-------
| bookZ.ru collection
|-------
|  Чарльз Диккенс
|
|  Сочинения
 -------

   Чарльз Диккенс
   Сочинения


   Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим


   Предисловие автора [1 - Предисловие автора. – Настоящее предисловие было предпослано изданию 1869 года. Оно почти полностью повторяет предисловие к первому изданию (декабрь 1850 года), отличаясь от него лишь последним абзацем.]

   В предисловии к первому изданию этой книги я говорил, что чувства, которые я испытываю, закончив работу, мешают мне отступить от нее на достаточно большое расстояние и отнестись к своему труду с хладнокровием, какого требуют подобные официальные предварения. Мой интерес к ней был настолько свеж и силен, а сердце настолько разрывалось меж радостью и скорбью – радостью достижения давно намеченной цели, скорбью разлуки со многими спутниками и товарищами, – что я опасался, как бы не обременить читателя слишком доверительными сообщениями и касающимися только меня одного эмоциями.
   Все, что я мог бы сказать о данном повествовании помимо этого, я попытался сказать в нем самом.
   Возможно, читателю не слишком любопытно будет узнать, как грустно откладывать перо, когда двухлетняя работа воображения завершена; или что автору чудится, будто он отпускает в сумрачный мир частицу самого себя, когда толпа живых существ, созданных силою его ума, навеки уходит прочь. И тем не менее мне нечего к этому прибавить; разве только следовало бы еще признаться (хотя, пожалуй, это и не столь уж существенно), что ни один человек не способен, читая эту историю, верить в нее больше, чем верил я, когда писал ее.
   Сказанное выше в такой мере сохраняет свою силу и сегодня, что мне остается сделать читателю лишь еще одно доверительное сообщение. Из всех моих книг я больше всего люблю эту. Мне легко поверят, если я скажу, что отношусь как нежный отец ко всем детям моей фантазии и что никто и никогда не любил эту семью так горячо, как люблю ее я. Но есть один ребенок, который мне особенно дорог, и, подобно многим нежным отцам, я лелею его в глубочайших тайниках своего сердца. Его имя – «Дэвид Копперфилд».


   Глава I
   Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим

   Стану ли я героем повествования о своей собственной жизни, или это место займет кто-нибудь другой – должны показать последующие страницы. Начну рассказ о моей жизни с самого начала и скажу, что я родился в пятницу в двенадцать часов ночи (так мне сообщили, и я этому верю). Было отмечено, что мой первый крик совпал с первым ударом часов.
   Принимая во внимание день и час моего рождения, сиделка моей матери и кое-какие умудренные опытом соседки, питавшие живейший интерес ко мне за много месяцев до нашего личного знакомства, объявили, во-первых, что мне предопределено испытать в жизни несчастья и, во-вторых, что мне дана привилегия видеть привидения и духов; по их мнению, все злосчастные младенцы мужского и женского пола, родившиеся в пятницу около полуночи, неизбежно получают оба эти дара.
   Мне незачем останавливаться здесь на первом предсказании, ибо сама история моей жизни лучше всего покажет, сбылось оно или нет. О втором предсказании я могу только заявить, что если я не промотал этой части моего наследства в младенчестве, то, стало быть, еще не вступил во владение ею. Впрочем, лишившись своей собственности, я отнюдь не жалуюсь, и, если в настоящее время она находится в других руках, я от всей души желаю владельцу сохранить ее.
   Я родился в сорочке, и в газетах появилось объявление о ее продаже по дешевке – за пятнадцать гиней. Но либо в ту пору у моряков было мало денег, либо мало веры и они предпочитали пробковые пояса, – я не знаю; мне известно только, что поступило одно-единственное предложение от некоего ходатая по делам, связанного с биржевыми маклерами, который предлагал два фунта наличными (намереваясь остальное возместить хересом), но дать больше, и тем самым предохранить себя от опасности утонуть, не пожелал. Вслед за сим объявлений больше не давали, сочтя их пустой тратой денег, – что касается хереса, то моя бедная мать распродавала тогда свой собственный херес, – а десять лет спустя сорочка была разыграна в наших краях в лотерее между пятьюдесятью участниками, внесшими по полкроны, причем выигравший должен быть доплатить пять шиллингов. Я сам при этом присутствовал и, припоминаю, испытывал некоторую неловкость и смущение, видя, как распоряжаются частью меня самого. Помнится, сорочка была выиграна старой леди с маленькой корзиночкой, из которой она весьма неохотно извлекла требуемые пять шиллингов монетами по полпенни, не доплатив при этом двух с половиной пенсов; было потрачено немало времени на безуспешные попытки доказать ей это арифметическим путем. В наших краях долго еще будут вспоминать тот примечательный факт, что она и в самом деле не утонула, а торжественно почила девяноста двух лет в своей собственной постели. Как мне рассказывали, она до последних дней особенно гордилась и хвастала тем, что никогда не бывала на воде, разве что проходила по мосту, а за чашкой чаю (к которому питала пристрастие) она до последнего вздоха поносила нечестивых моряков и всех вообще людей, которые самонадеянно «колесят» по свету. Тщетно втолковывали ей, что этому предосудительному обычаю мы обязаны многими приятными вещами, включая, может быть, и чаепитие. Она отвечала еще более энергически и с полной верой в силу своего возражения:
   – Не будем колесить!
   Дабы и мне не колесить, возвращаюсь к моему рождению.
   Я родился в графстве Суффолк, в Бландерстоне или «где-то поблизости», как говорят в Шотландии. Родился я после смерти отца. Глаза моего отца закрылись за шесть месяцев до того дня, как мои раскрылись и увидели свет. Даже теперь мне странно, что он никогда меня не видел, и еще более странным мне кажется то туманное воспоминание, какое сохранилось у меня с раннего детства, о его белой надгробной плите на кладбище и о чувстве невыразимой жалости, которую я, бывало, испытывал при мысли, что эта плита лежит там одна темными вечерами, когда в нашей маленькой гостиной пылает камин и горят свечи, а двери нашего дома заперты на ключ и на засов, – иной раз мне чудилось в этом что-то жестокое.
   Тетка моего отца, а, стало быть, моя двоюродная бабка, о которой будет еще речь впереди, была самой значительной персоной в нашей семье. Мисс Тротвуд, или мисс Бетси, как называла ее моя бедная мать, когда ей случалось преодолеть свой страх перед этой грозной особой и упомянуть о ней (это случалось редко), – мисс Бетси вышла замуж за человека моложе себя, который был очень красив, хотя к нему отнюдь нельзя было применить незамысловатую поговорку: «Красив, кто хорош». Не без основания подозревали, что он поколачивал мисс Бетси и даже принял однажды, во время спора о домашних расходах, срочные и решительные меры к тому, чтобы выбросить ее из окна второго этажа. Такие признаки неуживчивого характера побудили мисс Бетси откупиться от него и расстаться по взаимному соглашению. Он отправился со своим капиталом в Индию, где (если верить нашей удивительной семейной легенде) видели, как он разъезжал на слоне в обществе бабуина; [2 - Бабуин – обезьяна из семейства павианов.] я же думаю, что, вероятно, это был бабу [3 - Бабу – обращение, принятое в Индии в XIX веке и соответствующее английскому «мистер».] или бегума. [4 - Бегума – так называлась в Индии принцесса или знатная дама мусульманского вероисповедания.] Как бы там ни было, лет через десять пришла из Индии весть о его смерти. Никто не знал, как подействовала она на мою бабушку: тотчас после разлуки с ним она снова стала носить свою девичью фамилию, купила далеко от наших мест, в деревушке на морском побережье, коттедж, поселилась там с одной-единственной служанкой и, по слухам, жила в полном уединении.
   Кажется, мой отец был когда-то ее любимцем, но его женитьба смертельно оскорбила ее, потому что моя мать была «восковой куклой». Она никогда не видела моей матери, но знала, что ей еще не исполнилось двадцати лет. Мой отец и мисс Бетси больше никогда не встречались. Он был вдвое старше моей матери, когда женился на ней, и не отличался крепким сложением. Спустя год он умер – как я уже говорил, за шесть месяцев до моего появления на свет.
   Таково было положение дел под вечер в пятницу, которую мне, быть может, позволительно назвать знаменательной и чреватой событиями. Впрочем, я не имею права утверждать, будто эти дела были мне в то время известны или будто я сохранил какое-то воспоминание, основанное на свидетельстве моих собственных чувств, о том, что последовало.
   Моя мать, чувствуя недомогание, в глубоком унынии сидела у камина, сквозь слезы смотрела на огонь и горестно размышляла о себе самой и о лишившемся отца маленьком незнакомце, чье появление на свет, весьма равнодушный к его прибытию, уже готовы были приветствовать несколько гроссов пророческих булавок в ящике комода наверху. Итак, в тот ветреный мартовский день моя мать сидела у камина притихшая и печальная и с тоскою думала о том, что едва ли она выдержит благополучно предстоящее ей испытание; подняв глаза, чтобы осушить слезы, она посмотрела в окно и увидела незнакомую леди, идущую по саду.
   Она взглянула еще раз, и ее охватило предчувствие, что это мисс Бетси. Лучи заходящего солнца, скользя над садовой изгородью, озаряли незнакомую леди, а та шествовала к двери, сохраняя суровую осанку и решительный вид, какие могли быть присущи только мисс Бетси.
   Подойдя к дому, она предъявила еще одно доказательство в пользу такого заключения. Мой отец не раз давал понять, что она редко поступает, как простые смертные; и теперь, вместо того чтобы позвонить в колокольчик, она приблизилась к упомянутому окну и так крепко прижала кончик носа к стеклу, что он в одно мгновенье стал совсем плоским и белым, как частенько рассказывала потом моя бедная мать.
   Она до такой степени испугала мою мать, что, – как я всегда был убежден, – именно мисс Бетси я и обязан своим появлением на свет в пятницу.
   Моя мать в волнении встала с кресла и отступила за его спинку, в угол. Мисс Бетси медленно и дотошно обозревала комнату, начав со стены против окна, и вращала глазами, как голова сарацина на голландских часах, пока взгляд ее не остановился на моей матери. Тогда, как человек, привыкший повелевать, она нахмурилась и жестом предложила моей матери пойти и открыть дверь. Мать повиновалась.
   – Миссис Дэвид Копперфилд, если не ошибаюсь? – сказала мисс Бетси; ударение на последних словах вызывалось, быть может, вдовьим трауром моей матери и ее состоянием.
   – Да, – слабым голосом ответила моя мать.
   – Мисс Тротвуд, – отрекомендовалась гостья. – Вероятно, вы о ней слышали?
   Моя мать ответила, что имела это удовольствие. Но с сожалением почувствовала, что ей как будто не удалось выразить, сколь велико было это удовольствие.
   – Теперь вы ее видите, – сказала мисс Бетси.
   Моя мать склонила голову и попросила ее войти.
   Они направились в гостиную, откуда только что вышла моя мать, так как в лучшей комнате, по другую сторону коридора, камин не был затоплен – его не топили со дня похорон моего отца. Когда они обе уселись, а мисс Бетси продолжала молчать, моя мать, после тщетных попыток удержаться, заплакала.
   – О, тише, тише! – быстро сказала мисс Бетси. – Не надо. Полно, полно!
   Однако моя мать ничего не могла поделать и продолжала плакать, пока не выплакалась.
   – Снимите чепчик, дитя мое, – сказала мисс Бетси, – дайте мне посмотреть на вас.
   Моя мать слишком боялась ее, чтобы отказать в этой странной просьбе, даже если бы имела такое намерение. Поэтому она повиновалась и сняла чепчик, но руки ее так дрожали, что волосы (они у нее были красивые и пышные) упали ей на лицо.
   – Господи помилуй! – воскликнула мисс Бетси. – Да вы еще совсем ребенок!
   Несомненно, моя мать выглядела очень юно, даже для своих лет. Бедняжка понурилась, словно была в чем-то виновата, и всхлипывая, пробормотала, что, наверное, у нее слишком ребяческий вид для вдовы и что она опасается, не сохранит ли она тот же ребяческий вид, сделавшись матерью, – если останется в живых. Последовало молчание, и ей почудилось, будто мисс Бетси коснулась ее волос, коснулась ласковой рукою. Но, взглянув на нее с робкой надеждой, она увидела, что та сидит, подобрав подол платья, сложив руки на одном колене, а ноги поставив на каминную решетку, и хмуро смотрит на огонь.
   – Скажите на милость, почему Грачевник? – неожиданно произнесла мисс Бетси.
   – Вы говорите об этом доме, сударыня? – осведомилась моя мать.
   – Почему Грачевник? – повторила мисс Бетси. – Более уместно было бы назвать его Харчевня, если бы у вас или у вашего мужа были здравые понятия о жизни.
   – Это название придумал мистер Копперфилд, – сказала моя мать. – Когда он купил дом, ему понравилось, что в саду есть грачи.
   В эту минуту вечерний ветер вызвал такое смятение среди высоких старых вязов в конце сада, что моя мать и мисс Бетси невольно посмотрели в окно. Вязы склонялись друг к другу, подобно великанам, которые шепотом переговариваются о каких-то тайнах, а после нескольких секунд затишья приходят в страшное волнение и дико размахивают руками, как будто только что поверенная тайна слишком ужасна и они не в силах сохранять спокойствие духа; пострадавшие от непогоды, растрепанные старые грачиные гнезда, отягчавшие верхние ветви, раскачивались, как обломки разбитых судов на бурных волнах.
   – Где птицы? – спросила мисс Бетси.
   – Птицы?..
   Моя мать думала совсем о другом.
   – Грачи? Куда они девались? – спросила мисс Бетси.
   – Здесь не было ни одного с тех пор, как мы поселились в этом доме, – отвечала моя мать. – Мы думали… мистер Копперфилд думал, что здесь большой грачевник, но гнезда очень старые, и птицы давно их покинули.
   – Узнаю Дэвида Копперфилда! – воскликнула мисс Бетси. – Дэвид Копперфилд с головы до пят! Называет дом Грачевником, когда поблизости нет ни одного грача, и уверен, будто в саду полно птиц, потому что видит гнезда!
   – Мистер Копперфилд умер, и если вы посмеете дурно отзываться о нем при мне…
   Я думаю, это был момент, когда моя бедная мать намеревалась перейти в наступление и вступить в бой с моей бабушкой, которая легко могла справиться с ней одной рукой, даже если бы моя мать была гораздо лучше подготовлена к единоборству, чем в тот вечер. Но дело кончилось тем, что она только поднялась с кресла; в ту же минуту она смиренно снова опустилась в него и потеряла сознание.
   То ли она очнулась сама, то ли мисс Бетси привела ее в чувство, – неизвестно, однако, придя в себя, она увидела, что моя бабушка стоит у окна. Сумерки уже сгустились, но благодаря огню в камине они могли еще различать друг друга.
   – Ну, как? – сказала мисс Бетси, возвращаясь к своему стулу, словно встала только для того, чтобы посмотреть в окно. – Когда же вы ожидаете…
   – Я вся дрожу, – пролепетала моя мать. – Не понимаю, что со мной. Я умру, я в этом уверена!
   – Нет и нет! – заявила мисс Бетси. – Выпейте чая.
   – Ах, боже мой, боже мой! – беспомощно воскликнула моя мать. – Вы думаете, мне станет лучше?
   – Конечно! – сказала мисс Бетси. – Все это одно воображенье. Как звать вашу девчонку?
   – Я еще не знаю, будет ли это девочка, – наивно сказала моя мать.
   – Да благословит бог крошку! – воскликнула мисс Бетси, не ведая того, что цитирует второе приветствие, вышитое на подушечке для булавок, которая хранилась в ящике комода наверху, но относя это приветствие не ко мне, а к моей матери. – Я не о том говорю. Я говорю о вашей служанке.
   – Пегготи, – сказала моя мать.
   – Пегготи! – с некоторым негодованием повторила мисс Бетси. – Неужели вы хотите сказать, дитя, что какое-то человеческое существо получило при крещении имя Пегготи? [5 - …получило при крещении имя Пегготи? – Это имя напоминает слово «пейген» (pagan), то есть язычник.]
   – Это ее фамилия, – слабым голосом пояснила моя мать. – Мистер Копперфилд называл ее по фамилии, потому что у нас с ней одинаковые имена.
   – Сюда, Пегготи! – крикнула мисс Бетси, открывая дверь гостиной. – Чая! Твоей хозяйке немножко нездоровится. Поскорей!
   Отдав это приказание с такою властностью, словно она являлась признанным авторитетом в доме с той поры, как он был выстроен, и выглянув за дверь, чтобы посмотреть на изумленную Пегготи, которая, заслышав незнакомый голос, вышла в коридор со свечой, мисс Бетси снова закрыла дверь и уселась в прежней позе: ноги на каминной решетке, подол платья подобран, руки сложены на одном колене.
   – Вы говорили о том, будет ли это девочка… – начала мисс Бетси. – Я нисколько не сомневаюсь, что девочка. У меня есть предчувствие, что должна родиться девочка. И вот, дитя, с момента рождения этой девочки…
   – Может быть, мальчика, – осмелилась перебить моя мать.
   – Говорю же вам, у меня есть предчувствие, что должна родиться девочка! – возразила мисс Бетси. – Не спорьте. С момента рождения этой девочки, дитя, я намерена быть ее другом. Я намерена быть ее крестной матерью и прошу вас назвать ее Бетси Тротвуд Копперфилд. Никаких ошибок не должно быть в жизни этой Бетси Тротвуд. Бедный ребенок, ее чувствами никто не будет играть! Ее нужно хорошо воспитать, охраняя от нелепой доверчивости к тем, кто ее не заслуживает. Эту заботу беру на себя я!
   После каждой фразы мисс Бетси встряхивала головой, словно ее душило воспоминание об ее собственных былых обидах и она усилием воли подавляла желание намекнуть на них более ясно. Так по крайней мере показалось моей матери, взиравшей на нее при тусклом свете камина, но мать слишком боялась мисс Бетси, слишком плохо себя чувствовала и была слишком подавлена и ошеломлена, чтобы наблюдать внимательно или сообразить, что нужно сказать.
   – А Дэвид был добр к вам, дитя? – после недолгого молчания спросила мисс Бетси, перестав мотать головой. – Вам хорошо жилось вместе?
   – Мы были очень счастливы, – отвечала моя мать. – Мистер Копперфилд был даже слишком добр ко мне.
   – Вот как! Вероятно, он вас избаловал? – воскликнула мисс Бетси.
   – Теперь, когда я снова осталась совсем одна в этом суровом мире и должна полагаться только на себя, боюсь, что он и в самом деле меня избаловал, – всхлипывая, промолвила моя мать.
   – Полно! Не плачьте! – сказала мисс Бетси. – Вы ему были не пара… не знаю, впрочем, найдется ли на свете хоть одна подходящая пара… Вот почему я задала этот вопрос. Вы сирота?
   – Да.
   – И были гувернанткой?
   – Я была бонной в семействе, которое посещал мистер Копперфилд. Мистер Копперфилд был очень добр ко мне, много занимался мною, уделял мне много внимания и, наконец, сделал предложение. А я приняла его, и вот мы поженились, – простодушно отвечала моя мать.
   – Ха! Бедное дитя! – задумчиво проговорила мисс Бетси, по-прежнему не сводя хмурых глаз с огня. – Вы хоть в чем-нибудь смыслите?
   – Простите, сударыня?.. – пролепетала моя мать.
   – Например, в домашнем хозяйстве, – пояснила мисс Бетси.
   – Боюсь, что мало, – ответила моя мать. – Меньше, чем мне бы хотелось. Но мистер Копперфилд учил меня…
   – Сам-то он много в этом смыслил! – вставила, в скобках, мисс Бетси.
   – И мне очень хотелось научиться, а он был очень терпелив… И я надеюсь, что сделала бы успехи, если бы не это великое несчастье… его смерть…
   Моя мать снова потеряла самообладание и не могла продолжать.
   – Полно, полно! – сказала мисс Бетси.
   – Я аккуратно записывала домашние расходы и каждый вечер подводила итог вместе с мистерам Копперфилдом! – воскликнула моя мать, вновь предаваясь отчаянью и теряя мужество.
   – Полно, полно! – сказала мисс Бетси. – Хватит, не плачьте.
   – И, право же, никогда не бывало у нас с ним из-за этого никаких размолвок… Только мистеру Копперфилду не правилось, что три и пять у меня слишком похожи, а у семи и девяти закручены хвостики, – с жаром закончила моя мать и снова потеряла самообладание.
   – Вы так совсем расхвораетесь, – сказала мисс Бетси. – Вы же знаете, что это не принесет добра ни вам, ни моей крестной дочери. Довольно! Перестаньте плакать!
   Такой довод помог моей матери успокоиться, но, пожалуй, главную роль сыграло ее недомогание, которое все усиливалось. Наступило молчание, лишь изредка нарушаемое восклицаниями мисс Бетси: «Ха!» Она сидела, не снимая ног с каминной решетки.
   – Я знаю, что Дэвид вложил свой капитал в ценные бумаги, – сказала она наконец. – Что оставил он вам?
   – Мистер Копперфилд, – не без труда отвечала моя мать, – был так добр и заботлив, что перевел на меня часть ренты.
   – Сколько? – спросила мисс Бетси.
   – Сто пять фунтов в год, – промолвила моя мать.
   – Могло быть и хуже, – заметила моя бабушка.
   Последнее слово пришлось кстати: моей матери стало настолько хуже, что Пегготи, войдя с чайным подносом и свечами и сразу увидев, как ей плохо, – мисс Бетси могла бы увидеть это раньше, если бы в комнате было посветлее, – поспешно проводила ее наверх в спальню; затем она немедленно отправила за сиделкой и доктором своего племянника Хэма Пегготи, который, втайне от моей матери, уже несколько дней проживал в доме, чтобы быть под рукой в случае необходимости.
   Эти объединенные силы, явившись через несколько минут почти одновременно, были немало изумлены, обнаружив сидевшую у камина незнакомую леди с внушительной осанкой; подвязав лентами свою шляпку к левой руке, она затыкала себе уши хлопчатой бумагой из ювелирной лавки. [6 - …хлопчатой бумагой из ювелирной лавки. – Во времена Диккенса в иных случаях специально обработанная бумага заменяла вату; на такой бумаге ювелиры обычно раскладывали драгоценности у себя в лавках.] Пегготи ничего о ней не знала, и моя мать ничего о ней не сообщила, вот почему она была поистине загадкой, а величественному ее виду отнюдь не мешало то обстоятельство, что у нее в кармане был запас хлопчатой бумаги и она запихивала ее себе в уши.
   Доктор поднялся наверх, затем сошел вниз и, удостоверившись, вероятно, что ему предстоит провести несколько часов лицом к лицу с этой незнакомой леди, постарался быть учтивым и общительным. Это был тишайший и кротчайший человечек. Он входил и выходил из комнаты бочком, чтобы занимать поменьше места. Он ступал тихо, как призрак в «Гамлете», но только еще медленнее. Голову он склонял к плечу, отчасти из скромного сознания собственного ничтожества, отчасти из скромного желания умилостивить всех и каждого. Мало того, что он не бросил бы обидного слова собаке: он не мог бы его бросить даже бешеной собаке. Возможно, он ласково сказал бы ей словечко, или полсловечка, или один слог, ибо говорил он так же медленно, как и ходил; но он не обошелся бы с ней грубо и не мог бы расправиться с нею ни за какие блага в мире.
   Кротко взглянув на мою бабушку и склонив голову набок, мистер Чиллип слегка поклонился ей и, коснувшись своего левого уха, спросил, намекая на хлопчатую бумагу:
   – Местное раздражение, сударыня?
   – Что? – откликнулась моя бабушка, вытаскивая, как пробку, бумагу из одного уха.
   Мистер Чиллип был так испуган ее резкостью, – о чем рассказывал впоследствии моей матери, – что только по милости небес не потерял присутствия духа. Он вкрадчиво повторил:
   – Местное раздражение, сударыня?
   – Вздор! – ответила моя бабушка и тотчас же снова закупорилась.
   После этого мистеру Чиллипу ничего не оставалось, как сидеть и беспомощно смотреть на нее, – а она тоже сидела и смотрела на огонь, – пока его не позвали наверх. Через четверть часа он вернулся.
   – Ну, как? – спросила моя бабушка, вынимая хлопчатую бумагу из ближайшего к нему уха.
   – Ну, что ж, сударыня, мы… мы помаленьку подвигаемся, – отвечал мистер Чиллип.
   – А-а-а! – протянула моя бабушка, презрительно и энергически тряхнув головой. И снова закупорилась.
   Право же, право, – как рассказывал мистер Чиллип моей матери, – он испытал настоящее потрясение; да, если говорить только с профессиональной точки зрения, он испытал именно потрясение! Однако он сидел и смотрел на нее в течение двух часов, а она тоже сидела и смотрела на огонь, пока его снова не вызвали. После вторичной отлучки он опять вернулся.
   – Ну, как? – спросила моя бабушка, снова вынимая хлопчатую бумагу из того же уха.
   – Ну, что ж, сударыня, мы… мы помаленьку подвигаемся, – отвечал мистер Чиллип.
   – А-а-а! – протянула моя бабушка. И так оскалила зубы, что мистер Чиллип не мог этого вынести. Впоследствии он говорил, что таким путем она, несомненно, рассчитывала сломить его дух. Поэтому он предпочел удалиться и сидел на лестнице, в темноте и на сильном сквозняке, пока не послали за ним снова.
   Хэм Пегготи – он ходил в начальную школу и катехизис знал назубок, а стало быть, мог почитаться достойным доверия свидетелем, – Хэм Пегготи докладывал на следующий день, что час спустя случайно заглянул в гостиную и был тотчас же замечен мисс Бетси, в волнении шагавшей взад и вперед и набросившейся на него прежде, чем он успел спастись бегством. Теперь сверху доносились иногда голоса и шаги, которых, по его предположению, не могла заглушить хлопчатая бумага, ибо леди вцепилась в него, чтобы дать исход крайнему своему возбуждению, когда звуки становились громче. Держа свою жертву за шиворот и заставляя маршировать по комнате (словно он принял слишком большую дозу опия), она встряхивала его, ерошила ему волосы, рвала на нем рубашку, затыкала уши ему, как будто перепутала их со своими ушами, и всячески тормошила его и мучила. Это показание было отчасти подтверждено его теткой, которая увидела его в половине первого ночи, вскоре после его освобождения, и утверждала, что в тот момент он был так же красен, как и я.
   Кроткий мистер Чилипп ни на кого и никогда не мог быть в обиде, тем более в такое время. Едва покончив со своими обязанностями, он бочком проскользнул в гостиную и самым смиренным голосом сказал моей бабушке:
   – Ну что ж, сударыня, я имею счастье поздравить вас.
   – С чем? – резко спросила моя бабушка.
   Чрезвычайно суровый тон моей бабушки заставил вновь затрепетать мистера Чиллипа. Поэтому он слегка поклонился ей и слегка улыбнулся, чтобы ее умилостивить.
   – Господи помилуй, что с ним такое? – нетерпеливо вскричала моя бабушка. – Онемел он, что ли?
   – Успокойтесь, сударыня, дорогая моя! – самым вкрадчивым тоном сказал мистер Чиллип. – Больше нет никаких оснований волноваться, сударыня.
   До сих пор почитается едва ли не чудом, как это моя бабушка не встряхнула его и не вытряхнула из него то, что он должен был сказать. Но она только тряхнула головой, впрочем сделала это так, что он совсем оробел.
   – Ну, что ж, сударыня, – едва собравшись с духом, продолжал мистер Чиллип, – я имею счастье поздравить вас. Все кончено, сударыня, и все завершилось благополучно.
   В продолжение тех пяти минут, какие мистер Чиллип посвятил произнесению этой речи, моя бабушка смотрела на него в упор.
   – Как она себя чувствует? – спросила бабушка, складывая руки; к одной из них была по-прежнему привязана шляпка.
   – Надеюсь, сударыня, она скоро будет чувствовать себя прекрасно, – отвечал мистер Чиллип. – Прекрасно, насколько это возможно для молодой матери при столь печальных семейных обстоятельствах. Нет никаких возражений против того, чтобы вы повидали ее сейчас. Это может пойти ей на пользу.
   – А она? Как себя чувствует она? – резко спросила моя бабушка.
   Мистер Чиллип еще больше склонил голову набок и посмотрел на мою бабушку, словно приветливая птица.
   – Новорожденная? Как она себя чувствует? – пояснила моя бабушка.
   – Сударыня, я полагал, что вы уже знаете. Это мальчик, – отвечал мистер Чиллип.
   Моя бабушка не произнесла ни слова; она схватила свою шляпку, держа ее за ленты, как пращу, прицелилась, хлопнула ею по голове мистера Чиллипа, затем нацепила ее, всю измятую, себе на голову, вышла из дому и больше не вернулась. Она скрылась, как разгневанная фея или те привидения и духи, которых, по общему мнению, мне даровано было видеть, и больше не вернулась.
   Да, не вернулась. Я лежал в корзинке, а моя мать лежала в постели, но Бетси Тротвуд Копперфилд навеки осталась в стране грез и теней, в тех страшных краях, откуда я только что прибыл; а свет, падавший из окна комнаты, озарял последнее земное пристанище таких же путников, как я, и холмик над прахом того, кто некогда был человеком, и не будь которого, я никогда не явился бы в этот мир.


   Глава II
   Я наблюдаю

   Первые образы, которые отчетливо встают передо мною, когда я возвращаюсь к далекому прошлому, к окутанным туманом дням моего раннего детства, – это моя мать с ее прекрасными волосами и девической фигурой и Пегготи, вовсе лишенная фигуры, Пегготи с такими темными глазами, что они как будто отбрасывают тень на ее лицо, и с такими твердыми и красными щеками, что я недоумеваю, почему птицы предпочитают клевать не ее, а яблоки.
   Мне чудится, я помню их обеих, одну неподалеку от другой – они кажутся мне ниже ростом, потому что наклоняются или стоят на коленях, а я нетвердыми шагами перехожу от матери к Пегготи. В моей памяти хранится впечатление, – я не могу отделить его от отчетливых воспоминаний, – будто я прикасаюсь к указательному пальцу Пегготи, который она, бывало, протягивала мне, и этот исколотый иголкой палец шершав, как маленькая терка для мускатных орехов.
   Может быть, это только иллюзия, но, кажется мне, большинство людей хранит воспоминания о давно минувших днях, гораздо более далеких, чем мы предполагаем; и я верю, что способность наблюдать у многих очень маленьких детей поистине удивительна – так она сильна и так очевидна. Мало того, я думаю, что о большинстве взрослых людей, обладающих этим свойством, можно с уверенностью сказать, что они не приобрели его, но сохранили с детства; как мне обычно случалось подмечать, такие люди отличаются душевной свежестью, добротой и умением радоваться жизни, что также является наследством, которого они не растратили с детских лет.
   Быть может, предаваясь таким размышлениям, я начинаю «колесить», но должен сказать, что пришел к этим выводам отчасти на основании моего личного опыта; если же из дальнейшего моего повествования можно будет заключить, будто я был ребенком очень наблюдательным, или что в зрелом возрасте я сохраняю слишком яркое воспоминание о своем детстве – то, не стану спорить, я готов притязать на обе эти способности.
   Возвращаясь, как я уже сказал, к окутанным туманом дням моего раннего детства, я различаю два образа, возникающие из хаоса воспоминаний, – это моя мать и Пегготи. Что еще могу я припомнить? Посмотрим.
   Встает из дымки наш дом – для меня не новый, а очень хорошо знакомый по самым ранним воспоминаниям. В нижнем этаже кухня Пегготи, выходящая на задний двор; посреди двора шест с голубятней без голубей; в углу большая собачья конура без собаки и множество кур, которые кажутся мне ужасно высокими, когда они разгуливают с угрожающим и свирепым видом. Есть здесь один петух, который взбирается на столб, чтобы прокричать кукареку; он как будто обращает на меня особое внимание, когда я смотрю на него из окна кухни, и заставляет меня вздрагивать – такой он сердитый. Гуси по ту сторону калитки, шествующие вслед за мной вразвалку, вытянув шеи, снятся мне по ночам: так человеку, окруженному дикими зверями, снятся львы.
   Вот длинный коридор – какая бесконечная перспектива открывается моему взору! – ведущий от кухни Пегготи к парадной двери. Сюда выходит дверь темной кладовой, и по вечерам нужно быстро пробегать мимо нее: когда там нет никого и не светит тускло горящая свеча, я не знаю, что может таиться среди этих кадушек, банок и старых ящиков из-под чая, а из двери вырывается затхлый воздух, насыщенный запахом мыла, рассола, перца, свечей и кофе. В доме две гостиные: гостиная, где мы сидим по вечерам в будни, – моя мать, я и Пегготи, потому что Пегготи всегда с нами, когда мы одни, а она покончила с работой, – и парадная гостиная, где мы сидим по воскресеньям; здесь торжественно, но не так уютно. Эта комната кажется мне унылой, потому что Пегготи рассказывала мне – не знаю, когда, но, очевидно, ужасно давно – о похоронах моего отца и об участниках процессии в черных плащах. В одно из воскресений мать читает Пегготи и мне в этой гостиной о том, как Лазарь воскрес из мертвых. И мне так страшно, что позднее приходится поднять меня с кроватки и показать мне из окна спальни тихое кладбище, где мертвые тихо покоятся в своих могилах, озаренных торжественной луной.
   Нигде нет травы такой зеленой, как трава на этом кладбище; нигде нет таких тенистых деревьев, как там; нет ничего более мирного, чем эти могилы. Ранним утром, когда я поднимаюсь на колени в своей кроватке (она стоит в нише в комнате моей матери), чтобы посмотреть на кладбище, овцы щиплют там траву; я вижу багровый свет, заливающий солнечные часы, и размышляю: «Радуются ли солнечные часы, что они снова могут показывать время?»
   Вот наша скамья в церкви. Какая у нее высокая спинка! Неподалеку окно, из которого виден наш дом, и в продолжение утренней службы Пегготи часто поглядывает в это окно, так как хочет удостовериться, не ограблен ли дом, и не охвачен ли пламенем. Но хотя глаза Пегготи блуждают, она очень недовольна, если и мои начинают блуждать, и когда я стою на скамье, она хмурится, давая мне понять, что я должен смотреть на священника. Но не могу же я все время смотреть на него! Я его знаю без этого белого покрывала и боюсь, что он удивится и, пожалуй, прервет службу, чтобы осведомиться, почему я так таращу на него глаза, а что мне тогда делать? Очень нехорошо зевать по сторонам, но я должен чем-то заняться. Я смотрю на мою мать, но она притворяется, будто не видит меня. Я смотрю на мальчика в приделе, а он в ответ корчит рожу. Я смотрю на солнечные лучи, проникающие с паперти в открытию дверь, и там я вижу заблудшую овцу – я имею в виду не грешника, а настоящую овцу, – размышляющую, не войти ли ей в церковь. Я чувствую, что, если сейчас же не перестану смотреть на нее, меня охватит соблазн крикнуть что-нибудь во весь голос, – а что тогда будет со мной? Я поднимаю глаза на мемориальные доски на стене и стараюсь думать о покойном мистере Боджерсе из нашего прихода и думаю о том, что должна была чувствовать миссис Боджерс, когда мистер Боджерс долго и тяжко болел, а врачи были бессильны помочь ему. Я задаю себе вопрос, звали ли к больному мистера Чиллипа и оказался ли он так же бессилен, как все прочие, а если да, то приятно ли ему теперь вспоминать об этом каждое воскресенье. Я перевожу взгляд с мистера Чиллипа и его праздничного галстука на кафедру и думаю о том, какое это чудесное место для игр и какой бы это был замок: кто-нибудь из мальчиков штурмует его, взбегая по ступеням, а ему в голову летит подушка с кисточками. Мало-помалу глаза мои начинают слипаться, я как будто еще слышу в знойном воздухе сонный голос священника, распевающего гимн; потом я уже ничего не слышу и, наконец, с грохотом падаю со скамьи, и меня чуть живого уносит Пегготи.
   А теперь я вижу наш дом. В раскрытые настежь окна с частыми переплетами проникает в спальню благовонный воздух, а растрепанные старые грачиные гнезда все еще покачиваются на вязах в конце сада. А вот я в саду за домом, позади двора с пустой голубятней и собачьей конурой; помнится мне, это настоящий заповедник бабочек, окруженный высокой изгородью с калиткой и висячим замком; плоды обременяют ветви деревьев, плоды такие спелые и сочные, каких никогда уже не бывало ни в каком другом саду, и моя мать собирает их в корзинку, а я стою тут же, украдкой срывая крыжовник и стараясь сохранить равнодушный вид. Поднимается сильный ветер, и вот лето уж промелькнуло. В зимних сумерках мы играем и танцуем в гостиной. Когда моя мать, запыхавшись, опускается в кресло, я слежу, как она навивает на пальцы свои светлые локоны и выпрямляется, и никто не знает лучше меня, что ей приятно быть такой миловидной и она гордится своей красотой.
   Таковы мои самые ранние впечатления. А вот одно из первых моих умозаключений – если только это можно назвать умозаключением, – составленных на основании того, что я видел: мы оба слегка побаиваемся Пегготи и чаще всего подчиняемся ей.
   Однажды вечером Пегготи и я сидели одни у камина в гостиной. Я читал Пегготи о крокодилах. То ли я читал очень выразительно, то ли она была чересчур увлечена книгой, но только я припоминаю, что по окончании чтения у нее осталось смутное представление, будто крокодилы это какой-то сорт овощей. Я устал читать, и меня мучительно клонило ко сну, но, получив в виде великой милости разрешение не ложиться, пока не вернется домой моя мать, проводившая вечер у соседки, я, разумеется, скорее готов был умереть на своем посту, чем лечь спать. Сонливость моя достигла той степени, когда Пегготи начала как будто пухнуть и принимать гигантские размеры. Я поддерживал указательными пальцами веки, чтобы они не сомкнулись, и упорно смотрел, как она работает; смотрел на крохотный кусочек свечи, которым она наващивала нитку, – весь изрезанный морщинками, каким старым он казался! – на маленький домик с тростниковой кровлей, где хранился сантиметр; на ее рабочую шкатулку с выдвижной крышкой, на которой был изображен собор св. Павла (с розовым куполом); на палец с медным наперстком; смотрел на ее лицо, которое я считал восхитительным. Мне так хотелось спать, что я знал: если я хоть на секунду перестану все это видеть – я пропал.
   – Пегготи! – неожиданно спросил я. – Ты была когда-нибудь замужем?
   – Господи помилуй, мистер Дэви! – воскликнула Пегготи, – Что это вам пришло в голову говорить о замужестве?
   При этом она так вздрогнула, что я и думать забыл о сне. Она перестала шить и смотрела на меня, держа в вытянутой руке иголку с ниткой.
   – Но ты была когда-нибудь замужем, Пегготи? – повторил я. – Ты очень красивая, правда?
   Конечно, я понимал, что красота Пегготти резко отличается от красоты моей матери, но, по моему мнению, она была в своем роде настоящей красавицей. В парадной гостиной стояла красная бархатная скамеечка для ног, на которой моя мать нарисовала букет. Цвет бархата нисколько не отличался от цвета лица Пегготи. Скамеечка была мягкая, а Пегготи – жесткая, но это не имело никакого значения.
   – Это я-то красивая, Дэви! – воскликнула Пегготи. – Господь с вами, дорогой мой! Но что это вам пришло в голову говорить о замужестве?
   – Не знаю… Нельзя выйти замуж сразу за двоих, ведь правда, Пегготи?
   – Конечно, нельзя, – быстро и решительно ответила Пегготи.
   – Но если вы вышли за кого-нибудь замуж и этот человек умер, тогда вы можете выйти за другого, правда, Пегготи?
   – Можете, если хотите. Все зависит от того, какого вы мнения об этом, – сказала Пегготи.
   – А ты какого мнения, Пегготи? – спросил я.
   Я задал этот вопрос и посмотрел на нее с любопытством, потому что и она смотрела на меня с нескрываемым любопытством.
   – Мое мнение такое, – после недолгого колебания сказала Пегготи, отводя взгляд и снова принимаясь за шитье, – я сама никогда не была замужем, мистер Дэви, и замуж не собираюсь. Вот все, что я об этом знаю.
   – Ты на меня не сердишься, правда, Пегготи? – помолчав минутку, спросил я.
   Я и в самом деле подумал, что она рассердилась, – так сухо она отвечала. Но, оказывается, я ошибся: она отложила в сторону чулок (это был ее собственный чулок) и, широко раскрыв объятия, обхватила руками мою кудрявую головку и крепко ее сжала. Я знаю, что она сжала ее крепко, потому что Пегготи была очень полная женщина и при малейшем резком движении от ее платья отскакивали сзади пуговицы. И я припоминаю, что две пуговицы отлетели, когда она меня обнимала.
   – А теперь почитайте мне еще немного о крокиндилах, – сказала Пегготи, которая не совсем усвоила это слово. – Мне хочется еще о них послушать.
   Я хорошенько не понимал, почему у Пегготи такой странный вид и почему она с такой охотой готова вернуться к крокодилам. Однако мы снова принялись за этих чудовищ, я окончательно разгулялся, и мы зарывали их яйца в песок, чтобы детеныши вылупливались на солнце; убегали от них, то и дело сворачивая в сторону, потому что они неуклюжи и не могут поворачиваться быстро; подражая туземцам, мы бросались за ними в воду и вонзали им в глотку заостренные палки; короче, мы прошли всю крокодилью науку. Во всяком случае, я прошел, но у меня остались сомнения касательно Пегготи, которая то и дело в задумчивости задевала себе иглою щеки и нос и колола руки.
   Мы покончили с крокодилами и перешли к аллигаторам, когда зазвонил колокольчик у садовой калитки. Мы бросились к двери; там стояла моя мать, показавшаяся мне красивее, чем когда бы то ни было, а с ней джентльмен с прекрасными черными волосами и бакенбардами, который в прошлое воскресенье провожал нас домой из церкви.
   Когда моя мать остановилась на пороге, чтобы взять меня на руки и поцеловать, джентльмен сказал, что мальчуган пользуется более высокими привилегиями, чем любой монарх, или что-то в этом роде; я понимаю, что здесь мне на помощь приходят более поздние соображения.
   – Что это значит? – спросил я его из-за плеча моей матери.
   Он погладил меня по голове, но мне почему-то не понравился ни он сам, ни его низкий голос, и было досадно, что его рука, касаясь меня, коснется и моей матери – так оно и случилось. Я изо всех сил оттолкнул руку.
   – О Дэви! – с упреком воскликнула моя мать.
   – Милый мальчик! – сказал джентльмен. – Меня не удивляет его привязанность.
   Я никогда еще не видел такого чудесного румянца на лице моей матери. Она мягко пожурила меня за грубость и, прижимая меня к своей шали, повернулась, чтобы поблагодарить джентльмена, потрудившегося проводить ее до дому. При этом она протянула ему руку, и, когда он пожимал ее, мне показалось, что она бросила взгляд на меня.
   – Пожелаем друг другу спокойной ночи, мой славный мальчуган! – сказал джентльмен после того, как склонил голову – я это видел! – над маленькой перчаткой моей матери.
   – Спокойной ночи! – сказал я.
   – Так будем же добрыми друзьями! – со смехом сказал джентльмен. – Дай руку!
   Моя правая рука была в руке матери, поэтому я протянул ему левую.
   – Да ведь ты подаешь не ту руку, Дэви! – засмеялся джентльмен.
   Мать хотела протянуть ему мою правую руку, но я решил, по упомянутой выше причине, не подавать ее и не подал. Я протянул ему левую, а он, ласково пожав ее, заявил, что я молодец, и ушел.
   Вижу, как сейчас, – он идет по саду и, обернувшись в последний раз, пронизывает нас взглядом своих зловещих черных глаз, прежде чем захлопнулась дверь.
   Пегготи, которая не проронила ни единого словечка и не шевельнула ни одним пальцем, медленно задвинула засовы, и мы все прошли в гостиную. Вместо того чтобы сесть в кресло у камина, моя мать, вопреки своему обыкновению, осталась в другом конце комнаты и тихонько что-то напевала.
   – Надеюсь, вы приятно провели вечер, сударыня, – сказала Пегготи, стоя с подсвечником в руке посреди комнаты, неподвижная, как бочка.
   – Благодарю вас, Пегготи, – весело отвечала моя мать, – я очень приятно провела вечер.
   – Новое лицо. Это приятно, – пробормотала Пегготи.
   – Да, очень приятно, – подтвердила моя мать.
   Пегготи продолжала стоять посреди комнаты, моя мать снова начала напевать, а я заснул, но не так крепко, чтобы не слышать голосов, хотя и не понимал, о чем идет речь. Когда я очнулся от этой тревожной дремоты, оказалось, что Пегготи и моя мать обе в слезах и обе говорят.
   – Только не такой, как этот. Он не понравился бы мистеру Копперфилду, – промолвила Пегготи. – Вот что я вам скажу и готова в том поклясться!
   – Боже мой! – воскликнула моя мать. – Вы меня с ума сведете! Была ли еще на свете бедная девушка, с которой ее служанка обращалась бы так дурно, как со мной? Но почему я несправедлива сама к себе и называю себя девушкой? Разве я не была замужем, Пегготи?
   – Богу известно, что были, сударыня! – отвечала Пегготи.
   – Ну, так как же вы смеете, – продолжала моя мать, – нет, я не хотела сказать: «как вы смеете», Пегготи, но как хватило у вас духу расстраивать меня и говорить такие горькие слова, когда вы прекрасно знаете, что у меня здесь нет ни единого друга, к которому я могла бы обратиться?
   – Потому-то я и говорю, что это вам не подходит, – возразила Пегготи. – Да! Это вам не подходит. Да! И никак не может подойти. Да!
   Я подумал, что Пегготи сейчас швырнет на пол подсвечник – столь энергически она им размахивала.
   – Как можете вы так огорчать меня и быть такой несправедливой? – сказала моя мать, плача еще горше. – Как можете вы говорить так, словно все решено и покончено, Пегготи, когда я повторяю вам снова и снова, жестокая вы женщина, что ровно ничего не было, кроме самой обычной учтивости! Вы говорите о восхищении. Но что же мне делать? Или вы хотите, чтобы я сбрила волосы и выкрасила себе лицо в черный цвет, или обезобразила бы себя, обожглась, ошпарилась, или еще что-нибудь в этом роде? Думаю, вы бы этого хотели, Пегготи. Я думаю, вы бы обрадовались!
   Мне показалось что Пегготи приняла этот упрек близко к сердцу.
   – А мой дорогой мальчик! – воскликнула моя мать, подходя к креслу, в котором я сидел, и ласково меня обнимая. – Мой родной маленький Дэви! Может быть, мне хотят намекнуть, что я мало люблю мое драгоценное сокровище, милого моего мальчика?
   – Никто никогда и не заикался об этом, – сказала Пегготи.
   – Вы заикались, Пегготи! – возразила моя мать. – И вы это знаете. Какой же еще можно сделать вывод из всего, что вы сказали, недобрая вы женщина, хотя вам известно не хуже, чем мне, что месяц назад я ради него не купила себе нового зонтика, а мой старый зеленый совсем протерся и бахрома обтрепалась? Вам это известно, Пегготи! Вы не можете отрицать. – Тут она ласково прижалась щекой к моей щеке. – Скажи, я плохая мама, Дэви? Нехорошая, злая, жестокая, дурная мама? Скажи, дитя мое, скажи «да», дорогой мой мальчик, и Пегготи будет любить тебя, а любовь Пегготи стоит куда больше, чем моя, Дэви. Я тебя совсем не люблю, правда?
   Вот тут мы все трое заплакали. Кажется, я плакал громче всех, но все плакали непритворно. Я был в полном отчаянии и боюсь, что, оскорбленный в самых нежных своих чувствах, назвал Пегготи «свиньей». Помню, славная женщина была глубоко опечалена и, должно быть, осталась по этому случаю совсем без пуговиц, потому что раздался своего рода залп и эти снаряды отлетели, когда она, помирившись с моей матерью, опустилась на колени перед моим креслом и помирилась со мною.
   Мы пошли спать в полном унынии. Рыдания долго мешали мне заснуть, а когда особенно сильный приступ рыданий едва ли не подбросил меня на постели, я увидел мать; она сидела на моей кроватке, склонившись надо мной. После этого я заснул в ее объятиях и спал крепко.
   Не могу припомнить, когда я опять встретил этого джентльмена – то ли в следующее воскресенье, то ли прошло больше времени, прежде чем он появился снова. Я не стану утверждать, что в памяти моей точно сохранились даты. Но он опять был в церкви и потом шел с нами до дому. И он вошел в дом, чтобы взглянуть на прекрасную герань, стоявшую у нас в окне гостиной. Мне показалось, что он не обратил на нее особого внимания, но, собираясь уходить, он попросил мою мать дать ему один цветок. Она предложила ему выбрать самому, но он отказался – я не мог понять почему, – тогда она сорвала цветок и подала ему. Он сказал, что никогда, никогда не расстанется с ним, а я счел его попросту дураком, раз он не знает, что через день-два все лепестки осыплются.
   Пегготи стала проводить с нами по вечерам меньше времени, чем раньше. Моя мать очень часто обращалась к ней за советом – казалось мне, чаше, чем обычно, – и мы трое оставались закадычными друзьями; однако в чем-то мы изменились, и нам было уже не так хорошо втроем. Иной раз я воображал, будто Пегготи недовольна тем, что моя мать надевает свои красивые платья, хранившиеся у нее в комоде, и слишком часто ходит в гости к соседке, но я не мог толком понять, в чем тут дело.
   Мало-помалу я привык видеть джентльмена с черными бакенбардами. Нравился он мне не больше, чем в самом начале, и я испытывал все то же тревожное чувство ревности; если же были у меня для этого какие-нибудь основания, кроме инстинктивной детской неприязни и общих соображений, что мы с Пегготи можем позаботиться о моей матери без посторонней помощи, то, разумеется, не те основания, какие я мог бы найти, будь я постарше. Но ни о чем подобном я тогда не задумывался. Я мог кое-что подмечать, но сплести из этих обрывков сеть и уловить в нее кого-нибудь было мне еще не по силам.
   Однажды осенним утром я гулял с матерью в саду перед домом, когда появился верхом мистер Мэрдстон, – теперь я знал, как его зовут. Он остановил лошадь, чтобы приветствовать мою мать, сказал, что едет в Лоустофт повидаться с друзьями, прибывшими туда на яхте, и весело предложил посадить меня перед собой в седло, если я не прочь проехаться.
   Воздух был такой чистый и мягкий, а лошади, храпевшей и рывшей копытами землю у садовой калитки, казалось, так нравилась мысль о прогулке, что мне очень захотелось поехать. Меня послали наверх к Пегготи принарядиться, а тем временем мистер Мэрдстон спешился и, перебросив через руку поводья, стал медленно прохаживаться взад и вперед по ту сторону живой изгороди из лесного шиповника, а моя мать медленно прохаживалась взад и вперед по эту сторону, чтобы составить ему компанию. Помню, Пегготи и я украдкой посмотрели на них из моего маленького окошка; помню, как они, прогуливаясь, внимательно разглядывали разделявший их шиповник и как Пегготи, которая была поистине в ангельском расположении духа, сразу рассердилась и принялась изо всех сил приглаживать мне волосы щеткой – совсем не в ту сторону.
   Вскоре мистер Мэрдстон и я тронулись в путь; лошадь пустилась рысью по зеленой траве у обочины дороги. Он слегка придерживал меня одной рукой; непоседливым я не был, но теперь, поместившись перед ним в седле, я не мог удержаться, чтобы не поворачивать голову и не заглядывать ему в лицо. Глаза у него были черные и пустые – не нахожу более подходящего слова, чтобы описать глаза, лишенные глубины, в которую можно заглянуть; в минуты рассеянности благодаря игре света они начинают слегка косить и как-то странно обезображиваются. Бросая на него взгляд, я несколько раз с благоговейным страхом наблюдал это явление и задавал себе вопрос, о чем он так сосредоточенно размышляет. Вблизи его волосы и бакенбарды были еще чернее и гуще, чем казалось мне раньше. Квадратная нижняя часть лица и черные точки на подбородке – следы густой черной бороды, которую он ежедневно тщательно брил, – напоминали мне ту восковую фигуру, какую с полгода назад привозили в наши края. Все это, а также правильно очерченные брови и бело-черно-коричневое лицо – будь проклято его лицо и память о нем! – заставляли меня, несмотря на мои дурные предчувствия, считать его очень красивым мужчиной. Не сомневаюсь, что красивым считала его и моя бедная мать.
   Мы приехали в гостиницу на берегу моря, где два джентльмена, расположившись в отдельной комнате, курили сигары. Каждый из них развалился по крайней мере на четырех стульях, и были они одеты в широкие грубошерстные куртки. В углу лежали связанные в огромный узел пальто, морские плащи и флаг.
   Когда мы вошли, оба неуклюже поднялись со стульев и сказали:
   – Здравствуйте, Мэрдстон! Мы уже боялись, что вы умерли.
   – Еще нет, – сказал мистер Мэрдстон.
   – А кто этот малыш? – спросил один из джентльменов, положив руку мне на плечо.
   – Это Дэви, – ответил мистер Мэрдстон.
   – Какой Дэви? – спросил джентльмен. – Дэви Джонс?
   – Копперфилд, – ответил мистер Мэрдстон.
   – Как? Обуза очаровательной миссис Копперфилд? – воскликнул джентльмен. – Хорошенькой вдовушки!
   – Куиньон, пожалуйста, будьте осторожны, – сказал мистер Мэрдстон. – Кое-кто очень не глуп.
   – Кто же это? – смеясь, спросил джентльмен. Я с живостью поднял голову, желая узнать, о ком идет речь.
   – Всего-навсего Брукс из Шеффилда, – сказал мистер Мэрдстон.
   С облегчением я узнал, что это всего-навсего мистер Брукс из Шеффилда; сначала я, право же, подумал, что они говорят обо мне!
   Вероятно, было что-то очень забавное в этом мистере Бруксе из Шеффилда, так как оба джентльмена расхохотались от души, и мистер Мэрдстон тоже очень развеселился. Посмеявшись, джентльмен, которого он назвал Куиньоном, спросил:
   – А каково мнение Бруксз из Шеффилда о затеваемом деле?
   – Не думаю, чтобы в настоящее время Брукс был хорошо осведомлен о нем, но как будто он не особенно его одобряет, – ответил мистер Мэрдстон.
   Снова раздался смех, а мистер Куиньон сказал, что позвонит и закажет хереса, чтобы выпить за здоровье Брукса. Он так и сделал, а когда принесли вино, налил мне немножко и, дав печенье, заставил встать и произнести: «За погибель Брукса из Шеффилда!» Тост был встречен громкими аплодисментами и таким хохотом, что я тоже засмеялся, после чего они снова захохотали. Короче говоря, нам было очень весело.
   После этого мы гуляли по скалистому берегу, сидели на траве, смотрели в подзорную трубу – когда мне приставили ее к глазу, я ничего не мог разглядеть, но притворился, будто что-то вижу, – а затем вернулись в гостиницу к раннему обеду. Во время прогулки оба джентльмена непрерывно курили – судя по запаху их курток, я заключил, что, должно быть, они предаются этому занятию с того дня, как доставили им на дом куртки от портного. Надобно упомянуть о том, что мы побывали на борту яхты, где они все трое спустились в каюту и занялись какими-то бумагами. Заглянув в застекленный люк, я увидел, что они поглощены работой. Меня они оставили на это время в обществе очень славного человека с большой копной рыжих волос на голове и в маленькой глянцевитой шляпе; на его полосатой рубахе или жилете было написано поперек груди заглавными буквами «Жаворонок». Я решил, что это его фамилия, а так как он живет на борту судна и у него нет двери, где бы он мог повесить табличку с фамилией, то он ее носит на груди; но когда я обратился к нему: «Мистер Жаворонок», – он сказал, что так называется яхта.
   В течение всего дня я замечал, что мистер Мэрдстон был солидней и молчаливей, чем два других джентльмена. Те были очень веселы и беззаботны. Они непринужденно шутили друг с другом, но редко обращались с шутками к нему. Мне казалось, что он более умен и сдержан и они питают к нему чувство, сходное с моим. Раза два я подметил, как мистер Куиньон во время разговора искоса посматривал на мистера Мэрдстона, словно желал убедиться, что тот не выражает неудовольствия, а один раз; когда мистер Пасснидж (другой джентльмен) особенно воодушевился, мистер Куиньон наступил ему на ногу и украдкой предостерег взглядом, указывая на мистера Мэрдстона, который был суров и молчалив. И я не припоминаю, чтобы в тот день мистер Мэрдстон хоть разок засмеялся – разве что посмеялся над Бруксом из Шеффилда, да и то была его собственная шутка.
   Домой мы вернулись рано. Вечер был прекрасный, и моя мать снова стала гулять с мистером Мэрдстоном вдоль живой изгороди из шиповника, а меня отослали наверх пить чай. Когда он ушел, мать начала расспрашивать меня, как я провел день, о чем говорили джентльмены и что делали. Я упомянул о том, что они сказали о ней, а она засмеялась и назвала их дерзкими людьми, болтавшими вздор, но я понял, что это доставило ей удовольствие. Я это понял не хуже, чем понимаю теперь. Я воспользовался случаем и спросил, знакома ли она с мистером Бруксом из Шеффилда, но она ответила отрицательно и предположила, что это какой-нибудь владелец фабрики ножей и вилок. [7 - …какой-нибудь владелец фабрики… – Город Шеффилд был центром производства металлических изделий в Англии.]
   Могу ли я сказать о ее лице, – столь изменившемся потом, как я припоминаю, и отмеченном печатью смерти, как знаю я теперь, – могу ли я сказать, что его уже нет, когда вижу его сейчас так же ясно, как любое лицо, на которое мне вздумается посмотреть на людной улице? Могу ли я сказать о ее девичьей красоте, что она исчезла и нет ее больше, если я, как и в тот вечер, чувствую сейчас на своей щеке ее дыхание? Могу ли я сказать, что мать моя изменилась, если в моей памяти она возвращается к жизни всегда в одном обличий? И если память эта, оставшаяся более верной ее нежной юности, чем верен был я или любой другой, по-прежнему хранит то, что лелеяла тогда?
   Я вижу ее такой, какою была она, когда я после этого разговора отправился спать, а она пришла пожелать мне спокойной ночи. Она шаловливо опустилась на колени возле кровати, подперла подбородок руками и, смеясь, спросила:
   – Так что же они сказали, Дэви? Повтори. Я не могу этому поверить.
   – «Очаровательная»… – начал я.
   Моя мать зажала мне рот, чтобы я замолчал.
   – Нет, только не очаровательная! – смеясь, воскликнула она. – Они не могли сказать «очаровательная», Дэви. Я знаю, что не могли!
   – Они сказали: «Очаровательная миссис Копперфилд», – твердо повторил я. – И «хорошенькая».
   – Нет! Нет! Этого не могло быть. Только не хорошенькая! – перебила моя мать, снова касаясь пальцами моих губ.
   – Сказали: «хорошенькая». «Хорошенькая вдовушка».
   – Какие глупые, дерзкие люди! – воскликнула мать, смеясь и закрывая лицо руками. – Какие смешные люди! Правда? Дэви, дорогой мой…
   – Что, мама?
   – Не рассказывай Пегготи. Пожалуй, она рассердится на них. Я сама ужасно сержусь на них, но мне бы хотелось, чтобы Пегготи не знала.
   Конечно, я обещал. Мы еще и еще раз поцеловались, и я крепко заснул.
   Теперь, по прошествии такого долгого времени, мне кажется, будто Пегготи на следующий же день сделала мне поразительное и необычайно заманчивое предложение, о котором я собираюсь рассказать; но, вероятно, это было месяца через два.
   Однажды вечером мы снова сидели вдвоем с Пегготи (моей матери снова не было дома) в обществе чулка, сантиметра, кусочка воска, шкатулки с собором св. Павла на крышке и книги о крокодилах, как вдруг Пегготи, которая несколько раз посматривала на меня и раскрывала рот, словно собиралась заговорить, но, однако, не произносила ни слова, – я бы встревожился, если бы не думал, что она просто зевает, – Пегготи вкрадчивым тоном сказала:
   – Мистер Дэви, вам не хотелось бы поехать со мной недели на две к моему брату в Ярмут? Это было бы чудесным развлечением, правда?
   – А твой брат добрый, Пегготи? – предусмотрительно осведомился я.
   – Ах, какой добрый! – воздев руки, воскликнула Пегготи. – А потом там море, лодки, корабли, и рыбаки, и морской берег, и Эм – он будет играть с вами…
   Пегготи имела в виду своего племянника Хэма, о котором упоминалось в первой главе, но говорила она о нем так, словно он был глаголом из английской грамматики. [8 - …словно он был глаголом из английской грамматики. – «Эм» (am) – первое лицо единственного числа настоящего времени от глагола «быть» (to be).]
   Я раскраснелся, слушая ее перечень увеселений, и отвечал, что это и в самом деле было бы чудесным развлечением, но что скажет мама?
   – Да я бьюсь об заклад на гинею, что она нас отпустит, – сказала Пегготи, не спуская с меня глаз. – Если хотите, я спрошу ее, как только она вернется домой. Вот и все.
   – Но что она будет делать без нас? – спросил я и положил локти на стол, чтобы обсудить этот вопрос. – Она не может остаться совсем одна.
   Тут Пегготи начала вдруг разыскивать дырку на пятке чулка, но, должно быть, это была очень маленькая дырочка и ее не стоило штопать.
   – Пегготи! Ведь не может же она остаться совсем одна?
   – Господи помилуй! – воскликнула, наконец, Пегготи, снова подняв на меня глаза. – Да разве вы не знаете? Она будет гостить две недели у миссис Грейпер. А у миссис Грейпер соберется большое общество.
   О, в таком случае я готов был ехать! Я с величайшим нетерпением ждал, когда моя мать вернется от миссис Грейпер (это и была наша соседка), чтобы удостовериться, разрешено ли нам будет привести в исполнение наш замечательный план. Моя мать, удивившаяся гораздо меньше, чем я ожидал, охотно приняла его, и в тот же вечер все было решено; условились, что она заплатит за мой стол и помещение.
   Вскоре настал день отъезда. Срок был назначен такой короткий, что этот день настал скоро даже для меня, а я ожидал его с лихорадочным нетерпением и немного опасался, как бы землетрясение, или извержение вулкана, или какое-нибудь другое стихийное бедствие не помешали нашей поездке. Нам предстояло ехать с возчиком, который отправлялся в путь утром после завтрака. Я готов был отдать что угодно, только бы мне позволили одеться с вечера и лечь спать в шляпе и башмаках.
   Хотя я говорю об этом веселым тоном, но и теперь волнуюсь, припоминая, с какой охотой собирался я покинуть дом, где был так счастлив, и даже не подозревал, какая ждет меня утрата.
   Когда повозка стояла у калитки и моя мать целовала меня, чувство любви и благодарности к ней и к старому дому, которого я никогда еще не покидал, заставило меня расплакаться, и я с радостью вспоминаю об этом. Мне приятно думать, что заплакала и моя мать, и я почувствовал, как у моего сердца бьется ее сердце.
   Я с радостью вспоминаю, что моя мать выбежала за калитку, когда возчик тронулся в путь, и приказала ему остановиться, чтобы она могла поцеловать меня еще раз. Я с радостью припоминаю, с какой горячею любовью приблизила она свое лицо к моему и поцеловала меня.
   Когда мы покинули ее одну на дороге, к ней подошел мистер Мэрдстон и, по-видимому, стал упрекать ее за то, что она так взволнована. Я выглядывал из-под навеса повозки и недоумевал, какое ему до этого дело. Пегготи, которая тоже оглянулась назад, казалась не очень-то довольной, о чем свидетельствовало ее лицо, когда она повернулась ко мне.
   Я сидел и долго смотрел на Пегготи, погрузившись в размышления: а что, если ей поручили бы потерять меня по дороге, как мальчика в сказке, удалось ли бы мне добраться – до дому с помощью пуговиц, которые она теряла по пути?


   Глава III
   Перемена в моей жизни

   Лошадь, – мне думается, самая ленивая лошадь на свете, – опустив голову, еле передвигала ноги, словно ей было приятно томить ожиданием владельцев багажа, который лежал в повозке. Мне даже показалось, будто она явственно хихикала, размышляя об этом, но возчик сказал, что у нее кашель.
   Возчик тоже норовил клюнуть носом, как и его лошадь, и, наконец, голова у него опустилась на грудь; он дремал и правил лошадью, а руки его покоились на коленях. Я говорю «правил», но мне пришло в голову, что повозка могла бы добраться до Ярмута и без него, – лошадь и одна отлично справлялась; что же касается до разговоров, то об этом он и не помышлял и только посвистывал.
   На коленях у Пегготи была корзинка с припасами, которых хватило бы нам с избытком до самого Лондона, если бы мы решили отправиться туда в этой же самой повозке. Мы изрядно закусили и неплохо выспались. Пегготи спала, опершись подбородком на ручку корзинки и не переставая караулить ее даже во сне; и если бы я сам не услышал, то не поверил бы, что беззащитная женщина может так громко храпеть.
   Мы так долго плутали по проселочным дорогам и так много потратили времени, чтобы доставить кровать в трактир или заехать еще куда-то, что я совсем выбился из сил и очень обрадовался, когда мы увидели Ярмут. Он показался мне мокрым, как губка; мой взор охватил унылое пространство за рекой, и я недоумевал, в самом ли деле земля круглая, как утверждал мой учебник географии, раз одна ее часть может быть такой плоской. Впрочем, я рассудил, что Ярмут, возможно, находится на одном из полюсов, чем все дело и объясняется.
   Когда мы подъехали к городу ближе и он представился нам в виде прямой линии, сливающейся с небом, я заметил Пегготи, что какой-нибудь холм или что-нибудь подобное могли бы его приукрасить, и было бы куда приятнее, если бы земля резче отделялась от моря, а город и море не были так перемешаны, как сухари с водой. [9 - …перемешаны, как сухари с водой. – Имеется в виду вода, настоенная на сухарях, – популярный в Англии прохладительный напиток, напоминающий квас.] Но Пегготи заявила более энергически, чем обычно, что надо принимать вещи, как они есть, и она-де очень гордится своим – прозвищем «Ярмутская копченая селедка».
   Когда мы въехали в улицу (вид ее показался мне очень странным), когда на нас пахнуло запахом рыбы, дегтя, пакли и смолы и мы увидали снующих моряков и повозки, громыхающие по камням, я почувствовал, что был несправедлив к этому деловому городку, и сказал об этом Пегготи, которую очень порадовало мое восхищение, и она заявила, будто всем хорошо известно (должно быть, тем, кому повезло родиться «копчеными селедками»), что Ярмут, в общем, – лучшее место на белом свете.
   – А вот и мой Эм. Вырос так, что его и не узнать, – воскликнула Пегготи.
   И в самом деле, он ждал нас у дверей трактира и, на правах старого знакомца, осведомился, как я поживаю. Поначалу я не признал его, потому что он не бывал у нас с того вечера, когда я появился на свет, и, естественно, у него было передо мной преимущество. Но наше знакомство стало более близким, пока он нес меня на спине домой. Это был крупный, крепкий парень шести футов росту, сильный и широкоплечий, но ухмыляющееся мальчишеское лицо и вьющиеся светлые волосы придавали ему застенчивый вид. На нем была парусиновая куртка и штаны из такой жесткой материи, что они могли стоять самостоятельно, не облекая ног. Носит ли он шляпу – этого нельзя было сказать с уверенностью, поскольку его голову, словно старый дом, прикрывал какой-то просмоленный лоскут.
   Хэм тащил меня на спине, под мышкой он держал наш сундучок, другой сундучок несла Пегготи, и так мы пробирались какими-то проулками, устланными щепками и засыпанными песком, шли мимо газового завода, канатной фабрики, верфей, плотничьих, бондарных, конопатных, такелажных мастерских, кузниц и великого множества тому подобных заведений, пока не вышли на унылую пустошь, которую я уже видел издали, и тогда Хэм проговорил:
   – А вот там наш дом, мистер Дэви.
   Я стал глядеть по сторонам, озирая эту пустошь, смотрел и на море и на речку вдали, но никакого дома найти не мог. Неподалеку виднелся темный баркас или какое-то другое судно, отслужившее свой век; оно лежало на суше, железная труба, прилаженная к нему в качестве дымохода, уютно дымила; но ничего другого, напоминавшего жилье, на мой взгляд, здесь не было.
   – Это не там? Не тот корабль?
   – Вот-вот, он самый, мистер Дэви, – ответил Хэм.
   Если бы это был дворец Аладина, яйцо птицы или что-нибудь подобное, едва ли я был бы больше прельщен романтической идеей там поселиться. Сбоку была прорублена восхитительная дверца, была здесь и крыша и маленькие оконца, но самое большое очарование заключалось в том, что это был настоящий корабль, несчетное число раз бороздивший морские волны и отнюдь не предназначенный служить жильем на суше. Вот это меня и пленило. Если бы когда-нибудь он был построен для жилья, я счел бы его тесным, неудобным или расположенным слишком уединенно; но он, конечно, не был создан для такой цели и показался мне самым лучшим пристанищем.
   Внутри он отличался чистотой и опрятностью. Был тут и стол, и голландские часы, и комод, а на комоде чайный поднос с изображенной на нем леди под зонтиком, гуляющей с воинственным на вид ребенком, катившим обруч. Поднос, дабы он не упал, подперли библией; если бы поднос низвергся, он вдребезги разбил бы чашки, блюдца и чайник, окружавшие библию. На стенах висели незамысловатые цветные картинки, в рамках и под стеклом, на темы из священного писания; впоследствии, всякий раз, видя такие картинки у разносчиков, я невольно сразу же вспоминал дом брата Пегготи. Авраам в красном одеянии, собирающийся принести в жертву Исаака в голубом, Даниил в желтом, ввергнутый в логово зеленых львов, особенно бросались в глаза. На небольшой каминной доске красовалось изображение люгера «Сара-Джейн», построенного в Сандерленде, с прилаженной к нему настоящей маленькой деревянной кормой, – произведение искусства, сочетавшее художественное мастерство со столярным ремеслом и казавшееся мне одной из самых привлекательных вещей на свете. В стропилах торчали крюки, назначение которых я не мог в то время угадать; и было там несколько сундучков, ящиков и тому подобных вещей, служивших для сиденья и заменявших стулья.
   Все это я охватил с первого взгляда, едва переступив порог, – что, по моей теории, свойственно детям, – а затем Пегготи открыла дверцу и показала мне мою спальню. Это была самая лучшая, самая миленькая спальня, какую только можно себе представить – в корме судна, – с оконцем в том месте, где прежде руль выходил наружу, с маленьким зеркалом, повешенным на высоте моих плеч и головы и обрамленным устричными ракушками, с небольшой кроватью – как раз по моему росту, а на столе в синем кувшине стоял букет морских водорослей. Выбеленные стены были белы, как молоко, а стеганое лоскутное одеяло так пестро, что у меня зарябило в глазах. В этом замечательном доме я обратил особое внимание на запах рыбы, такой прилипчивый, что, когда я вытащил из кармана носовой платок, чтобы высморкаться, платок успел так пропахнуть, будто я завертывал в него омара. Когда я потихоньку поделился своим открытием с Пегготи, та сообщила, что ее брат промышляет омарами, крабами и лангустами; позднее я обнаружил, что целая куча этих тварей, перемешанных в беспорядке и норовящих ущипнуть все, что им удается захватить клешнями, обычно копошится в маленьком деревянном сарайчике, где стояли чаны и горшки.
   Нас учтиво приветствовала женщина в белом переднике: ее реверансы я приметил еще за четверть мили до баркаса, сидя на спине у Хэма. Так же приветствовала нас и очаровательная крошка (во всяком случае, мне она показалась очаровательной) с голубыми бусами на шее; когда я спросил у нее, можно ли мне ее поцеловать, она убежала и где-то спряталась. После того как мы роскошно пообедали вареной камбалой с топленым маслом и картошкой, – для меня была еще особо приготовлена котлета, – вошел человек с густыми длинными волосами и добродушным лицом. Так как он назвал Пегготи «моя девочка» и крепко поцеловал ее в щеку, я, зная, как строго соблюдает она правила приличия, догадался, что это ее брат. Он и в самом деле оказался ее братом – мне представили его как мистера Пегготи, хозяина дома.
   – Рад вас видеть, сэр, – сказал мистер Пегготи. – Мы, может, и грубоваты, сэр, но всегда к вашим услугам,
   Я поблагодарил его и сказал, что мне будет очень хорошо в таком чудесном доме.
   – Как поживает ваша матушка, сэр? – спросил мистер Пегготи. – Вы оставили ее в добром здравии?
   Я сообщил мистеру Пегготи, что не могу пожаловаться на ее здоровье и что она передает ему привет – это была ложь, к которой я прибег из вежливости.
   – Очень ей признателен, – продолжал мистер Пегготи. – Значит, сэр, коли вы недельки две будете ладить с ней, – он кивнул в сторону сестры, – с Хэмом и малюткой Эмли, нам будет очень приятно…
   Поддержав столь гостеприимным манером честь своего дома, мистер Пегготи отправился мыться; чайник с горячей водой уже ждал его, и, уходя, он заметил, что «его грязи холодная вода ни за что не смоет». Вскоре он вернулся, причем внешность его весьма выиграла, но вернулся столь багровым, что мне поневоле пришло в голову, не имеет ли его лицо нечто общее с омарами, крабами и раками, так как оно перед погружением в горячую воду было почти черным, а появилось оттуда совсем красным.
   После чаепития, когда дверь заперли, а все окна плотно прикрыли (ночи были холодные и пасмурные), это убежище показалось мне самым привлекательным из всех, какие только может нарисовать воображение. Слушать ветер, дующий с моря, знать, что туман расползается над пустынной равниной, глядеть на огонь камелька и думать о том, что поблизости нет ни одного дома, кроме нашего дома-корабля, – это было похоже на волшебную сказку. Малютка Эмли поборола свою робость и сидела рядом со мной на самом низеньком и маленьком сундучке, достаточно, однако, просторном для нас обоих и помешавшемся в углу у камелька. Миссис Пегготи в белом переднике вязала на спицах по другую сторону очага. Пегготи со своим шитьем, собором св. Павла и огарком восковой свечи, казалось была у себя дома, словно никакой иной кров не был ей знаком. Хэм, только что преподавший мне первый урок игры во «все четыре», старался припомнить, как гадают на картах, и оставлял рыбный отпечаток большого пальца на каждой замусоленной карте. Мистер Пегготи сосал свою трубку. Мне показалось, что настала пора для доверительной беседы.
   – Мистер Пегготи! – начал я.
   – Да, сэр? – отозвался он.
   – Вы назвали своего сына Хэмом потому, что живете вроде как бы в ковчеге?
   Казалось, мистер Пегготи почел эту мысль глубокой, однако он ответил:
   – Нет, сэр. Я никогда не давал ему никакого имени.
   – Ну, а кто же ему дал это имя? – задал я мистеру Пегготи второй вопрос по катехизису.
   – Кто, сэр? Это имя дал ему отец, – сказал мистер Пегготи.
   – Я думал, что вы его отец!
   – Его отцом был мой брат Джо, – сказал мистер Пегготи.
   – Он умер, мистер Пегготи? – почтительно помолчав, осведомился я.
   – Утонул, – сказал мистер Пегготи.
   Меня очень удивило, что мистер Пегготи не приходится отцом Хэму, и у меня мелькнула мысль, не ошибаюсь ли я касательно родственных отношений между ним и остальными членами семейства. Мне так не терпелось это узнать, что я решил попросить разъяснения у мистера Пегготи.
   – Ну, а малютка Эмли? – Тут я взглянул на нее. – Она ваша дочь, мистер Пегготи?
   – Нет, сэр. Ее отцом был муж моей сестры, Том.
   Я не мог удержаться и снова, после почтительной паузы, спросил:
   – Он умер, мистер Пегготи?
   – Утонул, – сказал мистер Пегготи.
   Было нелегко продолжать разговор на эту тему, но я еще не все выяснил и так или иначе надо было добраться до сути дела. Поэтому я спросил:
   – А у вас есть дети, мистер Пегготи?
   – Нет, мистер Дэвид, – отозвался он со смешком. – Я холостяк.
   – Холостяк? – удивился я. – А кто же тогда она? – указал я на особу в переднике, которая вязала на спицах.
   – Это миссис Гаммидж, – сообщил мистер Пегготи.
   – Гаммидж, мистер Пегготи?
   Но тут Пегготи – я разумею мою родную Пегготи – сделала мне такой явный знак воздержаться от дальнейших расспросов, что оставалось только сидеть и взирать на всю эту безмолвную компанию, пока не пришла пора идти спать. Здесь, в моей маленькой каюте, Пегготи сообщила мне, что Хэм и Эмли – сироты, племянник и племянница, которых мой хозяин усыновил, когда они остались без средств к существованию, а миссис Гаммидж – вдова его компаньона, владевшего вместе с ним баркасом и умершего в нищете. И он сам – бедняк, – сказала Пегготи, – но сердце у него золотое, а надежен он, как сталь, – таковы были ее сравнения. Но есть один предмет, – сообщила она. – который всегда вызывает у него буйное раздражение, и тут он даже начинает ругаться: упоминание о его великодушии; если кто-нибудь из них заговорит об этом, он бьет кулаком по столу (однажды он даже расколол его) и клянется страшной клятвой, что пусть его «разразит» на этом самом месте, если он не удерет, коли услышит об этом еще раз. Выяснилось также (после моих расспросов), что никто не имеет понятия, каково значение этого страшного глагола «разразит», но все почитают его самым торжественным заклятьем.
   Я был растроган добротой моего хозяина и в самом благодушном настроении, усугубленном сонливостью, – прислушивался, как женщины укладываются спать в такой же, как моя, каморке в другом конце баркаса и как мистер Пегготи и Хэм подвешивают койки к тем самым крючьям, какие я заметил в стропилах. Погружаясь мало-помалу в дремоту, я слышал вой ветра, который с такой яростью мчался над равниной, что я стал опасаться, не разверзлась ли пучина морская. Но тут я вспомнил, что нахожусь на баркасе, и если что-нибудь случится, не худо иметь на борту человека, подобного мистеру Пегготи.
   Впрочем, ничего не случилось, кроме того, что наступило утро. Как только засияло оно на устричных ракушках, обрамлявших мое зеркало, я уже был на ногах и вместе с Эмли отправился собирать камешки на берегу.
   – Ты заправский моряк, верно? – обратился я к Эмли.
   Не знаю, был ли я в том уверен, но я почитал необходимым сказать ей какую-нибудь любезность, а сверкающий парус неподалеку от нас отразился в этот момент в ее ясных глазах так красиво, что мне пришло в голову сказать именно это.
   – Нет, – покачала головкой Эмли, – я боюсь моря.
   – Боишься? – сказал я храбро, взирая с высокомерным видом на могучий океан. – А я не боюсь!
   – Что ты! Но оно такое жестокое! Я вижу, как оно жестоко к нам. Я видела, как оно разбило судно, такое же большое, как наш дом…
   – Надеюсь, это было не то судно, на котором…
   – На котором потонул мой отец? – перебила Эмли. – Нет. Не то. Того я никогда не видела.
   – И отца тоже? – спросил я. Малютка Эмли покачала головой:
   – Не помню.
   Какое совпадение! Я тотчас же сообщил, что никогда не видел своего отца и что мы с матерью всегда жили очень счастливо вдвоем, и так же собираемся жить впредь, а что могила отца находится неподалеку от нашего дома на кладбище, осененная деревом, под которым я часто гулял и много раз слушал в ясное утро пение птичек. Но, оказывается, сиротство Эмли не совсем походило на мое. Она лишилась матери раньше, чем отца, да к тому же никто не знал, где находится его могила, – знали только, что он покоится где-то на дне моря.
   – И вот что еще, – сказала Эмли, разыскивая раковины и камешки, – твой отец – джентльмен, а мать – леди, а мой отец – рыбак, и мать – дочь рыбака, и мой дядя Дэн – рыбак.
   – Дэн – это мистер Пегготи? – спросил я.
   – Дядя Дэн. Вон там, – кивнула Эмли, указывая на дом-баркас.
   – Вот-вот. Я о нем и говорю. Должно быть, он очень хороший?
   – Хороший? – переспросила Эмли. – Будь я леди, я подарила бы ему небесно-голубой сюртук с алмазными пуговицами, нанковые штаны, красный бархатный жилет, треуголку, большие золотые часы, серебряную трубку и ящик с деньгами.
   Я заявил, что, несомненно, мистер Пегготи вполне достоин этих сокровищ. Но должен сознаться, что мне было трудновато представить его в наряде, предназначенном для него благодарной маленькой племянницей; в особенности вызывала у меня сомнения треуголка; но об этом я умолчал.
   Малютка Эмли притихла и подняла глаза к небу, словно перечисленные предметы предстали перед ней как прекрасное видение. Мы пошли дальше, собирая ракушки и камешки.
   – Тебе хочется быть леди? – спросил я. Эмли взглянула на меня, засмеялась и кивнула:
   – Очень хочется. Тогда мы бы все стали леди и джентльменами. И я, и дядя, и Хэм, и миссис Гаммидж. Тогда бы мы не боялись бурной погоды. Не боялись бы за себя, я хочу сказать. Но, конечно, за бедных рыбаков боялись бы и давали им деньги, когда им приходилось бы плохо.
   Это показалось мне совершенно правильным, а стало быть, и не вполне невероятным. Подумав, я похвалил ее, и приободренная этим Эмли нерешительно спросила:
   – Ты и теперь уверен, что не боишься моря?
   Оно было достаточно спокойным, чтобы рассеять мои опасения, но я не сомневаюсь, что, покажись только волна, даже не слишком большая, – и я пустился бы наутек при страшном воспоминании об утонувших родственниках Эмли. Тем не менее я сказал «да» и добавил: «Но и ты, кажется, не боишься, хотя и говоришь совсем другое», так как она шла по самому краю старой деревянной дамбы, и я опасался, что она сорвется.
   – Я не боюсь, когда оно такое, – сказала малютка Эмли. – Но я просыпаюсь, когда поднимается ветер, и дрожу, когда думаю о дяде Дэне и о Хэме, и мне все чудится, что они зовут на помощь. Вот почему мне хочется быть леди. Но сейчас я не боюсь! Ничуть! Погляди!
   Она побежала в сторону по неровным бревнам, тянувшимся от того места, где мы стояли, и наклонилась над пучиной, ничем не защищенная. Эта картина так запомнилась мне, – что, будь я рисовальщиком, я мог бы, думается, точно изобразить ее: малютка Эмли летит навстречу своей гибели (так мне тогда казалось), взгляд устремлен в открытое море, а выражения ее лица мне никогда не забыть.
   Легкая, смелая, порхающая фигурка повернулась и прибежала ко мне целая и невредимая, и скоро я уже смеялся над моим страхом и над воплем, вырвавшимся у меня, – воплем бесцельным и бессмысленным, так как никого поблизости не было. Но с той поры не раз, в годы моей зрелости, не один, а много раз, размышляя о тайнах жизни, я думал и о том, что в неожиданном безрассудном поступке малютки и в ее безумном взгляде вдаль проявилась, быть может, некое благостное тяготение к опасности, какой-то соблазн уйти к покойному ее отцу – с его разрешения, дабы ее жизнь могла пресечься тогда же. С той поры нередко я думал о том, что, если бы предстоящая ей жизнь открылась мне сразу в тот момент, открылась, доступная моему детскому пониманию, и ее спасение зависело от одного только движения моей руки, я должен был бы удержаться от попытки спасти ее. С той поры не раз – я не скажу, в течение долгого времени, но тем не менее так было, – я задавал себе вопрос, не лучше ли было бы для малютки Эмли, если бы в то утро волны сомкнулись над ее головой на моих глазах; и я отвечал: «Да».
   Быть может, я предвосхищаю события. Может быть, я слишком рано пишу об этом. Но все равно, пусть будет так, как есть.
   Бродили мы долго, нагрузились разными вещами, которые показались нам занимательными, бережно пускали назад в воду выброшенные на берег морские звезды – я и сейчас слишком мало знаю об их природе и не уверен, следовало ли им благодарить нас или как раз наоборот, – и, наконец, отправились домой, к мистеру Пегготи. Мы замешкались под сенью сарая с омарами, чтобы обменяться невинным поцелуем, и, бодрые и веселые, явились к утреннему завтраку.
   «Как два молоденьких камышника», – сказал мистер Пегготи. Я знал, что на местном диалекте это означает: «Как два молоденьких дрозда», и принял его слова за комплимент.
   Разумеется, к влюбился в малютку Эмли. Я уверен, что моя любовь к этой крошке была такой же преданной, такой же нежной, но более чистой и самозабвенной, чем самая прекрасная любовь в моей последующей жизни, сколь бы эта любовь ни была высокой и облагораживающей. Я уверен, что мое воображение создавало вокруг этой голубоглазой малютки какой-то ореол, превращало ее в эфирное существо, в настоящего ангела. Если бы в какое-нибудь солнечное утро она раскрыла крылышки и на моих глазах упорхнула, я не думаю, чтобы это намного превзошло мои ожидания.
   Мы гуляли по туманной древней равнине близ Ярмута, как влюбленные, целыми часами. Весело текли для нас дни, словно само Время еще не подросло, и оставалось ребенком, и всегда готово было играть. Я говорил Эмли, что обожаю ее и что, если она не признается в любви ко мне, я буду вынужден заколоть себя шпагой. Она сказала, что тоже обожает меня, и я в этом не сомневался.
   Что касается сознания неравенства, молодости или иных трудностей на нашем пути, малютка Эмди и я не задумывались над этим, так как о будущем не помышляли. О том, что мы станем взрослыми, мы думали ничуть не больше, чем о том, что можем стать еще моложе. Когда по вечерам мы нежно восседали рядышком на своем сундучке, миссис Гаммидж и Пегготи восхищались нами и перешептывались: «Господи, ну что за прелесть!» Мистер Пегготи ухмылялся, взирая на нас из-за своей трубки, а Хэм целый вечер только и делал, что скалил зубы от удовольствия. Мне кажется, они нами забавлялись, как могли бы забавляться красивой игрушкой или миниатюрной моделью Колизея.
   Вскоре я пришел к заключению, что миссис Гаммидж не всегда бывает так любезна, как можно было бы ожидать, принимая во внимание, на каком положении она жила в доме мистера Пегготи. У миссис Гаммидж был характер раздражительный, и по временам она хныкала больше, чем могло прийтись по вкусу остальным обитателям такого маленького домика. Мне было очень жаль ее, но бывали минуты, когда я сетовал, что у миссис Гаммидж нет своего жилья, куда она могла бы удаляться, оставаясь там, пока ее расположение духа не улучшится.
   Время от времени мистер Пегготи захаживал в трактир «Добро пожаловать». Об этом я узнал на второй или третий день после нашего приезда, узнал от миссис Гаммидж, взглянувшей на голландские часы между восемью и девятью часами вечера и заявившей, что он находится именно там и, более того, что она знала еще утром о его намерении туда пойти.
   Целый день миссис Гаммидж была в дурном расположении духа и разразилась слезами около полудня, когда очаг стал дымить.
   – Я женщина одинокая, покинутая, и все против меня! – вот что сказала миссис Гаммидж, когда случилось это неприятное происшествие.
   – Ничего! Дым скоро выйдет, да к тому же и нам не лучше, чем тебе, – заметила Пегготи – я снова имею в виду нашу Пегготи.
   – Я более чувствительна, – сказала миссис Гаммидж.
   День был очень холодный, с резкими порывами ветра. Обычное место миссис Гаммидж у камелька было, как мне казалось, самое теплое и уютное, а стул – самый удобный, но в тот день ничто не приходилось ей по вкусу. Она жаловалась все время на холод и на каких-то «мурашек», бегавших у нее по спине. Наконец она пустила слезу по этому поводу и снова заявила, что она «женщина одинокая, покинутая и все против нее».
   – Очень холодно, это верно, – согласилась Пегготи. – Все это чувствуют.
   – Я более чувствительна, чем другие, – проговорила миссис Гаммидж.
   Так было и за обедом; миссис Гаммидж получала свою порцию тотчас же после меня, а мне оказывали это предпочтение как почетному гостю. Рыба попалась мелкая и костистая, а картошка слегка пригорела. Все мы были не очень довольны, но миссис Гаммидж сообщила, что она более чувствительна, чем мы, снова пролила слезу и снова повторила с великим раздражением свою жалобу.
   Итак, когда мистер Пегготи вернулся около девяти часов домой, эта злополучная миссис Гаммидж вязала на спицах в своем углу, пребывая в весьма мрачном состоянии. Пегготи весело работала. Хэм чинил пару огромных: непромокаемых сапог, а я, сидя рядом с малюткой Эмли читал им вслух. После чая миссис Гаммидж, не делая больше никаких замечаний, издавала только жалобные вздохи и ни разу не подняла глаз.
   – Ну, как вы поживаете, друзья? – усаживаясь, осведомился мистер Пегготи.
   Все мы ответили что-то или приветствовали его взглядом – все, за исключением миссис Гаммидж, которая только покачала головой над своим вязаньем.
   – Что за беда стряслась? – спросил мистер Пегготи, хлопнув в ладоши. – Смотри веселей, мамаша! (Мистер Пегготи имел в виду старую вдову.)
   Похоже было на то, что миссис Гаммидж не обнаруживает желания смотреть веселей. Она достала старый черный шелковый платок и вытерла им глаза; но вместо того чтобы спрятать его в карман, подержала в руках, снова вытерла глаза и продолжала держать его наготове.
   – Что за беда стряслась, черт побери, миссис Гаммидж? – повторил мистер Пегготи.
   – Никакой. Ты пришел из «Добро пожаловать», Дэниел?
   – Вот-вот. Малость посидел сегодня вечерком в «Добро пожаловать», – сказал мистер Пегготи.
   – Жаль, что я тебя туда загоняю, – сказала миссис Гаммидж.
   – Загоняешь? Меня незачем загонять, – возразил мистер Пегготи и от души расхохотался. – Я хожу в трактир даже слишком охотно.
   – Слишком охотно! – повторила миссис Гаммидж, покачивая головой и вытирая глаза. – Да, да, очень охотно. Жаль, что это из-за меня ты так охотно туда ходишь.
   – Из-за тебя? Вовсе не из-за тебя. Неужто ты, в самом деле, так думаешь?
   – Да, да, думаю! – воскликнула миссис Гаммидж. – Я знаю, кто я такая. Я знаю, что я женщина одинокая, покинутая и не только все против меня, но и я всем стою поперек дороги. Да, да! Я более чувствительна, чем другие, и этого не скрываю. Это мое несчастье.
   Я сидел, прислушивался и не мог не прийти к выводу, что это несчастье де только миссис Гаммидж, но и других членов семьи. Однако мистер Пегготи не привел такого возражения, он снова обратился к миссис Гаммидж с увещанием «смотреть веселей».
   – Я не такая, какой хотелось бы мне быть, – сказала миссис Гаммидж. – Совсем не такая. Я знаю, какая я. Мои невзгоды сделали меня непокладистой. Я чувствительна к моим невзгодам, а они делают меня непокладистой. Хотела бы я быть не такой чувствительной, но не могу. Я хочу привыкнуть к ним и не могу. Дома из-за меня неуютно. Я это понимаю. Целый день я надоедала и твоей сестре и мистеру Дэви.
   Тут я внезапно растрогался и закричал вне себя от волнения:
   – Что вы, миссис Гаммидж, совсем нет!
   – Нехорошо я поступаю, – продолжала миссис Гаммидж. – Неблагодарная я. Лучше мне уйти в работный дом и там умереть. Я женщина одинокая, покинутая, и лучше мне не стоять здесь всем поперек дороги. Если все против меня, и даже я сама против себя, то пусть уж лучше это будет в моем приходе. Дэниел, мне нужно бы уйти в работный дом и там умереть, и все избавятся от меня.
   С этими словами миссис Гаммидж удалилась и легла спать. Когда она ушла, мистер Пегготи, который не проявлял никаких других чувств, кроме глубокого сострадания, окинул нас взглядом, покачал головой и все с тем же состраданием, освещавшим его лицо, прошептал:
   – Это она думает о старике!
   Я не совсем понимал, о каком старике думает миссис Гаммидж, пока Пегготи, укладывая меня спать, не объяснила, что речь идет о покойном мистере Гаммидже и что ее брат в подобных случаях считает такое объяснение непреложной истиной и всегда приходит в умиление. Немного погодя, когда он улегся в свою койку, я услышал, как он говорит Хэму:
   – Бедняжка! Она думает о старике!
   И когда бы на миссис Гаммидж ни находил такой стих (а за время нашего там пребывания это случалось несколько раз), мистер Пегготи всегда приводил тот же довод как смягчающее обстоятельство, и всегда с самым трогательным сочувствием.
   Так прошли две недели, в однообразное течение которых только морские приливы и отливы вносили некоторое разнообразие, изменяя часы ухода и прихода мистера Пегготи, а также рабочие часы Хэма. Когда Хэм бывал свободен, он гулял с нами и показывал парусные и гребные суда, а один или два раза катал нас в шлюпке. Не знаю почему, но одни впечатления связаны с тем или иным местом больше, чем другие, хотя это бывает почти со всеми людьми, в особенности если речь идет о впечатлениях детства. И каждый раз, когда я слышу или читаю слово «Ярмут», в моей памяти возникает воскресное утро на берегу, звонят колокола, призывая в церковь, малютка Эмли прислонилась к моему плечу, Хэм лениво швыряет камешки в воду, а солнце высоко над морем только что пробилось сквозь густой туман, и перед нами предстают корабли, похожие на собственные свои тени.
   Наконец наступил день отъезда. Я еще мирился с мыслью о разлуке с мистером Пегготи и миссис Гаммидж, но мучительно страдал, расставаясь с малюткой Эмли – Мы шли рука об руку к трактиру, где ждал возчик, и на пути туда я обещал ей писать. (Это обещание я исполнил – выводя буквы более крупные, чем те, какими обычно бывают написаны объявления о сдаче внаем квартир.) Прощаясь, мы были убиты горем, и если когда-нибудь я чувствовал в своем сердце зияющую пустоту, то это было в тот день.
   Все время, покуда я там гостил, я не скучал по родному дому и думал о нем очень мало или вовсе не думал.
   Но мои мысли сразу же обратились к нему, как только чуткая детская совесть уверенным перстом указала мне этот путь, а уныние заставило еще сильнее почувствовать, что там мое родное гнездо и моя мать – мой друг и утешитель.
   Эти чувства овладели мною в дороге, и, по мере приближения к дому, чем более знакомыми становились места, мимо которых мы проезжали, тем сильней жаждал я добраться до дому и упасть в объятия матери. Однако Пегготи не только не разделяла моего волнения, но пыталась (впрочем, очень ласково) его сдержать и казалась смущенной и расстроенной.
   Тем не менее бландерстонский «Грачевник» должен был появиться (как скоро – это зависело от желания лошади возчика) – и он появился. Я хорошо помню его в тот холодный серый день, под хмурым небом, угрожавшим дождем!
   Дверь отворилась, и в радостном волнении, не то плача, не то смеясь, я искал взглядом мать. Но это была не она, а незнакомая служанка.
   – Пегготи! Разве она не вернулась домой? – воскликнул я горестно.
   – Нет, нет, она вернулась. Подождите немного, мистер Дэви, и я… я вам кое-что расскажу… – ответила Пегготи.
   Вылезая из повозки, Пегготи от волнения и по врожденной своей неловкости зацепилась и повисла, словно самой неожиданной формы гирлянда, но я был слишком огорчен и растерян и ничего ей не сказал. Спустившись наземь, она взяла меня за руку, повела в кухню и закрыла за собой дверь.
   – Пегготи, что случилось? – спросил я, перепугавшись.
   – Ничего не случилось, дорогой мистер Дэви, – ответила она, притворяясь веселой.
   – Нет, нет, я знаю, что-то случилось! Где мама?
   – Где мама, мистер Дэви? – повторила Пегготи.
   – Да! Почему она не вышла мне навстречу и зачем мы здесь, Пегготи?
   Слезы застлали мне глаза, и я почувствовал, что вот-вот упаду.
   – Что с вами, мой мальчик? – воскликнула Пегготи, подхватывая меня. – Скажите, мой миленький!
   – Неужели она тоже умерла? Пегготи, она не умерла?
   Пегготи крикнула необычайно громко «нет!», опустилась на стул, начала тяжело вздыхать и сказала, что я нанес ей тяжелый удар.
   Я обнял ее, чтобы исцелить от удара или, быть может, нанести его в надлежащее место, затем остановился перед ней, тревожно в нее вглядываясь.
   – Дорогой мой, – сказала Пегготи, – следовало бы сообщить вам об этом раньше, но не было удобного случая. Может быть, я должна была это сделать, но китагорически, – на языке Пегготи это всегда означало «категорически», – не могла собраться с духом.
   – Ну, говори же, Пегготи! – торопил я, пугаясь все более и более.
   – Мистер Дэви, – задыхаясь, продолжала Пегготи, дрожащими руками снимая шляпку. – Ну, как вам это понравится? У вас теперь есть папа.
   Я вздрогнул и побледнел. Что-то, – не знаю, что и как, – какое-то губительное дуновение, связанное с могилой на кладбище и с появлением мертвеца, пронизало меня.
   – Новый папа, – сказала Пегготи.
   – Новый? – повторил я.
   Пегготи с трудом открыла рот, словно проглотив что-то очень твердое, и, протянув мне руку, сказала:
   – Пойдите поздоровайтесь с ним.
   – Я не хочу его видеть.
   – И с вашей мамой, – сказала Пегготи.
   Я перестал упираться, и мы пошли прямо в парадную гостиную, где Пегготи меня покинула. По одну сторону камина сидела моя мать, по другую – мистер Мэрдстон. Моя мать уронила рукоделие и поспешно – но, мне показалось, неуверенно – встала.
   – Клара! Моя дорогая! Помните: сдерживайте себя! Всегда сдерживайте, – проговорил мистер Мэрдстон. – Ну, Дэви, как поживаешь?
   Я подал ему руку. Поколебавшись одно мгновение, я подошел и поцеловал мать; она поцеловала меня, нежно погладила по плечу и, усевшись, снова принялась за работу. Я не мог смотреть на нее, не мог смотреть на него, я знал, что он глядит на нас обоих; и, повернувшись к окну, я стал смотреть на поникшие от холода кусты.
   Как только я почувствовал, что мне можно уйти, я пробрался наверх. Моей старой милой спальни уже не было, и я должен был спать в другом конце дома. Я спустился вниз, чтобы найти хоть что-нибудь, оставшееся неизменным, – настолько, казалось мне, все стало другим, – и вышел во двор. Очень скоро я убежал, так как в доселе пустовавшей конуре обитал огромный пес с большущей пастью и с такой же черной шерстью, как у него. Мой вид разъярил пса, и он выскочил и бросился на меня.


   Глава IV
   Я впадаю в немилость

   Если бы комната, куда переставили мою кровать, – хотел бы я знать, кто живет в ней теперь, – была существом разумным и способным давать показания, я призвал бы ее в свидетели того, с каким тяжелым сердцем отправился я спать в ту ночь. Взбираясь наверх по лестнице, я все время слышал за собой лай собаки во дворе; озирая комнату таким же печальным и чуждым взглядом, каким комната озирала меня, я сел, скрестив руки, и задумался.
   Задумался я о самых странных вещах. О размере комнаты, о трещинах в потолке, об обоях на стене, о неровном стекле, сквозь которое ландшафт казался подернутым рябью, о расшатанном трехногом умывальнике, словно чем-то недовольном; он вызывал у меня в памяти миссис Гаммидж, когда она тосковала о «старике». Все это время я плакал, но почему я плачу – не думал, сознавая лишь, что мне грустно и холодно. И, наконец, мое отчаяние завершилось размышлениями о том, что я безумно влюблен в малютку Эмли и оторван от нее ради того, чтобы приехать сюда, где я, наверное, никому не нужен так, как нужен Эмли, и где никто не любит меня. Тут мое отчаяние стало совсем нестерпимым, я натянул на себя краешек одеяла и плакал, пока не заснул.
   Меня разбудил чей-то голос: «Вот он!» – и с моей разгоряченной головы сняли одеяло. Это мать и Пегготи пришли ко мне, и кто-то из них откинул одеяло.
   – Дэви, что случилось? – спросила моя мать.
   Странным мне показался ее вопрос, и я ответил: «Ничего». Помню, я лег лицом вниз, чтобы скрыть дрожащие губы, которые могли бы дать более правдивый ответ.
   – Дэви! Дэви, дитя мое! – сказала мать.
   Не знаю, какое другое слово могло бы растрогать меня больше, чем этот возглас: «Дитя мое». Я уткнулся заплаканным лицом в одеяло и оттолкнул ее руку, когда она попыталась поднять меня.
   – Это ваша вина, Пегготи, жестокая вы женщина! – сказала мать. – Мне это ясно. Как вам позволила совесть восстановить моего родного сына против меня или против того, кто мне дорог? Чего вы добивались, Пегготи?
   Бедняжка Пегготи возвела глаза к небу, всплеснула руками и могла только ответить, перефразируя молитву, которую я всегда повторял после обеда:
   – Да простит вам бог, миссис Копперфилд, пусть никогда не придется вам пожалеть о том, что вы сейчас сказали!
   – Есть от чего прийти в отчаяние! – воскликнула мать. – И это в мой медовый месяц, когда, кажется, даже злейший мой враг и тот смягчился бы и не захотел отнять у меня крупицу покоя и счастья! Дэви, злой мальчик! Пегготи, какая вы жестокая! О боже! – раздраженно и капризно восклицала моя мать, поворачиваясь то ко мне, то к ней. – Сколько огорчений, и как раз тогда, когда можно было бы ждать одних только радостей!
   Я почувствовал прикосновение руки, которая не могла быть рукой матери или Пегготи, и соскользнул с кровати. Это была рука мистера Мэрдстона, он положил ее на мою руку и произнес:
   – Что это значит? Клара, любовь моя, вы забыли? Твердость, дорогая моя!..
   – Простите, Эдуард, – проговорила моя мать. – Я хотела держать себя как можно лучше, но мне так неприятно…
   – Неужели? Печально услышать это так скоро, Клара, – произнес мастер Мэрдстон.
   – Я и говорю, что тяжело в такое время… – сказала моя мать, надувая губки. – Это… это очень тяжело… не правда ли?
   Он привлек ее к себе, шепнул ей что-то на ухо и поцеловал. И когда я увидел голову моей матери, склонившуюся к его плечу, и ее руку, обвивавшую его шею, я понял, что он способен придать ее податливой натуре любую форму по своему желанию, – я знал это тогда не менее твердо, чем знаю теперь, после того как он этого добился.
   – Идите вниз, любовь моя. Мы с Дэвидом придем вместе, – проговорил мистер Мэрдстон. – А вы, мой друг, – тут он обратился к Пегготи, проводив сначала мою мать улыбкой и кивками, – знаете ли вы, как зовут вашу хозяйку?
   – Она уже давно моя хозяйка, сэр. Я должна бы знать, как ее зовут, – отвечала Пегготи.
   – Совершенно верно. Но когда я поднимался по лестнице, мне послышалось, будто вы называете ее по фамилии, которая уже ей не принадлежит. Знайте, что она носит мою фамилию. Вы это запомните?
   Пегготи в замешательстве взглянула на меня, присела и молча покинула комнату, понимая, мне кажется, что ее ухода ждут, а мешкать нет ни малейшего повода.
   Когда мы остались вдвоем с мистером Мэрдстоном, он закрыл дверь, уселся на стул, поставил меня перед собой и пристально посмотрел мне в глаза. Я чувствовал, что смотрю ему в глаза не менее пристально. И когда я вспоминаю, как мы остались с ним лицом к лицу, сердце мое и теперь начинает колотиться в груди.
   – Дэвид! – начал он, сжав губы и растянув рот в ниточку. – Если мне приходится иметь дело с упрямой лошадью или собакой, как, по-твоему, я поступаю?
   – Не знаю.
   – Я ее бью.
   Я что-то беззвучно пробормотал и почувствовал, как у меня перехватило дыхание.
   – Она у меня дрожит от боли. Я говорю себе: «Ну, с этой-то я справлюсь». И хотя бы мне пришлось выпустить всю кровь из ее жил, я все-таки добьюсь своего! Что это у тебя на лице?
   – Грязь, – сказал я.
   Мы оба знали, что это следы слез. Но если бы он повторил свой вопрос двадцать раз и при каждом вопросе наносил мне двадцать ударов, я уверен, мое детское сердце разорвалось бы, но другого ответа я бы не дал.
   – Ты очень понятлив для своих лет, – продолжал он со своей обычной мрачной улыбкой, – и, вижу, ты очень хорошо понял меня. Умойтесь, сэр, и пойдем вниз.
   Он указал на умывальник, напоминавший мне миссис Гаммидж, и кивком головы приказал немедленно повиноваться.
   Я почти не сомневался, как не сомневаюсь и сейчас, что он сбил бы меня с ног без малейших угрызений совести, если бы я замешкался.
   – Клара, дорогая, – начал он, когда я исполнил его требование и он привел меня в гостиную, причем его рука покоилась на моем плече, – Клара, дорогая, теперь, я надеюсь, все уладится. Скоро мы отучимся от наших детских капризов.
   Видит бог, что я отучился бы от них на всю жизнь, и на всю жизнь, быть может, стал бы другим, услышь я в то время ласковое слово! Слово ободряющее, объясняющее, слово сострадания моему детскому неведению, слово приветствия от родного дома, заверяющее, что это мой родной дом, – такое слово родило бы в моем сердце истинную покорность мистеру Мэрдстону вместо лицемерной и могло бы внушить мне уважение к нему вместо ненависти. Кажется, моя мать была огорчена, видя, как я стою посреди комнаты, такой испуганный, сам на себя непохожий, а когда я бочком пробирался к стулу какой-то скованной, несвойственной детям походкой, она следила за мной взглядом еще более печальным, но слово не было сказано, и все сроки для него миновали.
   Мы пообедали одни – мы трое. Казалось, он был очень влюблен в мою мать – боюсь, что по этой причине он не стал мне более приятен, – и она была очень влюблена в него. Из их разговора я понял, что его старшая сестра поселится у нас и ее ждут сегодня вечером. Не знаю, тогда ли, или позднее я узнал, что мистер Мэрдстон, не принимая сам участия в делах, был совладельцем либо просто получал ежегодно какую-то часть прибылей лондонского торгового дома по продаже вин, с которым был связан еще его прадед, и из тех же доходов получала свою долю его сестра; упоминаю теперь об этом между прочим.
   После обеда, когда мы сидели у камина и я помышлял о бегстве к Пегготи, но не решался ускользнуть, опасаясь нанести обиду хозяину дома, к садовой калитке подъехала карета, и мистер Мэрдстон вышел встретить гостя. Моя мать последовала за ним. Я неуверенно двинулся за нею, как вдруг она круто повернулась в дверях полутемной гостиной и, обняв меня, как бывало прежде, шепнула мне, чтобы я любил своего нового отца и слушался его. Сделала она это быстро, как бы тайком, словно совершала нечто запретное, но очень ласково, сжала мою руку и удерживала в своей, пока мы не подошли к мистеру Мэрдстону, стоявшему в саду, после чего она отпустила мою руку и взяла под руку его.
   Оказывается, это приехала мисс Мэрдстон, мрачная на вид леди, черноволосая, как ее брат, которого она напоминала и голосом и лицом; брови у нее, почти сросшиеся над крупным носом, были такие густые, словно заменяли ей бакенбарды, которых, по вине своего пола, она была лишена. Она привезла с собой два внушительных твердых черных сундука со своими инициалами из твердых медных гвоздиков на крышках. Расплачиваясь с кучером, она достала деньги из твердого металлического кошелька, а кошелек, словно в тюремной камере, находился в сумке, которая висела у нее через плечо на тяжелой цепочке и защелкивалась, будто норовя укусить. Я никогда еще не видел такой металлической леди, как мисс Мэрдстон.
   С чрезвычайным радушием ее провели в гостиную, и здесь она церемонно приветствовала мою мать как новую близкую родственницу. Затем она взглянула на меня и спросила:
   – Это ваш мальчик, невестка?
   Моя мать ответила утвердительно.
   – Вообще говоря, я не люблю мальчиков, – сообщила мисс Мэрдстон. – Как поживаешь, мальчик?
   После такого ободряющего вступления я ответил, что поживаю очень хорошо и надеюсь, что и она поживает очень хорошо; но сказал я это столь равнодушно, что мисс Мэрдстон расправилась со мной двумя словами.
   – Плохо воспитан!
   Произнеся эти слова очень отчетливо, она попросила указать ей ее комнату, которая с той поры стала для меня местом, наводящим страх и ужас; там стояли оба черных сундука, каковые я никогда не видел открытыми или оставленными не на запоре, и где висели (я подглядел, когда хозяйки не было) в боевом порядке вокруг зеркала многочисленные стальные цепочки, надеваемые мисс Мэрдстон, когда она наряжалась.
   Я выяснил, что она приехала к нам навсегда и вовсе не собиралась уезжать. На следующее утро она принялась «помогать» моей матери, весь день возилась в кладовой и перевернула все вверх дном, наводя там порядок. Чуть ли не сразу меня поразила в ней одна особенность: она была словно одержима подозрением, что служанки прячут где-то в доме мужчину. Пребывая в таком заблуждении, она совала нос в подвал для угля в самое неподходящее время и, открывая дверцы темного шкафа, почти всегда тотчас же захлопывала их в полной уверенности, что наконец-то она поймала его.
   Хотя в мисс Мэрдстон не было ничего воздушного, но просыпалась она вместе с жаворонками. Она была на ногах (подстерегая неизвестного мужчину, как я и теперь убежден), когда все в доме еще спали. Пегготи полагала, что она и спит, оставляя один глаз открытым, но я не разделял ее мнения, так как, выслушав предположение Пегготи, попытался это сделать, и у меня ничего не вышло.
   Уже на следующее утро она встала с петухами и тотчас же позвонила в колокольчик. Когда моя мать спустилась вниз к утреннему завтраку и собиралась заварить чай, мисс Мэрдстон клюнула ее в щеку, – это означало поцелуй, – и сказала:
   – Вы знаете, дорогая Клара, я приехала сюда освободить вас по мере сил от хлопот. Вы слишком хорошенькая и беззаботная, – тут моя мать покраснела и засмеялась, как будто ей пришлось по вкусу такое мнение, – чтобы исполнять обязанности, которые я могу взять на себя. Если вы, моя дорогая, дадите мне ключи, я позабочусь обо всем сама.
   С этой минуты мисс Мэрдстон держала ключи в своей сумочке-тюрьме днем и под подушкой ночью, а мать имела к ним не большее касательство, чем я.
   Моя мать отнеслась к потере власти не без возражений. Однажды, когда мисс Мэрдстон развивала планы ведения домашнего хозяйства в беседе с братом, одобрившим их, моя мать вдруг расплакалась и сказала, что, по ее мнению, с ней могли бы посоветоваться.
   – Клара! – строго произнес мистер Мэрдстон. – Клара, я удивляюсь вам.
   – О! Хорошо вам говорить, Эдуард, что вы удивляетесь! – воскликнула моя мать. – И хорошо вам говорить о твердости, но будь вы на моем месте, это не понравилось бы и вам.
   Твердость, должен я заметить, была самым важным качеством, которым мистер и мисс Мэрдстон козыряли. Не знаю, как бы я объяснил это слово в то время, если бы меня спросили, но, на свой лад, я понимал ясно, что оно означает тиранический, мрачный, высокомерный, дьявольский нрав, отличавший их обоих. Их символ веры, как сказал бы я теперь, был таков: мистер Мэрдстон – тверд; никто из окружающих его не смеет быть столь твердым, как мистер Мэрдстон; вокруг него вообще нет твердых людей, так как перед его твердостью должны преклоняться все. Исключение – мисс Мэрдстон. Она может быть твердой, но только по праву родства, она зависит от него и менее тверда, чем он. Моя мать – также исключение. Она может и должна быть твердой, но только покоряясь их твердости и твердо веря, что на белом свете другой твердости нет.
   – Очень тяжело, что в моем доме… – начала моя мать.
   – В моем доме? – перебил мистер Мэрдстон. – Клара!
   – Я хочу сказать: в нашем доме! – поправилась моя мать, явно испугавшись. – Мне кажется, вы должны знать, что я хотела сказать, Эдуард. Очень, я говорю, тяжело, что в вашем доме я не могу сказать ни слова о домашнем хозяйстве. Право же, я хозяйничала очень хорошо до нашей свадьбы! Есть свидетели… – всхлипывала моя мать. – Спросите Пегготи… Разве я не справлялась с домашним хозяйством, когда в мои дела не вмешивались?
   – Эдуард, прекратите это! – произнесла мисс Мэрдстон. – Завтра же я уезжаю.
   – Джейн Мэрдстон! Помолчите! Можно подумать, что вы плохо знаете мой характер, – сказал ее брат.
   – Право же, я не хочу, чтобы кто-нибудь уезжал! – продолжала моя бедная мать, теряя почву под ногами и заливаясь горючими слезами. – Я буду чувствовать себя очень несчастной, если кто-нибудь уедет… Я не прошу многого. Я не безрассудна. Я только хочу, чтобы со мной иногда советовались. Я очень благодарна тем, кто мне помогает, я только хочу, чтобы со мной иногда советовались, хотя бы для виду. Прежде я думала, что моя молодость и неопытность нравятся вам, Эдуард. Я помню, вы это говорили… А теперь, мне кажется, вы меня за это ненавидите. Вы так суровы…
   – Эдуард, прекратите это, – сказала мисс Мэрдстон. – Завтра я уезжаю.
   – Джейн Мэрдстон! – загремел мистер Мэрдстон. – Вы будете молчать? Как вы осмелились?
   Мисс Мэрдстон извлекла из тюрьмы, носовой платок и поднесла его к глазам.
   – Клара, вы меня удивляете, – продолжал мистер Мэрдстон, глядя на мою мать. – Вы меня поражаете! Да, меня радовала мысль о женитьбе на неопытной и простодушной особе, мысль о том, что я могу сформировать ее характер, придать ей немного твердости и решительности, чего ей так не хватало. Но когда Джейн Мэрдстон по доброте своей согласилась помочь мне в этом и, ради меня, принять на себя обязанности… скажу прямо… экономки, и когда ей хотят отплатить черной неблагодарностью…
   – Эдуард! Прошу вас, прошу, не обвиняйте меня о неблагодарности! – вскричала моя мать. – Я не повинна в неблагодарности. И раньше никто меня этим не попрекал. У меня много недостатков, но этого нет! О, не говорите так, мой дорогой!
   – Когда Джейн Мэрдстон, говорю я, – продолжал он, выждав, чтобы моя мать умолкла, – хотят отплатить черной неблагодарностью, мои чувства охладевают и изменяются.
   – О, не надо так говорить, любовь моя! – жалобно умоляла моя мать, – Не надо, Эдуард! Я не могу это слышать. Какова бы я ни была, но сердце у меня любящее, я знаю. Я не говорила бы так, если бы не была уверена, что сердце у меня любящее. Спросите Пегготи! Я знаю, она вам скажет, что у меня любящее сердце.
   – Никакая слабость не имеет в моих глазах оправдания. Но вы слишком волнуетесь, – сказал в ответ мистер Мэрдстон.
   – Прошу вас, давайте жить дружно! – продолжала моя мать. – Я не могу вынести холодного и сурового обращения. Мне так горько! Я знаю, у меня много недостатков, и с вашей стороны очень хорошо, Эдуард, что вы, такой сильный, помогаете мне избавиться от них. Джейн, я ни в чем вам не перечу. Если вы решили уехать, это разобьет мне сердце…
   Она не в силах была продолжать.
   – Джейн Мэрдстон, – обратился мистер Мэрдстон к сестре, – нам несвойственно обмениваться резкими словами. Не моя вина, что сегодня произошел столь необычайный случай. Меня на это вызвали. И не ваша вина. Вас также вызвали на это. Постараемся о нем забыть.
   После таких великодушных слов он добавил:
   – Но эта сцена не для детей. Дэвид, иди спать.
   Я с трудом нашел дверь, так как глаза мои заволоклись слезами. Я глубоко страдал, видя горе матери. Вышел я ощупью, ощупью же пробрался в темноте к себе в комнату, даже не решившись зайти к Пегготи, чтобы пожелать ей доброй ночи или взять у нее свечу. Когда приблизительно через час Пегготи заглянула ко мне и ее приход разбудил меня, она сообщила, что моя мать ушла спать очень грустная, а мистер и мисс Мэрдстон остались одни.
   Наутро, спустившись вниз раньше, чем обычно, я остановился перед дверью в гостиную, заслышав голос матери. Она униженно вымаливала у мисс Мэрдстон прощение и получила его, после чего воцарился полный мир.
   Впоследствии я никогда не слышал, чтобы моя мать выражала по какому-нибудь поводу свое мнение, не справившись предварительно о мнении мисс Мэрдстон или не установив сперва по каким-нибудь явным признакам, что думает та по сему поводу. И я видел, что моя мать приходила в ужас всякий раз, когда мисс Мэрдстон, пребывая в дурном расположении духа (в этом смысле она отнюдь не была твердой), протягивала руку к своей сумке, делая вид, будто собирается достать оттуда ключи и вручить их матери.
   Мрачность, отравлявшая кровь Мэрдстонов, бросала тень и на их набожность, которая была суровой и злобной. Теперь мне кажется, что эти качества неизбежно вытекали из твердости мистера Мэрдстона, не допускавшего мысли, будто кто-нибудь может ускользнуть от самого жестокого возмездия, какое он почитал себя вправе измыслить. Как бы то ни было, но я хорошо помню наши испуганные лица, когда мы идем в церковь, помню, как изменилась для меня сама церковь. И снова и снова я вижу эти страшные воскресенья: я прохожу к нашей старой скамье первым, будто арестант под конвоем, которого привели на церковную службу для заключенных. Снова идет позади меня, почти вплотную, мисс Мэрдстон в черном бархатном платье, словно скроенном из нагробного покрова; вслед за ней моя мать; затем ее супруг. Пегготи нет с нами, как это бывало в прошлые времена. Снова я прислушиваюсь к мисс Мэрдстон, которая бормочет молитвы, с какой-то кровожадностью смакуя все грозные слова. Снова я вижу ее черные глаза, озирающие церковь, когда она произносит: «несчастные грешники», как будто осыпает бранью всех прихожан. Снова я посматриваю изредка на мою мать, она робко шевелит губами, а справа и слева от нее те двое гудят ей в уши, будто гром рокочет вдали. Снова меня внезапно пронзает страх: что, если не прав наш добрый старый священник, а правы мистер и мисс Мэрдстон, и все ангелы небесные – ангелы разрушения? Снова, когда я пошевельну пальцем или ослаблю мускулы лица, мисс Мэрдстон пребольно тычет меня молитвенником в бок…
   И снова я замечаю, как перешептываются соседи, глазея на мою мать и на меня, когда мы шествуем из церкви домой. Снова, когда те трое идут рука об руку, а я плетусь один позади, я ловлю эти взгляды и думаю: неужели и впрямь так сильно изменилась легкая походка матери и увяла радость на ее прекрасном лице. И снова я стараюсь угадать, не вспоминают ли, подобно мне, соседи о тех днях, когда мы возвращались с ней вдвоем домой, и я тупо размышляю об этом в течение целого дня, дня угрюмого и пасмурного.
   Стали поговаривать, не отправить ли меня в пансион. Подали эту мысль мистер и мисс Мэрдстон, а моя мать, конечно, с ними согласилась. Однако ни к какому решению не пришли. И покуда я учился дома.
   Забуду ли я когда-нибудь эти уроки? Считалось, что их дает мне мать, но в действительности моими наставниками были мистер Мэрдстон с сестрой, которые всегда присутствовали на этих занятиях и не упускали случая, чтобы не преподать матери урок этой пресловутой твердости – проклятья нашей жизни. Мне кажется, именно для этого меня и оставили дома. Я был понятлив и учился с охотой, когда мы жили с матерью вдвоем. Теперь мне смутно вспоминается, как я учился у нее на коленях азбуке. Когда я гляжу на жирные черные буквы букваря, их очертания кажутся мне и теперь такими же загадочно-незнакомыми, а округлые линии О, С, 3 такими же благодушными, как тогда. Они не вызывают у меня ни вражды, ни отвращения. Наоборот, мне кажется, я иду по тропинке, усеянной цветами, к моей книге о крокодилах, и всю дорогу меня подбадривают ласки матери и ее мягкий голос. Но эти торжественные уроки, последовавшие за теми, прежними, я вспоминаю как смертельный удар, нанесенный моему покою, как горестную, тяжкую работу, как напасть. Они тянулись долго, их было много, и были они трудны, – а некоторые и вовсе не понятны, – и наводили на меня страх, такой же страх, какой, думается мне, наводили они и на мою мать.
   Мне хочется припомнить, как все это происходило, и описать одно такое утро.
   После завтрака я вхожу в маленькую гостиную с книгами, тетрадью и грифельной доской. Моя мать уже ждет меня за своим письменным столом, но совсем не так охотно, как мистер Мэрдстон в кресле у окна (хотя он делает вид, будто читает), или мисс Мэрдстон, которая восседает возле матери, нанизывая стальные бусы. Одно только присутствие их обоих оказывает на меня такое действие, что я чувствую, как уплывают неведомо куда все слова, которые я с превеликим трудом втиснул себе в голову. Кстати говоря, мне хочется узнать, куда же они деваются.
   Я протягиваю матери первую книгу. Это грамматика, а быть может, история или география. Прежде чем оставить книгу в ее руках, я кидаю на страницу последний взгляд утопающего и сразу, галопом, начинаю отвечать урок, пока страница еще свежа в памяти. Но вот я спотыкаюсь. Мистер Мэрдстон поднимает глаза. Я спотыкаюсь вторично. Поднимает глаза мисс Мэрдстон. Я краснею, перескакиваю через полдюжину слов и останавливаюсь. Я думаю, что мать показала бы мне книгу, если бы посмела, но она не смеет и только произносит тихо:
   – О! Дэви, Дэви!..
   – Клара, будьте тверды с мальчиком! – вмешивается мистер Мэрдстон. – Не говорите: «О! Дэви, Дэви!» Это ребячество. Он либо знает урок, либо не знает.
   – Он его не знает, – грозно говорит мисс Мэрдстон.
   – Боюсь, что так, – соглашается моя мать.
   – В таком случае, Клара, верните ему книгу, и пусть он выучит! – продолжает мисс Мэрдстон.
   – Да, да, конечно, дорогая Джейн, я так и хотела сделать… Дэви, начни сначала и не будь таким тупицей, – говорит моя мать.
   Я подчиняюсь первому приказу и начинаю сначала, но что касается второго, то тут меня постигает неудача, ибо я ужасный тупица. Я спотыкаюсь еще раньше, чем в первый раз, спотыкаюсь на том самом месте, которое только что благополучно миновал, и замолкаю, чтобы подумать. Но думаю я не об уроке. Я думаю о том, сколько ярдов тюля пошло на чепец мисс Мэрдстон, сколько стоит халат мистера Мэрдстона или о других подобных же нелепых вещах, к которым я не имею никакого отношения и не желаю иметь. Мистер Мэрдстон делает нетерпеливый жест, которого я давно ждал. Так же поступает и мисс Мэрдстон. Моя мать смотрит на них покорно, закрывает книгу и кладет ее возле себя, словно это недоимка, по которой мне придется рассчитаться, когда я покончу с другими уроками.
   Количество этих недоимок растет, как снежный ком. Чем больше их становится, тем тупей становлюсь я. Дело безнадежное, я чувствую, что барахтаюсь в трясине чепухи и решительно не могу выкарабкаться, а потому покоряюсь судьбе. Есть нечто глубоко печальное в тех, полных отчаяния, взглядах, какими мы обмениваемся с матерью, когда я делаю все новые и новые ошибки. Но самый страшный момент этих злосчастных уроков наступает тогда, когда мать (полагая, будто ее не слышат) пытается, едва шевеля губами, подсказать мне. В это мгновение мисс Мэрдстон, давно уже подстерегавшая нас, произносит внушительно:
   – Клара!
   Мать вздрагивает, краснеет и слабо улыбается. Мистер Мэрдстон встает с кресла, хватает книгу и швыряет в меня или дает мне ею подзатыльник, а затем берет за плечи и выталкивает из комнаты.
   Даже в том случае, если урок проходит благополучно, меня ждет самое худшее испытание в образе устрашающей арифметической задачи. Она придумана для меня и продиктована мне мистером Мэрдстоном: «Если я зайду в сырную лавку и куплю пять тысяч глостерских сыров по четыре с половиной пенса каждый и заплачу за них наличными деньгами…»
   Тут я замечаю, как мисс Мэрдстон втайне ликует. Над этими сырами я ломаю себе голову без всякого толка и превращаюсь, наконец, в мулата, забив все поры лица грязью с моей грифельной доски; так продолжается до самого обеда, когда мне дают кусок хлеба, чтобы помочь мне справиться с моими сырами, и весь вечер я пребываю в немилости.
   Теперь, по прошествии многих лет, мне кажется, будто все эти несчастные уроки обычно кончались именно так. Я готовил бы их превосходно, не будь Мэрдстонов. Но Мэрдстоны зачаровывали меня взглядом, словно две змеи – жалкую птичку. Даже тогда, когда утреннее испытание проходило благополучно, я достигал этим только того, что не оставался без обеда. Мисс Мэрдстон не могла видеть меня свободным от занятий, и как только это случалось, она обращала на меня внимание своего братца говорила:
   – Клара, дорогая, нет ничего лучше работы, задайте вашему сыну какие-нибудь упражнения.
   И меня снова засаживали за книгу.
   Игр со сверстниками я почти не знал, так как мрачная теология Мэрдстонов превращала всех детей в маленьких ехидн (хотя был в далекие времена некий ребенок, которого окружали ученики!) [10 - …был в далекие времена некий ребенок… – Вероятно, намек на евангельский рассказ о том, как мальчик Иисус беседовал в Иерусалимском храме с учеными («Евангелие от Луки», II, 46–50).] и внушала, что они портят друг друга.
   От такого обращения я через полгода, естественно, стал печален, мрачен и угрюм. Этому способствовало также и то, что я чувствовал, как меня ежедневно отстраняют, оттесняют от матери. «И, мне кажется, я, и в самом деле, превратился бы в тупицу, если бы одно обстоятельство этому не помешало.
   После моего отца осталось небольшое собрание книг, находившихся в комнате наверху, куда я имел доступ (она примыкала к моей комнате); никто из домашних никогда о них не вспоминал. Из этой драгоценной для меня комнатки вышли Родрик Рэндом, Перигрин Пикль, Хамфри Клинкер, Том Джонс, векфильдский священник, [11 - Родрик Рэндом, Перигрин Пикль, Хамфри Клинкер – герои романов английского писателя XVIII века Т. Смоллета («Приключения Родрика Рэндома», «Приключения Перигрина Пикля», «Путешествие Хамфри Клинкера»), Том Джонс – герой романа Г. Фильдинга (1707–1754) «История Тома Джонса найденыша». Векфилъдский священник – герой одноименного романа английского писателя XVIII века О. Гольдсмита.] Дон-Кихот, Жиль Блаз и Робинзон Крузо – славное воинство, составившее мне компанию. Они не давали потускнеть моей фантазии и моим надеждам на совсем иную жизнь в будущем, где-то в другом месте. Эти книги, так же как и «Тысяча и одна ночь» и «Сказки джинов», не принесли мне вреда; если некоторые из них и могли причинить какое-то зло, то, во всяком случае, не мне, ибо я его просто не понимал. Теперь я удивляюсь, как ухитрялся я находить время для чтения, несмотря на то, что корпел над своими тягостными уроками. Мне кажется странным, как мог я утешаться в своих маленьких горестях (для меня они были большими), воплощаясь в своих любимых героев, а мистера и мисс Мэрдстон превращая во всех злодеев. Я был Томом Джонсом в течение недели (Томом Джонсом в представлении ребенка – самым незлобивым существом) и целый месяц крепко верил в то, что я Родрик Рэндом. Я жадно проглотил стоявшие на полках несколько книг о путешествиях – я забыл, какие это были книги; припоминаю, как в течение нескольких дней я ходил по дому, вооруженный бруском из старой стойки для сапожных колодок, – превосходное подобие капитана королевского британского флота, который окружен дикарями и решил дорого продать свою жизнь. Но капитан никогда не терял своего достоинства, получая подзатыльники латинской грамматикой. Что до меня, то я его терял. Тем не менее капитан оставался капитаном и героем, невзирая на все грамматики всех языков в мире – живых и мертвых.
   Эти книги были единственным и неизменным моим утешением. Когда я думаю об этом, передо мной всегда возникает картина летнего вечера, на кладбище играют мальчики, а я сижу у себя на постели и читаю с таким рвением, словно от этого зависит все мое будущее. Каждый амбар по соседству, каждый камень церкви и каждый уголок кладбища были связаны у меня с этими книгами и вызывали в памяти отдельные прославленные сцены. Я видел, как Том Пайпс взбирается на колокольню, я наблюдал, как Стрэп со своим мешком за плечами присаживается на изгородь отдохнуть, и я знаю, что коммодор Траньон встречается с мистером Пиклем в зальце нашего деревенского трактирчика.
   Теперь читатель столь же хорошо, как и я, представляет себе, кем я был в ту пору моего детства, к которой я снова возвращаюсь.
   Однажды утром, когда я со своими книгами вошел в гостиную, моя мать была чем-то обеспокоена, мисс Мэрдстон казалась особенно твердой, а мистер Мэрдстон что-то привязывал к концу своей трости, – тонкой, гибкой тросточки; когда я вошел, он замахнулся и рассек ею воздух.
   – Говорю же вам, Клара, меня самого нередко секли, – произнес мистер Мэрдстон.
   – Совершенно верно, – подтвердила мисс Мэрдстон.
   – Вполне… возможно, дорогая Джейн, – робко пролепетала моя мать. – Но… вы думаете, это принесло пользу Эдуарду?
   – А вы, Клара, думаете, что это принесло Эдуарду вред? – хмуро спросил мистер Мэрдстон.
   – Вот-вот, в том-то и дело! – сказала мисс Мэрдстон. Моя мать промолвила только: «Вы правы, дорогая Джейн», – и умолкла.
   Я почувствовал, что этот разговор имеет прямое касательство ко мне, и поймал взгляд мистера Мэрдвтона, устремленный на меня.
   – Дэвид, сегодня ты должен быть более внимателен, чем всегда, – сказал мистер Мэрдстон, снова метнув в меня взгляд и снова рассекая тросточкой воздух; затем, закончив свои приготовления, положил ее около себя с многозначительным видом и взялся за книжку.
   Это было недурное начало и недурное средство подбодрить меня. Я почувствовал, как мой урок улетучивается из головы – не одно слово за другим и не строчка за строчкой, а вся страница сразу, целиком. Я попытался поймать слова, но, казалось, если можно так выразиться, они скользили прочь от меня на коньках, плавно и быстро, и задержать их было невозможно.
   Плохое было начало, а дальше пошло еще хуже. Я явился с намерением отличиться, уверенный в том, что сегодня выучил урок превосходно, но, увы, я заблуждался. Груда отложенных в сторону учебников все росла, возвещая о моих ошибках, а мисс Мэрдстон не сводила с нас глаз. И когда в конце концов мы пришли к пяти тысячам сыров (помню, в тот день он заменил их палками), моя мать залилась слезами.
   – Клара! – предостерегла мисс Мэрдстон.
   – Мне что-то нездоровится, дорогая Джейн, – отозвалась моя мать.
   Я увидел, как он важно подмигнул сестре, встал и, взяв трость, сказал:
   – Едва ли, Джейн, можно ожидать, что Клара с достойной твердостью вынесет терзания и мучения, которые причинил ей сегодня Дэвид. Это было бы стоицизмом. Клара весьма укрепилась и сделала успехи, но едва ли можно ждать от нее так много. Мы пойдем с тобой наверх, Дэвид.
   Когда он уводил меня из комнаты, мать рванулась к нам. Мисс Мэрдстон сказала:
   – Клара, вы с ума сошли! – и удержала ее. Мать заткнула уши и заплакала.
   Он вел меня наверх в мою комнату медленно и важно – я уверен, ему доставлял удовольствие этот торжественный марш правосудия, – и, когда мы там очутились, внезапно зажал под мышкой мою голову.
   – Мистер Мэрдстон! Сэр! – закричал я. – Не надо! Пожалуйста, не бейте меня! Я так старался, сэр! Но я не могу отвечать уроки при вас и мисс Мэрдстон! Не могу!
   – Не можешь, Дэвид? Ну, мы попробуем вот это средство.
   Он зажимал рукой мою голову, словно в тисках, но я обхватил его обеими руками и помешал ему нанести удар, умоляя его не бить меня. Помешал я только на мгновение, через секунду он больно ударил меня, и в тот же момент я вцепился зубами в руку, которой он держал меня, и прокусил ее. До сих пор меня всего передергивает, когда я вспоминаю об этом.
   Он сек меня так, будто хотел засечь до смерти. Несмотря на шум, который мы подняли, я услышал, как кто-то быстро взбежал по лестнице – то были моя мать и Пегготи, и я слышал, как мать закричала. Затем он ушел и запер дверь на ключ. А я лежал на полу, дрожа как в лихорадке, истерзанный, избитый и беспомощный в своем исступлении.
   Как ясно помню я, какая странная тишина царила во всем доме, когда постепенно я пришел в себя! Как ясно вспоминаю, каким преступником почувствовал я себя, когда ярость и боль чуть-чуть утихли!
   Я сел и долго прислушивался, но не было слышно ни звука. С трудом я поднялся с пола и увидел в зеркале свое лицо, такое красное, опухшее и безобразное, что я ужаснулся. Боль во всем теле, когда я двигался, была мучительна, и я заплакал снова. Но эта боль была ничто по сравнению с сознанием моей вины. Оно тяготило мое сердце больше, чем если бы я был самым страшным преступником.
   Начинало темнеть, я закрыл окно (почти все время я лежал, припав головой к подоконнику, то плача, то задремывая или тупо глядя в окно), как вдруг в двери щелкнул ключ и появилась мисс Мэрдстон с хлебом, молоком и мясом. Молча поставив все это на стол и взглянув на меня с примерной твердостью, она ретировалась, и снова в двери щелкнул ключ.
   Долго я сидел после того, как спустились сумерки, и гадал, придет ли кто-нибудь еще. Когда ждать было уже нечего, я разделся и лег в постель; и тут я со страхом подумал о том, что сделают со мной. Является ли преступлением совершенный мной поступок? Арестуют ли меня, и заключат ли в тюрьму? Не угрожает ли мне опасность попасть на виселицу?
   Никогда не забуду своего пробуждения на следующее утро, бодрого и радостного расположения духа, уже в следующий момент изменившегося под гнетом горестных, тяжелых воспоминаний. Не успел я встать, как появилась мисс Мэрдстон, коротко сказала, что я могу полчаса, но не дольше, походить по саду, и удалилась, не заперев двери, чтобы я мог воспользоваться этим разрешением.
   Я так и сделал и поступал так каждое утро в течение пяти дней, пока пребывал, в заключении. Если бы я увидел мою мать одну, я бросился бы перед ней на колени, умоляя простить меня, но в течение всего этого времени я не видел никого, кроме мисс Мэрдстон; правда, мисс Мэрдстон приводила меня на вечернюю молитву в гостиную, когда все были уже в сборе, но там я стоял одиноко, как юный изгой, у двери, и мой тюремщик торжественно уводил меня, покуда никто еще не поднимался с колен. Я замечал только, что моя мать стоит, как можно дальше от меня, и смотрит в другую сторону, так что лица ее я не мог видеть, а у мистера Мэрдстона рука обвязана широким полотняным платком.
   Как долго длились эти пять дней, я не могу передать. В моих воспоминаниях они мне кажутся годами. Вот я прислушиваюсь ко всему, что происходит в доме, ко всему, что доносится до меня: позвякивают колокольчики, открываются и закрываются двери, слышатся голоса, шаги на лестнице, смех, посвистывание и пение за окном (они кажутся мне особенно невыносимыми в моем позорном заточении), неуловимое скольжение часов, особенно в темноте, когда, просыпаясь, я принимал вечер за утро, а потом убеждался, что домашние еще не ложились спать и меня еще ждет длинная-длинная ночь, печальные сновидения и кошмары… Снова утро, полдень и вечер, мальчики играют на церковном дворе, а я слежу за ними из комнаты, стараясь не подходить близко к окну, чтобы они не узнали о моем заточении… Непривычное сознание, что я не слышу собственного голоса… Короткие промежутки, когда я почти бодр, – ощущение это приходит за едой, но вот с ней покончено и снова нет бодрости… Дождь, однажды вечером, дождь, несущий свежие ароматы; от льет все сильней и сильней, между моим окном и церковью, и, наконец, вместе с наступающей ночью, словно обволакивает меня унынием, страхом и раскаянием, – все это, кажется мне, длилось не дни, а годы, так глубоко врезалось оно мне в память.
   В последнюю ночь моего заключения меня разбудил шепот – кто-то окликал меня по имени. Я вскочил с постели и, протягивая в темноте руки, сказал:
   – Пегготи, это ты?
   Ответа не было, но скоро я снова услышал свое имя, произнесенное таким таинственным и страшным шепотом, что со мной сделался бы припадок, если бы у меня не мелькнула догадка – не доносится ли шепот из замочной скважины.
   Я пошел ощупью к двери и, приникнув к замочной скважине, прошептал:
   – Пегготи, милая, это ты?
   – Я, мой дорогой Дэви! Но тише, тише, будьте как мышка, а то кошка услышит! – ответила она.
   Она имела в виду мисс Мэрдстон, и я понял, сколь основательны ее опасения: комната мисс Мэрдстон была смежная с моей.
   – Что с мамой, милая Пегготи? Она очень на меня сердится?
   Мне было слышно, как Пегготи беззвучно заплакала по ту сторону двери, а я плакал по эту сторону, пока не услышал:
   – Нет, не очень.
   – Милая Пегготи, что со мной сделают? Ты не знаешь?
   – Школа. Недалеко от Лондона, – был ответ Пегготи.
   Я попросил ее повторить, так как позабыл приложить ухо и отнять губы от замочной скважины, и в первый раз она говорила прямо мне в рот, и потому слова щекотали мне губы, но я не расслышал их.
   – Когда, Пегготи?
   – Так вот почему мисс Мэрдстон достала мой костюм из комода! – Она именно так и сделала, но я забыл упомянуть об этом.
   – Да, – сказала Пегготи, – уложила в сундучок.
   – Я увижусь с мамой?
   – Да. Завтра. – Затем Пегготи вплотную прижала губы к замочной скважине и с горячностью, с нежностью, к которой замочные скважины, смею думать, не были привычны, произнесла следующие фразы, разбив их на части, которые судорожно проскакивали одна за другой:
   – Дэви, дорогой! Если я не была ласкова с вами… как бывало раньше… это не потому, что я вас не люблю… так же, и даже больше, мой маленький… это потому, что так лучше для вас… и еще кое для кого… Дэви, дорогой, вы меня слушаете? Вы слышите?..
   – Да-а-а, Пегготи! – всхлипывал я.
   – Сокровище мое! – продолжала Пегготи с бесконечной жалостью. – Вот что я хотела сказать… никогда не забывайте меня… Я вас никогда не забуду… и я буду очень заботиться о вашей маме… как заботилась о вас… и я не покину ее… может, наступит день, когда ей снова захочется приклонить свою бедную головку… к плечу глупой Пегготи… и я буду писать вам, дорогой… хоть я и не ученая… и я… и я…
   И Пегготи, не имея возможности поцеловать меня, принялась целовать замочную скважину.
   – О, спасибо, дорогая Пегготи! Спасибо, спасибо! Ты обещаешь мне одну вещь? Ты напишешь мистеру Пегготи, и малютке Эмли, и миссис Гаммидж, и Хэму, что я совсем не такой плохой, как им может показаться? И что я посылаю им самый нежный привет, в особенности малютке Эмли – Ты напишешь, Пегготи?
   Добрая душа обещала мне это, мы оба горячо поцеловали замочную скважину – помню, я погладил ее рукой, словно это было милое лицо Пегготи, – и мы расстались. С той ночи в моей душе зародилось новое чувство к Пегготи, которое мне трудно определить. Нет, она не заменила мне мать, этого никто не смог бы сделать, но она заполнила пустоту в моем сердце, и во мне возникло такое чувство к ней, которого я не испытывал ни к одному человеческому существу. Было что-то забавное в этой привязанности к ней, и, однако, умри Пегготи – я не знаю, как бы я вел себя и какой трагедией это бы для меня было.
   Поутру мисс Мэрдстон появилась, как обычно, и сказала, что я отправляюсь в школу (что уже не было для меня новостью, как она полагала). Она сообщила также, что, одевшись, я должен спуститься в гостиную и позавтракать. Там я застал мою мать, очень бледную, с покрасневшими глазами; я упал в ее объятия и от всего исстрадавшегося моего сердца умолял простить меня.
   – О Дэви! – сказала она. – Как ты мог причинить боль тому, кого я люблю! Старайся исправиться, молись, чтобы исправиться! Я тебя прощаю, но мне так горько, Дэви, что у тебя в сердце таятся такие недобрые чувства.
   Они убедили ее в том, что я никуда не годный мальчишка, и это ее печалило больше, чем мой отъезд. Я с горечью это почувствовал. Я старался проглотить свой прощальный завтрак, но слезы капали на бутерброд и струились в чашку с чаем. Я видел, как моя мать время от времени посматривает на меня, затем, бросив взгляд на бдительную мисс Мэрдстон, опускает глаза или отворачивается.
   – Сундучок мистера Копперфилда! – распорядилась мисс Мэрдстон, когда у калитки послышался стук колес.
   Я искал взглядом Пегготи, но это была не она; ни Пегготи, ни мистер Мэрдстон не появлялись. В дверях стоял возчик, мой старый знакомый; принесли сундучок и поставили в повозку.
   – Клара! – произнесла мисс Мэрдстон предостерегающим тоном.
   – Сейчас, милая Джейн! – ответила мать. – До свиданья, Дэви. Ты уезжаешь, но это для твоей же пользы. До свиданья, дитя мое. Ты будешь приезжать домой на каникулы. Постарайся исправиться.
   – Клара! – повторила мисс Мэрдстон.
   – Да, да, милая Джейн! – отозвалась мать, обнимая меня. – Я прощаю тебя, мой мальчик. Да благословит тебя бог!
   – Клара! – снова повторила мисс Мэрдстон.
   Мисс Мэрдстон любезно вызвалась проводить меня до повозки и по дороге выразила надежду, что я раскаюсь и избегну плохого конца; затем я взобрался в повозку, и лошадь лениво тронулась в путь.


   Глава V
   Меня отсылают из родного дома

   Мы проехали, быть может, около полумили, и мой носовой платок промок насквозь, когда возчик вдруг остановил лошадь.
   Выглянув, чтобы узнать причину остановки, я, к изумлению своему, увидел Пегготи, которая выбежала из-за живой изгороди и уже карабкалась в повозку. Она обхватила меня обеими руками и с такой силой прижала к своему корсету, что очень больно придавила мне нос, хотя я заметил это гораздо позднее, обнаружив, каким он стал чувствительным. Ни единого слова не сказала Пегготи. Освободив одну руку, она погрузила ее по локоть в карман и извлекла оттуда несколько бумажных мешочков с пирожными, которые рассовала по моим карманам, а также и кошелек, который сунула мне в руку, но ни единого слова не сказала она. Еще раз, в последний раз обхватив меня обеими руками, она вылезла из повозки и побежала прочь; и я убежден теперь, и всегда придерживался такого мнения, что у нее не осталось ни одной пуговицы на платье. Одну из тех, что отлетели, я подобрал и долго хранил как память о ней.
   Возчик посмотрел на меня, словно спрашивая, вернется ли она. Я покачал головой и сказал, что вряд ли.
   – Ну, так пошла! – обратился возчик к своей ленивой лошади, и та пошла.
   Выплакав все свои слезы, я стал подумывать, стоит ли плакать еще, тем более что, насколько я мог припомнить, ни Родрик Рэндом, ни капитан королевского британского флота, попав в тяжелое положение, никогда не плакали. Возчик, видя, что я утвердился в этом решении, предложил расстелить мой носовой платочек на спине лошади, чтобы он просох. Я поблагодарил и согласился, и каким маленьким показался он тогда!
   Теперь я мог на досуге рассмотреть кошелек. Это был кошелек из толстой кожи, с застежкой, а в нем лежали три блестящих шиллинга, которые Пегготи, очевидно, начистила мелом для вящего моего удовольствия. Но в этом кошельке была еще большая драгоценность: две полукроны, завернутые в бумажку, на которой было написано рукою моей матери: «Для Дэви. С любовью». Я пришел в такое волнение, что спросил возчика, не будет ли он так любезен и не достанет ли мой носовой платок, но он сказал, что лучше мне обойтись без него, и я решил, что, пожалуй, это так; поэтому я вытер глаза рукавом и перестал плакать.
   Да, перестал; впрочем, после недавних потрясений, я все еще изредка громко всхлипывал. Мы протрусили рысцой еще некоторое время, и я спросил возчика, будет ли он везти меня всю дорогу.
   – Всю дорогу куда? – осведомился возчик.
   – Туда! – сказал я.
   – Куда туда? – спросил возчик.
   – Туда, недалеко от Лондона, – объяснил я.
   – Да ведь эта лошадь, – тут возчик дернул вожжой, чтобы указать мне, какая именно, – эта лошадь свалится, как околевшая свинья, раньше чем мы проедем полпути.
   – Значит, вы едете только до Ярмута? – спросил я.
   – Правильно, – сказал возчик. – А там я вас доставлю к почтовой карете, а почтовая карета доставит вас туда… куда понадобится…
   Так как для возчика (звали его мистер Баркис) это была длинная речь – я уже заметил в одной из предшествующих глав, что он был темперамента флегматического и отнюдь не словоохотлив, – я предложил ему, в знак внимания, пирожное, которое он проглотил целиком, точь-в-точь как слон, и его широкая физиономия осталась такой же невозмутимой, какою была бы в подобных обстоятельствах физиономия слона.
   – Это она их делала? – спросил мистер Баркис, ссутулившийся на передке повозки и упершийся локтями в колени.
   – Вы говорите о Пегготи, сэр?
   – Вот-вот. О ней, – сказал мистер Баркис.
   – Да, она делает всякие пирожные и все для нас готовит.
   – Да ну? – вымолвил мистер Баркис.
   Он выпятил губы так, будто собирался свистнуть, однако не свистнул. Он сидел и смотрел на уши лошади, словно увидел там что-то до сей поры невиданное; так сидел он довольно долго. Затем он спросил:
   – А любимчиков нет?
   – Вы говорите о блинчиках, мистер Баркис? – Я решил, что он не прочь закусить и явно намекает на это лакомство.
   – Любимчиков, – повторил мистер Баркис. – Она ни с кем не гуляет?
   – Кто? Пегготи?
   – Да. Она.
   – О нет! У нее никогда не было никаких любимчиков.
   – Вот оно как! – сказал мистер Баркис.
   Снова он выпятил губы так, как будто собирался свистнуть и снова не свистнул, но по-прежнему смотрел на уши лошади.
   – Так, значит, она, – сказал мистер Баркис после долгого раздумья, – так, значит, она делает все эти яблочные пироги и стряпает все что полагается?
   Я отвечал, что так оно и есть.
   – Ну, так вот что я вам скажу, – начал мистер Баркис. – Может, вы будете ей писать?
   – Я непременно ей напишу, – ответил я.
   – Так. Ну, так вот, – сказал он, медленно переводя взгляд на меня. – Если вы будете ей писать, может не забудете сказать, что Баркис очень не прочь, а?
   – Что Баркис очень не прочь, – наивно повторил я. – И это все, что я должен передать?
   – Да-а… – раздумчиво сказал он. – Да-а-а… Баркис очень не прочь.
   – Но вы завтра же вернетесь в Бландерстон, мистер Баркис, – сказал я и запнулся, вспомнив о том, что я тогда буду уже очень далеко, – и сами сможете передать это гораздо лучше, чем я.
   Однако он, мотнув головой, отверг это предложение и снова повторил свою прежнюю просьбу, с величайшей серьезностью сказав:
   – Баркис очень не прочь. Вот какое поручение.
   Я охотно взялся его выполнить. В тот же день, дожидаясь кареты в ярмутскои гостинице, я раздобыл лист бумаги и чернильницу и написал такую записку Пегготи: «Дорогая моя Пегготи. Я приехал сюда благополучно. Баркис очень не прочь. Передай маме мой горячий привет. Твой любящий Дэви. P. S. Он говорит, что непременно хочет, чтобы ты знала: Баркис очень не прочь».
   Когда я взял это дело на себя, мистер Баркис снова погрузился в глубокое молчание, а я, совершенно измученный всеми недавними событиями, улегся на мешке в повозке и заснул. Я спал крепко, пока мы не прибыли в Ярмут, который показался мне таким незнакомым и чужим, когда мы въехали во двор гостиницы, что я сразу распрощался с тайной надеждой встретить кого-нибудь из членов семейства мистера Пегготи, – может быть, даже малютку Эмли.
   Карета, вся сверкающая, стояла во дворе, но лошадей еще не впрягали, и благодаря такому ее виду казалось совершенно невероятным, чтобы она когда-нибудь отправилась в Лондон. Я размышлял об этом и недоумевал, что станется в конце концов с моим сундучком, который мистер Баркис поставил на мощеном дворе возле шеста (он въехал во двор, чтобы повернуть свою повозку), и что станется в конце концов со мной, когда из окна, в котором висели битая птица и части мясной туши, выглянула какая-то леди и спросила:
   – Это и есть юный джентльмен из Бландерстона?
   – Да, сударыня, – ответил я.
   – Как фамилия? – осведомилась леди.
   – Копперфилд, сударыня, – сказал я.
   – Это не то, – возразила леди. – Ни для кого с такой фамилией не заказывали здесь обеда.
   – Может быть, Мэрдстон, сударыня? – сказал я.
   – Если вы мистер Мэрдстон, то почему же вы называете сначала другую фамилию? – спросила леди.
   Я объяснил этой леди положение дел, после чего она позвонила в колокольчик и крикнула:
   – Уильям, покажи ему, где столовая!
   Из кухни в другом конце двора выбежал лакей и, по-видимому, очень удивился, что показать столовую он должен всего-навсего мне.
   Это была большая, длинная комната с большими географическими картами на стене. Вряд ли я почувствовал бы себя более бесприютным, если бы эти карты были настоящими чужеземными странами, а меня забросило судьбою в одну из них. Мне казалось непростительной вольностью сидеть с шапкой в руках на краешке стула у двери, а когда лакей накрыл стол скатертью специально для меня и поставил судки, я, должно быть, весь покраснел от смущения.
   Он принес мне отбивных котлет и овощей и так порывисто снял крышки с блюд, что я испугался, не обидел ли я его. Но опасения мои рассеялись, когда он придвинул мне стул к столу и очень приветливо сказал:
   – Ну-с, великан, пожалуйте!
   Я поблагодарил его и занял место за столом, но убедился, что чрезвычайно трудно управляться ножом и вилкой и не обливаться соусом, когда он стоит тут же, против меня, смотрит в упор и заставляет меня заливаться жгучим румянцем всякий раз, как я встречаюсь с ним глазами. Когда я приступил ко второй котлете, он сказал:
   – Для вас заказано полпинты эля. Не желаете ли выпить его сейчас?
   Я поблагодарил его и сказал:
   – Да.
   Он налил мне эля из кувшина в большой стакан и поднял его, держа против света, чтобы я мог полюбоваться.
   – Ей-ей, многовато как будто, – сказал он.
   – В самом деле многовато, – согласился я, улыбаясь: я был в восторге от того, что он оказался таким любезным. Он был прыщеват, глаза у него блестели, волосы на голове стояли торчком, и вид он имел очень дружелюбный, когда, подбоченившись одной рукой, держал в другой руке против света стакан.
   – Был здесь вчера один джентльмен, – сказал он, – дородный джентльмен по фамилии Топсойер – может быть, вы его знаете?
   – Нет, не думаю… – сказал я.
   – В коротких штанах и гамашах, широкополой шляпе, сером сюртуке, на шее платок с крапинками, – объяснил лакей.
   – Нет, я не имею удовольствия… – смущенно вымолвил я.
   – Он явился сюда, – продолжал лакей, глядя на свет сквозь стакан, – заказал стакан этого эля – требовал во что бы то ни стало, как я его ни отговаривал! – выпил и… упал мертвый. Эль оказался слишком старым для него. Не следовало и нацеживать, что правда то правда.
   Я был поражен, услыхав о таком печальном событии, и заявил, что, пожалуй, лучше выпью воды.
   – Видите ли, – сказал лакей, который, закрыв один глаз, по-прежнему смотрел на свет сквозь стакан, – у нас здесь не любят, когда что-нибудь заказано зря. Хозяйка и повар обижаются. Но, если хотите, я выпью этот эль. Я-то к нему привык, а привычка – это все. Не думаю, чтобы он мне повредил, если я запрокину голову и выпью залпом. Не возражаете?
   Я отвечал, что он окажет мне большую услугу, выпив эль, но только в том случае, если, по его мнению, это для него безопасно. Признаюсь, когда он запрокинул голову и залпом выпил стакан, я ужасно боялся, что его постигнет судьба злополучного мистера Топсойера и он бездыханный упадет на ковер. Но эль ему не повредил. Наоборот, мне показалось, что он даже повеселел и приободрился.
   – Что у нас тут такое? – осведомился он, тыча вилкой в блюдо. – Не котлеты ли?
   – Котлеты, – подтвердил я.
   – Помилуй бог! – воскликнул он. – А я и не знал, что это котлеты! Да ведь котлета как раз и нужна, чтобы это пиво не имело дурных последствий! Вот удача!
   Одной рукой он взял за косточку котлету, а другой картофелину и уплел их с большим аппетитом, к величайшему моему удовольствию. После этого он взял еще одну котлету и еще одну картофелину, а потом еще котлету и еще картофелину. Покончив с ними, он принес пудинг и, поставив его передо мной, как будто призадумался и несколько минут предавался размышлениям.
   – Ну, как пирог? – спросил он, очнувшись.
   – Это пудинг, – возразил я.
   – Пудинг! – воскликнул он. – Ах, боже мой, и в самом деле. Как? – Он придвинулся ближе. – Неужели вы хотите сказать, что это слоеный пудинг?
   – Да, совершенно верно.
   – Слоеный пудинг! – повторил он, беря столовую ложку. – Да ведь это мой любимый пудинг! Вот удача! А ну-ка, малыш, посмотрим, кому больше достанется.
   Ему, несомненно, досталось больше. Несколько раз он умолял меня приналечь и выйти победителем, но так велика была разница между его столовой ложкой и моей чайной, его быстротой и моей, его аппетитом и моим, что я после первого же глотка остался далеко позади и не имел никаких шансов догнать его. Мне кажется, я не видывал человека, который так наслаждался бы пудингом; а когда с пудингом было покончено, он все еще посмеивался, словно продолжал наслаждаться.
   Вот тогда-то, убедившись в его дружелюбии и общительности, я и попросил у него перо, чернила и лист бумаги, чтобы написать Пегготи. Он не только принес все это немедленно, но и был так внимателен, что смотрел через мое плечо, пока я писал. Когда я закончил письмо, он спросил меня, в какую школу я еду.
   Я отвечал: «Недалеко от Лондона» – это было все, что я знал.
   – Ах, боже мой! – воскликнул он, впадая в уныние. – Вот жалость-то!
   – Почему? – спросил я его.
   – О господи! – сказал он, покачивая головой. – Это та самая школа, где мальчику сломали ребра… два ребра… Маленькому мальчику. Я думаю, ему было… позвольте-ка, вам примерно сколько лет?
   Я отвечал, что мне пошел девятый год.
   – Как раз ровесник ему, – сказал он. – Ему было восемь лет и восемь месяцев, когда сломали второе и покончили с ним.
   Я не мог скрыть ни от самого себя, ни от лакея, что это весьма неприятное совпадение, и осведомился, как это случилось. Его ответ не улучшил моего расположения духа, ибо состоял из двух мрачных слов: «Его секли».
   Звук рожка во дворе раздался как раз вовремя, чтобы отвлечь меня от моих мыслей, я встал и с чувством гордости и смущения от того, что у меня есть кошелек (который я достал из кармана), нерешительно осведомился, нужно ли за что-нибудь платить.
   – За лист почтовой бумаги, – ответил лакей. – Вы покупали когда-нибудь лист почтовой бумаги?
   Я не мог припомнить такого случая.
   – Он стоит дорого из-за налогов, – пояснил лакей. – Три пенса. Вот какими налогами нас обкладывают в этой стране. Больше ничего платить не надо, разве что лакею. О чернилах нечего говорить. На этом теряю я.
   – Скажите, пожалуйста, а сколько бы вы… сколько я… сколько следовало бы мне… какую сумму полагается заплатить лакею? – краснея и заикаясь, осведомился я.
   – Не будь у меня семьи и не заболей эта семья ветряной оспой, – сказал лакей, – я не взял бы и шести пенсов. Если бы я не содержал престарелой мамаши и хорошенькой сестры, – тут лакей пришел в крайнее волнение, – я не взял бы и фартинга. Если бы я служил на хорошем месте и со мной обращались здесь по-хорошему, я попросил бы сам принять от меня какую-нибудь мелочь, вместо того чтобы брать чаевые. Но я питаюсь объедками и сплю на мешках с углем…
   Тут лакей залился слезами.
   Я был очень огорчен его невзгодами и почувствовал, что дать ему меньше, чем девять пенсов, было бы поистине жестоко и бессердечно. Поэтому я вручил ему один из моих блестящих шиллингов, который он принял очень смиренно и почтительно и немедленно вслед за этим подбросил монету большим пальцем, чтобы убедиться в ее полноценности.
   Когда мне помогли взобраться на заднее сидение на крыше кареты, я пришел в некоторое замешательство, обнаружив, что меня заподозрили в том, будто я съел весь обед без всякой посторонней помощи. Узнал я об этом, услышав, как леди, высунувшись из окна, сказала кондуктору: «Последи за этим ребенком, Джордж, как бы он не лопнул!» Кроме того, я заметил, что служанки, работавшие в доме, вышли, чтобы похихикать и поглазеть на меня как на юного феномена. Мой несчастный друг, лакей, который уже совсем пришел в себя, не проявляя ни малейших признаков смущения, дивился вместе со всеми. Если бы могли возникнуть у меня какие-нибудь сомнения на его счет, они должны были возникнуть именно тогда, но я склонен думать, что благодаря простодушному доверию ребенка и присущему детям уважению к старшим (качества, которые, к сожалению, у иных детей слишком рано уступают место житейской мудрости) у меня даже в ту минуту не мелькнуло никаких серьезных подозрений.
   Признаюсь, мне было совсем несладко, когда я, отнюдь того не заслуживая, стал мишенью шуток, которыми обменивались кучер и кондуктор, утверждая, что карета оседает на задние колеса, – поскольку я сижу сзади, – и что куда правильнее было бы, если бы я путешествовал в фургоне. Весть об обжорстве, в котором меня заподозрили, разнеслась среди наружных пассажиров, и они также стали подсмеиваться надо мной, осведомлялись, будут ли платить за меня в школу вдвойне или втройне, заключен ли особый договор, или же я поступаю на обычных условиях, и задавали другие подобного рода вопросы. Но вот что было хуже всего: я знал, что, когда представится случай, мне стыдно будет есть, и после весьма легкого обеда я обречен страдать от голода всю ночь, так как второпях оставил свои пирожные в гостинице. Мои опасения оправдались. Когда мы сделали остановку, чтобы поужинать, у меня не хватило храбрости принять участие в ужине, хотя я был очень не прочь это сделать, и я уселся у камина и сказал, что ничего не хочу. Это не спасло меня от новых насмешек; джентльмен с хриплым голосом и обветренным лицом, почти всю дорогу жевавший сандвичи, а в промежутках прикладывавшийся к бутылке, заявил, что я похож на пятнистого удава, который за один прием поглощает столько, чтобы потом уже долго не есть. Вслед за этими словами он сам покрылся пятнами от съеденной им вареной говядины.
   Мы выехали из Ярмута в три часа дня, а в Лондон должны были прибыть часов в восемь утра. Стояла середина лета, и вечер был погожий. Когда мы проезжали через какую-нибудь деревню, я мысленно представлял себе, что делается в домах и чем занимаются жители; а когда мальчишки бежали вслед за нами и подвешивались сзади к нашей карете, я задавал себе вопрос, живы ли их отцы, и счастливо ли живется им дома. Да, мне было о чем подумать; к тому же мысли мои постоянно обращались к цели моего путешествия – и это были страшные мысли. Помню, несколько раз я принимался думать о родном доме и о Пегготи и смутно, неуверенно пытался восстановить в памяти, что я чувствовал и каким был до того дня, как укусил мистера Мэрдстона; однако я никак не мог прийти к сколько-нибудь удовлетворяющему меня заключению – мне казалось, что укусил я его в давно минувшие времена.
   Ночью было не так хорошо, как вечером, потому что похолодало; меня посадили между двумя джентльменами (тем самым, у кого было обветренное лицо, и еще одним), чтобы я не свалился с крыши кареты, и они, засыпая, едва меня не задушили, так как навалились на меня с обеих сторон. По временам они так сильно меня стискивали, что я невольно вскрикивал: «Ох, прошу вас!» – а это им совсем не нравилось, потому что я их будил. Против меня сидела пожилая леди в широкой меховой ротонде, походившая в темноте скорее на стог сена, чем на леди, – так была она укутана. У нее была корзинка, и она долго не знала, что с ней делать, пока не решила подсунуть ее мне под ноги, даром, что ли, они у меня такие короткие? Я больно ударялся об эту корзинку и чувствовал себя совсем несчастным, но стоило мне пошевельнуться, как стакан, находившийся в корзине, обо что-то стукался и дребезжал (иначе и быть не могло), а леди пребольно толкала меня ногой и говорила:
   – Да перестань же вертеться! Ведь у тебя-то кости молодые!
   Наконец взошло солнце, и мои спутники заснули более спокойным сном. Трудно вообразить себе те мученья, какие они претерпевали всю ночь, давая о них знать самыми устрашающими вздохами и храпеньем. По мере того как солнце все выше поднималось над горизонтом, сон их становился более чутким, и постепенно, одни за другим, они стали просыпаться. Помню, меня очень удивило, что каждый притворялся, будто вовсе не спал, и с величайшим негодованием отвергал подобное обвинение. Я и по сей день не перестаю дивиться, неизменно замечая, что люди готовы признаться в любой слабости, свойственной человеческой природе, но всегда отрицают (неведомо почему), что они спали в карете.
   Нет нужды пересказывать, каким изумительным местом показался мне Лондон, когда я увидел его издали, и как я воображал, будто здесь вновь и вновь повторяются все приключения всех моих любимых героев, и как я пришел к туманному заключению, что чудес и пророков здесь больше, чем во всех столицах мира. Мы приблизились к городу не сразу и в положенный час подъехали к гостинице в Уайтчепле – к месту нашего назначения. Я забыл, называлась ли гостиница «Синий Бык» или «Синий Боров»; знаю только, что это было нечто синее, чье изображение было намалевано на задней стенке кареты.
   Когда кондуктор спускался с козел, взгляд его упал на меня, и он объявил, заглянув в дверь конторы:
   – Кто-нибудь пришел за мальчиком, который значится как Мэрдстон из Бландерстона в Суффолке? Мальчик должен ждать здесь, пока его не затребуют.
   Никто не отвечал.
   – Будьте добры, сэр, попробуйте назвать Копперфилда, – сказал я, беспомощно посматривая вниз.
   – Кто-нибудь пришел за мальчиком, который значится как Мэрдстон из Бландерстона в Суффолке, но откликается на фамилию Копперфилд? Мальчик должен ждать здесь, пока его не затребуют, – повторил кондуктор. – Чего молчите? Пришел кто-нибудь за ним или нет?
   Нет. Никто не пришел. Я с тревогой озирался, но вопрос кондуктора не произвел ни малейшего впечатления на присутствующих, если не считать одноглазого человека в гетрах, который посоветовал надеть мне медный ошейник и поставить меня в конюшню.
   Принесли лестницу, и я спустился вниз вслед за леди, походившей на стог сена: пока не убрали ее корзинку, я не осмеливался двинуться с места. Пассажиры вышли из кареты, багаж был очень скоро убран, лошадей выпрягли, и конюхи уже откатили карету в сторонку. Но все еще никто не появлялся, чтобы затребовать покрытого пылью мальчика из Бландерстона в Суффолке.
   Более одинокий, чем Робинзон Крузо – на того хотя бы никто не смотрел и никто не видел, что он одинок, – я отправился в контору, прошел, по приглашению дежурного клерка, за прилавок и присел на весы, на которых взвешивали багаж. Тут, пока я сидел и смотрел на свертки, тюки и конторские книги и вдыхал запах конюшни (с той поры навеки связанный с этим утром), меня начали осаждать самые мрачные мысли, сменяя, одна другую. Если допустить, что никто так и не зайдет за мной, долго ли согласятся держать меня здесь? Может быть, до тех пор, пока я не истрачу свои семь шиллингов? Придется ли мне ночевать в одном из этих деревянных ящиков, вместе с другим багажом, а утром умываться во дворе под насосом? Или меня будут выгонять на ночь, чтобы по утрам, когда открывается контора, я возвращался и ждал, не затребуют ли меня? А если допустить, что никакой ошибки не случилось и мистер Мэрдстон придумал этот план с целью избавиться от меня, что мне тогда делать? Если мне и разрешат оставаться здесь, пока я не истрачу моих семи шиллингов, то ведь у меня нет надежды остаться, когда я начну голодать! Ну да, ведь это будет неудобно и неприятно для посетителей и вдобавок введет в расходы по похоронам этого «Синего Быка» или как его там зовут! Если же я немедленно уйду и постараюсь добраться до дому пешком, разве удастся мне найти дорогу, разве есть у меня надежда благополучно проделать такое большое путешествие, а если даже я и вернусь домой, разве я могу положиться на кого-нибудь, кроме Пегготи? Если бы я обратился к надлежащим властям где-нибудь по соседству и выразил бы желание пойти в солдаты или в матросы, то, по всей вероятности, меня бы не приняли – слишком я был еще мал. От этих и сотни других подобных мыслей меня бросило в жар, и голова начала кружиться от страха и тоски. Лихорадка моя была в самом разгаре, когда вошел какой-то человек и шепотом заговорил с клерком, который наклонил весы и подтолкнул меня к нему, словно я был взвешен, куплен, выдан и оплачен.
   Когда я выходил из конторы, держась за руку этого нового знакомца, я украдкой посмотрел на него. Это был худощавый, бледный молодой человек со впалыми щеками и подбородком, почти таким же черным, как у мистера Мэрдстона; но на этом сходство и заканчивалось, так как щеки он брил, а волосы у него были не глянцевитые, а сухие и рыжеватые. На нем был черный костюм, также сухой и порыжевший, причем рукава и брюки были слишком коротки, а белый шейный платок не очень чист. Я не предполагал тогда – да и теперь не предполагаю, – что, кроме этого платка, он не носил никакого белья, но только один платок и был виден.
   – Вы новый ученик? – спросил он.
   – Да, сэр, – сказал я.
   Я полагал, что это так. Точно я не знал.
   – Я один из учителей Сэлем-Хауса, – сказал он.
   Я отвесил ему поклон и почувствовал благоговейный страх. Мне было так неловко сообщать ученому мужу и наставнику из Сэлем-Хауса о таких пустяках, как мой сундучок, что мы уже вышли со двора и прошли некоторое расстояние, прежде чем я собрался с духом и о нем упомянул. Когда я смиренно заикнулся о том, что впоследствии оп может мне пригодиться, мы повернули назад, и учитель сказал клерку, что возчик получил приказ заехать за ним в полдень.
   – Простите, сэр, это далеко отсюда? – спросил я, когда мы снова прошли примерно тот же путь.
   – Близ Блекхита, [12 - Блекхит – плато в графстве Кент, памятное в истории Англии; здесь в 1381 году Уот Тайлер собирал восставших крестьян, жителей Кента, для похода на Лондон.] – ответил он.
   – А это далеко, сэр? – робко осведомился я.
   – Порядочно, – сказал он. – Мы поедем в почтовой карете. Примерно шесть миль.
   Я так ослабел и устал, что перспектива продержаться еще шесть миль была мне не по силам. Набравшись храбрости, я сказал, что со вчерашнего дня ничего не ел и что я буду ему очень признателен, если он позволит мне купить чего-нибудь съестного. Он как будто удивился (я как сейчас вижу – он остановился и посмотрел на меня) и, подумав, сказал, что намерен зайти к одной пожилой особе неподалеку, и лучше всего, если я куплю себе хлеба или чего-нибудь другого по собственному выбору, только бы это было полезно для здоровья, и позавтракаю у нее в доме, где мы можем достать молока.
   Итак, мы заглянули в окно булочной, и после того как я сделал ряд предложений, намереваясь закупить все, что было здесь вредного для желудка, а он отверг их одно за другим, мы остановили наш выбор на аппетитном хлебце из непросеянной муки, который стоил мне три пенса. Потом мы купили в бакалейной лавке яйцо и кусок копченой грудинки, после чего у меня, по моему мнению, осталось еще немало сдачи со второго из блестящих шиллингов, и я пришел к заключению, что в Лондоне жизнь очень дешева. Закупив провизию, мы продолжали путь среди оглушительного шума и грохота, отчего усталая моя голова совсем помутилась, прошли по мосту, который, несомненно, был Лондонским мостом (кажется, учитель так мне и сказал, но я почти что спал на ходу), и подошли к жилищу пожилой особы; это был один из нескольких домов для призрения бедных, о чем я догадался по их виду и по надписи на камне над воротами, гласившей, что они построены для двадцати пяти бедных женщин.
   Учитель из Сэлем-Хауса приподнял щеколду одной из многочисленных маленьких черных дверей, похожих одна на другую, – подле каждой двери было оконце с частым переплетом и такое же оконце с частым переплетом наверху, – и мы вошли в маленький домик одной из этих бедных старух, которая раздувала огонь в камельке, чтобы вскипятить воду в кастрюльке. При виде вошедшего учителя старуха положила раздувальные мехи на колени, и мне послышалось, будто она сказала что-то вроде: «Мой Чарли!» – но, видя, что я вхожу вслед за ним, она встала, потирая руки, и в смущении сделала нечто похожее на реверанс.
   – Скажите, не можете ли вы приготовить завтрак для этого молодого джентльмена? – спросил учитель из Сэлем-Хауса.
   – Завтрак? – повторила старуха. – Да, конечно, могу!
   – Как себя чувствует сегодня миссис Фиббетсон? – спросил учитель, взглянув на другую старуху, которая сидела в большом кресле перед камином и чрезвычайно походила на узел с тряпьем, я и по сей день благодарен судьбе, что не уселся на нее по ошибке.
   – Ох, ей неможется, – ответила первая старуха. – Сегодня у нее плохой день. Право же, если бы огонь в камине случайно угас, она тоже угасла бы и уже не вернулась к жизни.
   Они оба посмотрели на нее, и вслед за ними взглянул и я. Хотя день был теплый, старуха, по-видимому, была поглощена одной только мыслью – о затопленном очаге. Мне показалось, что она завидует даже стоящей на огне кастрюле; и у меня есть основания думать, что она пришла в негодование, когда этот огонь заставили служить мне, чтобы сварить для меня яйцо и поджарить грудинку: я с удивлением увидел, как она один раз погрозила мне кулаком, пока происходили эти кулинарные операции и никто на нее не смотрел. Солнце светило в оконце, но она сидела, повернувшись к нему спиной, и заслоняла огонь спинкой большого кресла, словно заботилась о том, чтобы согреть его, вместо того чтобы он ее согревал, и следила за ним с величайшим недоверием. Когда приготовление завтрака закончилось и его сняли с огня, она пришла в такое восхищение, что громко засмеялась, причем смех ее, должен сказать, был совсем не мелодический.
   Я принялся за мой хлебец из непросеянной муки, за яйцо и грудинку, запивая молоком из миски, и чудесно поел. Пока я еще наслаждался этим завтраком, старая хозяйка дома спросила учителя:
   – Ты захватил с собой флейту?
   – Да, – отвечал он.
   – Подуй-ка в нее, – ласково попросила старуха. – Пожалуйста.
   Учитель сунул руку под фалды фрака, извлек флейту, состоявшую из трех колен, которые он свинтил вместе, и тотчас начал играть. После многих лет раздумья у меня сохранилась уверенность, что не было еще на свете человека, который бы играл хуже. Он извлекал такие заунывные звуки, каких не производило еще ни одно существо – ни натуральным, ни искусственным способом. Не знаю, каковы были мелодии – если он вообще исполнял какую-нибудь мелодию, в чем я сомневаюсь, – но влияние на меня этой музыки выразилось сначала в размышлениях о моих горестях, так что я едва мог удержаться от слез; затем я лишился аппетита и, наконец, почувствовал такую сонливость, что не в силах был раскрыть глаза. Даже теперь, когда я вспоминаю об этом, глаза мои слипаются, и я начинаю клевать носом. Маленькая комнатка с открытым шкафом для посуды в углу, стулья с квадратными спинками, и кривая лесенка, ведущая на второй этаж, и три павлиньих пера, красующихся над каминной полкой, – войдя сюда, я задал себе вопрос, что подумал бы павлин, если бы знал, какая участь суждена его наряду, – все это постепенно уплывает, и я клюю носом и засыпаю. Не слышно больше флейты, вместо нее грохочут колеса кареты, и я снова в пути. Карета тряская, вздрогнув, я просыпаюсь, и снова слышится флейта, и учитель из Сэлем-Хауса сидит, положив ногу на ногу, и жалобно наигрывает, а старуха, хозяйка дома, смотрит на него с восхищением. Но и она уплывает, уплывает и он, уплывает все, и нет ни флейты, ни учителя, ни Сэлем-Хауса, ни Дэвида Копперфилда, нет ничего, кроме тяжелого сна.
   Мне показалось, что я вижу во сне, будто один раз, когда он дул в эту унылую флейту, старая хозяйка дома, которая придвигалась к нему в экстазе все ближе и ближе, наклонилась над спинкой его стула и нежно обняла его за шею, вследствие чего он на секунду перестал играть. То ли тогда, то ли в следующее мгновение я был между сном и явью, потому что, когда он снова заиграл, – а он и в самом деле на секунду перестал играть, – я видел и слышал, как все та же старуха обратилась с вопросом к миссис Фиббетсон – не правда ли, это чудесно? (имея в виду флейту), – на что миссис Фиббетсон ответила: «А! А! Да!» – и закивала головой, глядя на огонь, который, я уверен, она считала виновником этого концерта.
   Я дремал, по-видимому, очень долго; наконец учитель из Сэлем-Хауса развинтил свою флейту на три части, спрятал их и увел меня. Тут же поблизости мы нашли карету и заняли места на крыше; но мне смертельно хотелось спать, и когда мы по дороге остановились, чтобы забрать еще кого-то, меня посадили в карету, где не было ни одного пассажира и где я спал крепким сном, пока не обнаружил, что карета ползет вверх по крутому холму среди зеленой листвы. Вскоре она остановилась, добравшись до места своего назначения.
   Мы – я говорю об учителе и о себе – прошли небольшое расстояние, отделявшее нас от Сэлем-Хауса, огороженного высокой кирпичной стеной и весьма хмурого на вид. Над дверью в этой стене была доска с надписью: Сэлем-Хаус, а сквозь решетку в двери мы, позвонив, увидели обращенное к нам угрюмое лицо, которое – как убедился я, когда открылась дверь, – принадлежало коренастому человеку с бычьей шеей, деревяшкой вместо ноги, впалыми висками и коротко остриженными волосами.
   – Новый ученик, – сказал учитель.
   Человек с деревяшкой осмотрел меня с головы до пят – это заняло немного времени, потому что я был очень мал, – запер за нами калитку и вынул ключ. Мы шли к дому среди темных, мрачных деревьев, когда он крикнул вслед моему спутнику:
   – Эй, послушайте!
   Мы оглянулись: он стоял в дверях маленькой сторожки, где жил, а в руке у него была пара башмаков.
   – Вот! – сказал он. – Когда вас не было, мистер Мелл, приходил сапожник. Он говорит, что больше не может их чинить. Говорит, что от прежних башмаков не осталось ни кусочка, и он не понимает, чего вы хотите.
   С этими словами он швырнул башмаки в сторону мистера Мелла, который вернулся, чтобы подобрать их, и когда мы двинулись дальше, стал их рассматривать, насколько я помню, с безутешным видом. Тут только я заметил, что надетые на нем башмаки были сильно изношены и в одном месте носок вылезал наружу, словно бутон.
   Сэлем-Хаус, квадратное кирпичное здание с флигелями, казался пустым и необитаемым. Вокруг была такая тишина, что я высказал мистеру Меллу предположение, не ушли ли все мальчики, но его как будто удивило мое неведение, что теперь каникулы, что все ученики разъехались по домам, что мистер Крикл, владелец пансиона, уехал на морское побережье вместе с миссис и мисс Крикл и что меня прислали во время каникул в наказание за мои прегрешения. Все это он объяснил мне, пока мы шли.
   Классная комната, куда он меня привел, мне показалась самым унылым и заброшенным местом, какое мне когда-либо приходилось видеть. Я вижу ее и сейчас. Длинная комната с тремя длинными рядами пюпитров и шестью рядами скамеек, стены ощетинились гвоздями для шляп и грифельных досок. На грязном полу обрывки старых тетрадей для чистописания и сочинений. Домики для шелковичных червей, сделанные из того же материала, разбросаны по партам. Две несчастные белые мышки, покинутые своим хозяином, бегают вверх и вниз по старому замку из картона и проволоки и заглядывают красными глазками во все уголки в поисках чего-нибудь съестного. Птица в клетке, которая немногим больше, чем она сама, горестно мечется, то вспрыгивая на свою жердочку на высоте двух дюймов, то соскакивая с нее, но она не поет и не чирикает. В комнате какой-то странный, нездоровый запах, как будто пахнет прелой одеждой, залежавшимися яблоками и книжной плесенью. Столько здесь чернильных пятен, словно с первого дня постройки комната оставалась без крыши, а небеса во все времена года поливали ее чернилами, вместо того чтобы ниспосылать дождь, снег, град или ветер.
   Когда мистер Мелл понес наверх свои башмаки, которые уже невозможно было починить, и оставил меня одного, я стал осторожно пробираться в дальний конец комнаты, разглядывая все, что попадалось мне на пути. И вдруг я увидел лежавший на парте картонный плакат с красиво выведенными словами: «Осторожно! Кусается!»
   Уже через секунду я очутился на пюпитре, решив, что где-то внизу прячется громадная собака. С тревогой я озирался по сторонам, но ее нигде не было видно. Я все еще занимался этими поисками, когда вернулся мистер Мелл и спросил меня, что я тут делаю.
   – Простите, сэр, но… я… с вашего разрешения я ищу собаку, – сказал я.
   – Собаку? – переспросил он. – Какую собаку?
   – Разве это не собака, сэр?
   – Кто? Какая собака?
   – Которой нужно остерегаться? Которая кусается?
   – Нет, Копперфилд, это не собака. Это мальчик, – внушительно произнес он. – Я получил распоряжение, Копперфилд, повесить этот плакат вам на спину. Сожалею, что приходится так поступать с вами с первого же дня, но я должен это сделать.
   С этими словами он снял меня с пюпитра и привязал к моим плечам, как ранец, приспособленный для этой цели плакат. И с той поры, куда бы я ни шел, я имел удовольствие носить его.
   Сколько я выстрадал из-за этого плаката, немыслимо себе представить. Видел ли кто-нибудь меня или нет, все равно мне всегда чудилось, что его читают. Я не чувствовал никакого облегчения, когда оборачивался и обнаруживал, что никого нет: куда бы я ни повернулся, все равно мне мерещилось, что за моей спиной кто-то стоит. Жестокий человек с деревяшкой усугублял мои страдания. Он был облечен властью, и стоило ему увидеть, что я прислонился к стене, к дереву или к дому, как он уже орал оглушительным голосом из дверей своей сторожки:
   – Эй, вы, сэр! Вы, Копперфилд! Носите этот ярлык так, чтобы всем было видно, а не то я на вас пожалуюсь!
   Площадкой для игр служил пустынный, усыпанный гравием двор, куда выходили все задние окна дома и служб: и я знал, что слуги читают мой плакат, и мясник читает, и булочник читает. Короче говоря, каждый, кто приходил или уходил из дома утром, в часы, когда мне было приказано гулять во дворе, читал, что меня нужно остерегаться, потому что я кусаюсь. Припоминаю, что я положительно начал бояться самого себя, словно я был бешеный мальчик, который и в самом деле кусается.
   Выходила на эту площадку одна старая дверь, на которой ученики имели обыкновение вырезывать свои имена. Она была сплошь покрыта такими надписями. Страшась окончания каникул и возвращения учеников, я не мог прочесть ни одного имени, не задав себе вопроса, каким тоном и с каким выражением будет он читать: «Осторожно! Кусается!» Был тут один ученик, некий Стирфорт, – его имя было вырезано особенно глубоко и встречалось особенно часто, – который, по моим предположениям, зычно прочитает плакат, а потом дернет меня за волосы. Был другой мальчик, некий Томми Трэдлс, который, как я опасался, будет потешаться над этой надписью и сделает вид, будто ужасно меня боится. Был еще третий, Джордж Демпл, который, чудилось мне, станет гнусавить ее нараспев. Я, маленькое запуганное создание, разглядывал эту дверь до тех пор, пока мне не начинало мерещиться, что обладатели всех этих имен – по словам мистера Мелла, их было тогда в пансионе сорок пять человек – при всеобщем одобрении изгоняют меня из своей среды и орут, каждый на свой лад: «Осторожно! Кусается!»
   Так же обстояло дело и с партами. Так же обстояло дело и с рядами покинутых кроватей, на которые я посматривал, когда проходил мимо и ложился в свою кровать. Помню, ночь за ночью мне снилось, что я снова с матерью, такою, какой бывала она прежде, или еду гостить к мистеру Пегготи, или путешествую на крыше почтовой кареты и вновь обедаю с моим злополучным приятелем лакеем, и всякий раз окружающие вскрикивают и с испугом смотрят на меня, когда на мою беду обнаруживают, что на мне нет ничего, кроме ночной рубашонки и этого плаката.
   При однообразии моей жизни и вечном страхе перед возобновлением занятий в школе это была нестерпимая мука: каждый день я подолгу занимался с мистером Мэллом, но я справлялся с уроками, не покрывая себя позором, потому что не было ни мистера, ни мисс Мэрдстон. До и после уроков я гулял – под надзором, как я уже упоминал, человека с деревяшкой. Как живо вспоминаю я плесень повсюду вокруг дома, позеленевшие плиты во дворе, все в трещинах, старую протекавшую бочку с водой и облезлые стволы хмурых деревьев, на долю которых, казалось, приходилось больше дождя и меньше солнечных лучей, чем на долю других деревьев! В час дня мы обедали – мистер Мелл и я – в конце длинной столовой с голыми стенами, заставленной сосновыми столами и пропитанной запахом сала.
   Затем мы снова занимались – до чая, который мистер Мелл пил из синей чашки, а я из оловянного котелка. Весь долгий день, до семи-восьми часов вечера, мистер Мелл сидел за особым пюпитром в классной комнате и трудился, вооружившись перьями, чернилами, линейкою, книгами и писчей бумагой – он составлял (как узнал я) счета за последнее полугодие. Спрятав все это на ночь, он доставал свою флейту и дул в нее, пока у меня не начинала мелькать мысль, что он постепенно вдунет всего себя в широкое отверстие, а потом просочится наружу сквозь клапаны.
   Я вижу себя, совсем маленького, в тускло освещенной комнате, – я сижу, подперев голову рукой, прислушиваюсь к заунывной игре мистера Мелла и зубрю урок к завтрашнему дню. Вот я вижу себя – книги мои закрыты, я все еще прислушиваюсь к заунывной игре мистера Мелла, а сквозь нее прислушиваюсь к тому, что бывало дома, к завыванию ветра на ярмутском побережье, и чувствую себя печальным и одиноким. Вот я вижу, как иду ложиться спать, минуя пустые комнаты, присаживаюсь на край кровати и плачу, тоскуя о ласковом слове Пегготи. Вижу, как опускаюсь поутру вниз, смотрю в длинную мрачную щель – лестничное окно – на школьный колокол над крышей сарая с флюгером и страшусь той минуты, когда он зазвонит, призывая к урокам Стирфорта и остальных. Но зловещие опасения мои еще усиливаются при мысли о той минуте, когда человек с деревяшкой отопрет калитку, чтобы впустить ужасного мистера Крикла. Я не могу всерьез поверить, что способен показаться кому-нибудь из них опасным преступником, однако как бы там ни было, а я ношу на спине все тот же предостерегающий плакат.
   Мистер Мелл никогда не бывал со мной словоохотлив, но не был он также и суров со мной. Мне кажется, что, и не вступая в разговор, мы составляли друг другу компанию. Я забыл упомянуть о том, что иногда он разговаривал сам с собой, ухмылялся, сжимал кулаки, скрежетал зубами, и каким-то странным образом ерошил себе волосы. Но такие уж были у него причуды. Сначала они пугали меня, но скоро я к ним привык.


   Глава VI
   Я расширяю круг знакомых

   Я вел такую жизнь почти целый месяц, когда однажды человек с деревяшкой заковылял по дому со шваброй и ведром воды, из чего я заключил, что готовятся к встрече мистера Крикла и учеников. Я не ошибся, так как швабра скоро вторглась в классную и изгнала мистера Мелла вместе со мной, и в течение нескольких дней мы жили неведомо где и как, но все время оказывались помехой двум-трем женщинам, которых прежде я видел всего раза два-три, и постоянно находились в таком облаке пыли, что я чихал так, словно Сэлем-Хаус был огромной табакеркой.
   Наступил день, когда мистер Мелл сказал, что сегодня вечером приезжает мистер Крикл. Вечером, после чая, я услышал, что он прибыл. Я еще не ложился спать, когда явился человек с деревяшкой и повел меня к нему.
   Та часть дома, где обитал мистер Крикл, была куда лучше нашей; перед нею был разбит уютный садик, казавшийся очень привлекательным после пыльной площадки для игр, столь напоминавшей пустыню в миниатюре, что только верблюд или дромадер мог чувствовать себя на ней как дома. Я так боялся предстать перед мистером Криклом, что считал дерзостью даже поднять глаза и осмотреть красивый широкий коридор, по которому мы шли: присутствие мистера Крикла, когда меня поставили перед ним, привело меня в такое замешательство, что я вряд ли заметил миссис и мисс Крикл (они обе находились в гостиной) или вообще что-нибудь, кроме мистера Крикла, тучного джентльмена с гроздью брелоков и печаток на часовой цепочке, восседавшего в кресле рядом с бутылкой и рюмкой.
   – А! Так это тот молодой человек, которому нужно подпилить зубы! Поверни-ка его, – произнес мистер Крикл.
   Человек с деревяшкой повернул меня, выставляя напоказ плакат, и, когда прошло достаточно времени, чтобы с ним ознакомиться, снова повернул меня лицом к мистеру Криклу, а сам поместился рядом с ним. У мистера Крикла было багровое лицо и крохотные, глубоко сидящие глазки: на лбу его вздувались вены, нос был маленький, а подбородок тяжелый. На макушке у него красовалась плешь, редкие сальные волосы, начинавшие седеть, он зачесывал на виски так, чтобы концы их встречались на лбу. Но особенно сильное впечатление произвело на меня то, что он был почти лишен голоса и не говорил, а сипел. То ли ему трудно было так сипеть, то ли он досадовал на свой недостаток, но, когда он говорил, его злое лицо становилось еще злей, а вены на лбу вздувались еще больше; и, оглядываясь назад в прошлое, я не удивляюсь, что эта странность поразила меня больше всего.
   – Так, так, – сказал мистер Крикл. – Что же ты можешь мне сообщить об этом мальчике?
   – Еще ничего сказать против него не можем, – ответил человек с деревяшкой, – пока не было случая.
   Мне кажется, мистер Крикл был разочарован. Но мне показалось, что миссис и мисс Крикл (тут я взглянул на них в первый раз, и они обе оказались худыми и молчаливыми) не были разочарованы.
   – Подойдите сюда, сэр, – поманил меня пальцем мистер Крикл.
   – Подойдите сюда! – повторил за ним человек с деревяшкой, также поманив меня пальцем.
   – Я имею честь быть знакомым с вашим отчимом, человеком достойным и обладающим твердым характером, – просипел мистер Крикл, беря меня за ухо. – Он знает меня, а я знаю его. А вы знаете меня? А?
   И он ущипнул мое ухо с жестокой игривостью.
   – Еще нет, сэр, – ответил я, скорчившись от боли.
   – Еще нет? А? – повторил мистер Крикл. – Ну, так скоро узнаете.
   – Скоро узнаете! – повторил человек с деревяшкой. Позднее я выяснил, что, обладая громким голосом, он был посредником между мистером Криклом и учениками.
   Я очень испугался и сказал, что, с его разрешения, надеюсь на это. При этих словах я чувствовал, как пылает мое ухо – очень уж сильно он стиснул его.
   – Я вам скажу, каков я! – засипел он, выпуская, наконец, мое ухо, и напоследок крутнул его так, что слезы показались у меня на глазах. – Я – зверь!
   – Зверь! – повторил человек с деревяшкой.
   – Когда я говорю, что сделаю то-то и то-то, я это делаю, – продолжал мистер Крикл, – а когда я говорю, что то-то должно быть сделано, оно будет сделано.
   – Должно быть сделано и будет сделано, – повторил человек с деревяшкой.
   – У меня характер решительный, – сипел мистер Крикл. – Вот я каков! Я исполняю свой долг… Вот что я делаю! Если моя плоть и кровь, – тут он взглянул на миссис Крикл, – восстают против меня, значит это не моя плоть и кровь! Я отрекаюсь от нее! Этот парень приходил еще сюда? – обратился он к человеку с деревяшкой.
   – Нет, – ответил тот.
   – Нет! – повторил мистер Крикл. – Он знает, что делает. Он знает меня. Пусть носа сюда не показывает. Я говорю: пусть носа сюда не показывает! – Тут мистер Крикл ударил кулаком по столу и посмотрел на миссис Крикл. – Потому что он меня знает. Ну, а теперь и вы также начинаете меня узнавать, мой молодой друг, и можете идти. Уведи его!
   Я очень обрадовался этому приказанию, так как миссис и мисс Крикл обе утирали слезы, и мне было так же неловко за них, как и за самого себя. Но у меня была просьба, столь для меня важная, что я не удержался, удивляясь сам своей храбрости.
   – Сэр, если позволите…
   Мистер Крикл засипел: «Что такое?» – и воззрился на меня так, будто хотел испепелить меня своим взглядом.
   – Если позволите, сэр… – я запнулся. – Если бы можно было… я очень раскаиваюсь, сэр, что я это сделал… снять эту надпись прежде, чем ученики вернутся…
   Не знаю, всерьез или только для того, чтобы попугать меня, но мистер Крикл рванулся с кресла, а я стремительно ретировался, не дожидаясь человека с деревяшкой, и без остановки мчался до моей спальни, где, убедившись в том, что погони нет, улегся в постель – ибо пора было ложиться спать – и часа два дрожал.
   Наутро вернулся мистер Шарп. Мистер Шарп был старший учитель, начальник мистера Мелла. Мистер Мелл столовался с учениками, а мистер Шарп обедал и ужинал за столом мистера Крикла. Это был хилый джентльмен с крупным носом, и голова его свисала набок, словно ему трудно было ее носить. Его волнистые волосы красиво блестели, но от первого же мальчика, который появился в школе, я узнал, что это парик (к тому же подержанный, как тот утверждал) и мистер Шарп каждую субботу днем отправляется завивать его.
   Мне это сообщил не кто иной, как Томми Трэдлс. Он вернулся первым. Он представился мне, сообщив, что его имя я могу найти в правом углу ворот над верхним засовом, и на мой вопрос: «Трэдлс?» – ответил: «Он самый», а затем попросил меня дать полный отчет о себе и о моей семье.
   Мне повезло, что Трэдлс вернулся первым. Ему так понравился мой плакат, что он избавил меня от неуверенности – скрывать его или показывать, – ибо каждому вновь прибывшему ученику немедленно представлял меня так:
   – Погляди-ка! Вот так умора!
   К счастью, большинство учеников возвращались в весьма плохом расположении духа и, вопреки моим ожиданиям, не склонны были чрезмерно потешаться надо мной. Правда, некоторые плясали вокруг меня наподобие диких индейцев, а большинство поддались искушению и стали забавляться, словно я был настоящей собакой, – они ласкали и поглаживали меня, чтобы я их не укусил, командовали: «Куш, сэр!» – и называли меня «дворняга». Разумеется, мне было стыдно, и я всплакнул, но, в общем, все обошлось куда лучше, чем я ожидал.
   Однако меня сочли формально принятым только после приезда Стирфорта. К этому ученику, слывшему многоученым, к этому мальчику, бывшему лет на шесть старше меня и очень красивому, меня привели, словно к судье. Он допросил меня под навесом на площадке для игр, почему я подвергся такому наказанию, и объявил, что подобное обхождение со мной – «стыд и срам», чем завоевал навсегда мою преданность.
   – Сколько у тебя денег, Копперфилд? – спросил он, шагая рядом со мной после того, как вынес свой приговор по моему делу.
   Я отвечал, что у меня семь шиллингов.
   – Тебе бы лучше дать их мне на сохранение, – сказал он. – Конечно, если хочешь. Если не хочешь, не давай.
   Я поспешил принять это дружеское предложение и, достав кошелек Пегготи, высыпал содержимое ему на ладонь.
   – Ты ничего не собираешься теперь тратить? – спросил он.
   – О нет, благодарю вас, – ответил я.
   – Но если захочешь, это очень легко… Скажи только слово.
   – Нет, благодарю вас, сэр, – повторил я.
   – Может быть, ты хочешь на один-два шиллинга купить бутылочку черносмородиновой наливки? Мы попивали бы ее в спальне. Оказывается, мы с тобой в одной спальне.
   По правде говоря, эта мысль раньше не приходила мне в голову, но я сказал: «Да, мне бы хотелось».
   – Прекрасно! – произнес Стирфорт. – А не хотелось бы тебе купить миндальных пирожных, скажем, на шиллинг?
   Я сказал, что и против этого не возражаю.
   – Затем бисквитов на шиллинг и еще на шиллинг фруктов? – продолжал Стирфорт. – Э? Да ты собираешься кутнуть, Копперфилд!
   Я улыбнулся, потому что улыбался он, но все же я был чуть-чуть встревожен.
   – Отлично! – воскликнул Стирфорт. – Постараемся, чтобы денег хватило. Я сделаю для тебя все, что в моих силах. Я могу выходить, когда мне вздумается, и пронесу покупки тайком.
   С этими словами он положил деньги в карман и любезно попросил меня не беспокоиться; он позаботится о том, чтобы все обошлось благополучно.
   Он сдержал слово, если только можно было считать, что все обошлось благополучно, ибо в глубине души я чувствовал, что все далеко не благополучно, и опасался, что две полукроны моей матери истрачены зря, хотя я и сохранил бумажку, в которую они были завернуты. Драгоценное сбережение!.. Когда мы поднялись вечером в дортуар, Стирфорт показал мне покупки, на которые ушли все мои семь шиллингов, и, раскладывая их при свете луны на моей кровати, сказал:
   – Получай, юный Копперфилд! У тебя будет королевское угощение!
   Принимая во внимание свой возраст, я не помышлял о том, чтобы возглавить пир, когда налицо был Стирфорт; при одной этой мысли у меня задрожали руки. Я попросил его оказать мне честь и взять на себя председательство; моя просьба была поддержана всеми присутствовавшими в спальне учениками, он соизволил согласиться, уселся на мою подушку, роздал яства – должен признаться, всем поровну – и каждому наливал смородиновой настойки в свою собственную маленькую рюмку без ножки. Что касается меня, то я сидел по левую его руку, а остальные разместились вокруг нас на полу и на ближайших кроватях.
   Как хорошо я помню наше пиршество, разговор шепотом – вернее, их разговор и мое почтительное молчание! Лунный свет пробивается сквозь окно и рисует бледный его силуэт на полу, мы сидим в тени, но когда Стирфорт погружает спичку в коробок с фосфором, чтобы отыскать что-нибудь на столе, нас озаряет голубое сияние и исчезает в то же мгновение. Снова испытываю я таинственный страх, да и как же ему не быть, если вокруг тьма, у нас идет тайная пирушка, все вокруг шушукаются, а я прислушиваюсь к ним с благоговением и легким страхом, заставляющим меня радоваться, что они сидят так близко, и пугаюсь (хотя я делаю вид, будто смеюсь), когда Трэдлсу чудится привидение в углу комнаты.
   Я узнал множество подробностей о жизни в пансионе и о его обитателях. Я узнал, что мистер Крикл с полным основанием утверждал, будто он зверь; что он самый строгий, самый жестокий из учителей, что он каждый день расправляется со всеми направо и налево, налетает на учеников, как рубака-кавалерист, и безжалостно их сечет. Узнал я, что он ничего не знает, кроме искусства порки, и более невежествен (по словам Стирфорта), чем самый последний ученик в школе; что в прошлом он торговал хмелем в Боро, [13 - Боро. – Имеется в виду южный район Лондона Саутуорк, за рекой Темзой, который сохранил старинное название «Боро», некогда присваиваемое поселениям, получившим право представительства в парламенте.] а после банкротства открыл пансион на деньги миссис Крикл. Услышал я и много других подробностей такого же рода и только дивился, откуда они все это знают.
   Я узнал, что человек с деревяшкой, которого звали Тангей, был круглый неуч, раньше помогал мистеру Криклу торговать хмелем, а затем, по предположению учеников, пошел вместе с ним по ученой стезе потому, что сломал себе ногу у него на службе, занимался вместе с ним грязными делишками и знал все его тайны. Узнал я, что Тангей относится ко всем ученикам и учителям, за исключением мистера Крикла, как к своим исконным врагам, и единственная его радость – злобствовать и делать пакости. Узнал я, что у мистера Крикла есть сын, который недолюбливал Тангея, а в один прекрасный день этот сын, помогавший мистеру Криклу в школе, попрекнул его в жестоком обращении с учениками и, кроме этого, кажется, протестовал против обхождения отца с матерью. В результате мистер Крикл выгнал его из дому, и с той поры миссис и мисс Крикл ведут невеселую жизнь.
   Но больше всего удивило меня в этих рассказах о мистере Крикле то, что в школе есть один ученик, на которого он не смеет поднять руку, и этот ученик – Стирфорт. Сам Стирфорт подтвердил это и заявил, что хотелось бы ему поглядеть, как тот на это осмелится. Один робкий ученик (не я) спросил, что бы он сделал, если бы это случилось, и Стирфорт, погрузив спичку в коробок с фосфором, дабы придать своему ответу больший блеск, объявил, что первым делом он бахнул бы мистера Крикла по голове семишиллинговой бутылкой чернил, всегда стоявшей на каминной доске. Затаив дыхание, мы сидели некоторое время молча, во тьме.
   Я узнал, что мистер Шарп и мистер Мелл, должно быть, получают ничтожное жалованье, и, когда за столом у мистера Крикла подают жаркое и холодную говядину, полагается, чтобы мистер Шарп предпочитал холодную говядину; это было также подтверждено Стирфортом, единственным учеником, столовавшимся у мистера Крикла. Узнал я еще, что парик мистера Шарпа ему не впору, и было бы куда лучше, если бы он не так чванился им (кто-то сказал – «Не так задирал нос»), потому что сзади из-под парика торчат его собственные рыжие волосы.
   Я узнал и о том, что один из учеников, сын торговца углем, принят в пансион взамен уплаты за уголь и получил по этому случаю прозвище «Товарообмен», взятое из того раздела в учебнике арифметики, где толкуется о подобных сделках. Узнал я, что пиво, подаваемое за столом, – просто-напросто грабеж родителей, а пудинг – сплошное мошенничество. Я узнал, что, по мнению всех, мисс Крикл влюблена в Стирфорта, что показалось мне весьма возможным, когда, сидя в темноте, я думал о его звучном голосе, красивом лице, любезных манерах и вьющихся волосах. Узнал я также, что мистер Мелл – неплохой человек, но у него нет за душой и шести пенсов, а старая миссис Мелл, его мать, конечно, бедна, как Иов. Тут я вспомнил свой завтрак и возглас: «Мой Чарли!» – но промолчал и притаился, как мышь, о чем мне приятно теперь упомянуть.
   Беседа продолжалась еще некоторое время после того, как пир окончился. Большая часть гостей отправилась спать, как только все было съедено и выпито, а мы, полураздетые, все еще сидели и шушукались, а затем последовали примеру остальных.
   – Спокойной ночи, юный Копперфилд! – сказал Стирфорт. – Я о тебе позабочусь.
   – Вы очень добры. Я вам очень признателен, – ответил я с благодарностью.
   – У тебя нет сестры? – спросил Стирфорт, зевая.
   – Нет, – сказал я.
   – Жаль. Если бы у тебя была сестра, мне кажется, глаза у нее были бы блестящие, а сама она была бы хорошенькая, робкая малютка. Мне хотелось бы с ней познакомиться. Спокойной ночи, юный Копперфилд!
   – Спокойной ночи, сэр, – отозвался я.
   Улегшись в постель, я долго о нем думал, и, помнится, привстал, чтобы взглянуть на него, – он спал, освещенный луной, красивое его лицо обращено было ко мне, а руку он подложил под голову. Мне он казался всесильным, именно потому я был поглощен мыслями о нем. Даже смутного намека на сокрытое от нас будущее нельзя было увидеть на его лице при лунном свете. И тень не падала от него, когда во сне я гулял с ним всю ночь по саду.


   Глава VII
   Мое «первое полугодие» в школе Сэлем-Хаус

   На следующий день ученье началось всерьез. Вспоминаю, как я был потрясен, когда внезапно стих шум и гам в классной комнате при появлении мистера Крикла, который вошел после завтрака и остановился у порога, озирая нас, словно великан в сказке, обозревающий своих пленников.
   Тангей стоял рядом с мистером Криклом. Незачем было ему так грозно рявкать: «Молчать!» – ученики и без того застыли, безгласные и недвижимые.
   Видно было, что мистер Крикл говорит, а от мистера Тангея мы услышали следующее:
   – Итак, мальчики, начинается новое полугодие. Хорошенько приготовьтесь к тому, что вы будете делать в этом новом полугодии. Советую вам со всем рвением приступить к урокам, потому что я со всем рвением приступаю к наказаниям. Я не стану делать никаких поблажек. Напрасно вы будете почесывать да потирать спину – все равно вам не удастся стереть следы моих ударов. А теперь за работу!
   Когда это страшное вступление закончилось и Тангей заковылял из комнаты, мистер Крикл подошел ко мне и сказал, что если я горазд кусаться, то и он на это дело мастер. Затем он помахал тростью и спросил, что я думаю насчет такого зуба? Что это, клык? Или коренной зуб? Достаточно ли острый? Может он укусить? Может, а? При каждом вопросе он ударял меня тростью так, что я корчился от боли. И очень скоро я получил (по словам Стирфорта) права гражданства в Сэлем-Хаусе, а заодно, столь же скоро, залился слезами.
   Я отнюдь не хочу сказать, что отмечен был я один. По мере того как мистер Крикл обходил классную комнату, такие знаки внимания получило большинство учеников (в особенности младших). Добрая половина мальчиков корчилась и заливалась слезами, прежде чем начались уроки, а сколько их корчилось и заливалось слезами, прежде чем уроки кончились, право, я не решаюсь припомнить, опасаясь, как бы меня не обвинили в преувеличении.
   Мне кажется, на свете никто и никогда не любил своей профессии так, как любил ее мистер Крикл. Он бил мальчиков с таким наслаждением, словно утолял волчий голод. Я уверен, что особенно неравнодушен был он к толстощеким ученикам; такой мальчик казался ему чрезвычайно лакомым, и он не находил себе места, если не принимался лупцевать его с самого утра. У меня были пухлые щеки – следовательно, кому же и знать, как не мне! Теперь, когда я думаю об этом человеке, кровь закипает в моих жилах от негодования, которое – я уверен – я испытал бы даже, если бы знал о нем только понаслышке и никогда не был в его власти. Кровь закипает у меня в жилах, ибо я знаю, что это невежественное животное имело столько же прав на то великое доверие, какое ему оказали, сколько на пост генерал-адмирала и главнокомандующего. Вполне вероятно, что на том и на другом посту он принес бы куда меньше зла!
   А мы, несчастные, юные жертвы этого безжалостного идола, как пресмыкались мы перед ним! «Хороша заря жизни, – думаю я, оглядываясь назад, – ползать и унижаться перед человеком с такими наклонностями и притязаниями!»
   Вот я снова сижу за партой и слежу за его взглядом, слежу смиренно за его взглядом, пока он разлиновывает тетрадку по арифметике для другой жертвы, которая, пытаясь утишить боль, обвязывает носовым платком пальцы, только что исхлестанные той же линейкой. Дела у меня много. Нет, не от безделья я слежу за взглядом мистера Крикла, этот взгляд болезненно притягивает меня, и я мучительно хочу знать, что будет дальше и мне ли придет черед страдать или кому-нибудь другому. Мальчуганы, сидящие за мной, следят за его взглядом с таким же томлением. Мне кажется, он это знает, хотя притворяется, будто не обращает на нас никакого внимания. Он зверски кривит рот, разлиновывая тетрадь, но вот он искоса поглядывает на нас, а мы все склоняемся над учебниками и дрожим. Еще секунда – и мы снова впиваемся в него глазами. Злосчастный преступник, сделавший ошибку в упражнении, приближается к нему по его команде. Преступник, заикаясь, бормочет что-то в свою защиту и уверяет, что завтра исправится. Мистер Крикл, прежде чем прибить его, издевается над ним, а мы смеемся, несчастные собачонки, мы смеемся, бледные как полотно, и душа у нас уходит в пятки.
   Снова сижу я за партой в летний, навевающий дремоту день. Слышу гул и жужжание, словно вокруг меня не ученики, а навозные мухи. Смутно ощущаю тяжесть в желудке от застывшего говяжьего жира (обедали мы часа два назад), и голова у меня налита свинцом. Я отдал бы весь мир за то, чтобы поспать. Я сижу, не отрывая глаз от мистера Крикла, и моргаю, как сова, а когда дремота на миг одолевает меня, я все-таки вижу, будто сквозь туман, как он разлиновывает тетрадки… Но тут он подкрадывается ко мне сзади и побуждает увидеть его ясней, оставляя у меня на спине багровую полосу.
   А вот я на площадке для игр, и снова перед моими глазами маячит он, хотя я его не вижу. Окно неподалеку, за которым, как мне известно, он сейчас обедает, заменяет мне его, и я не спускаю глаз с окна. Если его лицо показывается за стеклом, на моем лице появляется выражение покорное и умоляющее. Если он смотрит в окно, самый храбрый мальчуган (за исключением Стирфорта), только что оравший во все горло, умолкает и погружается в раздумье. Однажды Трэдлс (самый злополучный мальчик в мире) нечаянно разбил это окно мячом. Я и теперь содрогаюсь и с ужасом вижу, как это произошло и как мяч угодил в священную голову мистера Крикла.
   Бедняга Трэдлс! В костюмчике небесно-голубого цвета, таком узком, что руки его и ноги походили на немецкие сосиски или на рулет с вареньем, он был самым веселым и самым несчастным из учеников. Он всегда был излупцован тростью: мне кажется, его лупцевали ежедневно в течение всего полугодия, – за исключением только одного понедельника (в тот понедельник занятий не было), когда ему попало линейкой по обеим рукам, – и он все время собирался писать об этом своему дяде, но так и не написал. Опустив голову на парту и посидев некоторое время, он слова приободрялся, начинал смеяться и рисовал на своей грифельной доске скелеты, хотя на глазах у него еще стояли слезы. Сперва я недоумевал, какое утешение находит Трэдлс в рисовании скелетов, и некоторое время взирал на него, как на своего рода отшельника, который напоминает себе этими символами бренности о том, что лупцовка палкой не может продолжаться вечно. Впрочем, вероятно, он их рисовал просто потому, что это было легко и они не нуждались ни в какой отделке.
   Он был очень благороден, этот Трэдлс, и почитал священным долгом учеников стоять друг за друга. За это ему неоднократно приходилось расплачиваться, в частности – однажды, когда Стирфорт расхохотался в церкви, а бидл [14 - Бидл – низшее должностное лицо городского прихода (административного района), избираемое на один год жителями и утверждаемое в своей должности мировым судьей.] заподозрил Трэдлса и вывел его вон. Как теперь, вижу его, шествующего под стражей и сопровождаемого презрительными взглядами прихожан. Он так и не выдал истинного виновника, хотя жестоко пострадал за это на следующий день и просидел в заключении так долго, что вышел оттуда с целым кладбищем скелетов, кишмя кишевших в его латинском словаре. Но награду он получил. Стирфорт сказал, что он совсем не ябеда, и мы все сочли эти слова высшей похвалой. Что касается меня, то я готов был пойти на все, только бы заслужить такое отличие (хотя был гораздо моложе Трэдлса и отнюдь не так смел, как он).
   Стирфорт рука об руку с мисс Крикл идет в церковь впереди всех нас – это зрелище было одно из самых знаменательных в моей жизни. В моих глазах мисс Крикл не могла равняться красотою с малюткой Эмли и я не был в нее влюблен (на это я не осмеливался); но мне она казалась замечательно миловидной леди, никем не превзойденной в деликатности обращения. Когда Стирфорт в белых брюках нес ее зонтик, я гордился знакомством с ним и был убежден, что она не может не обожать его всем сердцем. Мистер Шарп и мистер Мелл тоже были значительными особами, но Стирфорт затмевал их, как солнце затмевает звезды,
   Стирфорт продолжал покровительствовать мне и оказался очень полезным другом, так как никто не смел задевать того, кого он почтил своим расположением. Он не мог, – да и не пытался, – защитить меня от мистера Крикла, обращавшегося со мной весьма сурово, но когда тот бывал более жесток, чем обычно, Стирфорт говорил, что мне не хватает его смелости и что он, Стирфорт, ни в коем случае не потерпел бы такого обращения; этим он хотел подбодрить меня, за что я был ему очень благодарен. Жестокость мистера Крикла имела, впрочем, одно хорошее для меня последствие – единственное, насколько я могу припомнить. Он нашел, что мой плакат мешает ему, когда он, разгуливая позади моей парты, собирается огреть меня тростью по спине, а потому плакат скоро был снят, и больше я его не видел.
   Благоприятный случай скрепил узы дружбы между мной и Стирфортом, преисполнив меня гордостью и удовлетворением, хотя он и повлек за собой некоторые неудобства. Однажды, когда он почтил меня беседой на площадке для игр, я, между прочим, сказал, что кто-то или что-то – теперь уже не помню, что именно, – напоминает кого-то или что-то в «Перегрине Пикле». Он промолчал, но вечером, когда мы ложились спать, спросил, есть ли у меня эта книга.
   Я ответил, что нет, и рассказал, как я прочел ее, а также и другие книги, упомянутые мною выше.
   – И ты помнишь их? – спросил Стирфорт.
   – О да, – ответил я, – у меня хорошая память, и я помню их очень хорошо.
   – Так знаешь что, юный Копперфилд, ты будешь их мне рассказывать. Я не могу сразу заснуть, а по утрам всегда просыпаюсь слишком рано. Рассказывай все книги по очереди, одну за другой. Это будет точь-в-точь, как в «Тысяче и одной ночи».
   Я почувствовал себя очень польщенным таким предложением, и в тот же вечер мы приступили к делу. Какие опустошения я произвел в произведениях любимых мной писателей, пересказывая их по-своему, определить я не могу да, признаться, и не хотел бы этого знать; но у меня была глубокая вера в то, что я рассказывал, а рассказывал я, как мне кажется, с воодушевлением и безыскусственно, и эти качества скрашивали многое.
   Однако была и оборотная сторона медали: по вечерам меня часто клонило ко сну или я бывал не в духе и не расположен рассказывать; в таких случаях это была нелегкая работа, но ее надо было исполнять, ибо, разумеется, не могло быть и речи о том, чтобы вызвать разочарование или неудовольствие Стирфорта. И по утрам, когда, утомленный, я хотел бы поспать еще часок, было нелегко просыпаться и, подобно султанше Шахразаде, вести длинный рассказ, пока не раздастся звон колокола. Но Стирфорт был настойчив; и, поскольку он в свою очередь объяснял мне арифметические задачи, примеры и вообще все, что было для меня слишком трудно, я ничего не потерял при такой сделке. Впрочем, надо отдать мне справедливость. Мною руководили не желание извлечь пользу и не себялюбие, да и не страх перед Стирфортом. Я восхищался им, любил его, и одно его одобрение являлось для меня достаточной наградой. Оно было так для меня драгоценно, что и теперь, когда я вспоминаю об этих пустяках, сердце у меня сжимается.
   Стирфорт был ко мне внимателен; свое внимание он проявил по одному поводу весьма открыто и причинил, как я подозреваю, огорчение бедняге Трэдлсу и остальным мальчикам. Обещанное письмо от Пегготи – какое это было для меня утешение! – прибыло через несколько недель после начала занятий, а с ним прибыли пирог, лежавший, как в гнезде, среди апельсинов, и две бутылочки смородиновой настойки. Как повелевал мне долг, я сложил эти сокровища к ногам Стирфорта и просил ими распоряжаться.
   – Вот что я скажу, юный Копперфилд, – заявил он, – вино надо сохранить, ты будешь смачивать им горло, когда рассказываешь.
   Я покраснел и, по скромности своей, просил его об этом не беспокоиться. Но, по его словам, он давно заметил, что я иногда начинаю хрипеть – как он выразился, у меня «скребет в глотке» – и потому каждую каплю надлежит употребить для упомянутой им цели. Итак, настойка была заперта в его сундучок, он собственноручно отливал ее в пузырек и давал мне глотнуть через гусиное перо, просунутое в пробочку, когда, по его соображениям, я нуждался в подкреплении. Иногда, дабы усилить ее действие, он бывал так мил, что выжимал в пузырек апельсинный сок, подбавлял имбирю или мятных капель. И хотя я не уверен, выигрывало ли на вкус питье от этих экспериментов и можно ли было рекомендовать перед сном и рано утром такую смесь как целительное для желудка средство, но я выпивал его с благодарностью, и такая заботливость очень трогала меня.
   Кажется, Перегрин занял у нас не один месяц и еще много месяцев другие произведения. Нашей затее, я уверен, не угрожал конец из-за недостатка книг, а настойки хватило почти на все это время. Бедняга Трэдлс – когда я думаю об этом мальчугане, мне почему-то всегда хочется смеяться, хотя на глазах у меня слезы, – бедняга Трэдлс играл роль хора: он делал вид, будто корчится от смеха в комических местах повествования и трясется от страха, когда речь идет о волнующих событиях. Но очень часто это было мне помехой. Помню, чтобы нас рассмешить, он стучал зубами при каждом упоминании об альгвазиле, участвовавшем в приключениях Жиль Блаза, а однажды этот злосчастный шутник так шумно изобразил приступ ужаса, когда Жиль Блаз встретился в Мадриде с главарем шайки разбойников, что его услышал бродивший по коридору мистер Крикл, который и высек нарушителя порядка в спальне.
   Все, что было в моей душе романтического и мечтательного, укрепилось благодаря этим рассказам в темноте, и в этом отношении наша затея могла причинить мне вред. Но меня воодушевляло то обстоятельство, что в моем дортуаре ко мне относились как к своеобразной игрушке, а мой дар рассказчика приобрел в пансионе широкую известность и привлек ко мне внимание, хотя я был самым юным учеником. В школах, где царит неприкрытая жестокость, вряд ли могут обучать хорошо, даже безотносительно к тому, стоит ли во главе их тупица или человек знающий. Мне кажется, ученики моего пансиона были так же невежественны, как любые другие школяры; их слишком много запугивали и колотили, чтобы учение пошло впрок, и они могли добиться успехов не больше, чем тот, кто, живя среди постоянных мучений, терзаний и невзгод, старается добиться преуспеяния в жизни. Но мое детское тщеславие и помощь Стирфорта все-таки побуждали меня трудиться, и хотя это не избавляло меня от наказания, тем не менее я представлял собою исключение среди учеников, так как настойчиво подбирал крохи школьной премудрости.
   Большею помощь мне оказал мистер Мелл, питавший ко мне слабость, о чем я вспоминаю с благодарностью. Мне всегда было тяжело видеть, как Стирфорт старается унизить его, не упуская случая оскорбить его чувства или подбить, на это других. Долгое время это мучило меня еще и потому, что Стирфорт, от которого я не мог скрыть тайну точно так же, как не мог утаить от него пирог или какой-нибудь другой осязаемый предмет, – Стирфорт очень скоро узнал от меня о двух старухах, к которым водил меня мистер Мелл; и я всегда опасался, как бы он не разболтал об этом и не начал его допекать.
   Когда я завтракал в то первое утро и заснул под сенью павлиньих перьев и под звуки флейты, никто из нас, я уверен, не думал о возможных последствиях посещения богадельни столь незначительной, как я, особой. Но этот визит имел непредвиденные последствия, и вдобавок очень серьезные.
   Однажды, когда мистер Крикл по нездоровью оставался у себя, что, натурально, вызвало великую радость учеников, в классе во время утренних занятий было очень шумно. Трудно было справиться с мальчиками, вздохнувшими радостно и облегченно; и хотя ужасный Тангей два-три раза появлялся со своей деревяшкой и брал на заметку главных нарушителей тишины, это не произвело никакого впечатления, ибо ученики знали, что завтра им все равно попадет, как бы они себя ни вели, и, несомненно, считали более мудрым насладиться сегодняшним днем.
   День был полупраздничный – суббота. Но шум на площадке для игр мог потревожить мистера Крикла, а для прогулки погода была неподходящая, и потому после полудня нам приказали идти в класс, хотя и задали более легкие уроки, чем обычно. В этот день, как всегда по субботам, мистер Шарп уходил завивать свой парик, и мистеру Меллу, привыкшему выполнять подсобную работу, пришлось управляться с учениками одному.
   Если образ быка или медведя может прийти на ум в связи с таким кротким созданием, как мистер Мелл, то в этот день, когда шум и гам достигли самой высшей точки, я уподобил бы мистера Мелла одному из упомянутых животных, которого травит тысяча собак. Я вижу его – вот он склоняет над книгой, лежащей на пюпитре, голову, которая трещит от боли, поддерживает ее костлявой рукой и тщетно старается продолжать урок, несмотря на рев и гвалт, от которых даже у спикера палаты общин закружилась бы голова. Мальчишки вскакивают со своих мест, играют в «четыре угла», одни хохочут, поют, болтают, другие пляшут, улюлюкают, шаркают ногами по полу, третьи вертятся вокруг мистера Мелла, скалят зубы, строят рожи, передразнивают его и за его спиной и прямо перед его носом, издеваются над его бедностью, над его ботинками, над его фраком, над его матерью, надо всем, что с ним связано и что они должны были бы уважать.
   – Тише! – восклицает мистер Мелл, вдруг подымаясь и хлопая книгой по пюпитру. – Что это? Это же невыносимо! Можно с ума сойти! Мальчики! Как вы смеете держать себя так со мной?!
   Это была моя книга. Я стою возле него, слежу за его взглядом, озирающим комнату, и вижу, как все замерли, – одни от изумления, другие чуть-чуть испугавшись, а некоторые, быть может, смущенные.
   Место Стирфорта – в глубине длинной комнаты, в противоположном углу. Он стоит, прислонившись спиной к стене и заложив руки в карманы, и когда взор мистера Мелла останавливается на нем, он складывает губы так, словно только что свистел.
   – Тише, мистер Стирфорт! – говорит мистер Мелл.
   – Сами вы тише! – отвечает, покраснев, Стирфорт. – Кому вы это говорите?
   – Садитесь! – приказывает мистер Мелл.
   – Сами садитесь и занимайтесь своим делом! – отвечает Стирфорт.
   Слышится хихиканье и аплодисменты, но мистер Мелл так бледен, что мгновенно воцаряется тишина, а один из учеников, собравшийся за его спиной снова изобразить его мать, передумывает и делает вид, будто ему нужно очинить перо.
   – Если вы думаете, Стирфорт, что мне неизвестно о вашем влиянии на них, – тут мистер Мелл кладет мне на голову руку, сам того не замечая, как мне кажется, – или что я не видел, как вы всего несколько минут назад подбивали малышей на разные наглые выходки против меня, то вы ошибаетесь.
   – Я вообще о вас не думаю, – не стоит труда, – а потому и не могу ошибаться, – холодно отвечает Стирфорт.
   – И если вы пользуетесь здесь своим положением фаворита, – губы у мистера Мелла начинают дрожать, – чтобы оскорблять джентльмена…
   – Джентльмена? А где он? – перебивает Стирфорт. Тут кто-то восклицает:
   – Стыдно, Стирфорт! Очень нехорошо!
   Это кричит Трэдлс. Немедленно мистер Мелл приказывает ему замолчать.
   – …оскорблять, сэр, того, кому в жизни не повезло и кто не причинил вам ни малейшей обиды… Вы уже не ребенок и достаточно умны, чтобы понять и этого не делать… – губы мистера Мелла дрожат все больше, – значит, вы поступаете низко и подло… Можете сесть или стоять, как вам будет угодно. Копперфилд, продолжайте.
   – Погоди, Копперфилд, – говорит Стирфорт, выходя на середину комнаты, – погоди… Вот что я вам скажу, мистер Мелл, раз и навсегда: вы осмеливаетесь называть меня низким и подлым, но вы-то сами – наглый нищий! Нищим вы были всегда, вы это знаете, но теперь оказывается, что вы наглый нищий!
   Собирался ли он ударить мистера Мелла, или мистер Мелл – его, а может быть, у обоих было такое намерение – не знаю, но я вижу, как все каменеют, и вдруг среди нас появляется мистер Крикл рядом с Тангеем, а в дверь заглядывают испуганные миссис и мисс Крикл. Мистер Мелл облокачивается на пюпитр, закрывает лицо руками и сидит неподвижно.
   – Мистер Мелл! – произносит мистер Крикл, хватая его за плечо, и сипенье мистера Крикла слышно столь отчетливо, что Тангею нет нужды повторять его слова: – Мистер Мелл, надеюсь, вы не забылись?
   – Нет, сэр… нет, – говорит учитель, открывая лицо, покачивая головой и судорожно потирая руки. – Нет, сэр… нет. Я опомнился, я… нет, я не забылся, сэр. Я опомнился, я… я бы хотел только, чтобы вы пораньше вспомнили обо мне, мистер Крикл. Это, – это было бы более великодушно, более справедливо, сэр. Это избавило бы меня, сэр, от многого…
   Мистер Крикл, не спуская глаз с мистера Мелла, опирается рукой на плечо Тангея, ставит ногу на скамейку и усаживается на пюпитр. Бросив с этого трона суровый взгляд на мистера Мелла, который, все еще в страшном возбуждении, качает головой и потирает руки, мистер Крикл поворачивается к Стирфорту и говорит:
   – Раз он не снисходит до объяснений, может быть, вы, сэр, скажете, что это все значит?
   Сначала Стирфорт уклоняется от ответа, гневно и пренебрежительно смотрит на своего противника и молчит. Помню, даже в этот момент я не мог не подумать о том, какая благородная у него осанка и каким неказистым и простоватым кажется по сравнению с ним мистер Мелл.
   – Что он подразумевал, когда говорил о фаворитах? – произносит, наконец, Стирфорт.
   – О фаворитах?! – повторяет мистер Крикл, и вены у него на лбу сразу вздуваются. – Кто говорил о фаворитах?
   – Он! – произносит Стирфорт.
   – Объясните, сэр, что вы под этим подразумевали? – раздраженно спрашивает мистер Крикл, поворачиваясь к своему помощнику.
   – Я подразумевал, мистер Крикл, то, что сказал, а именно, что никто из ваших учеников не имеет права пользоваться своим положением фаворита, чтобы унижать меня, – тихо говорит мистер Мелл.
   – Унижать вас?! – сипит мистер Крикл. – Бог ты мой! Но позвольте-ка вас спросить, мистер… как вас там зовут… – тут мистер Крикл скрещивает на груди руки и так сдвигает брови, что почти не видно его маленьких глазок, – позвольте вас спросить, оказываете ли вы должное уважение мне, говоря о фаворитах? Мне, сэр? – Мистер Крикл вдруг наклоняется к нему, словно хочет его боднуть, и снова выпрямляется. – Мне, главе этого заведения и вашему хозяину?!
   – Готов признать, что это было неуместно, сэр. Будь я поспокойнее, я не поступил бы так, – говорит мистер Мелл.
   Тут вмешивается Стирфорт:
   – Потом он сказал, что я низок, сказал, что я подл, и тогда я назвал его нищим. Если бы я был спокоен, возможно я не назвал бы его нищим. Но я назвал и готов отвечать за последствия!
   Меня бросает в жар от этой смелой речи, хотя, быть может, я не задумываюсь над тем, угрожают ли ему какие-нибудь последствия. Столь же сильное впечатление она производит на учеников; среди них легкое движение, хотя никто не произносит ни слова.
   – Меня удивляет, Стирфорт, – говорит мистер Крикл, – хотя ваша искренность делает вам честь, да, делает вам честь, меня все же удивляет, Стирфорт, что вы могли так назвать человека, служащего, сэр, и получающего жалованье в Сэлем-Хаусе.
   Стирфорт усмехается.
   – Это не ответ на мое замечание, сэр. От вас, Стирфорт, я жду большего, – сипит мистер Крикл.
   Если мистер Мелл казался мне неказистым по сравнению с красивым юношей, то невозможно описать, сколь неказист был мистер Крикл.
   – Посмотрим, как он будет это отрицать, – говорит Стирфорт.
   – Отрицать, что он нищий? – восклицает мистер Крикл. – Да где же он просил милостыню?
   – Если не он сам, то его ближайшая родственница. Это одно и то же, – заявляет Стирфорт.
   Тут он взглядывает на меня, а рука мистера Мелла ласково поглаживает меня по плечу. Лицо у меня пылает, раскаяние гнетет мне сердце, я смотрю на мистера Мелла, но тот не сводит глаз со Стирфорта. Он не перестает ласково поглаживать меня по плечу, но смотрит на Стирфорта.
   – Так как вы ждете от меня оправданий и объяснения, то я могу сказать, мистер Крикл, что я имел в виду: его мать живет на подаяния в богадельне! – говорит Стирфорт.
   Мистер Мелл все еще смотрит на него и все еще поглаживает меня по плечу, и – если я не ослышался, – он тихо шепчет:
   – Да, я так и знал.
   Грозно нахмурившись, мистер Крикл с притворной вежливостью обращается к своему помощнику:
   – Мистер Мелл! Вы слышите этого джентльмена? Не будете ли вы так любезны, прошу вас, опровергнуть перед всеми учениками справедливость его утверждения?
   – Он прав, сэр… То, что он сказал, – чистая правда, – раздается в мертвой тишине ответ Мистера Мелла.
   – Будьте добры, сообщите во всеуслышание, знал ли я об этом вплоть до сего момента? – спрашивает мистер Крикл, склонив голову набок и обводя взглядом комнату.
   – Я не думаю, что вам это было достоверно известно, – говорит тот.
   – Не думаете?! Да разве вы этого не знаете точно?
   – Мне кажется, вы никогда не считали мое положение завидным. Вы знаете, каковы мои дела, и всегда это знали, – отвечает помощник.
   – А мне кажется, уж коли на то пошло, что вы сильно ошибались и принимали мой пансион за бесплатную школу для бедняков, – говорит мистер Крикл, и вены у него на лбу вздуваются еще больше. – Мистер Мелл, мы должны расстаться. И чем скорей, тем лучше.
   – Раз так, то лучше всего сделать это сейчас, – отвечает мистер Мелл и встает.
   – Для вас это будет лучше всего, сэр! – говорит мистер Крикл.
   – Я ухожу от вас, мистер Крикл, и покидаю вас всех, – говорит мистер Мелл, обводя взглядом комнату и снова ласково поглаживает меня по плечу. – Лучшее, что я могу вам пожелать, Джеймс Стирфорт, это устыдиться содеянного сегодня. А в настоящее время я меньше всего желал бы считать вас своим другом или другом тех, к кому я расположен.
   Снова он кладет руку мне на плечо, а затем, вынув из пюпитра свою флейту и стопку книг и оставив ключ для своего преемника, покидает пансион, унося под мышкой свое имущество. Вслед за этим мистер Крикл с помощью Тангея произносит речь, в которой благодарит Стирфорта за защиту (может быть, слишком горячую) независимости и репутации Сэлем-Хауса и в заключение пожимает ему руку, а мы трижды кричим «ура», – я не совсем понимаю почему, но полагаю, что в честь Стирфорта, – и я тоже кричу восторженно, хотя на сердце у меня тяжело. Потом мистер Крикл расправляется тростью с Томми Трэдлсом, когда обнаруживается, что тот не кричал «ура», а плакал по поводу ухода мистера Мелла. Наконец мистер Крикл возвращается к своему дивану или в постель, во всяком случае туда, откуда пришел.
   Теперь мы предоставлены самим себе и смущенно посматриваем друг на друга. Я так огорчен и так укоряю себя за участие в происшедшем, что от слез меня удерживают только опасения, как бы Стирфорт, часто поглядывающий на меня, не почел недружелюбием или, вернее, непочтительностью – принимая во внимание разницу в возрасте и мое отношение к нему – проявление чувств, которые меня мучают. Он был очень рассержен на Трэдлса и выразил удовольствие, что того наказали.
   Бедняга Трэдлс, чья голова уже поднялась с пюпитра, а сам он, как всегда, принялся утешаться вереницей скелетов, – бедняга Трэдлс заявил, что это ровно ничего не значит. С мистером Меллом поступили плохо.
   – Кто же с ним плохо поступил, отвечай, девчонка? – спросил Стирфорт.
   – Кто? Ты, вот кто! – был ответ.
   – Что же я сделал?
   – Что ты сделал? Оскорбил его и лишил службы! – немедленно ответил Трэдлс.
   – Оскорбил? – презрительно повторил Стирфорт. – Ручаюсь, он недолго будет об этом помнить. У него не такое чувствительное сердце, как у вас, мисс Трэдлс. А что до службы – ах, какая у него была превосходная служба! – неужто ты думаешь, что я не напишу домой и не позабочусь о том, чтобы ему послали денег? Эх ты, девчонка!
   Намерение Стирфорта мы сочли весьма благородным; его мать была богатая вдова и, по слухам, исполняла почти все, о чем бы он ни просил. Мы очень радовались поражению Трэдлса и до небес превозносили Стирфорта, в особенности когда он удостоил нас заявления, что сделал это только ради нас и ради нашего блага и этим бескорыстным деянием оказывает нам великую милость.
   Но когда в тот вечер, как обычно, я начал в темноте свое повествование, то, сознаюсь, мне не раз слышались унылые звуки флейты мистера Мелла; когда же Стирфорт, наконец, устал, а я улегся в постель, мне чудилось, флейта звучит где-то так скорбно, что я почувствовал себя совсем несчастным.
   Однако я скоро забыл о мистере Мелле, созерцая Стирфорта, который легко и охотно, без единой книжки (мне казалось, он знает все наизусть), готовил с нами некоторые уроки, пока не нашли нового учителя.
   Новый учитель пришел из грамматической школы [15 - Грамматическая школа – средняя школа, где основное внимание уделяется преподаванию древних языков.] и, прежде чем приступить к исполнению своих обязанностей, обедал один раз у мистера Крикла, чтобы познакомиться со Стирфортом. Стирфорт отозвался о нем очень одобрительно и назвал его «хватом». Я не знал точно, какие ученые заслуги обозначает это слово, но проникся к нему большим уважением и не сомневался в его великой учености, хотя он никогда не уделял моей ничтожной особе столько внимания, сколько уделял мистер Мелл.
   В то полугодие произошло еще одно событие, нарушившее течение школьной жизни и запечатлевшееся в моей памяти. Запечатлелось оно по многим причинам.
   Однажды, когда мы дошли до полного отупения, а мистер Крикл свирепо колотил тростью направо и налево, вошел Тангей и провозгласил своим зычным голосом:
   – Гости к Копперфилду!
   Он обменялся несколькими словами с мистером Криклом, сообщил, кто такие эти гости, и осведомился, где их принять; я встал, как полагалось в таких случаях, и, едва держась на ногах от изумления, получил приказ идти через черный ход, надеть чистую манишку и отправиться в столовую. Я повиновался с такой стремительностью, которой не знал за собой раньше. Но когда я подошел к двери приемной, у меня вдруг мелькнула мысль, не приехала ли ко мне моя мать, – раньше я думал только о мистере и мисс Мэрдстон, – и я отнял руку от двери и остановился на минуту, чтобы справиться со слезами, прежде чем войти.
   Вначале я не увидел никого, но кто-то стоял за дверью, потому что она не открылась до конца, я заглянул за дверь и там, к моему удивлению, обнаружил мистера Пегготи и Хэма, которые махали мне шляпами, прижимая друг друга к стене. Я не мог удержаться от смеха, который был вызван не столько их видом, сколько радостью свидания. Мы пожали друг другу руки с большим чувством, а я все смеялся и смеялся, пока не вытащил носовой платок, чтобы вытереть глаза.
   Мистер Пегготи (помнится, в течение всего визита он стоял с разинутым ртом) страшно взволновался, увидев меня плачущим, и подтолкнул Хэма, чтобы тот сказал мне что-нибудь.
   – Веселей, мистер Дэви! – подбодрил меня Хэм, по своему обыкновению осклабившись. – Как вы выросли!
   – Разве я вырос? – переспросил я, снова вытирая глаза. Не знаю, почему я плакал, должно быть от радости при виде старых друзей.
   – Выросли, мистер Дэви! Еще как выросли! – сказал Хэм.
   – Еще как выросли! – подтвердил мистер Пегготи.
   И они начали смеяться, глядя друг на друга, и снова рассмешили меня, и так мы смеялись все трое, пока я не почувствовал, что вот-вот снова заплачу.
   – Как поживает мама? Вы что-нибудь о ней знаете, мистер Пегготи? – спросил я. – И моя милая, добрая Пегготи?
   – Как полагается, – ответил мистер Пегготи.
   – А малютка Эмли и миссис Гаммидж?
   – Как полагается! – сказал мистер Пегготи.
   Наступило молчание. Дабы прервать его, мистер Пегготи вытащил из карманов двух огромных омаров, гигантского краба, большой мешок с креветками и нагрузил всем этим Хэма.
   – Видите ли, мы помним, что вы не прочь были полакомиться, когда жили у нас, и потому решились… А старуха сварила их. Я хочу сказать – миссис Гаммидж сварила. Вот именно, миссис Гаммидж сварила их, будьте уверены… – медленно говорил мистер Пегготи, по-видимому уцепившись за эту тему потому, что не знал, как ухватиться за другую.
   Я горячо поблагодарил их, а мистер Пегготи, бросив взгляд на Хэма, растерянно взиравшего на всех этих ракообразных и даже не помышлявшего прийти ему на помощь, – мистер Пегготи сказал:
   – Изволите видеть, мы, значит, шли из Ярмута в Грейвзенд. А тут как раз отлив и попутный ветер… Моя сестра мне написала, где вы проживаете, и еще написала, что когда попаду я в Грейвзенд, то чтобы обязательно повидал мистера Дэви, сказал, что она кланяется, и еще сказал, что все семейство поживает как полагается. Изволите видеть, малютка Эмли напишет сестре, как я вернусь домой, что я, мол, вас повидал и вы тоже поживаете как полагается. Вот так у нас и пойдет карусель…
   Мне пришлось немного подумать, прежде чем я понял, что мистер Пегготи под этим выражением разумеет передачу сообщений от одного к другому по кругу. Я поблагодарил его от всего сердца и спросил, чувствуя, что краснею, не изменилась ли малютка Эмли с той поры, как мы собирали с ней на берегу ракушки и камешки.
   – Да она стала совсем взрослой, вот как! – ответил мистер Пегготи. – Спросите-ка его.
   Он имел в виду Хэма, который расплылся в улыбку и радостно закивал головой, прижимая к груди мешок с креветками.
   – А личико-то какое красивое! – сказал мистер Пегготи, сияя от удовольствия.
   – А какая ученая! – прибавил Хэм.
   – А как пишет! – продолжал мистер Пегготи. – Буквы-то черные, как смола, и такие большие, что их видать откуда хочешь!
   Приятно было наблюдать, в какой восторг пришел мистер Пегготи, вспоминая свою любимицу! Вот он словно стоит передо мной. Я вижу его добродушное, обросшее бородой лицо, светящееся такой любовью и гордостью, что и описать невозможно. Честные глаза сверкают, словно в глубине их вспыхивает огонек. Широкая грудь вздымается от удовольствия. Возбужденный, он стискивает свои сильные кулаки и, когда говорит, для пущей выразительности размахивает правой рукой, которая кажется мне, пигмею, огромным молотом.
   Хэм был в таком же возбуждении, как и он. Мне кажется, они рассказали бы еще немало о малютке Эмди, если бы их не смутило внезапное появление Стирфорта, который, увидев меня в углу беседующим с незнакомцами, оборвал песенку и, бросив: «Я не знал, что ты здесь, Копперфилд» (гостей обычно принимали в другой комнате), повернулся, чтобы уйти.
   Не знаю, захотел ли я похвастать таким другом, как Стирфорт, или объяснить ему, каким образом я приобрел такого друга, как мистер Пегготи, но я робко сказал (боже мой, как ясно припоминаю я все это столько времени спустя!):
   – Пожалуйста, не уходите, Стирфорт. Это два моряка из Ярмута, очень славные, добрые люди, родственники моей няни, они приехали из Грейвзенда повидать меня.
   – Ах, вот что! – промолвил, возвращаясь, Стирфорт. – Рад познакомиться. Как поживаете?
   В его обращении с людьми была какая-то простота, какая-то веселая, но отнюдь не развязная непринужденность, которая – я и теперь так думаю – просто очаровывала. Я и теперь думаю, что благодаря его обхождению, жизнерадостности, приятному голосу, красивому лицу, фигуре и врожденному дару привлекать людей (обладают им очень немногие) казалось вполне естественным поддаться его чарам, которым мало кто мог противостоять. Я видел, как понравился он им обоим, немедленно открывшим ему свои сердца.
   – Когда вы будете посылать свое письмо, мистер Пегготи, – сказал я, – пожалуйста, сообщите, что мистер Стирфорт очень добр ко мне, и я не знаю, что бы я здесь делал, не будь его.
   – Пустяки! – засмеялся Стирфорт. – Не пишите этого.
   – И если мистер Стирфорт приедет в Норфолк или Суффолк, когда я там буду, то можете не сомневаться, мистер Пегготи, мне удастся привезти его в Ярмут посмотреть ваш дом. Вы никогда не видели такого чудесного дома. Стирфорт. Он сделан из баркаса!
   – Сделан из баркаса? – переспросил Стирфорт. – Это самый подходящий дом для такого заправского моряка!
   – Вот именно, сэр, – ухмыльнулся Хэм. – Вы совершенно правы, молодой джентльмен. Джентльмен прав, мистер Дэви! Заправский моряк! Здорово! Прямо в точку!
   Мистер Пегготи был так же доволен, как и его племянник, но скромность мешала ему выразить свое одобрение столь же красноречиво.
   – Спасибо вам, сэр, спасибо… – проговорил он, отвешивая поклоны, сияя от удовольствия и комкая концы шейного платка. – Делаю все, что полагается по моей части, сэр.
   – Большего никто и не может сделать, мистер Пегготи, – сказал Стирфорт, который уже запомнил, как его зовут.
   – Бьюсь об заклад, сэр, что и вы так делаете! – потряхивая головой, сказал мистер Пегготи. – И что бы вы ни делали – вы делаете хорошо. Спасибо вам, сэр. Очень признателен вам, сэр, за ваше доброе слово. Может, я и грубоват, сэр, но зато человек я покладистый, смею думать, я хочу сказать – надеюсь, сэр… Мой-то дом нечего смотреть, но он весь к вашим услугам, сэр, если бы вы приехали вместе с мистером Дэви. Но, право, я слизень! – продолжал он, разумея под этим словом улитку, ибо медлил уходить, хотя после каждой фразы порывался уйти, но почему-то оставался. – Желаю вам обоим удачи, желаю счастья…
   Хэм, как эхо, повторил эти слова, и мы распростились с ними самым сердечным образом. В этот вечер я чуть было не рассказал Стирфорту о милой малютке Эмли, но постеснялся заговорить о ней и не был уверен, не поднимет ли он меня на смех. Помнится, я много и с беспокойством размышлял о словах мистера Пегготи, будто она стала совсем взрослой, но решил, что это вздор.
   Мы незаметно пронесли крабов и креветок, – которых мистер Пегготи скромно назвал лакомством, – в нашу спальню, и перед сном у нас был превосходный ужин. Но Трэдлсу это пиршество не пошло на пользу, не в пример всем остальным. Ему и тут не повезло. Ночью он заболел – он совсем обессилел, – и все из-за краба. А проглотив черную микстуру и синие пилюли в количестве вполне достаточном, по словам Демпла (его отец был доктор), чтобы свалить с ног лошадь, он, в дополнение, отведал трости и получил, сверх обычных уроков, шесть глав Нового завета по-гречески за нежелание сознаться во всем.
   Конец полугодия оставил у меня сумбурное воспоминание о повседневных жизненных испытаниях: проходит лето, и наступает осень; морозные утра, когда нас будит колокол, и холодные-холодные вечера, когда снова звонит колокол и надо ложиться спать; классная комната по вечерам, тускло освещенная и почти нетопленная, и классная комната по утрам, напоминающая огромный ледник; чередование вареной говядины с жареной говядиной, вареной баранины и жареной баранины, гора бутербродов с маслом, зачитанные до дыр учебники, треснувшие грифельные доски, закапанные слезами тетради, расправа тростью и линейкой, стрижка, дождливые воскресенья, пудинги на сале, и все это пропитано противным запахом чернил.
   Однако я хорошо помню, как далекие каникулы, столь долго казавшиеся неподвижной точкой, начинают приближаться к нам, и точка все растет и растет. Помню, как сперва мы ведем счет месяцами, затем неделями и, наконец, днями, помню, как я начинаю сомневаться, вызовут ли меня домой, а когда узнаю от Стирфорта, что меня вызвали и я непременно поеду домой, меня начинают томить мрачные предчувствия: а что, если я сломаю ногу до наступления каникул? И вот уже стремительно надвигается последний день занятий! На той неделе, на этой, послезавтра, завтра, сегодня, сегодня вечером… и вот я в ярмутской почтовой карете и еду домой.
   В ярмутской почтовой карете я спал урывками, и в неясных сновидениях возникало передо мной все, что за это время произошло. Но когда я просыпался, за окном кареты уже не было площадки для игр Сэлем-Хауса, и до меня доносились не удары, расточаемые мистером Криклом Трэдлсу, а щелканье бича, которым кучер понукал лошадей.


   Глава VIII
   Мои каникулы. Один день, особенно счастливый

   Когда мы прибыли еще до зари в гостиницу, где останавливалась почтовая карета, – не в ту гостиницу, в которой служил мой приятель лакей, – меня проводили наверх, в уютную маленькую спальню с нарисованным на двери дельфином. [16 - Дельфин – эмблема и название гостиницы.] Помню, мне было очень холодно, хотя меня и напоили внизу горячим чаем перед ярко пылавшим камином, и я с радостью улегся в постель Дельфина, Закутался с головой одеялом Дельфина и заснул.
   Возчик, мистер Баркис, должен был заехать за мной в девять часов утра. Я встал в восемь, голова у меня слегка кружилась, потому что я не выспался, и я был готов к отъезду раньше назначенного срока. Он встретил меня так, словно и пяти минут не прошло с тех пор, как мы расстались, и я только заглянул в гостиницу разменять шестипенсовик, или что-нибудь в этом роде.
   Как только я очутился со своим сундучком в повозке и возчик занял свое место, ленивая лошадка тронулась в путь привычным своим шагом.
   – У вас прекрасный вид, мистер Баркис, – сказал я, полагая, что ему приятно будет это услышать.
   Мистер Баркис потер щеку обшлагом рукава и посмотрел на обшлаг, словно ожидал увидеть на нем следы румянца, но ничего не сказал в ответ на мой комплимент.
   – Я исполнил ваше поручение, мистер Баркис, я написал Пегготи, – сказал я.
   – А! – отозвался мистер Баркис.
   У мистера Баркиса был хмурый вид, и ответил он сухо.
   – Что-нибудь я не так сделал, мистер Баркис? – нерешительно спросил я.
   – Нет, ничего, – сказал мистер Баркис.
   – И поручение исполнено?
   – Поручение-то, может, и исполнено, да толку никакого нет, – отозвался мистер Баркис.
   Не понимая, о чем он говорит, я стал допытываться:
   – Никакого толку нет, мистер Баркис?
   – Ничего из этого не вышло, – пояснил он, искоса посмотрев на меня. – Никакого ответа.
   – Так, значит, нужен был ответ, мистер Баркис? – спросил я, широко раскрыв глаза: дело представилось мне в новом освещении.
   – Если человек говорит, что он не прочь, – начал мистер Баркис еще раз поглядев на меня, – значит, это все равно, что сказать: человек ждет ответа.
   – И что же, мистер Баркис?
   – А человек и по сю пору ждет ответа, – произнес мистер Баркис, опять уставившись на уши своей лошади.
   – Вы ей об этом сказали, мистер Баркис?
   – Н-нет, – подумав, проворчал мистер Баркис. – Незачем мне было заезжать туда и говорить. Сам-то я никогда и полдесятка слов ей не сказал. И уж я-то не собираюсь с ней говорить.
   – Вы бы хотели, чтобы я это сделал, мистер Баркис? – поколебавшись, спросил я.
   – Можете сказать ей, коли хотите, – промолвил мистер Баркис, снова медленно переводя на меня взгляд, – можете сказать, что Баркис ждет ответа. Как, вы говорите, ее зовут?
   – Как ее зовут?
   – Да, – кивнул головой мистер Баркис.
   – Пегготи.
   – Это фамилия у нее такая или имя? – спросил мистер Баркис.
   – О нет, не имя. Ее имя Клара.
   – Вот оно как! – сказал мистер Баркис.
   Казалось, это обстоятельство дало ему обильную пищу для размышлений, и некоторое время он сидел в раздумье и насвистывал себе под нос.
   – Ну так вот, – произнес он наконец, – вы скажете: «Пегготи! Баркис ждет ответа». А она, может, скажет: «Какого ответа?» А вы скажете: «Ответа на то, что я вам передал». – «А что вы передали?» – скажет она. «Баркис не прочь», – скажете вы.
   После такого хитроумного предложения мистер Баркис толкнул меня локтем в бок, причинив весьма ощутительную боль. Затем он, по своему обыкновению, ссутулился перед крупом лошади и больше не возвращался к затронутой теме, но через полчаса достал из кармана кусок мела и написал с внутренней стороны навеса над повозкой: «Клара Пегготи», – очевидно, чтобы не запамятовать.
   Ах, какое это было странное чувство – возвращаться в родной дом, уже переставший быть родным, убеждаясь, что каждый попадающийся мне на глаза предмет напоминает о счастливом старом доме, как о сне, который больше никогда не может мне присниться! Дни, когда моя мать, я и Пегготи жили друг для друга и между нами никто не стоял, – дни эти я вспоминал с такой тоской, пока ехал, что не был уверен, рад ли я своему возвращению и не лучше ли было мне остаться вдалеке от дома и забыть о нем в обществе Стирфорта. Но я уже вернулся; и скоро я подъехал к нашему саду, где в холодном зимнем воздухе ломали себе бесчисленные руки оголенные старые вязы, а по ветру неслись прутики старых грачиных гнезд.
   Возчик поставил мой сундучок у калитки и уехал. Я пошел по дорожке к дому, посматривая на окна и на каждом шагу опасаясь увидеть в одном из них мрачную физиономию мистера Мэрдстона или мисс Мэрдстон. Но никто не появлялся; подойдя к дому и зная, что до наступления сумерек можно открыть дверь самому, без стука, я вошел тихими, робкими шагами.
   Бог весть какие далекие, младенческие воспоминания могли пробудиться у меня при звуках голоса моей матери, доносившихся из старой гостиной, когда я вошел в холл. Мать тихонько напевала. Должно быть, давным-давно, когда я был еще младенцем, я лежал у нее на руках и слушал, как она мне поет… Напев показался мне новым и в то же время таким знакомым, что сердце мое переполнилось до краев, как будто старый друг вернулся после долгого отсутствия.
   Одиноко и задумчиво звучала эта песенка, и я решил, что мать одна. Я тихо вошел в комнату. Она сидела у камина, кормила грудью младенца и придерживала у себя на шее его крошечную ручонку. Ее глаза были опущены и устремлены на личико ребенка, и она пела ему. Но больше никого с ней не было – отчасти моя догадка оказалась правильной.
   Я заговорил с ней, а она встрепенулась и вскрикнула. Но увидев, что это я, она назвала меня своим дорогим Дэви, своим родным мальчиком, пошла мне навстречу, опустилась на колени, поцеловала меня, положила мою голову себе на грудь рядом с маленьким существом, приютившимся там, и поднесла его ручонки к моим губам.
   Почему не умер я тогда? Как хотел бы я умереть в ту минуту, когда мое сердце было переполнено! Больше чем когда-либо я достоин был в эту минуту быть взятым на небеса.
   – Это твой брат, – сказала мать, лаская меня. – Дэви, милый мой мальчик! Мое бедное дитя!
   Снова и снова она целовала меня и обнимала. Она все еще меня ласкала, когда вбежала Пегготи, бросилась перед нами на колени и минут на десять как будто сошла с ума.
   Выяснилось, что меня не ждали так рано, – возчик приехал гораздо раньше, чем обычно. Выяснилось также, что мистер и мисс Мэрдстон ушли в гости к соседям и вернутся только к ночи. На это я и надеяться не смел. Мне даже в голову не приходило, что мы трое сможем посидеть еще разок вместе, без помех, и теперь я почувствовал себя так, словно вернулись былые дни.
   Мы обедали вместе у камина. Пегготи хотела прислуживать нам, но моя мать не позволила и заставила ее пообедать с нами. Мне подали мою собственную старую тарелку с изображенным на ней коричневым военным кораблем, плывущим на всех парусах, – тарелку, которую Пегготи все время где-то хранила, пока меня не было, и, как утверждала она, не разбила бы ее и за сто фунтов. Мне подали мою собственную старую кружку, украшенную надписью: «Дэвид», и мою собственную маленькую вилку и ножик, который ничего не резал.
   Пока мы сидели за столом, я решил, что настал удобный момент сообщить Пегготи о мистере Баркисе, но не успел я договорить, как Пегготи начала смеяться и закрыла лицо передником.
   – В чем дело, Пегготи? – спросила моя мать.
   Но Пегготи захохотала еще громче, а когда мать попыталась сдернуть передник, она плотно закуталась в него, и голова ее очутилась как будто в мешке.
   – Что вы делаете, глупое вы создание? – смеясь, осведомилась моя мать.
   – Ох, пропади он пропадом! – воскликнула Пегготи. – Он хочет на мне жениться.
   – Для вас это была бы очень хорошая партия, – сказала мать.
   – Ох, уж и не знаю! – отозвалась Пегготи. – Не просите меня! Я бы за него не пошла, будь он весь из золота. Да и ни за кого бы не пошла.
   – Так почему же вы ему этого не скажете, смешная вы женщина? – спросила мать.
   – Да как же ему сказать? – возразила Пегготи, выглядывая из-под передника. – Он со мной и словечком об этом не обмолвился. Уж он-то знает! Посмей он только заикнуться, я бы влепила ему пощечину.
   У самой Пегготи щеки были такие красные, каких я никогда еще не видывал ни у нее, ни у кого бы то ни было другого; но она снова прикрыла их на несколько мгновений, потому что снова разразилась неудержимым смехом, а после двух-трех таких приступов опять принялась за обед.
   Я заметил, что моя мать стала более серьезной и задумчивой, хотя она и улыбнулась, когда Пегготи посмотрела на нее. Я сразу увидел, что она изменилась. Она по-прежнему была очень хорошенькой, но казалась озабоченной и слишком слабой, а рука у нее была такая тонкая и белая, почти прозрачная. Но сейчас я имею в виду другую перемену: изменилась ее манера держать себя, в ней чувствовалось какое-то беспокойство, какая-то тревога. Наконец она протянула руку и, ласково коснувшись руки своей старой служанки, сказала:
   – Пегготи, милая, вы не собираетесь замуж?
   – Это я-то, сударыня? – вздрогнув, отвечала Пегготи. – Нет, господь с вами!
   – Еще не собираетесь сейчас? – мягко спросила моя мать.
   – Никогда! – воскликнула Пегготи. Моя мать взяла ее за руку и сказала:
   – Не покидайте меня, Пегготи. Останьтесь со мной. Теперь, может быть, уже недолго ждать. Что бы я без вас делала?
   – Это я-то вас покину, мое сокровище? – вскрикнула Пегготи. – Да ни за какие блага в мире! И как это пришла такая мысль в вашу глупенькую головку?
   Дело в том, что Пегготи издавна привыкла говорить иной раз с моей матерью, как с ребенком.
   Моя мать только поблагодарила ее в ответ, а Пегготи, по своему обыкновению, продолжала не переводя духа:
   – Это я-то вас покину? Как бы не так! Пегготи от вас уйдет? Хотела б я изловить ее на этом деле! Нет, нет, нет! – воскликнула Пегготи, качая головой и складывая руки. – Уж она-то не уйдет, дорогая моя! Правда, есть такие кошки, которые были бы очень довольны, если бы она ушла, но этого удовольствия они не получат. Пусть себе шипят! Я останусь с вами, пока не превращусь в сердитую, сварливую старуху. А когда я буду глухой, и хромой, и слепой и шамкать начну, потому что все зубы растеряю, и вовсе уже ни на что не буду годна, даже на то, чтобы придираться ко мне, тогда я пойду к моему Дэви и попрошу его принять меня.
   – А я, Пегготи, буду рад тебе и приму тебя как королеву, – заявил я.
   – Да благословит бог ваше доброе сердечко! – воскликнула Пегготи. – Я знаю, что вы меня примете!
   И она поцеловала меня, заранее благодаря за радушный прием. Потом она снова закрыла голову передником и еще раз посмеялась над мистером Баркисом. Потом она вынула младенца из колыбельки и стала нянчиться с ним. Потом убрала со стола, потом пришла уже в другом чепце и со своей рабочей шкатулкой, сантиметром и огарком восковой свечи – точь-в-точь как в былые времена. Мы расположились у камина и чудесно беседовали. Я рассказал им о том, какой жестокий учитель мистер Крикл, а они очень жалели меня. Рассказал я и о том, какой превосходный человек Стирфорт и как он мне покровительствует, а Пегготи объявила, что готова пройти пешком двадцать миль, только бы поглядеть на него. Я взял на руки малютку, когда он проснулся, и нежно баюкал его. Когда он опять заснул, я, по старой своей привычке, от которой давно уже отвык, примостился около матери, обнял ее, прижался румяной щекой к ее плечу и снова почувствовал, что ее прекрасные волосы осеняют меня – словно ангельское крыло, как думал я в былые времена, – какое это было для меня счастье!
   Когда я так сидел подле нее, смотрел на огонь и мне мерещились призрачные картины в раскаленных углях, я почти верил, что никогда не уезжал отсюда, что мистер и мисс Мэрдстон были такими же призраками, которые исчезнут вместе с угасающим огнем, и что нет в моих воспоминаниях ничего истинного, кроме моей матери, Пегготи и меня.
   Пегготи штопала чулок, пока не стемнело, а потом, натянув его на левую руку, как перчатку, сидела и держала в правой руке иголку, готовая сделать стежок, как только вспыхнут угли. Понять не могу, чьи это чулки вечно штопала Пегготи и откуда брался этот неистощимый запас чулок, нуждавшихся в штопке. Мне кажется, с самого раннего моего детства она всегда занималась только таким видом рукоделья и никаким другим.
   – Любопытно мне знать, – начала Пегготи, которая иной раз начинала ни с того ни с сего любопытствовать о самых неожиданных вещах, – что сталось с бабушкой Дэви.
   – Ах, боже мой, Пегготи, какой вздор вы говорите! – воскликнула моя мать, очнувшись от грез.
   – Нет, право же, любопытно было бы знать, сударыня, – повторила Пегготи.
   – Почему это вам взбрела в голову мысль об этой особе? Разве вам больше не о ком думать? – осведомилась мать.
   – Не знаю, почему оно так случилось, – отвечала Пегготи, – разве что по глупости, но моя голова не умеет выбирать, о ком ей думать. Мысли приходят в нее или не приходят, как им заблагорассудится. Мне любопытно, что сталось с ней.
   – Какая вы странная, Пегготи! Можно подумать, что вы были бы рады, если бы она посетила нас еще раз.
   – Не дай бог! – воскликнула Пегготи.
   – Ну, так будьте добры, не говорите о таких неприятных вещах, – попросила мать. – Несомненно, мисс Бетси живет затворницей в своем коттедже на берегу моря да там уж и останется. Во всяком случае, вряд ли она потревожит нас снова.
   – Да-а-а, вряд ли, – задумчиво промолвила Пегготи. – Любопытно мне знать, оставит ли она что-нибудь Дэви, когда умрет.
   – О, господи, Пегготи, какая вы неразумная женщина! – воскликнула моя мать. – Ведь вы же знаете, как она разобиделась на то, что бедный мальчик вообще на свет родился!
   – Пожалуй, она и теперь не захотела бы его простить, – предположила Пегготи.
   – А почему ей должно захотеться прощать его теперь? – довольно резко спросила моя мать.
   – Я хочу сказать – теперь, когда у него есть брат, – пояснила Пегготи.
   Моя мать тотчас же расплакалась и выразила удивление, как осмеливается Пегготи говорить такие вещи.
   – Как будто этот бедный невинный малютка, спящий в своей колыбельке, причинил какое-то зло вам или кому-нибудь еще, ревнивая вы женщина! – вскричала она. – Было бы куда лучше, если бы вы вышли замуж за возчика, мистера Баркиса. Почему бы вам не пойти за него?
   – Уж очень обрадовалась бы мисс Мэрдстон, если бы я за него пошла, – сказала Пегготи.
   – Какой у вас плохой характер, Пегготи! – сказала моя мать. – Вы завидуете мисс Мэрдстон, как может завидовать только самое нелепое в мире существо. Должно быть, вам хочется держать у себя ключи и самой выдавать провизию? Меня бы это не удивило. А ведь вы знаете, что она это делает только по доброте своей и с самыми лучшими намерениями. Вы это знаете, Пегготи, вы это прекрасно знаете!
   Пегготи пробормотала что-то вроде: «Провалиться бы этим самым наилучшим намерениям!» – и еще что-то о том, что не слишком ли уж много этих самых лучших намерений.
   – Я знаю, что у вас на уме, недобрая вы женщина, – продолжала моя мать. – Я все прекрасно понимаю, Пегготи. И вы это знаете, а я удивляюсь, как это вы только со стыда не сгорите. Но сейчас речь идет о другом. Речь идет о мисс Мэрдстон, Пегготи, и вы это не можете отрицать. Разве вы не слышали, как она снова и снова повторяла, что, по ее мнению, я слишком легкомысленная и ну и… слишком…
   – Хорошенькая, – подсказала Пегготи.
   – Ну, да, – улыбнувшись, подтвердила моя мать, – и если она говорит такие глупости, разве я в этом виновата?
   – Никто не говорит, что вы виноваты, – возразила Пегготи.
   – Надеюсь! – воскликнула моя мать. – Разве вы не слыхали, как она повторяла снова и снова, что по этой причине она и хочет избавить меня от хлопот и обязанностей, к которым, по ее словам, я не приспособлена… И, право же, я сама не уверена, приспособлена ли я к ним. И разве она не на ногах с утра до поздней ночи, не ходит то туда, то сюда, всегда что-то делает, заглядывает во все углы, и в угольный погреб, и в кладовую, и бог весть куда еще, а ведь это совсем не так приятно… И почему вы стараетесь намекнуть мне, что ни капли преданности во всем этом нет?
   – Ни на что я не намекаю, – сказала Пегготи.
   – Нет, вы намекаете, Пегготи! – возразила моя мать. – Когда вы не работаете, вы только и делаете, что намекаете. Вам это доставляет удовольствие. А когда вы говорите о добрых намерениях мистера Мэрдстона…
   – Никогда я о них не говорила, – перебила Пегготи.
   – Да, вы не говорили, но вы намекали, Пегготи, – продолжала моя мать. – Вот об этом-то я и толкую. Это самая плохая черта у вас. Вы намекаете! Я сказала, что прекрасно вас понимаю, и вы сами это видите. Когда вы говорите о добрых намерениях мистера Мэрдстона и делаете вид, будто относитесь к ним с неуважением, а я не верю, чтобы в глубине души вы их не уважали, Пегготи, вы убеждены так же, как и я, что намерения у него добрые и что именно этими намерениями он руководствуется во всех своих поступках. Если он с виду и бывает строг с кем-нибудь – вы понимаете, Пегготи, и Дэви тоже, конечно, понимает, что ни на кого из присутствующих я не намекаю, – то поступает он так в полной уверенности, что тому человеку это пойдет на пользу.
   Да, он любит этого человека ради меня и поступает подобным образом только ради его блага. В таких делах он лучше разбирается, чем я: мне прекрасно известно, что я слабое, легкомысленное, ребячливое создание, а он – солидный, твердый, серьезный мужчина. И он так много трудов положил на меня, – продолжала моя мать, и слезы, заструившиеся у нее по щекам, свидетельствовали о ее привязчивой натуре, – что я должна быть ему благодарна и подчиняться ему даже в помыслах. И если бывает иначе, Пегготи, тогда я мучаюсь, обвиняю себя, начинаю сомневаться в своих собственных чувствах и не знаю, что делать.
   Пегготи сидела, опустив подбородок на пятку чулка, и молча смотрела на огонь.
   – Так не будем же ссориться, Пегготи, потому что я этого не вынесу, – сказала моя мать, меняя тон. – Если есть у меня друзья на свете, я знаю – вы мой преданный друг! А если я называю вас нелепым созданием, или несносной женщиной, или еще как-нибудь в этом роде, я хочу только сказать, Пегготи, что вы мой преданный друг и всегда были мне другом, с того самого вечера, когда мистер Копперфилд впервые привел меня в этот дом, а вы вышли встретить меня у калитки.
   Пегготи не замедлила откликнуться на этот призыв и крепко-крепко обняла меня, скрепляя договор о дружбе. Думаю, в ту пору я смутно понимал истинный смысл этого разговора; теперь же я уверен, что добрая женщина вызвала его и поддерживала только для того, чтобы моя мать могла утешиться, завершив его этим противоречивым заключением. Замысел ее возымел свое действие, ибо я помню, что весь вечер мать казалась более спокойной и Пегготи не так пристально следила за ней.
   Когда с чаепитием было покончено, зола из камина выметена и нагар со свечей снят, я, в память былых времен, прочитал Пегготи главу из книги о крокодилах, – она достала книгу из кармана, и, кто знает, может быть, все время хранила ее там; а потом мы заговорили о Сэлем-Хаусе, что снова побудило меня вернуться к Стирфорту, о котором я главным образом и говорил. Мы были очень счастливы, и этот вечер, последний из таких счастливых вечеров, которому суждено было заключить этот период моей жизни, никогда не изгладится из моей памяти.
   Было уже часов десять, когда мы услышали стук колес. Мы все встали, и мать торопливо сказала, что, пожалуй, лучше мне пойти спать, так как уже поздно, а мистер и мисс Мэрдстон считают нужным, чтобы дети ложились рано. Я поцеловал ее, и прежде чем они успели войти в дом, я уже отправился со свечой наверх. Когда я поднимался в спальню, где сидел когда-то под замком, моему ребяческому воображению представилось, будто вместе с ними ворвался в дом холодный порыв ветра, который унес, как перышко, все старые, привычные чувства.
   Утром я побаивался идти вниз к завтраку, так как еще не видел мистера Мэрдстона с того памятного дня, когда совершил преступление. Однако делать было нечего, и после двух-трех неудачных попыток, когда я останавливался на полпути и на цыпочках бежал назад в свою комнату, я, наконец, спустился вниз и вошел в гостиную.
   Он стоял, повернувшись спиной к камину, а мисс Мэрдстон разливала чай. Он пристально посмотрел на меня, когда я вошел, но больше никак не отозвался на мое появление.
   После недолгого замешательства я подошел к нему и сказал:
   – Я прошу прощения, сэр. Я очень раскаиваюсь в своем поступке и надеюсь, что вы меня простите.
   – Рад слышать, что ты раскаиваешься, Дэвид, – ответил он.
   Он подал мне руку, ту самую руку, которую я укусил. Я не мог удержаться, чтобы не всмотреться в красный след, оставшийся на ней; но он был не таким красным, каким стал я, когда увидел мрачное выражение его лица.
   – Как поживаете, сударыня? – обратился я к мисс Мэрдстон.
   – Ах, боже мой! – вздохнула мисс Мэрдстон, протягивая мне вместо пальцев лопаточку для печенья. – Долго продолжаются каникулы?
   – Месяц, сударыня.
   – Начиная с какого дня?
   – С сегодняшнего, сударыня.
   – О! – сказала мисс Мэрдстон. – Значит уже на один день меньше.
   Именно таким образом она завела что-то вроде календаря моих каникул и каждое утро неизменно вычеркивала еще один день. Проделывала она это со зловещим видом, пока не дошла до десяти, но, перейдя к двухзначным цифрам, приободрилась и, по мере того как убывало время, стала даже шутить.
   В первый же день я имел несчастье привести ее в неописуемый ужас, хотя она и не была подвержена подобным слабостям. Я вошел в комнату, где она сидела с моей матерью; малютка (ему было всего несколько недель) лежал у матери на коленях, и я очень бережно взял его на руки. Вдруг мисс Мэрдстон взвизгнула так, что я чуть было не уронил его.
   – Джейн, дорогая! – воскликнула моя мать.
   – Боже мой, Клара, разве вы не видите? – вскричала мисс Мэрдстон.
   – Что такое, дорогая Джейн? Где? – спросила мать.
   – Он его схватил! – закричала мисс Мэрдстон. – Мальчик схватил малютку!
   Она оцепенела от ужаса, но все же набралась сил, чтобы метнуться ко мне и выхватить у меня из рук младенца. После этого ей стало дурно, и пришлось дать ей вишневой настойки. Когда она оправилась, я получил от нее приказ никогда и ни под каким видом не прикасаться к моему братцу, а бедная моя мать, которая – я это видел – желала как раз обратного, покорно подтвердила ее приказ, сказав:
   – Конечно вы правы, дорогая Джейн.
   В другой раз, когда мы трое были вместе, этот дорогой малютка – он и в самом деле был дорог мне ради нашей матери – снова послужил невинной причиной страстного негодования мисс Мэрдстон. Он лежал на коленях моей матери, и она, всматриваясь в его глазки, сказала:
   – Дэви! Подойди-ка сюда! – и пристально взглянула на меня.
   Я заметил, что мисс Мэрдстон опустила свои бусы.
   – Ну, право же, глаза у них совсем одинаковые, – нежно сказала мать. – Должно быть, у меня такие же глаза. Мне кажется, они такого же цвета, как мои. Нет, они удивительно похожи.
   – О чем это вы толкуете, Клара? – спросила мисс Мэрдстон.
   – Дорогая Джейн, я нахожу, что у малютки такие же глаза, как у Дэви, – пролепетала моя мать, слегка смущенная резким тоном, каким был задан вопрос.
   – Клара! – сказала мисс Мэрдстон, гневно вставая с места. – Иногда вы бываете просто-напросто дурой.
   – Дорогая моя Джейн! – укоризненно сказала мать.
   – Просто-напросто дурой! – повторила мисс Мэрдстон. – Кто еще мог бы сравнить ребенка моего брата с вашим сыном? Они совсем не похожи! Они ничуть не похожи! Между ними нет ни малейшего сходства. Надеюсь, что такими они и останутся. Не желаю я сидеть здесь и выслушивать подобные сравнения.
   С этими словами она величественно вышла из комнаты и хлопнула дверью.
   Короче говоря, я не пользовался расположением мисс Мэрдстон. Короче говоря, я не пользовался здесь ничьим расположением, даже своим собственным, ибо те, кто любил меня, не могли это показывать, а те, кто не любил, показывали это слишком открыто, и я мучительно сознавал, что всегда кажусь скованным, неуклюжим и глуповатым.
   Я чувствовал, что им со мной так же не по себе, как и мне с ними. Если я входил в комнату, где они сидели, беседуя, и моя мать казалась веселой, ее лицо омрачалось тревогой при моем появлении. Если мистер Мэрдстон бывал в наилучшем расположении духа, я портил ему настроение. Если мисс Мэрдстон была в наихудшем, я раздражал ее еще больше. Я был не лишен наблюдательности и видел, что жертвой всегда бывает моя мать; что она не решается заговорить со мной или приласкать меня, не желая вызвать их неудовольствие своим поведением, а позднее выслушать нотацию; что она вечно опасается не только за себя, но и за меня, как бы я не вызвал их неудовольствия, и с беспокойством следит за выражением их лиц, стоит мне пошевельнуться. Поэтому я решил как можно реже попадаться им на глаза и много раз в эти зимние дни прислушивался к бою церковных часов, когда сидел за книгой в своей неуютной спальне, закутанный в пальтишко.
   Иногда, по вечерам, я шел в кухню и сидел с Пегготи. Там я чувствовал себя хорошо и не боялся быть самим собой. Но такое времяпрепровождение, так же как и уединение у себя в комнате, не было одобрено в гостиной. Страсть к мучительству, господствовавшая там, наложила и на то и на другое свой запрет. Мое присутствие все еще почиталось необходимым для воспитания моей бедной матери, и так как я был нужен, чтобы подвергать ее испытанию, мне было запрещено отлучаться.
   – Дэвид, я с сожалением замечаю, что у тебя угрюмый нрав, – сказал мистер Мэрдстон однажды после обеда, когда я, по обыкновению, собирался уйти.
   – Мрачен, как медведь! – вставила мисс Мэрдстон. Я стоял неподвижно, понурившись.
   – Самый худший нрав, Дэвид, это нрав угрюмый и строптивый, – продолжал мистер Мэрдстон.
   – А такого непокладистого, упрямого нрава, как у этого мальчика, я еще не видывала, – заявила его сестра. – Я думаю, Клара, даже вы не можете этого не признать?
   – Простите, дорогая Джейн, – сказала мать, – но вполне ли вы уверены, – конечно, вы примете мои извинения… я надеюсь, вы простите меня, дорогая, – вполне ли вы уверены, что понимаете Дэви?
   – Клара, я бы стыдилась самой себя, – заявила мисс Мэрдстон, – если бы не понимала этого мальчика или какого-нибудь другого мальчишку. Я не притязаю на глубокий ум, но на здравый смысл я почитаю себя вправе притязать.
   – Ну, конечно, дорогая моя Джейн, вы наделены очень острым умом, – сказала моя мать.
   – Ах, нет! Боже мой! Пожалуйста, не говорите этого, Клара! – сердито перебила ее мисс Мэрдстон.
   – Но я в этом не сомневаюсь, и все это знают, – продолжала моя мать. – Я сама извлекаю из него столько пользы во всех отношениях – во всяком случае, должна была бы извлекать, – что убеждена в этом больше, чем кто бы то ни было. Вот почему я и говорю так нерешительно, дорогая Джейн, поверьте мне.
   – Ну, скажем, я не понимаю этого мальчика, – Клара, – произнесла мисс Мэрдстон, поправляя свои цепочки на запястьях. – Если вам угодно, допустим, что я его совсем не понимаю. Для меня он – натура слишком сложная. Но, может быть, проницательный ум моего брата помог ему отчасти разгадать этот характер. И, мне кажется, мой брат как раз говорил на эту тему, когда мы – не очень-то вежливо – перебили его.
   – Я думаю, Клара, что в данном случае найдутся более беспристрастные судьи, которым больше следует верить, чем вам, – тихим, торжественным голосом изрек мистер Мэрдстон.
   – Эдуард, – робко отозвалась моя мать, – вам, как судье, во всех случаях следует больше верить, чем мне. И вам и Джейн. Я сказала только…
   – Вы сказали только слова необдуманные и малодушные, – перебил он. – Постарайтесь, чтобы впредь этого не было, дорогая моя Клара, и следите за собой.
   Губы моей матери как будто прошептали: «Хорошо, дорогой Эдуард», – но вслух она не сказала ничего.
   – Итак, Дэвид, – продолжал мистер Мэрдстон, оборачиваясь ко мне и устремляя на меня холодный взгляд, – я с сожалением заметил, что у тебя угрюмый нрав. Я не могу допустить, сэр, чтобы такой характер развивался у меня на глазах, а я не прилагал бы никаких усилий к его исправлению. Вы, сэр, должны постараться изменить его. Мы должны постараться изменить его ради тебя.
   – Простите, сэр… я вовсе не хотел быть угрюмым, когда вернулся домой, – пролепетал я.
   – Не прибегайте ко лжи, сэр! – крикнул он так злобно, что – я видел – моя мать невольно подняла дрожащую руку, словно хотела протянуть ее между нами. – Со свойственной тебе угрюмостью ты уединялся в своей комнате. Ты сидел в своей комнате, когда тебе следовало находиться здесь. Запомни теперь раз навсегда: я требую, чтобы ты был здесь, а не там! И еще я требую от тебя повиновения. Ты меня знаешь, Дэвид. Этого повиновения я добьюсь.
   Мисс Мэрдстон хрипло засмеялась.
   – Я хочу, чтобы ты почтительно, быстро и охотно повиновался мне, Джейн Мэрдстон и твоей матери, – продолжал он. – Я не хочу, чтобы по прихоти ребенка этой комнаты избегали, как зачумленной. Садись!
   Он мне приказывал, как собаке, и я повиновался, как собака.
   – Добавлю еще, – продолжал он, – что у тебя заметно пристрастие к людям низкого происхождения. Ты не должен общаться со слугами. Кухня не поможет искоренить те многочисленные твои недостатки, какие надлежит искоренить. Об этой женщине, которая тебе потворствует, я не скажу ни слова, раз вы, Клара, – обратился он, понизив голос, к моей матери, – по старым воспоминаниям и давней причуде питаете к ней слабость, которую еще не смогли преодолеть.
   – Совершенно непонятное заблуждение! – воскликнула мисс Мэрдстон.
   – Скажу лишь одно, – заключил он, обращаясь ко мне, – я не одобряю того, что ты оказываешь предпочтение обществу таких особ, как госпожа Пегготи, и с этим должно быть покончено. Теперь ты меня понял, Дэвид, и знаешь, каковы будут последствия, если ты не намерен повиноваться мне беспрекословно.
   Я это знал хорошо, – пожалуй, лучше, чем он предполагал, поскольку дело касалось моей бедной матери, – и повиновался ему беспрекословно. Больше я не уединялся в своей комнате, больше не искал прибежища у Пегготи, но день за днем уныло сидел в гостиной, дожидаясь ночи и часа, когда можно идти спать.
   Какому мучительному испытанию подвергался я, когда часами просиживал в одной и той же позе, не смея пошевельнуть ни рукой, ни ногой из страха, как бы мисс Мэрдстон не пожаловалась (а это она делала по малейшему поводу) на мою непоседливость, и не смея смотреть по сторонам из боязни встретить неприязненный или испытующий взгляд, который обнаружит в моем взгляде новую причину для жалоб! Как нестерпимо скучно было сидеть, прислушиваясь к тиканию часов, следить за мисс Мэрдстон, нанизывающей блестящие металлические бусинки, размышлять о том, выйдет ли она когда-нибудь замуж и, если выйдет, кто будет этот несчастный, пересчитывать лепные украшения камина и рассеянно блуждать взором по потолку, по завитушкам и спиралям на обоях!
   Какие одинокие прогулки предпринимал я по грязным проселочным дорогам в промозглые зимние дни, всюду таская за собой эту гостиную с мистером и мисс Мэрдстон! Чудовищное бремя, которое приходилось мне нести, кошмар, от которого я не мог очнуться, груз, давивший на мой мозг и его притуплявший!
   А это сиденье за столом, когда я, безмолвный и смущенный, неизменно чувствовал, что есть здесь лишние нож и вилка, и они – мои, есть лишний рот, и это – мой, лишние тарелка и стул, и они – мои, лишний человек, и это – я!
   А эти вечера, когда приносили свечи и мне полагалось чем-нибудь заниматься, а я, не смея читать интересую книгу, корпел над учебником арифметики, иссушающим мозг и душу! Эти вечера, когда таблицы мер и весов сами ложились на мотив «Правь, Британия» или «Прочь, уныние», но не задерживались, чтобы можно было их заучить, но, подобно бабушкиной спице, проходящей сквозь петли, пронизывали мою несчастною голову, входя в одно ухо и выходя в другое!
   Как я зевал и засыпал вопреки всем моим стараниям, как вздрагивал, очнувшись от дремоты, которую пытался скрыть, как не получал я никогда ответа на редкие свои вопросы! Каким казался я пустым местом, которого никто не замечал, хотя всем оно было помехой! С каким мучительным облегчением я слушал в девять часов вечера, как мисс Мэрдстон приветствует первый удар колокола и приказывает мне идти спать!
   Так тянулись каникулы, пока не настало утро, когда мисс Мэрдстон провозгласила: «Вот, наконец, и последний день!» – и подала мне последнюю чашку чаю, завершающую каникулы.
   Я не жалел о том, что уезжаю. Я уже давно впал в состояние отупения, но тут слегка приободрился и мечтал о встрече со Стирфортом, хотя за его спиной и маячил мистер Крикл. Снова появился у садовой калитки мистер Баркис, и снова мисс Мэрдстон сказала предостерегающее: «Клара!» – когда моя мать наклонилась ко мне, чтобы попрощаться.
   Я поцеловал ее и малютку-брата, и мне стало очень грустно. Но я грустил не о том, что уезжаю, ибо между нами уже зияла пропасть и каждый день был днем разлуки. И в памяти моей живет не ее прощальный поцелуй, хотя он и был очень горячим, но то, что за этим поцелуем последовало.
   Я уже сидел в повозке, когда услышал, что она окликает меня. Я выглянул; она стояла одна у садовой калитки, высоко поднимая малютку, чтобы я посмотрел на него. Был холодный безветренный день, и ни один волосок на ее голове, ни одна складка ее платья не шевелилась, когда она пристально глядела на меня, высоко поднимая свое дитя.
   Такой покинул я ее, покинул навсегда. Такой снилась она мне потом в школе… безмолвная фигура близ моей кровати. Она смотрит на меня все тем же пристальным взглядом и высоко поднимает над головою свое дитя.


   Глава IX
   Памятный день рождения

   Пропускаю все, что происходило в школе, вплоть до дня моего рождения, который был в марте. Помню только, что Стирфорт вызывал во мне восхищение еще больше, чем прежде. Он должен был уехать в конце полугодия, если не раньше, и казался мне еще более смелым и более независимым, чем когда бы то ни было, а, значит, – и еще более для меня привлекательным; только это я и помню. Тяжелое воспоминание, отмечающее этот период жизни, по-видимому, поглотило все другие воспоминания и одиноко хранится в душе.
   Мне даже трудно поверить, что два месяца отделяли возвращение в Сэлем-Хаус от дня моего рождения. Я должен это признать, ибо мне известно, что так именно оно и было; но в противном случае я был бы убежден, что между двумя этими событиями не было никакого промежутка и одно наступило немедленно вслед за другим.
   Как ясно помню я тот день! Я вдыхаю туман, нависший над школой. Сквозь него я смутно вижу изморозь; я чувствую, как прилипают к щеке мои заиндевевшие волосы. Я гляжу на тускло освещенную классную комнату, где там и сям потрескивают свечи, зажженные в это туманное утро, и вижу пар от дыхания учеников, клубящийся в холодном воздухе, когда они дуют себе на пальцы и стучат ногами.
   Это было после утреннего завтрака, мы только что вернулись с площадки для игр, как вдруг вошел мистер Шарп и объявил:
   – Дэвид Копперфилд, пожалуйте в гостиную!
   Я надеялся получить от Пегготи корзинку с угощением и, услышав приказ, расплылся в улыбке. Когда я поспешно вскочил с места, несколько мальчиков стали наперебой просить меня, чтобы я не забыл о них при раздаче гостинцев.
   – Не торопитесь, Дэвид. Вы не опоздаете, мой мальчик, не торопитесь, – сказал мистер Шарп.
   Его ласковый тон поразил бы меня, если бы у меня было время поразмыслить о нем, но эта мысль пришла мне в голову гораздо позднее.
   Я поспешил в гостиную; там сидел за завтраком мистер Крикл, перед ним лежали его трость и газета, а в руках у миссис Крикл было распечатанное письмо. Но нигде никакой корзинки.
   – Дэвид Копперфилд! – обратилась ко мне миссис Крикл, подводя меня к дивану и усаживаясь рядом со мной. – Мне нужно кое-что сообщить вам. У меня, мой мальчик, есть для вас важные известия…
   Мистер Крикл, на которого я, конечно, посмотрел, кивнул головой, не глядя на меня, и заглушил вздох большим гренком с маслом.
   – Вы еще слишком малы для того, чтобы знать, как все в мире меняется и как люди покидают этот мир, – продолжала миссис Крикл. – Но всем нам, Дэвид, суждено об этом узнать, одним в юности, другим в старости – в ту или иную пору жизни.
   Я не сводил с нее глаз.
   – Дома все было благополучно, когда вы уезжали после каникул? – спросила она, помолчав. – Все были здоровы? – Снова она сделала паузу. – Ваша мама была здорова?
   Не знаю почему, я вздрогнул и продолжал пристально смотреть на нее, не пытаясь ответить.
   – Видите ли, к сожалению, я должна сообщить вам, что утром получила известие о серьезной болезни вашей мамы.
   Миссис Крикл заволокло туманом; на миг мне показалось – она ушла далеко-далеко. Я почувствовал, как слезы обожгли мне лицо, и потом я снова увидел ее рядом с собой.
   – Она очень опасно больна, – добавила миссис Крикл.
   Теперь я все знал.
   – Она умерла.
   Этого мне можно было не говорить. У меня вырвался страшный крик… Я был один-одинешенек на белом свете.
   Миссис Крикл была очень ласкова со мной; она не отпускала меня от себя весь день; лишь ненадолго она оставляла меня одного, а я плакал, засыпал в изнеможении, просыпался и плакал снова. Когда я уже не мог больше плакать, я начал думать о том, что случилось, и тут тяжесть на сердце стала совсем невыносимой, и печаль перешла в тупую, мучительную боль, от которой не было исцеления.
   Но мысли мои были еще смутны. Они не были сосредоточены на горе, отягчавшем мое сердце, а кружились где-то близ него. Я думал о том, что наш дом заперт и безмолвен. Я думал о младенце, который, по словам миссис Крикл, все слабел и слабел и тоже должен был умереть. Я думал о могиле моего отца на кладбище неподалеку от нашего дома и о матери, лежащей рядом с ним под деревом, которое я так хорошо знаю. Когда я остался один, я встал на стул и поглядел в зеркало, чтобы узнать, очень ли покраснели мои глаза и очень ли грустное у меня лицо. Прошло несколько часов, и я стал размышлять, неужели действительно слезы у меня иссякли, и это предположение, в связи с моей потерей, показалось особенно тягостным, когда я подумал о том, как буду я подъезжать к дому, ибо мне предстояло ехать домой на похороны. Помню, я чувствовал, что должен держать себя с достоинством среди учеников и что моя утрата как бы придает моей особе некоторую значительность.
   Если ребенок когда-нибудь испытывал истинное горе, то таким ребенком был я. Но припоминаю, что сознание этой значительности доставляло мне какое-то удовлетворение, когда я прохаживался в тот день один на площадке, покуда остальные мальчики находились в доме. Когда я увидел, как они глазеют на меня из окон, я почувствовал, что выделяюсь из общей среды, принял еще более печальный вид и стал замедлять шаги. Когда же занятия окончились и мальчики высыпали на площадку и заговорили со мной, я в глубине души одобрял себя за то, что ни перед кем не задираю нос и отношусь ко всем точно так же, как и раньше.
   На следующий вечер я должен был ехать домой. Не в почтовой, а громоздкой ночной карете, называвшейся «Фермер», которой пользовались главным образом деревенские жители, не предпринимавшие далеких путешествий. В ту ночь я не рассказывал никаких историй, и Трэдлс настоял на том, чтобы я взял его подушку. Не знаю, какую, по его мнению, пользу она могла мне принести, так как подушка у меня была; но это было все, что бедняга мог ссудить мне, если не считать листа почтовой бумаги, испещренного скелетами, который он вручил мне на прощанье, чтобы утишить мою печаль и помочь мне обрести душевный покой.
   Я покинул Сэлем-Хаус под вечер. Тогда я еще не подозревал, что покидаю его навсегда. Ехали мы всю ночь очень медленно и добрались до Ярмута утром между девятью и десятью часами. Я выглянул из кареты, ища глазами мистера Баркиса, но его не было, а вместо него толстый, страдающий одышкой, жизнерадостный старичок в черном, в черных чулках, в коротких штанах с порыжевшими пучками лент у колен и в широкополой шляпе приблизился, пыхтя, к окну кареты и спросил:
   – Мистер Копперфилд?
   – Да, сэр!
   – Пожалуйте со мною, юный сэр, и я с удовольствием доставлю вас домой, – сказал он, открывая дверцу.
   Я взял его за руку, недоумевая, кто это такой, и мы направились по узкой уличке к заведению, над которым была вывеска:
   ОМЕР
   Торговля сукном и галантереей,
   портняжная мастерская,
   похоронная контора и пр.
   Это была тесная, душная лавка, битком набитая готовым платьем и тканями, с одним окошком, увешанным касторовыми шляпами и дамскими капорами. Мы вошли в комнату позади лавки, где три девушки шили что-то из черной материи, наваленной на столе, а весь пол был усыпан лоскутами и обрезками. В комнате пылал камин и стоял удушливый запах нагревшегося черного крепа; тогда я не знал, что это за запах, но теперь знаю.
   Три девушки, которые показались мне очень веселыми и трудолюбивыми, подняли головы, чтобы взглянуть на меня, а затем снова принялись за работу. Стежок, еще стежок, еще стежок! В то же время со двора за окном доносились однообразные удары молотка, выстукивавшего своего рода мелодию без всяких вариаций: тук, тук-тук… тук, тук-тук… тук, тук-тук!..
   – Ну, как идут дела, Минни? – спросил мой спутник одну из девушек.
   – Все будет готово к примерке, – ответила она весело, – не беспокойся, отец.
   Мистер Омер снял широкополую шляпу, сел на стул и стал пыхтеть и отдуваться. Он так был толст, что должен был несколько раз тяжело перевести дыхание, прежде чем смог выговорить:
   – Это хорошо.
   – Отец, ты толстеешь, как морская свинка! – заявила шутливо Минни.
   – Не знаю, почему оно так получается, моя милая, – отозвался мистер Омер, призадумавшись. – Я и в самом деле толстею.
   – Ты такой благодушный человек. Ты так спокойно относишься ко всему, – сказала Минни.
   – Бесполезно было бы относиться иначе, дорогая моя, – сказал мистер Омер.
   – Вот именно! – подтвердила дочь. – Слава богу, мы здесь все люди веселые. Правда, отец?
   – Надеюсь, что правда, моя дорогая, – сказал мистер Омер. – Ну, теперь я отдышался и могу снять мерку с этого юного ученого. Не пройдете ли вы в лавку, мистер Копперфилд?
   Я последовал его приглашению и вернулся с ним в лавку. Здесь, показав мне рулон материи, по его словам наивысшего качества и самой пригодной для траура по умершим родителям, он снял с меня мерку и записал ее в книгу. Делая свои записи, он обратил мое внимание на товары в лавке и указал на какие-то вещи, которые, по его словам, «только что вошли в моду», и на другие, которые «только что вышли из моды».
   – По этой причине мы очень часто теряем довольно много денег, – заметил мистер Омер. – Но моды подобны людям. Они появляются неведомо когда, почему и как и исчезают неведомо когда, почему и как. Все на свете, я бы сказал, подобно жизни, если поглядеть на вещи с такой точки зрения.
   Мне было слишком грустно, чтобы я мог обсуждать этот вопрос, который, при любых обстоятельствах, пожалуй, превосходил мое понимание; и мистер Омер, тяжело дыша, повел меня назад, в комнату позади лавки.
   Затем он крикнул в отворенную дверь, за которой начиналась ведущая вниз лестница, где нетрудно было сломать себе шею.
   – Принесите чая и хлеба с маслом!
   Покуда я сидел, осматриваясь по сторонам и прислушиваясь к поскрипыванию иглы в комнате и ударам молотка во дворе, появился поднос, и мне предложено было закусить.
   – Я знаю вас, – начал мистер Омер, разглядывая меня в течение некоторого времени, пока я неохотно приступал к завтраку, ибо черный креп лишил меня аппетита, – я вас знаю давно, мой юный друг.
   – Давно знаете, сэр?
   – С самого рождения. Можно сказать, еще до того, как вы родились, – продолжал мистер Омер. – До вас я знал вашего отца. Он был пяти футов девяти с половиной дюймов росту, и ему отведено двадцать пять квадратных футов земли.
   Тук, тук-тук… тук, тук-тук… тук, тук-тук… – неслось со двора.
   – Ему отведено двадцать пять квадратных футов земли, ни на дюйм меньше, – благодушно повторил мистер Омер. – Было ли это сделано по его желанию, или он сам так распорядился – не помню.
   – Что с моим маленьким братцем, вы не знаете, сэр? – спросил я.
   Мистер Омер кивнул головой.
   Тук, тук-тук… тук, тук-тук… тук, тук-тук…
   – Он в объятиях своей матери, – ответил он.
   – Значит, бедный крошка умер?
   – Слезами горю не поможешь, – сказал мистер Омер. – Да. Малютка умер.
   При этом известии мои раны снова открылись. Я оставил завтрак почти нетронутым, пошел в угол комнаты и положил голову на столик, с которого Минни поспешно сняла траурные материи, чтобы я не закапал их слезами. Это была миловидная, добродушная девушка, ласковой рукой отвела она упавшие мне на глаза волосы. Но она радовалась, что работа приближается к концу и все будет готово к сроку; как несходны были наши чувства!
   Вдруг песенка молотка оборвалась, красивый молодой человек пересек двор и вошел в комнату. В руках он держал молоток, а рот его был набит гвоздиками, которые он должен был выплюнуть, прежде чем мог заговорить.
   – Ну, а у тебя подвигается дело, Джорем? – спросил мистер Омер.
   – Все в порядке. Кончил, сэр, – ответил Джорем. Минни слегка покраснела, а две другие девушки с улыбкой переглянулись.
   – Как? Значит, ты вчера работал вечером при свече, когда я был в клубе? Работал? – прищурив один глаз, спросил мистер Омер.
   – Да. Ведь вы сказали, что мы сможем поехать… отправиться туда вместе, если все будет готово… Минни, и я и… вы…
   – О! А я уж было подумал, что меня вы не возьмете! – сказал мистер Омер и захохотал так, что раскашлялся.
   – Раз вы это сказали, то, видите ли, я и приложил все силы… – продолжал молодой человек. – Может, вы изволите поглядеть?
   – Погляжу, милый, – сказал мистер Омер, вставая. Тут он повернулся ко мне. – Не хотите ли посмотреть…
   – Нет, не надо, отец! – перебила Минни.
   – Я подумал, дорогая моя, что ему это будет приятно. Но, пожалуй, ты права.
   Не знаю, почему я догадался, что они пошли поглядеть на гроб моей дорогой, моей горячо любимой матери. Я никогда не слышал, как сколачивают гробы. Я никогда еще не видел ни одного гроба. Но когда я услышал стук молотка, у меня мелькнула мысль о гробе, а как только молодой человек вошел, я уже твердо знал, что он мастерил.
   Но вот работа была завершена, две девушки, чьих имен при мне не называли, стряхнули со своих платьев нитки и обрезки и пошли в лавку, чтобы, в ожидании заказчиков, привести ее в порядок. Минни осталась в комнате, чтобы сложить все, над чем они трудились, и упаковать в две корзины. Занималась она этим делом, стоя на коленях и напевая какую-то веселую песенку. Джорем – ее возлюбленный, в чем я не сомневался, – вошел в комнату, и пока она занималась делом, сорвал у нее поцелуй (не обращая на меня никакого внимания) и сказал, что отец пошел за повозкой, а ему надо поскорей все приготовить. Затем он вышел снова; Минни сунула в карман наперсток и ножницы, ловко воткнула иголку с черной ниткой в свой корсаж и быстро надела салоп и шляпку, глядясь в повешенное за дверью зеркальце, в котором я видел отражение ее улыбающегося личика.
   Я наблюдал все это, сидя за столом в углу комнаты и подперев голову рукой, а думал я о самых различных предметах. Вскоре перед лавкой появилась повозка, сперва в нее поместили корзины, потом меня и, наконец, уселись трое остальных. Помнится, это была не то почтовая карета, не то фургон, в котором перевозят фортепьяно, окрашенный в темный цвет и запряженный вороной лошадью с длинным хвостом. Места в ней хватило для всех нас.
   Не думаю, чтобы когда-либо в жизни (может быть, со временем я стал опытнее и умнее) я испытал чувство, подобное тому, какое испытывал в обществе этих людей, помня, чем они были раньше заняты, и видя, как они радуются поездке. Я на них не сердился: скорее всего я их боялся, словно очутился среди каких-то существ, с которыми от природы у меня нет ничего общего. Им было весело. Старик сидел впереди и правил лошадью, а молодые люди сидели за его спиной и, когда он к ним обращался, наклонялись к нему так, что их лица приходились по обе стороны его толстой физиономии, и, казалось, болтовня с ним очень их занимала. Они не прочь были поговорить и со мной, но я хмуро забился в свой угол; меня пугали их взаимные ухаживания и их смех, правда не очень громкий, и я едва ли не удивлялся, как это они не несут возмездия за свое жестокосердие.
   Поэтому, когда они остановились, чтобы покормить лошадь, а сами пили и веселились, я не мог прикоснуться к тому, чего касались они, и не нарушил своего поста. И потому-то, когда мы доехали до дому, я поспешил выскочить сзади из повозки, чтобы не оказаться в их компании перед этими печальными окнами, взиравшими теперь на меня, как глаза слепца, некогда такие ясные. О, напрасно задумывался я в школе о том, что вызовет слезы у меня на глазах, когда я вернусь домой, – я в этом убедился, увидев окна комнаты матери и еще одно, рядом с ними, которое когда-то было моим окном!
   Не успел я подойти к двери, как уже очутился в объятиях Пегготи, и она повлекла меня в дом. Ее горе прорвалось, как только она завидела меня, но скоро она взяла себя в руки, заговорила шепотом и пошла, неслышно ступая, словно можно было нарушить покой мертвеца! Я узнал, что уже очень много времени она не ложилась спать. Ночью она сидела неподвижно, не смыкая глаз. Пока ее бедную, милую красоточку не опустят в землю, она ни за что ее не покинет, – так сказала она.
   Мистер Мэрдстон не обратил на меня внимания, когда я вошел в гостиную, где он сидел в кресле перед камином, беззвучно плакал и о чем-то размышлял. Мисс Мэрдстон, что-то писавшая за своим письменным столом, покрытым письмами и бумагами, протянула мне кончики холодных пальцев и спросила металлическим шепотом, сняли ли с меня мерку для траурного костюма. Я ответил:
   – Да.
   – А ты привез домой свои рубашки? – спросила мисс Мэрдстон.
   – Да, сударыня, я привез все мои вещи.
   И это было все, что могла предложить мне, в виде утешения, эта твердая духом особа. Несомненно, она испытывала особое удовольствие, выставляя в данном случае напоказ все те качества, какие называла своим самообладанием, своей твердостью, своей силой духа, своим здравым смыслом, – словом, весь дьявольский каталог своих приятных свойств. Особенно она гордилась своей деловитостью и проявляла ее в том, что, ничем не возмутимая, не расставалась с пером и чернилами. Весь остаток дня и с утра до вечера на следующий день она просидела за своим письменным столом и скрипела очень твердым пером, разговаривая со всеми бесстрастным шепотом, и ни один мускул не дрогнул на ее лице, и ни на одно мгновение голос ее не стал мягче, и ничто в ее туалете не пришло в беспорядок.
   Ее брат по временам брал книгу, но я не видел, чтобы он читал ее. Он раскрывал книгу и смотрел в нее так, что казалось, будто он читает, но в течение целого часа не переворачивал ни страницы, а затем откладывал ее в сторону и начинал ходить по комнате. Часами я сидел, скрестив руки, и наблюдал за ним, считая его шаги. Он очень редко обращался к сестре и ни разу не обратился ко мне. Во всем замершем доме только он один, если не считать часов, не знал покоя.
   В эти дни до похорон я мало видел Пегготи; только спускаясь или поднимаясь по лестнице, я всегда находил ее перед комнатой, где лежала моя мать со своим младенцем, да вечерами она приходила ко мне и сидела у изголовья, пока я засыпал. За день или два до погребения – мне кажется, за день или два, но я могу спутать, когда речь идет об этом печальном времени, которое не было отмечено никакими событиями, – Пегготи повела меня в комнату моей матери. Я помню только, что мне казалось, будто под белым покрывалом на кровати – а вокруг была такая чистота и такая прохлада! – покоится воплощение торжественной тишины, царившей в доме. И когда Пегготи начала бережно приподнимать покрывало, я закричал:
   – О нет! Нет!
   И схватил ее за руку.
   Я помню эти похороны так, будто они были вчера. Помню даже вид нашей парадной гостиной, когда я вошел туда, ярко пылающий камин, вино, сверкающее в графинах, бокалы и блюда, легкий сладковатый запах пирога, аромат, источаемый платьем мисс Мэрдстон, наши черные костюмы… Мистер Чиллип здесь, в комнате, он подходит ко мне.
   – Как поживаете, мистер Дэвид? – ласково спрашивает он.
   Я не могу ответить: «Очень хорошо». Я подаю ему руку, которую он задерживает в своей.
   – Ох, боже мой! – говорит мистер Чиллип, кротко улыбаясь, а слезы блестят у него на глазах. – Наши юные друзья все растут и растут… Скоро мы их не узнаем, сударыня!
   Эти слова обращены к мисс Мэрдстон, которая ничего не отвечает.
   – Я вижу перемену к лучшему, сударыня. Не так ли? – говорит мистер Чиллип.
   Мисс Мэрдстон только хмурит лоб и сухо кивает головой; мистер Чиллип, растерянный, уходит в угол комнаты, прихватив меня с собой, и больше не открывает рта.
   Я замечаю это, ибо замечаю все, что происходит, но не потому, что я занят собой или занимался собой хотя бы минуту с той поры, как вернулся домой. Но вот звон колокола, входит мистер Омер и еще кто-то, чтобы закончить последние приготовления. Много лет назад, – как об этом не раз говорила мне Пегготи, – в той же самой гостиной собрались те, кто провожал к могиле, к той же самой могиле, моего отца.
   Теперь здесь мистер Мэрдстон, наш сосед мистер Грейпер, мистер Чиллип и я. Когда мы подходим к двери, носильщики со своей ношей уже в саду. И они идут перед нами по тропинке, и мимо вязов, и к воротам, и входят на кладбище, где я так часто слушал летним утром пение птиц.
   Мы стоим вокруг могилы. Мне кажется, что день не похож на все другие дни и свет совсем не такой – более печальный. Здесь торжественная тишина, которую мы принесли из дому вместе с тем, что покоится сейчас в сырой земле; мы стоим с обнаженными головами, и я слышу голос священника; он доносится словно издалека и звучит в чистом воздухе, отчетлив и внятен: «Аз есмь воскресение и жизнь, говорит господь». И я слышу рыдания. И – я вижу ее – она стоит в стороне среди зрителей, – верная и добрая служанка, которую я люблю больше всех на свете, и детское мое сердце уверено, что господь скажет о ней: «Ты исполнила свой долг».
   В кучке людей я узнаю много знакомых лиц – лиц, которые я видел в церкви, где всегда глазел по сторонам, лиц, которые знали мою мать, когда она приехала в эту деревню в расцвете своей юности. Я о них не думаю, я думаю только о своем горе, и все же я вижу и узнаю их всех; и я вижу даже там – вдали – Минни, которая посматривает на своего возлюбленного, стоящего около меня.
   Но вот все кончено, могила засыпана землей, и мы уходим. Перед нами наш дом, он такой же красивый, он не изменился, но в моем детском сознании он так связан с мыслью о моей утрате, что горе, меня постигшее, ничто, по сравнению с тем горем, которое я испытываю, глядя на него. Но меня ведут дальше, мистер Чиллип что-то говорит мне, и когда мы приходим домой, он дает мне выпить воды; когда я прошу у него позволения подняться в свою комнату, он прощается со мной ласково, как женщина.
   Все это словно произошло вчера. Последующие события уплыли от меня к тем берегам, где забытое появится вновь; но тот день моей жизни встает передо мной, как высокий утес в океане.
   Я знал, что Пегготи придет ко мне, в комнату. Воскресный покой этого дня (он так напоминал воскресенье, я забыл об этом сказать) соблюдался словно бы нарочито для нас двоих. Она села рядом со мной на моей кроватке, взяла мою руку и то нежно целовала ее, то поглаживала – так утешала бы она моего маленького братца – и рассказала на свой лад обо всем, что произошло.
   – Уже давно она прихварывала, – рассказывала Пегготи. – На душе у нее было тревожно, и она не чувствовала себя счастливой. Когда у нее родился малютка, я было подумала, что ей как будто лучше, но она стала такой слабенькой и таяла с каждым днем. До рождения малютки она любила сидеть в одиночестве и часто плакала. А когда он родился, она напевала ему так нежно, что однажды мне почудилось, будто это райское пение, которое звучит где-то высоко-высоко в воздухе и уносится к небу.
   В последнее время, мне кажется, она еще больше робела, ходила какая-то запуганная, и каждое грубое слово было для нее как удар. Но со мной она оставалась все такой же. Она, моя девочка, относилась по-прежнему к своей глупой Пегготи.
   Тут Пегготи примолкла и тихонько похлопала меня по руке.
   – В день вашего приезда, мой дорогой, я видела ее в последний раз такой, как в былые времена. Когда вы уехали, она сказала мне: «Я никогда больше не увижу моего любимого, милого мальчика. Что-то подсказывает мне это, и я знаю – это так».
   Она изо всех сил старалась держаться, и часто, когда они упрекали ее, что она легкомысленная и беззаботная, делала вид, будто она и в самом деле такая; но она была уже совсем не такой. Своему мужу она никогда не говорила того, что сказала мне, – она боялась говорить об этом кому-нибудь, кроме меня, – но однажды вечером, за неделю до своей смерти, сказала ему: «Мой милый, мне кажется, я скоро умру».
   В тот вечер, когда я укладывала ее в постель, она сказала мне: «Теперь у меня на душе спокойно, Пегготи. За те несколько дней, которые остались, он, бедный, свыкнется с этой мыслью, а потом все уже будет кончено. Я очень устала. Если я засну, посидите возле меня, пока я буду спать; не уходите от меня. Господь да благословит обоих моих мальчиков! Господь да поможет моему сыну, потерявшему отца!»
   После этого дня я от нее не отходила, – продолжала Пегготи. – Она часто беседовала с теми двумя, которые жили внизу, она их любила, потому что она ведь любила всех, кто был возле нее, но когда они отходили от ее постели, она поворачивалась ко мне, как будто ей было покойно только рядом с Пегготи; и никогда она не засыпала без меня.
   В последний вечер она поцеловала меня и сказала: «Если мой малютка тоже умрет, Пегготи, пожалуйста, пусть его положат в мои объятия и похоронят нас вместе. (Так это и было сделано, потому что бедный крошка пережил ее только на один день.) И пусть дорогой мой Дэви проводит нас к месту нашего упокоения, и скажите ему, что его мать на своем смертном одре благословляла его не один, а тысячу раз».
   Снова наступила пауза, и снова Пегготи нежно похлопала меня по руке.
   – Был уже поздний час, когда она попросила пить, – продолжала Пегготи, – и, сделав несколько глотков, она, моя родная, так кротко мне улыбнулась… так хорошо.
   Наступил рассвет, солнце уже всходило, и тут она стала мне рассказывать, как мистер Копперфилд был всегда терпелив с ней, заботлив и ласков и всегда говорил, когда она сомневалась в себе, что любящее сердце стоит больше, чем вся мудрость на свете, и что он счастлив с ней. «Пегготи, дорогая моя, придвиньтесь ко мне поближе, – прибавила она, так как была очень слаба. – Пусть ваша добрая рука обнимет меня за шею, и поверните меня к себе, потому что ваше лицо куда-то уплывает, а я хочу его видеть». Я уложила ее, как она просила… О Дэви! И вот наступило время, когда сбылись мои слова, которые я говорила вам на прощанье: ей снова захотелось приклонить свою головку на плечо глупой, ворчливой, старой Пегготи… И она скончалась, как засыпает дитя!
   Так Пегготи закончила свой рассказ. С того момента, когда я узнал о смерти моей матери, воспоминание о том, какой она была в последнее время перед своей смертью, изгладилось из моей памяти. С того самого мгновения я видел ее всегда только совсем молодой, в пору моего раннего детства, видел, как она накручивает свои глянцевитые локоны на пальцы и танцует со мной в гостиной по вечерам. Рассказ Пегготи, вместо того чтобы напомнить о последнем периоде жизни моей матери, лишь закрепил в памяти прежний ее образ. Может быть, это странно, но это так. Скончавшись, моя мать унеслась ко дням своей спокойной, ничем не возмутимой юности и зачеркнула все остальное.
   Мать, которая покоится в могиле, – это мать моего детства, а малютка в ее объятиях – это я, каким я некогда был, уснувший навсегда у нее на груди.


   Глава X
   Сначала обо мне позабыли, а потом позаботились

   Когда печальный день миновал и когда дневному свету был вновь открыт доступ в дом, мисс Мэрдстон сделала первый деловой шаг – предупредила Пегготи о том, что через месяц она увольняется. Как ни тяжела была для Пегготи эта служба, но, думаю, она осталась бы здесь ради меня, предпочитая ее самому выгодному месту. Она сообщила мне о предстоящей разлуке и о причине ее, и мы оба горевали от всей души.
   Что касается меня и моего будущего – об этом не говорили ни слова и ничего не предпринимали. Мне думается, они были бы счастливы, если бы могли уволить через месяц также и меня. Я набрался храбрости и как-то спросил мисс Мэрдстон, когда я вернусь в школу; на это она сухо ответила, что, по ее мнению, я никогда туда не вернусь. Больше мне ничего не говорили. Меня очень беспокоила мысль о том, что же будет со мной; об этом тревожилась и Пегготи, но ни мне, ни ей ничего не удалось разузнать.
   В моем положении, впрочем, произошла перемена, которая, хоть и избавила меня от многих неудобств, но, если бы я над ней задумался, могла бы навести меня на еще более тревожные размышления о будущем. Дело в том, что меня решительно освободили от возложенных на меня обязанностей. Меня не только не старались удержать на моем постылом посту в гостиной, но часто, когда я занимал свое место, мисс Мэрдстон хмурилась, отсылая меня таким образом прочь. И мне не только не запрещали общаться с Пегготи, но, если я не находился в обществе мистера Мэрдстона, никто меня не искал и никому не было до меня дела. Вначале я ежедневно трепетал, как бы он снова не взялся за мое обучение или как бы мисс Мэрдстон не посвятила себя сему делу, но скоро я убедился, что мои опасения лишены всяких оснований и ждать мне нечего, – обо мне совсем забыли.
   Вряд ли это огорчило меня тогда. Я все еще был потрясен смертью матери и относился безучастно ко всему остальному. Однако, помнится, по временам я размышлял о том, что меня решили больше не обучать и не заботиться обо мне и что в будущем мне суждено печально, без дела, слоняться по деревне оборванцем; размышлял я и о том, не лучше ли мне, во избежание такой участи, уехать отсюда, подобно герою романа, на поиски своей фортуны. Но это были фантазии, сны наяву, которые изредка появлялись и исчезали, словно вычерченные или нарисованные бледными красками на стене моей комнаты, а когда они расплывались, стена по-прежнему оставалась голой.
   – Пегготи, мистер Мэрдстон любит меня еще меньше, чем раньше, – задумчиво прошептал я однажды вечером, грея руки перед очагом в кухне. – Он всегда недолюбливал меня, Пегготи, а теперь предпочел бы меня вовсе не видеть, если бы это было возможно.
   – Может быть, это потому, что у него горе, – сказала Пегготи, гладя меня по голове.
   – У меня тоже горе, Пегготи. Если бы я верил, что он с горя стал таким, я совсем не думал бы об этом. Но это не то, нет, не то!
   – Отчего вам кажется, что это не то? – помолчав, спросила Пегготи.
   – О! Его горе не имеет к этому никакого отношения. Сейчас он горюет, сидя у камина рядом с мисс Мэрдстон, но стоит мне войти, Пегготи, как он становится совсем другим…
   – Каким же? – спросила Пегготи.
   – Сердитым! – ответил я и невольно нахмурил брови, подражая ему. – Если бы это было только горе, он не глядел бы на меня так. Вот у меня горе, и от него я становлюсь добрей…
   Пегготи помолчала, а я тоже молчал, грея руки у огня.
   – Дэви! – окликнула она меня.
   – Что, Пегготи?
   – Я старалась, мой дорогой, всячески старалась, чего только я не делала, чтобы подыскать себе здесь, в Бландерстоне, подходящее место, и ничего из этого не вышло.
   – А что ты намерена теперь делать, Пегготи? – задумчиво спросил я. – Собираешься уехать в поисках фортуны?
   – Думаю, что мне придется ехать в Ярмут и там остаться.
   – Если бы ты уехала куда-нибудь подальше, тогда бы я тебя совсем потерял, – сказал я, слегка оживившись, – но там я смогу тебя видеть хотя бы изредка, дорогая моя Пегготи. Ведь это не на другом конце света, правда?
   – Да нет же! Что вы, господь с вами! – воскликнула в страшном возбуждении Пегготи. – Покуда вы здесь, мой мальчик, я буду приезжать непременно раз в неделю, чтобы на вас поглядеть! Раз в неделю непременно!
   Я почувствовал, что это обещание освободило мою душу от тяжкого бремени; но это было еще не все, ибо Пегготи продолжала:
   – Видите ли. Дэви, сначала я поеду к брату, как и в прошлый раз недели на две, поеду, чтобы оглядеться и хоть немножко прийти в себя. Вот я и подумала: раз они теперь не нуждаются в вас, пожалуй, вам позволят поехать со мной.
   Если что-нибудь могло доставить мне удовольствие в это время, – не считая перемены в отношении ко мне окружавших меня людей, кроме, конечно, Пегготи, – то это был именно такой план. Мысль о том, что снова я увижу вокруг себя открытые, честные лица, обращенные ко мне с такою доброжелательностью, мысль о том, что вновь наступит мирное, радостное воскресное утро, когда звонят колокола, шуршат камешки, скатывающиеся в воду, и сквозь туман видны очертания кораблей, мысль о наших прогулках с малюткой Эмли и о том, как я буду рассказывать ей о своих горестях, отвлекаясь и забывая о них в поисках ракушек и камешков на морском берегу, – эта мысль осенила мою душу покоем. И тотчас же меня охватила тревога, даст ли свое согласие мисс Мэрдстон. Но вскоре тревога рассеялась, ибо мисс Мэрдстон как раз во время нашей беседы производила свой вечерний осмотр кладовой, и Пегготи, не мешкая, затронула эту тему с храбростью, меня поразившей.
   – Мальчик там совсем разленится, а лень – корень всех зол, – сказала мисс Мэрдстон, заглядывая в банку с пикулями. – Но, по моему мнению, решительно все равно, где он будет лентяйничать – здесь или там.
   У Пегготи – я это видел – был наготове резкий ответ, но ради меня она проглотила его и ничего не сказала.
   – Гм… – промычала мисс Мэрдстон, все еще созерцая пикули. – Но более важно, я бы сказала – значительно более важно, чтобы мой брат был избавлен от неприятностей и волнения. И потому я готова дать свое согласие.
   Я поблагодарил ее, не выражая никакой радости, чтобы она не отреклась от своих слов. Это было благоразумно, в чем я убедился, когда она бросила на меня из-за банки с пикулями такой кислый взгляд, словно ее черные глаза вобрали в себя все содержимое банки. Однако разрешение было дано и оставалось в силе. И когда месяц истек, Пегготи вместе со мной была готова к отъезду.
   Мистер Баркис вошел в дом за пожитками Пегготи. Я никогда еще не видывал, чтобы он входил в садовую калитку, но на сей раз он вошел в дом. Взвалив на спину самый большой сундук и выходя с ним из дому, он бросил на меня взгляд, показавшийся мне многозначительным, если допустить, впрочем, что лицо мистера Баркиса могло выражать нечто многозначительное.
   Пегготи, конечно, была грустна, покидая дом, где она провела столько лет и к двум обитателям которого – к моей матери и ко мне – она была привязана больше всех на свете. Да к тому же рано утром она побывала на кладбище и теперь уселась в повозку, прикрывая глаза носовым платком.
   Покуда она пребывала в таком состоянии, мистер Баркис не подавал признаков жизни. Он сидел на своем обычном месте в обычной своей позе, похожий на огромное чучело. Но когда Пегготи начала поглядывать по сторонам и заговорила со мной, он кивнул головой и несколько раз ухмыльнулся. Я не имел ни малейшего понятия, кем или чем это было вызвано.
   – Какой прекрасный день, мистер Баркис, – сказал я, желая быть учтивым.
   – Неплохой, – сказал мистер Баркис, который был весьма сдержан в своих речах и часто уклонялся от прямого ответа.
   – Пегготи уже совсем оправилась, мистер Баркис, – заметил я, чтобы доставить ему удовольствие.
   – Да ну? – сказал мистер Баркис. Поразмыслив об этом с видом крайне проницательным, мистер Баркис вперил в нее взгляд и спросил:
   – Совсем оправились?
   Пегготи засмеялась и ответила утвердительно.
   – В самом деле? А? – проворчал мистер Баркис, подсаживаясь к ней на скамейку и подталкивая ее локтем. – В самом деле оправились? А? Как?
   При каждом вопросе мистер Баркис придвигался к ней все ближе и все подталкивал ее локтем. В конце концов мы все очутились в левом углу повозки, и меня так притиснули, что сил не было выносить.
   Пегготи обратила внимание мистера Баркиса на мои страдания, и он тотчас же стал помаленьку отодвигаться. Но я не мог не заметить, что, по его мнению, он напал на прекрасный способ выражать свои мысли и чувства тонко, изящно и ясно, избавляясь вместе с тем от необходимости придумывать тему для разговора. В течение некоторого времени он явственно посмеивался по сему поводу. Затем он снова повернулся к Пегготи и, повторяя: «В самом деле оправились?» – навалился на нас, как и раньше, так что я чуть было не задохнулся. Вскоре он снова навалился на нас, задавая все тот же вопрос и все с теми же результатами.
   В конце концов я начал вскакивать со скамейки, едва завидев, что он приближается, и спускался на подножку, якобы для того, чтобы полюбоваться окрестностями; и это очень меня выручало.
   Он был так любезен, что остановился у харчевни, исключительно ради нас, и угостил нас вареной бараниной и пивом. Невзирая на то, что Пегготи пила в эту минуту пиво, он возобновил свой натиск, от чего она чуть было не захлебнулась. Но, по мере того как мы приближались к цели путешествия, у него все больше прибавлялось дела и все меньше оставалось времени для любезностей, а когда мы загромыхали по ярмутской мостовой, всех нас так растрясло, что не было уже ни досуга, ни возможности заниматься чем бы то ни было.
   Мистер Пегготи и Хэм поджидали нас на том же месте, что и в прошлый раз. Они встретили меня и Пегготи очень радушно и пожали руку мистеру Баркису, который, сдвинув на затылок шляпу, конфузливо ухмылялся; даже ноги его и те казались сконфуженными, и, на мой взгляд, он имел глуповатый вид. Каждый из них взял по сундуку из пожитков Пегготи, и мы двинулись в путь, как вдруг мистер Баркис торжественно поманил меня пальцем, приглашая уединиться с ним в подворотне.
   – Я говорю: все идет на лад! – пробурчал мистер Баркис.
   Я взглянул на него, пытаясь принять глубокомысленный вид, и сказал:
   – А!
   – Дело тогда еще не было кончено, – сказал мистер Баркис и доверительно кивнул головой. – Но все пошло на лад.
   Снова я промолвил:
   – А!
   – Вы-то знаете, кто был не прочь. Баркис, один только Баркис! – продолжал мой приятель. Я утвердительно кивнул головой.
   – Все идет на лад. Я ваш друг. Благодаря вам все сразу пошло хорошо, – сказал Баркис и потряс мне руку. – Все идет на лад.
   Стараясь выражаться как можно яснее, мистер Баркис был так загадочен, что я мог бы простоять целый час, взирая на его лицо, и прочел бы на нем не больше, чем на циферблате остановившихся часов; но тут меня окликнула Пегготи. Дорогой она спросила меня, что он сказал, а я ей ответил, что он сказал: «Все идет на лад!»
   – Ну и бесстыдник! – заявила Пегготи. – Но это не беда… Дэви, дорогой мой, что бы вы сказали, если бы я решила выйти замуж?
   – Что ж… Разве ты любила бы меня меньше, чем теперь, Пегготи? – отозвался я после некоторого раздумья.
   К великому изумлению прохожих, а также ее родственников, шедших впереди, добрая душа внезапно остановилась и тут же обняла меня, заверяя в своей неизменной любви.
   – Ну так ответьте, мой ненаглядный, что бы вы на это сказали? – снова спросила она, когда с этими заверениями было покончено и мы пошли дальше.
   – Если бы ты решила выйти замуж за мистера Баркиса?
   – Да, – ответила Пегготи.
   – Я сказал бы, что это хорошо. Потому что, знаешь ли, Пегготи, у тебя всегда была бы лошадь с повозкой, и ты могла бы приезжать, чтобы проведать меня, и непременно приезжала бы, да еще бесплатно.
   – Какой он у меня умница! – воскликнула Пегготи. – Да ведь об этом самом я думала целый месяц! Да, да, драгоценный мой! Мне кажется, я буду куда больше сама себе хозяйка, буду охотней работать в своем доме, чем у кого-нибудь чужого. Не знаю даже, гожусь ли я теперь в служанки. И я всегда буду жить поблизости от могилы моей милочки, – продолжала Пегготи задумчиво. – И стоит мне захотеть, я смогу ее навестить, а когда я сама упокоюсь навеки, может быть меня положат недалеко от моей ненаглядной девочки!
   Мы оба помолчали.
   – Но, право, я и думать бы об этом не стала, – весело заговорила Пегготи, – если бы это было не по душе моему Дэви! Хотя бы в церкви было не три, а сто оглашений и в кармане у меня лежало кольцо!
   – Ну, взгляни же на меня, Пегготи, – отозвался я, – и скажи, разве я этому не рад и разве я этого не хочу? И в самом деле я радовался всей душой.
   – Да, да, мой милый! – сказала Пегготи и снова стиснула меня в своих объятиях. – Я думала об этом днем и ночью, думала и так и этак, и, надеюсь, все будет хорошо. Но я еще подумаю и потолкую с братом, а покуда что, Дэви, будем об этом помалкивать. Баркис – добрый, простой человек, и если я постараюсь исполнять свой долг по отношению к нему, моя будет вина, если… если я совсем не оправлюсь! – заключила Пегготи, расхохотавшись от всей души.
   Эта цитата из мистера Баркиса так была уместна и так нас позабавила, что мы смеялись без конца и были в прекрасном расположении духа, когда завидели дом мистера Пегготи.
   Он был таким же, как и раньше, разве что – мне показалось – чуть-чуть съежился. И так же ждала нас у двери миссис Гаммидж, словно с той поры не сходила с места. И в доме ничто не изменилось, даже морские водоросли в синем кувшине стояли у меня в спальне. Я пошел в сарай поглядеть, что там делается, и в том же самом углу сбившиеся в кучу омары, крабы и креветки были одержимы все тем же желанием ущипнуть за палец весь свет.
   Но нигде не было видно малютки Эмли, и я спросил мистера Пегготи, где она.
   – Она в школе, сэр, – ответил мистер Пегготи, отирая пот со лба после того, как опустил на пол сундук Пегготи, – и она вернется (он взглянул на голландские часы) этак через полчасика. Нам всем ее не хватает, будьте уверены.
   Миссис Гаммидж застонала.
   – Смотри веселей, мамаша! – воскликнул мистер Пегготи.
   – Ох, я такая чувствительная! – сказала миссис Гаммидж. – Я одинокое, бедное создание, и только ей одной не стою поперек дороги.
   Хныкая и покачивая головой, миссис Гаммидж принялась раздувать огонь. Покуда она занималась этим делом, мистер Пегготи окинул нас взглядом и прошептал, прикрывая рот рукой:
   – Это она думает о старике.
   Я правильно заключил, что расположение духа миссис Гаммидж отнюдь не изменилось к лучшему со времени моего пребывания здесь.
   Итак, дом по-прежнему был – вернее, должен был быть – очаровательным, но почему-то мне он показался иным. Я в нем как будто разочаровался. Может быть, потому, что малютки Эмли не было дома. Я знал, какой дорогой она пойдет домой, и тотчас же отправился ей навстречу по тропинке.
   Скоро вдали показалась какая-то фигурка, и я узнал Эмли; она была все еще мала ростом, хотя и подросла с той поры. Но когда она приблизилась и я увидел ее синие глаза, ставшие еще синее, ее щечки с ямочками, лицо, еще более ясное, чем раньше, когда я увидел всю ее, похорошевшую и повеселевшую, – я внезапно почувствовал странное желание прикинуться, будто не знаю ее, и пройти мимо с таким видом, словно я смотрю куда-то вдаль. Если не ошибаюсь, я не раз так поступал в дальнейшей моей жизни.
   Малютка Эмли ничуть не смутилась. Видела она меня прекрасно, но, вместо того чтобы повернуться и окликнуть меня, со смехом убежала. Мне ничего не оставалось делать, как побежать за ней, а она бежала так быстро, что я нагнал ее только у самого дома.
   – Ах, это ты! – воскликнула малютка Эмли.
   – Но ты-то знала, что это я, Эмли! – сказал я.
   – А ты не знал? – сказала Эмли.
   Я хотел было ее поцеловать, но она прикрыла алый ротик руками и заявила, что теперь она уже не маленькая, и, еще громче смеясь, вбежала в дом.
   Казалось, ей нравилось меня дразнить, и перемена в ее обращении со мной меня очень удивляла. Чай был уже на столе, наш сундучок стоял там же, где раньше, но, вместо того чтобы подсесть ко мне, она уселась рядом с ворчавшей миссис Гаммидж, а когда мистер Пегготи осведомился о причине, она тряхнула головой, так что волосы упали ей на лицо, и только засмеялась.
   – Кошечка! – сказал мистер Пегготи, ласково поглаживая ее своей огромной рукой.
   – Так оно и есть, кошечка! Так оно и есть, мистер Дэви! – вскричал Хэм, затем уселся и, ухмыльнувшись, уставился на нее с изумлением, в котором сквозил восторг, вследствие чего лицо его стало багровым.
   Да, все баловали малютку Эмли, а больше всех мистер Пегготи, от которого она могла добиться чего угодно – стоило ей только подойти к нему и прижаться щечкой к его жестким бакенбардам. Такое мнение сложилось у меня, когда я увидел, как она это проделывает; и, по-моему, мистер Пегготи был совершенно прав. Она была так мила, так нежна по натуре, в ее манере держать себя было такое лукавство, а вместе с тем такая застенчивость, что она пленила меня еще сильней, чем прежде. И у нее было доброе сердце. Когда мы уселись после чая у камелька и мистер Пегготи, попыхивая трубкой, намекнул на понесенную мной утрату, слезы показались на глазах малютки Эмли и она бросила на меня через стол такой сочувственный взгляд, что я был бесконечно ей признателен.
   – Но здесь, сэр, есть еще сирота, – сказал мистер Пегготи, забирая в ладонь кудри малютки Эмли и пропуская их между пальцев, словно это была вода. – А вот и еще один, – тут он ткнул рукой в грудь Хэма, – хотя уж он-то мало похож на сироту.
   – Если бы вы были моим опекуном, мистер Пегготи, я не чувствовал бы себя сиротою, – сказал я, тряхнув головой.
   – Здорово сказано, мистер Дэви, ох, как здорово! – восторженно воскликнул Хэм. – Ура! Здорово сказано! Лучше и нельзя сказать. Ура!
   И он в свою очередь ткнул мистера Пегготи рукой в грудь, а малютка Эмли встала и поцеловала мистера Пегготи.
   – А как поживает ваш друг, сэр? – обратился ко мне мистер Пегготи.
   – Стирфорт? – осведомился я.
   – Так вот как его зовут! – воскликнул мистер Пегготи, поворачиваясь к Хэму. – Я знал, что это как-нибудь в этом роде.
   – Вы говорили – «Раддерфорд», – смеясь, возразил Хэм.
   – Ну, если не «раддер», так «стир». А это все равно, [17 - Ну, если не «раддер», так «стир»… – «Стир» (to steer) по-английски «отчаливать», «раддер» (rudder) – «руль». Таким образом, искажение фамилии не лишено смысла: оба слова имеют отношение к мореходству.] – отпарировал мистер Пегготи. – Как он поживает, сэр?
   – Когда я уезжал, мистер Пегготи, он был здоров.
   – Вот это друг! – сказал мистер Пегготи, помахивая трубкой. – Если уж говорить о друзьях, так это друг! Клянусь богом, на него приятно смотреть.
   – Он красивый, не правда ли? – спросил я, радуясь этой похвале.
   – Красивый! – вскричал мистер Пегготи. – Да, он умеет покрасоваться, как… как… прямо слова не подберешь… Он такой смелый!
   – Да, да! Вы совершенно правы, – подтвердил я. – Он храбр, как лев, а если бы вы знали, какой он искренний и прямой, мистер Пегготи!
   – И мне кажется, – продолжал мистер Пегготи, глядя на меня сквозь дым трубки, – что, коли говорить об ученье, так он все превзошел.
   – О, он знает решительно все! – подтвердил я, приходя в восхищенье. – Он ужасно умный.
   – Вот это друг! – пробормотал мистер Пегготи, важно покачивая головой.
   – Ему все дается легко! – сказал я. – Стоит ему только заглянуть в книгу, и он уже знает урок. А такого игрока в крикет вы никогда и не видывали! И он даст вам вперед столько шашек, сколько вы захотите, и все-таки вас обыграет.
   Мистер Пегготи снова покачал головой, будто хотел сказать: «Разумеется, обыграет».
   – А как он говорит! – продолжал я. – Каждого он может убедить в чем угодно. И я уж и не знаю, мистер Пегготи, что бы вы сказали, если бы услышали, как он поет.
   Снова мистер Пегготи качнул головой, будто хотел сказать: «Я в этом не сомневаюсь».
   – И он такой великодушный, такой благородный, что как бы его ни хвалить, все будет мало! – говорил я, увлекаясь моей любимой темой. – Я никогда не смогу его отблагодарить за великодушие, с каким он оказывал мне покровительство, а я ведь гораздо моложе его и так мало знаю по сравнению с ним!
   Я говорил с большим одушевлением, как вдруг мой взгляд упал на малютку Эмли, которая сидела за столом и, наклонившись вперед, слушала с глубочайшим вниманием; она затаила дыхание, голубые глаза ее сверкали, как алмазы, а щечки раскраснелись. Вид у нее был такой серьезный, а она сама была так прелестна, что от удивления я умолк; и все они тоже загляделись на нее, ибо, когда я замолчал, они засмеялись и обернулись к ней.
   – Эмли – точь-в-точь я: ей тоже хочется на него поглядеть, – сказала Пегготи.
   Заметив, что все глядят на нее, Эмли смутилась, опустила головку и густо покраснела. Затем она бросила на нас быстрый взгляд сквозь рассыпавшиеся кудри и, убедившись, что на нее все еще смотрят (что касается меня, то я готов был смотреть на нее часами), убежала и больше не показывалась, пока не пришла пора спать.
   Я улегся, как и в былые времена, в кроватку в кормовой части баркаса, и так же, как тогда, ветер стенал над равниной. Но теперь мне казалось, будто он стенает о тех, кто ушел навеки; теперь я не думал о том, что море нахлынет в ночи и унесет баркас, теперь я думал, что с той поры, когда я в последний раз прислушивался здесь к стенаниям ветра, море уже нахлынуло и затопило мой родной дом. Помнится, когда шум ветра и моря стал затихать, я вставил в свою молитву просьбу о том, чтобы мне дано было вырасти и жениться на малютке Эмли; так, мечтая, я скоро заснул.
   Дни текли почти так же, как и в первое мое посещение, произошла только одна перемена, но перемена весьма важная: теперь мы с малюткой Эмли редко гуляли по берегу моря. Она была занята приготовлением уроков и шитьем, а большую часть дня ее не было дома. Но и не будь этого, я чувствовал, что нашим прогулкам не возобновиться. Своевольная и еще по-детски капризная, она походила на маленькую женщину больше, чем я предполагал. Не прошло и года, а она отошла от меня очень далеко. Она была ко мне привязана, но смеялась надо мной и дразнила меня; бывало, я шел ее встречать, а она украдкой прибегала домой другой дорогой, и когда я возвращался разочарованный, ждала меня у двери и хохотала. Лучшее время дня наступало тогда, когда она шила у порога дома, а я сидел у ее ног на деревянной ступеньке и читал ей вслух. Сейчас мне кажется, что я никогда не видел такого сверкающего апрельского дня, что никогда не видел такой светлой маленькой фигурки, как та, что склонялась над работой у входа в старый баркас, что никогда не было такого неба, такого моря, таких чудесных кораблей, уплывающих в золотую даль.
   В первый же вечер появился мистер Баркис, крайне растерянный и неуклюжий, а в руках у него был узелок с апельсинами, которые он увязал в носовой платок. Поскольку он не сделал никаких намеков касательно сего имущества, мы подумали, не забыл ли он его случайно, уходя от нас, пока Хэм, побежавший за ним, чтобы передать узелок, не вернулся и не возвестил, что апельсины предназначаются Пегготи. После этой выходки мистер Баркис являлся каждый вечер в один и тот же час и всегда с узелком, который он оставлял за дверью, ни единым словом о нем не упоминая. Эти любовные приношения были чрезвычайно разнообразны и весьма необычны. Помнится, в числе их была двойная порция свиных ножек, гигантская подушка для булавок, с полбушеля яблок, серьги в виде колец из черного янтаря, испанский лук, ящичек с домино, клетка с канарейкой и засоленный свиной окорок.
   Помнится, ухаживание мистера Баркиса было крайне своеобразно. Говорил он очень мало, восседал у камелька в той же позе, что и на передке своей повозки, и таращил глаза на Пегготи, сидевшую против него. Однажды вечером, должно быть в порыве любви, он схватил огарок восковой свечи, которым она вощила нитку, положил его в карман жилета и унес с собой. В последующие вечера он испытывал огромное удовольствие, доставая прилипший к карману, размякший кусочек воска, когда возникала в нем нужда, а затем снова совал его в карман. По-видимому, он был весьма доволен и не чувствовал ни малейшей потребности говорить. Даже в тех случаях, когда он приглашал Пегготи прогуляться по берегу, он, полагаю я, не затруднял себя разговором и довольствовался только тем, что спрашивал время от времени Пегготи, оправилась ли она. Помню, иной раз, после его ухода, Пегготи закрывала лицо передником и смеялась добрых полчаса. Мы все тоже забавлялись, исключая злосчастную миссис Гаммидж, за которой некогда ухаживали, должно быть, точь-в-точь так же, ибо поведение мистера Баркиса неизменно заставляло ее вспоминать об ее «старике».
   Мое пребывание приближалось уже к концу, когда было объявлено, что Пегготи и мистер Баркис предпримут увеселительную прогулку, а мы с малюткой будем их сопровождать. Я плохо спал в ту ночь, предвкушая удовольствие провести весь день с Эмли. Спозаранку мы уже были на ногах и не успели еще позавтракать, как вдали показался мистер Баркис, направлявшийся в двуколке к предмету своих нежных чувств.
   Пегготи была в своем обычном, скромном, опрятном траурном платье, но мистер Баркис был ослепителен в новом синем костюме, который портной сшил ему на вырост, так что в самую холодную погоду обшлага вполне заменяли перчатки, а воротник был так высок, что волосы мистера Баркиса стояли торчком. Огромны были и блестящие пуговицы. Темные штаны и желтый жилет довершали наряд, в котором мистер Баркис показался мне образцом респектабельности.
   Когда мы все высыпали за дверь, я увидел, что мистер Пегготи приготовил старую туфлю, чтобы бросить ее на счастье нам вслед, для каковой цели он и пожелал вручить ее миссис Гаммидж.
   – Нет! Пусть лучше сделает это кто-нибудь другой, Дэниел, – сказала миссис Гаммидж. – Я женщина одинокая, покинутая, а как вспомню, что не все люди на свете одиноки и покинуты, так я знаю – это мне наперекор!
   – Полно, мамаша, бери туфлю и бросай! – воскликнул мистер Пегготи.
   – Нет, Дэниел! – захныкав, покачала головой миссис Гаммидж. – Будь я не так чувствительна, я бы и не то могла сделать. Ты не чувствителен, Дэниел. Никто тебе не идет наперекор, и ты никому не идешь. Лучше брось-ка ее сам.
   Но тут Пегготи, которая второпях уже перецеловала всех, крикнула из двуколки, куда мы к тому времени уселись (мы с Эмли рядком, на двух узких сиденьях), что миссис Гаммидж должна бросить туфлю. Так миссис Гаммидж и поступила, но, к сожалению, должен сказать, она омрачила наш праздничный отъезд, немедленно залившись слезами, после чего сникла на руки Хэма и объявила, что она бремя и что лучше всего отвезти ее сразу в работный дом. По моему мнению, это была разумная мысль, и Хэму надлежало бы так и сделать.
   И вот началась наша увеселительная поездка. Первым делом мы остановились у церкви, где мистер Баркис привязал лошадь к забору, а сам с Пегготи вошел в церковь, оставив в двуколке меня и малютку Эмли – Я воспользовался этим, чтобы обвить рукой талию Эмли и заявить, что ввиду моего близкого отъезда мы должны быть очень ласковы друг с другом и провести этот день как можно веселей. Малютка Эмли со мной согласилась, позволила себя поцеловать, и тогда я совсем расхрабрился и, насколько мне помнится, уведомил ее, что никогда не буду любить другую и готов заколоть каждого, кто вздумает домогаться ее расположения.
   Как это позабавило малютку Эмли! С каким важным видом эта маленькая фея старалась казаться куда более взрослой и рассудительной, чем я, когда говорила: «Какой глупый мальчик!» – и смеялась так очаровательно, что я забыл об обиде, заключенной в этих словах, и только радовался, любуясь ею.
   Мистер Баркис и Пегготи оставались в церкви довольно долго, но в конце концов вышли, и мы тронулись дальше по проселочной дороге. Тут мистер Баркис повернулся ко мне и сказал, подмигивая (кстати говоря, прежде я никак не предполагал, что он умеет подмигивать):
   – Какое имя я написал тогда на повозке?
   – Клара Пегготи, – ответил я.
   – А теперь какое имя я бы написал, будь здесь навес?
   – Клара Пегготи? – повторил я вопросительно.
   – Клара Пегготи Баркис! – заявил он и разразился таким смехом, что двуколка затряслась.
   Короче говоря, они поженились; для того-то они и ходили в церковь. Пегготи решила, что все должно совершиться тихо и спокойно, и во время церемонии не было никаких свидетелей, а посаженого отца заменил церковный клерк. Она немного сконфузилась, когда мистер Баркис столь внезапно возвестил об их союзе, и крепко обняла меня в знак неизменной своей любви, но скоро успокоилась и выразила удовольствие, что теперь все уже позади.
   Мы подъехали к маленькой придорожной гостинице где нас ожидали и где, после вкусного обеда, мы провели день очень весело. Если бы Пегготи выходила замуж в течение последних десяти лет ежедневно, то и в этом случае она не могла бы держаться более непринужденно: никакой перемены в ней не произошло, она была такой же, как всегда, и перед чаем пошла прогуляться с малюткой Эмли и со мной; а тем временем мистер Баркис философически курил трубку и, должно быть, ублажал себя размышлениями о своем счастье. Если это так, то такие размышления весьма возбудили его аппетит, ибо я отчетливо помню, что, невзирая на съеденную за обедом добрую порцию свинины с овощами, которую он закусил не то одним, не то двумя цыплятами, мистер Баркис вынужден был потребовать к чаю холодной вареной грудинки, каковую и уплел в большом количестве и в полном спокойствии.
   С той поры я не раз думал о том, какая это была чудная, умилительная, необыкновенная свадьба! Когда стемнело, мы снова уселись в двуколку и в самом благодушном настроении покатили домой, любуясь звездами и болтая о них. Показывать их выпало на долю мне, и я открыл мистеру Баркису неведомые горизонты. Я рассказал ему все, что знал, а он поверил бы решительно всему, что мне взбрело бы в голову ему сообщить, ибо проникся благоговением к моим познаниям, и, обращаясь к своей жене, во всеуслышание назвал меня «юным Рошусом», разумея под этим чудо из чудес.
   Когда вопрос о звездах был исчерпан или, вернее, исчерпаны умственные способности мистера Баркиса, я сделал плащ из старой холстины, и мы сидели под ним с малюткой Эмли до конца путешествия. О, как я любил ее! Какое было бы счастье, думал я, если бы поженились мы и удалились в леса и поля; там жили бы мы и не старели и не умнели, вечно оставались бы детьми, бродили бы рука об руку под ярким солнцем по лугам, усеянным цветами, ночью склоняли бы наши головы на мягкий мох, погружаясь в сладкий, невинный, безмятежный сон, а когда нам пришлось бы умереть, нас схоронили, бы птицы! Вот какие картины вставали передо мной всю дорогу – картины, ничего общего не имеющие с реальной жизнью, озаренные светом нашей невинности, неясные, как звезды там вверху… Радостно думать, что на свадьбе Пегготи присутствовали два таких чистых существа, как малютка Эмли и я. Радостно думать, что в обычной свадебной церемонии участвовали Амуры и Грации, принявшие вид таких воздушных созданий.
   Поздно вечером мы благополучно подъехали к старому баркасу; здесь мистер и миссис Баркис попрощались с нами и мирно отправились к себе домой. Вот тогда-то я впервые почувствовал, что лишился Пегготи. Под любым другим кровом я пошел бы спать с опечаленным сердцем, но только не здесь, где рядом со мною жила малютка Эмли.
   Мистер Пегготи и Хэм знали не хуже меня о моих мыслях и с особым радушием ждали меня к ужину, чтобы их разогнать. Малютка Эмли подсела ко мне на сундучок – один-единственный раз в этот мой приезд; это было чудесное завершение чудесного дня.
   Был ночной прилив, и вскоре после того, как мы пошли спать, мистер Пегготи и Хэм отправились на рыбную ловлю. Я чувствовал себя очень смелым, оставшись в этом уединенном доме единственным защитником малютки Эмли и миссис Гаммидж, и жаждал только нападения на нас льва, змеи или какого-нибудь отвратительного чудовища, дабы я мог его уничтожить и покрыть себя славой. Но в ту ночь никто из них не избрал для прогулок ярмутскую равнину, и мне оставалось лишь до утра грезить о драконах.
   Утром появилась Пегготи и, как обычно, окликнула меня, стоя под окном, словно и возчик, мистер Баркис, и все, что вчера произошло, было также лишь сновидением. После завтрака она взяла меня к себе домой; это был чудесный маленький домик. Из всех находящихся там вещей мое особое внимание привлекло старое бюро из какого-то темного дерева, стоявшее в гостиной (обычно все собирались в кухне с кафельным полом), бюро с откидной крышкой, превращавшей его в конторку; на нем лежала огромная, в четвертую долю листа «Книга мучеников» Фокса. [18 - «Книга мучеников» Фокса – сочинение английского богослова Джона Фокса (1516–1587), в котором он пересказал жития христианских мучеников.] Этот достойный всяческого уважения том, из которого я не помню теперь ни единого слова, я немедленно обнаружил и немедленно в него погрузился. И когда бы я ни приходил сюда впоследствии, я всегда взбирался на стул, открывал ларец, заключавший сию драгоценность, затем становился на колени и, положив локти на конторку, снова и снова начинал пожирать страницу за страницей. Боюсь, что главным образом я поучался, разглядывая многочисленные иллюстрации, на коих были изображены разнообразные и неслыханные ужасы, но с тех времен и по сию пору дом Пегготи и «Мученики» неразрывно связаны между собой.
   В тот день я попрощался с мистером Пегготи и Хэмом, с миссис Гаммидж и малюткой Эмли; ночь я провел у Пегготи в крохотной комнатке в мансарде (с книгой о крокодилах, лежавшей на полке у изголовья кровати), в комнатке, которая, по словам Пегготи, предназначена для меня и всегда будет сохраняться в таком же точно виде.
   – И в молодости и в старости, дорогой мой Дэви, пока я жива и этот дом мой, – говорила Пегготи, – вы найдете комнату такой, словно я вас поджидаю с минуты на минуту. Я стану убирать ее ежедневно, как убирала вашу прежнюю комнатку, мое сокровище! И если бы вы уехали в Китай, можете быть уверены, что я буду ее убирать все время, пока вас нет.
   Всем сердцем чувствовал я верность и преданность моей милой старой няни и благодарил ее, как только мог. Но мне не удалось поблагодарить ее хорошенько, ибо говорила она об этом утром (нежно обнимая меня), и в то же утро я отправлялся домой, куда и прибыл также утром в повозке вместе с Пегготи и мистером Баркисом. Они покинули меня у калитки, покинули с тяжелым сердцем. И как странно было мне следить за удаляющейся повозкой, увозившей Пегготи, когда я остался здесь, под старыми вязами, перед домом, где никто уже и никогда не взглянет на меня с любовью!
   И вот я оказался совсем забытым, о чем и теперь не могу думать без сострадания к самому себе. Моим уделом стало полное одиночество – я жил вдали от друзей с их теплым участием, вдали от своих сверстников, вдали от чего бы то ни было, кроме моих горестных размышлений, тень которых, мне чудится, падает на бумагу даже теперь, когда я об этом пишу.
   Чего бы я только не дал, чтобы меня послали в самую строгую школу и чтобы хоть чему-нибудь, как-нибудь и где-нибудь обучали! Но на это не было у меня надежды. Меня не любили. Меня просто не замечали – неизменно, сурово и жестоко. Мне кажется, мистер Мэрдстон к тому времени стал испытывать денежные затруднения, но не это являлось причиной. Он не выносил меня и, отстраняя от себя, старался, я думаю, прогнать мысль о том, что я могу предъявить какие бы то ни было претензии к нему… и своей цели он достиг.
   Со мной не обходились жестоко. Меня не били, не морили голодом, но обиду, мне наносимую, я чувствовал всегда, обиду наносили мне изо дня в день с полным безучастием. Проводили дни, недели, месяцы – обо мне не думали и не вспоминали. Иногда, размышляя об этом, я задаю себе вопрос, что бы они стали делать, если бы я заболел: предоставили бы мне захиреть от болезни в моей комнатке, как обычно, в полном одиночестве, или кто-нибудь пришел бы мне на помощь?
   Когда мистер и мисс Мэрдстон были дома, я ел и пил вместе с ними, в их отсутствие садился за стол один. В любое время я мог бродить вокруг дома и по окрестностям, и никто не обращал на это никакого внимания, за одним только исключением: мне запрещалось заводить друзей, вероятно из опасения, что я могу кому-нибудь пожаловаться. Поэтому, хотя мистер Чиллип часто приглашал меня к себе (он был вдов, несколько лет назад он потерял жену, маленькую белокурую женщину, которая в моих воспоминаниях всегда связывается с представлением о светло-рыжей кошечке), я редко позволял себе удовольствие заглянуть под вечер в его врачебный кабинет; там я читал книги, совсем для меня новые, вдыхая запах всевозможных лекарств, или растирал что-нибудь в ступке под наблюдением кроткого мистера Чиллипа.
   По той же причине – в добавление, конечно, к старой неприязни, питаемой ими к моей няне, – меня редко отпускали в гости к Пегготи. Строго блюдя свое обещание, она раз в неделю являлась проведать меня или встречалась со мной где-нибудь неподалеку от дома и никогда не приходила с пустыми реками. Но сколько раз я испытывал горькое разочарование, когда мне не разрешали ее посетить! Все же несколько раз, но с большими промежутками, я получал позволение поехать к ней. Оказалось, что мистер Баркис был в некотором роде скрягой или, как выражалась вежливо Пегготи, «чуточку скуповат» и хранил кучу денег у себя под кроватью, в сундуке, в котором, по его словам, не было ничего, кроме курток и штанов. Его богатства прятались в этом сундуке с таким упорством и такой застенчивостью, что даже малую толику их удавалось оттуда извлечь лишь хитростью; и Пегготи приходилось каждую неделю изобретать хитроумнейший план, – нечто вроде Порохового заговора, [19 - Пороховой заговор – католический заговор в Лондоне, имевший целью взорвать парламент в день его открытия королем Иаковом 5 ноября 1605 года (упоминания об этом заговоре неоднократно встречались в предыдущих томах наст. изд. и подробно комментировались).] – чтобы получить в субботу деньги на расходы.
   Все это время я так глубоко чувствовал крушение всех надежд, которые прежде подавал, и полную свою заброшенность, что, несомненно, почитал бы себя совсем несчастным, не будь у меня старых моих книг. Они были единственным моим утешением, я был верен им так же, как и они мне, и я перечитывал их снова и снова, бог весть сколько раз.
   Но вот я подхожу к тому периоду моей жизни, который никогда не сотрется в моей памяти, доколе я буду хоть что-нибудь помнить. Воспоминание о нем, часто помимо моей воли, встает передо мной, как привидение, и отравляет воспоминания о более счастливых временах.
   Однажды я вышел из дому и слонялся вокруг с задумчивым и вялым видом, который был порождением моей праздности, как вдруг, за поворотом проселочной дороги, неподалеку от нашего дома, наткнулся на мистера Мэрдстона, который прогуливался с каким-то джентльменом. Я смутился и хотел пройти мимо, но джентльмен воскликнул:
   – А! Брукс!
   – Нет, сэр, Дэвид Копперфилд, – сказал я.
   – Какой вздор! Ты Брукс, – возразил джентльмен. – Ты – Брукс из Шеффилда. Вот твое имя.
   При этих словах я поглядел на джентльмена более внимательно. Его смех укрепил мою уверенность, что это мистер Куиньон, которого я видел, когда ездил с мистером Мэрдстоном в Лоустофт, прежде чем… впрочем, это неважно, нет нужды вспоминать, когда это было…
   – Ну, как дела, где ты учишься, Брукс? – спросил мистер Куиньон.
   Он положил руку мне на плечо и повернул меня, чтобы я пошел с ними. Я не знал, что ему отвечать, и растерянно взглянул на мистера Мэрдстона.
   – Теперь он живет дома, – сказал мистер Мэрдстон. – Он нигде не учится. Не знаю, что с ним делать. Он трудный субъект.
   На мгновение знакомый косой взгляд остановился на мне; затем мистер Мэрдстон нахмурился и с ненавистью отвернулся.
   – Гм… – произнес мистер Куиньон, поглядывая, как мне показалось, на нас обоих. – Прекрасная погода.
   Наступило молчание, и я стал думать о том, как бы мне половчее освободиться от его руки, лежавшей у меня на плече, и улизнуть, как вдруг он сказал:
   – А ты по-прежнему очень не глуп, Брукс?
   – О! Он-то не глуп, – нетерпеливо отозвался мистер Мэрдстон. – Лучше отпустите его. Он вас не поблагодарит за то, что вы его смущаете.
   При таком намеке мистер Куиньон отпустил меня, и я поспешил домой. Войдя в палисадник, я оглянулся и увидел, что мистер Мэрдстон прислонился к кладбищенской ограде и мистер Куиньон что-то говорит ему. Оба смотрели мне вслед, и я понял, что речь идет обо мне.
   Мистер Куиньон переночевал у нас. Наутро после завтрака я отодвинул свой стул и направился к двери, но мистер Мэрдстон окликнул меня. Он важно уселся за другой стол, его сестра – за свое бюро. Мистер Куиньон, заложив руки в карманы, смотрел в окно, а я стоял и глядел на них.
   – Дэвид, – обратился ко мне мистер Мэрдстон, – в этом мире молодежь должна работать, а не хандрить и не слоняться без дела.
   – Как ты! – вставила его сестра.
   – Джейн Мэрдстон! Не вмешивайтесь, прошу вас. Итак, говорю я, Дэвид, в этом мире молодежь должна работать, а не хандрить и слоняться без дела. Это в особенности справедливо по отношению к такому мальчику, как ты, с характером, нуждающимся в исправлении; и лучшей услугой такому мальчику будет заставить его приноровиться к трудовой жизни, согнуть его и сломить.
   – Потому что упрямство ни к чему не поведет, – вставила его сестра. – Его нужно сокрушить. Оно должно быть сокрушено. И будет сокрушено.
   Он бросил на нее взгляд укоризненный и вместе с тем одобрительный и затем продолжал:
   – Полагаю, Дэвид, тебе известно, что я не богат. Во всяком случае, говорю это тебе теперь. Ты уже получил неплохое образование. Образование стоит дорого, но даже если бы оно стоило дешево и я мог бы за него платить, я держусь того мнения, что пребывание в пансионе не может пойти тебе на пользу. Тебе предстоит борьба за существование, и чем раньше ты начнешь ее, тем лучше.
   Кажется, я подумал тогда, что уже начал эту борьбу, несмотря на свои слабые силы; как бы то ни было, но именно такого мнения я придерживаюсь теперь.
   – Тебе уже приходилось слышать о «торговом доме»? – продолжал мистер Мэрдстон.
   – О торговом доме, сэр? – спросил я.
   – Да, о конторе «Мэрдстон и Гринби», о виноторговле?
   Кажется, вид у меня был растерянный, ибо он с раздражением продолжал:
   – Ты что-нибудь слышал о «торговом доме», о предприятиях, о погребах, о верфях или о чем-нибудь подобном?
   – Мне кажется, я слыхал о «предприятии», сэр, – ответил я, вспоминая все, что знал об источнике доходов мистера Мэрдстона и его сестры. – Но не помню когда.
   – Неважно, когда ты слышал, – оборвал он меня. – Мистер Куиньон управляет этим предприятием.
   Я почтительно взглянул на мистера Куиньона, продолжавшего смотреть в окно.
   – Мистер Куиньон говорит, что там работают несколько мальчиков, и он не видит оснований, почему бы на тех же условиях не принять на работу и тебя.
   – Если у него, Мэрдстон, нет никаких других видов на будущее, – заметил вполголоса мистер Куиньон, слегка повернувшись к нему.
   Мистер Мэрдстон нетерпеливо, даже гневно отмахнулся от него и продолжал, не обращая внимания на его слова:
   – Эти условия таковы, что ты сможешь заработать себе на пропитание и карманные расходы. Что касается твоего жилья, о котором я уже позаботился, то за него буду платить я. Так же как и за стирку твоего белья.
   – Я определю, какая сумма на это потребуется, – вставила его сестра.
   – Одеваться ты тоже будешь за мой счет, пока ты еще не можешь купить себе платье сам. Итак, Дэвид, ты отправишься в Лондон с мистером Куиньоном, чтобы отныне вести самостоятельную жизнь.
   – Одним словом, ты пристроен и должен заботиться о том, чтобы исполнять свой долг, – сказала его сестра.
   Хотя я хорошо понимал, что, возвещая об этом, они хотели от меня отделаться, я не помню точно, был ли я доволен или испуган. Кажется, я растерялся и, колеблясь между радостью и страхом, не испытывал ни того, ни другого чувства. И у меня не было времени разобраться в своих мыслях, так как мистер Куиньон отправлялся на следующий день.
   Теперь представьте себе меня на следующий день в поношенной белой шапочке, повязанной крепом, в знак траура по матери, в черней куртке, в жестких вельветовых штанах – мисс Мэрдстон почитала их самыми надежными латами для моих ног в борьбе со всем миром, которую мне предстояло вести, – представьте себе меня в этом костюме со всем моим имуществом, заключенным в сундучке, который стоит передо мной, а я, одинокий, покинутый ребенок (как сказала бы миссис Гаммидж), сижу в почтовой карете, везущей мистера Куиньона из Ярмута в Лондон. Вот наш дом и церковь исчезают вдали, вот уже другие предметы заслоняют могилу под сенью дерева, вот уже не видно и шпица колокольни, подле которой я, бывало, играл, а небо надо мной такое пустое!


   Глава XI
   Я начинаю жить самостоятельно, и это мне не нравится

   Теперь я знаю жизнь достаточно хорошо, чтобы потерять способность чему бы то ни было удивляться. Но и теперь я все же удивляюсь тому, как легко я был выброшен вон из дому в таком раннем возрасте. Ребенок я был очень способный, наделенный острой наблюдательностью, живой, пылкий, хрупкий, меня легко было ранить и телесно и душевно, и прямо поразительно, что никто не сделал ни малейшей попытки защитить меня. Но такой попытки не было сделано, и я, в десятилетнем возрасте, стал юным рабом фирмы «Мэрдстон и Гринби».
   Склад «Мэрдстон и Гринби» был расположен в Блек-фрайерсе, [20 - Блек-фрайерс – район Лондона на берегу Темзы.] на берегу реки. Благодаря перестройкам местность с той поры сильно изменилась; но тогда склад помещался в последнем доме на узкой извилистой уличке, спускавшейся к самой реке, так что, сойдя по нескольким ступеням, можно было сесть в лодку. Это было ветхое строение со своей собственной пристанью, окруженное водой в часы прилива и грязью во время отлива; оно буквально кишело крысами. Комнаты с обшитыми панелью стенами, потерявшими цвет под столетними слоями пыли и копоти, подгнившие полы и лестницы, писк и возня старых, седых крыс внизу в погребах, грязь и гниль этого дома возникают передо мной так отчетливо, словно все это я видел не много лет назад, но только что, сию минуту. Склад встает у меня перед глазами точь-в-точь таким же, как в тот злосчастный день, когда я пришел туда впервые, держась дрожащей рукой за руку мистера Куиньона.
   Фирма «Мэрдстон и Гринби» имела дела со всяким людом, но одной из важнейших отраслей ее торговых операций являлась поставка вин и других крепких напитков на некоторые пакетботы. Я не помню в точности, какие рейсы совершали эти пакетботы, но, кажется, иные из них ходили в Ост-Индию и Вест-Индию. Знаю, что одним из результатов этих сделок было большое количество пустых бутылок и что какие-то мужчины и мальчики должны были проверять бутылки, держа их против света, откладывать в сторону надтреснутые, а остальные полоскать и мыть. Когда кончались хлопоты о пустых бутылках, надо было наклеивать этикетки на полные, закупоривать их, запечатывать и упаковывать в ящики. Вот для такой работы и был предназначен я в числе других мальчиков, работавших на складе.
   Нас было трое или четверо, включая меня. Мое рабочее место находилось в углу склада, где меня мог видеть в окно мистер Куиньон, когда он становился на нижнюю перекладину табурета перед своим бюро в конторе. В первое же утро, когда мне предстояло при таких благоприятных предзнаменованиях начать самостоятельную жизнь, к моему рабочему месту был вызван старший из мальчиков, чтобы ознакомить меня с моими обязанностями. Звали его Мик Уокер, на нем были рваный фартук и бумажный колпак. Он сообщил мне, что его отец – лодочник и что, шествуя в процессии лорд-мэра, [21 - Процессия лорд-мэра – ежегодная театрализованная процессия в честь вновь избранного мэра. Лорд-мэр и два шерифа должны были оплатить все расходы по процессии. В 1841 году, например, эти расходы достигали двух с половиной тысяч фунтов стерлингов, а общие расходы лорд-мэра из его собственных средств превышали в том же году десять тысяч фунтов; иными словами, главой лондонского магистрата мог быть только очень состоятельный человек.] он надевает черную бархатную шляпу. Сообщил он также и то, что у нас есть третий товарищ и зовут его – весьма странно на мой взгляд – Мучнистая Картошка. Впрочем, я выяснил, что этот юнец получил сие имя не при крещении, но прозван был так на складе благодаря своей бледной, мучнистого цвета, физиономии. Отец Мучнистой Картошки был уотермен, [22 - Уотермен – специальный слуга на стоянке пассажирских и почтовых карет; на его обязанности было поить лошадей и следить за очередностью посадки пассажиров.] а к тому же и пожарный в одном из больших театров, где близкая родственница Мучнистой Картошки – кажется, его младшая сестра, – изображала чертенка в пантомиме.
   Нет слов, чтобы описать мои тайные душевные муки, когда я попал в такую компанию. Сравнивать своих теперешних сотоварищей с теми, кто окружал меня в пору счастливого моего детства – я уже не говорю о Стирфорте, Трэдлсе и других… Чувствовать, что рухнула навсегда надежда стать образованным, незаурядным человеком… Сознание полной безнадежности, стыд, вызванный моим положением, унижение, испытываемое детской моей душой при мысли о том, что с каждым днем будет стираться в моей памяти и никогда не вернется вновь все то, чему я обучался, о чем размышлял, чем наслаждался и что вдохновляло мою фантазию и толкало меня на соревнование… Нет, этого нельзя описать. В течение всего утра, как только Мик Уокер отходил от меня, слезы мои смешивались с водой, которой я мыл бутылки, и я рыдал так, словно трещина была в моем собственном сердце и ему угрожала опасность разорваться.
   На часах конторы было половина первого, и все приготовились идти обедать, как вдруг мистер Куиньон постучал в окно и поманил меня к себе. Я вошел в контору и увидел плотного мужчину средних лет в коричневом сюртуке, в черных штанах в обтяжку и в черных башмаках; на его огромной лоснящейся голове было не больше волос, чем на яйце; лицо его, которое он обратил ко мне, было весьма широкое. Костюм на нем был поношенный, но воротничок сорочки имел внушительный вид. Он держал щегольскую трость с двумя огромными порыжевшими кистями, а на сюртук был выпущен монокль – для украшения, как я узнал позднее, ибо он очень редко им пользовался, да, к тому же, ровно ничего не видел, когда к нему прибегал.
   – Вот он, – сказал мистер Куиньон, имея в виду меня.
   – Так это мистер Копперфилд? – проговорил незнакомец с каким-то снисходительным журчанием в голосе и с неописуемо любезным видом, очень мне понравившимся. – Надеюсь, вы поживаете хорошо, сэр?
   Я ответил, что поживаю прекрасно, и выразил надежду, что и он поживает точно так же. Одному богу известно, как мне было плохо, но в ту пору не в моей натуре было жаловаться, почему я и сказал, что поживаю прекрасно и надеюсь, что и он поживает так же.
   – Слава богу, я себя чувствую превосходно! – продолжал незнакомец. – Я получил письмо от мистера Мэрдстона, где он выражает желание, чтобы я уступил комнату, выходящую окнами во двор и ныне свободную… она, одним словом, сдается… уступил, одним словом, – тут незнакомец, улыбаясь, заговорил доверительным тоном, – спальню юноше, вступающему в жизнь, которого теперь я имею удовольствие…
   Незнакомец помахал рукой и погрузил подбородок в воротничок сорочки.
   – Это мистер Микобер, – пояснил мне мистер Куиньон.
   – Гм… да… так меня зовут, – подтвердил незнакомец.
   – Мистер Микобер известен мистеру Мэрдстону, – сказал мистер Куиньон. – Он доставляет нам заказы, когда их получает. Мистер Мэрдстон написал ему о тебе, и теперь он согласен принять тебя к себе жильцом.
   – Мой адрес – Уиндзор-Тэррес, Сити-роуд, – сказал мистер Микобер, – я… одним словом, – он закончил все так же любезно и снова крайне доверительным тоном, – там проживаю!
   Я отвесил поклон.
   – Опасаясь, что ваши странствования в сей столице не могли быть еще длительными и проникновение в тайны современного Вавилона на пути к Сити-роуд представляет для вас некоторые затруднения… одним словом, – мистер Микобер снова впал в доверительный тон, – что вы можете заблудиться, я буду счастлив… зайти за вами сегодня вечером, чтобы показать вам кратчайший путь.
   Я поблагодарил его от всей души, ибо очень мило было с его стороны взять на себя такой труд.
   – В котором часу, – спросил мистер Микобер, – могу я…
   – Около восьми, – сказал мистер Куиньон.
   – Около восьми! – повторил мистер Микобер. – Позволю себе пожелать вам всего хорошего, мистер Куиньон! Не смею вас задерживать.
   Он надел шляпу, подхватил трость под мышку и, приосанившись, вышел, что-то напевая.
   После его ухода мистер Куиньон торжественно принял меня на службу в фирму «Мэрдстон и Гринби» для выполнения любых обязанностей и положил мне жалованье, кажется, шесть шиллингов в неделю. Не уверен, было ли это шесть шиллингов или семь. Эта неуверенность заставляет меня думать, что вначале было шесть шиллингов, а потом семь. Он выдал мне жалованье вперед за неделю (кажется, из своего кармана), и я вручил Мучнистой Картошке шестипенсовик за то, чтобы он отнес вечером мой сундучок на Уиндзор-Тэррес: сундучок хоть и был невелик, но для меня все-таки слишком тяжел. Еще шесть пенсов я заплатил за обед, состоявший из мясного пирога и воды, за которой я прогулялся к ближайшей водокачке; час, отведенный для обеда, я провел, бродя по улицам.
   Вечером, в назначенное время, мистер Микобер появился вновь. Я вымыл лицо и руки, чтобы оказать честь изяществу его манер, и мы отправились вместе с ним к себе домой – так, мне кажется, я должен отныне называть этот дом. По пути мистер Микобер обращал мое внимание на названия улиц и на угольные дома, дабы утром мне было легче найти дорогу обратно.
   Добравшись до дома на Уиндзор-Тэррес (который, как я заметил, имел такой же, как и у мистера Микобера, потрепанный вид, но, подобно ему, притязал на изящество), он представил меня миссис Микобер, худой, поблекшей леди, отнюдь не молодой, которая сидела в гостиной (во втором этаже не было мебели, и шторы были спущены, чтобы ввести в заблуждение соседей) и кормила грудью младенца. Этот младенец был одним из двух близнецов, и, замечу мимоходом, за все время моего знакомства с этим семейством мне ни разу не случалось наблюдать, чтобы близнецы оставляли в покое миссис Микобер. Один из них неизменно подкреплялся.
   Было и еще двое детей: юный мистер Микобер, лет четырех, и мисс Микобер, приблизительно лет трех. Они и черномазая молодая особа, служанка, которая имела привычку фыркать, довершали круг домочадцев; уже через полчаса эта особа поведала мне, что она «сиротская» и взята из приюта при работном доме в соседнем приходе св. Луки. Моя комната была расположена наверху и выходила во двор; она была очень маленькая, почти без мебели, и на стенах ее красовался орнамент, в котором мое юное воображение угадало нарисованные по трафарету голубые пышки.
   – Я никогда не думала, до замужества, пока жила с папой и мамой, – сказала миссис Микобер, опускаясь на стул, чтобы отдышаться после того, как она поднялась наверх с близнецом на руках показать мне мое жилище, – я никогда не думала, что мне придется взять жильца. Но мистер Микобер находится в затруднительном положении, и приходится забыть все личные удобства.
   Я сказал:
   – Да, сударыня.
   – В настоящее время у мистера Микобера чрезвычайно затруднительное положение, – продолжала миссис Микобер, – и я не знаю, удастся ли ему выпутаться. Когда я жила с папой и мамой, я даже не понимала, что значат эти слова, в том смысле, в каком я сейчас их употребляю, но «опыт всему научит», как говаривал мой папа.
   Я точно не знаю, сказала ли она мне, что мистер Микобер был морским офицером, или я сам это выдумал. Знаю только, что и до сей поры я полагаю, будто он когда-то им был, но почему я так думаю – неведомо.
   Ныне же он являлся комиссионером нескольких фирм, но, боюсь, очень мало на этом деле зарабатывал, а быть может, и совсем ничего.
   – Если кредиторы мистера Микобера не дадут ему отсрочки, – продолжала миссис Микобер, – они должны будут отвечать за последствия; и чем скорее это случится, тем лучше. Ведь нельзя выжать из камня кровь, так вот теперь и из мистера Микобера ничего не вытянешь, я уже не говорю о судебных издержках.
   Я никогда не мог понять, то ли моя ранняя самостоятельность ввела миссис Микобер в заблуждение касательно моего возраста, то ли она была столь поглощена своей темой, что решилась бы обсуждать ее даже с близнецами при отсутствии других слушателей, но об этом предмете она заговорила, увидев меня впервые, и о том же говорила все время, пока я знал ее.
   Бедная миссис Микобер! Она сказала, что старается изо всех сил, и, несомненно, так оно и было. Посредине входной двери красовалась большая медная доска, а на ней было выгравировано: «Пансион миссис Микобер для юных леди», но никогда я не видел в этом пансионе ни одной юной леди, никогда ни одна юная леди не являлась и не предполагала явиться, и никогда не делалось никаких приготовлений для приема юных леди. Я видел, а также и слышал посетителей только одного сорта – кредиторов. Они-то являлись в любой час, и кое-кто из них бывал весьма свиреп. Некий чумазый мужчина, кажется сапожник, обычно появлялся в коридоре в семь часов утра и кричал с нижней ступеньки лестницы, взывая к мистеру Микоберу:
   – А ну-ка сходите вниз! Вы еще дома, я знаю! Вы когда-нибудь заплатите? Нечего прятаться! Что, струсили? Будь я на вашем месте, я бы не струсил! Вы заплатите когда-нибудь или нет? Слышите вы?! Вы заплатите? А ну-ка сходите вниз!
   Не получая ответа на свой призыв, он распалялся все больше и больше и, наконец, орал: «Мошенники!», «Грабители!»; когда и такие выражения оставались без всякого отклика, он прибегал к крайним мерам, переходил улицу и орал оттуда, задрав голову и обращаясь к окнам третьего этажа, где, по его сведениям, находился мистер Микобер. В подобных случаях мистер Микобер впадал в тоску и печаль – однажды он дошел даже до того (как я мог заключить, услышав вопль его супруги), что замахнулся на себя бритвой, – но уже через полчаса крайне старательно чистил себе башмаки и выходил из дому, напевая какую-то песенку, причем вид у него был еще более изящный, чем обычно. В характере миссис Микобер была такая же эластичность. Я видел, как она в три часа дня падала в обморок, получив налоговую повестку, а в четыре часа уплетала баранью котлету, поджаренную в сухарях, запивая ее теплым элем (оплатив и то и другое двумя чайными ложками, перешедшими в ссудную кассу). А однажды, когда моим хозяевам уже грозила продажа имущества с молотка и я случайно пришел домой рано, к шести часам вечера, я увидел миссис Микобер с растрепанными волосами, лежащей без чувств у каминной решетки (разумеется, с младенцем на руках), но никогда она не была так весела, как в тот же самый вечер, хлопоча около телячьей котлеты, жарившейся в кухне, и рассказывая мне о своих папе и маме, а также об обществе, в котором она вращалась в юные годы.
   Здесь, в этом доме, и с этим семейством я проводил свой досуг. Об утреннем завтраке я заботился сам – съедал хлеба на пенни и выпивал на пенни молока. Такой же хлебец и кусочек сыра я оставлял на отведенной мне полке в шкафу, чтобы поужинать вечером по возвращении домой. Это был значительный расход, если принять во внимание мое жалованье в шесть-семь шиллингов, а ведь целый день я проводил на складе и должен был содержать себя на эти деньги в течение недели. Начиная с утра понедельника вплоть до вечера субботы, клянусь спасением своей души, я ни от кого не получал ни совета, ни ободрения, ни утешения, ни поддержки, ни помощи!
   Я был еще ребенок, я был так мал и так не подготовлен – да разве и могло быть иначе! – к тому, чтобы заботиться о себе, что нередко, идя утром на склад «Мэрдстон и Гринби», не мог бороться с искушением и покупал за полцены у пирожника кусок черствого пирога, тратя деньги, предназначенные на обед. Тогда я оставался без обеда и довольствовался булочкой или куском пудинга. Помню две лавочки, где продавался пудинг; в зависимости от моих финансов я покупал то в одной из них, то в другой. Одна находилась во дворе, позади церкви св. Мартина, которая теперь уже снесена. В этой лавочке пудинг был особого сорта, с коринкой, но стоил дорого – кусок за два пенса не превосходил размером куска более скромного пудинга ценой в пенни. Такой пудинг, попроще, продавался в другой лавке – на Стрэнде, в одном из тех кварталов, которые теперь перестроены. Это был пудинг жирный, тяжелый и вязкий, какого-то тусклого цвета, с большими плоскими изюминками, растыканными на большом расстоянии одна от другой; он бывал горячим как раз в час моего обеда, который нередко только из него и состоял. Когда же я обедал сытно, как следует, то покупал сильно наперченной сухой колбасы и на пенни хлеба или кусок кровавого ростбифа за четыре пенса, а иногда заказывал порцию хлеба с сыром и кружку пива в жалкой, старой харчевне против нашего склада – в харчевне под вывеской «Лев» или Лев и еще что-то, а что именно – я забыл. Однажды, помнится, держа под мышкой ломоть хлеба, завернутый, как книга, в бумагу (хлеб я принес с собой из дому), я зашел в ресторацию около Друри-лейн, славившуюся своим мясным блюдом «а ла мод» [А la mode (франц.) – модный; здесь – зажаренный или тушенный с большим количеством пряностей], и потребовал полпорции этого лакомства, чтобы съесть его вместе с моим хлебом. Не знаю, что подумал лакей при виде столь странного юного существа, зашедшего в их заведение без всяких спутников; но я и теперь вижу, как во время моего обеда он таращил на меня глаза и притащил еще одного лакея полюбоваться мной. Я дал ему на чай полпенни, весьма желая, чтобы он отказался его взять.
   Нас отпускали с работы еще один раз в день – для чаепития, кажется на полчаса. Когда у меня хватало денег, я обычно брал полкружки кофе и ломтик хлеба с маслом. Но когда их не хватало, я удовлетворялся созерцанием лавки на Флит-стрит, торгующей дичью, или успевал сбегать на рынок Ковент-Гарден и поглазеть на ананасы. Я очень любил бродить по Аделфи, [23 - Аделфи – квартал в Лондоне.] так как темные арки придавали этому месту таинственный вид. Как сейчас вижу я себя: вот я выхожу однажды вечером из-под этих арок и иду к маленькому кабачку у самой реки, с площадкой перед домом; на этой площадке пляшут грузчики угля, а я сажусь на скамейку и смотрю на них. Любопытно, что они обо мне думали!
   Я был совсем ребенок и так мал ростом, что частенько, когда я подходил к стойке какого-нибудь незнакомого трактира за стаканом эля или портера, чтобы утолить жажду после обеда, трактирщик не сразу решался налить мне пива. Помню, однажды, в жаркий вечер, я подошел к трактирной стойке и спросил хозяина:
   – Сколько стоит стакан лучшего эля, самого лучшего?
   Повод на этот раз был особо важный. Не помню какой, может быть день моего рождения.
   – Стакан Несравненного Оглушительного эля стоит два с половиной пенса, – ответил трактирщик.
   – В таком случае, дайте мне, пожалуйста, стакан Несравненного Оглушительного, но, прошу вас, налейте с верхом, побольше пены, – сказал я, протягивая деньги.
   Хозяин выглянул из-за стойки и, странно улыбаясь, смерил меня с ног до головы, но, вместо того чтобы нацедить пива, просунул голову за занавеску и что-то сказал жене. Та появилась с каким-то рукодельем и вместе с мужем уставилась на меня. Как сейчас вижу всех нас троих. Трактирщик в жилетке прислонился к окну у стойки, его жена глядит на меня поверх откидной доски прилавка, а я в смущении смотрю на них, остановившись перед стойкой. Они засыпали меня вопросами – как меня зовут, сколько мне лет, где я живу, где работаю и как я туда попал? На все вопросы я придумывал весьма правдоподобные ответы, стараясь ни на кого не набросить тени. Они нацедили мне эля, который, как я подозреваю, отнюдь не был Несравненным Оглушительным, а хозяйка подняла откидную доску стойки, вернула мне мои деньги и, наклонившись, поцеловала меня, то ли дивясь мне, то ли сочувствуя, не знаю, но, во всяком случае, от всего своего доброго материнского сердца.
   Я уверен, что не преувеличиваю, – хотя бы даже бессознательно и неумышленно, – скудость моих средств и мои житейские затруднения. Я знаю, что, когда перепадал мне от мистера Куиньона шиллинг, я тратил его на обед или на чай. Я знаю, что, одетый в рубище, я работал вместе с простым людом с утра до вечера. Я знаю, что слонялся по улицам полуголодный. Я знаю также, что, если бы бог не смилостивился, я, брошенный без надзора, мог бы легко стать воришкой или бродягой.
   Но все же в фирме «Мэрдстон и Гринби» я был на особом положении. Мистер Куиньон, поскольку можно было этого ожидать от такого беззаботного и в то же время занятого человека, да еще столкнувшегося с таким необычайным явлением, обходился со мной иначе, чем с остальными; что касается меня, то я не говорил решительно никому, как я очутился в Лондоне, и никогда не жаловался. О том, что я тайно страдал, страдал ужасно, никто не знал, кроме меня. Мне не по силам, как я уже упоминал, рассказывать, сколько я выстрадал. Я таил свои мысли про себя и делал свое дело. С первого дня я знал, что, если не начну работать так же усердно, как остальные, ко мне будут относиться насмешливо и презрительно. Уже через короткий срок после поступления на склад я не уступал никому из мальчиков в расторопности и в исполнительности. Хотя я и был с ними в приятельских отношениях, но так отличался от них своими повадками и манерами, что они держались от меня на некотором расстоянии. И они и взрослые служащие обычно называли меня «юный джентльмен» или «малыш из Суффолка». Старший упаковщик Грегори и возчик Типп, носивший красную куртку, звали меня Дэвид, но это бывало не на людях и в тех случаях, когда я, не отрываясь от работы, развлекал их, рассказывая им что-нибудь из прочитанных мною книг – книг, которые постепенно стирались в моей памяти. Мучнистая Картошка восстал однажды против этих знаков внимания, оказываемых мне, но Мик Уокер быстро призвал его к порядку.
   У меня не было никакой надежды уйти от такой жизни, и я даже перестал об этом мечтать. Я глубоко убежден, что не примирился со своей участью ни на один час и всегда чувствовал себя беспредельно несчастным; но я терпел, и даже в письмах к Пегготи (мы вели оживленную переписку) – из любви к ней, а отчасти из чувства стыда – никогда не открывал тайны.
   Мое тяжелое душевное состояние усугублялось также затруднительным положением мистера Микобера. В своем одиночестве я очень привязался ко всему его семейству и бродил по улицам, озабоченный расчетами миссис Микобер и ее планами, как им выпутаться из вечного безденежья, – бродил отягощенный бременем долгов мистера Микобера. В субботний вечер, который был для меня праздником отчасти потому, что, возвращаясь с работы, я ощущал в кармане шесть-семь шиллингов и, заглядывая в окна магазинов, выбирал вещи, которые можно купить на все эти деньги, а отчасти потому, что я уходил домой раньше, чем обычно, – в субботний вечер миссис Микобер делала всегда самые душераздирающие признания; такие же признания ожидали меня и в воскресенье утром, когда я заваривал в кружке для бритья чай или кофе, купленные мною накануне, и подолгу засиживался за завтраком. Сплошь и рядом мистер Микобер горько рыдал в самом начале этих субботних признаний, а под конец напевал песенку о красотке Нэп, усладе Джека. [24 - …песенку о красотке Нэп, усладе Джека. – Имеется в виду одна из многочисленных песен, написанных композитором и поэтом Чарльзом Дибдином (1745–1814).] Мне случалось видеть, как он возвращался домой к ужину, обливаясь слезами и объявляя, что все пропало и остается только сесть в тюрьму, а перед сном подсчитывал, сколько будет стоить пристройка к дому окна-фонаря, «если счастье улыбнется», – таково было его любимое выражение. И миссис Микобер была точь-в-точь такою же, как ее супруг.
   Между ними и мной, несмотря на разницу лет, возникла странная дружба, объяснимая, по-моему, лишь тем, что и они и я находились в одинаковом положении. Но я не разрешал себе принимать от них приглашения к столу (зная, что у них нелады с мясником и булочником и им самим часто не хватает самого необходимого), пока миссис Микобер не удостоила меня полного своего доверия. Это случилось однажды вечером.
   – Мистер Копперфилд! – сказала миссис Микобер. – Вы у нас свой человек, и я должна вам сказать, что с делами у мистера Микобера катастрофа.
   Услышав это я почувствовал искреннее сожаление и взглянул на покрасневшие глаза миссис Микобер с великим соболезнованием.
   – Если не считать корки голландского сыра, которая совершенно не годится для нужд моего юного потомства, – продолжала миссис Микобер, – в кладовой нет ни крошки. Я привыкла у папы и мамы говорить о кладовой и употребляю это слово почти непроизвольно. Я хочу сказать, что нам решительно нечего есть.
   – О господи! – горестно воскликнул я.
   У меня в кармане было два или три шиллинга, оставшихся от моей еженедельной получки, – из этого я заключаю, что разговор должен был происходить вечером в среду, – я поспешно вынул их и от всего сердца предложил миссис Микобер взять их у меня взаймы. Но сия леди, поцеловав меня и заставив спрятать деньги в карман, ответила, что об этом не может быть и речи.
   – Что вы, дорогой мой мистер Копперфилд! Мне это и в голову не приходило. Но вы рассудительны не по летам и могли бы оказать мне другого рода услугу, которую я с благодарностью приму.
   Я просил миссис Микобер сказать, чем я могу ей услужить.
   – Я сама заложила серебро, – отвечала миссис Микобер, – я собственноручно, чтобы никто об этом не узнал, и в разное время отнесла в заклад полдюжины чайных ложек, две ложечки для соли и щипцы для сахара. Но близнецы связывают меня по рукам и по ногам, а кроме того мне нелегко носить вещи в заклад, когда я вспоминаю о папе и маме. Осталась еще какая-то мелочь, без нее тоже можно обойтись. Чувства мистера Микобера мешают ему расстаться с этими вещицами, а что до Кликет, – так звали девицу из работного дома, – то она, знаете ли, совсем неразвитая и, пожалуй, задерет нос, если я окажу ей такое доверие. Могу ли я просить вас, мистер Копперфилд…
   Тут я понял, к чему клонит миссис Микобер, и попросил ее распоряжаться мною по своему усмотрению. В тот же вечер я вынес из дому несколько наиболее портативных вещей и с той поры отправлялся в подобные экспедиции почти каждое утро, прежде чем идти на склад «Мэрдстон и Гринби».
   У мистера Микобера в маленькой шифоньерке было десятка два книг, которые он именовал своей библиотекой; эти книги пошли в первую очередь. Я относил их, одну за другой, в книжный ларек на Сити-роуд – улицу, изобиловавшую тогда (в ближайших к нашему дому кварталах) книжными ларьками и лавками, где продавали живых птиц; эти книги я уступал за первую же предложенную мне цену. Владелец ларька, проживавший тут же рядом, напивался каждый вечер, а жена отчаянно ругала его каждое утро. Частенько, когда я приходил слишком рано, он принимал меня, лежа на раскладной кровати, с рассеченным лбом или подбитым глазом, и, таким образом, я бывал свидетелем его невоздержности, которой он предавался по вечерам (кажется, во хмелю он был драчлив); дрожащей рукой разыскивая шиллинги, он шарил по карманам своего костюма, валявшегося на полу, а жена его, в стоптанных башмаках, держа на руках младенца, без устали его ругала. Иногда обнаруживалось, что он потерял деньги, и тогда он просил меня зайти еще раз, но у жены всегда бывало несколько монет, которые, мне кажется, она вытаскивала у него же, пьяного, и она тайком расплачивалась со мной, когда мы вместе спускались по лестнице.
   Знали меня хорошо и в ссудной кассе. Джентльмен, распоряжавшийся там за прилавком, уделял мне немало внимания и, помнится, заставлял меня склонять вслух латинские существительные и прилагательные, а также спрягать глаголы, пока занимался моим делом. После каждого моего путешествия миссис Микобер устраивала скромную пирушку – обычно она готовила ужин, и, помню, он казался мне особенно вкусным.
   Но в конце концов с мистером Микобером все же произошла катастрофа, и в один прекрасный день он был арестован поутру и препровожден в тюрьму Королевской Скамьи, [25 - Тюрьма Королевской Скамьи – долговая тюрьма, находившаяся в лондонском Боро.] в Боро. Уходя из дому, он заявил мне, что с сего дня господь бог отвратил от него лицо свое, и мне показалось, он в самом деле был в отчаянии, так же как и я. Но позднее я узнал, что еще до полудня видели, как он весело играет в кегли.
   В первое же воскресенье после его ареста я должен был его навестить и пообедать вместе с ним. Я должен был спросить, как пройти к такому-то дому, и сразу за этим домом должен был увидеть другой дом, а сразу за этим другим домом должен был увидеть двор, который надлежало пересечь и идти прямехонько, не сворачивая, пока не увижу тюремного сторожа. Так я и поступил, и когда, наконец, увидел тюремного сторожа, у меня (бедный я мальчуган!) мелькнула мысль о пребывании Родрика Рэндома в долговой тюрьме, где вместе с ним был заключенный, не имевший никакой одежды и закутанный только в старое одеяло, [26 - …закутанный только в старое одеяло… – Речь идет об одном из персонажей романа Т. Смоллета «Приключения Родрика Рэндома», поэте Мелопойне, заключенном за долги в тюрьму, чей рассказ является историей неудачного литературного дебюта самого Смоллета.] и сторож вдруг расплылся у меня в глазах, потому что они заволоклись слезами, а сердце заколотилось в груди.
   Мистер Микобер поджидал меня за оградой, поднялся вместе со мной в свою камеру (в предпоследнем этаже) и горько заплакал. Помню, он торжественно заклинал меня помнить о его судьбе, которая должна служить мне предостережением, и не забывать о том, что если человек зарабатывает в год двадцать фунтов и тратит девятнадцать фунтов девятнадцать шиллингов шесть пенсов, то он счастливец, а если тратит двадцать один фунт, то ему грозит беда. Затем он взял у меня взаймы шиллинг на портер, вручил мне соответствующий чек на имя миссис Микобер, спрятал носовой платок и приободрился.
   Мы сидели перед маленьким камином – где за ржавой решеткой положили по кирпичу с обеих сторон, дабы жечь поменьше угля, – пока другой заключенный, проживавший в камере вместе с мистером Микобером, не явился с куском баранины, предназначенным для нашей общей трапезы. Тогда меня послали наверх к «капитану Гопкинсу» передать привет от мистера Микобера, сказать, что я юный друг мистера Микобера, и позаимствовать у капитана Гопкинса нож и вилку.
   Капитан Гопкинс одолжил мне нож и вилку и передал привет мистеру Микоберу. В его маленькой камере находились весьма нечистоплотная на вид леди и две тощие молодые девицы, его дочери, с копнами волос на голове. Я подумал, что приятнее позаимствовать у капитана Гопкинса нож и вилку, чем гребенку. Сам капитан был настоящий оборванец, лицо его украшали большие бакенбарды, а под старым-престарым рыжим пальтишком не видно было и признака сюртука. В углу я увидел свернутую постель капитана, увидел, какие тарелки, блюдца и горшочки хранит он на своей полке, и догадался (бог весть почему), что хотя две девицы с копнами на голове в самом деле приходятся ему дочерьми, но неопрятная леди – не жена капитану Гопкинсу. Смущенный, я провел на пороге его камеры не больше двух минут, но, спускаясь по лестнице и унося с собой эти наблюдения, я был уверен в их правильности не меньше, чем в том, что у меня в руках нож и вилка.
   Обед прошел оживленно и как-то по-цыгански. Еще до наступления вечера я отнес капитану Гопкинсу нож и вилку и поспешил домой утешить миссис Микобер отчетом о своем посещении. При виде меня ей стало дурно, а затем она приготовила кувшинчик теплого пива с яйцом для нашего услаждения во время беседы.
   Не знаю, как была продана домашняя обстановка, чтобы поддержать семейство, и кто ее продавал, – знаю только, что не я. Во всяком случае, она была продана и увезена в фургоне; остались только кровати, несколько стульев и кухонный стол. С этой мебелью мы разбили лагерь в двух гостиных опустевшего дома на Уиндзор-Тэррес – миссис Микобер, дети, «сиротская» и я – и проводили здесь дни и ночи. Не помню, сколько времени это продолжалось, но, кажется, долго. В конце концов миссис Микобер решила переселиться в тюрьму, где мистер Микобер к тому времени обитал в камере один. Я отнес ключ от дома хозяину, который очень обрадовался этому ключу, а в тюрьму Королевской Скамьи перевезли кровати, – все, кроме моей, для которой нанята была комнатка сразу же за стенами сего учреждения, к вящему моему удовольствию, так как Микоберы и я, совместно перенося лишения, очень привыкли друг к другу. «Сиротская» также была устроена в дешевой каморке по соседству. Моя комнатка была в мансарде с покатым потолком и с прекрасным видом на дровяной склад; поселившись в ней и придя к заключению, что, наконец, кризис в жизни мистера Микобера наступил, я почувствовал себя здесь как в раю.
   Все это время я работал на складе «Мэрдстон и Гринби», исполняя все ту же простую работу, водясь все с теми же простыми людьми и испытывая все то же чувство незаслуженного мной унижения, как и раньше. Но, – несомненно к счастью для себя, – я не завел знакомства и не разговаривал с теми мальчишками, которых в большом количестве встречал ежедневно по дороге на склад, а также на обратном пути или во время моих блужданий по улицам в обеденный перерыв. Я вел всю ту же жизнь, печальную и скрытую ото всех, и вел ее, по-прежнему одинокий, полагаясь только на самого себя. Перемена заключалась лишь в том, что моя одежда все более изнашивалась и я все более освобождался от бремени забот о мистере и миссис Микобер: какие-то родственники или приятели пришли им на помощь в их бедственном положении, и они жили в тюрьме с такими удобствами, каких уже давным-давно не знали вне ее стен. Теперь я завтракал вместе с ними, но на каких условиях – не помню. Позабыл я также, в котором часу отмыкались утром ворота, открывавшие мне доступ в тюрьму; но, помнится, я часто вставал в шесть часов, и у меня оставалось еще время совершить мою излюбленную прогулку к старому Лондонскому мосту, где я садился в одной из каменных ниш и наблюдал прохожих или любовался, стоя у балюстрады, на отраженное в воде солнце, зажигающее золотое пламя на верхушке Монумента. [27 - Монумент – колонна, воздвигнутая в 1677 году в память о лондонском пожаре 1666 года; она стоит вблизи того места, дальше которого пожар не распространился.] Случалось, сюда приходила «сиротская» и выслушивала от меня поразительные истории о верфях и Тауэре; [28 - Тауэр – старинная лондонская крепость на берегу Темзы, строившаяся начиная с XI века н. э. и превращенная с течением времени в главную тюрьму для государственных преступников, которых там же пытали и казнили.] об этих историях могу сказать одно: думаю, что я в них верил сам. Вечером я снова возвращался в тюрьму, прохаживался взад и вперед по двору с мистером Микобером или играл в карты с миссис Микобер и слушал ее воспоминания о папе и маме. Не могу сказать, знал ли мистер Мэрдстон о том, где я бываю, или не знал. У «Мэрдстона и Гринби» я ничего об этом не говорил.
   Хотя для мистера Микобера катастрофа была уже позади, но его дела были весьма запутаны, ибо существовал какой-то «акт», о котором мне столько раз приходилось слышать, акт, который являлся, как мне теперь кажется, прежним соглашением мистера Микобера с кредиторами; впрочем, тогда я имел о нем столь смутное понятие, что думал, будто он похож на те договоры с дьяволом, которые, как многие верят, некогда очень часто заключались в Германии. В конце концов этот документ каким-то образом перестал быть помехой, во всяком случае, он уже не являлся камнем преткновения, и миссис Микобер сообщила мне, что «ее семейство» решило, чтобы мистер Микобер хлопотал об освобождении по Закону о несостоятельности, [29 - По Закону о несостоятельности… – По Закону о несостоятельности должник, находившийся в крайней нужде и владеющий имуществом, оцененным не свыше двадцати фунтов освобождался от заключения в долговой тюрьме.] который может ему вернуть свободу, как она надеется, месяца через полтора.
   – Вот тогда, – вмешался присутствовавший при этом разговоре мистер Микобер, – благодарение небу, я, несомненно, хорошо устроюсь и заживу прекрасно, совсем по-другому, если… если… одним словом, если счастье улыбнется.
   Помнится, примерно в это время мистер Микобер, с целью приготовиться к будущему, составил петицию в палату общин об изменении закона о тюремном заключении за долги. Упоминаю об этом теперь, так как этот случай позволяет мне самому понять, как я приспосабливал прочитанные мной раньше – книги к моей тогдашней, столь изменявшейся, жизни и сочинял для самого себя истории, в которых участвовали встреченные мною на улицах мужчины и женщины, а также, каким образом формировались постепенно некоторые основные черты моего характера, которые я ненароком буду раскрывать в повествовании о моей жизни.
   В тюрьме был клуб, в котором мистер Микобер, как джентльмен, пользовался большим авторитетом. Мистер Микобер поделился в клубе своей идеей подать петицию в палату общин, и клуб горячо поддержал ее. Поэтому мистер Микобер (человек чрезвычайно добрый, обладавший беспримерной активностью во всех делах, за исключением своих собственных, и очень радовавшийся, если ему приходилось хлопотать о чем-нибудь таком, что не приносило ему ровно никакой выгоды) засел за составление петиции, сочинил ее, переписал на огромном листе бумаги и, разложив на столе, оповестил, что в такой-то час члены клуба и все лица, находящиеся в стенах тюрьмы, могут пожаловать, если пожелают, в его камеру и подписать петицию.
   Когда я прослышал о предстоящей церемонии, мне так захотелось поглядеть, как все заключенные соберутся и будут подписывать бумагу один за другим, – хотя я знал большинство из них, да и они меня знали, – что отлучился на час со склада «Мэрдстон и Гринби» и расположился с этой целью в уголке камеры. Главные члены клуба – столько человек, сколько могло поместиться в маленькой камере, – окружили мистера Микобера перед столом с петицией, а мой старый приятель капитан Гопкинс (помывшийся ради такого торжественного случая) стоял у самого стола, дабы читать петицию тем, кто не был с ней знаком. Распахнулась дверь, и гуськом потянулись обитатели тюрьмы: пока один входил и, подписавшись, выходил, остальные ждали за дверью. Капитан Гопкинс спрашивал каждого:
   – Читали?
   – Нет.
   – Хотите послушать?
   Если спрашиваемый проявлял хоть малейшее желание послушать, капитан Гопкинс громким, звучным голосом читал петицию от слова до слова. Капитан готов был читать двадцать тысяч раз двадцати тысячам слушателей, одному за другим. Я снова слышу сладкие переливы его голоса, когда он произносит фразы: «Народные представители, собранные в парламенте», «Нижеподписавшиеся смиренно предстательствуют перед благородной палатой», «Несчастные подданные всемилостивейшего его величества»; казалось, будто эти слова в его устах вполне осязаемы и необыкновенно приятны на вкус. Тем временем мистер Микобер прислушивался к чтению с легким авторским тщеславием, созерцая (впрочем, рассеянно) прутья решетки в окне напротив.
   Припоминая, как я шел ежедневно обычным своим путем от Саутуорка до Блекфрайерса и обратно и блуждал в обеденный перерыв по глухим уличкам, камни которых и посейчас, быть может, сохраняют следы детских моих ног, – я стараюсь угадать, кого недостает в толпе, вновь выстраивающейся гуськом в моем воображении, откликаясь на голос капитана Гопкинса, еще звучащий в моих ушах. Когда мои мысли обращаются теперь к медленной агонии моего детства, я стараюсь угадать, сколько я выдумал историй об этих людях, историй, скрывающих, словно туман, ясно запомнившиеся факты. Но, попадая вновь в знакомые места, я не удивляюсь, когда мне чудится, будто я вижу бредущую впереди жалкую фигурку невинного ребенка, создававшего свой воображаемый мир из таких необычных испытаний и житейской пошлости.


   Глава XII
   Мне по-прежнему не нравится самостоятельная жизнь, я принимаю знаменательное решение

   В положенный срок прошение мистера Микобера было рассмотрено, и, к великой моей радости, этого джентльмена распорядились освободить по Закону о несостоятельности. Его кредиторы не были людьми неумолимыми, и, как сообщила мне миссис Микобер, даже мстительный сапожник объявил на суде, что не питает злобы к мистеру Микоберу, но любит-де, если кто ему задолжал, чтобы деньги платили. Такова, по его мнению, человеческая природа, присовокупил он.
   Мистер Микобер вернулся в тюрьму Королевской Скамьи, ибо надлежало уплатить судебные издержки и уладить какие-то формальности, прежде чем окончательно выйти на свободу. Клуб встретил его восторженно и в тот же вечер устроил в его честь музыкальное собрание, а тем временем мы с миссис Микобер, окруженные спящими детьми, лакомились жареным барашком.
   – Ради такого случая, мистер Копперфилд, я дам вам еще немного флипа, [30 - Флип – подогретая и подслащенная смесь пива с водкой.] – сказала миссис Микобер после того, как мы уже отведали его, – в память папы и мамы.
   – Они умерли, сударыня, – спросил я, поддержав тост и выпив рюмку.
   – Моя мама простилась с жизнью, прежде чем у мистера Микобера начались затруднения, во всяком случае прежде, чем нам стало совсем плохо. Мой папа, покуда был жив, несколько раз давал поручительства за мистера Микобера, но в конце концов, к прискорбию многочисленных друзей, скончался.
   Миссис Микобер поникла головой и уронила благоговейную слезу на того из близнецов, которому в этот момент случилось покоиться у нее на руках.
   Вряд ли я мог надеяться на более благоприятный случай, чтобы задать крайне интересовавший меня вопрос, и поэтому я спросил миссис Микобер:
   – Разрешите узнать, сударыня, что вы и мистер Микобер намерены делать теперь, когда мистер Микобер выпутался из затруднительного положения и вышел на свободу? У вас есть какие-нибудь планы?
   – Мое семейство, – сказала миссис Микобер, всегда произносившая эти два слова крайне торжественно, причем я понятия не имел, кого она подразумевает, – мое семейство придерживается того мнения, что мистер Микобер должен покинуть Лондон и найти применение своим дарованиям в провинции. Мистер Микобер – человек великих дарований, мистер Копперфилд.
   Я выразил полную уверенность в этом.
   – Да, человек великих дарований! – повторила миссис Микобер. – Мое семейство придерживается того мнения, что при небольшой протекции человек с его способностями может поступить в таможенное управление. У моего семейства есть связи в провинции, и оно выражает желание, чтобы мистер Микобер отправился в Плимут. Оно почитает необходимым, чтобы он был там, на месте.
   – Чтобы он был наготове? – предположил я.
   – Вот именно! – подтвердила миссис Микобер. – Чтобы он был наготове в случае, если… счастье улыбнется.
   – И вы тоже отправитесь туда, сударыня?
   События, имевшие место днем, а также близнецы и, быть может, флип привели миссис Микобер в истерическое состояние, вследствие чего она залилась слезами и сказала:
   – Я никогда не покину мистера Микобера. Хотя мистер Микобер в первый момент может и скрыть от меня свои затруднения, но только потому, что благодаря сангвиническому темпераменту надеется их преодолеть. Жемчужное ожерелье и браслеты, которые я получила в наследство от мамы, были проданы за полцены, а коралловый убор, свадебный подарок папы, пошел за гроши. Но я никогда не покину мистера Микобера! О нет! – воскликнула миссис Микобер, приходя в еще большее возбуждение. – Никогда я этого не сделаю! Даже и не просите меня об этом!
   Мне стало не по себе. Вот те на! Миссис Микобер решила, будто я предлагаю ей что-нибудь подобное! И я сидел и смотрел на нее с тревогой.
   – У мистера Микобера есть свои недостатки. Я не стану отрицать, что он непредусмотрителен. Я не стану отрицать, что он держал меня в неведении относительно своих ресурсов и долгов, – она вперила взгляд в стену, – но никогда я не покину мистера Микобера!
   Тут миссис Микобер, повышая мало-помалу голос, прямо-таки завопила, и я так испугался, что бросился в клубную комнату, где мистер Микобер сидел за длинным столом на председательском месте и управлял хором:

     Тпру, Доббин!
     Но, Доббин!
     Тпру, Добин!
     Тпру и ио-о-о! [31 - Тпру, Доббин! Но, Доббин! – популярная народная песенка.]

   Я примчался с известием, что состояние миссис Микобер внушает крайнюю тревогу; услышав это, мистер Микобер зарыдал и поспешно вышел вместе со мной, причем его жилет был сплошь усеян головками и хвостиками креветок, которыми он угощался.
   – Эмма, ангел мой! – воскликнул мистер Микобер, вбегая в комнату. – Что случилось?
   – Я никогда не покину вас, Микобер! – вскричала та.
   – О, жизнь моя! – воскликнул мистер Микобер, заключая ее в объятия. – Я в этом совершенно уверен!
   – Он – родитель моих детей! Он – отец моих близнецов. Он – мой возлюбленный супруг, – вырываясь из его объятий, выкрикивала миссис Микобер, – я ни… ког…да не… покину мистера Микобера!
   Мистер Микобер так разволновался этим доказательством ее преданности (которое довело меня до слез), что страстно прижал ее к сердцу, уговаривая посмотреть на него и успокоиться. Но чем больше упрашивал он миссис Микобер посмотреть на него, тем более неподвижным и пустым становился ее взгляд, и чем больше он упрашивал ее успокоиться, тем меньше эти слова достигали цели. В результате мистер Микобер скоро потерял самообладание, и его слезы смешались со слезами супруги и моими; наконец он попросил меня выйти и посидеть на площадке лестницы, покуда он не уложит ее в постель.
   Я хотел попрощаться с ним и идти домой, но он убедил меня остаться, пока не ударят в колокол, возвещавший, что посетителям пора уходить. Поэтому я уселся у окна на площадке и ждал до той поры, когда он появился с другим стулом и расположился рядом со мной.
   – Как себя чувствует сейчас миссис Микобер? – спросил я.
   – Она пала духом. Реакция, – ответил мистер Микобер понурившись. – Какой ужасный день! Теперь мы совсем одиноки, мы потеряли все!
   Мистер Микобер сжал мою руку, застонал и прослезился. Я был очень растроган, но в то же время разочарован, так как думал, что все мы будем веселы в этот счастливый долгожданный день. Но, мне кажется, мистер и миссис Микобер так привыкли к своим вечным затруднениям, что почувствовали себя потерпевшими кораблекрушение именно теперь, когда от них избавились. Вся их эластичная жизнерадостность исчезла, мне ни разу еще не приходилось их видеть такими жалкими, как в тот вечер; когда зазвонил колокол и мистер Микобер проводил меня до сторожки и благословил на прощание, я с тревогой оставил его одного – таким он казался несчастным.
   Но растерянность и уныние, которые неожиданно для меня нас охватили, все же не помешали мне почувствовать, что мистер и миссис Микобер покинут вместе с детьми Лондон и наша разлука неминуема и близка. Именно в тот вечер по пути домой и в бессонные часы, наступившие для меня, когда я улегся в постель, впервые мне пришла в голову мысль, – не знаю, как она там появилась, – которая позднее привела к твердому решению.
   Я так привык к Микоберам, злосчастная их жизнь так сблизила меня с ними, я так был одинок без них, что перспектива искать новое помещение и опять очутиться среди чужих людей была для меня тогда равносильна необходимости снова пуститься в плавание по воле ветра, а я слишком хорошо знал по опыту, что меня ожидает. Когда я об этом думал, все мои чувства, искалеченные жизнью, стыд и унижение, пробужденные ею в моем сердце, стали еще более мучительны, и я решил, что так жить невозможно.
   О том, что, надеясь изменить свою судьбу, я должен полагаться только на самого себя, я знал хорошо. Мне редко приходилось слышать упоминание о мисс Мэрдстон, а о мистере Мэрдстоне – никогда; раза два-три на имя мистера Куиньона приходили для меня свертки с новой или починенной одеждой, в каждом свертке находилась записка, в которой Дж. М. выражала уверенность, что Д.К. приучился к работе и всецело посвятил себя исполнению долга, и ни малейшего намека на то, что из меня может что-нибудь выйти и я не буду простым чернорабочим, которым я неотвратимо становился.
   Уже на следующий день, когда голова моя, в которой зародилась новая мысль, еще пылала от возбуждения, стало очевидно, что миссис Микобер говорила об их близком отъезде не без оснований. Они сняли помещение в том доме, где я жил, только на неделю, а затем должны были отправиться в Плимут. Днем мистер Микобер самолично явился в контору склада, сообщил мистеру Куиньону, что в день отъезда они вынуждены меня покинуть, и отозвался обо мне с самой высокой похвалой, которую я, несомненно, заслужил. А мистер Куиньон позвал возчика Типпа, женатого человека, сдававшего комнату внаймы, и сговорился с ним о моем переезде туда – с обоюдного нашего согласия, как он имел основания полагать, ибо я промолчал, хотя решение мое было уже принято.
   Пока я оставался под одной кровлей с мистером и миссис Микобер, все вечера я проводил с ними, и, мне кажется, за это время мы еще больше привязались друг к другу. В последнее воскресенье они пригласили меня к обеду; на обед у нас было свиное филе с яблочным соусом и пудинг. Накануне я купил крапчатую деревянную лошадку в подарок юному Уилкинсу Микоберу – так звали мальчика, – а маленькой Эмме куклу. Я подарил также шиллинг «сиротской», которая лишалась места.
   День мы провели очень приятно, хотя все были взволнованы предстоящей разлукой.
   – Мнстер Копперфилд, возвращаясь мысленно к периоду тяжелых затруднений мистера Микобера, я всегда буду думать о вас, – сказала миссис Микобер. – Вы были так услужливы, так деликатны! Вы не были жильцом. Вы были другом.
   – Дорогая моя, – сказал мистер Микобер, – у Копперфилда (в последнее время он привык называть меня просто по фамилии) есть сердце, чтобы сочувствовать бедствиям своих ближних, когда они находятся в стесненных обстоятельствах, у него есть голова, чтобы строить разные планы, у него есть руки, чтобы… ну, одним словом, способность избавляться от имущества, без которого можно обойтись.
   В ответ на такую похвалу я выразил свою благодарность и сказал, что мне очень грустно расставаться с ними.
   – Мой дорогой юный друг! – воскликнул мистер Микобер. – Я старше вас. У меня есть жизненный опыт, у меня есть… опыт… одним словом, опыт, почерпнутый из затруднений. В настоящее время, пока счастье еще не улыбнулось (должен сказать, я жду этого с часу на час), я ничего не могу вам предложить, кроме совета. Все-таки мой совет заслуживает того, чтобы ему последовать, поскольку я… ну, одним словом, поскольку я… не следовал ему сам, и теперь… – мистер Микобер, который все время улыбался и сиял, вдруг запнулся и нахмурился, – теперь вы видите перед собой несчастнейшего человека.
   – О мой дорогой Микобер! – вскричала его супруга.
   – Я говорю: вы видите перед собой несчастнейшего человека, – продолжал мистер Микобер, уже забыв о себе и снова улыбаясь. – Вот мой совет: никогда не откладывайте на завтра того, что вы можете сделать сегодня. Промедление крадет у вас время. Хватайте его за шиворот.
   – Изречение моего бедного папы! – вставила миссис Микобер.
   – Дорогая моя, ваш папа был в своем роде прекраснейший человек, и боже меня упаси осуждать его! Во всяком случае, нам, вероятно, никогда уже… одним словом, нам никогда не встретить человека его лет с такими стройными ногами, словно созданными для гетр, и способного читать без очков. Но он, дорогая моя, употреблял это выражение применительно к нашему браку, вследствие чего наш брак был заключен с такой быстротой, что я так и не успел покрыть расходы.
   Мистер Микобер посмотрел искоса на миссис Микобер и добавил:
   – Это отнюдь не значит, что об этом я жалею. Как раз наоборот, любовь моя.
   И он на минутку призадумался.
   – Другой мой совет вы знаете, Копперфилд, – продолжал мистер Миксбер. – Ежегодный доход двадцать фунтов, ежегодный расход девятнадцать фунтов, девятнадцать шиллингов, шесть пенсов, и в итоге – счастье. Ежегодный доход двадцать фунтов, ежегодный расход двадцать фунтов шесть пенсов, и в итоге – нищета. Цветы увядают, листья опадают, дневное божество озаряет печальную картину и… и… одним словом, вы навсегда повержены! Как я!
   Засим мистер Микобер, желая запечатлеть в моей памяти свою судьбу, выпил с веселым и удовлетворенным видом стакан пунша и стал насвистывать какой-то плясовой мотив.
   Я не преминул уверить его, что твердо запомню его наказы, хотя, в сущности, в этом не было нужды, так как было очевидно, сколь сильно взволновали они меня. На следующее утро я встретился со всем семейством в конторе по найму карет и с тяжелым сердцем наблюдал, как они занимали наружные задние места.
   – Да благословит вас господь, мистер Копперфилд! – сказала миссис Микобер. – Я никогда не смогу все это забыть и не забуду, даже если бы захотела!
   – Прощайте, Копперфилд! – сказал мистер Микобер. – Будьте счастливы и преуспевайте! Если с течением времени я узнаю, что моя злосчастная судьба послужила вам предостережением, я буду считать, что в этом подлунном мире я существовал не без пользы. Если счастье мне улыбнется (а я на это надеюсь), я с радостью сделаю все, что в моих силах, чтобы прийти вам на помощь и вывести вас на дорогу.
   Мне кажется, миссис Микобер, сидевшая с детьми на Задних наружных местах и печально смотревшая на меня, пока я стоял на дороге и пристально на них глядел, – мне кажется, миссис Микобер вдруг прозрела и увидела, как я еще мал. Думаю я так потому, что она, с совершенно новым для меня, материнским выражением лица, дала мне знак вскарабкаться наверх, обняла меня за шею и поцеловала так, как будто я был ее сыном. Я едва успел спуститься вниз, как карета тронулась, и я с трудом мог разглядеть семейство среди носовых платков, которыми оно размахивало на прощанье.
   Через минуту карета скрылась из виду. Посреди дороги остались я и «сиротская»; мы печально посмотрели друг на друга, затем пожали друг другу руку и попрощались; она, мне думается, отправилась снова в работный дом прихода св. Луки, а я пошел начинать свой трудовой день на складе «Мэрдстон и Гринби».
   Но влачить и впредь такую мучительною жизнь намерения у меня не было. Я решил бежать. Любым способом бежать в деревню к единственной родственнице, какая у меня оставалась на свете, и рассказать обо всем, что случилось со мной, моей двоюродной бабушке, мисс Бетси.
   Я уже упоминал, что не ведаю, как пришла мне в голову эта отчаянная мысль. Но она зародилась в ней, засела крепко и привела к такому твердому решению, какого я никогда еще не принимал. Вряд ли я питал тогда какие-нибудь далеко идущие надежды, я сосредоточился исключительно на том, чтобы привести задуманное мною в исполнение.
   Снова и снова, сотни раз с той поры, как этот замысел появился и лишил меня сна, я возвращался к рассказу моей бедной матери о моем рождении, – рассказу, который в былые времена я так любил слушать и знал наизусть. В этом рассказе бабушка появилась и исчезла, страшная, пугающая фигура; но в ее поведении была одна черточка, которая мне нравилась и чуть-чуть меня приободряла. Я не мог забыть, что моей матери казалось, будто она почувствовала, как прикоснулась к ее прекрасным волосам моя бабушка, прикоснулась нежной рукой. Быть может, это была только фантазия матери, не имевшая ровно никаких оснований, но я нарисовал себе такую картину: грозная бабушка смягчается при виде юного прекрасного лица, которое я помнил так хорошо и так сильно любил; и эта черточка согревала весь рассказ матери. Вполне возможно, что она долго таилась в моем сознании и постепенно привела меня к моему решению.
   Так как я даже не знал, где живет мисс Бетси, то написал Пегготи длинное письмо и, как бы вскользь, спросил, помнит ли она ее адрес; при этом я упомянул, что слышал, будто эта леди проживает в таком-то месте, которое я назвал наугад, а я, мол, хотел бы знать, верно ли это. В письме я писал, что очень нуждаюсь в полгинее, и был бы ей премного благодарен, если бы она ссудила мне эту сумму до той поры, покуда я не смогу вернуть, и обещал рассказать позднее, зачем мне нужны деньги.
   Скоро прибыло ответное письмо Пегготи – как всегда, полное заверений в любви и преданности. В письмо она вложила полгинеи (боюсь, ей стоило большого труда извлечь эти деньги из сундука мистера Баркиса) и сообщала, что мисс Бетси проживает где-то около Дувра, но ей неизвестно, в самом ли Дувре, в Хайте, в Сандгете или в Фолкстоне. Кто-то из служащих на складе в ответ на мой вопрос об этих местах сказал, что все эти города расположены рядом, по соседству один от другого, и я счел такой ответ вполне удовлетворительным для моих целей и решил отправиться в конце недели.
   Я был очень честным мальчуганом и, не желая оставлять по себе у «Мэрдстона и Гринби» дурную славу, считал себя обязанным остаться до субботнего вечера, а поскольку при поступлении на склад мне было уплачено вперед за неделю, решил не идти в обычный час в контору за своим жалованьем. Вот по этой-то причине я и взял взаймы полгинеи, чтобы иметь деньги на дорогу.
   Когда наступил субботний вечер и все мы собрались на складе в ожидании получки, а Типп, возчик, пользовавшийся привилегией получать первым, пошел за деньгами, я пожал руку Мику Уокеру, попросил его, когда он пойдет в контору, передать мистеру Куиньону, что я отправился перенести свой сундучок к Типпу, и, в последний раз пожелав спокойной ночи Мучнистой Картошке, убежал.
   Мой сундучок находился на моей старой квартире над рекой, и я написал для него адрес на обратной стороне одной из наших адресных табличек, которые мы прибивали к бочонкам: «Мистеру Дэвиду до востребования, контора наемных карет, Дувр». Эта табличка была у меня в кармане, заранее приготовленная, чтобы привесить ее к сундучку, когда мне удастся вынести его из дому; по дороге домой я искал кого-нибудь, кто помог бы мне перетащить сундучок в контору почтовых карет.
   Неподалеку от Обелиска, [32 - Обелиск – колонна, воздвигнутая в 1771 году на площади Сент-Джордж за Темзой, в южном Лондоне, в честь лорд-мэра Кросби, который добился освобождения из тюрьмы владельца типографии, заключенного в тюрьму за печатание отчетов о прениях в парламенте.] на Блекфрайерс-роуд, стоял около маленькой тележки, запряженной ослом, долговязый парень; когда я проходил мимо, он поймал мой взгляд и крикнул: «Ну что, ротозей, небось запомнил меня?» – заметив, что я пристально на него смотрю. Я остановился и сказал, что отнюдь не хотел его обидеть, а просто-напросто размышлял, возьмется ли он исполнить одно поручение.
   – Какое поручение? – спросил долговязый парень.
   – Перевезти сундучок, – ответил я.
   – Какой сундучок? – спросил долговязый.
   Я объяснил, что сундучок мой находится в доме на той же улице и я даю шесть пенсов за доставку его в контору дуврских наемных карет.
   – По рукам. Шесть пенсов! – сказал долговязый парень, вскочил в запряженную ослом тележку, которая была не чем иным, как большим деревянным корытом на колесах, и, грохоча, поскакал с такой скоростью, что мне приходилось напрягать все силы, чтобы не отстать от осла.
   В парне было нечто вызывающее, особенно в его манере жевать соломинку во время разговора, и это мне не понравилось. Но мы с ним уже сговорились, и мне пришлось повести его наверх в мою комнату, откуда мы вынесли сундучок и поставили в тележку. Мне покуда не хотелось привешивать к сундучку табличку с адресом, чтобы кто-нибудь из семьи хозяина не проведал о моем плане и не задержал меня; поэтому я попросил парня остановиться на минуту, когда он поравняется с глухой стеной тюрьмы Королевской Скамьи. Только успел я это сказать, как он помчался так, словно и он сам, и мой сундучок, и тележка, и осел – все разом обезумели, а я чуть не задохся, стараясь догнать его и окликая на бегу, пока, наконец, не догнал в указанном мною месте.
   Запыхавшись и раскрасневшись, я выронил из кармана мои полгинеи, доставая табличку с адресом. Ради сохранности монеты я засунул ее в рот и, хотя руки у меня дрожали, очень удачно приладил табличку, как вдруг долговязый ударил меня в подбородок, и я увидел, что мои полгинеи вылетели изо рта ему на ладонь.
   – Э, да тут подсудное дело! – вскричал долговязый и с ужасной гримасой схватил меня за ворот куртки. – Что! Удрать собрался? А ну-ка пойдем в полицию, негодный мальчишка!
   – Отдайте мне мои деньги и оставьте меня в покое! – сказал я в испуге.
   – Пойдем в полицию! – повторил парень. – Там разберут, чьи это деньги,
   – Отдайте мой сундучок и деньги! – закричал я и разрыдался.
   Долговязый снова повторил: «Пойдем в полицию!» – и поставил меня прямо перед ослом, словно между этим животным и судьей была какая-то связь, но вдруг передумал, прыгнул в тележку, уселся на мой сундучок и, крикнув, что едет в полицию, помчался еще быстрее, чем раньше.
   Я пустился за ним со всех ног, но, задыхаясь от бега, не мог кричать, да, пожалуй, и смелости бы у меня недостало. Раз двадцать меня чуть не задавили. Я терял его из виду, снова находил, снова терял, на меня кричали, огрели меня кнутом, я упал в грязь, кое-как поднялся, на кого-то наскочил, налетел на столб. Но вот настал момент, когда, измученный страхом и жарой, опасаясь, как бы весь Лондон не бросился за мной в погоню, я дал возможность долговязому парню скрыться с моими деньгами и сундучком. Я рыдал, я не в силах был перевести дыхание, но, не останавливаясь, вышел на дорогу, ведущую к Гринвичу, который, как я узнал раньше, находится на пути в Дувр. К дому моей бабушки, мисс Бетси, я нес с собой чуть-чуть побольше имущества, чем было у меня в ту ночь, когда мое появление на свет привело ее в такое негодование.


   Глава XIII
   К чему привело мое решение

   Кто знает, может быть, и мелькала у меня безумная мысль бежать до самого Дувра, когда я отказался от погони за парнем с тележкой и направил свои стопы к Гринвичу. Если и мелькнула у меня такая мысль, то я быстро опомнился, ибо сделал остановку на Кент-роуд, на площадке с бассейном и какой-то огромной нелепой статуей посредине, трубившей в сухую раковину. Здесь я присел на приступку у чьей-то двери, измученный, ослабевший от непомерного напряжения, и у меня уже не хватало сил оплакивать потерю сундучка и полгинеи.
   К тому времени стемнело; я слышал, как пробило десять часов, пока я сидел и отдыхал. Но, к счастью, ночь была летняя и погожая. «Когда я отдышался и стеснение в груди прошло, я встал и пошел дальше. Несмотря на все свое отчаяние, я и не помышлял о том, чтобы вернуться назад. Вряд ли я подумал бы об этом, даже если бы на Кент-роуд возвышались сугробы Швейцарии.
   Однако, хотя я и продолжал путь, меня тревожила мысль о том, что всем моим достоянием были три монеты по полпенни (право же, дивлюсь, как они уцелели у меня в кармане до субботнего вечера). Мне представилось, будто я читаю газетную заметку о том, как меня нашли мертвым через день или два под чьим-то забором; и в унынии я плелся дальше, – хотя и старался идти побыстрее, – пока не случилось мне поравняться с лавчонкой, на которой висело объявление, что здесь покупают платье леди и джентльменов и принимают по наивысшей цене тряпки, кости и негодную кухонную утварь. Хозяин, облаченный в жилет, сидел у двери лавчонки и курил, а так как с низкого потолка свешивалось множество сюртуков и штанов и освещены они были только двумя тускло горевшими свечами, то мне почудилось, что этот человек похож на некое мстительное существо, которое перевешало всех своих врагов и теперь радуется и веселится.
   Недавний мой опыт, приобретенный благодаря мистеру и миссис Микобер, подсказал мне, что здесь я, пожалуй, найду способ хоть ненадолго отогнать призрак голодной смерти. Я свернул в ближайший переулок, снял жилет, аккуратно сложил его и, сунув под мышку, вернулся к лавке.
   – Простите, сэр, я бы хотел продать это по сходной цене, – сказал я.
   Мистер Доллоби, – во всяком случае, это имя значилось на вывеске, – взял жилет, поставил свою трубку стоймя, прислонив ее к дверному косяку, вошел вместе со мной в лавку, снял пальцами нагар с обеих свечей, разложил жилет на прилавке и посмотрел на него, потом стал его рассматривать, держа против света, и в конце концов сказал:
   – Какую ты назначаешь цену за эту куцую жилетку?
   – О, вам лучше знать, сэр, – скромно ответил я.
   – Я не могу быть и покупателем и продавцом, – возразил – мистер Доллоби. – Назначай свою цену за эту куцую жилетку.
   – Нельзя ли получить за нее восемнадцать пенсов? – после некоторого колебания осведомился я.
   Мистер Доллоби снова свернул жилет и вручил мне,
   – Я бы ограбил свое семейство, если бы дал за нее девять пенсов, – сказал он.
   Такая манера вести дело была неприятна, ибо на меня, совершенно чужого человека, возлагалась тяжелая обязанность просить мистера Доллоби, чтобы он ради меня ограбил свое семейство. Однако обстоятельства мои были столь затруднительны, что я выразил желание получить девять пенсов, если он на это согласен. Поворчав немного, мистер Доллоби дал девять пенсов. Я пожелал ему спокойной ночи и вышел из лавки, разбогатев на эту сумму и лишившись жилетки. Но когда я застегнул свою куртку, эта потеря оказалась не так уж велика.
   В сущности, я уже предвидел, что куртка последует за жилетом и что большую часть пути до Дувра мне придется пройти в рубашке и штанах, и я могу почитать себя счастливым, если доберусь до цели даже в таком одеянии. Но я раздумывал об этом меньше, чем можно было предположить. Если не считать общих соображений касательно длинной дороги и долговязого парня с тележкой, который так жестоко со мной обошелся, мне кажется, у меня не было вполне отчетливого представления об ожидающих меня трудностях, когда я снова тронулся в путь с девятью пенсами в кармане.
   В голове у меня зародился план, как устроиться на эту ночь, – план, который я собирался привести в исполнение. Заключался он в том, чтобы примоститься у ограды позади моей старой школы, там, где обычно стоял стог сена. Мне чудилось, что я буду чувствовать себя не таким одиноким, находясь неподалеку от мальчиков и от дортуара, где я, бывало, рассказывал свои истории, хотя мальчики и не будут знать о моем присутствии, а дортуар не приютит меня в своих стенах.
   День выдался для меня тяжелый, и я был уже совсем без сил, когда взобрался, наконец, на Блекхит. Не так легко было отыскать Сэлем-Хаус, но все-таки я нашел его, нашел и стог сена в уголке и улегся, зайдя сначала за ограду, посмотрев вверх, на окна, и убедившись, что всюду темно и тихо. Никогда не забыть мне чувства одиночества, охватившего меня, когда я первый раз в жизни лег спать под открытым небом!
   Сон спустился ко мне, как спустился он в ту ночь и ко многим другим отщепенцам, перед которыми были заперты двери домов и на которых лаяли дворовые собаки, и мне снилось, будто я лежу на моей старой школьной кровати, разговаривая с мальчиками; но когда я очнулся, я сидел на земле, шепча имя Стирфорта и дико глядя на звезды, искрившиеся и мерцавшие над моей головой. Тут я вспомнил, где я нахожусь в этот поздний час, и какое-то странное чувство охватило меня; боясь неведомо чего, я встал и побродил вокруг. Но тускнеющее мерцание звезд и бледный свет на небе – там, где занималась заря, – вернули мне спокойствие, а так как веки мои отяжелели, я снова лег и заснул, – хотя я и во сне чувствовал, что было холодно. – и спал, пока меня не разбудили теплые лучи солнца и утренний звон колокола в Сэлем-Хаусе. Если бы я мог надеяться, что Стирфорт еще здесь, я притаился бы где-нибудь, поджидая, когда он выйдет один; но я знал, что он должен был давно уже покинуть школу. Трэдлс, может быть, еще оставался, но это было весьма сомнительно; к тому же у меня не было желания открыться ему, ибо, вполне полагаясь на его доброе сердце, я не очень-то верил в его рассудительность и счастливую звезду. Вот почему я крадучись отошел от ограды в то время, как ученики мистера Крикла поднимались с кроватей, и двинулся по длинной пыльной дороге, которую знал под названием Дуврской еще в ту пору, когда был одним из этих учеников и когда мне и в голову не приходило, что кто-нибудь может увидеть меня, плетущимся по ней так, как плелся я сейчас.
   Как непохоже было это воскресное утро на воскресные утра в Ярмуте! Бредя вперед, я услышал в обычный час звон колоколов, встретил людей, идущих в церковь, миновал одну или две церкви, где собрались прихожане и откуда вырывалось наружу пение, в то время как бидл сидел и прохлаждался в тени у входа или стоял под тисовым деревом и, прикрыв рукою глаза от солнца, сердито смотрел на меня, проходящего мимо. Мир и покой воскресного утра осеняли все и всех, кроме меня. И в этом была разница. Грязный, весь в пыли, со спутанными волосами, я чувствовал себя настоящим грешником. Если бы не вызывал я в памяти трогательной картины, – моя мать, юная, и прекрасная, плачет у камина, и, глядя на нее, умиляется душой бабушка, – мне кажется, у меня не хватило бы в тот день мужества продолжать путь. Но эта картина неизменно возникала передо мной и влекла меня за собою.
   В то воскресенье я прошел двадцать три мили, хотя и выбился из сил, так как не привык к таким переходам. Как сейчас вижу я себя: вот я иду под вечер по Рочестерскому мосту, усталый, со стертыми ногами, и ем хлеб, который купил себе на ужин. Несколько домиков с вывесками «Комнаты для путешественников» соблазняли меня, но я боялся истратить последние свои пенсы, а еще больше боялся злобных взглядов бродяг, которых встречал или обгонял по пути. Поэтому я не искал другой кровли, кроме небесного свода, и, с трудом дотащившись до Четема – ночью он кажется призрачным сооружением из мела, со своими подъемными мостами и похожими на Ноев ковчег судами без мачт на мутной реке, – я взобрался, наконец, на какую-то поросшую травой площадку для батареи, нависавшую над тропинкой, по которой шагал взад и вперед часовой. Здесь я улегся возле пушки и крепко проспал до утра, обрадованный близостью шагавшего часового, хотя обо мне, расположившемся над его головой, он знал не больше, чем знали мальчики в Сэлем-Хаусе о том, что я лежу у ограды.
   Утром я был весь разбит, ноги ныли, и я был совершенно ошеломлен барабанным боем и топотом маршировавших солдат, которые как будто надвигались на меня со всех сторон, когда я стал спускаться вниз, на длинную и узкую улицу. Чувствуя, что сегодня я могу пройти лишь очень небольшое расстояние, если хочу сберечь силы для завершения моего путешествия, я решил прежде всего продать куртку. Я тотчас снял с себя куртку, чтобы приучить себя обходиться без нее, и, неся ее под мышкой, приступил к осмотру лавок готового платья.
   Продать куртку оказалось нетрудным делом: торговцев подержанным платьем было много, и почти все они подстерегали клиентов, стоя в дверях. Но так как многие из них вывесили среди разных других вещей один-два офицерских мундира с эполетами, то солидный характер их торговых операции привел меня в смущение, и я долго шел, не решаясь предложить свой товар.
   Скромность побудила меня отдать предпочтение лавкам для матросов и лавчонкам, подобным лавчонке мистера Доллоби. и отвлекла мое внимание от более пристойных заведений. Наконец я отыскал одну, которая показалась мне многообещающей и находилась на углу грязного закоулка, упиравшегося в огороженный пустырь, поросший крапивой; на перекладинах изгороди развевалась поношенная матросская одежда, очевидно переполнившая лавку до отказа, и тут же виднелись складные койки, заржавленные ружья, клеенчатые шапки и несколько подносов, заваленных таким количеством старых, заржавленных ключей всевозможных размеров, что, казалось, они подошли бы ко всем дверям на белом свете.
   В эту лавчонку, низенькую и маленькую, которую скорее затемняло, чем освещало завешенное одеждой оконце, я вошел, спустившись на несколько ступеней, вошел с трепещущим сердцем и отнюдь не почувствовал успокоения, когда из грязной конуры позади лавки выскочил безобразный старик, обросший щетинистой седой бородой, и схватил меня за волосы. На вид это был ужасный старик в омерзительно грязном жилете, и от него несло ромом. В каморке, откуда он вышел, стояла кровать, покрытая измятым и рваным лоскутным одеялом, и было еще одно оконце, за которым виднелись все те же крапива и хромой осел.
   – Ох, что тебе нужно? – скривив рот, спросил старик злобным, хнычущим голосом. – Ох, глаза мои, ноги мои, руки, что тебе нужно? Ох, легкие мои, печень, что тебе нужно? Ох, гр-ру, гр-ру!
   Я пришел в такой ужас от этих слов – в особенности от последнего, непонятного и произнесенного дважды, которое звучало так, словно у него в горле была трещотка, – что ничего не мог ответить. Тогда старик, все еще держа меня за волосы, повторил:
   – Ох, что тебе нужно? Ох, глаза мои, ноги мои, руки, что тебе нужно? Ох, легкие и печень, что тебе нужно? Ох, гр-ру!
   Это слово он выкрикнул столь энергически, что глаза его чуть не выскочили из орбит.
   – Я хотел узнать, не купите ли вы куртку, – дрожа, пролепетал я.
   – Ох, посмотрим эту куртку! – крикнул старик. – Ох, сердце мое в огне, покажи нам эту куртку! Ох, глаза мои, ноги мои, руки, подавай эту куртку!
   Он выпустил мои волосы из своих трясущихся рук, похожих на когти огромной птицы, и надел очки, которые отнюдь не украсили его воспаленных глаз.
   – Ох, сколько за эту куртку? – крикнул старик, предварительно осмотрев ее. – Ох… гр-ру!.. Сколько за эту куртку?
   – Полкроны, – ответил я, немного оправившись.
   – Ох, легкие мои и печень, нет! – крикнул старик. – Ох, глаза мои, нет! Ох, ноги мои и руки, нет! Восемнадцать пенсов. Гр-ру!
   Каждый раз при этом восклицании его глазам, казалось, грозила опасность выскочить из орбит, и каждую фразу он произносил нараспев, словно на какой-то мотив, всегда один и тот же, больше всего, пожалуй, напоминавший завывание ветра, которое начинается на низких нотах, потом взбирается все выше и, наконец, снова замирает, – другого сравнения я не могу подыскать.
   – Ну, что ж, я возьму восемнадцать пенсов, – сказал я, радуясь заключению сделки.
   – Ох, печень моя! – воскликнул старик, швырнув куртку на полку. – Ступай вон из лавки! Ох, легкие мои, ступай вон из лавки! Ох, глаза мои, ноги мои и руки… гр-ру! денег не проси! Давай меняться.
   Никогда в жизни, ни до, ни после этого, не был я так испуган; все же я смиренно сказал ему, что мне нужны деньги, а все остальное мне ни к чему, но, если ему угодно, я готов подождать денег на улице и торопить его не собираюсь. Затем я вышел на улицу и уселся в углу, в тени. Здесь просидел я много часов, тень уступила место солнечному свету, солнечный свет снова уступил место тени, а я все сидел и ждал денег.
   Полагаю, среди подобного рода торговцев не нашлось бы второго такого сумасшедшего пьяницы. Что он хорошо известен в округе и про него идет молва, будто он продал душу дьяволу, это я скоро понял благодаря визитам, наносимым ему мальчишками, которые все время вертелись около лавки и разглашали эту легенду, требуя, чтобы он принес свое золото.
   – Не прикидывайся, Чарли, сам знаешь, что ты не бедняк! Тащи-ка сюда свое золото! Тащи золото, за которое продался дьяволу! Живей, Чарли! Оно зашито в тюфяке! А ну-ка, вспори тюфяк и дай нам немножко золота!
   Эти выкрики и многочисленные предложения одолжить ему для этой цели нож приводили его в такое исступление, что в течение целого дня он то и дело выбегал из лавки, а мальчишки то и дело пускались наутек. В ярости своей он иной раз принимал меня за одного из них, бросался ко мне с пеной у рта, словно хотел разорвать на куски, потом, узнав меня в последний момент, нырял в лавчонку и, судя по звукам, доносившимся оттуда, валился на кровать и орал, как безумный, распевая на свой лад «Смерть Нельсона» [33 - «Смерть Нельсона» – популярная песня композитора Брэма.] и вставляя перед каждым стихом «ох!», а в промежутках бесчисленные «гр-ру!». В довершение всех бед мальчишки, заметив, с каким терпением и настойчивостью я, полуодетый, сижу у лавки, установили мою связь с эти заведением, принялись швырять в меня камнями и весь день жестоко меня обижали.
   Старик делал немало попыток вынудить у меня согласие на мену: то он выходил с удочкой, то со скрипкой, то с треуголкой, то с флейтой. Но я уклонялся от всех предложений и продолжал сидеть, охваченный отчаянием, всякий раз со слезами на глазах умоляя его отдать мне деньги или вернуть куртку. Наконец он начал выплачивать мне по полпенни, и прошло добрых два часа, прежде чем у меня постепенно набрался шиллинг.
   – Ох, глаза мои, ноги мои и руки! – после длинной паузы воскликнул он тогда, с отвратительной гримасой выглядывая из лавки. – Уйдешь ты, если я дам еще два пенса?
   – Не могу, я умру с голоду, – сказал я.
   – Ох, легкие мои и печень! А если еще три пенса, тогда уйдешь?
   – Я ушел бы и так, если бы мог, но мне до зарезу нужны деньги, – ответил я.
   – Ох, гр-ру!
   Право же, невозможно передать, как он вывинчивал из себя это восклицание, когда посматривал на меня из-за дверного косяка, так что было видно только его злое, старое лицо.
   – А если четыре пенса, тогда уйдешь?
   Я так ослабел и устал, что принял это предложение, взял не без трепета деньги из его когтистой руки и ушел незадолго до заката солнца, терзаемый таким голодом и такой жаждой, каких никогда еще не ощущал. Но, истратив три пенса, я вскоре совсем оправился и, придя в лучшее расположение духа, проковылял семь миль по дороге.
   На ночлег я снова расположился у стога сена и спокойно заснул, предварительно вымыв в ручье покрытые волдырями ноги и кое-как обложив их холодными листьями. Наутро, вновь тронувшись в путь, я обнаружил, что дорога тянется вдоль хмельников и фруктовых садов. Лето близилось к концу, в садах рдели спелые яблоки, и кое-где уже начался сбор хмеля. Все это показалось мне удивительно красивым, и я решил провести эту ночь в хмельнике, полагая, что длинные ряды жердей, обвитых изящными гирляндами листьев, составят мне приятную компанию.
   В тот день бродяги были еще назойливее, чем раньше, и внушили мне такой страх, что память о нем свежа и по сие время. Некоторые из них походили на разбойников, они таращили на меня глаза, когда я проходил мимо, или останавливались и кричали мне вслед, чтобы я вернулся потолковать с ними; когда же я пускался наутек, они швыряли вдогонку камни. Запомнился мне один молодой парень с женщиной – вероятно, странствующий медник, судя по его сумке и жаровне, – который уставился на меня, а потом заорал таким зычным голосом, приказывая вернуться, что я приостановился и оглянулся.
   – Иди, коли зовут! – крикнул медник. – А не то я из тебя все кишки выпушу!
   Я почел наиболее благоразумным вернуться. Когда я к ним приблизился, стараясь всем своим видом умилостивить медника, я заметил, что у женщины подбит глаз.
   – Куда идешь? – спросил медник, закопченной рукой вцепившись в мою рубашку.
   – Иду в Дувр, – ответил я.
   – Откуда? – спросил медник, закручивая мою рубашку, чтобы покрепче меня держать.
   – Иду из Лондона, – ответил я.
   – Чем промышляешь? – спросил медник. – Воришка?
   – Нет, что вы! – сказал я.
   – Что? Не воришка? Черт подери! Если будешь хвастать своей честностью, я тебе голову проломлю! – сказал медник.
   Он угрожающе замахнулся свободной рукой, а затем осмотрел меня с головы до пят.
   – Есть у тебя деньги на пинту пива? Если есть, выкладывай, покуда я их сам не отобрал!
   Несомненно, я отдал бы деньги, если бы не встретился глазами с женщиной, которая слегка покачала головой и беззвучно прошептала: «Нет!»
   – Я очень беден, у меня нет денег, – сказал я, пытаясь улыбнуться.
   – Это что еще значит? – крикнул медник, вперив в меня столь грозный взгляд, что я испугался, уж не видит ли он у меня в кармане деньги.
   – Сэр!.. – пролепетал я.
   – Это что такое? Почему у тебя на шее шелковый платок моего брата? – вопросил медник. – Подай-ка его сюда!
   В одну секунду он сорвал с меня платок и швырнул его женщине.
   Женщина громко захохотала, словно принимая это за шутку, и, швырнув мне назад платок, снова, как и раньше, слегка качнула головой и беззвучно прошептала: «Уходи!» Но не успел я последовать ее совету, как медник с такой силой вырвал у меня из рук платок, что я отлетел, словно перышко; потом он накинул платок себе на шею, с проклятьем повернулся к женщине и ударом кулака сшиб ее с ног. Никогда не забыть мне, как она упала навзничь на каменистую дорогу, как слетел с нее чепец, а волосы побелели от пыли; и не забыть мне, как я, отойдя, оглянулся и увидел, что она сидит на тропинке, тянущейся по придорожной насыпи, и уголком шали вытирает кровь с лица, а медник шагает дальше.
   Это приключение нагнало на меня такой страх, что теперь, завидев издали бродяг, я поворачивал назад, прятался в укромном местечке и ждал, пока они не скроются из виду. Случалось это очень часто и являлось нешуточной помехой на моем пути. Но и эту беду, и все другие беды, с какими сталкивался я во время моего путешествия, мне как будто помогала переносить созданная моей фантазией картина – образ моей юной матери перед появлением моим на свет. Он был со мной неотлучно. Он был со мною там, в хмельнике, когда я лег спать; он был со мною утром при пробуждении; он влек меня за собой весь день. С той поры он всегда встает передо мной, когда я вспоминаю солнечную улицу Кентербери, словно дремлющего в горячем свете, его древние дома и арки, и величественный серый собор, и грачей, летающих вокруг башен. Когда я вышел, наконец, на пустынное широкое плато близ Дувра, этот образ озарил унылый пейзаж лучом надежды, и только на шестой день после побега, когда я достиг главной цели своего путешествия и вступил в самый город, – тогда только покинул он меня. Да, вот что странно: когда я, в рваных башмаках, запыленный, обожженный солнцем, полураздетый, вошел в город, к которому так долго стремился, образ матери исчез, как сновидение, покинув меня, беспомощного и удрученного.
   Я начал наводить справки о моей бабушке прежде всего среди лодочников и получал самые разнообразные ответы. Один сказал, что она живет на маяке Саут-Форленд и там опалила себе бакенбарды; другой – что ее привязали крепко-накрепко к большому бакену за гаванью и посещать ее можно только в часы между приливом и отливом; третий – что ее посадили в тюрьму Мейдстон за кражу детей; четвертый – что во время последней бури видели, как она села на помело и полетела прямехонько в Кале. Извозчики, к которым я потом обратился, давали такие же шутливые и такие же непочтительные ответы, а лавочники, не одобряя внешнего моего вида, не желали дослушать до конца и обычно отвечали, что им нечего мне дать. С той поры как я убежал, ни разу еще я не чувствовал себя таким несчастным и обездоленным. Деньги я все истратил, продать было нечего. Меня терзали голод и жажда, силы мои иссякли, а цель казалась все такою же далекой, как если бы я и не покидал Лондона.
   Утро ушло на эти расспросы, и, наконец, я присел у порога пустой лавки близ рынка и задумался о том, не направить ли мне свои стопы к другим городкам, упомянутым в письме, как вдруг проезжавший мимо извозчик уронил попону. Когда я поднял се, добродушное лицо этого человека придало мне храбрости, и я спросил, не может ли он сказать, где живет мисс Тротвуд, хотя этот вопрос я задавал так часто, что слова застывали у меня на губах.
   – Тротвуд? – отозвался он. – Постой-ка, я рту фамилию знаю. Старая леди?
   – Да, немолодая, – ответил я.
   – Держится очень прямо? – продолжал он и сам выпрямился.
   – Да, кажется так, – сказал я.
   – Носит с собой сумку? – спросил он. – Очень большую сумку? Сердитая особа, так и накидывается на людей?
   Сердце у меня екнуло, когда я признал безусловную точность этого описания.
   – Ну, так вот что я тебе скажу, – продолжал извозчик, – если ты поднимешься вон туда, – он указал кнутом в сторону холмов, – и пойдешь все прямо, пока не увидишь домов у моря, думаю, там ты услышишь о ней.
   Только вряд ли она что-нибудь подаст, так вот возьми пенни.
   С благодарностью я принял подаяние и купил себе хлеба. Подкрепляясь на ходу, я побрел в том направлении, какое указал мне добрый человек, и прошел немало, а домов, о которых он говорил, все не было. Наконец я увидел вдали несколько домиков и, приблизившись к ним, вошел в лавочку (такие лавки у нас обычно называли мелочными) и осведомился, не могут ли мне сказать, где живет мисс Тротвуд. Я обращался к мужчине за прилавком, – он отвешивал рис какой-то девице, – но та, думая, что вопрос задан ей, быстро обернулась.
   – Моя хозяйка? – воскликнула она. – Что тебе нужно от нее, мальчик?
   – Простите, я хотел бы поговорить с ней, – ответил я.
   – Верно, выклянчить что-нибудь! – отрезала девица.
   – Право же, нет! – сказал я.
   Но, вспомнив вдруг, что именно таково было мое намерение, я в смущении замолчал и почувствовал, как румянец залил мне лицо.
   Девушка, которая, судя по ее словам, была служанкой моей бабушки, положила рис в корзинку и вышла из лавки, сказав мне, что я могу следовать за ней, если хочу узнать, где живет мисс Тротвуд. Я не ждал вторичного приглашения, хотя меня охватил такой страх и я так волновался, что ноги у меня подкашивались. Я последовал за девицей, и вскоре мы подошли к хорошенькому маленькому коттеджу с веселыми окнами-фонарями; перед коттеджем был четырехугольный усыпанный гравием дворик или садик, где чудесно благоухали цветы, за которыми заботливо ухаживали.
   – Это дом мисс Тротвуд, – объявила девица. – Теперь ты его видишь, и больше мне нечего тебе сказать.
   С этими словами она убежала в дом, словно снимая с себя ответственность за мое появление, а я остался один у калитки и безутешно смотрел поверх нее на окно гостиной, где видна была кисейная занавеска, посредине раздвинутая, большой круглый зеленый экран или веер, укрепленный на подоконнике, маленький столик и громадное кресло, внушившие мне опасения, что, быть может, в эту самую минуту в нем восседает величественно и грозно моя бабушка.
   К тому времени мои башмаки пришли в печальное состояние. Подметки постепенно отвалились, а сверху кожа потрескалась и лопнула, так что они ни видом своим, ни формой уже не походили на обувь. Шляпа (служившая мне и ночным колпаком) была так сплющена и помята, что самая старая дырявая кастрюля без ручки, валяющаяся в мусорной куче, могла бы преспокойно соперничать с ней. Моя рубашка и штаны, загрязнившиеся от пота, росы, травы и кентской земли, на которой я спал, и вдобавок разорванные, могли бы отпугивать птиц от бабушкиного сада, покуда я стоял у калитки. Волосы мои не знали ни гребня, ни щетки с той поры, как я ушел из Лондона. От непривычно долгого пребывания на открытом воздухе и солнцепеке мое лицо, шея и руки загорели до черноты. С головы до пят я был осыпан меловой пылью, словно вылез из печи для обжигания извести. Вот в каком плачевном состоянии, мучительно это сознавая, я собирался встретиться с моей грозной бабушкой и медлил, прежде чем впервые предстать пред ней.
   Спустя некоторое время, когда нерушимая тишина за окном гостиной навела меня на мысль, что бабушки там нет, я поднял глаза к окну во втором этаже, где увидел румяного, симпатичного седовласого джентльмена, который забавно прищурил один глаз, несколько раз кивнул мне головой, столько же раз покачал ею, улыбнулся и скрылся.
   Я и без того уже был растерян, а теперь, видя такое странное поведение, растерялся еще больше и готов был улизнуть, чтобы поразмыслить, как мне надлежит действовать, но в эту минуту из дома вышла леди в платке, повязанном поверх чепца, в садовых перчатках, с садовой сумкой на животе, напоминающей суму сборщика дорожных пошлин, и с большим ножом. Я тотчас признал в ней мисс Бетси, потому что, выйдя из дома, она прошествовала с такою же важностью, с какой шествовала по нашему саду в бландерстонском Грачевнике, о чем так часто рассказывала моя бедная мать.
   – Вон отсюда! – сказала мисс Бетси, тряхнув головой и рассекая воздух ножом. – Вон отсюда! Мальчишек сюда не пускают!
   С трепещущим сердцем я смотрел, как она проследовала в угол сада и, наклонившись, принялась выкапывать какой-то корешок. Потом, окончательно упав духом, но движимый отчаянием, я потихоньку вошел в сад и, остановившись подле нее, тронул ее пальцем.
   – Простите, сударыня… – начал я. Она вздрогнула и подняла глаза.
   – Простите, бабушка…
   – Что? – вскричала мисс Бетси таким удивленным юном, какого я никогда еще не слыхивал.
   – Простите, бабушка, я ваш внук.
   – О господи! – сказала бабушка. И села прямо на дорожку.
   – Я Дэвид Копперфилд из Бландерстона в Суффолке, где вы были в ту ночь, когда я родился, и видели мою дорогую маму. Я был очень несчастен с тех пор, как она умерла. Обо мне не заботились, ничему меня не учили, бросили на произвол судьбы, заставили взяться за работу, которая мне никак не подходит. Вот потому-то я и убежал, и пришел к вам. В первый же день меня ограбили, всю дорогу я шел пешком и за все это время ни разу не спал в постели.
   Тут я вдруг потерял самообладание и, разведя руками, чтобы показать ей мое оборванное платье и призвать его в свидетели перенесенных мною страданий, разразился рыданиями, которые, вероятно, накопились во мне за всю эту неделю.
   Бабушка, лицо которой не выражало решительно никаких чувств кроме беспредельного изумления, сидела на гравии и смотрела на меня во все глаза, пока я не разрыдался, а тогда она быстро встала, схватила меня за шиворот и потащила в гостиную. Там она первым делом открыла высокий стенной шкаф, достала оттуда несколько бутылок и влила мне в рот понемножку из каждой. Должно быть, она хватала их наугад, потому что, помню, я почувствовал вкус анисовой водки, анчоусного соуса и приправы к салату. Угостив меня этими подкрепляющими средствами и видя, что я продолжаю истерически всхлипывать и не могу сдержать себя, она уложила меня на диван, подсунула мне под голову шаль, а под ноги свой собственный платок с головы, чтобы я не запачкал обивки, затем уселась за упомянутым мною зеленым веером или экраном, так что я не видел ее лица, и начала восклицать: «Господи, помилуй!» – словно стреляя из пушки с промежутками в одну минуту. Немного погодя она позвонила в колокольчик.
   – Дженет. – сказала бабушка, когда в комнату вошла служанка, – поднимись наверх, передай мой привет мистеру Дику и скажи, что я хочу с ним поговорить.
   Дженет как будто удивилась при виде меня, неподвижно лежащего на диване (я не смел пошевельнуться, опасаясь вызвать неудовольствие бабушки), однако пошла исполнять поручение. Бабушка, заложив руки за спину, шагала взад и вперед по комнате, пока не вошел, улыбаясь, тот самый джентльмен, который подмигивал мне из верхнего окна.
   – Мистер Дик, – сказала моя бабушка, – не прикидывайтесь дурачком, потому что никто не может быть более рассудителен, чем вы, стоит вам того пожелать. Все мы это знаем. А стало быть – не прикидывайтесь дурачком.
   Джентльмен мгновенно сделал серьезное лицо и, показалось мне, посмотрел на меня так, словно умолял не заикаться об окне.
   – Мистер Дик, вы слышали от меня о Дэвиде Копперфилде? – продолжала бабушка. – Не притворяйтесь, будто у вас нет памяти, мы-то с вами знаем, что это не так.
   – Дэвид Копперфилд? – переспросил мистер Дик, который, по моему мнению, мало что об этом помнил. – Дэвид Копперфилд? О да, конечно! Дэвид… разумеется.
   – Ну так вот это его мальчик, его сын, – сказала бабушка. – Он был бы вылитый отец, если бы не был похож также и на свою мать.
   – Его сын? – повторил мистер Дик. – Сын Дэвида? Неужели?
   – Да, – подтвердила бабушка, – и недурную придумал он проделку. Он убежал. Ах, его сестра, Бетси Тротвуд, никогда бы не убежала!
   Бабушка решительно тряхнула головой, вполне полагаясь на характер и поведение девочки, которая так и не родилась.
   – О! Вы думаете, она бы не убежала? – спросил мистер Дик.
   – Господи, спаси и помилуй этого человека! – сердито воскликнула бабушка. – О чем это он толкует? Да разве я не знаю, что она бы не убежала? Жила бы она со своей крестной матерью, и были бы мы привязаны друг к другу. Сделайте милость, скажите, куда и откуда могла бы бежать его сестра Бетси Тротвуд?
   – Никуда, – сказал мистер Дик.
   – Ну вот, – отозвалась бабушка, смягченная его ответом, – так зачем же вы прикидываетесь простофилей, когда ум у вас острый, как ланцет хирурга? Здесь вы видите перед собой Дэвида Копперфилда младшего, и я вам задаю вопрос, что мне с ним делать?
   – Что вам с ним делать? – беспомощно повторил мистер Дик, почесывая голову. – О! Что с ним делать?
   – Да, – с важной миной подтвердила моя бабушка, подняв указательный палец. – Говорите же! Мне нужен здравый совет.
   – Ну, что ж, будь я на вашем месте, – задумчиво начал мистер Дик, устремив на меня рассеянный взгляд, – я бы…
   Созерцание моей особы, казалось, внушило ему какую-то мысль, и он бодро добавил:
   – Я вымыл бы его!
   – Дженет! – произнесла бабушка, обращаясь к служанке с тихим торжеством, которое было мне в ту пору непонятно. – Мистер Дик разрешает все наши сомнения. Согрей воду для ванны. – Хотя я и был глубоко заинтересован этим разговором, но в то же время невольно разглядывал мою бабушку, мистера Дика и Дженет и заканчивал уже начатый мною осмотр комнаты.
   Бабушка моя была леди высокого роста со строгим, но благообразным лицом. В ее физиономии, в ее голосе, в ее походке и осанке было что-то непреклонное, чем вполне объясняется впечатление, произведенное ею на такое кроткое существо, как моя мать; однако черты лица у нее были скорее красивые, хотя жесткие и суровые.
   Особенно обратил я внимание на ее живые, блестящие глаза. Седые волосы ее были причесаны просто, на пробор, и прикрыты чепцом, который я назвал бы домашним чепчиком; я имею в виду чепец, более принятый в те времена, чем нынче, – чепец с крыльями, завязанными под подбородком. Платье на ней было бледно-лиловое и удивительно опрятное, но узкого покроя, словно она предпочитала не носить на себе ничего лишнего. Помню, оно показалось – мне похожим на амазонку, у которой отрезали ненужный шлейф. У пояса она носила золотые часы – мужские, судя по их величине и форме, – с цепочкой и печатками, на шее у нее был воротничок, напоминающий мужской, а на – запястьях обшлага, вроде манжеток.
   Мистер Дик, как я уже говорил, был седовласым и румяным. На этом я бы и закончил описание его, не будь у него странной привычки держать голову понуро (однако не от преклонных лет – так бывало и с учениками мистера Крикла после побоев), а его серые глаза, выпуклые и большие, со странным водянистым блеском, его рассеянность, покорность моей бабушке и детский восторг, когда она его хвалила, заронили в меня подозрение, не помешан ли он немножко, хотя я и недоумевал, почему же он находится здесь, если он и в самом деле сумасшедший. Одет он был, как и полагается джентльмену, в просторный серый сюртук с жилетом и белые штаны; в карманчике у него были часы, а в боковых карманах деньги, которыми он побрякивал, словно очень ими гордился.
   Дженет, хорошенькая краснощекая девушка лет девятнадцати – двадцати, была воплощением опрятности. Хотя в тот момент я никаких других наблюдений, связанных с нею, не сделал, но могу упомянуть здесь о том, что обнаружил впоследствии: она была одной из многих опекаемых моей бабушки, которых та принимала к себе на службу со специальной целью воспитать в них отвращение к мужскому полу и которые обычно завершали свое отречение тем, что выходили замуж за какого-нибудь пекаря.
   Комната была такою же опрятной, как Дженет и бабушка. Сейчас, когда я отложил на секунду перо, чтобы подумать о ней, снова ворвался ко мне ветерок с моря, насыщенный ароматом цветов; и снова я увидел старомодную мебель, натертую до блеска, неприкосновенное бабушкино кресло и столик перед круглым зеленым экраном в окне-фонаре, ковер, покрытый дорожкой из грубой шерсти, кошку, подставку для чайника в камельке, двух канареек, старинный фарфор, чашу для пунша, наполненную сухими лепестками роз, высокий шкаф, хранивший всевозможные бутылки и горшочки; увидел я и себя самого, лежащего на диване, такого чужого всему меня окружающему, всего покрытого пылью, увидел, как я лежу и подмечаю все.
   Дженет пошла готовить ванну, когда бабушка, к крайнему моему испугу, внезапно оцепенела от негодования и едва могла выкрикнуть:
   – Дженет! Ослы!
   Дженет взлетела по лестнице, словно дом был охвачен пламенем, выскочила на маленькую лужайку перед коттеджем и отогнала двух ослов, осмелившихся ступить копытом на лужайку (на них ехали верхом две леди). Тем временем бабушка, выбежав из дому, схватила за уздечку третьего осла с сидевшим на нем ребенком, круто повернула его, вывела из заповедника и дала пощечину злосчастному юнцу – погонщику, который осмелился осквернить священную землю.
   Я и по сей день не знаю, имела ли бабушка какие-нибудь законные права на эту лужайку, но она решила, что имеет, а для нее это было одно и то же. Величайшим для нее оскорблением, требующим немедленного возмездия, было появление осла на сей пречистой лужайке. Чем бы ни занималась бабушка, в каком бы интересном разговоре ни принимала участие, осел мгновенно изменял ход ее мыслей, и она стремительно набрасывалась на него. Кувшины и лейки стояли наготове в укромных уголках, чтобы окатить водой дерзких мальчишек; за дверью были припрятаны палки; во все часы дня совершались воинственные вылазки, и борьба велась непрерывно. Быть может, она была приятным развлечением для погонщиков, возможно также, что наиболее смышленые ослы, уразумев положение дел, устремлялись сюда со свойственным им упрямством. Знаю только, что, пока готовили ванну, таких тревог было три, и во время последней и самой отчаянной вылазки я видел, как моя бабушка вступила в единоборство с рыжеватым подростком лет пятнадцати и стукнула его рыжую голову о калитку, прежде чем он сообразил, что тут происходит. Такие вылазки были тем более уморительны, что в это время бабушка кормила меня бульоном с ложки (твердо уверив себя в том, будто я умираю с голоду и поначалу должен принимать пищу маленькими порциями), я разевал рот в ожидании ложки, а бабушка опускала ее в чашку, кричала: «Дженет! Ослы!» – и бросалась в атаку.
   Ванна принесла мне великое облегчение. После ночевок в поле я чувствовал сильную боль во всем теле и такую усталость и сонливость, что то и дело клевал носом. Когда я выкупался, они (я имею в виду бабушку и Дженет) облачили меня в рубашку и панталоны, принадлежавшие мистеру Дику, и обмотали двумя-тремя огромными шалями. В какой узел я тогда преобразился – не знаю, помню только, что мне было очень жарко. Ослабевший и сонный, я вскоре опять улегся на диван и заснул.
   Быть может, то был сон, порожденный фантазией, так долго занимавшей мои мысли, но проснулся я под впечатлением, будто бабушка подошла и наклонилась надо мной, откинула мне волосы с лица, поудобнее положила мою голову и постояла рядом с диваном, глядя на меня. Слова «красивый мальчик» или «бедный мальчик» как будто еще звучали в моих ушах, но, разумеется, когда я проснулся, ничто не могло навести на мысль, что они были произнесены моей бабушкой, сидевшей в окне-фонаре и взиравшей на море из-за зеленого экрана, который был укреплен на чем-то вроде вертлюга и мог поворачиваться в любую сторону.
   Вскоре после моего пробуждения мы пообедали жареной курицей и пудингом; сидя за столом, я и сам походил на связанную птицу и с большим трудом мог двигать руками. Но раз бабушка сама запеленала меня, то я и не жаловался на такое неудобство. Все это время я с большой тревогой размышлял о том, что собирается она со мной сделать, но она обедала в глубоком молчании и лишь изредка, посмотрев на меня, сидевшего напротив, произносила: «Господи, помилуй!» – а это отнюдь не рассеивало моей тревоги.
   Убрали скатерть, поставили на стол бутылку хереса (мне тоже дали рюмочку), и бабушка снова послала за мистером Диком, который, присоединившись к нам, постарался принять самый глубокомысленный вид, когда она попросила его выслушать мою историю и постепенно вытянула ее из меня, задавая вопросы. Пока я рассказывал, она не спускала глаз с мистера Дика – не будь этого, он, я думаю, погрузился бы в сон, а всякий раз, когда он готов был расплыться в улыбку, его останавливали нахмуренные брови бабушки.
   – Понять не могу, что приключилось с этой бедной, злосчастной малюткой, почему она взяла и вышла еще раз замуж! – сказала бабушка, когда я кончил рассказ.
   – Может быть, она влюбилась в своего второго мужа, – предположил мистер Дик.
   – Влюбилась! – повторила бабушка. – Что вы хотите этим сказать? Зачем ей было это делать?
   – Может быть, она это сделала для своего удовольствия, – подумав и глупо улыбнувшись, сказал мистер Дик.
   – Удовольствие, как бы не так! – воскликнула бабушка. – Нечего сказать, большое удовольствие для бедной малютки простодушно довериться какому-то негодяю, который, конечно, должен был плохо обращаться с ней. Хотела бы я знать, что она воображала? Один муж у нее уже был. Она проводила до могилы Дэвида Копперфилда, который всегда, с самой колыбели, бегал за восковыми куклами. У нее родился младенец – о! в ту ночь на пятницу, когда она родила на свет вот этого ребенка, который тут сидит, там в доме было двое младенцев – чего же еще ей было нужно?
   Мистер Дик украдкой кивнул мне головой, как бы давая понять, что на это нечего ответить.
   – Она даже не могла родить такого ребенка, какого родила бы всякая другая! – продолжала бабушка. – Где сестра этого мальчика, Бетси Тротвуд? Нет ее. Ах, полно!
   У мистера Дика был совсем испуганный вид.
   – А этот докторишка с повисшей набок головой, Джеллипс или как его там зовут, – сказала бабушка, – он-то о чем думал? Только и знал, что твердил мне, как реполов (да он и похож на реполова!): «Это мальчик!» Мальчик! Ох, до чего они все глупы!
   Эта энергическая фраза чрезвычайно испугала мистера Дика, да, по правде сказать, и меня.
   – А потом, как будто этого еще было мало, как будто она и без того уже не встала поперек дороги сестре этого мальчика, Бетси Тротвуд! – продолжала бабушка. – Она выходит замуж второй раз, – выходит за какого-то убийцу или что-то в этом роде [34 - …выходит за какого-то убийцу… – фамилия Мэрдстон созвучна слову «мэрдерер» (murderer) – убийца.] – и встает поперек дороги вот этому мальчику! Каждый, кроме младенца, мог бы предвидеть, каковы будут естественные последствия: мальчик скитается, бродяжничает. Вырасти еще не у спел, а уже уподобился Каину!
   Мистер Дик посмотрел на меня в упор, словно стараясь установить мое сходство с Каином.
   – А потом эта женщина с языческим именем, – продолжала бабушка, – эта Пегготи, она тоже взяла да и вышла замуж. Вот мальчик рассказывает, что она тоже взяла да и вышла замуж, как будто своими глазами не видела, к какой это приводит беде! Надеюсь только, – тут бабушка затрясла головой, – надеюсь, что ей попалась в мужья какая-нибудь дубина (об этом так часто пишут в газетах) и будет колотить ее как следует.
   Я не мог спокойно слушать, как осуждают мою старую няню и высказывают на ее счет такие пожелания, и объявил бабушке, что, право же, она ошибается, объявил, что Пегготи – самый лучший, самый верный, самый надежный, самый преданный и бескорыстный друг и слуга; что она всегда любила меня горячо и любила горячо мою мать; что ее рука поддерживала голову моей умирающей матеря и на ее лице моя мать запечатлела последний благодарный поцелуй. При воспоминании о них обеих у меня захватило дух, и я не совладал с собой, когда пытался объяснить, что ее дом – все равно что мой дом, и все, что принадлежит ей, – мое, и я пошел бы к ней искать приюта, если бы, зная ее скромные средства, не боялся оказаться в тягость, – повторяю: пытаясь объяснить все это, я не совладал с собой и, закрыв лицо руками, уронил голову на стол.
   – Ну, полно! – сказала бабушка. – Мальчик прав, что заступается за тех, кто за него заступался… Дженет! Ослы!
   Я твердо уверен, что, не будь этих злополучных ослов, мы пришли бы к полному согласию, так как бабушка положила мне руку на плечо, а я, набравшись храбрости, ютов был обнять ее и молить о покровительстве. Но этот перерыв и волнение, в которое пришла бабушка после боя на лужайке, положили конец всем нежным излияниям, и до самого чая бабушка с негодованием излагала мистеру Дику свое твердое намерение искать справедливости у отечественных законов и подать в суд на всех владельцев ослов в Дувре за вторжение на чужую землю.
   После чая мы сидели у окна – подстерегая, как предположил я, судя по зоркому взгляду бабушки, новых непрошеных гостей. – сидели до сумерек, покуда Дженет не принесла свечи и ящик для игры в трик-трак и не спустила шторы.
   – А теперь, мистер Дик, – с важной миной сказала бабушка, снова, как и раньше, подняв указательный палец, – я хочу задать вам еще один вопрос. Посмотрите на этого мальчика.
   – На сына Дэвида? – спросил мистер Дик с видом сосредоточенным и недоумевающим.
   – Вот именно, – сказала бабушка. – Что бы вы сейчас с ним сделали?
   – С сыном Дэвида? – спросил мистер Дик.
   – Да, – подтвердила бабушка, – с сыном Дэвида.
   – О! – сказал мистер Дик. – Так… Что бы я с ним… я уложил бы его спать.
   – Дженет! – воскликнула бабушка с тем тихим торжеством, какое я уже подметил раньше. – Мистер Дик разрешает все наши сомнения. Если постель готова, мы отведем его спать.
   Когда Дженет доложила, что все готово, меня повели спать – повели ласково, но словно пленника: бабушка шагала впереди, а Дженет замыкала шествие. Одно только обстоятельство вдохнуло в меня новую надежду: остановившись на лестнице, бабушка осведомилась, почему здесь пахнет горелым, а Дженет ответила, что делала в кухне трут из моей рубашки. Но в моей комнате не оказалось никакой одежды, кроме той, что была намотана на мне; а когда меня оставили одного с маленьким огарком восковой свечи, который, как предупредила меня бабушка, будет гореть ровно пять минут, я услышал, что мою дверь заперли снаружи. Раздумывая об этом, я пришел к заключению, что бабушка, ничего обо мне не зная, могла заподозрить, не развилась ли у меня привычка убегать из дому, и теперь принимает меры предосторожности, чтобы удержать меня.
   Комната была уютная, в верхнем этаже дома, и выходила окнами на море, сверкавшее в лунном свете. Помню, я прочитал молитвы, свеча догорела, и я долго еще сидел и смотрел на лунный свет, падавший на воду, быть может надеясь прочесть в нем свою судьбу, словно в ослепительной книге, или увидеть мою мать с младенцем, спускающуюся с небес по этой сияющей тропе, чтобы взглянуть на меня, как смотрела она в тот день, когда я в последний раз видел ее кроткое лицо. Помню, благоговейное чувство, с каким я отвел, наконец, взгляд от окна, уступило место чувству благодарности и успокоения при виде кровати с белыми занавесками, и это чувство усилилось, когда я лег в мягкую постель с белоснежными простынями. Помню, я задумался о тех заброшенных уголках, где спал под ночным небом, и молился о том, чтобы никогда мне больше не лишаться крова и никогда не забывать о тех, кто его лишен. И помню, как я словно поплыл в мир сновидений по этой печальной и лучезарной морской тропе.


   Глава XIV
   Бабушка решает мою участь

   Утром, когда я спустился вниз, бабушка сидела за чайным столом, опершись локтями на поднос, и пребывала в таком глубоком раздумье, что забыла завернуть кран урны, [35 - Урна – сосуд для кипятка, несколько напоминающий самовар.] и кипяток, переполнив чайник, перелился через край и залил всю скатерть; только мое появление рассеяло ее задумчивость. Я был уверен, что являюсь предметом ее размышлений, и, больше чем когда-либо, мне не терпелось знать, как она решила поступить со мной. Но я пытался скрыть свою тревогу, боясь ее рассердить.
   Тем не менее за завтраком мои глаза, которые подчинялись мне куда хуже, чем язык, подолгу не отрывались от нее. И когда бы ни обращался к ней мой взгляд, я видел, что она смотрит на меня, смотрит так задумчиво и странно, словно я нахожусь от нее на огромном расстоянии, а не сижу напротив, за круглым столиком. После завтрака моя бабушка нарочито спокойно откинулась на спинку стула, нахмурила брови, переплела пальцы и не спеша стала созерцать меня с таким вниманием и так пристально, что я не знал, куда мне деваться от смущенья. Я еще не кончил завтракать и, пытаясь скрыть свое замешательство, продолжал есть, но мой нож цеплялся за вилку, а вилка цеплялась за нож. Вместо того чтобы резать грудинку и отправлять по назначению, я строгал ее столь энергически, что кусочки мяса взлетали вверх, я давился чаем, который попадал не в то горло; наконец, в отчаянии, я сложил оружие и, раскрасневшись, сидел неподвижно под испытующим взглядом бабушки.
   – Послушай! – произнесла бабушка после длительного молчания.
   Я почтительно посмотрел на нее и встретил острый, ясный взгляд.
   – Я ему написала, – сказала бабушка.
   – Ему?..
   – Твоему отчиму, – сказала бабушка. – Я послала ему письмо, на которое он должен будет обратить внимание, а не то мы поссоримся; он может в этом не сомневаться.
   – Бабушка! Ему известно, где я нахожусь? – спросил я с испугом.
   – Я ему написала, – сказала бабушка, кивнув головой.
   – И меня… отдадут… ему? – запинаясь, спросил я.
   – Не знаю. Посмотрим, – сказала бабушка,
   – О! Что со мной будет, если мне придется вернуться к мистеру Мэрдстону! – воскликнул я.
   – Ничего об этом не знаю, – бабушка покачала головой. – Не могу ничего сказать. Посмотрим.
   При этих словах бодрость покинула меня, я весь поник, и на сердце стало тяжело. Бабушка, как будто не обращая на меня внимания, надела простой передник с нагрудником, который достала из шкафа, и собственноручно вымыла чайные чашки: когда все было вымыто, поставлено на поднос и прикрыто сложенной скатертью, она позвонила Дженет и велела ей убрать поднос. Затем она надела перчатки и смела маленькой щеткой крошки, не оставив ни одной, даже самой крохотной, после чего вытерла пыль и убрала комнату, которая и так была безукоризненно чиста и в полном порядке. Когда все эти дела были закончены, к полному ее удовлетворению, она сняла перчатки и передник, сложила их, спрятала в особый уголок шкафа, откуда они были извлечены, поставила рабочую шкатулку на свой столик у открытого окна и уселась за работу, защищенная от яркого света зеленым экраном.
   – Пойди-ка наверх, передай мистеру Дику привет от меня и скажи, что я рада была бы узнать, как подвигается его Мемориал, – сказала бабушка, вдевая нитку в иглу.
   Я живо поднялся, чтобы выполнить это поручение.
   – Мне кажется, ты считаешь, что у мистера Дика слишком коротка фамилия, не правда ли? – спросила бабушка, вглядываясь в меня так же пристально, как она смотрела на иголку, вдевая в нее нитку.
   – Вчера мне показалось, что она в самом деле коротка, – признался я.
   – Не думай, что у него нет другой фамилии, которую он мог бы носить, если бы захотел, – надменно сказала бабушка. – Бебли, мистер Ричард Бебли – вот как зовут этого джентльмена! [36 - …вот как зовут этого джентльмена! – Джек – уменьшительное имя от «Ричард».]
   Памятуя о своем юном возрасте и сознавая, что уличен в непозволительной вольности, я хотел было сказать, что уж лучше я буду его величать полным именем, но бабушка продолжала:
   – Но ни в коем случае не вздумай так его называть! Он не выносит своей фамилии. Такая уж у него слабость. Впрочем, не знаю, можно ли это назвать слабостью, потому что, богу известно, он натерпелся достаточно от людей, которых так зовут, чтобы питать смертельную ненависть к своей фамилии! Мистер Дик – вот как его зовут и здесь и куда бы он ни отправился… Впрочем, он никуда не отправится. Поэтому будь осторожен, малыш! Называй его просто «мистер Дик».
   Я обещал повиноваться и отправился с поручением наверх, размышляя по пути, что если мистер Дик работает над своим Мемориалом длительное время, с тем рвением, какое я приметил в его действиях, когда спускался вниз и заглянул в открытую дверь, то, должно быть, Мемориал подвигается превосходно. Мистер Дик продолжал заниматься все тем же, в руке у него было длинное перо, а голова почти лежала на листе бумаги. Он так был погружен в свое занятие, что я имел достаточно времени, чтобы заметить в углу большой бумажный змей, груды свернутых рукописей, множество перьев и запас чернил (у него было не меньше дюжины кувшинов вместимостью в полгаллона каждый), прежде чем он обратил внимание на мое присутствие.
   – А! Феб! – воскликнул мистер Дик, кладя перо. – Ну, что делается в мире? Я вот что тебе скажу, – он понизил голос, – ты никому этого не говорил, но, мой мальчик… – тут он наклонился ко мне и приблизил губы вплотную к моему уху, – мир сошел с ума! Это не мир, а бедлам!
   Мистер Дик взял понюшку из круглой коробки, стоявшей на столе, и расхохотался от всей души.
   Воздерживаясь от выражения своего мнения по такому предмету, я передал поручение.
   – Превосходно! Передай и от меня привет и скажи, что я как будто уже приступил. Мне кажется, я уже приступил… – сказал мистер Дик, запуская руку в свои седые волосы и бросая какой-то неуверенный взгляд на рукопись. – Ты учился в школе?
   – Да, сэр. Недолго, – ответил я.
   – Ты помнишь, в каком году был обезглавлен король Карл Первый? – спросил мистер Дик, внимательно на меня посмотрел и взял перо, чтобы записать дату.
   Я сказал, что, кажется, это произошло в тысяча шестьсот сорок девятом году.
   – Превосходно. Так говорится и в книгах, но я не понимаю, как это могло быть, – сказал мистер Дик, почесывая ухо пером и с сомнением глядя на меня. – Если это произошло так давно, то как же окружавшие его люди могли совершить такой промах, что переложили заботы из его отрубленной головы в мою голову?
   Я был очень удивлен таким вопросом, но не мог дать никаких разъяснений по сему поводу.
   – Очень странно, что мне никак не удается это установить, – продолжал мистер Дик, бросая безнадежный взгляд на свою рукопись и снова взъерошивая волосы. – Мне никак не удается это выяснить. Но неважно, неважно! – воскликнул он бодро и возбужденно. – Время еще есть. Привет мисс Тротвуд. Я превосходно подвигаюсь вперед.
   Я уже собрался уходить, когда он обратил мое внимание на бумажный змей.
   – Какого ты мнения об этом змее? – спросил он. Я ответил, что он чудесен. Как мне показалось, он был не меньше семи футов длиной.
   – Это я его сделал, – произнес мистер Дик. – Мы с тобой пойдем и запустим его вместе. А это видел?
   Он показал мне наклеенные на змея листы бумаги, исписанные очень мелко, но так тщательно и четко, что, когда я вгляделся в строчки, мне показалось, будто в двух-трех местах я вижу упоминание о голове короля Карла Первого.
   – Бечевка у него очень длинная, и чем выше он поднимается, тем дальше разносит факты. Таков мой способ распространять их. Я не знаю, где они опустятся. Это зависит от обстоятельств, от ветра и так далее. Но тут уж приходится идти на риск.
   У него было такое кроткое, приятное лицо, такое почтенное, хотя вместе с тем веселое и свежее, что я подумал, уж не подшучивает ли он добродушно надо мной. Я рассмеялся, он также рассмеялся, и мы расстались наилучшими друзьями.
   – Ну, как поживает сегодня мистер Дик? – спросила бабушка, когда я спустился вниз.
   Я передал ей привет от него и сообщил, что он прекрасно подвигается вперед.
   – Что ты о нем думаешь? – спросила бабушка.
   У меня было смутное желание уклониться от ответа, сказав, что, по моему мнению, он очень любезный джентльмен; но бабушку трудно было провести, она опустила на колени работу и, положив на нее руки, переплела пальцы и произнесла:
   – Полно! Твоя сестра Бетси Тротвуд сразу сказала бы мне, что она думает о ком бы то ни было! Старайся походить на свою сестру и говори откровенно.
   – Он… мистер Дик… я спрашиваю, бабушка, потому, что я не знаю… Он не в своем уме? – запинаясь, спросил я, ибо чувствовал, что вступаю на опасный путь.
   – Ничуть! – ответила бабушка.
   – В самом деле? – пролепетал я.
   – О мистере Дике можно сказать все что угодно, только не это! – решительно и энергически заявила бабушка.
   Мне ничего не оставалось делать, как снова робко пролепетать:
   – В самом деле?
   – Да, его называли сумасшедшим! – продолжала бабушка. – Мне доставляет эгоистическое удовольствие говорить, что его называли сумасшедшим, так как, не будь этого, я была бы лишена его благодетельного общества и советов в течение десяти лет, если не больше, – словом, с того дня, как твоя сестра, Бетси Тротвуд, так меня разочаровала.
   – Так давно?
   – Нечего сказать, хороши были эти люди, имевшие смелость называть его сумасшедшим! – продолжала бабушка. – Мистер Дик приходится мне дальним родственником, неважно каким, я не буду на этом останавливаться. Не будь меня, его собственный брат засадил бы его до конца жизни в сумасшедший дом. Вот и все.
   Боюсь, не лицемерие ли это было с моей стороны, но, видя, как моя бабушка негодует по сему поводу, я притворился, будто также негодую.
   – Спесивый глупец! – сказала бабушка. – Только потому, что его брат немного чудаковат, хотя далеко не так чудаковат, как многие другие, он не пожелал видеть его у себя в доме и отправил в какую-то частную лечебницу для умалишенных, хотя их покойный отец особо поручил мистера Дика его попечению, так как считал мистера Дика придурковатым. Тоже, нечего сказать, разумный человек! Сам-то он, несомненно, был сумасшедший!
   И снова, раз бабушка казалась совершенно убежденной в этом, я попытался сделать вид, будто и я в этом убежден.
   – Тут я вмешалась и обратилась к его брату с предложением, – продолжала бабушка. – Я сказала: «Ваш брат в своем уме, надеюсь, куда более в своем уме, чем вы сейчас или когда бы то ни было в будущем. Пусть он получает свой небольшой доход и живет у меня. Я-то не боюсь его, я-то не спесива, я-то о нем позабочусь и не стану с ним дурно обходиться, как обходятся некоторые, не говоря уже о тех, кто служит в доме для умалишенных». Мы долго пререкались, но, наконец, я его отстояла, и с тех пор он живет здесь. Он самый сердечный, самый покладистый человек на свете. А что касается его советов!.. Никто не знает, кроме меня, какой ум у этого человека!
   Бабушка обмахнула платье и потрясла головой, словно смахивала с платья вызов, брошенный ей всем миром, и вытряхивала его из головы.
   – У него была любимая сестра, – продолжала она, – доброе создание, она была с ним очень ласкова. Но она поступила так же, как все они поступают, – взяла себе мужа. А муж поступил тоже так, как все они поступают, – сделал ее несчастной. Это так повлияло на рассудок мистера Дика (надеюсь, хоть это-то не сумасшествие!), что беда, которая стряслась, и страх перед братом, и сознание его недоброжелательства – все вместе довело его до горячки. Все это случилось прежде, чем он переехал ко мне, но воспоминания до сих пор угнетают его. Говорил он тебе что-нибудь, малыш, о короле Карле Первом?
   – Да, бабушка.
   – Ах! – Бабушка потерла нос, словно чем-то раздосадованная. – Это у него такая аллегорическая манера выражаться! Натурально, он связывает свою болезнь с большими волнениями и сумятицей, и для этого выбрал такой образ или сравнение, или как там оно называется… А почему бы и не выбрать, если ему это по вкусу?
   – Конечно, бабушка, – согласился я.
   – Так обычно не выражаются, это не деловой язык, я это знаю, и вот почему я настаиваю, чтобы он не касался этого вопроса в своем Мемориале.
   – В этом Мемориале он описывает свою жизнь, бабушка?
   – Да, малыш, – ответила бабушка, снова потирая нос. – Он пишет Мемориал о своих делах для лорд-канцлера, или для другого лорда, или для любой особы, которым платят жалованье за то, что они получают мемориалы. Думаю, он пошлет его на днях. Пока он еще не может обойтись без того, чтобы не вводить этой аллегории. Впрочем, неважно! Это его занимает.
   И в самом деле, позднее я узнал, что мистер Дик больше десяти лет старается выбросить короля Карла Первого из своего Мемориала, но тот постоянно туда возвращался, да и теперь там пребывает.
   – Я повторяю, – продолжала бабушка, – никто не знает, кроме меня, какой у этого человека ум! Он самый сердечный, самый покладистый человек на свете. Допустим, он любит запускать бумажный змей. Какое это имеет значение? Франклин тоже любил запускать змей. Он был квакер или что-то в этом роде, если я не ошибаюсь. А квакер, запускающий змей, куда более смешон, чем кто-нибудь другой.
   Если бы я предполагал, что бабушка рассказывала все эти подробности для моей пользы и в подтверждение своего доверия ко мне, я почувствовал бы себя крайне польщенным и в таких знаках расположения мог бы усмотреть доброе предзнаменование. Но вряд ли я мог не заметить, что она начала этот разговор главным образом потому, что сей вопрос невольно возникал у нее, и отвечала она себе самой, но отнюдь не мне, к которому она адресовалась за отсутствием другого слушателя.
   В то же время должен заметить, что ее благородная защита безобидного бедняги мистера Дика и ее заботы не только вселили в мое юное сердце эгоистическую надежду, но и пробудили в нем бескорыстное теплое чувство к ней самой. Мне кажется, я начал понимать, что, невзирая на многие ее странности и нелепые выходки, в моей бабушке есть нечто достойное доверия и уважения. Хотя в тот день она была такой же резкой, как накануне, и, по своему обыкновению, выбегала из дому, гоняясь за ослами, и пришла в неописуемое негодование, когда проходивший мимо юноша подмигнул Дженет, сидевшей у окна (это почиталось самым тяжким оскорблением бабушкиного достоинства), но тем не менее она заставила меня больше ее уважать, хотя я боялся ее по-прежнему.
   Тревога, которую я испытывал в ожидании ответа от мистера Мэрдстона, была очень велика; но я всячески пытался ее скрыть и старался быть спокойным и приятным в обхождении с бабушкой и мистером Диком. Я непременно отправился бы вместе с этим джентльменом запускать огромный змей, но на мне было лишь то живописное платье, в которое меня нарядили в первый день, и потому мне приходилось сидеть дома, и только в сумерках, в течение часа, перед тем как я ложился спать, бабушка прогуливала меня для моциона по крутому берегу. Наконец пришел ответ мистера Мэрдстона, и, к моему безграничному ужасу, бабушка сообщила мне, что он приедет поговорить с ней на следующий день. Этот день наступил; я сидел, облаченный в свой странный костюм, и считал часы, красный, разгоряченный внутренней борьбой между угасающей надеждой и все усиливающимся страхом, трепеща при мысли, что вот-вот увижу эту мрачную физиономию, а также содрогаясь ежеминутно от того, что она все не появляется.
   У бабушки вид был несколько более властный и суровый, чем обычно, но она не обнаруживала никаких других признаков того, что готовится принять посетителя, вызывавшего у меня такой ужас. Почти до самого вечера она сидела у окна со своим рукодельем, а я сидел рядом с ней, и мысли у меня разбегались, когда я пытался обдумывать возможные и невозможные последствия посещения мистера Мэрдстона. Наш обед отложили на неопределенное время; но становилось уже поздно, и бабушка распорядилась подавать на стол, как вдруг забила тревогу из-за ослов, а я, к своему изумлению и ужасу, увидел, что мисс Мэрдстон, сидя на осле по-дамски, преспокойно въехала на священную зеленую лужайку и остановилась перед домом, озираясь по сторонам.
   – Отправляйтесь своей дорогой! – кричала бабушка, высовываясь из окна и потрясая головой и кулаком. – Вам здесь нечего делать! Как вы смеете вторгаться сюда без разрешения? Убирайтесь вон! Какая наглость!
   Бабушка так была потрясена спокойствием, с которым мисс Мэрдстон взирала по сторонам, что даже застыла на месте, не имея сил ринуться в атаку, как бывало обычно. Я воспользовался удобным случаем и сообщил, что это мисс Мэрдстон, а джентльмен, подошедший в этот момент к преступнице, ибо тропинка была крутая и он отстал, – сам мистер Мэрдстон.
   – Мне все равно, кто бы это ни был! – вопила бабушка, по-прежнему тряся головой и размахивая кулаками так, что ее жесты очень мало походили на приветственные. – Я не желаю, чтобы здесь ездили без разрешения! Я этого не допущу! Убирайтесь вон! Дженет, выгнать его! Вывести его!
   Из-за плеча бабушки я наблюдал завязавшийся бой: осел, упершись всеми четырьмя копытами в землю, сопротивлялся как только мог, Дженет выбивалась из сил, ухватив его за повод и пытаясь повернуть назад, мистер Мэрдстон подгонял его вперед, мисс Мэрдстон колотила зонтиком Дженет, а мальчишки, сбежавшиеся полюбоваться зрелищем, орали во всю глотку. Внезапно бабушка увидела среди них погонщика осла, преступного юнца, одного из самых закоренелых ее обидчиков, хотя ему было всего десять или двенадцать лет; тут она бросилась к месту боя, налетела на юнца, вцепилась в него, поволокла в сад, несмотря на то, что юнец в куртке, задранной на голову, отчаянно брыкался, и оттуда, из сада, начала кричать Дженет, приказывая ей бежать за констеблями и судьями, дабы нарушитель закона был арестован, судим и казнен тут же на месте. Однако это продолжалось недолго, так как негодный мальчишка, превосходно изучивший приемы борьбы, вплоть до ложных атак и уверток, о которых бабушка не имела понятия, с гиканьем выскользнул из ее рук, и, оставляя следы подбитых гвоздями башмаков на цветочных клумбах, удрал, в довершение триумфа прихватив с собой осла.
   В последней стадии битвы мисс Мэрдстон уже покинула седло и вместе с братом стояла у крыльца в ожидании того момента, когда бабушка удосужится их принять. Бабушка, слегка запыхавшись после сражения, прошла с большим достоинством мимо них прямо в дом и не обращала ни малейшего внимания на их присутствие, пока Дженет о них не доложила.
   – Бабушка, мне уйти? – дрожа, спросил я.
   – Нет, сэр, конечно нет! – ответила бабушка.
   С этими словами она толкнула меня в угол неподалеку от себя и загородила стулом, – то ли это была тюремная камера, то ли место судьи за барьером. Здесь я находился в течение всего свидания, и отсюда я увидел, как вошли в комнату мистер и мисс Мэрдстон.
   – О! Мне было невдомек, кого я имела удовольствие задержать! Но я никому не разрешаю ездить по этой лужайке. Никаких исключений! Не разрешаю никому!
   – Ваши правила не очень удобны для людей посторонних, – сказала мисс Мэрдстон.
   – Неужели? – произнесла бабушка. Очевидно, опасаясь возобновления враждебных действий, мистер Мэрдстон решил вмешаться и начал так:
   – Мисс Тротвуд!
   – Прошу прощенья! Вы – мистер Мэрдстон, женившийся на вдове моего покойного племянника Дэвида Копперфилда из Грачевника в Бландерстоне, – с проницательным видом заявила бабушка. – Кстати, почему Грачевник – мне неизвестно.
   – Он самый, – сказал мистер Мэрдстон.
   – Извините, сэр, что я вам это говорю, но, мне кажется, было бы значительно лучше, если бы вы в свое время оставили это бедное дитя в покое, – сказала бабушка.
   – Я согласна только с тем утверждением мисс Тротвуд, что оплакиваемая нами Клара была во всех отношениях сущее дитя, – с важностью сказала мисс Мэрдстон.
   – Для нас с вами, сударыня, утешительно, что этого никто не может сказать о нас, – заявила бабушка. – Мы пожили на свете, и уже вряд ли способны быть несчастны в своих привязанностях.
   – Несомненно, – согласилась мисс Мэрдстон, но, как мне показалось, отнюдь не любезно. – И в самом деле, как вы сказали, для моего брата было бы значительно лучше никогда не вступать в этот брак. Я всегда была такого же мнения.
   – В этом я не сомневаюсь. Дженет! – Тут бабушка позвонила в колокольчик. – Передай привет мистеру Дику и попроси его сюда.
   Пока не пришел мистер Дик, бабушка сидела, чопорно выпрямившись, и хмуро взирала на стену. Когда он появился, бабушка его представила.
   – Мистер Дик. Старый и близкий друг. Я всегда полагалась па его здравый ум, – сказала бабушка с особым ударением, чтобы усовестить мистера Дика, который с простодушным видом сосал указательный палец.
   При этом намеке мистер Дик вынул палец изо рта и с выражением важным и сосредоточенным стал созерцать присутствующих. Бабушка кивнула головой в сторону мистера Мэрдстона, который начал так:
   – Получив ваше письмо, мисс Тротвуд, я почел своим долгом в знак уважения к вам…
   – Благодарю, обо мне не беспокойтесь, – перебила бабушка, сверля его глазами.
   – … и невзирая на связанные с поездкой неудобства, приехать лично, а не писать письмо, – продолжал мистер Мэрдстон – Этот злосчастный мальчик, бросивший своих друзей и свои занятия…
   – Который имеет вид просто возмутительный и непристойный! – перебила его сестра, привлекая всеобщее внимание ко мне и к моему неописуемому костюму.
   – Джейн Мэрдстон! Будьте добры меня не перебивать! – сказал ей брат. – Итак, этот злосчастный мальчик, мисс Тротвуд, неоднократно бывая виновником многочисленных домашних неурядиц при жизни моей дорогой усопшей жены, а также после ее смерти. У него непокорный дух, буйный и злобный нрав, он строптив и упрям. Мы с сестрой пытались исправить его, но тщетно. И я почувствовал, – мы почувствовали оба, так как сестра полностью со мной согласна, – что лучше вам услышать это важное и нелицеприятное сообщение из наших уст.
   – Едва ли мне нужно подтверждать то, что говорит мой брат, и я могу только добавить, что из всех мальчиков на свете этот мальчик самый скверный! – сказала мисс Мэрдстон.
   – Сильно сказано! – отрезала бабушка.
   – Отнюдь не сильно, если принять во внимание факты, – возразила мисс Мэрдстон.
   – Ха! Дальше, сэр.
   – У меня есть свои соображения относительно того, к каким мерам следует прибегнуть для его воспитания, – продолжал мистер Мэрдстон, чье лицо хмурилось все больше по мере того, как они с бабушкой все пристальнее следили друг за другом. – Эти соображения основаны отчасти на моем знакомстве с его характером, а отчасти на сведениях, которыми я располагаю о своих средствах и методах. За них я отвечаю только перед самим собой, поступаю соответственно и распространяться о них не считаю возможным. Достаточно будет сказать, что я оставил этого мальчика на попечение моего друга в солидном предприятии, но это ему не понравилось, он убежал, стал бродяжничать и явился в лохмотьях сюда, чтобы разжалобить вас, мисс Тротвуд. Я, как честный человек, хочу обратить ваше внимание на неминуемые последствия, – насколько я могу их предвидеть, – к каким приведет ваша поддержка.
   – Но сначала поговорим об этом солидном предприятии, – сказала бабушка. – Если бы это был ваш собственный сын, вы также поместили бы его туда?
   – Если бы это был сын моего брата, я уверена, что у него был бы совсем другой характер! – вмешалась мисс Мэрдстон.
   – А если бы бедное дитя – мать этого мальчика – была жива, он также поступил бы в это солидное предприятие? – спросила бабушка.
   – Думаю, Клара не стала бы возражать против тою, что я и моя сестра Джейн Мэрдстон сочли бы за благо, – ответил мистер Мэрдстон, наклонив голову.
   Мисс Мэрдстон подтвердила это внятным шепотом.
   – Гм… несчастная малютка!.. – сказала бабушка. Тут мистер Дик, который все время бренчал в кармане монетами, забренчал так громко, что бабушка сочла нужным бросить на него предостерегающий взгляд, а затем продолжала:
   – С ее смертью выплата ренты прекращается?
   – Прекращается, – сказал мистер Мэрдстон.
   – И ее скромная недвижимость, – дом и сад, которые называются… Грачевник, что ли, хотя никаких грачей там нет, – не перешла к ее сыну?
   – Они были ей оставлены без всяких условий первым мужем… – начал мистер Мэрдстон, но бабушка, вспылив, нетерпеливо перебила его:
   – Боже мой! Так я и знала! Оставлены без всяких условий! Мне кажется, я так и вижу Дэвида Копперфилда, который не мог предусмотреть никаких осложнений, хотя они были у него перед самым носом. О, конечно, он оставил без всяких условий! Ну, а когда она вышла вторично замуж, когда она, скажу прямо, совершила этот гибельный шаг и вышла за вас замуж, неужели не нашлось в то время человека, который сказал бы ей хоть слово в защиту ребенка?
   – Моя покойная жена любила своею второго мужа, сударыня, и питала к нему полное доверие, – ответил мистер Мэрдстон.
   – Ваша покойная жена, сэр, была самой неопытной, самой несчастной, самой жалкой малюткой! Вот кем она была! – заявила бабушка, тряхнув головой. – Ну, так что же вы имеете еще сказать?
   – Могу сказать только одно, мисс Тротвуд, – начал мистер Мэрдстон, – я приехал сюда, чтобы забрать Дэвида с собой, забрать его без всяких условий, распоряжаться им по своему усмотрению и поступать так, как я сочту нужным. Я нахожусь здесь не для того, чтобы давать какие-либо обещания или обязательства. Может быть, мисс Тротвуд, вы намерены потворствовать ему в его поведении и прислушиваться к его жалобам. К такому выводу приводит меня ваше отношение к нам, которое, по правде говоря, нельзя назвать миролюбивым. Но я должен вас предупредить, что, потворствуя ему в данном случае, вы будете потворствовать ему всегда и во всем, и если вы теперь станете между ним и мною, то вопрос будет решен окончательно, мисс Тротвуд. Я никогда не шучу и не допущу, чтобы со мной шутили.
   Я приехал сюда в первый и последний раз, чтобы забрать его с собой. Он согласен следовать за мной? Если нет, говорите, что не согласен, – по каким основаниям, мне безразлично, – мой дом закрыт для него навсегда, а ваш, стало быть, открыт.
   Это заявление бабушка выслушала с большим вниманием; она сидела, выпрямившись, сложив на коленях руки, и мрачно смотрела на говорившего. Когда он кончил, она, не меняя позы, перевела взгляд на мисс Мэрдстон и спросила:
   – А вы, сударыня, имеете что-нибудь добавить?
   – Все, что я могла бы сказать, мисс Тротвуд, так хорошо сказано моим братом, и все факты, какие я могла бы привести, так ясно изложены им, что мне нечего добавить, разве что следует поблагодарить вас за вашу любезность! За вашу большую любезность, – подчеркнула мисс Мэрдстон с иронией, которая так же смутила мою бабушку, как смутила бы ту пушку, около которой я спал в Четеме.
   – А что скажет мальчик? Ты согласен уехать с ним, Дэвид? – спросила бабушка.
   Я ответил: «Нет!» – и стал умолять, чтобы она меня оставила у себя. Я сказал, что ни мистер Мэрдстон, ни мисс Мэрдстон никогда меня не любили и никогда не были со мной ласковы. Сказал, что они измучили из-за меня мою маму, которая горячо любила меня, и это я хорошо знаю, и Пегготи тоже знает. Сказал, что я несчастен больше, чем могут себе представить те, кто знает, как я еще мал. И я просил и молил бабушку, – теперь я не помню, в каких выражениях, но помню, что меня самого они очень растрогали, – умолял ее пригреть и защитить меня и память моего отца.
   – Мистер Дик! Что мне делать с этим ребенком? – спросила бабушка.
   Мистер Дик подумал, помешкал, затем просиял и откликнулся:
   – Пусть с него сейчас же снимут мерку для костюма.
   – Мистер Дик, дайте мне пожать вашу руку! Ваш здравый ум неоценим! – произнесла бабушка с торжествующим видом.
   Пожав от всей души руку мистеру Дику, она притянула меня к себе и обратилась к мистеру Мэрдстону:
   – Вы можете уйти когда вам вздумается. Я беру на себя заботу о мальчике. Если он в самом деле таков, как вы говорите, я сделаю для него, во всяком случае, не меньше, чем сделали вы. Но я не верю ни единому вашему слову.
   – Мисс Тротвуд! – произнес мистер Мэрдстон, пожимая плечами и поднимаясь. – Если бы вы были джентльменом…
   – Вздор! Чепуха! – отрезала бабушка. – Не желаю слушать!
   – Как вежливо! – воскликнула мисс Мэрдстон, вставая. – Поразительно!
   – Вы полагаете, что я не знаю, какую жизнь должна была вести по вашей милости эта бедная, несчастная, обманутая малютка? – не обращая никакого внимания на мисс Мэрдстон, говорила бабушка, продолжая адресоваться к ее брату и с негодованием тряся головой. – Вы полагаете, я не знаю, какой это был печальный день для этого кроткого создания, когда она вас встретила впервые, а вы, конечно, принялись скалить зубы да пялить на нее глаза и прикинулись тихоней?
   – Я никогда не слыхала более изящных выражений! – не утерпела мисс Мэрдстон.
   – Вы думаете, что я не могу вас раскусить, если я вас тогда не видела? Зато теперь я вас вижу и слышу и признаюсь откровенно: это не доставляет мне ни малейшего удовольствия! О! Какой мягкий и шелковый был тогда мистер Мэрдстон! Кто мог бы с ним сравниться! Глупенькая, невинная бедняжка никогда и не видела такого мужчину. Он – воплощенная доброта. Он ею восхищается. Он любит ее ребенка, любит нежно, прямо до безумия! Он заменит ему отца, и все они будут жить в саду, полном роз! Уф! Можете убираться отсюда! – воскликнула бабушка.
   – Никогда в жизни я не видела подобной особы! – вскричала мисс Мэрдсгон.
   – А потом, уверившись в чувствах этой бедной, маленькой дурочки, – господи, прости, что я так ее называю теперь, когда она ушла туда, куда вы-то не спешите отправиться, – вы стали ее воспитывать, словно мало еще зла причинили ей и ее близким! Вы стали терзать ее, как несчастную птичку в клетке, вы заставили ее вести такую жизнь, от которой она зачахла, вы обучали ее петь только с вашего голоса.
   – Она или с ума сошла, или пьяна! – воскликнула мисс Мэрдстон, придя в отчаяние от невозможности обратить на себя поток красноречия бабушки. – Скорее всего пьяна!
   Мисс Бетси, не обратив ни малейшего внимания на это вмешательство, продолжала адресоваться к мистеру Мэрдстону, словно ее и не перебивали:
   – Мистер Мэрдстон! Вы были тираном невинной малютки, – тут она погрозила ему пальцем, – и вы разбили ей сердце! Она была милой малюткой, – я это знаю, я знала это, когда вы еще и в глаза ее не видели, – и вы воспользовались ее слабостью, чтобы нанести ей раны, от которых она умерла. Такова истина вам в утешение! А нравится она вам или нет, это неважно. Получайте ее, вы, а вместе с вами и те, кого вы сделали своим орудием!
   – Позвольте спросить, мисс Тротвуд, – перебила мисс Мэрдстон, – кого вы имеете в виду, упоминая об орудиях моего брата в этих непривычных для моего слуха речах?
   Снова мисс Бетси осталась глухой, как стена, к этому голосу, и продолжала свою речь:
   – Было ясно – об этом я уже говорила, – еще за несколько лет до того, как увидели ее вы – о! человеку не дано понять, почему неисповедимые пути провидения привели к тому, что вы увидели ее, – было ясно, что бедное нежное юное создание выйдет рано или поздно за кого-нибудь замуж. Но я надеялась, что так плохо дело не обернется. Как раз в это время, мистер Мэрдстон, она произвела на свет этого ребенка – бедное дитя, из-за которого впоследствии вы терзали ее. Этот ребенок – неприятное для вас напоминание, вот почему его вид так ненавистен вам теперь! Да, да! Нечего морщиться! Я и без того знаю, что это правда!
   Все это время он стоял у двери и следил за ней, сохраняя на лице улыбку, хотя его черные брови были насуплены. Но тут я заметил, что, несмотря на улыбку, кровь мгновенно отхлынула от его лица и он стал дышать так тяжело, словно запыхался от бега.
   – Здравствуйте, сэр, и прощайте! И вы прощайте, сударыня! – неожиданно повернулась бабушка к его сестре. – Если я еще когда-нибудь увижу, что вы едете на осле по моей лужайке, я сорву с вас шляпку и растопчу ее! Это так же верно, как то, что голова у вас на плечах!
   Нужен был художник – и незаурядный художник, – чтобы изобразить лицо бабушки, когда она столь неожиданно выразила свои чувства, а также лицо мисс Мэрдстон, когда она это выслушала. Но тон был не менее угрожающий, чем слова, и мисс Мэрдстон, не издав ни звука, благоразумно взяла брата под руку и с заносчивым видом вышла из дома. Бабушка, оставшись у окна, провожала их взглядом, готовая, – в этом я не сомневаюсь, – в случае появления осла, немедленно привести угрозу в исполнение.
   Но когда в ответ на этот вызов никакого посягательства не последовало, ее лицо постепенно разгладилось и стало таким милым, что я осмелился поблагодарить ее от всей души и поцеловать, обвив ее шею обеими руками. Вслед за этим я пожал руку мистеру Дику, который долго тряс мою руку, приветствуя столь счастливое завершение событий взрывами смеха.
   – Вместе со мной, мистер Дик, вы будете считаться опекуном этого ребенка, – заявила бабушка.
   – Я с восторгом буду опекуном сына Дэвида, – сказал мистер Дик.
   – Прекрасно. Вопрос решен. Знаете ли, мистер Дик, о чем я думала: не могу ли я называть его Тротвуд?
   – Разумеется! Конечно, называйте его Тротвуд, – подтвердил мистер Дик. – Тротвуд, сын Дэвида.
   – Вы хотите сказать: Тротвуд Копперфилд, – возразила бабушка.
   – Вот-вот. Именно так: Тротвуд Копперфилд, – ответил мистер Дик, слегка озадаченный.
   Бабушке так понравилась эта идея, что она собственноручно поставила несмываемыми чернилами метку «Тротвуд Копперфилд» на купленном в тот же день белье, прежде чем я его надел; и договорились, что всю остальною одежду, заказанную для меня (вопрос о полной экипировке был решен в тот же день), надлежит пометить точно так же.
   Итак, я начал новую жизнь под новым именем, облаченный во все новое. После того как все мои тревоги рассеялись, я чувствовал себя в течение многих дней словно во сне. Я не думал о том, что теперь моими опекунами стала такая странная пара, как бабушка и мистер Дик. Я не думал о себе самом. Только два факта были для меня ясны: жизнь в Бландерстоне ушла в прошлое, – казалось, она где-то, в тумане, бесконечно далеко, – и навсегда опустился занавес над моей жизнью на складе «Мэрдстон и Гринби». С той поры никто не поднимал этого занавеса. На миг трепетной рукой приподнял его я сам в моем повествовании и с радостью опустил. Воспоминание об этой жизни связано с такой болью, с такими душевными страданиями, с таким мучительным чувством безнадежности, что у меня никогда не хватало смелости хотя бы выяснить, сколько времени я обречен был ее вести. Тянулась ли она год, а может быть, больше или меньше – кто знает! Я знаю только, что она была и ее нет, знаю только, что я о ней написал, чтобы никогда к ней больше не возвращаться.


   Глава XV
   Я начинаю сызнова

   Вскоре мы с мистером Диком стали наилучшими друзьями, и очень часто, закончив свою дневную работу, он отправлялся вместе со мной запускать огромный змей. Ежедневно он подолгу сидел за своим Мемориалом, который, несмотря на отчаянные его усилия, нисколько не подвигался вперед, так как король Карл Первый рано или поздно забредал в него, почему и приходилось выбрасывать этот Мемориал и начинать новый. Терпение и надежда, с которыми мистер Дик переносил эти постоянные разочарования, смутные его догадки, что с королем Карлом Первым что-то неладно, слабые его попытки выгнать короля вон и настойчивость, с какою тот возвращался и превращал Мемориал бог знает во что, – все это производило на меня большое впечатление. О том, что получится из Мемориала, если он будет закончен, куда Мемориал послать и что с ним делать, сам мистер Дик, мне кажется, знал не больше, чем я. Впрочем, отнюдь не было необходимости ломать себе голову над таким вопросом, ибо если и было что-нибудь верное под солнцем, так это то, что Мемориал никогда не будет закончен.
   Но каким трогательным казался мне мистер Дик, созерцающий змея, который рвался в небо. Когда у себя в комнате он говорил мне, будто верит в распространение по белу свету своих объяснений, наклеенных на змея, – а это были изъятые им из прежних, неудавшихся Мемориалов листы, – может быть, такая фантазия и приходила ему в голову, но только не тогда, когда он следил за Змеем, реявшим в небе, и чувствовал, как тот рвется ввысь из его рук. Никогда он не казался мне таким умиротворенным. По вечерам, сидя около него на зеленом откосе и наблюдая, как он следует взглядом за змеем, парящим в высоте, я воображал, что змей освободил его рассудок от тревог и унес их (так казалось мне, ребенку) в небеса. Когда он наматывал бечевку и змей спускался все ниже и ниже, покидая лучезарную высь, пока, наконец, не касался земли, где оставался лежать, мне казалось, будто мистер Дик постепенно пробуждается от сна. Помню, как, поднимая змей, он растерянно на него глядел, словно они оба спустились с высот, и вот тогда я чувствовал к нему глубокую жалость.
   Итак, наша дружба с мистером Диком все крепла, и вместе с тем нисколько не уменьшалось расположение ко мне его верного друга – моей бабушки. Она была очень ласкова со мной и через несколько недель сократила дарованное мне имя Тротвуд в Трот, вселив в меня надежду, что если я буду продолжать так, как начал, то займу в ее сердце такое же место, какое занимала моя сестра Бетси Тротвуд.
   – Трот, мы не должны забывать о твоем образовании, – сказала однажды вечером бабушка, когда между нею мистером Диком появился, как обычно, ящик для игры в трик-трак.
   Только этот вопрос меня и тревожил, и я бесконечно обрадовался такому вступлению.
   – Хочется тебе поступить в школу в Кентербери? – спросила бабушка.
   Я ответил, что очень хочется, так как эта школа находится поблизости от нее.
   – Прекрасно! – сказала бабушка. – Хочешь отправиться туда завтра?
   Привыкнув к стремительности, свойственной моей бабушке, я не удивился внезапному предложению и ответил:
   – Да.
   – Прекрасно! – снова сказала бабушка. – Дженет! Найми на завтра к десяти часам утра серого пони с фаэтоном, а сегодня вечером уложи пожитки мистера Тротвуда.
   Я возликовал, когда услышал эти распоряжения, но стал укорять себя в эгоизме, наблюдая, как, в предвидении нашей разлуки, мистер Дик впал в уныние и начал играть так плохо, что бабушка, стукнув его несколько раз, в виде предупреждения, своей коробочкой для игральных костей по суставам пальцев, в конце концов захлопнула ящик и решила больше с ним не играть. Но, услышав от бабушки, что я буду иногда приезжать по субботам, а он может время от времени посещать меня по средам, мистер Дик ожил и дал торжественный обет соорудить по этому случаю другой змей, значительно превосходящий по размерам нынешний. Наутро мистер Дик снова приуныл и немного приободрился только тогда, когда вручил мне все свои наличные деньги – и золото и серебро: но тут бабушка вмешалась и ограничила подарок суммой в пять шиллингов, которая по его настойчивой просьбе была затем увеличена до десяти. Мы трогательно простились с мистером Диком у садовой калитки, и он не входил в дом, пока мы с бабушкой не скрылись из виду.
   Бабушка, совершенно нечувствительная к общественному мнению, искусно правила серым пони, проезжая по улицам Дувра; восседая торжественно и важно, как заправский кучер, она зорко следила за пони и не позволяла ему своевольничать. Когда мы выехали на проселочную дорогу, она дала ему больше свободы и, поглядев сверху вниз на меня (я сидел на подушке рядом с нею), спросила, рад ли я.
   – Очень рад, бабушка! Благодарю вас, – ответил я.
   Она осталась весьма довольна моим ответом и погладила меня по голове кнутом, так как руки у нее были заняты.
   – Бабушка, а это большая школа? – спросил я.
   – Не знаю. Сперва мы отправимся к мистеру Уикфилду, – сказала бабушка.
   – Это у него школа? – спросил я.
   – Нет, Трот. У него контора.
   Я не стал расспрашивать о мистере Уикфилде, так как больше она ничего не добавила, и мы говорили о другом, пока не прибыли в Кентербери; это был базарный день, и бабушке представился прекрасный случай показать свое умение править серым пони, заставляя его пробираться между повозок, корзин, овощей и разносчиков с товаром. Иной раз приходилось проезжать на волосок от них и выслушивать от окружающих речи, не весьма доброжелательные, но бабушка продолжала править, не обращая ни на что ни малейшего внимания, и, мне кажется, могла бы с таким же спокойствием ехать своим путем по вражеской земле.
   Наконец мы остановились перед старинным домом, который весь подался вперед; узкие, маленькие окна с частым переплетом выступали особенно далеко, так же как и стропила с резными деревянными головами на концах, и мне представилось, будто весь дом вытянулся, чтобы рассмотреть, кто проходит внизу по узкому тротуару. Дом казался необыкновенно опрятным. Старинный медный дверной молоток у низкой сводчатой двери, украшенной резными гирляндами цветов и фруктов, поблескивал, как звезда; две каменных ступеньки были так белы, будто на них лежало покрывало из лучшего полотна, а все уголки на фасаде, резьба и скульптурные украшения, маленькие, причудливой формы дверные стекла и еще более причудливой формы оконца хотя и были столь же древними, как кентерберийские холмы, но казались чистыми, как снег, покрывающий зимой эти холмы.
   Когда фаэтон остановился у двери, в окне первого этажа (в круглой башенке, являвшейся частью дома) появилась и тотчас же исчезла физиономия, напоминавшая лицо мертвеца. Вслед за этим открылась сводчатая дверь, и лицо высунулось наружу. Оно и теперь, как и в окне, походило на лицо мертвеца, хотя кожа была чуть-чуть красноватая, какой она бывает иногда у рыжих. Это был рыжий подросток лет пятнадцати, как могу я теперь установить, но казался он гораздо старше своих лет; его коротко подстриженные волосы напоминали жнивье; бровей у него почти не было, ресниц не было вовсе, а карие глаза с красноватым оттенком, казалось, были совсем лишены век, и, помню, я задал себе вопрос, как это он может спать. Он был костляв, со вздернутыми плечами, одет в благопристойный черный костюм, застегнутый на вес пуговицы до самого горла, подвязанного узеньким белым шейным платком, и я обратил внимание на его длинную, худую, как у скелета, руку, когда он, стоя у головы нашего пони, потирал себе рукой подбородок и смотрел на нас, сидевших в фаэтоне.
   – Мистер Уикфилд дома, Урия Хип? – спросила бабушка.
   – Мистер Уикфилд дома, сударыня. Войдите сюда, милости просим, – ответил Урия Хип, показывая длинной рукой на окна одной из комнат.
   Мы вылезли из фаэтона и, оставив Урию Хипа сторожить пони, вошли в длинную, низкую, выходившую на улицу гостиную, из окна которой я увидел, как Урия Хип дунул в ноздри пони и мгновенно прикрыл их рукой, словно наводил на него порчу. Против высокого старинного камина висели на стене два портрета: портрет джентльмена с седыми волосами (но еще отнюдь не старика) и с черными бровями, перебиравшего какие-то бумаги, перевязанные красной лентой, и портрет леди, смотревшей на меня ласково и безмятежно.
   Кажется, я озирался в поисках портрета Урии, как вдруг дверь в дальнем конце комнаты отворилась и появился джентльмен, при виде которого я невольно взглянул на портрет, чтобы удостовериться, не вышел ли джентльмен из рамы. Но портрет висел на своем месте, а как только джентльмен приблизился, я увидел, что он был старше, чем в ту пору, когда с него писали портрет.
   – Прошу вас, войдите, мисс Бетси Тротвуд, – пригласил джентльмен. – Я был занят делами, прошу меня извинить. Вы знаете, у меня только одна цель. Ничего другого у меня в жизни нет.
   Мисс Бетси поблагодарила его, и мы вошли в его кабинет, напоминавший деловую контору, с книгами, бумагами, ящиками для документов. Кабинет выходил окнами в сад, в стенной нише над каминной доской находился несгораемый шкаф, примыкающий почти вплотную к ней, так что оставалось непонятным, каким образом трубочист протискивается за этим шкафом, когда приходит прочищать дымоход.
   – Какой ветер занес вас сюда, мисс Бетси Тротвуд? Надеюсь, благоприятный? – спросил мистер Уикфилд, ибо я скоро уразумел, что это именно он и что он – юрист и управляющий поместьями какого-то богача в графстве.
   – Да. Я приехала не по судебному делу, – ответила бабушка.
   – Вы правы, сударыня, – заметил мистер Уикфилд. – Лучше приехать по любому другому делу.
   Волосы у него совсем поседели, но брови оставались черными. У него было приятное, можно сказать красивое лицо. Но оно было с багровым оттенком, а такой оттенок я уже давно, после объяснений Пегготи, привык связывать с пристрастием к портвейну; та же самая склонность сказывалась и в его голосе и в фигуре, начинавшей расплываться. Одет он был с изысканной опрятностью – синий фрак с полосатым жилетом и панталоны из нанки; его сорочка, превосходно гофрированная, и батистовый галстук были такой удивительной белизны, что мое необузданное воображение вызвало в памяти перья на лебединой груди.
   – Вот мой внук, – сказала бабушка.
   – Я не знал, что у вас есть внук, мисс Тротвуд, – удивился мистер Уикфилд.
   – Я хотела сказать – мой внучатный племянник, – пояснила бабушка.
   – Честное слово, я не знал, что у вас есть внучатный племянник! – сказал мистер Уикфилд.
   – Я его усыновила, – сказала бабушка и сопроводила Эти слова таким жестом, который ясно показывал, что ей решительно все равно, знал ли мистер Уикфилд, или не знал. – И вот я привезла его, чтобы поместить в школу, где его обучат всему и будут обходиться с ним хорошо. Расскажите, есть ли такая школа, где она, и вообще все поподробней.
   – Прежде чем дать совет, позвольте задать вам обычный мой вопрос: какова ваша цель? – спросил мистер Уикфилд.
   – Ну и человек! – воскликнула бабушка. – Всегда он ищет какую-то тайную цель! Да моя цель каждому ясна: хочу, чтобы ребенка сделали счастливым и полезным человеком.
   – Должна быть тайная цель, мне кажется. – сказал мистер Уикфилд, недоверчиво улыбаясь и покачивая головой.
   – А мне кажется, вы говорите явный вздор! – отрезала бабушка. – Вы всегда утверждаете, что только у вас одного нет тайных целей. Неужели вы думаете, что вы единственный прямодушный деловой человек на свете?
   – Ах, но у меня в самом деле только одна цель в жизни, мисс Тротвуд! – улыбнулся он. – У других людей – десятки, сотни, а у меня только одна. В чем вся разница. Впрочем, это к делу не относится. Лучшая школа? Какова бы ни была ваша цель, но вы непременно хотите лучшую?
   Бабушка утвердительно кивнула головой.
   – В пансион при лучшей школе ваш внук сейчас не попадет, – подумав, сказал мистер Уикфилд.
   – Но он может жить и столоваться в другом месте, не так ли? – сказала бабушка.
   По мнению мистера Уикфилда, это было возможно. После короткой дискуссии он предложил повести бабушку в школу, дабы она сама могла поглядеть и судить о ней; предложил он также показать ей два-три дома, где я мог бы жить и столоваться. Бабушка приняла предложение, мы уже собрались втроем отправиться в путь, как вдруг мистер Уикфилд остановился и сказал:
   – А может быть, у нашего юного друга есть какие-нибудь свои цели, и он станет возражать против наших планов. Мне кажется, ему лучше остаться здесь.
   Бабушка собралась было протестовать, но для ускорения дела я сказал, что с удовольствием останусь, с их разрешения, и вернулся в кабинет мистера Уикфилда, где, усевшись снова на тот самый стул, на котором раньше сидел, стал ожидать их возвращения.
   Случайно стул оказался как раз против узкого коридора, ведущего в маленькую круглую комнату, где я раньше увидел в окне бледную физиономию Урии Хипа. Отведя пони в конюшню по соседству, Урия верил лея и теперь писал в этой комнате у конторки; над ней находилась медная рамка, где висели документы, с которых он снимал копии. Хотя его физиономия была повернута ко мне, но сначала мне казалось, что он меня не видит, так как эта рамка с документом меня заслоняла; однако, приглядевшись внимательней, я с неудовольствием обнаружил, что время от времени его бессонные глаза показываются под рамкой, словно два красных солнца, и украдкой вглядываются в меня в течение целой минуты, тогда как он продолжает, – или делает вид, что продолжает, – старательно переписывать. Несколько раз я пытался ускользнуть от его взглядов, – становился на стул, чтобы рассмотреть карту на противоположной стене, углублялся в изучение кентской газеты, – но они непрестанно притягивали меня, и когда бы я ни обращался к этим двум красным солнцам, я всегда убеждался, что они только что взошли или только что зашли.
   Наконец, к великому моему облегчению, бабушка и мистер Уикфилд после длительного отсутствия возвратились. Поиски их, однако, были не столь успешны, как мне бы хотелось; хотя достоинства школы были неоспоримы, во бабушке не понравился ни один пансион, где меня могли бы устроить.
   – Какая неудача, Трот! Прямо не знаю, как быть, – сказала бабушка.
   – Да, в самом деле неудача, – сказал мистер Уикфилд. – Но я вам посоветую, что делать, мисс Тротвуд.
   – Что же? – спросила бабушка.
   – Оставьте пока вашего внука здесь. Он тихий мальчик. Меня он не будет беспокоить. Этот дом словно создан для занятий – здесь так же тихо, как в монастыре, и почти так же просторно. Оставьте мальчика здесь.
   По-видимому, бабушке пришлось по душе это предложение, но она из деликатности колебалась. Так же, как и я.
   – Но послушайте, мисс Тротвуд, ведь это выход из положения, – продолжал мистер Уикфилд. – Вы устроите его здесь временно. Если это окажется неудобным или если мы друг друга стесним, он может в любой момент уйти. А тем временем можно будет подыскать какое-нибудь место, более подходящее. Но теперь лучше всего для вас оставить его здесь.
   – Я вам очень признательна, – сказала бабушка, – и он также, я вижу, но…
   – Знаю, знаю, что вы хотите сказать! – воскликнул мистер Уикфилд. – Вам нежелательно, мисс Тротвуд, принимать услуги. Если вам угодно, вы можете за него платить. О цене не стоит говорить, но, если вы пожелаете, вы будете за него платить.
   – Такое условие мне подходит, хотя я буду вам обязана ничуть не меньше, – сказала бабушка, – и в таком случае я с радостью оставлю его.
   – Ну, так пойдемте к моей маленькой хозяйке, – сказал мистер Уикфилд.
   Мы поднялись по чудесной старинной лестнице с такими широкими перилами, что по ним можно было взбираться почти так же легко, как и по ступеням, и затем вошли в полутемную старинную гостиную с тремя или четырьмя причудливыми окнами, которые я уже видел с улицы; в оконных нишах стояли скамьи из старого дуба – казалось, того же самого дуба, из которого сделан был сверкающий пол и толстые балки потолка. Комната была изящно обставлена: здесь были цветы, фортепьяно, мебель, обитая красной с зеленым материей. Вся комната как будто состояла из уголков и закоулков, а в каждом углу и закоулке находился или какой-нибудь диковинный столик, или шкаф для посуды, полка для книг, кресло или еще что-нибудь, заставлявшее меня приходить к заключению, что именно этот уголок самый лучший; но тут я бросал взгляд на другой уголок и находил его ничуть не хуже, если не лучше. На всем лежал отпечаток нерушимого покоя и чистоты, которые отличали дом и снаружи.
   Мистер Уикфилд постучал в дверь, находившуюся в углу этой комнаты, обшитой панелью; тотчас же выбежала девочка, приблизительно моя ровесница, и поцеловала его. На лице ее я сразу же уловил то ласковое и безмятежное выражение, какое уже видел внизу, на портрете леди. И мне представилось, будто леди на портрете выросла и превратилась в женщину, а оригинал остался ребенком. Хотя лицо девочки было радостным и веселым, но и в нем было какое-то спокойствие, и такое же спокойствие она разливала вокруг, и сама она была словно дух умиротворения и покоя, добрый дух, которого я никогда с тех пор не забывал. И никогда не забуду.
   Мистер Уикфилд сказал, что это его маленькая хозяйка, его дочь Агнес. Когда я услышал, как он сказал Это, и когда увидел, как он держит ее руку, я догадался, какова его единственная цель в жизни.
   На поясе у Агнес висела миниатюрная корзиночка, в которой она хранила ключи, и вид у нее был степенный, скромный, подобающий хозяйке такого старинного дома. Мило улыбаясь, она выслушала рассказ отца обо мне и, когда он закончил его, предложила моей бабушке подняться наверх и посмотреть мою будущую комнату. Мы отправились, предшествуемые Агнес. Комната была чудесная, старинная – тоже с дубовыми балками, с оконными стеклами ромбической формы, и сюда тоже вела лестница с широкими перилами.
   Не могу вспомнить, где и когда, в детстве, я видел в церкви окно с цветными стеклами. Не помню я и сцен, изображенных на витраже. Но знаю, что, когда я увидел Агнес, поджидавшую нас наверху в полумраке старинной лестницы, я подумал об этом окне; и знаю еще, что с тон поры я всегда связывал его мягкий и чистый свет с Агнес Уикфилд.
   Бабушка, как и я, была рада, что я хорошо устроен, и мы спустились вниз, довольные и признательные мистеру Уикфилду. Она не захотела остаться обедать, опасаясь не поспеть домой на своем сером пони до наступления темноты; как я и предполагал, мистер Уикфилд знал ее хорошо и даже не пытался уговаривать, а потому ей предложили закусить. Агнес ушла к своей гувернантке, а мистер Уикфилд к себе в контору. Таким образом, мы с бабушкой остались одни и могли распрощаться без свидетелей.
   Она мне сказала, что мистер Уикфилд позаботится обо всем, что я ни в чем не буду нуждаться, говорила со мной очень ласково и напоследок дала мне добрые советы.
   – Трот, веди себя так, чтобы ты сам, и я, и мистер Дик гордились тобой, и да благословит тебя бог! – сказала она в заключение.
   Я был очень растроган и мог только без конца благодарить бабушку и посылать искренние приветы мистеру Дику.
   – Никогда не веди себя недостойно, никогда не лги, никогда не будь жестоким! – сказала бабушка. – Избегай, Трот, этих трех пороков, и я буду возлагать на тебя большие надежды.
   Я обещал со всей горячностью, что не обману ее доверия и не забуду наказа.
   – Пони ждет у крыльца. Я уезжаю. Не провожай.
   С этими словами бабушка второпях обняла меня и вышла из комнаты, закрыв за собой дверь. Сначала меня ошеломил такой внезапный отъезд, и я с испугом подумал, не рассердилась ли она на меня; но посмотрев в окно на улицу и увидев, с каким унылым видом она уселась в фаэтон и, не поднимая глаз, отъехала, я лучше понял ее чувства и то, как несправедливо было мое предположение.
   К пяти часам, – это был обеденный час в доме мистера Уикфилда, – я уже овладел собой и был не прочь взяться за нож и вилку. Стол был накрыт только для нас двоих, но Агнес, поджидавшая отца в гостиной, спустилась с ним вниз и села за стол против него. Мне казалось невероятным, чтобы он мог обедать без нее.
   Мы не остались после обеда в столовой и снова поднялись в гостиную; в одном из уютных уголков Агнес поставила для отца рюмки и графин с портвейном. Мне кажется, портвейн потерял бы для мистера Уикфилда привычный приятный аромат, если бы графин был поставлен перед ним другими руками.
   Тут он сидел, попивая вино, – и, надо сказать, выпил немало, – в течение двух часов, а Агнес играла на фортепьяно, занималась рукодельем и беседовала с нами. Мистер Уикфилд был оживлен и весел, но по временам его взгляд останавливался на ней, он мрачнел и умолкал. Она быстро подмечала это и так же быстро рассеивала его задумчивость каким-нибудь вопросом или лаской. Тогда он забывал о своем раздумье и снова пил вино.
   Агнес хозяйничала за чайным столом, а после чая мы проводили время так же, как и после обеда, пока она не пошла спать; отец обнял ее и поцеловал, а потом, когда она ушла, приказал принести свечи к себе в кабинет. Тогда и я отправился спать.
   Но перед сном я вышел из дому и побродил по улице, чтобы еще раз бросить взгляд на старинный дом и на серый собор [37 - …бросить взгляд на… собор. – Речь идет о знаменитом Кентерберийском соборе, законченном постройкой в XVI веке.] и поразмыслить о том, как это я мог проходить через этот старинный город мимо того дома, где теперь живу, и ничего не предчувствовать. Возвратившись домой, я увидел, как Урия Хип запирает контору. Чувствуя дружеское расположение ко всем и каждому, я сказал ему несколько слов и на прощание протянул руку. Ох, какая это была липкая рука! Рука призрака – и на ощупь и на взгляд! Потом я тep свою руку, чтобы ее согреть и стереть его прикосновение!
   Это была такая противная рука, что, вернувшись в свою комнату, я все еще ощущал ее, влажную и холодную. Я выглянул из окна и увидел, что одна из голов, вырезанных на концах стропил, искоса посматривает на меня; вдруг мне почудилось, будто это Урия Хип, попавший туда неведомо как, и я поспешил захлопнуть окно.


   Глава XVI
   Я становлюсь другим мальчиком во многих отношениях

   На следующее утро, после раннего завтрака, вновь началась для меня школьная жизнь. В сопровождении мистера Уикфилда я отправился туда, где мне предстояло учиться: это было внушительное здание во дворе, должно быть пришедшееся ученым своим видом по вкусу отбившимся от стаи грачам и галкам, которые слетали с башен собора и важно разгуливали по лужайке. Мистер Уикфилд представил меня новому моему наставнику, доктору Стронгу.
   Доктор Стронг показался мне почти таким же заржавленным, как высокая железная ограда с воротами перед домом, и почти таким же неподвижным и грузным, как большие каменные урны, которые были расставлены по обеим сторонам ворот и дальше, на красной кирпичной стене, располагаясь на одинаковом расстоянии одна от другой, подобно величественным кеглям, в которые надлежит играть Времени. Он сидел в своей библиотеке (я говорю о докторе Стронге), костюм его был вычищен не очень тщательно, волосы прибраны не очень аккуратно, короткие панталоны не перехвачены у колен, длинные черные гетры не застегнуты, а его башмаки зияли, как две пещеры, на коврике перед камином. Взглянув на меня тусклыми глазами, напомнившими мне давно забытую слепую, старую лошадь, которая, бывало, щипала травку и спотыкалась о могильные плиты на кладбище в Бландерстоне, он сказал, что рад меня видеть, а затем подал мне руку, с которой я не знал что делать, так как сама она ничего не предпринимала. Из этого затруднительного положения меня вывела сидевшая за рукодельем неподалеку от доктора Стронга очень миловидная молодая леди – он называл ее Анни, и я решил, что это его дочь; она опустилась на колени перед доктором Стронгом, надела ему башмаки и застегнула гетры, проделав все это очень весело и проворно. Когда с этим было покончено и мы отправились в класс, я очень удивился, услыхав, как мистер Уикфилд, желая ей доброго утра, назвал ее «миссис Стронг», и я размышлял о том, жена ли она сына доктора Стронга или супруга самого доктора, пока доктор Стронг случайно не рассеял мои сомнения.
   – Кстати, Уикфилд, вы еще не нашли какого-нибудь подходящего места для кузена моей жены? – спросил он, останавливаясь в коридоре и положив руку мне на плечо.
   – Нет, пока еще нет, – ответил мистер Уикфилд.
   – Мне бы хотелось, чтобы вы пристроили его как можно скорее, – продолжал доктор Стронг, – потому что Джек Мелдон нуждается в деньгах и бездельничает, а из этих двух печальных обстоятельств иной раз проистекает нечто еще худшее. Как говорит доктор Уотс, [38 - Доктор Уотс – английский богослов и писатель Исаак Уотс (1671–1748).] – добавил он, поглядывая на меня и покачивая головой, дабы подчеркнуть цитату, – «сатана находит дурную работу для праздных рук».
   – Право же, доктор, – возразил мистер Уикфилд, – если бы доктор Уотс знал людей, он с не меньшим основанием мог бы написать: «Сатана находит дурную работу для занятых рук». Можете быть уверены, что занятые люди сделали немало дурного в этом мире. Чем занимались в течение последних двух столетий люди, которые особенно рьяно стремились к богатству или власти? Разве не дурными делами?
   – Думаю, что Джек Мелдон никогда не будет рьяно стремиться ни к тому, ни к другому, – сказал доктор Стронг, задумчиво потирая подбородок.
   – Да, пожалуй, – согласился мистер Уикфилд. – Итак, приношу извинение, что уклонился от предмета разговора, и возвращаюсь к вашему вопросу. Нет, мне еще не удалось устроить мистера Джека Мелдона. Полагаю, – тут он замялся, – ваша цель мне ясна, и тем труднее моя задача.
   – У меня одна цель: найти какое-нибудь место кузену и товарищу детских игр Анни, – возразил доктор Стронг.
   – Да, знаю, – сказал мистер Уикфилд, – на родине или за границей.
   – Совершенно верно, – подтвердил доктор, явно недоумевая, почему тот подчеркнул эти слова, – на родине или за границей.
   – Это ваше собственное выражение, – сказал мистер Уикфилд. – Или за границей.
   – Конечно, – ответил доктор. – Конечно. Либо здесь, либо там.
   – Либо здесь, либо там? Все равно где? – спросил мистер Уикфилд.
   – Все равно, – сказал доктор.
   – Так ли? – Это было сказано с удивлением.
   – Так.
   – И разве вашей целью не является устроить его за границей, а не на родине? – настаивал мистер Уикфилд.
   – Нет.
   – Я должен вам верить и, разумеется, верю, – сказал мистер Уикфилд. – Знай я об этом раньше, задача моя была бы значительно проще. Но, признаюсь, у меня создалось другое впечатление.
   Доктор Стронг бросил на него изумленный и недоумевающий взгляд, который почти мгновенно уступил место улыбке, крайне меня ободрившей, ибо улыбка была ласковая и кроткая, и столько в ней было простодушия, как и в его манере держать себя, – когда это простодушие пробивало ледок глубокомыслия и учености, – что такому юному школяру, как я, эта улыбка показалась очень привлекательной и весьма меня обнадежила. Повторив «нет» и «отнюдь нет» и добавив еще несколько коротких уверений в том же духе, доктор Стронг двинулся вперед странными, неровными шагами, а мы последовали за ним. Как я подметил, у мистера Уикфилда был озабоченный вид, и он покачивал головой, не подозревая, что я на него смотрю.
   Классная комната оказалась красивым большим залом, в самой тихой части дома; против окон торжественно возвышалось с полдюжины огромных урн, а за ними виднелся уголок принадлежавшего доктору сада, где вдоль южной, солнечной стороны зрели персики. На лужайке перед окнами стояли в двух кадках высокие алоэ; их широкие твердые листья (слоено сделанные из окрашенной жести) неизменно остаются для меня с тех пор символом молчания и уединения. Когда мы вошли, человек двадцать пять школьников сидели, погрузившись в книги, но они встали, чтобы пожелать доктору доброго утра, и продолжали стоять, когда увидели мистера Уикфилда и меня.
   – Это новый ученик, юные джентльмены, Тротвуд Копперфилд, – сказал доктор.
   Ученик Адамс, старшина школы, выступил вперед и приветствовал меня. В своем белом галстуке он походил на молодого священника, но был очень любезен и добродушен; он показал мне мое место и представил меня учителям, держа себя по-джентльменски, что должно было бы рассеять мое смущение, если бы это было возможно.
   Однако слишком много времени прошло с тех пор, как я водился с такими мальчиками и вообще со своими сверстниками, если не считать Мика Уокера и Мучнистой Картошки, и потому я никогда еще не чувствовал себя так неловко. Я прекрасно понимал, что перенес такие испытания, о каких они не могут иметь ни малейшего понятия, и приобрел опыт, не свойственный ни моему возрасту, ни внешнему виду, ни положению моему среди учеников, а потому готов был почитать себя чуть ли не самозванцем, явившимся сюда в обличии заурядного маленького школяра. За время, которое я провел на складе «Мэрдстон и Гринби», – не имеет значения, долго это тянулось или нет, – я так отвык от спорта и детских игр, что чувствовал, насколько я неуклюж и как мало у меня опыта в том, что было самым привычным и обыкновенным для учеников доктора Стронга. Все, чему я когда-то обучался, улетучилось из моей головы, занятой с утра до ночи повседневными заботами, и теперь, когда стали проверять мои познания, оказалось, что я ничего не знаю, и меня поместили в самый младший класс. Но, как ни был я смущен отсутствием мальчишеской сноровки, а также школьной премудрости, мне была неизмеримо тяжелее другая мысль: то, что я знал, отдаляло меня от моих товарищей куда больше, чем то, чего я не знал. Я размышлял о том, как бы они отнеслись ко мне, если бы узнали о близком моем знакомстве с тюрьмой Королевской Скамьи. Нет ли в моей особе чего-нибудь такого, что, помимо моей воли, прольет свет на тот период в моей жизни, когда я был связан с семейством Микобер, – на все эти заклады, продажи и ужины? Что, если кто-нибудь из мальчиков видел, как я, усталый и оборванный, брел через Кентербери, и теперь узнает меня? Что сказали бы они, так мало значения придававшие деньгам, если бы узнали, как я наскребывал по полупенни, чтобы купить себе колбасы, пива или кусок пудинга? Что подумали бы они, не ведавшие ровно ничего о жизни Лондона и об улицах Лондона, если бы обнаружилось, сколько знаю я (к стыду своему) о самых грязных закоулках этой жизни и этих улиц? Все эти мысли так меня осаждали в тот первый день моего пребывания в школе доктора Стронга, что я боялся каждого своего взгляда, каждого движения и прятался в свою скорлупу, когда ко мне подходил кто-нибудь из моих новых школьных товарищей, а по окончании занятий поспешил уйти из страха выдать себя, отвечая на чье-либо дружеское замечание или попытку познакомиться поближе.
   Но старинный дом мистера Уикфилда оказывал на меня такое влияние, что, когда я с новыми учебниками под мышкой постучал в дверь, я почувствовал, как тревога моя начинает рассеиваться. Когда я поднимался к себе, в просторную старинную комнату, торжественный полумрак на лестнице как будто окутал мои сомнения и страхи, и прошлое мое заволоклось туманом. Я усердно зубрил уроки до самого обеда (занятия в школе кончались в три часа) и сошел вниз, исполненный надежды стать со временем неплохим мальчиком.
   Агнес была в гостиной и ждала отца, которого кто-то задержал в конторе. Она встретила меня ласковой улыбкой и спросила, понравилась ли мне школа. Я отвечал, что очень понравится, но что поначалу я себя чувствовал там как-то неловко.
   – Вы никогда не учились в школе? – спросил я.
   – О, я учусь каждый день.
   – Но вы хотите сказать, что учитесь здесь, дома?
   – Папа не мог бы обойтись без меня и отпустить в школу, – ответила она, улыбаясь и покачивая головой. – Его хозяйка должна быть дома…
   – Я уверен, что он вас очень любит, – сказал я.
   Она кивнула в ответ и подошла к двери послушать, не идет ли отец, чтобы встретить его на лестнице. Но его еще не было, и она вернулась.
   – Мама умерла, когда я родилась, – сказала она, как всегда спокойно. – Я ее знаю только по портрету, там, внизу. Я видела, как вы смотрели на него вчера. Вы угадали, чей это портрет?
   Я ответил утвердительно: ведь она так живо напоминает женщину на портрете.
   – И папа говорит то же самое, – сказала Агнес с довольным видом. – Погодите! Вот и папа!
   Ее светлое, безмятежное личико засияло от радости, когда она пошла ему навстречу и вернулась, держа ею за руку. Он сердечно приветствовал меня и сказал, что, несомненно, мне будет хорошо у доктора Стронга, кротчайшего человека в мире.
   – Быть может, и есть люди, – не знаю, есть ли они, – которые злоупотребляют его добротой, – заметил мистер Уикфилд. – Никогда не берите с них пример, Тротвуд. Нет на свете человека более доверчивого, чем он. Достоинство это его или недостаток – судить не берусь, но, какие бы дела ни вели вы с доктором, это обстоятельство следует всегда принимать во внимание.
   Когда он говорил, мне показалось, будто он утомлен или чем-то раздосадован, но я не задержался на этой мысли, так как объявили, что обед подан, и мы спустились вниз и заняли те же места за столом, что и накануне.
   Едва успели мы усесться, как Урия Хип просунул в дверь свою рыжую голову и длинную худую руку и сказал:
   – Мистер Мелдон просит разрешения поговорить с вами, сэр.
   – Но я только что закончил разговор с мистером Мелдоном, – возразил его патрон.
   – Да, сэр, – отозвался Урия, – но мистер Мелдон вернулся и просит разрешения поговорить с вами.
   Мне казалось, что Урия, придерживая рукой дверь, смотрит на меня, смотрит на Агнес, смотрит на блюда, на тарелки, смотрит на каждую вещь в комнате – и в то же время как будто ни на что не смотрит; у него был такой вид, словно он почтительно не сводит своих красных глаз со своего патрона.
   – Простите! – раздался за спиной Урии чей-то голос, и голову Урии оттеснила голова говорившего. – Извините за вторжение, но, поразмыслив, я хочу только добавить, что раз выбора у меня, по-видимому, нет, то чем скорее я отправлюсь за границу, тем лучше. Когда мы толковали об этом с моей женой Анни, она выразила желание, чтобы ее друзья находились поблизости, а не где-то в изгнании, и старик доктор…
   – Вы говорите о докторе Стронге? – внушительно перебил его мистер Уикфилд.
   – Конечно, о докторе Стронге! – ответил тот. – Я его называю «старик доктор». Это, знаете ли, одно и то же.
   – Этого я не знаю, – возразил мистер Уикфилд.
   – Пусть будет доктор Стронг! – сказал тот. – Мне кажется, доктор Стронг был того же мнения. Но, судя по тому, какие меры принимаете вы в отношении меня, он, очевидно, изменил свое мнение, а значит, и говорить больше не приходится, и чем скорее я уеду, тем лучше. Вот почему я решил вернуться и сказать, что чем скорее я уеду, тем лучше. Когда нужно броситься в воду, не имеет смысла мешкать на берегу.
   – Можете быть уверены, мистер Мелдон, что долго мешкать вам не придется, – сказал мистер Уикфилд.
   – Благодарю вас, – отозвался тот. – Весьма признателен. Мне не хочется смотреть дареному коню в зубы, Это неделикатно; однако моя кузина, вероятно, могла бы все уладить по своему желанию. Я думаю, стоило бы только Анни сказать старику доктору…
   – То есть стоило бы только миссис Стронг сказать своему супругу… Так ли я вас понял? – осведомился мистер Уикфилд.
   – Совершенно верно, – ответил тот. – Стоило бы ей только выразить желание, чтобы то-то и то-то было сделано так-то и так-то, и, само собой разумеется, все было бы сделано.
   – А почему «само собой разумеется», мистер Мелдон? – спросил мистер Уикфилд, невозмутимо продолжая обедать.
   – Да потому, что Анни – очаровательная молодая женщина, а старика доктора… то есть доктора Стронга… пожалуй, нельзя назвать очаровательным молодым человеком, – смеясь, ответил мистер Джек Мелдон. – Не в обиду ему будь сказано, мистер Уикфилд! Я хочу только подчеркнуть, что при таких браках некоторая компенсация является, по моему мнению, вполне уместной и справедливой.
   – Компенсация в пользу этой леди, сэр? – спросил мистер Уикфилд.
   – Да, этой леди, сэр! – смеясь, ответил мистер Джек Мелдон.
   Заметив, по-видимому, что мистер Уикфилд продолжает обедать все так же спокойно и невозмутимо и нет ни малейшей надежды вызвать на его лице улыбку, он добавил:
   – Однако я уже высказал то, ради чего вернулся. Еще раз извините за вторжение, и я ухожу. Разумеется, я буду следовать вашим указаниям насчет того, что это дело должно быть улажено между вами и мною, и незачем упоминать о нем там, у доктора.
   – Вы обедали? – спросил мистер Уикфилд, указав рукой на стол.
   – Благодарю вас, – сказал мистер Мелдон. – Я пообедаю с моей кузиной Анни. До свиданья.
   Мистер Уикфилд, не вставая из-за стола, задумчиво проводил его взглядом. На меня Джек Мелдон произвел впечатление довольно легкомысленного красивого молодого джентльмена; говорил он быстро, а вид у него был дерзкий и самоуверенный. Таким образом, я увидел впервые мистера Джека Мелдона, которого не ожидал увидеть так скоро, когда доктор при мне заговорил о нем в то утро.
   После обеда мы снова поднялись наверх, и все было точно так же, как накануне. Агнес поставила рюмки и графин в тот же самый уголок, а мистер Уикфилд сидел и пил, пил много. Агнес играла ему на фортепьяно, сидела подле него, занималась рукоделием, болтала и сыграла со мной несколько партий в домино. В обычный час она приготовила чай, а потом, когда я принес свои учебники, заглянула в них, показала мне, что она уже знает (это были отнюдь не мало, хотя она и утверждала обратное), и объяснила, как легче запоминать и усваивать урок. Теперь, когда я пишу эти строки, я вижу ее, скромную, тихую и благонравную, я слышу ее приятный, спокойный голос. В сердце мое уже начинает проникать то благотворное влияние, какое она оказывала на меня впоследствии. Я люблю еще малютку Эмли и я не люблю Агнес – да, я не люблю ее так, как Эмли, но я чувствую: где Агнес – там добро, мир и правда, а мягкий свет, льющийся в цветное окно, которое я видел в церкви много лет назад, всегда озаряет ее и озаряет меня, когда я рядом с нею, – озаряет все, что ее окружает.
   Пришло время ложиться спать, и она удалилась, а я протянул руку мистеру Уикфилду, в свою очередь собираясь уйти. Но он удержал меня и спросил:
   – Хотели бы вы остаться с нами, Тротвуд, или поселиться где-нибудь в другом месте?
   – Остаться! – быстро ответил я.
   – Вы в этом уверены?
   – Если вы разрешите. Если можно!
   – Боюсь, что жизнь у нас здесь скучная, мой мальчик, – сказал он.
   – Такая же скучная для меня, как и для Агнес, сэр! Совсем не скучная!
   – Как и для Агнес… – повторил он, медленно подходя к камину и прислоняясь к каминной доске. – Как и для Агнес!
   В тот вечер он пил вино, пока глаза у него не налились кровью (или мне это только показалось). Я их не видел, потому что они были опущены, и он заслонял их рукой, но я заметил это раньше.
   – Хотел бы я знать, скучает ли со мной моя Агнес, – пробормотал он. – Разве мне может быть когда-нибудь скучно с ней? Но это другое дело, это совсем другое дело.
   Он не обращался ко мне, он размышлял вслух; поэтому я молчал.
   – Скучный старый дом и однообразная жизнь, – продолжал он, – но я должен видеть ее подле себя. Она должна быть со мной. И если мысль, что я могу умереть и покинуть мою любимую девочку или моя девочка может умереть и покинуть меня, возникает передо мной, как призрак, и отравляет самые счастливые мои часы, утопить ее можно только в…
   Он не договорил и, медленно направившись к тому месту, где сидел раньше, взял пустой графин и машинально проделал все движения, необходимые для того, чтобы наполнить рюмку, затем поставил графин и вернулся.
   – Если тяжко приходится, когда она здесь, то каково было бы без нее? – сказал он. – Нет, нет и нет. На это я не могу пойти.
   Он прислонился к каминной доске и размышлял так долго, что я не знал, как мне поступить – рискнуть ли и потревожить его своим уходом, или тихо ждать, когда задумчивость его рассеется. Наконец он очнулся и стал озираться по сторонам, пока взгляды наши не встретились.
   – Значит, вы остаетесь с нами, Тротвуд, – сказал он своим обычным тоном, как будто отвечая на только что произнесенные мною слова. – Я этому рад. Вы составите нам компанию. Это будет нам на пользу. На пользу мне, на пользу Агнес, а быть может, и всем троим.
   – Я уверен, что мне это пойдет на пользу, сэр! – воскликнул я. – Как я рад, что останусь здесь!
   – Молодец! – сказал мистер Уикфилд. – Вы будете жить здесь, пока это доставляет вам удовольствие.
   Затем он пожал мне руку, похлопал меня по спине и объявил, что по вечерам, когда Агнес уходит спать, а мне надо заняться уроками или хочется почитать что-нибудь для развлечения, я могу приходить к нему в кабинет и сидеть вместе с ним, чтобы не быть одному. Я поблагодарил его за внимание, и так как он вскоре пошел к себе вниз, а я еще не чувствовал усталости, то и я, с книгою под мышкой, отправился вслед за ним, воспользовавшись его разрешением и собираясь провести в кабинете полчаса.
   Но, увидев свет в маленькой круглой конторе, я тотчас почувствовал, что меня тянет к Урии Хипу, который словно привораживал меня к себе, и я вошел туда. Я застал Урию за большой, толстой книгой, которую он читал с глубоким вниманием, водя длинным указательным пальцем вдоль каждой строки и оставляя на странице (в это я твердо верил) липкие следы, какие оставляет за собой улитка.
   – Поздно вы работаете сегодня, Урия, – сказал я.
   – Да, юный мистер Копперфилд, – отозвался Урия.
   Взбираясь на табурет напротив Урии, чтобы удобнее было вести разговор, я заметил, что у него не было ничего похожего на улыбку и он мог только растягивать рот, причем на щеках появлялись две жесткие складки, по одной на каждой щеке, что и заменяло ему улыбку.
   – Я занимаюсь сейчас не конторской работой, мистер Копперфилд, – сказал Урия.
   – А какою же? – спросил я.
   – Я приобретаю юридические познания, мистер Копперфилд, – сказал Урия. – Я изучаю «Руководство» Тидда. О юный мистер Копперфилд, какой это великий писатель – мистер Тидд!
   Мой табурет был словно дозорная башня, с которой я следил за ним, когда после этого восторженного восклицания он снова приступил к чтению, водя указательным пальцем по строкам, причем я заметил, что его ноздри, тонкие и словно расплющенные, отличались странным и весьма неприятным свойством растягиваться и сокращаться; казалось, они моргают вместо глаз, которые у него вряд ли когда-нибудь моргали.
   – Я думаю, вы очень ученый юрист? – осведомился я после того, как в течение нескольких минут созерцал его.
   – Это я-то, мистер Копперфилд? О нет! – воскликнул Урия. – Я человек маленький, ничтожный.
   Я удостоверился, что не ошибся относительно его рук: он частенько потирал одну ладонь о другую, словно выжимал их, стараясь высушить и согреть, и то и дело украдкой вытирал носовым платком.
   – Я прекрасно сознаю, что я человек совсем маленький и ничтожный по сравнению с другими, – скромно сказал Урия. – И моя мамаша – человек маленький, смиренный. Жилище у нас маленькое, убогое, мистер Копперфилд, но все же нам есть за что быть благодарными. И мой отец прежде занимал место маленькое. Он был пономарь.
   – Где он теперь? – осведомился я.
   – Ныне он пребывает в райской обители, мистер Копперфилд, – отвечал Урия Хип. – Но нам есть за что быть благодарными. Как велика должна быть моя благодарность за то, что я работаю у мистера Уикфилда!
   Я спросил Урию, давно ли он работает у мистера Уикфилда.
   – Я у него вот уже четыре года, мистер Копперфилд, – сказал Урия, закрыв книгу, но предварительно аккуратно отметив место, где остановился. – Я поступил к нему через год после смерти отца. Как велика должна быть моя благодарность! Как велика должна быть моя благодарность мистеру Уикфилду за милостивое его предложение взять меня в ученики! Не будь его, учение было бы мне недоступно при ничтожных наших средствах – мамашиных и моих.
   – Значит, когда кончится срок учения, вы будете настоящим юристом? – спросил я.
   – Если будет на то воля провидения, юный мистер Копперфилд, – сказал Урия.
   – Может быть, когда-нибудь вы сделаетесь компаньоном мистера Уикфилда, – продолжал я, желая доставить ему удовольствие, – и фирма будет называться «Уикфилд и Хип» или «Хип, преемник Уикфилда».
   – О нет, мистер Копперфилд! – возразил Урия, покачав головой. – Для этого я человек слишком маленький, смиренный.
   Он, в самом деле, поразительно напоминал деревянную голову на стропиле за моим окном, когда в смирении своем сидел, осклабившись и растянув рот так, что на щеках образовались складки, и искоса на меня посматривал.
   – Мистер Уикфилд – превосходный человек, мистер Копперфилд, – продолжал Урия. – Но, разумеется, если вы давно с ним знакомы, вы это знаете лучше моего.
   Я ответил, что он, несомненно, превосходнейший человек, но познакомился я с ним недавно, хотя он и друг моей бабушки.
   – Ах, вот как, мистер Копперфилд! – подхватил Урия. – Ваша бабушка – очень милая леди, юный мистер Копперфилд!
   Когда Урия желал выразить восторг, он как-то весь извивался, – это была отвратительная манера, – и я обратил внимание не столько на его комплимент моей родственнице, сколько на его шею и туловище, извивавшиеся, как змея.
   – Очень милая леди, мистер Копперфилд! – повторил Урия Хип. – Мне кажется, она в восторге от мисс Агнес, юный мистер Копперфилд?
   Я храбро ответил «да», хотя – да простит мне бог! – ровно ничего об этом не знал.
   – Надеюсь, и вы в восторге от нее, мистер Копперфилд, – продолжал Урия. – Да, я уверен, что это так.
   – Все должны быть от нее в восторге, – заявил я.
   – О, благодарю вас за эти слова, мистер Копперфилд! – воскликнул Урия Хип. – Как они справедливы! Хоть я человек маленький, смиренный, но я знаю, как они справедливы! О, благодарю вас, мистер Копперфилд!
   Захлебываясь от избытка чувств, он извивался, пока не сполз с табурета, а спустившись с него, стал собираться домой.
   – Мамаша будет меня ждать и начнет беспокоиться, – сказал он, посмотрев на бледный, полустертый циферблат часов, которые носил в кармане. – Хотя мы люди маленькие, смиренные, но мы очень привязаны друг к другу, мистер Копперфилд. Если бы вы пожелали заглянуть когда-нибудь к нам вечерком и выпить чашку чаю в нашем убогом жилище, мамаша гордилась бы вашим посещением не меньше, чем я.
   Я ответил, что с удовольствием приду.
   – Благодарю вас, мистер Копперфилд, – сказал Урия, поставив на полку свою книгу. – Вероятно, вы поживете здесь некоторое время, мистер Копперфилд?
   Я объяснил, что, должно быть, буду здесь жить, пока не окончу школы.
   – Ах, вот как! – воскликнул Урия. – Я бы сказал, мистер Копперфилд, что со временем компаньоном фирмы будете вы!
   Я его уверял, что таких намерений у меня и в помине нет и никто и не строил подобных планов, но Урия стоял на своем и на все мои возражения льстиво повторял снова:
   – О, как же, мистер Копперфилд, я бы сказал, что со временем им будете вы!
   Собравшись, наконец, покинуть контору, он осведомился, не возражаю ли я против того, чтобы он потушил свет, и когда я выразил согласие, немедленно потушил его. Пожав мне руку – на ощупь в темноте его рука была похожа на рыбу, – он чуть-чуть приоткрыл дверь на улицу и, проскользнув в нее, захлопнул за собой, а мне пришлось пробираться по дому во мраке, что стоило мне немалых трудов и даже паденья, так как я налетел на его табурет. Такова была, вероятно, главная причина, почему, как показалось мне, в течение доброй половины ночи я видел во сне Урию Хипа. Приснилось мне, между прочим, что, спустив на воду дом мистера Пегготи, он отправился в пиратскую экспедицию, причем на верхушке мачты развевался черный флаг с надписью «Руководство Тидда», и под этим дьявольским флагом он увлекал меня и малютку Эмли к Испанскому морю, [39 - Испанское море – часть Атлантического океана, примыкающая к северным берегам Южной Америки.] чтобы там утопить.
   На следующий день, когда я пришел в школу, мне удалось отчасти побороть мое смущение, еще через день я справлялся с ним еще лучше, и мало-помалу оно окончательно рассеялось; не прошло и двух недель, как я уже чувствовал себя совсем как дома и был счастлив среди моих новых товарищей. Я был достаточно неловок в играх и весьма отстал в науках, но надеялся, что в первом мне поможет привычка, а во втором – упорный труд. Занявшись усердно тем и другим, я вскоре преуспел во всем и заслужил общее одобрение. Прошло очень мало времени, но жизнь у «Мэрдстона и Гринби» стала казаться мне чем-то невероятным, а с жизнью в школе я так освоился, как будто находился здесь давным-давно.
   Школа доктора Стронга была превосходная и отличалась от школы мистера Крикла так же, как отличается добро от зла. Порядок поддерживался в ней строго и благопристойно, в основе лежала разумная система: всегда и во всем полагались на честь и порядочность учеников и открыто признавали за ними эти качества, если сами мальчики не обманывали доверия, и такая система творила чудеса. Все мы сознавали, что принимаем участие в руководстве школой и поддерживаем ее репутацию и достоинство. В результате мы быстро привязывались к ней, – во всяком случае, так было со мной, и за все время моего пребывания там я не встречал ни одного ученика, который относился бы к – нашей школе иначе, – и учились с большой охотой, желая сохранить ее добрую славу. После занятий мы развлекались чудесными играми и пользовались полной свободой, но, помню, несмотря на это, в городе отзывались о нас одобрительно, и редко случалось, чтобы мы своим видом или поведением наносили ущерб репутации доктора Стронга и его воспитанников.
   Некоторые из старших школьников жили и столовались в доме доктора, и от них я узнал кое-что о его жизни. Узнал, что не прошло еще и года, как он женился на красивой молодой леди, которую я видел в кабинете, женился по любви, ибо у нее не было ни единого шестипенсовика, но зато была целая стая бедных родственников (так говорили наши мальчуганы), готовых захватить дом доктора, вытеснив самого хозяина. Узнал я также, что глубокая задумчивость доктора приписывается вечным его поискам греческих корней; по простоте душевной и по невежеству своему, я вообразил, будто доктор одержим какою-то ботанической манией – к тому же во время прогулок он всегда смотрел в землю, – и лишь впоследствии я установил, что это были корни слов для нового словаря, который он задумал составить. Адамс, наш старшина, обладавший способностями к математике, произвел, как сообщили мне, вычисления, сколько времени займет составление словаря, принимая во внимание план доктора и темп работы. Он полагал, что словарь может быть закончен через тысячу шестьсот сорок девять лет, считая с последнего, то есть шестьдесят второго, дня рождения доктора.
   Но сам доктор был кумиром всей школы, да и плоха была бы школа, если бы дело обстояло иначе, ибо доктор был добрейший человек, наделенный простодушием – и доверчивостью, которые могли растрогать даже каменные сердца урн на стене. Когда он прогуливался в той части двора, которая примыкала к боковой стене дома, а залетевшие сюда грачи и галки, лукаво склонив головы, смотрели ему вслед, словно понимая, что в житейских делах они куда более сведущи, чем он, – когда он там прогуливался, достаточно было любому бродяге приблизиться к нему настолько, чтобы заглушить скрип его башмаков и привлечь его внимание хотя бы к одной фразе о бедственном своем положении, – и такой бродяга бывал обеспечен на ближайшие два дня. Это было так хорошо известно всей школе, что учителя и старшины, выскочив из окон, старались перерезать путь этим мародерам и прогоняли их со двора, прежде чем им удавалось оповестить доктора о своем присутствии. Иногда операция завершалась благополучно в нескольких акрах от него в то время, как он, ровно ничего не подозревая, прохаживался взад и вперед неровными шажками. За пределами своих владений, не оберегаемый никем, он был настоящей овцой, которую каждый мог стричь. Он готов был снять с ног и отдать собственные гетры. Среди школьников ходил рассказ (я не имею и никогда не имел понятия, на чем он основан, но я верил ему столько лет, что в правдивости его не сомневаюсь), – рассказ о том, как однажды в морозный зимний день он действительно отдал свои гетры какой-то нищенке, что вызвало затем скандал во всей округе, так как она таскала от двери к двери хорошенького младенца, завернутого в эти принадлежности туалета, которые были опознаны решительно всеми, ибо пользовались в наших краях не меньшей известностью, чем собор. Единственным человеком, не опознавшим их, добавляет легенда, был сам доктор; когда они незамедлительно появились у двери маленькой лавчонки старьевщика, который пользовался дурной славой, так как обменивал такие вещи на джин, было замечено, что доктор не раз рассматривал их с одобрением, словно восхищаясь интересным новым фасоном и находя их лучше своих собственных.
   Очень приятно было видеть доктора вместе с красивой, молодой женой. Его любовь к ней выражалась в отеческой нежности, что уже само по себе рисовало его как прекрасного человека. Я нередко видел, как они прогуливались по саду, где зрели персики, а иногда мог наблюдать их вблизи, в кабинете или в гостиной. Мне казалось, что она очень заботится о докторе и очень его любит, хотя я никогда не верил в живейший ее интерес к словарю, тяжеловесные отрывки коего доктор вечно носил в карманах и в подкладке шляпы, а во время прогулок, по-видимому, давал обстоятельные разъяснения жене.
   Я часто видел миссис Стронг, отчасти потому, что я ей понравился в то утро, когда был представлен доктору, и с той поры она всегда была добра ко мне и интересовалась мною, а отчасти потому, что она очень любила Агнес и постоянно захаживала к нам. Мне чудилась какая-то странная, никогда не ослабевавшая напряженность в ее отношениях с мистером Уикфилдом (которого она как будто побаивалась). Приходя к нам по вечерам, она всегда уклонялась от его предложения проводить ее и убегала со мной. Иной раз, когда мы весело перебегали двор собора, думая, что никого не встретим, мы встречали мистера Джека Мелдона, который при виде нас всегда выражал удивление.
   Матушка миссис Стронг восхищала меня. Звали ее миссис Марклхем, но мы, мальчики, прозвали ее «Старый Вояка» за умение командовать и сноровку, с какою она напускала на доктора несметные полчища родственников. Это была маленькая востроглазая женщина, всегда надевавшая в торжественных случаях один и тот же чепец, украшенный искусственными цветами и двумя искусственными бабочками, которые якобы порхали над цветами. Среди нас ходило поверье, будто этот чепец прибыл из Франции и мог быть не иначе, как произведением искусства сей хитроумной нации. Но, в сущности, я знал о нем лишь то, что он неизменно появлялся по вечерам, где бы ни появлялась миссис Марклхем; что она приносила его в индийской корзиночке на дружеские собрания; что бабочки были наделены способностью постоянно трепетать и, подобно трудолюбивым пчелам, не теряли золотого времени, высасывая соки из доктора Стронга.
   Я имел возможность очень хорошо наблюдать Старого Вояку (это прозвище отнюдь не было непочтительным) однажды вечером, который памятен мне по причине, о коей я сейчас расскажу. У доктора собралась небольшая компания по случаю отъезда мистера Джека Мелдона в Индию, куда он отправлялся, кажется, для поступления в армию: мистер Уикфилд в конце концов уладил его дела. Этот день совпал со днем рождения доктора. Нас освободили от занятий, утром мы преподнесли ему подарки, старшина произнес речь от имени всех нас, и мы приветствовали его возгласами «ура!» – пока не охрипли и пока он не прослезился. А вечером мистер Уикфилд, Агнес и я отправились к нему (на сей раз – как к частному лицу) пить чай.
   Мистер Джек Мелдон явился туда раньше нас. Когда мы вошли, миссис Стронг в белом платье с лентами вишневого цвета играла на фортепьяно, а он, склонившись над ней, переворачивал ноты. Когда она оглянулась, румянец на ее белом лице показался мне не таким ярким, как всегда, но она была очень красива, удивительно красива.
   – А я и позабыла принести вам поздравления с днем вашего рождения, доктор, – сказала матушка миссис Стронг, когда мы уселись. – Но можете быть уверены, что мое поздравление – не пустые слова. Желаю вам еще много раз встречать этот счастливый день.
   – Благодарю вас, сударыня, – отвечал доктор.
   – Много-много раз встречать этот счастливый день, – повторил Старый Вояка. – Желаю вам этого не только ради вас, но и ради Анни, и ради Джона Мелдона, и ради многих других. Мне кажется, будто не дальше, чем вчера, Джон, ты был мальчуганом, на голову ниже мистера Копперфильда, и по-ребячьи ухаживал за Анни в огороде, за кустами крыжовника.
   – Милая мама, сейчас не стоит вспоминать об этом, – сказала миссис Стронг.
   – Анни, не глупи! – возразила ее мать. – Как только речь заходит о таких вещах, ты, старая замужняя женщина, краснеешь. Когда же ты научишься слушать о них не краснея?
   – Старая? – воскликнул мистер Джек Мелдон. – Анни? Полно!
   – Да, Джон, она – старая замужняя женщина, – заявил Вояка. – Старая не по годам, – разве ты или кто-нибудь еще слыхал, чтобы я называла двадцатилетнюю женщину старой по годам? Твоя кузина – жена доктора, и я говорила о ней как о его жене. Твое счастье, Джон, что твоя кузина – жена доктора. Ты нашел в нем влиятельного и доброго друга, и я предрекаю, что он будет еще добрее, если ты этого заслужишь. У меня нет ложной гордости. Не колеблясь, я всегда откровенно признаю, что некоторые члены нашего семейства нуждаются в друге. Ты сам, Джон, был одним из них, прежде чем благодаря влиянию твоей кузины не обрел себе друга.
   Доктор, по доброте сердечной, махнул рукой, как бы не придавая этому значения и желая избавить мистера Джека Мелдона от дальнейших воспоминаний. Но миссис Марклхем пересела на другой стул, поближе к доктору, и коснулась веером его рукава.
   – Нет, право же, дорогой доктор, вы должны меня извинить: чувства мои так глубоки, что я постоянно возвращаюсь к этому предмету. Я его называю моей манией, это у меня такой пунктик. Вы – наше счастье. Для нас вы – благословенье божье.
   – Вздор, вздор! – сказал доктор.
   – Нет, извините! – возразил Старый Вояка. – Никого из посторонних здесь нет, здесь только наш добрый друг, мистер Уикфилд, которому мы вполне доверяем, и я не могу согласиться, чтобы мне зажимали рот. Если вы будете упорствовать, доктор, я воспользуюсь привилегиями тещи и пожурю вас. Я говорю вполне честно и откровенно. То, что я говорю сейчас, я сказала и в тот день, когда вы так меня ошеломили, – помните, как я была ошеломлена? – сделав предложение Анни. Конечно, не было ничего из ряда вон выходящего – было бы нелепо утверждать обратное – в самом предложении, но вы знали ее бедного отца, знали и ее полугодовалым младенцем, и я никогда не думала о вас как о женихе или вообще как о человеке, который может жениться, – вот и все.
   – Да, да… – добродушно отозвался доктор. – Не стоит вспоминать об этом.
   – Нет, стоит, – заявил Старый Вояка, прикладывая свой веер к губам доктора. – Очень даже стоит. Я воскрешаю эти воспоминания, чтобы мне могли возразить, если я ошибаюсь. Ну, вот. Я пошла к Анни и сказала ей о том, что случилось. Я сказала: «Дорогая моя, приходил доктор Стронг и сделал тебе благороднейшее предложение». Настаивала ли я на чем-нибудь? Нет! Я сказала: «Анни, сию же минуту отвечай мне правду: свободно ли твое сердце?» – «Мама, – сказала она, расплакавшись. – я так молода, – и это была сущая правда, – я даже не знаю, есть ли у меня сердце». – «В таком случае, дорогая моя, – сказала я, – можешь не сомневаться, что оно свободно. Как бы там ни было, моя милая, – сказала я, – но доктор Стронг находится в тревожном расположении духа, и нужно дать ему ответ. Не следует оставлять его в такой тревоге». – «Мама, – сказала Анни, все еще плача, – он будет несчастлив без меня? Если он будет несчастлив, то я так глубоко его уважаю и почитаю, что, пожалуй, пойду за него». На том и порешили. И вот тогда, но никак не раньше, я сказала Анни: «Анни, доктор Стронг будет не только твоим мужем, он заступит место твоего покойного отца, он заступит место главы нашего семейства благодаря своей мудрости, положению и, смею сказать, средствам, короче говоря, он будет для нашего семейства благословением». Я употребила это слово тогда и снова употребляю его сегодня. Если есть у меня какие-нибудь достоинства, то одним из них является постоянство.
   В продолжение этой речи дочь сидела безмолвная и неподвижная, с опущенными глазами; ее кузен стоял подле нее и тоже смотрел в землю. Потом она сказала очень тихо, дрожащим голосом:
   – Мама, надеюсь, вы кончили?
   – Нет, дорогая Анни, – возразил Вояка. – Я еще не кончила. Раз ты меня спрашиваешь, дорогая моя, я тебе отвечаю, что я не кончила. Я хочу пожаловаться на то, что ты, право же, как-то странно относишься к своему собственному семейству. А так как не имеет смысла жаловаться тебе, то я хочу пожаловаться твоему супругу. Посмотрите-ка, дорогой доктор, на вашу глупенькую жену!
   Когда доктор повернул к ней свое доброе лицо, освещенное простодушной, кроткой улыбкой, она еще ниже опустила голову. Я заметил, что мистер Уикфилд смотрит на нее очень пристально.
   – Когда я на днях сказала этой капризнице, – продолжала ее мать, покачивая головой и шутливо грозя ей веером, – что ей бы следовало сообщить вам о некоторых семейных обстоятельствах, – по моему мнению, она обязана была сообщить о них, – она ответила, что сообщать об этом значит просить об одолжении, и она этого не сделает, так как достаточно ей попросить, чтобы ее просьба была исполнена.
   – Анни, дорогая моя, это нехорошо, – сказал доктор. – Вы лишили меня удовольствия.
   – Почти то же самое говорила ей я! – воскликнула ее мать. – Право же, в следующий раз, когда я буду знать, что она не хочет заговорить с вами только по этой причине, я отважусь обратиться к вам сама!
   – Я буду очень рад, если вы так и сделаете, – ответил доктор.
   – Так, значит, обращаться к вам?
   – Непременно.
   – Так я и буду делать! – объявил Старый Вояка. – Договор заключен.
   И, добившись, мне кажется, того, чего хотела, она несколько раз похлопала доктора по руке веером (который предварительно поцеловала) и с торжеством пересела на стул, где сидела раньше.
   Пришли еще гости, в том числе два учителя и Адамс, и разговор стал общим. Естественно, зашла речь о мистере Джеке Мелдоне, о его путешествии, о стране, куда он отправляется, и о различных его планах и видах на будущее. В тот вечер, после ужина, он уезжал в почтовой карете в Грейвзенд, где находился корабль, на котором ему предстояло пуститься в плавание, и бог весть сколько лет пройдет, пока он вернется, разве что приедет на родину в отпуск или по болезни.
   Помню, все единогласно пришли к заключению, что об Индии сложилось неверное представление и против этой страны нельзя сказать ничего плохого, кроме того, что есть там один-два тигра и в полуденные часы бывает довольно жарко. Что же касается до меня, то я смотрел на мистера Джека Мелдона как на современного Синдбада и уже почитал его закадычным другом всех восточных раджей, восседающих под балдахинами и покуривающих изогнутые золотые трубки – в милю длиной, если их распрямить.
   Миссис Стронг очень хорошо пела, что было известно мне, часто слыхавшему, как она напевала для себя. Но либо она боялась петь в присутствии гостей, либо была в тот вечер не в голосе, – несомненно одно: петь она совсем не могла. Она попыталась было пропеть дуэт со своим кузеном Мелдоном, но даже не могла его начать; а позднее, когда она попробовала петь одна и начала очень мило, голос ее внезапно оборвался, и она, в полном унынии, поникла головой над клавишами. Добряк доктор сказал, что у нее расстроены нервы, и, придя ей на выручку, предложил всем сыграть в карты, хотя в этом деле он понимал столько же, сколько в игре на тромбоне. Однако я заметил, что Старый Вояка немедленно взял его под опеку, выбрав своим партнером, и, посвящая его в тайны игры, первым делом забрал все серебро, имевшееся у него в карманах.
   Мы веселились за картами, и этому веселью немало способствовали промахи доктора, которые он делал без конца, вопреки бдительности бабочек и к величайшему их раздражению. Миссис Стронг уклонилась от игры, сославшись на недомогание, а ее кузен Мелдон попросил извинить его, так как ему нужно еще уложить кое-какие вещи. Однако, покончив с этим делом, он вернулся, и они сидели рядом на диване, ведя беседу. Время от времени она вставала, заглядывала в карты доктора и советовала ему, с какой карты идти. Склоняясь над ним, она была очень бледна, и мне казалось, будто ее палец, указывающий на карту, дрожит. Впрочем, доктор радовался ее вниманию и ничего не замечал.
   За ужином нам было не очень весело. Все как будто почувствовали, что такая разлука – не слишком приятная вещь и чем ближе она придвигается, тем становится неприятнее. Мистер Джек Мелдон изо всех сил старался быть разговорчивым, но чувствовал себя не в своей тарелке и только испортил все дело. Не помог ничему, как показалось мне, и Старый Вояка, неустанно воскрешавший в памяти эпизоды из детской жизни мистера Джека Мелдона.
   Однако доктор, несомненно полагавший, что доставляет удовольствие всем, был в превосходном расположении духа и нимало не сомневался в том, что мы веселимся от души.
   – Анни, дорогая моя, – сказал он, посмотрев на часы и наполнив свой бокал, – ваш кузен Джек уже запаздывает, и мы не должны его задерживать, так как время и прилив, – а в данном случае приходится считаться и с тем и с другим, – никого не ждут. Мистер Джек Мелдон! Вам предстоит долгое путешествие, и перед вами лежит чужая страна. Но многие через это прошли, и еще многие пройдут до конца времен. Ветры, которым вы вручаете свою судьбу, уносили тысячи тысяч людей навстречу счастью и благополучно вернули их домой.
   – С какой бы точки зрения ни смотреть на это дело, – сказала миссис Марклхем, – тяжело, когда прекрасный молодой человек, которого вы знали с детства, уезжает на край света, покидая всех, кого он знал, и не ведая, что его ждет. Молодой человек, идущий на такие жертвы, заслуживает постоянной поддержки и покровительства.
   При этом она бросила взгляд на доктора.
   – Время быстро пролетит для вас, мистер Джек Мелдон, быстро для всех нас, – продолжал доктор. – Естественный порядок вещей, быть может, и лишит иных из нас возможности приветствовать вас по возвращении. Остается надеяться на лучшее, и это относится ко мне. Не буду докучать вам добрыми советами. Долгое время ты видели перед глазами хороший пример в лице вашей кузины Анни. По мере ваших сил возьмите за образец ее добродетели.
   Миссис Марклхем обмахивалась веером и покачивала головой.
   – Прощайте, мистер Джек! – закончил доктор, вставая, после чего и мы все встали. – Желаю вам счастливого пути, преуспеяния в чужих краях и благополучного возвращения на родину!
   Мы все поддержали этот тост и пожали руку мистеру Мелдону. Затем он быстро попрощался с присутствовавшими леди, поспешил к двери и, садясь в карету, был встречен громовым «ура» наших школьников, собравшихся для этой цели на лужайке. Бросившись к ним, чтобы пополнить их ряды, я очутился около отъезжавшей кареты, и когда, среди шума и поднявшейся пыли, с грохотам промчался мимо меня мистер Джек Мелдон, я отчетливо разглядел, что у него лицо взволнованное, а рука сжимает какой-то предмет вишневого цвета.
   После еще одного громового «ура» в честь доктора и еще одного в честь его супруги мальчики разошлись, а я вернулся в дом, где застал всех гостей, столпившихся вокруг доктора и обсуждавших отъезд мистера Джека Мелдона и то, как он себя при этом держал, и что он чувствовал, и прочее, и прочее. Этот разговор был прерван восклицанием миссис Марклхем:
   – А где же Анни?
   Анни не было видно, к когда стали ее звать, Анни не откликалась. Все выбежали из комнаты, чтобы разузнать, в чем дело, и мы нашли ее лежащей на полу в холле. Сначала поднялся переполох, потом выяснилось, что с ней обморок и она начинает приходить в себя благодаря обычным в таких случаях средствам. Доктор положил ее голову к себе на колени, отвел с ее лица рассыпавшиеся кудри и сказал, обращаясь к окружающим:
   – Бедная Анни! Она такой верный друг, и у нее такое нежное сердечко! Всему виной разлука с любимым кузеном, товарищем детских игр. Ах, как жаль! Я очень огорчен!
   Открыв глаза и увидев, где она находится, увидев всех нас, стоявших вокруг, она поднялась с нашей помощью и отвернулась, чтобы уронить головку на плечо доктора или, – кто знает? – быть может, для того, чтобы спрятать от нас лицо. Мы удалились в гостиную, оставив ее с доктором и ее матерью, но она сказала, что чувствует себя гораздо лучше и выразила желание, чтобы ее привели к нам. Итак, ее привели и усадили на диван, и мне она показалась очень бледной и слабой.
   – Анни, дорогая моя, взгляни! – сказала ее мать, оправляя ей платье. – Ты потеряла бант. Может быть, кто-нибудь будет так любезен и поищет ленту – ленту вишневого цвета?
   Это был бант, который она носила на груди. Мы все искали его. Помню, я сам искал его повсюду, но никто не мог его найти.
   – Ты не припоминаешь, когда ты видела его в последний раз, Анни? – спросила ее мать.
   Я недоумевал, как это она могла показаться мне бледной: на лице ее пылал яркий румянец, когда она ответила, что, кажется, видела его совсем недавно, но не стоит его искать.
   Однако поиски возобновились и снова ни к чему не привели. Она умоляла больше не искать, но было сделано еще несколько беспорядочных попыток разыскать бант, пока миссис Стронг совсем не оправилась, после чего гости распрощались.
   Очень медленно возвращались мы домой – мистер Уикфилд, Агнес и я. Мы с Агнес восхищались лунным светом, а мистер Уикфилд почти не отрывал глаз от земли. Когда мы добрались, наконец, до дому, Агнес обнаружила, что забыла свой ридикюль. Радуясь возможности услужить ей, я побежал за ним.
   Я вошел в столовую, где она его оставила, но там было пусто и темно. Дверь из столовой в кабинет доктора, где виднелся свет, была приоткрыта, и я направился туда, чтобы объяснить, зачем пришел, и взять свечу.
   Доктор сидел в кресле у камина, а юная его жена – на скамеечке у его ног. С благодушной улыбкой доктор читал вслух какие-то рукописные пояснения или изложение какой-то теории, имевшей отношение к нескончаемому словарю, а она сидела, глядя на него снизу вверх. Но такого лица, какое было у нее в тот миг, я никогда еще не видел. Оно было так прекрасно, так мертвенно-бледно, казалось таким напряженным в своей отрешенности, столько было в нем какого-то безумного, смутного, лунатического ужаса неведомо перед чем! Глаза были широко раскрыты, а каштановые волосы падали двумя пышными волнами на плечи и белое платье, сбившееся на груди, где недоставало потерянной ленты. Отчетливо помню я ее лицо, но не могу сказать, что оно выражало. Не могу сказать даже теперь, когда оно возникает на фоне моих воспоминаний. Раскаяние, унижение, стыд, гордость, любовь и доверие – все это читаю я в нем и во всем этом вижу ужас неведомо перед чем.
   Мой приход и объяснение, почему я вернулся, заставили ее очнуться. Потревожил я также и доктора, ибо, когда я вернулся, чтобы поставить на место свечу, которую взял со стола, он отечески гладил ее по голове, упрекал себя за безжалостность, за то, что сдался на ее уговоры и стал читать; он полагал, что ей надо лечь в постель. Но она торопливо, настойчиво просила у него разрешения остаться. Просила дать ей возможность почувствовать (я слышал, как она бормотала эти несвязные слова), что в этот вечер она пользуется его доверием. А потом, бросив взгляд на меня, когда я уже направлялся к двери, она снова повернулась к нему, и я видел, как она скрестила руки на его коленях и подняла к нему лицо, уже более спокойное, когда он вновь приступил к чтению.
   На меня это произвело глубокое впечатление, и я вспомнил эту сцену много времени спустя, о чем мне еще предстоит рассказать в дальнейшем.


   Глава XVII
   Некто появляется

   Со времени моего бегства мне ни разу не приходилось упоминать о Пегготи, но, разумеется, я написал ей письмо, как только поселился в Дувре, а затем послал второе, более длинное, в котором сообщал обстоятельно обо всем происшедшем со мной, когда бабушка формально взяла меня под свое покровительство. Поступив в школу доктора Стронга, я написал ей снова со всеми подробностями о том, как мне хорошо живется, и о моих надеждах на будущее. Никакой иной способ истратить подаренные мистером Диком деньги не принес бы мне того удовольствия, которое я испытал, послав Пегготи в письме золотую полугинею в погашение моего долга; и только в этом письме – не раньше, я упомянул о долговязом парне с повозкой и ослом.
   На эти письма Пегготи отвечала так же быстро, как клерк торгового предприятия, хотя и не так кратко и точно. Она исчерпала весь свой талант выражать свои чувства (на бумаге он, несомненно, был не слишком велик), пытаясь изобразить то, что она перечувствовала, узнав о моем путешествии. Четыре страницы, испещренные междометиями, несвязными фразами, концы которых заменялись пятнами, были бессильны принести ей облегчение. Но пятна говорили мне больше, чем самое совершенное произведение, ибо они свидетельствовали о том, что Пегготи плакала все время, покуда писала письмо, а чего еще мог бы я желать?
   Без особого труда я понял, что она еще не питает теплых чувств к моей бабушке. Слишком долго она была предубеждена против нее, и мои сообщения явились неожиданными. Мы никогда не знаем человека, – писала она, – подумать только, что мисс Бетси, оказывается, совсем не такая, какой ее считали! Вот это настоящая «мораль» – так выразилась она. И все же Пегготи еще побаивалась мисс Бетси, так как свидетельствовала ей свое почтение и выражала благодарность весьма робко; побаивалась она, очевидно, и за меня, вполне допуская возможность моего нового побега в ближайшем будущем; это я мог заключить из многочисленных ее намеков, что, по первому моему требованию, она вышлет мне деньги для поездки в Ярмут.
   Она сообщила мне новость, очень взволновавшую меня: в нашем старом доме была распродана вся обстановка, мистер и мисс Мэрдстон выехали оттуда, а дом заперт и будет сдан внаем либо продан. Богу известно, какое незначительное место я занимал в этом доме, пока они там жили, но мне больно было думать, что дорогой моему сердцу старый дом заброшен, сад зарос сорной травой, а на дорожках толстым слоем лежат мокрые опавшие листья. И мне представлялось, как зимний ветер завывает вокруг, в окна стучит ледяной дождь, а луна бросает призрачные тени на стены пустых комнат и всю ночь напролет стережет это запустение. Вновь обратились мои мысли к могиле, там, на кладбище, под деревом, и казалось мне, что умер также и дом и все, связанное с матерью и отцом, исчезло навеки.
   Других новостей в письме Пегготи не было. По ее словам, мистер Баркис – превосходный муж, разве только чуть-чуть скуповат; но все мы не без греха, а у нее их множество (я понятия не имел, каковы они), и мистер Баркис посылает мне привет, а моя комнатка всегда в моем распоряжении. Мистер Пегготи здоров, и Хэм здоров, миссис Гаммидж прихварывает, а малютка Эмли не пожелала послать мне нежный привет сама, но сказала, что Пегготи может передать его, если хочет.
   Всеми этими новостями я, как полагается, поделился с бабушкой, не упомянув только о малютке Эмли, к которой – я инстинктивно чувствовал – она не могла бы питать особей симпатии. Пока я был еще новичком у доктора Стронга, бабушка несколько раз приезжала в Кентербери проведать меня, и всегда в неурочные часы, намереваясь, кажется, застигнуть меня врасплох. Но каждый раз она заставала меня за уроками и со всех сторон слышала, что я примерно веду себя и делаю большие успехи, а потому она скоро прекратила свои посещения. Я виделся с ней раз в три недели или раз в месяц по субботам, когда приезжал в Дувр, чтобы провести там воскресный отдых, а каждые две недели, по средам, мистер Дик приезжал в полдень в почтовой карете и гостил до утра следующего дня.
   Мистер Дик никогда не приезжал без кожаного бювара с запасом писчей бумаги и Мемориалом. Теперь он полагал, что время не ждет и надлежит поскорее закончить сочинение.
   Мистер Дик питал большое пристрастие к пряникам. Дабы эти посещения были еще более для него приятны, бабушка предписала мне открыть ему кредит в кондитерской, но на сумму, не превышающую одного шиллинга в день. Это обстоятельство, а также возложенная на меня обязанность посылать бабушке все его маленькие счета, – до уплаты по ним в загородной гостинице, где он ночевал, – вселили в меня подозрение, что ему разрешается только бренчать монетами в кармане, но отнюдь не тратить их. Позднее я убедился, что именно так оно и было, или, во всяком случае, между ним и бабушкой существовало соглашение, по которому он должен был давать ей отчет во всех своих расходах. Поскольку же ему и в голову не приходило надувать ее и всегда хотелось доставить ей удовольствие, то он весьма скупо тратил деньги. В этом отношении, как и решительно во всех других, мистер Дик был убежден, что бабушка является самой мудрой и самой удивительной женщиной на свете, о чем он мне неоднократно сообщал под большим секретом и всегда шепотом.
   – Тротвуд, – сказал как-то в среду с таинственным видом мистер Дик, поделившись со мной этой своей уверенностью, – кто этот человек, который прячется около нашего дома и пугает ее?
   – Пугает бабушку, сэр?
   Мистер Дик кивнул головой.
   – Я думаю, ничто не может испугать ее, так как она… – тут он заговорил шепотом, – никому не передавайте… она самая мудрая, самая удивительная женщина…
   После этих слов он отступил назад, чтобы поглядеть, какое впечатление произвело на меня его суждение о бабушке.
   – Когда он пришел в первый раз, это было… – продолжал мистер Дик, – это было… погоди… короля Карла казнили в тысяча шестьсот сорок девятом году. Кажется, ты говорил, что в тысяча шестьсот сорок девятом?
   – Да, сэр.
   – Кто же это может быть? – Мистер Дик в явном замешательстве покачал головой. – Не думаю, чтобы я был так стар.
   – Этот человек появился в том году, сэр? – спросил я.
   – Вот именно. Я не понимаю, как это могло быть. Ты узнал эту дату из истории, Тротвуд?
   – Да, сэр.
   – А история никогда не лжет? – осведомился с проблеском надежды мистер Дик.
   – О, что вы! Конечно нет, сэр! – решительно ответил я, ибо я был молод, простодушен и верил в это.
   – Ничего не понимаю! – помотал головой мистер Дик. – Тут что-то неладно. А все-таки этот человек пришел впервые вскоре после того, как произошла ошибка и в мою голову попали заботы из головы короля Карла. В сумерки я гулял после чая с мисс Тротвуд, и он появился около нашего дома.
   – Он тоже гулял? – спросил я.
   – Гулял? – повторил мистер Дик. – Погоди… я должен припомнить… Н-нет. Нет! Он не гулял.
   Чтобы поскорей добиться толку, я спросил, что же он делал.
   – Да его сначала вовсе не было, и вдруг он появился за ее спиной и что-то ей шепнул, – объяснил мистер Дик. – Тут она обернулась, и ей стало дурно, а я стоял и смотрел на него, а он ушел прочь. Но вот что самое удивительное: с тех пор он, вероятно, где-то прятался… должно быть, под землей или где-нибудь в другом месте…
   – Он и в самом деле прятался с той поры? – спросил я.
   – Безусловно прятался! – заявил мистер Дик, важно кивая головой. – И не показывался до вчерашнего вечера. Мы гуляли вчера вечером, а он снова появился за ее спиной, и я его узнал.
   – И он снова испугал бабушку?
   – Она задрожала от страха. Вот так! – Мистер Дик изобразил, как она задрожала, и заляскал зубами. – Ухватилась за ограду. Заплакала – И вот еще что… Тротвуд, подойди поближе… – Он притянул меня к себе и чуть слышно зашептал: – Почему, мой мальчик, она дала ему денег?
   – Может быть, это был нищий?
   Мистер Дик решительно покачал головой, отвергая такое предположение. И, повторив несколько раз очень убежденно: «Нет, не нищий, сэр, нет, не нищий», – рассказал еще о том, что поздно вечером он видел из своего окна, как бабушка снова, при свете луны, дала этому человеку деньги за садовой оградой, и он улизнул – должно быть, опять спрятался под землей, как полагал мистер Дик, – и больше не показывался. А бабушка быстро, но стараясь не шуметь, вернулась домой и даже сегодня утром была сама не своя, что весьма волновало мистера Дика.
   В начале этого рассказа у меня не было ни малейших сомнений в том, что сей неизвестный является лишь плодом фантазии мистера Дика и подобен тому злосчастному монарху, который причинял ему столько хлопот; но после некоторых размышлений я стал опасаться, не пытался ли кто-нибудь дважды (или угрожал попытаться) вырвать бедного мистера Дика из-под защиты бабушки и не вынуждена ли была она, питавшая к нему такую сильную привязанность, – о чем я знал от нее самой, – откупиться деньгами, чтобы сберечь его мир и покой. К тому времени я искренне привязался к мистеру Дику и был озабочен его судьбой, а потому боязнь потерять его укрепляла такое предположение; и в течение многих недель ни одна среда, когда он обычно приезжал, не проходила без того, чтобы я не беспокоился, увижу ли я его, как обычно, на крыше кареты. Но он неизменно оказывался там, седовласый, оживленный, сияющий, и больше нечего было ему рассказать мне о человеке, которому удалось испугать мою бабушку.
   Эти среды были счастливейшими днями в жизни мистера Дика, и едва ли они были менее счастливыми для меня. Скоро он перезнакомился в школе со всеми мальчиками и хотя не принимал никогда деятельного участия в наших забавах и только запускал с нами змей, но питал глубокий интерес к нашим играм – ничуть не меньше любого из нас. Как часто он следил, не отрывая глаз и затаив дыхание, за нашей игрой в кубарь или в шарики! Как часто, взобравшись на какой-нибудь холмик, когда мы играли в зайца и гончих, он подбадривал нас криками и размахивал шляпой над своей седой головой, совсем забыв о голове короля Карла Мученика и обо всем, что с ней связано! Сколько летних часов промелькнули для него на крикетной площадке, промелькнули как минуты! Сколько раз в зимние дни, когда мальчики катались с гор, он стоял с посиневшим от холода и восточного ветра носом и в восторге хлопал руками в шерстяных перчатках!
   Он был общим любимцем, и его умение делать разные мелкие вещицы казалось непостижимым. Он мог разрезать апельсин так замысловато, как никому из нас и в голову не приходило. Он мог сделать лодку из чего угодно, чуть ли не из спицы. Он превращал коленные чашки животных в шахматные фигуры, сооружал римские колесницы из старых игральных карт, мастерил из катушек колеса со спицами и птичьи клетки из старой проволоки. Но, пожалуй, самое замечательное мастерство он обнаруживал, когда брался за бечевку и солому, из которых, по нашему общему убеждению, мог соорудить решительно все, на что способны человеческие руки.
   Слава мистера Дика недолго ограничивалась пределами нашего круга. После нескольких сред сам доктор Стронг расспросил меня о нем, я ему сообщил все сведения, полученные мною от бабушки, и это так заинтересовало доктора, что он просил меня познакомить их в ближайшую же среду. Я совершил эту церемонию, и доктор пригласил мистера Дика приходить в школу всякий раз, когда я не встречал его в конторе почтовых карет, и отдыхать, пока мы не кончим наших утренних занятий; скоро у мистера Дика вошло в привычку направляться прямо к школе и, если мы задерживались, что случалось по средам нередко, гулять по двору в ожидании меня. Здесь он познакомился с красивой молодой женой доктора (теперь она была более бледна, чем раньше, менее весела, но не менее красива; я, да, кажется, и все мы видели ее реже) и постепенно все больше осваивался со школой, пока, наконец, не начал заходить в класс, где и ждал меня. Он всегда усаживался в одном и том же уголке, на одном и том же стуле, который прозвали в честь него «Дик»; здесь он сидел, опустив седую голову и внимательно прислушиваясь ко всему, о чем бы ни шла речь, с глубоким благоговением к наукам, которые никогда не мог постичь.
   Это благоговение мистер Дик простирал и на доктора, которого он считал самым глубоким и непревзойденным философом всех времен. Только спустя некоторое время он решился разговаривать с ним, не снимая шляпы, но даже тогда, когда они подружились и совместно прогуливались во дворе по боковой дорожке, которая называлась у нас «Аллея доктора», – даже тогда мистер Дик время от времени снимал шляпу, чтобы засвидетельствовать свое уважение к мудрости и наукам. Не знаю, как случилось, что во время этих прогулок доктор стал читать вслух отрывки из знаменитого словаря; быть может, сначала ему казалось, будто это все равно, что читать самому себе. Но эти чтения вошли в привычку, а мистер Дик слушал с лицом, сияющим от гордости и удовольствия, и в глубине души твердо верил, что словарь – самая увлекательная книга на свете.
   Когда я думаю о них, прогуливающихся взад и вперед под окнами классной комнаты. – о докторе, о том, как время от времени он помахивает листами рукописи, сопровождая чтение любезной улыбкой или важным покачиваньем головы, и о мистере Дике, который внимает чтению как зачарованный, тогда как его бедный разум витает на крыльях непонятных слов бог весть где, – когда я думаю о них, это зрелище представляется мне одним из самых умилительных, которые я когда-либо наблюдал. Мне кажется, что, если бы они могли вечно прогуливаться взад и вперед, мир стал бы лучше и что тысячи вещей, о которых так много шумят, приносят меньше пользы и миру и мне, чем эти прогулки мистера Дика и доктора.
   Очень скоро и Агнес подружилась с мистером Диком; часто бывая у меня дома, он познакомился и с Урией Хипом. Дружба между мной и мистером Диком крепла, но зиждилась на довольно странных основах: считаясь моим опекуном и приезжая в этом своем звании проведать меня, он всегда советовался со мной по всем вопросам, которые его смущали, и неукоснительно следовал моим советам, так как не только питал глубокое уважение к моей врожденной рассудительности, но и полагал, будто я многое унаследовал от своей бабушки.
   В один из четвергов, когда я собирался проводить мистера Дика из гостиницы в контору наемных карет, а потом вернуться в школу (у нас был один урок до завтрака), я встретил на улице Урию, который напомнил мне о своем обещании зайти как-нибудь и выпить чайку с ним и его матерью, при этом он, извиваясь, добавил:
   – Но разве я могу надеяться, мистер Копперфилд, что вы исполните обещание, – ведь мы люди ничтожные, смиренные.
   Я все еще не мог решить, приятен мне Урия, или противен; колебался я и тогда, остановившись на улице и глядя ему в лицо. Но мне показалось очень обидным, как это он мог заподозрить меня в гордыне, и я ответил, что дожидался только приглашения.
   – О! Если дело только за этим? мистер Копперфилд, и наше ничтожество и смирение не мешает вам нас посетить, милости прошу пожаловать сегодня вечером. Но если наше ничтожество является для вас препятствием, мистер Копперфилд, надеюсь, вы не будете это скрывать? Ведь мы прекрасно понимаем свое положение…
   Я сказал, что поговорю с мистером Уикфилдом, и если он возражать не будет, в чем я не сомневаюсь, то я с удовольствием приду. В тот же вечер, в шесть часов, – это был один из тех вечеров, когда работа в конторе кончалась раньше, – я заявил Урии, что готов идти.
   – Моя мать возгордится. Вернее, она возгордилась бы, не будь это грешно, юный мистер Копперфилд, – сказал Урия, когда мы отправились в путь.
   – Однако сегодня утром вы преспокойно решили, что я могу возгордиться, – заметил я.
   – О нет, мистер Копперфилд! Поверьте мне, нет! Такая мысль даже не приходила мне в голову! Я и не думал бы, что вы возгордились, если бы вы считали нас слишком ничтожными для себя. Ведь мы и в самом деле люди маленькие и смиренные.
   – Вы давно изучаете юридические науки? – спросил я, желая переменить разговор.
   – Что вы, мистер Копперфилд! Разве можно назвать изучением чтение книг! – потупившись, сказал Урия. – Часок-другой я иногда провожу по вечерам с мистером Тиддом, вот и все.
   – Трудновато приходится? – спросил я.
   – Для меня он иногда бывает трудноват. Но не знаю, каким показался бы он способному человеку, – ответил Урия.
   Тут он отбарабанил на ходу двумя пальцами скелетообразной руки по своему подбородку несколько тактов какой-то песенки и добавил:
   – Знаете ли, мистер Копперфилд, там, у мистера Тидда, есть латинские слова и термины, которые очень затруднительны для читателя с такими ничтожными познаниями, как у меня.
   – Вам хотелось бы научиться латыни? – живо спросил я. – Я с удовольствием научил бы вас тому, что я сам знаю.
   – О, благодарю вас, мистер Копперфилд! – сказал он, помотав головой. – С вашей стороны очень любезно сделать такое предложение… Но я человек слишком маленький, чтобы принять его…
   – Какой вздор, Урия!
   – О! Прошу прощения, мистер Копперфилд! Я бесконечно вам благодарен, это было бы таким для меня удовольствием! Но я человек слишком ничтожный и смиренный… И без того есть немало людей, которые не прочь попирать меня ногами в моем ничтожестве, а тут я еще буду оскорблять их чувства своей образованностью. Образование не для меня. Такому, как я, лучше не заноситься высоко. Добиваясь чего-нибудь в жизни, мистер Копперфилд, он должен всего добиваться смирением.
   Я никогда еще не видел, чтобы рот у него был так растянут, а складки на щеках так глубоки, как в эти минуты, когда он излагал свои убеждения, покачивая все время головой и униженно извиваясь.
   – Мне кажется, вы не правы, Урия, – сказал я. – Уверен, что я мог бы вас кое-чему научить, если бы вы захотели учиться.
   – О! Я в этом не сомневаюсь, мистер Копперфилд. Ничуть не сомневаюсь! – ответил он. – Но вы занимаете такое положение, что не можете судить о маленьких, ничтожных людях. Нет, благодарю вас, я не смею оскорблять своим образованием тех, кто выше меня. Для этого я слишком ничтожный и смиренный человек. А вот и мое убогое жилище, юный мистер Копперфилд!
   Мы вошли прямо с улицы в низкую, старомодную комнату, где находилась миссис Хип, которая являлась точной копией своего сына, но была ниже его ростом. Она встретила нас с чрезвычайным смирением и, целуя сына, принесла извинения, добавив, что, хотя они люди ничтожные, но и им свойственны родственные чувства, которые, как они надеются, никого оскорбить не могут. Комната, – не то гостиная, не то кухня, – была вполне приличная, но неуютная. На столе стоял чайный прибор, а над огнем камелька закипал чайник. Был там комод с пюпитром для Урии, на котором он мог читать и писать по вечерам, на полу валялся синий мешок Урии, изрыгавший документы, лежала стопка книг Урии во главе с мистером Тиддом; шкаф для посуды стоял в углу; в комнате находилась и кое-какая другая мебель. Я не помню, чтобы отдельные предметы казались жалкими, негодными к употреблению и заявляли о скудости средств, но помню, что об этом свидетельствовала вся обстановка в целом. Траур, который до сей поры носила миссис Хип, должен был возвещать о ее смирении. Несмотря на длительное время, протекшее со дня кончины мистера Хипа, она еще не сняла траура; мне показалось, что она сделала только одну уступку – надела другой чепчик, но в остальном ее траурное одеяние не претерпело никаких изменений с первых дней вдовства.
   – Этот день, Урия, когда мистер Копперфилд нас посетил, должен быть нам памятен, – сказала миссис Хип, приготовляя чай.
   – Я говорил, мамаша, что вы так и подумаете, – произнес Урия.
   – Если бы от моего желания зависело продлить жизнь твоего отца, – сказала миссис Хип, обращаясь к сыну, – я хотела бы, чтобы сегодня ради такого гостя он был с нами.
   Я был смущен этими комплиментами, но вместе с тем польщен, что меня принимают как почетного гостя, и миссис Хип показалась мне очень приятной женщиной.
   – Мой Урия давно мечтал об этом, сэр, – продолжала миссис Хип. – Но он боялся, как бы вас не остановило скромное наше положение, и я разделяла его опасения. Мы люди маленькие, ничтожные, такими мы всегда были, такими и останемся.
   – Мне кажется, у вас нет никаких оснований считать себя маленькими и ничтожными, разве что вам это нравится, – сказал я.
   – Благодарю вас, сэр, – отозвалась миссис Хип. – Мы ведь понимаем наше положение и умеем быть благодарными.
   Постепенно миссис Хип придвинулась ко мне поближе, а Урия постепенно передвинулся к стулу напротив меня, а затем они оба начали почтительно меня угощать, предлагая самое вкусное, что было на столе. Впрочем, надо сказать, на столе не было ничего особенно вкусного, но важно благое намерение, и я не остался равнодушен к их вниманию. Беседа зашла о бабушках; тут я рассказал о своей; перешли на родителей; тут я рассказал о своих; затем миссис Хип заговорила об отчимах; тут я стал говорить о своем, но осекся, вспомнив, что бабушка советовала мне об этом молчать. Но слабенькая пробочка так же могла устоять против двух пробочников, детский зуб – против двух дантистов и крохотный волан – против двух ракеток, как мог устоять я против Урии и миссис Хип. Они делали со мной все, что хотели, они вытягивали из меня то, о чем я решительно не желал говорить, и проделывали это с легкостью, о которой мне стыдно вспоминать, – тем более, что в своей детской наивности я ставил себе в заслугу такой доверительный тон и почитал себя патроном обоих почтительных моих собеседников.
   Несомненно, они очень любили друг друга. И эта любовь производила на меня впечатление, так как была безыскусна; но та ловкость, с какой один из них подхватывал брошенную другим нить разговора, была столь искусна, что перед ней я оказывался еще более беспомощным. Когда уже больше ничего нельзя было вытянуть из меня обо мне самом (о своем пребывании у «Мэрдстона и Гринби» и о своем бегстве оттуда я все-таки не проронил ни слова), разговор перешел на мистера Уикфилда и Агнес. Урия швырял мяч миссис Хип, миссис Хип ловила и посылала назад Урии, Урия задерживал его на некоторое время и потом бросал снова миссис Хип, и они перебрасывались им до той поры, покуда я перестал соображать, у кого этот мяч, и совсем растерялся. Да и сам мяч все время менялся. То это был мистер Уикфилд, то Агнес, то достоинства мистера Уикфилда или мое восхищение Агнес, то деловой размах мистера Уикфилда и его доходы или наше времяпрепровождение после обеда, то вино, которое пьет мистер Уикфилд, причина, почему он пьет, и сожаление, что он пьет так много, – словом, говорили то об одном, то о другом, то обо всем сразу; и все это время, как будто мало участвуя в разговоре и только подбадривая их из беспокойства, как бы они не сникли от сознания своего ничтожества и той чести, какую я им: оказывал своим присутствием, я без конца выбалтывал то, о чем не следовало болтать, и наблюдал последствия своей болтливости, глядя, как раздуваются и сжимаются ноздри Урии.
   Мне становилось не по себе и хотелось положить конец этому визиту, как вдруг какой-то человек, шедший по улице, – погода стояла теплая не по сезону, и дверь была открыта, чтобы проветрить душную комнату, – прошел мимо, вернулся, заглянул в комнату, затем вошел с громким возгласом:
   – Копперфилд! Да может ли это быть!
   Это был мистер Микобер! Это был мистер Микобер со своим моноклем, тростью, высоким воротничком, мистер Микобер, изящный, с благосклонно журчащим голосом – словом, он сам, собственной персоной!
   – Дорогой мой Копперфилд! – воскликнул мистер Микобер, протягивая мне руку. – Вот поистине встреча, которой надлежало бы внушить нашему разуму мысль о неопределенности и превратности всего человеческого… одним словом, замечательная встреча! Я иду по улице, размышляю о том, улыбнется ли счастье (как раз в данный момент у меня есть основания надеяться на это), и вот внезапно счастье улыбнулось – я натыкаюсь на юного, но дорогого мне друга, с которым связан наиболее чреватый событиями период моей жизни, смею сказать – поворотный пункт моего бытия! Копперфилд, дорогой мой, как вы поживаете?
   Я отнюдь не мог сказать, что встреча здесь с мистером Микобером меня обрадовала, но я также был рад его видеть, от всей души пожал ему руку и осведомился, как поживает миссис Микобер.
   – Благодарю! – произнес мистер Микобер, помахивая, как и в былые времена, рукой и погружая подбородок в воротничок сорочки. – Она набирается сил. Близнецы уже не получают пропитания из источников Природы, – сообщил мистер Микобер в порыве откровенности, – одним словом, их отлучили от груди, и нынче миссис Микобер сопровождает меня. Она будет в восхищении, Копперфилд, возобновить знакомство с тем, кто во всех отношениях был достойным жрецом у священного алтаря дружбы!
   Я сказал, что буду рад повидать ее.
   – Вы очень любезны, – заметил мистер Микобер. Засим мистер Микобер улыбнулся, снова погрузил подбородок в воротничок и огляделся по сторонам.
   – Я нашел моего друга Копперфилда, – любезно начал мистер Микобер, ни к кому в частности не обращаясь, – не в одиночестве, но за трапезой вместе с почтенной вдовой и, по-видимому, с ее отпрыском… одним словом… – продолжал мистер Микобер снова в порыве откровенности, – с ее сыном! Я почту за честь быть ей представленным.
   Мне ничего не оставалось, как познакомить мистера Микобера с Урией Хипом и его матерью, что я и сделал. Они залебезили перед мистером Микобером, а он уселся на стул, помахивая рукой с самым любезным видом.
   – Все друзья моего друга Копперфилда имеют право на мою дружбу, – заметил он.
   – Мы люди слишком маленькие и смиренные, сэр, чтобы быть друзьями мистера Копперфилда, – сказала миссис Хип. – Он был так добр, что согласился выпить с нами чая, и мы очень благодарны ему. И вам также, сэр, за ваше внимание.
   – Сударыня, вы очень любезны, – с поклоном ответствовал мистер Микобер. – Ну, а вы, Копперфилд, что поделываете? По-прежнему в винном деле?
   Мне ужасно хотелось убрать отсюда мистера Микобера. Шляпа была уже у меня в руках, и я, густо покраснев, ответил, что теперь я учусь в школе доктора Стронга.
   – Учитесь? – переспросил мистер Микобер, поднимая брови. – Очень рад это слышать. Хотя ум моего друга Копперфилда, – это относилось к Урии и миссис Хип, – и не нуждается в том развитии, которое было бы ему необходимо, не знай он так хорошо людей и жизнь, но это отнюдь не мешает ему быть богатой почвой для произрастания… одним словом… – тут мистер Микобер улыбнулся, вновь охваченный порывом откровенности, – он наделен интеллектом, позволяющим ему получить самое широкое классическое образование!
   Урия, медленно потирая длинные руки и отвратительно извиваясь всем телом, выражал этим свое согласие с таким отзывом обо мне.
   – Не навестим ли мы, сэр, миссис Микобер? – спросил я, чтобы увести отсюда мистера Микобера.
   – Это доставит ей большое удовольствие, Копперфилд, – сказал, вставая, мистер Микобер. – В присутствии наших друзей я не стыжусь упомянуть о том, что в течение многих лет мне пришлось бороться с денежными затруднениями…
   Я так и знал, что он не преминет сказать что-нибудь в этом роде; он всегда не прочь был похвастать своими затруднениями.
   – Бывали времена, – продолжал мистер Микобер, – когда я преодолевал эти затруднения. Но бывали и такие времена, когда… одним словом, когда они повергали меня наземь! Иногда я наносил им ряд сокрушительных ударов, а иногда отступал перед их численным превосходством и говаривал миссис Микобер языком Катона: «Платон, ты меня убедил!» [40 - …говаривал… языком Катана… – Марк Порций Катан Старший (234–149 гг. до н. э.) – один из крупнейших политических деятелей и писателей древнего Рима. Борясь против влияния греческой культуры (которая, по его мнению, губительно действовала на староримскую простоту нравов), он сам хорошо знал греческий язык, литературу и философию, в частности – произведения крупнейшего греческого философа-идеалиста Платона (427–347 гг. до н. э.)] Все кончено. Больше не могу бороться! Но никогда, никогда в моей жизни я не испытывал большего удовлетворения, чем в те минуты, когда мне удавалось излить мои горести, – если мне позволено применить это слово к затруднениям, возникающим главным образом из приказов об аресте и долговых обязательств сроком на два или четыре месяца, – излить, повторяю, мои горести на груди моего друга Копперфилда!
   Выразив мне в столь изящной манере свое уважение, мистер Микобер закончил свою речь словами: «Прощайте, мистер Хип! Ваш покорный слуга, миссис Хип!» – и в высшей степени элегантно вышел вместе со мной, громко шаркая башмаками по тротуару и мурлыча какую-то песенку.
   Гостиница, в которой остановился мистер Микобер, была отнюдь не велика, и занимал он в ней маленькую комнатку, отделенную перегородкой от общего зала и пропахшую табаком. Находилась она, должно быть, над кухней, ибо сквозь щели в полу проникал горячий кухонный чад, а на стене расплывались пятна от пара. Очевидно, рядом был буфет, так как пахло спиртными напитками и слышался звон стаканов. Здесь на маленькой софе, под картинкой с изображением скаковой лошади, возлежала миссис Микобер, причем голова ее приходилась почти вплотную к камину, а ноги упирались в судок с горчицей, помещавшийся на столике в другом конце комнаты; мистер Микобер вошел первый с такими словами:
   – Дорогая моя, позвольте вам представить ученика доктора Стронга.
   Кстати сказать, я заметил, что хотя в голове у мистера Микобера была путаница насчет моего возраста и положения, но он твердо помнил о моем обучении в школе доктора Стронга как о факте, имеющем бесспорное значение в обществе.
   Миссис Микобер была поражена, но выразила большую радость. Я был также очень рад и, после взаимных искренних приветствий, уселся рядом с ней на софу.
   – Дорогая моя, если вы хотите рассказать Копперфилду о нашем теперешнем положении, о чем ему, не сомневаюсь, интересно было бы узнать, я тем временем пойду взглянуть на газетные объявления, не улыбнется ли нам счастье!
   – Я думал, сударыня, что вы в Плимуте, – сказал я миссис Микобер, когда он вышел.
   – Да, дорогой мистер Копперфилд, мы отправились в Плимут, – ответила она.
   – Чтобы мистер Микобер был наготове? – подсказал я.
   – Вот именно. Чтобы мистер Микобер был наготове. Но, увы, таможенное управление не нуждается в талантах. Связи в провинции, которыми располагает мое семейство, не помогли человеку, обладающему способностями мистера Микобера, получить в этом учреждении какую-нибудь должность. Там предпочли обойтись без человека с такими способностями, как у мистера Микобера. Ведь его таланты могли бы только обнаружить непригодность остальных служащих. А кроме того, – продолжала миссис Микобер, – эти мои родственники, которые принадлежат к плимутской ветви нашего семейства, увидев, что мистер Микобер прибыл вместе со мной, Уилкинсом, его сестрой и двумя близнецами, приняли его – не хочу скрывать от вас, дорогой мистер Копперфилд, – совсем не с тем радушием, какое он вправе был ожидать, только что выйдя из заточения. Сказать правду, – тут миссис Микобер понизила голос, – но это между нами… нас приняли холодно.
   – Да что вы! – воскликнул я.
   – Да. Очень грустно созерцать человеческую природу с такой стороны, мистер Копперфилд, но прием был решительно холодный. В этом не может быть никаких сомнений. Правду сказать, эта плимутская ветвь моего семейства повела себя очень нелюбезно с мистером Микобером уже через неделю после его приезда!
   Я сказал, а также и подумал, что этим людям должно быть стыдно.
   – Однако это так, – продолжала миссис Микобер. – Ну, что было делать при подобных обстоятельствах человеку такому гордому, как мистер Микобер! Оставалось только одно: занять денег у этой ветви моего семейства для возвращения в Лондон и, ценой любых жертв, туда возвратиться.
   – Значит, вы вернулись назад, сударыня? – спросил я.
   – Да, мы все вернулись назад, – отвечала миссис Микобер. – Я уже советовалась с другими ветвями моего семейства, какое поприще следует избрать мистеру Микоберу, так как я настаиваю на том, чтобы мистер Микобер избрал себе какое-нибудь поприще, мистер Копперфилд, – добавила она, словно я возражал против этого. – Ясно, что семья из пяти человек, не считая служанки, не может питаться одним воздухом.
   – Конечно, сударыня, – согласился я.
   – Эти другие ветви моего семейства, – продолжала миссис Микобер, – полагают, что мистер Микобер должен немедленно заняться углем.
   – Чем, сударыня?
   – Углем. Торговлей углем. Собрав некоторые сведения, мистер Микобер стал склоняться к мысли, что для человека с его дарованиями могут быть шансы на успех в «Медуэйской торговле углем». А раз так, то мистер Микобер, разумеется, решил, что первым делом надо отправиться и увидеть Медуэй. Мы отправились и увидели. Я говорю – «мы», мистер Копперфилд, потому что я никогда, – тут миссис Микобер пришла в волнение, – никогда не покину мистера Микобера!
   Я что-то пробормотал, выражая свое одобрение и восхищение.
   – Мы отправились и увидели Медуэй, – повторила миссис Микобер. – Мое мнение такое, что торговля углем на этой реке, возможно, требует и таланта, но капиталов она требует несомненно. Талант у мистера Микобера есть, капиталов нет. Кажется, мы видели большую часть Медуэя, и таково мое личное мнение. Очутившись так близко отсюда, мистер Микобер заключил, что было бы безрассудно не приехать сюда, чтобы посмотреть на собор. Во-первых, потому, что собор заслуживает этого, а мы его никогда не видели, а во-вторых, потому, что в таком городе, где есть собор, счастье может улыбнуться. Мы находимся здесь три дня. Пока еще счастье не улыбнулось, и вы, дорогой мистер Копперфилд, не удивитесь, как удивился бы посторонний человек, если узнаете, что в настоящее время мы ждем денежного перевода из Лондона, чтобы оплатить наши счета в этой гостинице. Впредь до получения перевода, – с глубоким чувством закончила миссис Микобер, – я отрезана от моего дома – я подразумеваю мою квартиру в Пентонвилле, [41 - Пентонвилл – пригород Лондона.] – от моего сына и дочери, а также от моих близнецов.
   Я чувствовал живейшую симпатию к мистеру и миссис Микобер, находившимся в таком бедственном положении, и сказал об этом вернувшемуся мистеру Микоберу, выразив глубокое сожаление, что у меня мало денег и я не имею возможности одолжить ему необходимую сумму. Ответ мистера Микобера свидетельствовал о крайнем расстройстве его чувств. Пожимая мне руку, он сказал:
   – Копперфилд, вы истинный друг, но когда дело доходит до крайности, у человека всегда найдется друг, имеющий в своем распоряжении бритву.
   Услышав сей ужасный намек, миссис Микобер обвила руками шею мистера Микобера и умоляла его успокоиться. Он расплакался. Но почти тотчас же воспрял духом, позвонил в колокольчик лакею и заказал к утреннему завтраку горячий пудинг из почек и блюдо креветок.
   Когда я собрался уходить, они так настойчиво стали приглашать меня к себе пообедать с ними перед отъездом, что я не мог отказаться. Но на следующий день мне предстояло вечером много работы и я не мог прийти, а потому мистер Микобер сказал, что зайдет завтра утром в школу доктора Стронга (у него было предчувствие, что перевод придет именно завтра), и мы назначим обед на послезавтра, если это мне будет удобно. И действительно, на следующий день, еще до полудня, меня вызвали из классной комнаты в приемную, где я нашел мистера Микобера, который сообщил, что обед состоится, как было условлено. Когда я спросил его о денежном переводе, он пожал мне руку и удалился.
   В этот же день вечером я был очень удивлен и даже обеспокоен, увидев из окна мистера Микобера, шествующего под руку с Урией Хипом; смиренный и униженный вид Урии свидетельствовал о том, что он глубоко польщен оказанной ему честью, а мистер Микобер выражал явное удовлетворение, оказывая Урии покровительство. Но мое удивление еще более возросло, когда на следующий день, придя в гостиницу к назначенному сроку, – было четыре часа дня, – я узнал от мистера Микобера, что Урия водил его к себе домой и они пили у миссис Хин бренди с водой.
   – И вот что я вам скажу, дорогой Копперфилд, – заявил мистер Микобер, – ваш молодой друг Хип может стать когда-нибудь генеральным атторни. [42 - Генеральный атторни – высший чиновник ведомства юстиции, являющийся представителем короля и выступающий как глава прокурорского надзора.] Если бы я знал этого молодого человека в ту пору, когда разразилась катастрофа, одно могу сказать: с моими кредиторами удалось бы справиться куда лучше.
   Я совершенно не понял, как это удалось бы сделать, ибо знал, что мистер Микобер и так не заплатил им ровно ничего, но мне не хотелось задавать вопросы. Не хотелось мне также выражать надежду, что мистер Микобер был не слишком откровенен с Урией, не хотелось расспрашивать, говорили ли они обо мне. Я опасался оскорбить чувства мистера Микобера или, во всяком случае, миссис Микобер, которая была весьма чувствительна. Но эти мысли тревожили меня, и позднее я то и дело к ним возвращался.
   Мы превосходно пообедали: была рыба, изящно сервированная, кусок жареной говядины с почками, подрумяненные сосиски, куропатка и пудинг. Было вино, был и крепкий эль, а после обеда миссис Микобер приготовила собственноручно горячий пунш.
   Мистер Микобер был необычайно весел. Я никогда не видел его таким общительным. От пунша лицо его блестело, как лакированное. Веселым, хотя и несколько сентиментальным тоном он разглагольствовал о городе и предложил выпить за его процветание; при этом он заметил, что и миссис Микобер и он жили здесь необыкновенно удобно и комфортабельно и никогда не забудут приятных часов, проведенных в Кентербери. Затем он выпил за мое здоровье, и тут мы трое, – миссис Микобер, он и я, – стали припоминать историю нашего знакомства и, предаваясь воспоминаниям, снова распродавали все имущество. Затем я предложил тост за здоровье миссис Микобер, вернее сказал застенчиво:
   – Если вы разрешите, миссис Микобер, я с удовольствием выпью теперь за ваше здоровье!
   В ответ на это мистер Микобер разразился панегириком характеру миссис Микобер и заявил, что она всегда была для него руководительницей, философом и другом и что он рекомендует мне, когда наступит для меня пора подумать о браке, жениться именно на такой женщине, если только мне удастся сыскать ей подобную.
   По мере того как исчезал пунш, мистер Микобер становился все более оживленным и разговорчивым. Улучшалось также и расположение духа миссис Микобер, и мы запели «Остролист». [43 - «Остролист» – популярная народная шотландская песенка на слова Р. Бернса (1759–1796).] Когда мы добрались до «вот рука моя, верный мой друг», наши руки соединились над столом, а когда мы объявили, что «возьмем в проводники Вилли Уота», мы совсем расчувствовались, хотя не имели ни малейшего понятия, что сие означает.
   Словом, я никогда не видел никого, кто был бы так весел, как мистер Микобер вплоть до конца вечера, когда я самым сердечным образом распрощался с ним и с его милой женой. Поэтому на следующий день в семь часов утра я отнюдь не ожидал получения следующей записки, помеченной предшествующим днем и написанной в половине десятого вечера – через четверть часа после моего ухода:
   «Мой дорогой юный друг!
   Жребий брошен – все кончено. Скрывая под маской болезненного веселья терзания, вызванные заботами, я не поведал вам сегодня вечером о том, что надежды на денежный перевод нет никакой! В связи с такими обстоятельствами, слишком унизительными, чтобы их выносить, раздумывать о них или о них сообщать, я был освобожден от денежной ответственности, связанной с проживанием в этой гостинице, выдав долговую расписку на срок две недели с сего числа и с обязательством уплатить по ней по месту моего жительства в Пентонвилле, Лондон. Когда срок уплаты наступит, платить будет нечем. В результате – гибель. Молния вот-вот ударит, и дерево должно рухнуть.
   Пусть несчастный человек, который сейчас к вам обращается, дорогой Копперфилд, послужит предостерегающим сигналом для вас на жизненном пути. Обращаясь к вам с письмом, он пишет только в надежде на это и с этой единственной целью. Если бы он был уверен, что окажет вам такую услугу, быть может, луч света мог бы проникнуть в мрачную темницу, где предстоит ему отныне влачить жизнь, хотя долговечность его в настоящее время (мягко выражаясь) крайне проблематична.
   Эти строки – последние, мой дорогой Копперфилд, которые вы получите От
   Нищего
   Отщепенца
   Уилкинса Микобера».
   Я был так потрясен содержанием этого душераздирающего письма, что сейчас же бросился в маленькую гостиницу, намереваясь забежать туда по дороге в школу и сказать мистеру Микоберу слово утешения. Но на полпути я встретил лондонскую карету, где на задних местах восседали мистер и миссис Микобер. Мистер Микобер – воплощение спокойствия и благодушия – улыбался, внимая миссис Микобер, и уплетал грецкие орехи, извлекая их из бумажного пакета, а из бокового его кармана торчала бутылка. Они не видели меня, и я, поразмыслив, почел за лучшее сделать вид, будто их не заметил. У меня словно камень с сердца упал, я свернул в переулок, ведущий прямо в школу, и, пожалуй, почувствовал облегчение оттого, что они уехали. Но все же я по-прежнему питал к ним большое расположение.


   Глава XVIII
   Взгляд в прошлое

   Школьные мои дни! Тихое скольжение моего существования – невидимое, неощутимое движение жизни – от детства к юности! Оглядываясь назад, на эту струящуюся воду, – теперь это сухое русло реки, засыпанное листьями, – я постараюсь припомнить по некоторым уцелевшим вехам, отмечавшим ее течение, как она некогда текла.
   Вот я занимаю свое место в соборе, куда мы отправляемся все вместе каждое воскресное утро, предварительно собравшись для этой цели в школе. Запах земли, воздух, не прогретый солнцем, ощущение, будто ты отрезан от всего мира, гудение органа в белых и черных сводчатых галереях и боковых приделах, – вот крылья, уносящие меня назад, и на них я парю, не то бодрствуя, не то в полусне.
   Я не последний ученик в школе. За несколько месяцев я перегнал многих. Но первый ученик кажется мне могущественным существом, пребывающим далеко-далеко, на головокружительных высотах, и высоты эти недосягаемы. Агнес говорит: «Нет!» – но я говорю: «Да!» – и доказываю ей, что она даже и не подозревает, какие запасы премудрости накопило это удивительное создание, чье место со временем могу, по ее мнению, занять я, даже я, жалкий претендент! Он не закадычный мой друг и не явный мой покровитель, каким был Стирфорт, но я питаю к нему благоговейное уважение. Больше всего занимает меня мысль, кем он станет, когда окончит школу доктора Стронга, и что делать людям, чтобы устоять против него и удержать за собой хоть какое-нибудь место.
   Но кто это врывается в мои воспоминания? Это мисс Шеперд, которую я люблю.
   Мисс Шеперд обучается в пансионе девиц Неттингол. Я обожаю мисс Шеперд. Это маленькая девочка в короткой жакетке, с круглым личиком и кудрявыми льняными волосами. Юные леди из пансиона девиц Неттингол также ходят в собор. Я не могу смотреть в свой молитвенник, потому что должен смотреть на мисс Шеперд. Когда поют певчие, я слышу голос мисс Шеперд. В богослужение я вставляю имя мисс Шеперд; я помещаю ее среди членов королевского дома. У себя в комнате я в порыве любви иной раз готов воскликнуть: «О мисс Шеперд!»
   Сначала я не уверен в чувствах мисс Шеперд, но, наконец, Судьба к нам благосклонна – мы встречаемся в школе танцев. Моя дама – мисс Шеперд. Я прикасаюсь к перчатке мисс Шеперд и чувствую, как трепет пробегает по правому рукаву моей курточки и добирается до волос. Я не говорю никаких нежных слов мисс Шеперд, но мы понимаем друг друга. Мисс Шеперд и я живем лишь для того, чтобы соединиться навеки.
   Не знаю, зачем я тайком преподношу мисс Шеперд двенадцать американских орехов? Они не пригодны для выражения нежных чувств, их нелегко уложить в аккуратный пакет, их трудно расколоть даже в дверной щели, а когда их расколешь, они такие маслянистые! Однако я чувствую, что они предназначены для мисс Шеперд. Еще я дарю мисс Шеперд мягкие бисквиты и несметное количество апельсинов. Однажды я целую мисс Шеперд в гардеробной. Какой восторг! И каковы же на следующий день мои муки и мое негодование, когда до меня долетает слух, что девицы Неттингол поставили мисс Шеперд в колодки за то, что она вывертывает ноги носками внутрь!
   Мисс Шеперд – единственный смысл и мечта моей жизни. Как же дело доходит до того, что я порываю с ней? Для меня это непостижимо. Но охлаждение чувствуется между мною и мисс Шеперд. Шепотом передают, будто мисс Шеперд выразила желание, чтобы я не так таращил на нее глаза и открыто призналась, что отдает предпочтение юному Джонсу. Джонсу! Ничего не стоящему мальчишке! Пропасть между мною и мисс Шеперд расширяется. Наконец однажды на прогулке я встречаю учениц из пансиона девиц Неттингол. Мисс Шеперд, проходя мимо, строит гримасу и смеется, сообщая что-то подруге. Все кончено! Преданная любовь на всю жизнь – кажется, что на всю жизнь и значит на всю жизнь! – умирает: мисс Шеперд выключена из утреннего богослужения, и королевский дом ее больше не признает.
   Я делаю успехи в школе, и никто не нарушает мира в моей душе. Теперь я вовсе не учтив с юными леди из пансиона девиц Неттингол и не влюбился бы до безумия ни в одну из них, будь их вдвое больше и будь они в двадцать раз красивее. Уроки танцев я считаю скучнейшей затеей и не понимаю, почему девочки не могут танцевать друг с другом и оставить нас в покое. Я преуспеваю в латинских стихах и пренебрегаю зашнуровыванием башмаков. Доктор Стронг публично говорит обо мне как о подающем большие надежды юном ученом. Мистер Дик вне себя от радости, а бабушка с первой же почтой присылает мне гинею.
   Возникает тень молодого мясника, словно в «Макбете» – призрачная голова в шлеме. [44 - …словно в «Макбете» – призрачная голова в шлеме. – Голова в шлеме появляется перед Макбетом в сцене вызова духов ведьмами (акт IV, сц. 1-я).] Кто он, этот молодой мясник? Он – пугало всех юнцов Кентербери. Ходит молва, будто говяжий жир, которым он смазывает себе волосы, наделяет его чудодейственной силой, и потягаться с ним может только взрослый мужчина. Это широколицый молодой мясник с бычьей шеей, у него обветренные румяные щеки, грубый нрав и дерзкий язык. Этим языком он пользуется преимущественно для того, чтобы поносить юных джентльменов доктора Стронга. Он говорит во всеуслышание, что если они хотят, чтобы им всыпали, так он им всыплет. Он называет несколько лиц (в том числе и меня), с которыми берется расправиться одной рукой, и заявляет при этом, что другая рука будет привязана у него за спиной. Он подстерегает младших учеников и бьет их, беззащитных, по голове и бросает вызов мне вслед на самых людных улицах. По всем этим причинам я решаю сразиться с мясником.
   Летний вечер в зеленой ложбине, у школьной стены. В назначенный час я встречаюсь с мясником. Меня сопровождает отборный отряд школьников, мясника сопровождают два других мясника, молодой трактирщик и трубочист. Со всеми приготовлениями покончено, мясник и я стоим лицом к лицу. Один миг – и мясник высекает из левой моей брови десять тысяч звезд. Еще миг – и я не знаю, где стена, где я, где кто. Вряд ли я знаю, кто я, а кто мясник. Мы сплетены в один клубок и наносим удары, катаясь но примятой траве. Порой я вижу мясника – он в крови, но уверен в себе; порой я ничего не вижу и сижу, ловя воздух ртом, на коленях моего секунданта; порой я как бешеный бросаюсь на мясника и рассекаю себе суставы пальцев о его физиономию, но ему это как будто нипочем. Наконец я словно пробуждаюсь от обморочного сна, в голове у меня происходит что-то странное, и я вижу, как удаляется мясник, принимая поздравления двух других мясников, трубочиста и трактирщика и надевая на ходу куртку. Из этого я правильно заключаю, что победа за ним.
   Домой меня доставляют в плачевном состоянии, к глазам прикладывают сырые бифштексы, растирают меня уксусом с бренди, а на верхней моей губе появляется большая белая опухоль и разрастается до невероятных размеров. Три-четыре дня я сижу дома с зеленым козырьком над глазами, и вид у меня весьма неприглядный. И я очень бы скучал, если бы не Агнес, – она мне сестра, она очень сочувствует моей беде и читает вслух, и благодаря ей мне хорошо, и я не замечаю, как идет время. Агнес неизменно пользуется полным моим доверием; и я ей рассказываю решительно все о мяснике и обо всех обидах, которые он мне нанес. И она считает, что мне ничего не оставалось делать, как сразиться с мясником, хотя содрогается при мысли об этом сражении.
   Время крадется незаметно, и вот уже Адамс – не старшина школы, и много дней прошло с тех пор, как он был старшиной. Адамс так давно покинул школу, что, когда он приезжает навестить доктора Стронга, мало кто помнит его, кроме меня. В ближайшем будущем Адаме получит право выступать в суде, станет адвокатом и будет носить парик. С удивлением я обнаруживаю, что он скромнее, чем казался мне, и менее внушителен. И до сей поры он еще не потряс мир, ибо жизнь (поскольку я могу судить) течет все так же, как если бы он и не подвизался на жизненном поприще.
   Пробел… Поэзия и история шлют сонмы героев, их величественным полчищам как будто нет конца, – а что же дальше? Теперь старшина школы я! Я смотрю на выстроившуюся внизу передо мной шеренгу мальчиков и чувствую снисходительный интерес к тем из них, кто вызывает в моей памяти того мальчугана, каким был я сам, когда впервые пришел сюда. Но тот мальчик как будто не имеет ко мне никакого отношения, он остался где-то позади на жизненном пути, я никогда им не был, я просто прошел мимо него, и, кажется мне, это кто-то другой, не я…
   А где эта девочка, которую я увидел в день моего появления у мистера Уикфилда? Нет и ее. Это уже не девочка, похожая на портрет, – точная копия самого портрета ходит по комнатам старого дома. Это Агнес, моя милая сестра, как называю я ее мысленно, мой советчик и друг, добрый ангел, который всех приближающихся к ней осеняет самоотреченно своим легким, благостным крылом, – это Агнес. Она уже почти женщина.
   Какие еще перемены произошли со мной, кроме того, что я вырос, возмужал и многому выучился? Я ношу золотые часы с цепочкой, кольцо на мизинце и фрак, я, не скупясь, смазываю волосы медвежьим жиром, и этот жир, а также и кольцо, не к добру. Неужели я опять влюблен? Да. Я обожаю старшую мисс Ларкинс.
   Старшая мисс Ларкинс – не маленькая девочка. Это высокая, смуглая, черноглазая, статная женщина. Старшая мисс Ларкинс отнюдь не птенчик, ибо и самая младшая мисс Ларкинс уже не птенчик, а она моложе своей сестры года на три, на четыре. Может быть, старшей мисс Ларкинс лет под тридцать. Моя страсть к ней безгранична.
   Старшая мисс Ларкинс водит знакомство с офицерами. Для меня это ужасно. Я вижу, как они разговаривают с ней на улице. Я вижу, как они переходят через дорогу, чтобы встретиться с ней, когда появляется вдали ее шляпка (она любит яркие шляпки) рядом со шляпкой ее сестры. Она смеется и болтает с ними, ей как будто это нравится. В свободное время я постоянно прохаживаюсь взад и вперед по улице в надежде встретить ее. Если мне удается поклониться ей хоть раз в день (я знаком с мистером Ларкинсом и, следовательно, знаю ее достаточно, чтобы поклониться), я чувствую себя счастливым. Иногда я удостаиваюсь ответного поклона. Если только есть на свете справедливость, то я должен быть вознагражден за ту мучительную пытку, какую претерпеваю в день бала, где, как мне известно, старшая мисс Ларкинс будет танцевать с военными.
   Страсть лишает меня аппетита и заставляет постоянно носить мой самый новый шелковый галстук. Некоторое облегчение испытываю я только тогда, когда надеваю свой лучший костюм и заставляю без конца чистить себе ботинки. Тогда я кажусь себе более достойным старшей мисс Ларкинс. Все, что принадлежит ей или имеет к ней какое-нибудь отношение, для меня драгоценно. Мистер Ларкинс (ворчливый старый джентльмен, у него двойной подбородок и один глаз неподвижен) представляет для меня величайший интерес. Если мне не удается встретить его дочь, я иду туда, где могу встретить его. Вопрос: «Как поживаете, мистер Ларкинс? Как здоровье молодых леди и всего вашего семейства?» – кажется столь многозначительным, что я краснею.
   Я постоянно думаю о своем возрасте. Допустим, мне семнадцать лет, допустим, я слишком молод для старшей мисс Ларкинс, но что за беда? Оглянуться не успеешь, как мне исполнится двадцать один год! По вечерам я регулярно прогуливаюсь перед домом мистера Ларкинса, хотя сердце у меня разрывается, когда я вижу, как туда входят офицеры и слышу их голоса в гостиной, где старшая мисс Ларкинс играет на арфе. А несколько раз я брожу вокруг дома, унылый и влюбленный, уже после того, как семья улеглась спать, и гадаю о том, где спальня старшей мисс Ларкинс (теперь мне кажется, что я принимал за ее комнату спальню мистера Ларкинса). Мне хочется, чтобы вспыхнул пожар, чтобы вокруг собралась устрашенная толпа, чтобы я пробился сквозь нее с лестницей, приставил эту лестницу к окну комнаты мисс Ларкинс, спас ее, унеся в своих объятиях, вернулся за какой-нибудь забытой ею вещью и погиб в пламени! Да, ибо, в общем, моя любовь бескорыстна, и мне кажется, что я был бы счастлив предстать героем перед мисс Ларкинс, а затем испустить дух. В общем, но не всегда. Иной раз передо мной возникают более радужные видения. Когда я занимаюсь своим туалетом (на это уходит два часа) перед большим балом у Ларкинсов (его я с нетерпением жду три недели), я услаждаю себя приятными мечтами. Вот я собираюсь с духом и признаюсь в своих чувствах мисс Ларкинс. Вот мисс Ларкинс склоняет головку на мое плечо и говорит: «О мистер Копперфилд, могу ли я верить своим ушам!» Вот навещает меня на следующее утро мистер Ларкинс и говорит: «Дорогой мой Копперфилд, моя дочь открыла мне все. Молодость не является препятствием. Даю вам двадцать тысяч фунтов. Будьте счастливы!» И вот смягчается моя бабушка и дает нам свое благословение, а мистер Дик и доктор Стронг присутствуют на свадьбе. Мне кажется, я юноша рассудительный, – я хочу сказать: так мне кажется теперь, когда я оглядываюсь назад. И, конечно, скромный. Но тем не менее я об этом мечтаю.
   Я отправляюсь в волшебный дом, там огни, болтовня, музыка, цветы, офицеры (к моему сожалению) и старшая мисс Ларкинс, сияющая красотой. На ней голубое платье, в волосах голубые цветы – незабудки. Как будто ей могут понадобиться незабудки! Это первый настоящий бал для взрослых, на который меня пригласили, и я немножко смущен: кажется, будто я здесь совсем чужой и никто не обращается ко мне, кроме мистера Ларкинса, который спрашивает меня, как поживают мои школьные товарищи, хотя этот вопрос совсем лишний – ведь я пришел сюда не для того, чтобы меня оскорбляли!
   Сначала я стою в дверях и упиваюсь созерцанием кумира моего сердца, как вдруг она приближается ко мне – она, старшая мисс Ларкинс, – и любезно спрашивает меня, танцую ли я.
   Я кланяюсь и, запинаясь, отвечаю:
   – Только с вами, мисс Ларкинс.
   – И больше ни с кем? – осведомляется мисс Ларкинс.
   – Мне не доставило бы никакого удовольствия танцевать с кем-нибудь еще.
   Мисс Ларкинс смеется, краснеет (или мне только кажется, что она краснеет) и говорит:
   – На первый танец я приглашена. Следующий – ваш.
   Этот момент наступает.
   – Кажется, это вальс, – нерешительно говорит мисс Ларкинс, когда я предстаю перед ней. – Вы вальсируете? Если нет, то капитан Бэйли…
   Но я вальсирую (кстати сказать, совсем неплохо) и увожу мисс Ларкинс. С суровым видом я увожу ее от капитана Бэйли. Он страдает, в этом я не сомневаюсь; но для меня он ничто. Я тоже страдал. Я вальсирую со старшей мисс Ларкинс! Не знаю, где я вальсирую, долго ли и кто вокруг нас. Знаю только, что плыву в эфире с голубым ангелом, пребывая в блаженном экстазе, и вот я уже сижу с нею вдвоем на диване в маленькой комнате. Она восторгается цветком (розовая японская камелия, цена полкроны) в моей петлице. Я преподношу ей цветок и говорю:
   – Я требую за него бесконечно много, мисс Ларкинс.
   – Неужели? Что же именно? – спрашивает мисс Ларкинс.
   – Один из ваших цветов, чтобы я мог беречь его, как скряга – свое золото.
   – Вы храбрый мальчик, – говорит мисс Ларкинс, – Пожалуйста.
   Она без малейших признаков неудовольствия подает мне цветок, а я прижимаю его к губам, а потом к сердцу. Мисс Ларкинс, смеясь, берет меня под руку и говорит:
   – А теперь отведите меня к капитану Бэйли.
   Я поглощен мыслями об этом восхитительном разговоре и о вальсе, когда она снова подходит ко мне под руку с некрасивым пожилым джентльменом, который весь вечер играл в вист, и говорит:
   – А вот и мой храбрый друг. Мистер Честл хочет познакомиться с вами, мистер Копперфилд.
   Я сразу соображаю, что это друг семьи, и чувствую себя весьма польщенным.
   – Я восхищаюсь вашим вкусом, сэр, – говорит этот джентльмен. – Он делает вам честь. Вряд ли вы особенно интересуетесь хмелем, – я, видите ли, занимаюсь разведением хмеля, – но, может быть, вам случится побывать в наших краях, близ Эшфорда, мы будем очень рады, если вы заедете к нам и погостите у нас, сколько вам вздумается.
   Я горячо благодарю мистера Честла и жму ему руку. Мне кажется, я пребываю в блаженном сне. Снова я вальсирую со старшей мисс Ларкинс. Она говорит, что я так хорошо вальсирую! Домой я ухожу, охваченный невыразимым восторгом, и мысленно вальсирую всю ночь напролет, обвивая рукой голубую талию моего драгоценного божества. В течение нескольких дней я погружен в упоительные мечты, но больше я не встречаю ее на улице и не застаю дома, когда прихожу с визитом. Я разочарован, но черпаю некоторое утешение в священном залоге – увядшем цветке.
   – Тротвуд, как вы думаете, кто выходит завтра замуж? – говорит однажды после обеда Агнес. – Та, которой вы восхищаетесь.
   – Неужели вы, Агнес?
   – Я! – Она поднимает веселое личико над нотами, которые переписывает. – Слышите, папа, что он говорит?.. Старшая мисс Ларкинс.
   – За… За капитана Бэйли? – едва хватает у меня сил спросить.
   – Нет, не за капитана. За мистера Честла, хмелевода.
   Недели две я страшно удручен. Я снимаю кольцо с мизинца, ношу самый плохой костюм, не прибегаю больше к медвежьему жиру и часто проливаю слезы над увядшим цветком бывшей мисс Ларкинс. Но в конце концов мне начинает надоедать такая жизнь, и, получив новый вызов от мясника, я выбрасываю цветок, выхожу на бой с мясником и одерживаю славную победу.
   Эта победа, кольцо, вновь надетое на палец, и умеренное употребление медвежьего жира – вот последние вехи, какие я могу различить теперь на моем пути к семнадцатилетию.


   Глава XIX
   Я озираюсь вокруг и делаю открытие

   Трудно сказать, радовался ли я в глубине души, или печалился, когда закончилось мое пребывание в школе и пришло время расстаться с доктором Стронгом. Мне было очень хорошо у него, я полюбил доктора и в нашем маленьком мирке завоевал уважение и занял почетное место. Вот почему мне было тяжело уезжать, но по другим причинам, которые нельзя назвать основательными, я был рад отъезду. Меня обольщали туманные мечты о самостоятельности, мечты о значительности молодого человека, действующего самостоятельно, о том, что этот восхитительный молодой человек увидит и совершит нечто чудесное, и о чудесном впечатлении, которое он, безусловно, произведет на общество. Эти химерические мечты так сильно овладели моим мальчишеским воображением, что, как мне кажется ныне, я покидал школу без того сожаления, какого можно было ожидать. Эта разлука не произвела на меня такого впечатления, как другие разлуки. Тщетно пытаюсь я восстановить в памяти, что я чувствовал в связи с ней и какие события ее сопровождали, но она не играет в моих воспоминаниях знаменательной роли, вероятно, открывающаяся перспектива приводила меня в замешательство. Мне казалось тогда, что детские мои испытания стоят немного либо совсем ничего, а жизнь была подобна огромной книге волшебных сказок, которую я вот-вот раскрою и начну читать.
   Мы с бабушкой часто и серьезно обсуждали вопрос о том, какой род деятельности я должен избрать. Год, если не больше, я пытался найти удовлетворительный ответ на вопрос, часто ею задаваемый: «Кем ты хочешь стать?» – но не мог обнаружить у себя ни к чему особой склонности. Если бы я мог каким-нибудь чудом овладеть наукой навигации, стать во главе морской экспедиции и пуститься в кругосветное плавание для каких-нибудь триумфальных открытий, думается мне, ничего другого я не мог бы пожелать. Но поскольку такого чуда не произошло, я хотел избрать себе занятие, которое не слишком обременяло бы кошелек бабушки, и посвятить себя этому делу, каково бы оно ни было.
   Мистер Дик постоянно присутствовал на наших совещаниях, и вид у него был важный и глубокомысленный. Только однажды он подал совет, внезапно предложив мне (не знаю, почему пришло ему это в голову) стать медником. Бабушка столь немилостиво встретила это предложение, что он больше никогда не отваживался что-нибудь советовать и только внимательно следил за ней, ожидая ее высказываний и побрякивая в кармане мелочью.
   – Вот что я скажу, милый Трот, – начала бабушка как-то утром на рождественской неделе, когда я уже покинул школу, – наш трудный вопрос еще не решен, и, поскольку, по мере наших сил, мы не должны принимать ошибочного решения, будет, мне кажется, лучше, если мы немного повременим. А тем временем ты постараешься взглянуть на него с новой точки зрения – теперь ты уже не школьник.
   – Постараюсь, бабушка!
   – Мне пришло в голову, – продолжала бабушка, – что перемена обстановки и наблюдения над жизнью вне дома будут полезны тебе и помогут разобраться в себе самом и прийти к разумному заключению. Тебе надо попутешествовать. Ты можешь, скажем, снова побывать в старых местах и повидать эту – как ее… эту несуразную женщину с таким варварским именем…
   При этих словах бабушка почесала себе нос, ибо никогда не могла до конца простить Пегготи ее фамилию.
   – Мне хотелось бы этого больше всего на свете!
   – Вот видишь, как удачно, потому что и я этого хочу. Вполне разумно, что тебе этого хочется, так и полагается. Я убеждена, Трот, что ты всегда будешь поступать разумно и как полагается.
   – Надеюсь, что так, бабушка.
   – Твоя сестра, Бетси Тротвуд, всегда поступала бы, как полагается, и была бы самой разумной девушкой на свете. Ты будешь достоин ее, не правда ли?
   – Я хотел бы стать достойным вас, бабушка. Для меня этого довольно.
   – Слава богу, что твоя мать – бедное дитя! – покинула нашу землю, – продолжала бабушка, одобрительно на меня поглядев, – а не то она теперь так возгордилась бы своим сыном, что ее слабая головка совсем бы свихнулась, если, конечно, в ней еще могло что-нибудь свихнуться. (Бабушка всегда за любую свою слабость ко мне возлагала ответственность на мою бедную мать.) Господи! Как ты похож на нее, Тротвуд!
   – Надеюсь, бабушка, вам это приятно? – осведомился я.
   – Он так на нее похож, Дик! – с чувством продолжала бабушка. – Он так мне напоминает ее, какой сна была в тот день, еще до того, как начала чахнуть. Господи боже мой, похож на нее, как две капли воды!
   – Да что вы! – сказал мистер Дик.
   – И он похож также на Дэвида, – решительно заявила бабушка.
   – Он очень похож на Дэвида, – согласился мистер Дик.
   – Но я хочу, Трот, чтобы ты стал… сильным человеком, – продолжала бабушка, – не физически, а в моральном отношении… В физическом смысле у тебя все обстоит благополучно. Хочу, чтобы ты стал человеком сильным, чтобы у тебя была воля. Смелость! – Бабушка тряхнула головой в чепце и сжала руку в кулак. – Решительность! Характер, непреклонный характер, Трот, который поддавался бы только одному влиянию – благотворному. Вот каким я хочу тебя видеть. Такими следовало бы в свое время стать твоим родителям, и, богу известно, от этого им было бы только лучше…
   Я выразил надежду, что стану таким, как она говорит.
   – А для того, чтобы ты, начав с малого, постепенно научился полагаться только на самого себя и действовать самостоятельно, я пошлю тебя путешествовать одного, – сказала бабушка. – Я было думала послать с тобой мистера Дика, но, поразмыслив, решила его оставить, чтобы он заботился обо мне…
   Был момент, когда мистер Дик казался разочарованным, но сознание того, что ему оказана честь заботиться о самой удивительной женщине на свете, тотчас же заставило его просиять.
   – Да к тому же, – продолжала бабушке, – у него есть Мемориал.
   – О, конечно! – поспешно сказал мистер Дик. – Я хочу, Тротвуд, без промедлений закончить Мемориал. Его надо закончить немедленно! Затем я его представлю, знаете ли… а потом… – Тут мистер Дик запнулся и некоторое время размышлял. – А потом заварится каша!
   Вскоре после этого, в соответствии с благими намерениями бабушки, я получил кошелек, набитый деньгами, и чемодан, и меня с любовью проводили в путь. Расставаясь со мной, бабушка напутствовала меня добрыми советами и поцелуями; она сказала, что поскольку ее цель дать мне возможность оглядеться вокруг и немного подумать, то она советует мне, если я не возражаю, пробыть некоторое время в Лондоне – то ли по дороге в Суффолк, то ли на обратном пути. Словом, я волен поступать, как мне вздумается в течение трех недель или месяца, и единственным условием, ограничивающим мою свободу, является упомянутая выше необходимость оглядеться вокруг и поразмыслить, а также обязанность писать ей трижды в неделю, чистосердечно сообщая все, что со мной происходит.
   Поначалу я отправился в Кентербери, чтобы проститься с Агнес и мистером Уикфилдом (я все еще удерживал за собой комнату в их доме), а также с добряком доктором. Агнес очень обрадовалась, увидев меня, и сказала, что дом кажется ей совсем другим с той поры, как я его покинул.
   – Я и сам кажусь себе совсем другим с тех пор, как от вас уехал, – ответил я. – Словно я лишился правой руки – так не хватает мне вас… нет, не то… вернее, рука у меня осталась, но управлять ею я не могу. Каждый, кто вас знает, Агнес, советуется с вами и позволяет вам собою руководить.
   – Каждый, кто меня знает, балует меня! – смеясь, сказала Агнес.
   – Нет. Просто вы ни на кого не похожи. Вы так добры, и у вас такой чудесный характер. Вы такая кроткая, и вы всегда правы!
   – Вы говорите так, словно я мисс Ларкинс до ее замужества! – весело расхохоталась Агнес, не отрываясь от рукоделья.
   – Полно! Нехорошо злоупотреблять моей откровенностью, – ответил я, покраснев при воспоминании о моем голубом кумире. – И все-таки я буду с вами по-прежнему откровенен, Агнес. Я никогда не отделаюсь от этой привычки. Если мне станет тяжело или я влюблюсь, я всегда вам об этом скажу, с вашего разрешения, даже если… влюблюсь всерьез.
   – Да вы всегда влюблялись всерьез! – заметила Агнес, засмеявшись снова.
   – О! Я был мальчишкой, школьником! – засмеялся я в свою очередь, но все же немного смутился. – Теперь времена переменились, и, мне кажется, в один прекрасный день я отнесусь к этому ужасно серьезно. А теперь мне хотелось бы знать, Агнес, не влюбились ли вы всерьез сами?
   Снова Агнес засмеялась и покачала головой.
   – Я так и знал. Если бы это случилось, вы бы мне сказали. Или по крайней мере, – поправился я, так как она слегка покраснела, – вы позволили бы мне догадаться об этом самому. Но я не знаю никого, кто заслуживал бы чести любить вас, Агнес! Пусть появится кто-нибудь более благородный и более достойный, чем те, кого я здесь видел, и тогда я дам свое согласие. А пока что я буду зорко приглядываться ко всем поклонникам. И, можете быть уверены, буду очень требователен к вашему избраннику.
   Так мы продолжали говорить, наполовину серьезно, наполовину шутя, что было вполне естественно, так как наши приятельские отношения начались еще тогда, когда мы были детьми. Но вот внезапно Агнес подняла на меня глаза и сказала другим тоном:
   – Тротвуд, мне хотелось бы вас спросить… может быть, мне долго не представится случай задать этот вопрос… мне кажется, я могу спросить только вас. Скажите, вы заметили в папе какую-нибудь перемену?
   Да, я заметил и часто спрашивал себя, заметила ли она. На моем лице отразилось, вероятно, то, что я думал, так как она опустила глаза, и я увидел блеснувшие в них слезы.
   – Что же это такое? – тихо спросила она.
   – Мне кажется… Могу я быть вполне откровенным, Агнес? Ведь я к нему так привязан.
   – Да, – ответила она.
   – Боюсь, ему не приносит добра привычка, которая приобретала над ним все большую власть с той поры, как я появился здесь. Часто он очень возбужден… а может быть, это мое воображение.
   – Нет, это не воображение, – покачивая головой, сказала Агнес.
   – Руки его дрожат, говорит он невнятно, и взгляд у него какой-то странный. Я заметил, что как раз в то время, когда он не похож на самого себя, он всегда нужен по каким-то делам.
   – Нужен Урии, – вставила Агнес.
   – Да. Он сознает, что неспособен заниматься делами или не понимает их, сознает, что, помимо своей воли, обнаруживает свою слабость, и на следующий день ему становится хуже, а через день еще хуже, и он все больше мучится и становится все более угрюмым. Не пугайтесь, Агнес, но недавно вечером я видел его в таком состоянии – он положил голову на стол и плакал, как ребенок.
   Я еще не кончил говорить, как вдруг она мягко закрыла мне рот рукой и уже через мгновение встретила входившего в комнату отца и прильнула к его плечу. Их лица обращены были ко мне, и выражение ее лица меня умилило. В ее чудесном взгляде видна была такая любовь к нему, такая благодарность за его любовь и заботы; она так горячо призывала меня относиться к нему ласково даже в сокровенных моих мыслях и не судить его строго; она была так горда им, так ему предана и в то же время так скорбела о нем, и так хотелось ей, чтобы я разделял ее чувства, что никакие слова не смогли бы выразить это яснее или сильнее меня растрогать.
   Мы были приглашены к доктору на чай. В обычный час мы отправились туда и нашли доктора в кабинете у камина вместе с молодой его женой и ее матерью.
   Доктор, который относился к моему отъезду так, словно я уезжал в Китай, принял меня как почетного гостя и приказал бросить в камин полено, чтобы в ярком свете лучше разглядеть лицо своего старого ученика.
   – Больше, Уикфилд, я не увижу новых лиц, – сказал доктор, согревая руки. – Я становлюсь ленив и хочу отдохнуть. Через полгода я распрощаюсь с моими юношами и заживу спокойной жизнью.
   – Вы уже лет десять говорите то же самое, доктор, – заметил мистер Уикфилд.
   – Но теперь я решился, – продолжал доктор. – Преемником будет мой старший помощник… На сей раз это всерьез… Поэтому вам скоро придется составить договор, который свяжет нас обоих так, словно и он и я – плуты. И позаботиться о том, чтобы вас не надули… А это, безусловно, так и случится, ежели вы сами составите договор! Прекрасно. Согласен, – сказал мистер Уикфилд. – Моя контора выполняет поручения и похитрее.
   – Вот тогда я займусь только своим словарем, а также… другой особой, с которой у меня тоже есть договор, я хочу сказать – Анни, – улыбаясь, продолжал доктор.
   Мистер Уикфилд взглянул на Анни, сидевшую за чайным столом рядом с Агнес; мне показалось, будто она отвела свой взгляд с таким необычным смущением и с такой робостью, что он снова посмотрел на нее, на сей раз более внимательно, словно в этот момент какая-то мысль мелькнула у него в голове.
   – Вижу, что из Индии пришла почта, – произнес он после короткой паузы.
   – Да, да! Верно! И от мистера Джека Мелдона есть письма, – сказал доктор.
   – Вот как!
   – Бедняга Джек! – вздохнула миссис Марклхем, покачивая головой. – Этот ужасный климат! Живешь, говорят, точно на огромной куче песка, под раскаленным стеклянным колпаком. Джек только кажется крепким, но в действительности совсем не таков. Когда он храбро решился ехать, он полагался больше на свой дух, чем на свои силы, дорогой доктор. Анни, дорогая моя, ты помнишь, конечно, что твой кузен никогда не был крепким, и никто бы не назвал его дюжим, – тут миссис Марклхем обвела взглядом всех нас и закончила особенно выразительно, – с того самого времени, когда моя дочь и он были еще детьми и гуляли под ручку день-деньской.
   Но Анни, к которой была обращена эта речь, ничего не ответила.
   – Так ли я вас понял, сударыня, что мистер Мелдон заболел? – спросил мистер Уикфилд.
   – Заболел? – переспросил Старый Вояка. – О дорогой сэр, чего с ним только не было!
   – И лишь здоровья не хватало?
   – Вот именно: не хватало лишь здоровья. Разумеется, у него были ужасные солнечные удары, и тропические лихорадки, и малярия, и вообще все, что можно себе представить. А что касается печени, то, уезжая, он, конечно, поставил на ней крест! – вздохнул Старый Вояка.
   – Обо всем этом вы узнали из его писем? – спросил мистер Уикфилд.
   – От него? Дорогой мой сэр, вы плохо знаете моего бедного Джека Мелдона, если задаете такой вопрос! – воскликнула миссис Марклхем, тряхнув головой и веером. – Из его писем! Конечно, нет! Он скорее дал бы себя растоптать четверке диких коней!
   – Мама! – прошептала миссис Стронг.
   – Дорогая моя Анни, раз навсегда прошу тебя не вмешиваться в то, что я говорю. Ты это можешь делать только в том случае, если хочешь подтвердить мои слова. Ты знаешь так же, как я, что твой кузен Мелдон скорей даст себя растоптать диким коням… Почему, собственно, я сказала «четверке»? Может быть, восьмерке, шестнадцати, тридцати двум! Но он никогда не сообщит ничего такого, что способно, по его мнению, расстроить планы доктора.
   – Планы Уикфилда, – вставил доктор, поглаживая подбородок и укоризненно взглядывая на своего советчика. – Вернее, наши общие планы касательно Джека Мелдона. Я говорил: за границей или здесь…
   – А я сказал, за границей, – внушительно произнес мистер Уикфнлд. – За границу отослал его я. Ответственность беру на себя.
   – О! Ответственность! – воскликнул Старый Вояка. – Мы знаем, что все это делалось из самых лучших побуждений, дорогой мистер Уикфилд, из самых лучших и благих побуждений! Но если бедный юноша не может там жить, значит ничего не попишешь. А если он не может там жить, то скорей умрет, чем расстроит планы доктора. Я знаю его и знаю, что он скорей умрет, чем расстроит планы доктора, – повторил Старый Вояка, обмахиваясь веером с видом пророческим, но спокойным.
   – Я не фанатик, сударыня, не держусь за свои планы во что бы то ни стало и сам могу их расстроить, – весело сказал доктор. – Я могу придумать другой план. Если мистер Джек Мелдон вернется домой из-за плохого здоровья, мы не заставим его ехать обратно и попытаемся найти здесь что-нибудь подходящее для него.
   Миссис Марклхем была потрясена таким великодушным заявлением, которого, впрочем, – нужно ли об этом упоминать? – не добивалась и не ожидала, и могла только сказать, что доктор остался верен себе; при этом она несколько раз поцеловала кончик своего веера, коим и похлопала по руке доктора. Затем она немного пожурила свою дочь Анни за то, что та не выражает своих чувств, когда доктор, ради нее, изливает такие милости на товарища ее детских игр, и сообщила нам некоторые сведения о других достойных своих родственниках, которых так хотелось бы поставить на их достойные ноги…
   Все это время дочь ее Анни не произнесла ни слова и не поднимала глаз. И все это время мистер Уикфилд, рядом с дочерью которого она сидела, не спускал с нее пристального взгляда. Мне кажется, он не замечал, что кто-то за ним наблюдает, он был целиком поглощен ею и своими о ней размышлениями. Вдруг он спросил, что именно писал мистер Мелдон о себе и кому он это писал.
   – Да вот письмо! – Миссис Марклхем взяла письмо с каминной полки над головой доктора. – Бедный юноша пишет доктору… где это – ах, вот! «Мне очень жаль, но я должен сообщить вам, что мое здоровье сильно пошатнулось, и, боюсь, мне придется на время вернуться домой; это единственная моя надежда на выздоровление». Бедняжка, все так ясно! Единственная его надежда на выздоровление! Но письмо к Анни еще яснее. Анни, покажи-ка еще раз то письмо.
   – Не сейчас, мама, – тихо произнесла миссис Стронг.
   – Моя дорогая, право же, в некоторых отношениях ты ужасно странное существо! А когда речь заходит о нуждах твоих родственников, то такой, как ты, нет на целом свете. Мы так бы и не узнали о письме, не спроси о нем я! Ты называешь это, моя милочка, доверием к доктору Стронгу? Право, ты меня удивляешь. Нужно быть более разумной.
   Миссис Стронг неохотно достала письмо, и я увидел, как дрожит ее рука, когда взял у нее письмо, чтобы передать его старой леди.
   – Посмотрим, где это место, – сказала миссис Марклхем, вооружившись лорнеткой. – «Воспоминание о прошедших временах, дорогая моя Анни…» И так далее… Нет, это не то. «Милейший старый директор». Кто это? Боже мой, Анни, как неразборчиво пишет твой кузен Мелдон. Ах, какая я глупая! Конечно, это «доктор». Ну, разумеется, милейший! – Тут она сделала паузу, чтобы снова поцеловать свой веер и похлопать им доктора по руке, а тот смотрел на нас кротко и безмятежно. – Вот, нашла! «Вы-то, Анни, не будете удивлены, когда узнаете…» Конечно, нет! Ведь ей известно, что он никогда не был крепким; как раз об этом я вам только что и говорила… Ну, вот:«…когда узнаете, что, претерпев здесь, в этой далекой стране, слишком много, я решил уехать отсюда любым способом: если возможно, то в отпуск по болезни, а если нет, то подавши в отставку. То, что я здесь вытерпел и терплю сейчас, мне не по силам». Ах, и мне не по силам было бы об этом думать, если бы не пришел так поспешно на помощь лучший из людей! – закончила миссис Марклхем, телеграфируя доктору обычным своим способом и складывая письмо.
   Мистер Уикфилд не проронил ни слова, хотя старая леди поглядывала на него, словно ожидая пояснений к этому известию; но он молчал с суровым видам, устремив взгляд в землю. И долго еще после того, как эта тема была исчерпана и мы уже говорили совсем о другом, он пребывал в таком положении; он изредка поднимал глаза только для того, чтобы взглянуть на доктора, или на его жену, или на них обоих, и при этом продолжал размышлять и хмуриться.
   Доктор любил музыку. Очень мило и выразительно спела Агнес, а также миссис Стронг. Они спели дуэт, сыграли в четыре руки, и у нас, можно сказать, получился маленький концерт. Но я обратил внимание на два обстоятельства. Во-первых: хотя Анни скоро оправилась и держалась, как всегда, между ней и мистером Уикфилдом словно пролегла пропасть, отделившая их друг от друга; и во-вторых: мистеру Уикфилду, по-видимому, не нравилась близость между нею и Агнес, и он наблюдал за ними с тревогой. И тут я вспомнил об отъезде мистера Мелдона, и тот вечер впервые предстал передо мной совсем в новом свете и, должен признаться, смутил меня. Невинная красота Анни не казалась мне теперь такой невинной, как тогда; я не доверял непринужденности ее манер и ее обаянию, а видя рядом с ней Агнес и думая о том, как добра и правдива Агнес, я начинал убеждаться, что эта дружба нежелательна.
   Однако Агнес радовалась этой дружбе, радовалась ей и та – другая, и потому вечер промелькнул очень быстро. Но эпизод, которым он закончился, я хорошо запомнил. Наступил момент прощания, Агнес уже собралась обнять и поцеловать миссис Стронг, как вдруг мистер Уикфилд как бы случайно очутился между ними и быстро увлек за собой Агнес. И вот тут-то я увидел (словно день отъезда мистера Мелдона не ушел в прошлое и я все еще стоял, как тогда, в дверях), я увидел взгляд миссис Стронг, брошенный на мистера Уикфилда, – тот же самый взгляд, что и в тот вечер.
   Мне трудно сказать, какое впечатление произвел на меня этот взгляд и почему я, думая о миссис Стронг, вспоминал о нем и не мог представить себе ее лица прелестным и невинным, как прежде. Этот взгляд преследовал меня, когда я пришел домой. Казалось, над домом доктора, который я покинул, нависло темное облако. Я по-прежнему уважал его седины, но в то же время испытывал жалость к нему, верившему людям, его предающим, и негодование против тех, кто его оскорбляет. Тень великого несчастья и великого позора, пока еще бесформенная, надвигалась на мирный приют, где я учился и играл ребенком, и ложилась на него отвратительным пятном. Мне неприятно было отныне думать о величественных старых алоэ, цветущих раз в сто лет, о тщательно подстриженных лужайках, о каменных урнах, об «Аллее доктора» и о звоне соборного колокола, осеняющим эту тихую обитель. Словно на моих глазах разграбили святая святых моего детства, пустили по ветру честь его и покой. Но утром надо было разлучаться со старым домом, в котором витал дух Агнес; это поглотило меня целиком. Да, я мог бы сюда приехать снова, я мог бы вновь – пожалуй, даже частенько, – спать в своей прежней комнате, но дни моего пребывания здесь миновали и былое время отошло в прошлое. Когда я укладывал свою одежду и книги, которые оставлял для отсылки в Дувр, на душе у меня было тяжело, и мне хотелось скрыть это от Урии Хипа, а он так угодливо старался мне помочь, что я обвинил себя в неблагодарности, подозревая, будто он очень радуется моему отъезду.
   Я распростился с Агнес и ее отцом, не очень-то успешно стараясь держаться, как подобает мужчине, и занял место на козлах лондонской кареты. Я так был растроган и склонен ко всепрощению, когда проезжал по улицам города, что почти решил кивнуть на прощание старому моему врагу, мяснику, и бросить ему пять шиллингов на выпивку. Но он казался таким грубым, этот мясник, скребущий в своей лавке огромный чурбан для разделки туш, да к тому же его внешность так мало выиграла от потери переднего зуба, который я ему вышиб, что я почел за лучшее не делать попыток к примирению.
   Помню, когда мы благополучно выехали на дорогу, больше всего я думал о том, чтобы казаться кучеру как можно старше и говорить с ним весьма внушительно. Последнее мне удалось, и хотя мне самому такой тон в собственных устах был очень неприятен, но я сохранял его, ибо решил, что он придает мне солидность.
   – Вам ехать до конца, сэр? – осведомился кучер.
   – Да, Уильям, – сказал я снисходительно (я знал этого человека). – Еду в Лондон. А потом в Суффолк.
   – На охоту, сэр? – спросил кучер.
   С такой же вероятностью, – если принять во внимание время года, – я мог бы отправиться на китобойный промысел, о чем он знал так же хорошо, как и я. Но я почувствовал себя польщенным.
   – Не знаю, буду ли охотиться, – ответил я, притворяясь, будто этот вопрос еще мною не решен.
   – Говорят, дичь нынче стала пугливой, – сказал Уильям.
   – И я это слышал.
   – Вы из Суффолка, сэр? – спросил Уильям.
   – Да, моя родина Суффолк, – ответил я с важностью.
   – Говорят, пирожки с яблоками там отменные, сэр!
   Я понятия об этом не имел, но ведь не мог же я не похвалиться достопримечательностями моего родного графства и не выказать своего близкого знакомства с ними, а потому кивнул головой с таким видом, будто хотел сказать: «Можете не сомневаться!»
   – А какие битюги! Вот это лошади! – продолжал Уильям. – Суффолкский битюг, ежели он хорош, – прямо на вес золота. Вы когда-нибудь, сэр, разводили суффолкских битюгов?
   – Н-нет, не… совсем, – ответил я.
   – Вот за мной сидит джентльмен, так он разводит их целыми табунами, – сказал Уильям.
   Джентльмен, о котором шла речь, был косоглаз, что не сулило ничего хорошего, обладал сильно выступающим подбородком, носил белый цилиндр с узкими плоскими полями и темные узкие драповые панталоны, которые застегивались сбоку пуговицами от башмаков до самых бедер. Подбородок его нависал над плечом кучера так близко от меня, что я ощущал на затылке дыхание джентльмена; когда я повернулся, чтобы на него взглянуть, он с видом знатока бросил на лошадей взгляд тем глазом, который у него не косил.
   – Правду я говорю? – спросил Уильям.
   – Об чем? – осведомился джентльмен.
   – Да об том, что вы разводили суффолкских битюгов целыми табунами?
   – Ну еще бы! – сказал джентльмен. – Каких только пород лошадей и собак я не разводил! Есть такие любители. Ради лошадей да собак я забываю и пищу и питье… дом, жену, детей… Забываю, как читают, пишут, считают… курят, нюхают табак… Про сон – и то забываю!
   – Разве подобает такому человеку сидеть позади кучера? – шепнул мне Уильям, встряхивая вожжами.
   Из этого вопроса я заключил, что он не прочь был бы отдать мое место знатоку лошадей; покраснев, я предложил уступить его.
   – Вот это будет правильно, если вам все равно, сэр, – сказал Уильям.
   Эту уступку я всегда считал первым моим промахом в жизни. Записывая в конторе наемных карет свое имя в книгу, я просил указать: «Место на козлах» – и вручил счетоводу полкроны. Я надел парадное пальто и захватил свой лучший плед для того только, чтобы не осрамить столь почетного места, весьма гордился им и считал, что являюсь украшением кареты. И вот на первом же перегоне мое место занял потрепанный косоглазый субъект, который не имел других достоинств, кроме запаха конюшни, да еще, пожалуй, не человеческой, а какой-то мушиной ловкости, с которой он переполз через меня на полном скаку.
   Неуверенность в своих силах, нередко овладевавшая мною в моих жизненных перипетиях, когда она являлась только помехой, отнюдь не уменьшилась после этого эпизода на козлах кентерберийской кареты. Тщетно старался я говорить внушительным тоном. В течение всего остального путешествия голос мой исходил, казалось, из самых глубин моего желудка, но я чувствовал, что совсем осрамился и ужасно молод!
   А все-таки было удивительно странно и интересно сидеть наверху, позади четверки лошадей, странно было мне, хорошо образованному, хорошо одетому молодому человеку с деньгами в кармане, проезжать по тем местам, где я спал во время своего мучительного странствования. Все, что попадалось мне на глаза, пробуждало воспоминания. Когда я глядел вниз на встречавшихся нам бродяг и видел эти лица, слишком памятные для меня, мне казалось, я чувствую снова на своей груди грязную руку медника, который хватает меня за рубашку. Когда мы загромыхали по узкой уличке Четема и мимо нас мелькнул переулок, где жил чудовищный старик, купивший у меня куртку, я вытянул шею, пытаясь разглядеть место, где я просидел весь день до сумерек, ожидая своих денег. Когда мы приблизились к Лондону и проезжали мимо Сэлем-Хауса, которым мистер Крикл управлял тяжелой рукой, я отдал бы все за то, чтобы мне разрешили спуститься вниз и отколотить его, а всех его учеников выпустить на волю, как воробьев из клетки.
   Мы подъехали к Чаринг-Кросс, где находилось некое обветшалое заведение «Золотой Крест». [45 - …обветшалое заведение «Золотой крест». – Упоминание об этой гостинице свидетельствует, что действие этой главы развертывается до 1829 года, так как гостиница «Золотой крест» была снесена в упомянутом году.] Лакей ввел меня в буфетную, а затем горничная проводила меня в маленький номер, пропахший ароматами конюшни и закрывавшийся наглухо, как фамильный склеп. Я мучительно сознавал, что еще очень молод, так как решительно никто не проявлял ко мне уважения: горничная была совершенно равнодушна ко всему, что бы я ни говорил, а лакей начал со мной фамильярничать и навязываться со своими советами ввиду моей неопытности.
   – Что же мы закажем на обед? – развязно спросил лакей. – Молодые джентльмены, в общем, любят домашнюю птицу, ну, скажем, курицу.
   Я сказал, насколько мог величественно, что к курице не расположен.
   – Да что вы? Молодым джентльменам, в общем, надоедает говядина и баранина. Что вы скажете о рубленых котлетах?
   На это предложение я согласился, ибо не мог придумать ничего другого.
   – А как насчет картошки? – продолжал лакей, склонив голову набок и вкрадчиво улыбаясь. – Молодые джентльмены, в общем, по горло сыты картошкой.
   Стараясь говорить басом, я распорядился подать мне рубленых котлет с картофелем и всем, что полагается, а также справиться у буфетчика, нет ли писем на имя Тротвуда Копперфилда, эсквайра… Никаких писем там не было и быть не могло, но мне казалось, что мужчине подобает их ожидать.
   Лакей скоро вернулся с извещением, что писем нет (я выразил крайнее изумление), и начал накрывать для меня на стол у камина. Занимаясь этим делом, он спросил, какое вино подать мне к обеду, а когда я ответил: «Полпинты хересу», – боюсь, он решил воспользоваться случаем и слить остатки из разных графинов, чтобы набрать заказанные полпинты. Полагаю я так потому, что, читая газету, я видел, как он копошится у себя за перегородкой и возится с вышеозначенными сосудами, подобно химику или аптекарю, приготовляющему лекарство. Когда же вино появилось на белый свет, оно показалось мне очень слабым; кроме того, я обнаружил в нем английских хлебных крошек неизмеримо больше, чем может быть в любом заграничном вине в натуральном его виде. Но я имел слабость выпить его, не сказав ни слова.
   Я находился после обеда в превосходном расположении духа (из чего я заключаю, что яд отнюдь не всегда причиняет мучения) и решил пойти в театр. Выбрал я театр Ковент-Гарден и там, из глубины центральной ложи, смотрел «Юлия Цезаря» и новую пантомиму. Как было для меня необычно и интересно видеть воочию всех этих благородных римлян, которые сновали передо мной исключительно для моего удовольствия, совсем не такие строгие, как в школе, где они поучали меня. Фантазия, смешанная с реальностью, впечатление, произведенное на меня стихами, музыка, огни, толпа, удивительная смена великолепных ярких декораций – все это так ошеломило меня и открыло передо мной такие необозримые просторы для наслаждения, что, когда в полночь я вышел из театра на улицу, в дождь, мне показалось, будто я, прожив романтической жизнью целые века, упал с облаков прямо на землю, на злосчастную землю с ее гомоном и шлепаньем по грязи, тусклым светом фонарей, с дождевыми зонтами, стуком патен [46 - Патены – деревянная подошва с металлическим ободком; прикреплялась к обуви ремешками. Во времена Диккенса патены заменяли калоши.] и толчеей наемных карет.
   Я вышел в какую-то дверь и некоторое время стоял на улице, не шевелясь, словно в самом деле был чужой на этой земле. Но бесцеремонные толчки прохожих скоро помогли мне очнуться и отыскать дорогу в гостиницу, а пока я шел, снова и снова возникало в памяти чудесное зрелище; возникало оно и тогда, когда я, закусив устрицами и выпив портера, сидел далеко за полночь в буфетной, не отрывая глаз от огня в камине.
   Меня так захватил спектакль и так я был погружен в свое прошлое, – ибо блистательное зрелище было подобно прозрачному транспаранту, за которым развернулась передо мной прежняя моя жизнь, – что мне трудно сказать, в какой момент появился красивый стройный молодой человек, одетый со вкусом, по слегка небрежно. Его-то я не мог бы забыть, и, помнится, продолжая сидеть в буфетной перед камином и мечтать, я ощущал его присутствие, хотя не видел, как он вошел.
   Наконец я встал, чтобы идти спать, к большой радости сонного лакея, который, сидя в своем загончике, ощущал, видимо, какое-то томление в ногах, а потому то клал их одну на другую, то ими постукивал, то подергивал на все лады. Направляясь к двери и проходя мимо молодого человека, я взглянул на него. Тут я остановился, вернулся назад и снова взглянул. Он не узнал меня, но я узнал его мгновенно.
   В другое время, быть может, у меня не хватило бы решимости и смелости заговорить с ним; я мог бы отложить это на следующий день и, следовательно, мог бы его потерять. Но я все еще слишком был взволнован спектаклем, и покровительство, которое он некогда мне оказывал, столь заслуживало, как мне казалось, моей благодарности, и с такой силой пробудилась снова в моей душе прежняя любовь к нему, что сердце у меня забилось, я подошел к нему и воскликнул:
   – Стирфорт! Вы меня не узнаете?
   Он посмотрел на меня, точь-в-точь как бывало иногда у мистера Крикла, но я видел, что он меня не узнает.
   – Боюсь, вы меня забыли, – сказал я.
   – Боже мой! – воскликнул он. – Юный Копперфилд!
   Я схватил его за обе руки и не отпускал их. Если бы я не стыдился и не опасался, что это ему не понравится, я обнял бы его и расплакался.
   – Как я рад, мой дорогой Стирфорт! Я прямо в восторге от того, что вас вижу!
   – И я рад вас видеть, – сказал он, сердечно пожимая мне руку. – Но зачем так волноваться, старина!
   Мне показалось, однако, что он был доволен, увидев, какое сильное впечатление произвела на меня наша встреча.
   Я поспешно смахнул слезы, которые показались помимо моей воли, попытался улыбнуться, и мы уселись рядом.
   – Как вы здесь очутились? – спросил Стирфорт, похлопывая меня по плечу.
   – Я приехал сегодня из Кентербери. Меня усыновила двоюродная бабушка, которая живет в тех краях… Я только что кончил там школу. А как очутились Здесь вы?
   – Я? Видите ли, я учусь в Оксфорде, другими словами – я периодически умираю там от скуки, а теперь еду к матери. А вы, Копперфилд, чертовски славный малый! Вот я смотрю на вас и припоминаю – таким вы были и прежде! Ни капельки не изменились!
   – Я вас узнал немедленно. Но вас-то легче запомнить!
   Он засмеялся, взъерошил свои кудри и весело сказал:
   – Так-так… Стало быть, я еду исполнять свой долг. Моя мать живет за городом. Дороги ужасные, дома у меня скука, вот я и остался здесь на вечер, вместо того чтобы ехать дальше. Приехал я только несколько часов назад и убил это время на то, чтобы подремать и побрюзжать в театре.
   – И я был в театре, – сказал я. – В Ковент-Гарден. Какой замечательный спектакль, Стирфорт!
   Стирфорт расхохотался от всей души.
   – Мой милый, маленький Дэви, – тут он снова похлопал меня по плечу, – вы – Маргаритка. Право же, полевая маргаритка утром, на рассвете, кажется не более невинной, чем вы! Я тоже был в Ковент-Гарден. Ничего более жалкого я не видел… Эй вы, сэр!
   Это было адресовано лакею, который внимательно наблюдал издали за нашей беседой и теперь приблизился весьма почтительно.
   – Куда вы поместили моего друга, мистера Копперфилда? – спросил Стирфорт.
   – Простите, сэр?
   – Где он будет спать? В каком номере? Вы понимаете, что я хочу сказать?
   – В настоящее время, сэр, – смутившись, отвечал лакей, – мистеру Копперфилду отвели сорок четвертый номер!
   – О чем же, черт возьми, вы думали, отводя мистеру Копперфилду чердак над конюшней?
   – Мы не знали, сэр… мы не знали, – что это имеет значение для мистера Копперфилда, – отвечал смущенный лакей. – Если он пожелает, мы переведем его, сэр, в номер семьдесят второй. Рядом с вами, сэр.
   – Конечно он пожелает. Только мигом!
   Лакей мгновенно исчез, чтобы перенести мои вещи в новую комнату. Стирфорта очень позабавило, что меня поместили в сорок четвертый номер, он снова рассмеялся и снова похлопал меня по плечу, а потом предложил мне позавтракать с ним утром, часов в десять; это предложение я принял с радостью, даже с гордостью. Было уже очень поздно, мы взяли наши свечи и поднялись наверх, где сердечно расстались у двери его комнаты; мой новый номер был несравненно лучше прежнего, в нем совсем не пахло плесенью, и посреди находилась огромная кровать с четырьмя столбиками и балдахином, словно замок посреди поместья. Здесь, на подушках, которых хватило бы на шестерых, я блаженно уснул, и мне снились древний Рим, Стирфорт, наша дружба, снились до тех пор, пока снизу, со двора, не донеслось громыхание ранних утренних карет, выезжавших из ворот, после чего мне приснились боги и гром.


   Глава XX
   У Стирфорта

   Когда в восемь часов утра горничная постучалась ко мне и сказала, что вода для бритья стоит за дверью, я с горечью подумал, что никакой необходимости в ней нет, и покраснел, лежа в постели. Покуда я одевался, меня все время мучило подозрение, будто, говоря это, горничная смеялась; вот почему я сознавал, что вид у меня смущенный и виноватый, когда, спускаясь к завтраку, я должен был пройти мимо нее. Да, я мучительно чувствовал себя более молодым, чем мне бы хотелось, и, под впечатлением этого неблаговидного обстоятельства, сначала вовсе не мог решиться пройти мимо нее. Слыша, как она возится на лестнице со щеткой, я стоял у окна и смотрел на короля Карла, восседавшего на коне среди снующих наемных карет и имевшего отнюдь не царственный вид под моросящим дождем и в буром тумане, – смотрел до тех пор, покуда лакей не возвестил, что джентльмен ожидает меня.
   Стирфорта я застал не в общей зале, а в уютном отдельном кабинете с красными портьерами и турецким ковром; в камине ярко пылал огонь, на столе, накрытом белоснежной скатертью, был приготовлен прекрасный горячий завтрак, а в маленьком круглом зеркале над буфетом отражались в миниатюре и веселая комната, и камин, и завтрак, и Стирфорт. Сначала я немножко робел – Стирфорт был так самоуверен, так элегантен и превосходил меня во всех отношениях (не говоря уже о летах), но его непринужденное покровительство скоро приободрило меня, и я почувствовал себя совсем как дома. Я не мог надивиться перемене, которую вызвало его появление в «Золотом Кресте», и сравнивал тоскливое чувство одиночества, испытанное мною вчера, с чувством спокойствия и благодушия в это утро. Что касается до фамильярности лакея, то от нее не осталось и следа. Он нам прислуживал, облачившись, если можно так выразиться, во власяницу и посыпав пеплом главу.
   – А теперь, Копперфилд, – сказал Стирфорт, когда мы остались одни, – мне хотелось бы узнать, что вы делаете, куда держите путь и вообще все, что вас касается. У меня такое ощущение, будто вы – моя собственность.
   Сияя от радости при мысли, что он по-прежнему интересуется мною, я рассказал ему о том, как бабушка предложила мне совершить небольшое путешествие и куда именно я направляюсь.
   – В таком случае, раз вы не спешите, – сказал Стирфорт, – поедемте вместе ко мне домой, в Хайгет, [47 - Хайгет – в ту пору дачная местность на холме в пяти милях к северо-западу от Лондона.] вы у меня погостите дня два. Вам понравится моя мать – она немного тщеславна и надоедлива, когда речь заходит обо мне, но это вы можете ей простить. А моей матери понравитесь вы.
   – Очень любезно с вашей стороны выражать такую уверенность… Хотел бы я разделять ее с вами, – улыбаясь, сказал я.
   – О! Каждый, кто меня любит, приобретает тем самым право на ее расположение, – заметил Стирфорт.
   – В таком случае, мне кажется, я стану ее любимцем.
   – Прекрасно! – воскликнул Стирфорт. – Поедем, и докажите это – Часа два мы посвятим осмотру достопримечательностей – приятно будет показывать их такому неискушенному юноше, как вы, Копперфилд, – а затем отправимся в почтовой карете в Хайгет.
   Я едва мог поверить, что все это происходит не во сне, а наяву; казалось, я вот-вот проснусь в номере сорок четвертом, чтобы очутиться затем в одиночестве за столиком в буфетной и снова увидеть фамильярного лакея. После того как я написал бабушке о счастливой встрече с бывшим моим школьным товарищем, перед которым я преклонялся, и о том, что я принял его приглашение, мы наняли экипаж и поехали осматривать Панораму [48 - Панорама – Диккенс имеет в виду выставленную в 1827 году панораму Лондона работы художника Хорнера.] и другие достопримечательности, а также прошлись по музею, где я не мог не заметить, как много знает Стирфорт о самых разнообразных предметах и как мало значения придает он, по-видимому, своим познаниям.
   – Вы получите ученую степень в колледже, Стирфорт, если еще не получили, и у них, в Оксфорде, будут все основания гордиться вами, – заметил я.
   – Это я-то получу степень? О нет! – вскричал Стирфорт. – Дорогая моя Маргаритка… вы не возражаете против того, чтобы я называл вас Маргариткой?
   – Нисколько! – ответил я.
   – Чудесно! Так вот, дорогая моя Маргаритка, – смеясь, продолжал Стирфорт, – у меня нет ни малейшего желания и стремления отличиться в этой области. С меня достаточно того, что я сделал. Я и так уже становлюсь скучен самому себе.
   – Но слава… – начал было я.
   – Какой вы романтик, Маргаритка! – еще веселее засмеялся Стирфорт. – Стоит ли утруждать себя для того, чтобы кучка тупоголовых людей разевала рты и воздевала руки? Пусть они восхищаются кем-нибудь другим. Пусть этот другой добьется славы – на здоровье.
   Я был смущен моим грубым промахом и решил переменить тему разговора. К счастью, это нетрудно было сделать, так как Стирфорт со свойственной ему легкостью и беззаботностью всегда мог перейти от одного предмета к другому.
   За осмотром города последовал второй завтрак, и короткий зимний день так быстро клонился к вечеру, что уже смеркалось, когда почтовая карета доставила нас в Хайгет и остановилась перед старинным кирпичным домом на вершине холма. Как только мы вышли из кареты, в дверях появилась пожилая, но еще не очень старая леди с горделивой осанкой и красивым лицом, которая, назвав Стирфорта «мой милый Джеймс», заключила его в объятия. Это была его мать, которой он меня и представил, и она величественно меня приветствовала.
   Дом был красивый, старомодный, очень тихий и чинный. Из окон моей комнаты я видел весь Лондон, раскинувшийся вдали, подобно огромному туманному облаку, там и сям пронизанному мерцающими огнями. Прежде чем меня позвали к обеду, я, переодеваясь, успел лишь мельком взглянуть на массивною мебель, на вышивки в рамке (вероятно, рукоделие матери Стирфорта в пору ее девичества) и на рисунки пастелью, изображавшие каких-то леди в корсажах и с напудренными волосами, то исчезавших, то появлявшихся на стене при вспышках огня, который потрескивал в только что затопленном камине.
   В столовой находилась еще одна леди – хрупкая, маленькая, смуглая, с лицом неприятным, хотя она и была недурна собой. Она привлекла мое внимание то ли потому, что я не ожидал ее увидеть, то ли потому, что сидел за столом против нее, а быть может, в ней действительно было нечто примечательное. Она была худощава, с черными волосами, живыми черными глазами и рубцом на губе. Рубец был старый, я назвал бы его шрамом, так как он не был обесцвечен и рана затянулась много лет назад, – но когда-то он рассекал обе губы и спускался к подбородку; теперь же его можно было разглядеть через стол только на верхней губе, изменившей свою форму. Я пришел к заключению, что ей лет под тридцать и она мечтает выйти замуж. Она казалась немного обветшавшей – словно дом, который долго и безуспешно старались сдать внаем, – но, как я уже сказал, была недурна собой. Ее худоба как будто вызвана была снедающим ее огнем, который словно вырывался наружу в ее мрачных глазах.
   Когда нас знакомили, ее представили как мисс Дартл, но Стирфорт и его мать называли ее Розой. Я узнал, что она живет здесь и давно уже состоит компаньонкой миссис Стирфорт. Мне показалось, будто она никогда не говорит напрямик того, что думает, а только намекает, и в ее намеках есть скрытый смысл. Так, например, когда миссис Стирфорт заметила, скорее в шутку, чем всерьез, что опасается, не ведет ли ее сын в колледже слишком бурный образ жизни, мисс Дартл вмешалась в разговор:
   – О! В самом деле? Вы знаете, как я неопытна во многих вопросах, и я спрашиваю просто для сведения… Но разве это не всегда так бывает? Мне казалось, что такой образ жизни вообще считается… не правда ли?
   – Вероятно, вы хотите сказать, Роза, что там получают образование, готовясь приступить к весьма серьезной деятельности, – холодно ответила миссис Стирфорт.
   – О да! Совершенно верно, – подхватила мисс Дартл. – Но, впрочем, так ли это? Я хочу, чтобы мне объяснили, если я ошибаюсь… это и в самом деле так?
   – Что – в самом деле? – спросила миссис Стирфорт.
   – О, вы хотите сказать, что это так! – воскликнула мисс Дартл. – Очень рада это слышать! Теперь-то уж я буду знать! Всегда полезно задавать вопросы. Теперь-то я уж не позволю больше говорить при мне о мотовстве, о кутежах и обо всем прочем, что связывают с этой жизнью.
   – И хорошо сделаете, – сказала миссис Стирфорт. – Наставник моего сына – весьма достойный джентльмен, и если бы даже я не относилась с полным доверием к своему сыну, я могла бы доверять ему.
   – Могли бы доверять ему? – переспросила мисс Дартл. – Ах вот как! Достойный, значит, он в самом деле достойный?
   – Да, в этом я не сомневаюсь, – сказала миссис Стирфорт.
   – Ах, как я рада! – воскликнула мисс Дартл. – Как приятно! Значит, он не… ну, конечно, он не может быть… таким, раз он и в самом деле достойный человек. Ну, теперь я буду хорошего мнения о нем. Вы и представить себе не можете, насколько улучшилось мое мнение о нем, когда я узнала, что он и в самом деле человек достойный!
   Свою собственную точку зрения по каждому вопросу и свои поправки, относившиеся ко всему, что противоречило ее понятиям, мисс Дартл также выражала намеками, иной раз, должен признаться, весьма внушительно, даже наперекор Стирфорту. Так случилось, например, когда мы еще сидели за обедом. Миссис Стирфорт заговорила со мной о моей поездке в Суффолк, а я сказал наудачу, что был бы очень рад, если бы Стирфорт поехал со мной. Тут же я объяснил ему, что хочу повидать мою старую няню и семейство мистера Пегготи, и напомнил ему о моряке, которого он видел в школе.
   – Ах, это тот грубоватый субъект! – воскликнул Стирфорт. – Кажется, с ним был сын?
   – Не сын, а племянник, – поправил я. – Впрочем, он его усыновил. У него есть еще прехорошенькая молоденькая племянница, его приемная дочь. Короче говоря, его дом (вернее, баркас – он живет в баркасе, вытащенном на сушу) полон людьми, которые всем обязаны его доброте и великодушию. Вас очаровало бы это семейство.
   – Очаровало? Впрочем, может быть, – промолвил Стирфорт. – Подумаю, можно ли это как-нибудь устроить. Пожалуй, стоит отправиться в путешествие (не говоря уже об удовольствии путешествовать с вами, Маргаритка), чтобы повидать людей такой породы и уподобиться им.
   Сердце у меня екнуло, предвкушая еще одно удовольствие. Но тон, каким он произнес слова «людей такой породы», побудили мисс Дартл, не спускавшей с нас сверкающих глаз, вновь вмешаться в разговор.
   – Ах, в самом деле? Объясните мне. Неужели они такие? – сказала она.
   – Какие? И кто? – спросил Стирфорт.
   – Люди такой породы. Они в самом деле животные, чурбаны, существа совсем иного порядка? Мне так хотелось бы знать.
   – Конечно, разница между ними и нами велика, – равнодушно ответил Стирфорт. – Не приходится ждать, что они так же чутки, как мы. Их не так-то легко возмутить или обидеть. Кажется, они на редкость добродетельны, – во всяком случае, кое-кто утверждает, что это так, и я не хочу это оспаривать, – однако по натуре они не очень чувствительны и могут быть за это благодарны судьбе, потому что их так же нелегко уязвить, как нелегко поцарапать их толстую грубую кожу.
   – Да что вы? – воскликнула мисс Дартл. – Право же, я никогда не испытывала такого удовольствия, как сейчас, слушая ваши слова. Как это утешительно! Как приятно сознавать, что, хотя они и страдают, но этого не чувствуют! Иной раз я и в самом деле беспокоилась о людях такой породы, но теперь я попросту перестану о них думать. Век живи – век учись. Признаюсь, у меня бывали сомнения, но теперь они рассеялись. Раньше я не знала, а теперь знаю, вот почему так полезно задавать вопросы, не правда ли?
   Мне казалось, Стирфорт все это говорил в шутку или с целью заставить мисс Дартл высказаться. Я ждал от него объяснения, когда она ушла, и мы остались с ним вдвоем у камина. Но он осведомился только, какого я мнения о ней.
   – Она очень умна, не так ли? – спросил я.
   – Умна? Каждое словечко она тащит к точильному камню и оттачивает его, как отточила за последние годы свое лицо и фигуру! Она исхудала от вечного оттачивания. Вся она – как бритва!
   – Какой странный шрам у нее на губе, – заметил я. Лицо у Стирфорта вытянулось, и он ответил не сразу.
   – Знаете ли, это моих рук дело.
   – Несчастный случай?
   – Нет. Я был еще мальчишкой, а она вывела меня из терпенья, и я швырнул в нее молотком. Очевидно, я был многообещающим ангелочком!
   Я глубоко огорчился, что затронул такую неприятную тему, но было уже поздно.
   – Как вы сами можете видеть, у нее с той поры остался шрам, – продолжал Стирфорт, – и он останется до могилы, если она успокоится когда-нибудь в могиле, хотя я не очень-то верю, чтобы она могла найти где-нибудь покой. Она дочь какого-то дальнего родственника моего отца и в детстве осталась сиротой. Затем умер и ее отец. Моя мать к тому времени овдовела и взяла ее к себе и компаньонки. У нее есть свой собственный капитал – тысячи две фунтов, каждый год к ним причисляются проценты, и она ничего не тратит. Вот вам вся история мисс Розы Дартл.
   – И я не сомневаюсь, что она любит вас, как брата? – сказал я.
   – Гм… – откликнулся Стирфорт, глядя на огонь. – Есть братья, которые не пользуются чрезмерной любовью, а есть любовь… но пейте же, Копперфилд! В вашу честь мы выпьем за полевые маргаритки, а в мою честь – и да будет мне стыдно! – выпьем за лилии долин, которые не трудятся и не прядут. [49 - …лилии долин, которые не трудятся и не прядут – цитата из «Евангелия от Матфея», VI, 28.]
   Когда он весело произнес эти слова, хмурая улыбка, мелькнувшая на его лице, исчезла, и снова он стал прежним Стирфортом, чистосердечным и пленительным.
   За чаем я невольно посматривал с мучительным любопытством на шрам мисс Дартл. Очень скоро я заметил, что это самое чувствительное место на ее лице, и когда она бледнеет, шрам принимает тусклый, свинцовый оттенок, резко выделяясь во всю свою длину и заставляя вспомнить о симпатических чернилах, которые появляются на бумаге, если поднести ее к огню. Во время игры в трик-трак, когда бросали кости, завязался маленький спор между нею и Стирфортом, и на момент мне показалось, что она вне себя от бешенства. И вот тогда-то я увидел, как выступает этот шрам, подобно древним письменам на стене. [50 - …подобно древним письменам на стене. – Намек на библейскую легенду о вавилонском царе Валтасаре, на стене дворца которого появилась, во время пира, надпись, возвещавшая смерть Валтасара и гибель Вавилонского царства (см. «Книга пророка Даниила», V).]
   Я нисколько не удивился, обнаружив, что миссис Стирфорт обожает сына. Казалось, она ни о чем другом не могла ни говорить, ни думать. Она показала мне медальон с его детскими волосиками и портретом, на котором он был изображен младенцем; она показала мне еще один портрет – таким он был в ту пору, когда я впервые увидел его, а на груди она носила другой его портрет – таким он был теперь. Все его письма к ней, от первого до последнею, она хранила в шкатулке близ своего кресла у камина и собиралась прочесть мне некоторые из них, а я был бы рад послушать, но Стирфорт вмешался и ласково уговорил мать отказаться от этой затеи.
   – Сын мне рассказал, что вы с ним познакомились в школе мистера Крикла, – заметила миссис Стирфорт, когда мы с ней беседовали за одним столом, в то время как Стирфорт и мисс Дартл играли за другим в триктрак. – Да, припоминаю, что тогда он говорил о каком-то младшем ученике, который ему очень понравился, но, как вы сами понимаете, ваша фамилия ускользнула из моей памяти.
   – В то время он вел себя очень великодушно и благородно по отношению ко мне, уверяю вас, сударыня, – сказал я, – а я нуждался в таком друге. Не будь его, мне пришлось бы совсем плохо.
   – Он всегда великодушен и благороден, – с гордостью сказала миссис Стирфорт.
   Бог свидетель, я всей душой отозвался на эти слова. Она это почувствовала. Ее величественный тон исчез в разговоре со мной, и только тогда, когда она воспевала хвалу своему сыну, вид ее неизменно становился высокомерным.
   – В общем, это была неподходящая школа для него, – продолжала она, – совсем неподходящая, но в то время нужно было считаться с особыми обстоятельствами, даже более важными, чем выбор школы. Независимый дух моего сына требовал, чтобы мальчика поместили в учебное заведение такого человека, который почувствовал бы его превосходство и склонился бы перед ним. И такого человека мы нашли.
   Зная этого человека, я в этом не сомневался. И, однако, мое презрение к нему из-за этого не усилилось: если можно было хоть отчасти извинить его, смягчающим вину обстоятельством казалось мне именно то, что он не мог устоять перед таким неотразимым юношей, как Стирфорт.
   – В этой школе на исключительную одаренность моего сына повлияло чувство добровольного соревнования и сознательной гордости, – говорила любящая мать. – Он восстал бы против всякого принуждения, но там он почувствовал себя владыкой и решил быть достойным своего положения. Это так на него похоже.
   Я от всей души согласился, что это на него похоже.
   – И вот мой сын по своей охоте и без постороннего внушения вступил на то поприще, на котором он всегда может опередить любого соперника, стоит ему только захотеть, – продолжала она. – Мой сын сообщил мне, мистер Копперфилд, о том, как вы были преданы ему и как, встретившись с ним вчера, со слезами радости напомнили ему о себе. Я была бы лицемеркой, если бы выразила удивление, что мой сын внушил вам такие чувства, но я не могу оставаться равнодушной к человеку, который умел оценить его достоинства, и я рада видеть вас у себя и смею вас уверить, что он питает к вам особенно дружеское расположение и вы можете полагаться на его покровительство.
   Мисс Дартл играла в трик-трак с такой же страстностью, с какой относилась ко всему на свете. Если бы я увидел ее впервые за игральной доской, я мог бы вообразить, что фигура ее иссохла, а глаза стали огромными именно благодаря этой игре. Но я не ошибусь, если скажу, что она не пропустила ни словечка из нашей беседы и подметила каждый мой взгляд, когда я с огромным удовольствием выслушал речь миссис Стирфорт и, польщенный ее доверием, почувствовал себя более взрослым, чем в тот час, когда покинул Кентербери.
   Время было уже позднее, и, когда принесли поднос с графинами и рюмками, Стирфорт, сидя у камина, обещал серьезно подумать о том, чтобы поехать со мной. Но, по его словам, спешить было некуда. Можно отправиться и через неделю; и его мать гостеприимно поддержала это предложение. Болтая со мной, он несколько раз назвал меня Маргариткой, что побудило мисс Дартл снова вмешаться в разговор.
   – Ах, это и в самом деле ваше прозвище, мистер Копперфилд? – спросила она. – А почему он вас так прозвал? Может быть, потому, что, по его мнению, вы… Э… молоды и наивны? Я ничего не смыслю в таких вещах.
   Покраснев, я ответил, что, вероятно, причина такова.
   – Ах, как я рада, что это узнала! – воскликнула мисс Дартл. – Я просила объяснений и радуюсь, что их получила. Он считает вас молодым и наивным… И вы его друг? Чудесно!
   Вскоре после этого она пошла спать, удалилась и миссис Стирфорт. Мы со Стирфортом посидели еще с полчаса у камина, вспоминая Трэдлса и других школьников Сэлем-Хауса, а затем вместе отправились наверх. Комната Стирфорта была смежной с моею, и я заглянул туда. Она была очень комфортабельна – всюду мягкие кресла, скамеечки для ног, подушки, вышитые рукою его матери, не забыта ни одна вещь, которая могла бы украсить комнату. А с портрета на стене смотрело на своего любимца красивое лицо матери, словно ей доставляла какое-то удовлетворение мысль, что, хотя бы с портрета, она может следить за ним, когда он спит.
   В моей спальне уже ярко разгорелся огонь в камине, полог у кровати и гардины на окнах были задернуты, придавая комнате очень уютный вид. Я опустился в большое кресло у камина, размышляя о счастливой своей судьбе, и довольно долго услаждал себя этими мыслями, как вдруг увидел над каминной доской портрет мисс Дартл, устремившей на меня горящий взгляд.
   Сходство было удивительное, а потому и взгляд был удивительный. Художник не изобразил шрама, но его дописал я, и он то появлялся, то исчезал: по временам; он выделялся только на верхней губе, как это было за обедом, а иногда растягивался во всю длину раны, нанесенной молотком, – таким я видел этот шрам, когда она приходила в страстное возбуждение.
   Мне было досадно, зачем поместили ее в моей комнате, а не где-нибудь в другом месте. Чтобы от нее избавиться, я поскорей разделся, погасил свечу и лег в постель. Но и засыпая, я не мог забыть, что она здесь и смотрит на меня вопросительно: «Это и в самом деле так? Мне хотелось бы знать». А когда я проснулся среди ночи, оказалось, что во сне я допытывался у всевозможных людей, в самом ли деле это так или нет, но решительно не знал, что я имел в виду.


   Глава XXI
   Малютка Эмли

   В доме был слуга, всегда сопровождавший, как я узнал, Стирфорта и поступивший к нему на службу, когда тот начал заниматься в университете; он казался образцом респектабельности. Среди лиц, занимающих такое же положение, мне кажется, нельзя было и сыскать более респектабельного человека. Он был молчалив, двигался неслышно, был очень солиден, почтителен, внимателен, всегда находился под рукой, если в нем нуждались, а если не нуждались, никогда не появлялся поблизости. Но его притязания на уважение основаны были главным образом на респектабельности. У него были отнюдь не выразительное лицо, негнущаяся шея, круглая и очень твердая на вид голова; волосы он стриг коротко, и они словно прилипали к вискам: он отличался вкрадчивым голосом и своеобразной манерой произносить звук «с» так отчетливо, что, казалось, этот звук встречался в его речи чаще, чем у всех остальных людей; однако и эта особенность, как и все другие, ему присущие, придавали ему самый респектабельный вид. Если бы нос у него был трубой, то и тогда ему удалось бы сделать эту трубу респектабельной. Казалось, он распространял вокруг атмосферу респектабельности и чувствовал себя в ней уверенно.
   Было почти невозможно заподозрить его в каком-нибудь дурном поступке – столь он был респектабелен до мозга костей. Никому не могла бы прийти в голову мысль облечь его в ливрею – столь неописуемо респектабелен он был. Поручить ему какую-нибудь черную работу значило бы неумышленно нанести оскорбление чувствам самого респектабельного человека. И я заметил, что служанки в доме чувствовали это интуитивно и всегда исполняли такую работу за него, а он в это время прохлаждался в буфетной за чтением газеты.
   Мне никогда не приходилось встречать такого самодовольного человека. Но и это его свойство, как и все другие, только придавало ему больше респектабельности. Даже то обстоятельство, что никто не знал его имени, казалось, способствовало его респектабельности. Ровно ничего нельзя было возразить против его фамилии Литтимер, под которой он был известен. В самом деле: повешенного могли звать Питером, а каторжника – Томасом, но «Литтимер» звучало так респектабельно.
   Может быть, это было следствием, вытекающим из самого существа почтенного понятия респектабельности, но в присутствии этого человека я чувствовал себя совсем юнцом. Его возраст мне трудно было определить, но и это обстоятельство было ему на пользу по тем же основаниям – его физиономия была столь бесстрастно респектабельна, что ему можно было дать и пятьдесят лет и тридцать.
   На следующий день утром, прежде чем я встал, Литтимер вошел в мою комнату с водой для бритья, – обидный намек, – и моим платьем. Раздвинув полог у кровати, я мог убедиться, что респектабельность его сохраняет обычную свою температуру и из уст его даже не идет пар, несмотря на восточный январский ветер; мои башмаки он поставил в первую танцевальную позицию и, сдунув пылинки с моего фрака, положил его, как ребенка.
   Я пожелал ему доброго утра и спросил, который час. Он извлек из кармана самые респектабельные охотничьи часы, какие мне приходилось видеть, придержал большим пальцем пружинку, дабы крышка поднялась не слишком высоко, заглянул в них, будто советуясь с устрицей-оракулом, затем защелкнул и сообщил, что половина девятого.
   – Мистер Стирфорт рад будет узнать, хорошо ли вы почивали, сэр.
   – Благодарю вас, прекрасно, – ответил я. – Мистер Стирфорт чувствует себя хорошо?
   – Благодарю вас, сэр. Мистер Стирфорт чувствует себя удовлетворительно.
   Еще одна отличительная черта Литтимера: он избегал превосходной степени. Всегда холодные, сдержанные, осторожные оценки.
   – Чем я могу быть вам еще полезен, сэр? Утренний колокол зазвонит в девять часов. Хозяева завтракают в половине десятого.
   – Благодарю. Больше ничего не нужно.
   – С вашего разрешения, это я должен вас благодарить.
   С этими словами, слегка наклонив голову, он прошел мимо кровати, словно извиняясь, что осмелился меня поправить, переступил порог и так деликатно притворил за собой дверь, будто я только что сладко заснул, а от этого сна зависела вся моя жизнь.
   Такая же точно беседа происходила у нас каждое утро: ни одного слова больше, ни слова меньше. И как бы накануне вечером я ни вырастал в своих собственных глазах и каким бы зрелым мужем ни становился благодаря дружбе со Стирфортом, доверию миссис Стирфорт и беседам с мисс Дартл, но в присутствии этого респектабельного человека я неизменно «вновь делался ребенком», как сказано у одного из наших малоизвестных поэтов.
   Он привел для нас лошадей, и Стирфорт, знавший решительно все, начал обучать меня верховой езде. Он достал для нас рапиры, и Стирфорт стал давать мне уроки фехтования; принес перчатки, и я начал брать у того же учителя уроки бокса. Меня не очень печалило, что Стирфорт узнает о моей неопытности во всех этих науках, но я ни за что не решился бы обнаружить отсутствие сноровки перед респектабельным Литтимером. У меня не было никаких оснований полагать, будто сам Литтимер знал толк в подобных искусствах, ни одним взмахом своих респектабельных ресниц не давал он мне повода сделать такое заключение, тем не менее, если он присутствовал во время наших упражнений, я чувствовал себя совсем желторотым и самым неопытным из смертных.
   Я потому уделяю особое внимание этому человеку, что с первого же момента он произвел на меня особое впечатление, а также – в связи с дальнейшими событиями.
   Прошла неделя, полная очарования. Конечно, она промелькнула быстро для того, кто пребывал в таком восторженном состоянии, как я, и все же я имел возможность еще ближе узнать Стирфорта и сотни раз еще больше восхищаться им, а потому мне казалось, будто я живу у него значительно дольше. Он обращался со мной как с игрушкой, но, пожалуй, такая смелая манера нравилась мне больше, чем любая другая. Она напоминала мне о прежних наших отношениях и как бы являлась естественным их продолжением; она служила доказательством того, что он не изменился, и благодаря ей я мог не сравнивать наши достоинства и не взвешивать мои притязания на дружбу с ним на равной ноге, а самое главное было то, что только со мной он обращался так непринужденно, тепло и сердечно. В школе он относился ко мне совсем иначе, чем к другим ученикам, и теперь я с радостью готов был верить, что ни к одному из своих приятелей он не относится так, как ко мне. Я верил, что я ближе ему, чем любой его приятель, и чувствовал сильную, глубокую к нему привязанность.
   Он решил ехать со мной, и день нашего отъезда настал. Сперва он колебался, брать ли с собой Литтимера, но в конце концов оставил его дома. Сия респектабельная особа, неизменно с полным бесстрастием относившаяся к своей участи, уложила в маленькую коляску, которая должна была доставить нас только до Лондона, наши саквояжи таким образом, что они могли не бояться толчков в течение многих столетий; мое скромное даяние было принято этой особой с невозмутимым спокойствием.
   Мы попрощались с миссис Стирфорт и мисс Дартл, и любящая мать моего друга очень ласково выслушала изъявления моей признательности. Последнее, что я увидел, было бесстрастное лицо Литтимера, выражавшее, как мне почудилось, молчаливую уверенность, что я еще совсем юнец.
   Не берусь описывать свои чувства, когда я так счастливо возвращался в знакомые, старые места. Мы отправились туда в почтовой карете. Помнится, подъезжая к гостинице по темным уличкам Ярмута, я так тревожился, понравится ли он Стирфорту, что был рад даже тому, что Стирфорт назвал городок настоящей захолустной дырой. По приезде в гостиницу мы легли спать (у двери с изображением моего старого друга Дельфина я заметил гетры и пару грязных башмаков) и утром завтракали довольно поздно. Стирфорт, бывший в прекрасном расположении духа, уже побродил до моего пробуждения по берегу и, как он заявил, свел знакомство чуть ли не со всеми местными рыбаками. Вдалеке он видел даже, по его словам, дом мистера Пегготи и дым, шедший из трубы, и еле удержался, чтобы не отправиться туда и не выдать себя за Копперфилда, который якобы так вырос, что и узнать его нельзя.
   – Когда вы хотите меня познакомить с ними, Маргаритка? – спросил он. – Я в полном вашем распоряжении, все зависит только от вас.
   – Мне кажется, это можно сделать сегодня. Вечером они все соберутся у очага, это будет самое подходящее время. Мне бы хотелось, чтобы вы поглядели, как там уютно! Это такой необыкновенный дом.
   – Прекрасно. Сегодня вечером, – сказал Стирфорт.
   – Они не будут знать, что мы здесь. Мы нагрянем неожиданно, – сказал я в восторге.
   – Разумеется. Это неинтересно, если мы их предупредим. Надо видеть туземцев в их привычной обстановке.
   – Хотя они и «такой породы люди», о которых вы говорили?
   – Ах, вот как! Вы вспомнили мою перепалку с Розой? – воскликнул он, бросив на меня зоркий взгляд. – К черту эту девицу! Я побаиваюсь ее немножко. Она мой злой дух. Но довольно о ней. Что вы думаете делать? Пойдете повидаться с вашей няней?
   – Ну, конечно! Прежде всего я должен повидать Пегготи, – сказал я.
   – Превосходно. – Тут он взглянул на свои часы. – Оставить вас на два часа, чтобы вы наплакались всласть? Хватит вам этого?
   Засмеявшись, я сказал, что этого срока вполне достаточно, но он тоже должен прийти к Пегготи и убедиться, что слава о нем предшествует ему и его считают не менее значительной особой, чем меня.
   – Приду, куда хотите, и сделаю все, что хотите! – сказал Стирфорт. – Скажите мне только, куда мне прийти, а двух часов мне хватит, чтобы привести себя в сентиментальное или веселое расположение духа – по вашему выбору!
   Я рассказал, как отыскать дом возчика Баркиса, ездившего между Ярмутом и Бландерстоном, и, условившись с ним о встрече, отправился один. Воздух был бодрящий, живительный, земля суха, по морю пробегала легкая рябь, солнце изливало потоки лучей, но не жарких, все казалось бодрым и жизнерадостным. И я сам был так рад приезду в Ярмут и чувствовал себя таким бодрым и жизнерадостным, что готов был останавливать каждого встречного на улицах и пожимать ему руку.
   Правда, улицы казались мне слишком узенькими. Мне думается, так бывает всегда с улицами, которые мы знали в детстве, а затем увидели вновь. Но я ничего не забыл и не обнаружил никаких перемен, покуда не добрался до заведения мистера Омера. Теперь на вывеске вместо «Омер» я прочел:
   «ОМЕР И ДЖОРЕМ»,
   но надпись «Торговля сукном и галантереей, портняжная мастерская, похоронная контора и пр.» осталась в прежнем своем виде.
   Когда я, стоя на другой стороне улицы, прочел эту надпись, меня так потянуло к лавке, что я счел вполне естественным перейти через дорогу и заглянуть туда. В глубине лавки находилась хорошенькая женщина и нянчила малыша, а другой мальчуган цеплялся за ее передник. Узнать Минни и ее детей было нетрудно. Застекленная дверь из лавки была закрыта, но из мастерской, со двора, доносился тот же негромкий стук, что и раньше, словно он никогда не прерывался.
   – Мистер Омер дома? – спросил я, войдя. – Если он дома, мне хотелось бы его повидать.
   – О да, сэр, он дома. В такую погоду не выйдешь с его астмой. Позови дедушку, Джо, – сказала Минни.
   Мальчуган, вцепившийся в ее передник, так заорал, что сам оробел и спрятал лицо в складках ее юбки к большому ее восхищению. Послышалось пыхтенье и сопенье, оно все приближалось, и скоро показался мистер Омер; он страдал одышкой еще больше, чем раньше, но не очень постарел.
   – Чем могу служить, сэр? – сказал мистер Омер.
   – Хочу пожать вам руку, мистер Омер! – ответил я, протягивая руку. – Когда-то вы были ко мне очень добры, но, боюсь, в то время я еще не мог выразить свои чувства.
   – Я был добр к вам? – удивился старик. – Рад это слышать, но не помню когда. Вы уверены, что это был я?
   – Вполне.
   – Должно быть, с памятью у меня становится так же худо, как с дыханием, – сказал мистер Омер, вглядываясь в меня и покачивая головой, – потому что я вас не помню.
   – Вспомните, как вы встречали карету, в которой я приехал, и как я завтракал здесь… А потом мы поехали все вместе в Бландерстон – вы, и я, и миссис Джорем, и мистер Джорем… Тогда он не был еще ее мужем!
   – О господи! – воскликнул мистер Омер и от удивления закашлялся. – Да что вы говорите! Минни, дорогая, ты помнишь? Более мой, конечно! Хоронили леди, не так ли?
   – Мою мать, – сказал я.
   – Вот… именно! – Мистер Омер дотронулся до моего жилета указательным пальцем. – И еще младенца… Двоих сразу. Младенца в том же гробу, что и мать. Да, да, в Бландерстоне… Боже мой! Ну как же вы поживаете с той поры?
   Я поблагодарил его, сообщил, что со мной все обстоит благополучно, и выразил надежду, что и у него все в порядке.
   – О! Жаловаться не стану. Дышать-то труднее, но с годами редко бывает, чтобы дышалось легче. С этим приходится мириться. Так-то оно лучше, не правда ли?
   Тут он рассмеялся, после чего разразился таким кашлем, что на помощь ему пришла дочь, которая стояла тут же рядом и забавляла своего младенца, усадив его на прилавок.
   – Боже ты мой! – продолжал мистер Омер. – Помню, помню! Хоронили двоих! А поверите ли, во время той самой поездки я назначил день свадьбы Минни. «Назначьте день, сэр», – говорит Джорем. «Да, да, отец», – говорит Минни. А теперь он вошел в дело. И поглядите-ка – малыш!
   Минни засмеялась и пригладила на висках свои волосы, перехваченные лентой, а ее отец вложил палец в ручонку малыша, который копошился на прилавке.
   – Вот-вот, двоих хоронили… – Вспоминая прошлое, мистер Омер качал головой. – Правильно, двоих! И теперь вот Джорем готовит серый гробик на серебряных гвоздях. А размер – дюйма на два длинней, чем для него. – Мистер Омер разумел малыша, перебиравшего ножками на прилавке. – Не хотите ли чего-нибудь выпить?
   Я поблагодарил, но отказался.
   – Погодите… – продолжал мистер Омер. – Жена возчика Баркиса… та, которая приходится сестрой рыбаку Пегготи… кажется, она имела какое-то отношение к вашему семейству? Она у вас не служила, а?
   Мой – утвердительный – ответ доставил ему большое удовольствие.
   – Вот уж с памятью дело у меня пошло на лад, может быть и дышать будет легче, – сказал мистер Омер. – Так вот, сэр, у нас работает ученицей молоденькая ее родственница. И я вам скажу: вкус у нее насчет нарядов такой, что никакая герцогиня с ней не сравнится.
   – Малютка Эмли? – вырвалось у меня невольно.
   – Да, ее зовут Эмли, – сказал мистер Омер. – И она в самом деле маленькая. Но, поверите ли, личико у нее такое, что половина женщин в городе злится на нее!
   – Вздор, отец! – воскликнула Минни.
   – А разве я про тебя говорю? – Тут мистер Омер подмигнул мне. – Я говорю только, что половина женщин в Ярмуте, – да что там в Ярмуте! на пять миль в округе! – злится на эту девушку!
   – Значит, отец, она должна помнить, кто она такая, и не давать им повода для разговоров. Тогда они не смогут ничего сказать, – возразила Минни.
   – Тогда они не смогут ничего сказать! – повторил мистер Омер. – Не смогут сказать! Хорошо же ты знаешь жизнь, моя дорогая. Чего только на свете не скажет и не сделает женщина, особенно если речь идет о красоте другой женщины!
   Когда мистер Омер отпустил такую колкую любезность, я решил, что ему пришел конец. Он так закашлялся и все его попытки отдышаться казались столь безнадежными, что я уже приготовился увидеть, как его голова опустится за прилавок, а ноги в коротких черных штанах, с порыжевшими бантиками у колен, дрыгаясь, поднимутся вверх в последних конвульсиях. Однако в конце концов он пришел в себя, но еле переводил дух и так ослабел, что опустился на табуретку перед конторкой.
   – Видите ли, – снова начал он, вытирая голову и судорожно глотая воздух, – она не очень-то любит с кем-нибудь водиться, нет у нее ни знакомых, ни приятельниц, а о возлюбленных и речи не может быть. Ну, и пошла худая молва, будто Эмли только и мечтает стать леди. Я же думаю так: об этом стали толковать главным образом потому, что в школе случалось ей говорить, что, мол, будь она леди, она сделала бы для своего дяди то-то и то-то – понимаете? – и купила бы ему и такие и сякие вещи.
   – Поверьте, мистер Омер, то же самое она говорила и мне, когда мы были еще детьми! – подхватил я. Мистер Омер кивнул головой и потер подбородок.
   – То-то и оно… Да к тому же у нее почти ничего нет, а одеваться она умеет лучше, чем те, у кого уйма денег, а это кому может нравиться? А вдобавок она, как говорят, немного капризна, скажу даже больше – я тоже думаю, что она капризна, сама не знает, чего хочет… немного, знаете ли, избалована… не может сразу взять себя в руки… Вот и все, что о ней говорят… Правда, Минни?
   – Правда, отец… Кажется, это все.
   – Она поступила на место – компаньонкой к какой-то леди, – продолжал мистер Омер, – а у той характер был тяжелый, они не поладили, и она ушла. В конце концов она попала к нам в ученицы на три года. Вот уже скоро два года, как она у нас, и другой такой девушки не сыскать. Она одна стоит шестерых. Минни, стоит она шестерых?
   – Стоит, отец. Никто не может сказать, что я на нес наговариваю.
   – Правильно. Итак, юный джентльмен, – закончил мистер Омер, снова потерев подбородок, – на этом я закончу, а не то вам покажется, что, мол, человек с одышкой, а болтает без передышки.
   Говоря об Эмли, они понижали голос, и я не сомневался, что она находится где-то поблизости. На мой вопрос, так ли это, мистер Омер утвердительно кивнул и посмотрел на дверь соседней комнаты. Я поспешно спросил, можно ли туда заглянуть; получив разрешение, я подошел к стеклянной двери и увидел ее – она сидела за работой. Я увидел ее – и она была прелестна, малютка с ясными голубыми глазами; когда-то эти глаза заглянули в мое детское сердце, а теперь, улыбаясь, она смотрела на игравшего рядом с ней второго малыша Минни. Да, в ее открытом лице было своеволие, которое заставляло верить тому, что я услышал о ней, таилось в нем и капризное упрямство былых времен, но ничто в этом прекрасном лице не предвещало ей, – я уверен, – иного будущего, кроме счастливой, добропорядочной жизни.
   Стук доносился со двора, стук, который, казалось, никогда не прекращался… Увы! Этот стук никогда не прекращается… Тихий непрестанный стук…
   – Что же вы не входите, сэр? Входите и поговорите с ней, сэр. Будьте как дома, – сказал мистер Омер.
   Застенчивость помешала мне войти – я боялся смутить ее, да и сам боялся смутиться. Я ограничился тем, что я знал, в котором часу она уходит по вечерам, чтобы приноровить к этому часу наш визит. Затем я покинул мистера Омера, его хорошенькую дочку и малышей и отправился к моей милой старой Пегготи.
   Она была дома; в кухоньке с кафельным полом она готовила обед! Как только я постучался, она открыла дверь и спросила, кого мне угодно. Улыбаясь, я глядел на нее, но она не ответила мне улыбкой. Я писал ей постоянно, но вот уже семь лет, как мы не виделись.
   – Дома мистер Баркис, сударыня? – спросил я, стараясь говорить басом.
   – Он дома, сэр, но лежит в постели, у него ревматизм, – отвечала Пегготи.
   – Он ездит теперь в Бландерстон? – спросил я.
   – Когда здоров, ездит, – ответила она.
   – А вы, миссис Баркис, ездите туда?
   Она пристально на меня посмотрела, и я заметил, как дрогнули у нее руки.
   – Видите ли, я хотел бы узнать об одном тамошнем доме… Его называют… как… его… Грачевник.
   Она отступила на шаг и нерешительно, в испуге сделала такой жест, будто собиралась меня оттолкнуть.
   – Пегготи! – воскликнул я. Она закричала:
   – Мой родной!
   И тут мы оба разрыдались и бросились друг к другу в объятия.
   Чего только она не вытворяла! Как смеялась, как плакала надо мной! С какой гордостью и радостью глядела на меня и как грустила, что я, который мог бы быть ее гордостью и радостью, так давно не был в ее объятиях! У меня не хватает духу все это описать… Нет, я не боялся казаться ребенком, отвечая ей на ее чувства. Ни разу в жизни я так безудержно не смеялся и не плакал – даже у нее на груди – как в то утро.
   – Баркис будет очень рад, и это принесет ему больше пользы, чем целые пинты мазей, – говорила она, вытирая глаза передником. – Можно сказать ему, что вы здесь? Вы подниметесь наверх поглядеть на него, мой дорогой?
   Разумеется, я был готов подняться. Но Пегготи никак не удавалось покинуть комнату; только она доходила до двери, как оглядывалась назад и бросалась ко мне, чтобы снова и снова обнять меня, посмеяться от радости и всплакнуть. В конце концов мне пришлось прийти к ней на помощь и подняться вместе с ней наверх. Там я подождал минутку, пока она предупредила мистера Баркиса, а затем вошел к больному.
   Он встретил меня с восторгом. Жестокий ревматизм мешал ему обменяться со мной рукопожатием, и он попросил меня пожать кисточку на его ночном колпаке, что я сделал от всей души. Когда я сел рядом с ним на кровати, он объявил мне, что ему кажется, будто он снова везет меня в Бландерстон, и это доставляет ему огромное удовольствие. Он лежал передо мной на спине, закутанный одеялами до самой шеи, и, казалось, у него была только голова, как у херувимов на картинах; никогда мне не приходилось видеть более странного зрелища.
   – Какое имя я написал тогда на повозке, сэр? – спросил мистер Баркис, и слабая болезненная улыбка появилась на его лице.
   – А помните ли вы, мистер Баркис, какие мы вели об этом серьезные разговоры?
   – И я долго не отступался от этой мысли, сэр?
   – О да! Долго, – подтвердил я.
   – Ну, так вот – я об этом не жалею, – сказал мистер Баркис. – Помните, как вы мне сказали, что она умеет печь яблочные пироги и стряпает все что угодно?
   – Очень хорошо помню!
   – Что правда то правда. – Мистер Баркис качнул своим ночным колпаком, ибо только так мог он выразить свои чувства. – Уж это верней верного.
   И мистер Баркис поглядел на меня так, как будто ждал подтверждения своих умозаключений, сделанных во время болезни; я это подтвердил.
   – Уж это верней верного, – повторил мистер Баркис. – Такой бедняк, как я, доходит до этого, когда он лежит больной. Я очень беден, сэр.
   – Мне грустно это слышать, мистер Баркис,
   – Да, я очень беден, – повторил мистер Баркис.
   Тут он с большими усилиями выпростал правую руку из-под одеяла; после ряда безуспешных попыток он схватил, наконец, палку, прислоненную к его кровати, Затем он стал толкать этой палкой сундучок, край которого виднелся из-под кровати, причем лицо его выражало крайнее беспокойство. Наконец он задвинул сундучок и успокоился.
   – Старое платье, – сказал мистер Баркис.
   – Вот как!
   – Хотелось бы мне, чтобы это были деньги, – сообщил мистер Баркис.
   – И мне бы хотелось, – сказал я.
   – Но там их нет! – заявил мистер Баркис и широко раскрыл глаза.
   Я сказал, что совершенно в этом не сомневаюсь, и мистер Баркис, взглянув на жену поласковей, сказал:
   – К.П.Баркис самая подходящая и самая лучшая из женщин! Как ни хвалить К.П.Баркис, а все будет мало. Сегодня, моя милая, ты могла бы устроить обед для гостей. Дала бы чего-нибудь вкусного поесть и попить, а?
   Я собрался было запротестовать против ненужного пиршества в мою честь, но увидел, что Пегготи, стоявшей по другую сторону кровати, очень не хочется, чтобы я протестовал. И я промолчал.
   – У меня где-то здесь есть немножко деньжат, но я сейчас устал, – сказал мистер Баркис. – Вы с мистером Дэвидом уйдите, я вздремну, а когда проснусь, постараюсь найти деньги…
   Мы покинули комнату в соответствии с этим пожеланием. Когда мы вышли, Пегготи сообщила мне, что теперь мистер Баркис стал «скуповатее», чем раньше, и всегда прибегает к одной и той же уловке, прежде чем достать хотя бы одну монету из своего запаса; при этом он выносит неслыханные мучения, сползая один-одинешенек с постели и доставая деньги из этого злосчастного сундука. И в самом деле, мы скоро услыхали, как он старался сдержать отчаянные стоны, когда тянулся словно сорока к блестящей монете, испытывая страшную боль в каждом суставе; от сочувствия к нему глаза Пегготи наполнились слезами, но она сказала, что его благородный порыв принесет ему пользу и не надо препятствовать этому порыву. Итак, страдая, как древний мученик, он продолжал стонать, пока снова не улегся в постель; затем он позвал нас и, притворившись, будто только что пробудился ото сна, весьма его освежившего, вытащил из-под подушки гинею. Приятная уверенность, что он ловко нас провел и сохранил тайну сундучка, по-видимому, вознаградила его за перенесенную пытку.
   Я предупредил Пегготи о приходе Стирфорта, и скоро он появился. Я был убежден, что она не делает никакого различия между благодеяниями, какие он мог бы оказать лично ей, и милыми дружескими услугами, оказанными мне, и что она, во всяком случае, примет его с любовью и преданностью. Но он покорил ее в пять минут своей непринужденностью, веселостью, своим обхождением и красотой, своим врожденным даром применяться к каждому, кому хотел понравиться, и касаться самых чувствительных струн в сердце любого человека, если он этого желал. Да и обращение его со мной, – оно одно, – могло бы ее покорить. Вот почему я глубоко уверен, что он пробудил в ней чувство, близкое к обожанию, еще до своего ухода в тот вечер.
   Он остался у Пегготи пообедать вместе со мной – мало сказать, что по своей воле, но с большой готовностью и охотой. Он заглянул и в комнату мистера Варкиса, и с его приходом ворвался туда яркий свет и свежий воздух, словно живительный сияющий день. Все, что он делал, он делал без шума, без усилий, словно ненароком, с какой-то необъяснимой легкостью; казалось, что нельзя сделать иначе, нельзя сделать лучше, все было так естественно, так изящно, так прелестно, что даже сейчас воспоминание об этом меня пленяет.
   В крохотной гостиной мы позабавились при виде «Книги мучеников», к которой никто не притрагивался со времени моего детства и которая снова появилась на свет и, как в старину, положена была снова на бюро; снова я перелистал страшные ее страницы с картинками, пытаясь восстановить в памяти переживания, которые они вызывали тогда, но ровно ничего не почувствовал. Когда Пегготи заговорила о комнатке, которую она называла моей, и сказала, что комната для меня готова и она надеется, что я буду в ней ночевать, не успел я, колеблясь, бросить взгляд на Стирфорта, как он понял, в чем суть дела.
   – Конечно! Пока мы в Ярмуте, вы ночуйте здесь, а я буду спать в гостинице.
   – Везти вас так далеко, а потом расстаться, это, мне кажется, Стирфорт, не по-товарищески, – возразил я.
   – Но, боже ты мой, где же вы должны остановиться, как не здесь! Значит, незачем и говорить «мне кажется»!
   Так мы и порешили.
   Стирфорт был обаятелен до последней минуты; в восемь часов мы отправились к баркасу мистера Пегготи. Мало того, время шло, и его обхождение становилось все более обворожительным, ибо, как я думал даже тогда, а теперь уверен, – его желание нравиться, сопровождаемое успехом, еще более обостряло его способность очаровывать, которую ему не стоило никакого труда проявлять. Если бы тогда кто-нибудь мне сказал, что это только превосходная игра, которую он вел ради минутного развлечения, ради того, чтобы дать выход своей веселости, побуждаемый неосознанным стремлением властвовать, безотчетной потребностью покорять, завоевывать даже то, что не имело для него никакой цены, и тут же отбрасывалось прочь, – если бы тогда кто-нибудь мне это сказал в тот вечер, не знаю, в какой форме выразилось бы мое негодование.
   Пожалуй, лишь в том, что романтическая верность и дружба еще более (если только это было возможно) привязали бы меня к этому человеку, с которым я шел рядом по темному холодному песку, направляясь к старому баркасу. Вокруг нас ветер вздыхал и жаловался еще печальней, чем в тот вечер, когда я впервые появился у порога мистера Пегготи.
   – Не правда ли, Стирфорт, место дикое?
   – Да, довольно-таки мрачное в темноте. А море ревет, словно хочет нас пожрать. Вон там я вижу огонек… Это баркас?
   – Да, это баркас, – ответил я.
   – Значит, я его видел сегодня утром, – сказал он. – Должно быть, инстинкт привел меня в нему.
   Мы замолчали и пошли на огонек. Бесшумно я нашел дверь. Взявшись за щеколду, я сделал знак Стирфорту не отставать от меня и вошел.
   Голоса мы услышали еще издали, а в тот момент, когда мы переступали порог, до нас донеслись рукоплескания, и, к своему удивлению, я обнаружил, что бьет в ладоши миссис Гаммидж, всегда столь безутешная. Но не одна миссис Гаммидж находилась в таком необычном возбуждении. Сияло лицо мистера Пегготи, он хохотал во всю мочь, широко раскинув могучие руки, словно приглашал малютку Эмли броситься к нему в объятия. Хэм, лицо которого одновременно выражало изумление, ликование и какую-то неуклюжую застенчивость, что ему, надо сказать, шло, держал малютку Эмли за руку, как будто представляя ее мистеру Пегготи. Малютка Эмли, раскрасневшаяся и смущенная, но обрадованная радостью мистера Пегготи, что было видно по ее веселым глазам, вот-вот готова была прижаться к груди мистера Пегготи, но вдруг остановилась (она первая нас увидела). Такова была картина, представшая перед нами в тот момент, когда мы вошли прямо с холода, из мрака в теплую, освещенную комнату; на заднем плане стояла миссис Гаммидж и хлопала в ладоши, как сумасшедшая.
   С нашим появлением все разом изменилось, так что можно было усомниться, действительно ли только что происходила вся эта сцена. Я очутился в кругу изумленного семейства лицом к лицу с мистером Пегготи и уже протянул ему руку, как вдруг Хэм закричал:
   – Мистер Дэви! Это мистер Дэви!
   Во мгновение ока мы бросились пожимать друг другу руки, осведомлялись, перебивая один другого, о здоровье и выражали свою радость и при этом говорили все разом. Мистер Пеггоги так был горд и так ликовал по поводу нашего приезда, что решительно ничего не мог сказать, но снова и снова начинал пожимать руку мне, потом Стирфорту, потом снова мне, ерошил свои косматые волосы и хохотал так радостно, что весело было на него глядеть.
   – Ну, и дела! Никогда не думал, что два джентльмена… два взрослых джентльмена придут ко мне в дом! – говорил мистер Пегготи. – Какой вечер! Всем вечерам вечер! Эмли, родная моя, поди-ка сюда. Поди сюда, маленькая колдунья! Вот это друг мистера Дэви. Вот это тот джентльмен, о котором ты столько слышала, Эмли. Он пришел вместе с мистером Дэви, чтобы тебя повидать! Это самый счастливый вечер в жизни твоего дяди!
   Взволнованно выпалив эту речь без передышки и в великом возбуждении, мистер Пегготи взял в свои огромные ладони личико племянницы и, покрыв его поцелуями, с трогательной гордостью привлек ее головку на свою широкую грудь, поглаживая по волосам с такой бережностью, которой могла бы позавидовать и женщина. Затем он отпустил ее, а когда она убежала в крохотную комнатку, где я прежде спал, он оглядел всех нас, разгоряченный, задыхаясь от радости.
   – Джентльмены… два таких джентльмена… – начал мистер Пегготи, – такие взрослые джентльмены…
   – Так оно и есть! Так оно и есть! – воскликнул Хэм. – Хорошо сказано! Так оно и есть! Мистер Дэви… Взрослые джентльмены! Так оно и есть!
   – Два джентльмена… два взрослых джентльмена, – продолжал мистер Пегготи, – изволят видеть, в каком я состоянии… Они изволят меня простить… когда узнают, в чем дело… Эмли, дорогая моя! Она знает, что я собираюсь сказать… – Тут его восхищение снова прорвалось. – И потому она скрылась! Мамаша, пойди взгляни, что с ней такое.
   Миссис Гаммидж кивнула головой и исчезла.
   – Будь я краб, вареный краб, если это не самый счастливый вечер в моей жизни! – продолжал мистер Пегготи, усаживаясь с нами у очага. – Вот все, что я могу сказать! Видите ли, сэр, – прошептал он Стирфорту, – эта малютка Эмли, которая так разрумянилась, вот сейчас…
   Стирфорт только кивнул головой. Но кивнул головой с таким участливым видом, и казалось, он так глубоко разделяет чувства мистера Пегготи, что тот ответил ему, словно он сказал что-то вполне определенное:
   – Вот именно! Такая уж она есть! Покорно благодарю вас, сэр, – сказал мистер Пегготи.
   Хэм несколько раз кивнул мне головой, словно и он сам хотел бы сказать то же самое.
   – Вот эта наша малютка Эмли была для нас таким утешением, каким только может быть в доме ясноглазая малютка… Я хоть и немудрящий человек, но это знаю. Ока мне не дочь. У меня никогда не было детей. Но, если бы они у меня были, я не мог бы любить их больше! Понимаете? Не мог бы любить больше!
   – Понимаю, – сказал Стирфорт.
   – Я знаю, что вы понимаете, сэр, и еще раз покорно благодарю вас. К примеру, мистер Дэви знал, какой она была. И вы сами видите, какая она. Но все-таки вы оба не можете знать, кем она была и всегда будет для моего любящего сердца… Я человек грубый, сэр, все равно что морской еж, – продолжал мистер Пегготи, – но никто, разве только женщина может понять, что для меня наша малютка Эмли. И, говоря между нами, – тут он понизил голос, – эта женщина прозывается не миссис Гаммидж, хотя она и почтенная особа…
   Мистер Пегготи взъерошил обеими рукам волосы, приготовляясь к дальнейшей речи, и, опустив руки на колени, продолжал:
   – Есть один человек… Он знает Эмли с тех пор, как утонул ее отец, он видел ее постоянно, видел, когда она была малым ребенком, видел, когда она была девочкой, видел, когда она стала девицей. На взгляд не скажу, что красавец. Нет! Вроде меня, – можно сказать, грубоват… как бы морской волк… море его просолило. Но честный малый, и сердце у него, где полагается быть.
   Никогда, мне казалось, Хэм так не скалил зубы, как в этот момент.
   – И вот что сделал этот моряк, благослови его бог! – воскликнул мистер Пегготи, и лицо его выразило крайнее восхищение. – Он взял и отдал свое сердце нашей малютке Эмли – Он повсюду за ней ходил, он стал ей слугой, он даже потерял аппетит, и в конце концов я понял, что с ним такое. А что до меня, так я хотел бы, чтобы малютка Эмли, знаете ли, вышла замуж. Я хотел бы по крайней мере, чтобы она дала обещание честному малому, а он чтоб имел право ее защищать. Я не могу знать, сколько проживу и когда помру. Но я знаю: если однажды ночью буря опрокинет меня здесь, у ярмутских берегов, и в последний раз я увижу огни города над волнами и уж больше не придется мне вынырнуть, так мне будет куда спокойней идти на дно, когда я подумаю: «Вон там на берегу есть человек, на всю жизнь преданный моей малютке Эмли, благослови ее господь, и с ним она может ничего не бояться, покуда он жив!»
   И мистер Пегготи, в пылу речи, помахал правой рукой так, будто прощался в последний раз с огнями города, а затем, поймав взгляд Хэма, кивнул ему и продолжал:
   – Ладно. И вот я посоветовал ему поговорить с Эмли. Видите, какой он большой, да только смущается, как малый ребенок, и все не решался. Так, стало быть, поговорил я. «Что такое? Он?! – вскричала Эмли – Он, которого я так хорошо знаю много лет? О дядя! Я никогда не смогу выйти за него замуж! Он такой славный!» Тут я поцеловал ее, и вот что я ей сказал: «Ты хорошо делаешь, моя дорогая, что говоришь напрямик, ты вольна выбирать, ты, говорю я, свободна, как птичка». Потом я отыскал его и сказал: «Я, говорю, хотел все уладить, но не вышло. Но вы оба держитесь как раньше, а тебе я скажу так: «Держись с ней так, как раньше и как полагается мужчине». Он пожал мне руку и сказал: «Так, говорит, и буду держаться». Вот что сказал. И он в самом деле держался так, как обещал и как полагается мужчине… Вот уже минуло два года, а он с ней все такой же, как и раньше, и все у нас шло по-прежнему.
   При этих словах лицо мистера Пегготи, отражавшее различные перипетии его рассказа, снова просияло, он опустил одну руку на мое колено, другую – на колено Стирфорта (поплевав на них предварительно, дабы подчеркнуть торжественность такого жеста) и продолжал, обращаясь то к одному из нас, то к другому:
   – И вот неожиданно вечером – скажу прямо, сегодня вечером, – приходит малютка Эмли с работы, и он с ней! Вы скажете: что тут особенного? Верно! Потому что он охранял ее, как брат, когда темно и когда светло, в любой час. Но на этот раз он ведет ее за руку и, такой веселый, кричит мне: «Погляди! Она согласна выйти за меня замуж»! А она говорит смело, но, знаете ли, смущается, и смеется, и плачет: «Да… дядя. Если вы хотите». Если я хочу! – вскричал мистер Пегготи, восторженно мотая головой. – О господи! Как будто я чего другого мог хотеть! «Если вы хотите, – говорит она. – Я, говорит, стала рассудительнее, я все обдумала, и я буду ему хорошей женой, потому что он добрый и славный». Потом миссис Гаммидж стала хлопать в ладоши, как в театре. А тут и вы вошли! Все это произошло вот здесь, только что. А вот и тот, за кого она выйдет замуж, как только кончится срок учения.
   Хэм пошатнулся – да и не чудо! – от удара кулаком, которым наградил его мистер Пегготи в припадке бурного веселья и в знак расположения. Он чувствовал, что должен что-то нам сказать, и заговорил, сильно запинаясь и не очень связно:
   – Она была, мистер Дэви, не больше, чем вы, когда вы приехали к нам в первый раз… а я уже думал о том, какой она вырастет… Я видел, как она росла… джентльмены… прямо как цветок. Я за нее, мистер Дэви, жизнь положу. О! От всей души положу… Она для меня все, больше чем могу… больше чем могу выразить, джентльмены… я… я люблю ее. На земле нет такого джентльмена и на море… нет такого, который любит свою жену так, как я люблю ее. Хоть много людей… могут сказать лучше, чем я… что они думают…
   Трогательно было видеть такого сильного малого, как он, дрожащим от избытка чувств к прелестной малютке, полонившей его сердце. Трогательно было доверие, которое питали к нам он и мистер Пегготи. Растрогал меня также и рассказ. Может быть, повлияли на мои чувства воспоминания детства – не знаю. Я не знаю, приехал ли я туда, все еще воображая, будто влюблен в малютку Эмли – знаю только, что все увиденное мною доставило мне подлинную радость, но радость особого свойства, которая в первый момент могла бы из-за какого-нибудь пустяка превратиться в боль.
   И поэтому, если бы пришлось мне коснуться струны, дрожавшей в их сердцах, едва ли я сделал бы это искусно. Но со мною был Стирфорт, и он сделал это с ловкостью необыкновенной; через несколько минут мы все успокоились и нам стало так хорошо, как только возможно.
   – Вы, мистер Пегготи, – превосходный человек, – сказал он, – и вполне достойны того счастья, которое выпало вам сегодня на долю. Позвольте пожать вашу руку! А вас, Хэм, поздравляю! Вашу руку! Маргаритка, поворошите дрова в очаге, пусть ярче пылают! Мистер Пегготи, если вы не убедите вашу милую племянницу вернуться, – я поберегу для нее место вот здесь, в уголке, – то я уйду. Ни за какие сокровища Индии я не соглашусь, чтобы из-за меня у вашего камелька в такой вечер пустовало место – да еще чье!
   Мистер Пегготи отправился в мою прежнюю комнатку за малюткой – Эмли. Но малютка Эмли не хотела возвращаться, и тогда за ней пошел Хэм. Наконец они оба доставили ее к очагу; она была очень сконфужена, очень смущалась, но скоро пришла в себя, когда услышала, с какой почтительностью обратился к ней Стирфорт, с каким искусством он избегал всего, что могло поставить ее в неловкое положение, как говорил он с мистером Пегготи о баркасах, о кораблях, о приливах, отливах и о рыбе, как напоминал мне о своей встрече с мистером Пегготи в Сэлем-Хаусе и как восхищался их баркасом… Он говорил обо всем этом так просто и легко, что постепенно всех нас пленил и мы вели беседу без малейшего стеснения.
   Эмли весь вечер говорила мало, но слушала и смотрела с большим вниманием, лицо ее оживилось, и она казалась очарованной. Стирфорт рассказал об одном страшном кораблекрушении, которое пришло ему на память благодаря беседе с мистером Пегготи, рассказал удивительно живо, словно сам был его свидетелем, и малютка Эмли все время не отрывала от него глаз, словно и она видела все воочию. Чтобы отвлечь нас от грустных мыслей, он рассказал о своем собственном комическом приключении с таким жаром, точно этот рассказ был для него так же нов, как и для нас. Малютка Эмли огласила баркас таким звонким смехом, что смеялись мы все (смеялся и Стирфорт), заразившись ее весельем. Затем он заставил мистера Пегготи петь – вернее, орать – «Когда буйный ветер дует, дует, дует» [51 - «Когда буйный ветер дует, дует, дует» – песня на слова шотландского поэта Томаса Кемпбелла (1777–1844), использовавшего английскую народную балладу XVII века, в которой каждая строфа кончалась этими словами.] и сам пропел морскую песню столь искусно и чувствительно, что мне представилось, будто стоит только прислушаться, и мы в самом деле услышим, как ветер кружит печально у дома и проникает к нам в нерушимую тишину.
   Что касается миссис Гаммидж, то Стирфорту удалось растормошить эту жертву уныния так, как никому не удавалось со дня смерти ее «старика», о чем сообщил мне мистер Пегготи. Он просто не оставил ей времени предаваться без помех меланхолии, и на следующий день она заявила, что ее, по всей видимости, околдовали.
   Но он нисколько не старался быть в центре нашего внимания или завладеть беседой. Он сидел и молча нас наблюдал, когда малютка Эмли сидя по другую сторону очага, отважилась – все еще, правда, смущаясь, – напомнить мне о наших былых прогулках по морскому берегу в поисках раковин и камешков; он молчал, внимательно слушал и задумчиво наблюдал нас, когда я спросил ее, помнит ли она, как я был влюблен в нее, а также и тогда, когда мы краснели и смеялись, вспоминая доброе старое время, которое казалось нам теперь таким неправдоподобным. Эмли сидела на своем прежнем месте – на сундучке в углу у очага, а Хэм там, где, бывало, сидел я – рядом с нею. Не знаю почему – потому ли, что она хотела немного помучить его или потому, что девическая скромность заставляла ее смущаться нашего присутствия, но сидела она вплотную к стене, отодвинувшись от Хэма; и я заметил, что она сидела так, не меняя позы, весь вечер.
   Помнится, мы стали прощаться, когда время подошло к полуночи. С ужином из сушеной рыбы и сухарей было уже покончено, покончено было и с бутылочкой джина, которую Стирфорт достал из кармана и мы, мужчины, осушили, – теперь я могу писать: «мы, мужчины», не краснея. Мы прощались весело. Все они столпились у двери, чтобы осветить нам, насколько возможно, дорогу, и я видел ласковые голубые глаза малютки Эмли, выглядывавшей из-за плеча Хэма, и слышал ее нежный голосок, призывавший нас идти осторожно.
   – Прелестное создание! – сказал Стирфорт, беря меня под руку. – Странное место и странная компания. Мне еще не доводилось встречаться с такими, как они…
   – И до чего же нам повезло, – подхватил я, – что мы пришли как раз к помолвке и были свидетелями их радости! Я никогда не видел, чтобы люди бывали так счастливы. До чего приятно это видеть и разделить с ними их честную радость, как разделили ее мы!
   – А не слишком ли этот малый простоват для такой девушки? – сказал Стирфорт.
   Он был так сердечен с Хэмом и со всеми остальными, что меня поразило это неожиданное холодное замечание. Но, мгновенно повернувшись к нему, я увидел его смеющиеся глаза и с облегчением сказал:
   – Ах, Стирфорт! Бросьте вы подшучивать над бедными людьми! Сражайтесь с мисс Дартл, старайтесь прикрыть шуткой сочувствие к беднякам, но я-то вас знаю лучше! Когда я вижу, как вы понимаете их, как тонко вы можете постигнуть ликование простого рыбака или любовь ко мне моей старой няни, я хорошо знаю, что и радость, и печаль, и любое чувство этих людей не оставляют вас равнодушным. И за это, Стирфорт, я люблю вас и восхищаюсь вами еще в двадцать раз больше!
   Он остановился, посмотрел мне в лицо и сказал:
   – Я верю, Маргаритка, что вы говорите серьезно. Вы славный. Хорошо, если бы мы все были такими!
   Он весело запел песню мистера Пегготи, и мы быстро зашагали по направлению к Ярмуту.


   Глава XXII
   Старые места и новые люди

   Больше двух недель пробыли мы со Стирфортом в этих краях. Разумеется, мы почти все время проводили вместе, но случалось нам и расставаться на несколько часов. Он был прекрасным моряком, а у меня не было склонности к морскому делу, и когда он с мистером Пегготи выходил на лодке в море – это было любимым его развлечением, – я обычно оставался на берегу. Поселившись у моей Пегготи, я, в отличие от него, был в какой-то мере стеснен: я знал, как усердно ходит она по целым дням за мистером Баркисом, и не хотел поздно возвращаться домой, а Стирфорт, живя в гостинице, мог поступать, как ему вздумается. Потому-то до меня и доходили слухи, что в тот час, когда я уже лежу в постели, он устраивает пирушки для рыбаков в излюбленном трактире мистера Пегготи «Добро пожаловать», а лунными ночами, облачившись в рыбацкий костюм, пускается в море и возвращается с утренним приливом. К тому времени я уже понимал, что неугомонная и отважная его натура всегда ищет какого-то исхода и находит его в тяжелом труде, в борьбе с ненастной погодой и вообще в любых волнующих впечатлениях, которые ему новы; и его поведение не удивляло меня.
   Была еще одна причина, разлучившая нас: мне, разумеется, хотелось бывать в Бландерстоне и посещать старые места, знакомые с детства, тогда как Стирфорт, съездив туда со мною однажды, не испытывал, разумеется, особого желания посетить их снова. Вот почему я отчетливо припоминаю, что раза три-четыре, тотчас же после раннего завтрака, мы отправлялись каждый своей дорогой и встречались только за обедом. Я понятия не имел, чем занимался он в это время, и знал лишь, что он пользуется большой популярностью в Ярмуте и находит десятки способов развлекаться там, где другой на его месте не нашел бы ни одного.
   Что до меня, то, скитаясь в одиночестве и проходя по старой дороге, я припоминал каждый ярд ее, и никогда не надоедало мне бродить по знакомым местам. Я бродил так же, как, бывало, в своих воспоминаниях, и останавливался там, где задерживался мысленно в более юные годы, когда жил вдали отсюда. Я останавливался неподалеку от могилы под деревом, где покоились мои родители, – могилы, на которую я смотрел с таким странным чувством жалости, когда там лежал только мой отец, и близ которой я стоял такой безутешный, когда она вновь разверзлась, чтобы принять мою красавицу мать и ее ребенка. Верная Пегготи содержала могилу в полном порядке и разбила вокруг нее настоящий цветник. Могила находилась в тихом уголке, в стороне от кладбищенской аллеи, но так близко от нее, что я мог прочитать имена на каменной плите, когда ходил взад и вперед, вздрагивая при звуке церковного колокола, отбивавшего часы, ибо для меня он звучал как голос умерших. В это время я всегда размышлял о том, кем стану я в будущем и какие великие дела совершу. И эхом этих мыслей отдавались мои шаги, упорно твердя все об одном и том же, словно я вернулся домой, чтобы строить воздушные замки подле матери, пребывающей среди живых.
   Большие перемены произошли со старым моим домом. Исчезли растрепанные гнезда, столь давно покинутые грачами, потеряли прежний свой вид деревья – ветви и верхушки у них были срублены или обломаны. Сад одичал, а многие окна в доме были закрыты ставнями. Теперь там жил только один несчастный умалишенный джентльмен да пекущиеся о нем домочадцы. Он постоянно сидел у моего маленького оконца и смотрел на кладбище, а я задавал себе вопрос, мелькают ли когда-нибудь в его больной голове те фантастические мысли, которые, бывало, занимали меня в розовеющее утро, когда я в ночной рубашонке выглядывал из того же самого оконца и в лучах восходящего солнца видел мирно пасущихся овец.
   Прежние наши соседи, мистер и миссис Грейпер, уехали в Южную Америку, и дождь протекал сквозь крышу их опустевшего дома и оставлял пятна плесени на стенах. Мистер Чиллип женился вторым браком на высокой, костлявой, горбоносой женщине, и у них был сморщенный ребеночек с тяжелой головой, которую он не мог поднять, и с жалкими вытаращенными глазками, всегда как будто вопрошавшими, зачем он родился на свет.
   Странное, смешанное чувство грусти и умиротворения испытывал я обычно, бродя по родным местам, пока зимнее солнце, начиная краснеть, не возвещало, что пора отправляться в обратный путь. Но когда эти места оставались позади и в особенности когда мы со Стирфортом весело садились за обед у пылающего камина, радостно было думать, что я там побывал. И едва ли меньшая радость охватывала меня, когда я приходил вечером домой, в свою опрятную комнатку, и, перелистывая книгу о крокодилах (она всегда лежала там, на маленьком столике), вспоминал с благодарностью о том, какое счастье иметь такого друга, как Стирфорт, и такого друга, как Пегготи, и такую чудесную, великодушную бабушку, заменившую мне мать, которой я лишился.
   С этих дальних прогулок я возвращался в Ярмут самым коротким путем, переправляясь на пароме. Паром доставлял меня на равнину между городом и морем, которую я мог пересечь напрямик, и, стало быть, не идти далеко в обход по дороге. Дом мистера Пегготи находился на этой пустоши, в каких-нибудь ста ярдах от моей тропы, и я всегда заглядывал туда мимоходом. Стирфорт обычно уже поджидал меня там, и мы вместе шагали по легкому морозцу в сгущающемся тумане к мерцающим огням города.
   Однажды темным вечером, когда я задержался дольше, чем обычно, – в тот день я ходил прощаться с Бландерстоном, так как мы уже собирались ехать домой, – я застал в доме мистера Пегготи только одного Стирфорта, задумчиво сидевшего у огня. Он был так поглощен своими мыслями, что не слышал моего приближения. Впрочем, он мог бы не расслышать тихих шагов по песку, даже если бы и не сидел в раздумье, но он не пошевелился и тогда, когда я вошел. Я стоял совсем близко, смотрел на него, а он, мрачно нахмурившись, по-прежнему о чем-то размышлял.
   Когда я положил руку ему на плечо, он вздрогнул так, что невольно вздрогнул и я.
   – Вы появляетесь передо мной, словно призрак-обличитель! – воскликнул он почти раздраженно.
   – Должен же я был как-то дать знать о себе, – отозвался я. – Я заставил вас спуститься со звезд?
   – Нет, – отрезал он. – Нет.
   – Значит, вознестись из каких-то глубин? – продолжал я, садясь рядом с ним.
   – Я смотрел на картины, возникавшие в пламени, – ответил он.
   – Но вы не даете мне на них взглянуть! – сказал я, так как он быстро начал размешивать огонь пылающей головней, высекая из нее сноп красных искр, которые с гудением взвились вверх по узкому дымоходу.
   – Вы бы все равно их не увидели, – заявил он. – Терпеть не могу этот сумеречный час… Не то день, не то ночь. Как вы запоздали! Где вы были?
   – Ходил попрощаться с родными местами, – ответил я.
   – А я сидел здесь, – Стирфорт окинул взглядом комнату, – думал обо всех этих людях, которых мы застали такими счастливыми в вечер нашего приезда, думал – вероятно, эти мысли навеяло одиночество, – что они могут рассеяться по белу свету, умереть или попасть бог весть в какую беду. Дэвид, как я жалею, что эти последние двадцать лет не было у меня отца!
   – Дорогой мой Стирфорт, что случилось?
   – Как я жалею о том, что не было у меня хорошего, рассудительного наставника! – воскликнул он. – Как я жалею, что я сам не был для себя хорошим наставником!
   Горькое уныние, звучавшее в этих словах, привело меня в изумление. Никогда я не предполагал, что он может быть так не похож на самого себя.
   – Насколько было бы для меня лучше родиться этим беднягой Пегготи или его неотесанным племянником, но только не быть самим собою, который в двадцать раз богаче и в двадцать раз умнее их… Тогда я не мучился бы так, как мучился в этом чертовом баркасе последние полчаса! – продолжал он, вставая и угрюмо облокачиваясь на каминную полку, причем взгляд его не отрывался от огня.
   Я был так поражен происшедшей с ним переменой, что сначала только смотрел на него молча, а он, подперев голову рукой, хмуро глядел на огонь. Наконец с непритворной тревогой я стал просить, чтобы он рассказал, чем он так взволнован, и позволил мне посочувствовать ему, даже если я не могу помочь советом. Не успел я договорить, как он стал смеяться – сначала с досадой, а потом своим обычным веселым смехом.
   – Вздор! Все это пустяки, Маргаритка! – вскричал он. – Я уже говорил вам, дружище, в гостинице, в Лондоне, что бываю скучен самому себе. А вот сейчас я был себе страшен – должно быть, меня преследовал мучительный кошмар. Иной раз, когда сидишь без дела, в памяти всплывают детские сказки, но их почему-то не узнаешь. Вероятно, я принял себя за того плохого мальчика, который «не слушался» и достался на съедение львам… Пожалуй, это более внушительно, чем быть разорванным собаками… Как говорят старухи, мурашки забегали у меня по спине. Я боялся самого себя.
   – Мне кажется, ничего другого вы не боитесь, – сказал я.
   – Пожалуй, а, однако, немало есть такого, чего следовало бы бояться, – отозвался он. – Ну, вот и прошло! Больше я не намерен приходить в уныние, Дэвид, но повторяю, дружище: хорошо было бы для меня (да и не только для меня), если бы мною руководил строгий и рассудительный отец!
   Лицо его всегда было очень выразительно, но никогда не видел я его таким мрачным и серьезным, как в ту минуту, когда, не спуская глаз с огня, он произнес эти слова.
   – Довольно об этом! – сказал он, махнув рукой, как будто отбрасывая от себя прочь какой-то предмет. – «Уж нет его – и человек я снова!» – как Макбет. [52 - «Уж нет его – и человек я снова!»… – слова Макбета на пиру после исчезновения призрака Банко (акт III, сц. 4-я).] А теперь обедать! Если я, Маргаритка, подобно Макбету, не расстроил пиршества, учинив какой-то совершенно непонятный беспорядок.
   – Но хотел бы я знать, где они все! – сказал я.
   – Бог их знает. – ответил Стирфорт. – Разыскивая вас, я дошел до переправы, потом забрел сюда, а дома никого нет. Я погрузился в раздумье, и в таком состоянии вы меня застали.
   Тут появилась с корзинкой миссис Гаммидж и объяснила, почему в доме никого нет. Она отправилась за какими-то покупками и очень спешила, чтобы поспеть с ними к моменту возвращения мистера Пегготи, а дверь оставила незапертой на случай, если в ее отсутствие вернутся домой Хэм и малютка Эмли, которая в тот день рано кончала работу. Стирфорт, весьма улучшив расположение духа миссис Гаммидж веселым приветствием и шутливым поцелуем, взял меня под руку и поспешил увести.
   Он тоже пришел в прекрасное расположение духа, как и миссис Гаммидж, снова был, по своему обыкновению, весел и дорогой поддерживал оживленный разговор.
   – Итак, завтра кончается для нас жизнь пиратов, – посмеиваясь, сказал он.
   – Да, решено, – отозвался я. – Уже заказаны места в карете.
   – Значит, теперь уже все кончено, – сказал Стирфорт. – А я почти уверовал в то, что нет других дел на свете, как носиться по волнам близ Ярмута. Да лучше бы их и не было!
   – Только до тех пор, пока это дело не прискучило, – засмеялся я.
   – Пожалуй, – согласился он, – хотя это довольно саркастическое замечание для такого любезного и простодушного человека, как мой юный друг. Ну, что ж! Должно быть, я капризен, Дэвид. Знаю, что это так. Но я умею ковать железо, пока оно горячо. Мне кажется, я уже мог бы выдержать довольно строгий экзамен на лоцмана в этих водах.
   – Мистер Пегготи говорит, что вы просто чудо, – заявил я.
   – Морской феномен? – расхохотался Стирфорт.
   – Да, он так думает и, конечно, прав. Вы сами знаете, с каким рвением вы беретесь за любое дело и как легко с ним справляетесь. Больше всего поражает меня в вас, Стирфорт, что при ваших способностях вы работаете только порывами и довольствуетесь этим.
   – Довольствуюсь? – весело переспросил он. – Я ничем не довольствуюсь, разве только вашей наивностью, нежная моя Маргаритка. А что касается порывов, я так и не постиг искусства привязывать себя к какому-нибудь из колес, на которых без конца вращаются Иксионы [53 - Иксион – легендарный царь Фессалии, домогавшийся любви богини Геры; за это преступление он был прикован в подземном царстве к вечно вращающемуся огненному колесу.] нашего времени. Случилось так, что в годы ученья неумелые наставники меня этому не обучили, а теперь мне уже все равно… А известно ли вам, что я купил здесь судно?
   – Удивительный вы человек, Стирфорт! – воскликнул я и остановился, ибо впервые услышал об этой покупке. – Да ведь вам, может быть, больше никогда и не захочется побывать здесь!
   – Этого я не знаю, – возразил он. – Здешние места мне понравились. Во всяком случае, – он быстро зашагал вперед и увлек меня за собой, – я купил судно, которое здесь продавалось, – по словам мистера Пегготи, это клиппер, и так оно и есть, – а в мое отсутствие его хозяином будет мистер Пегготи.
   – Вот теперь я вас понимаю, Стирфорт! – возликовал я. – Вы делаете вид, будто купили его для себя, но все устроили так, чтобы выгоду получил он. Зная вас, я должен был догадаться сразу. Мой славный, добрый Стирфорт, могу ли я высказать то, что думаю о вашей щедрости?
   – Ш-ш-ш! – зашикал он, покраснев. – Чем меньше слов, тем лучше.
   – Ну разве я не знал, разве я не говорил, что вы никогда не оставались равнодушным к радостям и скорбям, к любым чувствам таких честных людей! – воскликнул я.
   – Да, да, все это вы мне говорили, и на этом мы покончим! Достаточно слов!
   Я боялся рассердить его, продолжая разговор о том, к чему он относился так беспечно, но я не переставал об этом думать, покуда мы шли, все ускоряя шаг.
   – Судно нужно оснастить заново, – сказал Стирфорт, – и я оставлю здесь для присмотра Литтимера. Тогда я буду знать, что все в порядке. Я вам говорил, что приехал Литтимер?
   – Нет.
   – Ну как же! Явился сегодня утром с письмом от матери.
   Я встретился с ним глазами и заметил, что он побледнел, даже губы его побелели, но он очень пристально смотрит на меня. Со страхом я подумал, что какая-нибудь размолвка между ним и его матерью довела его до того состояния, в каком я застал его у покинутого очага. Я высказал свое предположение.
   – О нет! – сказал он, покачивая головой и тихонько посмеиваясь. – Ничего похожего. Да, мой слуга приехал.
   – И он все такой же? – спросил я.
   – Все такой же, – подтвердил Стирфорт. – Холодный и молчаливый, как Северный полюс. Он позаботится о том, чтобы судно заново окрестили. Сейчас оно называется «Буревестник»… Очень нужен мистеру Пегготи «Буревестник»! Я дам ему другое имя.
   – Какое? – спросил я.
   – «Малютка Эмли».
   Он продолжал пристально смотреть на меня, и я прочел в его глазах напоминание, что он не желает выслушивать хвалу его деликатности. По лицу моему было видно, какое удовольствие мне доставила эта последняя новость; но я ограничился несколькими словами, и он снова улыбнулся обычной своей улыбкой и, казалось, почувствовал облегчение.
   – Но поглядите-ка, вот идет сама малютка Эмли! – воскликнул он, всматриваясь вдаль. – И с нею этот парень! Честное слово, он настоящий рыцарь. Ни на шаг от нее не отходит!
   В ту пору Хэм работал на верфи, где строились суда, и, от природы способный к этому ремеслу, стал искусным мастером. Он был в своем рабочем платье и вид имел довольно грубоватый, но мужественный и казался надежным защитником прелестной девушки, шедшей рядом с ним. Его лицо, открытое и честное, выражало нескрываемую гордость ею и любовь к ней, что, на мой взгляд, делало его поистине красивым. Когда они к нам приблизились, я подумал, что даже и в этом отношении они – подходящая пара.
   Мы остановились, чтобы поговорить с ними, а она робко высвободила свою руку из-под его руки и, краснея, протянула ее Стирфорту и мне. Мы обменялись несколькими словами, затем они двинулись дальше, но она уже не взяла его под руку и, как будто вес еще робея и смущаясь, шла рядом с ним. Это показалось мне очень милым, и, вероятно, то же самое подумал Стирфорт, когда, обернувшись, мы смотрели, как исчезают вдали их фигуры при свете молодого месяца.
   И вот в этот самый момент мимо нас прошла – очевидно, следуя за ними, – молодая женщина, приближения которой мы не заметили: но когда она поравнялась с нами, я разглядел ее лицо, и оно пробудило во мне какое-то смутное воспоминание. Она была бедно и слишком легко одета, вид ее был измученный, но дерзкий и заносчивый, впрочем, сейчас, казалось, она все предала воле ветра и думала только о том, чтобы идти за ними следом. Когда они скрылись вдали и между нами, морем и облаками виднелась одна лишь темная равнина, исчезла и эта женщина, которая держалась все время на одном и том же расстоянии от них.
   – За девушкой следует черная тень, – сказал Стирфорт, остановившись, как вкопанный. – Что это значит?
   Он говорил тихо, и его голос звучал как-то странно.
   – Должно быть, она хочет попросить у них милостыню, – отозвался я.
   – Нищенка… это не удивительно, – сказал Стир-форт. – Но странно, что именно сегодня вечером нищенка приняла такой облик.
   – Почему? – спросил я.
   – Право же, только потому, что, когда она проходила мимо, я думал о чем-то в этом роде. Черт возьми, откуда она взялась?
   – Вероятно, вышла из тени, которая падает от этой стены, – сказал я, когда мы зашагали по дороге, шедшей вдоль какой-то стены.
   – Она исчезла! – оглянувшись, воскликнул он. – И пусть исчезнет с ней все зло! А теперь – обедать.
   Но он снова и снова оглядывался на мерцающую вдали полосу моря. И несколько раз, пока мы проходили короткий остаток пути, он отрывисто выражал свое изумление. Казалось, забыл он об этой встрече только тогда, когда, согревшиеся и оживленные, мы сидели за столом при свете камина и свечи.
   Литтимер был здесь, и его присутствие оказало на меня обычное воздействие. Когда я, обращаясь к нему, выразил надежду, что миссис Стирфорт и мисс Дартл находятся в добром здоровье, он поблагодарил и ответил почтительно (и, конечно, респектабельно), что они здоровы и просили передать привет. Это было все, и, однако, он словно сказал мне так ясно, как только можно было сказать: «Вы очень молоды, сэр, вы чрезвычайно молоды». Мы уже кончали обедать, когда он вышел из угла, откуда следил за нами или, как мне чудилось, за мной, и, приблизившись шага на два, сказал своему хозяину:
   – Прошу прощенья, сэр. Мисс Моучер здесь.
   – Кто? – с величайшим изумлением вскричал Стирфорт.
   – Мисс Моучер, сэр.
   – Черт возьми! Да что же она здесь делает? – спросил Стирфорт.
   – Должно быть, она родом из этих краев, сэр. Она сказала мне, сэр, что каждый год приезжает сюда по делам. Я встретил ее сегодня на улице, и она пожелала узнать, окажете ли вы ей честь принять ее сегодня после обеда, сэр.
   – Знаете ли вы, Маргаритка, эту великаншу, о которой идет речь? – осведомился Стирфорт.
   Пришлось признаться – хоть мне и было стыдно предстать в невыгодном свете перед Литтимером, – что я совсем не знаю мисс Моучер.
   – В таком случае, вы с ней познакомитесь. Она одно из семи чудес света, – сказал Стирфорт. – Когда придет мисс Моучер, проводите ее сюда.
   Эта леди пробудила мое любопытство еще и потому, что Стирфорт разразился громким хохотом, когда я заговорил о ней, и наотрез отказался отвечать на вопросы, какие я ему задавал. И потому, когда уже убрали со стола и мы сидели за графином вина у камина, я пребывал в некотором нетерпении. Так прошло примерно полчаса, наконец дверь открылась, и Литтимер с присущим ему невозмутимым спокойствием доложил:
   – Мисс Моучер!
   Я уставился на дверь и ничего не увидел. Но я продолжал смотреть, и только-только подумал, что мисс Моучер что-то уж очень замешкалась, как вдруг, к крайнему моему изумлению, из-за дивана, стоявшего между мной и дверью, вышла, переваливаясь, толстая карлица лет сорока – сорока пяти, с огромной головой и широким лицом, с плутовскими серыми глазками и такими коротенькими ручками, что, когда, подмигнув Стирфорту, она хотела лукаво приложить палец к курносому носу, ей пришлось нагнуть голову, чтобы палец и нос соприкоснулись. Подбородок ее, – так называемый двойной, – был столь жирен, что целиком поглотил завязанные бантом ленты шляпки. Шеи у нее вовсе не было, не было и никакой талии, а ноги были такие, что о них и упоминать не стоит, ибо хотя верхняя половина ее туловища вплоть до того места, где надлежало быть талии, казалась даже длиннее, чем следует, а заканчивалась мисс Моучер, как и всякое человеческое существо, парой ног, но она была такой коротышкой, что стояла перед самым обыкновенным стулом, как перед столом, положив на сиденье свою сумку. Эта леди, одетая довольно небрежно, с трудом приложила, как я уже упомянул, указательный палец к носу, – для чего поневоле склонила голову набок, – прикрыла один глаз, сделала чрезвычайно многозначительную мину и в течение нескольких секунд зорко смотрела другим глазком на Стирфорта, после чего разразилась потоком слов.
   – Ах, мой цветочек! – ласково воскликнула она, покачивая своей большущей головой. – Так вот ты где! Дрянной мальчишка, фи, как тебе не стыдно! Что ты делаешь так далеко от дома? Наверное, занимаешься какими-нибудь проказами. О, ты плутишка, Стирфорт, да и я тоже плутишка. Ха-ха-ха! Не правда ли, ты поставил бы сто фунтов против пяти, что не встретишь меня здесь? Да уж что говорить, где меня только нет! Я и здесь, и там, и всюду, как полкроны фокусника в носовом платке леди. Кстати о носовых платках – и о леди тоже, – какое утешение, чтоб не сглазить, доставляешь ты своей счастливой матушке, не правда ли, мой миленький?
   Прервав свои разглагольствования, мисс Моучер развязала ленты шляпки, закинула их за спину и, пыхтя, уселась перед камином на скамеечку для ног, превратив обеденный стол красного дерева в своеобразную беседку, приютившую ее под своим кровом.
   – Уф! Слишком уж я располнела… Что правда то правда, Стирфорт, – продолжала она, похлопывая руками по коленкам и хитро посматривая на меня. – Поднялась по лестнице, и теперь мне так же трудно глотнуть воздуху, как выпить ведро воды. А ведь если бы ты увидел меня в окне верхнего этажа, ты подумал бы, что я красивая женщина, верно?
   – Где бы я вас ни увидел, я бы всегда это подумал, – ответил Стирфорт.
   – Брось, хитрец! – воскликнула коротышка, замахнувшись на него носовым платком, которым вытирала себе лицо. – Бесстыдник! Но даю тебе честное слово, была я на прошлой неделе у леди Мизере – вот это женщина! Как она сохранилась! И сам Мизере вошел в комнату, где я ее ждала, – вот это мужчина! Как он сохранился! И парик его сохранился, а он его носит вот уже десять лет… И начал он рассыпаться передо мной в комплиментах, так что я уже подумала, не придется ли мне звонить в колокольчик. Ха-ха-ха! Он милый шалопай, но ему не хватает моральных принципов.
   – Какие услуги вы оказываете леди Мизере? – осведомился Стирфорт.
   – Это уже будут сплетни, дитя мое! – ответила она, снова прижав палец к носу, скорчила гримасу и подмигнула с видом на редкость смышленого чертенка. – Тебе-то какое дело? Тебе, конечно, не терпится узнать, пекусь ли я о том, чтобы у нее волосы не падали, или крашу их, или забочусь о цвете ее лица и ухаживаю за ее бровями. Не правда ли? Погоди, мой миленький, может, я тебе и расскажу! Знаешь ли ты – как звали моего прадеда?
   – Нет, – сказал Стирфорт.
   – Фамилия его была Уокер, [54 - Фамилия его была Уокер… – Слово «уокер» (walker) может означать «да неужто!», «ой ли!», «врешь!» и т. п.] дитя мое, – объявила мисс Моучер, – и происходил он из рода Уокеров, и от них я унаследовала все свои уловки и проказы.
   Никогда я не видывал, чтобы кто-нибудь так подмигивал, как мисс Моучер, и так владел собой, как мисс Моучер. Была у нее еще одна примечательная черта: слушая чужие речи или ожидая ответа на свои собственные слова, она, как сорока, лукаво склоняла голову набок и закатывала один глаз. В глубочайшем изумлении я сидел, уставившись на нее, и, боюсь, совсем забыл о правилах приличия.
   Тем временем она придвинула к себе стул и энергически занялась тем, что извлекла из сумки (причем каждый раз запускала туда свою коротенькую ручку до самого плеча) флакончики, губки, гребешки, щеточки, лоскутки фланели, маленькие щипцы для завивки волос и разные другие инструменты; все это она нагромождала на стуле. Вдруг она оторвалась от этого занятия и, к великому моему смущению, спросила Стирфорта:
   – Как зовут твоего друга?
   – Мистер Копперфилд, – ответил Стирфорт. – Он хочет познакомиться с вами.
   – Ну, что ж, он познакомится! Мне самой показалось, что он этого хочет, – сказала мисс Моучер и, смеясь, направилась ко мне вперевалку, держа в руке сумку. – Лицо как персик! – воскликнула она, привстав на цыпочки перед моим стулом, чтобы ущипнуть меня за щеку. – Соблазнительно! Очень люблю персики. Рада познакомиться с вами, мистер Копперфилд.
   Я отвечал, что осчастливлен такою честью и разделяю ее радость.
   – Ах, бог мой, как мы вежливы! – воскликнула мисс Моучер, делая нелепую попытку прикрыть свое широкое лицо крохотной ручонкой. – Сколько в этом мире всякой чепухи и плутней!
   Эти слова были обращены доверительно к нам обоим, а крошечная ручонка сползла с лица и снова погрузилась по самое плечо в сумку.
   – Что вы хотите этим сказать, мисс Моучер? – осведомился Стирфорт.
   – Ха-ха-ха! Славно мы валяем дурака, не правда ли, малыш? – отозвалась крохотная женщина, роясь в сумке, и, склонив голову набок, закатила один глаз. – Смотри-ка! – Она достала что-то из сумки. – Это обрезки ногтей русского князя. «Князь Алфавит шиворот-навыворот», вот как я его называю, потому что в его фамилии все буквы перемешаны как попало.
   – Русский князь – один из ваших клиентов? – спросил Стирфорт.
   – Допустим, что так, мой миленький, – отвечала мисс Моучер. – Я привожу в порядок его ногти. Два раза в неделю! На руках и на ногах.
   – Надеюсь, он хорошо платит, – сказал Стирфорт.
   – Платит, как словами сыплет, – не считая, – заявила мисс Моучер. – Он не скряжничает, как какие-нибудь молокососы. Да, уж кто-кто, а он не молокосос – поглядели бы на его усы! От природы они рыжие, а благодаря искусству – черные.
   – Разумеется, благодаря вашему искусству, – сказал Стирфорт.
   Мисс Моучер подмигнула в подтверждение этих слов.
   – Ему пришлось послать за мной. Ничего не мог поделать. На его старою краску повлиял климат – она хорошо держалась в России, а здесь оказалась никуда не годной. Ну, князь и заржавел! Вы такого отроду не видывали. Точь-в-точь старое железо!
   – Потому вы и назвали его дураком? – спросил Стирфорт.
   – Ну, и тупица же ты! – воскликнула мисс Моучер, энергически мотая головой. – Я говорила о том, что все мы вообще валяем дурака, а в доказательство предъявила тебе обрезки княжеских ногтей. Княжеские ногти упрочили мое положение в благородных семействах более, чем все мои таланты вместе взятые. Я всегда ношу их с собой. Это лучшая рекомендация. Мисс Моучер стрижет ногти князю – этим все сказано! Я их раздаю молодым леди, а те, кажется, хранят их в своих альбомах. Ха-ха-ха! Честное слово, «вся социальная система» (как выражаются в своих речах джентльмены в парламенте) – это система княжеских ногтей! – заключила эта самая миниатюрная из женщин, пытаясь скрестить ручонки и кивая своей огромной головой.
   Стирфорт от души расхохотался, расхохотался и я. А мисс Моучер продолжала мотать головой, сильно кренившейся набок, закатывать один глаз и подмигивать другим.
   – Ну-ну, все это пустяки! – сказала она, хлопнув себя по коленкам и вставая. – Милости прошу сюда, Стирфорт, исследуем твой полюс и покончим с этим делом.
   Затем она выбрала флакончик, две-три маленьких щеточки и, к удивлению моему, осведомилась, выдержит ли стол. Услышав утвердительный ответ Стирфорта, она придвинула стул и, попросив разрешения опереться на мою руку, проворно взобралась на стол, словно на подмостки.
   – Если кто-нибудь из вас видел мои лодыжки, – начала она, благополучно утвердившись на возвышении, – вы мне так и скажите, а я пойду домой и покончу с собой.
   – Я не видел, – сказал Стирфорт.
   – И я не видел, – заявил я.
   – Ну, в таком случае я согласна еще пожить! – воскликнула мисс Моучер. – Пожалуй-ка, деточка моя, сюда, к миссис Бонд, она тебя прикончит.
   Такими словами она приглашала Стирфорта отдать себя в ее руки. Тот послушно уселся спиной к столу, повернул ко мне смеющееся лицо и подставил свою голову для ее ободрения, явно преследуя одну лишь цель – самому позабавиться и меня позабавить. Изумительное зрелище представляла собой мисс Моучер, когда стояла над ним и рассматривала его прекрасные, густые каштановые волосы в большую круглую лупу, которую извлекла из кармана.
   – Да ты – красавчик! – сказала мисс Моучер после краткого осмотра. – Но не будь меня, у тебя через год образовалась бы на макушке плешь, как у монаха. Одну минутку, мой юный друг, сейчас мы тебя отполируем так, что твои кудри продержатся еще десять лет!
   С этими словами она смочила жидкостью из флакона кусочек фланели, проделала то же самое с маленькой щеточкой и принялась натирать ими макушку Стирфорта с невиданною мной доселе энергией; при этом она болтала без умолку.
   – Есть такой Чарли Пайгрев, сын герцога, – сказала она. – Ты знаешь Чарли?
   И она заглянула в лицо Стирфорту.
   – Немного знаю, – сказал Стирфорт.
   – Вот это человек! Вот это усы! А что касается до ног Чарли, то если бы только они были одна другой под стать, – а это не так! – равных им не найти. Но хотите – верьте, хотите – не верьте, а он попробовал обойтись без меня – хоть служит в лейб-гвардии!
   – Да он сумасшедший! – сказал Стирфорт.
   – Похоже на то. Но сумасшедший он или нет, такую попытку он сделал, – заявила мисс Моучер. – Вы только подумайте: он отправляется в парфюмерный магазин и требует флакон Мадагаскарской жидкости.
   – Чарли? – спросил Стирфорт.
   – Да, Чарли. Но у них нет никакой Мадагаскарской жидкости.
   – А зачем она? Ее пьют? – осведомился Стирфорт.
   – Пьют! – повторила мисс Моучер и прервала свою работу, чтобы хлопнуть его по щеке. – Для ухода за усами, и ты это знаешь! Там, в лавке, была женщина, пожилая особа, ну, прямо настоящая мегера, которая даже названья этого снадобья не знала. «Прошу прощенья, сэр, – говорит Чарли эта мегера, – уж не… не румяна ли это?» – «Румяна! – говорит Чарли. – А как вы думаете – такая и сякая и всякие неподобающие слова, – зачем мне нужны румяна?» – «Прошу прощенья, не обижайтесь, сэр, – говорит мегера, – это снадобье у нас часто требуют и называют то так, то этак. Вот я и думала, что, может, и вы его спрашиваете». – Не переставая усердно заниматься шевелюрой Стирфорта, мисс Моучер продолжала: – Вот тебе, дитя мое, еще один пример, как можно валять дурака. Я и сама в этом замешана, мой мальчик. Много ли, мало ли – неважно. Молчок!
   – В чем вы замешаны? Торгуете румянами? – спросил Стирфорт.
   – А ты прикинь то да се, мой миленький ученичок, помножь на секреты торговли, и произведение даст тебе нужный итог! – ответила мисс Моучер, трогая себя за нос. – Ну, что ж, я тоже стараюсь как могу. Есть, скажем, одна вдовствующая особа. Она называет румяна – бальзам для губ! Другая – перчатками, та – блузкой, Эта – веером. А я называю как им будет угодно. Ну вот, я и достаю то, что им требуется! Но друг перед другом мы храним это в такой тайне, что они скорей будут румяниться в присутствии своих гостей, чем у меня на глазах. Скажем, я к ним прихожу, слой румян у них на лице толщиной в палец, а они меня спрашивают: «Как я выгляжу, Моучер? Не очень ли я бледна?» Ха-ха-ха! Разве это не значит потешаться и валять дурака, мой юный друг?
   Никогда в своей жизни я не видел ничего похожего на мисс Моучер, которая от всей души потешалась, стоя на обеденном столе, и усердно натирала темя Стирфорта, подмигивая при этом мне поверх его головы.
   – Ах! Этаких вещей в здешних краях не требуется. Ну вот я и опять разболталась. Я не видела ни одной хорошенькой женщины, Джемми, с тех пор как приехала сюда.
   – В самом деле? – осведомился Стирфорт.
   – Даже призрака ее не видела, – подтвердила мисс Моучер.
   – А мы могли бы ей показать не призрак, а женщину во плоти, не так ли, Маргаритка? – сказал Стирфорт, подмигивая мне.
   – Несомненно, – сказал я.
   – Да ну? – воскликнула коротышка, зорко взглянув на меня и затем на Стирфорта. – Вот как?
   Первое восклицание звучало как вопрос, адресованный нам обоим, а второе, как вопрос, обращенный только к Стирфорту. Не получив ответа ни на первый вопрос, ни на второй, она продолжала возиться с его прической, склонив голову набок и возведя один глаз к потолку, словно ожидая, что найдет ответ там, да к тому же незамедлительно.
   – Ваша сестра, мистер Копперфилд? – воскликнула она после паузы, все еще глядя на потолок. – А?
   – Нет! – сказал Стирфорт, прежде чем я успел ответить. – Ничуть не бывало. Напротив, мистер Копперфилд, если я не ошибаюсь, был сам к ней весьма неравнодушен.
   – А теперь-то как? – спросила мисс Моучер. – Он что, ветреник? Какой срам! Пил нектар с каждого цветка и менялся каждый час, пока Полли его страсть не утолила? Ее зовут Полли?
   Этот вопрос она задала так стремительно и так буравила меня взглядом, что на миг мне стало не по себе.
   – Нет, мисс Моучер, ее зовут Эмли.
   – О! – воскликнула она тем же тоном. – Вот оно как! Ну что я за трещотка! Правда, я болтушка, мистер Копперфилд?
   Тон ее и взгляд не понравились мне, показавшись не соответствующими предмету разговора. И я сказал более сухо, чем кто-либо из нас троих говорил до сих пор:
   – Она так же достойна уважения, как и красива. И она помолвлена с прекрасным человеком из ее же круга. Я восхищаюсь ее красотой, но не меньше почитаю ее за скромность.
   – Хорошо сказано! – воскликнул Стирфорт. – Слушайте, слушайте! А теперь, Маргаритка, я удовлетворю любопытство этой крохотной Фатимы, [55 - Фатима – персонаж арабской сказки об Аладине.] чтобы она не строила никаких догадок. Мисс Моучер, эта особа не то состоит в ученицах, не то служит в портняжной мастерской и галантерейной лавке «Омер и Джорем», здесь, в городе. Запомнили? Омер и Джорем. Она дала обещание своему кузену выйти за него замуж, об этом обещании упомянул мой друг… Имя кузена – Хэм, фамилия – Пегготи, работает на судостроительной верфи здесь же, в этом городе. Живет она у своего родственника. Имя неизвестно, фамилия – Пегготи, занятие – морской промысел, также в этом городе. Она самая очаровательная маленькая фея во всем мире. Я восхищаюсь ею, как восхищается и мой друг. Если бы меня не заподозрили в том, что я хочу умалить достоинства ее суженого, – а это не понравилось бы моему другу, – я мог бы добавить, что, по моему мнению, она себя губит и должна искать кого-нибудь получше, так как, честное слово, рождена быть леди!
   Эти слова, сказанные медленно и раздельно, мисс Моучер слушала, склонив голову набок и возведя глаз к потолку, словно она все еще ждала, что оттуда последует ответ. Когда Стирфорт замолк, она моментально оживилась и затрещала опять.
   – О! Так вот в чем дело! – воскликнула она, подстригая бачки Стирфорта ножницами, которые без устали порхали вокруг его головы. – Прекрасно! Очень хорошо! Прямо роман! И он должен кончиться так: «И тут они зажили счастливо». Не правда ли? Решительно как в игре в фанты! Я люблю мою милочку на букву «Э» потому что она подобна Эльфу. Я ненавижу себя на букву «Э» потому что я эгоист и хочу ее похитить. Я надеюсь покорить ее своей элегантностью и напоить любовным эликсиром! Разгадка: ее зовут Эмли! Ха-ха-ха! Правда, я болтушка, мистер Копперфилд?
   Тут она хитро поглядела на меня, но, не дожидаясь ответа, перевела дыхание и продолжала:
   – Ну, вот! Если какой-нибудь повеса был когда-нибудь безупречно подстрижен и причесан, то это ты, Стирфорт! Я знаю твою голову, как свою собственную. Ты слышишь меня, дорогой мой? Я твою голову знаю! – Тут она заглянула ему в лицо. – А теперь ты свободен, Джемми, как говорят в суде. Если мистер Копперфилд сядет на этот стул, я займись им.
   – Что вы на это скажете, Маргаритка? – засмеялся Стирфорт, вставая со стула. – Хотите привести себя в порядок?
   – Благодарю вас, мисс Моучер, не сегодня.
   – Не говорите так решительно, – сказала мисс Моучер, окидывая меня взглядом мастера своего дела. – Не подправить ли брови?
   – Благодарю, в другой раз.
   – Их надо вытянуть на четверть дюйма к вискам. Не пройдет и двух недель, как мы этого добьемся, – сказала мисс Моучер.
   – Нет, благодарю вас. Не сейчас.
   – А как насчет хохолка? Нет? Тогда давайте попробуем сделать вам бачки. Садитесь!
   Снова я отказался, но покраснел, ибо она коснулась слабого моего места. Тут мисс Моучер пришла к заключению, что в настоящее время я действительно не расположен приукрасить себя с помощью ее искусства и сегодня воспротивлюсь соблазнам флакона, которым она потрясала для вящей убедительности; заявив, что можно отложить это дело на несколько дней, она попросила меня дать ей руку, дабы она могла спуститься со своего возвышения. Благодаря моей помощи она легко соскочила со стола и начала подвязывать ленты своей шляпки под двойным подбородком.
   – Сколько прикажете? – спросил Стирфорт.
   – Пять шиллингов, мой мальчик. Это даром! Правда, я легкомысленна, мистер Копперфилд?
   Я вежливо ответил:
   – Что вы! Что вы!
   Но про себя я согласился с этим, когда она, как мальчишка-пирожник, подбросила полученные две полукроны, поймала их, опустила в карман и звучно хлопнула по карману ладонью.
   – Это моя касса, – промолвила мисс Моучер и, подойдя снова к стулу, уложила в сумку предметы, ранее оттуда извлеченные. – Ну что же, все ли я уложила? Кажется, все. Не очень приятно очутиться в положении верзилы Нэда Бидвуда, когда его потащили в церковь, чтобы, по его словам, «женить на ком-то», а невесту позабыли привести. Ха-ха-ха! Повеса этот Нэд, но такой забавник. А теперь я знаю, что разобью ваши сердца, и тем не менее должна вас покинуть. Соберите вдвоем все свое мужество и выдержите этот удар. До свиданья, мистер Копперфилд! А ты, норфолкский плутишка, береги себя. Ох, как я разболталась! Это ваша вина, негодники. Прощаю вам. «Боб сойр!», [56 - «Бой coup» – искаженное французское «bon soir» (бон суар) – «добрый вечер».] как сказал вместо «добрый вечер!» англичанин, которого начали обучать французскому. Да еще удивлялся, что это звучит совсем как по-английски. Боб сойр, мои пташки!
   Все еще болтая, она пошла вразвалку к двери, а мешок висел у нее на руке. Вдруг она остановилась и спросила, хотим ли мы, чтобы она оставила нам прядь своих волос.
   – Правда, я болтушка? – добавила она, как бы поясняя свое предложение, и, приложив палец к носу, исчезла.
   Стирфорт хохотал так, что и я не удержался; если бы не его хохот, вряд ли я стал бы смеяться. Когда мы вдоволь нахохотались, – а это заняло немало времени, – он сказал мне, что у мисс Моучер обширное знакомство и она оказывает весьма многим самые разнообразные услуги. Кое-кто видит в ней только диковинку, но она чрезвычайно умна и наблюдательна, и хотя ручки у нее короткие, зато нос длинный. Упоминание ее о том, что она бывает то там, то сям, истинная правда, ибо время от времени она совершает поездки по провинции, повсюду подцепляет клиентов и знает всех и каждого. Я спросил Стирфорта, злокозненный ли у нее характер, или она женщина доброжелательная. Но, несмотря на то, что я несколько раз повторил этот вопрос, он уклонился от ответа, и я больше об этом не спрашивал. Он же с большою поспешностью стал рассказывать мне о ее мастерстве и доходах и добавил, что, ежели мне пропишут когда-нибудь банки, она сможет их поставить по всем правилам науки.
   Она была главной темой нашей беседы в течение всего вечера, а когда мы простились перед сном и я спускался вниз, Стирфорт перегнулся через перила лестницы и крикнул мне вслед: «Боб сойр!»
   Я был очень удивлен, когда, подходя к дому мистера Баркиса, увидел Хэма, который ходил перед домом взад и вперед, но еще больше удивился я, узнав от него, что малютка Эмли находится здесь, в доме. Разумеется, я спросил его, почему он не с ней, а бродит по улицам один.
   – Видите ли, мистер Дэви, Эмли… она с кем-то там разговаривает, – сказал он, запинаясь.
   – Мне кажется, Хэм, именно поэтому и вы должны быть там, – улыбнулся я.
   – Оно, конечно, мистер Дэви, так оно полагается, но… знаете ли, – тут он понизил голос и заговорил очень серьезно, – это молодая женщина, сэр… эту молодую женщину… Эмли ее знала когда-то, но теперь ей не следовало бы ее знать.
   При этих словах в моей памяти встала фигура женщины, шедшей за ними несколько часов назад.
   – Эта несчастная, пропащая женщина, мистер Дэви, в городе ее все презирают. От выходца из могилы так не шарахались бы, как шарахаются от нее, – проговорил Хэм.
   – Не ее ли я видел на берегу после встречи с вами?
   – Она шла за нами? – спросил Хэм. – Может, и так, мистер Дэви. Точно не могу сказать, но вскорости после того она подкралась к окошку Эмли, – пришла на огонек, – и прошептала: «Эмли! Ради Христа, пожалей меня, Эмли! Ведь ты женщина, и у тебя есть сердце. Когда-то и я была такая, как ты!» Ну, как было не выслушать ее после таких слов?
   – Правильно, Хэм. А что сделала Эмли?
   – Эмли ответила: «Неужели это ты, Марта? Не может быть!» Видите ли, они долгое время работали вместе у мистера Омера.
   – Теперь я вспомнил! – воскликнул я, припомнив двух девушек, которых видел, когда впервые попал к мистеру Омеру. – Я ее хорошо помню.
   – Марта Энделл. На два-три года старше Эмли, но в школе они учились вместе.
   – Я никогда не слышал ее имени, – сказал я. – Но продолжайте, не хочу вас перебивать.
   – Да что еще говорить!.. Все сказано в этих словах: «Эмли! Ради Христа, пожалей меня. Ведь ты женщина, и у тебя есть сердце. Когда-то и я была такая, как ты!» Она хотела поговорить с Эмли. А Эмли не могла с ней там говорить, потому что ее дядя только что пришел, а он… да, мистер Дэви, он добрый, сердце у него мягкое, но он… – тут Хэм закончил с величайшей убежденностью: – Он не допустил бы, чтобы они сидели рядом, не допустил бы ни за какие сокровища, лежащие на дне морском!
   Я знал, что это так. Я понял это мгновенно, так же хорошо, как и Хэм.
   – И вот Эмли написала карандашом на клочке бумаги, – продолжал Хэм, – и просунула в окно записку, чтобы та отнесла ее сюда. «Передай эту записку моей тете, миссис Баркис, – прошептала она, – и из любви ко мне она пустит тебя к себе, а там дядя уйдет, и я смогу прийти». Потом она мне рассказала то, что я вам сказал, мистер Дэви, и просила меня проводить ее сюда. Что мне было делать? Конечно, ей не след знаться с такой женщиной, но я не могу ей отказать, когда… она начинает плакать.
   Он засунул руку в нагрудный карман своей грубошерстной куртки и бережно вытащил оттуда хорошенький кошелечек.
   – Если даже я мог бы в чем-нибудь ей отказать, когда она начинает… плакать, мистер Дэви, разве возможно было ей отказать, когда она попросила меня спрятать вот это, – Хэм нежно встряхнул кошелек, лежавший на шершавой ладони, – хоть я и знал, для чего он ей нужен! Прямо игрушечка! – продолжал Хэм, задумчиво глядя на кошелек. – А денег-то в нем, ох, маловато, Эмли, любовь моя!
   Когда он снова спрятал кошелек, я горячо пожал ему руку, – это мне было проще, нежели говорить что-нибудь, – и мы ходили вместе минуты две в полном молчании. Вдруг открылась дверь, и Пегготи сделала Хэму знак войти. Я было хотел удалиться, но она кинулась за мной и попросила меня также войти в дом. Я предпочел бы миновать комнату, где они все находились, но они собрались в чистенькой кухоньке с кафельным полом, о которой я уже упоминал. Дверь с улицы вела прямо в нее, и я очутился среди них, прежде чем сообразил, куда я попал.
   Девушка, которую я видел на берегу, находилась у очага. Она сидела на полу, положив голову на руку, которой оперлась о стул. Ее поза наводила на мысль, что голова этого погибшего создания покоилась на коленях у Эмли, а та только что встала со стула. Лица ее почти не было видно, волосы рассыпались в беспорядке, словно она сама их растрепала, но все же я разглядел, что она совсем молода и хороша собой. Пегготи плакала. Плакала и малютка Эмли – когда мы вошли, все молчали, и оттого-то голландские часы, висевшие у шкафа с посудой, тикали, казалось, вдвое громче, чем обычно.
   Эмли нарушила молчание.
   – Марта хочет ехать в Лондон, – сказала она Хэму.
   – Почему в Лондон? – спросил Хэм.
   Он стоял между ними и смотрел на девушку; смотрел он на нее с состраданием, но было в его взгляде и недоверие, вызванное нежеланием видеть в ее обществе ту, кого он любит так горячо, – этот взгляд я хорошо запомнил. Они говорили так, будто она была больна, – тихим, приглушенным голосом, который тем не менее слышался отчетливо, хотя был едва громче шепота.
   – Там будет лучше, чем здесь, – послышался третий голос, голос Марты (она оставалась неподвижной). – Там меня никто не знает. Здесь меня знают все.
   – Что она там станет делать? – спросил Хэм.
   Марта подняла голову, сумрачно посмотрела на него, и снова голова ее поникла, а правой рукой она обхватила шею и вдруг скорчилась, словно ее забила лихорадка или пронзила невыносимая боль.
   – Она постарается вести себя хорошо, – сказала малютка Эмли. – Ты не знаешь, что она говорила нам… Правда, тетя, он… они… не знают?
   Пегготи сочувственно кивнула головой.
   – Я буду стараться, если вы мне поможете уехать, – сказала Марта. – Хуже, чем здесь, я не могу… себя вести. Я стану лучше. Ох! – Она вся задрожала. – Дайте мне уехать из этого города, где все меня знают с детства!
   Эмли протянула руку к Хэму, и я видел, что он вложил в нее полотняный мешочек. Приняв это за свой кошелек, она шагнула раз или два, но вдруг опомнилась и, подойдя к нему, – он стоял рядом со мной, – показала мешочек.
   – Это все твое, Эмли, – услышал я. – Все, что у меня на свете есть, все – твое, любовь моя. Одна только радость для меня – это ты!
   На глазах ее снова показались слезы, но она повернулась и направилась к Марте. Я не знаю, сколько она ей дала. Я видел только, что она наклонилась над ней и засунула ей деньги за корсаж. Затем что-то шепнула и спросила, хватит ли этого.
   – Больше чем нужно, – пролепетала Марта и поцеловала ей руку.
   Потом она встала, натянула на плечи шаль, прикрыла ею лицо и, плача в голос, направилась медленно к двери, На мгновение она остановилась, словно хотела что-то сказать или вернуться назад. Но ни одно слово не сорвалось с ее уст. Заглушая шалью тихие, жалобные стоны, она переступила порог.
   Дверь за ней захлопнулась, малютка Эмли бросила на нас троих быстрый взгляд, закрыла лицо руками и зарыдала.
   – Не надо, Эмли! – сказал Хэм, ласково похлопывая ее по плечу. – Не надо, дорогая моя! Нечего тебе плакать, хорошая моя…
   – О Хэм! – воскликнула она, продолжая горько рыдать. – Я совсем не такая хорошая, какой должна быть! Я знаю, иногда я неблагодарная, не такая, как надо…
   – Что ты! Это неправда, – успокаивал ее Хэм.
   – Это правда! – воскликнула малютка Эмли, рыдая и встряхивая головкой. – Я совсем не такая хорошая, какой должна быть. Совсем не такая! – И она плакала так, словно сердце у нее разрывалось. – Ты меня так любишь, а я часто бываю сердитой и мучаю тебя! – рыдала она. – Я такая капризная с тобой, а должна держать себя совсем по-другому! Ты так хорошо ко мне относишься, а я такая дурная! Ведь мне бы и думать-то ни о чем другом не следовало, кроме как о том, чтобы тебя отблагодарить и чтобы ты был счастлив!
   – Я и так счастлив благодаря тебе, дорогая моя! Я счастлив, когда вижу тебя. Я счастлив, думая о тебе целый день! – сказал Хэм.
   – Ах! Этого недостаточно! Ты говоришь так потому, что не я хорошая, а ты сам хороший! О мой дорогой, было бы гораздо лучше, если бы ты полюбил другую девушку, не такую ветреную, как я, более достойную тебя! Она была бы целиком тебе предана, не такая, как я, переменчивая и своенравная!
   – Бедняжка, какое у нее нежное сердце! – тихо сказал Хэм. – Из-за Марты она так разволновалась…
   – Тетя, подойди ко мне, прошу тебя! – рыдала Эмли. – Дай я прижмусь к тебе… Ох, как я несчастна сегодня, тетя! Я совсем не такая хорошая, какой должна быть. Нет, нет, не такая!
   Пегготи поспешила к стулу, стоявшему у очага. Обхватив ее шею руками, Эмли опустилась около нее на колени и пристально всматривалась в ее лицо.
   – Ох, тетя, помоги мне! Хэм, дорогой, помоги! Мистер Дэвид, во имя прошлого, прошу вас, помогите! Я хочу быть лучше! Я хочу быть в тысячу раз более благодарной. Я хочу всегда помнить о том, какое счастье стать женой хорошего человека и жить спокойно. Ох, боже мой! Как болит сердце!
   Она спрятала лицо на груди моей старой няни, мольбы ее оборвались; в скорби ее и боли было много детского и в то же время женского, как и во всем ее поведении (оно было так непосредственно, так удивительно подходило к ее красоте). Теперь она плакала молча, а моя старая няня успокаивала ее, как ребенка.
   Постепенно рыдания стали утихать, а тогда и мы с ней заговорили – участливо ободряли ее, даже немного шутили, покуда она не подняла головы и не начала нам отвечать. Скоро она улыбнулась, потом даже засмеялась и, смещенная, уселась на стул. Пегготи привела в порядок ее распустившиеся локоны, вытерла ей глаза и оправила на ней платье, чтобы по возвращении ее домой дядя не спросил, почему плакала его любимица.
   В этот вечер она была такой, какой никогда раньше я ее не видел: она запечатлела на щеке своего нареченного невинный поцелуй и прижалась к его могучему плечу, словно это была самая надежная ее опора. А когда при свете ущербной луны они удалялись вместе и я смотрел им вслед, сравнивая их уход с уходом Марты, я видел, что она держится за его руку обеими руками и все еще прижимается к нему.


   Глава XXIII
   Я убеждаюсь в правоте мистера Дина, а так же выбираю себе профессию

   Пробудившись на следующее утро, я много размышлял о малютке Эмли и о ее вчерашнем душевном состоянии после ухода Марты. Мне казалось, что меня посвятили в сокровенную жизнь семьи со всеми ее слабостями и нежной привязанностью друг к другу, о чем я не должен рассказывать никому, даже Стирфорту. Ни к одному существу на всем белом свете я не питал более нежных чувств, чем к подруге моего детства, которую я тогда преданно любил – в этом я был убежден в то время и буду убежден до моего смертного часа. И поведать кому-нибудь, даже Стирфорту, о том, чего она не могла утаить, когда ее душа случайно передо мной раскрылась, казалось мне неблаговидным поступком, недостойным меня, недостойным того ореола чистого, невинного детства, который всегда сиял для меня вокруг ее головки. Потому я порешил схоронить это в своем сердце, и ее образ приобрел для меня еще большую прелесть.
   Мы сидели за завтраком, когда мне вручили письмо бабушки. Содержание его было таково, что Стирфорт, да и кто угодно, мог бы дать мне нужный совет; я рад был посоветоваться с ним о письме, но отложил разговор до того момента, когда мы отправимся домой. Теперь же мы должны были попрощаться с друзьями. Мистер Баркис сожалел о нашем отъезде ничуть не меньше, чем другие, и я не сомневаюсь, открыл бы снова свой сундучок и пожертвовал еще одну гинею, ежели бы от этого зависело продлить наше пребывание в Ярмуте еще на двое суток. Пегготи и все ее семейство были глубоко опечалены нашим отъездом. Торговый дом «Омер и Джорем» в полном составе высыпал наружу, чтобы пожелать нам счастливого пути, а когда на свет появились наши саквояжи, которые надлежало отнести к стоянке карет, Стирфорта окружало столько рыбаков, предлагавших свои услуги, что мы не нуждались бы в носильщиках даже и в том случае, если бы с нами было багажа на целый полк. Одним словом, наш отъезд огорчил всех, кто нас знал, и мы оставляли немало людей, весьма сожалевших, что приходится с нами прощаться.
   – Вы остаетесь здесь надолго, Литтимер? – спросил я его, покуда он ожидал отбытия кареты.
   – Нет, сэр, полагаю ненадолго, – был ответ.
   – Сейчас он не может этого сказать, – заметил небрежно Стирфорт. – Ему известно, что он должен делать, и он это сделает.
   – Я в этом не сомневаюсь, – сказал я.
   Литтимер приложил руку к шляпе в знак благодарности за лестное мнение о нем, и я почувствовал себя лет на восемь старше. Он приложил руку к шляпе еще раз, желая нам счастливого пути, и мы покинули его, оставив стоять на мостовой столь же респектабельным и загадочным, как египетская пирамида.
   Сначала мы не разговаривали – Стирфорт был необычно молчалив, а я погрузился в размышления о том, скоро ли мне суждено увидеть снова эти знакомые места и какие перемены произойдут за это время здесь и со мною самим. Но вот Стирфорт, обладавший способностью в любой момент менять настроение духа, внезапно повеселел, оживился и дернул меня за рукав.
   – Вымолвите хоть словечко, Дэвид! Вы что-то говорили за завтраком о письме?
   – Ах, да! Письмо от бабушки, – сказал я, извлекая его из кармана.
   – И что в нем заслуживает внимания?
   – Видите ли, Стирфорт, бабушка напоминает мне, что я отправился в эту поездку, чтобы осмотреться вокруг и поразмыслить.
   – Разумеется, вы так и поступили?
   – Должен сказать, что я не слишком усердно следовал ее совету. Признаться, я об этом забыл.
   – Ну так осмотритесь вокруг теперь и искупите вашу вину! Взгляните направо – там вы увидите равнину и болота. Взгляните налево – увидите то же самое. Посмотрите вперед – и никакой разницы не заметите, посмотрите назад – и там такая же картина!
   Я засмеялся и ответил, что решительно не нахожу для себя никакой подходящей профессии на фоне этого пейзажа, может быть потому, что он слишком однообразен.
   – А что говорит бабушка по сему поводу? – спросил Стирфорт, взглянув на письмо, которое я держал в руке. – Советует она вам что-нибудь?
   – О да! Она спрашивает меня, не хотел ли бы я стать проктором. [57 - Проктор – адвокат при суде Докторс-Коммонс (см. ниже), судопроизводство в котором сильно отличалось от судопроизводства в общих судах. Прокторы были выделены в особую корпорацию, и кандидаты в прокторы проходили специальную подготовку. После ликвидации суда Докторс-Коммонс прокторы вошли в корпорацию поверенных (солиситоров).] Что вы на это скажете?
   – Да ничего, – хладнокровно ответил Стирфорт. – Можете стать проктором, а можете еще чем-нибудь.
   Я снова засмеялся, когда он столь равнодушно отнесся к любой профессии и призванию, и сказал ему об этом.
   – А кто такой проктор, Стирфорт? – добавил я.
   – Это что-то вроде церковного ходатая по делам. Он подвизается в этих затхлых судах, которые заседают в Докторс-Коммонс [58 - Докторс-Коммонс – ряд зданий некогда принадлежавших корпорации юристов, которые вели дела клиентов в церковном суде (этому суду, также размещавшемуся в одном из вышеуказанных зданий, подсудны были, кроме чисто церковных, дела семейные, наследственные и, равным образом, связанные с функциями адмиралтейства). Постепенно самый суд тоже стал называться Докторс-Коммонс, а все здания, расположенные вокруг него, оказались занятыми многочисленными конторами прокторов.] – сонном уголке неподалеку от площади святого Павла. Он все равно что поверенный [59 - Поверенный. – Диккенс употребляет здесь термин «солиситор». Солиситор – это юрист, который дает клиентам советы, ведет их внесудебные дела и подготавливает материал для судебного процесса; но на суде выступал не он, а специальный адвокат, имеющий на это право (см. более подробно в статье «Быт англичан 30-60-х годов» в 1-м томе наст. изд. и в комментариях к 2-му и 3-му томам).] в обычных светских судах. Это чиновник, которому следовало бы исчезнуть два столетия назад. Вы лучше поймете, кто он такой, если я объясню вам, что такое Докторс-Коммонс. Это уединенное местечко, где применяются так называемые церковные законы и где проделывают разные фокусы с древними допотопными чудищами – парламентскими постановлениями. Три четверти человечества даже и не слышало об этих постановлениях, а остальная четверть считает, что еще во времена Эдуардов [60 - …во времена Эдуардов… – то есть в ХШ-XVI веках, когда Англией правили шесть королей, носивших имя Эдуард.] они относились к разряду ископаемых. Это такое местечко, где с незапамятных времен существует монополия на ведение дел по завещаниям и бракам и где разбирают тяжбы, имеющие касательство к кораблям.
   – Вздор, Стирфорт! – воскликнул я. – Неужели вы хотите сказать, что есть какая-то связь между мореходством и церковной службой?
   – Конечно, я этого не хочу сказать, дорогой мой, – ответил Стирфорт. – Я лишь хочу сказать, что одни и те же люди в этом самом Докторс-Коммонс занимаются и теми и другими делами. Пойдите как-нибудь туда, и вы услышите, как они выпаливают скороговоркой добрую половину морских терминов из словаря Юнга по случаю того, что «Нэнси» наскочила на «Сару-Джейн» или мистер Пегготи и ярмутские рыбаки доставили в бурю якорь и цепь «Нельсону», идущему в Индию и терпевшему бедствие. А пойдите туда на следующий день, и вы услышите, как они обсуждают свидетельские показания, – взвешивая все «за» и «против», – по делу какого-нибудь священника, который дурно себя вел… И вы увидите, что судья по мореходному делу стал адвокатом по делу священника или наоборот. Они – словно актеры. Сегодня он судья, а завтра уже не судья, сегодня у него одна профессия, завтра другая, одним словом – перемена за переменой. Но это всегда остается доходным для них и занимательным для зрителей театральным представлением, которое дается перед избранным обществом.
   – Но разве адвокат и проктор не одно и то же? – спросил я, немного озадаченный.
   – Нет, не одно и то же, – сказал Стирфорт. – Адвокаты сведущи лишь в гражданском праве; они получают докторскую степень в колледже, вот почему я кое-что об этом знаю. Прокторы подготовляют дела для выступления адвокатов. И те и другие хорошо зарабатывают и ведут жизнь весьма удобную и приятную. Короче говоря, я советую вам, Дэвид, не пренебрегать Докторс-Коммонс. Могу добавить, если это вас интересует, что они кичатся своим положением.
   Стирфорту была свойственна эта манера относиться несерьезно к предмету разговора, и, помня о ней, а также сохраняя свое собственное представление о почтенности этого старинного «сонного уголка неподалеку от площади св. Павла», я не находил возражений против предложения бабушки; решение вопроса она предоставляла мне, сообщая без всяких недомолвок, что эта идея пришла ей в голову, когда она посетила своего проктора в Докторс-Коммонс, чтобы составить завещание в мою пользу.
   – Со стороны вашей бабушки это, во всяком случае, очень похвально, – заметил Стирфорт, когда я ему сказал о завещании. – Поступок ее заслуживает всяческого одобрения. Мой совет, Маргаритка, не пренебрегать Докторс-Коммонс!
   Так я и решил поступить. Затем я сказал Стирфорту, что бабушка поджидает меня в Лондоне (как выяснилось из письма) и сняла на неделю помещение на Линкольнс-Инн-Филдс, в каком-то тихом пансионе, где есть каменная лестница и дверь, выходящая на крышу; бабушка моя была твердо убеждена, что каждому дому в Лондоне угрожает каждую ночь пожар.
   Поездка наша была очень приятной, мы не раз возвращались в разговоре к Докторс-Коммонс и мечтали о будущем, когда я стану проктором, причем Стирфорт с большим юмором рисовал самые причудливые картины, заставлявшие нас обоих хохотать. Когда мы прибыли в Лондон, он отправился домой, пообещав увидеться со мной через день, а я поехал на Линкольнс-Инн-Филдс; бабушка еще не спала и ждала меня к ужину.
   Если бы с той поры, как мы расстались, я совершил кругосветное путешествие, едва ли наша встреча доставила бы нам большую радость. Обнимая меня, бабушка расплакалась и сказала, притворяясь, будто смеется, что моя бедная мать, «эта глупенькая крошка», будь она жива, пролила бы слезы, в чем можно не сомневаться.
   – Вы не взяли с собой мистера Дика, бабушка? – спросил я. – Как жалко! А вы, Дженет, как поживаете?
   Дженет присела, выразила надежду, что я нахожусь в полном здравии, а тем временем лицо бабушки заметно вытянулось.
   – И мне тоже очень жалко, – сказала она, потирая нос. – Я не спокойна, Трот, с тех пор как приехала сюда.
   Прежде чем я спросил, почему она неспокойна, она продолжала:
   – Я убедилась, – тут она печально, но решительно положила руку на стол, – что Дик, по своему характеру, неспособен справиться с ослами. Ему не хватает надлежащей силы. Мне нужно было оставить дома Дженет, тогда, возможно, я была бы спокойна. – Внезапно она взволновалась: – Должно быть, сегодня на моей лужайке очутился осел, сегодня, ровно в четыре часа дня. Я похолодела с головы до пят. Да, я знаю, это был осел!
   Я пробовал ее успокоить, но она не хотела слушать никаких утешений.
   – Это был осел! – повторила она. – Тот самый осел с коротким хвостом, на котором ехала сестра этого Мордая, когда она явилась ко мне в дом. (Бабушка только так называла мисс Мэрдстон.) Это самый наглый осел во всем Дувре. Я его терпеть не могу, этого осла! – заявила она, ударив рукой по столу.
   Дженет осмелилась вмешаться и сказала, что бабушка понапрасну волнуется, ибо упомянутый осел, по ее сведениям, в настоящее время занят перевозкой песка и гравия и лишен возможности вторгаться в чужие владения. Но бабушка не обратила внимания на ее слова.
   Нам подали прекрасный горячий ужин, хотя бабушка жила в самом верхнем этаже – не знаю, то ли потому, что за свои деньги она хотела получить побольше пролетов каменной лестницы, то ли потому, что хотела быть поближе к двери, выходившей на крышу; состоял ужин из жареной курицы, котлет и овощей, все было вкусно, и я всему воздал должное. Но бабушка была особого мнения о провизии в Лондоне и ела совсем мало.
   – Ручаюсь, что эта несчастная курица родилась и выросла в подвале и дышала свежим воздухом только на стоянке карет. Хочу надеяться, что котлета говяжья, но не уверена. В этом городе нет, на мой взгляд, ничего кроме подделок, если не считать грязи.
   – А вы не допускаете, бабушка, что курицу могли привезти из деревни? – осмелился я спросить.
   – Конечно, нет! – отрезала бабушка. – Лондонским торговцам не доставило бы никакого удовольствия торговать без обмана.
   Я не рискнул оспаривать это суждение, но поужинал превосходно, и бабушка осталась этим очень довольна.
   Когда убрали со стола, Дженет помогла ей причесаться, надеть ночной чепец, более изящного покроя, чем обычно («на случай пожара», по словам бабушки) и потеплей закутала ей ноги капотом; таковы были обычные ее приготовления перед тем как отойти ко сну. Затем, по заведенному раз навсегда порядку, от которого не разрешалось ни малейших отступлений, я приготовил для нее стакан горячего белого вина с водой и длинные тоненькие гренки. После всех этих церемоний мы остались наедине; бабушка сидела напротив, попивала свой напиток, обмакивая в него гренки, прежде чем отправить их в рот, и благодушно взирала на меня из-под оборок своего чепчика.
   – Что ж, ты подумал, Трот, об этом плане стать проктором? Или еще совсем не думал? – начала она.
   – Я об этом много думал, дорогая бабушка. И много говорил со Стирфортом. Мне этот план нравится. Очень нравится.
   – Вот это мне приятно, – сказала бабушка.
   – Есть только одно затруднение, бабушка.
   – Какое, Трот?
   – Я слышал, что доступ в эту профессию ограничен… Так не придется ли слишком много заплатить за меня при вступлении?
   – За обучение надо будет уплатить ровно тысячу фунтов, – ответила бабушка.
   – Вот видите, дорогая бабушка, именно это меня и беспокоит, – тут я пододвинул свой стул поближе к ней. – Тысяча фунтов – большие деньги. На мое образование вы истратили немало, да и вообще ни в чем никогда меня не стесняли. Вы были само великодушие. Есть немало путей, чтобы начать жизнь, не затрачивая ровно ничего, начать жизнь в надежде на успех, которого можно добиться упорством и трудом. Не лучше ли будет, если я пойду именно по одному из этих путей? Уверены ли вы, что можете позволить себе такие издержки и поступите правильно, если истратите столько денег? Я хотел бы только, чтобы вы, моя вторая мать, об этом подумали. Уверены ли вы?
   Бабушка доела гренок, не переставая смотреть мне прямо в лицо; поставив стакан на каминную доску, она сложила руки на складках капота и сказала:
   – Трот, дитя мое! Если в жизни есть у меня какая-нибудь цель, то эта цель – сделать из тебя хорошего, разумного и счастливого человека. Это мое единственное желание, его разделяет и Дик. Я бы хотела, чтобы кое-кто послушал, как рассуждает об этом Дик. Проницательность у него прямо удивительная. Но, кроме меня, никто не знает, какой ум у этого человека!
   Она умолкла, обеими руками взяла мою руку и продолжала.
   – Бесполезно вспоминать прошлое, Трот, если эти воспоминания не могут помочь в настоящем. Пожалуй, я могла бы лучше обойтись с твоим бедным отцом… Пожалуй, я могла бы лучше обойтись и с этой бедняжкой, твоей матерью, даже тогда, когда твоя сестра Бетси Тротвуд меня так разочаровала. Может быть, эта мысль мелькнула у меня в голове, когда ты явился ко мне, маленький беглец, измученный, весь в пыли… С той поры. Трот, ты никогда не обманывал моих надежд, ты был моей гордостью и радостью. Кроме тебя, никто не имеет прав на мои деньги, по крайней мере… – К моему удивлению, она замялась и как будто смутилась. – Да, никто не имеет никаких прав… и я тебя усыновила! Только люби меня, старуху, дитя мое, терпи мои прихоти и причуды, и для меня, у которой юность была не очень-то счастливой и спокойной, ты сделаешь куда больше, чем эта старуха сделала для тебя.
   Впервые бабушка упомянула о своем прошлом. И с таким благородством она это сделала, а потом замолкла, что я почувствовал бы к ней еще больше любви и уважения, будь это только возможно.
   – Ну, теперь мы обо всем договорились, Трот, – сказала бабушка. – Толковать об этом больше нечего. Поцелуй меня. Утром после завтрака мы отправимся в Коммонс.
   Прежде чем пойти спать, мы еще долго беседовали у камина. Моя спальня была в том же этаже, что и бабушкина; ночью, заслышав отдаленный шум карет и телег, она приходила в беспокойство, стучала в мою дверь и спрашивала, «не повозки ли это пожарных». Но к утру она заснула крепче и дала и мне возможность отдохнуть.
   Около полудня мы отправились в контору мистеров Спентоу и Джоркинса, которая находилась и Докторс-Коммонс. Бабушка была того мнения о Лондоне, что каждый встречный безусловно должен быть карманным вором, и потому вручила мне на сохранение свой кошелек с десятью гинеями и серебром.
   Мы задержались у лавки игрушек на Флит-стрит, разглядывая гигантов церкви св. Дунстана, бьющих в колокола, – свою прогулку мы приурочили к полудню, чтобы застать их за этим делом, – а затем пошли по направлению к Ладгет-Хиллу и к площади св. Павла. Дойдя уже до Ладгет-Хилла, я заметил, что бабушка ускоряет шаги и вид у нее испуганный. И в тот же момент плохо одетый, хмурый человек, который только что, проходя мимо, остановился и уставился на нас, вдруг пошел почти вплотную вслед за бабушкой.
   – Трот! Милый Трот! – послышался испуганный шепот бабушки, и она схватила меня за руку. – Я не знаю, что делать!
   – Не волнуйтесь. Бояться нечего. Зайдите в лавку, а я живо отделаюсь от этого человека.
   – О нет, нет! Ни за что на свете не говори с ним! Я умоляю, я приказываю!
   – Бабушка! Да ведь это назойливый нищий, и только!
   – Ты не знаешь, кто он! Ты не знаешь, кто это! Не знаешь, что ты говоришь! – шептала бабушка.
   Мы уже стояли у входа в лавку; остановился и тот человек.
   – Не смотри на него, – сказала бабушка, когда я с негодованием повернулся к нему. – Кликни мне карету и жди меня на площади святого Павла.
   – Ждать вас? – переспросил я.
   – Да. Ты должен оставить меня. Я должна пойти с ним.
   – С ним, бабушка? С этим человеком?
   – Я в своем уме. И говорю тебе: я должна! Кликни карету.
   Как ни был я поражен, но я чувствовал, что не могу не повиноваться столь решительному приказу. Я поспешил отойти на несколько шагов и окликнул проезжавшую пустую пролетку. Только-только я успел опустить подножку, бабушка, неведомо каким образом, вскочила в карету, а вслед за ней и этот человек. Она так властно сделала мне знак рукой, чтобы я ушел, что, несмотря на мое замешательство, я немедленно пошел прочь. В этот момент я услышал ее слова, обращенные к извозчику: «Поезжай куда-нибудь! Поезжай вперед!» – И пролетка начала подниматься в гору.
   Вот тут-то я вспомнил о рассказе мистера Дика, который в свое время показался мне фантастическим. Теперь я не сомневался, что это тот самый незнакомец, о котором мистер Дик столь загадочно упоминал, хотя у меня не было ни малейшего представления, почему этот человек имеет такую власть над бабушкой. Прождав с полчаса на площади св. Павла, я увидел возвращающуюся пролетку. Извозчик остановил лошадь неподалеку от меня, в пролетке сидела бабушка, но одна.
   Она еще не совсем успокоилась для того, чтобы немедленно отправиться в контору «Спенлоу и Джоркинс» и потому предложила мне сесть рядом с ней и приказала извозчику медленно ехать куда-нибудь. Она промолвила только: «Дорогой мой, никогда не спрашивай о том, что было, и не упоминай об этом!» – и больше не произнесла ни слова, покуда к ней не вернулось самообладание, а тогда она сообщила мне, что теперь пришла в себя и мы можем выйти из экипажа. Взяв у нее кошелек, чтобы расплатиться с извозчиком, я обнаружил, что все гинеи исчезли и осталось только серебро.
   Мы направились к Докторс-Коммонс и прошли под невысокой узкой аркой. Едва мы очутились за нею, как шум Сити, словно по волшебству, растаял где-то вдалеке. Мрачные двери и узкие проулки привели нас к конторе «Спенлоу и Джоркинс», куда свет проникал сквозь застекленную крышу. В вестибюле этого храма, куда паломники могли проникнуть, не постучавшись, трудились три или четыре клерка, переписывая бумаги. Один из них – сидевший отдельно от прочих иссохший человечек в жестком коричневом парике, словно сделанном из имбирного пряника, – поднялся навстречу бабушке и ввел нас в кабинет мистера Спенлоу.
   – Мистер Спенлоу в суде, сударыня. Сегодня день, когда заседает Суд Архиепископа, но это рядом, и я сейчас за ним пошлю, – сказал иссохший человечек.
   Мы остались ждать, покуда приведут мистера Спенлоу, и я воспользовался случаем, чтобы оглядеться по сторонам. Мебель в комнате была старинная, вся покрытая пылью. Зеленое сукно на письменном столе давно утеряло свой первоначальный цвет, поблекло и посерело, как старый нищий. На столе навалены были груды папок с делами; на одних я прочел надпись «Доказательства», на других (к своему удивлению) – «Пасквили», [61 - «Пасквили»… – Слово «libel» (клевета, пасквиль) в юридической терминологии означает «прошение».] были папки с надписями: «Суд Архиепископа», «Консисторский Суд», «Суд Прерогативы»; я увидел папки с надписями: «Суд Адмиралтейства» и «Суд Делегатов»… [62 - «Суд Архиепископа»… «Суд Делегатов». – Перечисляемые Диккенсом суды, количество которых удивило Дэвида, являлись нелепым пережитком той эпохи, когда церковное право конкурировало с общеобязательными правовыми нормами светской власти и когда параллельно системе светских судов существовал ряд судов, подчиненных церковным властям, где порядок судопроизводства был совершенно особый. Такое положение создавало все предпосылки для появления касты законоведов и непомерной судебной волокиты, которую Диккенс, хорошо знакомый с юридической практикой его дней, достаточно ясно разоблачил в «Дэвиде Копперфилде» применительно к церковным судам, заседавшим в Докторс-Коммонс. Для неимущих классов было невозможно добиться в этих церковных судах правосудия, так как судебная волокита сильно удорожала ведение процесса, требовавшего, даже без волокиты, больших денежных затрат. В 1857 году упомянутые учреждения Докторс-Коммонс были ликвидированы, а церковные суды раскассированы; впрочем в светском суде, куда перешли дела, подлежавшие ведению раскассированных судов, сохранился старый порядок судопроизводства.] Я был поражен, что существует столько судов, и недоумевал, сколько же понадобится времени, чтобы во всем этом разобраться. Кроме этих папок, я увидел огромные манускрипты «Свидетельских показаний, данных под присягой», солидно переплетенные и связанные в увесистые пачки – особая пачка по каждому делу, словно каждое дело являлось историческим произведением в десяти или двадцати томах. Похоже было на то, что все это стоило невесть сколько денег, и я почувствовал уважение к профессии проктора. С возрастающим удовлетворением я продолжал все это осматривать, пока в соседней комнате не послышались чьи-то поспешные шаги и не появился облаченный в черную мантию с белой меховой оторочкой мистер Спенлоу, который, войдя в комнату, снял шляпу.
   Это был джентльмен маленького роста, белокурый, в безупречных башмаках; белый воротничок его сорочки и галстук были туго накрахмалены. Он был аккуратнейшим образом застегнут до самого подбородка и, должно быть, много внимания уделял своим бачкам, тщательно завитым. Золотая цепь от часов была так массивна, что у меня мелькнула мысль, не нуждается ли он для того, чтобы достать из кармана часы, в мускулистой золотой руке – наподобие тех, какие висят над входом в мастерскую золотобита. Одет он был с иголочки и затянут до того, что едва мог согнуться, а когда, опустившись в свое кресло, пожелал взглянуть на какие-то бумаги, лежавшие на столе, то должен был повернуться всем корпусом, словно Панч. [63 - Панч – герой английского народного театра кукол, напоминающий русского Петрушку.]
   Бабушка представила меня ему, и он поздоровался со мной очень любезно. Затем он сказал:
   – Стадо быть, мистер Копперфилд, вы хотите посвятить себя нашей профессии. Я сообщил мисс Тротвуд, когда имел удовольствие как-то с ней встретиться, – тут он снова наклонился, как Панч, всем корпусом. – сообщил о том, что у нас есть вакансия. Мисс Тротвуд любезно уведомила меня, что у нее есть внук, о котором она имеет особое попечение и судьба которого является предметом ее забот. По-видимому, теперь я имею удовольствие познакомиться с этим внуком…
   И снова Панч!
   Я изъявил поклоном свою признательность и сказал, что бабушка говорила со мной об этой вакансии и что работа, вероятно, мне очень понравится. Сказал, что профессия, как я полагаю, отвечает моим природным склонностям и я безотлагательно принимаю предложение. Добавил при этом, что ручаться я, конечно, не могу, пока не познакомлюсь с работой поближе, и прошу – хотя это только формальность, – позволить мне убедиться в том, действительно ли профессия проктора мне нравится, прежде чем я свяжу себя окончательно.
   – О, разумеется! – сказал мистер Спенлоу. – Наша фирма всегда предоставляет месяц… один месяц для испытания. Я был бы очень рад предоставить и два месяца и три месяца… словом, любой срок, но… у меня есть компаньон. Мистер Джоркинс.
   – И плата за учение тысяча фунтов, сэр? – спросил я.
   – Да. Включая гербовой сбор, плата тысяча фунтов, – ответил мистер Спенлоу. – Я уже говорил мисс Тротвуд, что руководствуюсь отнюдь не денежными соображениями. Мне кажется, немногие руководствуются ими столь же мало, как я… Но у мистера Джоркинса есть свое мнение по этому поводу, и я обязан считаться с мнением мистера Джоркинса. Короче говоря, мистер Джоркинс считает и сумму в тысячу фунтов недостаточной.
   – Но если клерк, с которым ваша фирма заключила договор на обучение, будет признан особенно полезным… – начал я, пытаясь уменьшить бабушкины расходы, – если он станет мастером своего дела, – тут я покраснел, ибо это походило на самохвальство, – не сочтет ли возможным ваша фирма положить ему…
   Мистер Спенлоу понатужился и, вытянув шею из воротничка, покрутил головой, предваряя слово «жалованье».
   – Нет, мистер Копперфилд. Я умолчу, какого мнения держался бы лично я по сему вопросу, будь я свободен в своих действиях. Но мистер Джоркинс непоколебим.
   Этот страшный Джоркинс привел меня в ужас. Однако впоследствии выяснилось, что это был тугодум, но человек кроткий, чья роль в фирме сводилась к тому, чтобы держаться на втором плане и пользоваться репутацией неумолимого и бессердечного человека. Если клерк просил о прибавке жалованья, мистер Джоркинс и слышать об этом не хотел. Если клиент мешкал с оплатой по счету, мистер Джоркинс требовал исполнения обязательств и, как бы ни страдали от этого чувства мистера Спенлоу (а они всегда страдали), мистер Джоркинс своего не упускал. Сердце и карман доброго ангела Спенлоу были бы всегда отверсты, если бы не противодействие этого демона Джоркинса. Когда я стал постарше, мне пришлось познакомиться и с другими фирмами, деятельность которых основана на принципах фирмы «Спенлоу и Джоркинс»!
   Было решено, что свое месячное испытание я начну, когда мне будет удобно, а бабушка может не дожидаться в Лондоне конца этого срока и ей нет нужды возвращаться сюда через месяц, так как договор о моем обучении я пошлю ей для подписи домой. Когда мы условились об этом, мистер Спенлоу предложил сейчас же повести меня в суд и показать, что он собой представляет. Я только этого и хотел, и мы отправились, оставив бабушку в конторе; по ее словам, она не очень доверяла подобным местам, считая, как мне кажется, любой суд своего рода пороховым заводом, который может в любой момент взлететь на воздух.
   Мистер Спенлоу повел меня через мощеный двор, окруженный мрачными кирпичными зданиями; судя по табличкам на дверях, здесь находились конторы ученых адвокатов, о которых говорил мне Стирфорт; мы повернули налево вошли в дверь и попали в большое мрачное помещение, напоминающее часовню. Дальний конец этого зала был отделен загородкой, и там на помосте в форме подковы сидели на удобных старинных креслах джентльмены в красных мантиях и серых париках – упомянутые выше доктора. У основания подковы, склонившись над пюпитром, напоминавшим кафедру проповедника, сидел и непрерывно моргал глазами пожилой джентльмен; находись он в зоологическом саду, я непременно принял бы его за сову, но, как я узнал, это был председательствующий судья. Внутри подковы и ниже ее, почти на уровне досок помоста, расположились вокруг длинного зеленого стола другие джентльмены – ранга мистера Спенлоу, – одетые, так же как и он, в черные мантии с белой меховой опушкой. У них у всех были очень тугие воротники и крайне спесивый вид, как мне показалось; но я тут же понял, что несправедлив к ним, ибо, когда двое или трое встали, чтобы ответить на вопрос председательствующей духовной особы, я был поражен их робостью. Публика грелась у печки посреди судебного зала и состояла из мальчишки с шарфом на шее и джентльмена, весьма бедно одетого, который украдкой доставал из кармана хлебные крошки и поедал их. Томительная тишина этого места нарушалась только потрескиваньем огня и голосом одного из докторов, который медленно пробирался сквозь целую библиотеку свидетельских показаний и время от времени делал привал в маленьких придорожных харчевнях доказательств. Никогда в жизни я не попадал на такое мирное, сонное и усыпляющее, старомодное, позабытое временем собрание, происходящее словно в тесном семейном кругу. И я почувствовал, что оно должно действовать как успокоительное наркотическое средство на всех участников его, кроме, пожалуй, истца.
   Вполне удовлетворенный мечтательным покоем этого убежища, я уведомил мистера Спенлоу, что на сей раз видел достаточно, и мы вернулись к бабушке. Вместе с ней я покинул Докторс-Коммонс, и каким я чувствовал себя юнцом, когда мы уходили из конторы «Спенлоу и Джоркинс», а клерки показывали на меня, тыча друг друга в бок перьями!
   На Линкольнс-Инн-Филдс мы прибыли без приключений, если не считать встречи со злосчастным ослом, впряженным в тележку уличного торговца и вызвавшим у бабушки неприятные воспоминания. Благополучно добравшись до дому, мы еще долго обсуждали мои планы; я знал, что бабушка рвется домой, знал, что с лондонскими пожарами, с лондонской пищей и карманными воришками она ни минуты не будет спокойна, и потому просил ее не тревожиться обо мне, но уехать, не откладывая, и предоставить мне самому улаживать мои дела.
   – За неделю, что я в Лондоне, я обо всем успела подумать, мой дорогой, – сказала она. – В Аделфи сдаются меблированные комнаты, Трот, они тебе как раз подойдут.
   После такого краткого вступления она вытащила из кармана объявление, старательно вырезанное из газеты, оповещавшее, что в Аделфи, на Бэкингем-стрит сдается внаем чрезвычайно уютное небольшое помещение из нескольких меблированных комнат, с видом на реку, весьма подходящее для молодого джентльмена, члена какого-нибудь из судебных Иннов [64 - …члена какого-нибудь из судебных Иннов… – то есть адвоката, имеющего право выступать в судах и являющегося членом одной из корпораций юристов, называемых «Иннами». Вплоть до наших дней существует четыре Инна, возникших еще в XIII веке и монополизировавших с тех пор право подготовки полноправных юристов. В прошлом Инны были строго аристократическими корпорациями, и хотя с течением веков доступ в них формально стал более свободным, но и теперь каждый юрист, пожелавший выступать в судах, должен для получения звания барристера (адвоката с правом выступления в судах) не только пройти начальные испытания, но представить рекомендации о своем добром имени, пробыть в одном из Иннов три года и внести значительную сумму (до 200 фунтов) за окончательные испытания (см. более подробно в комментариях к 2-му тому наст. изд.).] или кого-нибудь еще в этом роде. Снять можно немедленно, даже на один месяц, цена умеренная.
   – Бабушка! Да ведь это именно то, что нужно! – воскликнул я, с восторгом думая о том, что собственная квартира придаст мне солидности.
   – Отправимся сейчас, – сказала бабушка, немедленно надевая шляпку, которую только что сняла. – Пойдем посмотрим.
   И мы отправились.
   Согласно объявлению обращаться надлежало к миссис Крапп, и мы позвонили в колокольчик у двери подвального этажа, позволявший, по нашим предположениям, вступить в общение с миссис Крапп. Нам пришлось позвонить три или четыре раза, прежде чем мы убедили миссис Крапп вступить в общение с нами, но, наконец, она появилась в образе дородной леди, у которой из-под нанкового платья торчали оборки фланелевой нижней юбки.
   – Позвольте нам, сударыня, посмотреть ваши комнаты, – обратилась к ней бабушка.
   – Для этого джентльмена? – спросила миссис Крапп, ища в кармане ключи.
   – Да, для моего внука, – сказала бабушка.
   – Как раз подойдут для него, – сказала миссис Крапп.
   Мы поднялись по лестнице.
   Помещение находилось на самом верхнем этаже, – это имело большое значение для бабушки, ибо в случае пожара близка была спасительная крыша, – и состояло из маленькой полутемной прихожей, где почти ничего не было видно, из маленькой совсем темной кладовки, где не было видно ровно ничего, из гостиной и спальни. Мебель была старая, но для меня она была достаточно хороша, а из окон в самом деле виднелась река.
   Квартира мне понравилась, и бабушка удалилась с миссис Крапп в кладовую, чтобы переговорить об условиях; я остался сидеть на диване в гостиной и едва мог поверить тому, что такая великолепная резиденция приготовлена для меня. После довольно длительного поединка они вновь появились, и, к моей радости, я увидел по лицам обеих, – бабушки и миссис Крапп, – что все улажено.
   – Это мебель последнего жильца? – осведомилась бабушка.
   – Да, сударыня, – ответила миссис Крапп.
   – Что с ним сталось? – спросила бабушка. У миссис Крапп начался приступ мучительного кашля, и с большим трудом она выговорила:
   – Он заболел здесь, сударыня, и… кхе! кхе! кхс!.. господи! умер.
   – Ох! А умер он от чего? – спросила бабушка.
   – Он-то? Он, сударыня, умер от спиртного, – сообщила миссис Крапп доверительно. – И от дыма.
   – От дыма? Вы хотите сказать, что печи дымят?
   – Да нет, сударыня! От сигар и трубок.
   – Ну, это, во всяком случае, незаразительно, Трот, – успокоила меня бабушка.
   – Да, конечно, – согласился я.
   Одним словом, бабушка, видя, как я восхищен квартирой, сняла ее на месяц с правом, по истечении этого срока, оставить помещение за собой еще на год. Миссис Крапп согласилась стряпать и смотреть за бельем; обо всем остальном, что могло мне понадобиться, бабушка уже позаботилась. В заключение миссис Крапп выразительно намекнула, что будет относиться ко мне как к родному сыну. Переехать я мог через день, и, благодарение богу, – сказала миссис Крапп, – теперь у нее есть кого опекать.
   На обратном пути бабушка выразила полную уверенность в том, что жизнь, которую теперь я должен буду вести, воспитает во мне твердость духа и укрепит веру в свои силы, которых мне еще не хватает. Она твердила об этом и на следующий день, когда мы обсуждали вопрос об отправке моих вещей и книг, находившихся у мистера Уикфилда. Об этих вещах и о том, как я провел каникулы, я написал длинное письмо Агнес, которое бабушка взялась передать, так как уезжала на следующий день. Я не буду останавливаться на мелочах, добавлю только, что бабушка приняла все меры к тому, чтобы я ни в чем не нуждался в течение испытательного месяца: упомяну также, что, к нашему сожалению, Стирфорт не появился до ее отъезда, что, здравая и невредимая, она села вместе с Дженет в дуврскую карету, предвкушая грядущие поражения праздношатающихся ослов, и что, после отхода кареты, я повернул к Аделфи, размышляя о былых днях, когда я блуждал вокруг подземных его арок, и о счастливых переменах, вынесших меня на поверхность.


   Глава XXIV
   Мой первый кутеж

   Чудесно было владеть этим величественным замком и, закрыв наружную дверь, чувствовать то же, что чувствовал Робинзон Крузо, когда забирался в свою крепость и втаскивал за собой лестницу. Чудесно было бродить по городу с ключом от своей квартиры в кармане и знать, что я могу пригласить к себе любого человека и никому не причиню никакого беспокойства, разве что самому себе. Чудесно было возвращаться домой, приходить и уходить, никому не говоря ни слова, и вызывать звонком миссис Крапп, которая, пыхтя, появлялась из недр земли, когда она была мне нужна и когда… расположена была прийти. Все это, говорю я, было чудесно, но должен сказать, что иной раз становилось очень скучно.
   Чудесно бывало по утрам, особенно в погожее утро. При дневном свете жизнь казалась легкой и вольной, и еще более легкой и вольной, если светило солнце. Но с приближением сумерек жизнь тоже как будто клонилась к закату. Не знаю, почему так случалось, но я редко чувствовал себя хорошо при свечах. Мне не хватало Агнес. Не было моей подруги с ее милой улыбкой, и ее места не занял никто. Миссис Крапп как будто находилась бесконечно далеко. Я размышлял о своем предшественнике, который умер от пьянства и курения, и готов был пожелать, чтобы он соизволил остаться в живых и не тревожил меня мыслями о своей кончине.
   Прошло два дня, а мне уже казалось, будто я живу здесь целый год и, однако, не возмужал ни на один час; и все так же мучило меня сознание, что я очень молод.
   Стирфорт все не появлялся, и я начал опасаться, не заболел ли он, а потому на третий день я рано покинул Докторс-Коммонс и отправился пешком в Хайгет. Миссис Стирфорт очень обрадовалась мне и сообщила, что ее сын уехал с одним из своих оксфордских приятелей навестить другого приятеля, жившего близ Сент-Элбане, и что она ждет его завтра. Я так любил Стирфорта, что стал не на шутку его ревновать к оксфордским приятелям.
   Миссис Стирфорт настойчиво оставляла меня обедать, я согласился, и, кажется, мы весь день говорили только о нем. Я рассказал ей, как полюбили его обитатели Ярмута и каким чудесным спутником он был для меня. Мисс Дартл была начинена намеками и загадочными вопросами, но проявила большой интерес к каждой мелочи нашей жизни в Ярмуте и, то и дело повторяя: «Это и в самом деле было так?», выпытала у меня все, что ей хотелось знать. Наружность ее ничуть не изменилась с того дня, как я в первый раз ее увидал, но общество двух леди было так приятно и я чувствовал себя так непринужденно, что спросил себя, не начинаю ли я немножко в нее влюбляться. Несколько раз за этот вечер, а в особенности когда я в поздний час возвращался домой, я невольно подумывал о том, какой милой собеседницей была бы она на Бэкингем-стрит.
   На следующее утро перед уходом в Докторс-Коммонс я пил кофе с булкой – поистине удивительно сколько кофе расходовала миссис Крапп и каким жидким он всякий раз оказывался, – как вдруг, к безграничной моей радости, вошел Стирфорт собственной персоной.
   – Дорогой мой Стирфорт, я уже начал подумывать, что никогда вас больше не увижу! – вскричал я.
   – Меня силой утащили на следующее же утро по возвращении домой, – объяснил Стирфорт. – Маргаритка, да вы здесь живете как заправский старый холостяк!
   С великой гордостью я показал ему свою квартиру, не забыв и о кладовке, и он отозвался обо всем с большой похвалой.
   – Знаете, что я вам скажу, старина, – заявил он, – я буду здесь останавливаться, приезжая в Лондон, пока вы не предложите мне убираться.
   Эти слова привели меня в восторг. Я ответил, что если он ждет такого предложения, то ему придется ждать до Страшного суда.
   – Но вы должны позавтракать, – заявил я, берясь за шнурок звонка. – Миссис Крапп сварит вам кофе, а у меня здесь есть голландская плитка для холостяка, и я поджарю бекон.
   – Нет, нет, не звоните! – сказал Стирфорт. – Не могу. Я завтракаю с одним из приятелей, который остановился в гостинице «Пьяцца» около Ковент-Гарден.
   – Но вы вернетесь к обеду? – спросил я.
   – Честное слово – не могу! Мне очень хотелось бы, но я должен побыть с этими двумя приятелями. Завтра утром мы все трое вместе уезжаем.
   – Так приведите их сюда обедать. Как вы думаете, они согласятся прийти?
   – О, они-то придут, – ответил Стирфорт, – но мы доставим вам столько хлопот. Лучше приходите вы, и мы пообедаем где-нибудь вчетвером.
   На это я решительно не мог согласиться, так как мне пришло в голову, что следует отпраздновать новоселье и такого удобного случая никогда больше не представится. Я пуще прежнего возгордился своей квартирой после того, как он ее одобрил, и горел желаньем воспользоваться всеми ее удобствами. Поэтому я взял с него слово, что он придет вместе с обоими своими друзьями и мы назначили обед на шесть часов.
   Когда он ушел, я позвонил миссис Крапп и познакомил ее с моим дерзким замыслом. Прежде всего миссис Крапп заявила, что, разумеется, она не может прислуживать за столом, но она знает одного расторопного молодого человека, который, вероятно, согласится, а его условия – пять шиллингов и еще какая-нибудь мелочь, по моему усмотрению. В ответ на это я заявил, что, конечно, мы его пригласим. Затем миссис Крапп довела до моего сведения, что, разумеется, она не может находиться одновременно в двух местах (это показалось мне не лишенным оснований) и что необходимо нанять «молодую девицу» и поместить ее в кладовке, где она при свече, позаимствованной из спальни, будет не покладая рук мыть посуду. Я осведомился, сколько придется истратить на эту молодую особу, а миссис Крапп высказала мнение, что восемнадцать пенсов вряд ли обогатят меня или разорят. На это я отвечал, что разделяю ее мнение, и вопрос был улажен. Наконец миссис Крапп сказала:
   – А теперь займемся обедом.
   Прямо-таки любопытно, насколько был лишен предусмотрительности торговец железными изделиями, снабдивший миссис Крапп печным литьем для кухни: на ее плите ничего нельзя было приготовить, кроме отбивных котлет и картофельного пюре! Что касается котелка для рыбы, то миссис Крапп сказала: ну, что ж! Не угодно ли мне самому пойти посмотреть? Ничего другого она, по совести, сказать не может. Не угодно ли мне пойти посмотреть? Я все равно ничего не мог бы понять, даже если бы пошел и посмотрел, а потому отклонил ее предложение, заявив:
   – Ничего, обойдемся без рыбы.
   Но миссис Крапп сказала:
   – Не говорите так. Есть устрицы, почему бы не взять устриц?
   И этот вопрос тоже был улажен. Затем миссис Крапп сказала, что она порекомендовала бы следующее: две жареных курицы… из кухмистерской; тушеное мясо с овощами… из кухмистерской; в перерывах между блюдами почки и горячий пирог… из кухмистерской; торт и (если мне угодно) желе… из кухмистерской. Тогда, по словам миссис Крапп, у нее будет полная возможность сосредоточить все внимание на картофеле и подать на стол сыр и сельдерей в надлежащем виде.
   Я последовал совету миссис Крапп и сам заказал все в кухмистерской. Возвращаясь оттуда по Стрэнду и заметив в окне мясной лавки какое-то твердое пятнистое вещество, напоминавшее мрамор, но украшенное ярлыком: «Студень из телячьей головы», я купил добрую толику такого студня и, по моим расчетам, этой порции должно было хватить на пятнадцать человек. Миссис Крапп в конце концов согласилась разогреть сей продукт, и в жидком виде он до такой степени «сократился» (по словам Стирфорта), что его оказалось маловато для четверых.
   Благополучно завершив эти приготовления, я купил на рынке Ковент-Гарден кое-чего на десерт и сделал солидный заказ в находившейся по соседству винной лавке. Когда я вернулся после полудня домой и увидел бутылки, выстроившиеся в боевом порядке на полу кладовой, их оказалось такое множество (хотя двух и недоставало, к немалому замешательству миссис Крапп), что я не на шутку струхнул.
   Одного из друзей Стирфорта звали Грейнджер, а другого – Маркхем. Оба были очень веселые и жизнерадостные ребята: Грейнджер немного старше Стирфорта, Маркхем на вид совсем юный, я дал бы ему не больше двадцати лет. Я заметил, что сей последний всегда говорил о себе неопределенно, в третьем лице, и очень редко употреблял местоимение первого лица единственного числа.
   – Человек может прекрасно здесь устроиться, мистер Копперфилд, – сказал Маркхем, разумея при этом самого себя.
   – Местоположение неплохое и комнаты удобные, – отозвался я.
   – Надеюсь, у вас обоих разыгрался аппетит? – осведомился Стирфорт.
   – Честное слово, Лондон как будто возбуждает аппетит у человека, – ответил Маркхем. – Человек весь день голоден. Человек все время ест.
   Слегка смущенный в первые минуты, чувствуя себя слишком молодым, чтобы играть роль хозяина дома, я уговорил Стирфорта, когда доложили, что обед подан, занять председательское место, а сам уселся против него. Все шло превосходно, вина мы не жалели, а Стирфорт так блестяще исполнял свои обязанности, что все веселились от души. Но, увы, мне не удавалось быть таким добрым сотрапезником, каким мне хотелось, ибо мой стул находился против двери и внимание мое отвлекал расторопный молодой человек, который очень часто выходил из комнаты, и немедленно вслед за этим его тень неизменно появлялась на стене передней с бутылкой у рта. «Молодая девица» также причиняла мне некоторое беспокойство – она, правда, не пренебрегала мытьем тарелок, но, к сожалению, их била. Ум у нее был пытливый, она не в силах была сидеть безотлучно в кладовой (вопреки данным ей строгим инструкциям) и то и дело заглядывала к нам, всякий раз пугаясь, что ее заметили. Тут она пятилась, наступала на тарелки, которыми старательно уставляла пол, и производила серьезные опустошения.
   Впрочем, все это были мелочи, и они улетучились из памяти, как только убрали скатерть и на столе появился десерт. Когда пирушка достигла этой стадии, выяснилось, что расторопный молодой человек лишился дара речи. Отдав ему потихоньку распоряжение присоединиться к миссис Крапп и увести с собою в нижний этаж «молодую девицу», я предался веселью.
   Началось с того, что на душе у меня стало удивительно легко и радостно. Воскресли в памяти всевозможные полузабытые события, о которых хотелось потолковать, и я болтал без умолку, что было мне совсем несвойственно. Я громко смеялся над своими собственными остротами и над остротами собеседников, призывал к порядку Стирфорта, якобы медлившего передавать бутылку, несколько раз клялся приехать в Оксфорд, возвестил, что намерен еженедельно давать точь-в-точь такие же обеды, и в безумии своем взял такую понюшку из табакерки Грейнджера, что принужден был удалиться в кладовку и там, наедине с собой, чихал в течение десяти минут.
   Затем я все быстрее и быстрее наполнял рюмки и то и дело брался за пробочник, чтобы откупорить новую бутылку задолго до того, как она могла понадобиться. Я предложил выпить за здоровье Стирфорта. Я назвал его самым дорогим моим другом, «покровителем моего детства и товарищем моей юности». Сказал, что с восторгом предлагаю тост за него. Сказал, что перед ним я в неоплатном долгу и восхищаюсь им больше, чем могу выразить словами. Закончил я возгласом:
   – Выпьем за Стирфорта! Да благословит его бог! Ура!
   Трижды осушили мы в его честь по три рюмки, а затем еще одну, и в заключение еще одну. Обходя вокруг стола, чтобы пожать ему руку, я разбил свою рюмку и пробормотал, заикаясь:
   – Стир…форт! Вы моя… п-путевод… з-звезда!
   Вдруг мне послышалось, что кто-то распевает песню. Певцом оказался Маркхем, он пел: «Когда на сердце заботы бремя». [65 - «Когда на сердце заботы бремя» – песенка из популярной «оперы нищих» порта Джона Гэя (1685–1732), написанная на мотив, известный еще в XVII веке.] Пропев ее, он предложил нам выпить «за женщину». Против этого я возразил, этого я не мог допустить. Я заявил, что предлагать такой тост неучтиво и я никогда не разрешу провозглашать подобные тосты в своем доме, где можно пить только «за леди». Я говорил с ним очень резко, вероятно потому, что видел, как Стирфорт и Грейнджер смеются надо мной, а может быть, над ним или над нами обоими. Он заявил, что человеку нельзя приказывать. Я сказал, что можно. Он возразил, что в таком случае человека нельзя оскорблять. Я сказал, что на сей раз он прав: человека нельзя оскорблять под моей кровлей, где лары священны, а законы гостеприимства превыше всего. Он сказал, что человек не унизит своего достоинства, если признает, что я чертовски славный малый. Я тотчас же предложил выпить за его здоровье.
   Кто-то курил. Мы все курили. Курил и я, стараясь справиться с мелкой дрожью. Стирфорт произнес в мою честь речь, которая растрогала меня чуть не до слез. Я ответил благодарственной речью и выразил надежду, что все присутствующие будут обедать у меня завтра и послезавтра, – словом, каждый день в пять часов, дабы мы могли наслаждаться весь вечер беседой и обществом друг друга. Тут я почувствовал потребность провозгласить за кого-нибудь тост и предложил выпить за здоровье моей бабушки, мисс Вечен Тротвуд, лучшей из представительниц ее пола.
   Кто-то высунулся из окна моей спальни и прижимался горячим лбом к холодному каменному карнизу, чувствуя, как – ветерок обвевает его лицо. Это был я сам! Я называл себя «Копперфилдом» и говорил:
   – Ну, зачем ты пробовал курить? Мог бы сообразить, что это тебе не под силу.
   Потом кто-то неуверенно разглядывал свое лицо в зеркале. Это был опять-таки я. В зеркале я был очень бледен, глаза блуждали, а волосы – только волосы! – казались пьяными.
   Кто-то сказал мне:
   – Пойдемте в театр, Копперфилд!
   И вот уже нет спальни, и снова передо мной появился стол, заставленный дребезжащими стаканами… Лампа… По правую мою руку Грейнджер, по левую Маркхем, напротив Стирфорт – все сидят, окутанные дымкой, где-то очень далеко. В театр? Ну, конечно! Превосходно! Пошли! Но пусть меня извинят: я выйду последним и потушу лампу, во избежание пожара!
   Какое-то замешательство в темноте – оказывается, исчезла дверь. Я ощупью разыскивал ее в оконных занавесках, когда Стирфорт, смеясь, взял меня под руку и вывел из комнаты. Один за другим мы спустились по лестнице. На последних ступенях кто-то упал и скатился вниз. Кто-то другой сказал, что это Копперфилд. Меня рассердила такая ложь, но вдруг я почувствовал, что лежу на спине в коридоре, и стал подумывать, что, пожалуй, тут есть доля правды.
   Очень туманная ночь, большие расплывчатые кольца вокруг уличных фонарей. Шел бессвязный разговор о том, что на улице сыро. А я считал, что подмораживает. Стирфорт смахнул с меня пыль под фонарем и расправил мою шляпу, которая удивительным образом появилась неведомо откуда, потому что раньше ее на моей голове не было. Потом Стирфорт спросил:
   – Вы себя хорошо чувствуете, Копперфилд?
   А я ответил ему:
   – Зза-мме-чательно!
   Из тумана выглянул человек, сидевший в какой-то будочке, принял от кого-то деньги, осведомился, принадлежу ли я к компании джентльменов, за которых сейчас платят, и, помнится, когда я мельком на него взглянул, он как будто колебался, брать ли за меня деньги. Вскоре после этого мы очутились очень высоко, в театре, где было очень жарко, и мы смотрели вниз, в преисподнюю, которая словно дымилась: людей, которыми она была набита до отказу, едва можно было разглядеть. Еще была внизу большая сцена, казавшаяся очень чистой и гладкой после улицы, а на сцене были люди, которые о чем-то говорили, но ничего нельзя было разобрать. Сверкало множество огней, играла музыка, а внизу в ложах сидели леди, и еще что-то там было, не знаю что. На мой взгляд, весь театр имел диковинный вид, как будто он учился плавать, как ни старался я его удержать.
   Кто-то предложил спуститься вниз, в ложи, где сидели леди. Перед моими глазами проплыли разодетый джентльмен, развалившийся на диване с биноклем в руке, а также моя собственная особа, отраженная во весь рост в зеркале. Затем меня ввели в одну из лож, и, усевшись, я начал что-то говорить, а вокруг кричали кому-то: «Тише!» – и леди бросали на меня негодующие взгляды, и… что это? Да! – передо мною, в той же ложе, сидела Агнес с леди и джентльменом, которых я не знал. Мне кажется, сейчас я вижу ее лицо яснее, чем видел тогда, лицо и этот незабываемый взгляд, выражающий жалость и изумление и обращенный на меня.
   – Агнес! – хрипло сказал я. – Госпо. мил…луй! Агнес!
   – Тише! Прошу вас! – неизвестно почему, ответила она. – Вы мешаете публике. Смотрите на сцену!
   Повинуясь ее приказу, я постарался удержать в поле зрения сцену и прислушаться к тому, что там происходит, но ничего из этого не вышло. Вскоре я снова взглянул на Агнес и увидел, что она сидит съежившись в углу ложи и прижимает ко лбу руку, затянутую в перчатку.
   – Агнес! – сказал я. – Б-боюсь… вам… н-не здоров…
   – Нет, нет. Не думайте обо мне, Тротвуд, – возразила она. – Послушайте, вы скоро уйдете отсюда?
   – С-скоро… у-уйду… отсюда? – повторил я.
   – Да.
   У меня явилось дурацкое намерение ответить, что я хочу подождать и проводить ее. Вероятно, я кое-как выразил свою мысль, потому что Агнес, пристально посмотрев на меня, как будто поняла и тихо сказала:
   – Я знаю, вы исполните мою просьбу, если я скажу вам, что для меня это очень важно. Уйдите сейчас же, Тротвуд! Уйдите ради меня и попросите ваших друзей проводить вас до дому!
   К тому времени она уже успела оказать на меня столь благотворное влияние, что, хотя я и сердился на нее, мне стало стыдно, и, бросив короткое «с-спок… нок» (я хотел сказать: «спокойной ночи»), я встал и вышел. Приятели последовали за мной, и прямо из ложи я шагнул в свою спальню, где был один только Стирфорт, помогавший мне раздеться, а я то уверял его, что Агнес – моя сестра, то принимался умолять принести штопор, чтобы откупорить еще бутылку вина.
   Всю ночь, в лихорадочном сне, кто-то, лежавший в моей кровати, бессвязно повторял снова все, что было сделано и сказано, а кровать была бурным морем, не утихавшим ни на минуту. И когда этот кто-то медленно вселился в меня, о! как стала томить меня жажда! И как мучительно было ощущать, что моя кожа превратилась в твердую доску, язык – в дно пустого котла, покрытое накипью от долгой службы и высушенное на медленном огне, ладони – в раскаленные металлические пластинки, которых никакой лед не может остудить!
   А какую душевную пытку, угрызения совести и стыд я испытал, очнувшись на следующий день! Ужас при мысли о тысяче нанесенных мною оскорблений, не сохранившихся в моей памяти, – оскорблений, которые ничто не могло искупить… воспоминание о том незабываемом взгляде, какой бросила на меня Агнес… мучительное сознание, что я не могу с ней увидеться, ибо я, негодяй, даже не знал, каким образом попала она в Лондон и где остановилась… отвращение мое при одном только виде комнаты, где происходила пирушка… нестерпимая головная боль… запах табачного дыма, вид рюмок, невозможность выйти из дому или хотя бы подняться с кровати! Ох, что это был за день!
   Ох, что это был за вечер, когда я сидел у камина перед чашкой бараньего бульона, подернутого пленкой жира, думал о том, что пошел по стопам моего предшественника, унаследовав не только его квартиру, но и его судьбу, и почти решился лететь в Дувр и покаяться во всем! Ох, что это был за вечер, когда миссис Крапп, пришедшая забрать чашку из-под бульона, подала мне одну-единственную почку на плоской тарелочке для сыра – все, что осталось от вчерашнего пиршества, а я, право же, готов был броситься на ее нанковую грудь и с глубоким раскаянием воскликнуть: «О миссис Крапп, миссис Крапп, пусть сгинут эти объедки!! Мне нестерпимо скверно!» Но даже в этот критический момент я сомневался, можно ли довериться такой женщине, как миссис Крапп.


   Глава XXV
   Добрый и злой ангелы

   После этого горестного дня, ознаменованного головной болью, тошнотой и раскаянием, я вышел поутру из своей квартиры, чувствуя, что в голове у меня все касающееся даты моего званого обеда как-то странно перепуталось, словно полчище титанов вооружилось огромным рычагом и отодвинуло на несколько месяцев назад то, что случилось третьего дня; и тут я увидел посыльного, – с письмом в руке он поднимался по лестнице. Он не спешил исполнить поручение, но, заметив, что я смотрю на него поверх перил с верхней площадки, пустился рысью и добрался до меня, запыхавшись, как будто всю дорогу мчался, пока не изнемог.
   – Т. Копперфилд, эсквайр? – осведомился посыльный, прикоснувшись тросточкой к шляпе.
   У меня едва хватило сил заявить, что это я, – до такой степени смутила меня уверенность, что письмо от Агнес. Все же я сказал ему, что именно я Т.Копперфилд, эсквайр, а он в этом не усомнился и вручил мне письмо, на которое, по его словам, ждут ответа. Захлопнув перед ним дверь, я оставил его дожидаться ответа на площадке лестницы и вернулся к себе в таком нервическом состоянии, что принужден был положить письмо на обеденный стол и осмотрел его снаружи, прежде чем решился сломать печать.
   Наконец я его вскрыл; это была очень милая записка, без единого упоминания о моем поведении в театре. Я прочел:
   «Дорогой Тротвуд. Я остановилась в доме папиного агента мистера Уотербрука, на Эли-Плейс, Холборн. Не навестите ли вы меня сегодня в любой час, когда вам будет удобно?
   Всегда любящая вас Агнес».
   Столько времени понадобилось мне, чтобы написать ответ, хоть отчасти меня удовлетворяющий, что я не ведаю, какие мысли могли возникнуть у посыльного, пожалуй, он подумал, что я учусь писать. Должно быть, я написал не менее полудюжины ответов. Одно письмо я начал так: «Могу ли я надеяться, дорогая Агнес, что когда-нибудь мне удастся стереть в вашей памяти то отвратительное впечатление…», но тут мне что-то не понравилось, и я разорвал его. Другое я начал словами: «Как заметил Шекспир, дорогая моя Агнес, странно, что враг человека находится у него во рту…» Это напомнило мне Маркхема, и дальше я не пошел. Я даже попробовал прибегнуть к поэзии. Одну записку я начал четырехстопным ямбом: «Не вспоминай, не вспоминай…» – но это связывалось с пятым ноября [66 - …это связывалось с пятым ноября… – Диккенс намекает на песенку, начинавшуюся так: «Помни, помни о пятом ноября и о заговоре Пороховом». Эта песенка распевалась ежегодно 5 ноября во время народного гулянья в городах Англии, в годовщину так называемого «Порохового заговора» 1605 года (Пороховой заговор – католический заговор в Лондоне, имевший целью взорвать парламент в день его открытия королем Иаковом 5 ноября 1605 года (упоминания об этом заговоре неоднократно встречались в предыдущих томах наст. изд. и подробно комментировались)). В эпоху, описываемую в «Дэвиде Копперфилде», такие гулянья еще происходили в Лондоне.] и показалось нелепым. После многочисленных попыток я написал:
   «Дорогая Агнес! Ваше письмо похоже на вас. Могу ли я сказать что-либо большее в похвалу ему? Я приду в четыре часа.
   Ваш любящий и страдающий Т.К.».
   С этим посланием (раз двадцать хотелось мне вернуть его обратно, как только я выпустил его из рук) посыльный, наконец, ушел.
   Если бы кому-нибудь из джентльменов в Докторс-Коммонс день показался наполовину таким ужасным, каким был он для меня, я искренне верю, что он искупил бы до некоторой степени свою долю вины за соучастие в этом церковном суде, весьма напоминающем старый, заплесневелый сыр. Я вышел из конторы в половине четвертого и через несколько минут уже бродил близ Эли-Плейс, а назначенный час миновал, и, судя по часам церкви Сент Эндрью в Холборне, было четверть пятого, когда я в отчаянии решился, наконец, дернуть ручку звонка у левого косяка двери, ведущей в дом мистера Уотербрука,
   Служебными делами мистер Уотербрук занимался в первом этаже, а его светская жизнь (которой он уделял немало времени) протекала в верхнем. Меня ввели в хорошенькую, но слишком заставленною вещами гостиную; там сидела Агнес и вязала кошелек.
   Она казалась такой тихой и доброй и при виде ее у меня возникли столь яркие воспоминания о веселых и счастливых школьных днях в Кентербери и о том, каким пьяным, прокуренным, тупым негодяем был я в тот вечер что я не устоял перед угрызениями совести, чувством стыда и… повел себя как дурак, благо никого здесь не было. Не стану отрицать, что я расплакался. И по сей час я не знаю, было ли это, в общем, самым разумным, что я мог сделать, или самым нелепым.
   – Будь это не вы, а кто-нибудь другой, Агнес, мне было бы не так тяжело, – отвернувшись, сказал я. – Но подумать только, что меня видели вы! Кажется, лучше бы мне было не дожить до этого дня!
   На секунду она положила свою руку на мою – ничье прикосновенье не могло сравниться с прикосновением ее руки, – и я почувствовал такое облегчение и умиротворение, что невольно поднес ее руку к губам и с благодарностью поцеловал.
   – Садитесь! – весело сказала Агнес. – Не горюйте, Тротвуд. Если вы не можете всецело довериться мне, то кому же тогда вам доверять?
   – Ах, Агнес, вы – мой добрый ангел! – воскликнул я.
   Она улыбнулась – грустно, как мне почудилось, – и покачала головой.
   – Да, Агнес, мой добрый ангел! Вы всегда были моим добрым ангелом!
   – Если это и в самом деле так, Тротвуд, то мне очень хотелось бы сделать одну вещь, – сказала она.
   Я вопросительно взглянул на нее, но уже догадывался, что она хочет сказать.
   – Мне хотелось бы предостеречь вас от вашего злого ангела, – произнесла Агнес, взглянув на меня в упор.
   – Дорогая Агнес, если вы говорите о Стирфорте… – начал я.
   – Да, Тротвуд, – ответила она.
   – В таком случае, Агнес, вы судите о нем превратно. Это он-то мой злой ангел! Да разве он может быть для кого-нибудь злым ангелом? Он всегда был моим руководителем, моей опорой и другом! Дорогая Агнес! Разве это справедливо, разве похоже на вас – говорить так о человеке только потому, что вы видели меня пьяным в тот вечер?
   – Я не говорю о нем так только потому, что видела вас пьяным в тот вечер, – спокойно ответила она.
   – Но тогда какие же у вас основания?
   – Их много… Все это как будто мелочи, но, если взять их вместе, они уже не кажутся мелочью. Я сужу о нем, Тротвуд, отчасти по вашим рассказам и по тому влиянию, какое он на вас оказывает… Я ведь знаю вашу натуру.
   Ее кроткий голосок всегда затрагивал во мне какую-то струну, которая отзывалась только на его звук. Всегда этот голос звучал серьезно, но когда она говорила так серьезно, как сейчас, в нем чувствовалось волнение, и это окончательно покоряло меня. Я сидел и смотрел на нее, а она, опустив глаза, принялась за свое рукоделье; я сидел и как будто все еще слушал ее, а образ Стирфорта, которого я так любил, померк.
   – Очень смело с моей стороны давать вам так уверенно советы и даже высказывать свое мнение, – снова подняв глаза, сказала Агнес. – Ведь я жила в таком уединении и так мало знаю жизнь! Но я понимаю, чем рождена моя смелость, Тротвуд. Я знаю, что она рождена живым воспоминанием о том, как мы вместе росли, и искренним интересом ко всему, что вас касается. Вот что делает меня смелой. Я не сомневаюсь, что я права. Я в этом совершенно уверена. Когда я предостерегаю вас, говоря, что вы приобрели опасного друга, мне кажется, будто говорю не я, а кто-то другой.
   Снова я смотрел на нее, снова я прислушивался мысленно к ее словам, после того как она уже умолкла, и снова его образ, хотя и запечатленный по-прежнему в моем сердце, померк.
   – Я не так безрассудна, – продолжала немного погодя Агнес обычным своим тоном, – чтобы воображать, будто вы можете сразу изменить свое мнение, в особенности если оно укоренилось в вашей доверчивой душе. Вы не должны торопиться с этим. Я только прошу вас, Тротвуд, если вы когда-нибудь обо мне думаете… я хочу сказать… каждый раз, когда вы обо мне подумаете, – добавила она с кроткой улыбкой, так как я хотел перебить ее, а она догадалась почему, – вспоминайте о том, что я вам сказала. Вы прощаете мне эту просьбу?
   – Я прощу вам, Агнес, когда вы воздадите должное Стирфорту и полюбите его так же, как и я, – ответил я.
   – Только тогда, не раньше? – спросила Агнес.
   Я заметил, как затуманилось ее лицо, когда я упомянул о Стирфорте, но она ответила на мою улыбку, и снова мы, как и в былые времена, почувствовали друг к другу полное доверие.
   – А когда вы простите мне тот вечер, Агнес? – спросил я.
   – Когда о нем вспомню, – ответила Агнес.
   Она хотела прекратить разговор, но я был слишком поглощен им, и настоял на том, чтобы рассказать ей, как все это произошло, как я покрыл себя позором и каким образом в цепи случайных обстоятельств театр оказался последним звеном. Я испытывал большое облегчение, подробно рассказывая о том, сколь я обязан Стирфорту за его заботу обо мне, когда я сам не мог о себе позаботиться.
   – Помните, Тротвуд, вы всегда должны говорить мне все – не только, когда попадаете в беду, но и когда влюбляетесь, – сказала Агнес, спокойно меняя тему разговора, как только я закончил свой рассказ. – Кто занял место мисс Ларкинс?
   – Никто, Агнес.
   – Кто-нибудь да есть, Тротвуд! – смеясь и грозя пальцем, возразила Агнес.
   – Честное слово, никого нет, Агнес! Правда, у миссис Стирфорт живет одна леди, она очень умна, и мое приятно с ней беседовать… это мисс Дартл… но я не влюблен в нее.
   Агнес снова посмеялась своей собственной проницательности и сказала, что, если я буду всегда откровенен с ней, она, пожалуй, начнет вести список всех моих пылких увлечений с указанием даты начала и завершения каждого из них, по образцу хронологической таблицы царствований королей и королев в истории Англии. Потом она спросила, видел ли я Урию Хипа.
   – Урию Хипа? – переспросил я. – Нет. – Разве он в Лондоне?
   – Он ежедневно бывает здесь в конторе, внизу. – ответила Агнес. – В Лондон он приехал за неделю до меня. Боюсь, что по неприятному делу, Тротвуд.
   – По делу, которое, я вижу, беспокоит вас? Что же это может быть?
   Агнес отложила в сторону работу, сложила руки и, задумчиво глядя на меня своими прекрасными, кроткими глазами, сказала:
   – Мне кажется, он собирается стать папиным компаньоном.
   – Что такое? Урия? Этот гнусный подлиза пролезает на такое место? – с негодованием вскричал я. – Агнес, неужели вы не протестовали? Подумайте, каковы могут быть последствия такого договора! Вы должны высказать свое мнение. Вы не должны допускать, чтобы ваш отец сделал этот безумный шаг. Вы должны воспрепятствовать этому, Агнес, пока еще не поздно!
   Не сводя с меня глаз, Агнес покачала головой и, пока я говорил, чуть улыбалась моей горячности; потом она сказала:
   – Помните наш последний разговор о папе? Вскоре после этого, через два-три дня, он впервые намекнул мне на то, о чем я сейчас вам говорю. Грустно было видеть, как он борется с собой, желая изобразить дело так, словно таково его собственное желание, и в то же время не умеет скрыть, что его к этому принуждают. Мне было очень горько.
   – Принуждают, Агнес? Кто же его к этому принуждает?
   – Урия Хип добился того, что стал необходимым для папы. – ответила она после минутного колебания. – Он человек лукавый и всегда настороже. Он видел папины слабости, потакал им и пользовался ими до тех пор, пока… ну, одним словом, Тротвуд, пока папа не начал его бояться…
   Для меня было ясно: тут крылось что-то большее, чем она могла сказать, пожалуй, большее, чем она знала или подозревала. Я не в силах был причинить ей боль новыми расспросами, ибо знал, что она скроет от меня правду, щадя своего отца. Я понимал, что дело давно к этому шло; поразмыслив, я пришел к выводу, что это тянется уже очень долго. И я промолчал.
   – Его влияние на папу очень велико, – продолжала Агнес. – Он говорит о смирении и благодарности – может быть, он и не лжет, надеюсь, что не лжет, – но власть в его руках, и я боюсь, что он злоупотребляет ею.
   Я обозвал его негодяем и в тот момент почувствовал большое удовлетворение.
   – В ту пору, о которой я говорю, в ту пору, когда папа завел об этом речь со мною, – продолжала Агнес, – Урия сказал папе, что собирается уйти, что ему очень грустно и не хочется уходить, но перед ним открываются лучшие перспективы. Папа был тогда очень удручен, ни вы, ни я никогда еще не видели, чтобы его так угнетало бремя забот… И мысль сделать Урию своим компаньоном, кажется, доставила ему облегчение, хотя в то же время он был как будто оскорблен и пристыжен.
   – А как вы приняли это известие, Агнес?
   – Надеюсь, я поступила правильно, Тротвуд, – ответила она. – Я была уверена, что для папиного спокойствия такая жертва необходима, и я умоляла принести ее, я сказала, что это облегчит тяготы его жизни – надеюсь, так оно и будет! – и даст мне возможность больше времени проводить в его обществе. О Тротвуд! – воскликнула Агнес, закрывая руками лицо, чтобы скрыть слезы. – Мне иногда кажется, будто я была врагом ему, а не любящей дочерью… Я знаю, какая произошла с ним перемена из-за его любви ко мне… Знаю, что он сосредоточил на мне все свои помыслы и сузил круг своих обязанностей и интересов. Знаю, что ради меня он отказался от очень многого, а тревога обо мне омрачила его жизнь, отняла силы и энергию, потому что всегда его мысли были устремлены только к одному. О, если бы я могла это изменить! Если бы я могла вернуть ему мужество, я, которая невольно оказалась причиной его слабости!
   Никогда еще не видел я Агнес плачущей. Я видел слезы на ее глазах, когда приносил домой из школы новые награды, видел их, когда в последний раз мы говорили об ее отце, и видел, как она отвернулась, когда мы прощались. Но никогда не видел я ее в таком горе. Мне было так грустно, что я мог только глупо и беспомощно твердить:
   – Прошу вас, не плачьте, Агнес! Не плачьте, дорогая моя сестра!
   Однако Агнес настолько превосходила меня силой характера и самообладанием, хотя тогда я, быть может, этого и не знал (но зато хорошо знаю теперь), что мне недолго пришлось ее умолять. Чудесное спокойствие, столь отличающее ее в моих воспоминаниях от всех других людей, опять вернулось к ней, словно ясное небо очистилось от облаков.
   – Вряд ли нам долго удастся побыть вдвоем, – сказала Агнес, – и я пользуюсь удобным случаем, чтобы горячо просить вас вот о чем: относитесь дружелюбно к Урии. Не отталкивайте его. Не возмущайтесь тем, что вам не по душе, – мне кажется, вы вообще к этому склонны. Может быть, он этого не заслуживает, в конце концов мы ничего плохого о нем не знаем. Во всяком случае, думайте прежде всего о папе и обо мне!
   Агнес больше ничего не успела сказать, так как дверь открылась и в комнату вплыла миссис Уотербрук, леди очень полная; возможно, впрочем, что на ней было широкое платье, ибо я не мог догадаться, где кончалась леди и где начиналось платье. Я смутно припомнил, словно видел прежде тусклое ее изображение в волшебном фонаре, что она тоже была в театре, но она, очевидно, прекрасно меня запомнила и полагала, что я все еще нахожусь в состоянии опьянения.
   Но мало-помалу убедившись, что я трезв и что я (льщу себя этой надеждой) – весьма скромный молодой джентльмен, миссис Уотербрук значительно смягчилась и осведомилась, во-первых, часто ли я прогуливаюсь в парке, а во-вторых, часто ли бываю в свете. На оба эти вопроса я дал отрицательный ответ, и мне показалось, что я снова упал в ее глазах, но она милостиво скрыла это обстоятельство и пригласила меня на следующий день к обеду. Я принял приглашение и откланялся, а уходя, заглянул в контору к Урии и, не застав его, оставил визитную карточку.
   Когда на следующий день я явился к обеду и распахнулась парадная дверь, я погрузился в паровую ванну из ароматов жареной баранины и догадался, что не был единственным гостем, так как немедленно опознал переодетого посыльного, нанятого на подмогу слуге и стоявшего у нижней ступеньки лестницы, чтобы докладывать о гостях. Спрашивая доверительно мою фамилию, он старался по мере сил держать себя так, будто никогда в жизни меня не видел, но я прекрасно его узнал, равно как и он меня. Вот что значит совесть – мы оба вели себя как трусы!
   Мистер Уотербрук оказался джентльменом средних лет, с короткой шеей и очень высоким воротничком; ему не хватало только черного носа, чтобы походить, как две капли воды, на мопса. Он заявил мне, что счастлив со мною познакомиться, и после того, как я отвесил поклон миссис Уотербрук, он с большими церемониями представил меня очень грозной леди в черном бархатном платье и в большой черной бархатной шляпе; помнится, она походила на какую-нибудь близкую родственницу Гамлета, – скажем, на его тетку.
   Звали эту леди миссис Генри Спайкер; присутствовал здесь и ее супруг – человек столь холодный, что голова его казалась не седой, а осыпанной инеем. Чете Спайкер оказывали величайшее внимание; по словам Агнес, это объяснялось тем, что мистер Генри Спайкер был поверенным при чем-то или при ком-то – хорошенько не помню, – имеющем отдаленное отношение к казначейству.
   Я обнаружил среди гостей Урию Хипа, облекшегося в черный костюм и глубокое смирение. Когда я пожал ему руку, он сказал, что горд оказанным мною вниманием и чувствует глубочайшую признательность. Я мог только пожелать, чтобы его признательность была менее глубокой, так как, исполненный благодарности, он вертелся около меня весь вечер, и стоило мне сказать словечко Агнес, как я уже был уверен, что за нашей спиной маячит лицо мертвеца и на нас смотрят его глаза, не затененные ресницами.
   Были здесь и другие гости – все, как показалось мне, замороженные, словно вино. Но один из них привлек мое внимание еще раньше, чем вошел, так как я услышал, что доложили о нем как о мистере Трэдлсе! Мысли мои устремились в прошлое, к Сэлем-Хаусу. «Неужели это тот самый Томми. – подумал я, – который рисовал скелеты?»
   С живейшим интересом я ожидал появления мистера Трэдлса. Он оказался тихим, степенным молодым человеком, скромным на вид, с забавной прической и широко раскрытыми глазами и так быстро забился в темный угол, что я не без труда мог его разглядеть. Наконец я рассмотрел его как следует и пришел к выводу, что, если глаза меня не обманывают, это и в самом деле прежний злополучный Томми.
   Я приблизился к мистеру Уотербруку и сказал, что, кажется, имею удовольствие видеть здесь своего бывшего школьного товарища.
   – В самом деле? – с удивлением произнес мистер Уотербрук. – Но вы слишком молоды, чтобы могли учиться в школе вместе с мистером Генри Спайкером?
   – О, я имел в виду не его! – возразил я. – Я имею в виду джентльмена по фамилии Трэдлс.
   – О! Да, да! Вот как! – сказал хозяин дома с гораздо меньшим интересом. – Возможно.
   – Если это действительно он, – продолжал я, бросив взгляд в сторону Трэдлса, – то мы вместе были в школе, называвшейся Сэлем-Хаус, и он был превосходным малым.
   – О да! Трэдлс – славный малый. – согласился хозяин дома, снисходительно кивнув головой. – Трэдлс очень неплохой малый.
   – Странное стечение обстоятельств, – заметил я.
   – Да, действительно странно, что Трэдлс вообще попал сюда, – ответил мистер Уотербрук. – Его пригласили только сегодня утром, когда выяснилось, что брат миссис Спайкер нездоров и его место за столом свободно. Брат миссис Генри Спайкер – джентльмен в полном смысле этого слова, мистер Копперфилд.
   В ответ я пробормотал слова весьма прочувствованные, если принять во внимание, что я ровно ничего об этом джентльмене не знал; а затем осведомился, какова профессия мистера Трэдлса.
   – Этот молодой человек, Трэдлс, готовится стать адвокатом, – отвечал мистер Уотербрук. – Да. Он славный малый, никому не враг, разве что самому себе.
   – А себе он враг? – спросил я, огорченный этим сообщением.
   – Видите ли, – ответил мистер Уотербрук, поджав губы и с безмятежным и благодушным видом играя цепочкой от часов, – я бы сказал, что он один из тех людей, которые сами себе заслоняют свет. Да, я бы сказал, например, что он никогда не будет стоить пятисот фунтов. Трэдлса рекомендовал мне один мой коллега. О да! Конечно! Он не без способностей, может составить резюме по делу, изложить свои доводы в письменной форме. Я имею возможность иногда подбрасывать Трэдлсу кое-какие дела – для него это нечто существенное. О да, да! Конечно!
   На меня большое впечатление произвела чрезвычайно благодушная и самодовольная манера мистера Уотербрука изрекать время от времени: «О да! Конечно!» Это звучало весьма выразительно. Возникало представление о человеке, который родился, скажем, не с серебряной ложкой, [67 - …с серебряной ложкой… – Английская поговорка «родиться с серебряной ложкой во рту» означает родиться счастливым.] а с лестницей, по которой он и поднимался к высотам жизни, одолевая их одну за другой, а теперь с вершины крепостного вала бросает философически-покровительственный взгляд на людей, копошившихся внизу, во рву.
   Я все еще предавался размышлениям на эту тему, когда доложили, что обед подан. Мистер Уотербрук повел к столу тетку Гамлета. Мистер Генри Спайкер повел миссис Уотербрук, Агнес, которую я с удовольствием повел бы сам, досталась какому-то глуповато ухмылявшемуся молодому человеку с расслабленной походкой. Урия, Трэдлс и я, как самые младшие среди гостей, спустились вниз последними. Лишившись общества Агнес, я был в какой-то мере вознагражден тем, что имел возможность возобновить на лестнице знакомство с Трэдлсом, который восторженно меня приветствовал. Тем временем Урия извивался и столь смиренно и униженно выражал свое удовольствие, что я с радостью швырнул бы его через перила.
   За обедом нас с Трэдлсом разлучили, посадив далеко друг от друга: его – в сиянии красной бархатной леди, меня – в тени тетки Гамлета. Обед тянулся очень долго, а разговор шел об аристократах – о «голубой крови». Миссис Уотербрук несколько раз сообщила нам, что если она и питает к чему-нибудь слабость, то только к «голубой крови».
   У меня мелькала мысль, что беседа полилась бы куда более непринужденно, если бы не наша светская утонченность. Разговор наш был таким утонченным, что темы для него было нелегко выбрать. За обедом присутствовали некий мистер и миссис Галпидж, которые имели какое-то косвенное отношение (во всяком случае – мистер Галпидж) к юридическим делам Английского банка, и вот мы вращались только между банком и казначейством, замкнутые в узкий круг наподобие придворных циркуляров, которые не выходят за пределы двора. Следует также добавить, что тетка Гамлета отличалась фамильной слабостью к монологам и бессвязно рассуждала сама с собой на все темы, какие только затрагивались. Правда, их было весьма мало, но поскольку мы неизменно возвращались к «голубой крови», то ей представлялось столь же широкое поле для отвлеченных умозаключений, как и ее племяннику.
   Наш обед напоминал обед людоедов – такую кровавую окраску носила наша беседа.
   – Признаюсь, я разделяю мнение миссис Уотербрук, – сказал мистер Уотербрук, подняв рюмку на уровень глаз. – Конечно, на свете есть немало хорошего в своем роде, но мне дайте кровь!
   – О, ничто иное не может доставить такого удовлетворения! – заметила тетка Гамлета. – И вообще ничто не может быть таким же beau ideal [Прекрасным идеалом (франц.)] для человека! Есть низменные души – хочу верить, что их немного, но они есть, – которые предпочитают заниматься тем, что я назвала бы… преклонением перед идолами. Да, перед настоящими идолами! Перед тем, что они называют заслугами, умом и так далее… Но это вещи неосязаемые. Другое дело – кровь! О крови мы узнаем по носу. Мы видим ее в подбородке и говорим. «Вот она! Это кровь!» Это факт, он перед нашими глазами. Он не вызывает никаких сомнений.
   Глуповато ухмыляющийся молодой человек с расслабленной походкой, который вел к обеду Агнес, поставил сей вопрос, по моему мнению, еще более решительно.
   – Да, знаете ли, черт побери, мы не должны забывать о крови! – сказал этот джентльмен, с дурацкой улыбкой обозревая стол. – Кровь, знаете ли, нам необходима. Может быть, образование и поведение некоторых молодых людей и не совсем соответствуют их положению, они могут иной раз, знаете ли, сбиться с пути и наделать хлопот и себе и другим… и мало ли что еще… Но, черт побери! Как приятно сознавать, что в их жилах течет голубая кровь! Я лично предпочитаю, чтобы меня сбил с ног человек, у которого в жилах течет эта кровь, чем помог подняться тот, у кого ее нет!
   Такая сентенция, выражавшая в сжатой форме самое существо дела, заслужила величайшее одобрение, и пока леди не удалились, упомянутый джентльмен пользовался всеобщим вниманием. А затем я заметил, что мистер Галпидж и мистер Генри Спайкер, которые до сей поры были очень немногословны, заключили против нас, как общего врага, оборонительный союз и повели через стол таинственный диалог, направленный к нашему поражению и разгрому.
   – Это дело о первом обязательстве на четыре тысячи пятьсот фунтов обернулось не так, как ожидали, Спайкер, – сказал мистер Галпидж.
   – Вы имеете в виду герцога Э.? – спросил мистер Спайкер.
   – Графа Б.! – сказал мистер Галпидж. Мистер Спайкер поднял брови и принял озабоченный вид.
   – Когда этот вопрос был предоставлен на рассмотрение лорду… мне незачем называть его… – спохватился мистер Галпидж.
   – Понимаю, – сказал мистер Спайкер. – лорд N.? Не так ли?
   Мистер Галпидж мрачно кивнул головой.
   – Когда вопрос представили ему на рассмотрение, его ответ гласил: «Нет денег, нет свободы от обязательства».
   – Ах, боже мой! – воскликнул мистер Спайкер.
   – Нет денег, нет свободы от обязательства, – твердо повторил мистер Галпидж. – Ближайший наследник под угрозой возврата… вы меня понимаете?
   – Баронет? – произнес со зловещей миной мистер Спайкер.
   – Вот-вот… Тогда баронет решительно отказался подписать. За ним следовали до самого Нью-Маркета, но он отказался наотрез.
   Мистер Спайкер был до того заинтересован, что буквально окаменел.
   – В таком положении дело находится и по сей час. – сказал мистер Галпидж, откинувшись на спинку стула. – Наш друг Уотербрук извинит меня, если я воздержусь от каких бы то ни было объяснений, принимая во внимание высокое положение заинтересованных сторон.
   Мне показалось, будто мистер Уотербрук был и без того бесконечно счастлив, что о таких заинтересованных сторонах и о таких персонах упоминают, хотя бы туманно, за его столом. Он придал своей физиономии выражение суровое и глубокомысленное (хотя я убежден, что этот разговор был ему понятен не больше, чем мне) и весьма одобрительно отозвался о соблюдении осторожности. Выслушав столь доверительное сообщение, мистер Спайкер, разумеется, пожелал отблагодарить своего приятеля не менее доверительным сообщением; посему за первым диалогом последовал второй, когда очередь удивляться пришла мистеру Галпиджу, а за вторым – третий, когда удивление выражал снова мистер Спайкер: так они и продолжали удивляться по очереди. Все это время мы, непосвященные, были подавлены величием заинтересованных сторон, о которых шла речь, и наш хозяин горделиво взирал на нас, в непоколебимой уверенности, что благоговение и изумление пойдут нам на пользу.
   Я очень обрадовался, получив, наконец, возможность подняться наверх, к Агнес, побеседовать с ней в сторонке и представить ей Трэдлса, который робел, но оставался все тем же славным и добродушным малым. Он должен был уйти рано, так как на следующее утро собирался уехать на месяц из города, а потому мы потолковали с ним гораздо меньше, чем мне бы хотелось, но обменялись адресами и дали друг другу слово встретиться, когда он вернется в Лондон. Он очень заинтересовался, узнав, что я видаюсь со Стирфортом, и говорил о нем с такой теплотой, что я заставил его сообщить Агнес, какого он мнения о Стирфорте. Но Агнес только поглядела на меня и слегка покачала головой, когда никто, кроме меня, не мог это заметить.
   Так как Агнес жила с людьми, среди которых, мне казалось, не могла чувствовать себя как дома, я почти обрадовался, услыхав, что через несколько дней она уезжает, хотя и был опечален перспективой столь близкой разлуки. Вот почему я не уходил, пока не разошлись все гости. Беседа с ней и ее пение так восхитительно напомнили мне счастливую мою жизнь в степенном старом доме, который она сделала таким прекрасным, что я готов был просидеть здесь до поздней ночи; но, когда угасли все светила, бывшие в гостях у мистера Уотербрука, у меня не было повода оставаться дольше, и я с большою неохотой откланялся. В ту минуту я чувствовал сильнее, чем когда бы то ни было, что она мой добрый ангел, и если я думал о нежном ее лице и кроткой улыбке так, словно на меня взирало существо не от мира сего, подобное ангелу, надеюсь, мне простится эта мысль!
   Я сказал, что все гости уже разошлись, но мне следовало сделать исключение для Урии, не причисленного мною к категории гостей; он не переставал вертеться около нас. Когда я спускался по лестнице, он был за моей спиной. Когда я вышел из дому, он шагал подле меня, медленно натягивая на свои длинные костлявые пальцы еще более длинные пальцы перчаток, огромных, как у Гая Фокса. [68 - …перчаток, огромных, как у Гая Фокса. – Гай Фокс – один из главных участников Порохового заговора; на него была возложена обязанность поджечь бочки с порохом в подвалах парламента, где он и был обнаружен. По традиции его изображали в огромных перчатках.]
   У меня не было ни малейшего желания находиться в обществе Урии, но, памятуя о просьбе Агнес, я спросил, не хочет ли он зайти ко мне и выпить чашку кофе.
   – О, право же, мой юный мистер Копперфилд… – прошу прощения, мистер Копперфилд, – «юный» сорвалось у меня с языка по привычке! – мне бы не хотелось, чтобы вы себя стесняли, приглашая в свой дом такого ничтожного, смиренного человека, как я, – отвечал Урия.
   – Никакого стеснения тут нет, – возразил я. – Зайдете?
   – Мне бы очень хотелось, – извиваясь, ответил Урия.
   – Ну, так идем, – сказал я.
   Я невольно говорил с ним резко, но он как будто не обращал на это внимания. Мы пошли кратчайшей дорогой и по пути почти не разговаривали; он с величайшим смирением продолжал натягивать свои перчатки, пригодные для пугала, и, казалось, не преуспел в этом деле даже к тому времени, когда мы подошли к дому.
   Я повел его за руку по темной лестнице, чтобы он не стукнулся обо что-нибудь головой; рука была на ощупь такой влажной и холодной – совсем как лягушка! – что мне захотелось оттолкнуть ее и убежать. Но Агнес и чувство гостеприимства одержали верх, и я привел его к себе. Когда я зажег свечи и комната осветилась, он, в припадке смирения, пришел в экстаз; когда же я стал варить кофе в скромном жестяном котелке, которым предпочитала пользоваться миссис Крапп (думаю, главным образом потому, что он имел другое назначение, а именно – в нем подогревали воду для бритья, и также потому, что в кладовке покрывался ржавчиной дорогой патентованный кофейник), Урия выразил с такой силой свои чувства, что я с удовольствием ошпарил бы его кофе.
   – О, право же, мистер Копперфилд, мог ли я когда-нибудь надеяться, что вы будете меня угощать за своим столом! Но, сказать правду, со мной произошло много такого, чего я в своем ничтожестве никак не мог ожидать! Мне кажется, будто на меня так и сыплются всевозможные блага. Вы что-нибудь слыхали о перемене в моей судьбе, мистер Копперфилд?
   Он сидел на диване, подобрав длинные ноги и поставив чашку на колени; его шляпа и перчатки лежали подле него на полу; он тихонько помешивал ложечкой кофе, повернувшись ко мне и в то же время не смотря на меня своими красными глазами, которые как будто спалили ему ресницы; противные расплющенные ноздри, уже описанные мною ранее, то втягивались, то раздувались при дыхании, все его тело от подбородка до башмаков извивалось, как змея, и я понял, что питаю к нему величайшее отвращение. Мне было очень неприятно видеть его у себя в гостях, ибо я был тогда молод и не привык скрывать свои чувства, если они были так сильны.
   – Может быть, вы что-нибудь слыхали о перемене в моей судьбе, мистер Копперфилд? – спросил Урия.
   – Да, кое-что слышал, – ответил я.
   – А! Я так и думал, что мисс Агнес должна об этом знать, – спокойно сказал он. – Мне приятно удостовериться, что мисс Агнес об этом знает. О, благодарю вас, мистер Копперфилд!
   Я не прочь был запустить в него дощечкой для стягиванья сапог (она лежала тут же на коврике перед камином), ибо он поймал меня в ловушку, заставив проговориться и открыть хотя бы что-то касающееся Агнес. Но я продолжал пить кофе.
   – Каким вы оказались пророком, мистер Копперфилд! – продолжал Урия. – Боже мой, каким пророком! Помните, вы сказали мне однажды, что, может быть, я стану когда-нибудь компаньоном мистера Уикфилда и фирма будет называться «Уикфилд и Хип»? Вы-то, пожалуй, этого не помните, мистер Копперфилд, но человек маленький и смиренный, вроде меня, хранит в памяти такие слова!
   – Я припоминаю, что говорил об этом, хотя, конечно, в ту пору считал это маловероятным.
   – О, кто бы мог считать это вероятным, мистер Копперфилд? – в восторге подхватил Урия. – Уж, конечно, не я! Помню, я сказал, что я человек слишком маленький и смиренный. И таким я и считал себя, говорю истинную правду…
   Он сидел с застывшей, словно высеченной на лице, улыбкой и смотрел на огонь, а я смотрел на него.
   – Но и самый смиренный человек, мистер Копперфилд, может послужить орудием добра, – снова заговорил он. – Мне утешительно думать, что я служил орудием добра для мистера Уикфилда и, может быть, еще сослужу ему службу. О, какой это достойный человек, мистер Копперфилд, но как он был неосторожен!
   – Очень печально это слышать, – сказал я. И невольно добавил довольно колко: – Печально во всех отношениях.
   – Совершенно верно, мистер Копперфилд, – подтвердил Урия. – Во всех отношениях. И главным образом из-за мисс Агнес! Вы не помните ваших красноречивых слов, мистер Копперфилд, но я-то хорошо помню, как вы сказали мне однажды, что все должны восхищаться ею, и как я благодарил вас за эти слова! Вы их, конечно, позабыли, мистер Копперфилд?
   – Нет, – сухо ответил я.
   – О, как я рад, что вы не забыли! – воскликнул Урия. – Подумать только, что вы первый заронили искру честолюбия в мое смиренное сердце и что вы этого не забыли!.. Простите, можно еще чашку кофе?
   Многозначительный тон, которым были сказаны слова об этой искре, зароненной в его сердце, и взгляд, который он на меня устремил, заставили меня вздрогнуть, словно он предстал предо мною озаренный ослепительным светом. Его просьба, произнесенная совсем другим тоном, заставила меня опомниться. Я взял котелок, но рука у меня дрожала, я вдруг почувствовал, что он сильнее меня и настороженно ждал, что он еще скажет; моя тревога, я уверен, не ускользнула от его внимания.
   Он не сказал ровно ничего. Он помешивал ложечкой кофе, пил его маленькими глотками, тихонько поглаживал подбородок своей ужасной рукой, смотрел на огонь, озирал комнату. Он не столько улыбался мне, сколько растягивал рот, извивался и изгибался со своей обычной раболепной почтительностью, снова помешивал кофе и пил маленькими глотками, но возобновить разговор он предоставил мне.
   – Значит, мистер Уикфилд, – заговорил я наконец, – который стоит пятисот таких, как вы… или как я (мни кажется, я просто не мог не запнуться и не сделать между этими словами неловкой паузы), мистер Уикфилд был неосторожен, не так ли, мистер Хип?
   – Да, крайне неосторожен, мистер Копперфилд, – скромно вздохнув, ответил Урия. – Чрезвычайно неосторожен! Но я попросил бы нас называть меня Урией. Как в былые времена.
   – Хорошо, Урия, – с трудом выдавил я из себя это слово.
   – Благодарю вас! – с жаром воскликнул он. – Благодарю вас, мистер Копперфилд! Кажется, будто повеяло прошлым или зазвонили старые колокола, когда я слышу, как вы называете меня Урией… Простите, о чем мы начали говорить?
   – О мистере Уикфилде, – напомнил я.
   – Ах, да! Совершенно верно. Величайшая неосторожность, мистер Копперфилд! Ни с одним человеком, кроме вас, я не стал был говорить на эту тему. Даже беседуя с вами, я могу только коснуться ее, не больше, если бы в течение последних лет на моем месте был кто-нибудь другой, он придавил бы мистера Уикфилда (а какой это достойный человек, мистер Копперфилд!) одним пальцем. Да, одним пальцем, – очень медленно повторил Урия, протянув свою отвратительную руку над столом и надавив на него большим пальцем так, что стол покачнулся; и вся комната словно бы тоже покачнулась.
   Если бы пришлось мне у видеть, как он попирает своею вывороченной ступней голову мистера Уикфилда, вряд ли я мог бы ненавидеть его сильнее.
   – О да, мистер Копперфилд, никаких сомнений быть не может, – продолжал он тихим голосом, удивительно противоречившим его жесту, ибо большой палец все еще с тою же силой давил на стол. – Его ожидало бы разорение, позор, бог весть что еще! Мистер Уикфилд это знает. Я смиренное орудие, смиренно служащее ему, и он возносит меня на высоту, которой я не надеялся достигнуть, Как должен я быть благодарен!
   Замолчав и повернувшись ко мне лицом, но не глядя ил меня, он снял свой изогнувшийся палец со стола и стал медленно и задумчиво скрести худую щеку, как будто брил ее.
   Помню, как негодующе колотилось у меня сердце, когда я смотрел на его лукавую физиономию, к тому же еще освещенную красным отблеском камина: видно было, что он готовится продолжить свою речь.
   – Мистер Копперфилд… – начал он. – Но может быть, я не даю вам лечь спать?
   – Нет, я обычно ложусь поздно.
   – Благодарю вас, мистер Копперфилд! Когда вы впервые обратили на меня внимание, я занимал скромное местечко; правда, с тех пор положение мое изменилось, но я все-таки человек маленький, смиренный. Надеюсь, таким я останусь до конца жизни. Мистер Копперфилд, вы не усомнитесь в моем смирении, если я сделаю вам маленькое признание?
   – О нет, – с усилием выговорил я.
   – Благодарю вас!
   Он вынул носовой платок и начал вытирать ладони.
   – Мистер Копперфилд, мисс Агнес…
   – Что же дальше, Урия?
   – О, как приятно слышать, что вы по собственному желанию называете меня Урией! – вскричал он, дергаясь, словно рыба, выброшенная на сушу. – Не находите ли вы, что сегодня вечером она была очень красива, мистер Копперфилд?
   – Я нахожу, что она была такою же, как всегда – во всех отношениях выше людей, ее окружающих! – ответил я.
   – О, благодарю вас! Как это справедливо! – воскликнул он. – Как я вам благодарен за это!
   – Не за что, – холодно возразил я. – У вас нет никаких оснований благодарить меня.
   – Мистер Копперфилд, это и есть то признание, какое я осмеливаюсь вам сделать, – сказал Урия. – Хотя я человек маленький, смиренный, – он еще усерднее стал вытирать руки, посматривая то на них, то на огонь, – хотя моя мать – человек смиренный и жалок наш бедный, но честный кров, образ мисс Агнес… Я могу доверить вам свою тайну, мистер Копперфилд, потому что почувствовал горячую симпатию к вам с той минуты, как имел удовольствие увидеть вас в фаэтоне… Так вот… Образ мисс Агнес уже много лет запечатлен в моем сердце. О мистер Копперфилд, какую целомудренную любовь питаю я к земле, по которой ступает моя Агнес!
   Помнится, у меня мелькнула безумная мысль выхватить из камина раскаленную докрасна кочергу и проткнуть его. Я даже вздрогнул, когда эта мысль промелькнула в моей голове, будто пуля, вылетевшая из ружья. Но меня не покидал образ Агнес, оскверненный помыслами этой рыжей твари (я видел, как он сидел весь перекошенный, словно подлая его душонка сжимала в тисках его тело), и я почувствовал головокружение. Казалось, он разбухает и растет на моих глазах, а комната наполняется отзвуками его голоса; и мною овладело странное чувство (быть может, отчасти знакомое каждому), будто все это уже происходило раньше, неведомо когда, и будто я уже знаю, что он сейчас скажет.
   Я вовремя подметил в его лице сознание собственной власти и это больше, чем любое усилие, на какое я был способен, помогло мне отчетливо вспомнить мольбу Агнес. Я спокойно спросил его – такое самообладание минутою раньше казалось мне недостижимым, – открыл ли он свои чувства Агнес.
   – О нет, мистер Копперфилд! – воскликнул он. – Конечно, нет! Никому, кроме вас! Видите ли, мое положение в обществе было жалкое, и я только-только начинаю подниматься. Я очень надеюсь на то, что она увидит, как я полезен ее отцу, – а я твердо верю, мистер Копперфилд, что буду очень ему полезен! – и как я расчищаю для него дорогу и не даю ему уклоняться с прямого пути. Она так привязана к своему отцу, мистер Копперфилд – о, как прекрасно дочернее чувство! – что, возможно, ради отца будет со временем добра и ко мне.
   Я проник в глубину замыслов этого негодяя и понял, почему он открыл их мне.
   – Если вы будете так добры и сохраните мою тайну, мистер Копперфилд, – продолжал он, – и вообще не пойдете против меня, я сочту это особой милостью. Ведь вы же не захотите никому вредить. Мне известно, какое у вас отзывчивое сердце… Но вы меня знали, когда я был ничтожным человеком – мне бы следовало добавить: совсем ничтожным, потому что я и теперь человек маленький, смиренный, – и вот, помимо своей воли, вы можете восстановить против меня мою Агнес. Видите, мистер Копперфилд, я называю ее моей! Есть такая песня: «От всех корон я откажусь, лишь бы она была моей!» [69 - «От всех корон я откажусь, лишь бы она была моей!» – популярная песенка Д. Хука на слова Макналли.] Надеюсь, так и будет когда-нибудь.
   Милая Агнес! Такой она была любящей, такой доброй, что, казалось мне, нет на свете никого достойного ее. Может ли быть, что ей суждено стать женой этого негодяй!
   – Сейчас, знаете ли, спешить некуда, мистер Копперфилд, – снова заговорил Урия елейным голосом, в то время как я сидел, и смотрел на него, и думал свою думу. – Моя Агнес очень молода, а мы с матерью должны пробивать себе дорогу, должны обо многом еще позаботиться, и тогда только можно будет это осуществить. Стало быть, у меня есть время, пользуясь каждым удобным случаем, постепенно подготовить ее, чтобы она свыклась с моими надеждами. О, как я вам благодарен за то, что вы выслушали мое признание! Вы даже не можете вообразить, как приятно убедиться, что вы понимаете наше положение и, конечно, не пойдете против меня – ведь не захотите же вы повредить семейству!
   Он взял мою руку – я не посмел ее выдернуть – и стиснул ее своей влажной рукой, а потом посмотрел на свои часы со стертым циферблатом.
   – Ах, боже мой, второй час! – сказал он. – Когда говоришь по душам о прошлом, время так и летит, мистер Копперфилд. Уже почти половина второго.
   Я отвечал, что мне казалось, будто сейчас гораздо позже. В сущности, я этого не думал, а ответил так только потому, что был не в силах продолжать разговор.
   – Боже мой! – воскликнул он, призадумавшись. – В доме, где я остановился – это что-то вроде маленькой гостиницы или пансиона, мистер Копперфилд, близ Нью-Ривер, – там уже часа два назад легли спать.
   – Очень жаль, что здесь только одна кровать и что я…
   – О, стоит ли говорить о кроватях, мистер Копперфилд! – восторженно воскликнул он, поджимая одну ногу. – Но вы не стали бы возражать, если бы я улегся здесь, у камина?
   – Уж коли на то пошло, пожалуйста, займите мою кровать, а я лягу у камина, – отозвался я.
   С безграничным изумлением и смирением он отверг это предложение таким визгливым голосом, что, пожалуй, он мог коснуться слуха миссис Крапп, которая, как я полагаю, давно спала в дальней комнате, расположенной на уровне воды в реке, убаюкиваемая тиканьем неисправимых часов: на них она всегда ссылалась в свое оправдание, когда у нас с ней происходили размолвки касательно ее пунктуальности, и все-таки они неизменно отставали на три четверти часа, хотя каждое утро их чинили наилучшие часовщики. Я уговаривал его, насколько это было возможно после такого ошеломительного признания, расположиться в моей спальне, но он, по скромности своей, отказался наотрез. Мне пришлось устроить ему удобное ложе у камина. Тюфячок с дивана (слишком короткий для такого долговязого человека), диванные подушки, одеяло, парадная скатерть со стола, еще одна, свежая скатерть, теплое пальто – все это послужило ему постелью, и он рассыпался в благодарностях. Я оставил его почивать, предварительно вручив ему ночной колпак, который он тотчас же надел и превратился в такое страшилище, что с той поры я никогда больше не носил ночных колпаков.
   Никогда не забыть мне этой ночи. Никогда не забыть мне, как я переворачивался в постели с боку на бок, как мучили меня мысли об Агнес и об этой твари, как размышлял я о том, что могу я предпринять и что должен предпринять, и как я в конце концов пришел к решению: ради спокойствия Агнес не предпринимать ничего и хранить в тайне то, что услышал. Если и случалось мне на минутку задремать, мне мерещилась Агнес, ее ласковые глаза, ее отец, с любовью глядящий на нее – о, как часто я видел, бывало, этот любящий взгляд! – и умоляющие их лица возникали передо мной, вызывая в душе моей смутный страх. А когда я просыпался и вспоминал, что в соседней комнате лежит Урия, мне казалось я вижу страшный сон, и я чувствовал такой ужас, словно приютил какую-то нечисть.
   В дремоте мерещилась мне и кочерга, от которой я никак не мог избавиться. Находясь между сном и явью, я видел, будто она все еще докрасна раскалена, а я выхватываю ее из камина и протыкаю Урию насквозь, в конце концов эта мысль превратилась в навязчивую идею – хотя я знал, что она нелепа, – и я крадучись вышел из спальни, чтобы посмотрев на него. Он лежал на спине, вытянув ноги бог весть куда, в горле у него булькало, нос был заложен, а рот открыт, как дверь почтовой конторы. Он казался еще более отвратительным, чем рисовало его мое лихорадочное воображение, и теперь уже отвращение притягивало меня к нему, и чуть ли не каждые полчаса я входил в комнату, чтобы еще разок на него взглянуть. А долгая-долгая ночь казалась все такой же тяжелой и безнадежной, и хмурое небо не сулило рассвета. Когда рано утром он спускался по лестнице (слава богу, еще до завтрака), мне показалось, что сама ночь уходит вместе с ним. Отправляясь в Докторс-Коммонс, я дал наказ миссис Крапп настежь открыть окна и хорошенько проветрить мою гостиную, чтобы и духу его там не осталось.


   Глава XXVI
   Я попадаю в плен

   До отъезда Агнес из города я не видел Урии Хипа. Но когда я пришел в контору пассажирских карет проводить Агнес и попрощаться с ней, я встретил там и его: он возвращался в Кентербери с той же каретой. Я испытал некоторое удовольствие, увидев его дешевенькое темно-красное пальто, со вздернутыми плечами и короткой талией, болтавшееся, как на шесте, – в компании с дождевым зонтиком, напоминавшим палатку, – на краю заднего сиденья на крыше кареты, тогда как Агнес, разумеется, заняла место внутри; быть может, я заслужил эту награду, потому что мне стоило большого труда держаться с ним дружелюбно, когда Агнес смотрела на нас. Как и во время званого обеда, он без устали кружил вокруг нас, словно огромный ястреб, жадно глотая каждое слово, которым мы обменивались с Агнес.
   Встревоженный сообщением, которое я от него услышал у моего камина, я много думал о словах Агнес, сказанных ею по поводу нового компаньона фирмы: «Надеюсь, я поступила правильно. Я была уверена, что для папиного спокойствия такая жертва необходима, и я умоляла принести ее». С той поры я не мог отделаться от мрачного предчувствия, что и в будущем она окажет готовность идти на любые жертвы ради отца и в этой готовности будет черпать силы. Я знал, как она его любит. Знал, как она самоотверженна. Из ее собственных уст я слышал, что она считает себя невольной виновницей его ошибок и чувствует себя перед ним в большом долгу, который страстно хочет уплатить. Меня нисколько не утешало сознание, что она столь непохожа на этого рыжего негодяя в темно-красном пальто, так как именно в этом различии между ними – между самоотреченностью ее чистого сердца и гнусной низостью Урии – и таилась главная опасность. Несомненно, он это прекрасно знал и хитро учитывал.
   Я был уверен, что перспектива такой жертвы должна погубить счастье Агнес, но видел, по тому, как непринужденно она себя держала, что она еще не предчувствует этой жертвы и тень еще не упала на ее чело, а стало быть я не мог предостеречь ее от надвигающейся опасности, так же как не мог причинить ей зло. И мы расстались не объяснившись; она махала мне рукой из окна кареты и посылала прощальные улыбки, а ее злой гений корчился на крыше, словно уже держал ее, торжествуя, в своих когтях.
   Воспоминание об этой прощальной сцене долго еще не давало мне покоя. Получив письмо Агнес о благополучном возвращении, я все еще грустил так же, как и в день разлуки. А стоило мне призадуматься – и картины будущего представали передо мной и удваивали мою тревогу. Не проходило ночи, чтобы они не мерещились мне. Они стали частью моего существования, и были так же неотделимы от моей жизни, как и моя голова.
   У меня было много досуга, чтобы предаваться мучительному раздумью: Стирфорт, как он писал, находился в Оксфорде, и в те часы, когда я не бывал в Докторс-Коммонс, я много времени проводил в одиночестве. Вот тогда-то, мне кажется, я начал питать скрытое недоверие к Стирфорту. Я отвечал на его письмо очень сердечно, но в глубине души, думается мне, был рад, что он не приезжает в Лондон. Подозреваю, что обязан я был этим влиянию Агнес, которое, вероятно, могло бы ослабнуть, если бы Стирфорт был рядом со мной; и это влияние становилось все более сильным, потому что я так много думал и беспокоился о ней.
   А дни и недели текли. Я проходил курс обучения в фирме «Спенлоу и Джоркинс». От бабушки я получал девяносто фунтов в год, не считая денег для уплаты за квартиру и на покрытие кое-каких других расходов. Квартира была снята на год, и хотя по вечерам я все еще находил ее мрачной, а вечера длинными, но я привык к своему меланхолическому душевному состоянию и покорно принимался за кофе, которое, помнится мне, поглощал галлонами в ту пору моей жизни. Приблизительно в то же время я сделал три открытия. Во-первых: миссис Крапп является жертвой загадочного недуга, называемого «спазма», от которого у нее сильно краснеет нос, а это требует постоянного лечения мятными каплями; во-вторых: какая-то странная температура моей кладовой приводит к тому, что бутылки с бренди все время лопаются; и в-третьих: я в мире одинок и склонен посетовать об этом обстоятельстве, придерживаясь правил английского стихосложения.
   Тот день, когда я формально поступил в обучение, не был отмечен никаким празднеством, если не считать того, что я угостил клерков сандвичами и хересом, а вечером отправился один в театр: я пошел посмотреть «Чужеземца» – пьесу во вкусе Докторс-Коммонс – и возвратился таким удрученным, что не узнал себя в зеркале. По тому же торжественному случаю мистер Спенлоу, после окончания занятий в конторе, сказал, что он был бы рад пригласить меня к себе домой, в Норвуд, дабы по всем правилам отпраздновать начало наших деловых связей, но дома у него беспорядок, так как его дочь, заканчивающая в Париже свое образование, вот-вот должна возвратиться. При этом он выразил надежду увидеть меня у себя, как только его дочь вернется. Я знал, что он вдовец и у него единственная дочь, и поблагодарил за приглашение.
   Мистер Спенлоу сдержал свое обещание. Недели через две он напомнил мне о приглашении и сказал, что будет очень рад, если я доставлю ему удовольствие и приеду к нему в ближайшую субботу и останусь до понедельника. Разумеется, я согласился доставить ему это удовольствие, и мы условились, что он отвезет меня к себе в своем фаэтоне, а затем привезет назад.
   Когда этот день настал, младшие клерки в конторе взирали с благоговением на мой саквояж, так как для них дом в Норвуде был окутан дымкой священной тайны. Один из них сообщил мне, что, по слухам, мистер Спенлоу ест только на серебре и на китайском фарфоре; другой намекнул, что в этом доме за столом пьют шампанское вместо пива. Старый клерк в парике, мистер Тиффи, бывал несколько раз по делам конторы у мистера Спенлоу, и ему удавалось даже проникнуть в маленькую гостиную. По его словам, там была умопомрачительная роскошь, а темный ост-индский херес, который он там пил, был столь высокого качества, что слезы навертывались на глаза.
   В тот день в Суде Консистории слушалось ранее отложенное дело об отлучении от церкви пекаря, не признававшего налога на мощение улиц, установленного приходом; поскольку том свидетельских показаний, по моим подсчетам, ровно вдвое превосходил размерами «Робинзона Крузо», мы закончили дело только к вечеру, тем не менее мы все-таки отлучили пекаря на полтора месяца и приговорили его к уплате бесчисленных судебных издержек, после чего проктор пекаря, судья и адвокаты обеих сторон (которые состояли между собой в родстве) выехали вместе за город, а я уселся с мистером Спенлоу в фаэтон.
   Фаэтон – чудесная вещь! Лошади выгнули шею дугой и заработали ногами так, словно знали, что подведомственны Докторс-Коммонс. В Докторс-Коммонс шло жаркое соревнование по всем видам тщеславия, и многие там могли похвастаться прекрасными экипажами. Впрочем, я всегда считал и буду считать, что в мои времена самым главным предметом соревнования являлось крахмальное белье, на каковое прокторы тратили столько крахмала, сколько человек был в силах вынести.
   Мы очень приятно катили в фаэтоне, и мистер Спенлоу стал говорить о моей профессии. Он сказал, что это самая благородная профессия на всем свете и ни в какой мере ее нельзя сравнивать с профессией поверенного – она совсем другого сорта, профессия для избранных, менее рутинная и более доходная. Мы действуем в Докторс-Коммонс куда более свободно, чем где бы то ни было, – сказал он, – и потому находимся в привилегированном положении, стоим, так сказать, особняком. Правда, надо признать неприятный факт – нам доставляют дела главным образом поверенные, но, по его словам, это низшая раса, и все уважающие себя прокторы смотрят на них сверху вниз.
   Я спросил мистера Спенлоу, какие дела он считает выгодными. Он ответил, что дела по спорным завещаниям о переходе не обремененных долгами небольших поместий стоимостью в тридцать – сорок тысяч фунтов являются, пожалуй, самыми выгодными. В такого рода делах, по его словам, прежде всего можно очень неплохо поживиться на каждой стадии процесса в ходе подбора доказательств, а таковых, в виде свидетельских показаний, громоздятся целые горы при простых допросах и перекрестных, не говоря уже о первой апелляции в Суд Делегатов, а затем в палату лордов; а поскольку нет сомнений, что судебные издержки, в конечном счете, могут быть оплачены из стоимости поместья, обе стороны бодро и весело пускаются в путь, не думая о расходах. Вслед за тем мистер Спенлоу принялся воспевать хвалу Суду Докторс-Коммонс.
   Что особенно поражает (по его словам) в Докторс-Коммонс, – это его компактность. Докторс-Коммонс – наиболее целесообразно организованный суд во всем мире. Это воплощение идеи удобства. Здесь все под рукой. Например, вы возбуждаете дело о разводе или о восстановлении супружеских прав в Суде Консистории. Прекрасно. Вы ведете его помаленьку, в семейном кругу, не торопясь. Предположим, вы недовольны Консисторским Судом. Что вы делаете тогда! Вы передаете дело в Суд Архиепископа. А что такое Суд Архиепископа? Это суд в том же зале, с теми же адвокатами, с теми же учеными консультантами. Только судья здесь другой, ибо здесь судья Консистории может выступать, когда ему захочется в качестве адвоката. И тут игра начинается сначала. Вы все еще недовольны? Прекрасно. Что вы тогда делаете? Вы переносите дело в Суд Делегатов. А кто такие делегаты? Церковные делегаты – это адвокаты без дела, они следили за игрой, которая шла в двух судах, видели, как тасовали карты, снимали колоду и играли, они говорили со всеми игроками. А теперь они становятся судьями и, со свежими силами, решают дело ко всеобщему удовлетворению. Недовольные могут толковать о коррупции в Докторс-Коммонс, о замкнутости Докторс-Коммонс и о необходимости реформировать Докторс-Коммонс, – торжественно сказал в заключение мистер Спенлоу, – но чем дороже на рынке стоит бушель пшеницы, тем больше дел в Докторс-Коммонс. И, положа руку на сердце, каждый может сказать: «Троньте только Докторс-Коммонс – и стране конец!»
   Я слушал внимательно. И хотя, признаюсь, несколько сомневался, так ли страна обязана Докторс-Коммонс, как утверждал мистер Спенлоу, но и к этим его словам я отнесся с уважением. Что касается цены на бушель пшеницы, я, по своей скромности, чувствовал, что это превосходит мое понимание, но тем не менее заставляет меня признать себя побежденным. И по сей час я не могу еще справиться с этим бушелем пшеницы. На протяжении всей моей жизни он появляется все снова и снова в связи с самыми разнообразными обстоятельствами и стирает меня в порошок. В сущности, я не знаю, что ему от меня нужно и какое право он имеет по любому поводу меня сокрушать. Но стоит мне увидеть, как притягивают за волосы, ни к селу ни к городу, моего старого друга – бушель (а это происходит, по моим наблюдениям, постоянно), я знаю: моя карта бита.
   Но я уклоняюсь в сторону. Не мне суждено было посягнуть на Докторс-Коммонс и потрясти страну. Я выразил почтительным молчанием свое согласие со всем тем, что услышал от особы, умудренной опытом и годами; затем мы говорили о «Чужеземце», о драме вообще, о паре лошадей, которые везли фаэтон, покуда не подкатили к воротам мистера Спенлоу.
   К дому примыкал прекрасный сад, и хотя в это время года садом нельзя было любоваться в полной его красе, но его содержали в таком отменном порядке, что я пришел в восхищение. В саду была и очаровательная лужайка и купы деревьев, в сумерках я мог различить уходящие вдаль аллеи со шпалерами для вьющихся растений и цветов, которые зацветут здесь весной. «Тут мисс Спенлоу гуляет в одиночестве», – подумал я.
   Мы вошли в ярко освещенный дом и очутились в холле, где лежали и висели всевозможные шляпы, шапки, пальто, пледы, перчатки, хлысты, трости…
   – Где мисс Дора? – спросил слугу мистер Спенлоу.
   «Дора! Какое красивое имя!» – подумал я.
   Мы вошли из холла в смежную комнату (полагаю, это была та самая достопамятная гостиная, в которой подавали темный ост-индский херес), и я услышал голос:
   – Познакомьтесь: мистер Копперфилд. А это моя дочь Дора и ее верный друг.
   Да, это был несомненно голос мистера Спенлоу. Но я не узнал его, да и вообще мне было безразлично, чей это голос. Все произошло в один момент. Судьба моя решена! Я пленник, раб! Я люблю Дору Спенлоу до безумия.
   Я видел перед собой существо неземное. Это была фея, сильфида, не знаю кто – нечто, чего никто никогда не видел и о чем все мечтают. Во мгновение ока я погрузился в самую бездну любви. Я не раздумывал на краю пропасти, не заглянул в нее, не оглянулся, а стремглав полетел вниз, прежде чем обрел возможность вымолвить хоть слово.
   – Я прежде встречалась с мистером Копперфилдом, – вдруг услышал я хорошо знакомый голос, когда я что-то пробормотал и поклонился.
   Это не был голос Доры. Нет. Это был голос верного друга – мисс Мэрдстон.
   Это меня не очень удивило. Мне кажется, я потерял способность удивляться. Во всем подлунном мире было одно только достойное упоминания существо, которому я мог удивляться, – Дора Спенлоу.
   И я сказал:
   – Как поживаете, мисс Мэрдстон? Надеюсь, хорошо?
   Она ответила:
   – Очень хорошо.
   Я продолжал:
   – А как мистер Мэрдстон?
   Она ответила:
   – Благодарю, мой брат не может пожаловаться на свое здоровье.
   Мистер Спенлоу, кажется, был изумлен и произнес:
   – Очень рад, Копперфилд, что вы старые знакомые с мисс Мэрдстон.
   – Мы свойственники с мистером Копперфилдом, – холодно сказала мисс Мэрдстон. – Когда-то мы были немного знакомы. Он был тогда ребенком. Обстоятельства нас разлучили. Я могла бы его не узнать.
   Я сказал, что узнал бы ее где угодно. И это была сущая правда.
   – Мисс Мэрдстон любезно согласилась занять место… если можно так выразиться… верного друга моей дочери Доры, – сказал мистер Спенлоу. – Моя дочь Дора, к несчастью, лишилась матери, и мисс Мэрдстон была так добра, что вызвалась стать ее спутницей и защитником.
   Я не мог не подумать, что мисс Мэрдстон, подобно тому карманному оружию, которое называют «кастету», создана не столько для защиты, сколько для нападения. Но эта мысль мелькнула у меня только на миг, как и всякая другая мысль, не имевшая касательства к Доре. Я взглянул на нее, и мне показалось, по ее очаровательно-капризному виду, что она не очень склонна доверять своему другу и защитнику; но тут послышался удар колокола; мистер Спенлоу сказал, что это первый звонок к обеду, и повел меня переодеться.
   Да, забавная идея для того, кто влюблен, – переодеваться или вообще что-нибудь делать! Я мог только сидеть перед камином, кусать ключ от своего саквояжа и думать о Доре, об ее пленительной юной красоте, о ее сверкающих глазах. Какая у нее фигурка, какое личико, какие грациозные манеры!
   Снова послышался удар колокола, и, вместо того чтобы уделить должное внимание костюму, как того требовали обстоятельства, мне пришлось переодеться с быстротой молнии; затем я спустился вниз.
   Гости уже собрались. Дора беседовала со старым, седовласым джентльменом. Хотя он был седовласый да в придачу еще прадедушка, как он сам сказал, но я безумно к нему ревновал.
   В каком я был состоянии духа! Я ревновал к каждому, мне невыносимо было думать о том, что кто-то знаком с мистером Спенлоу лучше, чем я! Я слушал разговор о событиях, к которым не имел никакого отношения, и изнывал от мук. Когда весьма любезный джентльмен с ярко блестевшей лысиной спросил меня через стол, впервые ли я сюда приехал, я пришел в бешенство и готов был расправиться с ним.
   Не помню, кто там был кроме Доры. Я не имею ни малейшего понятия, что подавали на обед. У меня такое впечатление, что я был сыт одной Дорой, и к полудюжине блюд даже не прикоснулся.
   Я сидел рядом с ней. Я говорил с ней. У нее был невыразимо нежный детский голосок, заразительный детский смех, милые, очаровательные детские ужимки, и от всего этого юноша мог потерять голову и стать ее рабом. И вся она была так миниатюрна! А потому еще более мне дорога – таково было мое мнение.
   Когда она вышла из комнаты вместе с мисс Мэрдстон (других леди за столом не было), я впал в мечтательность; меня смущало только опасение, не осрамит ли мисс Мэрдстон меня в ее глазах. Любезный джентльмен с ярко блестевшей лысиной рассказывал мне какую-то длинную историю, кажется речь шла о садоводстве. Мне кажется, он несколько раз повторил: «Мой садовник». Мое лицо выражало самое напряженное внимание, но все это время я витал вместе с Дорой в садах Эдема.
   Мои опасения, что я буду посрамлен в глазах той, к кому воспылал страстью, возобновились, когда мы перешли в гостиную и я увидел мрачную физиономию мисс Мэрдстон. Но неожиданно они рассеялись.
   – Дэвид Копперфилд, мне нужно с вами поговорить, – сказала мисс Мэрдстон, поманив меня к окну. Я стоял лицом к лицу с мисс Мэрдстон.
   – Дэвид Копперфилд, я не считаю нужным распространяться о семейных обстоятельствах. Это неподходящая тема, – сказала она.
   – Да, сударыня, совсем неподходящая, – сказал я.
   – Совсем неподходящая, – подтвердила она. – Я не хочу вспоминать о прежних ссорах или о прежних обидах. Меня оскорбила некая особа – особа женского пола, о чем я с прискорбием, из уважения к моему полу, должна упомянуть, – но без отвращения я не могу назвать ее имени и потому не буду называть.
   Я готов был взорваться и выступить в защиту бабушки, но сказал, что, пожалуй, будет лучше не упоминать ее имени, если мисс Мэрдстон не желает. Я не могу допустить непочтительного о ней отзыва, – добавил я, – и если это случится, то я выскажу свое мнение весьма решительно.
   Мисс Мэрдстон закрыла глаза, пренебрежительно качнула головой; затем медленно открыла глаза и сказала:
   – Дэвид Копперфилд, я не стану скрывать, что у меня сложилось о вас, когда вы были ребенком, неблагоприятное мнение. Возможно, это мнение было ошибочным, а может быть, теперь вы изменились. Но сейчас не об этом речь. Мой род, насколько мне известно, прославился твердостью, а я не из тех, кто меняется под влиянием обстоятельств. Я могу быть любого мнения о вас. И вы можете быть любого мнения обо мне.
   Тут я в свою очередь кивнул головой.
   – Но вовсе ни к чему, чтобы эти мнения столкнулись здесь, – продолжала мисс Мэрдстон. – В данной обстановке важно, чтобы этого не случилось. Превратности судьбы снова свели нас вместе и могут еще когда-нибудь свести, и мы должны встретиться здесь как люди мало знакомые друг с другом. Семейные обстоятельства являются достаточным основанием для того, чтобы мы встретились именно так. И нам незачем привлекать к себе внимание. Вы с этим согласны?
   – Я считаю, мисс Мэрдстон, что и вы и мистер Мэрдстон обращались со мной с большой жестокостью и относились к моей матери очень дурно. Я буду так думать до конца моей жизни. Но я принимаю ваше предложение.
   Мисс Мэрдстон снова закрыла глаза и слегка кивнула головой. Затем, коснувшись концами своих холодных, жестких пальцев моей руки, она отошла от меня, оправляя цепи на запястьях и вокруг шеи; это был все тот же набор цепочек, который я видел у нее раньше. И когда я подумал о характере мисс Мэрдстон, мне пришли на память кандалы, которые вешают у ворот тюрьмы, чтобы оповестить всех, находящихся за ее пределами, что их ждет по ту сторону стен.
   Что касается дальнейшего времяпрепровождения в тот вечер, я помню только, что владычица моего сердца, аккомпанируя себе на инструменте, напоминавшем гитару, пела по-французски замечательные баллады – все об одном и том же: что бы ни случилось, мы должны танцевать. Тра-ля-ля, тра-ля-ля! Помню я также, что пребывал в каком-то блаженном безумии: помню, что отказался от предложенных напитков; помню, что душа моя в особенности не принимала пунша; помню, что, когда мисс Мэрдстон уводила Дору под конвоем, она, улыбаясь, протянула мне свою прелестную ручку; помню, что я случайно увидел себя в зеркале, – вид у меня был дурацкий, я походил прямо-таки на идиота; помню, что я ушел спать в совершенно невменяемом состоянии, а проснулся слабоумным и влюбленным.
   Было еще рано, утро было прекрасное; мне захотелось пройтись по одной из аллей сада и отдаться своей страсти, погрузившись в созерцание ее образа. Проходя через холл, я увидел ее собачку, которую звали Джип, – уменьшительное от Джипси. [70 - Джипси – по-английски «цыган».] С нежностью я подошел к ней, ибо любил даже ее, но она оскалила зубы, забилась под стул и выразительно зарычала, не желая выносить ни малейшей фамильярности с моей стороны.
   В пустынном саду было свежо. Я гулял, мечтая о том счастье, которое выпадет мне на долю, если я когда-нибудь обручусь с этим чудесным существом. Что касается брака, денег и подобных вещей, мне кажется, я был тогда почти так же невинен, как и в те времена, когда был влюблен в малютку Эмли – иметь право называть ее «Дора», писать ей, поклоняться, обожать ее, думать, что она меня не забывает, когда находится с другими, – это казалось мне вершиной человеческого счастья, во всяком случае моего. Несомненно, я был тогда сентиментальным, глупым молокососом, но во всем этом проявлялась какая-то душевная чистота, которая не позволяет мне презрительно отозваться об этих воспоминаниях, хотя бы они и казались мне теперь смешными.
   Я гулял еще совсем недолго, как вдруг, свернув в боковую аллею, встретил ее.
   Еще и теперь, когда воспоминания мои поворачивают в эту боковую аллею, мурашки пробегают у меня по всему телу, с головы до пят, и перо дрожит в руке.
   – Вы… так рано… мисс Спенлоу, – пролепетал я.
   – Ах! Дома до того скучно! Мисс Мэрдстон до того несносна! И она говорит такую чепуху. Нужно, говорит, чтобы воздух согрелся, прежде чем я выйду из дому. Согрелся! (Она засмеялась удивительно мелодично.) По воскресеньям, утром, я не играю на фортепьяно, надо же мне чем-то заняться. И вчера вечером я сказала папе, что должна выйти. Да к тому же это лучшее время дня. Вы согласны?
   Я решился на смелый шаг и сказал (не без запинки), что теперь и для меня это время самое лучшее, но что минуту назад утро было очень мрачным.
   – Это комплимент, или погода в самом деле изменилась? – спросила Дора.
   Запинаясь еще сильнее, чем прежде, я ответил, что это не комплимент, а истинная правда, хотя никакой перемены погоды я не заметил. Изменилось расположение моего духа, застенчиво добавил я, чтобы покончить с объяснениями.
   Мне никогда не приходилось видеть таких локонов, какими встряхнула она, чтобы скрыть свой румянец, да и немудрено – подобных не было на всем белом свете! Что касается соломенной шляпки с голубыми лентами, которая увенчивала эти локоны, каким бесценным сокровищем я обладал бы, если бы мне только удалось ее повесить в моей комнате на Бэкингем-стрит.
   – Вы только что вернулись из Парижа? – осведомился я.
   – Да. Вы там бывали?
   – Нет.
   – О! Надеюсь, вы скоро там побываете. Вам так понравится Париж!
   Глубокая печаль отразилась на моем лице. Как! Она надеется, что я уеду, она думает, что я могу уехать! Это было непереносимо! Наплевать мне на Париж! Наплевать мне на Францию! Я сказал, что при данных обстоятельствах ни за какие блага в мире не покину Англии. Ничто не заставит меня решиться на это. Одним словом, она снова встряхнула локонами, и тут, к нашему облегчению, прибежала собачка.
   Песик смертельно приревновал Дору ко мне и стал на меня тявкать. Тогда она взяла его на руки – о небо! – и начала ласкать, но он продолжал тявкать. Я попытался погладить его, он не дался, за что и получил от нее шлепок. Страдания мои удвоились, когда я увидел, как нежно она шлепает песика, в виде наказания, по его тупому носу, а он моргает, лижет ей руку и все еще рычит, словно крохотный контрабас. Наконец собачка утихомирилась (еще бы ей не утихомириться, когда подбородок с ямочкой прижался к ее голове!), и мы отправились осматривать оранжерею.
   – Вы хорошо знаете мисс Мэрдстон? – спросила Дора. – Мой миленький!
   Два последние слова относились к собаке. О! Если бы они относились ко мне!
   – Нет. Очень мало, – ответил я.
   – С ней так скучно, – сказала Дора, надувая губки. – Не знаю, о чем папа думал, когда выбирал мне в компаньонки такую несносную особу. Кому нужен защитник? Во всяком случае, не мне. Джип может меня защитить куда лучше, чем мисс Мэрдстон. Правда, Джип, мой дорогой?
   Он только лениво моргнул, когда она поцеловала его круглую макушку.
   – Папа называет ее моей наперсницей, но это совсем не так. Правда, Джип? Нам с Джипом не нужны такие сердитые наперсники. Мы возьмем себе наперсников, которые нам понравятся, мы сами выберем себе друзей, нам не нужно, чтобы для нас выбирали… Правда, Джип?
   В ответ на это Джип заурчал, слегка напоминая чайник, когда он поет. Что до – меня, каждое слово Доры подобно было новой цепи, приклепанной к прежним моим оковам.
   – А это очень нелегко, ведь у нас нет доброй мамы. Вместо мамы у нас – эта сердитая мрачная старая мисс Мэрдстон, которая всегда ходит за нами по пятам… правда, Джип? Ну, ничего! Мы не станем с ней дружить и будем счастливы наперекор ей, и будем ее дразнить, а не радовать! Правда, Джип?
   Продлись этот разговор немного дольше, и я упал бы на колени прямо на песок, рискуя их ободрать, а сверх того, немедленно вылететь отсюда. Но, к счастью, оранжерея была близко, мы уже подходили к ней.
   Она полна была чудесных гераней. Мы шли мимо них, Дора часто останавливалась то у одной, то у другой и любовалась, и я останавливался и любовался, а Дора, как ребенок, подносила собачку к цветам и, смеясь, заставляла ее нюхать; если мы все трое и не находились в волшебной стране, то я, во всяком случае, там находился. И по сей день запах листьев герани вызывает во мне полукомическое, полусерьезное недоумение, как мог я стать внезапно совсем другим человеком; а потом я вижу соломенную шляпку, голубые ленты, массу локонов и черную собачку, поднятую нежными ручками к стойке, где выстроились цветы с яркими листьями.
   Мисс Мэрдстон нас разыскивала. Она нашла нас в оранжерее и подставила Доре свою малособлазнительную щеку с присыпанными пудрой морщинками, чтобы та ее поцеловала. Затем она взяла Дору под руку, и мы двинулись к завтраку, напоминая процессию на военных похоронах.
   Сколько чашек чаю я выпил, потому что его заварила Дора, не ведаю! Но я прекрасно помню, что мои нервы, если в ту пору они у меня были, должны были прийти в полное расстройство, – до того усердно накачивался я этим чаем. Немного погодя мы отправились в церковь. Мисс Мэрдстон сидела на скамье между нами. Но я слышал пение Доры, и остальных прихожан для меня не существовало. Была и проповедь… разумеется она относилась к Доре… Боюсь, что больше я ничего не смогу припомнить о церковной службе в то утро!
   День был такой мирный… Никаких гостей, прогулка, обед в семейном кругу, вчетвером. Вечером мы разглядываем книги и гравюры. Перед мисс Мэрдстон сборник проповедей, а ее глаза зорко следят за нами. Мистер Спенлоу сидит против меня и дремлет после обеда, набросив на голову носовой платок… Ах, он даже не подозревает, что в мечтах я горячо обнимаю его на правах зятя! А когда вечером я прощаюсь с ним перед сном, он даже не воображает, что ровно минуту назад дал свое согласие на мой брак с Дорой и я призываю на его голову благословение небес!
   Мы уехали на следующий день рано утром, так как у нас было дело в Суде Адмиралтейства по иску о премии за спасение судна; дело это требовало точной осведомленности в науке навигации, а так как от нас нельзя было ждать, что мы в Докторс-Коммонс имеем понятие обо всех этих вещах, то судья пригласил помочь ему в добром деле двух старых шкиперов из Тринити-Хауса. [71 - Тринити-Хаус – корпорация моряков торгового флота.]
   Несмотря на ранний час, Дора снова сидела за столом во время завтрака и разливала чай, а я имел печальное удовольствие помахать ей из фаэтона шляпой, когда она стояла у порога, держа на руках Джипа.
   Я не стану делать бесплодных попыток, описывая, чем казался мне в тот день Суд Адмиралтейства и какая была у меня путаница в голове, когда я слушал наше дело; не буду я описывать и того, как мне привиделось имя «Дора», выгравированное на серебряном весле, которое лежало перед нами на столе в знак нашей высокой юрисдикции, и каковы были мои чувства, когда мистер Спенлоу отправился домой один (я питал безумную надежду, что он снова возьмет меня с собой), а я остался, как матрос, корабль которого ушел, покинув его на необитаемом острове. Если бы сие старое, сонное судилище могло пробудиться от своей дремоты и в какой-нибудь зримой форме ему открылись сны наяву, которые грезились мне о Доре, – оно засвидетельствовало бы истину моих слов.
   Я разумею не только единственный тот день, но день за днем, неделю за неделей, месяц за месяцем. В суд я приходил не для изучения судебного процесса, но ради того, чтобы грезить о Доре. Если мое внимание и задерживалось иной раз на делах, медленно развертывавшихся передо мной, то лишь потому, что при разборе матримониальных дел я (помня о Доре) удивлялся, как это возможно, что люди бывают несчастливы в браке, а когда слушались дела о завещаниях, думал о том, какие шаги я предпринял бы немедленно, чтобы жениться на Доре, если бы эти деньги были оставлены мне. Уже в течение первой недели моей страстной любви я купил четыре великолепных жилета – не ради себя (я и не думал ими гордиться), а ради Доры. Тогда же я стал носить на улице палевые лайковые перчатки и заложил фундамент всех мозолей, от которых страдал в моей дальнейшей жизни. Если бы можно было восстановить башмаки, какие я в ту пору носил, и размеры их сравнить с размером моей ноги, они крайне трогательно поведали бы о моих сердечных делах.
   Но, превратившись добровольно, во имя Доры, в жалкого калеку, я тем не менее отмахивал ежедневно немало миль, надеясь ее увидеть. Вскорости я не только стал известен так же хорошо, как почтальон, на дороге в Норвуд, но не оставил без внимания и лондонские улицы. Я бродил вокруг лучших модных лавок, как привидение, я повадился в Базар, [72 - Базар – двухъярусный «пассаж» под стеклянной крышей с различными магазинами.] я колесил во всех направлениях по Парку, [73 - Парк. – Диккенс имеет в виду крупнейший (вместе с соседними Кенсингтонскими садами) из лондонских парков – Гайд-парк, в западной части города.] хотя уже давно пребывал в полном изнеможении. Иногда, очень редко, мне удавалось ее повидать. То я видел ее перчатку, которой она мне махала из окна кареты, то встречал ее на прогулке с мисс Мэрдстон и, на минутку к ним присоединившись, беседовал с ней. В этих случаях я чувствовал себя после встречи совсем несчастным, думая о том, что ровно ничего не сказал о самом для меня важном, или о том, что она не имеет никакого понятия о беспредельном моем обожании, или о том, что ей до меня нет дела. Легко можно себе представить, как я томился, ожидая нового приглашения мистера Спенлоу. Но, увы, меня всегда подстерегало разочарование, ибо он меня не приглашал.
   Должно быть, миссис Крапп была женщина проницательная, потому что не прошло и нескольких недель с начала моей любви, и я только-только набрался храбрости и туманно написал Агнес, что я, мол, посетил дом мистера Спенлоу, «чья семья», добавил я, «состоит из единственной дочери», – как миссис Крапп, женщина проницательная, говорю я, открыла мою тайну. Однажды вечером, когда я находился в меланхолическом расположении духа, она поднялась ко мне, чтобы осведомиться (у нее был приступ той самой хвори, о которой я упоминал выше), не найдется ли у меня настойки кардамона с ревенем и с прибавлением для запаха семи капель гвоздичной эссенции, ибо такое лекарство ей весьма помогает; если же у меня этой настойки нет, то немного бренди может ее заменить. Правда, добавила она, бренди не столь приятно на вкус, но ничего не поделаешь, можно обойтись и одним бренди… О первом лекарстве я не имел никакого понятия, но второе всегда держал у себя в кладовой и потому дал ей рюмку второго, а она тотчас же решила его принять в моем присутствии, дабы у меня не было ни малейшего подозрения, что она употребит его не по назначению.
   – Не унывайте, сэр! – сказала миссис Крапп. – Я прямо-таки не могу вас видеть в таком состоянии. Ведь я сама мать.
   Я не совсем понял, какое отношение это обстоятельство имеет ко мне, но улыбнулся миссис Крапп как можно приветливее.
   – Прошу прощенья, сэр. Я знаю, в чем загвоздка. Тут замешана леди, – продолжала миссис Крапп.
   – Что вы, миссис Крапп! – воскликнул я, покраснев.
   – Клянусь богом! Но не вешайте нос, сэр! – Миссис Крапп тряхнула головой, чтобы ободрить меня. – Не падайте духом! Если она вам не улыбается, так улыбнутся другие. Вы, мистер Копперфулл, такой молодой джентльмен, что вам многие улыбнутся. Знайте себе цену, сэр!
   Миссис Крапп обычно называла меня мистер Копперфулл: [74 - Копперфулл (Copperfull) – медный котел, наполненный до краев.] во-первых, это происходило, несомненно, потому, что меня звали иначе, а во-вторых, я склонен был подозревать, что у нее эта фамилия как-то связывалась с днем стирки.
   – Отчего вы думаете, миссис Крапп, что тут замешана молодая леди?
   – Я сама мать, мистер Копперфулл! – сказала с большим чувством миссис Крапп.
   В течение некоторого времени миссис Крапп могла только прижимать руку к своей нанковой блузке в том месте, где у нее была грудь, и защищаться от нового приступа недомогания, потягивая лекарство. Затем она снова заговорила:
   – Когда ваша дорогая бабушка наняла для вас эту квартиру, мистер Копперфулл, я сказала себе, что теперь у меня есть кого опекать. «Слава богу! – так я сказала. – У меня есть теперь кого опекать!» Вы плохо кушаете, сэр, и мало пьете!
   – На этом вы и строите, миссис Крапп, свои предположения?
   – Сэр! – произнесла миссис Крапп назидательным тоном. – Я вела хозяйство и у других молодых джентльменов. Молодой джентльмен может чересчур заботиться о своем туалете и может совсем не заботиться. Он может чересчур заниматься своей прической или вовсе ею не заниматься. Он может покупать себе башмаки или слишком большие, или слишком маленькие. Это зависит от того, какой у молодого джентльмена характер. Но и в том и в другом случае, в какую бы крайность ни ударился молодой джентльмен, тут всегда бывает замешана молодая леди!
   Миссис Крапп тряхнула головой столь решительно, что у меня была выбита почва из-под ног.
   – Вот, например, джентльмен, который умер здесь перед вами… – продолжала миссис Крапп. – Он влюбился… в буфетчицу… и сузил свои жилеты, хотя и сильно раздался от спиртного.
   – Миссис Крапп, я должен просить вас не смешивать молодую леди, о которой вы упомянули, с подобными особами!
   – О мистер Копперфулл! – воскликнула миссис Крапп. – Я сама мать и совсем не это имела в виду. Прошу прощения, сэр, если я лезу не в свое дело. Я не люблю лезть туда, куда меня не зовут. Но вы молодой джентльмен, мистер Копперфулл, и мой вам совет – не унывайте, сэр, не падайте духом и знайте себе цену! Поиграйте в кегли, это полезно для здоровья и вас развлечет.
   С этими словами миссис Крапп поблагодарила меня величественным реверансом, стараясь не расплескать бренди, хотя рюмка была уже пуста; затем она удалилась.
   Когда она исчезла за дверями, у меня мелькнула мысль, что этот совет, пожалуй, является маленькой вольностью со стороны миссис Крапп. Но в то же время я был доволен: «Имеющий уши – да слышит, – подумал я, – впредь я буду лучше хранить мою тайну».


   Глава XXVII
   Томми Трэдлс

   Может быть, причиной тому был совет миссис Крапп, а может быть, созвучие слов «кегли» и Трэдлс, [75 - Кегли – по-английски «скитлс» (skittles).] но на следующий день мне захотелось повидаться с Трэдлсом. Срок, о котором он говорил, давно миновал. Я знал, что он живет на какой-то уличке неподалеку от Ветеринарного колледжа, в Кемден-Тауне; [76 - Кемден-Таун – один из бедных районов северной части Лондона, где жил в детстве сам Диккенс.] по словам одного из наших клерков, жившего в том районе, эта улица была населена главным образом джентльменами-студентами, которые покупали живых ослов и производили опыты с этими четвероногими у себя на квартирах. Клерк подробно рассказал, как мне найти вышеозначенное научное заведение, и в тот же день я отправился повидать моего старого школьного товарища.
   Уличка оставляла желать лучшего и показалась мне не совсем подходящим местом для Трэдлса. Обитатели ее имели склонность выбрасывать все, что им не могло пригодиться, на мостовую, и потому, в дополнение к грязи и сырости, она была усеяна капустными листьями. Впрочем, отбросы были не только растительного происхождения; разыскивая нужный мне номер дома, я собственными глазами увидел в различных стадиях разрушения: башмак, искореженную кастрюлю, черную шляпку и зонтик.
   Это место живо напомнило мне те времена, когда я жил вместе с мистером и миссис Микобер. Неопределенный оттенок весьма поблекшего аристократизма, лежавший на этом доме, который я искал, и выделявший его из ряда других домов, – хотя все они были построены по одному и тому же скучному образцу и напоминали неумелые опыты ребенка, который учится строить дома, – еще ясней вызвал в моей памяти образы мистера и миссис Микобер. Эти воспоминания о мистере и миссис Микобер сделались еще более яркими, когда я подошел к открытой двери, у которой стоял разносчик молока.
   – А когда же они заплатят должок? – спрашивал молочник молоденькую служанку.
   – Хозяин сказал, что постарается заплатить как можно скорей, – отвечала служанка.
   – Потому как, – продолжал молочник, не обратив ни малейшего внимания на ее слова (судя по его тону, он обращался не к молоденькой служанке, а говорил для назидания кому-то, находившемуся в доме), – потому как слишком долго мне не платят, вот я и начал думать, что денег уж не получишь, пиши пропало!.. Э, нет! Так не пройдет!
   Молочник, повысив голос и вглядываясь в глубину коридора, бросил туда эти слова.
   Он торговал деликатным товаром – молоком, но его поведение расходилось с этой профессией. Такой свирепый тон скорее подходил бы мяснику или торговцу бренди.
   Молоденькая служанка отвечала чуть слышно, но по ее губам я догадался, что речь идет о незамедлительной уплате долга.
   – Вот что я вам скажу, – проговорил молочник, впервые взглянув на нее в упор и беря ее за подбородок, – вы любите молочко?
   – Да, люблю, – ответила та.
   – Ну, так вы его завтра не получите. Слышите? Ни капли молока завтра не получите.
   Перспектива получить молоко сегодня, мне кажется, утешила ее. Молочник мрачно покачал головой, отпустил ее подбородок, нехотя открыл свой жбан и отлил обычную порцию в ее кувшин. После этого он отошел, что-то бормоча, и гневно заорал у соседней двери, возвещая о своем приходе.
   – Здесь живет мистер Трэдлс? – осведомился я.
   Таинственный голос из глубины коридора ответил: «Да». Молоденькая служанка вслед за ним повторила: «Да».
   – Он дома? – спросил я.
   Снова таинственный голос ответил утвердительно, и снова служанка отозвалась как эхо. Я вошел и, следуя указанию служанки, стал подниматься по лестнице: проходя мимо двери гостиной, я чувствовал, что за мной следит некий таинственный глаз, принадлежащий, быть может, той же особе, которой принадлежал и таинственный голос.
   Когда я поднялся на верхнюю площадку лестницы, – в доме было всего два этажа, – меня встретил Трэдлс. Он очень обрадовался и с чрезвычайной сердечностью меня приветствовал. Его комната выходила окнами на улицу, она была очень опрятна, но меблирована крайне скудно. Другой комнаты у него не было, ибо тут же стоял диван, заменявший кровать, а сапожные щетки и вакса покоились за словарем, среди книг, на шкафу. Стол покрывали бумаги. На Трэдлсе был старый домашний костюм – очевидно перед моим приходом он сидел за работой. Я ни к чему не присматривался, но, усаживаясь, окинул обстановку одним взглядом и увидел все, вплоть до церковки, изображенной на его фарфоровой чернильнице; эта способность также возникла у меня во времена Микобера. Хитроумные приспособления для того, чтобы скрыть комод, башмаки, бритвенное зеркало и тому подобные предметы, особо красноречиво свидетельствовали, что передо мной тот же самый Трэдлс, который некогда мастерил из писчей бумаги клетки для слонов и сажал туда мух, а после побоев утешался шедеврами искусства, частенько мной упоминаемыми.
   В углу комнаты находился под большой белой скатертью какой-то предмет, но что это такое, я не мог угадать.
   – Трэдлс, я очень рад вас видеть! – сказал я, усевшись, и снова мы пожали друг другу руки.
   – И я очень рад вас видеть, Копперфилд! – отозвался он. – Очень рад! Вот потому-то я и дал вам этот адрес вместо адреса моей конторы. Я был в таком восторге, когда встретил вас на Эли-Плейс, и убедился, что и вы мне очень обрадовались.
   – О! У вас есть контора! – сказал я.
   – Мне принадлежит четверть конторы и коридора, а также четверть клерка. Мы вчетвером объединились и сняли контору, – деловой вид, знаете ли, вещь немаловажная! – и на четыре части поделили клерка. Он мне стоит полкроны в неделю.
   В его улыбке, с которой он это говорил, отражались знакомая незлобивость и добродушие; она свидетельствовала также и о прежней его неудачливости.
   – Вы понимаете, Копперфилд, я вовсе не из гордости избегаю давать адрес моей квартиры, – продолжал он. – Происходит это потому, что тем, у кого есть ко мне дела, пожалуй, не понравится сюда приходить. Что же касается меня, то я, по мере сил, борюсь с трудностями, и было бы смешно, если бы я притворялся, будто занимаюсь чем-то другим.
   – Я слышал от мистера Уотербрука, что вы готовитесь к работе в суде, – сказал я.
   – Вот-вот. Я готовлюсь к работе в суде, – повторил Трэдлс, медленно потирая руки. – Я уже приступил к учению, правда после довольно долгой проволочки. Принят я был раньше, но плата сто фунтов очень уж высока. Очень высока!
   И Трэдлс состроил гримасу, словно ему выдернули зуб.
   – Вот я сижу с вами, Трэдлс, и знаете, о чем думаю? – спросил я.
   – Нет.
   – О голубом костюмчике, который вы носили.
   – Да что вы! Ох, какой он был тесный! – захохотал Трэдлс. – Боже мой! Счастливые были времена! Ведь правда?
   – Владелец нашей школы мог бы позаботиться о том, чтобы они были для нас более счастливыми, это не повредило бы нам. Таково мое мнение, – ответил я.
   – Да, мог бы. Но все-таки как мы тогда веселились! – сказал Трэдлс. – Помните ночи в дортуаре? А наши ужины? А ваши рассказы? Ха-ха-ха! И помните, как меня взгрели за то, что я плакал о мистере Мелле? Эх, старина Крикл! Хотел бы я его снова повидать.
   – Но он расправлялся с вами зверски, Трэдлс! – воскликнул я с негодованием, потому что его незлобивость вызвала во мне такое чувство, словно его отколотили только вчера на моих глазах.
   – Вы так думаете? В самом деле? – отозвался Трэдлс. – Да, пожалуй. Но все это было так давно. Эх, старина Крикл!
   – Вы были тогда на попечении дяди? – спросил я.
   – Вот именно. Я все собирался ему писать. И все не мог собраться, помните? Ха-ха-ха! Да, тогда у меня был дядя. Он умер вскоре после того, как я оставил школу.
   – Да что вы!
   – Да. Он был… как это называется… мануфактурщик, торговец мануфактурой. Потом он ушел от дел. И назначил меня наследником. Но когда я вырос, он меня невзлюбил.
   – Что вы хотите этим сказать? – спросил я.
   Он говорил таким серьезным тоном, что я подумал, не скрыт ли в его последних словах какой-нибудь тайный смысл.
   – Эх, Копперфилд! Я хочу сказать, что, к несчастью, он совсем меня разлюбил, – ответил Трэдлс. – Он утверждал, будто я обманул его ожидания, а потому он и женился на своей экономке.
   – А что вы делали? – спросил я.
   – Да ничего особенного. Я жил с ними, ожидая, что он меня куда-нибудь пристроит, пока в один прекрасный день его подагра не перебросилась, к несчастью, на живот, и он умер. А тогда она вышла замуж за молодого человека, и я оказался без средств.
   – Он вам так ничего и не оставил, Трэдлс?
   – Оставил пятьдесят фунтов, – сказал Трэдлс. – Никакой профессии у меня не было, и поначалу я решительно не знал, что мне с собой делать. Но тут мне помог сын одного адвоката, Яулер, тот, что с кривым носом. Он был в Сэлем-Хаусе, помните?
   – Нет. Он не учился со мной. В мое время носы у всех были прямые.
   – Ну, неважно, – продолжал Трэдлс. – Так вот, благодаря его поддержке я начал переписывать судебные документы. Но эта работа приносила мне немного, и тогда я стал составлять для их конторы бумаги, делать выборки и прочее. Я умею работать как вол, Копперфилд, и вот я научился неплохо справляться с таким делом. Тогда я вбил себе в голову, что буду изучать право, и на это ушел весь остаток моего наследства. Яулер рекомендовал меня в две-три конторы, – между прочим и мистеру Уотербруку, – и работы у меня хватало. К тому же мне повезло – я познакомился с издателем, который затевал энциклопедию. Он поручает мне кое-какие статьи; кстати (он кинул взгляд на стол)… в данный момент я тружусь для него. Я неплохой компилятор, Копперфилд, – Закончил Трэдлс все так же весело и доверчиво, – но у меня решительно нет никакой выдумки, ни на грош! Ох! Мне кажется, оригинальности у меня меньше, чем у кого бы то ни было из молодых людей.
   Трэдлс умолк, словно ожидая, чтобы я подтвердил его слова; я кивнул головой, и он продолжал с той же бодрой покорностью – лучшего определения я не могу найти.
   – Стало быть, мало-помалу, живя очень скромно, я наскреб в конце концов сотню фунтов, и, слава богу, они уже уплачены, хотя это было… надо сказать… – тут Трэдлс снова скорчил гримасу, словно ему выдернули второй зуб, – это было трудновато. Я живу на тот заработок, о котором только что говорил, но надеюсь рано или поздно стать журналистом, а это для меня все равно что выиграть игру. Послушайте, Копперфилд, вы совсем не изменились! Вы по-прежнему такой же милый, а я так рад вас видеть, что ничего не буду скрывать… Ну так знайте: я помолвлен!
   Помолвлен! О Дора!
   – Она дочь помощника приходского священника в Девоншире, у него десять человек детей. – Он поймал мой взгляд, упавший, помимо моей воли, на рисунок, изображенный на чернильнице. – Да, это та самая церковь. Надо выйти из калитки, повернуть налево, – он водил пальцем по чернильнице, – и тут, где сейчас кончик моего пера, стоит дом, окна его выходят прямо на церковь…
   Восхищение, с каким он пустился во все эти подробности, вспомнилось мне только позже, ибо в своем эгоизме я занят был тем, что припоминал точное расположение дома и сада мистера Спенлоу.
   – Какая она милая! Немного старше меня, но такая милая! – продолжал он. – Говорил я вам, что уезжал из Лондона? Да, я был там. Я отправился туда пешком и пешком вернулся. Как там было чудесно! Возможно, наша помолвка будет длиться долго, но наш девиз: «Жди и надейся!» Мы всегда это повторяем. Мы всегда говорим: «Жди и надейся!» И она будет ждать, Копперфилд, хоть до шестидесяти лет, будет ждать сколько угодно… ради меня.
   Трэдлс встал и с торжествующей улыбкой положил руку на белую скатерть, которую я заметил раньше.
   – И все-таки это отнюдь не значит, что мы не начали готовиться к семейной жизни. О нет! Мы уже начали. Мы будем готовиться постепенно, но начало уже положено. Вы видите, здесь, – он бережно и с большой гордостью приподнял скатерть, – находятся два предмета обстановки, которые, так сказать, кладут начало… Вот этот горшок для цветов с подставкой купила она. Его можно поставить у окна в гостиной, – тут он отступил назад и с восхищением обозрел покупку, – в горшке будет какое-нибудь растение. Вот как! А этот круглый столик с мраморной доской (два фута десять дюймов в окружности) купил я. Скажем, вам понадобится положить книгу или кто-нибудь придет повидать вас или вашу жену, и надо будет, знаете ли, угостить его чашкой чаю – пожалуйста, к вашим услугам! Это прелестная вещь и крепкая, как скала.
   Я горячо похвалил оба приобретения, после чего Трэдлс столь же бережно снова накрыл их скатертью.
   – Пусть это еще не так много, но все-таки уже кое-что, – продолжал Трэдлс. – Столовое белье, наволочки и всякие прочие вещи – вот что особенно меня обескураживает, Копперфилд. И еще кухонная посуда, ящики для свечей, рашперы и прочее. Все это, знаете ли, дорого стоит. Но «жди и надейся»! А какая она милая, если бы вы знали!
   – Я в этом уверен, – сказал я.
   – Чтобы покончить с этими прозаическими личными делами, скажу только одно: покуда я делаю, что могу, – продолжал Трэдлс, снова усаживаясь на стул. – Много я не зарабатываю, но и расходы у меня невелики. Столуюсь я с жильцами нижнего этажа, это славные люди. Мистер и миссис Микобер немало повидали в жизни и составляют мне прекрасную компанию.
   – Милый Трэдлс, о ком вы говорите? – вскричал я. Трэдлс посмотрел на меня так, словно он в свою очередь не понимал, о чем говорю я.
   – Мистер и миссис Микобер! – повторил я. – Да ведь я очень хорошо их знаю!
   Как раз в этот момент послышался двойной стук во входную дверь внизу, хорошо знакомый мне со времен Уиндзор-Тэррес, – никто, кроме мистера Микобера, не мог так стучать в эту дверь. Тут все мои сомнения рассеялись, и я окончательно уверился в том, что речь идет о старых моих друзьях. Я попросил Трэдлса позвать наверх хозяина квартиры. Трэдлс, перегнувшись через перила, окликнул его, и вот мистер Микобер, ни чуточку не изменившийся, – такие же узкие панталоны, та же трость, такой же воротник сорочки и монокль, – вошел в комнату, столь же элегантный и моложавый, как и раньше.
   – Прошу прощения, мистер Трэдлс! – сказал мистер Микобер, перестав мурлыкать песенку, и в голосе его послышались знакомые переливы. – Я понятия не имел, что в вашем святилище находится особа, чуждая сему дому.
   Мистер Микобер слегка поклонился мне и подтянул воротничок сорочки.
   – Как поживаете, мистер Микобер? – сказал я.
   – Вы очень любезны, сэр. Я нахожусь in status quo [В прежнем состоянии (лат.)].
   – А миссис Микобер? – продолжал я.
   – Слава богу, сэр, она также находится in status quo.
   – А дети, мистер Микобер?
   – Я рад сообщить, сэр, что они также пребывают в добром здравии.
   На всем протяжении этой беседы мистер Микобер стоял лицом к лицу со мной, но меня не узнавал. Уловив мою улыбку, он стал пристально в меня вглядываться, затем отступил на шаг, воскликнул: «Возможно ли! Ужели я снова имею удовольствие видеть Копперфилда?!», схватил меня за обе руки и потряс изо всех сил.
   – О небеса, мистер Трэдлс! Узнать, что вы знакомы с другом моей юности, товарищем прошедших лет! – воскликнул мистер Микобер. – Дорогая моя! – крикнул он миссис Микобер уже с площадки, а Трэдлс, конечно, пришел в недоумение, услыхав, как он меня отрекомендовал. – Дорогая моя! Здесь, в комнате мистера Трэдлса, находится джентльмен, которого он хочет вам представить, любовь моя!
   В тот же момент мистер Микобер снова появился в комнате и снова приветствовал меня рукопожатием.
   – А как поживает, Копперфилд, наш добрый друг доктор и все наши друзья в Кентербери? – спросил он.
   – До меня доходят добрые вести о них.
   – Чрезвычайно рад это слышать. В последний раз мы встречались с вами в Кентербери, говоря фигурально, под сенью церковного сооружения, которое обессмертил Чосер, [77 - …которое обессмертил Чосер… – В классическом произведении Д. Чосера (1340–1400) «Кентерберийские рассказы» рассказывается о путешествии группы паломников из Лондона в Кентербери.] под сенью этого древнего пристанища пилигримов, стекавшихся из самых дальних мест, одним словом – мы встретились поблизости от собора.
   Я это подтвердил. Мистер Микобер продолжал разглагольствовать, но по его физиономии я заключил, что он прислушивается к звукам, доносящимся из соседней комнаты, где миссис Микобер, по-видимому, мыла руки и возилась с ящиками комода, которые туго выдвигались и задвигались.
   – В настоящее время, Копперфилд, – продолжал мистер Микобер, искоса поглядывая на Трэдлса, – наше положение скромное и, я бы сказал, непритязательное, но вам хорошо известно, что в течение моей карьеры я преодолевал немало препятствий и неоднократно справлялся с затруднениями. Вы знаете также, что были в моей жизни периоды, когда мне приходилось выжидать наступления заранее предусмотренных мною благодетельных перемен. В эти периоды я вынужден был несколько отступить, дабы сделать… хочу думать, что меня не обвинят в самонадеянности, если я скажу: дабы сделать прыжок! И сейчас я также нахожусь на одном из важнейших этапов своей жизни. Вы застали меня, когда я отступил, но только для того, чтобы сделать прыжок. И, смею думать, скачок будет весьма энергический…
   Я только-только успел выразить свою радость по тому поводу, как вошла миссис Микобер; одета она была несколько более неряшливо, чем обычно, – впрочем, быть может, я отвык от ее вида, – хотя она и принарядилась, чтобы показаться в обществе, и даже надела коричневые перчатки.
   – Дорогая моя, – сказал мистер Микобер, подводя ее ко мне, – вот джентльмен, которого зовут Копперфилд, и он желает возобновить с вами знакомство.
   Судя по тому, как все обернулось, было бы куда лучше, если бы он сделал это сообщение более осторожно, так как миссис Микобер, находившаяся в интересном положении, была столь потрясена и почувствовала себя настолько дурно, что мистер Микобер, объятый страхом, побежал вниз, на задний двор, где стояла бочка, и принес в миске воды, чтобы смочить лоб своей супруге. Скоро она очнулась и выразила непритворную радость при виде меня. Наша беседа продолжалась не менее получаса; говорили мы с миссис Микобер о близнецах, каковые, по ее словам, «стали совсем большие», не забыли и о юном мистере Микобере и о мисс Микобер, превратившихся, по ее утверждению, «в гигантов»; но никто из них на этот раз не появился.
   Мистеру Микоберу очень захотелось, чтобы я остался обедать. Против этого я не стал бы возражать, если бы не прочел в глазах миссис Микобер явного беспокойства касательно того, хватит ли на всех холодной говядины. Поэтому я сослался на другое приглашение и, увидев, что миссис Микобер немедленно приободрилась, не дал себя уговорить.
   Но, прежде чем откланяться, я просил Трэдлса, а также мистера и миссис Микобер назначить день, когда они смогли бы прийти ко мне пообедать. Трэдлс не имел возможности прервать свою работу, и пришлось отложить на некоторое время день встречи, но в конце концов такой день, подходящий для всех нас, был назначен, и после этого я ушел.
   Мистер Микобер проводил меня до угла (якобы для того, чтобы показать мне кратчайший путь), намереваясь, по его словам, сделать доверительное сообщение старому другу.
   – Дорогой мой Копперфилд, – начал мистер Микобер, – нет нужды говорить вам, какая для нас, в теперешних условиях, великая отрада иметь под нашей кровлей душу, которая сияет… да, смею сказать… сияет в вашем друге Трэдлсе. Соседняя с нами дверь ведет к прачке, в окне своей гостиной она выставляет миндальные леденцы для продажи; в доме напротив живет агент с Боу-стрит, [78 - …агент с Боу-стрит – полицейский сыщик; на Боу-стрит в Лондоне находилось управление уголовного розыска.] и вы легко можете представить себе, что общество мистера Трэдлса является источником утешения для меня и для миссис Микобер. В настоящее время, дорогой Копперфилд, я занимаюсь комиссионной продажей зерна. Это занятие не относится к числу тех, которые приносят значительную прибыль, другими словами, оно не приносит… ровно ничего, и следствием такого положения вещей являются временные затруднения денежного порядка. Однако именно сейчас, – рад обратить на это ваше внимание, – у меня есть основания ждать, что в самом непродолжительном времени счастье улыбнется (я еще не вправе говорить более определенно), и это позволяет мне верить, что я смогу обеспечить не только себя, но и вашего друга Трэдлса, к которому я питаю живейшую симпатию. Быть может, вас не удивит, если вы узнаете, что состояние здоровья миссис Микобер делает вполне возможным прибавление к тому залогу любви, который… который… одним словом, прибавление семейства… Родне миссис Микобер благоугодно выражать недовольство по сему поводу. Со своей стороны, могу только сказать, что, по моему мнению, это не их дело, и я отвергаю с презрением и отвращением выражение их чувств!
   Засим мистер Микобер снова пожал мне руку и удалился.


   Глава XXVIII
   Мистер Микобер бросает перчатку

   До того дня, на который я пригласил старых друзей, вновь мною обретенных, я жил главным образом Дорой и кофе. От безнадежной любви у меня пропал аппетит, чему я был очень рад, ибо почитал здоровый аппетит за обедом изменой Доре. Многочисленные мои прогулки также не приносили никакой пользы, поскольку обманутые надежды сводили на нет благие последствия моциона на свежем воздухе. Сомневаюсь также – и эти сомнения основаны на опыте, приобретенном мною в ту пору моей жизни, – может ли человеческое существо, претерпевающее мучение от узких башмаков, испытывать наслаждение от мясной пиши. Мне кажется, конечности не должны быть ничем стеснены, и тогда только желудок способен вести себя достаточно энергически.
   На сей раз я не делал каких-либо особых приготовлений к приему гостей. Я заказал только камбалу, небольшую баранью ногу и пирог с голубями. Когда я робко попросил миссис Крапп сварить рыбу и зажарить мясо, она взбунтовалась и с чувством собственного достоинства, которому я нанес оскорбление, заявила:
   – Нет, сэр, нет! Не просите меня о подобных услугах! Вы меня достаточно знаете, и вам должно быть известно, что я не могу делать ничего, противного моим чувствам!
   Но в конце концов компромисс был найден, и миссис Крапп согласилась совершить этот подвиг при условии, что я не буду обедать дома в течение последующих двух недель.
   Пожалуй, тут уместно будет упомянуть, что тирания миссис Крапп причиняла мне несказанные мучения. Никого и никогда я так не боялся. По каждому поводу я должен был идти на компромисс. Если я не уступал, у нее начинался приступ этой удивительной болезни, которая всегда таилась в недрах ее организма, готовая в любой миг подвергнуть опасности ее жизнь. Если после бесчисленных робких попыток вызвать ее колокольчиком наверх я дергал за шнур нетерпеливо и, наконец, она появлялась (а это бывало отнюдь не всегда), взгляд ее выражал упрек, она опускалась, еле переводя дух, на стул у двери, хваталась за грудь, обтянутую нанковой блузкой, и ей становилось так плохо, что я бывал рад избавиться от нее, принеся в жертву бренди или что-нибудь подобное. Если я выражал недовольство, что моя постель оставалась неубранной до пяти часов дня (я и теперь считаю это весьма неудобным), достаточно было миссис Крапп сделать слабый жест рукой по направлению к тому месту, где, под покровом нанки, таилась ее столь болезненная чувствительность, и я, заикаясь, начинал бормотать извинения. Одним словом, я готов был идти на все уступки, не наносившие ущерба моему достоинству, только бы не оскорбить миссис Крапп. Она прямо-таки внушала мне ужас.
   Готовясь к этому званому обеду, я купил подержанный столик на колесиках для бутылок и тарелок вместо того, чтобы снова приглашать расторопного молодого человека, против которого у меня возникло некоторое предубеждение после того, как я встретил его однажды в воскресенье на Стрэнде в жилете, весьма напоминавшем один из моих жилетов, исчезнувший с того дня, когда молодой человек мне прислуживал. Но «молодую девицу» я снова пригласил с тем, однако, условием, чтобы она только подавала на стол, а затем уходила на площадку лестницы, откуда ее сопение не долетало бы до моих гостей и где она была лишена физической возможности наступать на тарелки.
   Я запасся всем необходимым для пунша, приготовление которого я предполагал доверить мистеру Микоберу; расставил на своем столике перед зеркалом (для туалета миссис Микобер) флакон лавандовой воды, две восковые свечи, пачку булавок и подушечку для булавок, затопил камин у себя в спальне (для удобства миссис Микобер), собственноручно накрыл на стол и стал ждать с полным спокойствием.
   В назначенный час мои гости появились все втроем. Мистер Микобер надел еще более высокий воротничок и украсил монокль новой ленточкой; миссис Микобер захватила с собой чепец в коричневом бумажном мешочке; Трэдлс нес этот мешочек и поддерживал под руку миссис Микобер. Все были в восторге от моей резиденции. Я подвел миссис Микобер к туалетному столику, и она, увидев сделанные для нее приготовления, пришла в такой восторг, что подозвала мистера Микобера, чтобы и он посмотрел.
   – О! Как роскошно, дорогой Копперфилд! – воскликнул мистер Микобер. – Такой образ жизни напоминает мне времена, когда я был холостяком, а у миссис Микобер еще никто не домогался обета супружеской верности пред алтарем Гименея.
   – Он хочет сказать, мистер Копперфилд, что он не домогался, – лукаво заметила миссис Микобер. – Как он может отвечать за других!
   – У меня нет никакого желания, дорогая моя, отвечать за других, – отпарировал мистер Микобер с неожиданной серьезностью. – Я слишком хорошо знаю, что по неисповедимой воле Судьбы, предназначавшей вас для меня, вы тем самым были предназначены человеку, обреченному после длительной борьбы пасть жертвой денежных затруднений. Я понимаю ваш намек, моя любовь! Сожалею о нем, но да простится он вам!
   – Микобер! – вскричала миссис Микобер и залилась слезами. – Разве я это заслужила? Я никогда вас не покидала, Микобер! И никогда вас не покину!
   – О моя любовь! – растрогавшись, воскликнул мистер Микобер. – Простите же мне – а наш давний, испытанный друг Копперфилд, не сомневаюсь, тоже простит – терзания израненной души, которая стала так чувствительна после недавнего столкновения с клевретом Власти… другими словами, с грубияном, облеченным полномочиями отпускать воду… Простите и не осудите такой крайней чувствительности!
   Засим мистер Микобер обнял миссис Микобер и пожал мне руку, а из легкого его намека я понял, что сегодня семейство осталось без воды вследствие некоторой небрежности в оплате счетов водопроводной компании.
   Чтобы отвлечь мистера Микобера от этой невеселой темы, я сказал, что возлагаю на него обязанность приготовить чашу пунша, и подвел его к лимонам. Его уныние, – чтобы не сказать, отчаяние, – испарилось мгновенно. Я не видел никого, кто наслаждался бы ароматами лимонной корки и сахара, запахом горящего рома и закипающей воды так, как наслаждался в тот день мистер Микобер. Приятно было видеть его лицо, сиявшее в легком облаке пахучих испарений, когда он смешивал, взбалтывал, пробовал… Казалось, будто он не пунш готовит, а обеспечивает благосостояние своего семейства и всех отдаленнейших своих потомков. Что же касается до миссис Микобер, не знаю, какова была причина – чепчик, лавандовая вода, булавки, камин или восковые свечи, но из моей спальни она вышла очаровательной, – говоря, разумеется, весьма относительно. И никогда жаворонок не бывал более весел, чем эта превосходная женщина.
   Мне кажется, – я, конечно, не осмелился спросить, но так мне кажется, – что миссис Крапп, поджарив камбалу, стала жертвой своего припадка, так как после этого блюда у нас все разладилось. Баранья нога была очень красная внутри, и очень бледная снаружи, да к тому же еще вся усыпана какими-то чужеродными крупинками, наводящими на мысль, что она свалилась прямо в золу прославленной кухонной печи. Но по качеству соуса мы не могли об этом судить, ибо «молодая девица» разлила его по всей лестнице, где, кстати сказать, он и оставался, пока его не затерли ногами. Пирог с голубями был неплох, но это был обманчивый пирог – его корка напоминала голову, приводящую в отчаяние френолога: вся в шишках и бугорках, а под ними ровно ничего. Короче говоря, банкет не удался, и я был бы в самом угнетенном состоянии духа (я хочу сказать – из-за неудавшегося банкета, ибо мысль о Доре угнетала мой дух непрерывно), если бы не величайшее добродушие моих гостей и остроумный совет, поданный мистером Микобером.
   – Друг мой Копперфилд, – сказал мистер Микобер, – неудачи бывают и в наилучшим образом устроенных домах, и в таких домах, где семейные дела не руководятся влиянием, которое освящает и возвышает… э-э… одним словом, влиянием женщины, исполняющей великое… э-э – назначение супруги… Тут эти неудачи надо ждать со всем спокойствием и переносить философически. Я возьму на себя смелость заметить, что из всех съестных припасов нет ничего лучше жареного мяса, приправленного перцем, и полагаю, что при разделении труда мы могли бы достигнуть превосходных результатов, если только ваша молодая помощница раздобудет рашпер. А тогда я вам докажу, что эту маленькую беду легко можно поправить.
   В кладовой хранился рашпер, на котором обычно поджаривалась моя утренняя порция бекона. Мы немедленно его достали и приступили к осуществлению идеи мистера Микобера. Разделение труда, о котором он упомянул, выглядело так: Трэдлс резал баранину на ломтики, мистер Микобер (такого рода работу он исполнял превосходно) обмазывал их горчицей, солил и посыпал черным и красным перцем; я клал мясо на рашпер, вилкой перевертывал ломтики и снимал их под руководством миссис Микобер, а сама миссис Микобер подогревала и непрерывно размешивала в кастрюльке грибной соус. Наконец ломтиков оказалось достаточно, чтобы приступить к еде, и, покуда новые куски мяса шипели на рашпере, мы уселись за стол, все еще с засученными рукавами, и принялись за еду, деля свое внимание между бараниной на тарелках и бараниной, которая еще поджаривалась на огне.
   Занимаясь этой необычной стряпней, мы суетились, то и дело вскакивали и подбегали к камину, снова садились и поедали горячие ломти баранины, только что снятые с рашпера, хлопотали, раскрасневшись от огня, веселились, вдыхали аромат жаркого, слушали его шипенье… и в результате обглодали баранью ногу до кости. Чудесным образом мой аппетит вернулся. Стыдно признаться, но мне в самом деле кажется, что на какой-то срок я забыл о Доре. Если бы для такого пира мистеру и миссис Микобер пришлось продать собственную кровать, они не могли бы больше веселиться, чем теперь, и это очень меня радовало. Трэдлс хохотал, ел и стряпал одновременно и с одинаковым увлечением, да и все мы от него не отставали. Смею сказать, успех был невиданный.
   В самый разгар веселья, когда мы, каждый на своем посту, прилагали все усилия, чтобы довести до предела совершенства последние ломтики баранины, которые должны были увенчать наше пиршество, в комнате появилась некая фигура. Передо мной, держа шляпу в руке, стоял невозмутимый Литтимер.
   – Что случилось? – вырвалось у меня.
   – Прошу простить, сэр, меня направили прямо сюда. Мой хозяин не у вас, сэр?
   – Нет.
   – Вы его не видели, сэр?
   – Нет. Разве вы пришли не от него?
   – Не совсем так, сэр.
   – Он вам говорил, что будет здесь?
   – Не вполне определенно, сэр. Но, полагаю, он может быть здесь завтра, раз его нет здесь сегодня.
   – Он вернулся из Оксфорда?
   – Простите, сэр, – почтительно сказал Литтимер, – быть может, вы изволите сесть, а мне разрешите заняться вашим делом.
   С этими словами он взял из моей руки вилку, – причем я не оказал ни малейшего сопротивления, – и наклонился над рашпером, на котором, по-видимому, сосредоточил все свое внимание.
   Должен сказать, что нас не очень смутило бы появление самого Стирфорта, но мы совсем оробели перед его респектабельным слугой. Мистер Микобер, мурлыча какую-то песенку, дабы показать, что чувствует себя вполне непринужденно, уселся на стул, причем из-под лацкана его фрака торчала ручка вилки – впопыхах он спрятал ее туда, и теперь казалось, будто он собственноручно себя заколол. Миссис Микобер надела коричневые перчатки и приняла томный вид. Трэдлс взъерошил маслеными руками волосы так, что они стали дыбом, и смущенно пялил глаза на скатерть. Что до меня, то, сидя во главе своего обеденного стола, я превратился в младенца и едва осмеливался взглянуть на этот феномен респектабельности, появившийся бог весть откуда, дабы навести порядок в моем доме.
   Литтимер тем временем снял баранину с рашпера и степенно начал обносить гостей. Мы все взяли понемногу, но аппетит у нас пропал, и мы только делали вид, что едим. Когда мы отодвинули тарелки, Литтимер бесшумно убрал их и поставил на стол сыр. Покончено было с сыром, и Литтимер унес блюдо, убрал со стола, нагромоздил всю посуду на столик с колесиками, подал нам бокалы и, по своему собственному почину, покатил столик в кладовую. Все это проделано было самым достойным образом, и он ни разу не поднял глаз, поглощенный своей работой. Но и в те мгновения, когда он поворачивался ко мне спиной, даже локти его как будто выражали твердую уверенность, что я совсем юнец.
   – Что еще прикажете сделать, сэр? Я поблагодарил его, сказал: «Ничего», – и спросил, не пообедает ли он сам.
   – Нет, очень вам признателен, сэр.
   – Мистер Стирфорт вернулся из Оксфорда?
   – Простите, сэр?
   – Мистер Стирфорт вернулся из Оксфорда?
   – Полагаю, он может быть здесь завтра, сэр. Я думал, он будет здесь сегодня, сэр. Это, конечно, моя ошибка, сэр.
   – Если вы увидите его раньше, чем я… – начал я.
   – Простите, сэр, я не думаю, что увижу его раньше, чем вы.
   – Но все-таки, если это случится, передайте ему мое крайнее сожаление, что его не было здесь сегодня, так как здесь был его старый школьный товарищ.
   – Непременно, сэр! – отвесил он поклон нам обоим – мне и Трэдлсу, бросив взгляд на последнего.
   Затем он неслышно направился к двери; сделав отчаянную попытку заговорить естественным тоном, что мне никогда не удавалось в обращении с этим человеком, я воскликнул:
   – Ах, да! Литтимер!
   – Да, сэр?
   – Долго вы оставались тогда в Ярмуте?
   – Не очень долго, сэр.
   – Вы не видели – клиппер уже готов?
   – Да, сэр. Я оставался там, чтобы дождаться, когда он будет готов.
   – Это я знаю. (Он почтительно взглянул на меня.) Мистер Стирфорт еще не видел его?
   – Не могу сказать, сэр. Полагаю… нет, не могу сказать, сэр. Доброй ночи, сэр!
   Он отвесил всем присутствующим почтительный поклон и удалился. Когда он ушел, мои гости, казалось, вздохнули свободней. Я же почувствовал огромное облегчение, так как помимо стеснения, порожденного странной уверенностью, будто в присутствии этого человека я всегда показываю себя в невыгодном свете, внутренний голос шепотом напоминал мне, что я не доверяю его хозяину, и меня охватило сильное беспокойство, как бы Литтимер этого не обнаружил. Не удивительное ли дело, что я, которому нечего было скрывать, всегда боялся, как бы этот человек меня не разоблачил?!
   От этих размышлений, смешивавшихся – не без угрызений совести – с боязнью увидеть самого Стирфорта, пробудил меня мистер Микобер, воспевая панегирик ушедшему Литтимеру как весьма респектабельному и образцовому слуге. Кстати говоря, мистер Микобер принял главным образом на свой счет общий поклон Литтимера и ответил на него снисходительно и величаво.
   – Но ведь пунш никого не ждет, в этом отношении он подобен времени и приливу, дорогой Копперфилд! – воскликнул мистер Микобер, пробуя напиток. – Какой аромат! Вот теперь в самый раз – Как ваше мнение, моя дорогая?
   Миссис Микобер объявила, что пунш превосходен.
   – В таком случае, если мой друг Копперфилд разрешит мне такую вольность, – сказал мистер Микобер, – я выпью за те времена, когда мы оба были моложе и с боем прокладывали путь в жизни бок о бок. О себе и о Копперфилде я мог бы сказать, как в той песне, какую мы пели некогда и по разным поводам:

     Мы продирались сквозь кусты,
     Пред нами хляби разверзались.

   Это надо понимать в фигуральном смысле, – продолжал мистер Микобер, а в голосе его послышались знакомые переливы, и вид у него был неописуемый (так бывало всегда, когда ему казалось, что он выразился особенно изящно). – Должен признаться, я хорошенько не знаю, что такое «хляби», но когда они разверзались, мы с Копперфилдом частенько хлебали бы их, если бы это было возможно.
   И мистер Микобер отхлебнул пунша. А за ним и мы. Трэдлс, по-видимому, недоумевал, в какие такие далекие времена мы с мистером Микобером были соратниками в битве жизни.
   – Кха… – прочистил горло мистер Микобер, согреваясь пуншем и огнем камина. – Еще бокал, моя дорогая?
   Миссис Микобер попросила несколько капелек, но ни в коем случае не больше, однако мы воспротивились, и бокал был налит до краев.
   – Здесь мы все люди свои, мистер Копперфилд, – начала миссис Микобер, попивая маленькими глотками пунш, – ведь мистер Трэдлс тоже как бы член нашего семейства, и мне хотелось бы посоветоваться с вами о видах на будущее мистера Микобера, потому что торговля зерном, – продолжала она тоном оратора, приводящего веские аргументы, – как я уже не раз говорила мистеру Микоберу, конечно, дело, достойное джентльмена, но невыгодное. У нас скромные притязания, но если за две недели он получил комиссионных два шиллинга девять пенсов, то это никак не назовешь выгодным делом.
   Мы с этим согласились.
   – А затем, – продолжала миссис Микобер, гордясь, что видит вещи в их подлинном виде и благодаря своей женской мудрости направляет мистера Микобера прямым путем, а не то он свернул бы в сторону, – затем я задаю себе вопрос: если на зерно нельзя положиться, то на что можно? Можно ли положиться на уголь? Никоим образом! По совету моего семейства, мы уже проделали этот опыт, но пришли к заключению, что это дело ненадежное.
   Мистер Микобер заложил руки в карманы, откинулся на спинку стула и, поглядывая искоса на нас, кивал головой, словно говоря, что яснее и не опишешь положения.
   – Итак, мистер Копперфилд, зерно и уголь исключаются, – продолжала миссис Микобер еще более решительно, – и я, разумеется, осматриваюсь вокруг и задаю себе вопрос: на каком поприще человек, обладающий талантами мистера Микобера, может подвизаться с надеждой на успех? Комиссионные дела я исключаю, так как комиссионные дела не дают твердой обеспеченности. А именно твердая обеспеченность, по моему мнению, больше всего необходима мистеру Микоберу, столь непохожему на других людей.
   Мы с Трэдлсом сочувственно пробормотали, что это великое открытие касательно мистера Микобера безусловно имеет основание и делает ему честь.
   – Не скрою от вас, дорогой мистер Копперфилд, – продолжала миссис Микобер, – что, по моим наблюдениям, мистеру Микоберу решительно подошло бы пивоварение. Поглядите на Баркли и Перкинса! Поглядите на Трумэна, Хэнбери и Бакстона! Вот на какой широкой арене мистер Микобер, которого я так хорошо знаю, показал бы себя во всем блеске! А доходы! Мне говорили, что они грандиозны! Но что делать, если мистер Микобер не может войти в эти фирмы, которые даже не ответили на его письма, а в них он писал о своем согласии занять хотя бы скромный пост, – что делать и какой смысл обсуждать эту идею? Никакого! Я глубоко убеждена, что мистер Микобер благодаря своим манерам…
   – Хм… Ну, что вы, моя дорогая! – перебил мистер Микобер.
   – Помолчите, любовь моя! – Тут миссис Микобер положила свою коричневую перчатку на руку супруга. – Я глубоко убеждена, мистер Копперфилд, что мистер Микобер благодаря своим манерам прямо-таки создан для банкового дела. Я знаю по себе: если бы у меня был вклад в банке, манеры мистера Микобера, как представителя банкирского дома, внушили бы мне полное доверие к банку и содействовали бы его успеху. Но что, если банкирские дома не дают мистеру Микоберу никаких возможностей проявить свои таланты и даже пренебрежительно отвергают его услуги? Что делать и какой смысл обсуждать эту идею? Никакого! Что касается основания нового банкирского дома – я знаю, что некоторые члены моего семейства, если бы пожелали вручить свои деньги мистеру Микоберу, могли бы принять участие в основании такого предприятия. Но что, если они не пожелают вручить свои деньги мистеру Микоберу – а они этого совсем не желают, – какая польза думать об этом? Я снова прихожу к заключению, что мы ни на шаг не подвинулись вперед
   Я кивнул головой и сказал:
   – Ничуть.
   И Трэдлс кивнул головой и тоже сказал:
   – Ничуть.
   – Какой я делаю из этого вывод? – продолжала миссис Микобер, по-прежнему убежденная в том, что она очень ясно излагает дело. – Знаете ли, дорогой мистер Копперфилд, к какому неизбежному заключению я пришла? Ошибусь ли я, если скажу, что мы должны жить?
   Я ответил: «О нет!», и Трэдлс ответил: «О нет!», а затем я глубокомысленно добавил, что человек должен либо жить, либо умереть.
   – Совершенно верно! – согласилась миссис Микобер. – Это именно так. Но надо сказать, дорогой мистер Копперфилд, что мы не сможем жить, если только обстоятельства в ближайшее время не изменятся и счастье нам не улыбнется. А я убедилась и не раз уже говорила мистеру Микоберу, что счастье ни с того ни с сего не улыбается. В какой-то мере мы должны помочь ему улыбнуться. Может быть, я ошибаюсь, но таково мое мнение. Мы с Трэдлсом выразили горячее одобрение.
   – Прекрасно. Итак, что же я советую делать? – продолжала миссис Микобер. – Вот здесь, перед нами, мистер Микобер, человек разнообразных дарований, огромного таланта…
   – Что вы, любовь моя! – перебил мистер Микобер.
   – Прошу вас, мой дорогой, разрешите мне кончить. Здесь, перед нами, мистер Микобер, человек разнообразных дарований, огромного таланта… Я могла бы сказать – человек гениальный, но, быть может, я как жена пристрастна к нему…
   Мы с Трэдлсом пробормотали: «Нет!»
   – И этот самый мистер Микобер не имеет ни положения, ни занятий, которые ему приличествуют. Кто несет за это ответственность? Разумеется, общество! И вот я хочу обнародовать этот позорный факт, а также потребовать у общества, чтобы оно загладило свою вину. Мне кажется, дорогой мистер Копперфилд, – продолжала миссис Микобер энергически, – вот что должен сделать мистер Микобер: он должен бросить перчатку обществу и заявить: «А ну поглядим, кто ее поднимет! Пусть этот человек немедленно выступит вперед!»
   Я осмелился спросить миссис Микобер, как же это сделать.
   – Объявить во всех газетах! – ответила миссис Микобер. – Из чувства долга перед самим собой, из чувства долга перед своим семейством и – я позволю себе сказать – из чувства долга перед обществом, которое до сей поры не обращало на него внимания, мистер Микобер, по моему мнению, обязан поместить объявления во всех газетах, ясно указав, кто он такой, какие у него таланты и закончив так: «А теперь дайте мне прибыльное занятие, обращайтесь письменно, оплатив почтовые расходы, по адресу: Кемден-Таун, почтамт, до востребования, У.М.».
   – Эта идея, осенившая миссис Микобер, и есть, собственно говоря, тот самый прыжок, на который я намекал вам, дорогой Копперфилд, прошлый раз, когда имел удовольствие вас видеть, – сказал мистер Микобер, искоса на меня поглядывая и погружая подбородок в воротник сорочки.
   – Объявление дорого стоит, – неуверенно заметил я.
   – Вот именно. Совершенно правильно, мой дорогой мистер Копперфилд, – тем же рассудительным тоном подтвердила миссис Микобер. – То же самое я говорила мистеру Микоберу. Вот поэтому я и считаю, что мистер Микобер обязан, – как я уже говорила, из чувства долга перед самим собой, из чувства долга перед своим семейством, из чувства долга перед обществом, – обязан достать некоторую сумму… под вексель.
   Мистер Микобер, откинувшись на спинку стула, играл моноклем и смотрел на потолок; но мне показалось, что он наблюдал за Трэдлсом, который не отрывал глаз от огня в камине.
   – Если никто из членов моего семейства не проявит естественного желания дать деньги по векселю… кажется, есть какое-то более подходящее деловое выражение для обозначения того, что я имею в виду…
   – Учесть! – подсказал мистер Микобер, продолжая созерцать потолок,
   – Учесть этот вексель… тогда, мне кажется, мистер Микобер должен отправиться в Сити, предъявить вексель на бирже и получить сколько возможно. Если дельцы на бирже заставят мистера Микобера пойти на большие жертвы – это дело их и их совести. Что до меня, то я твердо считаю это выгодным помещением капитала. И я советую мистеру Микоберу, дорогой мистер Копперфилд, поступить именно так, полагать такое помещение капитала надежным и быть готовым на любые жертвы.
   Не знаю почему, но мне казалось, что такой шаг со стороны миссис Микобер действительно является актом самоотречения и преданности; я даже что-то пробормотал в этом духе. Нечто подобное пробормотал и Трэдлс, подражая мне и по-прежнему не отрывая глаз от огня в камине.
   – Больше я ничего не могу прибавить к тому, что я сказала о денежных делах мистера Микобера, – заявила миссис Микобер, допивая свой пунш, и набросила на плечи шарф, собираясь удалиться в мою спальню. – Здесь, у вашего очага, дорогой мистер Копперфилд, в присутствии мистера Трэдлса, – хотя он не такой старый друг, как вы, но мы считаем его своим человеком, – я не могла удержаться, чтобы не познакомить вас с тем, какой путь я советую избрать мистеру Микоберу. Я чувствую, что настало время, когда мистер Микобер должен заявить о себе и – я бы сказала – о своих правах, и упомянутые средства представляются мне наиболее верными. Я только женщина, а в подобных вопросах суждениям мужчин придают больше цены, но я не должна забывать, что, когда я жила дома с папой и мамой, мой папа всегда повторял: «Эмма на вид очень слабенькая, но в уменье проникнуть в суть дела никому не уступит». Конечно, папа был пристрастен ко мне, но мой долг перед ним и мой разум повелевают мне сказать прямо: на свой лад он был знаток людей!
   С этими словами, отвергнув наши просьбы почтить нас своим присутствием, покуда мы разопьем вкруговую оставшийся пунш, миссис Микобер удалилась в мою спальню. И право же, я почувствовал, что она доблестная женщина – женщина, которая могла бы стать римской матроной и совершить великие деяния в эпохи политических смут.
   Взволнованный этой мыслью, я поздравил мистера Микобера, обладающего таким сокровищем. Трэдлс тоже его поздравил. Мистер Микобер пожал нам обоим руки и закрыл себе лицо носовым платком, запачканным табаком в большей мере, чем это, по-видимому, было известно его обладателю. Затем, чрезвычайно развеселившись, он снова принялся за пунш.
   Он был очень красноречив. Он сообщил нам, что мы возрождаемся в наших детях и что при денежных затруднениях нужно сугубо приветствовать приращение семейства. Он сказал, что в последнее время миссис Микобер выражала сомнения по этому поводу, но что он их рассеял и успокоил ее. Что касается ее родных, то они совершенно недостойны ее, и до их суждений ему нет никакого дела, и они могут – я привожу подлинные его слова – убираться ко всем чертям.
   Засим мистер Микобер рассыпался в похвалах Трэдлсу. По его мнению, Трэдлс обладал такими надежными добродетелями, на которые он, мистер Микобер, не может претендовать, но которыми, – благодарение небесам! – может восхищаться. Он трогательно намекнул на неведомую молодую леди, удостоенную Трэдлсом любви и в свою очередь наградившую его своей любовью. Мистер Микобер провозгласил за нее тост. Я сделал то же самое. Трэдлс искренне и простодушно поблагодарил нас обоих, и – мне это простодушие показалось очаровательным.
   – Поверьте мне, я вам очень признателен. Если бы вы только знали, какая она милая! – сказал он. Тут мистер Микобер воспользовался случаем и крайне деликатно и церемонно намекнул на мои сердечные дела. Ничто, кроме решительного опровержения со стороны его друга Копперфилда, сказал он, не может его разубедить в том, что его друг Копперфилд любит и любим. Я сильно покраснел, мне стало не по себе, я запинался, разубеждал, но в конце концов поднял бокал и провозгласил: «Пусть так! Пью за здоровье Д.!» – а это привело мистера Микобера в такое восхищение, что он помчался с бокалом пунша в мою спальню, дабы миссис Микобер могла тоже выпить за здоровье Д. Та выпила с великим восторгом, пронзительно закричала: «Браво! Дорогой мистер Копперфилд, я страшно рада! Браво!» – и, словно аплодируя, забарабанила руками по стене.
   Потом разговор принял более низменный характер. Мистер Микобер сказал, что жить в Кемден-Таун очень неудобно и он немедленно переедет оттуда, как только счастье улыбнется после помещения вышеупомянутых объявлений. Он упомянул о домах, выходящих на Гайд-парк в западном конце Оксфорд-стрит; на эти дома он давно уже обращал внимание, но все еще не уверен, снимет ли он один из них тотчас же, ибо хозяйство, поставленное на широкую ногу, потребует слишком значительных расходов. Вполне возможно, сказал он, что придется с этим повременить и удовольствоваться верхним этажом в каком-нибудь другом доме, например на Пикадилли, над респектабельным магазином, что понравилось бы миссис Микобер. К такому дому можно было бы пристроить окно-фонарь, возвести еще один этаж или сделать какие-нибудь другие изменения, после чего там можно будет жить с удобствами и не умаляя своего достоинства в течение нескольких лет. Но, во всяком случае, добавил он, где бы ему ни пришлось поселиться и какова бы ни была дальнейшая его судьба, мы можем не сомневаться, что у него всегда найдется комната для Трэдлса и место за столом для меня. Мы поблагодарили его за доброе отношение, а он попросил извинить ему этот разговор о хозяйственных мелочах, быть может простительный для человека, задумавшего начать нового жизнь.
   Тут миссис Микобер снова постучала в стену, чтобы узнать, не готов ли чай, и прервала нашу дружескую беседу. Она любезно начала разливать чай и каждый раз, когда я подходил к ней за чашками или бутербродами, тихонько спрашивала меня о Д.: блондинка ли она, или брюнетка, какого роста и так далее; сознаюсь, эти вопросы не были мне неприятны. После чая мы сидели у камина и болтали на разные темы, а миссис Микобер была так мила, что спела крохотным, слабым голоском (помнится, когда я впервые познакомился с ней, он показался мне превосходным) свои любимые баллады «Храбрый белый сержант» и «Крошка Тэффлин». [79 - «Храбрый белый сержант» и «Крошка Теффлин». – Первая песенка написана Бишопом, вторая – Сторэйсом (опера «Трое и черт», 1806).] Этими двумя песенками миссис Микобер прославилась еще тогда, когда жила дома с папой и мамой. Мистер Микобер не преминул сообщить, что, когда он впервые увидел ее под родительской кровлей, она привлекла к себе особое его внимание, исполняя первую из этих двух песенок, а когда дело дошло до «Крошки Тэффлин», он решил либо завоевать эту женщину, либо погибнуть.
   Был одиннадцатый час, миссис Микобер поднялась, вложила чепчик в коричневый бумажный пакет и надела шляпку. Воспользовавшись моментом, когда Трэдлс надевал пальто, мистер Микобер сунул мне в руку письмецо и шепнул, чтобы я прочел его на досуге. Мистер Микобер уже спускался по лестнице, ведя за собой миссис Микобер, за которой следовал Трэдлс с бумажным пакетом в руке; я шел позади, освещая им путь свечой, и, также воспользовавшись моментом, задержал Трэдлса на площадке.
   – Трэдлс! – шепнул я. – Мистер Микобер никому не хочет зла. Но на вашем месте я бы ему, бедняге, ничего не давал взаймы.
   – Дорогой Копперфилд, да у меня ведь нет ничего! – улыбаясь, ответил Трэдлс.
   – Но у вас есть имя, – сказал я.
   – О! Так вот что вы имеете в виду… – задумчиво сказал Трэдлс.
   – Конечно.
   – Так, так… Верно. Благодарю, Копперфилд, но… боюсь, что я уже дал его взаймы…
   – Для векселя, который является выгодным помещением капитала?
   – Нет, – ответил Трэдлс. – Не для этого векселя. О нем я услыхал сейчас впервые. Должно быть, по дороге домой он предложит мне подписать его. Но я дал для другого дела.
   – Как бы чего худого не вышло, – сказал я.
   – Думаю, не выйдет. Надеюсь на это, потому что на днях мистер Микобер сказал, что у него есть обеспечение. Так и сказал: «есть обеспечение».
   Тут мистер Микобер посмотрел на нас, и я едва успел еще раз предостеречь Трэдлса. Тот поблагодарил и спустился с лестницы. Но, увидев, как благодушно он несет пакет с чепчиком и предлагает руку миссис Микобер, я почувствовал сильнейшее опасение, что его все-таки поволокут на биржу.
   Я вернулся к камину и стал размышлять о характере мистера Микобера и наших отношениях; думал я о нем то серьезно, то посмеиваясь, как вдруг услышал шаги – кто-то быстро поднимался по лестнице. Сперва у меня мелькнула мысль, не вернулся ли Трэдлс за какой-нибудь вещью, забытой миссис Микобер, но шаги приближались, и я их узнал и почувствовал, как забилось у меня сердце и кровь прилила к голове. Это был Стирфорт.
   Я никогда не забывал Агнес, она всегда пребывала в святая святых моего сердца – да будет мне позволено так выразиться – и обитала там с первого дня нашего знакомства. Но когда вошел Стирфорт и протянул мне руку, тень, лежавшая на нем, исчезла, и засиял свет, и мне стало очень стыдно, что я сомневался в том, кого так искренне люблю. Агнес я любил не меньше, по-прежнему я почитал ее благословением моей жизни, моим кротким ангелом-хранителем; я упрекал не ее, а себя за то, что был несправедлив к Стирфорту, и готов был искупить свою вину, но не знал, как это сделать.
   – Маргаритка, старина, да вы ошалели! – захохотал Стирфорт, крепко потряс мне руку и затем шутливо оттолкнул ее. – Снова после пирушки? Я застиг вас врасплох, сибарит? Таких кутил, как эти парни из Докторс-Коммонс, во всем Лондоне не сыскать. Куда нам до них, благонравным оксфордцам!
   Опускаясь против меня на диван, который недавно находился в распоряжении миссис Микобер, он весело осматривал комнату, а потом начал ворошить уголь в камине.
   – Я так растерялся, что даже не поздоровался с вами, Стирфорт, – сказал я, приветствуя его со всей сердечностью, на какую был способен.
   – О да, вид мой радует взор, как говорят шотландцы! Но и ваш также. Вы в полном расцвете, Маргаритка. Как поживаете, мой милый вакхант? – засмеялся Стирфорт.
   – Прекрасно. Но сегодня никакой вакханалии не было, хотя, должен сознаться, у меня опять было трое гостей, – сказал я.
   – Я встретил их на улице, и они во весь голос вас расхваливали. Кто этот ваш друг в узких панталонах?
   В нескольких словах я постарался нарисовать ему портрет мистера Микобера. Он искренне хохотал, слушая мое неумелое описание этого джентльмена, и заявил, что с таким человеком стоит познакомиться и он с ним непременно познакомится.
   – А как вы полагаете, кто второй друг? – спросил я.
   – Бог его знает. На вид он весьма скучен. Надеюсь, это не так?
   – Это Трэдлс! – сказал я торжествующим тоном.
   – А кто это? – небрежно спросил Стирфорт.
   – Вы не помните Трэдлса? Трэдлса в нашем дортуаре, в Сэлем-Хаусе?
   – А! Тот самый! – сказал Стирфорт, разбивая кочергой кусок угля в камине. – Такой же простак, как и раньше? Где вы его выкопали?
   В ответ я стал превозносить Трэдлса, насколько это было в моих силах, так как почувствовал, что Стирфорт относится к нему пренебрежительно. Стирфорт улыбнулся, покачал головой, отказываясь говорить на эту тему, и заметил только, что не прочь повидаться также и с Трэдлсом, ибо тот всегда был чудаком; затем он спросил, могу ли я дать ему поесть. В паузах между этими фразами, которые он произносил с лихорадочной живостью, он лениво разбивал кочергой угли в камине. Я обратил внимание, что он не оставил этого занятия и тогда, когда я доставал остатки пирога с голубями и другую снедь.
   – Да ведь это королевский ужин, Маргаритка! – воскликнул он, очнувшись от молчаливого раздумья и садясь за стол. – Воздадим ему должное – ведь я приехал из Ярмута.
   – Я думал, что вы из Оксфорда, – заметил я.
   – Нет. Я учился морскому делу, это куда лучше!
   – Сегодня здесь был Литтимер и справлялся о вас, – сказал я, – из его слов я понял, что вы в Оксфорде. Но теперь я припоминаю, что он этого не говорил.
   – Литтимер глупее, чем я думал, если он меня разыскивает! – весело сказал Стирфорт, налил себе бокал вина и выпил за мое здоровье. – А если вы что-нибудь поняли из слов Литтимера, то вы умнее многих из нас, Маргаритка!
   – Пожалуй, вы правы, – согласился я, придвигая свой стул к столу. – Значит? вы были в Ярмуте, Стирфорт? Долго там пробыли?
   Мне хотелось узнать все подробности.
   – Нет. Вырвался на недельку.
   – Как они все поживают? Малютка Эмли, конечно, еще не вышла замуж?
   – Еще не вышла. Но собирается – через несколько недель, а, может быть, месяцев, точно не знаю. Я редко их видел. Да! У меня есть для вас письмо.
   Он отложил нож и вилку, которыми орудовал весьма энергически, и начал рыться в карманах.
   – От кого?
   – От вашей старой няни, – ответил он, вытаскивая из бокового кармана какие-то бумажки. – Кажется, вот…
   Дж. Стирфорту, счет гостиницы «Добро пожаловать»… Нет, не то… Терпение! Сейчас мы его разыщем. Старик, – не помню, как его зовут, – болен. Кажется, об Этом она и пишет.
   – Вы имеете в виду Баркиса?
   – Да, – подтвердил он, продолжая рыться в карманах и бегло просматривая их содержимое. – Боюсь, что песенка бедняги Баркиса спета. Я видел аптекаря, – а может, это лекарь, не помню, – того самого, который помог вашей милости появиться на свет. Он мне говорил об его болезни разные ученые вещи, а напоследок сказал, что, надо полагать, возчик отправился в свою последнюю поездку. А ну-ка, засуньте руку в боковой карман моего пальто, оно вон на том стуле. Кажется, письмо там. Нашли?
   – Нашел.
   – Прекрасно,
   Письмо было от Пегготи. Короткое и написанное менее разборчиво, чем обычно. Она писала, что состояние ее мужа безнадежно, и намекала, что он стал «скуповатее», чем раньше, а стало быть, очень нелегко заботиться о его собственных удобствах. Ни одним словом она не обмолвилась о своих бессонных ночах и усталости, но горячо восхваляла мужа. В этом безыскусственном послании была подлинная жалость и глубокая, неподдельная искренность; кончалось оно словами: «Шлю привет моему любимому»; «любимый» – это был я.
   Покуда я разбирал ее послание, Стирфорт продолжал есть и пить.
   – Что и говорить, жалко. Но солнце заходит ежедневно, и люди умирают ежеминутно, и нас не должен страшить общий жребий. Ну что ж, пусть смерть стучится то в ту, то в другую дверь – мы должны взять свое. Иначе все упустим! Вперед, только вперед! Если можно – выбирай дорогу получше, если нет – то по любой дороге, но только вперед! Бери все препятствия и постарайся выиграть игру.
   – Какую игру? – спросил я.
   – Да ту, какую начал… Только вперед!
   Помнится, когда он замолк, слегка откинув назад красивую голову и подняв бокал, я впервые заметил, что на его свежем, покрытом морским загаром лице появились следы чрезмерного напряжения, порожденного какой-то лихорадочной энергией, которая, если пробуждалась, то всегда с огромной силой. Я хотел было упрекнуть его за безрассудство, с которым он увлекается своими фантазиями – например, эти плавания по бурному морю и борьба с непогодой, – но тут я вспомнил разговор, который мы только что вели, и сказал:
   – Если ваше возбуждение, Стирфорт, не помешает вам меня выслушать…
   – Я хозяин своих настроений и готов слушать все, что вам угодно, – перебил он, пересаживаясь снова от стола к камину.
   – Тогда я скажу вам вот что: мне хочется съездить к моей старой няне. Пользы от меня ей никакой не будет, и едва ли я ей чем-нибудь помогу, но она так привязана ко мне, что один мой приезд принесет ей и пользу и помощь. Он будет ей утешением и поддержкой. Поехать к ней – не такая уж жертва, если принять во внимание, какой она верный друг… Разве вы не потратили бы денек на эту поездку, будь вы на моем месте?
   Он о чем-то размышлял; подумав, он тихо сказал:
   – Ну, что ж, поезжайте. Вреда не будет.
   – Вы только что оттуда вернулись, и, наверно, нет смысла спрашивать, поедете ли вы со мной?
   – Разумеется, – ответил он. – Сейчас я отправляюсь в Хайгет. Я давно не виделся с матерью и чувствую угрызения совести. Ведь что-нибудь да значит быть любимым так, как она любит своего блудного сына… Впрочем, все вздор! Вы собираетесь ехать завтра?
   И он положил руки мне на плечи и слегка отстранил меня от себя.
   – Да, должно быть…
   – Подождите еще денек. Я хотел, чтобы вы приехали на несколько дней к нам. Я нарочно заехал за вами, чтобы вас пригласить, а вы летите в Ярмут.
   – Кому-кому, а не вам, Стирфорт, говорить, что я улетаю. Это вы вечно улетаете неведомо куда!
   С минуту он глядел на меня, не говоря ни слова, а затем, все еще продолжая держать руки на моих плечах, встряхнул меня и произнес:
   – Ну, так решено? Отложите поездку на один денек и завтрашний день проведите с нами. Кто знает, когда мы снова увидимся! Решено? На один денек! А меня вы избавите от удовольствия оставаться наедине с Розой Дартл.
   – А не то вы слишком полюбите друг друга, если меня не будет?
   – О да! Или возненавидим, – засмеялся Стирфорт. – Либо одно, либо другое. Решено? На один денек?
   Я согласился. Он надел пальто, закурил сигару и собрался идти домой. Видя это, я тоже надел пальто, но сигары не закурил (довольно было для меня той единственной сигары) и проводил его до самой дороги в Хайгет – скучной дороги в ночную пору. Он был очень возбужден. Когда мы расстались и я увидел, как легко и бодро он зашагал, мне вспомнились его слова: «Бери все препятствия и постарайся выиграть игру!» И тут впервые мне захотелось, чтобы игра была достойна его.
   Я уже раздевался в своей комнате, как вдруг на пол упало письмо мистера Микобера. Тогда только я вспомнил о нем и сломал печать. Оно было написано за полтора часа до обеда. Не уверен, упоминал ли я о том что мистер Микобер, находясь в отчаянном положении, всегда прибегал к своеобразной юридической манере изложения, которая, по-видимому, сама по себе должна была возвещать о крушении всех его дел.
   «Сэр… ибо я не решаюсь написать: «Дорогой Копперфилд».
   Мне надлежит вас известить, что нижеподписавшийся повержен во прах. Может быть, вы обратили внимание, что сегодня он делал слабые попытки избавить вас от преждевременного ознакомления с его бедственным положением, но на горизонте нет никаких надежд и нижеподписавшийся повержен во прах.
   Настоящее извещение написано в присутствии (я не хотел бы сказать: в обществе) некоего субъекта, нанятого аукционистом и находящегося в состоянии, близком к опьянению. Сей субъект есть законный владелец всего помещения по причине невзноса арендной платы. Им описано не только движимое имущество разного рода, принадлежащее нижеподписавшемуся как съемщику, арендующему на год сие помещение, но также имущество, принадлежащее постояльцу – мистеру Томасу Трэдлсу, члену высокопочтенной корпорации Иннер-Тэмпл. [80 - Член… корпорации Иннер-Тэмпл – адвокат, член одного из судебных Иннов (см. прим. к стр. 419). Эти судебные Инны носили названия: Линкольнс-Инн, Грейс-Инн, Миддл-Тэмпл (Средний Тэмпл) и Иннер-Тэмпл (Внутренний Тэмпл.).]
   Если бы не хватало одной только капли горечи в той чаше, какая «уготована» (говоря словами бессмертного писателя) для уст нижеподписавшегося, то такой каплей бесспорно является прискорбное обстоятельство, что вексель с дружеской передаточной надписью вышеупомянутого мистера Томаса Трэдлса на сумму 23 фунта 4 шиллинга 9 пенсов в пользу нижеподписавшегося просрочен, и по нему не уплачено; а равно и то обстоятельство, что житейская ответственность, лежащая на нижеподписавшемся, должна увеличиться, согласно законам природы, вследствие появления еще одной невинной жертвы, какового появления можно ждать – в круглых цифрах – по истечении шести лунных месяцев от настоящего числа.
   После вышеуказанного нет необходимости добавлять, что навсегда покрыта прахом и пеплом голова
   Уилкипса Микобера».
   Бедняга Трэдлс! К тому времени я уже хорошо знал мистера Микобера и предвидел, что он-то оправится от удара. Но думы о Трэдлсе и о дочке девонширского священника – одной из десяти – такой милой девушке, которая будет ждать Трэдлса (о, зловещая похвала!) хотя бы до шестидесяти лет, а если понадобится, то еще дольше, – вот какие думы мешали мне заснуть в эту ночь.


   Глава XXIX
   Я снова посещаю Стирфорта

   Утром я сказал мистеру Спенлоу, что на короткое время должен уехать, а так как жалованья я не получал и, стало быть, не зависел от неумолимого Джоркинса, то возражений не последовало. Воспользовавшись случаем, я выразил надежду, что мисс Спенлоу находится в полном здравии, и при этих словах почувствовал, как перехватило у меня дыхание и все поплыло перед глазами; в ответ на это мистер Спенлоу не проявил решительно никаких эмоций, словно речь шла о самом обыкновенном существе, и сообщил мне только, что он весьма признателен, а она совершенно здорова.
   Мы, клерки, проходившие обучение, – молодая поросль патрицианского ордена прокторов, – находились на особом положении и могли почти свободно располагать своим временем. Отправиться в Хайгет я собирался часа в два, и, поскольку в это утро слушалось небольшое дело об отлучении от церкви, – так называемый «Долг судьи», по доносу Типкинса на Буллока ради спасения души последнего, – я провел довольно приятно часа два, присутствуя в суде вместе с мистером Спенлоу. Дело возникло из-за драки между двумя церковными старостами: один из них, как было указано в доносе, толкнул другого под насос, и так как ручка насоса находилась в тени школьного помещения, а школьное помещение находилось под щипцом церковной кровли, то этот толчок мог почитаться кощунством. Забавное это было дело, и покуда я ехал в Хайгет на крыше почтовой кареты, я размышлял о Докторс-Коммонс и о том, можно ли, затрагивая Докторс-Коммонс, потрясти всю страну, как о том говорил мистер Спенлоу.
   Миссис Стирфорт рада была видеть меня, так же как и Роза Дартл. Я был приятно удивлен, убедившись, что Литтимера нет и нам прислуживает скромная маленькая горничная в чепчике с голубыми лентами; куда отраднее было случайно встретиться взглядом с ней, чем с этим весьма респектабельным человеком. Уже во вторые полчаса моего пребывания особенно бросилось мне в глаза, что мисс Дартл внимательно следит за мной – следит исподтишка, словно изучая мое лицо и лицо Стирфорта, чтобы поймать нас на том, не обмениваемся ли мы взглядами. Стоило мне посмотреть в ее сторону, как я видел все то же напряженное лицо, нахмуренный лоб и черные, мрачные глаза, на меня устремленные; через миг ее взор уже впивался в лицо Стирфорта или перебегал с его лица на мое. И она так мало заботилась о том, чтобы скрыть свою рысью настороженность, что, когда я перехватывал ее взгляды, они становились еще более пронизывающими. Решительно не ведая о том, в каких кознях она меня подозревает, ибо я был ни в чем не повинен, я не мог выносить голодного блеска ее глаз и стал избегать странного ее взгляда.
   В течение всего дня она как будто присутствовала везде и всюду. Если мы беседовали со Стирфортом в его комнате, из небольшой галереи доносился шелест ее платья. Когда мы, вспомнив старину, бегали и прыгали на лужайке за домом, в окнах мелькало ее лицо, словно блуждающий огонек; пока она не задерживалась у какого-нибудь окна и не начинала следить за нами. Когда же мы во второй половине дня отправились вчетвером на прогулку, она сжала, как тисками, мой локоть своей тощей рукой, пропуская вперед Стирфорта с матерью, и, когда те не могли нас услышать, прошептала:
   – Вас давно здесь не было. В самом деле ваша профессия так увлекательна, что поглощает все ваше внимание? Я люблю, чтобы меня просвещали, если я чего-нибудь не знаю. Скажите, так ли это?
   Я ответил, что профессия мне действительно нравится, но, конечно, нельзя сказать, чтобы я был занят все время.
   – О! Как я рада, что это слышу. Я всегда рада, когда исправляют мои ошибки. Вы считаете свою профессию суховатой, правда?
   – Да, пожалуй, ее можно назвать чуть-чуть суховатой, – ответил я.
   – О! Вот почему вам нужен отдых, перемены… развлечения… правда? Ну, конечно, конечно. Но не кажется ли вам, что для него… это пожалуй, немножко… Я имею в виду не вас.
   Быстрый ее взгляд, брошенный на Стирфорта, который вел под руку мать, дал мне понять, кого она имеет в виду. Но, кроме этого, я ничего не понял. Не сомневаюсь, что на моем лице отразилось замешательство.
   – Не кажется ли… Я совсем не хочу что бы то ни было утверждать, мне хотелось бы только знать… не слишком ли это его поглощает… не стал ли он… как бы это сказать… отлынивать от поездок к матери, которая так слепо любит его… Как вам кажется? А?
   И снова быстрый взгляд на Стирфорта и его мать, и взгляд на меня – взгляд, который пытался проникнуть в сокровенную глубину моих мыслей.
   – Пожалуйста, не думайте, мисс Дартл… – начал я.
   – Да что вы! – перебила она. – Избави бог! Неужто вам кажется, будто я что-то думаю? О, я совсем не подозрительна! Я только спрашиваю. Я ничего не утверждаю. Я хотела бы, составляя свое мнение, опереться на ваши слова. Значит? Это не так? Ах, как я рада это узнать!
   – Разумеется, я не виноват в отлучках Стирфорта из дому более длительных, чем обычно, – если только дело обстоит таким образом, – ответил я, несколько смущенный. – Но об этих отлучках я не знал ничего вплоть до нашего теперешнего разговора. Все это время я его не видел. Мы встретились только вчера вечером.
   – Не видели?
   – Не видел, мисс Дартл!
   Она смотрела мне прямо в глаза, и лицо ее как-то вытянулось и побледнело, а старый шрам резко выступил на верхней изуродованной губе, потом на нижней, а затем протянулся вкось еще ниже. Это было ужасное зрелище, и столь же ужасными показались мне ее блестящие глаза, когда она спросила, пристально глядя на меня:
   – Что же он делает?
   Растерявшись, я повторил этот вопрос, обращаясь скорее к самому себе, чем к ней.
   – Что же он делает? – снова спросила она с такой страстностью, что казалось, ее пожирает какой-то внутренний огонь. – И в чем помогает ему этот человек, который всегда смотрит на меня такими лживыми глазами? Я не прошу вас предавать вашего друга, если вы честны и благородны! Но я прошу сказать, что с ним происходит? Что его сейчас гложет – злоба, ненависть, гордость, тревога, какая-нибудь дикая фантазия, любовь?
   – Как мне вас убедить, мисс Дартл, что я знаю о Стирфорте не больше, чем тогда, когда приехал сюда в первый раз, – сказал я. – Я ничего не могу вам сказать. Я уверен, что ровно ничего и нет! Я даже не понимаю, что вы имеете в виду.
   Не отрываясь, она смотрела на меня, и судорога пробежала по этому зловещему шраму, что всегда связывалось у меня с представлением о боли; уголок ее рта приподнялся, словно от презрения или от жалости, не чуждой презрению. Она мгновенно прикрыла шрам рукой – худой и хрупкой, напоминавшей прозрачный фарфор в те минуты, когда она, сидя у камина, защищала ею свое лицо от огня… Затем она торопливо и задыхаясь от волнения прошептала: «Заклинаю вас, молчите об этом!» – и больше не произнесла ни слова.
   Присутствие сына доставляло миссис Стирфорт огромную радость, а на этот раз Стирфорт был особенно почтителен и внимателен к ней. Очень интересно было следить за ними, когда они находились вместе, не только потому, что их связывала взаимная любовь, но и потому, что они походили друг на друга, причем его страстность и надменность приобрели у нее благодаря ее полу и возрасту оттенок какого-то благородства и изящества. Не раз я думал, что, к счастью, никогда меж ними не возникало серьезного повода для ссор, ибо людям с такими натурами, – вернее, тем, у которых одна натура, но с разными оттенками, – куда трудней помириться, чем людям, у которых характеры совсем несходны. Должен сознаться, пришел я к такой мысли не самостоятельно, но меня натолкнули на нее слова Розы Дартл.
   За обедом она сказала:
   – Ох! Если бы кто-нибудь мог ответить мне на вопрос, который занимает меня целый день!
   – Что же вас занимает, Роза? Не будьте такой загадочной, – сказала миссис Стирфорт.
   – Загадочной?! – воскликнула та. – Да что вы! Вы считаете, что я загадочная?
   – Разве я не убеждаю вас все время говорить просто и ясно? – заметила миссис Стирфорт.
   – Ох! Значит, я говорю не просто? Но будьте ко мне снисходительны. Я ведь задаю вопросы только для того, чтобы узнать то, чего не знаю! А мы никогда не знаем самих себя.
   – Эта привычка стала вашей второй натурой, – сказала миссис Стирфорт, не проявляя ни малейшего неудовольствия, – но я помню, Роза, да и вы тоже должны помнить, что раньше вы держались по-другому. Вы были тогда более доверчивой и не такой скрытной.
   – Да, конечно, вы правы. Дурные привычки укореняются. Не так ли? Более доверчивой и не такой скрытной! Не могу только понять, как это я изменилась, сама того не замечая. Очень странно. Постараюсь стать такой, какой была прежде.
   – Это было бы хорошо, – сказала миссис Стирфорт, улыбаясь.
   – О! Вот вы увидите! – воскликнула Роза Дартл. – Буду учиться искренности у… ну, скажем, у… Джеймса.
   – Лучшей школы, Роза, вы не найдете, – быстро сказала миссис Стирфорт, так как слова Розы Дартл всегда звучали несколько саркастически, хотя бы она и говорила самым невинным тоном.
   – Я в этом нисколько не сомневаюсь, – отозвалась та с необычным жаром. – Если я вообще в чем-нибудь не сомневаюсь, то именно в этом.
   Миссис Стирфорт, как мне показалось, пожалела о своем легком раздражении, ибо сказала благодушно:
   – Прекрасно, дорогая Роза, но вы нам не объяснили, что же вас тревожит.
   – Что меня тревожит? – переспросила Роза с подчеркнутым спокойствием. – Только одно: если два человека походят друг на друга своим моральным обликом… Можно ли так выразиться?
   – Выражение не хуже, чем любое другое, – вставил Стирфорт.
   – Благодарю. Так вот: если два человека походят друг на друга своим моральным обликом, то не грозит ли опасность, что между ними, в случае серьезной размолвки, возникнет вражда более длительная и глубокая, чем между людьми разными?
   – Пожалуй, – сказал Стирфорт.
   – Вы так думаете? – отозвалась Роза Дартл. – Боже мой! Предположим теперь… ведь мы можем предполагать самые невероятные вещи, не правда ли?.. Предположим, у вас с матушкой произойдет какая-нибудь серьезная ссора…
   – Предположите что-нибудь другое, дорогая Роза, – добродушно засмеялась миссис Стирфорт. – Слава богу, нас с Джеймсом связывает чувство долга.
   – Так-так… – Тут мисс Дартл задумчиво кивнула головой. – Конечно… Это может помешать? Совершенно верно. Вот именно. Ах, какая я глупая, что высказала такое предположение! Как приятно узнать, что помешать может чувство долга! Я вам очень, очень благодарна.
   Я не могу пройти мимо одного обстоятельства, связанного с мисс Дартл, ибо у меня были основания вспомнить о нем впоследствии, когда открылось то, что уже нельзя было исправить. В течение всего дня, а в особенности после этого разговора, Стирфорт, – продолжая держаться на редкость легко и непринужденно, – прилагал все старания к тому, чтобы обворожить это странное существо и сделать мисс Дартл приятной собеседницей. Я не удивился, что он достиг своей цели. Не удивился я также и тому, что она сопротивлялась очарованию его несравненного искусства, – несравненной натуры, как я думал тогда, – ибо я знал, что Роза Дартл временами бывает желчной и упрямой. Я видел, как постепенно менялось выражение ее лица и изменился тон. Я видел, как она начинает смотреть на него с восхищением; я видел, как она пытается бороться с его всепобеждающим обаянием, и как ослабевает эта борьба, и как она сердится на себя, осуждая свою слабость. И в конце концов я увидел, что острый взгляд ее начинает смягчаться, улыбка становится кроткой, и я перестал ее бояться, – как боялся в течение целого дня, – и все мы сидели у камина и болтали и хохотали, не смущаясь и не сдерживая себя, словно малые дети.
   То ли потому, что мы сидели там так долго, то ли потому, что Стирфорт хотел сохранить за собой завоеванные позиции, – не знаю, но мы не оставались в столовой и пяти минут после ухода Розы Дартл.
   – Она играет на арфе, – прошептал Стирфорт, подходя к двери гостиной. – Вот уж три года как никто ее не слышал, разве что моя мать.
   Он сказал это, странно усмехаясь, но усмешка мгновенно исчезла. Мы вошли в гостиную, где, кроме нас троих, никого не было.
   – Да не вставайте, дорогая Роза, не вставайте! (Она уже встала.) Ну, будьте милой хоть разок – спойте нам ирландскую песню.
   – Вам так нужна ирландская песня? – отозвалась она.
   – Очень нужна, – ответил Стирфорт. – Больше, чем все другие! Вот и Маргаритка ужасно любит музыку. Спойте нам ирландскую песню, Роза! А я посижу и послушаю, как бывало.
   Он не коснулся ее, не прикоснулся к стулу, с которого она поднялась, но уселся сам около арфы. Она стояла рядом с арфой и как-то странно перебирала правой рукой струны, не извлекая ни звука. Затем опустилась на стул, судорожно придвинула к себе арфу, заиграла и запела.
   Не знаю, в голосе ее или в игре было нечто такое, от чего песня казалась неземной; никогда я не слышал ничего подобного, не слышал и даже представить себе не мог. Было в ней что-то пугающее. Словно ее никто не написал, не положил на музыку, а она сама вырывалась из глубины страстной души, которая искала и не находила выражения в тихих переливах голоса и снова замирала, когда звуки смолкали. Я не мог произнести ни слова, когда Роза Дартл снова склонилась над струнами и начала правой рукой перебирать их, не извлекая звуков.
   Минуту спустя я пришел в себя, так как Стирфорт поднялся со стула, подошел к ней, смеясь обнял ее за талию и сказал:
   – А теперь, Роза, мы будем очень любить друг друга.
   Тут она ударила его, оттолкнула с яростью дикой кошки и выскочила из комнаты.
   – Что такое с Розой? – спросила миссис Стирфорт, входя в гостиную.
   – Она некоторое время была ангелом, мама, а теперь, для равновесия, ударилась в другую крайность, – ответил Стирфорт.
   – Ты не должен ее сердить, Джеймс. Помни: характер у нее стал раздражительный, не надо ее дразнить.
   Роза не возвратилась, и о ней не было сказано ни слова, пока я не пришел со Стирфортом в его комнату, чтобы попрощаться с ним перед сном. Он посмеялся над ней и спросил меня, приходилось ли мне видеть такое неистовое и непостижимое существо.
   Я подивился от всей души и спросил, догадывается ли он, почему она так неожиданно сочла себя оскорбленной.
   – А бог ее знает! – ответил Стирфорт. – Какая угодно причина, а может быть, никакой. Я уже вам говорил, что она решительно все, включая самое себя, тащит к точильному камню, чтобы отточить. Она походит на острый клинок и требует весьма осторожного обращения. Она существо опасное. Спокойной ночи.
   – Спокойной ночи, дорогой Стирфорт. Утром я уеду, прежде чем вы проснетесь. Спокойной ночи.
   Он не хотел меня отпускать, стоял передо мной, положив руки мне на плечи, как тогда у меня в комнате.
   – Маргаритка, – сказал он, улыбаясь, – хотя ваши крестные отец с матерью не нарекли вас этим именем, но я люблю вас так называть… И я бы хотел – о, как бы я хотел! – чтобы вы могли называть меня так!
   – Ну, что ж, я мог бы, если бы пожелал, – сказал я.
   – Маргаритка! Если что-нибудь нас разлучит, вспоминайте только самое хорошее, что есть во мне, старина! Давайте заключим договор. Вспоминайте только самое хорошее, если обстоятельства бросят нас когда-нибудь в разные стороны.
   – Для меня в вас нет ни самого хорошего, ни самого плохого, Стирфорт, – сказал я. – Я вас всегда люблю одинаково нежно и неизменно.
   Как мне стало совестно, что иной раз я бывал, хотя бы мысленно, несправедлив к нему! Это признание готово было сорваться с моих уст. И оно сорвалось бы, если бы я не боялся предать доверившеюся мне Агнес и если бы знал, как заговорить, не рискуя ее предать, – сорвалось бы раньше, чем он сказал: «Да благословит вас бог, Маргаритка. Спокойной ночи». Но, пока я колебался, оно застыло у меня на губах. И мы пожали друг другу руку и расстались.
 //-- * * * --// 
   Встал я на рассвете. Оделся, стараясь не шуметь, и заглянул к нему в комнату. Он спал глубоким сном, подложив под голову руку, – так, бывало, спал он и в школе.
   Очень скоро пришла пора, когда я готов был удивляться, как же это ничто не потревожило его покоя в эти мгновения, которые я провел возле его постели. Но он спал… вот таким я вижу его снова… спал так, как, бывало, спал в школе. И в этот тихий час я покинул его.
   Никогда больше не коснуться мне с дружеской любовью этой безвольной руки… Да простит вам бог, Стирфорт! Никогда, никогда!..


   О романе

   «Жизнь, приключения, испытания и наблюдения Дэвида Копперфилда-младшего из Грачевника в Бландерстоне, описанные им самим (и никогда, ни в каком случае не предназначавшиеся для печати)» – таково было первоначальное полное заглавие романа. Первый выпуск его был издан в мае 1849 года, последующие выходили ежемесячно, вплоть до ноября 1850 года. В том же году роман вышел отдельным изданием под заглавием «Жизнь Дэвида Копперфилда, рассказанная им самим».
   Хотя в этой книге Диккенс и рассказал о некоторых действительных событиях своей жизни, она не является автобиографией писателя. Используя отдельные факты своей биографии, Диккенс свободно видоизменял их в соответствии с планом романа; рисуя образы своих героев, он брал лишь отдельные черты действительно существовавших людей. Рассказывая, к примеру, о тяжелом детстве маленького Дэвида, о его работе на винном складе и о крушении его детских надежд, Диккенс описал свои собственные переживания тех лет, когда ребенком он работал на фабрике ваксы. Он рассказал о своих занятиях юриспруденцией, но совершенно изменил условия, в которых эти занятия протекали; он описал свои занятия стенографией, сделав Дэвида парламентским репортером, но ничего не поведал о постепенном превращении своем из газетного репортера в известного писателя.



   Посмертные записки Пиквикского Клуба


   ПРЕДИСЛОВИЕ [81 - Предисловие написано Диккенсом к так называемому «дешевому» изданию Посмертных Записок Пиквикского Клуба, 1847 года. (Прим. ред.)]

   В предисловии к первому изданию «Посмертных Записок Пиквикского Клуба» было указано, что их цель – показать занимательных героев и занимательные приключения; что в ту пору автор и не пытался развить замысловатый сюжет и даже не считал это осуществимым, так как «Записки» должны были выходить отдельными выпусками, и что по мере продвижения работы он постепенно отказался от самой фабулы Клуба, ибо она явилась помехой. Что касается одного из этих пунктов, то впоследствии опыт и работа кое-чему меня научили и теперь, пожалуй, я предпочел бы, чтобы эти главы были связаны между собой более крепкой нитью, однако они таковы, какими были задуманы.
   Мне известны различные версии возникновения этих Пиквикских Записок, и для меня, во всяком случае, они отличались прелестью, полной неожиданности. Появление время от времени подобных домыслов дало мне возможность заключить, что мои читатели интересуются этим вопросом, а потому я хочу рассказать о том, как родились эти Записки.
   Был я молод – мне было двадцать два – двадцать три года, – когда мистеры Чепмен и Холл, обратив внимание на кое-какие произведения, которые я помещал тогда в газете «Морнинг Кроникл» или писал для «Олд Монсли Мегезин» (позже была издана серия их в двух томах с иллюстрациями мистера Джорджа Круктенка), явились ко мне с предложением написать какое-нибудь сочинение, которое можно издать отдельными выпусками ценой в шиллинг – в то время я, да, вероятно, и другие знали о таких выпусках лишь по смутным воспоминаниям о каких-то нескончаемых романах, издаваемых в такой форме и распространяемых странствующими торговцами по всей стране, – помню, над иными из них я проливал слезы в годы моего ученичества в школе Жизни.
   Когда я распахнул свою дверь в Фарнивел-Инн перед компаньоном, представителем фирмы, я признал в нем того самого человека, – его я никогда не видел ни до, ни после этого, – из чьих рук купил два-три года назад первый номер Мегезина, в котором со всем великолепием было напечатано первое мое вдохновенное произведение из «Очерков» под заглавием «Мистер Миннс и его кузен»; однажды вечером, крадучись и дрожа, я со страхом опустил его в темный ящик для писем в темной конторе в конце темного двора на Флит-стрит. По сему случаю я отправился в Вестминстер-Холл и зашел туда на полчаса, ибо глаза мои так затуманились от счастья и гордости, что не могли выносить вид улицы, да и нельзя было показываться на ней в таком состоянии. Я рассказал моему посетителю об этом совпадении, которое показалось нам обоим счастливым предзнаменованием, после чего мы приступили к делу.
   Сделанное мне предложение заключалось в том, чтобы я ежемесячно писал нечто такое, что должно явиться связующим звеном для гравюр, которые создаст мистер Сеймур, и то ли у этого превосходного художника-юмориста, то ли у моего посетителя возникла идея, будто наилучшим способом для подачи этих гравюр явится «Клуб Нимрода», члены которого должны охотиться, удить рыбу и всегда при этом попадать в затруднительное положение из-за отсутствия сноровки. Подумав, я возразил, что хотя я родился и рос в провинции, но отнюдь не склонен выдавать себя за великого спортсмена, если не считать области передвижения во всех видах что идея эта отнюдь не нова и была не раз уже использована; что было бы гораздо лучше, если бы гравюры естественно возникали из текста, и что мне хотелось бы идти своим собственным путем с большей свободой выбирать людей и сцены из английской жизни, и я боюсь, что в конце концов я так и поступлю, независимо от того, какой путь изберу для себя, приступая к делу. С моим мнением согласились, я задумал мистера Пиквика и написал текст для первого выпуска, а мистер Сеймур, пользуясь гранками, нарисовал заседание Клуба и удачный портрет его основателя – сей последний был создан по указаниям мистера Эдуарда Чепмена, описавшего костюм и внешний вид реального лица, хорошо ему знакомого. Памятуя о первоначальном замысле, я связал мистера Пиквика с Клубом, а мистера Уинкля ввел специально для мистера Сеймура. Мы начали с выпусков в двадцать четыре страницы вместо тридцати двух и с четырех иллюстраций вместо двух. Внезапная, поразившая нас смерть мистера Сеймура, – до выхода из печати второго выпуска, – привела к незамедлительному решению вопроса, уже назревавшего: выпуск был издан в тридцать две страницы только с двумя иллюстрациями, и такой порядок сохранился до самого конца.
   С большой неохотой я вынужден коснуться туманных и бессвязных утверждений, сделанных якобы в интересах мистера Сеймура, будто он принимал какое-то участие в замысле этой книги или каких-то ее частей, о чем не указано с надлежащей определенностью в предшествующих строках. Из уважения к памяти брата-художника и из уважения к самому себе я ограничусь здесь перечислением следующих фактов:
   Мистер Сеймур не создавал и не предлагал ни одного эпизода, ни одной фразы и ни единого слова, которые можно найти в этой книге. Мистер Сеймур скончался, когда были опубликованы только двадцать четыре страницы этой книги, а последующие сорок восемь еще не были написаны. Никогда я не видел почерка мистера Сеймура. И только один раз в жизни я видел самого мистера Сеймура, а было это за день до его смерти, и тогда он не делал никаких предложений. Видел я его в присутствии двух человек, ныне здравствующих, которым прекрасно известны все эти факты, и их письменное свидетельство находится у меня. И, наконец, мистер Эдуард Чепмен (оставшийся в живых компаньон фирмы Чепмен и Холл) изложил в письменной форме, из предосторожности, то, что ему лично известно о происхождении и создании этой книги, о чудовищности упомянутых необоснованных утверждений и о явной невозможности (детально проверенной) какого бы то ни было их правдоподобия. Следуя принятому мною решению быть снисходительным, я не буду цитировать сообщение мистера Эдуарда Чепмена о том, как отнесся его компаньон, ныне покойный, к упомянутым претензиям.
   «Боз», мой псевдоним в «Морнинг Кроникл» и в «Олд Монсли Мегезин», появившийся и на обложке ежемесячных выпусков этой книги и впоследствии еще долго остававшийся за мной, – прозвище моего любимого младшего брата, которого я окрестил «Мозес» в честь векфилдского священника; это имя в шутку произносили в нос, оно превратилось в Бозес и уменьшительно – в Боз. Это было словечко из домашнего обихода, хорошо знакомое мне задолго до того, как я стал писателем, и потому-то я выбрал его для себя.
   О мистере Пиквике говорили, что, по мере того как развертывались события, в характере его произошла решительная перемена и что он стал добрее и разумнее. По моему мнению, такая перемена не покажется моим читателям надуманной или неестественной, если они вспомнят, что в реальной жизни особенности и странности человека, в котором есть что-то чудаковатое, обычно производят на нас впечатление поначалу, и, только познакомившись с ним ближе, мы начинаем видеть глубже этих поверхностных черт и узнавать лучшую его сторону.
   Если найдутся такие благонамеренные люди, которые не замечают разницы (а иные ее не заметили, когда только что появились в печати «Пуритане» [82 - «Пуритане» – роман В. Скотта «Old Mortality», изданный в 1816 году; исторический фон романа – события 1685 года в Шотландии.] между религией и ханжеством, между благочестием истинным и притворным, между смиренным почитанием великих истин Писания и оскорбительным внедрением буквы Писания – но не духа его – в самые банальные разногласия и в самые пошлые житейские дела, – пусть эти люди уразумеют, что в настоящей книге сатира направлена всегда против последнего явления и никогда против первого. Далее: в этой книге последнее явление изображено в сатирическом виде, как несовместимое с первым (что подтверждает опыт), не поддающееся слиянию с ним, как самая губительная и зловредная ложь, хорошо знакомая в человеческом обществе, – где бы ни находилась в настоящее время ее штаб-квартира – в Экстер-Холле [83 - Экстер-Холл – большой лондонский зал, предназначенный для устройства политических, религиозных и т. п. собраний. Здание построено в 1831 году.], или в Эбенезер Чепл [84 - Эбенезер Чепл – один из молитвенных домов, принадлежащих какой-нибудь из многочисленных протестантских сект.], или в обоих этих местах. Пожалуй, лишнее продолжать рассуждения на эту тему, столь самоочевидную, но всегда уместно протестовать против грубой фамильярности со священными понятиями, о которых глаголят уста и молчит сердце, или против смешения христиан с любой категорией людей, которые, по словам Свифта, религиозны ровно настолько, чтобы ненавидеть, и недостаточно для того, чтобы любить друг друга.
   Просматривая страницы этого нового издания, я с любопытством и интересом установил, что важные социальные изменения к лучшему произошли вокруг нас почти незаметно с той поры, как была написана эта книга. Однако все еще надлежит ограничить своеволие адвокатов и хитроумные их уловки, которыми они доводят до обалдения присяжных. По-прежнему также представляется возможным ввести улучшения в систему парламентских выборов (и, быть может, даже в самый Парламент). Но правовые реформы остригли когти мистерам Додсону и Фоггу; в среду их клерков проник дух самоуважения, взаимной терпимости, просвещения и сотрудничества во имя благих целей; пункты, далеко отстоящие друг от друга, сблизились для удобства и выгоды народа и ради уничтожения в будущем полчища мелочных предрассудков, зависти, слепоты, от которых всегда страдал только народ; изменены законы о тюремном заключении за долги, а тюрьма Флит снесена!
   Кто знает, может быть, к тому времени, когда реформы будут проведены до конца, обнаружится, что в Лондоне и в провинции есть судьи, которые обучены ежедневно пожимать руку Здравому смыслу и Справедливости; что даже Законы о бедных смилостивились над слабыми, престарелыми и несчастными; что школы, основанные на широких принципах христианства, являются наилучшим украшением сей цивилизованной страны от края и до края, что тюремные двери запирают снаружи не менее крепко и тщательно, чем заперты они изнутри; что последний бедняк имеет право требовать создания повсюду условий пристойной и здоровой жизни в такой же мере, в какой они обязательны для благополучия богачей и государства; что какие-то мельчайшие учреждения и организации – более ничтожные, чем капли в великом океане человечества, грохочущем вокруг них, не вечно будут насылать по своей воле Лихорадку и Чахотку на творения божьи или игрой на своих скрипочках сопровождать Пляску Смерти.


   ГЛАВА I
   Пиквикисты

   Первый луч, озаряющий мрак и заливающий ослепительным светом тьму, коей окутано было начало общественной деятельности бессмертного Пиквика, воссиял при изучении нижеследующей записи в протоколах Пиквикского клуба, которую издатель настоящих записок предлагает читателю с величайшим удовольствием как свидетельство исключительного внимания, неутомимой усидчивости и похвальной проницательности, проявленных им при исследовании многочисленных вверенных ему документов:

   «Мая 12, года 1827. Председательствующий Джозеф Смиггерс, эсквайр [85 - Эсквайр – звание, которое в эпоху феодализма получали оруженосцы рыцарей; с течением времени оно было присвоено чиновникам, занимающим должности, связанные с доверием правительства (например, мировым судьям, адвокатам, имеющим право выступать в Суде Королевской Скамьи, и др.), но в эпоху Диккенса это значение было уже утрачено и в обиходе присваивалось состоятельным буржуа; в настоящее время вышло из обихода.], В. П. Ч. П. К. В нижеследующем постановлении единогласно принято:
   что названная ассоциация заслушала с чувством глубокого удовлетворения и безусловного одобрения сообщение Сэмюела Пиквика, эсквайра, П. Ч. П. К., озаглавленное: «Размышления об истоках Хэмстедских прудов с присовокуплением некоторых наблюдений по вопросу о Теории Колюшки»; за что названная ассоциация выражает живейшую благодарность означенному Сэмюелу Пиквику, эсквайру, П. Ч. П. К.; что названная ассоциация, отдавая себе полный отчет в пользе, каковая должна воспоследовать для науки от заслушанного труда, – не меньшей, чем от неутомимых изысканий Сэмюела Пиквика, эсквайра, П. Ч. П. К., в Хорнси, Хайгете, Брикстоне и Кемберуэле [86 - Хорнси, Хайгет, Брикстон, Кемберуэл – окрестности Лондона; первые два к северу, вторые – к югу; в настоящее время вошли в черту города.], – не может не выразить глубокой уверенности в неоценимости благ, которые последуют, буде этот ученый муж для прогресса науки и в просветительных целях перенесет свои исследования в области более широкие, раздвинет границы своих путешествий и, следовательно, расширит сферу своих наблюдений; что, исходя из этого, названная ассоциация всесторонне обсудила предложение вышеупомянутого Сэмюела Пиквика, эсквайра, П. Ч. П. К., и трех других пиквикистов, поименованных ниже, об организации в составе Объединенных пиквикистов нового отдела под названием Корреспондентское общество Пиквикского клуба; что указанное предложение принято и одобрено названной ассоциацией, что Корреспондентское общество Пиквикского клуба сим учреждается, что вышеупомянутый Сэмюел Пиквик, эсквайр, П. Ч. П. К., Треси Тапмен, эсквайр, Ч. П. К., Огастес Снодграсс, эсквайр. Ч. П. К., и Натэниел Уинкль, эсквайр, Ч. П. К., сим назначаются и утверждаются членами означенного общества и что на них возлагается обязанность препровождать время от времени в Пиквикский клуб в Лондоне достоверные отчеты о своих путешествиях, изысканиях, наблюдениях над людьми и нравами и обо всех своих приключениях, совокупно со всеми рассказами и записями, повод к коим могут дать картины местной жизни или пробужденные ими мысли; что названная ассоциация с искренней признательностью приветствует устанавливаемый для каждого члена Корреспондентского общества принцип оплачивать собственные путевые издержки и не усматривает препятствий к тому, чтобы члены указанного общества занимались своими изысканиями, сколь бы они ни были продолжительны, на тех же условиях; что до сведения членов вышеуказанного Корреспондентского общества должно быть доведено и сим доводится, что их предложение оплачивать посылку писем и доставку посылок было обсуждено ассоциацией; что означенная ассоциация считает такое предложение достойным великих умов, его породивших, и сим выражает свое полное согласие.
   Посторонний наблюдатель, добавляет секретарь, чьим заметкам мы обязаны нижеследующими сведениями, посторонний наблюдатель не нашел бы ничего особо примечательного в плешивой голове и круглых очках, обращенных прямо к лицу секретаря во время чтения приведенных выше резолюций, но для тех, кто знал, что под этим черепом работает гигантский мозг Пиквика, а за этими стеклами сверкают лучезарные глаза Пиквика, зрелище представлялось поистине захватывающим. Восседал муж, проникший до самых истоков величественных Хэмстедских прудов, ошеломивший весь ученый мир своей Теорией Колюшки, восседал спокойный и недвижный, как глубокие воды этих прудов в морозный день или как одинокий представитель этого рода рыб на самом дне глиняного кувшина. А сколь захватывающим стало зрелище, когда знаменитый муж, вдруг преисполнившись жизни и воодушевления, лишь только единодушный призыв: «Пиквик!» – исторгся из груди его последователей, медленно взобрался на уиндзорское кресло в котором перед тем восседал, и обратился к членам им же основанного клуба! Какой сюжет для художника являет Пиквик, одна рука коего грациозно заложена под фалды фрака, другая размахивает в воздухе в такт пламенной речи; занятая им возвышенная позиция, позволяющая лицезреть туго натянутые панталоны и гетры, которые – облекай они человека заурядного – не заслуживали бы внимания, но когда в них облекся Пиквик, вдохновляли, если можно так выразиться, на невольное благоговение и почтение: Пиквик в кругу мужей, которые добровольно согласились делить с ним опасности его путешествий и коим предназначено разделить славу его открытий. По правую от него руку сидит мистер Треси Тапмен, слишком впечатлительный Тапмен, сочетавший с мудростью и опытностью зрелых лет юношеский энтузиазм и горячность в самой увлекательной и наиболее простительной человеческой слабости – в любви. Время и аппетит увеличили объем этой некогда романтической фигуры; размеры черного шелкового жилета становились более и более внушительными; дюйм за дюймом золотая цепь от часов исчезала из поля зрения Тапмена; массивный подбородок мало-помалу переползал через край белоснежного галстука, но душа Тапмена не ведала перемены: преклонение перед прекрасным полом оставалось его преобладающей страстью. По левую руку от своего великого вождя сидит поэтический Снодграсс, а рядом с ним – спортсмен Уинкль; первый поэтически закутан в таинственный синий плащ с собачьей опушкой, второй придает своей персоной невиданный блеск новой зеленой охотничьей куртке, клетчатому галстуку и светло-серым панталонам в обтяжку».

   Торжественная речь мистера Пиквика по данному поводу, равно как и дебаты, вошла в протоколы клуба. И то и другое обнаруживает сильное сходство с дискуссиями других прославленных корпораций; а так как всегда интересно провести параллель между деятельностью великих людей, мы переносим протокольную запись на эти страницы.

   «Мистер Пиквик заметил (говорит секретарь), что слава любезна сердцу каждого. Слава поэта любезна сердцу его друга Снодграсса; слава победителя в равной мере любезна его другу Тапмену, а жажда добиться славы во всех видах спорта на суше, на море и в воздухе обуревает его друга Уинкля. Он (мистер Пиквик) не может отрицать, что беззащитен перед человеческими страстями, человеческими чувствами (одобрение) быть может, и человеческими слабостями (громкие крики: «Нет!»); но вот что он хочет сказать: если когда-нибудь и вспыхивал в его груди огонь тщеславия – жажда принести пользу роду человеческому брала верх, и этот огонь угасал. Похвала людей для него – угроза поджога [87 - Похвала людей для него – угроза поджога… – Диккенс прибегает к исторической идиоме «Суинг», означающей «угроза»; этим вымышленным именем «капитан Суинг» в Англии нередко подписывались письма с угрозой поджога имений; письма рассылались помещикам от имени сельскохозяйственных рабочих во время аграрных волнений. Эта идиома – пример анахронизма в романе, так как протокол Пиквикского клуба помечен 1827 годом, а «суинговские» письма относятся к более позднему времени – к началу 30-х годов.], любовь к человечеству – страхование от огня. (Бурные рукоплескания.) Да, он испытал некую гордость – он открыто признает это, и пусть этим воспользуются его враги, – он испытал некую гордость, даруя миру свою Теорию Колюшки, стяжала она ему славу или не стяжала. (Возглас: «Стяжала!» Шумное одобрение.) Да, он готов согласиться с почтенным пиквикистом, чей голос он только что слышал: она стяжала славу; но если славе этого трактата суждено было проникнуть в самые дальние углы земного шара, его авторская гордость не может сравниться с той гордостью, с какою он взирает вокруг себя в сей знаменательный момент своей жизни. (Рукоплескания.) Он – человек незначительный. («Нет! Нет!») Все же он не может не чувствовать, что избран сочленами на дело почетное, хотя и сопряженное с некоторыми опасностями. Путешествия протекают очень беспокойно, и умы кучеров неуравновешенны. Пусть джентльмены бросят взгляд в дальние края и присмотрятся к тому, что совершается вокруг них. Повсюду пассажирские кареты [88 - Пассажирские кареты – В эпоху Диккенса междугородные пассажирские кареты вмещали четыре «внутренних» пассажира и, если багажа было мало, десять-двенадцать «наружных» на плоской крыше; один из них мог сидеть впереди на козлах, рядом с кучером, и другой – позади, с кондуктором.] опрокидываются, лошади пугаются и несут, паровые котлы взрываются, суда тонут. (Рукоплескания, голос: «Нет!») Нет?.. (Аплодисменты.) Пусть почтенный пиквикист, произнесший так громко «нет», выступит и попробует это отрицать. (Одобрения.) Кто произнес «нет»? (Овации.) Какой-нибудь тщеславный и оскорбленный в своем самолюбии человек… чтобы не сказать – галантерейщик (овации), завидующий тем похвалам, каких удостоились – пусть незаслуженно – его (мистера Пиквика) ученые исследования, и уязвленный порицаниями, коими встречены были жалкие его попытки соперничества, прибегает к этому презренному и клеветническому способу…
   Мистер Блоттон (из Олдгета) говорит к порядку заседания. Не на него ли намекает почтенный пиквикист? («К порядку!», «Председатель!», «Да!», «Нет!», «Продолжайте!», «Довольно!», «Довольно!») Мистер Пиквик не дает смутить себя криками. Он намекал именно на почтенного джентльмена. (Сильное возбуждение.) Мистер Блоттон хочет только отметить, что он с глубоким презрением отвергает непристойное и лживое обвинение почтенного джентльмена. (Громкое одобрение.) Почтенный джентльмен – хвастун! (Полное смятение, громкие крики: «Председатель!», «К порядку!».) Мистер Снодграсс говорит к порядку заседания. Он обращается к председателю. («Слушайте!») Он хочет знать, неужели не положат конец недостойной распре между членами клуба? («Правильно!») Председатель вполне уверен, что почтенный пиквикист возьмет назад свое выражение.
   Мистер Блоттон заверяет, что, при всем уважении к председателю, не возьмет своего выражения назад.
   Председатель считает своим непреложным долгом просить почтенного джентльмена, надлежит ли понимать выражение, которое у него сорвалось, в общепринятом смысле.
   Мистер Блоттон, не колеблясь, отвечает отрицательно – он употребил выражение в пиквикистском смысле. («Правильно! Правильно!») Он вынужден заявить, что персонально он питает глубочайшее уважение к почтенному джентльмену и считает его хвастуном исключительно с пиквикистской точки зрения. («Правильно! Правильно!») Мистер Пиквик считает себя вполне удовлетворенным этим искренним, благородным и исчерпывающим объяснением своего почтенного друга. Он просит принять во внимание, что его собственные замечания надлежит толковать только в пиквикистском смысле. (Рукоплескания.)»

   На этом протокол заканчивается, как заканчиваются, мы не сомневаемся, и дебаты, раз они завершились столь удовлетворительно и вразумительно.
   Официального изложения фактов, предлагаемых вниманию читателя в следующей главе, у нас нет, но они тщательно проверены на основании писем и других рукописных свидетельств, подлинность которых настолько не подлежит сомнению, что оправдывает изложение их в повествовательной форме.


   ГЛАВА II
   Первый день путешествия и приключения первого вечера с вытекающими из них последствиями

   Солнце – этот исполнительный слуга – едва только взошло и озарило утро тринадцатого мая тысяча восемьсот двадцать седьмого года, когда мистер Сэмюел Пиквик наподобие другого солнца воспрянул ото сна, открыл окно в комнате и воззрился на мир, распростертый внизу. Госуэлл-стрит лежала у ног его, Госуэлл-стрит протянулась направо, теряясь вдали, Госуэлл-стрит простиралась налево и противоположная сторона Госуэлл-стрит была перед ним.
   «Таковы, – размышлял мистер Пиквик, – и узкие горизонты мыслителей, которые довольствуются изучением того, что находится перед ними, и не заботятся о том, чтобы проникнуть в глубь вещей к скрытой там истине. Могу ли я удовольствоваться вечным созерцанием Госуэлл-стрит и не приложить усилий к тому, чтобы проникнуть в неведомые для меня области, которые ее со всех сторон окружают?» И мистер Пиквик, развив эту прекрасную мысль, начал втискивать самого себя в платье и свои вещи в чемодан. Великие люди редко обращают большое внимание на свой туалет. С бритьем, одеванием и кофе покончено было быстро; не прошло и часа, как мистер Пиквик с чемоданом в руке, с подзорной трубой в кармане пальто и записной книжкой в жилетном кармане, готовой принять на свои страницы любое открытие, достойное внимания, – прибыл на стоянку карет Сент-Мартенс-Ле-Гранд.
   – Кэб! – окликнул мистер Пиквик.
   – Пожалуйте, сэр! – заорал странный образчик человеческой породы, облаченный в холщовую блузу и такой же передник, с медной бляхой и номером на шее, словно был занумерован в какой-то коллекции диковинок. Это был уотермен [89 - Уотермен – специальный слуга на стоянке пассажирских и почтовых карет; на его обязанности – поить лошадей («уотер» – вода) и следить за очередностью посадки пассажиров; наименование пришлось сохранить, ибо у нас в прошлом на почтовых станциях не было слуг с таким кругом обязанностей.].
   – Пожалуйте, сэр! Эй, чья там очередь?
   «Очередной» кэб был извлечен из трактира, где он курил свою очередную трубку, и мистер Пиквик со своим чемоданом ввалился в экипаж.
   – «Золотой Крест», – приказал мистер Пиквик.
   – Дел-то всего на один боб [90 - Боб – шиллинг на лондонском диалекте.], Томми, – хмуро сообщил кэбмен своему другу уотермену, когда кэб тронулся.
   – Сколько лет лошадке, приятель? – полюбопытствовал мистер Пиквик, потирая нос приготовленным для расплаты шиллингом.
   – Сорок два, – ответил возница, искоса поглядывая на него.
   – Что? – вырвалось у мистера Пиквика, схватившего свою записную книжку.
   Кэбмен повторил. Мистер Пиквик испытующе воззрился на него, но черты лица возницы были недвижны, и он немедленно занес сообщенный ему факт в записную книжку.
   – А сколько времени она ходит без отдыха в упряжке? – спросил мистер Пиквик в поисках дальнейших сведений.
   – Две-три недели, – был ответ.
   – Недели?! – удивился мистер Пиквик и снова вытащил записную книжку.
   – Она стоит в Пентонвилле [91 - Пентонвилл – лондонский пригород, в который вливалась Госуэлл-стрит, где жил мистер Пиквик.], – заметил равнодушно возница, – но мы редко держим ее в конюшне, уж очень она слаба.
   – Очень слаба! – повторил сбитый с толку мистер Пиквик.
   – Как ее распряжешь, она и валится на землю, а в тесной упряжи да когда вожжи туго натянуты она и не может так просто свалиться; да пару отменных больших колес приладили; как тронется, они катятся на нее сзади; и она должна бежать, ничего не поделаешь!
   Мистер Пиквик занес каждое слово этого рассказа в свою записную книжку, имея в виду сделать сообщение в клубе об исключительном примере выносливости лошади в очень тяжелых жизненных условиях.
   Едва успел он сделать запись, как они подъехали к «Золотому Кресту».
   Возница соскочил, и мистер Пиквик вышел из кэба. Мистер Тапмен, мистер Снодграсс и мистер Уинкль, нетерпеливо ожидавшие прибытия своего славного вождя, подошли его приветствовать.
   – Получите, – протянул мистер Пиквик шиллинг вознице.
   Каково же было удивление ученого мужа, когда этот загадочный субъект швырнул монету на мостовую и в образных выражениях высказал пожелание доставить себе удовольствие – рассчитаться с ним (мистером Пиквиком).
   – Вы с ума сошли, – сказал мистер Снодграсс.
   – Или пьяны, – сказал мистер Уинкль.
   – Вернее, и то и другое, – сказал мистер Тапмен.
   – А ну, выходи! – сказал кэбмен и, как машина, завертел перед собой кулаками. – Выходи… все четверо на одного.
   – Ну, и потеха! За дело, Сэм! – поощрительно закричали несколько извозчиков и, бурно веселясь, обступили компанию.
   – Что за шум, Сэм? – полюбопытствовал джентльмен в черных коленкоровых нарукавниках.
   – Шум! – повторил кэбмен. – А зачем понадобился ему мой номер?
   – Да ваш номер мне совсем не нужен! – отозвался удивленный мистер Пиквик.
   – А зачем вы его занесли? – не отставал кэбмен.
   – Я никуда его не заносил! – возмутился мистер Пиквик.
   – Подумайте только, – апеллировал возница к толпе, – в твой кэб залезает шпион и заносит не только твой номер, но и все, что ты говоришь, в придачу (Мистера Пиквика осенило: записная книжка.)
   – Да ну! – воскликнул какой-то другой кэбмен.
   – Верно говорю! – подтвердил первый. – А потом распалил меня так, что я в драку полез, а он и призвал трех свидетелей, чтобы меня поддеть. Полгода просижу, а проучу его! Выходи!
   И кэбмен швырнул шляпу оземь, обнаруживая полное пренебрежение к личной собственности, сбил с мистера Пиквика очки и, продолжая атаку, нанес первый удар в нос мистеру Пиквику, второй – в грудь мистеру Пиквику, третий – в глаз мистеру Снодграссу, четвертый, разнообразия ради, – в жилет мистеру Тапмену, затем прыгнул сперва на мостовую, потом назад, на тротуар, и в заключение вышиб весь временный запас воздуха из груди мистера Уинкля – все это в течение нескольких секунд.
   – Где полисмен?! – закричал мистер Снодграсс.
   – Под насос их! – посоветовал торговец горячими пирожками.
   – Вы поплатитесь за это, – задыхался мистер Пиквик.
   – Шпионы! [92 - Шпион – так лондонские горожане называют полицейского осведомителя.] – орала толпа.
   – А ну, выходи! – кричал кэбмен, не переставая вертеть перед собой кулаками.
   До этого момента толпа оставалась пассивным зрителем, но когда пронеслось, что пиквикисты – шпионы, и толпе начали с заметным оживлением обсуждать вопрос, не осуществить ли им в самом деле предложение разгоряченного пирожника, и трудно сказать, на каком насилии над личностью решили бы остановиться, если бы скандал не был прерван неожиданным вмешательством нового лица.
   – Что за потеха? – спросил довольно высокий худощавый молодой человек в зеленом фраке, вынырнувший внезапно из каретного двора гостиницы.
   – Шпионы! – снова заревела толпа.
   – Мы не шпионы! – завопил мистер Пиквик таким голосом, что человек беспристрастный не мог бы усомниться в его искренности.
   – Так, значит, не шпионы? Нет? – обратился молодой человек к мистеру Пиквику, уверенным движением локтей раздвигая физиономии собравшихся, чтобы проложить себе дорогу сквозь толпу.
   Ученый муж торопливо изъяснил истинное положение вещей.
   – Идемте! – проговорил зеленый фрак, силою увлекая за собой мистера Пиквика и не переставая болтать. Номер девятьсот двадцать четвертый, возьмите деньги, убирайтесь – почтенный джентльмен – хорошо его знаю – без глупостей – сюда, сэр, – а где ваши друзья? – сплошное недоразумение – не придавайте значения – с каждым может случиться – в самых благопристойных семействах – не падайте духом – не повезло – засадить его – заткнуть ему глотку – узнает, чем пахнет, – ну и канальи!
   И, продолжая нанизывать подобного рода бессвязные фразы, извергаемые с чрезвычайной стремительностью, незнакомец прошел в зал для пассажиров, куда непосредственно за ним последовал мистер Пиквик со своими учениками.
   – Лакей! – заорал незнакомец, неистово потрясая колокольчиком. Стаканы – грог [93 - Грог – ром, разбавленный наполовину водой; происхождение этого наименования относится к середине XVIII века, когда адмирал Вернон отдал приказ выдавать матросам разбавленный ром. Верхней одеждой Вернона обычно служил грубый шерстяной плащ (грогрэм); моряки прозвали Вернона «Старый грог» и перенесли эту кличку на напиток.] горячий, крепкий, сладкий, на всех – глаз подбит, сэр? – лакей! – сырой говядины джентльмену на глаз – сырая говядина – лучшее средство от синяков, сэр, – холодный фонарный столб – очень хорошо – но фонарный столб неудобно – чертовски глупо стоять полчаса на улице, приложив глаз к фонарному столбу, – ха-ха! – не так ли? – отлично!
   И незнакомец, не переводя дыхания, одним глотком опорожнил полпинты грога и бросился в кресло с такой непринужденностью, как будто ничего необычайного не произошло.
   Пока трое его спутников осыпали изъявлениями благодарности своего нового знакомого, у мистера Пиквика было достаточно времени рассмотреть его внешность и костюм.
   Он был среднего роста, но благодаря худобе и длинным ногам казался значительно выше. В эпоху «ласточкиных хвостов» его зеленый фрак был щегольским одеянием, но, по-видимому, и в те времена облекал джентльмена куда более низкорослого, ибо сейчас грязные и выцветшие рукава едва доходили незнакомцу до запястья. Фрак был застегнут на все пуговицы до самого подбородка, грозя неминуемо лопнуть на спине; шею незнакомца прикрывал старомодный галстук, на воротничок рубашки не было и намека. Его короткие черные панталоны со штрипками были усеяны теми лоснящимися пятнами, которые свидетельствовали о продолжительной службе, и были туго натянуты на залатанные и перелатанные башмаки, дабы скрыть грязные белые чулки, которые тем не менее оставались на виду. Из-под его измятой шляпы с обеих сторон выбивались прядями длинные черные волосы, а между обшлагами фрака и перчатками виднелись голые руки. Худое лицо его казалось изможденным, но от всей его фигуры веяло полнейшей самоуверенностью и неописуемым нахальством.
   Таков был субъект, на которого мистер Пиквик взирал сквозь очки (к счастью, он их нашел); и когда друзья мистера Пиквика исчерпали запас признательности, мистер Пиквик в самых изысканных выражениях поблагодарил его за только что оказанную помощь.
   – Пустяки! – сразу прервал его незнакомец. – Не о чем говорить – ни слова больше – молодчина этот кэбмен – здорово работал пятерней – но будь я вашим приятелем в зеленой куртке – черт возьми – свернул бы ему шею – ей-богу – в одно мгновение – да и пирожнику вдобавок – зря не хвалюсь.
   Этот набор слов прерван был появлением рочестерского кучера, объявившего, что Комодор [94 - Комодор – звание в английском военном флоте, среднее между капитаном 1-го ранга и контр-адмиралом. В эпоху Диккенса пассажирские кареты, в отличие от почтовых, часто носили это название.] сейчас отойдет.
   – Комодор? – воскликнул незнакомец, вскакивая с места. – Моя карета – место заказано – наружное – можете заплатить за грог – нужно менять пять фунтов – серебро фальшивое – брамеджемские пуговицы [95 - Брамеджемские пуговицы – фальшивые серебряные монеты, искаженное «бирмингемские», названные так потому, что во времена Диккенса город Бирмингем, центр металлообрабатывающей промышленности, еще с XVII века пользовался дурной славой поставщика фальшивой монеты.] – не таковский – не пройдет.
   И он лукаво покачал головой.
   Случилось так, что мистер Пиквик и его спутники решили сделать в Рочестере [96 - Рочестер – древний городок на правом берегу реки Медуэй, впадающей в Темзу.] первую остановку; сообщив новоявленному знакомому, что они едут в тот же город, они заняли наружные задние места, чтобы сидеть всем вместе.
   – Наверху вместе с вами, – проговорил незнакомец, подсаживая мистера Пиквика на крышу со стремительностью, которая грозила нанести весьма существенный ущерб степенности этого джентльмена.
   – Багаж, сэр? – спросил кучер.
   – Чей? Мой? Со мною вот пакет в оберточной бумаге, и только – остальной багаж идет водой – ящики заколоченные – величиной с дом – тяжелые, чертовски тяжелые! – отвечал незнакомец, стараясь засунуть в карман пакет в оберточной бумаге, внушавший подозрение, что содержимым его были рубашка и носовой платок.
   – Головы, головы! Берегите головы! – кричал болтливый незнакомец, когда они проезжали под низкой аркой, которая в те дни служила въездом в каретный двор гостиницы. – Ужасное место – страшная опасность – недавно – пятеро детей – мать – женщина высокая, ест сандвич – об арке забыла – кррак – дети оглядываются – мать без головы – в руке сандвич – нечем есть – глава семьи обезглавлена – ужасно, ужасно! – Рассматриваете Уайтхолл [97 - Уайтхолл – улица, ведущая от Чаринг-Кросс, главной площади Сити, центрального района Лондона; Джингль намекает на короля Карла I, которого вывели на эшафот из окна дворца, находившегося на этой улице и называемого также Уайтхолл; дворец сгорел в XVII веке и отстроен только в части, сохранившейся до нашего времени.], сэр? Прекрасное место – маленькое окно – там тоже кое-кому голову сняли – а, сэр? – он тоже зазевался – а, сэр? а?
   – Я размышлял, – сказал мистер Пиквик, – о странной превратности человеческой судьбы.
   – О! Понимаю! Сегодня входишь во дворец через дверь, завтра вылетаешь в окно. Сэр – философ?
   – Наблюдатель человеческой природы, сэр, – ответил мистер Пиквик.
   – Ну? Я – тоже. Как и большинство людей, у которых мало дела и еще меньше дохода. Сэр – поэт?
   – У моего друга мистера Снодграсса большая склонность к поэзии, – ответил мистер Пиквик.
   – Как и у меня, – сказал незнакомец. – Эпическая поэма – десять тысяч строк – июльская революция – сочинил на месте происшествия – Марс Днем, Аполлон ночью – грохот орудий, бряцание лиры…
   – Вы были свидетелем этого замечательного события, сэр? – спросил мистер Снодграсс.
   – Свидетелем? Еще бы [98 - Замечательный пример пророческой силы отличавшей воображение мистера Джингля. Этот диалог происходил в 1827 году, а революция – в 1830 году. (Прим. автора.)] – заряжаю мушкет – заряжаюсь идеей – бросился в винный погребок – записал – назад – бац! бац! – новая идея – слова в погребок – перо и чернила – снова назад – режь, руби – славное время, сэр.
   Он неожиданно повернулся к мистеру Уинклю:
   – Спортсмен, сэр?
   – Немного, сэр, – ответил этот джентльмен.
   – Прекрасное занятие, сэр, – превосходное занятие – собаки, сэр?
   – Сейчас нет.
   – Что вы! Займитесь собаками – прекрасные животные – умные твари – был у меня пес – пойнтер – удивительное чутье – однажды вышли на охоту – огороженное место – свистнул – собака ни с места – снова свистнул – Понто! – ни с места: как вкопанная – зову – Понто! Понто! – не двигается – собака приросла к месту – уставилась на забор – взглянул и я – вижу объявление: «Сторожу приказано убивать собак, проникших за эту ограду», – не пошла – изумительный пес, редкий был пес – весьма!
   – Факт исключительный! – заметил мистер Пиквик. – Позвольте записать.
   – Пожалуйста, сэр, сколько угодно. Сотни рассказов об этой собачке. Хорошенькая девочка, сэр? (Сие относилось к мистеру Треси Тапмену, расточавшему отнюдь не пиквикистские взгляды юной леди, стоявшей у дороги.)
   – Очень! – согласился мистер Тапмен.
   – Ну, англичанки не так хороши, как испанки, – прелестные создания – волосы – черные как смоль – глаза черные – стройные фигуры – чудные создания – красавицы!
   – Вы были в Испании, сэр? – спросил мистер Тапмен.
   – Жил там целую вечность.
   – Много одержали побед, сэр? – допытывался мистер Тапмен.
   – Побед? Тысячи! – Дон Болеро Фицгиг-Гранд – единственная дочь – донна Христина – прелестное создание – любила меня до безумия – ревнивый отец – великодушная дочь – красивый англичанин – донна Христина в отчаянии – синильная кислота – у меня в чемодане желудочный зонд – сделали промывание – старик Болеро Фицгиг в восторге – соглашается на наш союз – руки соединены и море слез – и романтическая история – весьма!
   – Эта леди теперь в Англии, сэр? – полюбопытствовал мистер Тапмен, на которого описание ее прелестей произвело сильнейшее впечатление.
   – Умерла, сэр, умерла, – сказал незнакомец, прикладывая к глазу остаток древнего батистового платочка, – не могла оправиться после промывания – слабый организм – пала жертвой.
   – А отец? – задал вопрос поэтический мистер Снодграсс.
   – Угрызения совести и отчаяние – внезапное исчезновение – город только об этом и говорит – ищут повсюду – безуспешно – вдруг перестал бить фонтан на главной площади – недели идут – засорился – рабочие начинают чистить – вода выкачана – нашли тестя – застрял головой вперед в трубе – полная исповедь в правом сапоге – вытащили, и фонтан забил по-прежнему.
   – Вы позволите мне записать эту романтическую историю, сэр? – спросил потрясенный мистер Снодграсс.
   – Сколько угодно, сэр, сколько угодно, еще пятьдесят таких, если они вам по вкусу, – необыкновенная у меня жизнь – любопытная биография – ничего исключительного, но все же необычно.
   В таком духе, – а в виде вводных предложений пропуская по стаканчику эля, когда меняли лошадей, – разглагольствовал незнакомец, пока они не достигли Рочестерского моста, и за это время записные книжки мистера Пиквика и мистера Снодграсса вместили немало его приключений.
   – Величественные развалины! – воскликнул мистер Огастес Снодграсс с отличавшим его поэтическим пылом, когда перед ними открылся вид красивого старого замка.
   – Какая находка для любителя древности! – вырвалось из уст мистера Пиквика, когда он приставил к глазу подзорную трубу.
   – Прекрасное место, – сказал незнакомец, – славная руина – хмурые стены – шаткие своды – темные закоулки – лестницы вот-вот рухнут – древний собор – затхлый запах – древние ступени стерты ногами пилигримов – маленькие саксонские двери [99 - Саксонские двери – двери так называемого «саксонского» стиля, которым характеризуется архитектура Англии до завоевания ее в XI веке нормандцами.] – исповедальни, словно будки театральных кассиров – чудной народ эти монахи – папы и лорды – казначеи и всякого рода старцы с толстыми, красными физиономиями и сломанными носами – колеты буйволовой кожи – кремневые ружья – саркофаг – прекрасное место – древние легенды – странные истории – чудесно!
   И незнакомец продолжал монолог, пока они не подъехали к гостинице «Бык» на Хай-стрит, куда подкатила карета.
   – Вы остановитесь здесь, сэр? – спросил мистер Уинкль.
   – Здесь? – Нет – вам советую – хорошее заведение – прекрасные постели – рядом гостиница Райта, дорого – очень дорого – только посмотришь на слугу, приписывается полкроны к счету – обедаете у друзей, насчитывают еще больше, чем если б вы обедали в гостинице, – странные типы – весьма!
   Мистер Уинкль прошептал несколько слов мистеру Пиквику; шепот перешел от мистера Пиквика к мистеру Снодграссу, от мистера Снодграсса к мистеру Тапмену, и они обменялись знаками согласия. Мистер Пиквик обратился к незнакомцу:
   – Сегодня утром, сэр, вы оказали нам важную услугу. Разрешите хоть как-нибудь вас отблагодарить. Мы просим оказать нам честь отобедать с нами.
   – С большим удовольствием – не смею распоряжаться, но жареная курица с грибами – превосходная вещь! В котором часу?
   – Позвольте, – вытаскивая часы, ответил мистер Пиквик. – Сейчас около трех. Назначим на пять?
   – Очень удобно, – сказал незнакомец, – ровно в пять – а пока всего хорошего.
   И, приподняв на несколько дюймов помятую шляпу и небрежно надев ее набекрень, незнакомец, с торчащим из кармана пакетом в оберточной бумаге, быстро прошел по двору и свернул на Хай-стрит.
   – Очевидно, он изъездил много стран и пристально наблюдал людей и события, – сказал мистер Пиквик.
   – Мне бы хотелось взглянуть на его поэму, – сказал мистер Снодграсс.
   – А мне бы очень хотелось видеть эту собаку, – сказал мистер Уинкль.
   Мистер Тапмен не сказал ничего. По думал он о донне Христине, о зонде для промывания желудка и о фонтане. Слезы навернулись у него на глазах.
   Заняв отдельную гостиную, осмотрев спальни, заказав обед, они все вместе отправились обозревать город и ближайшие окрестности.
   Внимательно читая заметки мистера Пиквика о четырех городах – Страуде, Рочестере, Четеме и Бромтоне, мы не нашли, чтобы его впечатления существенно отличались от впечатлений других путешественников, побывавших в тех же городах. Мы слегка сокращаем его описание.
   «Главное, что водится в этих городах, – пишет мистер Пиквик, – это, по-видимому, солдаты, матросы, евреи, мел, креветки, офицеры и портовые чиновники. На более людных улицах выставлены на продажу: разная рухлядь, леденцы, яблоки, камбала и устрицы. Улицы имеют оживленный вид, чему главным образом способствует веселый нрав военных. Для ума, вдохновленного любовью к человечеству, является истинным наслаждением созерцать этих храбрецов, бродящих по улицам и пошатывающихся от избытка жизненных сил и горячительных напитков, особенно если мы вспомним, что следовать за ними и обмениваться с ними шутками доставляет дешевое и невинное развлечение подрастающего поколения. Ничто (добавляет мистер Пиквик) не может нарушить их добродушия. За день до моего приезда один из них был оскорблен самым грубым образом в трактире. Буфетчица наотрез отказалась отпустить ему новую порцию напитков, в ответ на что он (разумеется, шутя) извлек свой штык и ранил ее в плечо. И все же славный малый сам пришел на следующее утро в трактир и выразил готовность не придавать значения этому делу и позабыть то, что произошло.
   Потребление табаку в этих городах, – продолжает мистер Пиквик, – должно быть, очень значительно. Улицы пропахли табачным дымом, и этот запах, вероятно, чрезвычайно приятен любителям курения. Поверхностный наблюдатель обратит, пожалуй, внимание на грязь, отличающую эти города; но тот, для кого она свидетельствует об уличном движении и о расцвете торговли, будет вполне удовлетворен».
   Ровно в пять часов явился незнакомец, а немного спустя и обед. Со своим пакетом в оберточной бумаге незнакомец расстался, но никаких перемен в его внешности не произошло; и говорлив он был еще больше, если это только возможно.
   – А тут что? – спросил он, когда слуга снял крышку с одного из блюд.
   – Камбала, сэр.
   – А, камбала! – превосходная рыба – идет из Лондона – владельцы пассажирских карет устраивают политические обеды – доставка камбалы – десятками корзин – ловкие ребята – стаканчик вина, сэр?
   – С удовольствием, – согласился мистер Пиквик; и незнакомец выпил сперва за его здоровье, затем за здоровье мистера Снодграсса, затем за здоровье мистера Тапмена, затем за здоровье мистера Уинкля и, наконец, за всех вместе; и все это проделал так же стремительно, как болтал.
   – Чертовская сутолока на лестнице, – лакей, – сказал он. – Скамейки наверх – плотники вниз – лампы, стаканы, арфы. Что-нибудь готовится?
   – Бал, сэр, – ответил слуга.
   – Ассамблея, а?
   – Нет, сэр, не ассамблея, сэр. Бал с благотворительной целью, сэр.
   – Не знаете ли, сэр, много в этом городе хорошеньких женщин? – с великим интересом спросил мистер Тапмен.
   – Блистательны! – Превосходны! Кент [100 - Кент – графство, граничащее на северо-западе с Мидлсексом, включающим Лондон.], сэр! – Кто не знает Кента! – Яблоки, вишни, хмель и женщины. Стаканчик вина, сэр?
   – С большим удовольствием, – согласился мистер Тапмен.
   Незнакомец налил и выпил.
   – Мне бы очень хотелось посетить, – молвил мистер Тапмен, подразумевая бал. – Очень бы хотелось.
   – Билеты в буфете, полгинеи, сэр, – ввернул слуга.
   Мистер Тапмен снова выразил горячее желание побывать на балу; но, не встретив сочувствия в помутившихся глазах мистера Снодграсса и в отсутствующем взгляде мистера Пиквика, он утешился, отдав должное портвейну и десерту, появившимся на столе.
   Слуга удалился, и компания осталась наслаждаться приятным послеобеденным препровождением времени.
   – Прошу прощения, сэр, – начал незнакомец, – бутылка оплачена – пустите – по кругу – по солнцу – пить до дна.
   И он осушил стакан, который наполнил минуты две назад, и налил другой с видом человека, весьма к этому привычного.
   Вино было выпито, потребовали еще. Гость говорил, пиквикисты слушали. С каждой секундой мистер Тапмен все пламенней мечтал о бале. Выражение всепоглощающей доброты разливалось на лице мистера Пиквика; а мистер Уинкль и мистер Снодграсс заснули крепким сном.
   – А наверху уже началось, – сказал незнакомец. Слушайте – настраивают скрипки – арфу – поехали!
   Звуки, доносившиеся сверху, возвестили о начале первой кадрили.
   – Как бы мне хотелось пойти! – снова молвил мистер Тапмен.
   – И я не прочь, – сказал незнакомец, – проклятый багаж – везут на баркасах – не в чем идти – досадно! – досадно!
   Одним из основных начал пиквикистской теории была доброжелательность, и этому благородному принципу мистер Треси Тапмен следовал с большим рвением, чем кто бы то ни было. В протоколах клуба почти в невероятном количестве упоминаются случаи, когда этот превосходный джентльмен направлял объекты благотворительности к другим членам клуба за поношенным платьем или за денежным пособием.
   – Я бы с удовольствием одолжил вам для этого дела свой костюм, – начал мистер Треси Тапмен, – но вы худощавы, тогда как я…
   – Толстоват – как Бахус в зрелом возрасте – снял листья, слез с бочки и облачился в сукно, а? – Ха-ха! Не валяно, а напялено? Переправьте бутылку.
   Задел ли мистера Тапмена повелительный топ, каким было выражено требование переправить вино, с которым незнакомец тут же покончил, или он весьма справедливо почувствовал себя шокированным тем, что влиятельного члена Пиквикского клуба нагло сравнили с Бахусом, слезшим с бочки, – этот вопрос достаточно не выяснен. Он передал бутылку, кашлянул дважды и несколько секунд пристально смотрел на незнакомца; но, так как этот субъект оставался вполне спокойным и совершенно безмятежным под его испытующим взглядом, он постепенно смягчился и снова вернулся к теме о бале.
   – Я хотел сказать, сэр, – начал он, – если мой костюм вам широк, то костюм моего Друга мистера Уинкля, пожалуй, будет впору.
   Незнакомец взглядом снял мерку с мистера Уинкля и, просияв, удовлетворенно бросил:
   – В самую пору!
   Мистер Тапмен огляделся вокруг. Вино, возымевшее снотворное действие на мистера Снодграсса и мистера Уинкля, отуманило мозг мистера Пиквика. Сей джентльмен постепенно проходил все те стадии, какие предшествуют летаргии, вызванной обедом. Он прошел все этапы, спускаясь с высот бурной веселости в глубины отчаяния, а из глубин отчаяния снова возносясь на вершины веселья. Подобно уличному газовому фонарю, когда ветер задувает в трубку, он на момент вспыхнул неестественно ярким светом, затем потускнел так, что едва можно было его различить, после короткого перерыва снова разгорелся, опять замигал и замерцал и, наконец, угас окончательно. Голова его поникла на грудь: и только непрерывный храп да наступавшие время от времени короткие вдохи, напоминавшие припадки удушья, оставались единственными доступными слуху указаниями на присутствие великого мужа.
   Желание попасть на бал и оценить красоту кентских леди томило мистера Тапмена. Желание захватить с собой нового знакомого было не менее сильно. Города и его обитателей он не знал, а новый приятель настолько был в курсе дела, что казалось, жил в этих краях с самого детства. Мистер Уинкль спал, а мистер Тапмен был достаточно опытен в таких делах и знал, что в момент пробуждения тот – согласно природе вещей – способен только на одно – рухнуть в постель. Он пребывал в нерешительности.
   – Налейте себе и передайте бутылку, – напомнил неутомимый гость.
   Мистер Тапмен совершил то, что от него требовалось, И добавочный стимул последнего стакана подсказал ему решение.
   – К Уинклю можно попасть через мою спальню, – сказал он, – если я его сейчас разбужу, все равно он не поймет, что мне от него нужно; но я знаю, что у него в саквояже есть фрачная пара, и если вы ее наденете на бал, а затем, когда мы вернемся, снимете, я уложу ее в саквояж, вовсе не беспокоя его по этому поводу.
   – Превосходно, – одобрил гость, – великолепный план – глупейшее положение – четырнадцать костюмов в багаже, а приходится надевать чужой – замечательная идея – весьма!
   – Нужно купить билеты, – решил мистер Тапмен.
   – Не стоит дробить гинею – бросим жребий, кому платить за обоих – я называю; вы пускайте – раз – женщина, женщина, очаровательная женщина! И соверен упал кверху драконом [101 - Дракон – то есть изображение дракона, поверженного наземь св. Георгием, на одной из сторон соверена (английской золотой монеты в один фунт стерлингов – 20 шиллингов или 240 пенсов); в игре в орлянку эта сторона монеты называется также «женщина»; происхождение этого жаргонного английского названия неизвестно, почему Диккенс и предположил, что Джингль так называл дракона «из любезности».] (из любезности наименованным женщиной).
   Мистер Тапмен позвонил, купил билеты и приказал подать свечи. Через четверть часа новый знакомец был полностью облачен во фрачную пару мистера Натэниела Уинкля.
   – Это новый фрак, – объяснил мистер Тапмен, пока гость с большим удовлетворением разглядывал себя в стенное зеркало. – Первый фрак со значком нашего клуба! – И он обратил внимание приятеля на большой позолоченный значок, в центре которого красовался бюст мистера Пиквика, а по сторонам его инициалы П. К.
   – П. К.? – спросил тот. – Странное украшение – портрет этого старикана и П. К.? Что это значит П. К.? Прескверный костюм, а?
   Мистер Тапмен с важностью и не без раздражения раскрыл таинственные инициалы.
   – Талия коротковата? – сказал новый знакомец, вертясь перед зеркалом, чтобы разглядеть пуговицы на талии, которые пришлись чуть не на середину спины. – Как у почтальона – смешные у них кафтаны – одного размера – без примерки – таинственное предопределение – малорослым достаются длинные кафтаны – высоким короткие.
   Болтая без умолку, новый приятель мистера Тапмена оправил свой фрак, вернее фрак мистера Уинкля, и в сопровождении мистера Тапмена поднялся по лестнице, ведущей в зад.
   – Ваши фамилии, сэр? – спросил лакей у двери.
   Только что мистер Тапмен собрался сообщить свое имя, как вмешался его товарищ.
   – Никаких имен! – И затем зашептал мистеру Тапмену: – Не надо имен – не известны – славные имена, но широкой публике не известны – для маленькой вечеринки превосходные имена, но на балу не произведут впечатления – инкогнито, вот что надо! – Джентльмены из Лондона – знатные путешественники – вот!
   Дверь распахнулась, и мистер Треси Тапмен с незнакомцем вошли в зал. Это была длинная комната со скамьями, обтянутыми малиновой материей, и со стеклянными люстрами, в которых торчали восковые свечи. Музыканты были тщательно спрятаны на закрытой эстраде, и несколько пар отплясывало по всем правилам кадриль. В соседней комнате расставлено было два ломберных стола, за которыми сражались в вист четыре пожилых леди и соответствующее число толстых джентльменов.
   Кадриль кончилась, танцующие стали прогуливаться по залу, и мистер Тапмен с приятелем поместились в углу, чтобы обозреть собравшихся.
   – Очаровательные женщины! – заметил мистер Тапмен.
   – Погодите минутку, – сказал незнакомец. – Сейчас здесь забавные типы, – которые познатней, еще не пришли, – странное местечко – портовые чиновники, которые повыше рангом, знать не хотят портовых чиновников рангом пониже – чиновники рангом пониже знать не хотят мелких помещиков – мелкие помещики знать не хотят купцов – начальник порта знать не хочет никого.
   – Кто этот мальчишка с красными глазками, блондин, в маскарадном костюме? – спросил мистер Тапмен.
   – Тсс! – Красные глазки – маскарадный костюм – мальчишка – чепуха – прапорщик Девяносто седьмого полка – почтенный Уилмот Снайпс – благородная фамилия – Снайпс – весьма!
   – Сэр Томас Клаббер, леди Клаббер и мисс Клаббер! – громовым голосом провозгласил лакей.
   По залу прошел шепот, когда показались высокий джентльмен в синем фраке с блестящими пуговицами, объемистая леди в синем шелковом платье и две молодые леди, столь же объемистые, в модных платьях того же цвета.
   – Правительственный комиссар – начальник порта – важная особа – весьма важная особа, – зашептал новый знакомый в ухо мистеру Тапмену, пока благотворительный комитет провожал сэра Томаса Клаббера с семейством в почетный угол зала.
   Почтенный Уилмот Снайпс и другие избранные джентльмены бросились приветствовать двух мисс Клаббер, а сэр Томас Клаббер стоял прямой, как палка, и величественно взирал поверх своего черного галстука на собравшееся общество.
   – Мистер Смити и миссис Смити с дочерьми, – доложил лакей.
   – Кто такой мистер Смити? – прошептал мистер Таимен.
   – Служит в порту, – ответил новый знакомец.
   Мистер Смити почтительно поклонился сэру Томасу Клабберу, а сэр Томас Клаббер с подчеркнутой снисходительностью ответил на поклон. Леди Клаббер бросила через лорнет высокомерный взгляд на миссис Смити с семейством, а миссис Смити в свою очередь пронзила миссис Как-ее-бишь, чей муж вовсе не служил в порту.
   – Полковник Балдер, миссис Балдер и мисс Балдер! – так возвестили о вновь прибывших.
   – Начальник гарнизона, – шепнул приятель мистера Тапмена в ответ на вопрошающий взгляд последнего.
   Две мисс Клаббер радостно встретили мисс Балдер; с чрезвычайной горячностью приветствовали друг друга полковница Балдер и леди Клаббер; полковник Балдер и сэр Томас Клаббер позаимствовались друг у друга понюшкой табаку и при этом очень походили на двух Александров Селькирков [102 - Александр Селькирк – английский матрос, шотландец, проживавший в одиночестве на необитаемом острове Хуан Фернандец в Тихом океане; на этот остров, в четырехстах километрах от берегов Чили, он был высажен в виде наказания капитаном корабля «Пять портов» во время плаванья и прожил на острове с 1704 по 1709 год, когда был снят с острова проходившим кораблем. Судовой журнал Вудса Роджерса, капитана этого корабля, опубликованный в 1712 году, послужил основой для «Робинзона Крузо» Дефо и для романа французского беллетриста X. Сентина «Один!» (1857).] «повелителей всего, что объемлет глаз».
   Пока городская знать – Балдеры, Клабберы, Снайпсы – блюла свое достоинство в почетном конце зала, другие классы общества подражали ее примеру в других частях зала. Менее аристократические офицеры 97-го полка уделяли свое внимание менее важным семьям портовых чиновников. Жены законоведов и жена винного торговца возглавляли общество рангом пониже (супруга пивовара бывала у Балдеров); а миссис Томлинсон, содержательница почтовой конторы, казалось с общего согласия, предводительствовала купечеством.
   Одним из самых популярных членов своего кружка был маленький толстый джентльмен с бахромой торчащих черных волос, окаймлявших большую плешь, доктор Слеммер, военный врач 97-го полка. Доктор угощался табачком из всех табакерок, со всеми болтал, хохотал, танцевал, шутил, играл в вист – всюду поспевал. Ко всем своим многообразным занятиям маленький доктор присовокуплял еще одно, более важное: он, не щадя сил, оказывал самое неослабное внимание маленькой пожилой вдове, чье роскошное платье и обилие украшений обещали лакомое добавление к скромному докторскому жалованью.
   Именно на доктора и на вдову устремлены были взгляды мистера Тапмена и его приятеля, когда последний прервал молчание.
   – Денег тьма – старуха – надутый доктор – прекрасная идея – чертовски весело, – срывались с его уст маловразумительные словосочетания.
   Мистер Тапмен испытующе посмотрел на пего.
   – Пойду танцевать со вдовой, – заявил тот.
   – Кто она? – спросил мистер Тапмен.
   – Понятия не имею – вижу первый раз в жизни – оттеснить доктора – попробуем.
   И незнакомец пересек комнату и, облокотившись о каминную доску, устремил на толстую физиономию старой леди взор, полный почтительного и меланхолического восхищения.
   Мистер Тапмен взирал безгласно и удивленно. Его приятель быстро преуспевал; маленький доктор танцевал с какой-то другой леди; вдова уронила веер, приятель поднял его и вручил ей – улыбка – поклон – реверанс несколько слов. Затем он смело подошел к распорядителю и вернулся вместе с ним к вдове; краткая пантомима представления; новый знакомец мистера Тапмена занял место в кадрили рядом с миссис Баджер.
   Сколь ни велико было удивление мистера Тапмена перед этой стремительностью действий, изумление доктора было неизмеримо больше. Незнакомец был молод – вдова польщена. Она перестала замечать ухаживания доктора, а негодование последнего не производило на его невозмутимого соперника ни малейшего впечатления. Доктор Слеммер остолбенел. Он, доктор Слеммер 97-го полка, вытеснен мгновенно, и кем? – субъектом, которого никто раньше не видел и которого никто здесь не знал. Доктор Слеммер – доктор Слеммер 97-го полка – отвергнут! Неслыханно! Быть не может! Но – увы! – это так. Что это? Представляет своего приятеля? Глазам не верится!
   Он посмотрел снова и с горечью убедился, что зрение его не обманывает: миссис Баджер танцевала с мистером Треси Тапменом – ошибиться было невозможно; вдова с необычайной живостью носилась по залу, а мистер Треси Тапмен приплясывал около нее. Лицо его выражало необычайную торжественность. Он танцевал так (как танцуют многие), словно кадриль – не веселая забава, а жестокое испытание для наших чувств, требующее непреклонной выдержки.
   Терпеливо и молча доктор выносил и это и все, что последовало: угощение нигесом [103 - Нигес – напиток, названный так по имени составителя его: портвейн с сахаром и лимоном.], заботу о стаканах, добывание печенья и кокетничанье; но через несколько секунд после того, как незнакомец исчез, чтобы проводить миссис Баджер до кареты, доктор молниеносно вылетел из комнаты, и долго сдерживаемое негодование изошло потом, проступившим сквозь каждую пору его физиономии.
   Незнакомец вернулся, мистер Тапмен был с ним. Незнакомец что-то ему шептал и смеялся. Маленький доктор жаждал его крови. Он ликует! Он одержал победу!
   – Сэр, – произнес он грозно, протягивая свою визитную карточку и отступая в угол вестибюля, – меня зовут Слеммер, доктор Слеммер, сэр, Девяносто седьмого полка, Четемские казармы… Моя карточка, сэр… – Он хотел еще что-то прибавить, но задохнулся от бешенства.
   – Слеммер? – холодно переспросил незнакомец. – Очень рад – вы внимательны – но я не болен, Слеммер – когда заболею – позову вас.
   – Вы… вы проходимец, сэр! – задыхался взбешенный доктор. – Трус! Лгун! Э… Э… потрудитесь дать мне свою карточку, сэр!
   – А, понимаю, – бормотал незнакомец, – здесь слишком крепкий нигес – щедрый хозяин – весьма неблагоразумно – весьма – лимонад лучше – в комнатах жарко – пожилые джентльмены – утром будет голова трещать – прискорбно – прискорбно…
   И он слегка попятился.
   – Вы остановились в этой гостинице, сэр, – бесновался маленький доктор, – сейчас вы пьяны, сэр, утром вы обо мне услышите. Я разыщу вас, сэр! Разыщу, где бы вы ни были!
   – Скорей всего, где меня не будет, – невозмутимо ответил незнакомец.
   Доктор Слеммер бросил на него кровожадный взгляд и, негодуя, напялил на себя с размаху шляпу. Мистер Тапмен с приятелем поднялись в спальню мистера Тапмена, дабы вернуть одеяние ничего не подозревавшему мистеру Уинклю.
   Этот джентльмен спал непробудным сном, и костюм скоро был водворен на место. Незнакомец пребывал в крайне веселом расположении духа, а мистеру Треси Тапмену, возбужденному вином, нигесом, огнями и лицезрением леди, все происшедшее казалось изысканной шуткой; после попыток отыскать в своем ночном колпаке отверстие, предназначенное для головы, мистер Треси Тапмен, надевая ночной колпак, опрокинул подсвечник и, совершив ряд сложных эволюций, добрался до постели и моментально погрузился в сон.
   Едва только пробило на следующее утро семь часов, как всеобъемлющий дух мистера Пиквика был выведен из бессознательного состояния, в которое погрузил его ночной сон, громким стуком в дверь.
   – Кто там? – приподнимаясь на постели, спросил мистер Пиквик.
   – Коридорный, сэр.
   – Что нужно?
   – Сэр, не можете ли вы сказать, кто из ваших знакомых джентльменов носит светло-синий фрак с золоченым значком и с буквами П. К. на нем?
   «Должно быть, он взял почистить платье и позабыл, чье оно», – подумал мистер Пиквик и ответил:
   – Мистер Уинкль, третья комната направо.
   – Благодарю вас, сэр, – ответил коридорный, удаляясь.
   – В чем дело? – закричал мистер Тапмен, когда громкий стук в дверь пробудил его от глубокого сна.
   – Мне нужен мистер Уинкль! – послышался голос коридорного.
   – Уинкль! Уинкль! – крикнул мистер Тапмен мистеру Уинклю, который спал в соседней комнате.
   – Алло! – отозвался слабый голос с постели.
   – Вас кто-то спрашивает… там у двери… – С трудом выдавив из себя эти слова, мистер Тапмен повернулся на другой бок и снова заснул.
   – Спрашивает? – повторил мистер Уинкль, спрыгивая с постели и натягивая на себя необходимые принадлежности туалета. – Спрашивает? Кто бы это мог спрашивать меня так далеко от Лондона?
   – Джентльмен ждет в столовой, – сказал коридорный, когда мистер Уинкль открыл дверь. – Джентльмен говорит, что ему обязательно нужно вас видеть и задержит он вас недолго.
   – Странно, – пробормотал мистер Уинкль. – Я сейчас приду.
   Он поспешно надел халат, закутался в плед и спустился по лестнице. Старуха и двое служителей занимались уборкой в столовой, у окна стоял офицер в мундире. Он повернулся при входе мистера Уинкля и чопорно поклонился. Приказав слугам выйти и плотно прикрыв за ними дверь, он сказал:
   – Мистер Уинкль, если не ошибаюсь?
   – Да, меня зовут Уинкль, сэр.
   – Надеюсь, вас не удивит, сэр, если я скажу, что пришел к вам по поручению моего друга, доктора Слеммера Девяносто седьмого полка.
   – Доктора Слеммера? – переспросил мистер Уинкль.
   – Доктора Слеммера. Он поручил мне довести до вашего сведения его мнение, что вы вели себя вчера вечером не по-джентльменски и (добавил он) что ни один джентльмен не может позволить себе такого поведения по отношению к другому джентльмену.
   Удивление мистера Уинкля было столь непритворным и очевидным, что не ускользнуло от внимания друга доктора Слеммера; поэтому он продолжал:
   – Мой друг, доктор Слеммер, просил меня прибавить, что, по его убеждению, вчера вечером вы были и состоянии опьянения и, может быть, не отдаете себе отчета в степени оскорбления, вами нанесенного. Он поручил мне также заявить, что в случае ссылки на это обстоятельство, как на оправдание вашего поведения, он согласен принять ваше письменное извинение, которое я вам продиктую.
   – Письменное извинение? – повторил мистер Уинкль в крайнем возбуждении.
   – Разумеется, последствия отказа вам ясны, – холодно добавил посетитель.
   – Вы уверены, что это поручение относится именно ко мне? – спросил мистер Уинкль, чей рассудок пребывал в результате этого необычайного объяснения в самом безнадежном смятении.
   – Я сам не присутствовал при этом, – ответил посетитель, – но так как вы наотрез отказались вручить свою визитную карточку доктору Слеммеру, этот джентльмен просил меня установить личность владельца не совсем обычного фрака – светло-синего с позолоченным значком, на котором изображен бюст и литеры П. К.
   Мистер Уинкль, услышав столь детальное описание своего фрака, вздрогнул от изумления. Друг доктора Слеммера продолжал:
   – Из расспросов в гостинице я узнал, что владелец этого фрака прибыл вчера днем вместе с тремя другими джентльменами. Я тотчас же послал слугу к джентльмену, который, по-видимому, возглавляет компанию, а он указал на вас.
   Если бы башня Рочестерского замка вдруг снялась с места и остановилась против окна, у которого стоял мистер Уинкль, его удивление было бы ничтожно по сравнению с тем глубоким изумлением, какое он испытывал, слушая приведенные выше слова. Вдруг ему пришло на ум, что фрак украден.
   – Будьте добры, подождите одну секунду, – проговорил он.
   – Пожалуйста, – ответил непрошеный посетитель.
   Мистер Уинкль мигом взлетел по лестнице и дрожащими руками открыл саквояж. Фрак покоился на своем месте, но после тщательного осмотра оказалось, что кто-то несомненно надевал его прошлой ночью.
   – Так и есть! – пролепетал мистер Уинкль, роняя фрак. – Я выпил после обеда слишком много вина, и мне смутно помнится, я выходил на улицу и курил сигару. Факт налицо – я был очень пьян; вероятно, я переоделся… куда-нибудь вышел… и кого-то оскорбил… Да, конечно, так оно и есть, и ужасные последствия – этот посетитель.
   Вслед за сим мистер Уинкль направился в столовую с мрачной и страшною решимостью принять вызов воинственного доктора Слеммера и приготовился к наихудшему…
   К этому решению мистера Уинкля вынуждали различные соображения, главным из коих была его репутация в клубе. Всегда он считался высшим авторитетом по всем вопросам спорта и физической тренировки, преследующей цели наступательные, оборонительные и просто безобидные; и если он уклонится от этого первого испытания – на глазах вождя, – авторитет его будет потерян навсегда. Кроме того, он не раз слыхал от лиц, в эти дела посвященных, что благодаря уговору секундантов пистолеты редко заряжались пулями; и, наконец, он решил, что, если он обратится к мистеру Снодграссу с просьбой быть секундантом и в пламенных выражениях нарисует ему опасность положения, этот джентльмен, по всей вероятности, сообщит обо всем мистеру Пиквику который тотчас же поставит в известность местные власти и спасет своего ученика от смерти или увечья.
   С этими мыслями он вернулся в столовую и заявил о своем намерении принять вызов доктора.
   – Угодно вам назвать одного из ваших друзей, с которыми я мог бы условиться о времени и месте встречи? – спросил офицер.
   – Это совершенно излишне, – возразил мистер Уинкль, – назначьте время и место, и я явлюсь туда в сопровождении своего друга.
   – Скажем… сегодня вечером, на закате? – предложил офицер небрежным тоном.
   – Очень хорошо, – ответил мистер Уинкль, думая про себя, что это очень плохо.
   – Вы знаете форт Питта? [104 - Форт Питта – одно из укреплений города Четема (на правом берегу впадающей в Темзу реки Медуэй), где находится и в настоящее время одна из главных военных баз Англии.]
   – Да, видел вчера.
   – Потрудитесь тогда выйти в поле, которое тянется вдоль рва, и свернуть по тропинке влево, пока не дойдете до угла форта, затем идите прямо, пока не увидите меня. Я провожу вас в уединенное место, где мы завершим все дело, не боясь никакой помехи.
   «Не боясь помехи!» – пронеслось в голове мистера Уинкля.
   – Кажется, все, – сказал офицер.
   – Думаю, что так, – согласился мистер Уинкль.
   – Честь имею кланяться.
   – Честь имею кланяться.
   И офицер, весело насвистывая, вышел.
   Завтрак прошел не слишком оживленно. Мистер Тапмен после непривычной для него беспутной ночи был не в состоянии подняться с постели; мистер Снодграсс, казалось, пребывал в поэтическом унынии, и даже мистер Пиквик проявил необычную любовь к молчанию и содовой воде. Мистер Уинкль с нетерпением ждал удобного случая. Долго ждать не пришлось. Мистер Снодграсс предложил осмотреть замок, и так как, кроме мистера Уинкля, никто не изъявил желания, то они и отправились вдвоем.
   – Снодграсс, – проговорил мистер Уинкль, когда они оставили за собой людную улицу, – милый Снодграсс, можете ли вы хранить тайну?
   Говоря это, он крепко надеялся, что тот не может.
   – Могу! – был ответ. – Я могу дать клятву…
   – Нет, нет! – воскликнул Уинкль, пришедший в ужас при мысли, что его друг поклянется не выдавать его. – Не клянитесь, в этом нет необходимости.
   Мистер Снодграсс опустил руку, в поэтическом порыве воздетую было к облакам, которые он хотел призвать в свидетели, и приготовился внимательно слушать.
   – Дорогой друг, мне нужна ваша помощь в деле чести, – вымолвил мистер Уинкль.
   – Рассчитывайте на меня!
   И мистер Снодграсс стиснул руку друга.
   – С доктором – с доктором Слеммером Девяносто седьмого полка, – продолжал мистер Уинкль, стараясь изо всех сил говорить торжественно, – дуэль с офицером, у которого секундант тоже офицер… Сегодня на закате, в пустынном месте, за фортом Питта.
   – Я к вашим услугам, – был ответ мистера Снодграсса.
   Он был удивлен, но нисколько не огорчен. Поразительно, какое хладнокровие проявляют в таких случаях все, кроме дуэлянтов! Об этом мистер Уинкль позабыл. О чувствах приятеля он судил по своим.
   – Последствия могут быть ужасны, – сказал мистер Уинкль.
   – Надеюсь, что нет, – отозвался мистер Снодграсс.
   – Доктор, по-видимому, хороший стрелок.
   – Да, эти военные хорошо стреляют, – спокойно согласился мистер Снодграсс. – Но ведь и вы тоже, но так ли?
   Мистер Уинкль ответил утвердительно. Установив, что мистер Снодграсс не слишком встревожен, он изменил тактику.
   – Снодграсс, – продолжал он, и голос его задрожал, – если я паду мертвым, вы найдете в пакете, который я вам вручу, письмо к моему… моему отцу.
   И этот путь не годился. Мистер Снодграсс был тронут, но взял на себя доставку письма с такой готовностью, словно был двухпенсовым письмоносцем [105 - Двухпенсовый письмоносец – почтальон, разносивший в лондонском Сити городские письма, доставка которых во времена Диккенса оплачивалась двумя пенсами (8 копеек).].
   – Если я паду мертвым, – продолжал мистер Уинкль, – или если доктор падет мертвым, вы, мой друг, окажетесь соучастником в этом деле. Могу ли я обрекать своего друга на ссылку… быть может, на вечную ссылку!
   Мистер Снодграсс колебался только один момент, но героизм его выдержал испытание.
   – Во имя дружбы я готов подвергнуть себя любым опасностям! – воскликнул он восторженно.
   О, как мистер Уинкль мысленно проклинал его дружескую преданность, пока они молча шагали рядом, погрузившись каждый в свои размышления! Время шло, и мистер Уинкль начал приходить в отчаяние.
   – Снодграсс! – сказал он, вдруг остановившись. – Не вздумайте обмануть меня… Не сообщайте об этом властям… Не помышляйте обращаться к констеблям, чтобы они арестовали меня или доктора Слеммера Девяносто седьмого полка, квартирующего в настоящее время в Четемских казармах, и тем самым помешали дуэли. Заклинаю вас, не делайте этого!
   Мистер Снодграсс с жаром схватил руку друга и с энтузиазмом воскликнул:
   – Ни за что на свете!
   Дрожь прошла по телу мистера Уинкля, когда он проникся убеждением, что у него нет надежды вызвать какие-либо опасения у своего друга и что он обречен стать живой мишенью.
   После того как мистеру Снодграссу были объяснены все формальности и ящик с дуэльными пистолетами был взят напрокат у рочестерского оружейника совокупно с достаточным запасом пороха, пуль и пистонов, оба друга вернулись в гостиницу – мистер Уинкль, дабы поразмыслить о предстоящем поединке, а мистер Снодграсс – привести в порядок смертоносное оружие, чтобы можно было им воспользоваться.
   Был унылый и душный вечер, когда они снова вышли из дому для свершения трудного дела. Не желая обращать на себя внимание прохожих, мистер Уинкль задрапировался в широкий плащ, а мистер Снодграсс под своим плащом скрыл орудия смертоубийства.
   – Все захватили с собой? – взволнованно спросил мистер Уинкль.
   – Все, – ответил мистер Снодграсс. – Боевых запасов вполне достаточно, на случай если первые выстрелы будут безрезультатны. В ящике четверть фунта пороха, а в кармане у меня две газеты для пыжей.
   Такие дружеские заботы могли вызвать только признательность. Надо думать, что благодарность мистера Уинкля действительно была слишком глубока, чтобы найти себе подходящее выражение, ибо он ни слова не проронил и продолжал идти… не слишком спеша.
   – Мы пришли как раз вовремя, – заметил мистер Снодграсс, когда они перелезли через забор первого поля, – солнце на закате.
   Мистер Уинкль взглянул на опускавшийся солнечный диск и горестно подумал о том, что, быть может, и сам он скоро «закатится».
   – А вот и офицер! – воскликнул он через несколько минут.
   – Где? – спросил мистер Снодграсс.
   – Вот… джентльмен в синем плаще.
   Мистер Снодграсс посмотрел туда, куда указывал перстом его друг, и увидел фигуру в плаще. Офицер дал понять жестом, что их увидел. Друзья следовали по его стопам в нескольких шагах от него.
   Вечер с каждой минутой становился более унылым, ветер печально свистел в пустынном поле, словно где-то далеко великан свистом звал собаку. Мрачная картина удручающе подействовала на мистера Уинкля. Когда они шли мимо рва, он вздрогнул – ров казался огромной могилой.
   Внезапно офицер свернул с тропинки, перелез через частокол, пробрался сквозь живую изгородь и очутился в пустынном поле. Там ждали два джентльмена: один – маленький, толстый, с черными волосами, другой представительный мужчина в сюртуке, обшитом тесьмой, хладнокровно восседавший на складном стуле.
   – Наш противник и врач, – предположил мистер Снодграсс. – Глотните бренди.
   Мистер Уинкль жадно схватил протянутую плетеную фляжку и проглотил изрядную порцию укрепляющего напитка.
   – Мой друг, сэр, мистер Снодграсс, – представил приятеля мистер Уинкль, когда офицер подошел к ним.
   Друг доктора Слеммера отвесил поклон и вытащил ящик, весьма похожий на тот, который нес с собой мистер Снодграсс.
   – Полагаю, что нам говорить не о чем, сэр, – холодно заметил он, открывая ящик, – предложение извиниться было вами решительно отклонено.
   – Не о чем, сэр, – отвечал мистер Снодграсс, которому становилось как-то не по себе.
   – Приступим! – сказал офицер.
   – Конечно, – согласился мистер Снодграсс.
   Отмерив дистанцию, с приготовлениями покончили.
   – Эти пистолеты лучше ваших, – сказал секундант противника, протягивая принесенное оружие. – Вы видели, как я их заряжал. Не возражаете?
   – Что вы! – воскликнул мистер Снодграсс.
   Это предложение вывело его из немаловажного затруднения, ибо сведения мистера Снодграсса о том, как заряжают пистолеты, были довольно туманны и неопределенны.
   – Ну, теперь мы можем их расставить по местам, – продолжал офицер равнодушным тоном, словно дуэлянты были шахматными фигурами, а секунданты игроками.
   – Конечно, конечно! – подхватил мистер Снодграсс. Он согласился бы на любое предложение, ибо ничего не смыслил в подобного рода делах.
   Офицер направился к доктору Слеммеру, а мистер Снодграсс подошел к мистеру Уинклю.
   – Все готово! – сказал он, протягивая мистеру Уинклю пистолет. – Дайте ваш плащ.
   – Мой пакет у вас, дорогой друг? – прошептал бедный Уинкль.
   – Да, все в порядке. Будьте хладнокровны и цельте ему в плечо.
   Мистеру Уинклю показалось, что этот совет ничем не отличается от тех, которые неизменно дают уличные зрители малышу, ввязавшемуся в драку: «Смелей, поколоти его!» – совет превосходный, если только знаешь, как им воспользоваться. Молча мистер Уинкль снял свой плащ – этот плащ всегда приходилось долго расстегивать – и взял пистолет. Секунданты отступили в сторону, то же самое сделал джентльмен, сидевший на складном стуле, и противники начали приближаться друг к другу.
   Мистер Уинкль всегда отличался крайним человеколюбием. И можно предположить, что, достигнув роковой черты, он закрыл глаза именно потому, что не хотел сознательно искалечить существо себе подобное; то обстоятельство, что глаза его были закрыты, помешало ему заметить очень странное и непонятное поведение доктора Слеммера. Сей джентльмен выступил вперед, вытаращил глаза, отступил назад, протер глаза, снова вытаращил их и, наконец, крикнул:
   – Стойте, стойте!
   – Что это значит? – спросил доктор Слеммер, когда его приятель и мистер Снодграсс подбежали к нему. – Это не тот.
   – Не тот? – сказал секундант доктора Слеммера.
   – Не тот? – сказал мистер Снодграсс.
   – Не тот? – сказал джентльмен со складным стулом под мышкой.
   – Конечно, не тот, – ответил маленький доктор. – Это не то лицо, которое оскорбило меня вчера вечером.
   – Странная вещь! – воскликнул офицер.
   – Очень! – подтвердил джентльмен со стулом. – Вопрос только в том, не должны ли мы формально считать этого джентльмена, раз он начал поединок, тем самым субъектом, который оскорбил вчера вечером нашего друга, доктора Слеммера, независимо от того, действительно ли он является этим субъектом, или нет.
   Высказав такую мысль с видом весьма загадочным и мудрым, джентльмен со стулом запустил в нос большую понюшку и окинул присутствующих глубокомысленным взглядом человека, авторитетного в подобных делах.
   Мистер Уинкль сразу открыл глаза, а также навострил уши, лишь только услышал, что противник призывает к прекращению враждебных действий; уловив из последующих слов противника, что, несомненно, произошла ошибка, он моментально сообразил, сколь выгодно для его репутации скрыть истинные причины, побудившие его выйти на дуэль. Поэтому он храбро выступил вперед и заявил:
   – Я – не то лицо, которое вы имеете в виду. Я это знаю.
   – С таком случае это оскорбление для доктора Слеммера, – решил джентльмен со стулом, – достаточное основание немедленно продолжать дуэль.
   – Успокойтесь, Пейн, – перебил секундант доктора. – Отчего же, сэр, вы не сказали мне об этом сегодня утром?
   – Ну конечно… конечно! – с негодованием подхватил джентльмен со стулом.
   – Прошу вас, Пейн, успокойтесь, – снова вмешался секундант. – Итак, сэр, могу я повторить свой вопрос?
   – Потому, сэр, – ответил мистер Уинкль, успевший обдумать ответ, – потому, сэр, что вы мне сказали, будто тот невоспитанный и пьяный субъект был одет во фрак, который я не только имею честь носить, но и сам изобрел, предложив его для членов Пиквикского клуба в Лондоне. Я считаю своим долгом защищать честь мундира – вот почему я без всяких объяснений принял вызов.
   – Уважаемый сэр, – сказал маленький доктор, подходя и протягивая руку, – я высоко ценю вашу храбрость. И позвольте мне сказать, сэр, что я восхищен вашим поведением и крайне сожалею, что напрасно потревожил вас, пригласив сюда.
   – О, не стоит говорить об этом, сэр! – воскликнул мистер Уинкль.
   – Я польщен знакомством с вами, сэр, – продолжал маленький доктор.
   – Мне доставляет величайшее наслаждение познакомиться с вами, сэр, – отвечал мистер Уинкль.
   Тут доктор и мистер Уинкль пожали друг другу руку, затем мистер Уинкль пожал руку лейтенанту Теплтону (секунданту доктора), затем мистер Уинкль пожал руку джентльмену со стулом, и, наконец, мистер Уинкль пожал руку мистеру Снодграссу. Сей последний джентльмен был восхищен геройским поведением своего доблестного друга.
   – Теперь, мне кажется, мы можем разойтись, – сказал лейтенант Теплтон.
   – Разумеется, – согласился доктор.
   – Если мистер Уинкль, – вставил джентльмен со стулом, – не считает себя оскорбленным вызовом; в противном случае, я думаю, он имеет право на удовлетворение.
   Мистер Уинкль самоотверженно заявил, что считает себя полностью удовлетворенным.
   – А может быть, секундант мистера Уинкля почитает себя обиженным моими замечаниями, сделанными в начале нашей встречи, – в таком случае я буду счастлив дать ему немедленно удовлетворение, – заключил джентльмен со стулом.
   Мистер Снодграсс поспешил признать, что крайне обязан джентльмену за столь любезное предложение, которое должен, однако, отклонить, ибо совершенно удовлетворен всем происшедшим. Секунданты заперли свои ящики, и вся компания, покидая место поединка, была более оживлена, чем в момент прибытия сюда.
   – Вы предполагаете долго прожить здесь? – спросил доктор Слеммер мистера Уинкля, когда они дружески двинулись вместе в путь.
   – Думаю, уедем послезавтра, – последовал ответ.
   – Вы и ваш друг доставили бы мне большое удовольствие, если бы посетили меня, и мы провели бы приятный вечерок после этой досадной ошибки. Сегодня вечером вы свободны? – спросил маленький доктор.
   – У нас здесь есть друзья, – ответил мистер Уинкль, – и мне бы не хотелось расставаться с ними на вечер. Может быть, вы со своим другом присоединитесь к нам в «Быке»?
   – Охотно! – согласился тот. – Не будет ли слишком поздно, если часов в десять мы зайдем на полчасика?
   – Что вы! Конечно нет! Я буду счастлив познакомить вас с моими друзьями, мистером Пиквиком и мистером Тапменом.
   – Вы меня крайне обяжете, – сказал доктор, нимало не подозревая, кто такой мистер Тапмен.
   – Значит, вы придете? – спросил мистер Снодграсс.
   – Непременно!
   Тем временем они вышли на большую дорогу, обменялись сердечными приветствиями, и компания разделилась. Доктор Слеммер с друзьями направился к казармам, а мистер Уинкль, в сопровождении своего друга, мистера Снодграсса, возвратился в гостиницу.


   ГЛАВА III
   Новое знакомство. Рассказ странствующего актера. Досадная помеха и неприятная встреча

   У мистера Пиквика возникли некоторые опасения, вызванные необычным отсутствием двух его друзей, чье таинственное поведение в течение целого утра отнюдь не давало повода к уменьшению его тревоги. Тем с большей радостью встал он, чтобы поздороваться с ними, когда они вошли, и тем с большим интересом осведомился, что могло их задержать. В ответ на его вопросы мистер Снодграсс собрался дать исторический обзор событий, только что изложенных, как вдруг запнулся, заметив, что здесь присутствуют не только мистер Тапмен и вчерашний их товарищ по пассажирской карете, но еще какой-то незнакомец, не менее странного вида. Это был изможденный человек с желтоватым лицом и глубоко запавшими глазами, которые казались еще более странными, чем создала их природа, благодаря прямым черным волосам, ниспадавшим ему на лицо. Глаза у него отличались почти неестественным блеском и пронзительной остротою, скулы торчали, а челюсти выдавались так, что наблюдатель мог бы предположить, будто каким-то сокращением мускулов он вдруг втянул щеки, если бы полуоткрытый рот и неподвижная физиономия не свидетельствовали о том, что такова была обычная его внешность. Шею он обмотал зеленым шарфом, длинные концы которого спускались ему на грудь и виднелись сквозь обтрепанные петли старого жилета. Верхней одеждой служил ему длинный черный сюртук, под которым были широкие темные панталоны и высокие сапоги, быстро приближавшиеся к стадии полного разрушения.
   На этом странном субъекте остановился взгляд мистера Уинкля, и на него указал рукой мистер Пиквик, проговорив:
   – Друг нашего друга. Сегодня утром мы узнали, что наш Друг связан со здешним театром, хотя и не имеет желания доводить это до всеобщего сведения, а этот джентльмен является представителем той же профессии. Когда вы вошли, он как раз собирался развлечь нас связанным с нею небольшим рассказом.
   – Масса рассказов, – сказал вчерашний незнакомец в зеленом фраке, приближаясь к мистеру Уинклю и говоря тихо и конфиденциально. – Чудак – выполняет тяжелую работу – не актер – странный человек – всякие бедствия – «мрачный Джимми» – мы так его называем.
   Мистер Уинкль и мистер Снодграсс вежливо приветствовали джентльмена, носившего изысканное прозвище «мрачный Джимми», и по примеру остальной компании заказали грог и уселись за стол.
   – А теперь, сэр, – сказал мистер Пиквик, – не угодно ли вам будет приступить к обещанному повествованию?
   Мрачный субъект вынул из кармана грязную свернутую в трубку рукопись и, обращаясь к мистеру Снодграссу, который только что извлек свою записную книжку, произнес глухим голосом, вполне соответствовавшим его внешности:
   – Вы – поэт?
   – Я… я… до некоторой степени, – ответил мистер Снодграсс, слегка смущенный неожиданным вопросом.
   – А! Для жизни поэзия – то же, что музыка и свет для сцены; у одной отнимите мишурные ее украшения, у другой – ее иллюзии, и останется ли хоть что-нибудь ценное в жизни и на сцене, ради чего стоило бы жить и волноваться?
   – Совершенно верно, сэр! – отозвался мистер Снодграсс.
   – Находиться перед рампой, – продолжал мрачный субъект, – то же, что присутствовать на приеме при дворе и восхищаться шелковыми платьями пестрой толпы; находиться за рампой – значит превратиться в тех, кто создает это великолепие, – заброшенных и никому неведомых, – тех, кому предоставляется право по произволу судьбы утонуть или выплыть, умереть с голоду или жить.
   – Верно! – произнес мистер Снодграсс, ибо ввалившиеся глаза мрачного субъекта устремлены были на него, и он почитал нужным что-нибудь сказать.
   – Начинайте, Джимми, – сказал испанский путешественник, – как черноокая Сьюзен [106 - Черноокая Сьюзен – героиня баллады Джона Гея (XVIII век), автора известной «Оперы нищего».] – весь в Даунсе – нечего каркать – выскажитесь – смотрите веселей.
   – Не приготовите ли вы себе еще стакан, сэр, прежде чем начать? – предложил мистер Пиквик.
   Мрачный субъект последовал совету и, смешав в стакане бренди с водою, выпил не спеша половину, развернул рукопись и начал излагать, то читая, то рассказывая, нижеследующее происшествие, сообщение о котором мы находим в протоколах клуба под названием «Рассказ странствующего актера».
 //-- РАССКАЗ СТРАНСТВУЮЩЕГО АКТЕРА --// 
   «Нет ничего чудесного в том, что я собираюсь рассказать, – начал мрачный субъект, – нет в этом и ничего из ряда вон выходящего. Нужда и болезнь – явления столь заурядные на многих этапах жизни, что заслуживают не больше внимания, чем принято уделять самым обыкновенным изменениям в человеческой природе. Эти заметки я набросал потому, что объектом их является человек, которого я хорошо знал в течение многих лет. Я следил, как он постепенно опускался, пока, наконец, не впал в крайнюю нищету, из которой уже не выкарабкался.
   Человек, о котором я говорю, был маленький пантомимный актер и горький пьяница, как многие представители этой профессии. В лучшие дни, когда беспутная жизнь еще не лишила его сил и болезнь не изнурила, получал он хорошее жалование и, будь он осторожен и благоразумен, пожалуй, продолжал бы его получать в течение еще нескольких лет – немногих, ибо люди эти или рано умирают, или, чрезмерно расходуя энергию, теряют преждевременно физические силы, от которых всецело зависит их существование. Однако порочная его наклонность приобрела такую власть над ним, что оказалось невозможным давать ему те роли, в которых он действительно был полезен театру. Трактир имел для него притягательную силу, и с нею он не мог бороться. Запущенная болезнь и безысходная бедность должны были выпасть ему на долю неизбежно, как сама смерть, если бы он продолжал идти упорно этим путем; он и в самом деле упорствовал, и о последствиях можно догадаться. Он не мог получить ангажемент и нуждался в куске хлеба.
   Каждый, кто хоть сколько-нибудь знаком с театральной жизнью, знает, какая орава оборванных бедняков толчется за кулисами любого большого театра, это не актеры, получившие ангажемент, – это кордебалет, статисты, акробаты словом, те, которых принимают для выступления в пантомимах или в пасхальном спектакле, а затем увольняют, пока снова не понадобятся их услуги для какой-нибудь постановки, требующей много участников. Такую же жизнь вынужден был вести этот человек; подвизаясь каждый вечер в каком-нибудь маленьком театре, он зарабатывал несколько лишних шиллингов в неделю и имел возможность удовлетворять старую наклонность. Но и этот источник вскоре для него иссяк. Безалаберность его была слишком велика, он лишился даже такого ничтожного заработка, дошел до того, что ему буквально грозила голодная смерть, и лишь изредка выпрашивал какую-нибудь мелочь взаймы у старых товарищей или добивался выступления в уличных театриках; и когда случалось ему что-нибудь заработать, деньги он тратил по-старому.
   Больше года никто не знал, как ухитряется он сводить концы с концами. Приблизительно в это время я был приглашен для нескольких выступлений в одном из театров на Сарийской стороне [107 - Сарийская, сторона – лондонский приречный район, к югу от Темзы, называемый также Саутуорк.] Темзы, и здесь я увидел этого человека, которого потерял было из виду, так как я разъезжал по провинции, а он прозябал где-то в закоулках Лондона. Я уже оделся, чтобы идти домой, и шел по сцене, направляясь к выходу, когда он хлопнул меня по плечу. Никогда не забуду того отталкивающего зрелища, какое представилось моим глазам, когда я оглянулся. Он был одет для выступления в пантомиме в нелепейший костюм клоуна. Призрачные фигуры в «Пляске смерти», чудовищные образы, запечатленные на холсте искуснейшим художником, не были столь жуткими. Раздувшееся его тело и сухопарые ноги – уродство их увеличивалось во сто раз от фантастического костюма, – мутные глаза, резко выделявшиеся на фоне белил, которые густым слоем покрывали его лицо, трясущаяся голова в причудливом уборе и длинные костлявые руки, натертые мелом, – все это придавало ему отвратительный и неестественный вид, о котором никакое описание не даст полного представления и который я и по сей день вспоминаю с содроганием. Голос его звучал глухо и дрожал, когда он отвел меня в сторону и отрывисто сообщил длинный перечень болезней и лишений, закончив, по обыкновению, настойчивой просьбой ссудить ничтожную сумму. Я сунул ему в руку несколько шиллингов и, уходя, слышал взрыв смеха, которым встречен был первый его трюк на сцене.
   Спустя несколько дней какой-то мальчик вручил мне грязный обрывок бумаги, где было нацарапано несколько слов карандашом; меня уведомляли, что человек этот опасно заболел и просит, чтобы я зашел к нему на квартиру на такой-то улице, – не припомню сейчас ее названия, – находящейся неподалеку от театра. Я обещал исполнить просьбу, как только освобожусь, и, когда опустился занавес, отправился в свое печальное путешествие.
   Было поздно, так как я играл в последней пьесе; а по случаю бенефиса представление тянулось дольше, чем обычно. Была темная холодная ночь с пронизывающим, сырым ветром, под напором которого дождь тяжело стучал в окна и стены домов. В узких и безлюдных улицах стояли лужи, а так как от резкого ветра потухло большинство немногочисленных фонарей, то прогулка эта была не только неприятной, но и весьма рискованной. Однако мне посчастливилось не сбиться с дороги и без особых затруднений отыскать дом, который был указан в записке, – угольный сарай, над которым был надстроен один этаж, где в задней комнате лежал тот, кого я разыскивал.
   На лестнице меня встретила жалкая женщина, жена этого человека, и, сообщив, что он только что впал в забытье, ввела меня тихонько в комнату и поставила для меня стул у кровати. Больной лежал, повернувшись лицом к стене, и, так как на мой приход он не обращал ни малейшего внимания, у меня было время осмотреть место, куда я попал.
   Он лежал на старой откидной кровати. У изголовья висела рваная клетчатая занавеска, служившая защитой от ветра, который проникал в эту убогую комнату сквозь многочисленные щели в двери, и занавеска все время развевалась. На заржавленной поломанной решетке камина тлели угли; перед ним был выдвинут старый покрытый пятнами треугольный стол, на котором стояли склянки с микстурой, треснутый стакан, какие-то мелкие домашние вещи. На полу, на импровизированной постели, спал ребенок, а возле него на стуле сидела женщина. На полке были расставлены тарелки и чашки с блюдцами; под нею висели балетные туфли и пара рапир. Больше ничего не было в комнате, кроме каких-то лохмотьев и узлов, валявшихся по углам.
   Я успел рассмотреть все эти мелкие детали и заметить тяжелое дыхание и лихорадочную дрожь больного, прежде чем он обратил внимание на мое присутствие. В беспокойных попытках улечься поудобнее он свесил руку с кровати, и она коснулась моей руки. Он вздрогнул и тревожно заглянул мне в лицо.
   – Джон, это мистер Хатли, – сказала его жена. – Мистер Хатли, за которым ты посылал сегодня, помнишь?
   – А… – протянул больной, проводя рукою по лбу. – Хатли… Хатли… Дайте вспомнить. – В течение нескольких секунд он, казалось, старался собраться с мыслями, потом крепко схватил меня за руку и сказал: – Не бросайте меня, старина, не бросайте. Она меня убьет, я знаю, что убьет.
   – Давно он в таком состоянии? – спросил я у его плачущей жены.
   – Со вчерашнего вечера, – ответила она. – Джон, Джон, неужели ты меня не узнаешь?
   – Не подпускайте ее ко мне! – содрогнувшись, сказал больной, когда она склонилась к нему. – Уведите её, я не могу её видеть. – В смертельном испуге он не спускал с нее дикого взора, потом стал шептать мне на ухо: – Я колотил её, Джем… вчера её побил, да и раньше бил не раз. Я морил голодом и ее и мальчика, а теперь, когда я слаб и беспомощен, она меня убьет за это, Джем… знаю, что убьет. Вы бы убедились в этом, если бы видели, как она плакала. Не подпускайте ее ко мне!
   Он разжал руку и в изнеможении откинулся на подушку.
   Я слишком хорошо понимал, что это значит. Если бы хоть на секунду возникли у меня какие-нибудь сомнения, один взгляд, брошенный на бледную и изможденную женщину, объяснил бы мне истинное положение вещей.
   – Отойдите лучше, – сказал я этой несчастной. – Ему вы помочь не можете. Пожалуй, он успокоится, если не будет вас видеть.
   Она отошла. Через несколько секунд он открыл глаза и тревожно осмотрелся по сторонам.
   – Она ушла? – взволнованно осведомился он.
   – Да, да, – ответил я. – Она вас не обидит.
   – А я вам говорю, Джем, что она обижает меня, – тихо сказал он. – Глаза у нее такие, что меня охватывает смертельный страх, я чуть с ума не схожу. Всю прошлую ночь ее большие, широко раскрытые глаза и бледное лицо преследовали меня, я отворачивался, они были передо мною, и каждый раз, когда я просыпался, она сидела у кровати и смотрела на меня. – Он притянул меня к себе и прошептал глухо и тревожно: – Джем, должно быть, это злой дух… дьявол. Тише! Я это знаю. Будь она женщиной, она бы давным-давно умерла. Ни одна женщина не вынесла бы того, что вынесла она.
   С болью в сердце подумал я о том, как жесток и черств был этот человек в течение многих лет, если могла им овладеть такая мысль. Мне нечего было ему ответить, да и кто мог бы принести надежду или утешение жалкому существу, находившемуся передо мной?
   Я просидел у него больше двух часов, а он все время метался, тихонько вскрикивая от боли или волненья, тревожно размахивая руками и ворочаясь с боку на бок. Наконец, он погрузился в то полубессознательное состояние, когда память в смятении переходит от картины к картине и с места на место, ускользая от контроля разума, но не освободившись от неописуемого ощущения испытываемых страданий. Убедившись в этом на основании бессвязного бреда и зная, что в ближайшее время лихорадка вряд ли усилится, я расстался с ним, обещав несчастной его жене вернуться завтра к вечеру и, в случае необходимости, провести всю ночь с больным.
   Я сдержал слово. За последние сутки произошла потрясающая перемена. Глаза, хотя и глубоко запавшие, с тяжелыми веками, сверкали, и жутко было видеть этот блеск. Губы запеклись и потрескались; от жара высохла и стала шершавой кожа, и дикий, нечеловеческий страх отражался на его лице, еще резче подчеркивая гибельное действие недуга. Жар был у него очень сильный.
   Я занял то же место, что и накануне, и просидел несколько часов, прислушиваясь к звукам, которые могли потрясти сердце самого бесчувственного человека, к ужасному бреду умирающего. Я слышал мнение врача и понимал, что надежды нет никакой: я сидел у смертного одра. Я видел, как в мучительном жару извивалось это исхудавшее тело, которое несколько часов назад корчилось на потеху буйной галерки, я слышал пронзительный смех клоуна, переходивший в тихий шепот умирающего.
   Тяжело и трогательно следить за тем, как память обращается к повседневным занятиям и обязанностям здорового человека, когда перед вами лежит его слабое и беспомощное тело; но если характер этих занятий резко противоречит всему, что мы связываем с представлением о могиле или с возвышенными идеями о смерти, впечатление создается бесконечно более сильное. Театр и трактир вот о чем бредил несчастный. Чудилось ему – был вечер, он должен играть в вечернем спектакле, поздно, он торопится выйти из дому. Зачем его удерживают, не дают уйти?.. Он лишится заработка… Ему нужно идти. Нет! Его не пускают. Он закрыл лицо горячими руками и тихо сетовал на собственную свою слабость и жестокость преследователей. Короткая пауза, и он выкрикнул какие-то вирши – последние им заученные. Он приподнялся на кровати, вытянул тощие ноги, вертелся, принимая нелепые позы; он играл роль – он был на сцене. Минутное молчание – и он тихо затянул припев разухабистой песни. Наконец-то добрался он до старого пристанища: как жарко в зале! Он был болен, очень болен, ну а сейчас он здоров и счастлив. Наполните ему стакан. Кто выбил у него стакан из рук? Опять тот же, кто и раньше его преследовал. Он упал на подушку и громко застонал. Краткий период забытья, а затем начались его скитания по нескончаемому лабиринту низких сводчатых комнат таких низких, что иногда приходилось пробираться на четвереньках; было душно и темно, и куда бы он ни сворачивал – всюду натыкался на препятствия. Вот какие-то насекомые, мерзкие извивающиеся твари, таращат на него глаза и кишат в воздухе, жутко поблескивая в глубоком мраке. Стены и потолок словно движутся – так много на них пресмыкающихся… склеп раздвигается до необъятных размеров… мелькают страшные тени, а среди них люди, которых он когда-то знал, но лица их отвратительно искажены усмешками и гримасами; они прижигают его раскаленным железом, стягивают ему голову веревками, пока не хлынула кровь; он отчаянно боролся за жизнь.
   После одного из таких пароксизмов, когда я с великим трудом удерживал его в постели, он погрузился, по-видимому, в дремоту. Устав от бессонницы и напряжения, я на несколько минут закрыл глаза, как вдруг почувствовал, что кто-то вцепился мне в плечо. Я мгновенно проснулся. Он приподнялся, стараясь сесть в постели, – лицо его страшно изменилось, но сознание вернулось к нему, так как он, очевидно, узнал меня. Ребенок, которого давно уже разбудил его бред, вскочил с постели и, закричав от испуга, бросился к отцу; мать поспешила схватить его на руки, чтобы отец в припадке безумия не ушиб его, но в ужасе от происшедшей с больным перемены остановилась, остолбенев, у кровати. Он судорожно сжал мне плечо и, ударяя себя другою рукою в грудь, сделал отчаянную попытку заговорить. Попытка не удалась; он простер к ним руки и снова попробовал заговорить. Из горла вырвались хрипы… глаза расширились… короткий приглушенный стон… и он упал навзничь мертвый!»

   С величайшим удовольствием сообщили бы мы мнение мистера Пиквика о вышеизложенной истории. Мы нимало не сомневаемся о том, что нам представилась бы возможность познакомить с ним наших читателей, если бы не одно злополучное обстоятельство.
   Мистер Пиквик поставил на стол стакан, который он к концу повествования держал в руке, и только что собрался заговорить, – ссылаясь на записную книжку мистера Снодграсса, мы смеем утверждать, что он уже рот открыл, – как вдруг в комнату вошел лакей и доложил:
   – Какие-то джентльмены, сэр.
   Можно думать, что мистер Пиквик в тот момент, когда его прервали, готовился высказать замечания, которые если и не зажгли бы Темзы, то во всяком случае озарили бы мир, ибо он сурово воззрился на физиономию лакея, а затем окинул взглядом всю компанию, словно требовал сведений о вновь прибывших.
   – О! – воскликнул мистер Уинкль, вставая. – Это мои приятели. Просите их! Очень симпатичные люди, добавил, мистер Уинкль, когда лакей удалился. Офицеры Девяносто седьмого полка, сегодня утром я с ними познакомился при довольно странных обстоятельствах. Вам они очень понравятся.
   Мистер Пиквик немедленно обрел утраченное спокойствие.
   Лакей вернулся и ввел в комнату трех джентльменов.
   – Лейтенант Теплтон, – сказал мистер Уинкль. Лейтенант Теплтон – мистер Пиквик; доктор Пейн – мистер Пиквик; мистер Снодграсс – с ним вы уже знакомы; мой друг мистер Тапмен – доктор Пейн; доктор Слеммер – мистер Пиквик; мистер Тапмен – доктор Сле…
   Тут мистер Уинкль запнулся, ибо на физиономиях как мистера Тапмена, так и доктора отразилось сильное волнение.
   – Этого джентльмена я уже встречал, – с ударением сказал доктор.
   – Вот как! – воскликнул мистер Уинкль.
   – И… и этого человека тоже, если не ошибаюсь, – добавил доктор, устремив испытующий взгляд на незнакомца в зеленом фраке. – Вчера вечером я сделал этому субъекту одно весьма настоятельное предложение, которое он счел уместным отклонить.
   С этими словами доктор грозно посмотрел на незнакомца и шепнул что-то своему другу, лейтенанту Теплтону.
   – Не может быть! – воскликнул этот джентльмен, когда замер шепот. – Я утверждаю! – возразил доктор Слеммер.
   – Вы обязаны рассчитаться с ним сейчас же! – внушительно пробормотал владелец складного стула.
   – Не волнуйтесь, Пейн, – вмешался лейтенант. – Разрешите вас спросить, сэр, – обратился он к мистеру Пиквику, который был весьма озадачен этой неучтивой интермедией, – разрешите вас спросить, принадлежит ли этот человек к вашей компании?
   – Нет, сэр, – ответил мистер Пиквик. – Он – наш гость.
   – Если не ошибаюсь, он состоит членом вашего клуба? – осведомился лейтенант.
   – Никоим образом, – сказал мистер Пиквик.
   – И он не носит значка вашего клуба? – продолжал лейтенант.
   – Нет! – отвечал изумленный мистер Пиквик.
   Лейтенант Теплтон круто повернулся к своему другу доктору Слеммеру, слегка пожав плечами, словно не совсем доверял его памяти. У маленького доктора вид был гневный, но озадаченный, а мистер Пейн злобно взирал на лучезарную физиономию ничего не подозревавшего мистера Пиквика.
   – Сэр! – сказал доктор, внезапно обратившись к мистеру Тапмену, таким тоном, что этот джентльмен вздрогнул, как будто ему в икру коварно воткнули булавку. – Вчера вечером вы были здесь на балу?
   Мистер Тапмен слабо прошептал «да», не спуская в то же время глаз с мистера Пиквика.
   – Этот человек вас сопровождал? – продолжал доктор, указывая на незнакомца, оставшегося невозмутимым.
   Мистер Тапмен подтвердил этот факт.
   – Итак, сэр, – сказал доктор незнакомцу, – я вас спрашиваю еще раз, в присутствии этих джентльменов, угодно ли вам вручить мне вашу визитную карточку и дать мне возможность обращаться с вами, как с джентльменом, или вы вынудите меня расправиться с вами самолично и незамедлительно?
   – Позвольте, сэр! – сказал мистер Пиквик. – Не получив некоторых объяснений, я не могу допустить дальнейшего развития этой истории. Тапмен, расскажите, в чем дело.
   После такого торжественного призыва к нему лично мистер Тапмен вкратце изложил суть дела; слегка коснулся вопроса о позаимствованном фраке; распространился на тему о том, что все произошло «после обеда»; в заключение добавил несколько покаянных слов и предоставил незнакомцу оправдываться по мере собственных сил и умения.
   Тот, казалось, готов был приступить к делу, как вдруг лейтенант Теплтон, посматривавший на него с большим любопытством, спросил, не скрывая презрения:
   – Не видал ли я вас в театре, сэр?
   – Несомненно, – ответил незнакомец, нимало не смутясь.
   – Это странствующий актер! – презрительно сказал лейтенант, обращаясь к доктору Слеммеру. – Он играет в пьесе, которая идет завтра вечером в Рочестерском театре для офицеров Пятьдесят второго полка. Вы не можете требовать от него удовлетворения, Слеммер… это невозможно!
   – Никак! – с достоинством заметил Пейн.
   – Сожалею, что поставил вас в такое неприятное положение, – обратился лейтенант Теплтон к мистеру Пиквику. – Разрешите вам сказать, что во избежание повторения подобных сцен следует быть более осмотрительным в выборе друзей. Прощайте, сэр! – И лейтенант быстро вышел из комнаты.
   – А мне разрешите сказать, сэр, – произнес вспыльчивый доктор Пейн, – что, будь я Теплтоном или будь я Слеммером, я дернул бы за нос вас, сэр, и всех ваших друзей. Да, сэр, всех. Меня зовут Пейн, сэр, доктор Пейн Сорок третьего полка. Прощайте, сэр.
   Закончив свою речь и произнеся последние два слова на высокой ноте, он величественно прошествовал вслед за своим другом; за ним по пятам шел доктор Слеммер, который не сказал ничего и удовольствовался лишь тем, что испепелил компанию одним взглядом.
   В продолжение вышеизложенных вызывающих речей крайнее недоумение и ярость распирали благородную грудь мистера Пиквика, грозя разорвать его жилет. Оп стоял окаменевший и смотрел в пространство. Стук захлопнувшейся двери заставил его опомниться. Ярость была написана на его лице, и глаза пылали, когда он ринулся вперед. Уже рука его коснулась дверной ручки; еще секунда – и она впилась бы в горло доктора Пейна 43-го полка, если бы мистер Снодграсс не ухватил своего высокочтимого наставника за фалды фрака и не оттащил от двери.
   – Держите его! – кричал мистер Снодграсс. – Уинкль, Тапмен! Он не смеет из-за этого подвергать опасности свою драгоценную жизнь.
   – Пустите меня! – сказал мистер Пиквик.
   – Держите его крепко! – кричал мистер Снодграсс: и соединенными усилиями всей компании мистер Пиквик был водружен в кресло.
   – Оставьте его в покое, – сказал незнакомец в зеленом фраке. – Грогу – забавный старый джентльмен – какой вздор – проглотите-ка этого – ах! – отличное лекарство.
   Проверив предварительно доброкачественность смеси, приготовленной мрачным субъектом, незнакомец поднес стакан к губам мистера Пиквика, и остаток содержимого быстро исчез.
   Наступила короткая пауза; грог сделал свое дело; добродушная физиономия мистера Пиквика быстро обрела свойственное ей выражение.
   – Они недостойны вашего внимания, – сказал мрачный гость.
   – Вы правы, сэр, – ответил мистер Пиквик. – Я стыжусь, что так погорячился. Придвигайтесь к столу, сэр.
   Мрачный субъект с готовностью повиновался; круг снова сомкнулся за столом, и гармония восстановилась. Какая-то затаенная досада, пожалуй, нашла себе пристанище в груди мистера Уинкля, вызванная, быть может временным захватом его фрака, хотя вряд ли разумно будет предположить, что такое пустячное обстоятельство могло возбудить хотя бы и мимолетное раздражение в груди пиквикиста. Во всех же остальных отношениях благодушие было вновь обретено полностью, и вечер закончился так же весело, как начался.


   ГЛАВА IV
   Полевые маневры и бивуак; еще новые друзья и приглашение поехать за город

   Многие писатели проявляют не только неразумное, но и поистине постыдное нежелание отдавать должное тем источникам, из которых они черпают ценный материал. Нам такое нежелание чуждо. Мы лишь стремимся честно исполнить ответственную обязанность, вытекающую из наших издательских функций; и сколь бы при других обстоятельствах честолюбие ни побуждало нас притязать на авторство по отношению к этим приключениям, уважение к истине воспрещает нам претендовать на что-либо большее, чем заботливое приведение их в порядок и беспристрастное изложение. Пиквикские документы являются нашим Нью-Риверским водоемом [108 - Нью-Риверский водоем – резервуар для снабжения водой северного Лондона.], а нас можно было бы сравнить с Нью-Риверской компанией. Трудами других создан для нас огромный резервуар существеннейших фактов. Мы же только подаем их и пускаем чистой и легкой струей при помощи этих выпусков – на благо людей, жаждущих пиквикской мудрости.
   Действуя в таком духе и твердо опираясь на принятое нами решение воздать должное тем источникам, к коим мы обращались, заявляем открыто, что записной книжке мистера Снодграсса обязаны мы фактами, занесенными в эту и последующую главы, – фактами, к изложению которых, очистив ныне свою совесть, мы приступаем без дальнейших комментариев.
   На следующее утро жители Рочестера и примыкающих к нему городов рано поднялись с постели в состоянии крайнего волнения и возбуждения. На линии укреплений должен был состояться большой военный смотр. Орлиное око командующего войсками будет наблюдать маневры полудюжины полков; были возведены временные фортификации, будет осаждена и взята крепость и взорвана мина.
   Мистер Пиквик был восторженным поклонником армии, о чем, быть может, догадались наши читатели, основываясь на тех кратких выдержках, какие даны нами из его описания Четема. Ничто не могло привести его в такое восхищение, ничто не могло так гармонировать с чувствами каждого из его спутников, как предстоящее зрелище. Вот почему они вскоре тронулись в путь и направились к месту действия, куда уже со всех сторон стекались толпы народа.
   Вид плаца свидетельствовал о том, что предстоящая церемония будет весьма величественной и торжественной. Были расставлены часовые, охранявшие плацдарм, и слуги на батареях, охранявшие места для леди, и бегали по всем направлениям сержанты с книгами в кожаных переплетах под мышкой, и полковник Балдер в полной парадной форме верхом галопировал с места на место, и осаживал свою лошадь, врезавшись в толпу, и заставлял ее гарцевать и прыгать, и кричал весьма грозно, и довел себя до того, что сильно охрип и сильно раскраснелся без всякой видимой причины или повода. Офицеры бегали взад и вперед, сначала переговаривались с полковником Балдером, затем отдавали распоряжения сержантам и, наконец, исчезли; и даже солдаты выглядывали из-за своих лакированных кожаных воротников с видом загадочно-торжественным, который ясно указывал на исключительный характер события.
   Мистер Пиквик со своими тремя спутниками поместился в первом ряду толпы и терпеливо ждал начала церемонии. Толпа росла с каждой секундой; и в течение следующих двух часов внимание их было поглощено теми усилиями, какие приходилось им делать, чтобы удержать завоеванную позицию. Иногда толпа вдруг напирала сзади, и тогда мистера Пиквика выбрасывало на несколько ярдов вперед с быстротой и эластичностью, отнюдь не соответствовавшими его степенной важности; иногда раздавался приказ «податься назад», и приклад ружья либо опускался на большой палец на ноге мистера Пиквика, напоминая об отданном распоряжении, либо упирался ему в грудь, обеспечивая этим немедленное выполнение приказа. Какие-то веселые джентльмены слева, напирая гуртом и придавив мистера Снодграсса, претерпевавшего нечеловеческие муки, желали узнать, «куда он прет», а когда мистер Уинкль выразил крайнее свое негодование при виде этого ничем не вызванного натиска, кто-то из стоявших сзади нахлобучил ему шляпу на глаза и спросил, не соблаговолит ли он спрятать голову в карман. Все эти остроумные шуточки, а также непонятное отсутствие мистера Тапмена (который внезапно исчез и обретался неведомо где) создали для пиквикистов ситуацию в целом скорее незавидную, чем приятную или желательную.
   Наконец, по толпе пробежал тот многоголосый гул, который обычно возвещает наступление ожидаемого события. Все взоры обратились к форту – к воротам для вылазки. Несколько секунд напряженного ожидания – и в воздухе весело затрепетали знамена, ярко засверкало оружие на солнце: колонна за колонной вышли на равнину. Войска остановились и выстроились; команда пробежала по шеренге, звякнули ружья, и войска взяли на караул; командующий в сопровождении полковника Балдера и свиты офицеров легким галопом поскакал к фронту. Заиграли все военные оркестры; лошади встали на дыбы, галопом поскакали назад и, размахивая хвостами, понеслись по всем направлениям; собаки лаяли, толпа вопила, солдаты взяли ружья к ноге, и на всем пространстве, какое мог охватить глаз, ничего не видно было кроме красных мундиров и белых штанов, застывших в неподвижности.
   Мистер Пиквик, путаясь в ногах лошадей и чудесным образом выбираясь из-под них, был столь этим поглощен, что не располагал досугом созерцать разыгрывающуюся сцену, пока она не достигла стадии, только что нами описанной. Когда, наконец, он получил возможность утвердиться на ногах, радость его и восторг были беспредельны.
   – Может ли быть что-нибудь восхитительнее? – спросил он мистера Уинкля.
   – Нет, не может, – ответил этот джентльмен, только что освободившийся от низкорослого субъекта, который уже с четверть часа стоял у него на ногах.
   – Это поистине благородное и ослепительное зрелище, – сказал мистер Снодграсс, в чьей груди быстро разгоралась искра поэзии: – Доблестные защитники страны выстроились в боевом порядке перед мирными ее гражданами; их лица выражают не воинственную жестокость, но цивилизованную кротость, в их глазах вспыхивает не злобный огонь грабежа и мести, но мягкий свет гуманности и разума!
   Мистер Пиквик вполне оценил дух этой похвальной речи, но не мог до конца с нею согласиться, ибо мягкий свет разума горел слабо в глазах воинов, так как после команды «смирно!» зритель видел только несколько тысяч пар глаз, уставившихся прямо перед собой и лишенных какого бы то ни было выражения.
   – Теперь мы занимаем превосходную позицию, – сказал мистер Пиквик, осматриваясь по сторонам.
   Толпа вокруг них постепенно рассеялась, и поблизости не было почти никого.
   – Превосходную! – подтвердили и мистер Снодграсс и мистер Уинкль.
   – Что они сейчас делают? – осведомился Пиквик, поправляя очки.
   – Я… я склонен думать, – сказал мистер Уинкль, меняясь в лице, – я склонен думать, что они собираются стрелять.
   – Вздор! – поспешно проговорил мистер Пиквик.
   – Я… я, право же, думаю, что они хотят стрелять, – настаивал мистер Снодграсс, слегка встревоженный.
   – Не может быть, – возразил мистер Пиквик.
   Едва произнес он эти слова, как все шесть полков прицелились из ружей, словно у всех была одна общая мишень, – и этой мишенью были пиквикисты, – и раздался залп, самый устрашающий и оглушительный, какой когда-либо потрясал землю до самого ее центра или пожилого джентльмена до глубины его существа.
   При таких затруднительных обстоятельствах мистер Пиквик – под градом холостых залпов и под угрозой атаки войск, которые начали строиться с противоположной стороны, – проявил полное хладнокровие и самообладание, каковые являются неотъемлемыми принадлежностями великого духа. Он схватил под руку мистера Уинкля и, поместившись между этим джентльменом и мистером Снодграссом, настойчиво умолял их вспомнить о том, что стрельба не грозит им непосредственной опасностью, если исключить возможность оглохнуть от шума.
   – А… а что, если кто-нибудь из солдат по ошибке зарядил ружье пулей? – возразил мистер Уинкль, бледнел при мысли о такой возможности, им же самим измышленной. – Я только что слышал – что-то просвистело к воздухе, и очень громко: под самым моим ухом.
   – Не броситься ли нам ничком на землю? – предложил мистер Снодграсс.
   – Нет, нет… все уже кончено, – сказал мистер Пиквик.
   Быть может, губы его дрожали и щеки побледнели, но ни одно слово, свидетельствующее об испуге или волнении, не сорвалось с уст этого великого человека.
   Мистер Пиквик был прав: стрельба прекратилась. По едва он успел поздравить себя с тем, что догадка его правильна, как вся линия пришла в движение: хрипло пронеслась команда, и, раньше чем кто-нибудь из пиквикистов угадал смысл этого нового маневра, все шесть полков с примкнутыми штыками перешли в наступление, стремительно бросившись к тому самому месту, где расположился мистер Пиквик со своими друзьями.
   Человек смертен, и есть предел, за который не может простираться человеческая храбрость. Мистер Пиквик глянул сквозь очки на приближающуюся лавину, а затем решительно повернулся к ней спиной, – не скажем – побежал: во-первых, это выражение пошло; во-вторых, фигура мистера Пиквика была отнюдь не приспособлена к такому виду отступления. Он пустился рысцой, развив такую скорость, на какую только способны были его ноги, такую скорость, что затруднительность своего положения мог оценить в полной мере, когда было уже слишком поздно.
   Неприятельские войска, чье появление смутило мистера Пиквика несколько секунд назад, выстроились, чтобы отразить инсценированную атаку войск, осаждающих крепость; и в результате мистер Пиквик со своими приятелями внезапно очутился между двумя длиннейшими шеренгами, из коих одна быстрым шагом приближалась, а другая в боевом порядке ждала столкновения.
   – Эй! – кричали офицеры надвигающейся шеренги.
   – Прочь с дороги! – орали офицеры неподвижной шеренги.
   – Куда нам идти? – вопили всполошившиеся пиквикисты.
   – Эй-эй-эй! – было единственным ответом.
   Секунда смятения, тяжелый топот ног, сильное сотрясение, заглушенный смех… С полдюжины полков уже удалились на полтысячи ярдов, а подошвы мистера Пиквика продолжали мелькать в воздухе.
   Мистер Снодграсс и мистер Уинкль совершили вынужденные курбеты с замечательным проворством, и первое, что увидел этот последний, сидя на земле и вытирая желтым шелковым носовым платком животворную струю, лившуюся из носа, был его высокочтимый наставник, преследовавший свою собственную шляпу, которая, шаловливо подпрыгивая, уносилась вдаль.
   Погоня за собственной шляпой является одним из тех редких испытаний, смешных и печальных одновременно, – которые вызывают мало сочувствия. Значительное хладнокровие и немалая доза благоразумия требуются при поимке шляпы. Не следует спешить – иначе вы перегоните ее; не следует впадать в другую крайность – иначе окончательно ее потеряете. Наилучший способ – бежать полегоньку, не отставая от объекта преследования, быть осмотрительным и осторожным, ждать удобного случая, постепенно обгоняя шляпу, затем быстро нырнуть, схватить ее за тулью, нахлобучить на голову и все время благодушно улыбаться, как будто вас это забавляет не меньше, чем всех остальных.
   Дул приятный ветерок, и шляпа мистера Пиквика весело катилась вдаль. Ветер пыхтел, и мистер Пиквик пыхтел, а шляпа резво катилась и катилась, словно проворный дельфин на волнах прибоя, и она укатилась бы далеко от мистера Пиквика, если бы по воле провидения не появилось на ее пути препятствие как раз в тот момент, когда этот джентльмен готов был бросить ее на произвол судьбы.
   Мистер Пиквик был в полном изнеможении и хотел уже отказаться от погони, когда порыв ветра отнес шляпу к колесу одного из экипажей, стоявших на том самом месте, к которому он устремлялся. Мистер Пиквик, оценив благоприятный момент, быстро рванулся вперед, завладел своей собственностью, водрузил ее на голову и остановился, чтобы перевести дух. Не прошло и полминуты, как он услышал голос, нетерпеливо окликавший его по имени, и тотчас же узнал голос мистера Тапмена, и подняв голову, увидел зрелище, преисполнившее его удивлением и радостью.
   В четырехместной коляске, из которой по случаю тесноты были выпряжены лошади, стоял дородный пожилой джентльмен в синем сюртуке с блестящими пуговицами, в плисовых штанах и в высоких сапогах с отворотами, затем две юных леди в шарфах и перьях, молодой джентльмен, по-видимому влюбленный в одну из юных леди в шарфах и перьях, леди неопределенного возраста, по всей видимости тетка упомянутых леди, и мистер Тапмен, державшийся столь непринужденно и развязно, словно с первых дней младенчества был членом этой семьи. К задку экипажа была привязана внушительных размеров корзина – одна из тех корзин, которые всегда пробуждают в созерцательном уме мысли о холодной птице, языке и бутылках вина, а на козлах сидел жирный краснолицый парень, погруженный в дремоту. Каждый мыслящий наблюдатель с первого взгляда мог определить, что его обязанностью является распределение содержимого упомянутой корзины, когда настанет для его потребления подходящий момент.
   Мистер Пиквик торопливо окидывал взглядом эти интересные детали, когда его снова окликнул верный ученик.
   – Пиквик! Пиквик! – восклицал мистер Тапмен. – Залезайте сюда! Поскорей!
   – Пожалуйте, сэр, милости просим, – сказал дородный джентльмен. – Джо! Несносный мальчишка… Он опять заснул… Джо, опусти подножку.
   Жирный парень не спеша скатился с козел, опустил подножку и держал дверцу экипажа приветливо открытой. В этот момент подошли мистер Снодграсс и мистер Уинкль.
   – Всем хватит места, джентльмены, – сказал дородный джентльмен. – Двое в экипаже, один на козлах. Джо, освободи место на козлах для одного из этих джентльменов. Ну, сэр, пожалуйте! – И дорожный джентльмен протянул руку и втащил в коляску сперва мистера Пиквика, а затем мистера Снодграсса. Мистер Уинкль влез на козлы, жирный парень, переваливаясь, вскарабкался на тот же насест и мгновенно заснул.
   – Очень рад вас видеть, джентльмены, – сказал дородный джентльмен. – Я вас очень хорошо знаю, хотя вы меня, быть может, и не помните. Прошлой зимой я провел несколько вечеров у вас в клубе… Встретил здесь сегодня утром моего друга мистера Тапмена и очень ему обрадовался. Как же вы поживаете, сэр? Вид у вас цветущий.
   Мистер Пиквик поблагодарил за комплимент и дружески пожал руку дородному джентльмену в сапогах с отворотами.
   – Ну, а вы как себя чувствуете, сэр? – продолжал дородный джентльмен, с отеческой заботливостью обращаясь к мистеру Снодграссу. – Прекрасно, да? Ну, вот и отлично, вот и отлично. А вы, сэр? (Обращаясь к мистеру Уинклю.) Очень рад, что вы хорошо себя чувствуете, очень и очень рад. Джентльмены, эти девицы – мои дочери, а это моя сестра, мисс Рейчел Уордль. Она – мисс, хотя и не так понимает свою миссию… Что, сэр, как? – И дородный джентльмен игриво толкнул мистера Пиквика локтем в бок и от души расхохотался.
   – Ах, братец! – с укоризненной улыбкой воскликнула мисс Уордль.
   – Да ведь я правду говорю, – возразил дородный джентльмен, – никто не может это отрицать. Прошу прощенья, джентльмены, вот это мой приятель мистер Трандль. Ну-с, а теперь, когда все друг с другом знакомы, я предлагаю располагаться без всяких стеснений, и давайте-ка посмотрим, что там такое происходит. Вот мой совет.
   С этими словами дородный джентльмен надел очки, мистер Пиквик взял подзорную трубу, и все находящиеся в экипаже встали и через головы зрителей начали созерцать военные эволюции.
   Это были изумительные эволюции: одна шеренга палила над головами другой шеренги, после чего убегала прочь, затем эта другая шеренга палила над головами следующей и в свою очередь убегала; войска построились в каре, а офицеры поместились в центре; потом спустились по лестницам в ров и вылезли из него с помощью тех же лестниц; сбили баррикады из корзин и проявили величайшую доблесть. Инструментами, напоминающими гигантские швабры, забили снаряды в пушки; и столько было приготовлений к пальбе и так оглушительно прогремел залп, что воздух огласился женскими воплями. Юные мисс Уордль так перепугались, что мистер Трандль буквально вынужден был поддержать одну из них в экипаже, в то время как мистер Снодграсс поддерживал другую, а у сестры мистера Уордля нервическое возбуждение достигло столь ужасных размеров, что мистер Тапмен счел совершенно необходимым обвить рукой ее стан, дабы она не упала. Все были взволнованы, кроме жирного парня; он же спал сладким сном, словно рев пушек с детства заменял ему колыбельную.
   – Джо! Джо! – кричал дородный джентльмен, когда крепость была взята, а осаждающие и осажденные уселись обедать. – Несносный мальчишка, он опять заснул! Будьте так добры, ущипните его, сэр… пожалуйста, за ногу, иначе его не разбудишь… очень вам благодарен. Развяжи корзину, Джо!
   Жирный парень, которого мистер Уинкль успешно разбудил, ущемив большим и указательным пальцами кусок ляжки, снова скатился с козел и начал развязывать корзину, проявляя больше расторопности, чем можно было ждать от него, судя по его пассивности до сего момента.
   – А теперь придется немного потесниться, – сказал дородный джентльмен.
   Посыпались шутки по поводу того, что в тесноте у леди изомнутся рукава платьев, послышались шутливые предложения, вызвавшие яркий румянец на щеках леди, – посадить их к джентльменам на колени, и, наконец, все разместились в коляске. Дородный джентльмен начал передавать в экипаж различные вещи, которые брал из рук жирного парня, поднявшегося для этой цели на задок экипажа.
   – Ножи и вилки, Джо!
   Ножи и вилки были поданы; леди и джентльмены в коляске и мистер Уинкль на козлах были снабжены этой полезной утварью.
   – Тарелки, Джо, тарелки!
   Повторилась та же процедура, что и при раздаче ножей и вилок.
   – Теперь птицу, Джо. Несносный мальчишка – он опять заснул! Джо! Джо! (Несколько ударов тростью по голове, и жирный парень не без труда очнулся от летаргии.) Живей, подавай закуску!
   В этом последнем слове было что-то, заставившее жирного парня встрепенуться. Он вскочил; его оловянные глаза, поблескивавшие из-за раздувшихся щек, жадно впились в съестные припасы, когда он стал извлекать их из корзины.
   – Ну-ка, пошевеливайся, – сказал мистер Уордль, ибо жирный парень любовно склонился над каплуном и, казалось, не в силах был с ним расстаться. Парень глубоко вздохнул и, бросив пламенный взгляд на аппетитную птицу, неохотно передал ее своему хозяину.
   – Правильно… смотри в оба. Давай язык… паштет из голубей. Осторожнее, не урони телятину и ветчину… Не забудь омары… Вынь салат из салфетки… Давай соус.
   Эти распоряжения срывались с уст мистера Уордля, пока он вручал упомянутые блюда, переправляя всем тарелки в руки и на колени.
   – Чудесно, не правда ли? – осведомился сей жизнерадостный джентльмен, когда процесс уничтожения пищи начался.
   – Чудесно! – подтвердил мистер Уинкль, сидя на козлах и разрезая птицу.
   – Стакан вина?
   – С величайшим удовольствием.
   – Возьмите-ка бутылку к себе на козлы.
   – Вы очень любезны.
   – Джо!
   – Что прикажете, сэр? (На сей раз он не спал, ибо только что ухитрился стянуть пирожок с телятиной.)
   – Бутылку вина джентльмену на козлах. Очень рад нашей встрече, сэр.
   – Благодарю вас. – Мистер Уинкль осушил стакан и поставил бутылку подле себя на козлы.
   – Разрешите, сэр, выпить за ваше здоровье? – обратился мистер Трандль к мистеру Уинклю.
   – Очень приятно, – ответил мистер Уинкль, и оба джентльмена выпили.
   Затем выпили по стаканчику все, не исключая и леди.
   – Как наша милая Эмили кокетничала с чужим джентльменом! – шепнула своему брату, мистеру Уордлю, тетка, старая дева, со всей завистью, на которую способна тетка и старая дева.
   – Ну, так что же? – отозвался веселый пожилой джентльмен. – Мне кажется, это очень естественно… ничего удивительного. Мистер Пиквик, не угодно ли вина, сэр?
   Мистер Пиквик, глубокомысленно исследовавший начинку паштета, с готовностью согласился.
   – Эмили, дорогая моя, – покровительственно сказала пребывающая в девичестве тетушка, – не говори так громко, милочка.
   – Ах, тетя!
   – Тетка и этот старенький джентльмен разрешают себе все, а другим ничего, – шепнула мисс Изабелла Уордль своей сестре Эмили.
   Молодые леди весело засмеялись, а старая попыталась скроить любезную мину, но это ей не удалось.
   – Молодые девушки так бойки, – сказала мисс Уордль мистеру Тапмену таким соболезнующим тоном, словно оживление являлось контрабандой, а человек, не скрывавший его, совершал великое преступление и грех.
   – О да! – отозвался мистер Тапмен, не уяснив себе, какого ответа от него ждут. – Это очаровательно.
   – Гм… – недоверчиво протянула мисс Уордль.
   – Разрешите? – самым слащавым тоном сказал мистер Тапмен, прикасаясь одной рукой к пальцам очаровательной Рейчел, а другой приподнимая бутылку. – Разрешите?
   – О, сэр!
   Мистер Тапмен имел весьма внушительный вид, а Рейчел выразила опасение, не возобновится ли пальба, ибо и таком случае ей придется еще раз прибегнуть к его поддержке.
   – Как вы думаете, можно ли назвать моих милых племянниц хорошенькими? – шепотом спросила мистера Тапмена любящая тетушка.
   – Пожалуй, если бы здесь не было их тетушки, – ответил находчивый пиквикист, сопровождая свои слова страстным взглядом.
   – Ах, шалун… но серьезно… Если бы цвет лица у них был чуточку лучше, они могли бы показаться хорошенькими… при вечернем освещении?
   – Да, пожалуй, – равнодушным тоном проговорил мистер Тапмен.
   – Ах, какой вы насмешник… Я прекрасно знаю, что вы хотели сказать.
   – Что? – осведомился мистер Тапмен, который ровно ничего не хотел сказать.
   – Вы подумали о том, что Изабелла горбится… да, да, подумали! Вы, мужчины, так наблюдательны! Да, она горбится, этого нельзя отрицать, и уж, конечно, ничто так не уродует молодых девушек, как эта привычка горбиться. Я ей часто говорю, что пройдет несколько лет и на нее страшно будет смотреть. Да и насмешник же вы!
   Мистер Тапмен ничего не имел против такой репутации, приобретенной по столь дешевой цене, он приосанился и загадочно улыбнулся.
   – Какая саркастическая улыбка! – с восхищением сказала Рейчел. – Право же, я вас боюсь.
   – Боитесь меня?
   – О, вы от меня ничего не скроете, я прекрасно знаю, что значит эта улыбка.
   – Что? – спросил мистер Тапмен, который и сам этого не знал.
   – Вы хотите сказать, – понизив голос, продолжала симпатичная тетка, вы хотели сказать, что сутулость Изабеллы не такое уж большое несчастье по сравнению с развязностью Эмили. А Эмили очень развязна! Вы не можете себе представить, до чего это меня иногда огорчает! Я часами плачу, а мой брат так добр, так доверчив, он ничего не замечает, я совершенно уверена, что это разбило бы ему сердце. Быть может, всему виной только манера держать себя, хотелось бы мне так думать… Я утешаю себя этой надеждой… (Тут любящая тетушка испустила глубокий вздох и уныло покачала головой.)
   – Ручаюсь, что тетка говорит о нас, – шепнула мисс Эмили Уордль своей сестре, – я в этом уверена, у нее такая злющая физиономия.
   – Ты думаешь? – отозвалась Изабелла. – Гм… Дорогая тетя!
   – Что, милочка?
   – Тетя, я так боюсь, что вы простудитесь… пожалуйста, наденьте платок, закутайте вашу милую старую голову… право же, нужно беречь себя в ваши годы!
   Хотя расплата была произведена той же монетой и по заслугам, но вряд ли можно было придумать месть более жестокую. Неизвестно, в какой форме излила бы тетка свое негодование, не вмешайся мистер Уордль, который, ничего не подозревая, переменил тему разговора, энергически окликнув Джо.
   – Несносный мальчишка, – сказал пожилой джентльмен, – он опять заснул!
   – Удивительный мальчик! – произнес мистер Пиквик. – Неужели он всегда так спит?
   – Спит! – подтвердил старый джентльмен. – Он всегда спит. Во сне исполняет приказания и храпит, прислуживая за столом.
   – В высшей степени странно! – заметил мистер Пиквик.
   – Да, очень странно, – согласился старый джентльмен. – Я горжусь этим парнем… ни за что на свете я бы с ним не расстался. Это чудо природы! Эй, Джо, Джо, убери посуду и откупорить еще одну бутылку, слышишь?
   Жирный парень привстал, открыл глаза, проглотил огромный кусок пирога, который жевал в тот момент, когда заснул, и не спеша исполнил приказание своего хозяина: собрал тарелки и уложил их в корзинку, пожирая глазами остатки пиршества. Была подана и распита еще одна бутылка; опять привязали корзину, жирный парень занял свое место на козлах, очки и подзорная труба снова были извлечены. Тем временем маневры возобновились. Свист, стрельба, испуг леди, а затем, ко всеобщему удовольствию, была взорвана и мина. Когда дым от взрыва рассеялся, войска и зрители последовали этому примеру и тоже рассеялись.
   Не забудьте, – сказал пожилой джентльмен, пожимая руку мистеру Пиквику и заканчивая разговор, начатый во время заключительной стадии маневров, – завтра вы у нас в гостях.
   – Непременно, – ответил мистер Пиквик.
   – Адрес у вас есть?
   – Менор Фарм, Дингли Делл [109 - Менор Фарм, Дингли Делл – измышленные Диккенсом названия поместья (первое название) и городского поселка (второе); в литературе о Диккенсе можно найти множество догадок о том, какую реальную помещичью усадьбу Диккенс избрал для прославленного описания святок и приключений мистера Пиквика в английском поместье, но единого мнения у диккенсоведов нет.], – отозвался мистер Пиквик, заглянув в записную книжку.
   – Правильно, – подтвердил старый джентльмен. – И помните, я вас отпущу не раньше чем через неделю и позабочусь о том, чтобы вы увидели все достойное внимания. Если вас интересует деревенская жизнь, пожалуйте ко мне, и я дам вам ее в изобилии. Джо! – Несносный мальчишка: он опять заснул! Джо, помоги Тому заложить лошадей!
   Лошадей впрягли, кучер влез на козлы, жирный парень поместился рядом с ним, распрощались, и экипаж отъехал. Когда пиквикисты в последний раз оглянулись, заходящее солнце бросало яркий отблеск на лица сидевших в экипаже и освещало фигуру жирного парня. Голова его поникла на грудь, он спал сладким сном.


   ГЛАВА V,
   краткая, повествующая, между прочим, о том, как мистер Пиквик вызвался править, а мистер Уинкль – ехать верхом, и что из этого получилось

   Ясным и чистым было небо, благоуханным – воздух, и все вокруг являлось во всей своей красе, когда мистер Пиквик облокотился о перила Рочестерского моста, созерцая природу и дожидаясь завтрака. Пейзаж в самом деле мог очаровать и менее созерцательную душу, чем та, перед которой он расстилался.
   Слева от наблюдателя находилась полуразрушенная стена, во многих местах пробитая и кое-где грузно нависавшая над узким берегом. Водоросли длинной бахромой повисли на зазубренных и острых камнях, трепеща при малейшем дуновении ветра, и зеленый плющ горестно обвился вокруг темных и разрушенных бойниц. За стеной вставал древний замок – башни его были без кровли, а массивные стены грозили рухнуть, но он горделиво возвещал нам о былой силе и мощи, когда лет семьсот назад он оглашался бряцанием оружия и шумом празднеств и оргий. По обеим сторонам тянулись, уходя вдаль, берега Медуэй, покрытые нивами и пастбищами, виднелись ветряные мельницы, церкви, и эта красочная панорама казалась еще прекраснее от изменчивых теней, которые быстро пробегали по ней, когда легкие и расплывчатые облачка таяли в лучах утреннего солнца. Река, отражая чистую синеву неба, сверкала и искрилась, бесшумно струясь, и с ясным прозрачным журчанием погружались в воду весла рыбаков, когда тяжелые, но живописные лодки медленно скользили вниз по течению.
   От приятных грез, навеянных раскинувшимся перед ним пейзажем, мистера Пиквика пробудил глубокий вздох и прикосновение к плечу. Он оглянулся: возле него стоял мрачный субъект.
   – Созерцаете картину природы? – осведомился мрачный субъект.
   – Да, – сказал мистер Пиквик.
   – И поздравляете себя с тем, что так рано встали?
   Мистер Пиквик кивнул в знак согласия.
   – Ах, следовало бы вставать пораньше, чтобы видеть солнце во всем его великолепии, ибо редко сияет оно так ослепительно в течение целого дня. Утро дня и утро жизни слишком сходны.
   – Вы правы, сэр, – согласился мистер Пиквик.
   – Говорят: «Утро слишком прекрасно, чтобы длиться», – продолжал мрачный субъект. – То же самое можно сказать и о повседневном нашем существовании. Боже! Чего бы я не сделал, чтобы вернуть дни детства или забыть о них навеки!
   – Вы пережили много горя, сэр, – сочувственно заметил мистер Пиквик.
   – Да, – поспешно подтвердил мрачный субъект. – Да, я пережил больше, чем могут себе представить те, кто видит меня теперь.
   На секунду он умолк, потом отрывисто спросил:
   – Не мелькала ли у вас мысль в такое утро, как сегодня, что было бы блаженством и счастьем броситься в воду и утонуть?
   – Помилуй бог, нет! – ответил мистер Пиквик, отступая от перил, ибо у него возникло опасение, как бы мрачный субъект, эксперимента ради, не столкнул его вниз.
   – А я часто об этом думал, – продолжал мрачный субъект, не заметив его движения. – Тихая прохладная вода как будто сулит мне отдых и покой. Прыжок, плеск, недолгая борьба, взбаламученные волны постепенно уступают место легкой ряби, вы погребены в водяной могиле, и вместе с вами погребены ваши горести и несчастья.
   Ввалившиеся глаза мрачного субъекта ярко вспыхнули, но минутное возбуждение быстро угасло, он спокойно отвернулся и сказал:
   – Довольно об этом. Мне бы хотелось обсудить с вами другой предмет. В тот вечер вы мне предложили прочесть рукопись и внимательно слушали чтение.
   – Совершенно верно, – подтвердил мистер Пиквик, – и я несомненно полагал…
   – Мнения меня не интересуют, – перебил мрачный субъект, – и я в них не нуждаюсь. Вы путешествуете для собственного удовольствия и обогащения знаниями. Что вы скажете, если я вам пришлю занятную рукопись – заметьте, занятной я ее называю не потому, что она ужасна или невероятна, нет, она занятна как романтическая страница подлинной жизни. Не огласите ли вы ее в клубе, о котором столь часто говорите?
   – Конечно, если вы желаете, – ответил мистер Пиквик, – и она будет занесена в протоколы.
   – Вы ее получите, – заявил мрачный субъект. – Ваш адрес? – И, узнав от мистера Пиквика предполагаемый маршрут, он старательно занес его в свою засаленную записную книжку, затем, отклонив настойчивое приглашение мистера Пиквика позавтракать вместе, расстался с ним у двери гостиницы и медленно побрел прочь.
   Спутники мистера Пиквика поджидали его к завтраку, который был уже готов, и все блюда заманчиво расставлены. Уселись за стол, а засим поджаренная ветчина, яйца, чай, кофе и всякая всячина начали исчезать с быстротой, свидетельствовавшей как о превосходном качестве продуктов, так и о прекрасном аппетите всей компании.
   – Ну-с, поговорим о Менор Фарм, – сказал мистер Пиквик. – Как мы туда поедем?
   – Не посоветоваться ли нам со слугою? – предложил мистер Тапмен, после чего слуга был призван.
   – Дингли Делл, джентльмены?.. Пятнадцать миль, джентльмены… по проселочной дороге… Дорожную коляску, сэр?
   – В дорожной коляске могут поместиться только двое, – возразил мистер Пиквик.
   – Совершенно верно, сэр, прошу прощенья, сэр. Прекрасный четырехколесный экипаж, сэр, сиденье сзади для двух, одно место впереди для джентльмена, который правит. Ах, прошу прощенья, сэр, – экипаж трехместный.
   – Что же нам делать? – спросил мистер Снодграсс.
   – Может быть, один из джентльменов пожелает ехать верхом, сэр? – предложил слуга, посматривая на мистера Уинкля. – Очень хороши верховые лошади, сэр, любой из слуг мистера Уордля может отвести лошадь назад, когда отправится в Рочестер.
   – Отлично, – сказал мистер Пиквик. – Уинкль, хотите прокатиться верхом?
   В тайниках души мистера Уинкля возникли серьезные опасения, касающиеся его умения ездить верхом, но ему во что бы то ни стало хотелось их скрыть, а посему он и ответил тотчас же и очень решительно:
   – Конечно. Я буду в восторге.
   Мистер Уинкль бросил вызов судьбе. Иного выхода у него не было.
   – Велите подать лошадей к одиннадцати часам, – распорядился мистер Пиквик.
   – Слушаю, сэр, – ответил слуга.
   Слуга удалился, завтрак был окончен, и путешественники поднялись каждый в свою комнату, чтобы уложить костюмы, которые хотели взять с собой.
   Мистер Пиквик покончил со всеми приготовлениями и из-за оконных занавесок столовой взирал на прохожих, когда вышел слуга и доложил, что лошади поданы. Сообщение это было подтверждено самим экипажем, который не замедлил появиться перед окнами вышеупомянутой половой.
   Это был диковинный зеленый ящичек на четырех колесах, с низким двухместным сиденьем, напоминающим плетенку для винных бутылок, с высоким насестом спереди для одного человека, влекомый гигантской бурой лошадью, которая обнаруживала великолепный по своей симметрии костяк. Тут же стоял конюх, держа за повод оседланную для мистера Уинкля другую рослую лошадь, по-видимому, близкую родственницу животного, впряженного в экипаж.
   – Господи помилуй! – воскликнул мистер Пиквик, когда они стояли на тротуаре и ждали, пока уложены будут в экипаж их вещи. – Господи помилуй, а кто ж будет править? Об этом я и не подумал.
   – Вы конечно, – сказал мистер Тапмен.
   – Разумеется, – сказал мистер Снодграсс.
   – Я! – воскликнул мистер Пиквик.
   – Не извольте беспокоиться, сэр, – вмешался конюх. – Доверьтесь ей, сэр, спокойно: грудной младенец – и тот с ней справится.
   – А она не пуглива? – осведомился мистер Пиквик.
   – Пуглива, сэр? Покажите ей воз обезьян с обожженными хвостами – она и то не испугается.
   Такой отзыв рассеивал все сомнения. Мистер Тапмен и мистер Снодграсс влезли в ящик, мистер Пиквик взобрался на насест и поставил ноги на обитую клеенкой подножку, приспособленную специально для этой цели.
   – Ну, Блестящий Уильям, – сказал конюх своему подручному, – подай джентльмену вожжи.
   Блестящий Уильям (должно быть, этим прозвищем он был обязан своим прилизанным волосам и лоснящейся физиономии) вложил вожжи в левую руку мистера Пиквика, а старший конюх сунул ему хлыст в правую руку.
   – Тпру! – закричал мистер Пиквик, когда рослое животное попятилось, не скрывая своего намерения ввалиться через окно в столовую.
   – Тпру! – отозвались из ящика мистер Тапмен и мистер Снодграсс.
   – Ничего! Это ей порезвиться вздумалось, джентльмены, – ободряюще заметил старший конюх. – Придержи-ка ее, Уильям.
   Подручный укротил буйный нрав животного, а конюх поспешил на помощь к мистеру Уинклю.
   – С этой стороны пожалуйте, сэр.
   – Провалиться мне на этом месте, если джентльмен не собирался влезть не с той стороны, – ухмыляясь, шепнул форейтор на ухо официанту, веселившемуся от всей души.
   Мистер Уинкль, следуя инструкции, уселся в седло, но с таким трудом, словно ему пришлось карабкаться на борт первоклассного военного судна.
   – Все в порядке? – осведомился мистер Пиквик, предчувствуя в глубине души, что о порядке и речи быть не может.
   – Все в порядке, – слабым голосом ответил мистер Уинкль.
   – Пошел! – крикнул конюх. – Держите вожжи, сэр.
   И вот на потеху всего двора повозка и верховой конь помчались: одна – с мистером Пиквиком на козлах, другой – с мистером Уинклем на спине.
   – Отчего это она идет как-то боком? – обратился мистер Снодграсс из ящика к мистеру Уинклю в седле.
   – Понятия не имею, – ответил мистер Уинкль.
   Его лошадь несло по улице самым загадочным образом: боком вперед, головой к одной стороне улицы и хвостом – к другой.
   Мистер Пиквик этого не видел и не имел времени заметить что бы то ни было, так как все его внимание было сосредоточено на лошади, впряженной в повозку и проявлявшей своеобразные наклонности, весьма интересные для постороннего наблюдателя, но отнюдь не столь занимательные для лиц, сидевших в экипаже. Не говоря уже о весьма неприятной и раздражающей привычке задирать голову и натягивать вожжи так, что мистеру Пиквику великого труда стоило удерживать их в руке, лошадь проявляла странную склонность внезапно бросаться в сторону, останавливаться, а затем в течение нескольких минут мчаться вперед с быстротой, исключающей всякую возможность управлять экипажем.
   – Что она хочет показать этим? – спросил мистер Снодграсс, когда лошадь в двадцатый раз проделала этот маневр.
   – Не знаю, – отозвался мистер Тапмен. – Я бы сказал, что она пуглива, а как по-вашему?
   Мистер Снодграсс хотел что-то ответить, когда его прорвал возглас мистера Пиквика.
   – Тпру! – воскликнул сей джентльмен. – Я уронил хлыст.
   – Уинкль! – сказал мистер Снодграсс, когда всадник на рослой лошади подъехал к ним рысцой, в шляпе, надвинутой на самые уши, и сотрясаясь всем телом от резких движений, словно вот-вот рассыплется на кусочки. – Уинкль, будьте добры, поднимите хлыст.
   Мистер Уинкль натягивал поводья огромной лошади, пока лицо у него не почернело; ухитрившись, наконец, остановить лошадь, он слез, подал мистеру Пиквику хлыст и, схватив поводья, приготовился снова вскочить в седло.
   Захотелось ли рослой лошади, отличавшейся природной игривостью, невинно пошалить с мистером Уинклем, или она сообразила, что не менее приятную прогулку может совершить и без всадника, – эти вопросы мы, конечно, не в силах разрешить окончательно и определенно. Какими бы мотивами ни руководствовалось животное, несомненным остается один факт: едва схватил мистер Уинкль поводья, как лошадь перебросила их через голову и на всю их длину отскочила назад.
   – Милая скотинка, – вкрадчиво сказал мистер Уинкль, – милая скотинка, добрая старая лошадка!
   Но «милая скотинка» презирала лесть: чем упорнее старался мистер Уинкль к ней подойти, тем настойчивее она отступала, и, несмотря на уговоры и улещиванье, мистер Уинкль и лошадь кружились на одном месте в течение десяти минут, а по прошествии этого времени расстояние между ними отнюдь не уменьшилось, – положение неприятное при любых обстоятельствах, а тем более на безлюдной дороге, где никто не придет на помощь.
   – Что мне делать? – крикнул мистер Уинкль после длительного кружения на одном месте. – Что мне делать? Я не могу к ней подойти.
   – Ведите ее на поводу, пока мы не доберемся до заставы, – ответил мистер Пиквик.
   – Да она не хочет идти! – завопил мистер Уинкль. Вылезайте и подержите ее.
   Мистер Пиквик – сама доброта и человеколюбие – бросил вожжи на спину своей лошади и, спустившись с козел, заботливо повернул повозку к придорожным кустам на тот случай, если кто проедет по дороге, после чего поспешил на помощь к своему злополучному спутнику, оставив мистера Тапмена и мистера Снодграсса в экипаже.
   Едва завидев мистера Пиквика, приближавшегося с хлыстом в руке, лошадь перестала упорно кружиться на одном месте и начала отступать столь решительно, что потащила за собой мистера Уинкля, не выпускавшего поводьев, и заставила его бежать в ту сторону, откуда они только что приехали. Мистер Пиквик бросился на помощь, но чем быстрее устремлялся он вперед, тем быстрее бежала от него лошадь. Послышался топот копыт, заклубилась пыль, и мистер Уинкль, едва не вывихнувший руки, благоразумно бросил повод. Лошадь остановилась, посмотрела, тряхнула головой, повернулась и спокойно побежала рысью домой в Рочестер, предоставив мистеру Уинклю и мистеру Пиквику с немым отчаянием взирать друг на друга. Какой-то дребезжащий звук привлек их внимание. Они встрепенулись.
   – Господи помилуй! – воскликнул несчастный мистер Пиквик. – И другая лошадь убегает!
   Это была истинная правда. Шум испугал лошадь, а вожжи лежали у нее на спине. Результаты угадать нетрудно. Она сорвалась с места, увлекая за собой четырехколесный экипаж с мистером Тапменом и мистером Снодграссом. Скачка продолжалась недолго. Мистер Тапмен прыгнул в кусты, мистер Снодграсс последовал его примеру; лошадь разбила четырехколесную повозку о деревянный мост, – кузов отделился от колес, ящик сорвался, и лошадь остановилась как вкопанная, созерцая произведенное ею разрушение.
   Первой заботой двух уцелевших друзей было извлечь своих злополучных спутников из кустов, где они застряли, – процесс, который доставил им несказанное удовольствие, когда они убедились, что никто не получил никаких повреждений, если не считать нескольких дыр на платье и легких царапин, нанесенных колючками. Следующей их заботой было выпрячь лошадь. По окончании этой сложной операции компания медленно побрела вперед, ведя за собой лошадь, а повозку бросив на произвол судьбы.
   Через час ходьбы путешественники увидели маленький придорожный трактир – перед домом два вяза, водопойная колода для лошадей и столб с вывеской, позади несколько бесформенных стогов сена, сбоку огород, а вокруг разбросанные в странном беспорядке ветхие сараи и надворные строения. На огороде работал рыжеволосый человек. Мистер Пиквик громко окликнул его:
   – Эй! Послушайте!
   Рыжеволосый выпрямился, заслонил глаза рукой и посмотрел пристально и холодно на мистера Пиквика и его спутников.
   – Эй! Послушайте! – повторил мистер Пиквик.
   – В чем дело? – отозвался рыжеволосый.
   – Далеко отсюда до Дингли Делла?
   – Добрых семь миль.
   – Дорога хорошая?
   – Плохая.
   Дав сей краткий ответ и удовлетворив, по-видимому, свое любопытство еще одним пристальным взглядом, рыжеволосый снова принялся за работу.
   – Мы бы хотели на время оставить здесь эту лошадь, – сказал мистер Пиквик. – Можно?
   – Лошадь хотите здесь оставить? – повторил рыжеволосый, опираясь на лопату.
   – Ну да, – ответил мистер Пиквик, который уже успел подойти вместе с лошадью к изгороди.
   – Хозяйка! – заорал человек с рыжими волосами, выйдя из огорода и в упор глядя на лошадь. – Хозяйка!
   На зов явилась высокая костлявая женщина, прямая, как палка, в грубой синей накидке, с талией под мышками.
   – Скажите, любезная, можно оставить здесь эту лошадь? – вкрадчиво спросил мистер Тапмен, выступая вперед.
   Женщина очень пристально разглядывала всю компанию, а рыжеволосый шепнул ей что-то на ухо.
   – Нет, – ответила она, подумав. – Боюсь.
   – Боитесь! – воскликнул мистер Пиквик. – Чего может бояться эта женщина?
   – Недавно мы из-за этого попали в беду, – сказала женщина, поворачивая к дому. – Не о чем тут толковать.
   – В высшей степени странно! – воскликнул удивленный мистер Пиквик.
   – Мне… мне кажется, – шепнул мистер Уинкль окружившим его друзьям, – мне кажется, они подозревают, что эту лошадь мы приобрели какими-то нечестными путями.
   – Что?! – в порыве негодования воскликнул мистер Пиквик.
   Мистер Уинкль смущенно повторил свою догадку.
   – Эй, послушайте! – крикнул рассерженный мистер Пиквик. – Вы что, думаете – мы эту лошадь украли?
   – Ясное дело украли, – ответил рыжеволосый, оскалив зубы так, что рот растянулся от одного слухового органа до другого. С этими словами он вошел в дом и захлопнул за собой дверь.
   – Это похоже на сон! – кипятился мистер Пиквик. – На отвратительный сон. Тащиться целый день с ужасной лошадью, от которой не можешь отделаться!
   Пиквикисты мрачно и уныло пошли прочь, а рослое четвероногое, к которому все они чувствовали безграничное отвращение, плелось за ними по пятам.
   Уже наступал вечер, когда четверо друзей и их четвероногий спутник свернули на боковую дорогу, ведущую к Менор Фарм; и даже теперь, когда они были так близки к цели, удовольствие, которое могли бы они испытать при иных обстоятельствах, оказалось в значительной мере отравленным размышлениями о том, какой странный у них вид и сколь нелепо их положение. Изорванные костюмы, исцарапанные лица, запыленные ботинки, измученный вид и в довершение всего лошадь. О, как проклинал мистер Пиквик эту лошадь! Время от времени он бросал на благородное животное взгляды, горящие ненавистью и жаждой мести; не раз принимался высчитывать, каковы будут издержки, если он перережет ей горло, и им овладевало с удесятеренной силой искушение убить ее или отпустить на все четыре стороны. От этих ужасных мыслей его отвлекли две фигуры, внезапно появившиеся за поворотом дороги. Это был мистер Уордль и верный его паж, жирный парень.
   – Где же это вы запропастились? – спросил гостеприимный пожилой джентльмен. – Я вас весь день поджидал. Однако вид у вас потрепанный. Как! Царапины! Ничего серьезного, надеюсь, нет? Ну, я очень рад, очень рад это слышать. Так, значит, вы опрокинулись? Ничего! Обычная история в этих краях. Джо! – Он опять спит! – Джо, возьми у джентльмена лошадь и отведи ее в конюшню.
   Жирный парень, тяжело ступая, поплелся за ними вместе с лошадью, а пожилой джентльмен добродушно выражал сочувствие своим гостям, узнав об их приключениях ровно столько, сколько они сочли нужным сообщить, и повел их прежде всего на кухню.
   – Здесь мы вас приведем в порядок, – сказал пожилой джентльмен, – а затем я вас представлю обществу, собравшемуся в гостиной. Эмма, подай черри-бренди, Джейн, иголку с ниткой! Полотенец и воды, Мэри! Ну, девушки, пошевеливайтесь!
   Три-четыре проворных девушки бросились отыскивать требуемые вещи, а два большеголовых круглолицых представителя мужского пола покинули свои места у очага (ибо, хотя вечер был майский, их тянуло к огоньку не меньше, чем на святках) и нырнули в какие-то темные углы, откуда быстро извлекли ваксу и с полдюжины щеток.
   – Пошевеливайтесь! – повторил пожилой джентльмен, но это приказание оказалось совершенно излишним, так как одна девушка уже наливала черри-бренди, другая принесла полотенца, а один из слуг, ухватив внезапно за ногу мистера Пиквика и подвергая его опасности потерять равновесие, чистил ему башмак, пока мозоли не раскалились докрасна, в то время как другой чистил мистера Уинкля тяжелой платяной щеткой, насвистывая при этом, как имеют обыкновение насвистывать конюхи, отчищая лошадь скребницей.
   Покончив с омовениями, мистер Снодграсс, стоя спиной к камину и с истинным наслаждением попивая черри-бренди, осматривал кухню. Он описывает ее, как просторное помещение с красным кирпичным подом и вместительным очагом; потолок украшали окорока, свиная грудинка, связки луковиц. Стены были декорированы охотничьими хлыстами, несколькими уздечками, седлом и старым, заржавленным мушкетоном, под которым красовалась надпись, возвещавшая, что он «заряжен», – если верить свидетельству того же источника, – уже по крайней мере полстолетия. В углу важно тикали старинные часы с недельным заводом, отличавшиеся нравом степенным и уравновешенным, а на одном из многочисленных крючков, украшавших кухонный шкаф, висели серебряные карманные часы, не менее древние.
   – Готовы? – осведомился пожилой джентльмен, когда его гости были вымыты, заштопаны, вычищены и подкреплены бренди.
   – Вполне, – ответил мистер Пиквик.
   – В таком случае идемте!
   И компания, миновав несколько темных коридоров, где к ней присоединился мистер Тапмен, который замешкался, чтобы сорвать поцелуй у Эммы, должным образом вознаградившей его толчками и царапинами, приблизилась к двери гостиной.
   – Добро пожаловать, джентльмены! – промолвил гостеприимный хозяин, распахивая дверь и проходя вперед, чтобы представить гостей. – Добро пожаловать в Менор Фарм!


   ГЛАВА VI
   Старомодная игра в карты. Стихи священника. Рассказ о возвращении каторжника

   При входе мистера Пиквика с друзьями гости, собравшиеся в старой гостиной, встали им навстречу; и пока шла церемония представления, сопровождавшаяся всеми обязательными формальностями, у мистера Пиквика было время рассмотреть лица и поразмыслить о характерах и стремлениях людей, его окружавших, – привычка, которой он, наряду со многими великими людьми, предавался с наслаждением.
   Очень старая леди в величественном чепце и выцветшем шелковом платье не кто иная, как мать мистера Уордля, – занимала почетное место в углу, справа от камина; стены были украшены предметами, свидетельствовавшими о том, что в молодости она была воспитана подобающим образом и о своем воспитании не забыла и на старости лет, – тут были весьма древние вышивки, шитые шерстью пейзажи такой же давности и алые шелковые покрышки на чайник более современного происхождения. Тетка, две юных леди и мистер Уордль соперничали друг с другом, ревностно и неустанно оказывая знаки внимания старой леди: одна держала ее слуховой рожок, другая – апельсин, третья флакон с нюхательной солью, а четвертый усердно поправлял и взбивал подушки, водруженные за ее спиной. Против нее, по другую сторону камина, восседал лысый, старый джентльмен с благожелательным и добродушным выражением лица священник Дингли Делла, а рядом с ним – его жена, полная, румяная старая леди, у которой был такой вид, словно она не только постигла искусство и тайну домашнего изготовления ароматных настоек на благо и удовольствие ближним, но и сама при случае весьма не прочь была их отведать. В одном углу человечек, с лицом проницательным и похожим на рипстонский ранет [110 - Рипстонский ранет – поздно созревающий сорт яблок.], беседовал с толстым старым джентльменом, и еще два-три пожилых джентльмена, и еще две-три пожилых леди неподвижно сидели навытяжку, пристально разглядывая мистера Пиквика и его спутников.
   – Мистер Пиквик, маменька! – заорал во весь голос мистер Уордль.
   – А! – сказала старая леди, покачивая головой. – Ничего не слышу.
   – Мистер Пиквик, бабушка! – дружно прокричали обе юные леди.
   – А! – отозвалась старая леди. – Ну, да это неважно, полагаю, что ему никакого дела нет до такой старухи, как я.
   – Уверяю вас, сударыня, – начал мистер Пиквик, пожимая руку старой леди и говоря так громко, что добродушное лицо его приняло от напряжения карминный оттенок, – уверяю вас, сударыня, ничто не доставляет мне такого удовольствия, как знакомство с леди столь почтенного возраста, возглавляющей такую славную семью и имеющей столь моложавый и цветущий вид.
   – А… – сказала, помолчав, старая леди, – все это прекрасно, да только я его не слышу.
   – Бабушка сейчас немного расстроена, – понизив голос, сообщила мисс Изабелла Уордль, – по потом она еще поговорит с вами.
   Мистер Пиквик кивнул головой в знак готовности подчиниться капризу старческой немощи и вступил в общий разговор с другими членами кружка.
   – Очаровательное местоположение! – сказал мистер Пиквик.
   – Очаровательное! – откликнулись мистеры Снодграсс, Тапмен и Уинкль.
   – Да, бесспорно, – согласился мистер Уордль.
   – Во всем Кенте не найдется лучшего местечка, сэр, – заметил проницательный человечек с лицом, похожим на ранет, – да, сэр, не найдется, уверен, что не найдется.
   И проницательный человечек торжествующе осмотрелся по сторонам, словно кто-то усиленно ему возражал, но он в конце концов одержал над ним верх.
   – Лучшего местечка не найдется во всем Кенте, – повторил он, помолчав.
   – За исключением Маллинс Медоус, – глубокомысленно заметил один толстяк.
   – Маллинс Медоус! – с глубоким презрением воскликнул первый.
   – Да, Маллинс Медоус! – повторил толстяк.
   – Прекрасный участок, – вмешался другой толстяк.
   – Совершенно верно, – подтвердил третий толстяк.
   – Это всем известно, – согласился дородный хозяин.
   Проницательный человечек недоверчиво осмотрелся по сторонам, но, убедившись, что остается в меньшинстве, скроил соболезнующую физиономию и больше уже не проронил ни слова.
   – О чем они говорят? – громко осведомилась старая леди у одной из своих внучек, ибо, как большинство глухих, она, казалось, не допускала возможности, что ее могут услышать.
   – О наших местах, бабушка.
   – А что с ними такое? Ничего ведь не случилось?
   – Нет. Мистер Миллер говорил, что наш участок лучше, чем Маллинс Медоус.
   – А что он в этом понимает? – вознегодовала старая леди. – Миллер – нахал и много о себе думает, можете передать ему мое мнение.
   И старая леди, нимало не подозревая, что говорит отнюдь не шепотом, выпрямилась и пригвоздила взглядом проницательного преступника.
   – Ну-ну, – засуетился хозяин, естественно желая переменить тему разговора. – А что, если бы нам сыграть роббер, мистер Пиквик?
   – Я был бы очень рад, – ответил сей джентльмен, – но прошу вас, не затевайте для меня одного.
   – Уверяю вас, маменька с удовольствием разыграет роббер, – возразил мистер Уордль. – Не так ли, маменька?
   Старая леди, которая при обсуждении этой темы оказалась менее глухой, чем в других случаях, ответила утвердительно.
   – Джо, Джо! – крикнул старый джентльмен. – Джо… несносный… Ах, вот он! Разложи ломберные столы.
   Летаргический юноша ухитрился без дальнейших понуканий разложить два ломберных стола, один для игры в «Папесса Иоанна», другой для виста. За вист сели мистер Пиквик и старая леди, мистер Миллер и толстый джентльмен; остальные разместились за другим столом.
   Роббер разыгрывался со всей серьезностью и степенностью, какие приличествуют занятию, именуемому «вистом», – торжественному обряду, к коему, на наш взгляд, весьма непочтительно и неприлично применять слово «игра». А за другим столом, где шла «салонная» игра, веселились столь бурно, что мешали сосредоточиться мистеру Миллеру, который был поглощен вистом меньше, чем следовало, и ухитрился совершить немало серьезных преступлений и промахов, возбудивших в высокой степени гнев толстого джентльмена и в такой же степени улучшивших расположение духа старой леди.
   – Ну вот! – с торжеством провозгласил преступный Миллер, беря левé к концу партии. – Льщу себя надеждой, что лучше сыграть невозможно, больше нельзя было взять ни одной взятки.
   – Миллеру нужно было перекрыть бубны козырем, не правда ли, сэр? – заметила старая леди.
   Мистер Пиквик кивнул в знак согласия.
   – В самом деле? – спросил злополучный игрок, нерешительно обращаясь к своему партнеру.
   – Несомненно, сэр, – грозно ответил толстый джентльмен.
   – Очень сожалею, – сказал удрученный Миллер.
   – Велика польза от ваших сожалений! – проворчал толстый джентльмен.
   – Два онера, итого восемь у нас, – сказал мистер Пиквик.
   Новая сдача.
   – Есть у нас роббер? – осведомилась старая леди.
   – Есть, – ответил мистер Пиквик. – Двойной, простой, и к робберу.
   – Ну и везет! – сказал мистер Миллер.
   – Ну и карты! – сказал толстый джентльмен.
   Торжественное молчание: мистер Пиквик весел, старая леди серьезна, толстый джентльмен придирчив, а мистер Миллер запуган.
   – Еще раз двойной, – сказала старая леди и с торжеством отметила это обстоятельство, положив под подсвечник шестипенсовик и стертую монету в полпенни.
   – Двойной, сэр, – сказал мистер Пиквик.
   – Я это вижу, сэр, – резко ответил ему толстый джентльмен.
   Следующая игра с такими же результатами сопровождалась тем, что злополучный Миллер не снес требуемой масти, по каковому поводу толстый джентльмен пришел в состояние крайнего возбуждения, длившееся до конца игры, после чего он удалился в угол и в продолжение часа и двадцати семи минут не проронил ни слова; по истечении этого времени он вышел из своего убежища и с видом человека, который готов по-христиански простить все обиды, предложил мистеру Пиквику понюшку табаку. Слух у старой леди значительно улучшился, а злополучный мистер Миллер чувствовал себя выброшенным из родной стихии, как дельфин, посаженный в караульную будку.
   А за другим столом весело шла некоммерческая игра; Изабелла Уордль и мистер Трандль объявили себя партнерами, то же сделали Эмили Уордль и мистер Снодграсс, и даже мистер Тапмен и незамужняя тетушка организовали акционерное общество фишек и любезностей. Мистер Уордль был в ударе, и так забавно вел игру, а пожилые леди так зорко следили за своими выигрышами, что смех не смолкал за столом. Была тут одна пожилая леди, которой аккуратно каждую игру приходилось платить за полдюжины карт, что неизменно вызывало общий смех; а когда пожилая леди насупилась, раздался хохот, после чего лицо пожилой леди постепенно начало проясняться, и кончилось тем, что она захохотала громче всех. Затем, когда у незамужней тетушки оказался «марьяж» и юные леди снова расхохотались, незамужняя тетушка собиралась надуться, но, почувствовав, что мистер Тапмен пожимает ей руку под столом, тоже просияла и посмотрела столь многозначительно, словно для нее «марьяж» был не так недоступен, как думают некоторые особы. Тут все снова захохотали, и громче всех старый мистер Уордль, который наслаждался шуткой не меньше, чем молодежь.
   Если говорить о мистере Снодграссе, то он только и делал, что нашептывал поэтические сентенции на ухо своей партнерше, что настроило одного старого джентльмена на шутливый лад по поводу партнеров за карточным столом и партнеров в жизни и заставило вышеупомянутого старого джентльмена сделать на этот счет несколько замечаний, сопровождаемых подмигиваниями и хихиканьем и развеселивших все общество, а в особенности жену старого джентльмена. Мистер Уинкль выступил с остротами, хорошо известными в городе, но вовсе не известными в деревне, и так как все от души смеялись и высказывали свое одобрение, то мистер Уинкль был весьма польщен и доволен. Добродушный священник взирал благосклонно, ибо при виде счастливых лиц за столом добрый старик тоже чувствовал себя счастливым; и хотя веселились, быть может, слишком бурно, зато от души, а не для виду. А в конце концов только такое веселье имеет цену.
   В этих беззаботных развлечениях быстро промелькнул вечер, а когда было покончено с сытным, хотя и простым ужином и маленькое общество расположилось дружеским кружком у камелька, мистер Пиквик отметил, что никогда еще не был он так счастлив и никогда так полно не наслаждался ускользающими мгновениями.
   – Да, да, это то, что я люблю, – сказал гостеприимный хозяин, торжественно восседавший рядом со старой леди, держа ее руку в своей. Счастливейшие минуты моей жизни пролетели у этого старого камина, и я так к нему привязан, что каждый вечер развожу в нем пылающий огонь, пока он не разгорится до невыносимого жара. И моя милая старая маменька, когда была девочкой, не раз сиживала вон на той скамеечке перед камином. Верно, маменька?
   Непрошеная слеза, которую вызывают воспоминания о былом и о давно ушедшем счастье, скатилась по щеке старой леди, и она с меланхолической улыбкой кивнула головой.
   – Не осудите меня, мистер Пиквик, за болтовню об этом старом камине, – помолчав, продолжал хозяин, – я его горячо люблю и другого не знаю. Старые дома и поля кажутся мне живыми друзьями, так же как и наша маленькая церковь, обвитая плющом, о котором – к слову сказать – наш добрый друг сочинил стихотворение вскоре по приезде в наши края. Мистер Снодграсс, разрешите наполнить ваш стакан?
   – Он полон, благодарю вас, – ответил этот джентльмен, чье поэтическое любопытство было весьма возбуждено последним замечанием хозяина. – Простите, вы упомянули стихотворение о плюще?
   – Об этом вы должны спросить вашего друга, – многозначительно ответил хозяин, кивнув в сторону священника.
   – Мне бы очень хотелось услышать это стихотворение, сэр, – сказал мистер Снодграсс.
   – Уверяю вас, это так, пустячок, – ответил священник, – я был молод, когда сочинил его, и в этом единственное мое оправдание. Но если вам угодно, вы его услышите.
   Разумеется, в ответ раздался шепот заинтересованных слушателей, и старый джентльмен – с помощью подсказывавшей ему жены – прочел следующие строфы.
   – Я их назвал, – сказал он,

   ЗЕЛЕНЫЙ ПЛЮЩ

     О причудлив ты, мой зеленый плющ,
     Проползая среди руин,
     За отборной пищей гонишься ты
     В невеселом своем дому.
     Камень должен сгнить, обветшать стена,
     И тогда ты возлюбишь их,
     А тончайшая вековая пыль
     Будет лакомством для тебя.
     Стелешься там, где жизни пет,
     Древний гость, мой зеленый плющ.
     Быстро вьешься ты, хотя крыльев нет,
     Сердце верное у тебя.
     Как ты льнешь к нему, как туго обвил
     Друга милого – вечный дуб!
     Как влачишься ты по сырой земле
     И тихонько шуршишь в листве,
     Когда, ласково обнимая, льнешь
     К праху тучному у могил!
     Стелешься там, где прах и тлен,
     Древний гость, мой зеленый плющ.
     Пронеслись века, память стерла их,
     И народы ушли с земли,
     Но не блекнет только зеленый плющ
     Он, как встарь, и сочен и свеж.
     Одинокий, отважный древний плющ
     Силу черпает в днях былых:
     Для того же и возводится дом,
     Чтобы плющ питать и растить.
     Стелешься, где прошли века,
     Древний гость, мой зеленый плющ.

   Пока старый джентльмен вторично читал эти строки, чтобы дать мистеру Снодграссу возможность их записать, мистер Пиквик с величайшим интересом изучал черты его лица. Когда старый джентльмен кончил диктовать, а мистер Снодграсс спрятал записную книжку в карман, мистер Пиквик заговорил:
   – Простите меня, сэр, если я, будучи столь мало с вами знаком, осмелюсь сделать одно замечание: я думаю, что такой человек, как вы, несомненно наблюдал за время своего служения церкви много сцен и событий, достойных запоминания.
   – Кое-что я, конечно, имел случай наблюдать, – ответил старый джентльмен, – но поскольку сфера моей деятельности весьма ограничена, то события и действующие лица не представляли собой ничего из ряда вон выходящего.
   – Однако вы сделали кое-какие записи, касающиеся Джона Эдмондса, не так ли? – осведомился мистер Уордль, которому явно хотелось демонстрировать своего друга в назидание новым гостям.
   Старый джентльмен слегка кивнул в знак согласия и хотел заговорить о другом, но мистер Пиквик сказал:
   – Прошу прощенья, сэр, разрешите спросить, кто был этот Джон Эдмондс?
   – Я хотел задать тот же вопрос, – с жаром вставил мистер Снодграсс.
   – Теперь уж вам не отвертеться, – сказал веселый хозяин. – Рано или поздно вы должны будете удовлетворить любопытство этих джентльменов, так воспользуйтесь же удобным случаем и сделайте это сейчас.
   Старый джентльмен добродушно улыбнулся и выдвинулся вперед на своем стуле; остальные ближе сдвинули стулья, в особенности мистер Тапмен и незамужняя тетушка, которые, быть может, были туговаты на ухо; старую леди вооружили слуховым рожком, а мистер Миллер (который заснул во время чтения стихов) очнулся от сна, получив предостерегающий щипок под столом от бывшего своего партнера, степенного толстого джентльмена, после чего старый священник без всяких предисловий начал следующий рассказ, который мы берем на себя смелость озаглавить:
 //-- «ВОЗВРАЩЕНИЕ КАТОРЖНИКА» --// 
   Когда я ровно двадцать пять лет назад поселился в этой деревне, заговорил старый джентльмен, – наихудшей репутацией среди моих прихожан пользовался некто Эдмондс, арендовавший неподалеку отсюда маленькую ферму. Он был угрюмым, злым, дурным человеком, жизнь вел праздную и распутную, нрав имел жестокий. За исключением нескольких ленивых и беспечных бродяг, с которыми он проводил время на полях либо пьянствовал в трактире, не было у него ни друзей, ни знакомых; никто не хотел разговаривать с этим человеком, которого боялись многие, а ненавидели все, – и все сторонились Эдмондса.
   Когда я только что сюда приехал, у него была жена и единственный сын лет двенадцати. О жестоких страданиях этой женщины, о кротости и терпении, с которыми она их переносила, о трепетной заботливости, с какой воспитывала мальчика, никто и понятия не имеет. Да простит мне небо мою догадку, если она жестока, но в глубине души я твердо верю, что этот человек систематически, в течение многих лет старался разбить сердце своей жены. Но она переносила все ради сына и – многим это может показаться странным – ради отца своего ребенка, ибо хоть и был он зверем и обращался с ней жестоко, но когда-то она его любила, и воспоминание о том, кем он для нее был, пробуждало в ее груди чувство снисходительности и покорности перед лицом страдания – чувство, которое непонятно ни одному живому существу, кроме женщины.
   Они были очень бедны – да и не могло быть иначе, раз муж вед такой образ жизни; но неустанное и неослабное прилежание жены, работавшей и в ранний и в поздний час, утром, в полдень и ночью, спасало их от крайней нужды. Труды ее вознаграждались плохо. Люди, проходившие мимо ее жилища вечером или в поздний час ночи, рассказывали, что до них доносились стоны и рыдания несчастной женщины и глухие удары, и не раз уже за полночь мальчик стучался в дверь соседа, к которому его посылали, чтобы спасти от пьяного, озверевшего отца.
   Бедная женщина, которой часто не удавалось скрыть следы побоев, аккуратно посещала нашу маленькую церковь. Каждое воскресенье, утром и после полудня, она занимала вместе со своим мальчиком всегда одну и ту же скамью; и хотя оба были бедно одеты, – значительно хуже, чем большинство их соседей, нуждавшихся еще более, чем они, – одежда их всегда была чистой и опрятной. Все и каждый приветствовали добрым словом «бедную миссис Эдмондс», и, бывало, измученное ее лицо освещалось чувством глубокой благодарности, когда по окончании службы она останавливалась в аллее вязов, ведущей к церкви, и перебрасывалась несколькими словами с соседом либо, замешкавшись, смотрела с материнской гордостью и любовью на здорового мальчугана, резвившегося со своими приятелями. В такие минуты ее измученное лицо озарялось глубокой благодарностью, и она казалась если не беззаботной и счастливой, то по крайней мере спокойной и довольной.
   Прошло пять-шесть лет, мальчик стал здоровым, рослым юношей. Годы, укрепившие хрупкое тело ребенка и влившие в него мужественную силу, согнули спину матери и отняли силу у ее ног; рука, которая должна была бы ее поддерживать, уже не сжимала ее руки, лицо, которое должно было радовать ее, уже не было обращено к ее лицу. Она сидела на старой своей скамье, но место подле нее оставалось незанятым. По-прежнему раскрывала она заботливо библию, отыскивая нужные места и загибая страницы, но не было того, кто бы читал ее вместе с нею, и крупные слезы капали на книгу, и слова расплывались перед ее глазами. Соседи относились к ней так же ласково, как и встарь, но она отворачивалась, избегая их приветствий. Уже не замедляла она шагов в аллее старых вязов – не было у нее бодрой надежды на счастье. Безутешная женщина надвигала чепец на лицо и торопливо удалялась.
   Нужно ли говорить вам о том, что юноша, который, оглядываясь на раннее свое детство, запечатленное в памяти, и пронося воспоминания сквозь жизнь, не мог припомнить ничего, что бы не было так или иначе связано с бесконечными добровольными лишениями, перенесенными матерью ради него, с обидами, оскорблениями и побоями, которые только ради него она претерпевала, – нужно ли говорить вам, что он, безрассудно пренебрегая разбитым ее сердцем, угрюмо, злобно забывая все, что она для него сделала и перенесла, связался с отъявленными негодяями и в безумии своем безудержно устремился по тропе, которая должна была привести его к смерти, ее – к позору? Горе человеческой природе! Мы давно уже это предвидели.
   Вскоре должна была исполниться мера скорбей и страданий несчастной женщины. В окрестностях были совершены многочисленные преступления; виновных не нашли, и это придало им смелости. Дерзкий грабеж, сопровождавшийся отягчающими вину обстоятельствами, побудил усилить бдительность и энергически приступить к розыскам, на что не рассчитывали преступники. Подозрение пало на молодого Эдмондса и его трех товарищей. Его арестовали, заключили в тюрьму, судили, приговорили к смерти.
   По сей день звучит в моих ушах дикий, пронзительный женский вопль, раздавшийся в зале суда, когда был вынесен приговор. Этот вопль поразил ужасом сердце преступника, который оставался равнодушным к суду, к приговору, даже к неминуемой смерти. Губы, упрямо сжатые, задрожали и невольно раскрылись, лицо его стало пепельно-серым, когда из всех пор выступил холодный пот; дрожь пробежала по мускулистому телу преступника, и он, шатаясь, опустился на скамью.
   В порыве душевной муки несчастная мать упала к моим ногам и страстно молила всемогущего, который до сей поры помогал ей переносить все невзгоды, – молила взять ее из мира скорби и печали и пощадить жизнь единственного ее ребенка. За этим последовал взрыв отчаяния и мучительная борьба, какой, надеюсь, никогда я больше не увижу. Я знал, что в этот час разбилось ее сердце, но ни жалобы, ни ропота я от нее не слышал.
   Грустно было видеть, как эта женщина изо дня в день приходила на тюремный двор, ревностно стараясь своей любовью и мольбами смягчить жестокое сердце упрямого сына. Все было тщетно. Он оставался угрюмым, непреклонным и равнодушным. Даже неожиданная замена смертной казни четырнадцатью годами ссылки на каторжные работы не сломила его озлобленного упрямства.
   Но дух смирения и выносливости, который так долго поддерживал его мать, не мог побороть физическую слабость и недуги. Она заболела. Она заставила себя подняться с постели, чтобы еще раз навестить сына, по силы ей изменили, и в изнеможении она упала на землю.
   Вот тогда-то подверглись испытанию хваленое хладнокровие и равнодушие юноши; его постигло тяжкое возмездие, и он едва не сошел с ума. День миновал, а мать его не навестила; пролетел второй день, третий, и она не пришла к нему; настал вечер, он не видел ее, а через двадцать четыре часа его увезут от нее – быть может, навеки. О, с какой силой захлестнули его давно забытые мысли о прошлом, когда он метался по узкому двору, как будто эти метания могли ускорить для него получении сведений о ней, с какою горечью почувствовал он свою беспомощность и одиночество, когда узнал, наконец, правду! Его мать, единственное родное ему существо, лежала больная – быть может, умирающая – на расстоянии мили от него. Будь он свободен, не закован в кандалы, через несколько минут он очутился бы подле нее. Он подбежал к воротам, вцепился руками в железную решетку, в отчаянии сотрясал ее так, что она гудела, потом бросился на толстую стену, будто хотел проложить путь сквозь камни, но прочная стена издевалась над жалкими его усилиями, и, заломив руки, он заплакал, как ребенок.
   Я принес в тюрьму материнское прощение и благословение сыну, а ей, лежавшей на одре болезни, сообщил о его раскаянии и передал страстную мольбу о прощении. С жалостью и состраданием я прислушивался к словам раскаявшегося преступника, мечтавшего о том, как он по возвращении своем будет утешать и покоить мать. Я не сомневался, что мать его уйдет из этого мира значительно раньше, чем он доберется до места своего назначения.
   Его увезли ночью. Спустя несколько недель душа бедной женщины вознеслась – я твердо верю и надеюсь – в обитель вечного блаженства и покоя. Над ее останками я совершил погребальную службу. Она лежит на нашем маленьком кладбище. На ее могиле нет плиты. Ее горести были известны людям, добродетели – богу.
   Перед отправкой каторжника было условлено, что он напишет матери, как только получит на это разрешение, и письмо адресует на мое имя. Отец решительно отказался увидеться с сыном с момента его ареста, ему было все равно, жив он или умер. Прошло много лет, и я не имел никаких сведений о каторжнике: истекло больше половины назначенного срока, и, не получив ни одного письма, я решил, что он умер, – пожалуй, хотелось мне на это надеяться.
   По прибытии в колонию Эдмондс был отправлен далеко в глубь страны, и, быть может, этим-то и объясняется тот факт, что ни одно из отправленных им писем до меня не дошло. Там прожил он все четырнадцать лет. По истечении этого срока, оставаясь верным старому своему решению и клятве, данной матери, он вернулся в Англию, преодолев бесчисленные трудности, и пешком отправился в родную деревню.
   Был ясный августовский воскресный вечер, когда Джон Эдмондс вошел в деревню, которую семнадцать лет назад покинул со стыдом и позором. Кратчайший путь лежал через кладбище. У него забилось сердце, когда он вступил за ограду. Высокие старые вязы, пропуская сквозь листву яркий луч заходящего солнца, падавший на тенистую дорожку, воскресили воспоминания детства. Он увидел самого себя, цепляющегося за руку матери и мирно идущего в церковь. Вспомнил, как, бывало, заглядывал в ее бледное лицо и как часто у нее на глазах выступали слезы, когда она смотрела на него, слезы, обжигавшие ему лоб, когда она наклонялась, чтобы поцеловать его и он тоже начинал плакать, хотя в ту пору и не подозревал о том, какие это было горькие слезы. Он вспомнил, как часто бегал по этой дорожке вместе с веселыми товарищами, то и дело оглядываясь, чтобы увидеть улыбку матери, услышать ее кроткий голос. И тогда словно поднялась завеса над его воспоминаниями и всплыли в памяти ласковые слова, оставшиеся без ответа, забытые предостережения, нарушенные им обещания; мужество покинуло его, страдания его были невыносимы.
   Он вошел в церковь. Вечерняя служба кончилась, прихожане разошлись, но церковь еще не была закрыта. Гулко раздавались шаги в невысоком здании, и здесь была такая тишина, что он почти испугался своего одиночества. Он осмотрелся по сторонам. Все было по-прежнему. Церковь показалась ему меньше, чем раньше, но остались те же старые памятники, на которые он столько раз смотрел с детским благоговением, маленькая кафедра с выцветшей подушкой, престол, перед которым он так часто повторял заповеди, почитаемые в детстве и забытые в годы зрелости. Он подошел к старой скамье; она казалась холодной и покинутой. Унесли подушку, исчезла библия. Быть может, теперь его мать занимала другую скамью, для людей победнее, или хворала и не могла одна дойти до церкви. Он не смел подумать о том, чего боялся. Холод пробежал у него по спине, он дрожал, направляясь к выходу.
   В дверях он встретил старика, входившего в церковь. Эдмондс отшатнулся – он хорошо его знал, много раз видел он, как тот роет могилы на кладбище. Что скажет он вернувшемуся каторжнику?
   Старик посмотрел на незнакомое ему лицо, сказал «добрый вечер» и медленно прошел дальше. Он забыл его.
   Эдмондс спустился с холма и вошел в деревню. Было тепло, люди сидели у дверей своих домов или гуляли в маленьких садиках, наслаждаясь ясным вечером и отдыхом от работы. Многие поглядывали на него, и он много раз боязливо озирался: узнают ли его, сторонятся ли? Чуть не в каждом доме были чужие лица. Некоторых он узнал. Это были его школьные товарищи – в последний раз он их видел мальчиками, – растолстевшие, окруженные ватагой веселых ребят; в слабом и немощном старике, сидевшем в кресле у двери коттеджа, узнал он человека, которого помнил здоровым и сильным работником; но все они его забыли, и он шел никем не узнанный.
   Последние мягкие лучи заходящего солнца упали на землю, бросая яркий отблеск на желтые снопы пшеницы и удлиняя тени фруктовых деревьев, когда он остановился перед старым домом, где прошло его детство, – перед домом, к которому стремился с бесконечной любовью в течение долгих, томительных лет заключения и тоски. Частокол был низкий, хотя он прекрасно помнил то время, когда этот же частокол казался ему высокой стеной; он заглянул в старый сад. Огородных растений и ярких цветов было в нем больше, чем в прежние времена, но старые деревья уцелели, – вон то самое дерево, под которым он сотни раз лежал, устав от беготни на солнцепеке, и чувствовал, как подкрадывается к нему сладкий безмятежный сон – сон счастливого детства. В доме разговаривали. Он прислушался, но голоса показались ему чужими, он их не узнавал. И звучали они весело; а ведь он прекрасно знал, что в разлуке с ним его бедная старуха мать не может веселиться, и он отошел. Открылась дверь, и шумно, с громкими криками выбежала группа детей, в дверях появился отец с маленьким мальчиком на руках, и дети окружили его, хлопая в ладоши, увлекая за собой, чтобы втянуть в веселую игру. Каторжник подумал о том, сколько раз на этом самом месте ежился он от страха при виде своего отца. Вспомнил, как часто он дрожа закрывался с головой одеялом и слышал грубые слова, удары и вопли матери. Уходя отсюда, он громко разрыдался от душевной боли, но сжал кулаки и в безумной тоске стиснул зубы.
   Так вот оно – возвращение, о котором он мечтал на протяжении многих мучительных лет, и ради этого перенес столько страданий! Ни одной приветственной улыбки, ни одного взгляда, несущего прощение, нет дома, где бы нашел он приют, нет руки, которая протянулась бы ему на помощь, – а ведь пришел он в свою родную деревню! По сравнению с этим одиночеством, что значило одиночество в диких дремучих лесах, где не встретить человека!
   Он понял, что там, в далекой стране изгнания и позора, представлял себе родную деревню такой, какою ее покинул, не думал о том, как изменится она за время его отсутствия. Печальная действительность больно его ударила, и глубокое уныние овладело им. У него не хватило мужества наводить справки или явиться к тому единственному человеку, который, по всей вероятности, встретит его ласково и сочувственно. Медленно побрел он дальше; словно чувствуя себя виноватым, он избегал проезжей дороги, свернул на луг, хорошо ему знакомый, закрыл лицо руками и бросился на траву.
   Он не заметил, что возле него на насыпи лежит какой-то человек. Когда тот повернулся, чтобы украдкой взглянуть на пришельца, одежда его зашуршала, и Эдмондс поднял голову.
   Человек уселся на земле. Это был сгорбленный старик с морщинистым желтым лицом, обитатель работного дома, если судить по одежде. Он казался очень старым, но дряхлостью своей был, по-видимому, обязан распутной жизни или болезням, а не прожитым годам. Он в упор смотрел на незнакомца, и через несколько секунд какой-то странный, тревожный огонек загорелся в его тусклых и сонных глазах, и казалось, они вот-вот выскочат из орбит. Эдмондс приподнялся, встал на колени и пристально стал вглядываться в лицо старика. Они молча смотрели друг на друга.
   Старик смертельно побледнел. Задрожав всем телом, он с трудом поднялся. Эдмондс вскочил. Тот отступил на шаг. Эдмондс двинулся к нему.
   – Я хочу услышать ваш голос, – хрипло, прерывисто сказал каторжник.
   – Не подходи! – крикнул старик и присовокупил страшное проклятие.
   Каторжник ближе подошел к нему.
   Тот взвизгнул:
   – Не подходи! – Обезумев от ужаса, он поднял палку и нанес Эдмондсу тяжелый удар по лицу.
   – Отец… дьявол! – сквозь стиснутые зубы пробормотал каторжник. Он рванулся вперед, схватил старика за горло, – но это был его отец, и руки его бессильно опустились.
   Старик громко завопил. Этот вопль пронесся над пустынными полями, словно завывание злого духа. Лицо его почернело; из носа и изо рта хлынула кровь и окрасила траву в густой, темно-красный цвет; он зашатался и упал. У него лопнул кровеносный сосуд, и он был мертв раньше, чем сын попытался его поднять.
   В том уголке кладбища, – помолчав, сказал старый джентльмен, – в том уголке кладбища, о котором я упоминал выше, похоронен человек, служивший у меня в течение трех лет после этих событий и проявивший такое глубокое раскаяние и смирение, какие редко приходится наблюдать. При его жизни никто, кроме меня, не знал, кто он такой и откуда пришел. Это был Джон Эдмондс, вернувшийся каторжник.


   ГЛАВА VII
   О том, как мистер Уинкль, вместо того чтобы метить в голубя и попасть в ворону, метил в ворону и ранил голубка; как клуб крикетистов Дингли Делла состязался с объединенным Магльтоном и как Дингли Делл давал обед в честь объединенных магльтонцев, а также о других интересных и поучительных вещах

   Утомительный ли день, полный приключений, или снотворное действие, вызванное рассказом священника, повлияли так сильно на мистера Пиквика, но когда его провели в уютную спальню, не прошло и пяти минут, как он погрузился в крепкий сон без сновидений, из которого его вывело только утреннее солнце, укоризненно бросавшее яркие лучи в его комнату. Мистер Пиквик отнюдь не был лежебокой; он вскочил с постели, как выскакивает пылкий воин из своей палатки.
   – Приятное, приятное местечко! – прошептал восторженный джентльмен, открывая окно. – Может ли тот, кто однажды почувствовал влияние подобного пейзажа, жить, созерцая изо дня в день кирпичи и черепицы? Можно ли влачить существование там, где петух встречается только в виде флюгера, где о Пане напоминает только панель и где зелень – только в зеленной лавке? Кто может вынести прозябание в таком месте? Кто, спрашиваю я, может это выдержать?
   И, руководствуясь весьма похвальными прецедентами, мистер Пиквик долго вопрошал самого себя, после чего высунул голову из окна и огляделся по сторонам.
   Густой сладкий запах сена, сложенного в стога, поднимался к окну его комнаты; цветочные клумбы под окном насыщали воздух своими ароматами; ярко-зеленые лужайки были покрыты утренней росой, которая сверкала на каждом листочке, трепетавшем под легким ветерком, а птицы пели так, словно каждая искрящаяся росинка была для них источником вдохновения.
   Мистер Пиквик погрузился в упоительные и сладкие мечты.
   – Эй, послушайте! – долетел до него чей-то оклик.
   Он посмотрел направо, но никого там не увидел; его глаза обратились налево и пронизали далекое пространство; он возвел их к небу, но там в нем не нуждались, наконец, сделал то, с чего начал бы всякий заурядный человек, а именно посмотрел в сад и увидел мистера Уордля.
   – Как поживаете? – осведомился добродушный хозяин, дыша полной грудью в предвкушении наслаждений. – Чудесное утро, не правда ли? Рад, что вы так рано встали. Спускайтесь-ка поживее и приходите сюда. Я буду вас ждать.
   Мистер Пиквик не заставил повторять приглашение. В десять минут он закончил свой туалет и по истечении этого времени находился уже в обществе пожилого джентльмена.
   – Послушайте! – сказал в свою очередь мистер Пиквик, заметив, что его спутник держит ружье, а другое лежит на траве. – Что это вы задумали?
   – Мы с нашим другом хотим перед завтраком пострелять грачей, – ответил хозяин. – Он, кажется, прекрасный стрелок.
   – Я слыхал от него, что он превосходно стреляет, – отозвался мистер Пиквик, – но никогда еще не видал.
   – Что же это он не идет? – заметил хозяин. – Джо, Джо!
   Из дома вышел жирный парень, который благодаря бодрящему утреннему воздуху был погружен в дремоту не больше, чем на три четверти с дробью.
   – Ступайте наверх и скажите джентльмену, что он найдет меня и мистера Пиквика в грачевнике. Проводите джентльмена туда, слышите?
   Парень пошел исполнять приказание, а хозяин, неся оба ружья, словно новый Робинзон Крузо, направился к садовой калитке.
   – Вот наше место, – объявил пожилой джентльмен, останавливаясь в аллее после нескольких минут ходьбы. Дальнейшее разъяснение было излишним, ибо неумолчное карканье ничего не подозревавших грачей выдавало их местопребывание.
   Пожилой джентльмен положил одно ружье на землю, а другое зарядил.
   – Вот они, – сказал мистер Пиквик, когда вдали появились фигуры мистера Тапмена, мистера Снодграсса и мистера Уинкля.
   Жирный парень, не совсем уверенный в том, которого джентльмена следует позвать, проявил исключительную сообразительность и, по избежание возможной ошибки, позвал всех троих.
   – Пожалуйте! – крикнул пожилой джентльмен, обращаясь к мистеру Уинклю. – Такому страстному охотнику, как вы, полагается давным-давно быть на ногах, даже ради такого пустяка.
   Мистер Уинкль ответил принужденной улыбкой и взял готовое ружье с таким выражением лица, которое скорее приличествовало бы грачу, терзаемому предчувствием насильственной смерти. Это могла быть и охотничья страсть, но она почему-то разительно смахивала на уныние.
   Пожилой джентльмен дал знак, и двое оборванных мальчуганов, которые были препровождены сюда под надзором юного Лемберта [111 - Юный Лемберт – Дэниел Лемберт, феноменальный толстяк, весом около двадцати пудов; он выступал в балаганах в самом начале прошлого века, умер сорока лет, в 1809 году.], тотчас же полезли на деревья.
   – Зачем здесь эти ребята? – отрывисто спросил мистер Пиквик.
   Он был встревожен, ибо, наслышавшись о бедственном положении земледельческого населения, предположил, что деревенские ребята вынуждены с риском для жизни искать заработка, служа мишенью неопытным стрелкам.
   – Это только для начала игры, – смеясь, ответил мистер Уордль.
   – Для чего? – переспросил мистер Пиквик.
   – Да, проще говоря, для того, чтобы вспугнуть грачей.
   – Ах, вот что! И это все?
   – Вы удовлетворены?
   – Вполне.
   – Отлично! Мне начинать?
   – Пожалуйста, – ответил мистер Уинкль, радуясь некоторой отсрочке.
   – В таком случае отойдите в сторону. За дело!
   Мальчишка закричал и начал раскачивать ветку, на которой было гнездо. С полдюжины молодых грачей, неистово крича, вылетели, чтобы разузнать, в чем дело. Пожилой джентльмен ответил выстрелом. Одна птица упала, остальные разлетелись.
   – Поднимите ее, Джо, – сказал пожилой джентльмен.
   На лице юноши засияла улыбка. В воображении его пронеслось смутное видение паштета из грачей. Унося птицу, он смеялся, – это был увесистый грач.
   – Ну-с, мистер Уинкль, палите, – сказал хозяин, снова заряжая свое ружье.
   Мистер Уинкль выступил вперед и прицелился. Мистер Пиквик и его друзья невольно съежились, опасаясь, как бы не посыпались на них убитые грачи, ибо никто не сомневался в том, что грачи посыплются градом после смертоносного выстрела мистера Уинкля. Наступило торжественное молчание… громкий крик… хлопанье крыльев… что-то слабо щелкнуло.
   – Что случилось? – воскликнул пожилой джентльмен.
   – Не стреляет? – осведомился мистер Пиквик.
   – Осечка! – объявил мистер Уинкль, который очень побледнел – должно быть, от разочарования.
   – Странно, – сказал пожилой джентльмен, беря ружье. – Никогда еще не давало оно осечки. А что же это я не вижу никаких следов пистона?
   – Черт возьми! – воскликнул мистер Уинкль. – Я и забыл о пистоне.
   Эта маленькая оплошность была исправлена. Мистер Пиквик снова съежился. Мистер Уинкль с видом решительным и непреклонным выступил вперед; мистер Тапмен выглядывал из-за дерева.
   Мальчишка закричал; вылетело четыре птицы. Мистер Уинкль выстрелил.
   Раздался вопль, скорее человеческий, чем птичий, вопль, исторгнутый физической болью. Мистер Тапмен спас жизнь многих невинных птиц, приняв часть заряда и левую руку.
   Нет слов описать поднявшуюся суматоху. Рассказать, как мистер Пиквик в порыве чувств назвал мистера Уинкля «негодяем», как мистер Тапмен лежал распростертый на земле и как пораженный ужасом мистер Уинкль опустился возле него на колени, как мистер Тапмен в забытьи выкрикивал чье-то женское имя, затем открыл сперва один глаз, потом другой, после чего упал навзничь и закрыл оба глаза, – описать эту сцену со всеми подробностями не легче, чем изобразить, как несчастный постепенно приходил в себя, как перевязали ему руку носовыми платками и как встревоженные друзья медленно повели его, поддерживая под руки.
   Они приближались к дому. У калитки сада стояли леди, поджидая их к завтраку. Появилась незамужняя тетушка: она улыбнулась и сделала знак, чтобы они ускорили шаги. Было ясно, что она понятия не имеет о катастрофе. Бедняжка! Бывают моменты, когда неведение воистину блаженно.
   Они подошли ближе.
   – Что случилось со старичком? – проговорила Изабелла Уордль.
   Незамужняя тетушка не обратила внимания на эти слова, она думала, что они относятся к мистеру Пиквику. В ее глазах Треси Тапмен был юношей; его возраст она рассматривала в уменьшительное стекло.
   – Не пугайтесь! – крикнул старый хозяин, не желая тревожить дочерей.
   Маленькая группа тесно обступила мистера Тапмена, и леди не могли разглядеть, что именно произошло.
   – Не пугайтесь, – повторил хозяин.
   – Что случилось? – завизжали леди.
   – С мистером Тапменом случилось маленькое несчастье, вот и все.
   Незамужняя тетушка испустила пронзительный вопль, разразилась истерическим смехом и упала навзничь в объятия племянниц.
   – Облейте ее холодной водой, – сказал старый джентльмен.
   – Нет, нет, – пролепетала незамужняя тетушка. – Мне уже лучше. Белла, Эмили, врача! Он ранен?.. Умер? Он… ха-ха-ха!
   Тут с незамужней тетушкой начался припадок – номер второй истерического смеха вперемежку с воплями.
   – Успокойтесь, – вымолвил мистер Тапмен, чуть не до слез растроганный этим проявлением сочувствия. – Дорогая, дорогая моя леди, успокойтесь.
   – Это его голос! – воскликнула незамужняя тетушка, причем обнаружились серьезные симптомы, предвещающие припадок номер третий.
   – Умоляю вас, не волнуйтесь, дорогая леди, – успокоительно заговорил мистер Тапмен. – Уверяю вас, я ранен очень легко.
   – Так вы не умерли! – восклицала истерическая леди. – О, скажите, что вы не умерли!
   – Не дури, Рейчел! – вмешался мистер Уордль, проявляя некоторую грубость, не совсем уместную, если принять во внимание поэтичность этой сцены. – Ну на какой черт ему говорить, что он не умер?
   – Нет, нет, я не умер! – заявил мистер Тапмен. – Я не нуждаюсь ни в чем, кроме вашей помощи. Разрешите мне опереться на вашу руку. – Шепотом он добавил: – О мисс Рейчел!
   Взволнованная дева приблизилась и подала ему руку. Они вошли в гостиную, где был подан завтрак. Мистер Треси Тапмен нежно прижал ее руку к своим губам и опустился на диван.
   – Вам дурно? – встревожилась Рейчел.
   – Нет, – ответил мистер Тапмен. – Ничего. Сейчас все пройдет.
   Он закрыл глаза.
   – Спит! – прошептала незамужняя тетушка. (Органы его зрения были сомкнуты не больше двадцати секунд.) – Милый… милый… мистер Тапмен!
   Мистер Тапмен вскочил.
   – О, повторите эти слова! – воскликнул он.
   Леди вздрогнула.
   – Конечно, вы не могли их расслышать! – стыдливо сказала она.
   – О, я расслышал! – возразил мистер Тапмен. – Повторите их. Если вы хотите, чтобы я выздоровел, повторите их!
   – Тише! – шепнула леди. – Брат!
   Мистер Треси Тапмен принял прежнюю позу. В комнату вошел мистер Уордль в сопровождении хирурга.
   Рука была исследована, рана перевязана и признана очень легкой. Успокоив таким образом душевную тревогу, компания принялась успокаивать разыгравшийся аппетит, и физиономии снова прояснились. Один лишь мистер Пиквик был молчалив и сдержан. Сомнение и недоверие отражались на его лице. Его вера в мистера Уинкля была поколеблена – весьма поколеблена – событиями этого утра.
   – Вы играете в крикет? – обратился мистер Уордль к меткому стрелку.
   При других обстоятельствах мистер Уинкль ответил бы утвердительно. Но, понимая неловкость своего положения, он скромно сказал:
   – Нет.
   – А вы, сэр? – осведомился мистер Снодграсс.
   – Когда-то играл, – ответил хозяин, – а теперь бросил это дело. Я состою членом здешнего клуба, хотя сам не играю.
   – Кажется, на сегодня назначен грандиозный матч, – заметил мистер Пиквик.
   – Совершенно верно, – подтвердил хозяин. – Конечно, вы бы не прочь были посмотреть?
   – Я, сэр, – ответил мистер Пиквик, – с наслаждением созерцаю все виды спорта, если можно им предаваться, ничем не рискуя, и если беспомощные попытки неопытных игроков не угрожают жизни окружающих.
   Мистер Пиквик сделал паузу и пристально посмотрел на мистера Уинкля, который затрепетал под испытующим взглядом своего наставника. Спустя несколько минут великий человек отвел глаза и добавил:
   – Можем ли мы поручить нашего раненого друга заботам леди?
   – В лучших руках вы не могли бы меня оставить, – заметил мистер Тапмен.
   – Совершенно верно, – прибавил мистер Снодграсс.
   Итак, было решено, что мистер Тапмен останется дома на попечении особ женского пола, а остальные гости, под предводительством мистера Уордля, отправятся туда, где назначено было состязание в ловкости, которое весь Магльтон пробудило от спячки, а Дингли Делл заразило лихорадочным возбуждением.
   Так как пройти нужно было не больше двух миль по тенистым дорогам и лесным тропинкам, а темой для разговора служил восхитительный пейзаж, развертывавшийся по обеим сторонам, то мистер Пиквик, очутившись на главной улице города Магльтона, готов был пожалеть о том, что они так быстро шли.
   Все, кто одарен любовью к топографии, прекрасно знают, что Магльтон корпоративный город [112 - Магльтон – корпоративный город – название города вымышлено Диккенсом; эпитет города «корпоративный» указывает на то, что этот город некогда получил от короля право на самоуправление и тем самым не был подчинен властям графства.] с мэром, гражданами, пользующимися избирательным правом, и фрименами [113 - Фримены – полноправные граждане, сохранившие в ту эпоху, к которой Диккенс приурочил события «Пиквика» (то есть в 1827 году), всю полноту политических прав с добавлением некоторых фактических привилегий, являвшихся историческим пережитком (например, фактическая монополия выборов в органы городского управления). После избирательной реформы 1832 года и муниципальной реформы 1835 года различие между фрименами и остальными гражданами, имевшими, в пределах новых законов, избирательные права, сгладилось.]; и всякий, кто познакомится с обращениями мэра к гражданам, или граждан к мэру, или граждан и мэра к корпорации, или всех их к парламенту, узнает то, что давно следовало бы знать, а именно: Магльтон древний и верноподданный парламентский город, сочетающий ревностную защиту христианских принципов с благочестивой преданностью торговым правам; в доказательство чего мэр, корпорация и прочие жители представили в разное время не меньше тысячи четырехсот двадцати петиций против торговли неграми за границей и ровно столько же петиций против какого бы то ни было вмешательства в фабричную систему у себя на родине, шестьдесят восемь – за продажу церковных бенефиций и восемьдесят шесть – за запрещение уличной торговли по воскресеньям.
   Мистер Пиквик стоял на главной улице этого знаменитого города и с большим интересом и любопытством созерцал развернувшуюся картину. Перед ним правильным четырехугольником расстилалась базарная площадь; в центре ее находилась большая гостиница с вывеской, на которой было изображено существо, весьма обычное в искусстве но редко встречающееся в природе, а именно – синий лев с тремя поднятыми кривыми лапами, балансировавший на острие среднего когтя четвертой лапы. Тут же поблизости была контора аукционера и страхования от огня, зерновая торговля, бельевой магазин, лавки винокура, шорника, магазины колониальных товаров и обуви – этот последний был приспособлен также для снабжения жителей шляпами мужскими и дамскими, одеждой, зонтиками из бумажной материи и полезными знаниями. Здесь же стоял и красный кирпичный дом с мощеным двориком впереди, явно принадлежавший адвокату, и еще один красный кирпичный дом, с жалюзи и большой медной дощечкой на дверях, на которой весьма разборчиво было написано, что этот дом принадлежит лекарю. Несколько молодых людей направлялись к крикетному полю, а два-три лавочника, стоя у дверей своих лавок, имели такой вид, словно им хотелось отправиться туда же, что, впрочем, они могли бы сделать, не рискуя упустить значительное число покупателей.
   Мистер Пиквик, приостановившийся, чтобы произвести эти наблюдения и в подходящее время занести их в свою записную книжку, поспешил догнать друзей, которые свернули с главной улицы и уже приближались к полю битвы.
   Воротца были расставлены; были также раскинуты две-три палатки, где состязающиеся команды могли отдохнуть и освежиться. Матч еще не начался. Два-три динглиделлца и магльтонца с величественным видом забавлялись, небрежно перебрасывая мяч; еще несколько джентльменов, одетых так же, как и первые, в соломенные шляпы, фланелевые куртки и белые штаны, костюм, придававший им вид каменотесов-любителей, расположились вокруг палаток. Гости мистера Уордля, под его предводительством, подошли к одной из них.
   Десятками возгласов «Как поживаете?» было встречено появление пожилого джентльмена; соломенные шляпы поднялись и фланелевые куртки склонились, когда он представил своих гостей – джентльменов из Лондона, страстно желающих присутствовать при состязании, которое – в чем он нимало не сомневается – доставит им живейшее удовольствие.
   – Я бы вам посоветовал, сэр, войти в палатку, – заметил один весьма тучный джентльмен, чье туловище было очень похоже на половину гигантского свертка фланели, покоящегося на двух надутых воздухом наволочках.
   – Вам будет гораздо удобнее здесь, сэр, – добавил второй тучный джентльмен, который сильно смахивал на другую половину вышеупомянутого свертка фланели.
   – Вы очень любезны, – ответил мистер Пиквик.
   – Пожалуйте сюда, – продолжал первый, – здесь подсчитывают очки, это лучшее местечко на всем поле.
   И крикетист, пыхтя, повел их в палатку.
   – Превосходная игра – славный спорт – полезные упражнения – весьма!
   Эти слова поразили слух мистера Пиквика, вошедшего в палатку, и первое, что представилось его взорам, был облаченный в зеленый фрак спутник по рочестерской карете, разглагольствовавший в назидание избранному кружку лучших магльтонцев и к немалому их удовольствию. В его костюме произошли некоторые изменения к лучшему, он надел сапоги, но не узнать его было нельзя.
   Незнакомец мгновенно признал своих друзей; рванувшись вперед, он схватил мистера Пиквика за руку и со свойственной ему порывистостью потащил его к стулу, болтая при этом так, словно все приготовления к игре производились под особым его покровительством и руководством.
   – Сюда – сюда – превосходная затея – море пива – огромные бочки; горы мяса – целые туши; горчица – возами; чудесный денек – присаживайтесь – будьте как дома – рад вас видеть – весьма!
   Мистер Пиквик сел, как было ему предложено, и мистер Уинкль с мистером Снодграссом тоже подчинились настояниям таинственного друга. Мистер Уордль молча смотрел и дивился.
   – Мистер Уордль – мой друг, – представил мистер Пиквик.
   – Ваш друг! – Дорогой сэр, как поживаете? – Друг моего друга – дайте мне вашу руку, сэр.
   И незнакомец с жаром, приличествующим многолетней дружбе, схватил руку мистера Уордля, отступил затем на шаг, как бы желая лучше разглядеть его лицо и фигуру, и снова пожал ему руку едва ли не с большим пылом, чем в первый раз.
   – А как вы здесь очутились? – спросил мистер Пиквик с улыбкой, в которой благорасположение боролось с удивлением.
   – Как? – отозвался незнакомец. – Остановился в «Короне» – «Корона» в Магльтоне – компанию – фланелевые куртки – белые штаны – сандвичи с анчоусами – жареные почки с перцем – превосходные ребята – чудесно!
   Мистер Пиквик, в достаточной мере изучивший стенографическую систему незнакомца, понял из этих стремительных и бессвязных слов, что тот каким-то образом завязал знакомство с объединенными магльтонцами и сумел превратить его в добрые товарищеские отношения, после чего добиться приглашения было уже легко. Удовлетворив свое любопытство и надев очки, мистер Пиквик приготовился наблюдать игру, которая только что началась.
   Игру начинал объединенный Магльтон. Внимание напряглось, когда мистер Дамкинс и мистер Поддер, два прославленнейших члена этого превосходнейшего клуба, прошествовали, с битой в руке, каждый к своим воротцам. Мистер Лаффи – лучшее украшение Дингли Делла – был избран бросать шар против грозного Дамкинса, а мистеру Страглсу поручили исполнять ту же приятную обязанность по отношению к доселе непобедимому Поддеру. Несколько игроков должны были «караулить» в разных частях поля, и каждый принял соответствующую позу, опершись обеими руками о колени и наклонившись так, словно он подставлял спину неумелому любителю чехарды. Все настоящие игроки в крикет принимают именно такую позу, и весьма распространено мнение, что при всякой другой позе немыслимо караулить надлежащим образом.
   Судьи поместились за воротцами; счетчики приготовились отмечать перебежки; наступила глубокая тишина. Мистер Лаффи отступил за воротца неподвижного Поддера и несколько секунд держал мяч у правого глаза. Дамкинс уверенно ждал полета мяча, не отрывая глаз от Лаффи.
   – Подаю! – внезапно крикнул боулер [114 - Боулер, скаут – название игроков в старинной английской игре крикет; боулер бросает мяч, скаут останавливает летящий мяч, которым противник пытается сбить перекладину ворот.].
   Мяч, вырвавшись из его руки, полетел прямо и быстро к средней спице ворот.
   Зоркий Дамкинс был начеку, он припал на конец биты и метнул мяч через головы скаутов, наклонившихся достаточно низко.
   – Бегите, бегите… еще раз. Ну же, отбивайте, отбивайте… стойте еще раз – нет – да – нет – отбивайте его, отбивайте!
   Эти возгласы последовали за ударом, в результате которого объединенный Магльтон приобрел два очка. И Поддер не зевал, увенчивая лаврами себя и объединенный Магльтон. Он задерживал сомнительные мячи, пропускал плохие, принимал хорошие и заставлял их летать по всему полю. Скауты изнемогали от жары и усталости; боулеры сменяли друг друга, боулируя до боли в руках; но Дамкинс и Поддер оставались непобедимыми. Если какой-нибудь пожилой джентльмен старался задержать мяч, этот последний проскакивал у него между ногами или проскальзывал сквозь пальцы. Если джентльмен худощавый пытался его поймать, мяч ударял его по носу и, весело отскочив, развивал еще большую скорость, а глаза худощавого джентльмена наполнялись слезами, и он корчился от боли. Когда мяч летел прямо к воротцам, Дамкинс его опережал. Словом, когда Дамкинс был пойман и Поддер был сбит, объединенный Магльтон насчитывал пятьдесят четыре очка, а достижения динглиделлцев были столь же бледны, как и их физиономии. Слишком неравны были шансы, чтобы надеяться на реванш. Тщетно неистовый Лаффи и восторженный Страглс делали все, что подсказывали им опыт и мастерство, чтобы отвоевать для Дингли Делла пространство, потерянное им в ходе борьбы. Ничто не помогло, и после непродолжительного сопротивления Дингли Делл сдался и признал превосходство объединенного Магльтона.
   Тем временем незнакомец ел, пил и болтал без устали. При каждом хорошем ударе он выражал игроку свое удовольствие и одобрение самым снисходительным и покровительственным тоном, который не мог не польстить заинтересованной стороне; а при каждой неудачной попытке поймать или задержать мяч не скрывал своей досады, бросая по адресу злополучного субъекта такие слова: «Ах, ах! глупо!», «Дырявые руки», «Растяпа», «Хвастун» и другие подобные же восклицания, которые, по-видимому, упрочили за ним в глазах всех присутствующих репутацию превосходнейшего и непогрешимого судьи, посвященного во все тайны великого искусства благородной игры в крикет.
   – Чудесная игра – прекрасно играли – великолепные удары, – говорил незнакомец по окончании игры, когда представители обеих команд ввалились в палатку.
   – А вы играли в крикет, сэр? – осведомился мистер Уордль, которого очень забавляла его болтливость.
   – Играл? Ну, еще бы – сотни раз – не здесь – в Вест-Индии – увлекательная игра – возбуждающая – весьма!
   – Должно быть, жарко играть в таком климате? – заметил мистер Пиквик.
   – Жарко? – Как в пекле – накалено – жжет. Участвовал однажды в матче – бессменно у ворот – с другом полковником – сэр Томас Блезо – кто сделает больше перебежек – бросили жребий – мне начинать – семь часов утра – шесть туземцев караульщиками – начал – держусь – жара убийственная – туземцы падают в обморок – пришлось унести – вызвали полдюжины новых – и эти в обмороке – Блезо боулирует – его поддерживают два туземца – не может выбить меня – тоже в обморок – снял полковника – не хотел сдаваться – верный слуга – Квенко Самба – остается последний – солнце припекает – бита в пузырях – мяч почернел – пятьсот семьдесят перебежек – начинаю изнемогать – Квенко напрягает последние силы – выбивает меня – принимаю ванну и иду обедать.
   – А что сталось с этим… как его? – осведомился мистер Уордль.
   – Блезо?
   – Нет, с другим джентльменом.
   – Квенко Самба?
   – Да, сэр.
   – Бедняга Квенко – так и не оправился – меня выбил – себя убил – умер, сэр!
   Тут незнакомец уткнулся носом в коричневую кружку; хотел ли он скрыть свое волнение, или отведать ее содержимое – мы судить не беремся. Знаем только, что он вдруг оторвался от кружки, вздохнул протяжно и глубоко и с тревогой поднял голову, когда два главнейших члена Динглиделлского клуба приблизились к мистеру Пиквику и сказали:
   – Сэр, мы собираемся устроить скромный обед в «Синем Льве»; надеемся, что вы с вашими друзьями присоединитесь к нам.
   – Конечно, – сказал мистер Уордль, – в число наших друзей мы включим и мистера… – И он повернулся к незнакомцу.
   – Джингль, – сообщил этот расторопный джентльмен, тотчас же поняв намек. – Джингль – Альфред Джингль, эсквайр, из поместья Голое место.
   – Я буду очень рад, – сказал мистер Пиквик.
   – Я тоже, – объявил мистер Альфред Джингль, одной рукой беря под руку мистера Пиквика, а другой – мистера Уордля и конфиденциально нашептывая на ухо первому джентльмену: – Чертовски хороший обед – холодный, но превосходный – утром заглянул в зал – птица и паштеты и всякая всячина – чудесные ребята – вдобавок хороший тон – воспитанные – весьма!
   Когда все предварительные церемонии были исполнены, компания, разбившись на маленькие группы по два-три человека, отправилась в город, и не прошло и четверти часа, как все уже сидели в большом зале магльтонской гостиницы «Синий Лев». Председательствовал мистер Дамкинс, а мистер Лаффи исполнял обязанности его заместителя.
   Зал наполнился громким говором и стуком ножей, вилок и тарелок, метались три бестолковых лакея, и быстро исчезали сытные яства; во всем, что так или иначе способствовало суматохе, мистер Джингль принимал участие, с успехом заменяя по крайней мере полдюжины простых смертных. Когда каждый съел столько, сколько мог вместить, скатерть была снята, и на столе появились стаканы, бутылки и десерт; лакеи удалились, чтобы «привести все в порядок» – иными словами, воспользоваться в собственных своих интересах остатками яств и напитков, какими им удалось завладеть.
   Среди последовавшего засим общего говора и смеха пребывал в полном молчании лишь один маленький человек с одутловатой физиономией, которая явно предупреждала: «Не говорите мне ничего, или я буду вам возражать»; когда разговор стихал, он осматривался по сторонам, словно готовясь произнести нечто весьма значительное, и время от времени покашливал отрывисто и с невыразимым величием. Наконец, улучив момент, когда шум поутих, человечек произнес очень громко и торжественно:
   – Мистер Лаффи!
   Все и каждый погрузились в глубокое молчание, когда названный джентльмен откликнулся:
   – Сэр?
   – Я хочу обратиться к вам с несколькими словами, сэр, если вы предложите джентльменам наполнить стаканы.
   Мистер Джингль покровительственно крикнул: «Слушайте, слушайте», – на что откликнулись все присутствующие, и когда стаканы были наполнены, заместитель председателя провозгласил с видом глубокомысленным:
   – Мистер Стэпл.
   – Сэр, – сказал, вставая, человечек, – с тем, что я имею сказать, я хочу обратиться к вам, а не к нашему достойному председателю, ибо наш достойный председатель является в некоторой мере – я бы мог сказать: в значительной мере – объектом того, что я намерен сказать или – если можно так сказать – что я намерен…
   – Изложить, – подсказал мистер Джингль.
   – Вот именно, изложить, – продолжал человечек. – Очень благодарен моему почтенному другу, если он разрешит мне называть его этим именем (четыре «правильно» и одно «конечно» – из уст мистера Джингля). Сэр, я – деллец, динглиделлец. (Одобрительные возгласы.) Я не могу претендовать на честь почитаться жителем Магльтона, и, признаюсь откровенно, сэр, я не домогаюсь этой чести, и я вам объясню, сэр, почему («слушайте!»): за объединенным Магльтоном я охотно признаю все те почести и отличия, на которые он вправе претендовать, – они слишком многочисленны и слишком хорошо известны, чтобы нуждаться в перечислении. Но, сэр, не забывая о том, что объединенный Магльтон породил Дамкинса и Поддера, будем помнить всегда, что Дингли Делл может похвалиться Лаффи и Страглсом. (Овации.) Пусть не подумают, будто я хочу умалить достоинства двух первых джентльменов. Сэр, я завидую чувствам, обуревающим их по случаю сегодняшнего события. (Одобрение.) Вероятно, каждый слушающий меня джентльмен знает, какой ответ дал императору Александру некий оригинал, который, употребляя заурядный образ, ютился в бочке. «Не будь я Диогеном, – сказал он, – я бы хотел быть Александром». И я нахожу, что эти джентльмены могут сказать: «Не будь я Дамкинсом, я бы хотел быть Лаффи, не будь я Поддером, я бы хотел быть Страглсом». (Общий восторг.) Но, джентльмены Магльтона! В одном ли только крикете проявляют свое превосходство ваши сограждане? Разве не приходилось вам слышать о Дамкинсе как об олицетворении твердости характера? Разве вы не привыкли связывать имя Поддера с защитою прав собственности? (Громкие аплодисменты.) Когда вы вели борьбу за свои права, свободу и привилегии, разве не возникали у вас, хотя бы на секунду, опасения и вы не предавались отчаянию? И когда пребывали вы в унынии, разве не имя Дамкинса вновь раздувало в вашей груди пламя, готовое угаснуть, и разве не достаточно было одного слова из уст этого человека, чтобы вновь запылало яркое пламя, словно никогда оно не угасало? (Бурные овации.) Джентльмены, два имени – Дамкинс и Поддер – я предлагаю окружить сияющим ореолом восторженных рукоплесканий!
   Тут человечек умолк, и все присутствующие начали кричать и стучать по столу, каковому занятию предавались с небольшими перерывами весь остаток вечера. Тосты следовали за тостами. Мистер Лаффи и мистер Страглс, мистер Пиквик и мистер Джингль – все по очереди служили объектами неумеренных похвал, и каждый по установленному порядку отвечал благодарностью за честь, которой удостоился.
   Преисполненные энтузиазма к благородному делу, которому мы себя посвятили, мы почувствовали бы невыразимую гордость и уверенность в том, что нами совершено нечто обеспечивающее нам бессмертие, коего в настоящее время мы лишены, имей мы возможность предложить нашим ревностным читателям хотя бы самый поверхностный отчет об этих речах. Мистер Снодграсс сделал, по обыкновению, великое множество записей, которые несомненно доставили бы весьма полезные и ценные сведения, но от пламенного ли красноречия, или от возбуждающего действия вина рука сего джентльмена была до такой степени нетверда, что почерк его едва можно разобрать, а содержание записей и вовсе невразумительно. Благодаря терпеливому исследованию нам удалось прочесть некоторые слова, имеющие слабое сходство с именами ораторов, и мы можем также различить запись какой-то песни (каковую пел, должно быть, мистер Джингль), где часто и с небольшими интервалами повторяются слова: «чаша», «искрится», «рубин», «веселый» и «вино». Кажется нам, в самом конце заметок мы встречаем какой-то туманный намек на «вареные кости», а затем мелькают слова: «холодный» и «на дворе»; по поскольку все гипотезы, какие мы могли бы создать, исходя из этих данных, будут неизбежно основаны на догадке, мы не склонны предаваться умозаключениям, поводом к которым могут послужить эти данные.
   Вот почему мы возвращаемся к мистеру Тапмену; добавим только, что за несколько минут до полуночи слышно было, как собрание знаменитостей Дингли Делла и Магльтона распевало с большим чувством и воодушевлением прекрасную и трогательную национальную песню:
   Не разойдемся до утра, Не разойдемся до утра, Не разойдемся до утра.
   Пока не забрезжит свет!


   ГЛАВА VIII,
   ярко иллюстрирующая мысль, что путь истинной любви – не гладкий рельсовый путь

   Мирное уединение Дингли Делла, присутствие стольких представительниц прекрасного пола, заботы и беспокойство, ими проявляемое, – все это благоприятствовало росту и развитию тех нежных чувств, какие природа заложила в груди мистера Треси Тапмена и каковым, по-видимому, суждено было ныне сосредоточиться на одном прелестном объекте. Юные леди были миловидны, приветливы, характер их не оставлял желать лучшего, но в этом возрасте они отнюдь не могли претендовать на то достоинство в манере держать себя, на тo «не тронь меня» в осанке, на то величие во взоре, которые отличали незамужнюю тетушку от всех женщин когда-либо виденных мистером Тапменом. Ясно, что было что-то родственное в их натуре, что-то таинственно созвучное в их сердцах. Ее имя было первым словом, сорвавшимся с уст мистера Тапмена, когда он, раненый, лежал на траве; и ее истерический смех был первым звуком, коснувшимся его ушей, когда его привели домой. Но проистекало ли ее волнение из милой и женственной чувствительности, неугасимой ни при каких обстоятельствах, или было оно порождено более пылким и страстным чувством, которое мог пробудить только он, единственный из смертных? Эти сомнения терзали его мозг, когда он лежал простертый на диване; эти сомнения он намерен был разрешить немедленно и раз навсегда.
   Был вечер. Изабелла и Эмили вышли погулять с мистером Трандлем; старая глухая леди заснула в своем кресле; из отдаленной кухни доносилось тихо и монотонно храпенье жирного парня; шустрые служанки вертелись у кухонной двери, наслаждаясь приятным вечером и радостями флирта, проводимого по всем правилам с какими-то увальнями, состоявшими при ферме; а интересная пара сидела всеми забытая, всех забывшая, мечтая лишь друг о друге; короче говоря, они сидели, напоминая пару сложенных лайковых перчаток, прильнув друг к другу.
   – Я позабыла о моих цветах, – сказала тетушка.
   – Полейте их сейчас, – настойчиво посоветовал мистер Тапмен.
   – Вы простудитесь, уже вечер, – нежно возразила незамужняя тетушка.
   – О нет! – сказал мистер Тапмен, поднимаясь с места. – Мне это пойдет на пользу. Разрешите вас сопровождать.
   Леди поправила повязку, которая поддерживала левую руку юного кавалера, приняла предложенную ей правую руку и повела его в сад.
   В дальнем углу сада находилась беседка, заросшая жимолостью, жасмином и вьющимися растениями, – одно из тех приятных убежищ, которые возводятся гуманными людьми для удобства пауков.
   Незамужняя тетушка взяла валявшуюся в углу большую лейку и хотела выйти из беседки. Мистер Тапмен удержал ее и усадил на скамье рядом с собою.
   – Мисс Уордль! – сказал он.
   Незамужняя тетушка затрепетала, а камешки, случайно попавшие в большую лейку, затарахтели, как детская погремушка.
   – Мисс Уордль, – сказал мистер Тапмен, – вы – ангел!
   – Мистер Тапмен! – воскликнула Рейчел и сделалась такой же красной, как лейка.
   – Больше, чем ангел! – сказал красноречивый пиквикист. – Мне это слишком хорошо известно.
   – Говорят, все женщины – ангелы, – игриво прошептала леди.
   – Кто же в таком случае вы? И с кем могу я вас сравнить? – возразил мистер Тапмен. – Встречал ли кто-нибудь женщину, похожую на вас? Где еще мог бы я найти столь редкое соединение прекрасных качеств и красоты? Где мог бы я искать… О! – Тут мистер Тапмен умолк и пожал руку, державшую ручку счастливой лейки.
   Леди отвернулась.
   – Мужчины такие обманщики, – чуть слышно прошептала она.
   – Верно! – подхватил мистер Тапмен. – Но не все. На свете есть по крайней мере одно существо, которое никогда не изменится, одно существо, которое радо было бы посвятить всю свою жизнь вашему счастью, которое живет только ради ваших глаз, дышит только ради вашей улыбки, несет тяжкое бремя жизни только ради вас.
   – Если бы можно было найти такого человека… – начала леди.
   – Но найти его можно, – перебил пылкий мистер Тапмен. – Он уже найден. Мисс Уордль, он здесь.
   И не успела незамужняя тетушка угадать его намерение, как мистер Тапмен упал на колени к ее ногам.
   – Мистер Тапмен, встаньте! – воскликнула Рейчел.
   – Никогда! – последовал доблестный ответ. – О Рейчел! – Он схватил ее податливую руку и прижал к губам; лейка упала на землю. – О Рейчел, скажите, что любите меня!
   – Мистер Тапмен, – отвернувшись, прошептала незамужняя тетушка, – я едва могу выговорить эти слова, но… но… я не совсем равнодушна к вам.
   Едва услышав это признание, мистер Тапмен приступил к совершению того, на что его толкало восторженное чувство и что, насколько нам известно (ибо мы мало осведомлены в такого рода вещах), всегда делают люди при данных обстоятельствах. Он вскочил и, обвив рукой шею незамужней тетушки, запечатлел на ее устах множество поцелуев, каковые она, после требуемых приличием борьбы и сопротивления, принимала так спокойно, что нельзя предугадать, сколько бы еще мог запечатлеть их мистер Тапмен, если бы леди весьма непритворно не вздрогнула и не воскликнула испуганным голосом:
   – Мистер Тапмен, за нами следят! Нас увидели!
   Мистер Тапмен оглянулся. Перед ними, не шевелясь, стоял жирный парень и, выпучив большие круглые глаза, смотрел в беседку, но на его лице не отражалось и тени того, что самый опытный физиономист мог бы назвать изумлением, любопытством или каким-либо другим чувством, волнующим человеческое сердце. Мистер Таимся смотрел на жирного парня, а жирный парень уставился на него, и чем дольше созерцал мистер Тапмен безучастную физиономию жирного парня, тем тверже убеждался, что тот либо ничего не видел, либо не понял того, что происходило.
   Находясь под этим впечатлением, он весьма решительно спросил:
   – Что вам понадобилось здесь, сэр?
   – Ужин готов, сэр, – немедленно последовал ответ.
   – Вы только что явились сюда, сэр? – осведомился мистер Тапмен, пронизывая его взглядом.
   – Только что, – ответил жирный парень.
   Мистер Тапмен еще раз посмотрел на него очень пристально, но тот и глазом не моргнул, ни один мускул на его лице не дрогнул.
   Мистер Тапмен взял под руку незамужнюю тетушку и направился к дому, жирный парень следовал за ними.
   – Он ничего не заметил! – шепнул мистер Тапмен.
   – Ничего, – отозвалась незамужняя тетушка.
   Сзади раздался какой-то звук, напоминающий приглушенное хихиканье. Мистер Тапмен быстро оглянулся. Нет, это не мог быть жирный парень, на его физиономии не было и признака веселья, да и вообще весь его облик ничего, кроме упитанности, не обнаруживал.
   – Должно быть, он крепко спал, – прошептал мистер Тапмен.
   – Я в этом нимало не сомневаюсь, – ответила незамужняя тетушка.
   Оба весело засмеялись.
   Мистер Тапмен ошибся. Жирный парень на этот раз не спал. Он бодрствовал, бодрствовал в полной мере и видел все, что происходило.
   За ужином никто не пробовал завязать общую беседу. Старая леди ушла спать. Изабелла Уордль всецело посвятила себя мистеру Трандлю, внимание незамужней тетушки было сосредоточено на мистере Тапмене, а мысли Эмили, казалось, заняты были каким-то далеким предметом, – быть может, они не покидали отсутствующего мистера Снодграсса.
   Пробило одиннадцать часов, двенадцать, час, а джентльмены не возвращались. На всех лицах отражалась тревога. Что, если их подстерегли и ограбили? Не послать ли людей с фонарями по всем дорогам, какими они могли возвращаться домой? Или, быть может, они… Вот они! Почему они так запоздали? Чужой голос к тому же! Кто это может быть! Все бросились в кухню, куда ввалились гуляки, и подлинное положение дел немедленно выяснилось.
   Мистер Пиквик, засунув руки в карманы и сдвинув шляпу на левый глаз, стоял, прислонившись к буфету, покачивал из стороны в сторону головой и непрерывно расточал самые ласковые и благосклонные улыбки без всякой видимой причины или повода; старый мистер Уордль с пылающим лицом пожимал руку незнакомому джентльмену, бормоча заверения в вечной дружбе; мистер Уинкль, прислонившись к футляру часов с недельным заводом, слабым голосом призывал кару на голову любого члена семьи, который намекнет на то, что ему не худо бы лечь спать, а мистер Снодграсс опустился на стул, и каждая черта его выразительного лица выдавала самую глубокую и безнадежную печаль, какую только может вообразить человеческий ум.
   – Что случилось? – осведомились три леди.
   – Ничего не случилось, – ответил мистер Пиквик. – Мы… мы… в порядке. Слышите, Уордль, мы в порядке, да?
   Ну, еще бы, – отозвался веселый хозяин. – Дорогие мои, вот мой друг мистер Джингль… друг мистера Пиквика, мистер Джингль, случайная встреча… маленький визит.
   – Сэр, с мистером Снодграссом что-то случилось? – тревожно осведомилась Эмили.
   – Ничего не случилось, сударыня, – ответил незнакомец. – Обед у крикетистов – чудесная компания – превосходные песни – старый портвейн – кларет – хорошо – весьма хорошо – вино, сударыня, – вино.
   – Вовсе не вино, – прерывающимся голосом пробормотал мистер Снодграсс, – это семга (почему-то в таких случаях вино никогда не бывает виновато).
   – Не лучше ли им лечь в постель, сударыня? – спросила Эмма. – Двое слуг отведут джентльменов наверх.
   – Я спать не лягу, – твердо сказал мистер Уинкль.
   – Ни один живой человек меня не поведет, – решительно заявил мистер Пиквик все с тою же улыбкой.
   – Ура! – слабо выкрикнул мистер Уинкль.
   – Ура! – отозвался мистер Пиквик и, сняв шляпу, бросил ее на пол, а затем словно рехнулся и швырнул очки на середину кухни. После такой остроумной выходки он от души расхохотался.
   – Разопьем… еще… бутылочку… – провозгласил мистер Уинкль, начав очень громко, а кончив чуть слышно. Голова его свесилась на грудь, и, бормоча свое непреложное решение не ложиться спать, а также кровожадно сожалея о том, что утром не «покончил со старым Тапменом», он погрузился в сон и в таком состоянии был доставлен в свою комнату двумя молодыми великанами, действовавшими под личным надзором жирного парня, чьим заботам доверил свою особу и мистер Снодграсс.
   Мистер Пиквик принял предложенную ему мистером Тапменом руку и мирно удалился, улыбаясь благодушнее, чем когда бы то ни было; мистер Уордль, трогательно распрощавшись со всей семьей, словно ему предстояло немедленно идти на казнь, удостоил мистера Трандля чести проводить его наверх и вышел, тщетно пытаясь сохранить вид внушительный и торжественный.
   – Какая неприличная сцена! – промолвила незамужняя тетушка.
   – Отвратительная! – воскликнули обе юные леди.
   – Ужасно – ужасно! – подхватил с глубокомысленной миной мистер Джингль; своих товарищей он опередил примерно на полторы бутылки. – Тяжелое зрелище – весьма!
   – Какой любезный мужчина! – шепнула мистеру Тапмену незамужняя тетушка.
   – И недурен собой! – добавила Эмили Уордль.
   – О, несомненно! – согласилась незамужняя тетушка.
   Мистер Тапмен вспомнил рочестерскую вдову, и его душою овладела тревога. Последовавший затем получасовой разговор отнюдь не мог успокоить его смятенный дух. Новый гость оказался весьма словоохотливым и рассказал почти столько же анекдотов, сколько отпустил комплиментов. Мистер Тапмен чувствовал: по мере того как растет популярность Джингля, он (Тапмен) все дальше отступает в тень. Смех его звучал принужденно, веселость была притворной; и, когда, наконец, пылающая его голова опустилась на подушку, он испытал злорадное наслаждение, подумав о том, как приятно было бы зажать в этот момент голову Джингля между периной и матрацем.
   На следующее утро неутомимый незнакомец встал рано, и, в то время как его спутники, обессиленные ночным кутежом, еще покоились в постели, он весьма успешно старался поддержать за завтраком веселое расположение духа. Его попытка оказалась столь удачной, что даже старая глухая леди потребовала, чтобы две-три лучших его остроты были ей сообщены в слуховой рожок, и снисходительно поведала незамужней тетушке, что «он (Джингль) сущий повеса». Это мнение целиком разделяли все присутствовавшие члены ее семьи.
   Ясным летним утром старая леди имела обыкновение удаляться в беседку, в которой отличился мистер Тапмен; ее прогулка совершалась следующим образом: прежде всего жирный парень снимал с гвоздя за дверью, ведущей в спальню старой леди, плотный черный атласный чепец, теплый бумажный платок и толстую палку с массивной ручкой; затем старая леди не спеша надевала чепец и платок, опиралась одной рукой на палку, а другой – на плечо жирного парня, и медленно шла в беседку, где жирный парень предоставлял ей наслаждаться в уединении свежим воздухом в течение получаса, а по прошествии этого срока возвращался и вел ее домой.
   Старая леди была очень аккуратна и очень пунктуальна, и так как эта церемония, вот уже три года, повторялась каждое лето без малейшего уклонения от установленной формы, то она немало удивилась, заметив в это утро, что жирный парень, вместо того чтобы покинуть беседку, отошел на несколько шагов, внимательно осмотрелся по сторонам и приблизился к ней с величайшими предосторожностями и с видом крайне таинственным.
   Старая леди была пуглива – как и большинство старых леди, – и в первую минуту у нее мелькнула мысль, что разбухший парень хочет нанести ей какое-нибудь тяжелое повреждение в надежде завладеть ее наличными деньгами. Она готова была крикнуть, позвать на помощь, но старость и недуги давно уже лишили ее возможности кричать, поэтому за каждым его движением она следила с глубоким ужасом, который отнюдь не уменьшился, когда он подошел к ней вплотную и заорал в ухо взволнованным и, как почудилось ей, угрожающим голосом:
   – Хозяйка!
   Случилось так, что в этот самый момент мистер Джингль прогуливался по саду неподалеку от беседки. Он услышал возглас; «Хозяйка!» – и остановился, чтобы послушать, что будет дальше. У него было три основания поступить так. Во-первых, он был любопытен, а делать ему было нечего, во-вторых, он не отличался щепетильностью, и, в-третьих (и последних), его заслоняли цветущие кусты. Итак, он стоял и слушал.
   – Хозяйка! – орал жирный парень.
   – В чем дело, Джо? – дрожа, спросила старая леди. – Право же, Джо, для тебя я была хорошей хозяйкой. Кроме добра, ты ничего от меня не видел. Тебя никогда не заставляли слишком много работать, и всегда ты ел досыта.
   Этот последний довод затронул самую чувствительную струну в сердце жирного парня. Казалось, он был растроган и с чувством сказал:
   – Да, это я знаю.
   – Ну, так что же ты от меня хочешь? – приободрившись, спросила старая леди.
   – Я хочу, чтобы у вас мурашки по спине забегали, – ответил жирный парень.
   Такая манера проявлять благодарность казалась весьма жестокой, а так как старая леди в точности не знала, каким путем можно добиться подобного результата, то ее опасения вернулись.
   – Как вы думаете, что я видел вчера вечером в этой самой беседке? – осведомился парень.
   – Господи помилуй! Что же ты видел? – воскликнула старая леди, встревоженная торжественным тоном дородного юноши.
   – Чужой джентльмен – тот, у которого рука повреждена, – целовал и обнимал…
   – Кого, Джо? Надеюсь, не служанку?
   – Хуже! – заорал жирный парень в ухо старой леди.
   – Неужели одну из моих внучек?
   – Хуже!
   – Неужели еще хуже, Джо? – спросила старая леди, считая, что она дошла до крайнего предела злодейства. – Кто же это был, Джо? Я должна знать.
   Жирный парень опасливо огляделся по сторонам и, закончив свой обзор, прокричал в ухо старой леди:
   – Мисс Рейчел!
   – Что?! – взвизгнула старая леди. – Говори громче!
   – Мисс Рейчел! – заревел жирный парень.
   – Моя дочь?
   В подтверждение своих слов парень несколько раз кивнул, и его жирные щеки затрепетали, как бланманже.
   – И она это допустила! – воскликнула старая леди.
   Жирный парень, ухмыляясь, прокричал:
   – Я видел, как она сама его целовала.
   Если бы мистер Джингль из своего укромного уголка увидел, с какой физиономией выслушала это сообщение старая леди, весьма возможно, что неудержимый взрыв хохота выдал бы его присутствие в непосредственной близости к беседке. Он внимательно слушал. До него долетели отрывки гневных фраз, вроде: «Без моего разрешения!», «В ее годы!», «Несчастная я старуха!», «Могла бы подождать моей смерти», а затем он услышал, как заскрипели по песку башмаки жирного парня, когда тот удалялся, оставив старую леди в одиночестве.
   Быть может, такое совпадение покажется поразительным, но факт остается фактом: накануне вечером, через пять минут после прибытия в Менор Фарм, мистер Джингль решил, не мешкая, повести осаду сердца незамужней тетушки. У него хватило наблюдательности наметить, что его развязные манеры отнюдь не были не приятны прекрасному объекту задуманной атаки, и он не без основания подозревал, что леди обладает качеством, наиболее желанным, – располагает маленьким независимым состоянием. Он мгновенно уловил настоятельную необходимость тем или иным способом вытеснить соперника и решил приступить безотлагательно к действиям, направленным для достижения этой цели. Фильдинг говорит, что мужчина – огонь, а женщина – пучок пеньки, и князь тьмы их соединяет. Мистер Джингль знал, что для незамужних теток молодые люди то же, что для пороха – зажженный газ, и решил, не теряя времени, произвести взрыв.
   Обдумывая это важное решение, он выбрался из засады и под прикрытием вышеупомянутых кустов приблизился к дому. Казалось, фортуна намерена была покровительствовать его замыслу. Издали он увидел, что мистер Тапмен вместе с другими джентльменами вышел из сада через боковую калитку, а юные леди, как было ему известно, позавтракав, ушли из дому. Путь был свободен.
   Дверь в гостиную была полуоткрыта. Он заглянул туда. Незамужняя тетушка занималась вязаньем. Он кашлянул; она подняла взор и улыбнулась. Нерешительность была несвойственна характеру мистера Альфреда Джингля. Он таинственно приложил палец к губам, вошел и закрыл дверь.
   – Мисс Уордль, – с притворной серьезностью начал мистер Джингль, – простите вторжение – краткое знакомство – нет времени для церемоний – все открыто.
   – Сэр! – воскликнула незамужняя тетушка, изумленная этим неожиданным появлением и опасаясь, не сошел ли он с ума.
   – Тише, – театральным шепотом произнес мистер Джингль, – здоровенный парень – лицо, как булка, – глаза круглые – каналья!
   Тут он выразительно покачал головой, а незамужняя тетушка затрепетала от волнения.
   – Вы, кажется, намекаете на Джозефа, сэр? – спросила она, стараясь сохранить невозмутимый вид.
   – Да, сударыня – черт бы побрал этого Джо! – предатель, собака Джо! – рассказал старой леди – старая леди в бешенстве – в диком – в ярости – вне себя – беседка – Тапмен – поцелуи и объятия – и всякое такое – э, сударыня, – э?
   – Мистер Джингль, – сказала незамужняя тетушка, – если вы, сэр, явились сюда для того, чтобы меня оскорблять…
   – Отнюдь – нимало, – нагло возразил мистер Джингль, – случайно подслушал – пришел предупредить об опасности – предложить услуги – предотвратить скандал. Все равно – считайте оскорблением – ухожу.
   И он повернулся, словно собираясь привести угрозу в исполнение.
   – Что же мне делать? – заливаясь слезами, воскликнула бедная старая дева. – Брат придет в бешенство.
   – Несомненно, – приостановившись, сказал мистер Джингль, – в неистовство…
   – О мистер Джингль, что мне сказать? – воскликнула незамужняя тетушка, вторично отдавшись приступу отчаяния.
   – Скажите, что это ему приснилось, – спокойно ответил мистер Джингль.
   Луч утешения проник в душу незамужней тетушки, когда она услышала этот совет.
   Мистер Джингль заметил это и воспользовался благоприятным моментом.
   – Вздор! – легче легкого – шалопай мальчишка – очаровательная женщина – толстого мальчишку высекут – вам поверят – конец делу – все уладилось.
   Возможность ли избежать последствий неудобного разоблачения восхитила старую деву, или страдания потеряли свою остроту, когда ее назвали «очаровательной женщиной», этого мы не знаем. Она слегка покраснела и бросила благодарный взгляд на мистера Джингля.
   Этот пронырливый джентльмен глубоко вздохнул, минуты две не спускал глаз с лица старой девы, мелодраматически вздрогнул и вдруг отвел взгляд.
   – Вы, кажется, страдаете, мистер Джингль, – жалобным тоном сказала леди. – Позвольте мне, в благодарность за ваше великодушное вмешательство, осведомиться о причине этих страданий и попытаться их облегчить.
   – Ха! – воскликнул мистер Джингль, снова вздрогнув. – Облегчить! – Облегчить мои страдания, когда ваша любовь отдана человеку, который не ценит этого блаженства – который даже сейчас строит свои планы… воспользовался чувствами племянницы того создания, которое… но нет – он мой друг – не буду разоблачать его пороки. – Мисс Уордль, – прощайте!
   Закончив эту речь, самую связную из когда-либо им произнесенных, мистер Джингль приложил к глазам остатки носового платка, о котором мы уже упоминали, и повернулся к двери.
   – Останьтесь, мистер Джингль! – энергически потребовала незамужняя тетушка. – Вы намекнули на мистера Тапмена, объяснитесь!
   – Никогда! – воскликнул мистер Джингль профессиональным (то есть театральным) тоном. – Никогда!
   И, как бы в доказательство того, что он не желает подвергаться допросу, мистер Джингль придвинул стул вплотную к стулу незамужней тетушки и уселся.
   – Мистер Джингль! – сказала тетушка. – Я вас умоляю, заклинаю, если есть какая-то страшная тайна, имеющая отношение к мистеру Тапмену, откройте ее.
   – Могу ли я, – начал мистер Джингль, устремив взгляд на тетушку, – могу ли я видеть – прелестное создание приносится в жертву – чудовищной жадности!
   В течение нескольких секунд он, казалось, боролся с противоречивыми чувствами, а затем глухо произнес:
   – Тапмен добивается только ваших денег.
   – Негодяй! – энергически воскликнула старая дева.
   (Сомнения мистера Джингля рассеялись: деньги у нее были.)
   – Мало того, – продолжал Джингль, – он любит другую.
   – Другую! – возопила старая дева. – Кого?
   – Маленького роста – черные глазки – вашу племянницу Эмили.
   Наступило молчание.
   Если существовала на свете особа, которая могла вызвать у незамужней тетушки чувство ревности смертельной и неискоренимой, то такой особой была эта самая племянница. Румянец залил лицо и шею тетушки, молча и с невыразимым презрением она тряхнула головой. Потом, закусив тонкие губы и задрав нос, сказала:
   – Этого быть не может. Не верю.
   – Наблюдайте за ними, – предложил Джингль.
   – Буду наблюдать, – ответила тетушка.
   – Следите за его взглядами.
   – Буду следить.
   – За его нашептыванием.
   – Буду.
   – За обедом он сядет рядом с ней.
   – Пусть.
   – Будет говорить ей комплименты.
   – Пусть.
   – Будет за ней ухаживать.
   – Пусть.
   – И бросит вас.
   – Бросит меня! – взвизгнула незамужняя тетушка. – Он бросит меня! – И она затряслась от злости и разочарования.
   – И тогда вы убедитесь? – спросил Джингль.
   – Да.
   – И будете стойки?
   – Да.
   – И после этого не примиритесь с ним?
   – Никогда.
   – Изберете кого-нибудь другого?
   – Да.
   – Изберете?
   Мистер Джингль упал на колени и в этой позе оставался в течение пяти минут; встал он признанным возлюбленным незамужней тетушки – при условии, что вероломство мистера Тапмена будет обнаружено и доказано.
   На мистере Альфреде Джингле лежало бремя доказательств, и он собрал улики в тот же день за обедом. Незамужняя тетушка едва могла поверить своим глазам: мистер Треси Тапмен уселся рядом с Эмили, делал ей глазки, нашептывал и улыбался, соперничая с мистером Снодграссом. Ни словом, ни взглядом, ни кивком не подарил он ту, которая накануне вечером была владычицей его сердца.
   «Черт бы побрал этого парня! – думал старый мистер Уордль, который узнал обо всем от матери. – Черт бы побрал этого парня! Ну, конечно, он спал. Все это одна фантазия».
   «Предатель! – думала незамужняя тетушка. – Милый мистер Джингль меня не обманывал. Ух, как я ненавижу этого злодея!»
   Нижеследующий разговор объяснит нашим читателям эту, казалось бы, непостижимую перемену в поведении мистера Треси Тапмена.
   Время – вечер; место действия – сад. По боковой дорожке прогуливались двое: один – невысокий и толстый, другой – рослый и тощий. Это были мистер Тапмен и мистер Джингль. Разговор начал толстый.
   – Как я держал себя? – осведомился он.
   – Блистательно – замечательно – мне самому лучше не сыграть – завтра вы должны повторить ту же роль – каждый вечер, впредь до нового распоряжения.
   – Рейчел все еще на этом настаивает?
   – Конечно – ей это неприятно – ничего не поделаешь – нужно рассеять подозрения – боится брата – говорит, другого выхода нет – еще несколько дней – старики успокоятся – подарит вам блаженство.
   – Она ничего не просила мне передать?
   – Любовь – горячую любовь – нежнейшие приветы – и самую неизменную привязанность. Может быть, я от вас могу что-нибудь передать?
   – Дорогой друг, – ответил ничего не ведавший мистер Тапмен, с жаром пожимая руку «другу», – передайте пламенную мою любовь, объясните, как трудно мне притворяться, передайте наилучшие пожелания. Но не забудьте добавить, что я понимаю необходимость последовать совету, который она сегодня утром передала мне через вас. Скажите, что я преклоняюсь перед ее благоразумием и восхищаюсь ее осторожностью.
   – Передам. Еще что-нибудь?
   – Больше ничего. Добавьте только, что я страстно жду того мгновения, когда назову ее своей и когда исчезнет необходимость притворяться.
   – Конечно, конечно. Еще что?
   – О друг мой! – воскликнул бедный мистер Тапмен, снова пожимая руку приятелю. – Примите искреннейшую мою благодарность за вашу бескорыстную доброту и простите меня, если я когда-нибудь хотя бы мысленно оскорбил вас подозрением, будто вы можете стать мне поперек дороги. Дорогой мой друг, удастся ли мне когда-нибудь вас отблагодарить?
   – Не стоит об этом говорить, – отозвался мистер Джингль. Но вдруг запнулся, словно о чем-то вспомнил, и добавил: – Кстати – не можете ли одолжить мне десять фунтов, а? – исключительный случай, верну через три дня.
   – Думаю, что могу, – с готовностью ответил мистер Таимен. – На три дня, говорите вы?
   – Только на три дня – тогда все уладится – никаких затруднений.
   Мистер Тапмен отсчитал приятелю деньги, а тот опустил их монета за монетою в карман, после чего оба направились к дому.
   – Будьте осторожны, – сказал мистер Джингль. – Ни единого взгляда.
   – Ни единого знака, – сказал мистер Тапмен.
   – Ни слова.
   – Ни звука.
   – Все ваше внимание племяннице – с теткой скорее грубоваты – единственный способ обмануть стариков.
   – Постараюсь, – вслух сказал мистер Тапмен.
   «Я тоже постараюсь», – мысленно сказал мистер Джингль, и оба вошли в дом.
   Сцена, разыгранная за обедом, повторилась и вечером, а также в течение следующих трех дней и вечеров. На четвертый день хозяин был в прекрасном расположении духа, ибо убедился в том, что обвинение против мистера Тапмена ни на чем не обосновано. Доволен был мистер Тапмен, ибо мистер Джингль сообщил ему, что решительный момент приближается. Доволен был мистер Пиквик, ибо он редко бывал чем-нибудь недоволен. Недоволен был мистер Снодграсс, ибо он начал ревновать к мистеру Тапмену. Довольна была старая леди, ибо она выигрывала в вист. Довольны были мистер Джингль и мисс Уордль – в силу оснований, достаточно важных в столь чреватой событиями истории, чтобы о них рассказать в особой главе.


   ГЛАВА IX
   Открытие и погоня

   Ужин был подан, стулья придвинуты к столу, бутылки, кувшины и стаканы расставлены на буфете, и все предвещало приближение самого веселого часа в течение всего дня.
   – Где же Рейчел? – спросил мистер Уордль.
   – И Джингль? – добавил мистер Пиквик.
   – Верно! – воскликнул хозяин. – Странно, что я до сих пор не заметил его отсутствия. Право, я вот уже по крайней мере два часа как не слышу его голоса. Эмили, милая, позвони.
   На звонок явился жирный парень.
   – Где мисс Рейчел?
   На это он не мог ответить.
   – Ну, а где мистер Джингль?
   Этого он не знал.
   Все с недоумением посмотрели друг на друга. Было поздно – двенадцатый час. Мистер Тапмен посмеивался в рукав. Они где-нибудь, задержались, беседуя о нем! Ха! Чудесная выдумка – забавно!
   – Не беда, – помолчав, сказал мистер Уордль, – конечно, они сейчас придут. Я никогда и ни для кого не откладываю ужина.
   – Прекрасное правило, – заметил мистер Пиквик, – превосходное.
   – Пожалуйста, садитесь, – сказал хозяин.
   – Благодарю вас, – ответил мистер Пиквик; и они уселись.
   На столе красовался гигантский кусок холодного ростбифа, и мистер Пиквик получил солидную порцию. Он поднес вилку к губам и только раскрыл рот, чтобы отправить туда кусок мяса, как из кухни долетел многоголосый гул. Мистер Пиквик замер и положил вилку. Мистер Уордль тоже замер и машинально разжал руку, сжимавшую нож, который так и остался вонзенным в ростбиф. Он посмотрел на мистера Пиквика. Мистер Пиквик посмотрел на него.
   В коридоре послышались тяжелые шаги; дверь распахнулась, и в комнату ворвался слуга, который в день прибытия мистера Пиквика чистил ему сапоги, а вслед за ним ввалились жирный парень и остальные слуги.
   – Черт побери, что это значит? – воскликнул хозяин.
   – Эмма, уж не показался ли огонь в кухонном дымоходе? – осведомилась старая леди.
   – Ах, нет, бабушка! – крикнули обе юные леди.
   – Что случилось? – заревел хозяин дома.
   Слуга перевел дух и робко проговорил:
   – Они уехали, хозяин… так-таки и уехали, сэр.
   (Было замечено, что в этот момент мистер Тапмен положил нож и вилку и очень побледнел.)
   – Кто уехал? – сердито спросил мистер Уордль.
   – Мистер Джингль и мисс Рейчел, в дорожной карете из «Синего Льва» в Магльтоне. Я был там, но не мог их задержать. Вот я и прибежал рассказать вам.
   – Я дал ему денег на дорогу! – закричал мистер Тапмен, вскакивая, как сумасшедший. – Он у меня выманил десять фунтов!.. Задержите его!.. Он меня одурачил! Я этого не допущу! Я с ним расплачусь, Пиквик! Я этого не потерплю!
   Испуская такого рода бессвязные восклицания, злополучный джентльмен в припадке бешенства кружился по комнате.
   – Да сохранит нас бог! – воскликнул мистер Пиквик, с ужасом и изумлением наблюдая необычайные движения своего друга. – Он помешался! Что нам делать?
   – Что делать? – подхватил дородный хозяин, который расслышал только последние слова. – Запрягайте лошадь в двуколку! Я возьму карету в «Синем Льве» и помчусь прямо за ними. Где этот злодей Джо? – воскликнул он, когда слуга побежал исполнять приказание.
   – Здесь, но я не злодей, – раздался голос.
   Это был голос жирного парня.
   – Дайте мне расправиться с ним, Пиквик! – закричал мистер Уордль, бросаясь на злополучного юношу. – Его подкупил этот мошенник Джингль, чтобы навести меня на ложный след дурацкими небылицами о моей сестре и вашем друге Тапмене. (Тут мистер Тапмен упал на стул.) Дайте мне расправиться с ним!
   – Не пускайте его! – завизжали все женщины, но их возгласы не заглушали всхлипываний жирного парня.
   – Не смейте меня удерживать! – кричал старик. – Уберите ваши руки, мистер Уинкль! Мистер Пиквик, пустите меня, сэр!
   В этом хаосе и суматохе великолепное зрелище являла философски благодушная физиономия мистера Пиквика, хотя и покрасневшая слегка от напряжения, когда он стоял, крепко обхватив руками обширную талию дородного хозяина, сдерживая таким образом бурное проявление его страстей, в то время как жирного парня, царапая и теребя, выталкивали из комнаты толпившиеся там женщины. Мистер Пиквик не разжимал рук, пока не вошел слуга, доложивший, что двуколка подана.
   – Не отпускайте его одного! – завизжали женщины. – Он кого-нибудь убьет!
   – Я еду с ним, – заявил мистер Пиквик.
   – Вы – славный человек, Пиквик! – воскликнул хозяин, пожимая ему руку. – Эмма, дайте мистеру Пиквику какой-нибудь шарф на шею. Пошевеливайтесь! Позаботьтесь о бабушке, дочки, ей дурно. Ну, что, готовы?
   Рот и подбородок мистера Пиквика были поспешно обмотаны шарфом, шляпа надета на голову, пальто переброшено через руку, и мистер Пиквик дал утвердительный ответ.
   Они вскочили в двуколку.
   – Гони вовсю, Том! – крикнул хозяин, и они помчались по узким проселкам, подпрыгивая на выбоинах, задевая за живые изгороди, тянувшиеся с обеих сторон, и рискуя в любой момент разбиться.
   – На сколько они нас опередили? – крикнул Уордль, когда они подъехали к воротам «Синего Льва», где, несмотря на позднее время, собралась небольшая толпа.
   – Не больше чем на три четверти часа, – отвечали все.
   – Карету и четверку! Живо! Двуколку доставите после!
   – Ну, ребята! – закричал хозяин гостиницы. – Карету и четверку! Поторапливайтесь! Не зевать!
   Конюхи и форейторы пустились бегом. Мелькали фонари, метались люди; копыта лошадей цокали по плохо вымощенному двору; с грохотом выкатилась карета из сарая; шум, суета.
   – Подадут когда-нибудь карету? – кричал Уордль.
   – Она уже на дворе, сэр, – ответил конюх.
   Карету подали, лошадей впрягли, форейторы вскочили на них, путники мигом влезли в карету.
   – Помните, перегон в семь миль – полчаса! – кричал Уордль.
   – В путь!
   Форейторы пустили в ход хлыст и шпоры, лакеи кричали, конюхи подбадривали, и лошади бешено помчались.
   «Недурное положение, – подумал мистер Пиквик, улучив минутку для размышлений. – Недурное положение для президента Пиквикского клуба. Сырая карета… бешеные лошади… пятнадцать миль в час… и вдобавок в полночь».
   На протяжении первых трех-четырех миль оба джентльмена не произнесли ни слова, ибо каждый был слишком поглощен своими думами, чтобы обращаться с какими-либо замечаниями к спутнику. Но когда они проехали это расстояние и лошади, разгорячившись, взялись за дело не на шутку, мистер Пиквик, возбужденный быстрой ездой, не мог долее хранить мертвое молчание.
   – Мне кажется, мы непременно их настигнем, – сказал он.
   – Надеюсь, – ответил его спутник.
   – Славная ночь, – продолжал мистер Пиквик, глядя на ярко сиявшую луну.
   – Тем хуже, – возразил Уордль, – потому что при лунном свете им легче удрать от нас, а нам луна не долго будет светить. Она закатится через час.
   – Пожалуй, не очень-то будет приятно мчаться во весь опор в темноте? – осведомился мистер Пиквик.
   – Несомненно, – сухо ответил его друг.
   Возбуждение, охватившее мистера Пиквика, начало понемногу спадать, когда он подумал о неудобствах и опасностях экспедиции, в которую столь легкомысленно пустился. Он очнулся от громких криков переднего форейтора.
   – Ио-ой-йо-йо-йо! – кричал первый форейтор.
   – Ио-йо-йо-йо-йо! – кричал второй.
   – Ио-йо-йо-йо-йо! – бодро подхватил сам старик Уордль, высунув из окна кареты голову и часть туловища.
   – Ио-йо-йо-йо-йо! – присоединился к хору и мистер Пиквик, хотя понятия не имел, какой в этом смысл. И под эти «йо-йо» всех четверых карета остановилась.
   – В чем дело? – осведомился мистер Пиквик.
   – Застава, – ответил Уордль. – Мы наведем справки о беглецах.
   Минут через пять, потраченных на непрерывный стук и оклики, из сторожки вышел старик в рубахе и штанах и поднял шлагбаум.
   – Давно ли проехала здесь дорожная карета? – осведомился мистер Уордль.
   – Давно ли?
   – Да.
   – Вот уж этого я хорошенько не знаю. Не так, чтобы очень давно, но нельзя сказать, что недавно, этак, пожалуй, середка на половину.
   – Может быть, здесь и вовсе не проезжало никаких карет?
   – Да нет, проехала одна.
   – А давно, друг мой? – вмешался мистер Пиквик. – Час назад?
   – Да, пожалуй, что так.
   – Или два часа? – спросил форейтор, сидевший на задней лошади.
   – А кто его знает, может и два.
   – Вперед, ребята, погоняйте! – крикнул вспыльчивый пожилой джентльмен.
   – Нечего нам тратить здесь время на этого старого идиота!
   – Идиот! – ухмыляясь, воскликнул старик, стоя посреди дороги перед полуопущенным шлагбаумом и провожая взглядом быстро уносившуюся карету. – Э, нет, не такой уж я идиот! Вы тут десять минут потеряли и ничего путного не узнали. Если все сторожа, получив по гинее, постараются ее отработать не хуже, чем я, – не догнать вам, старый пузан, этой кареты до Михайлова Дня!
   И, еще раз ухмыльнувшись, старик закрыл ворота, вошел в дом и запер за собой дверь на засов.
   Тем временем карета, не уменьшая скорости, летела к концу перегона. Луна, как и предсказывал мистер Уордль, скоро зашла, тяжелые, темные гряды облаков, постепенно затягивая небо, слились над головой в сплошную темную массу, и крупные дождевые капли, барабанившие в окна кареты, казалось, возвещали путникам приближение ненастной ночи. Ветер, дувший им прямо в лицо, яростно проносился вдоль узкой дороги и уныло завывал, раскачивая окаймлявшие ее деревья. Мистер Пиквик запахнул пальто, примостился поудобнее в углу кареты и заснул крепким сном, от которого очнулся, когда экипаж остановился, зазвенел колокольчик конюха и раздался громкий крик:
   – Лошадей, живо!
   Но здесь снова произошла задержка. Форейторы спали таким подозрительно крепким сном, что понадобилось пять минут на каждого, чтобы разбудить их. Конюх затерял ключ от конюшни, а когда его, наконец, нашли, два заспанных помощника перепутали упряжь, и пришлось заново перепрягать лошадей. Будь мистер Пиквик здесь один, эти многочисленные препятствия заставили бы его немедленно прекратить погоню, но не так-то легко было устрашить старого Уордля; он с такой энергией взялся за дело, одного угощая толчком, другого пинком, тут застегивая пряжку, там подтягивал цепь, что карета была готова значительно раньше, чем можно было надеяться при наличии стольких затруднений.
   Они продолжали путь, и, разумеется, перспективы были отнюдь не утешительны. До станции оставалось пятнадцать миль, ночь была темная, ветер – сильный, и дождь лил потоками. Невозможно было с достаточной быстротой подвигаться вперед, одолевая столько препятствий. Был уже час ночи. Чтобы добраться до станции, понадобилось почти два часа. Но здесь выяснилось одно обстоятельство, которое вновь пробудило надежду и воскресило бодрость.
   – Когда приехала эта карета? – закричал старик Уордль, выскакивая из своего экипажа и указывая на облепленную жидкой грязью карету, стоявшую во дворе.
   – Четверти часа еще не прошло, сэр, – ответил конюх, которому был задан этот вопрос.
   – Леди и джентльмен? – задыхаясь от нетерпения, спросил мистер Уордль.
   – Да, сэр.
   – Высокий джентльмен во фраке, длинноногий, худой?
   – Да, сэр.
   – Пожилая леди, худое лицо, костлявая, да?
   – Да, сэр.
   – Ей-богу, это наша парочка, Пиквик! – воскликнул пожилой джентльмен.
   – Они бы раньше здесь были, – сообщил конюх, – да у них постромки порвались.
   – Они! – заявил Уордль. – Клянусь Юпитером, они! Живо карету и четверку! Мы их догоним еще до следующей станции. Ребята, каждому по гинее! Живей! Пошевеливайтесь, молодцы!
   Выкрикивая такие увещания, пожилой джентльмен метался по двору, суетился и пребывал в таком возбуждении, что оно передалось и мистеру Пиквику; и, заразившись им, сей джентльмен бросился помочь запрягавшим в сложных манипуляциях со сбруей и запутался между лошадьми и колесами экипажа, твердо, веря, что этим он может существенно ускорить приготовления к дальнейшему путешествию.
   – Влезайте, влезайте! – кричал старик Уордль, забираясь в карету, поднимая подножку и захлопывая за собой дверцу. – Торопитесь! Скорее!
   И не успел мистер Пиквик сообразить, в чем дело, как почувствовал, что рывок пожилого джентльмена с одной стороны и толчок конюха – с другой вбросили его в карету с противоположной стороны, и они снова помчались.
   – Ну, уж теперь-то мы не стоим на одном месте! – возликовал пожилой джентльмен.
   Они и в самом деле не стояли на одном месте, о чем мог засвидетельствовать мистер Пиквик, ежеминутно наталкивавшийся то на твердую стенку кареты, то на своего соседа.
   – Держитесь! – посоветовал дородный старик, когда мистер Пиквик, нырнув, уткнулся головой в его широкую грудь.
   – Никогда еще не испытывал я такой встряски, – сообщил мистер Пиквик.
   – Не беда, – отозвался его спутник, – скоро это кончится. Держитесь крепче.
   Мистер Пиквик постарался устроиться поплотнее в своем углу; карета неслась еще быстрее.
   Они проехали таким образом около трех миль, как вдруг мистер Уордль, через каждые две-три минуты высовывавшийся из окна, повернул к мистеру Пиквику забрызганное грязью лицо и, задыхаясь от волнения, воскликнул:
   – Вот они!
   Мистер Пиквик высунул голову из своего окна. Да, впереди на небольшом расстоянии от них мчалась галопом четверка лошадей, запряженных в карету!
   – Вперед, вперед! – завопил пожилой джентльмен. – Каждому по две гинеи, ребята! Не упустить их! Догоняйте, догоняйте!
   Лошади первой кареты пустились во весь опор, а лошади мистера Уордля мчались за ними бешеным галопом.
   – Я вижу его голову! – рассвирепев, воскликнул старик. – Черт меня возьми, я вижу его голову!
   – И я вижу, – подтвердил мистер Пиквик, – это он!
   Мистер Пиквик не ошибся. В окне кареты ясно видна была физиономия мистера Джингля, сплошь покрытая летевшей с колес грязью; а рука его, которой он неистово размахивал, обращаясь к форейторам, призывала их напрячь все силы.
   Возбуждение дошло до предела. Поля, деревья, изгороди проносились мимо, словно подхваченные вихрем, с такою быстротой летели лошади. Они почти поравнялись с первой каретой. Даже стук колес не мог заглушить голос Джингля, понукавшего форейторов. Старый мистер Уордль бесился от ярости и нетерпения. Он десятки раз выкрикивал «мошенник» и «негодяй», сжимал кулаки и выразительно грозил ими объекту своего негодования, по мистер Джингль отвечал только презрительной улыбкой, а на угрозы отозвался ликующим возгласом, когда его лошади, в ответ на усиленное вмешательство хлыста и шпор, развили еще большую скорость и опередили преследователей.
   Мистер Пиквик только что втянул голову в карету, а мистер Уордль, устав кричать, последовал его примеру, как вдруг страшный толчок швырнул обоих к передней стенке экипажа. Сотрясение… громкий треск… Колесо отлетело, и карета опрокинулась.
   После нескольких секунд смятения и растерянности, когда лошади рвались вперед, сыпались стекла и больше ничего нельзя было разобрать, мистер Пиквик почувствовал, что его энергически вытаскивают из разбитой кареты; и как только он встал на ноги и сбросил с головы завернувшиеся полы пальто, которые препятствовали пользоваться очками, ему открылись во всей полноте размеры постигшего их несчастья.
   Старый мистер Уордль без шляпы, в изорванном костюме стоял около него, а у их ног валялись обломки кареты. Форейторы успели перерезать постромки и стояли теперь возле своих лошадей, облепленные грязью и взлохмаченные от бешеной езды. Впереди, ярдах в ста, виднелась другая карета – она остановилась, когда раздался треск. Форейторы, ухмыляясь во весь рот, взирали на противников со своих седел, а мистер Джингль с явным удовольствием созерцал картину крушения из окна кареты. Загорался день, и в серых лучах рассвета можно было разглядеть все подробности.
   – Эй, вы! – крикнул бесстыжий Джингль. – Никто не пострадал? – пожилые джентльмены – немалый вес – опасное предприятие – весьма!
   – Негодяй! – заревел Уордль.
   – Ха-ха! – ответил Джингль; затем, многозначительно подмигивая и указывая большим пальцем внутрь кареты, добавил: – Послушайте – она прекрасно себя чувствует – шлет поклон – просит, чтобы вы себя не утруждали – поцелуйте Таппи – не хотите ля влезть на запятки? – Вперед, ребята!
   Форейторы выпрямились в седлах, и карста загрохотала; мистер Джингль, высунувшись из окна, насмешливо махал белым носовым платочком.
   Приключение не могло смутить спокойный и уравновешенный дух мистера Пиквика – даже опрокинувшаяся карета. Однако подлость человека, который сначала взял деньги у верного его ученика, а затем позволил себе сократить его фамилию в «Таппи», переполнила чашу терпения. Он с трудом перевел дыхание, покраснел до самых очков и проговорил медленно и выразительно:
   – Если я еще когда-нибудь встречу этого человека, я…
   – Да, да, все это прекрасно, – перебил Уордль, – но, пока мы тут стоим да разговариваем, они получат лицензию [115 - Лицензия – разрешение на заключение брака без предварительного тройного оглашения в приходской церкви; в эпоху Диккенса (то есть до введения гражданской регистрации брака) эти разрешения в Англии можно было купить в канцеляриях викариев (заместителей) епископов англиканской церкви, а в Лондоне – в канцелярии генерального викария, где побывал Джингль.] и заключат брачный союз в Лондоне.
   Мистер Пиквик умолк, а жажду мести спрятал в бутылку и закупорил ее.
   – Далеко ли до станции? – обратился мистер Уордль к одному из форейторов.
   – Шесть миль. Верно, Том?
   – Малость побольше.
   – Малость побольше шести миль, сэр.
   – Ничего не поделаешь, Пиквик, – сказал Уордль, придется идти пешком.
   – Ничего не поделаешь! – отозвался сей великий муж.
   Отправив вперед одного из форейторов верхом на лошади, чтобы вытребовать новый экипаж и лошадей и оставив разбитую карету на попечение второго форейтора, мистер Пиквик и мистер Уордль мужественно продолжали путь пешком, обмотав предварительно шарф вокруг шеи и надвинув шляпу на глаза, чтобы защититься насколько возможно от проливного дождя, который хлынул снова после небольшого перерыва.


   ГЛАВА X,
   разрешающая все сомнения (если таковые имели место) относительно бескорыстия мистера Джингля

   Есть в Лондоне немало старых гостиниц – они служили приютом для прославленных карет в те дни, когда кареты совершали свои путешествия более торжественно и более степенно, чем в наше время; теперь эти гостиницы пришли в упадок и служат лишь для остановок и погрузки прибывающих из провинции возов. Читатель тщетно искал бы один из этих старинных заезжих дворов среди «Золотых Крестов», «Быков и Пастей», которые вздымают свои величественные фасады на парадных улицах Лондона. Чтобы натолкнуться на какое-нибудь из этих древних пристанищ, он должен направить свои стопы в более уединенные кварталы города, и там, в каких-нибудь глухих закоулках, найдет он несколько домов, которые продолжают стоять с мрачным упорством, окруженные современными постройками.
   В Боро [116 - Боро – второе название лондонского приречного района к югу от Темзы Саутуорка; нарицательное имя «боро» (бург) превратилось в собственное, хотя для того же Лондона боро сохраняет и нарицательное значение: так называется в Англии город или местечко, иногда имеющее корпоративное устройство (см. выше) и всегда – право парламентского представительства; в Лондоне около трех десятков таких боро – то есть районы приравниваются к пунктам, имеющим право представительства в парламент.] еще уцелело с полдюжины старых гостиниц, которые сохранили внешние свои черты неизменными и спаслись от муниципальной мании благоустройства и спекулятивной горячки. Огромные, несуразные, странные эти здания, с галереями, коридорами и лестницами, достаточно широкими и ветхими, чтобы доставить материал для сотни рассказов о привидениях, – в случае, если мы будем доведены до прискорбной необходимости измышлять таковые, а мир просуществует достаточно долгий срок, дабы исчерпать бесчисленные правдивые легенды связанные со старым Лондонским мостом и ближайшими его окрестностями на Сарийской стороне.
   Ранним утром, наступившим вслед за событиями, изложенными в последней главе, во дворе одной из этих славных гостиниц – а именно во дворе знаменитой гостиницы «Белый Олень» – какой-то человек усердно занимался чисткой сапог. На нем был полосатый жилет с синими стеклянными пуговицами и черные коленкоровые нарукавники, серые штаны и гамаши. Ярко-красный платок, завязанный небрежно и неискусно, обвивал его шею, а старая белая шляпа была беззаботно сдвинута набекрень. Перед ним выстроились два ряда сапог, один ряд чистый, другой грязный, и, пополняя первый ряд, он каждый раз отрывался от работы и с явным удовольствием созерцал достигнутые результаты.
   Во дворе не было и следов той суеты и оживления, какие всегда характерны для гостиницы с большим каретным двором. Три-четыре подводы, нагруженные товарами чуть ли не до второго этажа дома, помещались под высоким навесом, занимавшим один конец двора; да еще одна подвода, которой предстояло, должно быть, отправиться в это же утро, стояла на открытом месте. С двух сторон двора шли вдоль комнат для приезжих два яруса галереи с неуклюжими старыми перилами, и два ряда колокольчиков, защищенных от непогоды маленькой покатой крышей, болтались над дверью, ведущей в буфетную и столовую. Несколько двуколок и дорожных карет были загнаны в маленькие сараи и под навесы; а тяжелый топот ломовой лошади и звяканье цепи, время от времени доносившиеся из дальнего конца двора, возвещали каждому интересующемуся этим вопросом, что именно в той стороне находится конюшня. Если мы добавим, что несколько парней в рабочих блузах спали на громоздких тюках, мешках с шерстью и тому подобных предметах, валявшихся на кучах соломы, мы с достаточной полнотой изобразим общий вид двора гостиницы «Белый Олень» на Хай-стрит в Боро в то утро, о котором идет речь.
   Громкий звон колокольчика вызвал на верхнюю галерею кокетливую горничную, которая, постучав в дверь одной из комнат и получив оттуда какое-то приказание, крикнула, наклонившись через перила:
   – Сэм!
   – Что? – отозвался человек в белой шляпе.
   – Номеру двадцать второму нужны сапоги.
   – Спросите номер двадцать второй, хочет он получить их сейчас или подождет, – последовал ответ.
   – Ну, не дурите, Сэм, – заискивающе сказала девушка. – Сапоги нужны джентльмену сию же минуту.
   – Ладно, я знаю, вы умеете сладко петь, – сказал чистильщик сапог. – Поглядите-ка на эти-вот сапоги: одиннадцать пар сапог да один башмак из номера шестого, с деревянной ногой. Одиннадцать пар должны быть готовы к половине девятого, башмак к девяти. Кто такой номер двадцать второй, чтобы все ему уступали? Э, нет, в порядке очереди, как говорил Джек Кеч [117 - Джек Кеч – лондонский палач Джон Кеч (жил во второй половине XVII века, после реставрации Стюартов), чье имя и фамилия («Джек» – уменьшительное от «Джон») стали нарицательными для палача.], вздергивая людей на виселицу: простите, что заставляю вас ждать, сэр, но сейчас я вами займусь.
   С этими словами человек в белой шляпе с удвоенным рвением принялся чистить сапог.
   Раздался другой громкий звонок – и на противоположной галерее появилась выбежавшая впопыхах старая хозяйка «Белого Оленя».
   – Сэм! – крикнула она. – Где этот лодырь, этот лентяй?.. Ах, вот вы где, Сэм! Почему же вы не отвечаете?
   – Было бы невежливо отвечать, пока вы не замолчали, – проворчал Сэм.
   – Сейчас же вычистите эти башмаки для номера семнадцатого и отнесите их в отдельную гостиную, номер пятый, второй этаж.
   Хозяйка швырнула на двор пару дамских башмаков и улетучилась.
   – Номер пятый, – сказал Сэм, подбирая башмаки, и, достав из кармана кусок мела, сделал отметку на подошве. – Дамские башмаки и отдельная гостиная! Ну, уж она-то, верно, не на подводе прикатила.
   – Она приехала сегодня спозаранку! – крикнула девушка, которая еще стояла, перегнувшись через перила галереи. – Приехала с джентльменом в наемной карете, вот ему-то и нужны сапоги, вычистите их поскорей, и конец делу.
   – Что же вы раньше-то не сказали! – с превеликим негодованием воскликнул Сэм, выуживая вышеупомянутые сапоги из находившейся перед ним кучи. – Я думал, ему регулярная цена три пенса. Отдельная гостиная! И вдобавок леди! Если он хоть сколько-нибудь похож на джентльмена, это ему обойдется шиллинг в день, не считая отдельных поручений.
   Подхлестываемый утешительными соображениями, мистер Сэмюел столь рьяно работал щеткой, что через несколько минут и сапоги и башмаки, покрытые глянцем, который преисполнил бы завистью душу любезного мистера Уоррена (ибо в «Белом Олене» употребляли ваксу Дэя и Мартина [118 - Вакса Дэя и Мартина – Дэй и Мартин – лондонская популярная фирма по производству ваксы; конкурировала с фирмой Уоррена, где Диккенс работал мальчиком, завертывая баночки с ваксой и наклеивая на них ярлыки.]), появились у двери номера пятого.
   – Войдите! – раздался мужской голос в ответ на стук Сэма.
   Сэм отвесил изысканнейший поклон и очутился в присутствии леди и джентльмена, сидевших за завтраком. Услужливо расставив сапоги джентльмена справа и слева от него, а башмаки справа и слева от леди, он попятился к двери.
   – Коридорный! – сказал джентльмен.
   – Сэр? – отозвался Сэм, закрывая дверь и придерживая рукой дверную ручку.
   – Не знаете ли вы – как это называется? – Докторс-Коммонс [119 - Докторс-Коммонс – ряд зданий, некогда принадлежавших корпорации юристов, которые вели дела клиентов в церковном суде; этому суду, находившемуся в одном из таких зданий, подсудны были дела семейные, наследственные и по делам адмиралтейства; суду также присвоено было название Докторс-Коммонс, а во всех зданиях, расположенных вокруг него, разместились многочисленные конторы адвокатов при церковном суде; в зданиях Докторс-Коммонс находилась также канцелярия генерального викария (заместителя лондонского епископа), выдававшая упоминаемую Диккенсом лицензию – свидетельство об освобождении вступающих в брак от оглашения в церкви о предстоящем браке.]?
   – Да, сэр.
   – Где это находится?
   – Улица собора св. Павла, сэр. Вход под низкой аркой, на одном углу книжная лавка, на другом – гостиница, а посередке – два привратника, зазывалы.
   – Зазывалы!? – удивился джентльмен.
   – Да, зазывалы, – ответил Сэм. – Два молодца в белых фартуках, хватаются за шляпы, когда вы входите: «За лицензиями, сэр, за лицензиями?» Чудные ребята, сэр, да и хозяева их тоже – прокторы [120 - Проктор – адвокат при суде Докторе Коммонс (см. предыдущее прим.), судопроизводство в котором сильно отличалось от судопроизводства в общих судах, но было таким же сложным и запутанным и сопровождалось такой же чудовищной волокитой; поскольку ведение процесса в Докторс-Коммонс требовало от адвокатов знания канонического права и прецедентов в этой области, прокторы были выделены в особую корпорацию, и кандидаты в прокторы проходили специальную подготовку, описанную Диккенсом в романе «Дэвид Копперфилд». После ликвидации суда Докторс-Коммонс в 1857 году прокторы вошли в корпорацию солиситоров (см. «поверенный»).] прямо для Олд-Бейли [121 - Олд-Бейли – лондонский уголовный суд, на который перенесено было название улицы Олд-Бейли, где суд находился.]… без промаха!
   – Что они там делают? – осведомился джентльмен.
   – Делают? Вас, сэр, обделают! А бывает и похуже. Такое вбивают в головы старым джентльменам, что тем и не снилось. Мой отец – кучер. Овдовел, а тучный – с какой стороны ни подойти, – до чего тучный! Умерла его хозяйка и оставила ему четыреста фунтов. Вот он и пошел в Коммонс посоветоваться с законником и выправить капитал, расфрантился – сапоги с отворотами, букет в петлице, широкополая шляпа, зеленый шарф, – совсем джентльмен. Проходит под аркой и думает, куда бы ему поместить денежки. Тут подскакивает зазывала, хватается за шляпу: «Лицензия, сэр, лицензия?» – «Что это такое?» спрашивает отец. «Лицензия, сэр», – отвечает тот. «Какая такая лицензия?» «На вступление в брак», – объясняет зазывала. «Да я, черт побери, – говорит отец, – и не думал об этом». – «А я думаю, что вам нужна лицензия, сэр», говорит зазывала. Отец остановился и призадумался. «Нет, говорит, черт подери, слишком я стар, да и размеры у меня неподходящие». «Ничуть не бывало, сэр», – говорит зазывала. «Думаете, подходящие?» – спрашивает отец. «Ясное дело, сэр, – отвечает тот, – в понедельник мы женили джентльмена вдвое против вас объемистей». – «Да ну?» – говорит отец. «Будьте уверены, женили, – говорит тот, – вы перед ним младенец… Сюда, сэр, сюда». Ну, мой отец и пошел за ним, как ручная обезьяна за шарманкой, и входит в какую-то комнатку окнами во двор, кругом куча грязных бумаг и жестянок, сидит какой-то крючок и делает вид, будто занят. «Прошу присесть, сэр, – говорит юрист, пока я показания с вас сниму». – «Благодарю вас, сэр», говорит отец, садится, разинул рот и таращит глаза на имена, выписанные на ящиках. «Ваше имя, сэр?» – спрашивает юрист. «Тони Уэллер», – отвечает отец. «Какого прихода [122 - Приход – район, входящий в состав графства или города; церковно-историческое происхождение такого административного деления обнаруживается в названиях «приходов», связанных с какой-либо церковью.]?» – спрашивает юрист. «Прекрасная Дикарка», – отвечает отец, потому что он всегда останавливался там с лошадьми, а в приходах он и в самом деле ничего не разумел. «А как зовут леди?» – спрашивает юрист. Тут отца огорошило: «Черт побери, откуда же я знаю!» – говорит он. «Не знаете!» – говорит юрист. «Не больше вас, – отвечает отец. – А не могу я вставить это потом?» – «Никак нельзя!» – говорит юрист. «Ну, ничего не поделаешь, – подумав минутку, говорит отец. Пишите, мистер, Кларк». – «Какая Кларк?» – спрашивает юрист, обмакнув перо в чернила. «Сьюзен Кларк, «Маркиз Гренби», Доркинг, – говорит отец, – она пойдет за меня наверняка, если я попрошу. Я ни слова ей не говорил, а знаю, что пойдет». Выправили лицензию, а она и в самом деле пошла за него, а что еще хуже, и теперь его обхаживает; а мне из четырехсот фунтов так ничего и не досталось, такое невезение. Прошу прощения, сэр, добавил Сэм, окончив рассказ, – но стоит мне натолкнуться на эту-вот обиду, и я покатился, как новая тачка со смазанным колесом.
   Сэм подождал секунду, чтобы узнать, не нуждаются ли в его услугах, и вышел из комнаты.
   – Половина десятого – пора идти – сразу – в путь, – сказал джентльмен.
   Едва ли есть надобность говорить читателю, что это был мистер Джингль.
   – Пора? Куда идти? – кокетливо спросила незамужняя тетушка.
   – Идти за лицензией, прелестнейший ангел, – предупредить в церкви – назвать вас завтра своей, – ответил мистер Джингль, пожимая руку тетушке.
   – Лицензия! – краснея, сказала Рейчел.
   – Лицензия! – повторил мистер Джингль. – Вмиг за лицензией помчусь, вмиг, тили-бом, я возвращусь!
   – Как вы стремительны! – сказала Рейчел.
   – Моя стремительность – ничто – а вот часы, дни, недели, месяцы, годы – когда мы соединимся – они полетят – стрелой – помчатся – как паровоз – тысяча лошадиных сил – никакого сравнения.
   – Нельзя ли… нельзя ли нам обвенчаться до завтрашнего дня? – осведомилась Рейчел.
   – Невозможно – немыслимо – предупредить в церкви – добыть лицензию сегодня – обряд совершается завтра.
   – Я смертельно боюсь, как бы брат не нашел нас! – сказала Рейчел.
   – Найти – вздор – совершенно сбит крушением – кроме того – тысяча предосторожностей – и дорожная карета брошена – пешком – наняли городскую – доставлены в Боро – последнее место, куда заглянет – ха-ха! – блестящая идея!
   – Не уходите надолго, – нежно сказала старая дева, когда мистер Джингль напялил на себя свою измятую шляпу.
   – Уйти надолго от вас, жестокая чародейка! – И мистер Джингль игриво подскочил к незамужней тетушке, запечатлел на ее устах целомудренный поцелуй и, приплясывая, вышел из комнаты.
   – Какой милый! – сказала старая дева, когда закрылась за ним дверь.
   – Смешная старуха, – сказал мистер Джингль, шагая по коридору.
   Тягостно думать о вероломстве наших ближних, а посему мы не будем распутывать клубок мыслей мистера Джингля, направившего свои стопы к Докторс-Коммонс. Для наших целей вполне достаточно, если мы сообщим, что, избежав западни драконов в белых фартуках, охраняющих вход в эту заколдованную обитель, он благополучно добрался до кабинета генерального викария и, получив в высшей степени лестное послание на пергаменте от архиепископа Кентерберийского «с наилучшими пожеланиями своим верным и возлюбленным Альфреду Джинглю и Рейчел Уордль», заботливо спрятал магический документ в карман и с торжеством направил свои стопы обратно в Боро.
   Он был еще на пути к «Белому Оленю», когда два толстых джентльмена и один тощий вошли во двор и огляделись по сторонам в поисках заслуживающего доверия человека, у которого можно было бы навести некоторые справки. Случилось так, что в этот самый момент мистер Сэмюел Уэллер наводил блеск на цветные отвороты сапог, являвшихся личной собственностью фермера, который после утомительных занятий на рынке Боро подкреплялся легким завтраком, состоявшим из двух-трех фунтов холодного ростбифа и одной-двух кружек портера; именно к мистеру Сэмюелу Уэллеру прямехонько подошел тощий джентльмен.
   – Друг мой, – начал тощий джентльмен.
   «Он, видно, любит получать советы на даровщинку, – подумал Сэм, – иначе он не воспылал бы любовью ко мне». Но вслух он сказал только:
   – Что угодно, сэр?
   – Друг мой, – миролюбивым топом заговорил тощий джентльмен, – много у вас в гостинице сейчас постояльцев. Дела небось по горло, а?
   Сэм украдкой посмотрел на вопрошавшего. Это был маленький сухопарый человек со смуглым высохшим лицом и беспокойными черными глазками, которые все время подмигивали и поблескивали по обеим сторонам пытливого носика, словно вели с этим органом вечную игру в прятки. Он был одет в черное, ботинки блестели у него так же, как и глаза, на нем была белоснежная рубашка с брыжами и узкий белый галстук. Из кармана для часов спускалась золотая цепочка с печатками. Черные лайковые перчатки он снял и держал в руках; разговаривая, он засовывал руку под фалды фрака, с видом человека, который привык задавать труднейшие вопросы.
   – Дела по горло, а? – спросил маленький человек.
   – Да ничего себе, сэр, – ответил Сэм. – В трубу не вылетим, да и капитала не сколотим. Едим вареную баранину без каперсов, а дадут жаркое – о хрене не думаем.
   – Э, да вы шутник! – сказал маленький человек.
   – У меня старший брат страдал этой болезнью, – заметил Сэм, может, она прилипчива – мы, бывало, часто спали вместе.
   – Занятный у вас старый дом, – продолжал маленький человек, озираясь по сторонам.
   – Пришли вы нам весточку о вашем прибытии, мы бы его отремонтировали, – ответил невозмутимый Сэм.
   Казалось, маленький человек был сбит с толку такими репликами, и между ним и двумя толстыми джентльменами состоялось краткое совещание. В заключение этого совещания маленький человек взял понюшку табаку из продолговатой серебряной табакерки и, видимо, собирался возобновить разговор, но тут в дело вмешался один из толстых джентльменов, который, помимо благодушной физиономии, обладал еще парою очков и парою черных гетр.
   – Дело вот в чем, – сказал благодушный джентльмен, – вот этот мой друг (он указал на другого толстого джентльмена) даст вам полгинеи, если вы ответите на два-три…
   – Ну-ну, уважаемый сэр… уважаемый сэр, – перебил маленький человек, – прошу покорно, уважаемый сэр, в делах такого рода нужно в первую очередь соблюдать следующий принцип: если вы передаете дело в профессиональные руки, вы никоим образом не должны вмешиваться в процесс его ведения, вы implicite должны оказывать ему полное доверие. В самом деле, мистер (он повернулся к другому толстому джентльмену и добавил)… я забыл фамилию вашего друга.
   – Пиквик, – подсказал мистер Уордль, ибо это был не кто иной, как сей жизнерадостный джентльмен.
   – Ах, Пиквик… в самом деле, мистер Пиквик, уважаемый сэр, извините меня… я буду счастлив выслушать любое ваше приватное указание, которое вы выскажете как amicus curiae [123 - Amicus curiae – «Друг суда», то есть советник, консультирующий при ведении судебного дела, но не выступающий официально.], но согласитесь, что не подобает вам вмешиваться в порученное мне дело и вдобавок выставлять такой аргумент ad captandum [124 - Аргумент ad captandum – юридический термин (лат.) – довод, цель которого завладеть чем-либо. Перкер, уснащая свою речь юридическими терминами, хочет сказать здесь, что полгинеи, предлагаемые Пиквиком Сэму, есть довод для получения необходимых сведений, и таким «доводом» Пиквик вторгается в компетенцию Перкера.], как предложение полугинеи. В самом деле, уважаемый сэр, в самом деле… – И маленький человек взял солидную понюшку табаку и принял весьма глубокомысленный вид.
   – Сэр, единственное мое желание, – сказал мистер Пиквик, – как можно скорее покончить с этим весьма неприятным делом.
   – Совершенно верно, совершенно верно, – заметил маленький человек.
   – И с этой целью, – продолжал мистер Пиквик, – я воспользовался аргументом, который, как подсказывает мне мое знание людей, является наиболее убедительным во всех случаях жизни.
   – Правильно! – заговорил маленький человек. – Прекрасно, прекрасно, но вам следовало бы намекнуть об этом мне. Уважаемый сэр, я нимало не сомневаюсь в том, что вы можете не знать, какое беспредельное доверие надлежит оказывать человеку нашей профессии. Если необходимо в данном случае сослаться на авторитет, то разрешите мне, уважаемый сэр, напомнить вам небезызвестный казус у Бариуэлла…
   – Не тревожьте Джорджа Барнуэлла [125 - Не тревожьте Джорджа Барнуэла… – Джорж Барнуэл – герой известной буржуазной драмы Джорджа Лилло «Лондонский купец, или История Джорджа Барнуэла» (1731), очень популярной в Европе в течение целого столетия. Сэм Уэллер имеет в виду именно этого героя, но Перкер пытается сослаться на книгу юриста Р. Барнуэла, посвященную разбору дел, слушавшихся в Суде Королевской Скамьи.], – перебил Сэм, с недоумением прислушивавшийся к этому краткому диалогу. – Все знают, какой это был казус, но мое мнение, заметьте, что молодая женщина заслужила виселицу куда больше, чем он. Ну, да все это ни туда, ни сюда. Вы хотите дать мне полгинеи. Отлично, я согласен, лучше я не могу ответить, не так ли, сэр? (Мистер Пиквик улыбнулся.) А следующий вопрос вот какой: какого дьявола вам от меня нужно? – как сказал человек, когда ему явилось привидение.
   – Мы хотим знать… – начал мистер Уордль.
   – Э, нет, уважаемый сэр… уважаемый сэр, – перебил деловой маленький человек.
   Мистер Уордль пожал плечами и умолк.
   – Мы хотим знать, – торжественно начал маленький человек, – и с этим вопросом обращаемся к вам, чтобы не подымать тревоги в доме… мы хотим знать, кто у вас здесь в настоящее время проживает?
   – Кто проживает в этом доме! – повторил Сэм, в воображении которого постояльцы всегда были представлены той специальной частью своего туалета, которая находилась под непосредственным его наблюдением. – Есть у нас деревянная нога в номере шестом, есть у нас пара ботфорт в тринадцатом, есть у нас две пары полусапог в торговом, есть у нас эти-вот сапоги с цветными отворотами в комнатке за буфетной да еще пять пар с отворотами в столовой.
   – И это все? – спросил маленький человек.
   – Постойте-ка минутку! – добавил Сэм, вдруг припомнив. – Да, есть у нас к тому же пара веллингтоновских сапог, изрядно поношенных, и пара дамских башмаков – в номере пятом.
   – Какие это башмаки? – быстро осведомился Уордль, который, так же как и мистер Пиквик, был приведен в недоумение своеобразным перечнем приезжих.
   – Провинциальной работы, – ответил Сэм.
   – Есть на них фамилия сапожника?
   – Браун.
   – Откуда?
   – Из Магльтона.
   – Это они! – воскликнул Уордль. – Клянусь небом, мы их нашли.
   – Тсс! – сказал Сэм. – Веллингтоновские пошли в Докторс-Коммонс.
   – Что вы! – сказал маленький человек.
   – Ну да, за лицензией.
   – Мы подоспели как раз вовремя! – воскликнул Уордль. – Проводите нас в ее комнату, нельзя терять ни секунды.
   – Умоляю вас, уважаемый сэр… умоляю вас! – перебил маленький человек.
   – Будьте осторожны!
   Он достал из кармана красный шелковый кошелек и, извлекая соверен, пристально посмотрел на Сэма.
   Сэм выразительно ухмыльнулся.
   – Проводите нас без доклада, – сказал маленький человек, – а это вам…
   Сэм бросил цветные сапоги в угол и пошел по темному коридору, а затем вверх по широкой лестнице. В конце второго коридора он остановился и протянул руку.
   – Получите, – прошептал поверенный [126 - Поверенный – Диккенс в данном случае, как и во многих своих произведениях, употребляет термин «атторни». Таково было звание английского юриста, выступавшего в процессе как должностное лицо вплоть до начала XIX века. В эпоху, к которой относится время действия «Пиквика», это звание было уже пережитком – оно вытеснилось званием «солиситор», существовавшим параллельно со званием атторни еще с XVII века, но в конце концов заменившим последнее.], опуская монету в руку проводника.
   Тот прошел еще несколько шагов, за ним следовали оба друга и их юридический советчик.
   Сэм остановился у двери.
   – Здесь? – шепотом спросил маленький джентльмен.
   Сэм утвердительно кивнул головой.
   Старый Уордль открыл дверь, и все трое вошли в комнату как раз в тот момент, когда мистер Джингль, который только что вернулся, показывал лицензию незамужней тетушке.
   Старая дева пронзительно взвизгнула и, упав на стул, закрыла лицо руками. Мистер Джингль скомкал бумагу и сунул в карман.
   Непрошеные гости вышли на середину комнаты.
   – Вы… вы отъявленный негодяй, вот вы кто! – задыхаясь от гнева, вскричал Уордль.
   – Уважаемый сэр, уважаемый сэр, – вмешался маленький человек, кладя шляпу на стол, – умоляю, будьте благоразумны, умоляю… Оскорбление личности… иск о возмещении убытков. Успокойтесь, уважаемый сэр, умоляю…
   – Как вы смели увезти мою сестру из моего дома? – спросил пожилой джентльмен.
   – Так… так… отлично, – одобрил маленький джентльмен. – Об этом вы можете спросить. Как вы смели, сэр? А, сэр?
   – А вы тут какого дьявола, кто вы такой? – осведомился мистер Джингль таким свирепым тоном, что маленький джентльмен невольно попятился.
   – Вы, негодяй, спрашиваете, кто он такой? – вмешался Уордль. – Это мой поверенный, мистер Перкер, из Грейз-Инна. Перкер, я этого молодца буду преследовать по закону… подам в суд… я его, я… я… я его уничтожу! А тебе, Рейчел, – продолжал мистер Уордль, резко повернувшись к сестре, тебе, в твои годы, следовало бы быть умнее. Как это тебе взбрело в голову бежать с бродягой, опозорить семью и обречь себя на несчастье? Надевай шляпу и домой! Сейчас же наймите карету и принесите счет этой леди, слышите… слышите?
   – Слушаю, сэр, – отозвался Сэм, явившийся в ответ на неистовый звонок Уордля с быстротой, которая показалась бы чудесной всякому, кто не знал, что в продолжение этой беседы глаз Сэма не отрывался от замочной скважины.
   – Надевай шляпу! – повторил Уордль.
   – Не слушайтесь! – вмешался Джингль. – Покиньте эту комнату, сэр, – вам здесь делать нечего – леди вправе распоряжаться собой – ей больше двадцати одного года.
   – Больше двадцати одного года! – презрительно воскликнул Уордль. – Больше сорока одного!
   – Неправда! – завопила в ответ незамужняя тетушка, которая в порыве негодования забыла даже о своем решении упасть в обморок.
   – Правда! – возразил Уордль. – Вам все пятьдесят!
   Тут незамужняя тетушка испустила громкий вопль и лишилась чувств.
   – Стакан воды, – попросил добрейший мистер Пиквик, призывая хозяйку гостиницы. – Стакан воды! – вскричал взбешенный Уордль. – Принесите ведро да окатите ее хорошенько, это ей пойдет на пользу, она получит по заслугам.
   – Фуй, вы изверг! – воскликнула сердобольная хозяйка. – Ах, бедняжка!
   И, восклицая на все лады: «Ну вот, вот, милочка… выпейте немножко… это поможет вам… не нужно так расстраиваться… вот умница…» и т. д. и т. д., хозяйка с помощью горничной начала смачивать уксусом лоб, похлопывать по рукам, щекотать в носу и расшнуровывать корсет незамужней тетушки, не забывая и обо всех прочих успокоительных средствах, какие обычно применяют сострадательные особы женского пола по отношению к леди, старающимся взвинтить себя до истерики.
   – Карета подана, сэр, – доложил Сэм, появляясь в дверях.
   – Идемте! – крикнул Уордль. – Я снесу ее вниз.
   При этом предложении истерика возобновилась с удвоенной силой.
   Хозяйка готова была выступить с самым энергическим протестом против такого образа действий и уже осведомилась с негодованием у мистера Уордля, не мнит ли он себя творцом вселенной, как вдруг в дело вмешался мистер Джингль.
   – Коридорный, ступайте за полисменом! – сказал он.
   – Постойте, постойте! – воскликнул маленький мистер Перкер. – Взвесьте, сэр, взвесьте…
   – Нечего мне взвешивать, – возразил Джингль. – Она сама себе госпожа, посмотрим, кто посмеет ее увести, если она этого не желает.
   – Я не хочу, чтобы меня уводили, – пробормотала незамужняя тетушка. – Я этого не желаю. (Снова отчаянный припадок.)
   – Уважаемый сэр! – сказал вполголоса маленький человек, отводя в сторону мистера Уордля и мистера Пиквика. – Мы в весьма щекотливом положении. Прискорбный случай… да… В моей практике не было такого, но в самом деле, уважаемый сэр, не в нашей власти контролировать поступки этой леди. Я вас заблаговременно предупредил, уважаемый сэр, что нам ничего не остается, как пойти на компромисс.
   Наступило непродолжительное молчание.
   – Какого рода компромисс могли бы вы посоветовать? – осведомился мистер Пиквик.
   – Видите ли, уважаемый сэр, наш друг очутился в неприятном положении… весьма неприятном. Нам придется пойти на некоторые денежные жертвы.
   – Пойду на любые, только бы не допустить такого позора и только бы эта глупая женщина не сделала себя несчастной на всю жизнь, – заявил Уордль.
   – Думаю, что дело можно уладить, – сказал суетливый человечек. – Мистер Джингль, не угодно ли вам на секунду пройти вместе с нами в другую комнату?
   Мистер Джингль согласился, и квартет перешел в свободную комнату.
   – Ну-с, сэр, – начал маленький человек, старательно прикрыв за собою дверь, – неужели не найдется способа уладить это дело?.. Пожалуйте сюда, сэр, на одну секунду… к этому окну, сэр, где нам двоим никто не помешает… сюда, сэр, сюда, умоляю вас, присядьте, сэр. Ну-с, уважаемый сэр, говоря между нами, мы с вами прекрасно знаем, уважаемый сэр, что вы бежали с этой леди, польстившись на ее деньги. Не хмурьтесь, сэр, не хмурьтесь, я говорю: между нами, мы с вами это знаем. Мы оба – люди бывалые, и нам прекрасно известно, что наши друзья, здесь присутствующие, не… а?
   Лицо мистера Джингля постепенно прояснилось, и он даже слегка подмигнул левым глазом.
   – Отлично, отлично! – продолжал маленький человек, заметив произведенное им впечатление. – А теперь запомните следующее: за исключением нескольких сот фунтов у этой леди нет ничего или почти ничего, до смерти ее матери… милейшая пожилая леди, уважаемый сэр.
   – Она стара! – кратко, но выразительно вставил мистер Джингль.
   – Пожалуй, – кашлянув, сказал законовед. – Вы правы, уважаемый сэр, она довольно стара. Но происходит она из древнего рода, уважаемый сэр, древнего в любом смысле этого слова. Основатель рода прибыл в Кент, когда Юлий Цезарь вторгался в Британию, и с той поры только один член рода не дожил до восьмидесяти пяти лет, да и то потому, что был обезглавлен одним из Генрихов. В настоящее время, уважаемый сэр, пожилой леди еще нет семидесяти трех лет.
   Маленький человек приостановился и взял понюшку табаку.
   – Дальше! – воскликнул мистер Джингль.
   – А дальше, уважаемый сэр… не нюхаете?.. А, тем лучше… разорительная привычка… Итак, уважаемый сэр, вы красивый молодой человек, светский человек, вы могли бы создать себе положение, будь у вас деньги, а?
   – Дальше, – повторил мистер Джингль.
   – Вы меня понимаете?
   – Не совсем.
   – Не находите ли вы… уважаемый сэр, я поясню вам, не думаете ли вы… что пятьдесят фунтов и свобода более соблазнительны, чем мисс Уордль и ожидание?
   – Не пройдет! Не возьму и вдвое больше, – сказал мистер Джингль, вставая.
   – Ну-ну, уважаемый сэр, – запротестовал маленький юрист, удерживая его за пуговицу. – Пятьдесят фунтов – кругленькая сумма… человек с вашими способностями в одну секунду ее утроит… Поверьте мне… многое можно сделать с пятьюдесятью фунтами, уважаемый сэр.
   – Еще больше со ста пятьюдесятью, – холодно возразил Джингль.
   – Отлично, уважаемый сэр, не стоит тратить время на такие пустяки, – произнес маленький человек, – скажем… скажем… семьдесят.
   – Не пройдет! – сказал мистер Джингль.
   – Не уходите, уважаемый сэр, умоляю, не спешите, – сказал маленький человек. – Восемьдесят, идет?.. Я сейчас же выпишу чек.
   – Не пройдет! – повторил мистер Джингль.
   – Отлично, уважаемый сэр, отлично! – продолжал маленький человек, все еще удерживая его. – Скажите мне точно, сколько вы хотите.
   – Дорогое предприятие, – сказал мистер Джингль. Деньги из кармана – почтовые лошади девять фунтов; лицензия три – уже двенадцать – отступных сто – сто двенадцать – задета честь – потеряна леди…
   – Да, уважаемый сэр, конечно, – глубокомысленно подтвердил маленький человек, – о последних двух пунктах можно и не упоминать. Так что двенадцать… ну, скажем, сто – идет?
   – И двадцать, – сказал мистер Джингль.
   – Довольно, довольно, я вам выпишу чек, – сказал маленький человек и для этой цели присел к столу. – Его оплатят послезавтра, а мы тем временем можем увезти леди, – добавил он, бросив взгляд в сторону мистера Уордля.
   Тот сердито кивнул головой.
   – Сто! – сказал маленький джентльмен.
   – И двадцать! – сказал мистер Джингль.
   – Уважаемый сэр! – запротестовал маленький джентльмен.
   – Дайте ему, – вмешался мистер Уордль, – и пусть убирается.
   Чек был выписан маленьким джентльменом и спряган в карман мистером Джинглем.
   – А теперь убирайтесь отсюда! – сказал мистер Уордль, поднимаясь с места.
   – Уважаемый сэр! – снова повторил маленький человек.
   – И помните, – продолжал мистер Уордль, – ничто в мире – даже забота о семье – не заставило бы меня пойти на этот компромисс, не будь я уверен в том, что в ту минуту, когда у вас в кармане очутятся деньги, вы попадете черту в лапы, пожалуй, еще быстрее, чем без денег…
   – Уважаемый сэр! – снова повторил маленький человек.
   – Успокойтесь, Перкер, – отозвался Уордль. – Убирайтесь вон, сэр!
   – Немедленно в путь! – ответил не ведавший стыда Джингль. – Бай-бай, Пиквик!
   Если бы какой-нибудь беспристрастный зритель мог наблюдать в конце этой беседы физиономию прославленного мужа, чье имя украшает заглавный лист этого произведения, он, несомненно, преисполнился бы изумлением, видя, что огонь негодования, сверкавший в его глазах, не расплавил стекол его очков, – так величествен был его гнев. Ноздри его раздулись и кулаки невольно сжались, когда он услышал, что негодяй обращается к нему. Но он снова сдержался – он не испепелил его.
   – Вот она, – продолжал закоснелый злодей, швыряя лицензию к ногам мистера Пиквика, – замените имя – отвезите домой леди – пригодится Таппи.
   Мистер Пиквик был философ, но в конце концов философы – те же люди, только в доспехах. Стрела попала в цель, проникла сквозь его философическую броню в самое сердце. В припадке бешенства он швырнул в пространство чернильницу и ринулся вслед за нею. Но мистер Джингль исчез, а мистер Пиквик очутился в объятиях Сэма.
   – Эхма! – сказал этот оригинальный слуга. – Видно, в ваших краях, сэр, мебель дешева. Самопишущие чернила, расписались за вас на стенке. Успокойтесь, сэр, что толку гнаться за человеком, которому повезло и который тем временем уже убрался на другой конец Боро?
   Ум мистера Пиквика, как у всех истинно великих людей, был открыт голосу убеждения. Выводы у него были быстрые и твердые, ему достаточно было секунды размышления, чтобы убедиться в бессилии своей ярости. Его гнев угас так же быстро, как вспыхнул.
   Мистер Пиквик перевел дух и благосклонным взглядом окинул своих друзей.
   Говорить ли о жалобах и стенаниях, раздавшихся после того, как мисс Уордль увидела, что покинута неверным Джинглем? Извлекать ли на свет мастерское изображение этой душу раздирающей сцены, сделанной мистером Пиквиком? Перед нами – его записная книжка, которая орошена слезами, вызванными человеколюбием и сочувствием; одно слово – и она в руках наборщика. Но нет! Вооружимся стойкостью! Не будем терзать сердце читателя изображением таких страданий!
   Медленно и грустно два друга и покинутая леди совершали на следующий день обратный путь в громоздкой магльтонской карете. Мрачно спустились тусклые и хмурые тени летней ночи, когда они вернулись в Дингли Делл и остановились у ворот Менор Фарм.


   ГЛАВА XI,
   которая заключает в себе еще одно путешествие и археологическое открытие, оповещает о решении мистера Пиквика присутствовать на выборках и содержит рукопись старого священника

   Мирная и покойная ночь в глубокой тишине Дингли Делла и утренние часы, проведенные на свежем благоуханном воздухе, полностью восстановили силы мистера Пиквика, изгладив следы телесной усталости и душевных потрясений. Знаменитый муж провел двое суток в разлуке со своими друзьями и приверженцами; и человек с заурядной фантазией не может вообразить, с какой радостью и восторгом приветствовал он мистера Уинкля и мистера Снодграсса, когда встретил этих джентльменов, возвращаясь с утренней прогулки. Радость была взаимной, ибо кто мог взирать на лучезарное лицо мистера Пиквика, не испытывая при этом удовольствия? Но словно какое-то облако нависло над его спутниками; великий муж не мог его не заметить и терялся в догадках. У обоих вид был таинственный – настолько необычный, что вызывал тревогу.
   – А как поживает… – начал мистер Пиквик, пожав руку своим ученикам и обменявшись горячими приветствиями, – как поживает Тапмен?
   Мистер Уинкль, к которому был обращен этот вопрос, ничего не ответил. Он отвернулся и как будто погрузился в меланхолические размышления.
   – Снодграсс, – настойчиво повторил мистер Пиквик, – как поживает наш друг, не болен ли он?
   – Нет, – ответил мистер Снодграсс, и слеза затрепетала на его чувствительных веках, как дождевая капля на оконной раме. – Нет, он не болен.
   Мистер Пиквик остановился и посмотрел на обоих своих друзей по очереди.
   – Уинкль, Снодграсс, – сказал мистер Пиквик, – что это значит? Где наш друг? Что случилось? Говорите – я вас умоляю, заклинаю, нет, я требую говорите!
   В голосе мистера Пиквика слышались такая торжественность и такое достоинство, что им нельзя было противостоять.
   – Он нас покинул, – сказал мистер Снодграсс.
   – Покинул! – воскликнул мистер Пиквик. – Покинул!
   – Покинул, – повторил мистер Снодграсс.
   – Где же он? – вскричал мистер Пиквик.
   – Мы можем только строить догадки на основании этого сообщения, – отозвался мистер Снодграсс, извлекая из кармана письмо и вручая его своему другу. – Вчера утром, когда было получено письмо мистера Уордля, извещавшее о том, что вы вернетесь к вечеру домой с его сестрой, меланхолия, которая еще накануне овладела нашим другом, заметно усилилась. Вскоре после этого он исчез, целый день его никто не видел, а под вечер конюх из «Короны» в Магльтоне принес это письмо. Оно было оставлено ему утром со строгим приказом не передавать до вечера.
   Мистер Пиквик развернул послание. Оно было написано рукой его друга и сообщало следующее:

   «Дорогой мой Пиквик, Вы, дорогой мой друг, пребываете за пределами многих человеческих недостатков и слабостей, в которых повинны простые смертные. Вы не знаете, что это значит, когда тебя покидает прелестное и очаровательное создание и вдобавок ты падаешь жертвой козней негодяя, который под маской дружбы скрывал коварную усмешку. Надеюсь, вы никогда этого не узнаете.
   Все письма на адрес: «Кожаная Фляга», Кобем, Кент, будут мне пересланы… если я буду еще влачить существование. Я на время удалюсь от мира, который стал мне ненавистен. Если я совсем из него удалюсь… пожалейте меня, простите. Жизнь, дорогой мой Пиквик, стала для меня невыносимой. Дух, горящий в нас, подобен крюку носильщика, который поддерживает тяжелый груз мирских забот и тревог, а когда дух нам изменяет, ноша становится непосильно тяжелой. Мы падаем под ней. Можете сказать Рейчел… Ах, это имя!.. Треси Тапмен».

   – Мы должны сейчас же отсюда уехать, – сказал мистер Пиквик, складывая письмо. – После того, что произошло, нам во всяком случае неприлично было бы здесь оставаться, а кроме того, мы обязаны отправиться на поиски нашего друга.
   И с этими словами мистер Пиквик направился к дому.
   О намерении его узнали очень скоро. Настойчиво уговаривали остаться, но мистер Пиквик был непоколебим. Дела, говорил он, требуют его непосредственного участия.
   При этом присутствовал старый священник.
   – Неужели вы уезжаете? – спросил он, отводя в сторону мистера Пиквика.
   Мистер Пиквик снова объявил о своем решении.
   – В таком случае, – сказал старый джентльмен, вот небольшая рукопись, которую я надеялся иметь удовольствие вам прочесть. После смерти одного из моих друзей, врача, служившего в убежище для умалишенных нашего графства, я нашел эту рукопись среди различных бумаг, которые имел право уничтожить или сохранить но своему усмотрению. Вряд ли рукопись является подлинной, но написана она не рукой моего друга. Как бы там ни было – подлинное ли это произведение сумасшедшего, или канвой для него послужил бред какого-нибудь несчастного (последнее предположение я считаю более вероятным), прочтите его и судите сами.
   Мистер Пиквик взял рукопись и расстался с благожелательным старым джентльменом, заверив его в своем расположении и уважении.
   Более трудным делом было распрощаться с обитателями Менор Фарм, которые принимали их с таким радушием и добротой. Мистер Пиквик расцеловал юных леди – мы готовы были сказать: как родных дочерей, но, пожалуй, такое сравнение не совсем уместно, ибо он проявил при этом прощании, быть может, несколько больше теплоты, – и с сыновней любовью обнял старую леди, а затем благодушно потрепал по румяным щечкам служанок, сунув каждой в руку и более существенные знаки своего благоволения. Еще задушевнее и продолжительнее был обмен сердечными излияниями с добрым старым хозяином и мистером Трандлем; и трем друзьям удалось вырваться от радушных хозяев лишь тогда, когда мистер Снодграсс, которого несколько раз окликали, вынырнул, наконец, из темного коридора, откуда вскоре вслед за ним вышла Эмили (чьи блестящие глаза были необычно тусклы). Много раз оглядывались они на Менор Фарм, медленно от него удаляясь, и много воздушных поцелуев послал мистер Снодграсс, заметив что-то весьма похожее на дамский носовой платок, который развевался в одном из окон верхнего этажа, пока, наконец, старый дом не скрылся за поворотом дороги.
   В Магльтоне они наняли экипаж до Рочестера. К тому времени, когда они туда добрались, острота печали настолько притупилась, что не помешала им превосходно пообедать; после полудня, получив необходимые сведения, касающиеся дороги, трое друзей отправились пешком в Кобем.
   Это была очаровательная прогулка: день был чудесный, июньский, а дорога шла густым, тенистым лесом, где дул прохладный ветерок, мягко шелестя в листве, и раздавалось пение птиц, сидевших на ветках. Плющ и мох толстыми гирляндами ползли по стволам старых деревьев, а нежный зеленый дерн шелковым ковром устилал землю. Они вошли в парк, где высился старинный замок, построенный в причудливом и живописном стиле елизаветинской эпохи. Здесь тянулись длинные аллеи величественных дубов и вязов; большие стада ланей щипали свежую траву; изредка пробегал испуганный заяц с быстротою тени, отбрасываемой легкими облачками, которые проносились, как дыхание лета над солнечным пейзажем.
   – Если бы в эти края, – заметил мистер Пиквик, озираясь по сторонам, – если бы в эти края стекались все страдающие недугом нашего друга, думаю, к ним очень скоро вернулась бы былая привязанность к миру.
   – Я тоже так думаю, – сказал мистер Уинкль.
   – И, право же, – добавил Пиквик, когда после получасовой ходьбы они вошли в деревню, – право же, это местечко, на которое пал выбор мизантропа, является одним из приятнейших и очаровательнейших уголков, какие случалось мне видеть.
   В том же духе высказались и мистер Уинкль с мистером Снодграссом.
   Узнав дорогу к «Кожаной Фляге», чистенькому и просторному деревенскому трактиру, три путешественника явились туда и тотчас же осведомились о джентльмене по фамилии Тапмен.
   – Том, проводите этих джентльменов в гостиную, – сказала хозяйка.
   Дюжий деревенский парень открыл дверь в конце коридора, и три друга вошли в длинную и низкую комнату, которая была заставлена великим множеством мягких кожаных стульев фантастической формы с высокими спинками и украшена всевозможными старыми портретами и грубо раскрашенными гравюрами, насчитывающими немало лет. В дальнем конце комнаты стоял стол, покрытый белой скатертью и заставленный жареной птицей, свиной грудинкой, элем и т. п.; за столом сидел мистер Тапмен, который меньше всего был похож на человека, распрощавшегося с миром.
   При виде своих друзей сей джентльмен положил нож и вилку и с горестным видом двинулся им навстречу.
   – Я не надеялся видеть вас здесь, – сказал он, пожимая руку мистеру Пиквику. – Вы очень любезны!
   – Ах! – произнес мистер Пиквик, садясь и вытирая со лба пот, выступивший от ходьбы. – Кончайте обедать и выйдем побродить. Я хочу побеседовать с вами наедине.
   Мистер Тапмен подчинился высказанному желанию, а мистер Пиквик, освежившись солидной порцией эля, ждал, когда друг покончит с трапезой. Обед был быстро поглощен, и они вместе вышли из дому.
   В течение получаса видны были их фигуры, шагавшие взад и вперед по кладбищу, пока мистер Пиквик старался сломить решение своего приятеля. Бесполезно было бы повторять его аргументы, ибо какой язык может передать ту энергию и силу, которую в них вдохнул великий человек, их породивший? Надоело ли уже мистеру Тапмену уединение, или он не в силах был устоять перед красноречивым призывом, к нему обращенным, – значения не имеет, ибо конце концов он не устоял.
   По его словам, ему мало дела до того, где он будет влачить жалкие остатки дней своих, но раз его друг придает такое значение участию его скромной особы в их скитаниях, то он готов скитаться бок о бок с ним.
   Мистер Пиквик улыбнулся; они обменялись рукопожатием и пошли назад, к своим спутникам.
   Вот тут-то мистер Пиквик и сделал то бессмертное открытие, которое останется навсегда предметом гордости для его друзей и зависти для археологов всех стран. Они миновали дверь своей гостиницы и прошли дальше но деревенской улице, прежде чем успели себе отдать отчет в том, где они находятся. Когда они повернули назад, взгляд мистера Пиквика упал на небольшой обломок камня, до половины ушедший в землю, перед дверью коттеджа. Он остановился.
   – Очень странно, – сказал мистер Пиквик.
   – Что странно? – осведомился мистер Тапмен, с любопытством разглядывая все ближайшие предметы, кроме того, о котором шла речь. – Ах, боже мой, что случилось?
   Это восклицание было вызвано крайним его удивлением при виде мистера Пиквика, который в восторге от сделанного им открытия бросился на колени перед небольшим камнем и начал смахивать с него пыль носовым платком.
   – Тут какая-то надпись, – сказал мистер Пиквик.
   – Неужели? – воскликнул мистер Тапмен.
   – Я различаю, – продолжал мистер Пиквик, изо всех сил продолжая тереть камень и пристально рассматривая его сквозь очки, – я различаю крест и букву Б, а потом Т. Это очень важно, – добавил он, поднимаясь с колен. – Это какая-то древняя надпись, существовавшая, быть может, задолго до того, как здесь были построены старинные богадельни. Ее нужно сохранить.
   Он постучал в дверь коттеджа. Вышел работник.
   – Друг мой, не знаете ли, как очутился здесь этот камень? – благосклонно осведомился мистер Пиквик.
   – Не знаю, сэр, – вежливо ответил работник, – он тут лежал, когда я еще на свет не родился, да и никого из нас еще здесь не было.
   Мистер Пиквик с торжеством посмотрел на своего спутника.
   – Вы… вы… вряд ли им дорожите, – дрожа от волнения, проговорил мистер Пиквик. – Не согласитесь ли вы его продать?
   – Да кто ж его купит? – спросил работник, и при этом на лице его появилось такое выражение, которое он считал, должно быть, лукавым.
   – Я сию же минуту дам вам за него десять шиллингов, – предложил мистер Пиквик, – если вы его немедленно выкопаете для меня.
   Легко себе представить изумление всей деревни, когда мистер Пиквик, не щадя сил (чтобы извлечь его на поверхность достаточно было разок налечь на лопату), собственноручно перенес камень в гостиницу и, старательно отмыв, положил на стол.
   Радость и восторг пиквикистов были безграничны, когда их терпение и настойчивость, отмывание и отскребывание увенчались успехом. Камень был шероховатый и с трещинами, а буквы нацарапаны криво и неровно, но часть надписи легко удалось разобрать:
   БИЛСТ
   +
   AM
   ПСЕГ
   О. Р.
   УКА
   Глаза у мистера Пиквика блестели от восхищения, когда он сидел и пожирал глазами открытое им сокровище. Была достигнута желанная цель его честолюбивых стремлений. В том графстве, которое славилось обилием остатков старины, в той деревне, где еще существовали памятники далекого прошлого, он – он, президент Пиквикского клуба, – открыл странную и любопытную надпись неоспоримой древности, совершенно ускользнувшую от внимания многих ученых, которым удалось побывать здесь до него. Он едва верил своим глазам.
   – Это… это заставляет меня принять решение, – сказал он. – Завтра же мы возвращаемся в Лондон.
   – Завтра! – воскликнули восхищенные ученики.
   – Завтра! – подтвердил мистер Пиквик. – Это сокровище должно быть немедленно доставлено туда, где его тщательно исследуют и надлежащим образом истолкуют. Есть у меня еще одно основание для принятого мною решения. Через несколько дней в Итенсуиллском округе состоятся выборы в парламент, агентом одного из кандидатов состоит мистер Перкер, джентльмен, с которым я на днях познакомился. Мы увидим во всех подробностях и изучим зрелище, столь интересное для каждого англичанина.
   – Верно! – с воодушевлением подхватили три друга.
   Мистер Пиквик окинул взглядом своих друзей. Привязанность и рвение учеников зажгли в его груди огонь энтузиазма. Он был их вождь, и он чувствовал это.
   – Отпразднуем это счастливое событие за стаканом доброго вина, – сказал он.
   Его предложение, так же как и предыдущее, было встречено единодушными аплодисментами. Собственноручно положив драгоценный камень в маленький сосновый ящик, купленный специально для этой цели у хозяйки, мистер Пиквик поместился в кресле во главе стола; и вечер был посвящен веселью и дружеской беседе.
   Был двенадцатый час – поздний час для деревушки Кобем, – когда мистер Пиквик удалился в приготовленную для него спальню. Он распахнул решетчатое окно и, поставив свечу на стол, отдался размышлениям о волнениях и суматохе последних двух дней.
   Время и место благоприятствовали созерцательности. Мистер Пиквик очнулся, когда на церковных часах пробило полночь. Торжественно прозвучал в его ушах первый удар, но, когда замер бой часов, тишина показалась невыносимой; он почувствовал себя так, словно потерял друга. Нервы его были натянуты и возбуждены; торопливо раздевшись и поставив свечу на камин, он улегся в постель.
   Всякий по опыту знает то неприятное душевное состояние, когда ощущение физической усталости тщетно борется с бессонницей. В таком состоянии находился мистер Пиквик; он перевернулся сначала на один бок, потом – на другой; он упорно закрывал глаза, словно уговаривая себя заснуть. Это ни к чему не привело. Было ли тому виной непривычное физическое утомление, жара, грог или незнакомая постель, но только мысли его с мучительным упорством возвращались к мрачным картинам, развешанным внизу, и к связанным с ними старинным легендам, о которых в тот вечер шла речь. Промучившись с полчаса, он пришел к неутешительному заключению, что ему все равно не заснуть, поэтому он встал и надел кое-какие принадлежности туалета. «Все лучше, чем лежать и представлять себе всякие ужасы», – подумал он. Он выглянул в окно, было очень темно. Он прошелся по комнате и почувствовал себя очень одиноким.
   Несколько раз он прошел от двери до окна и от окна до двери, как вдруг вспомнил о рукописи священника. Это была блестящая мысль. Быть может, рукопись и не заинтересует его, но зато усыпит. Он достал ее из кармана и, придвинув столик к кровати, снял нагар со свечи, надел очки и приступил к чтению. Почерк был странный, а бумага покрыта пятнами. Прочтя заглавие, он вздрогнул и невольно окинул внимательным взглядом комнату. Но, поразмыслив о том, как нелепо поддаваться таким чувствам, он снова снял нагар со свечи и стал читать следующее:
 //-- РУКОПИСЬ СУМАСШЕДШЕГО --// 
   «Да, сумасшедшего! Как поразило бы меня это слово несколько лет назад! Какой пробудило бы оно ужас, который, бывало, охватывал меня так, что кровь закипала в жилах, холодный пот крупными каплями покрывал кожу и от страха дрожали колени! А теперь оно мне нравится. Это прекрасное слово. Покажите мне монарха, чей нахмуренный лоб вызывает такой же страх, какой вызывает горящий взгляд сумасшедшего, монарха, чья веревка и топор так же надежны, как когти безумца. Хо-хо! Великое дело – быть сумасшедшим! На тебя смотрят, как на дикого льва сквозь железную решетку, а ты скрежещешь зубами и воешь долгой тихой ночью под веселый звон тяжелой цепи, и катаешься, и корчишься на соломе, опьяненный этой славной музыкой! Да здравствует сумасшедший дом! О, это чудесное место!
   Помню время, когда я боялся сойти с ума, когда, бывало, просыпался внезапно и падал на колени и молил избавить меня от проклятья, тяготевшего над моим родом, когда бежал от веселья и счастья, чтобы спрятаться в каком-нибудь уединенном месте и проводить томительные часы, следя за развитием горячки, которая должна была пожрать мой мозг. Я знал, что безумие смешано с самой кровью моей и проникло до мозга костей, знал, что одно поколение сошло в могилу, не тронутое этой страшной болезнью, а я – первый, в ком она должна возродиться. Я знал, что так должно быть, так бывало всегда, и так всегда будет, и когда я сидел в людной комнате, забившись в темный угол, и видел, как люди перешептываются, показывают на меня и посматривают в мою сторону, я знал, что они говорят друг другу о человеке, обреченном на сумасшествие, и, крадучись, я уходил и тосковал в одиночестве.
   Так жил я годы, долгие-долгие годы. Здесь ночи тоже бывают иногда длинными, очень длинными; но они – ничто по сравнению с теми беспокойными ночами и страшными снами, какие снились мне в те годы. Я холодею, вспоминая о них. Большие темные фигуры с хитрыми, насмешливыми лицами прятались по всем углам комнаты, а по ночам склонялись над моей кроватью, толкая меня к безумию. Они нашептывали мне о том, что пол в старом доме, где умер отец моего отца, запятнан его кровью, пролитой им самим в припадке буйного помешательства. Я затыкал пальцами уши, но голоса визжали в моей голове, их визг звенел в комнате, вопил о моем деде, в поколении, предшествовавшем ему, безумие оставалось скрытым, но дед моего деда годы прожил с руками, прикованными к земле, дабы не мог он себя самого разорвать в клочья. Я знал, что они говорят правду, знал прекрасно. Я это открыл много лет назад, хотя от меня пытались утаить истину. Ха-ха! Меня считали сумасшедшим, но я был слишком хитер для них.
   Наконец, оно пришло, и я не понимал, как мог я этого бояться. Теперь я свободно мог посещать людей, смеяться и шутить с лучшими из них. Я знал, что я сумасшедший, но они этого даже не подозревали. Как я восхищался самим собой, своими тонкими проделками, потешаясь над теми, кто, бывало, шушукался и косился на меня, когда я не был сумасшедшим, а только боялся, что когда-нибудь сойду с ума! А как весело я хохотал, когда оставался один и думал о том, как хорошо храню я свою тайну и как быстро отшатнулись бы от меня добрые мои друзья, узнай они истину! Обедая с каким-нибудь славным веселым малым, я готов был кричать от восторга при мысли о том, как побледнел бы он и обратился в бегство, если бы узнал, что милый друг, сидевший подле него, натачивая сверкающий нож, был сумасшедшим, который имеет полную возможность да, пожалуй, и не прочь вонзить нож ему в сердце. О, это была веселая жизнь!
   Я разбогател, мне достались большие деньги, и я предался развлечениям, прелесть которых увеличивалась в тысячу раз благодаря моей тайне, столь искусно хранимой. Я унаследовал поместье. Правосудие – даже само правосудие с орлиным оком – было обмануто и в руки сумасшедшего отдало оспариваемое наследство. Где же была проницательность зорких и здравомыслящих людей? Где была сноровка юристов, ловко подмечающих малейший изъян? Хитрость сумасшедшего всех обманула.
   У меня были деньги. Как ухаживали за мной! Я тратил их расточительно. Как меня восхваляли! Как пресмыкались передо мной три гордых и властных брата! Да и старый, седовласый отец – какое внимание, какое уважение, какая преданная дружба, – о, он боготворил меня! У старика была дочь, у молодых людей – сестра, и все пятеро были бедны. Я был богат, и, женившись на девушке, я увидел торжествующую усмешку, осветившую лица ее неимущих родственников, когда они думали о своем прекрасно проведенном плане и доставшейся им награде. А ведь улыбаться-то должен был я. Улыбаться? Нет, хохотать и рвать на себе волосы и с радостными криками кататься по земле. Они и не подозревали, что выдали ее замуж за сумасшедшего.
   Позвольте-ка… А если бы они знали, была ли бы она спасена? На одной чаше весов – счастье сестры, на другой – золото ее мужа. Легчайшая пушинка, которая улетает от моего дуновенья, – и славная цепь, которая теперь украшает мое тело!
   Но в одном пункте я обманулся, несмотря на все мое лукавство. Не будь я сумасшедшим… ибо хотя мы, сумасшедшие, достаточно хитры, но иной раз становимся в тупик… не будь я сумасшедшим, я догадался бы, что девушка предпочла бы лежать холодной и недвижимой в мрачном, свинцовом гробу, чем войти в мой богатый, сверкающий дом невестой, которой все завидуют. Я знал бы, что ее сердце принадлежит другому – юноше с темными глазами, чье имя – я это слышал – шептала она тревожно во сне; знал бы, что она принесена мне в жертву, чтобы избавить от нищеты седого старика и высокомерных братьев.
   Фигуры и лица стерлись теперь в моей памяти, но я знаю, что девушка была красива. Я это знаю, ибо в светлые лунные ночи, когда я вдруг просыпаюсь и вокруг меня тишина, я вижу: тихо и неподвижно стоит в углу этой палаты легкая и изможденная фигура с длинными черными полосами, струящимися вдоль спины и развеваемыми дуновением неземного ветра, а глаза ее пристально смотрят на меня и никогда не мигают и не смыкаются. Тише! Кровь стынет у меня в сердце, когда я об этом пишу. Это она; лицо очень бледно, блестящие глаза остекленели, но я их хорошо знаю. Она всегда неподвижна, никогда не хмурится и не гримасничает, как те другие, что иной раз наполняют мою палату; но для меня она страшнее даже, чем те призраки, которые меня искушали много лет назад, – она приходит прямо из могилы и подобна самой смерти.
   В течение чуть ли не целого года я видел, что лицо ее становится все бледнее, в течение чуть ли не целого года я видел, как скатываются слезы по ее впалым щекам, но причина была мне неизвестна. Наконец, я ее узнал. Дольше нельзя было скрывать это от меня. Она меня не любила; я и не думал, что она меня любит; она презирала мое богатство и ненавидела роскошь, в которой жила, – этого я не ждал. Она любила другого. Эта мысль не приходила мне в голову. Странные чувства овладели мной, и мысли, внушенные мне какою-то тайной силой, терзали мой мозг. Ненависти к ней я не чувствовал, однако ненавидел юношу, о котором она все еще тосковала. Я жалел, да, жалел ее, ибо холодные себялюбивые родственники обрекли ее на несчастную жизнь. Я знал долго она не протянет, но мысль, что она еще успеет дать жизнь какому-нибудь злополучному существу, обреченному передать безумие своим потомкам, заставила меня принять решение. Я решил ее убить.
   В течение многих недель я думал о яде, затем об утоплении и, наконец, о поджоге. Великолепное зрелище – величественный дом, объятый пламенем, и жена сумасшедшего, превращенная в золу. Подумайте, какая насмешка – большое вознаграждение и какой-нибудь здравомыслящий человек, болтающийся на виселице за поступок, им не совершенный! А всему причиной – хитрость сумасшедшего! Я часто обдумывал этот план, но в конце концов отказался от него. О, какое наслаждение день за днем править бритву, пробовать отточенное лезвие и представлять себе ту глубокую рану, какую можно нанести одним ударом этого тонкого сверкающего лезвия!
   Наконец, старые призраки, которые так часто посещали меня прежде, стали нашептывать, что час настал, и вложили в мою руку открытую бритву. Я крепко ее зажал, потихоньку встал с постели и наклонился над спящей женой. Лицо ее было закрыто руками. Я мягко их отвел, и они беспомощно упали ей на грудь. Она плакала – слезы еще не высохли на щеках. Лицо было спокойно и безмятежно, и когда я смотрел на нее, тихая улыбка осветила это бледное лицо. Осторожно я положил руку ей на плечо. Она вздрогнула, но это было во сне. Снова я склонился к ней. Она вскрикнула и проснулась.
   Одно движение моей руки – и больше никогда она не издала бы ни крика, ни звука. Но я задрожал и отшатнулся. Ее глаза впились в мои. Не знаю, чем это объяснить, но они усмирили и испугали меня; я затрепетал от этого взгляда. Она встала с постели, все еще глядя на меня пристально, не отрываясь. Я дрожал; бритва была в моей руке, но я не мог пошевельнуться. Она направилась к двери. Дойдя до нее, она повернулась и отвела взгляд от моего лица. Чары были сняты. Одним прыжком я был около нее и схватил ее за руку. Она упала, испуская вопли.
   Теперь я мог убить ее – она не сопротивлялась; но в доме поднялась тревога. Я услышал топот ног на лестнице. Я положил на место бритву, отпер дверь и громко позвал на помощь.
   Вошли люди, подняли ее и положили на кровать. Несколько часов она лежала без сознания, а когда жизнь, зрение и речь вернулись к ней, оказалось, что она потеряла рассудок и бредила дико и исступленно.
   Призвали докторов – великих людей, которые в удобных экипажах подъезжали к моей двери, на прекрасных лошадях и с нарядными слугами. Много недель они провели у ее постели. Собрались на консультацию и тихо и торжественно совещались в соседней комнате. Один из них, самый умный и самый знаменитый, отвел меня в сторону и, попросив приготовиться к худшему, сказал мне, – мне, сумасшедшему! – что моя жена сошла с ума. Он стоял рядом со мной у открытого окна, смотрел мне в лицо, и его рука лежала на моей. Одно усилие – и я мог швырнуть его вниз, на мостовую. Вот была бы потеха! Но это угрожало моей тайне, и я дал ему уйти. Спустя несколько дней мне сказали, что я должен держать ее под надзором, должен приставить к ней сторожа. Это сказали мне! Я ушел в поля, где никто не мог меня услышать, и веселился так, что хохот мой звенел в воздухе.
   На следующий день она умерла. Седой старик проводил ее до могилы, а гордые братья пролили слезу над бездыханным трупом той, на чьи страдания при жизни взирали с ледяным спокойствием. Все это питало тайную мою веселость, и когда мы ехали домой, я смеялся, прикрывшись белым носовым платком, пока слезы не навернулись мне на глаза.
   Но хотя я достиг цели и убил ее, я был в смятении и тревоге: я чувствовал, что недалеко то время, когда моя тайна будет открыта. Я не мог скрыть дикую радость, которая бурлила во мне и заставляла меня, когда я один оставался дома, вскакивать, хлопать в ладоши, плясать и кружиться и громко реветь. Когда я выходил из дому и видел суетливую толпу, двигающуюся по улицам, или шел в театр, слушал музыку и глядел на танцующих людей, меня охватывал такой восторг, что я готов был броситься к ним, растерзать их в клочья и выть в упоении. Но я только скрежетал зубами, топал ногами, вонзал острые ногти в ладони. Я сдерживал себя, и никто еще не знал, что я сумасшедший.
   Помню – и это одно из последних моих воспоминаний, ибо теперь реальное я смешиваю со своими грезами, и столько у меня здесь дела и так меня всегда торопят, что нет времени отделить одно от другого и разобраться в каком-то странном хаосе действительности и грез, помню, как выдал я, наконец, тайну. Ха-ха! Чудится мне – я и сейчас вижу их испуганные взгляды, помню, как легко оттолкнул их и сжатыми кулаками бил по бледным лицам, а потом умчался, как вихрь, и оставил их, кричащих и воющих, далеко позади. Сила гиганта рождается во мне, когда я об этом думаю. Вот, видите, как гнется под яростным моим напором этот железный прут. Я мог бы сломать его, как ветку, но здесь такие длинные галереи и так много дверей – вряд ли нашел бы я здесь дорогу; а если бы даже нашел, то, знаю, внизу есть железные ворота, и эти ворота они всегда держат на запоре. Они знают, каким я был хитрым сумасшедшим, и гордятся тем, что могут меня выставить напоказ.
   Позвольте-ка… да, меня не было дома. Вернулся я поздно вечером и узнал, что меня ждет высокомернейший из трех ее высокомерных братьев, – «по неотложному делу», сказал он. Я это прекрасно помню. Я ненавидел его так, как только может ненавидеть сумасшедший. Много раз руки мои готовы были его растерзать. Мне сказали, что он здесь. Я быстро взбежал по лестнице. Он хотел сказать мне несколько слов. Я отослал слуг. Час был поздний, и мы остались наедине – впервые.
   Сначала я старался на него не смотреть, ибо знал то, о чем он не подозревал, – и я гордился этим знанием, знал, что огонь безумия горит в моих глазах. Несколько минут мы сидели молча. Наконец, он заговорил. Мои недавние легкомысленные похождения и странные слова, брошенные мною сейчас же после смерти его сестры, были оскорблением ее памяти. Сопоставляя многие обстоятельства, которые сначала ускользнули от его внимания, он предположил, что я дурно обращался с нею. Он желал знать, вправе ли он заключить, что я хотел очернить ее память и оказать неуважение ее семье. Мундир, который он носит, обязывает его потребовать у меня объяснения.
   Этот человек служил в армии и за свой чин заплатил моими деньгами и несчастьем своей сестры! Это он руководил заговором, составленным с целью поймать меня в ловушку и завладеть моим состоянием. Это он – он больше, чем кто бы то ни было, – принуждал свою сестру выйти за меня замуж, зная прекрасно, что ее сердце отдано какому-то писклявому юноше. Мундир его обязывает! Не мундир, а ливрея его позора! Я не удержался и посмотрел на него, но не сказал ни слова.
   Я заметил, как изменилось его лицо, когда он встретил мой взгляд. Он был смелым человеком, но румянец сбежал с его лица, и он отодвинул свой стул. Я ближе придвинулся к нему и, засмеявшись, – мне было очень весело, – заметил, что он вздрогнул. Я почувствовал, как овладевает мною безумие. Он боялся меня.
   – Вы очень любили свою сестру, когда она была жива, – сказал я, – очень любили.
   Он растерянно огляделся, я видел, как его рука вцепилась в спинку стула, но он ничего не сказал.
   – Вы негодяй! – воскликнул я. – Я вас разгадал! Я открыл ваш дьявольский заговор, составленный против меня, я знаю, что ее сердце принадлежало другому прежде, чем вы принудили ее выйти за меня. Я это знаю, знаю!
   Он вдруг вскочил, замахнулся на меня стулом и приказал мне отойти… ибо я упорно приближался к нему во время разговора.
   Я не говорил, а кричал, чувствуя, что буйные страсти клокочут у меня в крови, а старые призраки шепчутся и соблазняют меня растерзать его в клочья.
   – Проклятый! – крикнул я, вскакивая и бросаясь на него. – Я ее убил! Я – сумасшедший! Смерть тебе! Крови! Крови! Я жажду твоей крови.
   Одним ударом я отбросил стул, который он в ужасе швырнул в меня, и мы сцепились; с тяжелым грохотом катались мы с ним по полу.
   Это была славная борьба; ибо он, рослый, сильный человек, дрался, спасая свою жизнь, а я, сильный своим безумием, жаждал покончить с ним. Я знал, что никакая сила не может сравняться с моей, и я был прав. Прав, хотя и безумен! Его сопротивление ослабевало. Я придавил ему грудь коленом и крепко сжал обеими руками его мускулистую шею. Лицо у него побагровело, глаза выскакивали из орбит, и, высунув язык, он словно издевался надо мной. Я крепче сдавил ему горло.
   Вдруг дверь с шумом распахнулась, и ворвалась толпа, крича, чтобы задержали сумасшедшего.
   Моя тайна была открыта, и все мои усилия были направлены теперь к тому, чтобы отстоять свободу. Я вскочил раньше, чем кто-либо успел меня схватить, я бросился в толпу нападающих и сильной рукой расчистил себе дорогу, словно у меня был топор, которым я рубил направо и налево. Я добрался до двери, перепрыгнул через перила, еще секунда – и я был на улице.
   Я мчался во весь дух, и никто не смел меня остановить. Я услышал топот ног за собою и ускорил бег. Шум погони был слышен слабее и слабее и, наконец, замер вдали, а я все еще несся вперед, через болота и ручьи, прыгал через изгороди и стены, с диким воплем, который был подхвачен странными существами, обступившими меня со всех сторон, и громко разнесся, пронзая воздух. Демоны несли меня на руках, они мчались вместе с ветром, сметая холмы и изгороди, и кружили меня с такой быстротой, что у меня в голове помутилось, и, наконец, отшвырнули прочь от себя, и я тяжело упал на землю. Очнувшись, я увидел, что нахожусь здесь – здесь, в этой серой палате, куда редко проникает солнечный свет, куда лунные лучи просачиваются для того только, чтобы осветить темные тени вокруг меня и эту безмолвную фигуру в углу. Бодрствуя, я слышу иногда странные вопли и крики, оглашающие этот большой дом. Что это за крики, я не знаю, но не эта бледная фигура испускает их, и она их не слышит. Ибо, как только спускаются сумерки и до первых проблесков рассвета, она стоит недвижимо, всегда на одном и том же месте, прислушиваясь к музыкальному звону моей железной цепи и следя за моими прыжками на соломенной подстилке».

   В конце рукописи была сделана другим почерком следующая приписка:

   «Несчастный, чей бред записан здесь, являет собой печальный пример, свидетельствующий о пагубных результатах ложно направленной – с юношеских лет – энергии и длительных излишеств, последствия которых уже нельзя было предотвратить. Бессмысленный разгул, распутство и кутежи в дни молодости вызвали горячку и бред. Результатом последнего была странная иллюзия, основанная на хорошо известной медицинской теории, энергически защищаемой одними и столь же энергически опровергаемой другими, иллюзия, будто наследственное безумие – удел его рода. Это привело к меланхолии, которая со временем развилась в душевное расстройство и закончилась буйным помешательством. Есть основания предполагать, что события, им изложенные, хотя искажены его расстроенным воображением, однако не являются его измышлением. Тем, кто знал пороки его молодости, остается лишь удивляться тому, что страсти, не обуздываемые рассудком, не приведи его к совершению еще более страшных деяний».

   Свеча мистера Пиквика догорала в подсвечнике в то время, как он дочитывал рукопись старого священника; а когда свет вдруг угас, даже не мигнув в виде предупреждения, спустившаяся тьма потрясла его натянутые нервы. Торопливо сбросив с себя те принадлежности туалета, которые он надел, вставая с беспокойного ложа, и пугливо оглядевшись, мистер Пиквик снова поспешно забрался под одеяло и не замедлил заснуть.
   Когда он проснулся, солнце бросало яркие лучи в его комнату. Было позднее утро. Тоска, угнетавшая его ночью, рассеялась вместе с темными тенями, которые окутывали пейзаж, а мысли и чувства были светлы и радостны, как утро. После сытного завтрака четыре джентльмена в сопровождении человека, который нес камень в сосновом ящике, отправились пешком в Грейвзенд. В этот город прибыли они к часу дня (багаж они приказали послать из Рочестера прямо в Сити), здесь им посчастливилось получить наружные места в пассажирской карете, и в тот же день они прибыли в добром здравии и расположении духа в Лондон.
   Следующие три-четыре дня были посвящены приготовлениям к поездке в Итенсуилл. Так как все, что относится к этому важному предприятию, требует особой главы, то те несколько строк, какие нам остались для окончания настоящей главы, мы можем посвятить краткому изложению истории антикварной находки.
   Из протоколов клуба мы узнаем, что вечером на следующий день по приезде мистер Пиквик на общем собрании клуба прочел доклад о сделанном открытии и высказал множество остроумных и ученых умозрительных догадок о смысле надписи. Из того же источника мы узнаем, что искусный художник старательно скопировал любопытные письмена, выгравированные на камне, и презентовал рисунок Королевскому антикварному обществу и другим ученым корпорациям; что полемика, заострившая перья на этом предмете, породила зависть и недоброжелательство и что сам мистер Пиквик написал брошюру, содержавшую девяносто шесть страниц самой мелкой печати и двадцать семь различных толкований надписи; что три престарелых джентльмена лишили наследства своих старших сыновей, осмелившихся усомниться в древности надписи, и что один энтузиаст преждевременно покончил все счеты с жизнью, отчаявшись постигнуть смысл этих письмен; что мистер Пиквик за свое открытие был избран почетным членом семнадцати отечественных и иностранных обществ, что ни одно из семнадцати обществ ничего не могло понять в надписи, но что все семнадцать сходились в признании ее весьма достопримечательной.
   Правда, мистер Блоттон – и это имя будет заклеймено вечным презрением тех, кто чтит все таинственное и возвышенное, – мистер Блоттон, говорим мы, проявляя недоверие и придирчивость, свойственные умам низменным, позволил себе рассматривать открытие с точки зрения равно унизительной и нелепой. Мистер Блоттон, побуждаемый презренным желанием очернить бессмертное имя Пиквика, лично отправился в Кобем, а по возвращении саркастически заметил в речи, произнесенной в клубе, что он видел человека, у которого был куплен камень, что этот человек считает камень древним, но решительно отрицает древность надписи, ибо, по его словам, он сам кое-как вырезал ее в часы безделья, и из букв составляется всего-навсего следующая фраза: «Билл Стампс, его рука»; что мистер Стампс, не искушенный в грамоте и имевший обыкновение руководствоваться скорее звуковой стороной слов, чем строгими правилами орфографии, опустил «л» в своем имени.
   Пиквикский клуб (как и следовало ожидать от столь просвещенного учреждения) принял это заявление с заслуженным презрением, исключил из состава членов самонадеянного и строптивого Блоттона и постановил преподнести мистеру Пиквику очки в золотой оправе в знак своего доверия и уважения; в ответ на что мистер Пиквик заказал написать свой портрет масляными красками и велел повесить его в зале заседаний клуба, каковой портрет, кстати, он не пожелал уничтожить, когда стал несколькими годами старше.
   Мистер Блоттон был изгнан, но не побежден. Он тоже написал брошюру, обращенную к семнадцати ученым обществам, отечественным и иностранным, в которой снова изложил сделанное им заявление и весьма прозрачно намекнул, что названные семнадцать ученых обществ – «шарлатанские учреждения». Так как этим актом было вызвано моральное негодование семнадцати ученых обществ, отечественных и иностранных, то на свет появились новые брошюры; ученые общества иностранные завязывали переписку с учеными обществами отечественными; отечественные ученые общества переводили брошюры иностранных ученых обществ на английский язык; иностранные ученые общества переводили брошюры отечественных ученых обществ на всевозможные языки; и так возникла пресловутая научная дискуссия, хорошо известная всему миру под названием «Пиквикская полемика».
   Но эта низкая попытка опозорить мистера Пиквика обрушилась на голову клеветника. Семнадцать ученых обществ единогласно признали самонадеянного Блоттона невежественным придирой и еще с большим рвением стали выпускать трактаты. А камень и по сей день остается… неразгаданным памятником величия мистера Пиквика и вечным трофеем, свидетельствующим о ничтожестве его врагов.


   ГЛАВА XII,
   повествующая о весьма важном поступке мистера Пиквика: событие в его жизни не менее важное, чем в этом повествовании

   Помещение, занимаемое мистером Пиквиком на Госуэлл-стрит, хотя и скромное, было не только весьма опрятно и комфортабельно, но и специально приспособлено для местожительства человеку его дарований и наблюдательности. Приемная его находилась во втором этаже, окнами на улицу; спальня – в третьем и также выходила на улицу; поэтому, сидел ли он за письменным столом в своей гостиной, стоял ли перед зеркалом в своей опочивальне, – равно мог он наблюдать человеческую природу во всех ее многообразных проявлениях на этой столь же населенной, сколь излюбленной населением улице. Его квартирная хозяйка миссис Бардл – вдова и единственная душеприказчица таможенного чиновника – была благообразной женщиной с хлопотливыми манерами и приятной наружностью, с природными способностями к стряпне, которые благодаря изучению и долгой практике развились в исключительный талант. В доме не было ни детей, ни слуг, ни домашней птицы. Единственными его обитателями, кроме миссис Бардл, были взрослый мужчина и маленький мальчик; первый – жилец, второй – отпрыск миссис Бардл. Взрослый мужчина всегда являлся домой ровно в десять часов вечера и немедленно ложился в миниатюрную кровать, помещавшуюся в задней комнате; арена же детских игр и гимнастических упражнений юного Бардла ограничивалась соседними тротуарами и сточными канавами. Чистота и покой царили во всем доме; и воля мистера Пиквика была в нем законом.
   Всякому, кто был знаком с этими правилами домашнего распорядка в доме и кто хорошо знал удивительную уравновешенность мистера Пиквика, вид его и поведение утром накануне дня, назначенного для отъезда в Итенсуилл, должны были показаться в высшей степени таинственными и необъяснимыми. Он тревожно шагал взад и вперед по комнате, чуть не через каждые три минуты высовывался из окна, все время посматривал на часы и проявлял много других признаков нетерпения, отнюдь ему несвойственного. Было ясно, что ожидается какое-то событие великой важности, но что это за событие – не имела возможности угадать сама миссис Бардл.
   – Миссис Бардл! – произнес, наконец, мистер Пиквик, когда эта славная женщина закончила затянувшуюся уборку комнат.
   – Сэр? – отозвалась миссис Бардл.
   – Ваш мальчик очень долго не возвращается.
   – Да ведь до Боро далеко, сэр, – возразила миссис Бардл.
   – Да, совершенно верно, – сказал мистер Пиквик, далеко.
   Мистер Пиквик погрузился в молчание, а миссис Бардл снова принялась стирать пыль.
   – Миссис Бардл, – произнес мистер Пиквик по прошествии нескольких минут.
   – Сэр? – снова отозвалась миссис Бардл.
   – Как вы думаете, расходы на содержание двух человек значительно превышают расходы на одного?
   – Ах, мистер Пиквик! – сказала миссис Бардл, краснея до самой оборки чепца, ибо ей почудилось, будто она уловила в глазах жильца нечто вроде матримониального огонька. – Ах, мистер Пиквик, к чему этот вопрос?
   – Ну, а все-таки, как вы думаете? – настаивал мистер Пиквик.
   – Это зависит… – начала миссис Бардл, придвигая пыльную тряпку к самому локтю мистера Пиквика, покоившемуся на столе, – видите ли, мистер Пиквик, многое зависит от человека; если это особа бережливая и осмотрительная, сэр…
   – Вы совершенно правы, – сказал мистер Пиквик, – но, мне кажется, особа, которую я имею в виду (тут он очень пристально посмотрел на миссис Бардл), наделена этими качествами; и вдобавок прекрасно знает жизнь и отличается острым умом, что может быть для меня в высшей степени полезно.
   – Ах, мистер Пиквик! – повторила миссис Бардл, снова зарумянившись до оборки чепца.
   – Я в этом уверен, – продолжал мистер Пиквик с возрастающей энергией, что случалось с ним всегда, когда он затрагивал интересовавшую его тему, – да, уверен, и, сказать вам правду, миссис Бардл, я уже принял решение.
   – Ах, боже мой, сэр! – воскликнула миссис Бардл.
   – Вам может показаться странным, – любезно заметил мистер Пиквик, бросив добродушный взгляд на свою собеседницу, – что я с вами не посоветовался и даже не заговаривал об этом до тех пор пока не отослал сегодня утром из дому вашего сынишку, а?
   Миссис Бардл могла ответить только взглядом. Давно уже боготворила она издали мистера Пиквика, а сейчас ее вдруг вознесли на вершину, до которой никогда не смели долетать даже самые нелепые и сумасбродные ее надежды. Мистер Пиквик собирается сделать ей предложение… он, действует обдуманно… отослал ее мальчугана в Боро, чтобы избавиться от него… какая предусмотрительность… какое внимание!
   – Ну, что же вы по этому поводу думаете? – спросил мистер Пиквик.
   – О мистер Пиквик, – отозвалась миссис Бардл, дрожа от волнения, – вы очень добры, сэр.
   – Вы избавитесь от многих хлопот, не так ли? – продолжал мистер Пиквик.
   – О! О хлопотах я никогда не думала, сэр, – ответила миссис Бардл, – и, конечно, я готова хлопотать больше, чем когда бы то ни было, чтобы только угодить вам. Но как вы добры, мистер Пиквик, – столько внимания к моему одиночеству.
   – Совершенно верно, – сказал мистер Пиквик. – Я об этом и не подумал. Теперь вам всегда будет с кем посидеть, когда я приезжаю в Лондон. Само собою разумеется.
   – Я должна считать себя очень счастливой женщиной, – заявила миссис Бардл.
   – А ваш сынок… – начал мистер Пиквик.
   – Да благословит его бог! – вставила миссис Бардл, всхлипнув в приливе материнских чувств.
   – Теперь и у него будет товарищ, – продолжал мистер Пиквик, – веселый товарищ, в этом я уверен, он вашего сынка за неделю обучит таким штукам, каким тот и за год бы не научился, – и мистер Пиквик благодушно улыбнулся.
   – Ах, мой милый… – произнесла миссис Бардл.
   Мистер Пиквик вздрогнул.
   – О милый, дорогой, славный мой шутник! – воскликнула миссис Бардл и без дальнейших церемоний встала со стула и обвила руками шею мистера Пиквика, сопровождая свои действия водопадом слез и всхлипов.
   – Господи помилуй! – воскликнул пораженный мистер Пиквик. – Миссис Бардл, милая моя… боже мой, ну и положение… умоляю вас, будьте благоразумны. Миссис Бардл, оставьте – вдруг кто-нибудь войдет…
   – О, пусть входит! – самозабвенно воскликнула миссис Бардл. – Я вас никогда не покину! Милый, славный, добрая душа! – И с этими словами миссис Бардл еще крепче обхватила мистера Пиквика.
   – Помилосердствуйте! – неистово отбивался мистер Пиквик. – Я слышу, кто-то поднимается по лестнице. Оставьте меня, оставьте, это – ваш сын, оставьте…
   Но как мольбы, так и протесты не достигли цели, ибо миссис Бардл потеряла сознание в объятиях мистера Пиквика, и не успел он усадить ее в кресло, как в комнату вошел юный Бардл, а вслед за ним мистер Тапмен, мистер Уинкль и мистер Снодграсс.
   Мистер Пиквик остолбенел и лишился дара речи. Он стоял, держа в объятиях драгоценную ношу, и тупо глядел на физиономии своих друзей, даже не пытаясь с ними поздороваться или дать объяснение. Те в свою очередь уставились на него, а юный Бардл в свою очередь уставился на всех присутствующих.
   Изумление пиквикистов было так велико, а замешательство мистера Пиквика столь безгранично, что они могли бы остаться в тех же позах, пока леди не пришла с себя, если бы тому не помешало в высшей степени прекрасное и трогательное выражение сыновней привязанности со стороны ее юного отпрыска. Одетый в узкий костюм из полосатого плиса с медными пуговицами солидных размеров, он стоял сначала у двери, изумленный и растерянный; но мало-помалу в его еще незрелом мозгу зародилась мысль, будто матери был нанесен какой-то ущерб, и, считая мистера Пиквика виновником, он издал устрашающий и дикий вопль и, наклонив голову и рванувшись вперед, атаковал спину и ноги бессмертного джентльмена, награждая его ударами и щипками, какие только позволяли сила его рук и крайнее возбуждение.
   – Уберите этого чертенка! – простонал измученный мистер Пиквик. – Он взбесился!
   – Что случилось? – вопросили три ошеломленных пиквикиста.
   – Не знаю, – раздраженно ответил мистер Пиквик. Уберите мальчика! (Тут мистер Уинкль оттащил в дальний конец комнаты занятного юнца, продолжавшего вопить и отбиваться.) А теперь помогите отвести эту женщину вниз. – Ах, мне уже лучше… – слабо простонала миссис Бардл.
   – Разрешите проводить вас вниз, – предложил всегда галантный мистер Тапмен.
   – Благодарю вас, сэр… благодарю вас! – истерически выкрикнула миссис Бардл, после чего была отведена вниз вместе со своим любящим сыном.
   – Постигнуть не могу, – сказал мистер Пиквик, когда его друг вернулся, – постигнуть не могу, что случилось с этой женщиной. Я объявил всего-навсего о своем намерении нанять слугу, а с ней случился весьма странный припадок, который вы изволили наблюдать. Очень странно.
   – Очень! – подтвердили трое друзей.
   – Поставила меня в чрезвычайно неловкое положение, – продолжал мистер Пиквик.
   – Очень неловкое! – ответствовали его ученики, тихонько покашливая и недоверчиво переглядываясь.
   Такое поведение не ускользнуло от внимания мистера Пиквика. Он заметил их недоверие. Ясно, что они его подозревали.
   – Там, в коридоре, ждет какой-то человек, – сказал мистер Тапмен.
   – Это тот самый, о котором я вам говорил, – подхватил мистер Пиквик. – Сегодня утром я послал за ним в Боро. Снодграсс, сделайте милость, велите ему войти.
   Мистер Снодграсс исполнил просьбу, и перед ними тотчас же предстал мистер Сэмюел Уэллер.
   – А… надеюсь, вы меня помните? – осведомился мистер Пиквик.
   – Как не помнить! – ответил Сэм, покровительственно подмигнув. – Скверная история, но куда вам до этого типа! Нюхнул раз, два, да и…
   – Сейчас это к делу не относится, – поспешно перебил мистер Пиквик. – Я хочу поговорить с вами о другом. Садитесь.
   – Благодарю вас, сэр, – отозвался Сэм и, не дожидаясь вторичного приглашения, сел, положив предварительно свою старую белую шляпу на площадке за дверью. – Не очень хороша на вид, – заметил Сэм, – но удивительна в носке и, пока не обломались поля, служила прекрасной кровлей. Зато без них легче, это раз, и каждая дырка дает проход воздуху, это два. Прямо скажу: это не шляпа, а сито с вентиляцией – так я ее называю!
   Разразившись этой сентенцией, мистер Уэллер приятно улыбнулся всем пиквикистам.
   – А теперь поговорим о деле. Я за вами послал, посоветовавшись с этими джентльменами, – сказал мистер Пиквик.
   – Вот именно, сэр, – вставил Сэм, – выкладывай, да поживей, как сказал отец сыну, когда тот проглотил фартинг.
   – Прежде всего мы хотели бы знать, – начал мистер Пиквик, – имеются ли у вас основания быть недовольным своим местом?
   – Раньше, чем отвечать на этот вопрос, джентльмены, – сказал Сэм, – я бы хотел прежде всего узнать, думаете ли вы предложить мне лучшее.
   Луч тихого благоволения озарил лицо мистера Пиквика, давшего такой ответ:
   – Я не прочь взять вас к себе на службу.
   – К вам? – воскликнул Сэм.
   Мистер Пиквик утвердительно кивнул головой.
   – Жалованье? – осведомился Сэм.
   – Двенадцать фунтов в год, – ответил мистер Пиквик.
   – Платье?
   – Две смены.
   – Работа?
   – Прислуживать мне и путешествовать вместе со мной и этими джентльменами.
   – Снимайте билетик, – выразительно заметил Сэм, – сдан одинокому джентльмену, условия по договору.
   – Значит, вы согласны? – спросил мистер Пиквик.
   – Безусловно, – ответил Сэм. – Если платье будет мне впору, как и место, все сойдет.
   – Вы, конечно, можете представить рекомендацию? – поинтересовался мистер Пиквик.
   – Справьтесь об этом у хозяйки «Белого Оленя», сэр, – отозвался Сэм.
   – Можете вы прийти сегодня же вечером?
   – Если платье готово, я влезу в него хоть сейчас, – с живостью заявил Сэм.
   – Приходите к восьми часам вечера, – сказал мистер Пиквик. – И если рекомендация окажется удовлетворительной, о платье мы позаботимся.
   Если не считать одной единственной шалости, в которой участвовала в равной мере одна из служанок, поведение мистера Уэллера оказалось столь безупречным, что мистер Пиквик счел вполне возможным заключить соглашение в тот же вечер. Со всею стремительностью и энергией, характеризовавшими как общественную деятельность, так и частную жизнь этого замечательного человека, мистер Пиквик тотчас же повел своего нового слугу в одно из тех удобных заведений, где продается новое и поношенное мужское платье и где обходятся без затруднительной и неприятной формальности, именуемой примеркой; ночь еще не спустилась, а мистер Уэллер получил уже в свое распоряжение серый фрак с пуговицами, украшенными буквами П. К., черную шляпу с кокардой, пестрый полосатый жилет, светлые штаны и гетры и столько других необходимых вещей, что перечислить их не представляется возможным.
   – Итак, – заметил сей внезапно преобразившийся субъект, заняв на следующее утро наружное место в итенсуиллской карете, – хотел бы я знать, кем полагается мне быть – лакеем, грумом, егерем или торговцем семенами! Вид у меня такой, будто я смесь всех четверых! Ну, не беда! Перемена климата, много развлечений, мало дела, и я все это мне подходит при моей необыкновенной хворости. Итак, да здравствуют пиквикисты! – скажу я.


   ГЛАВА XIII
   Некоторые сведения об Итенсуилле: о его политических партиях и о выборах члена, долженствующего представительствовать в парламенте этот древний, верноподданный и патриотический город

   Мы откровенно признаемся, что до того момента, пока мы не погрузились в многотомные документы Пиквикского клуба, нам никогда не приходилось слышать об Итенсуилле; с такой же искренностью мы признаемся, что тщетно искали в настоящее время доказательств действительного существования этого городка. Зная, с какой глубокой верой следует относиться к каждой заметке и заявлению мистера Пиквика, и не помышляя довериться нашей памяти в ущерб утверждениям сего великого мужа, мы обращались по интересующему нас вопросу ко всем авторитетным источникам, которые удалось нам разыскать. Мы тщательно изучали все названия, помещенные в Таблицах А и Б [127 - Таблицы А и Б – перечень английских городов, приложенный к закону 1832 года о выборах в парламент; в эти таблицы вошли города и населенные пункты, которым закон впервые предоставил право выбора членов парламента либо лишил этого права.], но не встретили названия «Итенсуилл»; мы внимательно исследовали каждый уголок на географических картах графств, изданных в интересах общества нашими выдающимися издателями, но наши поиски не привели ни к каким результатам. Посему мы склонны предположить, что мистер Пиквик из опасения кого-нибудь обидеть и из деликатности, столь примечательной в глазах всех, кто хорошо его знал, намеренно поставил вместо настоящего вымышленное название того города, в котором производил свои наблюдения. Наше предположение подтверждается одним обстоятельством, на первый взгляд крайне незначительным и незаметным, но если на него взглянуть с указанной точки зрения, оно не может не остановить на себе внимания. В записной книжке мистера Пиквика мы можем разобрать заметку, что места для него и его учеников заказаны были в норвичской карете; но эта заметка была потом зачеркнута, словно для того, чтобы скрыть даже направление, в котором надлежало бы искать этот город. Мы не рискнем делать на этот счет никаких догадок, а непосредственно перейдем к своему повествованию, довольствуясь материалами, которыми нас снабдили его герои.
   Можно думать, что население Итенсуилла, как и многих других городков, приписывало себе исключительное и особое значение и что каждый житель Итенсуилла, сознавая, сколь важен его личный пример, долгом своим почитал примкнуть душою и сердцем к одной из двух великих партий, на которые делилось население, – к партии Синих или к партии Желтых [128 - Синие и Желтые – в «Пиквике» синие – тори (позднее – партия консерваторов), желтые – виги (позднее – партия либералов) – две основные партии господствующих классов Англии.].
   Синие не упускали случая стать в оппозицию Желтым, а Желтые не упускали случая стать в оппозицию Синим, вследствие чего, где бы ни встречались Желтые и Синие – на публичном собрании, в зале городского совета, на рынке или на ярмарке, – споры и крепкие словечки оглашали воздух. Излишне добавлять, что благодаря этим раздорам каждый вопрос в Итенсуилле становился вопросом партийным. Если Желтые предлагали сделать новую стеклянную крышу над рынком, Синие собирали митинги и проваливали это предложение; если Синие предлагали установить новый водопроводный насос на главной улице города, Желтые восставали все как один, пораженные такой чудовищной затеей. В городе были Синие лавки и Желтые лавки, Синие гостиницы и Желтые гостиницы, и даже в церкви были боковые нефы – Желтый и Синий.
   Разумеется, было важно и настоятельно необходимо, чтобы у каждой из этих мощных партий был свой излюбленный печатный орган, выражавший ее мнения; соответственно в городе издавалось две газеты: «Итенсуиллская газета» и «Итенсуиллский независимый»; первая защищала принципы Синих, вторая решительно отстаивала взгляды Желтых. Прекрасные это были газеты! Что за передовые статьи и какая пламенная полемика! «Наш недостойный собрат Газета», «Эта позорная и подлая газетка Независимый», «Этот лживый и непристойный Независимый», «Этот злостный клеветнический листок Газета» и подобные разжигающие оскорбления были в изобилии рассеяны на столбцах каждой из них, в каждом номере, пробуждая чувства пламенного восхищения и негодования в сердцах горожан.
   Мистер Пиквик, со свойственными ему прозорливостью и чутьем, избрал самый подходящий момент для посещения этого города. Никогда еще борьба партий в нем не достигала такого ожесточения. Почтенный Сэмюел Сламки из Сламки-Холла был кандидатом Синих, а Горацио Физкин, эсквайр из Физкин-Лоджа [129 - Сламки-Холл, Физкин-Лодж – названия поместий кандидатов двух партий, конкурировавших на выборах; следует отметить, что Диккенс не обмолвился ни одним намеком на различие политических программ двух провинциальных помещиков, выступавших соперниками на выборах; это не является ошибкой Диккенса: если в политических программах тори и вигов его эпохи и было некоторое различие, то оно нисколько не влияло на ход избирательной «борьбы» в английской провинции. Близкое знакомство Диккенса с обстановкой и методами такой борьбы (в бытность его разъездным газетным корреспондентом) убедили его в том, что в провинции во время выборов никакой идейной борьбы между тори и вигами нет и в помине, а происходит драка между двумя политическими кликами, борющимися за теплые местечки. Потому-то классическое описание «итенсуиллских выборов» является отнюдь не карикатурой на политическую жизнь Англии времен Диккенса, но образцом реалистической сатиры.] близ Итенсуилла выдвинут был друзьями отстаивать интересы Желтых. «Газета» предупреждала избирателей Итенсуилла, что глаза не одной только Англии, но всего цивилизованного мира устремлены на них; а «Независимый» грозно вопрошал, остаются ли избиратели Итенсуилла по-прежнему славными гражданами, каковыми их всегда считали, или низкими и раболепными орудиями, недостойными называться англичанами и пользоваться благословенной свободой. Такого волнения в городе еще никогда не бывало.
   Был поздний вечер, когда мистер Пиквик с друзьями при помощи Сэма спустились с крыши итенсуиллской кареты. Большие синие шелковые флаги развевались из окон гостиницы «Городской Герб», а плакаты в каждом окне возвещали гигантскими буквами, что комитет почтенного Сэмюела Сламки заседает здесь ежедневно. Толпа зевак собралась на улице, внимая охрипшему человеку, который столь рьяно превозносил с балкона мистера Сламки, что лицо его стало пунцовым; но силу и остроту его аргументов несколько ослаблял неумолчный грохот четырех огромных барабанов, поставленных комитетом мистера Физкина на углу улицы. Рядом с этим человеком стоял маленький подвижный джентльмен; во время пауз он снимал шляпу и делал знак толпе, чтобы она аплодировала, что и было аккуратно выполняемо с большим энтузиазмом; так как краснолицый джентльмен продолжал говорить, пока его лицо не раскраснелось до последней степени, то казалось, что цели он достиг с таким же успехом, как если бы кто-нибудь его слышал.
   Выйдя из кареты, пиквикисты очутились среди честных и независимых, немедленно испустивших три оглушительных «ура», которые, будучи подхвачены всей толпой (ибо толпе отнюдь не обязательно знать, чем вызваны крики), разрослись в такой торжествующий рев, который заставил умолкнуть даже краснолицего человека на балконе.
   – Ура! – гаркнула в заключение толпа.
   – Еще разок! – крикнул маленький заправила на балконе, и толпа снова заорала, словно у нее были чугунные легкие со стальным механизмом.
   – Да здравствует Сламки! – вторил мистер Пиквик, снимая шляпу.
   – Долой Физкина! – орала толпа.
   – Долой! – кричал мистер Пиквик.
   – Ура!
   И снова поднялся такой рев, словно ревел целый зверинец, как ревет он, когда слон звонит в колокол, требуя завтрак.
   – Кто этот Сламки? – прошептал мистер Тапмен.
   – Понятия не имею, – отозвался так же тихо мистер Пиквик. – Тес… Не задавайте вопросов. В таких случаях надо делать то, что делает толпа.
   – Но, по-видимому, здесь две толпы, – заметил мистер Снодграсс.
   – Кричите с тою, которая больше, – ответил мистер Пиквик.
   Фолианты – и те ничего не могли бы прибавить к этому.
   Они вошли в гостиницу – горланящая толпа расступилась и пропустила их. Прежде всего надлежало позаботиться о ночлеге.
   – Можем мы здесь получить постели? – спросил мистер Пиквик лакея.
   – Не знаю, сэр, – ответил тот. – Боюсь, все занято, сэр. Сейчас наведу справки, сэр.
   Через минуту он вернулся и спросил, Синие ли джентльмены. Так как ни мистер Пиквик, ни его друзья не были заинтересованы ни в одном из кандидатов, ответить на этот вопрос было затруднительно. Столкнувшись с такой дилеммой, мистер Пиквик вспомнил о своем новом друге, мистере Перкере.
   – Вы знаете джентльмена по имени Перкер? – спросил он.
   – Как же, сэр, знаю! Это – агент почтенного мистера Сэмюела Сламки.
   – Он, кажется, Синий?
   – Конечно, сэр.
   – В таком случае и мы Синие, – сказал мистер Пиквик; но, заметив, что лакей колеблется, услышав такое заявление, он вручил ему визитную карточку и попросил тотчас же передать ее мистеру Перкеру, если он находится здесь.
   Лакей ретировался и скоро вернулся, предложив мистеру Пиквику следовать за ним. Он ввел его в большую комнату во втором этаже, где за длинным столом, заваленным бумагами и книгами, восседал мистер Перкер.
   – А, уважаемый сэр! – сказал маленький джентльмен, подходя к нему. – Очень рад вас видеть, уважаемый сэр, очень рад. Прошу садиться. Итак, вы не отказались от своего намерения. Вы приехали посмотреть выборы… а?
   Мистер Пиквик ответил утвердительно.
   – Жаркая борьба, уважаемый сэр, – заметил человечек.
   – Очень приятно! – сказал мистер Пиквик, потирая руки. – Очень приятно наблюдать горячий патриотизм, с какой бы стороны он ни проявлялся. Вы говорите, жаркая борьба?
   – О да! – ответил человечек. – Очень жаркая. Мы заняли все гостиницы в городе, а противнику оставили только пивные. Ловкий политический ход, уважаемый сэр, а?
   И маленький джентльмен самодовольно усмехнулся и угостился изрядной понюшкой табаку.
   – А каков может быть исход выборов? – осведомился мистер Пиквик.
   – Не ясно, уважаемый сэр, в настоящее время еще не ясно. Тридцать три избирателя заперты людьми Физкина в каретном сарае «Белого Оленя».
   – В каретном сарае! – ахнул мистер Пиквик, пораженный этим вторым политическим ходом.
   – Да, их держат под замком, пока они не понадобятся, – продолжал маленький человек. – Вы понимаете, делается это для того, чтобы мы их не завербовали; но если бы мы и добрались до них – все равно толку никакого, потому что их умышленно спаивают. Ловкий человек – агент Физкина… очень ловкий.
   Мистер Пиквик широко раскрыл глаза, но не сказал ни слова.
   – Тем не менее, – мистер Перкер понизил голос почти до шепота, – мы не теряем надежды. Вчера мы устроили маленькую вечеринку… сорок пять особ женского пола, уважаемый сэр… и каждой мы подарили перед уходом зеленый зонтик.
   – Зонтик! – воскликнул мистер Пиквик.
   – Вот именно, сэр, вот именно. Сорок пять зеленых зонтиков, семь шиллингов шесть пенсов штука. Все женщины любят украшения… поразительный эффект имели эти зонтики. Они обеспечили нам голоса всех мужей и доброй половины братьев… Это побивает чулки, фланель и все эти пустяки. Моя идея, уважаемый сэр! В град, в дождь, в солнцепек вам не пройти по улице и десятка ярдов, не встретив с полдюжины зеленых зонтиков.
   Тут маленьким джентльменом овладел припадок веселых судорог, который прекратился только при появлении третьего лица.
   Это был высокий тощий мужчина с рыжеволосой головой, начавшей лысеть, и с лицом, на котором торжественное сознание собственной значительности сочеталось с бездонным глубокомыслием. Он был облачен в длинный коричневый сюртук, черный суконный жилет и мышиного цвета панталоны. На жилете у него болтался лорнет, на голове была шляпа с очень низкой тульей и широкими полями. Вошедший был представлен мистеру Пиквику как редактор «Итенсуиллской газеты» – мистер Потт.
   После нескольких вступительных слов мистер Потт повернулся к мистеру Пиквику и торжественно произнес:
   – Эта борьба вызывает большой интерес в столице, сэр?
   – Мне кажется, вызывает, – ответил мистер Пиквик.
   – Смею думать, – продолжал Потт, ища взглядом подтверждения со стороны мистера Перкера, – смею думать, что моя статья в последнем субботнем номере до известной степени этому способствовала.
   – Не может быть ни малейших сомнений! – подтвердил маленький джентльмен.
   – Пресса – могущественное орудие, сэр! – сказал Потт.
   Мистер Пиквик выразил полнейшее согласие с этим положением.
   – Но надеюсь, сэр, – продолжал Потт, – я никогда не злоупотреблял той великой властью, которой обладаю. Надеюсь, сэр, что я никогда не направлял врученного мне благородного орудия против священного лона частной жизни или в чувствительное сердце личной репутации… Надеюсь, сэр, что я посвятил свою энергию… попыткам… может быть, слабым, да, да, слабым… внушать те принципы… которые… которые…
   Тут редактор «Итенсуиллской газеты», по-видимому, запутался, мистер Пиквик пришел ему на помощь и сказал:
   – Ну, конечно.
   – Позвольте мне, сэр, – сказал Потт, – спросить вас, человека беспристрастного, как относится общественное мнение Лондона к моей борьбе с «Независимым»?
   – Несомненно, с огромным интересом, – вмешался мистер Перкер с лукавой улыбкой, по всей вероятности случайной.
   – Эта борьба, – продолжал Потт, – будет длиться, сколько у меня хватит сил, здоровья и той доли таланта, которой я одарен. От этой борьбы, сэр, пусть она даже внесет смятение в умы людей и разожжет страсти, пусть они не смогут из-за нее выполнять повседневные обязанности, – от этой борьбы, сэр, я не откажусь, пока не раздавлю своей пятой «Итенсуиллский независимый». Я хочу, сэр, чтобы Лондон и вся страна знали, что на меня можно положиться, что я их не покину, что я решил биться, сэр, до конца!
   – Ваше поведение, сэр, очень благородно, – произнес мистер Пиквик и пожал руку великодушному Потту.
   – Я вижу, сэр, вы человек умный и талантливый, – сказал мистер Потт, едва переводя дух после своей пылкой патриотической декларации. – Я в высшей степени счастлив, сэр, познакомиться с таким человеком.
   – А я, – ответил мистер Пиквик, – весьма польщен таким мнением. Разрешите мне, сэр, познакомить вас с моими спутниками, корреспондентами клуба, основанием которого я могу гордиться.
   – Я буду в восторге, – сказал мистер Потт.
   Мистер Пиквик удалился и, вернувшись со своими друзьями, представил их по всем правилам редактору «Итенсуиллской газеты».
   – Теперь, дорогой мой Потт, – сказал маленький мистер Перкер, – возникает вопрос, как нам поступить с нашими друзьями.
   – Полагаю, мы можем остановиться в этой гостинице, – сказал мистер Пиквик.
   – В гостинице нет ни одной свободной кровати, уважаемый сэр, ни единой кровати.
   – Чрезвычайно затруднительное положение, – заметил мистер Пиквик.
   – Чрезвычайно! – подтвердили его спутники.
   – Мне пришел в голову один план, – сказал мистер Потт, – который, мне кажется, можно с успехом привести в исполнение. В «Павлине» есть две кровати, а я беру на себя смелость заявить от имени миссис Потт, что она рада будет дать пристанище мистеру Пиквику – и одному из его друзей, если два других джентльмена не возражают против того, чтобы им со слугою устроиться в «Павлине».
   После некоторых настояний со стороны мистера Потта и повторных отказов со стороны мистера Пиквика, не считавшего возможным причинять неудобства или хлопоты любезной супруге мистера Потта, было решено, что это единственно осуществимый план, на каком можно остановиться. На нем и остановились, а засим, пообедав вместе в «Городском Гербе», друзья расстались: мистер Тапмен и мистер Снодграсс пошли к «Павлину», а мистер Пиквик и мистер Уинкль направили свои стопы к дому мистера Потта, условившись заранее, что утром они все соберутся в «Городском Гербе» и будут сопровождать процессию почтенного Сэмюела Сламки до того места, где будут провозглашаться кандидаты.
   Семейный круг мистера Потта ограничивался им самим и его женой. У всех, кого мощный гений вознес на большую высоту, обычно имеется какая-нибудь маленькая слабость, несовместимая с основными чертами их характера и тем более примечательная. Если мистер Потт имел какую-нибудь слабость, то, быть может, заключалась она в том, что он, пожалуй, слишком подчинялся влиянию своей жены, которая, не без презрения, главенствовала над ним. Мы не считаем себя вправе как-либо подчеркивать этот факт, ибо в данном случае самые пленительные уловки миссис Потт были пущены в ход для встречи двух джентльменов.
   – Моя дорогая, – сказал мистер Потт, – мистер Пиквик… мистер Пиквик из Лондона.
   Миссис Потт ответила на отеческое рукопожатие мистера Пиквика очаровательной улыбкой; мистер Уинкль, который вовсе не был представлен, шаркал ногами и кланялся, забытый в темном углу комнаты.
   – Потт, друг мой… – сказала миссис Потт.
   – Жизнь моя! – отозвался мистер Потт.
   – Пожалуйста, представь другого джентльмена.
   – Тысяча извинений! – сказал мистер Потт. – Разрешите… миссис Потт, мистер…
   – Уинкль, – подсказал мистер Пиквик.
   – Уинкль! – повторил мистер Потт, и церемония представления была закончена.
   – Мы должны извиниться перед вами, сударыня, – начал мистер Пиквик, – в том, что без всякого предупреждения нарушаем ваш домашний покой.
   – Прошу вас, не говорите об этом, сэр, – с живостью отвечала дражайшая половина мистера Потта. – Уверяю вас, для меня настоящий праздник увидеть новые лица! Я живу изо дня в день и неделю за неделей в этом скучном месте, никого не видя.
   – Никого, дорогая моя! – лукаво воскликнул мистер Потт.
   – Никого, кроме тебя, – резко отпарировала миссис Потт.
   – Знаете, мистер Пиквик, – сказал хозяин в пояснение к жалобе своей жены, – мы до известной степени лишены многих развлечений и удовольствий, которыми могли бы пользоваться при иных условиях. Мое общественное положение редактора «Итенсуиллской газеты», тот вес, каким эта газета пользуется в стране, мое постоянное пребывание в водовороте политики…
   – Пи, друг мой… – перебила миссис Потт.
   – Жизнь моя… – отозвался редактор.
   – Мне бы хотелось, друг мой, чтобы ты попробовал найти какую-нибудь тему для разговора, в которой джентльмены могли бы принять участие.
   – Но, милочка… – с великим смирением возразил мистер Потт, – мистер Пиквик этим интересуется.
   – И благо ему, если он может этим интересоваться, – выразительно сказала миссис Потт. – А мне до смерти надоела ваша политика, ссоры с «Независимым» и весь этот вздор. Я просто удивляюсь, Пи, что ты лезешь со своими глупостями!
   – Но, дорогая моя… – начал мистер Потт.
   – Ах, вздор, и слушать не хочу, – прервала миссис Потт. – Вы играете и экарте, сэр?
   – Я буду счастлив научиться под вашим руководством, – ответил мистер Уинкль.
   – В таком случае придвиньте вон тот столик к окну, чтобы я не слыхала больше об этой прозаической политике.
   – Джейн, – сказал мистер Потт служанке, которая внесла свечи, – пойдите вниз в контору и принесите мне пачку номеров «Газеты» за тысячу восемьсот двадцать восьмой год. Я хочу прочесть вам, – добавил редактор, обращаясь к мистеру Пиквику, – я хочу прочесть вам сейчас несколько передовых статей, которые я написал в то время о затее Желтых, задумавших назначить нового сборщика пошлин у одной из наших застав… Полагаю, они вас развлекут.
   – Да, мне бы очень хотелось послушать, – сказал мистер Пиквик.
   Была доставлена пачка газет, и редактор сел рядом с мистером Пиквиком.
   Мы тщетно рылись в записной книжке мистера Пиквика в надежде найти хотя бы краткое изложение этих прекрасных статей. Мы имеем все основания предполагать, что он был в полном восхищении от силы и свежести их стиля; во всяком случае мистер Уинкль отметил тот факт, что глаза мистера Пиквика были закрыты, как бы от чрезмерного удовольствия, все время, пока длилось чтение.
   Приглашение к ужину положило конец игре в экарте и ознакомлению с красотами «Итенсуиллской газеты». Миссис Потт была в прекраснейшем состоянии духа и в высшей степени любезна. Мистер Уинкль успел в значительной мере снискать ее расположение, и она не задумалась сообщить ему конфиденциально, что мистер Пиквик – «прелестный старичок». Это выражение отличается фамильярностью, которую очень немногие из тех, кто был близко знаком с этим колоссального ума человеком, осмелились бы себе позволить. Однако мы его сохранили, ибо оно является трогательным и убедительным показателем того уважения, с каким относились к нему все слои общества, и той легкости, с какой он находил путь ко всем сердцам и чувствам.
   Был поздний час – много времени спустя, после того как мистер Тапмен и мистер Снодграсс заснули в сокровенных тайниках «Павлина», – когда два друга удалились на отдых. Дремота вскоре окутала сознание мистера Уинкля, но его чувства были взбудоражены и восхищение зажжено; и в течение многих часов, когда сон стер для него восприятие всех земных предметов, лицо и фигура любезной миссис Потт рисовались снова и снова его смятенному воображению.
   Шум и суета, возвестившие о наступлении утра, могли вытеснить из головы самого романтического мечтателя в мире все ассоциации, кроме тех, которые непосредственно связывались с быстро приближавшимися выборами. Бой барабанов, звуки рожков и труб, крики людей и топот лошадей гулко проносились вдоль улиц с самого рассвета, а случайные стычки между застрельщиками обеих партий оживляли приготовления и вместе с тем приятно их разнообразили.
   – Ну, Сэм, – сказал мистер Пиквик своему камердинеру, появившемуся в дверях спальни, когда он заканчивал свой туалет, – сегодня, кажется, весь город на ногах.
   – Сущая потеха, сэр, – отвечал мистер Уэллер. – Наши собрались в «Городском Гербе» и уже надорвали себе глотки.
   – А! – сказал мистер Пиквик. – До такой степени они преданы своей партии, Сэм?
   – В жизни не видал такой преданности, сэр.
   – Деятельные люди? – сказал мистер Пиквик.
   – На редкость, – ответил Сэм. – Еще никогда не видал, чтобы люди столько ели и пили. Дивлюсь, как они не боятся лопнуть.
   – Это излишняя доброта здешних помещиков, – заметил мистер Пиквик.
   – Похоже на то, – коротко ответил Сэм.
   – Они производят впечатление славных, свежих, здоровых ребят, – сказал мистер Пиквик, выглядывая из окна.
   – Еще бы не свежих, – отозвался Сэм, – я с двумя лакеями из «Павлина» здорово откачивал независимых избирателей после их вчерашнего ужина.
   – Откачивали независимых избирателей! – воскликнул мистер Пиквик.
   – Ну, да, – ответил его слуга, – спали, где упали, утром мы вытащили их одного за другим и – под насос, а теперь они, регулярно, в полном порядке. По шиллингу с головы комитет выдал за эту работу.
   – Быть не может! – воскликнул пораженный мистер Пиквик.
   – Помилуй бог, сэр, – сказал Сэм, – где же это вас крестили, да не докрестили? Да это еще пустяки.
   – Пустяки? – повторил мистер Пиквик.
   – Сущие пустяки, сэр, – отвечал слуга. – Вечером накануне последних выборов противная партия подкупила служанку в «Городском Гербе», чтобы она фокус-покус устроила с грогом четырнадцати избирателям, которые остановились в гостинице и еще не голосовали.
   – Что значит устроить фокус-покус с грогом? – осведомился мистер Пиквик.
   – Подлить снотворного, – отвечал Сэм. – Будь я проклят, если она не усыпила их всех так, чтоб они опоздали на двенадцать часов к выборам! Одного для пробы положили на носилки и доставили к палатке, где голоса подавались, да не прошло – не допустили голосовать! Тогда его отправили обратно и опять уложили в постель.
   – Странные приемы, – сказал мистер Пиквик, не то разговаривая сам с собой, не то обращаясь к Сэму.
   – И наполовину не такие странные, сэр, как одно чудесное происшествие, что случилось с моим собственным отцом во время выборов в этом самом городе, – отозвался Сэм.
   – А что такое? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – А вот, ездил он сюда прежде с каретой, – начал Сэм, – подошли выборы, одна партия и наняла его доставить избирателей из Лондона. Вечером, накануне отъезда, комитет другой партии посылает за ним потихоньку, он идет за посланным, тот вводит его в большую комнату… множество джентльменов, горы бумаг, перья, чернила и все такое. «А, мистер Уэллер, – говорит джентльмен, сидящий в кресле, – очень рад вас видеть, сэр, как поживаете?» – «Очень хорошо, благодарю вас, сэр, – говорит отец, – надеюсь, и вы чувствуете себя недурно?» – «Ничего себе, благодарю вас, сэр, – говорит джентльмен, – присаживайтесь, мистер Уэллер… пожалуйста, присаживайтесь, сэр». Вот отец присаживается, и уставились они с джентльменом друг на друга. «Вы меня не помните?» – говорит джентльмен. «Не могу сказать, чтобы помнил», – говорит отец. «О, я вас знаю, – говорит джентльмен, – знал вас, когда вы мальчиком были», – говорит он. «Ну, а я вас не помню», – говорит отец. «Это очень странно», – говорит джентльмен. «Очень», – говорит отец. «Должно быть, у вас плохая память, мистер Уэллер», – говорит джентльмен. «Да, память очень плохая», – говорит отец. «Я так и думал», – говорит джентльмен. Ну, тут наливает он ему стакан вина и обхаживает его, говорит, как он, мол, хорошо лошадьми правит; отец, регулярно, разошелся, а под конец тот сует ему в руку билет в двадцать фунтов. «Очень плохая дорога отсюда до Лондона», – говорит джентльмен. «Местами дорога тяжелая», – говорит отец. «Особенно около канала, кажется», – говорит джентльмен. «Место пакостное, это правильно», говорит отец. «Ну-с, мистер Уэллер, – говорит джентльмен, – мы знаем, что кучер вы прекрасный и с лошадьми можете сделать что хотите. Все мы вас очень любим, мистер Уэллер; так что если произойдет несчастный случай, когда вы повезете сюда этих вот избирателей, и если они вывалятся в канал без вредных последствий, так эти деньги берите себе», – говорит он. «Джентльмен, вы очень добры, – говорит отец, – и за ваше здоровье я выпью еще стакан вина», – говорит он. Выпил, а потом спрятал деньги и откланялся. Вы не поверите, сэр, – продолжал Сэм, с невыразимым бесстыдством глядя на своего хозяина, что в тот самый день, как поехал он с этими избирателями, его карета и опрокинулась на том вот самом месте, и все до единого высыпались в канал.
   – И все они благополучно выбрались оттуда? – быстро спросил мистер Пиквик.
   – Как же… – очень медленно отвечал Сэм, – похоже на то, что одного старого джентльмена не досчитались, знаю, что нашли его шляпу, а не совсем уверен, была при ней его голова или нет. Но вот тут-то самое странное и удивительное совпадение, по-моему: после того, что сказал этот джентльмен, карета отца опрокинулась на том самом месте и в тот самый день!
   – Да, несомненно, это очень странное обстоятельство, – сказал мистер Пиквик. – Но почистите-ка мне шляпу. Сэм, я слышу, что мистер Уинкль зовет меня завтракать.
   С этими словами мистер Пиквик спустился в гостиную, где увидел, что завтрак подан и семья в сборе. Позавтракали на скорую руку; у каждого джентльмена шляпа была украшена огромной синей кокардой, сделанной прелестными ручками самой миссис Потт; так как мистер Уинкль вызвался сопровождать эту леди на крышу дома, смежного с платформой, то мистер Пиквик и мистер Потт отправились вдвоем в «Городской Герб», где из заднего окна один из членов комитета мистера Сламки обращался с речью к шести мальчишкам и одной девочке, величая их непрестанно внушительным титулом «мужей итенсуиллских», на что шесть вышеупомянутых мальчишек отвечали громкими криками.
   Конный двор недвусмысленно свидетельствовал о славе и могуществе итенсуиллских Синих. Здесь была целая армия синих флагов – одни с одним древком, другие с двумя демонстрировали подобающие лозунги золотыми буквами в четыре фута длиною и соответствующей толщины. Здесь был большой оркестр из труб, фаготов и барабанов, по четыре музыканта в ряду; они добросовестно зарабатывали свои деньги, в особенности очень мускулистые барабанщики. Здесь были отряды констеблей [130 - Констебли – полицейские, состоявшие на службе в полиции до реформы ее в 1839 году. «Специальные констебли» на службе не состояли, вербовались из «благонамеренных» граждан и были обязаны дать присягу в том, что будут оказывать поддержку полиции в охране порядка.] с синими жезлами, двадцать членов комитета с синими шарфами и толпа избирателей с синими кокардами. Здесь были избиратели верхом и избиратели пешие. Здесь была открытая коляска, запряженная четверкой, для почтенного Сэмюела Сламки; и здесь были четыре коляски, запряженные парой, для его друзей и приверженцев. Флаги шелестели, оркестр играл, констебли ругались, двадцать членов комитета препирались, толпа орала, лошади пятились, форейторы потели; все и все, что здесь собралось, старались исключительно ради пользы, выгоды, чести и славы почтенного Сэмюела Сламки, из Сламки-Холла, одного из кандидатов для представительства города Итенсуилла в палате общин парламента Соединенного королевства.
   Долго и громко раздавались крики «ура», и величественно шелестело одно из синих знамен с начертанными на нем словами: «Свобода печати», когда рыжая голова мистера Потта была замечена и одном из окон стоявшею внизу толпою; и безгранично возрос энтузиазм, когда сам почтенный Сэмюел Сламки, в сапогах с отворотами и в синем галстуке, выступил вперед, пожал руку вышеназванному Потту и мелодраматическими жестами демонстрировал перед толпой свою несказанную признательность «Итенсуиллской газете».
   – Все ли готово? – спросил почтенный Сэмюел Сламки мистера Перкера.
   – Все, уважаемый сэр, – был ответ маленького джентльмена.
   – Ничего, надеюсь, не забыли? – сказал достопочтенный Сэмюел Сламки.
   – Все сделано, уважаемый сэр, все до последней мелочи. На улице у двери находятся двадцать человек, хорошо вымытых, вы им пожмете руки, и шестеро грудных младенцев – вы их погладите по головке и спросите, сколько каждому из них месяцев. Будьте особенно внимательны к детям, уважаемый сэр, не забывайте, что это всегда производит огромное впечатление.
   – Я об этом позабочусь, – сказал почтенный Сэмюел Сламки.
   – И, пожалуй, уважаемый сэр, – добавил предусмотрительный маленький человек, – пожалуй, если бы вы могли – я не говорю, что это обязательно, но если бы вы могли поцеловать одного из них, это произвело бы огромное впечатление на толпу.
   – Разве не тот же получится эффект, если это сделает пропонент или секундант? – осведомился почтенный Сэмюел Сламки.
   – Боюсь, что нет, – отвечал агент, – если вы это сами сделаете, уважаемый сэр, мне кажется, это создаст вам большую популярность.
   – Очень хорошо, – покорно сказал почтенный Сэмюел Сламки, – значит, это должно быть сделано. Вот и все.
   – Стройтесь в процессию! – кричали двадцать членов комитета.
   Под восторженные крики собравшейся толпы оркестр, констебли, члены комитета, избиратели, всадники и экипажи заняли свои места; в коляски влезло столько джентльменов, сколько могло уместиться в них стоя; а экипаж, предназначенный для мистера Перкера, вместил еще мистера Пиквика, мистера Тапмена и мистера Снодграсса, не считая полудюжины членов комитета.
   Наступил момент страшного напряжения, когда процессия ждала, чтобы почтенный Сэмюел Сламки вошел в свой экипаж. Вдруг толпа разразилась громкими криками «ура».
   – Вышел! – сказал маленький мистер Перкер чрезвычайно возбужденно, тем более что занимаемая ими позиция лишала его возможности видеть, что происходит впереди.
   Новое «ура», еще громче.
   – Пожимает руки! – крикнул маленький агент.
   Новое «ура», еще сильнее.
   – Гладит детей по головке, – сказал мистер Перкер, дрожа от волнения.
   Взрыв аплодисментов потрясает воздух.
   – Целует ребенка! – восхищенно воскликнул маленький джентльмен.
   Второй взрыв.
   – Целует другого! – задыхался взволнованный агент.
   Третий взрыв.
   – Целует всех! – взвизгнул восторженный маленький джентльмен.
   И, приветствуемая оглушительными криками толпы, процессия тронулась в путь.
   Каким образом и по каким причинам она смешалась с другой процессией и как в конце концов выпутались из сумятицы, за этим воспоследовавшей, описывать мы не беремся, тем более что в самом, начале суматохи шляпа мистера Пиквика одним толчком древка желтого знамени была нахлобучена ему на глаза, нос и рот. Когда ему удавалось хоть что-то разглядеть, – пишет он, вокруг себя он видел злобные физиономии, огромное облако пыли и густую толпу сражающихся. Он описывает, как был выброшен из экипажа какою-то невидимой силой и лично принял участие в кулачной расправе, но с кем, как и почему он решительно не в состоянии установить. Затем он почувствовал, как стоявшие сзади подтолкнули его на какие-то деревянные ступеньки, и, водрузив шляпу на место, он оказался в кругу друзей в самых первых рядах левого крыла платформы. Правое было предоставлено партии Желтых, а центр – мэру и его чиновникам, один из коих – толстый герольд Итенсуилла – звонил в колокольчик необычайных размеров, дабы воцарилась тишина. Тем временем мистер Горацио Физкин и почтенный Сэмюел Сламки, прижимая руки к сердцу, кланялись с величайшей приветливостью взбаламученному морю голов, затопившему открытое перед ними пространство, откуда поднималась такая буря стонов, криков, воплей и улюлюканья, которая сделала бы честь землетрясению.
   – А вот и Уинкль! – сказал мистер Тапмен, потянув своего друга за рукав.
   – Где? – спросил мистер Пиквик, надевая очки, которые, по счастью, хранил до сей поры в кармане.
   – Вон там, – ответил мистер Тапмен, – на крыше того дома.
   И действительно, в свинцовом желобе черепичной крыши комфортабельно восседали на двух стульях мистер Уинкль и миссис Потт, размахивая носовыми платками в знак приветствия, – любезность, на которую мистер Пиквик ответил, послав леди воздушный поцелуй.
   Процедура еще не началась; а так как праздная толпа обычно расположена к шуткам, то достаточно было этого невинного поступка, чтобы их вызвать.
   – Ах он старый греховодник, – кричал чей-то голос, – волочится за девчонками!
   – Ого, достопочтенный плут! – подхватил другой.
   – Напялил очки – замужнюю женщину разглядывать! – кричал третий. – Да он подмигивает ей своим блудливым глазом! – орал четвертый.
   – Присматривай за женою, Потт! – ревел пятый.
   За этим последовал взрыв смеха.
   Так как эти насмешки сопровождались возмутительными сравнениями мистера Пиквика со старым бараном и различными остротами в таком же духе и вдобавок угрожали задеть репутацию ни в чем не повинной леди, возмущение мистера Пиквика достигло наивысшей степени; но в эту минуту раздался призыв к соблюдению тишины, и он удовлетворился тем, что опалил толпу взглядом, выражавшим сожаление о такой развращенности их умов; в ответ на это раздался еще более буйный хохот.
   – Тише! – орали спутники мэра.
   – Уиффин, водворите спокойствие! – распорядился мэр с торжественным видом, приличествующим его высокому положению.
   Подчиняясь приказанию, герольд исполнил второй концерт на колокольчике, после чего какой-то джентльмен в толпе крикнул: «Пышки, пышки!» – что послужило поводом к новому взрыву смеха.
   – Джентльмены! – выкрикнул мэр, напрягая изо всех сил голос. – Джентльмены! Собратья, избиратели города Итенсуилла! Мы сошлись здесь сегодня, чтобы избрать представителя на место нашего покойного…
   Тут речь мэра была прервана голосом из толпы.
   – Да здравствует мэр! – кричал кто-то. – И пускай он не покидает своей скобяной лавки, где выколачивает денежки!
   Этот намек на профессиональные занятия оратора был встречен бурей восторга, которая под аккомпанемент колокольчика заглушила продолжение речи оратора, за исключением последней фразы, выражавшей благодарность собравшимся за терпеливое внимание, с которым они выслушали его от начала до конца, каковое изъявление благодарности вызвало новый взрыв ликования, не затихавший в течение четверти часа.
   Засим высокий худой джентльмен в белом и очень жестком галстуке, после настойчивых пожеланий толпы, чтобы он «послал домой узнать, не оставил ли он свой голос под подушкой», попросил разрешения назвать самое подходящее лицо для представительства в парламенте. И когда он провозгласил, что таковым является Горацио Физкин, эсквайр из Физкин-Лоджа, близ Итенсуилла, физкивисты зааплодировали, а сламкисты орали так долго и так оглушительно, что и он и секундант могли бы с успехом вместо речи затянуть веселые куплеты, – никто бы этого и не заметил.
   После того как друзья Горацио Физкина, эсквайра, закончили свое выступление, невысокий раздражительный краснолицый джентльмен вышел вперед и предложил другое самое подходящее лицо для представительства в парламенте от избирателей Итенсуилла; и краснолицый джентльмен преуспел бы в этом как нельзя лучше, не будь он слишком раздражителен, чтобы должным образом отвечать на веселье толпы. По после нескольких выразительных фраз краснолицый джентльмен перешел от изобличения тех голосов в толпе, которые его прерывали, к обмену дерзостями с джентльменами на платформе; вслед за сим поднялся такой рев, который привел его к необходимости выразить свои чувства энергической пантомимой, что он и сделал, уступая место секунданту, который читал речь по рукописи в течение получаса, и его нельзя было остановить, потому что он передал ее уже в «Итенсуиллскую газету», и «Итенсуиллская газета» напечатала ее от слова до слова.
   Затем Горацио Физкин, эсквайр из Физкин-Лоджа, близ Итенсуилла, появился собственной персоной, чтобы лично обратиться к избирателям. Едва он выступил, как оркестр, нанятый почтенным Сэмюелом Сламки, заиграл с такой силой, в сравнении с которой утренняя его энергия была ничтожна; в ответ на это Желтая толпа начала обрабатывать головы Синей толпы, а Синяя толпа попыталась освободиться от неприятного соседства Желтой толпы; после чего воспоследовала толкотня, борьба и свалка, воздать должное коим мы можем не в большей мере, чем мог воздать мэр, хотя он и отдал строгий приказ двенадцати констеблям схватить зачинщиков, число которых простиралось примерно до двухсот пятидесяти человек. По мере развития этих событий ярость и бешенство Физкина, эсквайра из Физкин-Лоджа, и его друзей возрастали, пока, наконец, Горацио Физкин, эсквайр из Физкин-Лоджа, не обратился с вопросом к своему противнику, почтенному Сэмюелу Сламки из Сламки-Холла, не играет ли оркестр с его согласия, и когда почтенный Сэмюел Сламки уклонился от ответа, Горацио Физкин, эсквайр из Физкин-Лоджа, потряс кулаком перед лицом почтенного Сэмюела Сламки из Сламки-Холла; после чего почтенный Сэмюел Сламки, чья кровь вскипела, вызвал Горацио Физкина, эсквайра, на смертный поединок. При этом нарушении всех известных правил и прецедентов мэр скомандовал исполнить новую фантазию на председательском колокольчике и объявил, что прикажет привести к себе обоих – Горацио Физкина, эсквайра из Физкин-Лоджа, и почтенного Сэмюела Сламки из Сламки-Холла – и заставит их поклясться в сохранении мира. В ответ на это грозное предостережение в дело вмешались сторонники обоих кандидатов, и после того как приверженцы двух партий проспорили друг с другом в течение трех четвертей часа, Горацио Физкин, эсквайр, коснулся своей шляпы и взглянул на почтенного Сэмюела Сламки; почтенный Сэмюел Сламки коснулся своей шляпы и взглянул на Горацио Физкина, эсквайра; оркестр умолк; толпа несколько успокоилась, и Горацио Физкину, эсквайру, было позволено продолжать свою речь.
   Речи обоих кандидатов, хотя и отличались одна от другой во всех прочих отношениях, воздавали цветистую дань заслугам и высоким достоинствам итенсуиллских избирателей. Каждый выражал убеждение, что более независимых, более просвещенных, более горячих в делах общественных, более благородно мыслящих, более неподкупных людей, чем те, кто обещал за него голосовать, еще не видел мир; каждый туманно высказывал свои подозрения, что избиратели, действующие в противоположных ему интересах, обладают скотскими слабостями и одурманенной головой, лишающей их возможности выполнить важнейшие обязанности, на них возложенные. Физкин выразил готовность делать все, что от него потребуют; Сламки – твердое намерение не делать ничего, о чем бы его ни просили. Оба говорили о том, что торговля, промышленность, коммерция, процветание Итенсуилла ближе их сердцам, чем что бы то ни было на свете; и каждый располагал возможностью утверждать с полной уверенностью, что именно он – тот, кто подлежит избранию.
   Был произведен подсчет поднятых рук; мэр решил в пользу почтенного Сэмюела Сламки из Сламки-Холла. Горацио Физкин, эсквайр из Физкин-Лоджа, потребовал поименной подачи голосов, и поименная подача голосов была назначена. Засим голосовали выражение благодарности мэру за то, что он безупречно председательствовал, а мэр, искренне желая безупречно председательствовать (ибо в течение всей церемонии он стоял), поблагодарил собравшихся. Процессии перестроились, экипажи медленно проехали сквозь толпу, а толпа, отдаваясь своим чувствам, вопила и кричала вслед все, что ей заблагорассудится.
   Пока происходили выборы, город пребывал в лихорадочном возбуждении. Все было проведено в самом либеральном и очаровательном стиле. Продукты, подлежащие акцизу, продавались во всех трактирах удивительно дешево, рессорные фургоны разъезжали по улицам для удобства избирателей, охваченных временным головокружением, – эта эпидемия распространилась среди избирателей во время избирательной борьбы в самых устрашающих размерах, вследствие чего на каждом шагу можно было видеть избирателя, возлежавшего на мостовой в состоянии полного бесчувствия. Небольшая группа избирателей воздерживалась от участия в избирательной кампании до самого последнего момента. Это были расчетливые и рассудительные люди, все еще не убежденные доводами ни одной из партий, хотя они и совещались часто с обеими. За час до конца подача голосов мистер Перкер стал домогаться чести приватного свидания с этими людьми, понятливыми, благородными; согласие на свидание было дано. Доводы мистера Перкера были кратки, но убедительны. Эти люди отправились к месту подачи голосов всей группой; а когда избиратели оттуда выбрались, почтенный Сэмюел Сламки из Сламки-Холла оказался выбранным.


   ГЛАВА XIV,
   содержащая, краткое описание компании, собравшейся в «Павлине», и повесть, рассказанную торговым агентом

   От созерцания борьбы и сутолоки политической жизни приятно обратиться к безмятежному покою жизни семейной. Не будучи по существу рьяным приверженцем ни единой из партий, мистер Пиквик тем не менее заразился энтузиазмом мистера Потта настолько, что все свое время и внимание отдавал делам, описание которых дано в последней главе, составленной на основании его собственных заметок. Пока он был поглощен этим занятием, не терял времени даром и мистер Уиккль, – он посвящал его приятным прогулкам и маленьким загородным экскурсиям с миссис Потт, не упускавшей случая скрасить томительное однообразие жизни, на которое она постоянно жаловалась. Таким образом, оба эти джентльмена прижились в доме редактора, в то время как мистер Тапмен и мистер Снодграсс были в значительной степени предоставлены самим себе. Питая весьма слабый интерес к делам общественным, они коротали свой досуг главным образом за теми развлечениями, какие можно было найти в «Павлине» и которые ограничивались китайским бильярдом, находившимся в первом этаже, и кегельбаном, удаленным на задний двор. В тайну и прелесть этих двух игр, куда более туманных, чем предполагают простые смертные, посвятил их мистер Уэллер, в совершенстве постигший такого рода забавы. Благодаря этому они могли коротать время и не ощущать гнетущей его тяжести, хотя и были большей частью лишены полезного и приятного общества мистера Пиквика.
   Однако всего занятнее бывало в «Павлине» по вечерам, что заставляло двух друзей отклонять даже приглашения даровитого, хотя и скучного Потта. Как раз по вечерам «коммерческая комната» служила местом сборища для кружка людей, чьи характеры и нравы с наслаждением наблюдал мистер Тапмен, чьи слова и дела имел обыкновение заносить в свою книжку мистер Снодграсс.
   Всем известно, что такое комнаты для торговых агентов. Комната в «Павлине» по существу ничем не отличилась от такого рода помещений: иными словами, это была большая комната, скудно убранная, обстановка которой в прежние времена была несомненно лучше, чем теперь, – с огромным столом посредине и множеством столиков по углам, с обширной коллекцией разнокалиберных стульев и старым турецким ковром, который занимал в этой просторной комнате столько же места, сколько занял бы дамский носовой платок, разостланный на полу караульни. Две-три огромные географические карты украшали стены; в углу на длинном ряде колышков болтались неуклюжие, пострадавшие от непогоды балахоны с замысловатыми капюшонами. Каминная полка была украшена деревянной чернильницей с огрызком пера внутри и с половинкой облатки на ней, путеводителем и адресной книгой, историей графства без переплета и останками форели в стеклянном гробу. Воздух был насыщен табачным дымом, который придавал грязноватую окраску всей комнате, а в особенности пыльным красным занавескам на окнах. Буфетная служила пристанищем для самых разнообразных предметов, среди которых наибольшее внимание обращали на себя судок с очень мутной соей, козлы, два-три кнута, столько же дорожных пледов, поднос с ножами и вилками и горчица.
   Здесь-то и пребывали мистер Тапмен и мистер Снодграсс вечером по окончании выборов, вместе с другими временными обитателями гостиницы проводя досуг за куреньем и выпивкой.
   – Ну-с, джентльмены, – сказал дородный, крепкий мужчина лет сорока, об одном глазе – очень блестящем черном глазе, который поблескивал и плутовски и добродушно, – ну-с, джентльмены, выпьем за наши собственные благородные особы. Я всегда предлагаю компании этот тост, а сам пью за здоровье Мэри. Верно, Мэри?
   – Не приставайте ко мне, противный! – отозвалась служанка, явно польщенная комплиментом.
   – Не уходите, Мэри, – продолжал человек с черным глазом.
   – Отстаньте, нахал! – оборвала юная особа.
   – Не горюйте, Мэри! – крикнул одноглазый, когда девушка вышла из комнаты. – Скоро я к вам приду. Будьте бодрее, милочка!
   Тут он без особых затруднений начал подмигивать всей компании единственным глазом, к превеликому удовольствию пожилого субъекта с грязной физиономией и глиняной трубкой.
   – Забавные создания – эти женщины, – сказал грязнолицый субъект, когда водворилось молчание.
   – Да, что и говорить, – откликнулся, затягиваясь сигарой, человек с багровым лицом.
   После этих философических замечаний разговор снова оборвался.
   – А все-таки, есть на свете вещи и почуднее женщины, – сказал человек с черным глазом, медленно набивая большую голландскую трубку с очень вместительной головкой.
   – Вы женаты? – осведомился человек с грязным лицом.
   – Не могу сказать этого о себе.
   – Я так и думал.
   И грязнолицый радостно захохотал над своею же собственной репликой, а его примеру последовал человек с мягким голосом и благодушной физиономией, который считал своим долгом соглашаться со всеми.
   – А все-таки, джентльмены, – сказал восторженный мистер Снодграсс, – в нашей жизни женщины являются великой опорой и утешением!
   – Совершенно верно! – тотчас же согласился благодушный джентльмен.
   – Когда они в хорошем расположении духа, – вставил грязнолицый.
   – И это верно, – сказал благодушный.
   – Я восстаю против такой оговорки, – возразил мистер Снодграсс, чьи мысли мгновенно обратились к Эмили Уордль, – восстаю с презрением… с негодованием. Покажите мне человека, который смеет говорить против женщин как таковых, и я ему напрямик скажу, что он – не мужчина!
   И мистер Снодграсс вынул изо рта сигару и энергически ударил кулаком по столу.
   – Вот это прекрасный довод, – объявил благодушный.
   – Довод, включающий положение, которое я отрицаю, – перебил субъект с грязной физиономией.
   – И ваше замечание также весьма справедливо, сэр, – сказал благодушный.
   – За ваше здоровье, сэр! – воскликнул одноглазый торговый агент, одобрительно кивая мистеру Снодграссу.
   Мистер Снодграсс поблагодарил.
   – Всегда люблю послушать хорошие доводы, – сказал торговый агент, – убедительные, вроде вашего… очень поучительно. Ну, а этот маленький спор о женщинах напомнил мне одну историю, которую я слыхал от старика дяди. Вот потому-то я и заметил, что бывают на свете вещи почуднее женщин.
   – Хотел бы я услышать эту историю, – заметил краснолицый человек с сигарой.
   – Да ну? – лаконически отозвался агент, продолжая курить с большим увлечением.
   – Хотел бы и я послушать, – сказал мистер Тапмен, до сей поры не раскрывавший рта.
   Он всегда стремился расширить свой кругозор.
   – И вам хотелось бы? Ну, в таком случае я расскажу. А впрочем, нет!.. Знаю, что вы все равно не поверите, – объявил человек с плутовским глазом, сообщая этому органу на сей раз еще более плутовское выражение.
   – Конечно, поверю, раз вы говорите, что это правда, – возразил мистер Тапмен.
   – Ну-с, на таких условиях я начну рассказ, – ответил агент. – Слыхали вы когда-нибудь о крупной торговой фирме «Билсон и Сдам»? А впрочем, неважно, если и не слыхали, потому что они давненько уже ее прикрыли. Восемьдесят лет прошло с тех пор, как приключилась эта история с агентом фирмы «Билсон и Сдам», а был он закадычным другом моего дяди, и дядя рассказал эту историю мне. У нее странное название, но обыкновенно он ее называл:
 //-- «ПРИКЛЮЧЕНИЕ ТОРГОВОГО АГЕНТА» --// 
   и рассказывал ее примерно так:
   «Однажды зимним вечером, часов в пять, когда только-только начало смеркаться, на дороге, что тянется по песчаным холмам Мальборо [131 - Мальборо – меловые возвышенности по дороге из Лондона на запад к Бату, известному курорту с горячими минеральными источниками.] в направлении к Бристолю, можно было увидеть человека в двуколке, понукавшего усталую лошадь. Я говорю – можно было увидеть, и не сомневаюсь, что его и увидали бы, случись здесь проходить кому-нибудь, кто не слеп; но погода была такая скверная, а вечер такой сырой и холодный, что на дороге не было ничего, кроме воды, и путник подвигался помаленьку вперед посредине дороги, одинокий и порядком приунывший. Если бы какой-нибудь торговый агент тех времен заметил маленькую ненадежную двуколку с кузовом цвета глины и красными колесами, а также злую, норовистую гнедую рысистую кобылу, которая, казалось, происходила от лошади мясника и пони двухпенсового почтальона, он сразу узнал бы в этом путнике не кого иного, как Тома Смарта из крупной фирмы «Билсон и Сдам», Кейтетон-стрит, Сити. Но так как ни один торговый агент его не видел, то никто ничего об этом и не знал; и вот Том Смарт, его двуколка цвета глины, с красными колесами, и злая рысистая кобыла подвигались вместе вперед, храня про себя свою тайну; и никому никакой прибыли от этого не было.
   Даже на нашей скучной планете есть много мест получше, чем холмы Мальборо, когда там дует сильный ветер. А если вы сюда еще прибавите пасмурный зимний вечер, грязную мокрую дорогу и проливной дождь да еще испытаете их действие на собственной персоне, вы оцените глубокий смысл этого замечания. Ветер дул не в лицо и не в спину, – хотя и это не особенно приятно, – а как раз поперек дороги, так что дождь лил струями, косыми, как линейки, которые проводят в школьных тетрадках, чтобы мальчики хорошо писали косым почерком. На секунду ветер стихал, и путник начинал обольщаться надеждой, что ураган, истощив запас злости, прилег на отдых, как вдруг ууу! – вдали раздавался вой и свист, и ветер мчался над вершинами холмов, рыскал по равнине и, напрягая все силы по мере своего приближения, в бурном порыве обрушивался на лошадь и человека, забивал им в уши острые струи дождя и пронизывал до костей своим холодным, сырым дыханием. Покинув их, он уносился далеко-далеко, с оглушительным ревом, словно высмеивая их слабость и упиваясь сознанием своей силы и могущества.
   Гнедая кобыла, опустив уши, шлепала по воде и по грязи, изредка потряхивая головой, точно она возмущалась этим неджентльменским поведением стихий, однако не замедляла шага, пока порыв ветра, своим бешенством превосходивший все прежние атаки, не заставил ее вдруг остановиться и твердо упереться всеми четырьмя ногами в землю, чтобы ее не сдуло ветром. И это счастье, что она так поступила, ибо злая кобыла была такой легкой, двуколка была такой легкой да и Том Смарт был такого легкого веса, что, если бы ветер сдул ее, им всем вместе неизбежно пришлось бы катиться и катиться, пока они не достигнут края земли или ветер не стихнет; и в том и в другом случае весьма вероятно, что злая кобыла, двуколка цвета глины, с красными колесами, и Том Смарт оказались бы в дальнейшем непригодными к работе.
   – Черт бы побрал мои штрипки и баки! – говорит Том Смарт (у Тома была прескверная привычка ругаться). – Черт бы побрал мои штрипки и баки, – говорит Том, – если кому-нибудь эта погода приятна, черт бы ее поддувал!
   Вероятно, вы меня спросите, почему Том Смарт, которого и так уже чуть было не сдуло, изъявил желание еще раз подвергнуться той же процедуре. На это я ответить не могу, знаю только, что так выразился Том Смарт, – по крайней мере дяде моему он всегда рассказывал, что выразился точь-в-точь так, стало быть, так оно есть.
   – Черт бы ее поддувал! – говорит Том Смарт, и кобыла заржала, как будто и она была точно такого же мнения.
   – Бодрей, старушка! – сказал Том, поглаживая кнутом шею гнедой кобылы.
   – Так мы далеко не уедем в такую погодку. Только бы нам до какого-нибудь дома добраться, там мы и остановимся, а потому, чем быстрее ты пойдешь, тем скорее это кончится. Ну-ну, старушка, поживей… поживей!
   Умела ли злая кобыла, хорошо знавшая голос Тома, угадывать его мысли по интонации, или она убедилась, что стоять на месте холоднее, чем двигаться, на это я, конечно, не могу ответить. Но вот что мне известно: не успел Том выговорить последнее слово, как она навострила уши и понеслась с такой быстротой и помчала двуколку цвета глины с таким грохотом, что, казалось, красные спицы колес все до единой разлетятся по траве, покрывавшей холмы Мальборо; и даже Том – уж на что был кучер! – не мог ее остановить или придержать, пока она по собственному желанию не остановилась перед гостиницей, справа от дороги, на расстоянии около четверти мили от того места, где кончаются холмы.
   Том бросил вожжи конюху, сунул кнут в козлы и быстро окинул взглядом верхние окна дома. Это был своеобразный старый дом, сложенный из каких-то камней, между которыми были вставлены перекрещивавшиеся балки, с выступавшими фронтонами над окнами, с низкой дверью под темным навесом и с двумя крутыми ступенями, ведущими вниз, вместо той полдюжины низких ступенек, которые в домах нового фасона ведут вверх. Впрочем, дом казался уютным: в окно буфетной был виден яркий приветливый свет, блестящая полоса которого пересекала дорогу и освещала даже живую изгородь по другую сторону ее; в окне напротив виднелся красный мерцающий свет, который то угасал, то вспыхивал ярко, пробираясь сквозь спущенные занавески и свидетельствуя о том, что в камине пылает огонь. От глаз опытного путешественника не ускользнули эти мелочи, и Том выскочил из двуколки с быстротой, на какую только были способны его окоченевшие ноги, и вошел в дом.
   Пяти минут не прошло, как он уже расположился в комнате напротив буфетной – в той самой комнате, где воображение еще раньше нарисовало ему пылающий камин, – и сидел перед подлинным, осязаемым буйным огнем, в который был брошен чуть ли не бушель угля и такое количество хвороста, что его хватило бы на несколько приличных кустов крыжовника, – хвороста, нагроможденного чуть ли не до каминной трубы, где огонь гудел и трещал так, что от одних звуков должно было согреться сердце у всякого разумного человека. Было очень уютно, но это еще не все: кокетливо одетая девушка с блестящими глазками и изящными ножками покрывала стол очень чистой белой скатертью; а так как Том сидел, положив ноги в туфлях на каминную решетку, спиною к открытой двери, он видел в зеркале над камином чарующую перспективу буфетной, где в самом соблазнительном и аппетитном порядке стояли на полках ряды зеленых бутылок с золотыми ярлыками, банок с пикулями и вареньем, сыров, вареных окороков и ростбифов. Это также было уютно, но и это еще не все: в буфетной за самым изящным столиком, придвинутым к самому яркому камельку, пила чай полная и красивая вдовушка лет сорока восьми или в этом роде, с лицом таким же уютным, как буфетная, – несомненно хозяйка заведения и верховная правительница всех этих приятных владений. Однако только темное пятно портило очаровательную картину, и этим пятном был рослый мужчина очень рослый, в коричневом сюртуке с блестящими узорчатыми металлическими пуговицами, мужчина с черными баками и черными волнистыми волосами, распивавший чай вместе с вдовою и, как всякий мало-мальски проницательный наблюдатель мог догадаться, довольно успешно склонявший вдову перестать быть вдовою и даровать ему право усесться в буфетной на весь остаток его земного бытия.
   Том Смарт отнюдь не отличался раздражительным или завистливым нравом, но бог весть почему этот рослый мужчина в коричневом сюртуке с блестящими узорчатыми металлическими пуговицами взбудоражил тот небольшой запас желчи, какой входил в его состав, и привел Тома Смарта в крайнее негодование, в особенности когда он со своего места перед зеркалом время от времени замечал, что между рослым мужчиною и вдовою совершается обмен фамильярными любезностями, позволявшими предполагать, что расположение вдовы к нему отличается такими же размерами, как и его рост. Том любил горячий пунш – я даже могу сказать, что он очень любил горячий пунш, – и вот, позаботившись о том, чтобы норовистая кобыла получила хороший корм и стойло, и оказав честь превосходному маленькому обеду, который вдова подала ему собственноручно, Том потребовал стакан пунша для пробы. Ну, а если было что-нибудь во всей области кулинарного искусства, что вдова умела приготовлять лучше всего прочего, то это был именно названный напиток; первый стакан так пришелся по вкусу Тому Смарту, что он, не теряя времени, потребовал второй. Горячий пунш – приятный напиток, джентльмены, весьма приятный напиток при любых обстоятельствах, а в этой уютной старой гостиной, перед огнем, гудевшим в камине, когда ветер снаружи дул с такой силой, что трещали балки старого дома, Том Смарт нашел его поистине восхитительным. Он потребовал еще стакан, а затем еще, – кто его знает, не потребовал ли он после этого еще один, – но чем больше он пил горячего пунша, тем больше думал о рослом мужчине.
   – Черт бы его побрал, этого нахала! – сказал самому себе Том. – Что ему тут делать в этой уютной буфетной? Ну, и подлая же у него рожа! Будь у вдовы больше вкуса, она могла бы подцепить кого-нибудь получше.
   Тут Том перевел глаза от зеркального стекла над камином к стеклянному стакану на столе; а так как он тем временем расчувствовался, то и осушил четвертый стакан пунша и потребовал пятый.
   Том Смарт, джентльмены, тяготел к тому, чтобы быть на виду. Давненько уже мечтал он расположиться за своей собственной стойкой, в зеленом сюртуке, коротких полосатых штанах и сапогах с отворотами. У него была большая склонность председательствовать за веселым обедом, и он часто думал о том, как отличился бы он за разговором в своем собственном трактире и какой блестящий пример мог бы подать своим клиентам по части выпивки. Все эти мысли проносились в голове Тома, когда он сидел у гудящего камина, попивая горячий пунш, и он почувствовал весьма справедливое и уместное негодование по поводу того, что у рослого мужчины все шансы завладеть таким прекрасным заведением, тогда как он, Том Смарт, был так далек от этого. Наконец, рассмотрев за двумя последними стаканами вопрос о том, нет ли у него полного основания затеять ссору с рослым мужчиной, ухитрившимся снискать расположение полной и красивой вдовы, Том Смарт пришел к приятному заключению, что он – несчастный, всеми обиженный человек и лучше всего ему лечь спать.
   Кокетливая девушка повела Тома наверх по широкой старинной лестнице, по пути заслоняя рукою свечу от сквозного ветра, который мог бы, и не задувая свечи, найти себе место для прогулок в этом старом доме, где можно было заблудиться. Но он все-таки не задул, и этим воспользовались враги Тома, утверждая, будто свечу задул не ветер, а Том, и будто, когда он делал вид, что хочет ее зажечь, он на самом деле целовал девушку. Как бы ни было, новый свет был возжен, и Тома препроводили по лабиринту комнат и коридоров в помещение, приготовленное для его особы; девушка, пожелав ему спокойной ночи, удалилась.
   Это была хорошая, просторная комната с большими стенными шкафами, кроватью, которая могла служить ложем для целого пансиона, и – стоит ли упоминать? – еще с двумя дубовыми шкафами, в которых поместился бы обоз маленькой армии. Но больше всего воображение Тома было потрясено странным, мрачного вида креслом с высокой спинкой, самой фантастической резьбой, с подушкой, обитой розовой материей с разводами; ножки его заканчивались круглыми шишками, старательно обернутыми красной шерстяной материей, словно это были пальцы, пораженные подагрой. Про всякое другое необычное кресло Том подумал бы только: «Какое чудное кресло», – и делу конец, но в этом исключительном кресле было что-то – хотя он не мог бы сказать, что именно, столь странное и столь непохожее на все другие предметы меблировки, которые он когда-либо видел, что оно, казалось, зачаровывало его. Он сел у камина и около получаса пялил глаза на старое кресло. Черт бы его побрал, это кресло!
   Такое это было старое чудовище, что он не мог глаз от него оторвать.
   – Ну, – сказал Том, медленно раздеваясь и ни на минуту не спуская глаз со старого кресла, которое с таинственным видом стояло у кровати, – сколько живу на свете, не видывал такой диковинной штуки! Очень странно, – продолжал Том, рассудительность которого возросла от пунша, – очень странно!
   Том глубокомысленно покачал головой и снова взглянул на кресло. Впрочем, он так ничего и не мог понять, а потому улегся в постель, укрылся потеплее и заснул.
   Через полчаса Том вздрогнул и проснулся – ему привиделся нелепый сон: рослые мужчины и стаканы с пуншем; первое, что представилось его бодрствующему сознанию, было удивительное кресло.
   – Не буду больше на него смотреть, – сказал Том, зажмурился и стал себя убеждать, что опять засыпает. Не тут-то было: диковинные кресла плясали перед его глазами, брыкались, перепрыгивали друг через друга и всячески дурачились.
   – Лучше уж смотреть на одно настоящее кресло, чем на несколько дюжин фальшивых, – сказал Том, высовывая голову из-под одеяла.
   Оно стояло на месте; при свете камина можно было ясно различить его вызывающий вид.
   Том пристально рассматривал кресло, и вдруг на его глазах с ним произошло изумительное превращение. Резьба на спинке постепенно приняла очертания и выражение старого, сморщенного человеческого лица, подушка, обитая розовой материей, стала старинным жилетом с отворотами, круглые шишки разрослись в пару ног, обутых в красные суконные туфли, и все кресло превратилось в подбоченившегося, очень безобразного старика, джентльмена прошлого века. Том уселся в постели и протер глаза, чтобы избавиться от наваждения. Но не тут-то было! Кресло стало безобразным старым джентльменом, и – мало того – сей джентльмен подмигивал Тому Смарту.
   Том по природе своей был парень вспыльчивый и беззаботный, а к тому же выпил пять стаканов горячего пунша, поэтому хотя он и струхнул, однако же начал сердиться, заметив, что старый джентльмен с таким бесстыдным видом подмигивает ему и строит глазки. Наконец, он решил, что больше этого не потерпит; а так как старая рожа продолжала настойчиво подмигивать, Том сердитым голосом спросил:
   – Какого черта вы мне подмигиваете?
   – Мне это доставляет удовольствие, Том Смарт, – ответило кресло или старый джентльмен (называйте как хотите).
   Впрочем, услышав голос Тома, он перестал подмигивать и начал скалить зубы, как престарелая обезьяна.
   – Откуда вы знаете мое имя, старая образина? – спросил Том Смарт, несколько озадаченный, но делая вид, будто это ему нипочем.
   – Ну-ну, Том! – сказал старик. – Так не разговаривают с солидным красным деревом из Испании. Будь я обшит простой фанерой, вы не могли бы хуже со мной обращаться!
   При этом у старого джентльмена был такой грозный вид, что Том струсил.
   – У меня и в мыслях не было оскорблять вас, сэр, – сказал Том куда смирнее, чем говорил вначале..
   – Ладно, ладно, – отозвался старик, – быть может, и так… быть может, и так. Том…
   – Сэр?
   – Я все о вас знаю, Том… все. Вы бедны, Том.
   – Да, что и говорить, – согласился Том. – Но откуда вы это знаете?
   – Неважно, – сказал старый джентльмен. – Вы слишком любите пунш, Том.
   Том Смарт хотел было сообщить, что даже и капли не отведал с прошлогоднего дня рождения, но, когда встретился глазами со старым джентльменом, у того был такой проницательный вид, что Том вспыхнул и промолчал.
   – Том, – продолжал старый джентльмен, – а ведь вдова-то красивая женщина… на редкость красивая женщина, а, Том?
   Тут старик закатил глаза к небу, дрыгнул худенькой ножкой и скроил такую противную влюбленную мину, что Том возмутился его легкомысленным поведением… В таком преклонном возрасте!
   – Я – ее опекун, Том, – сказал старый джентльмен.
   – Вот как! – отозвался Том Смарт.
   – Я знал ее мать. Том, – сказал старик, – и бабушку. Она меня очень любила, Том… сшила мне этот жилет.
   – Вот как! – отозвался Том Смарт.
   – И эти туфли, – добавил старикашка, приподнимая одну из красных суконных обмоток. – Но вы и не заикайтесь об этом, Том. Не хочется мне, чтобы всем стало известно, как она была ко мне привязана. Это может вызвать недоразумения в семье.
   У старого плута был такой нахальный вид, что Том Смарт готов был усесться на него без всяких угрызений совести, о чем он сам заявлял впоследствии.
   – Было время, когда я имел большой успех у женщин, Том, – продолжал старый распутник, – сотни красивых женщин часами сиживали у меня на коленях. Что вы на это скажете, бездельник, а?
   Старый джентльмен собирался рассказать о своих похождениях в дни юности, но тут напал на него такой мучительный приступ потрескиванья, что он не в силах был продолжать.
   «Поделом тебе, старый хрыч», – подумал Том Смарт, но ни словечка не проронил.
   – Ах! – снова начал старик. – Теперь я частенько этим страдаю. Я старею, Том, я разваливаюсь, можно сказать, на части. И вдобавок я перенес операцию – мне вставили какой-то кусочек в спину. Это было суровое испытание, Том.
   – Охотно верю, сэр, – отозвался Том Смарт.
   – А впрочем, это к делу не относится, – заметил старый джентльмен. – Том! Я хочу, чтобы вы женились на вдове.
   – Я, сэр? – сказал Том.
   – Вы, – подтвердил старик.
   – Бог да благословит ваши почтенные седины! – сказал Том (у старика еще сохранились пучки конского волоса). – Бог да благословит ваши почтенные седины, но она меня не захочет.
   И Том невольно вздохнул, вспомнив о буфетной.
   – Не захочет? – резко переспросил старый джентльмен.
   – Вот именно! – сказал Том. – У нее другой на примете. Рослый мужчина, чертовски рослый мужчина, с черными баками.
   – Том, – заявил старый джентльмен, – она ему никогда не достанется.
   – Не достанется? – переспросил Том. – Если бы вы, сэр, стояли в буфетной, вы говорили бы другое.
   – Вздор, вздор! – перебил старый джентльмен. – Я все это знаю.
   – Что? – спросил Том.
   – Поцелуи за дверью и тому подобное, Том, – сказал старый джентльмен.
   И он слова бесстыдно подмигнул, что очень разозлило Тома, потому что, как вы знаете, джентльмены, неприятно бывает слушать, когда о таких вещах рассуждает старик, которому пора уж взяться за ум… Хуже быть ничего не может.
   – Я все об этом знаю, Том, – продолжал старый джентльмен. – Насмотрелся на своем веку, и столько парочек перевидал, Том, что даже говорить вам не хочу. А кончалось это всегда пустяками.
   – Должно быть, вы видели много любопытного, – заметил Том, бросив на него проницательный взгляд.
   – Можете в этом не сомневаться, Том, – ответил старик, очень хитро подмигивая. – Я – последний представитель нашей семьи, Том, – добавил он с меланхолическим вздохом.
   – А семья была большая? – спросил Том Смарт.
   – Нас было двенадцать молодцов, Том, – ответил старый джентльмен, – славные, красивые ребята с прямыми спинками – просто загляденье! Не то что ваши теперешние недоноски. Все мы были с ручками и отполированы так, что сердце радовалось, – но, может быть, мне не следует так говорить о себе.
   – А где же остальные, сэр? – осведомился Том Смарт.
   Старый джентльмен потер локтем глаз и ответил:
   – Скончались, Том, скончались. Служба у нас была тяжелая, Том, и не все отличались моим сложением. У них начались ревматические боли в ногах и руках, и их отправили на кухню и в другие больницы. А один из них от долгой службы и грубого обращения буквально лишился рассудка – развихлялся так, что пришлось его сжечь. Возмутительная история, Том.
   – Ужасная! – согласился Том Смарт.
   Старик сделал паузу, стараясь овладеть собой. Потом снова заговорил:
   – А впрочем, Том, я уклоняюсь в сторону. Том, этот рослый парень гнусный авантюрист. Стоит ему жениться на вдове, и он тотчас продаст всю обстановку и удерет. А что за этим последует? Вдова будет покинута и обречена на нищету, а я насмерть простужусь в лавке какого-нибудь старьевщика.
   – Да, но…
   – Не перебивайте меня! – сказал старый джентльмен. – О вас, Том, у меня составилось совсем иное представление. Я знаю прекрасно, что, раз обосновавшись в трактире, вы его не покинете, пока в его стенах есть что выпить.
   – Очень вам признателен, сэр, за доброе обо мне мнение, – промолвил Том Смарт.
   – А стало быть, – безапелляционным тоном заключил старый джентльмен, – вдова достанется вам, а не ему.
   – Да что же может ему помешать? – заволновался Том Смарт.
   – Разоблачение! – ответил старый джентльмен. – Он уже женат.
   – Как же я это докажу? – воскликнул Том, чуть не выпрыгнув из кровати.
   Старик высвободил одну руку, опиравшуюся на бедро, указал на дубовый шкаф и тотчас же принял прежнюю позу.
   – Он и не подозревает о том, что в правом кармане штанов, висящих в этом шкафу, им забыто письмо, в котором безутешная жена умоляет его вернуться к ней и к шести – заметьте, Том, – к шести ребятам, и все они мал мала меньше.
   Как только старый джентльмен торжественно произнес эти слова, черты его лица начали расплываться, а фигура – окутываться дымкой. У Тома Смарта потемнело в глазах. Казалось, старик постепенно превращается в кресло, розовый жилет уподобляется подушке, красные туфли съеживаются в красные суконные шишечки. Огонь в камине тихо угас, а Том Смарт откинулся на подушку и погрузился в сон.
   Утро пробудило Тома от летаргического сна, который сковал его в момент исчезновения старика. Он уселся в постели и в течение нескольких минут тщетно пытался восстановить в памяти события прошлой ночи. И вдруг они хлынули на него потоком. Он посмотрел на кресло; что и говорить, вид его был фантастический и мрачный. Но только самое буйное воображение позволяло найти у него хоть какое-нибудь сходство со стариком.
   – Как поживаете, старина? – осведомился Том. При дневном свете он был храбрее, как и большинство людей.
   Кресло оставалось неподвижным и ни слова не проронило.
   – Скверное утро, – сказал Том.
   Нет, кресло не желало вступать в разговор.
   – Вы на какой шкаф показывали? Уж это-то можете мне сказать, – продолжал Том.
   Как бы не так, джентльмены, кресло ни словечка не промолвило!
   – В конце концов не так уж трудно открыть шкаф, – заметил Том, решительно вставая с кровати.
   Он подошел к одному из шкафов. Ключ торчал в замке; он повернул его и открыл дверцы. Там в самом деле висели штаны. Он засунул руку в карман и извлек письмо – то самое, о котором говорил старый джентльмен!
   – Странная штука! – сказал Том Смарт, взглянув сперва на кресло, затем на шкаф, затем на письмо, затем снова на кресло. – Очень странная, – повторил Том.
   Но так как ни в одном из этих предметов не было ничего, что уменьшало бы эту странность, он решил, что ничто не мешает ему одеться и тотчас же покончить счеты с рослым мужчиною… только бы выйти из затруднительного положения, в каком он очутился.
   Спускаясь вниз, Том хозяйским оком осматривал комнаты, попадавшиеся ему на пути, и размышлял о том, что не за горами, пожалуй, тот час, когда это помещение со всей обстановкой сделается его собственностью. Рослый мужчина, совсем как у себя дома, стоял в маленькой уютной буфетной, заложив руки за спину. Он рассеянно осклабился, взглянув на Тома. Посторонний наблюдатель мог бы объяснить эту улыбку желанием показать белые зубы, но Том Смарт подумал, что у рослого мужчины в том месте, где полагается быть мозгам, вспыхнуло сознание торжества. Том засмеялся ему в лицо и послал за хозяйкой.
   – Доброе утро, сударыня! – сказал Том Смарт, закрывая дверь маленькой гостиной, как только вошла вдова.
   – Доброе утро, сэр! – отвечала вдова. – Что угодно на завтрак, сэр?
   Том обдумывал, как приступить к делу, и ничего не ответил.
   – Есть очень хорошая ветчина, – сказала вдова, – и превосходная холодная птица, нашпигованная салом. – Прикажете подать, сэр?
   Эти слова вывели Тома из задумчивости. Его восхищение вдовой росло по мере того, как она говорила. Заботливое создание! Предусмотрительная хозяйка!
   – Сударыня, кто этот джентльмен там, в буфетной? – осведомился Том.
   – Его зовут Джинкинс, сэр, – слегка краснея, отвечала вдова.
   – Рослый мужчина, – заметил Том.
   – Очень красивый мужчина, сэр, – отозвалась вдова, – и очень милый джентльмен.
   – Вот как! – сказал Том.
   – Еще чего-нибудь желаете, сэр? – полюбопытствовала вдова, несколько смущенная замечанием Тома.
   – Ну, конечно, – заявил Том, – сударыня, будьте добры, дорогая моя, присядьте на минутку.
   Вдова, казалось, была очень удивлена, однако села; Том также присел рядом с нею.
   Не знаю, как это случилось, джентльмены, – да и дядя, бывало, говорил мне, что даже Том Смарт не знал, как это случилось, – но, как бы то ни было, ладонь Тома опустилась на руку вдовы, где и оставалась, пока он разговаривал.
   – Сударыня, дорогая моя, – начал Том Смарт – он был мастер любезничать, – сударыня, вы заслуживаете самого превосходного супруга… в этом я уверен.
   – Ах, боже мой, сэр! – вскрикнула вдова, да и как ей было не вскрикнуть: такая манера вести разговор была довольно необычной, чтобы не сказать – ошеломляющей, в особенности если не упускать из виду того факта, что вплоть до вчерашнего вечера Том в глаза ее не видал. – Ах, боже мой, сэр!
   – Я презираю лесть, сударыня, – продолжал Том Смарт. – Вы заслуживаете идеального супруга, и кто бы это ни был, он будет счастливейшим человеком.
   С этими словами Том невольно перевел взгляд с лица вдовы на окружавшую обстановку.
   Вдова была озадачена еще больше и хотела встать. Том нежно пожал ей руку, словно желая удержать, и она осталась сидеть. Мой дядя, джентльмены, говаривал, что вдовы редко бывают пугливы.
   – Право же, я вам очень признательна, сэр, за ваше доброе мнение, – усмехнувшись, сказала пригожая хозяйка, – и если я когда-нибудь выйду еще раз замуж…
   – Если, – перебил Том Смарт, пронзительно поглядывая на нее уголком левого глаза. – Если…
   – Ну, ладно, – сказала вдова и, не выдержав, рассмеялась. – Когда я выйду замуж, надеюсь, муж у меня будет такой, какого вы мне желаете.
   – То есть Джинкинс? – вставил Том.
   – Ах, боже мой, сэр! – воскликнула вдова.
   – О, не говорите мне, я его знаю, – объявил Том.
   – Я уверена, что те, кто его знает, ничего дурного о нем сказать не могут, – заметила вдова, задетая таинственным тоном собеседника.
   – Гм!.. – отозвался Том Смарт.
   Вдова решила, что настало время расплакаться, и поэтому вынула носовой платок и пожелала узнать, имеет ли Том намерение ее оскорбить и считает ли он достойным джентльмена порочить репутацию другого джентльмена за его спиной; почему – если у него есть что сказать – он не скажет ему этого прямо в лицо, как мужчина мужчине, вместо того чтобы пугать бедную, слабую женщину, и так далее.
   – Я и ему успею сказать, – ответил Том, – но сначала хочу, чтобы вы меня выслушали.
   – Что же это такое? – осведомилась вдова, пристально глядя в лицо Тому.
   – Я вас удивлю, – предупредил Том, опуская руку в карман.
   – Если вы скажете, что у него нет денег, – перебила вдова, – мне это известно, и вы можете не трудиться.
   – Вздор, чепуха, это мелочь, – возразил Том Смарт, – у меня у самого нет денег. Не в этом дело.
   – Ах, боже мой, что же это может быть! – воскликнула бедная вдова.
   – Не пугайтесь, – сказал Том Смарт.
   Он медленно вытащил письмо, развернул его и недоверчиво спросил:
   – Визжать не будете?
   – Нет, нет! – отвечала вдова. – Покажите мне.
   – В обморок не упадете и никаких глупостей делать не будете? – продолжал Том.
   – Нет, нет! – поспешно сказала вдова.
   – И не побежите расправляться с ним? – добавил Том. – Я сделаю это за вас, а вы поберегите свои силы.
   – Хорошо, хорошо! – перебила вдова. – Покажите.
   – Извольте! – сказал Том Смарт и вручил письмо вдове.
   Джентльмены, дядя рассказывал, что, по словам Тома Смарта, вопли вдовы, узнавшей содержание письма, могли пронзить каменное сердце. А Том был очень мягкосердечен, и они пронзили его насквозь. Вдова качалась из стороны в сторону и заламывала руки.
   – Ох, какие обманщики и негодяи мужчины! – восклицала она.
   – Ужасные обманщики, сударыня, но вы не волнуйтесь, дорогая моя, – успокаивал Том Смарт.
   – Как мне не волноваться! – вопила вдова. – Никогда не найду я человека, которого могла бы так сильно полюбить!
   – О, конечно, найдете, душенька, – отвечал Том Смарт, проливая крупные слезы из жалости к злополучной вдове.
   В порыве сострадания он обвил рукою стан вдовы, а вдова, вне себя от горя, сжала ему руку. Потом посмотрела ему в лицо и улыбнулась сквозь слезы. Том наклонился, заглянул ей в глаза и тоже улыбнулся сквозь слезы.
   Так никогда и не удалось мне узнать, джентльмены, поцеловал Том вдову в этот знаменательный момент или не поцеловал. Дяде моему он всегда говорил, что не поцеловал, ну, а я все-таки сомневаюсь. Говоря между нами, джентльмены, я склонен думать, что он ее поцеловал.
   Как бы там ни было, по полчаса спустя Том вытолкал за дверь очень рослого мужчину, а месяц спустя женился на вдове. Много лет подряд разъезжал он по округе на своей норовистой кобыле, запряженной в двуколку цвета глины, с красными колесами, а потом бросил свое дело и уехал с женой во Францию; старый дом был тогда снесен».
   – Разрешите спросить вас, – осведомился любознательный старый джентльмен, – что сталось с креслом?
   – Видите ли, – ответил одноглазый агент, – известно только то, что оно сильно трещало в день свадьбы, но Том Смарт так и не мог узнать, трещало оно от удовольствия или от телесной немощи. Впрочем, он склонен был предположить последнее, так как с тех пор кресло не проронило ни слова.
   – И этой истории все поверили? – спросил грязнолицый субъект, набивая трубку.
   – Все, кроме врагов Тома, – ответил торговый агент. – Одни утверждали, что Том все выдумал; другие говорили, будто он был пьян, и это ему почудилось, и будто он по ошибке взял чужие штаны, но врагам его никто не верил.
   – Том настаивал, что все это правда?
   – Все до последнего слова.
   – А ваш дядя?
   – Верил всему.
   – Должно быть, славные были ребята – они оба, – заметил грязнолицый.
   – Да, что и говорить, – согласился торговый агент, – ребята были очень славные!


   ГЛАВА XV,
   в которой даются верные, портреты двух выдающихся особ и точное описание парадного завтрака в их доме и владения, каковой парадный завтрак приводит ко встрече со старыми знакомыми и к началу следующей главы

   Мистер Пиквик начал уже испытывать некоторые угрызения совести, вследствие того что позабыл о своих друзьях, находившихся в «Павлине», и на третье утро после выборов он только-только собрался пойти и навестить их, но тут верный слуга подал ему визитную карточку, на которой было выгравировано:
   Миссис Лио Хантер.
   Логовище Итенсуилл.
   – Там ждут, – лаконически доложил Сэм.
   – Именно меня, Сэм? – осведомился мистер Пиквик.
   – Ему нужны только вы, больше никто ему не нужен, как говорил личный секретарь дьявола, уволакивая доктора Фауста, – ответил мистер Уэллер.
   – Ему? Разве это джентльмен? – спросил мистер Пиквик.
   – Если не джентльмен, то очень хорошая подделка под него, – ответил мистер Уэллер.
   – Но эта визитная карточка принадлежит леди, – сказал мистер Пиквик.
   – Во всяком случае, мне ее дал джентльмен, – возразил Сэм, – он ждет в гостиной, говорит, что готов ждать целый день, только бы вас увидеть.
   Узнав о такой решимости, мистер Пиквик спустился в гостиную, где сидел степенный человек, который при его появлении вскочил и с глубоким почтением произнес:
   – Если не ошибаюсь, мистер Пиквик?
   – Он самый.
   – Разрешите мне, сэр, удостоиться чести пожать вам руку. Вашу руку! – сказал посетитель.
   – Очень приятно! – ответил мистер Пиквик.
   Незнакомец пожал протянутую руку и продолжал:
   – Сэр, мы слышали о вашей славе. Шум, поднятый вокруг вашей археологической дискуссии, достиг слуха миссис Лио Хантер – моей жены, сэр. Я – мистер Лио Хантер…
   Незнакомец приостановился, словно ждал, что мистер Пиквик будет ошеломлен этим сообщением; но тот хранил полное спокойствие, и незнакомец снова заговорил:
   – Моя жена, сэр, миссис Лио Хантер, почитает за честь поддерживать знакомство с теми, кто прославился своими трудами и талантами. Разрешите мне, сэр, поместить на почетном месте в этом списке имена мистера Пиквика и его собратьев – членов клуба, им основанного.
   – Я буду чрезвычайно рад познакомиться с такой достойной леди, сэр, – отвечал мистер Пиквик.
   – Сэр, вы с нею познакомитесь, – отвечал степенный человек. – Завтра, сэр, мы устраиваем торжественный завтрак – une fete champetre – для большого числа лиц, прославившихся своими трудами и талантами. Сэр, доставьте миссис Лио Хантер удовольствие видеть вас в Логовище.
   – Весьма охотно, – ответил мистер Пиквик.
   – Миссис Лио Хантер часто устраивает такие завтраки, сэр, – продолжал новый знакомый, – «пиры ума», сэр, – «души веселье», как выразился весьма прочувственно и оригинально поэт, поднесший миссис Лио Хантер сонет, посвященный ее завтракам.
   – Он тоже прославился своими трудами и талантами? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – Конечно, сэр! – ответил степенный человек. – Все знакомые миссис Лио Хантер – знаменитости. Других знакомых у нее нет – в этом проявляется ее честолюбие.
   – Благородное честолюбие, – заметил мистер Пиквик.
   – Когда я сообщу миссис Лио Хантер, что эти слова сорвались с ваших уст, сэр, она будет гордиться, – заявил степенный человек. – Кажется, сэр, вас сопровождает джентльмен, создавший несколько прекрасных стихотворений?
   – Мой друг мистер Снодграсс питает большое пристрастие к поэзии, – ответил мистер Пиквик.
   – Как и миссис Лио Хантер. Поэзию она любит до безумия, сэр, она обожает ее… Могу сказать, что мысли и душа ее проникнуты и насыщены поэзией. Она сама создала несколько восхитительных стихотворений, сэр. Быть может, вам, сэр, встречалась ее «Ода издыхающей лягушке»?
   – Боюсь, что… не встречалась, – сказал мистер Пиквик.
   – Это удивительно, сэр! – заявил мистер Лио Хантер. – Она произвела сенсацию. Она была подписана буквою «Л» и восемью звездочками и в первый раз напечатана в «Журнале для леди». Начинается она так:

     О лягушка!
     Припадая
     На живот и замирая,
     Возлежишь ты, издыхая,
     На бревне,
     О, горе мне!

   – Превосходно! – сказал мистер Пиквик.
   – Восхитительно! – подхватил мистер Лио Хантер. – Так просто!
   – Очень просто, – сказал мистер Пиквик.
   – Следующая строфа еще трогательнее. Прочесть?
   – Пожалуйста, – сказал мистер Пиквик.
   – Вот как она звучит, – продолжал степенный мистер Хантер еще более степенным тоном, -

     Детский шум и детский крик
     До твоих болот проник.
     И конец тебя настиг
     На бревне,
     О, горе мне!

   – Тонко выражено, – сказал мистер Пиквик.
   – Безукоризненно, сэр! – сказал мистер Лио Хантер. – Но вы бы послушали, как читает эту оду миссис Лио Хантер! Она умеет показать ее с лучшей стороны. Завтра утром, сэр, она будет декламировать ее в костюме.
   – В костюме?
   – В костюме Минервы. Ах, да! Я забыл сказать: завтрак будет костюмированный.
   – Ах, боже мой! – сказал мистер Пиквик, бросив взгляд на собственную фигуру. – Право же, я никак не могу…
   – Почему, сэр, почему? – воскликнул мистер Лио Хантер. – У Соломона Лукаса, еврея с Хай-стрит, множество маскарадных костюмов. Подумайте, сэр, предоставляется вам на выбор: Платон, Зенон, Эпикур, Пифагор. Все они основатели клубов.
   – Мне это известно, – сказал мистер Пиквик, – но так как я не могу соперничать с этими великими людьми, то и не смею облачаться в их одежды.
   Степенный человек глубоко задумался на несколько секунд и затем сказал:
   – Поразмыслив, сэр, я готов допустить, что миссис Лио Хантер приятнее будет, если ее гости увидят столь знаменитого джентльмена в его собственном костюме, а не в маскарадном. Я беру на себя смелость сделать для вас исключение… Да, я не сомневаюсь, что могу обещать вам это от имени миссис Лио Хантер.
   – В таком случае, – сказал мистер Пиквик, – я приду с величайшим удовольствием.
   – Но я отнимаю у вас время, сэр, – спохватился вдруг степенный гость. – Я знаю, сколь оно драгоценно, сэр. Не буду вас задерживать. Значит, я скажу миссис Лио Хантер, что она может ждать вас и ваших знаменитых друзей! До свиданья, сэр. Я горжусь тем, что удостоился лицезреть столь выдающуюся особу. Ни шагу, сэр, ни слова!
   И, не давая мистеру Пиквику времени протестовать или возражать, мистер Лио Хантер степенно удалился.
   Мистер Пиквик взял шляпу и направил свои стопы к «Павлину». Мистер Уинкль уже успел принести туда весть о костюмированном бале.
   – Миссис Потт тоже там будет, – этими словами встретил он своего наставника.
   – Вот как! – отозвался мистер Пиквик.
   – В костюме Аполлона, – продолжал мистер Уинкль. – Но Потт возражает против туники.
   – Он прав… он совершенно прав, – решительно сказал мистер Пиквик.
   – Да, и потому она наденет белое атласное платье с золотыми блестками.
   – Пожалуй, никто не догадается, кого она изображает. Как вы думаете? – спросил мистер Снодграсс.
   – Конечно, догадаются! – с негодованием возразил мистер Уинкль. – Ведь в руках у нее будет лира.
   – Верно, я об этом забыл, – сказал мистер Снодграсс.
   – А я оденусь разбойником, – вмешался мистер Тапмен.
   – Что?! – сказал мистер Пиквик и даже привскочил.
   – Разбойником, – робко повторил мистер Тапмен.
   – Неужели вы хотите сказать, – начал мистер Пиквик, внушительно и строго взирая на своего друга, – неужели вы хотите сказать, мистер Тапмен, что намерены нарядиться в зеленую бархатную куртку с двухдюймовыми фалдочками?
   – Да, я намерен, сэр, – с жаром ответил мистер Тапмен. – И почему бы мне не нарядиться?
   – Потому, сэр, – сказал мистер Пиквик, заметно разгорячившись, – потому, что вы слишком стары, сэр.
   – Слишком стар! – воскликнул мистер Тапмен.
   – А если нужны еще основания, – продолжал мистер Пиквик, – потому, что вы слишком толсты, сэр.
   – Сэр! – побагровев, сказал мистер Тапмен. – Это оскорбление.
   – Сэр, – тем же тоном отвечал мистер Пиквик, – если вы появитесь передо мной в зеленой бархатной куртке с двухдюймовыми фалдами, это будет более серьезное оскорбление.
   – Сэр, вы грубиян, – сказал мистер Таимся.
   – Сэр, – сказал мистер Пиквик, – вы сами грубиян!
   Мистер Тапмен шагнул вперед и в упор посмотрел на мистера Пиквика. Мистер Пиквик отвечал таким же взглядом, сосредоточенным в фокус благодаря очкам, и смело бросил вызов. Мистер Снодграсс и мистер Уинкль безмолвствовали, потрясенные столкновением двух таких мужей.
   – Сэр, – низким, глухим голосом сказал мистер Тапмен, помолчав несколько секунд, – вы меня назвали старым.
   – Назвал, – подтвердил мистер Пиквик.
   – И толстым.
   – Могу повторить.
   – И грубияном.
   – Вы и есть грубиян!
   Зловещая пауза.
   – Моя привязанность к вашей особе, сэр, – голосом, дрожащим от волнения, заговорил мистер Тапмен, засучивая в то же время рукава, – велика… очень велика… однако этой самой особе я должен отомстить немедленно.
   – Начинайте, сэр! – ответил мистер Пиквик.
   Возбужденный этим диалогом, героический муж поспешил встать в позу человека, разбитого параличом, предполагая, вероятно, как заключили двое свидетелей, что таковой должна быть оборонительная позиция.
   – Как! – воскликнул мистер Снодграсс, внезапно обретая дар речи, утраченный было под влиянием крайнего изумления, и бросаясь между двумя противниками с риском получить от каждого по удару в висок. – Как! Мистер Пиквик, ведь на вас взирает весь мир! Мистер Тапмен! Ведь вы наравне со всеми нами озарены блеском его бессмертного имени! Стыдитесь, джентльмены, стыдитесь!
   Пока говорил его юный друг, непривычные морщины, проведенные мимолетной вспышкой гнева на ясном и открытом челе мистера Пиквика, постепенно исчезали, как исчезают следы карандаша от мягкого прикосновения резинки. Друг еще не умолк, а на лице мистера Пиквика уже появилось свойственное ему благожелательное выражение.
   – Я погорячился, – сказал мистер Пиквик, – слишком погорячился. Тапмен, вашу руку.
   Темное облако сбежало с лица мистера Тапмена, когда он крепко пожимал руку своему Другу.
   – Я тоже погорячился, – заявил он.
   – Нет! – перебил мистер Пиквик. – Вина моя. Вы наденете зеленую бархатную куртку?
   – Нет! – отвечал мистер Тапмен.
   – Наденьте, сделайте такое одолжение, – возразил мистер Пиквик.
   – Хорошо, хорошо, надену, – сказал мистер Тапмен.
   В результате было решено, что мистер Тапмен, мистер Уинкль и мистер Снодграсс – все трое наденут маскарадные костюмы. Таким образом, растаявший под влиянием своего добросердечия, мистер Пиквик дал согласие на то, против чего восставал его здравый смысл. Более разительную иллюстрацию его доброты вряд ли можно было бы придумать, даже если бы события, изложенные на этих страницах, были целиком вымышлены.
   Мистер Лио Хантер не преувеличил ресурсов мистера Соломона Лукаса. Гардероб у него был разнообразный, весьма разнообразный, пожалуй не строго классический, не совсем новый, и не содержал он ни одного костюма, сделанного в стиле какой-либо эпохи, но зато все костюмы были более или менее усеяны блестками; а что может быть красивее блесток! Можно выдвинуть возражение: блестки не приспособлены к дневному свету, но всем известно, что они сверкали бы при лампах; и, стало быть, яснее ясного, что если люди дают костюмированные балы днем и костюмы имеют не такой красивый вид, как при вечернем освещении, то вина лежит исключительно на тех, кто дает костюмированный бал, и блестки тут ни в чем не повинны. Таковы были убедительные доводы мистера Соломона Лукаса, и под влиянием таких рассуждений мистер Тапмен, мистер Уинкль и мистер Снодграсс начали облекаться в костюмы, которые мистер Лукас, руководствуясь своим вкусом и опытом, рекомендовал как наиболее соответствующие данным обстоятельствам.
   Экипаж для пиквикистов нанят был в «Городском Гербе»; из той же сокровищницы была вытребована коляска, чтобы доставить мистера и миссис Потт во владения миссис Лио Хантер, о которых мистер Потт, деликатно выражая свою признательность за полученное приглашение, уже писал в «Итенсуиллской газете», с уверенностью предсказывая, что «явлено будет зрелище восхитительное и чарующее, ослепительный блеск красоты и таланта, гостеприимство щедрое и безграничное, а главное – великолепие, смягченное изысканнейшим вкусом, и пышность, утонченная благодаря полной гармонии и целомудреннейшему содружеству, – пышность, по сравнению с которой баснословная роскошь восточной сказочной страны покажется столь же темной и мрачной, как и умонастроение того желчного и жалкого существа, которое осмелилось запятнать ядом зависти приготовления, сделанные добродетельной и весьма выдающейся леди, на чей алтарь возлагаем мы эту смиренную дань восхищения». Этот последний пассаж, полный сарказма, был направлен против «Независимого», который, не получив приглашения, высмеивал на протяжении четырех номеров всю затею, прибегая к самому крупному шрифту и печатая все прилагательные с прописной буквы.
   Настало утро.
   Приятно было созерцать мистера Тапмена в полном костюме разбойника: в очень узкой куртке, которая делала его плечи и спину похожими на подушечки для булавок; верхняя часть его ног была упакована в бархатные штанишки, нижняя – хитро обмотана сложной сетью бинтов, к которой все разбойники питают особое пристрастие. Приятно было видеть его честную, простодушную физиономию, высовывающуюся из открытого воротника рубашки, украшенную великолепными усами и разрисованную жженой пробкой, и созерцать шляпу в форме сахарной головы, декорированную разноцветными лентами, которую он был вынужден держать на коленях, ибо ни в один нам известный крытый экипаж не вошел бы человек, задумавший поместить такую шляпу в пространстве между своею головой и крышею экипажа. Не менее забавен и мил был мистер Снодграсс в голубых атласных буфах и плаще, в белом шелковом трико и туфлях и в греческом шлеме, каковой костюм, как всякому известно (а если не всякому, то мистеру Соломону Лукасу), являлся несомненным, подлинным и повседневным одеянием трубадуров с древнейших времен и до окончательного их исчезновения с лица земли. Все это было приятно видеть, но каково же было ликование толпы, когда крытый экипаж остановился позади колесницы мистера и миссис Потт, которая в свою очередь остановилась перед дверью мистера Потта, а эта последняя распахнулась, и показался великий Потт, наряженный русским приставом, со страшным кнутом в руке – изящный символ суровой и непреклонной мощи «Итенсуиллской газеты» и страшных ударов, наносимых ею врагам общества.
   – Браво! – воскликнули из коридора мистер Тапмен и мистер Снодграсс при виде ходячей аллегории.
   – Браво! – раздался в коридоре голос мистера Пиквика.
   – Ура! Да здравствует Потт! – орала толпа.
   Под эти приветственные возгласы мистер Потт сел в коляску, улыбаясь с видом благосклонного достоинства, явно свидетельствовавшим о том, что он сознает свою мощь и умеет ею пользоваться.
   Затем вышла из дома миссис Потт, которая была бы очень похожа на Аполлона, если бы на ней не было платья; ее сопровождал мистер Уинкль, который в своем светло-красном фраке мог бы быть безошибочно принят за спортсмена, если бы у него не было столь же разительного сходства с почтмейстером. Последним шествовал мистер Пиквик, которого мальчишки приветствовали столь же бурно, предполагая, быть может, что его панталоны в обтяжку и гетры относятся к средневековым реликвиям.
   Наконец, оба экипажа покатили к владениям миссис Лио Хантер. Мистер Уэллер (который должен был прислуживать за завтраком) помещался на козлах того экипажа, в котором находился его хозяин.
   Все до единого – мужчины, женщины, мальчики, девочки и младенцы, собравшиеся поглазеть на гостей в маскарадных костюмах, – завизжали от восторга, когда мистер Пиквик торжественно проследовал в сад под руку с разбойником и трубадуром. А какие раздались ликующие возгласы, когда мистер Тапмен стал водружать на голову конусообразную шляпу, дабы в полном блеске появиться в саду!
   Приготовления были сделаны в самом восхитительном стиле, они вполне оправдывали пророческие слова Потта о роскоши восточной сказочной страны и явно опровергали злостные замечания пресмыкающегося «Независимого». Сад размером не меньше акра с четвертью – был переполнен приглашенными. Никто никогда еще не видывал такою изобилия красоты, элегантности и литературных талантов! Здесь была молодая леди в костюме султанши, «делавшая» поэзию в «Итенсуиллской газете»; она опиралась на руку молодого джентльмена, который «делал» критику и, как подобает, нарядился в фельдмаршальскую форму – только без фельдмаршальских сапог. Здесь был сонм гениев, и каждый рассудительный человек почел бы за честь встретиться с ними. Мало того, здесь было с полдюжины львов [132 - Полдюжины львов – ироническая кличка группы литераторов и других гостей миссис Хантер, мнящих себя «знаменитостями», перекликается с ее фамилией (хантер – охотник, – ца) и именем ее супруга (лио – лев), которым, по английскому обычаю, нередко заменяется собственное имя замужней женщины.] из Лондона – писателей, настоящих писателей, которые написали целые книги и затем напечатали, а здесь вы могли их созерцать; они прогуливались, как простые смертные, улыбались и болтали, да, болтали порядочный вздор, несомненно с благим намерением быть понятыми окружающей их вульгарной толпой. Кроме того, здесь был музыкальный ансамбль в картонных шляпах: четыре певца из неведомой страны, одетых в свои национальные костюмы, да дюжина наемных лакеев в своих национальных костюмах – и к тому же очень грязных. И, главное, здесь была миссис Хантер, одетая Минервой, принимавшая гостей и сиявшая от гордости и удовольствия при виде такого изысканного общества.
   – Мистер Пиквик, сударыня, – доложил слуга, когда этот джентльмен приблизился к руководившей торжеством богине, держа шляпу в руке и в сопровождении разбойника и трубадура по бокам.
   – Как! Где?! – вскакивая с места, вскричала миссис Лио Хантер с притворным восторгом и изумлением.
   – Здесь, – сказал мистер Пиквик.
   – Неужели я имею счастье лицезреть самого мистера Пиквика! – воскликнула миссис Лио Хантер.
   – Он самый, сударыня, – с низким поклоном ответил мистер Пиквик. – Разрешите мне представить автору «Издыхающей лягушки» моих друзей – мистер Тапмен, мистер Уинкль, мистер Снодграсс.
   Очень немногие, кроме тех, кто испытал это на себе, знают, как трудно кланяться в зеленых бархатных штанишках, узкой куртке и высокой шапке, или в голубых атласных буфах и белом шелковом трико, или в коротких вельветовых штанах и сапогах с отворотами, когда все эти принадлежности туалета сшиты не по мерке и нимало не приспособлены друг к другу и к фигуре, которую облекают. Никто еще не видывал таких судорог, от которых скрючился мистер Тапмен, старавшийся держаться свободно и грациозно, и таких замысловатых поз, какие принимали его костюмированные друзья.
   – Мистер Пиквик, – сказала миссис Лио Хантер, – вы должны дать мне слово, что не будете отходить от меня в течение всего дня. Здесь сотни людей, которых я во что бы то ни стало должна вам представить.
   – Вы очень любезны, сударыня, – отвечал мистер Пиквик.
   – Во-первых, вот мои девчурки, я о них почти забыла, – продолжала Минерва, небрежно указывая на двух великовозрастных девиц, одну лет двадцати, другую года на два старше, одетых в детские платьица – для того ли чтобы им казаться юными, или для того, чтобы их мамаша казалась моложе, этого пункта мистер Пиквик нам не разъясняет.
   – Они премиленькие, – заметил мистер Пиквик, когда представленные ему малютки удалились.
   – Они очень похожи на свою маму, сэр, – величественно изрек мистер Потт.
   – Ах вы проказник! – воскликнула миссис Лио Хантер, игриво хлопнув редактора веером по руке. (Минерва была с веером!)
   – Ну, конечно, дорогая моя миссис Хантер, – сказал мистер Потт, состоявший в Логовище на ролях присяжного трубача. – Вы прекрасно знаете, что в прошлом году, когда ваш портрет появился на выставке Королевской академии, все спрашивали, чей это портрет – ваш или вашей младшей дочери; вы так похожи друг на друга, что различить вас немыслимо.
   – Хорошо, пусть будет так, но зачем это повторять при чужих? – сказала миссис Лио Хантер, еще раз ударив веером дремлющего льва «Итенсуиллской газеты».
   – Граф, граф! – вдруг взвизгнула она, обращаясь к проходившему мимо субъекту в иностранном мундире и с огромными баками.
   – А? Ви меня зовете? – оглянулся граф.
   – Я хочу познакомить двух поистине умных людей, – сказала миссис Лио Хантер. – Мистер Пиквик, позвольте вас представить графу Сморлторку!
   Затем она быстро шепнула мистеру Пиквику:
   – Знатный иностранец… собирает материалы для большой работы об Англии… Гм!.. Граф Сморлторк, мистер Пиквик.
   Мистер Пиквик с подобающим почтением приветствовал столь великого человека, а граф вытащил записную книжку.
   – Как ви сказали, миссис Хант? – осведомился он, милостиво улыбаясь восхищенной миссис Лио Хантер. – Пиг-Виг или Биг-Виг?.. Так зовете ви… адвокаты… Понимаю, именно Биг-Виг… Большой парик [133 - Большой парик – длинный парик, по традиции носимый в Англии государственными судьями и адвокатами при исполнении обязанностей; гротескный иностранец, гость миссис Хантер, спутал, по созвучию, фамилию «Пиквик» и Big Wig – большой парик – и счел Пиквика профессиональным юристом.]. – И граф собирался занести мистера Пиквика в свою книжечку как джентльмена из тех что носят длинные мантии и фамилия которого произошла от его профессиональных занятий, но тут вмешалась миссис Лио Хантер.
   – Нет, нет, граф, – сказала она. – Пиквик.
   – А, понимаю, – ответил граф. – Пик – имя, Вике – фамилия. Хорошо, очень хорошо, – Пик Вике. Как поживаете, Вике?
   – Благодарю вас, прекрасно, – с обычной своей любезностью отвечал мистер. Пиквик. – Давно ли вы в Англии?
   – Давно… очень давно… больше две недели.
   – И долго еще пробудете здесь?
   – Одна неделя.
   – Вам придется поработать, – с улыбкой заметил мистер Пиквик, – чтобы собрать за это время все нужные материалы. – Э, они собрались, – объявил граф.
   – Вот как! – удивился мистер Пиквик.
   – Здесь! – добавил граф, многозначительно хлопнув себя по лбу. – Дома большая книга… полная от заметок… музыка, живопись, наука, поэзия, политик – все.
   – Слово «политика», сэр, – сказал мистер Пиквик, – заключает в себе целую науку немалого значения…
   – А! – воскликнул граф, снова извлекая книжечку. – Очень хорошо… прекрасные слова начать главу. Глава сорок семь: Политик. Слово «политик» выключает собой…
   И в книжечку графа Сморлторка было занесено замечание мистера Пиквика с теми вариациями, какие подсказывала пылкая фантазия графа или недостаточное знание языка.
   – Граф! – начала миссис Лио Хантер.
   – Миссис Хант? – отозвался граф.
   – Вот это мистер Снодграсс, друг мистера Пиквика и поэт.
   – Постой! – воскликнул граф, снова хватаясь за книжечку. – Раздел – поэзия… глава: Друзья от литература… фамилия – Сноуграс. Очень хорошо. Был представленный Сноуграс… великий поэт, друг Пика Цикса… через миссис Хант, который написал второе сладкое стихотворение. Как его имя? Лягушка… Изнывающий лягушка… хорошо, очень хорошо.
   И граф спрятал записную книжку и удалился с поклонами и приветствиями, очень довольный тем, что ему удалось пополнить запас сведений столь важным и ценным материалом.
   – Чудесный человек – граф Сморлторк! – сказала миссис Лио Хантер.
   – Трезвый философ, – добавил мистер Потт.
   – Ум ясный и проницательный, – продолжал мистер Снодграсс.
   Хор гостей подхватил хвалебную песнь в честь графа Сморлторка и, глубокомысленно покачивая головами, провозгласил:
   – Оч-чень!
   Так как восхищение, вызванное графом Сморлторком, было весьма велико, то и чествовали бы его, быть может, до конца празднества, если бы четыре певца из неведомой страны не выстроились для живописности перед маленькой яблоней и не начали петь свои национальные песни, которые, по-видимому, особых трудностей для исполнения не представляли, ибо весь секрет их как будто заключался в том, что три певца из неведомой страны должны были стонать, а четвертый – ныть. По окончании этого интересного концерта, вызвавшего громкие аплодисменты всего общества, какой-то подросток начал пролезать между перекладинами стула, прыгал через него и проползал под ним, катался с ним по земле и проделывал решительно, все, только, не сидел на нем, затем сделал галстук из собственных ног и обвязал его вокруг шеи, после чего демонстрировал, с какою легкостью можно придать человеческому существу сходство с раздувшейся жабой, – все эти подвиги вызвали восторг и изумление собравшихся зрителей.
   Вслед за сим послышался голос миссис Потт, невнятно чирикавшей нечто, названное из вежливости романсом. Все это строго соответствовало классическому стилю и роли, ибо Аполлон сам был композитором, а композиторы очень редко умеют исполнять произведении как свои, так и чужие. Затем воспоследовала декламация миссис Лио Хантер, читавшей прославленную «Оду издыхающей лягушке», которую она повторила на бис и прочла бы и в третий раз, если бы большинство гостей, по мнению коих давным-давно наступило время слегка перекусить, не заявило, что злоупотреблять добротой миссис Лио Хантер поистине постыдно. И хотя миссис Лио Хантер изъявила полную готовность еще раз декламировать оду, ее добрые и заботливые друзья и слышать об этом не хотели; а когда распахнулась дверь столовой, все, кто бывал здесь раньше, устремились туда с величайшей поспешностью; у миссис Лио Хантер было заведено посылать приглашения ста персонам, а завтрак готовить на пятьдесят, или, иными словами, кормить только самых выдающихся львов и предоставлять менее значительным зверям самим заботиться о себе.
   – Где же мистер Потт? – спросила миссис Лио Хантер, разместив вокруг себя упомянутых львов.
   – Я – здесь! – отозвался редактор из отдаленнейшего конца комнаты, где для него не было никаких надежд на завтрак, если хозяйка о нем не позаботится.
   – Не хотите ли пожаловать сюда?
   – Ах, прошу вас, не беспокойтесь о нем, – самым любезным тоном сказала миссис Потт, – вы создаете себе ненужные хлопоты, миссис Хантер. Ведь тебе и там очень хорошо, не правда ли, дорогой мой?
   – Конечно, милочка, – с мрачной улыбкой отвечал несчастный мистер Потт.
   Увы, что толку от кнута! Мощная рука, которая с такой нечеловеческой силой обрушивалась на общественные репутации, была парализована властным взглядом миссис Потт.
   Миссис Лио Хантер с торжеством оглядела собравшихся. Граф Сморлторк деловито отмечал в своей записной книжке поданные блюда; мистер Тапмен угощал нескольких львиц салатом из омаров, превосходя грацией всех известных доселе разбойников; мистер Снодграсс, срезав молодого джентльмена, который резал авторов на страницах «Итенсуиллской газеты», был поглощен страстной дискуссией с молодой леди, которая «делала» поэзию; а мистер Пиквик старался угодить всем и каждому. Казалось, избранное общество было в полном составе, как вдруг мистер Лио Хантер – на чьей обязанности в таких случаях было стоять у дверей и разговаривать с менее важными особами, – мистер Лио Хантер возвестил:
   – Дорогая моя, здесь мистер Чарльз Фиц-Маршалл!
   – Ах, боже мой, – воскликнула миссис Лио Хантер, – с каким нетерпением я его ждала! Пожалуйста, потеснитесь, дайте пройти мистеру Фиц-Маршаллу. Дорогой мой, скажите мистеру Фиц-Маршаллу, чтобы он сейчас же подошел ко мне, я его побраню за то, что он так опоздал.
   – Иду, сударыня, – раздался голос. – Спешу по мере сил – толпы народа – комната переполнена – трудная работа – весьма!
   Нож и вилка выпали из рук мистера Пиквика. Он посмотрел через стол на мистера Тапмена, который тоже выронил нож и вилку и имел такой вид, словно без дальнейших разговоров готов провалиться сквозь землю.
   – А! – слышался голос, когда обладатель его прокладывал себе дорогу между последними двадцатью пятью турками, офицерами, рыцарями и Карлами Вторыми, которые отделяли его от стола. – Настоящий каток для белья – патент Бейкера – ни одной морщинки на костюме после такого тискания – выгладят белье, пока дойду, – ха-ха, идея недурная – впрочем, довольно необычно, утюжат на тебе самом – мучительная процедура – весьма!
   Произнося эти отрывочные фразы, молодой человек в форме морского офицера проложил себе путь к столу, и перед пораженными пиквикистами предстал собственной своей персоной мистер Альфред Джингль.
   Злодей едва успел пожать протянутую руку миссис Лио Хантер, когда глаза его встретились с негодующими очками мистера Пиквика.
   – Вот те на! – воскликнул Джингль. – Совсем забыл – распоряжения форейтору – сейчас отдам – вернусь через минуту.
   – Мистер Фиц-Маршалл, лакей или мистер Хантер сделают это в одну секунду, – заметила миссис Лио Хантер.
   – Нет, нет – я сам – один момент! – возразил Джингль.
   С этими словами он исчез и толпе.
   – Разрешите нас спросить, сударыня, – сказал возбужденно мистер Пиквик, вставая с места, – кто этот молодой человек и где он проживает?
   – Это богатый джентльмен, мистер Пиквик, – отвечала миссис Лио Хантер, – с которым я очень хочу вас познакомить. Граф будет от него в восторге.
   – Да, да, – поспешно проговорил мистер Пиквик, – а проживает он…
   – В настоящее время в Бери, в гостинице «Ангел».
   – В Бери?
   – В Бери Сент Эдмондс [134 - Бери-Сент-Эдмондс – городок на западе графства Саффок, известный развалинами огромного монастыря, построенного в XI веке.], в нескольких милях отсюда. Ах, боже мой, мистер Пиквик, неужели вы хотите нас покинуть? Нет, нет, мистер Пиквик, право же, вы не можете уйти так рано!
   По задолго до того, как миссис Лио Хантер произнесла последние слова, мистер Пиквик ринулся сквозь толпу и добрался до сада, где в скором времени присоединился к нему мистер Тапмен, следовавший по пятам за своим другом.
   – Бесполезно! – сказал мистер Тапмен. – Он ушел!
   – Знаю! – отозвался мистер Пиквик. – И последую за ним.
   – Последуете за ним! Куда? – осведомился мистер Тапмен.
   – В гостиницу «Ангел», в Бери, – с живостью ответил мистер Пиквик. – Откуда нам знать, кого он там обманывает? Однажды он уже обманул достойного человека, и мы, хотя и не по своей вине, были тому причиной. Но больше он никого не обманет, поскольку это от меня зависит. Я его разоблачу… Сэм! Где же мой слуга?
   – Я здесь, сэр! – отозвался мистер Уэллер, выходя из уединенного местечка, где он смаковал бутылку мадеры, которую часа два назад утащил со стола, накрытого к завтраку. – Ваш слуга здесь, сэр. Горд титулом, как говорил Живой шкилет, когда его показывали публике.
   – Немедленно следуйте за мной! – приказал мистер Пиквик. – Тапмен, если я задержусь в Бери, вы можете ко мне приехать, когда я напишу. А пока до свиданья!
   Возражать не имело смысла. Мистер Пиквик был возбужден, и решение его принято. Мистер Тапмен вернулся к своим приятелям и через час утопил воспоминания о мистере Альфреде Джингле или мистере Чарльзе Фиц-Маршалле, и в бутылке шампанского и в веселой кадрили. А в это время мистер Пиквик и Сэм Уэллер, сидя на крыше пассажирской кареты, с каждой минутой поглощали пространство, отделявшее их от доброго старого города Бери Сент Эдмондс.


   ГЛАВА XVI,
   слишком изобилующая приключениями, чтобы можно были кратко их изложить

   Нет такого месяца в году, когда бы лик природы был прекраснее, чем в августе. Много прелести есть у весны, и май – лучезарный месяц цветов, но чары этого времени года подчеркнуты контрастом с зимней порой. У августа нет такого преимущества. Он приходит, когда мы помним только о ясном небе, зеленых полях и душистых цветах, когда воспоминание о снеге, льде и холодных ветрах стерлось в памяти так же, как исчезли они с лица земли, – и все-таки какое это чудесное время! Во фруктовых садах и на нивах звенят голоса тружеников, деревья клонятся под тяжестью сочных плодов, пригибающих ветви к земле, а хлеба, красиво связанные в снопы или волнующиеся от малейшего дуновения ветерка, словно задабривающие серп, окрашивают пейзаж в золотистые тона. Как будто мягкая томность окутывает всю землю; и кажется, будто влияние этого времени года распространяется даже на телегу, – только глаз замечает замедленное ее движение по сжатому полю, но ни один резкий звук не касается слуха.
   Когда карета быстро катится мимо полей и фруктовых садов, окаймляющих дорогу, группы женщин и детей, наполняющих решета плодами или подбирающих разбросанные колосья, на секунду отрываются от работы и, заслоняя смуглые лица загорелыми руками, смотрят с любопытством на путешественников, а какой-нибудь здоровый мальчуган – он слишком мал для работы, но такой проказник, что его нельзя оставить дома, – выкарабкивается из корзины, куда его посадили для безопасности, и барахтается и визжит от восторга. Жнец прерывает работу и стоит, сложа руки, глядя на несущийся мимо экипаж; а рабочие лошади бросают на красивую упряжку сонный взгляд, который говорит так ясно, как только может быть ясен взгляд лошади: «Поглазеть на это очень приятно, но медленная ходьба по тучной земле в конце концов лучше, чем такая жаркая работа на пыльной дороге». На повороте дороги вы оглядываетесь. Женщины и дети вернулись к работе; снова согнулась спина жнеца; плетутся клячи, и снова все пришло в движение.
   Такое зрелище не могло не повлиять на прекрасно дисциплинированный ум мистера Пиквика. Сосредоточившись на решении разоблачать истинную природу гнусного Джингля везде, где бы тот ни осуществлял свои мошеннические замыслы, он сидел сначала молчаливый и задумчивый, измышляя наилучшие средства для достижения цели. Постепенно внимание его начали привлекать окружающие предметы; и, наконец, поездка стала доставлять ему такое удовольствие, словно он ее предпринял ради приятнейшей цели.
   – Чудесный вид, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Почище дымовых труб, сэр, – отвечал мистер Уэллер, притронувшись к шляпе.
   – Пожалуй, вы за всю свою жизнь, Сэм, только и видели, что дымовые трубы, кирпичи да известку, – с улыбкой произнес мистер Пиквик.
   – Я не всегда был коридорным, сэр, – покачав головой, возразил мистер Уэллер. – Когда-то я работал у ломовика.
   – Давно это было? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – А вот как вышвырнуло меня вверх тормашками в мир поиграть в чехарду с его напастями, – ответил Сэм. – Поначалу я работал у разносчика, потом у ломовика, потом был рассыльным, потом коридорным. А теперь я – слуга джентльмена. Может быть, настанет когда-нибудь время, и сам буду джентльменом с трубкой во рту и беседкой в саду. Кто знает? Я бы не удивился.
   – Да вы философ, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Должно быть, это у нас в роду, сэр, – ответил мистер Уэллер. – Мой отец очень налегает теперь на это занятие. Мачеха ругается, а он свистит. Она приходит в раж и ломает ему трубку, а он выходит и приносит другую. Она визжит во всю глотку и – в истерику, а он преспокойно курит, пока она не придет в себя. Это философия, сэр, не правда ли?
   – Во всяком случае, очень недурная замена, – смеясь, ответил мистер Пиквик. – Должно быть, она вам сослужила службу, Сэм, в вашей беспокойной жизни?
   – Сослужила, сэр! – воскликнул Сэм. – Что и говорить! Когда я удрал от разносчика, а к ломовику еще не нанялся, я две недели жил в немеблированных комнатах.
   – В немеблированных комнатах? – переспросил мистер Пиквик.
   – Да… под арками моста Ватерлоо. Прекрасное место, чтобы поспать… Десять минут ходьбы от всех общественных учреждений, а если и можно что-нибудь сказать против него, так только одно: ситивация чересчур воздушная. Диковинные вещи я там видел!
   – Этому я охотно верю, – сказал мистер Пиквик, весьма заинтересованный.
   – Такие вещи, сэр, – продолжал мистер Уэллер, – которые проникли бы в ваше доброе сердце и пронзили бы его насквозь. Регулярных бродяг вы там не увидите, будьте спокойны, они умеют устраивать свои дела. Нищие помоложе, мужчины и женщины, – те, что еще не продвинулись в своей профессии, – проживают там иногда; а обыкновенно в темные закоулки таких заброшенных мест забиваются умирающие с голоду, бездомные люди – жалкие люди, которым двухпенсовая веревка не по карману.
   – Сэм, что это за двухпенсовая веревка? – осведомился мистер Пиквик.
   – Двухпенсовая веревка, сэр, – ответил мистер Уэллер, – это попросту дешевая ночлежка, по два пенса за койку.
   – Почему же постель называется – веревкой? – спросил мистер Пиквик.
   – Да благословит бог вашу невинность, сэр, не в этом дело, – ответил Сэм. – Когда леди и джентльмены, которые содержат этот отель, только начинали дело, они делали постели на полу, но это, знаете ли, невыгодно, потому что ночлежники валялись полдня, вместо того чтобы скромно выспаться на два пенса. Ну, а теперь хозяева протягивают во всю длину комнаты две веревки, футов шесть одна от другой и фута три от пола, а постели делаются из полотнищ грубой материи, натянутых на веревки.
   – Вот как! – сказал мистер Пиквик.
   – Именно так! – подтвердил мистер Уэллер. – Выдумка отменная. Утром в шесть часов веревки с одного конца отвязывают, и ночлежники валятся все на пол. Ну, значит, сразу просыпаются, очень спокойно встают и убираются! Прошу прощения, сэр, – сказал Сэм, внезапно прерывая свою болтовню, – это Бери Сент Эдмондс?
   – Да, – ответил мистер Пиквик.
   Карета загрохотала по прекрасно вымощенным улицам красивого города, на вид – процветающего и чистенького, и остановилась перед большой гостиницей, помещавшейся на широкой улице, почти напротив старого аббатства.
   – А это «Ангел»! – сказал мистер Пиквик, взглянув вверх. – Мы здесь выйдем, Сэм. Но необходимо соблюдать некоторую осторожность. Займите номер и не называйте моей фамилии. Понимаете?
   – Будьте благонадежны, сэр! – хитро подмигнув, ответил мистер Уэллер, и, вытащив чемодан мистера Пиквика из заднего ящика кареты, куда он второпях был брошен, когда они заняли места в итенсуиллской карете, мистер Уэллер исчез, чтобы исполнить распоряжение. Номер был тотчас снят, и мистер Пиквик был введен без промедления.
   – Теперь, Сэм, – сказал мистер Пиквик, – нам прежде всего следовало бы…
   – Заказать обед, сэр, – подсказал мистер Уэллер. – Уже очень поздно, сэр.
   – Верно! – сказал мистер Пиквик, взглянув на часы. – Вы правы, Сэм.
   – И если разрешите вам посоветовать, сэр, – добавил мистер Уэллер, – я бы после этого хорошенько отдохнул за ночь и до утра не стал бы наводить справки об этом пройдохе. Ничто так не освежает, как сон, сэр, как сказала служанка, собираясь выпить полную рюмку опия.
   – Думаю, что вы правы, Сэм, – сказал мистер Пиквик. – Но сначала я должен удостовериться, что он в этом доме и не собирается уехать.
   – Предоставьте это мне, сэр, – сказал Сэм. – Разрешите заказать для вас сытный обед – и навести справки внизу, пока его приготовят; я, сэр, могу в пять минут выудить любой секрет у коридорного.
   – Так и поступите, – сказал мистер Пиквик, и мистер Уэллер немедленно удалился.
   Через полчаса мистер Пиквик сидел за весьма удовлетворительным обедом, а через три четверти часа мистер Уэллер вернулся с известием, что мистер Чарльз Фиц-Маршалл приказал оставить за ним его комнату впредь до дальнейших распоряжений. Он собирался провести вечер в гостях, где-то по соседству, велел коридорному не ложиться до его возвращения, а своего слугу взял с собой.
   – Теперь, сэр, – заявил мистер Уэллер, закончив свое донесение, – если мне удастся потолковать поутру с этим-вот слугою, он все мне расскажет о своем хозяине.
   – Почему вы так думаете? – спросил мистер Пиквик.
   – Помилуй бог, сэр, на то и существуют слуги! – ответил мистер Уэллер.
   – Ах да, я об этом забыл, – сказал мистер Пиквик. – Хорошо.
   – Тогда вы решите, как поступить, сэр, и мы соответственно начнем действовать.
   По-видимому, этот план был наилучший, и в конце концов на нем остановились. Мистер Уэллер, с разрешения своего хозяина, отправился провести вечер по собственному усмотрению; вскоре затем он был единогласно избран собравшейся компанией на председательское место в распивочной, на каковом почетном посту снискал такое расположение джентльменов завсегдатаев, что взрывы хохота и одобрения проникали в спальню мистера Пиквика и сократили по меньшей мере на три часа его нормальный отдых.
   Рано поутру, когда мистер Уэллер разгонял последние остатки возбуждения, вызванного вечерним пиршеством, при посредстве душа за полпенни (соблазнив предложением этой монеты молодого джентльмена, пристроенного к конюшенному ведомству, окатывать ему из насоса голову и лицо, пока он окончательно не оправится), его внимание было привлечено молодым человеком в ливрее цвета шелковицы, который сидел на скамейке во дворе и читал, по-видимому, сборник гимнов с видом глубоко сосредоточенным; тем не менее время от времени он поглядывал украдкой на человека под насосом, как будто заинтересованный его операциями.
   «Ну и чудной парень, как я погляжу!» – подумал мистер Уэллер, как только встретил взгляд незнакомого человека в шелковичной ливрее, у которого было широкое, желтое, некрасивое лицо, глубоко запавшие глаза и гигантская голова, с которой свисали космы гладких черных волос. «Ну и чудной же парень!» – подумал мистер Уэллер, подумал и продолжал умываться, размышляя уже о другом.
   Однако молодой человек упорно переводил взгляд со своей книги гимнов на Сэма и с Сэма на книгу гимнов, как будто хотел начать разговор. Тогда Сэм, чтобы дать повод к этому, спросил, фамильярно кивая ему:
   – Как поживаете, командир?
   – Я счастлив, что могу сказать – прекрасно, сэр, – неторопливо и вдумчиво ответил молодой человек, закрывая книгу. – Надеюсь, и вы также, сэр?
   – Ну, не чувствуй я себя, как ходячая бутылка бренди, я бы тверже держался сегодня на ногах, – ответил Сэм. – Вы стоите в этой гостинице, старина?
   Шелковичный субъект отвечал утвердительно.
   – Почему вас не было вчера с нами? – осведомился Сэм, вытирая лицо полотенцем. – Вы как будто весельчак… на вид общительны, как живая форель в липовой корзинке, – добавил мистер Уэллер про себя.
   – Вчера мы с хозяином были в гостях, – отвечал незнакомец.
   – Как его зовут? – полюбопытствовал мистер Уэллер, сильно раскрасневшись от внезапного волнения и упражнения с полотенцем.
   – Фиц-Маршалл, – ответил шелковичный субъект.
   – Дайте вашу руку, – сказал мистер Уэллер, подходя к нему, – я хочу с вами познакомиться. Мне правится ваше лицо.
   – Это очень странно, – простодушно заметил шелковичный субъект. – Мне ваше так понравилось, что я хотел заговорить с вами, как только увидел вас под насосом.
   – Да ну?
   – Честное слово. Ну, не чудно ли это?
   – Очень удивительно, – сказал Сэм, мысленно радуясь податливости незнакомца. – Как вас зовут, патриарх?
   – Джоб.
   – Какое прекрасное имя! Единственное, насколько мне известно, от которого нет уменьшительного. А дальше как?
   – Троттер, – сказал незнакомец. – А вас как?
   Сэм хранил в памяти наставления хозяина и ответил:
   – Меня зовут Уокер [135 - Уокер – фамилия, которой Сэм отрекомендовался, имеет несколько значений: она может значить «пешеход», а также «шутишь?», «ой ли?!» и др. Смысл его остроты раскрывается только в связи со значением фамилии, которой отрекомендовался незнакомец: «Троттер» – рысак.], моего хозяина – Уилкинс. Не хотите ли промочить сейчас горло, мистер Троттер?
   Мистер Троттер согласился на это приятное предложение и, опустив книгу в карман, отправился вместе с мистером Уэллером в распивочную, где они вскоре занялись обсуждением веселящего напитка, составленного путем смешения в оловянном сосуде определенного количества британского джина с ароматной эссенцией гвоздики.
   – Хорошее у вас место? – полюбопытствовал Сэм, вторично наполняя стакан своего собутыльника.
   – Плохое, – сказал Джоб, причмокивая губами, – очень плохое.
   – Да что вы! – сказал Сэм.
   – Верно. Хуже всего то, что мой хозяин собирается жениться.
   – Не может быть!
   – Но это так, и еще хуже то, что он собирается удрать с ужасно богатой наследницей из пансиона.
   – Ну и дракон! – воскликнул Сэм – снова наполняя стакан приятелю. – Должно быть, какой-нибудь пансион здесь, в городе?
   Хотя этот вопрос был задан самым небрежным тоном, какой только можно вообразить, мистер Джоб Троттер ясно показал жестами, что от него не укрылось желание нового друга выудить ответ. Он осушил стакан, посмотрел таинственно на приятеля, подмигнул по очереди своими крошечными глазками и сделал движение рукой, словно приводил в действие воображаемый, насос, тем самым давая понять, что, по его (мистера Троттера) соображению, мистер Сэмюел Уэллер хочет нечто из него выкачать.
   – Нет, нет, – сказал в заключение мистер Троттер, – об этом не говорят первому встречному. Это секрет… большой секрет, мистер Уокер.
   Сказав это, шелковичный субъект перевернул стакан вверх дном, дабы напомнить своему приятелю, что ему нечем утолить жажду. Сэм понял намек и, оценив деликатность, с какою он был сделан, приказал вновь наполнить оловянный сосуд. Глазки шелковичного субъекта засверкали.
   – Так это секрет? – проговорил Сэм.
   – Похоже на то, – ответил шелковичный субъект, с довольной миной потягивая свой напиток.
   – Должно быть, ваш хозяин очень богат? – сказал Сэм.
   Мистер Троттер улыбнулся и, держа стакан в левой руке, правой раза четыре похлопал по карману своих шелковичных невыразимых, давая этим понять, что его хозяин мог бы сделать то же самое, никого не потревожив звоном монеты.
   – А, вот оно что! – сказал Сэм.
   Шелковичный субъект многозначительно кивнул.
   – Ну, а не сдается ли вам, старина, – продолжал мистер Уэллер, – что вы окажетесь сущим негодяем, если позволите своему хозяину провести молодую леди?
   – Я это знаю, – сказал Джоб Троттер, обращая к своему собеседнику удрученную физиономию и тихонько охая. – Я это знаю, и вот это-то меня больше всего сокрушает. Но что же мне делать?
   – Что делать! – воскликнул Сэм. – Открыть все начальнице и выдать своего хозяина.
   – Кто мне поверит? – возразил Джоб Троттер. – Молодая леди считается образцом невинности и скромности. Она станет это отрицать, мой хозяин тоже. Кто мне поверит? Я потеряю место, и меня обвинят в заговоре или еще в чем-нибудь. Вот все, что я получу за доброе побуждение.
   – Это смахивает на правду, – задумчиво сказал Сэм, – да, пожалуй, смахивает на правду.
   – Если бы я знал какого-нибудь почтенного джентльмена, который взялся бы за это дело, – продолжал мистер Троттер, – тогда у меня была бы надежда помешать побегу, но тут, мистер Уокер, опять та же загвоздка. В этом чужом городе я ни одного джентльмена не знаю, да если бы и знал, десять против одного, что он не поверит моему рассказу.
   – Пойдемте со мной! – воскликнул Сэм, внезапно вскакивая и хватая шелковичного субъекта за руку. – Мой хозяин – вот кто вам нужен.
   И, преодолев слабое сопротивление со стороны Джоба Троттера, Сэм повел своего новообретенного друга в комнату мистера Пиквика, которому представил его вместе с кратким изложением диалога, только что нами приведенного.
   – Мне очень жалко предавать моего хозяина, сэр, – сказал Джоб Троттер, прикладывая к глазам розовый клетчатый носовой платочек величиною не больше шести квадратных дюймов.
   – Такие чувства делают вам честь, – заметил мистер Пиквик, – но тем не менее это ваш долг.
   – Знаю, что это мой долг, сэр, – согласился Джоб с большим чувством. – Нам всем следовало бы исполнять свой долг, сэр, и я смиренно стараюсь исполнить свой, сэр, но это тяжелое испытание – предать хозяина, сэр, чье платье вы носите и чей хлеб едите, хотя бы он был мошенник, сэр.
   – Вы очень хороший человек, – сказал глубоко растроганный мистер Пиквик, – честный человек.
   – Ну-ну! – вмешался Сэм, который взирал на слезы мистера Троттера с заметным нетерпением. – Прекратите эту-вот поливку. Толку от нее не будет никакого.
   – Сэм, – укоризненно сказал мистер Пиквик, – я с сожалением замечаю, что вы не питаете никакого уважения к чувствам этого молодого человека.
   – Чувства у него отличные, сэр, – отвечал мистер Уэллер, – очень даже прекрасные, и просто жалость, если он их зря растратит, вот я и думаю, что лучше бы он их припрятал в своей груди и не давал им превращаться в горячую воду, особливо если нет от них никакого толку. Слезы никогда еще часов не заводили и паровой машины не двигали. В следующий раз, как пойдете в гости, молодой человек, набейте этими-вот мыслями свою трубку, а сейчас спрячьте-ка в карман этот кусок розовой бумажной материи. Не так уж он красив, чтобы вы им размахивали, как канатный плясун.
   – Мой слуга по-своему прав, – сказал мистер Пиквик, обращаясь к Джобу, – хотя его манера выражать свое мнение грубовата, а иной раз непонятна.
   – Он, сэр, совершенно прав, – заявил мистер Троттер, – я больше не буду распускаться.
   – Отлично, – сказал мистер Пиквик. – Ну, а где же находится этот пансион?
   – Это большой старый дом из красного кирпича в самом предместье, сэр, – отвечал Джоб Троттер.
   – А когда этот гнусный замысел будет приведен в исполнение? – продолжал мистер Пиквик. – Когда должен состояться побег?
   – Сегодня ночью, сэр, – ответил Джоб.
   – Сегодня ночью! – воскликнул мистер Пиквик.
   – В эту самую ночь, сэр, – отвечал Джоб Троттер. – Вот что меня так тревожит.
   – Надо немедленно принять меры! – заявил мистер Пиквик. – Я сейчас же повидаюсь с начальницей заведения.
   – Прошу прощенья, сэр, но такие действия ни к чему не приведут, – возразил Джоб.
   – Почему? – осведомился мистер Пиквик.
   – Мой хозяин, сэр, очень хитрый человек.
   – Я это знаю, – сказал мистер Пиквик.
   – И он так обвился вокруг сердца старой леди, сэр, – продолжал Джоб, – что она ничему плохому о нем не поверит, даже если вы станете на колени и будете клясться, в особенности раз у вас нет никаких доказательств, кроме слов слуги, о котором она может знать только то (а мой хозяин непременно так скажет), что он был рассчитан за какую-то провинность и делает это в отместку.
   – Что же в таком случае предпринять? – спросил мистер Пиквик.
   – Старую леди ничем не убедишь, если он не будет захвачен при побеге, сэр, – ответил Джоб.
   – Все эти старые кошки непременно хотят удариться головой об жернов, – заметил в скобках мистер Уэллер.
   – Но я боюсь, что это чрезвычайно трудно – захватить его при побеге, – сказал мистер Пиквик.
   – Не знаю, сэр, – сказал мистер Троттер, на секунду призадумавшись. – Мне кажется, это можно было бы сделать очень просто.
   – Как? – задал вопрос мистер Пиквик.
   – Да мой хозяин и я договорились с двумя служанками, и в десять часов они нас спрячут в кухне. Когда в доме все улягутся спать, мы выйдем из кухни, а молодая леди выйдет из своей спальни. Дорожная карета будет ждать, и мы тотчас укатим.
   – Ну? – сказал мистер Пиквик.
   – Ну, вот я и подумал, сэр, что если бы вы поджидали в саду, один…
   – Один, – повторил мистер Пиквик. – Почему один?
   – Старая леди, понятно, будет недовольна, – ответил Джоб, – если такое неприятное открытие произойдет на глазах посторонних и лишних людей. Да и молодая леди, сэр, – подумайте об ее чувствах!
   – Вы совершенно правы, – сказал мистер Пиквик. – Это соображение свидетельствует о деликатности ваших чувств. Продолжайте. Вы совершенно правы.
   – Так вот, сэр, я и подумал, что, если вы подождете один в саду и я вас впущу ровно в половине двенадцатого через дверь в конце коридора, выходящую в сад, вы поспеете как раз вовремя и поможете мне разрушить замыслы этого дурного человека, к которому я, по несчастью, попал в лапы.
   Мистер Троттер глубоко вздохнул.
   – Не огорчайтесь по этому поводу, – сказал мистер Пиквик. – Будь у него хоть крупица той деликатности, которая отличает вас, невзирая на ваше скромное положение, я бы еще мог возлагать на него некоторые надежды.
   Джоб Троттер низко поклонился, и, несмотря на замечания мистера Уэллера, слезы снова выступили у него на глазах.
   – Никогда еще не видывал такого парня, – сказал Сэм. – Будь я проклят, если у него в голове нет водопровода, который всегда работает.
   – Сэм, придержите язык, – сказал мистер Пиквик очень строго.
   – Слушаю, сэр, – отвечал мистер Уэллер.
   – Мне этот план не нравится, – сказал мистер Пиквик после глубокого размышления. – Почему бы мне не снестись с друзьями молодой леди?
   – Потому что они живут в ста милях отсюда, сэр, – ответил Джоб Троттер.
   – Вот так загвоздка! – сказал мистер Уэллер в сторону.
   – Ну, а этот сад? – продолжал мистер Пиквик. – Как я туда проберусь?
   – Ограда очень низкая, сэр, а ваш слуга поможет вам взобраться.
   – Мой слуга поможет мне взобраться, – машинально повторил мистер Пиквик. – А вы наверное будете возле той двери, о которой говорите?
   – Ошибки быть не может, сэр, там только одна дверь, которая выходит в сад. Постучите в нее, когда услышите бой часов, и я тотчас открою.
   – Мне этот план не нравится, – повторил мистер Пиквик, – но, раз я другого не могу придумать и раз на карту поставлено счастье всей жизни молодой леди, я согласен. Я буду там.
   Таким образом, во второй раз природная доброта мистера Пиквика вовлекла его в предприятие, от которого он с великой охотой держался бы в стороне.
   – Как называется этот дом? – спросил мистер Пиквик.
   – Вестгет-Хаус, сэр. Вы повернете немного вправо, когда дойдете до конца города, дом стоит особняком, в стороне от дороги, на воротах – медная доска с названием.
   – Я его знаю, – сказал мистер Пиквик. – Я обратил на него внимание раньше, когда был в этом городе. Можете на меня положиться.
   Мистер Троттер отвесил еще один поклон и хотел удалиться, а мистер Пиквик сунул ему в руку гинею.
   – Вы славный малый, – сказал мистер Пиквик, – я восхищаюсь вашим добрым сердцем. Не благодарите. Помните: одиннадцать часов.
   – Будьте спокойны, не забуду, сэр, – отвечал Джоб Троттер.
   С этими словами он вышел из комнаты в сопровождении Сэма.
   – Послушайте, – сказал тот, – совсем не плохая штука – это-вот хныканье. За такую хорошую плату я готов плакать, как водосточная труба в ливень. Как вы это проделываете?
   – Это исходит от сердца, мистер Уокер, – торжественно ответил Джоб. – Прощайте, сэр.
   «Чудак слабонервный, а все-таки мы из него вытянули все», – подумал мистер Уэллер, когда Джоб удалился.
   О том, что думал мистер Троттер, мы сказать с точностью не можем, ибо сие нам неведомо.
   Прошел день, настал вечер, и около десяти часов Сэм Уэллер доложил, что мистер Джингль и Джоб вышли вместе, что их вещи уложены и что они заказали карету. Заговор, по-видимому, приводится в исполнение по плану, изложенному мистером Троттером.
   Пробило половина одиннадцатого – время, когда мистеру Пиквику надлежало приступить к исполнению деликатной миссии. От предложенного Сэмом пальто он отказался, чтобы не было никаких помех при перелезании через ограду, и отправился в путь, сопровождаемый своим слугой.
   Луна взошла, но скрывалась за облаками. Была прекрасная сухая ночь, по удивительно темная. Тропинки, изгороди, поля, дома и деревья были окутаны тьмой. Было жарко и душно, зарницы слабо вспыхивали над линией горизонта, и только они одни оживляли тусклый сумрак, все обволакивавший, – не слышно было никаких звуков, кроме отдаленного лая какой-то беспокойной собаки.
   Они нашли дом, прочитали медную табличку, обошли вокруг ограды и остановились там, где кончался сад.
   – Вы вернетесь в гостиницу, Сэм, когда поможете мне перелезть, – сказал мистер Пиквик.
   – Слушаю, сэр.
   – И будете ждать моего возвращения.
   – Конечно, сэр.
   – Возьмите меня за ногу и, когда я скажу «вверх», осторожно меня поднимите.
   – Да, сэр.
   Покончив с приготовлениями, мистер Пиквик ухватился рукой за верхушку ограды и скомандовал «вверх», что и было исполнено буквально. Позаимствовало ли его тело гибкость, свойственную его уму, пли представление мистера Уэллера об осторожном подсаживании было несколько грубее, чем представление мистера Пиквика, – как бы там ни было, по непосредственным результатом его услуги было то, что сей бессмертный джентльмен перелетел через ограду прямо на клумбу, где, примяв предварительно три куста крыжовника и розовый куст, растянулся на земле во весь рост.
   – Надеюсь, вы ничего себе не повредили, сэр? – громким шепотом спросил Сэм, как только оправился от изумления, вызванного таинственным исчезновением хозяина.
   – Я-то себе конечно, не повредил, Сэм, – отвечал мистер Пиквик из-за ограды, – но склонен думать, что вы мне повредили.
   – Надеюсь, что нет, сэр, – отозвался Сэм.
   – Ничего, всего несколько царапин, – сказал мистер Пиквик, вставая. – Ступайте, а то нас услышат.
   – Прощайте, сэр.
   – Прощайте.
   Сэм Уэллер осторожно удалился, оставив мистера Пиквика одного в саду.
   Время от времени огни вспыхивали в различных окнах дома или появлялись на лестнице; обитатели дома, видимо, готовились ко сну. Не рискуя раньше условленного часа подходить слишком близко к двери, мистер Пиквик приютился в углу ограды и ждал его приближения.
   Ситуация была такова, что легко могла подействовать угнетающе на многих людей. Мистер Пиквик, однако, не чувствовал ни угнетенности, ни беспокойства. Он знал, что намерения у него благие, и всецело полагался на высоконравственного Джоба. Конечно, было тоскливо, скучно, чтобы не сказать – жутко, но человек, склонный к созерцанию, всегда может заняться размышлениями. Мистер Пиквик доразмышлялся до того, что погрузился в дремоту, как вдруг его разбудили куранты на соседней церкви, пробившие условленный час – половину двенадцатого.
   «Пора!» – подумал мистер Пиквик, осторожно поднимаясь на ноги. Он взглянул на дом. Огни погасли, и ставни были закрыты – несомненно все улеглись. Он подошел на цыпочках к двери и тихонько постучал. Спустя две-три минуты, не дождавшись ответа, он снова постучал, несколько громче, и снова еще громче.
   Наконец, на лестнице послышались шаги, а затем сквозь замочную скважину блеснуло пламя свечи. Долго возились с цепью и засовами, и вот дверь стала медленно открываться.
   Дверь открывалась наружу; и по мере того как она открывалась шире и шире, мистер Пиквик отступал за нее дальше и дальше. Каково же было его изумление, когда, соблюдая осторожность, он чуть-чуть высунулся и увидел, что человек, открывавший дверь, был… не Джоб Троттер, а служанка со свечою в руке!
   Мистер Пиквик снова втянул голову с живостью, свойственной превосходному мелодраматическому актеру Панчу, когда тот подстерегает тупоголового комедианта с жестяной музыкальной шкатулкой.
   – Должно быть, Сара, это была кошка, – сказала девушка, обращаясь к кому-то в доме. – Кис-кис-кис!
   Но так как этот ласковый зов не выманил никакого животного, девушка не спеша закрыла дверь и снова ее заперла, оставив в саду мистера Пиквика, который вытянулся во весь рост и прижался к стене.
   «Очень странно, – подумал мистер Пиквик. – Вероятно, они засиделись дольше, чем обычно. Чрезвычайно некстати они выбрали именно эту ночь… чрезвычайно».
   С такими мыслями мистер Пиквик осторожно удалился в угол сада, где прятался раньше, и стал дожидаться момента, когда можно будет безопасно повторить сигнал.
   Он не пробыл здесь и пяти минут, как за яркой вспышкой молнии последовал оглушительный удар грома, который загрохотал и с ужасающим шумом раскатился вдали; затем снова вспышка молнии, ярче, чем первая, и второй удар грома, оглушительнее, чем предыдущий; а затем полил дождь с силой и бешенством, сметавшими все на своем пути.
   Мистер Пиквик прекрасно знал, что дерево – опасный сосед во время грозы. Дерево находилось справа от него, дерево слева, третье перед ним и четвертое сзади. Останься он на месте, он рискует стать жертвой несчастного случая; выйди он на середину сада, он, рискует попасть в руки констебля. Раза два он пытался перелезть через ограду, но так как на сей раз у него не было других подпорок, кроме тех, какими его снабдила природа, то единственным результатом его отчаянных попыток было появление множества очень неприятных царапин на коленях и бедрах, а также весьма обильной испарины.
   – Какое ужасное положение! – сказал мистер Пиквик, приостановившись, чтобы вытереть лоб после этих упражнений. Он взглянул на дом – всюду было темно. Должно быть, теперь все улеглись. Он попробует снопа дать сигнал.
   Он прошел на цыпочках по сырому песку и постучал в дверь.
   Затаив дыхание, он стал слушать через замочную скважину.
   Ответа никакого. Очень странно. Снова стук. Он опить прислушался. В доме раздался тихий шепот, и затем послышался крик:
   – Кто там?
   «Это не Джоб, – подумал мистер Пиквик, поспешно прижимаясь снова к стене. – Это женщина».
   Едва успел он прийти к такому заключению, как над лестницей распахнулось окно и три-четыре женских голоса повторили вопрос:
   – Кто там?
   Мистер Пиквик не смел шевельнуть ни рукой, ни ногой. Было ясно, что проснулся весь дом. Он решил оставаться на месте, пока тревога не уляжется, а затем сделать сверхъестественное усилие и перелезть через ограду или погибнуть при этой попытке.
   Подобно всем решениям мистера Пиквика, это явилось наилучшим, какое можно было принять при данных обстоятельствах; но, к сожалению, оно зиждилось на предположении, что в доме не рискнут снова открыть дверь. Каково же было его отчаяние, когда он услышал, что цепь и засовы снимают, и увидел, как дверь медленно открывается шире и шире! Шаг за шагом отступал он к стене. Что делать! Препятствие в виде его собственной персоны мешало двери распахнуться настежь.
   – Кто там? – завизжал с лестницы целый хор сопрано, в состав которого входили голоса старой девы – начальницы заведения, трех воспитательниц, пяти служанок и тридцати воспитанниц. Все они были полураздеты, а на головах лес папильоток.
   Конечно, мистер Пиквик не ответил на вопрос: «Кто там?» – и послышался новый припев хора: «О боже, как страшно!»
   – Кухарка! – сказала леди-настоятельница, благоразумно оставшаяся на самом верху лестницы, в арьергарде. – Кухарка, почему вы не выйдете в сад?
   – Простите, сударыня, я боюсь, – ответила кухарка.
   – Ах, боже, как глупа эта кухарка! – воскликнули тридцать воспитанниц.
   – Кухарка! – сказала с большим достоинством леди-настоятельница. – Молчите! Я требую, чтобы вы сейчас же вышли в сад!
   Кухарка расплакалась, а горничная сказала: «Стыдно!» – за каковое соучастие получила тут же предупреждение об увольнении через месяц.
   – Вы слышите, кухарка? – сказала леди-настоятельница, нетерпеливо топая ногой.
   – Вы слышите, кухарка, что говорит ваша хозяйка? – сказали три воспитательницы.
   – Какая наглая особа эта кухарка! – сказали тридцать воспитанниц.
   Злополучная кухарка, столь энергически понукаемая, сделала два шага вперед и, держа свечу так, что перед собой ровно ничего не могла видеть, заявила, будто там никого нет и, по всей вероятности, это ветер. Собрались было уже закрыть дверь, как вдруг одна любопытная воспитанница, заглянув в щель между дверными петлями, разразилась ужасными воплями, которые заставили мгновенно отступить кухарку и горничную, а вслед за ними и всех наиболее храбрых воспитанниц.
   – Что случилось с мисс Смитерс? – спросила леди-настоятельница, когда вышеназванная мисс Смитерс впала в истерику в четыре девических силы.
   – Ах, боже, милая мисс Смитерс! – воскликнули остальные двадцать девять воспитанниц.
   – О, мужчина… мужчина… за дверью! – возопила мисс Смитерс.
   Едва леди-настоятельница услышала этот устрашающий вопль, она ретировалась в свою спальню, заперла дверь, дважды повернув ключ, и комфортабельно упала в обморок. Воспитанницы, воспитательницы и служанки стремглав бросились вверх по лестнице, налетая друг на друга; никогда еще не бывало таких воплей, обмороков и такого смятения. В разгар суматохи мистер Пиквик вынырнул из своего убежища и предстал перед ними.
   – Леди… дорогие леди! – промолвил мистер Пиквик.
   – О, он называет нас дорогими! – воскликнула самая старая и безобразная воспитательница. – О, негодяй!
   – Леди! – закричал мистер Пиквик, доведенный до отчаяния опасностью своего положения. – Выслушайте меня. Я не грабитель. Мне нужна хозяйка дома.
   – О, какие свирепое чудовище! – взвизгнула другая воспитательница. – Ему нужна мисс Томкинс!
   Поднялся общий визг.
   – Ударьте в сигнальный колокол! – крикнуло несколько голосов.
   – Не надо, не надо! – вскричал мистер Пиквик. – Посмотрите на меня. Разве я похож на грабителя? Дорогие мои леди, вы можете связать меня по рукам и по ногам или запереть в чулан, если вам угодно. Только выслушайте, что я вам скажу… только выслушайте меня.
   – Как вы попали в наш сад? – растерянно пролепетала горничная.
   – Попросите сюда начальницу, и я расскажу ей все… все, – сказал мистер Пиквик, напрягая легкие до крайнего предела. – Попросите ее… успокойтесь только и попросите ее, и вы узнаете все.
   Внешность мистера Пиквика или манеры, а может быть, соблазн – столь непреодолимый для женской натуры – услышать нечто, в данный момент окутанное тайной, привели наиболее разумных обитательниц дома (каких-нибудь четыре особы) в состояние сравнительного спокойствия. Для испытания правдивости мистера Пиквика они предложили, чтобы он немедленно согласился подвергнуться лишению свободы, – если он согласен вести беседу с мисс Томкинс изнутри чулана, где приходящие воспитанницы вешают шляпы и сумочки с завтраком, то должен войти туда добровольно, что он и сделал, после чего его тщательно там заперли.
   Это оживило всех. И когда мисс Томкинс пришлют в себя и сошла вниз, совещание началось.
   – Мужчина! Что вы делали у меня в саду? – слабым голосом спросила мисс Томкинс.
   – Я пришел предупредить вас, что одна из ваших молодых леди собиралась сбежать сегодня ночью, – ответил мистер Пиквик из чулана.
   – Сбежать! – воскликнули мисс Томкинс, три воспитательницы, тридцать воспитанниц и пять служанок. – С кем?
   – С вашим другим, мистером Чарльзом Фиц-Маршалом.
   – С моим другом? – Я не знаю такого человека.
   – В таком случае с мистером Джинглем.
   – Никогда в жизни не слыхала этой фамилии.
   – Значит, меня обманули и одурачили! – воскликнул мистер Пиквик. – Я стал жертвой заговора… гнусного и низкого заговора. Пошлите в «Ангел», сударыня, если вы мне не верите. Пошлите в «Ангел» за слугою мистера Пиквика, умоляю вас, сударыня.
   – Вероятно, он человек порядочный. Вы слышите – он держит слугу, – сказала мисс Томкинс учительнице чистописания и арифметики.
   – По моему мнению, мисс Томкинс, – сказала учительница чистописания и арифметики, – слуга держит его. Я думаю, что он сумасшедший, мисс Томкинс, а тот при нем сторожем.
   – Мне кажется, вы совершенно правы, мисс Гуин, – ответствовала мисс Томкинс. – Пошлите двух служанок в «Ангел», а другие останутся здесь охранять нас.
   Таким образом, две служанки были посланы в «Ангел» на поиски мистера Сэмюела Уэллера, а три остались охранять мисс Томкинс, трех воспитательниц и тридцать воспитанниц. А мистер Пиквик уселся в чулане, под сенью сумочек, и ждал возвращения посланных, вооружившись всем благоразумием и мужеством, какие только мог призвать на помощь.
   Прошло полтора часа, прежде чем они вернулись, а когда, наконец, пришли, мистер Пиквик услышал, кроме голоса мистера Сэмюела Уэллера, еще два голоса, чьи интонации показались ему знакомыми, но кому принадлежали они, он ни за какие блага не мог припомнить.
   Последовал очень краткий разговор. Дверцу отперли. Мистер Пиквик вышел из чулана и очутился перед всем населением Вестгет-Хауса, перед мистером Сэмюелом Уэллером и… старым Уордлем, а также его будущим зятем, мистером Трандлем!
   – Дорогой мой друг! – воскликнул мистер Пиквик, бросаясь вперед и хватая мистера Уордля за руку. – Дорогой мой друг, умоляю вас, ради самого неба, объясните этой леди печальное и ужасное положение, в какое я поставлен. Вы, вероятно, знаете уже обо всем от моего слуги, скажите им, дорогой мой, что я во всяком случае не грабитель и не сумасшедший!
   – Я это сказал, дорогой мой друг… я это уже сказал, – ответил мистер Уордль, пожимая правую руку своему другу, в то время как мистер Трандль пожимал левую.
   – А если кто-нибудь скажет или сказал, что это не так, – вмешался мистер Уэллер, выступая вперед, – тот говорит неправду, которая на правду нисколько не похожа, а наоборот, совсем не похожа. А сколько бы ни было здесь молодцов, которые так говорят, я буду счастлив доказать, что они ошибаются, – в этой самой комнате, если эти почтенные леди будут так добры удалиться и подавать их сюда по одному.
   Сделав с большой непринужденностью этот вызов, мистер Уэллер выразительно ударил кулаком по раскрытой ладони и дружески подмигнул мисс Томкинс, которая пришла в неописуемый ужас, услышав предположение, будто в границах Вестгет-Хауса, пансиона для юных леди, могут находиться какие-то молодцы.
   Объяснение мистера Пиквика с мисс Томкинс, так как оно частично уже имело место, закончилось быстро. Но ни по пути в гостиницу, куда он направился в сопровождении своих друзей, ни позже, когда мистер Пиквик сидел за ужином перед пылающим камином, в котором он больше всего нуждался, нельзя было вытянуть из него ни единого слова. Он казался ошеломленным и озадаченным. Один-единственный раз он повернулся к мистеру Уордлю и спросил:
   – Как вы сюда попали?
   – Мы с Трандлем приехали сюда, чтобы хорошенько поохотиться первого числа, – отвечал Уордль. – Мы прибыли ночью и с изумлением узнали от вашего слуги, что и вы находитесь здесь. Но я рад вас видеть, – добавил старик, хлопнув его по спине. – Я рад вас видеть. У нас будет веселая охота первого числа, и Уинклю мы дадим еще один шанс, – верно, старина?
   Мистер Пиквик не дал никакого ответа; он даже не осведомился о своих друзьях в Дингли Делле и вскоре после этого отправился спать, распорядившись, чтобы Сэм пришел снять нагар со свечи, когда он позвонит.
   Спустя некоторое время раздался звонок, и мистер Уэллер явился.
   – Сэм! – сказал мистер Пиквик, выглядывая из-под одеяла.
   – Сэр? – сказал мистер Уэллер.
   Мистер Пиквик некоторое время молчал; мистер Уэллер снял нагар со свечи.
   – Сэм! – повторил мистер Пиквик, словно делая над собой отчаянное усилие.
   – Сэр? – повторил мистер Уэллер.
   – Где этот Троттер?
   – Джоб, сэр?
   – Да.
   – Уехал, сэр.
   – Со своим хозяином, надо думать?
   – Друг, или хозяин, или кто бы он ни был, а они уехали вместе, – ответил мистер Уэллер. – Ну и парочка, сэр!
   – Джингль, мне кажется, догадался о моем намерении и подбил парня рассказать эту историю, – задыхаясь, выговорил мистер Пиквик.
   – Так оно и есть, сэр, – ответил мистер Уэллер.
   – Конечно, все было ложью?
   – Все, сэр! – ответил мистер Уэллер. – Регулярное надувательство, сэр, ловкая проделка.
   – Не думаю, что он так легко ускользнет от нас и следующий раз, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Не думаю, сэр.
   – Когда бы я ни встретил опять этого Джингля, – сказал мистер Пиквик, приподнимаясь в постели и нанося жестокий удар подушке, – я с ним лично расправлюсь и предам все дело огласке, чего он вполне заслуживает. Я сделаю это, или мое имя – не Пиквик!
   – А попадись он только мне в руки, этот тихоня с черными волосами, – сказал Сэм, – если я не выкачаю у него из глаз тут же на месте воды, без всякого обмана, мое имя – не Уэллер! Спокойной ночи, сэр!


   ГЛАВА XVII,
   показывающая, что приступ ревматизма в некоторых случаях действует возбудительно на творческий ум

   Хотя по своему телосложению мистер Пиквик в состоянии был вынести весьма значительное напряжение и утомление, однако он не устоял перед сочетанием напастей, которым подвергся в достопамятную ночь, описанную в предыдущей главе. Процесс ночного купанья на воздухе и обсыханья в чулане столь же опасен, сколь и своеобразен. Приступ ревматизма приковал мистера Пиквика к постели.
   Но хотя телесные силы великого человека, таким образом, подвергались немалому испытанию, духовная его энергия сохраняла изначальную спою свежесть. Состояние его духа было напряженное, бодрость вновь была обретена. Даже раздражение, вызванное недавним приключением, покинуло его, и он без гнева и без смущения мог присоединиться к веселому смеху, каким разражался мистер Уордль при малейшем намеке на это приключение. Но мало этого. В течение двух дней, что мистер Пиквик был прикован к постели, Сэм был его несменяемой сиделкой. В первый день он старался забавлять хозяина анекдотами и беседой; на второй день мистер Пиквик потребовал ящик с письменными принадлежностями, перо и чернила и был очень занят в течение целого дня. На третий день, когда он уже мог сидеть у себя в спальне, он отправил своего слугу к мистеру Уордлю и мистеру Трандлю с приказанием передать им, что они окажут ему большое одолжение, если согласятся распить у него вечером бутылку вина. Приглашение было принято с большой охотой; и когда они сидели за стаканами вина, мистер Пиквик, не раз заливаясь румянцем, предложил их вниманию следующую маленькую повесть, которая являла собой обработанную им во время болезни запись безыскусственного рассказа мистера Уэллера.
 //-- «ПРИХОДСКИЙ КЛЕРК». Повесть об истинной любви --// 
   В очень маленьком провинциальном городке, на значительном расстоянии от Лондона, жил некогда маленький человек по имени Натэниел Пипкин, который был приходским клерком в маленьком городке и жил в маленьком доме на маленькой Хай-стрит, в десяти минутах ходьбы от маленькой церкви, и которого можно было застать ежедневно от девяти до четырех внедряющих свой маленький запас знаний в маленьких мальчиков. Натэниел Пипкин был кротким, безобидным, добродушным созданием со вздернутым носом и кривыми ногами, слегка косившим и прихрамывавшим; он делил свое время между церковью и своей школой, искрение веря, что никогда не существовало на лице земли такого умного человека, как приходский священник, такого внушительного помещения, как ризница, или такого упорядоченного учебного заведения, как его собственное. Только один-единственный раз в жизни Натэниел Пипкин видел епископа, настоящего епископа, у которого были батистовые рукавчики, а на голове парик. Он видел, как тот ходил, и он слышал, как тот говорил на конфирмации, и когда во время этой величественной церемонии вышеупомянутый епископ положил руку ему на голову, Натэниел Пипкин был столь преисполнен почтения и благоговейного ужаса, что тут же упал в обморок и был вынесен из церкви сторожем.
   Это было великое событие, ошеломляющее событие в жизни Натэниела Пипкина, и оно было единственным, какое замутило тихий поток его спокойного существования, покуда в один прекрасный день он не отвел в рассеянности глаза от доски, на которой писал головоломную задачу на правило сложения для провинившегося шалуна, и его взгляд внезапно не остановился на румяном лице Мерайи Лобс, единственной дочери старого Лобса, важного шорника, жившего по другую сторону улицы.
   Глаза мистера Пипкина останавливались на хорошеньком личике Мерайи Лобс много раз, когда он встречал ей в церкви или где-нибудь в других местах; но глаза Мерайи Лобс никогда не были такими блестящими, щеки Мерайи Лобс никогда не были такими румяными, как в этот именно день. Не удивительно, что Натэниел Пипкин не мог отвести глаз от лица мисс Лобс; не удивительно, что мисс Лобс, поймав на себе пристальный взгляд молодого человека, отвернулась от окна, из которого выглядывала, закрыла его и спустила штору; не удивительно, что Натэниел Пипкин немедленно вслед за этим набросился на юного шалуна, который раньше провинился, и отшлепал и отколотил его со всей возможной добросовестностью. Все это было очень естественно, и удивляться тут совершенно нечему.
   Однако есть чему удивиться, если человек такого робкого нрава и нервического темперамента, как мистер Натэниел Пипкин, а главное – человек с такими ничтожными доходами, осмеливался, начиная с этого дня, домогаться руки и сердца единственной дочери вспыльчивого старого Лобса – старого Лобса, важного шорника, который мог бы купить целую деревню одним росчерком пера и даже не заметить издержек, старого Лобса, который, как было хорошо известно, имел уйму денег, помещенных в банке ближайшего базарного городка, старого Лобса, у которого, по слухам, были несметные и неистощимые сокровища, накопленные в маленьком железном сейфе с большой замочной скважиной, находившемся над каминной полкой в задней комнате, старого Лобса, который, как было хорошо известно, украшал в праздничные дни свой обеденный стол чайником, молочником и сахарницей из чистого серебра, каковые – он похвалялся в гордыне сердца своего – должны были стать собственностью его дочери, когда та найдет себе мужа по вкусу. Я повторяю, – ибо это вызывает глубокое изумление и крайнее недоумение, – что Натэниел Пипкин имел дерзость скосить глаза в ту сторону. Но, как известно, любовь слепа, известно также, что Натэниел Пипкин слегка косил, и, быть может, именно эти два обстоятельства взятые вместе помешали ему увидеть все дело в настоящем свете.
   Если бы у старого Лобса было хотя бы самое отдаленное или туманное представление о чувствах Натэниела Пипкина, он бы попросту сровнял школу с землей, или стер учителя с лица земли, или совершил какой-нибудь другой оскорбительный и чудовищный поступок, в равной мере жестокий и неистовый, ибо он был ужасным стариком, этот Лобс, когда задевали его гордость или в нем вскипала кровь. А ругался он! Такие вереницы проклятий катились иной раз с грохотом через улицу, когда он обличал леность своего костлявого подмастерья на тонких ногах, что Натэниела Пипкина с ног до головы охватывала от ужаса дрожь и волосы на головах его учеников вставали дыбом от страха.
   Ну, так вот, день за днем, когда кончались занятия в школе и ученики расходились, Натэниел Пипкин садился у окна на улицу и, делая вид, будто читает книгу, бросал косые взгляды через улицу в надежде увидеть блестящие глазки Мерайи Лобс; и не просидел он таким образом и двух-трех дней, как в верхнем окне появились блестящие глазки, тоже прикованные, по-видимому, к книге. Это было восхитительно и радовало сердце Натэниела Пипкина. Ради этого стоило просиживать здесь часами и смотреть на хорошенькое личико, когда глазки были опущены; но когда Мерайя Лобс начинала отрывать глаза от книги и бросать лучистые взгляды в сторону Натэниела Пипкина, его восторг и упоение были буквально безграничны. Однажды, зная, что старого Лобса нет дома, Натэниел Пипкин дерзнул, наконец, послать воздушный поцелуй Мерайе Лобс, а Мерайя Лобс, вместо того чтобы закрыть окно и опустить штору, послала воздушный поцелуй ему и улыбнулась. Вот почему Натэниел Пипкин решил – будь что будет, а он откроет свои чувства без дальнейшего промедления!
   Никогда еще не украшали землю более изящная ножка и веселое сердце, более милое личико и хрупкая фигурка, чем у Мерайи Лобс, дочери старого шорника. В ее блестящих глазках играл плутовской огонек, который воспламенил бы сердце, значительно менее чувствительное, чем сердце Натэниела Пипкина; и в ее веселом смехе звучала такая радостная нота, что самый суровый мизантроп должен был улыбнуться, ее услышав. Даже сам старик Лобс, в минуту крайнего раздражения, не мог противиться ласкам своей хорошенькой дочери; а когда она и ее кузина Кейт – лукавая, очаровательная маленькая особа с дерзким взглядом – вместе вели атаку на старика, что, сказать по правде, делали они очень часто, он не мог им отказать ни в чем, потребуй они даже часть несметных и неистощимых сокровищ, укрытых от дневного света в железном сейфе.
   У Натэниела Пипкина сильно забилось сердце, когда он увидел эту соблазнительную парочку ярдах в ста впереди летним вечером, на том самом поле, по которому он много раз бродил до наступления темноты, размышляя о красоте Мерайи Лобс. Но хотя не раз думал он о том, как живо и легко подойдет к Мерайе Лобс и расскажет ей о своей страсти, если только ему удастся ее встретить, он почувствовал теперь, когда она неожиданно появилась перед ним, что вся кровь бросилась ему в лицо, к явному ущербу для его ног, которые, лишившись своей обычной доли крови, задрожали. Когда девушки останавливались сорвать цветок или послушать пение птицы, Натэниел Пипкин также останавливался и делал вид, что погружен в размышления, и это соответствовало действительности, ибо он думал о том, что же ему делать, когда они повернут назад – а это было неизбежно – и встретятся с ним лицом к лицу. Но хотя ему страшно было их догнать, он не согласился бы потерять их из виду; вот почему, когда они ускоряли шаги, и он ускорял шаги, когда они замедляли их, и он замедлял, когда они останавливались, и он останавливался; и так они могли бы продолжать свою прогулку до наступления темноты, если бы Кейт не оглянулась украдкой и не поманила ободряюще Натэниела Пипкина. В манерах Кейт было что-то, чему нельзя было противостоять, и вот Натэниел Пипкин пошел на зов; Натэниел Пипкин густо краснел, а коварная маленькая кузина неудержимо смеялась; Натэниел Пипкин преклонил колени на покрытой росой траве и объявил о своем решении остаться коленопреклоненным навеки, если ему не будет разрешено встать признанным возлюбленным Мерайи Лобс. В ответ на это в тихом вечернем воздухе зазвенел веселый смех Мерайи Лобс, – впрочем, нимало как будто не потревожив тишины, так приятно он звучал, – коварная маленькая кузина засмеялась еще безудержнее, а Натэниел Пипкин покраснел гуще, чем когда бы то ни было. Наконец, Мерайя Лобс, побуждаемая к смелости беззаветной любовью маленького человека, отвернула головку и шепотом попросила кузину сказать, – или во всяком случае Кейт сказала, – что она чувствует себя весьма польщенной вниманием мистера Пипкина, что ее рукой и сердцем распоряжается ее отец, но что все должны признать достоинства мистера Пипкина. Так как все это было сказано с большой серьезностью и так как Натэниел Пипкин возвращался домой с Мерайей Лобс и пробовал добиться поцелуя при прощанье, то он лег спать счастливым человеком, и всю ночь ему снилось, что он смягчает сердце старого Лобса, открывает денежный сундук и, женится на Мерайе.
   На следующий день Натэниел Пипкин видел, что старый Лобс уехал на своем старом сером пони, и после многих сигналов, подаваемых из окна маленькой коварной кузиной, цель и смысл которых он никак не мог понять, костлявый подмастерье на тонких ногах явился сообщить, что его хозяин не вернется домой до утра и что леди ждут мистера Пипкина к чаю ровно в шесть часов. Как проходили в тот день уроки, об этом ни Натэниел Пипкин, ни его ученики не могли бы сказать больше, чем вы; но так или иначе, а они кончились, и когда мальчики разошлись, Натэниел Пипкин ровно в шесть часов оделся, не упустив ни одной мелочи. Нельзя сказать, чтобы он долго выбирал, какой костюм надеть, ибо никакого выбора ему не представлялось; но надеть костюм так, чтобы, предварительно вычистив, придать ему блеск, было делом чрезвычайно трудным и важным.
   Собралось очень приятное маленькое общество, состоявшее из Мерайи Лобс, ее кузины Кейт и трех-четырех веселых, добродушных, румяных девушек. Натэниел Пипкин увидел наглядное подтверждение того факта, что слухи о сокровищах старого Лобса не были преувеличены. Настоящий массивный серебряный чайник, молочник и сахарница красовались на столе, настоящие серебряные чайные ложки, настоящие фарфоровые чашки и такие же тарелки для печенья и гренок… Единственным темным пятном на всем этом был кузен Мерайи Лобс – брат Кейт, которого Мерайя Лобс звала Генри и который, казалось, целиком завладел вниманием Мерайи Лобс, заняв с нею один угол стола. Весьма приятно видеть родственную любовь, но с нею можно зайти, пожалуй, слишком далеко, и Натэниел Пипкин невольно подумал, что Мерайя Лобс, должно быть, исключительно привязана к своим родственникам, если она оказывает им всем такое же внимание, как этому кузену. После чаю, когда маленькая коварная кузина предложила играть в жмурки, случилось почему-то так, что Натэниел Пипкин почти все время водил, и когда бы ни попадался ему под руку кузен, Натэниел Пипкин неизменно убеждался, что Мерайя Лобс находится тут же. И хотя маленькая коварная кузина и другие девушки щипали его, дергали за волосы, подставляли стулья и дразнили, Мерайя Лобс, казалось, не подходила к нему вовсе. А один раз – один раз – Натэниел Пипкин готов был поклясться, что он слышал звук поцелуя, затем слабые протесты Мерайи Лобс и приглушенный смех ее подруг. Все это было странно, очень странно, и нельзя предсказать, что мог бы или чего не мог бы к результате сделать Натэниел Пипкин, если бы его мысли не были внезапно направлены в новое русло.
   Причиной, которая направила его мысли в новое русло, послужил громкий стук в парадную дверь, а человек, громко стучавший в парадную дверь, был не кто иной, как сам старый Лобс, который неожиданно вернулся и стучал, как гробовщик, потому что хотел есть. Не успел костлявый подмастерье на тонких ногах принести тревожную весть, как девушки на цыпочках побежали наверх, в комнату Мерайи Лобс, а кузен и Натэниел были втиснуты в два стенных шкафа в гостиной, за неимением лучшего потайного местечка; а когда Мерайя Лобс и маленькая коварная кузина спрятали их и привели комнату в порядок, они открыли дверь старому Лобсу, который так ни на секунду и не переставал стучать.
   К несчастью, старый Лобс очень проголодался и был чудовищно зол. Натэниел Пипкин слышал, как он ворчал, словно старая охрипшая цепная собака, а стоило войти в комнату злополучному подмастерью на тонких ногах, как старый Лобс неизменно начинал ругать его, словно лютый сарацин, хотя, по-видимому, единственной его целью и намерением было облегчить свою грудь, отделавшись от избытка ругательств. Наконец, на стол был подан ужин, который предварительно разогрели, и старый Лобс набросился на него по всем правилам; покончив с этим делом в один момент, он поцеловал дочь и потребовал трубку.
   Природа устроила колени Натэниела Пипкина так, что они находились в очень близком соседстве, но когда он услышал, что старый Лобс требует трубку, они застучали, как будто хотели стереть друг друга в порошок; ибо в этом самом шкафу, где он стоял, на двух крючках висела та самая большая трубка с коричневым чубуком и серебряной головкой, которую он видел во рту старого Лобса аккуратно каждый день и каждый вечер в течение последних пяти лет. Две девушки стали искать трубку внизу, искали трубку наверху и всюду, но только не там, где, как они знали, находилась трубка, а старый Лобс тем временем бушевал самым неописуемым образом. Наконец, он вспомнил о стенном шкафе и подошел к нему. Не было никакого смысла такому маленькому человеку, как Натэниел Пипкин, тянуть дверцу внутрь, когда такой большой, сильный мужчина, как старый Лобс, тянул ее наружу. Старый Лобс рванул ее разок и открыл настежь, – обнаружив Натэниела Пипкина, который стоял прямой, как палка, и дрожал от страха с головы до пят. Помилуй бог, каким ужасным взглядом окинул его старый Лобс, когда вытащил за шиворот и держал на расстоянии вытянутой руки!
   – Какого черта вам здесь нужно? – страшным голосом спросил старый Лобс.
   Натэниел Пипкин не мог дать никакого ответа, и потому старый Лобс раскачивал его взад и вперед в течение двух-трех минут, дабы привести его мысли в порядок.
   – Что вам здесь нужно? – заревел Лобс. – Чего доброго, вы явились за моей дочерью?
   Старый Лобс сказал это только в насмешку, ибо он не думал, чтобы самонадеянность смертного могла завести Натэниела Пипкина так далеко. Каково же было его негодование, когда бедняга ответил:
   – Да, мистер Лобс. Я пришел за вашей дочерью. Я люблю ее, мистер Лобс.
   – Ах вы плаксивый, криворотый, жалкий негодяй! – ахнул старый Лобс, ошеломленный страшным признанием. – Что вы под этим подразумеваете? Отвечайте прямо! Проклятье! Я вас задушу!
   Не было ничего невероятного в том, что старый Лобс в припадке бешенства привел бы эту угрозу в исполнение, если бы его руку не остановило весьма неожиданное явление – а именно кузен, который, выйдя из своего шкафа и подойдя к старому Лобсу, сказал:
   – Сэр, я не могу допустить, чтобы этот безобидный человек, приглашенный сюда по какой-то девичьей причуде, брал на себя весьма благородным образом вину (если это вина), которая лежит на мне и которую я готов признать. Я люблю вашу дочь, сэр, и я пришел сюда с целью повидаться с нею.
   Тут старый Лобс раскрыл глаза очень широко, но не шире чем Натэниел Пипкин.
   – Вы? – произнес старый Лобс, овладей, наконец, дыханием, чтобы вымолвить слово.
   – Я.
   – Но я давно отказал вам от дома.
   – Да, вы отказали. Иначе я не пришел бы сюда тайком сегодня вечером.
   Мне грустно говорить это о старом Лобсе, но я думаю, что он поколотил бы кузена, если бы его хорошенькая дочка, блестящие глаза которой наполнились слезами, не вцепилась ему в руку.
   – Не удерживайте его, Мерайя, – сказал молодой человек, – если у него есть желание меня ударить, пусть ударит. Ни за какие блага в мире я не трону ни единого волоса на его седой голове.
   Старик опустил глаза, услышав этот упрек, и встретил взгляд своей дочери. Я уже упоминал раз или два, что глаза у нее были очень блестящие, и хотя теперь они наполнились слезами, однако не стали менее выразительными. Старый Лобс отвернулся, словно желал избежать их влияния, и тут, по воле судьбы, его взгляд упал на лицо маленькой коварной кузины, которая, побаиваясь за брата и в то же время подсмеиваясь над Натэниелом Пипкиным, состроила такую очаровательную мину, слегка испуганную вдобавок, что на нее стоило посмотреть и старому и молодому. Затем она умоляюще продела свою руку под руку старика и прошептала ему что-то на ухо; старый Лобс ничего не мог поделать, – он расплылся в улыбку, и в то же самое время по щеке у него скатилась слеза.
   Минут пять спустя из комнаты Мерайи появились девицы; они хихикали и смущались; когда молодежь обрела полное счастье, старый Лобс достал свою трубку и закурил ее; и любопытно одно обстоятельство, касающиеся именно этой трубки табаку: она оказалась самой умиротворяющей и приятной трубкой, какую он когда-либо курил.
   Натэниел Пипкин счел наилучшим хранить свою тайну и благодаря этому вошел постепенно в милость к старому Лобсу, который со временем научил его курить, и в течение многих последующих лет они сиживали в саду ясными вечерами, весьма торжественно покуривая и попивая. Он скоро оправился от своей страсти, ибо мы находим его имя в приходской книге, где он расписался как свидетель бракосочетания Мерайи Лобс и ее кузена; выяснилось также, на основании других документов, что в ночь свадьбы он был посажен в деревенскую тюрьму, ибо совершил на улице, в состоянии опьянения, ряд эксцентрических поступков, в чем его поддерживал и к чему его подстрекал костлявый подмастерье на тонких ногах.


   ГЛАВА XVIII,
   вкратце поясняющая два пункта: во-первых, силу истерики и, во-вторых, силу обстоятельств

   В течение двух дней, следовавших за завтраком у миссис Хантер, пиквикисты оставались в Интенсуилле, с беспокойством ожидая вестей от своего досточтимого вождя. Мистеру Тапмену и мистеру Снодграссу было по-прежнему предоставлено развлекаться по-своему, ибо мистер Уинкль, уступая самому настойчивому приглашению, продолжал жить в доме мистера Потта и посвящать свой досуг обществу его очаровательной супруги. Не раз и сам мистер Потт присоединялся к ним для довершения их блаженства. Глубоко погруженный в размышления об общественном благе и о посрамлении «Независимого», этот великий муж редко решался снизойти с высоты своего ума к скромному уровню умов ординарных. Но на сей раз, как бы подчеркивая свое расположение к любому последователю мистера Пиквика, он снисходил, уступал, спускался со своего пьедестала и шагал по земле, милостиво приноравливая свои замечания к разумению стада и, если судить не по духу, а по форме, казалось, сопричислял себя к этому стаду.
   При таком отношении сего знаменитого общественного деятеля к мистеру Уинклю легко себе представить крайнее удивление, изобразившееся на лице этого джентльмена, сидевшего в столовой за утренним завтраком, когда дверь быстро распахнулась и столь же быстро захлопнулась за мистером Поттом, который величественно направился к нему и, оттолкнув протянутую руку, заскрежетал зубами, словно хотел отточить то, что собирался произнести, и воскликнул скрипучим голосом:
   – Змея!
   – Сэр! – воскликнул мистер Уинкль, вставая с кресла.
   – Змея, сэр! – повторил мистер Потт, возвышая голос, а затем внезапно понижая: – Я сказал, змея, сэр, – понимайте как знаете.
   Если вы расстались с человеком друзьями в два часа ночи, а он встречает вас утром в половине десятого и вместо приветствия называет вас змеей, есть основания заключить, что за это время случилось нечто неприятное. Эта мысль пришла в голову мистеру Уинклю. Он ответил мистеру Потту ледяным взглядом и, следуя совету сего джентльмена, старался «понять как знает», что такое змея. Однако из этого ничего не вышло, и после нескольких минут глубокого молчания он сказал:
   – Змея, сэр… змея, мистер Потт! Что вы хотите сказать, сэр?.. Это шутка!
   – Шутка, сэр! – закричал мистер Потт, сделав жест, выражавший горячее желание запустить чайником из британского металла в голову гостя. – Шутка, сэр… Но нет, я буду сдержан! Я буду сдержан, сэр!
   И, в доказательство своей сдержанности, мистер Потт с пеной у рта бросился в кресло.
   – Дорогой сэр! – выкликнул мистер Уинкль.
   – Дорогой сэр! – подхватил Потт. – Как вы смеете, сэр, обращаться ко мне со словами «дорогой сэр»? Как вы смеете, говоря это, смотреть мне в глаза, сэр?
   – В таком случае, сэр, мне остается спросить, – ответил мистер Уинкль, – как вы смеете смотреть мне в глаза и называть меня змеей, сэр?
   – Потому что вы змея! – отвечал мистер Потт.
   – Докажите это, сэр! – горячо сказал мистер Уинкль. – Докажите!
   Мрачное облако пронеслось по глубокомысленному лицу издателя, когда он вытащил из кармана утренний номер «Независимого» и, ткнув пальцем в какую-то заметку, швырнул газету через стол мистеру Уинклю.
   Сей джентльмен взял ее и прочел следующее:

   «Наш невежественный и мерзкий противник в отвратительных заметках по поводу последних выборов в нашем городе осмелился вторгнуться в святилище частной жизни и коснулся крайне недвусмысленным образом личных дел нашего бывшего кандидата и нашего будущего представителя, несмотря на гнусно подстроенное его поражение – мистера Физкина. Чего добивается наш подлый противник? Что сказал бы этот грубиян, если бы мы пренебрегли, подобно ему, общественной благопристойностью и приподняли завесу, которая, к счастью для него, защищает его личную жизнь от насмешек, чтобы не сказать омерзения? Что, если бы мы указали и комментировали факты и обстоятельства, которые хорошо известны и замечены всеми, кроме нашего слепого, как крот, противника?.. Что, если бы мы обнародовали следующее излияние, которое мы получили, когда начали писать эту статью, от талантливого согражданина и сотрудника:

   «МЕДНЫЙ ЛОБ»

     Коли знал бы П…
     Как много забот
     Рогатым состоять супругом,
     То сделал бы, поверь,
     Чего нельзя теперь,
     И свел ее до свадьбы с Уинклем-другом.»

   – Какие рифмы к слову «забот», негодяй? – торжественно вопросил мистер Потт.
   – Какие рифмы к слову «забот»? – повторила миссис Потт, чье появление в этот момент предупредило ответ. – Скажем – Потт!
   Говоря это, миссис Потт ласково улыбнулась ошарашенному пиквикисту и протянула ему руку. Взволнованный молодой человек в смущении готов был пожать поданную ему руку, если бы не вмешался негодующий Потт.
   – Назад, сударыня, назад! – крикнул редактор. – Пожимать ему руку на моих глазах!
   – Мистер Потт! – сказала удивленная леди.
   – Несчастная женщина, смотрите! – воскликнул супруг. – Смотрите, сударыня, – «Медный лоб». «Медный лоб» – это я. «Она» – это вы, сударыня… вы!
   В порыве бешенства, сопровождаемого чем-то вроде дрожи, вызванной выражением лица его супруги, Потт бросил свежий номер «Итенсуиллского независимого» к ее ногам.
   – Однако, сэр, – сказала удивленная миссис Потт, наклоняясь, чтобы поднять газету. – Однако, сэр!
   Мистер Потт вздрогнул под презрительным взглядом своей супруги. Он делал отчаянные усилия подвинтить свою храбрость, но она быстро развинчивалась.
   Ничего нет ужасного в этой краткой реплике: «Однако, сэр!» – когда приходится ее читать, но тон, каким она была произнесена, и взгляд, ее сопровождавший, казалось, прямо указывали на отмщение, долженствующее обрушиться на голову Потта, и произвели на него соответствующее впечатление. Самый неопытный наблюдатель мог бы обнаружить в его взволнованной физиономии готовность уступить свои веллингтоновские сапоги любому бесстрашному заместителю, который согласился бы в данный момент стоять в них перед миссис Потт.
   Миссис Потт прочла статью, испустила громкий кряк и грохнулась на ковер у камина, визжа и колотя каблуками, так что нельзя было сомневаться в характере ее чувств по данному поводу.
   – Моя милая, – сказал устрашенный Потт, – я ведь не говорил, что верю этому… Я… – но голос несчастного утонул в визге его супруги.
   – Миссис Потт, сударыня, позвольте и мне… умоляю вас, успокойтесь! – сказал мистер Уинкль, но вопли и стук участились и стали еще громче.
   – Дорогая моя, – сказал мистер Потт, – мне очень жаль. Если ты не думаешь о своем здоровье, подумай хотя бы обо мне, дорогая. Перед домом соберется толпа.
   По чем настойчивей умолял мистер Потт, тем неистовей были вопли.
   К счастью, однако, при особе миссис Потт состояла телохранительница, некая молодая леди, прямой обязанностью коей было заведование ее туалетом, но крайне полезная во многих случаях жизни и больше всего в этой специальной области, где ее госпоже требовались поддержка и содействие в любой ее склонности противоречить желаниям несчастного Потта. В надлежащий срок вопли достигли слуха молодой леди и привели ее в комнату с быстротой, которая существенно угрожала привести в беспорядок ее локончики, затейливо свисавшие из-под чепчика.
   – О моя дорогая миссис! – восклицала телохранительница, стремительно опускаясь на колени рядом с распростертой на полу миссис Потт. – О моя дорогая миссис! Что случилось?
   – Ваш хозяин… ваш жестокий хозяин… – бормотала страдалица.
   Потт явно начал сдаваться.
   – Какой позор! – укоризненно сказала телохранительница. – Я знаю, он сведет вас в могилу, сударыня. Бедный ангел!
   Он сдавался все заметнее. Противник продолжал атаку.
   – Ох, не оставляйте меня… не оставляйте меня, Гудуин! – лепетала миссис Потт, судорожно цепляясь за руку упомянутой Гудуин. – Вы – единственное существо, которое меня любит, Гудуин!
   После этого трогательного обращения Гудуин разыграла маленькую семейную трагедию собственного сочинения и пролила обильные слезы.
   – Никогда, сударыня… никогда, – сказала Гудуин. – О сэр, вам следует быть заботливее… внимательнее, вы не знаете, как вы обижаете миссис. Когда-нибудь вы об этом пожалеете, я знаю, что пожалеете, и всегда это знала.
   Несчастный Потт робко поднял глаза, но ничего из сказал.
   – Гудуин, – позвала миссис Потт слабым голосом.
   – Сударыня? – отозвалась Гудуин.
   – Если бы вы только знали, как я любила этого человека!
   – Не расстраивайте себя воспоминаниями, сударыня! – сказала телохранительница.
   У Потта был совершенно перепуганный вид. Пришла пора, когда оставалось только прикончить его.
   – А теперь, – рыдала миссис Потт, – теперь, после всего, что было, с тобой так обращаются, так позорят и оскорбляют в присутствии третьего лица, и это лицо – посторонний человек. Но я этого не потерплю! Гудуин, – продолжала миссис Потт, приподнимаясь в объятиях своей союзницы, – мой брат, лейтенант, заступится за меня. Я разведусь с ним, Гудуин!
   – Он этого заслуживает, сударыня, – сказала Гудуин.
   Какие бы мысли ни пробудила в уме мистера Потта угроза о разводе, он их скрыл и удовлетворился тем, что сказал с великим смирением:
   – Моя дорогая, ты меня выслушаешь?
   Единственным ответом был новый взрыв рыданий, и миссис Потт с возрастающей истеричностью начала требовать, чтобы ей сообщили, зачем она родилась на свет божий, и чтобы ей дали целый ряд сведений того же рода.
   – Дорогая моя, – увещевал мистер Потт, – не поддавайся этим горьким чувствам. Я ни на минуту не поверил, что для этой заметки есть какие-либо основания, дорогая… Это невозможно! Я только рассердился, моя милая… Можно сказать, был в бешенстве… оттого, что шайка «Независимого» осмелилась это напечатать, вот и все!
   Мистер Потт бросил умоляющий взгляд на безвинного виновника несчастья, словно просил его не упоминать о змее.
   – А какие шаги, сэр, намереваетесь вы предпринять, чтобы получить удовлетворение? – осведомился мистер Уинкль, обретая смелость по мере того, как он видел, что Потт ее теряет.
   – О Гудуин! – пролепетала миссис Потт. – Он собирается отхлестать редактора «Независимого»… собирается, Гудуин?
   – Тише, тише, сударыня, прошу вас, успокойтесь, – ответила телохранительница. – Конечно, отхлещет, раз вы этого хотите, сударыня.
   – Обязательно! – сказал Потт, уловив в поведении супруги симптомы нового обморока. – Конечно, я его отхлещу!
   – Когда, Гудуин? – осведомилась миссис Потт, еще не решив, как ей быть с обмороком.
   – Разумеется, немедленно, – сказал мистер Потт. – Сегодня!
   – О Гудуин, – продолжала миссис Потт, – это единственный способ ответить на клевету и восстановить мою честь в глазах общества.
   – Ну, конечно, сударыня, – отвечала Гудуин. – Ни один мужчина, если только он мужчина, сударыня, не может отказаться.
   Так как истерика все еще носилась в воздухе, мистер Потт подтвердил, что не откажется, но миссис Потт была так потрясена при одной мысли о павшем на нее подозрении, что еще с полдюжины раз собиралась устроить припадок и, вне всякого сомнения, лишилась бы чувств, если бы не беспрерывная поддержка со стороны неутомимой Гудуин и не повторные мольбы о прощении побежденного Потта. Когда, наконец, несчастный был запуган вконец и унижен до подобающего ему уровня, миссис Потт пришла в себя, и они приступили к завтраку.
   – Вы, конечно, не допустите, мистер Уинкль, чтобы эта презренная газетная клевета сократила время вашего пребывания у нас? – спросила миссис Потт, улыбаясь сквозь слезы.
   – Надеюсь, что нет, – сказал мистер Потт, одержимый при этих словах горячим желанием, чтобы его гость подавился гренком, который тот подносил в этот момент ко рту, и тем самым основательно сократил свое пребывание у них.
   – Надеюсь, что нет.
   – Вы очень добры, – ответил мистер Уинкль, – но от мистера Пиквика получено письмо – об этом я узнал из записки мистера Тапмена, которая была доставлена мне сегодня утром, когда я еще спал, – в нем мистер Пиквик просит нас встретиться с ним сегодня в Бери. Мы отправляемся с каретой в полдень.
   – Но вы вернетесь? – спросила миссис Потт.
   – О, конечно! – ответил мистер Уинкль.
   – Вы уверены? – сказала миссис Потт, украдкой посылая нежный взгляд гостю.
   – Совершенно, – отозвался мистер Уинкль.
   Завтрак прошел в молчании, ибо каждый был погружен в мысли о личных неприятностях. Миссис Потт сожалела о потере своего кавалера; мистер Потт о своем опрометчивом обещании отхлестать «Независимого»; мистер Уинкль – о том, что невольно поставил себя в такое щекотливое положение. Наступил полдень, и после многочисленных «до свиданья» и обещаний вернуться он вырвался от гостеприимных супругов.
   «Если он вернется, я его отравлю», – думал мистер Потт, направляясь в свой маленький кабинет, где он фабриковал громовые стрелы.
   «Если я когда-нибудь еще вернусь сюда и снова буду водиться с этими людьми, – думал мистер Уинкль, держа путь к «Павлину», – я заслуживаю того, чтобы меня самого отхлестали… вот и все!»
   Друзья его уже собрались к отъезду, карета была наготове, и через полчаса они пустились в путешествие той самой дорогой, какой ехали недавно мистер Пиквик и Сэм и поэтическое описание которой, сделанное мистером Снодграссом, мы не намерены приводить, так как кое-что о ней уже было сказано нами.
   Мистер Уэллер встретил их у дверей «Ангела», и когда этот джентльмен провел их в комнату мистера Пиквика, они, к немалому удивлению мистера Уинкля и мистера Снодграсса и к немалому замешательству мистера Тапмена, застали там старого Уордля и Трандля.
   – Как поживаете? – спросил пожилой джентльмен, пожимая руку мистеру Тапмену. – Не удручайтесь и не принимайте этого близко к сердцу, ничего не поделать, дружище. В ее интересах я бы хотел, чтобы она стала вашей, в ваших собственных – я очень рад, что этого не случилось. Такой молодой человек, как вы, не упустит своего… а?
   Высказав это утешительное соображение, Уордль хлопнул мистера Тапмена по спине и добродушно рассмеялся.
   – А вы как поживаете, любезные друзья? – спросил пожилой джентльмен, пожимая руки одновременно мистеру Уинклю и мистеру Снодграссу. – Сию минуту я говорил Пиквику, что нам нужно было бы всем собраться на рождество. У нас будет свадьба… на этот раз настоящая свадьба.
   – Свадьба? – воскликнул мистер Снодграсс бледнея.
   – Да, свадьба. Но не пугайтесь, – сказал добродушный пожилой джентльмен, – это только Трандль и Белла.
   – О, вот как! – воскликнул мистер Снодграсс, освобождаясь от мучительных сомнений, теснивших его грудь. – Поздравляю вас, сэр. А как поживает Джо?
   – О, прекрасно! – ответил пожилой джентльмен. – Пребывает во сне, по обыкновению.
   – А ваша матушка, а священник и все остальные?
   – Великолепно.
   – Где… – произнес с усилием мистер Тапмен, – где… она, сэр? – Он отвернулся и закрыл лицо рукой.
   – Она? – переспросил пожилой джентльмен, лукаво кивая головою. – Вы имеете в виду мою незамужнюю родственницу… а?
   Мистер Тапмен кивком головы дал понять, что его вопрос относился к обманутой Рейчел.
   – О, она уехала, – сказал пожилой джентльмен. – Она живет довольно далеко у родственников. Она не могла ужиться с девочками, и я отправил ее. Но вот и обед! Вы, должно быть, проголодались с дороги. А я и без дороги голоден, а потому – к делу!
   Обеду было оказано должное внимание, и когда после трапезы они сидели за столом, мистер Пиквик к вящему возмущению и ужасу своих последователей рассказал о пережитом им приключении и об успехе, увенчавшем гнусные ухищрения дьявольского Джингля.
   – А приступ ревматизма, схваченного мною в этом саду, заставляет меня хромать до сих пор, – сказал в заключение мистер Пиквик.
   – У меня также было приключение, – сказал, улыбаясь, мистер Уинкль, и на вопрос мистера Пиквика он ответил рассказом о злостной клевете «Итенсуиллского независимого» и последовавшем возмущении их друга, редактора.
   Чело мистера Пиквика омрачалось по мере того, как рассказывал мистер Уинкль. Друзья заметили это, и когда мистер Уинкль кончил, наступило глубокое молчание. Мистер Пиквик выразительно ударил по столу кулаком и произнес следующее.
   – Не удивительно ли, – сказал мистер Пиквик, – что мы не можем, по-видимому, войти ни в один дом, чтобы не навлечь на него какие-нибудь неприятности? Не свидетельствует ли, спрашиваю я, о нескромности или, что еще хуже, о порочности – да, я должен это сказать! – моих последователей то обстоятельство, что, под чьим бы кровом они ни поселились, они нарушают покой и благополучие какой-нибудь доверчивой женской души? Но явствует ли это, говорю я…
   По всей вероятности, мистер Пиквик продолжал бы в таком тоне еще долго, если бы появление Сэма с письмом в руках не заставило его прервать поток красноречия. Он вытер лоб носовым платком, снял очки, протер их и снова надел; его голос вновь обрел обычную мягкость, когда он спросил:
   – Что это у вас, Сэм?
   – Только что был на почте и нашел это – вот письмо, оно лежит там уж два дня, – ответил мистер Уэллер. – Запечатано облаткой, и адрес написан крупным почерком.
   – Не знаю этого почерка, – сказал мистер Пиквик, распечатывая письмо. – Боже милосердный! Что это? Должно быть, шутка, это… это… не может этого быть?
   – Что случилось? – воскликнули все в один голос.
   – Никто не умер? – спросил Уордль, встревоженный испуганным лицом мистера Пиквика.
   Мистер Пиквик ничего не ответил: бросив письмо через стол и предложив мистеру Тапмену прочесть вслух, он откинулся на спинку кресла, – лицо его выражало такое бессмысленное удивление, что жутко было смотреть.
   Мистер Тапмен дрожащим голосом прочел письмо следующего содержания:
   «Фрименс-Корт. Корнхилл, августа 28 1830 г.
   Бардл против Пиквика
   Сэр.
   Уполномоченные миссис Мартой Бардл начать против вас дело о нарушении брачного обещания, убытки от какового нарушения истица определяет в полторы тысячи фунтов, доводим до вашего сведения, что приказ о возбуждении дела против вас в Суде Общих Тяжб [136 - Суд Общих Тяжб – гражданский суд, в котором назначено было слушание дела Бардл против Пиквика, относился к разряду так называемых «судов общего права», которые руководствовались нормами обычного права (в Англии не было и нет кодекса законов), а также судебными прецедентами. Английские юристы, которые испокон веку являлись верными слугами господствующих классов, создали из системы судопроизводства надежный оплот для защиты интересов своих хозяев. Пользуясь отсутствием кодекса законов, они невероятно усложнили судопроизводство; для сторон в судебном процессе они выработали не только детализированные правила представления судебных доказательств, но и предварительного обмена письменными заявлениями, что, разумеется, лишало тяжущихся возможности разобраться в обычаях и судебных прецедентах при заслушании дела в «судах общего права» и закрепляло за юристами монополию по ведению любого, даже самого несложного, процесса. Если прибавить, что функции адвоката были искусственно разделены между юристами разных категорий (см. «Грейз-Инн»), то станет очевидно большое прогрессивное значение возмущенного протеста Диккенса против правопорядка и организации судебного дела в Англии. С этим возмущением Диккенса читатель встретится во многих его произведениях и, в первую очередь, в «Пиквике», где Диккенс дал сатирическое, но очень точное, описание процесса Бардл против Пиквика в Суде Общих Тяжб.] выдан; просим поставить нас с обратной почтой в известность об имени вашего поверенного в Лондоне, коему будет поручено ведение этого дела с вашей стороны.
   Пребываем, сэр, Вашими покорными слугами
   Додсон и Фогг.
   Мистеру Сэмюелу Пиквику».
   Немое изумление, с каким каждый взирал на соседа и на мистера Пиквика, было столь выразительно, что, казалось, все боялись заговорить. В конце концов молчание было нарушено мистером Тапменом.
   Додсон и Фогг, – повторил он машинально.
   – Бардл и Пиквик, – сказал мистер Снодграсс раздумчиво.
   – Покой и благополучие доверчивой женской души, – пробормотал мистер Уинкль с рассеянным видом.
   – Это заговор! – сказал мистер Пиквик, когда к нему возвратился, наконец, дар речи. – Гнусный заговор этих двух жадных поверенных – Додсона и Фогга! Миссис Бардл никогда бы на это не пошла, это не в ее характере… И повода у нее нет. Какая нелепость!.. Какая нелепость!
   – О ее характере, – сказал Уордль с улыбкой, – вы, конечно, судить можете. Я не хочу вас обескураживать, но должен сказать, что об ее притязаниях Додсон и Фогг судить могут лучше, чем любой из нас.
   – Это подлая попытка вымогательства! – сказал мистер Пиквик.
   – Надеюсь, что так, – отозвался Уордль, сухо покашливая.
   – Слышал ли кто когда-нибудь, чтобы я говорил с ней иначе, чем полагается говорить жильцу с квартирной хозяйкой? – продолжал мистер Пиквик с подъемом. – Видел ли кто когда-нибудь меня с нею? Даже друзья мои, присутствующие здесь, никогда…
   – Если не считать одного раза, – сказал мистер Тапмен.
   Мистер Пиквик изменился в лице.
   – Ну? – сказал Уордль. – Это важно. Надеюсь, ничего подозрительного не было?
   Мистер Тапмен с опаской посмотрел на своего вождя.
   – Ну, конечно, – сказал он, – ничего подозрительного. Но… заметьте, я не знаю, как это вышло… она несомненно была в его объятиях.
   – Боже милосердный! – воскликнул мистер Пиквик, когда в уме его воскресло яркое воспоминание об этой сцене. – Какое ужасное стечение обстоятельств! Так и есть… так и есть.
   – И наш друг ее утешал, – прибавил мистер Уинкль не без ехидства.
   – Это правда, – сказал мистер Пиквик. – Не буду отрицать. Это правда.
   – Вот те на! – воскликнул Уордль. – Для дела, в котором нет ничего подозрительного, это кажется довольно странным, не правда ли, Пиквик? Ах, хитрец… хитрец! – И он захохотал так, что посуда в шкафу зазвенела.
   – Какое ужасное недоразумение! – воскликнул мистер Пиквик, хватаясь за голову. – Уинкль… Тапмен… Я прошу простить мне замечания, которые я только что сделал. Все мы жертвы обстоятельств, а я в особенности.
   После этого извинения мистер Пиквик закрыл лицо руками и предался размышлениям. Уордль подмигивал и кивал остальным членам компании, описав полный круг.
   – Так или иначе, я хочу, чтобы все разъяснилось, – сказал мистер Пиквик, поднимая голову и колотя кулаками по столу. – Я должен видеть Додсона и Фогга! Завтра же я еду в Лондон.
   – Только не завтра, – сказал Уордль, – вы еще сильно хромаете.
   – Хорошо, послезавтра.
   – Послезавтра – первое сентября, и вы обещали непременно поехать с нами по крайней мере до поместья сэра Джеффри Маннинга и присоединиться к нам за завтраком, если не пожелаете принять участие в охоте.
   – Хорошо, через два дня, – сказал мистер Пиквик. – В четверг. Сэм!
   – Сэр? – отозвался мистер Уэллер.
   – Закажите два наружных места в Лондон на четверг на утро – для себя и для меня.
   – Слушаю, сэр.
   Мистер Уэллер вышел и медленным шагом отправился выполнять поручение, заложив руки в карманы и уставившись взглядом в землю.
   – Странный человек – мой повелитель! – говорил мистер Уэллер, медленно идя по улице. – Ухаживать за миссис Бардл… а у нее еще сынишка в придачу… И всегда это приключается с этакими-вот старичками, какими бы на вид ни казались они степенными. А все-таки я не думал, чтобы он на это пошел… А все-таки я не думал, чтобы он на это пошел!
   И, рассуждая в таком духе, мистер Сэмюел Уэллер направил свои стопы к конторе пассажирских карет.


   ГЛАВА XIX
   Приятный день, неприятно окончившийся

   Птицы, которые, к счастью, для собственного душевного спокойствия и благополучия, пребывали в блаженном неведении тех приготовлений, какие делались, чтобы поразить их первого сентября, приветствовали утро этого дня как самое приятное утро в эту пору года. Молодые куропатки, самодовольно разгуливавшие по жнивью со всем хвастливым фанфаронством молодости, и более взрослые куропатки, следившие круглым глазком, с презрительным видом умудренных опытом птиц, за легкомысленным поведением младших, равно не подозревали о надвигающейся гибели и весело и радостно нежились в свежем утреннем воздухе, а несколько часов спустя были повержены в прах. Но мы впадаем в чувствительность. Будем продолжать.
   Итак, говоря языком простым и прозаическим, наступило прекрасное утро, – столь прекрасное, что едва можно было поверить, будто немногие месяцы английского лета уже пролетели. Живые изгороди, поля и деревья, холмы и вересковая долина являли взору непрерывно меняющиеся оттенки сочного, ярко-зеленого цвета; вряд ли хотя бы один лист упал, вряд ли хотя бы одна желтая крапинка, сливаясь с тонами лета, предупреждала вас о наступлении осени. Небо было безоблачное, солнце сияло яркое и теплое; в воздухе звенело пение птиц, жужжали насекомые, а деревенские сады, пестревшие цветами всех оттенков, ярких и прекрасных, искрились в густой росе, как клумбы сверкающих драгоценных камней. На всем лежал отпечаток лета, и ни одна из его великолепных красок еще не поблекла.
   Таково было утро, когда открытый экипаж, в котором находились трое пиквикистов (мистер Снодграсс предпочел остаться дома), мистер Уордль и мистер Трандль, с Сэмом Уэллером на козлах рядом с кучером, остановился на краю дороги у ворот, перед которыми стояли высокий сухопарый дозорщик и мальчик в башмаках и кожаных гетрах, каждый с сумкою внушительных размеров; два пойнтера сопровождали их.
   – Послушайте, – прошептал мистер Уинкль, обращаясь к Уордлю, когда дозорщик опустил подножку экипажа, – неужели они думают, что мы настреляем столько дичи, чтобы наполнить эти сумки?
   – Наполнить? – воскликнул старый Уордль. – Господи помилуй, ну, конечно! Вы одну, я другую. Наполним, да еще в карманах наших охотничьих курток поместится столько же.
   Мистер Уинкль вылез из экипажа, ничего не ответив на это замечание, но про себя подумал, что, если его друзья останутся на открытом воздухе, пока он не наполнит сумки, они серьезно рискуют схватить насморк.
   – Эй, Джуно, сюда, старуха! Куш, Деф, куш! – говорил Уордль, лаская собак. – Сэр Джеффри, конечно, еще в Шотландии, Мартин?
   Рослый дозорщик отвечал утвердительно и с некоторым удивлением перевел взгляд с мистера Уинкля, который держал свое ружье так, словно хотел, чтобы карман куртки избавил его от необходимости нажать спуск, на мистера Тапмена, который держал свое ружье так, словно боялся его, – и нет никакого реального основания сомневаться в том, что он действительно боялся.
   – Мои друзья еще не вполне освоились с такого рода забавой, Мартин, – сказал Уордль, заметивший этот взгляд. – Век живи, век учись, знаете ли. Скоро они будут хорошими стрелками. А впрочем, прошу прощенья у моего друга Уинкля, он уже имеет некоторый опыт.
   В ответ на этот комплимент мистер Уинкль слабо улыбнулся поверх своего синего галстука и начал производить манипуляции ружьем такие загадочные, что, будь оно заряжено, он неизбежно был бы убит на месте.
   – Не вздумайте так обращаться с ружьем, когда оно будет заряжено, сэр, – проворчал рослый дозорщик, – или будь я проклят, если вы не превратите кого-нибудь из нас в кусок холодного мяса.
   Мистер Уинкль после такого предостережения поспешил изменить положение ружья и при этом ухитрился привести ствол в соприкосновение с головой мистера Уэллера.
   – Эх! – воскликнул Сэм, поднимая сбитую шляпу и потирая висок. – Помилуйте, сэр! Если вы этак приметесь за дело, вы одним выстрелом наполните одну из этих сумок, и даже с избытком.
   Тут мальчик в кожаных гетрах весело расхохотался, но тотчас попробовал сделать вид, будто это не он, а мистер Уинкль величественно нахмурился.
   – Мартин, где вы велели ждать нас с закуской? – осведомился Уордль.
   – На склоне холма Одинокое Дерево в двенадцать часов, сэр.
   – Там кончается поместье сэра Джеффри?
   – Да, сэр, но этот участок примыкает к его земле. Это земля капитана Болдуига, но никто нам не помешает, а лужайка там славная.
   – Отлично, – сказал старый Уордль. – Чем раньше мы тронемся в путь, тем лучше. Стало быть, вы присоединитесь к нам в полдень, Пиквик?
   Мистеру Пиквику очень хотелось видеть охоту, тем более что он несколько опасался за целость и сохранность мистера Уинкля. К тому же в такое приятное утро было очень мучительно возвращаться назад и предоставить друзьям развлекаться без него. Поэтому мистер Пиквик ответил очень унылым тоном:
   – Да, пожалуй, так и придется сделать.
   – Разве джентльмен не охотник, сэр? – осведомился долговязый дозорщик.
   – Нет, и вдобавок он хромает, – ответил Уордль.
   – Мне бы очень хотелось остаться с вами, – сказал мистер Пиквик. – Очень!
   Последовала краткая пауза, выражавшая соболезнование.
   – По ту сторону изгороди стоит тачка, – сказал мальчик. – Если бы слуга джентльмена катил ее по тропинкам, он бы от нас не отставал, а мы бы переносили тачку через все перелазы.
   – Самое подходящее дело, – заявил мистер Уэллер, который был лицом заинтересованным, поскольку ему страстно хотелось видеть охоту, – самое подходящее дело. Хорошо сказано, малыш. Я моментально ее притащу.
   Но тут возникло затруднение. Долговязый дозорщик решительно восстал против включения в охотничью компанию джентльмена в тачке, видя в этом грубое нарушение всех установленных правил и прецедентов.
   Затруднение было серьезное, непреодолимое. Когда на дозорщика воздействовали с помощью лести и мзды и когда он облегчил душу, щелкнув по голове изобретательного юнца за то, что тот предложил воспользоваться тачкой, – мистера Пиквика усадили в нее, и все тронулись в путь; Уордль и рослый дозорщик шли впереди, а мистер Пиквик в тачке, приводимой в движение Сэмом, замыкал шествие.
   – Стойте, Сэм! – сказал мистер Пиквик, когда они пересекали первое поле.
   – Ну, что еще случилось? – осведомился Уордль.
   – Эта тачка не подвинется ни на шаг вперед, – решительно заявил мистер Пиквик, – пока Уинкль не будет нести своего ружья иначе.
   – Да как же мне его нести? – спросил несчастный Уинкль.
   – Несите его дулом вниз, – ответил мистер Пиквик.
   – Это не принято у спортсменов, – возразил Уинкль.
   – Мне нет дела до того, принято это у спортсменов или не принято, – отвечал мистер Пиквик, – я не желаю, чтобы ради соблюдения приличий меня застрелили в тачке.
   – Я уверен, что джентльмен не успокоится, пока не всадит в кого-нибудь заряда, – проворчал долговязый.
   – Хорошо, хорошо, мне все равно! – сказал бедный Уинкль, поворачивая ружье прикладом вверх. – Ну вот!
   – Все что угодно за спокойную жизнь! – изрек мистер Уэллер, и они снова тронулись в путь.
   – Стойте! – крикнул мистер Пиквик, когда они прошли несколько ярдов.
   – Ну, что еще? – спросил Уордль.
   – Ружье в руках Тапмена небезопасно, решительно небезопасно! – сказал мистер Пиквик.
   – Как? Что? Небезопасно? – воскликнул с большой тревогой мистер Тапмен.
   – Да, раз вы его так держите, – отвечал мистер Пиквик. – Мне очень неприятно снова вмешиваться, но я не соглашусь ехать дальше, пока вы не будете держать его так же, как Уинкль.
   – Лучше, если вы примете этот совет, сэр, – сказал рослый дозорщик, – иначе вы можете всадить заряд в самого себя или в кого-нибудь другого.
   Мистер Тапмен с самой учтивой поспешностью повернул должным образом ружье, и компания снова двинулась вперед. Оба любителя охоты шагали с опущенными дулом вниз ружьями, как солдаты на королевских похоронах.
   Собаки вдруг остановились как вкопанные, и охотники, ступив шаг вперед, тоже остановились.
   – Что это случилось у собак с ногами? – прошептал мистер Уинкль. – Как странно они стоят!
   – Нельзя ли потише! – шепотом отозвался Уордль. – Вы не видите, что они делают стойку?
   – Делают стойку? – повторил мистер Уинкль, осматриваясь по сторонам, словно надеясь обнаружить какие-то исключительные красоты в пейзаже, к которым умные животные старались привлечь особое внимание. – Делают стойку? А зачем же им стоять?
   – Не зевайте! – сказал Уордль, который в этот волнующий момент пропустил вопрос мимо ушей. – Ну!
   Раздалось громкое хлопанье крыльев, заставившее мистера Уинкля отскочить, точно его самого подстрелили. «Бах, бах!» – прозвучали два выстрела. Дым быстро пронесся над полем и заклубился в воздухе.
   – Где они? – воскликнул мистер Уинкль, который, находясь в состоянии крайнего возбуждения, вертелся, как волчок. – Где они? Скажите, когда стрелять. Где они? Где они?
   – Где они? – повторил Уордль, поднимая двух птиц, которых собаки притащили к его ногам. – Да вот они.
   – Нет, нет, я говорю о других! – сказал ошеломленный Уинкль.
   – Сейчас уже довольно далеко от нас, – ответил Уордль, спокойно заряжая ружье.
   – Вероятно, минут через пять мы наткнемся на другой выводок, – сказал рослый дозорщик. – Если джентльмен начнет стрелять сейчас, пожалуй он выпустит заряд как раз к тому времени, когда они взлетят.
   – Ха-ха-ха! – расхохотался мистер Уэллер.
   – Сэм! – сказал мистер Пиквик, сочувствуя своему сконфуженному и растерянному ученику.
   – Сэр?
   – Не смейтесь.
   – Слушаю, сэр.
   В виде компенсации мистер Уэллер, стоя за тачкой, состроил гримасу исключительно для увеселения мальчика в гетрах, разразившегося громким смехом и немедленно получившего удар кулаком от рослого дозорщика, которому нужен был предлог отвернуться, чтобы скрыть улыбку.
   – Браво, старина! – сказал Уордль мистеру Тапмену. – На этот раз вы несомненно выстрелили.
   – О да! – отвечал мистер Тапмен с понятной гордостью. – Я спустил курок.
   – Прекрасно, в следующий раз вы что-нибудь подстрелите, если будете смотреть в оба. Это очень легко, не правда ли?
   – Да, это очень легко, – согласился мистер Тапмен. – А все-таки как больно бьет в плечо! Меня едва не опрокинуло. Я понятия не имел, что эти маленькие ружья так отдают.
   – Ах, вот что! – улыбаясь, отозвался пожилой джентльмен. – Со временем вы к этому привыкнете. Ну что, все готовы? Все обстоит благополучно с тачкой?
   – Все в порядке, сэр, – ответил мистер Уэллер.
   – В таком случае вперед!
   – Держитесь крепко, сэр, – сказал Сэм, берясь за тачку.
   – Держусь, – сказал мистер Пиквик, и они двинулись дальше, развив соответствующую скорость.
   – Теперь задержите эту тачку! – крикнул Уордль, когда ее перетащили через перелаз на другое поле и мистер Пиквик был снова в нее водворен.
   – Все в порядке, сэр, – ответил мистер Уэллер приостанавливаясь.
   – Ну, Уинкль, – сказал пожилой джентльмен, – ступайте осторожно за мною и постарайтесь не опоздать на этот раз.
   – Будьте покойны, – отозвался мистер Уинкль. – Они делают стойку?
   – Нет, нет! еще нет! тише! тише!
   Они осторожно подвигались вперед и подошли бы очень тихо, если бы мистер Уинкль, совершая какие-то весьма сложные манипуляции со своим ружьем, случайно не выпалил в самый критический момент над головой мальчика, как раз в то самое место, где находился бы мозг рослого дозорщика, будь тот на месте мальчика.
   – Да на кой черт вы стреляли? – воскликнул старый Уордль, когда птицы улетели, нимало не пострадав.
   – В жизни не видал такого ружья, – отвечал бедный мистер Уинкль, разглядывая замок, как будто это могло исправить дело. – Оно стреляет само. Стреляет, да и только.
   – Стреляет, да и только! – повторил Уордль слегка раздраженным тоном. – Хотел бы я, чтобы оно само что-нибудь застрелило.
   – Оно и застрелит, сэр, – заметил дозорщик тихим пророческим тоном.
   – Что вы хотите этим сказать, сэр? – сердито спросил мистер Уинкль.
   – Ничего, сэр, ничего, – отвечал дозорщик, – а мать вот этого мальчика получит кое-какие блага от сэра Джеффри, если мальчик будет убит на его земле. Заряжайте, сэр, заряжайте.
   – Отнимите у него ружье! – кричал из тачки мистер Пиквик, устрашенный мрачными намеками дозорщика. – Пусть кто-нибудь отнимет у него ружье, слышите?
   Никто, однако, не вызвался исполнить приказание, и мистер Уинкль, бросив строптивый взгляд на мистера Пиквика, зарядил ружье и продолжал путь вместе с другими.
   Мы вынуждены, опираясь на авторитет мистера Пиквика, заявить, что приемы мистера Тапмена отличались значительно большей осторожностью и осмотрительностью, чем приемы, усвоенные мистером Уинклем. Тем не менее это нисколько не умаляет значительного авторитета сего последнего джентльмена во всех вопросах, связанных со спортом; ибо, – как правильно замечает мистер Пиквик, – с незапамятных времен почему-то случалось так, что многие из наилучших и способнейших философов, которые были истинными светочами науки в области теории, оказывались совершенно неспособными применять эти теории на практике.
   Метод мистера Тапмена, подобно многим нашим замечательнейшим открытиям, был чрезвычайно прост. С быстротой и проницательностью гения он сразу подметил, что нужно придерживаться двух важнейших правил: первое – стрелять так, чтобы не причинить вреда самому себе, и второе – стрелять так, чтобы не подвергать опасности окружающих; ясно, что наилучший способ, когда преодолена трудность самого выстрела, заключается в том, чтобы плотно зажмурить глаза и палить в воздух.
   Случилось так, что, совершив этот подвиг, мистер Тапмен открыл глаза и увидел, как падала на землю подстреленная жирная куропатка. Он собирался поздравить мистера Уордля с неизменным успехом, но этот джентльмен приблизился к нему и с жаром пожал ему руку.
   – Тапмен, – сказал пожилой джентльмен, – вы наметили именно эту птицу?
   – Нет, – сказал мистер Тапмен, – нет.
   – Наметили, – возразил мистер Уордль. – Я видел… я заметил, как вы ее выбрали… я обратил внимание на вас, когда вы подняли ружье и прицелились, и вот что я скажу: лучший стрелок не сделал бы этого с большим искусством. Вы вовсе не такой новичок, каким я считал вас, Тапмен, – вы охотились раньше.
   Тщетно возражал мистер Тапмен с улыбкой самоотречения, что он никогда не охотился. Даже улыбка была принята как доказательство противоположного, и с этого дня его репутация была установлена. Это не единственная репутация, приобретенная с такою ловкостью, и столь счастливое стечение обстоятельств бывает не только во время охоты на куропаток.
   Между тем мистер Уинкль палил, гремел и пускал дым, не достигая никаких осязательных результатов, достойных упоминания: то посылал заряд в воздух, то предоставлял ему скользить так низко над поверхностью земли, что жизнь двух собак все время находилась в некоторой опасности. Его манера стрелять как пример стрельбы фантастической – была очень изменчива и любопытна; как демонстрирование стрельбы в цель, она была, пожалуй, неудачна. Считается признанной аксиомой, что «всякой пуле своя доля». Если она применима в равной степени к дроби, то дробинки мистера Уинкля были несчастными подкидышами, лишенными естественных прав, обреченными скитаться по миру и обездоленными.
   – Ну, – сказал Уордль, подходя к тачке и вытирая пот, струившийся по его веселой красной физиономии, – горячий денек, не правда ли?
   – Да, что и говорить, – отозвался мистер Пиквик. – Солнце ужасно припекает, даже я это чувствую. Не представляю себе, каково приходится вам.
   – Да, – сказал пожилой джентльмен, – довольно жарко. Но уже первый час. Видите вон тот зеленый холм?
   – Конечно.
   – Там мы будем завтракать. И клянусь Юпитером, мальчик с корзинкой уже там – точен, как часовой механизм.
   – Совершенно верно, – просияв, сказал мистер Пиквик. – Славный малый! Сейчас дам ему шиллинг. Ну, Сэм, катите меня.
   – Держитесь, сэр, – сказал мистер Уэллер, оживившись от предвкушения завтрака. – Прочь с дороги, кожаные гетры! Если вы дорожите моей жизнью, не опрокиньте меня, как говорил джентльмен вознице, когда тот вез его на Тайбурн [137 - Тайбурн – место, где казнили в Лондоне преступников вплоть до 1783 года; еще в конце XVIII века оно находилось в двух-трех километрах за чертой города, в настоящее время – в западном конце Оксфорд-стрит.].
   И, разбежавшись, мистер Уэллер легко покатил своего хозяина к зеленому холму, ловко вывалил его у самой корзины и принялся ее распаковывать с величайшим проворством.
   – Телятина в тесте, – беседовал сам с собой мистер Уэллер, раскладывая съестные припасы на траве. – Очень хорошая штука – телятина в тесте, если вы знаете леди, которая ее готовила, и совершенно уверены, что это не кошатина, а в конце концов не все ли равно, если кошка так похожа на телятину, что даже сами пирожники не могут отличить.
   – Не могут, Сэм? – спросил мистер Пиквик.
   – Не могут, сэр, – отвечал мистер Уэллер, прикасаясь рукою к шляпе. – Когда-то я жил в одном доме с пирожником, сэр, и очень он был хороший человек – регулярная голова вдобавок, – паштеты умел выделывать из чего угодно. «У вас много кошек, мистер Брукс», – говорю я ему, когда подружился с ним. «Да, говорит, у меня их очень много», – говорит. «Должно быть, очень любите кошек», – говорю. «Не я, а другие любят, – говорит и подмигивает мне, – а впрочем, сейчас не их сезон, подождем зимы», – говорит. «Не их сезон!» говорю. «Да, говорит, фрукты в сезон – кошки вон». – «Что вы хотите этим сказать?» – говорю. «Что хочу сказать? – говорит. – Да то, что я никогда не войду в союз мясников, чтобы повышать цену на мясо, – говорит. – Мистер Уэллер, – говорит он, жмет мне руку очень крепко и шепчет на ухо: – Вы этого никогда не повторяйте, но все дело в том, чтобы их подсезонить. От этого они все превращаются в благородных животных, – говорит и показывает на очень хорошенького серого котенка, – и я их сезоню под бифштекс, телятину или почки, смотря по спросу. Я вам больше скажу, – говорит он, – телятину я могу сделать бифштексом, бифштекс – почками, либо и то и другое – бараниной в один момент, как только изменится спрос на рынке и аппетиты потребуют разнообразия».
   – Должно быть, это был очень изобретательный молодой человек, Сэм, – заметил с легкой дрожью мистер Пиквик.
   – Вот именно, сэр, – ответил мистер Уэллер, продолжая выгружать корзину, – и паштеты были прекрасные. Язык – очень хорошая штука, если это не женский язык. Хлеб, окорок ветчины – ну и картина!.. Холодный ростбиф нарезанный – очень хорошо! А что в этих глиняных кувшинах, молодой повеса?
   – В одном пиво, – сказал мальчик, снимая с плеча две больших глиняных бутыли, связанные кожаным ремнем, – в другом холодный пунш.
   – А завтрак получился очень недурной, – заметил мистер Уэллер, с большим удовлетворением обозревая расставленные им закуски. – Ну-с, джентльмены, милости просим, как сказали, примкнув штыки, англичане французам.
   Второго приглашения не понадобилось, чтобы побудить компанию воздать должное трапезе; не пришлось также настаивать, чтобы мистер Уэллер, рослый дозорщик и двое мальчиков расположились на траве неподалеку и начали уничтожать соответствующее количество яств. Старый дуб предоставил свою тень охотникам, а перед ними расстилалась широкая перспектива полей и лугов, пересеченных живыми изгородями и пышно декорированных лесом.
   – Восхитительно, поистине восхитительно! – воскликнул мистер Пиквик, на чьем выразительном лице кожа под действием солнца быстро начала лупиться.
   – Верно, верно, старина! – отозвался Уордль. – Ну-ка, стаканчик пунша!
   – С большим удовольствием, – сказал мистер Пиквик, и довольная его физиономия, когда, пунш был выпит, подтверждала искренность ответа.
   – Хорошо! – причмокивая, сказал мистер Пиквик. – Очень хорошо. Выпью еще стаканчик. Холодный, очень холодный. Ну-с, джентльмены, – продолжал мистер Пиквик, все еще не выпуская из рук кувшина, – тост! За наших друзей в Дингли Делле.
   Тост был принят под громкие возгласы.
   – Я вам скажу, что я намерен сделать, чтобы наловчиться в стрельбе, – начал мистер Уинкль, который ел ветчину с хлебом, пользуясь складным ножом.
   – Я посажу чучело куропатки на столб и буду упражняться, начну с небольшого расстояния и постепенно буду его увеличивать. Мне кажется, это превосходная практика.
   – Я знаю одного джентльмена, сэр, – сказал мистер Уэллер, – который так и сделал и начал с двух ярдов, но больше ему не пришлось стрелять, потому что начисто сдул птицу с первого же выстрела, так что и перышка ее никто с тех пор не видал.
   – Сэм! – сказал мистер Пиквик.
   – Сэр? – отозвался мистер Уэллер.
   – Будьте добры, приберегите свои анекдоты, пока они не потребуются.
   – Слушаю, сэр.
   При этом мистер Уэллер так искусно подмигнул глазом, не заслоненным кружкой пива, которую он поднес к губам, что с двумя мальчиками сделались конвульсии и даже долговязый дозорщик снисходительно улыбнулся.
   – Да, это, несомненно, превосходнейший холодный пунш, – сказал мистер Пиквик, многозначительно поглядывая на глиняную бутыль, – а день чрезвычайно жаркий, и… Тапмен, мой дорогой друг, стаканчик пунша?
   – С величайшим наслаждением, – ответил мистер Тапмен, и, осушив этот стаканчик, мистер Пиквик выпил еще один, но лишь затем, чтобы узнать, нет ли в пунше апельсинной корки, ибо от апельсинной корки ему всегда бывало худо; убедившись, что ее нет, мистер Пиквик выпил еще стаканчик за здоровье отсутствующего друга, а затем почувствовал безусловную необходимость выпить за неизвестного составителя пунша.
   Это непрерывное осушение стаканчиков возымело заметное действие на мистера Пиквика; его физиономия сияла самыми солнечными улыбками, губы подергивались от смеха, в глазах светилось благодушное веселье. Уступая мало-помалу действию возбуждающего напитка, оказывавшего особенное влияние благодаря жаре, мистер Пиквик выразил сильное желание вспомнить песенку, которую слышал в детстве, и, так как попытка оказалась неудачной, попробовал подстегнуть свою память еще несколькими стаканчиками пунша, каковые, по-видимому, оказали как раз обратное действие; ибо, забыв слова песни, он начал забывать и членораздельное произношение слов; в заключение он встал, желая обратиться к обществу с красноречивым спичем, но свалился в тачку и моментально заснул крепким сном.
   Когда корзину вновь увязали и выяснилась полная невозможность вывести мистера Пиквика из оцепенения, стали совещаться, как поступить: отвезти ли мистеру Уэллеру своего хозяина назад, или оставить его на месте пока они не соберутся в обратный путь. В конце, концов остановились на последнем решении; и так как предстоящая экспедиция должна была занять не больше часу и так как мистер Уэллер очень настойчиво просил их взять его с собой, решено было оставить мистера Пиквика спать в тачке и зайти за ним на обратном пути. Таким образом, они пустились в путь, а мистер Пиквик с полным комфортом храпел в тени.
   Нет никаких разумных оснований сомневаться в том, что мистер Пиквик все храпел бы и храпел в тени, пока не вернутся его друзья или, в случае их опоздания, пока не спустятся на землю вечерние тени, – при условии, конечно, что его покой ничем не будет нарушен. Но его покой был нарушен. И вот как это произошло.
   Капитан Болдуиг был маленький сердитый человек в синем сюртуке и жестком черном галстуке; когда он снисходил до прогулки по своим владениям, то совершал ее в обществе толстой трости с медным наконечником, а также садовника и его помощника с раболепными физиономиями, которым (садовникам, не трости) капитан Болдуиг отдавал приказания со всем подобающим величием и строгостью; ибо свояченица капитана Болдуига была замужем за маркизом, дом капитана был виллой, а земля его «владениями», и все это было очень внушительно, даже величественно.
   Мистер Пиквик не проспал и получаса, как явился маленький капитан Болдуиг в сопровождении двух садовников, шагая со всей быстротой, какую допускали его осанка и важность. Приблизившись к дубу, капитан Болдуиг остановился, глубоко перевел дух и окинул взглядом расстилавшийся перед ним пейзаж, словно этот пейзаж должен был испытывать великое удовольствие от того, что капитан Болдуиг обращает на него внимание; засим он выразительно ударил по земле тростью и позвал старшего садовника.
   – Хант! – сказал капитан Болдуиг.
   – Что прикажете, сэр? – сказал садовник.
   – Завтра утром утрамбовать здесь, слышите, Ханг.
   – Слушаю, сэр.
   – И позаботьтесь о том, чтобы содержать это место в полном порядке. Слышите, Хант?
   – Слушаю, сэр.
   – И напомните мне сделать объявление о нарушителях права владения, пороховых ловушках [138 - Пороховые ловушки – капканы со взрывчатыми веществами, применяемые землевладельцами для охраны своих полей от браконьерства.] и тому подобном, чтобы сюда не лазили. Слышите, Хант… Слышите?..
   – Не забуду, сэр.
   – Прошу прощенья, сэр, – сказал второй садовник, приподнимая шляпу.
   – В чем дело, Уилкинс? – спросил капитан Болдуиг.
   – Прошу прошенья, сэр, но, мне кажется, здесь кто-то уже побывал сегодня.
   – Ка-ак! – сказал капитан, грозно озираясь.
   – Да, сэр, мне кажется, здесь обедали, сэр.
   – Проклятье! Какая наглость! Совершенно верно! – сказал капитан Болдуиг, когда его взгляд упал на корки хлеба и объедки, валявшиеся на траве. – Здесь действительно жрали. Хотел бы я застать этих бродяг! – воскликнул капитан Болдуиг, сжимая свою толстую трость.
   – Прошу прощенья, сэр, – сказал Уилкинс, – но…
   – Что «но»? А? – заревел капитан, и, следуя за робким взглядом Уилкинса, его глаза остановились на тачке и мистере Пиквике.
   – Кто вы такой, негодяй? – спросил капитан, тыкая толстой тростью в мистера Пиквика. – Как ваше имя?
   – Холодный пу…унш… – пробормотал мистер Пиквик, снова погружаясь в сон.
   – Что? – вопросил капитан Болдуиг.
   Никакого ответа.
   – Как он себя назвал? – спросил капитан.
   – Кажется, Панч, сэр, – ответил Уилкинс.
   – Вот наглость, черт подери, вот наглец! – воскликнул капитан Болдуиг.
   – Он только притворяется, будто спит! – яростно кричал капитан Болдуиг. – Он пьян! Пьяный плебей! Увезите его, Уилкинс, увезите его немедленно!
   – Куда прикажете, сэр? – робко осведомился Уилкинс.
   – К черту! – отвечал капитан Болдуиг.
   – Очень хорошо, сэр, – сказал Уилкинс.
   – Стойте! – сказал капитан.
   Уилкинс послушно остановился.
   – Отвезите его, – сказал капитан, – в загон для скота, и посмотрим, назовет ли он себя Панчем, когда очнется. Я не позволю над собой издеваться, я не позволю над собой издеваться! Увезите его!
   И мистера Пиквика увезли, подчиняясь категорическому предписанию, а величественный капитан Болдуиг, пыжась от негодования, продолжал прогулку.
   Трудно передать изумление охотников, когда они, вернувшись, обнаружили, что мистер Пиквик исчез вместе со своею тачкой. Случай был весьма таинственный и необъяснимый. Ибо одно то, что хромой человек вдруг встал на ноги и ушел, было фактом чрезвычайным; но если он вдобавок покатил перед собой для развлечения тяжелую тачку – случай казался поистине сверхъестественным. Все вместе и каждый поодиночке они обшарили все уголки и закоулки; они кричали, свистали, хохотали, звали – и все безрезультатно. Мистер Пиквик пропал бесследно. После нескольких часов бесплодных поисков они пришли к печальному выводу, что придется вернуться домой без него.
   Между тем мистер Пиквик, по-прежнему спавший в своей тачке, был отвезен в загон для скота и бережно водворен там, к невыразимому восторгу не только всех деревенских мальчишек, но и трех четвертей взрослого населения, собравшегося в ожидании его пробуждения. Если одно его появление в тачке доставило им величайшее удовольствие, то во сколько же раз усилился их восторг, когда, после нескольких невнятных возгласов: «Сэм!» – он приподнялся, сел в тачке и с неописуемым удивлением воззрился на лица, перед ним находившиеся.
   Крики толпы были, конечно, сигналом его пробуждения; его невольный вопрос: «Что случилось?» – вызвал новый взрыв криков, пожалуй еще более громкий.
   – Вот так потеха! – ревела толпа.
   – Где я? – воскликнул мистер Пиквик.
   – В загоне, – отвечали голоса.
   – Как я сюда попал? Что со мной было? Откуда меня привезли? Выпустите меня! – кричал мистер Пиквик. – Где мой слуга? Где мои друзья?
   – Какие еще друзья! Ура! – И в мистера Пиквика полетели брюква, картофель, яйца и другие знаки игривого расположения духа.
   Трудно сказать, сколь долго тянулась бы эта сцена и сколько пришлось бы претерпеть мистеру Пиквику, если бы быстро мчавшийся мимо загона экипаж не остановился и из него не вышли старик Уордль и Сэм Уэллер: первый значительно быстрей, чем можно это описать и даже прочесть, проложил себе дорогу к мистеру Пиквику и усадил его в экипаж как раз в тот момент, когда второй, вступив в единоборство с бидлом [139 - Бидл – низшее должностное лицо в приходе (районе), избираемое общим собранием налогоплательщиков, живущих в приходе. Сперва бидл был курьером приходских собраний, затем в его руки перешел надзор за судьбой бедняков нуждающихся в помощи или помещенных в «работный дом» (см. роман «Оливер Твист»), и за «порядком» в церквях при богослужениях.], закончил третий и последний раунд.
   – Бегите к судье! – раздались голоса.
   – Вот-вот, бегите, – сказал мистер Уэллер, вскакивая на козлы. – Привет от меня, привет от мистера Уэллера судье, и скажите ему, что я намял бока его бидлу, а если он назначит нового, я зайду завтра, чтобы и тому намять бока. Погоняйте, старина!
   – Как только приеду в Лондон, подам жалобу на этого капитана Болдуига и привлеку его к суду за незаконное задержание, – сказал мистер Пиквик, когда экипаж выехал из города.
   – Кажется, мы вторглись в чужие владения, – заметил Уордль.
   – Мне все равно, – отвечал мистер Пиквик, – я подам в суд.
   – Нет, не подадите, – возразил Уордль.
   – Подам, клянусь… – Но, заметив насмешливое выражение лица Уордля, мистер Пиквик запнулся и спросил: – А что?
   – Да то, – сказал старый Уордль, заливаясь смехом, – что дело можно обратить против кое-кого из нас и сказать, что мы выпили слишком много холодного пунша.
   Как ни удерживался мистер Пиквик, но на лице его появилась улыбка, улыбка уступила место смеху, смех – хохоту; хохотали все. А для того чтобы поддержать хорошее расположение духа, остановились у первой придорожной таверны и потребовали по стаканчику грога для всех и большой стакан экстраординарной крепости для мистера Сэмюела Уэллера.


   ГЛАВА XX,
   повествующая о том, какими дельцами были Додсон и Фогг, и какими повесами их клерки, и как происходило трогательное свидание мистера Уэллера с его давно пропавшим родителем; а также о том, какое избранное общество собралось в «Сороке и Пне» и какой превосходной будет следующая глава

   В нижнем этаже мрачного дома в, самом дальнем конце Фрименс-Корта, на Корнхилле, сидело четверо клерков фирмы Додсона и Фогга, двух поверенных [140 - Поверенный – Диккенс в данном случае употребляет термин «солиситор» звание юриста низшего разряда с компетенцией ходатая по делам (to solicit – ходатайствовать), обнаруживающее разделение английской адвокатуры на разряды. Это разделение является иллюстрацией кастовой организации адвокатуры. Такая организация, по замыслу господствующих классов Англии, преследовала двойную цель: с одной стороны, расширить компетенцию адвокатов, вышедших из кругов аристократии и крупной буржуазии, а с другой – усложнить судопроизводство и лишить трудовой народ возможности защищать свои права судебным порядком, так как ведение дела связано было для трудящихся с непомерными расходами. Диккенс, обучавшийся в течение четырех лет юриспруденции (в должности клерка) в конторах солиситоров, превосходно это знал, и никто из английских писателей не разоблачил с таким знанием дела и с такой силой, как он, уродливость английского «правосудия», немаловажным элементом которого является организация адвокатуры. В процессе исторического развития института адвокатов более привилегированные слои господствующих классов оттесняли менее привилегированные и, наконец, исключили их из Иннов. Таким образом, лица, принадлежавшие к менее имущим слоям буржуазии, должны были проходить подготовку в качестве клерков в конторах практикующих юристов – своих старших собратьев по профессии солиситора. В отличие от полноправных юристов (барристеров, см. «Грейз-Инн») солиситор и в наше время должен прослужить в учении клерком от трех до пяти лет, посещать в течение года какую-нибудь юридическую школу, избираемую Юридическим обществом (объединяющим солиситоров), и сдать экзамен; после этого он допускается к выступлению только в судах графств и в мировых судах, но все остальные суды для него закрыты; он ведет только внесудебные дела и является посредником между клиентом и барристером, которому подготавливает материалы для выступления в любой из многочисленных судебных инстанций Англии.] его величества при Суде Королевской Скамьи [141 - Суд Королевской Скамьи – один из трех высших судов общего права (два другие: вышеупомянутый Суд Общих Тяжб и Суд Государственного Казначейства), функции которого менялись на протяжении столетий со дня его возникновения. В эпоху Диккенса это был высший суд по делам о преступлениях должностных лиц, от государственной измены до маловажного проступка, – разбор важнейших уголовных дел и апелляций на решения мировых судов и проч. Несмотря на то, что это суд уголовный, его ведению подлежали также и гражданские иски, основанные на нормах обычного права.], Общих Тяжб в Вестминстере и верховного Канцлерского суда [142 - Канцлерский суд – высший суд, не входящий в систему судов общего права и созданный в раннюю эпоху феодализма как дополнение к системе судов, опиравшихся на королевские указы, нормы обычного права и судебные прецеденты. Председателем его является канцлер (министр юстиции), который формально не связан ни парламентским законом, ни обычаем, ни прецедентом и должен руководствоваться «справедливостью» и издавать «приказы» для удовлетворения возникающих новых правоотношений. Такая практика Канцлерского суда и «приказы» канцлера привели очень скоро к неустранимым противоречиям «суда справедливости» и «судов общего права», создав необычайные трудности применения и толкования законов. Различие в судопроизводстве двух систем суда еще более углубило эти противоречия, а право судей применять по своему выбору либо «общее право», либо «право справедливости» открыло полный простор судейскому произволу. Вместе с тем с течением времени совершенно исказился принцип, лежавший в основе Канцлерского суда, который превратился в еще более уродливый орган «правосудия», чем «суды общего права». Не удивительно поэтому, что Диккенс с особенным возмущением относится к Канцлерскому суду; описанию чудовищной волокиты, связанной с судопроизводством в этом суде, он уделил немало места в романе «Холодный дом», а в «Пиквике» вывел двух жертв этого суда: заключенного в тюрьме Флит «канцлерского арестанта», просидевшего в ней двадцать лет и умершего там, не дождавшись решения суда, а также другого заключенного той же тюрьмы сапожника, двенадцать лет дожидавшегося решения суда по своему делу.]; у вышеупомянутых клерков во время дневных занятий было столько же надежды уловить проблески небесного света и солнца, сколько и у человека, посаженного на дно достаточно глубокого колодца; и притом они не могли увидеть днем звезды, каковой возможности не лишает пребывание в колодце.
   Комната для клерков в конторе Додсона и Фогга была темной, сырой, затхлой, и в ней находились: высокая деревянная перегородка, долженствовавшая заслонять клерков от взглядов непосвященных, два старых деревянных стула, очень громко тикающие часы, календарь, стойка для зонтов, вешалка и несколько полок, заваленных перенумерованными связками грязных бумаг, старыми сосновыми ящиками с бумажными наклейками и, пустыми, всех видов и размеров, глиняными бутылками из-под чернил. Стеклянная дверь выходила в коридор, выводивший во двор. С наружной стороны этой стеклянной двери в пятницу утром, наступившим после событий, правдиво изложенных в предыдущей главе, и предстал мистер Пиквик в сопровождении Сэма Уэллера.
   – Входите, что же вы! – раздался голос из-за перегородки в ответ на тихий стук мистера Пиквика.
   Мистер Пиквик и Сэм вошли.
   – Мистер Додсон или мистер Фогг дома, сэр? – вежливо осведомился мистер Пиквик, направляясь со шляпой в руке к перегородке.
   – Мистера Додсона нет дома, а мистер Фогг очень занят, – ответил голос, и в то же время голова с пером за ухом, – та, которой принадлежал этот голос, – показалась из-за перегородки перед мистером Пиквиком.
   Это была неопрятная голова, на которой рыжеватые волосы, тщательно разделенные боковым пробором и напомаженные, завивались полукруглыми хвостиками, обрамлявшими плоскую физиономию, украшенную парой маленьких глазок, очень грязным воротничком сорочки и порыжевшим черным галстуком.
   – Мистера Додсона нет дома, а мистер Фогг очень занят, – сказал человек, которому принадлежала голова.
   – Когда вернется мистер Додсон, сэр? – осведомился мистер Пиквик.
   – Не могу вам сказать.
   – Скоро ли освободится мистер Фогг, сэр?
   – Не знаю.
   Тут человек принялся преспокойно чинить перо, а другой клерк, который размешивал зейдлицкий порошок [143 - Зейдлицкий порошок – смесь соды и винно-каменной кислоты; из него приготовляется освежающий напиток, являющийся вместе с тем легким слабительным.] под крышкой своей конторки, одобрительно засмеялся.
   – В таком случае я подожду, – сказал мистер Пиквик.
   Ответа не последовало. Мистер Пиквик уселся без приглашения и стал слушать громкое тиканье часов и приглушенный разговор клерков.
   – Вот была потеха, правда? – сказал джентльмен в коричневом фраке с медными пуговицами, в закапанных брюках мышиного цвета и блюхеровских башмаках [144 - Блюхеровские башмаки – высокие зашнурованные ботинки.], заканчивая рассказ о своих похождениях прошлой ночью.
   – Здорово, чертовски здорово! – сказал человек с зейдлицким порошком.
   – Том Каминс председательствовал, – продолжал человек в коричневом фраке. – В половине пятого я добрался до Сомерс-Тауна [145 - Сомерс-Таун – район Лондона к северо-западу от Сити, бывший еще пригородом в годы детства Диккенса.] и до того нагрузился, что никак не мог попасть ключом в замочную скважину, пришлось разбудить старуху. Интересно, что сказал бы старый Фогг, если бы узнал об этом. Пожалуй, выставил бы?
   Это веселое предположение вызвало дружный смех всех клерков.
   – Сегодня утром была потеха с Фоггом, – сказал человек в коричневом фраке. – Пока Джек разбирал бумаги, а вы оба ушли вносить гербовый сбор, Фогг был здесь, распечатывал письма, когда пришел, знаете, этот самый, против которого у нас сеть судебный приказ [146 - Судебный приказ – в данном случае распоряжение суда, соответствующее нашему исполнительному листу.] в Кемберуэл [147 - Кемберуэл – заречный район Лондона к югу от района Боро.]… Как его фамилия?
   – Ремси, – подсказал клерк, который отвечал мистеру Пиквику.
   – Да, Ремси… Довольно-таки потрепанный клиент. «Ну, сэр, – говорит старый Фогг и глядит на него очень грозно, сами знаете его манеру, – ну, сэр, вы пришли покончить дело?» – «Да, пришел, сэр, – сказал Ремси, опуская руку в карман и вытаскивая деньги, – долг два фунта десять шиллингов да судебные издержки два фунта пять. Вот деньги, сэр», – и тяжело вздохнул, вытаскивая деньги, завернутые в промокательную бумагу. Старый Фогг посмотрел сперва на деньги, потом на него, потом кашлянул по-своему, так что я уже знал – сейчас начнется. «Должно быть, вы не знаете, что декларация по иску зарегистрирована [148 - Декларация по иску зарегистрирована – то есть занесена в список в одной из канцелярий, где, по закону, должны регистрироваться все судебные документы; такая регистрация связана с уплатой судебных издержек, чем и запугивает недобросовестный Фогг бедняка Ремси.], а это значительно увеличивает судебные издержки?» спросил Фогг. «Что вы говорите, сэр! – воскликнул Ремси, отшатнувшись. Срок истек только вчера вечером, сэр». – «Тем не менее, – сказал Фогг, – мой клерк как раз пошел регистрировать. Мистер Джексон пошел регистрировать декларацию по делу Булмен и Ремси, мистер Уикс?» Конечно, я сказал «да», тогда Фогг опять кашлянул и посмотрел на Ремси. «Боже мой! – воскликнул Ремси. – А я-то чуть с ума не сошел, наскребывая эти деньги, и все ни к чему!» «Совершенно ни к чему, – холодно сказал Фогг, – а посему вы лучше отправляйтесь назад, наскребите еще кое-что и принесите сюда вовремя». «Черт подери, больше не могу!» – крикнул Ремси, ударив кулаком по столу. «Не угрожайте мне, сэр», – сказал Фогг, делая вид, будто испугался. «Я вам не угрожаю, сэр», – сказал Ремси. «Угрожаете, – сказал Фогг. – Уходите, сэр, уходите из этой конторы, сэр, и возвращайтесь, сэр, когда научитесь, как себя вести». Ну, Ремси попробовал что-то сказать, но Фогг не дал ему, тогда он спрятал деньги в карман и потихоньку вышел. Едва закрылась дверь, как старый Фогг, с приятной улыбкой на лице, поворачивается ко мне и вытаскивает из кармана декларацию. «Уикс, – говорит Фогг, – наймите кэб, поезжайте как можно скорее в Темпль и зарегистрируйте это. О судебных издержках можно не беспокоиться, потому что он человек степенный, семья большая, жалованье двадцать пять шиллингов в неделю, и если он выдаст нам адвокатскую гарантию [149 - Адвокатская гарантия – обязательство, выдаваемое должником (Ремси) поверенному кредитора (Фоггу), уплатить сумму долга, но с оговоркой, что эта сумма не взыскивается немедленно, если уплата долга не вызывает сомнений. Фогг мог всякими уловками отодвигать получение долга и таким образом увеличивать судебные издержки Ремси, а значит, и свой адвокатский гонорар; как видно из «Пиквика», он был уверен, что хозяева бедняка Ремси вынуждены будут уплатить все сполна.], – а в конце концов он должен будет это сделать, – я знаю, что его хозяева позаботятся об уплате; поэтому, мистер Уикс, мы должны выудить у него все, что можно; это христианский поступок, мистер Уикс, ибо, имея большую семью и получая маленькое жалованье, он извлечет пользу из доброго урока и не будет делать долгов, не так ли, мистер Уикс, не так ли?» И, уходя, он с таким добродушием улыбнулся, что приятно было на него смотреть. Превосходный делец! – сказал Уикс тоном глубочайшего восхищения. Превосходный, не правда ли?
   Остальные трое от души присоединились к этому мнению, рассказ доставил им беспредельное удовольствие.
   – Славные здесь люди, – сказал мистер Уэллер своему хозяину, – и, нечего сказать, славное у них понятие о забаве, сэр.
   Мистер Пиквик кивнул в знак согласия и кашлянул с целью привлечь внимание молодых джентльменов за перегородкой, которые, облегчив себя краткой беседой, снисходительно занялись новым клиентом.
   – Быть может, Фогг уже освободился, – сказал Джексон.
   – Пойду узнаю, – сказал Уикс, медленно слезая с табурета. – Как доложить о вас мистеру Фоггу?
   – Пиквик, – ответил прославленный герой этих записок.
   Мистер Джексон отправился с докладом наверх и немедленно вернулся с ответом, что мистер Фогг примет мистера Пиквика через пять минут. Исполнив поручение, он снова занял место за конторкой.
   – Как он себя назвал? – прошептал Уикс.
   – Пиквик, – сообщил Джексон, – это ответчик по делу Бардл и Пиквик.
   Из-за перегородки вдруг послышалось шарканье ног и приглушенный смех.
   – Они на вас глазеют, сэр, – шепнул мистер Уэллер.
   – Глазеют на меня, Сэм! – повторил мистер Пиквик. – Что вы имеете в виду?
   Вместо ответа мистер Уэллер указал большим пальцем через плечо, и мистер Пиквик, подняв взор, обнаружил следующий приятный факт: все четыре клерка – лица их выражали крайнюю веселость, а головы торчали над деревянной перегородкой – внимательно изучали фигуру и весь облик человека, якобы игравшего женскими сердцами и разрушившего женское счастье. Когда он поднял глаза, ряд голов мгновенно исчез, и немедленно вслед за этим раздался скрип перьев, путешествовавших с бешеной скоростью по бумаге.
   Внезапный звон колокольчика, висевшего в конторе, призвал мистера Джексона в кабинет Фогга; оттуда он вернулся и сказал, что он (Фогг) готов принять мистера Пиквика, если тот поднимется наверх.
   Мистер Пиквик поднялся наверх, оставив Сэма Уэллера внизу. Во втором этаже на двери комнаты, выходящей во двор, были начертаны удобочитаемыми буквами внушительные слова: «Мистер Фогг»; постучав в дверь и получив приглашение войти, Джексон ввел мистера Пиквика.
   – Мистер Додсон вернулся? – осведомился мистер Фогг.
   – Только что вернулся, сэр.
   – Попросите его заглянуть сюда.
   – Слушаю, сэр.
   (Те же без Джексона.)
   – Присядьте, сэр, – сказал Фогг, – не угодно ли газету, сэр? Мой компаньон сейчас придет, и мы потолкуем об этом деле, сэр.
   Мистер Пиквик взял стул и газету, но вместо того чтобы читать, поглядывал поверх нее и рассматривал дельца. Это был пожилой человек, прыщеватый, сидящий на растительной диете, человек в черном фраке, темных панталонах и коротких черных гетрах, – существо, которое, казалось, было неотъемлемой частью своей конторки и не превосходило ее ни умом, ни сердечностью.
   Через несколько минут явился мистер Додсон, полный, осанистый, суровый на вид человек с громким голосом, и разговор начался.
   – Это мистер Пиквик, – сказал Фогг.
   – А! Вы – ответчик, сэр, по делу Бардл и Пиквик? – спросил Додсон.
   – Да, сэр, – ответил мистер Пиквик.
   – Итак, сэр, – сказал Додсон, – что же вы предлагаете?
   – Да, – сказал Фогг, засовывая руки в карманы панталон и откидываясь на спинку стула. – Что вы предлагаете, мистер Пиквик?
   – Погодите, Фогг, – сказал Додсон, – дайте мне выслушать, что хочет сказать мистер Пиквик.
   – Я пришел, джентльмены, – начал мистер Пиквик, безмятежно взирая на двух компаньонов, – я пришел сюда, джентльмены, чтобы выразить изумление по поводу полученного на днях письма от вас и осведомиться, какие у вас основания для вчинения мне иска.
   – Основания для… – Фогг только это и успел выговорить, когда его остановил Додсон.
   – Мистер Фогг, – сказал Додсон, – говорить буду я.
   – Прошу извинить меня, мистер Додсон, – сказал Фогг.
   – Что касается оснований иска, сэр, – продолжал Додсон назидательным тоном, – вы должны спросить свою собственную совесть и свои собственные чувства. Мы, сэр, руководствуемся исключительно заявлением нашего клиента. Это заявление, – сэр, может быть правдивым или лживым, оно может быть достойно доверия или не достойно, но если оно правдиво и если оно достойно доверия, я, не колеблясь, скажу, сэр, что наши основания иска, сэр, серьезны и не могут быть опровергнуты. Может быть, вы, сэр, несчастный человек или, может быть, коварный человек, но если бы меня призвали в качестве присяжного, сэр, высказать мнение о вашем поведении, сэр, то заявляю, не колеблясь, – у меня имелось бы только одно мнение по этому вопросу.
   Тут Додсон выпрямился с видом оскорбленной добродетели и взглянул на Фогга, который глубже засунул руки в карманы и, глубокомысленно кивнув, сказал тоном весьма убежденным:
   – Несомненно.
   – Так вот, сэр, – сказал мистер Пиквик, на лице которого отразилось сильное огорчение, – разрешите мне заверить вас, что я – несчастнейший человек, поскольку речь идет об этом деле.
   – Надеюсь, что так, сэр, – отозвался Додсон, – хочу верить, сэр. Если вы действительно не повинны в том, что вменяется вам в вину, то вы более несчастливы, чем можете себе представить. Что скажете вы, мистер Фогг, по этому поводу?
   – Скажу то же, что и вы, – с недоверчивой улыбкой ответил Фогг.
   – Первоначальный приказ [150 - Первоначальный приказ – соответствует, с некоторыми отклонениями, нашей повестке о вызове в суд ответчика по иску.], сэр, – продолжал Додсон, – был выдан правильно. Мистер Фогг, где наша книга praecipe [151 - Книга praecipe – книга у адвокатов, в которой регистрировались документы их клиентов; называлась так потому, что один из «первоначальных приказов» начинался со слов: «Уведомляю, что…» (praecipe quod…).]?
   – Вот она, – сказал Фогг, протягивая квадратную книгу в пергаментном переплете.
   – Вот запись, – продолжал Додсон. – «Мидлсекс. Марта Бардл, вдова versus Сэмюел Пиквик. Размер убытков 1500 фунтов, Додсон и Фогг со стороны истицы. Авг. 28, 1830». Все в порядке, сэр, в полном порядке.
   Додсон кашлянул и посмотрел на Фогга, который тоже сказал: «В полном». Затем оба посмотрели на мистера Пиквика.
   – Должен ли я это понимать так, – сказал мистер Пиквик, – что вы действительно намерены дать ход этому делу?
   – Понимать, сэр? Это вы, несомненно, можете, – отвечал Додсон, изобразив улыбку, которая не наносила бы ущерба его достоинству.
   – И то, что убытки действительно исчислены в полторы тысячи фунтов? – спросил мистер Пиквик.
   – К этому вы можете прибавить мое заверение, что, если бы мы могли повлиять на нашу клиентку, сумма была бы увеличена втрое, сэр, – ответил Додсон.
   – Во всяком случае, мне кажется, миссис Бардл особенно настаивала, заметил Фогг, взглянув на Додсона, – что она не уступит ни одного фартинга.
   – Несомненно, – сухо отозвался Додсон. – Ибо иск только что вчинен и не следовало допускать, чтобы мистер Пиквик пошел на компромисс, даже если бы он к этому склонялся.
   – Поскольку вы ничего не предлагаете, сэр, – сказал Додсон, держа в правой руке кусок пергамента, а левой любовно протягивая мистеру Пиквику копию, – мне остается только вручить вам копию приказа. Оригинал остается у нас, сэр.
   – Прекрасно, джентльмены, прекрасно! – сказал мистер Пиквик, вставая во весь рост и вскипая гневом. – Вы будете иметь дело с моим поверенным, джентльмены.
   – Мы будем в восторге, – сказал Фогг, потирая руки.
   – В восторге! – повторил Додсон, открывая дверь.
   – Но раньше чем уйти, джентльмены, – начал возбужденный мистер Пиквик, останавливаясь на пороге, – разрешите мне сказать, что из всех гнусных и подлых дел…
   – Погодите, сэр, погодите, – очень вежливо перебил Додсон. – Мистер Джексон! Мистер Уикс!
   – Сэр? – отозвались два клерка, появляясь на нижней площадке лестницы.
   – Я хочу только, чтобы вы слышали, что говорит этот джентльмен, – пояснил Додсон.
   – Пожалуйста, продолжайте, сэр… Кажется, вы сказали: «Гнусные и подлые дела»?
   – Сказал! – подтвердил мистер Пиквик, совершенно взбешенный. – Я сказал, сэр, что из всех гнусных и подлых дел, какие когда-либо затевались, это является самым гнусным. Я это повторяю, сэр!
   – Вы слышите, мистер Уикс? – спросил Додсон.
   – Вы не забудете этих выражений, мистер Джексон? – спросил Фогг.
   – Быть может, вы желали бы назвать нас вымогателями, сэр? – сказал Додсон. – Пожалуйста, назовите, сэр, если вам угодно, пожалуйста, назовите, сэр.
   – Назову! – сказал мистер Пиквик. – Вы – вымогатели!
   – Прекрасно, – сказал Додсон. – Надеюсь, вам слышно там, внизу, мистер Уикс?
   – О да, сэр! – ответил Уикс.
   – Если не слышно, поднимитесь, пожалуйста, на одну-две ступеньки, – добавил мистер Фогг. – Продолжайте, сэр, продолжайте! Назовите нас ворами, сэр, или, быть может, вам угодно нанести одному из нас оскорбление действием? Сделайте одолжение, сэр, мы не окажем ни малейшего сопротивления. Сделайте одолжение, сэр!
   Так как Фогг стоял на соблазнительно близком расстоянии от сжатого кулака мистера Пиквика, то вряд ли можно сомневаться, что сей джентльмен исполнил бы его настойчивую просьбу, не вмешайся в дело Сэм, который, заслышав спор, выскочил из конторы, взбежал по лестнице и схватил своего хозяина за руку.
   – Уходите-ка отсюда, – сказал мистер Уэллер. – Волан – прекрасная игра, но если вы – волан, а два законника – ракетки, тогда игра чересчур возбуждает, чтобы быть приятной. Уходите отсюда, сэр! Если вам нужно облегчить душу и вздуть кого-нибудь, выйдем на улицу и вздуйте меня, а здесь, пожалуй, это дорогая забава.
   И без всяких церемоний мистер Уэллер стащил своего хозяина с лестницы, вывел его в переулок и, благополучно доставив на Корнхилл, поместился за его спиной, готовый следовать, куда бы тот ни пошел.
   Мистер Пиквик рассеянно побрел вперед, перешел улицу против Меншен-Хауса [152 - Меншен-Хаус – здание, в котором живет лорд-мэр Лондона.] и направил свои стопы к Чипсайду. Сэм уже начал недоумевать, куда они идут, как вдруг его хозяин оглянулся и произнес:
   – Сэм, я иду прямо к мистеру Перкеру.
   – Это как раз то самое место, куда вам нужно было пойти еще вчера вечером, сэр, – ответил мистер Уэллер.
   – Думаю, что так, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Наверняка, – сказал мистер Уэллер.
   – Хорошо, хорошо, Сэм! – отозвался мистер Пиквик. – Мы сейчас же туда пойдем, но сначала, так как я несколько вышел из себя, мне бы хотелось выпить стаканчик грога, Сэм. Где его можно было бы получить, Сэм?
   Сведения мистера Уэллера о Лондоне были пространны и своеобразны. Он ответил, нимало не задумываясь:
   – Второй поворот направо, предпоследний дом по той же стороне. Займите отделение у самого камина, там у столика нет средней ножки, а у других есть, и это очень неудобно.
   Мистер Пиквик слепо подчинился указаниям своего слуги и, приказав Сэму идти за ним, вошел в намеченную таверну, где ему был быстро подан горячий грог, а мистер Уэллер на почтительном расстоянии, но за одним столом с хозяином, устроился за пинтой портера.
   Помещение было очень простое и находилось, по-видимому, под особым покровительством кучеров пассажирских карет, ибо несколько джентльменов, которые по всем внешним признакам принадлежали к этой просвещенной профессии, пили и курили, сидя за низкими перегородками. Среди них находился тучный, краснолицый, пожилой человек, сидевший в отдалении против мистера Пиквика и привлекший его внимание. Тучный человек курил с большим увлечением, но после каждой полдюжины затяжек вынимал трубку изо рта и взглядывал сначала на мистера Уэллера, а потом на мистера Пиквика. Затем он погружал в кружку часть физиономии, какую могла вместить кружка в кварту, и снова бросал взгляд на Сэма и на мистера Пиквика. Затем он делал еще с полдюжины затяжек с видом глубоко задумчивым и взглядывал на них снова. Наконец, тучный человек, положив ноги на скамью и прислонившись спиной к стене, начал без конца дымить, разглядывая сквозь дым вновь прибывших, словно решил изучить их досконально.
   Сначала маневры тучного человека ускользнули от внимания мистера Уэллера, но вскоре, видя, что взгляд мистера Пиквика то и дело устремляется в одном направлении, он также начал смотреть в ту сторону, заслоняя в то же время глаза рукой, как будто распознал находившийся перед ним объект и хотел окончательно убедиться в том, что не ошибается. Впрочем, сомнения его быстро рассеялись, ибо тучный человек извлек густое облако из своей трубки и хриплым голосом, напоминавшим голос чревовещателя и вырвавшимся из-под широких шарфов, обматывающих его шею и грудь, медленно издал следующие звуки:
   – Ну да, Сэмми!
   – Кто это, Сэм? – осведомился мистер Пиквик.
   – Не верю своим глазам, сэр! – ответил мистер Уэллер, с изумлением вытаращив глаза. – Это старик!
   – Старик! – повторил мистер Пиквик. – Какой старик?
   – Мой отец, сэр! – ответил мистер Уэллер. – Как поживаете, развалина?
   Выразив столь почтительно сыновнюю любовь, мистер Уэллер подвинулся, чтобы освободить место для тучного человека, который с трубкой во рту и с кружкой в руке подошел поздороваться с ним.
   – Ну, Сэмми, – сказал отец, – я тебя не видал больше двух лет.
   – Что и говорить, старина! – ответил сын. – Как мачеха?
   – Я тебе вот что скажу, Сэмми, – начал мистер Уэллер-старший с большой торжественностью. – Не бывало на свете вдовы лучше этой моей второй суженой – славное было создание, Сэмми, а теперь скажу об ней одно: она была такая на редкость приятная вдова, и как жаль, что она изменила свое положение! Она не годится в жены, Сэмми.
   – Не годится? – переспросил мистер Уэллер-младший.
   Мистер Уэллер-старший покачал головой и ответил со вздохом:
   – Я проделал это на один раз больше, чем следовало, – Сэмми, на один раз. Бери пример с твоего отца, мой мальчик, и всю жизнь остерегайся вдов, в особенности – если они держат трактир.
   Подав с большим пафосом этот отеческий совет, мистер Уэллер-старший набил трубку табаком из жестянки, которую носил в кармане, и, раскурив новую трубку от прежней, начал весьма энергически дымить.
   – Прошу прощенья, сэр, – сказал он после длительной паузы, возобновляя разговор и обращаясь к мистеру Пиквику. – Надеюсь, я вас не задел, сэр, надеюсь, вы не женаты на вдове, сэр?
   – Нет, я не женат на вдове, – смеясь, ответил мистер Пиквик.
   Пока мистер Пиквик смеялся, Сэм Уэллер шепотом уведомил своего родителя о том, в каких отношениях он состоит с этим джентльменом.
   – Прошу прощенья, сэр! – сказал мистер Уэллер-старший, снимая шляпу. – Надеюсь, вам не в чем упрекнуть Сэмми?
   – Решительно не в чем, – ответил мистер Пиквик.
   – Очень рад это слышать, сэр, – заявил старик, – я отпускал его одного бегать по улицам, когда он был малышом, чтобы он сам выпутывался из беды. Это единственный способ сделать мальчика сметливым, сэр.
   – Довольно опасный прием, сказал бы я, – с улыбкой заметил мистер Пиквик.
   – И вдобавок не такой уж надежный, – присовокупил мистер Уэллер-младший, – на днях меня, регулярно, провели.
   – Да ну! – воскликнул отец.
   – Провели! – подтвердил сын и рассказал по возможности кратко, как он был одурачен Джобом Троттером.
   Мистер Уэллер-старший выслушал рассказ с глубочайшим вниманием и по окончании его спросил:
   – Один из этих молодцов тощий и высокий, с длинными волосами, а язык у него так и скачет в галоп?
   Мистер Пиквик не совсем понял последнюю часть описания, но, уразумев первую, сказал наугад: «Да».
   – А другой – черноволосый, в шелковичной ливрее и с очень большой головой?
   – Да, да, это он! – с живостью воскликнул мистер Пиквик и Сэм.
   – Ну, так я знаю, где они, можете не сомневаться, – объявил мистер Уэллер, – они в Ипсуиче, в целости и сохранности оба.
   – Быть не может! – воскликнул мистер Пиквик.
   – Факт! – сказал мистер Уэллер. – И я вам расскажу, как я это узнал. Иной раз я езжу с ипсуичской каретой вместо одного приятеля. Я работал как раз после той ночи, когда вы схватили ревматизм, и в «Черном Парне» в Чемсфорде [153 - Чемсфорд – городок в тридцати милях к северо-востоку от Лондона.] – самое подходящее для них место – они сели в мою карету, и я их повез прямо в Ипсуич, а слуга – тот, что в шелковичном, – сказал мне, что они думают остаться там надолго.
   – Я еду за ним! – сказал мистер Пиквик. – Мы можем посетить Ипсуич, как и всякое другое место. Я поеду за ним.
   – Вы твердо уверены, что это были они, командир? – осведомился мистер Уэллер-младший.
   – Твердо, Сэмми, твердо, – отвечал отец, – потому что вид у них очень чудной, а вдобавок я подивился, что джентльмен запанибрата со своим слугой, и вот еще что: они сидели как раз позади козел, и я слышал – они смеялись и толковали о том, что обработали старую петарду.
   – Старую… что? – переспросил мистер Пиквик.
   – Старую петарду, сэр, и я ничуть не сомневаюсь – они говорили о вас, сэр.
   Нет в сущности ничего оскорбительного или чудовищного в прозвище «старая петарда», однако оно отнюдь не является почтительным или лестным наименованием. Все обиды, нанесенные Джинглем, всплыли в памяти мистера Пиквика, как только заговорил мистер Уэллер; не хватало одного-единственного перышка, чтобы опустилась чаша весов, и таким перышком оказалась «старая петарда».
   – Я догоню его! – сказал мистер Пиквик, энергически стукнув по столу.
   – Послезавтра я еду в Ипсуич, сэр, – сказал мистер Уэллер-старший, – карета отправляется из «Быка» в Уайтчепле [154 - Уайтчепл – северо-восточный район Лондона, населенный беднотой; по количеству трущоб Уайтчепл превосходит остальные рабочие районы Лондона; в частности, здесь проживают бедняки-иммигранты.]. И если вы и в самом деле хотите ехать, поезжайте со мной.
   – Так мы и сделаем, – сказал мистер Пиквик. – Отлично! Я могу написать в Бери и встретиться с друзьями в Ипсуиче. Мы поедем с вами. Но не торопитесь, мистер Уэллер. Не хотите ли чего-нибудь выпить?
   – Вы очень добры, сэр! – сказал мистер Уэллер, тотчас же останавливаясь. – Пожалуй, стаканчик бренди за ваше здоровье, сэр, и за успехи Сэмми окажется не лишним.
   – Разумеется, – отозвался мистер Пиквик. – Подайте стаканчик бренди.
   Подали бренди, и мистер Уэллер, поклонившись мистеру Пиквику и кивнув Сэму, сразу опрокинул в свою поместительную глотку все содержимое стаканчика, точно тот был величиною с наперсток.
   – Здорово, отец! – сказал Сэм. – Старина, как бы вас опять не скрутила болезнь – подагра.
   – Я нашел верное средство от нее, Сэмми, – объявил мистер Уэллер.
   – Верное средство от подагры? – сказал мистер Пиквик, поспешно извлекая записную книжку. – Какое же это средство?
   – Подагра, сэр, – отвечал мистер Уэллер, – это напасть, которая, приключается от слишком покойной жизни со всеми удобствами. Если когда-нибудь вас скрутит подагра, сэр, тотчас женитесь на вдове, у которое голос очень зычный и которая понимает, как им пользоваться, и у вас подагры как не бывало. Чудесное лекарство, сэр. Я принимаю его регулярно и могу поручиться, что оно прогоняет всякую болезнь, которая происходит от слишком веселой жизни.
   Открыв этот бесценный секрет, мистер Уэллер осушил второй стаканчик, подмигнул, глубоко вздохнул и медленно удалился.
   – Ну, какого вы мнения, Сэм, о том, что сказал ваш отец? – улыбаясь, полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – Какого я мнения, сэр? – отозвался мистер Уэллер. – Да я того мнения, что он – жертва супружеской жизни, как сказал капеллан Синей Бороды, прослезившись от жалости на его похоронах.
   На это весьма уместное заключение ответить было нечего, и посему мистер Пиквик, расплатившись, снова направил свои стопы к Грейз-Инну [155 - Грейз-Инн – один из Иннов, расположенных в пределах лондонского района Темпль. Судебные Инны (названия которых распространялись на дома, где жили члены Иннов) являются лишним доказательством классовой организации английской адвокатуры. Основанные еще в XIII веке корпорации юристов – так называемые «Инны» – монополизировали право подготовки полноправных юристов барристеров, уполномоченных выступать во всех судах Англии (слово «барристер» – произошло от слова «bar» – суд). В прошлом судебные Инны были строго аристократическими корпорациями; они управлялись бесконтрольно своими старейшинами (бенчерами), издавна организовавшими юридические школы, студенты которых проживали в общежитиях при этих Иннах и подчинялись распорядку, установленному бенчерами. С течением времени доступ в эти школы, обучение в которых стоило недешево, получили и выходцы из буржуазии, но замкнутый характер корпораций не изменился: юристы (атторни), получившие практическую подготовку в адвокатских конторах и являвшиеся в большинстве выходцами из кругов мелкой буржуазии, не имели доступа в корпорации судебных Иннов. При этом корпорациям Иннов удалось сохранить монополию на выступления своих членов в любом английском суде, а потому атторни, переименованные, как мы указали, в солиситоров, должны были довольствоваться в основном ролью поверенных. С другой стороны, замкнутость корпораций барристеров имела своим последствием укоренившийся обычай: барристеры входили в общение с клиентами только через посредство солиситоров, которые вели до суда сложную подготовительную работу. В среде барристеров была группа привилегированных юристов, королевских юрисконсультов (king's council); это звание присваивалось правительством немногим ученым адвокатам, называвшимся также «сарджентами», что соответствовало в далеком прошлом ученой степени «доктор прав». Именно такой королевский юрисконсульт, помимо барристера, как увидит читатель, принимал участие в процессе Пиквика. Хотя эти королевские юрисконсульты формально являются и теперь должностными лицами, но подчиняются руководству судебных Иннов, прием в которые обставлен был во времена Диккенса, как и теперь, такими правилами: кандидат после вступительного экзамена должен пройти трехлетний курс обучения в юридической школе и помимо высокой платы за обучение внести крупную сумму за право держать выпускной экзамен (в настоящее время до двухсот фунтов); после экзамена кандидат становится членом судебного Инна, барристером. Но доступ в юридическую школу судебного Инна открыт кандидату при одном условии: он должен представить рекомендации о своем «добром имени». Совершенно очевидно, что это условие и в эпоху Диккенса и в настоящее время еще более подчеркивало классовый характер членского состава Иннов, так как руководители их являлись и являются самыми преуспевающими адвокатами – верными защитниками современного социального строя Англии. Такой порядок существует и существовал в главных четырех судебных Иннах – в Грейз-Инне, в Линкольн-Инне, в Мидл Темпле и в Иннер Темпле, а также и в девяти подчиненных им менее крупных Иннах.]. Но когда он добрался до его уединенных садов, пробило восемь, и непрерывный поток джентльменов в грязных башмаках, испачканных светлых шляпах и порыжевших костюмах, который устремлялся к проездам, ведущим к выходу, возвестил ему, что большая часть контор уже закрыта.
   Поднявшись по крутой и грязной лестнице на третий этаж, он убедился, что его предположение оправдалось. «Парадная дверь» мистера Перкера была заперта, и мертвое молчание в ответ на повторный стук Сэма свидетельствовало о том, что клерки ушли, закончив свой рабочий день.
   – Досадно, Сэм, – сказал мистер Пиквик, – не хотелось бы откладывать свидание с ним, я уверен, что ночью не засну ни на секунду, если не успокоюсь на мысли, что передал это дело в руки человека опытного.
   – А вот какая-то старуха поднимается по лестнице, сэр, – отозвался Сэм, – быть может, она знает, где нам кого-нибудь найти. Послушайте, старая леди, где клерки мистера Перкера?
   – Клерки мистера Перкера… – повторила чахлая, жалкая на вид старуха, останавливаясь, чтобы перевести дух, – клерки мистера Перкера ушли, а я иду убирать контору.
   – Вы – служанка мистера Перкера? – осведомился мистер Пиквик.
   – Я – прачка у мистера Перкера, – ответила старуха.
   – Подумайте! – тихо сказал Сэму мистер Пиквик. – Любопытное обстоятельство, Сэм: старух в этих домах называют прачками. Хотел бы я знать почему?
   – Должно быть, потому, что они смертельно не любят что-нибудь мыть, сэр, – отозвался мистер Уэллер.
   – Меня бы это не удивило, – сказал мистер Пиквик, глядя на старуху, чья внешность, равно как и вид конторы, которую она к тому времени открыла, указывали на закоренелую антипатию к применению мыла и воды. – Не знаете ли вы, моя милая, где я могу найти мистера Перкера?
   – Нет, не знаю, – ответила старуха хриплым голосом, – его нет сейчас в городе.
   – Досадно, – сказал мистер Пиквик. – Где его клерк? Вы не знаете?
   – Да, знаю, но он меня не поблагодарит, если я вам скажу, – ответила прачка.
   – У меня очень важное дело, – заметил мистер Пиквик.
   – А подождать до утра нельзя? – спросила старуха.
   – Не хотелось бы, – ответил мистер Пиквик.
   – Ну, раз дело очень важное, – промолвила старуха, – мне приказано сказать, где он, и, значит, беды не будет, коли я вам скажу. Если вы пойдете в «Сороку и Пень» и спросите в буфетной мистера Лаутена, вас проведут к нему, а он и есть клерк мистера Перкера.
   Получив эти указания и узнав также, что гостиница, о которой шла речь, расположена в переулке и пользуется двумя преимуществами – находится по соседству с Клейр-маркет и вплотную примыкает к заднему фасаду Нью-Инна, мистер Пиквик и Сэм благополучно спустились по шаткой лестнице и отправились на поиски «Сороки и Пня».
   Эту излюбленную таверну, освященную вечерними оргиями мистера Лаутена и его приятелей, люди заурядные назвали бы трактиром. О склонности содержателя трактира зарабатывать деньги свидетельствовал в достаточной мере тот факт, что маленькая пристройка под окном распивочной, размером и формой слегка напоминающая портшез, была сдана башмачнику, чинившему старую обувь; а его филантропический дух проявлялся в той протекции, какую он оказывал пирожнику, который, не опасаясь помехи, продавал свои лакомства у самой двери. В нижних окнах, украшенных занавесками шафранного цвета, висело два-три печатных объявления о девонширском сидре в данцигском пиве, а большая черная доска, возвещая белыми буквами просвещенной публике о пятистах тысячах бочек портера, находящегося в погребах заведения, поселяла в уме довольно приятные сомнения и неуверенность относительно точного направления, в каком тянется в недрах земли эта гигантская пещера. Если мы добавим, что пострадавшая от непогоды вывеска хранила полустертое подобие сороки, пристально созерцающей кривую полосу коричневой краски, которую соседи научились с детства считать «пнем», – мы скажем все, что следует сказать о внешнем виде здания.
   Когда мистер Пиквик вошел в буфетную, из-за перегородки появилась пожилая особа женского пола.
   – Мистер Лаутен здесь, сударыня? – осведомился у нее мистер Пиквик.
   – Здесь, сэр, – ответила хозяйка. – Эй, Чарли, проводите джентльмена к мистеру Лаутену.
   – Джентльмен не может войти туда сейчас, – сказал неуклюжий слуга с рыжими волосами, – потому что мистер Лаутен исполнят комические куплеты и он ему помешает. Мистер Лаутен скоро кончит, сэр.
   Рыжеволосый слуга едва успел договорить, как дружные удары по столу и звон стаканов возвестили, что песня допета, и мистер Пиквик, посоветовав Сэму утешаться в буфетной, отправился вслед за слугой.
   Когда было доложено о «джентльмене, который хочет говорить с вами, сэр», молодой человек с одутловатым лицом, занимавший председательское место во главе стола, досмотрел не без удивления в ту сторону, откуда раздался голос, и удивление, казалось, отнюдь не рассеялось, когда его взгляд упал на человека, которого он видел впервые.
   – Прошу прощенья, сэр, – сказал мистер Пиквик, – а также очень сожалею, что помешал остальным джентльменам, но я пришел по весьма важному делу, и если вы разрешите мне отвлечь вас на пять минут, не покидая этой комнаты, я буду вам очень признателен.
   Одутловатый молодой человек встал и, придвинув к мистеру Пиквику стул в темном углу комнаты, внимательно выслушал его печальный рассказ.
   – О! – сказал он, когда мистер Пиквик умолк. – Додсон и Фогг ловко обделывают дела… превосходные дельцы Додсон и Фогг, сэр.
   Мистер Пиквик признал ловкость Додсона и Фогга, а Лаутен продолжал:
   – Перкера в городе нет и не будет до конца будущей недели, но если вы желаете поручить ему защиту ваших интересов, оставьте мне копию, и я приготовлю все, что нужно, до его возвращения.
   – Для этого-то я и пришел сюда, – сказал мистер Пиквик, передавая бумагу. – Если случится что-нибудь важное, вы можете мне написать до востребования в Ипсуич.
   – Отлично! – ответил клерк мистера Перкера, а затем, видя, что мистер Пиквик с любопытством перевел взгляд на стол, он добавил: – Не хотите ли присоединиться к нам на полчасика? Сегодня здесь собралась чудесная компания. Тут старший клерк Семкина и Грина, заведующий канцелярией у Смитерса и Прайса, делопроизводитель Пимкина и Томаса – он знает чудесную песню – и Джек Бембер, и много еще народу. Вы, кажется, вернулись недавно в город. Не хотите ли присоединиться к нам?
   Мистер Пиквик не мог устоять перед столь соблазнительной возможностью изучения человеческой природы. Он позволил увлечь себя к столу, где его должным образом представили собранию и усадили рядом с председателем, после чего он заказал стакан своего любимого напитка.
   Вопреки ожиданиям мистера Пиквика наступило глубокое молчание.
   – Надеюсь, сэр, вас это не беспокоит? – осведомился его сосед справа, джентльмен с сигарой во рту и с мозаичными запонками в клетчатой рубашке.
   – Нисколько, – ответил мистер Пиквик, – мне очень приятно, хотя я сам не курю.
   – К сожалению, не могу сказать того же о себе, – вмешался другой джентльмен, сидевший напротив. – Для меня куренье – это и стол и квартира.
   Мистер Пиквик взглянул на говорившего джентльмена и подумал, что было бы еще лучше, если бы оно служило ему также и умыванием.
   Снова наступила пауза. Мистер Пиквик был человеком посторонним, и, очевидно, его приход подействовал угнетающе на собрание.
   – Мистер Гранди сейчас порадует общество пением, – сказал председатель.
   – Нет, не порадует, – сказал мистер Гранди.
   – Почему? – спросил председатель.
   – Потому что не может, – сказал мистер Гранди.
   – Скажите лучше – не хочет, – возразил председатель.
   – Ну, значит, не хочет, – отрезал мистер Гранди.
   Категорический отказ мистера Гранди доставить удовольствие собравшимся вызвал новую паузу.
   – Неужели никто нас не расшевелит? – уныло спросил председатель.
   – Почему вы сами не расшевелите нас, председатель? – заметил сидевший в конце стола молодой человек с бакенбардами, косоглазый и с открытым воротом рубашки (грязным).
   – Правильно! – крикнул джентльмен-курильщик с мозаичными украшениями.
   – Потому что я знаю только одну песню, и я ее уже спел, а петь одно и то же дважды в один вечер – прекрасный повод уплатить штраф.
   На это нечего было возразить, и снова воцарилось молчание.
   – Я побывал сегодня вечером, джентльмены, – начал мистер Пиквик, надеясь затронуть тему, в обсуждении которой могут участвовать все присутствующие, – я побывал сегодня вечером в одном месте, которое вам всем, несомненно, прекрасно знакомо, но где я не бывал уже несколько лет и знаю о нем очень мало; я говорю о Грейз-Инне, джентльмены. Эти старинные Инны любопытные закоулки в таком огромном городе, как Лондон.
   – Клянусь Юпитером, – прошептал председатель, обращаясь через стол к мистеру Пиквику, – вы затронули тему, на которую один из нас во всяком случае готов говорить без конца. Вы развяжете язык старому Джеку Бемберу. Никто не слыхал, чтобы он говорил о чем-либо другом, он сам жил там в полном одиночестве, пока у него не помутился рассудок.
   Субъект, о котором говорил Лаутен, был маленький желтый сутулый человек, которого мистер Пиквик сначала не заметил, потому что тот имел привычку сидеть сгорбившись, когда, молчал. Но вот старик поднял сморщенное лицо и устремил на него серые глаза, проницательные и испытующие, и мистер Пиквик удивился, как могло такое незаурядное лицо ускользнуть хотя бы на секунду от его внимания. Напряженная мрачная улыбка не сходила с этого лица; человек сидел, опираясь подбородком на длинную костлявую руку с необычайно длинными ногтями; а когда он склонил голову набок и зорко посмотрел из-под косматых седых бровей, в его хитрой физиономии можно было уловить какое-то странное, дикое лукавство, которое производило отталкивающее впечатление.
   Этот человек теперь встрепенулся и разразился неудержимым потоком слов. Но так как эта глава затянулась и так как старик был замечательной личностью, то будет более почтительно по отношению к нему и более удобно для нас предоставить ему говорить самому за себя в новой главе.


   ГЛАВА XXI,
   в которой старик обращается к излюбленной теме и рассказывает повесть о странном клиенте

   – Так! – сказал старик, кратким описанием манер и внешности которого заканчивается предыдущая глава. – Кто говорит об Иннах?
   – Я, сэр, – ответил мистер Пиквик. – Я упомянул о том, как своеобразны эти старые дома.
   – Вы! – презрительно воскликнул старик. – Что знаете вы о том времени, когда молодые люди запирались в этих уединенных комнатах и читали, читали, час за часом и ночь за ночью, пока рассудок их не мутился от полуночных занятий, пока духовные силы не истощались, пока утренний свет не отказывал им в бодрости и здоровье, и они погибали, неразумно посвятив молодую энергию своим сухим старым книгам? Обратимся к более позднему времени и к совсем иной эпохе. Что знаете вы о медленном умирании от чахотки или о быстром угасании от нервного расстройства – об этих потрясающих результатах «жизни» и разгула, которые выпадают на долю обитателям этих самых комнат? Как вы думаете, сколько людей, тщетно моливших о милосердии, уходило с разбитым сердцем из адвокатских контор, чтобы найти успокоение в Темзе или пристанище в тюрьме? О, это не простые дома! Нет доски в этих старых, обшитых панелями стенах, которая, будь она наделена даром речи и памятью, не могла бы рассказать своей ужасной повести! Романтика жизни, сэр, романтика жизни! Быть может, теперь они и производят впечатление заурядных домов, но я вам говорю, что это странные старые дома, и я бы предпочел прослушать много легенд с устрашающими названиями, чем подлинную историю одной из этих квартир.
   Было нечто столь странное в неожиданной вспышке старика и в теме, вызвавшей эту вспышку, что у мистера Пиквика не нашлось готового ответа, а старик, подавив волнение и вновь обретя хитрую усмешку, которая исчезла было во время его возбужденной речи, сказал:
   – Посмотрите на них с другой точки зрения, более обыденной, и отнюдь не романтической. Какие это удивительные места, где люди подвергаются медленным пыткам! Подумайте о бедняке, растратившем все, что у него было, дошедшем до нищеты, обобравшем друзей, чтобы заняться профессией, которая не даст ему куска хлеба. Ожидание… надежда… разочарование… страх… горе… бедность… разбитые надежды и конец карьеры… быть может, самоубийство или нищета и пьянство. Разве я говорю неправду?
   И старик потер руки и усмехнулся, словно радуясь, что ему удалось по-своему осветить излюбленную тему.
   Мистер Пиквик с большим любопытством разглядывал старика, а остальные улыбались и помалкивали.
   – Толкуют о немецких университетах, – продолжал маленький старик. – Вздор! У нас здесь романтики достаточно, даже на полмили незачем отходить, только об этом никогда не думают.
   – Об этой романтике я действительно никогда еще не думал, – смеясь, сказал мистер Пиквик.
   – Конечно, не думали, – отозвался маленький старик. – Как говорил мне один мой друг: «В сущности, что особенного в этих помещениях?» – «Странные старые дома», – отвечал я. «Нисколько», – говорил он. «Уединенные», продолжал я. «Ничуть не бывало», – говорил он. Как-то утром он умер от апоплексического удара, когда собирался открыть свою выходную дверь. Он упал головой на свой собственный ящик для писем и так пролежал полтора года. Все думали, что он уехал из города.
   – А как же его в конце концов нашли? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – Старейшины [156 - Старейшины – см. прим. «Грейз-Инн».] решили взломать дверь, потому что он два года не платил за квартиру. Так и сделали. Взломали замок, и покрытый пылью скелет в синем фраке, черных коротких штанах и шелковых чулках упал в объятия швейцара, который открыл дверь. Странно! Пожалуй, довольно странно, а?
   Старичок еще ниже склонил голову к плечу и с невыразимым удовольствием потер руки.
   – Я знаю другой случай, – сказал старичок, когда хихиканье его постепенно стихло. – Это произошло в Клиффордс-Инне. Жилец верхнего этажа человек дурной репутации – заперся в стенном шкафу в своей спальне и принял мышьяку. Управляющий подумал, что он сбежал, отпер его дверь и вывесил объявление. Явился другой человек, нанял квартиру, меблировал ее и переехал туда. Почему-то он не мог спать – ему было тревожно и неуютно. «Странно, – сказал он. – Устрою спальню в другой комнате, а здесь будет моя гостиная». Он произвел эту перемену в очень хорошо спал ночью, но вдруг обнаружил, что почему-то не может читать по вечерам: он начал нервничать, беспокоиться, все время снимал нагар со свечей и осматривался по сторонам. «Ничего не понимаю», – сказал он, когда вернулся как-то вечером из театра и пил холодный грог, прислонившись спиной к стене, чтобы не могло ему почудиться, будто кто-то стоит у него за спиной. «Ничего не понимаю», – сказал он, и как раз в эту секунду его взгляд упал на маленький стенной шкаф, который всегда был заперт, и дрожь пробежала по всему его телу с головы до пят. «Это странное чувство я испытывал раньше, – сказал он, – я невольно думаю о том, что с этим шкафом связано что-то неладное». Он сделал над собой усилие, собрался с духом, сбил замок двумя ударами кочерги, открыл дверцу и… да, сомнений быть не могло: в углу, выпрямившись во весь рост, стоял прежний жилец, крепко сжимая в руке маленькую бутылочку, а лицо его… ну, ладно!..
   Закончив рассказ, маленький старик с мрачной торжествующей улыбкой обвел глазами внимательные лица своей изумленной аудитории.
   – Какие странные вещи вы рассказываете, сэр, – заметил мистер Пиквик, пристально разглядывая сквозь очки физиономию старика.
   – Странные! – повторил маленький старик. – Нисколько! Вам они кажутся странными, потому что вы ничего об этом не знаете. Они забавны, но заурядны.
   – Забавны! – невольно воскликнул мистер Пиквик.
   – Да, забавны, не правда ли? – с дьявольской усмешкой отозвался маленький старик, а затем, не дожидаясь ответа, продолжал:
   – Я знал другого человека… Позвольте… сорок лет прошло с тех пор… он нанял старую, сырую, скверную квартиру в одном из самых старинных Иннов, которая много лет пустовала и стояла запертой. Пожилые женщины рассказывали множество историй об этой квартире, и ее, конечно, не назовешь веселой, но он был беден, а комнаты дешевы, и для него это было бы достаточным основанием, будь они в десять раз хуже. Ему пришлось купить кое-какую ветхую мебель, находившуюся в квартире, и между прочим огромный, громоздкий деревянный шкаф для бумаг с большими стеклянными дверцами, занавешенными изнутри. Совершенно бесполезная для него вещь, ибо у него не было никаких бумаг, а что касается одежды, он носил ее всю на себе, и больше никаких забот она не требовала. Итак, он перевез всю свою мебель – не набралось полной подводы – и расставил ее так, чтобы казалось, будто здесь не четыре стула, а дюжина. Вечером он сидел у камина и осушал первый стакан виски из тех двух галлонов, которые взял в кредит, и размышлял о том, будет ли когда-нибудь все это оплачено, и если будет, то через сколько лет, как вдруг глаза его остановились на стеклянных дверцах деревянного шкафа. «Эх, – сказал он, – не будь я вынужден купить эту безобразную штуку, по расценке старого маклера, я мог бы приобрести что-нибудь получше за те же деньги. Я вот что тебе скажу, старина, – продолжал он громко, обращаясь к шкафу, ибо больше ему не к кому было обратиться, – если бы стоило труда разбить твой старый остов, я бы в один момент бросил тебя в камин!» Едва произнес он эти слова, как из шкафа вырвался, казалось, какой-то звук, напоминающий слабый стон. Сначала он испугался, но решив после недолгих размышлений, что, должно быть, это застонал какой-нибудь молодой человек в соседней комнате, который обедал не дома, он положил ноги на каминную решетку и поднял кочергу, чтобы размешать угли. В эту секунду звук повторился, и за стеклянной дверцей, медленно приоткрывавшейся, предстал бледный, истощенный человек в запачканном и поношенном костюме, стоявший выпрямившись в шкафу. Человек был высокий и худой, на лице его отражались озабоченность и тревога; в оттенке кожи и во всей изможденной и странной фигуре было что-то такое, чего никогда не бывает у обитателей этого мира. «Кто вы такой? – спросил новый жилец, сильно побледнев, но тем не менее взвешивая в руке кочергу и целясь прямо в лицо джентльмену. – Кто вы такой?» – «Не бросайте в меня этой кочерги, – отозвался тот. – Если вы ее швырнете, даже прицелившись метко, она свободно пройдет сквозь меня, и вся сила удара обрушится на дерево за мною. Я – дух».
   – «А скажите, пожалуйста, что вам здесь нужно?» – пролепетал жилец. «В этой комнате, – отвечало привидение, – свершилась моя земная гибель, здесь я и мои дети – мы нищенствовали. В этом шкафу хранились скопившиеся в течение многих лет бумаги по одному длинному-длинному судебному процессу. В этой комнате, когда я умер от горя и отчаяния, два коварных хищника поделили богатства, за которые я боролся на протяжении всей своей жалкой жизни, и ни одного фартинга не досталось моему несчастному потомству. Я их запугал и прогнал отсюда и с тех пор скитался по ночам – только по ночам я могу возвращаться на землю – в тех местах, где так долго бедствовал. Это помещение мое, – оставьте его мне.» «Если вы так твердо решили явиться сюда, – сказал жилец, который успел прийти в себя во время этой невеселой речи призрака, – я с величайшим удовольствием откажусь от своих прав, но, с вашего разрешения, мне бы хотелось задать вам один вопрос». – «Задавайте», – сурово отозвалось привидение.
   «Видите ли, – сказал жилец, – я не отношу этого замечания к вам лично, так как оно в равной мере относится к большинству привидений, о которых я когда-либо слышал, но я считаю нелепым, что теперь, когда у вас есть возможность посещать чудеснейшие уголки земного шара – ибо, я полагаю, пространство для вас ничто, – вы неизменно возвращаетесь как раз в те самые места, где были особенно несчастливы». – «Ей-богу, это совершенно верно, я никогда об этом не думал», – сказал призрак. «Видите ли, сэр, – продолжал жилец, – это очень неудобная комната. Судя по внешнему виду этого шкафа, я склонен предположить, что в нем водятся клопы, и, право же, я думаю, что вы могли бы найти гораздо более комфортабельное помещение, не говоря уже о лондонском климате, который чрезвычайно неприятен». – «Вы совершенно правы, сэр, – вежливо сказал призрак, – раньше мне это никогда не приходило в голову, я немедленно испробую перемену климата». И действительно, он начал испаряться в то время, как говорил; ноги его совсем уже исчезли. «И если, сэр, – крикнул ему вдогонку жилец, – вы будете так добры и намекнете другим леди и джентльменам, которые в настоящее время обитают в старых пустых домах, что они могли бы устроиться гораздо удобнее в каком-нибудь другом месте, вы окажете великое благодеяние обществу». – «Я это сделаю, – ответил призрак, – должно быть, мы в самом деле тупы, очень тупы. Не понимаю, как мы могли быть такими дураками». С этими словами призрак исчез.
   – И вот что замечательно, – добавил старик, зорким взглядом окинув сидевших за столом, – с тех пор он ни разу не возвращался.
   – Неплохо, если это правда, – сказал человек с мозаичными запонками, закуривая новую сигару.
   – Если! – с чрезвычайным презрением воскликнул старик. – Пожалуй, – добавил он, обращаясь к Лаутену, – он скажет, что и мой рассказ о странном клиенте, который был у нас, когда я служил у поверенного, тоже выдумки… Я бы не удивился.
   – Об этом я ничего не рискну сказать, потому что никогда не слышал этого рассказа, – заметил владелец мозаичных украшений.
   – Мне бы хотелось, чтобы вы рассказали эту историю, сэр, – сказал мистер Пиквик.
   – Ах, расскажите! – подхватил Лаутен. – Никто ее не слышал, кроме меня, а я ее почти забыл.
   Старик окинул взглядом слушателей и усмехнулся еще страшнее, чем раньше, как бы торжествуя при виде того внимания, какое отразилось на всех лицах. Затем, потирая рукой подбородок и созерцая потолок словно для того, чтобы освежить воспоминания, он начал следующий рассказ:
 //-- РАССКАЗ СТАРИКА О СТРАННОМ КЛИЕНТЕ --// 
   – Для вас не имеет значения, – начал старик, – где и когда я узнал эту краткую историю. Если бы я стал излагать ее в том порядке, в каком она до меня дошла, я должен был бы начать с середины и, рассказав до конца, вернуться к началу. Достаточно сказать, что кое-какие события произошли на моих глазах. Что же касается остальных, то мне известно, что они действительно случились и еще живы многие, кто помнит их слишком хорошо.
   На Хай-стрит в Боро, близ церкви Сент Джорджа, и по той же стороне, находится, как почтя всем известно, самая маленькая, из наших долговых тюрем Маршелси. Хотя в наше время она резко отличается от той клоаки, какою некогда была, но и в усовершенствованном виде она представляет мало соблазна для людей расточительных и мало утешения для непредусмотрительных. Осужденный преступник пользуется в Ньюгете [157 - Ньюгет – центральная лондонская тюрьма для уголовных преступников. Эта тюрьма находилась в районе собора св. Павла, была частью разрушена во время беспорядков 1780 года, вызванных антикатолической агитацией (так называемый «мятеж лорда Гордона», описанный Диккенсом в романе «Барнеби Радж»), после чего вновь была восстановлена. В 80-х годах прошлого века закрыта.] таким же хорошим двором для прогулок на свежем воздухе, как и несостоятельный должник в тюрьме Маршелси.
   Моя ли это фантазия, или я не могу отделить это место от старых воспоминаний, с ним связанных, но эту часть Лондона я не выношу. Улица широкая, магазины просторные, грохот проезжающих экипажей, шаги людей, движущихся непрерывным потоком, – все звуки оживленного уличного движения слышны здесь с утра до полуночи. Но прилегающие улицы грязны и узки; бедность и разврат гноятся в густо населенных переулках; нужда и несчастье загнаны в тесную тюрьму; кажется, по крайней мере мне, будто облако печали и уныния нависло над этим местом и оно стало каким-то нездоровым и убогим.
   Многие из тех, чьи глаза давно уже сомкнулись в могиле, взирали на эту картину довольно легкомысленно, когда в первый раз входили в ворота старой тюрьмы Маршелси, ибо отчаяние редко сопутствует первому жестокому удару судьбы. Человек питает доверие к друзьям, еще не испытанным, он помнит многочисленные предложения услуг, столь щедро рассыпавшиеся его веселыми приятелями, когда он в этих услугах не нуждался, у него есть надежда, вызванная счастливым неведением, и как бы ни согнулся он от первого удара, она вспыхивает в его груди и расцветает на короткое время, пока не увянет под тяжестью разочарования и пренебрежения. Как скоро начинали эти самые глаза, глубоко ушедшие в орбиты, освещать лица, изможденные от голода и пожелтевшие от тюремного заключения, в те дни, когда должники гнили в тюрьме, не надеясь на освобождение и не чая свободы! Жестокость неприкрашенная больше не существует, но ее осталось достаточно, чтобы порождать события, от которых сердце обливается кровью.
   Двадцать лет назад этот тротуар топтали женщина и ребенок, которые день за днем, неизменно, как наступление утра, появлялись у ворот тюрьмы; часто после ночи, проведенной в тревожном унынии и беспокойном раздумье, приходили они на целый час раньше положенного времени, и тогда молодая мать, покорно уходя, вела ребенка к старому мосту и, взяв его на руки, чтобы показать сверкающую воду, окрашенную светом утреннею солнца и оживленную теми суетливыми приготовлениями к работе, какие начинались на реке в этот ранний час, старалась занять его мысли находившимися перед ним предметами. Но скоро она опускала его на землю и, закрыв лицо платком, давала волю слезам, которые слепили ей глаза; ни любопытства, ни радости не отражалось на худом и болезненном личике ребенка. Его воспоминания были довольно скудны и однообразны, все они связаны были с бедностью и горем его родителей. Часами просиживал он у матери на коленях и с детским участием следил, как слезы катятся по ее лицу, а потом забивался тихо в какой-нибудь темный угол, сам плакал и засыпал в слезах. Суровая реальность жизни со многими ее наихудшими лишениями голодом и жаждой, холодом и нуждой – открылась ему на заре его жизни, когда разум его только пробудился; и хотя на вид он оставался ребенком, но он не знал детской беспечности, веселого смеха, и глаза его были тусклы.
   Отец и мать смотрели на него и друг на друга, не смея выразить словами мучительной мысли. Здоровый, сильный человек, который мог вынести чуть ли не любые тяготы связанные с физическим трудом, хирел в заключении в нездоровой атмосфере тюрьмы, переполненной людьми. Слабая и хрупкая женщина чахла под двойным бременем телесных и душевных страданий. Юное сердце ребенка надрывалось.
   Пришла зима, и с нею – неделя холодных проливных дождей. Бедная женщина переселилась в жалкую комнату неподалеку от места заключения мужа, и хотя к этой перемене привела нищета, женщина была теперь счастлива, потому что находилась ближе к нему. В течение двух месяцев она и ее маленький спутник являлись, по обыкновению, к открытию ворот. Однажды она не пришла – в первый раз. Настал следующий день, и она пришла одна. Ребенок умер.
   Мало знают те, кто хладнокровно говорит о тяжелых утратах бедняка как о счастливом освобождении от мук для умершего и благодетельном избавлении от расходов для оставшихся в живых, – повторяю, мало знают они о том, сколь мучительны такие утраты. Безмолвный взгляд, говорящий о любви и заботе, когда все остальные холодно отворачиваются, сознание, что мы владеем сочувствием и любовью одного существа, когда все остальные нас покинули, являются стержнем, опорой, утешением в глубочайшей скорби, которых не оплатят никакие сокровища и не подарит никакая власть. Ребенок просиживал часами у ног родителей, обратив к ним худое, бледное личико и терпеливо сложив маленькие ручки. Они видели, как он таял с каждым днем, и хотя его недолгая жизнь была жизнью безрадостной и теперь он обрел тот мир и покой, которых он, ребенок, никогда не ведал на земле, – они были его родителями, и его смерть глубоко ранила их души.
   Тем, кто видел изменившееся лицо матери, было ясно, что смерть скоро должна положить конец ее скорби и испытаниям. Тюремные товарищи мужа не пожелали докучать ему в его страданиях и горе и предоставили ему одному маленькую камеру, которую он раньше занимал вместе с двумя заключенными. Женщина поселилась здесь с ним и, влача жизнь без боли, но и без надежды, медленно угасала.
   Однажды вечером она потеряла сознание в объятиях мужа, а он перенес ее к открытому окну, чтобы воздух ее оживил, и тогда лунный свет, падавший прямо ей в лицо, открыл ему происшедшую в ней перемену, и, словно беспомощный ребенок, он зашатался под тяжестью своей ноши.
   – Помоги мне сесть, Джордж, – слабым голосом сказала она.
   Он повиновался, сел рядом с нею, закрыл лицо руками и заплакал.
   – Очень тяжело покидать тебя, Джордж, – сказала она, – но такова воля божия, и ты должен это вынести ради меня. О, как я ему благодарна за то, что он взял нашего мальчика! Он счастлив, теперь он на небе. Что делал бы он здесь без матери!
   – Ты не умрешь, Мэри, не умрешь! – вскакивая с места, воскликнул муж.
   Он быстро зашагал по комнате, колотя кулаками по голове, потом снова сел рядом с ней и, поддерживая ее в своих объятиях, добавил более спокойно:
   – Ободрись, моя дорогая. Прошу, умоляю тебя. Ты еще вернешься к жизни.
   – Никогда, Джордж, никогда, – сказала умирающая. – Пусть только меня положат рядом с моим бедным мальчиком, но обещай мне, что, если ты когда-нибудь покинешь это ужасное место и разбогатеешь, ты перенесешь нас далеко-далеко, очень далеко отсюда, на какое-нибудь тихое деревенское кладбище, где мы можем покоиться в мире. Дорогой Джордж, обещай мне это!
   – Обещаю, обещаю! – сказал муж, в отчаянии бросаясь перед ней на колени. – Скажи мне, Мэри, еще хоть слово. Один взгляд, один только взгляд!
   Он умолк, ибо рука, обвивавшая его шею, отяжелела. Глубокий вздох вырвался из обессиленного тела, губы зашевелились, и лицо озарилось улыбкой; но губы были бледны, и улыбка застыла, напряженная и страшная. Он остался один на свете.
   Ночью, в молчании и уединении своей жалкой камеры, несчастный муж опустился на колени перед телом жены и призвал бога в свидетели страшной клятвы: начиная с этого часа он посвящал себя мщению за ее смерть и смерть своего ребенка, начиная с этого часа и до последнего мгновения жизни все силы его будут направлены к достижению этой единственной цели, его мщение будет длительным и ужасным, его ненависть будет вечной и неугасимой и будет гнаться за своей жертвой по всей земле.
   Глубокое отчаяние и страсть, вряд ли человеческая, произвели такие ужасные изменения в его лице в фигуре, что его товарищи по несчастью в страхе отпрянули от него, когда он проходил мимо. Глаза его налились кровью, лицо было мертвенно бледно, спина сгорблена, словно от старости. В жестокой душевной муке он чуть не насквозь прокусил нижнюю губу, и кровь, хлынувшая из раны, стекла по подбородку и запятнала рубашку и шейный платок. Ни одной слезы, ни одной жалобы он не проронил; но блуждающий взгляд а суетливая торопливость, с какою он шагал взад и вперед по двору, указывали на жар, его сжигавший.
   Тело его жены было приказано унести немедленно из тюрьмы. Он принял это известие с полным спокойствием и признал его целесообразность. Почти все обитатели тюрьмы собрались, чтобы присутствовать при выносе; они расступились, когда появился вдовец; он поспешно прошел вперед и остановился, один, на маленькой огороженной площадке у ворот, откуда отступила толпа, руководимая инстинктивным чувством деликатности. Дешевый гроб медленно пронесли на плечах. Толпой владело мертвое молчание, нарушаемое только сетованиями женщин и шарканьем о каменную мостовую ног носильщиков. Они достигли того места, где стоял осиротелый муж, и остановились. Он положил руку на гроб, машинально поправил пелену, покрывавшую его, и дал знак идти дальше. Тюремные сторожа сияли шапки, когда гроб поравнялся с ними, и через секунду тяжелые ворота закрылись за ним.
   Муж рассеянно взглянул на толпу и рухнул на землю.
   Хотя на протяжении многих последующих недель он днем и ночью бился в жесточайшей горячке и в бреду, но сознание понесенной утраты и воспоминание о данной клятве не покидали его ни на миг. Картины мелькали перед его глазами, одно место сменялось другим, и события следовали за событиями со всей быстротою горячечного бреда; но все они были так или иначе связаны с его единой великой целью. Он плыл по беспредельному морю, над ним кроваво-красное небо; сердитые волны, вздымаясь в бешенстве, вскипают и надвигаются с обеих сторон. Впереди второе судно, с трудом идет оно в ревущем шторме, его рваные паруса развеваются, как ленты, на мачтах, а на палубе теснятся люди, привязанные к поручням, через которые перекатываются каждое мгновенье гигантские волны, унося обреченных в пенящееся море. Заднее судно несется среди ревущих валов, с быстротой и силой, которым ничто не может противостоять, и, врезавшись в корму переднего судна, разбивает его своим килем. Из чудовищной воронки, образовавшейся на месте затонувшего судна, вырывается вопль, такой громкий и пронзительный, – предсмертные крики тонущих, слившиеся в неистовый вой, – что заглушает боевой клич стихии и прокатывается долгим эхом, которое, казалось, прорезает воздух, небо и океан. Но что это там – эта старая, седая голова, которая показалась над водой и бросая отчаянные взгляды и взывая о помощи, борется с волнами? Один взгляд – и он прыгает за борт судна и, сильными взмахами рук рассекая воду, плывет к ней. Он приближается к ней, настигает ее. Это – лицо того человека. Старик заметил его приближение и тщетно пытается от него ускользнуть. Но он крепко схватывает его и влечет ко дну. Вниз, вниз вместе с ним, на глубину трехсот футов; борьба все слабее, слабее и, наконец, прекращается. Старик мертв – он убил его и сдержал свою клятву.
   Босой и одинокий, идет он по раскаленным пескам необъятной пустыни. Песок душит его и слепит глаза, мелкие песчинки проникают в поры кожи и доводят почти до безумия. Гигантские массы песка, гонимые ветром и насквозь пронизанные лучами палящего солнца, вздымаются вдали, подобно огненным колоннам. Кости людей, погибших в ужасной пустыне, валяются у его ног, зловещий свет озаряет все вокруг; сколько хватает глаз, все внушает ужас и страх. В отчаянии он тщетно пытается вскрикнуть, но язык прилип к гортани, и вне себя он бросается вперед. Наделенный сверхъестественной силой, он бредет по песку, пока не падает без чувств на землю, измученный усталостью и жаждой. Какая ароматическая свежесть оживила его, что это за журчанье? Вода! Да, это источник, и чистый, прохладный ручей струится у его ног. Он пьет с жадностью, его ноющее тело отдыхает на берегу, и он погружается в блаженное забытье. Приближающиеся шаги заставляют его очнуться. Седой старик, шатаясь, идет утолить невыносимую жажду. Опять это он! Он обвивает руками тело старика и не пускает его. Тот борется и пронзительно кричит, умоляя дать воды, одну каплю воды, для спасения жизни! Но он крепко держит старика и жадно следит за его агонией, и когда голова его безжизненно поникла на грудь, он ногами отталкивает от себя труп.
   Когда горячка прошла и сознание вернулось к нему, он узнал, что богат и свободен, узнал, что отец, который мог обречь его на смерть в тюрьме, – мог! – который обрек тех, кто был его сыну дороже жизни, на смерть от нищеты и той болезни сердца, какой не врачует ни одно лекарство, – отец был найден мертвым на своих пуховиках. У него хватило бы духу оставить сына нищим, но он был так горд своим здоровьем и силой, что считал преждевременным писать завещание, а теперь было слишком поздно, и в ином мире он мог скрежетать зубами, думая о богатстве, которое но его оплошности досталось сыну.
   Он очнулся, чтобы узнать это, но и не только это: вспомнил цель, ради которой он жил, вспомнил, что его врагом был родной отец его жены – человек, бросивший его в тюрьму и прогнавший от своей двери дочь с ребенком, когда они у ног его молили о милосердии. О, как проклинал он слабость, которая препятствовала ему встать и немедленно приступить к мщению!
   Он распорядился, чтобы его увезли из того места, которое было свидетелем его утраты и скорби, и отправили в тихий уголок на морском берегу; он не надеялся обрести душевный мир или счастье, ибо и то и другое улетело навеки, он хотел восстановить утраченные силы и обдумать лелеемый им план. И вот здесь какой-то злой дух предоставил ему случай для осуществления его первой и самой страшной мести.
   Стояло лето; погруженный в мрачные мысли, он выходил в ранний вечерний час из своего уединенного жилища, пробирался узкой тропинкой под утесами к дикому в пустынному месту, которое понравилось ему во время его бесцельных прогулок, садился на какой-нибудь сорвавшийся обломок скалы и, закрыв руками лицо, просиживал здесь часами, пока не спускалась ночь и длинные тени утесов над его головой не окутывали густым черным мраком все окружающее.
   Как-то в тихий вечер он сидел здесь в обычной своей позе, изредка поднимая голову, чтобы проследить полет чайки или бросить взгляд на великолепную алую тропу, которая, начинаясь на поверхности океана, уводила, казалось, к самому горизонту, где закатывалось солнце, как вдруг глубокую тишину нарушил громкий крик о помощи; он прислушался, не обманул ли его слух, но крик повторился, крик еще более громкий, чем раньше, и, вскочив, он поспешил в ту сторону, откуда неслись звуки.
   С первого взгляда все стало ясно: на берегу было брошено платье, на небольшом расстоянии от берега над волнами едва виднелась голова человека, вдоль берега метался какой-то старик, в отчаянии ломая руки и взывая о помощи. Больной, чье здоровье уже было в значительной мере восстановлено, разделся и ринулся к морю, собираясь броситься в воду и вытащить утопающего на берег.
   – Поспешите, сэр, ради господа бога, помогите, помогите, сэр, во имя неба! Это мой сын, сэр, мой единственный сын! – воскликнул вне себя старик, бросаясь ему навстречу. – Мой единственный сын, сэр, и он гибнет на глазах отца.
   При первом же слове старика незнакомец остановился и, скрестив руки, застыл на месте.
   – О боже! – закричал старик, отпрянув. – Хейлинг!
   Незнакомец улыбнулся, но не издал ни звука.
   – Хейлинг! – взволнованно заговорил старик. – Хейлинг, смотрите, смотрите – мой дорогой мальчик!
   Задыхаясь, несчастный отец указал на то место, где юноша вел борьбу со смертью.
   – Слушайте! – сказал старик. – Он опять вскрикнул. Он еще жив. Хейлинг, спасите его, спасите!
   Незнакомец снова улыбнулся и стоял неподвижный, как статуя.
   – Я причинил вам зло! – кричал старик, падая на колени и ломая руки. – Отомстите мне, возьмите у меня все, возьмите мою жизнь, бросьте меня в воду у ваших ног, и если человеческая природа может отказаться от борьбы, я умру, не пошевельнув ни рукой, ни ногой! Сделайте это, Хейлинг, сделайте это, но спасите моего мальчика, он так молод, Хейлинг, слишком молод, и должен умереть!
   – Слушайте! – сказал Хейлинг, в бешенстве схватив старика за руку. – Мне нужна жизнь за жизнь, и вот я дождался. Мой ребенок умер на глазах своего отца, и его смерть была тяжелее и мучительнее той, какую встретит сейчас, пока я говорю, этот юноша, порочивший честь своей сестры. Вы смеялись – смеялись в лицо своей дочери, когда смерть уже простерла над нею свою руку, тогда вы смеялись над нашими страданиями. Что вы о них думаете теперь? Смотрите туда!
   С этими словами незнакомец указал на море. Слабый крик замер над водой; последняя отчаянная борьба утопающего взволновала зыбь на несколько секунд, и того места, где он опустился в свою безвременную могилу, нельзя было отыскать на поверхности воды.
   Спустя три года какой-то джентльмен вышел из собственного экипажа у двери лондонского поверенного, который в те времена пользовался репутацией человека не слишком щепетильного в своей профессиональной практике, и потребовал свидания по важному делу. Хотя джентльмен был, по-видимому, еще не стар, но лицо у него было бледное, изможденное и мрачное, и не требовалось острой наблюдательности дельца, чтобы заметить с первого же взгляда, что болезнь или страдание изменили его внешность сильнее, чем могла бы изменить рука времени за период, вдвое превышавший его возраст.
   – Я хочу поручить вам ведение дела, – сказал незнакомец.
   Поверенный раболепно поклонился и взглянул на большой сверток, который был в руке джентльмена. Посетитель заметил этот взгляд и продолжал:
   – Дело необычное, и эти бумаги очутились у меня в руках ценою многих хлопот и больших издержек.
   Поверенный поглядел на сверток с еще большим любопытством, а посетитель, развязав веревку, показал ему пачку долговых обязательств с копиями разных документов и другие бумаги.
   – На этих бумагах, – сказал клиент, – человек, чье имя здесь значится, нажил, как вы увидите, много денег на протяжении нескольких лет. Существовало молчаливое соглашение между ним и теми, в чьи руки первоначально попали эти бумаги и у кого я постепенно их скупил, уплатив втрое и вчетверо больше номинальной стоимости, – существовало соглашение, сводившееся к тому, что обязательства эти будут время от времени возобновляться в течение определенного срока. Это соглашение нигде не занесено на бумагу. За последнее время должник понес большие потери, и необходимость уплатить сразу по всем обязательствам явится для него сокрушающим ударом.
   – Общая сумма равняется многим тысячам фунтов, – заметил поверенный, просматривая бумаги.
   – Да, – подтвердил клиент.
   – Что же мы предпримем? – осведомился делец.
   – Что предпримем? – неожиданно воспламеняясь, воскликнул клиент. – Приведем в движение все колеса закона, прибегнем ко всем уловкам, какие изобретательность может придумать, а подлость – осуществить, прибегнем к средствам честным и бесчестным, к открытому нажиму на закон, подкрепленному всеми ухищрениями самых хитроумных его исполнителей. Я хочу, чтобы его смерть сопровождалась страшной и длительной агонией. Разорите его, захватите и продайте все его движимое и недвижимое имущество, выгоните его из дому и родного гнезда, заставьте нищенствовать на старости лет и умереть в тюрьме!
   – Но издержки, мой дорогой сэр, связанные с этим издержки! – возразил поверенный, оправившись от изумления. – Если ответчик окажется нищим, кто оплатит издержки, сэр?
   – Назовите любую сумму, – ответил незнакомец, рука у него так сильно дрожала от волнения, что он едва мог удержать перо, которое схватил, – любую сумму, и вы ее получите. Не бойтесь назвать ее. Мне она не покажется чрезмерной, если вы достигнете цели.
   Поверенный назвал наугад большую сумму – аванс, необходимый для того, чтобы обеспечить себя на случай проигрыша дела, но скорее с целью удостовериться, далеко ли думает зайти его клиент, чем в надежде на то, что он удовлетворит требование. Незнакомец выписал на своего банкира чек на всю сумму и удалился.
   Чек был оплачен, и поверенный, убедившись, что на странного клиента можно вполне положиться, принялся за дело всерьез. В течение следующих двух лет Хейлинг целыми днями просиживал в конторе, изучая бумаги, по мере того как они накапливались, и с глазами, сверкающими от радости, перечитывал снова и снова письма с протестами, мольбы о небольшой отсрочке, указания на неизбежное разорение, грозившее противной стороне. Письма, которые притекали потоком, когда начались тяжба за тяжбой и процесс за процессом. На все просьбы о ничтожном снисхождении ответ был один: деньги должны быть уплачены. Земля, дом, мебель – все по очереди было отобрано по многочисленным исполнительным листам, и самого старика заключили бы в тюрьму, не ускользни он от бдительности судебных исполнителей и не обратись в бегство.
   Неумолимая злоба Хейлинга, отнюдь не утоленная успехом преследования, усилилась во сто крат после вызванного им разорения. Когда ему сообщили о бегстве старика, ярость его была безгранична. Он в бешенстве скрежетал зубами, рвал на себе волосы и осыпал страшными проклятиями людей, которым было поручено произвести арест. Его удалось кое-как успокоить только повторными уверениями, что беглец несомненно будет найден. Агенты были разосланы на поиски во всех направлениях, прибегли ко всем уловкам, какие только можно было изобрести с целью обнаружить его убежище, но все было тщетно. Прошло полгода, а его все еще не нашли.
   Однажды поздним вечером Хейлинг, которого нигде не видно было в течение многих недель, явился на квартиру своего поверенного и приказал доложить, что джентльмен желает видеть его немедленно. Не успел поверенный, который с верхней площадки лестницы узнал его голос, распорядиться, чтобы его впустили, как он уже взбежал по лестнице и вошел в приемную, бледный и задыхающийся. Закрыв дверь, чтобы их не подслушали, он опустился на стул и сказал, понизив голос:
   – Тише! Наконец-то я его нашел.
   – Неужели? – воскликнул поверенный. – Прекрасно, дорогой сэр!
   – Он скрывается в жалкой лачуге в Кемден-Тауне, – сказал Хейлинг. – Пожалуй, это хорошо, что мы потеряли его из виду, так как все это время он жил там один, в жестокой нищете, он беден, очень беден.
   – Отлично, – сказал поверенный. – Конечно, вы хотите, чтобы его арестовали завтра?
   – Да, – ответил Хейлинг. – Позвольте! Нет! Послезавтра. Вы удивляетесь, что я хочу это отложить, – добавил он с мрачной улыбкой, – но я совсем забыл. Послезавтра годовщина одного события в его жизни, пусть это совершится послезавтра.
   – Отлично, – сказал поверенный. – Быть может, вы сообщите полицейскому чиновнику?
   – Нет. Мы встретимся с ним здесь в восемь часов вечера, – я отправлюсь вместе с ним.
   Они встретились в назначенный вечер и, наняв карету, приказали кучеру остановиться на том углу старой Пенкрес-роуд, где находится приходский работный дом. Когда они приехали туда, уже совсем стемнело; пройдя вдоль глухой стены перед Ветеринарным госпиталем, они свернули в маленькую боковую улицу, которая называется, или в то время называлась, Литтл Колледж-стрит, и какой бы ни была она теперь, но в те дни являлась довольно жалкой улицей, окруженной полями и канавами.
   Надвинув на глаза дорожную шляпу и завернувшись в плащ, Хейлинг остановился перед самым жалким домом на этой улице и тихо постучал в дверь. Ее тотчас же открыла женщина, которая, узнав его, сделала реверанс, а Хейлинг, шепотом приказав полицейскому чиновнику остаться внизу, осторожно поднялся по лестнице и, открыв дверь комнаты, выходящей на улицу, быстро вошел.
   Тот, кого он искал и так ненавидел – теперь это был дряхлый старик, сидел за простым сосновым столом, на котором стояла жалкая свеча. Старик вздрогнул, когда вошел незнакомец, и с трудом встал.
   – Что еще? – спросил он. – Еще какая-нибудь беда? Что вам нужно?
   – Сказать вам несколько слов, – ответил Хейлинг.
   С этими словами он присел к другому концу стола и, сняв плащ и шляпу, повернулся лицом к старику.
   Старик, казалось, мгновенно лишился дара речи. Он откинулся на спинку стула и, сжимая руки, смотрел на посетителя с отвращением и страхом.
   – Сегодня, – сказал Хейлинг, – исполнилось шесть лет с тех пор, как я потребовал от вас жизнь, которую вы должны были отдать мне за жизнь моего ребенка. Старик! Над бездыханным телом вашей дочери я поклялся посвятить свою жизнь мести. Я не уклонялся от этого намерения ни на мгновенье, но если бы уклонился, одно воспоминание об ее покорном страдальческом взгляде, когда она умирала, или об изможденном лице невинного ребенка придало бы мне сил для осуществления замысла. Мой первый акт отмщения вы помните хорошо, сегодня – последний.
   Старик задрожал, и руки его бессильно опустились.
   – Завтра я покидаю Англию, – продолжал Хейлинг после краткой паузы. – С сегодняшней ночи вы будете заживо погребены в той самой могиле, на которую обрекли ее… в тюрьме, без надежды покинуть…
   Он взглянул на старика и умолк. Поднес свечу к его лицу, осторожно поставил ее на стол и вышел из комнаты.
   – Вы бы наведались к старику, – сказал он женщине и, открыв дверь, дал знак чиновнику идти вслед за ним на улицу. – Мне кажется, он болен.
   Женщина закрыла дверь, быстро взбежала по лестнице и нашла старика бездыханным.
   Под простой могильной плитой, на одном из самых мирных и уединенных кладбищ Кента, где полевые цветы пестреют в траве и спокойный пейзаж обрамляет прекраснейший уголок в саду Англии, покоятся останки молодой матери и ее кроткого ребенка. Но прах отца не смешался с их прахом, и, начиная с той ночи, поверенный не мог добыть никаких сведений о дальнейшей судьбе своего странного клиента.

   Закончив рассказ, старик подошел к вешалке в углу, снял свою шляпу и пальто, надел их с величайшим спокойствием и, не прибавив больше ни слова, медленно удалился. Так как джентльмен с мозаичными запонками заснул, а большая часть присутствующих увлеклась веселой забавой – капала ему в грог сало с подтаявшей свечи, то мистер Пиквик вышел, никем не замеченный, и, расплатившись за себя и за мистера Уэллера, покинул вместе с этим джентльменом обитель «Сороки и Пня».


   ГЛАВА XXII
   Мистер Пиквик едет в Ипсуич и наталкивается на романтическое приключение с леди средних лет в желтых папильотках

   – Это и есть багаж твоего хозяина, Сэмми? – осведомился мистер Уэллер у своего любящего сына, когда тот явился во двор гостиницы «Бык» в Уайтчепле, с дорожным саком и небольшим чемоданом.
   – Догадка хоть куда, могла быть хуже, старина, – отвечал мистер Уэллер-младший, складывая свою ношу на дворе и усаживаясь на нее. – Сейчас прибудет и сам хозяин.
   – Должно быть, едет в кэбе? – предположил отец.
   – Да, две мили опасностей по восьми пенсов за милю, – дал ответ сын. – Как поживает сегодня мачеха?
   – Чудно, Сэмми, чудно, – с внушительной серьезностью ответил старший мистер Уэллер. – За последнее время она вроде как в методистский орден [158 - Методистский орден – Уэллер-старший называет методистскую секту «орденом» в насмешку. Диккенс дал в «Пиквике» остро сатирические портреты пастырей и членов методистской «церкви», основанной в середине XVIII века англичанином Джоном Уэсли для борьбы с рационализмом и для поднятия авторитета св. писания. Эта секта сразу же стала оплотом ханжества и вызывала резко отрицательную оценку передовых писателей Запада.] записалась, Сэмми, и она на редкость благочестива, уж это верно. Она слишком хороша для меня, Сэмми. Я чувствую, что я ее не заслуживаю.
   – Вот как! – сказал мистер Сэмюел. – Это очень самоотверженно с вашей стороны.
   – Очень, – со вздохом подтвердил его родитель. – Она ухватилась за какую-то выдумку, будто взрослые люди рождаются снова, Сэмми; новое рождение, – так, кажется, это у них называется. Очень бы мне хотелось посмотреть, как эта система работает, Сэмми. Очень бы мне хотелось видеть новое рождение твоей мачехи. Уж я бы ее спровадил к кормилице!
   – Как ты думаешь, что эти женщины устроили на днях? – продолжал мистер Уэллер после непродолжительного молчания, в течение которого он многозначительно постукивал себя указательным пальцем по носу. – Как ты думаешь, что они устроили на днях, Сэмми?
   – Не знаю, – ответил Сэм. – А что?
   – Собрались и устроили большое чаепитие для одного молодца, которого называют своим пастырем, – сказал мистер Уэллер. – Я стоял и глазел у нашей лавочки с картинками, вдруг вижу маленькое объявление: «Билеты полкроны. Со всеми заявлениями обращаться в комитет. Секретарь миссис Уэллер». А когда пришел домой, вижу – этот комитет заседает у нас в задней комнате. Четырнадцать женщин. Ты бы их послушал, Сэмми! Выносили резолюции, голосовали смету, и всякая такая потеха. Ну, тут твоя мачеха пристала, чтобы и я пошел, да я и сам думал, что надо идти, увижу диковинные вещи, и я записался на билет. В пятницу вечером, в шесть часов, я нарядился, и мы отправились со старухой; поднимаемся на второй этаж, там стол накрыт на тридцать человек и целая куча женщин, начинают шептаться и глазеть на меня, – словно никогда не видывали довольно плотного джентльмена лет пятидесяти восьми. Сидим. Вдруг поднимается суматоха на лестнице, вбегает долговязый парень с красным носом и в белом галстуке и кричит: «Се грядет пастырь навестить свое верное стадо!» – и входит жирный молодец в черном, с широкой белой физиономией, улыбается – прямо циферблат. Ну, и пошла потеха, Сэмми! «Поцелуй мира», – говорит пастырь и пошел целовать женщин всех подряд, а когда кончил, за дело принялся красноносый. Только я подумал, не начать ли и мне, – нужно сказать, со мной рядом сидела очень приятная леди, – как вдруг появляется твоя мачеха с чаем, – она внизу кипятила чайник. За дело принялись не на шутку. Какой оглушительный гомон, Сэмми, пока заваривали чай, какая молитва перед едой, как ели и пили! А поглядел бы ты, как пастор набросился на ветчину и пышки! В жизни не видал такого мастера по части еды и питья… никогда не видал! Красноносый тоже был не из тех, кого выгодно нанять за харчи, но куда ему до пастыря! Ну, напились чаю, спели еще гимн, и пастырь начал проповедь, и очень хорошо проповедовал, если вспомнить, как он набил себе живот пышками. Вдруг он приосанился да как заорет: «Где грешник? Где жалкий грешник?» Тут все женщины воззрились на меня и давай стонать, точно вот-вот помрут. Довольно-таки странно, но я все-таки молчу. Вдруг он снова приосанивается, смотрит на меня во все глаза и говорит: «Где грешник? Где жалкий грешник?» А все женщины опять застонали, в десять раз громче. Я тогда малость рассвирепел, шагнул вперед и говорю: «Друг мой, говорю, это замечание вы сделали на мой счет?» Вместо того чтобы извиниться, как полагается джентльмену, он начал браниться еще пуще: назвал меня сосудом, Сэмми, сосудом гнева и всякими такими именами. Тут кровь у меня, регулярно, вскипела, и сперва я влепил две-три оплеухи ему самому, потом еще две-три для передачи красноносому, с тем и ушел. Послушал бы ты, Сэмми, как визжали женщины, когда вытаскивали пастыря из-под стола… Ба! А вот и командир, в натуральную величину!
   В это время мистер Пиквик вышел из кэба и вошел во двор.
   – Славное утро, сэр, – сказал мистер Уэллер-старший.
   – И в самом деле прекрасное, – отозвался мистер Пиквик.
   – И в самом деле прекрасное, – подхватил рыжеволосый человек с пытливым носом и синими очками, который выкарабкался из другого кэба одновременно с мистером Пиквиком. – В Ипсуич, сэр?
   – Да, – ответил мистер Пиквик.
   – Необычайное совпадение. Я тоже.
   Мистер Пиквик поклонился.
   – Наружное место? – спросил рыжеволосый.
   Мистер Пиквик снова поклонился.
   – Ах, боже мой, вот удивительно – у меня тоже наружное! – сказал рыжеволосый. – Решительно мы едем вместе!
   И рыжеволосый субъект внушительного вида, востроносый, обладавший привычкой загадочно выражаться и птичьей манерой вскидывать голову после каждой произнесенной фразы, улыбнулся, словно сделал одно из удивительнейших открытий, какие когда-либо выпадали на долю мудреца.
   – Меня радует перспектива путешествовать в вашем обществе, сэр, – сказал мистер Пиквик.
   – Ах! Это очень приятно для, нас обоих, не так ли? – отозвался вновь прибывший. – Общество, видите ли… общество – это… это совсем не то, что одиночество, не правда ли?
   – Этого никак нельзя отрицать, – с приветливой улыбкой вмешался в разговор мистер Уэллер. – Это я называю истиной, не требующей доказательств, как заметил продавец собачьего корма, когда служанка сказала ему, что он не джентльмен.
   – Что? – спросил рыжеволосый, высокомерно окинув взглядом мистера Уэллера с головы до ног. – Ваш друг, сэр?
   – Не совсем так, – понизив голос, ответил мистер Пиквик. – Дело в том, что это мой слуга, но я ему разрешаю многие вольности, ибо, говоря между нами, мне приятно думать, что он – оригинал, и я, пожалуй, горжусь им.
   – Ах так… – отозвался рыжеволосый. – Это, видите ли, дело вкуса. Я не любитель оригинального. Мне оно не нравится, не вижу никакой необходимости в нем. Ваше имя, сэр?
   – Вот моя карточка, сэр, – ответил мистер Пиквик, которого очень позабавил этот неожиданный вопрос и странные манеры незнакомца.
   – Так! – сказал рыжеволосый, пряча карточку в бумажник. – Пиквик. Очень хорошо. Я люблю знать фамилию человека, это избавляет от многих затруднений. Вот моя карточка, сэр. Магнус, изволите видеть, сэр. Магнус моя фамилия. Неплохая фамилия, не правда ли, сэр?
   – Действительно, очень хорошая, – сказал мистер Пиквик, которому не удалось скрыть улыбку.
   – Да, я тоже так думаю, – продолжал мистер Магнус. – И перед ней стоит хорошее имя, изволите видеть. Разрешите, сэр… если держать карточку слегка наклонно, вот так, свет упадет на верхнюю строку. Вот – Питер Магнус. Мне кажется, звучит хорошо, сэр.
   – Очень хорошо, – согласился мистер Пиквик.
   – Любопытное совпадение инициалов, сэр, – продолжал мистер Магнус. Как видите, Р. М. – post meridiem. В спешных записках близким приятелям я иногда подписываюсь: «Пополудни». Это чрезвычайно забавляет моих друзей.
   – Я полагаю, это доставляет им величайшее удовольствие, – заметил мистер Пиквик, позавидовав легкости, с какой можно позабавить друзей мистера Магнуса.
   – Джентльмены, – сказал конюх, – карета подана, пожалуйте.
   – Все ли мои вещи уложены? – осведомился мистер Магнус.
   – Все в порядке, сэр.
   – Красный сак уложен?
   – Уложен, сэр.
   – А полосатый?
   – Под козлами, сэр.
   – А пакет в оберточной бумаге?
   – Под сиденьем, сэр.
   – А кожаный футляр для шляп?
   – Все уложено, сэр.
   – Не пора ли садиться? – спросил мистер Пиквик.
   – Простите! – отозвался мистер Магнус, стоя на колесе. – Простите, мистер Пиквик. Я не могу сесть, пока мои сомнения не рассеялись. Поведение этого человека совершенно убедило меня в том, что кожаный футляр не уложен.
   Торжественные уверения конюха ни к чему не привели, и кожаный футляр пришлось извлечь из самой глубины ящика под козлами, дабы убедить мистера Магнуса и том, что футляр был надежно уложен. А когда он успокоился касательно этого пункта, у него возникло серьезное предчувствие, что красный сак положен не туда, куда следует, полосатый украден, а пакет в оберточной бумаге «развязался». Наконец, получив наглядное доказательство полной необоснованности всех этих подозрений, он согласился вскарабкаться на крышу кареты, заметив, что теперь, когда все его опасения рассеялись, он чувствует себя вполне довольным и счастливым.
   – У вас нервы разошлись, сэр? – осведомился мистер Уэллер-старший, искоса поглядывая на незнакомца, когда тот занял свое место.
   – Да, они у меня всегда немного пошаливают вот из-за таких мелочей, – ответил незнакомец, – но сейчас все в порядке, в полном порядке.
   – Ну, и слава богу, – сказал мистер Уэллер. – Сэмми, помоги хозяину взобраться ко мне на козлы. Другую ногу, сэр, вот так, дайте нам руку, сэр. Пожалуйте наверх. Мальчиком вы были полегче, сэр.
   – Совершенно верно, мистер Уэллер, – добродушно отозвался запыхавшийся мистер Пиквик, заняв место рядом с ним на козлах.
   – Прыгай на переднее место, Сэмми, – сказал мистер Уэллер. – Ну, Уильям, выводи коней. Берегитесь арки, джентльмены. «Берегите головы!» – как говорит пирожник с лотком на голове. Уильям, пусти их.
   И карета покатила по Уайтчеплу, к великому восторгу всех обитателей этого густо населенного квартала.
   – Не очень-то красивая местность, сэр, – заметил Сэм, притронувшись к шляпе, что делал всегда, вступая в беседу с хозяином.
   – Да, действительно некрасивая, – согласился мистер Пиквик, обозревая людную и грязную улицу.
   – Очень замечательное обстоятельство, сэр, – сказал Сэм, – что бедность и устрицы всегда идут как будто рука об руку.
   – Я вас не понимаю, Сэм, – отозвался мистер Пиквик.
   – Вот что я хочу сказать, сэр, – пояснил Сэм, – чем беднее место, тем больше спрос на устриц. Посмотрите, сэр, здесь на каждые пять-шесть домов приходится лоток с устрицами. Улица завалена ими. Провалиться мне на месте, но мне кажется, когда человек очень беден, он выбегает из дому и в регулярном отчаянии поедает устрицы.
   – Так и есть, – подтвердил мистер Уэллер-старший, – и точь-в-точь то же самое с маринованной лососиной!
   – Это два весьма замечательных факта, над которыми я до сих пор не задумывался, – сказал мистер Пиквик. – На первой же остановке я его запишу.
   К тому времени они доехали до заставы у Майль-Энда; глубокое молчание не нарушалось, пока они не проехали еще двух-трех миль, а тогда мистер Уэллер-старший неожиданно повернулся к мистеру Пиквику и сказал:
   – Чудную жизнь ведет заставщик, сэр.
   – Кто? – спросил мистер Пиквик.
   – Заставщик.
   – Кого вы называете заставщиком? – осведомился мистер Питер Магнус.
   – Старик говорит о сторожах у заставы, – заметил в виде пояснения мистер Сэмюел Уэллер.
   – А! – сказал мистер Пиквик. – Понимаю! Да, очень странная жизнь… Очень беспокойная.
   – Все эти люди повстречались с каким-нибудь разочарованием в жизни, – сказал мистер Уэллер-старший.
   – Неужели? – отозвался мистер Пиквик.
   – Да. А потому они ушли от мира и заперлись в этих будках, чтобы жить в одиночестве и чтобы отомстить людям, заставляя их платить пошлину.
   – Ах, боже мой! – сказал мистер Пиквик. – Я этого раньше не знал.
   – Факт, сэр, – отвечал мистер Уэллер, – будь они джентльменами, вы бы их назвали мизантропами, а так они считаются только заставщиками.
   Такого рода разговорами, отличавшимися неоценимым очарованием, поскольку в них приятное сочеталось с полезным, мистер Уэллер скрашивал томительное путешествие в течение доброй половины дня. В темах для разговора не было недостатка, ибо, если даже иссякала разговорчивость мистера Уэллера, ее с избытком возмещало желание мистера Магнуса познакомиться с полной биографией его попутчиков и громко выражаемое им на каждой остановке беспокойство касательно сохранности и благополучия двух саков, кожаного футляра и пакета в оберточной бумаге.
   На главной улице Ипсуича, по левой стороне, – если миновать площадь перед ратушей, – находится гостиница, широко известная под названием «Большой Белый Конь», которая привлекает к себе особое внимание вознесенной над главным входом каменной статуей какого-то буйного животного с развевающимися гривой и хвостом, отдаленно напоминающего взбесившуюся ломовую лошадь. «Большой Белый Конь» славится в окрестностях – до известной степени по той же причине, что и премированный бык, или брюква, отмеченная в газете графства, или чудовищная свинья, а именно своими огромными размерами. Никогда еще не встречалось под одной крышей такого лабиринта коридоров, не покрытых коврами, такого скопления сырых и плохо освещенных комнат, такого великого множества каморок для еды или спанья, как те, что были заключены между четырьмя стенами «Большого Белого Коня» в Ипсуиче.
   Перед этой-то неестественно разросшейся таверной лондонская карета останавливалась каждый вечер в один и тот же час; и с крыши этой самой лондонской кареты спустились мистер Пиквик, Сэм Уэллер и мистер Питер Магнус в тот вечер, о котором повествует настоящая глава.
   – Вы здесь остановитесь, сэр? – осведомился мистер Питер Магнус, когда полосатый сак, красный сак, пакет в оберточной бумаге и кожаный футляр были перенесены в коридор. – Вы здесь остановитесь, сэр?
   – Да, сэр, – ответил мистер Пиквик.
   – Ах, боже мой! – воскликнул мистер Магнус. – Никогда не слышал о таких изумительных совпадениях. Да ведь я тоже здесь остановлюсь. Надеюсь, мы обедаем вместе?
   – С удовольствием, – ответил мистер Пиквик. – Но, может быть, я встречу здесь кое-кого, из… своих друзей. Послушайте, милейший, нет ли здесь среди ваших постояльцев джентльмена по фамилии Тапмен?
   Толстяк – под мышкой у него была салфетка, отслужившая две недели, на ногах – чулки, сверстники салфетки, – неохотно оторвался от своего занятия, заключавшегося в созерцании улицы, когда мистер Пиквик задал ему этот вопрос, и, после тщательного осмотра внешности этого джентльмена, начиная с тульи шляпы и кончая последней пуговицей на гетрах, ответил выразительно:
   – Нет!
   – А джентльмена по фамилии Снодграсс? – осведомился мистер Пиквик.
   – Нет!
   – А Уинкль?
   – Нет!
   – Моих друзей еще нет, сэр, – сказал мистер Пиквик. – Стало быть, мы пообедаем вдвоем. Милейший, проводите нас в отдельную комнату.
   По предъявлении такого требования толстяк снизошел до того, что приказал коридорным внести багаж джентльменов, и, шествуя впереди по длинному темному коридору, ввел их в большую плохо меблированную комнату с грязным камином, в котором маленький огонек делал отчаянные попытки казаться бодрым, но быстро поникал под влиянием унылой обстановки. По прошествии часа путешественникам подали по куску рыбы и мяса, и когда с обедом было покончено, мистер Пиквик и мистер Питер Магнус придвинули свои стулья к камину и, заказав бутылку самого скверного портвейна по самой высокой цене, на радость хозяину, принялись за грог к собственному своему удовольствию.
   Мистер Питер Магнус был от природы весьма общителен, а грог творил чудеса, извлекая из его груди самые сокровенные тайны. Сообщив всяческие сведения о себе самом, своей семье, своих связях, своих друзьях, своих шутках, своей профессии и своих братьях (болтливые люди могут много порассказать о своих братьях), мистер Магнус в течение нескольких минут созерцал мистера Пиквика в голубом свете сквозь цветные стекла своих очков, а затем сказал с застенчивым видом:
   – А как вы думаете, как вы думаете, мистер Пиквик, зачем я сюда приехал?
   – Честное слово, – сказал мистер Пиквик, – я никак не могу угадать. Быть может, по делу.
   – Отчасти вы правы, сэр, – ответил мистер Питер Магнус, – а отчасти не правы. Попытайтесь еще раз, мистер Пиквик.
   Право же, – сказал мистер Пиквик, – я должен просить у вас пощады! Как вам угодно, можете не говорить, но мне не угадать, хотя бы я строил предположения всю ночь.
   – Ну, в таком случае… хи-хи-хи! – начал мистер Питер Магнус, застенчиво хихикая, – что вы скажете, мистер Пиквик, если я приехал сюда сделать предложение, сэр, а? Хи-хи-хи!
   – Что я скажу? Вы, по всей вероятности, достигнете цели, – ответил мистер Пиквик, посылая одну из своих лучезарных улыбок.
   – Ну! – воскликнул мистер Магнус. – Но вы действительно так думайте, мистер Пиквик? Вы так думаете?
   – Конечно, – сказал мистер Пиквик.
   – Нет, вы шутите!
   – Право же, не шучу.
   – Ну, в таком случае, – сказал мистер Магнус, – открою вам маленький секрет: я тоже так думаю. Я даже скажу вам, мистер Пиквик, хотя я от природы ужасно ревнив… чудовищно ревнив: леди находится в этом доме!
   С этими словами мистер Магнус снял очки, чтобы подмигнуть, и снова надел их.
   – Так вот почему вы так часто выбегали из комнаты перед обедом, – лукаво заметил мистер Пиквик.
   – Тес! Да, вы правы, так оно и было, а впрочем, я не так глуп, чтобы пойти повидаться с ней.
   – Вот как!
   – Да, не следует это делать, знаете ли, сейчас же после путешествия. Лучше подождать до завтра, сэр, шансов будет вдвое больше. Мистер Пиквик, сэр, в том саке у меня платье, а в том футляре – шляпа, от которых я жду неоценимых услуг, сэр, благодаря тому впечатлению, какое они произведут.
   – В самом деле? – отозвался мистер Пиквик.
   – Да, вы, вероятно, заметили, как я о них беспокоился сегодня. Я не верю, мистер Пиквик, чтобы можно было приобрести за деньги второй такой же костюм и такую же шляпу.
   Мистер Пиквик поздравил с такой покупкой счастливого владельца неотразимой одежды, и мистер Питер Магнус в течение нескольких секунд был, по-видимому, погружен в размышления.
   – Она – милое созданье, – сказал мистер Магнус.
   – Да? – сказал мистер Пиквик.
   – Очень! – сказал мистер Магнус. – Очень! Она живет милях в двадцати отсюда, мистер Пиквик. Я узнал, что она приедет сюда сегодня вечером и пробудет здесь все завтрашнее утро, и вот я приехал, чтобы воспользоваться удобным случаем. Мне кажется, мистер Пиквик, гостиница – подходящее место для того, чтобы сделать предложение одинокой женщине. Пожалуй, она сильнее почувствует одиночество во время путешествия, чем у себя дома. Как вы думаете, мистер Пиквик?
   – Считаю это весьма вероятным, – ответил сей джентльмен.
   – Прошу прощенья, мистер Пиквик, – сказал мистер Питер Магнус, – но я от природы довольно любопытен: с какой целью приехали сюда вы?
   – По делу, далеко не столь приятному, сэр, – ответил мистер Пиквик, краснея при одном воспоминании. – Я приехал сюда, сэр, с целью разоблачить предательство и обман одной особы, чьей правдивости и честности я слепо доверял.
   – Ах, боже мой! – сказал мистер Питер Магнус. – Это очень неприятно. Полагаю, это леди? Э? А! Хитрец, мистер Пиквик, хитрец! О нет, мистер Пиквик, ни за что на свете, сэр, не стал бы я касаться ваших чувств. Это мучительная тема, сэр, весьма мучительная. Не обращайте на меня внимания, мистер Пиквик, если вам хочется излить свои чувства. Я знаю, что значит пережить измену, я сам это испытал три-четыре раза..
   – Я вам весьма признателен за сочувствие, с каким вы отнеслись к тому, что считаете моим несчастьем, – сказал мистер Пиквик, заводя свои часы и кладя их на стол, – но…
   – Нет, нет! – перебил мистер Питер Магнус. – Не слова больше: это мучительная тема. Я понимаю, понимаю! Который час, мистер Пиквик?
   – Уже за полночь,
   – Ах, боже мой, пора спать. Не следует засиживаться. Я буду бледен завтра, мистер Пиквик.
   При одной мысли о такой беде мистер Питер Магнус позвонил служанке, и когда полосатый сак, красный сак, кожаный футляр и пакет в оберточной бумаге были доставлены в его спальню, он вместе с подсвечником, покрытым японским лаком, удалился в одно крыло дома, тогда как мистера Пиквика с другим подсвечником, покрытым японским лаком, проводили по бесконечным извилистым коридорам в другое крыло.
   – Вот ваша комната, сэр, – сказала служанка.
   – Прекрасно, – ответил мистер Пиквик, озираясь.
   Это была довольно большая комната с двумя кроватями и камином; в общем, более комфортабельное помещение, чем склонен был ожидать мистер Пиквик, основываясь на кратком своем знакомстве с теми удобствами, которые можно было найти в «Большом Белом Коне».
   – Надеюсь, другая кровать никем не занята? – осведомился мистер Пиквик.
   – О нет, сэр.
   – Прекрасно. Велите моему слуге завтра в половине девятого принести горячей воды, а сегодня он мне больше не понадобится.
   – Слушаю, сэр.
   И, пожелав мистеру Пиквику спокойной ночи, служанка ушла и оставила его в одиночестве.
   Мистер Пиквик сел в кресло у камина и отдался потоку бессвязных мыслей. Сначала он подумал о своих друзьях и задал себе вопрос, когда же они присоединятся к нему; потом мысли его обратились к миссис Марте Бардл, а от этой леди, естественно, перекочевали к грязной конторе Додсона и Фогга. От Додсона и Фогга они по касательной поплыли к самому центру истории странного клиента, а затем вернулись к «Большому Белому Коню» в Ипсуиче, с достаточной ясностью давая понять мистеру Пиквику, что он засыпает. Поэтому он встал и начал раздеваться, как вдруг вспомнил, что оставил свои часы внизу на столе.
   Часы эти пользовались особой любовью мистера Пиквика, который носил их под сенью своего жилета в течение большего числа лет, чем считаем мы себя вправе здесь указывать. Мысль о том, чтобы лечь спать, не слыша их мерного тикания под подушкой или в туфельке над головой, не вмещалась в мозгу мистера Пиквика. Так как час был поздний и ему не хотелось звонить среди ночи, то он надел фрак, который только что снял, и, взяв в руку подсвечник, покрытый японским лаком, стал потихоньку спускаться по лестнице.
   Чем дальше спускался мистер Пиквик, тем больше как будто обнаруживалось лестниц, по которым предстояло спускаться, и снова и снова, когда мистер Пиквик попадал в какой-нибудь узкий коридор и начинал поздравлять себя с прибытием в нижний этаж, появлялась перед его изумленными глазами новая лестница. Наконец, он добрался до вестибюля с каменным полом, который ему запомнился при входе в дом. Он исследовал коридор за коридором; обозрел комнату за комнатой; наконец, собираясь в отчаянии отказаться от поисков, он открыл дверь той самой комнаты, где провел вечер, и увидел на столе забытые им часы.
   Мистер Пиквик с торжеством схватил часы и направил свои стопы обратно в спальню. Если путешествие его в нижний этаж было сопряжено с трудностями и неуверенностью, то обратный путь оказался несравненно более сложным. Ряды дверей, украшенных башмаками всех видов, фасонов и размеров, тянулись, разветвляясь, во все стороны. Несколько раз повертывал он осторожно ручку ведущей в спальню двери, которая была похожа на его дверь, но ворчливый окрик, доносившийся из-за нее: «Кто там, черт подери?», или: «Что вам здесь нужно?» – заставлял его удаляться на цыпочках с изумительной быстротой. Он был на грани отчаяния, но тут его взгляд упал на открытую дверь. Он заглянул в комнату. Наконец-то! Здесь было две кровати – он прекрасно помнил, как они стояли, – и огонь в камине еще горел. Его свеча, не отличавшаяся величиной, когда он ее получил, оплыла от сквозняков во время его скитаний и погасла, как только он закрыл за собой дверь. «Неважно, – сказал мистер Пиквик, – я могу раздеться при свете камина».
   Кровати стояли справа и слева от двери, и между каждой кроватью и стеной оставался маленький проход, в конце которого стоял стул с плетеным сиденьем, – проход такой ширины, чтобы в случае надобности взобраться с той стороны на кровать или слезть с нее. Тщательно задвинув занавески кровати с наружной стороны, мистер Пиквик уселся на стул с плетеным сиденьем и не спеша снял башмаки и гетры. Затем он снял и сложил фрак, жилет и галстук, и, медленно напялив ночной колпак с кисточкой, укрепил его на голове, завязав под подбородком тесемки, которые у него всегда были пришиты к этой принадлежности туалета. И в этот момент он вдруг представил себе всю нелепость своего недавнего блуждания. Откинувшись на спинку стула с плетеным сиденьем, мистер Пиквик засмеялся так искренне, что для всякого здравомыслящего человека было бы истинным наслаждением созерцать улыбки, расцветавшие на приветливой физиономии мистера Пиквика и сиявшие из-под ночного колпака.
   «Это самая смешная вещь, – говорил самому себе мистер Пиквик, улыбаясь так, что тесемки ночного колпака могли лопнуть, – это самая смешная вещь, о какой я слышал, – заблудиться в гостинице и скитаться по лестницам. Забавно, забавно, очень забавно!»
   Мистер Пиквик улыбнулся еще более широкой улыбкой и в наилучшем расположении духа хотел вновь приступить к процедуре раздевания, как вдруг его остановила весьма неожиданная помеха, а именно появление в комнате какой-то особы со свечой в руке, которая, заперев дверь, подошла к туалетному столику и поставила на него свечу.
   Улыбка, игравшая на лице мистера Пиквика, мгновенно уступила место выражению безграничного изумления и недоумения. Кто-то вошел так внезапно и так бесшумно, что у мистера Пиквика не было времени окликнуть его или помешать ему войти. Кто бы это мог быть? Грабитель? Какой-нибудь злоумышленник, который видел, быть может, как он поднимался по лестнице, держа в руке красивые часы? Что же ему теперь оставалось делать?
   Единственное, что мог сделать мистер Пиквик, чтобы взглянуть на таинственного посетителя, не подвергая себя опасности быть замеченным, это взобраться на кровать и выглянуть в просвет между занавесками с противоположной стороны. К этому маневру он и прибег. Осторожно придерживая рукой занавески так, что ничего не было видно, кроме его головы и ночного колпака, мистер Пиквик, надев очки, собрался с духом и выглянул.
   От ужаса и смущения он едва не лишился чувств. Перед зеркалом стояла леди средних лет в желтых папильотках и старательно расчесывала волосы. Каким бы образом ни очутилась в комнате ничего не ведающая леди средних лет, было ясно, что она рассчитывала остаться здесь, ибо принесла тростниковую свечу [159 - Тростниковая свеча – сальная свеча с фитилем из сердцевины камыша; такая свеча горела очень тускло.] с экраном, каковую, принимая похвальные меры предосторожности против пожара, поместила в таз на полу, где она и мерцала, словно гигантский маяк на удивительно маленьком водном пространстве.
   «Господи помилуй! – подумал мистер Пиквик. – Какое ужасное положение!»
   – Кхе! – кашлянула леди, и мистер Пиквик с быстротой автомата втянул голову.
   «Никогда я не бывал в таком безвыходном положении, – подумал бедный мистер Пиквик; капли холодного пота выступили на его ночном колпаке. Никогда! Это ужасно!»
   Но слишком велико было желание видеть, что происходит в комнате. И голова мистера Пиквика высунулась снова. Положение ухудшилось. Леди средних лет привела в порядок волосы, заботливо прикрыла их муслиновым чепчиком с маленькой сборчатой каймой и задумчиво смотрела на огонь.
   «Положение становится угрожающим, – рассуждал сам с собой мистер Пиквик. – Я не могу допустить дальнейшего развития этой истории. Самообладание этой леди ясно указывает, что, должно быть, я попал не в ту комнату. Если я крикну, она поднимет на ноги весь дом, но если я останусь здесь, последствия окажутся еще более устрашающими».
   Нет надобности упоминать о том, что мистер Пиквик был одним из скромнейших и деликатнейших людей. Одна мысль предстать в ночном колпаке перед леди подействовала на него ошеломляюще; но он завязал узлом эти проклятые тесемки и, несмотря на все усилия, не мог снять колпак. Следовало дать знать о своем присутствии. Для этого был только один способ. Он спрятался за занавеску и издал очень громкий звук:
   – Кхе-хм!
   В том, что леди вздрогнула, услышав этот неожиданный звук, нельзя было сомневаться, ибо она попятилась в неосвещенный ночником угол комнаты; в том, что она убедила себя, будто это ей почудилось, тоже нельзя было сомневаться, ибо, когда мистер Пиквик подумал, не упала ли она от испуга в обморок, и осмелился выглянуть еще раз, она по-прежнему задумчиво смотрела в огонь.
   «В высшей степени необычайная женщина», – подумал мистер Пиквик, снова исчезая за занавеской.
   – Кхе-хм!
   На сей раз звуки, – напоминающие те, коим, как сообщают нам легенды, свирепый великан Бландербор давал сигнал накрывать на стол, – были слишком отчетливы, чтобы можно было снова принять их за игру воображения.
   – Боже мой! – воскликнула леди средних лет. – Что это?
   – Это… это… только джентльмен, сударыня, – сказал мистер Пиквик из-за занавески.
   – Джентльмен! – с ужасом взвизгнула леди.
   «Все кончено!» – подумал мистер Пиквик.
   – Чужой мужчина! – возопила леди.
   Еще секунда – и весь дом всполошится. Ее юбки зашуршали, когда она мотнулась к двери.
   – Сударыня! – сказал мистер Пиквик, в порыве отчаяния высовывая голову.
   – Сударыня!
   Хотя мистер Пиквик не преследовал никакой определенной цели, высовывая голову, однако это немедленно произвело благоприятный эффект. Леди, как мы уже заявили, находилась у двери. Ей стоило только переступить порог, чтобы выйти на лестницу, и совершенно несомненно, что в этот момент она бы это сделала, если бы внезапно появившийся ночной колпак мистера Пиквика не отогнал ее в самый дальний угол комнаты, где она и остановилась, дико взирая на мистера Пиквика, в то время как мистер Пиквик в свою очередь дико взирал на нее.
   – Негодный! – сказала леди, закрывая лицо руками. – Что вам здесь нужно?
   – Ничего, сударыня! Решительно ничего, сударыня, – с жаром ответил мистер Пиквик.
   – Ничего! – повторила леди, поднимая взор.
   – Ничего, сударыня, клянусь честью! – сказал мистер Пиквик, так энергически мотая головой, что кисточка ночного колпака пустилась в пляс. – Сударыня, я готов провалиться сквозь землю от смущения, потому что принужден разговаривать с леди, не снимая ночного колпака (тут леди поспешно сорвала свой), но я не могу его снять, сударыня (при этом мистер Пиквик дернул его изо всех сил в подтверждение своих слов). Теперь мне ясно, сударыня, что я по ошибке принял эту спальню за свою. Я не провел здесь и пяти минут, сударыня, когда вы внезапно вошли.
   – Если эта невероятная история действительно правдива, сэр, – сказала леди, громко всхлипывая, – вы немедленно удалитесь.
   – Удаляюсь, сударыня, с величайшим удовольствием, – ответил мистер Пиквик.
   – Немедленно, сэр, – сказала леди.
   – Конечно, сударыня! – поспешно согласился мистер Пиквик. – Конечно, сударыня! Я… я очень сожалею, сударыня, – продолжал мистер Пиквик, появляясь из-за кровати, – что помимо своей воли был виновником этой тревоги и волнения, глубоко сожалею, сударыня.
   Леди указала на дверь. Одна из превосходных черт характера мистера Пиквика великолепно проявилась в этот момент при крайне тяжелых обстоятельствах. Хотя впопыхах он надел шляпу поверх ночного колпака, на манер ночного сторожа былых времен, хотя башмаки и гетры он держал в руке, а фрак и жилет перебросил через руку, – ничто не могло сломить его природную вежливость.
   – Я чрезвычайно сожалею, сударыня, – сказал мистер Пиквик, низко кланяясь.
   – В таком случае вы немедленно удалитесь из этой комнаты, – сказала леди.
   – Немедленно, сударыня, сию секунду, сударыня, – сказал мистер Пиквик, открывая дверь и с шумом роняя башмаки.
   – Надеюсь, сударыня, – продолжал мистер Пиквик, подбирая башмаки и поворачиваясь, чтобы еще раз поклониться, – надеюсь, сударыня, что моя безупречная репутация и глубочайшее уважение, какое я питаю к вашему полу, послужат некоторым оправданием этого…
   Но, раньше чем мистер Пиквик успел закончить фразу, леди вытолкнула его в коридор и заперла за ним дверь на ключ и на задвижку.
   Какие бы ни были у мистера Пиквика основания поздравлять себя с таким мирным разрешением трудного дела, его положение в настоящий момент было отнюдь не завидное. Он находился один в коридоре незнакомого дома, среди ночи, полуодетый; нечего было и думать, что в полной темноте ему удастся отыскать комнату, которую он никак не мог найти со свечой; а при малейшем шуме во время своих бесплодных поисков он подвергался опасности, что какой-нибудь страдающий бессонницей обитатель гостиницы выстрелит в него и, быть может, убьет.
   У него был только один выход: остаться на месте и ждать рассвета. Поэтому, пройдя ощупью несколько шагов по коридору и, к великому ужасу, задев при этом ногой за несколько пар сапог, мистер Пиквик присел в маленькой нише, чтобы ждать утра со всем философским терпением, на какое был способен.
   Однако ему не суждено было подвергнуться еще и этому испытанию, ибо он недолго пребывал в своем убежище: к невыразимому его ужасу в конце коридора появился человек со свечой в руке. Его ужас вдруг уступил место радости, когда он распознал фигуру своего верного слуги. Действительно, это был мистер Сэмюел Уэллер, который не спал до столь позднего часа, беседуя с коридорным, бодрствовавшим в ожидании почты, и только теперь направлялся на покой.
   – Сэм! – сказал мистер Пиквик, внезапно появляясь перед ним. – Где моя спальня?
   Мистер Уэллер с красноречивым изумлением воззрился на своего хозяина, и вопрос был повторен трижды, раньше чем он повернулся и пошел по направлению к долго разыскиваемой комнате.
   – Сэм, – сказал мистер Пиквик, когда улегся в постель, – этой ночью я совершил одну из самых удивительных ошибок.
   – Очень может быть, сэр, – сухо ответил мистер Уэллер.
   – Но вот что я решил, Сэм, – продолжал мистер Пиквик, – если бы мне пришлось прожить в этом доме полгода, – я не рискнул бы ходить здесь один.
   – Это самое благоразумное решение, к какому только вы могли прийти, сэр, – отозвался мистер Уэллер. – Нужно, чтобы за вами кто-нибудь присматривал, сэр, когда ваша голова отправляется делать визиты.
   – Что вы хотите этим сказать, Сэм? – спросил мистер Пиквик.
   Он приподнялся на кровати и вытянул руку, словно хотел еще что-то добавить, но вдруг запнулся, повернулся на другой бок и пожелал своему камердинеру «спокойной ночи».
   – Спокойной ночи, сэр, – ответил мистер Уэллер.
   Выйдя за дверь, он приостановился, покачал головой, сделал несколько шагов, остановился, снял нагар со свечи, снова покачал головой и, наконец, пошел не спеша в свою комнату, по-видимому погруженный в глубочайшие размышления.


   ГЛАВА XXIII,
   в которой мистер Сэмюел Уэллер направляет свою энергию на борьбу с мистером Троттером, чтобы добиться реванша

   В ранний час того самого утра, которому предшествовало приключение мистера Пиквика с леди средних лет в желтых папильотках, в маленькой комнате по соседству с конюшнями восседал мистер Уэллер-старший, готовясь к обратному путешествию в Лондон. Он сидел в самой заманчивой для живописца позе.
   Весьма возможно, что в какой-нибудь ранний период его жизненной карьеры профиль мистера Уэллера был очерчен смело и определенно. Однако его лицо расплылось благодаря хорошему питанию и замечательной склонности мириться с обстоятельствами, и смелые мясистые контуры щек вышли так далеко за пределы, первоначально им предназначенные, что трудно было различить что-нибудь, кроме кончика багрового носа. Подбородок, по той же причине, обрел степенную и внушительную форму, которую обычно обозначают, приставляя слово «двойной» к названию этой выразительной части лица; а цвет лица представлял то своеобразное пестрое сочетание оттенков, какое можно увидеть только на лицах джентльменов его профессии и на недожаренном ростбифе. Шея была у него обмотана малиновым дорожным шарфом, который столь неприметно сливался с подбородком, что трудно было отличить складки одного от складок другого. Поверх этого шарфа на нем был длинный жилет с широкими розовыми полосами, а поверх жилета широкий зеленый кафтан, декорированный большими медными пуговицами, из коих две, украшавшие талию, отстояли так далеко друг от друга, что никто никогда не видел обе эти пуговицы одновременно. Волосы, короткие, гладкие и черные, едва виднелись из-под пространных полей коричневой шляпы с низкой тульей. Ноги были упакованы в короткие вельветовые штаны и сапоги с цветными отворотами; медная часовая цепочка, заканчивающаяся печаткой и ключом тоже из меди, болталась у весьма обширного пояса.
   Мы сказали, что мистер Уэллер был занят приготовлениями к обратному путешествию в Лондон, – и действительно, он подкреплялся. Перед ним на столе стояла кружка эля, лежал кусок холодного мяса и весьма почтенного вида каравай хлеба, между которыми он распределял свою благосклонность по очереди, с самым суровым беспристрастием. Он только что отрезал солидный ломоть хлеба, когда шаги человека, входящего в комнату, заставили его поднять голову, и он увидел своего сына.
   – Доброго утра! – сказал отец.
   Сын вместо ответа подошел к кружке с элем и, многозначительно кивнув головой родителю, хлебнул.
   – Прекрасно умеешь присасываться, Сэмми, – заметил мистер Уэллер-старший, заглядывая в кружку, когда его первенец поставил ее на стол, осушив до половины. – Из тебя получилась бы на редкость способная устрица, Сэмми, если бы ты родился на этом жизненном посту.
   – Да, пожалуй, мне бы удалось иметь приличный доход, – ответил Сэм, принимаясь с немалым рвением за холодную говядину.
   – Мне очень грустно, Сэмми, – сказал старший мистер Уэллер, взбалтывая эль, прежде чем пить его, – мне очень грустно, Сэмми, слышать из твоих уст, что ты дал себя одурачить этой-вот шелковице. До позавчерашнего дня я думал, что кличка «одураченный» никогда не прилипнет к Веллеру… никогда не прилипнет!
   – Никогда, за исключением, конечно, случая со вдовой, – сказал Сэм.
   – Вдовы, Сэмми, – отозвался мистер Уэллер, слегка меняясь в лице, вдовы – это исключения из любого правила. Я когда-то слыхал, сколько нужно обыкновенных женщин, чтобы так обойти человека, как обойдет одна вдова. Кажется, двадцать пять, но я хорошенько не знаю, может быть больше.
   – Этого достаточно, – сказал Сэм.
   – Вдобавок, – продолжал мистер Уэллер, не обращая внимания на то, что его прервали, – это совсем другое дело. Ты знаешь, Сэмми, что сказал законник, защищавший джентльмена, который колотил жену кочергой, когда бывал навеселе. «А в конце концов, милорд, – сказал он, – это любовная слабость». То же самое говорю я о вдовах, Сэмми, и то же скажешь ты, когда доживешь до моих лет.
   – Знаю, мне бы следовало смотреть в оба, – сказал Сэм.
   – Следовало смотреть в оба! – повторил мистер Уэллер, ударяя кулаком по столу. – Следовало смотреть в оба! Да, я знаю одного юнца, который и на половину, и на четверть не был так хорошо воспитан, как ты, – не ночевал на рынках по полгода, – так он не дал бы одурачить себя таким манером, не дал бы, Сэмми.
   В смятении чувств, вызванном этими мучительными размышлениями, мистер Уэллер позвонил в колокольчик и потребовал дополнительную пинту эля.
   – Ну, что толку говорить об этом, – отозвался Сэм. – Дело сделано, и его не исправить, и это единственное утешение, как говорят в Турции, когда отрубят голову не тому, кому следует. Теперь мой ход, папаша, и как только я заполучу этого Троттера, я сделаю хороший ход.
   – Надеюсь, Сэмми, надеюсь, – ответил мистер Уэллер. – За твое здоровье, Сэмми, и постарайся поскорее смыть позор, которым ты запятнал нашу фамилию.
   В ознаменование этого тоста мистер Уэллер осушил одним духом по крайней мере две трети только что поданной пинты и передал ее сыну, дабы покончить с остатками, что тот немедленно и исполнил.
   – А теперь, Сэмми, – продолжал мистер Уэллер, взглядывая на большие серебряные часы, висевшие на медной цепочке, – теперь пора мне в контору – получить список пассажиров и посмотреть, как заряжают карету, потому что карета, Сэмми, что пушка, – заряжать их нужно с большой осторожностью, прежде чем пустить в ход.
   На эту родительскую и профессиональную шутку мистер Уэллер-младший ответил сыновней улыбкой. Его уважаемый родитель продолжал торжественным тоном:
   – Я покидаю тебя, Сэмивел, сын мой, и неизвестно, когда я увижу тебя снова. Твоя мачеха может оказаться мне не под силу, или мало ли что может случиться к тому времени, когда ты опять услышишь о знаменитом мистере Веллере из «Прекрасной Дикарки». Честь нашей фамилии зависит во многом от тебя, Сэмивел, и, надеюсь, ты не ударишь в грязь лицом. Во всяких мелочах касательно хорошего воспитания я знаю, что могу положиться на тебя, как на самого себя. Стало быть, мне остается дать тебе только один маленький совет: если тебе когда-нибудь перевалит за пятьдесят и ты почувствуешь расположение жениться на ком-нибудь – все равно на ком, запрись в своей комнате, если она у тебя будет, и отравись не мешкая. Повеситься – пошлое дело, и потому ты этим делом не занимайся. Отравись, Сэмивел, мой мальчик, отравись, и впоследствии ты об этом не пожалеешь!
   Произнеся эту трогательную речь, мистер Уэллер посмотрел пристально на сына, медленно повернулся на каблуках и скрылся из виду.
   Погруженный в задумчивость, которая была вызвана этими словами, мистер Сэмюел Уэллер, расставшись с отцом, вышел из «Большого Белого Коня» и, направив свои стопы к церкви Сент-Клемента, постарался рассеять свою меланхолию прогулкой по прилегающим к церкви древним местам. Он слонялся в течение некоторого времени, пока не очутился в уединенном месте, напоминавшем двор почтенного вида, из которого, как он обнаружил, можно было выйти только тем путем, каким он туда проник. Он собирался было уже повернуть назад, как вдруг был прикован к месту внезапным явлением; к описанию природы и характера этого явления мы непосредственно и переходим.
   Мистер Сэмюел Уэллер взирал вверх на старые красные кирпичные дома, изредка, в глубокой рассеянности, делая глазки какой-нибудь цветущей служанке, когда та поднимала штору или открывала окно спальни, как вдруг зеленая садовая калитка в конце двора распахнулась и из нее вышел человек, который весьма старательно закрыл ее за собой и быстро направился к тому самому месту, где стоял мистер Уэллер.
   В сущности, если рассматривать этот факт, обособленный и без связи с какими бы то ни было привходящими обстоятельствами, в нем нет ничего из ряда вон выходящего, ибо во многих частях света люди выходят из сада, закрывают за собой зеленые калитки и даже удаляются быстрыми шагами, не привлекая к себе особого внимания общества. Ясно поэтому, что в человеке, в его манерах было нечто, привлекшее особое внимание мистера Уэллера. Так это или не так, предоставляется решить читателю, когда мы правдиво изобразим поведение субъекта, о котором идет речь.
   Когда упомянутый нами человек закрыл за собой зеленую калитку, он пошел, как сказали мы уже дважды, быстрыми шагами по двору; но, едва заметив мистера Уэллера, он споткнулся и остановился, точно был не уверен в том, какой избрать путь. Так как зеленая калитка за ним закрылась, а идти можно было только вперед, он тотчас сообразил, что должен пройти мимо мистера Сэмюела Уэллера. Поэтому он снова пошел быстрым шагом и приближался, глядя прямо перед собой. Самым поразительным в этом человеке было то, что он уродовал свою физиономию самыми ужасными и невероятными гримасами, какие приходилось когда-либо видеть. Еще ни одно произведение природы не искажалось с таким необыкновенным искусством, с каким неустанно искажались черты лица этого человека.
   «Однако! – сказал про себя мистер Уэллер, покуда человек приближался к нему. – Это очень странно. Я бы мог поклясться, что это он!»
   Человек подошел, и его лицо исказилось еще более ужасной гримасой.
   – Могу дать присягу, что это – вот те самые черные волосы и шелковичная пара, – сказал мистер Уэллер, – только вот лица такого никогда не видывал.
   Когда мистер Уэллер произнес эти слова, лицо человека исказилось сверхъестественной гримасой, поистине омерзительной. Однако он был вынужден пройти очень близко от Сэма, и проницательный взгляд этого джентльмена помог обнаружить, несмотря на эти устрашающие гримасы, нечто слишком напоминающее маленькие глазки мистера Джоба Троттера, чтобы можно было ошибиться.
   – Эй, вы, сэр! – свирепо крикнул Сэм.
   Незнакомец остановился.
   – Эй, вы! – повторил Сэм еще грубее.
   Человек с устрашающим лицом посмотрел с величайшим удивлением в глубь двора, и в конец двора, и на окна домов – всюду, только не на Сэма Уэллера, и сделал еще шаг вперед, но был остановлен новым окликом.
   – Эй, вы, сэр! – крикнул Сэм в третий раз.
   Теперь уже нельзя было притвориться, будто не слышишь, откуда исходит голос, и незнакомцу оставалось только посмотреть, наконец, Сэму Уэллеру прямо в глаза.
   – Это не пройдет, Джоб Троттер, – сказал Сэм. – Ну-ка! Без глупостей. Не так уж ты красив, чтобы разбрасывать свои прелести. Переставь эти-вот глаза на свое место, пока я не вышиб их из твоей башки. Слышишь?
   Так как мистер Уэллер, по-видимому, был расположен действовать в духе этой речи, то мистер Троттер постепенно вернул своему лицу его естественное выражение и, радостно встрепенувшись, воскликнул:
   – Кого я вижу! Мистер Уокер!
   – А! – отозвался Сэм. – Вы очень рады меня видеть, не так ли?
   – Рад! – воскликнул Джоб Троттер. – О мистер Уокер, если бы вы только знали, как я мечтал об этой встрече! Это слишком, мистер Уокер, я не вынесу этого, право же не вынесу!
   Эти слова мистера Троттера сопровождались слезным наводнением, и, схватив мистера Уэллера за руки, он в порыве восторга крепко его обнял.
   – Убирайся! – крикнул Сэм, возмущенный таким поведением и тщетно пытаясь высвободиться из объятий своего восторженного знакомого. – Проваливай, говорю тебе! Чего ради ты ревешь надо мной, пожарный насос?
   – Потому что я так рад вас видеть, – отвечал Джоб Троттер, постепенно освобождая мистера Уэллера, по мере того как у Сэма исчезали первые симптомы желания вступить в драку. – О мистер Уокер, это уж слишком!
   – Слишком! – повторил Сэм. – Думаю, что слишком… еще бы! Ну, что вы можете мне сказать, а?
   Мистер Троттер не дал никакого ответа, ибо розовый носовой платочек был уже пущен в ход.
   – Что вы можете мне сказать, прежде чем я проломлю вам череп? – повторил мистер Уэллер угрожающим тоном.
   – Как? – спросил мистер Троттер с видом праведного изумления.
   – Что вы можете мне сказать?
   – Я, мистер Уокер?
   – Не называйте меня Уокером; моя фамилия Уэллер, вы это прекрасно знаете. Что вы можете мне сказать?
   – Да благословит вас бог, мистер Уокер… то есть Уэллер… очень много, только пойдемте куда-нибудь, где можно потолковать на свободе. Если бы вы знали, как я искал вас, мистер Уэллер…
   – Очень старательно, должно быть? – сухо осведомился Сэм.
   – Очень, очень, сэр! – отвечал мистер Троттер, и ни один мускул на его лице не дрогнул. – Но дайте пожать вашу руку, мистер Уэллер.
   Сэм созерцал своего собеседника в течение нескольких секунд, а затем, словно повинуясь внезапному импульсу, исполнил его просьбу.
   – Как поживаете? – начал Джоб Троттер, когда они тронулись в путь. – Как поживает ваш уважаемый, добрый хозяин? О, это достойный джентльмен, мистер Уэллер! Надеюсь, он не простудился в ту страшную ночь, сэр?
   Когда Джоб Троттер произнес эти слова, в глазах его мелькнуло на мгновение крайне лукавое выражение, которое заставило крепче сжаться кулак мистера Уэллера, загоревшегося желанием пересчитать мистеру Троттеру ребра. Однако Сэм сдержался и ответил, что хозяин чувствует себя прекрасно.
   – О, я так рад! – отозвался мистер Троттер. – Он здесь?
   – А ваш? – вместо ответа спросил Сэм.
   – О да, он здесь, и я с прискорбием должен сказать, мистер Уэллер, что он ведет себя еще хуже.
   – Вот как? – сказал Сэм.
   – О, возмутительно, ужасно!
   – В пансионе для девиц? – спросил Сэм.
   – Нет, не в пансионе, – ответил Джоб Троттер с тем лукавым взглядом, который уже уловил Сэм. – Не в пансионе.
   – В доме с зеленой калиткой? – продолжал Сэм, внимательно глядя на своего спутника.
   – Нет, нет, не там, – ответил Джоб с живостью, весьма ему несвойственной, – не там.
   – А вы сами что там делали? – спросил Сэм, бросая на него зоркий взгляд. – Быть может, случайно вошли в калитку?
   – Видите ли, мистер Уэллер, – ответил Джоб, – я не прочь открыть вам маленькую тайну, потому что мы, знаете ли, с первой встречи почувствовали влечение друг к другу. Помните, как приятно мы провели утро?
   – О да, помню, – нетерпеливо сказал Сэм.
   – Ну, так вот, – продолжал Джоб, понижая голос, будто открывая важную тайну, – в том доме с зеленой калиткой, мистер Уэллер, держат очень много слуг.
   – Это можно угадать, взглянув на дом, – перебил Сэм.
   – Вот именно, – продолжал мистер Троттер, – и там есть кухарка, которая отложила немного денег, мистер Уэллер, и желает, знаете ли, если ей удастся устроиться в жизни, завести маленькую торговлю колониальными товарами… Вы меня понимаете?
   – Да.
   – Вот-вот, мистер Уэллер. Так вот, сэр, я с ней встретился в церкви, которую посещаю… очень славная маленькая часовня в этом городе, мистер Уэллер, где поют гимны по сборнику номер четвертый, который я обыкновенно ношу с собой; быть может, вы видели у меня в руках маленькую книжку. И я с этой кухаркой немножко сблизился, мистер Уэллер, и мы узнали друг друга лучше, и смею сказать, мистер Уэллер, что мне предстоит быть лавочником.
   – А, из вас выйдет очень симпатичный лавочник, – отозвался Сэм, искоса поглядывая на Джоба с крайней неприязнью.
   – Преимущество этого решения, мистер Уэллер, – продолжал Джоб, у которого глаза в это время наполнились слезами, – заключается в том, что мне удастся оставить мою теперешнюю постыдную службу у этого дурного человека и всецело посвятить себя лучшей и более добродетельной жизни, которая больше подобала бы тому воспитанию, мистер Уэллер, которое мною было получено.
   – Должно быть, вы получили очень хорошее воспитание, – заметил Сэм.
   – О да, очень хорошее, мистер Уэллер, очень! – подтвердил Джоб.
   При воспоминании о своем непорочном детстве мистер Троттер извлек розовый носовой платочек и незамедлительно пролил обильные слезы.
   – Должно быть, на редкость приятно было учиться вместе с таким мальчиком, – сказал Сэм.
   – Вы правы, сэр, – отвечал Джоб, испуская глубокий вздох. – Я был кумиром школы.
   – Вот как! – сказал Сэм. – Я этому не удивляюсь. Каким утешением были вы, должно быть, для вашей счастливой маменьки!
   При этих словах мистер Джоб Троттер приложил кончик розового платочка к уголку сперва одного, а потом другого глаза и пролил потоки слез.
   – Что такое с этим человеком? – вознегодовал Сэм. – Водопровод в Челси [160 - Челси – в эпоху Диккенса большой лондонский пригород на северном берегу Темзы.] ничто по сравнению с вами. Почему вы сейчас расчувствовались? Раскаиваетесь в своей подлости?
   – Я не могу сдержать свои чувства, мистер Уэллер, – сказал Джоб после непродолжительного молчания. – Подумать только, что мой хозяин догадался о разговоре, который я вел с вами, и увез меня в дорожной карете, и, убедив милую молодую леди сказать, что она ничего о нем не знает, и подкупив для этой же цели начальницу пансиона, покинул ее в поисках лучшей! О мистер Уэллер, я содрогаюсь при мысли об этом.
   – О, так вот как обстояло дело? – сказал мистер Уэллер.
   – Конечно, – ответил Джоб.
   – Ну, ладно, – сказал Сэм, так как они уже подходили к гостинице, – я хочу немного потолковать с вами, Джоб; если вы не слишком заняты, я бы хотел повидаться с вами в «Большом Белом Коне» сегодня вечером, часов в восемь.
   – Я непременно приду, – сказал Джоб.
   – Приходите непременно, – отозвался Сэм, бросая на него многозначительный взгляд, – а не то я, пожалуй, начну наводить о вас справки по ту сторону зеленой калитки и могу, знаете ли, стать вам поперек дороги.
   – Я непременно приду, сэр – сказал мистер Троттер, и, с великим жаром пожав Сэму руку, он удалился.
   – Берегись, Джоб Троттер, берегись! – промолвил Сэм, глядя ему вслед. – На этот раз тебе со мной не сладить!
   Произнеся этот монолог и проводив взглядом Джоба, пока тот не скрылся из виду, мистер Уэллер не замедлил отправиться в спальню своего хозяина.
   – Дело на мази, сэр! – сказал Сэм.
   – Что на мази, Сэм? – осведомился мистер Пиквик.
   – Я их нашел, сэр, – сказал Сэм.
   – Кого нашли?
   – Того странного чудака и меланхоличного парня с черными волосами.
   – Не может быть, Сэм! – с большим волнением воскликнул мистер Пиквик. – Где они, Сэм, где они?
   – Тише, тише! – отозвался мистер Уэллер, и, помогая мистеру Пиквику одеваться, он развернул план дальнейших действий.
   – Но когда это удастся сделать, Сэм? – осведомился мистер Пиквик.
   – Все в свое время, сэр, – ответил Сэм.
   Удалось ли это сделать в свое время, будет видно из дальнейшего.


   ГЛАВА XXIV,
   в которой мистер Питер Магнус становится ревнивым, а леди средних лет пугливой, вследствие чего пиквикисты попадают в тиски закона

   Когда мистер Пиквик спустился в комнату, в которой провел с мистером Питером Магнусом вечер накануне, он увидел, что этот джентльмен, дабы выставить свою особу в лучшем свете, воспользовался содержимым двух саквояжей, кожаного футляра и пакета в оберточной бумаге и теперь шагал взад и вперед по комнате в состоянии крайнего возбуждения и волнения.
   – Доброе утро, сэр, – сказал мистер Питер Магнус. – Как вы это находите, сэр?
   – Очень эффектно! – ответил мистер Пиквик, обозревая с добродушной улыбкой костюм мистера Питера Магнуса.
   – И мне так кажется, – сказал мистер Магнус. – Мистер Пиквик, сэр, я уже послал свою визитную карточку.
   – Неужели? – сказал мистер Пиквик.
   – Да. И лакей принес ответ, что она примет меня сегодня в одиннадцать одиннадцать, сэр. Это значит через четверть часа.
   – Да, это очень скоро, – сказал мистер Пиквик.
   – О да, очень скоро! – отозвался мистер Магнус. – Пожалуй, слишком скоро, мистер Пиквик, сэр?
   – Уверенность – великая вещь в таких случаях, – заметил мистер Пиквик.
   – Совершенно согласен, сэр, – сказал мистер Питер Магнус. – Во мне много уверенности, сэр. В самом деле, мистер Пиквик, я не понимаю, почему мужчина испытывает страх в таких случаях, сэр? В чем суть дела, сэр? Стыдиться нечего, все основано на взаимном соглашении, и ничего больше. С одной стороны муж, с другой – жена. Таков мой взгляд на это дело, мистер Пиквик.
   – Взгляд философический, – заметил мистер Пиквик. – Но завтрак уже готов, мистер Магнус. Идемте!
   Они уселись за завтрак, но, несмотря на похвальбу мистера Питера Магнуса, было очевидно, что он находится в крайне нервическом состоянии, коего главными симптомами служили: потеря аппетита, наклонность опрокидывать чайную посуду, неловкие попытки шутить и неодолимая потребность смотреть каждую секунду на часы.
   – Хи-хи-хи! – хихикнул мистер Магнус, напуская на себя веселость и задыхаясь от волнения. – Осталось только две минуты, мистер Пиквик. Я бледен, сэр?
   – Не очень, – ответил мистер Пиквик.
   Наступила короткая пауза.
   – Прошу простить, мистер Пиквик, но в былое время вы когда-нибудь предпринимали что-нибудь подобное? – спросил мистер Магнус.
   – Вы разумеете, делал ли я предложение? – спросил мистер Пиквик.
   – Да.
   – Никогда! – ответил мистер Пиквик с великой энергией. – Никогда!
   – Значит, вы не имеете понятия о том, как получше приступить к делу?
   – Этого сказать нельзя, – отвечал мистер Пиквик. – Кое-какое понятие об этом предмете у меня есть, но так как я никогда не проверял его на опыте, мне бы не хотелось, чтобы вы им руководились в своих поступках.
   – Я был бы крайне признателен вам, сэр, за любой совет, – сказал мистер Магнус, еще раз бросая взгляд на часы, стрелка которых приближалась к пяти минутам двенадцатого.
   – Хорошо, сэр, – согласился мистер Пиквик с глубокой торжественностью, благодаря которой сей великий муж придавал, когда ему было угодно, особую выразительность своим замечаниям. – Я бы начал, сэр, с восхваления красоты леди и ее исключительных качеств; засим, сэр, я перешел бы к тому, сколь я недостоин…
   – Очень хорошо, – вставил мистер Магнус.
   – Недостоин, но только ее одной, заметьте, сэр, – пояснил мистер Пиквик, – но, дабы показать, что я не совсем недостоин, я сделал бы краткий обзор своей прежней жизни и своего настоящего положения. Путем сравнения я бы ей доказал, что для всякой другой женщины я был бы очень желательным объектом. Затем я бы распространился о своей горячей любви и глубокой преданности. Быть может, в этот момент я попытался бы взять ее за руку.
   – Понимаю! Это очень важный пункт, – подхватил мистер Магнус.
   – Затем, сэр, – продолжал мистер Пиквик, воспламеняясь по мере того, как вся картина представлялась ему в более ослепительных красках, – затем, сэр, я бы подошел к простому и ясному вопросу: «Хотите быть моей?» Мне кажется, я не ошибусь, если предположу, что после этого она отвернется.
   – Вы думаете, что это случится? – спросил мистер Магнус. – Если она этого не сделает в нужный момент, это может сбить меня.
   – Мне кажется, сделает, – сказал мистер Пиквик. – После сего, сэр, я бы сжал ее руку, и думаю, думаю, мистер Магнус, поступи я так, – предположим, что отказа не последовало, – я бы нежно отвел в сторону носовой платок, который, как подсказывают мне мои скромные познания человеческой натуры, леди должна в этот момент прикладывать к глазам, и запечатлел бы почтительный поцелуй. Мне кажется, я бы поцеловал ее, мистер Магнус; и я решительно утверждаю, что в этот самый момент, если леди будет склонна принять мое предложение, она стыдливо прошепчет мне на ухо о своем согласии.
   Мистер Магнус вздрогнул, несколько мгновений молча смотрел на одухотворенное лицо мистера Пиквика, а затем (часы показывали десять минут двенадцатого) горячо пожал ему руку и бросился с решимостью отчаяния вон из комнаты.
   Мистер Пиквик несколько раз прошелся взад и вперед по комнате; маленькая стрелка часов, подражая ему и постепенно двигаясь вперед, приблизилась к месту, обозначающему на циферблате полчаса, когда дверь внезапно распахнулась. Он обернулся, чтобы приветствовать мистера Питера Магнуса, но вместо него увидел перед собою радостное лицо мистера Тапмена, безмятежную физиономию мистера Уинкля и одухотворенные черты мистера Снодграсса.
   Пока мистер Пиквик здоровался с ними, в комнату влетел мистер Питер Магнус.
   – Мои друзья – мистер Магнус, джентльмен, о котором я говорил, – представил мистер Пиквик.
   – Ваш покорный слуга, джентльмены, – сказал мистер Магнус, находившийся, видимо, в крайнем возбуждении. – Мистер Пиквик, разрешите мне отвлечь вас на один момент, сэр, только на момент.
   Говоря это, мистер Магнус запряг указательный палец в петлю фрака мистера Пиквика и, оттащив его в оконную пишу, сказал:
   – Поздравьте меня, мистер Пиквик! Я следовал вашему совету буква в букву.
   – И все сошло удачно? – осведомился мистер Пиквик.
   – Все. Лучше и быть не могло, – ответил мистер Магнус. – Мистер Пиквик, она – моя!
   – Поздравляю вас от всего сердца, – промолвил мистер Пиквик, горячо пожимая руку своему новому другу.
   – Вы должны познакомиться с нею, – сказал мистер Магнус. – Пойдемте со мной, прошу вас. Мы вернемся через секунду. Прошу прощенья, джентльмены.
   И мистер Магнус поспешно увлек мистера Пиквика из комнаты. Он остановился у двери соседней комнаты и почтительно постучал.
   – Войдите, – послышался женский голос, и они вошли.
   – Мисс Уитерфилд, – произнес мистер Магнус, – разрешите мне познакомить вас с близким моим другом, мистером Пиквиком. Мистер Пиквик, позвольте вас представить мисс Уитерфилд.
   Леди находилась в другом конце комнаты. Раскланиваясь, мистер Пиквик извлек очки из жилетного кармана и надел их… но едва он это сделал, как вскрикнул от удивления и попятился, а леди, слегка взвизгнув, закрыла лицо руками и опустилась в кресло; мистер Питер Магнус остолбенел, переводя взгляд с одного на другого в крайнем удивлении и ужасе.
   Все это казалось совершенно необъяснимым, но дело в том, что, едва мистер Пиквик надел очки, он тотчас же признал в будущей миссис Магнус ту самую леди, в комнату которой он этой ночью вторгся незваным гостем, и едва очки были водружены на носу мистера Пиквика, как леди тотчас же узнала физиономию, которая живо напомнила ей обо всех ужасах, связанных со злосчастным ночным колпаком. Леди взвизгнула, а мистер Пиквик вздрогнул.
   – Мистер Пиквик! – воскликнул мистер Магнус, растерявшись от удивления.
   – Что это значит, сэр? Что это значит, сэр? – грозно повторил мистер Магнус, повышая голос.
   – Сэр, – сказал мистер Пиквик, приходя в возмущение от внезапного перехода мистера Питера Магнуса к повелительному тону. – Я отказываюсь отвечать на этот вопрос.
   – Вы отказываетесь, сэр? – спросил мистер Магнус.
   – Отказываюсь, сэр, – ответил мистер Пиквик, – без согласия и разрешения леди я считаю невозможным упоминать о том, что может компрометировать ее или пробудить в ней неприятные воспоминания.
   – Мисс Уитерфилд, вы знаете этого человека? – сказал мистер Питер Магнус.
   – Знаю ли я его? – нерешительно переспросила леди средних лет.
   – Да, знаете ли вы его, сударыня? Я спросил, знаете ли вы его? – свирепо повторил мистер Магнус.
   – Я его видела, – ответила леди средних лет.
   – Где? – спросил мистер Магнус. – Где?
   – Этого… – повторила леди средних лет, вставая с кресла и отворачиваясь. – Этого я не открою ни за что на свете.
   – Я понимаю вас, сударыня, – сказал мистер Пиквик, – и уважаю вашу деликатность. Можете на меня положиться, я никогда этого не открою, положитесь на меня.
   – Принимая во внимание положение, в которое я поставлен по отношению к вам, вы подходите к этому вопросу с удивительным спокойствием, сударыня, – сказал мистер Магнус.
   – Жестокий мистер Магнус! – воскликнула леди средних лет, после чего залилась слезами.
   – Обращайтесь со своими замечаниями ко мне, сэр, – прервал мистер Пиквик. – Если кто и виноват, то один я.
   – О, вы один виноваты, не так ли, сэр? – сказал мистер Магнус. – Я… я… отлично понимаю. Вижу все насквозь, сэр. Теперь вы раскаиваетесь в своем решении, сэр, не так ли?
   – В моем решении! – воскликнул мистер Пиквик.
   – Да, в вашем решении, сэр! О! Не смотрите на меня, сэр, – сказал мистер Магнус. – Я помню ваши слова, сказанные вчера вечером, сэр. Вы явились сюда, сэр, с целью разоблачить предательство и обман одной особы, чьей правдивости и честности вы слепо доверяли, не так ли?
   Тут мистер Питер Магнус позволил себе изобразить на лице саркастическую улыбку и, сняв зеленые очки, которые в припадке ревности, по-видимому, счел излишними, начал вращать маленькими глазками так, что страшно было смотреть.
   – Не так ли? – сказал мистер Магнус, и улыбка его сделалась еще более саркастической. – Но вы поплатитесь за это, сэр!
   – Поплачусь? За что? – спросил мистер Пиквик.
   – Помалкивайте, сэр, – ответил мистер Магнус, шагая по комнате. – Помалкивайте!
   Есть что-то всеобъемлющее в этом выражении «помалкивайте», ибо мы не можем вспомнить ни одной ссоры, коей мы были свидетелями, на улице, в театре, в общественном месте или где бы то ни было, которая не сопровождалась бы этим стандартным ответом на все воинственные вопросы. «Вы себя называете джентльменом, сэр?» – «Помалкивайте, сэр». – «Разве я позволю себе сказать что-нибудь обидное молодой женщине, сэр?» – «Помалкивайте, сэр». – «Вы что, хотите, чтобы я разбил вам голову об эту стенку, сэр?» «Помалкивайте, сэр». Замечательно, что в этом универсальном «помалкивайте, сэр», как будто скрывается какая-то едкая насмешка, пробуждающая в груди того, кому оно адресовано, больше негодования, чем может вызвать самая грубая брань.
   Мы не будем утверждать, что эта реплика по адресу мистера Пиквика вызвала такое же негодование в душе мистера Пиквика, каковое безусловно вскипело бы в груди какой-нибудь вульгарной натуры. Мы только отмечаем факт, что мистер Пиквик открыл дверь и отрывисто крикнул:
   – Тапмен, подите сюда!
   Мистер Тапмен немедленно явился с выражением крайнего удивления на физиономии.
   – Тапмен, – сказал мистер Пиквик, – тайна несколько деликатного свойства, касающаяся этой леди, послужила причиной столкновения между этим джентльменом и мною. Если я заверяю его, в вашем присутствии, что эта тайна не имеет никакого отношения к нему и не касается его личных дел, едва ли мне нужно просить вас иметь в виду, что если он и дальше будет настаивать на своем, тем самым он выразит сомнение в моей правдивости, и мне остается только рассматривать это как оскорбление.
   И мистер Пиквик смерил взглядом мистера Питера Магнуса с ног до головы.
   Почтенная и полная достоинства осанка мистера Пиквика вместе с отличавшими его силою и энергией выражений убедили бы всякого нормального человека, но, к несчастью, именно в этот момент рассудок мистера Питера Магнуса был в каком угодно состоянии, только не в нормальном. Вместо того чтобы удовлетвориться, как подобало бы ему, объяснениями мистера Пиквика, он немедленно начал раздувать в себе докрасна раскаленную, испепеляющую, всепожирающую злобу и говорить о своих чувствах и тому подобных вещах; он старался придать особую выразительность своей декларации тем, что шагал по комнате и ерошил волосы, – развлечение, которое он время от времени разнообразил, потрясая кулаком перед добродушным лицом мистера Пиквика.
   В свою очередь мистер Пиквик, в сознании собственной невинности и правоты, а также раздраженный тем, что столь некстати поставил леди средних лет в неприятное положение, находился не в обычном для него мирном состоянии духа. В результате громкие слова произносились еще более громким голосом, пока, наконец, мистер Магнус не заявил мистеру Пиквику, что тот еще услышит о нем, на каковое заявление мистер Пиквик с похвальной вежливостью ответил, что чем скорее он о нем услышит, тем лучше; вслед за сим леди средних лет в ужасе бросилась вон из комнаты, мистер Тапмен увлек мистера Пиквика, а мистер Питер Магнус был предоставлен самому себе и своим размышлениям.
   Если бы леди средних лет больше общалась с деловым миром или была знакома с нравами и обычаями тех, кто составляет законы и устанавливает моды, она бы знала, что такого рода ожесточение – самая безобидная вещь в природе; но так как она почти всегда жила в провинции и никогда не читала отчетов о парламентских прениях, то была весьма мало осведомлена в подобных тонкостях цивилизованной жизни. Поэтому, когда она добралась до своей комнаты, заперлась и начала размышлять о сцене, которая сейчас произошла, в ее воображении возникли самые страшные картины кровопролития и смертоубийства; среди этих картин далеко не самой страшной был портрет в натуральную величину мистера Питера Магнуса с ружейным зарядом в груди, несомого домой четырьмя носильщиками. Чем больше размышляла леди средних лет, тем больше приходила в ужас; в конце концов она решила отправиться к главному городскому судье с просьбой безотлагательно задержать мистера Пиквика и мистера Тапмена.
   К этому решению леди средних лет была приведена рядом соображений, из коих главным было то, что она тем самым даст неопровержимое доказательство своей преданности мистеру Питеру Магнусу и своих забот о его безопасности. Она слишком хорошо знала его ревнивый характер, чтобы отважиться хотя бы слегка намекнуть на истинную причину своего волнения при встрече с мистером Пиквиком, и она верила в силу своего влияния и в способность маленького человека поддаться ее убеждениям и умерить свою неистовую ревность, если мистер Пиквик будет удален и исчезнет повод к новой ссоре. Погруженная в такие мысли, леди средних лет облачилась в капор и шаль и направилась к дому мэра.
   Джордж Напкинс, эсквайр, упоминаемый выше главный судья, был самой величественной особой, какую мог бы встретить самый быстрый ходок в промежуток времени от восхода до заката солнца в день двадцать первого июня, каковой день, согласно календарю, является самым длинным днем в году, что, естественно, обеспечивает ходоку наиболее продолжительный срок для поисков. В это именно утро мистер Напкинс пребывал в состоянии крайнего возбуждения и раздражения, ибо в городе вспыхнул мятеж: приходящие воспитанники самой большой школы составили заговор с целью разбить стекла у ненавистного торговца яблоками, освистали бидла и забросали камнями констебля – пожилого джентльмена в сапогах с отворотами, вызванного для подавления мятежа, джентльмена, бывшего с юных лет и в течение полувека блюстителем порядка.
   Мистер Напкинс восседал в своем удобном кресле, величественно хмурясь и кипя яростью, когда доложили о леди, пришедшей по срочному, приватному и важному делу. Мистер Напкинс принял ледяной и грозный вид и приказал впустить леди, каковое приказание, подобно всем распоряжениям монархов, судей и прочих могущественных земных владык, было немедленно исполнено, и мисс Уитерфилд, взволнованная и кокетливая, была введена.
   – Мазль! – сказал судья.
   Мазль был низкорослый слуга с длинным туловищем и короткими ногами.
   – Мазль!
   – Слушаю, ваша честь.
   – Подайте кресло и удалитесь.
   – Слушаю, ваша честь.
   – Итак, сударыня, потрудитесь изложить ваше дело, – сказал судья.
   – Это очень тягостное дело, сэр, – проговорила мисс Уитерфилд.
   – Очень возможно, сударыня, – отозвался судья. – Успокойтесь, сударыня! – Мистер Напкинс принял милостивый вид. – И расскажите, по какому делу, подлежащему вниманию закона, вы сюда явились, сударыня.
   Тут судья восторжествовал над человеком, и мистер Напкинс снова принял суровый вид.
   – Мне очень неприятно, сэр, являться к вам с таким сообщением, – сказала мисс Уитерфилд, – но я боюсь, что здесь состоится дуэль.
   – У нас, сударыня?! – воскликнул судья. – Где, сударыня?
   – В Ипсуиче.
   – В Ипсуиче, сударыня?.. Дуэль в Ипсуиче?! – снова вскричал судья, пришедший в ужас при этом сообщении. Невероятно, сударыня! Я уверен, что в нашем городе этого быть не может. Боже мой, сударыня, известна ли вам энергия наших местных властей? Может быть, вам случалось слышать, сударыня, как четвертого мая я ворвался на ринг в сопровождении только шестидесяти констеблей, с риском пасть жертвой разъяренной толпы. Я прекратил кулачное состязание между мидлсекским Дамплингом и саффокским Бентамом. Дуэль в Ипсуиче, сударыня! Я не верю… не верю, – продолжал судья, рассуждая сам с собой, – чтобы двое людей взяли на себя смелость замыслить такое нарушение мира в этом городе.
   – К несчастью, то, что я сообщила, слишком верно, – сказала леди средних лет. – Я была свидетельницей ссоры.
   – Это дело в высшей степени необычайное, – сказал пораженный судья. – Мазль!
   – Слушаю, ваша честь.
   – Пошлите сюда мистера Джинкса! Немедленно!
   – Слушаю, ваша честь.
   Мазль исчез, и бледный, остроносый, полуголодный, оборванный клерк средних лет вошел в комнату.
   – Мистер Джинкс! – обратился к нему судья. – Мистер Джинкс!
   – Сэр? – отозвался мистер Джинкс.
   – Эта леди, мистер Джинкс, явилась сюда с сообщением о замышляемой у нас в городе дуэли.
   Мистер Джинкс, не зная в точности, как ему поступить, раболепно улыбнулся.
   – Над чем вы смеетесь, мистер Джинкс? – спросил судья.
   Мистер Джинкс мгновенно принял серьезный вид.
   – Мистер Джинкс, – сказал судья, – вы – болван!
   Мистер Джинкс смиренно взглянул на великого мужа и закусил кончик пера.
   – Вы можете, сэр, видеть в этом сообщении нечто смешное, но я должен сказать, мистер Джинкс, что смеяться тут нечего, – сказал судья.
   Полуголодный Джинкс вздохнул, словно действительно удостоверился, что поводов для смеха у него было очень мало, и, получив приказание записать сообщение леди, потащился к столу и начал записывать.
   – Этот Пиквик, как я понял, – дуэлянт? – спросил судья, когда заявление было записано.
   – Вот именно, – сказала леди средних дет.
   – А другой скандалист… Как его имя, мистер Джинкс?
   – Тапмен, сэр.
   – Тапмен – секундант?
   – Да.
   – Второй дуэлянт, вы сказали, сударыня, скрылся?
   – Да, – ответила мисс Уитерфилд, покашливая.
   – Прекрасно! – заявил судья. – Эти два лондонских головореза, явившись сюда для истребления подданных его величества, воображают, что на таком расстоянии от столицы рука правосудия слаба и парализована. Они получат урок! Приготовьте ордера на арест, мистер Джинкс. Мазль!
   – Слушаю, ваша честь.
   – Граммер внизу?
   – Да, ваша честь.
   – Пошлите его сюда.
   Раболепный Мазль исчез и скоро вернулся в сопровождении пожилого джентльмена в сапогах с отворотами, главными приметами которого были: распухший нос, хриплый голос, сюртук табачного цвета и блуждающий взор.
   – Граммер! – обратился к нему судья.
   – Ваш-шесть?
   – В городе спокойно?
   – Благополучно, ваш-шесть, – ответил Граммер. – Народное волнение немного улеглось – мальчишки ушли играть в крикет.
   – В такие времена, Граммер, нужны энергические меры, – решительно сказал судья. – Если ни во что не ставят авторитет королевских чиновников, надо прочесть во всеуслышание закон о мятеже [161 - Прочесть закон о мятеже – старинное предписание английским мировым судьям, при возникновении уличных беспорядков, прочесть перед толпой установленную законом формулу «о мятеже», после чего властям разрешалось применять вооруженную силу для восстановления «порядка». Это предписание утратило свое значение и не применялось задолго до эпохи Диккенса, и эти слова судьи Граммера еще более подчеркивают его глупость.]. Если гражданские власти не в состоянии защитить эти окна, Граммер, войска могут защитить и гражданскую власть и окна. Мне кажется, это – основное положение конституции, мистер Джинкс?
   – Разумеется, сэр, – сказал Джинкс.
   – Прекрасно, – продолжал судья, подписывая ордера. – Граммер, вы приведете этих людей ко мне сегодня же. Вы найдете их в «Большом Белом Коне». Вы помните историю с мидлсекским Дамплингом и саффокским Бентамом, Граммер?
   Мистер Граммер покивал головой, давая понять, что никогда он этого не забудет. Впрочем, он и не мог забыть, поскольку об этом упоминалось ежедневно.
   – А это еще более противоконституционный поступок, – продолжал судья, еще большее нарушение мира и спокойствия и грубое нарушение прерогатив его величества. Дуэль – одна из самых бесспорных прерогатив его величества, если я не ошибаюсь, не правда ли, мистер Джинкс?
   – Особо оговоренная в Великой хартии [162 - Великая хартия – закон короля Англии Иоанна Безземельного 1215 года, обеспечивающий английским баронам неприкосновенность их феодальных прав. Этот закон, включающий некоторые гарантии против произвола королевской власти, сохранял за королем ряд прерогатив и, в частности, запрещение поединков без королевского разрешения.], сэр, – ответил мистер Джинкс.
   – Один из самых блестящих перлов британской короны, отторгнутый у его величества баронами, если я не ошибаюсь, не так ли, мистер Джинкс? – сказал судья.
   – Совершенно верно, сэр, – ответил мистер Джинкс.
   – Прекрасно! – сказал судья, горделиво приосанившись. – Прерогатива не должна быть попрана в этой части владений короля. Граммер, возьмите подкрепление я приведите эти приказы в исполнение как можно скорей. Мазль!
   – Слушаю, ваша честь.
   – Проводите леди.
   Мисс Уитерфилд ушла, глубоко потрясенная учеными справками судьи; мистер Напкинс ушел завтракать; мистер Джинкс ушел в самого себя, ибо это было единственное место, куда он мог уйти, за исключением дивана, служившего ему постелью в маленькой общей комнате, которая днем была занята семьей его квартирной хозяйки; мистер Граммер ушел, дабы исполнением нового поручения смыть оскорбление, нанесенное ему и другому представителю его величества, бидлу, утром этого дня.
   В то время как подготовлялись эти твердые и решительные меры к охранению «королевского мира», мистер Пиквик со своими друзьями, ничего не подозревая о надвигающихся великих событиях, мирно уселись за обед; все были разговорчивы и общительны. Мистер Пиквик только что начал рассказывать о своих ночных приключениях, к великому удовольствию учеников, а в особенности мистера Тапмена, как вдруг дверь открылась и какая-то противная физиономия просунулась в комнату. Глаза этой противной физиономии в течение нескольких секунд внимательно осматривали мистера Пиквика и, по всем признакам, остались вполне удовлетворены своим исследованием, ибо фигура, коей принадлежала противная физиономия, медленно втиснулась в комнату и предстала в образе пожилого субъекта в сапогах с отворотами. Чтобы не держать читателя и далее в неизвестности, скажем коротко: это были блуждающие глаза мистера Граммера, а фигура была фигурой этого же джентльмена.
   Поведение мистера Граммера было профессиональным, но своеобразным. Первым его актом было запереть изнутри дверь на задвижку, вторым – тщательно вытереть голову и лицо бумажным носовым платком, третьим – положить шляпу, с бумажным носовым платком внутри, на ближайший стул, и четвертым – вытащить из внутреннего кармана сюртука короткий жезл, увенчанный медной короной, которым он, как мрачное привидение, поманил мистера Пиквика.
   Мистер Снодграсс первый нарушил молчание, вызванное общим недоумением. Сначала он пристально посмотрел на мистера Граммера, а затем выразительно сказал:
   – Это частное помещение, сэр… частное помещение.
   Мистер Граммер покачал головой и ответил:
   – Для его величества не существует частных помещений, раз мы переступили порог дома, таков закон. Воображают, будто дом англичанина – его крепость. Вздор!
   Удивленные пиквикисты переглянулись.
   – Кто из вас мистер Тапмен? – спросил мистер Граммер.
   Интуитивно он представлял себе мистера Пиквика; его он узнал с первого взгляда.
   – Мое имя Тапмен, – отозвался этот джентльмен.
   – Мое имя – закон! – сказал мистер Граммер.
   – Как? – задал вопрос мистер Тапмен.
   – Закон! – ответил мистер Граммер. – Закон, власть гражданская и исполнительная – это мои титулы, а вот мое полномочие: «Пробел – Тапмен, пробел Пиквик [163 - Пробел – в ордере на арест, по английскому праву, должно быть проставлено имя того, кто подлежит аресту, и одной фамилии недостаточно; если властям имя неизвестно, то оно заменяется точным описанием подлежащего аресту лица. Поэтому «пробел», оставленный в ордере на арест Пиквика и Тапмена, послужил для Пиквика основанием оказать сопротивление.]… против мира державного нашего государя короля [164 - Против мира державного нашего государя короля – нарушение старинного королевского указа о соблюдении общественного «порядка» считается по английским законам преступлением против «личности» короля, чем и объясняется это выражение.]… и предусматривая». Все в надлежащем порядке. Вы арестованы, Пиквик и Тапмен… вышеназванные.
   – Что значит эта наглость? – сказал мистер Тапмен, вскакивая с места. – Потрудитесь выйти отсюда!
   – Ах, так! – крикнул мистер Граммер, быстро ретируясь к двери и приоткрывая ее на дюйм или на два. – Дабли!
   – Здесь! – послышался густой низкий голос из коридора.
   – Сюда, Дабли! – сказал мистер Граммер.
   В ответ на команду грязнолицый мужчина ростом выше шести футов и соответственного сложения протиснулся в полуоткрытую дверь (сильно покраснев во время этой операции) и очутился в комнате.
   – Другие специальные констебли за дверью, Дабли? – осведомился мистер Граммер.
   Мистер Дабли, человек немногословный, утвердительно кивнул головой.
   – Введите свой отряд, Дабли, – сказал мистер Граммер.
   Мистер Дабли исполнил приказание, и в комнату ввалились человек шесть, снабженные дубинками с медной короной. Мистер Граммер засунул свой жезл в карман и посмотрел на мистера Дабли, мистер Дабли засунул свой жезл в карман и посмотрел на отряд; констебли засунули свои жезлы в карман и посмотрели на мистеров Тапмена и Пиквика.
   Мистер Пиквик и его ученики встали как один человек.
   – Что означает это грубое вторжение в помещение, которое я занимаю? – сказал мистер Пиквик.
   – Кто смеет меня арестовать? – сказал мистер Тапмен.
   – Что вам здесь нужно, канальи? – сказал мистер Снодграсс.
   Мистер Уинкль не сказал ничего, но уставился на Граммера и пожаловал его таким взглядом, который пронзил бы насквозь его мозг, если бы Граммер был способен что-нибудь почувствовать. Но при существующем положении вещей сколько-нибудь заметного воздействия этот взгляд не оказал.
   Когда представители исполнительной власти заметили, что мистер Пиквик и его друзья склонны оказать сопротивление закону, они крайне выразительно засучили рукава, словно сшибить сперва с ног, а затем подобрать – акт чисто профессиональный; нужно было только решиться, а уж там все произойдет само собою. Эта демонстрация не ускользнула от внимания мистера Пиквика. Пошептавшись несколько секунд с мистером Тапменом, он выразил готовность отправиться в резиденцию мэра, но попросил всех прибывших и прибывающих иметь в виду его твердое намерение немедленно по освобождении протестовать против такого чудовищного нарушения его привилегий англичанина; в ответ на это все прибывшие и прибывающие очень весело расхохотались, за исключением одного мистера Граммера, который, по-видимому, считал, что малейшее сомнение в божественном праве судей есть недопустимое кощунство.
   Но когда мистер Пиквик выразил готовность склониться пред законами своей страны и когда лакеи, конюхи, горничные, форейторы, которые предвкушали приятную суматоху, вытекавшую из его угрожающего упрямства, начали расходиться, разочарованные в своих ожиданиях, возникло одно непредвиденное затруднение. Несмотря на все свое почтение к законным властям, мистер Пиквик решительно возражал против появления на людных улицах в окружении и под охраной служителей правосудия, подобно простому преступнику. Мистер Граммер, принимая во внимание смятенные чувства населения (ибо день был полупраздничный и мальчишки еще не разошлись по домам), столь же решительно возражал против того, чтобы идти по другой стороне улицы, и отказывался поверить на слово мистеру Пиквику, что тот отправится прямо к судье, а мистер Пиквик и мистер Тапмен не менее энергически протестовали против расходов по найму кареты, являющейся единственным респектабельным экипажем, какой можно было получить. Спор разгорался, а дилемма оставалась неразрешимой; но как раз в тот момент, когда исполнительная власть собиралась преодолеть нежелание мистера Пиквика отправиться к судье избитым способом, заключавшимся в том, чтобы отнести его туда, кто-то вспомнил, что во дворе гостиницы стоит старый портшез [165 - Портшез – закрытое, переносное на шестах кресло с оконцами; появилось в середине XVII века и вышло из употребления в середине XIX века.], который, будучи первоначально сооружен для подагрического джентльмена солидных размеров, выдержит мистера Пиквика не хуже, чем современный легкий двухместный экипаж. Портшез был нанят и доставлен в вестибюль гостиницы, мистер Пиквик и мистер Тапмен втиснулись в него и опустили шторы; два носильщика были быстро найдены, и процессия тронулась в путь в торжественном порядке. Специальные констебли окружали носилки; мистер Граммер и мистер Дабли с триумфом шагали впереди; мистер Снодграсс и мистер Уинкль шли рука об руку сзади; а неумытое население Ипсуича замыкало шествие.
   Для городских лавочников, – хотя они имели очень смутное представление о природе преступления, – это зрелище не могло не быть весьма назидательным и благотворным. Это была властная рука правосудия, опустившаяся с силой двадцати золотобитов на двух преступников, прибывших из самой столицы; могучей машиной руководил их собственный судья, и ее обслуживали их собственные блюстители порядка; и благодаря их соединенным усилиям оба преступника были надежно заперты в тесном портшезе. Многочисленны были одобрительные и восторженные возгласы, приветствовавшие мистера Граммера, когда он с жезлом в руке возглавлял шествие, громки и протяжны были крики, поднятые неумытыми гражданами, и среди этих единодушных изъявлений общественного одобрения процессия подвигалась медленно и величественно вперед.
   Мистер Уэллер в утренней куртке с черными коленкоровыми рукавами возвращался в довольно мрачном расположении духа после безрезультатного созерцания таинственного дома с зеленой калиткой, как вдруг, подняв глаза, узрел толпу, запрудившую улицу и окружавшую некий предмет, весьма похожий на портшез. Желая отвлечь мысли от своего неудачного предприятия, он отступил в сторону, чтобы поглазеть на толпу, и, убедившись, что она выражает восторг преимущественно для собственного своего удовольствия, немедленно начал (для поднятия своего духа) тоже орать изо всех сил.
   Проследовал мистер Граммер, проследовал мистер Дабли, проследовал портшез, проследовал отряд охраны, а Сэм все еще отвечал на восторженные клики толпы и размахивал шляпой, словно был вне себя от радости (хотя, конечно, он ни малейшего представления не имел о происходящем), как вдруг его остановило неожиданное появление мистера Уинкля и мистера Снодграсса.
   – Что за шум, джентльмены? – крикнул Сэм. – Кто там у них сидит в этой траурной будке?
   Оба джентльмена ответили в один голос, но их слова потонули в гуле.
   – Кто? – снова крикнул Сэм.
   Ему еще раз в один голос был дан ответ, и хотя слов не было слышно, Сэм догадался по движению двух пар губ, что они произнесли магическое слово «Пиквик».
   Этого было достаточно. В одну минуту мистер Уэллер проложил себе дорогу в толпе, остановил носильщиков и преградил путь осанистому Граммеру.
   – Эй, почтенный джентльмен! – крикнул Сэм. – Кого вы запрятали в это – вот сооружение?
   – Назад! – сказал мистер Граммер, у которого, как и у многих других людей, чувство собственного достоинства удивительно возросло благодаря незначительной популярности.
   – Дайте ему хорошенько, чтоб не лез, – посоветовал мистер Дабли.
   – Я вам очень признателен, почтенный джентльмен, – отвечал Сэм, – за вашу заботу о моих удобствах, и я еще более признателен за прекрасный совет другому джентльмену, у которого такой вид, будто он только что удрал из каравана великанов, но я бы предпочел, чтобы вы ответили на мой вопрос, если вам все равно… Как поживаете, сэр?
   Это последнее замечание было адресовано покровительственным тоном мистеру Пиквику, который смотрел в переднее оконце.
   Мистер Граммер, онемев от негодования, извлек из особого кармана жезл с медной короной и помахал им перед глазами Сэма.
   – А! – сказал Сэм. – Очень милая вещица, особенно корона, совсем как настоящая.
   – Назад! – кричал возмущенный мистер Граммер.
   Чтобы придать силу своему распоряжению, он ткнул медной эмблемой королевской власти в галстук Сэма и схватил его другой рукой за шиворот – любезность, на которую мистер Уэллер ответил, сбив его с ног одним ударом, предварительно и весьма заботливо уложив под него одного из носильщиков.
   Был ли мистер Уинкль охвачен временным припадком того безумия, какое порождают оскорбленные чувства, или воодушевлен доблестным примером мистера Уэллера, неизвестно, но известен тот факт, что, едва узрев поверженного мистера Граммера, он храбро налетел на мальчишку, который стоял возле него, после чего мистер Снодграсс, действуя в истинно христианском духе и с целью никого не застигнуть врасплох, громко провозгласил, что намерен приступить к действию, и с величайшей заботливостью начал снимать сюртук. Он был немедленно окружен и обезврежен; и нужно отдать справедливость как ему, так и мистеру Уинклю, – они не сделали ни малейшей попытки ни к своему освобождению, ни к освобождению мистера Уэллера, который, после самого энергического сопротивления, был сломлен численно превосходящим противником и захвачен в плен. Затем процессия перестроилась, носильщики снова заняли свои места, и шествие возобновилось.
   Негодование мистера Пиквика в течение всей сцены было безгранично. Он мог видеть только, как Сэм метался и опрокидывал специальных констеблей, и больше он ничего не видел, ибо дверцы портшеза не открывались, а шторы не поднимались. Наконец, с помощью мистера Тапмена ему удалось откинуть крышку портшеза. Взобравшись на сиденье и придерживаясь за плечо этого джентльмена, чтобы не потерять равновесия, мистер Пиквик обратился к толпе с речью: он настаивал на недопустимом способе обращения с ним и призывал всех в свидетели, что его слуга первый подвергся нападению. Таким порядком приблизились они и к дому судьи, носильщики бежали рысью, арестованные следовали за ними, мистер Пиквик ораторствовал, толпа кричала.


   ГЛАВА XXV,
   показывающая, наряду с приятными вещами, сколь величественен и беспристрастен был мистер Напкинс и как мистер Уэллер отбил волан мистера Джоба Троттера с такою же силой, с какою тот был пущен; и повествующая еще кое о чем, что обнаружится в подлежащем месте

   Велико было негодование мистера Уэллера, когда его уносили; многочисленны были намеки на наружность и манеры мистера Граммера и его спутника, и доблестны были выпады против каждого из шести державших его джентльменов, выражавшие его неудовольствие. Мистер Снодграсс и мистер Уинкль прислушивались с мрачным почтением к потоку красноречия, который изливал их учитель из портшеза и быстрое течение коего ни на мгновение не прерывалось, невзирая на самые пылкие мольбы мистера Тапмена опустить верх экипажа.
   Но гнев мистера Уэллера быстро уступил место любопытству, когда шествие свернуло к тому самому двору, где он встретился со сбежавшим Джобом Троттером; а любопытство сменилось радостным изумлением, когда напыщенный мистер Граммер, приказав носильщикам остановиться, приблизился степенным и торжественным шагом к зеленой калитке, из которой не так давно выходил Джоб Троттер, и сильно дернул ручку колокольчика, висевшую у калитки. На звонок явилась очень изящная и хорошенькая служанка, которая сначала всплеснула руками, изумленная мятежным видом арестованных и страстной речью мистера Пиквика, затем вызвала мистера Мазля. Мистер Мазль открыл одну половину ворот, чтобы пропустить портшез, пленников и констеблей, и немедленно захлопнул ее перед носом толпы, которая, возмущаясь тем, что ее отстранили, и горя желанием видеть происходящее, дала исход своим чувствам и начала колотить ногами в ворота и дергать ручку колокольчика, каковое занятие продолжалось без перерыва около двух часов. Этой забаве предавались все по очереди, за исключением трех-четырех счастливцев, обнаруживших в воротах щель, через которую ничего не было видно, и смотревших сквозь нее с той неутомимой настойчивостью, с какой люди прижимаются носом к выходящим на улицу окнам аптеки, когда в задней комнате подвергается врачебному осмотру пьяный, которого опрокинула на улице двуколка.
   Перед лестницей, ведущей к двери дома, которая с обеих сторон охранялась агавами в зеленых кадках, портшез остановился. Мистера Пиквика и его друзей препроводили в вестибюль, откуда, после предварительного доклада мистера Мазля и распоряжения, отданного мистером Напкинсом, их провели наверх, где они и предстали перед «его честью», посвятившим себя заботе об общественном благоденствии.
   Зрелище было величественное, рассчитанное на то, чтобы поразить ужасом сердца преступников и внушить им соответствующее представление о суровом величии закона. Перед огромным книжным шкафом, в огромном кресле, за огромным столом, перед огромным фолиантом восседал мистер Напкинс, казавшийся вдвое больше любого из этих предметов, как ни были они огромны. Стол был завален кипами бумаг; на дальнем его конце виднелись голова и плечи мистера Джинкса, который деловито старался принять деловитый вид. Когда все вошли, мистер Мазль старательно запер дверь и поместился за креслом своего хозяина в ожидании распоряжений. Мистер Напкинс откинулся назад с волнующей торжественностью и изучал лица своих гостей, явившихся сюда не по доброй воле.
   – Граммер, кого вы привели? – спросил мистер Напкинс, указывая на мистера Пиквика, который взял на себя роль представителя своих друзей и стоял со шляпой в руке, кланяясь с величайшей учтивостью и почтением.
   – Это – вот Пиквик, ваш-шесть, – сказал Граммер.
   – Ну-ну, никаких «этих-вот», старый трут! – вмешался мистер Уэллер, проталкиваясь в первый ряд. – Прошу прощенья, сэр, но этот ваш чин в непромокаемых сапогах никогда не заработает на приличную жизнь, если сделается где-нибудь церемониймейстером. Это – вот, сэр, – продолжал мистер Уэллер, отстраняя Граммера и с приятной фамильярностью обращаясь к судье, это – вот мистер Пиквик, эсквайр, это – вот мистер Тапмен, это – вот мистер Снодграсс, а по другую сторону от него мистер Уинкль – все очень порядочные джентльмены, сэр, с которыми вы рады будете познакомиться; и потому, чем скорее вы отправите месяца на два этих-вот своих чинов на ступальную мельницу [166 - Ступальная мельница – дощатый круг, по которому ходит человек (или лошадь), вращая ось колеса для передачи механической энергии; применялась на каторжных работах, что имеет в виду Сэм Уэллер.], тем скорее мы придем к приятному соглашению. Сперва дело, потом удовольствие, как говорил король Ричард Третий [167 - …как говорил король Ричард Третий – одна из присказок Сэма, который имеет в виду героя хроник Шекспира; убитый Ричардом король – Генрих VI, а «дети» – сыновья умершего Эдуарда IV.], когда заколол другого короля в Тауэре, раньше чем придушить детей.
   В заключение этой речи мистер Уэллер почистил шляпу правым локтем и благосклонно кивнул головой Джинксу, который слушал все это с невыразимым ужасом.
   – Кто этот человек, Граммер? – спросил судья.
   – Отчаянный тип, ваш-шесть, – ответил Граммер. – Он пытался освободить арестованных и совершил нападение на констеблей, тогда мы его задержали и привели сюда.
   – Вы поступили правильно, – ответствовал судья. – По-видимому, это отчаянный головорез!
   – Это мой слуга, сэр, – раздраженно сказал мистер Пиквик.
   – А, это ваш слуга, вот как? – переспросил мистер Напкинс. – Заговор с целью противодействия правосудию и убийства его представителей. Слуга Пиквика. Мистер Джинкс, запишите.
   Мистер Джинкс записал.
   – Как вас зовут, любезный? – прогремел мистер Напкинс.
   – Веллер, – ответил Сэм.
   – Прекрасное имя для Ньюгетского справочника [168 - Ньюгетский справочник – шеститомное издание, включающее биографии важнейших преступников, заключенных в центральной лондонской тюрьме Ньюгет с 1770 года.], – сказал мистер Напкинс.
   Это была острота; поэтому Джинкс, Граммер, Дабли, все специальные констебли и Мазль разразились смехом, длившимся пять минут.
   – Запишите его имя, мистер Джинкс, – сказал судья.
   – Два л, приятель, – сказал Сэм.
   Тут один злополучный специальный констебль снова засмеялся, за что судья пригрозил отдать его немедленно под стражу. В таких случаях опасно смеяться некстати.
   – Где вы живете? – спросил судья.
   – Где придется, – ответил Сэм.
   – Запишите, мистер Джинкс, – сказал судья, гнев которого быстро нарастал.
   – И подчеркните, – сказал Сэм.
   – Он бродяга, мистер Джинкс, – сказал судья. – Бродяга, по собственному признанию. – Не так ли, мистер Джинкс?
   – Разумеется, сэр.
   – В таком случае я его как бродягу вверю… вверю надежной охране, – сказал мистер Напкинс.
   – Вот страна беспристрастного правосудия! – сказал Сэм. – Судья вдвое больше верит другим, чем себе.
   Услышав этот выпад, засмеялся еще один специальный констебль, но тотчас попытался придать себе такой неестественно торжественный вид, что судья немедленно и безошибочно открыл виновника.
   – Граммер! – сказал мистер Напкинс, краснея от гнева. – Как вы посмели назначить специальным констеблем такого негодного и бесстыдного субъекта? Как вы посмели, сэр?
   – Простите, ваш-шесть, – пробормотал Граммер.
   – Простите! – воскликнул взбешенный судья. – Вы раскаетесь в таком небрежном отношении к своему долгу, мистер Граммер! Вы будете примерно наказаны! Отнимите жезл у этого молодца, он пьян. Вы пьяны, любезный!
   – Я не пьян, ваша честь, – сказал тот.
   – Вы пьяны, – возразил судья. – Как вы смеете говорить, что не пьяны, сэр, когда я говорю, что вы пьяны? От него пахнет спиртом, Граммер?
   – Ужасно, ваш-шесть, – ответил Граммер, у которого было смутное впечатление, будто около него пахнет ромом.
   – Я наперед знал, что он пьян, – сказал мистер Напкинс. – Как только он вошел, я по его возбужденному взгляду сразу увидел, что он пьян. Вы заметили его возбужденный взгляд, мистер Джинкс?
   – Разумеется, сэр.
   – Сегодня у меня во рту не было ни капли спиртного, – сказал человек, который всегда был трезвенником.
   – Как вы смеете мне лгать! – воскликнул мистер Напкинс. – Он пьян, мистер Джинкс?
   – Разумеется, сэр, – ответил Джинкс.
   – Мистер Джинкс, – сказал судья, – я арестую этого человека за неуважение к суду. Составьте акт о взятии его под стражу, мистер Джинкс.
   И специального констебля взяли бы под стражу, если бы Джинкс, который был советчиком судьи (ибо получил юридическое образование, проведя три года в конторе провинциального адвоката), не шепнул судье, что, по его мнению, этого не следует делать; посему судья произнес речь и сказал, что, снисходя к семье констебля, он ограничится выговором и освобождением его от обязанностей. В соответствии с этим он в течение четверти часа горячо отчитывал специального констебля, а затем отправил его восвояси. Граммер, Дабли, Мазль и другие специальные констебли что-то бормотали, восхищаясь великодушием мистера Напкинса.
   – А теперь, мистер Джинкс, – сказал судья, – снимите показания с Граммера.
   Граммер тотчас же приступил к даче показаний под присягою; но так как Граммер сбивался в своих показаниях, а час обеда мистера Напкинса приближался, мистер Напкинс сократил процедуру, задавая Граммеру наводящие вопросы, на которые Граммер отвечал по мере сил удовлетворительно. Таким образом, допрос прошел очень гладко и плавно: мистеру Уэллеру было предъявлено обвинение в двух случаях применения физического насилия, мистеру Уинклю – в угрозах, а мистеру Снодграссу – в подстрекательстве. Когда все это к удовольствию судьи закончилось, судья и мистер Джинкс приступили к совещанию, которое вели шепотом.
   После совещания, длившегося минут десять, мистер Джинкс удалился к своему концу стола, а судья, предварительно откашлявшись, выпрямился в кресле и приготовился произнести речь, как вдруг вмешался мистер Пиквик.
   – Простите, сэр, если я перебиваю вас, – сказал мистер Пиквик, – но, раньше чем вы начнете говорить и действовать согласно тому мнению, какое могли себе составить на основании данных здесь показаний, я должен заявить о своем праве быть выслушанным, поскольку я лично в этом заинтересован.
   – Попридержите язык, сэр! – повелительно сказал судья.
   – Я должен подчиниться, сэр, – сказал мистер Пиквик.
   – Попридержите язык, сэр, – перебил судья, – или я прикажу вас вывести.
   – Вы можете приказать своим подчиненным все, что вам угодно, сэр, – сказал мистер Пиквик. – Узнав на собственном опыте субординацию, какая ими соблюдается, я нимало не сомневаюсь, что любое ваше приказание будет исполнено, сэр, но беру на себя смелость, сэр, заявить, что я настаиваю на своем праве быть выслушанным, пока меня не вывели насильно!
   – Пиквик и принцип! – воскликнул мистер Уэллер звучным голосом.
   – Сэм, молчите, – сказал мистер Пиквик.
   – Нем, как прорванный барабан, сэр, – ответил Сэм.
   Мистер Напкинс устремил крайне изумленный взгляд на мистера Пиквика, проявившего столь необычайную смелость, и, казалось, собирался дать весьма гневную отповедь, но в это время мистер Джинкс дернул его за рукав и шепнул ему что-то на ухо. На это судья ответил вполголоса, и шепот возобновился. Джинкс, по-видимому, в чем-то его убеждал.
   Наконец, судья, проглотив с кислой миной свое нежелание слушать, повернулся к мистеру Пиквику и резко спросил:
   – Что вам угодно сказать?
   – Во-первых, – начал мистер Пиквик, бросая сквозь очки взгляд, от которого даже Напкинс дрогнул, – во-первых, я желаю знать, на каком основании привели сюда меня и моего друга?
   – Обязан я отвечать ему? – шепнул судья Джинксу.
   – Я думаю, что вы лучше сделаете, если ответите, сэр, – шепнул Джинкс судье.
   – Мне дана была под присягою информация, – сказал судья, – что есть основания опасаться дуэли, которую вы затеваете, а этот другой обвиняемый, Тапмен, ваш сообщник и подстрекатель. Посему… ну как, мистер Джинкс?
   – Разумеется, сэр.
   – Посему я постановляю вас обоих… мне кажется, я не ошибаюсь, мистер Джинкс?
   – Разумеется, сэр.
   – Э… э, что, мистер Джинкс? – раздражительно спросил судья.
   – Найти поручителей, сэр.
   – Именно. Посему я постановляю, как я уже начал говорить, когда меня перебил мой клерк… постановляю найти поручителей.
   – Надежных поручителей, – прошептал Джинкс.
   – Я потребую надежных поручителей, – сказал судья.
   – Из жителей этого города, – прошептал Джинкс.
   – Которые должны быть жителями этого города, – сказал судья.
   – Пятьдесят фунтов каждый, – прошептал Джинкс, – и, конечно, домохозяева.
   – Я потребую два залога по пятьдесят фунтов каждый, – сказал судья громко и с большим достоинством, – и поручители, конечно, должны быть домохозяева.
   – Помилуй бог, сэр! – воскликнул мистер Пиквик, который, как и мистер Тапмен, был вне себя от изумления и негодования. – Мы совершенно чужие люди в этом городе. У меня нет ни одного знакомого среди здешних домохозяев, точно так же как нет ни малейшего намерения драться с кем бы то ни было на дуэли.
   – Возможно… возможно… – промолвил судья, – не так ли, мистер Джинкс?
   – Разумеется, сэр.
   – Что вы имеете еще сказать? – осведомился судья.
   Мистер Пиквик имел сказать многое и несомненно сказал бы, далеко не к своей выгоде и не к удовольствию судьи, если бы его в тот самый момент, когда он сделал свое заявление, не дернул за рукав мистер Уэллер, с которым он немедленно завязал столь оживленный разговор, что вовсе не слышал вопроса судьи. Мистер Напкинс не принадлежал к числу людей, способных повторять подобного рода вопросы, и посему, предварительно откашлявшись, он приступил к вынесению приговора, сопровождавшемуся почтительным и восхищенным молчанием констеблей.
   Он приговаривал Уэллера уплатить штраф в два фунта за первое применение физического насилия и в три фунта за второе. Он приговаривал Уинкля к уплате штрафа в два фунта, а Снодграсса в один фунт и сверх того потребовал от них подписки в том, что они будут пребывать в мире с подданными его величества и, в частности, с его верноподданным слугой Дэниелем Граммером. Пиквика и Тапмена он уже обязал представить поручителей.
   Как только судья умолк, мистер Пиквик с улыбкой, вновь засиявшей на его благодушной физиономии, шагнул вперед и сказал:
   – Прошу прощенья у судьи, но не предоставит ли он мне несколько минут для конфиденциального разговора с ним по вопросу, чрезвычайно важному для него самого?
   – Что? – сказал судья.
   Мистер Пиквик повторил свою просьбу.
   – Это в высшей степени необыкновенная просьба, – сказал судья. – Конфиденциальная беседа?
   – Конфиденциальная беседа, – подтвердил мистер Пиквик, – но так как часть тех сведений, которые я желаю сообщить, получены от моего слуги, то я хотел бы, чтобы он при этом присутствовал.
   Судья посмотрел на мистера Джинкса; мистер Джинкс посмотрел на судью; полицейские с изумлением посмотрели друг на друга. Мистер Напкинс вдруг побледнел. Может быть, этот Уэллер, в минуту раскаяния, желает раскрыть какой-нибудь тайный заговор, составленный против его жизни? Об этом страшно было подумать. Ведь он общественный деятель, и он побледнел еще больше, вспомнив Юлия Цезаря и мистера Персевела [169 - Мистер Персевел – английский премьер-министр, убитый в 1812 году в кулуарах парламента психически больным.].
   Судья снова посмотрел на мистера Пиквика и сделал знак мистеру Джинксу.
   – Что вы думаете об этой просьбе, мистер Джинкс? – прошептал мистер Напкинс.
   Мистер Джинкс, который хорошенько не знал, что о ней думать, и боялся промахнуться, нерешительно улыбнулся и, скривив губы, медленно покачал головой.
   – Мистер Джинкс, вы осел! – торжественно сказал судья.
   Услышав такое заключение, мистер Джинкс снова улыбнулся – улыбка вышла более бледной, чем в первый раз, – и шаг за шагом отступил в свой угол.
   Мистер Напкинс в течение нескольких секунд обдумывал вопрос самостоятельно, а затем, встав с кресла и предложив мистеру Пиквику и Сэму следовать за ним, направился в маленькую комнату, которая сообщалась с камерой судьи. Предложив мистеру Пиквику удалиться в другой конец маленькой комнаты и придерживая рукой приоткрытую дверь, дабы иметь возможность отступить немедленно при малейшем намеке на враждебные действия, он выразил готовность выслушать сообщение.
   – Приступаю прямо к делу, сэр, – сказал мистер Пиквик, – оно существенно затрагивает вас и ваше доброе имя. У меня есть все основания предполагать, сэр, что вы укрываете в своем доме грубого самозванца!
   – Двух! – перебил Сэм. – Шелковичная пара оскорбляет всю вселенную слезами и подлостью!
   – Сэм! – сказал мистер Пиквик. – Дабы этот джентльмен меня понял, я должен просить вас сдерживать свои чувства.
   – Простите, сэр, – отозвался мистер Уэллер, – но стоит мне подумать об этом-вот Джобе, и я должен приоткрыть клапан дюйма на два.
   – Словом, сэр, – продолжал мистер Пиквик, – прав ли мой слуга, когда подозревает, что некий капитан Фиц-Маршалл часто бывает у вас в доме? Потому что, – добавил мистер Пиквик, заметив, что мистер Напкинс готов его прервать с величайшим негодованием, – если это так, я знаю, что этот человек…
   – Тише, тише, – сказал мистер Напкинс, закрывая дверь. – Вы знаете, сэр, что этот человек…
   – Беспринципный авантюрист, бесчестный человек, который живет на чужой счет и делает легковерных людей своими жертвами, сэр, – нелепыми, одураченными, несчастными жертвами, сэр! – ответил взволнованный мистер Пиквик.
   – Боже мой! – воскликнул мистер Напкинс, густо краснея и мгновенно меняя тон. – Боже мой, мистер…
   – Пиквик, – подсказал Сэм.
   – Пиквик, – повторил судья, – боже мой, мистер Пиквик… пожалуйста, присядьте… что вы говорите? Капитан Фиц-Маршалл?
   – Не называйте его ни капитаном, ни Фиц-Маршаллом, – сказал Сэм, – он ни то, ни другое. Бродячий актер, вот кто он такой, а зовут его Джингль! А если есть на свете волк в шелковичной паре, так это Джоб Троттер!
   – Это истинная правда, сэр, – сказал мистер Пиквик, отвечая на изумленный взгляд судьи. – В этом городе у меня есть одно только дело: разоблачить человека, о котором мы сейчас говорим.
   Мистер Пиквик начал передавать в пораженное ужасом ухо мистера Напкинса краткий перечень преступлений мистера Джингля. Он рассказал, как встретился с ним впервые, как Джингль удрал с мисс Уордль, как он за денежное вознаграждение беззаботно отказался от этой леди, как он его самого заманил в женский пансион в полночь и как он (мистер Пиквик) считает теперь своим долгом уличить его в присвоении носимого им в настоящее время имени и звания.
   По мере того как развертывался рассказ, вся горячая кровь в теле мистера Напкинса поднялась до самых кончиков его ушей. Он подцепил капитана на соседнем ипподроме. Очарованные длинным списком его аристократических знакомств, его путешествиями в дальние страны и изысканными манерами, миссис Напкинс и мисс Напкинс демонстрировали капитана Фиц-Маршалла, цитировали капитана Фиц-Маршалла, носились с капитаном Фиц-Маршаллом в избранном кружке своих знакомых так, что их закадычные друзья, миссис Поркенхем, и все мисс Поркенхем, и мистер Сидни Поркенхем готовы были умереть от зависти и отчаяния. А теперь узнать вдруг, что он нищий, авантюрист, бродячий комедиант, и если не мошенник, то так похож на мошенника, что разницу установить трудно! О небо! Что скажут Поркенхемы! Каково будет торжество мистера Сидни Поркенхема, когда он узнает, что его ухаживанием пренебрегли ради такого соперника! Как встретит он, Напкинс, взгляд старого Поркенхема на ближайшей квартальной сессии судей! А какой это будет козырь для оппозиционной партии, когда эта история разгласится!
   – Но в конце концов, – сказал после долгого молчания, на секунду повеселев, мистер Напкинс, – в конце концов это голословное заявление. Капитан Фиц-Маршалл – человек с обворожительными манерами, и, я думаю, у него немало врагов. Какими, скажите, пожалуйста, доказательствами вы можете подкрепить это сообщение?
   – Сведите меня с ним, – сказал мистер Пиквик, – вот все, о чем я прошу и на чем настаиваю. Сведите с ним меня и моих друзей, больше никаких доказательств не понадобится.
   – Ну, что ж, – сказал мистер Напкинс, – это очень не трудно сделать, так как он будет у меня сегодня вечером, а затем нет необходимости предавать это дело огласке, ради… ради, знаете ли, самого молодого человека. Но прежде всего я бы хотел обсудить с миссис Напкинс уместность такого шага. Во всяком случае, мистер Пиквик, мы должны покончить с этим судебным делом раньше, чем предпринять что-либо другое. Не угодно ли вам вернуться в соседнюю комнату?
   И они вернулись в соседнюю комнату.
   – Граммер! – произнес грозным голосом судья.
   – Ваш-шесть? – отозвался Граммер, улыбаясь, как улыбаются фавориты.
   – Пожалуйста, сэр, – сурово сказал судья, – избавьте меня от такого легкомыслия. Оно весьма неуместно, и, смею уверить, у вас мало оснований улыбаться. Показания, которые вы мне только что дали, в точности соответствуют положению вещей? Только будьте осторожны, сэр.
   – Ваш-шесть, – заикаясь, начал Граммер, – я…
   – Ага, вы смущены! – сказал судья. – Мистер Джинкс, вы замечаете это смущение?
   – Разумеется, сэр, – ответил Джинкс.
   – Повторите ваше показание, Граммер, – сказал судья, – и я еще раз предупреждаю вас: будьте осторожны. Мистер Джинкс, записывайте его слова.
   Злополучный Граммер начал снова излагать свою жалобу, но, в силу того что мистер Джинкс запечатлевал его слова, а судья припечатывал их, а также из-за своей природной склонности говорить бессвязно и крайнего смущения, он меньше чем в три минуты запутался в такой паутине противоречий, что мистер Напкинс тут же заявил о том, что не верит ему. Поэтому штрафы были отменены, а мистер Джинкс мгновенно нашел двух поручителей.
   Когда вся эта торжественная процедура была закончена удовлетворительным образом, мистер Граммер был позорно изгнан – устрашающий пример того, сколь неустойчиво человеческое величие и сколь ненадежно благоволение великих людей.
   Миссис Напкинс была величественная дама в ярко-розовом газовом тюрбане и светло-каштановом парике. Мисс Напкинс обладала всем высокомерием мамаши, но без тюрбана, и ее злобным нравом, но без парика, и всякий раз, когда проявление этих двух милых качеств сталкивало мать и дочь с какой-нибудь неприятной проблемой, что случалось нередко, они действовали сообща, слагая вину на плечи мистера Напкинса. Поэтому, когда мистер Напкинс отыскал миссис Напкинс и передал сообщение, сделанное мистером Пиквиком, миссис Напкинс вдруг припомнила, что она всегда подозревала нечто в этом роде, она всегда говорила, что это случится, ее советам никогда не следовали, она поистине не знает, за кого ее принимает мистер Напкинс, и так далее и так далее.
   – Подумать только! – воскликнула мисс Напкинс, выжимая из уголков глаз по слезинке весьма миниатюрных размеров. – Подумать только, что меня так одурачили!
   – О! Ты можешь поблагодарить своего папашу, дорогая моя, – сказала миссис Напкинс. – Как я молила и просила этого человека разузнать о семье капитана, как я настаивала и убеждала его сделать какой-нибудь решительный шаг! Я совершенно уверена, что никто этому не поверит… никто.
   – Но, дорогая моя… – начал мистер Напкинс.
   – Молчи, несносный! Молчи! – сказала миссис Напкинс.
   – Милая моя, – сказал мистер Напкинс, – ты не скрывала своей глубокой симпатии к капитану Фиц-Маршаллу. Ты постоянно приглашала его к нам, моя дорогая, и не упускала случая ввести его в другие дома.
   – А что я тебе говорила, Генриетта? – тоном глубоко оскорбленной женщины воскликнула миссис Напкинс, взывая к дочери. – Не говорила ли я, что твой папа вывернется и во всем будет обвинять меня? Не говорила я?
   При этом миссис Напкинс расплакалась.
   – О папа! – с упреком воскликнула мисс Напкинс. И тоже расплакалась.
   – Это уж слишком – укорять меня, будто я виновата во всем, когда он сам поставил нас в такое позорное и смешное положение! – возопила миссис Напкинс.
   – Как мы теперь покажемся в обществе! – сказала мисс Напкинс.
   – Как мы встретимся с Поркенхемами! – воскликнула миссис Напкинс.
   – Или с Григгами! – воскликнула мисс Напкинс.
   – Или со Сламминтаукенами! – воскликнула миссис Напкинс. – Но какое до этого дело твоему папе! Ему что!
   При этой ужасной мысли миссис Напкинс в отчаянии зарыдала, и мисс Напкинс последовала ее примеру.
   Слезы миссис Напкинс продолжали струиться с большой стремительностью, пока она выгадывала время, чтобы обдумать создавшееся положение, и пока не решила мысленно, что наилучшим выходом будет предложить мистеру Пиквику и его друзьям остаться у них до прибытия капитана и таким образом предоставить мистеру Пиквику случай, которого он искал. Если выяснится, что он сказал правду, капитану можно будет отказать от дома, не разглашая этой истории, а Поркенхемам объяснить его исчезновение, сказав, что благодаря влиянию его семьи при дворе он назначен на пост генерал-губернатора в Сьерра-Леоне, или Соугер Пойнт, или еще в какое-нибудь из тех мест с целебным климатом, которые так очаровывают европейцев, что им редко удается, раз попав туда, вернуться на родину.
   Когда миссис Напкинс осушила свои слезы, то и мисс Напкинс осушила свои, и мистер Напкинс был очень рад уладить дело так, как предлагала миссис Напкинс. Таким образом, мистер Пиквик и его друзья, смывшие все следы недавнего столкновения, были приглашены к обеим леди и вскоре после этого – к обеду; а мистер Уэллер, которого судья со свойственной ему проницательностью признал по истечении получаса одним из чудеснейших малых, был препоручен заботам и попечению мистера Мазля, который уделил ему особое внимание и с превеликим удовольствием повел его вниз.
   – Как вы себя чувствуете, сэр? – осведомился мистер Мазль, провожая мистера Уэллера в кухню.
   – Никакой особой перемены не произошло в моем организме с тех пор, как вы торчали за креслом вашего командира в кабинете, – ответил Сэм.
   – Вы простите, что я в то время не обратил на вас должного внимания, – сказал мистер Мазль. – Нас хозяин тогда еще не познакомил. Ах, как вы ему понравились, мистер Уэллер, уверяю вас!
   – Да что вы! – отозвался Сэм. – Это в высшей степени любезно с его стороны.
   – Не правда ли? – подхватил мистер Мазль.
   – Такой шутник… – продолжал Сэм.
   – И такой мастер говорить, – сказал мистер Мазль. – Как мысли-то у него текут!
   – Удивительно! – ответил Сэм. – Они так и брызжут и стукаются головами так, что как будто оглушают друг друга. Трудно даже догадаться, куда он клонит!
   – Да, это великое достоинство его слога, – заметил мистер Мазль. – Осторожно на этой последней ступеньке, мистер Уэллер! Не хотите ли вымыть руки, сэр, прежде чем мы явимся к леди? Вот, сэр, ушат с водой, а за дверью полотенце для общего употребления.
   – Пожалуй, пополоскаться следует, – ответил мистер Уэллер, намыливая полотенце желтым мылом и растирая лицо, пока оно не заблестело. – Сколько у вас леди?
   – У нас на кухне только две, – сообщил мистер Мазль, – кухарка и горничная. Для черной работы мы держим мальчишку и, кроме того, одну девицу, но они обедают в прачечной.
   – О, они обедают в прачечной? – переспросил мистер Уэллер.
   – Да, – ответил мистер Мазль. – Когда они поступили, мы пустили их за свой стол, но не могли выдержать. У судомойки ужасно грубые манеры, а мальчишка так сопит, когда ест, что невозможно сидеть с ним за одним столом.
   – Молодой бегемот! – заметил мистер Уэллер.
   – Ох, какой ужас! – подхватил мистер Мазль. – Это самая плохая сторона службы в провинции, мистер Уэллер, молодые люди – такие дикари. Сюда пожалуйте, сэр, сюда!
   Опередив с величайшей вежливостью мистера Уэллера, Мазль ввел его в кухню.
   – Мэри, – сказал мистер Мазль хорошенькой служанке, – это мистер Уэллер, джентльмен, которого прислал сюда хозяин и велел принять его получше.
   – А ваш хозяин понимает дело и послал меня как раз в надлежащее место, – заметил мистер Уэллер, взглянув с восхищением на Мэри. – Будь я хозяином этого дома, я тоже считал бы, что получше – значит поближе к Мэри.
   – Ах, мистер Уэллер! – зардевшись, сказала Мэри.
   – Вот как! – воскликнула кухарка.
   – Ах, боже мой, кухарка, я и забыл! – сказал мистер Мазль. – Мистер Уэллер, разрешите вас представить.
   – Как поживаете, сударыня? – произнес мистер Уэллер. – Очень рад познакомиться с вами и надеюсь, что наше знакомство будет длительным, как говорил джентльмен, обращаясь к пятифунтовому билету.
   Когда церемония представления была закончена, кухарка и Мэри удалились в людскую, чтобы там минут десять похихикать; потом вернулись, смеясь и краснея, и сели обедать.
   Непринужденность мистера Уэллера и его красноречие возымели столь непреодолимое действие на его новых друзей, что задолго до конца обеда они уже сошлись на короткую ногу и узнали со всеми подробностями о вероломстве Джоба Троттера.
   – Я всегда не выносила этого Джоба, – сказала Мэри.
   – Иначе и быть не могло, моя милая, – отозвался Сэм.
   – Почему? – осведомилась Мэри.
   – Потому что уродство и надувательство никогда не могут подружиться с красотой и добродетелью, – ответил мистер Уэллер. – Не правда ли, мистер Мазль?
   – Никоим образом, – отозвался этот джентльмен.
   По этому случаю Мэри рассмеялась и сказала, что ее рассмешила кухарка, а кухарка рассмеялась и сказала, что она не смешила.
   – У меня нет стакана, – сказала Мэри.
   – Пейте из моего, моя прелесть, – предложил мистер Уэллер. – Приложите губки к этому-вот стакану, и тогда я могу вас поцеловать через посредника.
   – Как вам не стыдно, мистер Уэллер! – сказала Мэри.
   – Почему мне должно быть стыдно, моя драгоценная?
   – Стыдно так говорить.
   – Вздор! Никакой беды тут нет. Это натурально. Не правда ли? – обратился мистер Уэллер к кухарке.
   – Не спрашивайте меня, бесстыдник, – ответила кухарка в превеликом восхищении.
   По этому случаю кухарка и Мэри снова стали хохотать, пока вследствие совместного действия пива, холодного мяса и смеха последняя едва не задохнулась; это был устрашающий припадок, от коего она оправилась только благодаря похлопыванию по спине и другим необходимым услугам, которые с величайшей деликатностью оказывал мистер Сэмюел Уэллер. В самый разгар веселья и смеха раздался громкий звонок у садовой калитки; юный джентльмен, который обедал в прачечной, немедленно побежал отворять. Внимание мистера Уэллера было всецело поглощено хорошенькой горничной; мистер Мазль был занят угощением гостя, а кухарка только что перестала хохотать и подносила ко рту огромный кусок, как вдруг дверь в кухне открылась и вошел мистер Джоб Троттер.
   Мы сказали – вошел мистер Джоб Троттер, но это выражение не отвечает нашему правилу строго придерживаться фактов. Дверь открылась, и появился мистер Троттер. Он хотел войти и даже собирался это сделать, как вдруг заметил мистера Уэллера, невольно отступил шага на два и остановился, взирая на неожиданно открывшуюся перед ним картину и совершенно оцепенев от изумления и ужаса.
   – Вот он! – воскликнул Сэм, весело вскакивая с места. – Да ведь мы только что о вас говорили! Как поживаете? Где вы были? Входите!
   Возложив руку на шелковичный воротник не сопротивлявшегося Джоба, мистер Уэллер втащил его в кухню, запер дверь на ключ и передал ключ мистеру Мазлю, а тот хладнокровно опустил его в боковой карман и застегнул пуговицу.
   – Вот потеха! – вскричал Сэм. – Подумать только, что мой хозяин имел удовольствие встретиться с вашим там наверху, а я радуюсь встрече с вами здесь внизу! Ну, как же вы поживаете и как подвигается дело с колониальной торговлей? Как я рад вас видеть! Какой у вас довольный вид! Истинное наслаждение повидаться с вами, не правда ли, мистер Мазль?
   – Совершенно верно, – подтвердил мистер Мазль.
   – Какой он веселый! – сказал Сэм.
   – В каком прекрасном расположении духа! – сказал Мазль.
   – И как он рад видеть нас – от этого встреча еще приятнее, – сказал Сэм. – Присаживайтесь, присаживайтесь!
   Мистер Троттер не сопротивлялся и был усажен на стул возле очага. Он поднял свои маленькие глазки сперва на мистера Уэллера, потом на мистера Мазля, но ничего не сказал.
   – Ну-с, а теперь, – продолжал Сэм, – в присутствии этих леди я бы хотел спросить просто так, из любопытства, считаете ли вы себя самым милым и воспитанным молодым джентльменом, который прибегает к помощи розового клетчатого платочка и сборника гимнов номер четвертый?
   – И который собирается жениться на кухарке? – с возмущением объявила сия леди. – Негодяй!
   – И отказаться от дурных навыков и заняться колониальной торговлей? – вставила горничная.
   – А теперь я вам объясню, в чем тут дело, молодой человек, – торжественно начал мистер Мазль, распаляясь при двух последних намеках. – Вот эта леди (указывая на кухарку) водит компанию со мной, и когда вы осмеливаетесь, сэр, говорить о том, что откроете с ней колониальную лавку, вы меня раните в самое чувствительное место, в какое только может один мужчина ранить другого. Вы меня понимаете, сэр?
   Тут мистер Мазль, который, в подражание своему хозяину, был высокого мнения о своем красноречии, умолк в ожидании ответа.
   Но мистер Троттер не дал никакого ответа. И мистер Мазль продолжал торжественным тоном:
   – Очень возможно, сэр, что наверху вы не понадобитесь в течение нескольких минут, сэр, потому что мой хозяин в настоящее время чрезвычайно занят – сводит счеты с вашим хозяином, сэр, и, стало быть, у вас найдется свободное время, сэр, для маленького секретного разговора со мной, сэр. Вы меня понимаете, сэр?
   Мистер Мазль снова умолк в ожидании ответа, и снова мистер Троттер его разочаровал.
   – Ну, в таком случае, – продолжал мистер Мазль, – мне очень жаль, что приходится объясняться в присутствии леди, но дело важное, и они мне простят. В людской никого нет, сэр. Если вы пройдете туда, сэр, мистер Уэллер позаботится, чтобы все было по правилам, и мы можем получить взаимное удовлетворение, пока не зазвонит колокольчик. Следуйте за мной, сэр!
   Произнеся эти слова, мистер Мазль шагнул к двери и, дабы выиграть время, начал на ходу снимать куртку.
   Но как только кухарка услышала заключительные слова этого смелого вызова и увидела, что мистер Мазль собирается приступить к делу, она испустила громкий и пронзительный вопль и, бросившись на мистера Джоба Троттера, который тотчас же встал со стула, начала царапать и бить его по широкой плоской физиономии с энергией, свойственной возбужденным особам женского пола, и, запустив руки в его длинные черные волосы, выдрала примерно столько, что хватило бы на пять-шесть дюжин траурных колец самого большого размера. Совершив этот подвиг со всем пылом, какой внушила ей преданная любовь к мистеру Мазлю, она, шатаясь, отступила и, будучи леди тонко и деликатно чувствующей, немедленно свалилась под кухонный стол и лишилась чувств.
   В эту минуту раздался звонок.
   – Это за вами, Джоб Троттер! – сказал Сэм.
   И, раньше чем мистер Троттер мог возразить или ответить, раньше даже, чем он успел остановить кровь из царапин, нанесенных лишившейся чувств леди, Сэм схватил его за одну руку, а мистер Мазль за другую; один тащил вперед, другой подталкивал сзади: так они его и препроводили по лестнице прямо в гостиную.
   Их взорам открылась поразительная картина. Альфред Джингль, эсквайр, он же капитан Фиц-Маршалл, стоял у двери со шляпой в руке и улыбкой на лице, нимало не смущенный своим крайне неприятным положением. Против него стоял мистер Пиквик, который, по-видимому, внедрял в него какое-то высоконравственное поучение, ибо левая его рука покоилась под фалдами фрака, а правая была простерта в воздухе, по привычке, свойственной ему, когда он произносил торжественные речи. Неподалеку стоял с негодующей физиономией мистер Тапмен, которого заботливо удерживали двое его младших друзей; в дальнем конце комнаты находились мистер Напкинс, миссис Напкинс и мисс Напкинс, мрачно величественные и вне себя от возмущения.
   – Что мешает мне, – со свойственным судье достоинством произнес мистер Напкинс, когда ввели Джоба, – что мешает мне задержать этих людей как мошенников и самозванцев? Нелепое сострадание. Что мешает мне?
   – Чванство, старый приятель, чванство, – отозвался Джингль, сохраняя спокойствие. – Не задержите – не пройдет – заполучили капитана, э? Ха-ха! Очень хорошо – партия для дочери – попали впросак – предать огласке – ни за что на свете – дурацкое положение – весьма!
   – Жалкий человек! – воскликнула миссис Напкинс. – Мы презираем ваши гнусные намеки!
   – Я всегда его терпеть не могла, – добавила Генриетта.
   – О, конечно! – продолжал Джингль. – Рослый молодой человек – старый поклонник – Сидни Поркенхем – богат – красивый малый – однако не так богат, как капитан, – выставить его – покончить с ним – все на свете ради капитана – нет равных капитану – все девицы – без ума от него – не так ли, Джоб?
   Тут мистер Джингль расхохотался от всей души, а Джоб, радостно потирая руки, издал первый звук с тех пор, как вошел в дом, – тихое, чуть слышное хихиканье, которое как будто имело целью выразить, что он слишком дорожит своим смехом, чтобы позволить ему улетучиться в звуке.
   – Мистер Напкинс, – сказала миссис Напкинс, – этот разговор неуместен в присутствии слуг. Прогоните этих негодяев!
   – Правильно, моя дорогая, – отозвался мистер Напкинс. – Мазль!
   – Ваша честь?
   – Откройте парадную дверь.
   – Слушаю, ваша честь.
   – Оставьте этот дом! – сказал мистер Напкинс, выразительно размахивая рукой.
   Джингль улыбнулся и шагнул к двери.
   – Стойте! – сказал мистер Пиквик.
   Джингль остановился.
   – Я бы мог, – сказал мистер Пиквик, – отомстить сильнее за все, что перенес от вас и от этого вашего лицемерного друга.
   Джоб Троттер поклонился с большой учтивостью и приложил руку к сердцу.
   – Я говорю, – продолжал мистер Пиквик, постепенно начиная раздражаться, – что мог бы отомстить сильнее, но я довольствуюсь тем, что разоблачил вас, и это разоблачение считаю своим долгом по отношению к обществу. Это снисходительность, сэр, о которой, надеюсь, вы будете помнить.
   Когда мистер Пиквик дошел до этого пункта, Джоб Троттер с шутливой важностью приставил руку к уху, словно боялся упустить хотя бы один слог.
   – И я могу только добавить, сэр, – сказал мистер Пиквик, окончательно рассердившись, – что я считаю вас мошенником и… и негодяем… и… и хуже которого не видал… и не слыхал… за исключением этого святоши и бродяги в шелковичной ливрее.
   – Ха-ха! – отозвался Джингль. – Славный малый Пиквик – доброе сердце – крепкий старикашка – но горячиться не следует – вредно, весьма – до свиданья – еще увидимся – не падайте духом – ну, Джоб, – трогай!
   С этими словами мистер Джингль нахлобучил шляпу на свой особый лад и вышел из комнаты. Джоб Троттер помешкал, огляделся по сторонам, улыбнулся, а затем отвесив мистеру Пиквику насмешливо торжественный поклон и подмигнув мистеру Уэллеру с дерзким лукавством, которое превосходило всякое описание, последовал за своим неунывающим хозяином.
   – Сэм! – сказал мистер Пиквик, когда мистер Уэллер двинулся было вслед за ними.
   – Сэр?
   – Останьтесь здесь.
   Мистер Уэллер, казалось, колебался.
   – Останьтесь здесь, – повторил мистер Пиквик.
   – Нельзя ли мне отполировать Джоба в палисаднике? – спросил мистер Уэллер.
   – Конечно, нет, – ответил мистер Пиквик.
   – Нельзя ли мне вышвырнуть его за ворота, сэр? – спросил мистер Уэллер.
   – Ни под каким видом, – ответил хозяин.
   Мистер Уэллер впервые с тех пор, как поступил на службу, состроил на момент недовольную и разочарованную мину. Но его лицо мгновенно прояснилось, ибо коварный мистер Мазль, спрятавшись за парадной дверью и стремительно выскочив в надлежащий момент, с большой ловкостью спустил как мистера Джингля, так и его верного слугу с лестницы прямо в стоявшие внизу кадки с агавами.
   – Исполнив свой долг, сэр, – обратился мистер Пиквик к мистеру Напкинсу, – я вместе с моими друзьями распрощаюсь с вами. Я приношу вам благодарность за то гостеприимство, с каким мы были встречены, и прошу разрешения заявить от имени всех нас, что мы бы его не приняли и не согласились на подобный выход из создавшегося положения, если бы нас не побуждало живейшее чувство долга. Завтра мы возвращаемся в Лондон. Вашу тайну мы будем хранить.
   Выразив таким образом свой протест против утреннего инцидента, мистер Пиквик низко поклонился и, несмотря на уговоры всей семьи, вышел из комнаты вместе со своими друзьями.
   – Наденьте шляпу, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Она внизу, сэр, – ответил Сэм и побежал за нею.
   В кухне не было никого, кроме хорошенькой горничной; и так как шляпы Сэма не оказалось на месте, он должен был ее искать, а хорошенькая горничная светила ему. Им пришлось осмотреть всю комнату в поисках шляпы. Хорошенькая горничная, горя желанием найти ее, опустилась на колени и перерыла все вещи, сваленные в углу за дверью. Это был неудобный угол: до него нельзя было добраться, не закрыв предварительно двери.
   – Вот она! – сказала хорошенькая горничная. – Это она?
   – Дайте-ка, я посмотрю, – сказал Сэм.
   Хорошенькая горничная поставила свечу на пол. Свет она давала очень тусклый. Сэму тоже пришлось опуститься на колени, чтобы разглядеть, действительно ли это его шляпа. Это был удивительно тесный угол, и, в этом не виноват никто, кроме человека, который строил дом, – Сэм и хорошенькая горничная поневоле очутились очень близко друг от друга.
   – Да, это она, – сказал Сэм. – Прощайте.
   – Прощайте, – сказала хорошенькая горничная.
   – Прощайте, – сказал Сэм и с этими словами уронил шляпу, которую стоило такого труда найти.
   – Какой вы неловкий! – сказала хорошенькая горничная. – Вы опять ее затеряете, если не будете осторожнее.
   И только для того, чтобы шляпа снова не затерялась, она надела ее ему на голову.
   Может быть, лицо хорошенькой горничной стало еще красивее, когда она обратила его к Сэму, а может быть, это было случайное следствие того, что они находились так близко друг от друга, – остается невыясненным по сей день, но только Сэм ее поцеловал.
   – Ведь вы это сделали не нарочно? – краснея, сказала хорошенькая горничная.
   – Ну, конечно! – сказал Сэм. – А вот теперь нарочно.
   И он поцеловал ее еще раз.
   – Сэм! – крикнул мистер Пиквик, перегнувшись через перила.
   – Иду, сэр! – отозвался Сэм, взбегая по лестнице.
   – Как долго вы возились! – заметил мистер Пиквик.
   – Там было что-то за дверью, сэр, мы не могли ее сразу открыть, – ответил Сэм.
   Таким был первый эпизод первой любви мистера Уэллера.


   ГЛАВА XXVI,
   которая содержит краткий отчет о ходе дела Бардл против Пиквика

   Разоблачив Джингля и достигнув таким образом главной цели своего путешествия, мистер Пиквик решил немедленно вернуться в Лондон, чтобы ознакомиться с теми действиями, какие были за это время предприняты против него мистерами Додсоном и Фоггом. Следуя этому решению со всей энергией и настойчивостью, свойственными его характеру, он взобрался на заднее место первой же кареты, которая отходила из Ипсуича утром после памятных событий, пространно изложенных в двух предшествующих главах, и в сопровождении трех своих друзей и мистера Сэмюела Уэллера прибыл в столицу, в полном здравии и благополучии, вечером того же дня.
   Здесь друзья на некоторое время расстались.
   Мистеры Тапмен, Уинкль и Снодграсс разъехались по своим домам, чтобы заняться необходимыми приготовлениями к предстоящему визиту в Дингли Делл, а мистер Пиквик и Сэм нашли себе пристанище в очень хорошем старомодном и комфортабельном помещении, а именно в таверне и гостинице «Джордж и Ястреб», Джордж-Ярд на Ломберд-стрит.
   Мистер Пиквик пообедал, покончил со второй пинтой превосходного портвейна, прикрыл голову шелковым носовым платком, положил ноги на каминную решетку и откинулся на спинку удобного кресла, но внезапное появление мистера Уэллера с дорожной сумкой вывело его из спокойного созерцательного состояния.
   – Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Сэр? – откликнулся мистер Уэллер.
   – Я только что думал о том, – сказал мистер Пиквик, – что у миссис Бардл на Госуэлл-стрит осталось очень много вещей и следовало бы их взять до нашего отъезда.
   – Очень хорошо, сэр, – ответил мистер Уэллер.
   – Я бы мог отослать их на время к мистеру Тапмену, Сэм, – продолжал мистер Пиквик, – по прежде необходимо их разобрать и уложить. Вам нужно пойти на Госуэлл-стрит, Сэм, и уладить это дело.
   – Сейчас, сэр? – осведомился мистер Уэллер.
   – Сейчас, – ответил мистер Пиквик. – Постойте, Сэм, – добавил мистер Пиквик, вытаскивая кошелек, – нужно уплатить за квартиру. Срок истекает на святках, но расплатитесь и покончите с этим делом. Я предупреждаю за месяц и отказываюсь от квартиры. Вот предупреждение в письменной форме. Передайте его и скажите миссис Бардл, что она может сдать комнаты, когда ей будет угодно.
   – Прекрасно, сэр, – ответил мистер Уэллер. – Больше ничего?
   – Больше ничего, Сэм.
   Мистер Уэллер медленно пошел к двери, словно ждал еще чего-то, медленно открыл ее, медленно вышел и медленно прикрыл ее дюйма на два, когда мистер Пиквик крикнул:
   – Сэм!
   – Сэр? – отозвался мистер Уэллер, быстро возвращаясь и закрывая за собой дверь.
   – Сэм, я отнюдь не возражаю, если вы попытаетесь узнать, как расположена ко мне сама миссис Бардл и можно ли считать вероятным, что это гнусное и ни на чем не основанное дело будет доведено до конца. Я говорю, что не возражаю против этого, если у вас есть желание разузнать, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   Сэм слегка кивнул головой в знак понимания и вышел из комнаты. Мистер Пиквик снова накрыл голову шелковым носовым платком и приготовился вздремнуть. Мистер Уэллер быстро удалился, чтобы исполнить поручение.
   Было около десяти часов, когда он добрался до Госуэлл-стрит. В маленькой гостиной, выходившей окнами на улицу, горели две свечи, и на штору падала тень от двух женских шляп. У миссис Бардл были гости.
   Мистер Уэллер постучал в дверь, и после довольно длинного промежутка времени, в течение которого на улице высвистывался какой-то мотив, а в доме преодолевалось упрямство свечи, не желавшей загораться, пара маленьких башмаков затопала по коврику в передней, и появился юный Бардл.
   – Ну, сорванец, – сказал Сэм, – как поживает мамаша?
   – Она здорова, – ответил юный Бардл, – и я тоже.
   – Какое счастье! – сказал Сэм. – Передайте ей, что я хочу с ней поговорить, слышите, юный феномен?
   После такой просьбы юный Бардл поставил свечу на нижнюю ступеньку и исчез вместе со своим поручением в гостиной.
   Две шляпы, бросавшие тень на штору, были головными уборами двух самых близких приятельниц миссис Бардл, которые только что пришли, чтобы мирно выпить чашку чаю и разделить с хозяйкой скромный горячий ужин, состоявший из двух порций поросячьих ножек и поджаренного сыра. Сыр восхитительно подрумянивался в маленькой голландской печке перед камином; поросячьи ножки чувствовали себя превосходно в маленькой жестяной кастрюльке, висевшей на крюке, миссис Бардл и ее две подруги также чувствовали себя прекрасно, мирно беседуя обо всех своих близких друзьях и знакомых, когда юный Бардл, выходивший к парадной двери, вернулся и передал поручение, доверенное ему мистером Сэмюелом Уэллером.
   – Слуга мистера Пиквика! – сказала, бледнея, миссис Бардл.
   – Ах, боже мой! – сказала миссис Клаппинс.
   – Право же, я бы этому не поверила, если бы это случилось не при мне, – сказала миссис Сендерс.
   Миссис Клаппинс была маленькая, живая, суетливая женщина; миссис Сендерс – большая, толстая, широколицая особа; и обе пришли в гости к миссис Бардл.
   Миссис Бардл сочла уместным заволноваться; а так как ни одна из трех в сущности не знала, следует ли при данных обстоятельствах поддерживать со слугой мистера Пиквика какие бы то ни было отношения иначе, чем через Додсона и Фогга, то все они были захвачены врасплох. В таком состоянии нерешительности было ясно, что первым делом следует угостить тумаком мальчика за то, что он встретил у двери мистера Уэллера. Поэтому мать дала ему тумака, и он мелодически заревел.
   – Перестань вопить… негодное создание! – сказала миссис Бардл.
   – Да, не огорчай твою бедную мать, – вмешалась миссис Сендерс.
   – У нее достаточно огорчений и без тебя, Томми, – с сострадательной покорностью вымолвила миссис Клаппинс.
   – Ах, вот не везет бедняжке! – сказала миссис Сендерс.
   От этих поучительных замечаний юный Бардл завыл еще громче.
   – Что же мне делать? – обратилась миссис Бардл к миссис Клаппинс.
   – Я думаю, вам следует его принять, – ответила миссис Клаппинс. – Но непременно при свидетеле.
   – Мне кажется, закон предпочитает двух свидетелей, – сказала миссис Сендерс, которая, как и первая приятельница, сгорала от любопытства.
   – Пожалуй, лучше всего будет впустить его сюда, – решила миссис Бардл.
   – Разумеется, – ответила миссис Клаппинс, с живостью подхватывая эту мысль. – Войдите, молодой человек, и, пожалуйста, закройте сначала парадную дверь.
   Мистер Уэллер мгновенно принял приглашение, и, войдя в гостиную, изложил дело миссис Бардл в следующих выражениях:
   – Очень сожалею, если причиню личные неудобства, сударыня, как говорил грабитель, загоняя старую леди в растопленный камин, но так как мы с хозяином только что приехали в город и собираемся опять уехать, то уж тут, знаете ли, ничего не поделаешь.
   – Конечно, молодой человек не может отвечать за грехи своего хозяина, – заметила миссис Клаппинс, на которую наружность мистера Уэллера и его умение вести разговор произвели большое впечатление.
   – Несомненно! – подхватила миссис Сендерс, которая, если судить по задумчивым взглядам, устремленным на маленькую жестяную кастрюлю, казалось мысленно подсчитывала предполагаемое количество поросячьих ножек на случай, если Сэму предложат остаться к ужину.
   – А пришел я сюда вот для чего, – продолжал Сэм, игнорируя эти замечания: – во-первых, передать отказ моего хозяина от квартиры – вот он; во-вторых, внести квартирную плату – вот она; в-третьих, сказать, чтобы все его вещи были собраны и переданы тому, кого мы за ними пришлем; в-четвертых, сообщить, что вы можете сдать это помещение, когда вам угодно, – вот и все.
   – Что бы ни произошло, – сказала миссис Бардл, – а я всегда говорила и теперь скажу: во всех отношениях, кроме одного, мистер Пиквик держал себя как настоящий джентльмен. Деньги всегда были за ним все равно что в банке, всегда!
   Говоря это, миссис Бардл приложила платок к глазам и вышла из комнаты написать расписку.
   Сэм прекрасно знал, что ему нужно только помолчать, и женщины непременно начнут говорить, поэтому он в глубоком молчании рассматривал по очереди: жестяную кастрюлю, поджаренный сыр, стену и потолок.
   – Бедняжка! – сказала миссис Клаппинс.
   – Ах, бедное создание! – подхватила миссис Сендерс.
   Сэм ничего не сказал. Было ясно, что они заговорят на тему, его интересовавшую.
   – Право же, я не могу совладать с собой, – сказала миссис Клаппинс, – когда подумаю о таком вероломстве. Я не хочу задеть вас, молодой человек, но ваш хозяин – старый изверг, и если бы он был здесь, я бы ему это сказала в лицо!
   – Скажите! – посоветовал Сэм.
   – Видеть, как ужасно она это принимает к сердцу, бредит и тоскует, ни в чем не находит удовольствия, разве что зайдут из жалости подруги посидеть с нею и утешить ее, – продолжала миссис Клаппинс, поглядывая на жестяную кастрюлю и голландскую печку, – это возмутительно!
   – Бесчеловечно, – сказала миссис Сендерс.
   – А ваш хозяин, молодой человек! Джентльмен со средствами, он бы и не почувствовал расходов на жену, так бы и не почувствовал! – продолжала миссис Клаппинс с большим увлечением. – Нет никакого оправдания его поведению! Почему он на ней не женится?
   – А ведь правда! – сказал Сэм. – Вот в чем вопрос!
   – Вот именно, вопрос! – подхватила миссис Клаппинс. – Она бы ему задала вопрос, будь у нее мой характер. Однако есть закон, защищающий нас, женщин, которых они сделали бы несчастными созданиями, если бы могли, а в этом, молодой человек, ваш хозяин убедится, поплатившись раньше, чем успеет постареть на полгода.
   При этом утешительном замечании миссис Клаппинс улыбнулась миссис Сендерс, которая также ответила ей улыбкой.
   «Делу дан ход, это ясно», – подумал Сэм, когда миссис Бардл вернулась с распиской.
   – Вот расписка, мистер Уэллер, – сказала миссис Бардл, – а вот сдача, и, надеюсь, вы выпьете стаканчик, чтобы согреться. Выпейте хотя бы ради старого знакомства.
   Сэм понял, какую можно извлечь из этого выгоду, и немедленно согласился. Миссис Бардл достала из шкафчика черную бутылку и рюмку; ее рассеянность, вызванная глубокой душевной скорбью, была так велика, что, наполнив рюмку мистера Уэллера, она извлекла еще три винных рюмки, которые тоже наполнила.
   – Ах, миссис Бардл! – воскликнула миссис Клаппинс. – Посмотрите-ка, что вы сделали!
   Сэм, конечно, все это смекнул и потому тотчас же сказал, что никогда не пьет до ужина, если вместе с ним не выпьет леди. Над этим весело посмеялись, и миссис Сендерс решила его потешить и пригубила из своей рюмки. Тогда Сэм заметил, что вино следует пустить вкруговую, и все пригубили. Вслед за сим маленькая миссис Клаппинс предложила тост за успех в процессе «Бардл против Пиквика», и леди, осушив рюмки под этот тост, тотчас же сделались очень разговорчивы.
   – Должно быть, вы слышали о том, что происходит, мистер Уэллер? – спросила миссис Бардл.
   – Слыхал кое-что, – ответил Сэм.
   – Это ужасно, мистер Уэллер, если вас выставляют таким образом перед публикой! – сказала миссис Бардл. – Но теперь я понимаю: ничего другого мне не оставалось сделать, и мои адвокаты, мистер Додсон и Фогг, говорят, что с теми свидетелями, которых мы вызовем, мы должны выиграть дело. Но я не знаю, что я буду делать, мистер Уэллер, если мне не удастся его выиграть!
   Одна мысль о возможности для миссис Бардл проиграть процесс так глубоко задела миссис Сендерс, что она была вынуждена сейчас же вновь наполнить и осушить свою рюмку; если бы у нее не хватило на это присутствия духа, ей сделалось бы дурно, как объяснила она вслед за этим.
   – Когда будет слушаться дело? – осведомился Сэм.
   – В феврале или в марте, – ответила миссис Бардл.
   – А свидетелей-то сколько! – сказала миссис Клаппинс.
   – О да! – подхватила миссис Сендерс.
   – В какое бешенство пришли бы мистер Додсон и Фогг, если бы истец проиграл! – добавила миссис Клаппинс. – Они ведут все это дело на свой страх и риск.
   – Еще бы не пришли в бешенство! – сказала миссис Сендерс.
   – Но истица должна выиграть, – заключила миссис Клаппинс.
   – Надеюсь, – сказала миссис Бардл.
   – О, тут не может быть никаких сомнений! – подхватила миссис Сендерс.
   – Прекрасно! – сказал Сэм, поднимаясь и ставя свою рюмку на стол. – Я могу только одно сказать: желаю вам не остаться в проигрыше.
   – Благодарю вас, мистер Уэллер, – с жаром отозвалась миссис Бардл.
   – А что до этих Додсонов и Фоггов, которые ведут такого рода дела на свой страх и риск, – продолжал мистер Уэллер, – и всех других добрых и благородных людей той же профессии, тех, что даром, без гонорара, натравливают ближних друг на друга и засаживают своих клерков за работу, чтобы выискивать у соседей и знакомых мелкие ссоры, которые потом нужно решать с помощью судебных процессов, – о них я одно могу сказать: желаю, чтобы они получили ту награду, какую я бы им дал.
   – Ах, если бы получили они награду, которую готово присудить им каждое доброе и благородное сердце! – удовлетворенно воскликнула миссис Бардл.
   – Аминь! – отозвался Сэм. – И после такой награды зажили бы они сытно и привольно! Желаю вам доброй ночи, леди!
   К великому облегчению миссис Сендерс, Сэм удалился, не услышав от хозяйки ни единого упоминания о поросячьих ножках и поджаренном сыре. Дамы с той посильной для младенца помощью, какую мог оказать юный Бардл, щедро воздали всему этому должное – благодаря их напряженным усилиям ужин исчез.
   Мистер Уэллер вернулся в «Джордж и Ястреб» и в точности изложил своему хозяину те указания на ловкие маневры Додсона и Фогга, какие ему удалось выудить во время своего визита к миссис Бардл. На следующий день свидание с мистером Перкером более чем подтвердило доклад мистера Уэллера. И мистер Пиквик вынужден был готовиться к рождественскому визиту в Дингли Делл, предвкушая, что спустя два-три месяца дело, начатое против него по возмещению убытков за нарушение брачного обещания, будет разбираться в Суде Общих Тяжб, причем на стороне истицы окажутся все преимущества, вытекающие не только из совокупности обстоятельств, но и из хитрых маневров Додсона и Фогга.


   ГЛАВА XXVII
   Сэмюел Уэллер совершает паломничество в Доркинг и лицезреет свою мачеху

   Так как оставалось еще двое суток до того дня, который был назначен для отъезда пиквикистов в Дингли Делл, мистер Уэллер после раннего обеда уселся в задней комнате «Джорджа и Ястреба», чтобы поразмыслить о том, как бы получше распорядиться свободным временем. День был удивительно ясный. Не прошло и десяти минут, как в нем заиграли чувства сыновней любви и нежности; он с такой силой почувствовал необходимость повидаться с отцом и засвидетельствовать свое почтение мачехе, что пришел в изумление от собственного пренебрежения моральным долгом. Загоревшись желанием безотлагательно загладить прежнее небрежение, он немедленно отправился наверх к мистеру Пиквику и попросил отпустить его для выполнения этого похвального намерения.
   – Конечно, Сэм, конечно! – сказал мистер Пиквик, у которого глаза заблестели от удовольствия, вызванного этим проявлением сыновнего чувства со стороны его слуги и спутника. – Конечно, Сэм!
   Мистер Уэллер отвесил благодарственный поклон.
   – Я очень рад, что у вас такое высокое сознание сыновнего долга, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Оно всегда у меня было, сэр, – ответил мистер Уэллер.
   – Это весьма утешительная мысль, Сэм, – одобрительно сказал мистер Пиквик.
   – Весьма, сэр, – ответил мистер Уэллер. – Если мне что-нибудь нужно было от отца, я всегда просил почтительно и вежливо. А когда он мне не давал, я сам брал, потому что боялся – не будет этого у меня, и я натворю чего-нибудь похуже. Таким образом, я его избавил от многих хлопот, сэр.
   – Это не совсем то, что я хотел сказать, Сэм, – возразил мистер Пиквик, с легкой улыбкой покачивая головой.
   – Все от добрых чувств, сэр, – с наилучшими намерениями, как говорил джентльмен, удрав от своей жены, потому что, кажется, ему неважно жилось с нею, – ответил мистер Уэллер.
   – Можете идти, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Благодарю вас, сэр, – ответил мистер Уэллер.
   И, отвесив свой самый изящный поклон и надев самый изящный свой костюм, Сэм уселся на крыше эренделской кареты [170 - Эренделская карета – карета, курсировавшая между Лондоном и Эренделом, городком в графстве Сассекс.] и отправился в Доркинг.
   «Маркиз Гренби» во времена миссис Уэллер был поистине образцом лучших придорожных постоялых дворов: он был достаточно велик, чтобы считаться удобным, но был достаточно мал, чтобы считаться уютным. На противоположной стороне дороги находилась большая вывеска на высоком столбе, изображавшая голову и плечи джентльмена с апоплексической физиономией, на нем был красный фрак с темно-синими отворотами, а над его треуголкой – мазок той же синей краски, изображавший небо. Еще выше помещались два флага; ниже последней пуговицы на его фраке помещались две пушки; а все вместе являлось выразительным и не вызывающим сомнений портретом славной памяти маркиза Гренби.
   В окне буфетной красовалась превосходная коллекция гераней и блестящий ряд сосудов со спиртными напитками. На открытых ставнях виднелись различные надписи золотыми буквами, восхвалявшие мягкую постель и добрые вина; а внушительная группа поселян и конюхов, которые слонялись у дверей конюшни и возле водопойной колоды, служила показателем превосходного качества эля и горячительных напитков, продававшихся в буфетной. Спустившись с крыши кареты, Сэм Уэллер приостановился, чтобы глазом опытного путешественника отметить все эти мелочи, свидетельствовавшие о процветании заведения; обозрев всю картину, он немедленно вошел в дом, чрезвычайно довольный тем, что видел.
   – Ну, что такое? – раздался пронзительный женский голос, лишь только Сэм просунул голову в дверь. – Что вам нужно, молодой человек?
   Сэм посмотрел в ту сторону, откуда раздался голос. Он принадлежал довольно полной леди приятной наружности, которая сидела у камина в буфетной, раздувая огонь, чтобы вскипятить воду для чая. Она была не одна: по другую сторону камина, в кресле с высокой спинкой, сидел прямой, как жердь, человек в потертом черном костюме, с такой же длинной и негнущейся спиной, как спинка кресла, – человек, который сразу же привлек к себе особое и чрезвычайное внимание Сэма.
   Это был красноносый джентльмен с длинной, худой ханжеской физиономией и глазами, напоминающими глаз гремучей змеи, – довольно острыми, но решительно неприятными. На нем были очень короткие штаны и черные бумажные чулки, которые, как и весь его костюм, заметно порыжели. Вид у него был накрахмаленный, но белый галстук накрахмален не был, и его длинные мятые концы болтались над застегнутым наглухо жилетом весьма неряшливо и неживописно. Пара поношенных толстых суконных перчаток, широкополая шляпа и полинявший зеленый зонт с пластинками из китового уса, торчащими сквозь покрышку, словно для замены отсутствующей ручки, лежали на стуле, размещенные с большой аккуратностью и заботливостью, свидетельствуя, казалось, о том, что красноносый, кто бы он ни был, не имеет ни малейшего намерения спешить с уходом.
   Следует отдать справедливость красноносому: он был бы очень глуп, если бы питал подобного рода намерение, ибо, судя по всем видимостям, он должен был бы располагать весьма завидным кругом знакомств, чтобы рассчитывать на больший комфорт в другом месте. Огонь ярко пылал благодаря раздувательным мехам, а благодаря общим усилиям огня и мехов чайник весело пел. Маленький поднос с чайным прибором стоял на столе, тарелка с горячими намазанными маслом гренками тихонько шипела перед огнем, а сам красноносый был усердно занят превращением большого куска хлеба в такое же аппетитное блюдо, ибо орудовал длинной медной вилкой для поджаривания гренок. Перед ним стоял стакан горячего, дымящегося ананасного грога с ломтиками лимона; и каждый раз, когда красноносый отрывался от работы, исследуя кусок хлеба с целью установить, как подвигается дело, он отхлебывал глоток-другой горячего ананасного грога и улыбался довольной полной леди, раздувавшей огонь.
   Сэм был так поглощен созерцанием этой уютной картины, что пропустил мимо ушей первый вопрос полной леди. Неприличие своего поведения он понял не раньше, чем тот же вопрос был повторен дважды, и каждый раз все более резким тоном.
   – Командир дома? – осведомился Сэм в ответ на вопрос.
   – Нет, – отозвалась миссис Уэллер, ибо полная леди была не кто иная, как вдова и единственная душеприказчица покойного мистера Кларка. – Нет, нету его, да я его и не жду.
   – Должно быть, он сегодня поехал с каретой? – высказал предположение Сэм.
   – Может быть, да, а может быть, и нет, – ответила миссис Уэллер, намазывая маслом гренок который только что поджарил красноносый. – Я не знаю, да и знать не хочу. Призовите благословение божие, мистер Стиггинс.
   Красноносый исполнил ее желание и тотчас же с удивительной прожорливостью набросился на гренки.
   Наружность красноносого сразу заставила Сэма заподозрить, что это и есть тот заместитель пастыря, о котором говорил его уважаемый родитель. Когда же Сэм увидел, как он ест, все сомнения по этому вопросу рассеялись, и Сэм мгновенно сообразил, что должен упрочить здесь свое положение незамедлительно, если намерен временно обосноваться там, где находится. Поэтому он приступил к действиям – перекинул руку через низенькую перегородку буфетной, спокойно отодвинул задвижку и не спеша вошел.
   – Мачеха, – сказал Сэм, – как поживаете?
   – Наверно, это какой-нибудь Уэллер! – воскликнула миссис Уэллер, не очень-то приветливо разглядывая лицо Сэма.
   – Думаю, что так, – сказал невозмутимо Сэм, – и надеюсь, этот – вот преподобный джентльмен простит меня, если я скажу, что хотел бы я быть тем самым Уэллером, который имеет счастье называть вас своей, мачеха.
   Этот комплимент был двойным зарядом. Подразумевалось, что мистер Уэллер – особа весьма приятная и что у мистера Стиггинса клерикальная наружность. Он сразу произвел впечатление, и Сэм, на этом не останавливаясь, подошел к мачехе и поцеловал ее.
   – Убирайтесь! – сказала миссис Уэллер, отталкивая его.
   – Стыдитесь, молодой человек! – сказал джентльмен с красным носом.
   – Ничего обидного, сэр, ничего обидного! – отозвался Сэм. – Впрочем, вы совершенно правы – не годится так делать, если мачеха молода и хороша собой, не правда ли, сэр?
   – Все это суета, – сказал мистер Стиггинс.
   – Ах, это верно! – сказала миссис Уэллер, поправляя чепец.
   Сэм тоже так думал, но промолчал.
   Заместитель пастыря, казалось, был далеко не в восторге от появления Сэма, а когда рассеялось первое возбуждение, вызванное комплиментом, даже у миссис Уэллер вид был такой, словно она могла обойтись без него, не испытывая ни малейшего неудобства. Однако Сэм был здесь, и так как его нельзя было приличным образом выставить за дверь, то все трое уселись пить чай.
   – А как поживает отец? – спросил Сэм.
   Услышав этот вопрос, миссис Уэллер воздела руки и закатила глаза, будто тема была слишком мучительна, чтобы ее затрагивать.
   Мистер Стиггинс застонал.
   – Что такое с этим джентльменом? – осведомился Сэм.
   – Он скорбит о пути, по которому идет ваш отец, – ответила миссис Уэллер.
   – О, вот как! Неужели? – сказал Сэм.
   – И у него есть на то основания, – с важностью добавила миссис Уэллер.
   Мистер Стиггинс взял еще гренок и тяжко застонал.
   – Он ужасный грешник, – сказала миссис Уэллер.
   – Сосуд гнева! – воскликнул мистер Стиггинс.
   Он откусил большой кусок гренка и снова застонал.
   Сэм ощутил настоятельную потребность дать преподобному мистеру Стиггинсу какой-нибудь повод для стонов, но сдержал свои чувства и только спросил:
   – Что же натворил старик?
   – Натворил, вот именно! – подхватила миссис Уэллер. – О, у него каменное сердце! Каждый вечер этот превосходный человек, – не хмурьтесь, мистер Стиггинс, я не могу не сказать, что вы превосходный человек, приходит и просиживает здесь часами, а на него это не производит ни малейшего впечатления.
   – Вот это странно, – сказал Сэм. – На меня это производило бы очень сильное впечатление, будь я на его месте, я в этом уверен.
   – Дело в том, мой юный друг, – торжественно сказал мистер Стиггинс, – что у него черствое сердце. О мой юный друг, кто бы мог противостоять мольбам шестнадцати наших любезнейших сестер и отклонить их просьбу о пожертвовании для нашего благородного общества, которое снабжает негритянских младенцев Вест-Индии фланелевыми жилетами и душеспасительными носовыми платками!
   – А что такое душеспасительный носовой платок? – спросил Сэм. – Я никогда не слыхал о таких предметах.
   – Платок, который соединяет удовольствие с назиданием, мой юный друг, – ответил мистер Стиггинс, – платок, на котором отпечатаны избранные изречения с картинками.
   – Знаю! – сказал Сэм. – Этакие платки развешаны в бельевых магазинах, и на них напечатаны просьбы о подаянии и все такое?
   Мистер Стиггинс принялся за третий гренок и утвердительно кивнул головой.
   – Так он не пошел на уговоры этих леди? – спросил Сэм.
   – Сидел и курил свою трубку и назвал негритянских младенцев… как он их назвал? – осведомилась миссис Уэллер.
   – Маленькими мошенниками, – ответил глубоко огорченный мистер Стиггинс.
   – Назвал негритянских младенцев маленькими мошенниками, – повторила миссис Уэллер.
   И оба испустили стон, вызванный зверским поведением старого джентльмена.
   Великое множество прегрешений подобного же рода могло бы еще обнаружиться, да только все гренки были съедены, чай стал очень жидок и Сэм не выражал ни малейшего желания уйти, а потому мистер Стиггинс вдруг вспомнил о весьма важном свидании с пастырем и удалился.
   Едва была убрана чайная посуда и зола выметена из камина, как лондонская карета доставила мистера Уэллера-старшего к двери дома, ноги доставили его в буфетную, а глаза возвестили о присутствии сына.
   – Эй, Сэмми! – воскликнул отец.
   – А, старый греховодник! – крикнул сын.
   И они обменялись крепким рукопожатием.
   – Очень рад тебя видеть, Сэмми, – сказал старший мистер Уэллер, – но как ты поладил с мачехой – это для меня тайна. Дал бы ты мне этот рецепт, вот все, что я могу сказать.
   – Тише, старик! – сказал Сэм. – Она дома.
   – Она не услышит, – возразил мистер Уэллер, – после чаю она всегда отправляется вниз и ругается там часа два; стало быть, мы сейчас промочим горло, Сэмми.
   С этими словами мистер Уэллер приготовил два стакана грогу и извлек две трубки. Отец и сын уселись друг против друга: Сэм по одну сторону камина, в кресло с высокой спинкой, а мистер Уэллер-старший по другую, в мягкое кресло, и оба стали наслаждаться со всей подобающей серьезностью.
   – Был здесь кто-нибудь, Сэмми? – бесстрастно спросил мистер Уэллер-старший после продолжительного молчания.
   Сэм выразительно кивнул.
   – Молодец с красным носом? – осведомился мистер Уэллер.
   Сэм снова кивнул.
   – Любезнейший он человек, Сэмми, – сказал мистер Уэллер, энергически дымя трубкой.
   – Похоже на то, – отозвался Сэм.
   – Ловкач по денежной части, – сказал мистер Уэллер.
   – Вот как? – сказал Сэм.
   – В понедельник берет взаймы восемнадцать пенсов, а во вторник приходит за шиллингом, чтоб для ровного счета было полкроны; в среду приходит еще за полкроной, чтобы для ровного счета вышло пять шиллингов; и все время удваивает, пока не доберется до пяти фунтов, вроде как эти расчеты в учебнике арифметики о гвоздях и лошадиных подковах, Сэмми.
   Сэм кивком головы дал понять, что припоминает задачу, на которую сослался родитель.
   – Вы так и не подписались на фланелевые жилеты? – спросил Сэм после новой паузы, посвященной куренью.
   – Конечно, нет! – ответил мистер Уэллер. – На что нужны фланелевые жилеты юным неграм за океаном? Но вот что я тебе скажу, Сэмми, – добавил мистер Уэллер, понижая голос и перегибаясь через каминную решетку, – я бы подписался с удовольствием на смирительные рубахи кой для кого здесь, на родине.
   Произнеся эти слова, мистер Уэллер медленно принял прежнюю позу и глубокомысленно подмигнул своему первенцу.
   – А это и в самом деле чудная фантазия – посылать носовые платки людям, которые не знают, что делать с ними! – заметил Сэм.
   – Они вечно занимаются такой чепухой, Сэмми, – отозвался его отец. – В прошлое воскресенье иду я по дороге, и кого же вижу у двери часовни? Твою мачеху с синей тарелкой в руке! И в тарелке, пожалуй, не меньше двух соверенов мелкой монетой, Сэмми, все по полпенни, а когда народ стал выходить из часовни, пенсы так и посыпались, и ты бы не поверил, что глиняная тарелка может выдержать такую тяжесть. Как ты думаешь, на что они собирали?
   – Может быть, опять на чаепитие? – предположил Сэм.
   – Ничуть не бывало, – ответил отец, – на пастырский счет за воду.
   – Пастырский счет за воду! – повторил Сэм.
   – Да, – ответил мистер Уэллер. – Накопилось за три квартала, а пастырь не заплатил ни фартинга, может быть потому, что от воды ему не очень-то много пользы, мало он потребляет этого напитка, Сэмми, очень мало. Но он проделывает фокусы и почище этого. По счету все-таки уплачено не было, ему и закрыли водопровод. Тут идет пастырь в часовню, выдает себя за гонимого праведника, говорит, что авось сердце водопроводчика, закрывшего водопровод, смягчится и он обратится на путь истины; хотя, конечно, говорит, водопроводчику уготовано не очень-то приятное местечко. Тогда женщины заводят собрание, поют гимн, выбирают твою мачеху председательницей, предлагают устроить сбор в воскресенье и все деньги передают пастырю. И если он не вытянул из них, Сэмми, столько, что на всю жизнь освободился от водопроводной компании, – сказал в заключенье мистер Уэллер, – ну, значит, и я болван, и ты болван, и не о чем больше толковать.
   Мистер Уэллер несколько минут курил молча, а затем продолжал:
   – Самое худшее в этих-вот пастырях, мой мальчик, что они, регулярно, сбивают здесь с толку всех молодых леди. Господи, благослови их сердечки, они думают, что все это очень хорошо, и больше ничего не смыслят; но они жертвы надувательства, Сэмивел, они – жертвы надувательства.
   – Полагаю, что так, – сказал Сэм.
   – Не иначе, – сказал мистер Уэллер, глубокомысленно покачивая головой, – и вот что меня раздражает, Сэмивел: видеть, как они тратят все свое время и силы, шьют платья для краснокожих, которым оно не нужно, и не обращают внимания на христиан телесного цвета, которым оно нужно. Будь моя воля, Сэмивел, я приставил бы этих-вот ленивых пастырей к тяжелой тачке да гонял бы целый день взад и вперед по доске шириной в четырнадцать дюймов. Уж что-что, а это повытрясло бы из них дурь!
   Мистер Уэллер, сообщив с большой энергией этот приятный рецепт, подкрепленный разнообразными кивками и подмигиванием, осушил одним духом стакан и с прирожденным достоинством стал выбивать пепел из трубки.
   Он все еще был занят этой операцией, когда в коридоре раздался пронзительный голос.
   – Вот твоя дорогая родственница, Сэмми, – сказал мистер Уэллер; и миссис Уэллер ворвалась в комнату.
   – О, так вы вернулись! – воскликнула миссис Уэллер.
   – Да, моя милая, – ответил мистер Уэллер, снова набивая трубку.
   – А мистер Стиггинс не возвращался? – спросила миссис Уэллер.
   – Нет, моя милая, не возвращался, – ответил мистер Уэллер, искусно зажигая трубку с помощью взятого из камина раскаленного уголька, зажатого щипцами, – и мало того, моя милая, если он совсем не вернется, я постараюсь это пережить.
   – Уф, несчастный! – сказала миссис Уэллер.
   – Благодарю вас, милочка, – сказал мистер Уэллер.
   – Ну-ну, отец, – сказал Сэм, – никаких любовных сцен при посторонних. Вот идет преподобный джентльмен.
   Услышав это сообщение, миссис Уэллер поспешно вытерла слезы, которые только что пыталась пролить, а мистер Уэллер угрюмо отодвинул свое кресло в угол у камина.
   Мистер Стиггинс легко пошел на уговоры выпить еще стакан горячего ананасного грога, и второй стакан, и третий, а затем подкрепиться легким ужином, прежде чем начать сначала. Он сидел рядом с мистером Уэллером-старшим, который всякий раз, когда ухитрялся проделать это незаметно от жены, демонстрировал сыну чувства, скрытые в его груди, потрясая кулаком над головой заместителя пастыря, – маневр, доставлявший его сыну самую неподдельную радость и удовольствие, в особенности потому, что мистер Стиггинс продолжал спокойно пить горячий ананасный грог, не подозревая о том, что происходит за его спиной.
   Разговор вели преимущественно миссис Уэллер и его преподобие мистер Стиггинс; а темой, предпочтительно обсуждаемой, служили добродетели пастыря, заслуги его паствы и великие преступления и грехи всех остальных; эти рассуждения старший мистер Уэллер изредка прерывал приглушенными намеками на некоего джентльмена по фамилии Уокер и другими подобными же комментариями.
   Наконец, мистер Стиггинс, который, судя по многим совершенно неоспоримым симптомам, влил в себя ананасного грогу ровно столько, сколько мог вместить, взял шляпу и распрощался; и немедленно вслед за этим отец повел Сэма к предназначенной для него постели. Почтенный старый джентльмен с жаром пожал ему руку и, казалось, собрался обратиться к сыну с каким-то замечанием, но, услышав приближение миссис Уэллер, по-видимому, отказался от своего намерения и отрывисто пожелал ему спокойной ночи.
   На следующий день Сэм встал рано и, позавтракав на скорую руку, собрался обратно в Лондон. Он едва успел шагнуть за порог, как перед ним предстал отец.
   – Отправляешься, Сэмми? – осведомился мистер Уэллер.
   – Немедленно в путь, – ответил Сэм.
   – Хорошо, если бы ты увязал его в узел, этого-вот Стиггинса, и забрал его с собой, – сказал мистер Уэллер.
   – Мне стыдно за вас! – с упреком воскликнул Сэм. – Почему вы вообще позволяете ему совать свой красный нос в «Маркиза Гренби»?
   Мистер Уэллер устремил серьезный взгляд на сына и ответил:
   – Потому что я женатый человек, Сэмивел, потому что я женатый человек. Когда ты женишься, Сэмивел, ты поймешь многое, что сейчас не понимаешь, но стоит ли столько мучиться, чтобы узнать так мало, как сказал приютский мальчик, дойдя до конца азбуки, – это дело вкуса. Я думаю, что не стоит.
   – Ну, прощайте, – сказал Сэм.
   – Погоди, Сэмми, погоди! – отозвался отец.
   – Я могу сказать только одно, – начал Сэм, вдруг останавливаясь: – будь я хозяином «Маркиза Гренби» и приходи этот Стиггинс и поджаривай гренки в моей буфетной, я бы…
   – Что? – с большим волнением перебил мистер Уэллер. – Что?
   – …всыпал ему яду в грог, – закончил Сэм.
   – Да ну! – воскликнул мистер Уэллер, тряся сына за руку. – Неужели ты бы это сделал, Сэмми, неужели бы сделал?
   – Можете не сомневаться! – сказал Сэм. – Для начала я не был бы с ним слишком суров. Я окунул бы его в бочку с водой и прикрыл крышкой; а если бы я увидел, что он нечувствителен к мягкому обращению, я попробовал бы убедить его по-другому.
   Старший мистер Уэллер взглянул на сына с глубоким, невыразимым восхищением и, еще раз пожав ему руку, стал медленно удаляться, перебирая в уме различные мысли, вызванные советом сына.
   Сэм смотрел ему вслед, пока тот не скрылся за поворотом дороги, а затем отправился пешком в Лондон. Сначала он размышлял о возможных результатах своего совета и похоже ли на то, что отец им воспользуется. Впрочем, он отогнал эти соображения, утешившись мыслью: время покажет; эту же мысль и мы хотели бы внушить читателю.


   ГЛАВА XXVIII
   Веселая рождественская глава, содержащая отчет о свадьбе, а также о некоторых других развлечениях, которые, будучи на свой лад такими же добрыми обычаями, как свадьба, не столь свято блюдутся в наше извращенное время

   Оживленные, как пчелы, хотя и не столь легкие, как феи, собрались четыре пиквикиста утром двадцать второго дня декабря того благословенного года, когда они предпринимали и совершали свои похождения, добросовестно нами излагаемые. Приближались святки со всей грубоватой и простодушной их непосредственностью. Это была пора гостеприимства, забав и чистосердечных излияний; старый год готовился, подобно древнему философу, собрать вокруг себя своих друзей и в разгар пиршества и шумного веселья умереть тихо и мирно. Веселое и беззаботное было время, и веселы и беззаботны были по крайней мере четыре сердца среди множества сердец, радовавшихся его приближению.
   И в самом деле, много есть сердец, которым рождество приносит краткие часы счастья и веселья. Сколько семейств, члены коих рассеяны и разбросаны повсюду в неустанной борьбе за жизнь, снова встречаются тогда и соединяются в том счастливом содружестве и взаимном доброжелательстве, которые являются источником такого чистого и неомраченного наслаждения и столь несовместимы с мирскими заботами и скорбями, что религиозные верования самых цивилизованных народов и примитивные предания самых грубых дикарей равно относят их к первым радостям грядущего существования, уготованного для блаженных и счастливых. Сколько старых воспоминаний и сколько дремлющих чувств пробуждается святками!
   Мы пишем эти слова, находясь на расстоянии многих миль от того места, где год за годом встречались в этот день в счастливом и веселом кругу. Многие сердца, что трепетали тогда так радостно, перестали биться; многие взоры, что сверкали тогда так ярко, перестали сиять; руки, что мы пожимали, стали холодными; глаза, в которые мы глядели, скрыли свой блеск в могиле, и все же старый дом, комната, веселые голоса и улыбающиеся лица, шутка, смех, самые привычные житейские мелочи, связанные с этими счастливыми встречами, теснятся в нашей памяти всякий раз, когда возвращается эта пора года, словно последнее собрание было не далее, чем вчера! Счастливые, счастливые святки, которые могут вернуть нам иллюзии наших детских дней, воскресить для старика утехи его юности и перенести моряка и путешественника, отделенного многими тысячами миль, к его родному очагу и мирному дому!
   Но мы так занялись и увлеклись описанием благодатных святок, что заставляем мистера Пиквика и его друзей зябнуть на крыше магльтонской кареты, куда они только что взобрались, тепло укутанные в пальто, пледы и шарфы. Чемоданы и дорожные сумки уложены, и мистер Уэллер с кондуктором стараются втиснуть в ящик под козлами громадную треску, непомерно большую для ящика, которая заботливо уложена в длинную коричневую корзинку и прикрыта слоем соломы и каковую оставили напоследок, чтобы она могла с удобством покоиться на полдюжине бочонков с отборными устрицами, – собственность мистера Пиквика, – выстроенных в образцовом порядке на дне ящика. Физиономия мистера Пиквика выражает самый напряженный интерес, пока мистер Уэллер с кондуктором стараются впихнуть треску в ящик, сначала головой вперед, затем хвостом вперед, затем вверх крышкой, затем вверх дном, затем боком, затем в длину; и всем этим ухищрениям неумолимая треска стойко сопротивляется, пока кондуктор случайно не наносит ей удара в самую середину корзины, после чего она внезапно скрывается в ящике, и вместе с нею – голова и плечи самого кондуктора, который, не рассчитывая на столь внезапную уступку со стороны пассивно сопротивляющейся трески, испытывает весьма неожиданное потрясение, к неудержимому восторгу всех носильщиков и зрителей. Мистер Пиквик улыбается с большим добродушием и, вынимая из жилетного кармана шиллинг, просит кондуктора, который вылезает из-под козел, выпить за его здоровье стакан горячего грогу, причем кондуктор тоже улыбается; улыбаются заодно и мистеры Снодграсс, Уинкль и Тапмен. Кондуктор и мистер Уэллер исчезают на пять минут – по всей вероятности, выпить горячего грогу, ибо от них пахнет очень сильно, когда они возвращаются. Кучер влезает на козлы, мистер Уэллер вскакивает сзади, пиквикисты закутывают ноги в пальто, а носы в шарфы, конюхи снимают с лошадей попоны, кучер бодро выкрикивает: «Все в порядке!» – и они отъезжают.
   Они громыхают по улицам, трясутся по камням и, наконец, выезжают в широкие и открытые поля. Колеса скользят по твердой промерзшей земле, а лошади, при резком щелканье бича переходя в легкий галоп, мчатся по дороге, словно весь их груз – карета, пассажиры, треска, бочонки с устрицами и все прочее – летящее за ними перышко. Они спускаются по отлогому склону и въезжают на равнину в две мили длиною, такую же твердую и сухую, как сплошная глыба мрамора. Снова щелканье бича, и они летят вперед быстрым галопом; лошади встряхивают головами и гремят сбруей, словно опьяненные стремительным бегом, а кучер, держа одной рукой бич и вожжи, другой снимает шляпу и, положив ее на колени, достает носовой платок и вытирает лоб: отчасти потому, что такая у него привычка, а отчасти потому, что не худо показать пассажирам, как он хладнокровен и какое это легкое дело – править четверкой, если есть у вас такой же навык, как у него. Проделав это неторопливо (иначе эффект был бы в значительной мере испорчен), он прячет носовой платок, надевает шляпу, поправляет перчатки, оттопыривает локти, щелкает снова бичом, и лошади мчатся еще веселее.
   Несколько домиков, разбросанных по обеим сторонам дороги, предвещают въезд в какой-то город или деревню. Веселые звуки кондукторского рожка вибрируют в прозрачном холодном воздухе и пробуждают старого джентльмена в карете, который, заботливо опуская до половины оконную раму и наблюдая погоду, выглядывает на секунду, а затем, заботливо поднимая ее снова, уведомляет другого пассажира, что сейчас будут менять лошадей. Тогда другой пассажир просыпается и решает вздремнуть позднее, уже после остановки. Снова весело звучит рожок и будит жену и детей обитателя коттеджа, те выглядывают из дверей дома и следят за каретой, пока она не заворачивает за угол, а потом снова укладываются возле пылающего в очаге огня и подбрасывают еще поленьев на случай, если сейчас вернется отец; а сам отец на расстоянии доброй мили от дома только что обменялся дружеским кивком с кучером и повернулся, чтобы долгим взглядом проводить экипаж, уносящийся вдаль.
   А теперь рожок играет веселую мелодию, карета с грохотом проезжает по скверно вымощенным улицам провинциального городка, а кучер, отстегнув пряжку, скрепляющую его вожжи, готовится бросить их, как только остановит лошадей. Мистер Пиквик высовывается из воротника пальто и озирается с большим любопытством. Заметив это, кучер объявляет мистеру Пиквику название города и сообщает ему, что вчера был базарный день; и то и другое мистер Пиквик передает своим спутникам, после чего и они высовываются из воротников пальто и также озираются. Мистер Уинкль, который сидит у самого края, болтая одной ногой в воздухе, едва не вылетает на мостовую, когда карета круто поворачивает за угол возле молочной лавки и выезжает на базарную площадь; мистер Снодграсс, который сидит рядом с ним, еще не оправился от испуга, а они уже останавливаются у постоялого двора, где ждут свежие лошади с наброшенными на них попонами. Кучер бросает вожжи и слезает, другие наружные пассажиры спрыгивают, – кроме тех, которые, не слишком доверяя своей способности снова взобраться наверх, остаются на местах и, чтобы согреть ноги, колотят ими по карете, обратив тоскующие взоры и красные носы к яркому огню в буфетной гостиницы и к веткам остролистника с красными ягодами, украшающим окно.
   Тем временем кондуктор доставил в лавку торговца зерном пакет в оберточной бумаге, извлеченный из маленькой сумки, висящей у него через плечо на кожаном ремне; позаботился, чтобы старательно запрягли лошадей; сбросил на мостовую седло, привезенное из Лондона на крыше кареты; принял участие в совещании кучера с конюхом о серой кобыле, повредившей себе переднюю ногу в прошлый вторник; и вот уже он с мистером Уэллером устроился сзади, а кучер устроился спереди, а старый джентльмен, сидевший в карете и все время державший окно опущенным на целых два дюйма, снова поднял его; попоны сняты, и все готовы тронуться в путь, кроме «двух полных джентльменов», о которых кучер осведомился с некоторым нетерпением. Вслед за сим кучер, и кондуктор, и Сэм Уэллер, и мистер Уинкль, и мистер Снодграсс, и все конюхи, и все до единого зеваки, превосходящие численностью всех остальных вместе взятых, призывают во всю глотку отсутствующих джентльменов. Со двора доносится заглушенный ответ, и мистер Пиквик с мистером Тапменом бегут, едва переводя дух, ибо они выпили по стакану эля и у мистера Пиквика до того окоченели пальцы, что он целых пять минут не мог выловить шесть пенсов, чтобы расплатиться. Кучер кричит предостерегающе: «Ну-с, джентльмены!» Кондуктор вторит ему; старый джентльмен в карете недоумевает, почему иные люди, зная, что нет времени спускаться с крыши, все-таки спускаются; мистер Пиквик карабкается с одной стороны, мистер Тапмен – с другой; мистер Уинкль кричит: «Все в порядке!» – и они трогаются в путь. Шарфы натянуты, воротники пальто подняты, мостовая кончается, дома исчезают, и они снова мчатся по широкой дороге, и свежий, чистый воздух обвевает им лица и радует сердца.
   Так совершали свое путешествие мистер Пиквик и его друзья в «Магльтонском телеграфе» по дороге в Дингли Делл. И в три часа пополудни все они стояли в целости и сохранности, здоровые и невредимые, веселые и довольные, на ступеньках «Синего Льва», выпив по дороге вполне достаточно эля и бренди, чтобы презирать мороз, который сковывал землю своими железными цепями и оплетал красивыми кружевами деревья и кусты.
   Мистер Пиквик был чрезвычайно занят, он пересчитывал бочонки с устрицами и присматривал за выгрузкой трески, как вдруг почувствовал, что его кто-то тихонько дергает за полы пальто. Оглянувшись, он обнаружил, что человек, который воспользовался этим способом привлечь его внимание, был не кто иной, как любимый паж мистера Уордля, более известный читателям этой неприукрашенной повести под наименованием жирного парня.
   – А-а! – сказал мистер Пиквик.
   – А-а! – сказал жирный парень.
   При этом он перевел взгляд с трески на бочонки с устрицами и радостно захихикал. Он стал еще толще.
   – Ну-с, вид у вас довольно цветущий, мой юный друг, – сказал мистер Никвик.
   – Я спал у самого камина в буфетной, – отозвался жирный парень, который за час, проведенный в дремоте, раскраснелся, как новая дымовая труба. – Хозяин прислал меня сюда с тележкой, чтобы отвезти домой ваш багаж. Он выслал бы верховых лошадей, но решил, что день холодный и вы захотите пройтись пешком.
   – Да, да, – поспешно сказал мистер Пиквик, ибо помнил о том, как они путешествовали в этих краях. – Да, мы предпочитаем пройтись. Сэм!
   – Сэр? – отозвался мистер Уэллер.
   – Помогите слуге мистера Уордля уложить вещи в тележку и поезжайте вместе с ним. Мы отправляемся пешком сейчас же.
   Отдав это распоряжение и попрощавшись с кучером, мистер Пиквик и его три друга свернули на тропинку, пересекавшую поля, и удалились быстрым шагом, оставив мистера Уэллера и жирного парня впервые лицом к лицу.
   Сэм взглянул на жирного парня с большим изумлением, но не проронил ни слова и начал быстро укладывать багаж в тележку, в то время как жирный парень спокойно стоял рядом и, казалось, считал весьма интересным занятием наблюдать, как работает мистер Уэллер.
   – Вот! – сказал Сэм, бросая в тележку последний саквояж. – Вот и готово.
   – Да, вот и готово, – повторил жирный парень очень довольным тоном.
   – Ну-с, молодая туша в двести фунтов, – сказал Сэм, – вы недурной образчик премированного юнца.
   – Благодарю вас, – отозвался жирный парень.
   – У вас ничего такого нет на душе, что бы вас тревожило? – осведомился Сэм.
   – Ни о чем таком я не знаю, – ответил жирный парень.
   – А я, глядя на вас, подумал бы, что вы страдаете от безответной любви к какой-нибудь молодой особе, – сказал Сэм.
   Жирный парень отрицательно покачал головой.
   – Рад это слышать, – сказал Сэм. – Вы что-нибудь пьете?
   – Я больше люблю поесть, – ответил жирный парень.
   – Так-так! – сказал Сэм. – Следовало бы мне догадаться. Но я вот что имею в виду: не хотите ли чего-нибудь глотнуть, чтобы согреться? А впрочем, вам, должно быть, никогда не бывает холодно с такой жирной прокладкой.
   – Иногда бывает, – ответил парень, – и я не прочь чего-нибудь глотнуть, если это вкусно.
   – А, так вы не прочь? – сказал Сэм. – В таком случае пожалуйте сюда.
   Они тотчас заняли место в буфетной «Синего Льва», и жирный парень проглотил свой стаканчик виски, даже глазом не моргнув, – подвиг, который значительно возвысил его в глазах мистера Уэллера. Когда мистер Уэллер в свою очередь покончил с тем же делом, они сели в тележку.
   – Вы умеете править? – спросил жирный парень.
   – Пожалуй, справлюсь, – ответил Сэм.
   – Так вот, – сказал жирный парень, вкладывая ему в руки вожжи и указывая на дорогу, – все время прямо – с дороги не собьетесь.
   С этими словами жирный парень, с нежностью взглянув на треску, улегся рядом с ней и, подложив под голову устричный бочонок вместо подушки, мгновенно заснул.
   – Вот так, так! – сказал Сэм. – Из всех парней, каких мне случалось видеть, этот молодой джентльмен самый хладнокровный. Эй, проснись, пузырь!
   Но так как юный пузырь не проявлял никаких признаков жизни, Сэм Уэллер уселся на передок тележки, дернул вожжи, и старая лошадь, тронувшись с места, не спеша затрусила по направлению к Менор Фарм.
   Тем временем мистер Пиквик и его друзья, у которых благодаря ходьбе кровь начала энергически циркулировать, весело продолжали путь. Земля отвердела; трава была тронута морозом и шуршала; в воздухе чувствовался приятный, сухой, бодрящий холодок; а быстрое приближение серых сумерек (цвет грифеля более подходит для описания их в морозную погоду) заставило пиквикистов с удовольствием предвкушать тот комфорт, который их ждал у гостеприимного хозяина. Был один из тех дней, какие могут побудить двух пожилых джентльменов в открытом поле снять пальто и начать игру в чехарду исключительно от неподдельной радости и веселья; и мы твердо убеждены, что, подставь мистер Тапмен в этот момент спину, мистер Пиквик принял бы его предложение с величайшей готовностью.
   Однако Тапмен не выдвинул такого предложения, и наши друзья, весело беседуя, продолжали путь. Когда они свернули на дорогу, по которой им предстояло идти, гул голосов коснулся их слуха, и не успели они высказать предположение, кому принадлежат эти голоса, как очутились в самом центре группы, ожидавшей их прибытия, факт, возвещенный пиквикистам громким «ура», сорвавшимся с уст старого Уордля, как только они появились.
   Прежде всего здесь был сам Уордль, казавшийся, пожалуй, еще жизнерадостнее, чем обычно; засим здесь была Белла со своим преданным Трандлем и, наконец, Эмили и восемь-десять юных леди, явившихся на свадьбу, назначенную на следующий день, и пребывавших в том счастливом и торжественном настроении, в каком обычно пребывают юные леди по случаю таких знаменательных событий; все они оглашали, вдоль и вширь, поля и дороги своими шутками и смехом.
   Церемония представления при таких обстоятельствах совершилась очень быстро, или, вернее, с представлением было покончено вообще без всякой церемонии. Две минуты спустя мистер Пиквик шутил с молодыми леди, которые не хотели перелезать через изгородь, в то время как он на них смотрит, а равно и с теми, которые, гордясь красивыми ногами и безукоризненными лодыжками, предпочитали стоять минут пять на верхней перекладине, заявляя, будто они слишком испуганы, чтобы сдвинуться с места, – шутил с такой непринужденностью и свободою, словно знал их всю жизнь. Следует также отметить, что мистер Снодграсс помогал Эмили значительно усерднее, чем того требовал ужас перед изгородью, хотя последняя была вышиной в целых три фута и у перелаза было положено всего два камня; а некая черноглазая молодая леди в очень изящных сапожках, опушенных мехом, взвизгнула очень громко, когда мистер Уинкль предложил помочь ей перебраться.
   Все это было очень мило и весело. И когда трудности, связанные с перелазом, были, наконец, преодолены и все снова вышли в открытое поле, старик Уордль сообщил мистеру Пиквику, что они все ходили осматривать обстановку в том доме, где предстояло после рождества поселиться молодой чете; при этом сообщении Белла и Трандль раскраснелись не меньше жирного парня у камина в буфетной, а юная леди с черными глазками и меховой опушкой на сапожках шепнула что-то на ухо Эмили, а потом лукаво взглянула на мистера Снодграсса; в ответ на это Эмили назвала ее глупышкой, но тем не менее очень покраснела, а мистер Снодграсс, который отличался тою скромностью, какой обычно отличаются гении, почувствовал, как румянец заливает его до самого темени, и пламенно пожелал в глубине своего сердца, чтобы вышеупомянутая молодая леди со своими черными глазками, со своим лукавством и со своими опушенными мехом сапожками благополучно перенеслась в смежное графство.
   Все были счастливы и довольны, шагая к дому, а какой радушный, теплый прием ждал их, когда они явились на ферму! Даже слуги ухмыльнулись от удовольствия при виде мистера Пиквика; а Эмма подарила мистеру Тапмену полузастенчивый, полудерзкий и очень милый взгляд, которого было бы достаточно, чтобы заставить статую Бонапарта, стоявшую в коридоре, немедленно раскрыть свои объятия и заключить ее в них.
   Старая леди восседала со свойственным ей величием в парадной гостиной, но она была чрезвычайно раздражена, и поэтому глухота ее весьма усилилась. Сама она никогда не выходила из дому и, подобно очень многим старым леди такого же склада, склонна была считать изменой домашним порядкам, если кто-нибудь осмеливался сделать то, чего она не могла. И – да благословит бог ее старую душу! – она восседала, выпрямившись, насколько возможно, в своем большом кресле, и хотя вид у нее был самый гневный, но, несмотря на это, благожелательный.
   – Матушка, – сказал Уордль, – вот мистер Пиквик. Вы его припоминаете?
   – Какое это имеет значение! – отозвалась старая леди с большим достоинством. – Не докучайте мистеру Пиквику из-за такой старухи, как я. Теперь никому нет до меня дела, и это вполне естественно.
   Тут старая леди тряхнула головой и дрожащими руками разгладила свое шелковое платье цвета лаванды.
   – Что вы, сударыня! – сказал мистер Пиквик. – Я не могу допустить, чтобы вы отталкивали старого друга. Я приехал сюда специально для того, чтобы побеседовать с вами и сыграть еще роббер; и мы покажем этим юношам и девицам, как танцуют менуэт, раньше чем они успеют стать на сорок восемь часов старше.
   Старая леди сдавалась, но ей не хотелось сделать это сразу; посему она сказала только:
   – Ах, я не слышу!
   – Вздор, матушка! – возразил Уордль. – Полно, полно, не сердитесь, пожалуйста. Вспомните о Белле: ведь вы должны подбодрить бедняжку!
   Добрая старая леди расслышала эти слова, ибо губы у нее дрогнули. Но старость имеет свои маленькие слабости, и старушка была еще не совсем умиротворена. Поэтому она снова разгладила платье цвета лаванды и, повернувшись к мистеру Пиквику, сказала:
   – Ах, мистер Пиквик, молодежь была совсем другой, когда я была девушкой!
   – В этом нет никаких сомнений, сударыня, – отозвался мистер Пиквик. – Вот почему я особенно ценю тех немногих особ, которые сохраняют следы старого закала.
   С этими словами мистер Пиквик мягко притянул к себе Беллу и, поцеловав ее в лоб, предложил ей сесть на скамеечку у ног бабушки. Выражение ли ее лица, обращенного к лицу старой леди, напомнило о былых временах, или старая леди была растрогана ласковым добродушием мистера Пиквика, или почему бы там ни было, но она расчувствовалась, бросилась на шею внучке, и все ее дурное расположение духа растаяло в потоке безмолвных слез.
   Счастливы были все в тот вечер. Степенно и торжественно сыграны были несколько робберов мистером Пиквиком и старой леди, шумным было веселье за круглым столом. Долго еще после того, как леди удалились, мужчин обносили снова и снова горячим глинтвейном, искусно приправленным бренди и специями; и крепок был сон, и приятны сопутствующие ему сновидения. Заслуживает внимания тот факт, что сновидения мистера Снодграсса неизменно были связаны с Эмили Уордль, а главным действующим лицом в видениях мистера Уинкля была молодая леди с черными глазками, лукавой улыбкой и парой удивительно изящных сапожков с меховой оторочкой.
   Мистер Пиквик был разбужен рано утром гулом голосов и топотом, которые могли бы нарушить даже глубокий сон жирного парня. Он приподнялся в постели и прислушался. Слуги и гости женского пола неустанно бегали взад и вперед; требования горячей воды были так многочисленны, мольбы об иголках и нитках так бесконечны и так бесчисленны приглушенные просьбы: «О, будьте так добры, зашнуруйте меня», что мистер Пиквик в невинности своей начал воображать, будто произошло нечто ужасное, но, разогнав дремоту, он вспомнил о свадьбе. Так как событие было важное, он оделся с особой тщательностью и спустился к завтраку.
   Все служанки в одинаковых платьях из розового муслина, с белыми бантами на чепцах метались по дому, пребывая в том суетливом и возбужденном состоянии, которое немыслимо описать. Старая леди была одета в парчовое платье, двадцать лет не видавшее дневного света, за исключением тех случайных лучей, какие проникали в щели сундука, где оно хранилось в течение всего этого времени. Мистер Трандль был в прекраснейшем расположении духа, но, впрочем, несколько нервическом. Добродушный хозяин старался быть очень веселым и беззаботным, но в этой попытке явно терпел неудачу. Все девушки были в слезах и белом муслине, за исключением двух-трех избранных, которые удостоились чести лицезреть наверху невесту и подружек. Все пиквикисты облеклись в превосходнейшие костюмы, а на лужайке перед домом раздавался ужасающий гул, производимый всеми мужчинами, юношами и неуклюжими подростками, состоявшими при ферме, из коих у каждого был белый бант в петлице, и все до единого кричали изо всех сил, подстрекаемые советом и примером мистера Сэмюела Уэллера, который уже ухитрился стать весьма популярным и чувствовал себя как дома, словно родился на этой ферме.
   Свадьба – излюбленная мишень для шуток, но в конце концов в этом, право же, нет ничего смешного. Мы говорим только о церемонии и предупреждаем, что не позволим себе никаких скрытых сарказмов, направленных против супружеской жизни. С удовольствием и радостью, вызванными этим событием, связаны многие сожаления при прощании с родным домом, слезы при разлуке родителей с ребенком, сознание, что покидаешь самых дорогих друзей счастливейшей поры человеческой жизни, чтобы встретиться с ее заботами и невзгодами среди новых людей, еще не испытанных и малоизвестных, – все это естественные чувства, описанием коих мы бы не хотели омрачать эту главу и тем менее вызвать к ним насмешливое отношение.
   Скажем коротко, что обряд был совершен старым священником в приходской церкви Дингли Делла и что имя мистера Пиквика занесено в книгу, хранящуюся по сей день в ризнице этой церкви; что молодая леди с черными глазками написала свое имя очень нетвердым и дрожащим почерком; что подпись Эмили, так же как и других подружек, почти нельзя прочесть; что все прошло самым изумительным образом; что молодые леди нашли все это менее страшным, чем они предполагали, и что хотя обладательница черных глазок и лукавой улыбки заявила мистеру Уинклю о своей уверенности в том, будто она никогда не могла бы согласиться на нечто столь ужасное, у нас есть все основания думать, что она ошибалась. Ко всему этому можем добавить, что мистер Пиквик был первым, кто поздравил новобрачную и при этом надел ей на шею прекрасные золотые часы с цепочкой, каких еще не видели глаза ни единого смертного, кроме ювелира. Затем старый церковный колокол зазвонил так весело, как только мог, и все вернулись к завтраку.
   – Куда поставить мясной паштет, юный потребитель опиума? – спросил мистер Уэллер жирного парня, помогая размещать на столе те яства, которые не были должным образом расставлены накануне вечером.
   Жирный парень указал место, предназначенное для паштетов.
   – Отлично, – сказал Сэм. – Воткните туда веточку рождественской елки. Другое блюдо напротив. Вот так! Теперь у нас вид приятный и аккуратный, как сказал отец, отрубив голову своему сынишке, чтобы излечить его от косоглазия.
   Сделав такое сравнение, мистер Уэллер отступил шага на два, чтобы оценить эффект во всей его полноте, и с величайшим удовлетворением обозрел сделанные приготовления.
   – Уордль, – сказал мистер Пиквик, как только все уселись, – стакан вина в честь этого счастливого события.
   – С восторгом, мой друг, – ответил мистер Уордль. – Джо… несносный малый, он спит!
   – Нет, я не сплю, сэр, – возразил жирный парень, выходя из дальнего угла, где, подобно святому патрону жирных мальчиков – бессмертному Хорнеру [171 - Хорнер – герой детской сказки, лакомый до рождественского пирога, как и толстяк Джо.], пожирал рождественский пирог, не проявляя, однако, того хладнокровия и рассудительности, какие вообще характеризовали действия этого юного джентльмена.
   – Налей вина мистеру Пиквику.
   – Слушаю, сэр.
   Жирный парень наполнил стакан мистера Пиквика и поместился за стулом своего хозяина, откуда наблюдал с какой-то мрачной и хмурой, но удивительной радостью игру ножей и вилок и путешествие лакомых кусков с тарелок к устам сотрапезников.
   – Да благословит вас бог, старина! – сказал мистер Пиквик.
   – И вас также, мой друг, – отозвался Уордль, и они сердечно выпили за здоровье друг друга.
   – Миссис Уордль! – сказал мистер Пиквик. – Мы, старики, должны вместе выпить винца в честь этого радостного события.
   Старая леди казалась в этот момент весьма величественной, восседая в своем парчовом платье во главе стола, с новобрачной внучкой по одну руку и мистером Пиквиком, на которого была возложена обязанность резать жаркое, по другую. Мистер Пиквик говорил не очень громко, но она поняла его сразу и выпила полную рюмку вина за его здоровье и счастье. После сего достойная старушка углубилась в полный и подробный доклад о своей собственной свадьбе, присовокупив диссертацию о моде носить башмаки на высоких каблуках и некоторые детали, касающиеся жизни и приключений прекрасной леди Толлимглауэр, ныне покойной; над всем этим старая леди сама смеялась от души, смеялись и молодые леди, недоумевая, о чем в сущности толкует бабушка. Когда они смеялись, старая леди смеялась еще в десять раз веселее и объявила, что эту историю считали занимательной; это заставило всех снова расхохотаться и привело старую леди в наилучшее расположение духа. Засим разрезали и обнесли вокруг стола сладкий пирог; молодые леди припрятали по кусочку, чтобы положить под подушку и увидеть во сне своего суженого; по этому случаю они сильно раскраснелись и оживились.
   – Мистер Миллер, – сказал мистер Пиквик своему старому знакомому, здравомыслящему джентльмену, – стаканчик вина?
   – С большим удовольствием, мистер Пиквик, – торжественно ответил здравомыслящий джентльмен.
   – Вы примете меня в компанию? – осведомился благодушный старый священник.
   – И меня! – добавила его жена.
   – И меня, и меня! – сказали двое бедных родственников, которые сидели на другом конце стола, ели и пили с большим увлечением и смеялись по всякому поводу.
   Мистер Пиквик выражал искреннее удовольствие при каждом новом предложении; глаза у него сияли радостью и весельем.
   – Леди и джентльмены! – сказал мистер Пиквик, неожиданно вставая.
   – Внимание! Внимание! Внимание! – кричал от избытка чувств мистер Уэллер.
   – Позовите всех слуг! – воскликнул старый Уордль, вмешиваясь, чтобы предотвратить публичный выговор, который в противном случае несомненно получил бы мистер Уэллер от своего хозяина. – Дайте каждому по стакану вина, пусть все присоединятся к тосту. Продолжайте, Пиквик!
   Гости замолчали, служанки начали шептаться, слуги пребывали в неловком замешательстве. Мистер Пиквик продолжал:
   – Леди и джентльмены… Нет, я не скажу – леди и джентльмены, я вас назову своими друзьями, своими дорогими друзьями, если леди разрешат мне такую вольность…
   Тут леди, а за ними и джентльмены прервали мистера Пиквика оглушительными рукоплесканиями, во время которых было отчетливо слышно, как обладательница черных глазок заявила, что готова расцеловать этого милого мистера Пиквика.
   Вслед за этим мистер Уинкль галантно осведомился, нельзя ли это сделать через посредника, на что юная леди с черными глазками ответила: «Отстаньте!» – и присовокупила к этому требованию взгляд, который сказал так ясно, как только может быть ясен взгляд: «Если можете».
   – Мои дорогие друзья, – продолжал мистер Пиквик, – я предлагаю тост за здоровье новобрачных, да благословит их бог. (Рукоплескания и слезы.) Моего юного друга Трандля я считаю превосходнейшим и мужественным человеком; и мне известно, что его жена – очень милая и очаровательная девушка, обладающая всеми данными для того, чтобы перенести в новую сферу деятельности то счастье, какое в течение двадцати лет она изливала вокруг себя в доме своего отца. (Тут жирный парень разразился оглушительным ревом и был выведен за шиворот мистером Уэллером.) Я сожалею, – добавил мистер Пиквик, – я сожалею, что недостаточно молод, чтобы стать супругом ее сестры (рукоплескания), но раз это невозможно, я радуюсь тому, что я достаточно стар, чтобы быть ей отцом, ибо теперь меня не могут заподозрить в каких-либо тайных замыслах, если я скажу, что восхищаюсь ими обеими, уважаю их и люблю. (Рукоплескания и всхлипывания.) Отец новобрачной – наш дорогой друг, благородный человек, и я горжусь знакомством с ним. Он – человек добрый, превосходный, независимый, великодушный, гостеприимный, щедрый. (Восторженные возгласы бедных родственников, приветствовавших все эпитеты и в особенности два последних.) Да насладится его дочь тем счастьем, какое он может ей пожелать, и, созерцая ее блаженство, да обретет он то сердечное удовлетворение и тот душевный мир, которых заслуживает, – таково, в этом я убежден, наше общее желание. Итак, выпьем за их здоровье и пожелаем им долгой жизни и всяческих благ!
   Мистер Пиквик умолк под гром рукоплесканий, и еще раз легкие статистов под управлением мистера Уэллера заработали быстро и энергически. Мистер Уордль провозгласил тост за мистера Пиквика; мистер Пиквик провозгласил тост за старую леди; мистер Снодграсс провозгласил тост за мистера Уордля; мистер Уордль провозгласил тост за мистера Снодграсса; один из бедных родственников провозгласил тост за мистера Тапмена, а другой бедный родственник провозгласил тост за мистера Уинкля; все были счастливы и оживлены, пока таинственное исчезновение двух бедных родственников, очутившихся под столом, не предупредило собравшихся, что пора сделать перерыв.
   За обедом все встретились снова после двадцатипятимильной прогулки, предпринятой по совету Уордля, с целью избавиться от действия вина, выпитого за завтраком. Бедные родственники пролежали весь день в постели, чтобы достигнуть той же вожделенной цели, но, не добившись успеха, там и остались. Мистер Уэллер поддерживал среди слуг неумолчный смех, а жирный парень разделил свой досуг на малые доли, посвященные попеременно еде и сну.
   Обед прошел так же весело, как завтрак, и столь же шумно, но без слез. Затем – десерт и новые тосты, чай и кофе, а затем бал.
   Лучшая гостиная в Менор Фарм была прекрасной, длинной, обшитой темной панелью комнатой с высоким кожухом над камином и таким широким камином, что туда мог бы въехать новый патентованный кэб вместе с колесами и всем прочим. В дальнем конце комнаты сидели в тенистой беседке из остролистника и вечнозеленых растений два лучших скрипача и единственный арфист во всем Магльтоне. Во всех уголках и на всевозможных подставках стояли массивные старые серебряные канделябры о четырех свечах каждый. Ковер был убран, свечи горели ярко, огонь пылал и трещал в камине, и веселые голоса и беззаботный смех звенели в комнате. Если бы английские йомены [172 - Йомен – название свободных от крепостной зависимости зажиточных крестьян в эпоху феодализма, являвшихся земельными собственниками; с течением времени йомен превратился в арендатора разных видов, и в XVIII веке класс крестьян-собственников в Англии исчез.] доброго старого времени превратились после смерти в эльфов, они устраивали бы свои пирушки как раз в такой комнате.
   И если что-либо могло повысить интерес этого приятного вечера, то это было появление мистера Пиквика без гетр – замечательное событие, случившееся впервые на памяти его старейших друзей.
   – Вы собираетесь танцевать? – спросил Уордль.
   – Всенепременно! – ответил мистер Пиквик. – Разве вы не видите, что я оделся специально для этой цели?
   Мистер Пиквик указал на свои шелковые чулки в крапинку и элегантно зашнурованные лакированные туфли.
   – Вы в шелковых чулках! – шутливо воскликнул мистер Тапмен.
   – А почему бы и нет, сэр, почему бы и нет? – с жаром воскликнул мистер Пиквик, поворачиваясь к нему.
   – О, конечно, нет никаких оснований, почему бы вам их не надеть, – отозвался мистер Тапмен.
   – Полагаю, что нет, сэр, полагаю, что нет, – сказал мистер Пиквик безапелляционным тоном.
   Мистер Тапмен рассчитывал посмеяться, но обнаружил, что это вопрос серьезный; поэтому он сделал сосредоточенную мину и заметил, что на них красивый узор.
   – Надеюсь, – отозвался мистер Пиквик, устремляя взгляд на своего друга.
   – Смею думать, сэр, что вы не находите ничего удивительного в этих чулках как таковых?
   – Конечно, нет. О, конечно, нет! – ответил мистер Тапмен.
   Он отошел, и лицо мистера Пиквика вновь обрело свойственное ему благодушное выражение.
   – Кажется, мы все готовы, – сказал мистер Пиквик, который стоял в первой паре со старой леди и уже четыре раза срывался с места невпопад в страстном желании поскорее начать.
   – В таком случае начинайте, – сказал Уордль. – Ну!
   Две скрипки и одна арфа заиграли, и мистер Пиквик двинулся вперед к своим vis-a-vis, как вдруг все захлопали в ладоши и закричали:
   – Стойте, стойте!
   – Что случилось? – спросил мистер Пиквик, который остановился только потому, что скрипки и арфа умолкли; никакая иная сила в мире не могла бы его остановить, даже если бы загорелся дом.
   – Где Арабелла Эллен? – воскликнуло несколько голосов.
   – И Уинкль? – добавил мистер Тапмен.
   – Мы здесь! – воскликнул сей джентльмен, появляясь из угла вместе со своей хорошенькой собеседницей, причем трудно было сказать, кто из них больше покраснел – он или юная леди с черными глазками.
   – Как это странно, Уинкль, – с некоторым раздражением сказал мистер Пиквик, – что вы не могли занять свое место раньше.
   – Ничуть не странно, – отозвался мистер Уинкль.
   – Гм… – произнес мистер Пиквик с весьма выразительной улыбкой, когда его глаза остановились на Арабелле. – Гм… пожалуй, я не знаю, так ли уж это странно.
   Впрочем, размышлять об этом не было времени, ибо скрипки и арфа принялись за дело всерьез. Мистер Пиквик выступил – руки накрест; вот он на середине комнаты и несется в самый дальний угол; резкий поворот у камина, и он мчится назад к двери. Все кружатся, крестообразно взявшись за руки; наконец, громко отбивают ногами такт и уступают место следующей паре; повторяется вся фигура – опять отбивается такт, выступает следующая пара, еще одна и еще – оживление небывалое. Наконец, когда все фигуры были исполнены всеми четырнадцатью парами и когда старая леди в изнеможении вышла из круга, а ее место заняла жена священника, мистер Пиквик не переставал, хотя никакой нужды в таких упражнениях не было, отплясывать на месте в такт музыке, улыбаясь при этом своей даме с нежностью, не поддающейся никакому описанию.
   Задолго до этого момента, когда мистер Пиквик устал от танцев, новобрачные удалились со сцены. Тем не менее внизу был подан превосходный ужин, после которого долго не расходились; и когда мистер Пиквик проснулся на следующее утро довольно поздно, у него сохранилось смутное воспоминание, что он пригласил, порознь и конфиденциально, человек сорок пять отобедать вместе с ним в «Джордже и Ястребе», как только они приедут в Лондон, – факт, который мистер Пиквик справедливо расценивал как несомненный показатель того, что в прошлый вечер он занимался не только танцами.
   – Так, стало быть, моя милая, сегодня вечером всем домом устраиваются игры на кухне? – осведомился Сэм у Эммы.
   – Да, мистер Уэллер, – ответила Эмма. – У нас заведено праздновать так каждый сочельник. Хозяин ни за что не откажется от этого.
   – У вашего хозяина правильное понятие о развлечениях, – заметил мистер Уэллер. – Никогда еще я не видывал такого разумного человека и такого настоящего джентльмена.
   – Вот это верно! – сказал жирный парень, вмешиваясь в разговор. – Каких он славных свиней разводит!
   И жирный парень по-каннибальски подмигнул мистеру Уэллеру при мысли о жареных окороках и свином сале.
   – О, наконец-то вы проснулись! – сказал Сэм.
   Жирный парень кивнул.
   – Вот что я вам скажу, молодой удав, – внушительно произнес мистер Уэллер. – Если вы не будете поменьше спать и побольше двигаться, вы подвергнетесь, когда станете постарше, такой же неприятности, какая случилась со старым джентльменом, носившим косицу.
   – А что с ним сделали? – прерывающимся голосом осведомился жирный парень.
   – А вот послушайте, – сказал мистер Уэллер. – Это был такой толстяк, какого редко встретишь, такой жирный мужчина, что за сорок пять лет ни разу не видел собственных башмаков.
   – Господи! – воскликнула Эмма.
   – Да, не видел, моя милая, – сказал мистер Уэллер. – И если бы вы положили перед ним на обеденный стол точную модель его собственных ног, он бы их не узнал. Ну, так вот, отправляясь в свою контору, он всегда надевал красивую золотую цепочку от часов, спускавшуюся этак на фут с четвертью, и носил в брючном кармашке часы, которые стоили… боюсь сказать, сколько, но не меньше, чем могут стоить часы… большие, тяжелые, круглой фабрикации, как раз под стать такому ужасному толстяку, и с огромным циферблатом. «Вы бы лучше не носили этих часов, – говорят старому джентльмену его друзья, – их у вас украдут». – «Украдут?» – говорит он. «Да, говорят, украдут». – «Ну, говорит он, – хотел бы я посмотреть на того вора, который может вытащить часы, потому что, будь я проклят, если я сам могу их вытащить, так они тут плотно прижаты; и когда мне хочется узнать, который час, я должен, говорит, заглядывать в булочные». Тут он хохочет так, что вот-вот лопнет, и опять отправляется с напудренной головой и косицей, переваливается по Стрэнду, а цепочка свешивается ниже, чем когда бы то ни было, а огромные круглые часы чуть не разрывают серые шерстяные штаны. Не было во всем Лондоне ни одного карманника, который не дергал бы за эту цепочку, но цепочка никогда не рвалась, а часы не вылезали из кармана, и скоро воришкам надоело таскать за собой по тротуару такого грузного старого джентльмена, а он возвращался домой и хохотал так, что косица болталась, словно маятник голландских часов. Но вот однажды катится старый джентльмен по улице и видит, что карманник, которого он знал в лицо, идет под руку с маленьким мальчиком, а у того огромная голова. «Вот потеха, – говорит себе старый джентльмен, – они хотят еще разок попытаться, но это не пройдет». Тут он начинает весело смеяться, как вдруг мальчик выпускает руку карманника и бросается вперед, прямо головой в живот старого джентльмена, и тот на секунду сгибается вдвое от боли. «Убили!» – кричит старый джентльмен. «Все в порядке, сэр», – говорит ему на ухо карманник. А когда старый джентльмен опять выпрямился, часов и цепочки как не бывало, и – что еще хуже – у него пищеварение с тех пор никуда не годилось до конца жизни. Примите это к сведению, молодой человек, и позаботьтесь, чтобы не слишком растолстеть!
   Когда мистер Уэллер закончил эту поучительную повесть, которая, казалось, произвела большое впечатление на жирного парня, они отправились все втроем в большую кухню, где к тому времени собрались все домочадцы согласно обычаю, связанному с сочельником и соблюдавшемуся праотцами старого Уордля с незапамятных времен.
   К середине потолка в кухне старый Уордль только что подвесил собственноручно огромную ветку омелы, и эта самая ветка омелы мгновенно вызвала веселую возню и суматоху, в разгар коих мистер Пиквик с галантностью, которая сделала бы честь потомку самой леди Толлимглауэр, взял старую леди под руку, повел ее под мистическую ветку и поцеловал учтиво и благопристойно. Старая леди подчинилась этому акту вежливости со всем достоинством, какое приличествовало столь важному и серьезному обряду, но леди помоложе, не будучи в такой мере проникнуты суеверным почтением к обряду или воображая, будто прелесть поцелуя увеличивается, если он достается с некоторым трудом, визжали и сопротивлялись, разбегались по углам, угрожали и возражали – словом, делали все, только не уходили из комнаты до тех пор, пока некоторые из наименее предприимчивых джентльменов не собрались было отступить, после чего молодые леди тотчас же нашли бессмысленным сопротивляться дольше и любезно дали себя поцеловать.
   Мистер Уинкль поцеловал молодую леди с черными глазками, мистер Снодграсс поцеловал Эмили, а мистер Уэллер, не придавая особого значения обряду, который требовал целовать, находясь под омелой, целовал Эмму и других служанок, как только ему удавалось их поймать. Что касается бедных родственников, то они целовали всех, не исключая даже самых некрасивых молодых леди, гостивших в доме, которые в крайнем смущении бросились, сами того не ведая, под омелу, как только она была повешена. Уордль стоял спиной к камину, созерцая всю эту сцену с величайшим удовольствием, а жирный парень не упустил случая присвоить и уплести без промедления особенно лакомый мясной паштет, который был припасен для кого-то другого.
   Затем визг затих, лица раскраснелись, кудри растрепались, и мистер Пиквик, поцеловав, как упомянуто было выше, старую леди, стоял под омелой, взирая с довольным лицом на все, что происходило вокруг, как вдруг молодая леди с черными глазками, пошептавшись с другими молодыми леди, бросилась вперед и, обвив шею мистера Пиквика, нежно поцеловала его в левую щеку, и не успел мистер Пиквик хорошенько сообразить, в чем дело, как все молодые леди его окружили, и каждая подарила его поцелуем.
   Приятно было видеть в центре группы мистера Пиквика, которого тащили то в одну сторону, то в другую и целовали в подбородок, в нос, в очки, и приятно было слышать взрывы смеха, раздававшегося со всех сторон, но еще приятнее было видеть, как мистер Пиквик, которому вскоре после этого завязали глаза шелковым носовым платком, натыкался на стены, шарил по углам и проходил через все таинства жмурок, получая величайшее удовольствие от игры, пока, наконец, не поймал одного из бедных родственников, и тогда ему самому пришлось убегать от жмурки, что он делал с легкостью и проворством, вызывавшими восхищение и рукоплескания всех присутствующих. Бедные родственники ловили тех, кому, по их мнению, это должно было понравиться, а когда игра затягивалась, сами давали себя поймать. Когда всем надоели жмурки, началась славная игра в «кусающего дракона» [173 - «Кусающий дракон» – игра, сущность которой состоит в том, что из чаши с горящим коньяком играющие вылавливают пальцами изюм; уосель – напиток, подаваемый, по английской традиции, в торжественных случаях, – подслащенное пиво с яблоками, сахаром, мускатным орехом.], и когда пальцы были в достаточной мере обожжены, а изюминки выловлены, все уселись возле очага, где ярко пылали дрова, и подан был сытный ужин и огромная чаша уоселя, чуть-чуть поменьше медного котла из прачечной; и в ней так аппетитно на вид и так приятно для слуха шипели и пузырились горячие яблоки, что положительно нельзя было устоять.
   – Вот это поистине утеха! – сказал мистер Пиквик, поглядывая вокруг.
   – Таков наш неизменный обычай, – отозвался мистер Уордль. – В сочельник все садятся с нами за один стол, вот как сейчас, – слуги и все, кто находится в доме. Здесь мы ждем, пока часы не пробьют полночь, возвещая наступление рождества, и коротаем время, играя в фанты и рассказывая старые истории. Трандль, мой мальчик, расшевелите хорошенько дрова в камине.
   Лишь только пошевелили дрова, как посыпались мириады сверкающих искр. Багровое пламя разлило яркий свет, который проник в самые дальние углы комнаты, и отбросило веселый отблеск на все лица.
   – Теперь затянем песню, рождественскую песню, – сказал Уордль. – Я вам спою одну, если никто не предлагает лучшей.
   – Браво! – воскликнул мистер Пиквик. – Налейте стаканы! – крикнул Уордль. – Пройдет добрых два часа, раньше чем вы увидите дно этой чаши сквозь темно-красный уосель. Наполните стаканы и слушайте!
   Затем веселый старый джентльмен без дальнейших разговоров запел приятным, звучным, сильным голосом:

   РОЖДЕСТВЕНСКИЙ ГИМН

     Что весна мне!
     Пусть под ее крылом
     Расцветают цветы в полях.
     Но под утро холодом и дождем
     Она все их развеет в прах.
     Вероломный эльф не знает себя,
     Не знает, что верен часок,
     Улыбается он, навек губя
     Беззащитный первый цветок.
     Что мне солнце!
     Пусть за тучи, в свой дом
     В летний день идет отдыхать.
     Мне и так легко, не стану о нем
     Я скорбеть и к нему взывать.
     Его сын любимый – жестокий бред
     По следам горячки идет.
     Коль сильна любовь, недолго согрет…
     Это каждый – увы! – поймет.
     Лунный свет порой осенних работ,
     Пронизая ночную тень,
     Мне милей и больше меня влечет,
     Чем бесстыдный и яркий день.
     Но увижу – лист на земле лежит,
     И на сердце тоска легла.
     Опадают листья – сердце щемит,
     Разве осень тогда мила?
     Я веселым святкам гимн пою.
     Золотая пришла пора!
     В честь ее я чашу налил свою
     И тройным встречаю «ура».
     Распахнем мы дверь принять Рождество,
     Старика совсем оглушим.
     Пока есть вино, потешим его
     И друзьями простимся с ним.
     Как всегда, он горд, и к чему скрывать
     Загрубелую сеть рубцов!
     Не позор они – их легко сыскать
     На щеках лихих моряков.
     И я славлю вновь, и песня звонка —
     Пусть гудит и дом и земля, —
     Этой ночью славлю я старика —
     Четырех времен короля.

   Этой песне бурно аплодировали, ибо друзья и слуги составляют чудесную аудиторию, – в особенности бедные родственники были в подлинном экстазе. Снова подбросили дров в камин и снова наполнили стаканы уоселем.
   – Какой снег! – тихо сказал один из слуг.
   – Снег? – переспросил Уордль.
   – Суровая, холодная ночь, – отозвался слуга. – И ветер поднялся. Он гонит снег по полю густым белым облаком.
   – Что говорит Джем? – осведомилась старая леди. – Что-нибудь случилось?
   – Нет матушка, – ответил Уордль. – Он говорит, что поднялась метель и ветер холодный и пронизывающий. Я бы мог догадаться об этом по тому, как он гудит в трубе.
   – А! – сказала старая леди. – Помню, такой же был ветер и так же шел снег очень много лет назад – за пять лет до того, как скончался бедный ваш отец. Тогда тоже был сочельник, и помню, что в тот самый вечер он нам рассказывал историю о подземных духах, которые утащили старого Гебриела Граба.
   – Какую историю? – спросил мистер Пиквик.
   – О, пустяки! – отозвался Уордль. – Историю о старом пономаре, которого будто бы утащили подземные духи, как думают здешние добрые люди.
   – Думают! – воскликнула старая леди. – Да разве найдется такой смельчак, который бы этому не верил? Думают! Да разве вы не слыхали с самого детства, что его похитили подземные духи, разве вы ничего не знаете об этом?
   – Отлично, матушка, если вам угодно – его похитили, – смеясь, сказал Уордль. – Его похитили подземные духи, Пиквик, и конец деду.
   – О нет! – возразил мистер Пиквик. – Уверяю вас, не конец, потому что я должен узнать, как и почему, вообще все подробности.
   Уордль улыбнулся, видя, что все вытянули шеи, чтобы лучше слышать; щедрой рукой налив уоселя, он выпил за здоровье мистера Пиквика и начал следующий рассказ…
   Но да помилует бог наше писательское сердце – в какую длинную главу дали мы себя втянуть! Заявляем торжественно: мы совсем забыли о таких пустячных ограничениях, как главы. Но так и быть, подземного духа мы выпустим в новой главе. Подземные духи – на сцену, и никакой им пощады, леди и джентльмены!


   ГЛАВА XXIX
   Рассказ о том, как подземные духи похитили пономаря

   «В одном старом монастырском городе, здесь, в наших краях, много-много лет назад – так много, что эта история должна быть правдивой, ибо наши прадеды верили ей слепо, – занимал место пономаря и могильщика на кладбище некто Гебриел Граб. Если человек – могильщик и постоянно окружен эмблемами смерти, из этого отнюдь не следует, что он должен быть человеком угрюмым и меланхолическим; наши могильщики – самые веселые люди в мире; а однажды я имел честь подружиться с факельщиком, который в свободное от службы время был самым забавным и шутливым молодцом из всех, кто когда-либо распевал залихватские песни, забывая все на свете, или осушал стакан доброго крепкого вина одним духом. Но, несмотря на эти примеры, доказывающие обратное, Гебриел Граб был сварливым, непокладистым, хмурым человеком – мрачным и замкнутым, который не общался ни с кем, кроме самого себя и старой плетеной фляжки, помещавшейся в большом, глубоком кармане его жилета, и бросал на каждое веселое лицо, попадавшееся ему на пути, такой злобный и сердитый взгляд, что трудно было при встрече с ним не почувствовать себя скверно.
   Как-то в рождественский сочельник, незадолго до сумерек, Гебриел Граб вскинул на плечо лопату, зажег фонарь и пошел по направлению к старому кладбищу, ибо ему нужно было докончить к утру могилу, и, находясь в подавленном состоянии духа, он подумал, что, быть может, развеселится, если тотчас же возьмется за работу. Проходя по старой улице, он видел через старинные оконца яркий огонь, пылавший в каминах, и слышал громкий смех и радостные возгласы тех, что собрались возле них; он заметил суетливые приготовления к завтрашнему пиршеству и почуял немало аппетитных запахов, которые вырывались с облаком пара из кухонных окон. Все это было – желчь и полынь для сердца Гебриела Граба; а когда дети стайками вылетали из домов, перебегали через дорогу и, не успев постучать в дверь противоположного дома, встречались с полдюжиной таких же кудрявых маленьких шалунов, толпившихся вокруг них, когда они взбирались по лестнице, чтобы провести вечер в рождественских играх, Гебриел Граб злобно усмехался и крепче сжимал рукоятку своей лопаты, размышляя о кори, скарлатине, молочнице, коклюше и многих других источниках утешения.
   В таком приятном расположении духа Гебриел продолжал путь, отвечая отрывистым ворчанием на добродушные приветствия соседей, изредка попадавшихся ему навстречу, пока не свернул в темный переулок, который вел к кладбищу. А Гебриел мечтал о том, чтобы добраться до темного переулка, потому что этот переулок в общем был славным, мрачным, унылым местом, куда горожане не очень-то любили заглядывать, разве что средь бела дня и при солнечном свете; поэтому он был не на шутку возмущен, услышав, как юный пострел распевает какую-то праздничную песню о веселом рождестве в этом самом святилище, которое называлось Гробовым переулком еще в дни старого аббатства и со времен монахов с бритыми макушками. По мере того как Гебриел подвигался дальше и голос звучал ближе, он убеждался, что этот голос принадлежит мальчугану, который спешил присоединиться к одной из стаек на старой улице, и для того, чтобы составить самому себе компанию, а также приготовиться к празднеству, распевал во всю силу своих легких. Гебриел подождал, пока мальчик не поравнялся с ним, затем загнал его в угол и раз пять или шесть стукнул фонарем по голове, чтобы научить его понижать голос. Когда мальчик убежал, держась рукой за голову и распевая совсем другую песню, Гебриел Граб засмеялся от всей души и, придя на кладбище, запер за собой ворота.
   Он снял куртку, поставил фонарь на землю и, спрыгнув в недоконченную могилу, работал около часа с большим рвением. Но земля промерзла, и не очень-то легким делом было разбивать ее и выгребать из ямы; и хотя светил месяц, но он был совсем молодой и проливал мало света на могилу, которая находилась в тени церкви. Во всякое другое время эти препятствия привели бы Гебриела Граба в очень мрачное и горестное расположение духа, но, положив конец пению маленького мальчика, он был так доволен, что обращал мало внимания на ничтожные результаты, и, покончив на эту ночь со своей работой, заглянул в могилу с жестоким удовлетворением и чуть слышно затянул, собирая свои вещи:

     Славные дома, славные дома,
     Сырая земля да полная тьма.
     Камень в изголовье, камень в ногах,
     Жирное блюдо под ними в червях.
     Сорная трава да глина кругом,
     В освященной земле прекрасный дом!

   – Хо-хо! – засмеялся Гебриел Граб, присев на плоскую могильную плиту, которая была его излюбленным местом отдохновения, и достав плетеную фляжку.
   – Гроб на рождество! Подарок к празднику. Хо-хо-хо!
   – Хо-хо-хо! – повторил чей-то голос за его спиной.
   Гебриел замер от испуга в тот самый момент, когда подносил к губам плетеную фляжку, и оглянулся. Самая древняя могила была не более тиха и безмолвна, чем кладбище при бледном лунном свете. Холодный иней блестел на могильных плитах и сверкал, как драгоценные камни, на резьбе старой церкви. Снег, твердый и хрустящий, лежал на земле и расстилал по земляным холмикам, теснившимся друг к другу, такой белый и гладкий покров, что казалось, будто здесь лежат трупы, окутанные только своими саванами. Ни один шорох не врывался в глубокую тишину этой торжественной картины. Сами звуки словно замерзли, так все было холодно и неподвижно.
   – Это было эхо, – сказал Гебриел Граб, снова поднося бутылку к губам.
   – Это было не эхо, – послышался низкий голос.
   Гебриел вскочил и замер, словно пригвожденный к месту, от ужаса и изумления, ибо его глаза остановились на существе, при виде которого кровь застыла у него в жилах.
   На вертикально стоявшем надгробном камне, совсем близко от него, сидело странное, сверхъестественное существо, которое – это сразу почувствовал Гебриел – не принадлежало к этому миру. Его длинные ноги – он мог бы достать ими до земли – были подогнуты и нелепо скрещены; жилистые руки обнажены, а кисти рук покоились на коленях. Его короткое круглое туловище было обтянуто узкой курткой, украшенной небольшими разрезами; короткий плащ болтался за спиной; воротник был с какими-то причудливыми зубцами, заменявшими подземному духу брыжи или галстук, а башмаки заканчивались длинными загнутыми носками. На голове у него была широкополая шляпа в форме конуса, украшенная одним пером. Шляпу покрывал иней. И вид у него был такой, словно он сидел на этом самом надгробном камне, не меняя позы, столетия два или три. Он сидел совершенно неподвижно, высунув, словно в насмешку, язык и делая Гебриелу Грабу такую гримасу, какую может состроить только подземный дух.
   – Это было не эхо, – сказал подземный дух.
   Гебриел Граб оцепенел и ничего не мог ответить.
   – Что ты тут делаешь в рождественский сочельник? – сурово спросил подземный дух.
   – Я пришел рыть могилу, сэр, – заикаясь, пробормотал Гебриел Граб.
   – Кто бродит среди могил по кладбищу в такую ночь? – крикнул подземный дух.
   – Гебриел Граб! Гебриел Граб! – взвизгнул дикий хор голосов, которые, казалось, заполнили кладбище.
   Гебриел пугливо оглянулся – ничего не было видно.
   – Что у тебя в этой бутылке? – спросил подземный Дух.
   – Джин, сэр, – ответил пономарь, задрожав еще сильнее, ибо он купил его у контрабандистов, и ему пришло в голову, не служит ли существо, допрашивающее его, в акцизном департаменте подземных духов.
   – Кто пьет джин в одиночестве на кладбище в такую ночь? – спросил подземный дух.
   – Гебриел Граб! Гебриел Граб! – снова раздались дикие голоса.
   Подземный дух злобно скосил глаза на устрашенного пономаря, а затем, повысив голос, воскликнул:
   – И кто, стало быть, является нашей законной добычей?
   На этот вопрос невидимый хор ответил нараспев, словно хор певчих, поющих под мощный аккомпанемент органа в старой церкви, – эти звуки, казалось, донеслись до слуха пономаря вместе с диким порывом ветра и замерли, когда он унесся вдаль; но смысл ответа был все тот же:
   – Гебриел Граб, Гебриел Граб!
   Подземный дух растянул рот еще шире и сказал:
   – Ну-с, Гебриел, что ты на это скажешь?
   Пономарь ловил воздух ртом.
   – Что ты об этом думаешь, Гебриел? – спросил подземный дух, задирая ноги по обеим сторонам надгробного камня и разглядывая загнутые кверху носки с таким удовольствием, словно созерцал самую модную пару сапог, купленную на Бонд-стрит.
   – Это… это… очень любопытно, сэр, – ответил пономарь, полумертвый от страха. – Очень любопытно и очень мило, но, пожалуй, я пойду и закончу свою работу, сэр, с вашего позволения.
   – Работу? – повторил подземный дух. – Какую работу?
   – Могилу, сэр, рытье могилы, – пробормотал пономарь.
   – О, могилу, да! – сказал подземный дух. – Кто роет могилы в такое время, когда все другие люди веселятся и радуются?
   Снова раздались таинственные голоса:
   – Гебриел Граб! Гебриел Граб!
   – Боюсь, что мои друзья требуют тебя, Гебриел, – сказал подземный дух, облизывая щеку языком – замечательный был у него язык. – Боюсь, что мои друзья требуют тебя, Гебриел, – сказал подземный дух.
   – Не прогневайтесь, сэр, – отвечал пораженный ужасом пономарь, – я не думаю, чтобы это могло быть так, сэр, они меня не знают, сэр; не думаю, чтобы эти джентльмены когда-нибудь видели меня, сэр!
   – Нет, видели, – возразил подземный дух. – Мы знаем человека с хмурым лицом и мрачной миной, который шел сегодня вечером по улице, бросая злобные взгляды на детей и крепко сжимая свою могильную лопату. Мы знаем человека с завистливым и недобрым сердцем, который ударил мальчика за то, что мальчик мог веселиться, а он – Гебриел – не мог. Мы его знаем, мы его знаем!
   Тут подземный дух разразился громким пронзительным смехом, который эхо повторило в двадцать раз громче, и, вскинув ноги вверх, стал на голову, или, вернее, на самый кончик своей конусообразной шляпы, – стал на узком крае надгробного камня, откуда с удивительным проворством кувырнулся прямо к ногам пономаря, где и уселся в той позе, в какой обычно сидят портные на своих столах.
   – Боюсь… боюсь, что я должен вас покинуть, сэр, – сказал пономарь, делая попытку пошевельнуться.
   – Покинуть нас! – воскликнул подземный дух. – Гебриел Граб хочет нас покинуть. Хо-хо-хо!
   Когда подземный дух захохотал, пономарь на одну секунду увидел ослепительный свет в окнах церкви, словно все здание было иллюминовано. Свет угас, орган заиграл веселую мелодию, и целые толпы подземных духов, точная копия первого, высыпали на кладбище и начали прыгать через надгробные камни, ни на секунду не останавливаясь, чтобы передохнуть, и перескакивали один за другим через самые высокие памятники с поразительной ловкостью. Первый подземный дух был самым изумительным прыгуном, и никто другой не мог с ним состязаться; несмотря на крайний испуг, пономарь невольно заметил, что, в то время как остальные довольствовались прыжками через надгробные камни обычных размеров, первый перепрыгивал через семейные склепы с их железной оградой перепрыгивал с такой легкостью, словно это были уличные тумбы.
   Игра была в самом разгаре; орган играл быстрее и быстрее, и все быстрее прыгали духи, свертываясь спиралью, кувыркаясь на земле и перелетая, как футбольные мячи, через надгробные камни. Голова у пономаря кружилась от одного вида этих быстрых движений, и ноги подкашивались, когда призраки пролетали перед его глазами, как вдруг король духов, бросившись к нему, схватил его за шиворот и вместе с ним провалился сквозь землю.
   Когда Гебриел Граб перевел дыхание, на секунду прервавшееся от стремительного спуска, он убедился, что находится, по-видимому, в большой пещере, наполненной толпами подземных духов, уродливых и мрачных. Посреди пещеры на возвышении восседал его кладбищенский приятель, а возле него стоял сам Гебриел Граб, который был не в силах пошевельнуться.
   – Холодная ночь, – сказал король подземных духов, – очень холодная! Принесите стаканчик чего-нибудь согревающего.
   Услышав такой приказ, с полдюжины вечно улыбающихся подземных духов, коих Гебриел Граб счел по этому признаку придворными, мгновенно скрылись и быстро вернулись с кубком жидкого огня, который подали королю.
   – Так! – воскликнул подземный дух, у которого щеки и глотка стали прозрачными, когда он глотал пламя. – Бот это действительно хоть кого согреет. Подайте такой же кубок мистеру Грабу.
   Тщетно уверял злополучный пономарь, что он не имеет обыкновения пить на ночь горячее; один из духов держал его, а другой вливал ему в глотку пылающую жидкость; все собрание визгливо смеялось, когда, проглотив огненный напиток, он кашлял, задыхался и вытирал слезы, хлынувшие из глаз.
   – А теперь, – сказал король, шутливо ткнув в глаз пономарю острием своей конусообразной шляпы и причинив этим мучительную боль, – а теперь покажите человеку уныния и скорби несколько картин из нашей собственной великой сокровищницы.
   Когда подземный дух произнес эти слова, густое облако, заслонявшее дальний конец пещеры, постепенно рассеялось, и появилась, как будто на большом расстоянии, маленькая и скудно меблированная, но уютная и чистая комнатка. Группа ребятишек собралась возле яркого огня, цепляясь за платье матери и прыгая вокруг ее стула. Мать изредка вставала и отодвигала занавеску на окне, словно поджидала кого-то. Скромный обед был уже подан на стол, и кресло придвинуто к камину. Раздался стук в дверь; мать открыла ее, а дети столпились вокруг и радостно захлопали в ладоши, когда вошел их отец. Он промок, устал и отряхивал снег со своей одежды. Дети вертелись вокруг него и, схватив его плащ, шляпу, палку и перчатки, мигом унесли их из комнаты. Потом, когда он сел обедать возле очага, дети взобрались к нему на колени, мать сидела подле него, и казалось, здесь все были счастливы и довольны.
   Но почти незаметно произошла какая-то перемена. Сцена превратилась в маленькую спальню, где умирал самый младший и самый красивый ребенок; розы увяли на его щеках, и свет угас в его глазах; и в тот момент, когда пономарь смотрел на него с таким интересом, какого никогда еще не испытывал и не ведал, он умер. Его юные братья и сестры столпились вокруг кроватки и схватили его крохотную ручку, такую холодную и тяжелую; но они отшатнулись, прикоснувшись к ней, и с ужасом посмотрели на детское личико, ибо хотя оно было спокойным и безмятежным и прекрасный ребенок казался мирно и тихо спящим, они поняли, что он умер, и знали, что он стал ангелом, взирающим на них и благословляющим их с ясных и счастливых небес.
   Снова легкое облако пронеслось перед картиной, и снова она изменилась. Теперь отец и мать были стары и беспомощны, и число их близких уменьшилось больше чем наполовину; но спокойствие и безмятежность отражались на всех лицах и сияли в глазах, когда все собрались возле очага и рассказывали или слушали старые истории о минувших днях. Тихо и мирно отец сошел в могилу, а вскоре за ним последовала в обитель покоя та, которая делила все его заботы и невзгоды. Те немногие, что пережили их, преклонили колени возле их могилы и оросили слезами зеленый дерн, ее покрывавший; потом встали и отошли печально и скорбно, но без горьких воплей и отчаянных жалоб, ибо знали, что когда-нибудь встретятся снова; затем они вернулись к своей будничной жизни, и снова воцарились среди них спокойствие и безмятежность. Облако окутало картину и скрыло ее от пономаря.
   – Что ты думаешь об этом? – спросил подземный дух, повертывая широкое лицо к Гебриелу Грабу.
   Гебриел пробормотал, что это очень мило, но вид у него был пристыженный, когда подземный дух устремил на него огненный взгляд.
   – Ты – жалкий человек! – сказал подземный дух тоном глубокого презрения. – Ты…
   Он, по-видимому, предполагал еще что-то добавить, но негодование заставило его оборвать фразу; поэтому он поднял гибкую ногу и, помахав ею над своей головой, чтобы хорошенько прицелиться, дал Гебриелу Грабу здоровый пинок; немедленно вслед за этим все приближенные духи столпились вокруг злополучного пономаря и начали лягать его немилосердно, следуя установленному и неизменному обычаю всех придворных на земле, которые лягают того, кого лягает король, и обнимают того, кого обнимает король.
   – Покажите ему еще! – сказал король подземных духов.
   При этих словах облако рассеялось, и открылся яркий и красивый пейзаж тот самый, какой можно видеть и по сей день на расстоянии полумили от старого монастырского города. Солнце сияло на чистом синем небе, вода искрилась в его лучах, и деревья казались зеленее и цветы пестрее благодаря его благотворному влиянию. Вода струилась с приятным журчаньем, деревья шелестели под легким ветром, шуршавшим в листве; птицы пели на ветках, и жаворонок в вышине распевал гимн утру. Да, было утро, яркое, благоухающее летнее утро. В самом крохотном листочке, в самой маленькой былинке трепетала жизнь. Муравей полз на дневную работу, бабочка порхала и грелась в теплых лучах солнца, мириады насекомых расправляли прозрачные крылья и упивались своей короткой, но счастливой жизнью. Человек шел, очарованный этой сценой, и все вокруг было ослепительно и прекрасно.
   – Ты – жалкий человек! – сказал король подземных духов еще презрительнее, чем раньше.
   И снова король подземных духов помахал ногой, снова она опустилась на плечи пономаря, и снова приближенные духи стали подражать своему повелителю.
   Много раз облако надвигалось и рассеивалось, многому оно научило Гебриела Граба, а он, – хотя его плечи и болели от частых пинков, наносимых духами, – смотрел с неослабевающим интересом. Он видел, что люди, которые работали упорно и зарабатывали свой скудный хлеб тяжким трудом, были беззаботны и счастливы и что для самых невежественных кроткий лик природы был неизменным источником веселья и радости. Он видел, что те, кого бережно лелеяли и с нежностью воспитывали, беззаботно переносили лишения и побеждали страдание, которое раздавило бы многих людей более грубого склада, ибо первые хранили в своей груди источник веселья, довольства и мира. Он видел, что женщины – эти самые нежные и самые хрупкие божьи создания – чаще всего одерживали победу над горем, невзгодами и отчаянием, ибо они хранят в своем сердце неиссякаемый источник любви и преданности. И самое главное он видел: люди, подобные ему самому, – злобствующие против веселых, радующихся людей, – отвратительные плевелы на прекрасной земле, а взвесив все добро в мире и все зло, он пришел к тому заключению, что в конце концов это вполне пристойный и благоустроенный мир. Как только он вывел такое заключение, облако, спустившееся на последнюю картину, словно окутало его сознание и убаюкало его. Один за другим подземные духи скрывались из виду, и когда последний из них исчез, он погрузился в сон.
   Уже совсем рассвело, когда Гебриел Граб проснулся и увидел, что лежит, вытянувшись во весь рост, на плоской могильной плите. Пустая плетеная фляжка лежала возле него, а его куртка, лопата и фонарь, совсем побелевшие от ночного инея, валялись на земле. Камень, где он увидел сидящего духа, торчал перед ним, и могила, которую он рыл прошлой ночью, находилась неподалеку. Сначала он усомнился в реальности своих приключений, но, когда попытался подняться, острая боль в плечах убедила его в том, что пинки подземных духов были весьма реальными. Он снова поколебался, не найдя отпечатков ног на снегу, где духи прыгали через надгробные камни, но быстро объяснил себе это обстоятельство, вспомнив, что они, будучи духами, не оставляют никаких видимых следов. Затем Гебриел Граб кое-как поднялся, чувствуя боль в спине, и смахнув иней с куртки, надел ее и направился в город.
   Но он стал другим человеком, и ему невыносимо было вернуться туда, где над его раскаянием будут издеваться и его исправлению не поверят. Он колебался в течение нескольких секунд, а потом побрел куда глаза глядят, чтобы зарабатывать себе на хлеб в других краях.
   Фонарь, лопата и плетеная фляжка были найдены в тот день на кладбище. Сначала строили много догадок о судьбе пономаря, но вскоре было решено, что его утащили подземные духи; не было недостатка и в надежных свидетелях, которые ясно видели, как он летел по воздуху верхом на гнедом коне, кривом на один глаз, с львиным крупом и медвежьим хвостом. В конце концов всему этому слепо поверили, и новый пономарь показывал любопытным за ничтожную мзду порядочный кусок церковного флюгера, который был случайно сбит копытом вышеупомянутого коня во время его воздушного полета и подобран на кладбище года два спустя.
   К несчастью, этим рассказам несколько повредило неожиданное возвращение – лет через десять – самого Гебриела Граба, одетого в лохмотья, благодушного старика, страдающего ревматизмом. Он рассказал свою повесть священнику, а также мэру, и со временем к ней начали относиться как к историческому факту, которым она остается и по сей день. Сторонники истории с флюгером, обманутые однажды в своем доверии, не так-то легко соглашались чему-нибудь поверить, поэтому они постарались напустить на себя глубокомысленный вид, пожимали плечами, постукивали себя по лбу и толковали о том, что Гебриел Граб выпил весь джин и потом заснул на могильной плите; и они тщились объяснить все, якобы виденное им в пещере подземного духа, тем, что он видел мир и поумнел. Но это мнение, которое никогда не пользовалось большой популярностью, со временем было отвергнуто; как бы то ни было, но ввиду того, что Гебриел Граб страдал ревматизмом до конца жизни, в этой истории есть по крайней мере, за неимением ничего лучшего, одно нравоучение, а именно: если человек злобствует и пьет в полном одиночестве на святках, он может быть уверен, что ему от этого не поздоровится, хотя бы он и не увидел никаких духов, даже таких, каких видел Гебриел Граб в подземной пещере».


   ГЛАВА XXX
   Как пиквикисты завязали и укрепили знакомство с двумя приятными молодыми людьми, принадлежащими к одной из свободных профессий, как они развлекались на льду и как закончился их визит

   – Ну, что, Сэм, – сказал мистер Пиквик, когда в рождественское утро его фаворит принес ему горячей воды в спальню, – все еще подмораживает?
   – Вода в умывальном тазу покрылась льдом, сэр, – ответил Сэм.
   – Сильный мороз, Сэм, – заметил мистер Пиквик.
   – Славная погода для тех, кто тепло укутан, как сказал самому себе полярный медведь, скользя по льду, – отозвался мистер Уэллер.
   – Через четверть часа я сойду вниз, Сэм, – сказал мистер Пиквик, снимая ночной колпак.
   – Очень хорошо, сэр, – отозвался Сэм. – Там внизу – парочка костоправов.
   – Парочка кого? – воскликнул мистер Пиквик, усаживаясь в постели.
   – Парочка костоправов, – повторил Сэм.
   – Что такое костоправы? – осведомился мистер Пиквик, не уверенный в том, живое это существо или что-нибудь съестное.
   – Как? Вы не знаете, что такое костоправ, сэр? – удивился мистер Уэллер. – Я думал, все знают, что костоправ – это хирург.
   – Хирург? – с улыбкой переспросил мистер Пиквик.
   – Он самый, сэр, – ответил Сэм. – Но эти двое там, внизу, еще не регулярные, чистокровные костоправы – они только обучаются.
   – Иными словами, это, должно быть, студенты-медики, – сказал мистер Пиквик.
   Сэм кивнул утвердительно.
   – Я очень рад, – сказал мистер Пиквик, энергически бросая ночной колпак на одеяло. – Славные ребята, очень славные! Суждения у них зрелые, покоятся на наблюдении и размышлении, и вкусы утонченные благодаря чтению и науке. Я очень рад этому.
   – Они курят сигары в кухне у очага, – сказал Сэм.
   – Ах, так! – заметил мистер Пиквик, потирая руки. – Избыток жизненных сил и здоровых чувств. Это-то я в них и люблю.
   – Один положил ноги на стол, – продолжал Сэм, не обращая внимания на слова своего хозяина, – и пьет бренди, не разбавляя водой, а другой, в очках, поставил бочонок с устрицами между колен, работает, как паровая машина, глотает, а раковины швыряет в молодого парня, страдающего водянкой, который спит крепким сном в углу у очага.
   – Эксцентричности гения, Сэм! – сказал мистер Пиквик. – Можете идти.
   Сэм удалился. Мистер Пиквик по прошествии четверти часа спустился к завтраку.
   – Вот, наконец, и он! – воскликнул старый мистер Уордль. – Пиквик, это брат мисс Эллен, мистер Бенджемин Эллен. Мы его зовем Бен, так же можете звать и вы, если хотите. Этот джентльмен – его закадычный друг, мистер…
   – Мистер Боб Сойер, – вмешался мистер Бенджемин Эллен, после чего мистер Боб Сойер и мистер Бенджемин Эллен дружно расхохотались.
   Мистер Пиквик поклонился Бобу Сойеру, а Боб Сойер поклонился мистеру Пиквику; затем Боб и его закадычный друг принялись очень усердно за стоявшие перед ними кушанья, и мистер Пиквик получил возможность разглядеть обоих.
   Мистер Бенджемин Эллен был грубоватый, плотный, коренастый молодой человек с черными волосами, довольно короткими, и белой физиономией, довольно длинной. Он был украшен очками и носил белый галстук. Из-под его однобортного черного сюртука, застегнутого до подбородка, виднелись панталоны цвета соли с перцем, заканчивавшиеся парой неважно вычищенных башмаков. Хотя рукава его сюртука были короткие, но никаких признаков манжет не обнаруживалось, и хотя шея его была достаточной длины, чтобы найти на ней место для воротничка, она не была украшена ничем, напоминающим эту принадлежность туалета. В общем, у него был слегка потрепанный вид, и вокруг него распространялся аромат удушливых кубинских сигар.
   Мистер Боб Сойер был облачен в одеяние из грубой синей материи, каковое одеяние – ни пальто, ни сюртук – походило на то и другое и носило на себе отпечаток дешевого неряшливого франтовства, свойственного молодым джентльменам, которые курят на улице днем, кричат и вопят ночью, называют лакеев по имени и совершают много других поступков и подвигов столь же забавного свойства. На нем были клетчатые брюки и широкий грубый двубортный жилет. Выходя на улицу, он брал с собою толстую трость с большим набалдашником. Он избегал перчаток и, в общем, слегка смахивал на подгулявшего Робинзона Крузо.
   Таковы были два достойных джентльмена, с которыми познакомился мистер Пиквик, когда уселся завтракать в рождественское утро.
   – Прекрасное утро, джентльмены! – сказал мистер Пиквик.
   Мистер Боб Сойер слегка кивнул в ответ на это замечание и попросил мистера Бенджемина Эллена передать горчицу.
   – Издалека приехали сегодня, джентльмены? – осведомился мистер Пиквик.
   – Из «Синего Льва» в Магльтоне, – коротко ответил мистер Эллен.
   – Вам следовало бы присоединиться к нам вчера вечером, – заметил мистер Пиквик.
   – Пожалуй, следовало бы, – отозвался Боб Сойер, – но бренди был слишком хорош, чтобы спешить. Верно, Бен?
   – Разумеется, – согласился мистер Бенджемин Эллен. – И сигары были неплохи и свиные котлеты. Верно, Боб?
   – Совершенно верно, – сказал Боб.
   Закадычные друзья атаковали завтрак еще усерднее, словно воспоминание о вчерашнем ужине послужило новой приправой к кушаньям.
   – Приналягте, Боб! – поощрительно сказал мистер Эллен своему приятелю.
   – Я это и делаю, – ответил Боб Сойер.
   Нужно отдать ему справедливость – он это делал.
   – Ничто так не возбуждает аппетита, как препарирование трупов, – сказал мистер Боб Сойер, окидывая взглядом стол.
   Мистер Пиквик слегка вздрогнул.
   – Кстати, Боб, – сказал мистер Эллен, – вы уже покончили с той ногой?
   – Почти, – отозвался Сойер, кладя себе на тарелку полкурицы. – Для детской ноги она очень мускулиста.
   – Да? – небрежно осведомился мистер Эллен.
   – Очень, – отозвался Боб Сойер, набив полный рот.
   – Я записался на руку, – сказал мистер Эллен. – Мы в складчину берем труп, список почти заполнен, вот только не можем найти никого, кто бы взял голову. Не хотите ли?
   – Нет, – ответил Боб Сойер, – такая роскошь мне не по карману.
   – Вздор! – сказал Эллен.
   – Право же, не могу, – возразил Боб Сойер. – Я бы не возражал против мозга, но не могу справиться с целой головой.
   – Тише, джентльмены, прошу вас! – сказал мистер Пиквик. – Я слышу, сюда идут леди.
   Когда мистер Пиквик произнес эти слова, леди, галантно сопровождаемые мистерами Снодграссом, Уинклем и Тапменом, вернулись после утренней прогулки.
   – Неужели это Бен? – воскликнула Арабелла тоном, выражавшим скорее удивление, чем удовольствие при виде брата.
   – Приехал, чтобы увезти тебя завтра домой, – ответил Бенджемин.
   Мистер Уинкль побледнел.
   – Ты не узнаешь Боба Сойера, Арабелла? – укоризненно осведомился мистер Бенджемин Эллен.
   Арабелла грациозно протянула ручку, заметив присутствие Боба Сойера. Жало ревности кольнуло в сердце мистера Уинкля, когда Боб Сойер крепко пожал протянутую ручку.
   – Бен, милый, – краснея, сказала Арабелла, – ты… ты не знаком с мистером Уинклем?
   – Не знаком, но буду очень рад познакомиться, Арабелла, – ответил с важностью брат.
   Мистер Эллен мрачно поклонился мистеру Уинклю, а мистер Уинкль и мистер Боб Сойер искоса взглянули друг на друга с обоюдным недоверием.
   Прибытие двух новых гостей и вследствие этого смущение, которое почувствовали мистер Уинкль и молодая леди с меховой опушкой на сапожках, оказались бы, по всей вероятности, весьма неприятной помехой для веселой компании, если бы жизнерадостность мистера Пиквика и добродушие хозяина не проявились в полной мере для всеобщего благоденствия. Мистер Уинкль постепенно снискал расположение мистера Бенджемина Эллена и даже вступил в дружескую беседу с мистером Бобом Сойером, который, подкрепившись бренди, завтраком и разговором, мало-помалу пришел в крайне веселое расположение духа и рассказал с большим увлечением приятную историю об удалении опухоли с головы некоего джентльмена, каковую историю он иллюстрировал с помощью ножа для открывания устриц и четырехфунтового каравая, в назидание собравшемуся обществу. Затем вся компания отправилась в церковь, где мистер Бенджемин Эллен крепко заснул, а мистер Боб Сойер хитроумным способом отвлекал свои мысли от мирских дел, вырезывая свое имя на сиденье церковной скамьи гигантскими буквами длиной в четыре дюйма.
   – Ну, что вы скажете о том, чтобы провести часок на катке? Времени у нас хватит, – сказал Уордль, когда воздано было должное солидному завтраку с такими приятными добавлениями, как крепкое пиво и вишневая наливка.
   – Чудесно! – воскликнул Бенджемин Эллен.
   – Превосходно! – подхватил мистер Боб Сойер.
   – Вы, конечно, катаетесь на коньках, Уинкль? – спросил Уордль.
   – Д-да… – ответил мистер Уинкль. – Я… я давно не практиковался.
   – Ах, пожалуйста, мистер Уинкль, – сказала Арабелла. – Я так люблю смотреть.
   – О, это так грациозно! – сказала другая молодая леди.
   Третья молодая леди сказала, что это изящно, а по мнению четвертой в этом было что-то лебединое.
   – Я был бы счастлив, уверяю вас, – сказал мистер Уинкль, – но у меня нет коньков.
   Это возражение было тотчас же отвергнуто. У Трандля нашлось две пары, а жирный парень возвестил, что внизу есть еще с полдюжины, после чего мистер Уинкль выразил крайнее свое удовольствие, с видом, однако, крайне обеспокоенным.
   Старый Уордль повел гостей на довольно большой каток, а когда жирный парень и мистер Уэллер отгребли и отмели снег, наваливший за ночь, мистер Боб Сойер приладил свои коньки с ловкостью, показавшейся мистеру Уинклю поистине чудесной, и начал описывать левой ногой круги, вырезать восьмерки, чертить по льду и, ни разу не остановившись, чтобы перевести дыхание, принялся выделывать самые красивые и поразительные вензеля, к величайшему удовольствию мистера Пиквика, мистера Тапмена и леди, которое перешло в подлинный восторг, когда старый Уордль и Бенджемин Эллен, с помощью вышеупомянутого Боба Сойера, стали совершать какие-то таинственные эволюции, названные ими шотландским танцем.
   В это время мистер Уинкль, у которого лицо и руки посинели от холода, ввинчивал бурав в подошвы башмаков, надевал коньки острыми концами назад и запутывал ремни в очень сложный узел с помощью мистера Снодграсса, который разумел в коньках, пожалуй, меньше, чем индус. Однако в конце концов с помощью мистера Уэллера злополучные коньки были крепко привинчены и пристегнуты, и мистер Уинкль поднялся на ноги.
   – Ну, сэр, в путь, и покажите им, как нужно браться за дело, – сказал Сэм ободряющим тоном.
   – Постойте, Сэм, постойте! – воскликнул мистер Уинкль, сильно дрожа и цепляясь, словно утопающий, за руки Сэма. – Как здесь скользко, Сэм!
   – Довольно обычная вещь на льду, сэр, – отозвался мистер Уэллер. – Держитесь, сэр.
   Это последнее замечание мистера Уэллера непосредственно относилось к проявленному в тот момент мистером Уинклем неудержимому желанию забросить ноги к небу и удариться затылком об лед.
   – Это… это… очень неуклюжие коньки, не правда ли, Сэм? – осведомился мистер Уинкль, шатаясь.
   – Боюсь, сэр, что не они, а джентльмен неуклюж, – ответил Сэм.
   – Ну, Уинкль, идите! – крикнул мистер Пиквик, нимало не подозревая, что дело неладно. – Леди вне себя от нетерпения.
   – Сейчас… – с бледной улыбкой отозвался мистер Уинкль. – Иду.
   – Представление начинается, – сказал Сэм, стараясь высвободиться. – Ну, сэр, вперед!
   – Подождите минутку, Сэм, – задыхаясь, выговорил мистер Уинкль, нежно прильнув к мистеру Уэллеру. – У меня дома есть две куртки, которые мне не нужны, Сэм. Можете их взять, Сэм.
   – Благодарю вас, сэр, – ответил мистер Уэллер.
   – Пожалуйста, не прикладывайтесь к шляпе, Сэм, – поспешно проговорил мистер Уинкль. – Не отнимайте для этого руки. Сегодня утром, Сэм, я хотел сделать вам рождественский подарок – пять шиллингов. Вы их получите вечером, Сэм.
   – Вы очень добры, сэр, – ответил мистер Уэллер.
   – Вы только подержите меня сначала, Сэм, хорошо? – сказал мистер Уинкль. – Так, отлично. Скоро дело пойдет у меня на лад, Сэм. Не так быстро.
   Мистер Уэллер тащил по льду мистера Уинкля, наклонившегося вперед так, что его туловище согнулось вдвое, по весьма своеобразно и совсем не по-лебединому, как вдруг мистер Пиквик невинно крикнул с другого берега:
   – Сэм!
   – Сэр?
   – Идите сюда, вы мне нужны.
   – Пустите, сэр, – сказал Сэм. – Слышите, хозяин зовет! Пустите, сэр.
   Сделав энергическое усилие, мистер Уэллер вырвался из рук извивавшегося пиквикиста и при этом сообщил телу несчастного мистера Уинкля сильный толчок. С меткостью, которую не могла бы обеспечить никакая степень ловкости или практика, злосчастный джентльмен ворвался в круг конькобежцев в тот самый момент, когда мистер Боб Сойер выделывал фигуру несравненной красоты. Мистер Уинкль неистово налетел на него, и оба с грохотом рухнули. Мистер Пиквик побежал к ним. Боб Сойер поднялся на ноги, но мистер Уинкль был слишком благоразумен, чтобы проделать нечто подобное на коньках. Он сидел на льду, делая судорожные усилия улыбнуться, но каждая черта его лица выражала страдание.
   – Вы ушиблись? – с тревогой осведомился мистер Бенджемин Эллен.
   – Не очень, – ответил мистер Уинкль, энергически растирая спину.
   – Разрешите сделать вам кровопускание! – с жаром воскликнул мистер Бенджемин.
   – Нет, благодарю вас! – поспешно отозвался мистер Уинкль.
   – Право же, лучше было бы сделать, – сказал Эллен.
   – Благодарю вас, – ответил мистер Уинкль. – Я предпочитаю не делать.
   – А вы что скажете, мистер Пиквик? – осведомился Боб Сойер.
   Мистер Пиквик был взволнован и возмущен. Он подозвал мистера Уэллера и строгим голосом сказал:
   – Снимите с него коньки.
   – Да ведь я только что начал, – возразил мистер Уинкль.
   – Снимите с него коньки! – твердо повторил мистер Пиквик.
   Приказание нельзя было оставить без внимания. Мистер Уинкль молча позволил Сэму его исполнить.
   – Поднимите его, – сказал мистер Пиквик.
   Сэм помог ему встать.
   Мистер Пиквик отошел на несколько шагов от зрителей и, поманив своего друга, устремил на него испытующий взгляд и произнес тихим голосом, но внятно и выразительно следующие знаменательные слова:
   – Вы хвастун, сэр.
   – Кто? – вздрогнув, переспросил мистер Уинкль.
   – Хвастун, сэр! Если вам угодно, я скажу яснее: обманщик, сэр!
   С этими словами мистер Пиквик медленно повернулся на каблуках и присоединился к своим друзьям.
   Пока мистер Пиквик выражал мнение, только что изложенное, мистер Уэллер и жирный парень, устроив общими силами дорожку-каток, упражнялись на ней с большим мастерством и блеском. Сэм Уэллер, в частности, выделывал прекрасную фигуру замысловатого скольжения по льду, которая обычно называется «стучать в дверь сапожника» и состоит в том, чтобы скользить на одной ноге и постукивать изредка на манер почтальона другой ногой. Дорожка была славная, длинная, и в этом скольжении было нечто такое, что не могло не прельстить мистера Пиквика, которому было очень холодно стоять на одном месте.
   – Это очень приятное, согревающее упражнение, не правда ли? – обратился он к Уордлю, когда сей джентльмен окончательно запыхался оттого, что, раздвинув ноги, как циркуль, неутомимо чертил сложные геометрические фигуры на льду.
   – О, несомненно! – ответил Уордль. – Вы умеете скользить по льду?
   – Когда-то практиковался на льду по канавам, еще в детстве, – отозвался мистер Пиквик.
   – Попробуйте сейчас, – предложил Уордль.
   – Ах, пожалуйста, мистер Пиквик! – воскликнули все леди.
   – Я был бы счастлив доставить вам любое развлечение, – ответил мистер Пиквик, – но я такой штуки не проделывал вот уже тридцать лет.
   – Ну-ну! Вздор! – воскликнул Уордль, снимая коньки с той порывистостью, какая характеризовала все его поступки. – Идем! Я вам составлю компанию, пожалуйте!
   И благодушный старик помчался по скользкой дорожке с быстротой, достойной чуть ли не самого мистера Уэллера и посрамляющей жирного парня.
   Мистер Пиквик помедлил, подумал, снял перчатки и положил их в шляпу; разбежался раз, другой и третий и столько же раз останавливался, затем разбежался еще раз и, расставив ноги на ярд с четвертью, медленно и торжественно начал скользить по дорожке под восторженные крики зрителей.
   – Куйте железо, пока горячо, сэр! – крикнул Сэм.
   И снова помчались: Уордль, за ним мистер Пиквик, за ним Сэм, за ним мистер Уинкль, за ним мистер Боб Сойер, за ним жирный парень, за ним мистер Снодграсс, – один следом за другим, с таким рвением, словно все их будущее зависело от их проворства.
   Было в высшей степени интересно созерцать, как мистер Пиквик исполнял свою роль в этой церемонии; наблюдать мучительную тревогу, с какой он замечал, что человек, скользящий сзади, настигает его с неминуемым риском сбить с ног; видеть, как он постепенно умеряет скорость, сообщенную движению первоначальным разбегом, и медленно поворачивается на катке лицом к тому месту, откуда начал бег; взирать на лучезарную улыбку, которая освещала его лицо, когда он добегал до конца дорожки, и на стремительность, с какою он, проделав это, поворачивал и бежал вслед за своим предшественником. Его черные гетры красиво мелькали на снегу, а глаза сквозь очки сияли радостью и весельем. А когда его сбивали с ног (что случалось в среднем через каждые два пробега на третий), было восхитительно смотреть, как он с раскрасневшейся физиономией подбирает свою шляпу, перчатки и носовой платок и опять занимает свое место в шеренге с пылом и энтузиазмом, которых, казалось, ничто не могло бы ослабить.
   Веселье было в разгаре; скользили все быстрее и быстрее, смеялись все громче и громче, как вдруг послышался громкий резкий треск. Все устремились к берегу, леди пронзительно взвизгнули, мистер Тапмен закричал. Большая глыба льда исчезла; вода булькала над нею. Шляпа, перчатки и носовой платок мистера Пиквика плавали на поверхности, и это было все, что осталось от мистера Пиквика.
   На всех лицах изобразились ужас и отчаяние, мужчины побледнели, а женщинам стало дурно; мистер Снодграсс и мистер Уинкль схватились за руки и в безумной тревоге смотрели на то место, где скрылся их учитель, в то время как мистер Тапмен, дабы оказать скорейшую помощь, а также внушить тем, кто мог находиться поблизости, ясное представление о катастрофе, мчался во всю прыть по полю, крича: «Пожар!»
   В тот момент, когда старый Уордль и Сэм Уэллер осторожно приближались к месту катастрофы, а мистер Бенджемин Эллен спешно совещался с мистером Бобом Сойером, не своевременно ли теперь сделать кровопускание всей компании для некоторого усовершенствования в профессиональной практике, – в этот самый момент лицо, голова и плечи вынырнули из воды, и обнаружились черты лица и очки мистера Пиквика.
   – Продержитесь одну секунду, одну только секунду! – вопил мистер Снодграсс.
   – Да, пожалуйста! Заклинаю вас – ради меня! – орал мистер Уинкль, глубоко потрясенный.
   Заклятье было, пожалуй, излишним, ибо можно предположить, что, не согласись мистер Пиквик продержаться ради кого-нибудь другого, у него мелькнула бы мысль, что не худо это сделать ради себя самого.
   – Вы нащупываете дно, старина? – спросил Уордль. – Да, конечно, – ответил мистер Пиквик, вытирая голову и лицо и ловя воздух ртом. – Я упал на спину. Сначала я не мог подняться на ноги.
   Глина на той части костюма мистера Пиквика, которая была видна, свидетельствовала о правдивости этих слов, и опасения зрителей в значительной мере рассеялись, когда жирный парень вдруг вспомнил, что глубина нигде не превышает пяти футов; вслед за тем были совершены чудеса храбрости, чтобы его извлечь. Плеск, треск, барахтанье – и, наконец, мистер Пиквик был благополучно избавлен от дальнейших неприятностей и снова очутился на суше.
   – Ах, он простудится насмерть! – сказала Эмили.
   – Бедняжка! – воскликнула Арабелла. – Позвольте мне закутать вас в шаль, мистер Пиквик.
   – И это лучшее, что вы можете сделать, – сказал Уордль, – а потом бегите поскорее домой и немедленно укладывайтесь в постель.
   Десяток шалей был предложен в тот же момент. Выбрали три-четыре самых толстых, завернули в них мистера Пиквика, и он тронулся в путь под присмотром мистера Уэллера, являя собою странное зрелище: пожилой джентльмен, насквозь мокрый и без шляпы, с руками, притянутыми шалью к бокам, мчался вперед без всякой видимой цели со скоростью добрых шести английских миль в час.
   Но в такой критический момент мистер Пиквик не заботился о приличиях и, понукаемый Сэмом Уэллером, продолжал бежать во всю прыть, пока не добежал до двери Менор Фарм, куда мистер Тапмен прибыл минут на пять раньше и напугал старую леди до сердцебиения, внушив ей непоколебимую уверенность в том, что загорелось в кухонном дымоходе, – бедствие, всегда рисовавшееся в огненных красках воображению старой леди, если кто-либо проявлял малейшие признаки волнения.
   Мистер Пиквик, не медля ни секунды, забрался в постель. Сэм Уэллер развел яркий огонь в камине и подал ему обед; позднее принесли чашу пунша и устроили грандиозную пирушку по случаю его спасения. Старик Уордль слышать не хотел о том, чтобы он встал, поэтому кровать превратили в председательское кресло, и мистер Пиквик председательствовал. Потребовали вторую и третью чашу. И когда мистер Пиквик проснулся на следующее утро, у него не наблюдалось ни малейших симптомов ревматизма – факт, доказывающий, как заметил весьма справедливо мистер Боб Сойер, что в таких случаях нет ничего лучше горячего пунша, а если иной раз горячий пунш оказывается недействительным, это объясняется только тем, что пациент допустил грубую ошибку, выпив слишком мало.
   Веселое общество разъехалось на следующее утро. Разъезжаться по домам восхитительно в наши школьные годы, но в последующей жизни расставания бывают довольно мучительны. Смерть, эгоистические поступки, перемена фортуны ежедневно разбивают много счастливых компаний и разбрасывают их по свету; и мальчики и девочки не возвращаются назад. Мы не хотим сказать, что именно так произошло в данном случае. Нам желательно только уведомить читателя, что гости отправились восвояси, что мистер Пиквик и его друзья снова заняли места на крыше магльтонской кареты и что Арабелла Эллен уехала к месту своего назначения, где бы оно ни находилось, – мы смеем думать, что мистер Уинкль знал, где оно находится, но признаемся, что мы этого не знаем, – под охраной и присмотром своего брата Бенджемина и его весьма близкого и закадычного друга, мистера Боба Сойера.
   При расставании этот последний джентльмен и мистер Бенджемин Эллен с таинственным видом отвели мистера Пиквика в сторонку, и мистер Боб Сойер, ткнув указательным пальцем между ребер мистера Пиквика и тем самым проявив свою природную шутливость и в то же время знание анатомии человеческого тела, осведомился:
   – Послушайте, старина, где вы угнездились?
   Мистер Пиквик отвечал, что в настоящее время он проживает в гостинице «Джордж и Ястреб».
   – Я хочу, чтобы вы ко мне заглянули, – сказал Боб Сойер.
   – Ничто не может мне доставить большего удовольствия, – ответил мистер Пиквик.
   – Вот моя квартира, – сказал мистер Боб Сойер, доставая визитную карточку, – Лент-стрит, Боро; это, знаете ли, для меня удобно, близко от Гайя [174 - …близко от Гайя – то есть лондонской больницы, основанной в начале XVIII века купцом Томасом Гайем.]. Когда вы пройдете мимо церкви Сент-Джорджа, сверните с Хай-стрит направо, первая улица.
   – Я найду, – отозвался мистер Пиквик.
   – Приходите в четверг вечером через две педели и приводите своих приятелей, – сказал мистер Боб Сойер. – У меня соберется несколько товарищей медиков.
   Мистер Пиквик заявил, что ему доставит удовольствие встреча с медиками, и, после того как мистер Боб Сойер уведомил его, что он намерен очень приятно провести время и что его друг Бен тоже придет, они пожали друг другу руки и расстались.
   Мы чувствуем, что в этом месте нам могут задать вопрос, нашептывал ли что-нибудь мистер Уинкль Арабелле Эллен во время этого краткого разговора, и если да, то что он сказал, и далее, беседовал ли мистер Снодграсс конфиденциально с Эмили Уордль, и если да, то что сказал он. На это мы отвечаем, что, о чем бы они ни говорили с леди, они ровно ничего не сказали мистеру Пиквику или мистеру Тапмену на протяжении двадцати восьми миль и что они часто вздыхали, отказывались от эля и бренди и вид у них был мрачный. Если наши наблюдательные читательницы могут вывести какие-либо заключения из этих фактов, мы просим их сделать эти выводы во что бы то ни стало.


   ГЛАВА XXXI,
   которая целиком посвящена юриспруденции и различным великим знатокам, ее изучившим

   В разных углах и закоулках Темпля разбросаны темные и грязные комнаты, где во время судебных вакаций можно видеть в течение целого утра, – а во время сессий также и до вечера, – почти непрерывный поток адвокатских клерков, входящих и выходящих со связками бумаг, торчащими под мышкой и из карманов. Есть несколько рангов адвокатских клерков. Есть клерк-учащийся, который платит за ученье и сам станет когда-нибудь поверенным, который имеет открытый счет у портного, получает приглашения на вечеринки, знаком с одним семейством на Гауэр-стрит и с другим на Тэвисток-сквер; который уезжает из города на каникулы повидаться с отцом, имеющим всегда наготове лошадей; этот клерк является, короче говоря, аристократом среди клерков. Есть клерк на жалованье, – живущий или приходящий, как случится, – который тратит большую часть своих тридцати шиллингов в неделю на свои прихоти, ходит за полцены в театр Эдельфи [175 - …ходит за полцены в театр Эдельфи… – то есть после начала спектакля, часов около девяти, когда билеты продавались значительно дешевле; Эдельфи – театр, в котором главным образом ставились мелодрамы.] по крайней мере три раза в неделю, величественно развлекается после этого в погребках, где торгуют сидром, и является скверной карикатурой на моду, выдохшуюся полгода назад. Есть клерк-писец средних лет с большой семьей, всегда оборванный и часто пьяный. И есть конторские мальчики, впервые надевшие сюртуки, которые питают надлежащее презрение, к школьникам и, расходясь вечером по домам, угощаются в складчину копченой колбасой и портером, полагая, что это и есть «жизнь». Есть другие разновидности, слишком многочисленные, чтобы их перечислять, но, как бы многочисленны они ни были, всех этих клерков можно увидеть в определенные служебные часы, когда они торопливо входят в только что упомянутые места или покидают их.
   В этих изолированных уголках помещаются официальные конторы адвокатов, где выдают судебные приказы, заверяют судебные решения, подшивают жалобы истцов и приводят в действие многие другие хитроумные приспособления, изобретенные для мук и терзаний подданных его величества и для утешения и обогащения служителей закона. В большинстве случаев это низкие, затхлые комнаты, где бесчисленные свитки пергамента, которые прели под спудом в течение прошлого века, распространяют приятный аромат, смешивающийся в дневное время с запахом тления, а в ночное – с различными испарениями, какие исходят от сырых плащей, мокрых зонтов и дрянных сальных свечей.
   Вечером, около половины восьмого, дней через десять или недели через две после возвращения мистера Пиквика и его друзей в Лондон, в одну из этих контор торопливо вошел человек в коричневом сюртуке с медными пуговицами. Концы его длинных волос были старательно закручены вверх и цеплялись за края потертой шляпы, а запачканные темно-серые панталоны так туго натянуты на блюхеровские башмаки, что колени его грозили каждый момент вырваться наружу. Он извлек из кармана сюртука длинную и узкую полосу пергамента, на которой дежурный чиновник поставил неразборчивый черный штемпель. Потом он вытащил четыре листка бумаги того же размера, составлявшие печатные копии пергамента с пробелами для фамилий, и, заполнив пробелы, спрятал все пять документов в карман и торопливо вышел.
   Человек в коричневом сюртуке с каббалистическими документами в кармане был не кто иной, как наш старый знакомый – мистер Джексон из конторы Додсона и Фогга, Фрименс-Корт, Корнхилл.
   Однако, вместо того чтобы вернуться в контору, откуда он пришел, он направил свои стопы к Сан-Корту и, войдя в гостиницу «Джордж и Ястреб», пожелал узнать, дома ли некий мистер Пиквик.
   – Позовите слугу мистера Пиквика, Том, – сказала буфетчица «Джорджа и Ястреба».
   – Не трудитесь, – сказал мистер Джексон, – я пришел по делу. Если вы мне покажете комнату мистера Пиквика, я и один дойду.
   – Ваша фамилия, сэр? – спросил лакей.
   – Джексон, – ответил клерк.
   Лакей поднялся наверх, чтобы доложить о мистере Джексоне, но мистер Джексон избавил его от труда, последовав за ним по пятам и войдя в комнату раньше, чем тот успел издать членораздельный звук.
   В этот день мистер Пиквик пригласил своих трех друзей к обеду. Все сидели у камина и пили вино, когда мистер Джексон появился, как было описано выше.
   – Здравствуйте, сэр, – сказал мистер Джексон, кивая мистеру Пиквику.
   Сей джентльмен поклонился и казался слегка изумленным, ибо физиономии мистера Джексона он не помнил.
   – Я от Додсона и Фогга, – сказал мистер Джексон в виде пояснения.
   Мистер Пиквик встрепенулся при этом имени.
   – Обратитесь к моему поверенному, сэр, мистеру Перкеру в Грейз-Инне, – сказал он. – Проводите этого джентльмена, – обратился он к лакею.
   – Прошу прощенья, мистер Пиквик, – сказал Джексон, спокойно кладя шляпу на пол и доставая из кармана кусок пергамента, – но в таких случаях вручение через клерка или агента… вы понимаете, мистер Пиквик?.. Простая предосторожность, сэр, в соблюдении юридических форм. – Тут мистер Джексон бросил взгляд на пергамент и, положив руки на стол и озираясь с приятной и вкрадчивой улыбкой, сказал: – Послушайте, не будем спорить из-за такого пустяка. Джентльмены, кто из вас Снодграсс?
   При этом вопросе мистер Снодграсс вздрогнул так заметно, что другого ответа не потребовалось.
   – А-а-а… я так и думал, – сказал Джексон еще любезнее. – Мне придется слегка обеспокоить вас, сэр.
   – Меня?! – воскликнул мистер Снодграсс.
   – Это только повестка по делу Бардл против Пиквика со стороны истицы, – ответил Джексон, выбирая один из листков бумаги и доставая из жилетного кармана шиллинг. – Дело будет слушаться в самом начале сессии, четырнадцатого февраля, по нашему предположению. Мы признали это дело подлежащим специальному жюри [176 - Специальное жюри – то есть специальный состав присяжных по ряду гражданских дел в отличие от обычного состава (в Англии ряд гражданских дел подсуден суду присяжных).], и в списке значится только десять присяжных. Это вам, мистер Снодграсс.
   С этими словами Джексон показал пергамент мистеру Снодграссу и сунул ему в руку бумажку и шиллинг.
   Мистер Тапмен следил за этой процедурой в безмолвном удивлении, как вдруг Джексон повернулся к нему и сказал:
   – Если я не ошибаюсь, ваша фамилия Тапмен?
   Мистер Тапмен взглянул на мистера Пиквика, но, не усмотрев в широко раскрытых глазах сего джентльмена совета отречься от своего имени, ответил:
   – Да, моя фамилия Тапмен, сэр.
   – Полагаю, вот этот другой джентльмен – мистер Уинкль? – сказал Джексон.
   Мистер Уинкль пробормотал утвердительный ответ, и оба джентльмена немедленно получили от проворного мистера Джексона по листу бумаги и по шиллингу.
   – Боюсь, – сказал Джексон, – что вы меня сочтете довольно надоедливым, но мне нужен еще кое-кто. У меня здесь значится имя Сэмюела Уэллера, мистер Пиквик.
   – Пошлите сюда моего слугу, – сказал мистер Пиквик лакею.
   Лакей удалился, чрезвычайно удивленный, а мистер Пиквик предложил Джексону присесть.
   Наступило тягостное молчание, которое в конце концов было нарушено ни в чем не повинным ответчиком.
   – Полагаю, сэр, – сказал мистер Пиквик с негодованием, возраставшим по мере того, как он говорил, – полагаю, сэр, что намерения ваших патронов заключаются в том, чтобы попытаться меня обвинить на основании показаний моих же собственных друзей?
   Мистер Джексон несколько раз похлопал указательным пальцем по левой стороне своего носа, давая понять, что здесь он находится не для того, чтобы открывать тайны тюремного двора, и шутливо ответил:
   – Не знаю. Не могу сказать.
   – Для чего же, сэр, – продолжал мистер Пиквик, – если не для этой цели, были вручены им эти повестки?
   – Прекрасная уловка, мистер Пиквик, – отозвался Джексон, медленно покачивая головой, – но она ни к чему не приведет. Попытайтесь, беды в этом нет, но из меня мало удастся вытянуть.
   Тут мистер Джексон снова улыбнулся присутствующим и, приставив большой палец левой руки к кончику носа, правой рукой привел в движение воображаемую кофейную мельницу, показав таким образом изящную пантомиму (в те времена очень популярную, но теперь, к сожалению, устаревшую), смысл коей был таков: «Меня не надуешь».
   – Нет, мистер Пиквик, – сказал в заключение Джексон, – пусть у Перкера поломают головы над тем, для чего мы вручили эти повестки. Если не угадают, пусть подождут суда и тогда узнают.
   Мистер Пиквик бросил на непрошеного гостя взгляд, выражавший крайнее омерзение, и, можно думать, обрушил бы страшные проклятья на голову мистеров Додсона и Фогга, если бы в этот момент его не остановило появление Сэма.
   – Сэмюел Уэллер? – вопросительным тоном сказал мистер Джексон.
   – Самые правдивые слова, какие вы произнесли за много лет, – ответил Сэм с величайшим спокойствием.
   – Вот вам повестка, мистер Уэллер, – сказал Джексон.
   – Что это значит? – осведомился Сэм.
   – Вот оригинал, – продолжал Джексон, уклоняясь от требуемого объяснения.
   – Где? – спросил Сэм.
   – Вот! – ответил Джексон, потрясая пергаментом.
   – О, так это оригинал? – сказал Сэм. – Ну, я очень рад, что видел оригинал, потому что это очень приятное зрелище, которое веселит душу человека.
   – А вот шиллинг, – продолжал Джексон. – Это от Додсона и Фогга.
   – Как мило со стороны Додсона и Фогга, которые так мало меня знают, а преподносят подарок! – сказал Сэм. – Иначе не могу рассматривать как большую любезность, сэр. Очень похвально, что они умеют вознаграждать добродетель, где бы ее ни повстречали. И вдобавок от этого можно растрогаться.
   С этими словами мистер Уэллер слегка потер рукавом куртки веко правого глаза, следуя весьма похвальной манере актеров, изображающих семейные патетические сцены.
   Мистер Джексон был как будто сбит с толку поведением Сэма, но так как повестку он вручил и больше ничего не имел сказать, то сделал вид, будто надевает единственную перчатку, которую обычно носил в руке ради соблюдения приличий, и вернулся в контору доложить о ходе дела.
   В ту ночь мистер Пиквик спал плохо. Ему все время вспоминалось весьма неприятное дело миссис Бардл. На следующее, утро он позавтракал очень рано и, предложив Сэму сопровождать его, отправился к Грейз-Инн-сквер.
   – Сэм, – оглядываясь, сказал мистер Пиквик, когда они дошли до конца Чипсайда.
   – Сэр? – отозвался Сэм, подходя к своему хозяину.
   – Куда идти?
   – По Ньюгет-стрит.
   Мистер Пиквик продолжал путь не сразу – он в течение нескольких секунд смотрел рассеянно в лицо Сэму и испустил глубокий вздох.
   – Что случилось, сэр? – осведомился Сэм.
   – Сэм, полагают, что это дело будет разбираться четырнадцатого числа будущего месяца, – произнес мистер Пиквик.
   – Замечательное совпадение, сэр, – отозвался Сэм.
   – Чем оно замечательно, Сэм? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – Валентинов день [177 - Валентинов день – 14 февраля, когда, по английскому обычаю, юноши избирают возлюбленных.], сэр, – отвечал Сэм. – Весьма удачный день, день разбора дела о нарушении брачного обещания.
   Улыбка мистера Уэллера не вызвала проблеска веселья на физиономии его хозяина. Мистер Пиквик круто повернул и продолжал путь молча.
   Они прошли несколько десятков шагов. Мистер Пиквик трусил впереди, погруженный в глубокие размышления, а сзади, изображая на своей физиономии самое завидное и непринужденное пренебрежение ко всем и ко всему, следовал Сэм, как вдруг этот последний, всегда стремясь поделиться с своим хозяином исключительными познаниями, ускорял шаг, пока не очутился за спиной мистера Пиквика, и, указывая на дом, мимо которого они проходили, сказал:
   – Очень недурная колбасная, сэр.
   – Да, кажется, – отозвался мистер Пиквик.
   – Знаменитая фабрика сосисок, – добавил Сэм.
   – Вот как? – сказал мистер Пиквик.
   – Вот как! – с некоторым негодованием повторил Сэм. – Ну еще бы не так! Да благословит бог вашу невинную голову, сэр: ведь здесь четыре года назад произошло таинственное исчезновение почтенного торговца.
   – Неужели вы хотите сказать, что с ним расправились по способу Берка [178 - …по способу Берка – удушен (по имени преступника, продававшего трупы удушенных им жертв в анатомический театр).]? – воскликнул мистер Пиквик, поспешно оглядываясь.
   – Нет, не хочу, сэр, – ответил мистер Уэллер. – Хотя это было бы лучше. Но тут дело посерьезнее. Он был хозяином этой вот лавки, сэр, и изобрел патентованную паровую машину для непрерывного изготовления сосисок. Ну так вот, эта самая машина проглотила бы и булыжник, положи вы его близко, и перемолола бы в сосиски, как нежного младенца. Натурально, он гордился машиной и, бывало, простаивал в погребе, глядя на нее, когда она работала, пока не впадал от радости в меланхолию. Очень счастливым человеком был бы он, сэр, имея эту вот машину да еще двух милых малюток в придачу, не будь у него жены, самой злющей ведьмы. Она всегда ходила за ним по пятам и жужжала ему в уши, пока, наконец, он не выбился из сил. «Я тебе вот что скажу, моя милая, – говорит он, – если ты будешь упорствовать в этом вот развлечении, будь я проклят, если не уеду в Америку, и конец делу». – «Ты лентяй, – говорит она, – поздравляю американцев с такой находкой». После этого она ругается еще с полчаса, а потом бежит в маленькую комнату позади лавки, принимается визжать, говорит, что он ее в гроб вгонит, и устраивает припадок, который продолжается добрых три часа, и все эти три часа она визжит и брыкается. Ну, а на следующее утро муж пропал. Ничего из кассы он не взял и даже пальто не надел – стало быть, ясно, что не в Америку поехал. Не вернулся на следующий день, не вернулся через неделю. Хозяйка напечатала объявление – если, говорит, вернется, она все простит (и очень это было великодушно, потому что он ничего плохого не сделал). Обыскали все каналы, и с тех пор в течение двух месяцев, как только окажется где мертвое тело, регулярно тащат его прямехонько в колбасную лавку. Но ни одно не подошло. Тогда распустили слух, что он сбежал, и она стала сама вести дело. Как-то в субботний вечер входит в лавку маленький худенький старый джентльмен в большом волнении и говорит ей: «Вы хозяйка этой лавки?» – «Да, говорит, я». – «Так вот, сударыня, – говорит он, – я пришел сказать, что ни я, ни моя семья не желаем подавиться ни с того ни с сего. И это, говорит, еще не все, сударыня: разрешите мне сказать, что поскольку вы для производства сосисок не пользуетесь мясом первого сорта, то, думаю, вы согласитесь, что оно должно обходиться вам почти так же дешево, как и пуговицы». «Какие пуговицы, сэр?» – говорит она. «Пуговицы, сударыня, – говорит маленький старый джентльмен, развертывая клочок бумаги и показывая два-три десятка пуговичных обломков. – Славная приправа к сосискам – брючные пуговицы, сударыня!» «Это пуговицы моего мужа!» – говорит вдова, собираясь лишиться чувств. «Как!» – взвизгивает маленький старый джентльмен, сильно побледнев. «Теперь я все понимаю, – говорит вдова. – В припадке временного умопомешательства он сгоряча превратил себя в сосиски». Так оно и было, сэр, – добавил мистер Уэллер, глядя пристально в лицо устрашенному мистеру Пиквику, – а может быть, его втянуло в машину; но так или иначе, а маленький старый джентльмен, который всю жизнь питал удивительное пристрастие к сосискам, выбежал из лавки, как сумасшедший, и с той поры никто о нем не слышал.
   Конец рассказа о трогательном происшествии в семейной жизни застал хозяина и слугу у двери мистера Перкера.
   Лаутен, приоткрыв дверь, беседовал с жалким на вид человеком в порыжевшем костюме, в продранных башмаках и перчатках. Нужда и страдания – чуть ли не отчаяние – оставили следы на его худой и изможденной физиономии. Он стыдился своей бедности, ибо, когда подошел мистер Пиквик, отступил в темный угол.
   – Очень печально, – со вздохом сказал незнакомец.
   – Очень, – отозвался Лаутен, нацарапав свою фамилию пером на дверном косяке и стирая ее другим концом пера. – Может быть, передать ему что-нибудь?
   – Как вы думаете, когда он вернется? – осведомился незнакомец.
   – Понятия не имею, – ответил Лаутен, подмигнув мистеру Пиквику, когда незнакомец опустил глаза.
   – Вы не думаете, что имело бы смысл его подождать? – спросил незнакомец, задумчиво заглядывая в контору.
   – О нет, конечно нет! – отозвался клерк, слегка заслонив собой дверь. – Он, разумеется, не вернется на этой неделе, и неизвестно, вернется ли на будущей, ибо, если Перкер уезжает из города, он никогда не торопится вернуться.
   – Уехал из города! – воскликнул мистер Пиквик. – Боже мой, какая неудача!
   – Не уходите, мистер Пиквик, – сказал Лаутен. – У меня есть письмо для вас.
   Незнакомец, по-видимому, не знал, что делать. Он снова опустил глаза, а клерк хитро подмигнул мистеру Пиквику, словно давая понять, что происходит нечто весьма забавное, хотя в чем тут дело – мистер Пиквик не мог угадать ни за какие блага.
   – Войдите, мистер Пиквик, – сказал Лаутен. – Ну-с, мистер Уотти, вы передадите мне все, что имеете сказать, или зайдете еще раз?
   – Попросите его – может быть, он будет так любезен и сообщит, что предпринято по моему делу, – сказал тот. – Ради бога, не забудьте, мистер Лаутен.
   – Нет, нет, я не забуду, – отозвался клерк. – Пожалуйте, мистер Пиквик. До свиданья, мистер Уотти. Славный день для прогулки, не правда ли?
   Он предложил Сэму Уэллеру войти вслед за своим хозяином и, видя, что незнакомец все еще мешкает, захлопнул дверь у него перед носом.
   – Такого назойливого банкрота не было с сотворения мира, в этом я уверен! – воскликнул Лаутен, с видом оскорбленного человека швыряя свое перо. – Не прошло и четырех лет, как его дело поступило в Канцлерский суд, но будь я проклят, если он не приходит надоедать нам два раза в неделю! Пожалуйте сюда, мистер Пиквик, – Перкер здесь; я знаю, что он вас примет. Чертовски холодно, – добавил он раздражительно, – стоять у двери и терять время на таких жалких бродяг.
   Энергически помешав маленькой кочергой угли в большом камине, клерк отправился в кабинет своего принципала и доложил о мистере Пиквике.
   – А, уважаемый сэр! – сказал маленький мистер Перкер, вставая с кресла.
   – Ну-с, уважаемый сэр, какие новости касательно вашего дела? Еще что-нибудь о наших приятелях из Фрименс-Корта? Они не дремали, мне это известно. Очень ловкие ребята, очень ловкие!
   В заключение маленький джентльмен взял внушительную понюшку табаку, воздавая должное ловкости мистеров Додсона и Фогга.
   – Они – величайшие негодяи, – сказал мистер Пиквик.
   – Да, – сказал маленький человек, – это, знаете ли, зависит от точки зрения, и мы не будем спорить о словах, ибо, разумеется, нельзя, ожидать, чтобы вы судили об этих вещах с профессиональной точки зрения. Ну-с, нами сделано все, что нужно. Я пригласил королевского юрисконсульта [179 - Королевский юрисконсульт – звание (почетное) крупных юристов (иначе сарджент), в прошлом соответствовало званию «доктор права».] Снаббина.
   – Хороший ли он человек? – осведомился мистер Пиквик.
   – Хороший ли он человек! – воскликнул мистер Перкер. – Ах, боже мой! Снаббин – украшение своей профессии. Практика у него втрое больше, чем у кого бы то ни было в суде, – занят в каждом процессе. Пусть это останется между нами, но мы говорим, что королевский юрисконсульт Снаббин вертит судом как хочет.
   Сделав такое сообщение, маленький человек взял вторую понюшку табаку и таинственно кивнул мистеру Пиквику.
   – Они вручили моим трем друзьям повестки, – сказал мистер Пиквик.
   – А! Ну конечно! – ответил мистер Перкер. – Важные свидетели: видели вас в щекотливом положении.
   – Но она упала в обморок по собственному желанию, – сказал мистер Пиквик. – Она сама бросилась мне в объятия.
   – Очень возможно, уважаемый сэр, – отозвался Перкер. – Очень возможно и весьма натурально! Иначе и быть не может, уважаемый сэр. Но как это доказать?
   – Они вручили повестку также моему слуге, – сказал мистер Пиквик, меняя тему, ибо вопрос мистера Перкера слегка ошеломил его.
   – Сэму? – спросил Перкер.
   Мистер Пиквик отвечал утвердительно.
   – Разумеется, уважаемый сэр, разумеется. Я знал, что они так поступят. Я бы мог сказать это вам месяц назад. Видите ли, уважаемый сэр, если вы берете ведение дела в собственные руки, после того как доверили его своему адвокату, вы должны отвечать и за последствия.
   Тут мистер Перкер выпрямился с чувством собственного достоинства и смахнул с жабо несколько крошек табаку.
   – А зачем им понадобились его показания? – спросил мистер Пиквик после минутного молчания.
   – Затем, что вы посылали его к истице с предложением некоторого компромисса, так я полагаю, – отозвался Перкер. – Впрочем, большого значения это не имеет: не думаю, чтобы какой-нибудь адвокат многого добился от него.
   – Я тоже так думаю, – сказал мистер Пиквик, улыбаясь, несмотря на свою досаду, при мысли о Сэме в роли свидетеля. – Какой же план действия мы изберем?
   – Нам остается только один план, уважаемый сэр, – ответил Перкер, – подвергнуть свидетелей перекрестному допросу, довериться красноречию Снаббина, пустить пыль в глаза судье, надеяться на присяжных.
   – А что, если решение будет не в мою пользу? – осведомился мистер Пиквик.
   Мистер Перкер улыбнулся, взял понюшку табаку, помешал угли в камине, пожал плечами и выразительно промолчал.
   – Вы хотите сказать, что в таком случае я должен платить возмещение убытков? – спросил мистер Пиквик, следивший с некоторой строгостью за этим мимическим ответом.
   Перкер еще раз помешал угли, что было совершенно излишне, и ответил:
   – Боюсь, что так.
   – В таком случае я заявляю вам о своем непоколебимом решении не платить ничего, – весьма внушительно произнес мистер Пиквик. – Ничего, Перкер! Ни один фунт, ни один пенни из моих денег не перейдет в карманы Додсона и Фогга. Это мое непреложное и обдуманное решение!
   Мистер Пиквик с силой ударил по столу, подтверждая непреложность своего намерения.
   – Прекрасно, уважаемый сэр, прекрасно, – сказал Перкер. – Конечно, вам лучше знать.
   – Разумеется, – поспешно отозвался мистер Пиквик. – Где живет королевский юрисконсульт Снаббин?
   – Линкольнс-Инн, Олд-сквер, – ответил Перкер.
   – Я бы хотел его повидать, – сказал мистер Пиквик.
   – Повидать королевского юрисконсульта Снаббина, уважаемый сэр! – с крайним изумлением воскликнул Перкер. – Нет, нет, уважаемый сэр, невозможно! Повидать Снаббина! Бог с вами, уважаемый сэр, слыханное ли это дело, если предварительно не внесена плата за консультацию и не назначен час консультации! Это никак невозможно, уважаемый сэр!
   Однако мистер Пиквик заявил, что это не только возможно, но и необходимо, и в результате через десять минут после того, как он выслушал заверение, что это сделать невозможно, поверенный ввел его в контору великого Снаббина.
   Это была довольно просторная комната без ковра, с большим письменным столом, придвинутым к камину. Сукно, покрывавшее стол, давно отказалось от всяких претензий на свой первоначальный зеленый цвет и постепенно посерело от пыли и времени, за исключением тех мест, где все следы его натурального цвета были уничтожены чернильными пятнами. На столе лежали многочисленные пачки бумаг, перевязанные красной тесьмой, а за столом сидел пожилой клерк, чей прилизанный вид и массивная золотая цепочка от часов служили внушительным показателем большой и прибыльной практики королевского юрисконсульта Снаббина.
   – Королевский юрисконсульт у себя в кабинете, мистер Моллерд? – осведомился Перкер, с величайшей учтивостью предлагая свою табакерку.
   – Да, он у себя, но очень занят, – последовал ответ. – Посмотрите-ка сюда: еще не дано ни одного заключения по всем этим делам, а гонорар за каждое уплачен.
   При этом клерк улыбнулся и втянул понюшку табаку с увлечением, которое, казалось, вызвано было как любовью к табаку, так и пристрастием к гонорарам.
   – Вот это называется практикой! – сказал Перкер.
   – Да, – отозвался адвокатский клерк, доставая собственную табакерку и предлагая ее с величайшей любезностью. – А лучше всего то, что никто на свете, кроме меня, не разбирает почерка королевского юрисконсульта, и, следовательно, все должны ждать заключения, которое он уже дал, до тех пор, пока я не перепишу. Ха-ха-ха!
   – И от этого выигрывает… Мы знаем, кто выигрывает, кроме королевского юрисконсульта… И таким способом вытягивает из клиентов еще кое-что, а? – добавил Перкер. – Ха-ха-ха!
   Тут клерк королевского юрисконсульта засмеялся снова – не громким, раскатистым смехом, а тихим, внутренним смешком, который неприятно было слышать мистеру Пиквику. Когда у человека бывает внутреннее кровоизлияние, это опасно для него самого, но когда он смеется внутренним смешком, это не предвещает добра другим.
   – Вы не составили для меня счетика гонораров, которые я вам должен? – спросил Перкер.
   – Нет, не составил, – ответил клерк.
   – Я бы вас попросил составить, – сказал Перкер. – Дайте мне его, и я вам пришлю чек. Но вы, должно быть, слишком заняты получением наличных денег, чтобы думать о должниках. Ха-ха-ха!
   Эта шутка, казалось, польстила клерку, и он еще раз засмеялся тихим смешком.
   – Но, мистер Моллерд, уважаемый друг, – сказал Перкер, вдруг обретая всю свою серьезность и увлекая великого клерка великого королевского юрисконсульта за отворот сюртука в угол, – вы должны уговорить королевского юрисконсульта принять меня и моего клиента.
   – Что вы, что вы! – воскликнул клерк. – Вот это недурно! Увидеть королевского юрисконсульта! Нет, это слишком нелепо!
   Впрочем, несмотря на нелепость предложения, клерк позволил увлечь себя потихоньку в сторону от мистера Пиквика и после краткой беседы шепотом вышел неслышными шагами в темный коридорчик и скрылся в святилище юридического светила, откуда вскоре вернулся на цыпочках и уведомил мистера Перкера и мистера Пиквика, что ему удалось уговорить королевского юрисконсульта, вопреки всем установленным правилам и обычаям, принять их немедленно.
   Королевский юрисконсульт Снаббин был человек со впалыми щеками и желтоватым цветом лица, лет сорока пяти, или, как говорится в романах, ему могло быть и пятьдесят. У него были те тусклые, осовелые глаза, какие часто можно увидеть на лицах людей, предающихся в течение многих лет утомительным и тягостным кабинетным занятиям, и какие могли и без добавления лорнета, висевшего на широкой черной ленте, обвивавшей шею, предупредить посетителя о том, что он очень близорук. Волосы у него были тонкие и редкие, что отчасти объяснялось постоянным отсутствием досуга для ухода за ними, а отчасти ношением в течение двадцати пяти лет адвокатского парика, который в настоящее время висел перед ним на подставке. Следы пудры на воротнике фрака, плохо выстиранный и еще хуже повязанный галстук свидетельствовали о том, что у него не было времени, вернувшись из суда, произвести какие-нибудь изменения в своем туалете. Впрочем, неопрятный вид остальных принадлежностей его костюма наводил на мысль, что внешность его не улучшилась бы в значительной степени, если бы у него и было свободное время. Юридические книги, кипы бумаг и распечатанные письма валялись на столе в полном беспорядке; мебель в комнате была старая и расшатанная; дверцы книжного шкафа подгнили на петлях; при каждом шаге пыль взлетала маленькими облачками над ковром; шторы пожелтели от времени и грязи; вид всех предметов в комнате доказывал с несомненной ясностью, что королевский юрисконсульт Снаббин слишком занят своими профессиональными делами, чтобы обращать внимание на личные удобства или заботиться о них.
   Королевский юрисконсульт писал, когда вошли его клиенты. Он рассеянно поклонился мистеру Пиквику, представленному поверенным, а затем, предложив им сесть, заботливо опустил ручку в чернильницу, покачал левой ногой и приготовился слушать.
   – Мистер Пиквик – ответчик по делу Бардл и Пиквик, королевский юрисконсульт Снаббин, – сказал Перкер.
   – Я выступаю по этому делу? – спросил королевский юрисконсульт.
   – Да, сэр, – ответил Перкер.
   Королевский юрисконсульт кивнул и ждал продолжения.
   – Мистер Пиквик горячо желал повидаться с вами, королевский юрисконсульт Снаббин, – продолжал Перкер, – чтобы заявить, раньше чем вы займетесь этим процессом, что он отрицает наличие каких бы то ни было данных или основания для возбуждения иска против него; и если бы он не мог явиться в суд с чистой совестью и с полнейшей уверенностью в том, что он прав, отвергая требования истицы, он бы вовсе туда не явился. Мне кажется, я правильно излагаю ваши взгляды, не так ли, уважаемый сэр? – добавил маленький человек, обращаясь к мистеру Пиквику.
   – Вполне, – отвечал сей джентльмен.
   Королевский юрисконсульт Снаббин раскрыл лорнет, поднес его к глазам и, поглядев в течение нескольких секунд с любопытством на мистера Пиквика, повернулся к мистеру Перкеру и сказал, слегка улыбаясь при этом:
   – У мистера Пиквика хорошие шансы?
   Поверенный пожал плечами.
   – Намерены ли вы вызвать свидетелей?
   – Нет.
   Улыбка на лице королевского юрисконсульта обрисовалась ясней. Он с удвоенной силой качнул ногою и, откинувшись на спинку кресла, с сомненьем кашлянул.
   Эти признаки дурных предчувствий королевского юрисконсульта, как ни были они мимолетны, не ускользнули от мистера Пиквика. Он крепче утвердил на носу очки, сквозь которые внимательно наблюдал те проявления чувств адвоката, которые тот позволил себе обнаружить, и сказал с большой энергией и решительно пренебрегая предостерегающим подмигиванием и нахмуренными бровями мистера Перкера:
   – Желание нанести вам визит с такою целью, как у меня, сэр, несомненно, покажется весьма необычным джентльмену, перед глазами которого проходит столько дел подобного рода.
   Королевский юрисконсульт старался серьезно глядеть на огонь в камине, но улыбка снова появилась на его устах.
   – Джентльмены вашей профессии, сэр, – продолжал мистер Пиквик, – видят наихудшую сторону человеческой природы. Все споры, все недоброжелательство, вся злоба обнаруживаются перед вами. Вы знаете по опыту, изучив присяжных (я отнюдь не осуждаю ни вас, ни их), сколь многое зависит от «эффекта», и вы склонны приписывать другим желание воспользоваться в целях обмана, а также в целях эгоистических теми самыми средствами, характер и целесообразность коих так хорошо вам известны, ибо вы сами постоянно ими пользуетесь с совершенно честными и почтенными намерениями и с похвальным желанием сделать все возможное для своего клиента. Право же, я думаю, именно этому обстоятельству следует приписать вульгарное, но весьма распространенное мнение, что люди вашей профессии подозрительны, недоверчивы и чересчур осторожны. Хотя я и сознаю, сэр, сколь невыгодно заявлять это при данных обстоятельствах, я явился сюда, ибо хочу, чтобы вы отчетливо поняли, что, как сказал мой друг мистер Перкер, я не повинен в той лжи, в какой меня обвиняют, и, хотя я прекрасно сознаю неоценимое значение вашей помощи, сэр, я должен добавить, что, если вы мне не верите, я готов скорее лишить себя вашей высокоталантливой помощи, чем воспользоваться ею.
   Задолго до окончания этой речи, весьма прозаической для мистера Пиквика, – мы вынуждены это отметить, – королевский юрисконсульт снова впал в рассеянность. Впрочем, спустя несколько минут, вновь взявшись за перо, он как будто вспомнил о присутствии своих клиентов. Оторвавшись от бумаг, он сказал довольно раздражительно:
   – Кто со мной в этом деле?
   – Мистер Фанки, королевский юрисконсульт Снаббин, – ответил поверенный.
   – Фанки, Фанки… – повторил королевский юрисконсульт. – Никогда не слышал этой фамилии. Должно быть, очень молодой человек.
   – Да, он очень молод, – отозвался поверенный. – Он допущен совсем недавно. Позвольте припомнить… он не состоит при суде и восьми лет.
   – А, я так и думал! – сказал королевский юрисконсульт тем сострадательным тоном, каким простые смертные говорят о беспомощном младенце. – Мистер Моллерд, пошлите за мистером… мистером…
   – Фанки, Холборн-Корт, Грейз-Инн – вмешался Перкер (кстати, Холборн-Корт переименован теперь в Саут-сквер). – Скажите, я буду рад, если он зайдет сюда.
   Мистер Моллерд отправился исполнять поручение, а королевский юрисконсульт Снаббин снова впал в рассеянность, продолжавшуюся до появления мистера Фанки.
   Этот младенец-адвокат был вполне зрелым человеком. Он отличался большой нервозностью и мучительно запинался, когда говорил. По-видимому, это не был природный дефект, а скорее результат застенчивости, возникшей от сознания того, что его «затирают» вследствие отсутствия у него средств, или влияний, или связей, или наглости. Он был преисполнен благоговения к королевскому юрисконсульту и изысканно любезен.
   – Я не имел удовольствия видеть вас раньше, мистер Фанки, – сказал королевский юрисконсульт Снаббин с высокомерной снисходительностью.
   Мистер Фанки поклонился. Он имел удовольствие видеть королевского юрисконсульта; и он, бедняк, завидовал ему на протяжении восьми лет и трех месяцев.
   – Вы выступаете со мной в этом деле, насколько я понимаю? – сказал королевский юрисконсульт.
   Будь мистер Фанки человеком богатым, он немедленно послал бы за своим клерком, чтобы тот ему напомнил; будь он человеком ловким, он приложил бы указательный палец ко лбу и постарался вспомнить, имеется ли среди множества взятых им на себя обязательств также и это дело; но, не будучи ни богатым, ни ловким (в этом смысле, во всяком случае), он покраснел и поклонился.
   – Вы познакомились с документами, мистер Фанки? – осведомился королевский юрисконсульт.
   Опять-таки мистеру Фанки следовало притвориться, будто он забыл обо всем, что касается этого дела, но так как он читал те бумаги, какие доставлялись ему по мере развития процесса, и только об этом и думал во сне и наяву в течение двух месяцев с той поры, когда его наняли помощником мистера королевского юрисконсульта Снаббина, то он покраснел еще гуще и поклонился снова.
   – Вот это мистер Пиквик, – сказал королевский юрисконсульт, помахивая пером в ту сторону, где стоял сей джентльмен.
   Мистер Фанки поклонился мистеру Пиквику с почтением, которое всегда внушает первый клиент, и снова обратил лицо к своему руководителю.
   – Быть может, вы проводите мистера Пиквика, – сказал королевский юрисконсульт, – и… и… и… выслушаете все, что мистер Пиквик пожелает сообщить. Мы, конечно, устроим совещание.
   Намекнув таким образом на то, что у него отняли достаточно времени, мистер королевский юрисконсульт Снаббин, который постепенно делался все более и более рассеянным, приложил на секунду лорнет к глазам, слегка поклонился и снова погрузился в лежавшее перед ним дело, которое выросло из нескончаемого судебного процесса, порожденного поступком некоего субъекта, скончавшегося лет сто назад и в свое время загородившего тропинку, ведущую из какого-то места, откуда никто никогда не выходил, к какому-то месту, куда никто никогда не входил.
   Мистер Фанки не соглашался пройти ни в одну дверь раньше мистера Пиквика и его поверенного, так что потребовалось немало времени, прежде чем они попали на Олд-сквер. Придя туда, они стали шагать взад и вперед и устроили длительное совещание, в результате которого выяснилось, что весьма трудно сказать, каково будет решение; что никто не может предугадать исход дела; что было большой удачей предупредить противную сторону и заручиться участием королевского юрисконсульта Снаббина, – словом, ряд заключений утешительных и выражающих сомнения, обычных при таком положении дел.
   Затем мистер Уэллер был пробужден хозяином от сладкого сна, в который он погрузился на целый час, и, распрощавшись с Лаутеном, они вернулись в Сити.


   ГЛАВА XXXII
   описывает гораздо подробнее, чем судебный репортер, холостую вечеринку, устроенную мистером Бобом Сойером в его квартире в Боро

   Покой витает над Лент-стрит, в Боро, окутывая нежной меланхолией душу. На этой улице всегда сдается внаем много домов. Это пустынная улица, и ее скука успокоительна. Дом на Лент-стрит нельзя почитать первоклассной резиденцией в точном смысле этого слова, но тем не менее это завидное местечко. Если человеку захотелось извлечь себя из мира, уйти за пределы искушения, поставить себя вне всякого соблазна выглянуть из окна, он должен во что бы то ни стало отправиться на Лент-стрит.
   Это счастливое убежище заселяют несколько прачек, кучка поденных переплетчиков, два-три тюремных агента при Суде по делам о несостоятельности, мелкие квартирохозяева, служащие в доках, горсточка портних с приправою портных, работающих сдельно. Большинство обитателей либо направляет свою энергию на сдачу меблированных комнат, либо посвящает свои силы здоровому и полезному занятию – катанью белья. Характерные черты мертвой природы на этой улице: зеленые ставни, билетики о сдаче комнат, медные дощечки на дверях и ручки колокольчиков; главные образчики одушевленной природы: мальчишка из портерной, юноша, торгующий пытками, и мужчина, продающий печеный картофель. Население здесь кочевое, обычно исчезающее накануне взноса квартирной платы за квартал, и притом всегда в ночные часы. Доходы его величества редко пополняются в этой счастливой юдоли; арендная плата ненадежна, и водопровод часто бывает закрыт.
   В тот вечер, на который был приглашен мистер Пиквик, мистер Боб Сойер украшал своей особой один угол у камина в комнате второго этажа, выходящей окнами на улицу, а мистер Бен Эллен – другой. Приготовление к приему гостей, видимо, закончилось. Зонты в коридоре были свалены в угол за дверью задней комнаты, шляпа и платок служанки убраны с перил лестницы, не больше двух пар патен [180 - Патены – деревянные подошвы, подкованные низким железным кольцом и прикрепляемые к башмакам ремешком; заменяли калоши вплоть до их появления.] оставалось на циновке у парадной двери, и кухонная свеча с очень длинным нагаром весело горела на подоконнике лестничного окна. Мистер Боб Сойер самолично купил спиртные напитки в винном погребке на Хай-стрит и вернулся домой, шествуя впереди того, кто их нес, дабы их не доставили по ошибке в другое место. Пунш был приготовлен в красной кастрюле и стоял в спальне; столик, покрытый зеленой байкой, был взят на время из гостиной и приготовлен для игры в карты; стаканы, имевшиеся в квартире, и стаканы, позаимствованные ради такого случая в трактире, выстроились на подносе, поставленном на площадке за дверью.
   Несмотря на весьма удовлетворительный характер всех этих приготовлений, темное облако омрачало физиономию мистера Боба Сойера, сидевшего у камина. Лицо мистера Бена Эллена, пристально смотревшего на угли, выражало сожаление, и в его голосе звучали меланхолические ноты, когда он после долгого молчания произнес:
   – Да, действительно, какая неудача, что ей взбрело в голову скиснуть как раз в такой день! Могла бы подождать по крайней мере до завтра.
   – Это ее зловредная натура, зловредная натура! – с жаром отозвался мистер Боб Сойер. – Она говорит, что если у меня есть деньги на вечеринку, значит они должны у меня быть и на уплату по ее проклятому «счетику».
   – А много там набежало? – осведомился мистер Бен Эллен.
   Кстати сказать, счет – самый необыкновенный локомотив, какой был изобретен человеческим гением. Он не переставая бежит в течение самой долгой человеческой жизни, никогда не останавливаясь по собственному почину.
   – Месяца четыре всего-навсего, – ответил мистер Боб Сойер.
   Бен Эллен безнадежно закашлялся и устремил испытующий взгляд на верхние прутья камина.
   – Будет чертовски неприятно, если ей взбредет в голову расшуметься, когда все соберутся, не правда ли? – сказал, наконец, мистер Бен Эллен.
   – Ужасно, – отозвался Боб Сойер, – ужасно!
   Послышался тихий стук в дверь. Мистер Боб Сойер выразительно посмотрел на друга и попросил стучавшего войти; вслед за тем грязная, неряшливо одетая девушка в черных бумажных чулках, которую можно было принять за нелюбимую дочь престарелого мусорщика, находящегося в бедственном положении, просунула голову в дверь и сказала:
   – С вашего позволения, мистер Сойер, миссис Редль хочет поговорить с вами.
   Не успел Боб Сойер дать какой-нибудь ответ, как девушка вдруг исчезла, словно кто-то сильно дернул ее сзади. Едва совершилось это таинственное исчезновение, как раздался снова стук в дверь – резкий, отчетливый стук, казалось, говоривший: «Я здесь, и я войду».
   Мистер Боб Сойер бросил на своего друга взгляд, выражавший смертельный страх, и крикнул:
   – Войдите!
   В разрешении не было никакой необходимости, ибо, раньше чем мистер Боб Сойер произнес это слово, в комнату ворвалась маленькая свирепая женщина, дрожащая от негодования и бледная от бешенства.
   – Ну-с, мистер Сойер, – сказала маленькая свирепая женщина, стараясь казаться очень спокойной, – если вы будете так добры и уплатите мне по этому счетику, я буду вам благодарна, потому что я должна платить сегодня за квартиру, и хозяин ждет сейчас внизу.
   Маленькая женщина потерла руки и пристально посмотрела поверх головы Боба Сойера на стену за его спиной.
   – Мне очень жаль, что я причиняю вам беспокойство, миссис Редль, – почтительно начал Боб Сойер, – но…
   – О, тут нет никакого беспокойства, – отозвалась маленькая женщина, пронзительно захихикав. – Особой нужды в этих деньгах у меня не было до сегодняшнего дня. Во всяком случае, пока мне не нужно было платить их домохозяину, все равно, у кого они были – у вас или у меня. Вы обещали мне, мистер Сойер, заплатить сегодня, и все джентльмены, которые здесь жили, всегда держали свое слово, как и полагается, конечно, всякому, кто называет себя джентльменом.
   Миссис Редль качнула головой, закусила губы, крепче потерла руки и воззрилась на стену еще пристальнее. Было совершенно ясно, как выразился впоследствии мистер Боб Сойер, в стиле восточной аллегории, что она «разводила пары».
   – Я очень сожалею, миссис Редль, – начал Боб Сойер с крайним смирением, – но факт тот, что сегодня в Сити я обманулся в своих надеждах!
   Замечательное место это Сити. Поразительное количество людей всегда обманывается там в своих надеждах.
   – Пусть так, мистер Сойер, – сказала миссис Редль, прочно укрепляясь на пурпурной цветной капусте кидерминстерского ковра [181 - Кидерминстерский ковер – дешевый ковер особой выделки; производился в Англии, в городе Кидерминстере.], – а мне какое до этого дело, сэр?
   – Я… я… не сомневаюсь, миссис Редль, – сказал Боб Сойер, увиливая от последнего вопроса, – что в начале будущей недели нам удастся уладить все наши счеты и в дальнейшем завести другой порядок.
   Этого-то и добивалась миссис Редль. Она ворвалась в апартаменты злополучного Боба Сойера с таким страстным желанием устроить сцену, что, по всей вероятности, была бы разочарована в случае уплаты денег. Она была прекрасно подготовлена к такого рода маленькому развлечению, ибо только что обменялась в кухне несколькими предварительными любезностями с мистером Редлем.
   – Вы полагаете, мистер Сойер, – сказала миссис Редль, повышая голос в назидание соседям, – вы полагаете, что я буду по-прежнему держать в своей квартире человека, который и не помышляет платить за комнату, не платит даже за свежее масло и колотый сахар к завтраку и даже за молоко, которое подвозят к дверям? Вы полагаете, что работящей и трудолюбивой женщине, которая живет на этой улице вот уже двадцать лет (десять лет в доме напротив и девять лет и девять месяцев в этом самом доме), только и дела, что работать до изнеможения на шайку ленивых бездельников, которые вечно курят, и пьют, и шляются, вместо того чтобы приняться за какую-нибудь работу и оплатить счета? Вы полагаете…
   – Милая моя! – начал мистер Бенджемин Эллен умиротворяющим тоном.
   – Будьте добры, оставьте свои замечания при себе, сэр, прошу вас, – сказала миссис Редль, вдруг обрывая стремительный поток слов и обращаясь с внушительной важностью и медлительностью к посреднику. – Я не уверена, сэр, что вы имеете право вмешиваться в разговор. Мне кажется, я сдаю эти комнаты не вам, сэр.
   – Правильно. Не мне, – сказал мистер Бенджемин Эллен.
   – Очень хорошо, сэр! – ответствовала миссис Редль с высокомерной вежливостью. – Тогда, сэр, вы, может быть, ограничитесь тем, что будете ломать руки и ноги бедным людям в больницах, и придержите свой язык, иначе здесь найдется кто-нибудь, кто заставит вас это сделать, сэр!
   – Но вы такая непонятливая женщина, – увещевал мистер Бенджемин Эллен.
   – Прошу прощения, молодой человек! – сказала миссис Редль, от злости покрываясь холодным потом. – Не будете ли вы столь добры назвать меня так еще раз?
   – Я употребил это выражение совсем не в обидном смысле, сударыня, – отозвался мистер Бенджемин Эллен, начиная опасаться уже за себя.
   – Прошу прощения, молодой человек, – повторила миссис Редль еще громче и еще повелительнее, – но кого вы назвали женщиной? Вы обратились с этим замечанием ко мне, сэр?
   – Господи помилуй! – воскликнул мистер Бенджемин Эллен.
   – Я вас спрашиваю, сэр: это выражение относилось ко мне? – с бешенством прервала миссис Редль, распахивая дверь настежь.
   – Ну да, конечно, – ответил мистер Бенджемин Эллен.
   – Да, конечно! – подхватила миссис Редль, постепенно пятясь к двери и повышая голос до крайнего предела специально для мистера Редля, находившегося в кухне. – Да, конечно. И все знают, что меня можно оскорблять безнаказанно в моем собственном доме, а мой муж дрыхнет внизу, а на меня обращает внимания не больше, чем на бездомную собаку. Как он не постыдится самого себя! (Тут миссис Редль всхлипнула.) Он допускает, чтобы его жену обижала шайка молодцов, которые режут и кромсают тела живых людей и позорят мой дом (снова всхлипывание), а он оставляет ее беззащитной лицом к лицу с обидчиками! Низкий, трусливый, жалкий негодяй, который боится подняться наверх и расправиться с грубиянами!.. Боится… боится подняться!
   Миссис Редль приостановилась, чтобы послушать, разбудил ли этот повторный вызов ее лучшую половину. Убедившись, что он не возымел успеха, она начала с бесконечными всхлипываниями спускаться по лестнице, как вдруг у входной двери раздался громкий двойной стук; в ответ на него миссис Редль впала в истерику, сопровождающуюся горестными стонами, которая не прерывалась до тех пор, пока стук не повторился шесть раз; тогда, в припадке душевной муки, она швырнула вниз все зонты и скрылась в задней комнате, с оглушительным шумом захлопнув за собой дверь.
   – Здесь живет мистер Сойер? – спросил мистер Пиквик, когда дверь была открыта.
   – Да, – сказала служанка, – во втором этаже. Дверь прямо перед вами, когда вы подниметесь по лестнице.
   Дав сие наставление, девушка, которая была воспитана среди аборигенов Саутуорка, скрылась, унося свечу вниз, в кухню, совершенно уверенная в том, что она удовлетворила всем требованиям, какие можно было ей предъявить при данных обстоятельствах.
   Мистер Снодграсс, который вошел последним, после многих неудачных попыток заложить засов запер, наконец, парадную дверь, и друзья, спотыкаясь, поднялись наверх, где были встречены мистером Бобом Сойером, который не спускался вниз, опасаясь быть перехваченным миссис Редль.
   – Здравствуйте! – сказал расстроенный студент. – Рад вас видеть. Осторожнее – здесь стаканы.
   Это предостережение предназначалось для мистера Пиквика, который положил свою шляпу на поднос.
   – Ах, боже мой! – сказал мистер Пиквик. – Простите!
   – Не стоит об этом говорить, – отозвался Боб Сойер. – Я здесь живу тесновато, но с этим вы должны примириться, раз пришли в гости к молодому холостяку. Входите. С этим джентльменом вы, кажется, уже встречались?
   Мистер Пиквик пожал руку мистеру Бенджемину Эллену, и друзья последовали его примеру. Едва они успели усесться, как снова раздался двойной стук в дверь.
   – Надеюсь, это Джек Хопкинс! – воскликнул мистер Боб Сойер. – Те… Да, это он. Входите, Джек, входите!
   На лестнице послышались тяжелые шаги, и появился Джек Хопкинс. На нем был черный бархатный жилет с ослепительными пуговицами и синяя полосатая рубашка с пристегнутым воротничком.
   – Что так поздно, Джек? – спросил Бенджемин Эллен.
   – Задержался в больнице Барта [182 - Больница Барта – больница Сент-Бартоломьюз (св. Варфоломея), которая является самой старинной лондонской больницей.], – ответил Хопкинс.
   – Что-нибудь новенькое?
   – Нет, ничего особенного. Довольно интересный пациент в палате несчастных случаев.
   – А в чем дело, сэр? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – Да знаете ли, человек вывалился из окна четвертого этажа, но очень удачно… очень удачно.
   – Вы хотите сказать, что больной находится на пути к выздоровлению? – осведомился мистер Пиквик.
   – О нет! – беспечно отозвался Хопкинс. – Я скорее сказал бы обратное. Впрочем, на завтра назначена замечательная операция… великолепное зрелище, если оперировать будет Слешер.
   – Вы считаете мистера Слешера хорошим хирургом? – поинтересовался мистер Пиквик.
   – Лучшим в мире! – ответил Хопкинс. – На прошлой неделе он ампутировал ногу у мальчика… мальчик съел пять яблок и имбирный пряник… Ровно через две минуты, когда все было кончено, мальчик сказал, что не желает больше тут лежать, чтобы над ним потешались, и пожалуется матери, если они не приступят к делу.
   – Да неужели?! – воскликнул пораженный мистер Пиквик.
   – Ну, это пустяки, – сказал Джек Хопкинс. – Не так ли, Боб?
   – Разумеется, пустяки, – ответил мистер Боб Сойер.
   – Кстати, Боб, – сказал Хопкинс, украдкой бросив взгляд на мистера Пиквика, слушавшего весьма внимательно, – вчера вечером у нас был любопытный случай. Привели ребенка, который проглотил бусы.
   – Что он проглотил, сэр? – перебил мистер Пиквик.
   – Бусы, – ответил Джек Хопкинс. – Не все сразу, знаете ли, это было бы уже слишком; даже вы не могли бы этого проглотить, не говоря о ребенке… Не так ли, мистер Пиквик? Ха-ха-ха!
   Мистер Хопкинс, казалось, был весьма доволен собственной шуткой и продолжал:
   – Послушайте, как было дело. Родители ребенка – бедные люди, живут в переулочке. Старшая сестра купила бусы, дешевые бусы из больших черных деревянных бусин. Ребенок прельстился игрушкой, утащил бусы, спрятал их, забавлялся ими, перерезал шнурок и проглотил бусину. Ему это показалось ужасно забавным. На следующий день он проглотил еще одну бусину.
   – Помилуй бог! – воскликнул мистер Пиквик. – Какая ужасная история! Прошу прощения, сэр. Продолжайте.
   – На следующий день ребенок проглотил две бусины; еще через день угостился тремя и так далее и, наконец, через неделю покончил с бусами, всего было двадцать пять бусин. Сестра, которая была работящей девушкой и редко покупала какие-нибудь украшения, глаза себе выплакала, потеряв бусы, искала их повсюду, но, разумеется, не нашла. Спустя несколько дней семья сидела за обедом – жареная баранья лопатка и картофель; ребенок, который не был голоден, играл тут же в комнате, как вдруг раздался чертовский стук, словно посыпался град. «Не делай этого, мой мальчик», – сказал отец. «Я ничего не делаю», – ответил ребенок. «Ну, хорошо, только больше этого не делай», – сказал отец. Наступила тишина, а затем снова раздался стук, еще громче. «Если ты меня не будешь слушать, то и пикнуть не успеешь, как очутиться в постели!» Он хорошенько встряхнул ребенка, чтобы научить его послушанию, и тут так затарахтело, что поистине никто ничего подобного не слыхивал. «Ах, черт подери, да ведь это у него внутри! – воскликнул отец. У него крупозный кашель, только не в надлежащем месте!» – «У меня нет никакого крупозного кашля, отец, – сказал ребенок, расплакавшись. – Это бусы, я их проглотил». Отец схватил ребенка на руки и побежал с ним в больницу. Бусины в желудке у мальчика тарахтели всю дорогу от тряски, и люди смотрели на небо и заглядывали в погреба, чтобы узнать, откуда доносятся эти необыкновенные звуки. Теперь ребенок в больнице и такой поднимает шум, когда двигается, что пришлось завернуть его в куртку сторожа, чтобы он не будил больных!
   – Это самый удивительный случай, о котором мне когда-либо приходилось слышать, – заявил мистер Пиквик, выразительно ударив кулаком по столу.
   – О, это пустяки! – сказал Джек Хопкинс. – Не так ли, Боб?
   – Конечно, пустяки, – ответил мистер Боб Сойер.
   – Очень странные вещи случаются в нашей профессии, уверяю вас, сэр, – сказал Хопкинс.
   – Охотно верю, – ответил мистер Пиквик.
   Стук в дверь возвестил о прибытии большеголового молодого человека в черном парике, который привел с собой цинготного юношу, украшенного широким жестким галстуком. Следующим гостем был джентльмен в рубашке, разукрашенной розовыми якорями, а немедленно вслед за ним явился бледный юноша с часовой цепочкой из накладного золота. По прибытии жеманного субъекта в безукоризненном белье и прюнелевых ботинках общество оказалось в полном составе. Столик, покрытый зеленой байкой, был выдвинут, первая порция пунша в белом кувшине подана, и последующие три часа посвящены игре в vingt-et-un по шесть пенсов за дюжину фишек, прерванной только один раз легким спором между цинготным юношей и джентльменом с розовыми якорями, когда цинготный юноша изъявил пламенное желание дернуть за нос джентльмена с эмблемами надежды, в ответ на что этот последний выразил решительное нежелание принимать какие бы то ни было «угощения» безвозмездно как от вспыльчивого молодого джентльмена с цинготной физиономией, так и от любого индивида, украшенного головой.
   Когда были открыты последние «натуральные» [183 - …открыты последние «натуральные»… – комбинация карт в игре «двадцать одно».] и подсчитаны ко всеобщему удовольствию все выигранные и проигранные фишки и шестипенсовики, мистер Боб Сойер позвонил, чтобы подавали ужин, и, пока шли приготовления к нему, гости толпились по углам комнаты.
   Подать ужин было не так легко, как можно предположить. Прежде всего пришлось разбудить служанку, которая крепко заснула, уронив голову на кухонный стол; это заняло некоторое время, а когда, наконец, она явилась на звонок, еще четверть часа ушло на бесплодные попытки раздуть в ней слабую и тусклую искру разума. Торговца, которому заказали устрицы, не предупредили, чтобы он их открыл. Открыть устрицу обыкновенным ножом или вилкой о двух зубцах – дело нелегкое, и устриц съедено было немного. Мало было подано мяса, а также и ветчины (взятой вместе с мясом в немецком колбасном магазине за углом). Зато портеру в оловянном сосуде было много; большое внимание уделили сыру, благо он оказался острым. В общем, ужин вышел не хуже, чем бывают обычно такие ужины.
   После ужина на стол был подан второй кувшин пунша вместе с пачкой сигар и двумя бутылками спиртного. Затем наступил мучительный перерыв; этот мучительный перерыв был вызван весьма обычным обстоятельством в такого рода обстановке, но тем не менее он был очень стеснителен.
   Дело в том, что служанка мыла стаканы. В доме их было четыре; мы отнюдь не считаем это унизительным для миссис Редль, но не существует еще таких меблированных комнат, где бы хватало стаканов. Хозяйские стаканы были маленькие, из тонкого стекла, а позаимствованные в трактире – большие, раздутые и распухшие стопы на толстых подагрических ножках. Этот факт сам по себе мог открыть обществу истинное положение дел; но молодая служанка предупредила возможность возникновения по этому поводу ложных представлений в уме кого-нибудь из джентльменов, насильно выхватив у каждого стакан задолго до того, как был выпит портер, и заявив во всеуслышание, несмотря на подмигивания и предостережения мистера Боба Сойера, что их следует отнести вниз и немедленно вымыть.
   Только очень дурной ветер никому не приносит добра. Жеманный джентльмен в прюнелевых ботинках, который безуспешно пытался острить во время игры, увидел, что ему представляется удобный случай, и воспользовался им. В тот момент, когда исчезли стаканы, он начал длинный рассказ о великом политическом деятеле, чье имя он позабыл, давшем исключительно удачный ответ другому выдающемуся и знаменитому индивиду, чью личность он никогда не мог установить. Он распространялся довольно долго и с большой добросовестностью о различных побочных обстоятельствах, имеющих некоторое отношение к данному анекдоту, но ни за какие блага в мире не мог припомнить именно в этот момент, в чем соль анекдота, хотя он и имел обыкновение рассказывать его с весьма большим успехом в течение последних десяти лет.
   – Ах, боже мой! – сказал жеманный джентльмен в прюнелевых ботинках. – Какой поразительный случай!
   – Жаль, что вы забыли, – заметил мистер Боб Сойер, нетерпеливо посматривая на дверь, ибо ему послышался звон стаканов. – Очень жаль!
   – Мне тоже жаль, – отвечал жеманный джентльмен, – потому что я знаю, как бы это всех позабавило. Ну, ничего, надеюсь, мне удастся припомнить этак через полчаса.
   Жеманный джентльмен пришел к такому выводу в момент появления стаканов, а мистер Боб Сойер, который все время напряженно прислушивался, заявил, что ему очень хотелось бы услышать конец рассказа, ибо, если судить по тому, что было сказано, это наилучший анекдот, какой он когда-либо слышал.
   Вид стаканов вернул Бобу Сойеру то душевное равновесие, которое он утратил после свидания со своей квартирной хозяйкой. Его лицо просияло, и он готов был окончательно развеселиться.
   – А теперь, Бетси… – весьма учтиво сказал мистер Боб Сойер, распределяя в то же время шумную маленькую группу стаканов, которые девушка поместила в центре стола, – а теперь, Бетси, горячей воды, будьте добры, поскорее.
   – Никакой горячей воды вы не получите, – ответила Бетси.
   – Не получим? – воскликнул мистер Боб Сойер.
   – Да! – сказала девушка, покачав головой, что свидетельствовало об отказе более решительном, чем может выразить самый красноречивый язык. – Миссис Редль не велела давать вам никакой воды.
   Изумление, написанное на лицах гостей, вдохнуло новое мужество в хозяина.
   – Сейчас же принесите горячей воды, сейчас же! – с отчаянием приказал мистер Боб Сойер.
   – Не могу, – ответила девушка. – Миссис Редль выгребла угли из печки перед тем как лечь спать и заперла котелок.
   – О, неважно, неважно! Пожалуйста, не волнуйтесь из-за такого пустяка, – сказал мистер Пиквик, наблюдая борьбу противоречивых чувств, отражавшихся на физиономии Боба Сойера. – Мы прекрасно обойдемся холодной водой.
   – О, превосходно! – подхватил мистер Бенджемин Эллен.
   – Моя квартирная хозяйка подвержена легким припадкам умственного расстройства, – заметил Боб Сойер с бледной улыбкой. – Боюсь, что придется заявить ей об отказе от помещения.
   – Ну, нет! К чему же! – возразил Бен Эллен.
   – Боюсь, что придется! – сказал Боб с героической решимостью. – Я ей заплачу то, что должен, и завтра же утром предупрежу.
   Бедный малый! Как страстно желал он это сделать!
   Мучительные условия мистера Боба Сойера оправиться от этого последнего удара подействовали угнетающе на гостей, большая часть которых с целью поднятия духа проявила чрезмерное пристрастие к холодному грогу, первое заметное действие коего сказалось в возобновлении вражды между цинготным юношей и джентльменом в рубашке. Сначала воюющие стороны выражали взаимное презрение хмурыми взглядами и сопением, пока, наконец, цинготный юноша не счел нужным перейти к более ясным объяснениям, и тогда произошел следующий вразумительный разговор:
   – Сойер! – громко сказал цинготный юноша.
   – В чем дело, Нодди? – отозвался мистер Боб Сойер.
   – Мне бы очень не хотелось, Сойер, – сказал мистер Нодди, – говорить неприятные вещи за столом у кого-либо из друзей, и в особенности за вашим столом, Сойер, но я должен воспользоваться случаем и сообщить мистеру Гантеру, что он не джентльмен.
   – А мне бы очень не хотелось, Сойер, устраивать беспорядок на улице, где вы живете, – сказал мистер Гантер, – но, боюсь, я буду вынужден потревожить соседей и вышвырнуть из окна субъекта, который только что говорил.
   – Что вы хотите этим сказать, сэр? – осведомился мистер Нодди.
   – То, что я сказал, сэр, – ответил мистер Гантер.
   – Хотел бы я посмотреть, как бы вы это сделали, сэр, – заметил мистер Нодди.
   – Вы почувствуете, как я это сделаю, через полминуты, сэр, – отозвался мистер Гантер.
   – Я требую, чтобы вы дали мне вашу визитную карточку, сэр, – сказал мистер Нодди.
   – Я этого не сделаю, сэр, – возразил мистер Гантер.
   – Почему, сэр? – осведомился мистер Нодди.
   – Потому что вы поставите ее на камине и будете вводить в заблуждение своих гостей, которые подумают, что у вас был с визитом, джентльмен, сэр, – ответил мистер Гантер.
   – Сэр, один из моих друзей навестит вас завтра утром, – сказал мистер Нодди.
   – Сэр, я весьма признателен вам за предупреждение, и мною будет отдано специальное распоряжение прислуге спрятать под замок ложки.
   В этот момент вмешались остальные гости и стали доказывать обеим сторонам неприличие их поведения, после чего мистер Нодди попросил запомнить, что его отец был такой же почтенный человек, как и отец мистера Гантера; мистер Гантер ответил, что его отец был такой же почтенный человек, как отец мистера Нодди, и что в любой день недели сын его отца был не хуже мистера Нодди. Так как это заявление, казалось, предвещало возобновление спора, последовало новое вмешательство остальных гостей; со всех сторон послышались возгласы и крики, после чего мистер Нодди постепенно уступил наплыву чувств и признался, что он всегда питал горячую привязанность к мистеру Гантеру. На это мистер Гантер ответил, что, в общем, для него мистер Нодди дороже родного брата; услышав такое признание, мистер Нодди великодушно поднялся со стула и протянул руку мистеру Гантеру. Мистер Гантер пожал ее с трогательной горячностью, и присутствующие единодушно заявили, что весь спор был проведен обеими сторонами в благороднейшем стиле.
   – А теперь, – сказал Джек Хопкинс, – не худо было бы спеть что-нибудь, Боб, для поднятия духа.
   И Хопкинс, побуждаемый бурными рукоплесканиями, немедленно и громко затянул «Бог да благословит короля» на новый мотив, сложенный из двух других: «Бискайского залива» и «Лягушки» [184 - …мотив, сложенный из двух других… – музыка популярной песенки «Бискайский залив» была написана Дж. Дэви; старинная баллада, начинавшаяся словами: «Лягушка хотела бы посвататься», известна была еще в XVII веке, мотив ее менялся.].
   Хор играл существенную роль в пении, а так как каждый джентльмен пел на тот мотив, который лучше знал, эффект получался поистине потрясающий.
   В конце припева к первому куплету мистер Пиквик поднял руку, как бы прислушиваясь, и сказал, как только наступило молчание:
   – Тише! Прошу прощения. Мне почудилось, будто кто-то кричит с верхней площадки лестницы.
   Немедленно воцарилась глубокая тишина. Было замечено, что мистер Боб Сойер сильно побледнел.
   – Кажется, опять кричат, – сказал мистер Пиквик. – Будьте добры открыть дверь.
   Как только дверь была открыта, все сомнения по этому поводу рассеялись.
   – Мистер Сойер! Мистер Сойер! – визжал голос с площадки третьего этажа.
   – Это моя квартирная хозяйка, – сказал Боб Сойер, озираясь в великом смятении. – Слушаю, миссис Редль.
   – Что это значит, мистер Сойер? – продолжал голос весьма пронзительно и скоропалительно. – Мало вам того, что вы денег за квартиру не платите и вдобавок долгов не возвращаете, а ваши приятели, которые осмеливаются называть себя мужчинами, ругают меня и оскорбляют, вам надо еще весь дом перевернуть вверх дном и в два часа ночи поднимать такой шум, что вот-вот приедет пожарная команда? Гоните этих негодяев!
   – Как вам не стыдно! – изрек голос мистера Редля, доносившийся, казалось, из-под одеяла.
   – Тебе стыдно! – подхватила миссис Редль. – Почему ты не спустишься вниз и не сбросишь их с лестницы всех до единого? Ты бы это сделал, будь ты мужчиной.
   – Я бы это сделал, будь я десятком мужчин, моя милая, – миролюбиво отозвался мистер Редль, – но на их стороне численный перевес, моя милая.
   – Тьфу, трус! – отвечала миссис Редль с величайшим презрением. – Намерены вы прогнать этих негодяев, мистер Сойер, или нет?
   – Они уходят, миссис Редль, они уходят, – сказал несчастный Боб. – Пожалуй, лучше разойтись, – сообщил мистер Боб Сойер своим друзьям. – Мне кажется, мы слишком шумели.
   – Это очень печально, – сказал жеманный джентльмен. – А мы как раз развеселились!
   У жеманного джентльмена только что мелькнул проблеск воспоминания об анекдоте, который он забыл.
   – С этим трудно примириться, – озираясь, сказал жеманный джентльмен. – Трудно примириться, не правда ли?
   – Не следует мириться, – отозвался Джек Хопкинс. – Споем следующий куплет, Боб. Ну-ка!
   – Нет, нет, Джек, не нужно, – перебил Боб Сойер. – Это чудесная песня, но лучше нам не петь второго куплета. Очень вспыльчивые люди – жильцы этого дома.
   – Может быть, мне подняться наверх и поколотить хозяина? – осведомился Хопкинс. – А может быть, потрезвонить в колокольчик или завыть на лестнице? Вы можете располагать мною, Боб.
   – Я глубоко признателен вам, Хопкинс, за вашу дружбу и доброту, – сказал злополучный мистер Боб Сойер, – но, мне кажется, во избежание дальнейших споров мы должны разойтись немедленно.
   – Ну, что, мистер Сойер? – раздался пронзительный голос миссис Редль. – Уходят эти грубияны?
   – Они ищут свои шляпы, миссис Редль, – ответил Боб. – Сейчас уйдут.
   – Уйдут? – повторила миссис Редль, выставляя из-за перил свой ночной чепец как раз в тот момент, когда мистер Пиквик в сопровождении мистера Тапмена вышел из комнаты. – Уйдут! А зачем им было приходить?
   – Сударыня… – начал мистер Пиквик, поднимая голову.
   – Проваливайте, старый бездельник! – ответила миссис Редль, поспешно сдергивая ночной чепец. – Вы ему в дедушки годитесь, несчастный! Вы хуже их всех!
   Мистер Пиквик убедился, что доказывать свою невиновность бессмысленно, и посему поспешно спустился с лестницы и выбежал на улицу, где к нему присоединились мистер Тапмен, мистер Уинкль и мистер Снодграсс. Мистер Бен Эллен, на которого угнетающе подействовали грог и тревога, проводил их до Лондонского моста и во время прогулки поведал мистеру Уинклю, как лицу наиболее подходящему, что он решил перерезать горло любому джентльмену, за исключением мистера Боба Сойера, который осмелится посягать на любовь его сестры Арабеллы. Высказав с подобающей твердостью свое решение исполнить сей мучительный долг брата, он расплакался, надвинул шляпу на глаза и, сделав попытку вернуться домой, стал стучать в дверь конторы рынка Боро, изредка задремывая на ступеньках, и стучал до рассвета в твердой уверенности, что он живет здесь, но позабыл свой ключ.
   Когда все гости ушли согласно настойчивой просьбе миссис Редль, злополучный мистер Боб Сойер остался один, чтобы поразмыслить о возможных событиях завтрашнего дня и увеселениях этого вечера.


   ГЛАВА XXXIII
   Мистер Уэллер-старший высказывает некоторые критические замечания, касающиеся литературного стиля, и с помощью своего сына Сэмюела уплачивает частицу долга преподобному джентльмену с красным носом

   Утро тринадцатого февраля, которое, – читатели сего правдивого повествования знают это не хуже, чем мы, – было кануном дня, назначенного для слушания дела миссис Бардл, оказалось беспокойным для мистера Сэмюела Уэллера, непрерывно путешествовавшего от «Джорджа и Ястреба» к дому мистера Перкера и обратно с девяти часов утра и до двух часов дня включительно. Нельзя сказать, чтобы это могло содействовать ходу дела, ибо консультация уже состоялась и план действия, который следовало избрать, был окончательно выработан; но мистер Пиквик, находясь в состоянии крайнего возбуждения, непрестанно посылал записочки своему поверенному, содержащие один только вопрос: «Дорогой Перкер, все ли идет хорошо?» – на что мистер Перкер неизменно отвечал: «Дорогой Пиквик, все идет хорошо, насколько это возможно». В действительности же, как мы уже намекали, идти было решительно нечему ни хорошо, ни худо, вплоть до судебного заседания, назначенного на следующее утро.
   Но людям, которые добровольно обращаются к правосудию или насильственно и впервые привлекаются к суду, можно простить некоторое временное раздражение и беспокойство, и Сэм с подобающим снисхождением к слабостям человеческой природы исполнял все приказания своего хозяина с невозмутимым добродушием и нерушимым спокойствием, обнаруживая тем самым поразительнейшие и приятнейшие свойства своей натуры.
   Сэм утешился весьма недурным обедом и ждал у буфетной стойки стакана горячей смеси, в которой мистер Пиквик посоветовал ему утопить усталость, вызванную утренними прогулками, когда юнец ростом около трех футов, в мохнатой шапке и бумазейных штанах, каковой костюм свидетельствовал о похвальном стремлении его владельца занять в будущем высокий пост конюха, вошел в коридор «Джорджа и Ястреба» и оглядел сначала лестницу, затем коридор, а затем заглянул в буфетную, словно отыскивая кого-то для передачи поручения, вслед за сим буфетчица, считая вероятным, что упомянутое поручение может коснуться чайных или столовых ложек гостиницы, обратилась к юнцу:
   – Эй, молодой человек, что вам здесь нужно?
   – Есть здесь кто-нибудь по имени Сэм? – осведомился юнец громким дискантом.
   – А как фамилия? – спросил Сэм Уэллер, оглянувшись.
   – Откуда мне знать? – живо откликнулся молодой джентльмен под мохнатой шапкой.
   – Вы парень смышленый, – сказал мистер Уэллер, – но, будь я на вашем месте, я бы эту самую смышленость не слишком показывал, – вдруг кто-нибудь ее утащит. Что это значит? Почему вы являетесь в отель и спрашиваете Сэма с такой вежливостью, как будто вы дикий индеец?
   – Потому что мне приказал старый джентльмен, – ответил мальчик.
   – Какой старый джентльмен? – с глубоким презрением осведомился Сэм.
   – Тот, который ездит с ипсуичской каретой и останавливается у нас, – отозвался мальчик. – Вчера утром он мне сказал, чтобы я пошел сегодня к «Джорджу и Ястребу» и спросил Сэма.
   – Это мой отец, моя милая, – пояснил мистер Уэллер, обращаясь к молодой леди за буфетной стойкой. – Черт побери! Пожалуй, он и в самом деле забыл мою фамилию. Ну-с, молодой барсук, что дальше?
   – А дальше то, – сказал юнец, – что вы должны прийти к нему в шесть часов в нашу гостиницу, потому что он хочет вас видеть, – «Синий Боров», Леднхоллский рынок. Сказать ему, что вы придете?
   – Рискните сообщить ему это, сэр, – ответил Сэм.
   Получив такие полномочия, юный джентльмен удалился и разбудил при этом все эхо во дворе «Джорджа», изобразив несколько раз, с удивительной чистотою и точностью, свист погонщика скота голосом, отличавшимся своеобразной полнотой и звучностью.
   Мистер Уэллер, получив отпуск у мистера Пиквика, который, находясь в возбужденном и тревожном состоянии, был отнюдь не прочь остаться один, отправился в путь задолго до назначенного часа и, имея в своем распоряжении много времени, добрел до Меншен-Хауса, где остановился и с философическим спокойствием стал созерцать многочисленных омнибусных кондукторов и кучеров, которые собираются около этого знаменитого и людного места к великому ужасу и смятению старых леди, населяющих эти края. Прослонявшись здесь около получаса, мистер Уэллер повернул и направил свои стопы к Леднхоллскому рынку, пробираясь боковыми улицами и переулками. Так как он слонялся, чтобы убить время, и разглядывал чуть ли не каждый предмет, попадавшийся ему на глаза, то ничего нет удивительного в том, что он остановился перед маленькой витриной торговца канцелярскими принадлежностями и картинками; но без дальнейших объяснений покажется странным, что едва взгляд его упал на кое-какие картинки, выставленные на продажу, как он вдруг встрепенулся, хлопнул себя очень сильно по правой ляжке и энергически воскликнул:
   – Не будь здесь этого, я бы так ни о чем и не вспомнил, а потом было бы слишком поздно!
   Картинка, с которой не спускал глаз Сэм Уэллер, произнося эти слова, была весьма красочным изображением двух человеческих сердец, скрепленных вместе стрелой и поджаривавшихся на ярком огне, в то время как чета людоедов в современных костюмах – джентльмен в синей куртке и белых брюках, а леди в темно-красной шубе, с зонтом того же цвета – приближались с голодным видом к жаркому по извилистой песчаной дорожке. Явно нескромный молодой джентльмен, одеянием которого служила только пара крыльев, был изображен в качестве надзирающего за стряпней; шпиль церкви на Ленгхем-плейс, Лондон, виднелся вдали, а все вместе было «валентинкой» [185 - Валентинка – анонимные письма молодых людей своим избранницам в Валентинов день.], и таких «валентинок», как гласило объявление, в лавке имелся большой выбор, причем торговец обещал продавать их своим соотечественникам по пониженной цене – полтора шиллинга за штуку.
   – Я бы забыл об этом! Конечно, я бы забыл об этом! – сказал Сэм; и с этими словами он немедленно вошел в лавку канцелярских принадлежностей и потребовал, чтобы ему дали лист лучшей писчей бумаги с золотым обрезом и твердо очиненное перо, с ручательством, что оно не будет брызгать. Быстро получив эти предметы, он пошел прямо к Леднхоллскому рынку энергическим ровным шагом, резко отличавшимся от его недавних медлительных шагов. Оглянувшись, он увидел вывеску, на которой талантливый живописец изобразил нечто отдаленно напоминающее небесно-голубого слона с горбатым носом вместо хобота. Правильно заключив, что это и есть «Синий Боров», он вошел и осведомился о своем родителе.
   – Он здесь будет не раньше, чем через три четверти часа, – сказала молодая леди, которая ведала домашним хозяйством «Синего Борова».
   – Отлично, моя дорогая, – ответил Сэм. – Будьте добры, мисс, дайте мне на девять пенсов тепловатого грогу и чернильницу.
   Когда теплый грог и чернильница были доставлены в маленькую гостиную и молодая леди старательно выровняла угли, чтобы они не пылали, и унесла кочергу, дабы нельзя было их размешивать без ведома «Синего Борова» и без предварительного его разрешения, Сэм Уэллер уселся за перегородку у печки и вынул лист писчей бумаги с золотым обрезом и остро очиненное перо. Затем, посмотрев внимательно, нет ли на пере волоска, и вытерев стол, дабы не оказалось хлебных крошек под бумагой, Сэм засучил обшлага куртки, раздвинул локти и приготовился писать.
   Для леди и джентльменов, которые не имеют привычки посвящать себя искусству каллиграфии, написать письмо – нелегкая задача; в таких случаях всегда признается необходимым для пишущего склонить голову к левому плечу так, чтобы глаза находились по возможности на одном уровне с бумагой, и, поглядывая сбоку на буквы, какие он сооружает, одновременно выводить языком соответствующие воображаемые письмена. Хотя такие движения бесспорно благоприятствуют в высокой степени оригинальному творчеству, однако они в некоторой мере замедляют процесс писания; и Сэм, сам того не ведая, добрых полтора часа выписывал слова мелким почерком, стирал мизинцем неудавшиеся буквы и вписывал новые, которые нужно было обводить по нескольку раз, чтобы разглядеть их сквозь старые кляксы, как вдруг его внимание было отвлечено распахнувшейся дверью и появлением родителя.
   – Здорово, Сэмми! – сказал отец.
   – Здорово, мой лазоревый! – отозвался сын, кладя перо. – Каков последний бюллетень о мачехе?
   – Миссис Веллер очень хорошо провела ночь, но на редкость несговорчива и неприятна сегодня утром. Это клятвенно удостоверяет Т. Веллер – старший, эсквайр. Вот последний бюллетень, Сэмми, – ответил мистер Уэллер, разматывая шарф.
   – И никакого улучшения? – осведомился Сэм.
   – Все симптомы угрожающие, – отозвался мистер Уэллер, покачивая головой. – Ну, а ты что тут поделываешь? Туговато дается наука, Сэмми?
   – Я уже кончил, – сказал Сэм с легким замешательством. – Я писал.
   – Это я вижу, – отозвался мистер Уэллер. – Надеюсь, не молодой женщине, Сэмми?
   – Что толку отрицать! – сказал Сэм. – Это валентинка.
   – Что? – воскликнул мистер Уэллер, явно устрашенный этим словом.
   – Валентинка, – повторил Сэм.
   – Сэмивел, Сэмивел! – сказал мистер Уэллер укоризненным тоном. – Не думал я, что ты способен на это! После того, как у тебя перед глазами был пример твоего отца, отдавшегося дурным наклонностям, после всего, что я тебе говорил об этом деле, после того, как ты повидал свою собственную мачеху и побывал в ее обществе! А я-то полагал, что это такой нравственный урок, которого человек не забудет до своего смертного часа! Не думал, что ты можешь это сделать, Сэмми, не думал, что ты можешь это сделать!
   Такие размышления оказались не под силу доброму старику. Он поднес ко рту стакан Сэма и выпил залпом.
   – Что, полегчало? – спросил Сэм.
   – Как будто, Сэмми, – отозвался мистер Уэллер. – Мучительное это будет испытание для меня в мои годы, но я довольно-таки жилист, а это единственное утешение, как заметил очень старый индюк, когда фермер сказал, как бы не пришлось его зарезать для Лондонского рынка.
   – Какое испытание? – полюбопытствовал Сэм.
   – Видеть тебя женатым, Сэмми, видеть тебя одураченной жертвой, воображающей по наивности, будто все очень хорошо, – объявил мистер Уэллер. – Это жестокое испытание для отцовских чувств, Сэмми, вот оно что.
   – Вздор! – сказал Сэм. – Я не намерен жениться… Не расстраивайтесь. Вы, кажется, знаток в таких делах. Потребуйте свою трубку, и я вам прочту письмо. Вот!
   Мы не можем сказать определенно, предвкушение ли трубки, или утешительное соображение, что фатальная склонность к женитьбе была фамильной чертой, успокоило чувства мистера Уэллера и утишило его скорбь. Мы скорее склонны предположить, что этот результат был достигнут благодаря обоим источникам утешения, ибо о втором он твердил тихим голосом, звоня тем временем в колокольчик, чтобы потребовать первый. Затем он освободился от верхней одежды и, закурив трубку и расположившись спиной к камину, чтобы пользоваться всем его теплом и в то же время прислоняться к каминной полке, повернулся к Сэму и с физиономией, значительно смягчившейся от благотворного действия табака, предложил ему «катать».
   Сэм окунул перо в чернила, приготовляясь вносить поправки, и начал с весьма театральным видом:
   – «Милое…»
   – Стоп! – сказал мистер Уэллер, звоня в колокольчик. – Двойной стакан, как всегда, моя милая.
   – Очень хорошо, сэр, – отвечала девушка, которая с удивительным проворством появилась, исчезла, вернулась и снова скрылась.
   – Здесь как будто знают ваши привычки, – заметил Сэм.
   – Да, – отозвался отец. – Я здесь бывал в свое время. Продолжай, Сэмми.
   – «Милое создание…» – повторил Сэм.
   – Уж не стихи ли это? – перебил отец.
   – Нет, – ответил Сэм.
   – Очень рад это слышать, – сказал мистер Уэллер. – Стихи ненатуральная вещь. Никто не говорит стихами, разве что приходский сторож, когда он является за святочным ящичком [186 - Святочный ящичек – ящичек, в который вкладывались деньги, вручаемый поздравлявшему со святками.], или уорреновская вакса [187 - Уорреновская вакса – вакса фирмы Уоррена, в предприятии которого Диккенс работал мальчиком.] да ролендовское масло [188 - Ролендовское масло – растительное масло для волос, изготовляемое фирмой Роленд.], а не то какой-нибудь плаксивый парень. Никогда не опускайся до поэзии, мой мальчик! Начинай сначала, Сэмми!
   Мистер Уэллер взял трубку с видом критическим и глубокомысленным, а Сэм начал снова и прочитал следующее:
   – «Милое создание, я чувствую себя обмоченным…»
   – Это неприлично, – сказал мистер Уэллер, вынимая изо рта трубку.
   – Нет, это не «обмоченный», – заметил Сэм, поднося письмо к свечке, – это «озабоченный», но тут клякса. «Я чувствую себя озабоченным».
   – Очень хорошо, – сказал мистер Уэллер. – Валяй дальше.
   – «Я чувствую себя озабоченным и совершенно одур…» Забыл, какое тут стоит слово, – сказал Сэм, почесывая голову пером и тщетно пытаясь припомнить.
   – Так почему же ты не посмотришь, что там написано? – полюбопытствовал мистер Уэллер.
   – Да я и смотрю, – ответил Сэм, – но тут еще одна клякса. Вот «о», а вот «д» и «р».
   – Должно быть, «одураченным», – сказал мистер Уэллер.
   – Нет, это не то, – сказал Сэм, – «одурманенным» – вот оно что.
   – Это слово не так подходит, как «одураченный», – серьезно заметил мистер Уэллер.
   – Вы думаете? – осведомился Сэм.
   – Куда уж там! – откликнулся отец.
   – А вам не кажется, что в нем смысла больше? – спросил Сэм.
   – Ну, пожалуй, оно понежней будет, – подумав, сказал мистер Уэллер. – Валяй дальше, Сэмми.
   – «…чувствую себя озабоченным и совершенно одурманенным, обращаясь к вам, потому что вы славная девушка, и конец делу».
   – Это очень красивая мысль, – сказал мистер Уэллер-старший, вынимая трубку изо рта, чтобы сделать это замечание.
   – Да, мне тоже кажется, что оно неплохо вышло, – заметил Сэм, весьма польщенный.
   – Что мне больше всего нравится в таком вот слоге, – продолжал мистер Уэллер-старший, – так это то, что тут нет никаких непристойных прозвищ, никаких Венер или чего-нибудь в этом роде. Что толку называть молодую женщину Венерой или ангелом, Сэмми?
   – Вот именно! – согласился Сэм.
   – Ты можешь называть ее грифоном, или единорогом, или уж сразу королевским гербом, потому что, как всем известно, это коллекция диковинных зверей, – добавил мистер Уэллер.
   – Правильно, – подтвердил Сэм.
   – Кати дальше, Сэмми, – сказал мистер Уэллер.
   Сэм исполнил просьбу и стал читать, а его отец продолжал курить с видом глубокомысленным и благодушным, что было весьма назидательно.
   – «Пока я вас не увидел, я думал, что все женщины одинаковы».
   – Так оно и есть, – заметил в скобках мистер Уэллер-старший.
   – «Но теперь», – продолжал Сэм, – «теперь я понял, какой я был регулярно безмозглый осел, потому что никто не походит на вас, хотя вы подходите мне больше всех…». Мне хотелось выразиться тут посильнее, – сказал Сэм, поднимая голову.
   Мистер Уэллер кивнул одобрительно, и Сэм продолжал:
   – «И вот я пользуюсь привилегией этого дня, моя милая Мэри, – как сказал джентльмен по уши в долгах, выходя из дома в воскресенье, – чтобы сказать вам, что в первый и единственный раз, когда я вас видел, ваш портрет отпечатался в моем сердце куда скорее и красивее, чем делает портрет профильная машина (о которой вы, может быть, слыхали, моя милая Мэри), хотя она его заканчивает и вставляет в рамку под стеклом с готовым крючком, чтобы повесить, и все это в две с четвертью минуты».
   – Боюсь, что тут пахнет стихами, Сэмми, – подозрительно сказал мистер Уэллер.
   – Нет, не пахнет, – ответил Сэм и продолжал читать очень быстро, чтобы ускользнуть от обсуждения этого пункта: – «Возьмите меня, моя милая Мэри, своим Валентином и подумайте о том, что я сказал. Моя милая Мэри, а теперь я кончаю». Это все, – сказал Сэм.
   – Что-то очень уж неожиданно затормозил, а, Сэмми? – осведомился мистер Уэллер.
   – Ничуть не бывало, – возразил Сэм. – Тут ей и захочется, чтобы еще что-нибудь было, а это и есть большое умение писать письма.
   – Пожалуй, оно верно, – согласился мистер Уэллер, – и хотел бы я, чтобы твоя мачеха следовала при разговоре такому славному правилу. А разве ты не подпишешься?
   – Вот тут-то и загвоздка! – сказал Сэм. – Не знаю, как подписаться.
   – Подпишись – Веллер, – посоветовал старейший представитель этой фамилии.
   – Не годится, – возразил Сэм. – Никогда не подписывают валентинку своей настоящей фамилией.
   – Ну, тогда подпиши «Пиквик», – сказал мистер Уэллер. – Это очень хорошее имя и легко пишется.
   – Вот это дело, – согласился Сэм. – Я бы мог закончить стишком, как вы думаете?
   – Мне это не нравится, Сэм, – возразил мистер Уэллер. – Я не знавал ни одного почтенного кучера, который бы писал стихи. Вот только один написал трогательные стишки накануне того дня, когда его должны были повесить за грабеж на большой дороге; ну, да он был из Кемберуэла, так что это не в счет.
   Но Сэм не хотел отказаться от поэтической идеи, пришедшей ему в голову, и подписал письмо:
   «Полюбил вас в миг Ваш Пиквик».
   Сложив его весьма замысловато, он нацарапал наискось адрес в углу: «Мэри, горничной у мистера Напкинса, мэра, Ипсуич, Саффок», запечатал облаткой и сунул его в карман, готовое для сдачи на почтамт. Когда покончено было с этим важным вопросом, мистер Уэллер-старший приступил к тому, ради чего вызвал сына.
   – Первое дело о твоем хозяине, Сэмми, – сказал мистер Уэллер. – Завтра его будут судить.
   – Будут судить, – подтвердил Сэм.
   – Ну, так вот, – продолжал мистер Уэллер, – я полагаю, что ему понадобится вызвать свидетелей, чтобы те потолковали о его репутации или, может быть, доказали алиби. Я это дело обмозговал, так что он может не беспокоиться, Сэмми. Есть у меня приятели, которые сделают для него и то и другое, но мой совет такой: наплевать на репутацию и держаться за алиби. Нет ничего лучше алиби, Сэмми, ничего.
   У мистера Уэллера был весьма глубокомысленный вид, когда он высказывал это юридическое соображение; и, погрузив нос в стакан, он подмигнул поверх него изумленному сыну.
   – Да вы о чем толкуете? – спросил Сэм. – Уж не думаете ли вы, что его будут судить в Олд-Бейли?
   – Наших обсуждений это не касается, Сэмми, – возразил мистер Уэллер. – Где бы его не судили, мой мальчик, алиби – как раз такая штука, которая поможет ему выпутаться. С алиби мы выручили Тома Уайльдспарка, которого судили за смертоубийство, а длинные парики все до единого сказали, что его ничто не спасет. И вот мое мнение, Сэмми: если твой хозяин не докажет алиби, придется ему, как говорят итальянцы, регулярно влопаться, и конец делу.
   Так как мистер Уэллер-старший придерживался твердого и непоколебимого убеждения, что Олд-Бейли является высшей судебной инстанцией в стране и что его правила и процедура регулируют и контролируют делопроизводство всех других судов, то он решительно пренебрег уверениями и доводами сына, пытавшегося объяснить, что алиби неприемлемо, и энергически заявил, что мистера Пиквика «сделают жертвой». Убедившись, сколь бессмысленно продолжать разговор на эту тему, Сэм заговорил о другом и спросил, что это за второе дело, о котором его почтенный родитель хотел потолковать с ним.
   – Это уже пункт семейной политики, – сообщил мистер Уэллер. – Этот – вот Стиггинс…
   – Красноносый? – осведомился Сэм.
   – Он самый, – отвечал мистер Уэллер. – Так вот этот красноносый парень, Сэмми, навещает твою мачеху с такой любезностью и постоянством, каких я еще не видывал. Он такой друг дома, Сэмми, что когда он от нас уходит, у него на душе неспокойно, если не прихватит чего-нибудь на память о нас.
   – А будь я на вашем месте, я бы что-нибудь такое ему дал, чтоб оно наскипидарило и навощило ему память на десять лет, – перебил Сэм.
   – Подожди минутку, – продолжал мистер Уэллер. – Я хотел сказать, что теперь он всегда приносит плоскую флягу, в которую вмещается пинты полторы, и наполняет ее ананасным ромом, перед тем как уйти.
   – И, должно быть, выпивает ее перед тем, как вернуться? – предположил Сэм.
   – До дна! – ответил мистер Уэллер. – Никогда не оставляет в ней ничего, кроме пробки и запаха, уж можешь на него положиться, Сэмми. Так вот эти самые ребята, мой мальчик, устраивают сегодня вечером месячное собрание Бриклейнского отделения Объединенного великого Эбенизерского общества трезвости. Твоя мачеха хотела пойти, Сэмми, да схватила ревматизм и не пойдет, а я, Сэмми… я забрал два билета, которые были присланы ей.
   Мистер Уэллер сообщил секрет с большим удовольствием и при этом подмигивал столь неутомимо, что Сэм предположил, не начинается ли у него в веке правого глаза tic douloureux.
   – Ну и что? – спросил молодой джентльмен.
   – Так вот, – продолжал его родитель, осторожно озираясь, – мы вместе отправляемся и попадем туда пунктуально к сроку, а заместитель пастыря не попадет, Сэмми, заместитель пастыря не попадет.
   Тут с мистером Уэллером начался припадок сдавленного смеха, который постепенно перешел в приступ удушья, небезопасный для пожилого джентльмена.
   – За всю свою жизнь никогда не видел такого старого чудака! – воскликнул Сэм, растирая спину пожилого джентльмена с такой силой, что тот мог воспламениться от трения. – Чего вы так хохочете, толстяк вы этакий?
   – Тише, Сэмми! – сказал мистер Уэллер, озираясь с сугубой осторожностью и говоря шепотом. – Двое моих приятелей, что работают на Оксфордской дороге и готовы на всякую штуку, взяли заместителя на буксир, Сэмми, а когда он придет в Эбенизерское общество (а он наверняка придет, потому что они доведут его до двери и впихнут, если понадобится), он будет так наполнен ромом, как никогда не бывал у «Маркиза Гренби» в Доркинге, а это дело нешуточное.
   И мистер Уэллер снова неудержимо захохотал, в результате чего снова едва не задохся.
   Ничто не могло больше прийтись по вкусу Сэму Уэллеру, чем задуманное разоблачение подлинных склонностей и качеств красноносого, а так как приближалось время, назначенное для собрания, то отец и сын немедленно отправились в Брик-лейн. По дороге Сэм не забыл занести свое письмо в почтовую контору.
   Ежемесячные собрания Бриклейнского отделения Объединенного великого Эбенизерского общества трезвости происходили в большой комнате, приятно и удобно расположившейся в конце надежной и удобной лестницы. Председателем был «ровной дорогой идущий» мистер Энтони Хамм, обращенный пожарный, а ныне школьный учитель и при случае странствующий проповедник, а секретарем – мистер Джонес Мадж, мелочной торговец, сосуд энтузиазма и бескорыстия, продававший чай членам. Явившись заблаговременно, леди сидели на скамьях и пили чай вплоть до того момента, когда считали целесообразным прекратить это занятие. На видном месте, на зеленом сукне письменного стола, помещался большой деревянный ящик для денег; секретарь стоял за столом и благодарил милостивой улыбкой за каждое добавление к богатым залежам меди, таившимся внутри.
   На этот раз леди пили чай в устрашающем количестве, к великому ужасу мистера Уэллера-старшего, который, не обращая ни малейшего внимания на предостерегающие толчки Сэма, озирался по сторонам с самым откровенным изумлением.
   – Сэмми! – прошептал мистер Уэллер. – Если кое-кого из этих людей не придется лечить завтра от водянки, я не отец тебе, помяни мое слово. Вот эта старая леди рядом со мной хочет утопиться в чае.
   – Неужели вы не можете помолчать? – тихо отозвался Сэм.
   – Сэм, – прошептал через секунду мистер Уэллер глубоко взволнованным голосом, – запомни мои слова, мой мальчик: если этот – вот секретарь не остановится через пять минут, он лопнет от гренков и воды.
   – Ну что ж, пусть лопнет, если ему это нравится, – ответил Сэм. – Это не ваше дело.
   – Если это протянется еще дольше, Сэмми, – сказал мистер Уэллер все так же тихо, – я сочту своим долгом, долгом человеческого существа, встать и обратиться к председателю. Вон та молодая женщина, через две скамьи, выпила девять с половиной чайных чашек; она пухнет на моих глазах.
   Можно не сомневаться в том, что мистер Уэллер не замедлил бы осуществить свое благое намерение, если бы оглушительный шум, вызванный стуком чашек и блюдец, не возвестил весьма кстати об окончании чаепития. Посуду унесли, стол, покрытый зеленым сукном, выдвинули на середину комнаты, и деловая часть заседания была открыта темпераментным человечком с лысой головой, в темно-серых коротких штанах, который внезапно взбежал по лестнице, неминуемо рискуя сломать ноги, облаченные в темно-серые штанишки, и сказал:
   – Леди и джентльмены, я предлагаю выбрать председателем нашего славного брата, мистера Хамма!
   При этом предложении леди начали размахивать изысканной коллекцией носовых платков, и стремительный человечек буквально потащил мистера Хамма к креслу, взяв его за плечи и толкнув к остову из красного дерева, некогда являвшемуся вышеупомянутым предметом обстановки. Размахиванье носовыми платками возобновилось, и мистер Хамм, прилизанный человек с бледным, всегда потным лицом, смиренно поклонился – к великому восторгу особ женского пола и церемонно занял свое место. Затем человечек в темно-серых штанишках потребовал тишины, а мистер Хамм поднялся и сказал, что с разрешения братьев и сестер Бриклейнского отделения, ныне здесь присутствующих, секретарь прочитает отчет комитета Бриклейнского отделения. Предложение было встречено новой демонстрацией носовых платков.
   После того как секретарь весьма внушительно чихнул, а кашель, который неизменно овладевает собранием, когда предстоит что-нибудь интересное, в надлежащее время прекратился, был прочитан следующий документ:
 //-- «ОТЧЕТ КОМИТЕТА БРИКЛЕЙНСКОГО ОТДЕЛЕНИЯ ОБЪЕДИНЕННОГО ВЕЛИКОГО ЭБЕНИЗЕРСКОГО ОБЩЕСТВА ТРЕЗВОСТИ» --// 
   В течение истекшего месяца наш Комитет продолжал свои благородные труды и с невыразимым удовольствием имеет сообщить о следующих новых случаях обращения на путь трезвости:
   Г. Уокер, портной, жена и двое детей. Признается, что, находясь в лучшем материальном положении, имел привычку пить эль и пиво; говорит, что не уверен в том, не случалось ли ему на протяжении двадцати лет отведывать аккуратно два раза в неделю «песьего носа», каковое питье, по наведенным нашим Комитетом справкам, состоит из теплого портера, сахара, джина и мускатного ореха. (Стон и восклицание пожилой особы женского пола: «Правильно!») В настоящее время без работы и без денег; думает, что в этом виноват портер (рукоплескания) или частичная потеря трудоспособности повреждение правой руки; не уверен, какая из этих причин подлинная, но считает весьма возможным, что если бы он всю жизнь пил только воду, его товарищ по работе не воткнул бы ему в руку заржавленной иглы, что и послужило непосредственной причиной несчастного случая. (Восторженные возгласы.) В настоящее время у него для питья нет ничего, кроме холодной воды, и он никогда не испытывает жажды. (Оглушительные рукоплескания.) Бетой Мартин, вдова, один ребенок, один глаз. Занимается поденной работой и стиркой; об одном глазе – от рождения, но знает, что ее мать пила портер, и не удивилась бы, если бы оказалось, что это послужило причиной ее одноглазия. (Восторженные возгласы.) Не исключает возможности, что если бы сама всегда воздерживалась от спиртных напитков, у нее могло бы быть в настоящее время два глаза. (Громкие рукоплескания.) Прежде получала за работу восемнадцать пенсов в день, пинту портера и стакан водки, но с той поры, как стала членом Бриклейнского отделения, требует вместо этого три шиллинга и шесть пенсов. (Сообщение об этом весьма интересном факте было принято с бурным энтузиазмом.) Генри Беллер много лет был провозглашателем тостов на общественных обедах и в течение этого времени пил в большом количестве заграничные вина; нередко уносил с собой одну-две бутылки; не совсем уверен в этом, но не сомневается, что выпивал содержимое бутылок, когда уносил их. Состояние духа у него всегда меланхолическое, у него постоянный жар и вследствие этого – непрерывная жажда; думает, что в этом виновато вино, которое он имел обыкновение пить. (Рукоплескания.) В настоящее время без места и никогда в рот не берет ни капли заграничных вин. (Оглушительные рукоплескания.) Томас Бартон – поставщик конины для кошек лорд-мэра, шерифов и многих членов городского совета. (Упоминание об этом джентльмене встречено было с глубочайшим вниманием.) У него деревянная нога; находит, что деревянная нога обходится дорого вследствие необходимости ходить по камням; всегда приобретал подержанные деревянные ноги и аккуратно каждый вечер выпивал стакан горячего джина с водой, иногда два. (Глубокие вздохи.) Нашел, что подержанные деревянные ноги расщепляются и гниют очень быстро; твердо убежден, что на них вредно отражается джин с водою. (Длительные рукоплескания.) Теперь покупает новые деревянные ноги и не пьет ничего, кроме воды и жидкого чая. Новые ноги служат вдвое дольше, и он объясняет это исключительно своим «воздержным образом жизни». (Торжествующие возгласы.) Затем Энтони Хамм предложил собранию развлечься пением. С целью доставить членам разумное и духовное наслаждение, брат Мордлин приспособил прекрасные слова «Кто не слышал о юном веселом гребце?» к мотиву Сотого псалма, каковые он и предлагал собранию пропеть вместе с ним. (Громкие рукоплескания.) Он мог воспользоваться случаем и высказать твердое свое убеждение, что покойный мистер Дибдин [189 - Дибдин (1745–1814) – популярный английский композитор и автор песенок.], признав прежние свои ошибки, написал эту балладу с целью показать преимущества воздержания. Это – гимн трезвости. (Буря рукоплесканий.) Опрятная одежда молодого человека, его умение грести, завидное состояние духа, которое позволяло ему, выражаясь прекрасными словами поэта,

   И не думать, а только грести, —

   все это вместе взятое доказывало, что он пил одну воду. (Рукоплескания.) О, какое добродетельное, веселое расположение духа! (Восторженные возгласы.) А какова награда, полученная молодым человеком? Пусть все присутствующие здесь молодые люди заметят следующее:

   И сбегались все девушки к лодке его.

   (Громкие возгласы, подхваченные леди.) Какой блестящий пример! Сестры, девушки, сбегающиеся к молодому гребцу и побуждающие его плыть по течению долга и трезвости. Но одни ли только девушки скромных семейств утешали, успокаивали и поддерживали его? Нет!

   Он был первым гребцом горожанок-красавиц.

   (Оглушительные рукоплескания.) Слабый пол, все до единого мужчины… – он просит прощения, – до единой женщины… – сплотился вокруг молодого гребца и отвернулся с отвращением от пьющего спиртные напитки. (Рукоплескания.) Братья Бриклейнского отделения – гребцы. (Рукоплескания и смех.) Эта комната – их лодка, аудитория – прекрасные девушки, и он (мистер Энтони Хамм), хотя и не достоин такой чести, – «первый гребец». (Взрыв рукоплесканий.)

   – Кого он разумеет под слабым полом, Сэмми? – шепотом осведомился мистер Уэллер.
   – Женщин, – сказал Сэм тоже шепотом.
   – Тут он не ошибается, – заметил мистер Уэллер. – Должно быть, они и в самом деле слабый пол, очень даже слабый пол, если дают себя одурачивать таким молодцам, как этот.
   Дальнейшие замечания возмущенного старого джентльмена были прерваны пением, причем мистер Энтони Хамм прочитывал предварительно по два стиха для сведения тех своих слушателей, которые были незнакомы с песней. Во время пения человечек в темно-серых штанишках исчез; он вернулся, как только пение было закончено, и с весьма многозначительным видом шепнул что-то мистеру Энтони Хамму.
   – Друзья мои, – сказал мистер Хамм, умоляюще поднимая руку, дабы призвать к молчанию тех полных старых леди, которые отстали на один-два стиха, – делегат от Доркингского отделения нашего общества, брат Стиггинс, ждет внизу.
   Снова заволновались носовые платки – и с еще большим энтузиазмом, ибо мистер Стиггинс был исключительно популярен среди женского населения Брик-лейна.
   – Я думаю, он может войти, – сказал мистер Хамм, озираясь с довольной улыбкой. – Брат Теджер, введите его, он передаст нам свои приветствия.
   Человечек в темно-серых штанишках, который откликался на имя «брат Теджер», стремительно сбежал по лестнице, и тотчас же вслед за этим в зале услышали, как он поднимается с преподобным мистером Стиггинсом.
   – Он идет, Сэмми, – прошептал мистер Уэллер, багровый от сдерживаемого смеха.
   – Не говорите мне ни слова, – отозвался Сэм, – потому что я этого не выдержу. Он уже у самой двери. Я слышу, как он бьется головой об доски и штукатурку…
   Сэм Уэллер не успел закончить фразу, как маленькая дверь распахнулась, и появился брат Теджер в сопровождении преподобного мистера Стиггинса, который едва успел войти, как начались оглушительные рукоплескания, топот и размахивание носовыми платками. На все эти проявления восторга брат Стиггинс не ответил ничем, кроме напряженной улыбки и дикого взгляда, устремленного на кончик свечи, стоявшей на столе, при этом он всем телом раскачивался из стороны в сторону, весьма неровно и неуверенно.
   – Вы нездоровы, брат Стиггинс? – прошептал мистер Энтони Хамм.
   – Я в полном порядке, сэр, – ответил мистер Стиггинс голосом свирепым и чрезвычайно хриплым. – Я в полном порядке, сэр.
   – О, очень приятно, – отозвался мистер Энтони Хамм, отступая на несколько шагов.
   – Надеюсь, никто здесь не посмеет сказать, что я не в порядке, сэр? – сказал мистер Стиггинс.
   – О, конечно, никто, – согласился мистер Хамм.
   – И не советую говорить, сэр! И не советую! – воскликнул мистер Стиггинс.
   Тем временем в комнате наступила полная тишина, все ждали с некоторой тревогой возобновления прерванных занятий.
   – Не желаете ли вы обратиться с речью к собранию, брат? – с любезной улыбкой осведомился мистер Хамм.
   – Нет, сэр, – возразил мистер Стиггинс. – Нет, сэр, не желаю, сэр.
   Присутствующие широко раскрытыми глазами посмотрели друг на друга, и шепот изумления пробежал по комнате.
   – По моему мнению, сэр, – сказал мистер Стиггинс, расстегивая сюртук и говоря очень громко, – по моему мнению, сэр, все здесь пьяны, сэр. Брат Теджер, сэр! – сказал мистер Стиггинс, вдруг свирепея и круто поворачиваясь к человечку в темно-серых штанишках. – Вы пьяны, сэр!
   С этими словами мистер Стиггинс, побуждаемый похвальным желанием повысить трезвость собрания и исключить из него всех недостойных членов, ударил брата Теджера в нос столь метко, что темно-серые штанишки исчезли с молниеносной быстротой. Брат Теджер полетел вниз головой с лестницы.
   Вслед за этим женщины разразились громкими и жалобными воплями и, бросившись к своим возлюбленным братьям, обхватили их руками, чтобы защитить от опасности. Образец привязанности, едва не оказавшейся фатальной для Хамма, который благодаря своей популярности был почти удушен толпой ханжей женского пола, висевших у него на шее и осыпавших его ласками. Большая часть свечей погасла, и в зале воцарились шум и смятение.
   – Ну, Сэмми, – сказал мистер Уэллер, неторопливо снимая пальто, – ступай и приведи сторожа.
   – А вы что будете тем временем делать? – осведомился Сэм.
   – Не беспокойся обо мне, Сэмми, – ответил старый джентльмен. – Я сведу маленькие счеты с этим-вот Стиггинсом!
   Не успел Сэм вмешаться, как его героический родитель пробился в дальний угол комнаты и с ловкостью боксера атаковал преподобного мистера Стиггинса.
   – Проваливайте! – воскликнул Сэм.
   – Выходите! – крикнул мистер Уэллер и, не повторяя приглашения, хлопнул мистера Стиггинса предварительно по голове и начал весело приплясывать вокруг него, как пробковый бакан на волнах, что было поистине чудом для джентльмена его возраста.
   Убедившись, что все возражения не достигают цели, Сэм нахлобучил шапку, перекинул через руку отцовское пальто и схватив старика за талию, насильно стащил его с лестницы и вывел на улицу, не отпуская его и не позволяя ему останавливаться, пока они не дошли до угла. Добравшись туда, они услышали крики толпы, наблюдавшей, как преподобного мистера Стиггинса препровождают на ночь в надежное помещение, и до них донесся шум, вызванный рассыпавшимися во все стороны членами Бриклейнского отделения Объединенного великого Эбенизерского общества трезвости.


   ГЛАВА XXXIV
   целиком, посвящена полному и правдивому отчету о памятном судебном процессе Бардл против Пиквика

   – Хотел бы я знать, что ел сегодня за завтраком старшина присяжных, кто бы он ни был, – сказал мистер Снодграсс с целью поддержать разговор в чреватое последствиями утро четырнадцатого февраля.
   – Да, – ответил Перкер, – надеюсь, он хорошо позавтракал.
   – Почему это вас интересует? – осведомился мистер Пиквик.
   – Чрезвычайно важно. Очень важно, уважаемый сэр, – отвечал Перкер. – Благодушный, удовлетворенный, плотно позавтракавший присяжный – факт капитальный, которым нехудо заручиться. Недовольные или голодные присяжные, уважаемый сэр, всегда решают в пользу истца.
   – Помилуй бог, – сказал мистер Пиквик с растерянным видом, – почему же это так?
   – Право, не знаю, – хладнокровно отозвался маленький человечек. – Полагаю, для сбережения времени. Как только приближается час обеда, когда присяжные удаляются на совещание, старшина присяжных вынимает часы и говорит: «Ах, боже мой, джентльмены, объявляю, что уже без десяти пять! Я обедаю в пять, джентльмены». – «Я тоже», – говорят остальные, за исключением двоих, которым полагалось обедать в три, и поэтому они еще больше торопятся домой. Старшина улыбается и прячет часы. «Ну-с, джентльмены, так как же мы решим – истец или ответчик, джентльмены? Я склонен думать, насколько я могу судить, джентльмены, – повторяю, я склонен думать, – пусть это не влияет на ваше мнение, – я склонен думать, что прав истец», – на что двое или трое несомненно скажут, что они тоже так думают, – и, конечно, они так и думают, – а затем они уже действуют единодушно и быстро. Однако десять минут десятого! – воскликнул маленький джентльмен, взглянув на часы. Пора отправляться, уважаемый сэр, – когда слушается дело о нарушении брачного обещания, зал суда обычно переполнен. Вы бы вызвали карету, уважаемый сэр, а не то мы опоздаем.
   Мистер Пиквик немедленно позвонил в колокольчик, и когда карета была подана, четверо пиквикистов и мистер Перкер разместились в ней и поехали к Гилдхоллу [190 - Гилдхолл – ратуша лондонского Сити; в ней слушалось дело Пиквика, так как заседания Суда общих тяжб по делам лондонского Сити происходили в ратуше, а не в здании Уэстминстер, где в этом же суде разбирались дела жителей графства Мидлсекс, из которого Лондон был выделен.].
   Сэм Уэллер, мистер Лаутен и синий мешок последовали за ними в кэбе.
   – Лаутен, – сказал Перкер, когда они вошли в вестибюль суда, – усадите друзей мистера Пиквика на места для юристов; сам мистер Пиквик пусть сядет рядом со мной. Сюда, уважаемый сэр, сюда.
   Взяв мистера Пиквика за рукав, маленький джентльмен повел его к нижней скамье, находящейся перед пюпитрами королевских юрисконсультов и сооруженной для удобства поверенных, которые имеют возможность шептать с этой скамьи на ухо выступающему королевскому юрисконсульту те сведения, какие могут оказаться необходимыми по ходу дела. Занимающие это место невидимы большинству зрителей, ибо помещаются на значительно более низком уровне, чем адвокаты и публика, чьи скамьи находятся на возвышении. Поверенные, таким образом, сидят спиной и к тем и к другим и обращены лицом к судье.
   – Должно быть, это место для свидетелей? – осведомился мистер Пиквик, указывая на нечто вроде кафедры с медными перилами по левую руку от него.
   – Место для свидетелей, уважаемый сэр, – подтвердил Перкер, извлекая кипу бумаг из синего мешка, только что положенного Лаутеном у его ног.
   – А там, – продолжал мистер Пиквик, указывая на две скамьи за перилами справа от него, – там сидят присяжные, не правда ли?
   – Вот именно, уважаемый сэр, – отозвался Перкер, постукивая по крышке своей табакерки.
   Мистер Пиквик встал в крайнем волнении и окинул взглядом зал суда. На галерее уже собралось немало зрителей, а на скамьях для адвокатов – солидное количество джентльменов в париках, представлявших в целом приятную и разнообразную коллекцию носов и бакенбард, каковыми справедливо прославилось адвокатское сословие Англии. Те из джентльменов, у которых были при себе папки с бумагами, держали их по возможности на виду и время от времени почесывали ими нос, чтобы с особенной силой запечатлеть их в памяти зрителей. У других джентльменов, которые не могли демонстрировать такие папки, торчали под мышкою солидные фолианты с красными ярлыками на корешке и в переплете цвета подгоревшей хлебной корки, для коего существует технический термин «адвокатский переплет». Те, у кого не было ни папок, ни книг, засовывали руки в карманы и принимали по возможности глубокомысленный вид; остальные разгуливали с большим беспокойством и энергией, возбуждая этим восхищение и изумление непосвященных зрителей. Все, к великому удивлению мистера Пиквика, разделившись на маленькие группы, болтали и обсуждали новости дня без малейшего волнения, словно и не предвиделось никакого разбирательства.
   Поклон мистера Фанки, который вошел и занял свое место за скамьей, предназначенной для королевских юрисконсультов, привлек внимание мистера Пиквика, и едва он успел ответить на поклон, как появился королевский юрисконсульт Снаббин в сопровождении мистера Моллерда, который наполовину заслонил королевского юрисконсульта, положив перед ним на стол большой красный мешок, и, пожав руку Перкеру, удалился. Затем вошли еще два-три королевских юрисконсульта, и среди них – один толстяк с красным лицом, который дружески кивнул королевскому юрисконсульту Снаббину и сообщил, что сегодня прекрасное утро.
   – Кто этот краснолицый человек, который сказал, что сегодня прекрасное утро, и поклонился нашему адвокату? – шепотом спросил мистер Пиквик.
   – Королевский юрисконсульт Базфаз, – ответил Перкер. – Выступает против нас; он представляет интересы истицы. Джентльмен за ним – мистер Скимпин, его помощник.
   Мистер Пиквик, преисполненный отвращения к хладнокровной подлости этого человека, хотел было осведомиться, как смеет королевский юрисконсульт Базфаз являясь представителем противной стороны, говорить королевскому юрисконсульту Снаббину, который был адвокатом мистера Пиквика, что сегодня прекрасное утро, но тут все адвокаты встали и судебные приставы провозгласили: «Тише!» Оглянувшись, он обнаружил, что это было вызвано появлением судьи.
   Судья Стейрли (который заменял главного судью, отсутствующего по болезни) был чрезвычайно маленького роста и такой толстый, что казалось, весь состоял из лица и жилета. Он вкатился на двух маленьких кривых ножках и, важно кивнув адвокатам, которые так же важно кивнули ему, поместил маленькие ноги под стол, а свою треуголку – на стол; и когда судья Стейрли покончил с этим, от всей его особы остались видны только два маленьких подозрительных глаза, широкая розовая физиономия и примерно половина большого и очень курьезного на вид парика.
   Как только судья занял свое место, судебный пристав в зале повелительно крикнул: «Тише!» – после чего другой пристав на галерее возгласил гневно: «Тише!», – а вслед за этим еще три-четыре курьера подхватили негодующими голосами: «Тише!» Когда это было выполнено, джентльмен в черном, сидевший ниже судьи, начал выкрикивать фамилии присяжных, и после долгих выкриков обнаружилось, что налицо только десять специальных присяжных. Тогда мистер королевский юрисконсульт Базфаз попросил о включении обыкновенных присяжных в специальное жюри, и джентльмен в черном тут же стал вербовать двух обыкновенных присяжных, немедленно уловив для этой цели зеленщика и аптекаря.
   – Откликайтесь на свои фамилии, джентльмены, вы будете приведены к присяге, – сказал джентльмен в черном. – Ричард Апуич.
   – Здесь, – сказал зеленщик.
   – Томас Гроффин.
   – Здесь, – сказал аптекарь.
   – Возьмите книгу, джентльмены. Вы должны судить по правде и совести…
   – Прошу прощения у суда, – сказал аптекарь, высокий, худой и желтолицый человек, – но я надеюсь, что суд освободит меня.
   – На каком основании, сэр? – спросил судья Стейрли.
   – У меня нет помощника, милорд, – ответил аптекарь.
   – Ничем не могу вам помочь, сэр, – возразил судья Стейрли. – Вы должны были нанять помощника.
   – Мне это не по средствам, милорд, – объявил аптекарь.
   – Значит, вы должны были сделать так, чтобы это было вам по средствам, сэр, – сказал судья, багровея, ибо судья Стейрли был раздражительного нрава и не терпел противоречий.
   – Знаю, что должен, если бы мои дела шли хорошо, как я того заслуживаю, но они идут плохо, милорд, – отвечал аптекарь.
   – Приведите джентльмена к присяге! – повелительным тоном сказал судья.
   Пристав успел произнести только: «Вы должны судить по правде и совести», – как его снова перебил аптекарь.
   – Я все-таки должен принести присягу, милорд? – спросил аптекарь.
   – Разумеется, сэр, – ответил желчный маленький судья.
   – Очень хорошо, милорд, – с покорным видом отозвался аптекарь. – Значит, будет совершено убийство раньше, чем закончится это судебное заседание, вот и все! Приводите меня к присяге, если вам угодно, сэр.
   И аптекарь был приведен к присяге раньше, чем судья нашелся что сказать.
   – Я хотел только сообщить, милорд, – проговорил аптекарь с большим хладнокровием, усаживаясь на свое место, – что в аптеке я не оставил никого, кроме рассыльного. Он очень славный мальчик, милорд, но не знаком с лекарствами, и, насколько мне известно, он твердо убежден в том, что английской солью называется щавелевая кислота, а александрийским листом настойка из опия. Вот и все, милорд.
   С этими словами долговязый аптекарь принял удобную позу и, состроив любезную мину, казалось, приготовился к худшему.
   Мистер Пиквик смотрел на аптекаря с глубоким ужасом, в зале суда произошло легкое волнение, и немедленно вслед да этим была введена миссис Бардл, опиравшаяся на миссис Клаппинс, и в состоянии полного изнеможения водворена на другом конце той же скамьи, где сидел мистер Пиквик. Затем мистером Додсоном был передан огромный зонт, а мистером Фоггом – пара патен, причем каждый из них заготовил для этого случая сочувственную и меланхолическую мину. Затем появилась миссис Сендерс, которая вела юного Бардла.
   При виде своего дитяти миссис Бардл встрепенулась; опомнившись вдруг, она поцеловала его с безумным видом, затем, снова впав в состояние истерического слабоумия, добрая леди пожелала узнать, где она находится. В ответ на это миссис Клаппинс и миссис Сендерс отвернулись и залились слезами, в то время как мистеры Додсон и Фогг умоляли истицу успокоиться. Королевский юрисконсульт Базфаз усердно тер глаза большим белым носовым платком и бросал умоляющий взгляд на присяжных, а судья был заметно растроган. Многие зрители старались кашлем подавить свое волнение.
   – Прекрасная мысль! – шепнул Перкер мистеру Пиквику. – Замечательные ребята – эти Додсон и Фогг. Превосходно рассчитано на эффект, уважаемый сэр, превосходно!
   Пока Перкер говорил, миссис Бардл начала медленно приходить в себя, а миссис Клаппинс, заботливо осмотрев пуговицы юного Бардла и петли, им соответствующие, поставила его перед матерью, – выгодная позиция, где он не мог не пробудить сострадания и симпатии как судьи, так и присяжных. Это было сделано после серьезного сопротивления и горьких слез со стороны юного джентльмена, у которого мелькало тайное опасение, что, выдвигая его пред очи судьи, соблюдают только предварительную формальность, после чего ему тотчас же прикажут удалиться по меньшей мере для немедленной экзекуции или для отправки за океан на все дни его жизни.
   – Бардл и Пиквик! – выкрикнул джентльмен в черном, называя дело, стоявшее первым в списке.
   – Я – со стороны истицы, милорд, – сказал королевский юрисконсульт Базфаз.
   – Кто с вами, коллега Базфаз? – спросил судья.
   Мистер Скимпин поклонился, давая понять, что это именно он.
   – Я – со стороны ответчика, милорд, – сказал королевский юрисконсульт Снаббин.
   – А с вами кто, коллега Снаббин? – осведомился судья.
   – Мистер Фанки, милорд, – ответил королевский юрисконсульт Снаббин.
   – Королевский юрисконсульт Базфаз и мистер Скимпин – со стороны истицы, – сказал судья, записывая фамилии в записную книжку и повторяя вслух. – Со стороны ответчика – королевский юрисконсульт Снаббин и мистер Банки.
   – Прошу прощения, милорд, – Фанки.
   – Очень хорошо! – сказал судья. – Я еще не имел удовольствия слышать фамилию джентльмена.
   Мистер Фанки поклонился и улыбнулся, и судья тоже поклонился и улыбнулся; затем мистер Фанки, покраснев до самых белков глаз, постарался принять такой вид, словно он не подозревает, что все на него смотрят, – задача, с которой никогда еще не мог справиться ни один смертный и, по всей вероятности, никогда и не справится.
   – Продолжайте, – сказал судья.
   Судебные приставы снова призвали соблюдать тишину, и мистер Скимпин «открыл дело» [191 - «Открыл дело» – юридический термин, которым пользуется Диккенс для игры слов, означающий краткое изложение сущности дела и оснований судебного иска. Читатель, приступающий к чтению глав о процессе Бардл против Пиквика, сразу встречается с тремя разрядами адвокатов. Вот перед нами юрист Перкер. Он ведет своего клиента, Пиквика, ко второму юристу – знаменитому адвокату, королевскому юрисконсульту (сардженту). Этот второй юрист обращается к первому с вопросом: «Кто еще участвует в деле?» Перкер называет, и посылают за третьим юристом. Наступает день суда. Первый юрист молчит, третий юрист только допрашивает свидетелей, выступает перед судьей и присяжными лишь второй. Первый и третий юристы должны участвовать в деле: первый всегда, а третий с сарджентом. Но ни второй юрист, ни третий не имеют права входить в непосредственное отношение с клиентом, а могут это делать только через первого, который значительно ниже их рангом. Но еще раньше (в гл. XXXI) выясняется, что третий юрист (его зовут Фанки) был юниором, то есть «младшим» в процессе, а юниор (или плидер) не есть полноправный барристер – он ведет до судебного заседания всю письменную подготовку дела, совместно с солиситором пишет заявления в суд и возражения на заявления противника, но выступать в суде не имеет права. Почему же Фанки выступал, хотя бы допрашивая свидетелей? Потому что он сам был барристером и, ввиду отсутствия клиентов, взял на себя обязанности юниора, хотя был рангом выше, чем юниор. Судебное заседание, сатирически нарисованное Диккенсом, дает читателю ясное представление о том, как организована английская адвокатура и какие препятствия стоят в этом отношении перед бедняком, вынужденным обращаться к суду для защиты своих прав.]; но когда дело открылось, то оказалось, что в нем почти ничего нет, ибо мистер Скимпин оставил при себе все обстоятельства, какие были ему известны, и сел по истечении трех минут, оставив присяжных в той же стадии осведомленности, в какой они пребывали раньше.
   Затем поднялся королевский юрисконсульт Базфаз со всем величием и достоинством, каких требовало существо дела, шепнул что-то Додсону и, кратко переговорив с Фоггом, натянул мантию на плечи, поправил парик и обратился к присяжным.
   Королевский юрисконсульт Базфаз начал с заявления, что никогда на протяжении всей своей профессиональной карьеры, никогда с той минуты, как он посвятил себя юридической науке и практике, не приступал он к делу с чувством такого глубокого волнения или с таким тяжелым сознанием ответственности, на него возложенной, – ответственности, сказал бы он, которую он не мог бы принять на себя, если бы его не вдохновляло и не поддерживало убеждение столь сильное, что оно равно подлинной уверенности в том, что дело правды и справедливости, или, иными словами, дело его жестоко оскорбленной и угнетенной клиентки, должно воздействовать на двенадцать высоконравственных и проницательных людей, которых он видит сейчас перед собой на этой скамье.
   Адвокаты обычно начинают в этом стиле, ибо он создает у присяжных наилучшие отношения с самими собой и заставляет их думать о том, какие они, должно быть, умные люди. Явные результаты сказались немедленно: многие присяжные с большим рвением начали делать пространные записи.
   – Вы узнали от моего высокоученого друга, джентльмены, – продолжал королевский юрисконсульт Базфаз прекрасно понимая, что из намеков ученого друга джентльмены присяжные не узнали решительно ничего, – вы узнали от моего высокоученого друга, джентльмены, что перед нами дело о нарушении брачного обещания, возмещение убытков по каковому делу исчисляется в сумме тысяча пятьсот фунтов! Но вы не узнали от моего высокоученого друга, поскольку в задачи моего высокоученого друга не входило говорить об этом, каковы факты и обстоятельства дела. Об этих фактах и обстоятельствах, джентльмены, вы услышите со всеми подробностями от меня, и они будут подтверждены свидетельницами, заслуживающими безусловного доверия, которых я представлю вам на этой свидетельской трибуне.
   Тут королевский юрисконсульт Базфаз, сделав устрашающее ударение на слове «трибуна», громко хлопнул рукой по столу и взглянул на Додсона и Фогга, которые кивнули, выражая свое восхищение королевским юрисконсультом и негодующее презрение к ответчику.
   – Истица, джентльмены, – продолжал королевский юрисконсульт Базфаз мягким и меланхолическим голосом, – истица – вдова. Да, джентльмены, вдова! Покойный мистер Бардл, пользовавшийся в течение многих лет уважением и доверием своего монарха, чьи королевские доходы он охранял, ушел почти безболезненно из этого мира, дабы обрести в ином месте то отдохновение и покой, каких никогда не может предоставить таможня.
   При этом патетическом описании кончины мистера Бардла которому кружкой вместимостью в кварту прошибли голову в каком-то погребке, голос высокоученого королевского юрисконсульта дрогнул, и он продолжал с волнением:
   – Незадолго до смерти он запечатлел свой образ и подобие в младенце-сыне. С этим младенцем, единственным залогом любви покойного таможенного чиновника, миссис Бардл укрылась от мира и коротала свои дни на тихой и спокойной Госуэлл-стрит и здесь в окне своей гостиной она вывесила билет с надписью: «Меблированные комнаты для холостого джентльмена. Справиться в доме».
   Тут королевский юрисконсульт Базфаз приостановился, а некоторые джентльмены присяжные записали это сообщение.
   – Имеется ли на нем дата, сэр? – осведомился один присяжный.
   – Даты на нем нет, джентльмены, – ответил королевский юрисконсульт Базфаз, – но я уполномочен сообщить, что он был вывешен в окне гостиной истицы ровно три года назад. Я обращаю внимание присяжных на формулировку этого документа: «Меблированные комнаты для холостого джентльмена». Представления миссис Бардл о мужчинах, джентльмены, вытекали из долгого созерцания неоценимых качеств ее покойного супруга. У нее не было страха, у нее не было сомнений, у нее не было подозрений – только полное доверие и надежда. «Мистер Бардл, – говорила вдова, – мистер Бардл был человек чести, мистер Бардл был человек своего слова, мистер Бардл не был обманщиком; мистер Бардл сам был когда-то холостым джентльменом; у холостого джентльмена я ищу защиты, помощи, успокоения и утешения; в холостом джентльмене я постоянно буду видеть нечто, напоминающее мне о том, кем был мистер Бардл, когда только что завоевал мою юную и неискушенную любовь; поэтому мои комнаты будут сданы холостому джентльмену». Увлекаемая этим прекрасным и трогательным побуждением (одним из лучших побуждений нашей несовершенной природы, джентльмены), одинокая и безутешная вдова осушила слезы, меблировала второй этаж, привлекла невинного мальчика к своей материнской груди и вывесила билетик в окне гостиной. Долго ли оставался он там? Нет! Змей был на страже, фитиль приготовлен, мина закладывалась, сапер и минер делали свое дело. Не провисел билетик в окне гостиной и трех дней – трех дней, джентльмены! – как некое существо, передвигающееся на двух ногах и внешне похожее на человека, а не на чудовище, постучалось в дверь дома миссис Бардл. Оно навело справки в доме, оно сняло помещение, и на следующий же день оно вступило во владение им. Этот человек был Пиквик – Пиквик, ответчик.
   Королевский юрисконсульт Базфаз, говоривший с такой стремительностью, что лицо у него стало совсем малиновым, остановился, чтобы перевести дух. Молчание разбудило судью Стейрли, который немедленно записал что-то пером, не обмакнув его в чернила, и принял необычайно сосредоточенный вид, чтобы внушить присяжным уверенность, будто он всегда размышляет особенно глубокомысленно, когда у него закрыты глаза. Королевский юрисконсульт Базфаз продолжал:
   – Об этом человеке, Пиквике, я не буду много говорить: этот сюжет мало привлекателен, а я, джентльмены, не такой человек, и вы, джентльмены, не такие люди, чтобы наслаждаться созерцанием возмутительного бессердечия и систематического злодейства.
   При этих словах мистер Пиквик, который корчился молча в течение некоторого времени, сильно вздрогнул, словно в его голове мелькнула туманная мысль броситься на королевского юрисконсульта Базфаза пред священным лицом судьи и закона. Предостерегающий жест Перкера остановил его, и он стал слушать продолжение речи высокоученого джентльмена с негодующим видом, который составлял резкий контраст с восторженными лицами миссис Клаппинс и миссис Сендерс.
   – Я говорю: «систематическое злодейство», джентльмены, – продолжал королевский юрисконсульт Базфаз, пронизывая взглядом мистера Пиквика и обращаясь к нему, – а когда я говорю: «систематическое злодейство», разрешите мне сказать ответчику Пиквику, буде он присутствует в суде, – а, как мне сообщили, он здесь присутствует, – что он поступил бы приличнее, пристойнее, умнее и тактичнее, если бы не явился сюда. Разрешите мне сказать ему, джентльмены, что любые жесты, выражающие несогласие или неодобрение, какие он может себе позволить здесь, в суде, не возымеют у вас успеха; что вы знаете, как нужно их понимать и расценивать; и разрешите мне сказать ему далее, как подтвердит вам, джентльмены, милорд судья, что адвоката, исполняющего свой долг по отношению к своему клиенту, нельзя ни запугивать, ни прерывать и что всякая попытка сделать то или другое, первое или последнее обратится против виновного, будь он истец или ответчик, называйся он Пиквиком, или Ноксом, или Стоксом, или Стайльсом, или Брауном, или Томсоном.
   Это маленькое уклонение от основной темы возымело, конечно, желаемое действие, ибо взоры всех устремились на мистера Пиквика. Королевский юрисконсульт Базфаз, слегка успокоившись после взрыва морального негодования, до которого он сам себя довел, продолжал:
   – Я вам докажу, джентльмены, что в продолжение двух лет Пиквик проживал постоянно, непрерывно и безвыездно в доме миссис Бардл. Я вам докажу, что миссис Бардл на протяжении всего этого времени прислуживала ему, заботилась об его удобствах, стряпала для него, отдавала белье прачке, штопала, проветривала и приготовляла белье для носки, когда оно возвращалось из стирки, и, короче, пользовалась полным доверием жильца. Я докажу вам, что много раз он давал полпенни, а иногда даже шесть пенсов ее сынишке, и я докажу вам, опираясь на свидетеля, чье показание не удастся моему высокоученому другу ни опорочить, ни опровергнуть, что один раз он погладил мальчика по головке и, осведомившись, выиграл ли он за последнее время что-нибудь в «отборные» или «обыкновенные» шарики (и то и другое означает, насколько мне известно, особый сорт камешков, высоко ценимых нашими подростками), употребил следующее знаменательное выражение: «Хотел бы ты иметь другого отца?» Я докажу вам, джентльмены, что около года назад Пиквик вдруг начал отлучаться из дому на длительные сроки, как бы с намерением постепенно порвать с моей клиенткой; но я упомяну также, что его решение в то время не было достаточно твердым, или что лучшие его чувства (если у него имеются лучшие чувства) тогда еще брали верх, или что очарование и совершенства моей клиентки преодолевали его трусливые намерения, ибо я докажу вам, что однажды, вернувшись из провинции, он недвусмысленно и формально предложил ей заключить брачный союз, хотя позаботился предварительно о том, чтобы не было ни одного свидетеля их торжественного договора; и я имею возможность доказать вам, опираясь на свидетельские показания трех его собственных друзей, дающих свои показания весьма неохотно, джентльмены, весьма неохотно, что в то утро он был застигнут ими в тот момент, когда держал истицу в объятиях и успокаивал ее взволнованные чувства ласками и нежными словами.
   Эта часть речи высокоученого королевского юрисконсульта произвела явное впечатление на аудиторию. Вынув два крохотных клочка бумаги, он продолжал:
   – А теперь, джентльмены, еще одно только слово. Два письма фигурируют в этом деле, два письма, которые, как установлено, написаны рукой ответчика и которые стоят многих томов. Эти письма разоблачают также нравственный облик этого человека. Это не откровенные, пылкие, красноречивые послания, которые дышат нежной привязанностью, это скрытые, лукавые, двусмысленные сообщения, но, к счастью, они гораздо более убедительны, чем если бы они содержали самые пламенные фразы и самые поэтические образы, – письма, которые, по-видимому, писал в то время Пиквик с целью сбить с толку и ввести в заблуждение постороннего человека, в чьи руки они могли попасть. Разрешите мне прочесть первое: «У Гереуэя [192 - …у Гереуэя… – в кафе, основанном Томасом Гереуэем в XVII веке.], двенадцать часов. Дорогая миссис Б. Отбивные котлеты и томатный соус. Ваш Пиквик». Джентльмены, что это значит? Отбивные котлеты и томатный соус! Ваш Пиквик! Отбивные котлеты! Боже милостивый! И томатный соус! Джентльмены, неужели счастье чувствительной и доверчивой женщины может быть разбито мелкими уловками? Во втором письме нет никакой даты, что уже само по себе подозрительно. «Дорогая миссис Б., я буду дома только завтра. Подвигаемся медленно». А далее следует весьма замечательное выражение: «О грелке не беспокойтесь». О грелке! Но, джентльмены, кто же беспокоится о грелке? Было ли душевное спокойствие мужчины или женщины когда-нибудь нарушено, или смущено грелкой, которая сама по себе является безобидным, полезным и, я могу добавить, джентльмены, удобным предметом домашнего обихода? Почему нужно было столь горячо умолять миссис Бардл не волноваться по поводу грелки, если не служит это слово (а оно несомненно служит) лишь покровом для некоего скрытого огня – простой заменой какого-нибудь ласкательного слова или обещания, согласно установленной системе переписки, хитро задуманной Пиквиком, замышлявшим отступление, – системе, которую я не в состоянии объяснить? А что значит этот намек: «Подвигаемся медленно»? Карета подвигается медленно? Насколько я понимаю, это относится к самому Пиквику, который, конечно, преступно запаздывал во всем этом деле, но чья скорость теперь неожиданно возрастет и чьи колеса, джентльмены, как он убедится себе во вред, будут весьма скоро смазаны вами!
   Королевский юрисконсульт Базфаз сделал в этом месте паузу, чтобы посмотреть, улыбнутся ли присяжные на его шутку; но так как никто ее не понял, кроме зеленщика, чья восприимчивость в данном случае была, вероятно, вызвана тем, что в это самое утро он над собственной тележкой проделал упомянутую операцию смазывания колес, то высокоученый королевский юрисконсульт счел уместным, заканчивая свою речь, снова впасть в унылый тон.
   – Но довольно об этом, джентльмены, – продолжал королевский юрисконсульт Базфаз. – Трудно улыбаться, когда ноет сердце, не подобает шутить, когда затронуты наши глубочайшие чувства. Надежды на будущее моей клиентки разбиты; и отнюдь не будет преувеличением сказать, что она осталась ни с чем. Билетик снят, но жильца нет. Подходящие жильцы – холостые джентльмены – проходят мимо, но никто не приглашает их навести справки в доме или вне дома. Уныние и тишина в нем, замолк даже голос ребенка; его младенческие игры заброшены, когда мать плачет; он забыл о своих «отборных» и «обыкновенных» шариках; он забывает давно знакомый возглас: «Запускай!» и не играет в чижи и чет или нечет. Но Пиквик, джентльмены… Пиквик, безжалостный разрушитель этого мирного оазиса в пустыне Госуэлл-стрит… Пиквик, который засорил источник и загрязнил чистую мураву… Пиквик, представший сегодня перед вами с его бездушным томатным соусом и грелками… Пиквик все еще поднимает голову с бесстыдной наглостью и взирает без единого вздоха на произведенное им разрушение. Возмещение убытков, джентльмены, солидное возмещение убытков – вот единственное наказание, какое вы можете на него возложить, единственная компенсация, какую вы можете предоставить моей клиентке. И с просьбой о возмещении убытков она обращается теперь к просвещенному, высоконравственному, справедливому, добросовестному, беспристрастному, сочувствующему, вдумчивому жюри, составленному из ее цивилизованных соотечественников.
   Закончив речь этой блестящей тирадой, королевский юрисконсульт Базфаз сел, а мистер Стейрли проснулся.
   – Вызовите Элизабет Клаппинс! – сказал королевский юрисконсульт Базфаз, вставая через минуту, с новой энергией.
   Ближайший судебный пристав вызвал Элизабет Таппинс, другой, стоявший немного дальше, потребовал Элизабет Джапкинс, а третий выбежал задыхаясь на Кинг-стрит и взывал к Элизабет Маффинс, пока не охрип.
   Между тем миссис Клаппинс соединенными усилиями миссис Бардл, миссис Сендерс, мистера Додсона и мистера Фогга была поставлена на место для свидетелей; и когда она благополучно утвердилась на верхней ступени, миссис Бардл расположилась на нижней, с носовым платком и патенами в одной руке и стеклянной бутылкой, содержащей не менее четверти пинты нюхательной соли, в другой, готовая ко всяким случайностям. Миссис Сендерс, чьи глаза были пристально устремлены на лицо судьи, поместилась рядом, с огромным зонтом, держа большой палец правой руки на пружине с таким серьезным видом, словно приготовилась раскрыть зонт по первому знаку.
   – Миссис Клаппинс, – сказал королевский юрисконсульт Базфаз, – пожалуйста, успокойтесь, сударыня.
   Разумеется, как только миссис Клаппинс предложили успокоиться, она зарыдала с удвоенным рвением и проявила различные тревожные симптомы приближающегося обморока, или, как выразилась она впоследствии, наплыва чувств.
   – Припоминаете ли вы, сударыня, – сказал королевский юрисконсульт Базфаз после нескольких несущественных вопросов, – что в одно памятное июльское утро прошлого года вы находились у миссис Бардл в задней комнате второго этажа, когда она убирала помещение Пиквика?
   – Да, милорд и присяжные, помню, – ответила миссис Клаппинс.
   – Кажется, гостиная мистера Пиквика находилась во втором этаже, окнами на улицу?
   – Да, сэр, – отвечала миссис Клаппинс.
   – Что вы делали в задней комнате, сударыня? – осведомился маленький судья.
   – Милорд и присяжные, – сказала миссис Клаппинс с волнением, – я не буду вас обманывать.
   – И хорошо сделаете, сударыня, – сказал маленький судья.
   – Я была там, – продолжала миссис Клаппинс, – без ведома миссис Бардл; я вышла из дому с корзиночкой, джентльмены, чтобы купить три фунта красного продолговатого картофеля, который стоит два с половиной пенса за три фунта, когда увидела, что парадная дверь миссис Бардл не приперта.
   – Не… что?! – воскликнул маленький судья.
   – Приоткрыта, милорд, – объяснил королевский юрисконсульт Снаббин.
   – Она сказала – не… приперта, – возразил с проницательным видом маленький судья.
   – Это одно и то же, милорд, – сказал королевский юрисконсульт Снаббин.
   Маленький судья посмотрел на него недоверчиво и сказал, что он это запишет. Миссис Клаппинс продолжала:
   – Я вошла, джентльмены, только для того, чтобы поздороваться, и поднялась невзначай по лестнице в заднюю комнату. Джентльмены, в передней комнате слышались голоса, и…
   – И, кажется, вы стали прислушиваться, миссис Клаппинс? – спросил королевский юрисконсульт Базфаз – Прошу прощения, сэр! – с величественным видом возразила миссис Клаппинс. – Я бы не позволила себе такого поступка. Голоса были очень громкие, сэр, и они сами проникали мне в уши.
   – Отлично, миссис Клаппинс, вы не прислушивались, но тем не менее слышали голоса. Не был ли один из них голос Пиквика?
   – Да, сэр.
   И миссис Клаппинс, точно установив, что мистер Пиквик обращался к миссис Бардл, воспроизвела с помощью многочисленных вопросов разговор, о котором наши читатели уже осведомлены.
   Присяжные насторожились – это видно было по их лицам, – а королевский юрисконсульт Базфаз улыбнулся и сел. Их лица стали поистине угрожающими, когда королевский юрисконсульт Снаббин сообщил, что он не будет допрашивать свидетельницу, ибо мистер Пиквик считает своим долгом по отношению к ней заявить, что ее показания в основном правильны.
   Миссис Клаппинс, раз пробив лед, нашла, что ей представляется удобный случай войти в краткое рассуждение о собственных домашних делах; поэтому она немедленно начала сообщать суду, что в момент настоящего заседания она мать восьмерых детей и что она питает тайную надежду подарить мистера Клаппинса девятым через каких-нибудь шесть месяцев, считая от сегодняшнего дня. На этом интересном месте маленький судья с большим раздражением прервал ее, вследствие чего достойная леди и миссис Сендерс были без дальнейших разговоров вежливо выведены из суда под эскортом мистера Джексона.
   – Натэниел Уинкль! – провозгласил мистер Скимпин.
   – Здесь! – отозвался слабый голос.
   Мистер Уинкль занял место для свидетелей и, принеся должным образом присягу, поклонился судье с большим почтением.
   – Смотрите не на меня, сэр! – резко сказал судья в ответ на поклон. – Смотрите на присяжных.
   Мистер Уинкль исполнил приказание и стал смотреть на то место, где, по его предположениям, с наибольшей вероятностью должны были находиться присяжные, ибо видеть что-нибудь в его состоянии душевного смятения было невозможно.
   Мистер Уинкль был затем допрошен мистером Скимпином, который, будучи подающим надежды молодым человеком лет сорока двух или сорока трех, старался, конечно, по мере своих сил смутить свидетеля, явно расположенного в пользу противной стороны.
   – Итак, сэр, – сказал мистер Скимпин, – не будете ли вы столь любезны сообщить его лордству и присяжным свою фамилию?
   И мистер Скимпин склонил голову набок, дабы выслушать с большим вниманием ответ, и взглянул в то же время на присяжных, как бы предупреждая, что он не будет удивлен, если прирожденная склонность мистера Уинкля к лжесвидетельству побудит его назвать фамилию, ему не принадлежащую.
   – Уинкль, – ответил свидетель.
   – Как ваше имя, сэр? – сердито спросил маленький судья.
   – Натэниел, сэр – Дениэл… второе имя есть?
   – Натэниел, сэр… то есть милорд.
   – Натэниел-Дэниел или Дэниел-Натэниел.
   – Нет, милорд, только Натэниел, Дэниела совсем нет.
   – В таком случае зачем же вы сказали Дэниел? – осведомился судья.
   – Я не говорил, милорд, – отвечал мистер Уинкль.
   – Вы сказали, сэр! – возразил судья, сурово нахмурившись. – Как бы я мог записать Дэниел, если вы мне не говорили этого, сэр?
   Довод был, конечно, неоспорим.
   – У мистера Уинкля довольно короткая память, милорд, – вмешался мистер Скимпин, снова взглянув на присяжных. – Надеюсь, мы найдем средства освежить ее, раньше чем покончим с ним.
   – Советую вам быть осторожнее, сэр! – сказал маленький судья, бросив зловещий взгляд на свидетеля.
   Бедный мистер Уинкль поклонился и старался держать себя развязно, но он был взволнован, и эта развязность придавала ему сходство с застигнутым врасплох воришкой.
   – Итак, мистер Уинкль, – сказал мистер Скимпин, – пожалуйста, слушайте меня внимательно, сэр, и разрешите мне посоветовать вам, в ваших же интересах, хранить в памяти предостережение его лордства. Если я не ошибаюсь, вы близкий друг Пиквика, ответчика, не так ли?
   – Я знаю мистера Пиквика, насколько я сейчас могу припомнить, почти…
   – Пожалуйста, мистер Уинкль, не уклоняйтесь от ответа. Вы близкий друг ответчика или нет?
   – Я только хотел сказать, что…
   – Ответите вы или не ответите на мой вопрос, сэр?
   – Если вы не ответите на вопрос, вы будете арестованы, сэр, – вмешался маленький судья, отрываясь от своей записной книжки.
   – Итак, сэр, – сказал мистер Скимпин, – будьте любезны: да или нет?
   – Да, – ответил мистер Уинкль.
   – Итак, вы его друг. А почему же вы не могли сказать это сразу, сэр? Быть может, вы знакомы также с истицей? Не так ли, мистер Уинкль?
   – Я с нею не знаком, я ее видел.
   – О, вы с нею не знакомы, но вы ее видели? А теперь будьте добры сообщить джентльменам присяжным, что вы хотите сказать этим, мистер Уинкль?
   – Хочу сказать, что я с нею близко не знаком, но видел ее, когда бывал у мистера Пиквика на Госуэлл-стрит.
   – Сколько раз вы ее видели, сэр?
   – Сколько раз?
   – Да, мистер Уинкль, сколько раз? Я могу повторить этот вопрос двенадцать раз, если вы пожелаете, сэр.
   И ученый джентльмен, решительно и сурово сдвинув брови, подбоченился и многозначительно улыбнулся присяжным.
   По этому вопросу возникли поучительные пререкания, обычные в подобных случаях. Прежде всего мистер Уинкль заявил, что решительно не может припомнить, сколько раз он видел миссис Бардл. Тогда его спросили, видел ли он ее раз двадцать, на что он ответил: «Конечно… больше двадцати раз». Тогда его спросили, видел ли он ее сто раз, – может ли он под присягой утверждать, что видел ее не больше пятидесяти раз, – признает ли он, что видел ее по крайней мере семьдесят пять раз, – и так далее; в конце концов пришли к удовлетворительному заключению, что ему следует быть осторожнее и думать, о чем он говорит. Когда свидетель был доведен таким образом до желаемого состояния нервного расстройства, допрос продолжался:
   – Скажите, пожалуйста, мистер Уинкль, помните ли вы, что посетили ответчика Пиквика у него на квартире, в доме истицы на Госуэлл-стрит, в упомянутое утро в июле прошлого года?
   – Да, помню.
   – Сопровождали вас в тот день приятель по фамилии Тапмен и другой по фамилии Снодграсс?
   – Да, сопровождали.
   – Они здесь?
   – Да, здесь, – ответил мистер Уинкль, пристально глядя в ту сторону, где сидели его друзья.
   – Пожалуйста, слушайте меня, мистер Уинкль, и не занимайтесь вашими друзьями, – сказал мистер Скимпин, бросив еще один выразительный взгляд на присяжных. – Они должны дать свои показания без всякой предварительной консультации с вами, если таковая еще не имела места (снова взгляд в сторону присяжных). Итак, сэр, скажите джентльменам присяжным, что вы увидели в то утро, войдя в комнату ответчика. Ну, говорите же, сэр. Рано или поздно, но мы заставим вас говорить!
   – Ответчик, мистер Пиквик, держал истицу в своих объятиях, обхватив ее руками за талию, – ответил мистер Уинкль с понятной нерешительностью, – а истица, по-видимому, была в обмороке.
   – Вы слышали, говорил что-нибудь ответчик?
   – Я слышал, как он назвал миссис Бардл «дорогая моя», и слышал, как он просил ее успокоиться, указывая на положение, в которое они попадут, если кто-нибудь войдет, или что-то в этом роде.
   – Теперь, мистер Уинкль, мне остается задать вам только один вопрос, и я прошу вас помнить о предостережении, сделанном милордом. Можете ли вы под присягой показать, что Пиквик, ответчик, не сказал тогда: «Моя дорогая миссис Бардл, привыкайте к мысли об этом положении, ибо оно вас ждет» или что-то в этом роде?
   – Я… я, конечно, понял его не так, – сказал мистер Уинкль, потрясенный этим остроумным истолкованием тех немногих слов, какие он слышал. – Я был на лестнице и не мог ясно расслышать… у меня создалось такое впечатление…
   – Джентльмены присяжные не нуждаются, мистер Уинкль, в создавшихся у вас впечатлениях, от которых, боюсь, мало будет пользы честным, прямым людям, – перебил мистер Скимпир. – Вы были на лестнице и слышали не ясно; но вы не можете присягнуть, что Пиквик не воспользовался теми выражениями, которые я цитировал? Так ли я понимаю?
   – Да, не могу, – ответил мистер Уинкль.
   И мистер Скимпин с торжествующим видом сел на место.
   Дело мистера Пиквика развивалось до сих пор так неудачно, что следовало избегать новых поводов для обвинения. Надлежало дать делу более благоприятный поворот, и мистер Фанки встал, желая добиться чего-нибудь существенного от мистера Уинкля при перекрестном допросе. Добился ли он чего-нибудь существенного, обнаружится немедленно.
   – По-видимому, мистер Уинкль, – сказал Фанки, – мистер Пиквик уже не молодой человек?
   – Да, – ответил мистер Уинкль, – он мог бы быть моим отцом.
   – Вы сказали моему высокоученому другу, что знаете мистера Пиквика много лет. Были у вас какие-нибудь основания предполагать или думать, что он собирается жениться?
   – О нет, конечно нет! – ответил мистер Уинкль с таким жаром, что мистеру Фанки следовало бы как можно скорее удалить его с места для свидетелей. Адвокаты утверждают, что есть два вида особенно неприятных свидетелей: сопротивляющийся свидетель и слишком рьяный свидетель: мистеру Уинклю было суждено выступить в обеих ролях.
   – Я пойду еще дальше, мистер Уинкль, – продолжал мистер Фанки с весьма любезным и самодовольным видом. – Замечали вы в манерах мистера Пиквика и в его поведении по отношению к другому полу нечто такое, что побуждало вас думать, будто он помышлял о женитьбе, по крайней мере в последние годы?
   – О нет, конечно нет! – ответил мистер Уинкль.
   – Всегда ли его поведение по отношению к женщинам было поведением человека, который, будучи уже не молод и вполне удовлетворен своими занятиями и развлечениями, относится к ним, как мог бы отец относиться к своим дочерям?
   – В этом не приходится сомневаться, – ответил мистер Уинкль от всей души, – то есть… да, о да… конечно!..
   – Вы никогда не замечали в его отношениях к миссис Бардл или какой-либо другой женщине ничего хоть сколько-нибудь подозрительного? – спросил мистер Фанки, приготовляясь сесть на свое место, так как королевский юрисконсульт Снаббин делал ему знаки.
   – Н-н-нет, – ответил мистер Уинкль, – за исключением одного незначительного случая, который, я нимало не сомневаюсь, можно легко объяснить.
   Если бы злополучный мистер Фанки сел, когда королевский юрисконсульт Снаббин ему подмигнул, или если бы королевский юрисконсульт Базфаз прекратил этот неправильный перекрестный допрос в самом начале (от чего он, разумеется, воздержался, заметив волнение мистера Уинкля и прекрасно зная, что оно, по всем вероятиям, послужит ему, Базфазу, на пользу), это неуместное признание не было бы сделано. Как только эти слова сорвались с языка мистера Уинкля, мистер Фанки сел, а королевский юрисконсульт Снаббин с несколько излишней поспешностью предложил мистеру Уинклю покинуть место для свидетелей, что мистер Уинкль приготовился сделать с большой охотой, королевский юрисконсульт Базфаз остановил его.
   – Постойте, мистер Уинкль, постойте! – сказал королевский юрисконсульт Базфаз. – Не угодно ли милорду спросить его, что это за единственный пример подозрительного поведения по отношению к женщинам со стороны джентльмена, который по своим годам мог бы быть ему отцом!
   – Вы слышите, что говорит высокоученый адвокат, сэр? – заметил судья, обращаясь к жалкому и измученному мистеру Уинклю. – Изложите обстоятельство, о котором вы упомянули.
   – Милорд, – сказал мистер Уинкль, дрожа от волнения, – я… я предпочел бы воздержаться.
   – Возможно, – отозвался маленький судья, – но вы должны говорить.
   Среди глубокого молчания всего суда мистер Уинкль, заикаясь, рассказал о случае, внушавшем подозрение и заключавшемся в том, что мистер Пиквик очутился в полночь в спальне одной леди, каковой случай, как полагал мистер Уинкль, закончился разрывом упомянутой леди с ее женихом и привел, как ему было известно, к тому, что всю компанию насильно повели к Джорджу Напкинсу, эсквайру, мэру и мировому судье города Ипсуича.
   – Вы можете удалиться, сэр, – сказал королевский юрисконсульт Снаббин.
   Мистер Уинкль удалился и с горячечной поспешностью устремился к «Джорджу и Ястребу», где спустя несколько часов его обнаружил лакей: зарывшись в диванные подушки, он глухо и жалобно стонал.
   Треси Тапмен и Огастес Снодграсс были вызваны поочередно для допроса, оба подтвердили показания своего несчастного друга, и каждый был доведен до грани отчаяния перекрестным допросом.
   Затем была вызвана Сьюзен Сендерс и допрошена королевским юрисконсультом Базфазом и королевским юрисконсультом Снаббином. Она всегда говорила, что Пиквик женится на миссис Бардл. Знала, что после июльского обморока помолвка миссис Бардл с Пиквиком служила очередной темой разговоров среди соседей; она сама слышала об этом от миссис Мадберри, которая держит каток для белья, и от миссис Банкин, которая крахмалит белье, но она не видит в зале суда ни миссис Мадберри, ни миссис Банкин. Слышала, как Пиквик спрашивал маленького мальчика, хочет ли он иметь другого отца. Не знает, водила ли миссис Бардл знакомство с булочником, но знает, что булочник тогда был холост, а теперь женат. Не могла бы показать под присягой, что миссис Бардл не была очень расположена к булочнику, но склонна думать, что булочник был не очень расположен к миссис Бардл, иначе он не женился бы на ком-то другом. Думает, что миссис Бардл упала в обморок утром в июле, потому что Пиквик просил ее назначить день. Помнит, что она (свидетельница) сама упала замертво, когда мистер Сендерс просил ее назначить день, и считает, что каждая женщина, которая называет себя леди, сделала бы при подобных обстоятельствах то же самое. Слышала, как Пиквик задал мальчику вопрос о шариках, но может показать под присягой, что ни за что не смогла бы установить разницу между шариком отборным и обыкновенным.
   На вопрос судьи ответила: в период своего знакомства с мистером Сендерсом получала любовные письма, подобно другим леди. В письмах мистер Сендерс часто называл ее «уточкой», но никогда не называл ни «отбивной котлетой», ни «томатным соусом». Он был большим любителем уток. Может быть, если бы он также любил отбивные котлеты и томатный соус, он воспользовался бы этими словами как ласкательными.
   Затем встал королевский юрисконсульт Базфаз с таким внушительным видом, какого он еще не демонстрировал, и провозгласил:
   – Вызовите Сэмюела Уэллера.
   Вызывать Сэмюела Уэллера было совершенно незачем, ибо Сэмюел Уэллер проворно поднялся на возвышение, как только было произнесено его имя, и, положив шляпу на пол, а локти на перила, обозрел суд с высоты птичьего полета и одним взглядом окинул присяжных с удивительно беззаботным и веселым видом.
   – Как ваше имя, сэр? – осведомился судья.
   – Сэм Уэллер, милорд, – ответил этот джентльмен.
   – Вы пишете свою фамилию через «В» или через «У»? – спросил судья.
   – Это зависит от вкуса и каприза пишущего, милорд, – отвечал Сэм. – Мне не случалось подписываться чаще одного-двух раз в жизни, но я ее пишу через «В».
   В этот момент с галереи послышался громкий голос:
   – И правильно, Сэмивел, совершенно правильно! Пишите «В», милорд, пишите «В»!
   – Кто это осмелился обращаться к суду? – воскликнул маленький судья, поднимая голову. – Пристав!
   – Слушаю, милорд.
   – Немедленно привести сюда этого человека.
   – Слушаю, милорд.
   Но так как пристав не нашел этого человека, то он и не привел его, и когда улеглась суматоха, все вставшие посмотреть на виновного уселись снова. Маленький судья повернулся к свидетелю, как только его негодование рассеялось в достаточной мере, чтобы не мешать ему говорить, и сказал:
   – Вы знаете, кто это, сэр?
   – Подозреваю, что это мой отец, милорд, – ответил Сэм.
   – Вы его сейчас здесь видите? – спросил судья.
   – Нет, не вижу, милорд, – отозвался Сэм, глядя вверх, на застекленный потолок зала.
   – Если бы вы могли указать его, я бы арестовал его немедленно, – сообщил судья.
   Сэм поклонился в знак признательности и повернулся с невозмутимо благодушным видом к королевскому юрисконсульту Базфазу.
   – Итак, мистер Уэллер? – сказал королевский юрисконсульт Базфаз.
   – Итак, сэр? – отозвался Сэм.
   – Кажется, вы состоите на службе у мистера Пиквика, ответчика по этому делу? Говорите смелее, мистер Уэллер.
   – Я собираюсь говорить смело, сэр, – отозвался Сэм. – Я состою на службе у этого-вот джентльмена, и у меня место очень хорошее.
   – Работы мало, а получаете, кажется, много, – шутливо заметил королевский юрисконсульт Базфаз.
   – О, получаю вполне достаточно, сэр, как сказал солдат, когда его приговорили к тремстам пятидесяти ударам плетью, – отвечал Сэм.
   – Вам незачем сообщать нам, сэр, что сказал солдат или кто-то другой, – перебил судья. – Это не относится к свидетельским показаниям.
   – Очень хорошо, милорд, – ответил Сэм.
   – Не припомните ли вы чего-нибудь исключительного в то утро, когда вы только что поступили на службу к ответчику, мистер Уэллер? – спросил королевский юрисконсульт Базфаз.
   – Да, припоминаю, сэр, – ответил Сэм.
   – Будьте добры сообщить присяжным, что произошло.
   – В то утро я получил, регулярно, новый костюм, джентльмены присяжные, и это было совсем исключительное и необычайное обстоятельство для меня в то время, – заявил Сэм.
   В ответ раздался общий хохот, а маленький судья поднял глаза, сердито посмотрел и сказал:
   – Советую вам быть осторожнее, сэр!
   – Вот это самое сказал мне тогда и мистер Пиквик, милорд, – отвечал Сэм. – И я был очень осторожен с этим-вот костюмом; право же, очень осторожен, милорд.
   Судья сурово смотрел на Сэма в течение добрых двух минут, но физиономия Сэма оставалась столь невозмутимо спокойной и безмятежной, что судья не сказал ни слова и жестом предложил королевскому юрисконсульту Базфазу продолжать.
   – Вы хотите сказать, мистер Уэллер, – произнес королевский юрисконсульт Базфаз, внушительно складывая на груди руки и поворачиваясь вполоборота к присяжным, словно давая немое заверение, что еще допечет свидетеля, – вы хотите сказать, мистер Уэллер, что вы не видели этого обморока истицы в объятиях ответчика – обморока, о котором, как вы слышали, говорили свидетели?
   – Конечно, не видел, – ответил Сэм. – Я был в коридоре, пока меня не позвали наверх, а тогда старой леди там уже не было.
   – Но позвольте, мистер Уэллер, – сказал королевский юрисконсульт Базфаз, опуская большое перо в стоявшую перед ним чернильницу в расчете запугать Сэма тем, что записывает его ответ. – Вы были в коридоре и тем не менее не видели решительно ничего, что происходило. Есть у вас глаза, мистер Уэллер?
   – Да, у меня есть глаза, – ответил Сэм, – и в этом-то все дело. Будь у меня вместо них пара патентованных газовых микроскопов [193 - Газовый микроскоп – проекционный фонарь, освещавшийся газом и дававший на экране увеличенное изображение предмета. Этот фонарь, названный «газовым микроскопом», широко рекламировался и даже был выставлен для демонстрации в Лондоне на Стренде в «Галерее практических наук» (на экране, например, демонстрировалось изображение блохи). Шарлатанство рекламы заключалось в том, что сообщались фантастические данные об увеличении предмета в миллион раз, чем и объясняется упоминание Сэма о «газовых микроскопах особой силы, увеличивающих в два миллиона раз».] особой силы, увеличивающих в два миллиона раз, может быть я и увидел бы сквозь лестницу и сосновую дверь, но коли у меня есть только глаза, то, понимаете ли, зрение мое ограничено.
   Услышав такой ответ, который был дан без малейшего раздражения и с величайшим простодушием и хладнокровием, зрители захихикали, маленький судья улыбнулся, – вид у королевского юрисконсульта Базфаза был отменно глупый. После краткой консультации с Додсоном и Фоггом высокоученый королевский юрисконсульт снова обратился к Сэму и сказал, усиленно стараясь скрыть досаду.
   – Теперь, мистер Уэллер, с вашего разрешения, я задам еще один вопрос по другому пункту.
   – К вашим услугам, сэр, – отозвался Сэм с беспредельным добродушием.
   – Припоминаете ли вы, что как-то вечером, в ноябре прошлого года, вы зашли к миссис Бардл?
   – О да, прекрасно помню.
   – А, вы это помните, мистер Уэллер! – сказал королевский юрисконсульт Базфаз, воспрянув духом. – Я так и думал, что в конце концов мы до чего-нибудь договоримся.
   – Я тоже так думал, сэр, – ответил Сэм, и слушатели снова захихикали.
   – Так вот, я полагаю, вы зашли побеседовать об этом процессе, не так ли, мистер Уэллер? – сказал королевский юрисконсульт Базфаз, многозначительно взглядывая на присяжных.
   – Я зашел, чтобы уплатить за квартиру, но мы и в самом деле побеседовали о процессе, – ответил Сэм.
   – О, так вы побеседовали о процессе! – подхватил королевский юрисконсульт Базфаз, с удовольствием предвкушая важное разоблачение. – Ну, так что же вы говорили о процессе, не будете ли вы так добры сообщить нам, мистер Уэллер?
   – С величайшим удовольствием, сэр, – отозвался Сэм. – После нескольких незначительных замечаний, сделанных двумя добродетельными женщинами, которых допрашивали здесь сегодня, леди выразили большой восторг по случаю достойного поведения мистеров Додсона и Фогга – вон тех двух джентльменов, что сидят сейчас возле вас.
   Эти слова, разумеется, привлекли всеобщее внимание к Додсону и Фоггу, которые приняли по возможности добродетельный вид.
   – Поверенные истицы, – пояснил королевский юрисконсульт Базфаз. – Прекрасно! Они высказались с большой похвалой о достойном поведении мистеров Додсона и Фогга, поверенных истицы, не так ли?
   – Да, – подтвердил Сэм, – они говорили о том, как это великодушно со стороны джентльменов принять это дело на свой риск и не требовать уплаты судебных издержек, если им ничего не удастся вытянуть из мистера Пиквика.
   При этом весьма неожиданном ответе зрители снова захихикали, а Додсон и Фогг, сильно покраснев, наклонились к королевскому юрисконсульту Базфазу и торопливо стали шептать ему что-то на ухо.
   – Вы совершенно правы, – громко сказал королевский юрисконсульт Базфаз с притворным спокойствием. – Совершенно бесполезно, милорд, пытаться пробить непроницаемую тупость этого свидетеля. Не буду утруждать суд дальнейшими вопросами. Можете удалиться, сэр.
   – Не желает ли еще какой-нибудь джентльмен спросить меня о чем-нибудь? – осведомился Сэм, беря свою шляпу и озираясь с большим спокойствием.
   – Мне не нужно, мистер Уэллер, благодарю вас, – смеясь, сказал королевский юрисконсульт Снаббин.
   – Вы можете удалиться сэр, – сказал королевский юрисконсульт Базфаз, нетерпеливо махнув рукой.
   Сэм удалился, нанеся делу мистеров Додсона и Фогга такой ущерб, какой мог нанести, не нарушая приличий и почти ничего не сообщив о мистере Пиквике, что и было целью, которую он преследовал.
   – Я не буду отрицать, милорд, – сказал королевский юрисконсульт Снаббин, – если это избавит нас от допроса других свидетелей, – не буду отрицать того, что мистер Пиквик удалился от дел и имеет значительное и независимое состояние.
   – Очень хорошо! – сказал королевский юрисконсульт Базфаз, предъявляя обе записки мистера Пиквика. – Больше мне нечего добавить, милорд.
   Засим королевский юрисконсульт Снаббин обратился к присяжным с речью в защиту ответчика и произнес очень длинную, очень выразительную речь, в которой осыпал величайшими похвалами поведение и характер мистера Пиквика; но так как наши читатели могут составить более правильное представление о заслугах и качествах этого джентльмена, чем королевский юрисконсульт Снаббин, то мы считаем излишним излагать сколько-нибудь подробно наблюдения высокоученого джентльмена… Он пытался доказать, что предъявленные суду письма относились только к обеду мистера Пиквика или к приготовлению для приема в занимаемой им квартире по случаю его возвращения из какой-то загородной экскурсии. Достаточно добавить в общих словах, что он сделал все возможное для мистера Пиквика, а больше того, что можно сделать, не сделаешь, как гласит старая истина.
   Судья Стейрли сказал напутственное слово по давно установленной и самой испытанной форме. Он прочел присяжным столько своих заметок, сколько успел расшифровать за такой короткий срок, и попутно дал беглые комментарии к свидетельским показаниям. Если миссис Бардл права, то совершенно ясно, что мистер Пиквик не прав, и если присяжные считают показания миссис Клаппинс достойными доверия, то они им поверят, а если не считают – они им, конечно, не поверят. Если они убеждены, что нарушение брачного обещания имело место, они решат дело в пользу истицы, с возмещением убытков, какое сочтут подобающим, а если, с другой стороны, они найдут, что никакого брачного обещания не было дано, то решат дело в пользу ответчика, без всякого возмещения убытков.
   Затем присяжные удалились в совещательную комнату, чтобы обсудить дело, а судья удалился в отведенную для него комнату, чтобы подкрепиться бараньей котлетой и рюмкой хереса.
   Прошло тревожных четверть часа; присяжные вернулись, и был вызван судья. Мистер Пиквик надел очки и с возбужденным видом и сильно бьющимся сердцем смотрел на старшину присяжных.
   – Джентльмены, – сказал субъект в черном, – ваш вердикт вынесен единогласно?
   – Да, – ответил старшина.
   – Дело решено в пользу истицы, джентльмены, или в пользу ответчика?
   – В пользу истицы.
   – В какой сумме выражаются убытки, джентльмены?
   – Семьсот пятьдесят фунтов.
   Мистер Пиквик снял очки, старательно протер стекла, уложил очки в футляр и спрятал в карман; затем, натянув с большой аккуратностью перчатки и не спуская при этом глаз со старшины, он машинально вышел из суда вслед за мистером Перкером и его синим мешком.
   Они задержались в боковой комнате, пока Перкер делал полагающиеся судебные взносы; здесь к мистеру Пиквику присоединились его друзья. И здесь же он встретил мистеров Додсона и Фогга, потиравших руки, не скрывая удовольствия.
   – Ну, как, джентльмены? – сказал мистер Пиквик.
   – Ну, как сэр? – сказал Додсон за себя и за партнера.
   – Вы воображаете, что получите свои издержки, не так ли, джентльмены? – сказал мистер Пиквик.
   Фогг сказал, что они считают это довольно вероятным. Додсон улыбнулся и сказал, что они постараются.
   – Вы можете стараться, стараться и еще раз стараться, мистеры Додсон и Фогг! – с жаром воскликнул мистер Пиквик. – Но ни единого фартинга издержек и вознаграждения за убытки вы от меня не получите, хотя бы мне пришлось провести конец жизни в долговой тюрьме!
   – Ха-ха! – рассмеялся Додсон. – Вы еще передумаете, прежде чем начнется следующая сессия, мистер Пиквик.
   – Хи-хи-хи! Скоро мы это увидим, мистер Пиквик! – осклабился Фогг.
   Онемев от негодования, мистер Пиквик позволил увести себя своему поверенному и друзьям и усадить в карету, которую нанял всегда бдительный Сэм Уэллер.
   Сэм закрепил подножку и уже собирался вскочить на козлы, когда почувствовал, что кто-то дотронулся до его плеча, и, оглянувшись, увидел перед собою отца. Физиономия старого джентльмена выражала уныние, он серьезно покачал головой и сказал укоризненным тоном:
   – Я так и знал, что выйдет из такого способа вести дела. О Сэмми, Сэмми, почему не было алиби!


   ГЛАВА XXXV,
   в которой мистер Пиквик убеждается, что лучше всего ему отправиться в Бат, и поступает соответственно

   – Разумеется, уважаемый сэр, вы не предполагаете в самом деле и всерьез – оставим раздражение в стороне – не платить судебных издержек и вознаграждения за убытки? – сказал маленький Перкер, явившись к мистеру Пиквику на следующее утро после суда.
   – Ни полпенни, – твердо сказал мистер Пиквик. – Ни полпенни!
   – Ура! Да здравствует принцип, как сказал ростовщик, когда не хотел переписать вексель, – заметил мистер Уэллер, который убирал со стола после завтрака.
   – Сэм, – сказал мистер Пиквик, – будьте так добры, ступайте вниз.
   – Есть, сэр, – ответил мистер Уэллер и, повинуясь деликатному намеку мистера Пиквика, удалился.
   – Нет, Перкер, – сказал мистер Пиквик весьма серьезно, – мои друзья, здесь присутствующие, пытались отговорить меня от этого решения, но безуспешно. Я буду жить по-старому, пока противная сторона не получит полномочия привести в исполнение постановление суда; если они окажутся настолько подлы, что воспользуются этим и арестуют меня, я подчинюсь с полным спокойствием и безропотно. Когда они могут добиться этого?
   – Они могут получить исполнительное решение, уважаемый сэр, на сумму вознаграждения за убытки и судебных издержек в следующую сессию, – ответил Перкер, – ровно через два месяца, уважаемый сэр.
   – Очень хорошо, – сказал мистер Пиквик. – До тех пор, дорогой мой, не заговаривайте со мной об этом деле. А теперь, – продолжал мистер Пиквик, оглядывая своих друзей с добродушной улыбкой и поблескивая глазами, и этого блеска не могли ни затуманить, ни скрыть никакие очки, – единственный вопрос сводится к тому, куда нам направиться прежде всего?
   Мистер Тапмен и мистер Снодграсс были слишком потрясены героизмом своего друга, чтобы дать какой-нибудь ответ; мистер Уинкль еще не настолько справился с воспоминанием о своих показаниях на суде, чтобы сделать какое бы то ни было замечание по какому бы то ни было поводу, и мистер Пиквик тщетно ждал ответа.
   – Ну, что ж, – сказал сей джентльмен, – если вы предоставляете мне выбрать место, я предлагаю Бат [194 - Бат – популярнейший английский курорт на западе Англии с целебными минеральными источниками.]. Мне кажется, никто из нас там никогда не бывал.
   Никто там не бывал; и так как эта идея была горячо поддержана Перкером, который считал весьма вероятным, что перемена обстановки и развлечение побудят мистера Пиквика изменить свое решение на лучшее и свое мнение о долговой тюрьме на худшее, то предложение было принято единогласно, и Сэм немедленно отправился в «Погреб Белого Коня» заказать пять мест в карете, отходившей в половине восьмого следующего утра.
   Оставалось два внутренних места и три на крыше; поэтому Сэм Уэллер взял билеты на все места и, обменявшись с клерком билетной кассы несколькими комплиментами по поводу оловянной полукроны, которую ему предложили в счет сдачи, вернулся в «Джордж и Ястреб», где был не на шутку занят до ночи, стараясь компактнее уложить одежду и белье и изощряя свои способности в области механики на изобретение различных хитроумных способов приладить крышки к ящикам, не имеющим ни замков, ни петель.
   Следующее утро было весьма неблагоприятно для путешествия – туманное, сырое и дождливое. Лошади, запряженные в пассажирские кареты, проехав по городу, окутаны были таким облаком пара, что наружные пассажиры стали невидимками. Газетчики промокли, и от них пахло плесенью; вода стекала со шляп торговцев апельсинами, когда они просовывали головы в окна кареты и освежали пассажиров струей воды. Евреи, торговавшие перочинными ножами с пятьюдесятью лезвиями, в отчаянии закрыли их. Продавцы карманных записных книжек спрятали их в карманы. Цепочки от часов и вилки для поджаривания гренков продавались по пониженной цене, а на пеналы и губки спроса вовсе не было.
   Предоставив Сэму Уэллеру спасать багаж от семи-восьми носильщиков, которые неистово на него набросились, как только карета остановилась, и убедившись, что они приехали минут на двадцать раньше, чем следовало, мистер Пиквик и его друзья нашли приют в зале для пассажиров – последнем пристанище человеческой скорби.
   Зал для пассажиров в «Погребе Белого Коня», конечно, не комфортабелен, иначе он не был бы залом для пассажиров. Комната эта расположена направо от входа, и в нее как будто ввалился честолюбивый кухонный очаг в сопровождении мятежной кочерги, щипцов и совка. Она разбита на отделения для одиночного заключения пассажиров и снабжена часами, зеркалом и живым сервантом, каковой предмет обстановки содержится в маленькой конуре для мытья стаканов, в углу комнаты.
   Одно из отделений было занято на сей раз человеком лет сорока пяти, с сердитыми глазами, блестящей лысиной, обрамленной довольно густыми черными волосами, и с большими черными бакенбардами. Его коричневый сюртук был застегнут до подбородка, а большая дорожная шапка из тюленьей кожи, пальто и плащ лежали на скамье подле него. Когда вошел мистер Пиквик, он оторвался от своего завтрака со свирепым и решительным видом, преисполненным достоинства; осмотрев критически этого джентльмена и его спутников, к своему полному удовлетворению, он начал сквозь зубы напевать какой-то мотив, как бы желая выразить подозрение, что его хотят задеть, но из этого ничего не выйдет.
   – Лакей! – крикнул джентльмен с бакенбардами.
   – Сэр? – отозвался человек с грязным лицом и таким же полотенцем, вылезая из вышеупомянутой конуры.
   – Еще гренков.
   – Слушаю, сэр.
   – С маслом, не забудьте, – свирепо сказал джентльмен.
   – Сию минуту, сэр, – ответил лакей.
   Джентльмен с бакенбардами продолжал напевать себе под нос и в ожидании прибытия гренков подошел к очагу и, заложив под мышки фалды сюртука, посмотрел на свои башмаки и задумался.
   – Интересно, где останавливается в Бате эта карета, – тихо сказал мистер Пиквик, обращаясь к мистеру Уинклю.
   – Гм… э… что такое? – проговорил незнакомец.
   – Я обратился к своему другу, сэр, – ответил мистер Пиквик, всегда готовый вступить в разговор. – Я хотел бы знать, у какой гостиницы в Бате останавливается карета? Быть может, вы мне сообщите?
   – Вы едете в Бат? – спросил незнакомец.
   – Да, сэр, – отозвался мистер Пиквик.
   – И эти джентльмены?
   – И они также, – сказал мистер Пиквик.
   – Не внутри, надеюсь? Будь я проклят, если вы собираетесь ехать внутри! – воскликнул незнакомец.
   – Не все, – сказал мистер Пиквик.
   – Надеюсь, не все! – выразительно произнес незнакомец. – Я занял два места. Если они попробуют всунуть шестерых в этот адский ящик, который вмещает только четверых, я найму дорожную карету и подам в суд. Я заплатил за проезд. Это не пройдет. Я сказал клерку, когда брал места, что это не пройдет. Я знаю, как это у них делается… Я знаю, что они проделывают это ежедневно, но со мной они этого никогда не проделают. Тем, кто меня знает, это хорошо известно, черт побери!
   Свирепый джентльмен неистово позвонил в колокольчик и объявил лакею, чтобы тот подал гренки через пять секунд, иначе ему придется плохо.
   – Мой дорогой сэр, – сказал мистер Пиквик, – разрешите мне заметить, что такое волнение совершенно излишне. Я взял только два места внутри кареты.
   – Рад это слышать, – отозвался свирепый человек. – Беру назад свои слова. Прошу извинения. Вот моя карточка. Разрешите познакомиться.
   – С большим удовольствием, сэр, – ответил мистер Пиквик. – Нам предстоит быть попутчиками, и, надеюсь, мы будем довольны обществом друг друга.
   – Надеюсь, – сказал свирепый джентльмен. – Уверен, что будем. Мне нравятся ваши лица, они приятны. Джентльмены, ваши руки и фамилии. Познакомимся.
   Разумеется, за этой любезной речью последовал обмен дружескими приветствиями, и свирепый джентльмен тотчас же начал сообщать друзьям теми же короткими, резкими, отрывистыми фразами, что его фамилия Даулер, что он едет в Бат для развлечения, что прежде он служил в армии, что теперь он занялся коммерцией, как подобает джентльмену, что он живет на получаемые от этого доходы и что лицо, для которого заказано второе место, – не более и не менее как миссис Даулер, его законная супруга.
   – Она прекрасная женщина, – сказал мистер Даулер. – Я горжусь ею. У меня есть для этого основания.
   – Надеюсь, я буду иметь удовольствие судить об этом, – с улыбкой заметил мистер Пиквик.
   – Будете, – отозвался Даулер. – Она познакомится с вами… она оценит вас. Я ухаживал за ней при своеобразных обстоятельствах. Я добился ее, дав опрометчивую клятву. Я ее увидел; я ее полюбил; я сделал предложение, она мне отказала. «Вы любите другого?» – «Пощадите мою стыдливость». – «Я его знаю?» – «Знаете». «Очень хорошо; если он не уедет отсюда, я сдеру с него кожу».
   – Помилуй бог! – невольно воскликнул мистер Пиквик.
   – Вы содрали кожу с этого джентльмена, сэр? – осведомился мистер Уинкль, сильно побледнев.
   – Я написал ему записку. Я сказал, что это мучительная вещь. И это так.
   – Несомненно, – вставил мистер Уинкль.
   – Я сказал, что дал слово джентльмена содрать с него кожу. Моя репутация была поставлена на карту. У меня не было иного выхода. Как офицер службы его величества, я был обязан содрать с него кожу. Я жалел о такой необходимости, но я должен был это сделать. Он внял убеждениям, он понял, что законы службы выше всего. Он бежал. Я женился на ней. Вот и карета. Это ее голова.
   Тут мистер Даулер указал на только что подъехавшую карету, из открытого окна которой выглядывала довольно хорошенькая особа в ярко-синей шляпе, отыскивавшая глазами кого-то в толпе на тротуаре, – должно быть, этого неистового человека.
   Мистер Даулер расплатился и выбежал со своей дорожной шапкой, пальто и плащом; мистер Пиквик и его друзья последовали за ним, чтобы занять места.
   Мистер Тапмен и мистер Снодграсс уселись на задних наружных местах кареты; мистер Уинкль расположился внутри, и мистер Пиквик готовился последовать за ним, как вдруг Сэм Уэллер подошел к своему хозяину и, шепча ему на ухо с видом глубоко таинственным, попросил разрешения поговорить с ним.
   – Ну, Сэм, – сказал мистер Пиквик, – что случилось?
   – Чудные дела делаются, сэр, – ответил Сэм.
   – Что такое? – осведомился мистер Пиквик.
   – А вот что, сэр, – отозвался Сэм. – Я очень боюсь, сэр, что владелец этой-вот кареты хочет сыграть с нами дерзкую штуку.
   – В чем дело, Сэм? – спросил мистер Пиквик. – Наши фамилии не занесены в список пассажиров?
   – Фамилии не только занесены в список пассажиров, сэр, – отозвался Сэм, – но одну из них они вдобавок еще написали на дверце кареты.
   С этими словами Сэм указал на ту часть каретной дверцы, на которой обычно значится фамилия владельца; а там и в самом деле золотыми буквами внушительных размеров была начертана магическая фамилия «Пиквик».
   – Ах, боже мой! – воскликнул мистер Пиквик, совершенно потрясенный таким совпадением. – Какая изумительная вещь!
   – Да, но это не все, – сказал Сэм, снова привлекая внимание своего хозяина к дверце кареты. – Им мало было написать «Пиквик», они еще поставили перед ним «Мозес», а это уж я называю прибавлять к обиде оскорбление, как сказал попугай, когда его не только увезли из родной страны, но заставили еще потом говорить по-английски.
   – Конечно, это довольно странно, Сэм, – сказал мистер Пиквик, – но если мы будем стоять тут и разговаривать, мы останемся без мест.
   – Как! Да разве ничего не нужно сделать поэтому случаю, сэр? – воскликнул Сэм, совершенно ошеломленный тем хладнокровием, с каким мистер Пиквик собирался лезть в карету.
   – Сделать? – повторил мистер Пиквик. – А что же можно сделать?
   – Разве никого не нужно вздуть за такую вольность, сэр? – спросил мистер Уэллер, который надеялся, что ему будет поручено по меньшей мере вызвать тут же кучера и кондуктора на кулачный бой.
   – Конечно, нет! – с живостью ответил мистер Пиквик. – Ни под каким видом! Немедленно полезайте на свое место.
   – Я очень боюсь, – бормотал про себя Сэм, удаляясь, – что с хозяином случилось что-то неладное, иначе он никогда бы не снес этого так спокойно. Надеюсь, этот – вот процесс не пришиб его, но похоже, что дело дрянь, совсем дрянь!
   Мистер Уэллер задумчиво покачал головой; и следует отметить для иллюстрации того, сколь близко к сердцу он принял это обстоятельство, что он не произнес больше ни слова, пока карета не остановилась у Кенсингтонской заставы. Для Сэма такой промежуток времени, проведенный в безмолвии, был столь длителен, что этот факт можно рассматривать как не имеющий прецедентов.
   Ничего заслуживающего особого упоминания за время путешествия не случилось. Мистер Даулер рассказывал различные анекдоты, иллюстрирующие его собственную удаль и неустрашимость, и обращался к миссис Даулер за подтверждением своих слов; миссис Даулер неизменно сообщала, в виде приложения, какой-нибудь замечательный факт или обстоятельство, которые были забыты мистером Даулером или пропущены им из скромности; эти добавления, в каждом отдельном случае, должны были доказать, что мистер Даулер был еще большим молодцом, чем он сам себя изображал. Мистер Пиквик и мистер Уинкль слушали с большим восторгом, а в промежутках беседовали с миссис Даулер, весьма приятной и очаровательной особой. Итак, благодаря рассказам мистера Даулера, чарам миссис Даулер, добродушию мистера Пиквика и умению слушать мистера Уинкля пассажиры в карете коротали время самым дружественным образом.
   Наружные пассажиры вели себя так, как всегда ведут себя наружные пассажиры. Они были очень беззаботны и болтливы после каждой остановки, и очень хмуры и сонливы на полпути, и снова очень веселы и оживленны перед остановкой. Один молодой джентльмен в резиновом плаще курил все время сигары; другой молодой джентльмен, облаченный в пародию на пальто, закуривал их в огромном количестве и, чувствуя себя явно не по себе после второй затяжки, выбрасывал их, когда ему казалось, что никто на него не смотрит. Третий молодой человек, который интересовался скотоводством, сидел на козлах, а сзади помещался пожилой джентльмен, хорошо знакомый с сельским хозяйством. Постоянно сменялись рабочие блузы и белые куртки, которые получали от кондуктора предложение «подвезти» их и знали каждую лошадь и каждого конюха на этой дороге и в стороне от нее. Обед по полкроны с едока был бы дешев, если бы умеренное количество едоков могло поглотить его во время краткой остановки. В семь часов пополудни мистер Пиквик со своими друзьями и мистер Даулер с супругой разошлись по своим комнатам в гостинице «Белый Олень» против Большой галереи минеральных вод Бата, где лакеев можно принять по костюму за учеников Вестминстерской школы, если бы они не нарушали иллюзии тем, что держат себя гораздо учтивее.
   На следующее утро, едва был убран со стола завтрак, лакей подал визитную карточку (мистера Даулера, который просил разрешения представить своего друга. Немедленно вслед за визитной карточкой явился собственной персоной мистер Даулер со своим другом.
   Друг оказался очаровательным молодым человеком, не старше пятидесяти лет, одетым в очень яркий синий фрак с ослепительными пуговицами, черные панталоны и пару тончайших и безукоризненно вычищенных башмаков. Золотой лорнет висел на короткой черной ленте; золотая табакерка зажата в левой руке; бесчисленные золотые кольца блестели на пальцах, и булавка с большим бриллиантом в золотой оправе сверкала у него в жабо. На нем были золотые часы и золотая цепочка с массивными золотыми печатями; в руке гибкая трость черного дерева [195 - …гибкая трость черного дерева… – Диккенс допустил ошибку, полагая, будто трость черного дерева может быть гибкой.] с тяжелым золотым набалдашником. Белье у него было самое белоснежное, тонкое и туго накрахмаленное; парик самый глянцевитый, самый черный и самый кудрявый. Его нюхательный табак назывался «Смесью принца»; его духи – «Bouquet du roi». На лице его всегда сияла улыбка, а его зубы были в таком безупречном порядке, что на небольшом расстоянии не удалось бы отличить настоящие от вставных.
   – Мистер Пиквик, – сказал мистер Даудер, – это мой друг Энджело-Сайрес Бентам, эсквайр, церемониймейстер Бентам; мистер Пиквик, познакомьтесь.
   – Добро пожаловать в Ба-ат, сэр. Вот это поистине приобретение. Еще раз добро пожаловать в Ба-ат, сэр. Давно, очень давно, мистер Пиквик, вы не бывали на здешних водах. Кажется, будто целый век прошел, мистер Пиквик. За-амечательно.
   С этими словами Энджело-Сайрес Бентам, эсквайр, церемониймейстер, взяв руку мистера Пиквика и задержав в своей руке, приподнял плечи и, не переставая, кланялся, словно для него было мучительным испытанием выпустить ее.
   – Несомненно, очень много времени прошло с тех пор, как я не бывал на водах, – отозвался мистер Пиквик, – ибо, насколько мне известно, я никогда здесь не бывал.
   – Не бывали в Ба-ате, мистер Пиквик? – воскликнул церемониймейстер, в изумлении выпуская его руку. – Не бывали в Ба-ате? Хи-хи! Мистер Пиквик, вы шутник. Недурно, недурно! Хорошо! Хи-хи-хи! За-амечательно!
   – К стыду своему, должен сказать, что я не шучу, – возразил мистер Пиквик. – Я действительно никогда не бывал здесь раньше.
   – О, понимаю! – воскликнул церемониймейстер с чрезвычайно довольным видом. – Да, да… хорошо, хорошо… все лучше и лучше. Вы тот самый джентльмен, о котором мы столько слышали. Да, мы вас знаем, мистер Пиквик, мы вас знаем!
   «Судебные отчеты в этих проклятых газетах, – подумал мистер Пиквик. Здесь все обо мне знают!»
   – Вы – джентльмен, проживающий в Клепхем-Грине [196 - Клепхем-Грин – юго-западное предместье Лондона.], – продолжал Бентам, – у вас отнялись руки и ноги оттого, что вы по неосторожности простудились после портвейна. Вас нельзя было перевозить вследствие острых болей, вы приказали наполнить бутылки водой в сто три градуса из королевского источника и доставить целую фуру в вашу спальню в Лондоне, где вы выкупались, чихнули и в тот же день выздоровели! За-амечательно!
   Мистер Пиквик поблагодарил за комплимент, заключавшийся в таком предположении, но у него хватило скромности отклонить его; и, воспользовавшись минутным молчанием церемониймейстера, он попросил разрешения представить своих друзей, мистера Тапмена, мистера Уинкля и мистера Снодграсса, знакомство с коими преисполнило церемониймейстера радостью и гордостью.
   – Бентам, – сказал мистер Даулер, – мистер Пиквик и его друзья – приезжие. Они должны вписать свои фамилии. Где книга?
   – Регистрационная книга знатных посетителей Ба-ата будет в галерее сегодня в два часа, – ответил церемониймейстер. – Быть может, вы приведете наших друзей в это роскошное помещение и предоставите мне возможность получить их автографы?
   – Хорошо, – отозвался Даулер. – Мы засиделись. Пора идти. Я вернусь через час. Идемте.
   – Сегодня вечером будет бал, – сказал церемониймейстер и, вставая, чтобы удалиться, снова завладел рукой мистера Пиквика. – Балы в Ба-ате минуты, похищенные из рая; им придает очарование музыка, красота, элегантность, мода, этикет и… и прежде всего отсутствие торговцев, которые совершенно несовместимы с раем и которые устраивают свои собственные собрания в Гилд-холле каждые две недели – собрания, по меньшей мере, замечательные. До свиданья, до свиданья!
   И, уверяя все время, пока спускался по лестнице, что он в высшей степени доволен, и в высшей степени восхищен, и в высшей степени потрясен, и в высшей степени польщен, Энджело-Сайрес Бентам, эсквайр, церемониймейстер, уселся в элегантный экипаж, который дожидался его, и укатил.
   В назначенный час мистер Пиквик и его друзья, эскортируемые Даулером, отправились в Залы ассамблей и записали свои имена в книге – любезность, которая привела Энджело Бентама в еще большее восхищение. Так как всем нужно было запастись билетами на вечернее собрание и так как они еще не были готовы, мистер Пиквик решил, несмотря на все протесты Энджело Бентама, послать за ними Сэма в четыре часа дня на квартиру церемониймейстера на Квин-сквер. Совершив небольшую прогулку по городу и придя к единогласному заключению, что Парк-стрит очень напоминает те перпендикулярные улицы, которые случается видеть во сне, но по которым ни за какие блага в мире не удается пройти, они вернулись к «Белому Оленю» и послали Сэма с поручением, которое передал ему хозяин.
   Сэм Уэллер надел шляпу весьма небрежно и элегантно и, засунув руки в карманы жилета, отправился не спеша к Квин-сквер, насвистывая при этом самые популярные мотивы, аранжированные совершенно по-новому для такого благородного инструмента, как шарманка или губная гармоника. Дойдя до того дома на Квин-сквер, куда его послали, он перестал свистеть и беззаботно постучался в дверь; на стук немедленно вышел лакей с напудренной головой, в превосходной ливрее и симметрического телосложения.
   – Здесь живет мистер Бентам, старина? – осведомился Сэм Уэллер, нимало не смущенный тем ослепительным великолепием, какое явилось перед ним в лице напудренного лакея, облаченного в превосходную ливрею.
   – Что нужно, молодой человек? – последовал высокомерный вопрос напудренного лакея.
   – Если он живет здесь, то ступайте к нему с этой-вот карточкой и скажите, что мистер Уэллер ждет, понимаете? – сказал Сэм.
   С этими словами он хладнокровно вошел в вестибюль и уселся.
   Напудренный лакей очень громко хлопнул дверью и очень величественно нахмурился: но ни хлопанье, ни хмурый вид не произвели впечатления на Сэма, который разглядывал с критическим одобрением стойку красного дерева для зонтов.
   По-видимому, отношение хозяина к визитной карточке расположило напудренного лакея в пользу Сэма, ибо, когда он передал ее и вернулся, он улыбался дружелюбно и сказал, что ответ сейчас будет готов.
   – Очень хорошо, – отозвался Сэм. – Скажите старому джентльмену, чтобы он не вгонял себя в пот. Дело не к спеху, приятель, ну и верзила же вы… Я уже пообедал.
   – Вы обедаете рано, сэр, – сказал напудренный лакей.
   – Я нахожу, что лучше справляюсь с ужином, если обедаю рано, – ответил Сэм.
   – Давно ли вы в Бате, сэр? – осведомился напудренный лакей. – Я не имел удовольствия слышать о вас раньше.
   – Я пока еще не произвел здесь поразительной сенсации, – пояснил Сэм, – потому что я и другие модные джентльмены приехали только вчера вечером.
   – Славное местечко, сэр, – сказал напудренный лакей.
   – Похоже на то, – заметил Сэм.
   – Хорошее общество, сэр, – продолжал напудренный лакей. – Лучшая прислуга, сэр.
   – Я бы тоже так сказал, – отозвался Сэм. – Приветливые, простые ребята, слова из них не вытянешь.
   – О, совершенно верно, вот именно, сэр! – подтвердил напудренный лакей, истолковав замечание Сэма как величайший комплимент. – Вот именно. Вы это употребляете, сэр? – осведомился рослый лакей, извлекая маленькую табакерку с лисьей головой, на крышке.
   – Да, но чихаю, – ответил Сэм.
   – Признаюсь, это нелегко, сэр, – согласился рослый лакей. – К этому нужно привыкать постепенно, сэр. Лучше всего практиковаться на кофе. Я долго носил с собой кофе. Он очень напоминает рапе [197 - Pane – французский крепкий нюхательный табак.], сэр.
   Резкий звонок поставил напудренного лакея перед постыдной необходимостью спрятать лисью голову в карман и поспешить со смиренной физиономией в «рабочий кабинет» мистера Бентама. Кстати, знал ли кто человека, который ничего не читает и ничего не пишет, но у которого не было бы маленькой задней комнаты, именуемой «рабочим кабинетом»?
   – Вот ответ, сэр, – сказал напудренный лакей. Боюсь, что он покажется вам обременительным по величине.
   – Не стоит об этом говорить, – отозвался Сэм, беря письмо в самодельном конвертике. – Есть надежда, что мое истощенное тело как-нибудь выдержит.
   – Надеюсь, мы еще встретимся, сэр, – сказал напудренный лакей, потирая руки и провожая Сэма до порога.
   – Благодарю вас, сэр, – отозвался Сэм, – но не трудитесь, не утомляйтесь чрезмерно; вы очень любезны. Подумайте, как вы нужны обществу, и не допускайте, чтобы вам повредила непосильная работа. Ради ваших ближних берегите свое спокойствие; вы только подумайте, какая бы это была потеря!
   С такими патетическими словами Сэм Уэллер удалился.
   – Это очень странный молодой человек, – сказал напудренный лакей, глядя в след мистеру Уэллеру; физиономия лакея явно выражала, что он не может его раскусить.
   Сэм ничего не сказал. Он подмигнул, тряхнул головой, снова подмигнул и весело удалился; лицо его, казалось, свидетельствовало о том, что он весьма позабавился.
   Вечером, ровно в восемь часов без двадцати минут, Энджело-Сайрес Бентам, эсквайр, церемониймейстер, вышел из своего экипажа у входа в Залы ассамблей, все в том же парике, с теми же зубами, с тем же лорнетом, с теми же часами и печатками, с теми же кольцами, с той же булавкой, с тою же тростью.
   Единственным заметным изменением в его внешности было то, что он надел более яркий синий фрак на белой шелковой подкладке, черные туго натянутые панталоны, черные шелковые чулки и бальные туфли, белый жилет и, если это только возможно, чуть-чуть сильнее надушился.
   В этом наряде церемониймейстер, приступая к исполнению важных обязанностей, возлагаемых на него ответственной должностью, занял место в зале, чтобы принимать гостей.
   В Бате был съезд, гости и шестипенсовики за чай вливались потоком. В бальном зале, в длинном игорном зале, в восьмиугольном игорном зале, на лестницах и в коридорах гул многочисленных голосов и шарканье многочисленных ног буквально оглушали. Платья шелестели, перья развевались, огни сияли, драгоценные камни сверкали. Слышалась музыка – не оркестра, ибо кадриль еще не началась, – а музыка тихих, легких шагов, в которую врывался чистый веселый смех – мягкий и нежный женский смех, очень приятный для слуха в Бате, так же как и в других местах. Блестящие глаза, разгоревшиеся от предвкушаемого удовольствия, сияли, и куда бы вы ни взглянули, какая-нибудь очаровательная фигура грациозно скользила в толпе и не успевала скрыться, как ее уже заменяла другая, такая же изысканная и обольстительная.
   В чайном зале и вокруг карточных столов толпилось основательное количество чудных старых леди и дряхлых старых джентльменов, обсуждавших все мелкие сплетни и скандалы истекшего дня с таким вкусом и смаком, которые в достаточной мере свидетельствовали о степени удовольствия, извлекаемого ими из этого занятия. К этим группам примыкали три-четыре охотящиеся за женихами мамаши, делая вид, будто всецело поглощены разговором, но не забывая время от времени поглядывать искоса и с тревогой на своих дочерей, которые, помня материнский наказ использовать свою молодость наилучшим образом, уже начали предварительный флирт, теряя шарфы, путая перчатки, опрокидывая чашки и так далее, – все это как будто мелочи, но опытные особы добиваются благодаря им поразительно успешных результатов.
   У дверей и в дальних углах расположились группами глупые юноши, демонстрирующие разнообразные виды фатовства и тупости, забавляя всех разумных людей, находившихся поблизости, своим шутовством и самодовольством и пребывая в блаженной уверенности, что они – предмет всеобщего восхищения. Таково мудрое и милосердное распределение даров провидением, против которого не будет возражать ни один добрый человек.
   И, наконец, на задних скамьях, где они уже заняли места на весь вечер, сидели различные незамужние леди, перешагнувшие критический возраст, которые не танцевали, ибо кавалеров для них не было, и не играли в карты из боязни прослыть безнадежными старыми девами, а потому занимали выгодную позицию, имея возможность злословить обо всех и самим оставаться в тени. И они злословили обо всех, ибо здесь были все. Зрелище было веселое, блестящее и пышное: роскошные наряды, прекрасные зеркала, натертые до блеска полы, жирандоли и восковые свечи; и всюду, молчаливо скользя с места на место, кланяясь подобострастно одной группе, кивая фамильярно другой и улыбаясь самодовольно всем, двигалась элегантно одетая фигура Энджело-Сайреса Бентама, эсквайра, церемониймейстера.
   – Зайдите в чайный зал, приготовьте шестипенсовики. Они наливают горячей воды и называют это чаем. Отведайте! – произнес мистер Даулер громким голосом, ведя мистера Пиквика, который шел во главе своей маленькой группы под руку с миссис Даулер.
   Мистер Пиквик повернул в чайный зал, и, завидев его, мистер Бентам штопором ввинтился в толпу и восторженно приветствовал его:
   – Дорогой мой сэр, я весьма польщен, Ба-ат осчастливлен. Миссис Даулер, вы – украшение зала. Поздравляю вас – какие перья! За-амечательно!
   – Кто-нибудь есть здесь? – подозрительно осведомился Даулер.
   – Кто-нибудь?! Сливки Ба-ата! Мистер Пиквик, видите вы эту леди в газовом тюрбане?
   – Полную пожилую леди? – простодушно спросил мистер Пиквик.
   – Тес, дорогой мой сэр! В Ба-ате нет ни полных, ни пожилых. Это вдовствующая леди Снафенаф.
   – Вот как! – сказал мистер Пиквик.
   – Она самая, уверяю вас, – подтвердил церемониймейстер. – Тише! Подойдите ближе, мистер Пиквик. Видите, сюда идет великолепно одетый молодой человек?
   – Вот этот, с длинными волосами и удивительно маленьким лбом? – осведомился мистер Пиквик.
   – Да. В настоящее время самый богатый молодой человек в Ба-ате. Молодой лорд Мютенхед.
   – Что вы говорите? – откликнулся мистер Пиквик.
   – Да. Через секунду вы услышите его голос, мистер Пиквик. Он заговорит со мной. Другой джентльмен, в красном жилете и с темными усами, – почтенный мистер Краштон, его закадычный друг. Как поживаете, милорд?
   – Очень жарко, Бентам, – сказал его лордство.
   – Действительно, очень жарко, милорд, – ответил церемониймейстер.
   – Чертовски! – подтвердил почтенный мистер Краштон.
   – Видели ли вы колясочку его лордства, Бентам? – осведомился почтенный мистер Краштон после недолгого молчания, пока молодой лорд Мютенхед пытался смутить своим взором мистера Пиквика, а мистер Краштон размышлял о том, на какую тему предпочтительно мог бы поговорить милорд.
   – Ах, боже мой! – воскликнул церемониймейстер. – Колясочка! Какая превосходная идея! За-амечательно!
   – Милосегдное небо! – сказал милорд. – Я думал, что все видели новую колясочку. Это пгостейшая, кгасивейшая, элегантнейшая вещь, котогая когда-либо двигалась на колесах. Выкгашена в кгасный цвет, лошадь молочно-пегая.
   – Настоящий ящик для писем, и все на месте, – сказал почтенный мистер Краштон.
   – И маленькое сиденье впегеди, с железной пегекладиной для кучега, – добавил его лордство. – На днях я ездил в Бгистоль, в ягко-кгасном фгаке, а двое слуг ехали сзади на гасстоянии четвегти мили. И будь я пгоклят, если нагод не выбегал из коттеджей, останавливал меня и спгашивал, не почтальон ли я! Чудесно, чудесно!
   Рассказав этот анекдот, милорд рассмеялся от души, что, конечно, сделали и слушатели. Затем, продев свою руку под руку подобострастного мистера Краштона, лорд Мютенхед удалился.
   – Очаровательный молодой человек милорд, – сказал церемониймейстер.
   – Да, как будто, – сухо отозвался мистер Пиквик.
   Когда начались танцы, и со всеми необходимыми официальными представлениями было покончено, и все приготовления сделаны, Энджело Бентам вернулся к мистеру Пиквику и повел его в игорный зал.
   В тот самый момент, когда они вошли, вдовствующая леди Снафенаф и еще две леди, на вид очень древние и преданные висту, бродили вокруг ломберного стола. Завидев мистера Пиквика под конвоем Энджело Бентама, они переглянулись и решили, что это как раз то лицо, которого недоставало для роббера.
   – Дорогой мой Бентам, – ласково сказала леди Снафенаф, – найдите нам какого-нибудь приятного человека, чтобы составить партию, будьте так любезны.
   В этот момент мистер Пиквик смотрел в другую сторону, и миледи кивнула головой, указывая на него и выразительно сдвигая брови.
   – Мой друг, мистер Пиквик, миледи, будет очень счастлив, я уверен, весьма-а счастлив, – сказал церемониймейстер, поняв намек.
   – Мистер Пиквик, леди Снафенаф, полковница Уагсби, мисс Боло.
   Мистер Пиквик поклонился каждой из этих леди и, убедившись, что ускользнуть нельзя, взял колоду карт и снял. Мистер Пиквик и мисс Боло против леди Снафенаф и полковницы Уагсби.
   В начале второй сдачи, лишь только был открыт козырь, две молоденькие леди вбежали в комнату и стали по обе стороны полковницы Уагсби, терпеливо выжидая окончания партии.
   – Ну, Джейн, в чем дело? – спросила полковница Уагсби, обращаясь к одной из девушек.
   – Я пришла спросить, мама, можно ли мне танцевать с мистером Кроули, – прошептала младшая и более миловидная.
   – Боже мой, Джейн, как ты могла об этом подумать? – с негодованием отозвалась мама. – Разве ты не слышала много раз, что у его отца всего восемьсот фунтов ежегодного дохода, который прекращается с его смертью? Мне стыдно за тебя. Ни под каким видом!
   – Мама! – прошептала другая, которая была гораздо старше своей сестры, очень вялая и чопорная. – Мне был представлен лорд Мютенхед. Я сказала, что, кажется, я еще не ангажирована.
   – Ты умница, моя милая, – ответила полковница Уагсби, прикасаясь веером к щеке дочери, – и на тебя всегда можно положиться. Он чрезвычайно богат, моя дорогая. Да благословит тебя бог!
   С этими словами полковница Уагсби ласково поцеловала старшую дочь и, бросив в виде предостережения хмурый взгляд на младшую, принялась разбирать карты.
   Бедный мистер Пиквик! Он никогда не играл с тремя искусными игроками женского пола. Они были так сообразительны, что совсем запугали его. Если он ходил не с той карты, мисс Боло пронзала его взглядом, словно целым арсеналом кинжалов; если он медлил, обдумывая, с какой карты пойти, леди Снафенаф откидывалась на спинку стула и улыбалась с нетерпением и жалостью полковнице Уагсби; в ответ на это полковница Уагсби пожимала плечами и кашляла, как будто хотела намекнуть, что не уверена, пойдет ли он вообще когда-нибудь. В конце каждой игры мисс Боло осведомлялась с печальной миной и укоризненным вздохом, почему мистер Пиквик не повторял бубен или треф, или пропустил, или не прорезал червей, или не проводил онера, или не снес туза, или не ходил под короля, или еще что-нибудь; и в ответ на все эти серьезные обвинения мистер Пиквик решительно ничего не мог сказать в свое оправдание, забыв за это время все правила игры. Вдобавок публика подходила и глазела, что действовало мистеру Пиквику на нервы. Наконец, очень отвлекали разговоры, которые велись близ стола между Энджело Бентамом и двумя мисс Метинтерс, незамужними и капризными девами, которые очень ухаживали за церемониймейстером в надежде заполучить случайного кавалера. Все это вместе взятое, а также шум и непрерывная ходьба привели к тому, что мистер Пиквик играл неважно; вдобавок ему не везло; и когда в десять минут двенадцатого игра была закончена, мисс Боло поднялась из-за стола заметно взволнованная и отправилась прямо домой в слезах и в портшезе.
   Соединившись со своими друзьями, которые все до единого заявили, что вряд ли они могли провести вечер с большим удовольствием, мистер Пиквик направился вместе с ними к «Белому Оленю» и, успокоив свои чувства каким-то горячим напитком, лег в постель и заснул почти мгновенно.


   ГЛАВА XXXVI,
   содержанием коей главным образом является правдивое изложение легенды о принце Блейдаде и в высшей степени необычайное бедствие, постигшее мистера Уинкля

   Предполагая остаться в Бате по крайней мере два месяца, мистер Пиквик счел за лучшее нанять на это время частную квартиру для себя и друзей, и так как им представился случай за умеренную цену снять на Ройел-Кроссент верхний этаж дома, который был просторнее, чем им требовалось, мистер и миссис Даулер предложили занять у них спальню и гостиную.
   Это предложение мистера и миссис Даулер было тотчас же принято, и через три дня все разместились в новой квартире, после чего мистер Пиквик начал пить воды с величайшим усердием. Мистер Пиквик пил их систематически. Он выпивал четверть пинты перед завтраком и затем поднимался на холм, еще четверть пинты выпивал после завтрака и спускался с холма; после каждой новой четверти пинты мистер Пиквик объявлял в самых торжественных и энергических выражениях, что чувствует себя значительно лучше, чему его друзья очень радовались, хотя до сей поры не знали, что у него не все обстоит благополучно.
   Большая галерея – поместительный зал, декорированный коринфскими колоннами, эстрадой для оркестра, томпионовскими часами [198 - Томпионовские – стенные или стоячие часы часы работы известного английского часовщика конца XVII века Томпиона (ум. в 1713 г.); его часы славились затейливым боем и точностью.], статуей Нэша [199 - Статуя Нэша – статуя Ричарда Нэша (род. в 1674 г.), игрока, искателя приключений, который в конце концов избрал своей профессией устройство публичных увеселений для «светского» общества и прославился своей деятельностью на посту «церемониймейстера» Бата.] и золотою надписью, на которую должны обращать внимание все пьющие воду, ибо она взывает к их милосердию. Здесь находится большой бювет с мраморной вазой, из которой служитель черпает воду, и множество желтоватых стаканов, из которых гости пьют ее. В высшей степени поучительно и приятно наблюдать ту настойчивость и серьезность, с какими они ее поглощают. Поблизости находятся ванны, в которых купается часть гостей; а после этого играет оркестр, чтобы поздравить их с окончанием купанья. Есть еще одна галерея, куда привозят больных леди и джентльменов на стульях и в креслах в таком изумительном количестве, что любой предприимчивый индивид, который входит сюда с нормальным числом пальцев на ногах, неминуемо рискует выйти без них; есть и третья галерея, где собираются люди тихие, ибо там менее шумно. Тьма народу прогуливается на костылях и без них, с палками и без палок, и всюду говор, оживление, веселье.
   Каждое утро лица, регулярно пившие воду, в том числе мистер Пиквик, встречались в галерее, выпивали свою четверть пинты и совершали моцион. Во время послеполуденной прогулки лорд Мютенхед и почтенный мистер Краштон, вдовствующая леди Снафенаф, полковница Уагсби, и все великие особы, и все пьющие по утрам воду встречались в большом обществе. После этого они отправлялись на прогулку пешком, или верхом, или передвигались в батских креслах [200 - Батское кресло – кресло на трех колесах для больных, подталкиваемое сзади слугой.] и встречались снова. После этого джентльмены шли в читальные залы и встречались отдельными группами. После этого они шли домой. Если бывал вечерний спектакль, они могли встретиться в театре; если бывало вечернее собрание, они встречались в залах, а если не бывало ни того, ни другого, они встречались на следующий день. Очень приятная рутина, не лишенная, быть может, легкого привкуса однообразия.
   Мистер Пиквик сидел в одиночестве после дня, проведенного таким образом, и делал заметки в дневнике, когда его друзья уже улеглись спать; вдруг он услышал тихий стук в дверь.
   – Прошу прощенья, сэр, – сказала миссис Креддок, квартирная хозяйка, заглядывая в комнату. – Вам больше ничего не понадобится, сэр?
   – Больше ничего, сударыня, – ответил мистер Пиквик.
   – Моя служанка легла спать, сэр, – сказала миссис Креддок, – а мистер Даулер был так любезен, что обещал посидеть до прихода миссис Даулер, так как она вернется домой не очень поздно, вот я и подумала, что, если вам больше ничего не нужно, мистер Пиквик, я могу идти спать.
   – Безусловно, сударыня, – ответил мистер Пиквик.
   – Желаю вам спокойной ночи, сэр, – сказала миссис Креддок.
   – Спокойной ночи, сударыня, – отозвался мистер Пиквик.
   Миссис Креддок закрыла дверь, и мистер Пиквик продолжал писать.
   Через полчаса записи были закончены. Мистер Пиквик старательно приложил к последней странице пропускную бумагу, закрыл тетрадь, вытер перо о фалду фрака с изнанки и открыл ящик письменного стола, чтобы аккуратно спрятать чернильницу. Там, в ящике, лежало несколько листков писчей бумаги, мелко исписанных и сложенных таким образом, что заглавие, написанное разборчивым, круглым почерком, было ясно ему видно. Убедившись по заглавию, что это не частный документ, а какая-то рукопись, по-видимому относящаяся к Бату, и притом очень короткая, мистер Пиквик развернул ее, оправил ночник, чтобы он получше горел во время чтения, и, придвинув стул ближе к огню, стал читать ниже следующее:
 //-- ПРАВДИВАЯ ЛЕГЕНДА О ПРИНЦЕ БЛЕЙДАДЕ --// 
   «Не более двухсот лет назад на одной из общественных купален нашего города красовалась надпись в честь его могущественного основателя, прославленного принца Блейдада. Эта надпись ныне стерта.
   За много столетий до той эпохи из века в век передавалась старая легенда о знаменитом принце, который, будучи поражен проказой по возвращении своем из Афин, где собрал богатую жатву знаний, покинул двор своего царственного отца и, погруженный в печаль, общался с землепашцами и свиньями. В стаде (так повествует легенда) была свинья с глубокомысленной и важной физиономией, к которой принц питал приятельские чувства, – ибо он тоже был мудр, – свинья степенного и сдержанного поведения, животное, стоявшее выше своих собратьев, животное, чье хрюканье было ужасно и чьи укусы болезненны. Молодой принц глубоко вздыхал, взирая на физиономию величественной свиньи; он думал о своем царственном отце, и его глаза заволакивались слезами.
   Эта премудрая свинья любила купаться в жирной и жидкой грязи. Не в летнюю пору, как простые свинья купаются теперь, чтобы освежиться, и купались даже в те далекие века (свидетельство того, что свет цивилизации уже начал загораться, хотя и слабо), но в холодные зимние дни. Ее щетина всегда была такой гладкой, а кожа такой светлой, что принц решил испробовать очистительное действие воды, к которой прибегала его приятельница. Он сделал эту пробу. Под черной грязью были горячие источники Бата. Он выкупался и исцелился. Поспешив ко двору своего отца, он засвидетельствовал ему свое глубочайшее почтение и, скоро вернувшись сюда, основал этот город с его знаменитыми целебными купаньями.
   Он разыскивал свинью со всем пылом прежней дружбы, но – увы! – воды были причиной ее смерти. Она приняла по неосторожности слишком горячую ванну и прирожденного философа не стало. По ее стопам следовал Плиний [201 - Плиний (старший) – римский историк и натуралист 1 в. н. э., погибший при извержении Везувия.], который также пал жертвой своей жажды знаний.
   Такова легенда. Теперь выслушайте правдивую историю.
   Очень много веков назад жил во славе и благоденствии великий и знаменитый Лад Гудибрас, король Британии. Это был могущественный монарх. Земля тряслась, когда он ходил, – такой он был толстый. Его народ грелся в лучах его физиономии – такая она была красная и блестящая. Он был поистине королем до последнего дюйма. А у него было очень много дюймов, ибо хотя он не отличался высоким ростом, зато был замечателен своим объемом, и дюймы, которых ему не хватало в вышину, он восполнял в ширину. Если какой-либо выродившийся монарх новейших времен может выдержать какое бы то ни было сравнение с ним, то, на мой взгляд, только высокочтимый король Коль мог бы быть этим славным властелином.
   У этого доброго короля была королева, восемнадцать лет назад родившая сына, которого назвали Блейдадом. Он был отправлен в приготовительную школу во владениях своего отца, а когда ему исполнилось десять лет, послан под охраной верного слуги в высшую школу в Афины; а так как там за время каникул не взималось никакой добавочной платы и не требовалось предупреждать заранее об уходе ученика, то он пробыл там восемь долгих лет, а по истечении этого срока король, его отец, послал туда лорда камергера уплатить по счету и привезти его домой; исполнив это поручение, лорд камергер был встречен торжественными кликами и награжден пенсией.
   Когда король Лад увидел принца, своего сына, и нашел, что он стал очень красивым молодым человеком, он сразу сообразил, как хорошо было бы женить его без промедления, дабы его дети могли стать орудием продления славного рода короля вплоть до последнего дня существования мира. С этой целью он отправил специальное посольство, составленное из знатных дворян, не имевших никакого определенного дела и нуждавшихся в прибыльном занятии, к соседнему королю и потребовал его прекрасную дочь в жены своему сыну, заявляя в то же время, что он желает быть в наидружественнейших отношениях со своим братом и другом, но что, если они не придут к соглашению касательно этого брака, он вынужден будет подчиниться неприятной необходимости – вторгнуться в его королевство и выколоть ему глаза. На это другой король (он был слабее соседа) ответил, что он весьма признателен своему другу и брату за всю его доброту и великодушие и что дочь его готова выйти замуж, как только принц Блейдад пожелает приехать и взять ее.
   Едва этот ответ дошел до Британии, как весь народ преисполнился радости. Со всех сторон слышался гул празднеств и пирушек, а также звон монет, уплачиваемых народом сборщику королевской казны на покрытие расходов, связанных со счастливой церемонией. И вот по этому-то случаю король Лад, восседавший на троне в зале совета, встал под наплывом чувств и приказал лорду верховному судье распорядиться, чтобы подали лучшие вина и привели придворных менестрелей: акт снисхождения, который, по неведению легендарных историков, был приписан королю Колю в тех знаменитых строках, где о его величестве сказано, что он Потребовал трубку, потребовал кружку, Потребовал трех скрипачей, – что являются явной несправедливостью по отношению к памяти короля Лада и бесчестным преувеличением добродетелей короля Коля.
   Но в разгар всех этих празднеств и веселья был здесь один человек, который не пил, когда рекой лились искристые вина, и не плясал, когда играли менестрели. Это был не кто иной, как сам принц Блейдад, ради счастья которого весь народ в это самое время надрывал глотки и завязки кошельков. Дело в том, что принц, забыв о неоспоримом праве министра иностранных дел влюбляться за него, уже влюбился сам за себя, вопреки всем прецедентам в политике и дипломатии, и тайно обручился с прекрасной дочерью благородного афинянина.
   Здесь мы имеем поразительный пример одного из многих преимуществ цивилизации и утонченности. Живи принц в позднейшее время, он мог бы немедленно жениться на той, кого выбрал его отец, а затем всерьез взяться за дело, чтобы освободиться от бремени, которое его тяготило. Он мог бы попытаться разбить ей сердце систематическими оскорблениями и пренебрежением; если же дух ее пола и гордое сознание многих перенесенных обид дали бы ей силу выдержать это дурное обращение, он мог бы лишить ее жизни и таким образом избавиться от нее окончательно. Но ни один из этих способов освобождения не пришел в голову принцу Блейдаду; поэтому он добился частной аудиенции и открылся своему отцу.
   Такова старая прерогатива королей – управлять всем, кроме своих страстей. Король Лад пришел в страшную ярость, подбросил свою корону к потолку и снова ее поймал, – ибо в те времена короли хранили свои короны на голове, а не в Тауэре, – топнул о землю, хлопнул себя по лбу, изумился, что его собственная плоть и кровь восстала против него, и, наконец, призвав стражу, приговорил принца к немедленному заключению в высокой башне: метод обхождения, к которому обычно прибегали короли старых времен по отношению к своим сыновьям, если матримониальные устремления последних случайно не совпадали с отцовскими.
   Когда принц Блейдад провел в заключении в высокой башне больше полугода, не имея перед телесными своими очами ничего, кроме каменной стены, а перед духовными – ничего, кроме длительного заточения, он, естественно, начал обдумывать план бегства, который после многих месяцев, посвященных приготовлениям, он и осуществил, предусмотрительно оставив свой обеденный нож в сердце тюремщика, чтобы бедняга (который имел семью) не был заподозрен в пособничестве и соответствующим образом наказан взбешенным королем.
   Монарх был вне себя, лишившись сына. Он не знал, на ком сорвать свою скорбь и гнев, пока не вспомнил, по счастью, о лорде камергере, который привез его сына, и не лишил камергера одновременно и пенсии и головы.
   В это время молодой принц, искусно замаскированный, скитался пешком по владениям отца, находя утешение и поддержку в своих страданиях при мысли об афинской девушке, которая была невинной причиной его тяжелых испытаний. Однажды он остановился на отдых в деревне и, увидев веселые пляски, устроенные на лугу, и веселые лица, мелькавшие всюду, осмелился спросить у одного из пирующих, стоявшего подле него, о причине такого веселья.
   – Разве не знаете вы, о странник, – последовал ответ, – о последнем воззвания нашего милостивейшего короля?
   – О воззвании? Нет. Какое воззвание? – спросил принц, ибо он путешествовал по глухим и пустынным тропам и ничего не знал о том, что происходило на больших дорогах.
   – Да неужто не знаете? – воскликнул крестьянин. – Чужеземная леди, на которой хотел жениться наш принц, вышла замуж за знатного иностранца, своего соотечественника, и король объявляет об этом, а также о большом народном празднестве, ибо теперь, конечно, принц Блейдад вернется и женится на леди, избранной для него отцом, которая, говорят, так же прекрасна, как полуденное солнце. Будьте здоровы, сэр! Боже, храни короля!
   Принц не стал слушать дальше. Он бежал оттуда и углубился в чащу соседнего леса. Он шел все дальше и дальше днем и ночью, под палящим солнцем и холодной, бледной луной, в сухой жаркий полдень и сырою холодною ночью, в серых лучах рассвета и в красном зареве заката. Так мало думал он о времени и цели, что, держа путь на Афины, забрел в Бат.
   В те времена там, где находится Бат, не было города. Не было никаких признаков человеческого жилья, ничего, что заслуживало бы название города. Но это был все тот же благодатный край, те же бесконечные холмы и долины, тот же прекрасный пролив [202 - Пролив – Диккенс имеет в виду Бристольский пролив между полуостровами Уэллс и Корнуолл на западе Англии.], видневшийся вдали, те же высокие горы, которые, подобно житейским невзгодам, созерцаемые на расстоянии и отчасти затемненные яркой утренней дымкой, теряют свою суровость и резкость и кажутся мягкими и приятными. Растроганный мягкой красотой этого пейзажа, принц опустился, на зеленый дерн и омыл слезами свои распухшие ноги.
   – О! – воскликнул несчастный Блейдад, сжимая руки и горестно возводя очи к небу. – О, если бы мои скитания смогли окончиться здесь! О, если бы эти тихие слезы, которыми я ныне оплакиваю обманутую надежду и оскорбленную любовь, могли вечно струиться в покое!
   Его желание было услышано. Это было во времена языческих богов, которые иной раз ловили людей на слове с быстротой, в некоторых случаях чрезвычайно неуместной. Земля разверзлась под ногами принца, он провалился в пропасть, и мгновенно земля сомкнулась над его головой навеки, но его горячие слезы пробивались сквозь нее и с тех пор продолжают струиться.
   Замечено, что и по сей день многие пожилые леди и джентльмены; которым не посчастливилось найти спутников, – и почти столько же молодых леди и джентльменов, стремящихся найти их, посещают ежегодно Бат, чтобы пить воды, дарующие им силу и утешение. Это делает честь добродетельным слезам принца и подтверждает правдивость легенды».
   Мистер Пиквик зевнул несколько раз, когда дочитывал эту маленькую рукопись, заботливо свернул ее и снова спрятал в ящик с письменными принадлежностями, а затем, с лицом, выражающим крайнюю усталость, зажег свечу и пошел наверх в спальню.
   Он остановился, по заведенному обычаю, у двери мистера Даулера и постучался, чтобы пожелать ему спокойной ночи.
   – А! – сказал Даулер. – Ложитесь спать? Хотел бы и я лечь. Скверная ночь. Ветрено, не правда ли?
   – Очень ветрено, – согласился мистер Пиквик. – Спокойной ночи!
   – Спокойной ночи!
   Мистер Пиквик ушел в свою спальню, а мистер Даулер снова занял место у камина, исполняя опрометчиво данное обещание бодрствовать, пока не вернется жена.
   Мало на свете вещей более неприятных, чем ожидание кого-нибудь, в особенности если этот кто-нибудь где-то развлекается. Вы невольно думаете о том, как быстро летит для него время, которое столь томительно тянется для вас; и чем больше вы об этом думаете, тем слабее становится у вас надежда на его скорое возвращение. Громко тикают часы, когда вы бодрствуете в одиночестве, и вам кажется, будто вы окутываетесь паутиной. Сначала что-то щекочет вам правое колено, потом такое же ощущение начинается в левом. Не успели вы изменить позу, как то же самое происходит с руками. Когда вы вывернули руки и ноги самым фантастическим образом, вы неожиданно ощущаете рецидив зуда в носу, который вы трете, словно хотите его оторвать, – что несомненно вы бы и сделали, если бы только могли. Глаза тоже причиняют одни неприятности, а фитиль одной свечи вырастает в полтора дюйма, пока вы снимаете нагар с другой. Эти и другие мелкие раздражающие неудобства превращают долгое бодрствование, когда все остальные улеглись спать, в развлечение отнюдь не из приятных.
   Именно таково было мнение мистера Даулера, когда он сидел у камина и справедливо негодовал на бесчеловечных участников вечеринки, которые заставляли его бодрствовать. Его расположение духа не улучшилось при мысли, что ему взбрело в голову в начале вечера пожаловаться на головную боль и в результате остаться дома. Наконец, после того как он несколько раз задремывал, падая вперед на каминную решетку и откидываясь назад как раз вовремя, чтобы не выжечь клейма на лице, мистер Даулер решил, что он приляжет на кровать в задней комнате и будет думать, но, конечно, не спать.
   – Я сплю крепко, – сказал мистер Даулер, бросаясь на кровать. – Надо думать, здесь я услышу стук. Да. Несомненно. Я слышу шаги сторожа. Вот он! Сейчас слышно глуше. Он заворачивает за угол. А!
   Когда мистер Даулер дошел до этого пункта, он тоже завернул за угол, на котором долго топтался, и крепко заснул.
   В тот момент, когда часы пробили три, на Крессент показался портшез с миссис Даулер внутри, подгоняемый ветром и несомый одним низкорослым и толстым носильщиком и одним длинноногим и худым, которым большого труда стоило удержать в перпендикулярном положении свои тела, не говоря уже о портшезе. А здесь, на высоком месте, и притом расположенном в виде полумесяца, где ветер носился по кругу, словно собирался вырвать булыжники из мостовой, бешенство ветра было беспредельно. Они с радостью поставили портшез и раза два громко ударили в парадную дверь.
   Некоторое время они подождали, но никто не выходил.
   – Должно быть, слуги в объятиях Морфа, – сказал низкорослый носильщик, грея руки у факела ночного проводника, сопровождавшего их.
   – Хотел бы я, чтобы он их ущипнул и разбудил, – заметил долговязый.
   – Постучите, пожалуйста, еще раз! – крикнула миссис Даулер из портшеза.
   – Постучите, пожалуйста, несколько раз.
   Низкорослому не терпелось развязаться со всем этим делом, а потому он поднялся на ступеньку и раз пять или шесть оглушительно постучал в дверь; тем временем долговязый стоял на мостовой и смотрел, не покажется ли свет в окнах.
   Никто не подошел к двери; во всем доме было тихо и темно по-прежнему.
   – Боже мой! – сказала миссис Даулер. – Постучите еще раз, будьте так добры!
   – А колокольчика здесь нет, сударыня? – спросил низкорослый носильщик.
   – Есть, – вмешался мальчишка с факелом. – Я все время его дергаю.
   – Это только ручка, – отозвалась миссис Даулер. – Проволока оборвана.
   – Жаль, что не головы слуг! – проворчал долговязый.
   – Я попрошу вас постучать снова, будьте так добры! – сказала миссис Даулер с величайшей вежливостью.
   Низкорослый постучал еще несколько раз, не добившись никаких результатов. Затем долговязый, потеряв терпение, сменил его и начал без устали колотить двойными ударами, словно сошедший с ума почтальон.
   В это время мистеру Уинклю снилось, будто он находится в клубе, и так как члены его громко пререкаются, то председатель должен все время стучать молоточком, чтобы поддерживать порядок; затем у него мелькнула туманная мысль об аукционе, на котором никто не предлагает цен, и аукционер сам все скупает; и, наконец, он начал допускать возможность, что кто-то стучится в парадную дверь. Впрочем, дабы убедиться в этом, он спокойно пролежал в постели минут десять и прислушивался; насчитав тридцать два или тридцать три удара, он остался вполне удовлетворен чуткостью своего сна и поздравил себя с такой бдительностью.
   Тук, тук-тук, тук-тук, тук-ту-ту, ту-ту-ту, ту-ту-тук! – продолжал стучать молоток.
   Мистер Уинкль вскочил с постели, недоумевая, что бы это могло быть, и, поспешно надев чулки и туфли, завернулся в халат, зажег свечу от ночника, горевшего в камине, и побежал вниз.
   – Наконец-то кто-то идет, сударыня, – сообщил низкорослый носильщик.
   – Хотел бы я идти за ним с шилом, – проворчал долговязый.
   – Кто там? – крикнул мистер Уинкль, снимая дверную цепочку.
   – Нечего задавать вопросы, чугунная башка! – с великим презрением отозвался долговязый, вполне уверенный в том, что говорит с лакеем. – Открой!
   – Ну-ка, поживее, соня! – поощрительно добавил второй.
   Мистер Уинкль спросонья машинально исполнил приказание, приоткрыл дверь и выглянул. Первое, что он увидел, был красный огонь факела. Испуганный внезапной мыслью, что в доме пожар, он широко распахнул дверь и, держа свечу над головой, стал напряженно всматриваться, не совсем уверенный в том, видит он портшез или пожарную машину. В этот момент налетел неистовый порыв ветра; свечу задуло; мистер Уинкль почувствовал, что его с непреодолимой силой вытолкнуло на ступеньки подъезда, и вслед за ним захлопнулась с оглушительным треском дверь.
   – Ну-с, молодой человек, наделали вы дел! – сказал низкорослый носильщик.
   Мистер Уинкль, увидав лицо леди в окне портшеза, поспешно повернулся, и изо всех сил стал стучать молотком, в отчаянии взывая к носильщику, чтобы тот унес портшез.
   – Унесите его, унесите его! – кричал мистер Уинкль: – Вот кто-то выходит из соседнего дома! Посадите меня в портшез! Спрячьте меня… Сделайте со мной что-нибудь!
   Он дрожал от холода, и, каждый раз, когда поднимал руку к молотку, ветер развевал полы халата самым непристойным образом.
   – Теперь кто-то переходит площадь. И с ними леди! Прикройте меня чем-нибудь! Заслоните меня! – вопил мистер Уинкль.
   Но носильщики слишком изнемогли от смеха, чтобы оказать ему хоть какую-нибудь помощь, а леди с каждой секундой приближались.
   Мистер Уинкль в полном отчаянии еще раз застучал: леди были всего за несколько домов. Тогда он отшвырнул потухшую свечу, которую все время держал над головой, и бросился прямо в портшез, в котором находилась миссис Даулер.
   Наконец, миссис Креддок услышала стук и голоса и, задержавшись только для того, чтобы прикрыть голову чем-нибудь получше ночного чепца, выбежала в гостиную, выходившую окнами на улицу, удостовериться, что вернулись свои. Подняв оконную раму в тот момент, когда мистер Уинкль рванулся к портшезу, и едва успев разглядеть, что происходит внизу, она подняла дикий и отчаянный визг, умоляя мистера Даулера проснуться немедленно, ибо его жена убегает с другим джентльменом.
   Услышав это, мистер Даулер соскочил с кровати, как резиновый мяч, и, выскочив в гостиную, очутился у одного окна в тот момент, когда мистер Пиквик открыл другое; и первое, что они увидели, был мистер Уинкль, ныряющий в портшез.
   – Сторож! – неистово завопил Даулер. – Остановите его, не пускайте его… держите крепко… под замок его, пока я не спущусь. Я ему горло перережу… Дайте мне нож… от уха до уха… Миссис Креддок, я вам говорю!..
   И возмущенный супруг, вырвавшись из рук квартирной хозяйки и мистера Пиквика, схватил десертный нож и выбежал на улицу.
   Но мистер Уинкль не ждал его. Едва услышав страшную угрозу доблестного Даулера, он выскочил из портшеза с такой же быстротой, с какой вскочил в него, и, швырнув туфли на мостовую, обратился в бегство и помчался по изгибу Крессента, бешено преследуемый Даулером и сторожем. Он не дал себя догнать: когда он вторично обегал дугу Крессента, наружная дверь была открыта; он влетел, захлопнув ее перед носом Даулера, поднялся в свою спальню, запер дверь, загородив ее умывальником, комодом и столом, и уложил кое-какие необходимые вещи, приготовившись бежать с первым лучом рассвета.
   Даулер подошел к запертой двери и клятвенно повторил в замочную скважину свое непреклонное решение перерезать на следующий день горло мистеру Уинклю. И когда в гостиной умолк гул многих голосов, среди которых ясно слышался голос мистера Пиквика, пытавшегося водворить мир, жильцы разошлись по своим спальням, и в доме снова наступила тишина. Не исключена возможность, что кто-нибудь задаст вопрос, где же был все это время мистер Уэллер? О том, где он был, мы сообщим в следующей главе.


   ГЛАВА XXXVII
   правдиво объясняет отсутствие мистера Уэллера, описывая soiree, на которое он был приглашен и отправился; а также повествует о том, как мистер Пиквик дал ему секретное поручение, деликатное и важное

   – Мистер Уэллер, вам письмо, – сказала миссис Креддок утром этого чреватого событиями дня.
   – Это очень странно, – отозвался Сэм, – боюсь, не случилось ли чего-нибудь, потому что я что-то не припоминаю, чтобы какой-нибудь джентльмен из моих знакомых был в состоянии написать письмо.
   – Может быть, случилось что-нибудь необыкновенное, – заметила миссис Креддок.
   – Должно быть, и в самом деле что-нибудь очень необыкновенное, раз оно заставило одного из моих друзей написать письмо, – ответил Сэм, раздумчиво покачивая головой. – Не иначе как натуральная конвульсия, как заметил молодой джентльмен, когда с ним случился припадок. Оно не может быть от папаши, – продолжал Сэм, рассматривая адрес. – Он, я знаю, всегда пишет печатными буквами, потому что учился писать по объявлениям, развешанным в конторе пассажирских карет. Это очень странная штука. Откуда могло бы появиться это-вот письмо?
   Рассуждая таким образом, Сэм проделал то, что делают очень многие, когда не знают автора записки, – посмотрел на печать, посмотрел на лицевую сторону, потом на оборотную, потом сбоку, потом на адрес и, наконец, вспомнил о последнем средстве, находившемся в его распоряжении, – решил, что, пожалуй, нужно заглянуть внутрь и, таким образом, извлечь какое-нибудь указание.
   – Написано на бумаге с золотым обрезом, – сказал Сэм, развертывая письмо, – и запечатано бронзовым сургучом, к которому приложен конец ключа. Ну, посмотрим!
   И с очень серьезной физиономией мистер Уэллер медленно прочел следующее:
   «Избранное общество служителей Бата свидетельствует свое почтение мистеру Уэллеру и просит его почтить своим обществом сегодня вечером дружеское сваре, состоящее из вареной бараньей ноги с обычным гарниром. Сваре будет на столе в половине десятого точно».
   Это приглашение было вложено в другую записку, гласившую:
   «Мистер Джон Смаукер, джентльмен, который имел удовольствие встретиться с мистером Уэллером в доме их общего знакомого, мистера Бентама, несколько дней назад, имеет честь препроводить при сем приглашение мистеру Уэллеру. Если мистер Уэллер навестит мистера Джона Смаукера в девять часов, мистер Джон Смаукер будет иметь удовольствие представить мистера Уэллера.
   (Подписано) Джон Смаукер».
   Конверт был адресован: (пробел) «Уэллеру, эсквайру, у мистера Пиквика»; а в скобках в левом углу было написано: «Черный ход» – в качестве инструкции письмоносцу.

   – Да-а… – произнес Сэм. – Это довольно-таки важно сказано, я еще не слыхал, чтобы вареную баранью ногу называли «сваре». Интересно, как они называют жареную.
   Однако, не теряя времени на обсуждение этого пункта, Сэм немедленно предстал перед лицом мистера Пиквика и попросил разрешения отлучиться на этот вечер, каковое разрешение было тотчас же дано. С этим разрешением и ключом от парадной двери Сэм Уэллер отправился в путь немного раньше назначенного часа и пошел не спеша к Квин-сквер, где немедленно по прибытии имел удовольствие узреть на небольшом расстоянии мистера Джона Смаукера, прислонившего свою напудренную голову к фонарному столбу и курившего сигару в янтарном мундштуке.
   – Как поживаете, мистер Уэллер? – спросил мистер Джон Смаукер, грациозно приподнимая шляпу одной рукой и слегка помахивая другой со снисходительным видом. – Как поживаете, сэр?
   – Недурно, поправляюсь, как полагается, – отвечал Сэм. – Ну, а вы как себя чувствуете, приятель?
   – Так себе, – сказал мистер Джон Смаукер.
   – А, вы работали слишком много! – заметил Сэм. – Вот этого я и боялся. Так, знаете ли, не годится, вы не должны уступать своему непреклонному духу.
   – Тут дело не столько в этом, мистер Уэллер, – отозвался мистер Джон Смаукер, – сколько в плохом вине; кажется, слишком кутнул.
   – О, вот оно что! – сказал Сэм. – Это очень тяжелая болезнь.
   – Но каков соблазн, мистер Уэллер! – заметил мистер Джон Смаукер.
   – Что и говорить, – отозвался Сэм.
   – Брошен, знаете ли, в самый вихрь общества, мистер Уэллер, – сказал со вздохом мистер Джон Смаукер.
   – В самом деле, это ужасно! – согласился Сэм.
   – Но так всегда бывает, – сказал мистер Джон Смаукер. – Если судьба толкает вас к общественной жизни и общественному положению, вы должны ждать встречи с соблазнами, которых не знают другие люди, мистер Уэллер.
   – Точь-в-точь то же самое говорил мой дядя, когда пошел по общественной линии, открыв питейное заведение, – заметил Сэм, – и прав был старый джентльмен, потому что он допился до смерти меньше чем в три месяца.
   Мистер Джон Смаукер казался глубоко возмущенным этой параллелью, проведенной между ним и упомянутым покойным джентльменом; но так как лицо Сэма было невозмутимо, то он настроился на другой лад и снова стал приветливым.
   – Пожалуй, нам не мешает отправиться в путь, – сказал мистер Смаукер, взглянув на медный аппарат, который пребывал на дне глубокого кармана для часов и был извлечен на поверхность посредством черного шнурка с медным ключом на конце.
   – Пожалуй, не мешает, – ответил Сэм, – иначе они переварят сваре и испортят ее.
   – Вы пили воды, мистер Уэллер? – осведомился его спутник, когда они шли по направлению к Хай-стрит.
   – Один раз, – отвечал Сэм.
   – Как вы их нашли, сэр?
   – Я нашел, что они на редкость противные, – отозвался Сэм.
   – Ах, вот что! – сказал мистер Джон Смаукер. – Может быть, вам не понравился кальцониевый привкус?
   – В этом-вот я мало понимаю, – отвечал Сэм. – Я нашел, что они очень сильно пахнут горячим утюгом.
   – Это и есть кальцониевый привкус, мистер Уэллер, – презрительно сказал мистер Джон Смаукер.
   – Ну, если так, то это очень невразумительное слово, вот и все, – сказал Сэм. – Может быть, и так, но я сам не очень силен в химической науке, стало быть не могу судить.
   И тут, к великому ужасу мистера Джона Смаукера, Сэм Уэллер начал насвистывать.
   – Прошу прощенья, мистер Уэллер! – сказал мистер Джон Смаукер, доведенный до отчаяния неподобающими звуками. – Не возьмете ли меня под руку?
   – Благодарю, вы очень любезны, но я не хочу лишать вас руки, – ответил Сэм. – У меня, собственно, есть привычка класть руки в карманы, если вы не возражаете.
   При этом Сэм привел сказанное в исполнение и засвистал еще громче.
   – Вот сюда! – сказал его новый приятель, который, по-видимому, почувствовал большое облегчение, когда они свернули в боковую улицу. – Скоро придем.
   – Вот как? – отозвался Сэм, нисколько не взволнованный сообщением, что он находится неподалеку от избранных служителей Бата.
   – Да, – сказал мистер Джон Смаукер. – Не робейте, мистер Уэллер.
   – О нет! – сказал Сэм.
   – Вы увидите очень красивые форменные одеяния, мистер Уэллер, – продолжал мистер Джон Смаукер, – и, может быть, некоторые джентльмены покажутся вам сначала несколько, знаете ли, высокомерными, но они скоро смягчатся.
   – Очень любезно с их стороны, – отвечал Сэм. – И знаете ли, – продолжал мистер Джон Смаукер с покровительственным видом, – знаете ли, так как вы здесь чужой человек, пожалуй они сначала будут немного суровы с вами.
   – Но они не будут слишком жестоки, не правда ли? – осведомился Сэм.
   – О нет! – ответил мистер Джон Смаукер, вытаскивая лисью голову и, как подобает джентльмену, беря понюшку. – Есть среди нас веселые ребята, и они любят, знаете ли, пошутить. Но вы не должны обижаться на них, вы не должны обижаться на них.
   – Я постараюсь и как-нибудь перенесу такие сокрушительные таланты, – отозвался Сэм.
   – Вот и отлично! – сказал мистер Джон Смаукер, пряча лисью голову и задирая собственную. – Я вас поддержу.
   В это время они подошли к маленькой зеленной лавке, куда вступил сначала мистер Джон Смаукер, а затем Сэм, который, очутившись за его спиной, начал строить ряд забавных неподражаемых гримас и проявлять другие симптомы, свидетельствовавшие о том, что он находится в завидном расположении духа.
   Перешагнув порог зеленной лавки и оставив свои шляпы на лестнице в маленьком заднем коридоре, они вошли в небольшую комнату. Здесь взорам мистера Уэллера открылась великолепная картина.
   Посредине комнаты были сдвинуты два стола, накрытые тремя-четырьмя скатертями разных возрастов и в разное время побывавших в стирке, разостланными так, чтобы они сошли за одну, насколько это было возможно при данных обстоятельствах. На них лежали ножи и вилки на семь-восемь персон. У одних ножей ручки были зеленые, у других – красные, у третьих – желтые, а так как все вилки были черные, то комбинация красок производила потрясающее впечатление. Тарелки для соответствующего количества гостей согревались за каминной решеткой, а перед нею согревались сами гости, из коих главным и самым важным был, по-видимому, довольно полный джентльмен в ярко-малиновом фраке с длинными фалдами, в ослепительно красных коротких штанах и в треуголке, который стоял спиной к камину и, вероятно, только что вошел, ибо не только не снял шляпы, но и держал в руке длинную палицу, какую джентльмены его профессии обычно поднимают наклонно над крышами экипажей.
   – Смаукер, дружище, вашу лапу! – сказал джентльмен в треуголке.
   Мистер Смаукер вложил кончик мизинца правой руки в руку джентльмена в треуголке и выразил свое удовольствие по поводу того, что у него такой прекрасный вид.
   – Да, говорят, что вид у меня цветущий, – сказал джентльмен в треуголке, – и это удивительно. Последние две недели я хожу за нашей старухой по два часа в день, а если постоянного созерцания застежки на спине ее проклятого старого платья цвета лаванды мало для того, чтобы на всю жизнь впасть в уныние, пусть мне не платят жалованья три месяца.
   В ответ избранное общество расхохоталось от всей души, а один джентльмен в желтом жилете с кучерской обшивкой шепнул соседу в зеленоватых штанах, что Такль сегодня в духе.
   – Кстати, – сказал мистер Такль, – Смаукер, друг мой, вы… – Конец фразы был сообщен мистеру Джону Смаукеру на ухо шепотом.
   – Ах, боже мой, я совсем забыл! – сказал мистер Джон Смаукер. – Джентльмены, мой друг, мистер Уэллер.
   – Простите, что заслонил от вас огонь, Уэллер, – сказал мистер Такль с фамильярным кивком. – Надеюсь, вам не холодно, Уэллер?
   – Ничуть, – отвечал Сэм. – Нужно быть очень зябким, чтоб чувствовать холод, когда стоишь перед таким адским пламенем. Вы сберегли бы немало угля, если бы вас посадили за каминную решетку в приемной какого-нибудь общественного учреждения.
   Так как этот выпад, по-видимому, таил в себе намек на малиновую ливрею мистера Такля, то сей джентльмен на несколько секунд принял величественный вид, но потом, отодвинувшись от камина, принужденно улыбнулся и заметил, что это было сказано неплохо.
   – Очень признателен за ваше доброе мнение, сэр, – отозвался Сэм. – Будем подвигаться не спеша. Дойдем постепенно и до лучшего.
   На этом месте разговор был прерван прибытием джентльмена в оранжевом плисе, в сопровождении другого субъекта, в пурпурном костюме и чрезвычайно длинных чулках. Когда вновь прибывшие выслушали приветствия остальных, мистер Такль внес предложение потребовать немедленно ужин, что и было принято единогласно.
   Тогда зеленщик и его жена поставили на стол вареную баранью ногу, соус из каперсов, брюкву и картофель. Мистер Такль занял председательское место, а против него за другим концом расположился джентльмен в оранжевом плисе. Зеленщик надел пару замшевых перчаток и поместился за стулом мистера Такля.
   – Харрис! – произнес мистер Такль повелительным тоном.
   – Сэр? – сказал зеленщик.
   – Вы надели перчатки?
   – Да, сэр.
   – В таком случае снимите крышку.
   – Слушаю, сэр.
   Зеленщик со смиренным видом исполнил приказание и подобострастно вручил мистеру Таклю нож для разрезывания мяса; при этом он случайно зевнул.
   – Что это значит, сэр? – сурово спросил мистер Такль.
   – Прошу прощенья, сэр! – ответил смутившийся зеленщик. – Я нечаянно, сэр. Вчера я поздно лег спать, сэр.
   – Я вам скажу, каково мое мнение о вас, Харрис, – произнес мистер Такль, принимая внушительный вид. – Вы – грубая скотина.
   – Надеюсь, джентльмены, – сказал Харрис, – что вы не будете строги ко мне, джентльмены. Я очень признателен вам, джентльмены, за ваше покровительство, а также за ваши рекомендации, джентльмены, если где-нибудь требуется лишний человек прислуживать за столом. Надеюсь, джентльмены, вы довольны мною?
   – Нет, не довольны, сэр, – сказал мистер Такль, – отнюдь не довольны, сэр.
   – Мы считаем вас нерадивым бездельником, – сказал джентльмен в оранжевом плисе.
   – И гнусным плутом! – добавил джентльмен в коротких зеленых штанах.
   – И неисправимым лентяем! – присовокупил джентльмен в пурпуре.
   Бедный зеленщик кланялся самым униженным образом, пока на него сыпались эти эпитеты, порожденные духом самого низкого деспотизма, а когда каждый сказал что-нибудь, долженствовавшее свидетельствовать о собственном его превосходстве, мистер Такль начал резать баранью ногу и угощать гостей.
   Едва было приступлено к этому важному делу, как дверь настежь распахнулась и появился еще один джентльмен, в голубом костюме с оловянными пуговицами.
   – Против правил! – заявил мистер Такль. – Слишком поздно. Слишком поздно.
   – Право же, я ничего не мог поделать, – сказал джентльмен в голубом. – Я взываю к собранию. Долг вежливости, свидание в театре.
   – О, конечно, если так! – сказал джентльмен в оранжевом плисе.
   – Право же, клянусь честью! – продолжал человек в голубом. – Я обещал зайти за нашей младшей дочерью в половине одиннадцатого, а она такая на редкость милая девушка, что у меня, право же, духу не хватало ее огорчать. Не хочу обижать присутствующую компанию, сэр, но женский пол, сэр, женский пол, сэр, неотразим!
   – Я начинаю подозревать, что тут что-то есть, – сказал Такль, когда вновь прибывший занял место рядом с Сэмом. – Я заметил раз или два, что она сильно опирается на ваше плечо, когда садится в экипаж или выходит из него.
   – О, право же, право же, Такль, вы не должны так говорить! – воскликнул человек в голубом. – Это нехорошо. Быть может, я сказал одному-двум приятелям, что она очень божественное создание и ответила отказом на одно-два предложения без всякой видимой причины, но… нет, нет, нет, Такль… да еще при посторонних… это не годится, вы не должны. Деликатность, мой милый друг, деликатность!
   И человек в голубом, подтянув выше галстук и поправив обшлага куртки, кивнул и нахмурился, словно тут крылось что-то, о чем бы он мог поговорить, если бы захотел, но чувство чести обязывает его молчать.
   Человек в голубом, белокурый, развязный лакей, своим чванным видом, негнущейся шеей и дерзкой физиономией сразу привлек особое внимание мистера Уэллера, и когда он начал свой рассуждения, Сэм решил поддерживать с ним знакомство; поэтому он вступил в разговор немедленно, с присущей ему независимостью.
   – За ваше здоровье, сэр! – сказал Сэм. – Ваш разговор мне очень нравится. Я его нахожу очень приятным.
   Человек в голубом улыбнулся, как будто выслушивать комплименты было для него делом привычным, но в то же время одобрительно посмотрел на Сэма и выразил надежду, что они познакомятся ближе, ибо, без всякой лести, у Сэма, по-видимому, задатки очень славного парня… как раз ему по душе.
   – Вы очень добры, сэр, – сказал Сэм. – Ну и счастливчик же вы!
   – Что вы хотите этим сказать? – осведомился джентльмен в голубом.
   – Эта-вот молодая леди! – отозвался Сэм. – Уж она-то понимает толк. Ого, я все вижу!
   Мистер Уэллер закрыл один глаз и помотал головой с видом, который в высшей степени удовлетворил тщеславие джентльмена в голубом.
   – Боюсь, что вы хитрый малый, мистер Уэллер, – сказал этот субъект.
   – Ничуть не бывало, – возразил Сэм. – Всю эту хитрость предоставляю вам. Это касается гораздо больше вас, чем меня, как сказал находившийся за оградой в саду джентльмен человеку, на которого несся по улице бешеный бык.
   – Ну что вы, мистер Уэллер! – сказал джентльмен в голубом. – Впрочем, полагаю, что она заметила мою наружность и манеры, мистер Уэллер.
   – По-моему, никак нельзя не заметить, – отозвался Сэм.
   – У вас есть какая-нибудь интрижка в таком же роде, сэр? – осведомился осчастливленный джентльмен в голубом, доставая зубочистку из жилетного кармана.
   – Не совсем, – ответил Сэм. – Там, где я служу, никаких дочерей нет, иначе я бы уж, конечно, поухаживал за одной из них. Ну, а так, пожалуй, нет смысла иметь дело с женщиной ниже маркизы. Впрочем, я еще мог бы поладить с молодой особой, очень богатой, но не титулованной, если бы она была от меня без ума. Не иначе.
   – Ну, конечно, мистер Уэллер, – сказал джентльмен в голубом, – иначе, знаете ли, и хлопотать незачем. Мы знаем, мистер Уэллер, – мы, светские люди, – что красивая форменная одежда должна рано или поздно подействовать на женщину. В сущности, говоря между нами, только ради этого и стоит поступать на службу.
   – Вот именно, – сказал Сэм. – Разумеется.
   Когда этот конфиденциальный диалог закончился, были поданы стаканы, и, прежде чем ближайший трактир закрылся, каждый из джентльменов заказал себе любимый напиток. Джентльмен в голубом и человек в оранжевом, которые были первыми щеголями в этой компании, заказали холодный сладкий грог, а любимым напитком остальных был, по-видимому, подслащенный джин с водой. Сэм назвал зеленщика «отъявленным негодяем» и заказал большую чашу пунша; и то и другое, казалось, весьма повысило его во мнении избранного общества.
   – Джентльмены, – сказал джентльмен в голубом с видом заправского денди, – я предлагаю тост за леди!
   – Правильно, правильно! – крикнул Сэм. – За здоровье молодых хозяек!
   Тут раздался громкий крик: «К порядку!» – и мистер Джон Смаукер, как джентльмен, который ввел мистера Уэллера в общество, попросил его принять к сведению, что слово, только что им произнесенное, не парламентарно.
   – Какое слово, сэр? – осведомился Сэм.
   – Хозяйка, сэр! – ответил мистер Джон Смаукер, грозно нахмурившись. – Здесь мы не признаем таких различий.
   – Очень хорошо, – сказал Сэм. – Тогда я сделаю поправку и назову их милыми созданиями, если Адское пламя мне разрешит.
   В уме джентльмена в коротких зеленых штанах, по-видимому, возникло некоторое сомнение по поводу того, допустимо ли называть председателя «адским пламенем», но так как общество, казалось, было более расположено отстаивать свои права, чем его, то этот вопрос не обсуждался. Человек в треуголке засопел и пристально посмотрел на Сэма, но, по-видимому, решил промолчать, опасаясь попасть впросак.
   После краткого молчания джентльмен в вышитой ливрее, доходившей ему до пят, и в таком же жилете, согревавшем верхнюю половину ног, размешал с большой энергией свой джин с водой и вдруг, сделав усилие, встал и заявил, что желает обратиться с несколькими словами к собранию, после чего треуголка выразила уверенность, что общество будет счастливо услышать любые слова, с какими длинная ливрея пожелает обратиться.
   – Я чувствительно волнуюсь, джентльмены, выдвигаясь вперед, – сказал человек в длинной ливрее, – потому что на мое несчастье я кучер и допущен сюда только как почетный член этих приятных сваре, но я вынужден – прямо до зарезу, если можно так сказать, – объявить о прискорбном обстоятельстве, которое дошло до моего сведения, которое случилось, так сказать, на моих глазах. Джентльмены, наш друг, мистер Уифферс (все посмотрели на субъекта в оранжевом), наш друг мистер Уифферс подал в отставку.
   Изумление овладело слушателями. Каждый джентльмен заглянул в лицо соседу, а затем перевел взгляд на вставшего кучера.
   – Не чудо, что вы удивлены, джентльмены, – сказал кучер. – Я не берусь излагать причины этой невознаградимой потери для службы, но прошу, чтоб мистер Уифферс изложил их сам для назидания и подражания своим восхищенным друзьям, здесь присутствующим.
   Так как это предложение было встречено шумным одобрением, то мистер Уифферс дал объяснение. Он сказал, что, конечно, у него могло быть желание сохранить за собой то место, от которого он отказался. Форменное платье было чрезвычайно пышное и дорогое, женская половина дома очень приятная, а служба – он вынужден это признать – не слишком тяжелая; основная обязанность, какую на него возлагали, заключалась в том, чтобы он только и делал, что глазел из окна вестибюля в компании с другим джентльменом, который также подал в отставку. Он желал бы избавить общество от тех прискорбных и отвратительных деталей, о коих он собирается упомянуть, но раз от него потребовали объяснения, ему ничего иного не остается, как заявить смело и открыто, что его хотели заставить есть холодное мясо.
   Немыслимо представить себе то негодование, какое было вызвано в сердцах слушателей этим признанием. Громкие возгласы: «Позор!», сливаясь с ревом и свистками, не прекращались в течение четверти часа.
   Мистер Уифферс выразил опасение, что эту обиду можно до известной степени объяснить его собственной снисходительностью и покладистым нравом. Он отчетливо припоминает, что однажды согласился есть соленое масло, и, мало того, по случаю внезапной болезни, посетившей члена семьи, он настолько забылся, что отнес ведро углей на третий этаж. Он надеется, что не уронил себя во мнении друзей этим откровенным признанием своих ошибок, и выражает надежду, что стремительность, с какою он ответил на это последнее бесчеловечное оскорбление, нанесенное его чувствам, восстановит его в их мнении, если он себя уронил.
   На речь мистера Уифферса ответили восторженными возгласами и за здоровье мученика, вызвавшего всеобщее участие, выпили с величайшим энтузиазмом. Со своей стороны, мученик выразил благодарность и предложил выпить за здоровье их гостя, мистера Уэллера, джентльмена, с которым он не имел удовольствия быть близко знакомым, но который был другом мистера Джона Смаукера, что является достаточной рекомендацией для любого джентльменского общества, какого бы то ни было и где бы то ни было. По этому случаю он был бы склонен выпить за здоровье мистера Уэллера по всем правилам, если бы его друзья пили вино; но так как они пьют для разнообразия грог и так как, пожалуй, неудобно осушать стакан при каждом тосте, то он предлагает считать, что все правила соблюдены.
   В конце этого спича все выпили по глотку за здоровье Сэма, а Сэм, черпая из чаши и осушив два стакана пунша за свое собственное здоровье, выразил благодарность в изящном спиче.
   – Очень признателен вам, друзья, – сказал Сэм, с самым независимым видом поглощая пунш, – за этот-вот комплимент, который, исходя из такого общества, прямо ошеломляет. Я слышал много обо всех вас вместе взятых, но, признаюсь, я никогда не думал, что вы такие на редкость славные люди. Я надеюсь только, что вы будете о себе заботиться и никак не уроните собственного достоинства, которое так приятно видеть, когда выйдешь на прогулку, и для меня было всегда большой радостью его видеть еще в те времена, когда я был мальчиком вдвое ниже палицы с медным набалдашником моего весьма почтенного друга, Адского пламени. Что касается жертвы угнетения в костюме цвета серы, то о нем я могу сказать одно: надеюсь, он найдет как раз такое хорошее место, какого заслуживает, и впредь ему редко придется беспокоиться из-за холодной сваре.
   Тут Сэм сел с приятной улыбкой, и когда шумные одобрения, которыми была встречена его речь, затихли, гости начали расходиться.
   – Как, неужели вы всерьез хотите уйти, старина? – спросил Сэм Уэллер своего друга, мистера Джона Смаукера.
   – Да, я должен уйти, – сказал мистер Смаукер. – Я обещал Бентаму.
   – Очень хорошо, – заметил Сэм, – это другое дело. А то как бы он не попросил расчета, если вы его обманете. Но вы-то не уходите, Адское пламя?
   – Ухожу, – ответил человек в треуголке.
   – Как! И оставляете чашу с пуншем на три четверти недопитой! – воскликнул Сэм. – Вздор! Садитесь!
   Мистер Такль был не в состоянии отказаться от такого приглашения. Он отложил в сторону треуголку и палицу, которую только что взял, и заявил, что выпьет стаканчик – за доброе товарищество.
   Так как джентльмену в голубом было по пути с мистером Таклем, то его тоже уговорили остаться.
   Когда пунш был наполовину выпит, Сэм потребовал устриц из зеленной лавки: эффект, произведенный пуншем и поведением Сэма, оказался столь зажигательным, что мистер Такль в треуголке и с палицей исполнил матросский танец среди устричных раковин на столе, а джентльмен в голубом аккомпанировал на хитроумном музыкальном инструменте, сделанном из гребенки и папильотки. Наконец, когда пунш пришел к концу и ночь приблизилась к нему же, они отправились провожать друг друга. Мистер Такль, едва выйдя на свежий воздух, внезапно почувствовал желание улечься на мостовой. Сэм, находя, что было бы безжалостно противодействовать, предоставил ему осуществить свое желание. Так как шляпа могла пострадать, если бы оставалась при нем, Сэм заботливо нахлобучил ее на голову джентльмену в голубом и, вложив ему в руку большую палицу, прислонил его к его же собственной парадной двери, позвонил в колокольчик и спокойно отправился домой.
   На следующее утро, встав значительно раньше, чем имел обыкновение вставать, мистер Пиквик спустился по лестнице совсем одетый и позвонил.
   – Сэм, – сказал мистер Пиквик, когда мистер Уэллер явился на зов, – закройте дверь.
   Мистер Уэллер повиновался.
   – Прошлой ночью, Сэм, здесь произошел неприятный инцидент, – сказал мистер Пиквик, – инцидент, который дал мистеру Уинклю основания опасаться нанесения оскорблений со стороны мистера Даулера.
   – Да, я слышал об этом внизу, от старой леди, сэр, – ответил Сэм.
   – И я, к сожалению, должен добавить, Сэм, – продолжал мистер Пиквик с весьма озадаченной физиономией, – что, опасаясь этого насилия, мистер Уинкль уехал.
   – Уехал! – воскликнул Сэм.
   – Покинул дом рано утром, не переговорив предварительно со мной, – ответил мистер Пиквик. – И уехал – не знаю куда.
   – Он должен был остаться и решить дело дракой, сэр, – презрительно отозвался Сэм. – Не так уж трудно было бы справиться с этим-вот Даулером, сэр.
   – Да, Сэм, – сказал мистер Пиквик, – и у меня самого есть основания сомневаться в его великой храбрости и решимости. Но как бы то ни было, а мистер Уинкль уехал. Его нужно найти, Сэм. Найти и доставить сюда, ко мне.
   – А если он не захочет вернуться, сэр? – спросил Сэм.
   – Нужно его заставить, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – А кто это сделает, сэр? – с улыбкой осведомился Сэм.
   – Вы, – ответил мистер Пиквик.
   – Очень хорошо, сэр.
   С такими словами мистер Уэллер вышел из комнаты, и немедленно вслед за этим услышали, как захлопнулась парадная дверь.
   Через два часа он вернулся с таким хладнокровным видом, словно его посылали с самым обыкновенным поручением, и принес весть, что субъект, во всех отношениях отвечающий описанию мистера Уинкля, уехал сегодня утром в Бристоль из отеля «Ройел» с каретой прямого сообщения.
   – Сэм, – сказал мистер Пиквик, пожимая ему руку, – вы – превосходный человек, незаменимый человек. Вы должны ехать за ним, Сэм.
   – Слушаю сэр, – отвечал мистер Уэллер.
   – Как только вы его отыщете, немедленно напишите мне, Сэм, – сказал мистер Пиквик. – Если он попытается от вас удрать, поколотите его или заприте. Я вам даю широкие полномочия, Сэм.
   – Будьте покойны, сэр, – отозвался Сэм.
   – Вы ему скажете, – продолжал мистер Пиквик, – что я очень взволнован, очень недоволен и, конечно, возмущен чрезвычайно странной линией поведения, которую он счел уместным избрать.
   – Скажу, сэр, – отвечал Сэм.
   – Вы ему скажете, – продолжал мистер Пиквик, – что, если он не вернется сюда, в этот самый дом, вместе с вами, он вернется со мной, ибо я приеду и увезу его.
   – Об этом-вот я передам ему, сэр, – ответил Сэм.
   – Как вы думаете, удастся вам найти его, Сэм? – спросил мистер Пиквик с озабоченным видом, заглядывая ему в лицо.
   – О, я его найду, где бы он ни был! – ответил Сэм с большой уверенностью.
   – Отлично, – сказал мистер Пиквик. – В таком случае, чем скорее вы отправитесь, тем лучше.
   Вместе с этими инструкциями мистер Пиквик вручил своему верному слуге некоторую сумму денег и приказал немедленно отправляться в Бристоль, в погоню за беглецом.
   Сэм уложил в дорожный мешок кое-какие необходимые вещи и собрался в путь. Дойдя до конца коридора, он остановился и, потихоньку вернувшись, просунул голову в дверь гостиной.
   – Сэр! – прошептал Сэм.
   – Что, Сэм? – спросил мистер Пиквик.
   – Хорошо ли я понял указания, сэр? – осведомился Сэм.
   – Надеюсь, – сказал мистер Пиквик.
   – Насчет того, чтобы поколотить, это надо понимать регулярно, сэр? – спросил Сэм.
   – Вполне, – отвечал мистер Пиквик. – Безусловно. Поступайте, как найдете нужным. Вы действуете по моему распоряжению.
   Сэм кивнул в знак понимания, запер дверь и с легким сердцем отправился в путь.


   ГЛАВА XXXVIII
   О том, как мистер Уинкль, сойдя со сковороды, тихо и мирно вошел в огонь

   Незадачливый джентльмен, который был злополучным виновником необычного шума и суматохи, всполошивших население на Ройел-Кроссент при обстоятельствах, описанных выше, провел ночь в великом смятении и тревоге, после чего покинул кров, под коим еще почивали его друзья, и сам не зная, куда направиться. Превосходные и деликатные чувства, которые побудили мистера Уинкля сделать этот шаг, были таковы, что их трудно переоценить и не воздать им должного.
   «Если этот Даулер, – рассуждал мистер Уинкль сам с собой, – вздумает (а я не сомневаюсь в этом) привести в исполнение свои угрозы и нанесет мне оскорбление действием, на мне будет лежать обязанность вызвать его на дуэль. У него есть жена, эта жена привязана к нему и от него зависит. О небо! Если я убью его, ослепленный гневом, каково будет после этого у меня на душе!»
   Эти мучительные мысли подействовали столь сильно на гуманного молодого человека, что колени его заколотились друг о дружку, а на физиономии отразилось ужасное внутреннее волнение. Побуждаемый такими соображениями, он схватил свой дорожный мешок и, спустившись на цыпочках по лестнице, как можно тише запер за собой ненавистную парадную дверь и удалился. Направив свои шаги к отелю «Ройел», он застал карету в момент ее отправки в Бристоль, и, думая, что Бристоль отвечает его целям не хуже всякого другого места, куда бы он мог поехать, он влез на козлы и прибыл к месту своего назначения с той быстротой, какой можно было ждать от пары лошадей, совершавших путешествие туда и обратно два раза в день, если не чаще.
   Он остановился в гостинице «Кустарник» и, решив отложить всякие сношения в письменной форме с мистером Пиквиком до того момента, когда можно будет предположить, что гнев мистера Даулера до известной степени испарился, вышел обозреть город и нашел его чуть грязнее, чем все другие, когда-либо им виденные города. Освидетельствовав док и суда и обозрев собор, он осведомился, как пройти в Клифтон [203 - Клифтон – живописный пригород Бристоля, известный своими минеральными источниками.], и, получив ответ, пошел в указанном направлении. Но тротуары Бристоля отнюдь не являются самыми широкими или самыми чистыми на земном шаре, а его улицы, пожалуй, не самые прямые или наименее запутанные; посему мистер Уинкль, сбитый с толку их многочисленными изгибами и поворотами, стал озираться, отыскивая какую-нибудь приличную лавочку, куда бы он мог снова обратиться за советом и указанием.
   Его взгляд упал на заново выкрашенное помещение, недавно превращенное в нечто среднее между магазином и жилым домом; красный фонарь, выступавший над полукруглым окном парадной двери, достаточно ясно оповещал о том, что здесь находится резиденция практикующего врача, даже если бы слова «Врачебный кабинет» не были начертаны золотыми литерами на панельной обшивке над окном комнаты, которая в прежнее время служила парадной комнатой. Считая, что это подходящее место для наведения справок, мистер Уинкль вошел в маленькую лавочку, которая была заставлена ящиками с золочеными ярлычками и пузырьками, и, не обнаружив там никого, постучал полукроною о прилавок, чтобы привлечь внимание того, кто, быть может, находился в задней комнате, которую он признал сокровенным и особым святилищем, ибо те же слова: «Врачебный кабинет» – повторялись на двери, начертанные на этот раз, во избежание однообразия, белыми буквами.
   При первом же стуке монеты шум, вызванный, казалось, фехтованием каминными щипцами и до этой минуты весьма громкий, вдруг прекратился; при втором стуке молодой джентльмен, на вид трудолюбивый, в зеленых очках и с очень большой книгой в руках, тихо проскользнул в лавку и, зайдя за прилавок, осведомился, что угодно посетителю.
   – Простите, что обеспокоил вас, сэр, – сказал мистер Уинкль, – но не будете ли вы так любезны указать…
   – Ха-ха-ха! – заревел трудолюбивый молодой джентльмен, подбрасывая огромную книгу и с величайшей ловкостью подхватывая ее в тот самый момент, когда она грозила расколоть на атомы все пузырьки на прилавке. – Вот так сюрприз!
   Это был, несомненно, сюрприз, ибо мистер Уинкль столь изумился необычайному поведению джентльмена медика, что невольно отступил к двери, видимо смущенный таким странным приемом.
   – Как, вы меня не узнаете? – сказал джентльмен медик.
   Мистер Уинкль пробормотал в ответ, что не имел чести.
   – Ну, если так, – сказал джентльмен медик, – то у меня еще есть надежда, что, если мне повезет, я могу обслужить половину бристольских старух. К черту этого заплесневелого, старого негодяя, к черту!
   С таким заклятием, обращенным к огромной книге, джентльмен медик с замечательной ловкостью отшвырнул ее ногой в дальний конец лавки и, сняв зеленые очки, обнаружил подлинную ухмыляющуюся физиономию Роберта Сойера, эсквайра, бывшего студента Гайевского госпиталя в Боро, проживавшего на Лент-стрит.
   – Не вздумайте отрицать, что зашли навестить меня! – воскликнул мистер Боб Сойер, с дружеской горячностью пожимая руку мистеру Уинклю.
   – Право же, нет, – заявил мистер Уинкль, отвечая на рукопожатие.
   – Странно, что вы не видели фамилии, – сказал Боб Сойер, привлекая внимание своего друга к наружной двери, на которой тою же белой краской были начертаны слова: «Сойер, преемник Нокморфа».
   – Я ее не заметил, – признался мистер Уинкль.
   – Господи, если бы я знал, что это вы, я бы бросился навстречу и заключил вас в свои объятия! – сказал Боб Сойер. – Но, клянусь честью, я думал, что вы – Королевские налоги.
   – Да неужели? – сказал мистер Уинкль.
   – Уверяю вас, – подтвердил Боб Сойер. – И я только что собирался сказать, что меня нет дома, но если вам угодно передать какое-нибудь поручение мне, я обязательно передам его! Дело в том, что он меня не знает; и Освещение и Мостовые тоже не знают. Подозреваю, Церковный налог догадывается, кто я такой, и знаю, что Водопроводу это известно, – я ему вырвал зуб, как только приехал сюда. Но входите же, входите!
   Болтая таким образом, мистер Боб Сойер втолкнул мистера Уинкля в заднюю комнату, где, забавляясь просверливанием раскаленной докрасна кочергой маленьких круглых ямок в каминном кожухе, сидел не кто иной, как мистер Бенджемин Эллен.
   – А! – воскликнул мистер Уинкль. – Вот неожиданный сюрприз. Какое у вас здесь славное помещение!
   – Недурно, недурно, – отозвался Боб Сойер. – Я «выдержал» вскоре после того замечательного вечера, и мои друзья собрали сколько нужно на открытие этого дела. Я надел черную пару, очки и явился сюда в этом торжественном виде.
   – И у вас, несомненно, очень прибыльное дело? – проницательно заметил мистер Уинкль.
   – Очень, – отвечал Боб Сойер. – Такое прибыльное, что через несколько лет вы можете положить все доходы в рюмку и прикрыть их листом крыжовника.
   – Вы шутите, – сказал мистер Уинкль. – Одни лекарства…
   – Подделка, дорогой друг, – отозвался Боб Сойер, – в одних ящиках ничего нет, другие не открываются.
   – Вздор! – воскликнул мистер Уинкль.
   – Факт! Честное слово! – возразил Боб Сойер, выйдя в лавку и в подтверждение своих слов энергически дергая за маленькие позолоченные шишечки поддельных ящиков. – Вряд ли есть что-нибудь настоящее в этой лавке, кроме пиявок, да и те подержанные.
   – Никогда бы я этого не подумал! – воскликнул мистер Уинкль, весьма изумленный.
   – Надеюсь, – отозвался Боб Сойер, – иначе какая была бы польза от видимости, а? Но не хотите ли подкрепиться? Последуете нашему примеру? Правильно, Бен, дружище, засуньте руку в буфет и достаньте патентованное пищеварительное.
   Мистер Бенджемин Эллен улыбнулся в знак готовности и извлек из буфета, находившегося по соседству, бутылку, до половины наполненную бренди.
   – Вода нам не нужна, конечно? – спросил Боб Сойер.
   – Да как сказать, – отозвался мистер Уинкль. – Час, собственно говоря, ранний. Я бы предпочел разбавить, если вы не возражаете.
   – Нимало, если ваша совесть может примириться с этим, – ответил Боб Сойер, со смаком осушая одним глотком рюмку бренди. – Бен, миску!
   Мистер Бенджемин Эллен извлек из того же потайного местечка маленькую медную миску, причем Боб Сойер заметил, что особенно гордится ею, ибо у нее весьма деловой вид. Когда вода в профессиональной миске своевременно закипела благодаря нескольким лопаткам угля, который мистер Боб Сойер достал из ящика под окном с табличкой: «Содовая вода», мистер Уинкль осквернил свой бренди. Разговор принял оживленный характер, как вдруг был прерван прибытием в лавку мальчика в скромной серой ливрее и в шляпе, обшитой золотым галуном, с маленькой закрытой корзинкой в руке. Этого мальчика мистер Боб Сойер немедленно приветствовал:
   – Том, бездельник, иди сюда!
   Мальчик явился на зов.
   – Сознайся, прыгал через каждую тумбу в Бристоле, молодой лодырь? – спросил мистер Боб Сойер.
   – Нет, сэр, не прыгал, – ответил мальчик.
   – И не советую, – заявил мистер Боб Сойер с угрожающим видом. – Как ты полагаешь, кто прибегнет к помощи врача, чей мальчишка только и делает, что играет в шарики на тротуаре или в чехарду на мостовой? Или ты не питаешь никакого уважения к своей профессии, бездельник? Ты доставил все лекарства?
   – Да, сэр.
   – Порошки для ребенка в большой дом, куда въехали новые жильцы, а пилюли для приема четыре раза в день сварливому старому джентльмену с подагрической ногой?
   – Да, сэр.
   – В таком случае закрой дверь и присматривай за аптекой.
   – Послушайте, – сказал мистер Уинкль, когда мальчик удалился, – дела совсем не так плохи, как вы меня уверяли. Кое-какие лекарства вы все-таки рассылаете.
   Мистер Боб Сойер выглянул в аптеку, дабы убедиться, что поблизости нет посторонних людей, и, наклонившись к мистеру Уинклю, сообщил тихим голосом:
   – Он доставляет их не в тот дом.
   У мистера Уинкля был недоумевающий вид, а Боб Сойер и его друг расхохотались.
   – Как же вы не понимаете, – сказал Боб. – Он подходит к какому-нибудь дому, звонит у парадной двери, сует без всяких объяснений сверток с лекарствами в руку слуге и уходит. Слуга несет его в столовую, хозяин развертывает пакет и читает наклейку: «Микстуру принимать перед сном; пилюли – как и раньше; полоскание – употребление известно; порошок. От Сойера, преемника Нокморфа. Аккуратно приготовлено по рецепту врача» и так далее. Он показывает жене, она читает наклейку; сверток передают слугам, они читают наклейку.
   На следующий день является мальчик: «Прошу прощенья, ошибся, столько дела, столько пакетов для доставки, привет от мистера Сойера, преемника Нокморфа». Фамилия запоминается, а в этом-то все дело, друг мой, в медицинской практике. Это лучше любой рекламы, старина! У нас есть одна бутылка в четыре унции, которая побывала в доброй половине домов Бристоля, и мы с ней еще не покончили.
   – Ах, вот оно что! – воскликнул мистер Уинкль. – Какой превосходный план!
   – О, мы с Беном придумали десяток таких планов, – отвечал Боб Сойер с большим воодушевлением. – Фонарщик получает восемнадцать пенсов в неделю за то, что звонит нам в ночной звонок в течение десяти минут каждый раз, как проходит мимо; а мой мальчишка врывается в церковь как раз перед пением псалмов, когда у людей только и дела, что глазеть по сторонам, и вызывает меня, изображая на своей физиономии ужас и скорбь. «Ах, боже мой, – говорят вокруг, – кто-то внезапно заболел! Послали за Сойером, преемником Нокморфа. Какая большая практика у этого молодого человека!»
   После этого разоблачения некоторых тайн медицины мистер Боб Сойер и его друг Бен Эллен откинулись на спинки стульев и неудержимо расхохотались. Когда они насладились шуткой в полное свое удовольствие, разговор перешел на темы, которыми мистер Уинкль интересовался более непосредственно.
   Кажется, мы уже упомянули, что мистер Бенджемин Эллен делался сентиментальным после бренди. Это обстоятельство не является исключительным, что мы сами можем подтвердить, ибо нам приходилось изредка иметь дело с пациентами, проявлявшими те же симптомы. В этот период своего существования мистер Бенджемин Эллен отличался, пожалуй, более сильным предрасположением к сентиментальности, чем когда бы то ни было, а причина сей болезни состояла вкратце в следующем: он уже около трех недель гостил у мистера Боба Сойера; мистер Боб Сойер не мог похвалиться воздержанностью, так же как не мог мистер Бенджемин Эллен похвалиться очень крепкой головой; результат был тот, что в течение вышеуказанного промежутка времени мистер Бенджемин Эллен все время переходил от опьянения частичного к опьянению полному.
   – Мой дорогой друг, я очень несчастен! – сказал мистер Бен Эллен, воспользовавшись временным отсутствием мистера Боба Сойера, удалившегося за прилавок для того, чтобы отпустить несколько подержанных пиявок, о коих было упомянуто выше.
   Мистер Уинкль выразил свое искреннее сожаление по поводу сказанного и спросил, не может ли он как-нибудь облегчить скорбь страдающего студента.
   – Никак, старина, никак! – сказал Бен. – Вы помните Арабеллу, Уинкль? Мою сестру Арабеллу – девчонку с черными глазками, – она гостила у Уордля? Не знаю, заметили ли вы ее; славная девочка, Уинкль. Может быть, черты моей физиономии помогут вам вспомнить ее лицо?
   Мистер Уинкль не нуждался ни в каких средствах, чтобы вызвать в памяти очаровательную Арабеллу, и, пожалуй, это было к счастью, ибо черты физиономии ее брата Бенджемина, бесспорно, не могли в достаточной мере освежить в его памяти ее образ. Он отвечал со всем возможным самообладанием, что превосходно помнит молодую леди, о которой идет речь, и от души надеется, что она в добром здоровье.
   – Наш друг Боб – чудесный парень, Уинкль! – был единственный ответ мистера Бена Эллена.
   – Конечно, – сказал мистер Уинкль, не очень обрадованный этим близким сопоставлением двух имен.
   – Я предназначил их друг для друга, они созданы друг для друга, посланы в мир друг для друга, рождены друг для друга, Уинкль! – сказал мистер Бен Эллен, энергически ставя на стол свой стакан. – Тут особое предназначение: разницы между ними всего пять лет, и оба празднуют день рождения в августе.
   Мистеру Уинклю так хотелось услышать продолжение, что он не очень удивился такому необычайному совпадению, сколь ни было оно чудесно. Тогда мистер Бен Эллен, пролив несколько слезинок, стал говорить о том, что, невзирая на все его уважение, почтение и благоговение к другу, Арабелла беспричинно и неблагодарно проявила самую определенную антипатию к его особе.
   – И я думаю, что загвоздка в какой-то более ранней привязанности, – сказал в заключение мистер Бен Эллен.
   – Есть у вас какие-нибудь предположения, кто может быть предметом ее любви? – спросил мистер Уинкль с великим трепетом.
   Мистер Бен Эллен схватил кочергу, воинственно взмахнул ею над головой, нанес сокрушительный удар по воображаемому черепу и, наконец, заявил очень выразительным тоном, что он хотел бы только угадать, кто это, – вот и все.
   – Я бы ему показал, что я о нем думаю, – сказал мистер Бен Эллен.
   И кочерга снова описала круг еще более неистово.
   Все это действовало, конечно, весьма успокоительно на чувства мистера Уинкля, который безмолвствовал в течение нескольких минут, но в конце концов собрался с духом, чтобы спросить, находится ли мисс Эллен в Кенте.
   – Нет! – ответил мистер Бен Эллен с хитрой миной и опустил кочергу. – Я считаю, что дом Уордля не вполне подходящее место для упрямой девушки, поэтому, раз я являюсь ее естественным защитником и опекуном, ибо наши родители умерли, я привез ее в эти края, чтобы она провела несколько месяцев у старой тетки в славном, скучном, глухом месте. Думаю, это ее излечит, старина. А если не излечит, я ее повезу ненадолго за границу и посмотрю, как это подействует.
   – А тетка живет в Бристоле? – запинаясь, спросил мистер Уинкль.
   – Нет, не в Бристоле, – ответил мистер Бен Эллен, указав большим пальцем через левое плечо, – в той стороне, вон там. Но тише, вот Боб! Ни слова, мой дорогой друг, ни слова!
   Как ни был краток этот разговор, он пробудил в мистере Уинкле величайшее волнение и тревогу. Мысль о том, что у нее была привязанность, не давала ему покоя. Не он ли объект ее? Не из-за него ли прекрасная Арабелла взирала с презрением на веселого Боба Сойера, или у него был счастливый соперник? Он решил увидеть ее во что бы то ни стало, но тут возникло непреодолимое препятствие, ибо он никак не мог угадать, означают ли пояснительные слова мистера Вена Эллена «в той стороне» и «вон там» расстояние в три, в тридцать или в триста миль.
   Но в настоящее время ему не представилось случая поразмыслить о своей любви, так как возвращение Боба Сойера непосредственно предшествовало появлению мясного паштета из булочной, для уничтожения которого этот джентльмен настоятельно предложил мистеру Уинклю остаться. Скатерть была разостлана поденщицей, которая занимала место экономки мистера Боба Сойера; а когда третий нож и вилку позаимствовали у матери мальчика в серой ливрее (ибо домашнее хозяйство мистера Сойера было поставлено на скромную ногу), они уселись за обед, к которому было подано пиво «в самой подходящей для него оловянной посуде», как заметил мистер Сойер.
   После обеда мистер Боб Сойер потребовал самую большую ступку из находившихся в лавке и начал приготовлять в ней ароматический ромовый пунш, уверенно и с ловкостью аптекаря размешивая и растирая пестиком соответствующие составные части. Мистер Сойер, будучи холостяком, владел одним-единственным стаканом, который был предоставлен мистеру Уинклю как гостю, мистер Бей Эллен приспособил себе воронку, заткнув пробкой узкий конец ее, а Боб Сойер воспользовался одним из тех стеклянных сосудов с широким отверстием и различными каббалистическими знаками, в которых аптекари обыкновенно отмеряют жидкие лекарства при изготовлении своих микстур. Когда с предварительными приготовлениями было покончено, пунш отведали, объявили превосходным, и, условившись, что Боб Сойер и Бей Эллен имеют право наполнять свои сосуды дважды на каждый стакан мистера Уинкля, они честно принялись за дело с большим удовольствием и в добром согласии.
   Пением не развлекались, ибо мистер Боб Сойер сказал, что это было бы непрофессионально; но в награду за такое лишение говорили и хохотали так громко, что, по всей вероятности, их слышали на другом конце улицы. Эти разговоры существенно помогли скоротать время и развить ум подручного Боба Сойера, каковой подручный, вместо того чтобы посвятить вечер обычному занятию – писанию собственного имени на прилавке, а затем стиранию его, прильнул к стеклянной двери, и в одно и то же время мог и слышать и видеть.
   Веселье мистера Боба Сойера стремительно переходило в буйство, мистер Бен Эллен быстро впадал в сентиментальность, и от пунша почти ничего не оставалось, когда мальчик, вбежав в комнату, объявил, что некая молодая женщина приглашает Сойера, преемника Нокморфа, немедленно прибыть на одну из ближайших улиц. Это положило конец пирушке. Мистер Боб Сойер, уразумев сообщение после двадцатикратных повторений, обвязал голову мокрым полотенцем, чтобы протрезвиться, и добившись этого только отчасти, надел зеленые очки и отправился в путь. Не поддаваясь ни на какие уговоры подождать возвращения Боба и убедившись в полной невозможности завязать с мистером Беном Элленом хоть сколько-нибудь разумный разговор на тему, особенно близкую его сердцу или на какую бы то ни было другую, мистер Уинкль попрощался и вернулся в «Кустарник».
   Душевное смятение и непрерывные размышления, пробужденные Арабеллой, воспрепятствовали пуншу, который пришелся на его долю, произвести на него то впечатление, какое он произвел бы при иных обстоятельствах. Посему, выпив стакан содовой воды с бренди в буфетной, мистер Уинкль прошел в общую столовую скорее угнетенный, чем возбужденный событиями этого дня.
   Перед камином, спиной к мистеру Уинклю, сидел довольно высокий джентльмен в пальто; кроме него, в комнате никого не было. Ветер был довольно холодный для этого времени года, и джентльмен отодвинул свой стул в сторону, чтобы дать возможность вновь прибывшему созерцать камин. Что же должен был почувствовать Уинкль, когда при этом обнаружились лицо и фигура мстительного и кровожадного Даулера!
   Первым побуждением мистера Уинкля было ухватиться за ручку ближайшего колокольчика, но таковая, к несчастью, находилась за головой мистера Даулера. Он шагнул было к ней, раньше чем одумался. Это движение заставило мистера Даулера поспешно отодвинуться.
   – Мистер Уинкль, сэр! Успокойтесь. Не бейте меня! Я этого не стерплю. Побои! Никогда! – сказал мистер Даулер мягче, чем мистер Уинкль ожидал от столь свирепого джентльмена.
   – Побои, сэр? – заикаясь, выговорил мистер Уинкль.
   – Побои, сэр, – отозвался Даулер. – Не волнуйтесь. Сядьте. Выслушайте меня.
   – Сэр, – сказал мистер Уинкль, дрожа всем телом, – раньше чем я соглашусь сесть рядом с вами или против вас, мне нужна гарантия в виде некоторого объяснения. Прошлой ночью вы бросили угрозу, направленную против меня, сэр, страшную угрозу, сэр.
   Тут мистер Уинкль сильно побледнел и умолк.
   – Да, – сказал Даулер с лицом почти таким же бледным, как у мистера Уинкля. – Обстоятельства внушали подозрение. Были даны объяснения. Я уважаю ваше мужество. Ваши чувства благородны. Сознание невинности. Вот моя рука. Пожмите ее.
   – Право же, сэр, – начал мистер Уинкль, не решаясь подать ему руку из опасения подвергнуться неожиданному нападению, – право же, сэр, я…
   – Я знаю, что вы хотите сказать, – перебил Даулер. – Вы чувствуете себя обиженным. Вполне естественно. Так было и со мной. Я был не прав. Прошу прощенья. Будем друзьями. Простите меня.
   С этими словами Даулер почти насильно завладел рукой мистера Уинкля и, пожав ее с величайшим жаром, заявил, что считает его человеком чрезвычайно смелым и уважает его больше, чем когда-либо.
   – Теперь садитесь, – сказал Даулер. – Расскажите все. Как вы нашли меня? Когда вы за мной погнались? Будьте откровенны. Скажите мне.
   – Это произошло совершенно случайно, – ответил мистер Уинкль, весьма озадаченный странными и неожиданными вопросами. – Совершенно.
   – Рад этому, – сказал Даулер. – Я проснулся. Забыл об угрозе. Я смеялся над происшествием. Я был расположен к вам дружелюбно. Я так и сказал.
   – Кому? – осведомился мистер Уинкль.
   – Миссис Даулер. «Вы дали клятву», – сказала она. «Дал», – сказал я. «Это была опрометчивая клятва», – сказала она. «Да, – сказал я. – Я принесу извинения. Где он?».
   – Кто? – спросил мистер Уинкль.
   – Вы! – отвечал Даулер. – Я спустился вниз. Вас не было. Пиквик был мрачен. Он покачал головой. Выразил надежду, что до насилия не дойдет. Я понял все. Вы считали себя обиженным. Вы вышли… быть может, за другом; может быть, за пистолетами. «Благородное мужество, – сказал я. – Я восхищаюсь им».
   Мистер Уинкль откашлялся и, начиная соображать, откуда ветер дует, приосанился.
   – Я оставил вам записку, – продолжал Даулер. – Написал, что сожалею. И это верно. По срочному делу меня вызвали сюда. Вы были не удовлетворены. Вы последовали за мной. Вы потребовали устного объяснения. Вы правы. Теперь все выяснено. С моими делами покончено. Завтра я возвращаюсь. Едем вместе.
   По мере того как Даулер давал свои объяснения, мистер Уинкль принимал все более внушительную осанку. Тайна, окутывавшая начало их разговора, рассеялась; мистер Даулер питал такое же сильное отвращение к дуэли, как и он сам; короче, этот задорный и страшный субъект был одним из отъявленных трусов и, истолковав отсутствие мистера Уинкля в духе, соответствовавшем его собственным опасениям, поступил так же, как он: благоразумно уехал, пока не уляжется смятение чувств.
   Когда подлинное положение дел открылось мистеру Уинклю, он принял очень грозный вид и сказал, что вполне удовлетворен, но сказал таким тоном, который не оставлял у мистера Даулера никаких сомнений в том, что, не будь он удовлетворен, неизбежно должно было бы произойти нечто в высшей степени ужасное и смертоносное. У мистера Даулера, по-видимому, создалось подобающее впечатление от великодушия и снисходительности мистера Уинкля; и обе воюющие стороны расстались на ночь после многократных заверений в вечной дружбе.
   Около половины первого, когда мистер Уинкль уже минут двадцать вкушал всю сладость первого сна, его неожиданно разбудил громкий стук в дверь; этот стук, будучи повторен с сугубой настойчивостью, заставил его сесть в постели и осведомиться, кто там и что случилось.
   – Сэр! Тут какой-то молодой человек говорит, что должен видеть вас немедленно, – отозвался голос служанки.
   – Молодой человек? – воскликнул мистер Уинкль:
   – Никакой ошибки нет, сэр, – отвечал другой голос в замочную скважину, – и если этот интересный юноша не будет впущен без промедления, весьма возможно, что его ноги войдут раньше, чем его физиономия.
   Высказав такое предположение, молодой человек слегка ударил ногой по одной из нижних филенок двери, словно для того, чтобы придать больше силы и веса своему замечанию.
   – Это вы, Сэм? – осведомился мистер Уинкль, вскакивая с постели.
   – Совершенно невозможно установить личность джентльмена и получить нравственное удовлетворение, не взглянув на него, сэр, – поучительно ответил голос.
   Мистер Уинкль, не сомневаясь больше в том, кто был этот молодой человек, отпер дверь. Едва он это сделал, как мистер Сэмюел Уэллер вошел с большой поспешностью, заботливо запер снова дверь с внутренней стороны, преспокойно положил ключ в жилетный карман и, окинув взглядом мистера Уинкля с головы до ног, сказал:
   – Вы очень забавный молодой джентльмен, вот вы кто такой, сэр!
   – Что означает это поведение, Сэм? – с негодованием спросил мистер Уинкль. – Убирайтесь, сэр, сию же минуту! Что это означает, сэр?
   – Что это означает? – спросил Сэм. – Послушайте, сэр, пожалуй, это слишком жирно, как сказала молодая леди, упрекая пирожника, продавшего ей свиной паштет, в котором ничего не было внутри, кроме сала. Что это означает? Это недурно, совсем недурно!
   – Отоприте дверь и немедленно удалитесь из этой комнаты, сэр! – сказал мистер Уинкль.
   – Я удалюсь из этой-вот комнаты, сэр, как раз в тот самый момент, когда и вы из нее удалитесь, – весьма убедительным тоном возразил Сэм, степенно усаживаясь. – Если мне придется унести вас на спине, – ну, тогда, конечно, я удалюсь на самую крохотную секунду раньше вас; но разрешите выразить надежду, что вы не доведете меня до крайности. Говоря это, я только повторяю то, что сказал благородный джентльмен упрямой съедобной улитке, которая не вылезала из раковины, невзирая на булавку, и он боялся, что придется раздавить ее дверью.
   В заключение этой речи, которая отличалась необычным для него многословием, мистер Уэллер положил руки на колени и посмотрел прямо в лицо мистеру Уинклю, выражая всей своей физиономией твердое намерение не допускать никаких шуток.
   – Нечего сказать, сэр, – продолжал мистер Уэллер тоном морального осуждения, – вы очень любезны, молодой человек, если впутываете нашего драгоценного хозяина во всякие фантазии, когда он твердо решил перенести все для принципа. Вы куда хуже Додсона, сэр, а что касается Фогга, то его я считаю сущим ангелом по сравнению с вами!
   Мистер Уэллер, сопровождая эту последнюю фразу выразительным шлепком по коленям, скрестил руки с видом глубокого отвращения и откинулся на спинку стула, как бы дожидаясь защитительной речи преступника.
   – Мой добрый Сэм! – сказал Уинкль, протягивая руку; зубы его стучали все время, пока он говорил, ибо он стоял на протяжении всей лекции мистера Уэллера в своем ночном одеянии. – Я уважаю вашу привязанность к моему превосходному другу и, право же, очень сожалею, что доставил ему еще новый повод для беспокойства. Полно, Сэм, полно!
   – Правильно. Вы и должны сожалеть, – сказал Сэм довольно хмуро, но в то же время почтительно пожимая протянутую руку, – и я очень рад, что убедился в этом, и если только это от меня зависит, я никому не позволю его дурачить, и конец делу.
   – Конечно, Сэм, – согласился мистер Уинкль. – Так! Теперь ложитесь спать, Сэм, а утром мы об этом еще потолкуем.
   – Очень сожалею, – сказал Сэм, – но я не могу лечь спать.
   – Не можете лечь спать? – повторил мистер Уинкль.
   – Нет, – сказал Сэм, покачивая головой. – Это невозможно.
   – Неужели вы хотите сказать, что немедленно отправляетесь обратно, Сэм? – осведомился мистер Уинкль, крайне изумленный.
   – Нет, если только вы не пожелаете, – ответил Сэм, – но я не могу покинуть эту-вот комнату. Хозяин дал строгий приказ.
   – Вздор, Сэм! – сказал мистер Уинкль. – Мне нужно остаться здесь два-три дня. И мало того, Сэм, вы должны остаться здесь, чтобы помочь мне добиться свидания с молодой леди, мисс Эллен, Сэм, – вы ее помните, которую я должен и хочу видеть раньше, чем покину Бристоль.
   Но в ответ на каждый из этих пунктов Сэм качал головой с большой твердостью и энергически отвечал:
   – Невозможно!
   Однако после многих доводов и уговоров со стороны мистера Уинкля и полного разоблачения того, что произошло при встрече с Даулером, Сэм начал колебаться, и, наконец, порешили на компромиссе, главные и основные условия коего были следующие: Сэм удаляется и предоставляет комнату в полное распоряжение мистера Уинкля, если ему будет разрешено запереть дверь снаружи и унести ключ, обязавшись в случае пожара или другой непредвиденной опасности немедленно отпереть; рано утром будет написано и отправлено с Даулером письмо мистеру Пиквику с просьбою о его согласии на пребывание Сэма и мистера Уинкля в Бристоле для достижения целей, уже изложенных, и об ответе с ближайшей каретой; в случае благоприятного ответа вышеуказанные лица остаются, а в случае неблагоприятного возвращаются в Бат немедленно по получении оного; и, наконец, мистер Уинкль категорически обязуется в течение этого времени не делать попыток к тайному бегству ни через окно, ни через камин, ни каким-либо иным путем.
   Когда договор был заключен, Сэм запер дверь и удалился.
   Он уже почти добрался до нижней площадки лестницы, как вдруг остановился и вытащил из кармана ключ.
   – Я совсем забыл о том, что нужно было его поколотить, – сказал Сэм, поворачивая было назад. – Хозяин ясно сказал, что нужно это сделать. Удивительно глупо с моей стороны! Не беда! – добавил он, просияв. – Это легко будет сделать и завтра.
   Утешившись, по-видимому, таким соображением, мистер Уэллер снова сунул ключ в карман, спустился с последних ступенек, не испытывая новых угрызений совести, и вскоре погрузился, вместе с другими обитателями дома, в глубокий сон.


   ГЛАВА XXXIX
   Мистер Сэмюел Уэллер, удостоившись романическою поручения, приступает к его исполнению; с каким успехом – обнаружится дальше

   В течение следующего дня Сэм упорно не упускал мистера Уинкля из виду, твердо решив не сводить с него глаз ни на секунду, пока не получит определенных инструкций из первоисточника. Хотя мистеру Уинклю неприятны были строгий надзор и великая бдительность Сэма, он предпочитал мириться с этим, чем идти на явное сопротивление и подвергнуть себя опасности быть увезенным силою; мистер Уэллер не раз внушительно намекал, что избрать именно эту линию поведения его побуждает суровое чувство долга. Нет причин сомневаться в том, что Сэм очень быстро успокоил бы свою совесть, доставив мистера Уинкля в Бат, связанного по рукам и по ногам, если бы немедленный ответ мистера Пиквика на записку, которую Даулер взялся передать, не предупредил подобного акта. Говоря коротко, в восемь часов вечера мистер Пиквик самолично вошел в общую столовую «Кустарника» и с улыбкой сказал Сэму, к великому его облегчению, что он поступил совершенно правильно и больше нет необходимости стоять на страже.
   – Я решил приехать сам, – сказал мистер Пиквик, обращаясь к мистеру Уинклю, когда Сэм освободил его от пальто и дорожного шарфа, – чтобы убедиться, раньше чем я дам свое согласие на участие Сэма в этом деле, что ваше чувство к этой молодой леди вполне честно и серьезно.
   – От всего сердца и от всей души говорю, что серьезно! – воскликнул мистер Уинкль с большой энергией.
   – Помните, Уинкль, – сказал мистер Пиквик с сияющими глазами, – мы ее встретили в доме нашего превосходного и гостеприимного друга. Плохо бы вы отблагодарили его, если бы стали добиваться привязанности этой молодой леди из одного легкомыслия и без серьезных намерений. Я этого не допущу, сэр. Я этого не допущу!
   – Конечно, у меня и в помыслах этого нет! – с жаром воскликнул мистер Уинкль. – Я об этом много думал и чувствую, что все мое счастье в ней.
   – Это то, что мы называем – завязать все в один узелок, сэр, – вмешался мистер Уэллер с приятной улыбкой.
   Мистер Уинкль отнесся несколько сурово к этому замечанию, а мистер Пиквик сердито приказал своему слуге не шутить с одним из лучших чувств нашей натуры, на что Сэм ответил, что он не стал бы шутить, если бы разбирался в этом; но столько есть этих лучших чувств, что он не может угадать, какое из них действительно лучшее.
   Затем мистер Уинкль рассказал о разговоре, который был у него с мистером Беном Элленом относительно Арабеллы; сообщил, что его целью было добиться свиданья с молодой леди и формально признаться ей в своей страсти; и заявил о своей уверенности, основанной на некоторых туманных намеках и бормотанье вышеупомянутого Бена, что где бы ни была она заточена в настоящее время – место это находится где-то поблизости от Холмов. Таков был весь запас сведений или догадок по этому вопросу.
   Было решено, что с этой весьма ненадежной нитью для руководства мистер Уэллер отправится на следующее утро на разведку; было условлено также, что мистер Пиквик и мистер Уинкль, будучи менее уверены в своих силах, совершат прогулку по городу и мимоходом заглянут в течение дня к мистеру Бобу Сойеру в надежде увидеть молодую леди или услышать что-либо о ее местопребывании.
   Итак, на следующее утро Сэм Уэллер вышел на поиски, отнюдь не устрашенный весьма обескураживающей перспективой; он побрел по одной улице, побрел по другой (мы готовы были бы сказать: в гору и под гору, но в сторону Клифтона мы все время идем в гору), не встретив никого и ничего, что могло пролить хотя бы слабый свет на предмет его поисков. Сэм много раз вступал в разговоры с грумами, прогуливавшими лошадей на улицах, и с няньками, гулявшими с детьми в переулках; но Сэм не мог извлечь ни из первых, ни из последних ничего, что имело бы хотя малейшее отношение к объекту искусно проводимого дознания. В очень многих домах было очень много молодых леди, большую часть коих проницательные слуги мужского и женского пола подозревали в глубокой привязанности к кому-то или в полной готовности привязаться, если представится случай. Но поскольку ни одна из этих молодых леди не была мисс Арабеллой Эллен, Сэм по получении информации оставался не более осведомленным, чем был до нее.
   Сэм оставил позади Холмы, борясь с сильным ветром и задаваясь вопросом, неужели в этих краях всегда приходится держать шляпу обеими руками, и добрел до тенистого местечка, где было разбросано несколько маленьких вилл, казавшихся тихими и уединенными.
   Перед дверью конюшни в конце длинного переулка-тупика грум в рабочем костюме бездельничал, по-видимому убеждая себя в том, что он что-то делает с помощью лопаты и тачки. Мы можем отметить здесь, что нам вряд ли случалось когда-нибудь видеть грума около его конюшни, который в минуту досуга не пребывал бы, в большей или меньшей степени, жертвой этого странного заблуждения.
   Сэм подумал, что он может с таким же успехом поговорить с этим грумом, как и со всяким другим, в особенности потому, что он очень устал от ходьбы, а как раз против тачки находился прекрасный большой камень; поэтому он свернул в переулок и, усевшись на камень, начал разговор с присущей ему легкостью и развязностью.
   – Доброе утро, старина, – сказал Сэм.
   – Вы хотите сказать – день, – отозвался грум, бросив угрюмый взгляд на Сэма.
   – Вы совершенно правы, старина, – согласился Сэм, – я именно хочу сказать – день. Как поживаете?
   – Ну, я себя чувствую не лучше оттого, что вас вижу, – отвечал сердитый грум.
   – Это очень странно, – сказал Сэм, – а вид у вас такой беззаботный, и кажетесь вы таким добрым, что глядеть на вас – одно удовольствие.
   Угрюмый грум стал еще угрюмее, однако же это не произвело никакого впечатления на Сэма, который немедленно осведомился с весьма озабоченным видом, не Уокер ли фамилия его хозяина.
   – Нет, не так, – ответил грум.
   – Не Браун ли? – спросил Сэм.
   – Нет, не так.
   – И не Уилсон?
   – Нет, тоже не так, – сказал грум.
   – Ну, значит, я ошибся, – продолжал Сэм, – и он не имеет чести быть со мною знакомым, как я полагал. Не задерживайтесь здесь из любезности ко мне, – добавил Сэм, когда грум вкатил тачку и приготовился закрыть ворота. – Удобства выше церемоний, старина, я не буду в обиде.
   – Я бы вам голову проломил за полкроны! – сказал угрюмый грум, захлопывая одну створку ворот.
   – На таких условиях не согласен! – возразил Сэм. – За это вам бы дали стол и квартиру до конца жизни, да и этого было бы мало. Передайте там, в доме, привет от меня. Скажите, чтобы меня не ждали к обеду и не оставляли для меня, потому что все остынет раньше, чем я приду.
   В ответ на это грум, распалясь гневом, выразил желание отколотить кого-нибудь, но скрылся, не приведя его в исполнение, и сердито захлопнул за собой дверь, не обратив ни малейшего внимания на покорнейшую просьбу Сэма оставить ему прядь своих волос.
   Сэм продолжал сидеть на большом камне, размышляя о том, что предпринять, и обдумывая план, сводившийся к тому, чтобы стучать во все двери в пределах пяти миль от Бристоля, считая в среднем по сто пятьдесят или двести дверей в день, и попытаться таким путем отыскать мисс Арабеллу, как вдруг благодаря счастливой случайности произошло нечто такое, чего он мог бы не дождаться, хотя бы просидел здесь целый год.
   В переулок, где он сидел, выходило три-четыре калитки, ведущие к домам, которые хотя и были обособлены друг от друга, но разделялись только садами. Так как сады были большие, длинные и тенистые, дома находились на некотором расстоянии от переулка, и большая часть их оставалась почти невидимой. Сэм сидел, устремив взгляд на мусорную кучу перед калиткой, следующей за той, куда вошел грум, и глубокомысленно размышлял о трудностях своего предприятия, как вдруг калитка открылась и в переулок вышла служанка, чтобы выколотить ковры.
   Сэм был столь поглощен своими мыслями, что, пожалуй, не обратил бы особого внимания на молодую женщину, а только поднял бы голову и одобрил ее изящную и красивую фигуру, если бы в нем не вспыхнуло чувство галантности, когда он увидел, что ей некому помочь, а ковры, по-видимому, слишком тяжелы и работа ей не под силу. Мистер Уэллер был джентльменом, на свой лад чрезвычайно галантным, и едва он успел обратить внимание на упомянутое обстоятельство, как поспешно поднялся с большого камня и направился к ней.
   – Моя милая, – сказал Сэм, подходя с очень почтительным видом, – вы испортите все пропорции такой хорошенькой фигуры, если сами будете выколачивать эти-вот ковры. Позвольте вам помочь.
   Молодая леди, стыдливо притворявшаяся, будто не заметила находившегося вблизи джентльмена, оглянулась, когда Сэм заговорил, – несомненно (она утверждала это впоследствии) с целью отклонить предложение совершенно незнакомого человека, – как вдруг вместо ответа отпрянула и слегка взвизгнула. Сэм был ошеломлен, пожалуй, не меньше, ибо в чертах лица хорошо сложенной служанки узнал подлинные черты своей «Валентины», миловидной горничной мистера Напкинса.
   – Мэри, дорогая моя! – сказал Сэм.
   – О господи, мистер Уэллер, – воскликнула Мэри, – как вы пугаете людей!
   Сэм не дал никакого словесного ответа на эту жалобу, и точно мы не можем сказать, какой именно ответ он дал. Мы знаем только, что после короткого молчания Мэри сказала: «Ах, перестаньте, мистер Уэллер!» – и что шляпа слетела с него за несколько секунд до этого. На основании этих двух признаков мы склонны предположить, что стороны обменялись одним или несколькими поцелуями.
   – Да как же вы сюда попали? – спросила Мэри, когда разговор, таким образом прерванный, возобновился.
   – Конечно, я пришел посмотреть на вас, моя милочка, – отвечал мистер Уэллер, на этот раз позволяя страсти одержать верх над правдивостью.
   – А как вы узнали, что я здесь? – осведомилась Мэри. – Кто мог вам это сказать, что я поступила на другое место в Ипсуиче, а потом они переехали сюда? Кто мог вам это сказать, мистер Уэллер?
   – Совершенно верно, – отозвался Сэм с лукавой миной, – в этом вся штука. В этом вся штука. Кто бы мог мне сказать?
   – Не мистер Мазль, не правда ли? – спросила Мэри.
   – О нет! – ответил Сэм, серьезно покачав головой. – Не он.
   – Должно быть, кухарка? – сказала Мэри.
   – Должно быть, она, – сказал Сэм.
   – Никогда я еще такого не слыхала! – воскликнула Мэри.
   – И я не слыхал, – сказал Сэм. – Но, Мэри, моя дорогая, – тут голос Сэма стал чрезвычайно нежен, – Мэри, моя дорогая, у меня есть еще одно дело, очень спешное. Один из друзей моего хозяина… мистер Уинкль, вы его помните?
   – Тот, что в зеленой куртке? – спросила Мэри. – О да, я его помню.
   – Так вот, – продолжал Сэм, – он в ужасном состоянии от любви… регулярно запутался и потерял голову.
   – Ах, боже мой! – воскликнула Мэри.
   – Да, – сказал Сэм, – но это пустяки, если только нам удастся найти молодую особу.
   И Сэм, со многими отступлениями на тему о красоте Мэри и невыразимых муках, какие он испытывал с тех пор, как в последний раз ее видел, дал правдивый отчет о бедственном положении мистера Уинкля.
   – Ну, никогда бы не подумала! – сказала Мэри.
   – Конечно, и никто бы не подумал и впредь не подумает, – сказал Сэм, – а я странствую, как вечный жид, – может, вы слыхали, Мэри, моя дорогая, был такой спортивный тип: непременно хотел обставить время и никогда не спал, и отыскиваю эту-вот мисс Арабеллу Эллен.
   – Мисс… как? – с великим изумлением спросила Мэри.
   – Мисс Арабеллу Эллен, – повторил Сэм.
   – Боже милостивый! – воскликнула Мэри, указывая на калитку сада, которую запер за собой угрюмый грум. – Вот он, этот дом! Она тут живет вот уже полтора месяца. Их старшая горничная, которая состоит также при леди, все мне рассказала однажды утром через решетку прачечной, когда в доме все еще спали.
   – Как? В соседнем доме? – воскликнул Сэм.
   – Да, в соседнем, – ответила Мэри.
   Мистер Уэллер был так глубоко потрясен этим сообщением, что счел совершенно необходимым искать поддержки у своей прелестной собеседницы, и между ними произошел обмен маленькими любезностями, раньше чем он оправился в достаточной мере для того, чтобы продолжать разговор.
   – Ну, если это возможно, – произнес, наконец, Сэм, – то на свете нет ничего невозможного, как сказал лорд-мэр, когда главный министр предложил выпить после обеда за здоровье хозяйки, в соседнем доме! Да ведь у меня есть к ней поручение, которое я целый день стараюсь передать.
   – Ах! – сказала Мэри. – Сейчас вы не можете его передать, потому что она гуляет в саду только по вечерам, да и то очень недолго, а из дому никогда не выходит без старой леди.
   Сэм несколько секунд размышлял, наконец придумал следующий план действий: он вернется в сумерки – как раз к тому времени, когда Арабелла неизменно совершает прогулку; Мэри впустит его в сад своего дома, а он постарается вскарабкаться на забор под нависшими ветвями большой груши, которая в достаточной мере скроет его; затем передаст поручение, и, если возможно, устроит свидание для мистера Уинкля на следующий вечер, в тот же час. Быстро набросав перед Мэри план действий, он помог ей в давно откладываемой работе – в выколачивании ковров.
   Далеко не такое невинное занятие, каким оно кажется, – это выколачивание ковриков; быть может, самое выколачивание и не грозит большой бедой, но складывание – очень коварный процесс. Пока длится выколачивание и оба участника находятся на расстоянии, равном длине ковра, это самая невинная забава, какую только можно придумать; но когда начинается складывание и расстояние между ними уменьшается постепенно с половины его прежней длины до одной четверти, а затем до одной восьмой, а затем до одной шестнадцатой, а затем до одной тридцать второй, если ковер достаточно длинен, – забава становится опасной. Мы точно не знаем, сколько ковриков было сложено в данном случае, но смеем сказать, что, сколько бы их ни было, ровно столько раз Сэм поцеловал хорошенькую горничную.
   Мистер Уэллер скромно закусывал в ближайшей таверне, пока не надвинулись сумерки, а затем вернулся в переулок. Как только Мэри впустила его в сад и он получил от этой леди различные предостережения, касающиеся целости его рук, ног и шеи, Сэм влез на грушу и стал ждать появления Арабеллы.
   Ждать пришлось так долго, что он начал сомневаться, наступит ли вообще когда-нибудь это с тревогой ожидаемое событие, как вдруг послышались легкие шаги по песку, и немедленно вслед за этим он увидел Арабеллу, задумчиво идущую по саду. Едва она приблизилась к дереву, Сэм, дабы деликатно уведомить о своем присутствии, начал издавать чудовищные звуки, которые, пожалуй, были бы естественны для пожилой особы, страдающей с младенческих лет воспалением горла, крупом и коклюшем одновременно.
   Молодая леди поспешно устремила взор к тому месту, откуда исходили ужасные звуки; а так как первая ее тревога отнюдь не улеглась, когда она увидела на дереве мужчину, весьма возможно, что она бы убежала и подняла на ноги весь дом, если бы страх, по счастью, не лишил ее способности двигаться и не заставил опуститься на садовую скамью, которая весьма кстати находилась поблизости.
   – Она падает в обморок, – рассуждал сам с собой Сэм в большом замешательстве. – И почему только эти молодые создания устраивают обмороки как раз в тот момент, когда не следовало бы это делать! Послушайте, молодая девица, мисс костоправка, миссис Уинкль, не надо!
   Оживило ли Арабеллу магическое имя мистера Уинкля, или прохладный, свежий воздух, или смутное воспоминание о голосе мистера Уэллера, значения не имеет. Она подняла голову и томно спросила:
   – Кто вы и что вам нужно?
   – Тише! – сказал Сэм, перемахнув на забор и съежившись, чтобы занимать как можно меньше места. – Это только я, мисс, только я.
   – Так это слуга мистера Пиквика? – с живостью воскликнула Арабелла.
   – Он самый, мисс, – ответил Сэм. – А мистер Уинкль, регулярно, извелся от отчаяния, мисс!
   – Ах! – воскликнула Арабелла, подходя к забору.
   – Вот именно ах, – подтвердил Сэм. – Прошлой ночью мы думали, что нам придется надеть на него смирительную рубашку; он бесновался целый день и говорит, что если не увидит вас до завтрашней ночи, с ним приключится что-нибудь очень неприятное или он раньше утопится.
   – Ах, не может быть, мистер Уэллер! – воскликнула Арабелла, сжимая руки.
   – Он так именно и говорит, мисс, – возразил Сэм. – Он человек своего слова, и, по моему мнению, он это сделает, мисс. Он все узнал о вас от костоправа в очках.
   – От брата! – воскликнула Арабелла, смутно распознавая его в изображении Сэма.
   – Я хорошенько не знаю, который из двух ваш брат, мисс, – отвечал Сэм. – Тот, что погрязнее?
   – Да, да, мистер Уэллер, – сказала Арабелла. – Продолжайте. Пожалуйста, поторопитесь.
   – Так вот, мисс, он обо всем узнал от него, – сказал Сэм. – И, по мнению хозяина, если вы с ним не повидаетесь очень скоро, – костоправ, о котором мы говорили, всадит ему столько свинца в голову, что повредит развитию этого органа, даже если его положат потом в спирт.
   – Ах, что мне делать! Как предотвратить эту ужасную ссору! – воскликнула Арабелла.
   – Подозревают, что тут виной более ранняя привязанность, – вот в чем дело, – отвечал Сэм. – Вы бы лучше повидались с ним, мисс.
   – Но как? Где? – вскричала Арабелла. – Я не смею уходить из дому одна. Мой брат такой недобрый, такой сумасброд! Я знаю, каким странным может показаться мой разговор с вами, мистер Уэллер, но, можете мне поверить, я очень, очень несчастна…
   И бедная Арабелла заплакала так горько, что у Сэма проснулись рыцарские чувства.
   – Может показаться очень странным, что вы со мной разговариваете об этих-вот делах, мисс, – сказал Сэм с большим жаром, – но я одно могу сказать: я не только готов, но с удовольствием сделаю что угодно, только бы все уладилось. И если для этого нужно вышвырнуть из окна любого из костоправов, я готов!
   С этими словами Сэм Уэллер, подвергая себя неминуемой опасности слететь с забора, засучил рукава, чтобы продемонстрировать свою готовность немедленно приступить к делу.
   Как ни лестно было такое проявление доброго чувства, Арабелла решительно не захотела (неведомо почему, как подумал Сэм) воспользоваться им. Сначала она настойчиво отказывалась подарить мистеру Уинклю свидание, которого Сэм так трогательно добивался; но в конце концов, боясь, как бы их беседу не прервало нежелательное появление третьего лица, она быстро дала ему понять, несколько раз выразив свою благодарность, что такая возможность не исключена и она, быть может, придет в сад завтра вечером, часом позже. Сэм прекрасно это понял, и Арабелла, подарив его одною из обворожительнейших своих улыбок, грациозно удалилась, оставив мистера Уэллера весьма восхищенным ее чарами, как телесными, так и духовными.
   Спустившись благополучно с забора и не забыв посвятить несколько минут своим личным делам по тому же департаменту, мистер Уэллер, не теряя времени, вернулся в гостиницу «Кустарник», где его длительное отсутствие вызывало различные предположения и некоторую тревогу.
   – Мы должны быть осторожны, – сказал мистер Пиквик, внимательно выслушав рассказ Сэма, – не ради нас самих, но ради молодой леди. Мы должны быть очень осторожны.
   – Мы? – повторил мистер Уинкль с подчеркнутым ударением.
   Негодующий взгляд мистера Пиквика, вызванный тоном этого замечания, мгновенно смягчился, и на лице его появилось свойственное ему благодушное выражение, когда он ответил:
   – Мы, сэр! Я буду вас сопровождать.
   – Вы? – воскликнул мистер Уинкль.
   – Я! – кротко ответил мистер Пиквик. – Согласившись на это свидание с вами, молодая леди сделала естественный, быть может, но все-таки очень неосторожный шаг. Если присутствовать при встрече буду я – ваш общий друг, который настолько стар, что может быть отцом обоих, – голос клеветы никогда не посмеет коснуться ее имени!
   Глаза мистера Пиквика сияли чистой радостью, вызванной его собственной предусмотрительностью, когда он произносил эти слова. Мистер Уинкль был растроган таким деликатным уважением к молоденькой protegee своего друга и пожал ему руку с чувством почтения, граничившего с благоговением.
   – Вы должны идти, – сказал мистер Уинкль.
   – И я пойду, – сказал мистер Пиквик. – Сэм, приготовьте мне пальто и шарф и распорядитесь, чтобы завтра вечером экипаж был подан заблаговременно; мы должны быть там вовремя.
   Мистер Уэллер притронулся к шляпе в знак повиновения и удалился, чтобы сделать все необходимые приготовления к экспедиции.
   Карета явилась пунктуально в назначенный час, и мистер Уэллер, усадив должным образом мистера Пиквика и мистера Уинкля, занял место рядом с кучером.
   Они вышли из экипажа, как было условлено, за четверть мили до места свидания и, распорядившись, чтобы карета ждала их возвращения, решили пройти оставшееся расстояние пешком.
   Именно на этой стадии их предприятия мистер Пиквик, улыбаясь с весьма самодовольным видом, извлек из кармана пальто потайной фонарь, который он приобрел специально для этого случая и великие достоинства которого он начал объяснять мистеру Уинклю, пока они шли по дороге, к большому изумлению немногих встречных прохожих.
   – Я бы себя лучше чувствовал, если бы у меня было что-нибудь в этом роде во время моей последней ночной экспедиции в саду, правда, Сэм? – добродушно сказал мистер Пиквик, поворачиваясь к своему слуге, который шел сзади.
   – Славные штуки, если уметь ими пользоваться, сэр, – отвечал мистер Уэллер, – но если вы не хотите, чтобы вас видели, мне кажется, что от них больше пользы, когда свечку потушишь.
   Мистер Пиквик, по-видимому, был озадачен замечаниями Сэма, ибо он снова спрятал фонарь в карман, и они продолжали путь молча.
   – Сюда, сэр! – сказал Сэм. – Позвольте, я пойду вперед. Вот этот переулок, сэр.
   Они вошли в переулок, где было довольно темно. Мистер Пиквик раза два вынимал фонарь, который бросал перед собою яркий короткий сноп лучей шириной около фута. На него очень приятно было смотреть, но, казалось, он отличался способностью делать окружающие предметы темнее, чем они были раньше.
   Наконец, они добрались до большого камня. Тут Сэм предложил хозяину и мистеру Уинклю посидеть, пока он пойдет на разведку и убедится, что Мэри их ждет.
   Пробыв в отсутствии минут пять-десять, Сэм вернулся и доложил, что калитка открыта и все спокойно. Следуя за ним крадущимися шагами, мистер Пиквик и мистер Уинкль вскоре очутились в саду. Здесь каждый произнес по нескольку раз: «Тсс!..» – но никто из них, казалось, не имел сколько-нибудь ясного представления о том, что делать дальше.
   – Мисс Эллен в саду, Мэри? – осведомился мистер Уинкль, приходя в волнение.
   – Не знаю, сэр, – отвечала хорошенькая служанка. – Лучше всего, сэр, если мистер Уэллер поможет вам влезть на дерево, а мистер Пиквик будет так любезен и посмотрит, не идет ли кто-нибудь по переулку, я же буду сторожить в другом конце сада. Господи помилуй, что это такое?
   – Этот-вот окаянный фонарь всех погубит! – раздраженно воскликнул Сэм.
   – Смотрите, что вы делаете, сэр! Вы направляете луч прямо в окно их дома!
   – Ах, боже мой! – произнес мистер Пиквик, поспешно поворачиваясь. – Это я нечаянно.
   – Теперь он на соседнем доме, сэр, – заявил Сэм.
   – Помилуй бог! – воскликнул мистер Пиквик, поворачиваясь снова.
   – Теперь он на крыше конюшни, и подумают, что там пожар, – сказал Сэм.
   – Закройте его, сэр. Что вам стоит закрыть?
   – Самый необычайный фонарь, с каким мне приходилось встречаться! – воскликнул мистер Пиквик, крайне озадаченный тем эффектом, какой он столь неумышленно производил. – Никогда не видывал такого сильного рефлектора.
   – Для нас он окажется слишком сильным, если вы будете светить таким манером, сэр, – отвечал Сэм, когда мистер Пиквик после многих неудачных попыток ухитрился задвинуть заслонку. – Вот шаги молодой леди. Ну, мистер Уинкль, полезайте, сэр.
   – Постойте, постойте! – вмешался мистер Пиквик. – Сначала я должен переговорить с нею. Помогите мне влезть, Сэм.
   – Осторожнее, сэр, – сказал Сэм, упираясь головой в забор и превращая свою спину в площадку. – Станьте на эту-вот цветочную кадку, сэр. Ну, теперь полезайте!
   – Боюсь, как бы не ушибить вас, Сэм, – заметил мистер Пиквик.
   – Не беспокойтесь обо мне, сэр, – отвечал Сэм. – Протяните ему руку, мистер Уинкль. Смелее, сэр, смелее! Вот и готово!
   Пока Сэм говорил, мистер Пиквик, делая усилия, почти сверхъестественные для джентльмена его возраста и веса, умудрился стать на спину Сэма; Сэм осторожно выпрямился, а мистер Пиквик уцепился за край забора, в то время как мистер Уинкль крепко держал его за ноги, и таким путем они добились того, что очки мистера Пиквика очутились как раз над забором.
   – Милая моя, – сказал мистер Пиквик, взглянув через забор и увидев по другую сторону Арабеллу, – не пугайтесь, это только я.
   – О, пожалуйста, уходите, мистер Пиквик! – воскликнула Арабелла. – Скажите им, чтобы они все ушли. Я так ужасно боюсь. Милый, милый мистер Пиквик, не оставайтесь здесь. Вы упадете и расшибетесь! Я знаю, вы расшибетесь!
   – Прошу вас, не тревожьтесь, моя дорогая, – успокоительно сказал мистер Пиквик. – Нет ни малейшей причины бояться, – уверяю вас. Стойте твердо, Сэм, – добавил мистер Пиквик, поглядев вниз.
   – Слушаю, сэр, – отвечал мистер Уэллер. – Не задерживайтесь дольше, чем нужно, сэр. Вы довольно-таки тяжеловаты.
   – Еще одну секунду, Сэм! – отозвался мистер Пиквик. – Я хотел только сообщить вам, моя дорогая, что я бы не разрешил моему молодому другу видеть вас тайком, если бы положение, в каком вы находитесь, позволило ему поступить иначе; и если этот шаг покажется вам неподобающим и вызовет у вас тревогу, милая моя, вы можете быть спокойны, зная, что я здесь. Вот и все, моя дорогая!
   – Уверяю вас, мистер Пиквик, я очень благодарна вам за вашу доброту и заботливость, – отвечала Арабелла, вытирая слезы носовым платком.
   Вероятно, она сказала бы значительно больше, если бы голова мистера Пиквика не исчезла с большой поспешностью, вследствие неверного шага, сделанного им на плече Сэма, каковой шаг неожиданно поверг его на землю. Однако он через секунду уже стоял на ногах и, попросив мистера Уинкля торопиться и поскорее закончить свидание, побежал караулить в переулке со всей отвагой и пылом юноши. Мистер Уинкль, воодушевленный близостью свидания, в одно мгновение очутился на заборе, задержавшись только для того, чтобы попросить Сэма позаботиться о своем хозяине.
   – Я о нем позабочусь, сэр, – отозвался Сэм. – Предоставьте его мне.
   – Где он? Что он делает, Сэм? – осведомился мистер Уинкль.
   – Да благословит бог его старые гетры! – отвечал Сэм, посматривая в сторону калитки. – Он караулит в переулке с потайным фонарем, словно живой Гай Фокс. В жизни не видал такого доброго создания. Будь я проклят, если не думаю, что его сердце родилось по крайней мере на двадцать пять лет позже, чем его тело!
   Мистер Уинкль не стал слушать панегирик своему другу. Он спрыгнул с забора, бросился к ногам Арабеллы и стал клясться в искренности своих чувств с красноречием, достойным самого мистера Пиквика.
   Пока происходили эти события на открытом воздухе, некий пожилой джентльмен, обремененный ученостью, сидел в своей библиотеке за два-три дома оттуда и писал философический трактат, то и дело увлажняя свою земную оболочку и свои труды рюмкой кларета из почтенной на вид бутылки, которая стояла подле него. В муках творчества пожилой джентльмен смотрел то на ковер, то на потолок, то на стену; а когда ни ковер, ни потолок, ни стена не вдохновляли в должной мере, он выглядывал из окна.
   Во время одной из таких творческих пауз ученый джентльмен рассеянно смотрел в густой мрак за окном, как вдруг с удивлением заметил очень яркий луч, скользнувший в воздухе невысоко над землей и почти мгновенно исчезнувший. Несколько минут спустя феномен повторился не один и не два, а несколько раз; наконец, ученый джентльмен положил перо и начал размышлять о том, каким естественным причинам могли быть приписаны эти явления.
   Это не метеоры – они вспыхивали слишком низко. Это не светлячки – они вспыхивали слишком высоко. Это не блуждающие огоньки; это не фосфоресцирующие мухи; это не фейерверк. Что бы это могло быть? Какой-то необычайный и удивительный феномен природы, которого не видел доселе ни один натуралист; нечто такое, что удалось открыть ему одному и чем он обессмертит свое имя, написав труд для блага потомства. Одержимый этой мыслью, ученый джентльмен снова схватил перо и занес на бумагу различные данные об этих беспримерных явлениях, указывая дату, день, час, минуту и даже секунду, когда они наблюдались; все это долженствовало служить материалом для объемистого трактата, исследовательского и глубоко ученого, которому суждено было изумить всех метеорологов во всех цивилизованных уголках земного шара.
   Он откинулся на спинку кресла, погруженный в размышления о своем грядущем величии. Таинственный свет вспыхнул еще ярче; он как будто плясал по переулку, переходил с одной стороны на другую и двигался по орбите, не менее эксцентрической, чем орбиты самих комет.
   Ученый джентльмен был холост. У него не было жены, которую он мог бы позвать и удивить; поэтому он позвонил слуге.
   – Прафль, – сказал ученый джентльмен, – сегодня в атмосфере происходит нечто весьма необычайное. Вы видели это? – добавил ученый джентльмен, указывая на окно, когда свет появился снова.
   – Видел, сэр.
   – Что вы об этом думаете, Прафль?
   – Что я думаю, сэр?
   – Да. Вы выросли в этих краях. Что бы вы сказали, какова причина этих вспышек?
   Ученый джентльмен, улыбаясь, предугадывал ответ Прафля, что он никакой причины найти не может. Прафль размышлял.
   – Я думаю, что это воры, сэр, – ответил, наконец, Прафль.
   – Вы – дурень и можете идти вниз, – сказал ученый джентльмен.
   – Благодарю вас, сэр, – сказал Прафль и ушел.
   Но ученый джентльмен не мог примириться с мыслью, что гениальный трактат, который он задумал, погибнет для мира, а это неизбежно случится, если соображение гениального мистера Прафля не будет задушено в зародыше. Он надел шляпу и поспешно вышел в сад, решив исследовать вопрос самым основательным образом.
   Незадолго до того как ученый джентльмен вышел в сад, мистер Пиквик со всею быстротой, на какую был способен, пробежал по переулку, чтобы поднять ложную тревогу, будто кто-то сюда идет, и время от времени отодвигал заслонку потайного фонаря, дабы не попасть в канаву. Едва поднята была тревога, как мистер Уинкль перелез назад через забор, а Арабелла побежала домой; калитку заперли, и три искателя приключений быстро зашагали по переулку, но тут ученый джентльмен отпер свою калитку.
   – Держитесь! – прошептал Сэм, который, конечно, шагал впереди. – Откройте фонарь ровно на один момент, сэр.
   Мистер Пиквик исполнил просьбу, и Сэм увидел, что на расстоянии полуярда от его головы мужчина осторожно высовывает из-за калитки голову; немедленно он нанес ей легкий удар кулаком, после чего голова гулко ударилась об калитку. Совершив этот подвиг с большой стремительностью и легкостью, мистер Уэллер взвалил себе на спину мистера Пиквика и побежал по переулку вслед за мистером Уинклем с быстротой совершенно изумительной, если принять во внимание тяжесть его ноши.
   – Отдышались ли вы, сэр? – осведомился Сэм, когда они добрались до конца переулка.
   – Вполне. Теперь вполне, – отвечал мистер Пиквик.
   – Тогда идемте, сэр, – сказал Сэм, спуская своего хозяина на землю. – Идите между нами, сэр. Осталось пробежать меньше полумили. Вообразите, что вам надо выиграть кубок, сэр. Вперед!
   После такого поощрения мистер Пиквик заставил поработать свои ноги. Можно с уверенностью сказать, что ни одна пара черных гетр не летела быстрее, чем гетры мистера Пиквика в тот достопамятный день.
   Карета ждала, лошади отдохнули, дорога была хорошая, и кучер в ударе. Вся компания благополучно прибыла в гостиницу «Кустарник», раньше чем мистер Пиквик успел отдышаться.
   – Скорей входите в дом, сэр! – сказал Сэм, высаживая своего хозяина из кареты. – Ни секунды не стойте на улице после таких упражнений. Прошу прощения, сэр, – продолжал Сэм, прикасаясь к шляпе, когда мистер Уинкль вышел из экипажа, – надеюсь, никакой прежней привязанности не было, сэр?
   Мистер Уинкль пожал руку своему скромному другу и прошептал ему на ухо:
   – Все в порядке, Сэм, в полном порядке!
   После сего мистер Уэллер трижды хлопнул себя по носу в знак понимания, улыбнулся, подмигнул и стал убирать подножку экипажа, причем его физиономия выражала живейшее удовлетворение.
   Что касается ученого джентльмена, то он в мастерски составленном трактате установил, что этот чудесный свет был вызван электрическим разрядом, и он ясно доказал это, обстоятельно изложив, как перед его глазами возникла ослепительная искра, когда он высунул голову из калитки, и как он испытал шок, который оглушил его на четверть часа; это доказательство восхитило все научные общества и привело к тому, что он стал светилом науки.


   ГЛАВА XL
   знакомит мистера Пиквика с новой и небезынтересной сценой в великой драме жизни

   Остаток времени, которое мистер Пиквик отвел пребыванию в Бате, прошел без каких-либо серьезных происшествий. Началась летняя сессия суда. К концу первой недели мистер Пиквик и его друзья вернулись в Лондон; мистер Пиквик, разумеется в сопровождении Сэма, отправился прямо на свою старую квартиру в «Джордже и Ястребе».
   На третье утро после приезда, как раз в тот момент, когда все часы в городе порознь выбивали девять ударов, а все вместе – около девятисот девяноста девяти, и Сэм прогуливался в переулочке «Джорджа», подъехал какой-то странный свежевыкрашенный экипаж, из коего выскочил с большим проворством, бросив вожжи сидевшему рядом с ним толстому человеку, какой-то странный джентльмен, который, казалось, был создан для экипажа, как экипаж для него.
   Этот экипаж не был в точном смысле гигом, не был и стенхопом. Он не походил на охотничью [204 - Гиг, стенхоп, охотничья – виды двуколок; гиг – напоминает ящик, стенхоп – с одним сиденьем на высоких колесах, в охотничьей двуколке пассажиры сидят спиной друг к другу, а собака помещается под ними в ящике.] или на фермерскую двуколку, не был похож на двуколку для прогулок или на кабриолет без верха, и тем не менее у него было некоторое сходство с каждым из этих сооружений. Он был окрашен в ярко-желтый цвет, с черными оглоблями и колесами; кучер имел ортодоксально спортивный вид, сидя на подушках, нагроможденных на два фута выше перил. Лошадь была гнедая, довольно красивая, но в ней безусловно чувствовалось нечто вульгарное, что хорошо гармонировало как с экипажем, так и с ее хозяином.
   Сам хозяин оказался человеком лет сорока, с черными волосами и тщательно расчесанными бакенбардами. Он был одет чрезвычайно щеголевато, носил множество драгоценных вещей – каждая в три раза крупнее, чем принято носить джентльменам, – и в довершение всего толстое пальто. В один карман этого пальто он засунул левую руку, как только вышел из экипажа, а из другого вытащил правой рукой яркий и ослепительный шелковый носовой платок, которым смахнул две-три пылинки с башмаков, а затем, скомкав его в руке, важно прошел по переулку.
   От внимания Сэма не ускользнуло, что оборванный человек в коричневом пальто, лишенном многих пуговиц, который до сей поры слонялся по другой стороне улицы, перешел улицу, когда эта особа вышла из экипажа, и остановился поблизости. Почти угадывая цель визита этого джентльмена, Сэм опередил его на пути к «Джорджу и Ястребу» и, круто повернувшись, загородил ему вход.
   – Ну-ка, любезный! – повелительным тоном сказал человек в толстом пальто, пытаясь оттолкнуть Сэма.
   – В чем дело, сэр? – отозвался Сэм, возвращая толчок со сложными процентами.
   – Бросьте эти штуки, любезный: со мной не пройдет! – сказал владелец толстого пальто, повышая голос и бледнея. – Сюда, Смауч!
   – Ну, что такое? – проворчал человек в коричневом пальто, который, крадучись, прошел по переулку во время этого короткого диалога.
   – Да вот этот молодой человек обнаглел, – отвечал его начальник, снова толкая Сэма.
   – Без глупостей! – буркнул Смауч, толкнув Сэма еще раз и посильнее.
   Этот последний толчок произвел эффект, на который рассчитывал опытный мистер Смауч, ибо, пока Сэм, горя желанием ответить на любезность, притиснул этого джентльмена к косяку двери, владелец толстого пальто прошмыгнул мимо и направился в буфетную. Сэм последовал за ним, предварительно обменявшись некоторыми эпитетами с мистером Смаучем.
   – Доброе утро, моя милая, – сказал владелец толстого пальто, обращаясь к молодой леди за стойкой с развязностью, присущей обитателям Ботени-Бей [205 - Ботени-Бей – порт на восточном берегу Австралии, куда впервые в 1788 году были сосланы английские каторжники; превращен был в место ссылки преступников на каторжные работы и вошел в состав колонии Новый Южный Уэллс, чем и объясняется ироническая характеристика манер Джингля.] и с аристократическими замашками, свойственными жителям Нового Южного Уэльса.
   – Где комната мистера Пиквика, моя милая?
   – Проводите его наверх, – сказала буфетчица лакею в ответ на этот вопрос, не подарив взглядом щеголя.
   Лакей пошел наверх, как было ему приказано, а за ним следовал человек в толстом пальто и сзади – Сэм, который, поднимаясь по лестнице, делал разнообразные жесты, выражавшие крайнее презрение и возмущение, к неописуемому удовольствию служанок и прочих зрителей. Мистер Смауч, терзаемый отчаянным кашлем, остался внизу и отхаркивался в коридоре.
   Мистер Пиквик крепко спал, когда ранний гость, а за ним Сэм вошли в комнату. Шум, какой они при этом подняли, разбудил его.
   – Воды для бритья, Сэм! – сказал мистер Пиквик из-за занавесок.
   – Брейтесь сейчас же, мистер Пиквик, – сказал гость, отдергивая занавеску у изголовья кровати. – Мне поручено привести в исполнение постановление суда по иску Бардл. Вот распоряжение. Суд Общих Тяжб. Вот моя визитная карточка. Полагаю, вы отправитесь ко мне?
   Дружески хлопнув мистера Пиквика по плечу, представитель шерифа (ибо это был он) бросил свою визитную карточку на одеяло и достал из жилетного кармана золотую зубочистку.
   – Моя фамилия Немби, – сказал представитель шерифа, когда мистер Пиквик вытащил очки из-под подушки и надел их, чтобы прочесть карточку. – Немби, Белл Аллей, Кольмен-стрит.
   Тут Сэм Уэллер, который все время не спускал глаз с блестящей касторовой шляпы мистера Немби, вмешался.
   – Вы – квакер [206 - Вы – квакер? – Иронический вопрос Сэма вызван тем, что чиновник шерифа, войдя в комнату, не снял шляпы; члены религиозной секты квакеров отказывались снимать шляпу перед кем бы то ни было, усматривая в этой норме общежития нарушение начал равенства между людьми.]? – спросил Сэм.
   – Вы узнаете, кто я, раньше, чем я расстанусь с вами, – отвечал возмущенный чиновник. – В один из ближайших дней я вас научу хорошим манерам, любезный.
   – Благодарю вас, – сказал Сэм. – А пока что я вас буду учить. Снимите шляпу.
   С этими словами мистер Уэллер ловко отшвырнул шляпу мистера Немби в другой конец комнаты с такою силою, что тот чуть было не проглотил свою золотую зубочистку.
   – Прошу это заметить, мистер Пиквик, – сказал потрясенный чиновник, едва переводя дух. – Я подвергся нападению вашего слуги в вашей комнате при исполнении служебных обязанностей. Мне нанесено личное оскорбление. Я призываю вас в свидетели!
   – Ничего не свидетельствуйте, сэр, – перебил Сэм. – Хорошенько закройте глаза, сэр. Я бы его вышвырнул в окно, если бы ему было куда лететь, но под окном крыша.
   – Сэм! – сердито сказал мистер Пиквик, пока его слуга всячески демонстрировал свои враждебные намерения. – Если вы скажете еще слово или причините этому человеку хотя бы малейшее беспокойство, я сейчас же откажу вам от места.
   – Но… сэр… – возразил Сэм.
   – Молчите! – перебил мистер Пиквик. – Поднимите шляпу.
   Но Сэм категорически и наотрез отказался это сделать, и, после того как он получил строгий выговор от своего хозяина, чиновник, очень спешивший, согласился поднять ее сам, изливая при этом на Сэма поток самых разнообразных угроз, которые сей джентльмен принял с полным спокойствием, заметив, что, если мистеру Немби будет угодно снова надеть шляпу, он ее отправит на край света. Мистер Немби, считая, быть может, что подобная операция чревата для него неудобствами, предпочел не давать повода для соблазна и поспешил призвать наверх Смауча. Уведомив его, что все формальности выполнены и что он должен ждать, пока арестованный закончит свой туалет, Немби важно вышел из комнаты и уехал.
   Смауч угрюмо предложил мистеру Пиквику «поторапливаться, ибо дело не терпит», придвинул стул к двери и стал ждать, пока мистер Пиквик одевался. Затем Сэм был послан за каретой, в которой все три мужа отправились на Кольмен-стрит. Расстояние было небольшое, – к счастью, ибо мистер Смауч, будучи отнюдь не блестящим собеседником, оказался к тому же решительно неприятным компаньоном в таком тесном помещении вследствие физического недуга, о котором мы упоминали выше.
   Карета, свернув в очень узкую и темную улицу, остановилась перед домом с железными решетками во всех окнах; дверь этого дома была украшена именем и званиям: «Немби, чиновник при лондонских шерифах»; внутренние ворота открыл джентльмен, которого можно было принять за пребывающего в ничтожестве брата-близнеца мистера Смауча и который был вооружен огромным ключом от ворот, и мистера Пиквика ввели в общую столовую.
   Эта комната выходила окнами на улицу; отличительными ее признаками был свежий песок и затхлый запах табака. Мистер Пиквик поклонился трем индивидам, которые находились в комнате, куда он вошел, и, послав Сэма за Перкером, удалился в темный угол и оттуда стал рассматривать с некоторым любопытством новых сотоварищей.
   Хотя еще не было десяти часов, один из них, почти мальчик, лет девятнадцати-двадцати, пил джин с водой и курил сигару – развлечения, коим, судя по его воспаленной физиономии, он в течение последних двух лет предавался довольно упорно. Против него, занимаясь размешиванием углей в камине носком правого башмака, находился грубый, вульгарный молодой человек лет тридцати, с испитым лицом и резким голосом, по-видимому обладавший тем знанием жизни и той чарующей развязностью, которые приобретаются в трактирах и дрянных бильярдных. Третий из находившихся в комнате был человек средних лет, в очень старом сером костюме, бледный и изможденный; он неустанно шагал взад и вперед по комнате, то и дело останавливаясь, чтобы тревожно поглядеть в окно, словно кого-то ждал, а затем снова начиная бродить.
   – Вы могли бы воспользоваться сегодня моей бритвой, мистер Эйрсли, – сказал человек, который размешивал угли, украдкой подмигивая своему приятелю, юноше.
   – Нет, благодарю вас, она мне не понадобится; через час или два я рассчитываю выйти отсюда, – торопливо ответил тот.
   Потом он еще раз подошел к окну, снова возвратился ни с чем, глубоко вздохнул и вышел из комнаты; двое других громко расхохотались.
   – Никогда не видел такой потехи, – сказал джентльмен, предлагавший бритву и чья фамилия, как оказалось, была Прайс. – Никогда!
   Мистер Прайс подкрепил эти слова ругательством и снова захохотал, а юноша (который считал своего приятеля одним из чудеснейших людей), конечно, вторил ему.
   – Подумайте только! – продолжал Прайс, обращаясь к мистеру Пиквику. – Вчера исполнилась неделя, как этот человек сидит здесь, и он ни разу не брился; уверен, что его выпустят через полчаса, так что бритье можно отложить до возвращения домой.
   – Бедняга! – воскликнул мистер Пиквик. – И у него действительно есть шансы выпутаться из затруднения?
   – Какие к черту шансы! – отозвался Прайс. – У него и намека нет на них. Я бы вот этого не дал за его шансы разгуливать по улицам через десять лет.
   С этими словами мистер Прайс презрительно щелкнул пальцами и позвонил.
   – Дайте мне лист бумаги, Круки, – приказал мистер Прайс слуге, который костюмом и внешностью напоминал нечто среднее между обанкротившимся скотоводом и разорившимся погонщиком, – и стакан грогу, слышите, Круки? Я хочу написать отцу, и мне нужно возбудительное, иначе не удастся напасть на старика с достаточной энергией.
   Вряд ли следует упоминать о том, что, услышав эту остроумную речь, юноша расхохотался чуть ли не до судорог.
   – Правильно! – согласился мистер Прайс. – Никогда не падайте духом. Все на свете вздор, не так ли?
   – Великолепно! – воскликнул молодой джентльмен.
   – У вас есть бодрость, что и говорить, – сказал Прайс. – Вы видели жизнь.
   – Еще бы не видел! – отозвался юноша.
   Он видел ее сквозь грязные стекла трактира.
   Мистер Пиквик, чувствуя немалое отвращение к этому диалогу, а также к тону и манерам тех, которые его вели, только хотел было спросить, не может ли он получить отдельную комнату, как к ним вошли три человека вполне приличного вида, заметив которых мальчик бросил свою сигару в камин и, шепнув мистеру Прайсу, что они пришли «улаживать его дело», уселся вместе с ними за стол в другом конце комнаты.
   Оказалось, однако, что уладить дело далеко не так легко, как предполагал молодой джентльмен, ибо последовал очень длинный разговор, и мистер Пиквик невольно услышал гневные фразы, касающиеся распущенной жизни и не раз дарованного прощения. Затем последовало очень ясное упоминание, сделанное старшим из джентльменов, об Уайткросс-стрит [207 - Уайткросс-стрит – улица, на которой находилась одна из долговых тюрем с тяжелым режимом.], после чего молодой джентльмен, невзирая на свой апломб и свою бодрость и на свое знание жизни в придачу, опустил голову на стол и горестно разрыдался.
   Весьма довольный тем, что юноша столь внезапно забыл о своей доблести и столь основательно сбавил тон, мистер Пиквик позвонил и был переведен, по его просьбе, в отдельную комнату, снабженную ковром, столом, стульями, буфетом, диваном и украшенную зеркалом и старыми гравюрами. Сидя в ожидании завтрака, он имел удовольствие слушать над своей головой игру миссис Немби на рояле. Вместе с завтраком явился и мистер Перкер.
   – Так… пригвождены, наконец, уважаемый сэр? – сказал маленький поверенный. – Ну что ж, я об этом не жалею, потому что теперь вы поймете нелепость такого поведения. Я подсчитал все расходы – судебные издержки и возмещение убытков, словом всю сумму, на которую выдан исполнительный лист, и лучше мы уладим дело сейчас же, не теряя времени. Полагаю, Немби уже вернулся домой. Что скажете, уважаемый сэр? Я выдам чек или вы сами это сделаете?
   Говоря это, маленький поверенный потирал руки с притворной беззаботностью, но, посмотрев на физиономию мистера Пиквика, не мог не бросить унылого взгляда в сторону Сэма Уэллера.
   – Перкер, прошу вас больше со мной об этом не говорить, – сказал мистер Пиквик. – Я не вижу оснований оставаться здесь и сегодня же вечером отправлюсь в тюрьму.
   – Но нельзя же вам ехать на Уайткросс-стрит, уважаемый сэр! – воскликнул Перкер. – Это немыслимо! Там шестьдесят кроватей в каждой камере и дверь на засове шестнадцать часов в сутки.
   – Я бы предпочел какое-нибудь другое место заключения, если это возможно, – сказал мистер Пиквик. – Если же нельзя, то я должен с этим примириться.
   – Вы можете отправиться во Флит [208 - Флит – одна из древнейших лондонских тюрем, в которую с XVII века заключали только неисправных должников; была снесена в 1845 году.], уважаемый сэр, раз уж вы решили сидеть в тюрьме, – предложил Перкер.
   – Хорошо, – сказал мистер Пиквик. – Я туда и отправлюсь, как только позавтракаю.
   – Постойте, уважаемый сэр. Совершенно незачем так спешить, чтобы попасть туда, откуда большинство людей так стремится вырваться, – сказал добродушный маленький поверенный. – Нам еще нужно получить habeas corpus [209 - Habeas corpus – указ, который король Карл II Стюарт вынужден был издать в 1679 году в связи со злоупотреблением властью министров и чиновников, вызвавшим народные волнения; указ должен был обеспечить жителям Англии наличие законных оснований для лишения свободы, и действие его приостанавливалось постановлением парламента. К этой мере господствующие классы Англии прибегали не раз, приостанавливая действие habeas corpus при возникновении народных волнений; так, например, с 1715 до 1818 года действие указа приостанавливалось сроком до одного года тринадцать раз.]. До четырех часов дня ни одного судьи не застать в судебных камерах. Вам придется подождать.
   – Прекрасно, – сказал мистер Пиквик спокойно и твердо. – В таком случае в два часа мы еще съедим здесь отбивные котлеты. Позаботьтесь об этом, Сэм, и распорядитесь, чтобы они были поданы вовремя.
   Мистер Пиквик, несмотря на все увещания и доводы Перкера, остался непоколебим. Котлеты появились и исчезли своевременно; затем его усадили в наемную карету и повезли в Чансери-Лейн, но лишь после того, как он около получаса ждал мистера Немби, которого никак нельзя было потревожить раньше, ибо он пригласил к обеду избранное общество.
   В Сарджентс-Инне [210 - Сарджентс-Инн – одна из юридических корпораций на Флит-стрит.] дежурили двое судей – Суда Королевской Скамьи и Суда Общих Тяжб – и дела у них было по горло, если судить по количеству адвокатских клерков, шнырявших взад и вперед с кипами бумаг. Когда они подъехали к низкой арке, которая служит входом в Сарджентс-Инн, Перкера задержали на несколько минут переговоры с извозчиком о плате и сдаче, а мистер Пиквик, отойдя в сторону от потока людей, входивших и выходивших, стал спокойно и не без любопытства наблюдать.
   Особое его внимание привлекли три-четыре человека потрепанно-элегантного вида, которые кланялись многим проходившим поверенным и, казалось, явились сюда по какому-то делу, характер коего мистер Пиквик не мог угадать. Странная была внешность у этих людей. Один – тощий и слегка прихрамывавший, в порыжевшем черном костюме с белым галстуком; другой – плотный, массивный, в таком же костюме, с большим красновато-черным платком вокруг шеи; третий маленький, сморщенный, на вид пьяный, с прыщеватым лицом. Они бродили, заложив руки за спину, и время от времени взволнованно шептали что-то на ухо кому-нибудь из джентльменов, пробегавших мимо с бумагами. Мистер Пиквик припомнил, что очень часто видел их слоняющимися под аркой, когда ему случалось здесь проходить, и воспылал желанием узнать, в чем же, собственно, состоит профессия этих грязных проходимцев.
   Он собирался задать этот вопрос Немби, который стоял неотступно за его спиной, посасывая толстое золотое кольцо на мизинце, но к ним подбежал Перкер и, заметив, что не к чему терять время, вошел в здание Инна. Когда мистер Пиквик двинулся вслед за ним, к нему подошел хромой субъект и, вежливо прикоснувшись к шляпе, протянул написанную от руки визитную карточку, которую мистер Пиквик, не желая его обидеть отказом, учтиво принял и спрятал в жилетный карман.
   – Сюда! – сказал Перкер у входа в одну из контор, оглядываясь, следуют ли за ним его спутники. – Входите, уважаемый сэр. А вам что нужно?
   Этот вопрос был обращен к хромому, который незаметно для мистера Пиквика присоединился к компании. В ответ на это хромой снова с величайшей учтивостью притронулся к шляпе и указал на мистера Пиквика.
   – Пет, вы нам не нужны, мой друг, вы нам не нужны, – с улыбкой сказал Перкер.
   – Прошу прощенья, сэр, – возразил хромой, – джентльмен взял мою карточку. Надеюсь, вы воспользуетесь моими услугами, сэр. Джентльмен мне кивнул. Пусть решает сам джентльмен. Вы мне кивнули, сэр?
   – Вздор! Вы никому не кивали, Пиквик? Ошибка, ошибка, – сказал Перкер.
   – Джентльмен вручил мне свою визитную карточку, – отвечал мистер Пиквик, извлекая ее из жилетного кармана. – Я ее взял, потому что таково было, по-видимому, желание джентльмена – в сущности мне любопытно было взглянуть на нее на досуге. Я…
   Маленький поверенный громко расхохотался и, возвращая карточку хромому, уведомил его, что произошла ошибка, а когда тот с негодованием удалился, шепнул мистеру Пиквику, что это всего-навсего поручитель.
   – Кто? – переспросил мистер Пиквик.
   – Поручитель, – повторил Перкер.
   – Поручитель?
   – Да, уважаемый сэр, их здесь с полдюжины. Поручатся за вас, какова бы ни была сумма, и возьмут только полкроны. Любопытный промысел, не правда ли? – сказал Перкер, угощаясь понюшкой табаку.
   – Что? Так ли я вас понимаю? Эти люди зарабатывают себе на жизнь тем, что ждут здесь и лжесвидетельствуют перед судьями этой страны, беря полкроны за преступление! – воскликнул мистер Пиквик, потрясенный таким разоблачением.
   – Ну, я в сущности ничего не знаю о лжесвидетельстве, уважаемый сэр, – отвечал маленький джентльмен. – Резкое слово, уважаемый сэр, очень резкое слово. Это юридическая фикция, уважаемый сэр, и только.
   Он пожал плечами, улыбнулся, взял вторую понюшку табаку и вошел в канцелярию, где находился клерк судьи.
   Это была на редкость грязная комната с очень низким потолком и старой панелью на стенах и так плохо освещенная, что хотя дело происходило средь бела дня, на конторках горели большие сальные свечи. В одном конце находилась дверь, ведущая в кабинет судьи, у которой собралась толпа поверенных и старших клерков; их вызывали по очереди, в порядке записи. Каждый раз, когда эта дверь открывалась, выпуская выходившую группу, следующая группа неистово бросалась вперед, чтобы войти; а так как в добавление к многочисленным диалогам, происходившим между джентльменами, которые желали видеть судью, возникали всевозможные ссоры между теми, кто его уже видел, то шум был такой, какой только можно поднять в столь тесном помещении.
   Однако разговоры этих джентльменов были не единственными звуками, поражавшими слух. За деревянными ширмами в другом конце комнаты стоял на ящике клерк в очках, отбиравший письменные показания под присягой, пачки которых другой клерк время от времени относил на подпись судье. Нужно было привести к присяге большое количество адвокатских клерков, а так как, по моральным основаниям, приводить всех сразу нельзя, то усилия этих джентльменов добраться до клерка в очках напоминали усилия толпы ворваться в театр, когда его всемилостивейшее величество удостаивает последний своим посещением. Третий чиновник время от времени упражнял свои легкие, выкрикивая фамилии принявших присягу, чтобы вернуть им показания, уже подписанные судьей, что служило поводом для новых драк; все это происходило одновременно и вызывало суматоху, которая могла доставить удовольствие самому энергическому и беспокойному человеку. Была здесь еще одна категория лиц: они ждали вызова своих отсутствующих патронов по тем делам, по которым присутствие поверенного противной стороны было необязательно; их занятие состояло в том, что они выкрикивали время от времени фамилию поверенного противной стороны, чтобы удостовериться, находится ли он здесь – вопреки ожиданию.
   Так, например, прислонясь к стене, за стулом, который занял мистер Пиквик, стоял конторский мальчик лет четырнадцати, говоривший тенором, а рядом с ним – гражданский клерк, говоривший басом.
   Вбежал клерк со связкой бумаг и осмотрелся вокруг.
   – Снигль и Бдинк! – крикнул тенор.
   – Поркин и Сноб! – зарычал бас.
   – Стампи и Дикон! – провозгласил вновь прибывший.
   Никто не ответил. Следующего вошедшего клерка окликнули все трое, а он в свою очередь назвал другую фирму; затем еще кто-то заревел очень громко, называя новую фирму, и так далее.
   В это время человек в очках работал неустанно, приводя к присяге клерков; привод к присяге неизменно звучал без знаков препинания и обычно в таком виде:
   – Возьмите книгу в правую руку это ваша фамилия и подпись вы клянетесь что содержание этого вашего показания истинно да поможет вам бог с вас шиллинг разменяйте нет сдачи…
   – Ну, Сэм, – сказал мистер Пиквик, – надеюсь, habeas corpus для меня уже получен?
   – Он-то получен, – отозвался Сэм, – но я хотел бы, чтобы они вынесли сюда этот корпус. Очень невежливо заставлять нас ждать. За это время я бы приготовил и упаковал полдюжины таких корпусов.
   Каким громоздким и неудобным сооружением Сэм Уэллер представлял себе приказ habeas corpus, не выяснено, ибо в этот момент подошел Перкер и увел мистера Пиквика.
   После обычных формальностей особа Сэмюела Пиквика была сдана под охрану представителя шерифа, для того чтобы тот доставил его начальнику Флитской тюрьмы, в которой мистеру Пиквику надлежало оставаться до тех пор, пока возмещение убытков и судебные издержки по делу Бардл против Пиквика не будут полностью оплачены.
   – А это случится очень не скоро, – улыбаясь, сказал мистер Пиквик. – Сэм, наймите карету. Перкер, дорогой друг, прощайте.
   – Я поеду с вами и позабочусь, чтобы все было в порядке, – сказал Перкер.
   – Нет, – возразил мистер Пиквик, – я бы предпочел ехать только с Сэмом. Когда я там устроюсь, я сейчас же вам напишу и буду вас ждать. А пока до свиданья!
   С этими словами мистер Пиквик в сопровождении представителя шерифа уселся в карету, которую уже подали. Сэм поместился на козлах, и карета укатила.
   – Необыкновенный человек! – воскликнул Перкер, останавливаясь, чтобы надеть перчатки.
   – Какой банкрот вышел бы из него! – заметил мистер Лаутен, стоявший поблизости. – Как бы он досадил уполномоченным! Он бы их в тупик поставил, если бы они заговорили об аресте, сэр.
   Поверенному, по-видимому, не понравилось профессиональное мнение его клерка о характере мистера Пиквика, ибо он удалился, не удостоив его ответом.
   Наемная карета тряслась по Флит-стрит, по примеру всех наемных карет. Лошади «шли лучше», по словам извозчика, когда что-нибудь двигалось впереди (должно быть, они развивали исключительную скорость, когда перед ними не было ничего), и на этом основании карета тащилась за фургоном: когда фургон останавливался, она тоже останавливалась; когда фургон трогался с места, она следовала его примеру. Мистер Пиквик сидел против представителя шерифа; полисмен, поместив шляпу меж колен, сидел, насвистывая какой-то мотив и глядя в окно кареты.
   Время творит чудеса. С помощью этого всемогущего старого джентльмена даже наемная карета преодолевает расстояние в полмили. Наконец, они остановились, и мистер Пиквик вышел у ворот Флитской тюрьмы.
   Представитель шерифа, оглянувшись через плечо, дабы убедиться, что арестованный следует за ним по пятам, ввел мистера Пиквика в тюрьму; повернув налево, они через открытую дверь прошли в караульню, откуда тяжелые ворота, находившиеся прямо против тех, через которые они прошли, и охраняемые дородным тюремщиком с ключом в руке, вели во внутреннее помещение тюрьмы.
   Тут они замешкались, пока представитель шерифа сдавал свои бумаги, и мистер Пиквик узнал, что здесь он и останется, пройдя предварительно через процедуру, известную посвященным под названием «позировать для портрета».
   – Позировать для портрета! – воскликнул мистер Пиквик.
   – С вас снимут портрет, сэр, – отвечал дородный тюремщик. – Мы здесь мастера по портретам. Снимаем в один момент и всегда точно. Входите, сэр, и располагайтесь здесь, как дома.
   Мистер Пиквик принял приглашение и сел, а мистер Уэллер, поместившись за спинкой кресла, шепнул, что позировать – значит подвергнуться осмотру различных тюремщиков, чтобы те могли отличать арестантов от посетителей.
   – Все это прекрасно, Сэм, – сказал мистер Пиквик, – только бы поскорее явились эти художники. Здесь слишком людное место.
   – Я думаю, они не замешкаются, – отвечал Сэм. – Взгляните, здесь голландские часы, сэр.
   – Вижу, – отозвался мистер Пиквик,
   – И клетка для птиц, сэр, – продолжал Сэм. – Колесо в колесе, тюрьма в тюрьме. Не правда ли, сэр?
   Когда мистер Уэллер сделал это философское замечание, мистер Пиквик обнаружил, что сеанс начался. Дородный тюремщик, которого сменили, уселся и время от времени досматривал на него небрежно, а долговязый худой субъект, сменивший первого, заложил руки под фалды сюртука и, поместившись напротив, разглядывал его очень внимательно. Третий, – довольно угрюмый джентльмен, которого, по-видимому, оторвали от чаепития, ибо он доедал корку хлеба с маслом, когда вошел в комнату, – расположился рядом с мистером Пиквиком и, подбоченившись, пристально созерцал его. Еще двое присоединились к группе и с глубокомысленными физиономиями изучали черты его лица. Мистер Пиквик сильно морщился во время этой процедуры и, казалось, чувствовал себя неловко, но, пока она длилась, он не сделал ни одного замечания никому, даже Сэму, который облокотился на спинку кресла, размышляя отчасти о положении своего хозяина, а отчасти о том огромном удовольствии, с каким он набросился бы на всех тюремщиков, здесь собравшихся, если бы это было дозволено законом и порядками.
   Наконец, «портрет» был закончен, и мистера Пиквика уведомили, что теперь он может отправиться в тюрьму.
   – Где я буду спать эту ночь? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – Насчет этой ночи я ничего не могу сказать, – ответил дородный тюремщик. – Завтра вам найдут сожителей, и тогда вам будет уютно и удобно. Первая ночь обыкновенно бывает неважной, а завтра вы будете устроены как следует.
   После переговоров выяснилось, что один из тюремщиков «сдает» кровать, которой мистер Пиквик может воспользоваться на эту ночь. Он охотно согласился «снять» ее.
   – Пойдемте со мною, я вам сейчас же ее покажу, – сказал тюремщик. – Она невелика, но спится на ней необыкновенно хорошо. Сюда, сэр!
   Они вошли во внутренние ворота и спустились по небольшой лестнице. Ключ повернулся за ними, и мистер Пиквик впервые в жизни очутился в стенах долговой тюрьмы.


   ГЛАВА XLI
   Что произошло с мистером Пиквиком, когда он попал во Флит, каких заключенных он там увидел и как он провел ночь

   Мистер Том Рокер, джентльмен, который ввел мистера Пиквика в тюрьму, спустившись по небольшой лестнице, круто повернул направо и, пройдя железные ворота, открытые настежь, поднялся по другой небольшой лестнице и вошел в длинную узкую галерею [211 - Галерея – так назывался каждый этаж четырехэтажной тюрьмы Флит; подвал тюрьмы назывался «Ярмарка».], грязную и низкую, с каменным полом и двумя окнами в противоположных концах, пропускавшими тусклый свет.
   – Вот! – сказал джентльмен, засовывая руки в карманы и небрежно оглядываясь на мистера Пиквика. – Вот это лестница в подвал.
   – О! – отозвался мистер Пиквик, посмотрев вниз на темную грязную лестницу, которая, казалось, вела в сырые и мрачные каменные склепы под землею. – А там, вероятно, находятся маленькие погреба, где заключенные хранят свой скудный запас угля? Неприятные закоулки, когда приходится туда спускаться, но, надо думать, очень удобные.
   – Еще бы не удобные, – отвечал джентльмен, – когда видишь, сколько народу там живет, и довольно уютно. Это и есть Ярмарка.
   – Мой друг, – спросил мистер Пиквик, – неужели вы хотите сказать, что в этих отвратительных подземельях живут люди?
   – Хочу ли я это сказать? – отвечал мистер Рокер удивленно и негодующе.
   – А почему бы мне не хотеть?
   – Живут! Живут там, внизу! – воскликнул мистер Пиквик.
   – Да, живут там, внизу! А также умирают там, внизу, очень часто, – отвечал мистер Рокер. – Что же тут такого? Кто может против этого возражать? Живут там, внизу? Да разве это не прекрасное место для жилья?
   Так как Рокер при этих словах повернулся к мистеру Пиквику и вдобавок возбужденно пробормотал несколько невнятных ругательств, сей последний джентльмен счел уместным не продолжать беседы. Затем мистер Рокер начал подниматься по другой лестнице, такой же грязной, как и та, что вела в помещение, только что служившее предметом разговора. Мистер Пиквик и Сэм неотступно следовали за ним.
   – Вот… – сказал мистер Рокер, останавливаясь, чтобы отдышаться, когда они добрались до следующей галереи таких же размеров, как и нижняя. – На этом этаже находится общая столовая, выше будет третий этаж, а за ним – еще один. А вы переночуете сегодня в комнате смотрителя, вот здесь, идемте.
   Изложив все это одним духом, мистер Рокер стал подниматься еще на один этаж, мистер Пиквик и Сэм Уэллер следовали за ним по пятам. На эти лестницы проникал свет из нескольких окон, находившихся невысоко над полом и выходивших во двор, усыпанный гравием и обнесенный высокой кирпичной стеной с железными рогатками наверху. Как выяснилось из слов мистера Рокера, это был двор для игры в мяч, и далее выяснилось из показаний того же джентльмена, что был еще один двор, поменьше, в той части тюремных владений, которая примыкала к Феррингдон-стрит, прозванный и именуемый «Живописным двором», ибо его стены некогда были покрыты изображениями различных кораблей, идущих на всех парусах, и другими художественными изображениями, исполненными в былые времена каким-то заключенным в тюрьму рисовальщиком в часы досуга.
   Сообщив эти важные сведения, скорее с целью от них освободиться, чем с намерением просветить мистера Пиквика, проводник добрался, наконец, до следующей галереи, свернул в маленький коридор в дальнем конце, открыл дверь и обнаружил помещение на вид отнюдь не привлекательное, где стояло восемь или девять железных кроватей.
   – Вот комната! – сказал мистер Рокер, придерживая дверь и с торжеством взирая на мистера Пиквика.
   Однако лицо мистера Пиквика выражало столь мало удовольствия при виде этого помещения, что мистер Рокер стал искать сочувствия на физиономии Сэмюела Уэллера, который до сей поры хранил величественное молчание.
   – Вот комната, молодой человек, – повторил мистер Рокер.
   – Вижу, – отвечал Сэм, безмятежно кивнув головой.
   – Вы не предполагали найти такую комнату в Феррингдонском отеле [212 - Феррингдонский отель – то есть тюрьма Флит, которая находилась на Феррингдон-стрит, пересекающей Флит-стрит.], а? – осведомился мистер Рокер с самодовольной улыбкой.
   В ответ мистер Уэллер ловко и непринужденно закрыл один глаз; это можно было толковать в зависимости от фантазии наблюдателя: то ли он так думает, то ли не думает, то ли вообще об этом не задумывался. Показав этот фокус и снова открыв глаз, мистер Уэллер пожелал узнать, к какой именно кровати относится лестное мнение мистера Рокера, будто на ней необыкновенно хорошо спится.
   – Вот она, – ответил мистер Рокер, указывая на сильно заржавленную кровать в углу. – Она любого заставит заснуть, хочет он того или нет, – вот какая это кровать.
   – Пожалуй, – заметил Сэм, с крайним отвращением созерцая вышеупомянутый предмет обстановки, – я бы сказал, что опиум ничего не стоит по сравнению с нею.
   – Ровно ничего! – подтвердил мистер Рокер.
   – И надо думать, – продолжал Сэм, искоса взглянув на своего хозяина, словно в надежде удостовериться, что все происходящее поколебало его решимость, – и, надо думать, другие джентльмены, которые спят здесь, настоящие джентльмены?
   – Самые настоящие, – отвечал мистер Рокер. – Один из них выпивает двенадцать пинт эля ежедневно и не перестает курить даже за едой.
   – Должно быть, это первоклассный джентльмен, – сказал Сэм.
   – Первый сорт, – отозвался мистер Рокер.
   Отнюдь не устрашенный даже такими сведениями, мистер Пиквик, улыбаясь, объявил о своем решении испытать в течение этой ночи действие наркотической кровати, и мистер Рокер, уведомив его, что он может лечь спать, когда ему вздумается, без дальнейших предупреждений и формальностей, удалился, оставив его с Сэмом в галерее.
   Темнело; это означало, что здесь, где никогда не бывает светло, зажглось несколько газовых рожков, как бы в знак приветствия наступавшему вечеру. Так как было довольно жарко, кое-кто из обитателей многочисленных каморок, расположенных по обеим сторонам галереи, приоткрыл свою дверь. Проходя мимо, мистер Пиквик заглядывал в них с большим интересом и любопытством.
   В одной из камер четверо или пятеро рослых неуклюжих молодцов, которых едва можно было разглядеть сквозь облако табачного дыма, шумно беседовали за недопитыми кружками пива или играли во «все четыре» колодой засаленных карт. В смежной камере какой-то одинокий жилец, склонившийся при свете жалкой сальной свечи над пачкой грязных, изорванных бумаг, пожелтевших от пыли и полусгнивших от времени, писал в сотый раз какую-то бесконечную жалобу какому-то великому человеку, чьи глаза никогда ее не увидят и чье сердце она никогда не тронет. В третьей камере можно было видеть мужа с женой и целой оравой детей, устраивавших на полу или на стульях убогую постель, чтобы уложить самых маленьких. И в четвертой, и в пятой, и в шестой, и в седьмой все тот же шум, и пиво, и табачный дым, и карты.
   В галереях, и в особенности по лестницам, слонялось множество людей, которые пришли сюда: одни – потому, что их камеры были пусты и неуютны, другие – потому, что их камеры битком набиты и жарки; большинство – потому, что не находило тишины и покоя и не знало, чем себя занять. Здесь было очень много людей самых разнообразных категорий – от рабочего в бумазейной куртке до разорившегося кутилы в халате, разумеется с продранными локтями; но у всех было нечто общее – вялое тюремное беспечное чванство, наглый, заносчивый вид, который немыслимо описать словами, но который мгновенно уловит всякий, пусть только зайдет в ближайшую долговую тюрьму и присмотрится к первой попавшейся группе ее обитателей с тем же интересом, с каким смотрел мистер Пиквик.
   – Меня удивляет, Сэм, – сказал мистер Пиквик, перегнувшись через перила на площадке лестницы, – что заключение в тюрьму за долги в сущности не является наказанием.
   – Вы так думаете, сэр? – спросил мистер Уэллер.
   – Вы видите, как эти молодцы пьют, курят, кричат, – отвечал мистер Пиквик. – Быть не может, чтобы пребывание здесь их огорчало.
   – А, вот в том-то и дело, сэр, – подхватил Сэм, – их это не огорчает, для них это самый что ни на есть праздник – портер и кегли. Но кое-кто страдает от такого дела: те, кто и пивом не могут накачиваться и в кегли не играют и кто заплатил бы, если бы мог, – такие впадают в отчаяние, когда их сажают в тюрьму. Я вам скажу, в чем тут дело, сэр: на того, кто привык бездельничать по трактирам, это наказание совсем не действует, а на того, кто работает когда может, оно действует слишком сильно. Получается неровно, как говорил мой отец, когда ему приготовляли грог и воды было больше, чем джина, получается неровно, вот в чем беда.
   – Мне кажется, вы правы, Сэм, – подумав, сказал мистер Пиквик, – совершенно правы.
   – Пожалуй, можно встретить иной раз и честных людей, которым это по вкусу, – задумчиво продолжал мистер Уэллер, – но я что-то не слыхал о них, если не считать одного маленького грязнолицего человечка в коричневой куртке, да и у того это было делом привычки.
   – А кто он такой? – осведомился мистер Пиквик.
   – А, вот этого-то никто не знал, – отвечал Сэм.
   – Но что он сделал?
   – Да то же, что в свое время делали многие люди, гораздо более известные, сэр, – сказал Сэм. – Он попробовал перепрыгнуть через самого себя.
   – Иными словами, – сказал мистер Пиквик, – он, должно быть, жил выше средств и наделал долгов.
   – Именно так, сэр, – отозвался Сэм, – и в результате попал сюда. Долгов было немного – фунтов девять, да впятеро больше на покрытие судебных издержек; но как бы там ни было, а здесь он застрял на семнадцать лет. Появились, правда, у него на лице морщины, но они были замазаны грязью, потому-то и грязное лицо и коричневая куртка остались к концу этого срока такими же, какими были вначале. Он был смирным, безобидным маленьким созданием, всегда за кого-нибудь хлопотал или играл в мяч и никогда не выигрывал; в конце концов тюремщики его полюбили, и каждый вечер он приходил к ним в комнату, болтал с ними, рассказывал разные небылицы и всякую всячину. Как-то вечером сидел он, по обыкновению, с одним своим старым другом, который был дежурным, и вдруг говорит: «Билл, я не видел рынка по ту сторону стены, – говорит (а в ту пору здесь был Флитский рынок), – Билл, я не видел рынка по ту сторону стены вот уже семнадцать лет». – «Знаю, что не видел», – говорит тюремщик, покуривая свою трубку. «Я бы хотел поглядеть на него одну минутку, Билл», – говорит он. «Очень возможно», – говорит тюремщик, сильно затягиваясь трубкой и притворяясь, будто он не понимает, куда клонит тот человек. «Билл, – говорит он с еще большим волнением, – мне в голову пришла фантазия. Позвольте мне поглядеть на людные улицы еще разок перед смертью, и если меня не хватит апоплексический удар, я вернусь через пять минут по часам». «А что со мной будет, если вас хватит апоплексический удар?» – спросил тюремщик. «Ну, – говорит маленькое создание, – кто бы ни нашел меня, Билл, тот наверняка принесет меня домой, потому что моя карточка у меня в кармане, – номер двадцатый, этаж столовой», – и правда, так оно и было, потому что, когда ему хотелось познакомиться с каким-нибудь новичком, он, бывало, вынимал маленькую памятную карточку, а на ней были написаны эти слова, и больше ничего, и потому-то его всегда звали «Номер двадцатый». Тюремщик смотрит на него в упор и, наконец, торжественно заявляет: «Двадцатый, говорит, я вам верю; вы не подведете старого друга». – «Нет, старина, надеюсь, что-то хорошее у меня здесь еще осталось!» – говорит маленький человечек и с этими словами изо всех сил хлопает себя по курточке, и потом из обоих глаз у него вытекает по слезинке, а это было очень удивительно – все думали, что вода никогда не орошала его лица. Он пожал руку тюремщику и ушел…
   – И так и не вернулся, – вставил мистер Пиквик.
   – На этот раз вы ошиблись, сэр, – возразил мистер Уэллер. – Он возвращается на две минуты раньше назначенного времени и вне себя от злости; рассказывает, как его чуть было не раздавила карета, что он к этому не привык, и будь он проклят, если не напишет лорд-мэру. Наконец, его утихомирили, и с той поры он в течение пяти лет даже не выглядывал за ворота.
   – По прошествии этого времени он, вероятно, умер, – сказал мистер Пиквик.
   – Нет, не умер, сэр, – отвечал Сэм. – Ему пришла фантазия пойти отведать пива в новом трактире через улицу, и там был такой уютный кабинетик, что ему взбрело в голову ходить туда каждый вечер; так он и делал долгое время и всегда возвращался регулярно за четверть часа до закрытия ворот; стало быть, все шло очень хорошо и приятно. Наконец, он так разошелся, что начал забывать о времени или вовсе о нем не думал и возвращался все позже и позже; и вот как-то вечером его старый друг как раз запирал ворота – даже ключ уже повернул, когда он является. «Подождите, Билл», – говорит он. «Как, вы еще не вернулись домой, Двадцатый? – говорит тюремщик. – Я думал, вы давным-давно дома». «Нет еще», – улыбаясь, говорит маленький человечек. «Ну, так вот что я вам скажу, мой друг, – говорит тюремщик, очень медленно и неохотно открывая ворота, – по моему мнению, вы попали в дурную компанию, и мне очень грустно это видеть. Я не хочу вас обижать, но если вы не можете довольствоваться порядочным обществом и приходить домой в положенное время, я вас вовсе не впущу сюда, и это так же верно, как то, что вы сейчас здесь стоите!» Маленький человечек так весь и затрясся и с тех пор никогда не выходил за тюремные стены.
   Когда Сэм закончил свой рассказ, мистер Пиквик начал медленно спускаться по лестнице. Задумчиво пройдясь несколько раз по Живописному двору, где почти никого не было, так как уже стемнело, он уведомил мистера Уэллера, что, по его мнению, тому давно пора удалиться на ночь, и попросил его найти пристанище в одном из соседних трактиров и вернуться рано утром, чтобы условиться, как перевезти вещи своего хозяина из «Джорджа и Ястреба». Этому приказанию мистер Сэмюел Уэллер приготовился подчиниться со всей любезностью, на какую был способен, но тем не менее очень явно обнаружил свою неохоту. Он даже безуспешно пытался заговорить несколько раз о том, как удобно было бы провести эту ночь, растянувшись здесь, на песке, но, убедившись, что мистер Пиквик заупрямился и останется глух к таким намекам, в конце концов удалился.
   Нельзя скрыть того факта, что на душе у мистера Пиквика было очень грустно и тревожно – не от недостатка в людях, ибо тюрьма была переполнена, а бутылка вина немедленно, без формальных церемоний знакомства, снискала бы самое дружеское расположение немногих избранных. Но он был одинок в этой грубой, вульгарной толпе и чувствовал уныние и тоску, естественно вытекающие из размышлений о том, что он посажен в клетку и лишен надежды на освобождение. Однако решение освободиться ценой потворства мошенникам Додсону и Фоггу ни на секунду у него не возникало.
   В таком расположении духа он вернулся в галерею, где была столовая, и стал медленно прогуливаться. Помещение было нестерпимо грязное, а запах табачного дыма буквально удушливый. Беспрестанно захлопывались с шумом и стуком двери, когда люди входили и выходили, и гул голосов и шагов неумолчно звучал в коридорах. Молодая женщина с ребенком на руках, которая, казалось, едва могла передвигать ноги от истощения и нищеты, бродила по коридору, беседуя со своим мужем, которому больше негде было ее принять. Когда они проходили мимо мистера Пиквика, он слышал, как женщина плакала, а один раз она отдалась такому приступу отчаяния, что должна была прислониться к стене, чтобы не упасть, и мужчина взял на руки ребенка, стараясь ее успокоить.
   Мистер Пиквик был так расстроен, что не мог этого вынести и пошел наверх спать.
   Хотя комната смотрителя была весьма некомфортабельна (по обстановке и удобствам она занимала место на несколько сот ступеней ниже обыкновенной больничной палаты в провинциальной тюрьме), но в данный момент она отличалась тем преимуществом, что в ней не было никого, кроме самого мистера Пиквика. Поэтому он присел на маленькую железную кровать и задумался над тем, сколько денег смотритель извлекает за год из этой грязной комнаты. Убедившись посредством математических вычислений, что это помещение приносит примерно такой же годовой доход, как улочка в предместьях Лондона, он начал размышлять о том, какой соблазн мог привести грязноватую муху, которая ползала по его панталонам, в эту душную тюрьму, когда она могла выбрать любое приятное помещение. Эти размышления привели его к выводу, что насекомое помешалось. Разрешив этот вопрос, он заметил, что его клонит ко сну, после чего он вытащил ночной колпак из кармана, куда предусмотрительно сунул его утром, не спеша разделся, лег в постель и заснул.
   – Браво! Пяткой кверху… режь и скользи… отбивайте, Зефир! Будь я проклят, если балет не ваша стихия! Валяйте дальше! Ура!
   Эти неистовые восклицания, сопровождаемые оглушительным смехом, пробудили мистера Пиквика от того крепкого сна, который продолжается около получаса, но спящему кажется растянувшимся на три недели или месяц.
   Едва умолк голос, как все в комнате задрожало с такой силой, что задребезжали оконные стекла, а кровати затряслись. Мистер Пиквик привскочил, сел и в течение нескольких минут смотрел в немом изумлении на разыгрывавшуюся перед ним сцену.
   Посреди комнаты человек в зеленой куртке с широкими фалдами, в полосатых коротких штанах и серых бумажных чулках выделывал популярнейшие па матросского танца с вульгарной и шутовской пародией на грацию и легкость, что в соединении с его костюмом производило крайне нелепое впечатление. Другой, по-видимому очень пьяный, которого, должно быть, уложили в постель его товарищи, сидел, прикрытый одеялом, распевая с большим чувством и выразительностью куплеты какой-то комической песни; третий, присев на одну из кроватей, аплодировал обоим с видом глубокого знатока и поощрял их тем пылким проявлением чувств, которое и разбудило мистера Пиквика.
   Этот человек был превосходным образчиком той породы людей, которую можно увидеть во всем ее блеске только в таких местах. Пожалуй, иной раз встретишь их не во всем блеске по соседству с конюшнями и трактирами, но полного расцвета они достигают только в этих теплицах, которые как будто заботливо созданы законодательной властью с единственной целью их выращивать.
   Это был рослый человек с оливковым цветом лица, длинными темными волосами и очень густыми бакенбардами, сходившимися под подбородком; галстука на нем не было, так как он весь день играл в мяч, и открытый ворот рубахи позволял видеть бакенбарды во всем их великолепии. На голове у него торчала простая восемнадцатипенсовая французская шапочка с болтающейся яркой кисточкой, которая прекрасно гармонировала с простой бумазейной курткой. Его ноги, длинные и тощие, были украшены штанами цвета перца с солью, скроенными так, чтобы подчеркнуть полную симметрию упомянутых конечностей. Однако, будучи довольно небрежно подтянуты и вдобавок кое-как застегнуты, они спускались не слишком изящными складками на пару башмаков, в достаточной мере стоптанных, чтобы обнаружить пару очень грязных белых носков. Было во всем облике этого человека нечто непристойно франтовское и какая-то хвастливая наглость, стоившая золотого слитка.
   Этот субъект первый заметил, что мистер Пиквик на них смотрит. Он подмигнул Зефиру и с насмешливой серьезностью попросил его не будить джентльмена.
   – Как! Да благословит бог честное сердце и душу джентльмена! – воскликнул Зефир, оглядываясь и притворяясь крайне изумленным. – А ведь джентльмен не спит. Эй, Шекспир!.. Как поживаете, сэр? Как поживают Мэри и Сара, сэр? Как поживает милая старая леди у себя дома, сэр? Не будете ли вы столь любезны уложить мои поклоны в первый же маленький пакет, какой вы пошлете туда, сэр, и сказать, что я бы их раньше прислал, да только боялся, как бы они не разбились в повозке, сэр?
   – Не надоедайте джентльмену банальными любезностями, когда вы видите, что ему не терпится выпить, – игриво сказал джентльмен с бакенбардами. – Почему вы не спросите джентльмена, что он будет пить?
   – Ах, боже мой, я совсем забыл, – отозвался тот. – Что вы будете пить, сэр? Желаете ли вы портвейну, сэр, или хересу, сэр? Я порекомендовал бы эль, сэр, или, может быть, вы хотите отведать портеру, сэр? Осчастливьте меня разрешением повесить ваш ночной колпак, сэр.
   С этими словами говоривший сорвал сей предмет туалета с головы мистера Пиквика и мгновенно напялил его на голову пьяного, который, твердо убедившись в том, что услаждает многочисленную аудиторию, продолжал меланхолически распевать комические куплеты.
   Насильно сорвать ночной колпак со лба человека и водрузить его на голову неизвестному джентльмену неопрятной внешности – такой остроумный поступок, как бы он ни был оригинален сам по себе, относится бесспорно к разряду тех, которые именуются издевательством. Оценив его именно так, мистер Пиквик, отнюдь не предупреждая о своем намерении, энергически спрыгнул с постели и нанес Зефиру такой ловкий удар в грудь, что в значительной мере лишил его той легкости дыхания, которая связывается иногда с именем Зефира; после сего, снова завладев своим ночным колпаком, он смело принял оборонительную позицию.
   – А теперь выходите, оба… оба! – воскликнул мистер Пиквик, задыхаясь как от волнения, так и от потери некоторого запаса энергии.
   После такого смелого приглашения достойный джентльмен придал своим кулакам вращательное движение, дабы устрашить противников научными приемами.
   Храбрость ли мистера Пиквика, весьма неожиданная, или сложный маневр, проделанный им, когда он вскочил с постели и набросился на человека, отплясывающего матросский танец, произвели впечатление на его противников неведомо, но впечатление было произведено, ибо, вместо того чтобы немедленно покуситься на человекоубийство, – а мистер Пиквик твердо верил, что они это сделают, – они приостановились, поглядели друг на друга и, наконец, от души расхохотались.
   – Ну, вы молодчина, и теперь вы мне еще больше нравитесь! – объявил Зефир. – Прыгайте скорее в постель, пока не схватили ревматизма. Надеюсь, не сердитесь? – добавил он, протягивая руку величиною с желтую гроздь пальцев, которая раскачивается иной раз над дверью перчаточника.
   – Нисколько! – отвечал мистер Пиквик с большой поспешностью, ибо теперь, когда возбуждение улеглось, он почувствовал, что у него зябнут ноги.
   – Удостойте чести и меня, – сказал с вульгарным акцентом джентльмен, украшенный бакенбардами, подавая правую руку.
   – С большим удовольствием, сэр, – сказал мистер Пиквик и после продолжительного и торжественного рукопожатия снова забрался в постель.
   – Меня зовут Сменгль, сэр, – сказал человек с бакенбардами.
   – О! – сказал мистер Пиквик.
   – Меня – Майвинс, – сказал человек в чулках.
   – Очень рад слышать, сэр, – сказал мистер Пиквик.
   – Кхе, – кашлянул мистер Сменгль.
   – Вы что-то сказали, сэр? – осведомился мистер Пиквик.
   – Нет, я ничего не говорил, сэр, – отвечал мистер Сменгль.
   – Мне послышалось, будто вы что-то сказали, сэр, – пояснил мистер Пиквик.
   Все это было очень изысканно и вежливо, и в довершение удовольствия мистер Сменгль многократно заверил мистера Пиквика в том, что питает величайшее уважение к чувствам джентльмена, каковое заявление несомненно делало ему честь, ибо отнюдь нельзя было предположить, чтобы он знал, каковы эти чувства.
   – Проходили через суд, сэр? – полюбопытствовал мистер Сменгль.
   – Как? – переспросил мистер Пиквик.
   – Через суд… на Портюгел-стрит [213 - Суд на Портюгел-стрит – лондонский суд по делам о несостоятельности.]… Суд для освобождения от… Ну, да вы знаете.
   – О нет, – отвечал мистер Пиквик. – Нет!
   – Надеетесь скоро выйти? – предположил Майвинс.
   – Боюсь, что нет, – ответил мистер Пиквик. – Я отказался уплатить возмещение убытков и в результате очутился здесь.
   – А меня погубила бумага, – сказал мистер Сменгль.
   – Вероятно, торговали писчебумажными товарами, сэр? – наивно осведомился мистер Пиквик.
   – Торговал писчебумажными товарами? Нет, черт бы меня подрал! Так низко я никогда не опускался. Никакой торговли. Под «бумагой» я подразумеваю расписки.
   – О, вы употребляете это слове в таком смысле? Понимаю, – сказал мистер Пиквик.
   – Черт возьми! Джентльмен должен быть готов к превратностям судьбы, – продолжал Сменгль. – В чем же дело? Вот я сижу во Флитской тюрьме. Так. Прекрасно. Ну, так что же? От этого мне не хуже, правда?
   – Еще бы! – отвечал мистер Майвинс.
   И он был совершенно прав, ибо мистеру Сменглю отнюдь не стало хуже, ему стало даже лучше, ибо для того, чтобы попасть в тюрьму, он без затрат приобрел некоторые драгоценности, давным-давно заложенные ростовщику.
   – Да, но послушайте, – сказал мистер Сменгль, – во рту пересохло. Давайте прополощем горло каплей горячего хереса. Новичок ставит, Майвинс доставляет, я помогу распить. Это во всяком случае справедливое и достойное джентльмена разделение труда, будь я проклят!
   Не желая затевать новую ссору, мистер Пиквик охотно согласился на это предложение и вручил деньги мистеру Майвинсу, который немедленно отправился в столовую исполнять поручение.
   – Послушайте, – шепнул Сменгль, как только его друг вышел из комнаты, – сколько вы ему дали?
   – Полсоверена, – сказал мистер Пиквик.
   – Он чертовски приятный джентльмен, – сообщил мистер Сменгль, – дьявольски приятный. Другого такого я не знаю, но…
   Тут мистер Сменгль запнулся и с сомнением покачал головой.
   – Вы допускаете возможность, что он присвоит эти деньги? – осведомился мистер Пиквик.
   – О нет! Заметьте – я этого не говорю, я подчеркиваю, что он чертовски приятный джентльмен, – сказал мистер Сменгль. – Но, пожалуй, если бы кто-нибудь сбегал вниз посмотреть, не сунул ли он случайно носа в кувшин или как-нибудь по ошибке не потерял денег, когда будет возвращаться сюда, это было бы неплохо. Эй, вы, сэр, сбегайте-ка вниз да присмотрите за джентльменом, слышите?
   Эта просьба была адресована робкому нервному человечку, чья внешность свидетельствовала о большой бедности, который все время сидел съежившись на кровати, по-видимому ошеломленный новизной своего положения.
   – Вы знаете, где столовая, – сказал Сменгль. – Сбегайте туда и скажите джентльмену, что вы пришли помочь ему нести кувшин. Или нет… постойте… вот что я вам скажу… я вам скажу, как мы его надуем, – сообщил Сменгль с лукавой миной.
   – Как? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – Передайте ему, чтобы он истратил сдачу на сигары. Блестящая мысль! Бегите и скажите ему, слышите? Не пропадут! – обратился Сменгль к мистеру Пиквику. – Я их выкурю.
   Этот маневр был столь остроумен и вдобавок проведен с таким невозмутимым спокойствием и хладнокровием, что мистер Пиквик не имел ни малейшего желания ему препятствовать, даже если бы это было в его власти.
   Вскоре мистер Майвинс вернулся с хересом, который мистер Сменгль налил в две маленькие надтреснутые кружки, предварительно заметив, – имея в виду самого себя, – что джентльмен не должен привередничать при таких обстоятельствах и что он лично не считает для себя унизительным пить прямо из кувшина. В доказательство своей искренности он немедленно выпил половину залпом за здоровье всей компании.
   Когда таким путем была достигнута полная гармония, мистер Сменгль начал занимать своих слушателей рассказом о различных романических похождениях, которым он время от времени предавался, включая в свой рассказ интересные анекдоты о чистокровной лошади и великолепной еврейке – обе отличались исключительной красотой и обеих домогались аристократы и дворяне Соединенного королевства.
   Задолго до того, как закончилось сообщение этих занимательных подробностей из биографии джентльмена, мистер Майвинс улегся в постель и захрапел, предоставив робкому незнакомцу и мистеру Пиквику извлекать пользу из жизненного опыта мистера Сменгля.
   Но и эти два упомянутых джентльмена получили меньше пользы от трогательных повествований, чем могли бы получить. Мистер Пиквик некоторое время пребывал в дремотном состоянии, как вдруг ему смутно почудилось, будто пьяный возобновил свои комические куплеты, а мистер Сменгль с помощью кувшина воды деликатно намекнул ему о нежелании присутствующих слушать пение. Затем мистер Пиквик опять погрузился в сон, неясно сознавая, что мистер Сменгль все еще рассказывает историю, суть коей, по-видимому, сводилась к детальному разъяснению вопроса о том, как он одновременно подделал расписку и поддел джентльмена.


   ГЛАВА XLII,
   доказывающая, подобно предыдущей, справедливость старой истины, что несчастье сводит человека со странными сожителями, а также содержащая невероятное и поразительное заявление мистера Пиквика мистеру Сэмюелу Уэллеру

   На следующее утро, когда мистер Пиквик открыл глаза, первое, на чем они остановились, был Сэмюел Уэллер, который восседал на маленьком черном чемодане и, пребывая, по-видимому, в глубокой рассеянности, пристально смотрел на величавую фигуру бойкого мистера Сменгля, тогда как сам мистер Сменгль, полуодетый, сидел на своей кровати, занимаясь совершенно безнадежной попыткой заставить мистера Уэллера опустить глаза. Мы сказали совершенно безнадежной, ибо Сэм, одним взглядом окинув одновременно шапочку, башмаки, голову, лицо, ноги и бакенбарды мистера Сменгля, продолжал смотреть на него в упор, явно выражая живейшее удовольствие, но проявляя к чувствам мистера Сменгля не больше внимания, чем проявил бы, созерцая деревянную статую или набитое соломой чучело Гая Фокса [214 - Чучело Гая Фокса – гротескное чучело с фонарем и в огромных белых перчатках, изображающее одного из участников так называемого «порохового заговора» 1605 года, организованного католической оппозицией против Иакова 1 Стюарта. По замыслу вожаков католической партии в подвалы парламента были помещены бочки с порохом, поджог поручен был Гаю Фоксу и был назначен на день выступления короля с обычной тронной речью. Благодаря случайности взрыв был предотвращен, заговор раскрыт, главные зачинщики и среди них Гай Фокс погибли на эшафоте, а чучело с изображением Гая Фокса лондонцы ежегодно – в годовщину покушения, 5 ноября – носили по улицам и торжественно сжигали. Этот обычай, о котором Диккенс часто упоминает в своих романах, сохранялся в течение двух с половиной столетий.].
   – Ну, что? Узнаете меня теперь? – нахмурившись, спросил мистер Сменгль.
   – Готов показать под присягой, – весело ответил Сэм.
   – Не говорите дерзостей джентльмену, сэр, – сказал мистер Сменгль.
   – Ни под каким видом, – отвечал Сэм. – Если вы мне сообщите, когда он проснется, я буду держать себя самым экстра-наилучшим образом.
   Это замечание, включавшее туманный намек на то, что мистер Сменгль не джентльмен, разожгло его гнев.
   – Майвинс! – с раздражением сказал мистер Сменгль.
   – Что прикажете? – откликнулся этот джентльмен со своего ложа.
   – Кто этот парень, черт бы его подрал?
   – Ей-богу, об этом я вас должен спросить, – сказал мистер Майвинс, лениво выглядывая из-под одеяла. – Он здесь по какому-нибудь делу?
   – Нет, – отвечал мистер Сменгль.
   – Так спустите его с лестницы и скажите, чтобы не смел подниматься, пока я не приду и не попотчую его, – заявил мистер Майвинс.
   Быстро дав такой совет, сей превосходный джентльмен погрузился в сон.
   Судя по этим недвусмысленным симптомам, разговор грозил перейти «на личности», и мистер Пиквик счел своевременным вмешаться.
   – Сэм! – сказал мистер Пиквик.
   – Сэр? – откликнулся сей джентльмен.
   – Ничего нового не случилось со вчерашнего дня?
   – Особенного ничего, сэр, – отвечал Сэм, взглянув на бакенбарды мистера Сменгля. – Избыток спертого воздуха в тюрьме помог произрастанию сорной травы самого низкого сорта, но за исключением этого все обстоит благополучно.
   – Я встану, – сказал мистер Пиквик. – Дайте мне чистое белье.
   Какие бы враждебные замыслы ни лелеял мистер Сменгль, он быстро от них отвлекся при распаковке чемодана, содержимое которого, казалось, побудило его немедленно составить наилучшее мнение не только о мистере Пиквике, но и о Сэме, каковой был самым чистокровным оригиналом, стало быть как раз ему по душе, – об этом мистер Сменгль поспешил заявить достаточно громко, чтобы этот эксцентрический субъект мог услышать. Что же касается мистера Пиквика, то любовь, которой мистер Сменгль воспылал к нему, не знала границ.
   – Не могу ли я что-нибудь для вас сделать, дорогой сэр? – осведомился Сменгль.
   – Ничего, насколько мне известно. Очень вам признателен, – отвечал мистер Пиквик.
   – Нет ли у вас белья, которое нужно отдать в стирку? Я знаю прекрасную прачку, которая два раза в неделю приходит за моим бельем, и… – ей-богу, какая чертовская удача!.. – как раз сегодня она должна зайти. Не уложить ли мне кое-что из этих вещей вместе с моим бельем? К чему упоминать о беспокойстве? Черт побери! Если один джентльмен, попавший в беду, не побеспокоится немного, чтобы помочь другому джентльмену, находящемуся в таком же положении, чего стоит человеческая природа!
   Так говорил мистер Сменгль, бочком пробираясь как можно ближе к чемодану и бросая взгляды, выражающие самую пламенную и бескорыстную дружбу.
   – Может быть, вам, любезнейший, нужно выколотить платье? – продолжал Сменгль.
   – Не нужно, приятель, – отозвался Сэм, беря ответ на себя. – Если бы можно было кого-нибудь отколотить, не беспокоя слуг, это, пожалуй, было бы приятнее обеим сторонам, как сказал учитель, когда молодой джентльмен возражал против того, чтобы его высек дворецкий.
   – И не найдется ничего, что можно было бы отослать в моей корзине в стирку? – спросил Сменгль, с обескураженным видом переводя взгляд с Сэма на мистера Пиквика.
   – Решительно ничего, сэр, – отрезал Сэм. – Боюсь, что ваша корзина и без того набита доверху вашим собственным бельем.
   Эта реплика сопровождалась таким выразительным взглядом, устремленным на ту часть туалета мистера Сменгля, которая обычно свидетельствует об искусстве прачек стирать джентльменское белье, что Сменглю оставалось только повернуться на каблуках и хотя бы на время отказаться от всяких притязаний на кошелек и гардероб мистера Пиквика. Поэтому он мрачно удалился во двор для игры в мяч, где позавтракал достаточно легко, но с пользой для здоровья – парой сигар, купленных накануне вечером.
   Мистер Майвинс, который не курил и чей счет за мелкие продукты также спустился до конца доски и «перебрался» на другую сторону, остался в постели и, по его собственным словам, «решил закусить во сне».
   Позавтракав в маленьком чулане рядом со столовой, который носил громкое название «кабинета» и временный обитатель коего пользовался, принимая во внимание ничтожную доплату, великим преимуществом подслушивать все разговоры в упомянутой столовой, мистер Пиквик послал мистера Уэллера с неотложными поручениями и отправился в комнату дежурного посоветоваться с мистером Рокером по вопросу о своем будущем помещении.
   – Помещение? – переспросил этот джентльмен, заглянув в большую книгу. – Сколько угодно, мистер Пиквик. Ваш сожительский билетик будет в двадцать седьмом на третьем.
   – О! – отозвался мистер Пиквик. – Как вы сказали, какой билетик?
   – Ваш сожительский билетик, – повторил мистер Рокер. – Сообразили?
   – Не совсем, – улыбаясь, ответил мистер Пиквик.
   – Да ведь это ясно, как день, – сказал мистер Рокер. – Вы получите сожительский билет в двадцать седьмой номер на третьем этаже, и живущие в этой камере будут вашими сожителями.
   – А сколько их? – нерешительно осведомился мистер Пиквик.
   – Трое, – сообщил мистер Рокер.
   Мистер Пиквик кашлянул.
   – Один из них священник, – продолжал мистер Рокер, записывая что-то на клочке бумаги, – другой мясник.
   – Как? – переспросил мистер Пиквик.
   – Мясник, – повторил мистер Рокер, постукивая кончиком пера но конторке, чтобы излечить его от нежелания писать. – Каким он был когда-то молодчиной! Вы помните Тома Мартина, Недди? – добавил Рокер, обращаясь к другому стражу, который соскабливал грязь со своих башмаков складным ножом о двадцати пяти лезвиях.
   – Еще бы я не помнил! – отозвался тот, к кому был обращен вопрос, делая ударение на личном местоимении.
   – О, господи! – сказал мистер Рокер, медленно покачивая головой и рассеянно глядя прямо перед собой в зарешеченное окно; казалось, будто он любовно припоминал какую-то мирную сцену из ранней молодости. – Кажется мне, не дальше чем вчера он огрел грузчика возле пристани, в «Лисе под холмом». Я как сейчас его вижу: идет по Стренду между двух сторожей, малость протрезвился от синяков, над правым глазом уксусный пластырь, а этот миленький бульдог, который потом искусал мальчика, бежит за ним по пятам. Занятная штука – время, правда, Недди?
   Джентльмен, к которому были обращены эти замечания, принадлежал, казалось, к разряду молчаливых и задумчивых и только повторил вопрос. Мистер Рокер, оборвав поэтически-меланхолическую нить размышлений, которым он предавался, вернулся к повседневной жизни и снова взялся за перо.
   – Вам известно, кто третий джентльмен? – полюбопытствовал мистер Пиквик, не слишком очарованный описанием своих будущих сожителей.
   – Кто такой этот Симпсон, Недди? – спросил мистер Рокер, обращаясь к своему приятелю.
   – Какой Симпсон? – сказал Недди.
   – Да тот, что в двадцать седьмом номере на третьем, с которым будет жить этот джентльмен.
   – Ах, тот! – отозвался Недди. – Он, собственно, никто. Был лошадиным барышником, теперь шулер.
   – Я так и думал! – подхватил мистер Рокер, закрывая книгу и вручая мистеру Пиквику клочок бумаги. – Вот билет, сэр.
   Весьма озадаченный таким быстрым разрешением вопроса о своей особе, мистер Пиквик вернулся в тюрьму, размышляя о том, что ему делать. Убедившись, однако, что разумнее будет не предпринимать дальнейших шагов до встречи и беседы с тремя джентльменами – его предполагаемыми сожителями, он отправился прямо на третий этаж.
   Проблуждав некоторое время по галерее и пытаясь разобрать при тусклом свете цифры на дверях, он, наконец, обратился за помощью к слуге, которого застал за его утренним занятием – собиранием оловянной посуды.
   – Где номер двадцать седьмой, любезный? – спросил мистер Пиквик.
   – Дальше, шестая дверь, – ответил слуга. – Там на двери нарисован мелом человек на виселице, с трубкой во рту.
   Руководствуясь этим указанием, мистер Пиквик медленно пошел по галерее, пока не встретился с вышеупомянутым «портретом джентльмена», по чьей физиономии он постучал согнутым указательным пальцем – сначала осторожно, а потом громко. Повторив эту операцию несколько раз безуспешно, он решился открыть дверь и заглянуть. В камере был всего один человек, да и тот высунулся из окна ровно настолько, чтобы не потерять равновесия, и настойчиво старался плюнуть на шляпу своего друга, стоявшего внизу во дворе. Так как слова, кашель, чиханье, стук и все прочие обычные способы привлечь внимание не подействовали на этого субъекта, не замечавшего гостя, мистер Пиквик после некоторого колебания подошел к окну и тихонько дернул обитателя камеры за фалду.
   Субъект с большим проворством отпрянул от окна – и, оглядев мистера Пиквика с головы до пят, грубо спросил, какого… черта… ему здесь нужно.
   – Мне кажется, – сказал мистер Пиквик, взглянув на свой билет, – мне кажется, это номер двадцать седьмой на третьем?
   – Ну так что же? – отозвался джентльмен.
   – Я пришел сюда, потому что получил этот клочок бумаги, – сообщил мистер Пиквик.
   – Покажите, – сказал джентльмен.
   Мистер Пиквик повиновался.
   – Рокер мог бы поместить вас с кем-нибудь другим, – сказал мистер Симпсон (он-то и был шулер) после паузы, выражавшей большое неудовольствие.
   Мистер Пиквик думал то же самое, но при данных обстоятельствах счел целесообразным промолчать.
   Мистер Симпсон размышлял несколько секунд, а затем, высунувшись из окна, пронзительно свистнул и несколько раз выкрикнул какое-то слово. Что это было за слово, мистер Пиквик не мог разобрать, но он предположил, что это, должно быть, прозвище мистера Мартина, ибо несколько джентльменов внизу на дворе немедленно начали кричать: «Мясник!» – имитируя возглас, которым достойные представители этой полезной для общества профессии ежедневно возвещают кухаркам о своем прибытии.
   Последующие события подтвердили догадку мистера Пиквика, ибо через несколько секунд джентльмен, слишком полный для своих лет, в профессиональной синей тиковой куртке и в сапогах с отворотами и круглыми носками, ввалился, запыхавшись, в комнату в сопровождении другого джентльмена в очень поношенном черном костюме и в котиковой шапке. У этого последнего джентльмена, сюртук которого был застегнут до самого подбородка булавками и пуговицами вперемежку, было грубое красное лицо, и походил он на спившегося священника, каковым и был в действительности.
   Когда оба джентльмена по очереди взглянули на билет мистера Пиквика, один высказал мнение, что это «плутня», а другой – убеждение, что это «подвох». Изложив свою точку зрения в столь вразумительных выражениях, они посмотрели на мистера Пиквика и друг на друга в неловком молчании.
   – Это неприятная история, и как раз когда мы устроили себе такие уютные постели, – сказал священник, посматривая на три грязных тюфяка, завернутых на день в одеяло и сложенных в углу комнаты в виде своеобразной подставки для старого, надбитого таза, кувшина и мыльницы из грубого желтого фаянса с синими цветами. – Очень неприятная!
   Мистер Мартин высказал такое же мнение в более энергических выражениях; мистер Симпсон, выпалив ряд дополнительных прилагательных без какого бы то ни было существительного, засучил рукава и начал мыть овощи к обеду. Во время переговоров мистер Пиквик обозревал камеру, омерзительно грязную и нестерпимо затхлую. В ней не было ни малейших признаков ковра, занавесок или штор. Не было даже стенного шкафа. Правда, здесь нашлось бы мало вещей, которые можно убрать в шкаф, но, как бы незначительны по размерам ни были все эти остатки хлеба, корки сыра и все эти объедки, как бы мало ни было мокрых полотенец, рваного платья, изувеченной посуды, раздувальных мехов без сопла, сломанных вилок для поджаривания гренков, – они производят довольно неприятное впечатление, когда разбросаны по полу маленькой комнаты, которая служит общей гостиной и спальней трем бездельникам.
   – Мне кажется, это можно как-нибудь уладить, – сказал мясник после довольно продолжительного молчания. – Сколько вы возьмете отступного?
   – Простите, – отозвался мистер Пиквик. – Что вы сказали? Я не совсем понимаю.
   – За сколько можно от вас откупиться? – повторил мясник. – По правилам сожительства – два шиллинга шесть пенсов. Хотите три боба?
   – И бендер, – добавил джентльмен духовного звания.
   – Ладно, не возражаю, это выйдет еще по два пенса на брата, – сказал мистер Мартин. – Ну, что вы теперь скажете? Мы откупаемся от вас за три шиллинга шесть пенсов в неделю. Согласны?
   – И ставьте галлон пива, – вмешался мистер Симпсон. – Вот как!
   – И разопьем его немедленно! – подхватил священник. – Ну?
   – Право же, я столь не сведущ в здешних правилах, – отвечал мистер Пиквик, – что все еще не понимаю вас. Разве я могу поселиться где-нибудь в другом месте? Я думал, что не могу.
   Услышав такой вопрос, мистер Мартин с крайним изумлением посмотрел на обоих своих друзей, а затем каждый из этих джентльменов указал большим пальцем правой руки через левое плечо. Этот жест, который весьма неточно принято называть «понимай наоборот», производит очень приятное впечатление, если его делают леди или джентльмены, привыкшие действовать дружно: он выражает легкий и игривый сарказм.
   – Неужто не можете? – сказал мистер Мартин с сострадательной улыбкой.
   – Ну, если бы я так мало знал жизнь, я бы взял да утопился, – заметила духовная особа.
   – Я тоже, – торжественно добавил джентльмен спортивного вида.
   После такого вступления три приятеля в один голос сообщили мистеру Пиквику, что во Флите деньги играют точь-в-точь такую же роль, как и за его стенами; что они немедленно доставят ему чуть ли не все, чего бы он ни пожелал; и что если они у него имеются и он готов их истратить, – достаточно ему выразить желание, и он может получить отдельную камеру, меблированную и в полном порядке, через полчаса.
   После этого заинтересованные стороны расстались к обоюдному удовольствию: мистер Пиквик снова направил свои стопы в дежурную комнату, а три приятеля отбыли в столовую истратить пять шиллингов, которые духовная особа с поразительным благоразумием и предусмотрительностью позаимствовала для этой цели у мистера Пиквика.
   – Я так и знал, – усмехнувшись, заявил мистер Рокер, когда мистер Пиквик сообщил о цели своего вторичного прихода. – Не говорил ли я вам этого, Недди?
   Философический владелец универсального перочинного ножа промычал утвердительный ответ.
   – Я знал, что вам понадобится отдельная камера, – сказал мистер Рокер.
   – Но позвольте, вам нужна и мебель! Вы можете взять у меня напрокат. Это уж так заведено.
   – С большим удовольствием, – отвечал мистер Пиквик.
   – В столовом этаже есть чудесная камера, которая принадлежит канцлерскому арестанту, – сказал мистер Рокер. – Она будет стоить вам фунт в неделю. Думаю, вы против этого не возражаете?
   – Нимало, – отвечал мистер Пиквик.
   – Пойдемте-ка со мной, – сказал Рокер, с большим проворством берясь за шляпу. – Дело будет сделано в пять минут. Ах, боже мой, почему же вы сразу не сказали, что хотите устроиться со всеми удобствами?
   Дело было быстро улажено, как и предсказывал тюремщик. Арестант Канцлерского суда пробыл здесь так долго, что лишился друзей, состояния, семьи и счастья и получил право на отдельную камеру. Но так как он частенько нуждался в куске хлеба, то с восторгом выслушал предложение мистера Пиквика нанять помещение и с готовностью уступил ему полные и нерушимые права на него за двадцать шиллингов в неделю, из каковой суммы обязался платить за выселение всех и каждого, кто еще мог бы попасть сожителем в эту камеру.
   Когда заключали договор, мистер Пиквик с горестным любопытством рассматривал арестанта. Это был высокий, худой, мертвенно-бледный человек в старом пальто и туфлях, со впалыми щеками и лихорадочным взглядом. Губы у него были бескровные, а пальцы тонкие и острые. Да поможет ему бог! Железные клыки тюрьмы и нищеты медленно подтачивали его на протяжении двадцати лет.
   – Где же вы будете жить теперь, сэр? – спросил мистер Пиквик, кладя на расшатанный стол деньги за первую неделю.
   Тот взял деньги дрожащей рукой и ответил, что он еще не знает, ибо должен пойти и посмотреть, куда можно перенести кровать.
   – Боюсь, сэр, – сказал мистер Пиквик, ласково и сочувственно положив руку ему на плечо, – боюсь, что вам придется жить в каком-нибудь шумном, густо населенном помещении. Прошу вас, считайте эту камеру своей собственной, когда вам нужен будет покой или кто-нибудь из ваших друзей придет вас навестить.
   – Друзья! – хриплым голосом воскликнул арестант. – Если бы я находился на дне глубочайшего колодца, лежал в завинченном и запаянном гробу, гнил в темной и грязной канаве, которая тянется под фундаментом этой тюрьмы, я бы не мог быть более заброшенным и забытым, чем здесь. Я – мертвец! Я умер для общества, не увидев того сострадания, какое даруется тем, чьи души предстали пред страшным судом. Друзья придут навестить меня! Боже мой! Я пришел сюда в расцвете сил и состарился в этой тюрьме, и нет ни одного человека, который воздел бы руку над моим ложем, когда я умру, и сказал: «Слава богу, он успокоился».
   Возбуждение, которое залило непривычным румянцем лицо человека, улеглось, когда он умолк; с тоской сжимая иссохшие руки и волоча ноги, он вышел из комнаты.
   – Как его прорвало! – с улыбкой сказал мистер Рокер. – Ах, они – как слоны. Иной раз заденет их за живое, и они приходят в бешенство.
   Сделав это глубоко сочувственное замечание, мистер Рокер принялся за работу с такой энергией, что скоро в камере появились ковер, шесть стульев, стол, диван, служивший кроватью, чайник и разные необходимые вещи, взятые напрокат за весьма умеренную плату – двадцать семь шиллингов шесть пенсов в неделю.
   – Ну, что еще можем мы для вас сделать? – осведомился мистер Рокер, с большим удовлетворением озираясь и весело позвякивая зажатыми в руке монетами – платой за первую неделю.
   – Погодите… – отвечал мистер Пиквик, который о чем-то сосредоточенно размышлял. – Нет ли здесь человека, которого можно было бы посылать с поручениями?
   – То есть посылать в город? Вы говорите о тех, кто на свободе? – спросил Рокер.
   – Да. Я имею в виду тех, кто мог бы выходить из тюрьмы. Не арестантов.
   – Да, такие найдутся, – отвечал Рокер. – Есть один злополучный шут, у него друг сидит на «бедной стороне», он с радостью на это согласится. Последние два месяца он исполняет разные поручения. Послать его к вам?
   – Будьте так добры, – попросил мистер Пиквик. – Постойте, не надо. Вы говорите – «бедная сторона»? Я бы очень хотел заглянуть туда. Я сам к нему пойду.
   «Бедная сторона» в долговой тюрьме, как показывает название, – место заключения самых жалких и несчастных должников. Заключенный, поступающий в отделение для бедняков, не платит ни за отдельную камеру, ни за сожительство. Его взносы при вступлении в тюрьму и при выходе из нее – самые ничтожные, и он получает только право на скудный тюремный паек; для обеспечения им заключенных некоторые благотворители оставляли по завещанию незначительные пожертвования. Еще свежо в памяти то время, когда в стену Флитской тюрьмы была вделана железная клетка, в которой помещался голодный на вид человек и, побрякивая время от времени кружкою с деньгами, заунывно восклицал: «Не забывайте нищих должников, не забывайте нищих должников!» Сбор из этой кружки, – если таковой был, – делился между нищими заключенными, и заключенные «бедной стороны» исполняли по очереди эту унизительную обязанность.
   Хотя этот обычай отменен и клетка убрана, но несчастные люди по-прежнему влачат жалкое, нищенское существование. Мы больше не позволяем им взывать у ворот тюрьмы к милосердию и состраданию прохожих, но, дабы заслужить уважение и восхищение грядущих веков, оставляем в нашем своде законов тот справедливый и благотворный закон, согласно которому закоренелого преступника кормят и одевают, а неимущему должнику предоставляют умирать от голода и холода. Это не выдумка. Не проходит недели, чтобы в любой из наших долговых тюрем не погиб кто-нибудь из этих людей, умирающих медленной голодной смертью, если им не придут на помощь их товарищи по тюрьме.
   Поднимаясь по узкой лестнице, на нижней площадке которой он расстался с Рокером, мистер Пиквик размышлял об этих предметах и постепенно довел себя до точки кипения; он был так взволнован своими размышлениями на эту тему, что ворвался в указанную ему камеру, почти забыв о месте, где находится, и о цели своего визита.
   Общий вид камеры тотчас же заставил его опомниться, но едва его взгляд упал на фигуру человека, мрачно сидевшего перед запыленным камином, как он уронил шляпу на пол и в изумлении остановился, неподвижный и безмолвный.
   Да, в лохмотьях и без куртки, в простой и изодранной желтой коленкоровой рубашке сидел мистер Альфред Джингль; волосы спускались ему на лоб, лицо изменилось от страданий и исказилось от голода; голову он подпирал рукой, его взгляд был устремлен на камни, и весь его вид говорил о нищете и унынии.
   Подле него, устало прислонившись к стене, стоял коренастый помещик, похлопывая старым охотничьим хлыстом по сапогу с отворотом, украшавшему его правую ногу; левая (он одевался в несколько приемов) была засунута в старую туфлю. Лошади, собаки и вино – вот что привело его сюда. На одиноком сапоге торчала заржавленная шпора, которою он изредка рассекал воздух, ловко щелкая при этом хлыстом по сапогу и бормоча слова, какими наездник понукает свою лошадь. В этот момент он воображал, будто участвует в скачках с препятствиями. Бедняга! На самой быстрой лошади из своей прекрасной конюшни он никогда не скакал с такой стремительностью, с какой промчался по дороге, обрывающейся во Флите.
   У противоположной стены на маленьком деревянном ящике сидел какой-то старик. Взгляд его был прикован к полу, а на лице застыло выражение глубокого и безнадежного отчаяния. Маленькая девочка – его внучка – суетилась около него, стараясь с помощью сотни детских уловок привлечь его внимание, но старик не видел и не слышал ее. Голос, когда-то звучавший для него, как музыка, и глаза, заменявшие ему свет, не пробуждали его сознания. Руки и ноги у него тряслись от недуга, и паралич сковал его душу.
   В камере находились еще два-три человека, которые собрались в кружок и громко разговаривали. Была здесь также женщина, худая и изможденная, – жена заключенного. Она очень заботливо поливала жалкое, засохшее, увядшее растение, которое – это было сразу видно – никогда не даст зеленых побегов; это занятие было, пожалуй, символом тех обязанностей, какие женщина выполняла здесь.
   Таковы были люди, представившиеся взорам мистера Пиквика, когда он с изумлением осматривался вокруг. Шаги человека, поспешно вошедшего в комнату, заставили его очнуться. Повернувшись к двери, он встретился глазами с вновь прибывшим; и в нем, несмотря на его лохмотья, грязь и нищету, он узнал знакомые черты мистера Джоба Троттера.
   – Мистер Пиквик! – громко воскликнул Джоб.
   – Как? – сказал Джингль, вскочив со стула. – Мистер… Совершенно верно – диковинное место – странная история – поделом мне – да!
   Мистер Джингль засунул руки в прорехи, где когда-то были карманы его брюк, и, свесив голову на грудь, снова опустился на стул.
   Мистер Пиквик был растроган: эти двое казались такими несчастными. Зоркий взгляд, невольно брошенный Джинглем на кусочек сырой баранины, который принес Джоб, объяснил их бедственное положение красноречивее, чем могли бы это сделать двухчасовые разговоры. Мистер Пиквик кротко посмотрел на Джингля и сказал:
   – Мне бы хотелось поговорить с вами наедине. Не выйдите ли вы на минутку?
   – Разумеется! – отвечал Джингль, поспешно вставая. – Далеко не могу пойти – здесь не переутомишься от ходьбы – вокруг парка колючая изгородь – место красивое – романтическое, но не обширное – открыто для публики – семья всегда в городе – экономка весьма заботлива – весьма!
   – Вы забыли надеть куртку, – сказал мистер Пиквик, когда они вышли на площадку лестницы и закрыли за собою дверь.
   – Как? – отозвался Джингль. – В закладе – у дорогого родственника – дяди Тома – ничего не поделаешь – должен питаться – потребность организма – и все такое прочее…
   – Что вы хотите этим сказать?
   – Пропала, мой дорогой сэр, – последняя куртка – ничего не мог поделать. Питался парой башмаков – целых две недели. Шелковый зонт – ручка из слоновой кости – неделя – факт – честное слово – Джоб свидетель.
   – Питались в течение трех недель парой башмаков и шелковым зонтом с ручкой из слоновой кости! – воскликнул мистер Пиквик, который слышал о том, что бывают такие случаи при кораблекрушениях, или читал о них в «Miscellanea» Констебля [215 - «Miscellanea» Констебля – «Смесь» Констебля – серия дешевых книг разнообразного содержания, издаваемых известным книгоиздателем Констеблем с 20-х годов прошлого века.].
   – Вот-вот, – кивнув, сказал Джингль. – Все заложено-квитанция здесь – ничтожная сумма – сущие пустяки – все мерзавцы.
   – О! – сказал мистер Пиквик, успокоенный таким объяснением. – Я вас понимаю: вы заложили свой гардероб.
   – Все – свое и Джоба – до последней рубашки – неважно – экономия на стирке – скоро ничего не останется – лечь в постель – голодать – умереть – дознание – арестант – обычная вещь – замять дело – джентльмены присяжные – тюремные поставщики – все улажено – естественная смерть – заключение коронера [216 - Коронер – чиновник, главной обязанностью которого является осмотр трупов, обнаруженных с признаками внезапной или насильственной смерти, и производство дознания по этому вопросу. Решения выносятся так называемым «судом коронера» – 15–18 присяжными, призываемыми на место нахождения трупа (пережиток XIII века). Также с участием присяжных коронер производит дознание о причинах пожаров, если есть предположения о поджоге, о причинах кораблекрушений и пр.] – похороны за счет работного дома – поделом ему – все кончено – давайте занавес.
   Джингль подвел этот странный итог своих видов на будущее со свойственной ему стремительностью и всевозможными гримасами, имитирующими улыбку. Мистер Пиквик сразу понял, что его беспечность была напускной, и, ласково посмотрев ему в лицо, заметил у него на глазах слезы.
   – Добрый человек! – сказал Джингль, пожимая ему руку и отворачиваясь. – Неблагодарный пес – ребячество плакать – ничего не могу поделать – скверная лихорадка – слаб – болен – голоден. Все заслужил – но страдал много – да.
   Не в силах дальше притворяться и, быть может, ослабев от этой попытки, удрученный бродячий актер сел на ступеньку лестницы и, закрыв лицо руками, разрыдался, как ребенок.
   – Перестаньте! Перестаньте! – сказал мистер Пиквик, явно растроганный.
   – Мы подумаем, что можно сделать, когда я во всем разберусь. Джоб! Где он?
   – Здесь, сэр, – отвечал Джоб, появляясь на лестнице.
   Описывая выше его наружность, мы, между прочим, упомянули, что даже в лучшие времена у него были глубоко запавшие глаза. Теперь – во дни нужды и горя – у него был такой вид, как будто они провалились бог весть куда.
   – Здесь, сэр! – крикнул Джоб.
   – Пожалуйте сюда, сэр, – сказал мистер Пиквик, стараясь принять суровый вид, в то время как четыре крупные слезы скатились на его жилет. – Получите, сэр.
   Получить что? Обычно после этих слов должен последовать удар. По всем правилам нужно было ждать здоровой, звонкой пощечины, ибо мистер Пиквик был одурачен, обманут и оскорблен этим жалким отщепенцем, который находился теперь всецело в его власти. Сказать ли правду? Из жилетного кармана мистера Пиквика что-то извлечено; оно звякнуло, когда перешло в руку Джоба, и это даяние почему-то зажгло свет в глазах и наполнило радостью сердце нашего превосходного старого друга, когда он поспешно удалился.
   Вернувшись в свою камеру, мистер Пиквик застал там Сэма, обозревавшего все сделанное для удобства его хозяина с мрачным удовлетворением, которое очень забавно было наблюдать. Решительно возражая против того, чтобы хозяин оставался здесь, мистер Уэллер, казалось, считал высоким моральным долгом не обнаруживать слишком большого удовольствия по поводу того, что делалось, говорилось, предлагалось или предполагалось.
   – Ну, как, Сэм? – сказал мистер Пиквик.
   – Ну, как, сэр? – отвечал мистер Уэллер.
   – Довольно комфортабельно теперь, Сэм?
   – Довольно хорошо, сэр, – отозвался Сэм, презрительно осматриваясь вокруг.
   – Видели вы мистера Тапмена и остальных наших друзей?
   – Да, я их видел, сэр, и они придут завтра. Они очень удивились, узнав, что сегодня им нельзя прийти, – ответил Сэм.
   – Вы принесли вещи, которые мне нужны?
   Мистер Уэллер вместо ответа указал на различные свертки, которые уложил как можно аккуратнее в углу комнаты.
   – Прекрасно, Сэм, – сказал мистер Пиквик после минутного колебания. – Выслушайте то, что я хочу вам сказать, Сэм.
   – Выкладывайте, сэр, – отвечал мистер Уэллер.
   – С самого начала я чувствовал, Сэм, – торжественно заговорил мистер Пиквик, – что здесь не подходящее место для молодого человека.
   – Да и для старого, сэр, – заметил мистер Уэллер.
   – Вы совершенно правы, Сэм, – согласился мистер Пиквик. – Но старики могут попасть сюда вследствие своей собственной неосторожности и доверчивости, а молодых может привести сюда эгоизм тех, кому они служат. Для молодых людей во всех отношениях лучше не оставаться здесь. Вы меня понимаете, Сэм?
   – Нет, сэр, не понимаю, – упрямо ответил мистер Уэллер.
   – Постарайтесь понять, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Хорошо, сэр, – помолчав, начал Сэм. – Кажется, я вижу, куда вы клоните; а если я вижу, куда вы клоните, то, по моему мнению, что-то слишком закручено, как сказал кучер почтовой кареты, когда его настигла метель.
   – Вижу, что вы меня поняли, Сэм, – сказал мистер Пиквик. – Помимо моего нежелания, чтобы вы слонялись без дела в таком месте в течение, может быть, нескольких лет, я считаю чудовищной нелепостью со стороны должника, сидящего во Флите, держать при себе слугу, Сэм, – сказал мистер Пиквик. – Вы должны расстаться со мною на время.
   – На время, сэр, вот как? – саркастически заметил мистер Уэллер.
   – Да, на время, пока я останусь здесь, – отвечал мистер Пиквик. – Жалованье вы будете получать по-прежнему. Любой из моих друзей с радостью возьмет вас к себе, хотя бы только из уважения ко мне. А если я когда-нибудь выйду отсюда, Сэм, – добавил мистер Пиквик с притворной веселостью, – если это случится, даю вам слово, что вы немедленно вернетесь ко мне.
   – Ну, а теперь я вам тоже кое-что скажу, сэр, – произнес мистер Уэллер невозмутимым и торжественным тоном. – Это дело такого сорта, что оно не пройдет совсем, а стало быть, нечего и толковать.
   – Я говорю серьезно, я твердо решил, Сэм, – сказал мистер Пиквик.
   – Вы решили, сэр? – упрямо переспросил мистер Уэллер. – Очень хорошо, сэр. Я тоже решил.
   С этими словами мистер Уэллер старательно надел шляпу и быстро вышел из комнаты.
   – Сэм! – крикнул ему вслед мистер Пиквик. – Сэм! Вернитесь!
   Но в длинной галерее уже не отдавалось эхо его шагов. Сэм Уэллер ушел.


   ГЛАВА XLIII,
   повествующая о том, как мистер Сэмюел Уэллер попал в затруднительное положение

   В высокой комнате, плохо освещенной и еще хуже проветриваемой, расположенной на Портюгел-стрит, Линкольнс-Инн-Филдс, заседают почти круглый год один, два, три или – в зависимости от обстоятельств – четыре джентльмена в париках за маленькими конторками, сооруженными наподобие тех, какими пользуются во всех английских судах, но только не покрытыми французским лаком. Справа от них находятся скамьи адвокатов, слева – отгороженное место для несостоятельных должников, а прямо перед ними, пониже, – чрезвычайно грязные физиономии. Названные джентльмены – уполномоченные Суда по делам о несостоятельности, а место, где они заседают, и есть Суд по делам о несостоятельности.
   Замечательна судьба этого суда, который в настоящее время и с незапамятных времен считается и признан с общего согласия всех оборванцев Лондона, скрывающих свою нищету, их приютом и ежедневным пристанищем. Он всегда переполнен. Пивные и спиртные испарения постоянно поднимаются к потолку и, коснувшись его, стекают струями по стенам; старого платья увидишь здесь за один раз больше, чем выставляется на продажу на всем Хаундсдиче [217 - Хаундсдич – улица в Лондоне, являвшаяся в эпоху Диккенса центром торговли поношенным платьем.] в течение года, и больше немытых лиц и седеющих бород, чем могут привести в порядок все насосы и цирюльники между Тайбурном и Уайтчеплом от восхода до заката солнца.
   Не следует предполагать, что здесь у кого-нибудь из этих людей есть хотя бы тень какого-то дела в том месте, которое он столь неутомимо посещает. Будь это так, нечему было бы удивляться, и в этом не было бы ничего странного. Одни из них спят почти все время, пока длится заседание, другие приносят крохотный портативный обед, завернутый в носовой платок или торчащий из потертого кармана, и жуют и слушают с одинаковым удовольствием, но никогда не бывало среди них ни одного, кто был лично заинтересован в каком-нибудь деле, которое когда-либо здесь разбиралось. Однако, чем бы они ни занимались, здесь они сидят с первой минуты и до последней. В дождливую погоду они приходят промокшие насквозь, и в такие дни в зале суда пахнет плесенью.
   Случайный посетитель может предположить, что это место служит храмом, посвященным Духу Нищеты. Здесь нет ни одного служителя и ни одного курьера, который бы носил одежду, сшитую по мерке; ни одного более или менее свежего или здорового на вид человека во всем учреждении, если не считать маленького седовласого констебля с лицом, как яблоко, да и тот, подобно злополучной вишне, законсервированной в спирту, кажется высушенным благодаря искусственному процессу, который не имеет никакого отношения к его природе. Даже парики адвокатов плохо напудрены и букли плохо завиты.
   Но наиболее любопытный предмет для наблюдений – поверенные, которые сидят за большим, ничем не покрытым столом ниже места для уполномоченных. Профессиональное хозяйство самого богатого из этих джентльменов ограничивается синим мешком и мальчиком – обычно юношей иудейского вероисповедания.
   У них нет постоянных контор, свои юридические сделки они совершают или в трактирах, или в тюремных дворах, куда отправляются толпой и отбивают друг у друга клиентов на манер омнибусных кондукторов. Вид у них засаленный и заплесневелый, а если можно заподозрить их в каких-нибудь пороках, то, пожалуй, пьянство и мошенничество занимают самое видное место. Обычно они проживают на окраине «тюремных границ» [218 - «Тюремные границы» – район вокруг тюрьмы Флит, в пределах которого заключенным несостоятельным должникам разрешалось проживать. Такие же «границы» были вокруг других тюрем, и существовала такса, определяющая плату за право проживания.], не дальше мили от обелиска на Сент-Джордж-Филдс. Их внешность непривлекательна, их манеры своеобразны.
   Мистер Соломон Пелл, один из представителей этой ученой корпорации, был толстый, дряблый, бледный человек в сюртуке, который казался то зеленым, то коричневым, с бархатным воротником той же меняющейся окраски. Лоб у него был узкий, лицо широкое, голова большая, а нос сворочен на сторону, словно Природа, возмущенная наклонностями, подмеченными ею в момент его рождения, дала ему сердитый щелчок, от которого нос так и не оправился. Однако наделенный короткой шеей и астмой, мистер Пелл пользовался для дыхания преимущественно этим органом, который, быть может, возмещал приносимой им пользой то, чего не хватало ему как украшению.
   – Я уверен, что помогу ему выпутаться, – сказал мистер Пелл.
   – В самом деле? – отозвался человек, которому было дано такое заверение.
   – Совершенно уверен! – отвечал мистер Пелл. – Но заметьте, если бы он обратился к какому-нибудь сомнительному ходатаю по делам, я бы не поручился за последствия.
   – Ну-у! – разинув рот, сказал собеседник.
   – Да, ни за что не поручился бы! – сказал мистер Пелл, сжал губы, нахмурился и таинственно покачал головой.
   Беседа эта велась в трактире, как раз против Суда по делам о несостоятельности, а человек, с которым ее вели, был не кто иной, как старший Уэллер, явившийся сюда, чтобы утешить и поддержать друга, чье прошение о признании его несостоятельным должно было сегодня слушаться и с чьим поверенным он в данный момент совещался.
   – А где Джордж? – осведомился старый джентльмен.
   Мистер Пелл мотнул головой в сторону задней комнаты, где мистер Уэллер, немедленно отправившийся туда, был тотчас же встречен самыми горячими и лестными приветствиями полудюжины своих профессиональных собратьев, выражавших удовольствие по поводу его прибытия. Несостоятельный джентльмен, заразившийся спекулятивной, но неосторожной страстью поставлять лошадей на большие перегоны, каковая страсть и довела его до беды, имел цветущий вид и успокаивал свои чувства креветками и портером.
   Обмен приветствиями между мистером Уэллером и его друзьями строго отвечал масонским правилам ремесла, предписывавшим выворачивать кисть правой руки и в то же время подергивать мизинцем. Мы знавали двух знаменитых кучеров (бедняги, их уже нет в живых), которые были близнецами и питали друг к другу искреннюю и преданную любовь. Ежедневно на протяжении двадцати четырех лет они встречались на Дуврской дороге, обмениваясь одним только этим приветствием; и вот когда один из них умер, другой начал чахнуть и вскоре последовал за первым.
   – Ну, Джордж, – сказал мистер Уэллер-старший, снимая пальто и усаживаясь с присущей ему важностью, – как дела? Все в порядке на крыше и полно внутри?
   – Все в порядке, старина, – отвечал джентльмен, попавший в затруднительное положение.
   – Передана ли кому-нибудь серая кобыла? – заботливо осведомился мистер Уэллер.
   Джордж кивнул утвердительно.
   – Ну вот и прекрасно, – сказал мистер Уэллер. – О карете тоже позаботились?
   – Препровождена в надежное место, – отвечал Джордж, свертывая головы полудюжине креветок и проглатывая их без дальнейших церемоний.
   – Очень хорошо! – сказал мистер Уэллер. – Надо всегда смотреть за тормозом, когда едешь под гору. Список седоков выправлен по всем правилам?
   – Опись, сэр? – спросил Пелл, угадывая мысль мистера Уэллера. – Опись такова, что лучше не сделаешь пером и чернилами.
   Мистер Уэллер кивнул, выражая свое одобрение по поводу принятых мер, а затем, повернувшись к мистеру Пеллу, спросил, указывая на своего друга Джорджа:
   – И скоро вы снимете с него хомут?
   – Он стоит третьим в списке, – отвечал мистер Пелл, – и я бы сказал, что до него очередь дойдет через полчаса. Я распорядился, чтобы мой клерк пришел и предупредил нас вовремя.
   Мистер Уэллер с нескрываемым восхищением осмотрел законоведа с головы до ног и выразительно сказал:
   – А что вы будете пить, сэр?
   – Право же, вы очень… – отозвался мистер Пелл. – Клянусь честью, я не имею обыкновения… Сейчас так рано, что в сущности я почти… Пожалуй, принесите мне на три пенса рому, моя милая.
   Прислуживающая девица, которая угадала требование раньше, чем оно было высказано, поставила перед Пеллом стакан рому и удалилась.
   – Джентльмены! – сказал мистер Пелл, окидывая взглядом присутствующих.
   – За успех вашего друга! Я не люблю хвастаться, джентльмены, у меня нет этой привычки, но я не могу не сказать, что если бы вашему другу не посчастливилось попасть в руки, которые… но я не скажу того, что собирался сказать. За ваше здоровье!
   Мигом осушив стакан, мистер Пелл причмокнул и самодовольно обвел глазами собравшихся кучеров, которые, очевидно, относились к нему, как к некоему божеству.
   – Позвольте-ка, – сказал юридический авторитет, – о чем я говорил, джентльмены?
   – Кажется, вы заметили, что не стали бы возражать против второго стакана, сэр, – сказал мистер Уэллер с шутливой серьезностью.
   – Ха-ха! – засмеялся мистер Пелл. – Недурно, недурно. Ведь вы тоже деловой человек! В такой ранний час это было бы, пожалуй, слишком… Право, не знаю, моя милая… ну, да уж повторите, будьте так добры. Кхе!
   Этот последний звук был важным и внушительным покашливанием, каковое мистер Пелл счел должным себе позволить, заметив неподобающую склонность к смеху у некоторых своих слушателей.
   – Покойный лорд-канцлер, джентльмены, очень меня любил, – сообщил мистер Пелл.
   – И это делает ему честь, – вставил мистер Уэллер.
   – Правильно! – воскликнул клиент мистера Пелла. – А почему бы ему вас не любить?
   – В самом деле, почему? – повторил весьма краснолицый человек, который до сей поры не проронил ни слова и, казалось, вряд ли мог еще что-нибудь сказать. – Почему бы нет, хотел бы я знать?
   Шепот, выражающий одобрение, пробежал по собранию.
   – Помню, джентльмены, – начал мистер Пелл, – обедал я однажды вместе с ним – нас было только двое, но все так шикарно, как будто ждали двадцать человек к обеду: государственная печать на столике справа от него, и человек в парике с кошельком и в латах охраняет жезл, сабля наголо и шелковые чулки… Так всегда делается, джентльмены, и днем и ночью… как вдруг он мне говорит: «Пелл, говорит, без ложной скромности, Пелл. Вы человек талантливый. Вы любого можете протащить через Суд по делам о несостоятельности, Пелл, и наша страна должна гордиться вами». Таковы были его подлинные слова. «Милорд, – сказал я, – вы мне льстите». – «Пелл, – сказал он, – будь я проклят, если вам льщу».
   – Он так и сказал? – осведомился мистер Уэллер.
   – Так и сказал, – отвечал Пелл.
   – Ну, коли так, – заявил мистер Уэллер, – то парламент должен был бы приструнить его за это, и, будь он бедняком, они бы его приструнили.
   – Но, дорогой мой друг, – возразил мистер Пелл, – это было сказано конфиденциально.
   – Как? – переспросил мистер Уэллер.
   – Конфиденциально.
   – Ну, тогда… – подумав, сказал мистер Уэллер, – если он выругал самого себя конфиденциально, то, конечно, это совсем другое дело.
   – Конечно! – подтвердил мистер Пелл. – Разница, как вы замечаете, бросается в глаза.
   – Меняет все дело, – согласился мистер Уэллер. – Продолжайте, сэр.
   – Нет, я не буду продолжать, сэр, – сказал мистер Пелл тихо и серьезно.
   – Вы мне напомнили, сэр, что это был частный разговор – частный и конфиденциальный, джентльмены. Джентльмены, я юрист… Быть может, как юрист я пользуюсь большим уважением; быть может, не пользуюсь. Очень многим это известно. Я уже не скажу ни слова. Здесь, в этой комнате, уже были сделаны замечания, порочащие репутацию моего благородного друга. Вы должны простить меня, джентльмены, – я был неосторожен. Я чувствую, что никакого права не имею упоминать об этом случае без его согласия. Благодарю вас, сэр.
   Произнося такую речь, мистер Пелл засунул руки в карманы, нахмурился, мрачно озираясь, и звякнул тремя пенсами.
   Только-только стало известно столь благородное решение, как в комнату неистово ворвались мальчик и синий мешок – два неразлучных товарища – и доложили (собственно говоря, доложил мальчик, ибо синий мешок не принимал никакого участия в докладе), что дело сейчас будет разбираться. Услышав это, вся компания перебежала через улицу и стала пробивать себе дорогу в суд: подготовительная церемония, которая, по расчетам, должна была занять в обычных условиях от двадцати пяти до тридцати минут.
   Мистер Уэллер, человек тучный, бросился сразу в толпу в отчаянной надежде пробиться в каком-нибудь удобном месте. Успех не вполне оправдал его ожидания, ибо шляпа, которую он забыл снять, была нахлобучена ему на глаза каким-то субъектом, на чью ногу он наступил довольно тяжело. По-видимому, этот индивид немедленно раскаялся в своей горячности, ибо, пробормотав какие-то невнятные слова, выражающие изумление, он увлек старика в вестибюль и после энергической борьбы стащил с него нахлобученную шляпу.
   – Сэмивел! – воскликнул мистер Уэллер, когда получил возможность лицезреть своего спасителя.
   Сэм кивнул головой.
   – Ты почтительный и любящий сынок, что и говорить, – заметил мистер Уэллер. – Нахлобучиваешь шапку старику отцу!
   – Как я мог знать, что это вы? – возразил сын. – Или вы думаете, что я должен был угадать, кто вы такой, по тяжести вашей ноги?
   – Пожалуй, это верно, Сэмми, – отвечал мистер Уэллер, тотчас же смягчившись. – Но что ты тут делаешь? Твой хозяин ничего тут не добьется, Сэмми. Они не вынесут такого вредика, ни за что не вынесут, Сэмми.
   И мистер Уэллер с торжественной миной законоведа покачал головой.
   – Ну и вздорный старик! – воскликнул Сэм. – Вечно толкует о вредиках и алиби и всякой всячине. Кто вам говорил о вредике?
   Мистер Уэллер ни слова не ответил, но еще раз покачал головой с весьма ученым видом.
   – Бросьте вы трясти башкой, если не хотите, чтобы пружины лопнули, – нетерпеливо сказал Сэм, – ведите себя благоразумно. Вчера вечером я таскался к «Маркизу Гренби», разыскивая вас.
   – А маркизу Гренби видал, Сэмми? – со вздохом осведомился мистер Уэллер.
   – Видал, – отвечал Сэм.
   – Как поживает милое создание?
   – Подозрительно, – сказал Сэм. – Мне кажется, она помаленьку себя разрушает, злоупотребляет этим-вот ананасным ромом и подобными сильно действующими лекарствами.
   – Ты это всерьез говоришь, Сэмми? – глубокомысленно осведомился старший.
   – О да, всерьез, – отвечал младший.
   Мистер Уэллер схватил сына за руку, пожал ее и выпустил. При этом физиономия его выражала не уныние или опасение, а скорее сладкую и робкую надежду. Луч примиренности и даже довольства осветил его лицо, когда он медленно проговорил:
   – Я не совсем уверен, Сэмми, я не говорю, что окончательно убедился ну, как придется разочароваться? – но мне кажется, мой мальчик, мне кажется, что у пастыря печень не в порядке.
   – Разве у него скверный вид? – полюбопытствовал Сэм.
   – Он на редкость бледен, – отвечал отец, – вот только нос стал краснее. Аппетит у него неважный, а ром сосет здорово.
   Казалось, воспоминание о роме вторглось в голову мистера Уэллера, когда он произнес эти слова, ибо он стал мрачен и задумчив, но очень быстро оправился, о чем свидетельствовала целая азбука подмигиваний, которыми он имел обыкновение услаждать себя, когда бывал особенно доволен.
   – Ну, а теперь поговорим о моем деле, – начал Сэм. – Навострите уши и молчите до тех пор, пока я не кончу.
   После такого краткого предисловия Сэм передал, по возможности сжато, последний знаменательный разговор с мистером Пиквиком.
   – Остался там один, бедняга! – воскликнул старший мистер Уэллер. – И никто за него не заступится, Сэмивел! Этак не годится.
   – Конечно, не годится, – согласился Сэм. – Я это знал раньше, чем пришел сюда.
   – Да ведь они его живьем съедят, Сэмми! – возопил мистер Уэллер.
   Сэм кивнул в знак того, что разделяет эту точку зрения.
   – Он вошел туда совсем сырой, Сэмми, – сказал мистер Уэллер, выражаясь метафорически, – а там его так поджарят, что самые близкие друзья не узнают. Жареный голубь – ничто по сравнению с этим, Сэмми!
   Сэм Уэллер еще раз кивнул.
   – Этого не должно быть, Сэмивел, – торжественно сказал мистер Уэллер.
   – Этого не будет, – сказал Сэм.
   – Разумеется, – подтвердил мистер Уэллер.
   – Ну, ладно! – сказал Сэм. – Напророчествовали вы очень хорошо, совсем как красноносый Никсон [219 - Красноносый Никсон – автор дешевых бульварных книжек с прорицаниями.] в шестипенсовых книжках с его портретом.
   – А кто он такой, Сэмми? – полюбопытствовал мистер Уэллер.
   – Не все ли вам равно? – отрезал Сэм. – Хватит с вас того, что он не был кучером.
   – Я знал одного конюха с такой фамилией, – задумчиво сказал мистер Уэллер.
   – Не тот, – возразил Сэм. – Мой джентльмен был пророк.
   – Какой пророк? – осведомился мистер Уэллер, строго взглянув на сына.
   – Человек, который предсказывает, что случится, – объяснил Сэм.
   – Хотел бы я познакомиться с ним, Сэмми, – сказал мистер Уэллер. – Может быть, он бросил бы луч света на ту самую болезнь, о которой мы только что говорили. Ну, что поделать, а если он умер и никому не передал своей лавочки, стало быть и толковать не о чем. Продолжай, Сэмми, – со вздохом добавил мистер Уэллер.
   – Так вот, вы тут пророчествовали, что случится с хозяином, если он там останется, – продолжал Сэм. – Не придумаете ли вы какого-нибудь этакого-подходящего способа о нем позаботиться?
   – Нет, не придумаю, Сэмми, – с глубокомысленным видом ответил мистер Уэллер.
   – Так-таки ни единого способа? – осведомился Сэм.
   – Ни единого, – отвечал мистер Уэллер, – вот разве… – И луч прозрения осветил его физиономию, когда он понизил голос до шепота и приложил губы к уху сына. – Вот разве вынести его в складной кровати потихоньку от тюремщиков, Сэмми, или нарядить старухой под зеленой вуалью.
   Сэм Уэллер неожиданно принял с презрением оба предложения и повторил свой вопрос.
   – Нет! – сказал старый джентльмен. – Если он не хочет, чтобы ты там остался, я никакого выхода не вижу. Нет проезда, Сэмми, нет проезда.
   – Ну, так я вам скажу, как проехать, – объявил Сэм. – Я вас попрошу ссудить мне двадцать пять фунтов.
   – А какой от этого будет прок? – полюбопытствовал мистер Уэллер.
   – Что будет, то будет, – отозвался Сэм. – Может быть, вы их потребуете обратно через пять минут; может быть, я скажу, что не хочу отдавать, и выругаюсь. Не придет ли вам в голову арестовать родного сына из-за этих-вот денег и отправить его во Флит? Что скажете, бессердечный бродяга?
   После ответа Сэма отец и сын обменялись полным телеграфическим кодом кивков и знаков, а затем старший мистер Уэллер сел на каменную ступеньку и принялся хохотать так, что побагровел.
   – Что за старая образина! – воскликнул Сэм, возмущенный такой потерей времени. – Ну, ради чего вы сидите здесь и превращаете свою физиономию в дверной молоток, когда впереди столько дела? Где у вас деньги?
   – Под козлами, Сэмми, под козлами, – отвечал мистер Уэллер, расправляя морщины. – Подержи мою шляпу, Сэмми.
   Освободившись от этого бремени, мистер Уэллер резко вывернул туловище на одну сторону и, ловко изогнувшись, ухитрился запустить правую руку в чрезвычайно поместительный карман, откуда после долгих усилий и пыхтенья извлек бумажник in octavo [220 - Бумажник in octavo – то есть размером в восьмую долю листа – гиперболизм Диккенса.], перетянутый широким ремешком. Из этого хранилища он вытащил пару ремешков для кнута, три-четыре пряжки, мешочек с образчиками овса и, наконец, небольшую пачку очень грязных банковых билетов, из которой отсчитал требуемую сумму и вручил ее Сэму.
   – А теперь, Сэмми, – сказал старый джентльмен, когда ремешки, пряжки и образчики снова были спрятаны и бумажник опущен в недра того же кармана, – а теперь, Сэмми, я тут знаю одного джентльмена, который обделает для нас это дело в одну секунду, – блюститель закона, Сэмми, а мозги у него, как у лягушки, разбросаны по всему телу до самых кончиков пальцев; друг лорд-канцлера, Сэмивел, так что стоит ему только сказать, чего он хочет, и тот посадит тебя под замок на всю жизнь.
   – Ну нет, этого ничего не нужно, – сказал Сэм.
   – Чего не нужно? – осведомился мистер Уэллер.
   – Ничего такого против конституции, – отрезал Сэм. – После перпетум мобиле – хабис корпус – самая расчудесная выдумка. Я частенько читал об этом в газетах.
   – Да какое же она имеет отношение к делу? – спросил мистер Уэллер.
   – А такое, – сказал Сэм, – что я буду стоять горой за это изобретение и соответственно поступать. Нечего там шептать лорд-канцлеру, мне это не нравится! А вдруг это повредит делу, когда нужно будет выйти из тюрьмы!
   Уступив по этому пункту желаниям своего сына, мистер Уэллер тотчас же отыскал высокоученого Соломона Пелла и сообщил ему о своем намерении немедленно получить приказ о взыскании двадцати пяти фунтов и судебных издержек, с тем чтобы приказ был направлен против «личности» некоего Сэмюела Уэллера. Связанные с этим расходы выплачиваются Соломону Пеллу авансом.
   Поверенный был в прекраснейшем расположении духа, ибо попавший в беду поставщик лошадей был освобожден от ответственности по приговору суда. Он весьма одобрил привязанность Сэма к своему хозяину, заявил, что она очень напоминает ему его собственное чувство преданности к его другу канцлеру, и немедленно повел старшего мистера Уэллера в Темпль скрепить присягой показание о долге, которое мальчик с помощью синего мешка написал тут же на месте.
   Тем временем Сэм, будучи официально представлен обеленному джентльмену и его друзьям как отпрыск мистера Уэллера из «Прекрасной Дикарки», был встречен с подчеркнутым уважением и любезно приглашен участвовать в пирушке в ознаменование упомянутого события, каковое приглашение он не замедлил принять.
   Увеселения джентльменов этой профессии обычно носят торжественный и мирный характер, но в данном случае празднество было из ряда вон выходящее, и они соответственно этому дали себе волю. После довольно бурных тостов в честь главного уполномоченного и мистера Соломона Пелла, который проявил в тот день такие несравненные способности, джентльмен с пятнистым лицом и в синем шарфе предложил кому-нибудь спеть. Сам собой напрашивался вывод, что пятнистый джентльмен, жаждавший пения, должен сам спеть, но пятнистый джентльмен упрямо и слегка обиженно уклонился; за этим, как бывает нередко в подобных случаях, последовали довольно сердитые препирательства.
   – Джентльмены, – сказал, наконец, поставщик лошадей, – чтобы не нарушать гармонии этого чудесного празднества, быть может, мистер Сэмюел Уэллер согласится усладить общество?
   – Право же, джентльмены, у меня нет привычки петь без инструмента, – отвечал Сэм, – но все за спокойную жизнь, как сказал человек, заняв место смотрителя на маяке.
   После такой прелюдии мистер Сэмюел Уэллер сразу запел следующую неистовую и прекрасную песню, которую мы позволяем себе привести, предполагая, что она не всем известна. Мы попросили бы обратить особое внимание на междометия в конце вторых и четвертых строк, которые не только дают возможность певцу перевести дух в этом месте, но и чрезвычайно благоприятствуют размеру.
 //-- РОМАНС --// 

     Наш Терпин [221 - Дик Терпин – известный разбойник XVII века, герой многочисленных баллад и повестей.] вскачь по Хаунсло-Хит [222 - Хаунсло-Хит – вересковая пустошь к западу от городка Хаунсло, где Терпин совершал грабежи чаще, чем на других больших дорогах.]
     Погнал кобылу Бесе – эх!
     Вдруг видит он – епископ мчит
     Ему наперерез – эх!
     Он догоняет лошадей,
     В карету он глядит.
     «Ведь это Терпин, ей-ясе-ей!»
     Епископ говорит.

   Хор

     «Ведь это Терпин, ей-ясе-ей!»
     Епископ говорит.


     А Терпин: «Свой лихой привет
     Ты с соусом глотай-ай!»
     И прямо в глотку – пистолет,
     И отправляет в рай-ай!
     А кучер был не очень рад,
     Погнал что было сил.
     Но Дик, влепив в башку заряд,
     Его остановил.


     Хор (саркастически)
     Но Дик, влепив в башку заряд,
     Его остановил.

   – Я утверждаю, что эта песня задевает профессию, – перебил пятнистый джентльмен. – Я спрашиваю: как звали кучера?
   – Никто не знает, – отвечал Сэм. – У него не было визитной карточки в кармане.
   – Я возражаю против политики, – продолжал пятнистый джентльмен. – Я заявляю, что в нашем обществе эта песня – политическая и, что почти то же самое, лживая! Я заявляю, что тот кучер не удрал, он умер храбро – храбро, как герой, и я не потерплю никаких возражений!
   Так как пятнистый джентльмен говорил с большой энергией и решимостью и так как мнения по этому вопросу, казалось, разделились, то грозили возникнуть новые препирательства, но тут весьма кстати появились мистер Уэллер и мистер Пелл.
   – Все в порядке, Сэмми! – сказал мистер Уэллер.
   – Исполнитель придет сюда в четыре часа, – добавил мистер Пелл. – Полагаю, вы за это время не убежите, а? Ха-ха!
   – Может быть, мой жестокий папаша к тому времени смягчится, – улыбаясь во весь рот, сказал Сэм.
   – Э, нет! – возразил мистер Уэллер-старший.
   – Прошу вас! – настаивал Сэм.
   – Ни за что на свете! – заявил неумолимый кредитор.
   – Я дам расписки на эту сумму, по шести пенсов в месяц, – сказал Сэм.
   – Я их не возьму, – ответил мистер Уэллер.
   – Ха-ха-ха! Прекрасно, прекрасно! – одобрил мистер Соломон Пелл, выписывая свой счетец. – Очень забавный случай! Бенджемин, перепишите.
   И мистер Пелл, улыбаясь, показал итог мистеру Уэллеру.
   – Благодарю вас, – продолжал джентльмен юрист, принимая засаленные банковые билеты, извлеченные мистером Уэллером из бумажника. – Три фунта десять шиллингов и один фунт десять шиллингов – итого пять фунтов. Очень вам признателен, мистер Уэллер. Ваш сын – достойный молодой человек, весьма достойный, сэр. Это очень приятная черта в характере молодого человека, весьма приятная, – добавил мистер Пелл, озираясь с любезной улыбкой и пряча деньги.
   – Вот так потеха! – усмехнувшись, сказал старший мистер Уэллер. – Регулярно, блудящий сын!
   – Блудный, блудный сын, сэр, – мягко подсказал мистер Пелл.
   – Не беспокойтесь, сэр, – с достоинством возразил мистер Уэллер. – Я знаю, который час, сэр. Когда не буду знать, спрошу вас, сэр.
   К приходу исполнителя Сэм завоевал такую популярность, что присутствующие джентльмены решили проводить его всей компанией в тюрьму. Они тронулись в путь в таком порядке: истец и ответчик шли рука об руку; исполнитель впереди, а восемь дюжих кучеров замыкали шествие. У кофейни Сарджентс-Инна все остановились, чтобы освежиться, и когда было покончено с юридическими формальностями, процессия двинулась дальше.
   Затея восьми джентльменов, продолжавших идти по четыре человека в ряд, вызвала на Флит-стрит легкое смятение; затем пришлось покинуть пятнистого джентльмена, вступившего в драку с носильщиком. Было условлено, что его друзья зайдут за ним на обратном пути. Кроме этих маленьких инцидентов, ничего не случилось в пути. Дойдя до ворот Флита, компания по знаку истца трижды прокричала оглушительно «ура» в честь ответчика и, обменявшись рукопожатиями, рассталась с ним.
   Когда Сэм был официально доставлен в дежурную комнату, – к крайнему изумлению Рокера и явному недоумению самого флегматического Недди, – и тотчас же отведен в тюрьму, он направился прямо к камере своего хозяина и постучался к нему в дверь.
   – Войдите, – отозвался мистер Пиквик.
   Сэм вошел, снял шляпу и улыбнулся.
   – А, это вы, милый Сэм! – воскликнул мистер Пиквик, явно обрадовавшись при виде своего скромного друга. – Вчера я отнюдь не хотел оскорбить ваши чувства, мой верный друг. Положите шляпу, Сэм, и я вам подробно растолкую, что я имел в виду.
   – Нельзя ли немного позже, сэр? – спросил Сэм.
   – Конечно, – сказал мистер Пиквик, – но почему не сейчас?
   – Лучше бы потом, сэр, – отвечал Сэм.
   – Почему? – осведомился мистер Пиквик.
   – Потому что… – запинаясь, начал Сэм.
   – Потому что… – повторил мистер Пиквик, встревоженный поведением своего слуги.
   – Потому что, – продолжал Сэм, – есть у меня одно дельце, с которым я бы хотел покончить.
   – Какое дело? – полюбопытствовал мистер Пиквик, удивленный смущенным видом Сэма.
   – Так, ничего особенного, сэр, – отвечал Сэм.
   – Ну, если ничего особенного, то сначала вы можете поговорить со мной, – улыбаясь, сказал мистер Пиквик.
   – Пожалуй, следовало бы мне позаботиться об этом сейчас же, – отозвался Сэм, все еще колеблясь.
   Мистер Пиквик был удивлен, но ничего не сказал.
   – Дело в том… – начал Сэм и запнулся.
   – Ну, – воскликнул мистер Пиквик, – говорите, Сэм!
   – Дело в том, – сказал Сэм, выжимая из себя слова, – что, пожалуй, следовало бы мне прежде всего позаботиться о своей постели.
   – О постели? – с изумлением воскликнул мистер Пиквик.
   – Да, о моей постели, сэр, – отвечал Сэм. – Я арестант. Сегодня после полудня меня арестовали за долги.
   – Вы арестованы за долги? – вскричал мистер Пиквик, откидываясь на спинку кресла.
   – Да, за долги, сэр, – подтвердил Сэм. – А человек, который меня засадил, ни за что меня отсюда не выпустит, пока вы сами не выйдете.
   – Боже мой! – воскликнул мистер Пиквик. – Что вы хотите этим сказать?
   – То, что я говорю, сэр, – ответил Сэм. – Я буду сидеть хоть сорок лет, и очень этому рад, и будь это Ньюгет, было бы то же самое. Ну, черт возьми, секрет раскрыт, и конец делу!
   С этими словами, которые он повторил очень энергически и выразительно, Сэм Уэллер, находясь в необычайно возбужденном состоянии, швырнул шляпу на пол, а затем, скрестив руки, посмотрел решительно и твердо в лицо своему хозяину.


   ГЛАВА XLIV
   повествует о разных мелких событиях, происшедших во Флите, и о таинственном поведении мистера Уинкля и рассказывает о том, как бедный арестант Канцлерского суда был, наконец, освобожден

   Мистер Пиквик был так глубоко растроган горячей привязанностью Сэма, что не проявил никаких признаков гнева или неудовольствия по поводу той стремительности, с какой Сэм добровольно попал в долговую тюрьму на неопределенный срок. Единственным пунктом, по которому он упорно требовал объяснения, была фамилия кредитора, но ее мистер Уэллер не менее упорно скрывал.
   – От нее никакого толку не будет, сэр, – снова и снова повторял Сэм. – Это существо злобное, недоброжелательное, неуступчивое, коварное и мстительное, с жестоким сердцем, которого ничем не смягчить, как заметил добродетельный священник об одном старом джентльмене, страдавшем водянкой, когда тот сказал, что, поразмыслив, он предпочитает оставить деньги своей жене, а не на сооружение церкви.
   – Но подумайте, Сэм, – убеждал мистер Пиквик, – сумма так невелика, что ее легко можно уплатить; а теперь, когда я решил оставить вас у себя, не забывайте, что вы гораздо больше принесете пользы, имея возможность выходить из тюрьмы.
   – Очень вам признателен, сэр, – серьезно ответил мистер Уэллер, – но мне бы не хотелось.
   – Чего не хотелось бы, Сэм?
   – Не хотелось бы унижаться и просить милости у такого бессовестного врага.
   – Но вы никакой милости не просите, отдавая ему его деньги, Сэм, – доказывал мистер Пиквик.
   – Прошу прощенья, сэр, – возразил Сэм, – но это была бы очень большая милость – заплатить ему деньги, а он ее не заслуживает. Вот в чем тут дело, сэр.
   Заметив, что мистер Пиквик с некоторым раздражением потирает нос, мистер Уэллер счел благоразумным переменить тему разговора.
   – Я принимаю свое решение из принципа, сэр, – заметил Сэм, – так же, как вы принимаете свое, и тут мне приходит на ум человек, который покончил с собой из принципа. О нем вы, конечно, слыхали, сэр.
   Мистер Уэллер умолк и искоса бросил лукавый взгляд на своего хозяина.
   – Никакого «конечно» тут быть не может, Сэм, – сказал мистер Пиквик, начиная улыбаться, несмотря на тревогу, вызванную упрямством Сэма. – Молва о вышеупомянутом джентльмене не дошла до моих ушей.
   – Неужели, сэр? – воскликнул мистер Уэллер. – Вы меня удивляете, сэр. Он был государственный чиновник.
   – Вот как? – сказал мистер Пиквик.
   – Да, сэр, – подтвердил мистер Уэллер, – и был очень приятный джентльмен – один из тех точных и аккуратных людей, которые засовывают ноги в маленькие пожарные ведра из резины, если погода дождливая, и прижимают к сердцу только одного друга – нагрудник из заячьих шкурок; он копил деньги из принципа, менял сорочку каждый день из принципа; никогда не разговаривал с родственниками из принципа, опасаясь, как бы они не попросили у него взаймы, и вообще был на редкость приятный тип. Он стригся из принципа раз в две недели и договорился покупать костюмы из экономического принципа – три костюма в год, с тем чтобы старые принимали назад. Как очень регулярный джентльмен, он обедал всегда в одном и том же месте, где брали шиллинг девять пенсов с человека, и, бывало, съедал на добрый шиллинг девять пенсов, как частенько замечал хозяин, заливаясь слезами, не говоря уже о том, что он раздувал зимой огонь в камине, а это обходилось ровно в четыре с половиной пенса ежедневно, и досадно было смотреть на него при этом. А держал он себя на редкость важно! «Дайте Пост, когда прочтет этот джентльмен, – покрикивал он ежедневно, входя в комнату. – Позаботьтесь о Таймсе, Томас, дайте мне посмотреть Морнинг Геральд, когда он освободится, не забудьте занять очередь на Кроникл и принесите-ка Адвертайзер». А потом он сидел, не сводя глаз с часов, и выбегал ровно за четверть минуты, чтобы подкараулить мальчика, приносившего вечернюю газету, которую он читал с таким интересом и упорством, что все прочие посетители доходили до отчаяния и сумасшествия, в особенности один раздражительный старый джентльмен; в таких случаях лакею всегда приходилось за джентльменом присматривать, чтобы он не поддался искушению и не пустил в дело нож для разрезания жаркого. Ну-с, так вот, сэр, приходил он сюда и занимал лучшее место в течение трех часов, и после обеда никогда ничего не пил, а только спал, и потом шел в кофейню на одной из ближайших улиц и выпивал маленький кофейник кофе с четырьмя сдобными пышками, после этого он шел домой в Кенсингтон [223 - Кенсингтон – в эпоху Диккенса лондонское предместье с большим парком, вошедшее позже в черту города. В парке находится один из дворцов, где жил король до середины XVIII века.] и ложился спать. Как-то вечером он очень заболел; посылает за доктором. Доктор приезжает в зеленой карете с приставной лестницей на манер изделий Робинзона Крузо, которую он сам мог опускать, вылезая из кареты, убирать за собой, чтобы кучеру не нужно было слезать с козел; таким образом, кучер дурачил публику, показывал ей только свою ливрею, а штаны на нем были не под стать ей. «В чем дело?» спрашивает доктор. «Очень болен», – говорит пациент. «Что вы сегодня ели?» спрашивает доктор. «Жареную телятину», – отвечает пациент. «А самое последнее что вы съели?» – говорит доктор. «Сдобные пышки», – говорит пациент. «А, вот оно что! – говорит доктор. – Я вам сейчас же пришлю коробку пилюль, и больше вы к ним никогда, говорит, не прикасайтесь». – «К чему не прикасаться? – спрашивает пациент. – К пилюлям?» – «Нет, к сдобным пышкам», – говорит доктор. «Как! – говорит пациент, подпрыгнув в постели. – Каждый вечер в течение пятнадцати лет я съедал из принципа четыре сдобных пышки!» «Ну, так вы откажитесь от них из принципа», – говорит доктор. «Сдобные пышки очень полезны, сэр», – говорит пациент. «Сдобные пышки очень вредны, сэр», сердито говорит доктор. «Но они так дешевы, – говорит пациент, сбавляя тон, – и очень сытны, если принять во внимание цену». – «Вам они обойдутся во всяком случае слишком дорого, даже если вам будут платить за то, чтобы вы их ели, – говорит доктор. – Четыре пышки каждый вечер убьют, говорит, вас в полгода». Пациент смотрит ему прямо в лицо, долго думает и, наконец, говорит: «Вы уверены в этом, сэр?» – «Могу поставить на карту свою репутацию врача», – говорит доктор. «Как вы думаете, сколько сдобных пышек прикончили бы меня сразу?» – спрашивает пациент. «Не знаю», – говорит доктор. «Как вы думаете, если купить на полкроны, этого хватит?» – спрашивает пациент. «Пожалуй, хватит», – говорит доктор. «А на три шиллинга наверняка хватит?» говорит пациент. «Несомненно», – говорит доктор. «Очень хорошо, – говорит пациент, – спокойной ночи». Утром он встает, растапливает камин, велит принести на три шиллинга пышек, поджаривает их, съедает все и пускает себе пулю в лоб.
   – Зачем же он это сделал? – быстро спросил мистер Пиквик, ибо был весьма потрясен трагической развязкой этой истории.
   – Зачем он это сделал? – повторил Сэм. – Да хотел подкрепить свой великий принцип, будто пышки полезны, и доказать, что он никому не позволит вмешиваться в его дела!
   Такого рода уловками и увертками отвечал мистер Уэллер на вопросы своего хозяина в тот вечер, когда водворился во Флите. Убедившись, наконец, что все уговоры бесполезны, мистер Пиквик скрепя сердце разрешил ему снять угол у лысого сапожника, который арендовал маленькую камеру в одной из верхних галерей. В это скромное помещение мистер Уэллер перенес тюфяк и подушку, взятые напрокат у мистера Рокера, и, расположившись здесь на ночь, почувствовал себя, как дома, словно родился в тюрьме и вся его семья прозябала в ней на протяжении трех поколений.
   – Вы всегда курите перед сном, старый петух? – осведомился мистер Уэллер у своего квартирохозяина, когда они оба расположились на ночь.
   – Да, курю, молодой бентамский петушок [224 - Бентамский петушок – порода бойцовых петухов, известных своей драчливостью, на что намекает сапожник.], – ответил сапожник.
   – Разрешите полюбопытствовать, почему вы стелете себе постель под этим-вот еловым столом? – спросил Сэм.
   – Потому что я привык к кровати с четырьмя столбиками для балдахина раньше, чем попал сюда, а потом убедился, что ножки стола ничуть не хуже, – ответил сапожник.
   – У вас чудной характер, сэр, – сказал Сэм.
   – Такого добра у меня нет, – возразил сапожник, покачав головой, – и если вам оно понадобилось, боюсь, что вы не так-то легко найдете себе что-нибудь в здешней канцелярии.
   Вышеприведенный короткий диалог начался, когда мистер Уэллер лежал, растянувшись, на своем тюфяке в одном конце камеры, а сапожник – на своем в другом конце. Камера освещалась тростниковой свечой и трубкой сапожника, которая вспыхивала под столом, как раскаленный уголек.
   Разговор, как ни был он краток, чрезвычайно расположил мистера Уэллера в пользу квартирохозяина, и, приподнявшись на локте, он начал внимательно его разглядывать, на что у него до сей поры не было ни времени, ни охоты.
   Это был человек с землистым цветом лица, как у всех сапожников, и с жесткой взъерошенной бородой, тоже как у всех сапожников. Его лицо странная, добродушная, уродливая маска – украшалось парой глаз, должно быть очень веселых в прежние времена, ибо они все еще блестели. Ему было шестьдесят лет, и одному богу известно, на сколько лет он состарился от пребывания в тюрьме, а потому странным казалось, что вид у него довольный и лицо почти веселое. Он был маленького роста, и теперь, скрючившись в постели, производил такое впечатление, будто у него нет ног. Во рту у него торчала большая красная трубка; он курил и смотрел на свечу с завидным благодушием.
   – Давно вы здесь? – спросил Сэм, нарушая молчание, длившееся довольно долго.
   – Двенадцать лет, – ответил сапожник, покусывая конец трубки.
   – Неуважение к суду? – осведомился Сэм.
   Сапожник кивнул головой.
   – Ну, так зачем же вы продолжаете упрямиться, – сказал Сэм сурово, – и губите свою драгоценную жизнь в этом-вот загоне для скота? Почему не уступите и не попросите прощения у лорд-канцлера, что из-за вас его суд покрыл себя позором, не скажете ему, что вы теперь очень раскаиваетесь и больше не будете так делать?
   Сапожник засунул трубку в угол рта, улыбнулся, опять передвинул ее на старое место, но ничего не сказал.
   – Почему вы так не поступите? – настойчиво повторил Сэм.
   – Что? – откликнулся сапожник. – Вы плохо понимаете эти дела. Ну что, по-вашему, меня погубило?
   – По-моему, – сказал Сэм, снимая нагар со свечи, – началось с того, что вы залезли в долги, да?
   – Никогда не был должен ни единого фартинга, – отозвался сапожник. – Придумайте еще что-нибудь.
   – Ну, может быть, – сказал Сэм, – вы скупали дома, что, выражаясь деликатно, значит свихнуться, или вздумали их строить, что, выражаясь по-медицинскому, значит потерять надежду на выздоровление.
   Сапожник покачал головой и сказал:
   – Придумайте еще что-нибудь.
   – Надеюсь, вы не затевали тяжбы? – подозрительно спросил Сэм.
   – Никогда в жизни, – отвечал сапожник. – Дело в том, что меня погубили деньги, оставленные мне по завещанию.
   – Бросьте! – сказал Сэм. – Кто этому поверит! Хотел бы я, чтобы какой-нибудь богатый враг вздумал погубить меня этим-вот способом. Я бы ему не помешал.
   – О, я вижу, вы мне не верите, – сказал сапожник, мирно покуривая трубку. – На вашем месте я бы и сам не поверил. А все-таки это правда.
   – Как это случилось? – спросил Сэм, склоняясь к тому, чтобы поверить, такое сильное впечатление произвел на него сапожник.
   – А вот как, – отвечал сапожник. – С одним старым джентльменом – я на него работал в провинции и был женат на его бедной родственнице (она умерла, да благословит ее бог, и возблагодарим его за это) – случился удар, и он отошел.
   – Куда? – осведомился Сэм, которого клонило ко сну после многочисленных событий этого дня.
   – Как я могу знать куда? – возразил сапожник, который, наслаждаясь своей трубкой, говорил в нос. – Отошел к усопшим.
   – А, понимаю! – сказал Сэм. – Что же дальше?
   – Ну, так вот, – продолжал сапожник, – он оставил пять тысяч фунтов.
   – Очень благородно с его стороны, – вставил Сэм.
   – Одну из них, – сообщил сапожник, – он оставил мне, потому что я был, понимаете ли, женат на его родственнице.
   – Очень хорошо, – пробормотал Сэм.
   – А так как он был окружен множеством племянниц и племянников, которые вечно ссорились и дрались между собой из-за денег, то меня он назначил своим душеприказчиком и оставил мне остальные тысячи по доверию [225 - …тысячи по доверию… – то есть поручили в завещании душеприказчику распределить имущество между наследниками.], чтобы разделить между ними, как сказано в завещании.
   – Что значит – по доверию? – осведомился Сэм, очнувшись от дремоты. – Если это не наличные, то какой от них прок?
   – Это юридический термин, вот и все, – пояснил сапожник.
   – Не думаю, – сказал Сэм, покачав головой. – Какое уж там доверие в этой лавочке? А впрочем, продолжайте.
   – Так вот, – сказал сапожник, – когда я хотел утвердить завещание, племянницы и племянники, которые были ужасно огорчены, что не все деньги достались им, вошли с caveat [226 - Caveat (берегись!) – юридический термин, который сапожник переводит «стоп!»; так называется заявление заинтересованных лиц в суд о том, что завещание не должно приводиться в исполнение, так как они намерены его оспаривать.].
   – Что такое? – переспросил Сэм.
   – Юридическая штука – все равно что сказать: «Стоп!», – ответил сапожник.
   – Понимаю, – сказал Сэм, – зять хабис корпус. Ну?
   – Но, убедившись, что они не могут между собой договориться, – продолжал сапожник, – и, стало быть, не могут оспорить завещание, они взяли назад свое caveat, и я распределил наследство. Едва я успел это сделать, как один племянник возбуждает дело об отмене завещания. Спустя несколько месяцев дело разбирается у старого, глупого джентльмена в задней комнате где-то в переулке собора св. Павла; четыре адвоката взяли себе каждый по одному дню, чтобы надоедать ему по очереди, а потом он недели две размышляет и читает показания в шести томах и, наконец, выносит решение, что завещатель был не в своем уме и, стало быть, я должен вернуть все деньги и уплатить издержки. Я обжаловал решение; дело переходит к трем или четырем очень сонным джентльменам, которые уже слушали его в первом суде, при котором они состоят законниками, но определенной работы у них нет, – разница только в том, что там их называли докторами, а здесь – делегатами, – не знаю, понятно ли вам это; и они очень вежливо утвердили решение старого джентльмена. После этого мы перешли в Канцлерский суд, где дело находится и по сей день и где навсегда останется. Вся моя тысяча фунтов давным-давно перешла к моим адвокатам, а имущество, как они это называют, и издержки оцениваются в десять тысяч фунтов, и вот из-за них я здесь сижу и буду сидеть до самой смерти и чинить сапоги. Кое-кто из джентльменов поговаривал о том, чтобы поднять вопрос в парламенте, и, вероятно, так бы они и сделали, да только у них не было времени приходить ко мне, а я не мог идти к ним; мои длинные письма им надоели, и они бросили это дело. Вот вам святая истина, без всяких недомолвок или преувеличений, и ее прекрасно знают пятьдесят человек как в этой тюрьме, так и за ее стенами.
   Сапожник приостановился, чтобы удостовериться, какое впечатление произвел его рассказ на Сэма, но убедившись, что тот погрузился в сон, вытряхнул пепел из трубки, вздохнул, положил трубку, натянул на голову одеяло и заснул.
   На следующее утро мистер Пиквик в одиночестве сидел за завтраком (Сэм в комнате сапожника усердно занимался приведением в порядок башмаков и черных гетр своего хозяина), когда раздался стук в дверь, и не успел мистер Пиквик крикнуть: «Войдите!» – как появилась голова, украшенная шевелюрой и вельветовой шапочкой, каковые головные уборы мистер Пиквик без труда признал личной собственностью мистера Сменгля.
   – Как поживаете? – осведомилась эта достойная личность, сопровождая вопрос несколькими десятками кивков. – Послушайте, вы никого не ждете сегодня утром? Трое каких-то дьявольски элегантных джентльменов спрашивали вас внизу и стучались во все двери нижнего этажа. За это им чертовски влетело от постояльцев, потрудившихся открыть дверь.
   – Ах, боже мой! Как глупо! – вставая, воскликнул мистер Пиквик. – Да, не сомневаюсь, что это кое-кто из моих друзей, которых я ждал вчера.
   – Ваши друзья! – вскричал Сменгль, схватив мистера Пиквика за руку. – Больше ни слова! Будь я проклят, но с этой минуты они – мои друзья, а также друзья Майвинса. Чертовски симпатичный джентльмен эта скотина Майвинс, не правда ли? – добавил Сменгль с большим чувством.
   – Я так мало знаю этого джентльмена, – нерешительно начал мистер Пиквик, – что я…
   – Понимаю, понимаю! – перебил Сменгль, схватив мистера Пиквика за плечо. – Вы познакомитесь с ним ближе. Вы будете в восторге от него. Этот человек, сэр, – с торжественной миной присовокупил Сменгль, – наделен комическим талантом, который сделал бы честь Друрилейнскому театру [227 - Друрилейнский театр – один из двух главных лондонских театров, открытый во второй половине XVII века; на его сцене ставились все классические английские пьесы.].
   – В самом деле? – сказал мистер Пиквик.
   – Ей-богу правда! – воскликнул Сменгль. – Вы бы послушали, как он изображает четырех котов в тачке – четырех котов, сэр, клянусь честью! Вы понимаете, как это чертовски остроумно? Будь я проклят, если вы не полюбите этого человека, когда узнаете его качества! У него один только недостаток, маленькая слабость, о которой я, знаете ли, уже упоминал.
   Так как мистер Сменгль покачал при этом головой конфиденциально и сочувственно, мистер Пиквик понял, что должен что-то сказать, и посему сказал: «А!» – и с нетерпением взглянул на дверь.
   – А! – подхватил мистер Сменгль, с важным видом вздохнув. – Это чудесный товарищ, вот кто он такой, сэр. Лучшего товарища не найти. Но есть у него один недостаток. Если бы явилась ему сию минуту тень его деда, сэр, он взял бы у нее деньги под вексель.
   – Неужели? – воскликнул мистер Пиквик.
   – Да, – подтвердил мистер Сменгль. – И будь в его власти вызвать ее еще раз, он бы это сделал через два месяца и три дня, чтобы переписать вексель.
   – Это весьма замечательные черты, – сказал мистер Пиквик, – но боюсь, что, пока мы тут беседуем, мои друзья разыскивают меня и не знают, что делать.
   – Я их провожу, – предложил Сменгль, направляясь к двери. – Всего хорошего. Я, знаете ли, не потревожу вас, пока они будут здесь. До свиданья…
   Произнеся последние два слова, Сменгль вдруг остановился, снова закрыл дверь, которую успел открыть, и, потихоньку приближаясь к мистеру Пиквику, на цыпочках подошел к нему вплотную и спросил чуть слышным шепотом:
   – Не могли бы вы мне ссудить полкроны до конца будущей недели?
   Мистер Пиквик, едва удерживаясь от улыбки, но тем не менее храня серьезный вид, достал монету и положил ее в руку мистеру Сменглю, после чего этот джентльмен с многочисленными кивками и подмигиваниями, намекающими на великую тайну, отправился на поиски трех посетителей, которых вскоре и привел. Кашлянув трижды и столько же раз кивнув, чтобы заверить мистера Пиквика в том, что не забудет заплатить, он очень любезно пожал всем руки и, наконец, удалился.
   – Дорогие мои друзья! – сказал мистер Пиквик, пожимая по очереди руку мистеру Тапмену, мистеру Уинклю и мистеру Снодграссу, ибо это были именно они. – Как я рад вас видеть!
   Триумвират был очень растроган. Мистер Тапмен скорбно покачал головой, мистер Снодграсс с нескрываемым волнением извлек носовой платок, а мистер Уинкль отошел к окну и громко засопел.
   – С добрым утром, джентльмены! – провозгласил Сэм, появляясь в этот момент с башмаками и гетрами. – Долой меланхолию, как сказал малыш, когда его учительница умерла. Добро пожаловать в колледж, джентльмены!
   – Этот безумный человек, – сообщил мистер Пиквик, похлопывая Сэма по голове, когда тот опустился на колени, чтобы застегнуть своему хозяину гетры, – этот безумный человек, чтобы остаться со мной, заставил арестовать себя.
   – Что такое? – воскликнули трое друзей.
   – Да, джентльмены, – подтвердил Сэм, – я… пожалуйста, стойте смирно, сэр… я – арестант, джентльмены. Схватило, как сказала леди, собираясь рожать.
   – Арестант! – с непонятным волнением воскликнул мистер Уинкль.
   – Что такое, сэр! – отозвался Сэм, поднимая голову. – В чем дело, сэр?
   – Я надеялся, Сэм, что… ничего, ничего, – стремительно сорвалось с языка у мистера Уинкля.
   Было нечто столь резкое и беспокойное в манерах мистера Уинкля, что мистер Пиквик невольно взглянул на своих двух друзей, ожидая объяснения.
   – Мы не знаем, – ответил вслух мистер Тапмен на этот немой вопрос. – Последние два дня он был очень возбужден и сам на себя не похож. Мы опасались, не случилось ли чего-нибудь, но он категорически это отрицает.
   – Нет, нет, – вмешался мистер Уинкль, краснея под взглядом мистера Пиквика, – право же, ничего не случилось. Уверяю вас, ничего не случилось, дорогой сэр. Мне придется уехать ненадолго из города по личному делу, и я надеялся упросить вас, чтобы вы разрешили Сэму меня сопровождать.
   Физиономия мистера Пиквика выразила еще большее удивление.
   – Я… я… думаю, – запинаясь, продолжал мистер Уинкль, – что Сэм не стал бы возражать, но теперь, конечно, это невозможно, раз он арестован. Придется ехать мне одному.
   Когда мистер Уинкль произнес эти слова, мистер Пиквик с некоторым изумлением почувствовал, что пальцы Сэма, застегивавшего гетры, задрожали, словно он был удивлен или испуган. Сэм посмотрел на мистера Уинкля, когда тот умолк, и хотя они обменялись только мимолетным взглядом, но, по-видимому, поняли друг друга.
   – Сэм, вы что-нибудь об этом знаете? – быстро спросил мистер Пиквик.
   – Нет, не знаю, сэр, – отозвался мистер Уэллер, начиная с большим усердием застегивать гетры.
   – Вы уверены, Сэм? – настаивал мистер Пиквик.
   – Видите ли, сэр, – отвечал мистер Уэллер, – я уверен в том, что раньше ни разу об этом не слышал. Если у меня есть какие-то догадки, – добавил Сэм, взглянув на мистера Уинкля, – я не имею никакого права о них говорить, потому что боюсь, знаете ли, ошибиться.
   – А я не имею никакого права вмешиваться в личные дела друга, как бы он ни был мне близок, – помолчав, сказал мистер Пиквик. – Разрешите только сказать, что я ровно ничего во всем этом не понимаю. Довольно! Больше мы к этому возвращаться не будем.
   Выразив таким образом свою мысль, мистер Пиквик перевел разговор на другие темы, а мистер Уинкль начал постепенно приходить в себя, хотя все еще был очень далек от полного спокойствия. Столько вопросов нужно было им обсудить, что утро пролетело быстро. В три часа, когда Сэм водрузил на маленький обеденный стол жареную баранью ногу и огромный паштет, а блюдо с овощами и кувшины с портером разместил на стульях, на диване и где придется, все почувствовали, что могут отдать должное обеду, хотя мясо было куплено и зажарено, а паштет приготовлен и испечен по соседству, в тюремной кухне.
   После этого выпили одну-две бутылки очень хорошего вина, за которым мистер Пиквик послал в кофейню «Кубок» близ Докторс-Коммонс. Пожалуй, вместо «одну-две» правильнее было бы сказать «полдюжины», ибо к тому времени, когда вино было выпито, а чай убран, зазвонил колокол, возвещавший, что настало время расходиться по домам.
   Если днем поведение мистера Уинкля казалось необъяснимым, то сейчас, когда под наплывом чувств и своей доли вина – одной из шести бутылок – он начал прощаться с другом, оно стало романтическим и торжественным. Он выждал, пока удалились мистер Тапмен и мистер Снодграсс, схватил руку мистера Пиквика и горячо пожал, выражая всей своей физиономией твердую и непреложную решимость, зловеще сочетавшуюся с глубоким унынием.
   – Спокойной ночи, дорогой сэр, – сквозь стиснутые зубы проговорил мистер Уинкль.
   – Да благословит вас бог, дорогой мой! – промолвил мягкосердечный мистер Пиквик, отвечая на рукопожатие молодого друга.
   – Пора! – крикнул мистер Тапмен из галереи.
   – Да, да, сию минуту, – отозвался мистер Уинкль. – Спокойной ночи!
   – Спокойной ночи, – сказал мистер Пиквик.
   Затем последовала еще одна «спокойная ночь», и еще одна, и еще с полдюжины, а мистер Уинкль продолжал пожимать руку своему другу и с тем же странным выражением смотреть ему в лицо.
   – Что случилось? – спросил, наконец, мистер Пиквик, когда рука у него заныла от рукопожатий.
   – Ничего, – отвечал мистер Уинкль.
   – Ну, спокойной ночи, – сказал мистер Пиквик, пытаясь выдернуть руку.
   – Мой друг, мой благодетель, мой высокоуважаемый спутник! – пробормотал мистер Уинкль, уцепившись за его руку. – Не судите меня строго, не судите, когда узнаете, что я, доведенный до крайности непреодолимыми препятствиями…
   – Ну, что же вы! – воскликнул мистер Тапмен, появляясь в дверях. – Идите, а не то нас тут запрут!
   – Да, да, иду! – ответил мистер Уинкль.
   И, собравшись с силами, он выбежал из камеры.
   В то время как мистер Пиквик с немым удивлением смотрел им вслед, пока они шли по коридору, на площадке лестницы появился Сэм и шепнул что-то на ухо мистеру Уинклю.
   – О, разумеется, положитесь на меня! – громко ответил этот джентльмен.
   – Благодарю вас! Вы не забудете, сэр? – осведомился Сэм.
   – Конечно, не забуду, – отозвался мистер Уинкль.
   – Желаю вам удачи, сэр, – сказал Сэм, притронувшись к шляпе. – Мне бы очень хотелось отправиться с вами, сэр, но, конечно, хозяин – прежде всего.
   – Вы остаетесь, и этот поступок делает вам честь, – сказал мистер Уинкль.
   С этими словами они расстались внизу лестницы.
   – Чрезвычайно странно, – заметил мистер Пиквик, возвращаясь в камеру и задумчиво присаживаясь к столу. – Что мог затеять этот молодой человек?
   Он сидел, обдумывая этот вопрос, как вдруг раздался голос тюремщика Рокера, осведомлявшегося, можно ли войти.
   – Войдите, – отвечал мистер Пиквик.
   – Я вам принес подушку помягче, сэр, – сообщил Рокер, – вместо той временной, какая была у вас прошлой ночью.
   – Благодарю вас, – сказал мистер Пиквик. – Не хотите ли стаканчик вина?
   – Вы очень добры, сэр, – отвечал мистер Рокер, принимая предложенный стакан. – За ваше здоровье, сэр.
   – Благодарю вас, – отозвался мистер Пиквик.
   – С сожаленьем должен вам сообщить, сэр, что вашему квартирохозяину сделалось очень худо этой ночью, – сказал Рокер, поставил стакан и стал разглядывать подкладку своей шляпы, приготовляясь вновь ее надеть.
   – Как? Арестант Канцлерского суда? – воскликнул мистер Пиквик.
   – Ему недолго оставаться арестантом Канцлерского суда, сэр, – отвечал Рокер, поворачивая свою шляпу так, чтобы можно было прочесть имя мастера.
   – Вы меня пугаете! – промолвил мистер Пиквик. – Что вы хотите сказать?
   – У него уже давно чахотка, – пояснил мистер Рокер, – а с ночи он стал задыхаться. Доктор уже полгода назад сказал, что спасти его может только перемена климата.
   – Ах, боже мой! – воскликнул мистер Пиквик. – Неужели закон в течение полугода медленно убивал этого человека?
   – Насчет этого я ничего не знаю, – отвечал Рокер, обеими руками приподнимая шляпу за поля. – Вероятно, с ним случилось бы то же самое, где бы он ни был. Сегодня утром его перевели в больницу; доктор говорит, что нужно во что бы то ни стало поддерживать его силы, и начальник прислал ему со своего стола вина, бульону и всякой всячины. Начальник в этом не виноват, сэр.
   – Да, конечно, – поспешил согласиться мистер Пиквик.
   – А все-таки боюсь, что его песенка спета, – продолжал Рокер, покачивая годовой. – Я только что предлагал Недди держать пари на два шестипенсовика против одного, но он не согласился и был прав. Покорнейше благодарю, сэр. Спокойной ночи, сэр.
   – Постойте, – с волнением сказал мистер Пиквик. – Где больница?
   – Как раз над вашей камерой, сэр, – отвечал Рокер. – Если хотите, я вас провожу.
   Мистер Пиквик, не говоря ни слова, схватил шляпу и тотчас же вышел.
   Тюремщик молча шел впереди; осторожно приподняв щеколду, он знаком предложил мистеру Пиквику войти. Эта была большая унылая палата с несколькими железными кроватями; на одной из них, вытянувшись, лежал человек, похожий на тень: иссохший, бледный, страшный. У изголовья его сидел старичок в сапожничьем переднике и, вооружившись роговыми очками, читал вслух библию. Это был счастливый наследник.
   Больной опустил руку на плечо своему товарищу, прося прекратить чтение. Тот послушно закрыл книгу и положил ее на кровать.
   – Откройте окно, – сказал больной.
   Сапожник повиновался. Стук экипажей и повозок, дребезжание колес, крики взрослых и детей – все звуки большого города, возвещавшие о жизни и деятельности, сливаясь в глухой шум, ворвались в комнату. Из этого хриплого гула выделялся время от времени неудержимый смех или обрывок какой-то звонкой песни, распеваемой кем-то в беспокойной толпе, на секунду задевал слух, а потом тонул в реве голосов и топоте ног, – разбивались волны бурного житейского моря, тяжело катившего свои воды за окном. Печальны эти звуки для задумчивого слушателя в любое время. Какими же печальными кажутся они тому, кто бодрствует у смертного одра!
   – Здесь нет воздуха, – прошептал больной. – Эти стены отравляют его. За ними, когда я бродил там много лет назад, воздух был свежий; проникая в тюрьму, он делается горячим и тяжелым. Я не могу им дышать.
   – Мы оба дышали им долгие годы, – сказал старик. – Ободритесь!
   Наступило короткое молчание, и оба посетителя приблизились к кровати. Больной притянул к себе руку старого товарища по тюрьме и, ласково сжав ее обеими руками, не выпускал.
   – Надеюсь, – прошептал он немного спустя так тихо, что они должны были наклониться к кровати, чтобы расслышать невнятные звуки, срывавшиеся с его бледных губ, – надеюсь, милосердный судья вспомнит о моем тяжелом наказании на земле. Двадцать лет, мой друг, двадцать лет в этой отвратительной могиле! У меня разрывалось сердце, когда умер мой ребенок, а я не мог даже поцеловать его в гробике. С тех пор среди этого шума и разгула мое одиночество стало ужасным. Да простит меня бог! Он видел мою одинокую, томительную смерть.
   Он сложил руки и, прошептав еще что-то, чего никто не расслышал, погрузился в сон – сперва это был только сон, потому что они видели, как он улыбался.
   Они разговаривали шепотом, потом тюремщик, наклонившись к подушке, отшатнулся.
   – Клянусь богом, он получил свободу! – воскликнул тюремщик.
   Да, получил. Но при жизни он стал так похож на мертвеца, что они не заметили, когда он умер.


   ГЛАВА XLV,
   повествующая о свидании мистера Сэмюела Уэллера со своим семейством. Мистер Пиквик совершает осмотр маленького мира, в котором обитает, и принимает решение как можно меньше соприкасаться с ним в будущем

   Как-то утром, спустя несколько дней после своего заточения, мистер Сэмюел Уэллер с величайшей заботливостью привел в порядок камеру хозяина и, убедившись, что он комфортабельно расположился со своими книгами и бумагами, удалился, чтобы провести час-другой с наибольшей приятностью. Утро было прекрасное, и Сэмюелу пришло в голову, что пинта портера на свежем воздухе поможет скоротать ему ближайшие четверть часа не хуже, чем всякое другое развлечение, какое он мог себе позволить.
   Придя к такому выводу, он отправился в буфетную. Купив пиво и получив вдобавок газету трехдневной давности, он пошел к кегельбану и, сев на скамью, начал развлекаться очень степенно и методически.
   Прежде всего он освежился глотком пива, а потом поднял взор к окну и платонически подмигнул молодой леди, которая чистила там картофель, затем он развернул газету, сложил ее так, чтобы судебная хроника была сверху, а поскольку это дело очень трудное и раздражающее, если дует хотя бы легкий ветерок, то Сэм, покончив с ним, снова хлебнул пива. Затем он прочел две строки и оторвался от газеты, чтобы взглянуть на двух субъектов, игравших тут же партию в мяч, по окончании которой он одобрительно крикнул: «Очень хорошо!» – и окинул взглядом зрителей, чтобы узнать, согласны ли они с ним. Это повлекло за собой необходимость взглянуть также и на окно; а так как молодая леди все еще была там, то простая вежливость требовала подмигнуть снова и, прибегнув к пантомиме, выпить за ее здоровье еще глоток пива, что Сэм и проделал. Состроив свирепую гримасу мальчугану, который, широко раскрыв глаза, следил за этой процедурой, он положил ногу на ногу и, держа обеими руками газету, начал читать всерьез.
   Едва успел он сосредоточиться в надлежащей степени, как вдруг ему почудилось, что где-то в коридоре выкрикивают его имя. И он не ошибся, ибо оно быстро передавалось из уст в уста, и вскоре воздух огласился криками: «Уэллер!»
   – Здесь! – громовым голосом гаркнул Сэм. – В чем дело? Кто его спрашивает? Или прислали нарочного сказать, что его дача горит?
   – Кто-то спрашивает вас в прихожей, – объяснил стоявший поблизости человек.
   – Пожалуйста, присмотрите, старина, за этой-вот газетой и кружкой, – попросил Сэм. – Я сейчас приду. Ей-богу, если бы меня вызывали в суд, так и то не могли бы поднять больше шума!
   Сопровождая эти слова деликатным щелчком по голове вышеупомянутого молодого джентльмена, который, не подозревая о своем близком соседстве с разыскиваемой особой, вопил во всю глотку: «Уэллер!» – Сэм поспешно прошел по двору и взбежал по ступеням в прихожую. Здесь первое, что он увидел, был его возлюбленный родитель, сидящий со шляпой в руке на нижней ступеньке внутренней лестницы и через каждые полминуты оравший во все горло: «Веллер!»
   – Ну, чего вы орете? – быстро спросил Сэм, когда старый джентльмен испустил еще один вопль. – Раскраснелся так, что смахивает на сердитого стеклодува. В чем дело?
   – Ага! А то я уже начал побаиваться, Сэмми, – отозвался старый джентльмен, – не отправился ли ты на прогулку в Ридженси-парк.
   – Бросьте, – сказал Сэм, – нечего поддразнивать жертву скупости, слезайте-ка со ступеньки. Чего вы тут расселись? Я здесь не живу.
   – Я тебе покажу такую потеху, Сэмми, – начал старший мистер Уэллер, вставая.
   – Постойте минутку, – перебил Сэм, – вы весь белый сзади.
   – Правильно, Сэмми, сотри это, – сказал мистер Уэллер, когда сын стал его чистить. – Здесь могут принять за личное оскорбление, если человек будет разгуливать обеленным, а, Сэмми?
   Тут мистер Уэллер проявил столь недвусмысленные симптомы сдавленного смеха, что Сэм поспешил положить этому конец.
   – Да успокойтесь! – сказал Сэм. – Отроду не видывал такого старого чудака. Ну, чего вы надрываетесь?
   – Сэмми, – сказал мистер Уэллер, вытирая лоб, – боюсь, как бы мне не дохохотаться до апоплексического удара, мой мальчик.
   – Ну, так для чего же вы это делаете? – полюбопытствовал Сэм. – Что вы можете на это ответить?
   – Как ты думаешь, Сэмивел, кто приехал сюда вместе со мной? – спросил мистер Уэллер, отступая шага на два, сжимая губы и поднимая брови.
   – Пелл? – предположил Сэм.
   Мистер Уэллер покачал головой, и его румяные щеки раздулись от смеха, который пытался вырваться на волю.
   – Может быть, человек с пятнистым лицом? – высказал догадку Сэм.
   Снова мистер Уэллер покачал головой.
   – Ну так кто же? – спросил Сэм.
   – Твоя мачеха! – сказал мистер Уэллер, и хорошо, что он это сказал, иначе щеки неизбежно лопнули бы от неестественного растяжения.
   – Твоя мачеха, Сэмми! – повторил мистер Уэллер. – И красноносый, сын мой, и красноносый! Хо-хо-хо!
   Тут с мистером Уэллером начались конвульсии от смеха. Сэм созерцал его с широкой улыбкой, постепенно расплывшейся по всей физиономии.
   – Они пришли серьезно потолковать с тобой, Сэмми, – сообщил мистер Уэллер, вытирая глаза. – Ни слова не говори им о бессердечном кредиторе, Сэмми.
   – Как, разве они не знают, кто он такой? – осведомился Сэм.
   – Понятия не имеют, – отвечал отец.
   – Где они? – спросил Сэм, на чьей физиономии отражались все гримасы старого джентльмена.
   – В уютном местечке, – сообщил мистер Уэллер. – Попробуй залучить красноносого в такое место, где нет спиртного! Не удастся, Сэмивел, не удастся! Мы сегодня очень приятно прокатились сюда от «Маркиза», Сэмми, – продолжал мистер Уэллер, когда почувствовал себя способным изъясняться членораздельно. Я запряг старую пегую в эту повозку, что осталась от первого муженька твоей мачехи, поставили кресло для пастыря, и будь я проклят, – с глубоким презрением добавил мистер Уэллер, – и будь я проклят, если не вынесли на дорогу перед нашей дверью лесенку, чтобы по ней взобраться.
   – Да вы шутите! – воскликнул Сэм.
   – Я не шучу, Сэмми, – возразил отец, – жаль, что ты не видел, как он цеплялся за край экипажа, словно боялся рухнуть с высоты шести футов и разбиться на миллион частиц. Наконец, все-таки вскарабкался, и мы поехали, и мне сдается, – я повторяю: мне сдается, Сэмми, – что его малость потряхивало на поворотах.
   – А не налетали вы случайно разок-другой на столбы? – предположил Сэм.
   – Боюсь, Сэмми, – отвечал мистер Уэллер, подмигивая с наслаждением, – боюсь, что я разок-другой за них зацепил; он всю дорогу вылетал из кресла.
   Тут старый джентльмен покачал головой и испустил хриплое, сдавленное бурчание, сопровождавшееся сильным распуханием физиономии и растяжением всех черт лица, каковые симптомы не на шутку встревожили его сына.
   – Не пугайся, Сэмми, не пугайся, – сказал старый джентльмен, когда после многих усилий и судорожного топанья ногой вновь обрел голос. – Это я стараюсь смеяться потише.
   – Ну, если так, – отвечал Сэм, – то лучше не старайтесь. Сами увидите, что это довольно опасная штука.
   – Тебе не нравится, Сэмми? – полюбопытствовал старый джентльмен.
   – Совсем не нравится, – отвечал Сэм.
   – А все-таки эта штука, – сказал мистер Уэллер, а слезы все еще струились у него по щекам, – была бы очень большим подспорьем для меня, если бы я к ней привык, а иной раз сберегла бы немало слов для твоей мачехи и для меня, но боюсь, что ты прав, Сэмми: она слишком сильно клонит к апоплексии, слишком сильно, Сэмивел.
   Этот разговор привел их к двери «уютного местечка», куда Сэм, приостановившись на секунду, чтобы бросить лукавый взгляд на почтенного родителя, который все еще хихикал за его спиной, вошел сразу.
   – Мачеха, – сказал Сэм, вежливо приветствуя сию леди, – очень вам благодарен за это посещение. Пастырь, как поживаете?
   – О Сэмюел! – возопила миссис Уэллер. – Это ужасно!
   – Ничуть не бывало, мамаша, – отвечал Сэм. – Не правда ли, пастырь?
   Мистер Стиггинс воздел руки и возвел очи горе, показывая одни белки вернее, желтки, – но не дал никакого словесного ответа.
   – Не страдает ли этот-вот джентльмен каким-нибудь мучительным недугом? – спросил Сэм, обращаясь за объяснением к мачехе.
   – Добрый человек скорбит, видя вас здесь, Сэмюел, – пояснила миссис Уэллер.
   – О, вот оно что! – отозвался Сэм. – А я боялся, на него глядя, не забыл ли он поперчить последний съеденный им огурец. Садитесь, сэр, посидите – мы этого ни в коем случае не поставим вам в упрек, как заметил король, когда разгонял своих министров.
   – Молодой человек, – торжественно произнес мистер Стиггинс, – боюсь, что вас не смягчило заключение.
   – Прошу прощенья, сэр, – откликнулся Сэм. – Что вы изволили заметить?
   – Я опасаюсь, молодой человек, что ваша натура нисколько не смягчилась от этого наказания, – повысив голос, сказал Стиггинс.
   – Сэр, – отвечал Сэм, – вы очень любезны. Надеюсь, моя натура не из мягких, сэр. Очень вам признателен за доброе мнение, сэр.
   Тут какой-то звук, до неприличия напоминающий смех, донесся с того места, где восседал мистер Уэллер-старший, в ответ на что миссис Уэллер, быстро взвесив все обстоятельства дела, сочла своим непреложным долгом обнаружить склонность к истерике.
   – Уэллер, – сказала миссис Уэллер (старый джентльмен сидел в углу), – Уэллер! А ну-ка поди сюда!
   – Очень тебе благодарен, моя милая, – отвечал мистер Уэллер, – но мне и здесь хорошо.
   Миссис Уэллер залилась слезами.
   – Что случилось, мамаша? – осведомился Сэм.
   – О Сэмюел, – отвечала миссис Уэллер, – ваш отец приводит меня в отчаяние. Неужели ничто не пойдет ему на пользу?
   – Вы слышите? – спросил Сэм. – Леди желает знать, неужели ничто не пойдет вам на пользу?
   – Очень признателен миссис Уэллер за ее заботливость, Сэмми, – отвечал старый джентльмен. – Я думаю, что трубка очень пошла бы мне на пользу. Нельзя ли это как-нибудь наладить, Сэмми?
   Миссис Уэллер уронила еще несколько слезинок, а мистер Стиггинс застонал.
   – Эх! Этот злополучный джентльмен опять расхворался, – оглянувшись, сказал Сэм. – Что у вас болит, сэр?
   – Все то же, молодой человек, – отвечал мистер Стиггинс. – Все то же.
   – Что бы оно могло быть, сэр? – с величайшим простодушием осведомился Сэм.
   – Боль у меня в груди, молодой человек, – пояснил мистер Стиггинс, прижимая зонтик к жилету.
   Услыхав такой чувствительный ответ, миссис Уэллер, будучи не в силах подавить волнение, громко разрыдалась и высказала уверенность, что красноносый – святой человек, в ответ на что мистер Уэллер-старший осмелился намекнуть вполголоса, что, должно быть, он представитель двух приходов, снаружи – святого Симона, а внутри – святого Враля [228 - …снаружи – святого Симона, а внутри – святого Враля – Уэллер-старший намекает на то, что ханжа Стиггинс внешне похож на волхва Симона, который, по библии, для вящей убедительности своего сана священнослужителя предлагал апостолам купить у них власть «подавать» дух святой через возложение рук.].
   – Боюсь, мамаша, – сказал Сэм, – что у этого джентльмена потому такая кривая физиономия, что он чувствует жажду при виде печального зрелища. Верно, мамаша?
   Достойная леди вопросительно посмотрела на мистера Стиггинса. Сей джентльмен закатил глаза, сжал себе горло правой рукой и силился что-то проглотить, давая понять, что его томит жажда.
   – Боюсь, Сэмюел, что на него подействовало волнение, – горестно заметила миссис Уэллер.
   – Какой напиток вы предпочитаете, сэр? – спросил Сэм.
   – О мой милый молодой друг, – отвечал мистер Стиггинс, – все напитки суета сует!
   – Святая истина, святая истина, – изрекла миссис Уэллер, подавляя стон и одобрительно покачивая головой.
   – Пожалуй, это верно, сэр, – отвечал Сэм, – но какую суету вы предпочитаете? Какая суета вам больше пришлась по вкусу, сэр?
   – О мой молодой друг! – отозвался мистер Стиггинс. – Я презираю их все. Если есть среди них одна менее ненавистная, чем все остальные, то это напиток, именуемый ромом. Горячий ром, мой милый молодой друг, и три кусочка сахару на стакан.
   – Очень печально, сэр, – сказал Сэм, – но как раз эту суету не разрешают продавать в этом учреждении.
   – О, жестокосердие этих черствых людей! – возопил мистер Стиггинс. – О, нечестивая жестокость бесчеловечных гонителей!
   С этими словами мистер Стиггинс снова закатил глаза и ударил себя в грудь зонтом; и нужно отдать справедливость преподобному джентльмену – его негодование казалось очень искренним и непритворным.
   Когда миссис Уэллер и красноносый джентльмен выразили самое резкое осуждение этому бесчеловечному правилу и осыпали множеством благочестивых проклятий того, кто его придумал, красноносый высказался в пользу бутылки портвейна, подогретого с небольшим количеством воды, пряностями и сахаром как средства, благотворного для желудка и менее суетного, чем многие другие смеси. Соответствующее распоряжение было дано. Пока шли приготовления, красноносый и миссис Уэллер смотрели на Уэллера-старшего и стонали.
   – Ну, Сэмми, – сказал этот джентльмен, – надеюсь, ты приободришься после такого веселенького визита. Очень живой и назидательный разговор, правда, Сэмми?
   – Вы закоснели в грехе, – отвечал Сэм, – и я бы хотел, чтобы вы больше не обращались ко мне с такими неподобающими замечаниями.
   Отнюдь не умудренный этой уместной отповедью, мистер Уэллер тотчас же расплылся в широкую улыбку, а так как это возмутительное поведение заставило и леди и мистера Стиггинса смежить веки и в смятении раскачиваться, сидя на стульях, то он позволил себе еще несколько мимических жестов, выражающих желание поколотить упомянутого Стиггинса и дернуть его за нос, каковая пантомима, казалось, принесла ему великое облегчение. При этом старый джентльмен едва не попался, ибо мистер Стиггинс встрепенулся, когда принесли вино, и коснулся головой кулака, которым мистер Уэллер в течение нескольких минут изображал в воздухе фейерверк на расстоянии двух дюймов от его уха.
   – Что это вы набрасываетесь на стаканы? – воскликнул Сэм, проявляя удивительную сообразительность. – Вы не видите, что ударили джентльмена?
   – Я это сделал нечаянно, Сэмми, – сказал мистер Уэллер, слегка смущенный таким неожиданным инцидентом.
   – Попробуйте принять лекарство внутрь, сэр, – посоветовал Сэм красноносому джентльмену, который мрачно потирал голову. – Как вы находите эту горячую суету, сэр?
   Мистер Стиггинс не дал словесного ответа, но его поведение говорило само за себя. Он отведал содержимое стакана, который подал ему Сэм, положил зонт на пол, отведал еще раз, благодушно поглаживая рукой живот, затем выпил все залпом, причмокнул и протянул стакан за новой порцией.
   Да и миссис Уэллер не замедлила воздать должное смеси. Сначала славная леди заявила, что не может проглотить ни капли, потом проглотила маленькую капельку, потом большую каплю, потом великое множество капель: а так как ее чувства отличались свойством тех веществ, на которые сильно действует спирт, то каждую каплю горячего вина она провожала слезой и таяла до тех пор, пока не прибыла, наконец, в юдоль печали и плача.
   Мистер Уэллер-старший наблюдал эти признаки и симптомы с явным неудовольствием, а когда после второго кувшина того же напитка мистер Стиггинс начал печально вздыхать, мистер Уэллер дал знать о своем недоброжелательном отношении ко всему происходящему, сердито забормотав невнятные фразы, в которых можно было разобрать одно только слова «кривляние», повторявшееся несколько раз.
   – Я тебе скажу, в чем тут дело, Сэмивел, мой мальчик, – прошептал на ухо своему сыну старый джентльмен после долгого и упорного созерцания своей супруги и мистера Стиггинса. – Мне кажется, у твоей мачехи во внутренностях что-то неладно, да и у красноносого также.
   – Что вы хотите сказать? – спросил Сэм.
   – А вот что, Сэмми, – отвечал старый джентльмен, – они пьют, а это не дает им питания, и все превращается в теплую воду и вытекает у них из глаз. Можешь поверить мне на слово, Сэмми, в нутре у них неладно.
   Мистер Уэллер подкрепил эту научную теорию многочисленными кивками и хмурыми взглядами, которые заметила миссис Уэллер и, заключив, что они выражают порицание ей самой, или мистеру Стиггинсу, или им обоим, уже собралась почувствовать себя еще хуже, как вдруг мистер Стиггинс, кое-как поднявшись со стула, начал произносить поучительную речь в назидание присутствующим и в особенности мистеру Сэмюелу, коего он в трогательных выражениях заклинал быть на страже в этом вертепе, куда он брошен, воздерживаться от лицемерия и гордыни сердца и строго следовать во всем его (Стиггинса) примеру. В таком случае он может рано или поздно прийти к утешительному заключению, что, подобно мистеру Стиггинсу, он будет самым почтенным и безупречным человеком, а все его знакомые и друзья останутся безнадежно заблудшими и распутными негодяями, каковая мысль, добавил мистер Стиггинс, не может не доставить ему живейшего удовлетворения.
   Далее он заклинал его избегать прежде всего пьянства, и сей порок сравнил с мерзкими привычками свиньи и с пристрастьем к тем ядовитым снадобьям, о которых говорят, что они, будучи съедены, отбивают память. В этом месте своей речи преподобный и красноносый джентльмен начал выражаться на редкость бессвязно и, возбужденный собственным красноречием, пошатнулся и рад был ухватиться за спинку стула, чтобы сохранить вертикальное положение.
   Мистер Стиггинс не предостерегал своих слушателей против тех лжепророков и жалких плутов от религии, которые, не обладая ни умом, чтобы излагать первоначальные доктрины, ни сердцем, чтобы их почувствовать, являются более опасными членами общества, чем заурядные преступники, ибо, конечно, они влияют на самых слабых и несведущих, вызывают гневное презрение к тому, что должно считаться самым священным, и до известной степени дискредитируют множество добродетельных и почтенных людей, возглавляющих многие превосходные секты. Но так как мистер Стиггинс долго стоял, перегнувшись через спинку стула, и, закрыв один глаз, упорно подмигивал другим, то следует предположить, что он обо всем этом думал, но хранил про себя.
   Во время этой речи миссис Уэллер всхлипывала и проливала слезы после каждой фразы, а Сэм, усевшись верхом на стул и облокотившись о верхнюю перекладину спинки, очень учтиво и любезно взирал на оратора, изредка бросая многозначительный взгляд на старого джентльмена, который сначала был в восторге, но на середине речи заснул.
   – Браво, очень мило! – воскликнул Сэм, когда красноносый, закончив речь, натянул рваные перчатки, причем так далеко просунул пальцы в дыры, что показались суставы. – Очень мило!
   – Надеюсь, это принесет вам пользу, Сэмюел, – торжественно произнесла миссис Уэллер.
   – Думаю, что принесет, мамаша, – отвечал Сэм.
   – О, если бы я могла надеяться, что это принесет пользу вашему отцу! – промолвила миссис Уэллер.
   – Благодарю тебя, моя дорогая, – отозвался мистер Уэллер-старший. – А как ты себя чувствуешь, моя милая?
   – Зубоскал! – воскликнула миссис Уэллер.
   – Во мраке пребывающий, – добавил преподобный мистер Стиггинс.
   – Достойное создание! – сказал мистер Уэллер-старший. – Если я не увижу другого света, кроме ночного мрака этой-вот болтовни, то похоже, что я так и останусь ночной каретой, пока окончательно не уберусь с дороги. Ну-с, миссис Уэллер, если пегий долго будет стоять на извозчичьем дворе, он на обратном пути ни за что не остановится, и как бы это кресло с пастырем в придачу не перелетело через изгородь.
   Услышав о такой возможности, преподобный мистер Стиггинс с нескрываемым ужасом подхватил свою шляпу и зонт и предложил отправиться в путь немедленно, на что миссис Уэллер дала согласие. Сэм проводил их до ворот и почтительно распрощался.
   – Адью, Сэмивел, – сказал старый джентльмен.
   – Что это за адью? – осведомился Сэмми.
   – Ну, тогда до свиданья, – сказал старый джентльмен.
   – А, так вот вы куда целитесь! – сообразил Сэм. – Ну, до свиданья.
   – Сэмми! – прошептал мистер Уэллер, осторожно озираясь. – Поклон твоему хозяину, и скажи ему, чтобы он дал мне знать, если что-нибудь затеет насчет этого-вот дела. Мы с одним хорошим столяром придумали план, как его отсюда вытащить. Пьяно, Сэмивел, пьяно! – добавил мистер Уэллер, хлопнув сына в грудь и отступая шага на два.
   – Что это значит? – спросил Сэм.
   – Фортепьяно, Сэмивел! – отвечал мистер Уэллер с сугубой таинственностью. – Его можно взять напрокат, но играть на нем нельзя будет, Сэмми.
   – А какой же тогда прок от него? – полюбопытствовал Сэм.
   – Пусть он пошлет за моим приятелем столяром, чтобы тот взял его обратно, Сэмми, – отвечал мистер Уэллер. – Теперь смекаешь?
   – Нет, – сказал Сэм.
   – В нем нет никакой машины, – зашептал отец. – Он там свободно поместится и в шляпе и в башмаках, а дышать будет через ножки, они внутри выдолбленные. Нужно запастись билетами в Америку. Американское правительство ни за что не выдаст его, когда узнает, что он при деньгах, Сэмми. Пусть хозяин живет там, пока не помрет миссис Бардл иди пока не повесят Додсона и Фогга (мне кажется, Сэмми, что это случится раньше), а тогда пусть возвращается и пишет книгу про американцев. Это окупит все расходы с излишком, если он им хорошенько всыплет!
   Мистер Уэллер с большим возбуждением изложил шепотом суть заговора, затем, словно из боязни ослабить дальнейшими речами эффект потрясающего сообщения, по-кучерски отсалютовал и скрылся.
   Сэм едва успел обрести свое обычное спокойствие, которое было в значительной мере нарушено секретным сообщением почтенного родителя, как к нему обратился мистер Пиквик.
   – Сэм! – сказал сей джентльмен.
   – Сэр? – откликнулся мистер Уэллер.
   – Я собираюсь прогуляться по тюрьме и хочу, чтобы вы меня сопровождали. А вон идет сюда арестант, которого мы знаем, Сэм, – добавил мистер Пиквик.
   – Который, сэр? – осведомился мистер Уэллер. – Джентльмен с копной волос на голове или чудной узник в чулках?
   – Ни тот, ни другой, – отвечал мистер Пиквик. – Это один из ваших более старых друзей, Сэм.
   – Моих, сэр? – воскликнул мистер Уэллер.
   – Думаю, что вы прекрасно помните этого джентльмена, Сэм, – отозвался мистер Пиквик, – если память на старых знакомых у вас не хуже, чем я предполагал. Тише! Ни слова, Сэм, ни звука. Вот он.
   Во время этого разговора подошел Джингль. В поношенном костюме, выкупленном с помощью мистера Пиквика у ростовщика, он казался не таким жалким, как раньше. Мистер Джингль надел чистое белье и подстриг волосы. Однако он был очень бледен и худ, а когда медленно плелся, опираясь на палку, легко было заметить, что он жестоко пострадал от болезни и нищеты и до сих пор еще не набрался сил. Джингль снял шляпу, когда мистер Пиквик с ним поздоровался, и казался очень смущенным и взволнованным при виде Сэма Уэллера.
   За ним по пятам шел мистер Джоб Троттер, в списке пороков которого во всяком случае не значилось отсутствие верности и дружеской привязанности. Он был по-прежнему ободран и грязен, но лицо его слегка пополнело за несколько дней, прошедших после первой встречи с мистером Пиквиком. Кланяясь нашему мягкосердечному старому другу, он пролепетал какие-то отрывистые слова благодарности и что-то забормотал о том, что он спасен от голодной смерти.
   – Хорошо, хорошо! – нетерпеливо перебил мистер Пиквик. – Ступайте с Сэмом. Я хочу поговорить с вами, мистер Джингль. Можете вы идти, не опираясь на его руку?
   – Конечно, сэр, – к вашим услугам – не очень быстро – ноги ненадежны – в голове неладно – все кружится – похоже на землетрясение – весьма.
   – Возьмите-ка меня под руку, – сказал мистер Пиквик.
   – Нет, нет, – возразил Джингль, – право же, не надо – нет.
   – Вздор! – сказал мистер Пиквик. – Обопритесь на мою руку, прошу вас, сэр.
   Видя, что он смущен, взволнован и не знает, что делать, мистер Пиквик быстро разрешил вопрос, взяв больного актера под руку, и увел его с собою без дальнейших разговоров.
   Все это время физиономия мистера Сэмюела Уэллера выражала самое безграничное и неописуемое изумление, какое только можно вообразить. В глубоком молчании переводя взгляд с Джоба на Джингля и с Джингля на Джоба, он мог выговорить только: «Ах, черт побери!» Эти слова он повторил по крайней мере раз двадцать, и после этого усилия, казалось, окончательно лишился дара речи, а затем снова стал смотреть сперва на одного, потом на другого в безмолвном замешательстве и недоумении.
   – Где вы, Сэм? – оглянувшись, сказал мистер Пиквик.
   – Иду, сэр, – отозвался мистер Уэллер, машинально следуя за своим хозяином.
   Он все еще не сводил глаз с мистера Джоба Троттера, который молча шел рядом.
   Джоб сначала не поднимал глаз. Сэм, будучи не в силах оторваться от физиономии Джоба, налетал на проходивших мимо людей, падал на маленьких детей, цеплялся за ступеньки и перила, казалось вовсе этого не замечая, пока Джоб, украдкой взглянув на него, не сказал:
   – Как поживаете, мистер Уэллер?
   – Это он! – воскликнул Сэм; он окончательно установил личность Джоба, хлопнул себя по ляжке и пронзительно свистнул, давая исход своим чувствам.
   – Мои обстоятельства изменились, сэр, – заметил Джоб.
   – Похоже на то, что изменились, – подхватил мистер Уэллер, с нескрываемым удивлением созерцая лохмотья своего спутника. – Изменение, пожалуй, к худшему, мистер Троттер, как сказал джентльмен, когда ему разменяли полкроны на два фальшивых шиллинга и шесть пенсов.
   – Совершенно верно, – согласился Джоб, покачивая головой. – Теперь уже без обмана, мистер Уэллер. Слезы, – добавил Джоб с мимолетно блеснувшим лукавством, – слезы – не единственный показатель несчастья, да и не самый лучший.
   – Что правда, то правда, – выразительно произнес Сэм.
   – Они могут быть притворными, мистер Уэллер, – добавил Джоб.
   – Знаю, что могут, – согласился Сэм. – Есть люди, у которых они всегда наготове, нужно только вытащить пробку.
   – Вот именно! – подтвердил Джоб. – Но эти вещи не так легко подделать, мистер Уэллер, операция мучительная, пока их получишь.
   Тут он указал на свои желтые, впалые щеки и, засучив рукав куртки, обнажил руку: кость могла переломиться от одного прикосновения – такой тонкой и хрупкой казалась она под тонким покровом мускулов.
   – Что это вы с собой сделали? – отшатнувшись, воскликнул Сэм.
   – Ничего, – отвечал Джоб. – Вот уже много недель я ничего не делаю, пояснил он, – а ем и пью почти столько же.
   Сэм выразительным взглядом окинул худое лицо и жалкую одежду мистера Троттера, потом схватил его за руку и потащил за собой.
   – Куда вы, мистер Уэллер? – спросил Джоб, тщетно пытаясь вырваться из могучих рук своего бывшего врага.
   – Идем! – сказал Сэм. – Идем!
   Он не удостоил его дальнейших объяснений, пока они не добрались до буфетной, где он потребовал кружку портера.
   – Ну, выпейте все до последней капли, а потом опрокиньте крышку вверх дном, – сказал Сэм, – я хочу посмотреть, как вы приняли лекарство.
   – Но, право же, дорогой мистер Уэллер… – начал Джоб.
   – До дна! – повелительно сказал Сэм.
   После такого увещания мистер Троттер поднес кружку к губам и постепенно, почти незаметно, перевернул вверх дном. Один-единственный раз он приостановился, чтобы перевести дыхание, но не отрывал кружки от губ, а через несколько секунд уже держал ее перевернутою в вытянутой руке. Ничего не вылилось, только клочья пены отрывались от края и лениво падали на пол.
   – Чистая работа! – одобрил Сэм. – Ну, как вы себя чувствуете теперь?
   – Лучше, сэр. Как будто лучше, – ответил Джоб.
   – Ну, конечно, – внушительно произнес Сэм. – Это все равно, что накачать газу в воздушный шар. Я простым глазом вижу, что вы потолстели после этой операции. Что скажете о второй кружке таких же размеров?
   – Я бы отказался, очень вам признателен, сэр, – отвечал Джоб, – я бы предпочел отказаться.
   – Ну, а что вы скажете о чем-нибудь более существенном? – осведомился Сэм.
   – Благодаря вашему достойному хозяину, сэр, – сообщил мистер Троттер, – в три часа без четверти мы получили половину бараньей ноги, зажаренной вместе с картофелем.
   – Как! Это он о вас позаботился? – с ударением спросил Сэм.
   – Да, сэр, – ответил Джоб. – Больше того, мистер Уэллер: мой хозяин был очень болен, а он дал нам камеру – раньше мы жили в конуре – и заплатил за нее, сэр, и приходил ночью к нам, когда его никто не мог видеть. Мистер Уэллер, – сказал Джоб, на этот раз с непритворными слезами на глазах, – я готов служить этому джентльмену до тех пор, пока не свалюсь мертвый к его ногам.
   – Вот как! – воскликнул Сэм. – Я вас должен огорчить, мой друг. Это не пройдет.
   У Джоба Троттера был недоумевающий вид.
   – Молодой человек, говорю вам: это не пройдет! – решительно повторил Сэм. – Никто не будет ему служить, кроме меня. И раз уж мы об этом заговорили, я вам открою еще один секрет, – добавил Сэм, расплачиваясь за портер. – Я никогда не слыхал, заметьте это, и в книжках не читал и на картинках не видал ни одного ангела в коротких штанах и гетрах – и, насколько я помню, ни одного в очках, хотя, может быть, такие и бывают, – но заметьте мои слова, Джоб Троттер: несмотря на все это, он – чистокровный ангел, и пусть кто-нибудь посмеет мне сказать, что знает другого такого ангела!
   Бросив этот вызов, мистер Уэллер спрятал сдачу в боковой карман и, подкрепив свои слова многочисленными кивками и жестами, немедленно отправился разыскивать того, о ком говорил.
   Они нашли мистера Пиквика в обществе Джингля, с которым тот очень серьезно беседовал, не обращая внимания на людей, собравшихся для игры в мяч во дворе. Это были весьма разношерстные люди, и на них стоило посмотреть хотя бы из праздного любопытства.
   – Хорошо, – говорил мистер Пиквик, когда Сэм со своим спутником подошел ближе, – подождите, пока поправитесь, а теперь подумайте об этом. Скажите мне свое решение, когда окрепнете, и мы обсудим это дело. А сейчас идите в свою комнату. Вы устали и слишком слабы, чтобы долго оставаться на воздухе.
   Мистер Альфред Джингль, утративший последние проблески своего прежнего оживления и даже ту мрачную веселость, какую он на себя напустил, когда мистер Пиквик впервые увидел его в бедственном положении, молча отвесил низкий поклон и, знаком приказав Джобу не следовать за ним, медленно поплелся прочь.
   – Любопытная сцена, не правда ли, Сэм? – сказал мистер Пиквик, добродушно оглядываясь.
   – Очень даже любопытная, сэр, – отвечал Сэм. – Чудесам никогда конца не будет, – добавил он, разговаривая сам с собою, – я жестоко ошибаюсь, если этот – вот Джингль не прибег к помощи чего-нибудь вроде водокачки.
   Пространство, обнесенное стеною в той части Флита, где стоял мистер Пиквик, было достаточно велико и служило хорошей площадкой для игры в мяч; с одной стороны возвышалась, конечно, стена, а с другой – та часть тюрьмы, окна которой смотрели на собор св. Павла или, вернее, должны были смотреть, не будь здесь стены. Во всевозможных позах, усталые и праздные, сидели или слонялись многочисленные должники; большинство ожидало в тюрьме вызова в Суд по делам о несостоятельности, тогда как другие отбывали свои сроки и по мере сил старались убить время. Одни были ободраны, другие хорошо одеты, многие грязны, очень немногие опрятны, но все они шатались, слонялись и бродили здесь так же вяло и бесцельно, как дикие звери в зверинце.
   Из окон, выходивших во двор, высовывались люди, которые громко разговаривали со своими знакомыми внизу, или перебрасывались мячом с предприимчивыми игроками на дворе, или наблюдали за игрою в мяч, или следили за мальчишками, выкрикивавшими результаты игры. Грязные женщины в стоптанных башмаках сновали взад и вперед, направляясь в кухню, находившуюся в углу двора; дети кричали, дрались и играли в другом углу. Стук кеглей и возгласы игроков сливались с сотней других звуков, везде шум и суета – везде, за исключением маленького, жалкого сарая в нескольких ярдах от этого места, где в ожидании пародии на следствие лежало неподвижное и посиневшее тело канцлерского арестанта, который умер прошлой ночью! Тело! Таков юридический термин для обозначения беспокойного, мятущегося клубка забот и тревог, привязанностей, надежд и огорчений, из которых создан живой человек. Закон получил его тело, и здесь лежало оно, облаченное в саван, – жуткий свидетель милосердия закона.
   – Не желаете ли заглянуть в свистушку, сэр? – осведомился Джоб Троттер.
   – Что вы имеете в виду? – в свою очередь спросил мистер Пиквик.
   – Свистушка – там свищут, сэр, – вмешался мистер Уэллер.
   – Что это такое, Сэм? Там продают птиц? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – Что вы, сэр, господь с вами! – сказал Джоб. – В свистушке продают спиртные напитки, сэр.
   Мистер Джоб Троттер кратко объяснил, что под угрозой большого штрафа запрещено проносить в долговую тюрьму спиртные напитки, а так как этот товар высоко ценится леди и джентльменами, здесь заключенными, то некоторые расчетливые тюремщики решили из корыстных побуждений смотреть сквозь пальцы на двух-трех арестантов, получающих прибыль от розничной торговли излюбленным напитком – джином.
   – Такой порядок, сэр, постепенно ввели во всех долговых тюрьмах, – добавил мистер Троттер.
   – И он имеет одно большое преимущество, – вставил Сэм, – тюремщики изо всех сил стараются поймать контрабандистов, кроме тех, кто им платит, а когда об этом печатается в газетах, их хвалят за бдительность. Отсюда две выгоды: прочим неповадно заниматься торговлей, а тюремщики пользуются хорошей репутацией.
   – Совершенно верно, мистер Уэллер, – подтвердил Джоб.
   – Но разве никогда не обыскивают этих камер, чтобы узнать, не спрятан ли там спирт? – спросил мистер Пиквик.
   – Конечно, обыскивают, сэр, – отвечал Сэм, – но тюремщики узнают заранее и предупреждают свистунов, а потом можете свистеть сколько угодно все равно ничего не найдете.
   Тем временем Джоб постучался в дверь, которую открыл джентльмен с растрепанной шевелюрой; он запер ее, как только они вошли, и ухмыльнулся; в ответ ухмыльнулся Джоб, а также Сэм; мистер Пиквик, предполагая, что этого ждут и от него, не переставал улыбаться до конца свидания.
   Джентльмен с растрепанной шевелюрой был, казалось, вполне удовлетворен такой молчаливой манерой вести дела и, достав из-под кровати плоскую глиняную флягу, вмещавшую около двух кварт, наполнил три стакана джином, с которым Джоб Троттер и Сэм расправились мастерски.
   – Еще? – спросил джентльмен-свистун.
   – Хватит! – ответил Джоб Троттер.
   Мистер Пиквик расплатился, дверь открылась, и они вышли; растрепанный джентльмен дружески кивнул мистеру Рокеру, случайно проходившему мимо.
   Затем мистер Пиквик отправился бродить по всем галереям и лестницам и еще раз обошел весь двор. Большинство обитателей тюрьмы, казалось, состояло из Майвинсов, Сменглей, священников, мясников и шулеров, встречавшихся снова, и снова, и снова. Во всех закоулках, и лучших и худших, была все та же грязь, та же суета и шум. Вся тюрьма как будто была охвачена беспокойством и тревогой, а люди толпились и шныряли, как тени в тревожном сне.
   – Я видел достаточно, – сказал мистер Пиквик, бросаясь в кресло в своей маленькой камере. – У меня голова болит от этих сцен и сердце тоже болит. Отныне я буду пленником в своей собственной камере.
   И мистер Пиквик твердо держался этого решения. В течение трех долгих месяцев он целыми днями сидел взаперти, выходя подышать воздухом только ночью, когда большинство его товарищей по тюрьме спали или пьянствовали в своих камерах. Его здоровье начало страдать от такого сурового заключения. Но, несмотря на непрерывные мольбы Перкера и друзей и еще более неотступные предостережения и увещания мистера Сэмюела Уэллера, он ни на йоту не изменил своего непоколебимого решения.


   ГЛАВА XLVI
   сообщает о трогательном и деликатном поступке, не лишенном остроумия, задуманном и совершенном фирмою «Додсон и Фогг»

   За неделю до конца июля на Госуэлл-стрит показался быстро катившийся наемный кабриолет, номер которого остался нам неизвестен. В него были втиснуты трое, кроме кэбмена, сидевшего на собственном отдельном сиденье сбоку. Поверх фартука экипажа свисали две шали, принадлежавшие, по всей вероятности, двум маленьким сварливым на вид леди, прикрытым фартуком; между ними, сжатый как только возможно, вдвинут был джентльмен, неповоротливый и смиренный, которого резко обрывали то одна, то другая из упомянутых сварливых леди при любой его попытке сделать какое-либо замечание. Две сварливые леди и неповоротливый джентльмен давали кэбмену противоречивые указания, преследующие одну общую цель, а именно: он должен был остановиться у подъезда миссис Бардл, причем неповоротливый джентльмен, явно бросая вызов сварливым леди, утверждал, что дверь зеленая, а не желтая.
   – Кучер, остановитесь у дома с зеленой дверью, – сказал неповоротливый джентльмен.
   – Вот несносное создание! – воскликнула одна из сварливых леди. – Кучер, остановитесь вон там, у дома с желтой дверью.
   Кэбмен, собиравшийся остановиться у дома с зеленой дверью, так резко дернул лошадь, что она едва не въехала задом в кабриолет, после чего он позволил ей снова опустить передние ноги на землю и затормозил.
   – Ну, где же мне остановиться? – спросил кэбмен. – Решайте. Я только хочу знать – где?
   Спор возобновился с новым пылом, а так как лошади досаждала муха, садившаяся ей на нос, то кэбмен, воспользовавшись досугом, хлестал ее по голове, руководствуясь принципом противоположных раздражений.
   – Решает большинство голосов, – сказала, наконец, одна из сварливых леди. – Кучер, дом с желтой дверью!
   Но когда кабриолет с шиком подъехал к дому с желтой дверью, «произведя больше шуму, чем собственный экипаж», как заметила с торжеством одна из сварливых леди, и когда кэбмен соскочил, чтобы помочь дамам выйти из экипажа, маленькая круглая голова юного Томаса Бардла высунулась из окна дома с красной дверью, расположенного дальше.
   – Возмутительно! – воскликнула только что упомянутая сварливая леди, бросив уничтожающий взгляд на неповоротливого джентльмена.
   – Моя милая, я не виноват, – сказал неповоротливый джентльмен.
   – Молчи, болван! – отрезала леди. – Кучер, к дому с красной дверью! О, если случалось когда-нибудь женщине иметь дело с грубияном, которому приятно оскорблять свою жену при каждом удобном случае в присутствии посторонних, то эта женщина – я!
   – Вы бы постыдились, Редль, – сказала вторая маленькая женщина – не кто иная, как миссис Клаппинс.
   – Что же я сделал? – осведомился мистер Редль.
   – Молчи, болван, молчи, или я забуду, что я женщина, и поколочу тебя! – воскликнула миссис Редль.
   Пока длился этот диалог, кэбмен весьма позорно вел лошадь под уздцы к дому с красной дверью, которую уже открыл юный Бардл. Поистине это был недостойный и унизительный способ подъезжать к дому друзей! Рысак не подкатил бешено к подъезду, кэбмен не соскочил с козел и не забарабанил в дверь, не откинул фартука в самый последний момент, дабы леди не сидели на ветру, и не передал им шалей, как это делает кучер «собственного экипажа»! Никакого шика; это было вульгарнее, чем прийти пешком.
   – Ну, Томми, – сказала миссис Клаппинс, – как здоровье твоей бедной мамочки?
   – Она совсем здорова, – отвечал юный Бардл. – Она готова и ждет в гостиной. И я тоже готов.
   Тут юный Бардл засунул руки в карманы и начал прыгать с нижней ступеньки подъезда на тротуар и обратно.
   – А еще кто-нибудь едет с нами, Томми? – спросила миссис Клаппинс, поправляя пелерину.
   – Миссис Сендерс едет, – отвечал Томми. – И я тоже еду.
   – Дрянной мальчишка, – пробормотала миссис Клаппинс. – Он только о себе и думает. Послушай, милый Томми…
   – Что? – отозвался юный Бардл.
   – Еще кто-нибудь едет, миленький? – вкрадчиво осведомилась миссис Клаппинс.
   – Миссис Роджерс едет, – отвечал юный Бардл, тараща глаза.
   – Как! Леди, которая сняла комнату? – воскликнула миссис Клаппинс.
   Юный Бардл глубже засунул руки в карманы и кивнул ровно тридцать пять раз, давая понять, что речь идет о леди жилице и ни о ком другом.
   – Ах, боже мой, – сказала миссис Клаппинс, – да это настоящий пикник.
   – А если бы вы знали, что припрятано в буфете! – подхватил юный Бардл.
   – А что там, Томми? – ласково спросила миссис Клаппинс. – Я уверена, что мне ты скажешь, Томми.
   – Нет, не скажу, – возразил юный Бардл, покачав головой и снова взбираясь на нижнюю ступеньку.
   – Противный ребенок! – пробормотала миссис Клаппинс. – Какой упрямый, скверный мальчишка! Ну, Томми, скажи же своей дорогой Клаппи.
   – Мама запретила говорить! – ответил юный Бардл. – И мне тоже дадут, и мне тоже!
   Вдохновленный такой перспективой, скороспелый ребенок с удвоенным рвением занялся своей утомительной игрой.
   Вышеприведенный допрос невинного младенца происходил, пока мистер и миссис Редль и кэбмен препирались из-за денег. Когда спор окончился в пользу кэбмена, миссис Редль подошла нетвердыми шагами к миссис Клаппинс.
   – Ах, Мэри-Энн! Что случилось? – спросила миссис Клаппинс.
   – Я вся дрожу, Бетси, – отвечала миссис Редль. – Редль – не мужчина, он все взваливает на меня.
   Вряд ли это было справедливо по отношению к злосчастному мистеру Редлю, ибо добрая супруга отстранила его в самом начале спора и властно приказала держать язык за зубами. Впрочем, он не имел возможности оправдаться, так как у миссис Редль обнаружились недвусмысленные симптомы приближающегося обморока. Заметив это из окна гостиной, миссис Бардл, миссис Сендерс, жилица и служанка жилицы поспешно вышли и проводили ее в дом, болтая без умолку и всемерно выражая жалость и сострадание, словно она была несчастнейшей из смертных. В гостиной ее уложили на диван, и жилица со второго этажа, сбегав к себе, вернулась с флаконом нашатырного спирта, каковой она, крепко обняв миссис Редль за шею, прижимала со всей женственной заботливостью и жалостью к ее носу до тех пор, пока эта леди, долго отбивавшаяся, не вынуждена была заявить, что чувствует себя гораздо лучше.
   – Ах, бедняжка! – воскликнула миссис Роджерс. – Я слишком хорошо понимаю ее чувства.
   – Ах, бедняжка! Я тоже! – подхватила миссис Сендерс.
   И тогда все леди застонали хором и объявили, что они-то понимают, в чем тут дело, и жалеют ее от всего сердца. Даже маленькая служанка жилицы, тринадцати лет и трех футов росту, выразила шепотом сочувствие.
   – Но что же случилось? – спросила миссис Бардл.
   – Вот именно! Что расстроило вас, сударыня? – осведомилась миссис Роджерс.
   – Меня сильно взволновали, – укоризненным тоном произнесла миссис Редль.
   В ответ на это леди устремили негодующий взгляд на мистера Редля.
   – Дело вот в чем, – сказал злополучный джентльмен, выступая вперед. – Когда мы сошли у подъезда, начался спор с кучером кабриоле…
   Громкий вопль его жены, вызванный этим последним словом, заглушил дальнейшие объяснения.
   – Вы бы лучше нас оставили, Редль, пока мы не приведем ее в чувство, – сказала миссис Клаппинс. – В вашем присутствии она никогда не оправится.
   Все леди были того же мнения. Поэтому мистера Редля вытолкали из комнаты и предложили ему прогуляться по двору.
   Он прогуливался около четверти часа, после чего миссис Бардл с торжественным видом объявила ему, что теперь он может войти, но должен быть очень осторожен в обращении с женой. Миссис Бардл знает, что у него не было дурных намерений, но Мэри-Энн очень слаба, и если он не остережется, то может потерять ее, когда меньше всего этого ждет, что впоследствии явится для него весьма мучительным воспоминанием, и так далее. Мистер Редль выслушивал все это с большим смирением и вскоре вернулся в гостиную сущей овечкой.
   – Ах, миссис Роджерс, сударыня! – воскликнула миссис Бардл. – Да ведь я вас еще не познакомила! Мистер Редль, сударыня, миссис Клаппинс, сударыня, миссис Редль, сударыня.
   – Сестра миссис Клаппинс, – добавила миссис Сендерс.
   – О, в самом деле! – благосклонно сказала миссис Роджерс, ибо она была жилицей и прислуживала всем ее служанка, и потому, по своему положению, она держала себя скорее благосклонно, чем непринужденно. – В самом деле?
   Миссис Редль сладко улыбнулась, мистер Редль поклонился, а миссис Клаппинс заявила, что «она радуется случаю познакомиться с такой леди, как миссис Роджерс, о которой она слышала столько хорошего». Этот комплимент был принят вышеупомянутой леди с изысканным благоволением.
   – Знаете, мистер Редль, – сказала миссис Бардл, – вам должно быть очень лестно: вы и Томми – единственные джентльмены, которые будут сопровождать леди к «Испанцу» в Хэмстед. Не правда ли, миссис Роджерс, не правда ли, сударыня?
   – О, конечно, сударыня! – отозвалась миссис Роджерс, после чего все остальные леди ответили:
   – О, конечно!
   – Разумеется, я это чувствую, – сказал мистер Редль, потирая руки и обнаруживая поползновение развеселиться. – Сказать вам правду, я говорил, когда мы ехали сюда в кабриоле…
   При этих словах, пробуждавших столько мучительных воспоминаний, миссис Редль снова приложила носовой платок к глазам и испустила приглушенный вопль, после чего миссис Бардл грозно посмотрела на мистера Редля, давая понять, что лучше бы он помолчал, и с достоинством попросила служанку миссис Роджерс «подать вино».
   Это послужило сигналом для извлечения сокровищ, скрытых в буфете, откуда появилось несколько тарелок с апельсинами и бисквитами, бутылка доброго старого портвейна за шиллинг десять пенсов и бутылка прославленного хереса из Ост-Индии за четырнадцать пенсов. Все это было подано в честь жилицы и доставило беспредельное удовольствие всем присутствовавшим. К великому ужасу миссис Клаппинс, Томми сделал попытку рассказать, как его допрашивали по поводу буфета (к счастью, попытка была пресечена в корне рюмочкой старого портвейна, который попал ему «не в то горло» и на секунду подверг опасности его жизнь), после чего компания отправилась на поиски хэмстедской кареты. Она была вскоре найдена, и часа через два они благополучно прибыли в «Испанские сады», где первый же поступок злосчастного мистера Редля едва не вызвал нового обморока у его дражайшей супруги, ибо он ни больше ни меньше как заказал чай на семерых, тогда как (это мнение высказывали все леди) проще всего было, чтобы Томми пил из чьей-нибудь чашки или из всех чашек, когда официант отвернется, что сэкономило бы порцию чаю, и от этого чай был бы ничуть не хуже!
   Однако делать было нечего, и поднос появился с семью чашками и блюдцами, а также с хлебом и маслом на семерых. Миссис Бардл единогласно была избрана председательницей, миссис Роджерс поместилась по правую руку от нее, а миссис Редль – по левую, и пиршество началось очень весело.
   – Как очаровательна деревня! – вздохнула миссис Роджерс. – Мне бы хотелось всегда там жить.
   – О, вам бы не понравилось, сударыня! – с некоторой поспешностью отозвалась миссис Бардл, ибо, принимая во внимание сдаваемую ею квартиру, отнюдь не следовало поощрять подобное расположение духа. – Вам бы не понравилось, сударыня.
   – Мне кажется, вы не удовольствовались бы деревней, сударыня; вы такая веселая, все ищут знакомства с вами, – подхватила маленькая миссис Клаппинс.
   – Быть может, сударыня, быть может, – прошептала жилица бельэтажа.
   – Для одиноких людей, у которых нет никого, кто бы их любил и о них заботился, или для тех, кто изведал горе или что-нибудь в этом роде, – для них хороша деревня, – заметил мистер Редль, слегка приободряясь и поглядывая вокруг. – Деревня, как говорится, приют для раненой души…
   Из всех замечаний, какие мог сделать злополучный человек, это было наименее удачным. Конечно, миссис Бардл залилась слезами и попросила позволения тотчас же встать из-за стола; вслед за нею не преминул жалобно зареветь и ее чувствительный отпрыск.
   – Кто бы поверил, сударыня, – гневно воскликнула миссис Редль, обращаясь к жилице бельэтажа, – что женщина может выйти замуж за такое бесчеловечное существо, которое ежеминутно оскорбляет женские чувства, сударыня!
   – Милая моя! – запротестовал мистер Редль. – Милая моя, у меня и в мыслях этого не было!
   – У тебя в мыслях не было, – сердито и презрительно повторила миссис Редль. – Уйди! Видеть тебя не могу, чудовище!
   – Тебе не следует волноваться, Мэри-Энн, – вмешалась миссис Клаппинс. – Право же, ты должна беречь себя, моя дорогая, а этого ты никогда не делаешь. Да уйдите же, Редль, будьте так добры, ведь вы ее только раздражаете!
   – В самом деле, сэр, вы бы лучше взяли свой чай и удалились, – сказала миссис Роджерс, снова прибегая к своему флакону.
   Миссис Сендерс, которая, по обыкновению, приналегала на хлеб с маслом, высказала то же мнение, и мистер Редль потихоньку удалился.
   Затем юный Бардл, хотя он был уже несколько велик для таких объятий, торжественно был водружен на колени матери, во время каковой процедуры его башмаки очутились на чайном подносе, произведя некоторый беспорядок среди чашек и блюдец. Так как истерические припадки, заразительные в дамском обществе, редко затягиваются, то, расцеловав юного Бардла и немножко всплакнув над ним, миссис Бардл оправилась, спустила его с колен, подивилась, как это она могла быть такой глупышкой, и налила себе еще чаю.
   В этот самый момент раздался стук подъезжающего экипажа, и леди, подняв глаза, увидели наемную карету, остановившуюся у ворот сада.
   – Еще кто-то приехал, – заметила миссис Сендерс.
   – Это джентльмен, – сказала миссис Редль.
   – Как! Да ведь это мистер Джексон, молодой человек из конторы Додсона и Фогга! – воскликнула миссис Бардл. – Ах, боже мой! Неужели мистер Пиквик уплатил убытки?
   – Или согласился на брак! – подхватила миссис Клаппинс.
   – Ах, какой медлительный джентльмен! – воскликнула миссис Роджерс. – Почему он не поторопится?
   Когда леди произнесла эти слова, мистер Джексон отошел от кареты, сделав предварительно какое-то замечание обтрепанному человеку в черных гамашах и с толстой ясеневой палкой, только что вышедшему из экипажа, и, закручивая при этом волосы под полями шляпы, направился к тому месту, где сидели леди.
   – В чем дело? Что-нибудь случилось, мистер Джексон? – взволнованно осведомилась миссис Бардл.
   – Решительно ничего, сударыня, – ответил мистер Джексон. – Как поживаете, леди? Я должен просить прощения за то, что вторгаюсь в вашу компанию, но закон, леди… закон.
   Принеся извинения, мистер Джексон улыбнулся, отвесил общий поклон и снова закрутил волосы. Миссис Роджерс шепнула миссис Редль, что он очень элегантный молодой человек.
   – Я зашел на Госуэлл-стрит, – продолжал Джексон, – и, узнав от служанки, что вы здесь, нанял карету и приехал. Нам нужно видеть вас в городе, миссис Бардл.
   – Ах! – воскликнула эта леди, встрепенувшись от неожиданного сообщения.
   – Да, – подтвердил Джексон, покусывая губы. – Это очень важное и срочное дело, не терпящее отлагательства. Именно так выразился Додсон, а также и Фогг. Я задержал карету, чтобы отвезти вас назад.
   – Как странно! – удивилась миссис Бардл.
   По мнению всех леди, это было действительно очень странно, но они единогласно пришли к тому заключению, что дело, должно быть, очень важное, иначе Додсон и Фогг не прислали бы за нею, и что дело это срочное, а посему следует немедленно ехать к Додсону и Фоггу.
   Есть основания гордиться и важничать, когда тебя с такой чудовищной поспешностью вызывают твои адвокаты, и миссис Бардл испытывала некоторое удовольствие, главным образом потому, что это должно было повысить ей цену в глазах жилицы бельэтажа. Она как-то глупо улыбнулась, притворилась очень недовольной и колеблющейся и, наконец, пришла к тому заключению, что, кажется, нужно ехать.
   – Не хотите ли освежиться после поездки, мистер Джексон? – предложила миссис Бардл.
   – Право же, нельзя терять время, – ответил Джексон. – И я здесь с приятелем, – добавил он, посмотрев на человека с ясеневой палкой.
   – Попросите своего приятеля пожаловать сюда, сэр, – сказала миссис Бардл. – Пожалуйста, пригласите своего приятеля.
   – Благодарю вас, не стоит, – возразил мистер Джексон, слегка замявшись.
   – Он не привык к обществу леди и будет стесняться. Если вы прикажете лакею подать ему стаканчик чего-нибудь покрепче, вряд ли он откажется выпить – можете его испытать!
   Мистер Джексон игриво покрутил пальцами вокруг носа, давая понять слушателям, что он говорит иронически.
   Лакей был немедленно отправлен к застенчивому джентльмену, и застенчивый джентльмен выпил, мистер Джексон тоже выпил, и леди выпили – за компанию. Затем мистер Джексон объявил, что пора ехать, после чего миссис Сендерс, миссис Клаппинс и Томми (которые должны были сопровождать миссис Бардл, тогда как прочие остались на попечении мистера Редля) разместились в карете.
   – Айзек, – сказал Джексон, когда миссис Бардл собиралась последовать за ними, и посмотрел на человека с ясеневой палкой, сидевшего на козлах и курившего сигару.
   – Что?
   – Это миссис Бардл.
   – Я давным-давно догадался, – ответил тот.
   Миссис Бардл влезла в карету, мистер Джексон влез вслед за ней, и они уехали. Миссис Бардл невольно призадумалась над тем, что сказал приятель мистера Джексона. Ну, и проницательный народ эти джентльмены законники! Господи помилуй, как они знают людей!
   – Печальная история с издержками нашей фирмы, не правда ли? – сказал мистер Джексон, когда миссис Сендерс и миссис Клаппинс заснули. – Я имею в виду ваш счет.
   – Очень жаль, что они не получили по счету, – отозвалась миссис Бардл. – Но если вы, господа юристы, ведете такие дела на свой риск, приходится, знаете ли, терпеть иногда убытки.
   – Мне говорили, что после процесса вы выдали им обязательство на сумму издержек по вашему делу? – осведомился Джексон.
   – Да. Пустая формальность, – ответила миссис Бардл.
   – Разумеется, – сухо подтвердил Джексон. – Только пустая формальность.
   Они продолжали путь, и миссис Бардл заснула. Спустя немного она проснулась, когда остановилась карета.
   – Ах, боже мой! – воскликнула эта леди. – Мы уже приехали в Фрименс-Корт?
   – Нам не нужно было ехать так далеко, – возразил Джексон. – Будьте добры, выходите.
   Миссис Бардл, еще не успев хорошенько проснуться, повиновалась. Это было странное место: высокая стена, посередине ворота, за которыми был виден свет газового фонаря.
   – Ну-с, леди! – крикнул человек с ясеневой палкой, заглядывая в карету и встряхивая миссис Сендерс, чтобы ее разбудить. – Пожалуйте!
   Растормошив свою приятельницу, миссис Сендерс вышла из экипажа. Миссис Бардл, опираясь на руку Джексона и ведя Томми, уже вошла в ворота. Приятельницы последовали за ней.
   Комната, в которой они очутились, показалась еще более странной. Сколько здесь толпилось мужчин! И как они таращили глаза!
   – Где мы? – останавливаясь, спросила миссис Бардл.
   – В одном из наших общественных учреждений, – ответил Джексон, поспешно увлекая ее к двери и оглядываясь, чтобы узнать, следуют ли за ним остальные. – Смотрите в оба, Айзек.
   – Будьте благонадежны, – отозвался человек с ясеневой палкой.
   Дверь тяжело захлопнулась за ними, и они спустились с нескольких ступенек.
   – Ну, вот мы и прибыли. Все в порядке и все на месте, миссис Бардл! – воскликнул Джексон, с торжеством озираясь вокруг.
   – Что это значит? – осведомилась миссис Бардл, у которой замерло сердце.
   – Узнаете! – отвечал Джексон, отводя ее в сторону. – Не пугайтесь, миссис Бардл. Не бывало еще на свете человека более деликатного, чем Додсон, сударыня, и более гуманного, чем Фогг. С деловой точки зрения они обязаны были задержать вас в обеспечение своих издержек, но они хотели щадить по мере сил ваши чувства. Сколь утешительно будет для вас подумать о том, как это было сделано! Это Флит, сударыня. Желаю вам спокойной ночи, миссис Бардл. Спокойной ночи, Томми!
   Когда Джексон убежал в сопровождении человека с ясеневой палкой, другой человек с ключом в руке, наблюдавший эту сцену, повел ошеломленную женщину ко второй короткой лестнице, ведущей к двери. Миссис Бардл пронзительно взвизгнула, Томми заревел, миссис Клаппинс съежилась, а миссис Сендерс молча обратилась в бегство, ибо перед ними стоял оклеветанный мистер Пиквик, совершавший вечернюю прогулку, и за ним – Сэмюел Уэллер, который при виде миссис Бардл насмешливо снял шляпу, в то время как его хозяин с негодованием повернулся на каблуках.
   – Не надоедайте этой женщине, – сказал тюремщик Уэллеру, – она только что доставлена.
   – Арестована! – воскликнул Сэм, быстро надевая шляпу. – Кто истец? По какому делу? Да говорите же, старина!
   – Додсон и Фогг, – ответил тот. – Арестована на основании обязательства уплатить все их издержки.
   – Джоб, сюда, Джоб! – кричал Сэм, бросаясь в коридор. – Бегите к мистеру Перкеру, Джоб! Он нужен мне немедленно. От этого нам будет прок. Вот так потеха! Ура! Где командир?
   Но никакого ответа не последовало, ибо Джоб, получив поручение, мгновенно бросился бежать сломя голову, а миссис Бардл упала в обморок, на этот раз по-настоящему.


   ГЛАВА XLVII
   посвящена преимущественно деловым вопросам и временной победе Додсона и Фогга
   Мистер Уинкль появляется вновь при необычайных обстоятельствах
   Доброта мистера Пиквика одерживает верх над его упрямством

   Джоб Троттер, не замедляя шага, мчался по Холборну то посреди мостовой, то по тротуару, то по водосточной канаве – в зависимости от того, где легче было проскользнуть среди мужчин, женщин, детей и экипажей, двигавшихся по этой улице; преодолевая все препятствия, он ни на секунду не останавливался, пока не добежал до ворот Грейз-Инна. Но, несмотря на развитую им скорость, он опоздал: ворота были заперты за полчаса до его прихода; а когда он отыскал прачку мистера Перкера, которая проживала с замужней дочерью, удостоившей своей руки приходящего лакея, обитавшего в каком-то доме на какой-то улице по соседству с каким-то пивоваренным заводом где-то за Грейз-Инн-лейном, осталось не больше четверти часа до закрытия тюрьмы на ночь. Затем пришлось извлекать мистера Лаутена из задней комнаты «Сороки и Пня». Едва Джоб успел справиться с этой задачей и передать поручение Сэма Уэллера, как пробило десять часов.
   – Ну вот, – сказал Лаутен, – теперь уже слишком поздно. Вы не попадете сегодня в тюрьму. Придется вам ночевать на улице, приятель.
   – Обо мне не беспокойтесь, – сказал Джоб. – Я могу спать где угодно. Но не лучше ли повидать мистера Перкера сегодня, чтобы завтра утром отправиться первым делом в тюрьму?
   – Ну, что ж, – подумав, отвечал Лаутен, – если бы речь шла о ком-нибудь другом, мистер Перкер был бы не в восторге, явись я к нему на дом, но раз это касается мистера Пиквика, я, пожалуй, могу нанять кэб за счет конторы.
   Избрав такую линию поведения, мистер Лаутен надел шляпу и, попросив собравшуюся компанию выбрать заместителя председателя на время его отсутствия, отправился к ближайшей стоянке экипажей. Наняв наилучший кэб, он приказал ехать к Рассел-скверу, Монтегю-плейс.
   У мистера Перкера был в этот день званый обед, о чем свидетельствовали освещенные окна гостиной, доносившиеся оттуда звуки настроенного большого рояля и не поддающегося настройке маленького голоса, а также одуряющий запах жаркого на лестнице и в вестибюле. Дело в том, что два превосходных провинциальных агентства приехали в город одновременно, и по этому случаю собралось приятное маленькое общество, в состав которого входили мистер Сникс, глава общества страхования жизни, мистер Прози, известный адвокат, три поверенных, один уполномоченный конкурсного управления по имуществу каких-то банкротов, юрист из Темпля, его ученик – самоуверенный молодой джентльмен с маленькими глазками, написавший увлекательную книжку о праве передачи имущества с великим множеством примечаний и сносок, и еще несколько именитых и важных особ. От этой-то высокопросвещенной компании и оторвался маленький Перкер, когда ему шепотом доложили о приходе его клерка.
   В столовой он застал мистера Лаутена и Джоба Троттера, казавшихся очень тусклыми и призрачными при свете кухонной свечи, которую поставил на стол джентльмен, снизошедший до того, чтобы появляться в коротких плюшевых штанах и бумажных чулках, за жалованье, выплачиваемое по третям, и соответственно своему положению презиравший клерка и все, что имело отношение к «конторам».
   – Ну, Лаутен, что случилось? – сказал маленький мистер Перкер, закрывая дверь. – Получено какое-нибудь важное письмо?
   – Нет, сэр, – ответил Лаутен.
   – Вот посланный от мистера Пиквика, сэр.
   – От мистера Пиквика? – переспросил маленький человек, быстро поворачиваясь к Джобу. – В чем дело?
   – Додсон и Фогг засадили миссис Бардл за неуплату судебных издержек, – сообщил Джоб.
   – Не может быть! – воскликнул Перкер, засовывая руки в карманы и прислоняясь к буфету.
   – Верно, – подтвердил Джоб. – Кажется, они выудили у нее сейчас же после суда обязательство уплатить все их издержки.
   – Здорово! – заявил Перкер, вынимая руки из карманов и выразительно постукивая суставами правой руки по ладони левой. – Самые хитрые мерзавцы, с какими я когда-либо имел дело.
   – Умнейшие дельцы, каких я только знаю, сэр, – заметил Лаутен.
   – Умнейшие! – подтвердил Перкер. – Не знаешь, куда нырнут.
   – Совершенно верно, сэр, не знаешь, – согласился Лаутен.
   Засим оба – и патрон и клерк – погрузились на несколько секунд в размышления, и лица у них были такие оживленные, словно дело касалось какого-нибудь прекрасного и гениального открытия в умозрительной сфере.
   Когда они несколько оправились от восторженного транса, Джоб Троттер изложил вторую половину данного ему поручения. Перкер задумчиво кивнул головой и достал часы.
   – Ровно в десять я буду там, – сказал маленький человек. – Сэм совершенно прав. Так и передайте ему. Не хотите ли стакан вина, Лаутен?
   – Нет, благодарю, сэр.
   – Кажется, вы хотели сказать «да», – возразил маленький человек, доставая из буфета графин и стаканы.
   Так как Лаутен действительно хотел сказать «да», то больше он ничего по этому поводу не говорил и, обратившись к Джобу, спросил театральным шепотом, не отличается ли портрет Перкера, висевший против камина, поразительным сходством с оригиналом, на что Джоб, конечно, ответил утвердительно. Стаканы были наполнены, Лаутен выпил за здоровье миссис Перкер и деток, а Джоб – за здоровье Перкера. Джентльмен в коротких плюшевых штанах и бумажных чулках, считая, что в его обязанности отнюдь не входит провожать людей, приходящих из конторы, упорно не являлся на звонок, и они обошлись без провожатого. Поверенный направился к своим гостям, клерк – в «Сороку и Пень», а Джоб – на Ковент-Гарденский рынок, несомненно с целью переночевать в какой-нибудь корзине из-под овощей.
   На следующее утро, ровно в назначенный час, добродушный маленький поверенный постучался в дверь к мистеру Пиквику, которую Сэм Уэллер тотчас поспешно распахнул перед ним.
   – Мистер Перкер, сэр, – сказал Сэм, докладывая о посетителе мистеру Пиквику, сидевшему в задумчивой позе у окна. – Очень рад, что вы случайно заглянули к нам, сэр. Кажется, хозяин хочет кое о чем с вами поговорить, сэр.
   Перкер бросил многозначительный взгляд на Сэма, давая понять, что не заикнется о вызове, и, поманив его к себе, шепнул ему что-то на ухо.
   – Может ли это быть, сэр? – воскликнул Сэм, попятившись от изумления.
   Перкер кивнул и улыбнулся.
   Мистер Сэмюел Уэллер посмотрел на маленького адвоката, потом снова на мистера Пиквика, потом на потолок, потом снова на Перкера, ухмыльнулся, расхохотался и, наконец, схватив свою шляпу, лежавшую на ковре, исчез без лишних слов.
   – Что это значит? – осведомился мистер Пиквик, глядя с удивлением на Перкера. – Почему Сэм пришел в такое необычайное состояние?
   – Ничего, ничего! – отозвался Перкер. – Итак, уважаемый сэр, придвиньте кресло к столу. Я должен сообщить вам кое-что.
   – Что это за бумаги? – полюбопытствовал мистер Пиквик, когда маленький поверенный положил пачку документов, перевязанных красной тесьмой.
   – Бумаги по делу Бардл – Пиквик, – ответил Перкер, развязывая узелок зубами.
   Мистер Пиквик с шумом отодвинул кресло и, откинувшись на спинку, скрестил на груди руки и посмотрел сурово – насколько мистер Пиквик мог смотреть сурово – на своего приятеля юриста.
   – Вам неприятно слышать об этом деле? – спросил Перкер, все еще распутывая узелок.
   – Да, неприятно, – заявил мистер Пиквик.
   – Очень печально, – продолжал Перкер, – ибо оно послужит предметом нашего разговора.
   – Я бы хотел, Перкер, чтобы об этом предмете никогда не было между нами речи, – с живостью перебил мистер Пиквик.
   – Ну, что вы, что вы, уважаемый сэр! – сказал маленький поверенный, развязывая сверток и искоса бросая зоркий взгляд на мистера Пиквика. – О нём-то и пойдет речь. С этой целью я пришел сюда. Ну-с, готовы вы слушать то, что я имею сказать, уважаемый сэр? Дело не к спеху, если не готовы – я могу подождать. Я захватил с собой утреннюю газету. Можете располагать моим временем. Я к вашим услугам.
   С этими словами маленький поверенный положил ногу на ногу и сделал вид, будто принялся за чтение с великим спокойствием и вниманием.
   – Ну хорошо, – сказал мистер Пиквик, вздыхая, но в то же время расплываясь в улыбку. – Говорите то, что хотели сказать. Должно быть, старая история?
   – С некоторыми изменениями, уважаемый сэр, с некоторыми изменениями, – возразил Перкер, спокойно сложив газету и снова спрятав ее в карман. – Миссис Бардл, истица по нашему делу, находится в этих стенах, сэр.
   – Я это знаю, – произнес мистер Пиквик.
   – Отлично, – сказал Перкер. – И, вероятно, вам известно, как она сюда попала, то есть на каком основании?
   – Да. Во всяком случае, я слышал доклад Сэма, – отозвался мистер Пиквик с напускным равнодушием.
   – Смею сказать, что доклад Сэма был совершенно правильный, – заметил Перкер. – Теперь, уважаемый сэр, я вам задам первый вопрос: останется эта женщина здесь?
   – Останется ли здесь? – повторил мистер Пиквик.
   – Останется ли здесь, уважаемый сэр? – подтвердил Перкер, откидываясь на спинку стула и пристально глядя на своего клиента.
   – Почему вы мне задаете такой вопрос? – сказал сей джентльмен. – Все зависит от Додсона и Фогга, вы это прекрасно знаете.
   – Этого я отнюдь не знаю, – решительно возразил Перкер. – Это не зависит от Додсона и Фогга: вы знаете их обоих не хуже, чем я, уважаемый сэр. Это зависит полностью, всецело и исключительно от вас.
   – От меня? – воскликнул мистер Пиквик, нервически привстав с кресла и тотчас же усевшись снова.
   Маленький поверенный дважды щелкнул по крышке своей табакерки, открыл ее, взял солидную понюшку, закрыл табакерку и повторил:
   – От вас. Я говорю, уважаемый сэр, – сказал маленький поверенный, которому понюшка как будто придала решимости, – я говорю, что скорое ее освобождение или пожизненное заключение зависит от вас, и только от вас. Выслушайте меня, пожалуйста, уважаемый сэр, и не расходуйте столько энергии, потому что пользы от этого никакой нет и вы только вспотеете. Я говорю, – продолжал Перкер, отсчитывая свои доводы по пальцам, – я говорю, что никто, кроме вас, не может освободить ее из этого гнусного притона, и только вы можете это сделать, уплатив судебные издержки – и за истца и за ответчика – этим акулам из Фрименс-Корта. Будьте добры, не волнуйтесь, уважаемый сэр!
   Во время этой речи мистер Пиквик самым изумительным образом менялся в лице и, казалось, готов был взорваться от негодования, но по мере сил обуздывал свой гнев. Перкер, подкрепив свои ораторские способности новой понюшкой табаку, продолжал:
   – Я видел эту женщину сегодня утром. Уплатив судебные издержки, вы можете полностью освободить себя от уплаты вознаграждения за убытки, и далее – знаю, уважаемый сэр, для вас это имеет гораздо большее значение – вы получаете добровольное, за ее подписью, показание в форме письма ко мне, что с самого начала это дело было затеяно, раздуто и проведено этими субъектами Додсоном и Фоггом, что она глубоко сожалеет о причиненном вам беспокойстве и взведенной на вас клевете и просит меня ходатайствовать перед вами и вымолить у вас прощение.
   – Если я заплачу за нее издержки! – с негодованием воскликнул мистер Пиквик. – Нечего сказать ценный документ!
   – В данном случае нет никаких «если», уважаемый сэр, – с торжеством заявил Перкер. – Вот то самое письмо, о котором я говорю. Какая-то женщина принесла его мне в контору сегодня в девять часов – клянусь честью, раньше, чем я пришел сюда или имел возможность переговорить с миссис Бардл.
   Отыскав письмо в пачке бумаг, маленький законовед положил его перед мистером Пиквиком и в продолжение двух минут угощался табаком, даже глазом не моргнув.
   – Это все, что вы имеете мне сказать? – спокойно осведомился мистер Пиквик.
   – Не совсем, – возразил Перкер. – В данный момент я не берусь утверждать, что текст признания издержек, природа подразумеваемого основания сделки и доказательства, какие нам удастся собрать об обстоятельствах этого дела, покажут наличие сговора. Боюсь, что нет, уважаемый сэр, мне кажется, они слишком хитры для этого. Однако я утверждаю, что всех этих фактов, вместе взятых, будет вполне достаточно, чтобы оправдать вас в глазах здравомыслящих людей. А теперь, уважаемый сэр, рассудите сами. Эти сто пятьдесят фунтов или сколько бы там ни было – возьмем круглую цифру – для вас ничто. Присяжные решили не в вашу пользу. Их приговор несправедлив – не спорю, но, вынося его, они считали, что судят по совести, и обвинили вас. Сейчас вам представляется случай без труда занять весьма выгодную позицию, какой вы никогда не займете, оставаясь здесь, ибо, останься вы здесь, люди, вас знающие, припишут это тупому, злостному, жестокому упрямству – поверьте мне, уважаемый сэр. Как можете вы колебаться, когда речь идет о том, чтобы вернуться к вашим друзьям, вашим прежним занятиям и развлечениям, позаботиться о здоровье, а также освободить верного и преданного слугу, которого вы в противном случае обрекаете на пожизненное заключение, и – что важнее всего – вы получаете возможность отомстить великодушно, – знаю, уважаемый сэр, такая месть вам по душе, – отомстить, избавив женщину от зрелища нищеты и разврата, на которое, будь моя воля, не обрекали бы и мужчин, а такая кара является для женщины еще более страшной и варварской. Теперь я вас спрашиваю, уважаемый сэр, не только как ваш поверенный, но как преданный друг: неужели вы упустите случай достигнуть всех этих целей и сделать столько добра? Неужели вас остановит мысль, что эти жалкие несколько десятков фунтов перейдут в карманы двух негодяев; для которых эта сумма может сыграть одну только роль: чем больше они заработают, тем большего будут домогаться и, стало быть, тем скорее совершат какую-нибудь мошенническую проделку, которая неизбежно приведет к катастрофе. Я представил вам эти доводы, уважаемый сэр, очень туманно и неискусно, но тем не менее я вас прошу обсудить их. Подумайте и, пожалуйста, не спешите. Я буду терпеливо ждать вашего ответа.
   Не успел мистер Пиквик ответить, не успел Перкер угоститься одной двадцатой той понюшки, какую настоятельно требовала столь пространная речь, как в коридоре послышались тихие голоса, а затем нерешительный стук в дверь.
   – Ах, боже мой! – воскликнул мистер Пиквик, который был явно возбужден речью своего друга. – Как раздражают эти стуки! Кто там?
   – Я, сэр! – откликнулся Сэм Уэллер, заглядывая в дверь.
   – Сейчас мне некогда разговаривать с вами, Сэм, – сказал мистер Пиквик. – Я занят, Сэм.
   – Прошу прощенья, сэр, – возразил мистер Уэллер, – но тут одна леди, сэр, говорит, что должна сообщить что-то очень важное.
   – Я не могу принять никакой леди, – заявил мистер Пиквик, перед которым встал образ миссис Бардл.
   – Не очень-то я в этом уверен, сэр, – настаивал мистер Уэллер, покачивая головой. – Знай вы, кто тут находится поблизости, сэр, я думаю, вы запели бы другую песенку, как сказал, посмеиваясь, ястреб, услышав, как малиновка распевает за углом.
   – Кто же это? – осведомился мистер Пиквик.
   – Угодно вам принять ее, сэр? – спросил мистер Уэллер, придерживая дверь рукой, словно за этой дверью скрывалось какое-то диковинное животное.
   – Пожалуй, придется принять, – сказал мистер Пиквик, посматривая на Перкера.
   – Ну, значит, все – на сцену, начинается! – крикнул Сэм. – Гонг! Занавес поднимается, входят два заговорщика.
   С этими словами Сэм Уэллер распахнул дверь, и в комнату стремительно ворвался мистер Натэниел Уинкль, ведя за руку ту самую молодую леди, которая в бытность свою в Дингли Делле носила сапожки, опушенные мехом, а сейчас, очаровательно раскрасневшаяся и смущенная, в лиловом шелке, изящной шляпе и нарядном кружевном вуале была прелестнее, чем когда бы то ни было.
   – Мисс Арабелла Эллен! – воскликнул мистер Пиквик, вставая с кресла.
   – Нет! – отвечал мистер Уинкль, падая на колени. – Это миссис Уинкль! Простите, дорогой друг, простите!
   Мистер Пиквик глазам своим не верил и, быть может, так и не поверил бы, если бы их свидетельство не подтверждалось улыбающейся физиономией Перкера и присутствием на заднем плане Сэма с хорошенькой горничной, которые, казалось, созерцали эту сцену с живейшим удовольствием.
   – О мистер Пиквик! – тихим голосом сказала Арабелла, как будто встревоженная его молчанием. – Можете ли вы простить мой опрометчивый поступок?
   Мистер Пиквик не дал никакого словесного ответа на эту мольбу, но с большой поспешностью снял очки и, взяв молодую леди за обе руки, поцеловал ее много раз – больше, пожалуй, чем было необходимо, а затем, все еще удерживая одну ее руку в своей, назвал мистера Уинкля дерзким сорванцом и предложил ему встать. Мистер Уинкль, который вот уже несколько секунд сокрушенно тер себе нос полями своей шляпы, повиновался, после чего мистер Пиквик похлопал его по спине и горячо пожал руку Перкеру. Тот, дабы не запоздать с поздравлениями, приветствовал от всего сердца и новобрачную и хорошенькую горничную, дружески пожал руку мистеру Уинклю и закончил изъявления своей радости понюшкой, от которой расчихались бы на всю жизнь полдюжины человек с заурядными носами.
   – Дорогая моя, – начал мистер Пиквик, – как же это произошло? Присаживайтесь и расскажите мне все. Какая она хорошенькая, не правда ли, Перкер? – добавил мистер Пиквик, с такой гордостью и восхищением всматриваясь в лицо Арабеллы, словно она была его дочерью.
   – Очаровательна, уважаемый сэр! – отвечал маленький поверенный. – Не будь я женат, я бы мог позавидовать вам, счастливчик.
   Сделав такое заявление, маленький законовед ткнул мистера Уинкля пальцем в грудь, сей джентльмен ответил тем же, и оба расхохотались очень громко, хотя и не так громко, как мистер Сэмюел Уэллер, который только что успокоил свои чувства, поцеловал миловидную горничную под прикрытием дверцы шкафа.
   – Не знаю, как благодарить вас, Сэм, – сказала Арабелла с обворожительнейшей улыбкой. – Я никогда не забуду услуг, которые вы нам оказали в саду в Клифтоне.
   – Не стоит говорить об этом, сударыня, – отвечал Сэм. – Я только помогал природе, сударыня, как сказал доктор матери одного мальчика, которого уморил кровопусканием.
   – Мэри, милая, присядьте, – сказал мистер Пиквик, прерывая обмен любезностями. – Ну, теперь рассказывайте, давно вы сочетались браком?
   Арабелла застенчиво посмотрела на своего господина и повелителя, а тот ответил:
   – Всего три дня.
   – Всего три дня? – повторил мистер Пиквик. – Да что же вы делали целых три месяца?
   – Совершенно верно! – подхватил Перкер. – Ну-ка, чем вы объясните такую проволочку? Видите, Пиквик удивляется только тому, что это не случилось давным-давно.
   – Дело вот в чем, – начал мистер Уинкль, посматривая на свою зардевшуюся молодую жену, – я долго не мог уговорить Беллу бежать со мной. А когда я ее уговорил, пришлось долго ждать удобного случая. Мэри должна была предупредить за месяц о своем уходе семейство, где она служила по соседству, а без ее помощи мы никак не могли обойтись.
   – Честное слово, вы действовали как будто по плану! – воскликнул мистер Пиквик, который к тому времени надел очки и переводил взгляд с Арабеллы на Уинкля, а с Уинкля на Арабеллу, причем на его физиономии отражалась такая радость, – какую может почувствовать только добрый и сердечный человек. – А ваш брат знает о свершившемся факте, моя дорогая?
   – О нет! – отвечала Арабелла, меняясь в лице. – Милый мистер Пиквик, он должен узнать об этом только от вас, только из ваших уст. Он так вспыльчив, так предубежден и… и так хлопотал за своего друга, мистера Сойера, – потупившись, добавила Арабелла, – что я ужасно боюсь последствий.
   – Да, это верно, – серьезно заметил Перкер. – Ради них вы должны уладить это дело, уважаемый сэр. К вам молодые люди отнесутся с почтением, тогда как никого другого не станут слушать. Вы должны предотвратить несчастье, уважаемый сэр. Горячая кровь, горячая кровь.
   И маленький законовед подкрепил свое предостережение новой понюшкой и опасливо покачал головой.
   – Вы забываете, моя милочка, что я под арестом, – мягко сказал мистер Пиквик.
   – Нет, об этом я всегда помню, дорогой сэр, – возразила Арабелла. – Я этого никогда не забывала. Я постоянно думала о том, как вы должны страдать в таком ужасном месте. Но я надеялась, что забота о нашем счастье побудит вас сделать то, чего бы вы никогда не сделали ради самого себя. Если мой брат узнает об этом от вас, я не сомневаюсь, что мы с ним помиримся. Он единственный в мире близкий мне родственник, мистер Пиквик, и если вы за меня не заступитесь, я могу его потерять. Я поступила нехорошо, очень, очень нехорошо, я это знаю!
   Бедная Арабелла закрыла лицо носовым платком и горько расплакалась.
   На мистера Пиквика сильно подействовали эти слезы, а когда миссис Уинкль вытерла глаза и принялась умолять его и улещивать самым нежным тоном, он пришел в сильнейшее волнение и, явно не зная, как поступить, начал нервически потирать очки, нос, штаны, голову и гетры.
   Воспользовавшись этими симптомами нерешительности, мистер Перкер (к которому, как выяснилось, молодая чета заезжала утром) начал доказывать с юридической точностью и проницательностью, что мистер Уинкль-старший до сих пор не знает о том важном шаге, какой сделал его сын на жизненной стезе; что будущность вышеупомянутого сына зависит всецело от того, чтобы вышеупомянутый Уинкль-старший продолжал относиться к нему с прежней любовью и симпатией, а это весьма сомнительно, если от него будут скрывать великое событие; что мистер Пиквик, отправляясь в Бристоль на свидание с мистером Элленом, мог бы с таким же основанием отправиться в Бирмингем к мистеру Уинклю-старшему и, наконец, что мистер Уинкль-старший имеет все права и основания считать мистера Пиквика как бы опекуном и наставником своего сына, и, стало быть, долг и обязанность мистера Пиквика – познакомить вышеупомянутого Уинкля-старшего при личном свидании со всеми обстоятельствами дела и с тою ролью, какую он сам сыграл.
   Мистер Тапмен и мистер Снодграсс явились весьма кстати на этой стадии увещаний, и так как необходимо было объяснить им все происходящее вместе с различными доводами за и против, то все рассуждения были повторены с начала до конца, после чего каждый из присутствующих начал развивать каждый довод по-своему и на свой лад. Наконец, мистер Пиквик, который от доводов и увещаний растерял все свои решения и подвергался неминуемой опасности потерять рассудок, заключил Арабеллу в объятия и заявил, что она – очаровательное создание, что он полюбил ее с первого взгляда, что у него не хватит духу препятствовать счастью молодых людей и они могут делать с ним все, что им угодно.
   Услыхав об этой уступке, мистер Уэллер первым делом направил Джоба Троттера к блистательному мистеру Пеллу с просьбой выдать посланному заверенную расписку об уплате долга, которую его осторожный родитель предусмотрительно оставил у этого ученого джентльмена на случай, если она вдруг понадобится. Вслед за сим он незамедлительно вложил весь свой наличный капитал в приобретение двадцати пяти галлонов легкого портера, который он самолично распределил во дворе между всеми желающими. Покончив с этим, он стал кричать «ура» во всех отделениях тюрьмы и кричал, пока не охрип; но затем постепенно обрел свое привычное спокойствие и философическое расположение духа.
   В три часа дня мистер Пиквик в последний раз окинул взглядом свою маленькую камеру и начал пробираться сквозь толпу должников, которые теснились вокруг, стараясь пожать ему руку, и провожали его до привратницкой. Здесь он остановился, чтобы обозреть окруживших его, и лицо его просияло: в этой толпе бледных, изнуренных людей не было ни одного человека, чьей участи не облегчил бы он своим сочувствием и помощью.
   – Перкер, вот это мистер Джингль, о котором я вам говорил, – сказал мистер Пиквик, поманив из толпы молодого человека.
   – Прекрасно, уважаемый сэр, – отозвался Перкер, пристально всматриваясь в Джингля. – Завтра мы с вами увидимся, молодой человек. Надеюсь, вы запомните и оцените то, что я имею вам сообщить, сэр.
   Джингль почтительно поклонился, задрожал, пожимая протянутую руку мистера Пиквика, и удалился.
   – Джоба вы, кажется, знаете? – осведомился мистер Пиквик, представляя этого джентльмена Перкеру.
   – Знаю мошенника! – добродушно отозвался Перкер. – Позаботьтесь о своем друге и будьте готовы завтра в час, слышите? Ну-с, остались еще какие-нибудь дела?
   – Никаких, – сказал мистер Пиквик. – Сэм, вы передали вашему старому сожителю маленький сверток, который я вам оставил?
   – Передал, сэр, – отвечал Сэм. – Он расплакался, сэр, говорит о том, какой вы добрый и щедрый, и жалеет только, что вы не могли привить ему скоротечную чахотку, потому что его старый друг, который так долго здесь жил, теперь помер и ему негде искать другого.
   – Бедняга! – вздохнул мистер Пиквик. – Да благословит вас бог, друзья мои!
   Когда мистер Пиквик произнес эти прощальные слова, толпа разразилась громкими криками. Многие проталкивались вперед, чтобы еще раз пожать ему руку. Потом он взял под руку Перкера и поспешно вышел из тюрьмы; в этот момент он был гораздо пасмурнее и меланхоличнее, чем в тот день, когда впервые вступил в нее. Увы, сколько страждущих и несчастных оставалось в ее стенах!
   Счастливый выдался вечер, по крайней мере для одной компании в «Джордже и Ястребе», и веселы и беззаботны были два человека, вышедшие на следующее утро из гостеприимной гостиницы. Эти двое были мистер Пиквик и Сэм Уэллер. Первого быстро усадили в удобную дорожную карету с маленьким сиденьем сзади, на которое проворно взобрался второй.
   – Сэр! – окликнул мистер Уэллер своего хозяина.
   – Что, Сэм? – отозвался мистер Пиквик, высовываясь из окна.
   – Хотел бы я, сэр, чтобы эти лошади три с лишним месяца просидели во Флите.
   – Зачем же, Сэм? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – А как же, сэр! – воскликнул мистер Уэллер, потирая руки. – Ну уж и помчались бы они теперь!


   ГЛАВА XLVIII,
   повествующая о том, как мистер Пиквик с помощью Сэмюела Уэллера пытался смягчить сердце мистера, Бенджемина Эллена и укротить гнев мистера Роберта Сойера

   Мистер Бен Эллен и мистер Боб Сойер сидели в маленьком кабинете за аптекой, занимаясь рубленой телятиной и видами на будущее, и, наконец, их разговор коснулся практики вышеупомянутого Боба и имеющихся у него шансов добиться независимого положения с помощью почтенной профессии, которой он себя посвятил.
   – И мне кажется, – заметил мистер Боб Сойер, обсуждая предмет беседы, – мне кажется, Бен, что они довольно-таки сомнительны!
   – Что сомнительно? – осведомился мистер Бен Эллен, прочищая свои мозги солидным глотком пива. – Что сомнительно?
   – Да мои шансы, – ответил мистер Боб Сойер.
   – А я и забыл о них, – сказал мистер Бен Эллен. – Пиво мне напомнило об этом, Боб. Да, что и говорить, они сомнительны.
   – Удивительно, как обо мне пекутся бедняки, – задумчиво продолжал мистер Боб Сойер. – Они стучатся ко мне во все часы ночи; лекарства принимают в невероятном количестве; мушки и пиявки они ставят с упорством, достойным лучшего применения; прибавления семейства поистине устрашающие. Шесть вызовов в один и тот же день, Бен, и все обращаются ко мне!
   – Это чрезвычайно приятно, – изрек мистер Бен Эллен, пододвигая тарелку к рубленой телятине.
   – О, чрезвычайно! – отозвался Боб. – Но было бы еще приятнее, если бы мне доверяли пациенты, которые могут уделить один-два шиллинга. Эта лавочка была превосходно изображена в объявлении, Бен: практика, обширная практика и больше ничего.
   – Боб! – сказал мистер Бен Эллен, опуская нож и вилку и устремляя взор на своего друга. – Боб, я вам скажу, что надо делать.
   – А что? – полюбопытствовал мистер Боб Сойер.
   – Вы должны как можно скорее сделаться обладателем тысячи фунтов Арабеллы.
   – Трехпроцентные консоли, занесенные на ее имя в книгах Управляющего и Компании Английского банка, – добавил Боб Сойер, обращаясь к юридической терминологии.
   – Вот именно, – подтвердил Бен. – Она получит этот капитал, как только достигнет совершеннолетия или выйдет замуж. До совершеннолетия ей остается год, а если вы смело возьметесь за дело – не пройдет и месяца, как она будет замужем.
   – Она – очаровательное, прелестное созданье, – отчеканил мистер Роберт Сойер. – Насколько мне известно, у нее есть один только недостаток. К сожалению, этим единственным недостатком является отсутствие вкуса. Я ей не нравлюсь, Бен.
   – По-моему, она сама не знает, что ей нравится, – презрительно заметил мистер Бен Эллен.
   – Возможно, – согласился мистер Боб Сойер. – Но, по-моему, она знает, что ей не нравится, а это куда важнее.
   – Хотел бы я знать, – начал мистер Бен Эллен, сжимая зубы и напоминая скорее дикаря, пожирающего сырое волчье мясо, которое он разрывает руками, чем миролюбивого молодого джентльмена, приступающего с ножом и вилкой к рубленой телятине, – хотел бы я знать, не замешался ли тут какой-нибудь негодяй и не добивается ли он ее расположения. Мне кажется, я бы его убил, Боб!
   – Я бы всадил в него пулю, попадись он мне только! – добавил мистер Сойер, прихлебывая пиво и злобно выглядывая из-за кружки. – А если бы это на него не подействовало, я бы ее извлек так, чтобы он умер при операции.
   Мистер Бенджемин Эллен молча и задумчиво созерцал своего друга в течение нескольких минут и затем спросил:
   – Боб, вы никогда не делали ей предложения?
   – Нет. Видел, что все равно никакого толку не будет, – ответил мистер Роберт Сойер.
   – Вы его сделаете не позже, чем через двадцать четыре часа, – объявил Бен с убийственным хладнокровием. – Она его примет, или я узнаю причину отказа. Я воспользуюсь своим правом.
   – Ладно, – сказал мистер Боб Сойер, – посмотрим.
   – Да, посмотрим, мой друг! – грозно ответил мистер Бен Эллен. Он помолчал, потом снова заговорил голосом, прерывающимся от волнения:
   – Мой друг, вы с детства ее любили. Любили, когда мы вместе ходили в школу, и уже тогда она капризничала и оскорбляла ваше юное чувство. Помните, как вы в порыве детской любви просили ее принять два маленьких бисквита с тмином и сладкое яблоко – круглый пакетик, аккуратно завернутый в листок из тетради?
   – Помню, – отозвался Боб Сойер.
   – Кажется, она это отвергла? – спросил Бен Эллен.
   – Отвергла! – подтвердил Боб. – Она сказала, что я очень долго таскал сверток в кармане штанов и яблоко согрелось, а это неприятно.
   – Припоминаю, – мрачно сказал мистер Эллен. – После этого мы сами его съели, откусывая по очереди.
   Боб Сойер меланхолически нахмурился, давая понять, что не забыл этого последнего обстоятельства, и оба друга на время погрузились в размышления.
   Пока происходила эта беседа между мистером Бобом Сойером и мистером Бенджемином Элленом и пока мальчик в серой ливрее, удивляясь, почему так затянулся обед, тревожно посматривал на стеклянную дверь, томимый мрачными предчувствиями относительно того количества телятины, которое в конце концов уцелеет для удовлетворения его аппетита, – по улицам Бристоля степенно катил собственный одноконный экипаж темно-зеленого цвета, влекомый откормленной бурой лошадью и управляемый хмурым человеком, который ниже пояса напоминал своим костюмом грума, а выше – кучера. Такого вида экипажи обычно принадлежат старым леди, склонным к экономии; и в этом экипаже действительно сидела старая леди, его хозяйка и владелица.
   – Мартин! – крикнула из переднего окошка старая леди, обращаясь к хмурому человеку.
   – Что прикажете? – отозвался хмурый человек, притронувшись к шляпе.
   – К мистеру Сойеру, – сказала старая леди.
   – Туда я и еду, – ответил хмурый человек.
   Старая леди кивнула, очень довольная такой сообразительностью хмурого человека, а хмурый человек хлестнул бичом раскормленную лошадь, и они направились к мистеру Бобу Сойеру.
   – Мартин! – сказала старая леди, когда экипаж остановился у двери мистера Роберта Сойера, преемника Нокморфа.
   – Что прикажете? – отозвался Мартин.
   – Попросите мальчика выйти и присмотреть за лошадью.
   – Я и сам за ней присмотрю, – сказал Мартин, положив свой бич на крышу экипажа.
   – Я этого никак не могу разрешить, – возразила старая леди. – Ваши показания совершенно необходимы, и вы должны войти в дом вместе со мной. Вы ни на шаг не должны отходить от меня, пока я буду разговаривать. Слышите?
   – Слышу, – отозвался Мартин.
   – Ну, так о чем же выдумаете?
   – Ни о чем, – ответил Мартин.
   С этими словами хмурый человек спустился с колеса, на котором стоял на пальцах правой ноги, окликнул мальчика в серой ливрее, распахнул дверцу экипажа, откинул подножку и, просунув руку в темной замшевой перчатке, вытащил старую леди с такой бесцеремонностью, словно это была картонка для шляпы.
   – Ах, боже мой, Мартин! – воскликнула старая леди. – Теперь, когда мы здесь, я так волнуюсь, что вся дрожу.
   Мистер Мартин кашлянул, прикрывшись темной замшевой перчаткой, но не выразил никакого сочувствия… Старая леди, успокоившись, засеменила к двери мистера Боба Сойера, а мистер Мартин последовал за ней.
   Как только старая леди вошла в аптеку, мистер Бенджемин Эллен и мистер Боб Сойер, которые поспешили спрятать виски и воду и разлить вонючее лекарство, чтобы заглушить запах табачного дыма, бросились к ней навстречу с изъявлениями радости и любви.
   – Дорогая тетушка! – воскликнул мистер Бен Эллен. – Как мило с вашей стороны, что вы заглянули к нам! Мистер Сойер, тетушка; мой друг мистер Боб. Сойер, о котором я вам говорил по поводу… вы знаете, тетушка, по какому поводу.
   Тут мистер Бен Эллен, бывший в данный момент не слишком трезвым, добавил одно слово: «Арабелла», воображая, будто говорит шепотом, но этот шепот был таким громким и таким внятным, что при всем желании невозможно было его не расслышать.
   – Милый Бенджемин… – сказала старая леди, стараясь отдышаться и дрожа с головы до пят. – Не пугайтесь, мой милый, но я хотела бы поговорить минуту наедине с мистером Сойером. Только одну минуту.
   – Боб, – сказал мистер Бен Эллен, – не проводите ли вы мою тетушку в кабинет?
   – Разумеется, – отвечал Боб профессиональным тоном. – Пожалуйте сюда, сударыня. Не волнуйтесь, сударыня. В самый короткий срок мы все приведем в порядок, нимало в этом не сомневаюсь. Ну-с, сударыня, я вас слушаю.
   С этими словами мистер Боб Сойер, усадив старую леди в кресло, закрыл дверь, придвинул свой стул к креслу и приготовился слушать о симптомах недуга, из которого надеялся извлечь великие выгоды и доходы.
   Первым делом старая леди начала качать головой и плакать.
   – Нервы! – снисходительно заметил Боб Сойер. – Камфара три раза в день и успокоительное на ночь.
   – Не знаю, как начать, мистер Сойер, – сказала старая леди. – Это так мучительно, так ужасно.
   – Незачем начинать, сударыня, – возразил мистер Боб Сойер. – Я заранее знаю все, что вы скажете. С головой делается что-то неладное.
   – Мне очень грустно было бы думать, что с сердцем неладно, – слабо простонав, проговорила старая леди.
   – О, с этой стороны опасность вам не грозит, сударыня, – отвечал Боб Сойер. – Желудок – вот первопричина.
   – Мистер Сойер! – вздрогнув, воскликнула старая леди.
   – Никаких сомнений быть не может, сударыня, – продолжал Боб с глубокомысленной миной. – Своевременно принятое лекарство могло бы все это предотвратить.
   – Мистер Сойер, – сказала старая леди, волнуясь еще сильнее, чем раньше, – либо ваше поведение – величайшая дерзость по отношению к человеку, очутившемуся в таком положении, как я, либо оно вызвано непониманием цели моего визита. Если бы какие-нибудь лекарства или предусмотрительность могли предотвратить то, что произошло, – я не преминула бы ими воспользоваться. Поговорю-ка я лучше с племянником, – добавила старая леди, с негодованием теребя свой ридикюль и приподнимаясь с кресла.
   – Подождите минутку, сударыня! – сказал Боб Сойер. – Боюсь, что вас не понял. Что случилось, сударыня?
   – Моя племянница, мистер Сойер, – ответила старая леди, – сестра вашего друга…
   – Ну, а дальше, сударыня? – нетерпеливо понукал Боб, ибо хотя старая леди и была очень взволнована, но говорила с мучительной медлительностью, подобно многим старым леди. – Ну, а дальше что?
   – Три дня назад она покинула мой дом, мистер Сойер, под предлогом навестить мою сестру, другую свою тетку, которая держит большой пансион как раз за третьим придорожным столбом, там, где большая ракита и дубовые ворота, – сказала старая леди, делая паузу, чтобы вытереть слезы.
   – К черту ракиту, сударыня! – воскликнул Боб, забыв от волнения о своем профессиональном достоинстве. – Говорите скорее! Подбавьте пару, сударыня, прошу вас!
   – Сегодня утром, – медленно произнесла старая леди, – сегодня утром она…
   – Должно быть, вернулась домой, сударыня, – с живостью подсказал Боб. – Она вернулась?
   – Нет, не вернулась. Она прислала письмо, – возразила старая леди.
   – Что же она пишет? – нетерпеливо спросил Боб.
   – Она пишет, мистер Сойер, – отвечала старая леди, – и я как раз хочу, чтобы вы подготовили к этому Бенджемина осторожно и постепенно… она пишет, что… письмо у меня в кармане, мистер Сойер, но очки остались в экипаже, а без них мы только время потеряем, если я буду отыскивать для вас это место… короче говоря, мистер Сойер, она пишет, что вышла замуж…
   – Что?! – сказал, или, вернее, завопил мистер Боб Сойер.
   – Вышла замуж, – повторила старая леди.
   Мистер Боб Сойер не слушал дальше. Выбежав из кабинета в лавку, он заорал зычным голосом:
   – Бен, дружище, она сбежала!
   Едва мистер Бен Эллен, дремавший за прилавком, свесив голову примерно на полфута ниже колен, услыхал эту потрясающую новость, как набросился на мистера Мартина и, вцепившись рукой в горло этому молчаливому слуге, выразил намерение тут же его задушить. С быстротой, продиктованной отчаянием, он начал приводить это намерение в исполнение, проявляя большую энергию и хирургическую сноровку.
   Мистер Мартин, человек немногословный и обладающий весьма незначительным даром красноречия, в течение нескольких секунд переносил эту операцию с очень спокойным и любезным выражением лица; убедившись, однако, что она в недалеком будущем грозит лишить его на вечные времена возможности притязать на какое бы то ни было жалование, харчи и прочее, он нечленораздельным бормотанием выразил свой протест и повалил мистера Вена Эллена на пол. Так как этот джентльмен уцепился руками за его шарф, то мистеру Мартину ничего не оставалось, как последовать за ним. Оба барахтались на полу, как вдруг дверь распахнулась настежь и появились еще двое нежданных-негаданных гостей, а именно мистер Пиквик и мистер Сэмюел Уэллер.
   При виде разыгравшейся сцены мистер Уэллер тотчас вообразил, будто мистер Мартин нанят заведением Сойера, преемника Нокморфа, и должен принимать сильно действующие лекарства, устраивать припадки и быть объектом экспериментов или глотать время от времени яд, дабы испытать силу новых противоядий, – словом, проделывать нечто такое, что способствует прогрессу великой науки – медицины – и удовлетворяет неукротимый дух любознательности, пылающий в груди двух молодых ее служителей. Посему, не делая попытки вмешаться, Сэм преспокойно стоял и смотрел, словно был чрезвычайно заинтересован результатами происходящего эксперимента. Иначе вел себя мистер Пиквик. С присущей ему энергией он мгновенно бросился к борцам и громко воззвал к зрителям, требуя их вмешательства.
   Это привело в себя мистера Боба Сойера, который до сей поры был совершенно парализован буйным припадком своего приятеля. С помощью этого джентльмена мистер Пиквик поставил на ноги Бена Эллена. Мистер Мартин, оставшись на полу один, встал сам и начал озираться.
   – Мистер Эллен! – сказал мистер Пиквик. – Что с вами, сэр?
   – Ничего, сэр, – отвечал с высокомерным презрением мистер Эллен.
   – Что с ним такое? – осведомился мистер Пиквик, обращаясь к Бобу Сойеру. – Он нездоров?
   Не успел Боб ответить, как мистер Бей Эллен схватил мистера Пиквика за руку и горестно прошептал: – Моя сестра, дорогой сэр, моя сестра…
   – Ах, вот что! – воскликнул мистер Пиквик. – Надеюсь, мы это дело легко уладим. Ваша сестра прекрасно себя чувствует, и я явился сюда с целью…
   – Очень жаль, что приходится прерывать такие приятные разговоры, как сказал король, распуская парламент, – вмешался мистер Уэллер, поглядев в стеклянную дверь, – но тут случился еще один эксперимент, сэр. Какая-то почтенная старая леди лежит на ковре и ждет вскрытия, или гальванизации, или еще какой-нибудь живительной и научной операции.
   – Я совсем забыл! – воскликнул мистер Бей Эллен. – Это моя тетушка.
   – Ax, боже мой! – воскликнул мистер. Пиквик. – Бедная леди! Осторожнее, Сэм, осторожнее!
   – Странное положение для члена семьи, – заметил Сэм Уэллер, водворяя тетушку в кресло. – Эй, помощник костоправов, тащи нюхательное!
   Это последнее замечание относилось к мальчику в сером, который, поручив экипаж заботам сторожа, пришел узнать о причине суматохи… С помощью мальчика в сером, мистера Боба Сойера и мистера Бенджемина Эллена (который, напугав свою тетушку до обморока, трогательно хлопотал о приведении ее в чувство) старая леди, наконец, очнулась. Тогда мистер Бен Эллен с недоумевающим видом спросил мистера Пиквика, о чем он начал говорить, когда его столь трагически прервали.
   – Надеюсь, здесь все свои? – осведомился мистер Пиквик, откашливаясь и посматривая на молчаливого человека с хмурой физиономией, который незадолго до этого правил раскормленной лошадью.
   Это напомнило мистеру Бобу Сойеру, что мальчишка все еще стоит тут же, вытаращив глаза и навострив уши. Начинающий фармацевт был поднят за шиворот и выброшен за дверь, после чего Боб Сойер уведомил мистера Пиквика, что можно говорить не стесняясь.
   – Ваша сестра, дорогой мой сэр, находится в Лондоне, – сообщил мистер Пиквик, обращаясь к Бенджемину Эллену. – Она здорова и счастлива.
   – Мне нет дела до ее счастья, – сказал мистер Бенджемин Эллен, махнув рукой.
   – А мне есть дело до ее мужа, сэр! – вмешался Боб Сойер. – Он будет иметь дело со мной, сэр, на расстоянии двадцати шагов, и я разделаюсь с ним так, сэр, с этим гнусным негодяем, что на него будет страшно смотреть!
   Это был прекрасный вызов и вдобавок великодушный, но мистер Боб Сойер несколько ослабил эффект, присовокупив замечание общего порядка по поводу проломленных голов и подбитых глаз, каковые дополнения казались вульгарными по сравнению с началом речи.
   – Позвольте, сэр, – сказал мистер Пиквик, – раньше, чем применять эти эпитеты к упомянутому джентльмену, рассудите хладнокровно, велика ли его вина, а главное вспомните, что он принадлежит к числу моих друзей.
   – Как! – удивился Боб Сойер.
   – Его имя? – крикнул Бен Эллен. – Его имя!
   – Мистер Натэниел Уинкль, – ответил мистер Пиквик.
   Мистер Бенджемин Эллен неторопливо раздавил каблуком свои очки, подобрал осколки и, рассовав их по трем карманам, скрестил руки, закусил губы и устремил грозный взгляд на кроткую физиономию мистера Пиквика.
   – Так это вы, сэр, покровительствовали и способствовали этому браку? – осведомился, наконец, мистер Бенджемин Эллен.
   – А слуга этого джентльмена, – перебила старая леди, – шнырял вокруг моего дома и старался втянуть моих слуг в заговор против их хозяйки. Мартин!
   – Что прикажете? – откликнулся хмурый человек, шагнув вперед.
   – Это тот самый человек, которого вы видели в переулке? О нем вы говорили мне сегодня утром?
   Мистер Мартин, человек, как известно, немногословный, посмотрел на Сэма Уэллера, кивнул головой и пробурчал:
   – Он самый.
   Мистер Уэллер, не страдающий гордыней, дружески улыбнулся, встретив взгляд хмурого грума, и вежливо сообщил, что «встречался с ним раньше».
   – И этого преданного человека я чуть было не задушил! – воскликнул мистер Бен Эллен. – Мистер Пиквик, как вы смели разрешить вашему парню принимать участие в похищении моей сестры? Я требую у вас объяснения, сэр.
   – Объяснитесь, сэр! – гневно возопил Боб Сойер.
   – Это заговор, – слазал Бен Эллен.
   – Форменное мошенничество, – добавил мистер Боб Сойер.
   – Низкий обман, – вставила старая леди.
   – Надувательство, – заметил Мартин.
   – Прошу вас, выслушайте меня, – заговорил мистер Пиквик, когда мистер Бен Эллен упал в кресло, в котором пускали кровь пациентам, и оросил слезами свой носовой платок. – В этом деле я никакой помощи не оказывал и только однажды присутствовал при свидании молодых людей, которого не мог предотвратить. Я считал, что мое присутствие пресечет все подозрения, какие могли бы возникнуть. Этим ограничивается мое участие, и я понятия не имел о том, что они задумали немедленно вступить в брак. Впрочем, заметьте, поспешил поправиться мистер Пиквик, – заметьте, я не говорю, что помешал бы этому браку, знай я о нем заблаговременно.
   – Вы слышите, слышите? – обратился мистер Бенджемин Эллен к присутствующим.
   – Надеюсь, они слышат, – кротко сказал мистер Пиквик, озираясь вокруг.
   – И надеюсь, – добавил сей джентльмен, причем его лицо раскраснелось, – они будут слушать и дальше. На основании того, что было доведено до моего сведения, сэр, я утверждаю, что вы никакого права не имели насиловать чувства своей сестры, как пытались это сделать. Скорее вам следовало бы прибегнуть к нежности и терпению, чтобы заступить место более близких родных, которых она утратила в детстве. Что же касается моего молодого друга, то о нем я могу сказать следующее: с точки зрения материальных благ он занимает такое же если не лучшее – положение, как и вы, и если вы не желаете обсуждать этот вопрос с подобающей сдержанностью, я уклоняюсь от дальнейших разговоров на эту тему.
   – Я бы хотел сделать несколько коротеньких замечаний в добавление к тому, что было сказано почтенным джентльменом, который только что замолчал, – произнес мистер Уэллер, выступив вперед, – а именно: один из присутствующих назвал меня парнем.
   – Это не имеет ни малейшего отношения к делу, Сэм, – перебил мистер Пиквик. – Пожалуйста, замолчите.
   – По этому пункту я и не собираюсь говорить, сэр, – возразил Сэм, – а речь идет вот о чем: может быть, этот джентльмен думает, что тут была какая-то старая привязанность, но ничего такого на самом деле не было. Молодая леди в самом начале знакомства сказала, что терпеть его не может. Никто ему дороги не перебивал, и дело кончилось бы для него точь-в-точь так же, даже если бы молодая леди никогда в глаза не видела мистера Уинкля. Вот что я хотел сказать, сэр, и надеюсь, что теперь я успокоил этого джентльмена.
   После утешительных замечаний мистера Уэллера наступила короткая пауза. Затем мистер Бен Эллен, встав со стула, объявил, что никогда больше не увидит Арабеллы, а мистер Боб Сойер, презирая лестные заверения Сэма, поклялся жестоко отомстить счастливому супругу.
   Но как раз в тот момент, когда страсти разгорелись и грозили остаться в таком состоянии, мистер Пиквик обрел могущественную союзницу в лице старой леди, которая, – по-видимому, весьма потрясенная той речью, какую он произнес в защиту ее племянницы, – рискнула высказать мистеру Бенджемину Эллену несколько утешительных мыслей в таком духе: пожалуй, в конце концов хорошо, что не случилось чего-нибудь похуже; чем меньше об этом говорить, тем скорее все уладится, и, честное слово, она не уверена, так ли уж это плохо; что сделано, того не переделаешь, и если горю ничем не поможешь, значит надо терпеть – и добавила еще немало таких же оригинальных и ободряющих доводов. На все это мистер Бенджемин Эллен отвечал, что он отнюдь не намерен оказать неуважение тетушке или кому бы то ни было из присутствующих, но если им все равно и они позволят ему поступать по-своему, то он предпочитает безумно ненавидеть свою сестру до самой смерти и даже после оной.
   Наконец, когда об этом решении было заявлено раз пятьдесят, старая леди, внезапно выпрямившись и приняв величественную осанку, пожелала узнать, за какие такие провинности ей не оказывают уважения, подобающего ее возрасту и достоинству; и почему она должна просить и умолять своего собственного племянника, которого она помнит лет за двадцать пять до его рождения и знала лично, когда у него во рту не было ни единого зуба, не говоря уже о том, что она присутствовала при первой его стрижке и принимала участие во многих других чрезвычайно важных церемониях, и одно это дает ей право требовать от него любви, послушания и сочувствия до конца жизни.
   Пока добрая леди распекала мистера Бена Эллена, Боб Сойер и мистер Пиквик удалились для конфиденциального разговора в соседнюю комнату, и там мистер Сойер, как было замечено мистером Пиквиком, прикладывался несколько раз к горлышку черной бутылки, под влиянием которой на его физиономии появилось беззаботное и даже веселое выражение. Наконец, он с бутылкой в руке вышел из комнаты и, выразив сожаление по поводу того, что свалял дурака, предложил тост за здоровье и благополучие мистера и миссис Уинкль, коих он, чуждый всякой зависти, готов поздравить.
   Услышав эти слова, мистер Бен Эллен вдруг вскочил со стула и, схватив бутылку, откликнулся с такой готовностью на тост, что лицо у него почернело, как сама бутылка, ибо напиток отличался крепостью. Затем черная бутылка стала переходить из рук в руки, пока не опустела, вызвав столько рукопожатий и поздравлений, что даже металлическая физиономия мистера Мартина расплылась в улыбку.
   – А теперь, – сказал Боб Сойер, потирая руки, – мы чудесно проведем вечер.
   – Как ни досадно, но я должен вернуться в гостиницу, – возразил мистер Пиквик. – За последнее время я отвык от путешествий, и поездка чрезвычайно утомила меня.
   – Не выпьете ли вы чаю, мистер Пиквик? – с покоряющей любезностью предложила старая леди.
   – Благодарю вас, никак не могу, – отвечал сей джентльмен.
   Дело в том, что возрастающее расположение старой леди и послужило главной причиной, побудившей мистера Пиквика удалиться. Он вспомнил миссис Бардл, и от каждого взгляда старой леди его бросало в холодный пот.
   Так как мистер Пиквик решительно отказался остаться, то условились, по его инициативе, что мистер Бенджемин Эллен поедет вместе с ним к мистеру Уинклю-старшему и карета будет подана завтра к девяти часам утра. Затем мистер Пиквик распрощался и в сопровождении Сэмюела Уэллера отправился в гостиницу «Кустарник». Следует отметить, что физиономия мистера Мартина судорожно исказилась, когда он прощался с Сэмом и пожимал ему руку, и что он выжал из себя улыбку и ругательство одновременно. На основании таких симптомов те, кто был близко знаком со странностями этого джентльмена, заключили, что он чрезвычайно доволен обществом мистера Уэллера и добивается чести более близкого с ним знакомства.
   – Прикажете занять для вас отдельный кабинет, сэр? – осведомился Сэм, когда они прибыли в «Кустарник».
   – Нет, не стоит, Сэм, – отвечал мистер Пиквик. – Я уже пообедал в ресторане и скоро лягу спать. Посмотрите, Сэм, есть ли кто-нибудь в комнате для торговых агентов.
   Мистер Уэллер отправился исполнять поручение и вскоре доложил, что там никого нет, кроме одноглазого джентльмена, который распивает подслащенный портвейн с лимоном вместе с хозяином гостиницы.
   – Я присоединюсь к ним, – сказал мистер Пиквик.
   – Чудной парень этот одноглазый, сэр, – сообщил мистер Уэллер, шагая впереди. – Такой чепухи наболтал хозяину, что тот хорошенько не знает, на ногах он стоит или на голове.
   Когда мистер Пиквик вошел, человек, к которому относилось это замечание, сидел в дальнем углу комнаты и курил большую голландскую трубку, не спуская единственного глаза с круглолицего хозяина, жизнерадостного на вид старика. Ему он только что рассказал какую-то поразительную историю, о чем свидетельствовали отрывистые восклицания вроде: «Ну, ни за что бы не поверил! Да слыханное ли это дело! В голову бы не пришло, что такие вещи случаются!», и другие возгласы изумления, невольно вырывавшиеся у хозяина, когда он встречал пристальный взгляд одноглазого.
   – Здравствуйте, сэр, – сказал одноглазый мистеру Пиквику. – Прекрасный вечер, сэр.
   – О да! – отозвался мистер Пиквик, когда слуга поставил перед ним графинчик бренди и горячую воду.
   Пока мистер Пиквик разбавлял бренди водой, одноглазый зорко посматривал на него и, наконец, сказал:
   – Как будто я с вами уже встречался.
   – Что-то не припоминаю, – отвечал мистер Пиквик.
   – Ну, конечно! – сказал одноглазый. – Вы меня не знаете, а я знал двух ваших друзей, которые останавливались в итенсуиллском «Павлине» во время выборов.
   – Ах, вот как! – воскликнул мистер Пиквик.
   – Вот-вот, – подтвердил одноглазый. – Я рассказал им одну историю о своем приятеле Томе Смарте. Быть может, они вам говорили об этом.
   – Частенько, – улыбаясь, ответил мистер Пиквик. – Кажется, это был ваш дядя?
   – Нет, только друг моего дяди, – возразил одноглазый.
   – А все-таки удивительный человек был этот ваш дядя, – заметил хозяин гостиницы, покачивая головой.
   – Да, пожалуй, что так, – согласился одноглазый. – Об этом самом дяде, джентльмены, я могу вам рассказать историю, которая вас удивит.
   – Неужели? – воскликнул мистер Пиквик. – Непременно расскажите.
   Одноглазый торговый агент зачерпнул стакан портвейна из чаши, выпил, затянулся голландской трубкой, крикнул Сэму Уэллеру, топтавшемуся у двери, чтобы он не уходил, если ему хочется послушать, ибо эта история отнюдь не секрет, и, уставившись единственным глазом в лицо хозяина, поведал историю, которую мы изложим в следующей главе.


   ГЛАВА XLIX,
   содержащая историю дяди торговою агента

   «Мой дядя, джентльмены, – начал торговый агент, – был один из самых жизнерадостных, приятных и остроумных людей. Жаль, что вы его не знали, джентльмены. А впрочем, нет, джентльмены, не жаль! Если бы вы его знали, то по законам природы были бы вы все теперь или в могиле, или во всяком случае так близко от нее, что сидели бы по домам и не показывались в обществе, а, значит, я бы лишился бесценного удовольствия беседовать сейчас с вами. Джентльмены, жаль, что ваши отцы и матери не знали моего дяди – они были бы в восторге от него – в особенности ваши почтенные маменьки, это я наверняка знаю. Если бы из многочисленных добродетелей, его украшавших, надлежало выбрать две, превосходящие все остальные, то я бы сказал, что это было искусство приготовлять пунш и петь после ужина. Простите, что я останавливаюсь на этих печальных воспоминаниях о почтенном покойнике, – не каждый день встретишь такого человека, как мой дядя.
   Джентльмены, я всегда считал весьма существенным для характеристики дяди то обстоятельство, что он был близким другом и приятелем Тома Смарта, агента большой торговой фирмы «Билсон и Сдам», Кейтетон-стрит, Сити. Дядя работал у Тиггина и Уэллса, но долгое время разъезжал по тем же дорогам, что и Том. И в первый же вечер, когда они встретились, дяде по душе пришелся Том, а Тому по душе пришелся дядя. Не прошло и получаса, как они уже побились об заклад на новую шляпу, кто из них лучше приготовит кварту пунша и кто скорее ее выпьет. Дяде досталось первенство по части приготовления, но Том Смарт на половину чайной ложечки обставил дядю. Они выпили еще по кварте на брата за здоровье друг друга и с тех пор стали закадычными друзьями. Судьба делает свое дело, джентльмены, от нее не уйдешь.
   На вид мой дядя был чуточку ниже среднего роста, малость потолще обыкновенной породы людей, с румянцем немножко ярче. Симпатичнейшее лицо было у него, джентльмены, похож на Панча, но подбородок и нос благообразнее. Глаза у него всегда добродушно подмигивали и поблескивали, а улыбка – не какая-нибудь бессмысленная деревянная усмешка, а настоящая веселая, открытая, благодушная улыбка – никогда не сходила с его лица. Однажды он вылетел из своей двуколки и ударился головой о придорожный столб. Он свалился, оглушенный ударом, и лицо у него было так исцарапано гравием, насыпанным возле столба, что, по собственному выражению дяди, родная мать не узнала бы его, вернись она снова на землю. И в самом деле, джентльмены, поразмыслив об этом, я тоже считаю, что она бы его не узнала: дяде было два года семь месяцев, когда она умерла, и очень возможно, что, не будь даже гравия, его сапоги с отворотами не на шутку озадачили бы добрую леди, не говоря уже о его веселой красной физиономии. Как бы там ни было, а он свалился у столба, и я не раз слыхал от дяди, что, по словам человека, который его подобрал, он и тут улыбался так весело, словно упал для собственного удовольствия, а когда ему пустили кровь и у него обнаружились слабые проблески сознания, он первым делом уселся в постели, захохотал во все горло, поцеловал молодую женщину, державшую таз, и потребовал баранью котлету с маринованными грецкими орехами. Джентльмены, он был большим любителем маринованных грецких орехов. Всегда говорил, что они придают вкус пиву, если поданы без уксуса.
   В пору листопада мой дядя совершал большое путешествие, собирая долги и принимая заказы на севере: из Лондона он ездил в Эдинбург, из Эдинбурга в Глазго, из Глазго опять в Эдинбург, а оттуда на рыболовном судне в Лондон. Да будет вам известно, что вторую поездку в Эдинбург он совершал для собственного удовольствия. Бывало, отправлялся туда на неделю повидать старых друзей; позавтракает с одним, закусит с другим, пообедает с третьим, а поужинает с четвертым, и, стало быть, всю неделю занят. Не знаю, случалось ли кому из вас, джентльмены, отведать настоящий сытный шотландский завтрак, а потом среди дня закусите, бушелем устриц и выпить этак дюжину бутылок эля и один-два стаканчика виски. Если случалось, то вы согласитесь со мной, что нужна очень крепкая голова, чтобы после этого еще пообедать и поужинать.
   Но, да помилует бог ваши души, дяде моему все это было нипочем! Он себя так приучил, что для него это была детская забава. Я слыхал от него, что в любой день он мог перепить уроженцев Данди и вернуться после того домой, даже не шатаясь; однако же, джентльмены, у дандийцев такие крепкие головы и такой крепкий пунш, что крепче вряд ли вы найдете между двумя полюсами. Я слыхал, как житель Глазго и житель Данди старались перепить друг друга и пили пятнадцать часов, не вставая с места. Оба задохлись в один и тот же момент, насколько это удалось установить, и все-таки, джентльмены, если не считать этого, они были в полном порядке.
   Как-то вечером, ровно за двадцать четыре часа до отплытия в Лондон, мой дядя ужинал у своего старого друга, члена городского совета Мак – имярек и еще четыре слога, – который проживал в старом Эдинбурге. Тут была жена члена городского совета, и три дочки члена городского совета, и взрослый сын члена городского совета, и трое-четверо дюжих хитрых старых шотландцев с косматыми бровями – член городского совета позвал их, чтобы почтить моего дядю и повеселиться. Ужин был превосходный. Подали копченую лососину, копченую треску, баранью голову, фаршированный бараний желудок – знаменитое шотландское блюдо, джентльмены, – о нем мой дядя говаривал, что, поданное на стол, оно всегда напоминает ему живот купидона, – и еще много разных вещей, очень вкусных, хотя я и позабыл, как они называются. Девицы были хорошенькие и симпатичные, жена члена городского совета – чудеснейшее создание в мире, а мой дядя был в прекраснейшем расположении духа. И вот весь вечер молодые леди хихикали и визжали, старая леди громко смеялась, а член городского совета и другие старики непрерывно хохотали так, что даже побагровели. Что-то не припоминаю, сколько стаканов тодди [229 - Тодди – любимый напиток шотландцев – водка, разбавленная подслащенной горячей водой.] выпил каждый после ужина, но мне известно, что около часу ночи взрослый сын члена городского совета затянул было первый куплет «Вот Уилли пива наварил», но впал в беспамятство, а так как за последние полчаса только он да дядя были видны над столом красного дерева, то дяде моему пришло в голову, что пора подумать и об уходе – ведь пить-то начали с семи часов вечера, чтобы дядя мог вовремя попасть домой. Но, рассудив, что невежливо будет уйти внезапно, дядя сам себя выбрал в председатели, приготовил еще стаканчик тодди, встал, чтобы произнести тост за свое собственное здоровье, обратился к самому себе с блестящей хвалебной речью и выпил с большим энтузиазмом. Однако никто не проснулся. Тогда мой дядя пропустил еще стаканчик, на этот раз не разбавляя водой, чтоб тодди ему не повредило, и, схватив шляпу, вышел на улицу.
   Ночь была ненастная. Захлопнув за собой дверь, дядя покрепче нахлобучил шляпу, чтобы не сорвало ветром, засунул руки в карманы и воззрился на небо, желая определить, какова погода. Облака неслись с головокружительной быстротой, то застилая луну, то позволяя ей красоваться во всем великолепии и заливать светом окрестности, то с возрастающей быстротой заволакивая ее снова и окутывая мраком все вокруг. «Этак не годится, – сказал мой дядя, обращаясь к непогоде, словно она нанесла ему личное оскорбление. – Такая погода не годится для моего путешествия. Никак не годится», – внушительно сказал дядя. Повторив это несколько раз, он не без труда восстановил равновесие – так долго он глазел на небо, что у него голова закружилась, – и весело тронулся в путь.
   Дом члена городского совета был в Кенонгете, а дядя направился в дальний конец Лит-уока, за милю с лишним. По обеим сторонам дороги были разбросаны поднимавшиеся к темному небу высокие хмурые дома, с потемневшими фасадами и окнами, которые как будто разделяли участь человеческих глаз и, казалось, потускнели и запали от старости. Дома были в шесть, семь, восемь этажей; этаж громоздился на этаж, – так дети строят карточные домики, – отбрасывая темные тени на неровную мостовую и сгущая мрак черной ночи. Несколько фонарей горело на большом расстоянии друг от друга, но они служили только для того, чтобы освещать грязный проход в какой-нибудь узкий тупик или общую лестницу с крытыми и извилистыми поворотами, ведущую в верхние этажи. Равнодушно посматривая вокруг, как человек, который не раз все это видел и не считает достойным особого внимания, дядя шагал посреди улицы, засунув большие пальцы в карманы жилета, и, услаждая себя обрывками разных песен, распевал с таким жаром и воодушевлением, что мирные честные обыватели пробуждались от первого сна и дрожали в своих постелях, пока звуки не замирали вдали. Затем, решив, что это какой-нибудь пьяный бездельник возвращается домой, они укутывались потеплее и снова погружались в сон.
   Джентльмены, я описываю с такими подробностями, как мой дядя шествовал посреди улицы, засунув пальцы в жилетные карманы, ибо, как он сам частенько говаривал (и не без оснований), в этой истории нет ничего поразительного, если вы сразу не усвоите, что дядя отнюдь не был в мечтательном или романтическом расположении духа.
   Итак, засунув пальцы в жилетные карманы, шествовал дядя посреди улицы, распевая то любовную, то застольную песню, а когда это ему надоедало, он мелодически насвистывал, пока не дошел до Северного моста, который соединяет старый Эдинбург с новым. Тут он на минуту остановился, чтобы полюбоваться странными, беспорядочными скоплениями огоньков, нагроможденных друг на друга и мерцавших высоко в воздухе, словно звезды, со стен замка с одной стороны и с высот Колтон-хилла – с другой, как будто они освещали подлинные воздушные замки. Внизу, в глубоком мраке, спал тяжелым сном старый живописный город, Холирудский дворец и часовня, охраняемые днем и ночью, как говаривал один приятель дяди, Троном старого Артура, мрачным и темным, вздымающимся, как хмурый гений, над древним городом, который он так долго сторожит. Повторяю, джентльмены, дядя остановился здесь на минуту, чтобы осмотреться, а затем, отпустив комплимент погоде, которая начала проясняться, хотя луна уже заходила, продолжал путь все так же величественно: держался с большим достоинством середины дороги и, казалось, весьма не прочь был встретить кого-нибудь, кто бы вздумал оспаривать его права на эту дорогу. Однако случилось так, что никто не расположен был затевать спор, и дядя, засунув пальцы в жилетные карманы, шел мирно, как ягненок.
   Дойдя до конца Лит-уока, он должен был миновать большой пустырь, отделявший его от переулка, куда ему предстояло свернуть, чтобы добраться до дому. В ту пору этот пустырь был огорожен и принадлежал какому-то колесному мастеру, который заключил контракт с почтовым ведомством на покупку старых, поломанных почтовых карет. Дяде моему – большому любителю карет старых, молодых и среднего возраста – вдруг взбрело в голову свернуть с дороги только для того, чтобы поглазеть на эти кареты сквозь щель в заборе. Он помнил, что их там было штук десять-двенадцать, ветхих и разваливающихся. Джентльмены, мой дядя был человек восторженный и впечатлительный; убедившись, что в щель плохо видно, он перелез через забор и, преспокойно усевшись на старую ось, начал задумчиво разглядывать почтовые кареты.
   Их было не меньше дюжины, – дядя хорошенько не помнил и никогда не называл точной цифры, ибо был он на редкость аккуратен по части цифр. Как бы там ни было, но они стояли тут, сбитые в кучу, и находились в самом жалком состоянии. Дверцы были сняты с петель и унесены; обивка содрана, лишь кое-где сохранились обрывки, державшиеся на ржавых гвоздях; фонарей не было, дышла давным-давно исчезли, железо заржавело, краска облезла; ветер свистел сквозь щели в деревянных остовах, а вода, скопившаяся на крышах, стекала внутрь, и капли падали с глухим меланхолическим стуком. Это были гниющие скелеты умерших карет, и в безлюдном месте, в ночное время, они производили тяжелое, гнетущее впечатление.
   Дядя опустил голову на руки и задумался о тех энергических торопившихся куда-то людях, которые в былые времена разъезжали в этих старых каретах, а теперь изменились так же, как они. Думал о тех, кому эти дряхлые, разрушающиеся экипажи привозили в течение многих лет изо дня в день, во всякую погоду ожидаемую весточку, желанный денежный перевод, сведения о здоровье и благополучии, нежданное сообщение о болезни и смерти. Купец, влюбленный, жена, вдова, мать, школьник, даже маленький ребенок, бежавший к двери на стук почтальона, – с каким нетерпением ждали они прибытия старой кареты! А где они теперь?
   По уверению дяди, джентльмены, он обо всем этом успел тогда подумать, но я подозреваю, что он это вычитал позднее из какой-нибудь книжки. Он сам говорил, что задремал, сидя на старой колесной оси и глядя на развалившиеся почтовые кареты, а проснулся, когда церковный колокол глухо ударил два раза. А ведь дядя всегда был тугодумом, и если б он успел обо всем поразмыслить, я не сомневаюсь, он думал бы по меньшей мере до половины третьего. Вот почему, джентльмены, я решительно придерживаюсь того мнения, что дядя задремал, ровно ни о чем не думая.
   Как бы там ни было, а на церковной колокольне пробило два часа. Дядя проснулся, протер глаза и в изумлении вскочил.
   Как только пробили часы, на этом безлюдном, тихом пустыре закипела жизнь и поднялась суматоха. Дверцы старых карет снова висели на петлях, появилась обивка, железные части блестели, как новые, краска вернулась на свое место, фонари были зажжены, подушки и плащи лежали на козлах, носильщики совали пакеты в ящики, кондуктора прятали почтовые сумки, конюхи поливали водой починенные колеса, какие-то люди суетились, прилаживая дышла к каретам; появились пассажиры, привязывали чемоданы, впрягали лошадей, короче, было совершенно ясно, что все эти почтовые кареты вот-вот тронутся в путь. Джентльмены, дядя так широко раскрыл глаза, что до последней минуты своей жизни не переставал удивляться, как ему удалось снова их закрыть.
   – Ну, что же вы стоите? – раздался голос, и дядя почувствовал, как чья-то рука опустилась ему на плечо. – Для вас оставлено одно место внутри. Полезайте.
   – Для меня? – оглядываясь, воскликнул дядя.
   – Да, конечно.
   Джентльмены, дядя не нашелся что ответить – так он был изумлен. А самым диковинным было то, что хотя здесь собралась целая толпа и каждую секунду появлялись новые лица, но немыслимо было сказать, откуда они взялись. Казалось, они каким-то чудесным образом выскакивали из-под земли или возникали из воздуха и так же точно исчезали. Носильщик, положив вещи в карету и получив плату, поворачивался и скрывался из виду, и не успевал дядя поразмыслить о том, куда он делся, как уже появлялось с полдюжины носильщиков, сгибавшихся под тяжестью тюков, которые, казалось, вот-вот их раздавят. А как чудно были одеты пассажиры! В длинных широкополых кафтанах с широкими манжетами и без воротничков, и в париках, джентльмены, в настоящих больших париках с бантом на косичках. Дядя ровно ничего не понимал.
   – Ну, что же, вы намерены садиться? – спросил человек, который уже обращался к дяде. Он был в костюме кондуктора почтовой кареты, в парике и в кафтане с большущими манжетами. В одной руке он держал фонарь, а в другой огромный мушкет, который собирался спрятать в ящик. – Намерены вы садиться, Джек Мартин? – повторил кондуктор, поднося фонарь к лицу дяди.
   – Что?! – попятившись, воскликнул дядя. – Это еще что за фамильярность?
   – Так значится в списке пассажиров, – отвечал кондуктор.
   – А не значится ли там еще «мистер»? – осведомился дядя.
   Джентльмены, он считал, что называть его Джеком Мартином было со стороны незнакомого кондуктора дерзостью, которой не допустила бы почтовая контора, если бы она была об этом осведомлена.
   – Нет там мистера, – холодно отвечал кондуктор.
   – А за билет заплачено? – полюбопытствовал дядя.
   – Конечно, – ответил кондуктор.
   – Ах, вот оно что! – сказал дядя. – Ну, значит, в путь. Которая карета?
   – Вот она, – отозвался кондуктор, указывая на старомодную карету Эдинбург – Лондон со спущенной подножкой и открытой дверцей. – Постойте! Еще пассажиры! Пропустите их.
   Едва кондуктор выговорил эти слова, как перед самым носом дяди появился молодой джентльмен в напудренном парике и небесно-голубом кафтане с серебряными галунами и очень широкими фалдами на холщовой подкладке. Тиггин и Уэллс, джентльмены, торговали набивными тканями и жилетами, и, стало быть, мой дядя сразу разобрался во всех этих материях. На нем были короткие штаны, какие-то странные гамаши, подвернутые над шелковыми чулками, туфли с пряжками, кружевные манжеты, на голове треуголка, а сбоку длинная шпага, суживающаяся к концу. Жилет спускался ему на бедра, а концы галстука доходили до пояса. Он торжественно приблизился к дверце кареты, снял шляпу и держал ее над головой в вытянутой руке, оттопырив мизинец, как это делают иные жеманные люди, поднося к губам чашку чаю; затем он щелкнул каблуками, важно отвесил низкий поклон и протянул левую руку. Дядя хотел было шагнуть вперед и крепко пожать ее, как вдруг заметил, что эти знаки внимания относились не к нему, а к молодой леди в старомодном зеленом бархатном платье с длинной талией и корсажем, внезапно появившейся у подножки кареты. Вместо шляпы, джентльмены, ее голову покрывал черный шелковый капюшон. Собираясь сесть в карету, она на секунду оглянулась, и такого красивого личика, как у нее, дядя никогда не видывал даже на картинках. Она села в карету, придерживая одной рукой платье; и, – как говаривал мой дядя, подкрепляя свои слова ругательством, когда рассказывал эту историю, – он ни за что бы не поверил, что могут быть на свете такие прелестные ножки, если бы не видел их собственными глазами. Но когда мелькнуло перед ним это прекрасное лицо, дядя заметил, что молодая леди бросила на него умоляющий взгляд и казалась испуганной и огорченной. Увидел он также, что молодой человек в напудренном парике, несмотря на всю свою показную галантность, весьма утонченную и благородную, крепко схватил молодую леди за руку, когда она садилась в карету, и влез тотчас же вслед за ней. С ними отправлялся на редкость безобразный человек в прилизанном коричневом парике, в лиловом костюме, в сапогах, доходивших до бедер, и с очень большим палашом. А когда он уселся рядом с молодой леди, которая забилась в угол, подальше от него, дядя утвердился в первоначальной своей догадке, что тут происходит нечто мрачное и таинственное, или, как он сам говаривал: тут что-то развинтилось. Остается только удивляться, с какой быстротой он принял решение в случае опасности помочь молодой леди, если она будет нуждаться в помощи.
   – Смерть и молния! – воскликнул молодой джентльмен, хватаясь за шпагу, когда дядя влез в карету.
   – Кровь и гром! – заревел другой джентльмен.
   С этими словами он выхватил свой палаш и без лишних церемоний сделал выпад против дяди. У дяди не было при себе оружия, но он очень ловко сорвал с головы безобразного джентльмена треуголку и, насадив ее на кончик его палаша, крепко зажал руками и не отпускал.
   – Проколите его сзади! – крикнул безобразный джентльмен своему спутнику, пытаясь высвободить палаш.
   – Не советую! – отозвался дядя, грозно поднимая ногу. – Я мозги у него вышибу или голову ему проломлю, если мозгов у него нет.
   Понатужившись, мой дядя вырвал палаш из рук безобразного джентльмена и вышвырнул его в окно кареты, после чего джентльмен помоложе снова провозгласил: «Смерть и молния!» – я очень грозно опустил руку на эфес шпаги, однако не вытащил ее из ножен. Быть может, – как говорил с улыбкой дядя, – быть может, он боялся испугать леди.
   – Ну-с, джентльмены, – сказал дядя, преспокойно усаживаясь, – в присутствии леди я не хочу никакой смерти, ни с молнией, ни без нее, а крови и грома хватит с нас на одно путешествие. Поэтому, если вам угодно, будем сидеть на своих местах, как мирные путешественники. Эй, кондуктор, подайте этому джентльмену его нож!
   Как только дядя выговорил эти слова, кондуктор появился у окна кареты, держа в руке палаш. Он поднял фонарь, протягивая палаш, внимательно посмотрел в лицо моему дяде, а дядя при свете фонаря увидел, к большому своему удивлению, великое множество кондукторов, столпившихся у окна, – и все до единого смотрели на него очень внимательно. Он отроду не видывал такого величества бледных лиц, красных кафтанов и зорких глаз.
   «Такой диковинной штуки никогда еще со мной не бывало», – подумал дядя.
   – Разрешите вернуть вам вашу шляпу, сэр.
   Безобразный джентльмен молча взял свою треуголку, вопросительно посмотрел на продырявленную тулью и, наконец, водрузил ее на макушку своего парика с большой торжественностью, хотя эффект был слегка испорчен тем, что в этот момент он оглушительно чихнул, и шляпа снова слетела.
   – В дорогу! – крикнул кондуктор с фонарем, влезая на маленькое заднее сиденье.
   И они тронулись в путь. Когда они выехали со двора, дядя посмотрел в окно и увидел, что остальные кареты с кучерами, кондукторами, лошадьми и пассажирами в полном составе разъезжают по кругу со скоростью примерно пяти миль в час. Дядя пришел в бешенство, джентльмены. Как человек, занимавшийся коммерцией, он знал, что мешки с почтой – не игрушка, и решил уведомить об этом почтамт, как только прибудет в Лондон.
   Впрочем, в данный момент его мысли были заняты молодой леди, которая сидела в дальнем углу кареты, надвинув на лицо капюшон. Джентльмен в небесно-голубом кафтане сидел против нее, а человек в лиловом костюме рядом с ней, и оба не спускали с нее глаз. Стоило зашелестеть складкам капюшона, и дядя слышал, как безобразный человек хватается за палаш, а по громкому дыханию другого джентльмена угадывал (в темноте он не видел его лица), как тот пыжится, словно хочет ее проглотить. Это раздражало дядю все больше и больше, и будь что будет, а он решил разузнать, в чем тут дело. Он был восторженным поклонником блестящих глаз, красивых лиц и хорошеньких ножек, короче говоря – питал слабость к прекрасному полу. Это у нас в роду, джентльмены, – я и сам таков.
   Дядя прибегал к разным уловкам, чтобы привлечь внимание леди или хотя бы завязать разговор с таинственными джентльменами. Все было тщетно: джентльмены не желали разговаривать, а леди не осмеливалась. Он не раз высовывался из окна кареты и кричал во всю глотку, осведомляясь, почему они так медленно едут. Но он мог орать до хрипоты – никто не обращал на него ни малейшего внимания. Тогда он откинулся на спинку сиденья и задумался о красивом лице и хорошеньких ножках. Дело пошло на лад: он не замечал, как летит время, и не задавал себе вопросов, куда он едет и каким образом очутился в таком странном положении. Впрочем, это и не могло особенно его беспокоить – он был широкой натурой, бродягой, бесшабашным малым. Да, таков он был, джентльмены.
   Вдруг карета остановилась.
   – Эй! – воскликнул дядя. – Это еще что за новости?
   – Вылезайте здесь, – сказал кондуктор, откидывая подножку.
   – Здесь? – вскричал дядя.
   – Здесь, – подтвердил кондуктор.
   – Я и не подумаю вылезать, – заявил дядя.
   – Ладно, оставайтесь, – сказал кондуктор.
   – Останусь, – объявил дядя.
   – Дело ваше, – сказал кондуктор.
   Остальные пассажиры внимательно прислушивались к этому диалогу. Убедившись, что дядя решил не выходить, молодой джентльмен протиснулся мимо него, намереваясь высадить леди. В это время безобразный человек созерцал дыру в тулье своей треуголки. Проходя мимо дяди, молодая леди уронила ему на руку перчатку и, наклонившись к нему так близко, что он почувствовал на своем носу ее горячее дыхание, шепнула одно только слово: «Помогите!» Джентльмены! Дядя тотчас же выскочил из кареты с таким азартом, что она подпрыгнула на рессорах.
   – А, так, значит, вы передумали, – сказал кондуктор, увидев, что дядя стоит перед ним.
   Дядя несколько секунд смотрел на кондуктора, подумывая о том, что, пожалуй, не худо было бы вырвать у него мушкет, выстрелить в лицо человеку с большим палашом, другого ударить прикладом по голове, схватить молодую леди и, воспользовавшись суматохой, удрать. Но, поразмыслив, он отверг этот план, показавшийся ему слишком мелодраматическим, и последовал за двумя таинственными джентльменами, входившими в старый дом, перед которым остановилась карета. Шагая по обе стороны молодой леди, они свернули в коридор, и дядя пошел за ними.
   Такого ветхого унылого дома дядя никогда еще не видывал. Вероятно, здесь была когда-то большая гостиница, но теперь крыша во многих местах провалилась, а лестницы были крутые, со стертыми и сбитыми ступенями. В комнате, куда они вошли, находился большой камин, почерневший от дыма, но не пылал в нем яркий огонь. Зола еще лежала белыми хлопьями в очаге, но камин был холодный, а все вокруг казалось унылым и мрачным.
   – Недурно! – сказал дядя, озираясь по сторонам. – Почтовая карета подвигается со скоростью шести с половиной миль в час и останавливается неведомо на какой срок в такой дыре. Это не по правилам. Об этом будет сообщено. Я напишу в газеты.
   Дядя говорил довольно громко и непринужденно, желая втянуть в разговор двух незнакомцев. Но те не обращали на него внимания и только перешептывались и хмуро косились в его сторону. Леди находилась в другом конце комнаты и один раз осмелилась сделать ему знак рукой, словно взывая о помощи.
   Наконец, двое незнакомцев подошли к дяде, и разговор завязался всерьез.
   – Должно быть, любезный, вам неизвестно, что этот кабинет заказан? – начал джентльмен в небесно-голубом.
   – Да, любезный, неизвестно, – отвечал дядя. – Но если таков отдельный кабинет, специально заказанный, то могу себе представить, сколь комфортабелен общий зал.
   С этими словами дядя уселся на стул с высокой спинкой и смерил глазами джентльмена так, что Тиггин и Уэллс могли бы снабдить его по этой мерке набивной материей на костюм и не ошиблись бы ни на дюйм.
   – Убирайтесь вон! – сказали в один голос незнакомцы, хватаясь за шпаги.
   – Что такое? – откликнулся дядя, притворяясь, будто ровно ничего не понимает.
   – Убирайтесь отсюда, пока живы! – крикнул безобразный человек, выхватывая свой огромный палаш из ножен и рассекая им воздух.
   – Смерть ему! – провозгласил джентльмен в небесно-голубом, также выхватывая шпагу и отступая на два-три шага. – Смерть ему!
   Леди громко вскрикнула.
   Дядя мой всегда отличался большой храбростью и присутствием духа. Притворясь равнодушным к тому, что здесь происходит, он украдкой огляделся, отыскивая какой-нибудь метательный снаряд или оружие для зашиты, и в тот самый момент, когда были обнажены шпаги, заметил в углу у камина старую рапиру в заржавленных ножнах. Одним прыжком дядя очутился возле нее, выхватил ее из ножен, молодецки взмахнул ею над головой, попросил молодую леди отойти в сторону, швырнул стул в небесно-голубого джентльмена, а ножны – в лилового и, воспользовавшись смятением, напал на обоих сразу.
   Джентльмены! В одном старом анекдоте – совсем не плохом, хотя и правдоподобном, юный ирландский джентльмен на вопрос, умеет ли он играть на скрипке, ответил, что нимало в этом не сомневается, но утверждать не смеет, ибо ни разу не пробовал. Это можно применить к моему дяде и его фехтованию. До сей поры он держал шпагу в руках один только раз, когда играл Ричарда Третьего в любительском спектакле, но тогда он условился с Ричмондом, что тот, даже и не пытаясь драться, даст проколоть себя сзади. А сейчас он вступил в бой с двумя опытными фехтовальщиками: рубил, парировал, колол и проявлял замечательное мужество и ловкость, хотя до сего дня даже и не подозревал, что имеет какое-то представление об этой науке. Джентльмены, это только доказывает справедливость старого правила: человек никогда не знает, на что он способен, до тех пор, пока не проверит на деле.
   Шум битвы был ужасный: все три бойца ругались, как кавалеристы, а шпаги скрещивались с таким звоном, словно все ножи и все стальные орудия Ньюпортского рынка ударялись друг о друга. В разгар боя леди (несомненно с целью воодушевить дядю) откинула капюшон и открыла такое ослепительно прекрасное лицо, что дядя готов был драться с пятьюдесятью противниками только бы заслужить ее улыбку, а потом умереть. Он и до этого момента совершал чудеса храбрости, а теперь начал сражаться, как взбешенный великан.
   В этот самый момент джентльмен в небесно-голубом оглянулся, увидел лицо молодой леди, не прикрытое капюшоном, вскрикнул от злобы и ревности и, направив оружие в ее прекрасную грудь, сделал выпад, целясь ей в сердце. Тут мой дядя испустил такой отчаянный вопль, что дом задрожал. Леди проворно отскочила в сторону, и не успел молодой человек обрести потерянное равновесие, как она уже выхватила у него оружие, оттеснила его к стене и, вонзив шпагу по самую рукоятку, пригвоздила его крепко-накрепко к стене.
   Это был подвиг доселе невиданный. С торжествующим криком дядя, обнаруживая непомерную силу, заставил своего противника отступить к той же стене и, вонзив старую рапиру в самый центр большого красного цветка на его жилете, пригвоздил его рядом с другом. Так они оба и стояли, джентльмены, болтая в агонии руками и ногами, словно игрушечные паяцы, которых дергают за веревочку. Впоследствии дядя говаривал, что это наивернейший способ избавиться от врага; против этого способа можно привести только одно возражение: он вводит в расходы, ибо на каждом выведенном из строя противнике теряешь по шпаге.
   – Карету, карету! – закричала леди, подбегая к дяде и обвивая его шею прекрасными руками. – Мы можем еще ускользнуть.
   – Можем? – повторил дядя. – Дорогая моя, но ведь и убивать-то больше некого!
   Дядя был слегка разочарован, джентльмены: он находил, что тихая любовная сцена после ратоборства была бы весьма приятна, хотя бы для разнообразия.
   – Мы не можем медлить ни секунды, – возразила молодая леди. – Он (она указала на молодого джентльмена в небесно-голубом) – единственный сын могущественного маркиза Филтувилля.
   – В таком случае, дорогая моя, боюсь, что он никогда не наследует титула, – заявил мой дядя, хладнокровно посматривая на молодого джентльмена, который, как я уже сказал, стоял пришпиленный к стене, словно майский жук. – Вы пресекли этот род, моя милая.
   – Эти негодяи насильно увезли меня от родных и друзей, – сказала молодая леди, раскрасневшись от негодования. – Через час этот злодей женился бы на мне против моей воли.
   – Какая наглость! – воскликнул дядя, бросая презрительный взгляд на умирающего наследника Филтувилля.
   – На основании того, что вы видели, – продолжала молодая леди, – вы могли догадаться, что они сговорились меня убить, если я обращусь к кому-нибудь за помощью. Если их сообщники найдут нас здесь, мы погибли! Быть может, еще две минуты – и будет поздно. Карету!
   От волнения и чрезмерного усилия, которое потребовалось для пригвождения маркиза, она упала без чувств в объятия дяди. Он подхватил ее и понес к выходу. У подъезда стояла карета, запряженная четверкой вороных коней с длинными хвостами и развевающимися гривами, но не было ни кучера, ни кондуктора, ни конюха.
   Джентльмены! Надеюсь, я не опорочу памяти дяди, если скажу, что, хотя он был холостяком, ему и раньше случалось держать в своих объятиях леди. Я уверен даже, что у него была привычка целовать трактирных служанок, а один-два раза свидетели, достойные доверия, видели, как он, на глазах у всех, обнимал хозяйку трактира. Я упоминаю об этом факте, дабы пояснить, каким удивительным созданием была эта прекрасная молодая леди, если она произвела такое впечатление на дядю. Он говорил, что почувствовал странное волнение и ноги у него задрожали, когда ее длинные черные волосы свесились через его руку, а прекрасные темные глаза остановились на его лице, как только она очнулась. Но кто может смотреть в кроткие, нежные темные глаза и не почувствовать волнения? Я лично не могу, джентльмены. Я знаю такие глаза, в которые боюсь смотреть, и это сущая правда.
   – Вы меня никогда не покинете? – прошептала молодая леди.
   – Никогда, – сказал дядя. И говорил он искренне.
   – Мой милый защитник! – воскликнула молодая леди. – Мой милый, добрый, храбрый защитник!
   – Не говорите так, – перебил дядя.
   – Почему? – спросила молодая леди.
   – Потому что у вас такие прелестные губки, когда вы это говорите, – отвечал дядя. – Боюсь, что у меня хватит дерзости поцеловать их.
   Молодая леди подняла руку, словно предостерегая дядю от такого поступка, и сказала… Нет, она – ничего не сказала, она улыбнулась. Когда вы смотрите на очаровательнейшие губки в мире и видите, как они складываются в лукавую улыбку, видите их близко, и никого нет при этом, вы наилучшим образом можете доказать свое восхищение их безукоризненной формой и цветом, если тотчас же их поцелуете. Дядя так и сделал, и за это я его уважаю.
   – Слушайте! – встрепенувшись, воскликнула молодая леди. – Стук колес и топот лошадей!
   – Так и есть! – прислушиваясь, согласился мой дядя.
   Он привык различать стук колес и копыт, но сейчас приближалось к ним издалека такое множество лошадей и экипажей, что немыслимо было угадать их количество. Судя но грохоту, катило пятьдесят карет, запряженных каждая шестеркой превосходных коней.
   – Нас преследуют! – воскликнула молодая леди, заламывая руки. – Нас преследуют! Одна надежда на вас.
   На ее прекрасном лице отразился такой испуг, что дядя немедленно принял решение. Он посадил ее в карету, попросил ничего не бояться, еще раз прижался губами к ее губкам, а затем, посоветовав ей поднять оконную раму, так как было холодно, взобрался на козлы.
   – Милый, подождите! – крикнула молодая леди.
   – Что случилось? – осведомился дядя с козел.
   – Мне нужно сказать вам кое-что, – пояснила молодая леди. – Одно слово! Только одно слово, дорогой мой.
   – Не слезть ли мне? – спросил дядя.
   Молодая леди ничего не ответила, но снова улыбнулась. И как улыбнулась, джентльмены! По сравнению с этой улыбкой первая никуда не годилась. Мой дядя в мгновение ока спрыгнул со своего насеста.
   – В чем дело, милочка? – спросил оп, заглядывая в окно кареты.
   Случилось так, что в то же самое время леди наклонилась к окну, и моему дяде она показалась еще красивее, чем раньше. Они находились очень близко друг от друга, джентльмены, и, стало быть, он никак не мог ошибиться.
   – В чем дело, милочка? – спросил мой дядя.
   – Вы не будете любить никого, кроме меня, вы не женитесь на другой? – спросила молодая леди.
   Дядя торжественно поклялся, что никогда ни на ком другом не женится. Тогда молодая леди откинулась назад и подняла окно. Дядя вскочил на козлы, расставил локти, подхватил вожжи, схватил с крыши кареты длинный бич, хлестнул переднюю лошадь, и вороные кони с длинными хвостами и развевающимися гривами помчались, покрывая пятнадцать добрых английских миль в час и увлекая за собой почтовую карету. Ого! Ну и летели же они!
   Грохот позади усиливался. Чем быстрее катилась старая карета, тем быстрее мчались преследователи. Люди, лошади, собаки участвовали в погоне. Шум был оглушительный, но еще громче звенел голос молодой леди, понукавшей дядю и кричавшей: «Скорей, скорей!»
   Они неслись мимо темных деревьев, словно перышки, подхваченные ураганом. Мимо домов, ворот, церквей, стогов сена они летели с быстротой и грохотом бурного потока, вырвавшегося на волю. Но шум погони нарастал, и дядя все еще слышал дикие вопли молодой леди: «Скорей, скорей!»
   Мой дядя не жалел бича, лошади рвались вперед и побелели от пены, а погоня все приближалась, и молодая леди кричала: «Скорей, скорей!» В этот критический момент дядя изо всех сил ударил ногой по ящику под козлами и… увидел, что настало серое утро, а он сидит во дворе колесного мастера, на козлах старой эдинбургской почтовой кареты, дрожит от холода и сырости и топает ногами, чтобы согреться. Он слез с козел и нетерпеливо заглянул в карету, отыскивая прекрасную молодую леди. Увы! У кареты не было ни дверцы, ни сиденья. Остался один остов.
   Конечно, дядя прекрасно понимал, что тут кроется какая-то тайна и все произошло именно так, как он рассказывал. Он остался верен великой клятве, которую дал прекрасной молодой леди, – отказался ради нее от нескольких трактирщиц, очень выгодных партий, и в конце концов умер холостяком. Он всегда вспоминал, как чудно это вышло, когда он, совершенно случайно перемахнув через забор, узнал, что призраки старых почтовых карет, лошадей, кондукторов, кучеров и пассажиров имеют обыкновение путешествовать каждую ночь. К этому он присовокупил, что, по его мнению, он был единственным живым существом, которому довелось участвовать как пассажиру в одной из таких поездок. И мне кажется, он был прав, джентльмены, – по крайней мере я ни о ком другом никогда не слышал».
   – Хотел бы я знать, что возят в почтовых сумках эти призраки карет? – промолвил хозяин гостиницы, который с большим вниманием слушал рассказ.
   – Конечно, мертвые письма [230 - Мертвые письма – так называются в Англии не доставленные адресату или невостребованные письма.], – ответил торговый агент.
   – Ах, вот оно что! – воскликнул хозяин. – Мне это не приходило в голову.


   ГЛАВА L
   Как мистер Пиквик отправился исполнять поручение и как он с самого начала нашел поддержку у весьма неожиданного союзника

   На следующее утро лошади были поданы ровно без четверти девять, мистер Пиквик и Сэм Уэллер заняли свои места – первый внутри кареты, а второй снаружи, – и форейтор получил приказание ехать к дому мистера Боба Сойера, чтобы захватить мистера Бенджемина Эллена.
   Когда экипаж остановился у подъезда с красным фонарем и очень четкой надписью «Сойер, преемник Нокморфа», мистер Пиквик, высунувшись из окна кареты, немало удивился, заметив, что мальчик в серой ливрее старательно закрывает ставни. Столь необычайная и отнюдь не деловая процедура в этот ранний утренний час немедленно побудила его построить две догадки: либо какой-нибудь добрый друг и пациент мистера Боба Сойера скончался, либо сам мистер Боб Сойер обанкротился.
   – Что случилось? – обратился мистер Пиквик к мальчику.
   – Ничего не случилось, сэр, – отозвался мальчик, осклабившись до ушей.
   – Все в порядке! – крикнул Боб Сойер, неожиданно появляясь в дверях с маленькой кожаной сумкой, грязной и тощей, в одной руке, и с теплым пальто и шалью, перекинутыми через другую. – Я тоже еду, старина.
   – Вы? – воскликнул мистер Пиквик.
   – Я, – подтвердил Боб Сойер. – Это будет настоящая экспедиция. Эй, Сэм, не зевайте!
   Обратив на себя внимание мистера Уэллера, мистер Боб Сойер швырнул ему кожаную сумку, которая была немедленно спрятана под сиденье Сэмом, явно восторгавшимся всей этой сценой. Покончив с сумкой, мистер Боб Сойер с помощью мальчика кое-как натянул на себя теплое пальто, которое было на несколько номеров меньше, чем следовало, а затем, подойдя к карете, просунул голову в окно и оглушительно захохотал.
   – Каков сюрприз! – воскликнул Боб, вытирая слезы обшлагом теплого пальто.
   – Мой дорогой сэр, – с некоторым замешательством промолвил мистер Пиквик, – я не подозревал, что вы будете нас сопровождать.
   – Ну, конечно, не подозревали, – отвечал Боб, схватив мистера Пиквика за отворот пальто. – В этом вся соль.
   – В этом вся соль? – переспросил мистер Пиквик.
   – Разумеется, – подтвердил Боб. – Это, знаете ли, и есть сюрприз, а моя практика пусть сама о себе позаботится, раз она решила не заботиться обо мне.
   Объяснив таким образом, почему закрыты ставни, мистер Боб Сойер указал на аптеку и снова залился неудержимым смехом.
   – Помилуй бог, ведь вы безумец! Как можно оставлять больных без всякой помощи? – серьезно заметил мистер Пиквик.
   – Что же тут такого? – возразил Боб. – Я, знаете ли, на этом заработаю. Ни один из них не платит. И вдобавок, – продолжал Боб, понизив голос до конфиденциального шепота, – они тоже не останутся в убытке. Дело в том, что мои лекарства на исходе, а денег сейчас нет, значит мне пришлось бы давать всем поголовно каломель, и кое-кому это несомненно принесло бы вред. Итак, все к лучшему.
   Ответ был философический и весьма разумный, и к этому мистер Пиквик оказался неподготовленным. Он помолчал, а затем сказал уже не столь решительным тоном:
   – Друг мой, ведь карета двухместная, а я сговорился с мистером Элленом.
   – Обо мне не беспокойтесь, – отвечал Боб, – я все улажу. Мы с Сэмом поместимся вдвоем на запятках. Посмотрите-ка, эта записка будет приклеена к двери: «Сойер, преемник Нокморфа. Справиться напротив, у миссис Крипс». Миссис Крипс – мать моего слуги. «Мистер Сойер очень сожалеет, – скажет миссис Крипс, – но он ничего не мог поделать: рано утром его увезли на консилиум с известнейшими хирургами… Не могли обойтись без него… Настаивали, чтобы он во что бы то ни стало приехал… Труднейшая операция». Дело в том, – прибавил в заключение Боб, – что я рассчитываю извлечь из этой поездки пользу. Если о ней напечатают в одной из местных газет, моя карьера обеспечена. А вот и Бен! Ну, полезайте!
   Торопливо бросив эти слова, мистер Боб Сойер отстранил форейтора, впихнул своего друга в карету, захлопнул дверцу, поднял подножку, приклеил записку к двери, запер дверь, ключ положила карман, вскочил на запятки, отдал приказ трогаться в путь, – и все это проделал с такой необычайной стремительностью, что не успел мистер Пиквик хорошенько обсудить, следует ли мистеру Бобу Сойеру ехать с ними, как они уже отправились в дорогу, и мистер Боб Сойер окончательно и бесповоротно утвердился на своем месте.
   Пока они ехали по улицам Бристоля, шутник Боб не снимал своих профессиональных зеленых очков и держал себя с подобающей важностью и солидностью, ограничиваясь остротами исключительно для увеселения мистера Сэмюела Уэллера. Но когда они выехали на дорогу, он спрятал зеленые очки, а вместе с ними солидность и начал выкидывать разные фокусы, рассчитанные на то, чтобы привлечь внимание прохожих и сделать экипаж и пассажиров объектами, достойными повышенного интереса. Самыми невинными из этих шуточек были весьма звучное подражание корнет-а-пистону и демонстрирование малинового шелкового носового платка, привязанного к трости, которою Боб размахивал с вызывающим видом и с сознанием собственного превосходства.
   – Хотел бы я знать, – сказал мистер Пиквик, прерывая спокойную беседу с Беном Элленом на тему о добродетелях его сестры и мистера Уинкля, – хотел бы я знать, почему все прохожие глазеют на нас?
   – Выезд очень хорош, – не без гордости отозвался Бен Эллен. – Полагаю, им не каждый день приходится видеть такую карету.
   – Возможно, – отвечал мистер Пиквик, – быть может, и так. Очень может быть.
   По всей вероятности, мистер Пиквик убедил бы себя в справедливости такого предположения, не выгляни он случайно из окна и не обрати внимания на то, что взгляды прохожих меньше всего выражают почтительное изумление и что между прохожими и кем-то, находившимся на крышке экипажа, наладились телеграфические переговоры. Тогда у него мелькнула мысль, что это может иметь некоторое отношение к проказам мистера Роберта Сойера.
   – Надеюсь, наш легкомысленный друг никакими глупостями не занимается там, на запятках? – осведомился мистер Пиквик.
   – Что вы! Конечно, нет, – успокоил его Бен Эллен. – Боб – смирнейшее создание в мире, если он не навеселе.
   Тут послышались протяжные звуки корнет-а-пистона, а затем восторженные крики и вопли, явно вырывавшиеся из глотки и легких смирнейшего создания в мире, или, выражаясь проще, самого мистера Боба Сойера.
   Мистер Пиквик и мистер Бен Эллен многозначительно переглянулись, и первый джентльмен, сняв шапку и высунувшись из окна кареты так далеко, что чуть ли не весь его жилет очутился за окном, ухитрился, наконец, увидеть своего веселого друга.
   Мистер Боб Сойер сидел не на запятках, а на крыше кареты, широко раздвинув ноги, надев набекрень шляпу Сэмюела Уэллера и держа в одной руке огромный сандвич, а в другой – солидных размеров фляжку, к которым он прикладывался по очереди с величайшим наслаждением, и для разнообразия испускал вопли и обменивался веселыми шутками с каждым встречным. Трость с малиновым флагом была привязана вертикально к перилам заднего сиденья, на коем восседал мистер Сэмюел Уэллер, щеголявший в шляпе Боба Сойера и также уплетавший двойной сандвич, причем его оживленная физиономия явно выражала полное и безоговорочное одобрение всему происходящему.
   Этого было достаточно, чтобы рассердить любого джентльмена, наделенного, подобно мистеру Пиквику, чувством приличия, но положение ухудшилось еще благодаря тому, что как раз в этот момент они повстречались с пассажирской каретой, битком набитой внутри и снаружи, пассажиры которой явно выражали свое удивление. Вдобавок восторженные возгласы ирландской семьи, бежавшей за каретой мистера Пиквика и клянчившей милостыню, не отличались сдержанностью. Особенно изощрялся глава семьи, вообразивший, будто видит перед собой неотъемлемую часть политической или какой-нибудь иной торжественной процессии.
   – Мистер Сойер! – крикнул мистер Пиквик в крайнем возбуждении. – Мистер Сойер! Сэр!
   – Что? – откликнулся этот джентльмен, с величайшим хладнокровием свешиваясь с крыши кареты.
   – Вы с ума сошли, сэр? – вопросил мистер Пиквик.
   – Ничуть не бывало, – ответил Боб. – Я просто веселюсь.
   – Веселитесь, сэр? – воскликнул мистер Пиквик. – Я прошу вас убрать этот скандальный красный платок. Я настаиваю, сэр. Сэм, уберите!
   Не успел Сэм вмешаться в дело, как мистер Боб Сойер грациозно сорвал свое знамя, сунул его в карман, учтиво поклонился мистеру Пиквику, вытер горлышко бутылки и начал переливать ее содержимое себе в глотку; тем самым, не тратя лишних слов, он дал ему понять, что пьет за его счастье и благополучие. Покончив с этим делом, Боб заботливо заткнул бутылку пробкой и, бросив благосклонный взгляд на мистера Пиквика, откусил солидный кусок сандвича и улыбнулся.
   – Послушайте, – сказал мистер Пиквик, чей мимолетный гнев не мог устоять перед непоколебимым самообладанием Боба, – прошу вас, бросьте эти глупости.
   – Ладно! – согласился Боб, обменявшись шляпами с мистером Уэллером. – Мне бы это и в голову не пришло, но я так оживился от езды, что ничего не мог поделать.
   – Подумайте, на что это похоже, – увещевал его мистер Пиквик. – Позаботьтесь о приличиях.
   – Согласен! – отвечал Боб. – Это ни на что не похоже. Конец делу, командир!
   Успокоенный такими уверениями, мистер Пиквик снова спрятал голову в карету и поднял раму; но едва он возобновил разговор, прерванный мистером Бобом Сойером, как с некоторым испугом заметил какой-то маленький продолговатый темный предмет, появившийся за одном и нетерпеливо в него постукивавший, словно он добивался, чтобы его впустили.
   – Что это такое? – воскликнул мистер Пиквик.
   – Похоже на фляжку, – заметил Бен Эллен, с любопытством разглядывая упомянутый предмет сквозь очки. – Кажется, это фляжка Боба.
   Догадка была совершенно правильная. Мистер Боб Сойер, привязав фляжку к концу трости, барабанил ею в окно, выражая желание, чтобы его друзья в карете отведали ее содержимое в добром согласии.
   – Что же нам делать? – осведомился мистер Пиквик, посматривая на фляжку. – Эта выходка еще глупее прежних.
   – Пожалуй, лучше всего взять фляжку в карету, – ответил мистер Бен Эллен. – Поделом ему, если мы ее возьмем и оставим здесь, не правда ли?
   – Пожалуй, – согласился мистер Пиквик. – Взять?
   – Мне кажется, это наилучший выход, – сказал Бен.
   Так как этот совет вполне совпадал с точкой зрения самого мистера Пиквика, он осторожно опустил раму и отвязал фляжку от трости, после чего трость исчезла и послышался громкий смех мистера Боба Сойера.
   – Какой веселый малый! – сказал мистер Пиквик, с фляжкой в руке оглядываясь на своего спутника.
   – О да! – согласился мистер Эллен.
   – Совершенно немыслимо сердиться на него, – заметил мистер Пиквик.
   – Об этом и речи быть не может, – отвечал Бенджемин Эллен.
   Пока происходил этот краткий диалог, мистер Пиквик по рассеянности откупорил фляжку.
   – Что это? – равнодушно осведомился Бен Эллен.
   – Не знаю, – столь же равнодушно отозвался мистер Пиквик. – Пахнет как будто молочным пуншем.
   – Вот как? – сказал Бен.
   – Мне так кажется, – отвечал мистер Пиквик, остерегаясь уклониться от истины. – Конечно, не отведав напитка, я не берусь его определить.
   – А вы бы отведали, – посоветовал Бен. – Не мешает знать, что это такое.
   – Вы думаете? – отозвался мистер Пиквик. – Ну что ж, если вам любопытно это знать, конечно я не возражаю.
   Мистер Пиквик, всегда готовый жертвовать своими интересами ради друзей, тотчас же отведал напитка.
   – Что это? – полюбопытствовал Бен Эллен, нетерпеливо отвлекая его от такого занятия.
   – Странно! – причмокивая, сказал мистер Пиквик. – Я еще не могу определить. О да! – присовокупил он после второй пробы. – Это пунш.
   Мистер Бен Эллен посмотрел на мистера Пиквика, мистер Пиквик посмотрел на мистера Бена Эллена; мистер Бей Эллен улыбнулся, мистер Пиквик был серьезен.
   – Поделом ему будет, – с некоторой суровостью начал сей джентльмен, – поделом ему будет, если мы выпьем все до последней капли.
   – То же самое и я подумал! – подхватил Бен Эллен.
   – Неужели? – сказал мистер Пиквик. – В таком случае за его здоровье.
   С этими словами сей превосходный джентльмен энергически хлебнул из фляжки и передал ее Бену Эллену, который не замедлил последовать его примеру. Теперь оба улыбались, и с молочным пуншем постепенно было покончено.
   – В конце концов, – заметил мистер Пиквик, допив последние капли, – его проделки очень забавны. О да, очень смешны!
   – Ну, еще бы! – согласился мистер Бей Эллен.
   В доказательство того, что Боб Сойер был одним из уморительнейших ребят, он начал развлекать мистера Пиквика длинным и обстоятельным рассказом о том, как этот джентльмен однажды допился до белой горячки и ему пришлось обрить голову. Это приятное и занимательное повествование было прервано, когда карета остановилась перед гостиницей «Колокол» на Берклиевской пустоши для смены лошадей.
   – Послушайте, мы здесь пообедаем? – осведомился Боб, заглядывая в окно.
   – Пообедаем? – удивился мистер Пиквик. – Да ведь мы проехали только двенадцать миль, а нам остается еще восемьдесят семь с половиной.
   – Вот потому-то мы и должны закусить перед утомительным путешествием, – доказывал мистер Боб Сойер.
   – Мыслимое ли дело – обедать в половине двенадцатого? – возразил мистер Пиквик, взглянув на часы.
   – Вы правы, – согласился Боб, – самое подходящее время для завтрака. Эй вы, сэр! Завтрак на троих, немедленно, а экипаж подождет четверть часа. Распорядитесь, чтобы подали все холодные закуски, какие тут есть, несколько бутылок эля и лучшей мадеры.
   Поспешно, но с превеликой важностью отдав этот приказ, мистер Боб Сойер тотчас же устремился в дом, дабы надзирать за приготовлениями. Пяти минут не прошло, как он уже вернулся и объявил, что все идет прекрасно.
   Завтрак вполне оправдал похвалу, высказанную Бобом, и не только этот последний, но и мистер Бей Эллен с мистером Пиквиком отдали ему должное. При благосклонном участии всех троих эль и мадера быстро исчезли; а когда лошади были поданы и путешественники заняли свои места, предварительно наполним фляжку наилучшим суррогатом молочного пунша, какой только можно было получить за такое короткое время, клорнет-пистон звучал, и красный флаг развевался, не вызывая ни малейшего протеста со стороны мистера Пиквика.
   В гостинице «Хмелевая Жердь» в Тьюксбери они остановились пообедать. По этому случаю было выпито еще некоторое количество эля, еще некоторое количество мадеры и вдобавок некоторое количество портвейна, а фляжку наполнили в четвертый раз. От совместного действия этих возбудителей мистер Пиквик и мистер Бен Эллен спали крепким сном на протяжении тридцати миль, а Боб и мистер Уэллер распевали на запятках дуэты. Было совсем темно, когда мистер Пиквик очнулся и выглянул из окна.
   Разбросанные вдоль дороги коттеджи, грязноватая окраска всех предметов, тяжелый воздух, тропинки, усыпанные золой и кирпичной пылью, багровое зарево доменных печей вдали, густые клубы дыма, медленно выползавшие из высоких труб и заволакивавшие окрестность, отблеск далеких огней, громоздкие возы, тащившиеся по дороге и нагруженные звенящими железными прутьями или тяжелыми тюками, – все указывало на быстрое приближение к большому фабричному городу, Бирмингему.
   Когда они с грохотом проезжали по узким улицам, ведущим к деловому центру, шум и суета, вызванные напряженной работой, становились все назойливее. Улицы были запружены рабочим людом. Гул, сопровождавший работу, вырывался из каждого дома, в верхних этажах все окна были освещены, а от шума колес и стука машин дрожали стены. Огни печей – их багровый отблеск был виден за много миль – ярко пылали в больших мастерских и на фабриках. Удары молота, свист пара, глухой, тяжелый грохот машин казались варварской музыкой, доносившейся из всех кварталов.
   Форейтор гнал лошадей по широким улицам, мимо красивых, залитых светом магазинов, расположенных по дороге к «Старой королевской гостинице», а мистер Пиквик все еще не успел обдумать весьма трудное и щекотливое поручение, которое привело его сюда.
   Щекотливость этого поручения и трудности, связанные с удовлетворительным его выполнением, отнюдь не уменьшались благодаря добровольной поддержке мистера Боба Сойера. По правде говоря, мистер Пиквик сознавал, что в данном случае не стал бы искать его общества, как бы ни было оно приятно. Мало того, он охотно отдал бы порядочную сумму за то, чтобы мистера Боба Сойера немедленно препроводили куда-нибудь подальше, этак миль за пятьдесят.
   Мистер Пиквик не был лично знаком с мистером Уинклем-старшим, но раза два обменялся с ним письмами, посылая утешительные сведения в ответ на его запросы относительно нравственности и поведения его сына. Он волновался, понимая, что первый визит в сопровождении Боба Сойера и Бена Эллена, слегка подвыпивших, отнюдь не является надежнейшим и вернейшим средством снискать расположение мистера Уинкля-старшего…
   «А впрочем, – размышлял мистер Пиквик, успокаивая самого себя, – я сделаю все, что в моих силах. Я должен повидаться с ним сегодня же вечером, как я твердо обещал. Если они во что бы то ни стало пожелают меня сопровождать, я по возможности сокращу свидание и буду надеяться, что они ради собственного блага постараются держать себя прилично».
   Пока он утешал себя такими соображениями, карета остановилась у двери «Старой королевской гостиницы». Бена Эллена, погруженного в мертвый сон, кое-как растолкал и вытащил за шиворот мистер Сэмюел Уэллер, после чего мистер Пиквик получил возможность выйти из кареты. Их ввели в комфортабельную комнату, и мистер Пиквик поспешил осведомиться у лакея, где находится резиденция мистера Уинкля.
   – Совсем близко, сэр, – ответил лакей, – ярдах в пятистах, не больше, сэр. Мистер Уинкль – владелец пристани на канале, сэр. А дом, где он проживает… Да что я говорю, сэр! И пятисот ярдов не будет, сэр!
   Лакей задул свечу и сделал вид, будто хочет снова зажечь ее, чтобы предоставить мистеру Пиквику возможность задать еще какой-нибудь вопрос, буде он того пожелает.
   – Не хотите ли закусить, сэр? – спросил лакей, зажигая свечу и приходя в уныние от молчания мистера Пиквика. – Чаю или кофе, сэр? Обед, сэр?
   – Сейчас ничего не надо.
   – Слушаю, сэр. Прикажете заказать ужин, сэр?
   – Нет, не сейчас.
   – Слушаю, сэр.
   Неслышными шагами он направился к двери, но затем остановился, оглянулся и вкрадчиво спросил:
   – Не прикажете ли прислать вам горничную, джентльмены?
   – Пришлите, если вам угодно, – отвечал мистер Пиквик.
   – Если вам угодно, сэр.
   – И принесите содовой воды, – сказал Боб Сойер.
   – Содовой воды, сэр? Слушаю, сэр.
   Получив, наконец, какое-то приказание, по-видимому снявшее с него непосильное бремя, лакей незаметно испарился. Лакеи никогда не ходят и не бегают. Они отличаются своеобразной и таинственной способностью, неведомой остальным смертным, улетучиваться из комнаты.
   Содовая вода пробудила легкие признаки жизни в мистере Бене Эллене, после чего, уступив уговорам, он вымыл лицо и руки и позволил Сэму почистить платье. Мистер Пиквик и Боб Сойер тоже привели себя в порядок после путешествия, и все трое, взявшись под руки, отправились к мистеру Уинклю. Боб Сойер, шагая по улице, отравлял воздух табачным дымом.
   На расстоянии четверти мили, в тихой, солидной на вид улице, стоял старый кирпичный дом с тремя ступеньками, ведущими к двери с медной табличкой, на которой жирным прямым шрифтом было начертано: «М-р Уинкль». Ступеньки были очень белые, кирпичи очень красные, а дом очень чистый. Мистер Пиквик, мистер Бенджемин Эллен и мистер Боб Сойер остановились перед ним, когда часы пробили десять.
   На стук вышла опрятная служанка и выпучила глаза, увидев трех незнакомцев.
   – Мистер Уинкль дома, моя милая? – осведомился мистер Пиквик.
   – Он собирается ужинать, сэр, – ответила девушка.
   – Пожалуйста, передайте ему эту карточку, – попросил мистер Пиквик. – Скажите, что мне совестно беспокоить его в такой поздний час, но я во что бы то ни стало должен повидаться с ним сегодня, а я только что приехал.
   Девушка пугливо посмотрела на мистера Боба Сойера, который строил удивительные гримасы, выражая свое восхищение ее красотой, затем, покосившись на шляпы и пальто, висевшие в коридоре, вызвала другую девушку и попросила ее посторожить у входа, пока она сбегает наверх. Впрочем, часового быстро сменили: девушка тотчас же вернулась, попросила извинения у джентльменов, что заставила их ждать на улице, и ввела их в комнату, напоминавшую не то контору, не то гардеробную. Главными предметами обстановки, полезными и декоративными, служили: конторка, умывальник, зеркало для бритья, стойка для сапог и приспособление для снимания их, высокий табурет, четыре стула, стол и старые часы с недельным заводом. Над каминной доской виднелись дверцы несгораемого шкафа, а две висячие полки для книг, календарь и несколько пыльных регистраторов для бумаг красовались на стенах.
   – Простите, сэр, что я заставила вас дожидаться на крыльце, – сказала девушка, зажигая лампу и приветливо улыбаясь мистеру Пиквику. – Но я вас совсем не знала, а здесь столько бродяг шляется, которые так и норовят что-нибудь стянуть…
   – Никаких извинений не требуется, моя милая, – добродушно отозвался мистер Пиквик.
   – Решительно никаких, мое сокровище! – подхватил Боб Сойер, шутливо протягивая руки и прыгая перед дверью, словно для того, чтобы воспрепятствовать молодой леди выйти из комнаты.
   Молодую леди отнюдь не смягчило такое заигрывание, и она тут же высказала свое мнение, что мистер Боб Сойер – «несносный человек». А когда он начал приставать со своими любезностями, она оставила на его физиономии отпечаток хорошенькой ручки и выбежала из комнаты, красноречиво выражая слое презрение и отвращение к нему.
   Лишившись общества «молодой леди», мистер Боб Сойер придумал новые развлечения: заглядывал в конторку, выдвигал ящики стола, делал вид, будто взламывает несгораемый шкаф, повернул календарь лицом к стене, натягивал сапоги мистера Уинкля-старшего поверх собственных и проделывал различные забавные эксперимента с мебелью, что привело мистера Пиквика в невыразимый ужас и смятение, а мистеру Бобу Сойеру доставило наслаждение.
   Наконец, дверь открылась, и маленький пожилой джентльмен в костюме табачного цвета, представлявший собой точную копию мистера Уинкля-младшего, с той только разницей, что пожилой джентльмен был лыс, проворно вошел в комнату, держа в одной руке визитную карточку мистера Пиквика, а в другой серебряный подсвечник.
   – Мистер Пиквик, как поживаете, сэр? – осведомился Уинкль-старший, поставив подсвечник и протягивая руку. – Надеюсь, в добром здоровье, сэр? Рад вас видеть. Присаживайтесь, мистер Пиквик, прошу вас, сэр. А этот джентльмен…
   – Мой друг мистер Сойер, – сказал мистер Пиквик. – Друг вашего сына.
   – О! – сказал мистер Уинкль-старший, довольно хмуро посматривая на Боба. – Надеюсь, и вы здоровы, сэр?
   – В полном порядке, сэр, – отвечал Боб Сойер.
   – А другой джентльмен, – продолжал мистер Пиквик, – как вы узнаете из письма, которое мне поручено передать вам, – очень близкий родственник или, пожалуй, следовало бы сказать – очень близкий друг вашего сына. Его фамилия Эллен.
   – Вот тот джентльмен? – спросил мистер Уинкль, указывая визитной карточкой на Бена Эллена, который заснул в такой позе, что видны были только его спина и воротник пальто.
   Мистер Пиквик хотел было ответить на этот вопрос, назвать полностью имя и фамилию мистера Бенджемина Эллена и распространиться на тему о его похвальных качествах, но в этот момент резвый Боб Сойер, дабы вернуть своего приятеля к жизни, неожиданно ущипнул его за руку, после чего тот с воплем вскочил. Сообразив, что находится в присутствии незнакомого человека, мистер Бей Эллен приблизился к мистеру Уинклю и, минут пять горячо пожимая ему обе руки, бормотал какие-то невнятные фразы, выражая восторг по случаю знакомства с ним и гостеприимно осведомляясь, не желает ли он подкрепиться после прогулки или предпочитает подождать «до обеденного часа», после чего сел, глупо озираясь по сторонам, словно не имел понятия о том, где находится, – да так оно и было в действительности.
   Все это весьма смущало мистера Пиквика, тем более что мистер Уинкль-старший был явно поражен эксцентрическим – чтобы не сказать чудовищным – поведением его спутника. Желая поскорее покончить с этим, он вынул письмо из кармана и, протягивая его мистеру Уинклю-старшему, сказал:
   – Сэр, это письмо от вашего сына. Ознакомившись с его содержанием, вы узнаете, что на вашем благосклонном и отеческом отношении зиждется все его счастье и благополучие. Сделайте одолжение, прочтите, его спокойно и хладнокровно, а затем обсудите этот вопрос со мной в том духе и в тех выражениях, в каких надлежит его обсуждать. Сколь важно ваше решение для вашего сына и как он волнуется, дожидаясь его, вы можете судить по тому, что я явился к вам без предупреждения в такой поздний час и, – добавил мистер Пиквик, покосившись на своих спутников, – при таких неблагоприятных обстоятельствах.
   После этой прелюдии мистер Пиквик вручил потрясенному мистеру Уинклю-старшему покаянное письмо на превосходнейшей веленевой бумаге четыре страницы, исписанные мелким почерком. Затем, снова усевшись на стул, он стал следить за выражением лица мистера Уинкля, – по правде говоря, с некоторой тревогой, но в то же время с чистой совестью сознавая, что ему не в чем себя винить или упрекать.
   Пожилой владелец пристани повертел письмо в руках, посмотрел на него спереди, сзади и сбоку, тщательно исследовал пухлого мальчугана на печати, бросил взгляд на мистера Пиквика, а затем, взобравшись на высокий табурет и придвинув к себе лампу, сломал печать, развернул послание и, приблизив его к лампе, приготовился читать.
   Как раз в этот момент мистер Боб Сойер, чей острый ум был в течение нескольких минут погружен в спячку, состроил гримасу, подражая покойному мистеру Гримальди [231 - Гримальди – знаменитый английский клоун Джозеф Гримальди (1779–1837), мемуары которого Диккенс редактировал в 1838 году.] в роли клоуна, как он изображен на портрете. Случилось так, что мистер Уинкль-старший, который, вопреки предположениям мистера Боба Сойера, еще не успел погрузиться в чтение, посмотрел поверх письма не на кого иного, как на самого мистера Боба Сойера. Справедливо заключив, что вышеупомянутая гримаса адресована ему с целью высмеять его собственную особу, он устремил строгий взгляд на Боба, а на лице покойного мистера Гримальди появилось весьма приятное выражение робости и замешательства.
   – Вы что-то сказали, сэр? – осведомился мистер Уинкль-старший, нарушая зловещее молчание.
   – Нет, сэр, – отвечал Боб, в котором ничего не осталось от клоуна, кроме чрезвычайно яркого румянца на щеках.
   – Вы в этом уверены, сэр? – допытываются мистер Уинкль-старший.
   – Ах, боже мой, конечно, сэр, совершение уверен! – отвечал Боб.
   – Мне послышалось, будто вы что-то сказали, сэр, – негодующим тоном продолжал старый джентльмен. – Быть может, вы смотрели на меня, сэр?
   – О нет, сэр, и не думал смотреть, – весьма учтиво отвечал Боб.
   – Очень рад это слышать, сэр, – сказал мистер Уинкль-старший.
   Величественно бросив хмурый взгляд на посрамленного Боба, старый джентльмен снова поднес письмо к свету и на этот раз действительно начал читать.
   Мистер Пиквик внимательно следил за ним, когда он переводил взгляд с последней строки первой страницы на верхнюю строку второй, с последней строки второй на верхнюю третьей и с последней строки третьей на верхнюю четвертой, но по его неподвижному лицу нельзя было угадать, как он принял сообщение о женитьбе сына, хотя мистеру Пиквику было известно, что оно заключалось в первых же нескольких строках.
   Он прочел письмо до конца, сложил его со всей заботливостью и аккуратностью, свойственной деловому человеку, и как раз в тот момент, когда мистер Пиквик ждал сильного выражения чувств, обмакнул перо в чернила и сказал с таким спокойствием, словно обсуждал самый простой бухгалтерский вопрос:
   – Вы знаете адрес Натэниела, мистер Пиквик?
   – В настоящее время – гостиница «Джордж и Ястреб», – ответил сей джентльмен.
   – «Джордж и Ястреб». Где это?
   – Джордж-ярд, Ломберд-стрит.
   – В Сити?
   – Да.
   Старый джентльмен старательно записал адрес на обратной стороне письма, затем спрятал письмо в конторку, запер на ключ, встал с табурета и сказал, пряча в карман связку ключей:
   – Полагаю, больше нам обсуждать нечего, сэр?
   – Нечего, дорогой сэр? – с удивлением и негодованием воскликнул сей мягкосердечный человек. – Нечего? Неужели вы не выскажете своего мнения о столь знаменательном событии в жизни нашего молодого друга? Неужели не поручите мне заверить его от вашего имени в вашей неизменной любви к нему и заботливом отношении? Неужели не скажете ничего, что могло бы воодушевить и успокоить и его и пребывающую в волнении молодую женщину, которая ищет у него утешения и поддержки? Подумайте, мой дорогой сэр!
   – Я подумаю, – ответил старый джентльмен. – В данный, момент я ничего сказать не могу. Мистер Пиквик, я – человек деловой. Ни за какие дела я не принимаюсь второпях, а что касается этого дела, то мне оно отнюдь не нравится. Тысяча фунтов – небольшая сумма, мистер Пиквик.
   – Вы совершенно правы, сэр, – вмешался Бон Эллен, сквозь сон припоминая, что свою тысячу он спустил без малейших затруднений. – Вот умный человек! Боб, это очень смышленый малый.
   – Очень рад, что именно вы отдаете мне должное, сэр, – сказал мистер Уинкль-старший, презрительно взглянув на мистера Бена Эллена, который глубокомысленно покачивал головой. – Мистер Пиквик, дело вот в чем: разрешив моему сыну год побродяжничать, повидать белый свет (что он и сделал под вашим руководством), чтобы в жизнь он вступил не беспомощным школьником, я отнюдь не ждал таких результатов. Ему это очень хорошо известно, и если я лишу его теперь своей поддержки, у него нет никаких оснований удивляться. Я его извещу, мистер Пиквик. Спокойной ночи, сэр. Маргарет, откройте дверь.
   Тем временем Боб Сойер подталкивал мистера Бона Эллена, понукая его сказать что-нибудь в защиту, и Бен без всяких предупреждений разразился краткой, но сильной речью.
   – Сэр! – сказал мистер Бен Эллен, глядя на старого джентльмена очень тусклыми и томными глазами и энергически размахивая правой рукой. – Вы… вы бы постыдились самого себя.
   – Как брат молодой леди, вы несомненно являетесь судьей в этом деле, – отрезал мистер Уинкль-старший. – Довольно! Пожалуйста, ни слова больше, мистер Пиквик. Спокойной ночи, джентльмены. С этими словами старик взял свечу и, открыв дверь, вежливо указал по направлению к выходу.
   – Вы пожалеете об этом, сэр, – произнес мистер Пиквик, стискивая зубы, чтобы сдержать раздражение, ибо понимал, насколько важными могут оказаться последствия этого раздражения для его молодого друга.
   – В настоящий момент я придерживаюсь другого мнения, – спокойно отозвался мистер Уинкль-старший. – Джентльмены, позвольте еще раз пожелать вам спокойной ночи.
   Мистер Пиквик в гневе вышел на улицу. Мистер Боб Сойер, совершенно обескураженный решительными мерами старого джентльмена, последовал его примеру. Немедленно вслед за этим шляпа мистера Бена Эллена скатилась по ступенькам лестницы, а ее примеру последовал и сам мистер Бон Эллен. По дороге все трое молчали и, не поужинав, улеглись в постель. Засыпая, мистер Пиквик размышлял о том, что, знай он, какой кремень мистер Уинкль-старший, вряд ли он рискнул бы отправиться к нему с таким поручением.


   ГЛАВА LI,
   в которой мистер Пиквик встречает старого знакомого, и этому счастливому обстоятельству читатель обязан интереснейшими фактами, здесь изложенными, о двух великих общественных деятелях, облеченных властью

   Утро, приветствовавшее мистера Пиквика ровно в восемь часов, отнюдь не могло улучшить его расположение духа или развеять уныние, вызванное непредвиденными результатами его миссии. Небо было темное и хмурое, воздух сырой и холодный, улицы мокрые и грязные. Дым лениво стлался над трубами, словно у него не хватало мужества подняться, а дождь моросил медленно и вяло, точно ему лень было лить по-настоящему. Бойцовый петух во дворе, утратив последние проблески привычного оживления, мрачно балансировал на одной ноге; осел, понурив голову, хандрил под навесом и, судя по его задумчивому и жалкому виду, размышлял о самоубийстве. На улице ничего не видно было, кроме зонтов, и ничего не слышно, кроме стука патен и журчания дождя.
   За завтраком разговаривали очень мало. Даже Боб Сойер ощущал влияние погоды и треволнений вчерашнего дня. Пользуясь его собственным образным выражением, он был «пришиблен». То же можно сказать и о мистере Бене Эллене. То же самое – и о мистере Пиквике.
   Томительно выжидая, когда погода прояснится, они читали и перечитывали последний вечерний номер лондонской газеты с тем напряженным интересом, какой можно наблюдать только в часы беспредельной скуки; с такою же настойчивостью истоптали каждый дюйм ковра; так часто выглядывали на улицу, что давали основание к обложению окон добавочными налогами; перебрали и истощили все темы разговора; наконец, когда полдень не принес никакой перемены к лучшему, мистер Пиквик решительно позвонил в колокольчик и заказал карету.
   Хотя дороги были грязные, а дождь моросил все упорнее и хотя комья грязи и брызги залетали в открытые окна кареты, причиняя внутренним пассажирам чуть ли не такое же беспокойство, как и пассажирам наружным, – все-таки ехать и ощущать какое-то движение было бесконечно приятнее, чем сидеть безвыходно в скучной комнате и смотреть, как скучный дождь поливает скучную улицу, а потому, едва тронувшись в путь, все в один голос признали, что произошла перемена к лучшему, и недоумевали, как могли они так долго откладывать свой отъезд.
   Когда они остановились в Ковентри [232 - Ковентри – городок в ста пятидесяти километрах к северо-западу от Лондона, в графстве Уорвик.], от лошадей валил такой густой пар, что конюх был совершенно невидим и слышался только его голос, когда он из тумана заявил о своих надеждах получить при следующей раздаче наград первую золотую медаль от Филантропического общества за то, что снял с форейтора шляпу. По словам невидимого джентльмена, он (форейтор) неизбежно утонул бы в воде, стекающей с полей шляпы, если бы конюх, проявив удивительное присутствие духа, не сорвал ее с его головы и не вытер лицо захлебывающегося человека пучком сена.
   – Приятно! – заметил Боб Сойер, поднимая воротник пальто и прикрывая рот, чтобы концентрировать пары только что выпитого стаканчика бренди.
   – Очень, – безмятежно отозвался Сэм.
   – А вам как будто все равно? – спросил Боб.
   – А что толку, сэр, если бы мне и не было все равно? – изрек Сэм.
   – Это неоспоримый довод, – согласился Боб.
   – Вот именно, сэр, – подтвердил мистер Уэллер. – Все к лучшему, как заметил кротко один молодой аристократ, когда ему дали пенсию за то, что дед жены дяди его матери подал королю трут, чтобы раскурить трубку.
   – Мысль недурна, Сэм, – одобрил мистер Боб Сойер.
   – То же самое говорил до конца своей жизни молодой аристократ в дни выдачи пенсии, – сообщил мистер Уэллер.
   – Случалось ли вам, – помолчав, продолжал Сэм, посматривая на форейтора и говоря таинственным шепотом, – случалось ли вам, когда вы учились у костоправов, навещать больного форейтора?
   – Что-то не припоминаю, – ответил Боб Сойер.
   – А когда вы появились (так говорится о привидениях) в больнице, вам никогда не случалось видеть там форейтора?
   – Нет, – отвечал Боб, – не случалось.
   – И никогда не бывали на таком кладбище, где бы стоял памятник форейтору, и мертвого форейтора вы никогда не видели? – допытывался Сэм.
   – Никогда, – заявил Боб.
   – Правильно! – в торжеством воскликнул Сэм. – И никогда не увидите. И еще кое-чего никто и никогда не увидит – мертвого осла. Ни один человек не видел мертвого осла [233 - Ни один человек не видел мертвого осла… – намек на эпизод из романа Стерна «Сентиментальное путешествие» (1768).], кроме джентльмена в коротких черных шелковых штанах, знакомого молодой женщины, которая пасла козу; но то был французский осел и, стало быть, не регулярной породы.
   – Какое же это имеет отношение к форейторам? – полюбопытствовал Боб Сойер.
   – А вот послушайте, – отвечал Сэм. – Кое-кто из очень умных людей утверждает, что и форейторы и ослы бессмертны, но я так далеко не пойду, а скажу вот что: как только они почувствуют, что подходит старость и работа им не под силу, они все вместе куда-то отправляются, обычным порядком, по одному форейтору на пару ослов. Что с ними затем происходит – никто не ведает, но, по всей вероятности, они забавляются в каком-нибудь другом мире, потому что ни одному человеку не доводилось видеть, чтобы осел или форейтор забавлялись на этом свете!
   Излагая эту изумительную научную теорию и подкрепляя ее любопытными статистическими и иными данными, Сэм Уэллер коротал время, пока не доехали до Данчерча, где получили сухого форейтора и свежих лошадей. Следующая остановка была в Девентри, а затем в Таустере, и в конце каждого перегона дождь лил сильнее, чем вначале.
   – Послушайте, – взмолился Боб Сойер, заглядывая в окно кареты, когда они остановились у гостиницы «Голова Сарацина» в Таустере, – этак, знаете ли, продолжаться не может.
   – Ах, боже мой! – воскликнул мистер Пиквик, очнувшись от дремоты. – Боюсь, как бы вы не промокли.
   – Как бы я не промок? – повторил Боб. – Пожалуй, это уже случилось. Кажется, я отсырел.
   Боб действительно отсырел: вода струилась у него с шеи, локтей, обшлагов и колен, и весь его костюм так блестел от воды, что можно было принять его за клеенчатый.
   – Я немножко промок, – продолжал Боб, отряхиваясь и разбрызгивая воду, словно ньюфаундлендская собака, только что выбравшаяся на сушу.
   – Мне кажется, сегодня немыслимо ехать дальше, – вмешался Бен.
   – Об этом и речи быть не может, сэр, – заявил Сэм Уэллер, решив принять участие в совещании. – Было бы жестоко принуждать к этому лошадей, сэр. Здесь есть постели, сэр, – продолжал Сэм, обращаясь к своему хозяину, – чистота и комфорт. В полчаса приготовят прекрасный обед, сэр: куры и телячьи котлеты, сэр; французские бобы, картофель, торт и полный порядок. Разрешите вам посоветовать, сэр, – оставайтесь-ка вы здесь. Следуйте моим предписаниям, как сказал доктор.
   В этот момент, весьма кстати, подоспел хозяин «Головы Сарацина», дабы подтвердить слова мистера Уэллера касательно удобств этой гостиницы и подкрепить его мольбы мрачными предположениями о состоянии дорог и об отсутствии свежих лошадей на следующей станции, а также непоколебимой уверенностью в том, что дождь будет лить всю ночь, а к утру погода прояснится, и другими заманчивыми доводами, известными содержателям гостиниц.
   – Все это верно, – сказал мистер Пиквик, – но я должен как-нибудь отправить в Лондон письмо, чтобы оно было доставлено завтра рано утром, иначе придется во что бы то ни стало рискнуть и ехать дальше.
   Хозяин просиял от восторга:
   – Ничего не может быть легче, стоит только джентльмену завернуть письмо в оберточную бумагу и отправить его либо с почтовой, либо с пассажирской ночной каретой из Бирмингема. Если джентльмен желает, чтобы письмо было доставлено как можно скорее, ему стоит только написать на обертке: «доставить немедленно» – это верный способ, – или «уплатить подателю сего лишних полкроны за немедленную доставку» – этот способ еще вернее.
   – Прекрасно, – сказал мистер Пиквик, – в таком случае мы остановимся здесь.
   – Джон! – крикнул хозяин, – Зажгите свечи в «Солнце», разведите огонь в камине, джентльмены промокли! Пожалуйте сюда, джентльмены. Не беспокойтесь о форейторе, сэр, я его пришлю, когда вы позвоните. Джон, свечи!
   Свечи были принесены, огонь разведен и дрова подброшены. Спустя десять минут лакей накрывал на стол, занавески были спущены, огонь ярко пылал, и все вокруг имело такой вид (как всегда бывает во всех приличных английских гостиницах), словно путешественников ждали и заблаговременно позаботились об их комфорте.
   Мистер Пиквик уселся за отдельный столик и поспешно написал записку мистеру Уинклю, сообщая, что задержался по случаю плохой погоды, но завтра несомненно прибудет в Лондон. Эта записка была быстро завернута в бумагу и вручена мистеру Сэмюелу Уэллеру для передачи в буфетную.
   Сэм оставил ее у хозяйки гостиницы и, обсушившись возле кухонного очага, возвращался, чтобы снять башмаки со своего хозяина, как вдруг, заглянув в приоткрытую дверь, увидел рыжеватого джентльмена, сидевшего за столом над кипой газет и с такой саркастической улыбкой читавшего передовую статью в одной из них, что нос у него искривился, а лицо дышало величественным презрением.
   – Эге! – сказал Сэм. – Это лицо мне как будто знакомо, а также очки и широкополая шляпа! Будь я проклят, если тут не пахнет Итенсуиллом.
   Сэм отчаянно закашлялся, чтобы привлечь внимание джентльмена. Джентльмен вздрогнул, поднял голову и очки, и Сэм увидел глубокомысленную и вдумчивую физиономию мистера Потта, редактора «Итенсуиллской газеты».
   – Прошу прощенья, сэр, – сказал Сэм, приближаясь к нему с поклоном, – мой хозяин здесь, мистер Потт.
   – Тише! Тише! – крикнул Потт и, втащив Сэма в комнату, закрыл за ним дверь, всей своей физиономией неведомо почему выражая испуг.
   – Что случилось, сэр? – осведомился Сэм, с недоумением озираясь вокруг.
   – Даже шепотом не произносите моего имени! – отвечал Потт. – Это Желтый округ. Если раздраженное население узнает, что я здесь, меня разорвут в клочья!
   – Да неужели, сэр? – удивился Сэм.
   – Я паду жертвой их бешенства, – ответствовал Потт. – Ну-с, молодой человек, что скажете о вашем хозяине?
   – Он с двумя приятелями остановился здесь на ночь по дороге в Лондон, – сообщил Сэм.
   – И мистер Уинкль с ним? – насупившись, спросил Потт.
   – Нет, сэр. Мистер Уинкль остался дома, – ответил Сэм. – Он женился.
   – Женился! – с жаром воскликнул Потт. Он помолчал, мрачно улыбнулся и добавил глухим зловещим голосом: – Поделом ему!
   Выразив таким образом свою смертельную ненависть и холодное торжество над поверженным врагом, мистер Потт осведомился, принадлежат ли друзья мистера Пиквика к сторонникам Синих. Получив весьма удовлетворительный ответ от Сэма, который знал об этом не больше, чем сам Потт, он согласился последовать за ним в комнату мистера Пиквика, где его ждал сердечный прием. Тотчас же было выдвинуто и принято предложение пообедать всем вместе.
   – Как идут дела в Итенсуилле? – полюбопытствовал мистер Пиквик, когда Потт подсел к камину и все сняли мокрые сапоги и надели сухие туфли. – «Независимый» еще существует?
   – «Независимый», сэр, – отвечал Потт, – все еще влачит свое жалкое, ничтожное существование. Ненавидимый и презираемый даже теми немногими, которые знают о его презренном и гнусном прозябании, захлебываясь потоками грязи, какие сам же изливает, оглушенный и ослепленный испарениями своей же собственной гнили, непристойный орган печати, не подозревая о своем падении, быстро погружается в предательскую трясину, которая как будто служит ему твердой опорой среди низких классов общества, но тем не менее смыкается над его головой и скоро поглотит его навеки.
   Выразительно отчеканив этот приговор (заимствованный из его последней передовой статьи), редактор остановился, чтобы передохнуть, и устремил величественный взор на Боба Сойера.
   – Вы еще молоды, – сказал Потт.
   Мистер Боб Сойер кивнул головой.
   – И вы также, сэр, – сказал Потт, обращаясь к Бену Эллену.
   Бон признал справедливость этого обвинения.
   – И, надеюсь, вы оба впитали те Синие принципы, какие я обязался перед народом Соединенного королевства защищать и проводить до конца жизни, – продолжал Потт.
   – Видите ли, я, собственно говоря, в этом не разбираюсь, – отозвался Боб Сойер. – Я…
   – Уж не Желтый ли он, мистер Пиквик? – перебил Потт, отодвигая стул. – Ваш друг не Желтый, сэр?
   – Нисколько! – возразил Боб. – В настоящее время я похож на шотландскую материю – смесь всех цветов.
   – Колеблющийся, – торжественно определил Потт, – колеблющийся! Сэр, я бы хотел показать вам восемь передовых статей, появившихся в «Итенсуиллской газете». Мне кажется, я вправе утверждать, что вы не замедлите после этого обосновать свои мнения на твердом и незыблемом Синем фундаменте, сэр.
   – Пожалуй, я совсем посинею задолго до того, как дочитаю их до конца, – отвечал Боб.
   Мистер Потт подозрительно посмотрел на Боба Сойера и, повернувшись к мистеру Пиквику, сказал:
   – Вы читали литературные статьи, которые появляясь за последние три месяца в «Итенсуиллской газете» вызвали всеобщее восхищение? Я бы осмелился сказать – всеобщее изумление и восхищение?
   – Видите ли, – отозвался мистер Пиквик, слегка смущенный таким вопросом, – я был очень занят другими делами и буквально не имел возможности их прочесть.
   – А следовало бы это сделать, сэр, – с сердитой гримасой сказал Потт.
   – Я прочту, – обещал мистер Пиквик.
   – Они написаны в форме пространного отзыва о книге, трактующей о китайской метафизике, сэр, – сообщил Потт.
   – О! – отозвался мистер Пиквик. – Произведение вашего пера?
   – Одного из моих сотрудников, сэр, – с достоинством ответил Потт.
   – Трудный предмет, сказал бы я, – заметил мистер Пиквик.
   – Чрезвычайно трудный, сэр! – с глубокомысленным видом изрек Потт. – Для этого он «натаскивался», пользуясь техническим, но выразительным термином. По моему совету он читал Британскую энциклопедию.
   – В самом деле? – сказал мистер Пиквик. – Я и не подозревал, что этот ценный труд содержит какие-нибудь сведения о китайской метафизике.
   – Сэр! – продолжал Потт, положив руку на колено мистера Пиквика и улыбаясь с сознанием собственного умственного превосходства. – Сэр, о метафизике он прочел под буквой «М», а о Китае – под буквой «К» и затем совокупил полученные сведения.
   Физиономия мистера Потта выражала такое необычайное величие при воспоминании о сокровищах науки, вошедших в упомянутые статьи, что мистер Пиквик не сразу осмелился возобновить разговор. Наконец, когда лицо редактора постепенно разгладилось и обрело свойственное ему высокомерное выражение морального превосходства, мистер Пиквик рискнул продолжить беседу и задал вопрос:
   – Могу ли я осведомиться, какая великая цель увела вас так далеко от родного города?
   – Та цель, которая побуждает и вдохновляет меня во всех моих гигантских трудах, сэр, – с кроткой улыбкой ответил Потт, – благо моей родины!
   – Вероятно, какая-нибудь общественная миссия, – заметил мистер Пиквик.
   – Да, сэр, – подтвердил Потт, – вы правы. – И, наклонившись к мистеру Пиквику, глухо прошептал: – Завтра вечером будет Желтый бал в Бирмингеме.
   – Ах, боже мой! – воскликнул мистер Пиквик.
   – Да, сэр, и ужин, – добавил Потт.
   – Да что вы говорите! – удивился мистер Пиквик.
   Потт торжественно кивнул головой.
   Хотя мистер Пиквик и сделал вид, будто потрясен этим сообщением, но он был столь мало сведущ в местной политике, что не мог в полной мере уразуметь все значение упомянутого гнусного заговора. Заметив это, мистер Потт извлек последний номер «Итенсуиллской газеты» и прочел следующую заметку:

   «ТАЙНЫЕ КОЗНИ ЖЕЛТЫХ»
   Наш подлый противник не так давно изрыгнул свой черный яд в тщетной и безнадежной попытке загрязнить славное имя нашего знаменитого и достойного представителя, почтенного мистера Сламки – того Сламки, которому мы задолго до того, как он занял свой теперешний ответственный и высокий пост, предсказывали, что настанет день – и этот день настал, – когда страна будет чествовать его и гордиться им, ее доблестным защитником и украшением. Наш подлый противник, – говорим мы, – вздумал посмеяться над превосходным луженым ведром для угля, которое было преподнесено этому великому человеку его восторженными избирателями и по случаю покупки коего негодяй, скрывший свое имя, инсинуирует, будто сам почтенный мистер Сламки внес более трех четвертей подписной суммы через близкого друга своего дворецкого. Неужели эта рептилия не понимает, что, даже буде это правда, почтенный мистер Сламки предстает перед нами – если только сие возможно – в еще более ярком и ослепительном свете? Неужели этот Тупица не постигает, что такое любезное и трогательное желание исполнить волю избирателей должно навеки покорить сердца и души тех, которые еще не стали хуже свиней или, иначе говоря, которые не так низко пали, как этот упомянутый наш собрат? Но таковы гнусные уловки злокозненных Желтых! Этим не ограничиваются их интриги. Здесь пахнет предательством. Заявляем смело – теперь, когда мы вынуждены сделать это разоблачение, а затем искать защиты у страны и ее констеблей, заявляем смело: в настоящее время идут тайные приготовления к Желтому балу, каковой будет дан в Желтом городе в самом сердце Желтого населения, под руководством Желтого церемониймейстера; на этом балу будут присутствовать четверо Ультражелтых членов парламента, и вход будет производиться только по Желтым билетам! Не содрогается ли наш дьявольский собрат? Пусть корчится в бессильной злобе, когда мы начертаем слова: «Мы там будем».

   – Вот, сэр! – добавил Потт, в изнеможении складывая газету. – Таково положение дел.
   Так как в эту минуту хозяин гостиницы и лакей принесли обед, мистер Потт приложил палец к губам, давая понять, что его жизнь находится в руках мистера Пиквика и он рассчитывает на его осторожность. Мистеры Боб Сойер и Бенджемин Эллен, непочтительно заснувшие во время чтения заметки из «Итенсуиллской газеты», проснулись от одного магического слова «обед», произнесенного шепотом. Они сели за обед; к услугам их аппетита было хорошее пищеварение, здоровье – к услугам аппетита, и пищеварения, и лакей – к услугам всех этих трех свойств.
   За обедом и во время последовавшей беседы мистер Потт, снизойдя до житейских тем, сообщил мистеру Пиквику, что итенсуиллский климат оказался вреден для его супруги, и она решила побывать на различных модных курортах, чтобы восстановить здоровье и душевные силы. Этими словами он деликатно маскировал тот факт, что миссис Потт, приводя в исполнение часто повторяемую угрозу о разводе, уехала навсегда вместе с верным телохранителем и, благодаря договору, заключенному ее братом лейтенантом с мистером Поттом, обеспечила себе половину редакторского жалованья и годовой прибыли от «Итенсуиллской газеты».
   Пока великий мистер Потт распространялся на эту и другие темы, время от времени, освежая беседу цитатами из своих собственных произведений, какой-то угрюмый на вид незнакомец, выглянув из окна кареты, направлявшейся в Бирмингем и остановившейся перед гостиницей, чтобы сдать пакеты, пожелал узнать, может ли он рассчитывать, на такие удобства, как кровать и постель, если вздумает здесь переночевать.
   – Разумеется, сэр, – ответил хозяин гостиницы.
   – Могу? В самом деле? – спросил незнакомец, которому, судя по тону и манере, была свойственна подозрительность.
   – Несомненно, сэр, – ответил хозяин.
   – Хорошо, – сказал незнакомец. – Кучер, я здесь выхожу. Кондуктор, мой саквояж!
   Отрывисто пожелав остальным пассажирам спокойной ночи, незнакомец вылез из кареты. Это был невысокий джентльмен с очень жесткими черными волосами, остриженными под дикобраза или под сапожную щетку и стоявшими дыбом. Он держал себя сурово и величаво; манеры были повелительные, глаза, зоркие, а вся осанка свидетельствовала о безграничной самоуверенности и сознании неизмеримого превосходства над остальными смертными.
   Этого джентльмена ввели в комнату, первоначально предназначенную для патриотически настроенного мистера Потта, и лакей с немым изумлением отметил странное совпадение: едва он зажег свечи, как незнакомец, запустив руку в свою шляпу, вытащил оттуда газету и начал читать ее с тем же негодующим презрением, какое час назад, отражаясь на величавой физиономии Потта, парализовало энергию лакея. Он заметил также, что презрение мистера Потта было вызвано газетой, называвшейся «Итенсуиллский независимый», тогда как возмущение этого джентльмена пробудила «Итенсуиллская газета».
   – Позовите хозяина! – приказал незнакомец.
   – Слушаю, сэр, – ответил лакей.
   Хозяина позвали, и он явился.
   – Вы хозяин? – осведомился джентльмен.
   – Я, сэр, – отвечал хозяин.
   – Вы меня знаете? – спросил джентльмен.
   – Не имею этого удовольствия, сэр, – ответил хозяин.
   – Моя фамилия Слерк, – сообщил джентльмен.
   Хозяин слегка поклонился.
   – Слерк, сэр! – высокомерно повторил джентльмен. – Теперь, любезный, вы знаете, кто я такой?
   Хозяин почесал в затылке, посмотрел на потолок, на незнакомца и слегка улыбнулся.
   – Любезный, вы знаете, кто я такой? – сердито повторил незнакомец.
   Хозяин тщетно напрягал память и, наконец, ответил:
   – Не знаю, сэр.
   – О небо! – воскликнул незнакомец, ударяя кулаком по столу. – Вот она, слава!
   Хозяин попятился к двери. Незнакомец, не спуская с него глаз, продолжал:
   – Вот она – благодарность за годы упорного труда на благо народа! Я не вижу ликующих толп, которые стекаются, чтобы приветствовать своего вождя. Не слышу колокольного звона. И даже имя мое не вызывает ни малейшего отклика в бесчувственных сердцах! От этого могут замерзнуть чернила, – говорил мистер Слерк, шагая взад и вперед, – и хочется навеки уйти от трудов.
   – Вы заказали грог, сэр? – робко осведомился хозяин.
   – Ром! – заявил мистер Слерк, грозно поворачиваясь к нему. – Топится у вас где-нибудь камин?
   – Можно сейчас же растопить, сэр, – сказал хозяин.
   – А комната, конечно, до ночи не согреется, – перебил мистер Слерк. – Есть кто-нибудь в кухне?
   Там не было ни души. Огонь пылал. Все разошлись, и дверь была заперта на ночь.
   – Я буду пить ром у кухонного очага, – объявил мистер Слерк.
   Взяв шляпу и газету, он торжественно последовал за хозяином в это скромное помещение и, опустившись на скамью возле очага, состроил презрительную гримасу и молча, с достоинством начал читать и пить.
   Случилось так, что в этот самый момент над «Головой Сарацина» пролетал некий демон раздора и, посмотрев из праздного любопытства вниз, узрел Слерка, комфортабельно расположившегося у кухонного очага, – а в другой комнате – Потта, слегка возбужденного вином. Злобный демон, ворвавшись с непостижимой быстротой в упомянутую комнату, тотчас же проник в голову мистера Боба Сойера и, преследуя свои пагубные цели, побудил его сказать следующие слова:
   – А ведь мы позабыли о камине, и огонь потух. Как холодно стало после дождя!
   – Совершенно верно, – зябко ежась, отозвался мистер Пиквик.
   – Не худо было бы выкурить сигару возле кухонного очага, – предложил Боб Сойер, все еще подстрекаемый вышеупомянутым демоном.
   – Мне кажется, это будет чрезвычайно приятно, – ответил мистер Пиквик.
   – А вы что скажете, мистер Потт?
   Мистер Потт охотно согласился, и четверо путешественников, каждый со стаканом в руке, немедленно прошествовали в кухню под предводительством Сэма Уэллера, показывавшего им дорогу.
   Незнакомец все еще читал. Он поднял голову и вздрогнул. Мистер Потт тоже вздрогнул.
   – Что случилось? – шепотом спросил мистер Пиквик.
   – Этот гад! – ответил Потт.
   – Какой гад? – спросил мистер Пиквик, пугливо озираясь, как бы не наступить на какого-нибудь гигантского таракана или чудовищного паука.
   – Этот гад… – прошептал Потт, хватая мистера Пиквика за рукав и указывая на незнакомца. – Этот гад… Слерк из «Независимого»!
   – Не лучше ли нам уйти? – шепнул мистер Пиквик.
   – Ни за что на свете, сэр! – возразил храбрый во хмелю Потт. – Ни за что на свете!
   С этими словами мистер Потт расположился на противоположной скамье и, выбрав один номер из пачки газет, начал читать, повернувшись лицом к своему врагу.
   Мистер Потт, конечно, читал «Независимого», а мистер Слерк, конечно, читал «Итенсуиллскую газету», и каждый джентльмен выражал свое презрение к творчеству другого горьким смехом и саркастическим фырканьем. Затем они начали высказывать свои мнения более открыто, пользуясь такими критическими замечаниями, как «нелепо», «гнусно», «возмутительно», «вздор», «мошенничество», «мерзость», «грязь», «гниль», «помои».
   И мистер Боб Сойер и мистер Бей Эллен наблюдали эти симптомы, показательные для соперничества и ненависти, с большим восторгом, придававшим особый смак их сигарам, которыми они энергически затягивались. Когда противники начали выдыхаться, проказник Боб Сойер весьма учтиво обратился к Слерку:
   – Разрешите посмотреть вашу газету, сэр, когда вы ее прочтете.
   – Вы найдете очень мало стоящего в этом презренном листке, сэр, – отвечал Слерк, бросая сатанинский взгляд на Потта.
   – Сейчас я вам передам вот эту, – сказал Потт, поднимая голову; он побледнел от бешенства, и голос у него дрожал по той же причине. – Ха-ха! Вас позабавит наглость этого субъекта.
   Слова «листок» и «субъект» были произнесены с резким ударением, и лица обоих редакторов раскраснелись от гнева.
   – Сквернословие этого презренного человека гнусно и отвратительно, – сказал Потт, якобы обращаясь к Бобу Сойеру, но устремляя грозный взгляд на Слерка.
   Тут мистер Слерк громко захохотал и, складывая газету так, чтобы перейти к чтению следующего столбца, заявил, что этот болван, право же, его забавляет.
   – Какой бесстыдный враль этот субъект! – продолжал Потт, из красного делаясь багровым.
   – Случалось ли вам, сэр, читать дурацкую болтовню этого человека? – осведомился Слерк у Боба Сойера.
   – Нет, – отвечал Боб. – А что, очень плохо?
   – О, ужасно, ужасно! – воскликнул Слерк.
   – Ах, боже мой, это просто чудовищно! – возопил в этот момент Потт, все еще делая вид, будто поглощен чтением.
   – Если вам удастся одолеть эти фразы, пропитанные желчью, подлостью, фальшью, обманом, предательством и ханжеством, – сказал Слерк, протягивая газету Бобу, – вы, быть может, получите некоторое удовольствие, посмеявшись над стилем этого безграмотного болтуна.
   – Что вы сказали, сэр? – осведомился Потт, поднимая голову и дрожа от ярости.
   – А вам какое дело, сэр? – отозвался Слерк.
   – Безграмотный болтун, не так ли, сэр? – продолжал Потт.
   – Да, сэр, именно так, – отвечал Слерк, – и «синяя скука», сэр, если это вам больше по вкусу. Ха-ха!
   Мистер Потт не ответил ни слова на эту оскорбительную остроту. Он медленно сложил номер «Независимого», бросил его на пол, придавил ногой, плюнул на него весьма торжественно и препроводил в огонь.
   – Вот, сэр! – сказал Потт, отступая от очага. – И точно так же я проучил бы ехидну, породившую эту газету, если бы, к счастью для нее, меня не удерживали законы моей страны.
   – Так проучите же ее, сэр! – вскочив, крикнул Слерк. – В такого рода делах она никогда не прибегнет к защите закона. Проучите ее, сэр!
   – Правильно! Правильно! – провозгласил Боб Сойер.
   – Вызов по всем правилам, – заметил мистер Бен Эллен.
   – Проучите ее, сэр! – повысив голос, крикнул Слерк.
   Мистер Потт бросил презрительный взгляд, который мог бы испепелить якорь.
   – Проучите ее, сэр! – еще громче крикнул Слерк.
   – Не желаю, сэр! – отвечал Потт.
   – О, вот как, вы не желаете, сэр? – насмешливо переспросил Слерк. – Вы слышите, джентльмены? Он не желает? Он не боится, – о нет, он не желает!. Ха-ха!
   – Сэр! – сказал Потт, задетый этим саркастическим замечанием. – Сэр, я считаю вас ехидной. Я смотрю на вас, сэр, как на человека, который благодаря своему дерзкому, позорному и отвратительному поведению потерял свое место в обществе. Я считаю вас, сэр, как человека и политика, самой настоящей ехидной.
   Возмущенный «независимый» не ждал конца этой обличительной речи. Схватив свой саквояж, туго набитый движимым имуществом, он замахнулся им в тот момент, когда Потт отвернулся, и, описав полукруг, опустил саквояж ему на голову как раз тем углом, где лежала большая щетка. Треск разнесся по всей кухне, и Потт был немедленно повержен на пол.
   – Джентльмены! – закричал мистер Пиквик, когда Потт, вскочив, схватил совок. – Джентльмены! Опомнитесь, ради бога!.. Сэм!.. Прошу вас, джентльмены!.. Да разнимите же их!
   Выкрикивая эти бессвязные слова, мистер Пиквик бросился между взбешенными бойцами как раз вовремя, чтобы получить с одной стороны удар саквояжем, а с другой – удар совком. То ли представители общественного мнения Итенсуилла были ослеплены ненавистью, то ли они учли, сколь выгодно им иметь между собой третье лицо, принимающее на себя все удары, – как бы то ни было, но они не обратили ни малейшего внимания на мистера Пиквика и, с большим воодушевлением вызывая друг друга на бой, бесстрашно орудовали саквояжем и совком. Несомненно, мистер Пиквик жестоко поплатился бы за свое человеколюбивое вмешательство, если бы не мистер Уэллер, который, заслышав вопли хозяина, ворвался в кухню, схватил мешок из-под муки и положил конец драке, набросив мешок на голову могущественному Потту и крепко обхватив его за плечи.
   – Отнимите саквояж у другого сумасшедшего! – крикнул Сэм Бену Эллену и Бобу Сойеру, которые ровно ничего не делали и только приплясывали вокруг, вооруженные ланцетами с черепаховой ручкой и готовые пустить кровь первому, кто будет оглушен ударом. – Отдайте саквояж, негодник вы этакий, или я вас самого туда запрячу!
   Устрашенный этой угрозой и совсем запыхавшийся «независимый» дал себя обезоружить, а мистер Уэллер, сняв гасильник с Потта, освободил его с таким предостережением: – Сейчас же отправляйтесь спать, или я вас обоих уложу в одну постель, завяжу вам рты, деритесь сколько угодно. Я справлюсь с дюжиной таких, как вы, если они полезут в драку. А вы сэр, будьте добры, пожалуйте сюда.
   Обратившись с такими словами к мистеру Пиквику, Сэм взял его под руку и увел, а хозяин гостиницы под наблюдением мистера Боба Сойера и мистера Бенджемина Эллена препроводил обоих враждующих редакторов в их комнаты. Уходя, они выкрикивали свирепые угрозы и в туманных выражениях договаривались выйти завтра на смертный бой. Впрочем, поразмыслив, они пришли к тому заключению, что гораздо разумнее будет продолжать бой в печати. Поэтому они вскоре возобновили враждебные действия, и весь Итенсуилл был потрясен их храбростью – на бумаге.
   На следующее утро они уехали спозаранку в разных каретах, пока остальные путешественники еще спали. А так как погода прояснилась, то мистер Пиквик со своими спутниками устремился в Лондон.


   ГЛАВА LII,
   повествующая о важном событии в семействе Уэллера и о безвременном падении красноносого мистера Стиггинса

   Считая неделикатным представить молодой чете Боба Сойера или Бена Эллена, не предупредив ее об их прибытии, и желая щадить по мере сил чувства Арабеллы, мистер Пиквик сказал, что он с Сэмом поедет в гостиницу «Джордж и Ястреб», а молодые люди временно остановятся где-нибудь в другом месте. На это они охотно согласились, и план был приведен в исполнение: мистер Бен Эллен и мистер Боб Сойер отправились на окраину Боро в уединенный трактир, где в былые дни их имена частенько красовались за дверью буфетной, возглавляя написанные мелом длинные и запутанные вычисления.
   – Ах, боже мой, мистер Уэллер! – воскликнула хорошенькая горничная, встретив Сэма у двери.
   – Лучше бы вы сказали: «Ах, Сэмми мой», милочка, – отвечал Сэм, отставая от своего хозяина, чтобы тот не слышал их беседы. – Мэри, какая вы красотка!
   – Ах, мистер Уэллер, какие глупости вы говорите! – сказала Мэри. – Ах, мистер Уэллер, не надо!
   – Чего не надо, моя милая? – осведомился Сэм.
   – Вот этого, – отвечала хорошенькая горничная. – Да отстаньте вы от меня!
   После такого увещания хорошенькая горничная оттолкнула Сэма к стене, заявив, что он измял ей чепчик и растрепал локоны.
   – И вдобавок помешали мне сказать то, что я хотела, – сказала Мэри. – Вас уже четыре дня ждет письмо. Получаса не прошло после вашего отъезда, как оно было получено, а на обертке написано: «Спешно».
   – Где оно, моя милочка? – спросил Сэм.
   – Я его припрятала для вас, а то бы оно давным-давно пропало, – отвечала Мэри. – Вот оно, берите, хотя вы этого не заслуживаете.
   С этими словами, мило кокетничая и выражая сомнения и опасения, не потерялось ли письмо, Мэри извлекла его из-под изящнейшей муслиновой пелеринки и протянула Сэму, который тотчас же поцеловал его с превеликой галантностью и нежностью.
   – Ах, боже мой! – воскликнула Мэри, поправляя пелеринку и притворяясь ничего не понимающей. – Почему вы так его полюбили?
   На это Сэм ответил одним только подмигиванием, глубочайший смысл коего не поддается никаким описаниям, и, усевшись рядом с Мэри на подоконник, распечатал письмо и заглянул в его содержимое.
   – Вот те на! – воскликнул Сэм. – Что это значит?
   – Надеюсь, ничего не случилось? – осведомилась Мэри, заглядывая ему через плечо.
   – Да благословит бог ваши глазки! – сказал Сэм, поднимая голову.
   – Забудьте о моих глазах, читайте-ка лучше письмо, – посоветовала хорошенькая горничная, и при этом глаза у нее смотрели так лукаво и чарующе, что перед ними никак нельзя было устоять.
   Сэм освежился поцелуем и прочел следующее:

   «Маркиз Грен» в Доркин середа
   Мой дорогой Сэмми!
   Мне очень жалко что имею удовольствие доставить тебе дурные новости твоя мачеха схватила простуду по случаю легкомысленово сидения слишком долго на мокрой траве под дождем слушая пастыря а тот не мог убратся до позней ночи потому как накачался грогом и не мог заткнуть глотку пока малость не очухался а на это понадобилось много времени дохтор гаварит что ежлибы она глатнула теплового грогу не доэтого а после она былаб теперь здоровехонка тотже час ей подмазали колеса и все сделали чтоб она опять покатила ваш отец надеялся что она выкрутится но заворачивая за угол сынок она попала не на ту дорогу и покатила пот гору сломя голову и хоть медицына тотже час схватилась затормас все было без толку и проехала последним заставу без двадцати шесть вчера вечером прикатиф на место гораздо раньше регулярново часу может потому как при ней было очень мало поклажы ваш отец говорит если вы прябудете и навестите меня Сэмми он будет очен рат потому как я очен одинок Сэмивел примечание он говорит нужно писать это так а я говорю нетак и потому как нужно порешить всякие дела он уверен что хазяин вас одпустит конешно одпустит потому как я его хорошо знаю, и опять же он кланяеться и я тож и остаюс Сэмивел преданный тебе
   Тони Веллер».

   – Что за бестолковое письмо! – воскликнул Сэм. – Как тут разобрать, что оно значит, со всеми этими «он» да «я»! И почерк не отцовский, вот только подпись печатными буквами – это его рука.
   – Должно быть, он попросил кого-нибудь написать за него, а сам подписался, – предположила хорошенькая горничная.
   – Подождите минутку, – сказал Сэм, снова пробегая письмо и останавливаясь, чтобы обдумать некоторые места. – Вы угадали. Джентльмен, который это писал, изложил все, как полагается, о случившейся беде, а потом мой отец заглянул ему через плечо, сунул свой нос и запутал все дело. Это очень на него похоже. Вы правы, Мэри, милочка.
   Уяснив себе этот пункт, Сэм еще раз прочел послание от начала и до конца и, как будто только теперь уразумев его содержание, задумчиво сложил письмо и воскликнул:
   – Стало быть, бедняжка умерла! Мне ее жаль. Она была бы неплохой женщиной, если бы эти пастыри оставили ее в покое. Мне ее очень жаль.
   Мистер Уэллер с такой серьезностью произнес эти слова, что хорошенькая горничная опустила глазки и призадумалась.
   – А впрочем, – продолжал Сэм, со вздохом пряча письмо в карман, – сделанного не переделаешь, как сказала старая леди, выйдя замуж за лакея. Теперь уж не исправишь дела, – не правда ли, Мэри?
   Мэри покачала головой и тоже вздохнула.
   – Придется попросить отпуск у командира, – сказал Сэм. Мэри еще раз вздохнула. Письмо было такое трогательное.
   – До свиданья, – сказал Сэм.
   – До свиданья, – отозвалась хорошенькая служанка и отвернулась.
   – Позвольте пожать вашу ручку, – сказал Сэм.
   Мэри протянула руку – очень маленькую, хотя это и была рука горничной, – и встала, собираясь уйти.
   – Я скоро вернусь, – проговорил Сэм.
   – Вы всегда в разъездах, – сказала Мэри, чуть заметно качнув головой. – Не успеете приехать и опять уезжаете.
   Мистер Уэллер привлек к себе красавицу и начал ей что-то нашептывать. Через минуту она повернулась и нему и соблаговолила на него взглянуть. Когда они расстались, оказалось, что ей необходимо зайти в свою комнату и поправить чепчик и локоны, раньше чем явиться к хозяйке. Поднимаясь по лестнице, чтобы совершить эту предварительную процедуру, она кивала Сэму через перила и расточала ему улыбки.
   – Я вернусь не позже чем через два дня, сэр, – сказал Сэм, сообщив мистеру Пиквику о несчастье, постигшем его отца.
   – Оставайтесь, сколько понадобится, Сэм, – отвечал мистер Пиквик, – я вам разрешаю.
   Сэм поклонился.
   – Скажите отцу, Сэм, что, если я могу быть чем-нибудь полезен, я с величайшей готовностью сделаю для него все, что в моих силах.
   – Благодарю вас, сэр, – отвечал Сэм. – Я передам.
   И, заверив друг друга во взаимном расположении, хозяин и слуга расстались.
   Было ровно семь часов, когда Сэмюел Уэллер, спустившись с козел пассажирской кареты, проезжавшей через Доркинг, очутился на расстоянии нескольких сот ярдов от «Маркиза Гренби». Был холодный, пасмурный вечер, маленькая улица производила гнетущее впечатление, а красная физиономия благородного и доблестного Маркиза, качавшегося и скрипевшего на ветру, казалась еще более печальной и меланхолической, чем обычно. Шторы были опущены и ставни прикрыты. Никого не виднелось у входа, где всегда собирались гуляки. Было тихо и безлюдно.
   Не встретив никого, к кому бы он мог обратиться за сведениями, Сэм не спеша вошел в дом; оглянувшись, он тотчас заметил своего родителя.
   Вдовец сидел за круглым столиком в комнате за буфетной и курил трубку, пристально глядя на огонь. Похороны состоялись, по-видимому, сегодня, ибо к его шляпе, которую он почему-то не снял, была прикреплена лента длиной ярда в полтора, небрежно переброшенная через спинку стула и спускавшаяся до полу. Мистер Уэллер был погружен в свои мысли и настроен созерцательно, ибо, несмотря на то, что Сэм окликнул его несколько раз, он продолжал курить все так же задумчиво и спокойно и очнулся только тогда, когда сын положил руку ему на плечо.
   – Сэмми, – сказал мистер Уэллер, – добро пожаловать.
   – Я несколько раз вас окликал, а вы не слыхали, – сообщил Сэм, вешая шляпу на гвоздь.
   – Совершенно верно, Сэмми, – отозвался мистер Уэллер, снова устремив задумчивый взгляд на огонь, – я был в мечтательности, Сэмми.
   – В чем? – осведомился Сэм, подсаживаясь к камину.
   – В мечтательности, Сэмми, – повторил мистер Уэллер-старший. – Я думал о ней, Сэмивел.
   Тут мистер Уэллер мотнул головой в сторону Доркингского кладбища, поясняя, что его слова относятся к усопшей миссис Уэллер.
   – Я вот о чем думал, Сэмми, – продолжал мистер Уэллер, с большой серьезностью взирая на сына поверх своей трубки, словно заверяя его, что, каким бы удивительным и невероятным ни показалось такое признание, оно тем не менее высказано спокойно и обдуманно. – Я вот о чем думал, Сэмми: в общем, мне очень жаль что она померла.
   – Ну что ж, так оно и должно быть, – отозвался Сэм.
   Мистер Уэллер кивнул в знак согласия и, снова уставившись на огонь, скрылся в облаке табачного дыма и глубоко задумался.
   – Очень разумные слова она мне сказала, Сэмми, – произнес мистер Уэллер после долгого молчания, отгоняя дым рукой.
   – Какие слова? – полюбопытствовал Сэм.
   – Которые она говорила, когда расхворалась, – отвечал старый джентльмен.
   – Что же она говорила?
   – А вот что: «Веллер, говорит, боюсь, что я с тобою обходилась не так, как бы оно полагалось. Ты человек очень добрый, и я могла бы позаботиться о том, чтобы тебе было хорошо у себя дома. Теперь, говорит, когда уже поздно, я начинаю понимать, что, если замужняя женщина хочет быть религиозной, она прежде всего должна подумать о своих домашних обязанностях и позаботиться, чтобы вокруг нее все были довольны и счастливы. А если она ходит в церковь, в часовню или еще куда-нибудь, то пусть остерегается, чтобы не прикрывать этим лень и не потакать своим слабостям. А я, говорит, это делала и тратила время и деньги на людей, которые жили еще хуже моего. Но, надеюсь, Веллер, когда я умру, ты меня будешь поминать такой, какой я была, пока не сошлась с этими людьми, и какая я есть на самом деле». – «Сьюзен, – говорю я: она меня врасплох застала, Сэмивел, сказать по правде, мой мальчик, – Сьюзен, говорю, ты мне была хорошей женой, нечего толковать об этом. Держись, моя милая, и ты еще увидишь, как я расправлюсь с этим-вот Стиггинсом». Тут она улыбнулась, Сэмивел, – добавил старый джентльмен, затягиваясь трубкой, чтобы подавить вздох, – а потом все-таки померла.
   – Да, папаша… – начал Сэм, решив высказать простое и утешительное соображение, после того как старый джентльмен минуты три-четыре покачивал головой и задумчиво курил. – Да, папаша, рано или поздно все мы туда отправимся.
   – Отправимся, Сэмми, – подтвердил мистер Уэллер-старший.
   – Так угодно провидению, – продолжал Сэм.
   – Разумеется, – согласился отец, одобрительно кивнув головой. – Не будь этого, что оставалось бы делать гробовщикам, Сэмми?
   Растерявшись среди бесконечных выводов, вытекающих из такого соображения, мистер Уэллер-старший положил трубку на стол и с задумчивой физиономией начал размешивать угли в камине.
   Пока старый джентльмен занимался этими делами, смазливая кухарка, одетая в траур и суетившаяся у буфета, прошмыгнула в комнату, несколько раз ухмыльнулась Сэму в знак того, что узнает его, и, молча поместившись за стулом его отца, возвестила о своем присутствии тихим покашливанием. Так как оно осталось без внимания, она кашлянула громче.
   – В чем дело? – воскликнул мистер Уэллер-старший, роняя кочергу, и, оглянувшись, быстро отодвинул стул. – Что случилось?
   – Миленький, выпейте чашку чаю, – медовым голосом предложила смазливая особа.
   – Не хочу! – грубо отрезал мистер Уэллер. – Проваливайте к… – Он спохватился и добавил вполголоса: – Подальше отсюда.
   – Ах, боже мой, как человек меняется в несчастье! – воскликнула леди, закатывая глаза.
   – Кроме доктора и смерти, только это и может изменить мое положение, – буркнул мистер Уэллер.
   – Никогда еще не видывала такого сердитого человека, – сказала смазливая особа.
   – Не беспокойтесь. Все это мне на пользу, как утешал себя один раскаявшийся школьник, когда его высекли, – отвечал старый джентльмен.
   Смазливая особа сочувственно и соболезнующе покачала головой и обратилась к Сэму за поддержкой: не правда ли, отец должен взять себя в руки и не предаваться унынию?
   – Видите ли, мистер Сэмюел, – говорила смазливая особа, – я его еще вчера предупреждала, что он почувствует себя одиноким, и тут уж ничего не поделаешь, но он должен приободриться. Ах, боже мой, ведь мы все сочувствуем его горю и готовы все для него сделать, и нет такого печального положения, мистер Сэмюел, которого нельзя было бы изменить. Это самое говорил мне один очень достойный джентльмен, когда умер мой муж.
   Тут красноречивая особа, прикрыв рот рукой, кашлянула снова и бросила нежный взгляд на мистера Уэллера-старшего.
   – Так как я сейчас не нуждаюсь в вашем разговоре, сударыня, то, будьте добры, уйдите, – произнес мистер Уэллер серьезным и внушительным тоном.
   – Послушайте, мистер Уэллер, – возразила смазливая особа, – ведь я только по доброте сердечной разговариваю с вами.
   – Очень возможно, сударыня, – отвечал мистер Уэллер. – Сэмивел, проводи эту леди и запри за ней дверь.
   Намек достиг цели: смазливая особа немедленно вышла из комнаты и захлопнула за собой дверь, после чего мистер Уэллер-старший весь в поту откинулся на спинку стула и сказал:
   – Сэмми, если я пробуду здесь неделю – одну только неделю, мой мальчик, – я оглянуться не успею, как эта женщина насильно женит меня на себе.
   – Вот как! Неужели она так влюблена? – осведомился Сэм.
   – Влюблена! – воскликнул отец. – Я не могу от нее отделаться. Если бы меня посадили в несгораемый шкаф с брамовским замком [234 - Брамовский замок – замок, изобретенный инженером Брама, напоминающий современные автоматические замки.], она все равно добралась бы до меня, Сэмми.
   – Вот здорово, когда человека так добиваются! – улыбаясь, сказал Сэм.
   – Я этим не горжусь, Сэмми, – возразил мистер Уэллер, энергически размешивая угли. – Это ужасная ситивация. Меня положительно выгоняют из дому. Не успела твоя бедная мачеха испустить дух, как уж одна старуха присылает мне банку варенья, другая – банку желе, а третья заваривает ромашку и собственноручно приносит мне огромную кружку.
   Мистер Уэллер умолк, всем своим видом выражая крайнее отвращение, потом добавил вполголоса:
   – И все они – вдовы, Сэмми, все, кроме той, что с ромашкой, а она – незамужняя леди пятидесяти трех лет.
   Сэм ответил на это забавным подмигиванием, а старый джентльмен, разбив упрямую головешку с таким рвением и злобой, словно это была голова одной из упомянутых вдов, продолжал:
   – Короче говоря, Сэмми, я чувствую себя в безопасности только на козлах.
   – Почему же там лучше, чем в другом месте? – перебил Сэм.
   – А потому, что кучер – особа с привилегией, – пояснил мистер Уэллер, пристально глядя на сына. – Потому, что кучер может делать то, чего другие не могут, и никто его не заподозрит. Потому, что кучер может быть в очень дружеских отношениях хоть с восемью – десятью тысячами женщин, но никому и в голову не придет, что он подумывает жениться на одной из них. А кто другой, кроме кучера, может сказать то же самое, Сэмми?
   – Пожалуй, это похоже на правду, – согласился Сэм.
   – Будь твой хозяин кучером, – рассуждал мистер Уэллер, – неужели ты думаешь, что присяжные осудили бы его? Никогда бы они этого не сделали, даже если бы дело дошло до суда.
   – А почему? – недоверчиво спросил Сэм.
   – А потому, – ответил мистер Уэллер, – что они не пошли бы против своей совести. Регулярный кучер – все равно, что дорожка между холостяцкой жизнью и супружеством, и всякий порядочный человек это знает.
   – Вот как! Вы, кажется, хотите сказать, что кучера – общие любимцы и никто их не обидит? – осведомился Сэм.
   Его отец кивнул головой.
   – Почему так случилось, – продолжал родитель, – я и сам не знаю. Понятия не имею, почему кучера карет дальнего следования так умеют всем угодить и почему за ними бегает, можно сказать – обожает их, прекрасный пол в каждом городе, через который они проезжают. Знаю, что так оно и есть на самом деле. Это от природы так – диспансер, как говаривала ваша бедная мачеха.
   – Диспансация [235 - Диспансация – в богословии: порядок, установление свыше.], – поправил Сэм старого джентльмена.
   – Хорошо, Сэмивел, пусть будет диспансация, если тебе это больше по вкусу, – отвечал мистер Уэллер. – Я это называю диспансер, и так всегда пишется в тех местах, где тебе отпускают даром лекарства, если только ты приносишь свою посуду, вот и все.
   С этими словами мистер Уэллер снова набил и раскурил трубку и, опять придав чертам своего лица задумчивое выражение, продолжал:
   – Так вот, мой мальчик, незачем мне оставаться здесь только для того, чтобы меня женили, хочу я этого или не хочу, а так как нет у меня желания совсем отгородиться от интересных членов общества, то я порешил отправиться туда, где безопаснее, и снова повернуть оглобли к «Прекрасной Дикарке». Там все мне родное, Сэмми.
   – А как быть с трактиром? – осведомился Сэм.
   – Трактир, Сэмивел, – отвечал старый джентльмен, – со всем добром, запасами и обстановкой будет перепродан. И твоя мачеха незадолго до смерти пожелала, чтобы двести фунтов из этих денег были помещены на твое имя в эти штуки… как они называются?
   – Какие штуки? – спросил Сэм.
   – Да те штучки, что в Сити постоянно идут то выше, то ниже.
   – Омнибусы? – подсказал Сэм.
   – Ну и сморозил! – возразил мистер Уэллер. – Они всегда качаются и почему-то путаются с государственным долгом и банковыми чеками и всякой всячиной.
   – Облигации! – догадался Сэм.
   – Совершенно верно, оболгации, – согласился мистер Уэллер. – Так вот, двести фунтов из этих денег будут помещены на твое имя, Сэмивел, в оболгации по четыре с половиной процента, Сэмми.
   – Очень мило, что старая леди обо мне подумала, – сказал Сэм, – и я ей весьма признателен.
   – Остальные деньги будут положены на мое имя, – продолжал мистер Уэллер-старший, – а когда я проеду последнюю заставу, они перейдут к тебе. Смотри, мой мальчик, не промотай их и берегись, чтобы какая-нибудь вдова не пронюхала о твоем богатстве, а не то твоя песенка спета.
   Высказав такое предостережение, мистер Уэллер с прояснившейся физиономией взялся за трубку; по-видимому, этот деловой разговор принес ему значительное облегчение.
   – Кто-то стучится, – сказал Сэм.
   – Пускай стучится, – с достоинством отозвался его отец.
   Поэтому Сэм не двинулся с места. Стук повторился снова и снова, затем раздались энергические удары, после чего Сэм осведомился, почему бы не впустить стучавшего.
   – Тише! – опасливо прошептал мистер Уэллер. – Не обращай никакого внимания. Может быть, это одна из вдов.
   Так как стуки были оставлены без внимания, невидимый посетитель после краткой паузы рискнул открыть дверь и заглянуть в комнату. В полуоткрытую дверь просунулась не женская голова, а длинные черные космы и красная физиономия мистера Стиггинса. Трубка выпала из рук мистера Уэллера.
   Преподобный джентльмен потихоньку открывал дверь все шире и шире, а когда, наконец, образовалась такая щель, в которую могло проскользнуть его тощее тело, он шмыгнул в комнату и очень старательно и бесшумно прикрыл за собой дверь. Повернувшись к Сэму, он воздел руки и закатил глаза в знак безграничной скорби, вызванной несчастьем, какое постигло семью, после чего перенес кресло с высокой спинкой в свой старый уголок у камина и, присев на самый краешек, вытащил из кармана коричневый носовой платок и прижал его к своим органам зрения.
   Пока разыгрывалась эта сцена, мистер Уэллер-старший сидел, откинувшись на спинку кресла, выпучив глаза и положив руки на колени, всем своим видом выражая безграничное изумление. Сэм, храня глубокое молчание, сидел против него и с живейшим любопытством ждал развязки.
   Мистер Стиггинс несколько минут прижимал к глазам коричневый носовой платок и благопристойно стонал, а затем, овладев собой, спрятал его в карман и застегнулся. После этого он помешал угли, а потом потер руки и посмотрел на Сэма.
   – О мой юный друг, – тихим голосом сказал мистер Стиггинс, нарушая молчание, – какое великое горе!
   Сэм слегка кивнул.
   – И для сосуда гнева это тоже великое горе, – добавил мистер Стиггинс.
   – Сердце у сосуда благодати обливается кровью.
   Сын услыхал, как мистер Уэллер пробормотал что-то о том, как бы и нос сосуда благодати не облился кровью, но мистер Стиггинс этого не слышал.
   – Не знаете ли вы, молодой человек, – прошептал мистер Стиггинс, придвигая свой стул ближе к Сэму, – не оставила ли она что-нибудь Эммануилу?
   – Кто он такой? – спросил Сэм.
   – Наша часовня, – пояснил мистер Стиггинс, – наша паства, мистер Сэмюел.
   – Она ничего не оставила ни пастве, ни пастырю, ни стаду, – отрезал Сэм, – даже собакам ничего!
   Мистер Стиггинс хитро посмотрел на Сэма, бросил взгляд на старого джентльмена, который сидел с закрытыми глазами и казался спящим, потом придвинул стул еще ближе и спросил:
   – И мне ничего, мистер Сэмюел?
   Сэм покачал головой.
   – Я думаю, что она что-нибудь да оставила, – сказал мистер Стиггинс, бледнея, насколько мог он побледнеть. – Вспомните, мистер Сэмюел! Может быть, какой-нибудь маленький сувенир?
   – На то, что она вам оставила, не купишь даже такого старого зонта, как ваш, – отвечал Сэм.
   – Может быть, – нерешительно начал мистер Стиггинс после глубокого раздумья, – может быть, она поручила меня заботам этого сосуда гнева, мистер Сэмюел?
   – Вот это похоже на правду, судя по тому, что он мне сказал, – ответил Сэм. – Он только что говорил о вас.
   – Да что вы! – просияв, воскликнул мистер Стиггинс. – А! Нужно думать, что он изменился. Мы с ним чудесно заживем теперь, мистер Сэмюел. Когда вы уедете, я возьму на себя заботу об его имуществе… я позабочусь, вот увидите.
   Глубоко вздохнув, мистер Стиггинс умолк в ожидании ответа. Сэм кивнул головой, а мистер Уэллер-старший издал какой-то необычайный звук, – это было нечто среднее между стоном, хрюканьем, вздохом и ворчаньем.
   Мистер Стиггинс, ободренный этим звуком, который, по его мнению, выражал угрызения совести или раскаяние, огляделся, потер руки, всплакнул, улыбнулся, опять всплакнул, а затем, тихонько приблизившись к хорошо знакомой полке в углу, взял стакан и, не торопясь, положил в него четыре куска сахару. Затем он снова огляделся и горестно вздохнул, затем прокрался в буфетную, налил в стакан ананасного рому и, вернувшись, подошел к камину, где весело пел чайник, долил стакан водой, размешал грог, отведал его, уселся и, сделав большой глоток, остановился, чтобы перевести дух.
   Мистер Уэллер-старший, все еще делая странные и неумелые попытки казаться спящим, не промолвил ни слова в продолжение этой сцены, но когда Стиггинс оторвался от стакана, чтобы перевести дух, он бросился к нему, вырвал из рук стакан, выплеснул ему в лицо остатки грога, а стакан швырнул в камин. Потом, крепко схватив преподобного джентльмена за шиворот, он начал энергически колотить его ногами, сопровождая каждый удар сапогом по особе мистера Стиггинса замысловатыми и бессвязными проклятиями, направленными против его рук, ног, глаз и туловища.
   – Сэмми! – крикнул мистер Уэллер. – Напяль на меня шляпу.
   Сэм послушно укрепил на голове отца шляпу с длинной лентой, и старый джентльмен, брыкаясь еще ловчее, поволок мистера Стиггинса через буфетную в коридор и на улицу. Пинки не прекращались всю дорогу, а сила ударов скорее увеличивалась, чем уменьшалась.
   Это было великолепное и веселящее душу зрелище: преподобный джентльмен корчился в руках мистера Уэллера и дрожал всем телом под градом пинков. Еще интереснее было наблюдать, как мистер Уэллер, победив отчаянное сопротивление, погрузил голову мистера Стиггинса в колоду с водой для лошадей и держал ее там, пока тот чуть было не захлебнулся.
   – Ну вот! – сказал мистер Уэллер, позволив, наконец, мистеру Стиггинсу извлечь голову из колоды и вкладывая всю свою энергию в последний замысловатый пинок. – Присылайте сюда любого из этих лентяев-пастырей, сначала я из него студень сделаю, а потом утоплю! Сэмми, помоги мне войти в дом, дай мне руку и налей стаканчик бренди. Я запыхался, сынок.


   ГЛАВА LIII,
   которая повествует об уходе со сцены мистера Джингля и Джоба Троттера, о знаменательном деловом утре в Грейз-Инн-сквер и которая заканчивается стуком в дверь к мистеру Перкеру

   Когда мистер Пиквик, осторожно подготовив Арабеллу и многократно заверив ее, что нет оснований впадать в уныние, сообщил ей, наконец, о своем неудачном визите в Бирмингем, Арабелла залилась слезами и, громко всхлипывая, стала жалобно сетовать на то, что она послужила причиной размолвки между отцом и сыном.
   – Дорогая моя, вы совсем не виноваты, – ласково сказал ей мистер Пиквик. – Разве можно было предвидеть, что старому джентльмену покажется столь нежелательным брак его сына? Я уверен, – добавил мистер Пиквик, взглянув на ее хорошенькое личико, – что он понятия не имеет о том, какого удовольствия лишает себя.
   – Ах, милый мистер Пиквик! – воскликнула Арабелла. – Что нам делать, если он не перестанет на нас сердиться?
   – Ждать терпеливо, моя дорогая, пока он одумается, – весело отвечал мистер Пиквик.
   – Но, милый мистер Пиквик, что будет делать Натэниел, если он лишится поддержки отца? – спросила Арабелла.
   – В таком случае, милочка, – отозвался мистер Пиквик, – я смело предсказываю, что он найдет друга, который охотно окажет ему поддержку на жизненном пути.
   Намек мистера Пиквика был настолько прозрачен, что Арабелла не могла не понять его. Обняв его за шею и нежно поцеловав, она зарыдала еще громче.
   – Полно, полно, – сказал мистер Пиквик, беря ее за руку. – Подождем еще несколько дней, может быть он напишет или как-нибудь откликнется на сообщение вашего мужа. Если же он ничего не ответит, я уже придумал с полдюжины планов, и любой из них вас утешит. Не плачьте, моя дорогая!
   С этими словами мистер Пиквик нежно пожал руку Арабелле и попросил ее осушить слезы и не огорчать мужа. Арабелла – самое кроткое создание в мире спрятала носовой платок в ридикюль, и к приходу мистера Уинкля она уже улыбалась и сверкала глазками, как в тот день, когда впервые его пленила.
   «Печальное положение создается для этих молодых людей, – размышлял мистер Пиквик, одеваясь на следующее утро. – Пойду-ка я к Перкеру и попрошу его совета».
   Мистер Пиквик стремился в Грейз-Инн-сквер еще и потому, что хотел покончить денежные расчеты с добродушным маленьким поверенным. Позавтракав на скорую руку, он так быстро привел свое намерение в исполнение, что не было еще десяти часов, когда он очутился у Грейз-Инна.
   Когда он поднялся на площадку лестницы перед конторой Перкера, оставалось еще десять минут до прихода клерков, и мистер Пиквик коротал время, глядя в окно.
   В это ясное октябрьское утро даже грязные старые дома как будто повеселели: пыльные окна, казалось, сверкали, когда на них падали солнечные лучи. Клерки один за другим стекались к подъездам и, взглянув на большие часы, ускоряли или замедляли шаг в зависимости от того, в котором часу открывались конторы. Те, чья контора открывалась в половине десятого, пускались вдруг чуть ли не рысью, а джентльмены, которым надлежало прийти к десяти, начинали шагать с аристократической медлительностью. Пробило десять, клерки развили небывалую скорость, и каждый из них, обливаясь потом, мчался быстрее, чем его предшественник. Со всех сторон доносился стук открывавшихся и захлопывавшихся дверей; словно по волшебству, во всех окнах появились головы; привратники заняли свои посты; прачки в стоптанных туфлях выбегали из контор; почтальон шнырял из дома в дом, и весь юридический улей загудел.
   – Раненько к нам пожаловали, мистер Пиквик, – раздался голос за его спиной.
   – А, мистер Лаутен! – отозвался сей джентльмен, оглянувшись и узнав старого знакомого.
   – Довольно-таки жарко, – сказал Лаутен, вынимая из кармана брамовский ключ с затычкой, чтобы в него не забивалась пыль.
   – Вы как будто разгорячились, – заметил мистер Пиквик, улыбаясь клерку, который был красен как рак.
   – Я шел довольно быстро, – сообщил Лаутен. – Была половина десятого, когда я проходил по Полигону. Да это неважно, раз я пришел раньше его.
   Утешившись таким соображением, мистер Лаутен извлек затычку из ключа, отпер дверь, снова вставил затычку и, спрятав брамовский ключ в карман, вынул из ящика письма, оставленные почтальоном. Затем он пригласил мистера Пиквика в контору. Здесь он в одно мгновение снял сюртук, надел поношенную куртку, которую достал из конторки, повесил шляпу, вытащил несколько листков толстой шероховатой бумаги, переложенных листами пропускной, и, заложив за ухо перо, с довольным видом потер руки.
   – Ну-с, мистер Пиквик, – сказал он, – теперь у меня все в порядке. Рабочий костюм надет, бумага на столе… он может явиться хоть сейчас. Нет ли у вас понюшки табачку?
   – Нет, – отвечал мистер Пиквик.
   – Очень жаль, – заявил Лаутен, – а впрочем, не беда. Я мигом сбегаю и добуду бутылку содовой воды. Мистер Пиквик, вы ничего странного не замечаете в моих глазах?
   Джентльмен, к коему был обращен этот вопрос, посмотрел в глаза мистеру Лаутену и сообщил, что не замечает в них ничего странного.
   – Очень рад, – сказал Лаутен. – Вчера вечером мы здорово выпили в «Пне», и сегодня мне не по себе. Кстати, Перкер уже занялся вашим делом.
   – Каким делом? – осведомился мистер Пиквик. – Судебными издержками миссис Бардл?
   – Нет, не то, – отвечал Лаутен, – я говорю о том клиенте, чьи обязательства, по вашему поручению, мы выкупили по десяти шиллингов за фунт, чтобы освободить его из Флита и отправить в Демерару [236 - Демерара – область в английской колонии Британская Гвиана, в Южной Америке.].
   – А! Вы говорите о мистере Джингле! – воскликнул мистер Пиквик. – Ну, так как же?
   – Все улажено, – сказал Лаутен, начиная чинить перо. – Ливерпульский агент сообщил, что вы оказали ему много услуг, пока не удалились от дел, и теперь он охотно берет его по вашей рекомендации.
   – Отлично, – сказал мистер Пиквик. – Очень рад это слышать.
   – А знаете ли, – продолжал Лаутен, поскабливая перо и готовясь сделать новый разрез, – тот, другой – совсем придурковатый парень!
   – Какой другой?
   – Да его слуга, приятель или как он там ему приходится. Да вы его знаете – Троттер.
   – Вот как! – с улыбкой сказал мистер Пиквик. – А я всегда был как раз противоположного мнения о нем.
   – Признаться, и я так же судил по первому впечатлению, – отозвался Лаутен. – Это доказывает, как легко обмануться. Как вам понравится – ведь он тоже едет в Демерару!
   – Как! Он отказывается от того, что ему было здесь предложено? – удивился мистер Пиквик.
   – Когда Перкер предложил ему восемнадцать шиллингов в неделю и посулил прибавку, если он будет хорошо себя вести, он и слушать не стал, – сообщил Лаутен. – Заявил, что хочет отправиться с тем, другим. Вдвоем они убедили Перкера написать второе письмо, и теперь ему подыскали место там же, где будет его приятель. Перкер говорит, что даже каторжник в Новом Южном Уэльсе может рассчитывать на лучшее место, если предстанет перед судом в новом платье.
   – Безумный человек! – сказал мистер Пиквик, и глаза его сияли. – Безумный человек!
   – О, это хуже безумия, это, знаете ли, какое-то раболепство, – отозвался Лаутен, с презрительной миной занимаясь своим пером. – Он говорит, что это его единственный друг и он к нему привязан и так далее, в том же духе. Ну что ж, дружба – дело хорошее; вот, например, в «Пне» все мы – друзья-приятели за нашим грогом, когда каждый сам за себя платит, но жертвовать своими интересами для другого – как бы не так! У человека должны быть только две привязанности: первая – к своей собственной особе, вторая – к женскому полу. Вот как я на это смотрю, ха-ха-ха!
   Мистер Лаутен закончил свою речь веселым саркастическим смехом, но смех этот преждевременно оборвался, когда на лестнице раздались шаги Перкера. Едва услышав их, Лаутен с поразительным проворством взлетел на свой табурет и начал усердно писать.
   Приветствия, которыми обменялись мистер Пиквик и его поверенный, были дружескими и сердечными, но не успел клиент опуститься в кресло, как послышался стук в дверь и чей-то голос осведомился, здесь ли мистер Перкер.
   – Эге! – воскликнул Перкер. – Это один из наших приятелей бродяг, Джингль, собственной персоной, уважаемый сэр. Желаете его повидать?
   – А как вы думаете? – нерешительно спросил мистер Пиквик.
   – Я бы советовал вам повидаться с ним. Эй, сэр, как вас там зовут, пожалуйте!
   Повинуясь этому бесцеремонному приглашению, Джингль и Джоб вошли в комнату, но увидев мистера Пиквика, остановились в некотором смущении.
   – Ну, разве вы не знаете этого джентльмена? – сказал Перкер.
   – Еще бы не знать, – ответил мистер Джингль, шагнув вперед. – Мистер Пиквик – глубоко вам благодарен – спасли жизнь – человеком меня сделали – никогда не раскаетесь, сэр.
   – Очень рад это слышать, – отозвался мистер Пиквик. – Вид у вас теперь гораздо лучше.
   – Благодаря вам, сэр, – большая перемена – Флит его величества – нездоровое место – весьма, – сказал Джингль, покачивая головой.
   Он был одет прилично и опрятно, так же как и Джоб, который стоял за его спиной, прямой, как палка, смотрел на мистера Пиквика, и лицо у него было каменное.
   – Когда они едут в Ливерпуль? – обратился мистер Пиквик к Перкеру.
   – Сегодня вечером, сэр, в семь часов, – сказал Джоб, выступив вперед, – с городской каретой, сэр.
   – Места заказаны?
   – Заказаны, сэр.
   – Вы твердо решили ехать?
   – Да, сэр, – ответил Джоб.
   – Что касается экипировки, необходимой для Джингля, – сказал Перкер, обращаясь к мистеру Пиквику, – я договорился, чтобы каждую четверть года вычитали небольшую сумму из его жалованья, и при аккуратных вычетах расходы будут покрыты в течение года. Я решительно возражаю, мой дорогой сэр, против того, чтобы вы что-либо для него делали, если он не постарается заплатить долг, а это зависит от желания работать и хорошего поведения.
   – Правильно, – с твердой решимостью заявил Джингль. – Ясная – голова – человек – видавший виды – совершенно справедливо – вполне.
   – Договорившись с его кредитором, выкупив его одежду у ростовщика, содержа его в тюрьме и уплатив за проезд, – продолжал Перкер, игнорируя замечание Джингля, – вы уже выбросили свыше пятидесяти фунтов.
   – Не выбросили, – быстро перебил Джингль. – Все будет – выплачено – усердная – работа – накоплю – до последнего фартинга. Быть может, желтая лихорадка – ничего не поделаешь – если не…
   Тут мистер Джингль запнулся, ударил кулаком по тулье своей шляпы, провел рукой по глазам и сел.
   – Он хочет сказать, – вмешался Джоб, подойдя ближе, – он хочет сказать, что, если желтая лихорадка не отправит его на тот свет, он вернет эти деньги. Если уцелеет, он их вернет, мистер Пиквик. Я позабочусь об этом. Я знаю, что вернет, сэр, – твердил Джоб. – Я даже поклясться могу… Вот увидите, могу поклясться.
   – Хорошо, хорошо! – перебил мистер Пиквик, который, желая оборвать перечень благодеяний, давно уже бросал грозные взгляды на Перкера, но тот не обращал на них никакого внимания. – Будьте осторожны, мистер Джингль, не участвуйте в отчаянных крикетных матчах, не возобновляйте знакомства с сэром Томасом Блезо, и я не сомневаюсь, что ваше здоровье окрепнет.
   В ответ на эту шутку мистер Джингль улыбнулся, но вид у него был сконфуженный, и мистер Пиквик заговорил на другую тему:
   – Не знаете ли вы случайно, что сталось с одним из ваших приятелей довольно скромным человеком, с которым я познакомился в Рочестере?
   – Мрачный Джимми? – спросил Джингль.
   – Да.
   Джингль покачал головой.
   – Ловкий парень – чудак, талантливый шарлатан – брат Джоба.
   – Брат Джоба? – воскликнул мистер Пиквик. – А ведь и в самом деле, если присмотреться, замечаешь сходство.
   – Все находили, что мы похожи, сэр, – сказал Джоб, а в уголках его глаз как будто притаилось лукавство, – но я был всегда серьезнее его. Он эмигрировал в Америку, сэр, потому что здесь ему было не по себе – слишком много внимания на него обращали, – и с тех пор мы ничего о нем не слышали.
   – Должно быть, этим объясняется, почему я так и не получил «Страничку повести из жизни», которую он мне обещал прислать в то утро на Рочестерском мосту, когда как будто подумывал о самоубийстве, – с улыбкой сказал мистер Пиквик. – Кажется, можно не спрашивать о том, был ли его мрачный вид естественным или напускным.
   – Он мог притвориться кем угодно, сэр, – сообщил Джоб. – Вы должны почитать себя счастливым, что так легко от него ускользнули. При близком знакомстве он мог бы оказаться еще опаснее, чем… – Джоб посмотрел на Джингля, запнулся и, наконец, закончил: – чем даже я сам.
   – Многообещающая у вас семейка, мистер Троттер, – сказал Перкер, запечатывая письмо, которое только что написал.
   – Да, сэр, – согласился Джоб. – Совершенно верно.
   – Надеюсь, – со смехом продолжал маленький законовед, – что вы не оправдаете ее надежд. Когда прибудете в Ливерпуль, передайте это письмо агенту и разрешите мне, джентльмены, дать вам совет: ведите себя скромно в Вест-Индии. Если вы упустите этот случай, вы оба заслуживаете виселицы, и она вас не минует – в этом я не сомневаюсь. Теперь оставьте нас. Нам с мистером Пиквиком надо поговорить о других делах, а время дорого.
   С этими словами мистер Перкер взглянул на дверь, явно желая сократить процедуру прощания.
   И мистер Джингль ее сократил. В нескольких словах он поблагодарил маленького поверенного за доброту и столь быстро оказанную помощь, потом, повернувшись к своему благодетелю, несколько секунд молчал, словно не знал, что сказать и как поступить. Джоб Троттер помог ему выйти из затруднительного положения: отвесив смиренный и благодарственный поклон мистеру Пиквику, он ласково взял своего приятеля под руку и вывел его из комнаты.
   – Достойная парочка! – сказал Перкер, когда дверь за ними закрылась.
   – Надеюсь, они действительно будут достойными людьми, – отозвался мистер Пиквик. – Как вы думаете, есть шансы на их исправление?
   Перкер скептически пожал плечами, но, заметив встревоженное и расстроенное лицо мистера Пиквика, сказал:
   – Конечно, шансы есть. Надеюсь, что так оно и будет. Сейчас они несомненно раскаиваются, но ведь у них еще свежо воспоминание о недавно пережитых страданиях. Что будет дальше, когда оно поблекнет, – этой проблемы не разрешить ни вам, ни мне. А впрочем, сэр, – добавил Перкер, положив руку на плечо мистеру Пиквику, – ваш поступок достоин уважения, каковы бы ни были результаты. Я предоставлю людям поумнее меня решать, можно ли назвать милосердием или же светским лицемерием ту осторожную и дальновидную благотворительность, которую человек проявляет редко, так как боится, что его обманут или оскорбят его самолюбие. Если эта пара завтра же совершит кражу со взломом, моя оценка вашего поступка нисколько не изменится.
   Высказав такие соображения более взволнованно и серьезно, чем это свойственно юристам, Перкер придвинул свой стул к конторке и выслушал рассказ мистера Пиквика о непреклонности старого мистера Уинкля.
   – Дайте ему неделю сроку, – сказал Перкер, с пророческим видом покачивая головой.
   – Вы думаете, он изменит свое решение? – осведомился мистер Пиквик.
   – Думаю, что изменит, – отвечал Перкер. – Если же этого не случится, мы должны воздействовать на него с помощью молодой леди. С этого надо было и начать на вашем месте.
   Перкер взял понюшку табаку и удивительными гримасами начал выражать свой восторг перед силой убеждения, присущей молодой леди, но в это время в первой комнате послышались голоса. Лаутен постучал в дверь.
   – Войдите! – крикнул маленький поверенный.
   Клерк вошел и с таинственным видом закрыл за собой дверь.
   – В чем дело? – спросил Перкер.
   – Вас спрашивают, сэр.
   – Кто меня спрашивает?
   Лаутен покосился на мистера Пиквика и кашлянул.
   – Кто спрашивает? Что же вы не отвечаете, мистер Лаутен?
   – Видите ли, сэр, – проговорил Лаутен, – это Додсон, а с ним Фогг.
   – Ах, боже мой! – воскликнул маленький поверенный, взглянув на часы. – Я им назначил здесь свидание в половине двенадцатого, чтобы покончить с вашим делом, Пиквик. Я поручился за вас, и на этом основании вы были освобождены. Очень затруднительное положение, уважаемый сэр. Что же нам делать? Не хотите ли пройти в соседнюю комнату?
   Но как раз в соседней комнате находились мистеры Додсон и Фогг, и мистер Пиквик выразил желание не трогаться с места, тем более что не ему, а мистерам Додсону и Фоггу должно быть стыдно смотреть ему в лицо. На это последнее обстоятельство мистер Пиквик, краснея и явно выражая свое возмущение, попросил мистера Перкера обратить особое внимание.
   – Отлично, уважаемый сэр, – отвечал Перкер. – Но если вы воображаете, будто Додсон и Фогг почувствуют стыд и смущение при встрече с вами или с кем бы то ни было, то могу вам сказать, что такого оптимиста, как вы, я еще не видывал. Попросите их войти, мистер Лаутен.
   Мистер Лаутен, ухмыляясь, вышел и тотчас же ввел, соблюдая очередь, представителей фирмы: сперва Додсона, а потом Фогга.
   – Вы, кажется, встречались с мистером Пиквиком, – сказал Перкер Додсону, указывая пером в ту сторону, где сидел сей джентльмен.
   – Как поживаете, мистер Пиквик? – громко приветствовал его Додсон.
   – А, мистер Пиквик! – воскликнул Фогг. – Как поживаете? Надеюсь, вы в добром здоровье, сэр? Ваше лицо сразу показалось мне знакомым, – добавил Фогг, с улыбкой придвигая стул и озираясь вокруг.
   Мистер Пиквик чуть заметно наклонил голову в ответ на эти приветствия и, увидев, что Фогг вытащил из кармана связку бумаг, встал и отошел к окну.
   – Мистеру Пиквику незачем уходить, мистер Перкер, – сказал Фогг, развязывая красную тесьму, стягивавшую маленький сверток, и улыбаясь еще любезнее. – Мистеру Пиквику хорошо известны эти дела. Мне кажется, у нас нет секретов, хи-хи-хи!
   – Да, конечно, – подхватил Додсон. – Ха-ха-ха!
   Оба компаньона дружно засмеялись веселым и беззаботным смехом, как смеются люди, когда получают деньги.
   – Мы заставим мистера Пиквика заплатить за любопытство, – со свойственным ему юмором заметил Фогг, разбирая бумаги. – Счет судебных издержек сто тридцать три фунта шесть шиллингов четыре пенса, мистер Перкер.
   После этого заявления о прибылях и убытках Фогг и Перкер занялись сличением и перелистыванием бумаг, а Додсон, ухмыляясь, обратился к мистеру Пиквику:
   – Вы как будто похудели, мистер Пиквик, с тех пор как я имел удовольствие видеть вас в последний раз.
   – Очень возможно, сэр, – отвечал мистер Пиквик, давно уже метавший негодующие взгляды, которые не производили ни малейшего впечатления на ловких дельцов. – Думаю, что я похудел, сэр. Последнее время, сэр, некие мошенники изводили и преследовали меня.
   Перкер громко закашлялся и спросил мистера Пиквика, не хочет ли он посмотреть утреннюю газету. На это предложение мистер Пиквик ответил решительным отказом.
   – Совершенно верно, – сказал Додсон. – Я не сомневаюсь, что вас изводили во Флите. Там попадаются странные людишки. Какие апартаменты вы занимали, – мистер Пиквик?
   – У меня была одна камера в том этаже, где находится общая столовая, – отвечал глубоко оскорбленный джентльмен.
   – Вот как! – сказал Додсон. – Кажется, это очень удобное отделение тюрьмы.
   – Очень удобное, – сухо отозвался мистер Пиквик.
   При данных обстоятельствах хладнокровие Додсона могло взбесить любого джентльмена с пылким темпераментом. Мистер Пиквик делал гигантские усилия, чтобы обуздать свой гнев, но когда мистер Перкер выписал чек на всю сумму, а на прыщеватом лице Фогга, спрятавшего чек в бумажник, засияла торжествующая улыбка, которая отразилась и на суровой физиономии Додсона, мистер Пиквик почувствовал, что щеки у него запылали от негодования.
   – Ну-с, мистер Додсон, я к вашим услугам, – сказал Фогг, пряча бумажник и натягивая перчатки.
   – Отлично, – сказал Додсон, вставая, – я готов.
   – Я счастлив, – начал Фогг, растаяв по получении чека, – что имел удовольствие познакомиться с мистером Пиквиком. Надеюсь, мистер Пиквик, теперь вы не такого плохого мнения о нас, как в тот день, когда мы впервые имели удовольствие вас видеть.
   – Надеюсь, – произнес Додсон тоном оскорбленной добродетели. – Смею думать, мистер Пиквик теперь знает нас лучше. Каково бы ни было ваше мнение о джентльменах нашей профессии, я могу заверить вас, сэр, что не питаю к вам недоброжелательства или злобы за те чувства, какие вы пожелали выразить в нашей конторе во Фрименс-Корт, Корнхилл, в тот день, о котором упомянул мой компаньон.
   – О, разумеется, я также! – подхватил Фогг тоном всепрощения.
   – Наше поведение, сэр, – продолжал Додсон, – говорит само за себя и неизменно себя оправдывает. Этой профессией мы занимаемся много лет, мистер Пиквик, и многие превосходные клиенты почтили нас своим доверием. Желаю вам всего хорошего, сэр.
   – Всего хорошего, мистер Пиквик, – сказал Фогг.
   С этими словами он сунул зонт под мышку, снял правую перчатку и в знак примирения протянул руку крайне возмущенному джентльмену, но тот заложил руки за фалды фрака и с презрительным изумлением воззрился на законоведа.
   – Лаутен! – крикнул Перкер. – Откройте дверь!
   – Подождите один момент! – произнес мистер Пиквик. – Перкер, я скажу несколько слов.
   – Уважаемый сэр, не стоит поднимать снова этот вопрос, – сказал маленький поверенный, которого терзали мрачные предчувствия, пока длилось свидание. – Мистер Пиквик, прошу вас!
   – Не мешайте мне говорить, сэр! – с живостью перебил мистер Пиквик. – Мистер Додсон, вы обратились ко мне с некоторыми замечаниями.
   Додсон повернулся к нему, покорно опустил голову и улыбнулся.
   – Вы обратились ко мне с некоторыми замечаниями, – повторил мистер Пиквик, начиная задыхаться, – а ваш компаньон протянул мне руку, и вы оба усвоили себе тон снисходительный, высокомерный и столь бесстыдный, что я его не ждал даже от вас.
   – Что такое, сэр? – воскликнул Додсон.
   – Что такое, сэр? – вторил ему Фогг.
   – Вам известно, что я стал жертвой ваших интриг и козней? – продолжал мистер Пиквик. – Вам известно, что я – тот самый человек, которого вы засадили в тюрьму и ограбили? Вам известно, что вы были поверенными истицы в деле Бардл – Пиквик?
   – Да, сэр, нам это известно, – отвечал Додсон.
   – Конечно, известно, сэр, – подхватил Фогг, хлопнув себя по карману, быть может случайно.
   – Вижу, что вы вспоминаете об этом с удовольствием, – сказал мистер Пиквик, впервые в жизни попытавшись насмешливо улыбнуться и явно потерпев неудачу. – Хотя мне давно уже хотелось высказать вам напрямик мое мнение о вас, но из уважения к моему другу Перкеру я бы не воспользовался представившимся мне случаем, если бы не ваш недопустимый тон в разговоре со мной и не эта наглая фамильярность, сэр, – провозгласил мистер Пиквик, с таким возмущением поворачиваясь к Фоггу, что тот без дальнейших размышлений с удивительным проворством попятился к двери.
   – Берегитесь, сэр! – крикнул Додсон, который хотя и был самым рослым в этой компании, но предусмотрительно спрятался за спину Фогга и, сильно побледнев, объяснялся через его голову. – Пусть он осмелится оскорбить вас действием, мистер Фогг! Не отвечайте тем же.
   – Нет, нет, не отвечу! – сказал Фогг, снова попятившись, к явному облегчению своего компаньона, который воспользовался этим маневром, чтобы постепенно отступить в соседнюю комнату.
   – Вы… вы, – продолжал мистер Пиквик прерванную речь, – вы – достойная пара подлых гнусных кляузников и грабителей!
   – Ну, как? – вмешался Перкер. – Теперь все сказано?
   – В эти слова вложено все! – отвечал мистер Пиквик. – Они подлые и гнусные кляузники и грабители!
   – Ну, вот! – примирительным тоном произнес Перкер. – Уважаемые сэры, он сказал все, что хотел сказать. Прошу вас, уйдите. Лаутен, дверь открыта?
   Мистер Лаутен, хихикавший поодаль, дал утвердительный ответ.
   – Отлично… всего хорошего… прошу вас, уважаемые сэры… Мистер Лаутен, дверь! – крикнул маленький поверенный, поспешно выпроваживая Додсона и Фогга из конторы. – Пожалуйте сюда, уважаемые сэры… прошу вас, не задерживайтесь… Ах, боже мой!.. Мистер Лаутен… дверь, сэр… что же вы зеваете?
   – Сэр, если есть в Англии правосудие, – сказал Додсон, надевая шляпу и поворачиваясь к мистеру Пиквику, – вы за это поплатитесь!
   – Вы – пара подлых…
   – Помните, сэр, вы за это дорого заплатите, – сказал Фогг.
   – …гнусных кляузников и грабителей! – продолжал мистер Пиквик, не обращая ни малейшего внимания на угрозы.
   – Грабители! – крикнул мистер Пиквик, выбегая на площадку, когда законоведы уже спускались с лестницы.
   – Грабители! – вопил мистер Пиквик, вырываясь из рук Лаутена и Перкера и высовываясь из окна на площадке лестницы.
   Когда мистер Пиквик отвернулся от окна, лицо у него было улыбающееся и безмятежное. Спокойно вернувшись в контору, он объявил, что избавился от тяжкого бремени, угнетавшего его душу, и теперь чувствует себя довольным и счастливым.
   Перкер не сказал ни слова, пока не опустошил своей табакерки и не послал Лаутена наполнить ее, а вслед за этим у него начался приступ смеха, длившийся пять минут, после чего он объявил, что, пожалуй, ему следовало бы рассердиться, но сейчас он еще не может отнестись к делу серьезно – позднее он непременно рассердится.
   – А теперь, – сказал мистер Пиквик, – я хочу свести счеты с вами.
   – Так же, как вы их только что сводили? – осведомился Перкер, снова расхохотавшись.
   – Не совсем, – возразил мистер Пиквик, извлекая бумажник и дружески пожимая руку маленькому законоведу. – Я имею в виду только денежные счеты. За ваше доброе ко мне отношение я не могу вам заплатить, да и желания не имею, потому что предпочитаю оставаться вашим должником.
   После такого предисловия двое друзей погрузились в весьма сложные расчеты, которые были тщательно просмотрены Перкером; и мистер Пиквик расплатился немедленно, заверяя его в своем уважении и дружбе.
   Не успели они кончить свои расчеты, как раздался отчаянный стук в дверь. Это был не обычный двойной удар, а непрерывная серия оглушительных ударов, словно дверной молоток приобрел способность perpetuum mobile или человек, стучавший в дверь, забыл прервать это занятие.
   – Черт возьми! Что это такое? – вздрогнув, воскликнул Перкер.
   – Кажется, стучат в дверь, – отозвался мистер Пиквик, словно можно было сомневаться в этом.
   Молоток дал более энергический ответ, чем любые слова, ибо забарабанил с удивительной силой и грохотом, ни на секунду не останавливаясь.
   – Боже мой! – воскликнул Перкер, позвонив в колокольчик. – Мы переполошим весь Инн. Лаутен, да разве вы не слышите?
   – Сию минуту я открою дверь, сэр, – откликнулся клерк.
   Молоток как будто услышал этот ответ и заявил, что решительно отказывается ждать так долго. Он поднял невообразимый грохот.
   – Это ужасно! – сказал мистер Пиквик, затыкая уши.
   – Поторопитесь, мистер Лаутен! – крикнул Перкер. – Он прошибет филенку!
   Мистер Лаутен, мывший руки в темном чулане, бросился к двери, повернул ручку и узрел существо, которое будет описано в следующей главе.


   ГЛАВА LIV,
   содержащая некоторые подробности о стуке в дверь и другие события; среди них интересное разоблачение, касающееся мистера Снодграсса и молодой леди, отнюдь нельзя назвать неуместным в этом повествовании

   Существо, представшее взорам пораженного клерка, был парень – очень жирный парень в ливрее, который с закрытыми глазами стоял на циновке и как будто спал. Такого жирного парня клерк никогда не видывал даже в странствующих балаганах. Это обстоятельство, а также полное спокойствие и безмятежность парня, столь не вязавшиеся с представлением о человеке, поднявшем такой шум, произвели ошеломляющее впечатление на клерка.
   – Что случилось? – осведомился он.
   Удивительный парень не ответил ни слова, только клюнул носом, и клерку почудилось, будто он похрапывает.
   – Откуда вы взялись? – полюбопытствовал клерк.
   Парень безмолвствовал. Он тяжело дышал, но не подавал других признаков жизни.
   Клерк трижды повторил вопрос и, не получив ответа, хотел было захлопнуть дверь, как вдруг парень открыл глаза, несколько раз моргнул, один раз чихнул и поднял руку, словно собираясь снова взяться за молоток. Заметив, что дверь открыта, он с изумлением огляделся и, наконец, уставился на мистера Лаутена.
   – Какого черта вы так стучите? – сердито спросил клерк.
   – Как? – медленно, сонным голосом промолвил парень.
   – Как сорок извозчиков! – пояснил клерк.
   – Хозяин приказал мне стучать, пока не откроют дверь. Он боялся, что я засну, – сообщил парень.
   – А зачем вас сюда прислали? – полюбопытствовал клерк.
   – Он внизу, – сказал парень.
   – Кто?
   – Хозяин. Он хочет знать, дома ли вы.
   Тут мистер Лаутен сообразил, что можно посмотреть в окно. Увидев открытую коляску, а в ней – дородного пожилого джентльмена, нетерпеливо поглядывавшего вверх, он решил поманить его, после чего пожилой джентльмен тотчас же вышел из коляски.
   – Это ваш хозяин там, в коляске? – спросил Лаутен.
   Парень кивнул головой.
   Дальнейшие расспросы были прерваны появлением старого Уордля, который, взбежав по лестнице и поздоровавшись с Лаутеном, прошел прямо к мистеру Перкеру.
   – Пиквик! – воскликнул старый джентльмен. – Вашу руку, приятель! Ведь я только третьего дня узнал, что вы позволили засадить себя в тюрьму! Как вы это допустили, Перкер?
   – Я ничего не мог поделать, сэр, – отвечал Перкер, улыбаясь и беря понюшку табаку. – Вы знаете, как он упрям.
   – Еще бы не знать! – подхватил пожилой джентльмен. – А все-таки я очень рад его видеть. Ну теперь-то уж я не спущу с него глаз.
   С этими словами Уордль еще раз пожал руку мистеру Пиквику и, проделав то же самое с рукой Перкера, бросился в кресло: его веселая красная физиономия сияла улыбками и здоровьем.
   – Ну-с, – сказал Уордль, – веселенькие разыгрываются истории… угостите табачком, приятель Перкер… Ну, и времена!
   – О чем вы говорите? – осведомился мистер Пиквик.
   – О чем говорю? – повторил Уордль. – Да о том, что все девицы с ума сошли. Вы скажете – это не новость? Пожалуй, но тем не менее это правда.
   – Уважаемый сэр, неужели вы приехали в Лондон для того только, чтобы сообщить нам об этом? – полюбопытствовал Перкер.
   – Не совсем, – отвечал Уордль, – хотя это и явилось причиной моего приезда. Как поживает Арабелла?
   – Прекрасно, – ответил мистер Пиквик. – Не сомневаюсь, что она будет очень рада вас видеть.
   – Черноглазая кокетка! – воскликнул мистер Уордль. – Я сам подумывал на ней жениться как можно скорей. Но все-таки я рад, очень рад.
   – Как дошла до вас эта весть? – спросил мистер Пиквик.
   – Разумеется, она дошла до моих девиц, – отвечал Уордль. – Арабелла написала им третьего дня, что она вышла замуж без ведома отца своего мужа, а вы поехали добиваться его согласия, когда отказ уже не мог воспрепятствовать браку, ну и так далее. Я решил, что в такой благоприятный момент не мешает поговорить серьезно с моими девицами; поэтому я им объяснил, как это ужасно, когда дети вступают в брак, не получив согласия родителей, и дальше в том же духе. Но – да помилует нас бог! – на них это не произвело ни малейшего впечатления. По их мнению, куда хуже, что свадьба была без подружек, и, стало быть, я с таким же успехом мог бы поучать Джо.
   Тут старый джентльмен умолк, чтобы посмеяться, и, нахохотавшись вдоволь, продолжал:
   – Но, по-видимому, дело этим не кончится. Это только половина всех любовных интриг и заговоров, которые сейчас затеваются. Оказывается, мы вот уже полгода расхаживаем по минам, и, наконец, они взорвались.
   – Что вы говорите! – бледнея, воскликнул мистер Пиквик. – Неужели еще один тайный брак!
   – Нет, – отвечал старик Уордль. – Дела еще не так плохи.
   – Так что же? – спросил мистер Пиквик. – Это касается меня?
   – Отвечать ли мне на этот вопрос, Перкер? – осведомился Уордль.
   – Отвечайте, мой дорогой сэр, если вас это не компрометирует.
   – В таком случае – да, касается, – объявил Уордль.
   – Как? – встревожился мистер Пиквик. – Каким образом?
   – Право же, вы такой вспыльчивый юноша, что я побаиваюсь вам говорить, – отвечал Уордль. – Но если Перкер ради безопасности сядет между нами, я, так и быть, рискну.
   Закрыв дверь и подкрепившись второй понюшкой из табакерки Перкера, старый джентльмен приступил к важному разоблачению.
   – Дело в том, что моя дочь Белла… знаете Беллу, ту, что замужем за молодым Трандлем?..
   – Знаю, знаю! – нетерпеливо перебил мистер Пиквик.
   – Не запугивайте меня с самого начала. Так вот, моя дочь Белла… (Эмили ушла спать с головной болью, прочитав мне письмо Арабеллы…) Белла подсела ко мне вечерком и начала толковать об этой свадьбе. «Что вы об этом думаете, папа?» – спрашивает она меня. «Что ж, моя милая, – говорю я, пожалуй, это неплохо. Надеюсь, все к лучшему». Я сидел у камина, мечтательно попивал грог и знал, что достаточно мне изредка вставлять какое-нибудь неопределенное замечание, а уж она будет щебетать, вот почему я ей так и ответил. Обе мои девочки – вылитый портрет своей матери, и теперь, когда старость подошла, я люблю видеть их возле себя. Их голоса и лица напоминают мне счастливейшую пору моей жизни, и на секунду я чувствую себя таким же молодым, как в те времена, хотя и не таким беззаботным. «Это настоящий брак по любви, папа», – помолчав, говорит Белла. «Да, моя милая, – отвечаю я, но такие браки не всегда бывают самыми счастливыми».
   – Заметьте, я с этим не согласен! – с жаром воскликнул мистер Пиквик.
   – Прекрасно, – сказал Уордль. – Можете не соглашаться с чем угодно, когда придет ваш черед говорить, – а сейчас не перебивайте меня.
   – Прошу прошения, – сказал мистер Пиквик.
   – Прощаю, – отвечал Уордль. – «Мне жаль, – покраснев, говорит Белла, что вы, папа, настроены против браков по любви». – «Я был неправ, мне не следовало так говорить, моя милая, – отвечаю я и поглаживаю ее по щеке так нежно, как только может погладить такой грубый старик. – Твоя мать вышла замуж по любви, да и ты тоже». – «Я не об этом думала, папа, – говорит Белла. Дело в том, что я хотела поговорить с вами об Эмили».
   Мистер Пиквик вздрогнул.
   – Что случилось? – осведомился Уордль, прерывая свой рассказ.
   – Ничего, – отвечал мистер Пиквик. – Пожалуйста, продолжайте.
   – Я никогда не умел рассказывать длинные истории, – объявил Уордль. – Но рано или поздно все откроется, так уж лучше не терять времени и сразу выложить суть дела. Короче говоря, Белла, наконец, собралась с духом и сообщила мне, что Эмили очень несчастна: она и ваш молодой друг Снодграсс состояли в переписке еще с прошлого рождества, и Эмили – делать нечего – решила бежать с ним, следуя похвальному примеру своей старой школьной подруги, но так как я всегда был расположен к ним обеим, она почувствовала некоторые угрызения совести, и вот они решили сначала оказать мне честь и спросить, имею ли я какие-нибудь возражения против того, чтобы они сочетались самым обыкновенным прозаическим браком. А теперь, мистер Пиквик, если вы постараетесь не таращить глаза и сообщите мне, что мы, по вашему мнению, должны делать, я буду вам весьма признателен.
   Для недовольного тона, коим веселый старый джентльмен произнес эту последнюю фразу, были некоторые основания, ибо физиономия мистера Пиквика выражала тупое изумление и замешательство, не лишенные комизма.
   – Снодграсс! С прошлого рождества! – были первые отрывистые слова, сорвавшиеся с уст потрясенного джентльмена.
   – С прошлого рождества, – подтвердил Уордль, – это совершенно ясно; должно быть, у нас были очень плохие очки, если мы до сих пор ничего не заметили.
   – Не понимаю, – задумчиво промолвил мистер Пиквик. – Решительно ничего не понимаю.
   – Понять нетрудно, – возразил вспыльчивый старый джентльмен. – Будь вы помоложе, вы бы давным-давно открыли этот секрет. А кроме того, – нерешительно добавил Уордль, – уж коли говорить правду, я последние четыре-пять месяцев уговаривал Эмили (если она не прочь, потому что я ни за что не стал бы насиловать девичьи чувства) принять ухаживанье одного молодого джентльмена, живущего по соседству. Я нимало не сомневаюсь, что она, как и полагается любой девице, раздула эту историю, чтобы повысить себе цену и распалить страсть мистера Снодграсса. Конечно, оба пришли к тому заключению, что они несчастнейшие и гонимые существа и нет у них другого выхода, кроме тайного брака или жаровни с углем. Спрашивается, что нам делать?
   – А что вы сделали? – осведомился мистер Пиквик.
   – Я?
   – Да, я хочу сказать, что вы сделали, когда узнали об этом от замужней дочери?
   – Ну, конечно, я повел себя как последний дурак, – отвечал Уордль.
   – Вот именно, – вмешался Перкер, который на протяжении этого диалога теребил цепочку от часов, сердито потирал нос и проявлял другие признаки нетерпения. – Это вполне естественно. Что же вы сделали?
   – Я страшно вспылил и напугал мать так, что с ней случился припадок, – сказал Уордль.
   – Очень благоразумно, – заметил Перкер, – а еще что?
   – Я бесновался весь следующий день и всех переполошил, – отвечал старый джентльмен. – Наконец, мне надоело отравлять существование себе и другим. Я нанял экипаж в Магльтоне, приказал запрячь моих лошадей и поехал в Лондон под предлогом, что Эмили должна навестить Арабеллу.
   – Значит, мисс Уордль с вами? – осведомился мистер Пиквик.
   – Ну, конечно, – отвечал Уордль. – В настоящее время она находится в гостинице Осборна в Эдельфи, если только ваш предприимчивый друг не удрал с нею, пока я здесь сижу.
   – Значит, вы помирились? – спросил Перкер.
   – Ничуть не бывало, – возразил Уордль. – Она все время плакала и хныкала и сделала передышку только вчера вечером между чаем и ужином; тогда она очень важно уселась писать письмо, а я сделал вид, будто ничего не замечаю.
   – Полагаю, вы нуждаетесь в моем совете? – спросил Перкер, переводя взгляд с глубокомысленного лица мистера Пиквика на взволнованную физиономию Уордля; при этом он угостился несколькими щедрыми понюшками своего любимого возбуждающего средства.
   – Полагаю, что так, – сказал Уордль, взглянув на мистера Пиквика.
   – Разумеется, – подтвердил сей джентльмен.
   – Ну, так слушайте, – сказал Перкер, вставая и отодвигая стул. – Вот вам мой совет: отправляйтесь вы оба пешком, в экипаже или как хотите, потому что вы меня утомили, и обсудите этот вопрос между собой. Если вы его не решите к тому времени, когда мы снова встретимся, я вам скажу, что надо делать.
   – Вот это здорово! – заметил Уордль, не зная, смеяться ему или обижаться.
   – Вздор, мой дорогой сэр! – заявил Перкер. – Я вас обоих знаю гораздо лучше, чем вы сами себя знаете. Этот вопрос вами уже решен.
   Высказав свое мнение, маленький джентльмен ткнул табакеркой сперва в грудь мистеру Пиквику, а потом в жилет мистеру Уордлю, после чего все трое расхохотались, в особенности два последних джентльмена, которые без всякой видимой причины или повода обменялись рукопожатием.
   – Сегодня вы обедаете у меня, – сказал Уордль провожавшему их Перкеру.
   – Не обещаю, мой дорогой сэр, не обещаю, – отвечал Перкер. – Во всяком случае, я загляну вечерком.
   – Жду вас к пяти, – сказал Уордль. – Эй, Джо!
   Когда удалось, наконец, разбудить Джо, двое друзей уехали в коляске мистера Уордля, к которой, из человеколюбивых соображений, было приделано сзади сиденье для жирного парня, ибо, помещайся Джо просто на запятках, он неминуемо свалился бы и разбился насмерть при первом же погружении в сон.
   Приехав в гостиницу «Джордж и Ястреб», они узнали, что Арабелла, получив от Эмили записку, извещавшую об ее прибытии, немедленно послала за наемной каретой и вместе со своей горничной отправилась в Эдельфи. Так как у Уордля были дела в Сити, то он отослал коляску с жирным парнем в свою гостиницу, дабы предупредить, что он с мистером Пиквиком приедет к пяти часам обедать.
   Получив такое приказание, жирный парень отправился в путь, и пока коляска катилась по камням, он мирно спал на заднем сиденье, словно покоился на пуховике и пружинном матраце. Когда экипаж остановился, он чудесным образом проснулся без посторонней помощи и, хорошенько встряхнувшись, чтобы расшевелить все силы ума, пошел наверх исполнять поручение.
   Повредила ли встряска умственным способностям жирного парня, вместо того чтобы привести их в порядок, или пробудила в нем столько новых идей, что он забыл самые обыкновенные правила вежливости, или, наконец (не исключена и эта возможность), не помешала ему заснуть, пока он поднимался по лестнице, как бы там ни было, но факт не подлежит сомнению: он вошел в гостиную, не постучав предварительно в дверь, и увидел джентльмена, сидевшего на диване рядом с его молодой хозяйкой и очень нежно обнимавшего ее за талию, в то время как Арабелла со своей хорошенькой горничной находилась в другом конце комнаты, делая вид, будто пристально смотрит в окно. При виде такой сцены жирный парень издал какое-то восклицание, леди испустила вопль, джентльмен проклятье, – все произошло почти одновременно.
   – Бездельник, что вам здесь нужно? – вопросил джентльмен.
   Вряд ли стоит говорить, что это был мистер Снодграсс.
   На это жирный парень, весьма устрашенный, ответил коротко:
   – Хозяйку.
   – Зачем я вам нужна? – отворачиваясь, спросила Эмили. – Вот глупый!
   – Хозяин с мистером Пиквиком приедут обедать к пяти часам, – отвечал жирный парень.
   – Убирайтесь вон! – крикнул мистер Снодграсс, грозно взирая на ошеломленного юношу.
   – Нет, нет, нет! – стремительно прервала Эмили. – Белла, дорогая, мне нужно посоветоваться с тобой!
   Вслед за этим Эмили, мистер Снодграсс, Арабелла и Мэри удалились в угол и в течение нескольких минут взволнованно перешептывались; жирный парень успел за это время преспокойно вздремнуть.
   – Джо! – сказала, наконец, Арабелла, оглядываясь и обворожительно улыбаясь. – Как поживаете, Джо?
   – Джо! – сказала Эмили. – Вы добрый юноша. Я вас не забуду, Джо!
   – Джо! – сказал мистер Снодграсс, подходя к изумленному юноше и хватая его за руку. – Я вас не узнал. Вот вам пять шиллингов, Джо.
   – А за мной еще пять, Джо! – сказала Арабелла. – В память старого знакомства.
   И она одарила толстяка, явившегося столь некстати, еще одной прелестной улыбкой.
   Жирный парень соображал туго. Сначала он был сбит с толку такими неожиданными милостями и с тревогой озирался вокруг. Затем его широкая физиономия начала расплываться в не менее широкую улыбку, и, наконец, засунув в карманы по полукроне и обе руки, он разразился хриплым хохотом – в первый и единственный раз в своей жизни.
   – Кажется, он нас понимает, – сказала Арабелла.
   – Нужно поскорее дать ему что-нибудь поесть, – заметила Эмили.
   Услыхав эти слова, жирный парень чуть было не захохотал снова. Мэри, еще немного пошептавшись, отделилась от группы и сказала:
   – Я пообедаю с вами, сэр, если вы ничего не имеете против.
   – Идемте! – засуетился жирный парень. – Там такой чудесный мясной паштет!
   С этими словами жирный парень стал спускаться по лестнице, а его хорошенькая спутница, следуя за ним в столовую, приковывала взгляды всех лакеев и вызывала досаду у всех горничных.
   В столовой оказался не только паштет, о котором с таким чувством говорил юноша, но вдобавок еще кусок мяса, блюдо картофеля и кувшин портера.
   – Садитесь, – сказал жирный парень. – Вот здорово! Как я проголодался!
   Восторженно повторив эти слова раз пять или шесть подряд, юноша уселся за небольшой стол, а Мэри заняла место против него.
   – Хотите этого? – спросил жирный парень, вонзив в паштет нож и вилку по самую рукоятку.
   – Маленький кусочек, пожалуй, – отвечала Мэри.
   Жирный парень положил Мэри маленький кусочек, а себе – большой, и только что собрался приступить к еде, как вдруг наклонился вперед и, положив руки на колени, не выпуская ножа и вилки, очень медленно проговорил:
   – Послушайте, какая вы аппетитная!
   Это было сказано восторженным тоном и могло показаться лестным, но глаза молодого джентльмена смотрели по-каннибальски, и комплимент звучал двусмысленно.
   – Ах, боже мой, Джозеф! – воскликнула Мэри, притворяясь смущенной. – Что это вы говорите!
   Жирный парень постепенно выпрямился и ответил тяжелым вздохом, затем несколько секунд пребывал в задумчивости и, наконец, отхлебнул портеру. Совершив этот подвиг, он снова вздохнул и усердно приналег на паштет.
   – Какая милая молодая леди мисс Эмили! – сказала Мэри после долгого молчания.
   Жирный парень успел за это время прикончить паштет. Он посмотрел на Мэри и ответил:
   – Я знаю кое-кого получше.
   – Вот как! – сказала Мэри.
   – Да! – подтвердил жирный парень с необычайным для него оживлением.
   – Как ее зовут? – полюбопытствовала Мэри.
   – А вас как?
   – Мэри.
   – И ее точно так же, – объявил жирный парень. – Она – это вы.
   Парень ухмыльнулся, чтобы подчеркнуть свой комплимент, и не то скосил глаза, не то прищурился; есть основания предполагать, что он хотел сделать глазки.
   – Не говорите так, – сказала Мэри, – ведь вы этого не думаете.
   – Не думаю? – возразил жирный парень. – Думаю. Послушайте!
   – Что?
   – Вы всегда будете сюда приходить?
   – Нет, – отвечала Мэри, покачав головой. – Я здесь только сегодня до вечера. А почему вы спрашиваете?
   – Ах, как бы мы чудесно обедали вместе, если бы вы здесь остались! – с чувством сказал жирный парень.
   – Пожалуй, я бы изредка забегала сюда – повидаться с вами, – сказала Мэри, с притворным смущением теребя скатерть, – если вы мне окажете одну услугу.
   Жирный парень перевел взгляд с пустого блюда из-под паштета на жаркое, словно считал, что всякая услуга должна иметь какое-то отношение к еде, затем вытащил из кармана полукрону и с беспокойством взглянул на нее.
   – Вы меня понимаете? – спросила Мэри, лукаво посматривая на его одутловатое лицо.
   Он снова взглянул на полукрону и чуть слышно ответил:
   – Нет.
   – Леди не хотят, чтобы вы говорили старому джентльмену о молодом джентльмене в гостиной, и я вас тоже очень прошу.
   – И это все? – с явным облегчением осведомился жирный парень, пряча в карман полукрону. – Ни слова не скажу.
   – Видите ли, – пояснила Мэри, – мистер Снодграсс очень любит мисс Эмили, а мисс Эмили очень любит мистера Снодграсса, и если вы расскажете об этом старому джентльмену, он вас всех увезет далеко отсюда, в деревню, и там вы никого не будете видеть.
   – Нет, я ни за что не скажу! – решительно заявил жирный парень.
   – Пожалуйста, не говорите, – просила Мэри. – А теперь пора мне идти наверх – переодеть мою хозяйку к обеду.
   – Не уходите, – взмолился жирный парень.
   – Нужно идти, – возразила Мэри. – Ну, а пока до скорого свидания!
   Жирный парень с игривостью слоненка растопырил руки, надеясь сорвать поцелуй, но так как не требовалось большой ловкости, чтобы от него ускользнуть, то покорительница его сердца скрылась раньше, чем он успел ее обнять. После этого апатичный юноша уплел с сентиментальным видом около фунта мяса и крепко заснул.
   Столько нужно было обсудить вопросов и столько обдумать планов, касавшихся побега и бракосочетания в том случае, если старик Уордль не смягчится, что до обеда оставалось не больше получаса, когда мистер Снодграсс окончательно распрощался. Леди побежали в спальню Эмили переодеваться, а влюбленный, взяв шляпу, вышел из комнаты. Не успел он закрыть за собой дверь, как раздался громкий голос Уордля, и, перегнувшись через перила, мистер Снодграсс увидел его самого, – он поднимался по лестнице с какими-то джентльменами. Понятия не имея о расположении комнат, мистер Снодграсс в смятении поспешил вернуться туда, откуда только что вышел, а затем, перейдя в соседнюю комнату (спальню мистера Уордля), тихо притворил за собой дверь как раз в тот момент, когда джентльмены, увиденные им мельком, входили в гостиную. Это были мистер Уордль, мистер Пиквик, мистер Натэниел Уинкль и мистер Бенджемин Эллен, которых он без труда узнал по голосам.
   «Какое счастье, что у меня хватило присутствия духа избежать встречи с ним! – с улыбкой подумал мистер Снодграсс, направляясь на цыпочках к другой двери, по соседству с кроватью. – Эта дверь выходит в тот же коридор, и я могу удалиться тихо и мирно».
   Обнаружилось только одно препятствие, которое помешало ему удалиться тихо и мирно: оно состояло в том, что дверь была заперта на ключ, а ключа не было.
   – Подайте нам сегодня, любезный, самое лучшее вино, какое у вас есть, – сказал старик Уордль, потирая руки.
   – Вы получите самое лучшее, сэр, – отвечал лакей.
   – Доложите леди, что мы пришли.
   – Слушаю, сэр.
   Мистер Снодграсс страстно и пламенно мечтал о том, чтобы леди было доложено о его прибытии. Он даже рискнул прошептать в замочную скважину: «Лакей!» – но у него мелькнула мысль, что на выручку может явиться какой-нибудь другой лакей, и вдобавок он обнаружил удивительное сходство между своим положением и тем, в каком недавно очутился один джентльмен в соседней гостинице (отчет о злоключениях последнего появился в утреннем номере сегодняшней газеты, в рубрике «Происшествия»). Мистер Снодграсс уселся на чемодан и задрожал всем телом.
   – Перкера не будем ждать, – сказал Уордль. – Он всегда аккуратен. Он будет вовремя, если рассчитывает приехать. А если нет, ждать бесполезно. Вот и Арабелла!
   – Сестра! – вскричал мистер Бенджемин Эллен, романтически сжимая ее в своих объятиях.
   – Ах, милый Бен, как от тебя пахнет табаком! – сказала Арабелла, слегка ошеломленная таким проявлением любви.
   – Разве? – удивился мистер Бенджемин Эллен. – Разве, Белла? Ну, что ж, может быть.
   Да, это действительно могло быть, ибо он только что покинул приятную компанию, которая состояла из двенадцати студентов-медиков, куривших в маленькой комнате с большим камином.
   – Но я очень рад тебя видеть, – продолжал мистер Бен Эллен. – Да благословит тебя бог, Белла!
   – Милый Бен, – сказала Арабелла, целуя брата, – больше не обнимай меня, ты мне все платье изомнешь.
   Когда примирение достигло этой стадии, мистер Бен Эллен от избытка чувств, сигар и портера прослезился и сквозь помутневшие стекла очков окинул взглядом присутствующих.
   – А мне вы ничего не скажете? – воскликнул Уордль, раскрывая объятия.
   – Очень много скажу, – прошептала Арабелла, отвечая на ласки и поздравления старика. – Вы – бессердечное, бесчувственное, жестокое чудовище!
   – А вы – маленькая мятежница, – так же вполголоса ответил Уордль, – боюсь, что придется отказать вам от дома. Таких особ, как вы, которые выходят замуж, ни с кем не считаясь, опасно принимать в обществе. Но позвольте-ка, громко добавил старый джентльмен, – вот и обед. Вы сядете рядом со мной, Джо! Черт возьми, он не спит!
   К великому огорчению своего хозяина, жирный парень пребывал в состоянии бодрствования; глаза его были широко раскрыты и как будто не собирались закрыться. И в манерах его обнаружилось какое-то проворство, равным образом необъяснимое; встречаясь глазами с Эмили или Арабеллой, он ухмылялся и скалил зубы; один раз Уордль готов был поклясться, что он им подмигнул.
   Эта перемена в поведении жирного парня проистекала из сознания собственной важности и чувства собственного достоинства, какое он обрел, заслужив доверие молодых леди, а своими гримасами и подмигиванием он снисходительно давал понять, что они могут положиться на его преданность. Так как эта мимика скорее могла пробудить подозрения, чем успокоить их, то Арабелла время от времени отвечала ему, сердито хмуря брови или покачивая головой, а жирный парень, рассматривая это как приказание быть начеку, начинал гримасничать, ухмыляться и подмигивать с особым усердием в доказательство того, что все понял.
   – Джо! – сказал Уордль, после безуспешных поисков в карманах. – Нет ли там на диване моей табакерки?
   – Нет, сэр, – ответил жирный парень.
   – Вспомнил! Сегодня утром я ее оставил на туалетном столике, – сказал Уордль. – Принеси из соседней комнаты.
   Жирный парень пошел в соседнюю комнату и спустя минуту вернулся с табакеркой и с таким бледным лицом, какого еще не видывали у жирного парня.
   – Что случилось с мальчишкой? – воскликнул Уордль.
   – Ничего со мной не случилось, – испуганно ответил Джо.
   – Уж не встретился ли ты там с каким-нибудь духом? – осведомился старый джентльмен.
   – Или в тебе самом сидит дух? – добавил Бен Эллен.
   – Пожалуй, вы правы, – шепнул через стол Уордль. – Я уверен, что он пьян.
   Бен Эллен высказал то же предположение, а так как этот джентльмен был знатоком упомянутого недуга, то Уордль укрепился в своей догадке, которая тревожила его уже с полчаса, и окончательно решил, что жирный парень пьян.
   – Не спускайте с него глаз, – прошептал Уордль. – Скоро мы узнаем, пьян он или нет.
   Злополучный юноша едва успел обменяться несколькими словами с мистером Снодграссом: этот джентльмен умолял Джо попросить кого-нибудь из друзей освободить его из заключения, а затем вытолкал из комнаты вместе с табакеркой, опасаясь, как бы его долгое отсутствие не показалось подозрительным. Сначала Джо размышлял, и физиономия у него была очень встревоженная, а затем отправился на поиски Мэри.
   Но Мэри, переодев свою хозяйку, ушла домой, и жирный парень вернулся в полном смятении.
   Уордль и мистер Бен Эллен переглянулись.
   – Джо! – сказал Уордль.
   – Слушаю, сэр!
   – Зачем ты выходил?
   Жирный парень беспомощно окинул взглядом сидевших за столом и пробормотал, что он этого не знает.
   – А, так ты не знаешь? – сказал Уордль. – Передай сыр мистеру Пиквику.
   Тем временем мистер Пиквик, находившийся в самом бодром и превосходном расположении духа, развлекал всех за обедом и в данный момент вел оживленный разговор с Эмили и мистером Уинклем; в пылу беседы он учтиво наклонил голову, грациозно размахивал левой рукой, чтобы подчеркнуть свои реплики, и излучал безмятежные улыбки. Взяв ломтик сыра с блюда, он хотел было повернуться к своим слушателям и возобновить разговор, как вдруг жирный парень, нагнувшись к самой его голове, ткнул большим пальцем через плечо и состроил такую страшную и омерзительную гримасу, какую можно увидеть только в рождественской пантомиме.
   – Ах, боже мой! – вздрогнув, воскликнул мистер Пиквик. – Что же это такое?
   Он запнулся, ибо жирный парень уже успел выпрямиться и заснуть или притвориться крепко спящим.
   – Что случилось? – спросил Уордль.
   – Это удивительный мальчик! – отвечал мистер Пиквик, боязливо посматривая на парня. – Как ни странно, но, честное слово, я боюсь – у него в голове не все в порядке.
   – Ох, мистер Пиквик, что вы говорите! – в один голос воскликнули Эмили и Арабелла.
   – Конечно, я в этом не уверен, – продолжал мистер Пиквик, когда воцарилось глубокое молчание и все с испугом переглядывались, – но его поведение поистине устрашающее. Ой! – взвизгнул мистер Пиквик, подпрыгнув на стуле. – Прошу прощения, леди, но он вонзил мне в ногу какой-то острый инструмент. Право же, он опасен.
   – Он пьян! – в бешенстве заревел старик Уордль. – Позвоните в колокольчик! Позовите лакеев! Он пьян!
   – Я не пьян! – завопил жирный парень, падая на колени, когда хозяин схватил его за шиворот.
   – Значит, ты сумасшедший, это еще хуже. Позовите лакеев! – повторил старый джентльмен.
   – Я не сумасшедший, я в своем уме, – захныкал жирный парень.
   – Тогда зачем же ты, черт бы тебя побрал, втыкаешь мистеру Пиквику в ногу какие-то острые инструменты? – сердито спросил Уордль.
   – Он не смотрит на меня, – отвечал парень, – а мне нужно ему что-то сказать.
   – Что ты хотел сказать? – раздались голоса.
   Жирный парень разинул было рот, посмотрел на дверь спальни, снова разинул рот и согнутыми указательными пальцами вытер две слезинки.
   – Что ты хотел сказать? – встряхнув его, спросил Уордль.
   – Постойте! – вмешался мистер Пиквик. – Позвольте, я с ним поговорю. Что вы хотели мне сообщить, бедный мальчик?
   – Я хотел шепнуть вам на ухо, – отвечал жирный парень.
   – Чего доброго, ты хотел откусить ему ухо, – сказал Уордль. – Не подходите к нему. Он с норовом. Позвоните, чтоб его отвели вниз.
   Мистер Уинкль уже схватился было за сонетку, но тут его остановили изумленные возгласы: влюбленный пленник, раскрасневшись от смущения, внезапно вышел из спальни и отвесил общий поклон присутствующим.
   – Ох! – попятившись, воскликнул Уордль, отпуская на свободу жирного парня. – Это еще что такое?
   – Я прятался в соседней комнате, сэр, с тех пор как вы пришли, – пояснил мистер Снодграсс.
   – Эмили, моя девочка, – укоризненно сказал Уордль, – я ненавижу обман и ложь. – Это в высшей степени неделикатно и нечестно. Право же, я этого не заслужил, Эмили!
   – Дорогой папа! – воскликнула Эмили. – Арабелла знает… все знают… и Джо знает, что я понятия не имела, где он прячется. Огастес, да объясните же все, ради бога!
   Мистер Снодграсс, который только и ждал случая заговорить, тотчас же начал рассказывать, как он очутился в таком отчаянном положении; страх вызвать раздор в семье побудил его уклониться от встречи с мистером Уордлем; он хотел выйти в другую дверь, но так как она оказалась запертой, он поневоле вынужден был остаться. Положение было тягостное, но теперь он меньше об этом жалеет, ибо получил возможность заявить, в присутствии общих друзей, как глубоко и искренне любит дочь мистера Уордля, и с гордостью говорит, что это чувство взаимно, и если бы между ними пролегли тысячи миль или разлились воды океана, – все равно он ни на секунду не забудет тех счастливых дней, когда впервые… и так далее.
   После такого торжественного заявления мистер Снодграсс снова отвесил поклон, заглянул в свою шляпу и направился к двери.
   – Постойте! – заревел Уордль. – Почему… чтоб вас побрали…
   – …небесные силы, – кротко подсказал мистер Пиквик, опасавшийся худшего.
   – Ладно – небесные силы, – повторил Уордль, не возражая против такой замены, – почему вы мне сразу этого не сказали?
   – Или не доверились мне? – прибавил мистер Пиквик.
   – Ах, боже мой! – воскликнула Арабелла, спеша на выручку. – Какой смысл задавать сейчас все эти вопросы, когда вы из корысти хотели иметь зятя побогаче, и сами это знаете, а вдобавок вы такой вспыльчивый и жестокий, что вас боятся все, кроме меня! Пожмите ему руку и ради господа бога прикажите, чтобы ему принесли пообедать: у него такой вид, как будто он умирает с голоду. И пускай вам сейчас же подадут вина, потому что с вами сладу нет, пока вы не выпьете по крайней мере двух бутылок.
   Достойный старый джентльмен ущипнул Арабеллу за ухо, расцеловал ее без всяких стеснений, очень нежно поцеловал свою дочь и горячо пожал руку мистеру Снодграссу.
   – Она права по крайней мере в одном пункте, – весело сказал старый джентльмен. – Позвоните, чтобы нам дали вина.
   Явилось вино, и в ту же секунду появился и Перкер. Мистеру Снодграссу накрыли за отдельным столиком, и, пообедав, он придвинул свой стул к Эмили, не вызывая ни малейшего протеста со стороны пожилого джентльмена.
   Вечер прошел чудесно. Маленький мистер Перкер удивительно разошелся, рассказал несколько смешных историй и спел печальный романс, который оказался таким же забавным, как и его анекдоты. Арабелла была очень мила, мистер Уордль – очень весел, мистер Пиквик – очень приветлив, мистер Бен Эллен очень буен, влюбленные – очень молчаливы, мистер Уинкль – очень разговорчив, а все – очень счастливы.


   ГЛАВА LV
   Мистер Соломон Пелл с помощью выборного комитета кучеров улаживает дела мистера Уэллера-старшего

   – Сэмивел, – сказал мистер Уэллер, обращаясь к своему сыну утром после похорон, – я нашел его, Сэмми. Я так и думал, что оно там.
   – Что вы нашли и где? – осведомился Сэм.
   – Завещание твоей мачехи, Сэмми, – отвечал мистер Уэллер. – В нем сделаны распоряжения насчет оболгаций, о которых я тебе говорил вчера.
   – А разве она вам не сказала, где оно лежит? – спросил Сэм.
   – Ни словечком не обмолвилась, Сэмми, – отвечал мистер Уэллер. – Мы улаживали наши маленькие свары, а я старался ее подбодрить и совсем забыл спросить о завещании. И, пожалуй, я бы и спрашивать не стал, даже если бы вспомнил, – добавил мистер Уэллер. – Нехорошее это дело, Сэмми, надоедать больному вопросами об его деньгах, когда ухаживаешь за ним. Это все равно, что усаживать в карету наружного пассажира, слетевшего с крыши, вздыхать и спрашивать, как он себя чувствует, и в то же время запустить ему руку в карман.
   Иллюстрировав свою мысль таким примером, мистер Уэллер достал из бумажника грязный лист почтовой бумаги, исписанный каракулями, беспорядочно лепившимися друг к другу.
   – Вот он – документ, Сэмми, – сказал мистер Уэллер. – Я нашел его в маленьком чайнике на верхней полке буфета. Бывало, еще до замужества, она хранила там свои банковые билеты, Сэмивел. Я много раз видел, как она снимала крышку с чайника, когда нужно было платить по счетам. Бедняжка! Она могла бы наполнить своими завещаниями все чайники в доме и не почувствовала бы никакого неудобства, потому что последнее время почти не интересовалась этим напитком, вот только в вечера трезвости они закладывали фундамент чаем, чтобы залить его спиртным.
   – Что же тут сказано? – спросил Сэм.
   – Точь-в-точь то самое, что я тебе говорил, сын мой, – отвечал родитель. – «Двести фунтов оболгациями моему пасынку Сэмивелу, а все остальное мое имущество, какое бы оно ни было, моему мужу Тони Вэллеру, которого я назначаю моим единственным душеприказчиком».
   – И это все? – осведомился Сэм.
   – Все, – сказал мистер Уэллер. – А так как только мы с тобой заинтересованы и для нас все ясно и понятно, то мы преспокойно можем бросить эту бумажку в огонь.
   – Что вы делаете, сумасшедший! – закричал Сэм, выхватывая бумагу, когда его родитель в простоте душевной начал разгребать угли, чтобы перейти от слов к делу. – Нечего сказать, хорош душеприказчик!
   – А чем плох? – осведомился мистер Уэллер, сердито оглядываясь, с кочергой в руке.
   – Чем плох! – воскликнул Сэм. – Да тем, что ее нужно сперва заверить, утвердить и присягу принести и всякие формальности проделать.
   – Ты это не шутя говоришь? – спросил мистер Уэллер, опуская кочергу.
   Сэм старательно спрятал завещание в боковой карман и взглядом дал понять, что не только не шутит, но говорит очень серьезно.
   – Тогда я вот что скажу, – объявил мистер Уэллер после недолгих размышлений, – с этим делом надо идти к закадычному другу лорд-канцлера. Пелл должен обмозговать его, Сэмми. Он мастер разбираться в трудных юридических вопросах. Эту самую штуку мы сейчас же предъявим в Суд состоятельных, Сэмивел.
   – Никогда еще я не видывал такого безмозглого старика! – вспылил Сэм. – Олд-Бейли, Суд состоятельных, алиби и всякая чепуха забили ему башку! Надели бы вы лучше парадный костюм да отправились бы по этому делу в город, вместо того чтобы проповедовать о том, чего не понимаете.
   – Очень хорошо, Сэмми, – отвечал мистер Уэллер, – я на все готов, чтобы покончить с этим делом. Но заметь, мой мальчик, никто, кроме Пелла, не годится в юридические советчики.
   – Я никого другого и не хочу, – отозвался Сэм. – Ну что, готовы?
   – Подожди минутку, Сэмми, – сказал мистер Уэллер, который повязывал шарф перед маленьким зеркалом у окна, а затем с превеликим трудом начал напяливать верхнюю одежду. – Подожди минутку, Сэмми. Когда доживешь до моих лет, сын мой, тебе не так просто будет влезть в жилет.
   – Если мне такого труда будет стоить в него влезать, будь я проклят, коли стану носить жилет, – отвечал сын.
   – Это тебе теперь так кажется, – возразил отец с важностью, соответствующей его возрасту, – а вот подожди: начнешь толстеть – начнешь умнеть. Толщина и мудрость, Сэмми, всегда произрастают вместе.
   Произнеся эту непогрешимую сентенцию – результат многолетнего опыта и наблюдений, – мистер Уэллер, ловко изогнувшись, заставил нижнюю пуговицу сюртука исполнять свои обязанности. Отдышавшись, он почистил локтем шляпу и объявил, что готов.
   – Два ума хорошо, а четыре еще лучше, Сэмми, – сказал мистер Уэллер, когда они в охотничьей двуколке катили по лондонской дороге, – это-вот имущество – лакомый кусок для юридического джентльмена, а потому мы прихватим с собой двух моих приятелей, которые на него напустятся, если он позволит себе что-нибудь… не тово… Возьмем тех двоих, которые провожали нас тогда во Флит. Они – первейшие знатоки, – вполголоса добавил мистер Уэллер, – первейшие знатоки в лошадях.
   – И в юристах? – полюбопытствовал Сэм.
   – Кто знает толк в животных, тот знает толк во всем, – отвечал отец таким авторитетным тоном, что Сэм не посмел опровергать его замечание.
   Во исполнение этого важного решения они обратились за помощью к джентльмену с пятнистым лицом и еще к двум очень толстым кучерам, которых мистер Уэллер выбрал, должно быть, за их толщину и соответствующую ей мудрость. Заручившись их согласием, они отправились в трактир на Портюгел-стрит, откуда и направили посланца в Суд по делам о несостоятельности, находившийся через дорогу, с приказанием немедленно вызвать мистера Соломона Пелла.
   К счастью, посланец нашел мистера Соломона Пелла в суде; по случаю затишья в делах он подкреплялся холодной закуской: эбернетиевским бисквитом [237 - Эбернетиевский бисквит – Диккенс в шутку называет так хлеб; Джон Эбернети, лондонский врач конца XVIII и начала XIX века, занимался вопросами пищеварения и рационального питания.] и колбасой. Лишь только приглашение было ему передано, он сунул остатки колбасы в карман, где лежали различные юридические документы, и перебежал улицу с таким проворством, что явился в трактир раньше, чем посланный успел выбраться из суда.
   – Джентльмены, – сказал Пелл, приподняв шляпу, – я весь к вашим услугам. Я отнюдь не намерен вам льстить, джентльмены, но нет на свете ни единого человека, кроме вас пятерых, для которого я бы ушел сегодня из суда.
   – Так много дел? – осведомился Сэм.
   – Пропасть! – отвечал Пелл. – Дела у меня по горло, как не раз говаривал мне, джентльмены, мой друг, покойный лорд-канцлер, выходя из палаты лордов после рассмотрения апелляций. Бедняга! Он быстро уставал, ему очень тяжело приходилось от этих апелляций. Уверяю вас, я частенько думал, что они его доконают.
   Тут мистер Пелл покачал головой и умолк, после чего старший мистер Уэллер, подтолкнув локтем соседа, словно предлагая ему обратить внимание на связи законоведа с высокими особами, спросил, не отразились ли вышеупомянутые обязанности пагубно на здоровье его благородного друга.
   – Мне кажется, он так и не мог оправиться, – ответил Пелл, – да, я в этом уверен. «Пелл, – говорил он мне не раз, – для меня остается тайной, как, черт побери, вы справляетесь с таким умственным трудом». – «Да, – бывало, отвечал я, – честное слово, я и сам не знаю, как я это делаю». – «Пелл, – со вздохом прибавлял он и посматривал на меня с завистью – с дружелюбной завистью, джентльмены, с самой дружелюбной, – Пелл, вы изумительны, изумительны!» Ах, как бы он вам понравился, джентльмены, если бы вы его знали! Принесите мне на три пенса рому, моя милая.
   Горестным тоном обратившись с этой просьбой к служанке, мистер Пелл вздохнул, посмотрел на свои башмаки, а затем на потолок; тем временем ром был подан и выпит.
   – А впрочем, – сказал Пелл, придвигая стул к столу, – человек моей профессии не имеет права размышлять о своих друзьях, когда к нему обращаются за юридической помощью. Кстати, джентльмены, с тех пор как мы с вами в последний раз виделись, произошло одно прискорбное событие, заставившее нас проливать слезы.
   Произнося слова «проливать слезы», мистер Пелл достал носовой платок, но воспользовался им только для того, чтобы вытереть каплю рома, повисшую на верхней губе.
   – Я прочел объявление в «Адвертайзерс», мистер Уэллер, – продолжал Пелл. – Подумать только, что ей было всего пятьдесят два года! Ах, боже мой!
   Эти вдумчивые замечания были обращены к человеку с пятнистым лицом, с которым мистер Пелл случайно встретился глазами, после чего пятнистый джентльмен, не отличавшийся живым умом, беспокойно заерзал на стуле и высказался в том смысле, что оно, конечно, не разберешь, почему такие дела на свете делаются, – такую сентенцию, выражавшую весьма тонкую мысль, трудно было оспаривать, и никто против нее не возражал.
   – Я слыхал, что она была очень красивой женщиной, мистер Уэллер, – соболезнующим тоном сказал Пелл.
   – Да, сэр, – отозвался мистер Уэллер-старший, которому был не особенно приятен этот разговор; однако он полагал, что законовед, состоявший в близких отношениях с покойным лорд-канцлером, должен прекрасно знать правила хорошего тона. – Она была очень красивой женщиной, сэр, когда я с ней познакомился; в ту пору, сэр, она была вдовой.
   – Как странно! – сказал Пелл, с горестной улыбкой осматриваясь вокруг. – И миссис Пелл была вдовой.
   – Поразительно! – вставил пятнистый джентльмен.
   – Да, любопытное совпадение, – заметил Пелл.
   – Ничуть, – проворчал старший мистер Уэллер. – Вдовы выходят замуж чаще, чем девицы.
   – Совершенно верно, – согласился Пелл, – вы правы, мистер Уэллер. Миссис Пелл была очень элегантной и образованной женщиной, ее манеры вызывали всеобщее восхищение в нашем кругу. Я с гордостью смотрел, как эта женщина танцевала; в ее движениях было что-то смелое, величественное и в то же время непринужденное. Она держала себя, джентльмены, удивительно просто. Да! Простите, что задаю вам такой вопрос, мистер Сэмюел, – понизив голос, добавил законовед, – ваша мачеха была, высокого роста?
   – Не очень, – отвечал Сэм.
   – А миссис Пелл была рослая, – сказал Пелл. – Великолепная женщина с благородной осанкой, джентльмены, с гордым носом, которая как будто создана была для того, чтобы повелевать. Она была привязана ко мне, очень привязана, и происходила из прекрасной семьи. Брат ее матери, джентльмены, обанкротился на восемьсот фунтов, когда держал магазин судебных канцелярских принадлежностей.
   – А не заняться ли нам делом? – промолвил мистер Уэллер, который проявлял признаки нетерпения во время этого разговора.
   Для Пелла его слова прозвучали как музыка. Он долго старался угадать, будет ли ему поручено какое-нибудь дело, или его пригласили только для того, чтобы предложить стакан грога, бокал пунша или какое-нибудь, другое профессиональное угощение, и вот теперь все сомнения рассеялись без малейших усилий с его стороны. Глаза у него заблестели, он положил на стол свою шляпу и спросил:
   – Какое же дело предстоит решить? Быть может, один из джентльменов желает предстать перед судом? Мы настаиваем на аресте; понимаете – дружеский арест. Полагаю, мы здесь все друзья?
   – Дай мне бумагу, Сэмми, – сказал мистер Уэллер, беря завещание у сына, который явно наслаждался всем происходящим. – Нам требуется, сэр, затвердить это-вот.
   – Утвердить, дорогой сэр, – поправил Пелл.
   – Ладно, сэр, – резко отвечал мистер Уэллер, – затвердить и утвердить это одно и то же, а если вы не понимаете, что я имею в виду, сэр, так авось я найду более понятливого человека.
   – Прошу вас, не обижайтесь, мистер Уэллер, – смиренно отвечал Пелл. – Вы, я вижу, душеприказчик, – добавил он, просмотрев бумагу.
   – Да, сэр, – сказал мистер Уэллер.
   – А эти джентльмены, полагаю, наследники? – осведомился Пелл с праздничной улыбкой.
   – Сэмми – наследник, – возразил мистер Уэллер, – а эти джентльмены мои друзья, пришли посмотреть, чтобы дело было чисто сделано: вроде как бы третейские судьи.
   – О! – сказал Пелл. – Прекрасно… Разумеется, я не возражаю. Но, раньше чем приступить к делу, мне понадобится от вас пять фунтов, ха-ха-ха!
   Комитет постановил уплатить вперед пять фунтов, и мистер Уэллер выдал эту сумму, после чего началось длительное совещание неведомо о чем, в течение которого мистер Пелл, к полному удовольствию джентльменов, следивших, чтобы все было чисто сделано, доказал, что будь это дело поручено кому-нибудь другому, оно не привело бы к добру по причинам, изложенным туманно, но, несомненно, убедительным. Выяснив этот важный пункт, мистер Пелл подкрепился тремя отбивными котлетами и напитками, как содовыми, так и спиртными, за счет наследника, а затем вся компания отправилась в Докторс-Коммонс.
   На следующий день снова пришлось нанести визит в Докторс-Коммонс; на этот раз дело осложнилось по вине конюха-свидетеля, который был пьян и отказывался говорить что бы то ни было, а только кощунственно ругался, к великому возмущению проктора и представителя церкви.
   На следующей неделе было сделано еще несколько визитов в Докторс-Коммонс и один визит в Контору по оплате наследственных пошлин, кроме того писались договоры по передаче арендных прав и торгового предприятия, утверждались договоры, составлялись описи имущества, устраивались завтраки и обеды, обделывалось так много выгодных дел, и накопилось так много бумаг, что мистер Соломон Пелл, его мальчик и синий мешок в придачу чрезвычайно растолстели, и вряд ли кто признал бы в них того самого человека, мальчика и мешок, которые слонялись по Портюгел-стрит несколько дней назад.
   Наконец, со всеми этими важными делами было покончено, и назначен день продажи, передачи имущества и посещения маклера Уилкинса Флешера, эсквайра, проживавшего где-то недалеко от банка и рекомендованного для этой цели мистером Соломоном Пеллом.
   Событие было знаменательное, и вся компания вырядилась по-праздничному. Сапоги мистера Уэллера были вычищены, туалет совершен с особой тщательностью; у пятнистого джентльмена торчала в петлице большая далия с листьями, а сюртуки двух его друзей были украшены бутоньерками из лавра и других вечнозеленых растений. Все трое щеголяли в праздничных костюмах иными словами, были закутаны по самый подбородок и напялили на себя всю имеющуюся верхнюю одежду, что соответствует и всегда соответствовало представлению кучеров о полном параде – с той поры, как были изобретены пассажирские кареты.
   В назначенный час мистер Пелл поджидал их в обычном месте их сборищ. Даже мистер Пелл надел перчатки и чистую рубашку, которая от частой стирки была весьма потерта у ворота и манжет.
   – Без четверти два, – сказал Пелл, взглянув на стенные часы. – Если мы явимся к мистеру Флешеру в четверть третьего, это будет как раз вовремя.
   – Что скажете, джентльмены, не подкрепиться ли нам пивом? – предложил человек с пятнистым лицом.
   – И холодным ростбифом, – сказал второй кучер.
   – Или устрицами, – добавил третий – джентльмен с хриплым голосом и очень толстыми ногами.
   – Правильно! – подхватил Пелл. – Надо поздравить мистера Уэллера с введением в права наследства, ха-ха-ха!
   – Я согласен, джентльмены, – отвечал мистер Уэллер. – Сэмми, позвони.
   Сэм повиновался. Портер, холодный ростбиф и устрицы появились немедленно, и все отдали должное завтраку. Каждый принимал в нем такое горячее участие, что кажется почти непристойным отдать кому-либо предпочтение, но если кто и проявил большие способности, чем все остальные, то это был кучер с хриплым голосом, проглотивший как ни в чем не бывало пинту уксуса со своей порцией устриц.
   – Мистер Пелл! – начал мистер Уэллер, размешивая свой грог, когда были убраны устричные раковины и всем джентльменам подали по стакану грога. – Мистер Пелл, сэр! У меня было намерение провозгласить по этому случаю тост за оболгации, но Сэмивел шепнул мне…
   Тут мистер Сэмюел Уэллер, который до этого молчал, безмятежно улыбаясь и глотая устрицы, громко крикнул:
   – Правильно!
   – …шепнул мне, – продолжал его отец, – что лучше посвятить этот напиток вам, выпить за ваш успех и благополучие и поблагодарить вас за окончание этого самого дела. За ваше здоровье, сэр!
   – Эй, затормозите! – вмешался пятнистый джентльмен, неожиданно проявив энергию. – Смотрите на меня, джентльмены!
   С этими словами пятнистый джентльмен встал, а за ним и все остальные. Пятнистый джентльмен обозрел присутствующих и медленно поднял руку, после чего все (не исключая и пятнистого) перевели дух и поднесли бокалы к губам. Спустя секунду пятнистый джентльмен опустил руку, и все поставили на стол осушенные до дна бокалы. Поразительный эффект этой замечательной церемонии не поддается описанию. Благородная, торжественная и внушительная, она потрясала своим величием.
   – Джентльмены! – начал мистер Пелл. – Я одно могу сказать: такие знаки доверия весьма лестны для джентльмена моей профессии. Я бы не хотел, чтобы вы меня заподозрили в эгоизме, джентльмены, но я очень рад, имея в виду ваши интересы, что вы обратились именно ко мне, вот и все. Пригласи вы какого-нибудь недостойного представителя нашей профессии, я глубоко убежден и могу вас в этом уверить, вы давным-давно попали бы в беду. Хотел бы я, чтобы мой благородный друг был среди нас и видел, как я справился с этим делом. Говорю так не из тщеславия, но считаю… а впрочем, джентльмены, не буду вас утруждать такими рассуждениями. Джентльмены, меня всегда можно застать здесь, но если случайно меня не найдут ни здесь, ни напротив, то вот мой адрес. Как вы сами убедились, мои требования очень скромны и разумны, никто не уделяет своим клиентам больше внимания, чем я, и льщу себя надеждой, что и в профессии своей я кое-что смыслю. Джентльмены, если вам представится случай рекомендовать меня кому-нибудь из ваших друзей, я буду вам весьма признателен, да и они также, когда узнают меня ближе. За ваше здоровье, джентльмены!
   Излив таким образом свои чувства, мистер Соломон Пелл положил перед друзьями мистера Уэллера три маленьких визитных карточки, написанных от руки, и, снова взглянув на часы, заявил, уже пора трогаться в путь. После такого замечания мистер Уэллер расплатился по счету, и душеприказчик, наследник, законовед и третейские судьи направили свои стопы в Сити.
   Контора биржевого маклера Уилкинса Флешера, эсквайра, находилась на втором этаже, во дворе за государственным банком; дом Уилкинса Флешера, эсквайра, находился в Брикстоне, по ту сторону Темзы; лошадь и фаэтон Уилкинса Флешера, эсквайра, находились на соседнем извозчичьем дворе; грум Уилкинса Флешера, эсквайра, находился на пути в Вест-Энд по какому-то делу; клерк Уилкинса Флешера, эсквайра, ушел обедать, а потому сам Уилкинс Флешер, эсквайр, крикнул, «Войдите!» – когда мистер Пелл и его спутники постучались в дверь конторы.
   – Здравствуйте, сэр, – сказал Пелл с подобострастным поклоном. – С вашего разрешения, мистер Флешер, мы пришли по одному дельцу.
   – О, входите! Присядьте на минутку. Сейчас я вами займусь!
   – Благодарю вас, сэр, – ответил Пелл. – Нам не к спеху. Садитесь, мистер Уэллер.
   Мистер Уэллер сел на стул, Сэм сел на ящик, остальные сели где попало и принялись созерцать с таким благоговением календарь и две-три бумаги, приклеенные к стене, словно это были лучшие картины старых мастеров.
   – Ну-с, я готов держать с вами пари на полдюжины кларета! – объявил Уилкинс Флешер, эсквайр, возобновляя разговор, прерванный на секунду появлением мистера Пелла.
   Эти слова относились к франтоватому молодому джентльмену, который сдвинул шляпу на правый бакенбард и вертелся у конторки, убивая мух линейкой. Уилкинс Флешер, эсквайр, балансировал на двух ножках конторского табурета, целясь перочинным ножом в коробку для облаток и с большой ловкостью попадая в самый центр маленькой красной облатки, наклеенной сверху. У обоих джентльменов были очень открытые жилеты и очень отложные воротнички, очень миниатюрные ботинки и очень большие кольца, очень маленькие часы и очень толстые цепочки, хорошо сшитые невыразимые и надушенные носовые платки.
   – Я никогда не держал пари на полдюжины, – возразил молодой джентльмен. – Согласны на дюжину?
   – Идет, Симери! – воскликнул Уилкинс Флешер, эсквайр.
   – Первого сорта, – заметил тот.
   – Разумеется, – отвечал Уилкинс Флешер, эсквайр.
   Уилкинс Флешер, эсквайр, занес пари в записную книжечку золотым карандашиком, а другой джентльмен записал его в другую книжечку другим золотым карандашиком.
   – Сегодня утром была заметка о Бофере, – сообщил мистер Симери. – Бедняга, его выгоняют из дому!
   – Держу пари на десять гиней против пяти, что он перережет себе горло, – сказал Уилкинс Флешер, эсквайр.
   – Идет, – отвечал мистер Симери.
   – Постойте. Я вношу оговорку, – задумчиво произнес Уилкинс Флешер, эсквайр. – Пожалуй, он может повеситься.
   – Отлично, – отозвался мистер Симери, снова вынимая золотой карандаш. – Я не возражаю. Скажем – покончит с собой.
   – Лишит себя жизни, – сказал Уилкинс Флешер, эсквайр.
   – Вот именно, – подтвердил мистер Симери, записывая пари.
   – «Флешер, десять гиней против пяти, что Бофер лишит себя жизни». Какой мы назначим срок?
   – Две недели, – предложил Уилкинс Флешер, эсквайр.
   – К черту! Не согласен, – возразил мистер Симери, отрываясь на секунду, чтобы убить муху. – Назначим неделю.
   – Возьмем среднее, – сказал Уилкинс Флешер, эсквайр. – Пусть будет десять дней.
   – Ладно, десять дней, – согласился мистер Симери.
   И в книжечках было записано, что Бофер должен лишить себя жизни в течение десяти дней, в противном случае Уилкинс Флешер, эсквайр, должен уплатить Френку Симери, эсквайру, десять гиней, а если Бофер покончит с собой в указанный срок, Френк Симери, эсквайр, должен уплатить Уилкинсу Флешеру, эсквайру, пять гиней.
   – Мне очень жаль, что он обанкротился, – сказал Уилкинс Флешер, эсквайр. – Чудесные он давал обеды!
   – И портвейн у него был превосходный, – заметил мистер Симери. – Мы посылаем завтра дворецкого на аукцион, пусть купит несколько бутылок шестьдесят четвертого.
   – Черт возьми, как бы не так! – воскликнул Уилкинс Флешер, эсквайр. – Я тоже посылаю человека. Держу пари на пять гиней, что мой перебьет цену вашему.
   – Идет.
   Новая запись была занесена золотыми карандашами в книжечки, и мистер Симери, истребив к тому времени всех мух и заключив все мыслимые пари, отправился на биржу посмотреть, что там делается.
   Уилкинс Флешер, эсквайр, соблаговолил, наконец, выслушать инструкции мистера Соломона Пелла и, заполнив несколько бланков, предложил всей компании отправиться вместе с ним в банк, что и было исполнено. Мистер Уэллер и его трое друзей взирали с безграничным изумлением на все, что попадалось им на пути, тогда как Сэм относился ко всему происходившему с невозмутимым хладнокровием.
   Пройдя через двор, где было шумно и людно, и миновав двух привратников, одетых, казалось, под стать красному пожарному насосу в конце двора, они вошли в контору, где предстояло закончить дело, и здесь Пелл и мистер Флешер покинули их на несколько секунд, а сами поднялись наверх в отдел завещаний.
   – Это что за место? – прошептал пятнистый джентльмен, обращаясь к мистеру Уэллеру-старшему.
   – Контора юрисконсолей, – шепотом ответил душеприказчик.
   – А что это за джентльмены, которые сидят за прилавками? – спросил кучер хриплым голосом.
   – Должно быть, консоли, которые пониже, – отвечал мистер Уэллер. – Сэмивел, это консоли чином пониже?
   – Неужели вы думаете, что пониженные консоли – живые люди? – с презрением осведомился Сэм.
   – А я почем знаю! – возразил мистер Уэллер. – Я думал, что они такими и должны быть. Ну, а кто же эти люди?
   – Клерки, – отвечал Сэм.
   – Почему они все едят сандвичи с ветчиной? – спросил его отец.
   – Должно быть, это входит в их обязанности, – ответил Сэм. – Такая, знаете ли, у них здесь система. Они только это и делают весь день.
   Мистер Уэллер и его друзья едва успели обдумать это своеобразное правило, связанное с финансовой системой страны, как к ним уже присоединились Пелл и Уилкинс Флешер, эсквайр, и повели их к той части прилавка, над которой висела круглая черная доска с большой буквой «У».
   – А это что значит, сэр? – осведомился мистер Уэллер, привлекая внимание Пелла к вышеупомянутой мишени.
   – Первая буква фамилии покойной, – пояснил Пелл.
   – Послушайте, – сказал мистер Уэллер, обращаясь к третейским судьям, – тут что-то неладно. Ведь наша буква – «В»! Э, нет! Это не пройдет!
   Третейские судьи тотчас же и решительно высказались в том смысле, что дело не может быть законно проведено под буквой «У», и, по всей вероятности, произошла бы заминка еще на один день, если бы не стремительное, хотя на первый взгляд и непочтительное вмешательство Сэма, который, схватив отца за фалду сюртука, подтащил его к прилавку и удерживал здесь до тех пор, пока тот не скрепил своей подписью двух-трех документов, а так как мистер Уэллер имел обыкновение писать печатными буквами, то на это потребовалось столько усилий и времени, что дежурный клерк успел очистить и съесть три рибстонских ранета.
   Так как мистер Уэллер-старший настаивал на том, чтобы немедленно продать свою часть, то из банка они отправились к воротам биржи, и Уилкинс Флешер, эсквайр, ненадолго удалившись, вернулся с чеком на пятьсот тридцать фунтов на Смита, Пейна и Смита; эта сумма причиталась мистеру Уэллеру по курсу дня за помещенные в акции сбережения миссис Уэллер-второй. Двести фунтов Сэма были положены на его имя, а Уилкинс Флешер, эсквайр, получив комиссионные, небрежно положил деньги в карман и вернулся в свою контору.
   Сначала мистер Уэллер упрямо не хотел брать по чеку ничего, кроме соверенов, но когда третейские судьи доказали ему, что придется раскошелиться на покупку мешка, чтобы донести деньги до дому, он согласился получить пятифунтовыми билетами.
   – У моего сына, – начал мистер Уэллер, когда они вышли из банка, – у моего сына и у меня остается на сегодня одно важное дело, и я бы хотел поскорее покончить с ним, а потому пойдемте прямехонько в такое место, где можно свести все счеты.
   Вскоре они отыскали тихую комнату, и счета были предъявлены и проверены. Счет мистера Пелла был взят под подозрение Сэмом, и некоторые издержки не получили утверждения третейских судей; но, несмотря на заявление мистера Пелла, скрепленное торжественными клятвами, будто с ним обошлись слишком сурово, эта операция оказалась самой выгодной из всех его юридических операций и на полгода обеспечила ему стол, квартиру и стирку белья.
   Третейские судьи, пропустив по рюмочке, пожали всем руку и удалились, так как им в тот же вечер предстояло уехать из города. Мистер Соломон Пелл, убедившись, что больше ничего не предвидится по части закуски или выпивки, дружески распрощался и ушел, оставив сына наедине с отцом.
   – Ну вот! – сказал мистер Уэллер, пряча бумажник в боковой карман. – Тут у меня тысяча сто восемьдесят фунтов вместе с деньгами, полученными за продажу арендных прав. А теперь, Сэмми, мой мальчик, правь к «Джорджу и Ястребу».


   ГЛАВА LVI
   Мистер Пиквик и Сэмюел Уэллер ведут серьезную беседу, в которой участвует родитель последнего. Неожиданно является старый джентльмен в костюме табачного цвета

   Мистер Пиквик сидел в одиночестве, размышляя о разнообразных предметах и, между прочим, о том, как ему обеспечить молодую чету, чье неопределенное положение внушало ему жалость и вызывало беспокойство, как вдруг в комнату вошла легкой походкой Мэри и, приблизившись к столу, быстро проговорила:
   – Простите, сэр, Сэмюел ждет внизу и спрашивает, может ли его отец повидаться с вами.
   – Разумеется, – отвечал мистер Пиквик.
   – Благодарю вас, сэр, – сказала Мэри, скользнув к двери.
   – Сэм давно ждет? – осведомился мистер Пиквик.
   – О нет, сэр! – с живостью отвечала Мэри. – Он только что вернулся. Он говорит, что больше не будет проситься у вас в отпуск.
   Быть может, Мэри поняла, что эту последнюю новость она сообщила более выразительно, чем было необходимо, или, может быть, она заметила добродушную улыбку, с какой взглянул на нее мистер Пиквик, когда она умолкла. Как бы то ни было, она опустила голову и начала рассматривать уголок своего нарядного передника с таким вниманием, какое, казалось, ничем не было вызвано.
   – Передайте им, чтобы они сейчас же шли сюда, – распорядился мистер Пиквик.
   Мэри с явным облегчением побежала исполнять приказание.
   Мистер Пиквик два раза прошелся по комнате, потирая подбородок левой рукой и, по-видимому, о чем-то размышляя.
   – Ну, что ж, – сказал, наконец, мистер Пиквик кротким, но меланхолическим тоном, – это наилучший способ вознаградить его за преданность и любовь… Бог с ним, пусть так и будет. Такова участь одинокого старика: люди, его окружающие, находят новых людей, милых их сердцу, и покидают его. Я не имею права надеяться, что моя судьба будет иной. Да, да, – добавил мистер Пиквик, повеселев, – это было бы эгоистически и неблагородно. Я должен почитать себя счастливым, что имею возможность позаботиться о нем. И я счастлив. Конечно, счастлив.
   Мистер Пиквик был так поглощен этими мыслями, что стук в дверь повторился раза три-четыре, прежде чем он его услышал. Поспешно усевшись и вновь обретя свой обычный благодушный вид, он дал разрешение войти, и в комнату вошел Сэм Уэллер в сопровождении отца.
   – Рад вас видеть, Сэм, – сказал мистер Пиквик. – Как поживаете, мистер Уэллер?
   – Здоровехонек, благодарю вас, сэр, – ответил вдовец. – Надеюсь, и вы в добром здоровье, сэр?
   – Да, благодарю вас, – отозвался мистер Пиквик.
   – Я хотел маленько потолковать с вами, сэр, если вы можете мне уделить минут пять, сэр, – сказал мистер Уэллер.
   – Конечно, – ответил мистер Пиквик. – Сэм, подайте стул отцу.
   – Спасибо, Сэмивел, я уже раздобыл себе, – сказал мистер Уэллер, придвигая стул. – На редкость прекрасная погода, сэр, – добавил старый джентльмен, усаживаясь и кладя шляпу на пол.
   – Действительно, превосходная, – подтвердил мистер Пиквик. – Как раз по сезону.
   – Самая сезонистая погода, сэр, – подхватил мистер Уэллер.
   Тут у старого джентльмена начался жестокий приступ кашля, по окончании коего он кивнул головой, подмигнул и стал проделывать целый ряд умоляющих и угрожающих жестов, которые Сэм Уэллер упорно старался не замечать.
   Мистер Пиквик, заметив некоторое замешательство, обнаруженное старым джентльменом, разрезал лист лежавшей перед ним книги и терпеливо ждал, когда мистер Уэллер заговорит о цели своего посещения.
   – Я никогда не видывал такого противного сына, как ты, – Сэмивел, – сказал мистер Уэллер, с негодованием взирая на Сэма. – Отроду не видывал.
   – Что он сделал, мистер Уэллер? – полюбопытствовал мистер Пиквик.
   – Не хочет начать, сэр, – отвечал мистер Уэллер. – Он знает, что я не мастер объясняться по таким особенным делам, и, однако, стоит и глазеет на меня, как я тут сижу, отнимаю ваше драгоценное время и из себя делаю регулярное зрелище. Нет чтобы помочь мне хоть одним словечком! Это не сыновнее поведение, Сэмивел, – добавил мистер Уэллер, вытирая лоб, – совсем даже не сыновнее.
   – Вы сказали, что говорить будете вы, – возразил Сэм. – Откуда же мне знать, что вы сплоховали в самом начале?
   – Ты должен был видеть, что я не могу сняться с места, – перебил отец. – Я сбился с дороги и наткнулся на забор, и всякие неприятности со мной происходят, а ты даже не хочешь протянуть мне руку помощи. Мне стыдно за тебя, Сэмивел.
   – Дело в том, сэр, – начал Сэм, слегка поклонившись, – что родитель получил деньги…
   – Очень хорошо, Сэмивел, очень хорошо! – одобрил мистер Уэллер, кивая с довольным видом. – Я не хотел тебя бранить, Сэмми. Очень хорошо. С этого и нужно начинать. Прямо к делу. Прекрасно, Сэмивел!
   В знак полного своего удовлетворения мистер Уэллер кивнул несчетное число раз и в позе внимательного слушателя ждал, чтобы Сэм продолжал речь.
   – Присядьте-ка, Сэм, – сказал мистер Пиквик, убедившись, что визит протянется дольше, чем он предполагал.
   Сэм снова поклонился и сел. Поймав на себе взгляд отца, он продолжал:
   – Родитель, сэр, получил пятьсот тридцать фунтов.
   – В пониженных консолях, – вполголоса присовокупил мистер Уэллер-старший.
   – Не все ли равно – в пониженных консолях или как-нибудь иначе? – возразил Сэм. – Получено пятьсот тридцать фунтов, да?
   – Правильно, Сэмивел, – подтвердил мистер Уэллер.
   – К этой сумме он прибавил то, что получил за дом и торговое дело…
   – Арендные права, фирма, инвентарь, обстановка, – вставил мистер Уэллер.
   – И всего получилось тысяча сто восемьдесят фунтов, – продолжал Сэм.
   – Вот как! – сказал мистер Пиквик. – Я очень рад. Поздравляю вас, мистер Уэллер, с такой удачей.
   – Подождите минутку, сэр, – возразил мистер Уэллер, умоляюще поднимая руку. – Продолжай, Сэмивел.
   – Эти-вот самые деньги, – нерешительно заговорил Сэм, – он хочет положить в какое-нибудь надежное место, и я тоже этого хочу, потому что, останься они у него, он их будет раздавать взаймы, или поместит капитал в лошадей, или потеряет бумажник, – словом, что-нибудь выкинет.
   – Очень хорошо, Сэмивел, – одобрительно заметил мистер Уэллер, словно Сэм воспевал его осторожность и предусмотрительность. – Очень хорошо.
   – И по этим самым причинам, – продолжал Сэм, нервически теребя поля своей шляпы, – по этим самым причинам он и взял сегодня все деньги и пришел сюда вместе со мной, чтобы сказать, или нет, предложить, или, иначе говоря…
   – Сказать, что деньги эти мне ни к чему! – нетерпеливо перебил мистер Уэллер. – Я регулярно езжу с каретой, и мне негде их прятать, и, стало быть, придется платить кондуктору, чтобы он о них позаботился, или положить в одну из сумок на стенке кареты, а это будет соблазн для внутренних пассажиров. Если вы их припрячете для меня, сэр, я вам буду премного благодарен. Может быть, – добавил мистер Уэллер, наклонясь к мистеру Пиквику и шепча ему на ухо, – может быть, они вам понадобятся на расходы по этому-вот присуждению. А я вам одно скажу: держите их у себя, пока я за ними не приду!
   С этими словами мистер Уэллер сунул бумажник в руки мистеру Пиквику, схватил шляпу и выбежал из комнаты с проворством, удивительным для такого тучного субъекта.
   – Остановите его, Сэм! – с беспокойством воскликнул мистер Пиквик. – Догоните его, сейчас же приведите назад! Мистер Уэллер, постойте, вернитесь!
   Сэм понял, что приказание хозяина должно быть исполнено. Схватив за рукав отца, спускавшегося по лестнице, он потащил его назад.
   – Мой добрый друг, – сказал мистер Пиквик, беря за руку старика, – ваше доверие трогает меня, но я очень смущен.
   – Не о чем беспокоиться, сэр, – упрямо отвечал мистер Уэллер.
   – Уверяю вас, мой добрый друг, денег у меня больше, чем мне нужно, гораздо больше, чем успеет истратить человек моих лет.
   – Никто не знает, сколько он может истратить, если сначала не попробует, – заметил мистер Уэллер.
   – Быть может, вы правы, – отвечал мистер Пиквик, – но так как у меня нет желания проделывать такие опыты, то вряд ли мне грозит нищета. Очень прошу вас, мистер Уэллер, возьмите эти деньги.
   – Очень хорошо! – мрачно сказал мистер Уэллер. – Сэмми, запомни мои слова: я выкину какую-нибудь отчаянную штуку с этими-вот деньгами, отчаянную!
   – Лучше не надо, – отозвался Сэм.
   Мистер Уэллер призадумался, а затем, решительно застегнув сюртук, объявил:
   – Я буду держать заставу.
   – Что такое? – вскричал Сэм.
   – Заставу! – повторил мистер Уэллер сквозь стиснутые зубы. – Буду держать заставу. Можешь попрощаться с отцом, Сэмивел. Остаток своих дней я посвящу заставе.
   Эта угроза была столь ужасна, а мистер Уэллер, по-видимому твердо решивший привести ее в исполнение, был так глубоко задет отказом мистера Пиквика, что сей джентльмен после недолгих размышлений сказал ему:
   – Хорошо, мистер Уэллер, я оставлю у себя деньги. Надеюсь, мне удастся пристроить их значительно лучше, чем это сделали бы вы.
   – Совершенно верно, сущая правда! – просияв, воскликнул мистер Уэллер. – Конечно, вы их пристроите, сэр.
   – Не будем больше говорить об этом, – сказал мистер Пиквик, запирая бумажник в письменный стол. – Я вам глубоко признателен, мой добрый друг. Присаживайтесь. Я хочу с вами посоветоваться.
   Тихий смех, вызванный блестящим успехом визита и не только исказивший физиономию мистера Уэллера, но и сотрясавший его туловище, руки и ноги, пока мистер Пиквик прятал бумажник, мгновенно уступил место величавой серьезности, когда он услышал эти слова.
   – Сэм, пожалуйста, выйдите на несколько минут, – сказал мистер Пиквик, Сэм немедленно удалился.
   Мистер Уэллер принял необычайно глубокомысленный вид и был весьма изумлен, когда мистер Пиквик начал речь такими словами:
   – Вы, кажется, не сторонник брака, мистер Уэллер?
   Мистер Уэллер покачал головой. Он не мог выговорить ни слова: смутная догадка, что какой-то коварной вдове удалось завладеть мистером Пиквиком, сковала ему язык.
   – Может быть, вы случайно заметили молодую девушку там, внизу, когда пришли сюда вместе с вашим сыном? – осведомился мистер Пиквик.
   – Да. Я заметил молодую девушку, – лаконически ответил мистер Уэллер.
   – Какого вы о ней мнения? Скажите откровенно, мистер Уэллер, какого вы о ней мнения?
   – Мне она показалась пухленькой, и фигура аккуратная, – критическим тоном сообщил мистер Уэллер.
   – Совершенно верно, – сказал мистер Пиквик. – Совершенно верно. А что вы скажете о ее манерах?
   – Очень приятные, – отвечал мистер Уэллер. – Очень приятные и соответственные.
   Точный смысл, вложенный мистером Уэллером в это последнее прилагательное, остался невыясненным, но, судя по тону, оно выражало благоприятный отзыв, и мистер Пиквик был вполне удовлетворен, словно получил исчерпывающий ответ.
   – Я принимаю в ней большое участие, мистер Уэллер, – сказал мистер Пиквик.
   Мистер Уэллер кашлянул.
   – Я хочу сказать, что принимаю участие в ее судьбе, – продолжал мистер Пиквик. – Мне хочется, чтобы она была счастлива и обеспечена, понимаете?
   – Прекрасно понимаю, – отвечал мистер Уэллер, решительно ничего не понимавший.
   – Эта молодая особа, – сказал мистер Пиквик, – привязана к вашему сыну.
   – К Сэмивелу Веллеру! – вскрикнул родитель.
   – Да, – подтвердил Пиквик.
   – Это натурально, – подумав, промолвил мистер Уэллер, – натурально, но небезопасно. Пусть Сэм остерегается.
   – Что вы хотите этим сказать? – спросил мистер Пиквик.
   – Пусть остерегается, как бы чего-нибудь ей не сболтнуть, – пояснил мистер Уэллер. – Как-нибудь в простоте душевной скажет словечко, а потом, чего доброго, пожалуйте в суд за то, что нарушил брачное обещание. От них не убережешься, мистер Пиквик, если уж они имеют на вас виды. И не угадаешь, что у них на уме, а пока сидишь да раздумываешь – они тебя и сцапают. Я и сам женился в первый раз, сэр, и от этой самой уловки произошел Сэм.
   – Вы не очень-то поощряете меня закончить то, что я начал говорить, – заметил мистер Пиквик, – но лучше уж сказать все сразу. Не только этой молодой особе нравится ваш сын, но и вашему сыну она нравится, мистер Уэллер.
   – Однако! – воскликнул мистер Уэллер. – Вот это приятная новость для родительских ушей!
   – Мне приходилось наблюдать за ними, – продолжал мистер Пиквик, не отвечая на последнее замечание мистера Уэллера, – и я в этом совершенно уверен. Допустим, что я помог бы им устроиться, если они поженятся, помог бы заняться каким-нибудь делом, которое дало бы им возможность жить безбедно, что бы вы на это сказали, мистер Уэллер?
   Сначала мистер Уэллер принял с кислой миной такое предложение, связанное с женитьбой человека, в чьей судьбе он был заинтересован, но когда мистер Пиквик стал его убеждать и особенно подчеркивал тот факт, что Мэри не вдова, он начал понемножку сдаваться. Мистер Пиквик имел на него большое влияние, а наружность Мэри ему очень понравилась: по правде говоря, он уже успел подмигнуть ей несколько раз отнюдь не по-отцовски. Наконец, он объявил, что не ему противиться желаниям мистера Пиквика и он будет счастлив последовать его совету, после чего мистер Пиквик с удовольствием поймал его на слове и призвал Сэма.
   – Сэм! – откашлявшись, сказал мистер Пиквик. – Мы с вашим отцом беседовали о вас.
   – О тебе, Сэмивел, – подтвердил мистер Уэллер покровительственным и внушительным тоном.
   – Я не слепой, Сэм, я давно уже заметил, что вы питаете более чем дружеские чувства к горничной миссис Уинкль, – продолжал мистер Пиквик.
   – Ты слышишь, Сэмивел? – осведомился мистер Уэллер тем же поучительным тоном.
   – Надеюсь, сэр, – сказал Сэм, обращаясь к своему хозяину, – надеюсь, сэр, ничего предосудительного нет в том, что молодой человек обращает внимание на молодую женщину, бесспорно хорошенькую и примерного поведения.
   – Разумеется, – отвечал мистер Пиквик.
   – Ясное дело, – согласился мистер Уэллер ласково, но с важностью.
   – Я не только не вижу ничего предосудительного в таком поведении, которое считаю вполне естественным, – продолжал мистер Пиквик, – но я бы хотел вам помочь и пойти навстречу вашим желаниям. Вот потому-то я и имел разговор с вашим отцом и, убедившись, что он разделяет мое мнение…
   – Раз эта особа не вдова, – вставил мистер Уэллер в виде пояснения.
   – Раз эта особа не вдова, – с улыбкой повторил мистер Пиквик, – я хочу освободить вас от тех обязанностей, которые в настоящее время вас связывают, и доказать вам свою благодарность за вашу преданность и многие прекрасные качества. Я хочу помочь вам жениться немедленно на этой девушке и обеспечу заработок, достаточный для вас и вашей семьи. Я буду горд, Сэм, – добавил мистер Пиквик, сначала говоривший дрожащим голосом, но постепенно овладевший собой, – горд и счастлив, если помогу вам устроиться в жизни.
   На несколько мгновений воцарилось глубокое молчание, потом Сэм сказал тихо и хриплым голосом, но тем не менее очень твердо:
   – Я вам премного благодарен, сэр, за вашу доброту, она как раз в вашей натуре, но этому не бывать.
   – Не бывать?! – воскликнул изумленный мистер Пиквик.
   – Сэмивел! – степенно произнес мистер Уэллер.
   – Я говорю, что этому не бывать, – повысив голос, повторил Сэм. – А как вы без меня обойдетесь, сэр?
   – Мой друг, – отвечал мистер Пиквик, – перемены, происшедшие в жизни моих друзей, отразятся также и на моей жизни. Вдобавок я старею и нуждаюсь в отдыхе и покое. Мои скитания кончились, Сэм.
   – Как знать, сэр! – возразил Сэм. – Сейчас вы думаете так, а вдруг ваши желания изменятся, и это очень возможно, потому что у вас душа двадцатипятилетнего. Как вы тогда обойдетесь без меня? Этому не бывать, сэр.
   – Очень хорошо, Сэмивел, в твоих словах много истины, – поощрительно заметил мистер Уэллер.
   – Я принял такое решение после долгих размышлений, Сэм, и, конечно, не изменю его, – покачав головой, сказал мистер Пиквик. – Для меня настали новые времена. Конец скитаниям!
   – Прекрасно, сэр, – отвечал Сэм, – но по этой-то причине вы и должны держать при себе человека, который вас понимает и позаботится о ваших удобствах. Если вам нужен парень более вылощенный, чем я, ладно, берите его, но за жалованье или без жалованья, с предупреждением об увольнении или без предупреждения, со столом или без стола, с квартирой или без квартиры, а Сэм Уэллер, которого вы подобрали в старой гостинице в Боро, от вас не отойдет, что бы ни случилось. И пусть кто хочет старается, все равно никто этому помешать не может!
   По окончании этой декларации, которую Сэм произнес с большим чувством, старший мистер Уэллер встал и, забыв о времени, месте и приличиях, замахал шляпой над головой и оглушительно крикнул три раза «ура».
   – Мой друг! – сказал мистер Пиквик, когда мистер Уэллер снова сел, слегка сконфуженный собственным энтузиазмом. – Вы должны подумать и о молодой женщине.
   – Я думаю о молодой женщине, сэр, – отвечал Сэм. – Я подумал о молодой женщине. Я с ней поговорил. Я ей объяснил свою ситивацию. Она готова ждать, пока все не наладится, и мне кажется, она так и сделает. А если нет, то, стало быть, она не та женщина, за какую я ее принимаю, и я готов от нее отказаться. Вы меня не первый день знаете, сэр. Я принял решение, и ничто не может его изменить.
   Кто бы стал возражать против такого заявления? Во всяком случае не мистер Пиквик. В этот момент он чувствовал такую гордость и испытывал такую радость при виде бескорыстной привязанности своих скромных друзей, какой не пробудили бы в его сердце десятки тысяч заверений в дружбе самых великих людей.
   Пока в комнате мистера Пиквика шла такая беседа, в гостиницу явился маленький старый джентльмен в костюме табачного цвета, сопровождаемый носильщиком с небольшим чемоданом. Условившись относительно ночлега, он осведомился у лакея, здесь ли остановилась некая миссис Уинкль, на что лакей отвечал, разумеется, утвердительно.
   – Она сейчас одна? – спросил старый джентльмен.
   – Кажется, одна, сэр, – ответил лакей. – Я могу позвать ее горничную, сэр, если вы…
   – Нет, она мне не нужна, – быстро перебил старый джентльмен. – Проводите меня в комнату леди без доклада.
   – Как же так, сэр? – переспросил лакей.
   – Вы оглохли? – спросил маленький старый джентльмен.
   – Нет, сэр.
   – Ну, так слушайте. Сейчас вы меня хорошо слышите?
   – Да, сэр.
   – Прекрасно. Проводите меня в комнату миссис Уинкль без доклада.
   Давая такое распоряжение, старый джентльмен сунул в руку лакея пять шиллингов и пристально посмотрел на него.
   – Право, сэр, – начал лакей, – я не знаю, сэр, можно ли…
   – А, понимаю, вы согласны, – перебил маленький старый джентльмен. – Ну, так сделайте это сейчас же. Незачем терять время.
   Джентльмен держал себя столь уверенно и спокойно, что лакей сунул пять шиллингов в карман и повел его наверх, не проронив ни слова.
   – Вот эта комната? – спросил джентльмен. – Можете идти.
   Лакей повиновался, недоумевая, кто бы мог быть этот джентльмен и что ему нужно. Старый джентльмен выждал, пока он не скрылся из виду, а затем постучал.
   – Войдите, – сказала Арабелла.
   – Гм… голос во всяком случае приятный, – пробормотал старый джентльмен, – а впрочем, это ничего не значит.
   С этими словами он открыл дверь и вошел. При виде незнакомца Арабелла, сидевшая за рукодельем, встала и слегка смутилась, но в этом смущении была грация.
   – Пожалуйста, не вставайте, сударыня, – сказал неизвестный, войдя и прикрыв за собой дверь. – Если не ошибаюсь, миссис Уинкль?
   Арабелла наклонила голову.
   – Миссис Натэниел Уинкль, которая вышла замуж за сына старика из Бирмингема? – продолжал незнакомец, с явным любопытством разглядывая Арабеллу.
   Арабелла снова наклонила голову и с беспокойством огляделась, словно раздумывая, не позвать ли на помощь.
   – Вы, кажется, удивлены, сударыня, – заметил старый джентльмен.
   – Да, признаюсь, – отвечала Арабелла, недоумевая еще больше.
   – Если вы разрешите, сударыня, я сяду, – сказал незнакомец.
   Он уселся и, достав из кармана футляр, не спеша извлек из него очки, которые водрузил на нос.
   – Вы меня не знаете, сударыня? – спросил он, так пристально глядя на Арабеллу, что та начала волноваться.
   – Не знаю, сэр, – робко отозвалась она.
   – Ну, конечно, – сказал джентльмен, обхватив руками левую ногу. – Откуда вам меня знать? Но моя фамилия вам известна, сударыня.
   – Неужели? – промолвила Арабелла и задрожала, сама не зная почему. – Может быть, вы ее назовете?
   – Успеется, успеется, – отвечал незнакомец, не сводя глаз с ее лица. – Вы недавно вышли замуж, сударыня?
   – Да, недавно, – чуть слышно сказала Арабелла, откладывая рукоделье и начиная все сильнее волноваться от одной мысли, которая уже мелькнула у нее раньше, а сейчас снова пришла ей в голову.
   – Вышли замуж, не объяснив своему мужу, что следовало бы сначала посоветоваться с его отцом, от которого он, кажется, зависит?
   Арабелла прижала носовой платок к глазам.
   – Вышли замуж, даже не попытавшись как-нибудь стороной узнать, каково отношение старика к этому вопросу, которым он, само собой разумеется, должен интересоваться? – настаивал незнакомец.
   – Я этого не отрицаю, сэр, – сказала Арабелла.
   – Вышли замуж, не имея своего собственного приличного состояния, чтобы оказывать мужу поддержку, взамен тех мирских благ, которые, как вам известно, были бы ему предоставлены, если бы он женился, считаясь с волей отца? – продолжал старый джентльмен. – Мальчики и девочки называют это бескорыстной любовью, пока не обзаведутся своими собственными мальчиками и девочками, а тогда они совсем иначе и более трезво смотрят на это дело.
   Арабелла залилась слезами и сказала в свое оправдание, что она молода и неопытна, что только любовь побудила ее совершить этот шаг и что она чуть ли не с самого детства была лишена родительских советов и руководства.
   – Это плохо, – заявил старый джентльмен более мягким тоном, – очень плохо. Глупо, романтически и легкомысленно.
   – Это я виновата, я одна, сэр! – плача, отозвалась бедная Арабелла.
   – Вздор! – сказал старый джентльмен. – Полагаю, вы не виноваты в том, что он в вас влюбился. А впрочем, – добавил он, лукаво посмотрев на Арабеллу, – вы и в самом деле виноваты. Как было ему не влюбиться?
   Этот маленький комплимент, или странная манера, с какой он был сделан, или изменившееся обращение старого джентльмена, или, наконец, и то, и другое, и третье заставили Арабеллу улыбнуться сквозь слезы.
   – Где ваш муж? – резко спросил старый джентльмен, прогнав улыбку, осветившую и его физиономию.
   – Я его жду с минуты на минуту, сэр, – отвечала Арабелла. – Я его уговорила пойти погулять. Он не получает никаких известий от отца и очень удручен.
   – Удручен, вот как! – сказал старый джентльмен. – Поделом ему.
   – Боюсь, что он страдает за меня, – добавила Арабелла, – а я, сэр, глубоко страдаю за него. Ведь я навлекла на него это несчастье.
   – Не беспокойтесь о нем, моя дорогая, – сказал старый джентльмен. – Поделом ему. Я очень рад, чрезвычайно рад – поскольку это его касается.
   Едва эти слова сорвались с уст старого джентльмена, как на лестнице послышались шаги, которые показались знакомыми и ему и Арабелле. Когда мистер Уинкль вошел в комнату, маленький джентльмен побледнел и, пытаясь сделать вид, будто овладел собой, встал.
   – Отец! – воскликнул мистер Уинкль, попятившись от изумления.
   – Он самый, сэр, – отозвался маленький старый джентльмен. – Ну, сэр, что вы имеете мне сказать?
   Мистер Уинкль молчал.
   – Надеюсь, вам стыдно самого себя, сэр? – спросил старый джентльмен.
   Мистер Уинкль все еще молчал.
   – Стыдитесь вы себя, сэр, или не стыдитесь? – осведомился старый джентльмен.
   – Нет, сэр, – отвечал мистер Уинкль, беря под руку Арабеллу, – я не стыжусь ни себя, ни своей жены.
   – Вот как! – иронически воскликнул старый джентльмен.
   – Я очень сожалею, если мой поступок повлиял на вашу любовь ко мне, сэр, – сказал мистер Уинкль, – но должен сказать, что нет оснований стыдиться, если я могу называть эту леди своей женой, а вы – своей дочерью.
   – Твою руку, Нат! – воскликнул старый джентльмен изменившимся голосом.
   – Поцелуйте меня, моя милочка. Что и говорить, вы очаровательная невестка!
   Спустя несколько минут мистер Уинкль отправился отыскивать мистера Пиквика и, вернувшись с этим джентльменом, представил его своему отцу, после чего они без устали пожимали друг другу руки в течение пяти минут.
   – Мистер Пиквик, я вам глубоко признателен за вашу доброту к моему сыну, – сказал мистер Уинкль с грубоватой прямолинейностью. – Я человек вспыльчивый, а когда мы в последний раз с вами виделись, я был раздражен и застигнут врасплох. Теперь я сам все проверил и больше чем удовлетворен. Нужно приносить еще какие-нибудь извинения, мистер Пиквик?
   – Никаких, – отвечал сей джентльмен. – Вы сделали как раз то, чего мне не хватало для полноты моего счастья.
   После этого начались новые рукопожатия, затянувшиеся на пять минут и сопровождавшиеся многочисленными комплиментами, каковые, впрочем, отличались тем доселе невиданным преимуществом, что были вполне искренни.
   Сэм, исполняя сыновий долг, проводил своего отца до «Прекрасной Дикарки» и, вернувшись оттуда, встретил в переулке жирного парня, которому Эмили Уордль поручила отнести какую-то записку.
   – Послушайте, – сказал Джо с непривычной для него болтливостью, – какая хорошенькая девушка Мэри! Я от нее без ума!
   Мистер Уэллер не дал никакого словесного ответа, но, ошеломленный такой самонадеянностью жирного парня, воззрился на него, затем взял за шиворот, довел до угла и на прощание угостил его безболезненным, церемонным пинком, после чего, насвистывая, пошел домой.


   ГЛАВА LVII,
   в которой Пиквикский клуб прекращает свое существование и все заканчивается ко всеобщему удовольствию

   В течение целой недели после счастливого прибытия мистера Уинкля из Бирмингема мистер Пиквик и Сэм Уэллер отсутствовали с утра до вечера, возвращаясь только к обеду, и имели вид таинственный и многозначительный, совершенно несвойственный их натурам. Было ясно, что надвигаются весьма серьезные и знаменательные события, но различные догадки касательно характера этих событий ни к чему не приводили. Иные (в том числе мистер Тапмен) готовы были предположить, что мистер Пиквик помышляет о супружеских узах, но леди энергически отвергали такую догадку. Другие склонялись к тому, что он хочет отправиться в далекое путешествие и в настоящее время занят приготовлениями, но и это предположение было категорически опровергнуто самим Сэмом, который на вопрос Мэри решительно заявил, что никаких новых путешествий больше не предвидится. Наконец, когда у всех помутилось в голове от шестидневных бесплодных размышлений, было единогласно решено потребовать от мистера Пиквика, чтобы он объяснил свое поведение и ясно изложил, почему он не появляется в кругу своих преданных друзей.
   С этой целью мистер Уордль пригласил всю компанию на обед в Эдельфи, и когда графины дважды обошли вокруг стола, приступил к делу.
   – Все мы горим желанием узнать, – начал пожилой джентльмен, – чем мы вас обидели и почему вы нас покидаете и предаетесь уединенным прогулкам?
   – Как странно! – сказал мистер Пиквик. – Как раз сегодня я собирался вам все объяснить. Если вы мне нальете еще стаканчик вина, я удовлетворю ваше любопытство.
   Графины с необычайной поспешностью двинулись дальше из рук в руки, а мистер Пиквик, весело улыбнувшись, окинул взглядом своих друзей и приступил к объяснениям.
   – События, происшедшие в нашем кругу, – начал мистер Пиквик, – я имею в виду брак уже заключенный и брак еще предстоящий, – и перемены, с ними связанные, побудили меня обдумать трезво и без промедления мои планы на будущее. Я решил удалиться в какое-нибудь тихое и живописное местечко в окрестностях Лондона. Я нашел дом, отвечающий всем моим требованиям, нанял его и меблировал. Сейчас все приготовления закончены, и я намерен переехать туда немедленно в надежде прожить еще много лет в мирном уединении, скрашивая свои дни обществом друзей и лелея надежду остаться в их памяти после смерти.
   Тут мистер Пиквик сделал паузу, и вокруг стола пронесся тихий шепот.
   – Дом, который я нанял, – продолжал мистер Пиквик, – находится в Даличе. При нем небольшой сад, а расположен он в одном из очаровательнейших уголков близ Лондона. Он обставлен вполне комфортабельно и, пожалуй, даже изящно, но об этом вы будете судить сами. Сэм переезжает туда вместе со мной. По рекомендации Перкера, я нанял экономку – очень старую – и тех слуг, какие, по ее мнению, мне нужны. Я хотел бы освятить свое маленькое убежище, предоставив его для совершения одной церемонии, к которой я отношусь с глубоким интересом. Если мой друг Уордль не возражает, мне бы хотелось, чтобы свадьба его дочери была отпразднована в моем новом доме в тот день, когда я туда перееду. Счастье молодежи, – с чувством добавил мистер Пиквик, – всегда доставляло мне величайшую радость. Весело будет у меня на сердце, когда я под собственной кровлей буду свидетелем счастья самых дорогих для меня друзей.
   Мистер Пиквик снова сделал паузу. Эмили и Арабелла громко всхлипывали.
   – О своем намерении я известил членов клуба лично и письменно, – продолжал мистер Пиквик. – За время нашего длительного отсутствия в клубе возникли разногласия, а мой уход в связи с некоторыми другими обстоятельствами привел к его роспуску. Пиквикский клуб больше не существует. Я никогда не стану жалеть, – тихим голосом добавил мистер Пиквик, – о том, что посвятил почти два года общению с самыми разнообразными людьми, хотя мои поиски новых впечатлений могут многим показаться легкомысленными. Чуть ли не вся моя жизнь была посвящена делам и погоне за богатством, а теперь передо мной открылось нечто, о чем я до сей поры не имел понятия и что поведет, надеюсь, к просвещению моего ума и к его совершенствованию. Если я мало сделал добра, то смею думать, что зла я причинил еще меньше, и все мои приключения послужат источником занимательных и приятных воспоминаний на склоне моей жизни. Бог да благословит всех вас!
   С этими словами мистер Пиквик, дрожащей рукой наполнив свой бокал, осушил его и прослезился, а его друзья разом встали и с воодушевлением провозгласили тост за его здоровье.
   К свадьбе мистера Снодграсса не требовалось почти никаких приготовлений. Так как у него не было ни отца, ни матери и до своего совершеннолетия он находился под опекой мистера Пиквика, то сей джентльмен прекрасно знал его материальное положение и виды на будущее. Сделанный мистером Пиквиком отчет касательно обоих пунктов вполне удовлетворил мистера Уордля, – как, впрочем, удовлетворил бы его любой отчет, ибо добрый старый джентльмен находился в чрезвычайно веселом и благодушном расположении духа, а когда Эмили было выдано хорошее приданое, свадьбу назначили через три дня, и такая поспешность довела чуть ли не до сумасшествия трех портних и одного портного.
   Заложив почтовых лошадей в свой экипаж, старик Уордль уехал на следующий же день, чтобы привезти свою мать в город. Когда он со свойственной ему стремительностью сообщил новость старой леди, та мгновенно упала в обморок, но быстро ожила и, приказав немедленно уложить парчовое платье, принялась рассказывать о некоторых подобных же обстоятельствах, связанных со свадьбой старшей дочери покойной леди Толлимглауэр, причем рассказ ее длился три часа и не был доведен до середины.
   Нужно было уведомить миссис Трандль о великих приготовлениях, происходивших в Лондоне, а так как она находилась в деликатном положении, то мистер Трандль сам сделал это сообщение, опасаясь, как бы новости не слишком на нее повлияли. Но они не слишком на нее повлияли, ибо она тотчас же послала в Магльтон за новой шляпкой и черным атласным платьем и вдобавок заявила о своем решении присутствовать при церемонии. Тогда мистер Трандль призвал доктора, а доктор сказал, что миссис Трандль сама должна знать лучше всех, как она себя чувствует. На это миссис Трандль ответила, что она чувствует себя прекрасно, и решила ехать. Тогда доктор, который был человек мудрый и рассудительный и умел блюсти не только чужие интересы, но и свои собственные, сказал, что, если миссис Трандль останется дома, она будет волноваться и, пожалуй, еще больше себе повредит, а стало быть, пусть она едет. И она поехала. А доктор очень заботливо прислал с полдюжины микстур и предписания принимать их в дороге.
   В разгар всей этой суматохи Уордлю было поручено передать два письмеца двум молодым леди, которых просили быть подружками. По получении этих писем обе молодые леди пришли в отчаяние, ибо у них не было «вещей», подходящих для столь важного события, и не хватало времени запастись ими, обстоятельство, казалось, доставившее двум достойным папашам двух молодых леди скорее удовольствие, чем неудовольствие. Впрочем, старые платья переделали, купили новые шляпки, и молодые леди были так очаровательны, как только можно было от них ожидать. А так как при совершении обряда они плакали в подобающих местах и трепетали в надлежащее время, то приведи в восторг всех зрителей.
   Как добрались до Лондона двое бедных родственников, – притащились ли они пешком, поместились ли на запятках, подвезли ли их на телеге, или они по очереди несли друг друга на руках, – остается невыясненным. Как бы там ни было, но они опередили Уордля. И в день свадьбы первыми гостями, стучавшимися в дверь мистера Пиквика, были двое бедных родственников, сиявших улыбками и воротничками.
   Впрочем, их приняли радушно, ибо бедность или богатство не имели значения в глазах мистера Пиквика. Новые слуги были расторопны и усердны, Сэм удивительно весел и оживлен, а Мэри блистала красотой и яркими лентами.
   Жених, который последние два-три дня проживал в доме мистера Пиквика, галантно выехал навстречу невесте в даличскую церковь, сопровождаемый мистером Пиквиком, Беном Элленом, Бобом Сойером и мистером Тапменом; Сэм Уэллер, помещавшийся на запятках, был одет в новую великолепную ливрею, сшитую специально для этого дня, с белой ленточкой в петлице – подарком его дамы сердца. Их встретили Уордли, Уинкли, невеста, подружки и Трандли, а по окончании церемонии кареты покатили обратно к дому мистера Пиквика, где был приготовлен завтрак и где их уже ждал маленький мистер Перкер.
   Здесь рассеялись легкие облачка, навеянные торжественной церемонией: все лица просияли, и ничего не слышно было, кроме поздравлений и комплиментов. Все казалось таким красивым: лужайка перед окнами, сад позади дома, миниатюрная оранжерея, столовая, гостиная, спальни, курительная комната, а в особенности кабинет с картинами, креслами, старинными шкатулками, оригинальными столиками и множеством книг, с большим светлым окном, откуда открывался вид на веселую лужайку, а вдали разбросаны были домики, полускрытые деревьями, – кабинет с портретами, коврами, креслами и диванами! Все было так очаровательно, так изящно, так уютно, все свидетельствовало о таком изысканном вкусе, что, по мнению присутствовавших, трудно было решить, чем следует больше восхищаться.
   А посреди этой комнаты стоял мистер Пиквик. Лицо его сияло улыбкой, перед которой не могло бы устоять ни сердце мужчины, ни сердце женщины, ни сердце ребенка. Сам он был счастливейшим в этой компании, снова и снова пожимал руки все тем же гостям, а когда его собственные руки были свободны, с удовольствием их потирал; он без конца озирался по сторонам, откуда то и дело раздавались восклицания, выражавшие восторг или любопытство, и всех заражал своим весельем.
   Завтрак подан. Мистер Пиквик усаживает старую леди (которая очень красноречиво повествовала о леди Толлимглауэр) во главе стола; Уордль занимает место против нее; друзья размещаются по обе стороны стола; Сэм становится за стулом своего хозяина. Смех и болтовня стихают. Мистер Пиквик, прочитав молитву, умолкает на секунду и осматривается вокруг. От избытка счастья слезы струятся у него по щекам.
   Расстанемся же с нашим старым другом в одну из тех минут неомраченного счастья, которые, если мы будем их искать, скрашивают иногда нашу преходящую жизнь. Есть темные тени на земле, но тем ярче кажется свет. Иные люди, подобно летучим мышам или совам, лучше видят в темноте, чем при свете. Мы, не наделенные такими органами зрения, предпочитаем бросить последний прощальный взгляд на воображаемых товарищей многих часов нашего одиночества в тот момент, когда на них падает яркий солнечный свет.
   Такова участь большинства людей, которые входят в общение с другими людьми, – в расцвете лет они приобретают истинных друзей и теряют их, повинуясь законам природы. Такова участь всех писателей и летописцев, – они создают воображаемых друзей и теряют их, повинуясь законам творчества. Но этого мало: от них требуется отчет о дальнейшей судьбе воображаемых друзей.
   Подчиняясь этому обычаю – бесспорно тягостному, – мы приводим кое-какие биографические сведения о лицах, собравшихся в доме мистера Пиквика.
   Мистер и миссис Уинкль, окончательно завоевав расположение мистера Уинкля-старшего, вскоре поселились в новом доме на расстоянии полумили от мистера Пиквика. Мистер Уинкль работал в Сити как представитель или агент своего отца и заменил свое прежнее платье костюмом рядового англичанина, и с той поры обрел внешность цивилизованного христианина.
   Мистер и миссис Снодграсс обосновались в Дингли Делле, где купили маленькую ферму и занялись хозяйством скорее для развлечения, чем с целью наживы. Мистер Снодграсс, предаваясь иногда мечтательности и меланхолии, слывет и по сей день великим поэтом среди своих друзей и знакомых, хотя нам неизвестно, чтобы он хоть какими-нибудь творениями давал основание для такой уверенности. Репутация многих знаменитых людей, литераторов, философов и так далее, зиждется на таком же точно фундаменте.
   Мистер Тапмен нанял квартиру в Ричмонде [238 - Ричмонд – городок к югу от Лондона на правом берегу Темзы.], где проживает с тех пор, как его друзья поженились, а мистер Пиквик избрал оседлый образ жизни. В летние месяцы он постоянно прогуливается по Террасе, и вид у него юношеский и игривый, чем он завоевал восхищение многих пожилых и одиноких леди, обитающих в этих краях. Больше он никогда и никому не делал предложения.
   Мистер Боб Сойер, попав предварительно в «Газету» [239 - «Газета» – «Лондонская газета», официальный орган английского правительства; в нем печатаются правительственные распоряжения, назначения и перемещения чиновников, судебные решения по делам о банкротстве и т. д..], попал затем в Бенгалию в сопровождении мистера Бенджемина Эллена; оба джентльмена были приняты Ост-Индской компанией на должность хирургов. Они четырнадцать раз переболели желтой лихорадкой, а затем решили испробовать метод воздержания от спиртных напитков, и с тех пор зажили благополучно.
   Миссис Бардл сдает комнаты многим приятным холостым джентльменам с большой для себя выгодой, но никого не привлекает к суду за нарушение брачного обещания. Ее поверенные, мистеры Додсон и Фогг, по-прежнему занимаются своей профессией, получая солидные барыши и пользуясь репутацией самых ловких людей.
   Сэм Уэллер сдержал свое слово и оставался холостым два года. По прошествии сего времени умерла старая экономка, и мистер Пиквик назначил на ее место Мэри при условии, чтобы она немедленно вышла замуж за мистера Уэллера, что она и исполнила безропотно. Судя по тому, что у калитки сада постоянно вертятся два толстых мальчугана, можно предположить, что Сэм обзавелся семьей.
   Мистер Уэллер-старший в течение года ездил с каретой, но, заболев подагрой, вынужден был подать в отставку. Впрочем, содержимое бумажника было так удачно помещено мистером Пиквиком, что он имеет теперь независимое состояние и живет в превосходном дворе около Шутерс-Хилла, где его почитают как оракула, а он хвастается своей дружбой с мистером Пиквиком и по-прежнему питает непреодолимое отвращение к вдовам.
   Мистер Пиквик живет в своем новом доме, посвящая часы досуга приведению в порядок своих записок, – впоследствии он презентовал их секретарю некогда знаменитого клуба, – или слушая, как Сэм Уэллер читает вслух и сопровождает чтение приходящими ему на ум замечаниями, которые неизменно доставляют мистеру Пиквику величайшее удовольствие. Сначала его весьма беспокоили мистер Снодграсс, мистер Уинкль и мистер Трандль, неустанно обращавшиеся к нему с просьбой крестить их отпрысков, но теперь он привык к этому и относится к своим обязанностям, как к делу самому обыкновенному. Ему ни разу не пришлось пожалеть о благодеяниях, оказанных Джинглю, ибо и этот субъект и Джоб Троттер сделались со временем достойными членами общества, хотя упорно отказывались вернуться в те места, где некогда подвизались, уступая искушениям. Мистер Пиквик начал прихварывать; впрочем, он сохраняет юношескую бодрость духа, и нередко можно видеть, как он любуется картинами в даличской галерее [240 - Даличская галерея – собрание картин, находящееся в городке Даличе, живописном пригороде Лондона; галерея помещается в колледже, основанном актером Оллейном, современником Шекспира, и включает свыше трехсот картин европейского искусства, начиная с XVI века; колледжу галерея завещана художником П. Буржуа, получившим ее также по завещанию от Озанфана, торговца картинами.] или прогуливается в ясный день по живописным окрестностям. Его знают все местные бедняки, которые всегда с глубоким почтением снимают шапки, когда он проходит мимо. Дети его боготворят; впрочем, так же относится к нему и все местное население. Каждый год он отправляется на торжественное семейное празднество к мистеру Уордлю, и, куда бы он ни ездил, его неизменно сопровождает верный Сэм, связанный со своим хозяином крепкой взаимной любовью, конец которой может положить только смерть.
   Конец


   Приложение
   ЧАСЫ МИСТЕРА ХАМФРИ


   Вступление

   Выпустив в свет в течение четырех лет (1836–1839) четыре книги («Очерки Боза», «Посмертные записки Пиквикского клуба», «Приключения Оливера Твиста», «Жизнь и приключения Николаса Никльби»), Диккенс в 1840 году приступил к новому произведению. Но эта книга задумана была не как цельный роман, а как серия новелл, очерков, путевых приключений, объединенных только внешне сюжетной линией. По замыслу Диккенса, постоянные гости некоего мистера Хамфри располагались вокруг старинных «стоячих» часов и, доставая из футляра этих часов рукописи, читали упомянутые новеллы и очерки в своем кругу. Так возникло произведение, названное писателем «Часы мистера Хамфри», которого он наименовал по-старинному «мастер». Подобно предшествующим книгам, «Часы» должны были выходить выпусками. Но читающая публика, с нетерпением ожидавшая нового цельного произведения Диккенса, сдержанно отнеслась к его затее, и Диккенс тотчас же изменил первоначальный план, начав вскоре печатать в «Часах» роман «Лавка древностей». Трижды он прерывал роман, вводя вставные эпизоды с участием мистера Пиквика, мистера Уэллера и Сэма.
   Мы печатаем эти пять эпизодов, в которых мистер Пиквик, Сэм и мистер Уэллер появляются вновь после прощания с ними автора в конце «Посмертных записок Пиквикского клуба».


   I. Гость мистера Хамфри

   Когда я бываю в меланхолическом расположении духа, мне часто удается отвести поток печальных мыслей, вызывая ряд фантастических картин, связанных с окружающими предметами, и размышляя о сценах и действующих лицах, подсказываемых ими.
   Эта привычка привела к тому, что каждая комната в моем доме и каждый старый портрет, взирающий со стены, возбуждают во мне особый интерес. Например, я убежден, что величавая, устрашающая своей суровой благопристойностью дама, которая висит над камином в моей спальне, была некогда владелицей этого дома. Во дворе внизу находится высеченное из камня лицо, исключительно уродливое, в котором я почему-то, – боюсь, в силу своеобразной ревности, вижу лицо ее супруга. Над моим кабинетом расположена маленькая комнатка, где сквозь переплет окна пробивается плющ; из этой комнаты выходит их дочь, очаровательная девушка лет восемнадцати – девятнадцати, всегда покорная и послушная, за исключением тех случаев, когда затрагивают ее глубокую привязанность к молодому джентльмену на лестнице, чья бабушка (которую спровадили в заброшенную прачечную в саду) кичится старой семейной ссорой и является неумолимым врагом их любви. Пользуясь подобным же материалом, я сочиняю немало маленьких драм, главное достоинство коих заключается в том, что я могу по собственному желанию привести их к благополучной развязке. Столько их у меня в голове, что, если бы я, вернувшись вечером домой, застал какого-нибудь грубоватого старца, насчитывающего двести лет и комфортабельно расположившегося в моем кресле, и страдающую от несчастной любви девицу, тщетно взывающую к его жестокому сердцу и опирающуюся белой рукою на мои часы, я уверен, что выразил бы только изумление, почему они заставили меня ждать так долго и до сей поры не удостаивали своим посещением.
   В таком расположении духа я сидел вчера утром в своем саду, в тени цветущего любимого дерева, упиваясь очарованием, разлитым вокруг меня, и чувствуя, как оживают надежды и радость благодаря прекраснейшей поре года весне, как вдруг мои размышления были прерваны неожиданным появлением в конце аллеи моего цирюльника, который – и я тотчас же это заметил – направлялся ко мне быстрым шагом, предвещавшим нечто знаменательное.
   Мой цирюльник – очень живой, суетливый, проворный человечек, – он весь кругленький, однако не толстый и не громоздкий, – но вчера его стремительность была столь необычна, что повергла меня в изумление. Не мог я также не заметить, когда он подошел ко мне, что его серые глаза поблескивали в высшей степени странно, что красный носик пылал необычайно, что каждая черточка его круглого веселого лица сократилась и как бы закруглилась, выражая приятное изумление, а вся его физиономия сияла от удовольствия. Я удивился еще больше, заметив, что моя экономка, которая всегда сохраняет весьма степенный вид и боится уронить собственное достоинство, выглядывала из-за изгороди в конце аллеи и обменивалась кивками и улыбками с цирюльником, который раза два или три оглянулся. Я не понимал, о чем может возвещать подобное поведение, разве что в то утро цирюльник и экономка заключили брачный союз.
   Вот почему я был слегка разочарован, когда обнаружилось всего-навсего, что пришел какой-то джентльмен, который желает со мной поговорить.
   – А кто он такой? – спросил я.
   Цирюльник, еще туже подвинтив свою физиономию, ответил, что джентльмен не пожелал себя назвать, но хочет меня видеть. Я на секунду призадумался, недоумевая, кто бы мог быть этот посетитель, и заметил, что цирюльник, воспользовавшись случаем, обменялся еще одним кивком с экономкой, которая не двигалась с места.
   – Ну, что ж! – сказал я. – Просите джентльмена пожаловать сюда.
   Эти слова как будто увенчали надежды цирюльника, ибо он круто повернулся и пустился бегом.
   Дальнозоркостью я не отличаюсь, и когда джентльмен только что появился в конце аллеи, я не мог его разглядеть и не знал, знаком я с ним или нет. Это был пожилой джентльмен, но шел он легко и быстро, отличался приятнейшими манерами, ловко обходил садовый каток и бордюры клумб, пробираясь между цветочными горшками и улыбаясь с невыразимым добродушием. Не успел он дойти до середины аллеи, как уже начал приветствовать меня; тогда мне показалось, что я его знаю; но когда он приблизился ко мне с шляпой в руке и солнце осветило его лысую голову, кроткое лицо, блестящие очки, светло-коричневые, плотно облегающие панталоны и черные гетры, – вот тогда меня потянуло к нему, и я окончательно убедился в том, что это – мистер Пиквик.
   – Дорогой сэр, – сказал джентльмен, когда я встал, чтобы приветствовать его, – прошу вас, сядьте. Пожалуйста, садитесь. Не стойте из-за меня. Право же, я настаиваю на этом.
   С этими словами мистер Пиквик деликатно принудил меня сесть и, взяв за руку, потряс ее еще и еще раз с сердечностью, поистине покоряющей. Я постарался выразить в своем приветствии радость, которую вызвало его появление, и усадил рядом. Он то выпускал, то снова хватал мою руку, смотрел на меня сквозь очки, и такой сияющей физиономии я никогда не видывал.
   – Вы меня сразу узнали! – воскликнул мистер Пиквик. – Как приятно, что вы меня сразу узнали!
   Я ответил, что частенько перечитывал историю его приключений, а его лицо хорошо знакомо мне по портретам. Я выразил ему свое соболезнование, считая, что случай благоприятствует упоминанию об этом, – по поводу разных пасквилей на его особу, появлявшихся в печати. Мистер Пиквик покачал головой и на секунду как будто рассердился, но тотчас же улыбнулся снова и заявил, что я, конечно, знаком с прологом Сервантеса ко второй части «Дон-Кихота», а сей пролог вполне выражает его отношение к данному вопросу.
   – Но, послушайте, – сказал мистер Пиквик, – неужели вас не интересует, как я вас отыскал?
   – Я не буду интересоваться этим, и, с вашего разрешения, пусть это останется для меня тайной, – сказал я, улыбаясь в свою очередь. – Достаточно, что вы доставили мне это удовольствие. Я отнюдь не хочу, чтобы вы мне сообщили, каким путем я его получил.
   – Вы очень любезны, – отвечал мистер Пиквик, снова пожимая мне руку, – таким я вас себе и представлял! Но как вы думаете, с какой целью я вас отыскал, дорогой сэр? Ну как вы думаете, зачем я пришел?
   Мистер Пиквик задал этот вопрос с таким видом, словно не допускал возможности, чтобы я каким бы то ни было образом угадал тайную цель его посещения, которая должна быть сокрыта от всего человечества. Поэтому хотя я и радовался тому, что предугадал его намерение, но притворился, будто понятия о нем не имею, и, после недолгого раздумья, безнадежно покачал годовой.
   – А что бы вы сказали, – начал мистер Пиквик, прикасаясь указательным пальцем левой руки к моему рукаву, и посмотрел на меня, откинув назад голову и слегка склонив ее набок, – что бы вы сказали, если бы я признался, что, прочитав ваш отчет о вас самих и вашем маленьком обществе, я пришел сюда в качестве скромного кандидата на одно из свободных мест?
   – Я бы сказал, – отвечал я, – что только одно событие могло бы сделать для меня еще милее это маленькое общество, а именно – вступление в него моего старого друга… – разрешите мне называть вас так – моего старого друга, мистера Пиквика.
   Когда я дал ему такой ответ, лицо мистера Пиквика расплылось, выражая полнейший восторг. Сердечно пожав мне обе руки сразу, он легонько похлопал меня по спине, а затем – причина была мне понятна – покраснел до самых глаз и с величайшей серьезностью выразил надежду, что он не причинил мне боли.
   Если бы даже мне было больно, я предпочел бы, чтобы он совершил такое преступление сто раз, только бы не волновался; но так как никакого вреда он мне не причинил, я без труда переменил тему разговора, задав вопрос, который уже раз двадцать вертелся у меня на языке.
   – Вы мне ни слова не сказали о Сэме Уэллере, – заметил я.
   – О! – воскликнул мистер Пиквик. – Сэм ничуть не изменился. Все тот же верный, преданный Друг, каким был раньше. Что сказать вам о Сэме, дорогой сэр, кроме того, что с каждым днем он становится все более необходимым для моего счастья и благополучия?
   – А мистер Уэллер-старший? – спросил я.
   – Старый мистер Уэллер, – отвечал мистер Пиквик, – изменился отнюдь не больше, чем Сэм, – пожалуй, стал только чуточку более самоуверенным, чем был прежде, и иной раз бывает более болтлив. Теперь он проводит много времени в наших краях и определил себя в штат моих телохранителей, и если я попрошу для Сэма местечка в вашей кухне в «вечера часов» (предположим, что ваши трое друзей сочтут меня достойным занять место среди них), то боюсь, что мне придется частенько приводить и мистера Уэллера.
   Я с большой охотой обязался предоставить как Сэму, так и его отцу свободный доступ в мой дом в любой час дня и в любую пору года; покончив с этим пунктом, мы завели длинный разговор, который поддерживался обеими сторонами с такой непринужденностью, словно мы были близкими друзьями с юных лет, разговор, укрепивший во мне приятную уверенность в том, что бодрый дух мистера Пиквика, равно как и прежний его жизнерадостный характер нимало не изменились. Так как он выразил сомнение, дадут ли согласие мои друзья, я заверил его, что его предложение будет, несомненно, принято ими с величайшим удовольствием, и несколько раз просил разрешения представить его без дальнейших церемоний Джеку Редберну и мистеру Майлсу (которые находились поблизости).
   Однако деликатность мистера Пиквика категорически воспрещала ему пойти на это предложение, ибо он утверждал, что вопрос о его избрании должен быть обсужден формально, и пока это не будет сделано, он не может и помышлять о том, чтобы навязывать свою особу. Мне удалось добиться от него только обещания присутствовать на следующем нашем вечернем собрании, чтобы я тотчас же после избрания имел удовольствие его представить.
   Мистер Пиквик, раскрасневшись, вручил мне свернутую в трубку бумагу, которую он назвал своей «квалификацией», и задал великое множество вопросов касательно моих друзей, а в особенности Джека Редберна, которого он называл «чудесным человеком» и в чью пользу был, по-видимому, весьма расположен. Удовлетворив его любопытство, я повел его к себе, чтобы он мог ознакомиться со старой комнатой, где происходят наши собрания.
   – А вот и часы! – воскликнул мистер Пиквик, останавливаясь как вкопанный. – Ах, боже мой! Это те самые старинные часы!
   Я думал, что он никогда от них не оторвется. Тихонько подойдя и прикоснувшись к ним с таким почтением и так приветливо, словно они живые, он принялся исследовать их решительно со всех сторон, – то взбирался на стул, чтобы взглянуть на верхушку, то опускался на колени, чтобы осмотреть низ, то обозревал их с боков, причем очки его почти касались футляра, то старался заглянуть в щель между ними и стеной, чтобы рассмотреть их сзади. Затем он отступал шага на два и взглядывал на циферблат, дабы удостовериться, что они идут, а затем приближался снова и стоял, склонив голову набок, чтобы послушать тиканье, не забывая при этом посматривать на меня через каждые несколько секунд и кивать головой с таким благодушием, какое я положительно не в силах описать. Его восхищение не ограничилось часами, а распространилось на все вещи в комнате, и, право же, после того как он исследовал их одну за другой и в конце концов посидел на всех шести стульях по очереди, чтобы испытать, удобны ли они, я никогда не видывал такого олицетворения добродушия и счастья, какое он являл собой, начиная с блестящей макушки и кончая последней пуговицей на гетрах.
   Я был бы чрезвычайно доволен и получил бы величайшее наслаждение от его общества, останься он со мной на целый день, но мои возлюбленные часы, начав бить, напомнили ему, что он должен откланяться. Я не мог удержаться, чтобы не сказать ему еще раз, как он меня порадовал, и мы пожимали друг другу руки все время, пока спускались с лестницы.
   Не успели мы войти в вестибюль, как моя экономка, выскользнув из своей комнаты (я заметил, что она надела другое платье и чепчик), приветствовала мистера Пиквика приятнейшей из своих улыбок и реверансом, а цирюльник, притворившись, будто очутился здесь случайно, отвесил ему множество поклонов. Когда экономка приседала, мистер Пиквик раскланивался с величайшей вежливостью, а когда он раскланивался, экономка приседала снова; должен сказать, что, очутившись между экономкой и цирюльником, мистер Пиквик повертывался и раскланивался раз пятьдесят по крайней мере.
   Я проводил его до двери; в этот момент за углом переулка проезжал омнибус, и мистер Пиквик окликнул его и побежал с удивительным проворством. На полпути он оглянулся и, видя, что я все еще смотрю ему вслед, остановился, помахивая рукой, – по-видимому, колеблясь, вернуться ли назад и еще раз пожать руку, или бежать дальше. Кондуктор закричал, и мистер Пиквик пробежал несколько шагов по направлению к нему; потом он оглянулся в мою сторону и пробежал несколько шагов назад. Снова окрик, и он опять повернулся и побежал. После ряда таких колебаний кондуктор разрешил вопрос, схватив мистера Пиквика за руку и втащив его в омнибус, но последнее, что мистер Пиквик успел сделать, это опустить окно и, отъезжая, помахать мне шляпой.


   II. Еще кое-какие сведения о госте мистера Хамфри

   Нетрудно догадаться, что я, памятуя о заявлении мистера Пиквика и весьма польщенный оказанной мне честью, сообщил об этом своим трем друзьям, которые единогласно высказались за его принятие в наше общество. Все мы ждали с нетерпением того дня, когда он вступит в число его членов, но я жестоко ошибусь, если скажу, что Джек Редберн и я сам оказались наиболее терпеливыми.
   Наконец, настал этот вечер, и в начале одиннадцатого раздался стук мистера Пиквика в парадную дверь. Его провели в комнату нижнего этажа, а я тотчас же взял свой костыль и пошел, чтобы проводить гостя наверх и представить его со всеми почестями и соблюдениями формальностей.
   – Мистер Пиквик, – сказал я, входя в комнату, – я рад вас видеть, я радуюсь при мысли о том, что это лишь первый из длинной серии визитов в мой дом и лишь начало близкой и прочной дружбы.
   Сей джентльмен дал подобающий ответ с присущей ему сердечностью и искренностью и посмотрел с улыбкой на двух человек, стоявших за дверью, которых я сначала не заметил; тотчас же я признал в них мистера Сэмюела Уэллера и его отца.
   Вечер был теплый, однако старший мистер Уэллер был одет в широчайшее пальто, а подбородок закутал большим крапчатым шарфом, какой обычно носят кучера пассажирских карет, находясь при исполнении своих обязанностей. Он был очень румян и очень толст; особенно толстым казались ноги, по-видимому не без труда втиснутые в сапоги с отворотами. Широкополую шляпу он держал под мышкой левой руки, а указательным пальцем правой прикоснулся великое множество раз ко лбу, приветствуя мою особу.
   – Очень рад вас видеть в добром здоровье, мистер Уэллер, – сказал я.
   – Благодарю вас, сэр, – отвечал мистер Уэллер, – ось еще не поломалась. Мы подвигаемся ровным шагом – не слишком налегаем, но помаленьку тормозим, и оно так и выходит, что мы еще бежим и прибудем регулярно к сроку… А это мой сын Сэмивел, сэр, как вы, должно быть, читали в историческом сочинении, – добавил мистер Уэллер, представляя своего первенца.
   Я принял Сэма очень ласково, но не успел он сказать слово, как отец его снова заговорил.
   – Сэмивел Веллер, сэр, – начал старый джентльмен, – преподнес мне древний титул деда, который давно уже захирел, и похоже на то, что чуть было совсем не угас в нашей фамилии. Сэмми, расскажи-ка историйку об одном из мальчишек – этот-вот анекдотец о маленьком Тони: о том, как он сказал, что обязательно выкурит трубку потихоньку от матери.
   – Не можете вы, что ли, помолчать! – сказал Сэм. – Никогда еще я не видывал такой старой сороки!
   – Этот-вот Тони – расчудеснейший мальчишка, – продолжал мистер Уэллер, не обращая внимания на Сэма, – такого расчудеснейшего мальчишки я на своем веку не видывал! Слыхал я о прелестнейших младенцах, которых похоронили малиновки, когда они совершили самоубийство, поев ежевики, но не было еще на свете такого, как этот-вот маленький Тони. Он всегда играет с кружкой, вмещающей кварту, – вот чем он занимается! Сидит на пороге и делает вид, будто пьет из нее, а потом вздыхает глубоко, курит щепку и говорит: «Теперь я дедушка», – и это он проделывает двух лет от роду, а такие штуки будут позанятней любой комедии. «Теперь я дедушка!» Он не возьмет кружки в пинту, если бы вы ее вздумали подарить ему, – нет, он берет свою кварту, а потом говорит: «Теперь я дедушка!»
   Мистер Уэллер был столь потрясен этой картиной, что с ним тут же приключился устрашающий припадок кашля, каковой несомненно привел бы к каким-нибудь роковым последствиям, если бы не ловкость и расторопность Сэма, который, крепко ухватившись за шарф как раз под отцовским подбородком, начал раскачивать старика с большой энергией, нанося ему в то же время ловкие удары между лопаток. Благодаря такому любопытному способу лечения мистер Уэллер в конце концов совершенно оправился после припадка, но очень раскраснелся и, казалось, совсем обессилел.
   – Теперь он отойдет, Сэм, – сказал мистер Пиквик, который и сам встревожился.
   – Отойдет, сэр! – подхватил Сэм, укоризненно глядя на родителя. – Да, он отойдет очень скоро, отойдет окончательно и тогда пожалеет, что это сделал. Ну, видывал ли кто-нибудь такого легкомысленного старикана? Хохочет до судорог перед всем обществом и топочет по полу, словно принес с собой собственный ковер и побился об заклад, что сотрет на нем узор к положенному сроку! Через минутку он опять начнет. Ну вот… закатился… Я так и знал!
   Действительно, мистер Уэллер, чьи мысли все еще были заняты его скороспелым внуком, начал покачивать головой из стороны в сторону, а смех, действуя, как землетрясение в глубоких недрах, вызвал ряд поразительных явлений, отразившихся у него на лице, груди и плечах, – явлений тем более устрашающих, что они не сопровождались ни единым звуком. Впрочем, это волнение постепенно улеглось, и после трех-четырех коротких приступов он вытер глаза обшлагом пальто и более или менее спокойно огляделся по сторонам.
   – Прежде чем командир удалится, – сказал мистер Уэллер, – Сэмми хочет задать вопрос насчет одного пункта. Покуда тут этот вопрос разберут, быть может джентльмены разрешат мне удалиться?
   – Чего ради вы уходите? – крикнул Сэм, хватая отца за фалды пальто.
   – Я никогда еще не видывал такого непочтительного мальчика, как ты, Сэмивел, – ответил мистер Уэллер. – Разве ты не дал торжественного обещания, можно сказать – клятвы, что сам задашь этот – вот вопрос за меня?
   – Ну, что ж, я согласен, – сказал Сэм, – но только если вы не будете меня шпынять, как заметил кротко бык, поворачиваясь к погонщику, когда тот подгонял его стрекалом к двери мясника. Дело в том, сэр, – продолжал Сэм, обращаясь ко мне, – что он хочет узнать кое-что об этой леди, которая состоит у вас экономкой.
   – А что именно?
   – Видите ли, сэр, – сказал Сэм, ухмыляясь еще веселее, – он желает знать, не…
   – Короче говоря, – решительно вмешался старый мистер Уэллер, у которого пот выступил на лбу, – это-вот старое созданье – вдова или не вдова?
   Мистер Пиквик от души расхохотался, и я последовал его примеру, заявив решительно, что «моя экономка целомудренная девица».
   – Ну вот! – воскликнул Сэм. – Теперь вы удовлетворены. Вы слышите – она целомудренная.
   – Она что? – с глубоким презрением переспросил его отец.
   – Целомудренная, – повторил Сэм.
   Минуты две мистер Уэллер смотрел очень пристально на сына, а затем сказал:
   – Не все ли равно, мудреная она или нет, это неважно. А я хочу знать, вдова она или не вдова?
   – Почему вы заговорили о том, что она мудреная? – спросил Сэм, совершенно ошеломленный речью своего родителя.
   – Неважно, Сэмивел, – серьезно отвечал мистер Уэллер, – мудреность может быть очень хорошей или может быть очень плохой, и женщина может быть ничуть не лучше и ничуть не хуже от того, что она мудреная, но это не имеет никакого отношения к вдовам.
   – Подумайте, – обернувшись, сказал Сэм, – ну, поверит ли хоть кто-нибудь, что человек в его годы может вбить себе в голову, что целомудренная и мудреная – одно и то же?
   – Между ними нет разницы ни на соломинку, – объявил мистер Уэллер. – Твой отец, Сэмми, так долго правил каретой, что уж он-то знает свой родной язык, коли речь идет об этом.
   Оставив в стороне вопрос этимологический, который не вызывал у старого джентльмена никаких сомнений, его уверили, что экономка никогда замужем не была. Услышав это, он выразил большое удовольствие и просил простить заданный им вопрос, добавив, что не так давно его чрезвычайно напугала вдова, а в результате природная его робость усилилась.
   – Это было на железной дороге, – с пафосом сказал мистер Уэллер. – Я ехал в Бирмингем по железной дороге, и меня заперли в закрытом вагоне с живой вдовой. Мы были одни – вдова и я, мы были одни. И думаю я, только потому, что мы были одни и ни одного священника не было, – только потому эта-вот вдова и не вышла за меня замуж, прежде чем мы доехали до ближайшей станции. Подумать только, как она начала визжать, когда мы проезжали в темноте в этих туннелях, как она падала в обморок и цеплялась за меня и как я старался открыть дверь, а дверь была крепко заперта, бежать некуда! Ах, какой это был ужас, какой ужас!
   Мистер Уэллер был столь удручен этим воспоминанием, что, пока не вытер несколько раз лба, не мог ответить на вопрос, одобряет ли он железнодорожное сообщение, хотя об этом предмете он составил себе вполне определенное мнение, что явствует из ответа, который он в конце концов дал.
   – Я так полагаю, – сказал мистер Уэллер, – железная дорога – это привилегия беззаконная и против конституции, и очень хотелось бы мне знать, что сказала бы эта-вот старая Хартия, которая защищала когда-то наши вольности и добилась своего, – хотелось бы мне знать, какого она была бы мнения, живи она сейчас на свете, о том, что англичан запирают вместе с вдовами или с кем бы там ни было против их желания. А то, что сказала бы старая Хартия, может сказать и старый кучер, и я так полагаю, что с этой точки зрения железная дорога – беззаконна. Если говорить об удобствах, то где они – эти удобства, когда вы сидите в кресле, глядите на кирпичные стены и кучи грязи, никогда у трактира не останавливаетесь, никогда стакана эля не видите, никогда заставы не проезжаете, никогда никакой перемены не встретите (и лошадей не меняете), и всегда приезжаете в такое место, если вообще куда-нибудь приезжаете, которое в точности похоже на предыдущее: те же полисмены стоят, тот же проклятый старый колокол звонит, тот же несчастный народ стоит за перилами, ждет, чтобы его впустили; и все то же самое, кроме названия, которое написано той же величины буквами, как и предыдущее название, и теми же красками. А какой тебе будет почет и уважение, коли путешествуешь без кучера? А что такое железная дорога для кучеров и кондукторов, которым иной раз приходится по ним ездить? Надругательство и оскорбление – вот что оно такое! А что до скорости, то как по-вашему, с какою скоростью я, Тони Веллер, прокатил бы карету за пятьсот тысяч фунтов с мили, – плата вперед, прежде чем карета выехала на дорогу? А что до машины – какая она грязная, всегда сопит, скрипит, хрипит, пыхтит, ну и чудовище, всегда задыхается, спина у нее блестящая, зеленая с золотым, как у противного жука в этом-вот увеличительном стекле! Ночью она выплевывает горячие красные угли, а днем – черный дым, и, сдается мне, самое разумное, что она делает, это когда попадется ей что-нибудь на дороге, и она издает страшный вопль, как будто говорит: «Здесь вот двести сорок пассажиров в самой ужасной опасности, а это – вот их двести сорок воплей в одном!»
   Тем временем я начал опасаться, что мои друзья потеряют терпение, недовольные моим долгим отсутствием. Поэтому я попросил мистера Пиквика идти со мною наверх, а обоих Уэллеров оставил на попечение экономки, дав ей строгое предписание оказать им самый радушный прием.


   III. Часы

   Когда мы поднимались по лестнице, мистер Пиквик надел очки, которые до сей минуты держал в руке, поправил галстук, одернул жилет и проделал ряд других операций, о которых обычно вспоминают люди, когда должны впервые появиться в незнакомом обществе и хотят произвести благоприятное впечатление. Видя, что я улыбаюсь, он тоже улыбнулся и сказал, что, несомненно, явился бы в лакированных туфлях и шелковых чулках, если бы эта мысль пришла ему в голову прежде, чем он вышел из дому.
   – Я бы непременно это сделал, дорогой сэр, – сказал он очень серьезно, – если бы я не надел гетр. Я бы выразил тем самым свое уважение обществу.
   – Можете быть уверены, – сказал я, – что мои друзья пожалели бы об этом, очень пожалели бы, так как они им очень нравятся.
   – Да неужели! – воскликнул мистер Пиквик с явным удовольствием. – Вы думаете, что им нравятся мои гетры? Вы всерьез думаете, что при мысли обо мне они вспоминают и мои гетры?
   – Я в этом уверен, – ответил я.
   – В таком случае, – сказал мистер Пиквик, – это одно из очаровательнейших и приятнейших открытий, какое я только мог сделать!
   Я бы не стал записывать этот короткий разговор, если бы он не осветил маленькой черточки в характере мистера Пиквика, с которой я до сей поры не был знаком. Втайне он гордился своими ногами. Тон, каким он говорил, и взгляд, брошенный им на свои панталоны, убеждают меня в том, что мистер Пиквик взирает на свои ноги с весьма невинным тщеславием.
   – Но вот и наши друзья, – сказал я, открывая дверь и беря его под руку, – пусть они говорят сами за себя. Джентльмены, позвольте вам представить мистера Пиквика!
   Должно быть, в этот момент мистер Пиквик и я являли резкий контраст: я спокойно опирался на свой костыль с видом несколько изнеможенным и терпеливым, а он взял меня под руку и раскланивался направо и налево с грациозной учтивостью, выражая всей своей жизнерадостной физиономией добродушие, которое казалось безграничным. Разница между нами, должно быть, обнаружилась еще резче, когда мы приблизились к столу и любезный джентльмен, приноравливая свой бодрый шаг к моей неуверенной походке, старался относиться с величайшим вниманием к моим немощам и в то же время делал вид, будто нисколько не подозревает, что я в этом крайне нуждаюсь.
   Я познакомил его с каждым из моих друзей по очереди. Прежде всего с глухим джентльменом, которого он рассматривал с большим интересом и приветствовал с величайшей искренностью и сердечностью. По-видимому, у него мелькнуло в тот момент какое-то туманное подозрение, что мой друг, будучи глух, должен быть также и нем, ибо когда последний раскрыл рот, чтобы выразить то удовольствие, какое ему доставила встреча с джентльменом, о котором он столько слышал, мистер Пиквик пришел в такое замешательство, что я поспешил ему на выручку.
   Истинным наслаждением было наблюдать его встречу с Джеком Редберном. Мистер Пиквик улыбнулся, пожал ему руку, посмотрел на него сквозь очки и из-под очков и поверх очков, одобрительно покивал головой, а затем кивнул мне, словно говоря: «Это тот самый – вы были совершенно правы», – а потом повернулся к Джеку и сказал несколько задушевных слов, а потом проделал и повторил все сначала с неподражаемой живостью. Что же касается самого Джека, то он был в таком же восторге от мистера Пиквика, в какой пришел от него мистер Пиквик. Никогда с сотворения мира не встречались двое людей, которые могли бы обменяться более горячими и восторженными приветствиями.
   Занятно было наблюдать разницу между этой встречей и последовавшей за ней встречей мистера Пиквика с мистером Майлсом. Было ясно, что сей последний джентльмен рассматривал нашего нового члена как некоего соперника, заслужившего расположение Джека Редберна, а кроме того, он не раз намекал мне конфиденциально, что хотя он нимало не сомневается в достоинствах мистера Пиквика, однако считает некоторые его подвиги неподобающими джентльмену солидному и в летах. Не говоря уже об этих основаниях для недоверия, одно из его непоколебимых убеждений заключается в том, что правосудие никогда и ни при каких обстоятельствах не может допустить никакой ошибки; он, стало быть, смотрит на мистера Пиквика как на человека, который справедливо поплатился деньгами и покоем за нарушение обещания, данного беззащитной женщине, и утверждает, что вследствие этого он обязан относиться к нему с некоторым подозрением. Эти причины привели к довольно холодному и официальному приветствию, на которое мистер Пиквик отвечал с тем же достоинством и подчеркнутой вежливостью, какие были проявлены другой стороной. Действительно, он принял столь величавую и вызывающую осанку, что я испугался, как бы он не разразился каким-нибудь торжественным протестом или декларацией, а посему усадил его, не теряя ни секунды, в кресло.
   Этот маневр вполне удался. Едва усевшись, мистер Пиквик обозрел всех нас с самым благожелательным видом и в течение целых пяти минут не переставал улыбаться. Наши церемонии интересовали его чрезвычайно. Они не очень многочисленны и не сложны, и описать их можно в нескольких словах. Так как о нашем церемониале уже упоминалось на этих страницах, а равно и впредь должно упоминаться, то он не требует детального описания.
   Собравшись все вместе, мы прежде всего обмениваемся рукопожатиями и весело друг друга приветствуем. Памятуя о том, что мы собираемся не только для того, чтобы способствовать личному нашему благополучию, но с целью внести что-нибудь в общий фонд, мы отнеслись бы к вялому и равнодушному виду кого-либо из членов нашего общества как к своего рода измене. У нас никогда не бывало таких преступников, но если бы таковой оказался, несомненно ему был бы сделан очень строгий выговор.
   По окончании приветствий мы молча заводим почтенную древность, у которой заимствуем свое название. Эту операцию всегда совершает сам мистер Хамфри (да будет мне позволено прибегать в повествовании о клубе к стилю исторических сочинений и говорить о самом себе в третьем лице), который, вооружившись большим ключом, влезает для этой цели на стул. Пока длится эта процедура, Джек Редберн должен находиться в дальнем конце комнаты под охраной мистера Майлса, ибо он, как известно, лелеет некоторые честолюбивые и кощунственные замыслы, связанные с часами, и даже позволил себе однажды заявить, что если бы он мог на день или два вынуть механизм, то, по его мнению, ему удалось бы его усовершенствовать. Мы прощаем ему такую самонадеянность, принимая во внимание добрые его намерения в соблюдение им почтительного расстояния; на этой последней мере мы настаиваем, опасаясь, как бы он, стремясь усовершенствовать предмет нашего внимания, не повредил тайком какой-нибудь чувствительной его части и не поверг нас всех в смятение и ужас.
   Эта процедура доставила мистеру Пиквику величайшее удовольствие и, если это только возможно, возвысила Джека в его добром мнении.
   Следующая операция заключается в том, что мы открываем футляр от часов (ключ от коего находится опять-таки у мистера Хамфри), вынимаем оттуда столько рукописей, сколько может понадобиться для нашего вечернего чтения, и прячем туда те новые вклады, какие были доставлены со времени нашего последнего собрания. Это мы делаем всегда с особой торжественностью. Затем глухой джентльмен набивает и раскуривает свою трубку, и мы снова занимаем свои места вокруг вышеупомянутого стола, мистер Хамфри исполняет обязанности председателя, – если можно говорить о председателе там, где все находятся на одной и той же ступени социальной лестницы, – а Джек – секретаря. Теперь наши приготовления закончены, и мы начинаем беседу на любую тему, какая придет в голову, или же приступаем немедленно к одному из наших чтений. Во втором случае выбранная рукопись вручается мистеру Хамфри, который тщательно разглаживает ее на столе и загибает уголки каждой страницы, чтобы легче было перелистывать; Джек Редберн снимает нагар с фитиля лампы маленькой машинкой собственного изобретения, которая обычно ее гасит; тем не менее мистер Майлс взирает на это с полным одобрением; глухой джентльмен придвигает свое кресло, чтобы следить за чтением по рукописи или по губам мистера Хамфри, как ему вздумается; а сам мистер Хамфри с величайшим удовольствием, бросив взгляд на присутствующих и на свои старые часы, приступает к чтению.
   Лицо мистера Пиквика во время чтения его рассказа привлекло бы внимание самого тупого человека. Блаженное покачивание головой и указательным пальцем, когда он потихоньку отбивал такт и подчеркивал ритм воображаемыми паузами, улыбка, расплывавшаяся на его лице при каждом шутливом замечании, и лукавый взгляд, который он бросал исподтишка, наблюдая произведенное впечатление, спокойствие, с каким он закрывал глаза и слушал какое-нибудь описание, живая мимика, которой он мысленно сопровождал диалог, желание, чтобы глухой джентльмен понял, о чем идет речь, и страстная потребность исправлять чтеца, если тот запинался на каком-нибудь слове в рукописи или заменял его другим, – все это было равно достойно внимания. Когда же, наконец, после неудачной попытки объясниться с глухим джентльменом посредством ручной азбуки, с помощью которой он составлял слова, не существующие ни на едином языке цивилизованных или первобытных народов, он взял грифельную доску и написал крупным шрифтом, по одному слову в строке, вопрос: «Как – вам – это нравится?» – когда он это написал и, протянув доску через стол, ждал ответа, с физиономией, просиявшей и похорошевшей от сильного волнения, тогда даже мистер Майлс смягчился и не мог не взглянуть на него внимательно и благосклонно.
   – Мне пришло в голову, – сказал глухой джентльмен, который следил за мистером Пиквиком и за всеми остальными с любопытством, – мне пришло в голову, – сказал глухой джентльмен, вынимая изо рта трубку, – что теперь настал момент занять наше единственное пустующее кресло.
   Так как наш разговор, естественно, перешел на вакантное место, то мы охотно прислушались к этому замечанию и вопросительно взглянули на нашего друга.
   – Я уверен, – продолжал он, – что мистер Пиквик знаком с кем-нибудь, кто явился бы для нас приобретением; он должен знать человека, который нам нужен. Прошу вас, не будем терять времени и покончим с этим вопросом. Не так ли, мистер Пиквик?
   Джентльмен, к которому был обращен сей вопрос, хотел было дать устный ответ, но, вспомнив о дефекте нашего друга, заменил такого рода ответ пятьюдесятью кивками. Затем, взяв доску и начертав на ней печатными буквами гигантское «да», он протянул ее через стол и, потирая руки и всматриваясь в наши лица, объявил, что он и глухой джентльмен прекрасно понимают друг друга.
   – Человек, которого я имею в виду, – сказал мистер Пиквик, – и которого в настоящее время я бы не осмелился еще назвать, если бы вы не представили мне такой возможности, – очень странный старик. Его фамилия – Бембер.
   – Бембер! – воскликнул Джек. – Я уверен, что уже слышал это имя.
   – В таком случае я не сомневаюсь, – отвечал мистер Пиквик, – что вы помните его по истории моих приключений (я говорю о посмертных записках нашего старого клуба), хотя о нем упоминается лишь вскользь, и, если я не ошибаюсь, он появляется только один раз.
   – Совершенно верно! – сказал Джек. – Позвольте-ка… Это – тот человек, который питает исключительный интерес к старым, заплесневелым комнатам и Иннам, рассказывает какие-то истории, имеющие отношение к его излюбленной теме… и рассказал странную повесть о привидениях… это он?
   – Он самый. Так вот, – продолжал мистер Пиквик, понизив голос и говоря таинственным и конфиденциальным тоном, – это весьма необыкновенный и замечательный человек; живет, и говорит, и взирает, словно какой-то странный призрак, которому доставляет наслаждение обитать в старых домах; и до такой степени поглощен этой одной темой, о коей вы только что упомянули, что это поистине вызывает изумление. Удалившись в частную жизнь, я разыскал его, и, смею вас уверить, чем чаще я его вижу, тем сильнее воздействует на меня странное и мечтательное расположение его духа.
   – Где он живет? – осведомился я.
   – Он живет, – отвечал мистер Пиквик, – в одном из этих скучных, заброшенных, старых домов, с которыми связаны все его помыслы и рассказы; живет в полном одиночестве и часто проводит взаперти несколько недель подряд. В таком уединении он предается тем фантазиям, которым давно потворствовал, а когда появляется на людях или кто-нибудь из внешнего мира приходит навестить его, эти фантазии по-прежнему занимают его мысли и остаются его любимой темой. Пожалуй, я могу сказать, что он начал относиться с уважением ко мне и с интересом к моим визитам – я уверен, что эти чувства он перенесет и на Часы мистера Хамфри, если он хоть раз появится среди нас. Я хочу только объяснить вам, что он – странный, одинокий мечтатель – в мире, но не от мира, – и не похож ни на кого из здесь присутствующих, так же как не похож ни на кого из людей, которых я когда-либо встречал или знал.
   Мистер Майлс выслушал этот отзыв о предлагаемом члене нашего общества с довольно кислой физиономией и, пробурчав, что, пожалуй, старик немножко тронулся, пожелал узнать, богат ли он.
   – Я его никогда не спрашивал, – сказал мистер Пиквик.
   – Тем не менее вы могли бы это знать, сэр, – резко возразил мистер Майлс.
   – Быть может, сэр, – сказал мистер Пиквик не менее резко, чем тот, – но я не знаю. Да и в самом деле, – добавил он, вновь обретая обычную свою мягкость, – я не имею возможности судить. Он живет бедно, но это, по-видимому, соответствует его характеру. Я никогда не слышал, чтобы он заговаривал о своем материальном положении, и никогда не встречал никого, кто бы имел об этом хоть малейшее представление. Право же, я сообщил вам все, что о нем знаю, и от вас зависит решить, желаете ли вы узнать больше, или уже знаете вполне достаточно.
   Мы единогласно пришли к тому заключению, что нам хотелось бы знать больше; и, в виде компромисса с мистером Майлсом (который хотя и сказал: да… о, разумеется… он не прочь знать больше об этом джентльмене… Он не имеет никакого права восставать против воли всех и так далее, однако же с сомнением покачал головой и несколько раз произнес «гм!» с особой выразительностью), было условлено, что мистер Пиквик отправится вместе со мной с вечерним визитом к объекту нашей дискуссии; для этой цели сей джентльмен и я немедленно сговорились встретиться в ближайшее время, причем было указано, что ответственность будет лежать на мне, и либо я предложу старику присоединиться к нам, либо не предложу, в зависимости от того, что покажется мне более уместным. Когда был разрешен этот важный вопрос, мы вернулись к часовому футляру (читатель нас уже опередил), и благодаря находящимся в нем рукописям и разговору, ими вызванному, время пролетело быстро.
   Когда мы распустили собрание, мистер Пиквик отвел меня в сторону и объявил, что провел чудеснейший и приятнейший вечер. Сделав это сообщение с видом в высшей степени таинственным, он отвел Джека Редберна в другой угол, чтобы сказать ему то же самое, а затем удалился в третий угол с глухим джентльменом и грифельной доской, чтобы повторить свое заверение. Забавно было наблюдать происходившую в нем борьбу, выразить ли и мистеру Майлсу свое дружеское расположение, или обойтись с ним со сдержанным достоинством. Несколько раз он с дружелюбным видом подходил к нему сзади и столько же раз отступал, не произнеся ни слова; наконец, когда он наклонился к самому уху этого джентльмена и готов был шепнуть что-то умиротворяющее и приятное, мистер Майлс случайно оглянулся, после чего мистер Пиквик отскочил и сказал с некоторой запальчивостью: «Спокойной ночи, сэр… я хотел бы пожелать спокойной ночи, сэр… и больше ничего», – и при этом поклонился и отошел от него.
   – Ну как, Сэм? – сказал мистер Пиквик, спустившись вниз.
   – Все в порядке, сэр, – отвечал мистер Уэллер. – Держитесь крепко, сэр. Сперва правая рука… потом левая… потом нужно хорошенько встряхнуться, и пальто надето, сэр.
   Мистер Пиквик последовал этим указаниям и, пользуясь и в дальнейшем помощью Сэма, который дернул его за один конец воротника, и мистера Уэллера-старшего, который сильно дернул за другой конец, был быстро облачен. Мистер Уэллер-старший извлек затем большой конюшенный фонарь, который он по прибытии заботливо поставил в дальний угол, и осведомился, желает ли мистер Пиквик, чтобы «фонари были зажжены».
   – Пожалуй, сегодня не надо, – отвечал мистер Пиквик.
   – Тогда, с разрешения этой-вот леди, – сказал мистер Уэллер, – мы оставим его здесь до следующего путешествия. Этот – вот фонарь, сударыня, – продолжал мистер Уэллер, протягивая его экономке, – когда-то принадлежал знаменитому Билю Блайндеру, который ныне усопший, как и все мы уснем в свою очередь. Биль, сударыня, был конюхом и ходил за двумя всем известными пегими кобылами, которые возили бристольскую скорую карету и только под одну песенку и соглашались бежать – о южном ветре и облачном небе, – ее-то и играл кондуктор без передышки всякий раз, как их впрягали. Несколько недель Биль держался на ногах, а потом потерял аппетит, а потом почувствовал себя очень плохо; вот он и говорит своему приятелю: «Мейти, говорит, сдается мне, что я подхожу к столбу не с того боку и скоро мне крышка. Не отрицай, говорит, я-то знаю, что это так, и позаботься, чтобы мне не мешали, говорит, потому, что я отложил немножко денег и иду теперь в конюшню писать свою последнюю волю и завещание». – «Я позабочусь, чтобы никто не мешал, – говорит его приятель, – а ты держи только голову выше, тряхни малость ушами и еще двадцать лет проживешь». Биль Блайндер ничего ему не отвечает, идет в конюшню и там немного погодя ложится между двумя пегими и умирает, написав сперва на крышке ящика для овса: «Это последняя воля и завещание Биля Блайндера». Все натурально очень удивились и стали искать в соломе и на сеновале, и где только не искали, а потом открывают ящик и видят, что он взял да и написал мелом свою волю изнутри на крышке; крышку пришлось снять с петель и отправить в Докторс-Коммонс на утверждение, и по этому-вот самому документу этот фонарь перешел к Тони Веллеру, и вот почему, сударыня, он для меня сокровище, и я прошу, если вы будете так добры, о нем особенно позаботиться.
   Экономка любезно обещала хранить дорогой мистеру Уэллеру фонарь в надежнейшем месте, и мистер Пиквик, смеясь, удалился. Телохранители следовали бок о бок: мистер Уэллер-старший был застегнут и закутан от подбородка до сапог, а Сэм, засунув руки в карманы и заломив шляпу набекрень, упрекал на ходу своего отца за крайнее многословие.
   Я был немало удивлен, когда, повернувшись, чтобы идти наверх, встретил в коридоре цирюльника в такое позднее время; ибо его присутствие ограничивается каким-нибудь получасом, и то по утрам. Но Джек Редберн, который узнает (чутьем, я думаю) обо всех домашних событиях, очень весело сообщил мне о том, что в этот вечер было основано в кухне общество в подражание нашему, названное «Часы мистера Уэллера», членом коего стал цирюльник, и что он, Джек, обязуется найти способ знакомить меня со всеми его будущими трудами, после чего я попросил его как в собственных интересах, так и в интересах моих читателей сделать это во что бы то ни стало.


   IV. Часы мистера Уэллера

   Оказывается, как только экономка была оставлена в обществе двух мистеров Уэллеров в первый день знакомства, она тотчас же призвала на помощь цирюльника, мистера Слитерса, который прятался в кухне, ожидая ее зова; не переставая слащаво улыбаться, она представила его как человека, который поможет ей исполнить общественную обязанность – принять почтенных гостей.
   – Право же, – сказала она, – без мистера Слитерса я была бы поставлена в очень неловкое положение.
   – О неловкости не может быть разговора, сударыня, – сказал мистер Уэллер-старший с величайшей вежливостью, – решительно никакого разговора! Леди, – добавил старый джентльмен, оглядываясь вокруг с видом человека, который устанавливает неопровержимый факт, – леди не может быть неловкой. Натура об этом позаботилась.
   Экономка наклонила голову и улыбнулась еще слащавее. Цирюльник, который суетился вокруг мистера Уэллера и Сэма, страстно желая познакомиться с ними ближе, потер руки и воскликнул: «Правильно! Весьма справедливо, сэр!» – после чего Сэм повернулся и молча смотрел на него в упор, в течение нескольких секунд.
   – Я знавал только одного из вашей профессии, – сказал Сэм, задумчиво устремив взгляд на краснеющего цирюльника, – но он стоил дюжины и был прямо-таки предан своему делу!
   – Он был известен мягкой манерой брить, сэр, – осведомился мистер Слитерс, – или стрижкой и завивкой?
   – И тем и другим, – отвечал Сэм. – Мягкое бритье было его натурой, а стрижка и завивка – его гордостью и славой. Все свои радости он получал от своей профессии. Он тратил все деньги на медведей и вдобавок еще влез из-за них в долги, и медведи по целым дням рычали внизу в переднем погребе и бессильно скрежетали зубами, а жир их родственников и друзей продавался в розницу в аптекарских банках в цирюльне наверху, и окно первого этажа было украшено их головами, не говоря уже о том, каким для них было ужасным огорчением видеть, как человек шагает целый день взад и вперед по тротуару с портретом Медведя в предсмертной агонии, а внизу написано крупными буквами: «Еще одно прекрасное животное было убито вчера у Джинкинсона!» Как бы то ни было, а они там жили, и Джинкинсон там жил, пока очень сильно не заболел каким-то внутренним расстройством, у него отнялись ноги, и он был прикован к постели и пролежал очень долго; но даже и в ту пору он так гордился своей профессией, что, как только ему сделалось хуже, доктор, бывало, спускался вниз и говорил: «Сегодня утром Джинкинсон очень плох, нужно расшевелить медведей»); и в самом деле, как только их расшевелят и они поднимут рев, Джинкинсон, как бы он ни был плох, открывает глаза, кричит: «А вот медведи!» – и оживает снова [241 - «А вот медведи!» и оживает снова – в основе анекдота Сэма лежит объявление в газете «Таймс» за 1793 год; в объявлении сообщалось, что некий парикмахер Росс держит у себя медведей и на днях им был убит «жирный русский медведь», сало которого он продает по 46 шиллингов за фунт. Упоминание об этом «историческом факте» мы находим также в романе «Жизнь и приключения Николаса Никльби», гл. 35.].
   – Поразительно! – воскликнул цирюльник.
   – Ни капельки, – сказал Сэм. – Ничего нет хитрее человеческой природы. Однажды доктор сказал ему: «Завтра я, по обыкновению, наведаюсь утром», – а Джинкинсон хватает его за руку и говорит: «Доктор, говорит, сделайте мне одно одолжение!» – «С удовольствием, Джинкинсон», – говорит доктор. «В таком случае, доктор, – говорит Джинкинсон, – приходите небритым и разрешите мне вас побрить!» – «Согласен», – говорит доктор. «Да благословит вас бог!» – говорит Джинкинсон. На следующий день приходит доктор, а когда Джинкинсон отменно его побрил, он и говорит: «Джинкинсон, говорит, совершенно ясно, что вам это идет на пользу. Так вот, говорит, есть у меня кучер с такой бородой, что у вас на сердце легко станет, когда вы над ней поработаете, и хотя, говорит, выездной лакей не может похвастаться бородой, однако он пробует отпустить такие бакенбарды, что бритва будет для них божеской милостью. Если, говорит, они будут по очереди смотреть за экипажем, когда он ждет внизу, что вам мешает делать им операции каждый день так же, как и мне? У вас, говорит, шестеро ребят, что вам мешает обрить им всем головы и всегда их подбривать? У вас есть два помощника в цирюльне внизу, что вам мешает стричь и завивать их, когда вздумается? Сделайте, говорит, это, и вы опять будете человеком». Джинкинсон стиснул доктору руку и в тот же день принялся за дело; инструменты он держал у себя на постели, и как только чувствовал, что ему становится хуже, брал одного из ребят, которые носились по всему дому, а головы у них были похожи на чистейшие голландские сыры, и снова его брил. Однажды приходит к нему законник писать завещание, и все время, пока он писал, Джинкинсон потихоньку стриг ему волосы большими ножницами. «Что это за щелканье? – нет-нет да и скажет законник. – Похоже на то, что человеку стригут волосы». – «Очень похоже на то, что человеку стригут волосы», – с самым невинным видом говорит Джинкинсон и прячет ножницы. К тому времени, когда законник узнал, в чем дело, он распрощался с последними волосами. Таким манером Джинкинсон держался очень долго, но вот однажды зовет он всех детей одного за другим, бреет каждого наголо и целует в макушку; потом зовет двух помощников, всех их подстригает и завивает в самом элегантном стиле, а потом говорит, что ему хотелось бы услышать голос самого жирного медведя, и эту его просьбу немедленно исполняют; потом он говорит, что чувствует себя очень хорошо и желает остаться один, а потом умирает, но сначала самому себе подстригает волосы и делает один завиток на самой середине лба.
   Эта история произвела огромное впечатление не только на мистера Слитерса, но и на экономку, которая проявляла такое желание всем угодить и такое благодушие, что мистер Уэллер со встревоженным видом осведомился шепотом у сына, не зашел ли он слишком далеко.
   – Что это значит – «слишком далеко»? – спросил Сэм.
   – Да этот – вот комплиментик, Сэмми, насчет неловкости, которой нет и в помине у леди, – пояснил его отец.
   – Уж не думаете ли вы, что она влюбилась в вас по этому случаю? – воскликнул Сэм.
   – Случались и более чудные вещи, мой мальчик, – хриплым шепотом отвечал мистер Уэллер, – я всегда боюсь влюбить в себя, Сэмми. Знай я, как сделать себя безобразным или неприятным, я бы это сделал, Сэмивел, это лучше, чем жить в постоянном страхе!
   В тот момент мистер Уэллер не имел возможности останавливаться на тех опасениях, какие его осаждали, ибо непосредственная причина его страхов проследовала вниз по лестнице, извиняясь при этом, что ведет его в кухню, которую, однако, она вынуждена предложить ему предпочтительно перед своей собственной маленькой комнатой еще и потому, что в кухне удобнее будет курить и она находится в ближайшем соседстве с пивным погребом. Сделанные приготовления в достаточной мере свидетельствовали о том, что это были не пустые слова, ибо на сосновом столе находились солидный кувшин эля и стаканы, подле них лежали чистые трубки и обильный запас табаку для старого джентльмена и его сына, а на кухонном шкафу поблизости – большой кусок холодной говядины и всякая другая снедь. При виде этой сервировки мистер Уэллер сначала разрывался между своей склонностью к общительности и предположением, не следует ли рассматривать эту сервировку как признак того, что в него уже влюбились, но вскоре он уступил своим природным побуждениям и не спеша с веселым лицом уселся за стол.
   – Что касается, сударыня, поглощения этой-вот сорной травы в присутствии леди, – сказал мистер Уэллер, беря трубку и снова кладя ее на стол, – то это не годится. Сэмивел, полное воздержание!
   – Но я это очень люблю, – сказала экономка.
   – Нет! – возразил мистер Уэллер, качая головой. – Нет!
   – Честное слово, люблю, – сказала экономка. – Мистер Слитерс знает.
   Мистер Уэллер кашлянул и, несмотря на подтверждение цирюльника, снова сказал: «Нет», но менее энергически, чем раньше. Экономка зажгла кусок бумаги и настояла на том, чтобы своими прекрасными руками поднести его к трубке. Мистер Уэллер сопротивлялся; экономка кричала, что обожжет пальцы; мистер Уэллер уступил. Трубка была зажжена, мистер Уэллер сделал хорошую затяжку и, поймав себя на том, что улыбается экономке, тотчас же изменил выражение лица и строго посмотрел на свечку с непреклонным решением никого не влюблять в себя и у других не поощрять мыслей о влюбленности. В этом твердом решении он укрепился, как вдруг услышал голос сына.
   – Мне кажется, – сказал Сэм, который курил хладнокровно и с большим удовольствием, – если леди согласна, было бы для нас четверых очень кстати основать наш собственный клуб, вроде того, который командиры устроили наверху, и пусть он, – Сэм указал мундштуком трубки на своего родителя, – будет председателем.
   Экономка любезно заявила, что эта самая мысль уже приходила ей в голову. Цирюльник сказал то же самое. Мистер Уэллер ничего не сказал, но положил свою трубку, словно в припадке вдохновения, и приступил к следующим маневрам.
   Расстегнув три нижних пуговицы жилета и приостановившись на секунду, чтобы насладиться свободным притоком воздуха, вызванным этой процедурой, он энергически ухватился за свою часовую цепочку и медленно и с величайшим трудом извлек из кармана огромные серебряные часы с двойной крышкой, которые вылезли вместе с подкладкой кармана, а для того чтобы их отцепить, мистер Уэллер затратил много сил и очень раскраснелся. Вытащив их, наконец, благополучно, он открыл крышку и завел их ключом соответствующих размеров, затем снова закрыл крышку и, приложив к уху часы с целью убедиться, что они идут, сильно ударил ими несколько раз по столу, чтобы улучшить ход.
   – Вот! – сказал мистер Уэллер, кладя их на стол циферблатом вверх. – Вот название и вывеска этого-вот общества. Сэмми, придвинь сюда те два табурета вместо тех незанятых кресел! Леди и джентльмены, часы мистера Уэллера заведены и сейчас идут. К порядку!
   Дабы придать силу этому воззванию, мистер Уэллер, пользуясь часами как председательским молоточком и заметив с большой гордостью, что повредить им ничто не может, а всякого рода падения значительно повышают качество механизма и помогают регулятору, стукнул по столу несколько раз и объявил общество формально учрежденным.
   – И чтобы никто у нас не подсмеивался над председателем, Сэмивел, – сказал мистер Уэллер своему сыну, – а не то я запру тебя в погреб, и тогда мы можем очутиться в таком положении, которое американцы называют «тупик», а англичане – вопросом привилегий.
   Сделав это дружеское предостережение, председатель с большим достоинством расположился в своем кресле и предложил мистеру Сэмюелу рассказать какую-нибудь историю.
   – Я одну уже рассказал, – отвечал Сэм.
   – Очень хорошо, сэр, расскажите другую, – возразил председатель.
   – Мы только что рассуждали, сэр, – сказал Сэм, поворачиваясь к мистеру Слитерсу, – о цирюльниках. На эту-вот плодотворную тему я вам коротко расскажу романическую историйку еще об одном цирюльнике, которой вы, может быть, никогда не слышали.
   – Сэмивел, – сказал мистер Уэллер, снова приводя часы в резкое столкновение со столом, – обращайтесь со всеми своими замечаниями только к председателю, сэр, а не к частным личностям.
   – А если мне разрешат сказать к порядку заседания, – сказал кротким голосом цирюльник и, оглядываясь вокруг с примирительной улыбкой, перегнулся через стол, опираясь на него суставами левой руки, – если мне разрешат сказать к порядку заседания, я бы заметил, что «цирюльники» не совсем соответствуют тому выражению, которое приятно и успокоительно для наших чувств. Вы, сэр, поправьте меня, если я ошибаюсь, но мне кажется, что есть в словаре такое слово, как «парикмахеры».
   – Да, но предположите, что он не был парикмахером, – вставил Сэм.
   – А ты, Сэм, будь парламентарным и называй его парикмахером, – возразил его отец. – В каком-нибудь другом месте каждого джентльмена зовут «почтенный», а здесь каждый цирюльник – парикмахер. Когда вы читаете речи в газетах и видите, что один джентльмен говорит о другом: «Почтенный член, если он разрешит мне назвать его так», – вы понимаете, сэр, что это значит: «Если он разрешит мне поддерживать эту-вот приятную и общую ложь».
   Отметим факт, подтвержденный историей и опытом: великие люди возвышаются сообразно с тем положением, какое занимают. Мистер Уэллер в роли председателя проявил такую одаренность, что Сэм сначала не мог говорить и только ухмылялся от изумления, которое сковало его умственные способности, а затем издал протяжный и монотонный свист. Мало того, старый джентльмен как будто даже сам себя крайне изумил, о чем свидетельствовал тихий и сдавленный смех, которым он услаждал себя после того, как высказал сию правильную мысль.
   – А вот и история, – начал Сэм. – Жил когда-то молодой парикмахер, который открыл славную маленькую лавку с четырьмя восковыми куклами в витрине – два джентльмена и две леди; у джентльменов синие точки вместо бороды, большие бакенбарды, пышная шевелюра, необыкновенно светлые глаза и удивительно розовые ноздри, у обеих леди – голова, склоненная к плечу, правый указательный палец прижат к губам, а формы прекрасно развиты, и в этом последнем отношении леди пользовались преимуществом перед джентльменами, которым разрешено было иметь только очень маленькие плечи, а дальше они неожиданно заканчивались замысловатой драпировкой. Было у парикмахера также много головных и зубных щеток, выставленных в витрине, аккуратные стеклянные ящики на прилавке, наверху комната для стрижки и весы в лавке, как раз против двери; но главной приманкой и украшением были куклы, и этот-вот молодой парикмахер постоянно выбегал на улицу поглядеть на них и постоянно подбегал к ним, чтобы навести лоск; короче говоря, он так гордился ими, что, когда наступало воскресенье, он всегда грустил и печалился, думая о том, что они закрыты ставнями, и по этому случаю с нетерпением ждал понедельника. Одна из этих кукол была его любимицей предпочтительно перед другими, а когда его спрашивали, почему он не женится, – особенно часто спрашивали знакомые молодые леди, – он, бывало, говорил: «Ни за что! Никогда! Я, говорит, не свяжу себя узами брака, пока не встречусь с молодой женщиной, которая будет такой, как моя мечта, эта-вот прекрасная кукла с белокурыми волосами. Тогда, но не раньше, я, говорит, соглашусь пойти к алтарю!» Все его знакомые молодые леди, у которых были темные волосы, говорили ему, что это грешно и что он поклоняется идолу, а те, которые хоть чуточку походили цветом на куклу, очень сильно краснели и, как было замечено, считали его очень милым молодым человеком.
   – Сэмивел! – важно сказал мистер Уэллер. – Один из членов этого общества принадлежит к нежному полу, о котором только что упоминалось, и потому я должен просить, чтобы ты не делал никаких замечаний.
   – А разве я их делаю? – осведомился Сэм.
   – К порядку, сэр! – возразил мистер Уэллер с достоинством; затем отец заслонил в нем председателя, и он добавил обычным своим тоном: – Сэмивел, погоняй!
   Сэм обменялся улыбками с экономкой и продолжал:
   – Молодой парикмахер заявлял об этом в течение полугода, а потом встретил молодую леди, которая была точной копией прекрасной куклы. «Ну, говорит он, – все кончено. Я – раб!» Молодая леди оказалась не только копией прекрасной куклы, она была очень романтична, так же как молодой парикмахер, и он сказал: «О! Какое сродство душ! Какое излияние чувств! Какое взаимное понимание!» Молодая леди, конечно, говорила не много, но выражалась приятно, и вскоре после этого пришла навестить его с их общим другом. Парикмахер бежит ей навстречу, но она, увидев кукол, меняется в лице и начинает ужасно дрожать. «Посмотрите, моя милая, – говорит парикмахер, – вот еще изображение в моем окне, но здесь оно не лучше, чем в моем сердце!» – «Мое изображение!» – говорит она. «Ваше!» – отвечает парикмахер. «Ну, а это чье изображение?» спрашивает она, показывая на одного из джентльменов. «Ничье, моя милая, говорит он, – это только мечта». – «Мечта! – кричит она. – Это портрет, я чувствую, что это портрет, и это – вот благородное лицо должно принадлежать военному!». «Что я слышу!» – восклицает он, взъерошивая свои кудри. «Уильям Гибс, – говорит она очень твердо, – об этом больше ни слова! Я, говорит, уважаю вас, как друга, но мои чувства направлены на это мужественное чело». «Это, – говорит парикмахер, – полный крах, и в нем я вижу перст судьбы. Прощайте!» С этими словами он врывается в лавку, отбивает кукле нос щипцами для завивки, растапливает ее в камине и с тех пор не улыбается.
   – А молодая леди, мистер Уэллер? – осведомилась экономка.
   – Видите ли, сударыня, – отвечал Сэм, – убедившись, что судьба питала злобу против нее и всех, с кем она имела дело, они тоже никогда не улыбалась, а читала много поэзии и чахла – довольно медленно, потому что она до сих пор не умерла. Понадобилось очень много поэзии, чтобы убить парикмахера, а кое-кто и сейчас говорит, что он попал под колеса больше по вине джина с водой; может быть, виноваты тут обе причины, и произошло это от смешения того и другого.
   Цирюльник заявил, что мистер Уэллер рассказал одну из интереснейших историй, какую ему когда-либо приходилось слышать, и это мнение вполне разделила экономка.
   – Вы женатый человек, сэр? – осведомился Сэм.
   Цирюльник ответил, что он не удостоился этой чести.
   – Вероятно, собираетесь жениться? – спросил Сэм.
   – Право, не знаю, – отвечал цирюльник, потирая руки и ухмыляясь, – мне это кажется маловероятным.
   – Плохой знак, – заявил Сэм. – Если бы вы сказали, что намерены на днях жениться, я бы считал, что вы находитесь в безопасности. Ваше положение очень ненадежное.
   – Во всяком случае, я понятия не имею об опасности, – возразил цирюльник.
   – И я не имел, сэр, – вмешался мистер Уэллер-старший. – У меня были точь-в-точь такие же признаки. Этак я дважды попался. Будьте настороже, мой друг, иначе вы пропали.
   Было нечто столь внушительное не только в этом предостережении, но также в тоне и в пристальном взгляде, какой устремил мистер Уэллер на ничего не подозревавшую жертву, что сначала никому не хотелось говорить и, быть может, захотелось бы не скоро, если бы экономка случайно не вздохнула; вздох отвлек внимание старого джентльмена и вызвал галантный вопрос: «Нет ли какой-нибудь острой занозы в этом-вот маленьком сердечке?»
   – Ах, боже мой, мистер Уэллер! – смеясь, воскликнула экономка.
   – А может быть, что-нибудь волнует его? – продолжал старый джентльмен.
   – Всегда ли оно было суровым, всегда ли противилось счастью человеческих существ? А? Что?
   В этот критический момент, вызвавший у нее румянец и смущение, экономка обнаружила, что нет больше эля, и поспешила отправиться за ним в погреб в сопровождении цирюльника, который настоял на том, чтобы нести свечу. Посмотрев ей вслед с весьма самодовольной миной, а ему вслед – с некоторым презрением, мистер Уэллер начал медленно обводить глазами кухню, пока, наконец, они не остановились на сыне.
   – Сэмми, – сказал мистер Уэллер, – я не доверяю этому цирюльнику.
   – Почему? – спросил Сэм. – Какое вам до него дело? Нечего сказать – хороши вы! – сначала выдумываете всякие ужасы, а потом отпускаете комплименты и говорите о сердцах и занозах!
   Обвинение в галантности, по-видимому, доставило мистеру Уэллеру величайшее удовольствие, ибо голос его, когда он отвечал, прерывался от сдавленного смеха, так что слезы выступили у него на глазах.
   – А разве я говорил о сердцах и занозах, разве я говорил, Сэмми, а?
   – Не говорили? Ну, конечно, говорили.
   – Ей это невдомек, беды в этом нет, никакой опасности нет, Сэмми, она только мудреная. А она как будто осталась довольна, верно? Ну, конечно, она осталась довольна, это натурально, очень натурально.
   – Он этим чванится! – воскликнул Сэм, веселясь вместе с отцом. – Он и в самом деле чванится!
   – Тс!.. – отозвался мистер Уэллер, перестав смеяться. – Они возвращаются, маленькое сердечко возвращается! Но обрати внимание на мои слова и вспомни их, когда твой отец скажет, что он говорил: Сэмивел, я не доверяю этому-вот плутоватому цирюльнику!


   V. Мистер Хамфри в своем углу с часами у камина

   На третий или четвертый вечер после учреждения «Часов мистера Уэллера» мне послышался, когда я гулял по саду, голос самого мистера Уэллера где-то неподалеку; и, приостановившись раза два, чтобы прислушаться внимательнее, я убедился, что звуки доносятся из маленькой комнаты моей экономки в задней половине дома. В то время я не обратил внимания на это обстоятельство, но на следующее утро оно послужило темой для разговора между мной и моим другом Джеком Редберном, и я убедился, что мой слух меня не обманул. Джек сообщил мне нижеследующие подробности, и так как он, по-видимому, повествовал о них с необычайным удовольствием, то я попросил его на будущее время записывать те домашние сценки или происшествия, какие его позабавят, чтобы они были изложены в свойственном ему стиле. Должен признаться, что так как мистер Пиквик и он постоянно бывают вместе, то я, обращаясь к нему с этой просьбой, руководствовался тайным желанием узнать что-нибудь об их встречах.
   В тот вечер, о котором идет речь, комната экономки была приведена в порядок с особенным старанием, а сама экономка оделась очень нарядно. Эти приготовления были, однако, рассчитаны не только на внешний эффект, ибо вдобавок был приготовлен чай на три персоны и устроена маленькая выставка варенья и сладкого печенья, возвещавшая о каком-то исключительном событии. Мисс Бентон (моя экономка носит эту фамилию) находилась в сильном волнении, часто подходила к парадной двери, с беспокойством выглядывала в переулок и несколько раз сообщала служанке, что ждет гостей и боится, как бы их что-нибудь случайно не задержало.
   Наконец, тихий звонок рассеял ее опасения, и мисс Бентон убежала в свою комнату, захлопнула за собой дверь, чтобы иметь такой вид, будто ее застигли врасплох, что является столь необходимым для вежливого приема гостей, и, улыбаясь, ждала их появления.
   – Добрый вечер, сударыня, – сказал мистер Уэллер-старший, постучав, а затем заглянув в дверь, – боюсь, что мы пришли с маленьким опозданием, но этот молодой жеребенок показал свой норов, закусывал удила, бросался в сторону и путался в постромках столько раз, что, если его скоро не объездят, он разобьет мне сердце, а тогда его будут выводить на прогулку только для того, чтобы он обучался азбуке по надписи на могильной плите своего деда.
   С такими патетическими словами, – обращенными к чему-то находившемуся за дверью и поднимавшемуся на два фута шесть дюймов от земли, мистер Уэллер представил очень маленького мальчика, твердо стоявшего на крепких ножках, которого, казалось, ничто не могло свалить. Не говоря уже о круглом лице, сильно напоминавшем лицо мистера Уэллера, и толстенькой фигурке точь-в-точь такого же сложения, как у него, этот юный джентльмен, стоя с широко раздвинутыми ногами, как будто привыкшими к сапогам с отворотами, подмигнул экономке младенческим глазом, подражая деду.
   – Вот он, дрянной мальчишка! – сказал мистер Уэллер, приходя в восторг.
   – Вот он, беспутный Тони! Видал ли кто-нибудь маленького мальчугана четырех лет и восьми месяцев от роду, который бы подмигивал незнакомой леди? – Так же мало тронутый этим замечанием, как и первым призывом к его чувствам, юный Уэллер поднял руку, в которой держал миниатюрный кучерской бич, и, обратившись к экономке с пронзительным: «Ия-хок!» – осведомился, «собралась ли она в путь». Наблюдая, как его внук воспользовался уроком, преподанным ему еще во младенчестве, мистер Уэллер не мог сдерживать дольше свои чувства и тут же подарил ему два пенса.
   – Что толку отрицать, сударыня, – сказал мистер Уэллер. – Этот-вот мальчишка пришелся по сердцу своему деду и перегнал всех мальчишек, какие были или будут. Хотя в то же время, сударыня, – добавил мистер Уэллер, стараясь глядеть сурово на своего любимца, – это было очень нехорошо, когда он пытался перелезать через все тумбы, мимо которых мы проходили, и очень жестоко – поджимать ноги и заставлять дедушку переносить его через каждую тумбу. Он ни одной тумбы не пропустил, сударыня, а в этом переулке их стоит сорок семь в ряд и очень близко одна от другой.
   Тут мистер Уэллер, чье горделивое чувство, внушаемое ему подвигами внука, постоянно враждовало с сознанием его собственной ответственности и необходимости внедрять в него правила морали, разразился приступом смеха, но, вдруг сдержавшись, заметил суровым тоном, что маленькие мальчики, которые заставляют своих дедушек переносить их через тумбы, никогда и ни за что на свете не попадут на небо.
   Тем временем экономка приготовила чай, и маленький Тони, сидевший рядом с ней на стуле, – причем глаза его находились почти на одном уровне со столом, – получил разные вкусные вещи, доставившие ему большое удовольствие. Экономка (которая как будто побаивалась ребенка, хотя и ласкала его) погладила его по головке и объявила, что это самый чудесный мальчик, какого ей случалось видеть.
   – Что правда, то правда, сударыня, – сказал мистер Уэллер, – вряд ли вы много таких увидите. Но если бы мой сын Сэмивел сделал по-моему, сударыня, и снял с него… как бы это… могу я сказать это слово?
   – Какое слово, мистер Уэллер? – спросила экономка, слегка краснея.
   – Юбку, сударыня, – отвечал этот джентльмен, кладя руку на платье своего внука. – Если бы только мой сын Сэмивел снял с него вот это, вы бы увидели такую перемену, какую и вообразить невозможно.
   – А как бы вы хотели одеть ребенка, мистер Уэллер? – спросила экономка.
   – Я несколько раз предлагал моему сыну Сэмивелу, сударыня, – сказал старый джентльмен, – приобрести за мой собственный счет костюм, который бы сделал из него человека и с младенческих лет образовал его ум для тех занятий, которым, надеюсь, семейство Веллеров всегда будет предано. Тони, мой мальчик, расскажи леди, какой это костюм отец должен тебе купить, как советует дедушка.
   – Белая шапочка и жилетик с разводами и короткие полосатые штанишки и сапожки с отворотами и зеленая курточка с блестящими пуговичками и бархатным воротничком! – ответил Тони залпом и с большой готовностью.
   – Вот какой костюм, сударыня, – сказал мистер Уэллер, с гордостью взирая на экономку. – Сделайте из него такую модель, и вы скажете, что он ангел!
   Быть может, экономка подумала, что в таком наряде юный Тони будет похож скорее на ангела в Ислингтоне [242 - Ангел в Ислингтоне – популярная лондонская харчевня, в районе Ислингтон, на вывеске которой был изображен ангел.], чем на какого бы там ни было другого ангела, или, может быть, она смутилась, убедившись, что все прежние ее понятия поколебались, ибо ангелов не принято изображать в сапогах с отворотами и в жилетах с разводами. Она недоверчиво кашлянула и ничего не сказала.
   – Сколько у тебя братьев и сестер, мой милый? – спросила она, помолчав.
   – Один брат и ни одной сестры, – ответил Тони. – Его зовут Сэм, и так же зовут моего папу. Вы знаете моего папу?
   – О да, я его знаю, – ласково сказала экономка.
   – Мой папа вас любит? – продолжал Тони.
   – Надеюсь, – ответила, улыбаясь, экономка.
   Тони секунду подумал, а потом спросил:
   – А мой дедушка вас любит?
   Казалось бы, на этот вопрос очень легко ответить, но, вместо того чтобы так и поступить, экономка в большом смущении улыбнулась и сказала, что, право же, дети задают удивительные вопросы и с ними чрезвычайно трудно разговаривать. Мистер Уэллер ответил за нее, что он очень любит леди, но когда экономка взмолилась, чтобы он не вбивал ребенку в голову таких вещей, мистер Уэллер покачал своей собственной головой, пока экономка смотрела в другую сторону, и, казалось, был встревожен предчувствием, что пленение уже не вызывает сомнений. Быть может, потому-то он и переменил вдруг разговор.
   – Очень нехорошо, когда маленькие мальчики потешаются над своими дедушками, не правда ли, сударыня? – сказал мистер Уэллер, шутливо качая головой, пока Тони не взглянул на него, после чего он изобразил, на своем лице скорбь и глубочайшее уныние.
   – О, очень печально! – согласилась экономка. – Но, я надеюсь, ни один мальчик этого не делает?
   – Есть один негодный мальчишка, сударыня, – сказал мистер Уэллер, – который, увидев, как его дедушка выпил лишнее по случаю дня рожденья друга, начал расхаживать по дому, пошатываясь и спотыкаясь и делая вид, будто он и есть этот старый джентльмен.
   – Ах, какой стыд! – воскликнула экономка.
   – Вот именно, сударыня! – подтвердил мистер Уэллер. – А прежде чем это проделать, этот-вот маленький предатель, о котором я рассказываю, щиплет себя за носик, чтобы он покраснел, а потом икает и говорит: «Все в порядке, спойте-ка нам еще!» Ха-ха! «Спойте-ка, говорит, нам еще!» Ха-ха-ха!
   Вне себя от восторга мистер Уэллер совсем позабыл о своей моральной ответственности, пока маленький Тони не начал болтать ногами и не воскликнул, заливаясь хохотом: «Это был я, это был я!» – после чего дедушка, с трудом овладев собою, стал опять чрезвычайно серьезен.
   – Нет, Тони, не ты! – сказал мистер Уэллер. – Надеюсь, это был не ты, Тони. Должно быть, это был тот дрянной мальчишка, который выходит иной раз из пустой караульной будки за углом, – тот самый мальчишка, которого поймали, когда он стоял на столе перед зеркалом и делал вид, будто бреется ножом для открывания устриц.
   – Надеюсь, он не порезался? – осведомилась экономка.
   – Он-то порежется, сударыня! – гордо отвечал мистер Уэллер. – Господь с вами! Этому мальчугану вы можете доверить чуть ли не паровую машину, такой он смышленый малыш…
   Но вдруг, опомнившись и заметив, что Тони прекрасно понял и оценил комплимент, старый джентльмен застонал и объявил, что «все это было очень, очень скверно».
   – Да, он дрянной, – продолжал мистер Уэллер, – этот-вот мальчишка из караульной будки, он поднимает такой шум и возню во дворе, поит деревянных лошадей и кормит их травой, вечно вываливает своего братца из тачки и до смерти пугает свою мать, а она-то как раз собирается подарить ему на счастье еще одного товарища для игр. О, он очень дрянной! Он даже до того дошел, что заставил своего отца сделать ему бумажные очки, надел их и разгуливает по саду, заложив руки за спину, – изображает мистера Пиквика, – но Тони таких вещей не делает, о нет!
   – О нет! – подхватил Тони.
   – Уж он-то не так глуп, – продолжал мистер Уэллер, – он знает, что если он вздумает заниматься такими играми, никто не будет его любить, и дедушка совсем разлюбит, даже смотреть на него не захочет. Вот почему Тони всегда хороший.
   – Всегда хороший! – подхватил Тони, а дедушка тотчас же посадил его к себе на колени, поцеловал и в то же время, кивая и подмигивая, лукаво указал большим пальцем на голову ребенка, чтобы экономка, которая в противном случае могла быть введена в заблуждение прекрасным мастерством, с каким он (мистер Уэллер) провел свою роль, не предположила, будто речь идет о каком-то другом юном джентльмене, и ясно поняла, что мальчик из караульной будки является лишь плодом воображения и двойником самого Тони, придуманным для его усовершенствования и исправления.
   Не ограничившись одним только словесным описанием способностей своего внука, мистер Уэллер, по окончании чаепития, подстрекнул его, с помощью нескольких пенсов и полпенни, курить воображаемую трубку, пить несуществующее пиво из настоящей кружки, без стеснения изображать дедушку и – что самое главное – в пьяном виде, а это привело старого джентльмена в восторг и преисполнило экономку изумлением. Но даже таким спектаклем гордость мистера Уэллера не была удовлетворена, ибо он, распрощавшись, понес ребенка, словно какую-то редкую и изумительную диковинку, сначала к цирюльнику, а потом к табачнику, и у того и у другого повторил свое представление, произведя чрезвычайное впечатление на аплодирующих и восхищенных зрителей. В половине десятого можно было наблюдать, как мистер Уэллер нес его домой на плече, и даже пошел слух, что в это время младенец Тони был слегка под хмельком.




   Приключения Оливера Твиста


   Предисловие

   В свое время сочли грубым и непристойным, что я выбрал некоторых героев этого повествования из среды самых преступных и деградировавших представителей лондонского населения.
   Не видя никакой причины, в пору писания этой книги, почему подонки общества (поскольку их речь не оскорбляет слуха) не могут служить целям моральным в той же мере, как его пена и сливки, – я дерзнул верить, что это самое «свое время» может и не означать «во все времена» или даже «долгое время». У меня были веские причины избрать подобный путь. Я читал десятки книг о ворах: славные ребята (большей частью любезные), одеты безукоризненно, кошелек туго набит, знатоки лошадей, держат себя весьма самоуверенно, преуспевают в галантных интригах, мастера петь песни, распить бутылку, сыграть в карты или кости – прекрасное общество для самых достойных. Но я нигде не встречался (исключая – Хогарта [243 - Хогарт Уильям (1697–1764) – замечательный английский живописец и график, основоположник нравоописательной сатиры в живописи, создавший несколько классических циклов гравюр, рисующих без прикрас быт и нравы английского общества XVIII века, чем и объясняется замечание Диккенса, что Хогарт является исключением среди бытописателей, идеализирующих преступников.]) с жалкой действительностью. Мне казалось, что изобразить реальных членов преступной шайки, нарисовать их во всем их уродстве, со всей их гнусностью, показать убогую, нищую их жизнь, показать их такими, каковы они на самом деле, – вечно крадутся они, охваченные тревогой, по самым грязным тропам жизни, и куда бы ни взглянули, везде маячит перед ними большая черная страшная виселица, – мне казалось, что изобразить это – значит попытаться сделать то, что необходимо и что сослужит службу обществу. И я это исполнил в меру моих сил.
   Во всех известных мне книгах, где изображены подобные типы, они всегда чем-то прельщают и соблазняют. Даже в «Опере нищего» [244 - «Опера нищего» – пародийная комедия поэта Джона Гея (1685–1732), прославившая имя автора, который в описании лондонского «дна» – нищих и преступных обитателей лондонских трущоб – дал сатиру на современное ему буржуазное общество Англии.] жизнь воров изображена так, что, пожалуй, ей можно позавидовать: капитан Макхит, окруженный соблазнительным ореолом власти и завоевавший преданную любовь красивейшей девушки, единственной безупречной героини в пьесе, вызывает у слабовольных зрителей такое же восхищение и желание ему подражать, как и любой обходительный джентльмен в красном мундире, который, по словам Вольтера, купил право командовать двумя-тремя тысячами человек и так храбр, что не боится за их жизнь. Вопрос Джонсона, станет ли кто-нибудь вором, потому что смертный приговор Макхиту был отменен, – кажется мне не относящимся к делу. Я же спрашиваю себя, помешает ли кому-нибудь стать вором то обстоятельство, что Макхит был приговорен к смерти и что существуют Пичум и Локит. И, вспоминая бурную жизнь капитана, его великолепную внешность, огромный успех и великие достоинства, я чувствую уверенность, что ни одному человеку с подобными же наклонностями не послужит капитан предостережением и ни один человек не увидит в этой пьесе ничего, кроме усыпанной цветами дороги, хоть она с течением времени и приводит почтенного честолюбца к виселице.
   В самом деле, Грэй высмеивал в своей остроумной сатире общество в целом и, занятый более важными вопросами, не заботился о том, какое впечатление произведет его герой. То же самое можно сказать и о превосходном, сильном романе сэра Эдуарда Бульвера «Поль Клиффорд», [245 - «Поль Клиффорд» – один из ранних романов (1830) Эдуарда Бульвера, лорда Литтона (1803–1873), автора многочисленных популярных, но не представляющих литературной ценности романов самых различных жанров. В упоминаемом Диккенсом романе автор рисует своего героя, Клиффорда, жертвой среды, толкнувшей его на путь преступлений; Бульвер «спасает» своего героя, заставляя его пройти через очистительную любовь, благодаря которой герой раскаивается и становится весьма уважаемым гражданином.] который никак нельзя считать произведением, имеющим отношение к затронутой мною теме; автор и сам не ставил перед собой подобной задачи.
   Какова же изображенная на этих страницах жизнь, повседневная жизнь Вора? В чем ее очарование для людей молодых и с дурными наклонностями, каковы ее соблазны для самых тупоумных юнцов? Нет здесь ни скачек галопом по вересковой степи, залитой лунным светом, ни веселых пирушек в уютной пещере, нет ни соблазнительных нарядов, ни галунов, ни кружев, ни ботфортов, ни малиновых жилетов и рукавчиков, нет ничего от того бахвальства и той вольности, какими с незапамятных времен приукрашивали «большую дорогу». Холодные, серые, ночные лондонские улицы, в которых не найти пристанища; грязные и вонючие логовища – обитель всех пороков; притоны голода и болезни; жалкие лохмотья, которые вот-вот рассыплются, – что в этом соблазнительного?
   Однако иные люди столь утонченны от природы и столь деликатны, что не в силах созерцать подобные ужасы. Они не отворачиваются инстинктивно от преступления, нет, но преступник, чтобы прийтись им по вкусу, должен быть, подобно кушаньям, подан с деликатной приправой. Какой-нибудь Макарони в зеленом бархате – восхитительное созданье, ну а такой в бумазейной рубахе невыносим! Какая-нибудь миссис Макарони [246 - Макарони – кличка английских щеголей в 70-х годах XVIII века, организовавших даже «Макаронический клуб» в Лондоне; эта кличка связана с литературным термином – с так называемой «макаронической поэзией» XVI века, которая характеризовалась смешением латыни с национальными языками и выродилась в словесную буффонаду.] – особа в короткой юбочке и маскарадном костюме – заслуживает того, чтобы ее изображали в живых картинах и на литографиях, украшающих популярные песенки; ну а Нэнси – существо в бумажном платье и дешевой шали – недопустима! Удивительно, как отворачивается Добродетель от грязных чулок и как Порок, сочетаясь с лентами и ярким нарядом, меняет, подобно замужним женщинам, свое имя и становится Романтикой.
   Но одна из задач этой книги – показать суровую правду, даже когда она выступает в обличье тех людей, которые столь превознесены в романах, а посему я не утаил от своих читателей ни одной дырки в сюртуке Плута, ни одной папильотки в растрепанных волосах Нэнси. Я совсем не верил в деликатность тех, которым не под силу их созерцать. У меня не было ни малей – шего желания завоевывать сторонников среди подобных людей. Я не питал уважения к их мнению, хорошему или плохому, не добивался их одобрения и не для их развлечения писал.
   О Нэнси говорили, что ее преданная любовь к свирепому грабителю кажется неестественной. И в то же время возражали против Сайкса, – довольно непоследовательно, как смею я думать, – утверждая, будто краски сгущены, ибо в нем нет и следа тех искупающих качеств, против которых возражали, находя их неестественными в его любовнице. В ответ на последнее возражение замечу только, что, как я опасаюсь, на свете все же есть такие бесчувственные и бессердечные натуры, которые окончательно и безнадежно испорчены. Как бы там ни было, я уверен в одном: такие люди, как Сайкс, существуют, и если пристально следить за ними на протяжении того же периода времени и при тех же обстоятельствах, что изображены в романе, они не обнаружат ни в одном своем поступке ни малейшего признака добрых чувств. То ли всякое, более мягкое человеческое чувство в них умерло, то ли заржавела струна, которой следовало коснуться, и трудно ее найти – об этом я не берусь судить, но я уверен, что дело обстоит именно так.
   Бесполезно спорить о том, естественны или неестественны поведение и характер девушки, возможны или немыслимы, правильны или нет. Они – сама правда. Всякий, кто наблюдал эти печальные тени жизни, должен это знать. Начиная с первого появления этой жалкой несчастной девушки и кончая тем, как она опускает свою окровавленную голову на грудь грабителя, здесь нет ни малейшего преувеличения или натяжки. Это святая правда, ибо эту правду бог оставляет в душах развращенных и несчастных; надежда еще тлеет в них; последняя чистая капля воды на дне заросшего тиной колодца. В ней заключены и лучшие и худшие стороны нашей природы – множество самых уродливых ее свойств, но есть и самые прекрасные; это – противоречие, аномалия, кажущиеся невозможными, но это – правда. Я рад, что в ней усомнились, ибо, если бы я нуждался в подтверждении того, что эту правду нужно сказать, последнее обстоятельство вдохнуло бы в меня эту уверенность.
   В тысяча восемьсот пятидесятом году один чудак-олдермен во всеуслышание заявил в Лондоне, что острова Джекоба нет и никогда не было. Но и в тысяча восемьсот шестьдесят седьмом году остров Джекоба (по-прежнему место незавидное) продолжает существовать, хотя значительно изменился к лучшему.


   Глава I

 //-- повествует о месте, где родился Оливер Твист, и обстоятельствах, сопутствовавших его рождению --// 
   Среди общественных зданий в некоем городе, который по многим причинам благоразумнее будет не называть и которому я не дам никакого вымышленного наименования, находится здание, издавна встречающееся почти во всех городах, больших и малых, именно – работный дом. [247 - Работный дом – дом призрения (приют) для бедняков в Англии. Нарисованная Диккенсом в романе картина реалистически воспроизводит организацию и порядки английских работных домов с их тюремным режимом.] И в этом работном доме родился, – я могу себя не утруждать указанием дня и числа, так как это не имеет никакого значения для читателя, во всяком случае на данной стадии повествования, – родился смертный, чье имя предшествует началу этой главы.
   Когда приходский врач [248 - Приходский врач – врач, состоящий на службе в «приходе». В Англии раньше приходом назывался район, во главе которого церковные власти ставили священника с правом взимать с населения налоги в пользу государственной англиканской церкви. Но с течением времени приходом стал называться небольшой район в городах и сельской местности, хозяйственная жизнь которого была подчинена выборному совету граждан. В эпоху Диккенса в Англии было пятнадцать с половиной тысяч приходов. К управлению делами прихода рабочие и крестьяне не допускались, ибо правом голоса обладали только жители с высоким имущественным цензом. В круг ведения приходских властей входила также организация так называемой «помощи бедным», то есть работный дом, куда решались вступать только те жители прихода, которые потеряли всякую надежду на улучшение своих жизненных условий.] ввел его в сей мир печали и скорбей, долгое время казалось весьма сомнительным, выживет ли ребенок, чтобы получить какое бы то ни было имя; по всей вероятности, эти мемуары никогда не вышли бы в свет, а если бы вышли, то заняли бы не более двух-трех страниц и благодаря этому бесценному качеству являли бы собою самый краткий и правдивый образец биографии из всех сохранившихся в литературе любого века или любой страны.
   Хотя я не склонен утверждать, что рождение в работном доме само по себе самая счастливая и завидная участь, какая может выпасть на долю человека, тем не менее я полагаю, что при данных условиях это было наилучшим для Оливера Твиста. Потому что весьма трудно было добиться, чтобы Оливер Твист взял на себя заботу о своем дыхании, а это занятие хлопотливое, хотя обычай сделал его необходимым для нашего безболезненного существования. В течение некоторого времени он лежал, задыхающийся, на шерстяном матрасике, находясь в неустойчивом равновесии между этим миром и грядущим и решительно склоняясь в пользу последнего. Если бы на протяжении этого короткого промежутка времени Оливер был окружен заботливыми бабушками, встревоженными тетками, опытными сиделками и премудрыми докторами, он неизбежно и, несомненно был бы загублен. Но так как никого поблизости не было, кроме нищей старухи, у которой голова затуманилась от непривычной порции пива, и приходского врача, исполнявшего свои обязанности по договору, Оливер и Природа вдвоем выиграли битву. В результате Оливер после недолгой борьбы вздохнул, чихнул и возвестил обитателям работного дома о новом бремени, ложившемся на приход, испустив такой громкий вопль, какой только можно было ожидать от младенца мужского пола, который три с четвертью минуты назад получил сей весьма полезный дар – голос.
   Как только Оливер обнаружил это первое доказательство надлежащей и свободной деятельности своих легких, лоскутное одеяло, небрежно брошенное на железную кровать, зашевелилось, бледное лицо молодой женщины приподнялось с подушки и слабый голос невнятно произнес:
   – Дайте мне посмотреть на ребенка – и умереть.
   Врач сидел у камина, согревая и потирая ладони. Когда заговорила молодая женщина, он встал и, подойдя к изголовью, сказал ласковее, чем можно было от него ждать:
   – Ну, вам еще рано говорить о смерти!
   – Конечно, боже избавь! – вмешалась сиделка, торопливо засовывая в карман зеленую бутылку, содержимое которой она с явным удовольствием смаковала в углу комнаты. – Боже избавь! Вот когда она проживет столько, сколько прожила я, сэр, да произведет на свет тринадцать ребят, и из них останутся в живых двое, да и те будут с нею в работном доме, вот тогда она образумится и не будет принимать все близко к сердцу!.. Подумайте, милая, о том, что значит быть матерью! Какой у вас милый ребеночек!
   По-видимому, эта утешительная перспектива материнства не произвела надлежащего впечатления. Больная покачала головой и протянула руку к ребенку.
   Доктор передал его в ее объятия. Она страстно прижалась холодными, бледными губами к его лбу, провела рукой по лицу, дико осмотрелась вокруг, вздрогнула, откинулась назад… и умерла. Ей растирали грудь, руки и виски, но сердце остановилось навеки. Что-то говорили о надежде и успокоении. Но этого она давно уже не ведала.
   – Все кончено, миссис Тингами! – сказал, наконец, врач.
   – Да, все кончено. Ах, бедняжка! – подтвердила сиделка, подхватывая пробку от зеленой бутылки, упавшую на подушку, когда она наклонилась, чтобы взять ребенка. – Бедняжка!
   – Вам незачем посылать за мной, если ребенок будет кричать, – сказал врач, медленно натягивая перчатки. – Очень возможно, что он окажется беспокойным. В таком случае дайте ему жидкой кашки. – Он надел шляпу, направился к двери и, приостановившись у кровати, добавил: – Миловидная женщина… Откуда она пришла?
   – Ее принесли сюда вчера вечером, – ответила старуха, – по распоряжению надзирателя. Ее нашли лежащей на улице. Она пришла издалека, башмаки у нее совсем истоптаны, но откуда и куда она шла – никто не знает.
   Врач наклонился к покойнице и поднял ее левую руку.
   – Старая история, – сказал он, покачивая головой. – Нет обручального кольца… Ну, спокойной ночи!
   Достойный медик отправился обедать, а сиделка, еще раз приложившись к зеленой бутылке, уселась на низкий стул у камина и принялась облачать младенца.
   Каким превосходным доказательством могущества одеяния явился юный Оливер Твист! Закутанный в одеяло, которое было доселе единственным его покровом, он мог быть сыном дворянина и сыном нищего; самый родовитый человек едва ли смог бы определить подобающее ему место в обществе. Но теперь, когда его облачили в старую коленкоровую рубашонку, пожелтевшую от времени, он был отмечен и снабжен ярлыком и сразу занял свое место – приходского ребенка, сироты из работного дома, смиренного колодного бедняка, проходящего свой жизненный путь под градом ударов и пощечин, презираемого всеми и нигде не встречающего жалости.
   Оливер громко кричал. Если бы мог он знать, что он сирота, оставленный на милосердное попечение церковных старост и надзирателей, быть может, он кричал бы еще громче.


   Глава II

 //-- повествует о том, как рос, воспитывался и как был вскормлен Оливер Твист --// 
   В течение следующих восьми или десяти месяцев Оливер был жертвой системы вероломства и обманов. Его кормили из рожка. О голодном малютке-сироте, лишенном самого необходимого, власти работного дома доложили надлежащим образом приходским властям. Приходские власти с достоинством запросили властей работного дома о том, нет ли какой-нибудь особы женского пола, проживающей в доме, которая могла бы доставить Оливеру Твисту утешение и питание, столь для него необходимые. На это власти работного дома ответили, что такой особы нет. Тогда приходские власти великодушно и человечно порешили, что Оливера следует поместить «на ферму», или, иными словами, препроводить его в отделение работного дома, находившееся на расстоянии примерно трех миль, где от двадцати до тридцати других юных нарушителей закона о бедных [249 - …юные нарушители закона о бедных… – Диккенс имеет в виду закон 1834 года, по которому работный дом стоял в центре всей системы помощи бедным; приходским властям только в исключительных случаях разрешалось помещать сирот не в работном доме, а отдавать на фермы, где за ними, кстати сказать, не было никакого ухода, как и в работном доме. Таким образом, то, что Оливера отправили на ферму, являлось некоторым отступлением от закона 1834 года, и поэтому Диккенс называет младенцев, находящихся на ферме, «юными нарушителями закона».] копошились по целым дням на полу, не страдая от избытка пищи или одежды, под материнским надзором пожилой особы, которая принимала к себе этих преступников за семь с половиной пенсов с души. Семь с половиной пенсов в неделю – недурная сумма на содержание ребенка; немало можно приобрести на семь с половиной пенсов – вполне достаточно, чтобы переполнить желудок и вызвать неприятные последствия. Пожилая особа женского пола была человеком разумным и опытным – она знала, что идет на пользу детям. И она в совершенстве постигла, что идет на пользу ей самой. Поэтому большую часть еженедельной стипендии она оставляла себе, а подрастающему приходскому поколению уделяла значительно меньшую долю, чем та, которая была ему назначена. Иными словами, она открыла в бездонных глубинах еще большую глубину, проявив себя великим философом.
   Всем известна история другого философа, который измыслил знаменитую теорию о том, что лошадь может существовать без пищи, И он успешно доказал ее, что довел ежедневную порцию пищи, получаемую его собственной лошадью, до одной соломинки; несомненно он сделал бы ее чрезвычайно горячим и резвым животным, если бы она не пала за сутки до того дня, как ей предстояло перейти на отменную порцию воздуха. К несчастью для экспериментальной философии той женщины, чьим заботам и покровительству был поручен Оливер Твист, к таким же результатам обычно приводило применение ее системы; потому что в ту самую минуту, когда дитя научалось поддерживать в себе жизнь ничтожной долей самой непитательной пищи, по превратности судьбы, в восьми с половиной случаях из десяти, оно или заболевало от голода и холода, или по недосмотру падало в огонь, или погибало от удушья. В любом из этих случаев несчастный малютка отправлялся в иной мир, чтоб там соединиться со своими родителями, коих он не ведал в этом.
   Иной раз, когда производилось особо строгое следствие о приходском ребенке, за которым недосмотрели, а он опрокинул на себя кровать, или которого неумышленно обварили насмерть во время стирки белья – впрочем, последнее случалось не часто, ибо все хоть сколько-нибудь напоминающее стирку было редким событием на ферме, – присяжным иной раз приходило в голову задавать неприятные вопросы, а прихожане возмущались и подписывали протест. Но эти дерзкие выступления тотчас же пресекались в корне после показания врача и свидетельства бидла; [250 - Бидл – низшее должностное лицо в приходе. Первоначально бидл был курьером приходских собраний, а также простым исполнителем распоряжений чиновника, ведающего в приходе призрением бедных, но вскоре стал фактически заменять этого чиновника, присвоив его функции, – он по своему произволу решал вопрос о материальном положении неимущих, осуществляя полицейский надзор в работном доме, в церкви, а нередко и в пределах прихода. Диккенс часто изображает в своих произведениях этого чиновника (см. в особенности гл. I в «Очерках Боза») и всегда рисует его резко отрицательно, убедившись на опыте в том, что бидл обладал бесконтрольной властью над судьбой бедняков, нередко являющихся жертвой его произвола.] первый всегда вскрывал труп и ничего в нем не находил – это было в высшей степени правдоподобно, а второй неизменно показывал под присягой все, что было угодно приходу, – это было в высшей степени благочестиво. Вдобавок, члены совета регулярно посещали ферму и накануне всегда посылали бидла известить о своем прибытии. Когда они приезжали, дети были милы и опрятны, а можно ли требовать большего!
   Нельзя ожидать, чтобы такая система воспитания на ферме давала какой-нибудь необычайный или богатый урожай. И в тот день, когда Оливеру Твисту исполнилось девять лет, он был бледным, чахлым ребенком, малорослым и несомненно тощим. Но природа заронила добрые семена в грудь Оливера, и они развивались себе на свободе, чему весьма способствовала скудная диета, принятая в учреждении. И, быть может, этому обстоятельству Оливер был обязан тем, что увидел день, когда ему минуло девять лет.
   Как бы там ни было, но это был день его рождения, и он проводил его в погребе для угля – в избранном обществе двух юных джентльменов, которые, разделив с ним основательную порку, были посажены под замок за то, что дерзко осмелились заявить, будто они голодны, – как вдруг миссис Манн, славная леди, возглавляющая это учреждение, была потрясена внезапным появлением мистера Бамбла, бидла, который старался открыть калитку в воротах сада.
   – Господи помилуй! Это вы, мистер Бамбл? – воскликнула миссис Манн, высовывая голову из окна и искусно притворяясь чрезвычайно обрадованной. – (Сьюзен, приведите наверх Оливера и тех двух мальчишек и сейчас же их вымойте!) Ах, боже мой! Мистер Бамбл, как я рада вас видеть!
   Мистер Бамбл был человек дородный и раздражительный; вместо того чтобы должным образом ответить на это «чистосердечное» приветствие, он отчаянно тряхнул калитку, а затем угостил ее таким пинком, какого можно было ждать только от ноги бидла.
   – Ах, боже мой! – вскричала миссис Манн, выбежав из дому, ибо три мальчика были к тому времени доставлены наверх. – Подумать только! Как же это я могла позабыть о том, что из-за наших милых ребят калитка заперта изнутри! Войдите, сэр, прошу вас, войдите, мистер Бамбл, войдите, сэр!
   Хотя это приглашение сопровождалось реверансом, который мог растрогать сердце церковного старосты, оно отнюдь не смягчило бидла.
   – Неужели, миссис Манн, вы считаете почтительным или пристойным, – осведомился мистер Бамбл, сжимая свою трость, – заставлять приходских должностных лиц ждать у садовой калитки, когда они являются сюда по приходским делам, связанным с приходскими сиротами? Известно ли вам, миссис Манн, что вы, так сказать, выборное лицо прихода и получаете жалованье?
   – Право же, мистер Бамбл, я только сообщила кое-кому из наших милых деток, которые вас так любят, что это вы пришли, – с большим смирением ответила миссис Манн.
   Мистер Бамбл был высокого мнения о своем ораторском даровании и о своей значительности. Он выказал первое и утвердил второе. Он смягчился.
   – Ладно, миссис Манн, – ответил он более спокойным тоном, – быть может, и так. Войдемте в дом, миссис Манн. Я пришел по делу и должен вам кое-что сообщить.
   Миссис Манн ввела бидла в маленькую гостиную с кирпичным полом, подала ему стул и услужливо положила перед ним на стол его треуголку и трость. Мистер Бамбл вытер со лба пот, выступивший после прогулки, бросил самодовольный взгляд на треуголку и улыбнулся. Да, он улыбнулся. Бидлы в конце концов тоже люди, и мистер Бамбл улыбнулся.
   – А теперь не обижайтесь на то, что я вам скажу, – заметила миссис Манн с чарующей любезностью. – Вы совершили, знаете ли, большую прогулку, иначе я бы не стала об этом упоминать. Мистер Бамбл, не выпьете ли вы капельку?..
   – Ни капли! Ни капли! – сказал мистер Бамбл, махнув правой рукой с достоинством, но благодушно.
   – Я думаю, все-таки можно выпить, – сказала миссис Манн, отметив про себя тон отказа и жест, его сопровождавший. – Одну капельку, и немножко холодной воды и кусочек сахару.
   Мистер Бамбл кашлянул.
   – Только одну капельку, – убеждала миссис Манн.
   – Капельку чего именно? – осведомился бидл.
   – Того самого, что я обязана держать в доме для милых малюток, чтобы подбавлять в эликсир Даффи, [251 - Эликсир Даффи – популярная детская микстура; Это название перенесено было на джин (можжевеловую водку).] когда они нездоровы, мистер Бамбл, – ответила миссис Манн, открывая буфет и доставая бутылку и стакан. – Это джин. Я не хочу вас обманывать, мистер Бамбл. Это джин.
   – Вы даете детям Даффи, миссис Манн? – спросил Бамбл, следя глазами за интересной процедурой приготовления смеси.
   – Да благословит их бог, даю, хотя это и дорого стоит, – ответила воспитательница. – Знаете ли, сэр, я не могу видеть, как они страдают у меня на глазах.
   – Вот именно, – одобрительно сказал мистер Бамбл, – не можете. Вы добрая женщина, миссис Манн. – Она поставила стакан на стол. – Я воспользуюсь первым удобным случаем, чтобы доложить об этом совету, миссис Манн. – Он придвинул к себе стакан. – У вас материнские чувства, миссис Манн. – Он размешал джин с водой. – Я… я с удовольствием выпью за ваше здоровье, миссис Манн.
   И он залпом выпил полстакана.
   – А теперь к делу, – продолжал бидл, доставая кожаный бумажник. – Ребенку Твисту, которого окрестили Оливером, исполнилось сегодня девять лет.
   – Да благословит его бог! – вставила миссис Манн, докрасна растирая себе левый глаз кончиком передника.
   – И, несмотря на предложенную награду в десять фунтов, которая затем была увеличена до двадцати фунтов, несмотря на чрезвычайные и, я бы сказал, сверхъестественные усилия со стороны прихода, – продолжал Бамбл, – нам так и не удалось узнать, кто его отец, а также местожительство, имя и звание его матери.
   Миссис Манн с изумлением воздела руки, но после недолгого раздумья спросила:
   – Как же тогда он вообще получил какую-то фамилию?
   Бидл горделиво выпрямился и сказал:
   – Это я придумал.
   – Вы, мистер Бамбл?
   – Я, миссис Манн. Мы даем фамилии нашим питомцам в алфавитном порядке. Последний был на букву С – я его назвал Суобл. Этот был на букву Т – его я назвал Твист. Следующий будет Унуин, а затем Филиппе. Я придумал фамилии до конца алфавита и, когда мы дойдем до буквы Z, снова начну с начала.
   – Да ведь вы настоящий писатель, сэр! – воскликнула миссис Манн.
   – Ну-ну! – сказал бидл, явно польщенный комплиментом. – Может быть, и так… Может быть, и так, миссис Манн.
   Он допил джин с водой и прибавил:
   – Так как Оливер теперь подрос и не может оставаться здесь, совет решил отправить его обратно в работный дом. Я пришел сам, чтобы отвести его туда. Покажите-ка мне его поскорее.
   – Я сейчас же его приведу, – сказала миссис Манн, выходя из комнаты.
   Оливер, освободившись к тому времени от того верхнего слоя грязи, покрывавшей его лицо и руки, какой можно было соскрести за одно умывание, – был введен в комнату своей милостивой покровительницей.
   – Поклонись джентльмену, Оливер, – сказала миссис Манн.
   Оливер отвесил поклон, предназначавшийся как бидлу на стуле, так и треуголке на столе.
   – Хочешь пойти со мной, Оливер? – величественно спросил мистер Бамбл.
   Оливер готов был сказать, что очень охотно уйдет отсюда с кем угодно, но, подняв глаза, встретил взгляд миссис Манн, которая поместилась за стулом бидла и с разъяренной физиономией грозила ему кулаком. Он сразу понял намек – кулак слишком часто оставлял отпечатки на его теле, чтобы не запечатлеться глубоко в памяти.
   – А она пойдет со мной? – спросил бедный Оливер.
   – Нет, она не может пойти, – ответил мистер Бамбл. – Но иногда она будет тебя навещать.
   Это было не очень большим утешением для мальчика. Однако, как ни был он мал, у него хватило ума притвориться, будто он с большим сожалением покидает эти места. Ему совсем нетрудно было прослезиться, голод и дурное обращение – великие помощники в тех случаях, когда вам нужно заплакать. И Оливер плакал и в самом деле очень натурально. Миссис Манн подарила ему тысячу поцелуев и – в этом Оливер нуждался гораздо больше – кусок хлеба с маслом, чтобы он не показался чересчур голодным, когда придет в работный дом.
   С ломтем хлеба в руке и в коричневой приходской шапочке Оливер был уведен мистером Бамблом из гнусного дома, где ни одно ласковое слово, ни один ласковый взгляд ни разу не озарили его унылых младенческих лет. И все же детское его горе было глубоко, когда за ним закрылись ворота коттеджа. Как ни были жалки его маленькие товарищи по несчастью, которых он покидал, – это были единственные его друзья. И сознание своего одиночества в великом, необъятном мире впервые проникло в сердце ребенка.
   Мистер Бамбл шел большими шагами; маленький Оливер, крепко ухватившись за его обшитый золотым галуном обшлаг, рысцой бежал рядом с ним и через каждую четверть мили спрашивал: «Далеко ли еще?» На эти вопросы мистер Бамбл давал очень короткие и резкие ответы, так как недолговечная приветливость, какую пробуждает в иных сердцах джин с водой, к тому времени испарилась, и он снова стал бидлом.
   Оливер пробыл в стенах работного дома не более четверти часа и едва успел покончить со вторым ломтем хлеба, как мистер Бамбл, оставивший его на попечение какой-то старухи, вернулся и, рассказав о происходившем в тот вечер заседании совета, объявил ему, что, по желанию совета, он должен немедленно предстать перед ним.
   Не имея достаточно ясного представления о том, что такое совет, Оливер был ошеломлен этим сообщением и не знал, смеяться ему или плакать. Впрочем, ему некогда было об этом раздумывать, так как мистер Бамбл ударил его тростью по голове, чтобы расшевелить, и еще раз по спине, чтобы подбодрить, и, приказав следовать за собой, повел его в большую выбеленную известкой комнату, где сидели вокруг стола восемь или десять толстых джентльменов. Во главе стола восседал в кресле, более высоком, чем остальные, чрезвычайно толстый джентльмен с круглой красной физиономией.
   – Поклонись совету, – сказал Бамбл.
   Оливер смахнул две-три еще не высохшие слезинки и, видя перед собой стол, по счастью, поклонился ему.
   – Как тебя зовут, мальчик? – спросил джентльмен, восседавший в высоком кресле.
   Оливер испугался стольких джентльменов, приводивших его в трепет, а бидл угостил его сзади еще одним пинком, который заставил его расплакаться. По этим двум причинам он ответил очень тихо и нерешительно, после чего джентльмен в белом жилете обозвал его дураком, сразу развеселился и пришел в прекрасное расположение духа.
   – Мальчик, – сказал джентльмен в высоком кресле, – слушай меня. Полагаю, тебе известно, что ты сирота?
   – Что это такое, сэр? – спросил бедный Оливер.
   – Мальчик – дурак! Я так и думал, – сказал джентльмен в белом жилете.
   – Тише! – сказал джентльмен, который говорил первым. – Тебе известно, что у тебя нет ни отца, ни матери и что тебя воспитал приход, не так ли?
   – Да, сэр, – ответил Оливер, горько плача.
   – О чем ты плачешь? – спросил джентльмен в белом жилете.
   И в самом деле – очень странно! О чем мог плакать этот мальчик?
   – Надеюсь, ты каждый вечер читаешь молитву, – суровым голосом сказал другой джентльмен, – и молишься – как надлежит христианину – за тех, кто тебя кормит и о тебе заботится?
   – Да, сэр, – заикаясь, ответил мальчик.
   Джентльмен, говоривший последним, сам того не сознавая, был прав. Оливер и в самом деле был бы христианином и на редкость хорошим христианином, если бы молился за тех, кто его кормит и о нем заботится. Но он не молился, потому что никто его этому не учил.
   – Прекрасно! Тебя привели сюда, чтобы воспитать и обучить полезному ремеслу, – сказал краснолицый джентльмен, сидевший в высоком кресле.
   – И завтра же, с шести часов утра, ты начнешь трепать пеньку, – добавил угрюмый джентльмен в белом жилете.
   В благодарность за соединение этих двух благодеяний в несложной операции трепанья пеньки Оливер, по указанию бидла, низко поклонился и был поспешно уведен в большую комнату, где на грубой, жесткой кровати он рыдал, пока не заснул. Какая превосходная иллюстрация к милосердным законам Англии! Они разрешают беднякам спать!
   Бедный Оливер! Он спал в счастливом неведении, не помышляя о том, что в этот самый день совет вынес решение, которое должно было повлиять на всю его дальнейшую судьбу. Но совет вынес решение. Оно заключалось в следующем.
   Члены этого совета были очень мудрыми, проницательными философами, и, когда они, наконец, обратили внимание на работный дом, они тотчас подметили то, чего никогда бы не обнаружили простые смертные, а именно: бедняки любили работный дом! Это было поистине место общественного увеселения для бедных классов; харчевня, где не нужно платить; даровой завтрак, обед, чай и ужин круглый год; рай из кирпича и известки, где все игра и никакой работы! «Ого! – с глубокомысленным видом изрек совет. – Нам-то и надлежит навести порядок. Мы немедленно положим этому конец». И члены совета постановили, чтобы всем бедным людям был предоставлен выбор (так как, разумеется, они никого не хотели принуждать) либо медленно умирать голодной смертью в работном доме, либо быстро умереть вне его стен. С этою целью они заключили договор с водопроводной компанией на снабжение водой в неограниченном количестве и с агентом по торговле зерном на регулярное снабжение овсянкой в умеренном количестве и постановили давать три раза в день жидкую кашу, луковицу дважды в неделю и полбулки по воскресеньям. Они сделали еще очень много мудрых и гуманных распоряжений, касающихся женщин, но их нет необходимости перечислять. Они милостиво согласились давать развод женатым беднякам ввиду больших издержек, сопряженных с бракоразводным процессом в Докторс-Коммонс. [252 - Докторс-Коммонс – так первоначально называлась корпорация (общество) юристов, занимавшихся адвокатской практикой в особом – церковном – суде, где слушались дела бракоразводные, по утверждению завещаний и споры по наследству, а также некоторые другие. Название этой корпорации юристов перенесено было на дома, где они имели свои конторы и проживали, а затем – на суд, находившийся в одном из этих домов и разбиравший упомянутые выше дела (этот суд был упразднен только в 1857 году).] И вместо того чтобы заставлять человека содержать семью, как они делали раньше, они отнимали у него семью и превращали его в холостяка! Трудно сказать, сколько просителей из всех слоев общества обратилось бы к ним за пособием, имея в виду эти два последних пункта, если бы оно не было связано с работным домом, но члены совета были люди предусмотрительные и приняли меры против такого осложнения. Пособие было неразрывно связано с работным домом и кашей, и это отпугивало людей.
   В течение первого полугодия после появления Оливера Твиста систему применяли вовсю. Сначала она потребовала немалых расходов, ибо счет гробовщика увеличился и приходилось непрерывно ушивать одежду бедняков, которая после одной-двух недель каши висела мешком на их исхудавших телах. Но число обитателей работного дома стало таким же тощим, как и сами бедняки, и совет был в восторге.
   Мальчиков кормили в большом зале с кирпичными стенами; в одном конце его находился котел, и из этого котла в часы, назначенные для принятия пищи, надзиратель, надев передник, с помощью одной или двух женщин раздавал кашу. Каждый мальчик получал одну мисочку этого превосходного месива – не больше, за исключением больших праздников, когда он, кроме того, получал две с четвертью унции хлеба. Миски никогда не приходилось мыть. Мальчики скоблили их ложками, пока они не начинали снова блестеть; покончив с этой операцией (которая никогда не отнимала много времени, так как ложки были почти такой же величины, как миски), они сидели, впиваясь в котел такими жадными глазами, словно собирались пожрать кирпичи, которыми он был обложен, и занимались тем, что жадно обсасывали себе пальцы в надежде найти крупицы каши, случайно на них оставшейся. Мальчики обычно отличаются прекрасным аппетитом. Оливер Твист и его товарищи на протяжении трех месяцев терпели муки, медленно умирая от недоедания; наконец, они стали такими жадными и так обезумели от голода, что один мальчик, который был рослым для своих лет и не привык к такому положению вещей (его отец содержал когда-то маленькую харчевню), мрачно намекнул товарищам, что, если ему не прибавят миски каши per diem, он боится, как бы случайно не съесть ночью спящего с ним рядом тщедушного мальчика. Глаза у него были дикие, голодные, и дети слепо ему поверили. Посоветовались; был брошен жребий, кому подойти в тот вечер после ужина к надзирателю и попросить еще каши. И жребий выпал Оливеру Твисту.
   Настал вечер; мальчики заняли свои места. Надзиратель в поварском наряде поместился у котла; его нищие помощницы расположились за его спиной. Каша была разлита по мискам. И длинная молитва была прочитана перед скудной едой. Каша исчезла; мальчики перешептывались друг с другом и подмигивали Оливеру, а ближайшие соседи подталкивали его. Он был совсем ребенок, впал в отчаяние от голода и стал безрассудным от горя. Он встал из-за стола и, подойдя с миской и ложкой в руке к надзирателю, сказал, немножко испуганный своей дерзостью:
   – Простите, сэр, я хочу еще.

   Надзиратель был дюжий, здоровый человек, однако он сильно побледнел. Остолбенев от изумления, он смотрел несколько секунд на маленького мятежника, а затем, ища поддержки, прислонился к котлу. Помощницы онемели от удивления, мальчики – от страха.
   – Что такое?.. – слабым голосом произнес, наконец, надзиратель.
   – Простите, сэр, – повторил Оливер, – я хочу еще.
   Надзиратель ударил Оливера черпаком по голове, крепко схватил его за руки и завопил, призывая бидла.
   Совет собрался на торжественное заседание, когда мистер Бамбл в великом волнении ворвался в комнату и, обращаясь к джентльмену, восседавшему в высоком кресле, сказал:
   – Мистер Лимкинс, прошу прощенья, сэр! Оливер Твист попросил еще каши!
   Произошло всеобщее смятение. Лица у всех исказились от ужаса.
   – Еще каши?! – переспросил мистер Лимкинс. – Успокойтесь, Бамбл, и отвечайте мне вразумительно. Так ли я вас понял: он попросил еще, после того как съел полагающийся ему ужин?
   – Так оно и было, сэр, – ответил Бамбл.
   – Этот мальчик кончит жизнь на виселице, – сказал джентльмен в белом жилете. – Я знаю: этот мальчик кончит жизнь на виселице.
   Никто не опровергал пророчества джентльмена. Началось оживленное обсуждение. Было предписано немедленно отправить Оливера в заточение; а на следующее утро к воротам было приклеено объявление, что любому, кто пожелает освободить приход от Оливера Твиста, предлагается вознаграждение в пять фунтов. Иными словами, вознаграждение в пять фунтов и Оливер Твист были предложены любому мужчине или женщине, которые, занимаясь ремеслом, торговлей или чем-либо иным, нуждались в ученике.
   – Никогда и ни в чем, – сказал джентльмен в белом жилете, постучав на следующее утро в ворота и прочитав объявление, – я не был так уверен, как в том, что этот мальчик кончит жизнь на виселице.
   Намереваясь показать в дальнейшем, прав или не прав был джентльмен в белом жилете, я не стану лишать занимательности это повествование (полагая, что оно обладает этим качеством) и не осмелюсь намекнуть, ждет ли Оливера Твиста такая страшная смерть, или нет.


   Глава III

 //-- рассказывает о том, как Оливер Твист едва не поступил на место, которое оказалось бы отнюдь не синекурой --// 
   В течение недели после совершения кощунственного и позорного преступления – просьбы о добавочной порции – Оливер сидел взаперти в темной и пустой комнате, куда его заключили по мудрому и милосердному распоряжению совета. На первый взгляд как будто разумно предположить, что если бы он отнесся с должным почтением к предсказанию джентльмена в белом жилете, то раз и навсегда подтвердил бы пророческий дар этого джентльмена, прикрепив один конец носового платка к крюку в стене и повесившись на другом его конце. Однако для совершения этого подвига существовало одно препятствие, а именно: носовые платки, отнесенные к предметам роскоши, были на все грядущие века отторгнуты от носов бедных людей по специальному приказу совета, собравшегося в полном составе, – по приказу, который был скреплен подписями и печатью и торжественно оглашен.
   Еще более серьезным препятствием являлись юный возраст и ребяческий нрав Оливера. Он горько проплакал весь день, а когда настала длинная, унылая ночь, он заслонил руками глаза, чтобы не видеть тьмы, и, забившись в угол, постарался уснуть. То и дело он просыпался, приподнимаясь и вздрагивая, и все теснее и теснее прижимался к стене, чувствуя, что холодная, твердая ее поверхность как бы служит ему защитой от одиночества во мраке, его окружающем.
   Да не подумают враги «системы», что во время своего одиночного заключения Оливер был лишен упражнений, необходимых для здоровья, лишен при – личного общества и духовного утешения. Что касается упражнений, то стояла чудесная холодная погода и ему разрешалось каждое утро совершать обливание под насосом в обнесенном кирпичной стеной дворе, в присутствии мистера Бамбла, который заботился о том, чтобы он не простудился, и с помощью трости вызывал ощущение теплоты во всем его теле. Что касается общества, то каждые два дня его водили в зал, где обедали мальчики, и там секли при всех для примера и предостережения остальным. А для того чтобы не лишить его духовного утешения, его выгоняли пинками каждый вечер в час молитвы в тот же зал и там разрешали утешать свой дух, слушая общую молитву мальчиков, содержавшую специальное дополнение, внесенное по распоряжению совета; в этом дополнении они просили сделать их хорошими, добродетельными, довольными и послушными и избавить от грехов и пороков Оливера Твиста: о последнем в молитве было отчетливо сказано, что он находится под особым покровительством и защитой злых сил и является изделием, выпущенным прямо с фабрики самого дьявола.
   Однажды утром, когда Оливер находился в столь же утешительном положении, мистер Гэмфилд, трубочист, шел по Хай-стрит, глубокомысленно обдумывая пути и способы уплатить недоимки по арендной плате, которую его квартирохозяин требовал довольно настойчиво. При самом оптимистическом подсчете своих финансов мистер Гэмфилд никак не мог насчитать пяти фунтов, каковая сумма была ему нужна; придя в некое арифметическое отчаяние, он то ломал себе голову, то старался проломить ее своему ослу, как вдруг, поравнявшись с работным домом, заметил на воротах объявление.
   – Тпру-у, – сказал мистер Гэмфилд ослу.
   Осел пребывал в глубокой задумчивости, размышляя, должно быть, о том, суждено ли ему получить одну-две кочерыжки, когда он избавится от двух мешков сажи, которыми была нагружена тележка; поэтому, не расслышав приказания, он продолжал рысцой подвигаться вперед.
   Мистер Гэмфилд разразился неистовыми проклятиями, относившимися к ослу и в особенности к его глазам, и, бросившись за ним, нанес ему удар по голове, от которого неизбежно раскололся бы любой череп, кроме ослиного. Затем, схватив осла за узду, он сильно ее дернул, с целью любезно напомнить ему, кто его хозяин, и таким манером повернул его обратно. После этого он еще раз треснул его по голове, чтобы тот не очухался до самого его возвращения. Покончив с этими приготовлениями, он подошел к воротам прочитать объявление.
   Заложив руки за спину, у ворот стоял джентльмен в белом жилете, высказавший только что несколько глубоких мыслей в комнате, где заседал совет. Наблюдая маленькую размолвку между мистером Гэмфилдом и ослом, он радостно улыбнулся, когда этот человек подошел прочесть объявление, ибо он сразу угадал, что мистер Гэмфилд – именно такой хозяин, какой нужен Оливеру Твисту. Прочитав бумагу, мистер Гэмфилд тоже улыбнулся, так как ему необходима была именно сумма в пять фунтов; что же касается мальчика, являвшегося придатком к этой сумме, то мистер Гэмфилд, зная, какова пища в работном доме, был уверен, что мальчик окажется очень миниатюрным экземпляром, весьма подходящим для дымоходов. Поэтому он снова прочел по складам объявление от начала до конца и затем, притронувшись в знак почтения к своей меховой шапке, обратился к джентльмену в белом жилете.
   – Этот мальчик, сэр, которого приход хочет отдать в ученье… – начал мистер Гэмфилд.
   – Да, любезный, – со снисходительной улыбкой отозвался джентльмен в белом жилете. – Что вы о нем скажете?
   – Если приход желает, чтобы он обучился приятному ремеслу, доброму почтенному ремеслу трубочиста, – продолжал мистер Гэмфилд, – то могу сказать, что мне нужен ученик и я готов его взять.
   – Войдите, – сказал джентльмен в белом жилете.
   Мистер Гэмфилд, замешкавшись позади, угостил осла еще одним ударом по голове и еще раз дернул его за узду, предостерегая, чтобы он не убежал во время его отсутствия, а затем последовал за джентльменом в белом жилете в ту комнату, где Оливер впервые увидел этого джентльмена.
   – Это скверное ремесло, – сказал мистер Лимкинс, когда Гэмфилд снова заявил о своем желании.
   – Случалось, что мальчики задыхались в дымоходах, – произнес другой джентльмен.
   – Это потому, что смачивали солому, прежде чем зажечь ее в камине, чтобы заставить мальчика выбраться наружу, – сказал Гэмфилд. – От этого только дым валит, а огня нет! Ну, а от дыму нет никакого толку, он не заставит мальчика вылезти, он его усыпляет, а мальчишке этого только и нужно. Мальчишки – народ очень упрямый и очень ленивый, джентльмены, и ничего нет лучше славного горячего огонька, чтобы заставить их быстрехонько спуститься. К тому же это доброе дело, джентльмены, потому как, если они застрянут в дымоходе, а им начнешь поджаривать пятки, они изо всех сил стараются высвободиться.
   Такое объяснение как будто очень позабавило джентльмена в белом жилете, но веселость эта быстро угасла от взгляда, брошенного на него мистером Лимкинсом. Затем члены совета беседовали между собой в течение нескольких минут, но так тихо, что можно было расслышать только слова: «сокращение расходов», «прекрасно отразится на балансе», «выпустим печатный отчет». Да и эти слова удалось расслышать только потому, что их повторяли очень часто и выразительно.
   Наконец, перешептывание прекратилось, и, когда члены совета вернулись на свои места и снова обрели торжественный вид, мистер Лимкинс сказал:
   – Мы обсудили ваше предложение и не одобряем его.
   – Отнюдь не одобряем, – сказал джентльмен в белом жилете.
   – Решительно не одобряем, – добавили остальные члены совета.
   Так как мистеру Гэмфилду случилось пострадать от пустячного обвинения в том, что он забил до смерти трех или четырех мальчиков, то у него мелькнула мысль, что члены совета, по какому-то непонятному капризу, вообразили, будто это обстоятельство, не имеющее отношения к делу, должно повлиять на их решение. Правда, это отнюдь не походило на их обычный образ действия, однако, не имея особого желания воскрешать старые слухи, он повертел в руках шапку и медленно отошел от стола.
   – Стало быть, вы не хотите отдать его мне, джентльмены? – спросил мистер Гэмфилд, приостановившись у двери.
   – Не хотим, – ответил мистер Лимкинс, – ремесло у вас скверное, и мы считаем, что надо снизить предложенную нами премию.
   Физиономия мистера Гэмфилда прояснилась; он быстрым шагом подошел к столу и сказал:
   – Сколько дадите, джентльмены? Ну-ка! Не обижайте бедного человека. Сколько дадите?
   – Я бы сказал, что трех фунтов десяти шиллингов хватит за глаза, – ответил мистер Лимкинс.
   – Десять шиллингов сбросить, – вмешался джентльмен в белом жилете.
   – Послушайте! – сказал Гэмфилд. – Порешим на четырех фунтах, джентльмены. Порешим на четырех фунтах, и вы избавитесь от него раз и навсегда. Идет?
   – Три фунта десять, – твердо повторил мистер Лимкинс.
   – Послушайте, джентльмены, разделим разницу пополам, – предложил Гэмфилд. – Три фунта пятнадцать.
   – Ни одного фартинга не прибавлю, – был твердый ответ мистера Лимкинса.
   – Уж очень вы меня прижимаете, джентльмены, – нерешительно сказал Гэмфилд.
   – Ну-ну! Вздор! – сказал джентльмен в белом жилете. – Он стоит того, чтобы его взяли без всякой премии. Забирайте его, глупый вы человек! Это самый подходящий для вас мальчик. Время от времени его нужно угощать палкой – это пойдет ему на пользу. А его содержание не обойдется дорого, потому что его не закармливали с самого рождения. Ха-ха-ха!
   Мистер Гэмфилд хитрым взглядом окинул лица сидевших за столом и, заметив, что они улыбаются, сам начал ухмыляться. Сделка была заключена. Мистеру Бамблу немедленно объявили, что Оливер и его документы должны быть в тот же день препровождены к судье для подписи и утверждения.
   Во исполнение этого решения маленького Оливера, крайне удивленного, выпустили из заточения и приказали надеть чистую рубашку. Едва он успел покончить с этим совершенно непривычным гимнастическим упражнением, как мистер Бамбл собственноручно принес ему миску с кашей и праздничную порцию хлеба – две с четвертью унции.
   При этом потрясающем зрелище Оливер жалобно заплакал: он подумал, – и это было вполне естественно, – что совет решил убить его для каких-нибудь полезных целей, в противном случае его ни за что не стали бы так откармливать.
   – Не плачь, Оливер, а то глаза покраснеют. Ешь свою кашу и будь благодарен! – сказал мистер Бамбл внушительным и торжественным тоном. – Тебя собираются отдать в ученье, Оливер.
   – В ученье, сэр? – дрожа, переспросил мальчик.
   – Да, Оливер, – сказал мистер Бамбл. – Добрые и милосердные джентльмены, которые заменяют тебе родителей, Оливер, потому что своих у тебя нет, хотят отдать тебя в ученье, поставить на ноги и сделать из тебя человека, хотя это обойдется приходу в три фунта десять шиллингов! Три фунта десять, Оливер! Семьдесят шиллингов… сто сорок шестипенсовиков! И все это для дрянного сироты, которого никто не может полюбить!
   Когда мистер Бамбл, устрашающим голосом произнеся эту речь, остановился, чтобы перевести дух, слезы заструились по лицу бедного мальчика, и он горько зарыдал.
   – Полно, – сказал мистер Бамбл уже не таким торжественным тоном, ибо ему лестно было видеть, какое впечатление производит его красноречие. – Полно, Оливер! Вытри глаза обшлагом куртки и не роняй слез в кашу. Это очень неразумно, Оливер.
   И в самом деле это было неразумно, так как в каше и без того было достаточно воды.
   По пути к судье мистер Бамбл сообщил Оливеру, что он сейчас должен казаться счастливым и, когда старый джентльмен спросит его, хочет ли он поступить в ученье, ответить, что ему этого очень хочется. Оба предписания Оливер обещал исполнить, тем более что трудно себе представить, как деликатно намекнул мистер Бамбл, какая его постигнет судьба, если он не выполнит того или другого. Когда они явились в камеру судьи, мистер Бамбл запер его одного в маленькой комнатке и приказал ждать здесь, пока он за ним зайдет.
   С сильно бьющимся сердцем мальчик ждал около получаса. По прошествии этого времени мистер Бамбл просунул в дверь голову, не украшенную на этот раз треуголкой, и громко сказал:
   – Оливер, милый мой, пойдем к джентльменам. – Произнеся эти слова, мистер Бамбл принял мрачный и угрожающий вид и шепотом добавил: – Помни, что я тебе сказал, негодный мальчишка!
   Его манера обращения сбивала с толку, и Оливер простодушно заглянул в лицо мистеру Бамблу, но сей джентльмен помешал ему сделать какое бы то ни было замечание и немедленно повел его в смежную комнату, дверь которой была открыта.
   Это была просторная комната с большим окном. За конторкой сидели два старых джентльмена с напудренными волосами; один читал газету, другой, вооружившись очками в черепаховой оправе, изучал лежавший перед ним кусок пергамента. Мистер Лимкинс стоял перед конторкой с одной стороны, а мистер Гэмфилд – его лицо было кое-как умыто – с другой; два-три грубоватых на вид человека в высоких сапогах слонялись вокруг.
   Старый джентльмен в очках в конце концов задремал над куском пергамента, и, когда мистер Бамбл поставил Оливера перед конторкой, в течение нескольких минут длилось молчание.
   – Вот он, этот мальчик, ваша честь, – сказал мистер Бамбл.
   Старый джентльмен, который читал газету, приподнял на минуту голову и дернул другого старого джентльмена за рукав, после чего тот проснулся.
   – О, это тот самый мальчик? – промолвил старый джентльмен.
   – Он самый, сэр, – отвечал мистер Бамбл. – Милый мой, поклонись судье. [253 - Поклонись судье – то есть мировому судье, который по закону 1834 года имел в некоторых случаях право утверждать и отменять распоряжения «совета блюстителей» работного дома, наблюдавшего также и за сиротским домом.]
   Оливер встрепенулся и отвесил почтительнейший поклон. Рассматривая напудренные волосы судей, он с недоумением размышлял о том, неужели все члены совета так и рождаются с этой белой пылью на голове и потому-то становятся сразу членами совета.
   – Ну-с, – сказал старый джентльмен, – полагаю, ему нравится ремесло трубочиста?
   – Он без ума от него, ваша честь, – ответил Бамбл и украдкой ущипнул Оливера, давая понять, что лучше ему с этим не спорить.
   – И он хочет быть трубочистом, не так ли? – спросил старый джентльмен.
   – Если бы мы вздумали завтра обучать его какому-нибудь другому ремеслу, он тотчас же сбежал бы, ваша честь, – отвечал Бамбл.
   – А этот человек, будущий его хозяин… вы, сэр… вы будете хорошо обращаться с ним… кормить его… и тому подобное, не правда ли, сэр? – сказал старый джентльмен.
   – Раз я говорю, что буду, значит буду, – угрюмо ответил мистер Гэмфилд.
   – Речь у вас грубоватая, друг мой, но вы производите впечатление честного, прямодушного человека, – сказал старый джентльмен, обратив свои очки в сторону кандидата на премию за Оливера.
   Мерзкая физиономия этого кандидата была поистине отмечена клеймом, удостоверявшим его жестокость. Но судья был подслеповат и впадал в детство, и потому вряд ли можно было ожидать, чтобы он подметил то, что подмечали другие.
   – Надеюсь, что так, сэр, – сказал мистер Гэмфилд с отвратительной усмешкой.
   – Я в этом не сомневаюсь, друг мой, – отозвался старый джентльмен, прочнее водрузив очки на нос и озираясь в поисках чернильницы.
   Это был решающий момент в жизни Оливера. Если бы чернильница находилась там, где предполагал ее найти старый джентльмен, он обмакнул бы в нее перо, подписал бумагу и Оливер был бы немедленно уведен. Но так как она стояла под самым его носом, он, разумеется, осмотрев всю конторку, не нашел ее и когда, продолжая поиски, случайно посмотрел прямо перед собой, взгляд его упал на бледное, испуганное лицо Оливера Твиста, который, не обращая внимания на предостерегающие взоры и щипки Бамбла, глядел на отвратительную физиономию своего будущего хозяина со страхом и ужасом, столь нескрываемым, что этого не мог не заметить даже подслеповатый судья.

   Старый джентльмен помедлил, положил перо и перевел взгляд с Оливера на мистера Лимкинса, который взял понюшку табаку, стараясь принять беззаботный и независимый вид.
   – Мальчик! – сказал старый джентльмен, перегнувшись через конторку.
   Оливер вздрогнул при этих словах. Ему можно простить это, потому что голос звучал ласково, а незнакомые звуки пугают людей. Он задрожал всем телом и залился слезами.
   – Мальчик, – повторил старый джентльмен, – ты бледен и взволнован. В чем дело?
   – Отойдите от него, бидл… – сказал другой судья, отложив газету и с любопытством наклонившись вперед. – А теперь, мальчик, объясни нам, в чем дело. Не бойся.
   Оливер упал на колени и, сжав руки, стал умолять, чтобы его отослали обратно в темную комнату… морили голодом… избивали… убили, если это им угодно, но только не отправляли с этим страшным человеком.
   – Вот как! – сказал мистер Бамбл, весьма торжественно воздев руки и возведя очи горе. – Вот как! Из всех лукавых и коварных сирот, каких я когда-либо видел, ты, Оливер, самый наглый из наглых.
   – Придержите язык, бидл, – сказал второй старый джентльмен, когда мистер Бамбл произнес этот сложный эпитет.
   – Прошу прощения, ваша честь, – сказал мистер Бамбл, не веря своим ушам. – Ваша честь изволили обращаться ко мне?
   – Да. Придержите язык.
   Мистер Бамбл остолбенел от изумления. Бидлу приказано придержать язык! Светопреставление!
   Старый джентльмен в очках в черепаховой оправе посмотрел на своего коллегу. Тот многозначительно кивнул головой.
   – Мы отказываемся утвердить этот договор, – сказал старый джентльмен, отбрасывая в сторону пергамент.
   – Н… надеюсь… – заикаясь, начал мистер Лимкинс, – я надеюсь, что, основываясь на показаниях ребенка, ничем не подкрепленных, судьи не придут к тому заключению, будто приходские власти виновны в каком-нибудь недостойном поступке.
   – Судьи не обязаны выносить какое бы то ни было заключение по этому вопросу, – резко произнес второй старый джентльмен. – Отведите мальчика обратно в работный дом и обращайтесь с ним хорошо. По-видимому, он в этом нуждается.
   В тот же вечер джентльмен в белом жилете заявил совершенно категорически, что Оливер не только будет повешен, но что его вдобавок приволокут к месту казни в четвертуют. Мистер Бамбл мрачно и таинственно покачал головой и выразил желание, чтобы он обратился к добру, после чего мистер Гэмфилд пожелал, чтобы он попал к нему в руки; и хотя мистер Гэмфилд почти во всем соглашался с приходским бидлом, он, по-видимому, решительно с ним разошелся, выразив такое пожелание.
   На следующее утро публику снова известили о том, что Оливер Твист сдается внаем и что пять фунтов будут уплачены тому, кто пожелает им владеть.


   Глава IV

 //-- Оливеру предложили другое место, и он впервые выступает на жизненном поприще --// 
   Если молодому человеку из аристократической семьи не могут обеспечить выгодной должности по завещанию, дарственной или купчей, то его принято отправлять в плавание. Подражая столь мудрому и спасительному примеру, члены совета принялись обсуждать, уместно ли будет спровадить Оливера Твиста на какое-нибудь маленькое торговое судно, отправляющееся в превосходный, гибельный для здоровья порт. Это казалось наилучшим из всего, что только можно было с ним сделать: как-нибудь после обеда шкипер, находясь в игривом расположении духа, по всей вероятности, засечет его до смерти или проломит ему череп железным ломом; и та и другая забава являются, как многим известно, излюбленным и повседневным развлечением джентльменов этого рода. Чем дольше члены совета рассматривали данный случай с упомянутой точки зрения, тем больше разнообразных преимуществ открывалось им в задуманном плане; и они пришли к решению, что единственный способ облагодетельствовать Оливера – безотлагательно отправить его в плавание.
   Мистера Бамбла послали предварительно навести справки с целью отыскать какого-нибудь капитана, которому нужен кают-юнга, не имеющий друзей, и Бамбл возвращался в работный дом сообщить о результатах своей миссии, как вдруг встретил у ворот мистера Сауербери, приходского гробовщика.
   Мистер Сауербери был высоким, сухощавым, ширококостным человеком, в поношенном черном костюме, в заштопанных бумажных чулках тоже черного цвета и таких же башмаках, физиономия его не была от природы предназначена для улыбки, но, в общем, ему не была чужда профессиональная веселость. Походка у него была эластичная, а лицо выражало искреннее удовольствие, когда он подошел к мистеру Бамблу и сердечно пожал ему руку.
   – Я снял мерку с двух женщин, умерших сегодня ночью, мистер Бамбл, – сказал гробовщик.
   – Вы сколотите себе состояние, мистер Сауербери, – отозвался бидл, запуская большой и указательный пальцы в протянутую ему гробовщиком табакерку; это была искусно сделанная маленькая модель гроба. – Уверяю вас, вы сколотите себе состояние, мистер Сауербери! – повторил мистер Бамбл, дружески похлопав гробовщика тростью по плечу.
   – Вы полагаете? – сказал гробовщик таким тоном, как будто он и признавал и оспаривал возможность такого события. – Приходский совет назначил очень низкую цену, мистер Бамбл.
   – Да и гробы невелики… – ответил бидл, позволив себе улыбнуться не больше, чем это подобало важному должностному лицу.
   Мистера Сауербери это очень позабавило, что было вполне понятно, и он смеялся долго и неудержимо.
   – Ну, что же, мистер Бамбл, – произнес он наконец, – нельзя отрицать, что с тех пор, как введена новая система питания, гробы стали чуточку поуже и пониже, чем в былые времена. Но должны же мы получать какую-то прибыль, мистер Бамбл! Сухое, выдержанное дерево стоит недешево, сэр, а железные ручки пересылают по каналу из Бирмингема.
   – Так-то оно так, – сказал мистер Бамбл, – каждое ремесло требует затрат. Конечно, дозволительно получать честный барыш.
   – Разумеется! – подтвердил гробовщик. – И если я не получаю барыша на той или другой статье, ну что ж, к конце концов я свое наверстаю, хи-хи-хи!
   – Вот именно, – сказал мистер Бамбл.
   – Однако я должен сказать… – продолжал гробовщик, возвращаясь к размышлениям, прерванным бидлом, – однако я должен сказать, мистер Бамбл, что есть одно немаловажное затруднение. Видите ли, чаще всего умирают люди тучные. Те, что были лучше обеспечены и много лет платили налоги, чахнут в первую очередь, когда попадают в работный дом. И разрешите вам сказать, мистер Бамбл, что три-четыре дюйма, превышающие норму, – нешуточная потеря, в особенности если приходится содержать семью, сэр.
   Так как мистер Сауербери произнес эти слова с негодованием – вполне простительным – обиженного человека и так как мистер Бамбл почувствовал, что в них кроется нечто, предосудительное для чести прихода, сей последний джентльмен почел нужным заговорить о другом. Мысли его были заняты главным образом Оливером Твистом, и о нем-то он и заговорил.
   – Кстати, – сказал мистер Бамбл, – не знаете ли вы кого-нибудь, кому бы нужен был мальчик? Приходский ученик, который в настоящее время является обузой, я бы сказал – жерновом на шее прихода… Выгодные условия, мистер Сауербери, выгодные условия.
   С этими словами мистер Бамбл коснулся тростью объявления, висевшего над его головой, и три раза отчетливо ударил по словам «пять фунтов», которые были напечатаны гигантскими буквами романским шрифтом.
   – Ах, бог ты мой! – воскликнул гробовщик, схватив мистера Бамбла за обшитый золотым галуном лацкан его шинели. – Да ведь об этом-то я и хотел с вами поговорить! Знаете ли… Боже мой, какая красивая пуговица, мистер Бамбл! Я до сей поры не обращал на нее внимания.
   – Да, мне кажется, что она недурна, – промолвил бидл, горделиво бросив взгляд на большие бронзовые пуговицы, украшавшие его шинель. – Штамп тот же, что и на приходской печати: добрый самаритянин, врачующий больного и немощного. Приходский совет преподнес мне эту шинель на Новый год, мистер Сауербери. Помню, я впервые надел ее, чтобы присутствовать на следствии о том разорившемся торговце, который умер в полночь у подъезда.
   – Припоминаю, – сказал гробовщик. – Присяжные вынесли решение: «Умер от холода и отсутствия самого необходимого для поддержания жизни», не правда ли?
   Мистер Бамбл кивнул головой.
   – И они как будто вынесли специальный вердикт, – продолжал гробовщик, – присовокупив, что если бы чиновник по надзору за бедными… [254 - Чиновник по надзору за бедными – находившийся на службе у приходских властей ответственный чиновник, одной из функций которого была проверка нуждаемости граждан, обращавшихся за помощью к приходскому совету, а также исполнение решений «совета блюстителей». Власти мало заботились о приеме на эту должность добросовестных людей, и чиновник возлагал функцию проверки нуждаемости на такое безответственное лицо, как бидл, от которого после 1834 года фактически зависело помещение нуждавшегося в работный дом.]
   – Вздор! Чепуха! – перебил бидл. – Если бы совет прислушивался к тем глупостям, какие говорят эти невежды присяжные, у него было бы дела по горло.
   – Истинная правда, – согласился гробовщик, – по горло.
   – Присяжные, – продолжал мистер Бамбл, крепко сжимая трость, ибо такая была у него привычка, когда он сердился, – присяжные – это невежественные, пошлые, жалкие негодяи!
   – Верно, – подтвердил гробовщик.
   – В философии и политической экономии они смыслят вот сколько! – сказал бидл, презрительно щелкнув пальцами.
   – Именно так, – подтвердил гробовщик.
   – Я их презираю! – сказал бидл, весь побагровев.
   – Я тоже, – присовокупил гробовщик.
   – И мне бы только хотелось, чтобы эти независимые присяжные попали к нам в дом на одну-две недельки, – сказал бидл. – Правила и порядок, введенные советом, быстро бы их усмирили.
   – Оставим-ка их в покое, – сказал гробовщик.
   С этими словами он одобрительно улыбнулся, чтобы умерить нарастающий гнев вознегодовавшего приходского служителя.
   Мистер Бамбл снял треуголку, вынул из тульи носовой платок – он разозлился, и пот выступил у него на лбу, – вытер лоб, снова надел треуголку и, повернувшись к гробовщику, сказал более спокойным тоном:
   – Ну, так как же насчет мальчика?
   – О, знаете ли, мистер Бамбл, – отозвался гробовщик, – я плачу немалый налог в пользу бедных.
   – Гм! – сказал мистер Бамбл. – А дальше что?
   – А вот что, – ответил гробовщик: – я думал, что если я столько плачу в пользу бедных, то, стало быть, имею право извлечь из них как можно больше, мистер Бамбл. И… и… кажется, я сам возьму этого мальчика.
   Мистер Бамбл схватил гробовщика под руку и повел его в дом. Мистер Сауербери в течение пяти минут договаривался с членами совета, и было решено, что Оливер отправится к нему в тот же вечер «на пробу». Применительно к приходскому ученику это означало следующее: если хозяин после короткого испытания убедится, что может, не слишком заботясь о питании мальчика, заставить его изрядно работать, он вправе оставить его у себя на определенный срок и распоряжаться им по своему усмотрению.
   Когда маленького Оливера привели в тот вечер к «джентльменам» и объявили ему, что он сегодня же поступает в услужение к гробовщику, а если он вздумает пожаловаться на свое положение или когда-нибудь вернуться в приход, его отправят в плавание либо прошибут ему голову, – Оливер выказал так мало волнения, что все единогласно признали его закоснелым юным негодяем и приказали мистеру Бамблу немедленно его увести.
   Вполне естественно, что члены совета должны были скорее, чем кто-либо другой, прийти в величайшее и добродетельное изумление и ужас при малейших признаках бесчувственности со стороны кого бы то ни было, но в данном случае они несколько заблуждались. Дело в том, что Оливер отнюдь не был бесчувственным; пожалуй, он даже отличался чрезмерной чувствительностью, а в результате дурного обращения был близок к тому, чтобы стать тупым и угрюмым до конца жизни. В полном молчании он принял известие о своем назначении, забрал свое имущество – его не очень трудно было нести, так как оно помещалось в пакете из оберточной бумаги, имевшем полфута длины, полфута ширины и три дюйма толщины, – надвинул шапку на глаза и, уцепившись за обшлаг мистера Бамбла, отправился с этим должностным лицом к месту новых терзаний.
   Сначала мистер Бамбл вел Оливера, не обращая на него внимания и не делая никаких замечаний, ибо бидл высоко держал голову, как и подобает бидлу, а так как день был ветреный, маленького Оливера совершенно скрывали полы шинели мистера Бамбла, которые развевались и обнажали во всей красе жилет с лацканами и короткие коричневые плюшевые штаны. Но, приблизившись к месту назначения, мистер Бамбл счел нужным взглянуть вниз и убедиться, что мальчик находится в должном виде, готовый предстать перед новым хозяином; так он и поступил, скроив надлежащую мину, милостивую и покровительственную.
   – Оливер! – сказал мистер Бамбл.
   – Да, сэр? – тихим, дрожащим голосом отозвался Оливер.
   – Сдвиньте шапку на лоб, сэр, и поднимите голову!
   Хотя Оливер тотчас же исполнил приказание и свободной рукой быстро провел по глазам, но когда он поднял их на своего проводника, в них блестели слезинки. Мистер Бамбл сурово посмотрел на Оливера, но у того слезинка скатилась по щеке. За ней последовала еще и еще одна. Ребенок сделал неимоверное усилие, но оно ни к чему не привело. Вырвав у мистера Бамбла свою руку, он обеими руками закрыл лицо и заплакал, а слезы просачивались между подбородком и костлявыми пальцами.
   – Вот как! – воскликнул мистер Бамбл, останавливаясь и бросая на своего питомца злобный взгляд. – Вот как! Из всех неблагодарных, испорченных мальчишек, каких мне случалось видеть, ты, Оливер, самый…
   – Нет, нет, сэр! – всхлипывая, воскликнул Оливер, цепляясь за руку, которая держала хорошо знакомую ему трость. – Нет, нет, сэр! Я исправлюсь, право же, я исправлюсь, сэр! Я еще очень маленький, сэр, и такой… такой…
   – Какой – такой? – с изумлением спросил мистер Бамбл.
   – Такой одинокий, сэр – Очень одинокий! – воскликнул ребенок. – Все меня ненавидят. О сэр, пожалуйста, не сердитесь на меня!
   Мальчик прижал руку к сердцу и со слезами, вызванными неподдельным горем, посмотрел в лицо спутнику.
   Мистер Бамбл с некоторым удивлением встретил жалобный и беспомощный взгляд Оливера, раза три-четыре хрипло откашлялся и, пробормотав что-то об этом «надоедливом кашле», приказал Оливеру осушить слезы и быть хорошим мальчиком. Затем он снова взял его за руку и молча продолжал путь.
   Когда вошел мистер Бамбл, гробовщик, только что закрывший ставни в лавке, делал какие-то записи в приходно-расходной книге при свете унылой свечи, весьма здесь уместной.
   – Эге! – сказал гробовщик, оторвавшись от книги и не дописав слово. – Это вы! Бамбл?
   – Я самый, мистер Сауербери, – отозвался бидл. – Ну вот! Я вам привел мальчика.
   Оливер поклонился.
   – Так это и есть тот самый мальчик? – спросил гробовщик, подняв над головой свечу, чтобы лучше рассмотреть Оливера. – Миссис Сауербери, будь так добра, зайди сюда на минутку, дорогая моя.
   Из маленькой комнатки позади лавки вышла миссис Сауербери. Это была невысокая, тощая, высохшая женщина с ехидным лицом.
   – Милая моя, – почтительно сказал мистер Сауербери, – это тот самый мальчик из работного дома, о котором я тебе говорил.
   Оливер снова поклонился.
   – Ах, боже мой! – воскликнула жена гробовщика. – Какой он маленький!
   – Да, он, пожалуй, мал ростом, – согласился мистер Бамбл, посматривая на Оливера так, словно тот был виноват, что не дорос. – Он и в самом деле маленький. Этого нельзя отрицать. Но он подрастет, миссис Сауербери, он подрастет.
   – Да что и говорить! – с раздражением отозвалась эта леди. – Подрастет на наших хлебах. Я никакой выгоды не вижу от приходских детей: их содержание обходится дороже, чем они сами того стоят. Но мужчины всегда думают, что они все знают лучше нас… Ну, ступай вниз, мешок с костями!
   С этими словами жена гробовщика открыла боковую дверь и вытолкнула Оливера на крутую лестницу, ведущую в каменный подвал, сырой и темный, служивший преддверием угольного погреба и носивший название кухни; здесь сидела девушка, грязно одетая, в стоптанных башмаках и дырявых синих шерстяных чулках.
   – Шарлотт, – сказала миссис Сауербери, спустившаяся вслед за Оливером, – дайте этому мальчику остатки холодного мяса, которые отложены для Трипа. Трип с утра не приходил домой и может обойтись без них. Надеюсь, мальчик не настолько привередлив, чтобы отказываться от них… Верно, мальчик?
   У Оливера глаза засверкали при слове «мясо», он задрожал от желания съесть его и дал утвердительный ответ, после чего перед ним поставили тарелку с объедками.
   Хотел бы я, чтобы какой-нибудь откормленный философ, в чьем желудке мясо и вино превращаются в желчь, чья кровь холодна как лед, а сердце железное, – хотел бы я, чтобы он посмотрел, как Оливер Твист набросился на изысканные яства, которыми пренебрегла бы собака! Хотел бы я, чтобы он был свидетелем того, с какой жадностью Оливер, терзаемый страшным голодом, разрывал куски мяса! Еще больше мне хотелось бы увидеть, как этот философ с таким же наслаждением поедает такое же блюдо.
   – Ну что? – спросила жена гробовщика, когда Оливер покончил со своим ужином; она следила за ним в безмолвном ужасе, с тревогой предвидя, какой будет у него аппетит. – Кончил?
   Не видя поблизости ничего съедобного, Оливер ответил утвердительно.
   – Ну так ступай за мной, – сказала миссис Сауербери, взяв грязную, тускло горевшую лампу и поднимаясь по лестнице. – Твоя постель под прилавком. Надеюсь, ты можешь спать среди гробов? А впрочем, это не важно – можешь или нет, потому что больше тебе спать негде. Иди! Не оставаться же мне здесь всю ночь!
   Оливер больше не мешкал и покорно пошел за своей новой хозяйкой.


   Глава V

 //-- Оливер знакомится с товарищами по профессии. Впервые побывав на похоронах, он приходит к неблагоприятному выводу о ремесле своего хозяина --// 
   Оставшись один в лавке гробовщика, Оливер поставил лампу на верстак и робко осмотрелся вокруг с чувством благоговения и страха, которое без труда поймут многие люди значительно старше его. Недоделанный гроб на черных козлах, стоявший посреди лавки, казался таким унылым и зловещим, что холодок пробегал у Оливера по спине, когда он посматривал на этот мрачный предмет: ему чудилось, что какая-то ужасная фигура вот-вот медленно приподнимет голову и он сойдет с ума от страха. Вдоль стены в образцовом порядке выстроился длинный ряд вязовых досок, заготовленных для гробов; в тусклом свете они казались сутулыми привидениями, засунувшими руки в карманы. Таблички для гробов, стружки, гвозди с блестящими шляпками и обрезки черной материи валялись на полу, а стену за прилавком украшала картина, на которой были очень живо изображены два немых плакальщика в туго накрахмаленных галстуках, стоящие на посту у дверей дома, к которому подъезжал катафалк, запряженный четверкой вороных лошадей. В лавке было душно и жарко. Казалось, воздух пропитан запахом гробов. Местечко под прилавком, куда был брошен ему тюфяк, напоминало могилу.
   Но не только эта унылая обстановка угнетала Оливера. Он был один в незнакомом месте, а все мы знаем, каким покинутым и несчастным может почувствовать себя любой из нас при таких обстоятельствах. У мальчика не было любящих или любимых друзей. Не было у него сожалений о недавней разлуке; не было дорогого, близкого лица, которое ему мучительно хотелось бы увидеть. Но, несмотря на это, на сердце у него было тяжело; и когда он забрался на свое узкое ложе, ему захотелось, чтобы это ложе было гробом, а его, спящего безмятежным и непробудным сном, зарыли бы на кладбище, где тихо шелестела бы над его головой высокая трава и баюкал густой звон старого колокола.
   Утром Оливера разбудили громкие удары ногами в дверь лавки; пока он успел кое-как одеться, неистовый стук повторился раз двадцать пять. Когда он стал снимать дверную цепочку, ноги, колотившие в дверь, утихомирились, и раздался голос.
   – Отворяйте, слышите! – кричал голос, который принадлежал тому же лицу, что и ноги.
   – Сейчас отопру, сэр, – сказал Оливер, снимая цепочку и поворачивая ключ.
   – Должно быть, ты и есть новый мальчик? – спросил голос через замочную скважину.
   – Да, сэр, – ответил Оливер.
   – Сколько тебе лет? – осведомился голос.
   – Десять, сэр, – ответил Оливер.
   – Ну так я тебя вздую, как только войду, – сообщил голос, – помяни мое слово, приходский щенок!
   После этого любезного обещания послышался свист. Оливера слишком часто подвергали операции, обозначаемой только что упомянутым выразительным словечком, а потому он ничуть не сомневался в том, что тот, кому принадлежал голос, добросовестнейшим образом выполнит свою угрозу. Дрожащей рукой он отодвинул засов и открыл дверь.
   Секунду или две Оливер осматривал улицу, посмотрел направо, налево и на противоположный тротуар, полагая, что неизвестный, разговаривавший с ним через замочную скважину, прогуливается, чтобы согреться. Дело в том, что он не видел перед собой никого, кроме рослого приютского мальчика, который сидел на тумбе перед домом и ел ломоть хлеба с маслом, разрезая его складным ножом на куски величиной с собственный рот и проглатывая их с большим проворством.
   – Прошу прощения, сэр, – сказал Оливер, убедившись, что никто не появляется, – это вы стучали?
   – Я колотил ногами, – ответил приютский мальчик.
   – Вам нужен гроб, сэр? – простодушно спросил Оливер.
   При этих словах приютский мальчик принял необычайно грозный вид и заявил, что самому Оливеру в скором времени понадобится гроб, если он позволяет себе шутить таким образом со старшими.
   – Приходский щенок, ты не знаешь, кто я такой? – продолжал приютский мальчик, с важным видом слезая с тумбы.
   – Не знаю, сэр, – ответил Оливер.
   – Я мистер Ноэ Клейпол, – сказал приютский мальчик, – а ты находишься у меня под началом. Открой ставни, ленивая тварь!
   С этими словами мистер Клейпол угостил Оливера пинком и вошел в лавку с большим достоинством, делавшим ему честь. При любых обстоятельствах большеголовому, толстому юнцу с маленькими глазками и тупой физиономией нелегко принять достойный вид, и тем более это трудно, если к таким привлекательным чертам прибавить красный нос и короткие желтые штаны.
   Оливер снял ставни и попытался перетащить их во дворик позади дома, куда их уносили на день, но зашатавшись под тяжестью первого же ставня, разбил оконное стекло, после чего Ноэ, утешив его уверением, что «ему влетит», снисходительно пришел ему на помощь. Вскоре в лавку спустился мистер Сауербери. Вслед за ним появилась миссис Сауербери. Оливеру, согласно предсказанию Ноэ, «влетело», а потом он отправился с этим молодым джентльменом вниз завтракать.
   – Подсаживайтесь к очагу, Ноэ, – сказала Шарлотт. – Я припасла для вас славный кусочек копченой грудинки от хозяйского завтрака… Оливер, притвори дверь за мистером Ноэ и возьми себе вот те объедки, которые я положила на крышку от кастрюльки. Вот твоя чашка чаю. Поставь ее на ящик, пей там и поторапливайся, потому что тебя скоро позовут в лавку. Слышишь?
   – Слышишь, приходский щенок? – сказал Ноэ Клейпол.
   – Ах, боже мой, Ноэ! – воскликнула Шарлотт. – Какой вы чудной парень! Почему бы вам не оставить мальчика в покое?
   – Оставить в покое! – повторил Ноэ. – Да ведь все и так оставили его в покое. Ни отец, ни мать никогда ни в чем ему не помешают. Все родственники позволяют ему идти своей дорогой. Правда, Шарлотт? Хи-хи-хи!
   – Ах, чудак вы этакий! – воскликнула Шарлотт, заливаясь громким смехом, к которому присоединился и Ноэ.
   Затем оба посмотрели с презрением на бедного Оливера Твиста, дрожащего на ящике в самом холодном углу комнаты и поедавшего вонючие объедки, отложенные специально для него.
   Ноэ был приютским мальчиком, а не сиротой из работного дома. Он не был подкидышем, так как мог проследить свою родословную вплоть до родителей, живших поблизости; мать его была прачкой, а отец – пьяницей-солдатом, вышедшим в отставку с деревянной ногой и ежедневной пенсией в два пенса с половиной и еще какой-то неудобопроизносимой дробью. Мальчишки из соседних лавок давно приобрели привычку клеймить Ноэ на улице позорными кличками вроде «кожаные штаны», «приютский» и так далее, и Ноэ принимал их безропотно. Но теперь, когда судьба поставила на его пути безродного сироту, на которого даже самый ничтожный человек мог с презрением указать пальцем, он вымещал на нем свои обиды с лихвой.
   Это дает превосходную пищу для размышлений. Мы видим, какой прекрасной может стать человеческая натура и как одни и те же приятные качества развиваются у благороднейшего лорда и у самого грязного приютского мальчишки.
   Прошло три-четыре недели с тех пор, как Оливер поселился у гробовщика. Лавка была закрыта, и мистер и миссис Сауербери ужинали в маленькой задней гостиной, когда мистер Сауербери, бросив несколько почтительных взглядов на жену, сказал:
   – Дорогая моя…
   Он хотел продолжать, но миссис Сауербери посмотрела на него столь неблагосклонно, что он запнулся.
   – Ну? – резко спросила миссис Сауербери.
   – Ничего, дорогая моя, ничего! – сказал мистер Сауербери.
   – Уф, негодяй! – сказала миссис Сауербери.
   – Право же, нет, дорогая моя, – смиренно отозвался мистер Сауербери. – Мне показалось, что ты не расположена слушать, дорогая. Я хотел только сказать…
   – Ах, не говори мне, что ты там хотел сказать, – перебила миссис Сауербери. – Я – ничто; пожалуйста, не обращайся ко мне за советом. Я не желаю выведывать твои секреты.
   Произнеся эти слова, миссис Сауербери залилась истерическим смехом, который угрожал серьезными последствиями.
   – Но, дорогая моя, – сказал мистер Сауербери, – я хочу с тобой посоветоваться.
   – Нет, нет! Не советуйся со мной! – жалобным тоном промолвила миссис Сауербери. – Советуйся с кем-нибудь другим.
   Тут снова раздался истерический смех, чрезвычайно испугавший мистера Сауербери. Такова весьма распространенная и рекомендуемая система обращения с супругом, которая часто приводит к желаемым результатам. Это немедленно побудило мистера Сауербери умолять, как об особом одолжении, чтобы ему было разрешено высказать то, что миссис Сауербери жаждала услышать. После недолгих пререканий, занявших меньше трех четвертей часа, разрешение было милостиво дано.
   – Это касается юного Твиста, дорогая моя, – сказал мистер Сауербери. – Он очень миловидный мальчик, дорогая.
   – Еще бы, когда он столько ест! – заметила леди.
   – У него меланхолическое выражение лица, дорогая моя, – продолжал мистер Сауербери, – и это делает его очень интересным… Из него, милочка, вышел бы превосходный немой плакальщик.
   Миссис Сауербери с нескрываемым удивлением посмотрела на него. Мистер Сауербери подметил это и, не дожидаясь возражений со стороны доброй леди, продолжал:
   – Я говорю не о настоящем немом плакальщике, присутствующем на похоронах у взрослых, а только о немом плакальщике для детей, дорогая. Было бы такой новинкой, милочка, иметь немого плакальщика соответствующего роста. Можешь быть уверена, что это произведет прекрасное впечатление.
   Миссис Сауербери, проявлявшая замечательный вкус, когда дело касалось похорон, была поражена новизной этой идеи; но так как признаться в этом при данных обстоятельствах значило бы уронить свое достоинство, она осведомилась только довольно резким тоном, почему эта простая мысль не приходила раньше в голову ее супругу? Мистер Сауербери правильно истолковал ее слова как согласие на его предложение. Итак, тут же было решено немедленно посвятить Оливера во все тайны ремесла, чтобы он мог сопровождать своего хозяина, как только потребуются его услуги.
   Случай не замедлил представиться. На следующее утро, через полчаса после завтрака, в лавку вошел мистер Бамбл и, прислонив свою трость к прилавку, достал поместительный кожаный бумажник, откуда извлек клочок бумаги, который и протянул Сауербери.
   – Эге! – сказал гробовщик, с просиявшей физиономией посмотрев на бумажку. – Заказ на гроб?
   – Сначала гроб, потом приходские похороны, – ответил мистер Бамбл, затягивая ремешок кожаного бумажника, который, подобно ему самому, был очень тучен.
   – Бейтон? – сказал гробовщик, переводя взгляд с клочка бумаги на мистера Бамбла. – Никогда не слыхал этой фамилии.
   Бамбл, покачивая головой, ответил:
   – Упрямый народ, мистер Сауербери, очень упрямый. Боюсь, что к тому же еще и гордый.
   – Гордый? – усмехаясь, воскликнул – гробовщик. – Ну, это уж слишком.
   – Ох, это отвратительно! – отвечал бидл. – Это безнравственно, мистер Сауербери.
   – Совершенно верно, – согласился гробовщик.
   – Об этом семействе мы услыхали только третьего дня вечером, – продолжал бидл, – да и тогда мы бы ничего о нем не узнали, не будь в том же доме женщины, которая обратилась в приходский комитет с просьбой прислать приходского врача, чтобы он осмотрел больную, – ей, мол, очень худо. Врач уехал на званый обед, а его ученик (очень смышленый парнишка) сейчас же послал им в баночке из-под ваксы какое-то лекарство.
   – Вот это быстрота! – сказал гробовщик.
   – Именно так! – подтвердил бидл. – Но каковы были последствия, каково было поведение этих неблагодарных бунтовщиков? Муж присылает сказать, что это лекарство не помогает от той болезни, какой страдает его жена, и, стало быть, она не будет его принимать. Он говорит, что она не будет его принимать, сэр! Прекрасное, сильно действующее, полезное лекарство, которое всего неделю назад очень помогло двум ирландским рабочим и грузчику угля… Его послали даром, в баночке из-под ваксы, а он присылает сказать, что она не будет его принимать, сэр!
   Когда чудовищность этого поступка была воспринята мистером Бамблом во всей ее полноте, он сильно ударил тростью по прилавку и покраснел от негодования.
   – О! – сказал гробовщик. – Мне бы и в голову никогда…
   – Никогда, сэр, – воскликнул бидл. – И никому никогда! Но теперь, когда она умерла, нам приходится ее хоронить! Вот адрес, и чем скорее это будет сделано, тем лучше.
   С этими словами мистер Бамбл в приступе лихорадочного возбуждения надел задом наперед свою треуголку и быстро вышел из лавки.
   – Ах, Оливер, он так рассердился, что даже забыл спросить о тебе, – сказал мистер Сауербери, глядя вслед бидлу, шагавшему по улице.
   – Да, сэр, – ответил Оливер, который во время этого свидания старался не попадаться на глаза бидлу и начал дрожать с головы до ног при одном воспоминании о голосе мистера Бамбла.
   Впрочем, он напрасно старался избегнуть взоров мистера Бамбла, ибо это должностное лицо, на которое предсказание джентльмена в белом жилете произвело очень сильное впечатление, полагало, что теперь, когда гробовщик взял Оливера к себе на испытание, разумнее избегать разговоров о нем, пока он не будет окончательно закреплен на семь лет по контракту, а тогда раз и навсегда, законным образом, минует опасность его возвращения на содержание прихода.
   – Прекрасно! – проговорил мистер Сауербери, берясь за шляпу. – Чем скорее будет покончено с этим делом, тем лучше… Ноэ, присматривай за лавкой… Оливер, надень шапку и ступай за мной.
   Оливер повиновался и последовал за хозяином, отправившимся исполнять свои профессиональные обязанности.
   Сначала они шли по самым людным и густонаселенным кварталам города, а затем, свернув в узкую улицу, еще более грязную и жалкую, чем те, какие они уже миновали, они приостановились, отыскивая дом, являвшийся целью их путешествия. По обеим сторонам улицы дома были большие и высокие, но очень старые и населенные бедняками: об этом в достаточной мере свидетельствовали грязные фасады домов, и такой вывод не нуждался в подтверждении, каким являлись испитые лица нескольких мужчин и женщин, которые, скрестив на груди руки и согнувшись чуть ли не вдвое, крадучись проходили по улице. В домах находились лавки, но они были заколочены и постепенно разрушались, и только верхние этажи были заселены. Некоторые дома, разрушавшиеся от времени и ветхости, опирались, чтобы не рухнуть, на большие деревянные балки, припертые к стенам и врытые в землю у края мостовой. Но даже эти развалины, очевидно, служили ночным убежищем для бездомных бедняков, ибо необтесанные доски, закрывавшие двери и окна, были кое-где сорваны, чтобы в отверстие мог пролезть человек. В сточных канавах вода была затхлая и грязная. Даже крысы, которые разлагались в этой гнили, были омерзительно тощими.
   Не было ни молотка, ни звонка у раскрытой двери, перед которой остановился Оливер со своим хозяином. Ощупью, осторожно пробираясь по темно – му коридору и уговаривая Оливера не отставать и не трусить, гробовщик поднялся во второй этаж. Наткнувшись на дверь, выходившую на площадку лестницы, он постучал в нее суставами пальцев.
   Дверь открыла девочка лет тринадцати – четырнадцати. Гробовщик, едва заглянув в комнату, понял, что сюда-то он и послан. Он вошел; за ним вошел Оливер.
   Огня в очаге не было, но какой-то человек по привычке сидел, сгорбившись, у холодного очага. Рядом с ним, придвинув низкий табурет к нетопленой печи, сидела старуха. В другом углу копошились оборванные дети, а в маленькой нише против двери лежало что-то, покрытое старым одеялом. Оливер, бросив взгляд в ту сторону, задрожал и невольно прижался к своему хозяину; хотя предмет и был прикрыт, он догадался, что это труп.
   У мужчины было худое и очень бледное лицо; волосы и борода седые; глаза налиты кровью. У старухи лицо было сморщенное; два уцелевших зуба торчали над нижней губой, а глаза были острые и блестящие. Оливер боялся смотреть и на нее и на мужчину. Они слишком походили на крыс, которых он видел на улице.
   – Никто к ней не подойдет! – злобно крикнул мужчина, вскочив с места, когда гробовщик направился к нише. – Не подходите! Будь вы прокляты, не подходите, если вам дорога жизнь!
   – Вздор, дружище! – сказал гробовщик, который привык к горю во всех его видах. – Вздор!
   – Слушайте! – крикнул человек, сжав кулаки и в бешенстве топнув ногой. – Слушайте! Я не позволю зарыть ее в землю. Там она не найдет покоя: черви будут ей мешать… Глодать ее они не могут, так она иссохла.
   В ответ на этот сумасшедший бред гробовщик не сказал ни слова; достав из кармана мерку, он опустился на колени перед покойницей.
   – Ах! – воскликнул мужчина, залившись слезами и падая к ногам умершей. – На колени перед ней, на колени перед ней, вы все, и запомните мои слова! Говорю вам, ее уморили голодом! Я не знал, что ей так худо, пока у нее не началась лихорадка. И тогда обрисовались все ее кости. Не было ни огня в очаге, ни свечи. Она умерла в темноте – в темноте! Она не могла даже разглядеть лица своих детей, хотя мы слышали, как она окликала их по имени. Для нее я просил милостыню, а меня посадили в тюрьму. Когда я вернулся, она умерла, и кровь застыла у меня в жилах, потому что ее уморили голодом. Клянусь пред лицом бога, который это видел, – ее уморили голодом!
   Он вцепился руками в волосы и с громкими воплями стал кататься по полу; глаза его остановились, а на губах выступила пена.
   Испуганные дети горько заплакали, но старуха, которая все время оставалась невозмутимой, как будто не слышала того, что происходило вокруг, угрозами заставила их замолчать. Развязав галстук мужчине, все еще лежавшему на полу, она, шатаясь, подошла к гробовщику.
   – Это моя дочь, – сказала старуха, кивая головой в сторону покойницы и с идиотским видом подмигивая, что производило здесь еще более страшное впечатление, чем вид мертвеца. – Боже мой, боже мой! Как это чудно! Я родила ее и была тогда молодой женщиной, теперь я весела и здорова, а она лежит здесь, такая холодная и застывшая! Боже мой, боже мой, подумать только: ведь Это прямо как в театре, прямо как в театре!
   Пока жалкое создание шамкало и хихикало, предаваясь омерзительному веселью, гробовщик направился к двери.
   – Постойте! – громким шепотом окликнула старуха. – Когда ее похоронят – завтра, послезавтра или сегодня вечером? Я убирала ее к погребению, и я, знаете ли, должна идти за гробом. Пришлите мне большой плащ – хороший теплый плащ, потому что стоит лютый холод. И мы должны поесть пирожка и выпить вина, перед тем как идти! Ладно уж! Пришлите хлеба – ковригу хлеба и чашку воды… Миленький, будет у нас хлеб? – нетерпеливо спросила она, уцепившись за пальто гробовщика, когда тот снова двинулся к двери.
   – Да, да, – сказал гробовщик. – Конечно. Все, что вы пожелаете!
   Он вырвался из рук старухи и поспешно вышел, увлекая за собой Оливера.
   На следующий день (тем временем семейству оказана была помощь в виде двух фунтов хлеба и куска сыру, доставленных самим мистером Бамблом) Оливер со своим хозяином вернулся в убогое жилище, куда уже прибыл мистер Бамбл в сопровождении четырех человек из работного дома, которым предстояло нести гроб. Ветхие черные плащи были наброшены на лохмотья старухи и мужчины, и, когда привинтили крышку ничем не обитого гроба, носильщики подняли его на плечи и вынесли на улицу.
   – А теперь шагайте быстрее, старая леди, – шепнул Сауербери на ухо старухе. – Мы опаздываем, а не годится, чтобы священник нас ждал. Вперед, ребята, во всю прыть!
   После такого распоряжения носильщики пустились рысцой ее своей легкой ношей, а двое провожающих изо всех сил старались не отставать. Мистер Бамбл и Сауербери бодро шагали впереди, а Оливер, у которого ноги были не такие длинные, как у его хозяина, бежал сбоку.
   Впрочем, вопреки предположениям мистера Сауербери, не было необходимости спешить, ибо, когда они достигли заброшенного, заросшего крапивой уголка кладбища, отведенного для приходских могил, священника еще не было, а клерк, сидевший у камина в ризнице, считал вполне возможным, что он придет примерно через час. Поэтому гроб поставили у края могилы, и двое провожающих терпеливо ждали, стоя в грязи, под холодным моросящим дождем, а оборванные мальчишки, привлеченные на кладбище предстоящим зрелищем, затеяли шумную игру в прятки среди могильных плит или, придумав новое развлечение, перепрыгивали через гроб. Мистер Сауербери и Бамбл в качестве личных друзей клерка сидели с ним у камина и читали газету.
   Наконец, по прошествии часа показались мистер Бамбл, Сауербери и клерк, бежавшие к могиле. Немедленно вслед за ними появился священник, на ходу надевавший стихарь. Затем мистер Бамбл для соблюдения приличий поколотил двух-трех мальчишек, а священник, прочитав из погребальной службы столько, сколько можно было прочесть за четыре минуты, отдал стихарь клерку и ушел.
   – Ну, Билл, – сказал Сауербери могильщику, – засыпайте могилу.
   Работа была нетрудная: в могиле было столько гробов, что всего несколько футов отделяли верхний гроб от поверхности земли. Могильщик набросал земли, притоптал ее ногами, поднял на плечи лопату и удалился в сопровождении мальчишек, которые орали, досадуя на то, что потеха так скоро кончилась.
   – Ступайте, приятель! – сказал Бамбл, похлопав по спине мужчину. – Сейчас запрут ворота кладбища.
   Мужчина, который не шевельнулся с тех пор, как стал у края могилы, вздрогнул, поднял голову, посмотрел на говорившего, сделал несколько шагов и упал без чувств. Сумасшедшая старуха была слишком занята оплакиванием плаща (который снял с нее гробовщик), чтобы обращать внимание на мужчину. Поэтому его окатили холодной водой из кружки, а когда он очнулся, благополучно выпроводили с кладбища, заперли ворота и разошлись в разные стороны.
   – Ну что, Оливер, – спросил Сауербери, когда они шли домой, – как тебе это понравилось?
   – Ничего, благодарю вас, сэр, – нерешительно ответил Оливер. – Не очень, сэр.
   – Со временем привыкнешь, Оливер, – сказал Сауербери. – Это пустяки, когда привыкнешь.
   Оливер хотел бы знать, долго ли пришлось привыкать мистеру Сауербери. Но он счел более разумным не задавать этого вопроса и вернулся в лавку, размышляя обо всем, что видел и слышал.


   Глава VI

 //-- Оливер, раздраженный насмешками Ноэ, приступает к действиям и приводит его в немалое изумление --// 
   Месяц испытания истек, и Оливер был формально принят в ученики. Пора года была славная, несущая болезни. Выражаясь коммерческим языком, на гробы был спрос, и за несколько недель Оливер приобрел большой опыт. Успех хитроумной выдумки мистера Сауербери превзошел самые радужные его надежды. Старожилы не помнили, чтобы так свирепствовала корь и так косила младенцев; и много траурных процессий возглавлял маленький Оливер в шляпе с лентой, спускавшейся до колен, к невыразимому восторгу и умилению всех матерей города. Так как Оливер принимал участие вместе со своим хозяином также и в похоронах взрослых людей, чтобы приобрести невозмутимую осанку и умение владеть собой, насущно необходимые безупречному гробовщику, то у него было немало случаев наблюдать превосходное смирение и твердость, с какими иные сильные духом люди переносят испытания и утраты.
   Так, например, когда Сауербери получал заказ на погребение какой-нибудь богатой старой леди или джентльмена, окруженных множеством племянников и племянниц, которые в течение всей болезни были поистине безутешны и предавались безудержной скорби даже на глазах посторонних, – эти самые особы чувствовали себя прекрасно в своем кругу и были весьма беззаботны, беседуя между собой столь весело и непринужденно, словно не случилось ровно ничего, что могло бы нарушить их покой. Да и мужья переносили потерю своих жен с героическим спокойствием. В свою очередь жены, облекаясь в траур по своим мужьям, не только не горевали в этой одежде скорби, но как будто заботились о том, чтобы она была изящна и к лицу им. Можно было также заметить, что леди и джентльмены, претерпевавшие жестокие муки при церемонии погребения, приходили в себя немедленно по возвращении домой и совершенно успокаивались еще до окончания чаепития. Видеть все это было очень приятно и назидательно, и Оливер наблюдал за происходящим с великим восхищением.
   Утверждать с некоторой степенью достоверности, будто пример этих добрых людей научил Оливера покорности судьбе, я не могу, хотя и являюсь его биографом; но я могу решительно заявить, что в течение многих месяцев он смиренно выносил помыкание и насмешки Ноэ Клейпола, который стал обращаться с ним гораздо хуже, чем раньше, ибо почувствовал зависть, когда новый ученик получил черный жезл и ленту на шляпу, тогда как он, старый ученик, по-прежнему ходил в шапке блином и в кожаных штанах. Шарлотт относилась к Оливеру плохо, потому что плохо относился к нему Ноэ; а миссис Сауербери оставалась непримиримым его врагом, потому что мистер Сауербери не прочь был стать его другом; и вот между этими тремя лицами, с одной стороны, и обилием похорон, с другой, Оливер чувствовал себя, пожалуй, не так приятно, как голодная свинья, когда ее по ошибке заперли в амбар с зерном при пивоварне.
   А теперь я приступаю к очень важному эпизоду в истории Оливера, ибо мне предстоит поведать о происшествии, которое, хотя и может показаться пустым и незначительным, косвенным образом повлекло за собой существенную перемену во всех его делах и видах на будущее.
   Однажды Оливер и Ноэ спустились, по обыкновению, в обеденный час в кухню, чтобы угоститься бараниной – кусок был самый дрянной, фунта в полтора, – когда Шарлотт вызвали из кухни, а Ноэ Клейпол, голодный и злой, решил, что этот короткий промежуток времени он использует наилучшим образом, если станет дразнить и мучить юного Оливера Твиста.
   Намереваясь предаться сей невинной забаве, Ноэ положил ноги на покрытый скатертью стол, потянул Оливера за волосы, дернул его за ухо и высказал мнение, что он «подлиза»; далее он заявил о своем желании видеть, как его вздернут на виселицу, когда бы ни наступило это приятное событие, и сделал ряд других язвительных замечаний, каких можно было ждать от столь зловредного и испорченного приютского мальчишки. Но так как ни одна из этих насмешек не достигла желанной цели – не довела Оливера до слез, – Ноэ попытался проявить еще больше остроумия и совершил то, что многие пошлые остряки, пользующиеся большей славой, чем Ноэ, делают и по сей день, когда хотят поиздеваться над кем-либо. Он перешел на личности.
   – Приходский щенок, – начал Ноэ, – как поживает твоя мать?
   – Она умерла, – ответил Оливер. – Не говорите о ней ни слова.
   При этом Оливер вспыхнул, стал дышать прерывисто, а губы и ноздри его начали как-то странно подергиваться, что, по мнению мистера Клейпола, неминуемо предвещало бурные рыдания. Находясь под этим впечатлением, он снова приступил к делу.
   – Отчего она умерла, приходский щенок? – спросил Ноэ.
   – От разбитого сердца, так мне говорили старые сиделки, – сказал Оливер, не столько отвечая Ноэ, сколько думая вслух. – Мне кажется, я понимаю, что значит умереть от разбитого сердца!
   – Траляля-ля-ля, приходский щенок! – воскликнул Ноэ, когда слеза скатилась по щеке Оливера. – Что это довело тебя до слез?
   – Не вы, – ответил Оливер, быстро смахнув слезу. – Не воображайте!
   – Не я, вот как? – поддразнил Ноэ.
   – Да, не вы! – резко ответил Оливер. – Ну, а теперь довольно. Больше ни слова не говорите мне о ней. Лучше не говорите!
   – Лучше не говорить! – воскликнул Ноэ. – Вот как! Лучше не говорить! Приходский щенок, да ты наглец! Твоя мать! Хороша она была, нечего сказать! О, бог ты мой!
   Тут Ноэ многозначительно кивнул головой и сморщил, насколько было возможно, свой крохотный красный носик.
   – Знаешь ли, приходский щенок, – ободренный молчанием Оливера, он заговорил насмешливым, притворно соболезнующим тоном, – знаешь ли, приходский щенок, теперь уж этому не помочь, да и тогда, конечно, ты не мог помочь, и я очень этим огорчен. Разумеется, мы все огорчены и очень тебя жалеем. Но должен же ты знать, приходский щенок, что твоя мать была самой настоящей шлюхой.
   – Что вы сказали? – вздрогнув, переспросил Оливер.
   – Самой настоящей шлюхой, приходский щенок, – хладнокровно повторил Ноэ. – И знаешь, приходский щенок, хорошо, что она тогда умерла, иначе пришлось бы ей исполнять тяжелую работу в Брайдуэле, [255 - Брайдуэл – старинная исправительная тюрьма со строгим режимом, известная тем, что заключение в ней, как писали мемуаристы XVII века, «было хуже смерти». Эта тюрьма была снесена только в 1864 году.] или отправиться за океан, или болтаться на виселице, вернее всего – последнее!
   Побагровев от бешенства, Оливер вскочил, опрокинул стол и стул, схватил Ноэ за горло, тряхнул его так, что у того зубы застучали, и, вложив все свои силы в один тяжелый удар, сбил его с ног.

   Минуту назад мальчик казался тихим, кротким, забитым существом, каким его сделало суровое обращение. Но, наконец, дух его возмутился: жестокое оскорбление, нанесенное покойной матери, воспламенило его кровь. Грудь его вздымалась; он выпрямился во весь рост; глаза горели; он был сам на себя не похож, когда стоял, грозно сверкая глазами над трусливым своим мучителем, съежившимся у его ног, и бросал вызов с энергией, доселе ему неведомой.
   – Он меня убьет! – заревел Ноэ. – Шарлотт! Хозяйка! Новый ученик хочет убить меня! На помощь! На помощь! Оливер сошел с ума! Шарлотт!
   На крик Ноэ ответила громким воплем Шарлотт и еще более громким – миссис Сауербери; первая вбежала в кухню из боковой двери, а вторая постояла на лестнице, пока окончательно не убедилась в том, что ни малейшая опасность не угрожает жизни человеческой, если спуститься вниз.
   – Ах негодяй! – завизжала Шарлотт, вцепившись в Оливера изо всех сил, которые были примерно равны силам довольно крепкого мужчины, прекрасно их развивавшего. – Ах ты маленький неблаго-дар-ный, кро-во-жадный, мерз-кий негодяй!
   И в промежутках между слогами Шарлотт наносила Оливеру полновесные удары, сопровождая их визгом в утеху всей компании.
   Кулак у Шарлотт был довольно тяжелый, но, опасаясь, что кулака будет мало для усмирения взбешенного Оливера, миссис Сауербери ринулась в кухню и оказала Ноэ помощь, одной рукой придерживая Оливера, а другой царапая ему лицо. При таком благоприятном положении дел Ноэ поднялся с пола и принялся тузить Оливера кулаками по спине.
   Это было, пожалуй, слишком энергическое упражнение, чтобы долго длиться. Выбившись из сил и устав бить и царапать, они поволокли Оливера, вырывавшегося и кричавшего, но не устрашенного, в чулан и заперли его там. Когда с этим было покончено, миссис Сауербери упала в кресло и залилась слезами.
   – Ах, боже мой, она умирает! – воскликнула Шарлотт. – Ноэ, миленький, стакан воды! Скорей!
   – О Шарлотт! – сказала миссис Сауербери, стараясь говорить внятно вопреки недостатку воздуха и избытку холодной воды, которой Ноэ облил ей голову и плечи. – О Шарлотт, какое счастье, что нас всех не зарезали в постели!
   – О да! Это – счастье, миссис, – подтвердила та. – Надеюсь только, что это послужит уроком хозяину, чтобы он впредь не брал этих ужасных созданий, которые с самой колыбели предназначены стать убийцами и грабителями. Бедный Ноэ! Он был едва жив, миссис, когда я вошла.
   – Бедняжка! – сказала миссис Сауербери, глядя с состраданием на приютского мальчика.
   Ноэ, верхняя жилетная пуговица которого могла бы оказаться примерно на одном уровне с макушкой Оливера, тер глаза ладонями, пока его осыпали этими соболезнующими возгласами, и, жалобно всхлипывая, выжал из себя несколько слезинок.
   – Что нам делать! – воскликнула миссис Сауербери. – Вашего хозяина нет дома, ни единого мужчины нет в доме, а ведь он через десять минут вышибет эту дверь.
   Решительный натиск Оливера на упомянутый кусок дерева делал такое предположение в высшей степени правдоподобным.
   – Ах, боже мой! – сказала Шарлотт. – Не знаю, что делать, миссис… Не послать ли за полицией?
   – Или за солдатами! – предложил мистер Клейпол.
   – Нет! – сказала миссис Сауербери, вспомнив о старом приятеле Оливера. – Бегите к мистеру Бамблу, Ноэ, и скажите ему, чтобы он сейчас же, не теряя ни минуты, шел сюда! Бросьте искать шапку! Скорей! Вы можете на бегу прикладывать лезвие ножа к подбитому глазу. Опухоль спадет.
   Ноэ не стал тратить времени на ответ и пустился во всю прыть. И как же были удивлены прохожие при виде приютского мальчика, прокладывавшего себе дорогу в уличной толчее, без шапки и со складным ножом, приложенным к глазу.


   Глава VII

 //-- Оливер продолжает бунтовать --// 
   Ноэ Клейпол стремглав мчался по улицам и ни разу не остановился, чтобы перевести дух, пока не добежал до ворот работного дома. Помешкав здесь с минутку, чтобы хорошенько запастись всхлипываниями и скорчить плаксивую и испуганную мину, он громко постучал в калитку и предстал перед стариком нищим, открывшим ее, с такой унылой физиономией, что даже этот старик, который и в лучшие времена видел вокруг себя только унылые лица, с удивлением попятился.
   – Что это случилось с мальчиком? – спросил старик нищий.
   – Мистера Бамбла! Мистера Бамбла! – закричал Ноэ с ловко разыгранным отчаянием и таким громким и встревоженным голосом, что эти слова не только коснулись слуха самого мистера Бамбла, случайно находившегося поблизости, но привели его в смятение, и он выбежал во двор без треуголки – обстоятельство весьма любопытное и примечательное: оно свидетельствует о том, что даже бидл, действуя под влиянием внезапного и сильного порыва, может временно потерять самообладание и забыть о собственном достоинстве.
   – О мистер Бамбл, сэр! – вскричал Ноэ. – Оливер, сэр… Оливер…
   – Что? Что такое? – перебил мистер Бамбл, глаза которого засветились радостью. – Неужели сбежал? Неужели он сбежал, Ноэ?
   – Нет, сэр! Не сбежал, сэр! Он оказался злодеем! Он хотел убить меня, сэр, а потом хотел убить Шарлотт, а потом хозяйку. Ох, какая ужасная боль! Какие муки, сэр!
   Тут Ноэ начал корчиться и извиваться, как угорь, тем самым давая понять мистеру Бамблу, что неистовое и кровожадное нападение Оливера Твиста привело к серьезным внутренним повреждениям, которые причиняют ему нестерпимую боль.
   Увидев, что сообщенное им известие совершенно парализовало мистера Бамбла, он постарался еще усилить впечатление, принявшись сетовать на свои страшные раны в десять раз громче, чем раньше. Когда же он заметил джентльмена в белом жилете, шедшего по двору, вопли его стали еще более трагическими, ибо он правильно рассудил, что было бы весьма целесообразно привлечь внимание и привести в негодование вышеупомянутого джентльмена.
   Внимание джентльмена было очень скоро привлечено. Не сделав и трех шагов, он гневно обернулся и спросил, почему этот дрянной мальчишка воет и почему мистер Бамбл не угостит его чем-нибудь так, чтобы эти звуки, названные воем, вырывались у него непроизвольно.
   – Это бедный мальчик из приютской школы, сэр, – ответил мистер Бамбл. – Его чуть не убил – совсем уж почти убил – тот мальчишка, Твист.
   – Черт возьми! – воскликнул джентльмен в белом жилете, остановившись как вкопанный. – Я так и знал! С самого начала у меня было странное предчувствие, что этот дерзкий мальчишка кончит виселицей!
   – Он пытался также, сэр, убить служанку, – сказал мистер Бамбл, лицо которого приняло землистый оттенок.
   – И свою хозяйку, – вставил мистер Клейпол.
   – И своего хозяина, кажется, так вы сказали, Ноэ? – добавил мистер Бамбл.
   – Нет, хозяина нет дома, а то бы он его убил, – ответил Ноэ. – Он сказал, что убьет.
   – Ну? Он сказал, что убьет? – спросил джентльмен в белом жилете.
   – Да, сэр, – ответил Ноэ. – И простите, сэр, хозяйка хотела узнать, не может ли мистер Бамбл уделить время, чтобы зайти туда сейчас и выпороть его, потому что хозяина нет дома.
   – Разумеется, разумеется, – сказал джентльмен в белом жилете, благосклонно улыбаясь и поглаживая Ноэ по голове, которая находилась примерно на три дюйма выше его собственной. – Ты – славный мальчик, очень славный. Вот тебе пенни… Бамбл, отправляйтесь-ка с вашей тростью к Сауербери и посмотрите, что там нужно сделать. Не щадите его, Бамбл.
   – Не буду щадить, сэр, – ответил Бамбл, поправляя дратву, которой был обмотан конец его трости, предназначенной для бичеваний.
   – И Сауербери скажите, чтобы он его не щадил. Без синяков и ссадин от него ничего не добиться, – сказал джентльмен в белом жилете.
   – Я позабочусь об этом, сэр, – ответил бидл.
   И так как треуголка и трость были уже приведены в порядок, к удовольствию их владельца, мистер Бамбл поспешил с Ноэ Клейполом в лавку гробовщика.
   Здесь положение дел отнюдь не изменилось к лучшему. Сауербери еще не вернулся, а Оливер с прежним рвением колотил ногами в дверь погреба. Ярость его, по словам миссис Сауербери и Шарлотт, была столь ужасна, что мистер Бамбл счел благоразумным сперва начать переговоры, а потом уже отпереть дверь. С этой целью он в виде вступления ударил ногой в дверь, а затем, приложив губы к замочной скважине, произнес голосом низким и внушительным:
   – Оливер!
   – Выпустите меня! – отозвался Оливер из погреба.
   – Ты узнаешь мой голос, Оливер? – спросил мистер Бамбл.
   – Да, – ответил Оливер.
   – И ты не боишься? Не трепещешь, когда я говорю? – спросил мистер Бамбл.
   – Нет! – дерзко ответил Оливер.
   Ответ, столь не похожий на тот, какой он ждал услышать и какой привык получать, не на шутку потряс мистера Бамбла. Он попятился от замочной скважины, выпрямился во весь рост и в немом изумлении посмотрел на присутствующих, перевода взгляд с одного на другого.
   – Ох, мистер Бамбл, должно быть, он с ума спятил, – сказала миссис Сауербери. – Ни один мальчишка, будь он хотя бы наполовину в здравом рассудке, не осмелился бы так разговаривать с вами.
   – Это не сумасшествие, миссис, – ответил мистер Бамбл после недолгого глубокого раздумья. – Это мясо.
   – Что такое? – воскликнула миссис Сауербери.
   – Мясо, миссис, мясо! – повторил Бамбл сурово и выразительно. – Вы его закормили, миссис. Вы пробудили в нем противоестественную душу и противоестественный дух, которые не подобает иметь человеку в его положении. Это скажут вам, миссис Сауербери, и члены приходского совета, а они – практические философы. Что делать беднякам с душой или духом? Хватит с них того, что мы им оставляем тело. Если бы вы, миссис, держали мальчика на каше, этого никогда бы не случилось.
   – Ах, боже мой! – возопила миссис Сауербери, набожно возведя глаза к потолку. – Вот что значит быть щедрой!
   Щедрость миссис Сауербери по отношению к Оливеру выражалась в том, что она, не скупясь, наделяла его отвратительными объедками, которых никто другой не стал бы есть. И, следовательно, было немало покорности и самоотвержения в ее согласии добровольно принять на себя столь тяжкое обвинение, выдвинутое мистером Бамблом. Надо быть справедливым и отметить, что в этом она была неповинна ни помышлением, ни словом, ни делом.
   – Ах! – сказал мистер Бамбл, когда леди снова опустила глаза долу. – Единственное, что можно сейчас сделать, – это оставить его на день-другой в погребе, чтобы он немножко проголодался, а потом вывести его оттуда и кормить одной кашей, пока не закончится срок его обучения. Он из дурной семьи. Легко возбуждающиеся натуры, миссис Сауербери! И сиделка и доктор говорили, что его мать приплелась сюда, невзирая на такие препятствия и мучения, которые давным-давно убили бы любую добропорядочную женщину.
   Когда мистер Бамбл довел свою речь до этого пункта, Оливер, услыхав ровно столько, чтобы уловить снова упоминание о своей матери, опять заколотил ногами в дверь с таким неистовством, что заглушил все прочие звуки.
   В этот критический момент вернулся Сауербери. Когда ему поведали о преступлении Оливера с теми преувеличениями, какие, по мнению обеих леди, могли наилучшим образом воспламенить его гнев, он немедленно отпер дверь погреба и вытащил за шиворот своего взбунтовавшегося ученика.
   Одежда Оливера была разорвана в клочья во время избиения; лицо в синяках и царапинах; всклокоченные волосы падали ему на лоб. Но лицо его по-прежнему пылало от ярости, а когда его извлекли из темницы, он бросил грозный взгляд на Ноэ и казался нисколько не запуганным.
   – Нечего сказать, хорош парень! – произнес Сауербери, встряхнув Оливера и угостив его пощечиной.
   – Он ругал мою мать, – ответил Оливер.
   – Ну так что за беда, если и ругал, неблагодарная, негодная ты тварь? – воскликнула миссис Сауербери. – Она заслужила все, что он о ней говорил, и даже больше.
   – Нет, не заслужила, – сказал Оливер.
   – Нет, заслужила, – сказала миссис Сауербери.
   – Это неправда! – крикнул Оливер. – Неправда!
   Миссис Сауербери залилась потоком слез. Этот поток слез лишил мистера Сауербери возможности сделать выбор. Если бы он хоть на минутку поколебался сурово наказать Оливера согласно всем прецедентам в супружеских размолвках, то заслужил бы, как поймет искушенный читатель, наименование скотины, чудовища, оскорбителя, гнусной пародии на мужчину и другие лестные отзывы, слишком многочисленные, чтобы их можно было уместить в пределах этой главы. Нужно отдать ему справедливость: поскольку простиралась его власть, – а она простиралась недалеко, – он был расположен щадить мальчика, может быть потому, что это отвечало его интересам, а быть может потому, что его жена не любила Оливера. Однако поток ее слез поставил его в безвыходное положение, и он отколотил Оливера так, что удовлетворил даже миссис Сауербери, а мистеру Бамблу в сущности уже незачем было пускать в ход приходскую трость. До наступления ночи Оливер сидел под замком в чулане в обществе насоса и ломтя хлеба, а вечером миссис Сауербери, стоя за дверью, сделала ряд замечаний, отнюдь не лестных для памяти его матери, затем – Ноэ и Шарлотт все это время осыпали его насмешками и остротами – приказала ему идти наверх, где находилось его жалкое ложе.
   Оставшись один в безмолвии и тишине мрачной лавки гробовщика, Оливер только тогда дал волю чувствам, которые после такого дня могли пробудиться даже в душе ребенка. Он с презрением слушал язвительные замечания, он без единого крика перенес удары плетью, ибо сердце его исполнилось той гордости, которая заставила бы его молчать до последней минуты, даже если бы его поджаривали на огне. Но теперь, когда никто не видел и не слышал его, Оливер упал на колени и заплакал такими слезами, какие мало кто в столь юном возрасте имел основания проливать – к чести нашей, бог дарует их смертным.
   Долго оставался Оливер в этой позе. Свеча догорала в подсвечнике, когда он встал. Осторожно осматриваясь и чутко прислушиваясь, он потихоньку отпер дверь и выглянул на улицу.
   Была холодная, темная ночь. На взгляд мальчика, звезды были дальше от земли, чем он привык их видеть; ветра не было, и мрачные тени, отбрасываемые на землю деревьями, казались призрачными и мертвыми – так были они неподвижны. Он тихо запер дверь. При слабом свете догорающей свечи, увязав в носовой платок коекакую свою одежду, он сел на скамейку и стал ждать утра.
   Когда первый луч света пробился сквозь щели в ставнях, Оливер встал и снова снял дверные засовы. Робкий взгляд, брошенный вокруг, минутное колебание – и он притворил за собой дверь и очутился на улице.
   Он посмотрел направо, потом налево, не зная, куда бежать. Он вспомнил, что повозки, выезжая из города, медленно поднимались на холм. Он избрал этот путь и, дойдя до тропинки, пересекавшей поле, которая, как он знал, дальше снова выходила на дорогу, свернул на эту тропинку и быстро пошел вперед.
   Оливер прекрасно помнил, что по этой самой тропинке он бежал рысцой рядом с мистером Бамблом, когда тот вел его с фермы в работный дом. Путь его лежал как раз мимо коттеджа. Сердце у него сильно забилось, когда он об этом подумал, и он чуть было не повернул назад. Но он уже прошел немалое расстояние и потерял бы много времени на обратный путь. К тому же было очень рано, и вряд ли были основания опасаться, что его увидят. Итак, он двинулся вперед.
   Он поравнялся с домом. По-видимому, в такой ранний час все обитатели его еще спали. Оливер остановился и заглянул в сад. Какой-то мальчик полол грядку; когда Оливер остановился, он поднял бледное личико – это был один из его прежних товарищей. Оливер обрадовался, что увидел его, прежде чем отсюда уйти: мальчик был моложе его, но Оливер жил с ним в дружбе и часто они вместе играли. Много раз их обоих били, морили голодом, сажали под замок.
   – Тише, Дик! – сказал Оливер, когда мальчик подбежал к калитке и просунул между перекладинами худую руку, чтобы поздороваться с ним. – Никто еще не встал?
   – Никто, кроме меня, – ответил мальчик.
   – Дик, не говори, что ты меня видел, – сказал Оливер. – Я сбежал. Меня били и обижали, и я решил искать счастья где-нибудь далеко отсюда. Не знаю только где. Какой ты бледный!
   – Я слышал, как доктор сказал, что я умру, – слабо улыбнувшись, ответил мальчик. – Я рад, что повидался с тобой, но уходи, уходи!
   – Нет, я хочу попрощаться с тобой, – сказал Оливер. – Мы еще увидимся, Дик. Знаю, что увидимся! Ты будешь здоровым и счастливым!
   – Надеюсь, – ответил мальчик. – После того как умру. Я знаю, доктор прав, Оливер, потому что мне часто снятся небо, ангелы и добрые лица, которых я никогда не вижу наяву. Поцелуй меня, – сказал мальчик, вскарабкавшись на низкую калитку и обвив ручонками шею Оливера. – Прощай, милый! Да благословит тебя бог.
   Это благословение произнесли уста ребенка, но Оливер впервые услышал, что на него призывают благословение, и в последующей своей жизни, полной борьбы, страданий, превратностей и невзгод, он никогда не забывал его.


   Глава VIII

 //-- Оливер идет в Лондон. Он встречает на дороге странного молодого джентльмена --// 
   Оливер добрался до перелаза, которым кончалась тропинка, и снова вышел на большую дорогу. Было восемь часов. Хотя от города его отделяло почти пять миль, но до полудня он бежал, прячась за изгородями, опасаясь, что его преследуют и могут настигнуть. Наконец, он сел отдохнуть у придорожного столба и впервые задумался о том, куда ему идти и где жить.
   На столбе, у которого он сидел, было начертано крупными буквами, что отсюда до Лондона ровно семьдесят миль. Эта надпись вызвала у мальчика вереницу мыслей. Лондон!.. Величественный, огромный город!.. Никто – даже сам мистер Бамбл – никогда не сможет отыскать его там! Старики в работном доме говаривали, что ни один толковый парень не будет нуждаться, живя в Лондоне, и в этом большом городе существуют такие способы зарабатывать деньги, о каких понятия не имеют люди, выросшие в провинции. Это было самое подходящее место для бездомного мальчика, которому придется умереть на улице, если никто ему не поможет. Когда эти мысли пришли ему в голову, он вскочил и снова зашагал вперед.
   Расстояние между ним и Лондоном уменьшилось еще на добрые четыре мили, прежде чем он сообразил, сколько он должен претерпеть, пока достигнет цели своего путешествия. Слегка замедлив шаги, он задумался о том, как ему туда добраться. В узелке у него была корка хлеба, грубая рубашка и две пары чулок. Кроме того, в кармане был пенни – подарок Сауербери после каких-то похорон, на которых Оливер особенно отличился. «Чистая рубашка, – подумал Оливер, – вещь прекрасная, так же как две пары заштопанных чулок и пенни; но от этого мало пользы тому, кто должен пройти шестьдесят пять миль в зимнюю пору».
   Оливер, как и большинство людей, отличался чрезвычайной готовностью и уменьем подмечать трудности, но был совершенно беспомощен, когда нужно было придумать какой-нибудь осуществимый способ их преодолеть. И после долгих размышлений, оказавшихся бесплодными, он перебросил свой узелок через другое плечо и поплелся дальше.
   В тот день Оливер прошел двадцать миль, и за все это время у него во рту не было ничего, кроме сухой корки хлеба и воды, которую он выпросил у дверей придорожного коттеджа. Когда стемнело, он свернул на луг и, забравшись в стог сена, решил лежать здесь до утра. Сначала ему было страшно, потому что ветер уныло завывал над оголенными полями. Ему было холодно, он был голоден и никогда еще не чувствовал себя таким одиноким. Но, очень устав от ходьбы, он скоро заснул и забыл о своих невзгодах.
   К утру он озяб, окоченел и был так голоден, что поневоле обменял свой пенни на маленький хлебец в первой же деревне, через которую случилось ему проходить. Он прошел не больше двенадцати миль, когда снова спустилась ночь. Ступни его ныли, и от усталости подкашивались ноги. Прошла еще одна ночь, которую он провел в холодном, сыром месте, и ему стало еще хуже; когда наутро он тронулся в путь, то едва волочил ноги.
   Он подождал у подножия крутого холма, пока приблизится почтовая карета, и попросил милостыню у пассажиров, сидевших снаружи, но мало кто обратил на него внимание, да и те сказали, чтобы он подождал, пока они поднимутся на вершину холма, а тогда они посмотрят, так ли он быстро побежит, чтобы получить полпенни. Бедный Оливер старался не отставать от кареты, но потерпел неудачу: он очень устал, и у него болели ноги. Наружные пассажиры спрятали в карман свои полпенни, заявив, что он – ленивый щенок и ровно ничего не заслуживает. И карета с грохотом укатила, оставив за собой только облако пыли.
   В некоторых деревнях были прибиты большие цветные доски с предупреждением всем, кто просит милостыню в этой округе, что им грозит тюрьма. Оливера это всякий раз очень пугало, и он спешил поскорее покинуть эти места. В других деревнях он стоял у гостиниц и горестно смотрел на прохожих; обычно это кончалось тем, что хозяйка гостиницы приказывала одному из форейторов, слонявшихся поблизости, прогнать мальчишку, потому что – в этом она уверена – он хочет что-нибудь стащить. Если он просил милостыню у двери фермера, в девяти случаях из десяти грозили натравить на него собаку, а когда он просовывал нос в лавку, заходила речь о бидле, после чего у Оливера от страха пересыхало во рту, а ведь частенько у него во рту ничего, кроме слюны, не бывало.
   В конце концов не будь добросердечного сторожа у заставы и милосердной старой леди, страдания Оливера закончились бы гораздо скорее, так же как и страдания его матери, – иными словами, он упал бы мертвым на королевской большой дороге. Но сторож у заставы накормил его хлебом и сыром, а старая леди, внук которой, потерпев кораблекрушение, скитался босой в какой-то далекой стране, пожалела бедного сироту и дала ему то немногое, что могла уделить; и самое главное, она подарила ему добрые, ласковые слова и слезы сочувствия и сострадания, запавшие в душу Оливера глубже, чем все перенесенные им доселе мучения.
   На седьмой день после ухода из родного города Оливер, прихрамывая, медленно вошел рано утром в городок Барнет. Ставни на окнах были закрыты, улицы пустынны: никто еще не просыпался для повседневных дел. Солнце вставало во всем своем великолепии, но свет заставил Оливера только сильнее почувствовать свое полное одиночество и заброшенность, когда он с окровавленными ногами, покрытый пылью, сидел на ступеньках у какой-то двери.
   Постепенно начали открываться ставни; поднялись шторы на окнах, и на улице появились прохожие. Иные на минутку приостанавливались и смотрели на Оливера или на ходу оборачивались, чтобы взглянуть на него; но никто не пришел ему на помощь и не спросил, как он сюда попал. У него не хватало духу просить милостыню. И он по-прежнему сидел у двери.
   Долго он сидел, съежившись, на ступеньке, удивляясь количеству трактиров (в каждом втором доме города Барнета помещалась таверна, большая или маленькая), равнодушно посматривая на проезжающие мимо кареты и размышляя о том, как странно, что им ничего не стоит проделать в несколько часов то, на что ему понадобилась целая неделя, в течение которой он проявил мужество и решимость, несвойственные его возрасту. Вдруг он заметил мальчика, который, безучастно пройдя мимо него несколько минут назад, вернулся и теперь очень пристально следил за ним с противоположной стороны улицы. Сначала он не придал этому значения, но мальчик так долго занимался наблюдением, что Оливер поднял голову и тоже посмотрел на него в упор. Тогда мальчик перешел улицу и, подойдя к Оливеру, сказал:
   – Эй, парнишка! Какая беда стряслась?
   Мальчик, обратившийся с этим вопросом к юному путешественнику, был примерно одних с ним лет, но казался самым удивительным из всех мальчиков, каких случалось встречать Оливеру. Он был курносый, с плоским лбом, ничем не примечательной физиономией и такой грязный, каким только можно вообразить юнца, но напускал на себя важность и держался как взрослый. Для своих лет он был мал ростом, ноги у него были кривые, а глазки острые и противные. Шляпа едва держалась у него на макушке, ежеминутно грозя слететь; это случилось бы с ней не раз, если бы ее владелец не имел привычки то и дело встряхивать головой, после чего шляпа водворялась на прежнее место. На нем был сюртук взрослого мужчины, доходивший ему до пят. Обшлага он отвернул до локтя, выпростав кисти рук из рукавов, по-видимому с той целью, чтобы засунуть их с вызывающим видом в карманы плисовых штанов, ибо руки он держал в карманах. Вообще это был самый развязный и самоуверенный молодой джентльмен, ростом около четырех футов шести дюймов и в блюхеровских башмаках. [256 - Блюхеровские башмаки – высокие зашнурованные ботинки.]
   – Эй, парнишка! Какая беда стряслась? – сказал сей странный молодой джентльмен Оливеру.
   – Я очень устал и проголодался, – со слезами на глазах ответил Оливер. – Я пришел издалека. Я иду вот уже семь дней.
   – Семь дней! – воскликнул молодой джентльмен. – Понимаю. По приказу клюва, да? Но, кажется, – добавил он, заметив удивленный взгляд Оливера, – ты не знаешь, что такое клюв, приятель?
   Оливер скромно ответил, что, по его сведениям, упомянутое слово обозначает рот у птиц.
   – До чего же он желторотый! – воскликнул молодой джентльмен. – Да ведь клюв – это судья! И если идешь по приказу клюва, то идешь не прямо вперед, а к петле, и с нее уж не сорваться. Ты никогда не бывал на ступальном колесе? [257 - Ступальное колесо – Так назывался длинный вал, нарезанный горизонтальными ступенями. Над валом неподвижно закреплена широкая доска с ручками, держась за которые и переступая ногами по ступеням вала, рабочие приводят его в движение; ступальное колесо соединялось с каким-нибудь механизмом. В английских тюрьмах и работных домах на ступальное колесо назначали в порядке наказания.]
   – На каком колесе? – спросил Оливер.
   – На каком? Да, конечно, на ступальном, на том самом, которое занимает так мало места, что может вертеться в каменном кувшине. И чем лучше оно работает, тем хуже приходится людям, потому что, если людям хорошо живется, для него не найти рабочих… Но послушай, – продолжал молодой джентльмен, – тебе нужно задать корму, и ты его получишь. Я и сам теперь на мели – только и есть у меня, что боб да сорока, [258 - Боб да сорока – на воровском жаргоне: шиллинг и полпенни.] но уж коли на то пошло, я раскошелюсь. Вставай-ка! Ну!.. Вот так!.. В путь-дорогу!
   Молодой джентльмен помог Оливеру подняться и повел его в ближайшую мелочную лавку, где купил ветчины и половину четырехфунтовой булки, или, как он выразился, «отрубей на четыре пенса»; ветчина сохранялась от пыли благодаря хитроумной уловке, заключавшейся в том, что из булки вытаскивали часть мякиша, а вместо него запихивали ветчину. Взяв хлеб под мышку, молодой джентльмен свернул в небольшой трактир и прошел в заднюю комнату, служившую распивочной. Сюда, по распоряжению таинственного юнца, была принесена кружка пива, и Оливер, воспользовавшись приглашением своего нового друга, принялся за еду и ел долго и много, а в это время странный мальчик посматривал на него с величайшим вниманием.
   – Идешь в Лондон? – спросил странный мальчик, когда Оливер, наконец, покончил с едой.
   – Да.
   – Квартира есть?
   – Нет.
   – Деньги?
   – Нет.
   Странный мальчик свистнул и засунул руки в карманы так глубоко, как только позволяли длинные рукава.
   – Вы живете в Лондоне? – спросил Оливер.
   – Да, когда бываю у себя дома, – ответил мальчик. – Ты бы не прочь отыскать какое-нибудь местечко, чтобы переночевать там сегодня, верно?
   – Очень хотел бы, – ответил Оливер. – Я не спал под крышей с тех пор, как ушел из своего городка.
   – Нечего тереть из-за этого глаза, – сказал молодой джентльмен. – Сегодня вечером я должен быть в Лондоне, а там у меня есть знакомый, почтенный старый джентльмен, который приютит тебя даром и сдачи не потребует, – конечно, если ему тебя представит джентльмен, которого он знает. А разве он меня не знает? О нет! Совсем не знает! Нисколько! Разумеется!
   Молодой джентльмен улыбнулся, давая понять, что последние замечания были шутливо-ироническими, и допил пиво.
   Неожиданное предложение дать приют было слишком соблазнительно, чтобы его отклонить. К тому же за ним тотчас же последовало уверение, что упомянутый старый джентльмен несомненно подыщет Оливеру хорошее место в самое ближайшее время. Это повело к более дружеской и задушевной беседе, из которой Оливер узнал, что его друга зовут Джек Даукинс и что он пользуется особой любовью и покровительством вышеупомянутого пожилого джентльмена.
   Наружность мистера Даукинса вряд ли свидетельствовала в пользу удобств, какие его патрон предоставлял тем, кого брал под свое покровительство. Но так как он вел довольно легкомысленные и развязные речи и вдобавок признался, что среди близких своих друзей больше известен под шутливым прозвищем «Ловкий Плут», Оливер заключил, что это беззаботный и беспутный малый, на которого поучения его благодетеля до сей поры не возымели действия. Находясь под этим впечатлением, он втайне решил поскорее заслужить доброе мнение старого джентльмена, и если Плут окажется неисправимым, что было более чем вероятно, он уклонится от чести поддерживать с ним знакомство.
   Так как Джек Даукинс не хотел войти в Лондон, пока не стемнеет, то они ждали одиннадцати часов и только тогда подошли к заставе у Излингтона. От «Ангела» [259 - «Ангел» – популярный трактир в одном из лондонских районов – в Излингтоне.] они свернули на Сент-Джон-роуд, прошли маленькой уличкой, заканчивающейся у театра Сэдлерс-Уэлс, миновали Элут-стрит и Копис-Роу, прошли по маленькому дворику около работного дома, пересекли Хокли-интехоул, оттуда повернули к Сафрен-Хилл, а затем к Грейт-Сафрен-Хилл, и здесь Плут стремительно помчался вперед, приказав Оливеру следовать за ним по пятам.
   Хотя внимание Оливера было поглощено тем, чтобы не упустить из виду проводника, однако на бегу он изредка посматривал по сторонам. Более гнусного и жалкого места он еще не видывал. Улица была очень узкая и грязная, а воздух насыщен зловонием. Много было маленьких лавчонок, но, казалось, единственным товаром являлись дети, которые даже в такой поздний час копошились в дверях или визжали в доме. Единственными заведениями, как будто преуспевавшими в этом обреченном на гибель месте, были трактиры, и в них орали во всю глотку отпетые люди – ирландские подонки. За крытыми проходами и дворами, примыкавшими к главной улице, виднелись домишки, сбившиеся в кучу, и здесь пьяные мужчины и женщины буквально барахтались в грязи, а из некоторых дверей крадучись выходили какие-то дюжие подозрительные парни, очевидно отправлявшиеся по делам не особенно похвальным и безобидным.

   Оливер подумал, не лучше ли ему улизнуть, но они уже спустились с холма. Проводник, схватив его за руку, отворил дверь дома около Филд-лепп, втащил его в коридор и прикрыл за собой дверь.
   – Эй, кто там? – раздался снизу голос в ответ на свист Плута.
   – Плутни и удача! – был ответ.
   По-видимому, это был пароль или сигнал, возвещавший о том, что все в порядке, так как на стену в дальнем конце коридора упал тусклый свет свечи, а из-за сломанных перил старой лестницы, ведущей в кухню, выглянуло лицо мужчины.
   – Вас тут двое, – сказал мужчина, вытягивая руку со свечой, а другой рукой заслоняя глаза от света. – Кто этот второй?
   – Новый товарищ, – ответил Джек Даукинс, подталкивая вперед Оливера.
   – Откуда он взялся?
   – Из страны желторотых… Феджин наверху?
   – Да, сортирует утиралки. Ступайте наверх!
   Свечу убрали, и лицо исчезло. Оливер, одной рукой шаря в темноте, в то время как товарищ крепко сжимая в своей другую его руку, с большим трудом поднялся по темной ветхой лестнице, по которой его проводник взбирался с легкостью и быстротой, свидетельствовавшими о том, что она ему хорошо знакома. Он открыл дверь задней комнаты и втащил за собой Оливера.
   Стены и потолок в этой комнате совсем почернели от времени и пыли. Перед очагом стоял сосновый стол, а на столе – свеча, воткнутая в бутылку из-под имбирного пива, две-три оловянные кружки, хлеб, масло и тарелка. На сковороде, подвешенной на проволоке к полке над очагом, поджаривались на огне сосиски, а наклонившись над ними, стоял с вилкой для поджаривания гренок очень старый, сморщенный еврей с всклокоченными рыжими волосами, падавшими на его злобное, отталкивающее лицо. На нем был засаленный фланелевый халат с открытым воротом, а внимание свое он, казалось, делил между сковородкой и вешалкой, на которой висело множество шелковых носовых платков. Несколько дрянных старых мешков, служивших постелями, лежали один подле другого на полу. За столом сидели четыре-пять мальчиков не старше Плута и с видом солидных мужчин курили длинные глиняные трубки и угощались спиртным. Все они столпились вокруг своего товарища, когда тот шепнул несколько слов еврею, а затем повернулись и, ухмыляясь, стали смотреть на Оливера. Так поступил и еврей, не выпуская из рук вилки для поджаривания гренок.
   – Это он самый и есть, Феджин, – сказал Джек Даукинс, – мой друг Оливер Твист.
   Еврей усмехнулся и, отвесив Оливеру низкий поклон, подал ему руку и выразил надежду, что удостоится чести познакомиться с ним ближе. Вслед за этим Оливера окружили молодые джентльмены с трубками и очень крепко пожали ему обе руки – в особенности ту, в которой он держал свой узелок. Один из молодых джентльменов очень заботливо повесил его шапку, а другой был столь услужлив, что засунул руки в его карманы, чтобы Оливер вследствие своего крайнего утомления не трудился вынимать вещи из карманов, когда будет ложиться спать. Вероятно, их любезность простерлась бы еще дальше, если бы еврей не пустил в ход вилку, колотя ею предупредительных юношей по голове и по плечам.
   – Мы очень рады познакомиться с тобой, Оливер, очень рады… – сказал еврей. – Плут, сними сосиски и придвинь ближе к огню бочонок для Оливера. Ты смотришь на носовые платки, да, миленький? Их много, правда? Мы их только что разобрали, приготовили к стирке. Вот и все, Оливер, вот и все. Ха-ха-ха!
   Заключительные фразы вызвали шумное одобрение всех многообещающих питомцев веселого старого джентльмена. И среди этого шума они принялись за ужин.
   Оливер съел свою порцию, а затем еврей налил ему стакан горячего джина с водой, приказав выпить залпом, потому что стакан нужен другому джентльмену. Оливер повиновался. Тотчас после этого он почувствовал, что его осторожно перенесли на один из мешков, потом он заснул глубоким сном.


   Глава IX,

 //-- содержащая различные сведения о приятном старом джентльмене и его многообещающих питомцах --// 
   На следующий день Оливер проснулся поздно после долгого, крепкого сна. В комнате никого не было, кроме старого еврея, который варил в кастрюльке кофе к завтраку и тихонько насвистывал, помешивая его железной ложкой. Он то и дело останавливался и прислушивался к малейшему шуму, доносившемуся снизу, а затем, удовлетворив свое любопытство, снова принимался насвистывать и помешивать ложкой.
   Хотя Оливер уже не спал, но он еще не совсем проснулся. Бывает такое дремотное состояние между сном и бодрствованием, когда вы лежите с полузакрытыми глазами и наполовину сознаете все, что происходит вокруг, и, однако, вам за пять минут может пригрезиться больше, чем за пять ночей, хотя бы вы их провели с плотно закрытыми глазами и ваши чувства были погружены в глубокий сон. В такие минуты смертный знает о своем духе ровно столько, чтобы составить себе смутное представление о его великом могуществе, о том, как он отрывается от земли и отметает время и пространство, освободившись от уз, налагаемых на него телесной его оболочкой.
   Именно таким было состояние Оливера. Из-под полуопущенных век он видел еврея, слышал его тихое посвистывание и догадывался по звуку, что ложка скребет края кастрюли, и, однако, в то же самое время мысли его были заняты чуть ли не всеми, кого он когда-либо знал.
   Когда кофе был готов, еврей снял кастрюльку с подставки на очаге, где она нагревалась. Постояв несколько минут в раздумье, словно не зная, чем заняться, он обернулся, посмотрел на Оливера и окликнул его по имени. Тот не отозвался – по-видимому, он спал.
   Успокоившись на этот счет, еврей потихоньку подошел к двери и запер ее. Затем он вытащил – из какого-то тайника под полом, как показалось Оливеру, – небольшую шкатулку, которую осторожно поставил на стол. Глаза его блеснули, когда он, приподняв крышку, заглянул туда. Придвинув к столу старый стул, он сел и вынул из шкатулки великолепные золотые часы, сверкавшие драгоценными камнями.
   – Ого! – сказал еврей, приподняв плечи и скривив лило в омерзительную улыбку. – Умные собаки! Умные собаки! Верные до конца! Так и не сказали старому священнику, где они были. Не донесли на старого Феджина! Да и к чему было доносить? Все равно это не развязало бы узла и ни на минуту не отсрочило бы конца. Да! Молодцы! Молодцы!
   Бормоча себе под нос эти слова, еврей снова спрятал часы в то же надежное место. По крайней мере еще с полдюжины часов он извлек по очереди из шкатулки и рассматривал их с не меньшим удовольствием, так же как и кольца, брошки, браслеты и другие драгоценные украшения, столь же искусно сделанные, о которых Оливер не имел ни малейшего представления и даже не знал, как они называются.
   Положив обратно эти драгоценные безделушки, еврей достал еще одну, умещавшуюся у него на ладони. Очевидно, на ней было что-то написано очень мелкими буквами, потому что он положил ее на стол и, заслонясь рукой от света, разглядывал очень долго и внимательно. Наконец, он спрятал ее, словно отчаявшись в – успехе, и, откинувшись на спинку стула, пробормотал:
   – Превосходная штука – смертная казнь! Мертвые никогда не каются. Мертвые никогда не выбалтывают неприятных вещей. Ах, и славная это штука для такого ремесла! Пятерых вздернули, и ни одного не осталось, чтобы заманить в ловушку сообщников или отпраздновать труса!
   Когда еврей произнес эти слова, его блестящие темные глаза, рассеянно смотревшие в пространство, остановились на лице Оливера. Глаза мальчика с безмолвным любопытством были прикованы к нему, и, хотя их взгляды встретились на одно мгновение – на кратчайшую долю секунды, – этого было достаточно, чтобы старик понял, что за ним следят. Он с треском захлопнул шкатулку и, схватив хлебный нож, лежавший на столе, в бешенстве вскочил. Но он трясся всем телом, и Оливер, несмотря на ужасный испуг, заметил, как дрожит в воздухе нож.
   – Что это значит? – крикнул еврей. – Зачем ты подсматриваешь за мной? Почему не спишь? Что ты видел? Говори! Живей, живей, если тебе дорога жизнь!
   – Я больше не мог спать, сэр, – робко ответил Оливер. – Простите, если я вам помешал, сэр.
   – Ты уж час как не спишь? – спросил еврей, злобно глядя на мальчика.
   – Нет! О нет! – ответил Оливер.
   – Это правда? – крикнул еврей, бросив еще более злобный взгляд и приняв угрожающую позу.
   – Клянусь, я спал, сэр, – с жаром ответил Оливер. – Право же, сэр, я спал.
   – Полно, полно, мой милый, – сказал еврей, неожиданно вернувшись к прежней своей манере обращения, и поиграл ножом, прежде чем положить его на стол, словно желая показать, что нож он схватил просто для забавы. – Конечно, я это знаю, мой милый. Я хотел только напугать тебя. Ты храбрый мальчик. Ха-ха! Ты храбрый мальчик, Оливер!
   Еврей, хихикая, потер руки, но тем не менее с беспокойством посмотрел на шкатулку.
   – Ты видел эти хорошенькие вещички, мой мальчик? – помолчав, спросил еврей, положив на шкатулку руку.
   – Да, сэр, – ответил Оливер.
   – А! – сказал еврей, слегка побледнев. – Это… это мои вещи, Оливер. Мое маленькое имущество. Все, что у меня есть, чтобы прожить на старости лет. Меня называют скрягой, мой милый. Скрягой, только и всего.
   Оливер подумал, что старый джентльмен, должно быть, и в самом деле настоящий скряга, если, имея столько часов, живет в такой грязной дыре; но, решив, что его заботы о Плуте и других мальчиках связаны с большими расходами, он бросил почтительный взгляд на еврея и попросил разрешения встать.
   – Разумеется, мой милый, разумеется, – ответил старый джентльмен. – Вон там в углу, у двери, стоит кувшин с водой. Принеси его сюда, а я дам тебе таз, и ты, милый мой, умоешься.
   Оливер встал, прошел в другой конец комнаты и наклонился, чтобы взять кувшин. Когда он обернулся, шкатулка уже исчезла.
   Он едва успел умыться, привести себя в порядок и, по указанию еврея, выплеснуть воду из таза за окно, как вернулся Плут в сопровождении своего бойкого молодого друга, которого накануне вечером Оливер видел с трубкой; теперь он был официально ему представлен как Чарли Бейтс. Вчетвером они сели за завтрак, состоявший из кофе, ветчины и горячих булочек, принесенных Плутом в шляпе.
   – Ну, – сказал еврей, лукаво посмотрев на Оливера и обращаясь к Плуту, – надеюсь, мои милые, вы поработали сегодня утром?
   – Здорово, – ответил Плут.
   – Как черти, – добавил Чарли Бейтс.
   – Славные ребята, славные ребята! – продолжал еврей. – Что ты принес. Плут?
   – Два бумажника, – ответил сей молодой джентльмен.
   – С прокладкой? – нетерпеливо осведомился еврей.
   – Довольно плотной, – ответил Плут, подавая два бумажника – один зеленый, другой красный.
   – Могли бы быть потяжелее, – заметил еврей, внимательно ознакомившись с их содержимым, – но сделаны очень мило и аккуратно… Он искусный работник, правда, Оливер?
   – О да, очень искусный, сэр, – сказал Оливер.
   Тут юный Чарльз Бейтс оглушительно захохотал, к большому удивлению Оливера, который не видел ровно ничего смешного в том, что происходило.
   – А ты что принес, мой милый? – обратился Феджин к Чарли Бейтсу.
   – Утиралки, – ответил юный Бейтс, доставая четыре носовых платка.
   – И то хорошо, – сказал еврей, пристально их рассматривая. – Недурны, совсем недурны. Но ты плохо их пометил, Чарли, – придется спороть метки иголкой. Мы научим Оливера, как это делается… Научить тебя, Оливер? Ха-ха-ха!
   – Пожалуйста, сэр, – ответил Оливер.
   – Тебе хотелось бы делать носовые платки так же искусно, как Чарли Бейтс, мой милый?
   – Очень, сэр, если вы меня научите, – ответил Оливер.
   Юный Бейтс усмотрел нечто столь смешное в этом ответе, что снова разразился хохотом; и этот хохот едва не привел к преждевременной смерти от удушения, так как он пил кофе, которое и попало в дыхательное горло.
   – Уж очень он желторотый! – оправившись, сказал Чарли, принося извинение за свою неучтивость.
   Плут промолчал и только взъерошил Оливеру волосы так, что они упали ему на глаза, а потом сказал, что со временем он поумнеет. Тут старый джентльмен, заметив, как покраснел Оливер, переменил тему разговора и спросил, много ли народу глазело утром на казнь. Оливер удивился еще больше, так как из ответа мальчиков выяснилось, что они оба там были, и он, разумеется, не понимал, когда же они успели так усердно поработать.
   После завтрака, когда убрали со стола, веселый старый джентльмен и оба мальчика затеяли любопытную и необычайную игру: веселый старый джентльмен, положив в один карман брюк табакерку, в другой – записную книжку, а в жилетный карман – часы с цепочкой, обвивавшей его шею, и приколов к рубашке булавку с фальшивым бриллиантом, наглухо застегнул сюртук, сунул в карманы футляр от очков и носовой платок и с палкой в руке принялся расхаживать по комнате, подражая тем пожилым джентльменам, которых можно увидеть в любой час дня прогуливающимися по улице. Он останавливался то перед очагом, то у двери, делая вид, будто с величайшим вниманием рассматривает витрины. При этом он то и дело озирался, опасаясь воров и, желая убедиться, что ничего не потерял, похлопывал себя поочередно по всем карманам так забавно и натурально, что Оливер смеялся до слез. Все время оба мальчика следовали за ним по пятам, а когда он оборачивался, так ловко скрывались из поля его зрения, что невозможно было за ними уследить. Наконец, Плут не то наступил ему на ногу, не то случайно за нее зацепился, а Чарли Бейтс налетел на него сзади, и в одно мгновение они с удивительным проворством стянули у него табакерку, записную книжку, часы с цепочкой, носовой платок и даже футляр от очков.
   Если старый джентльмен ощущал чью-то руку в кармане, он кричал, в каком кармане рука, и тогда игра начиналась сызнова.
   Когда в эту игру сыграли много раз подряд, явились две молодые леди навестить молодых джентльменов; одну из них звали Бет, а другую Нэнси. У них были чрезвычайно пышные волосы, не очень аккуратно причесанные, и грязные чулки и башмаки. Пожалуй, их нельзя было назвать хорошенькими, но румянец у них был яркий, и они казались здоровыми и жизнерадостными. Держали они себя очень мило и непринужденно, и Оливер решил, что они славные девушки. И несомненно так оно и было.
   Эти гости пробыли долго. Подали виски, так как одна из молодых леди пожаловалась, что внутри у нее все застыло. Завязалась беседа, очень оживленная и поучительная. Наконец, Чарли Бейтс заявил, что пора, по его мнению, поразмять копыта. Оливер решил, что, по-видимому, это значит прогуляться, так как немедленно вслед за этим Плут. Чарли и обе молодые леди ушли все вместе, получив предварительно деньги на расходы от любезного старого еврея.
   – Так-то, мой милый, – сказал Феджин. – Приятная жизнь, не правда ли? Они ушли на целый день.
   – Со своей работой они уже покончили, сэр? – спросил Оливер.
   – Совершенно верно, – ответил еврей, – разве что им подвернется какое-нибудь дельце во время прогулки, а уж тогда они им займутся, мой милый, можешь не сомневаться в этом. Бери с них пример, милый мой. Бери с них пример, – повторил он, постукивая по очагу лопаткой для угля, чтобы придать своим словам больше веса. – Делай все, что они тебе прикажут, и во всем слушайся их советов, в особенности, мой милый, советов Плута. Он будет великим человеком и тебя сделает таким же, если ты станешь ему подражать. Кстати, мой милый, не торчит ли у меня из кармана носовой платок? – спросил вдруг еврей.
   – Да, сэр, – ответил Оливер.
   – Посмотрим, удастся ли тебе его вытащить так, чтобы я не заметил. Утром ты видел, как они это делали, когда мы играли.
   Оливер одной рукой придержал карман снизу, как это делал на его глазах Плут, а другой осторожно вытащил платок.
   – Готово? – воскликнул еврей.
   – Вот он, сэр! – сказал Оливер, показывая платок.
   – Ты ловкий мальчуган, мой милый, – сказал старый джентльмен, одобрительно погладив Оливера по голове. – Никогда еще я не видывал такого шустрого мальчика. Вот тебе шиллинг. Если ты будешь продолжать в этом духе, из тебя выйдет величайший человек в мире. А теперь иди сюда, я тебе покажу, как спарывают метки с платков.
   Оливер не понимал, почему кража – в шутку – носового платка из кармана старого джентльмена имеет отношение к его шансам стать великим человеком. Но полагая, что еврей, который был много старше его, прекрасно об этом осведомлен, он послушно подошел к столу и вскоре углубился в новую работу.


   Глава X

 //-- Оливер ближе знакомится с новыми товарищами и дорогой ценой приобретает опыт. Короткая, но очень важная глава в этом повествовании --// 
   Много дней Оливер не выходил из комнаты еврея, спарывая метки с носовых платков (их приносили в большом количестве), а иной раз принимая участие в описанной выше игре, которую оба мальчика и еврей затекали каждое утро. Наконец, он начал тосковать по свежему воздуху и не раз умолял старого джентльмена разрешить ему пойти на работу вместе с двумя его товарищами.
   Оливеру не терпелось приступить к работе еще и потому, что он узнал суровый, добродетельный нрав старого джентльмена. Если Плут и Чарли Бейтс приходили вечером домой с пустыми руками, он с жаром толковал о гнусной привычке к праздности и безделью и внушал им необходимость вести трудовую жизнь, отправляя их спать без ужина. Однажды он даже спустил обоих с лестницы, но, пожалуй, тут он слишком далеко зашел в своих моральных поучениях.
   Наконец, настало утро, когда Оливер получил разрешение, которого так ревностно добивался. Вот уже два три дня не приносили носовых платков, ему нечего было делать, и обеды стали довольно скудными. Быть может, по этой-то причине старый джентльмен дал свое согласие. Как бы там ни было, он позволил Оливеру идти и поручил его заботам Чарли Бейтса и его приятеля Плута.
   Мальчики втроем отправились в путь. Плут, по обыкновению, шел с подвернутыми рукавами и в заломленной набекрень шляпе; юный Бейтс шествовал, заложив руку в карманы, а между ними брел Оливер, недоумевая, куда они идут и какому ремеслу будет он обучаться в первую очередь.
   Брели они лениво, не спеша, и Оливер вскоре начал подумывать, не хотят ли его товарищи обмануть старого джентльмена и вовсе не пойти на работу. Вдобавок у Плута была дурная привычка сдергивать шапки с ребят и забрасывать их во дворы, а Чарли Бейтс обнаружил весьма непохвальное понятие о правах собственности, таская яблоки и луковицы с лотков, стоящих вдоль тротуара, и рассовывая их по карманам, столь поместительным, что казалось, его костюм весь состоит из них. Это так не нравилось Оливеру, что он собирался заявить о своем намерении идти назад, как вдруг мысли его приняли другое направление, так как поведение Плута весьма загадочно изменилось.

   Они только что вышли из узкого двора неподалеку от площади в Клеркенуэле, которая неведомо почему называется «Лужайкой», как вдруг Плут остановился и, приложив палец к губам, с величайшей осторожностью потащил своих товарищей назад.
   – Что случилось? – спросил Оливер.
   – Те… – зашептал Плут. – Видишь вон того старикашку у книжного ларька?
   – Видишь джентльмена на той стороне? – спросил Оливер. – Вижу.
   – Годится! – сказал Плут.
   – Первый сорт! – заметил юный Чарли Бейтс.
   Оливер с величайшим изумлением переводил взгляд с одного на другого, но задать вопроса не пришлось, так как оба мальчика незаметно перебежали через дорогу и подкрались сзади к старому джентльмену, которого показали ему раньше. Оливер сделал несколько шагов, и не зная, идти ли ему за ними, или пойти назад, остановился и взирал на них с безмолвным удивлением.
   Старый джентльмен с напудренной головой и в очках в золотой оправе имел вид весьма почтенный. На нем был бутылочного цвета фрак с черным бархатным воротником и светлые брюки, а под мышкой он держал изящную бамбуковую трость. Он взял с прилавка книгу и стоя читал ее с таким вниманием, как будто сидел в кресле у себя в кабинете. Очень возможно, что он и в самом деле воображал, будто там сидит: судя по его сосредоточенному виду, было ясно, что он не замечает ни прилавка, ни улицы, ни мальчиков – короче говоря, ничего, кроме книги, которую усердно читал; дойдя до конца страницы, он переворачивал лист, начинал с верхней строки следующей страницы и продолжал читать с величайшим интересом и вниманием.
   Каковы же были ужас и смятение Оливера, остановившегося в нескольких шагах и смотревшего во все глаза, когда он увидел, что Плут засунул руку в карман старого джентльмена и вытащил оттуда носовой платок, увидел, как он передал этот платок Чарли Бейтсу и, наконец, как они оба бросились бежать и свернули за угол.
   В одно мгновение мальчику открылась тайна носовых платков, и часов, и драгоценных вещей, и еврея. Секунду он стоял неподвижно, и от ужаса кровь бурлила у него в жилах так, что ему казалось, будто он в огне; потом, растерянный и испуганный, он кинулся прочь и, сам не по ни мая, что делает, бежал со всех ног.
   Все это произошло в одну минуту. В тот самый момент, когда Оливер бросился бежать, старый джентльмен сунул руку в карман и, не найдя носового платка, быстро оглянулся. При виде удиравшего мальчика он, разумеется, заключил, что это и есть преступник, и, закричав во все горло: «Держите вора!» – пустился за ним с книгой в руке.
   Но не один только старый джентльмен поднял тревогу. Плут и юный Бейтс, не желая бежать по улице и тем привлечь к себе всеобщее внимание, спрятались в первом же подъезде за углом. Услыхав крик и увидев бегущего Оливера, они сразу угадали, что произошло, поспешили выскочить из подъезда и с криком: «Держите вора!» – приняли участие в погоне, как подобает добрым гражданам.
   Хотя Оливер был воспитан философами, он теоретически не был знаком с превосходной аксиомой, что самосохранение есть первый закон природы. Будь он с нею знаком, он оказался бы к этому подготовленным. Но он не был подготовлен и тем сильнее испугался; посему он летел, как вихрь, а за ним с криком и ревом гнались старый джентльмен и два мальчика.
   «Держите вора! Держите вора!» Есть в этих словах магическая сила. Лавочник покидает свой прилавок, а возчик свою подводу, мясник бросает свой лоток, булочник свою корзину, молочник свое ведро, рассыльный свои свертки, школьник свои шарики, [260 - Шарики – излюбленная в Англии детская игра.] мостильщик свою кирку, ребенок свой волан. [261 - Волан – игра, напоминающая теннис, с той разницей, что партнеры играют не мячом, а куском пробкового дерева с насаженными на него перьями.] И бегут они как попало, вперемежку, наобум, толкаются, орут, кричат, заворачивая за угол, сбивают с ног прохожих, пугают собак и приводят в изумление кур; а улицы, площади и дворы оглашаются криками.
   «Держите вора! Держите вора!» Крик подхвачен сотней голосов, и толпа увеличивается на каждом углу. И мчатся они, шлепая по грязи и топая по тротуарам; открываются окна, выбегают из домов люди, вперед летит толпа, зрители покидают Панча [262 - Панч – герой английского кукольного театра, соответствует русскому Петрушке.] в самый разгар его приключений и, присоединившись к людскому потоку, подхватывают крики и с новой энергией вопят: «Держите вора! Держите вора!»
   «Держите вора! Держите вора!» Глубоко в человеческом сердце заложена страсть травить кого-нибудь. Несчастный, измученный ребенок, задыхающийся от усталости, – ужас на его лице, отчаяние в глазах, крупные капли пота стекают по щекам, – напрягает каждый нерв, чтобы уйти от преследователей, а они бегут за ним и, с каждой секундой к нему приближаясь, видят, что силы ему изменяют, и орут еще громче, и гикают, и ревут от радости. «Держите вора!» О да, ради бога, задержите его хотя бы только из сострадания!
   Наконец, задержали! Ловкий удар. Он лежит на мостовой, а толпа с любопытством его окружает. Вновь прибывающие толкаются и протискиваются вперед, чтобы взглянуть на него. «Отойдите в сторону!» – «Дайте ему воздуху»! – «Вздор! Он его не заслуживает». – «Где этот джентльмен?» – «Вот он, идет по улице». – «Пропустите вперед джентльмена!» – «Это тот самый мальчик, сэр?» – «Да».
   Оливер лежал, покрытый грязью и пылью, с окровавленным ртом, бросая обезумевшие взгляды на лица окружавших его людей, когда самые быстроногие его преследователи угодливо привели и втолкнули в круг старого джентльмена.
   – Да, – сказал джентльмен, – боюсь, что это тот самый мальчик.
   – Боится! – пробормотали в толпе. – Добряк!
   – Бедняжка! – сказал джентльмен. – Он ушибся.
   – Это я, сэр! – сказал здоровенный, неуклюжий парень, выступив вперед. – Вот разбил себе кулак о его зубы. Я его задержал, сэр.
   Парень, ухмыльнувшись, притронулся к шляпе, ожидая получить что-нибудь за труды, но старый джентльмен, посмотрев на него с неприязнью, тревожно оглянулся, как будто в свою очередь подумывал о бегстве. Весьма возможно, что он попытался бы это сделать и началась бы новая погоня, если бы в эту минуту не пробился сквозь толпу полисмен (который в таких случаях обычно является последним) и не схватил Оливера за шиворот.
   – Ну, вставай! – грубо сказал он.
   – Право же, это не я, сэр. Право же, это два других мальчика! – воскликнул Оливер, с отчаянием сжимая руки и осматриваясь вокруг. – Они где-нибудь здесь.
   – Ну, здесь их нет, – сказал полисмен. Он хотел придать иронический смысл своим словам, но они соответствовали истине: Плут и Чарли Бейтс удрали, воспользовавшись первым подходящим для этой цели двором. – Вставай!
   – Не обижай его! – мягко сказал старый джентльмен.
   – Нет, я-то его не обижу! – отвечал полисмен и к доказательство своих слов чуть не сорвал с Оливера куртку. – Идем, я тебя знаю, брось эти штуки. Встанешь ты, наконец, на ноги, чертенок?
   Оливер, который едва мог стоять, ухитрился подняться на ноги, и тотчас его потащили за шиворот по улице. Джентльмен шагал рядом с полисменом, а те из толпы, что были попроворнее, забежали вперед и то и дело оглядывались на Оливера. Мальчишки торжественно орали, а они продолжали путь.


   Глава XI

 //-- повествует о мистере Фэнге, полицейском судье, и дает некоторое представление о его способе отправлять правосудие --// 
   Преступление было совершено в районе, входившем в границы весьма известного полицейского участка столицы. Толпа имела удовольствие сопровождать Оливера только на протяжении двух-трех улиц и по так называемому Маттон-Хилл, а затем его провели под низкой аркой в грязный двор полицейского суда. В этом маленьком мощеном дворике их встретил дородный мужчина с клочковатыми бакенбардами на лице и связкой ключей в руке.
   – Что тут еще случилось? – небрежно спросил он.
   – Охотник за носовыми платками, – ответил человек, который привел Оливера.
   – Вы – пострадавшая сторона, сэр? – осведомился человек с ключами.
   – Да, я, – ответил старый джентльмен, – но я не уверен в том, что этот мальчик действительно стащил у меня носовой платок… Мне… мне бы хотелось не давать хода этому делу…
   – Теперь остается только идти к судье, – сказал человек с ключами. – Его честь освободится через минуту. Ступай, молодой висельник.
   Этими словами он пригласил Оливера войти в отпертую им дверь, ведущую в камеру с кирпичными стенами. Здесь Оливера обыскали и, не найдя у него ничего, заперли.
   Камера своим видом и размерами напоминала погреб, но освещалась куда хуже. Она оказалась нестерпимо грязной; было утро понедельника, а с субботнего вечера здесь сидели под замком шестеро пьяниц. Но это пустяки. В наших полицейских участках каждый вечер сажают под арест мужчин и женщин по самым ничтожным обвинением – это слово достойно быть отмеченным – в темницы, по сравнению с которыми камеры в Ньюгете, [263 - Ньюгет – центральная уголовная тюрьма в Лондоне. Во время лондонского «мятежа лорда Гордона» (1780), описанного Диккенсом в романе «Барнеби Радж», частично была разрушена, затем восстановлена и в 1877 году закрыта.] заполненные самыми опасными преступниками, коих судили, признали виновными и приговорили к смертной казни, напоминают дворцы. Пусть тот, кто в этом сомневается, сравнит их сам.
   Когда ключ заскрежетал в замке, старый джентльмен был опечален почти так же, как Оливер. Он со вздохом обратился к книге, которая послужила невольной причиной происшедшего переполоха.
   – В лице этого мальчика, – сказал старый джентльмен, медленно отходя от двери и с задумчивым видом похлопывая себя книгой по подбородку, – в лице этого мальчика есть что-то такое, что меня трогает и интересует. Может ли быть, что он не виновен? Лицо у него такое… Да, кстати! – воскликнул старый джентльмен, вдруг остановившись и подняв глаза к небу. – Ах, боже мой! Где ж это я раньше мог видеть такое лицо?
   После нескольких минут раздумья старый джентльмен все с тем же сосредоточенным видом вошел в прихожую перед камерой судьи, выходившую во двор, и здесь, отступив в угол, воскресил в памяти длинную вереницу лиц, над которыми уже много лет назад спустился сумеречный занавес.
   – Нет! – сказал старый джентльмен, покачивая головой. – Должно быть, это моя фантазия!
   Он снова их обозрел. Он вызвал их, и нелегко было вновь опустить на них покров, так долго их скрывавший. Здесь были лица друзей, врагов, людей, едва знакомых, назойливо выглядывавших из толпы; здесь были лица молодых, цветущих девушек, теперь уже старух; здесь были лица, искаженные смертью и сокрытые могилой. Но дух, властвующий над ней, по-прежнему облекал их свежестью и красотой, вызывая в памяти блеск глаз, сверкающую улыбку, сияние души, просвечивающей из праха, и то неясное, что нашептывает красота из загробного мира, изменившаяся лишь для того, чтобы вспыхнуть еще ярче, и отнятая у земли, чтобы стать светочем, который озаряет мягкими, нежными лучами тропу к небесам.
   Но старый джентльмен не мог припомнить ни одного лица, чьи черты можно было найти в облике Оливера. С глубоким вздохом он распрощался с пробужденными им воспоминаниями и, будучи, к счастью для себя, рассеянным старым джентльменом, снова похоронил их между пожелтевших страниц книги.
   Он очнулся, когда человек с ключами тронул его за плечо и предложил следовать за ним в камеру судьи. Он поспешно захлопнул книгу и предстал перед лицом величественного и знаменитого мистера Фэнга.
   Камера судьи помещалась в первой комнате с обшитыми панелью стенами. Мистер Фэнг сидел в дальнем конце, за перилами, а у двери находилось нечто вроде деревянного загона, куда уже был помещен бедный маленький Оливер, весь дрожавший при виде этой устрашающей обстановки.
   Мистер Фэнг был худощавым, с длинной талией и несгибающейся шеей, среднего роста человеком, с небольшим количеством волос, произраставших на затылке и у висков. Лицо у него было хмурое и багровое. Если он на самом деле не имел обыкновения пить больше, чем было ему полезно, он мог бы возбудить в суде против своей физиономии дело о клевете и получить щедрое вознаграждение за понесенные убытки.
   Старый джентльмен почтительно поклонился и, подойдя к столу судьи, сказал, согласуя слова с делом:
   – Вот моя фамилия и адрес, сэр.
   Затем он отступил шага на два и, отвесив еще один учтивый джентльменский поклон, стал ждать допроса.
   Случилось так, что в этот самый момент мистер Фэнг внимательно читал передовую статью в утренней газете, упоминающую одно из недавних его решений и в триста пятидесятый раз предлагающую министру внутренних дел обратить на него особое и чрезвычайное внимание. Он был в дурном расположении духа и, нахмурившись, сердито поднял голову.
   – Кто вы такой? – спросил мистер Фэнг.
   Старый джентльмен с некоторым удивлением указал на свою визитную карточку.
   – Полисмен, – сказал мистер Фэнг, презрительно отбрасывая карточку вместе с газетой, – кто этот субъект?
   – Моя фамилия, сэр, – сказал старый джентльмен, как подобает говорить джентльмену, – моя фамилия, сэр, Браунлоу… Разрешите узнать фамилию судьи, который, пользуясь защитой своего звания, наносит незаслуженное и ничем не вызванное оскорбление почтенному лицу.
   С этими словами мистер Браунлоу окинул взглядом комнату, словно отыскивая кого-нибудь, кто бы доставил ему требуемые сведения.
   – Полисмен, – повторил мистер Фэнг, швыряя в сторону лист бумаги, – в чем обвиняется этот субъект?
   – Он ни в чем не обвиняется, ваша честь, – ответил полисмен. – Он выступает обвинителем против мальчика, ваша честь.
   Его честь прекрасно это знал; но это был превосходный способ досадить свидетелю, да к тому же вполне безопасный.
   – Выступает обвинителем против мальчика, вот как? – сказал Фэнг, с ног до головы смерив мистера Браунлоу презрительным взглядом. – Приведите его к присяге!
   – Прежде чем меня приведут к присяге, я прошу разрешения сказать одно слово, – заявил мистер Браунлоу, – а именно: я бы никогда не поверил, не убедившись на собственном опыте…
   – Придержите язык, сэр! – повелительно сказал мистер Фэнг.
   – Не желаю, сэр! – ответил старый джентльмен.
   – Сию же минуту придержите язык, а не то я прикажу выгнать вас отсюда! – воскликнул мистер Фэнг. – Вы наглец! Как вы смеете грубить судье? Что такое? – покраснев, вскричал старый джентльмен.
   – Приведите этого человека к присяге! – сказал Фэнг клерку. – Не желаю больше слышать ни единого слова. Приведите его к присяге.
   Негодование мистера Браунлоу было безгранично, но, сообразив, быть может, что он только повредит мальчику, если даст волю своим чувствам, мистер Браунлоу подавил их и покорно принес присягу.
   – Ну, – сказал Фэнг, – в чем обвиняют этого мальчика? Что вы имеете сказать, сэр?
   – Я стоял у книжного ларька… – начал мистер Браунлоу.
   – Помолчите, сэр, – сказал мистер Фэнг. – Полисмен! Где полисмен?.. Вот он. Приведите к присяге этого полисмена… Ну, полисмен, в чем дело?
   Полисмен с надлежащим смирением доложил о том, как он задержал обвиняемого, как обыскал Оливера и ничего не нашел, и о том, что он больше ничего об этом не знает.
   – Есть еще свидетели? – осведомился мистер Фэнг.
   – Больше никого нет, сэр, – ответил полисмен.
   Мистер Фэнг несколько минут молчал, а затем, повернувшись к потерпевшему, сказал с неудержимой злобой:
   – Намерены вы изложить, в чем заключается ваше обвинение против этого мальчика, или не намерены? Вы принесли присягу. Если вы отказываетесь дать показание, я вас покараю за неуважение к суду. Чтоб вас…
   Конец фразы остается неизвестным, ибо как раз в надлежащий момент клерк и тюремщик очень громко кашлянули, и первый уронил на пол – разумеется, случайно – тяжелую книгу, благодаря чему слова невозможно было расслышать.
   Мистер Браунлоу, которого много раз перебивали и поминутно оскорбляли, ухитрился изложить свое дело, заявив, что в первый момент, растерявшись, он бросился за мальчиком, когда увидел, что тот удирает от него: затем он выразил надежду, что судья, признав мальчика виновным не в воровстве, но в сообщничестве с ворами, окажет ему снисхождение, не нарушая закона.
   – Он и без того уже пострадал, – сказал в заключение старый джентльмен. – И боюсь, – энергически добавил он, бросив взгляд на судью, – право же, боюсь, что он болен!
   – О да, конечно! – насмешливо улыбаясь, сказал мистер Фэнг. – Эй ты, бродяжка, брось эти фокусы! Они тебе не помогут. Как тебя зовут?
   Оливер попытался ответить, но язык ему не повиновался. Он был смертельно бледен, и ему казалось, что все в комнате кружится перед ним.
   – Как тебя зовут, закоснелый ты негодяй? – спросил мистер Фэнг. – Полисмен, как его зовут?
   Эти слова относились к грубоватому, добродушному на вид старику в полосатом жилете, стоявшему у перил. Он наклонился к Оливеру и повторил вопрос, но, убедившись, что тот действительно не в силах понять его, и зная, что молчание мальчика только усилит бешенство судьи и приведет к более суровому приговору, он рискнул ответить наобум.
   – Он говорит, и его зовут Том Уайт, ваша честь, – сказал этот мягкосердечный охотник за ворами.
   – О, так он не желает разговаривать? – сказал Фэнг. – Прекрасно, прекрасно. Где он живет?
   – Где придется, ваша честь! – заявил полисмен, снова притворяясь, будто Оливер ему незнаком.
   – Родители живы? – осведомился мистер Фэнг.
   – Он говорит, что они умерли, когда он был совсем маленький, ваша честь, – сказал полисмен наугад, как говорил обычно.
   Когда допрос достиг этой стадии. Оливер поднял голову и, бросив умоляющий взгляд, слабым голосом попросил глоток воды.
   – Вздор! – сказал мистер Фэнг. – Не вздумай меня дурачить.
   – Мне кажется, он и в самом деле болен, ваша честь, – возразил полисмен.
   – Мне лучше знать, – сказал мистер Фэнг.
   – Помогите ему, полисмен, – сказал старый джентльмен, инстинктивно протягивая руки, – он вот-вот упадет!
   – Отойдите, полисмен! – крикнул Фэнг. – Если ему угодно, пусть падает.
   Оливер воспользовался милостивым разрешением и, потеряв сознание, упал на пол. Присутствующие переглянулись, но ни один не посмел шевельнуться.
   – Я знал, что он притворяется, – сказал Фэнг, словно это было неопровержимым доказательством притворства. – Пусть он так и лежит. Ему это скоро надоест.
   – Как вы намерены решить это дело, сэр? – спросил клерк.
   – Очень просто! – ответил мистер Фэнг. – Он приговаривается к трехмесячному заключению и, разумеется, к тяжелым работам. Очистить зал!
   Открыли дверь, и два человека приготовились унести бесчувственного мальчика в тюремную камеру, как вдруг пожилой человек в поношенном черном костюме, на вид пристойный, но бедный, ворвался в комнату и направился к столу судьи.
   – Подождите! Не уносите его! Ради бога, подождите минутку! – воскликнул вновь прибывший, запыхавшись от быстрой ходьбы.
   Хотя духи, председательствующие в подобных местах, пользуются полной и неограниченной властью над свободой, добрым именем, репутацией, чуть ли не над жизнью подданных ее величества, в особенности принадлежащих к беднейшим классам, и хотя в этих стенах ежедневно разыгрываются такие фантастические сцены, что ангелы могли бы выплакать себе глаза, однако это скрыто от общества, разве только кое-что проникает в печать. Вследствие этого мистер Фэнг не на шутку вознегодовал при виде незваного гостя, столь неучтиво нарушившего порядок.
   – Что это? Кто это такой? Выгнать этого человека! Очистить зал! – вскричал мистер Фэнг.
   – Я буду говорить! – крикнул человек. – Я не позволю, чтобы меня выгнали! Я все видел. Я владелец книжного ларька. Я требую, чтобы меня привели к присяге! Меня вы не заставите молчать. Мистер Фэнг, вы должны меня выслушать! Вы не можете мне отказать, сэр.
   Этот человек был прав. Вид у него был решительный, а дело принимало слишком серьезный оборот, чтобы можно было его замять.
   – Приведите этого человека к присяге! – весьма недружелюбно проворчал мистер Фэнг. – Ну, что вы имеете сказать?
   – Вот что: я видел, как три мальчика – арестованный и еще двое слонялись по другой стороне улицы, когда этот джентльмен читал книгу. Кражу совершил другой мальчик. Я видел, как это произошло и видел, что вот этот мальчик был совершенно ошеломлен и потрясен.
   К тому времени достойный владелец книжного ларьки немного отдышался и уже более связно рассказал, при каких обстоятельствах была совершена кража.
   – Почему вы не явились сюда раньше? – помолчав, спросил Фэнг.
   – Мне не на кого было оставить лавку, – ответил тот. – Все, кто мог бы мне помочь, приняли участие в погоне. Еще пять минут назад я никого не мог найти, а сюда я бежал всю дорогу.
   – Истец читал, не так ли? – осведомился Фэнг, снова помолчав.
   – Да, – ответил человек. – Вот эту самую книгу, которая у него в руке.
   – Эту самую, да? – сказал Фэнг. – За нее уплачено?
   – Нет, не уплачено, – с улыбкой ответил книгопродавец.
   – Ах, боже мои, я об этом совсем забыл! – простодушно воскликнул рассеянный старый джентльмен.
   – Что и говорить, достойная особа, а еще возводит обвинения на бедного мальчика! – сказал Фэнг, делая комические усилия казаться сердобольным. – Я полагаю, сэр, что вы завладели этой книгой при весьма подозрительных и порочащих вас обстоятельствах. И можете считать себя счастливым, что владелец ее не намерен преследовать вас по суду. Пусть это послужит вам уроком, любезнейший, а не то правосудие еще займется вами… Мальчик оправдан. Очистить зал!
   – Черт побери! – вскричал старый джентльмен, не в силах больше сдерживать свой гнев. – Черт побери! Я…
   – Очистить зал! – сказал судья. – Полисмены, слышите? Очистить зал!
   Приказание было исполнено. И негодующего мистера Браунлоу, который был вне себя от гнева и возмущения, выпроводили вон с книгой в одной руке и с бамбуковой тростью в другой. Он вышел во двор, и бешенство его мгновенно улеглось. На мощеном дворе лежал маленький Оливер Твист в расстегнутой рубашке и со смоченными водой висками; лицо его было смертельно бледно, дрожь пробегала по всему телу.
   – Бедный мальчик, бедный мальчик! – сказал мистер Браунлоу, наклонившись к нему. – Карету! Пожалуйста, пусть кто-нибудь наймет карету. Поскорее!
   Появилась карета, и когда Оливера бережно опустили на одно сиденье, старый джентльмен занял другое.
   – Разрешите поехать с вами? – попросил владелец книжного ларька, заглядывая в карету.
   – Ах, боже мой, конечно, дорогой сэр! – быстро ответил мистер Браунлоу. – Я забыл о вас. Боже мой, боже мой! У меня все еще эта злополучная книга! Влезайте поскорее! Бедный мальчуган! Нельзя терять ни минуты.
   Владелец книжного ларька сел в карету, и они уехали.


   Глава XII,

 //-- в которой об Оливере заботятся лучше, чем когда бы то ни, было, а в которой снова повествуется о веселом старом джентльмене и его молодых друзьях --// 
   Карета с грохотом катила почти той же дорогой, какой шел Оливер, когда впервые вступил в Лондон, сопутствуемый Плутом, и, доехав до «Ангела» в Излингтоне, свернула в другую сторону и, наконец, остановилась у чистенького домика в тихой, окаймленной деревьями улице близ Пентонвила. Здесь Оливеру была немедленно приготовлена постель, и сам мистер Браунлоу проследил, чтобы в нее бережно уложили его юного питомца; здесь за ним ухаживали с бесконечной нежностью и заботливостью.
   Но в течение многих дней Оливер оставался нечувствительным к доброте своих новых друзей. Солнце взошло и зашло, и снова взошло и зашло, и это повторялось много раз, а мальчик по-прежнему метался на кровати к иссушающем жару лихорадки. Червь совершает свою работу над трупом не с большей уверенностью, чем этот медленно ползущий огонь над живым телом.
   Слабый, худой и бледный, он очнулся, наконец, словно после долгого тревожного сна.
   – Что это за комната? Куда меня привели? – спросил Оливер. – Мне здесь никогда не случалось спать.
   Он был очень истощен и слаб, и эти слова произнес тихим голосом, но их тотчас же услышали. Полог у изголовья кровати быстро отдернули, и добродушная старая леди, опрятно и скромно одетая, поднялась с кресла у самой кровати, в котором она сидела, занимаясь шитьем.
   – Тише, дорогой мой, – ласково сказала старая леди. – Ты должен лежать очень спокойно, иначе опять заболеешь. А тебе было очень плохо, так плохо, что хуже и быть не может. Ложись, будь умником!
   С этими словами старая леди осторожно уложила голову Оливера на подушку и, откинув ему волосы со лба с такой добротой и любовью посмотрела на него, что он невольно схватил исхудалой рукой ее руку и обвил ее вокруг своей шеи.
   – Господи помилуй! – со слезами на глазах сказала старая леди. – Какое благодарное милое дитя! И какой он хорошенький! Что почувствовала бы его мать, если бы все это время она сидела, как я, в его кровати и могла поглядеть на него сейчас!
   – Может быть, она меня видит, – прошептал Оливер, складывая руки. – Может быть, она сидела подле меня. Мне казалось, будто она сидела.
   – Это тебя от лихорадки, дорогой мой, – ласково сказала старая леди.
   – Должно быть, – ответил Оливер, – потому что небо от нас очень далеко, а они там слишком счастливы, чтобы прийти к постели больного мальчика. Но если она знала, что я болен, она и там должна была пожалеть меня, ведь она сама перед смертью была очень больна. Впрочем, она ничего не может обо мне знать, – помолчав, добавил Оливер. – Если бы она видела, как меня обижали, ее бы это опечалило, но, когда она мне снилась, лицо у нее всегда было ласковое и счастливое.
   Старая леди ничего на это не ответила; вытерев сначала глаза, а потом лежавшие на одеяле очки, словно они являлись неотъемлемой частью глаз, она подала Оливеру какое-то прохладительное питье, а затем, погладив его по щеке, сказала, что он должен лежать очень спокойно, а не то опять заболеет.
   И Оливер лежал очень спокойно, отчасти потому, что хотел во всем повиноваться доброй старой леди, а отчасти, сказать по правде, и потому, что очень ослабел после этого разговора. Вскоре он задремал, а проснулся от света свечи, поставленной у его постели, и увидел джентльмена, который, держа в руке большие и громко тикающие золотые часы, пощупал ему пульс и сказал, что ему гораздо лучше.
   – Тебе гораздо лучше, не правда ли, милый? – сказал джентльмен.
   – Да, благодарю вас, – ответил Оливер.
   – Я знаю, что лучше, – сказал джентльмен. – И тебе хочется есть, правда?
   – Нет, сэр, – ответил Оливер.
   – Гм! – сказал джентльмен. – Я знаю, что не хочется. Ему не хочется есть, миссис Бэдуин, – с глубокомысленным видом сказал джентльмен.
   Старая леди почтительно наклонила голову, как бы давая понять, что считает доктора очень умным человеком. По-видимому, и сам доктор был того же мнения.
   – Тебя клонит в сон, правда, мой милый? – сказал доктор.
   – Нет, сэр, – ответил Оливер.
   – Так! – сказал доктор с очень проницательным и довольным видом. – Тебя не клонит в сон. И пить не хочется, правда?
   – Пить хочется, сэр, – ответил Оливер.
   – Я так и предполагал, миссис Бэдуин, – сказал доктор. – Очень естественно, что ему хочется пить. Вы можете дать ему немного чаю, сударыня, и гренок без масла. Не укрывай его слишком тепло, но, будьте добры, позаботьтесь, чтобы ему не было холодно.
   Старая леди сделала реверанс. Доктор, отведав освежающее питье и выразив свое одобрение, поспешно удалился; башмаки его скрипели очень внушительно и чванливо, когда он спускался по лестнице.
   Вскоре после этого Оливер снова задремал, а когда он проснулся, было около полуночи. Старая леди ласково пожелала ему спокойной ночи и оставила его на попечение толстой старухи, которая только что пришла, принеся с собой в узелке маленький молитвенник и большой ночной чепец. Надев чепец на голову и положив молитвенник на стол, старуха сообщила, что пришла ухаживать за ним ночью, а затем придвинула стул поближе к камину и погрузилась в сон, который то и дело прерывался, потому что она клевала носом, охала и сопела. Впрочем, никакой беды от этого не приключилось, только по временам она просыпалась и сильно терла нос, после чего снова засыпала.
   Медленно тянулись ночные часы. Оливер долго не спал, считая светлые кружочки, которые отбрасывала на потолок тростниковая свеча, [264 - Тростниковая свеча – тусклая сальная свеча с фитилем из сердцевины тростника.] заслоненная экраном, или всматриваясь усталым взором в сложный рисунок на обоях. Сумрак и тишина в комнате были торжественны. Они навеяли мальчику мысль о том, что в течение многих дней и ночей здесь витала смерть и, быть может, еще теперь в комнате сохранился след ее страшного присутствия; он уткнулся лицом в подушку и стал горячо молиться.
   Наконец, он заснул тем глубоким, спокойным сном, какой приходит только после недавних страданий, тем безмятежным, тихим сном, который мучительно нарушить. Если такова смерть, кто захотел бы воскреснуть для борьбы и треволнений жизни со всеми ее заботами о настоящем, тревогой о будущем и прежде всего тяжелыми воспоминаниями о прошлом!
   Давно уже рассвело, когда Оливер открыл глаза; он почувствовал себя бодрым и счастливым. Кризис благополучно миновал. Оливер возвратился в этот мир.
   Прошло три дня – и он уже мог сидеть в кресле, со всех сторон обложенный подушками; а так как он все еще был очень слаб и не мог ходить, миссис Бэдуин – экономка – на руках перенесла его вниз, в маленькую комнатку, которую она занимала. Усадив его здесь у камина, добрая старая леди тоже села и, в восторге от того, что он чувствует себя гораздо лучше, расплакалась не на шутку.
   – Не обращай на меня внимания, дорогой мой, – сказала старая леди. – Я хочу хорошенько поплакать… Ну вот, все уже прошло, и у меня очень весело на душе.
   – Вы очень, очень добры ко мне, сударыня, – сказал Оливер.
   – Полно, не думай об этом, дорогой мой, – сказала старая леди. – Это никакого отношения не имеет к твоему бульону, а тебе давно уже пора его покушать, потому что доктор позволил мистеру Браунлоу навестить тебя сегодня утром, и у тебя должен быть наилучший вид: чем лучше будет у тебя вид, чем он будет довольнее.
   И с этими словами старая леди принялась разогревать в кастрюльке большую порцию бульона, такого крепкого, что, по мнению Оливера, если разбавить этот бульон надлежащим образом, он мог бы послужить обедом, по самому скромному подсчету, на триста пятьдесят бедняков.
   – Ты любишь картины, дорогой мой? – спросила старая леди, заметив, что Оливер пристально смотрит на портрет, висевший на стене, как раз против его кресла.
   – Право, не знаю, сударыня, – ответил Оливер, не спуская глаз с холста. – Я видел так мало картин, что и сам хорошенько не знаю. Какое прекрасное, кроткое лицо у этой леди!
   – Ах! – сказала старая леди. – Живописцы всегда рисуют леди красивее, чем они есть на самом деле, иначе у них не было бы заказчиков, дитя мое. Человек, который изобрел машину, снимающую портреты, мог бы догадаться, что она не будет пользоваться успехом. Она слишком правдива, слишком правдива, – сказала старая леди, от души смеясь своей собственной остроте.
   – А это… это портрет, сударыня? – спросил Оливер.
   – Да, – сказала старая леди, на минутку отвлекаясь от бульона, – это портрет.
   – Чей, сударыня? – спросил Оливер.
   – Право, не знаю, дорогой мой, – добродушно ответила старая леди. – Думаю что этой особы на портрете мы с тобой не знаем. Он как будто тебе понравился?
   – Он такой красивый, – сказал Оливер.
   – Да уж не боишься ли ты его? – спросила старая леди, заметив, к большому своему изумлению, что мальчик с каким-то благоговейным страхом смотрит на картину.
   – О нет! – быстро ответил Оливер. – Но глаза такие печальные, и с того места, где я сижу, кажется, будто они смотрят на меня. У меня начинает сильно биться сердце, – шепотом добавил Оливер, – словно этот портрет живой и хочет заговорить со мной, но не может.
   – Господи помилуй! – вздрогнув, воскликнула старая леди. – Не надо так говорить, дитя мое. Ты еще слаб, и нервы у тебя не в порядке после болезни. Дай-ка я передвину твое кресло к другой стене, и тогда тебе не будет его видно. Вот так! – сказала старая леди, приводя свое намеренье в исполнение. – Уж теперь-то ты его не видишь.
   Оливер видел его духовным взором так же ясно, как будто не менял места; но он решил не огорчать добрую старую леди; поэтому он кротко улыбнулся, когда она взглянула на него. Миссис Бэдуин, радуясь тому, что он успокоился, посолила бульон и положила туда сухариков; исполняя эту торжественную процедуру, она чрезвычайно суетилась. Оливер очень быстро покончил с бульоном. Едва успел он проглотить последнюю ложку, как в дверь тихонько постучали.
   – Войдите, – сказала старая леди.

   И появился мистер Браунлоу.
   Старый джентльмен очень бодро вошел в комнату, но как только он поднял очки на лоб и заложил руки за спину под полы халата, чтобы хорошенько всмотреться в Оливера, лицо его начало как-то странно подергиваться. Оливер казался очень истощенным и прозрачным после болезни. Из уважения к своему благодетелю он сделал неудачную попытку встать, закончившуюся тем, что он снова упал в кресло. А уж если говорить правду, сердце мистера Браунлоу, такое большое, что его хватило бы на полдюжины старых джентльменов, склонных к человеколюбию, заставило его глаза наполниться слезами благодаря какому-то гидравлическому процессу, который мы отказываемся объяснить, не будучи в достаточной мере философами.
   – Бедный мальчик, бедный мальчик! – откашливаясь, сказал мистер Браунлоу. – Я немножко охрип сегодня, миссис Бэдуин. Боюсь, что простудился.
   – Надеюсь, что нет, сэр, – сказала миссис Бэдуин. – Все ваши вещи были хорошо просушены, сэр.
   – Не знаю, Бэдуин, не знаю, – сказал мистер Браунлоу. – Кажется, вчера за обедом мне подали сырую салфетку, но это неважно… Как ты себя чувствуешь, мой милый?
   – Очень хорошо, сэр, – ответил Оливер. – Я очень благодарен, сэр, за вашу доброту ко мне.
   – Славный мальчик… – решительно сказал Мистер Браунлоу. – Вы ему дали поесть, Бэдуин? Какого-нибудь жиденького супу?
   – Сэр, он только что получил тарелку прекрасного, крепкого бульону, – ответила миссис Бэдуин, выпрямившись и делая энергическое ударение на последнем слове, как бы давая этим понять, что жиденький суп и умело приготовленный бульон не состоят ни в родстве, ни в свойстве.
   – Уф! – вымолвил мистер Браунлоу, передернув плечами. – Рюмки две хорошего портвейна принесли бы ему гораздо больше пользы. Не правда ли, Том Уайт?
   – Меня зовут Оливер, сэр, – с удивлением сказал маленький больной.
   – Оливер, – повторил мистер Браунлоу. – Оливер, а дальше как? Оливер Уайт, да?
   – Нет, сэр, Твист, Оливер Твист.
   – Странная фамилия, – сказал старый джентльмен. – Почему же ты сказал судье, что тебя зовут Уайт?
   – Я ему этого не говорил, сэр, – с недоумением возразил Оливер.
   Это так походило на ложь, что старый джентльмен довольно строго посмотрел на Оливера. Немыслимо было не поверить ему: тонкое, исхудавшее лицо его дышало правдой.
   – Какое-то недоразумение! – сказал мистер Браунлоу.
   У него больше не было оснований пристально смотреть на Оливера, тем не менее мысль о сходстве его с каким-то знакомым лицом снова овладела старым джентльменом с такой силой, что он не мог отвести взгляд.
   – Надеюсь, вы не сердитесь на меня, сэр? – спросил Оливер, устремив на него умоляющий взгляд.
   – Нисколько! – сказал старый джентльмен. – Что же это значит?.. Бэдуин, смотрите!
   С этими словами он быстро указал на портрет над головой мальчика, а потом на лицо Оливера. Это была живая копия. Те же черты, глаза, лоб, рот. И выражение лица то же, словно мельчайшая черточка была воспроизведена с поразительной точностью!
   Оливер не узнал причины такого неожиданного восклицания, потому что у него еще не было сил перенести вызванное этим потрясение, и он потерял сознание.
   Обнаруженная им слабость дает нам возможность удовлетворить интерес читателя к двум юным ученикам веселого старого джентльмена и поведать о том, что, когда Плут и его достойный друг юный Бейтс приняли участие в погоне за Оливером, начавшейся вследствие того, что они, как было описано выше, незаконным образом присвоили личную собственность мистера Браунлоу, – ими руководила весьма похвальная забота о самих себе. А так как истый англичанин прежде всего и с наибольшей гордостью хвастается гражданскими вольностями и свободой личности, то вряд ли нужно обращать внимание читателя на то, что поведение Плута и юного Бейтса должно подняв их в глазах всех общественных деятелей и патриотов в такой же мере, в какой это неопровержимое доказательство их беспокойства о собственной безопасности и благополучии утверждает и подкрепляет небольшой свод законов, который иные глубокомысленные философы положили в основу всех деяний и поступков Природы! Упомянутые философы очень мудро свели действия этой доброй леди к правилам и теориям и, делая весьма любезный и приятный комплимент ее высокой мудрости и разуму, совершенно устранили все, что имеет отношение к сердцу, великодушным побуждениям и чувствам. Ибо эти качества вовсе не достойны особы, которая со всеобщего согласия признана стоящей выше многочисленных маленьких слабостей и недостатков, присущих ее полу.
   Если бы мне нужно было еще какое-нибудь доказательство в пользу философического характера поведения этих молодых джентльменов, я бы тотчас обрел его в том факте (уже отмеченном в предшествующей части этого повествования), что они отказались от погони, когда всеобщее внимание сосредоточилось на Оливере, и немедленно отправились домой кратчайшим путем. Хотя я не намерен утверждать, что прославленные, всеведущие мудрецы имеют обыкновение сокращать пути, ведущие к великим умозаключениям (в сущности, они скорее расположены увеличивать расстояние с помощью различных многоречивых уклонений и колебаний, подобных тем, которым склонны предаваться пьяные под натиском слишком мощного потока мыслей), но я намерен сказать и говорю с уверенностью, что многие великие философы, развивая теории, проявляют большую мудрость и предусмотрительность, принимая меры против всех случайностей, какие могут быть им хоть сколько-нибудь опасны. Таким образом, для того чтобы принести великое добро, вы имеете право сотворить маленькое зло и можете пользоваться любыми средствами, которые будут оправданы намеченной вами целью. Определить степень добра и степень зла и даже разницу между ними всецело предоставляется усмотрению заинтересованного в этом философа, дабы он их установил путем ясного, разумного и беспристрастного исследования каждого частного случая.
   Оба мальчика быстро пробежали запутаннейшим лабиринтом узких улиц и дворов и тогда только рискнули остановиться в низком и темном подъезде. Постояв здесь молча ровно столько времени, сколько нужно было, чтобы отдышаться и обрести дар речи, юный Бейтс весело взвизгнул и, залившись неудержимым смехом, бросился на крылечко и начал по нему кататься вне себя от восторга.
   – В чем дело? – осведомился Плут.
   – Ха-ха-ха! – заливался Чарли Бейтс.
   – Заткни глотку, – приказал Плут, осторожно озираясь. – Хочешь, чтобы тебя сцапали, дурак?
   – Я не могу удержаться, – сказал Чарли, – не могу удержаться! Как он улепетывал, сворачивая за угол, налетал на тумбы и опять пускался бежать, словно и сам он железный, как тумба, а утиралка у меня в кармане, а я ору ему вслед. Ах, боже мой!
   Живое воображение юного Бейтса воспроизвело всю сцену в слишком ярких красках. При этом восклицании он снова стал кататься по крылечку и захохотал еще громче.
   – Что скажет Феджин? – спросил Плут, воспользовавшись минутой, когда его приятель снова задохнулся от смеха.
   – Что? – переспросил Чарли Бейтс.
   – Вот именно – что? – повторил Плут.
   – А что же он может сказать? – спросил Чарли, внезапно перестав веселиться, потому что вид у Плута был серьезный. – Что он может сказать?
   Мистер Даукинс минуты две свистел, затем, сняв шляпу, почесал голову и трижды кивнул.
   – Что ты хочешь сказать? – спросил Чарли.
   – Тра-ля-ля! Вздор и чепуха, черт подери! – сказал Пим. И на умной его физиономии появилась усмешка.
   Это было пояснение, но неудовлетворительное. Юный Бейтс нашел его таковым и повторил:
   – Что ты хочешь сказать?
   Чарли ничего не ответил; надев шляпу и подобрав полы своего длинного сюртука, он подпер щеку языком, раз шесть по привычке, но выразительно, щелкнул себя по переносице и, повернувшись на каблуках, шмыгнул во двор. Юный Бейтс с задумчивой физиономией последовал за ним.
   Несколько минут спустя после этого разговора шаги на скрипучей лестнице привлекли внимание веселого старого джентльмена, который сидел у очага, держа в левой руке дешевую колбасу и хлеб, а в правой – складной нож: на тагане стояла оловянная кастрюля. Отвратительная улыбка появилась на его бледном лице, когда он оглянулся и, зорко посматривая из-под густых рыжих бровей, повернулся к двери и стал прислушиваться.
   – Что же это? – пробормотал еврей, изменившись в лице. – Только двое? Где третий? Не могли же они попасть в беду.
   Шаги приближались; они уже слышались с площадки лестницы. Дверь медленно открылась, и Плут с Чарли Бейтсом, войдя, закрыли ее за собой.


   Глава XIII

 //-- Понятливый читатель знакомится с новыми лицами; в связи с этим повествуется о разных занимательных предметах, имеющих отношение к этой истории --// 
   – Где Оливер? – с грозным видом спросил еврей и вскочил. – Где мальчик?
   Юные воришки смотрели на своего наставника, встревоженные его порывистым движением, и с беспокойством переглянулись. Но они ничего не ответили.
   – Что случилось с мальчиком? – крикнул еврей, крепко схватив Плута за шиворот и осыпая его отвратительными ругательствами. – Отвечай, или я тебя задушу!
   Мистер Феджин отнюдь не шутил, и Чарли Бейтс, который почитал разумным заботиться о собственной безопасности и не видел ничего невероятного в том, что затем наступит и его черед погибнуть от удушения, упал на колени и испустил громкий, протяжный, несмолкающий рев – нечто среднее между ревом бешеного быка и ревом рупора.
   – Будешь ты говорить? – рявкнул еврей, встряхивая Плута с такой силой, что казалось поистине чудесным, как тот не выскочит из своего широкого сюртука.
   – Ищейки его сцапали, и конец делу! – сердито сказал Плут. – Пустите меня, слышите!
   Рванувшись и выскользнув из широкого сюртука, который остался в руках еврея. Плут схватил вилку для поджаривания гренок и замахнулся, целясь в жилет веселого старого джентльмена; если бы это увенчалось успехом, старик лишился бы некоторой доли веселости, которую нелегко было бы возместить.
   В этот критический момент еврей отскочил с таким проворством, какого трудно было ожидать от человека, по-видимому столь немощного и дряхлого, и, схватив кувшин, замахнулся, чтобы швырнуть его в голову противнику. Но так как в эту минуту Чарли Бейтс привлек его внимание поистине устрашающим воем, он внезапно передумал и запустил кувшином в этого молодого джентльмена.
   – Что за чертовщина! – проворчал чей-то бас. – Кто это швырнул? Хорошо, что в меня попало пиво, а не кувшин, не то я бы кое с кем расправился!.. Ну конечно! Кто же, кроме этого чертова богача, грабителя, старого еврея, станет зря расплескивать напитки! Разве что воду, – да и воду только в том случае, если каждые три месяца обманывает водопроводную компанию… В чем дело, Феджин? Черт меня подери, если мой шарф не вымок в пиве!.. Ступай сюда, подлая тварь, чего торчишь там, за дверью, будто стыдишься своего хозяина! Сюда!
   Субъект, произнесший эту речь, был крепкого сложения детиной лет тридцати пяти, в черном вельветовом сюртуке, весьма грязных коротких темных штанах, башмаках на шнуровке и серых бумажных чулках, которые обтягивали толстые ноги с выпуклыми икрами, – такие ноги при таком костюме всегда производят впечатление чего-то незаконченного, если их не украшают кандалы. На голове у него была коричневая шляпа, а на шее пестрый шарф, длинными, обтрепанными концами которого он вытирал лицо, залитое пивом. Когда он покончил с этим делом, обнаружилось, что лицо у него широкое, грубое, несколько дней не знавшее бритвы; глаза были мрачные; один из них обрамляли разноцветные пятна, свидетельствующие о недавно полученном ударе.
   – Сюда, слышишь? – проворчал этот симпатичный субъект.
   Белая лохматая собака с исцарапанной мордой прошмыгнула в комнату.
   – Почему не входила раньше? – сказал субъект. – Слишком возгордилась, чтобы показываться со мной на людях? Ложись!
   Приказание сопровождалось пинком, отбросившим животное в другой конец комнаты. Однако пес, по-видимому, привык к этому: очень спокойно он улегся в углу, не издавая ни звука, раз двадцать в минуту мигая своими недобрыми глазами, и, казалось, принялся обозревать комнату.
   – Чем это вы тут занимаетесь: мучите мальчиков, жадный, скупой, ненасытный старик, укрыватель краденого? – спросил детина, преспокойно усаживаясь. – Удивляюсь, как это они вас еще не прикончили! Я бы на их месте это сделал! Я бы давным-давно это сделал, будь я вашим учеником и… нет, продать вас мне бы не удалось, куда вы годны?! Разве что сохранять вас, как редкую уродину, в стеклянной банке, да таких больших стеклянных банок, кажется, не делают.
   – Тише! – дрожа, проговорил еврей. – Мистер Сайкс, не говорите так громко.
   – Бросьте этих мистеров! – отозвался детина. – У вас всегда что-то недоброе на уме, когда вы начинаете этак выражаться. Вы мое имя знаете – стало быть, так меня и называйте! Я его не опозорю, когда час пробьет!
   – Вот именно, совершенно верно, Билл Сайкс, – с гнусным подобострастием сказал еврей. – Вы как будто в дурном расположении духа, Билл?
   – Может быть, и так, – ответил Сайкс. – Я бы сказал, что и вы не в своей тарелке, или вы считаете, что никому не приносите убытка, когда швыряетесь кувшинами или выдаете…
   – Вы с ума сошли? – вскричал еврей, хватая его за рукав и указывая на мальчиков.
   Мистер Сайкс удовольствовался тем, что затянул воображаемый узел под левым своим ухом и склонил голову к правому плечу, – по-видимому, еврей прекрасно понял этот пантомим. Затем на жаргоне, которым были в изобилии приправлены все его речи, – если бы привести его здесь, он был бы решительно непонятен, – мистер Сайкс потребовал себе стаканчик.
   – Только не подумайте всыпать туда яду, – сказал он.
   Это было сказано в шутку, но если бы он видел, как еврей злобно прищурился и повернулся к буфету, закусив бледные губы, быть может, ему пришло бы в голову, что предосторожность не является излишней и веселому старому джентльмену во всяком случае не чуждо желание улучшить изделие винокура.
   Пропустив два-три стаканчика, мистер Сайкс снизошел до того, что обратил внимание на молодых джентльменов; такая любезность с его стороны привела к беседе, в которой причины и подробности ареста Оливера были детально изложены с теми изменениями и уклонениями от истины, какие Плут считал наиболее уместными при данных обстоятельствах.
   – Боюсь, – произнес еврей, – как бы он не сказал чего-нибудь, что доведет нас до беды…
   – Все может быть, – со злобной усмешкой отозвался Сайкс. – Вас предадут, Феджин.
   – И, знаете ли, я боюсь, – продолжал еврей, как будто не обращая внимания на то, что его прервали, и при этом пристально глядя на своего собеседника, – боюсь, что если наша игра проиграна, то это может случиться и кое с кем другим, а для вас это обернется, пожалуй, хуже, чем для меня, мой милый.
   Детина вздрогнул и круто повернулся к еврею. Но старый джентльмен поднял плечи до самых ушей, а глаза его рассеянно уставились на противоположную стену.
   Наступило длительное молчание. Казалось, каждый член почтенного общества погрузился в свои собственные размышления, не исключая и собаки, которая злорадно облизывалась, как будто подумывая о том, чтобы атаковать ноги первого джентльмена или леди, которых случится ей встретить, когда она выйдет на улицу.
   – Кто-нибудь должен разузнать, что там произошло, в камере судьи, – сказал мистер Сайкс, заметно умерив тон.
   Еврей в знак согласия кивнул головой.
   – Если он не донес и посажен в тюрьму, бояться нечего, пока его не выпустят, – сказал мистер Сайкс, – а потом уж нужно о нем позаботиться. Вы должны как-нибудь заполучить его в свои руки.
   Еврей снова кивнул головой.
   Такой план действий был разумен, но, к несчастью, ему препятствовало одно весьма серьезное обстоятельство. Дело в том, что Плут, Чарли Бейтс, Феджин и мистер Уильям Сайкс питали глубокую и закоренелую антипатию к прогулкам около полицейского участка на любом основании и под любым предлогом.
   Как долго могли бы они сидеть и смотреть друг на друга, пребывая в неприятном состоянии нерешительности, угадать трудно. Впрочем, нет необходимости делать какие бы то ни было догадки, так как внезапное появление двух молодых леди, которых уже видел раньше Оливер, оживило беседу.
   – Как раз то, что нам нужно! – сказал еврей. – Бет пойдет. Ты пойдешь, моя милая?
   – Куда? – осведомилась молодая леди.
   – Всего-навсего в полицейский участок, моя милая, – вкрадчиво сказал еврей.
   Нужно воздать должное молодой леди: она не объявила напрямик, что не хочет идти, но выразила энергическое и горячее желание «быть проклятой, если она туда пойдет». Эта вежливая и деликатная уклончивость свидетельствовала о том, что молодая леди отличалась прирожденной учтивостью, которая препятствовала ей огорчить ближнего прямым и резким отказом.
   Физиономия у еврея вытянулась. Он отвернулся от этой молодой леди, которая была в ярком, если не великолепном наряде – красное платье, зеленые ботинки, желтые папильотки, – и обратился к другой.
   – Нэнси, милая моя, – улещивал ее еврей, – что ты скажешь?
   – Скажу, что это не годится, стало быть нечего настаивать, Феджин, – ответила Нэнси.
   – Что ты хочешь этим сказать? – вмешался мистер Сайкс, бросая на нее мрачный взгляд.
   – То, что сказала, Билл, – невозмутимо отозвалась леди.
   – Да ведь ты больше всех подходишь для этого, – произнес мистер Сайкс. – Здесь о тебе никто ничего не знает.
   – А так как я и не хочу, чтобы знали, – с тем же спокойствием отвечала Нэнси, – то скорее скажу «нет», чем «да», Билл.
   – Она пойдет, Феджин, – сказал Сайкс.
   – Нет, она не пойдет, Феджин, – сказала Нэнси.
   – Она пойдет, Феджин, – сказал Сайкс.
   И мистер Сайкс не ошибся. С помощью угроз, посулов и подачек упомянутую леди в конце концов заставили взять на себя это поручение. В самом деле, ей не могли воспрепятствовать соображения, какие удерживали ее любезную подругу: не так давно переселившись из отдаленных, но аристократических окрестностей рэтклифской большой дороги [265 - Рэтклифская большая дорога – так называлась раньше длинная улица в рабочем районе Лондона, к северу от огромных лондонских доков.] в Филд-Лейн, она могла не опасаться, что ее узнает кто-нибудь из многочисленных знакомых.
   И вот, повязав поверх платья чистый белый передник и запрятав папильотки под соломенную шляпку – эти принадлежности туалета были извлечены из неисчерпаемых запасов еврея, – мисс Нэнси приготовилась выполнить поручение.
   – Подожди минутку, моя милая, – сказал еврей, протягивая ей корзинку с крышкой. – Держи ее в руках. Она тебе придаст более пристойный вид.
   – Феджин, дайте ей ключ от двери, пусть она держит его в руке, – сказал Сайкс. – Это покажется естественным и приличным.
   – Совершенно верно, мой милый, – сказал еврей, вешая молодой леди большой ключ от двери на указательный палец правой руки. – Вот так! Прекрасно! Прекрасно, моя милая! – сказал еврей, потирая руки.
   – Ох, братец! Мой бедный, милый, ни в чем не повинный братец! – воскликнула Нэнси, заливаясь слезами и в отчаянии теребя корзиночку и дверной ключ. – Что с ним случилось? Куда они его увели? Ох, сжальтесь надо мной, скажите мне, джентльмены, что сделали с бедным мальчиком? Умоляю вас, скажите, джентльмены!
   Произнеся эти слова, к бесконечному восхищению слушателей, очень жалобным, душераздирающим голосом, мисс Нэнси умолкла, подмигнула всей компании, улыбнулась, кивнула головой и скрылась.
   – Ах, мои милые, какая смышленая девушка! – воскликнул еврей, поворачиваясь к своим молодым друзьям и торжественно покачивая головой, как бы призывая их следовать блестящему примеру, который они только что лицезрели.
   – Она делает честь своему полу, – промолвил мистер Сайкс, налив себе стакан и ударив по столу огромным кулаком. – Пью за ее здоровье и желаю, чтобы все женщины походили на нее!
   Пока все эти похвалы расточались по адресу достойной Нэнси, эта молодая леди спешила в полицейское управление, куда вскоре и прибыла благополучно, несмотря на вполне понятную робость, вызванную необходимостью идти по улицам одной, без провожатых.
   Войдя с черного хода, она тихонько постучала ключом в дверь одной из камер и прислушалась. Оттуда не доносилось ни звука; тогда она кашлянула и снова прислушалась. Ответа не было, и она заговорила.
   – Ноли, миленький! – ласково прошептала Нэнси. – Ноли!
   В камере не было никого, кроме жалкого, босого преступника, арестованного за игру на флейте; так как его преступление против общества было вполне доказано, мистер Фэнг приговорил его к месяцу заключения в исправительном доме, заметив весьма кстати и юмористически, что раз у него такой избыток дыхания, полезнее будет потратить его на ступальное колесо, чем на музыкальный инструмент. Преступник ничего не отвечал, ибо мысленно оплакивал флейту, конфискованную в пользу графства. Тогда Нэнси подошла к следующей камере и постучалась.
   – Что нужно? – отозвался тихий, слабый голос.
   – Нет ли здесь маленького мальчика? – спросила Нэнси, предварительно всхлипнув.
   – Нет! – ответил заключенный. – Боже упаси!
   Это был шестидесятипятилетний бродяга, приговоренный к тюремному заключению за то, что не играл на флейте, – иными словами, просил милостыню на улице и ничего не делал для того, чтобы заработать себе на жизнь. В смежной камере сидел человек, который отправлялся в ту же самую тюрьму, так как торговал вразнос оловянными кастрюлями, не имея разрешения, – иными словами, уклонялся от уплаты налогов и делал что-то для того, чтобы заработать себе на жизнь.
   Но так как никто из этих преступников не отзывался на имя Оливера и ничего о нем не знал, Нэнси обратилась непосредственно к добродушному старику в полосатом жилете и со стонами и причитаниями, – они казались особенно жалобными, ибо она искусно теребила корзинку и ключ, – потребовала у него своего милого братца.
   – У меня его нет, моя милая, – сказал старик.
   – Где же он? – взвизгнула Нэнси.
   – Его забрал с собой джентльмен, – ответил тот.
   – Какой джентльмен? Боже милостивый! Какой джентльмен? – вскричала Нэнси.
   В ответ на этот невразумительный вопрос старик сообщил взволнованной «сестре», что Оливеру стало дурно в камере судьи, что его оправдали, так как один свидетель показал, будто кража совершена не им, а другими мальчиками, оставшимися на свободе, и что истец увез Оливера, лишившегося чувств, к себе, в свой собственный дом. Об этом доме ее собеседник знал только, что он находится где-то в Пентонвиле, – это слово он расслышал, когда давались указания кучеру.
   В ужасном смятении и растерянности несчастная молодая женщина, шатаясь, поплелась к воротам, а затем, сменив нерешительную поступь на быстрый бег, вернулась к дому еврея самыми запутанными и извилистыми путями, какие только могла придумать.
   Мистер Билл Сайкс, едва успев выслушать отчет о ее походе, поспешно кликнул белую собаку и, надев шляпу, стремительно удалился, не тратя времени на такую формальность, как пожелание остальной компании счастливо оставаться.
   – Милые мои, мы должны узнать, где он… Его нужно найти! – в страшном волнении сказал еврей. – Чарли, ты пока ничего не делай, только шныряй повсюду, пока не добудешь о нем каких-нибудь сведений. Нэнси, моя милая, мне во что бы то ни стало нужно его отыскать. Я тебе доверяю во всем, моя милая, – тебе и Плуту! Постойте, постойте, – добавил еврей, дрожащей рукой отпирая ящик стола, – вот вам деньги, милые мои. Я на сегодня закрываю лавочку. Вы знаете, где меня найти! Не задерживайтесь здесь ни на минуту. Ни на секунду, мои милые!
   С этими словами он вытолкнул их из комнаты и, старательно повернув два раза ключ в замке и заложив дверь засовом, достал из потайного местечка шкатулку, которую случайно увидел Оливер. Затем он торопливо начал прятать часы и драгоценные вещи у себя под одеждой.
   Стук в дверь заставил его вздрогнуть и оторваться от этого занятия.
   – Кто там? – крикнул он пронзительно.
   – Я! – раздался сквозь замочную скважину голос Плута.
   – Ну, что еще? – нетерпеливо крикнул еврей.
   – Нэнси спрашивает, куда его тащить – в другую берлогу? – осведомился Плут.
   – Да! – ответил еврей. – Где бы она его не сцапала! Отыщите его, отыщите, вот и все! Я уж буду знать, что дальше делать. Не бойтесь!
   Мальчик буркнул, что он понимает, и бросился догонять товарищей.
   – Пока что он не выдал, – сказал еврей, принимаясь за прежнюю работу. – Если он вздумает болтать о нас своим новым друзьям, мы еще успеем заткнуть ему глотку.


   Глава XIV,

 //-- заключающая дальнейшие подробности о пребывании Оливера у мистера, Браунлоу, а также замечательное пророчество, которое некий мистер Гримуиг изрек касательно Оливера, когда тот отправился исполнять поручение --// 
   Оливер быстро пришел в себя после обморока, вызванного внезапным восклицанием мистера Браунлоу, а старый джентльмен и миссис Бэдуин в дальнейшем старательно избегали упоминать о портрете: разговор не имел ни малейшего отношения ни к прошлой жизни Оливера, ни к его видам на будущее и касался лишь тех предметов, которые могли позабавить его, но не взволновать. Оливер был все еще слишком слаб, чтобы вставать к завтраку, но на следующий день, спустившись в комнату экономки, он первым делом бросил нетерпеливый взгляд на стену в надежде снова увидеть лицо прекрасной леди. Однако его ожидания были обмануты – портрет убрали.
   – А, вот что! – сказала экономка, проследив за взглядом Оливера. – Как видишь, его унесли.
   – Вижу, что унесли, сударыня, – ответил Оливер. – Зачем его убрали?
   – Его сняли, дитя мое, потому что, по мнению мистера Браунлоу, он как будто тебя беспокоил. А вдруг он, знаешь ли, помешал бы выздоровлению, – сказала старая леди.
   – О, право же нет! Он меня не беспокоил, сударыня, – сказал Оливер. – Мне приятно было смотреть на него. Я очень его полюбил.
   – Ну-ну! – благодушно сказала старая леди. – Постарайся, дорогой мой, как можно скорее поправиться, и тогда портрет будет повешен на прежнее место. Это я тебе обещаю! А теперь поговорим о чем-нибудь другом.
   Вот все сведения, какие мог получить в то время Оливер о портрете. В ту пору он старался об этом не думать, потому что старая леди была очень добра к тему во время его болезни; и он внимательно выслушивал бесконечные истории, какие она ему рассказывала о своей милой и прекрасной дочери, вышедшей замуж за милого и прекрасного человека и жившей в деревне, и о сыне, который служил клерком у купца в Вест-Индии и был также безупречным молодым человеком, и четыре раза в год посылал домой такие почтительные письма, что у нее слезы навертывались на глаза при упоминании о них. Старая леди долго распространялась о превосходных качествах своих детей, а также и о достоинствах своего доброго, славного мужа, который – бедная, добрая душа! – умер ровно двадцать шесть лет назад… А затем наступало время пить чай. После чаю она принималась обучать Оливера криббеджу, [266 - Криббедж – популярная карточная игра.] который он усваивал с такой же легкостью, с какой она его преподавала; и в эту игру они играли с большим интересом и торжественностью, пока не наступал час, когда больному надлежало дать теплого вина с водой и уложить его в мягкую постель.
   Это были счастливые дни – дни выздоровления Оливера. Все было так мирно, чисто и аккуратно, все были так добры и ласковы, что после шума и сутолоки, среди которых протекала до сих пор его жизнь, ему казалось, будто он в раю. Как только он окреп настолько, что мог уже одеться, мистер Браунлоу приказал купить ему новый костюм, новую шляпу и новые башмаки. Когда Оливеру объявили, что он может распорядиться по своему усмотрению старым своим платьем, он отдал его служанке, которая была очень добра к нему, и попросил ее продать это старье какому-нибудь еврею, а деньги оставить себе. Эту просьбу она с готовностью исполнила. И когда Оливер, стоя у окна гостиной, увидел, как еврей спрятал платье в свой мешок и удалился, он пришел в восторг при мысли, что эти вещи унесли и теперь ему уже не грозит опасность снова их надеть. По правде сказать, это были жалкие лохмотья, и у Оливера никогда еще не бывало нового костюма.
   Однажды вечером, примерно через неделю после истории с портретом, когда Оливер разговаривал с миссис Бэдуин, мистер Браунлоу прислал сказать, что хотел бы видеть Оливера Твиста у себя в кабинете и потолковать с ним немного, если он хорошо себя чувствует.
   – Господи, спаси и помилуй нас! Вымой руки, дитя мое, и дай-ка я хорошенько приглажу тебе волосы! – воскликнула миссис Бэдуин. – Боже мой! Знай мы, что он пожелает тебя видеть, мы бы надели тебе чистый воротничок и ты засиял бы у нас, как новенький шестипенсовик!
   Оливер повиновался старой леди, и хотя она горько сетовала о том, что теперь уже некогда прогладить гофрированную оборочку у воротничка его рубашки, он казался очень хрупким и миловидным, несмотря на отсутствие столь важного украшения, и она, с величайшим удовольствием осмотрев его с головы до ног, пришла к выводу, что даже если бы их и предупредили заблаговременно, вряд ли можно было сделать его еще красивее.
   Ободренный этими словами, Оливер постучал в дверь кабинета.
   Когда мистер Браунлоу предложил ему войти, он очутился в маленькой комнатке, заполненной книгами, с окном, выходившим в красивый садик. К окну был придвинут стол, за которым сидел и читал мистер Браунлоу. При виде Оливера он отложил в сторону книгу и предложил ему подойти к столу и сесть. Оливер повиновался, удивляясь, где можно найти людей, которые бы читали такое множество книг, казалось написанных для того, чтобы сделать человечество более разумным. До сей поры это является загадкой и для людей более искушенных, чем Оливер Твист.
   – Много книг, не правда ли, мой мальчик? – спросил мистер Браунлоу, заметив, с каким любопытством Оливер посматривал на книжные полки, поднимавшиеся от пола до потолка.
   – Очень много, сэр, – ответил Оливер. – Столько я никогда не видал.
   – Ты их прочтешь, если будешь вести себя хорошо, – ласково сказал старый джентльмен, – и тебе это понравится больше, чем рассматривать переплеты. А впрочем, не всегда: бывают такие книги, у которых самое лучшее – корешок и обложка.
   – Должно быть, это вон те тяжелые книги, сэр, – заметил Оливер, указывая на большие томы в раззолоченных переплетах.
   – Не обязательно, – ответил старый джентльмен, гладя его по голове и улыбаясь. – Бывают книги такие же тяжелые, но гораздо меньше этих. А тебе бы не хотелось вырасти умным и писать книги?
   – Я думаю, мне больше бы хотелось читать их, сэр, – ответил Оливер.
   – Как! Ты не хотел бы писать книги? – спросил старый джентльмен.
   Оливер немножко подумал, а потом сообщил, что, пожалуй, гораздо лучше продавать книги; в ответ на это старый джентльмен от души рассмеялся и объявил, что он неплохо сказал. Оливер обрадовался, хотя понятия не имел о том, что тут хорошего.
   – Прекрасно! – сказал старый джентльмен, перестав смеяться. – Не бойся! Мы из тебя не сделаем писателя, раз есть возможность научиться какому-нибудь честному ремеслу или стать каменщиком.
   – Благодарю вас, сэр, – сказал Оливер.
   Услыхав его серьезный ответ, старый джентльмен снова расхохотался и сказал что-то о странностях инстинкта, но Оливер не понял и не обратил на это внимания.
   – А теперь, мой мальчик, – продолжал мистер Браунлоу, говоря – если это было возможно – еще более ласково, но в то же время лицо его было такое серьезное, какого Оливер никогда еще у него не видывал, – я хочу, чтобы ты с величайшим вниманием выслушал то, что я намерен сказать. Я буду говорить с тобой совершенно откровенно, потому что я уверен: ты можешь понять меня не хуже, чем многие другие старше тебя.
   – О, прошу вас, сэр, не говорите мне, что вы хотите меня прогнать! – воскликнул Оливер, испуганный серьезным тоном старого джентльмена. – Не выбрасывайте меня за дверь, чтобы я снова бродил по улицам! Позвольте мне остаться здесь и быть вашим слугой. Не отсылайте меня назад, в то ужасное место, откуда я пришел! Пожалейте бедного мальчика, сэр!
   – Милое мое дитя, – сказал старый джентльмен, растроганный неожиданной и горячей мольбой Оливера, – тебе незачем бояться, что я тебя когда-нибудь покину, если ты сам не дашь повода…
   – Никогда, никогда этого не случится, сэр! – перебил Оливер.
   – Надеюсь, – ответил старый джентльмен. – Не думаю, чтобы ты когда-нибудь это сделал. Мне приходилось быть обманутым теми, кому я старался помочь, но я весьма расположен верить тебе, и мне самому непонятно, почему я тобой так интересуюсь. Люди, которым я отдал самую горячую свою любовь, лежат в могиле; и хотя вместе с ними погребены счастье и радость моей жизни, я не превратил своего сердца в гробницу и оставил его открытым для – лучших моих чувств. Глубокая скорбь только укрепила эти чувства и очистила их.
   Так как старый джентльмен говорил тихо, обращаясь скорее к самому себе, чем к своему собеседнику, а затем умолк, то и Оливер не нарушал молчания.
   – Так-то! – сказал, наконец, старый джентльмен более веселым тоном. – Я заговорил об этом только потому, что сердце у тебя молодое и ты, узнав о моих горестях и страданиях, постараешься, быть может, не доставлять мне еще новых огорчений. По твоим словам, ты сирота и у тебя нет ни единого друга; сведения, какие мне удалось получить, подтверждают эти слова. Расскажи мне все о себе: откуда ты пришел, кто тебя воспитал и как ты попал в ту компанию, в какой я тебя нашел? Говори правду, и пока я жив, у тебя всегда будет друг.
   В течение нескольких минут всхлипывания мешали Оливеру говорить; когда же он собрался рассказать о том, как его воспитывали на ферме и как мистер Бамбл отвел его в работный дом, раздался отрывистый, нетерпеливый двойной удар в парадную дверь, и служанка, взбежав по лестнице, доложила о приходе мистера Гримуига.
   – Он идет сюда? – осведомился мистер Браунлоу.
   – Да, сэр, – ответила служанка. – Он спросил, есть ли в доме сдобные булочки, и, когда я ответила утвердительно, объявил, что пришел пить чай.
   Мистер Браунлоу улыбнулся и, обратившись к Оливеру, пояснил, что мистер Гримуиг – старый его друг, и пусть Оливер не обращает внимания на его несколько грубоватые манеры, ибо в сущности он достойнейший человек, о чем имел основания знать мистер Браунлоу.
   – Мне уйти вниз, сэр? – спросил Оливер.
   – Нет, – ответил мистер Браунлоу, – я бы хотел, чтобы ты остался.
   В эту минуту в комнату вошел, опираясь на толстую трость, дородный старый джентльмен, слегка прихрамывающий на одну ногу; на нем был синий фрак, полосатый жилет, нанковые брюки и гетры и широкополая белая шляпа с зеленой каймой. Из-под жилета торчало мелко гофрированное жабо, а снизу болталась очень длинная стальная цепочка от часов, на конце которой не было ничего, кроме ключа. Концы его белого галстука были закручены в клубок величиной с апельсин, а всевозможные гримасы словно скручивали его физиономию и не поддавались описанию. Разговаривая, он имел обыкновение склонять голову набок, посматривая уголком глаза, что придавало ему необычайное сходство с попугаем. В этой позе он и остановился, едва успел войти в комнату, и, держа в вытянутой руке кусочек апельсинной корки, воскликнул ворчливым, недовольным голосом:
   – Смотрите! Видите? Не странная ли и не удивительная ли это вещь: стоит мне зайти к кому-нибудь в дом, как я нахожу на лестнице вот такого помощника бедных врачей? Некогда я охромел из-за апельсинной корки и знаю, что в конце концов апельсинная корка послужит причиной моей смерти. Так оно и будет, сэр! Апельсинная корка послужит причиной моей смерти, а если это неверно, то я готов съесть свою собственную голову, сэр!
   Этим превосходным предложением мистер Гримуиг заключал и подкреплял чуть ли не каждое свое заявление, что было весьма странно, ибо, если даже допустить, что наука достигнет той ступени, когда джентльмен сможет съесть свою собственную голову, если он того пожелает, голова мистера Гримуига была столь велика, что самый сангвинический человек вряд ли мог питать надежду прикончить ее за один присест, даже если совершенно не принимать в расчет очень толстого слоя пудры.
   – Я съем свою голову, сэр! – повторил мистер Гримуиг, стукнув тростью по полу. – Погодите! Это что такое? – добавил он, взглянув на Оливера и отступив шага на два.
   – Это юный Оливер Твист, о котором мы говорили, – сказал мистер Браунлоу.
   Оливер поклонился.
   – Надеюсь, вы не хотите сказать, что это тот самый мальчик, у которого была горячка? – попятившись, сказал мистер Гримуиг. – Подождите минутку! Не говорите ни слова! Постойте-ка… – бросал отрывисто мистер Гримуиг, потеряв всякий страх перед горячкой и с торжеством делая открытие, – это тот самый мальчик, у которого был апельсин? Если это не тот самый мальчик, сэр, который бросил корку на лестнице, я съем свою голову, да и его в придачу!
   – Нет, у него не было апельсина, – смеясь, сказал мистер Браунлоу. – Полно! Положите свою шляпу и побеседуйте с моим юным другом.
   – Меня этот вопрос очень беспокоит, сэр, – произнес раздражительный старый джентльмен, снимая перчатки. – По всей нашей улице всегда валяются на мостовой апельсинные корки, и мне известно, что их разбрасывает мальчишка хирурга, который живет на углу. Вчера вечером молодая женщина поскользнулась, наступив на корку, и упала у решетки моего сада. Как только она встала, я увидел, что она смотрит на его проклятый красный фонарь, [267 - Красный фонарь – «вывеска» врача в эпоху Диккенса.] безмолвно приглашающий войти. «Не ходите к нему! – крикнул я из окна. – Это убийца! Он расставляет капканы!» И это правда. А если это не так…
   Тут вспыльчивый старый джентльмен громко стукнул тростью об пол, что, как знали его друзья, заменяло его обычную присказку всякий раз, когда она не была выражена словами. Затем, не выпуская из рук трости, он сел и, раскрыв лорнет, висевший на широкой черной ленте, устремил взор на Оливера, который, видя, что является объектом наблюдения, покраснел и снова поклонился.
   – Это тот самый мальчик, не так ли? – сказал, наконец, мистер Гримуиг.
   – Тот самый, – ответил мистер Браунлоу.
   – Как ты себя чувствуешь? – спросил мистер Гримуиг.
   – Гораздо лучше, благодарю вас, сэр, – ответил Оливер.
   Мистер Браунлоу, как будто опасаясь, что его чудаковатый друг вот-вот скажет что-нибудь неприятное, попросил Оливера пойти вниз и передать миссис Бэдуин просьбу распорядиться о чае; он с радостью повиновался, так как ему не особенно понравились манеры гостя.
   – Хорошенький мальчик, не правда ли? – спросил мистер Браунлоу.
   – Не знаю, – брюзгливо отозвался мистер Гримуиг.
   – Не знаете?
   – Не знаю. Не вижу никакой разницы между мальчишками. Я знаю только два сорта мальчишек: мальчишки мучнистые и мальчишки мясистые.
   – К каким же относится Оливер?
   – К мучнистым. У одного моего приятеля мясистый мальчишка; они его называют прекрасным мальчуганом: круглая голова, красные щеки, блестящие глаза. Ужасный мальчишка. Туловище, руки и ноги у него такие, что его синий костюм вот-вот лопнет по швам; голос, как у лоцмана, а аппетит волчий. Я его знаю! Негодяй!
   – Полно! – сказал мистер Браунлоу. – Это отнюдь не отличительные признаки юного Оливера Твиста; стало быть, он не может возбуждать ваш гнев.
   – Согласен, не отличительные, – заметил мистер Гримуиг. – У него могут быть еще похуже.
   Тут мистер Браунлоу нетерпеливо кашлянул, что, по-видимому, доставило величайшее удовольствие мистеру Гримуигу.
   – У него могут быть и похуже, говорю я, – повторил мистер Гримуиг. – Откуда он взялся? Кто он такой? Что он такое? У него была горячка. Ну так что ж! Горячка не является особой привилегией порядочных людей, не так ли? Дурные люди тоже болеют иной раз горячкой, не правда ли? Я знал одного человека, которого повесили на Ямайке за то, что он убил своего хозяина. Он шесть раз болел горячкой; на этом основании он не был помилован. Тьфу! Чепуха!
   Дело в том, что в самых тайниках души мистер Гримуиг был весьма расположен признать наружность и манеры Оливера в высшей степени привлекательными; однако у него была неудержимая потребность противоречить, обострившаяся в тот день благодаря найденной им апельсинной корке; решив про себя, что ни один человек не заставит его признать мальчика красивым или некрасивым, он сразу стал возражать своему другу. Когда мистер Браунлоу заявил, что ни на один из этих вопросов он пока не может дать удовлетворительного ответа, так как откладывает расследование, касающееся прошлой жизни Оливера, до той поры, пока мальчик не окрепнет, мистер Гримуиг злорадно усмехнулся. С насмешливой улыбкой он спросил, имеет ли экономка обыкновение проверять на ночь столовое серебро; если она в одно прекрасное утро не обнаружит пропажи одной-двух столовых ложек, то он готов… и так далее.
   Зная странности своего друга, мистер Браунлоу – хотя он и сам был вспыльчивым джентльменом – выслушал все это очень добродушно; за чаем все шло очень мирно, так как мистер Гримуиг за чаем милостиво соизволил выразить полное свое одобрение булочкам, и Оливер, принимавший участие к чаепитии, уже не так смущался и присутствии сердитого старого джентльмена.
   – А когда же вам предстоит услышать полный, правдивый и подробный отчет о жизни и приключениях Оливера Твиста? – спросил Гримуиг мистера Браунлоу по окончании трапезы и, заведя об этом речь, искоса взглянул на Оливера.
   – Завтра утром, – ответил мистер Браунлоу. – Я бы хотел быть в это время с ним наедине. Ты придешь ко мне, дорогой мой, завтра в десять часов утра.
   – Как вам будет угодно, сэр, – сказал Оливер. Он ответил с некоторым замешательством, потому что его смутил пристальный взгляд мистера Гримуига.
   – Вот что я вам скажу, – шепнул сей джентльмен мистеру Браунлоу, – завтра утром он к вам не придет. Я видел, как он смутился. Он вас обманывает, добрый мои друг.
   – Готов поклясться, что не обманывает! – с жаром воскликнул мистер Браунлоу.
   – Если не обманывает, – сказал мистер Гримуиг, – то я готов… – и трость стукнула об пол.
   – Я ручаюсь своей жизнью, что этот мальчик не лжет! – сказал мистер Браунлоу, стукнув кулаком по столу.
   – А я – своей головой за то, что он лжет! – ответствовал мистер Гримуиг, также стукнув по столу.
   – Увидим! – сказал мистер Браунлоу, сдерживая нарастающий гнев.
   – Совершенно верно! – отозвался мистер Гримуиг с раздражающей улыбкой. – Посмотрим!
   Судьбе угодно было, чтобы в эту минуту миссис Бэдуин принесла небольшую пачку книг, купленных утром мистером Браунлоу у того самого владельца книжного ларька, который уже появлялся в этом повествовании. Положив их на стол, она хотела выйти из комнаты.
   – Задержите мальчика, миссис Бэдуин, – сказал мистер Браунлоу, – я хочу кое-что отослать с ним обратно.
   – Он ушел, сэр, – ответила миссис Бэдуин.
   – Верните его, – сказал мистер Браунлоу. – Это дело важное. Книгопродавец – человек бедный, а за книги не уплачено. И несколько книг нужно отнести назад.
   Парадная дверь была открыта. Оливер бросился в одну сторону, служанка – в другую, а миссис Бэдуин стояла на пороге и пронзительным голосом звала посланца, но никакого мальчика не было видно. Оливер и служанка вернулись, запыхавшись, и доложили, что того и след простыл.
   – Ах, боже мой, какая досада! – воскликнул мистер Браунлоу. – Мне так хотелось отослать сегодня вечером эти книги!
   – Отошлите их с Оливером, – с иронической улыбкой сказал мистер Гримуиг. – Он несомненно доставит их в полной сохранности.
   – Да, пожалуйста, позвольте мне отнести их, сэр, – сказал Оливер. – Я буду бежать всю дорогу, сэр.
   Старый джентльмен хотел было сказать, что ни в коем случае не пустит Оливера, но злорадное покашливание мистера Гримуига заставило его принять другое решение: быстрым исполнением поручения Оливер докажет мистеру Гримуигу несправедливость его подозрений хотя бы по этому пункту, и докажет немедленно.
   – Хорошо! Ты пойдешь, мой милый, – сказал старый джентльмен. – Книги лежат на стуле у моего стола. Принеси их.
   Радуясь случаю быть полезным, Оливер быстро схватил книги подмышку и с шапкой в руке ждал, что ему поручено будет передать.
   – Ты ему передашь, – продолжал мистер Браунлоу, – пристально глядя на Гримуига, – ты передашь, что принес эти книги обратно, и уплатишь четыре фунта десять шиллингов, которые я ему должен. Вот билет в пять фунтов. Стало – быть, ты принесешь мне сдачи десять шиллингов.
   – Десяти минут не пройдет, как я уже вернусь, сэр! – с жаром отвечал Оливер.
   Спрятав банковый билет в карман куртки, застегивавшийся на пуговицу, и старательно придерживая книги под мышкой, он отвесил учтивый поклон и вышел из комнаты. Миссис Бэдуин проводила его до парадной двери, дала многочисленные указания, как пройти кратчайшим путем, сообщила фамилию книгопродавца и название улицы; все это, по словам Оливера, он прекрасно понял. Добавив сверх того еще ряд наставлений, чтобы он не простудился, старая леди, наконец, позволила ему уйти.
   – Да благословит бог его милое личико! – сказала старая леди, глядя ему вслед. – Почему-то мне трудно отпускать его от себя.
   Как раз в эту минуту Оливер весело оглянулся и кивнул ей, прежде чем свернуть за угол. Старая леди с улыбкой ответила на его приветствие и, заперев дверь, пошла к себе в комнату.
   – Ну-ка, посмотрим: он вернется не позже чем через двадцать минут, – сказал мистер Браунлоу, вынимая часы и кладя их на стол. – К тому времени стемнеет.
   – О! Вы всерьез думаете, что он вернется? – осведомился мистер Гримуиг.
   – А вы этого не думаете? – с улыбкой спросил мистер Браунлоу.
   В тот момент дух противоречия целиком овладел мистером Гримуигом, а самоуверенная улыбка друга еще сильнее его подстрекнула.
   – Не думаю! – сказал он, ударив кулаком по столу. – На мальчишке новый костюм, под мышкой пачка дорогих книг, а в кармане билет в пять фунтов. Он пойдет к своим приятелям-ворам и посмеется над вами. Если этот мальчишка когда-нибудь вернется сюда, сэр, я готов съесть свою голову.
   С этими словами он придвинул стул к столу. Два друга сидели в молчаливом ожидании, а между ними лежали часы.
   Следует отметить, чтобы подчеркнуть то значение, какое мы приписываем нашим суждениям, и ту гордыню, с какой мы делаем самые опрометчивые и торопливые заключения, – следует отметить, что мистер Гримуиг был отнюдь не жестокосердным человеком и непритворно огорчился бы, если бы его почтенного друга обманули и одурачили, но при всем том он искренне и от всей души надеялся в ту минуту, что Оливер Твист никогда не вернется.
   Сумерки сгустились так, что едва можно было разглядеть цифры на циферблате, но два старых джентльмена по-прежнему сидели молча, а между ними лежали часы.


   Глава XV,

 //-- показывающая, сколь нежно любил Оливера Твиста веселый старый еврей и мисс Нэнси --// 
   В темной комнате дрянного трактира, в самой грязной части Малого Сафрен-Хилла, в хмурой и мрачной берлоге, пропитанной запахом спирта, где зимой целый день горит газовый рожок и куда летом не проникает ни один луч солнца, сидел над оловянным кувшинчиком и рюмкой человек в вельветовом сюртуке, коротких темных штанах, башмаках и чулках, которого даже при этом тусклом свете самый неопытный агент полиции не преминул бы признать за мистера Уильяма Сайкса. У ног его сидела белая красноглазая собака, которая то моргала, глядя на хозяина, то зализывала широкую свежую рану на морде, появившуюся, очевидно, в результате недавней драки.
   – Смирно, гадина! Смирно! – приказал мистер Сайкс, внезапно нарушив молчание.
   Были ли мысли его столь напряжены, что им помешало моргание собаки, или нервы столь натянуты в результате его собственных размышлений, что для их успокоения требовалось угостить пинком безобидное животное, – остается невыясненным. Какова бы ни была причине, но на долю собаки достались одновременно и пинок и проклятье.
   Собаки обычно не склонны мстить за обиды, нанесенные их хозяевами, по собака мистера Сайкса, отличаясь таким же скверным нравом, как и ее владелец, и, быть может, находясь в тот момент под впечатлением пережитого оскорбления, без всяких церемоний вцепилась зубами в его башмак. Хорошенько встряхнув его, она с ворчанием спряталась под скамью – как раз вовремя, чтобы ускользнуть от оловянного кувшина, который мистер Сайкс занес над ее головой.
   – Вот оно что! – произнес Сайкс, одной рукой схватив кочергу, а другой неторопливо открывая большой складной нож, который вытащил из кармана. – Сюда, дьявол! Сюда! Слышишь?
   Собака несомненно слышала, так как мистер Сайкс говорил грубейшим тоном и очень грубым голосом, но, испытывая, по-видимому, какое-то странное нежелание оказаться с перерезанной глоткой, она не покинула своего места и зарычала еще громче; она вцепилась зубами в конец кочерги и принялась грызть ее, как дикий зверь.
   Такое сопротивление только усилило бешенство мистера Сайкса, который, опустившись на колени, злобно атаковал животное. Собака металась из стороны в сторону, огрызаясь, рыча и лая, а человек ругался, наносил удары и изрыгал проклятья; борьба достигла критического момента, как вдруг дверь распахнулась, и собака вырвалась из комнаты, оставив Билла Сайкса с кочергой и складным ножом в руках.
   Для ссоры всегда нужны две стороны – гласит старая поговорка. Мистер Сайкс, лишившись собаки как участника в ссоре, немедленно перенес свой гнев на вновь прибывшего.
   – Черт вас побери, зачем вы влезаете между мной и моей собакой? – злобно жестикулируя, крикнул Сайкс.
   – Я не знал, мой милый, не знал, – смиренно ответил Феджин (появился именно он).
   – Не знали, трусливый вор? – проворчал Сайкс. – Не слышали шума?
   – Ни звука не слышал, Билл, умереть мне на этом месте, – ответил еврей.
   – Ну да! Конечно, вы ничего не слышите, – злобно усмехнувшись, сказал Сайкс. – Крадетесь так, что никто не слышит, как вы вошли и вышли! Жаль Феджин, что полминуты тому назад вы не были этой собакой!
   – Почему? – с натянутой улыбкой осведомился еврей.
   – Потому что правительство заботится о жизни таких людей, как вы, которые подлее всякой дворняжки, но разрешает убивать собак, когда б человек ни пожелал, – ответил Сайкс, с многозначительным видом закрывая свой нож. – Вот почему.
   Еврей потер руки и, присев к столу, принужденно засмеялся в ответ на шутку своего друга. Впрочем, ему было явно не по себе.
   – Ладно, ухмыляйтесь! – продолжал Сайкс, кладя на место кочергу и созерцая его со злобным презрением. – Никогда не случится вам посмеяться надо мной, разве что на виселице. Вы в моих руках, Феджин, и будь я проклят, если вас выпущу. Да! Попадусь я – попадетесь и вы. Стало быть, будьте со мной осторожны.
   – Да, да, мой милый, – сказал еврей, – все это мне известно. У нас… у нас общие интересы, Билл, общие интересы.
   – Гм… – пробурчал Сайкс, словно он полагал, что не все интересы у них общие. – Ну, что же вы хотели мне сказать?
   – Все благополучно пропущено через тигель, – отвечал Феджин, – и я принес вашу долю. Она больше, чем полагается вам, мой милый, но так как я знаю, что в следующий раз мы меня не обидите, и…
   – Довольно болтать! – нетерпеливо перебил грабитель. – Где она? Подавайте!
   – Хорошо, Билл, не торопите меня, не торопите, – успокоительным гоном отозвался еврей. – Вот она! Все в сохранности!
   С этими словами он вынул из-за пазухи старый бумажный платок и, развязав большой узел в одном из его уголков, достал маленький пакет в оберточной бумаге. Сайкс, выхватив его из рук еврея, торопливо развернул и начал считать находившиеся в нем соверены. [268 - Соверен – золотая монета ценностью в фунт стерлингов, то есть двадцать шиллингов.]
   – Это все? – спросил Сайкс.
   – Все, – ответил еврей.
   – А вы по дороге не разворачивали сверток и не проглотили одну-две монеты? – подозрительно спросил Сайкс. – Нечего корчить обиженную физиономию. Вы это уже не раз проделывали. Звякните!
   В переводе на обычный английский язык это означало приказание позвонить. На звонок явился другой еврей, моложе Феджина, но с почти такой же отталкивающей внешностью.
   Билл Сайкс указал на пустой кувшинчик. Еврей, превосходно поняв намек, взял кувшин и ушел, чтобы его наполнить, предварительно обменявшись многозначительным взглядом с Феджином, который, как бы ожидая его взгляда, на минутку поднял глаза и в ответ кивнул головой – слегка, так что это с трудом мог бы подметить наблюдательный зритель. Этого не видел Сайкс, который наклонился, чтобы завязать шнурок на башмаке, порванный собакой. Быть может, если бы он заметил быстрый обмен знаками, у него мелькнула бы мысль, что это не предвещает ему добра.
   – Есть здесь кто-нибудь, Барни? – спросил Феджин; теперь, когда Сайкс поднял голову, он говорил, не отрывая глаз от пола.
   – Ни души, – ответил Барни, чьи слова – исходили ли они из сердца или нет – проходили через нос.
   – Никого? – спросил Феджин удивленным тоном, тем самым давая понять, что Барни должен говорить правду.
   – Никого нет, кроме мисс Нэнси, – ответил Барни.
   – Нэнси! – воскликнул Сайкс. – Где? Лопни мои глаза, если я не почитаю эту девушку за ее природные таланты.
   – Она заказала себе вареной говядины в буфетной, – ответил Барни.
   – Пошлите ее сюда, – сказал Сайкс, наливая водку в стакан. – Пошлите ее сюда.
   Барни робко глянул на Феджина, словно спрашивая разрешения; так как еврей молчал и не поднимал глаз, Барни вышел и вскоре вернулся с Нэнси, которая была в полном наряде – в чепце, переднике, с корзинкой и ключом.
   – Напала на след, Нэнси? – спросил Сайкс, предлагая ей рюмку водки.
   – Напала, Билл, – ответила молодая леди, осушив рюмку, – и здорово устала. Мальчишка был болен, не вставал с постели и…
   – Ах, Нэнси, милая! – сказал Феджин, подняв глаза.
   Быть может, странно нахмурившиеся рыжие брови еврея и его полузакрытые глубоко запавшие глаза возвестили мисс Нэнси о том, что она расположена к излишней откровенности, но это не имеет большого значения. В данном случае нам надлежит интересоваться только фактом. А факт тот, что мисс Нэнси вдруг оборвала свою речь и, даря любезные улыбки мистеру Сайксу, перевела разговор на другие темы.
   Минут через десять у мистера Феджина начался приступ кашля; тогда Нэнси набросила на плечи шаль и объявила, что ей пора идти. Мистер Сайкс, узнав, что часть дороги ему с ней по пути, изъявил желание сопровождать ее; они отправились вместе, а за ними на некотором расстоянии следовала собака, которая крадучись выбежала с заднего двора, как только удалился ее хозяин.
   Сайкс вышел из комнаты, а еврей выглянул из двери и, посмотрев ему вслед, когда тот шел по темному коридору, погрозил кулаком, пробормотал какое-то проклятье, а затем с отвратительной усмешкой снова присел к столу и вскоре погрузился в чтение небезынтересной газеты «Лови! Держи!» [269 - Небезынтересная газета «Лови! Держи!» – полицейская газета, в которой печатались приметы разыскиваемых преступников. В Англии, в старину, все жители местности, где было совершено преступление, обязаны были участвовать в поимке преступников, ибо, в случае их бегства, на все население налагался штраф. Обычно облава сопровождалась гиканьем и криками «Хью энд край!». Эти возгласы, – которые можно перевести, как указано выше, были избраны для названия газеты.]
   Тем временем Оливер Твист, не ведая того, что такое небольшое расстояние отделяет его от веселого старого джентльмена, направлялся к книжному ларьку. Дойдя до Клеркенуэла, он по ошибке свернул в переулок, который мог бы и миновать; но он прошел уже полпути, когда обнаружил свою ошибку; зная, что и этот переулок приведет его к цели, он решил не возвращаться и быстро продолжал путь, держа под мышкой книги.
   Он шел, размышляя о том, каким счастливым и довольным должен он себя чувствовать и как много дал бы он за то, чтобы хоть разок взглянуть на бедного маленького Дика, измученного голодом и побоями, который, быть может, в эту самую минуту горько плачет. Вдруг он вздрогнул, испуганный громким воплем какой-то молодой женщины: «О милый мой братец!» И не успел он осмотреться и понять, что случилось, как чьи-то руки крепко обхватили его за шею.
   – Оставьте! – отбиваясь, крикнул Оливер. – Пустите меня! Кто это? Зачем вы меня остановили?
   Единственным ответом на это были громкие причитания обнимавшей его молодой женщины, которая держала в руке корзиночку и ключ от двери.
   – Ах, боже мой! – кричала молодая женщина. – Я нашла его! Ох, Оливер! Ах ты, дрянной мальчишка, заставил меня столько горя вынести из-за тебя. Идем домой, дорогой мой, идем! Ах, я нашла его! Боже милостивый, благодарю тебя, я нашла его!
   После этих бессвязных восклицаний молодая особа снова разразилась рыданиями и пришла в такое истерическое состояние, что две подошедшие в это время женщины спросили служившего в мясной лавке мальчика с лоснящимися волосами, смазанными говяжьим салом, не считает ли он нужным сбегать за доктором. На это мальчик из мясной лавки, который, по-видимому, был расположен к отдыху, чтобы не сказать – к лени, ответил, что он этого не считает.
   – Ах, не обращайте внимания! – сказала молодая женщина, сжимая руку Оливера. – Мне теперь лучше. Сейчас же пойдем домой, бессердечный мальчишка! Идем!
   – Что случилось, сударыня? – спросила одна из женщин.
   – Ах, сударыня! – воскликнула молодая женщина. – Около месяца назад он убежал от своих родителей, работящих, почтенных людей, связался с шайкой воров и негодяев и разбил сердце своей матери.
   – Ну и дрянной мальчишка! – сказала первая.
   – Ступай домой, звереныш! – подхватила другая.
   – Нет, нет! – воскликнул Оливер в страшной тревоге. – Я ее не знаю! У меня нет сестры, нет ни отца, ни матери. Я сирота. Я живу в Пентонвиле.
   – Вы только послушайте, как он храбро ото всех отрекается! – вскричала молодая женщина.
   – Как, да ведь это Нэнси! – воскликнул Оливер, который только что увидел ее лицо, и в изумлении отшатнулся.
   – Видите, он меня знает! – крикнула Нэнси, взывая к присутствующим. – Тут уж он не может отвертеться. Помилосердствуйте, заставьте его вернуться домой, а то он убьет свою добрую мать и отца и разобьет мне сердце!
   – Черт побери, что тут такое? – крикнул, выбежав из пивной, какой-то человек, за которым следовала по пятам белая собака. – Маленький Оливер! Щенок, иди к своей бедной матери! Немедленно отправляйся домой!
   – Они мне не родня! Я их не знаю! Помогите! Помогите! – крикнул Оливер, вырываясь из могучих рук этого человека.
   – Помогите? – повторил человек. – Да, я тебе помогу, маленький мошенник! Что это за книги? Ты их украл? Дай-ка их сюда!
   С этими словами он вырвал у мальчика из рук книги и ударил его ими по голове.
   – Правильно! – крикнул из окна на чердаке какой-то ротозей. – Только таким путем и можно его образумить.
   – Совершенно верно? – отозвался плотник с заспанным лицом, бросив одобрительный взгляд на чердачное окно.
   – Это пойдет ему на пользу! – решили обе женщины.
   – Да, польза ему от этого будет! – подхватил человек, снова нанеся удар и хватая Оливера за шиворот. – Ступай, мерзавец!.. Эй, Фонарик, сюда! Запомни его! Запомни!
   Ослабевший после недавно перенесенной болезни, ошеломленный ударами и внезапным нападением, устрашенный грозным рычанием собаки и зверским обращением человека, угнетенный тем, что присутствующие убеждены, будто он и в самом деле закоснелый маленький негодяй, каким его изобразили, – что он мог сделать, бедный ребенок? Спустились сумерки; в этих краях жил темный люд; не было поблизости никого, кто бы мог помочь. Сопротивление было бесполезно. Минуту спустя его увлекли в лабиринт темных узких дворов, а если он и осмеливался изредка кричать, его заставляли идти так быстро, что слов нельзя было разобрать. В сущности какое имело значение, можно ли их разобрать, раз не было никого, кто обратил бы на них внимание, даже если бы они звучали внятно?

   Зажгли свет; миссис Бэдуин в тревоге ждала у открытой двери; служанка раз двадцать выбегала на улицу посмотреть, не видно ли Оливера. А два старых джентльмена по-прежнему сидели в темной гостиной и между ними лежали часы.


   Глава XVI

 //-- повествует о том, что случилось с Оливером Твистом после того, как на него предъявила права Нэнси --// 
   Узкие улицы и дворы вывели, наконец, к широкой открытой площади, где расположены были загоны и все, что необходимо для торговли рогатым скотом. Дойдя до этого места. Сайкс замедлил шаги: девушка больше не в силах была идти так быстро. Повернувшись к Оливеру, он грубо приказал ему взять за руку Нэнси.
   – Ты что, не слышишь? – заворчал Сайкс, так как Оливер мешкал и озирался вокруг.
   Они находились в темном закоулке, в стороне от людных улиц. Оливер прекрасно понимал, что сопротивление ни к чему не приведет. Он протянул руку, которую Нэнси крепко сжала в своей.
   – Другую руку дай мне, – сказал Сайкс, завладев свободной рукой Оливера. – Сюда, Фонарик!
   Собака подняла голову и зарычала.
   – Смотри! – сказал он, другой рукой касаясь шеи Оливера. – Если он промолвит хоть словечко, хватай его! Помни это!
   Собака снова зарычала и, облизываясь, посмотрела на Оливера так, словно ей не терпелось вцепиться ему в горло.
   – Пес его схватит не хуже, чем любой христианин, лопни мои глаза, если это не так!.. – сказал Сайкс, с каким-то мрачным и злобным одобрением посматривая на животное. – Теперь, мистер, вам известно, что вас ожидает, а значит, можете кричать сколько угодно: собака скоро положит конец этой забаве… Ступай вперед, песик!
   Фонарик завилял хвостом в благодарность за это непривычно ласковое обращение, еще раз, в виде предупреждения, зарычал на Оливера и побежал вперед.
   Они пересекли Смитфилд, но Оливер все равно не узнал бы дороги, даже если бы они шли через Гровенор-сквер. Вечер был темный и туманный. Огни в лавках едва мерцали сквозь тяжелую завесу тумана, который с каждой минутой сгущался, окутывая мглой улицы и дома, и незнакомые места казались Оливеру еще более незнакомыми, а его растерянность становилась еще более гнетущей и безнадежной.
   Они сделали еще несколько шагов, когда раздался глухой бой церковных часов. При – первом же ударе оба спутника Оливера остановились и повернулись в ту сторону, откуда доносились звуки.
   – Восемь часов, Билл, – сказала Нэнси, когда замер бой.
   – Что толку говорить? Разве я сам не слышу? – отозвался Сайкс.
   – Хотела бы я знать, слышат ли они? – произнесла Нэнси.
   – Конечно, слышат, – ответил Сайкс. – Меня сцапали в Варфоломеев день, [270 - Варфоломеев день – праздник св. Варфоломея в ноябре, когда в Лондоне с давних пор происходила большая ярмарка; эта ярмарка перестала существовать при жизни Диккенса – в 1855 году.] и не было на ярмарке такой грошовой трубы, писка которой я бы не расслышал. От шума и грохота снаружи тишина в проклятой старой тюрьме была такая, что я чуть было не размозжил себе голову о железную дверь.
   – Бедные! – сказала Нэнси, которая все еще смотрела в ту сторону, где били часы. – Ах, Билл, такие славные молодые парни!
   – Да, вам, женщинам, только об этом и думать, – отозвался Сайкс. – Славные молодые парни! Сейчас они все равно что мертвецы. Значит, не чем и толковать.
   Произнеся эти утешительные слова, мистер Сайкс, казалось, заглушил проснувшуюся ревность и, крепче сжав руку Оливера, приказал ему идти дальше.
   – Подожди минутку! – воскликнула девушка. – Я бы не стала спешить, если бы это тебе, Билл, предстояло болтаться на виселице, когда в следующий раз пробьет восемь часов. Я бы ходила вокруг да около того места, пока бы не свалилась, даже если бы на земле лежал снег, а у меня не было шали, чтобы прикрыться.
   – А какой был бы от этого толк? – спросил чуждый сентиментальности мистер Сайкс. – Раз ты не можешь передать напильник и двадцать ярдов прочной веревки, то бродила бы ты за пятьдесят миль или стояла бы на месте, все равно никакой пользы мне это не принесло бы. Идем, нечего стоять здесь и читать проповеди!
   Девушка расхохоталась, запахнула шаль, и они пошли дальше. Но Оливер почувствовал, как дрожит ее рука, а когда они проходили мимо газового фонаря, он заглянул ей в лицо и увидел, что оно стало мертвенно бледным.
   Не меньше получаса они шли глухими и грязными улицами, встречая редких прохожих, да и те занимали, судя по их виду, такое же положение в обществе, как и мистер Сайкс. Наконец, они вышли на очень узкую, грязную улицу, почти сплошь занятую лавками старьевщиков; собака бежала впереди, словно понимая, что больше не понадобится ей быть начеку, и остановилась у дверей лавки, запертой и, по-видимому, пустой. Дом полуразвалился, и к двери была прибита табличка, что он сдается внаем; казалось, она висит здесь уже много лет.
   – Все в порядке! – крикнул Сайкс, осторожно посматривая вокруг.
   Нэнси наклонилась к ставням, и Оливер услышал звон колокольчика. Они перешли на другую сторону улицы и несколько минут стояли под фонарем. Послышался шум, словно кто-то осторожно поднимал оконную раму; а вскоре после этого потихоньку открыли дверь. Затем мистер Сайкс без всяких церемоний схватил испуганного мальчика за шиворот, и все трое быстро вошли в дом.
   В коридоре было совсем темно. Они ждали, пока человек, впустивший их, запирал дверь на засов и цепочку.
   – Кто-нибудь есть? – спросил Сайкс.
   – Никого, – ответил голос.
   Оливеру показалось, что он его слышал раньше.
   – А старик здесь? – спросил грабитель.
   – Здесь, – отозвался голос. – Он здорово струхнул. Вы думаете, он вам не обрадуется? Как бы не так!
   Форма ответа, как и голос говорившего, показались Оливеру знакомыми, но в темноте невозможно было разглядеть даже фигуру говорившего.
   – Посвети, – сказал Сайкс, – не то мы свернем себе шею или наступим на собаку. Береги ноги, – если тебе случится на нее наступить.
   – Подождите минутку, я вам посвечу, – отозвался голос.
   Послышались удаляющиеся шаги, и минуту спустя появился мистер Джек Даукинс, иначе – Ловкий Плут. В правой руке у него была сальная свеча, вставленная в расщепленный конец палки.
   Молодой джентльмен ограничился насмешливой улыбкой в знак того, что узнал Оливера, и, повернувшись, предложил посетителям спуститься вслед за ним по лестнице. Они прошли через пустую кухню и, войдя в низкую комнату, где пахло землей, были встречены взрывом смеха.
   – Ох, не могу, не могу! – завопил юный Чарльз Бейтс, заливаясь во все горло. – Вот он! Ох, вот и он! Ах, Феджин, посмотрите на него. Да посмотрите же на него, Феджин! У меня сил больше нет. Вот так потеха! Эй, кто-нибудь подержите меня, пока я нахохочусь вволю!
   В порыве неудержимой веселости юный Бейтс повалился на пол и в течение пяти минут судорожно дрыгал ногами, выражая этим свой восторг. Затем, вскочив, он выхватил из рук Плута палку со свечой и, подойдя к Оливеру, принялся осматривать его со всех сторон, в то время как еврей, сняв ночной колпак, отвешивал низкие поклоны перед ошеломленным мальчиком. Между тем Плут, отличавшийся довольно мрачным нравом и редко позволявший себе веселиться, если это мешало делу, с великим прилежанием обшаривал карманы Оливера.
   – Посмотрите на его костюм, Феджин! – сказал Чарли, так близко поднося свечу к новой курточке Оливера, что чуть было ее не подпалил. – Посмотрите на его костюм! Тончайшее сукно и самый щегольской покрой! Вот так потеха! Да еще книги в придачу! Да он настоящий джентльмен, Феджин!
   – Очень рад видеть тебя таким молодцом, мой милый – сказал еврей, с притворным смирением отвешивая поклон. – Плут даст тебе другой костюм, мой милый, чтобы ты не запачкал своего воскресного платья. Почему, же ты нам не написал, мой милый, и не предупредил о своем приходе! Мы бы тебе приготовили что-нибудь горячее на ужин.
   Тут юный Бейтс снова захохотал так громко, что сам Феджин развеселился, и даже Плут улыбнулся, но так как в этот момент Плут извлек пятифунтовый билет, то трудно сказать, чем вызвана была его улыбка – шуткой или находкой.
   – Эй, это еще что такое? – спросил Сайкс, шагнув вперед, когда еврей схватил билет. – Это моя добыча, Феджин.
   – Нет, нет, мой милый! – воскликнул еврей. – Это моя, Билл, моя. Вы получите книги.
   – Как бы не так! – сказал Билл Сайкс, с решительным видом надевая шляпу. – Это принадлежит мне и Нэнси, а не то я отведу мальчишку обратно.
   Еврей вздрогнул. Вздрогнул и Оливер, но совсем по другой причине: у него появилась надежда, что его отведут обратно.
   – Отдайте! Слышите! – сказал Сайкс.
   – Это несправедливо, Билл. Ведь правда же, Нэнси? – спросил еврей.
   – Справедливо или несправедливо, – возразил Сайкс, – говорят вам, отдайте. Неужели вы думаете, что нам с Нэнси только и дела, что рыскать по улицам и похищать мальчишек, которых сцапали по вашей вине? Отдай деньги, скупой, старый скелет! Слышишь!
   После такого увещания мистер Сайкс выхватил билет, зажатый между большим и указательным пальцами еврея, и, хладнокровно глядя в лицо старику, старательно сложил билет и завязал в свой платок.
   – Это нам за труды, – сказал Сайкс, – а следовало бы вдвое больше. Книги можете оставить себе, если вы любитель чтения. Или продайте их.
   – Какие они красивые! – сказал Чарли Бейтс, корча гримасы и делая вид, будто читает одну из книг. – Интересное чтение, правда, Оливер?
   Видя, с какой тоской Оливер смотрит на своих мучителей, юный Бейтс, наделенный способностью подмечать во всем смешную сторону, пришел в еще более исступленный восторг.
   – Это книги старого джентльмена! – ломая руки, воскликнул Оливер. – Доброго, славного старого джентльмена, который приютил меня и ухаживал за мной, когда я чуть не умер от горячки! О, прошу вас, отошлите их назад, отошлите ему книги и деньги! Держите меня здесь до конца жизни, но отошлите их назад. Он подумает, что я их украл. И старая леди и все, кто был так добр ко мне, подумают, что я их украл! О, сжальтесь надо мной, отошлите их!

   Произнеся эти слона с безграничной тоской, Оливер упал на колени к ногам еврея и в полном отчаянии ломал руки.
   – Мальчик прав, – заметил Феджин, украдкой осмотревшись вокруг и сдвинув косматые брови. – Ты прав, Оливер, ты прав: они, конечно, подумают, что ты их украл. Ха-ха! – усмехнулся еврей, потирая руки. – Большей удачи быть не могло, как бы мы ни старались.
   – Конечно, не могло, – отозвался Сайкс. – Я это понял, как только увидел его в Клеркенуэле с книгами под мышкой. Все в порядке. Эти люди – мягкосердечные святоши, иначе они не взяли бы его к себе в дом. И они не будут наводить о нем справки, опасаясь, как бы не пришлось обратиться в суд, а стало быть, отправить его на каторгу. Сейчас он в безопасности.
   Пока шел этот разговор, Оливер переводил взгляд с одного на другого, словно хорошенько не мог понять, что происходит; но когда Билл Сайкс умолк, он вдруг вскочил и вне себя бросился вон из комнаты, испуская пронзительные вопли, призывающие на помощь и гулко разносившиеся по пустынному старому дому.
   – Придержи собаку, Билл! – крикнула Нэнси, рванувшись к двери и захлопнув ее, когда еврей и его два питомца бросились в погоню. – Придержи собаку. Она разорвет мальчика в клочья!
   – Поделом ему! – крикнул Сайкс, стараясь вырваться из рук девушки. – Убирайся, иначе я размозжу тебе голову об стену!
   – Мне все равно, Билл, все равно! – завопила девушка, изо всех сил вцепившись в мужчину. – Эта собака не растерзает ребенка, разве что ты раньше убьешь меня!
   – Не растерзает! – стиснув зубы, произнес Сайкс. – Скорее я это сделаю, если ты не отстанешь! Грабитель отшвырнул от себя девушку в другой конец комнаты, и как раз в этот момент вернулся еврей с двумя мальчиками, волоча за собой Оливера.
   – Что случилось? – спросил Феджин, озираясь вокруг.
   – Похоже на то, что девчонка с ума спятила, – с бешенством ответил Сайкс.
   – Нет, она не спятила с ума, – сказала Нэнси, бледная, задыхающаяся после борьбы. – Нет, она не спятила с ума, Феджин, не думайте!
   – Ну, так успокойся, слышишь? – сказал еврей, бросая на нее грозный взгляд.
   – Нет, я этого не сделаю, – возразила Нэнси, повысив голос. – Ну, что вы на это скажете?
   Мистер Феджин был в достаточной мере знаком с нравами и обычаями тех людей, к породе которых принадлежала Нэнси, и знал, что поддерживать с нею разговор сейчас не совсем безопасно. С целью отвлечь внимание присутствующих, он повернулся к Оливеру.
   – Значит, ты хотел улизнуть, мой милый, не так ли? – сказал еврей, беря сучковатую дубинку, лежавшую у очага. – Не так ли?
   Оливер ничего не ответил. Он следил за каждым движением еврея и порывисто дышал.
   – Хотел позвать на помощь, звал полицию, да? – насмехался еврей, хватая мальчика за руку. – Мы тебя от этого излечим, молодой джентльмен!
   Еврей больно ударил Оливера дубинкой по спине и замахнулся снова, но девушка, рванувшись вперед, выхватила ее. Она швырнула дубинку в огонь с такой силой, что раскаленные угли посыпались на пол.
   – Не желаю я стоять и смотреть на это, Феджин! – крикнула девушка. – Мальчик у вас, чего же вам еще нужно? Не троньте его, не троньте, не то я припечатаю кого-нибудь из вас так, что попаду на виселицу раньше времени.
   Произнося эту угрозу, девушка неистово топнула ногой и, сжав губы, стиснув кулаки, перевела взгляд с еврея на другого грабителя; лицо ее стало мертвенно бледным от бешенства, до которого она постепенно довела себя.
   – Ах, Нэнси! – умиротворяющим тоном сказал еврей, переглянувшись в смущении с мистером Сайксом. – Сегодня ты смышленее, чем когда бы то ни было. Ха-ха! Милая моя, ты прекрасно разыгрываешь свою роль.
   – Вот как! – сказала девушка. – Берегитесь, как бы я не переиграла. Вам только хуже будет, если это случится, Феджин, и я вас заранее предупреждаю, чтобы вы держались от меня подальше.
   В женщине взбешенной, в особенности если к другим ее неукротимым страстям присоединяются безрассудство и отчаяние, есть нечто такое, с чем мало кто из мужчин захотел бы столкнуться. Еврей понял, что безнадежно притворяться, будто он не верит в ярость Нэнси, и, невольно попятившись, бросил умоляющий и трусливый взгляд на Сайкса, как бы говоря, что теперь тому надлежит продолжать диалог.
   Мистер Сайкс, угадав эту немую мольбу и чувствуя, быть может, что гордость его и авторитет могут пострадать, если он сразу же не образумит мисс Нэнси, изрыгнул несколько десятков проклятий и угроз, быстрое извержение которых делало честь его изобретательности. Но так как они не произвели никакого впечатления на ту, против которой были направлены, он прибег к более веским аргументам.
   – Это еще что значит? – сказал Сайкс, подкрепляя свой вопрос весьма распространенным проклятьем, обращенным к прекраснейшему украшению человеческого лица; если бы этому проклятью внимали наверху хотя бы один раз на пятьдесят тысяч, когда оно произносится, слепота сделалась бы такой же обыкновенной болезнью, как корь. – Это еще что значит? Провалиться мне в пекло! Да знаешь ли ты, кто ты и что ты?
   – Да, все это я знаю, – ответила девушка, истерически смеясь, покачивая головой и тщетно притворяясь равнодушной.
   – А если так, то перестань шуметь, – сказал Сайкс тем ворчливым голосом, которым привык говорить, обращаясь к своей собаке, – а не то я тебя утихомирю на долгие времена.
   Девушка засмеялась еще более истерическим смехом и, бросив быстрый взгляд на Сайкса, отвернулась и прикусила губу так, что выступила кровь.
   – Нечего сказать, молодчина! – добавил Сайкс, окидывая ее презрительным взглядом. – Как раз тебе-то и подобает стать на сторону человеколюбцев и людей благородных. Самая подходящая особа для того, чтобы ребенок, как ты его называешь, подружился с тобой!
   – Это правда, да поможет мне всемогущий бог! – с жаром воскликнула девушка. – И лучше бы я упала замертво на улице или поменялась местами с теми, мимо которых мы сегодня проходили, прежде чем я помогла вам привести его сюда! Начиная с этого вечера он становится вором, лжецом, чертом, всем, чем угодно. Неужели старому негодяю этого мало и нужны еще побои?
   – Полно, полно, – увещевал еврей Сайкса, указывая на мальчиков, которые с любопытством следили за всем происходящим. – Мы должны выражаться учтиво, учтиво, Билл.
   – Выражаться учтиво! – вскричала взбешенная девушка, на которую страшно было смотреть. – Выражаться учтиво, негодяй! Да, вы от меня заслужили учтивые речи! Я для вас воровала, когда была вдвое моложе, чем он! – Она указала на Оливера. – Я занималась этим ремеслом и служила вам двенадцать лет. Вы этого не знаете? Да говорите же! Не знаете?
   – Ну-ну! – пытался успокоить ее еврей. – А коли так, то ведь ты зарабатываешь этим себе на жизнь.
   – О да! – подхватила девушка; она не говорила, а визжала – слова лились каким-то неистовым потоком: – Я этим живу… Холодные, сырые, грязные улицы – мой дом! А вы – тот негодяй, который много лет назад выгнал меня на эти улицы и будет держать меня там день за днем, ночь за ночью, пока я не умру…
   – Я еще не то с тобой сделаю! – перебил еврей, раздраженный этими упреками. – Я с тобой расправлюсь, если ты еще хоть слово скажешь!
   Девушка больше ничего не сказала; она в исступлении рвала на себе волосы и так стремительно набросилась на еврея, что оставила бы на нем следы своей мести, если бы Сайкс в надлежащий момент не схватил ее за руки, после чего она сделала несколько тщетных попыток освободиться и лишилась чувств.
   – Теперь все в порядке, – сказал Сайкс, укладывая ее в углу комнаты. – Когда она вот этак бесится, у нее удивительная сила в руках.
   Еврей вытер лоб и улыбнулся, видимо почувствовав облегчение, когда тревога улеглась, но и он, и Сайкс, и собака, и мальчики, казалось, считали это повседневным происшествием, связанным с их профессией.
   – Вот почему плохо иметь дело с женщинами, – сказал еврей, кладя на место дубинку, – но они хитры, и нам, с нашим ремеслом, без них не обойтись… Чарли, покажи-ка Оливеру его постель.
   – Я думаю, Феджин, лучше ему не надевать завтра самый парадный свой костюм? – сказал Чарли Бейтс.
   – Конечно, – ответил еврей, ухмыляясь так же, как ухмыльнулся Чарли, задавая этот вопрос.
   Юный Бейтс, явно обрадованный данным ему поручением, взял палку с расщепленным концом и повел Оливера в смежную комнату-кухню, где лежали два-три тюфяка, на одном из которых он спал раньше. Здесь, заливаясь неудержимым смехом, он извлек то самое старое платье, от которого Оливер с такой радостью избавился в доме мистера Браунлоу; это платье, случайно показанное Феджину евреем, купившим его, послужило первой нитью, которая привела к открытию местопребывания Оливера.
   – Снимай свой парадный костюмчик, – сказал Чарли, – я отдам его Феджину, у него он будет целее. Ну и потеха!
   Бедный Оливер неохотно повиновался. Юный Бейтс, свернув новый костюм, сунул его под мышку, вышел из комнаты и, оставив Оливера в темноте, запер за собой дверь.
   Оглушительный смех Чарли и голос Бетси, явившейся как раз вовремя, чтобы побрызгать водой на свою подругу и оказать ей прочие услуги для приведения ее в чувство, быть может, заставили бы бодрствовать многих и многих людей, находящихся в более счастливом положении, чем Оливер. Но силы его иссякли, он был совершенно измучен и заснул крепким сном.


   Глава XVII

 //-- Судьба продолжает преследовать Оливера и, чтобы опорочить его, приводит в Лондон великого человека --// 
   На театре существует обычай во всех порядочных кровавых мелодрамах перемежать в строгом порядке трагические сцены с комическими, подобно тому как в свиной грудинке чередуются слои красные и белые. Герой опускается на соломенное свое ложе, отягощенный цепями и несчастиями; в следующей сцене его верный, но ничего не подозревающий оруженосец угощает слушателей комической песенкой. С трепещущим сердцем мы видим героиню во власти надменного и беспощадного барона; честь ее и жизнь равно подвергаются опасности; она извлекает кинжал, чтобы сохранить честь, пожертвовав жизнью; а в тот самый момент, когда наше волнение достигает высшей степени, раздается свисток, и мы сразу переносимся в огромный зал замка, где седобородый сенешаль [271 - Сенешаль – управляющий королевским замком во Франции.] распевает забавную песню вместе с еще более забавными вассалами, которые могут появляться в любом месте – и под церковными сводами и во дворцах – и толпами скитаются по стране, вечно распевая песни.
   Такие перемены как будто нелепы, но они более натуральны, чем может показаться с первого взгляда. В жизни переход от нагруженного яствами стола к смертному ложу и от траурных одежд к праздничному наряду отнюдь не менее поразителен; только в жизни мы – актеры, а не пассивные зрители, в этом-то и заключается существенная разница. Актеры в подражательной жизни театра не видят резких переходов и неистовых побуждений страсти или чувства, которые глазам простого зрителя сразу представляются достойными осуждения как неумеренные и нелепые.
   Так как внезапные чередования сцен и быстрая смена времени и места не только освящены в книгах многолетним обычаем, но и почитаются доказательством великого мастерства писателя – такого рода критики расценивают искусство писателя в зависимости от тех затруднительных положений, в какие он ставит своих героев в конце каждой главы, – это краткое вступление к настоящей главе, быть может, будет сочтено ненужным. В таком случае пусть оно будет принято как деликатный намек историка, оповещающего о том, что он возвращается в город, где родился Оливер Твист; и пусть читатель примет на веру, что есть существенные и основательные причины отправиться в путь, иначе ему не предложили бы совершить такое путешествие.
   Ранним утром мистер Бамбл вышел из ворот работного дома и с торжественным видом зашагал величественной поступью по Хай-стрит. Он весь так и сиял, упоенный своим званием бидла; галуны на его треуголке и на шинели сверкали в лучах утреннего солнца; он сжимал свою трость энергически и крепко, отличаясь отменным здоровьем и исполненный сознания своего могущества. Мистер Бамбл всегда высоко держал голову, но в это утро он держал ее выше, чем обычно. Рассеянный его взор, горделивый вид могли бы оповестить наблюдательного зрителя о том, что голова бидла полна мыслями слишком глубокими, чтобы можно было выразить их словами.
   Мистер Бамбл не останавливался побеседовать с мелкими лавочниками и теми, кто почтительно обращался к нему, когда он проходил мимо. На их приветствия он отвечал только мановением руки и не замедлял величественного своего шага, пока не прибыл на ферму, где миссис Манн с приходской заботливостью выхаживала нищих младенцев.
   – Черт бы побрал этого бидла! – сказала миссис Манн, услыхав хорошо ей знакомый стук в садовую калитку. – Кто, кроме него, придет в такой ранний час… Ах, мистер Бамбл, подумать только, что это вы пришли! Боже мой, какое счастье! Пожалуйте в гостиную, сэр, прошу вас!
   Первая часть речи была адресована к Сьюзен, а восторженные восклицания относились к мистеру Бамблу; славная леди отперла садовую калитку и с большим почтением и угодливостью ввела его в дом.
   – Миссис Манн, – начал мистер Бамбл, не садясь и не падая в кресло, как сделал бы какой-нибудь нахал, но опускаясь медленно и постепенно, – миссис Манн, с добрым утром.
   – И вам желаю доброго утра, сэр, – сияя улыбками, ответила миссис Манн. – Надеюсь, вы хорошо себя чувствуете?
   – Так себе, миссис Манн, – ответил бидл. – Приходская жизнь – не ложе из роз, миссис Манн.
   – Ах, это правда, мистер Бамбл! – подхватила леди.
   И если бы бедные младенцы слышали эти слова, они могли бы весьма кстати повторить их хором.
   – Приходская жизнь, сударыня, – продолжал мистер Бамбл, ударив тростью по столу, – полна забот, неприятностей и тяжких трудов, но могу сказать, что все общественные деятели обречены терпеть от преследований.
   Миссис Манн, не совсем понимая, что хочет сказать бидл, сочувственно воздела руки и вздохнула.
   – Ах, и в самом деле можно вздохнуть, миссис Манн! – сказал бидл.
   Убедившись, что она поступила правильно, миссис Манн еще раз вздохнула, к явному удовлетворению общественного деятеля, который, бросив суровый взгляд на свою треуголку и тем самым скрыв самодовольную улыбку, сказал:
   – Миссис Манн, я еду в Лондон.
   – Ах, боже мой, мистер Бамбл! – попятившись, воскликнула миссис Манн.
   – В Лондон, сударыня, – повторил непреклонный бидл, – в почтовой карете. Я и двое бедняков, миссис Манн. Предстоит судебный процесс касательно оседлости, [272 - Судебный процесс касательно оседлости – судебное разбирательство вопроса о месте рождения граждан, нуждающихся в помощи приходских властей. К нему прибегали всякий раз, когда приходские власти старались сократить расходы по работному дому; одной из таких мер, помогающих приходу избавиться от неимущих граждан, была высылка бедняков, не родившихся в данной местности, то есть не имеющих «права оседлости». На такой судебный «процесс» Бамбл и везет двух тяжко больных людей, которым приходские власти отказали в помощи.] и совет поручил мне – мне, миссис Манн, – дать показания по этому делу на квартальной сессии в Клеркенуэле. И я не на шутку опасаюсь, – добавил, приосанившись, мистер Бамбл, – как бы судьи на клеркенуэлской сессии [273 - Клеркенуэлская сессия – период, в течение которого происходили судебные заседания; в Англии суды, за исключением низших (мировых, заседали периодически – четыре раза в год; зги периоды, в течение которых суды разбирали подлежащие их ведению дела, назывались «квартальными сессиями». На такую сессию и едет Бамбл в Лондон, где в районе Клеркенуэл суд должен был разбирать дело о «праве оседлости».] не попали впросак, прежде чем покончить со мной.
   – Ах, не будьте слишком строги к ним, сэр! – вкрадчиво сказала миссис Манн.
   – Судьи на клеркенуэлской сессии сами довели себя до этого, сударыня, – ответил мистер Бамбл. – И если дело обернется для них хуже, чем они предполагали, пусть благодарят самих себя!
   Столько решимости и сознания долга слышалось в угрожающем тоне, каким мистер Бамбл изрек эти слова, что миссис Манн, казалось, совершенно была устрашена. Наконец, она промолвила:
   – Вы едете в карете, сэр? А я думала, что этих нищих принято отправлять в повозках.
   – Если они больны, миссис Манн, – сказал бидл. – В дождливую погоду мы отправляем больных в открытых повозках, чтобы они не простудились.
   – О! – сказала миссис Манн.
   – Обратная карета берется довезти этих двоих да к тому же по сходной цене, – сказал мистер Бамбл. – Обоим очень худо, и мы считаем, что увезти их обойдется на два фунта дешевле, чем похоронить, – в том случае, если нам удастся спихнуть их на руки другому приходу, а это я считаю вполне возможным, только бы они назло нам не умерли посреди дороги. Ха-ха-ха!
   Мистер Бамбл посмеялся немного, затем взгляд его снова упал на треуголку, и он принял серьезный вид.
   – Мы забыли о делах, сударыня, – сказал бидл. – Вот вам жалованье от прихода за месяц.
   Мистер Бамбл извлек из бумажника завернутые в бумагу серебряные монеты и потребовал, расписку, которую ему и написала миссис Манн.
   – Замарала я ее, сэр, – сказала воспитательница младенцев, – но, кажется, все написано по форме. Благодарю вас, мистер Бамбл, сэр, право же, я вам очень признательна.
   Мистер Бамбл благосклонно кивнул в ответ на реверанс миссис Манн и осведомился, как поживают дети.
   – Да благословит их бог! – с волнением сказала миссис Манн. – Они, миленькие, здоровы, лучшего и пожелать им нельзя! Конечно, за исключением тех двух, что умерли на прошлой неделе, и маленького Дика.
   – А этому мальчику все не лучше? – спросил мистер Бамбл.
   Миссис Манн покачала головой.
   – Это зловредный, испорченный, порочный приходский ребенок, – сердито сказал мистер Бамбл. – Где он?
   – Я сию же минуту приведу его к вам, сэр, – ответила миссис Манн. – Иди сюда. Дик!
   Дика окликнули несколько раз, и он, наконец, отыскался. Его лицо подставили под насос и вытерли подолом миссис Манн, после чего он предстал пред грозным мистером Бамблом, бидлом.
   Мальчик был бледен и худ; щеки у него ввалились, глаза были большие и блестящие. Жалкое приходское платье – ливрея его нищеты – висело на его слабом теле, а руки и ноги ребенка высохли, как у старца.
   Таково было это маленькое создание, которое, трепеща, стояло перед мистером Бамблом, не смея отвести глаз от пола и пугаясь даже голоса бидла.
   – Не можешь ты, что ли, посмотреть в лицо джентльмену, упрямый мальчишка? – сказала миссис Манн.
   Мальчик робко поднял глаза и встретил взгляд мистера Бамбла.
   – Что случилось с тобой, приходский Дик? – осведомился мистер Бамбл – весьма уместно – шутливым тоном.
   – Ничего, сэр, – тихо ответил мальчик.
   – Разумеется, ничего! – сказала миссис Манн, которая не преминула – посмеяться от души над шуткой мистера Бамбла. – Я уверена, что ты ни в чем не нуждаешься.
   – Мне бы хотелось… – заикаясь, начал ребенок.
   – Вот так-так! – перебила миссис Манн. – Ты, кажется, хочешь сказать, что тебе чего-то не хватает? Ах ты маленький негодяй!
   – Тише, тише, миссис Манн! – сказал бидл, властно поднимая руку. – Чего бы вам хотелось, сэр?
   – Мне бы хотелось, – заикаясь, продолжал мальчик, – чтобы кто-нибудь написал за меня несколько слов на клочке бумаги, сложил ее, запечатал и спрятал, когда меня зароют в землю.
   – О чем говорит этот мальчик! – воскликнул мистер Бамбл, на которого серьезный тон и истощенный вид ребенка произвели некоторое впечатление, хотя он и был привычен к таким вещам. – О чем вы говорите, сэр?
   – Мне бы хотелось, – сказал ребенок, – передать бедному Оливеру Твисту мой горячий привет, и пусть он узнает, как часто я сидел и плакал, думая о том, что он скитается в темную ночь и нет никого, кто бы ему помог. И мне бы хотелось сказать ему, – продолжал ребенок, сжимая ручонки и говоря с большим жаром, – что я рад умереть совсем маленьким, если бы я вырос, стал взрослым и состарился, моя сестренка на небе забыла бы меня или была бы на меня не похожа, а гораздо лучше будет, если мы оба встретимся там детьми.
   Мистер – Бамбл с неописуемым изумлением смерил взглядом маленького оратора с головы до ног и, повернувшись к своей собеседнице, сказал:
   – Все они на один лад, миссис Манн. Этот дерзкий Оливер всех их перепортил.
   – Никогда бы я этому не поверила, сэр! – сказала миссис Манн, воздевая руки и злобно поглядывая на Дика. – Я никогда еще не видывала такого закоренелого маленького негодяя!
   – Уведите его, сударыня! – повелительно сказал мистер Бамбл. – Об этом следует доложить совету, миссис Манн.
   – Надеюсь, джентльмены поймут, что это не моя вина, сэр? – жалобно хныча, сказала миссис Манн.
   – Они это поймут, сударыня; они будут осведомлены об истинном положении дел, – сказал мистер Бамбл. – А теперь уведите его, мне противно на него смотреть.
   Дика немедленно увели и заперли в погреб для угля. Вскоре вслед за этим мистер Бамбл удалился, чтобы снарядиться в путь.
   На следующий день, в шесть часов утра, мистер Бамбл, заменив треуголку круглой шляпой и укутав свою особу в синий плащ с капюшоном, занял наружное место в почтовой карете, сопровождаемый двумя преступниками, чье право на оседлость оспаривалось. И вместе с ними он в надлежащее время прибыл в Лондон. В пути у него не было никаких неприятностей, кроме тех, что причиняли ему своим гнусным поведением бедняки, которые упрямо не переставали дрожать и жаловаться на стужу так, что, по словам мистера Бамбла, у него у самого застучали зубы и он озяб, хотя и был закутан в плащ.
   Избавившись на ночь от этих злонамеренных лиц, мистер Бамбл расположился в доме, перед которым остановилась карета, и заказал скромный обед – жареное мясо, соус из устриц и портер. Поставив на каминную полку стакан горячего джина с водой, он придвинул кресло к огню и после высоконравственных размышлений о слишком распространенном пороке – недовольстве и неблагодарности, – приготовился к чтению газеты.
   Первыми же строками, на которые упал взор мистера Бамбла, были следующие:

   ПЯТЬ ГИНЕЙ НАГРАДЫ
   «В четверг вечером, на прошлой неделе, убежал или был уведен из дома в Пентонвиле мальчик, по имени Оливер Твист, и с тех пор о нем нет никаких известий. Вышеуказанная награда будет уплачена любому, кто поможет обнаружить местопребывание упомянутого Оливера Твиста, или прольет свет на прежнюю его жизнь, которой по многим причинам горячо интересуется лицо, давшее это объявление».

   Далее следовало подробное описание одежды и особы Оливера, его появления и исчезновения, а также имя и адрес мистера Браунлоу.
   Мистер Бамбл широко раскрыл глаза, прочел объявление медленно и старательно три раза подряд и минут через пять уже ехал в Пентонвил, в волнении оставив нетронутым стакан горячего джина с водой.
   – Дома мистер Браунлоу? – спросил мистер Бамбл у девушки, которая открыла дверь.
   На этот вопрос девушка дала обычный, но довольно уклончивый ответ:
   – Не знаю… Откуда вы?
   Как только мистер Бамбл, объясняя причину своего появления, произнес имя Оливера, миссис Бэдуин, которая прислушивалась у двери в гостиную, выбежала, задыхаясь, в коридор.
   – Войдите, войдите! – воскликнула старая леди. – Я знала, что мы о нем услышим. Бедняжка! Я знала, что услышим о нем! Я была в этом уверена. Да благословит его бог! Я все время это говорила.
   С этими словами почтенная старая леди поспешила назад в гостиную, села на диван и залилась слезами. Тем временем служанка, не отличавшаяся такой впечатлительностью, побежала наверх и, вернувшись, предложила мистеру Бамблу немедленно следовать за ней, что тот и сделал.
   Его ввели в маленький кабинет, где перед графинами и стаканами сидели мистер Браунлоу и его друг мистер Гримуиг. Сей последний джентльмен сразу разразился восклицаниями:
   – Бидл! Я готов съесть свою голову, если это не приходский бидл.
   – Пожалуйста, помолчите, – сказал мистер Браунлоу. – Не угодно ли сесть?
   Мистер Бамбл сел, совершенно сбитый с толку странными манерами мистера Гримуига.
   Мистер Браунлоу подвинул лампу так, чтобы лучше видеть лицо бидла, и сказал несколько нетерпеливо:
   – Ну-с, сэр, вы пришли потому, что вам попалось на глаза объявление?
   – Да, сэр, – сказал мистер Бамбл.
   – И вы бидл, не так ли? – спросил мистер Гримуиг.
   – Я – приходский бидл, джентльмены, – с гордостью ответил мистер Бамбл.
   – Ну, конечно, – заметил мистер Гримуиг, обращаясь к своему другу. – Так я и думал. Бидл с головы до пят!
   Мистер Браунлоу слегка покачал головой, предлагая приятелю помолчать, и продолжал:
   – Вам известно, где сейчас находится этот бедный мальчик?
   – Не больше, чем всякому другому, – ответил мистер Бамбл.
   – Ну, так что же вы о нем знаете? – спросил старый джентльмен. – Говорите, друг мой, если у вас есть что сказать. Что вы о нем знаете?
   – Вряд ли что-нибудь хорошее, не так – ли? – язвительно сказал мистер Гримуиг, внимательно всматриваясь в лицо мистера Бамбла.
   Мистер Бамбл, быстро уловив тон вопроса, зловеще и величественно покачал головой.
   – Видите! – сказал мистер Гримуиг, с торжеством взглянув на мистера Браунлоу.
   Мистер Браунлоу опасливо посмотрел на насупленную физиономию мистера Бамбла и попросил его рассказать как можно короче все, что ему известно об Оливере.
   Мистер Бамбл положил шляпу, расстегнул сюртук; скрестив руки, глубокомысленно наклонил голову и, после недолгого раздумья, начал свой рассказ.
   Скучно было бы передавать его словами бидла, которому потребовалось на это минут двадцать, но суть его заключалась в том, что Оливер – питомец, рожденный от порочных родителей низкого происхождения; что со дня рождения он обнаружил такие качества, как вероломство, неблагодарность и злость; что свое недолгое пребывание в родном городе он закончил кровожадным и мерзким нападением на безобидного мальчика и бежал ночной порой из дома своего хозяина. В доказательство того, что он действительно то лицо, за которое себя выдает, мистер Бамбл положил на стол бумаги, привезенные им в город. Сложив руки, он ждал, пока мистер Браунлоу ознакомится с ними.
   – Боюсь, что все это правда, – грустно сказал старый джентльмен, просмотрев бумаги. – Награда за доставленные вами сведения невелика, но я бы с радостью дал вам втрое больше, если бы они оказались благоприятными для мальчика.
   Знай мистер Бамбл об этом обстоятельстве раньше, весьма возможно, что он придал бы совсем иную окраску своему краткому рассказу. Однако теперь поздно было это делать, а потому он степенно покачал головой и, спрятав в карман пять гиней, удалился.
   В течение нескольких минут мистер Браунлоу шагал взад и вперед по комнате, видимо столь огорченный рассказом бидла, что даже мистер Гримуиг не стал больше ему досаждать.
   Наконец, он остановился и резко позвонил в колокольчик.
   – Миссис Бэдуин, – сказал мистер Браунлоу, когда вошла экономка, – этот мальчик, Оливер, оказался негодяем.
   – Не может этого быть, сэр, не может быть! – с жаром сказала старая леди.
   – Говорю вам – он негодяй! – возразил старый джентльмен. – Какие у вас основания говорить, что «не может этого быть»? Мы только что выслушали подробный рассказ о нем со дня его рождения. Он всю свою жизнь был ловким маленьким негодяем.
   – Никогда не поверю этому, сэр, – твердо заявила старая леди. – Никогда!
   – Вы, старухи, верите только шарлатанам да нелепым сказкам, – проворчал мистер Гримуиг. – Я это знал с самого начала. Почему вы сразу не обратились ко мне за советом? Вероятно, вы бы это сделали, не заболей он горячкой? Он казался интересным, да? Интересным! Вот еще! – И мистер Гримуиг, взмахнув кочергой, ожесточенно ткнул ею в камин.
   – Это было милое, благодарное, кроткое дитя, сэр! – с негодованием возразила миссис Бэдуин. – Я детей знаю, сэр. Я их знаю уже сорок лет; а те, кто не может сказать того же о себе, пусть лучше помолчат! Вот мое мнение.
   Это был резкий выпад против мистера Гримуига, который был холостяком. Так как у этого джентльмена он вызвал только улыбку, старая леди тряхнула головой и расправила свой передник, готовясь к новому выступлению, но ее остановил мистер Браунлоу.
   – Довольно! – сказал старый джентльмен, притворяясь рассерженным, чего на самом деле отнюдь не было. – Больше я не желаю слышать имени этого мальчика! Я вас позвал, чтобы сообщить вам об этом. Никогда! Никогда, ни под каким видом! Запомните! Можете идти, миссис Бэдуин. Помните! Я не шучу.
   В эту ночь тяжело было на сердце у обитателей дома мистера Браунлоу.
   У Оливера сердце сжималось, когда он думал о своих добрых, любящих друзьях; хорошо, что он не знал, какие сведения получены ими, иначе сердце его могло бы разорваться.


   Глава XVIII

 //-- Как Оливер проводил время в душеспасительном обществе своих почтенных друзей --// 
   На следующий день, около полудня, когда Плут и юный Бейтс ушли из дому на обычную свою работу, мистер Феджин воспользовался случаем, чтобы прочесть Оливеру длинную лекцию о вопиющем грехе неблагодарности, в котором, как доказал он ясно, Оливер был повинен в немалой степени, умышленно избегая общества своих встревоженных друзей и вдобавок пытаясь убежать от них после того, как стольких хлопот и издержек стоило найти его. Мистер Феджин в особенности подчеркивал тот факт, что он дал приют Оливеру и пригрел его в то время, когда – не будь этой своевременной помощи – он мог умереть с голоду; и мистер Феджин рассказал печальную и трогательную историю одного мальчика, которому он из человеколюбия помог при таких же обстоятельствах, но этот мальчик, оказавшись недостойным его доверия и обнаружив желание связаться с полицией, был, к сожалению, повешен однажды утром в Олд-Бейли. [274 - Олд-Бейли – старый уголовный суд, находившийся рядом с Ньюгетской тюрьмой; смертные приговоры приводились в исполнение не во дворе суда, а во дворе тюрьмы.] Мистер Феджин не пытался скрыть свою долю участия в катастрофе, но со слезами на глазах сокрушался о гнусном и предательском поведении упомянутого юнца, каковое привело к необходимости сделать его жертвой некоторых показаний, данных на суде, которые, если и не вполне соответствовали истине, были насущно необходимы для безопасности его (мистера Феджина) и немногих избранных друзей. В заключение мистер Феджин дал довольно неприятное описание неудобств, сопутствующих повешению, и очень дружелюбно и вежливо выразил горячую надежду, что ему никогда не придется подвергнуть Оливера Твиста этой неприятной операции.
   У маленького Оливера кровь стыла в жилах, когда он слушал речь еврея и смутно догадывался о мрачных угрозах, таившихся в ней. Ему уже было известно, что даже правосудие может принять невинного за виновного, если тот и другой случайно очутились вместе. Вполне вероятным казалось ему также, что старый еврей уж не раз придумывал и приводил в исполнение таинственные планы с целью погубить слишком осведомленных или болтливых людей, так как Оливер вспомнил о пререканиях между этим джентльменом и мистером Сайксом, которые как будто относились к заговору, имевшему место в прошлом. Робко подняв глаза и встретив испытующий взгляд еврея, он почувствовал, что его бледность и трепет не остались незамеченными и доставили удовольствие этому бдительному старому джентльмену.
   Еврей, отвратительно улыбаясь, погладил Оливера по голове и сказал, что они еще станут друзьями, если он будет вести себя хорошо и начнет работать. Затем, взяв шляпу и надев старое, заплатанное пальто, он вышел из комнаты и запер за собой дверь.
   Весь этот день и в последующие дни Оливер не видел никого с раннего утра до полуночи и в течение долгих часов был предоставлен своим собственным мыслям. А эти мысли, неизменно обращаясь к его добрым друзьям и к тому мнению, какое у них сложилось о нем, были очень грустны.
   По прошествии недели еврей перестал запирать дверь, и теперь Оливер получил возможность бродить по всему дому.
   Здесь было очень грязно. В комнатах верхнего этажа были огромные, высокие деревянные камины, большие двери, обшитые панелью стены и карнизы у потолка, почерневшие от времени и грязи, но украшенные всевозможными орнаментами. Все это позволяло Оливеру заключить, что много лет назад, еще до рождения старого еврея, дом принадлежал людям более достойным и, быть может, был веселым и красивым, хотя и стал теперь унылым и мрачным.
   Пауки затянули паутиной углы комнаты, а иной раз, когда Оливер потихоньку входил в комнату, мыши разбегались во все стороны и в испуге пря – тались в свои норки. За исключением мышей, здесь не видно и не слышно было ни единого живого существа; и часто, когда наступали сумерки и Оливер уставал бродить по комнатам, он забивался в уголок у входной двери, чтобы быть поближе к живым людям, и сидел здесь, прислушиваясь и считая часы, пока не возвращался еврей или мальчики.
   Во всех комнатах ветхие ставни были закрыты, укреплявшие их болты плотно привинчены к дереву; свет пробивался только в круглые отверстия наверху, что делало комнаты еще более мрачными и наполняло их причудливыми тенями. Выходившее во двор чердачное окно с заржавленной решеткой, приделанной снаружи, не было закрыто ставнями, и в это окно грустивший Оливер часто смотрел часами; за окном в беспорядке громоздились крыши, видны были почерневшие трубы, коньки – и только. Правда, иной раз можно было увидеть седую голову, выглядывавшую из-за парапета какого-нибудь далекого дома, но она быстро исчезала; а так как окно в обсерватории Оливера было забито и за долгие годы потускнело от дождя и дыма, то ему оставалось только всматриваться в очертания различных предметов, не надеясь, что его увидят или услышат, – на это у него было не больше шансов, чем если бы он жил внутри купола собора св. Павла.
   Как-то после полудня, когда Плут и юный Бейтс готовились к вечерней работе, первому из упомянутых молодых джентльменов пришла в голову мысль позаботиться об украшении собственной особы (нужно отдать ему справедливость – обычно он не был подвержен этой слабости), и с этой целью он снисходительно приказал Оливеру немедленно помочь ему при совершении туалета.
   Оливер был рад случаю оказать услугу, счастлив, что видит подле себя людей, хотя бы и дурных, страстно желал снискать расположение тех, кто его окружал, если этого можно было достигнуть, не совершая бесчестных поступков, – вот почему он и не подумал возражать против такого предложения. Он поспешил изъявить свою готовность и, опустившись на пол, чтобы поставить себе на колено ногу Плута, сидевшего на столе, приступил к процедуре, которую мистер Даукинс назвал «полированием своих скакунов». Эти слова в переводе на обычный английский язык означали чистку сапог.

   Сознание ли свободы и независимости, которое, по-видимому, должно испытывать разумное животное, когда оно сидит в удобной позе на столе, курит трубку и небрежно болтает одной ногой, пока ему чистят сапоги, хотя оно не потрудилось их снять, и неприятная перспектива снова их натягивать не тревожит его мыслей, или же хороший табак смягчил сердце Плута, а может быть, на него подействовало успокоительно слабое пиво, – как бы там ни было, но Плут в тот момент находился в расположении духа романтическом и восторженном, обычно чуждом его природе. Сначала он с задумчивым видом смотрел вниз на Оливера, а затем, подняв голову и тихонько вздохнув, сказал не то самому себе, не то юному Бейтсу:
   – Какая жалость, что он не мазурик!
   – Да, – сказал юный Чарльз Бейтс, – он своей выгоды не понимает.
   Плут снова вздохнул и снова взялся за трубку; так же поступил и Чарли Бейтс. Несколько секунд оба курили молча.
   – Ты, наверно, даже не знаешь, что такое мазурик? – задумчиво спросил Плут.
   – Мне кажется, знаю, – отозвался Оливер, поднимая голову. – Это во… вы один из них, правда? – запнувшись, спросил он.
   – Совершенно верно, – ответил Плут. – Я бы не унизился до какого-нибудь другого занятия.
   Сообщив о таком решении, мистер Даукинс сердито сдвинул шляпу набекрень и посмотрел на юного Бейтса, как будто вызывая его на возражения.
   – Совершенно верно, – повторил Плут. – А также и Чарли, и Феджин, и Сайкс, и Нэнси, и Бет. Все мы мазурики, не исключая и собаки. А она будет половчее нас всех!
   – И уж она-то не донесет! – добавил Чарли Бейтс.
   – Она бы и не тявкнула на суде из боязни проболтаться… э, нет, даже если бы ее там привязали и две недели не давали жрать, – сказал Плут.
   – Ни за что бы не тявкнула, – подтвердил Чарли.
   – Чудная собака, – продолжал Плут. – Как свирепо она смотрит на чужого, который вздумает смеяться или петь при ней! А как ворчит, когда играют на скрипке! И ненавидит всех собак другой породы! О!
   – Настоящая христианка! – сказал Чарли.
   Он хотел только похвалить собаку за ее качества, но его замечание было уместно и в ином смысле, хотя юный Бейтс этого не знал: много есть леди и джентльменов, претендующих на то, чтобы их считали истинными христианами, которые обнаруживают поразительное сходство с собакой мистера Сайкса.
   – Ну ладно, – сказал Плут, возвращаясь к теме, от которой они отвлеклись, ибо он всегда помнил о своей профессии. – Это не имеет никакого отношения к нашему простаку.
   – Правильно, – согласился Чарли. – Оливер, почему ты не хочешь поступить в обучение к Феджину?
   – И сразу сколотить себе состояние? – усмехаясь, добавил Плут.
   – А потом уйти от дел и зажить по-благородному? Я и сам так поступлю, скажем, через четыре високосных года, в следующий же високосный, в сорок второй вторник на троичной неделе, – сказал Чарли Бейтс.
   – Мне это не нравится, – робко ответил Оливер. – Я бы хотел, чтобы меня отпустили. Мне… мне хотелось бы уйти.
   – А вот Феджин этого не хочет! – возразил Чарли.
   Оливер знал это слишком хорошо, но, считая, что опасно выражать открыто свои чувства, только вздохнул и продолжал чистить сапоги.
   – Уйти! – воскликнул Плут. – Стыда у тебя нет, что ли? И гордости никакой нет! Ты бы хотел уйти и жить за счет своих друзей?
   – Черт подери! – воскликнул юный Бейтс, вытаскивая из кармана два-три шелковых платка и швыряя их в шкаф. – Это подло, вот оно что!
   – Я бы на это не пошел, – сказал Плут тоном высокомерно-презрительным.
   – А друзей своих бросать вы можете, – с бледной улыбкой сказал Оливер, – и допускать, чтобы их наказывали за вас?
   – Ну, знаешь ли, – отозвался Плут, размахивая трубкой, – это было сделано из внимания к Феджину, ведь ищейки-то знают, что мы работаем вместе, а он мог попасть в беду, если бы мы не улизнули… Вот в чем тут дело, правда, Чарли?
   Юный Бейтс кивнул в знак согласия и хотел что-то добавить, но, внезапно вспомнив о бегстве Оливера, захохотал, и дым, которым он затянулся, попал не в то горло, вследствие чего он минут пять кашлял и топал ногами.
   – Смотри! – сказал Плут, доставая из кармана целую пригоршню шиллингов и полупенсовиков. – Вот это развеселая жизнь! Не все ли равно, откуда они взялись? Ну, бери! Там, откуда их взяли, еще много осталось. Что, не хочешь? Эх ты, простофиля!
   – Это очень дурно, правда, Оливер? – сказал Чарли Бейтс. – Кончится тем, что его за это вздернут, да?
   – Я не понимаю, что это значит, – отозвался Оливер.
   – А вот что, дружище! – сказал Чарли.
   С этими словами юный Бейтс схватил конец своего галстука, дернул его кверху и, склонив голову набок, издал сквозь зубы какой-то странный звук, поясняя с помощью этой веселенькой пантомимы, что вздергивание и повешение – одно и то же.
   – Вот что это значит, – сказал Чарли. – Смотри, Джек, как он таращит глаза! Никогда еще я не видывал такого простофилю, как этот мальчишка. Когда-нибудь он меня окончательно уморит, знаю, что уморит.
   Юный Чарльз Бейтс, снова расхохотавшись так, что слезы выступили у него на глазах, взялся за свою трубку.
   – Тебя плохо воспитали, – сказал Плут, с большим удовольствием созерцая свои сапоги, вычищенные Оливером. Впрочем, Феджин что-нибудь из тебя сделает, или ты окажешься первым, от которого он ничего не мог добиться. Начинай-ка лучше сразу, потому что все равно придется тебе заняться этим ремеслом, и ты только время теряешь, Оливер.
   Юный Бейтс подкрепил этот совет всевозможными увещаниями морального порядка; когда же они были исчерпаны, он и его приятель мистер Даукинс принялись описывать в ярких красках многочисленные удовольствия, связанные с той жизнью, какую они вели, и намекали Оливеру, что для него лучше безотлагательно снискать расположение мистера Феджина с помощью тех средств, которыми пользовались они сами.
   – И вбей себе в башку. Ноли, – сказал Плут, услыхав, что еврей отпирает дверь наверху, – если ты не будешь таскать утиралки и тикалки…
   – Что толку в этих словах? – вмешался юный Бейтс. – Он не понимает, о чем ты говоришь.
   – Если ты не будешь таскать носовые платки и часы, – сказал Плут, приспособляя свою речь к уровню развития Оливера, – все равно их стащит кто-нибудь другой. От этого плохо будет тем, у кого их стащат, и плохо будет тебе, и никто на этом деле не выгадает, кроме того парня, который эти вещи прикарманит, а ты имеешь на них точь-в-точь такое же право, как и он.
   – Верно! – сказал еврей, который вошел в комнату, не замеченный Оливером. – Все это очень просто, мой милый; очень просто, можешь поверить на слово Плуту. Ха-ха-ха! Он знает азбуку своего ремесла.
   Старик весело потирал руки, подтверждая рассуждения Плута, и посмеивался, восхищенный способностями своего ученика.
   На этот раз беседа оборвалась, так как еврей вернулся домой в сопровождении мисс Бетси и джентльмена, которого Оливер ни разу еще не видел; Плут называл его Томом Читлингом; он замешкался на лестнице, обмениваясь любезностями с леди, и только что вошел в комнату.
   Мистер Читлинг был старше Плута – быть может, видал на своему веку восемнадцать зим, – но обращение его с этим молодым джентльменом отличалось некоторой почтительностью, казалось свидетельствовавшей о том, что он признавал себя, пожалуй, ниже Плута, поскольку речь шла о хитроумии и профессиональных способностях. У него были маленькие, блестящие глазки и лицо, взрытое оспой; на нем была меховая шапка, темная, из рубчатого плиса куртка, засаленные бумазейные штаны и фартук. Правду сказать, его костюм был в незавидном состоянии; но он принес извинения компании, заявив, что его «выпустили» всего час назад, а так как он в течение последних шести недель носил мундир, то и не имел возможности уделить внимания своему штатскому платью. С величайшим раздражением мистер Читлинг добавил, что новый способ окуривать одежду чертовски противоречит конституции, так как прожигается материя; но нет никакой возможности бороться с властями графства. Подобное же замечание он сделал по поводу распоряжения стричь волосы, которое считал решительно противозаконным. Свою речь мистер Читлинг закончил заявлением, что вот уже сорок два бесконечных трудовых дня у него ни капли не было во рту и «пусть его прихлопнут, если он не усох».
   – Как ты думаешь, Оливер, откуда пришел этот джентльмен? – ухмыляясь, спросил еврей, когда два других мальчика поставили на стол бутылку виски.
   – Н-не знаю, сэр, – сказал Оливер.
   – Это кто такой? – спросил Том Читлинг, бросив презрительный взгляд на Оливера.
   – Это, милый мой, один из моих юных друзей, – ответил еврей.
   – Значит, ему повезло… – сказал молодой человек, многозначительно посмотрев на Феджина. – Не все ли равно, откуда я пришел, мальчуган? Бьюсь об заклад на крону, что ты скоро отыщешь туда дорогу!
   Эта шутка вызвала смех у мальчиков. Побалагурив еще немного на ту же тему, они шепотом обменялись несколькими словами с Феджином и ушли.
   Новый гость потолковал в сторонке с Феджином, после чего оба придвинули свои стулья к очагу, и еврей, подозвав к себе Оливера и приказав ему сесть возле, завел речь о том, что должно было больше всего интересовать его слушателей. Разговор шел о великих выгодах их профессии, о сноровке Плута, о добродушном нраве Чарльза Бейтса и о щедрости самого еврея. Наконец, эти темы истощились, истощен был и мистер Читлинг, ибо пребывание в исправительном доме становится утомительным по истечении одной-двух недель. Поэтому мисс Бетси ушла, предоставив компании расположиться на отдых.
   Начиная с этого дня Оливера редко оставляли одного; почти всегда он находился в обществе обоих мальчиков, которые ежедневно играли с евреем в старую игру – то ли для собственного усовершенствования, то ли для Оливера, – об этом лучше всех знал мистер Феджин. Иногда старик рассказывал им истории о грабежах, которые совершал в дни молодости, и столько было в них смешного и любопытного, что Оливер невольно смеялся от души и, несмотря на все свои прекрасные качества, не мог скрыть, что эти истории его забавляют.
   Короче говоря, хитрый старый еврей опутал мальчика своими сетями. Подготовив его душу одиночеством и унынием к тому, чтобы мальчик предпочел любое общество своим печальным мыслям, старик теперь вливал в нее по капле яд, который, как он надеялся, загрязнит ее, навеки изменив ее цвет.


   Глава XIX,

 //-- в которой обсуждают, и принимают замечательный план --// 
   Была серая, промозглая, ветреная ночь, когда еврей, застегнув на все пуговицы пальто, плотно облегавшее его иссохшее тело, и подняв воротник до ушей, чтобы скрыть нижнюю часть лица, вышел из своей берлоги. Он приостановился на ступени, пока запирали за ним дверь и закладывали цепочку, и, убедившись, что мальчики заперли все как следует и шаги их замерли вдали, побежал по улице так быстро, как только мог.
   Дом, куда привели Оливера, был расположен по соседству с Уайтчеплом. [275 - Уайтчепл – северо-восточный район Лондона, получивший печальную известность своими трущобами, в которых ютилась беднота.] Еврей на минутку приостановился на углу и, подозрительно осмотревшись по сторонам, перешел через улицу по направлению к Спителфилдс.
   Грязь толстым слоем лежала на мостовой, и черная мгла нависла над улицами; моросил дождь, все было холодным и – липким на ощупь. Казалось, именно в эту ночь и подобает бродить по улицам таким существам, как этот еврей. Пробираясь крадучись вперед, скользя под прикрытием стен и подъездов, отвратительный старик походил на какое-то омерзительное пресмыкающееся, рожденное в грязи и во тьме, сквозь которые он шел: он полз в ночи в поисках жирной падали себе на обед.
   Он шел извилистыми и узкими улицами, пока не достиг Бетнел-Гряна; затем, круто свернув влево, он очутился в лабиринте грязных улиц, которых так много в этом густонаселенном районе.
   По-видимому, еврей был очень хорошо знаком с той местностью, где находился, и его отнюдь не пугали темная ночь и трудная дорога. Он быстро миновал несколько переулков и улиц и, наконец, свернул в улицу, освещенную только одним фонарем в дальнем ее конце. Он постучал в дверь одного из домов и, обменявшись вполголоса несколькими невнятными словами с человеком, открывшим ее, поднялся по лестнице.
   Когда он коснулся ручки двери, зарычала собака, и голос мужчины спросил, кто там.
   – Это я, Билл, это только я, мой милый, – сказал еврей, заглядывая в комнату.
   – Ну, так вваливайтесь сюда, – сказал Сайкс. – Лежи смирно, глупая скотина! Не можешь ты, что ли, узнать черта, если он в пальто?
   Очевидно, собаку ввело в заблуждение верхнее одеяние мистера Феджина, ибо, как только еврей расстегнул пальто и бросил его на спинку стула, она удалилась в свой угол и при этом завиляла хвостом, как бы давая понять, что теперь она удовлетворена, насколько это чувство свойственно ее природе.
   – Ну! – сказал Сайкс.
   – Ну что ж, милый мой!.. – отозвался еврей. – А, Нэнси! В этом обращении слышалось некоторое замешательство, свидетельствовавшее о неуверенности в том, как оно будет принято: мистер Феджин и его юная приятельница не виделись с того дня, как она заступилась за Оливера. Поведение молодой леди быстро рассеяло все сомнения на этот счет, если таковые у него были. Она спустила ноги с каминной решетки, отодвинула стул и без лишних слов предложила Феджину подсесть к очагу, так как ночь – что и говорить – холодная.
   – Да, моя милая Нэнси, очень холодно, – сказал еврей, грея свои костлявые руки над огнем. – Пронизывает насквозь, – добавил старик, потирая себе бок.
   – Лютый должен быть холод, чтобы пробрать вас до самого сердца, – сказал мистер Сайкс. – Дай ему выпить чего-нибудь, Нэнси. Да пошевеливайся, черт подери! Тут и самому недолго заболеть, когда посмотришь, как трясется этот мерзкий старый скелет, словно гнусный призрак, только что вставший из могилы.
   Нэнси проворно достала бутылку из шкафа, где стояло еще много бутылок, наполненных, судя по их виду, всевозможными спиртными напитками.
   Сайкс, налив стакан бренди, предложил его еврею.
   – Довольно, довольно… Спасибо, Билл, – сказал еврей, едва пригубив и поставив стакан на стол.
   – Боитесь, как бы вас не обошли? – сказал Сайкс, пристально посмотрев на еврея. – Уф!
   С хриплым, презрительным ворчанием мистер Сайкс схватил стакан и выплеснул остатки бренди в золу – эта церемония предшествовала тому, чтобы затем наполнить его для себя, что он и сделал.
   Пока он опрокидывал в глотку второй стакан, еврей окинул взглядом комнату – не из любопытства, так как не раз уже видел ее, но по свойственной ему подозрительности и вследствие беспокойной своей натуры. Это была нищенски обставленная комната, и только содержимое шкафа наводило на мысль, что здесь живет человек, не занимающийся трудом; на виду не было никаких подозрительных предметов, кроме нескольких тяжелых дубинок, стоявших в углу, и дубинки со свинцовым наконечником, висевшей над очагом.
   – Ну вот, – сказал Сайкс, облизывая губы, – теперь я готов.
   – Поговорим о делах? – осведомился еврей.
   – Ладно, пусть о делах, – согласился Сайкс. – Выкладывайте, что хотели сказать.
   – О делишках в Чертей, Билл? – спросил еврей, придвинув свой стул и понизив голос.
   – Ладно. Что вы об этом скажете? – спросил Сайкс.
   – Ах, милый мой, ведь вы знаете, что у меня на уме… – сказал еврей. – Ведь он это знает, Нэнси, правда?
   – Нет, не знает, – ухмыльнулся мистер Сайкс. – Или не хочет знать, а это одно и то же. Говорите начистоту и называйте вещи своими именами! Нечего сидеть здесь, моргать да подмигивать и объясняться со мной намеками, как будто не вам первому пришла в голову мысль о грабеже! Что у вас на уме?
   – Тише, Билл, тише! – сказал еврей, тщетно пытавшийся положить конец этому взрыву негодования. – Нас могут услышать.
   – Пусть слушают! – сказал Сайкс. – Не все ли мне равно?
   Но так как мистеру Сайксу было не все равно, то, поразмыслив, он заговорил тише и стал заметно спокойнее.
   – Ну-ну, – сказал еврей, улещивая его. – Я просто осторожен, вот и все. А теперь, мой милый, поговорим об этом дельце в Чертей. Когда мы его обделаем, Билл? Когда? Какое там столовое серебро, мой милый, какое серебро! – сказал еврей, потирая руки и поднимая брови в предвкушении удовольствия.
   – Ничего не выйдет, – холодно отозвался Сайкс.
   – Ничего из этого дела не выйдет?.. – воскликнул еврей, откинувшись на спинку стула.
   – Да, ничего не выйдет, – сказал Сайкс. – Во всяком случае, это не такое простое дело, как мы думали.
   – Значит, за него взялись плохо, – сказал еврей, побледнев от злости. – Можете ничего мне не говорить!
   – Нет, я вам все расскажу, – возразил Сайкс, – Кто вы такой, что вам ничего нельзя сказать? Я вам говорю, что Тоби Крекит две недели слонялся вокруг этого места и ему не удалось связаться ни с одним из слуг!
   – Неужели вы хотите сказать, Билл, – спросил еврей, успокаиваясь по мере того, как его собеседник начинал горячиться, – что хоть одного из этих двух слуг не удалось переманить?
   – Да, это самое я и хочу вам сказать, – ответил Сайкс. – Вот уже двадцать лет, как они служат у старой леди, и если бы вы им дали пятьсот фунтов, они все равно не клюнули бы.
   – Неужели вы хотите сказать, мой милый, что никому не удастся даже женщин переманить? – спросил еврей.
   – Совершенно верно, не удастся, – ответил Сайкс.
   – Как, даже такому ловкачу, как Тоби Крекит? – недоверчиво сказал еврей. – Вспомните, Билл, что за народ эти женщины!
   – Да, даже ловкачу Тоби Крекиту, – ответил Сайкс. – Он говорит, что приклеивал фальшивые бакенбарды, надевал канареечного цвета жилет, когда слонялся в тех краях, и все ни к чему.
   – Лучше было бы ему, мой милый, испробовать усы и военные штаны, – возразил еврей.
   – Он и это пробовал, – сказал Сайкс, – а пользы от них было столько же.
   Это известие смутило еврея. Уткнувшись подбородком в грудь, он несколько минут размышлял, а потом поднял голову и сказал с глубоким вздохом, что если ловкач Тоби Крекит рассказал все правильно, то игра, он опасается, проиграна.
   – А все-таки, – сказал старик, опуская руки на колени, – грустно, милый мой, столько терять, когда на это были направлены все наши помыслы.
   – Верно, – согласился мистер Сайкс. – Не повезло.
   Наступило длительное молчание; еврей погрузился в глубокие размышления, и сморщенное его лицо поистине стало дьявольски мерзким. Время от времени Сайкс украдкой посматривал на него. Нэнси, явно боясь раздражать взломщика, сидела, не спуская глаз с огня, будто оставалась глухой ко всему происходившему.
   – Феджин, – спросил Сайкс, резко нарушая наступившую тишину, стоит это дело лишних пятидесяти золотых?
   – Да, – сказал еврей, также внезапно оживившись.
   – Значит, по рукам? – осведомился Сайкс.
   – Да, мой милый, – ответил еврей; глаза у него засверкали, и каждый мускул на лице его дрожал от волнения, вызванного этим вопросом.
   – Ну, так вот, – сказал Сайкс, с некоторым пренебрежением отстраняя руку еврея, – это можно сделать когда угодно. Позапрошлой ночью мы с Тоби перелезли через ограду сада и ощупали дверь и ставни. На ночь дом запирают, как тюрьму, но есть одно местечко, куда мы можем пробраться потихоньку и ничем не рискуя.
   – Где же это, Билл? – нетерпеливо спросил еврей.
   – Нужно, знаете ли, пересечь лужайку… – шепотом заговорил Сайкс.
   – Да? – подхватил еврей, вытянув шею и выпучив глаза так, что они едва не выскочили из орбит.
   – Уф! – воскликнул Сайкс и запнулся, так как девушка вдруг оглянулась и чуть заметным кивком головы указала на еврея. – Не все ли равно, где это? Знаю, что без меня вам все равно не обойтись… Но лучше быть начеку, когда имеешь дело с таким, как вы.
   – Как хотите, мой милый, как хотите, – отозвался еврей. – Помощи вам никакой не надо, вы справитесь вдвоем с Тоби?
   – Никакой, – сказал Сайкс. – Нам нужны только коловорот и мальчишка. Первый у нас есть, а второго должны достать нам вы.
   – Мальчишка! – воскликнул еврей. – О, так, стало быть, речь идет о филенке?
   – Вам до этого нет никакого дела! – ответил Сайкс. – Мне нужен мальчишка, и мальчишка должен быть не жирный. О господи! – раздумчиво сказал мистер Сайкс. – Если бы я мог заполучить сынишку трубочиста Нэда! Он нарочно держал его в черном теле и отпускал на работу. Но отца послали на каторгу, и тогда вмешалось Общество попечения о малолетних преступниках, забрало мальчишку, лишило его ремесла, которое давало заработок, обучает грамоте и со временем сделает из него подмастерье. Вечно они суются! – сказал мистер Сайкс, припоминая все обиды и раздражаясь все больше и больше. – Вечно суются! И будь у них достаточно денег (слава богу, их нет!), у нас через годик-другой не осталось бы и пяти мальчишек для нашего ремесла.
   – Правильно, – согласился еврей, который в продолжение этой речи был погружен в размышления и расслышал только последнюю фразу. – Билл!
   – Ну, что еще? – сказал Сайкс.
   Еврей кивнул головой в сторону Нэнси, которая по-прежнему смотрела на огонь, и этим дал понять, что лучше было бы удалить ее из комнаты. Сайкс нетерпеливо пожал плечами, как будто считал такую меру предосторожности излишней, но тем не менее подчинился и потребовал, чтобы мисс Нэнси принесла ему кружку пива.
   – Никакого пива ты не хочешь, – сказала Нэнси, складывая руки и преспокойно оставаясь на своем месте.
   – А я говорю тебе, что хочу! – крикнул Сайкс.
   – Вздор! – хладнокровно ответила девушка. – Продолжайте, Феджин. Я знаю, что он хочет сказать, Билл. На меня он может не обращать никакого внимания.
   Еврей все еще колебался. Сайкс удивленно переводил взгляд с него на нее.
   – Да неужели девушка мешает вам, Феджин? – сказал он, наконец. – Что за чертовщина! Вы давно ее знаете и можете ей доверять. Она не из болтливых. Верно, Нэнси?
   – Ну еще бы! – ответила эта молодая леди, придвинув стул к столу и облокотившись на него.
   – Да, да, моя милая, я это знаю, – сказал еврей, – но… – И старик снова запнулся.
   – Но – что? – спросил Сайкс.
   – Я думал, что она, знаете ли, опять выйдет из себя, как в тот вечер, – ответил еврей.
   Услыхав такое признание, мисс Нэнси громко расхохоталась и, залпом выпив стаканчик бренди, вызывающе покачала головой и разразилась восклицаниями, вроде: «Валяйте смелее», «Никогда не унывайте» и тому подобными. По-видимому, они подействовали успокоительно на обоих джентльменов, так как еврей с удовлетворенным видом кивнул головой и снова занял свое место; так же поступил и мистер Сайкс.
   – Ну, Феджин, – со смехом сказала Нэнси, – поскорее расскажите Биллу об Оливере!
   – Ха! Какая ты умница, моя милая! Никогда еще не видывал такой смышленой девушки! – сказал еврей, поглаживая ее по шее. – Верно, я хотел поговорить об Оливере. Ха-ха-ха!
   – Что же вы хотели сказать о нем! – спросил Сайкс.
   – Для вас это самый подходящий мальчик, мой милый, – хриплым шепотом ответил еврей, прикладывая палец к носу и отвратительно ухмыляясь.
   – Он?! – воскликнул Сайкс.
   – Возьми его, Билл, – сказала Нэнси. – Я бы взяла, будь я на твоем месте. Может, он не так проворен, как другие, но ведь тебе нужно только, чтобы он отпер дверь. Будь уверен, Билл, на него можно положиться.
   – Я в этом не сомневаюсь, – подтвердил Феджин. – Эти последние недели мы его здорово дрессировали, и пора ему зарабатывать себе на хлеб. К тому же все остальные слишком велики.
   – Да, он как раз подходит по росту, – задумчиво сказал мистер Сайкс.
   – И он исполнит все, чего вы от него потребуете, Билл, милый мой, – присовокупил еврей. – У него другого выхода нет. Конечно, если вы его хорошенько припугнете.
   – Припугнуть! – подхватил Сайкс. – Запомните, я его припугну не на шутку. Если он вздумает увиливать, когда мы примемся за работу, я ему не спущу ни на пенни, ни на фунт. Живым вы его не увидите, Феджин. Подумайте об этом, прежде чем посылать его. Запомните мои слова! – сказал грабитель, показывая лом, который он достал из-под кровати.
   – Обо всем этом я подумал, – с жаром ответил еврей. – Я… к нему присматривался, мой милый, очень внимательно. Нужно только дать ему понять, что он из нашей компании, вбить ему в голову, что он стал вором, – и тогда он наш! Наш на всю жизнь. Ого! Как это все кстати случилось!
   Старик скрестил руки на груди; опустив голову и сгорбившись, он как будто обнимал самого себя от радости.
   – Наш! – повторил Сайкс. – Вы хотите сказать – ваш!
   – Может быть, мой, милый, – сказал еврей, пронзительно захихикав. – Мой, если хотите, Билл!
   – А почему, – спросил Сайкс, нахмурившись и злобно взглянув на своего милого дружка, – почему вы столько труда положили на какого-то чахлого младенца, когда вам известно, что в Коммон-Гарден каждый вечер слоняются пятьдесят мальчишек, из которых – вы можете выбрать любого?
   – Потому что от них мне никакой пользы, мой милый, – с некоторым смущением ответил еврей. – Не стоит и говорить. Если случится им попасть в беду, их выдаст сама их физиономия, и тогда для меня они потеряны. А если этого мальчика хорошенько вымуштровать, мои милые, с ним я больше сделаю, чем с двумя десятками других. И к тому же, – добавил еврей, оправившись от смущения, – он нас теперь предаст, если только ему удастся удрать, а потому он должен разделить нашу судьбу. Не все ли равно, как это случится? В моей власти заставить его принять участие в грабеже – вот все, что мне нужно. И к тому же это куда лучше, чем смести с дороги бедного маленького мальчика. Это было бы опасно, и вдобавок мы потеряли бы на этом деле.
   – На какой день назначено? – спросила Нэнси, помешав мистеру Сайксу разразиться негодующими возгласами в ответ на человеколюбивые замечания Феджина.
   – Да, в самом деле, – подхватил еврей, – на какой день назначено, Билл?
   – Я сговорился с Тоби на послезавтра, ночью, – угрюмо ответил Сайкс. – В случае чего я его предупрежу.
   – Прекрасно, – сказал еврей, – луны не будет.
   – Не будет, – подтвердил Сайкс.
   – Значит, все приготовлено, чтобы завладеть добычей? – спросил еврей.
   Сайкс кивнул.
   – И насчет того, чтобы…
   – Обо всем договорились, – перебил его Сайкс. – Нечего толковать о подробностях. Приведите-ка лучше мальчишку завтра вечером. Я тронусь в путь через час после рассвета. А вы держите язык за зубами и тигель наготове, больше ничего от вас не требуется.
   После недолгой беседы, в которой все трое принимали живое участие, было решено, что завтра, в сумерках, Нэнси отправится к еврею и уведет с собой Оливера; при этом Феджин хитро заметил, что, если Оливер вздумает оказать сопротивление, он, Феджин, с большей готовностью, чем кто-нибудь другой, согласен сопровождать девушку, которая недавно заступалась за Оливера. Торжественно условились также, что бедный Оливер, ввиду задуманной экспедиции, будет всецело поручен заботам и попечению мистера Уильяма Сайкса и что упомянутый Сайкс будет обходиться с ним так, как сочтет нужным, и еврей не призовет его к ответу в случае, если Оливера постигнет какая-нибудь беда или окажется необходимым подвергнуть его наказанию; относительно этого пункта договорились, что любое заявление мистера Сайкса по возвращении домой будет во всех важных деталях подтверждено и засвидетельствовано ловкачом Тоби Крекитом.
   Когда с предварительными переговорами было покончено, мистер Сайкс с ожесточением принялся за бренди, устрашающе размахивал ломом, во все горло, весьма немузыкально распевал какую-то песню и выкрикивая отвратительные ругательства. Наконец, в порыве профессионального энтузиазма он пожелал показать свой ящик с набором воровских инструментов; не успел он ввалиться с ним в комнату и открыть его с целью объяснить свойства и качества различных находящихся в нем инструментов и своеобразную прелесть их конструкции, как растянулся вместе с ящиком на полу и заснул, где упал.
   – Спокойной ночи, Нэнси, – сказал еврей, снова закутываясь до ушей.
   – Спокойной ночи.
   Взгляды их встретились, и еврей зорко посмотрел на нее. Девушка и глазом не моргнула. Она так же не помышляла об обмане и так же серьезно относилась к делу, как и сам Тоби Крекит.
   Еврей снова пожелал ей спокойной ночи, украдкой лягнул за ее спиной распростертое тело мистера Сайкса и ощупью спустился по лестнице.
   – Вечно одно и то же, – бормотал себе под нос еврей, возвращаясь домой. – Хуже всего в этих женщинах то, что малейший пустяк пробуждает в них какое-то давно забытое чувство, а лучше всего то, что это скоро проходит. Ха-ха! Мужчина против ребенка, – за мешок золота!
   Коротая время за такими приятными размышлениями, мистер Феджин добрался по грязи и слякоти – до своего мрачного жилища, где бодрствовал Плут, нетерпеливо ожидавший его возвращения.
   – Оливер спит? Я хочу с ним поговорить, – были первые слова Феджина, когда они спустились вниз.
   – Давным-давно, – ответил Плут, распахнув дверь. – Вот он!
   Мальчик крепко спал на жесткой постели, постланной на полу; от тревоги, печали и затхлого воздуха своей темницы он был бледен как смерть – не мертвец в саване и гробу, но тот, кого только что покинула жизнь и чей кроткий юный дух секунду назад вознесся к небу, а грубый воздух земного мира еще не успел изменить тленную оболочку…
   – Не сейчас, – сказал еврей, потихоньку отходя от него. – Завтра. Завтра.


   Глава XX,

 //-- в которой Оливер поступает в распоряжение мистера Уильяма Сайкса --// 
   Проснувшись утром, Оливер с большим удивлением увидел, что у его постели стоит пара новых башмаков на прочной толстой подошве, а старые его башмаки исчезли. Сначала он обрадовался этому открытию, надеясь, что оно предвещает ему освобождение, но надежда быстро рассеялась, когда он уселся завтракать вместе с евреем и тот сообщил ему, что сегодня вечером его отведут в резиденцию Билла Сайкса, причем тон и вид еврея еще более усилили его тревогу.
   – И… и оставят там совсем, сэр? – с беспокойством спросил Оливер.
   – Нет, нет, мой милый, не оставят, – ответил еврей. – Нам бы не хотелось расставаться с тобой. Не бойся, Оливер, ты к нам вернешься! Ха-ха-ха! Мы не так жестоки и не отпустим тебя, мой милый. О нет!
   Старик, склонившийся над очагом и поджаривавший кусок хлеба, оглянулся, подшучивая над Оливером, и захихикал, давая понять, что прекрасно знает, как рад был бы Оливер уйти, будь это возможно.
   – Я думаю, мой милый, – сказал еврей, устремив взгляд на Оливера, – тебе хочется знать, зачем тебя посылают к Биллу?
   Оливер невольно покраснел, видя, что старый вор отгадал его мысли, но храбро сказал: да, ему хотелось бы это знать.
   – А как ты думаешь, зачем? – спросил Феджин, уклоняясь от ответа.
   – Право, не знаю, сэр, – отозвался Оливер.
   – Эх, ты! – воскликнул еврей и, пристально всмотревшись в лицо мальчика, с неудовольствием отвернулся. – Подожди, пусть Билл сам тебе скажет.
   Еврею как будто досадно было, что Оливер не проявил большого любопытства. Между тем дело объяснилось так: хотя Оливер и был очень встревожен, но его слишком смутили серьезные и лукавые взгляды Феджина и его собственные мысли, чтобы он мог в тот момент задавать какие-нибудь вопросы. Но другого случая ему уже не представилось, потому что вплоть до самого вечера еврей хмурился и молчал, а потом собрался уйти из дому.
   – Ты можешь зажечь свечу, – сказал он, поставив ее – на стол. – А вот тебе книга, читай, пока не зайдут за тобой. Спокойной ночи!
   – Спокойной ночи, – тихо отозвался Оливер.
   Еврей направился к двери, посмотрел через плечо на мальчика. Вдруг он остановился и окликнул его по имени.
   Оливер поднял голову; еврей знаком приказал ему зажечь свечу. Он повиновался и, поставив подсвечник на стол, увидел, что еврей, нахмурившись и сдвинув брови, пристально смотрит на него из темного угла комнаты.
   – Берегись, Оливер, берегись! – сказал старик, предостерегающе погрозив ему правой рукой. – Он человек грубый. Что ему стоит пролить кровь, если у него самого кровь закипит в жилах! Что бы ни случилось – молчи. И делай все, что он тебе прикажет. Помни!
   Сделав ударение на последнем слове, он отвратительно улыбнулся и, кивнув головой, вышел из комнаты.
   Когда старик ушел, Оливер подпер голову рукой и с трепещущим сердцем задумался о словах Феджина. Чем больше он размышлял о предостережении еврея, тем труднее было ему угадать подлинный его смысл. Он не мог придумать, для какого недоброго дела хотят отослать его к Сайксу и почему нельзя достигнуть той же цели, оставив его у Феджина, и после долгих размышлений решил, что его выбрали прислуживать взломщику и исполнять повседневную черную работу, пока тот не подыщет другого, более подходящего мальчика.
   Он слишком привык к страданиям и слишком много выстрадал здесь, чтобы с горечью сетовать на предстоящую перемену. Несколько минут он сидел погруженный в свои думы, потом с тяжелым вздохом снял нагар со свечи и, взяв книгу, которую оставил ему еврей, стал читать.
   Он перелистывал страницы. Сначала читал рассеянно, но, заинтересовавшись отрывком, который привлек его внимание, он вскоре погрузился в чтение. Это были биографии и судебные процессы знаменитых преступников; страницы были запачканы, замусолены грязными пальцами. В этой книге он читал об ужасных преступлениях, от которых кровь стынет в жилах; об убийствах из-за угла, совершенных на безлюдных проселочных дорогах; о трупах, сокрытых от глаз людских в глубоких ямах и колодцах, которые – как ни были они глубоки – не сохранили их на дне, но по истечении многих лет выбросили их в конце концов на поверхность, и это зрелище столь устрашило убийц, что в ужасе они покаялись и молили о виселице, чтобы избавиться от душевной муки. Здесь читал он также о людях, которые, лежа глухой ночью в постели, предавались (по их словам) греховным своим мыслям и потом совершали убийства столь ужасные, что при одной мысли о них мороз пробегал по коже и руки и ноги дрожали. Страшные описания были так реальны и ярки, что пожелтевшие страницы, казалось, краснели от запекшейся крови, а слова звучали в ушах Оливера, как будто их глухо нашептывали ему призраки умерших.
   В ужасе мальчик захлопнул книгу и отшвырнул ее от себя. Потом, упав на колени, он стал молиться и просил Бога избавить его от таких деяний и лучше ниспослать сейчас же смерть, чем сохранить ему жизнь для того, чтобы он совершил преступления столь страшные и отвратительные. Мало-помалу он успокоился и тихим, прерывающимся голосом молил спасти его от угрожающей ему опасности и, если можно, прийти на помощь бедному, всеми отвергнутому мальчику, никогда не знавшему любви друзей и родных, помочь ему сейчас, когда он, одинокий и всеми покинутый, находится в самой гуще пороков и преступлений.
   Он кончил молиться, но все еще закрывал лицо руками, как вдруг какой-то шорох заставил его встрепенуться.
   – Что это? – воскликнул он и вздрогнул, заметив какую-то фигуру, стоящую у двери. – Кто там?
   – Я… это я, – раздался дрожащий голос.
   Оливер поднял над головой свечу и посмотрел в сторону двери. Там стояла Нэнси.
   – Поставь свечку, – отворачиваясь, сказала девушка. – Свет режет мне глаза.
   Оливер заметил, как она бледна, и ласково спросил, не больна ли она. Девушка бросилась на стул спиной к нему и стала ломать руки, но ничего не ответила.
   – Помилуй меня, боже! – воскликнула она немного погодя. – Я об этом не подумала.
   – Что-то случилось? – спросил Оливер. – Не могу ли я вам помочь? Я все сделаю, что в моих силах. Право же, все!
   Она раскачивалась взад и вперед, схватив себя за горло, и, всхлипывая, ловила воздух ртом.
   – Нэнси, – крикнул Оливер, – что с вами?
   Девушка заколотила руками по коленям, затопала ногами, потом, вдруг затихнув, задрожала от холода и плотнее закуталась в шаль.
   Оливер размешал угли в очаге. Придвинув стул к огню, она сначала сидела молча; наконец, она подняла голову и осмотрелась вокруг.
   – Не понимаю, что это иной раз на меня находит, – сказала она, делая вид, будто оправляет платье, – Должно быть, виновата эта сырая, грязная комната… Ну, Ноли, дорогой мой, ты готов?
   – Я должен идти с вами? – спросил Оливер.
   – Да, меня прислал Билл, – ответила девушка. – Ты пойдешь со мной?
   – Зачем? – отшатнувшись, спросил Оливер.
   – Зачем? – повторила девушка и подняла глаза, но, взглянув на мальчика, тотчас же отвернулась. – Нет, не для худого дела.
   – Не верю, – сказал Оливер, пристально следивший за ней.
   – Пусть будет по-твоему, – отозвалась девушка с деланным смехом. – Пожалуй, не для доброго.
   Оливер видел, что может в какой-то мере пробудить в девушке лучшие чувства, и, нигде не находя помощи, подумал воззвать к ее состраданию. Но потом у него мелькнула мысль, что сейчас только одиннадцать часов и на улице еще много прохожих; конечно, среди них найдется кто-нибудь, кто поверит его рассказу. Придя к такому заключению, он шагнул вперед и торопливо заявил, что готов идти.
   Недолгое его раздумье было подмечено Нэнси. Она следила за ним, пока он говорил, и бросила на него зоркий взгляд, который ясно показывал, что она угадала, какие мысли пронеслись у него в голове.
   – Тсс!.. – зашептала девушка, наклонившись к нему, и, осторожно озираясь, указала на дверь. – Ты ничего не можешь поделать. Я изо всех сил старалась тебе помочь, но это ни к чему не привело. Ты связан по рукам и по ногам. Если удастся тебе когда-нибудь вырваться отсюда, то во всяком случае не сейчас.
   Пораженный ее выразительным тоном, Оливер удивленно смотрел на нее. Казалось, она говорят правду; лицо у нее было бледное и встревоженное, и она дрожала от волнения.
   – Один раз я тебя уже спасла от побоев, и еще раз спасу, да я и сейчас это делаю, – повысив голос, продолжала девушка. – Ведь если бы вместо меня послали кого-нибудь другого, он обошелся бы с тобой гораздо грубее, чем я. Я поручилась, что ты будешь вести себя тихо и смирно. Если ты не послушаешь, то повредишь и себе и мне и, может быть, принесешь мне смерть. Смотри! Клянусь богом, который меня видит сейчас, вот что я уже перенесла из-за тебя!
   Она торопливо указала на синяки на шее и на руках и заговорила скороговоркой:
   – Помни это! И сейчас не заставляй меня сильнее страдать из-за тебя. Если бы я могла тебе помочь, я бы тебе помогла, но я не могу. Они не хотят причинить тебе зло. Что бы они не заставили тебя сделать – вина не твоя. Молчи! Каждое твое слово может погубить меня. Дай мне руку! Скорей! Дай руку!
   Она схватила Оливера за руку, которую он машинально подал ей, и, задув свечу, увлекла его за собой на лестницу. Кто-то невидимый в темноте быстро распахнул дверь и так же быстро ее запер, когда они вышли. Их ждал наемный кабриолет; с той же стремительностью, с какой она говорила с Оливером, девушка втащила его в кэб и плотно задернула занавески. Кучер не нуждался ни в каких указаниях – он хлестнул лошадь и погнал ее во всю прыть.
   Девушка все еще сжимала руку Оливера и продолжала нашептывать ему предостережения и увещания, которые он уже раньше от нее слышал. Все произошло так быстро и внезапно, что не успел он сообразить, где он и почему сюда попал, как экипаж уже остановился перед домом, к которому накануне вечером направил свои стопы еврей.
   Была минута, когда Оливер быстро окинул взглядом безлюдную улицу и призыв на помощь едва не сорвался с его губ. Но в ушах его еще звучал голос девушки, с такой тоской заклинавшей помнить о ней, что у него не хватило духу крикнуть. Пока он колебался, благоприятный момент был упущен: его уже ввели в дом, и дверь захлопнулась.
   – Сюда! – сказала девушка, только сейчас разжав руку. – Билл!
   – Ну, что там! – отозвался Сайкс, появляясь со свечой на площадке лестницы. – О! Вот здорово! Пожалуйте!
   Со стороны особы такого темперамента, как мистер Сайкс, эти слова выражали весьма решительное одобрение, необычайно сердечный прием. Нэнси, по-видимому очень этим довольная, приветствовала его с жаром.
   – Фонарик отправился домой с Томом, – сказал Сайкс, освещая дорогу. – Он бы здесь помешал.
   – Верно, – отозвалась Нэнси.
   – Значит, привела мальчишку? – заметил Сайкс, когда все трое вошли в комнату, и с этими словами запер дверь.
   – Да, вот он, – ответила Нэнси.
   – Послушно шел? – осведомился Сайкс.
   – Как ягненок, – отозвалась Нэнси.
   – Рад это слышать, – сказал Сайкс, хмуро посмотрев на Оливера, – рад за его шкуру, иначе ей пришлось бы худо. Пожалуйте сюда, молодой человек, и выслушайте мое поучение; лучше с этим покончить сразу.
   Обратившись с такими словами к своему новому ученику, мистер Сайкс сорвал с Оливера шапку и швырнул ее в угол; потом, придерживая его за плечо, уселся на стул и поставил мальчика перед собой.
   – Ну-с, прежде всего, известно ли тебе, что это такое? – спросил Сайкс, беря карманный пистолет, лежавший на столе.
   Оливер отвечал утвердительно.
   – А теперь посмотри-ка сюда, – продолжал Сайкс, – Вот порох, вот пуля, а вот кусочек старой шляпы для лыжа…
   Оливер прошептал, что ему известно назначение указанных предметов, а мистер Сайкс принялся очень старательно заряжать пистолет.
   – Теперь он заряжен, – сказал мистер Сайкс, покончив с этим делом.
   – Вижу, сэр, – ответил Оливер.
   – Слушай, – продолжал грабитель, крепко схватив Оливера за руку и приставив вплотную к его виску дуло пистолета, отчего мальчик невольно вздрогнул, – если ты хоть слово скажешь, когда мы выйдем из дому – разве что, я сам с тобой заговорю, – пуля сразу будет у тебя в голове. Стало быть, если ты вздумаешь говорить без разрешения, прочти раньше свои молитвы.
   Для большего эффекта мистер Сайкс сопроводил это предостережение грозным взглядом и продолжал:
   – Насколько мне известно, нет никого, кто бы стал беспокоиться о твоей судьбе, если бы тебя прикончили. Стало быть, мне незачем столько трудиться и объяснять тебе суть дела, не желай я тебе добра. Слышишь?
   – Короче говоря, – решительно вмешалась Нэнси, хмуро посматривая на Оливера, чтобы тот обратил внимание на ее слова, – если Оливер тебя рассердит, когда ты примешься за работу, на которую ты идешь, ты прострелишь ему голову, чтобы он потом не болтал языком, хотя бы ты рисковал качаться из-за этого на виселице, ведь ремесло у тебя такое, что ты на этот риск идешь изза всякого пустяка каждый месяц в году.
   – Правильно! – одобрил мистер Сайкс. – Женщины умеют объяснить все в двух словах, если только не начинают кипятиться, а уж тогда заводят волынку. Ну, теперь он ко всему подготовлен… Давай ужинать, а потом всхрапнем перед уходом.
   Исполняя его приказание, Нэнси – быстро накрыла на стол; исчезнув на несколько минут, она вернулась с кувшином пива и блюдом с фаршированной бараньей головой, что дало возможность мистеру Сайксу отпустить несколько острот, основанных на странном совпадении слов: «джемми» [276 - Джемми – так называют на воровском жаргоне складной лом, которым пользуются взломщики.] называлось и это кушанье и хитрый инструмент, весьма распространенный среди лиц его профессии. Достойный джентльмен, возбужденный, может быть, перспективой незамедлительно приступить к действию, был очень весел и находился в превосходном расположении духа; в доказательство этого можно здесь отметить, что он с удовольствием выпил залпом свое пиво и за ужином изрыгнул по приблизительному подсчету не больше восьмидесяти проклятий.
   После ужина – нетрудно угадать, что у Оливера не было аппетита, – мистер Сайкс осушил два стакана виски с водой, бросился на кровать и приказал Нэнси разбудить его ровно в пять часов, изругав ее заранее в случае, если она этого не сделает. По команде того же авторитетного лица, Оливер улегся, не раздеваясь, на тюфяке, лежавшем на полу; а девушка, подбрасывая топливо, осталась у очага, готовая разбудить их в назначенный час.
   Оливер долго не спал, надеясь, что Нэнси воспользуется этим случаем и шепотом даст еще какой-нибудь совет, но девушка в мрачном раздумье сидела у очага, не двигаясь и только время от времени снимала нагар со свечи. Измученный бдением и тревогой, он в конце концов заснул.
   Когда он проснулся, стол был накрыт к чаю, а Сайкс рассовывал какие-то вещи по карманам своего пальто, висевшего на спинке стула. Нэнси суетилась, готовя завтрак. Еще не рассвело; горела свеча, и за окном было темно. Вдобавок колючие струи дождя ударяли в оконные стекла, и небо было черным и облачным.
   – Ну! – проворчал Сайкс, когда Оливер вскочил. – Половина шестого! Поторапливайся, не то останешься без завтрака. Мы и так уже опаздываем.
   Оливер быстро покончил со своим туалетом; позавтракав наспех, он на сердитый вопрос Сайкса ответил, что совсем готов.
   Нэнси, стараясь не смотреть на мальчика, бросила ему платок, чтобы он обвязал его вокруг шеи; Сайкс дал ему большой плащ из грубой материи и велел накинуть на себя и застегнуть. Одевшись, Оливер протянул руку грабителю, который приостановился, чтобы показать ему пистолет, хранившийся в боковом кармине пальто, зажал его руку в своей и затем, распрощавшись с Нэнси, увел его.
   Когда они подошли к двери, Оливер оглянулся, надеясь встретиться глазами с девушкой. Но она снова уселась на прежнее место у очага и сидела не шевелясь.


   Глава XXI

 //-- Экспедиция --// 
   Унылое было утро, когда они вышли на улицу: дул ветер, шел дождь, нависли хмурые грозовые тучи. Дождь шел всю ночь – на мостовой стояли большие лужи, из желобов хлестала вода. Слабый свет загоравшегося дня только омрачал унылую картину; при бледном свете тускнели уличные фонари, и этот свет не окрашивал в более теплые и яркие тона мокрые крыши и темные улицы. В этой части города, казалось, никто еще не просыпался: во всех домах окна были закрыты ставнями, а улицы, по которым они проходили, были тихи и безлюдны.
   Когда они свернули на Бетнел-Грин-роуд, уже совсем рассвело. Многие фонари были погашены. По направлению к Лондону медленно тащилось несколько деревенских повозок; изредка проносилась с грохотом почтовая карета, покрытая грязью, и кучер в виде предостережения угощал бичом неторопливого возчика, который ехал по той стороной дороги, вследствие чего кучеру грозила опасность подъехать к конторе на четверть минуты позже. Уже открылись трактиры, и в них горел газ. Начали открывать и лавки, и навстречу изредка попадались люди. Затем появились отдельными группами мастеровые, шедшие на работу. Потом мужчины и женщины с нагруженными рыбой корзинками на голове; повозки с овощами, запряженные ослами; повозки с живым скотом и тушами; молочницы с ведрами – нескончаемая вереница людей, несущих съестные припасы к восточным предместьям города. По мере приближения к Сити грохот экипажей усиливался; когда они проходили по улицам между Шордитч и Смитфилд, шум перешел в гул, началась сутолока. Стало совсем светло – светлее уже не будет, – и для половины населения Лондона настало деловое утро.
   Миновав Сан-стрит и Краун-стрит, пройдя Финсбери-сквер, мистер Сайкс вышел по Чизуел-стрит на Барбикен, потом на Лонг-лейн и затем в Смитфилд, откуда неслись такие оглушительные нестройные звуки, что Оливер Твист пришел в изумление.
   Был базарный день. Ноги чуть ли не по самую щиколотку увязали в грязи; над дымящимися крупами быков и коров поднимался густой пар и, смешиваясь с туманом, казалось отдыхавшим на дымовых трубах, тяжелым облаком нависал над головой. Все загоны для скота в центре большой площади, а также временные загоны, которые уместились на свободном пространстве, были битком набиты овцами; вдоль желобов стояли привязанные к столбам в три-четыре длинных ряда быки и другой рогатый скот. Крестьяне, мясники, погонщики, разносчики, мальчишки, воры, зеваки и всякого рода бродяги смешались в толпу; свист погонщиков, лай собак, мычанье быков, блеянье овец, хрюканье и визг свиней, крики разносчиков, вопли, проклятья и ругательства со всех сторон; звон колокольчиков, гул голосов, вырывающийся из каждого трактира, толкотня, давка, драки, гиканье и вопли, визг, отвратительный вой, то и дело доносящийся со всех концов рынка, и немытые, небритые, жалкие и грязные люди, мечущиеся туда и сюда, – все это производило ошеломляющее, одуряющее впечатление.
   Мистер Сайкс, тащивший за собой Оливера, прокладывал себе локтями путь сквозь толпу и очень мало внимания обращал на все то, что поражало слух и зрение мальчика. Раза два или три он кивал проходившим мимо приятелям и, отклоняя предложение пропустить утреннюю рюмочку, упорно пробивался вперед, пока они не выбрались из толпы и не направились по Хоузер-лейн к Холборну.
   – Ну, малый, – сказал Сайкс, бросив взгляд на часы Церкви Сент Эндрью, – скоро семь часов! Шагай быстрее! Еле ноги волочит, лентяй!
   Произнеся эту речь, мистер Сайкс дернул за руку своего маленького спутника; Оливер по мере сил приноравливался к быстрым шагам взломщика; он пустился рысцой – это было нечто среднее между быстрой ходьбой и бегом.
   Они не замедляли шага, пока не миновали угол Гайд-парка и не свернули к Кенсингтону; здесь Сайкс шел медленнее, пока их не нагнала пустая повозка, ехавшая некоторое время позади. Увидев на ней надпись «Хаунсло», он со всей вежливостью, на какую только был способен, спросил возницу, не согласится ли тот подвезти их до Айлуорта.
   – Полезайте, – сказал возница. – Это ваш мальчуган?
   – Мой, – отвечал Сайкс, пристально посмотрев на Оливера и небрежно сунув руку в карман, где лежал пистолет.
   – Твой отец шагает, пожалуй, слишком быстро для тебя! Верно говорю, парнишка? – сказал возница, видя, что Оливер запыхался.
   – Ничуть не бывало, – вмешался Сайкс. – Он к этому привык. Держись за мою руку, Нэд. Ну, полезай!
   Обратившись с такими словами к Оливеру, он помог ему влезть в повозку, а возница, указав на груду мешков, предложил прилечь на них и отдохнуть.
   Когда они проезжали мимо придорожных столбов, Оливер все больше и больше недоумевал, куда же спутник везет его. Кенсингтон, Хамерсмит, Чизуик, Кью-Бридж, Брентфорд остались позади, и тем не менее они подвигались вперед с таким упорством, как будто только что тронулись в путь. Наконец, они подъехали к трактиру, носившему название «Карета и Кони»; неподалеку от него начиналась другая дорога. Здесь повозка остановилась.
   Сайкс поспешил выйти, не выпуская из своей руки руку Оливера; подняв его и опустив на землю, он бросил на него злобный взгляд и многозначительно похлопал кулаком по боковому карману.
   – Прощай, мальчуган, – сказал возница.
   – Он дуется, – отозвался Сайкс, встряхивая Оливера. – Дуется! Вот щенок! Не обращайте на него внимание.
   – Стану я обращать на него внимание! – воскликнул тот, залезая в свою повозку. – А погода нынче славная.
   И он уехал. Сайкс подождал, пока он не отъехал на порядочное расстояние, потом, сказав Оливеру, что он может, если хочет, глазеть по сторонам, потащил его вперед.
   Миновав трактир, он свернул налево, потом направо. Шли они долго – позади остались большие усадьбы с садами; задерживались они только для того, чтобы выпить пива, и, наконец, добрались до города, здесь на стене какого-то дома Оливер увидел надпись крупными буквами: «Хэмптон».
   Несколько часов они слонялись по окрестным полям. Наконец, вернулись в город и, зайдя в старый трактир со стертой вывеской, заказали себе обед в кухне у очага.
   Кухней служила затхлая комната с низким потолком, поперек которого тянулась толстая балка, а перед очагом стояли скамьи с высокими спинками, и на них сидели грубоватые на вид люди в рабочих блузах. Они не обратили никакого внимания на Оливера и очень мало – на Сайкса; а так как Сайкс очень мало внимания обратил на них, то он со своим юным спутником сидел в углу, нисколько не стесняемый их присутствием.
   На обед они получили холодное мясо, а после обеда сидели очень долго, пока мистер Сайкс услаждал себя тремя-четырьмя трубками. И теперь Оливер почти не сомневался в том, что дальше они не пойдут. Очень устав от ходьбы, после раннего пробуждения, он начал дремать; потом от усталости и табачного дыма заснул.
   Было совсем темно, когда его разбудил толчок Сайкса. Он преодолел сонливость, сел, осмотрелся и обнаружил, что сей достойный джентльмен завязал за пинтой пива приятельские отношения с каким-то рабочим.
   – Значит, вы едете в Лоуэр-Халифорд? – спросил Сайкс.
   – Да, – подтвердил парень, который как будто чувствовал себя немного хуже, а быть может, и лучше – после выпивки, – и поеду очень скоро. Моя лошадь дойдет порожняком – не то что сегодня утром, и пойдет она быстро. Выпьем за ее здоровье! Ура! Это славная лошадка!
   – Не подвезете ли вы меня и моего мальчика? – спросил Сайкс, придвигая пиво своему новому приятелю.
   – Ну что ж, подвезу, если вы готовы сейчас же тронуться с места, – отозвался парень, выглядывая из-за кружки. – Вы едете в Халифорд?
   – В Шепертон, – ответил Сайкс.
   – Подвезу… – повторил тот. – Все уплачено, Беки?
   – Да, вот этот джентльмен заплатил, – сказала девушка.
   – Э, нет! – воскликнул парень с важностью захмелевшего человека. – Так, знаете ли, не годится.
   – Почему? – возразил Сайкс. – Вы нам оказываете услугу, вот я и хочу угостить вас пинтой-другой.
   Новый знакомый с весьма глубокомысленным видом призадумался над этим доводом, потом схватил руку Сайкса и заявил, что он славный малый. На это мистер Сайкс ответил, что тот шутит; и, будь парень трезв, у него были бы серьезные основания для такого предположения.
   Обменявшись еще несколькими любезностями, они пожелали доброй ночи остальной компании и вышли; служанка забрала кувшины и стаканы и, держа их в руках, подошла к двери посмотреть на отъезжающих.
   Лошадь, за чье здоровье пили в ее отсутствие, стояла перед домом, уже запряженная в повозку. Оливер и Сайкс уселись без дальнейших церемоний, а владелец лошади на минутку замешкался, чтобы подбодрить ее и объявить конюху и всему миру, что нет ей равной. Затем конюху было приказано отпустить лошадь, и, когда это было сделано, лошадь повела себя весьма глупо: мотала головой с величайшим презрением, сунула ее в окно домика на другой стороне улицы и, совершив эти подвиги, поднялась на дыбы, после чего ретиво пустилась во всю прыть и с грохотом вылетела из города.
   Вечер был очень темный. Промозглый туман поднимался от реки и от ближних болот, клубился над печальными полями. Холод пронизывал. Все было мрачно и черно. Никто не проронил ни слова: возницу клонило в сон, а Сайкс не был расположен заводить с ним разговор. Оливер, съежившись, забился в угол повозки, испуганный и терзаемый недобрыми предчувствиями: ему чудились странные существа вместо чахлых деревьев, ветки которых угрюмо покачивались, словно в упоении от унылого пейзажа.
   Когда они проезжали мимо церкви Санбери, пробило семь часов. Напротив, в доме перевозчика, одно окно было освещено, и луч света падал на дорогу, отчего тисовое дерево, осенявшее могилы, казалось, окутывал более густой мрак. Где-то неподалеку слышался глухой шум низвергающейся воды, а листья старого дерева тихо шелестели на ветру. Это походило на тихую музыку, дарующую покой умершим.
   Санбери остался позади, и снова они выехали на безлюдную дорогу. Еще две-три мили – и повозка остановилась. Сайкс вылез, взял за руку Оливера, и они опять побрели дальше.
   В Шепертоне они ни в один дом не заходили, вопреки надежде усталого мальчика, и по-прежнему шли по грязи и в темноте унылыми проселочными дорогами и пересекали холодные, открытые ветрам пустоши, пока невдалеке не показались огни города. Пристально всматриваясь, Оливер увидел у своих ног воду и понял, что они подходят к мосту.
   Сайкс шел, не сворачивая в сторону, до самого моста, Затем внезапно повернул налево, к берегу. «Там вода! – подумал Оливер, замирая от страха. – Он привел меня в это безлюдное место, чтобы убить».
   Он хотел упасть на землю, пытаясь спасти свою юную жизнь, как вдруг увидел, что они подошли к какому-то полуразрушенному, заброшенному дому. По обе стороны подгнившего крыльца было по окну; выше – еще один этаж, но нигде не видно было света.
   Дом был темный, обветшалый и, по-видимому, необитаемый.
   Сайкс, все еще не выпуская руку Оливера из своей, подошел потихоньку к невысокому крыльцу и поднял щеколду. Дверь поддалась его толчку, и они вошли.


   Глава XXII

 //-- Кража со взломом --// 
   – Эй! – раздался громкий, хриплый голос, как только они вошли в коридор.
   – Нечего орать, – отозвался Сайкс, запирая дверь. – Посветите нам, Тоби.
   – Эге! Да это мой приятель! – крикнул тот же голос. – Свету, Барни, свету! Впусти джентльмена… А прежде всего не угодно ли вам будет проснуться?
   По-видимому, оратор швырнул сначала рожок для надевания башмаков или что-нибудь в этом роде в особу, к которой обращался, чтобы пробудить ее ото сна, потому что слышно было, как с грохотом упала какая-то деревянная вещь, а затем послышалось невнятное бормотанье человека, находящегося между сном и бодрствованием.
   – Слышишь ты или нет? – продолжал тот же голос. – В коридоре Билл Сайкс, и никто его не встречает, а ты дрыхнешь, как будто принял опиум за обедом. Ну что, очухался, или, может быть, запустить в тебя железным подсвечником, чтобы ты окончательно проснулся?
   Как только был задан этот вопрос, по голому полу быстро зашлепали стоптанные туфли, и из двери направо появились – сначала тускло горевшая свеча, а затем фигура того самого субъекта, который уже был описан, – гнусавого слуги из трактира на Сафрен-Хилле.
   – Мистер Сайкс! – воскликнул Барни с искренней или притворной радостью. – Пожалуйте, сэр, пожалуйте!
   – Ну, входи первым, – сказал Сайкс, подталкивая Оливера. – Живее, не то наступлю тебе на пятки.
   Ругая его за медлительность. Сайкс толкнул Оливера, и они очутились в низкой темной комнате, где был закопченный камин, два-три поломанных стула, стол и очень старый диван, на котором, задрав ноги выше головы, лежал, растянувшись во весь рост, мужчина, куривший длинную глиняную трубку. На нем был модного покроя сюртук табачного цвета с большими бронзовыми пуговицами, оранжевый галстук, грубый, бросающийся в глаза пестрый жилет и короткие темные штаны. Мистер Крекит (ибо это был он) не имел чрезмерного количества волос ни на голове, ни на лице, а те, какие у него были, отличались красноватым оттенком и были закручены в длинные локоны наподобие пробочника, в которые он то и дело засовывал свои грязные пальцы, украшенные большими дешевыми перстнями. Он был немного выше среднего роста и, по-видимому, слаб на ноги, но это обстоятельство ничуть не мешало ему восхищаться собственными, задранными вверх, высокими сапогами, которые он созерцал с живейшим удовольствием.
   – Билл, приятель! – сказал субъект, повернув голову к двери. – Рад вас видеть. Я уже начал побаиваться, не отказались ли вы от нашего дельца, тогда бы я пошел на свой страх и риск. Ох!
   Испустив этот возглас, выражавший величайшее изумление при виде Оливера, мистер Тоби Крекит принял сидячее положение и пожелал узнать, что это такое.
   – Мальчишка, всего-навсего мальчишка, – ответил Сайкс, придвигая стул к камину.
   – Один из питомцев мистера Феджина, – ухмыляясь, подхватил Барни.
   – Ах, Феджина! – воскликнул Тоби, разглядывая Оливера. – Ну и редкостный мальчишка – такому ничего не стоит очистить карманы у всех старых леди в церкви! Этот тихоня составит Феджину целое состояние!
   – Ну-ну, довольно! – нетерпеливо перебил Сайкс и, наклонившись к своему приятелю, шепнул ему на ухо несколько слов, после чего мистер Крекит неудержимо расхохотался и удостоил Оливера пристальным и изумленным взглядом.
   – А теперь, – сказал Сайкс, усевшись на прежнее место, – дайте нам, пока мы тут ждем, чего-нибудь поесть и выпить, это нас подбодрит – меня во всяком случае. Подсаживайся к камину, малыш, и отдыхай – ночью тебе еще придется пройтись, хоть не так уж далеко.
   Оливер посмотрел на Сайкса робко и с немым изумлением; потом, придвинув табурет к огню, сел, опустив голову на руки – она у него болела, – вряд ли сознавая, где он находится и что вокруг него творится.
   – Ну, – сказал Тоби, когда молодой еврей принес еду и поставил на стол бутылку. – За успех дельца!
   Провозгласив этот тост, он встал, заботливо положил в угол пустую трубку и, подойдя к столу, наполнил стаканчик водкой и выпил. Мистер Сайкс последовал его примеру.
   – Нужно дать капельку мальчишке, – сказал Тоби, налив рюмку до половины. – Выпей залпом, невинное созданье.
   – Право же, – начал Оливер, жалобно подняв на него глаза, – право же, я…
   – Выпей залпом, – повторил Тоби. – Думаешь, я не знаю, что пойдет тебе на пользу?.. Прикажите ему пить, Билл.
   – Пусть лучше выпьет! – сказал Сайкс, похлопывая рукой по карману. – Провалиться мне в пекло, с ним больше хлопот, чем с целым семейством Плутов! Пей, чертенок, пей!
   Испуганный угрожающими жестами обоих мужчин, Оливер поспешил залпом выпить рюмку и тотчас же сильно закашлялся, что привело в восхищение Тоби Крекита и Барии и даже вызвало улыбку у мрачного мистера Сайкса.
   Когда с этим было покончено, а Сайкс утолил голод (Оливера с трудом заставили проглотить корочку хлеба), двое мужчин улеглись на стульях, чтобы немножко вздремнуть. Оливер остался на своем табурете у камина; Барни, завернувшись в одеяло, растянулся на полу, перед самой каминной решеткой.
   Некоторое время они спали или казались спящими; никто не шевельнулся, кроме Барни, который раза два вставал, чтобы подбросить углей в камин. Оливер погрузился в тяжелую дремоту; ему чудилось, будто он бредет по мрачным проселочным дорогам, блуждает по темному кладбищу, вновь видит картины, мелькавшие перед ним в течение дня, как вдруг его разбудил Тоби Крекит, который вскочил и объявил, что уже половина второго.
   Через секунду другие двое были на ногах, и все деятельно занялись приготовлениями. Сайкс и его приятель закутали шеи и подбородки широкими темными шарфами и надели пальто; Барни, открыв шкаф, достал оттуда различные инструменты и торопливо рассовал их по карманам.
   – Подай мне собак, Барни, – сказал Тоби Крекит.
   – Вот они, – отозвался Барни, протягивая пару пистолетов. – Вы сами их зарядили.
   – Ладно! – пряча их, сказал Тоби. – А где напильники?
   – У меня, – ответил Сайкс.
   – Клещи, отмычки, коловороты, фонари – ничего не забыли? – спрашивал Тоби, прикрепляя небольшой лом к петле под полой своего пальто.
   – Все в порядке, – ответил его товарищ. – Тащи дубинки, Барни. Пора идти.
   С этими словами он взял толстую палку из рук Барни, который, вручив другую палку Тоби, принялся застегивать плащ Оливера.
   – Ну-ка, – сказал Сайкс, протягивая руку.
   Оливер, совершенно одурманенный непривычной прогулкой, свежим воздухом и водкой, которую его заставили выпить, машинально вложил руку в протянутую руку Сайкса.
   – Бери его за другую, Тоби, – сказал Сайкс. – Выгляни-ка наружу, Барни.
   Тот направился к двери и, вернувшись, доложил, что все спокойно. Двое грабителей вышли вместе с Оливером. Барни, хорошенько заперев дверь, снова завернулся в одеяло и заснул.
   Была непроглядная тьма. Туман стал еще гуще, чем в начале ночи, а воздух был до такой степени насыщен влагой, что, хотя дождя и не было, спустя несколько минут после выхода из дома у Оливера волосы и брови стали влажными. Они прошли мостом и двинулись по направлению к огонькам, которые Оливер уже видел раньше. Расстояние было небольшое, а так как они шли быстро, то вскоре и достигли Чертей.
   – Махнем через город, – прошептал Сайкс. – Ночью нам никто не попадется на пути.
   Тоби согласился, и они быстро зашагали по главной улице маленького городка, совершенно безлюдной в этот поздний час. Кое-где в окне какой-нибудь спальни мерцал тусклый свет; изредка хриплый лай собаки нарушал тишину ночи. Но на улице не было никого. Они вышли за город, когда церковные часы пробили два.
   Ускорив шаги, они свернули влево, на дорогу. Пройдя примерно четверть мили, они подошли к одиноко стоявшему дому, обнесенному стеной, на которую Тоби Крекит, даже не успев отдышаться, вскарабкался в одно мгновение.
   – Теперь давайте мальчишку, – сказал Тоби. – Поднимите его; я его подхвачу.
   Оливер оглянуться не успел, как Сайкс подхватил его под мышки, и через три-четыре секунды он и Тоби лежали на траве по ту сторону стены. Сайкс не замедлил присоединиться к ним. И они крадучись направились к дому.
   И тут только Оливер, едва не лишившийся рассудка от страха и отчаяния, понял, что целью этой экспедиции был грабеж, если не убийство. Он сжал руки и, не удержавшись, глухо вскрикнул от ужаса. В глазах у него потемнело, холодный пот выступил на побледневшем лице, ноги отказались служить, и он упал на колени.
   – Вставай! – прошипел Сайкс, дрожа от бешенства и вытаскивая из кармана пистолет. – Вставай, не то я тебе размозжу башку.
   – Ох, ради бога, отпустите меня! – воскликнул Оливер. – Я убегу и умру где-нибудь там, в полях. Я никогда не подойду близко к Лондону, никогда, никогда! О, пожалейте меня, не заставляйте воровать! Ради всех светлых ангелов небесных, сжальтесь надо мной!
   Человек, к которому он обращался с этой мольбой, изрыгнул отвратительное ругательство и взвел курок пистолета, но Тоби, выбив у него из рук пистолет, зажал мальчику рот рукой и потащил его к дому.
   – Тише! – зашептал он. – Здесь это ничему не поможет. Еще словечко, и я сам с тобой расправлюсь – хлопну тебя по голове. Шуму никакого не будет, а дело надежное, и все по-благородному. Ну-ка, Билл, взломайте этот ставень. Ручаюсь, что мальчик теперь подбодрился. В такую холодную ночь людям и постарше его в первую минуту случалось сплоховать – сам видел.
   Сайкс, призывая грозные проклятья на голову Феджина, пославшего на такое дело Оливера, решительно, но стараясь не шуметь, пустил в ход лом. Спустя немного ему удалось с помощью Тоби открыть ставень, державшийся на петлях.
   Это было маленькое оконце с частым переплетом, находившееся в пяти с половиной футах от земли, в задней половине дома, – оконце в комнате для мытья посуды или для варки пива, и конце коридора. Отверстие было такое маленькое, что обитатели дома, должно быть, не считали нужным закрыть его ненадежней; однако оно было достаточно велико, чтобы в него мог пролезть мальчик ростом с Оливера. Повозившись еще немного, мистер Сайкс справился с задвижками; вскоре окно распахнулось настежь.
   – Слушай теперь, чертенок! – прошипел Сайкс, вытаскивая из кармана потайной фонарь и направляя луч света прямо в лицо Оливера. – Я тебя просуну в это окно. Ты возьмешь этот фонарь, поднимешься тихонько по лестнице – она как раз перед тобой, – пройдешь через маленькую переднюю к входной двери, отопрешь ее и впустишь нас.
   – Там наверху есть засов, тебе до него не дотянуться, – вмешался Тоби. – Влезь на стул в передней… Там три стула, Билл, а на спинках большущий синий единорог и золотые вилы, это герб старой леди.
   – Помалкивай! – перебил Сайкс, бросив на него грозный взгляд. – Дверь в комнаты открыта?
   – Настежь, – ответил Тоби, предварительно заглянув в окно. – Потеха! Они всегда оставляют ее открытой, чтобы собака, у которой здесь подстилка, могла прогуляться по коридору, когда ей не спится. Ха-ха-ха! А Барни сманил ее сегодня вечером. Вот здорово!
   Хотя мистер Крекит говорил чуть слышным шепотом и смеялся беззвучно, однако Сайкс властно приказал ему замолчать и приступить к делу. Тоби повиновался: сначала достал из кармана фонарь и поставил его на землю, затем крепко уперся головой в стену под окном, а руками в колени, так, чтобы спина его служила ступенькой. Когда Это было сделано. Сайкс, взобравшись на него, осторожно просунул Оливера в окно, ногами вперед, и, придерживая его за шиворот, благополучно опустил на пол.
   – Бери этот фонарь, – сказал Сайкс, заглядывая в комнату. – Видишь перед собой лестницу?
   Оливер, ни жив ни мертв, прошептал: «Да». Сайкс указывая пистолетом на входную дверь, лаконически посоветовал ему принять к сведению, что он все время будет находиться под прицелом и если замешкается, то в ту же секунду будет убит.
   – Все должно быть сделано в одну минуту, – продолжал Сайкс чуть слышно. – Как только я тебя отпущу, принимайся за дело. Эй, что это?
   – Что там такое? – прошептал его товарищ.
   Оба напряженно прислушались.
   – Ничего! – сказал Сайкс, отпуская Оливера. – Ну!
   В тот короткий промежуток времени, когда мальчик мог собраться с мыслями, он твердо решил – хотя бы эта попытка и стоила ему жизни – взбежать по лестнице, ведущей из передней, и поднять тревогу в доме. Приняв такое решение, он тотчас же крадучись двинулся к двери.
   – Назад! – закричал вдруг Сайкс. – Назад! Назад!
   Когда мертвая тишина, царившая в доме, была нарушена громким криком, Оливер в испуге уронил фонарь и не знал, идти ли ему вперед, или бежать!
   Снова раздался крик – блеснул свет; перед его глазами появились на верхней ступеньке лестницы два перепуганных полуодетых человека. Яркая вспышка, оглушительный шум, дым, треск неизвестно откуда, – и Оливер отшатнулся назад.

   Сайкс на мгновение исчез, но затем показался снова и схватил его за шиворот, прежде чем рассеялся дым. Он выстрелил из своего пистолета вслед людям, которые уже кинулись назад, и потащил мальчика вверх.
   – Держись, крепче, – прошептал Сайкс, протаскивая его в окно. – Эй, дай мне шарф. Они попали в него. Живее! Мальчишка истекает кровью.
   Потом Оливер услышал звон колокольчика, выстрелы, крики и почувствовал, что кто-то уносит его, быстро шагая по неровной почве. А потом шум замер вдалеке, смертельный холод сковал ему сердце. И больше он ничего не видел и не слышал.


   Глава XXIII,

 //-- которая рассказывает о приятной беседе между мистером Бамблом и некоей леди и убеждает в том, что в иных случаях даже бидл бывает не лишен чувствительности --// 
   Вечером был лютый холод. Снег, лежавший на земле, покрылся твердой ледяной коркой, и только на сугробы по проселкам и закоулкам налетал резкий, воющий ветер, который словно удваивал бешенство при виде добычи, какая ему попадалась, взметал снег мглистым облаком, кружил его и рассыпал в воздухе. Суровый, темный, холодный был вечер, заставивший тех, кто сыт и у кого есть теплый у гол, собраться у камина и благодарить бога за то, что они у себя дома, а бездомных, умирающих с голоду бедняков – лечь на землю и умереть. В такой вечер многие измученные голодом отщепенцы смыкают глаза на наших безлюдных улицах, и – каковы бы ни были их преступления – вряд ли они откроют их в более жестком мире.
   Так обстояло дело под открытым небом, когда миссис Корни, надзирательница работного дома, с которым наши читатели уже знакомы как с местом рождения Оливера Твиста, уселась перед веселым огоньком в своей собственной маленькой комнатке и не без самодовольства бросила взгляд на небольшой круглый столик, на котором стоял соответствующих размеров поднос со всеми принадлежностями, необходимыми для наилучшего ужина, какой только может пожелать надзирательница. Миссис Корни хотела побаловать себя чашкой чая. Когда она перевела взгляд со стола на камин, где самый маленький из всех существующих чайников затянул тихим голоском тихую песенку, чувство внутреннего удовлетворения у миссис Корни до того усилилось, что она улыбнулась.
   – Ну что ж! – сказала надзирательница, облокотившись на стол и задумчиво глядя на огонь, – Право же, каждому из нас дано очень много, и нам есть за что быть благодарными. Очень много, только мы этого не понимаем. Увы!
   Миссис Корни скорбно покачала головой, словно оплакивая духовную слепоту тех бедняков, которые этого не понимают, и, погрузив серебряную ложечку (личная собственность) в недра металлической чайницы, вмещающей две-три унции, принялась заваривать чай.
   Как мало нужно, чтобы нарушить спокойствие нашего слабого духа. Пока миссис Корни занималась рассуждениями, вода в черном чайнике, который был очень маленьким, так что ничего не стоило наполнить его доверху, перелилась через край и слегка ошпарила руку миссис Корни.
   – Ах, будь ты проклят! – воскликнула почтенная надзирательница, с большой поспешностью поставив чайник на камин. – Дурацкая штука! Вмещает всего-навсего две чашки! Ну кому от нее может быть прок?.. Разве что, – призадумавшись, добавила миссис Корни, – разве что такому бедному, одинокому созданию, как я! Ах, боже мой!
   С этими словами надзирательница упала в кресло и, снова облокотившись на стол, задумалась об одинокой своей судьбе. Маленький чайник и одна-единственная чашка пробудили печальные воспоминания о мистере Корни (который умер всего-навсего двадцать пять лет назад), и это подействовало на нее угнетающе.
   – Больше никогда не будет у меня такого! – досадливо сказала миссис Корни. – Больше никогда не будет у меня такого, как он!
   Неизвестно, к кому относилось это замечание: к мужу или к чайнику. Быть может, к последнему, ибо, произнося эти слова, миссис Корни смотрела на него, а затем сняла его с огня. Она только отведала первую чашку, как вдруг ее потревожил тихий стук в дверь.
   – Ну, входите! – резко сказала миссис Корни. – Должно быть, какая-нибудь старуха собралась помирать. Они всегда помирают, когда я вздумаю закусить. Не стойте там, не напускайте холодного воздуху. Ну, что там еще случилось?
   – Ничего, сударыня, ничего, – ответил мужской голос.
   – Ах, боже мой! – воскликнула надзирательница значительно более мягким голосом. – Неужели это мистер Бамбл?
   – К вашим услугам, сударыня, – произнес мистер Бамбл, который задержался было в дверях, чтобы соскоблить грязь с башмаков и отряхнуть снег с пальто, а затем вошел, держа в одной руке шляпу, а в другой узелок. – Не прикажете ли, сударыня, закрыть дверь?
   Леди из целомудрия не решалась дать ответ, опасаясь, пристойно ли будет иметь свидание с мистером Бамблом при закрытых дверях. Мистер Бамбл, воспользовавшись ее замешательством, а к тому же и озябнув, закрыл дверь, не дожидаясь разрешения.
   – Ненастная погода, мистер Бамбл, – сказала надзирательница.
   – Да, сударыня, ненастье, – отозвался бидл. – Такая погода во вред приходу, сударыня. Сегодня после полудня, миссис Корни, мы раздали двадцать четырехфунтовых хлебов и полторы головки сыра, а эти бедняки все еще недовольны.
   – Ну конечно. Когда же они бывают довольны, мистер Бамбл? – сказала надзирательница, попивая чай.
   – Совершенно верно, сударыня, когда? – подхватил мистер Бамбл. – Тут одному человеку, ради его жены и большого семейства, дали четырехфунтовый хлеб и добрый фунт сыру, без обвеса. А как вы думаете, почувствовал он благодарность, сударыня, настоящую благодарность? Ни на один медный фартинг! Как вы думаете, что он сделал, сударыня? Стал просить угля – хотя бы немножко, в носовой платок, сказал он! Угля! А что ему с ним делать? Поджаривать сыр, а потом прийти и просить еще. Вот какие навыки у этих людей, сударыня: навали ему сегодня угля полон передник, он, бессовестный, послезавтра опять придет выпрашивать.
   Надзирательница выразила полное одобрение этому образному суждению, и бидл продолжал свою речь.
   – Я и не представлял себе, до чего это может дойти, – сказал мистер Бамбл. – Третьего дня – вы были замужем, сударыня, и я могу это рассказать вам, – третьего дня какой-то субъект, у которого спина едва прикрыта лохмотьями (тут миссис Корни потупилась), приходит к дверям нашего смотрителя, когда у того гостя собрались на обед, и говорит, что нуждается в помощи, миссис Корни. Так как он не хотел уходить и произвел на гостей ужасающее впечатление, то смотритель выслал ему фунт картофеля и полпинты овсяной муки. «Ах, бог мой! – говорит неблагодарный негодяй. – Что толку мне от этого? С таким же успехом вы могли бы дать мне очки в железной оправе!» – «Отлично, – говорит наш смотритель, отбирая у него подаяние, – больше ничего вы здесь не получите». – «Ну, значит, я умру где-нибудь на улице!» – говорит бродяга. «Нет, не умрешь», – говорит наш смотритель…
   – Ха-ха-ха! Чудесно! Как это похоже на мистера Граната, правда? – перебила надзирательница. – Дальше, мистер Бамбл!
   – Так вот, сударыня, – продолжал бидл, – он ушел и так-таки и умер на улице. Вот упрямый нищий!
   – Никогда бы я этому не поверила! – решительно заметила надзирательница. – Но не думаете ли вы, мистер Бамбл, что оказывать помощь людям с улицы – дурное дело? Вы – джентльмен, умудренный опытом, и должны это знать. Как вы полагаете?
   – Миссис Корни, – сказал бидл, улыбаясь, как улыбаются люди, сознающие, что они хорошо осведомлены, – оказывать помощь таким людям – при соблюдении надлежащего порядка, надлежащего порядка, сударыня! – Это спасение для прихода. Первое правило, когда оказываешь помощь, заключается в том, чтобы давать беднякам как раз то, что им не нужно… А тогда им скоро надоест приходить.
   – Ах, боже мой! – воскликнула миссис Корни. – Как это умно придумано!
   – Еще бы! Между нами говоря, сударыня, – отозвался мистер Бамбл, – это правило весьма важное: если вы заинтересуетесь теми случаями, какие попадают в эти дерзкие газеты, вы не преминете заметить, что нуждающиеся семейства получают вспомоществование в виде кусочков сыру. Такой порядок, миссис Корни, установлен ныне по всей стране. Впрочем, – добавил бидл, развязывая свой узелок, – это служебные тайны, сударыня, – о них толковать не полагается никому, за исключением, сказал бы я, приходских чиновников, вроде нас с вами… А вот портвейн, сударыня, который приходский совет заказал для больницы: свежий, настоящий портвейн, без обмана, только сегодня из бочки; чистый, как стеклышко, и никакого осадка!
   Посмотрев одну из бутылок на свет и хорошенько взболтав ее, чтобы убедиться в превосходном качестве вина, мистер Бамбл поставил обе бутылки на комод, сложил носовой платок, в который они были завернуты, заботливо сунул его в карман и взялся за шляпу с таким видом, будто собирался уйти.
   – Придется вам идти по морозу, мистер Бамбл, – заметила надзирательница.
   – Жестокий ветер, сударыня, – отозвался мистер Бамбл, поднимая воротник шинели. – Того гляди, оторвет уши.
   Надзирательница перевела взгляд с маленького чайника на бидла, направившегося к двери, и, когда бидл кашлянул, собираясь пожелать ей спокойной ночи, она застенчиво осведомилась, не угодно ли… не угодно ли ему выпить чашку чаю?
   Мистер Бамбл немедленно опустил воротник, положил шляпу и трость на стул, а другой стул придвинул к столу. Медленно усаживаясь на свое место, он бросил взгляд на леди. Та устремила взор на маленький чайник. Мистер Бамбл снова кашлянул и слегка улыбнулся.
   Миссис Корни встала, чтобы достать из шкафа вторую чашку и блюдце. Когда она уселась, глаза ее снова встретились с глазами галантного бидла; она покраснела и принялась наливать ему чай. Снова мистер Бамбл кашлянул – на этот раз громче, чем раньше.
   – Послаще, мистер Бамбл? – спросила надзирательница, взяв сахарницу.
   – Если позволите, послаще, сударыня, – ответил мистер Бамбл. При этом он устремил взгляд на миссис Корни; и если бидл может быть нежен, то таким бидлом был в тот момент мистер Бамбл.

   Чай был налит и подан молча. Мистер Бамбл, расстелив на коленях носовой платок, чтобы крошки не запачкали его великолепных коротких штанов, приступил к еде и питью, время от времени прерывая это приятное занятие глубокими вздохами, которые, однако, отнюдь не служили в ущерб его аппетиту, а напротив, помогали ему управляться с чаем и гренками.
   – Вижу, сударыня, что у вас есть кошка, – сказал мистер Бамбл, глядя на кошку, которая грелась у камина, окруженная своим семейством. – Да вдобавок еще котята!
   – Ах, как я их люблю, мистер Бамбл, вы и представить себе не можете! – отозвалась надзирательница. – Такие веселые, такие шаловливые, такие беззаботные, право же, они составляют мне компанию!
   – Славные животные, сударыня, – одобрительно заметил мистер Бамбл. – Такие домашние…
   – О да! – восторженно воскликнула надзирательница. – Они так привязаны к своему дому. Право же, это истинное наслаждение.
   – Миссис Корни, – медленно произнес мистер Бамбл, отбивая такт чайной ложкой, – вот что, сударыня, намерен я вам сказать: если кошки или котята живут с вами, сударыня, и не привязаны к своему дому, то, стало быть, они ослы, сударыня.
   – Ах, мистер Бамбл! – воскликнула миссис Корни.
   – Зачем скрывать истину, сударыня! – продолжал мистер Бамбл, медленно помахивая чайной ложкой с видом влюбленным и внушительным, что производило особенно сильное впечатление. – Я бы с удовольствием собственными руками утопил такую кошку.
   – Значит, вы злой человек! – с живостью подхватила надзирательница, протягивая руку за чашкой бидла. – И вдобавок жестокосердный!
   – Жестокосердный, сударыня? – повторил мистер Бамбл. – Жестокосердный?
   Мистер Бамбл без лишних слов отдал свою чашку миссис Корни, сжал при этом ее мизинец и, дважды хлопнув себя ладонью по обшитому галуном жилету, испустил глубокий вздох и чуть-чуть отодвинул свой стул от камина.
   Стол был круглый; а так как миссис Корни и мистер Бамбл сидели друг против друга на небольшом расстоянии, лицом к огню, то ясно, что мистер Бамбл, отодвигаясь от огня, но по-прежнему сидя за столом, увеличивал расстояние, отделявшее его от миссис Корни; к такому поступку иные благоразумные читатели несомненно отнесутся с восторгом и будут почитать его актом величайшего героизма со стороны мистера Бамбла; время, место и благоприятные обстоятельства до известной степени побуждали его произнести те нежные и любезные словечки, которые – как бы ни приличествовали они устам людей легкомысленных и беззаботных – кажутся ниже достоинства судей сей страны, членов парламента, министров, лорд-мэров и прочих великих общественных деятелей, а тем более не подобает столь великому и солидному человеку, как бидл, который (как хорошо известно) долженствует быть самым суровым и самым непоколебимым из всех этих людей.
   Однако, каковы бы ни были намерения мистера Бамбла (а они несомненно были наилучшими), к несчастью, случилось так, что стол – о чем уже упомянуто дважды – был круглый, вследствие этого мистер Бамбл, помаленьку передвигая свой стул, вскоре начал уменьшать расстояние, отделявшее его от надзирательницы, и, продолжая путешествие по кругу, придвинул, наконец, свой стул к тому, на котором сидела надзирательница. В самом деле, оба стула соприкоснулись, а когда это произошло, Мистер Бамбл остановился.
   Если бы надзирательница подвинула теперь свой стул вправо, ее неминуемо опалило бы огнем, а если бы подвинула влево, то упала бы в объятия мистера Бамбла; итак (будучи скромной надзирательницей и несомненно предусмотрев сразу эти последствия), она осталась сидеть на своем месте и протянула мистеру Бамблу вторую чашку чаю.
   – Жестокосердный, миссис Корни? – повторил мистер Бамбл, помешивая чай и заглядывая в лицо надзирательнице. – А вы не жестокосердны, миссис Корни?
   – Ах, боже мой! – воскликнула надзирательница. – Странно слышать такой вопрос от холостяка! Зачем вам это понадобилось знать, мистер Бамбл?
   Бидл выпил чай до последней капли, доел гренки, смахнул крошки с колен, вытер губы и преспокойно поцеловал надзирательницу.
   – Мистер Бамбл! – шепотом воскликнула сия целомудренная леди, ибо испуг был так велик, что она лишилась голоса. – Мистер Бамбл, я закричу!
   Вместо ответа мистер Бамбл не спеша, с достоинством обвил рукой талию надзирательницы.
   Раз сия леди выразила намерение закричать, то, конечно, она бы и закричала при этом новом дерзком поступке, если бы торопливый стук в дверь не сделал это излишним: как только раздался стук, мистер Бамбл с большим проворством ринулся к винным бутылкам и с рвением принялся смахивать с них пыль, а надзирательница суровым тоном спросила, кто стучит. Следует отметить любопытный факт: удивление оказало такое действие на крайний ее испуг, что голос вновь обрел всю свою официальную жесткость.
   – Простите, миссис, – сказала высохшая старая нищенка, на редкость безобразная, просовывав голову в дверь, – старуха Салли отходит.
   – Ну, а мне какое до этого дело? – сердито спросила надзирательница. – Ведь я же не могу ее оживить.
   – Конечно, конечно, миссис, – ответила старуха, – Это никому не под силу; ей уже нельзя помочь. Много раз я видела, как помирают люди – и младенцы и крепкие, сильные люди, – и уж мне ли не знать, когда приходит смерть! Но у нее что-то тяжелое на душе, и, когда боли ее отпускают – а это бывает редко, потому что помирает она в муках, – она говорит, что ей нужно что-то вам сказать. Она не помрет спокойно, пока вы не придете, миссис.
   Выслушав это сообщение, достойная миссис Корни вполголоса осыпала всевозможными ругательствами тех старух, которые даже и умереть не могут, чтобы умышленно не досадить лицам, выше их стоящим. Быстро схватив теплую шаль и завернувшись в нее, она, не тратя лишних слов, попросила мистера Бамбла подождать ее возвращения на тот случай, если произойдет что-нибудь из ряда вон выходящее. Приказав посланной за ней старухе идти быстро, а не карабкаться всю ночь по лестнице, она вышла вслед за ней из комнаты с очень суровым видом и всю дорогу ругалась.
   Поведение мистера Бамбла, предоставленного самому себе, в сущности не поддается объяснению. Он открыл шкаф, пересчитал чайные ложки, взвесил на руке щипцы для сахара, внимательно осмотрел серебряный молочник и, удовлетворив этим свое любопытство, надел треуголку набекрень и весьма солидно пустился в пляс, четыре раза обойдя вокруг стола. Покончив с этим изумительным занятием, он снова снял треуголку и, расположившись перед камином, спиной к огню, казалось, принялся мысленно составлять точную опись обстановки.


   Глава XXIV

 //-- трактует о весьма ничтожном предмете. Но это короткая глава, и она может оказаться не лишней в этом повествовании --// 
   Особа, нарушившая покой в комнате надзирательницы, была подобающей вестницей смерти. Преклонные годы согнули ее тело, руки и ноги дрожали, лицо, искаженное бессмысленной гримасой, скорее походило на чудовищную маску, начертанную карандашом сумасшедшего, чем на создание Природы.
   Увы! Как мало остается лиц, сотворенных Природой, которые не меняются и радуют нас своей красотой! Мирские заботы, скорби и лишения изменяют их так же, как изменяют сердца; и только тогда, когда страсти засыпают и навеки теряют свою власть, рассеиваются взбаламученные облака и проясняется небесная твердь. Нередко бывает так, что лица умерших, даже напряженные и окоченевшие, принимают давно забытое выражение, словно у спящего ребенка, напоминая младенческий лик; такими мирными, такими безмятежными становятся снова эти люди, что те, кто знал их в пору счастливого детства, преклоняют колени у гроба и видят ангела, сошедшего на Землю.
   Старая карга ковыляла по коридорам и поднималась по лестницам, невнятно бормоча что-то в ответ на ругань своей спутницы; наконец, приостановившись, чтобы отдышаться, она передала ей в руки свечу и последовала за ней, стараясь не отставать от своей куда более проворной начальницы, направлявшейся в комнату больной.
   Это была жалкая каморка на чердаке. В дальнем ее углу горел тусклый свет. У постели сидела другая старуха; у камина стоял ученик аптекаря и делал себе зубочистку из гусиного пера.
   – Вечер морозный, миссис Корни, – сказал этот молодой джентльмен вошедшей надзирательнице.
   – В самом деле, очень морозный, сэр, – приседая, ответила та самым учтивым тоном.
   – Вам следовало бы получать лучший уголь от ваших поставщиков, – заявил помощник аптекаря, разбивая заржавленной кочергой кусок угля в камине, – такой уголь не годится для морозной ночи.
   – Совет выбирал его, сэр, – ответила надзирательница. – А совет мог бы позаботиться, по крайней мере о том, чтобы мы не мерзли, потому что работа у нас тяжелая.
   Тут разговор был прерван стоном больной.
   – О! – сказал молодой человек, поворачиваясь к кровати с таким видом, будто совсем забыл о пациентке. – Ее песенка спета, миссис Корни.
   – Неужели, сэр? – спросила надзирательница.
   – Я буду очень удивлен, если она протянет еще часа два, – сказал помощник аптекаря, сосредоточив внимание на острие зубочистки. – Организм совершенно разрушен. Посмотрите-ка, старушка, она дремлет?
   Сиделка наклонилась к кровати и утвердительно кивнула головой.
   – Быть может, она так и умрет, если вы не будете шуметь, – сказал, молодой человек. – Поставьте свечу на пол. Там она ей не помешает.
   Сиделка исполнила приказание и в то же время покачала головой, как бы давая понять, что женщина так легко не умрет; затем она снова заняла свое место рядом с другой старухой, которая к тому времени возвратилась. Надзирательница с раздражением завернулась в шаль и присела в ногах кровати.
   Помощник аптекаря, покончив с отделкой зубочистки, расположился перед камином и в течение десяти минут грелся у огня; наконец, по-видимому соскучившись, он пожелал миссис Корни успешного завершения ее трудов и на цыпочках удалился.
   Посидев несколько минут молча, обе старухи отошли от кровати и, присев на корточки у огня, стали греть иссохшие руки. Приняв такую позу, они вели тихим голосом разговор, и, когда пламя отбрасывало призрачный отблеск на их сморщенные лица, их безобразие казалось ужасающим.
   – Больше она ничего не говорила, Энни, милая, пока меня не было? – спросила та, что ходила за надзирательницей.
   – Ни слова, – ответила вторая сиделка. – Сначала она щипала и ломала себе руки, но я их придержала, и она скоро утихомирилась. Сил у нее мало осталось, так что мне легко было ее успокоить. Для старухи я не так уж слаба, хотя и сижу на приходском пайке!
   – Она выпила подогретое вино, которое ей прописал доктор? – спросила первая.
   – Я пробовала влить ей в рот, – отозвалась вторая, – но зубы у нее были стиснуты, а за кружку она уцепилась так, что мне едва удалось ее вырвать; тогда я сама выпила вино, и оно пошло мне на пользу.
   Осторожно оглянувшись и убедившись, что их не подслушивают, обе старые карги ближе придвинулись к огню в весело захихикали.
   – Было время, – снова заговорила первая, – когда она сама сделала бы то же самое и как бы еще потом потешалась!
   – Ну конечно! – подхватила другая. – Она была развеселая. Много, много славных покойничков она обрядила, и были они такие милые и аккуратные, как восковые куклы. Мои старые глаза их видели, эти старые руки их трогали, потому что я десятки раз ей помогала.
   Вытянув дрожащие пальцы, старуха с восторгом помахала ими перед носом собеседницы, потом, пошарив в кармане, вытащила старую, выцветшую от времени жестяную табакерку, из которой насыпала немножко табаку на протянутую ладонь своей приятельницы и чуть-чуть побольше себе на ладонь. Пока они так развлекались, надзирательница, нетерпеливо ожидавшая, когда же, наконец, умирающая очнется, подошла к камину и резко спросила, долго ли ей еще ждать.
   – Недолго, миссис, – ответила вторая старуха, подняв на нее глаза. – Всем нам недолго ждать смерти. Потерпите, потерпите! Скоро она заберет всех нас.
   – Придержите язык, старая идиотка! – строго приказала надзирательница. – Отвечайте мне вы, Марта: впадала ли она и раньше в такое состояние?
   – Много раз, – отозвалась первая старуха.
   – Но больше это уже не повторится – добавила вторая, – то есть еще один разок она очнется, но ненадолго, попомните мое слово, миссис!
   – Надолго или ненадолго, – с раздражением сказала надзирательница, – но когда она очнется, меня здесь уже не будет! И чтобы вы не смели меня больше беспокоить из-за пустяков! В мои обязанности не входит смотреть, как умирают здесь старухи, и я этого делать не стану. Запомните это, бесстыжие старые ведьмы! Если вы опять вздумаете меня дурачить, предупреждаю – я с вами быстро расправлюсь!
   Разозлившись, она бросилась к двери, но крик обеих старух, повернувшихся к кровати, заставил ее оглянуться. Больная приподнялась в постели и простирала к ним руки.
   – Кто это? – глухо кричала она.
   – Тише, тише! – зашипела одна из старух, наклоняясь к ней. – Ложитесь, ложитесь!
   – Живой я никогда уже больше не лягу!.. – отбиваясь, воскликнула женщина. – Я хочу что-то сказать ей. Подойдите ко мне! Ближе! Я буду шептать вам на ухо.
   Она вцепилась в руку надзирательницы и, заставив ее сесть на стул у кровати, хотела заговорить, но, оглянувшись, заметила двух старух, которые, вытянув шею, приготовились с жадностью слушать.
   – Прогоните их, – слабеющим голосом сказала больная. – Скорее, скорее!
   Старые карги, завопив в один голос, принялись жалобно сетовать на то, что бедняжке очень худо и она не узнает лучших своих друзей, твердили, что ни за что ее не покинут, но надзирательница вытолкала их из комнаты, заперла дверь и вернулась к кровати. Очутившись за дверью, старые леди переменили тон и стали кричать в замочную скважину, что старуха Салли пьяна; это было довольно правдоподобно, так как в дополнение к умеренной дозе опиума, прописанного аптекарем, на нее подействовала последняя порция джина с водой, которым, по доброте сердечной, тайком угостили ее достойные старые леди.
   – Теперь слушайте меня! – громко сказала умирающая, напрягая все силы, чтобы раздуть последнюю искру жизни. – Когда-то в этой самой комнате я ухаживала за молодой красоткой, лежавшей на этой самой кровати. Сюда ее принесли с израненными от ходьбы ногами, покрытыми грязью и кровью. Она родила мальчика и умерла. Сейчас я припомню… в каком году это было?..
   – Неважно, в каком году, – перебила нетерпеливая слушательница. – Ну, дальше, что скажете о ней?
   – Дальше… – пробормотала больная, впадая в прежнее полудремотное состояние, – что еще сказать о ней, что еще… Знаю! – воскликнула она, быстро выпрямившись; лицо ее было багровым, глаза были выпучены. – Я ее ограбила. Да, вот что я сделала! Она еще не окоченела, говорю вам – она еще не окоченела, когда я это украла!
   – Что вы украли, да говорите же, ради бога? – вскричала надзирательница, сделав движение, словно хотела позвать на помощь.
   – Одну вещь, – ответила женщина, прикрыв ей рот рукой. – Единственную вещь, какая у нее была. Ей нужна была одежда, чтобы не мерзнуть, нужна была пища, но эту вещь она сохраняла и прятала у себя на груди. Говорю вам – вещь была золотая! Чистое золото, которое могло спасти ей жизнь!
   – Золото! – повторила надзирательница, наклонившись к упавшей на подушку женщине. – Говорите же, говорите… что дальше? Кто была мать? Когда это было?
   – Она поручила мне сохранить ее, – со стоном продолжала больная, – и доверилась мне, единственной женщине, которая была при ней. Как только она мне показала эту вещь, висевшую у нее на шее, я сразу порешила ее украсть. Может быть, на моей душе лежит еще и смерть ребенка! Они бы лучше с ним обращались, если бы им все было известно.
   – Что известно? – спросила надзирательница. – Да говорите же!
   – Мальчик подрос и так походил на мать, – бессвязно продолжала больная, не обращая внимания на вопрос, – что я никогда не могла об этом забыть, стоило мне увидеть его лицо. Бедная женщина! Бедная женщина! И такая молоденькая! Такая кроткая овечка! Подождите. Я должна еще что-то сказать. Ведь я вам еще не все рассказала?
   – Нет, нет, – ответила надзирательница, наклоняясь, чтобы лучше расслышать слабеющий голос умирающей. – Скорее, не то будет поздно!
   – Мать, – сказала женщина, делая еще более отчаянное усилие, – мать, когда настали смертные муки, зашептала мне на ухо, что если ее ребенок родится живым и вырастет, то, может быть, придет день, когда он, услыхав о своей бедной молодой матери, не будет считать себя опозоренным. «О боже милостивый! – сказала она. – Будет ли это мальчик или девочка, пошли ему друзей в этом мире, полном невзгод, и сжалься над бедным, одиноким ребенком, брошенным на произвол судьбы!»
   – Имя мальчика? – спросила надзирательница.
   – Его назвали Оливером, – слабым голосом ответила женщина. – Золотая вещь, которую я украла…
   – Да, да… говорите! – крикнула надзирательница.
   Она нетерпеливо наклонилась к женщине, чтобы услышать ответ, но невольно отшатнулась, когда та медленно, не сгибаясь, снова приподнялась и села, потом, вцепившись обеими руками в одеяло, пробормотала что-то невнятное и упала на подушки.
   – Умерла! – сказала одна из старух, врываясь в комнату, как только открылась дверь.
   – И в конце концов ничего не сказала, – отозвалась надзирательница и спокойно ушла.
   Обе старухи, готовясь к исполнению своей ужасной обязанности, были, по-видимому, слишком заняты, чтобы отвечать, и, оставшись одни, закопошились около тела.


   Глава XXV,

 //-- которая вновь повествует о мистере Феджине и компании --// 
   Пока происходили эти события в провинциальном работном доме, мистер Феджин сидел в старой своей берлоге – той самой, откуда девушка увела Оливера, – и размышлял о чем-то у тусклого огня в дымящем очаге. На коленях у него лежали раздувальные мехи, с помощью которых он, видимо, старался раздуть веселый огонек, но, задумавшись, он положил на них руки, подпер подбородок большими пальцами и рассеянно устремил взгляд на заржавленные прутья.
   У стола за его спиной сидели Ловкий Плут, юный Чарльз Бейтс и мистер Читлинг; все трое с увлечением играли в вист; Плут с «болваном» играл против юного Бейтса и мистера Читлинга. Физиономия первого из упомянутых джентльменов, всегда удивительно смышленая, казалась теперь особенно интересной вследствие вдумчивого его отношения к игре и внимательного изучения карт мистера Читлинга, на которые, как только представлялся удобный случай, он бросал зоркий взгляд, мудро сообразуя свою игру с результатами наблюдений над картами соседа. Так как ночь была холодная. Плут не снимал шляпы, что, впрочем, являлось одной из его привычек. Он сжимал зубами мундштук глиняной трубки, которую вынимал изо рта на короткое время, когда считал нужным подкрепиться джином с водой из кувшина, вместимостью в кварту, поставленного на стол для угощения всей компании.
   Юный Бейтс также уделял большое внимание игре, но так как у него натура была более впечатлительная, чем у его талантливого друга, то можно было заметить, что он чаще угощался джином с водой и вдобавок увеселял себя всевозможными шутками и непристойными замечаниями, в высшей степени неуместными при серьезной игре. Плут, на правах тесной дружбы, несколько раз принимался торжественно журить его за такое неприличное поведение, но все эти наставления юный Бейтс выслушивал с величайшим добродушием и предлагал своему другу отправиться к черту либо засунуть голову в мешок или же отвечал другими изящными остротами в том же духе, удачное пользование которыми приводило в восторг мистера Читлинга. Примечательно, что сей последний джентльмен и его партнер неизменно проигрывали, и это обстоятельство не только не раздражало юного Бейтса, но, по-видимому, доставляло ему огромное удовольствие, так как после каждой партии он оглушительно хохотал и уверял, что отроду не видывал такой веселой игры.
   – Два двойных и роббер, – с вытянувшейся физиономией сказал мистер Читлинг, доставая из жилетного кармана полкроны. – В первый раз вижу такого парня, как ты, Джек. Ты всегда выигрываешь. Даже когда у нас с Чарли хорошие карты, все равно иы ничего не можем поделать.
   Самый ли факт, или очень печальный тон, каким юыли сказаны эти слова, привели в такое восхищение Чарли Бейтса, что очередной его взрыв смеха заставили еврея очнуться от раздумья и спросить, в чем дело.
   – В чем дело, Феджин!? – закричал Чарли. – Жаль, что вы не следили за игрой. Томми Читлинг ни разу не выиграл, мы с ним играли против Плута с «болваном».
   – Так, так, – сказал еврей с улыбкой свидетельствовавшей о том, что причина ему ясна. – Попробуй еще разок, Том, попробуй еще разок.
   – Хватит с меня, благодарю вас, Феджин, – ответил мистер Читлинг. – Хватит! Этому Плуту так везет, что против него не устоишь.
   – Ха-ха-ха, милый мой! – рассмеялся еврей. – Встань утром пораньше, тогда выиграешь у Плута.
   – Утром! – повторил Чарли Бейтс. – Если хотите его обыграть, нужно с вечера надеть башмаки, приставить к обоим глазам по подзорной трубе, а за спину повесить бинокль.
   Мистер Даукинс с философическим спокойствием выслушал эти любезные комплименты и предложил любому из присутствующих джентельменов открыть фигуру, ставка – шиллинг. Так как никто не принял вызова, а трубку он к тому времени выкурил, то и начал для развлечения чертить на столе общий план Ньюгетской тюрьмы тем куском мела, который заменял ему фишки; при этом он долго и пронзительно свистел.
   – Ну и скукотища же с тобой, Томми!.. – после долгого молчания сказал Плут, перестав свистеть и повернувшись к мистеру Читлингу. – Как вы полагаете, о чем он думает, Феджин?
   – Откуда мне знать, мой милый? – оглядываясь, отозвался еврей, раздувавший огонь мехами. – Может быть, о своем проигрыше или о том уединенном местечке в провинции, которое он недавно покинул. Ха-ха!.. Верно, мой милый?
   – Ничуть не бывало, – возразил Плут, перебивая мистера Читлинга, собиравшегося ответить. – А ты что скажешь, Чарли?
   – Скажу, – ухмыляясь, отвечал юный Бейтс, – что он без ума от Бетси. Смотрите, как он краснеет. Боже ты мой! Ну и умора! Томми Читлинг влюблен!.. Ох, Феджин, Феджин, вот так потеха!
   Потрясенный образом мистера Читлинга – жертвы нежной страсти, – юный Бейтс столь энергически откинулся на спинку стула, что потерял равновесие и полетел на пол, где и остался лежать, вытянувшись во весь рост (это происшествие отнюдь не уменьшило его веселости), пока не нахохотался вдосталь, после чего занял прежнее место и снова захохотал.
   – Не обращайте на него внимания, мой милый, – сказал еврей, подмигнув мистеру Даукинсу и в виде наказания ударив юного Бейтса рыльцем раздувальных мехов. – Бетси – славная девушка. Держитесь за нее, Том. Держитесь за нее.
   – Я хочу только сказать, Феджин, – отозвался мистер Читлинг, густо покраснев, – что это решительно никого не касается.
   – Разумеется, – подтвердил еврей. – Чарли так себе болтает. Не обращайте на него внимания, мой милый, не обращайте внимания. Бетси – славная девушка. Делайте то, что она вам скажет, Том, – и вы разбогатеете.
   – Да я так и поступаю, как она велит, – ответил мистер Читлинг. – Меня бы не зацапали, если бы я не послушался ее совета. Вам-то это оказалось на руку, правда, Феджин? Ну, да ведь шесть недель ничего не стоят. Рано или поздно, это должно было случиться, так уж лучше зимой, когда нет охоты болтаться по улицам. Правда, Феджин?
   – Совершенно верно, мой милый, – ответил еврей.
   – Ты бы согласился еще разок посидеть, Том, – спросил Плут, подмигивая Чарли и еврею, – раз Бет дала тебе хороший совет?
   – Я хочу сказать, что я бы не отказался! – сердито ответил Том. – Ну, хватит! Хотел бы я знать, кто, кроме меня, мог бы это сказать, Феджин?
   – Никто, мой милый, – ответил еврей, – ни один человек, Том. Я не знаю никого, кроме вас, кто бы мог это сказать. Никого, мой милый.
   – Меня бы отпустили, если бы я ее выдал. Верно, Феджин? – с раздражением продолжал бедный, одураченный, слабоумный парень. – Для этого мне нужно было сказать только слово. Верно, Феджин?
   – Разумеется, отпустили бы, мой милый, – ответил еврей.
   – Но я ничего не выболтал. Правда, Феджин? – сказал Том, стремительно задавая один вопрос за другим.
   – Нет, нет, разумеется, ничего, – ответил еврей, – вы слишком мужественны для этого. Слишком мужественны, мой милый!
   – Может быть, это и верно, – отозвался Том, озираясь. – Но коли так, то что тут смешного, а, Феджин?
   Еврей, видя, что мистер Читлинг не на шутку раздражен, поспешил уверить его, что никто не смеется; желая добиться серьезного отношения собравшихся, он воззвал к юному Бейтсу, первому обидчику. Но, к несчастью, Чарли, уже раскрыв рот и собравшись ответить, что еще ни разу в жизни он не был так серьезен, не смог удержаться и разразился таким неистовым хохотом, что оскорбленный мистер Читлинг без дальнейших церемоний кинулся в другой конец комнаты и замахнулся на обидчика, но тот, наловчившись избегать преследователей, шмыгнул в сторону, дабы ускользнуть от него, и столь удачно выбрал момент, что удар попал в грудь веселого старого джентльмена и заставил его пошатнуться и отступить к стене, где он и остановился, тяжело дыша, а мистер Читлинг взирал на него с ужасом.
   – Тише! – крикнул в эту минуту Плут. – Что-то тренькает.
   Взяв свечу, он крадучись стал подниматься по лестнице.
   Снова раздался нетерпеливый звон колокольчика. Все остальные сидели в темноте. Вскоре вернулся Плут и с таинственным видом шепнул что-то Феджину.
   – Как? – вскричал еврей. – Один?
   Плут утвердительно кивнул головой и, заслонив рукой пламя свечи, украдкой дал понять Чарли Бейтсу с помощью пантомимы, что лучше бы ему теперь не смеяться. Оказав эту дружескую услугу, он устремил взгляд на еврея и ждал его распоряжений.
   В течение нескольких секунд старик кусал свои желтые пальцы и пребывал в раздумье; лицо его подергивалось от волнения, словно он чего-то опасался и страшился узнать наихудшее. Наконец, он поднял голову.
   – Где он? – спросил еврей.
   Плут указал на потолок и сделал движение, будто намеревался выйти из комнаты.
   – Да, – сказал еврей, отвечая на безмолвный вопрос. – Приведи его сюда, вниз. Тес!.. Тише, Чарли! Успокойтесь, Том! Смойтесь!
   Это лаконическое приказание Чарли Бейтс и его недавний противник исполнили покорно и незамедлительно. Ни один звук не выдавал их присутствия, когда Плут со свечой в руке спустился по лестнице, а вслед за ним пошел человек в грубой рабочей блузе, который, быстро окинув взглядом комнату, снял широкий шарф, скрывавший нижнюю часть лица, и показал усталую, немытую и небритую физиономию ловкача Тоби Крекита.
   – Как поживаете, Феги? – сказал сей достойный джентльмен, кивая еврею. – Сунь этот шарф в мою касторовую шляпу, Плут, чтобы я знал, где его найти, когда буду удирать. Вот какие времена настали! А из тебя выйдет прекрасный взломщик, получше этого старою мошенника.
   С этими словами он вытянул из штанов подол блузы, обмотал ее вокруг талии и, придвинув стул к огню, положил ноги на решетку.
   – Посмотрите-ка, Феги, – сказал он, печально показывая на свои сапоги с отворотами. – Сами знаете, с какого дня они не нюхали ваксы Дэй и Мартин, [277 - Вакса Дэй и Мартин – известная в Лондоне вакса для обуви, производимая фирмой, успешно конкурировавшей с фирмой Уоррена, на предприятии которого работал Диккенс, когда был ребенком.] ей-богу ни разу не чищены!.. Нечего таращить на меня глаза, старик. Все в свое время. Я не могу говорить о делах, пока не поем и не выпью. Тащите сюда еду и дайте мне спокойно поесть в первый раз за эти три дня!
   Еврей жестом приказал Плуту подать на стол съестные припасы и, усевшись против взломщика, стал ждать.
   Суда по всему, Тоби отнюдь не спешил начать разговор. Сначала еврей довольствовался тем, что терпеливо изучал его физиономию, словно надеясь по выражению ее угадать, какие вести он принес, но это ни к чему не привело. Тоби казался усталым и изнуренным, но лицо его оставалось благодушно спокойным, как всегда, и, невзирая на грязь, небритую бороду и бакенбарды, на нем сияла все та же самодовольная, глупая улыбка ловкача Крекита. Тогда еврей, вне себя от нетерпения, стал следить за каждым куском, который тот отправлял себе в рот, и, не скрывая волнения, зашагал взад и вперед по комнате. Но от всего этого не было никакого толку. Тоби продолжал есть с величайшим хладнокровием, пока не наелся до отвала; затем, приказав Плуту выйти из комнаты, он запер дверь, налил в стакан виски с водой и приступил к беседе.
   – Прежде всего, Феги… – начал Тоби.
   – Ну, ну?.. – перебил еврей, придвигая стул.
   Мистер Крекит приостановился, чтобы хлебнуть джина с водой, и объявил, что он превосходен; затем, упершись ногами в полку над низким очагом так, чтобы сапоги находились на уровне его глаз, он спокойно продолжал.
   – Прежде всего, Феги, – сказал взломщик, – как поживает Билл?
   – Что! – взвизгнул еврей, вскакивая со стула.
   – Как, неужели вы хотите сказать?.. – бледнея, начал Тоби.
   – Хочу сказать! – завопил еврей, в бешенстве топая ногами. – Где они? Сайкс и мальчик! Где они? Где они были? Где они скрываются? Почему не пришли сюда?
   – Кража со взломом провалилась, – тихо сказал Тоби.
   – Я это знаю, – сказал еврей, выхватив из кармана газету и указывая на нее. – Что дальше?
   – Они стреляли, попали в мальчика. Мы пустились наутек вместе с ним через поля позади дома, бежали вперед быстрее, чем ворона летит… перескакивали через изгороди и канавы. За нами погнались. Черт подери! Все окрестные жители проснулись, на нас напустили собак…
   – А мальчик?
   – Билл тащил его на спине и мчался как вихрь. Мы остановились, чтобы нести его вдвоем; голова у него свесилась, и он весь похолодел. Они гнались за нами по пятам. Тут уж каждый за себя и подальше от виселицы! Мы расстались, а мальчишку положили в канаву. Живого или мертвого – не знаю.
   Еврей не стал больше слушать. Громко завопив и вцепившись себе в волосы, он бросился вон из дому.


   Глава XXVI,

 //-- в которой появляется таинственная особа, и происходят многие события, неразрывно связанные с этим повествованием --// 
   Старик добежал до угла улицы, прежде чем успел прийти в себя от впечатления, произведенного на него сообщением Тоби Крекита. Он по-прежнему мчался с необычайной быстротой, растерянный и обезумевший, как вдруг пролетевший мимо экипаж и громкий крик прохожих, заметивших, какая грозила ему опасность, заставили его отступить на тротуар. Избегая по возможности людных улиц и крадучись пробираясь окольными путями и закоулками, он вышел, наконец, на Сноу-Хилл. Здесь он зашагал еще быстрее и не останавливался до той поры, пока не вошел в какой-то двор, где, словно почувствовав себя в родной стихии, поплелся, по своему обыкновению волоча ноги, и, казалось, вздохнул свободнее.
   Неподалеку от того места, где Сноу-Хилл сливается с Холборн-Хиллом, начинается справа, если идти от Сити, узкий и мрачный переулок, ведущий к Сафрен-Хиллу. В грязных его лавках выставлены на продажу огромные связки подержанных шелковых носовых платков всевозможных размеров и расцветок, ибо здесь проживают торговцы, скупающие эти платки у карманных воришек. Сотни носовых платков висят на гвоздях за окнами или развеваются у дверных косяков, а в лавке ими завалены все полки. Как ни узки границы Филд-лейна, однако здесь есть свой цирюльник, своя кофейня, своя пивная и своя лавка с жареной рыбой. Это нечто вроде коммерческой колонии, рынок мелких воров, посещаемый ранним утром и в сумерках молчаливыми торговцами, которые обделывают свои делишки в темных задних комнатах и уходят так же таинственно, как и приходят. Здесь продавец платья, сапожник и старьевщик выставляют свой товар, который для мелких воришек заменяет вывеску; здесь кучи заржавленного железа и костей, заплесневевшие куски шерстяной материи и полотна гниют и тлеют в мрачных подвалах.
   Вот в этот-то переулок и свернул еврей. Он был хорошо знаком чахлым его обитателям, и те из них, которые оставались на своем посту, чтобы продать что-нибудь или купить, кивали ему, как старому приятелю, когда он проходил мимо. На их приветствия он отвечал кивком, но ни с кем не вступал в разговор, пока не дошел до конца переулка; здесь он остановился и заговорил с одним торговцем, очень маленького роста, который, втиснув кое-как свою особу в детское креслице, курил трубку у двери своей лавки.
   – Стоит на вас посмотреть, мистер Феджин, – и слепоту как рукой снимет! – сказал сей почтенный торговец, отвечая на вопрос еврея о его здоровье.
   – Слишком уж жарко было здесь по соседству, Лайвли, – откликнулся Феджин, приподняв брови и скрестив руки.
   – Да, мне уже два раза приходилось выслушивать такие жалобы, – ответил торговец. – Но ведь огонь очень скоро остывает, не правда ли?
   Феджин в знак согласия кивнул головой. Указав в сторону Сафрен-Хилла, он спросил, заглядывал ли туда кто-нибудь сегодня вечером.
   – Навестить «Калек»? – спросил торговец.
   Еврей снова кивнул головой.
   – Подождите-ка, – призадумавшись, сказал человек. – Да, человек пять-шесть пошли туда. Думаю, что вашего друга там нет.
   – Сайкса там нет? – спросил еврей; вид у него был очень встревоженный.
   – Non istventus, [278 - Исковерканный юридический латинский термин «Non est inventus» – «Не найден»] как говорят законники, – отозвался человечек, покачав головой и скроив на редкость хитрую мину. – Нет ли у вас сегодня чего-нибудь по моей части?
   – Сегодня ничего нет, – сказал еврей, отходя от него.
   – Вы идете к «Калекам», Феджин? – крикнул ему вслед человечек. – Постойте! Я не прочь пропустить с вами рюмочку!
   Но так как еврей, оглянувшись, махнул рукой, давая понять, что предпочитает остаться в одиночестве, и к тому же человечку не очень-то легко было вылезти из креслица, то на этот раз трактир под вывеской «Калеки» не удостоился посещения мистера Лайвли. К тому времени, когда он поднялся на ноги, еврей уже скрылся из виду, и мистер Лайвли, постояв на цыпочках и обманувшись в надежде его увидеть, снова втиснул свою особу в креслице и, обменявшись кивком с леди из лавки напротив и выразив этим свои сомнения и недоверие, вновь взялся с торжественной миной за трубку.
   «Трое калек», или, вернее, «Калеки» – ибо под этой вывеской учреждение было известно его завсегдатаям, – был тем самым трактиром, в котором появлялся мистер Сайкс со своей собакой. Сделав знак человеку, стоявшему за стойкой, Феджин поднялся по лестнице, открыл дверь и, незаметно проскользнув в комнату, с беспокойством стал озираться, прикрывая глаза рукой и словно кого-то разыскивая.
   Комнату освещали две газовые лампы; с улицы не видно было света благодаря закрытым ставням и плотно задернутым вылинявшим красным занавескам. Потолок был выкрашен в черный цвет, чтобы окраска его не пострадала от коптящих ламп, и в комнате стоял такой густой табачный дым, что сначала ничего нельзя было разглядеть. Но когда мало-помалу дым ушел через раскрытую дверь, обнаружилось скопище людей, такое же беспорядочное, как и гул, наполнявший комнату, и, по мере того как глаз привыкал к этому зрелищу, наблюдатель убеждался, что за длинным столом собралось многочисленное общество, состоявшее из мужчин и женщин; во главе стола помещался председатель с молоточком в руке, а в дальнем углу сидел за разбитым фортепьяно джентльмен-профессионал с багровым носом и подвязанной – по случаю зубной боли – щекой.
   Когда Феджин прошмыгнул в комнату, джентльмен-профессионал пробежал пальцами по клавишам, взамен прелюдии, после чего все громогласно потребовали песни; как только крики затихли, молодая леди принялась услаждать общество балладой из четырех строф, в промежутках между которыми аккомпаниатор играл как можно громче всю мелодию с начала до конца. Когда с этим было покончено, председатель произнес свое суждение, после чего профессионалы, сидевшие по правую и левую руку от него, выразили желание спеть дуэт и спели его с большим успехом.
   Любопытно было всматриваться в иные лица, выделявшиеся из толпы. Прежде всего-сам председатель (хозяин заведения), грубый, неотесанный, тяжеловесный мужчина, который шнырял глазами во все стороны, пока продолжалось пение, и делая вид, что принимает участие в общем веселье, видел все, что происходит, слышал все, что говорится, а зрение у него было острое и слух чуткий. С ним рядом сидели певцы, с профессиональным равнодушием слушавшие похвалы всей компании и по очереди прикладывавшиеся к дюжине стаканчиков виски с водой, поднесенных им пылкими поклонниками, чьи физиономии, носившие печать чуть ли не всех пороков во всех стадиях их развития, неумолимо привлекали внимание именно своей омерзительностью. Хитрость, жестокость, опьянение были ярко запечатлены на них, а что касается женщин, то иные еще сохранили какую-то свежесть юности, блекнувшую, казалось, у вас на глазах; другие же окончательно утратили все признаки своего пола и олицетворяли лишь гнусное распутство и преступность; эти девушки, эти молодые женщины – ни одна из них не перешагнула порога юности – являли собой, пожалуй, самое печальное зрелище в этом омерзительном вертепе.
   Тем временем Феджин, отнюдь не тревожимый серьезными размышлениями, жадно всматривался в лица, по-видимому не находя того, кого искал. Когда ему удалось, наконец, поймать взгляд человека, занимавшего председательское место, он осторожно поманил его и вышел из комнаты так же тихо, как и вошел.
   – Чем могу служить вам, мистер Феджин? – осведомился председатель, выйдя вслед за ним на площадку. – Не угодно ли присоединиться к нам? Все будут рады, все до единого.
   Еврей нетерпеливо покачал головой и шепотом спросил:
   – Он здесь?
   – Нет, – ответил тот.
   – И никаких известий о Барни?
   – Никаких, – ответил хозяин «Калек», ибо это был он. – Барни не шелохнется, пока все не утихнет. Будьте уверены, они там напали на след, и, если бы он вздумал двинуться с места, их сразу бы накрыли. С Барни ничего плохого не случилось, не то я бы о нем услышал. Бьюсь об заклад, что Барни ведет себя молодцом. О нем можете не беспокоиться.
   – А тот будет здесь сегодня? – спросил еврей, снова выразительно подчеркивая местоимение.
   – Вы говорите о Монксе? – нерешительно спросил хозяин.
   – Тес!.. – зашептал еврей. – Да.
   – Конечно, – ответил хозяин, вытаскивая из кармана золотые часы. – Я ждал его раньше. Если вы подождете минут десять, он…
   – Нет, нет! – быстро сказал еврей, который как будто и хотел видеть того, о ком шла речь, и был рад, что его нет. – Передайте ему, что я заходил сюда повидаться с ним; пусть он придет ко мне сегодня вечером. Нет, лучше завтра. Раз его здесь нет, то не поздно будет и завтра.
   – Ладно! – отозвался хозяин. – Еще что-нибудь?
   – Ни слова больше, – сказал еврей, спускаясь по лестнице.
   – Послушайте, – заговорил хриплым шепотом хозяин, перевешиваясь через перила, – сейчас самое время обделать дело! У меня здесь Фил Баркер; так пьян, что любой мальчишка может его сцапать.
   – А! Впрочем, для Фила Баркера время еще не пришло, – ответил еврей, подняв голову. – Фил должен еще поработать, прежде чем мы позволим себе расстаться с ним. Возвращайтесь-ка, мой милый, к своей компании и скажите им, чтобы они веселились… пока живы! Ха-ха-ха!
   Трактирщик ответил ему смехом и вернулся к своим гостям. Как только еврей остался один, на лице его снова появилось тревожное и озабоченное выражение. После недолгого раздумья он нанял кабриолет и приказал извозчику ехать в Бетнел-Грин-роуд. За четверть мили до резиденции мистера Сайкса он отпустил извозчика и прошел это короткое расстояние пешком.
   – Ну, – пробормотал еврей, стуча в дверь, – если тут ведут какую-то темную игру, то, как вы ни хитры, моя милая, а я у вас все выпытаю.
   Женщина, которую он имел в виду, находилась у себя в комнате. Феджин потихоньку поднялся по лестнице и без дальнейших церемоний вошел. Девушка была одна; она положила на стол голову с распущенными, сбившимися волосами.
   «Напилась, – хладнокровно подумал еврей, – или, может быть, просто горюет о чем-нибудь».
   С этой мыслью он повернулся, чтобы закрыть дверь; шум заставил девушку встрепенуться. Зорко всматриваясь в его хитрое лицо, она спросила, нет ли новостей, и выслушала от него сообщение Тоби Крекита. Когда рассказ был закончен, она снова приняла прежнее положение, но не проронила ни слова. Она терпеливо отодвинула свечу, раза два лихорадочно меняла позу, шаркала ногами по полу, но не более того.
   Пока длилось молчание, еврей с беспокойством озирался, словно желая удостовериться, что нет никаких признаков, указывающих на тайное возвращение Сайкса. По-видимому, удовлетворенный осмотром, он раза два-три кашлянул и столько же раз пытался завязать разговор, но девушка не обращала на него никакого внимания, словно перед ней был камень. Наконец, он сделал еще одну попытку и, потирая руки, спросил самым заискивающим тоном:
   – Как вы думаете, моя милая, где теперь Билл?
   Девушка невнятно простонала в ответ, что этого она не знает, и по приглушенному всхлипыванию можно было угадать, что она плачет.
   – А мальчик? – продолжал еврей, стараясь заглянуть ей в лицо. – Бедный ребенок! Его оставили в канаве! Нэнси, подумай только!
   – Ребенку лучше там, чем у нас, – сказала девушка, неожиданно подняв голову. – И если только Билл не попадет из-за этого в беду, я надеюсь, что мальчик лежит мертвый в канаве, и пусть там сгниют его кости.
   – Что такое?! – с изумлением воскликнул еврей.
   – Да, надеюсь! – ответила девушка, глядя ему в глаза. – Я буду рада, если узнаю, что он убрался с моих глаз и худшее осталось позади. Я не могу выносить его около себя. Стоит мне посмотреть на него – и я сама себе ненавистна, и вы все мне ненавистны.
   – Вздор! – презрительно сказал еврей. – Ты пьяна…
   – Вот как! – с горечью воскликнула девушка. – Не ваша вина, если я не пьяная! Будь ваша воля, вы бы всегда меня спаивали – но только не сегодня. Сейчас эта привычка вам не по нутру, да?
   – Совершенно верно! – злобно ответил еврей. – Не по нутру.
   – Ну, так измените ее! – со смехом сказала девушка.
   – Изменить! – крикнул еврей, окончательно выведенный из терпения неожиданным упорством собеседницы и досадными происшествиями этой ночи. – Да, я ее изменю! Слушай меня, девка! Слушай меня – мне достаточно сказать пять слов, чтобы задушить Сайкса, вот так, как если бы я сдавил сейчас пальцами его бычью шею. Если он вернется, а мальчишку бросит там, если он выкрутится и не доставит мне мальчишки, живого или мертвого, убей его сама, если не хочешь, чтобы он попал в руки Джека Кетча! [279 - Джек Кетч – так называли палача в эпоху реставрации Стюартов на английском престоле в 60-80-х годах XVIII века. Это прозвище стало нарицательным.] Убей его, как только он войдет в эту комнату, не то – попомни мои слова – будет поздно.
   – Что это значит? – невольно воскликнула девушка.
   – Что это значит? – повторил Феджин, потеряв голову от бешенства. – Этот мальчик стоит сотни фунтов, так неужели я должен терять то, что случай позволяет мне подобрать без всякого риска, – терять из-за глупых причуд пьяной шайки, которую я могу придушить! И вдобавок я связан с самим дьяволом во плоти, которому нужно только завещание, и он может… может…
   Задыхаясь, старик запнулся, подыскивая слова, но тут же сдержал приступ гнева, и поведение его совершенно изменилось. За секунду до этого он ловил скрюченными пальцами воздух, глаза были расширены, лицо посинело от ярости, а сейчас он опустился на стул, съежился и дрожал, боясь, что сам выдал какую-то мерзкую тайну. После короткого молчания он решился взглянуть на свою собеседницу. Казалось, он немного успокоился, видя, что та по-прежнему сидит безучастная, в той позе, в какой он ее застал.
   – Нэнси, милая! – прохрипел еврей обычным своим тоном. – Ты меня слушала, милая?
   – Не приставайте ко мне сейчас, Феджин, – отозвалась девушка, лениво поднимая голову. – Если Билл теперь этого не сделал, так в другой раз сделает. Немало он хороших дел для вас обделал и еще немало обделает, если сможет. А не сможет, так, значит, нечего больше об этом толковать.
   – А как насчет мальчика, моя милая?.. – спросил еврей, нервически потирая руки.
   – Мальчику приходится рисковать, как и всем остальным, – быстро перебила Нэнси. – И говорю вам: я надеюсь, что он помер и избавился от всяких бед и от вас, – надеюсь, если только с Биллом ничего плохого не приключится. А если Тоби выпутался, то, конечно, и Билл в безопасности, потому что Билл стоит двух таких, как Тоби.
   – Ну, а как насчет того, что я говорил, моя милая? – спросил еврей, не спуская с нее сверкающих глаз.
   – Если вы хотите, чтобы я для вас что-то сделала, так повторите все сначала, – ответила Нэнси. – А лучше бы вы подождали до завтра. Вы меня на минутку растормошили, но теперь я опять отупела.
   Феджин задал еще несколько вопросов все с той же целью установить, обратила ли девушка внимание на его неосторожные намеки; но она отвечала ему с такой готовностью и так равнодушно встречала его проницательные взгляды, что его первое впечатление, будто она под хмельком, окончательно укрепилось.
   Нэнси и в самом деле была подвержена этой слабости, весьма распространенной среди учениц еврея, которых с раннего детства не только не отучали, но, скорее, поощряли к этому. Ее неопрятный вид и резкий запах джина, стоявший в комнате, в достаточной мере подтверждали правильность его догадки. Когда же она после описанной вспышки сначала впала в какое-то отупение, а затем пришла в возбужденное состояние, под влиянием которого то проливала слезы, то восклицала на все лады: «Не унывать!» – и рассуждала о том, что хоть милые бранятся, только тешатся, – мистер Феджин, имевший солидный опыт в такого рода делах, убедился, к большому своему удовлетворению, что она очень пьяна.
   Успокоенный этим открытием, мистер Феджин, достигнув двух целей, то есть сообщив девушке все, что слышал в тот вечер, и собственными глазами удостоверившись в отсутствии Сайкса, отправился домой. Молодая его приятельница заснула, положив голову на стол.
   До полуночи оставалось около часу. Вечер был темный, пронизывающе холодный, так что Феджин не имел желания мешкать. Резкий ветер, рыскавший по улицам, как будто смел с них пешеходов, словно пыль и грязь, – прохожих было мало, и они, по-видимому, спешили домой. Впрочем, для еврея ветер был попутный, и Феджин шел все вперед и вперед, дрожа и сутулясь, когда его грубо подгонял налетавший вихрь.
   Он дошел до угла своей улицы и уже нащупывал в кармане ключ от двери, как вдруг из окутанного густой тенью подъезда вынырнула какая-то темная фигура и, перейдя через улицу, незаметно приблизилась к нему.
   – Феджин! – прошептал у самого его уха чей-то голос.
   – Ах! – вскрикнул еврей, быстро обернувшись. – Вы…
   – Да! – перебил незнакомец. – Вот уже два часа, как я здесь слоняюсь. Черт подери, где вы были?
   – Ходил по вашим делам, мой милый, – ответил еврей, с беспокойством посматривая на своего собеседника и замедляя шаги. – Весь вечер по вашим делам.
   – Да, конечно! – с усмешкой сказал незнакомец. – Ну, а что же из этого вышло?
   – Ничего хорошего, – ответил еврей.
   – Надеюсь, и ничего плохого? – спросил незнакомец, неожиданно остановившись и бросив испуганный взгляд на своего спутника.
   Еврей покачал головой и хотел было ответить, но незнакомец, перебив его, указал на дом, к которому они тем временем подошли, и заметил, что лучше поговорить под крышей, так как кровь у него застыла от долгого ожидания и ветер пронизывает насквозь.
   Феджин, казалось, не прочь был отговориться тем, что не может ввести в дом посетителя в такой поздний час, и даже пробормотал, что камин не затоплен, но, когда его спутник повелительным тоном повторил свое требование, он отпер дверь и попросил его закрыть ее потихоньку, пока он принесет свечу.
   – Здесь темно, как в могиле, – сказал незнакомец, ощупью сделав несколько шагов. – Поторапливайтесь.
   – Закройте дверь, – шепнул Феджин с другого конца коридора.
   В эту минуту дверь с шумом захлопнулась.
   – Это не моя вина, – сказал незнакомец, пощупывая дорогу. – Ветер закрыл ее или она сама захлопнулась – одно из двух. Скорее дайте свет, не то я наткнусь на что-нибудь в этой проклятой дыре и размозжу себе голову.
   Феджин крадучись спустился по лестнице в кухню. После недолгого отсутствия он вернулся с зажженной свечой и сообщил, что Тоби Крекит спит в задней комнате внизу, а мальчики – в передней. Знаком предложив незнакомцу следовать за ним, он стал подниматься по лестнице.
   – Здесь мы можем обо всем переговорить, мой милый, – сказал еврей, открывая дверь комнаты во втором этаже. – Но так как в ставнях есть дыры, а мы не хотим, чтобы соседи видели у нас свет, то свечу мы оставим на лестнице. Вот так!
   С этими словами еврей, наклонившись, поставил подсвечник на верхнюю площадку лестницы как раз против двери. Затем он первый вошел в комнату, где не было никакой мебели, кроме сломанного кресла и старой кушетки или дивана без обивки, стоявшего за дверью. На этот диван устало опустился незнакомец, а еврей подвинул кресло так, что они сидели друг против друга. Здесь было не совсем темно: дверь была приотворена, а свеча на площадке отбрасывала слабый отблеск света на противоположную стену.
   Сначала они разговаривали шепотом. Хотя из этого разговора нельзя было разобрать ничего, кроме отдельных несвязных слов, однако слушатель мог бы легко угадать, что Феджин как будто защищается, отвечая на замечания незнакомца, а этот последний крайне раздражен. Так толковали они с четверть часа, если не больше, а затем Монкс – этим именем еврей несколько раз на протяжении их беседы называл незнакомца – сказал, слегка повысив голос:
   – Повторяю, этот план ни к черту не годился. Почему было не оставить его здесь, вместе с остальными, и не сделать из него этакого паршивого, сопливого карманника?
   – Вы только послушайте, что он говорит! – воскликнул еврей, пожимая плечами.
   – Да неужели же вы хотите сказать, что не могли бы этого сделать, если бы захотели? – сердито спросил Монкс. – Разве вы этого не делали десятки раз с другими мальчишками? Если бы у вас хватило терпения на год, неужели вы не добились бы, чтобы его засудили и выслали из Англии, быть может на всю жизнь?
   – Кому бы это пошло на пользу, мой милый? – униженно спросил еврей.
   – Мне, – ответил Монкс.
   – Но не мне, – смиренно сказал еврей? – Мальчик мог оказаться мне полезен. Когда в договоре участвуют две стороны, благоразумие требует считаться с интересами обеих, не так ли, милый друг?
   – Что же дальше? – спросил Монкс.
   – Я понял, что нелегко будет приучить его к делу, – ответил еврей. – Он не похож на других мальчишек, очутившихся в таком же положении.
   – Да, не похож, будь он проклят! – пробормотал Монкс. – Иначе он бы давным-давно стал вором.
   – Чтобы испортить его, мне надо было сперва забрать его хорошенько в руки, – продолжал еврей, с тревогой всматриваясь в лицо собеседника. – Но я ничего не мог с ним поделать. Я ничем не мог его запугать, а с этого мы всегда должны начинать, иначе наши труды пропадут; даром. Что мне было делать? Посылать его с Плутом и Чарли? Довольно с меня и одного раза, мой милый; тогда я трепетал за всех нас.
   – Уж в этом-то я не виноват, – заметил Монкс.
   – Конечно, конечно, мой милый? – подхватил еврей. – Да я и не жалею теперь: ведь не случись этого, вы, может быть, никогда бы не увидели мальчишки, а значит, и не узнали бы, что как раз его-то и разыскиваете. Ну что ж! Я его вернул вам с помощью этой девки, а потом она вздумала жалеть его.
   – Задушить девку! – нетерпеливо сказал Монкс.
   – Сейчас мы не можем себе это позволить, мой милый, – улыбаясь, ответил еврей. – И к тому же мы такими делами не занимаемся, иначе я бы с радостью это сделал в один из ближайших дней. Я этих девок хорошо знаю, Монкс. Как только мальчишка закалится, она будет интересоваться им не больше, чем бревном. Вы хотите, чтобы мальчишка стал вором. Если он жив, я могу это сделать, а если… если… – сказал еврей, придвигаясь к своему собеседнику, – помните, это маловероятно… но если случилась беда и он умер…
   – Не моя вина, если он умер! – с ужасом перебил Монкс, дрожащими руками схватив руку еврея. – Запомните, Феджин! Я в этом не участвовал. С самого начала я вам сказал – все, только не его смерть. Я не хотел проливать кровь: в конце концов это всегда обнаруживается, и, вдобавок человек не находит себе покоя. Если его застрелили, я тут ни при чем, слышите?.. Черт бы побрал это логовище!.. Что это такое?
   – Что? – вскричал еврей, обеими руками обхватив труса, когда тот вскочил с места. – Где?
   – Вон там! – ответил Монкс, пристально глядя на противоположную стену. – Тень! Я видел тень женщины в накидке и шляпе, она быстро скользнула вдоль стены!
   Еврей разжал руки, и оба стремительно выбежали из комнаты. Свеча, оплывшая от сквозняка, стояла там, где ее поставили. При свете ее видна была только лестница и их побелевшие лица. Оба напряженно прислушивались: глубокая тишина царила во всем доме.
   – Вам почудилось, – сказал еврей, беря свечу и поворачиваясь к своему собеседнику.
   – Клянусь, что я ее видел! – дрожа, возразил Монкс. – Она стояла, наклонившись, когда я ее увидел, а когда я заговорил, она метнулась прочь.
   Еврей с презрением посмотрел на бледное лицо своего собеседника и, предложив ему, если он хочет, следовать за ним, стал подниматься по лестнице. Они заглянули во все комнаты; в них было холодно, голо и пусто. Они спустились в коридор и дальше, в подвал. Зеленая плесень покрывала низкие стены; следы, оставленные улитками и слизняками, блестели при свете свечи, но кругом было тихо, как в могиле.
   – Ну, что вы теперь скажете? – спросил еврей, когда они вернулись в коридор. – Не считая нас с вами, в доме нет никого – только Тоби и мальчишки, а их можно не опасаться. Смотрите!
   В подтверждение этого факта еврей выдул из кармана два ключа и объяснил, что, спустившись в первый раз вниз, он запер их в комнате, чтобы никто не помешал беседе.
   Это новое доказательство значительно поколебало уверенность мистера Монкса. Его возражения становились все менее и менее бурными по мере того, как оба продолжали поиски и ничего не обнаружили; наконец, он начал мрачно хохотать и признался, что всему виной только его расстроенное воображение. Однако он отказался возобновить в тот вечер разговор, вспомнив внезапно, что уже второй час. И любезная парочка рассталась.


   Глава XXVII

 //-- заглаживает неучтивость одной из предыдущих глав, в которой весьма, бесцеремонно покинута некая леди --// 
   Скромному автору не подобает, конечно, заставлять столь важную особу, как бидл, ждать, повернувшись спиной к камину и подобрав полы шинели, до той поры, пока автор не соблаговолит отпустить его; и еще менее подходит автору, принимая во внимание его положение и галантность, относиться с тем же пренебрежением к леди, на которую сей бидл бросил взор нежный и любовный, нашептывая ласковые слова, которые, исходя от такого лица, заставили бы затрепетать сердце любой девицы или матроны. Историк, чье перо пишет эти слова, – полагая, что знает свое место и относится с подобающим уважением к тем смертным, кому дарована высшая, непререкаемая власть, – спешит засвидетельствовать им почтение, коего они вправе ждать по своему положению, и соблюсти все необходимые церемонии, которых требуют от него их высокое звание, а следовательно, и великие добродетели.
   С этой целью автор намеревался даже привести здесь доводы касательно божественного происхождения прав бидла и его непогрешимости. Такие доводы не преминули бы доставить удовольствие и пользу здравомыслящему читателю, но, к сожалению, за недостатком времени и места автор принужден отложить это до более удобного и благоприятного случая; когда же таковой представится, автор готов разъяснить, что бидл в точном смысле этого слова – а именно: приходский бидл, состоящий при приходском работном доме и прислуживающий в качестве официального лица в приходской церкви, – наделен по своей должности всеми добродетелями и наилучшими качествами, и ни на одну из этих добродетелей не имеют ни малейшего права притязать бидлы, состоящие при торговых, компаниях, судейский бидлы и даже бидлы в часовнях (впрочем, последние все-таки имеют на это некоторое право, хоть и самое ничтожное).
   Мистер Бамбл еще раз пересчитал чайные ложки, взвесил на руке щипчики для сахара, внимательно осмотрел молочник, в точности установил, в каком состоянии находится мебель и даже конский волос в сиденьях кресел, и, проделав каждую из этих операций не менее пяти-шести раз, начал подумывать о том, что пора бы уже миссис Корни вернуться. Одна мысль порождает другую: так как ничто не указывало на приближение миссис Корни, мистеру Бамблу пришло в голову, что он проведет время невинно и добродетельно, если удовлетворит свое любопытство беглым осмотром комода миссис Корни.
   Прислушавшись у замочной скважины с целью удостовериться, что никто не идет, мистер Бамбл начал знакомиться с содержимым трех длинных ящиков, начиная с нижнего; эти ящики, наполненные всевозможными принадлежностями туалета прекрасного качества, которые были заботливо уложены между двумя листами старой газеты и посыпаны сухой лавандой, по-видимому, доставили ему чрезвычайное удовольствие. Добравшись до ящика в правом углу (где торчал ключ) и узрев в нем шкатулочку с висячим замком, откуда, когда он ее встряхнул, донесся приятный звук, напоминающий звон монет, мистер Бамбл величественной поступью вернулся к камину и, приняв прежнюю позу, произнес с видом серьезным и решительным: «Я это сделаю». После сего примечательного заявления он минут десять игриво покачивал головой, как будто рассуждал сам с собой о том, какой он славный парень, а затем с явным удовольствием и интересом стал рассматривать свои ноги сбоку.
   Он все еще мирно предавался этому созерцанию, как вдруг в комнату ворвалась миссис Корни, задыхаясь, упала в кресло у камина и, прикрыв глаза одной рукой, другую прижала к сердцу, стараясь отдышаться.
   – Миссис Корни, – сказал мистер Бамбл, наклоняясь к надзирательнице, – в чем дело, сударыня? Что случилось, сударыня? Прошу вас, отвечайте, я как на… на…
   Мистер Бамбл от волнения не мог припомнить выражения «как на иголках» и вместо этого сказал: «как на осколках».
   – Ах, мистер Бамбл! – воскликнула леди. – Меня так ужасно расстроили.
   – Расстроили, сударыня? – повторил мистер Бамбл. – Кто посмел?.. Я знаю, – произнес мистер Бамбл с присущим ему величием, сдерживая свои чувства, – эти дрянные бедняки.
   – Страшно и подумать, – содрогаясь, сказала леди.
   – В таком случае не думайте, сударыня, – ответствовал мистер Бамбл.
   – Не могу, – захныкала леди.
   – Тогда выпейте чего-нибудь, сударыня, – успокоительным тоном сказал мистер Бамбл. – Рюмочку вина?
   – Ни за что на свете, – ответила миссис Корни. – Не могу… Ох! На верхней полке, в правом углу… Ох!
   Произнеся эти слова, добрая леди указала в умопомрачении на буфет и начала корчиться от спазм. Мистер Бамбл устремился к шкафу и, схватив с полки, столь туманно ему указанной, зеленую бутылку, вмещавшую пинту, наполнил ее содержимым чайную чашку и поднес к губам леди.
   – Теперь мне лучше, – сказала миссис Корни, выпив полчашки и откинувшись на спинку стула.
   В знак благодарности мистер Бамбл благоговейно возвел очи к потолку, потом опустил их на чашку и поднес ее к носу.
   – Пепперминт, [280 - Пепперминт – водка, настоянная на мяте и перце.] – слабым голосом промолвила миссис Корни, нежно улыбаясь бидлу. – Попробуйте. Там есть еще… еще кое-что.
   Мистер Бамбл с недоверчивым видом отведал лекарство, причмокнув губами, отведал еще раз и осушил чашку.
   – Это очень успокаивает, – сказала миссис Корни.
   – Чрезвычайно успокаивает, сударыня, – сказал бидл.
   С этими словами он придвинул стул к креслу надзирательницы и ласковым голосом осведомился, что ее расстроило.
   – Ничего, – ответила миссис Корни. – Я такое глупое, слабое создание, меня так легко взволновать…
   – Ничуть не слабое, сударыня, – возразил мистер Бамбл, придвинув ближе свой стул. – Разве вы слабое создание, миссис Корни?
   – Все мы слабые создания, – сказала миссис Корни, констатируя общеизвестную истину.
   – Да, правда, – согласился бидл.
   Затем оба молчали минуты две. По истечении этого времени мистер Бамбл, поясняя высказанную мысль, снял руку со спинки кресла миссис Корни, где эта рука раньше покоилась, и положил ее на пояс передника миссис Корни, вокруг которого она постепенно обвилась.
   – Все мы слабые создания, – сказал мистер Бамбл.
   Миссис Корни вздохнула.
   – Не вздыхайте, миссис Корни, – сказал мистер Бамбл.
   – Не могу удержаться, – сказала миссис Корни. И снова вздохнула…
   – У вас очень уютная комната, сударыня, – осматриваясь вокруг, сказал мистер Бамбл. – Прибавить к ней еще одну, сударыня, и будет прекрасна.
   – Слишком много для одного человека, – прошептала леди.
   – Но не для двух, сударыня, – нежным голосом возразил мистер Бамбл. – Не так ли, миссис Корни?
   Когда бидл произнес эти слова, миссис Корни опустила голову; бидл тоже опустил голову, чтобы заглянуть в лицо миссис Корни. Миссис Корни весьма пристойно отвернулась и высвободила руку, чтобы достать носовой платок, но, сама того не сознавая, вложила ее в руку мистера Бамбла.
   – Совет, отпускает вам уголь, не правда ли, миссис Корни? – спросил бидл, нежно пожимая ей руку.
   – И свечи, – ответила миссис Корни, в свою очередь пожимая слегка его руку.
   – Уголь, свечи и даровая квартира, – сказал мистер Бамбл. – О миссис Корни, вы – ангел!
   Леди не устояла перед таким взрывом чувств. Она упала в объятья мистера Бамбла, и сей джентльмен в волнении запечатлел страстный поцелуй на ее целомудренном носу.
   – Превосходнейшее творение прихода! – восторженно воскликнул мистер Бамбл. – Известно ли вам, моя очаровательница, что сегодня мистеру Скауту стало хуже?
   – Да, – застенчиво отвечала миссис Корни.
   – Доктор говорит, что он и недели не протянет, – продолжал мистер Бамбл. – Он стоит во главе этого учреждения; после его смерти освободится вакансия, эту вакансию кто-нибудь должен занять. О миссис Корни, какая перспектива! Какой благоприятный случай, чтобы соединить сердца и завести общее хозяйство!
   Миссис Корни всхлипнула.
   – Одно словечко, – промолвил мистер Бамбл, склоняясь к застенчивой красавице. – Одно маленькое, маленькое словечко, ненаглядная моя Корни?
   – Д… д… да, – прошептала надзирательница.
   – Еще одно, дорогая, – настаивал мистер Бамбл. – Соберитесь с силами и произнесите еще одно словечко. Когда это совершится?
   Миссис Корни дважды пыталась заговорить и дважды потерпела неудачу. Наконец, собравшись с духом, она обвила руками шею мистера Бамбла и сказала, что это произойдет, когда он пожелает, и что он «ненаглядный ее птенчик».
   Когда дело было таким образом улажено, дружески и к полному удовлетворению, договор скрепили еще одной чашкой пепперминта, которая оказалась весьма необходимой вследствие трепета и волнения, овладевших леди. Осушив чашку, она сообщила мистеру Бамблу о смерти старухи.
   – Прекрасно! – сказал сей джентльмен, попивая пепперминт. – По дороге домой я загляну к Сауербери и скажу, чтобы он прислал, что нужно, завтра утром. Так, значит, это вас и испугало, моя дорогая?
   – Ничего особенного не случилось, мой милый, – уклончиво отвечала леди.
   – Но все-таки что-то случилось, дорогая моя, – настаивал мистер Бамбл. – Неужели вы не расскажете об этом вашему Бамблу?
   – Не сейчас… – ответила леди, – в один из ближайших дней, когда мы сочетаемся браком, дорогой мой.
   – Когда мы сочетаемся браком! – воскликнул мистер Бамбл. – Неужели у кого-нибудь из этих нищих хватило наглости…
   – Нет, нет, дорогой мой! – быстро перебила леди.
   – Если бы я считал это возможным, – продолжал мистер Бамбл, – если бы я считал возможным, что они осмелятся взирать своими гнусными глазами на это прелестное лицо…
   – Они бы не осмелились, дорогой мой, – ответствовала леди.
   – Тем лучше для них, – сказал мистер Бамбл, сжимая руку в кулак. – Покажите мне такого человека, приходского или сверхприходского, который посмел бы это сделать, и я докажу ему, что второй раз он не осмелится.
   Не будь это заявление подкреплено энергической жестикуляцией, оно могло бы показаться весьма нелестным для прелестей сей леди, но так как мистер Бамбл сопровождал свою угрозу воинственными жестами, леди была чрезвычайно растрогана этим доказательством его преданности и с величайшим восхищением объявила, что он и в самом деле ее птенчик.
   После этого птенчик поднял воротник шинели, надел треуголку и, обменявшись долгим и нежным поцелуем с будущей своей подругой жизни, снова храбро зашагал навстречу холодному ночному ветру, задержавшись лишь на несколько минут в палате для бедняков мужского пола, чтобы осыпать их бранью и тем самым удостовериться, что может с надлежащей суровостью исполнять обязанности начальника работного дома. Убедившись в своих способностях, мистер Бамбл покинул заведение с легким сердцем и радужными мечтами о грядущем повышении, которые занимали его, пока он не дошел до лавки гробовщика.
   Мистер и миссис Сауербери пили чай и ужинали в гостях, а Ноэ Клейпол никогда не склонен был утруждать себя физическими упражнениями, за исключением тех, какие необходимы для принятия пищи и питья, – вот почему лавка оказалась незапертой, хотя уже миновал час, когда ее обычно закрывали. Мистер Бамбл несколько раз ударил тростью по прилавку, но не привлек к себе внимания и, видя свет за стеклянной дверью маленькой гостиной позади лавки, решил заглянуть туда, чтобы узнать, что там происходит. Узнав же, что там происходит, он был немало удивлен.
   Стол был покрыт скатертью; на нем красовались хлеб и масло, тарелки и стаканы, кружка портера и бутылка вина. Во главе стола, небрежно развалившись в кресле и перебросив ноги через ручку, сидел мистер Ноэ Клейпол; в одной руке у него был раскрытый складной нож, а в другой – огромный кусок хлеба с маслом. Подле него стояла Шарлотт и раскрывала вынутые из бочонка устрицы, которые мистер Клейпол удостаивал проглатывать с удивительной жадностью. Нос молодого джентльмена, более красный, чем обычно, и какое-то напряженное подмигивание правым глазом свидетельствовали, что он под хмельком; эти симптомы подтверждало и величайшее наслаждение, с каким он поедал устрицы и которое можно было объяснить лишь тем, что он весьма ценил их свойство охлаждать сжигающий его внутренний жар.
   – Вот чудесная жирная устрица, милый Ноэ, – сказала Шарлотт. – Скушайте ее, одну только эту.
   – Чудесная вещь – устрица, – заметил мистер Клейпол, проглотив ее. – Какая досада, что начинаешь плохо себя чувствовать, если съешь слишком много! Правда, Шарлотт?
   – Это прямо-таки жестоко, – сказала Шарлотт.
   – Совершенно верно, – согласился мистер Клейпол. – А вы любите устрицы?
   – Не очень, – отвечала Шарлотт. – Мне приятнее смотреть, как вы их едите, милый Ноэ, чем самой их есть.
   – Ах, боже мой… – раздумчиво сказал Ноэ. – Как странно!
   – Еще одну! – предложила Шарлотт. – Вот эту, с такими красивыми, нежными ресничками.
   – Больше не могу ни одной, – сказала Ноэ. – Очень печально… Подойдите ко мне, Шарлотт, я вас поцелую.
   – Что такое? – вскричал мистер Бамбл, врываясь в комнату. – Повторите-ка это, сэр.

   Шарлотт взвизгнула и закрыла лицо передником. Мистер Клейпол, оставаясь в прежней позе и только спустив ноги на пол, с пьяным ужасом взирал на бидла.
   – Повторите-ка это, дерзкий, дрянной мальчишка, – продолжал Бамбл. – Как вы смеете заикаться о таких вещах, сэр?.. А вы как смеете подстрекать его, бесстыдная вертушка?.. Поцеловать ее! – воскликнул мистер Бамбл в сильнейшем негодовании. – Тьфу!
   – Я вовсе этого не хотел, – захныкал Ноэ. – Она вечно сама меня целует, нравится мне это или не нравится.
   – О Ноэ! – с упреком воскликнула Шарлотт.
   – Да, целуешь. Сама знаешь, что целуешь, – возразил Ноэ. – Она всегда это делает, мистер Бамбл, сэр; она меня треплет по подбородку, сэр, и всячески ухаживает.
   – Молчать!.. – строго прикрикнул мистер Бамбл. – Ступайте вниз, сударыня… Ноэ, закройте лавку. Вам не поздоровится, если вы еще хоть словечко пророните, пока не вернется ваш хозяин. А когда он придет домой, передайте ему, что мистер Бамбл приказал прислать завтра утром, после завтрака, гроб для старухи. Слышите, сэр?.. Целоваться! – воскликнул мистер Бамбл, воздев руки. – Поистине ужасна развращенность и греховность низших классов в этом приходе. Если парламент не обратит внимания на их гнусное поведение, погибла эта страна, а вместе с нею и нравственность крестьян!
   С этими словами бидл величественно и мрачно покинул владения гробовщика.
   А теперь, проводив домой бидла и покончив со всеми необходимыми приготовлениями для похорон старухи, справимся о юном Оливере Твисте и удостоверимся, лежит ли он еще в канаве, где его оставил Тоби Крекит.


   Глава XXVIII

 //-- занимается Оливером Твистом и повествует о его приключениях --// 
   – Чтобы вам волки перегрызли глотку! – скрежеща зубами, бормотал Сайкс. – Попадись вы мне – вы бы у меня завыли.
   Бормоча эти проклятия с самой безудержной злобой, на какую только способна была его натура. Сайкс опустил раненого мальчика на колено и на секунду повернул голову, чтобы разглядеть своих преследователей.
   В темноте и тумане почти ничего нельзя было увидеть, но он слышал громкие крики, и со всех сторон доносился лай собак, разбуженных набатом.
   – Стой, трусливая тварь! – крикнул разбойник вслед Тоби Крекиту, который, не щадя своих длинных ног, далеко опередил его. – Стой!
   После второго окрика Тоби Крекит остановился как вкопанный. Он был не совсем уверен в том, что находится за пределами пистолетного выстрела, а Сайкс пребывал не в таком расположении духа, чтобы с ним шутить.
   – Помоги нести мальчика! – крикнул Сайкс, злобно подзывая своего сообщника. – Вернись!
   Тоби сделал вид, будто возвращается, но шел медленно и тихим голосом, прерывавшимся от одышки, осмелился выразить крайнее свое нежелание идти.
   – Поторапливайся! – крикнул Сайкс, положив мальчика в сухую канаву у своих ног и вытаскивая из кармана пистолет. – Меня не проведешь.
   В эту минуту шум усилился. Сайкс, снова оглянувшись, увидел, что гнавшиеся за ним люди уже перелезают через ворота в конце поля, а две собаки опередили их на несколько шагов.
   – Все кончено, Билл! – крикнул Тоби. – Брось мальчишку и улепетывай!
   Дав на прощание этот совет, мистер Крекит, предпочитая возможность умереть от руки своего друга уверенности в том, что он попадет в руки врагов, пустился наутек и помчался во всю прыть. Сайкс стиснул зубы, еще раз оглянулся, накрыл распростертого Оливера плащом, в который его второпях завернули, побежал вдоль изгороди, чтобы отвлечь внимание преследователей от того места, где лежал мальчик, на момент приостановился перед другой изгородью, пересекавшей первую под прямым углом, и, выстрелив из пистолета в воздух, перемахнул через нее и скрылся.
   – Хо, хо, сюда! – раздался сзади неуверенный голос. – Пинчер! Нептун! Сюда! Сюда!
   Собаки, казалось, испытывали от забавы, которой предавались, не больше удовольствия, чем их хозяева, и с готовностью вернулись на зов. Трое мужчин, вышедшие к тому времени в, поле, остановились и стали совещаться.
   – Мой совет, или, пожалуй, следовало бы сказать – мой приказ: немедленно возвращаться домой, – произнес самый толстый из всех трех.
   – Мне по вкусу все, что по вкусу мистеру Джайлсу, – сказал другой, пониже ростом, отнюдь не худощавый, но очень бледный и очень вежливый, каким часто бывает струсивший человек.
   – Я бы не хотел оказаться невежей, джентльмены, – сказал третий, тот, что отозвал собак. – Мистеру Джайлсу лучше знать.
   – Разумеется, – ответил низкорослый. – И что бы ни сказал мистер Джайлс, не нам ему перечить. Нет, нет, я свое место знаю. Слава богу, я свое место знаю.
   Сказать по правде, маленький человечек как будто и в самом деле знал свое место, и знал прекрасно, что оно отнюдь не завидно, ибо, когда он говорил, зубы у него стучали.
   – Вы боитесь, Бритлс! – сказал мистер Джайлс.
   – Я не боюсь, – сказал Бритлс.
   – Вы боитесь! – сказал Джайлс.
   – Вы лжец, мистер Джайлс! – сказал Бритлс.
   – Вы лгун, Бритлс! – сказал мистер Джайлс.
   Эти четыре реплики были вызваны попреком мистера Джайлса, а попрек мистера Джайлса был вызван его негодованием, ибо под видом комплимента на него возложили ответственность за возвращение домой. Третий мужчина рассудительно положил конец пререканиям.
   – Вот что я вам скажу, джентльмены, – заявил он, – мы все боимся.
   – Говорите о себе, сэр, – сказал мистер Джайлс, самый бледный из всей компании.
   – Я о себе и говорю, – ответил сей джентльмен. – Бояться при таких обстоятельствах вполне натурально и уместно. Я боюсь.
   – Я тоже, – сказал Бритлс. – Только зачем же так грубо попрекать этим человека!
   Эти откровенные признания смягчили мистера Джайлса, который немедленно сознался, что и он боится, после чего все трое повернули назад и бежали с полным единодушием, пока мистер Джайлс (который был обременен вилами и начал задыхаться раньше всех) весьма любезно не предложил остановиться, так как он хочет принести извинение за свои необдуманные слова.
   – Но вот что удивительно, – сказал мистер Джайлс, покончив с объяснениями, – чего только не сделает человек, когда кровь у него закипает! Я мог бы совершить убийство – знаю, что мог бы, если бы мы поймали одного из этих негодяев.
   Так как другие двое чувствовали то же самое и так как кровь у них тоже совсем остыла, то они принялись рассуждать о причине этой внезапной перемены в их темпераменте.
   – Я знаю причину, – сказал мистер Джайлс. – Ворота!
   – Я бы не удивился, если б так оно и было! – воскликнул Бритлс, ухватившись за эту мысль.
   – Можете не сомневаться, – сказал Джайлс, – это ворота охладили пыл. Перелезая через них, я почувствовал, как весь мой пыл внезапно улетучился.
   По удивительному стечению обстоятельств другие двое испытали такое же неприятное ощущение в тот же самый момент. Итак, было совершенно очевидно, что всему причиной ворота; к тому же не оставалось никаких сомнений относительно момента, когда наступила перемена, ибо все трое припомнили, что как раз в эту минуту они увидели разбойников.
   Этот разговор вели двое мужчин, спугнувшие взломщиков, и спавший в сарае странствующий лудильщик, которого разбудили, чтобы он со своими двумя дворнягами тоже принял участие в погоне. Мистер Джайлс исполнял обязанности дворецкого и управляющего в доме старой леди; Бритлс был на побегушках; поступив к ней на службу совсем ребенком, он все еще считался многообещающим юнцом, хотя ему уже шел четвертый десяток.
   Подбодряя себя такими разговорами, но тем не менее держась поближе друг к другу и пугливо озираясь, когда ветви трещали под порывами ветра, трое мужчин бегом вернулись к дереву, позади которого оставили свой фонарь, чтобы свет его не надоумил грабителей, куда стрелять. Подхватив фонарь, они бодрой рысцой пустились к дому; и, когда уже нельзя было различить в темноте их фигуры, фонарь долго еще мерцал и плясал вдали, словно какой-то болотный огонек в сыром и нездоровом воздухе.
   По мере того как приближался день, становилось все свежее, и туман клубился над землею, подобно густым облакам дыма. Трава была мокрая, тропинка и низины покрыты жидкой грязью; с глухим воем лениво налетали порывы сырого, тлетворного ветра. Оливер по-прежнему лежал неподвижный, без чувств, там, где его оставил Сайкс.
   Загоралось утро. Ветер стал более резким и пронизывающим, когда первые тусклые проблески рассвета, – скорее смерть ночи, чем рождение дня, – слабо забрезжили в небе. Предметы, казавшиеся расплывчатыми и страшными в темноте, постепенно вырисовывались все яснее и яснее и принимали свой обычный вид. Полил дождь, частый и сильный, и застучал по голым кустам. Но Оливер не чувствовал, как хлестал его дождь, потому что все еще лежал без сознания, беспомощный, распростертый на своем глинистом ложе.
   Наконец, болезненный стон нарушил тишину, и с этим стоном мальчик очнулся. Левая его рука, кое-как обмотанная шарфом, повисла тяжелая и бессильная; повязка была пропитана кровью. Он так ослабел, что ему едва удалось приподняться и сесть; усевшись, он с трудом огляделся кругом в надежде на помощь и застонал от боли. Дрожа всем телом от холода и слабости, он сделал попытку встать, но, содрогнувшись с головы до ног, как подкошенный упал на землю.
   Когда он очнулся от короткого обморока, подобного тому, в который он был так долго погружен, Оливер, побуждаемый дурнотой, подползавшей к сердцу и словно предупреждавшей его, что он умрет, если останется здесь лежать, поднялся на ноги и попытался идти. Голова у него кружилась, и он шатался, как пьяный. Однако он удержался на ногах и, устало свесив голову на грудь, побрел, спотыкаясь, вперед, сам не зная куда.
   И тогда в его сознании возникли какие-то сбивчивые, неясные образы. Ему чудилось, будто он все еще шагает между Сайксом и Крекитом, которые сердито переругиваются, – даже те слова, какими они обменивались, звучали у него в ушах; а когда он, сделав неимоверное усилие, чтобы не упасть, пришел в себя, то обнаружил, что он сам разговаривал с ними. Потом он остался один с Сайксом и брел вперед, как накануне; а когда мимо проходили призрачные люди, он чувствовал, как Сайкс сжимает ему руку. Вдруг он отшатнулся, услышав выстрелы; раздались громкие вопли и крики; перед глазами замелькали огни; вокруг был шум и грохот; чья-то невидимая рука увлекла его прочь. В то время как быстро сменялись эти видения, его не покидало смутное ощущение какой-то боли, которая не давала ему покоя.
   Так плелся он, шатаясь, вперед, пролезал, чуть ли не машинально, между перекладинами ворот и в проломы изгородей, попадавшихся ему на пути, пока не вышел на дорогу. Тут начался такой ливень, что мальчик пришел в себя.
   Он осмотрелся по сторонам и неподалеку увидел дом, до которого, пожалуй, мог бы добраться. Быть может, там, видя печальное его состояние, сжалятся над ним, а если и не сжалятся, подумал он, то все-таки лучше умереть близ людей, чем в пустынном открытом поле. Он собрал все свои силы для этого последнего испытания и нетвердыми шагами направился к дому.
   Когда он подошел ближе, ему показалось, что он уже видел его раньше. Деталей он не помнил, но дом был ему как будто знаком.
   Стена сада! На траве, за стеной, он упал прошлой ночью на колени и молил тех, двоих, о сострадании. Это был тот самый дом, который они хотели ограбить.
   Узнав его, Оливер так испугался, что на секунду забыл о мучительной ране и думал только о бегстве. Бежать! Но он едва держался на ногах, и если бы даже силы не покинули его хрупкого детского тела, куда было ему бежать? Он толкнул калитку: она была не заперта и распахнулась. Спотыкаясь, он пересек лужайку, поднялся по ступеням, слабой рукой постучал в дверь, но тут силы ему изменили, и он опустился на ступеньку, прислонившись спиной к одной из колонн маленького портика.
   Случилось так, что в это время мистер Джайлс, Бритлс и лудильщик после трудов и ужасов этой ночи подкреплялись в кухне чаем и всякой снедью. Нельзя сказать, чтобы мистер Джайлс привык терпеть излишнюю фамильярность со стороны простых слуг, по отношению к которым держал себя с величественной приветливостью, каковая была им приятна, но все же не могла не напомнить о его более высоком положении в обществе. Но смерть, пожар и грабеж делают всех равными; вот почему мистер Джайлс сидел, вытянув ноги перед решеткой очага и облокотившись левой рукой на стол, правой пояснял детальный и обстоятельный рассказ о грабеже, которому его слушатели (в особенности же кухарка и горничная, находившиеся в этой компании) внимали с безграничным интересом.
   – Было это около половины третьего… – начал мистер Джайлс, – поклясться не могу, быть может около трех… когда я проснулся и повернулся на кровати, скажем, вот так (тут мистер Джайлс повернулся на стуле и натянул на себя край скатерти, долженствующей изображать одеяло), как вдруг мне послышался шум…
   Когда рассказчик дошел до этого места в своем повествовании, кухарка побледнела и попросила горничную закрыть дверь; та попросила Бритлса, тот попросил лудильщика, а тот сделал вид, что не слышит.
   – …послышался шум, – продолжал мистер Джайлс. – Сначала я сказал себе: «Мне почудилось», – и приготовился уже опять заснуть, как вдруг снова, на этот раз ясно, услышал шум.
   – Какой это был шум? – спросила кухарка.
   – Как будто что-то затрещало, – ответил мистер Джайлс, посматривая по сторонам.
   – Нет, вернее, будто кто-то водил железом по терке для мускатных орехов, – подсказал Бритлс.
   – Так оно и было, когда вы, сэр, услышали шум, – возразил мистер Джайлс, – но в ту минуту это был какой-то треск. Я откинул одеяло, – продолжал Джайлс, отвернув край скатерти, – уселся в постели и прислушался.
   Кухарка и горничная в один голос воскликнули: «Ах, боже мой!» – и ближе придвинулись друг к другу.
   – Теперь я совершенно отчетливо слышал шум, – повествовал мистер Джайлс. – «Кто-то, говорю я себе, взламывает дверь или окно. Что делать? Разбужу-ка я этого бедного парнишку Бритлса, спасу его, чтобы его не убили в кровати, а не то, говорю я, он и не услышит, как ему перережут горло от правого уха до левого».
   Тут все взоры обратились на Бритлса, который воззрился на рассказчика и таращил на него глаза, широко разинув рот и всей своей физиономией выражая беспредельный ужас.
   – Я отшвырнул одеяло, – продолжал Джайлс, отбрасывая край скатерти и очень сурово глядя на кухарку и горничную, – потихоньку спустился с кровати, натянул пару…
   – Мистер Джайлс, здесь дамы, – прошептал лудильщик.
   – …башмаков, сэр, – сказал Джайлс, поворачиваясь к – нему и особо подчеркивая это слово, – схватил заряженный пистолет, который всегда относят наверх вместе с корзиной со столовым серебром, и на цыпочках вышел к нему в комнату. «Бритлс, говорю я, разбудив его, не пугайся!..»
   – Да, вы это сказали, – тихим голосом вставил Бритлс.
   – «Мне кажется, твоя песенка спета, Бритлс, говорю я, – продолжал Джайлс, – но ты не пугайся».
   – А он испугался? – спросила кухарка.
   – Ничуть, – ответил мистер Джайлс. – Он был так же тверд… да, почти так же тверд, как и я.
   – Право же, будь я на его месте, я бы тут же умерла, – заметила горничная.
   – Вы – женщина, – возразил Бритлс, слегка приободрившись.
   – Бритлс прав, – сказал мистер Джайлс, одобрительно кивая головой, – ничего другого и ждать нельзя от женщины. Но мы, мужчины, взяли потайной фонарь, стоявший на камине у Бритлса, и ощупью, в непроглядной тьме, спустились по лестнице – скажем, вот так…
   Сопровождая свой рассказ соответствующими жестами, мистер Джайлс встал и сделал два шага с закрытыми глазами, но вдруг сильно вздрогнул, так же как и все остальные, и бросился назад к своему стулу. Кухарка и горничная взвизгнули.
   – Кто-то постучал, – сказал мистер Джайлс, притворяясь безмятежно спокойным. – Пусть кто-нибудь откроет дверь.
   Никто не шевельнулся.
   – Довольно странно – стук в такой ранний час, – сказал мистер Джайлс, окинув взглядом бледные лица окружающих, да и сам он очень побледнел, – но дверь открыть нужно. Кто-нибудь, слышите?
   При этом мистер Джайлс посмотрел на Бритлса, но сей молодой человек, будучи от природы скромным, должно быть почитал себя никем и, следовательно, полагал, что этот вопрос не имеет к нему ни малейшего отношения: во всяком случае он ничего не ответил. Мистер Джайлс перевел умоляющий взгляд на лудильщика, но тот внезапно заснул. О женщинах не могло быть и речи.
   – Если Бритлс согласится отпереть дверь в присутствии свидетелей, – сказал после короткого молчания мистер Джайлс, – я готов быть одним из них.
   – Я также, – сказал лудильщик, проснувшись так же внезапно, как и заснул.
   На этих условиях Бритлс сдался, и вся компания, слегка успокоенная открытием (сделанным, когда распахнули ставни), что уже совсем рассвело, стала подниматься по лестнице – впереди шли собаки. Обе женщины, боясь оставаться внизу, замыкали шествие. По совету мистера Джайлса, все говорили очень громко, предупреждая любого находящегося снаружи злоумышленника, что их очень много; а в прихожей, приводя в исполнение гениальный план, родившийся в голове того же изобретательного джентльмена, собак больно дергали за хвост, чтобы они подняли отчаянный лай.

   Когда эти меры предосторожности были приняты, мистер Джайлс крепко уцепился за руку лудильщика (чтобы тот не убежал, как любезно пояснил он) и дал приказ открыть дверь. Бритлс повиновался; остальные, боязливо выглядывая друг из-за друга, не увидели ничего устрашающего, кроме бедного, маленького Оливера Твиста. От слабости он не мог говорить, только поднял отяжелевшие веки и безмолвно молил о сострадании.
   – Мальчик! – воскликнул мистер Джайлс, храбро оттесняя на задний план лудильщика. – Что с ним такое… а?.. Что? Бритлс… Взгляни-ка… Ты узнаешь?
   Не успел Бритлс – он отступил за дверь (чтобы открыть ее) – увидать Оливера, как у него вырвался громкий крик. Мистер Джайлс, схватив Оливера за ногу и за руку (к счастью, за здоровую руку), втащил его прямо в холл и положил на пол.
   – Вот он! – заорал Джайлс, в сильнейшем возбуждении поворачиваясь лицом к лестнице. – Вот один из грабителей, сударыня! Вот он, грабитель, мисс! Он ранен, мисс! Я его подстрелил, а Бритлс мне светил.
   – Держал фонарь, мисс! – крикнул Бритлс, приложив руку ко рту так, чтобы голос его звучал громче.
   Обе служанки бросились наверх сообщить о том, что мистер Джайлс поймал грабителя, а лудильщик старался привести в чувство Оливера, чтобы тот не умер раньше, чем его можно будет повесить. Среди этого шума и суматохи послышался нежный женский голос, сразу водворивший тишину.
   – Джайлс! – прошептал голос с верхней площадки лестницы.
   – Я здесь, мисс, – отозвался мистер Джайлс. – Не пугайтесь, мисс, я не очень пострадал. Он не оказывал отчаянного сопротивления, мисс! Я быстро с ним справился.
   – Тише! – сказала молодая леди. – Вы пугаете мою тетю не меньше, чем напугали ее воры… Бедняжка, он тяжело ранен?
   – Ужасно, мисс! – ответил Джайлс с неописуемым самодовольством.
   – Похоже на то, что он сейчас помрет, мисс, – заорал Бритлс тем же голосом. – Не угодно ли вам спуститься вниз и поглядеть на него, мисс, на случай если он помрет?
   – Будьте добры, пожалуйста, потише! – сказала леди. – Подождите тихонько одну минутку, пока я переговорю с тетей.
   И она вышла из комнаты, – поступь у нее была такая же мягкая, как и голос. Вскоре она вернулась и отдала распоряжение, чтобы раненого осторожно перенесли наверх, в комнату мистера Джайлса, а Бритлс пусть оседлает пони и немедленно отправляется в Чертей, откуда должен как можно скорее прислать констебля и доктора.
   – Не хотите ли взглянуть на него сначала, мисс? – спросил мистер Джайлс с такой гордостью, как будто Оливер был птицей с диковинным оперением, которую он ловко подстрелил. – Один разочек, мисс?
   – Нет, не сейчас, ни за что на свете, – ответила молодая леди. – Бедняжка! О Джайлс, обращайтесь с ним ласково, ради меня!
   Старый слуга посмотрел на говорившую, когда она повернулась, чтобы уйти, с такой гордостью и восхищением, словно она была его детищем. Потом, наклонившись к Оливеру, он заботливо и осторожно, как женщина, помог перенести его наверх.


   Глава XXIX

 //-- сообщает предварительные сведения об обитателях дома, в котором нашел пристанище Оливер --// 
   В уютной комнате, хотя обстановка ее свидетельствовала скорее о старомодном комфорте, чем о современной роскоши, сидели за изысканно сервированным завтраком две леди. Им прислуживал мистер Джайлс, одетый в благопристойную черную пару. Он занимал позицию на полпути между буфетом и столом; выпрямившись во весь рост, откинув голову и слегка склонив ее набок, левую ногу выставив вперед, а правую руку заложив за борт жилета, тогда как в опущенной левой руке у него был поднос, он имел вид человека, который с большой приятностью сознает собственные свои заслуги и значение.
   Что касается двух леди, то одна была уже пожилой, но держалась так же прямо, как высокая спинка дубового кресла, в котором она сидела. Одетая очень изысканно и строго в старомодное платье, причудливо допускающее некоторые уступки последней моде, которые не только не вредили общему впечатлению, но скорее изящно подчеркивали старый стиль, она сидела с величественным видом, сложив перед собой руки на столе. Глаза ее (а годы почти не затуманили их блеска) смотрели пристально на молодую ее собеседницу.
   Для младшей леди наступил очаровательный расцвет, весенняя пора женственности – тот возраст, когда, не впадая в кощунство, можно предположить, что в подобные создания вселяются ангелы, если бог, во имя благих своих целей, когда-нибудь заключает их в смертную оболочку.
   Ей было не больше семнадцати лет. Облик ее был так хрупок и безупречен, так нежен и кроток, так чист и прекрасен, что казалось, земля – не ее стихия, а грубые земные существа – не подходящие для нее спутники. Даже ум, светившийся в ее глубоких синих глазах и запечатленный на благородном челе, казалось, не соответствовал ни возрасту ее, ни этому миру; но мягкость и добросердечие, тысячи отблесков света, озарявших ее лицо и не оставлявших на нем тени, а главное, улыбка, прелестная, радостная улыбка, были созданы для семьи, для мира и счастья у домашнего очага.
   Она усердно хозяйничала за столом. Случайно подняв глаза в ту минуту, когда старая леди смотрела на нее, она весело откинула со лба волосы, скромно причесанные, и ее сияющий взор выразил столько любви и подлинной нежности, что духи небесные улыбнулись бы, на нее глядя.
   – Уже больше часу прошло, как уехал Бритлс, не правда ли? – помолчав, спросила старая леди.
   – Час двадцать минут, сударыня, – ответил мистер Джайлс, справившись по часам, которые вытащил за черную ленту.
   – Он всегда медлит, – сказала старая леди.
   – Бритлс всегда был медлительным парнишкой, сударыня, – отозвался слуга.
   Кстати, если принять во внимание, что Бритлс был неповоротливым парнишкой вот уже тридцать лет, казалось маловероятным, чтобы он когда-нибудь сделался проворным.
   – Мне кажется, что он становится не лучше, а хуже, – заметила пожилая леди.
   – Совершенно непростительно, если он мешкает, играя с другими мальчиками, – улыбаясь, сказала молодая леди.
   Мистер Джайлс, по-видимому, раздумывал, уместно ли ему позволить себе почтительную улыбку, но в эту минуту к калитке сада подъехала двуколка, откуда выпрыгнул толстый джентльмен, который побежал прямо к двери и, каким-то таинственным способом мгновенно проникнув в дом, ворвался в комнату и чуть не опрокинул и мистера Джайлса и стол, накрытый для завтрака.
   – Никогда еще я не слыхивал о такой штуке! – воскликнул толстый джентльмен. – Дорогая моя миссис Мэйли… ах, боже мой!.. и вдобавок под покровом ночи… никогда еще я не слыхивал о такой штуке!
   Выразив таким образом свое соболезнование, толстый джентльмен пожал руку обеим леди и, придвинув стул, осведомился, как они себя чувствуют.
   – Вы могли умереть, буквально умереть от испуга, – сказал толстый джентльмен. – Почему вы не послали за мной? Честное слово, мой слуга явился бы через минуту, а также и я, да и мой помощник рад был бы помочь, как и всякий при таких обстоятельствах. Боже мой, боже мой! Так неожиданно! И вдобавок под покровом ночи.
   Казалось, доктор был особенно встревожен тем, что попытка ограбления была предпринята неожиданно и в ночную пору, словно у джентльменов-взломщиков установился обычай обделывать свои дела в полдень и предупреждать по почте за день – за два.
   – А вы, мисс Роз, – сказал доктор, обращаясь к молодой леди, – я…
   – Да, конечно, – перебила его Роз, – но тетя хочет, чтобы вы осмотрели этого беднягу, который лежит наверху.
   – Да, да, разумеется, – ответил доктор. – Совершенно верно! Насколько я понял, это ваших рук дело, Джайлс.
   Мистер Джайлс, лихорадочно убиравший чашки, густо покраснел и сказал, что эта честь принадлежит ему.
   – Честь, а? – переспросил доктор. – Ну, не знаю, быть может, подстрелить вора в кухне так же почетно, как и застрелить человека на расстоянии двенадцати шагов. Вообразите, что он выстрелил в воздух, а вы дрались на дуэли, Джайлс.
   Мистер Джайлс, считавший такое легкомысленное отношение к делу несправедливой попыткой умалить его славу, почтительно отвечал, что не ему судить об этом, однако, по его мнению, противной стороне было не до шуток.
   – Да, правда! – воскликнул доктор. – Где он? Проводите меня. Я еще загляну сюда, когда спущусь вниз, миссис Мэйли. Это то самое оконце, в которое он влез, да? Ну, ни за что бы я этому не поверил!
   Болтая без умолку, он последовал за мистером Джайлсом наверх. А пока он поднимается по лестнице, можно поведать читателю, что мистер Лосберн, местный лекарь, которого знали на десять миль вокруг просто как «доктора», растолстел скорее от добродушия, чем от хорошей жизни, и был таким милым, сердечным и к тому же чудаковатым старым холостяком, какого ни один исследователь не сыскал бы в округе и в пять раз большей.
   Доктор отсутствовал гораздо дольше, чем предполагал он сам и обе леди. Из двуколки принесли большой плоский ящик; в спальне очень часто звонили в колокольчик, а слуги все время сновали вверх и вниз по лестнице; на основании этих признаков было сделано справедливое заключение, что наверху происходит нечто очень серьезное. Наконец, доктор вернулся и в ответ на тревожный вопрос о своем пациенте принял весьма таинственный вид и старательно притворил дверь.
   – Это из ряда вон выходящий случай, миссис Мэйли, – сказал доктор, прислонившись спиной к двери, словно для того, чтобы ее не могли открыть.
   – Неужели он в опасности? – спросила старая леди.
   – Принимая во внимание все обстоятельства, в этом не было бы ничего из ряда вон выходящего, – ответил доктор, – впрочем, полагаю, что опасности нет. Вы видели этого вора?
   – Нет, – ответила старая леди.
   – И ничего о нем не слышали?
   – Ничего.
   – Прошу прощения, сударыня, – вмешался мистер Джайлс, – я как раз собирался рассказать вам о нем, когда вошел доктор Лосберн.
   Дело в том, что сначала мистер Джайлс не в силах был признаться, что подстрелил он всего-навсего мальчика. Таких похвал удостоилась его доблесть, что он решительно не мог не отложить объяснения хотя бы на несколько восхитительных минут, в течение коих пребывал на самой вершине мимолетной славы, которую стяжал непоколебимым мужеством.
   – Роз не прочь была посмотреть на него, – сказала миссис Мэйли, – но я и слышать об этом не хотела.
   – Гм! – отозвался доктор. – На вид он совсем не страшный. Вы не возражаете против того, чтобы взглянуть на него в моем присутствии?
   – Конечно, если это необходимо, – ответила старая леди.
   – Я считаю это необходимым, – сказал доктор. – Во всяком случае, я совершенно уверен, что вы очень пожалеете, если будете откладывать и не сделаете этого. Сейчас он лежит тихо и спокойно. Разрешите мне… мисс Роз, вы позволите? Клянусь честью, нет никаких оснований бояться!


   Глава XXX

 //-- повествует о том, что подумали об Оливере новые лица, посетившие его --// 
   Твердя о том, что они будут приятно изумлены видом преступника, доктор продел руку молодой леди под свою и, предложив другую, свободную руку миссис Мэйли, повел их церемонно и торжественно наверх.
   – А теперь, – прошептал доктор, тихонько поворачивая ручку двери в спальню, – послушаем, что вы о нем скажете. Он давненько не брился, но тем не менее вид у него совсем не свирепый. А впрочем, постойте! Сначала я посмотрю, готов ли он к приему гостей.
   Опередив их, он заглянул в комнату. Потом, дав знак следовать за ним, впустил их, закрыл за ними дверь и осторожно откинул полог кровати. На ней вместо закоснелого, мрачного злодея, которого ожидали они увидеть, лежал худой, измученный болью ребенок, погруженный в глубокий сои. Раненая его рука в лубке лежала на груди; голова покоилась на другой руке, полускрытой длинными волосами, разметавшимися по подушке.
   Достойный джентльмен придерживал полог рукой и с минуту смотрел на мальчика молча. Пока он наблюдал пациента, молодая леди тихонько проскользнула мимо него и, опустившись на стул у кровати, откинула волосы с лица Оливера. Когда она наклонилась к нему, ее слезы упали ему на лоб.
   Мальчик зашевелился и улыбнулся во сне, словно эти знаки жалости и сострадания пробудили какую-то приятную мечту о любви и ласке, которых он никогда не знал. Так же точно нежная мелодия, журчание воды в тишине, запах цветка или знакомое слово иной раз внезапно вызывают смутное воспоминание о том, чего никогда не было в этой жизни, – воспоминание, которое исчезает, как вздох, которое пробуждено какой-то мимолетной мыслью о более счастливом существовании, давно минувшем, – воспоминание, которое нельзя вызвать, сознательным напряжением памяти.
   – Что же это значит? – воскликнула пожилая леди. – Этот бедный ребенок не мог быть подручным грабителей.
   – Порок находит себе пристанище во многих храмах, – со вздохом сказал врач, опуская полог, – и кто может сказать, что ему не служит обителью прекрасная оболочка?
   – Но в таком юном возрасте? – возразила Роз.
   – Милая моя молодая леди, – произнес врач, горестно покачивая головой, – преступление, как и смерть, простирает свою власть не только на старых и дряхлых. Самые юные и прекрасные слишком часто бывают повинны в нем.
   – Но неужели… о, неужели вы можете допустить, что этот хрупкий мальчик был добровольным сообщником самых отвратительных отщепенцев? – сказала Роз.
   Доктор покачал головой, давая понять, что это весьма возможно; предупредив, чтоб они не потревожили больного, он повел их в соседнюю комнату.
   – Но даже если он развращен, – продолжала Роз, – подумайте, как он молод. Подумайте, что, быть может, он никогда не знал ни материнской любви, ни домашнего уюта. Может быть, дурное обращение, побои или голод заставили его сойтись с людьми, которые принудили его пойти на преступление… Тетя, милая тетя, ради бога, подумайте об этом, прежде чем позволите бросить этого больного ребенка в тюрьму, где, конечно, будет погребена последняя надежда на его исправление! О, вы меня любите, вы знаете, что благодаря вашей ласке и доброте я никогда не чувствовала своего сиротства, но я могла бы его почувствовать, могла быть такой же беспомощной и беззащитной, как это бедное дитя! Так сжальтесь же над ним, пока еще не поздно!
   – Дорогая моя, – сказала пожилая леди, прижимая к груди плачущую девушку, – неужели ты думаешь, что я трону хоть один волосок на его голове?
   – О нет! – с жаром воскликнула Роз.
   – Конечно, нет, – подтвердила старая леди. – Жизнь моя клонится к закату, и я в надежде на милосердие ко мне стараюсь быть милосердной к людям… Что мне делать, чтобы спасти его, сэр?
   – Дайте подумать, сударыня, – сказал доктор, – дайте подумать…
   Мистер Лосберн засунул руки в карманы и несколько раз прошелся взад и вперед по комнате, часто останавливаясь, приподнимаясь на цыпочки и грозно хмурясь. Многократно восклицая: «придумал!» и «нет, не то!» – он снова принимался ходить с нахмуренными бровями и, наконец, остановился и произнес:
   – Мне кажется, если вы мне позволите как следует припугнуть Джайлса и мальчугана Бритлса, я с этим делом справлюсь. Знаю, что Джайлс – преданный человек и старый слуга, но у вас есть тысяча способов поладить с ним и вдобавок наградить за меткую стрельбу. Вы против этого не возражаете?
   – Если нет другого способа спасти ребенка, – ответила миссис Мэйли.
   – Никакого другого способа нет, – сказал доктор. – Никакого! Можете поверить мне на слово.
   – В таком случае тетя облекает вас неограниченной властью, – улыбаясь сквозь слезы, сказала Роз. – Но, прошу вас, не будьте с этими бедняками строже, чем это необходимо.
   – Вы как будто считаете, мисс Роз, – возразил доктор, – что сегодня все, кроме вас, склонны к жестокосердию. Могу лишь надеяться, ради блага подрастающих представителей мужского пола, что первый же достойный юноша, который будет взывать к вашему состраданию, найдет вас в таком же чувствительном и мягкосердечном расположении духа. И хотел бы я быть юношей, чтобы тут же воспользоваться таким благоприятным случаем, какой представляется сегодня.
   – Вы такой же взрослый ребенок, как и бедняга Бритлс, – зардевшись, сказала Роз.
   – Ну что же, – от души рассмеялся доктор, – это не так уж трудно. Но вернемся к мальчику. Нам еще предстоит обсудить основной пункт нашего соглашения. Полагаю, он проснется через час. И хотя я сказал этому тупоголовому констеблю там, внизу, что мальчика нельзя беспокоить и нельзя разговаривать с ним без риска для его жизни, я думаю, мы можем с ним побеседовать, не подвергая его опасности. Я ставлю такое условие: я его расспрошу в вашем присутствии, и, если на основании его слов мы заключим, к полному удовлетворению трезвых умов, что он окончательно испорчен (а это более чем вероятно), мальчик будет предоставлен своей судьбе, – я, во всяком случае, больше вмешиваться не стану.
   – О нет, тетя! – взмолилась Роз.
   – О да, тетя! – перебил доктор. – Решено?
   – Он не может быть закоснелым негодяем! – сказала Роз. – Это немыслимо.
   – Прекрасно! – заявил доктор. – Значит, тем больше оснований принять мое предложение.
   В конце концов договор был заключен, и обе стороны с некоторым нетерпением стали ждать, когда проснется Оливер.
   Терпению обеих леди предстояло более длительное испытание, чем предсказал им мистер Лосберн, ибо час проходил за часом, а Оливер все еще спал тяжелым сном. Был уже вечер, когда сердобольный доктор принес им весть, что Оливер достаточно оправился, чтобы можно было с ним говорить. Мальчик, по словам доктора, был очень болен и ослабел от потери крови, но ему так мучительно хотелось о чем-то сообщить, что доктор предпочел дать ему эту возможность и не настаивал, чтобы его не беспокоили до утра; иначе он не преминул бы настоять на этом.
   Долго тянулась беседа. Несложную историю своей жизни Оливер рассказал им со всеми подробностями, а боль и упадок сил часто заставляли его умолкать. Печально звучал в затемненной комнате слабый голос больного ребенка, развертывавшего длинный список обид и бед, навлеченных на него жестокими людьми. О, если бы мы, угнетая и притесняя своих ближних, задумались хоть однажды над ужасными уликами человеческих заблуждений, – уликами, которые, подобно густым и тяжелым облакам, поднимаются медленно, но неуклонно к небу, чтобы обрушить отмщение на наши головы! О, если бы мы хоть на миг услышали в воображении своем глухие, обличающие голоса мертвецов, которые никакая сила не может заглушить и никакая гордыня не заставит молчать! Что осталось бы тогда от оскорблений и несправедливости, от страданий, нищеты, жестокости и обид, какие приносит каждый день жизни!
   В тот вечер подушку Оливера оправили ласковые руки, и красота и добродетель бодрствовали над ним, пока он спал. Он был спокоен и счастлив и мог бы умереть безропотно.
   Как только закончилась знаменательная беседа и Оливер снова начал засыпать, доктор, вытерев глаза и в то же время попрекнув их за слабость, спустился вниз, чтобы открыть действия против мистера Джайлса.
   Не найдя никого в парадных комнатах, он подумал, что, может быть, достигнет больших успехов, если начнет кампанию в кухне; итак, он отправился в кухню.
   Здесь, в нижней палате домашнего парламента, собрались служанки, мистер Бритлс, мистер Джайлс, лудильщик (который, в награду за оказанные услуги, получил специальное приглашение угощаться до конца дня) и констебль. У сего последнего джентльмена был большой жезл, большая голова, крупные черты лица и огромные башмаки, и он имел вид человека, который выпивает соответствующее количество эля, как оно и было в действительности.
   Предметом обсуждения все еще служили приключения прошлой ночи, ибо, когда доктор вошел, мистер Джайлс разглагольствовал о своем присутствии духа; мистер Бритлс с кружкой эля в руке подтверждал каждое слово, прежде чем его успевал выговорить его начальник.
   – Не вставайте, – сказал доктор, махнув им рукой.
   – Благодарю вас, сэр, – отозвался мистер Джайлс. – Хозяйка распорядилась выдать нам эля, сэр, а так как я не чувствовал ни малейшего расположения идти к себе в комнату, сэр, и хотел побыть в компании, то вот и распиваю здесь с ними.
   Бритлс первый, а за ним все леди и джентльмены тихим шепотом выразили то удовлетворение, какое им доставила снисходительность мистера Джайлса. Мистер Джайлс с покровительственным видом осмотрелся вокруг, как бы говоря, что пока они будут держать себя пристойно, он их не покинет.
   – Как себя чувствует сейчас больной, сэр? – спросил Джайлс.
   – Неважно, – ответил доктор. – Боюсь, что вы попали в затруднительное положение, мистер Джайлс.
   – Надеюсь, сэр, – задрожав, начал мистер Джайлс, – вы не хотите этим сказать, что он умрет? Если бы я так думал, я бы навсегда потерял покой. Ни одного мальчика я бы не согласился погубить – даже вот этого Бритлса, – не согласился бы за все столовое серебро в графстве, сэр.
   – Не в этом дело… – таинственно сказал доктор. – Мистер Джайлс, вы протестант?
   – Да, сэр, надеюсь, – заикаясь, проговорил мистер Джайлс.
   – А вы кто, молодой человек? – спросил доктор, резко поворачиваясь к Бритлсу.
   – Господи помилуй, сэр, – вздрогнув, сказал Бритлс. – Я… я то же самое, что и мистер Джайлс, сэр.
   – В таком случае, – продолжал доктор, – отвечайте вы оба, да, оба: готовы ли вы показать под присягой, что этот мальчик, там наверху, – тот самый, которого просунули прошлой ночью в окошко? Отвечайте! Ну? Мы вас слушаем.
   Доктор, которого все считали одним из благодушнейших людей в мире, задал этот вопрос таким разгневанным тоном, что Джайлс и Бритлс, в достаточной мере возбужденные и одурманенные элем, остолбенев, посмотрели друг на друга.
   – Слушайте внимательно, констебль, – сказал доктор, весьма торжественно погрозив указательным пальцем и постучав им по переносице, чтобы вызвать к жизни всю проницательность сего достойного человека. – Сейчас кое-что должно обнаружиться.
   Констебль принял самый глубокомысленный вид, какой только мог, и взял свой служебный жезл, который стоял без дела в углу у камина.
   – Как видите, это вопрос об установлении личности, – сказал доктор.
   – Совершенно верно, сэр, – ответил констебль, жестоко закашлявшись, так как с излишней поспешностью допил свой эль, который и попал ему не в то горло.
   – В дом вламываются воры, – продолжал – доктор, – и два человека видят мельком в темноте, в самый разгар тревоги и сквозь пороховой дым какого-то мальчика. Наутро к этому самому дому подходит мальчик, и только потому, что рука у него завязана, эти люди грубо хватают его – чем подвергают серьезной опасности его жизнь – и клянутся, что он вор. Возникает вопрос: оправдано ли поведение этих людей, а если не оправдано, то в какое же положение они себя ставят?
   Констебль глубокомысленно кивнул головой. Он сказал, что если это не законный поступок, то хотелось бы ему знать, что же это такое?
   – Я вас спрашиваю еще раз, – громовым голосом произнес доктор, – можете ли вы торжественно поклясться, что это тот самый мальчик?
   Бритлс нерешительно посмотрел на мистера Джайлса, мистер Джайлс нерешительно посмотрел на Бритлса; констебль поднял руку к уху, чтоб уловить ответ; обе женщины и лудильщик наклонились вперед, чтобы лучше слышать; доктор зорко осматривался кругом, как вдруг у ворот раздался звонок и в то же время послышался стук колес.
   – Это полицейские сыщики! – воскликнул Бритлс, по-видимому почувствовав большое облегчение.
   – Что такое? – вскричал доктор, который теперь, в свою очередь, пришел в ужас.
   – Агенты с Боу-стрит, сэр, – ответил Бритлс, беря свечу. – Мы с мистером Джайлсом послали за ними сегодня утром.
   – Послали, вот как! Так будь же прокляты ваши… ваши здешние кареты – они еле тащатся! – сказал доктор, выходя из кухни.


   Глава XXXI

 //-- повествует о критическом положении --// 
   – Кто там? – спросил Бритлс, приоткрыл дверь и, не сняв цепочки, выглянул, заслоняя рукой свечу.
   – Откройте дверь, – отозвался человек, стоявший снаружи. – Это агенты с Боу-стрит, за которыми посылали сегодня.
   Совершенно успокоенный этим ответом, Бритлс широко распахнул дверь и увидел перед собой осанистого человека в пальто, который вошел, не говоря больше ни слова, и вытер ноги о циновку с такой невозмутимостью, как будто здесь жил.
   – Ну-ка, молодой человек, пошлите кого-нибудь сменить моего приятеля, – сказал агент. – Он остался в двуколке, присматривает за лошадью. Есть у вас тут каретный сарай, куда бы можно было ее поставить минут на пять – десять?
   Когда Бритлс дал утвердительный ответ и указал им строение, осанистый человек вернулся к воротам и помог своему спутнику поставить в сарай двуколку, в то время как Бритлс в полном восторге светил им. Покончив с этим, они направились в дом и, когда их ввели в гостиную, сняли пальто и шляпы и предстали во всей красе.
   Тот, что стучал в дверь, был человеком крепкого сложения, лет пятидесяти, среднего роста, с лоснящимися черными волосами, довольно коротко остриженными, с бакенами, круглой физиономией и зоркими глазами. Второй был рыжий, костлявый, в сапогах с отворотами; у него было некрасивое лицо и вздернутый, зловещего вида нос.
   – Доложите вашему хозяину, что приехали Блетерс и Дафф, слышите? – сказал человек крепкого сложения, приглаживая волосы и кладя на стол пару наручников. – А, добрый вечер, сударь! Разрешите сказать вам словечко наедине.
   Эти слова были обращены к мистеру Лосберну, входившему в комнату; сей джентльмен, знаком приказав Бритлсу удалиться, ввел обеих леди и закрыл дверь.
   – Вот хозяйка дома, – сказал мистер Лосберн, указывая на миссис Мэйли.
   Мистер Блетерс поклонился. Получив приглашение сесть, он положил шляпу на пол и, усевшись, дал знак Даффу последовать его примеру. Сей джентльмен, который либо был менее привычен к хорошему обществу, либо чувствовал себя в нем менее свободно, уселся после ряда судорожных движений и в замешательстве засунул в рот набалдашник своей трости.
   – Теперь займемся этим грабежом, сударь, – сказал Блетерс. – Каковы обстоятельства дела?
   Мистер Лосберн, хотевший, казалось, выиграть время, рассказал о них чрезвычайно подробно и с многочисленными отклонениями. Господа Блетерс и Дафф имели весьма проницательный вид и изредка обменивались кивками.
   – Конечно, я ничего не могу утверждать, пока не увижу место происшествия, – сказал Блетерс, – но сейчас мое мнение, – и в этих пределах я готов раскрыть свои карты, – мое мнение, что это сработано не какой-нибудь деревенщиной. А, Дафф?
   – Разумеется, – отозвался Дафф.
   – Если перевести этим дамам слово «деревенщина», вы, насколько я понимаю, считаете, что это было совершено не деревенским жителем? – с улыбкой спросил мистер Лосберн.
   – Именно, сударь, – ответил Блетерс. – Больше никаких подробностей о грабеже?
   – Никаких, – сказал доктор.
   – А что это толкуют слуги о каком-то мальчике? – спросил Блетерс.
   – Пустяки, – сказал доктор. – Один из слуг с перепугу вбил себе в голову, что мальчик имеет какое-то отношение к этим разбойникам. Но это вздор, сущая чепуха.
   – А если так, то очень легко с этим разделаться, – заметил доктор.
   – Он правильно говорит, – подтвердил Блетерс, одобрительно кивнув головой и небрежно играя наручниками, словно парой кастаньет. – Кто этот мальчик? Что он о себе рассказывает? Откуда он пришел? Ведь не с неба же он свалился, сударь?
   – Конечно, нет, – отозвался доктор, бросив беспокойный взгляд на обеих леди. – Вся его история мне известна, но об этом мы можем потолковать позднее. Полагаю, вам сначала хотелось бы увидеть, где воры пытались пробраться в дом?
   – Разумеется, – подхватил мистер Блетерс. – Лучше мы сначала осмотрим место, а потом допросим слуг. Так принято расследовать дело.
   Принесли свет, и господа Блетерс и Дафф в сопровождении местного констебля, Бритлса, Джайлса и, короче говоря, всех остальных вошли в маленькую комнатку в конце коридора и выглянули из окна, а после этого обошли вокруг дома по лужайке и заглянули в окно; затем им подали свечу для осмотра ставня; затем – фонарь, чтобы освидетельствовать следы; а затем вилы, чтобы обшарить кусты. Когда при напряженном внимании всех зрителей с этим делом было покончено, они снова вошли в дом, и тут Джайлс и Бритлс должны были изложить свою мелодраматическую историю о приключениях минувшей ночи, которую они повторили раз пять-шесть, противореча друг другу не более чем в одном важном пункте в первый раз и не более чем в десяти – в последний. Достигнув таких успехов, Блетерс и Дафф выдворили всех из комнаты и вдвоем долго держали совет, столь секретно и торжественно, что по сравнению с ним консилиум великих врачей, разбирающих труднейший в медицине случай, показался бы детской забавой.
   Тем временем доктор, крайне озабоченный, шагал взад и вперед в соседней комнате, а миссис Мэйли и Роз с беспокойством смотрели на него.
   – Честное слово, – сказал он, пробежав по комнате великое множество раз и, наконец, останавливаясь, – я не знаю, что делать.
   – Право же, – сказала Роз, – если правдиво рассказать этим людям историю бедного мальчика, этого будет вполне достаточно, чтобы оправдать его.
   – Сомневаюсь, милая моя молодая леди, – покачивая головой, возразил доктор. – Полагаю, что это не оправдает его ни в их глазах, ни в глазах служителей правосудия, занимающих более высокое положение. В конце концов кто он такой? – скажут они. – Беглец! Если руководствоваться только доводами и соображениями здравого смысла, его история в высшей степени неправдоподобна…
   – Но вы-то ей верите? – перебила Роз.
   – Как ни странно, но верю, и, может быть, я старый дурак, – ответил доктор. – Но тем не менее я считаю, что такой рассказ не годится для опытного полицейского чиновника.
   – Почему? – спросила Роз.
   – А потому, прелестная моя допросчица, – ответил доктор, – что с их точки зрения в этой истории много неприглядного: мальчик может доказать только те факты, которые производят плохое впечатление, и не докажет ни одного, выгодного для себя. Будь прокляты эти субъекты! Они пожелают знать, зачем да почему, и не поверят на слово. Видите ли, на основании его собственных показаний, он в течение какого-то времени находился в компании воров; его отправили в полицейское управление, обвиняя в том, что он обчистил карман некоего джентльмена; из дома этого джентльмена его увели насильно в какое-то место, которое он не может описать или указать и ни малейшего представления не имеет о том, где оно находится. Его привозят в Чертей люди, которые как будто крепко связаны с ним, хочет он того или не хочет, и его пропихивают в окно, чтобы ограбить дом, а затем, как раз в тот момент, когда он собрался поднять на ноги обитателей дома и, стало быть, совершить поступок, который бы снял с него всякие обвинения, появляется эта бестолковая тварь, этот болван дворецкий, и стреляет в него. Словно умышленно хотел ему помешать сделать то, что пошло бы ему на пользу. Теперь вам все понятно?
   – Разумеется, понятно, – ответила Роз, улыбаясь в ответ на взволнованную речь доктора, – но все-таки я не вижу в этом ничего, что могло бы повредить бедному мальчику.
   – Да, конечно, ничего! – отозвался доктор. – Да благословит бог зоркие очи представительниц вашего пола. Они видят только одну сторону дела – хорошую или дурную, – и всегда ту, которую заметят первой.
   Изложив таким образом результаты своего жизненного опыта, доктор засунул руки в карманы и еще проворнее зашагал по комнате.
   – Чем больше я об этом думаю, – продолжал док тор, – тем больше убеждаюсь, что мы не оберемся хлопот, если расскажем этим людям подлинную историю мальчика. Конечно, ей не поверят. А если даже они в конце концов не могут ему повредить, то все же оглашение его истории, а также и сомнения, какие она вызывает, существенно отразятся на вашем благом намерении избавить его от страданий.
   – Ах, что же делать?! – вскричала Роз. – Боже мой, боже мой! Зачем они послали за этими людьми?
   – Совершенно верно, зачем? – воскликнула миссис Мэйли. – Я бы ни за что на свете не пустила их сюда.
   – Я знаю только одно, – сказал, наконец, мистер Лосберн, усаживаясь с видом человека, который на все решился, – надо сделать все, что можно, и действовать надо смело. Цель благая, и пусть это послужит нам оправданием. У мальчика все симптомы сильной лихорадки, и он не в таком состоянии, чтобы с ним можно было разговаривать; а нам это на руку. Мы должны извлечь из этого все выгоды. Если же получится худо, вина не наша… Войдите!
   – Ну, сударь, – начал Блетерс, войдя вместе со своим товарищем и плотно притворив дверь, – дело это не состряпанное.
   – Черт подери! Что значит состряпанное дело? – нетерпеливо спросил доктор.
   – Состряпанным грабежом, миледи, – сказал Блетерс, обращаясь к обеим леди и как бы соболезнуя их невежеству, но презирая невежество доктора, – мы называем грабеж с участием слуг.
   – В данном случае никто их не подозревал, – сказала миссис Мэйли.
   – Весьма возможно, сударыня, – отвечал Блетерс, – но тем не менее они могли быть замешаны.
   – Это тем более вероятно, что на них не падало подозрение, – добавил Дафф.
   – Мы обнаружили, что работали городские, – сказал Блетерс, продолжая доклад. – Чистая работа.
   – Да, ловко сделано, – вполголоса заметил Дафф.
   – Их было двое, – продолжал Блетерс, – и с ними мальчишка. Это ясно, судя по величине окна. Вот все, что мы можем сейчас сказать. Теперь, с вашего разрешения, мы, не откладывая, посмотрим на мальчишку, который лежит у вас наверху.
   – А не предложить ли им сначала выпить чего-нибудь, миссис Мэйли? – сказал доктор; лицо его прояснилось, словно его осенила какая-то новая мысль.
   – Да, конечно! – с жаром подхватила Роз. – Если хотите, вас сейчас же угостят.
   – Благодарю вас, мисс, – сказал Блетерс, проводя рукавом по губам. – Должность у нас такая, что в глотке пересыхает. Что найдется под рукой, мисс. Не хлопочите из-за нас.
   – Чего бы вам хотелось? – спросил доктор, подходя вместе с молодой леди к буфету.
   – Капельку спиртного, сударь, если вас не затруднит, – ответил Блетерс. – По дороге из Лондона мы промерзли, сударыня, а я всегда замечал, что спирт лучше всего согревает.
   Это интересное сообщение было обращено к миссис Мэйли, которая выслушала его очень милостиво. Пока оно излагалось, доктор незаметно выскользнул из комнаты.
   – Ах! – произнес мистер Блетерс, беря рюмку не за ножку, а ежимая донышко большим и указательным пальцами и держа ее на уровне груди. – Мне, сударыня, довелось на своем веку видеть много таких дел.
   – Взять хотя бы эту кражу со взломом на проселочной дороге у Эдмонтона, Блетерс, – подсказал мистер Дафф своему коллеге.
   – Она напоминает здешнее дельце, правда? – подхватил мистер Блетерс. – Это была работа Проныры Чикуида.
   – Вы всегда приписываете это ему, – возразил Дафф. – А я вам говорю, что это сделал Семейный Пет. Проныра имел к этому такое же отношение, как и я.
   – Бросьте! – перебил мистер Блетерс. – Мне лучше знать. А помните, как ограбили самого Проныру? Вот была потеха. Лучше всякого романа.
   – Как же это случилось? – спросила Роз, желая поддержать доброе расположение духа неприятных гостей.
   – Такую кражу, мисс, вряд ли кто мог бы строго осудить, – сказал Блетерс. – Этот самый Проныра Чикуид…
   – Проныра значит хитрец, сударыня, – пояснил Дафф.
   – Дамам, конечно, это слово понятно, не так ли?.. – сказал Блетерс. – Вечно вы меня перебиваете, приятель… Так вот этот самый Проныра Чикуид держал трактир на Бэтл-бриджской дороге, и был у него погреб, куда заходили молодые джентльмены посмотреть бой петухов, травлю барсуков собаками и прочее. Очень ловко велись эти игры – я их частенько видел. В ту пору он еще не входил в шайку. И как-то ночью у него украли триста двадцать семь гиней в парусиновом мешке; их стащил среди ночи, у него из спальни, какой-то высокий мужчина с черным пластырем на глазу; мужчина прятался под кроватью, а совершив кражу, выскочил из окна во втором этаже. Очень он это быстро проделал. Но и Проныра не мешкал: проснувшись от шума, он вскочил с кровати и выстрелил ему вслед из ружья и разбудил всех по соседству. Тотчас же бросились в погоню, а когда стали осматриваться, то убедились, что Проныра задел-таки вора: следы крови были видны на довольно большом расстоянии, они вели к изгороди и здесь терялись. Как бы там ни было, вор удрал с добычей, а фамилия мистера Чикуида, владельца трактира, имевшего патент на продажу спиртного, появилась в «Газете» [281 - «Газета» – сокращенное название «Лондонской газеты», основанной в XVII веке для публикации распоряжении правительства, назначений чиновников, судебных постановлений о банкротствах и тому подобного.] среди других банкротов. И тогда затеяли всевозможные подписки и сбор пожертвований для бедняги, который был очень угнетен своей потерей: дня три-четыре бродил по улицам и с таким отчаянием рвал на себе волосы, что многие боялись, как бы он не покончил с собой. Однажды он впопыхах прибегает в полицейский суд, уединяется для частной беседы с судьей, а тот после долгого разговора звонит в колокольчик, требует к себе Джема Спайерса (Джем был агент расторопный) и приказывает, чтобы он пошел с мистером Чикуидом и помог ему арестовать человека, обокравшего дом. «Спайерс, – говорит Чикуид, – вчера утром я видел, как он прошел мимо моего дома». – «Так почему же вы не схватили его за шиворот?» – говорит Спайерс. «Я был так ошарашен, что мне можно было проломить череп зубочисткой, – отвечает бедняга, – но уж теперь-то мы его поймаем. Между десятью и одиннадцатью вечера он опять прошел мимо дома». Услыхав это, Спайерс сейчас же сует в карман смену белья и гребень на случай, если придется задержаться дня на два, отправляется в путь и, явившись в трактир, усаживается у окна за маленькой красной занавеской, не снимая шляпы, чтобы в любой момент можно было выбежать. Здесь он курит трубку до позднего вечера, как вдруг Чикуид ревет: «Вот он! Держите вора! Убивают!» Спайерс выскакивает на улицу и видит Чикуида, который мчится во всю прыть и кричит. Спайерс за ним; Чикуид летит вперед; люди оборачиваются; все кричат: «Воры!» – и сам Чикуид не перестает орать как сумасшедший. На минутку Спайерс теряет его из виду, когда тот заворачивает за угол, бежит за ним, видит небольшую толпу, ныряет в нее: «Который из них?» – «Черт побери, – говорит Чикуид, – опять я его упустил». Как это ни странно, но его нигде не было видно, – и пришлось им вернуться в трактир. Наутро Спайерс занял прежнее место и высматривал из-за занавески рослого человека с черным пластырем на глазу, пока у него самого не заболели глаза. Наконец, ему пришлось закрыть их, чтобы немного передохнуть, и в этот самый момент слышит, Чикуид орет: «Вот он!» Снова он пустился в погоню, а Чикуид уже опередил его на пол-улицы. Когда они пробежали вдвое большее расстояние, чем накануне, этот человек опять скрылся. Так повторялось еще два раза, и, наконец, большинство соседей заявило, что мистера Чикуида обокрал сам черт, который теперь и водит его за нос, а другие – что бедный мистер Чикуид рехнулся с горя.
   – А что сказал Джем Спайерс? – спросил доктор, который вернулся в начале повествования.
   – Долгое время, – продолжал агент, – Джем Спайерс решительно ничего не говорил и ко всему прислушивался, однако и виду не подавал; отсюда следует, что свое дело он разумел. Но вот однажды утром он вошел в бар, достал табакерку и говорит: «Чикуид, я узнал, кто совершил эту кражу». – «Да неужели! – воскликнул Чикуид. – Ах, дорогой мой Спайерс, дайте мне только отомстить, и я умру спокойно. Ах, дорогой мой Спайерс, где он, этот негодяй?» – «Полно! – сказал Спайерс, предлагая ему понюшку табаку. – Довольно вздор болтать. Вы сами это сделали». Так оно и было, и немало денег он на этом заработал, и ничего никогда бы и не открылось, если бы Чикуид поменьше заботился о правдоподобии, – закончил мистер Блетерс, поставив рюмку и позвякивая наручниками.
   – Действительно, очень любопытная история, – заметил доктор. – А теперь, если вам угодно, можете пойти наверх.
   – Если вам угодно, сэр, – ответил мистер Блетерс.
   Следуя по пятам за мистером Лосберном, оба агента поднялись наверх, в спальню Оливера; шествие возглавлял мистер Джайлс с зажженной свечой.

   Оливер дремал, но вид у него был хуже, и его лихорадило сильнее, чем раньше. С помощью доктора он сел в постели и посмотрел на незнакомцев, совершенно не понимая, что происходит, – он, видимо, не припоминал, где он находится и что случилось.
   – Вот этот мальчик, – сказал мистер Лосберн шепотом, но тем не менее с большим жаром, – тот самый, который, озорничая, был случайно ранен из самострела, [282 - Самострел – ружье, приводимое в действие каким-нибудь механическим способом. Диккенс имеет в виду самострелы, устанавливаемые для борьбы с браконьерами. Английское законодательство не запрещало такой бесчеловечной расправы над теми, кто рисковал охотиться без разрешения на земле помещика.] когда забрался во владения мистера, как его там зовут, расположенные позади этого дома. Сегодня утром он приходит сюда за помощью, а его немедленно задерживает и грубо обходится с ним вот этот; сообразительный джентльмен со свечой в руке, который подвергает его жизнь серьезной опасности, что я как врач могу удостоверить.
   Господа Блетерс и Дафф посмотрели на мистера Джайлса, отрекомендованного таким образом. Ошеломленный – дворецкий с лицом, выражающим и страх, и замешательство, переводил взгляд с них на Оливера и с Оливера на мистера Лосберна.
   – Полагаю, вы не намерены это отрицать? – спросил доктор, осторожно опуская Оливера на подушки.
   – Я… хотел, чтобы было… чтобы было как можно лучше, сэр, – ответил Джайлс. – Право же, я думал, что это тот самый мальчишка, сэр, иначе я бы его не тронул. Я ведь не бесчувственный, сэр.
   – Какой мальчишка? – спросил старший агент.
   – Мальчишка грабителей, сэр, – ответил Джайлс. – С ними, конечно, был мальчишка.
   – Ну? Вы и теперь так думаете? – спросил Блетерс.
   – Что думаю теперь? – отозвался Джайлс, тупо глядя на допрашивающего.
   – Думаете, что это тот самый мальчик, глупая вы голова! – нетерпеливо пояснил Блетерс.
   – Не знаю. Право, не знаю, – с горестным видом сказал Джайлс. – Я бы не мог показать под присягой.
   – Что же вы думаете? – спросил мистер Блетерс.
   – Не знаю, что и думать, – ответил бедный Джайлс. – Думаю, что это не тот мальчик. Да я почти уверен, что это не он. Вы ведь знаете, что это не может быть он.
   – Этот человек пьян, сэр? – осведомился Блетерс, повернувшись к доктору.
   – Ну и тупоголовый же вы парень! – сказал Дафф с величайшим презрением, обращаясь к мистеру Джайлсу.
   Во время этого короткого диалога мистер Лосберн щупал больному пульс; теперь он поднялся со стула, стоявшего у кровати, и заметил, что если у агентов еще осталось какое-нибудь сомнение, то не желают ли они выйти в соседнюю комнату и потолковать с Бритлсом.
   Приняв это предложение, они отправились в смежную комнату, куда был призван мистер Бритлс, опутавший и себя и своего почтенного начальника такой изумительной паутиной новых противоречий и нелепостей, что ни одного факта не удалось выяснить, за исключением факта полной его, Бритлса, растерянности; впрочем, он заявил, что не узнал бы мальчишку, если бы его поставили сейчас перед ним, что он принял за него Оливера только благодаря утверждению Джайлса и что пять минут назад мистер Джайлс признался на кухне в своих опасениях, не слишком ли он поторопился.
   Затем среди других остроумных предположений появилось и такое – действительно ли мистер Джайлс кого-то подстрелил; когда же был осмотрен пистолет, парный с тем, из которого стрелял Джайлс, в нем не обнаружилось заряда более разрушительного, чем порох и пыж. Это открытие произвело чрезвычайное впечатление на всех, кроме доктора, который минут десять тому назад вынул пулю. Но наибольшее впечатление произвело оно на самого мистера Джайлса, который в течение нескольких часов, терзаясь опасениями, не ранил ли он смертельно своего ближнего, с восторгом ухватился за эту новую идею и всеми силами ее поддерживал.
   В конце концов агенты, не слишком утруждая себя мыслями об Оливере, оставили в доме его и констебля из Чертей и отправились ночевать в город, обещав вернуться утром.
   А наутро распространился слух, что в Кингстонскую тюрьму посадили двух мужчин и мальчика, арестованных прошлой ночью при подозрительных обстоятельствах, и господа Блетерс и Дафф отправились в Кингстон. Впрочем, при расследовании подозрительные обстоятельства свелись к тому, что этих людей обнаружили спящими под стогом сена, каковой факт, хотя и является тягчайшим преступлением, наказуется только заключением в тюрьму и, с точки зрения милостивого английского закона с его всеобъемлющей любовью к королевским подданным, почитается при отсутствии других улик недостаточным доказательством того, что спящий или спящие совершили кражу со взломом и, стало быть, заслуживают смертной казни. Господа Блетерс и Дафф вернулись не умнее, чем уехали.
   Короче говоря, после новых допросов и бесконечных разговоров местный мировой судья охотно принял поручительство миссис Мэйли и мистера Лосберна в том, что Оливер явится, если когда-нибудь его вызовут, а Блетерс и Дафф, награжденные двумя гинеями, вернулись в город, не сходясь во мнении о предмете своей экспедиции: сей последний джентльмен, по зрелом обсуждении всех обстоятельств, склонялся к уверенности, что покушение на кражу со взломом было совершено Семейным Петом, а первый готов был в равной мере приписать всю заслугу великому Проныре Чикуиду.
   Между тем Оливер помаленьку поправлялся и благоденствовал, окруженный заботами миссис Мэйли, Роз и мягкосердечного мистера Лосберна. Если пламенные молитвы, изливающиеся из сердца, исполненного благодарности, бывают услышаны на небе – что тогда молитва, если она не может быть услышана! – то те благословения, которые призывал на них сирота, проникли им в душу, даруя покой и счастье.


   Глава XXXII

 //-- о счастливой жизни, которая начались для Оливера среди его добрых друзей --// 
   Болезнь Оливера была затяжной и тяжелой. Не говоря уже о медленном заживлении простреленной руки и боли в ней, долгое пребывание Оливера под дождем и на холоде вызвало лихорадку, которая не покидала его много недель и очень истощила. Но, наконец, он начал понемногу поправляться и уже в состоянии был произнести несколько слов о том, как глубоко он чувствует доброту двух ласковых леди и как горячо надеется, что, окрепнув и выздоровев, сделает для них что-нибудь в доказательство своей благодарности, чтоб они увидели, какой любовью и преданностью полно его сердце, и окажет им хотя бы какую-нибудь пустячную услугу, которая убедит их в том, что бедный мальчик, спасенный благодаря их доброте от страданий или смерти, достоин их милосердия и от всего сердца желает им служить.
   – Бедняжка! – сказала однажды Роз, когда Оливер с трудом пытался выговорить бледными губами слова благодарности. – Тебе представится много случаев нам услужить, если ты этого захочешь. Мы поедем за город, и тетя намерена взять тебя. Тишина, чистый воздух и все радости и красоты весны помогут тебе в несколько дней окрепнуть. Мы будем давать тебе сотни поручений, если тебе это окажется по силам.
   – Поручений! – воскликнул Оливер. – О дорогая леди, если бы я мог работать для вас, если бы я мог доставить вам удовольствие, поливая ваши цветы, ухаживая за вашими птичками или весь день бегая на посылках, чтобы только вы были счастливы, – чего бы я не отдал за это!
   – Тебе ничего не нужно отдавать, – улыбаясь, сказала Роз Мэйли, – ведь я уже сказала, что мы будем давать тебе сотню поручений, и если ты будешь хоть наполовину трудиться так, как сейчас обещаешь, чтобы угодить нам, я буду очень счастлива.
   – Счастливы, сударыня! – воскликнул Оливер. – Как вы добры, что говорите так!
   – Ты сделаешь меня такой счастливой, что и сказать нельзя, – ответила молодая леди. – Мысль о том, что моя милая, добрая тетя спасла кого-то от той печальной участи, какую ты нам описал, доставляет мне невыразимое удовольствие, но сознание, что тот, к кому она отнеслась с лаской и состраданием, чувствует искреннюю благодарность и преданность, радует меня больше, чем ты можешь себе представить… Ты меня понимаешь? – спросила она, вглядываясь в задумчивое лицо Оливера.
   – О да, сударыня, понимаю! – с жаром ответил Оливер. – Но сейчас я думал о том, какой я неблагодарный.
   – К кому? – спросила молодая леди.
   – К доброму джентльмену и милой старой няне, которые так заботились обо мне, – сказал Оливер. – Они были бы, наверно, довольны, если бы знали, как я счастлив.
   – Наверно, – отозвалась благодетельница Оливера. – И мистер Лосберн по доброте своей уже обещал, что повезет тебя повидаться с ними, как только ты в состоянии будешь перенести путешествие.
   – Обещал, сударыня? – вскричал Оливер, просияв от удовольствия. – Не знаю, что со мной будет от радости, когда я снова увижу их добрые лица.
   Вскоре Оливер достаточно оправился, чтобы перенести утомление, связанное с этой поездкой. Однажды утром он и мистер Лосберн двинулись в путь в – маленьком экипаже, принадлежащем миссис Мэйли. Когда они доехали до моста через Чертей, Оливер вдруг сильно побледнел и громко вскрикнул.
   – Что случилось с мальчиком? – засуетился, по своему обыкновению, доктор. – Ты что-нибудь увидел… услышал… почувствовал, а?
   – Вот, сэр, – крикнул Оливер, указывая в окно кареты. – Этот дом!
   – Да? Ну так что же? Эй, кучер! Остановитесь здесь, – крикнул доктор. – Что это за дом, мой мальчик? А?
   – Воры… Они приводили меня сюда, – прошептал Оливер.
   – Ах, черт побери! – воскликнул доктор. – Эй, вы там! Помогите мне выйти!
   Но не успел кучер слезть с козел, как доктор уже каким-то образом выкарабкался из кареты и, подбежав к заброшенному дому, начал как сумасшедший стучать ногой в дверь.
   – Кто там? – отозвался маленький, безобразный горбун, так внезапно раскрыв дверь, что доктор, энергически наносивший последний удар, чуть не влетел прямо в коридор. – Что случилось?
   – Случилось! – воскликнул доктор, ни секунды не размышляя и хватая его за шиворот. – Многое случилось. Грабеж – вот что случилось!
   – Случится еще и убийство, если вы не отпустите меня, – хладнокровно отозвался горбун. – Слышите?
   – Слышу, – сказал доктор, основательно встряхивая своего пленника. – Где этот, черт бы его подрал, как его, проклятого, зовут… Да, Сайкс. Где Сайкс, отвечайте, вор?
   Горбун вытаращил глаза, как бы вне себя от изумления и негодования, затем, ловко высвободившись из рук доктора, изрыгнул залп омерзительных проклятий и вернулся в дом. Но не успел он закрыть дверь, как доктор, не вступая ни в какие переговоры, вошел в комнату. Он с беспокойством осмотрелся кругом: и мебель, и предметы, и даже расположение шкафов не соответствовали описанию Оливера.
   – Ну? – сказал горбун, зорко следивший за ним. – Что это значит, почему вы насильно врываетесь в мой дом? Хотите меня ограбить или убить?
   – Случалось вам, глупый вы старый кровопийца, видеть когда-нибудь, чтобы человек приезжал с этой целью в карете? – сказал вспыльчивый доктор.
   – Так что же вам нужно? – крикнул горбун. – Убирайтесь, пока не поздно! Будь вы прокляты!
   – Уйду, когда сочту нужным, – сказал мистер Лосберн, заглядывая в другую комнату, которая, как и первая, не имела ни малейшего сходства с описанной Оливером. – Я еще до вас доберусь, приятель.
   – Вот как! – огрызнулся отвратительный урод. – Если я вам буду нужен, вы найдете меня здесь. Я здесь один-одинешенек двадцать пять лет сижу, совсем рехнулся, а вы еще меня запугиваете! Вы за это заплатите, да, заплатите!
   И уродливый маленький демон поднял вой и в ярости стал плясать по комнате.
   – Выходит довольно глупо, – пробормотал себе под нос доктор, – должно быть, мальчик ошибся. Вот, суньте это в карман и заткните глотку!
   С этими словами он бросил горбуну монету и вернулся к экипажу.
   Горбун следовал за ним до дверцы кареты, все время осыпая его гнусными ругательствами; когда же мистер Лосберн заговорил с кучером, он заглянул в карету и бросил на Оливера взгляд такой зоркий и пронизывающий и в то же время такой злобный и мстительный, что в течение нескольких месяцев мальчик вспоминал его и во сне и наяву. Горбун продолжал омерзительно ругаться, пока кучер не занял своего места; а когда карета тронулась в путь, можно было издали видеть, как он топает ногами и рвет на себе волосы в припадке подлинного или притворного бешенства.
   – Я – осел… – сказал доктор после долгого молчания. – Ты это знал раньше, Оливер?
   – Нет, сэр.
   – Ну, так не забывай этого в следующий раз. Осел! – повторил доктор, снова помолчав несколько минут. – Даже если бы это было то самое место и там оказались те самые люди, что бы я мог поделать один? А будь у меня помощники, я все же не знаю, какой вышел бы толк. Пожалуй, это привело бы к тому, что я сам попался бы, и обнаружилось бы неизбежно, каким образом я замолчал эту историю. Впрочем, поделом бы мне было. Вечно я попадаю в беду, действуя под влиянием импульса. Может быть, это пойдет мне на пользу.
   Добрейший доктор и в самом деле всю свою жизнь действовал только под влиянием импульсов, и к немалой чести руководивших им импульсов служил тот факт, что он не только избег сколько-нибудь серьезных затруднений или неудач, но и пользовался глубоким уважением и привязанностью всех, кто его знал. Если же говорить правду, доктор одну-две минутки чувствовал некоторую досаду, ибо ему не удалось раздобыть доказательства, подтверждающие рассказ Оливера, когда впервые представился случай их получить. Впрочем, он скоро успокоился; убедившись, что Оливер отвечает на его вопросы так же непринужденно и последовательно и говорит, по-видимому, так же искренне и правдиво, как и раньше, он решил отныне относиться с полным доверием к его словам.
   Так как Оливер знал название улицы, где проживал мистер Браунлоу, они поехали прямо туда. Когда карета свернула за угол, сердце Оливера забилось так сильно, что у него перехватило дыхание.
   – Ну, мой мальчик, где же этот дом? – спросил мистер Лосберн.
   – Вот он, вот! – воскликнул Оливер, нетерпеливо показывая в окно. – Белый дом. Ох, поезжайте быстрее! Пожалуйста, быстрее! Мне кажется, я вот-вот умру. Я весь дрожу.
   – Ну-ну, – сказал добряк-доктор, похлопав его по плечу. – Сейчас ты их увидишь, и они придут в восторг, узнав, что ты цел и невредим.
   – О да, я надеюсь на это! – вскричал Оливер. – Они были так добры ко мне, очень, очень добры.
   Карета мчалась дальше. Потом она остановилась. Нет, Это не тот дом; следующая дверь. Еще несколько шагов, карета снова остановилась. Оливер посмотрел на окна. Слезы, вызванные радостным ожиданием, струились по его щекам.
   Увы, в белом доме не было жильцов, и в окне виднелась табличка: «Сдается внаем».
   – Постучите в следующую дверь! – крикнул мистер Лосберн, взяв за руку Оливера. – Не знаете ли вы, что сталось с мистером Браунлоу, который жил в соседнем доме?
   Служанка не знала, но не прочь была навести справки. Вскоре она вернулась и сказала, что мистер Браунлоу распродал свое имущество и вот уже полтора месяца как уехал в Вест-Индию. Оливер сжал руки и без сил откинулся на спинку сиденья.
   – А экономка его тоже уехала? – помолчав, спросил мистер Лосберн.
   – Да, сэр, – ответила служанка. – Старый джентльмен, экономка и еще один джентльмен, приятель мистера Браунлоу, уехали все вместе.
   – В таком случае поезжайте домой, – сказал мистер Лосберн кучеру, – и не останавливайтесь кормить лошадей, пока мы не выберемся из этого проклятого Лондона.
   – А книготорговец, сэр? – спросил Оливер. – Дорогу к нему я знаю. Пожалуйста, повидайтесь с ним. Повидайтесь с ним.
   – Бедный мой мальчик, хватит с нас разочарований на сегодня, – сказал мистер Лосберн. – Совершенно достаточно для нас обоих. Если мы поедем к книготорговцу, то, разумеется, узнаем, что он умер, или поджег свой дом, или удрал. Нет, едем прямо домой.
   И, повинуясь внезапному требованию доктора, они отправились домой.
   Это горькое разочарование принесло Оливеру, даже в пору его счастья, много скорби и печали. Не раз в течение своей болезни он тешил себя мечтой о том, что скажут ему мистер Браунлоу и миссис Бэдуин и какая это будет радость, – мечтал рассказать им, сколько долгих дней и ночей провел он, размышляя об их благодеяниях и оплакивая жестокую разлуку с ними. Надежда оправдаться и рассказать им о своем насильственном уводе воодушевляла и поддерживала его во время недавних испытаний; мысль, что они уехали так далеко и увезли с собой уверенность в том, что он – обманщик и вор, – уверенность, которая, быть может, останется неопровергнутой до конца жизни, – этой мысли он не мог вынести.
   Впрочем, все это нисколько не изменило отношения к нему его благодетелей. Еще через две недели, когда установилась прекрасная теплая погода, деревья покрылись новой листвой, а цветы раскрыли свои бутоны, начались приготовления к отъезду на несколько месяцев из Чертей. Отправив в банк столовое серебро, столь воспламенившее жадность Феджина, и оставив дом на попечении Джайлса и еще одного слуги, они переехали в коттедж, находившийся довольно далеко от города. Оливера они взяли с собой.
   Кто может описать радость и восторг, спокойствие духа и тихую умиротворенность, которые почувствовал болезненный мальчик в благовонном воздухе, среди зеленых холмов и густых лесов, окружавших отдаленную деревню? Кто может рассказать, как запечатлеваются в душе измученных обитателей тесных и шумных городов картины мира и тишины и как глубоко проникает их свежесть в истерзанные сердца? Те, кто всю свою трудовую жизнь прожил в густо населенных, узких улицах и никогда не жаждал перемены, те, для кого привычка стала второй натурой и кто чуть ли не полюбил каждый кирпич и камень, служившие границей их повседневных прогулок, – эти люди, даже они, когда нависала над ними рука смерти, начинали, наконец, томиться желанием взглянуть хотя бы мельком в лицо Природе; удалившись от тех мест, где прежде страдали и радовались, они как будто сразу вступали в новую стадию бытия. Когда они изо дня в день выползали на какую-нибудь зеленую, залитую солнцем лужайку, у них при виде неба, холмов, долины, сверкающей воды пробуждались такие воспоминания, что даже предощущение загробной жизни действовало умиротворяюще на быстрое их увядание, и они сходили в могилу так же безмятежно, как угасало перед их слабыми, тускнеющими глазами солнце, закат которого наблюдали они всего несколько часов назад из окна своей уединенной спальни. Воспоминания, вызываемые мирными деревенскими пейзажами, чужды миру сему, его помыслам и надеждам. Умиротворяя, они могут научить нас сплетать свежие гирлянды на могилы тех, кого мы любили, могут очистить наши мысли и сломить прежнюю вражду и ненависть; но под ними дремлет в каждой хоть сколько-нибудь созерцательной душе смутное, неопределенное сознание, что такие чувства были уже испытаны когда-то, в далекие, давно прошедшие времена, – сознание, пробуждающее торжественные мысли о далеких, грядущих временах и смиряющее суетность и гордыню.
   Прелестным было местечко, куда они переехали. Для Оливера, всегда жившего в грязной толпе, среди шума и ругани, казалось, началась здесь новая жизнь. Розы и жимолость льнули к стенам коттеджа, плющ обвивал стволы деревьев, а цветы в саду наполняли воздух чудесным ароматом. Совсем поблизости находилось маленькое кладбище, где не было высоких безобразных надгробий, а только скромные холмики, покрытые свежим дерном и мхом, под которыми покоились старики из деревни. Часто Оливер бродил здесь и, вспоминая о жалкой могиле, где лежала его мать, садился иной раз и плакал, не видимый никем; но, поднимая глаза к глубокому небу над головой, он уже не представлял ее себе лежащей в земле и оплакивал ее грустно, но без горечи.
   Счастливая была пора. Дни проходили безмятежные и ясные, ночи не приносили с собой ни страха, ни забот – ни прозябания в отвратительной тюрьме, ни общения с отвратительными людьми, – радостны и светлы были его мысли.
   Каждое утро Оливер ходил к седому, старому джентльмену, жившему неподалеку от маленькой церкви, который помогал ему совершенствоваться в грамоте; старый джентльмен говорил так ласково и так много уделял ему внимания, что Оливер всеми силами старался угодить ему. Потом он шел гулять с миссис Мэйли и Роз и прислушивался к их разговорам о книгах или усаживался рядом с ними в каком-нибудь тенистом местечке и слушал, как читает молодая леди; слушать он готов был до самых сумерек, пока можно было различать буквы. Потом он готовил уроки к следующему дню и в своей маленькой комнатке, которая выходила в сад, усердно работал, пока не приближался постепенно вечер, и тогда обе леди снова отправлялись на прогулку, а с ними и он, с удовольствием прислушиваясь ко всем их разговорам. Если им нравился какой-нибудь цветок и он мог добраться до него и сорвать или если они забыли какую-нибудь вещь, за которой он мог сбегать, он был так счастлив, что со всех ног бросался оказать им услугу. Когда же совсем темнело, они возвращались домой, и молодая леди, садилась за фортепьяно и играла прекрасные мелодии или же пела тихим и нежным голосом какую-нибудь старую песню, правившуюся ее тете. В таких случаях свечей не зажигали, и Оливер, сидя у окна, в полном восторге слушал чудную музыку.
   А воскресенье! Совсем по-иному проводили здесь этот день по сравнению с тем, как проводил он его раньше. И какой счастливый был день – как и все дни в эту счастливую пору! Утром – служба в маленькой церкви; там за окном шелестели зеленые листья, пели птицы, а благовонный воздух прокрадывался в низкую дверь и наполнял ароматом скромное здание. Бедняки были одеты так чисто и опрятно, так благоговейно преклоняли колени, как будто для удовольствия, а не во имя тягостного долга собрались они здесь вместе; а пение, быть может и неискусное, звучало искреннее и казалось (во всяком случае Оливеру) более музыкальным, чем слышанное им прежде. Затем, как всегда – прогулки и посещение чистеньких домиков рабочего люда, а вечером Оливер прочитывал одну-две главы из библии, которую изучал всю неделю, и чувствовал себя более гордым и счастливым, чем если бы он сам был священником.
   В шесть часов утра Оливер был уже на ногах; он блуждал по полям и обшаривал живые изгороди в поисках полевых цветов; нагруженный ими, он возвращался домой, и тогда нужно было заботливо и внимательно составить букеты для украшения стола к первому завтраку. Был и крестовник для птиц мисс Мэйли; Оливер с большим вкусом убирал им клетки, научившись этому искусству у многоопытного приходского клерка. Когда с этим бывало покончено, его обычно отправляли в деревню для оказания кому-нибудь помощи или устраивали иной раз игру в крикет на лугу, а бывало и так, что находилось какое-нибудь дело в саду, которым Оливер (изучавший эту науку под руководством того же наставника, садовника по профессии) занимался весело и охотно, пока не появлялась мисс Роз. А тогда его осыпали тысячью похвал за все, что он сделал.
   Так промелькнули три месяца – три месяца, которые в жизни самого благополучного и благоденствующего из смертных могли почитаться безграничным счастьем, а в жизни Оливера были поистине блаженством. Самое чистое и нежное великодушие – с одной стороны; самая искренняя, горячая и глубокая благодарность – с другой. Не чудо, что по истечении этого короткого срока Оливер Твист тесно сблизился со старой леди и ее племянницей, и пламенная любовь его юного и чуткого сердца была вознаграждена тем, что они привязались к мальчику и стали им гордиться.


   Глава XXXIII,

 //-- в которой счастью Оливера и его друзей неожиданно угрожает опасность --// 
   Быстро пролетела весна, и настало лето. Если деревня была прекрасна раньше, то теперь она предстала в полном блеске и пышности своих богатств. Огромные деревья, которые раньше казались съежившимися и нагими, преисполнились жизнью и здоровьем и, простирая зеленые свои руки над жаждущей землей, превратили открытые и оголенные места в чудесные уголки, окутанные густой и приятной тенью, откуда можно было смотреть на раскинувшееся вдали широкое и залитое солнцем пространство. Земля облачилась в самую яркую свою зеленую мантию и источала самое пряное благоухание. Наступила лучшая пора года – вся природа ликовала.
   По-прежнему тихо и мирно шла жизнь в маленьком коттедже, и то же беззаботное спокойствие осеняло его обитателей. Оливер давно уже выздоровел и окреп, но был ли он болен или здоров, горячее чувство его к окружающим ничуть не менялось, хотя такая перемена происходит весьма часто в чувствах людей. Он оставался все тем же кротким, признательным, любящим мальчиком, как и в ту пору, когда боль и страдания истощили его силы и он всецело зависел от внимания и забот тех, кто за ним ухаживал.
   Однажды, чудесным вечером, они предприняли более длительную прогулку, чем обычно, потому что день выдался жаркий; ярко светила луна, и вместе с легким ветерком повеяло необычной прохладой. Да и Роз была в превосходном расположении духа, и, весело беседуя, они шли все дальше и оставили далеко позади места своих повседневных прогулок. Так как миссис Мили почувствовала усталость, они медленным шагом вернулись домой.
   Молодая леди, сняв простенькую шляпу, села, по обыкновению, за фортепьяно. В течение нескольких ми нут она рассеянно пробегала пальцами по клавишам, потом заиграла медленную и торжественную мелодию; и пока она играла, им показалось, будто она плачет.
   – Роз, дорогая моя! – воскликнула пожилая леди.
   Роз ничего не ответила, но заиграла немного быстрее, словно эти слова отвлекли ее от каких-то тягостных мыслей.
   – Роз, милочка! – вскричала миссис Мэйли, торопливо вставая и наклоняясь к ней. – Что это значит? Слезы? Дорогое мое дитя, что огорчает тебя?
   – Ничего, тетя, ничего! – ответила молодая леди. – Я не знаю, что это… не могу рассказать… но чувствую…
   – Чувствуешь, что больна, милочка? – перебила миссис Мэйли.
   – Нет, нет! О нет, не больна! – ответила Роз, содрогаясь, однако, при этих словах так, будто на нее повеяло смертным холодом. – Сейчас мне будет лучше. Пожалуйста, закройте окно!
   Оливер поспешил исполнить ее просьбу. Молодая леди, делая усилие, чтобы вернуть прежнюю жизнерадостность, заиграла более веселую мелодию, но пальцы ее беспомощно застыли на клавишах. Закрыв лицо руками, она опустилась на диван и дала волю слезам, которых больше уже не могла удержать.
   – Дитя мое! – обняв ее, воскликнула старая леди. – Такою я тебя никогда еще не видела.
   – Я бы не стала тревожить вас, если бы могла, – отозвалась Роз. – Право же, я очень старалась, но ничего не могла поделать. Боюсь, что я и в самом деле больна, тетя.
   Она действительно была больна: когда принесли свечи, они увидели, что за короткий промежуток времени, истекший после их возвращения, лицо ее стало белым как мрамор. Выражение ее по-прежнему прекрасного лица было какое-то иное. Что-то тревожное и безумное появилось в кротких его чертах, чего не было раньше. Еще минута – и щеки ее залились ярким румянцем, и диким блеском сверкнули нежные голубые глаза. Затем все это исчезло, как тень, отброшенная мимолетным облаком, и она снова стала мертвенно-бледной.
   Оливер, с беспокойством следивший за старой леди, заметил, что она встревожена этими симптомами; по правде говоря, встревожен был и он, но, заметив, что она старается не придавать этому значения, он попытался поступить также, и они добились того, что Роз, уходя, по совету тети, спать, была в лучшем расположении духа, казалась даже не такой больной и уверяла их, будто не сомневается в том, что утром проснется совсем здоровой.
   – Надеюсь, – сказал Оливер, когда миссис Мэйли вернулась, – ничего серьезного нет? Вид у нее сегодня болезненный, но…
   Старая леди знаком попросила его не разговаривать и, сев в темном углу комнаты, долго молчала. Наконец, она дрожащим голосом сказала:
   – И я надеюсь, Оливер. Несколько лет я была очень счастлива с нею, может быть слишком счастлива. Может прийти время, когда меня постигнет какое-нибудь горе, но я надеюсь, что не это.
   – Что? – спросил Оливер.
   – Тяжкий удар, – сказала старая леди, – утрата дорогой девушки, которая так долго была моим утешением и счастьем.
   – О, боже сохрани! – быстро воскликнул Оливер.
   – Аминь, дитя мое! – сжимая руки, отозвалась старая леди.
   – Но ведь никакой опасности нет, ничего страшного не случилось? – воскликнул Оливер. – Два часа назад она была совсем здорова.
   – Сейчас она очень больна, – сказала миссис Мэйли. – И ей будет хуже, я уверена в этом. Милая, милая моя Роз! О, что бы я стала без нее делать?
   Печаль ее была так велика, что Оливер, скрывая свою тревогу, стал уговаривать и настойчиво упрашивать, чтобы она успокоилась ради молодой леди.
   – Вы подумайте, сударыня, – говорил Оливер, а слезы, несмотря на все его усилия, навертывались ему на глаза, – подумайте о том, какая она молодая и добрая и какую радость и утешение дает она всем окружающим! Я знаю… я уверен… твердо уверен в том, что ради вас, такой же доброй, ради себя самой и ради всех, кого она делает такими счастливыми, она не умрет! Бог не допустит, чтобы она умерла такой молодой.
   – Тише! – сказала миссис Мэйли, кладя руку на голову Оливера. – Бедный мой мальчик, ты рассуждаешь как дитя. Но все-таки ты учишь меня моему долгу. Я на минуту забыла о нем, Оливер, но, надеюсь, мне можно простить, потому что я стара и видела достаточно болезней и смертей, чтобы знать, как мучительна разлука с теми, кого любишь. Видела я достаточно и убедилась, что не всегда самые юные и добрые бывают сохранены для тех, кто их любит. Но пусть это служит нам утешением в нашей скорби, ибо небеса справедливы, и это свидетельствует о том, что есть иной мир, лучший, чем этот… а переход туда совершается быстро. Да будет воля божия! Я люблю ее, и он знает, как я ее люблю!
   Оливер с удивлением увидел, что, произнося эти слова, миссис Мэйли, с усилием прервав сетования, выпрямилась и стала спокойной и сдержанной. Еще более изумился он, убедившись, что эта сдержанность оказалась длительной и, несмотря на все последующие хлопоты и уход за больной, миссис Мэйли всегда оставалась энергичной, спокойной, исполняя свои обязанности неуклонно и, по-видимому, даже бодро. Но он был молод и не знал, на что способны сильные духом при тяжелых испытаниях. Да и как мог он знать, если даже люди, сильные духом, так редко сами об этом догадываются.
   Настала тревожная ночь. Наутро предсказания миссис Мэйли, к сожалению, сбылись. У Роз началась жестокая, опасная горячка.
   – Мы не должны сидеть сложа руки, Оливер, и поддаваться бесполезной скорби, – сказала миссис Мэйли, приложив палец к губам и пристально всматриваясь в его лицо. – Это письмо следует как можно скорее отправить мистеру Лосберну. Нужно отнести его в городок, где рынок, – отсюда не больше четырех миль, если идти по тропинке полем, а из города его отошлют с верховым прямо в Чертей. В гостинице возьмутся это исполнить, а я могу положиться на тебя, что все будет сделано. Я это знаю.
   Оливер не ответил ничего, но видно было, что он рвется немедленно отправиться в путь.
   – Вот еще одно письмо, – сказала миссис Мэйли и задумалась. – Право, не знаю, посылать ли его сейчас, или подождать, пока увижу, как развивается болезнь Роз. Мне бы не хотелось его отправлять, пока я не опасаюсь худшего.
   – Это тоже в Чертей, сударыня? – спросил Оливер, которому не терпелось поскорее исполнить поручение, и он протянул дрожащую руку за письмом.
   – Нет, – ответила старая леди, машинально отдавая письмо.
   Оливер бросил на него взгляд и увидел, что оно адресовано Гарри Мэйли, эсквайру, [283 - Эсквайр – звание, значение которого менялось с течением времени; в феодальную эпоху его получал оруженосец рыцаря; затем оно было присвоено чиновникам, занимающим должности, связанные с доверием правительства (например, мировым судьям); в прошлом веке это значение было утрачено и в обиходе звание эсквайра присваивалось состоятельным буржуа; в настоящее время вышло из употребления.] проживающему в поместье знатного лорда – где именно, он не мог разобрать.
   – Послать его, сударыня? – с нетерпением спросил Оливер, поднимая глаза.
   – Нет, пожалуй, не надо, – ответила миссис Мэйли, беря назад письмо. – Подожду до завтра.
   С этими словами она вручила Оливеру свой кошелек, и он, не медля больше, зашагал так быстро, как только мог.
   Он бежал по полям и тропинкам, кое-где разделявшим их; то почти скрывался в высоких хлебах, то выходил на открытый луг, где косили и склады – вали в копны сено; лишь изредка задерживался он на несколько секунд, чтобы передохнуть, и, наконец, вышел, разгоряченный и покрытый пылью, на рыночную площадь маленького городка.
   Здесь он остановился и осмотрелся, отыскивая гостиницу. На площади находились белое здание банка, красная пивоварня и желтая ратуша, а на углу стоял большой деревянный дом, окрашенный в зеленый цвет, на фасаде которого виднелась вывеска Джорджа. К этому дому и бросился Оливер, как только его заметил.
   Он заговорил, с форейтором, дремавшим в подворотне, который, выслушав, направил его к конюху, а тот к хозяину гостиницы, высокому джентльмену в синем галстуке, белой шляпе, темных штанах и сапогах с отворотами, который, прислонясь к насосу у ворот конюшни, ковырял в зубах серебряной зубочисткой.
   Сей джентльмен неторопливо пошел в буфетную выписать счет, что отняло много времени; когда счет был готов и оплачен, нужно было оседлать лошадь, а человеку одеться, и на это ушло еще добрых десять минут. Оливер был в таком нетерпении и тревоге, что не прочь был сам вскочить в седло и мчаться галопом до следующей станции. Наконец, все было готово; и когда маленький пакет был вручен вместе с предписаниями и мольбами как можно скорее его доставить, человек пришпорил лошадь и поскакал по неровной мостовой рыночной площади; минуты через две он был уже за городом и мчался по дороге к заставе.
   Так как было нечто успокоительное в сознании, что за помощью послано и ни минуты не потеряно, Оливер, у которого немножко отлегло от сердца, побежал через двор гостиницы. В воротах он неожиданно налетел на высокого, закутанного в плащ человека, выходившего в тот момент из гостиницы.
   – Ого! – вскричал этот человек, взглянув на Оливера и внезапно попятившись. – Черт возьми, что это значит?
   – Простите, сэр, – сказал Оливер, – я очень спешил домой и не заметил, как вы вышли.
   – Проклятье! – пробормотал человек, впиваясь в мальчика своими большими темными глазами. – Кто бы подумал! Разотрите его в порошок – он все равно выскочит из каменного гроба, чтобы встать на моем пути!
   – Простите, – заикаясь, сказал Оливер, смущенный безумным взглядом странного человека. – Надеюсь, я вас не ушиб?
   – Черт бы тебя побрал! – проскрежетал тот, вне себя от бешенства. – Если бы только хватило у меня храбрости сказать слово, я бы от тебя отделался в одну ночь. Проклятье на твою голову, чуму тебе в сердце, чертенок! Что ты тут делаешь?
   Бессвязно произнеся эти слова, человек потряс кулаком. Он шагнул к Оливеру, словно намереваясь его ударить, но вдруг упал на землю с пеной у рта, корчась в припадке.
   Одно мгновение Оливер смотрел на судороги сумасшедшего (он принял его за сумасшедшего), потом бросился в дом звать на помощь. Убедившись, что того благополучно перенесли в гостиницу, Оливер побежал домой как можно быстрее, чтобы наверстать потерянное время, и с великим изумлением и не без страха размышлял о странном поведении человека, с которым только что расстался.
   Впрочем, это происшествие недолго его занимало, ибо когда он вернулся в коттедж, событий там было достаточно, чтобы дать пищу для размышлений и стереть из памяти все мысли о самом себе.
   Роз Мэйли стало хуже; еще до полуночи она начала бредить. Врач, проживавший в этом местечке, не отходил от ее постели; осмотрев больную, он отвел в сторону миссис Мэйли и объявил, что болезнь опасна.
   – Чудо, если она выздоровеет, – сказал он.
   Сколько раз Оливер вставал в ту ночь с постели и, крадучись выйдя на лестницу, прислушивался к малейшему звуку, доносившемуся из комнаты больной! Сколько раз начинал он дрожать всем телом, и от ужаса на лбу у него выступал холодный пот, когда внезапно раздавшиеся торопливые шаги заставляли его опасаться, что уже совершилось то, о чем слишком страшно было думать! И можно ли было сравнить прежние пламенные его молитвы с теми, какие возносил он теперь, молясь в тоске и отчаянии о жизни и здоровье кроткого существа, стоявшего у самого края могилы!
   О, какое это жестокое мучение – быть беспомощным в то время, когда жизнь того, кого мы горячо любим, колеблется на чаше весов! О, эти мучительные мысли, которые теснятся в мозгу и силой образов, вызванных ими, заставляют неистово биться сердце и тяжело дышать! О, это страстное желание хоть что-нибудь делать, чтобы облегчить страдания или уменьшить опасность, которую мы не в силах устранить; уныние души, вызванное печальным воспоминанием о нашей беспомощности, – какие пытки могут сравниться с этими, какие думы или усилия могут в самую трудную и горячечную минуту их ослабить!
   Настало утро, а в маленьком коттедже было тихо. Говорили шепотом. Время от времени у ворот появлялись встревоженные лица; женщины и дети уходили в слезах. Весь этот бесконечный день до самой ночи Оливер ходил по саду и поминутно поглядывал с дрожью на окно комнаты больной, и ему казалось, что над ним простерлась смерть. Поздно вечером приехал мистер Лосберн…
   – Как это тяжело! – сказал добряк-доктор, отворачиваясь при этом в сторону. – Такая молодая, всеми любимая! Но надежды очень мало.
   Снова утро. Ярко светило солнце – так ярко, словно не видело ни горя, ни забот; вокруг была пышная листва и цветы, жизнь, здоровье – звуки и картины, вещавшие о радости, а прекрасное юное создание быстро угасало. Оливер прокрался на старое кладбище и, присев на зеленый холмик, плакал и молился о ней в тишине.
   Такой был покой и так прекрасно вокруг, таким радостным казался озаренный солнцем пейзаж, такая веселая музыка слышалась в песнях летних птиц, так вольно над самой головой проносился грач, столько было жизни и радости, что мальчик, подняв болевшие от слез глаза и осмотревшись вокруг, невольно подумал о том, что сейчас не время для смерти, что Роз, конечно, не может умереть, когда так веселы и беззаботны все эти бесхитростные создания, что время рыть могилы в холодную и унылую зимнюю пору, а не теперь, когда все залито солнцем и благоухает. Он невольно подумал, что и саваны предназначены для морщинистых стариков и никогда не облекали своими страшными складками молодое и прекрасное тело.
   Похоронный звон церковного колокола грубо оборвал Эти детские размышления. Еще один удар! Еще! Они возвещали о погребальной службе. В ворота вошла скромная группа провожающих; на них были белые банты, потому что покойник был молод. С обнаженной головой они стояли у могилы, и среди плачущих была мать – мать, потерявшая ребенка. Но ярко светило солнце и птицы пели.
   Оливер побрел домой, размышляя о том, сколько добра видел он от молодой леди, и мечтая, чтобы вновь вернулось то время и он мог бы неустанно доказывать ей свою благодарность и привязанность. У него не было никаких оснований упрекать себя в небрежности или невнимании – он служил ей преданно, и тем не менее припоминались сотни мелких случаев, когда, казалось ему, он мог бы проявить больше усердия и рвения, и он сожалел, что этого не сделал. Мы должны быть осторожны в своих отношениях с теми, кто нас окружает, ибо каждая смерть приносит маленькому кружку оставшихся в живых мысль о том, как много было упущено и как мало сделано, сколько позабытого и еще больше непоправимого! Нет раскаяния более жестокого, чем раскаяние бесполезное; если мы хотим избавить себя от его мук, вспомним об этом, пока не поздно.
   Когда он вернулся домой, миссис Мэйли сидела в маленькой гостиной. При виде ее у Оливера замерло сердце: она ни разу не отходила от постели своей племянницы, и он страшился подумать, какая перемена заставила ее уйти. Он узнал, что Роз погрузилась в глубокий сон и, очнувшись ото сна, либо выздоровеет и будет жить, либо простится с ними и умрет.
   В течение нескольких часов они сидели, прислушиваясь и боясь заговорить. Обед унесли нетронутым; видно было, что мысли их витают где-то в другом месте, когда они следили, как солнце опускалось все ниже и ниже и, наконец, окрасило небо и землю в те радужные тона, которые возвещают закат. Их чуткий слух уловил шум приближающихся шагов. Они невольно бросились к двери; вошел мистер Лосберн.
   – Что Роз? – вскричала старая леди. – Скажите сразу! Я могу это вынести, я вынесу все, кроме неизвестности! Говорите же, ради бога!
   – Вы должны успокоиться! – поддерживая ее, сказал доктор. – Прошу вас, сударыня, успокойтесь, дорогая моя!
   – Пустите меня, ради бога! Дорогое мое дитя! Она умерла! Умирает!
   – Нет! – с жаром воскликнул доктор. – Бог милостив, она будет жить еще много лет на радость всем нам!
   Леди упала на колени и попыталась сложить руки, но силы, так долго ее поддерживавшие, унеслись к небесам вместе с первой благодарственной молитвой, и она опустилась на руки друга.


   Глава XXXIV

 //-- содержит некоторые предварительные сведения о молодом джентльмене, который появляется ни сцене, а также новое приключение Оливера --// 
   Это счастье было почти непосильно. Оливер был ошеломлен и оглушен неожиданной вестью. Он не мог плакать, разговаривать, отдыхать. Он с трудом понимал происходившее, долго бродил, вдыхая вечерний воздух, и, наконец, хлынувшие слезы принесли ему облегчение, и он словно очнулся вдруг и осознал вполне ту радостную перемену, какая произошла, и как безгранично тяжело было бремя тревоги, которое сняли с его плеч.
   Быстро сгущались сумерки, когда он возвращался домой, нагруженный цветами, которые собирал с особенной заботливостью, чтобы украсить комнату больной. Бодро шагая по дороге, он услышал за спиной шум бешено мчавшегося экипажа. Оглянувшись, он увидел быстро приближавшуюся почтовую карету и, так как лошади неслись галопом, а дорога была узкая, прислонился к каким-то воротам, чтобы ее пропустить.
   Когда карета поравнялась с ним, Оливер мельком увидел человека в белом ночном колпаке, лицо которого показалось ему знакомым, хотя за это короткое мгновение он не мог его узнать. Секунды через две ночной колпак высунулся из окна кареты, а зычный голос приказал кучеру остановиться, что тот и исполнил, как только ему удалось справиться с лошадьми.
   – Сюда! – крикнул голос. – Оливер, что нового? Мисс Роз? О-ли-вер!
   – Это вы, Джайлс? – закричал Оливер, подбегая к дверце кареты.
   Джайлс снова высунул свой ночной колпак, собираясь ответить, как вдруг его оттолкнул назад молодой джентльмен, занимавший другой угол кареты, и с нетерпением спросил, что нового.
   – Одно слово! – крикнул джентльмен. – Лучше или хуже?
   – Лучше, гораздо лучше! – поспешил ответить Оливер.
   – Слава богу! – воскликнул джентльмен. – Ты уверен?
   – Совершенно уверен, сэр! – ответил Оливер. – Кризис был всего несколько часов назад, и мистер Лосберн говорит, что всякая опасность миновала.
   Джентльмен, не произнося ни слова, открыл дверцу, выпрыгнул из кареты и, схватив Оливера под руку, отвел его в сторону.
   – Ты совершенно уверен? Ты не ошибаешься, мой мальчик? – дрожащим голосом спросил он. – Не обманывай меня, пробуждая надежду, которой не суждено сбыться.
   – Ни за что на свете я бы этого не сделал, сэр, – ответил Оливер. – Право же, вы можете мне поверить! Вот слова мистера Лосберна: «Она будет жить еще много лет на радость всем нам». Я сам слышал, как он это сказал.
   У Оливера слезы выступили на глазах, когда он припомнил минуту, даровавшую такое великое счастье; а джентльмен молча отвернулся. Оливеру не один раз чудилось, будто он слышит его рыдания, но он боялся помешать ему каким-нибудь замечанием, ибо легко угадывал, что у него на душе, – а потому стоял в сторонке и делал вид, будто занят своим букетом.
   Между тем мистер Джайлс, в белом ночном колпаке, сидел на подножке кареты, опершись обоими локтями о колени и утирая глаза бумажным носовым платком, синим в белую крапинку. Бедняга отнюдь не притворялся взволнованным – об этом явно свидетельствовали очень красные глаза, которые он поднял на молодого джентльмена, когда тот повернулся и заговорил с ним.
   – Пожалуй, лучше будет, Джайлс, если вы сядете в карсту и поедете к моей матери, – сказал он. – А я предпочел бы пройтись пешком, чтобы выиграть время, прежде чем увижу ее. Можете сказать ей, что я сейчас приду.
   – Прошу прощенья, мистер Гарри, – сказал Джайлс, наводя носовым платком последний лоск на свою взбудораженную физиономию, – но если бы вы приказали форейтору передать это поручение, я был бы вам весьма признателен. Не годится, чтобы служанки видели меня в таком состоянии, сэр… Я утрачу всякий авторитет в их глазах.
   – Хорошо, – с улыбкой ответил Гарри Мэйли, – поступайте как знаете. Пусть он отправляется вперед с багажом, если вам это по вкусу, а вы следуйте за ним вместе с нами. Но сначала смените этот ночной колпак на более приличный головной убор, не то нас примут за сумасшедших.
   Мистер Джайлс, получив напоминание о неподобающем своем наряде, сорвал с головы и спрятал в карман ночной колпак и заменил его шляпой солидного и простого фасона, которую достал из кареты. Когда с этим было покончено, форейтор поехал дальше; Джайлс, мистер Мэйли и Оливер следовали за ним не спеша.
   Дорогой Оливер с большим интересов и любопытством посматривал на приезжего. На вид ему было лет двадцать пять; он был среднего роста, лицо открытое и красивое, обхождение простое и непринужденное. Невзирая на разницу в возрасте, он так походил на пожилую леди, что Оливер мог бы догадаться об их родстве, даже если бы он не упомянул о ней как о своей матери.
   Когда он подходил к коттеджу, миссис Мэйли с нетерпением поджидала сына. При встрече оба были очень взволнованы.
   – Маменька, – прошептал молодой человек, – почему вы не написали раньше?
   – Я написала, – ответила миссис Мэйли, – но, подумав, решила не посылать письма, пока не услышу мнение мистера Лосберна.
   – Но зачем, – продолжал молодой человек, – зачем было рисковать, когда могло случиться то, что едва не случилось? Если бы Роз… нет, сейчас я не могу выговорить это слово… если бы исход болезни оказался иным, разве могли бы вы когда-нибудь простить себе? Разве мог бы я когда-нибудь быть снова счастлив?
   – Случись самое скверное, Гарри, – сказала миссис Мэйли, – твоя жизнь, боюсь, была бы навсегда разбита, и тогда имело бы очень, очень мало значения, приехал ты сюда днем раньше или позже.
   – А если и так, что удивительного? – возразил молодой человек. – И зачем говорить если? Это так и есть, так и есть… вы это знаете, маменька… должны знать.
   – Я знаю, что она заслуживает самой нежной и чистой любви, на какую способно сердце мужчины, – сказала миссис Мэйли, – знаю, что ее преданная и любящая натура требует не легкого чувства, но глубокого и постоянного. Если бы я этого не понимала и не знала вдобавок, что, изменись к ней тот, кого она любит, она тут же умерла бы с горя, я почла бы свою задачу не столь трудной и с легким сердцем взялась бы за исполнение того, что считаю своим непреложным долгом.
   – Это жестоко, маменька, – сказал Гарри. – Неужели вы до сих пор смотрите на меня как на мальчика, не ведающего своего собственного сердца и не понимающего стремлений своей души?
   – Я думаю, дорогой мой сын, – ответила миссис Мэйли, положив руку ему на плечо, – что юности свойственны благородные стремления, которые не бывают длительными, а среди них есть такие, которые, будучи удовлетворены, оказываются еще более мимолетными. А прежде всего я думаю, – продолжала леди, не спуская глаз с сына, – что если восторженный, пылкий и честолюбивый человек вступает в брак с девушкой, на чьем имени лежит пятно, то хотя она в этом не повинна, бессердечные и дурные люди могут карать и ее и их детей и, по мере его успеха в свете, напоминать ему об этом пятне и издеваться над ним; и я думаю, что этот человек – как бы ни был он великодушен и добр по природе – может когда-нибудь раскаяться в союзе, какой заключил в молодости. А она, зная об этом, будет страдать.
   – Маменька, – нетерпеливо сказал молодой человек, – тот, кто поступил бы так, недостоин называться мужчиной и недостоин женщины, которую вы описываете.
   – Так думаешь ты теперь, Гарри, – отозвалась мать.
   – И так буду думать всегда! – воскликнул молодой человек. – Душевная пытка, какую я претерпел за эти два дня, вырывает у меня признание в страсти, которая, как вам хорошо известно, родилась не вчера и возникла не вследствие моего легкомыслия. Роз, милой, кроткой девушке, навсегда отдано мое сердце, как только может быть отдано женщине сердце мужчины. Все мои мысли, стремления, надежды связаны с нею, и, препятствуя мне в этом, вы берете в свои руки мое спокойствие и счастье и пускаете их по ветру. Маменька, подумайте хорошенько об этом и обо мне и не пренебрегайте тем счастьем, о котором вы как будто так мало думаете!
   – Гарри! – воскликнула миссис Мэйли. – Как раз потому, что я так много думаю о горячих и чувствительных сердцах, мне бы хотелось избавить их от ран. Но сейчас сказано об этом достаточно, более чем достаточно…
   – В таком случае пусть решает Роз, – перебил Гарри. – Вы не будете отстаивать свои взгляды, чтобы создавать препятствия на моем пути?
   – Нет, – ответила миссис Мэйли, – но мне бы хотелось, чтобы ты подумал…
   – Я думал! – последовал нетерпеливый ответ. – Мама, я думал годы и годы. Я начал думать об этом, как только стал способен рассуждать серьезно. Мои чувства неизменны, и такими они останутся. К чему мне терпеть мучительную отсрочку и сдерживать их, раз это ничего доброго принести не может? Нет! Прежде чем я отсюда уеду, Роз должна меня выслушать.
   – Она выслушает, – сказала миссис Мэйли.
   – Судя по вашему тону, вы как будто полагаете, маменька, что она выслушает меня холодно, – сказал молодой человек.
   – Нет, не холодно, – ответила старая леди. – Совсем нет.
   – Тогда как? – настаивал молодой человек. – Не отдала ли она свое сердце другому?
   – Конечно, нет! – сказала его мать. – Если не ошибаюсь, ее сердце принадлежит тебе. Но вот что хотелось бы мне сказать, – продолжала старая леди, удерживая сына, когда тот хотел заговорить, – прежде чем ставить все на эту карту, прежде чем позволить себе унестись на крыльях надежды, подумай минутку, дорогое мое дитя, об истории Роз и рассуди, как может повлиять на ее решение то, что она знает о своем сомнительном происхождении, раз она так предана нам всей своей благородной душой и всегда так безгранично готова пренебречь своими интересами – как в серьезных делах, так и в пустяках.
   – Что вы хотите этим сказать?
   – Я предоставляю тебе подумать, – отозвалась миссис Мэйли. – Я должна вернуться к ней. Да благословит тебя бог!
   – Мы еще увидимся сегодня вечером? – с волнением спросил молодой человек.
   – Позднее, – ответила леди, – когда я приду от Роз.
   – Вы ей скажете, что я здесь? – спросил Гарри.
   – Конечно, – ответила миссис Мэйли.
   – И скажите, в какой я был тревоге, сколько страдал и как хочу ее видеть. Вы не откажете мне в этом, маменька?
   – Нет, – отозвалась старая леди. – Я скажу ей все.
   И, ласково пожав сыну руку, она вышла. Пока шел этот торопливый разговор, мистер Лосберн и Оливер оставались в другом конце комнаты. Теперь мистер Лосберн протянул руку Гарри Мэйли, и они обменялись сердечными приветствиями. Затем доктор в ответ на многочисленные вопросы своего молодого друга дал точный отчет о состоянии больной, оказавшейся не менее утешительным, чем слова Оливера, пробудившие в нем надежду. Мистер Джайлс, делая вид, будто занят багажом, прислушивался, навострив уши.
   – За последнее время ничего особенного не подстрелили, Джайлс? – осведомился доктор, закончив отчет.
   – Ничего особенного, сэр, – ответил мистер Джайлс, покраснев до ушей.
   – И воров никаких не поймали и никаких грабителей не опознали? – продолжал доктор.
   – Никаких, сэр, – важно ответил мистер Джайлс.
   – Жаль, – сказал доктор, – потому что такого рода дела вы обделываете превосходно… А скажите, пожалуйста, как поживает Бритлс?
   – Паренек чувствует себя прекрасно, сэр, – ответил мистер Джайлс, вновь обретя свой обычный, снисходительный тон, – и просит засвидетельствовать вам свое глубокое уважение.
   – Отлично, – сказал доктор. – При виде вас я вспомнил, мистер Джайлс, что за день до того, как меня так поспешно вызвали, я исполнил, по просьбе вашей доброй хозяйки, маленькое приятное для вас поручение. Не угодно ли вам отойти на минутку сюда, в угол?
   Мистер Джайлс величественно, с некоторым изумлением отступил в угол и имел честь вести шепотом краткую беседу с доктором, по окончании которой отвесил великое множество поклонов и удалился необычайно важной поступью. Предмет этого собеседования остался тайной в гостиной, но незамедлительно был обнародован в кухне, ибо мистер Джайлс отправился прямо туда и, потребовав кружку эля, возвестил с торжественным видом, что его госпоже угодно было в награду за его доблестное поведение в день неудавшегося грабежа положить в местную сберегательную кассу двадцать пять фунтов специально для него. Тут обе служанки подняли руки и глаза к небу и предположили, что теперь мистер Джайлс совсем возгордится. На это мистер Джайлс, расправив жабо, ответствовал: «Нет, нет», – добавив, что, если они заметят хоть сколько-нибудь высокомерное отношение с его стороны к подчиненным, он будет им благодарен, когда бы они ему об этом ни сказали. А затем он сделал еще много других замечаний, в не меньшей мере свидетельствовавших о его скромности, которые были приняты так же благосклонно и одобрительно и являлись такими же оригинальными и уместными, какими обычно бывают замечания великих людей.
   Конец вечера прошел наверху весело: доктор был в превосходном расположении духа, а как ни был утомлен сначала или озабочен Гарри Мэйли, однако и он не мог устоять перед добродушием достойного джентльмена, проявлявшимся в разнообразнейших остротах, всевозможных профессиональных воспоминаниях и бесчисленных шутках, которые казались Оливеру самыми забавными из всех им слышанных и заставляли его смеяться, к явному удовольствию доктора, который и сам хохотал безудержно и, в силу симпатии, принуждал Гарри смеяться чуть ли не так же заразительно. Таким образом, они провели время очень приятно, насколько возможно при данных обстоятельствах, и было уже поздно, когда они с легким и благодарным сердцем ушли отдыхать, в чем после недавно перенесенных треволнений и беспокойства очень нуждались.
   Утром Оливер проснулся бодрым и принялся за свои обычные занятия с такой надеждой и радостью, каких не знал много дней. Клетки были снова развешаны, чтобы птицы пели на старых своих местах; и снова были собраны самые душистые полевые цветы, чтобы красотой своей радовать Роз. Грусть, которая, как представлялось печальным глазам встревоженного мальчика, нависла надо всем вокруг, хотя вокруг все и было прекрасно, рассеялась, словно по волшебству. Казалось, роса ярче сверкала на зеленой листве, ветер шелестел в ней нежнее и небо стало синее и ярче – Так влияют наши собственные мысли даже на внешний вид предметов. Люди, взирающие на природу и своих ближних и утверждающие, что все хмуро и мрачно, – правы; но темные тона являются отражением их собственных затуманенных желчью глаз и сердец. В действительности же краски нежны и требуют более ясного зрения.
   Не мешает отметить – и Оливер не преминул обратить на это внимание, – что в утренние свои экскурсии он отправлялся теперь не один. Гарри Мэйли с того утра, когда он встретил Оливера, возвращающегося домой со своей ношей, воспылал такой любовью к цветам и проявил столько вкуса при составлении букетов, что заметно превзошел своего юного спутника. Но если в этом Оливер отстал, зато ему известно было, где найти лучшие цветы; и каждое утро они вдвоем рыскали по окрестностям и приносили домой прекрасные букеты. Окно спальни молодой леди было теперь открыто; ей нравилось, когда в комнату врывался душистый летний воздух и оживлял ее своей свежестью; а на подоконнике всегда стоял в воде особый маленький букетик, который с величайшей заботливостью составляли каждое утро. Оливер не мог не заметить, что увядшие цветы никогда не выбрасывались, хотя маленькая вазочка аккуратно наполнялась свежими; не мог он также не заметить, что, когда бы доктор не вышел в сад, он неизменно посматривал в тот уголок и весьма выразительно кивал головой, отправляясь на утреннюю свою прогулку. Оливер занимался наблюдениями, дни летели, и Роз быстро поправлялась.
   Нельзя сказать, чтобы для Оливера время тянулось медленно, хотя молодая леди еще не выходила из своей комнаты и вечерних прогулок не было, разве что изредка недалекие прогулки с миссис Мэйли. С особым рвением он принялся за уроки у старого, седого джентльмена и работал так усердно, что даже сам был удивлен своими быстрыми успехами.
   Но вот однажды, когда он занимался, неожиданное происшествие несказанно испугало его и потрясло.
   Маленькая комнатка, где он обычно сидел за своими книгами, находилась в нижнем этаже, в задней половине дома. Это была обычная комната сельского коттеджа – окно, забранное решеткой, а за ним кусты жасмина и вившаяся по оконной раме жимолость, наполнявшие помещение чудесным ароматом. Окно выходило в сад, садовая калитка вела на огороженный лужок; дальше – прекрасный луг и лес. В этой стороне не было поблизости никакого жилья, а отсюда открывалась широкая даль.
   Однажды чудесным вечером, когда первые сумеречные тени начали простираться по земле, Оливер сидел у окна, погруженный в свои книги. Он давно уже сидел над ними, а так как день был необычайно знойный и он немало потрудился – авторов этих книг, кто бы они там ни были, нисколько не унижает то, что Оливер незаметно заснул.
   Иной раз к нам подкрадывается такой сон, который, держа в плену тело, не освобождает нашего духа от восприятия окружающего и позволяет ему витать где вздумается. Если ощущение непреодолимой тяжести, упадок сил и полная неспособность контролировать наши мысли и движения могут быть названы сном – это сон; однако мы сознаем все, что вокруг нас происходит, и если в это время вам что-нибудь снится, слова, действительно произносимые, и звуки, в этот момент действительно слышимые, с удивительной легкостью приноравливаются к нашему сновидению, и, наконец, действительное и воображаемое так странно сливаются воедино, что потом почти невозможно их разделить. Но это еще не самое поразительное явление, сопутствующее такому состоянию. Хотя наше чувство осязания и наше зрение в это время мертвы, однако на наши спящие мысли и на мелькающие перед нами видения может повлиять материально даже безмолвное присутствие какого-нибудь реального предмета, который мог и не находиться около нас, когда мы закрыли глаза, и о близости которого мы и не подозревали наяву.

   Оливер прекрасно знал, что сидит в своей комнатке, что перед ним на столе лежат его книги, что за окном ароматный ветерок шелестит в листве ползучих растений. И, однако, он спал. Внезапно картина изменилась. Воздух стал душным и спертым, и он с ужасом подумал, что снова находится в доме еврея. Там, в обычном своем уголку, сидел этот безобразный старик, указывая на него и шепча что-то другому человеку, который, отвернувшись в сторону, сидел рядом с ним.
   – Тише, мой милый! – чудилось ему, будто он слышит слова еврея. – Конечно, это он! Уйдем.
   – Он! – ответил будто бы тот, другой. – Вы думаете, я могу не узнать его? Если бы толпа призраков приняла его облик и он стоял в этой толпе, что-то подсказало бы мне, как его опознать. Если бы его тело зарыли глубоко под землей, я сыскал бы его могилу, даже не будь на ней ни плиты, ни камня.
   Казалось, человек говорит с такой страшной ненавистью, что от испуга Оливер проснулся и вскочил.
   О боже! Что же заставило кровь прихлынуть к его сердцу, лишило его голоса и способности двигаться? Там… там… у окна… близко – так близко, что он мог бы его коснуться, если бы не отшатнулся, – стоял еврей. Он заглядывал в комнату и встретился с ним глазами. А рядом с ним – побледневшее от ярости или страха, либо от обоих этих чувств – виднелось злобное лицо того самого человека, который заговорил с ним во дворе гостиницы.
   Это было мгновение, взгляд, вспышка. Они исчезли. Но они его узнали; и он их узнал; и лица их запечатлелись в его памяти так прочно, словно были высечены глубоко на камне и со дня его рождения находились у него перед глазами. Секунду он стоял как пригвожденный к месту. Потом, выпрыгнув из окна в сад, громко позвал на помощь.


   Глава XXXV,

 //-- повествующая о том, как неудачно окончилось приключение Оливера, а также о не лишенном значения разговоре между Гарри Мэйли и Роз --// 
   Когда обитатели дома, привлеченные криками, бросились туда, откуда они доносились, Оливер, бледный и потрясенный, указывал на луга за домом и с трудом бормотал: «Старик! Старик!»
   Мистер Джайлс не в силах был уразуметь, что означает этот возглас, но Гарри Мэйли, соображавший быстрее и слышавший историю Оливера от своей матери, понял сразу.
   – В какую сторону он побежал? – спросил он, схватив тяжелую палку, стоявшую в углу.
   – Туда! – ответил Оливер, указывая, в каком направлении они скрылись. – Я мгновенно потерял их из виду.
   – Значит, они в канаве! – сказал Гарри. – За мной! И старайтесь от меня не отставать.
   С этими словами он перепрыгнул через живую изгородь и помчался с такой быстротой, что остальным чрезвычайно трудно было не отставать.
   Джайлс следовал за ним по мере сил; следовал за ним и Оливер, а минуты через две мистер Лосберн, вышедший на прогулку и только что вернувшийся домой, перевалился через изгородь и, вскочив на ноги с таким проворством, какого нельзя было от него ожидать, кинулся сломя голову в том же направлении и все время оглушительно кричал, желая узнать, что случилось.
   Все мчались вперед и ни разу не остановились, чтобы отдышаться, пока их предводитель, свернув на указанный Оливером участок поля, не начал тщательно обыскивать канаву и прилегающие кусты, что дало время остальным догнать его, а Оливеру – поведать мистеру Лосберну о тех обстоятельствах, которые привели к столь стремительной погоне.
   Поиски оказались тщетными. Не видно было даже свежих следов. Теперь все стояли на вершине небольшого холма, откуда на три-четыре мили можно было обозреть окрестные поля. Слева в ложбине находилась деревня, но чтобы добраться до нее дорогой, указанной Оливером, людям пришлось бы бежать в обход по открытому месту, и вряд ли они могли скрыться из виду за такое короткое время. С другой стороны луг был окаймлен густым лесом, но этого прикрытия они не могли достигнуть по той же причине.
   – Не приснилось ли это тебе, Оливер? – сказал Гарри Мэйли.
   – Нет, право же, нет, сэр! – воскликнул Оливер, содрогаясь при одном воспоминании о физиономии старого негодяя. – Я слишком ясно его видел! Их обоих я видел так же ясно, как вижу сейчас вас.
   – А кто был этот второй? – в один голос спросили Гарри и мистер Лосберн.
   – Тот самый, о котором я вам уже говорил. Тот самый, кто вдруг набросился на меня около гостиницы, – ответил Оливер. – Мы встретились с ним взглядом, и я могу поклясться, что это он.
   – Они побежали в эту сторону? – спросил Гарри. – Ты в этом уверен?
   – Уверен так же, как и в том, что они стояли у окна, – ответил Оливер, указывая при этих словах на изгородь, отделявшую сад коттеджа от луга. – Вот здесь перепрыгнул высокий человек, а еврей, отбежав на несколько шагов вправо, пролез вон в ту дыру.
   Пока Оливер говорил, оба джентльмена всматривались в его возбужденное лицо и, переглянувшись, по-видимому, поверили в точность его рассказа. Тем не менее нигде не видно было следов людей, поспешно обратившихся в бегство. Трава была высокая, но нигде не примята, за исключением тех мест, где они сами ее притоптали. По краям канав лежала сырая глина, но нигде не могли они различить отпечатков мужских башмаков или хоть какой-нибудь след, указывавший, что несколько часов назад здесь ступала чья-то нога.
   – Удивительно, – сказал Гарри.
   – Удивительно! – откликнулся доктор. – Блетерс и Дафф и те не могли бы тут разобраться.
   Несмотря на явную бесполезность поисков, они не ушли домой – пока спустившаяся ночь не сделала дальнейшие поиски безнадежными; да и тогда они отказались от них с неохотой. Джайлса послали в деревенские трактиры, снабдив самым точным описанием внешности и одежды незнакомцев, какое мог дать Оливер. Еврей был во всяком случае достаточно примечателен, чтобы его запомнили, если б он зашел куда-нибудь выпить стаканчик или слонялся поблизости, но Джайлс вернулся, не принеся никаких сведений, которые могли бы раскрыть тайну или хоть что-нибудь объяснить.
   На другой день возобновили поиски и снова наводили справки, но столь же безуспешно. Через день Оливер и мистер Мэйли отправились в городок, где был рынок, надеясь услышать что-нибудь об этих людях; но и эта попытка ни к чему не привела. Спустя несколько дней это событие стало забываться, как забываются почти все события, когда любопытство, не получая новой пищи, само собой угасает.
   Между тем Роз быстро поправлялась. Она уже ходила по дому, начала выходить в сад и снова приняла участие в жизни семьи, радуя все сердца.
   Но хотя эта счастливая перемена заметно отразилась на маленьком кружке и хотя в коттедже снова зазвучали беззаботные голоса и веселый смех, иногда кое в ком чувствовалась непривычная скованность – даже в самой Роз, – на что не мог не обратить внимания Оливер. Миссис Мэйли с сыном уединялись часто и надолго, а Роз не раз приходила заплаканная. Когда же мистер Лосберн назначил день своего отъезда в Чертей, эти признаки стали еще заметнее, и было ясно, что происходит нечто, нарушающее покой молодой леди и кого-то еще.
   Наконец, как-то утром, когда Роз сидела одна в маленькой столовой, вошел Гарри Мэйли и нерешительно попросил позволения поговорить с ней несколько минут.
   – Недолго… совсем недолго… я вас не задержу, Роз, – сказал молодой человек, придвигая к ней стул. – То, что я хочу сказать, уже открыто вашим мыслям… Самые заветные мои надежды известны вам, хотя от меня вы о них еще не слыхали.
   Роз очень побледнела, когда он вошел, но это можно было приписать ее недавней болезни. Она опустила голову и, склонившись над стоявшими поблизости цветами, молча ждала продолжения.
   – Я… я должен был уехать отсюда раньше, – сказал Гарри.
   – Да… должны, – отозвалась Роз. – Простите мне эти слова, но я бы хотела, чтобы вы уехали.
   – Меня привело сюда самое ужасное и мучительное опасение, – продолжал молодой человек, – боязнь потерять единственное дорогое существо, на котором сосредоточены все мои упования и надежды. Вы были при смерти; вы пребывали между землей и небом. Мы знаем: когда болезнь поражает юных, прекрасных и добрых, их дух бессознательно стремится к светлой обители вечного покоя… Мы знаем – да поможет нам небо! – что лучшие и прекраснейшие из нас слишком часто увядают в полном расцвете.
   При этих словах слезы выступили на глазах кроткой девушки; и когда одна слезинка упала на цветок, над которым она склонилась, и ярко засверкала в его венчике, цветок стал еще прекраснее, – казалось, будто излияния ее девственного, юного сердца заявляют по праву о своем родстве с чудеснейшим творением Природы.
   – Создание, прекрасное и невинное, как ангел небесный, – с жаром продолжал молодой человек, – находилось между жизнью и смертью. О, кто мог надеяться – когда перед глазами ее приоткрылся тот далекий мир, который был родным для нее, – что она вернется к печалям и невзгодам этого мира! Роз, Роз, видеть, как вы ускользаете, подобно нежной тени, отброшенной на землю лугом с небес, отказаться от надежды, что вы будете сохранены для тех, кто прозябает здесь, – да и вряд ли знать, зачем должны вы быть сохранены для них, – чувствовать, что вы принадлежите тому лучезарному миру, куда так рано унеслись на крыльях столь многие, самые прекрасные и добрые, и, однако, вопреки этим утешительным мыслям, молиться о том, чтобы вы были возвращены тем, кто вас любит, – такое мучение вряд ли можно вынести! Я испытывал его днем и ночью. Вместе с ним на меня нахлынул поток страхов, опасений и себялюбивых сожалений, что вы можете умереть, не узнав, как беззаветно я любил вас, – этот поток мог унести с собой и сознание и мой разум!.. Вы выздоровели. День за днем и чуть ли не час за часом здоровье по капле возвращалось к вам и, вливаясь в истощенный, слабый ручеек жизни, медлительно в вас текущий, вновь подарило ему стремительность и силу. Глазами, ослепленными страстной и глубокой любовью, я следил за тем, как с порога смерти вы возвращались к жизни. Не говорите же мне, что вы хотите лишить меня этого! Ибо теперь, когда я люблю, люди стали мне ближе.
   – Я не это хотела сказать, – со слезами ответила Роз. – Я хочу только, чтобы вы уехали отсюда и снова устремились к высоким и благородным целям – целям, вполне достойным вас.
   – Нет цели, более достойной меня, более достойной самого благородного человека, чем старания завоевать такое сердце, как ваше! – сказал молодой человек, беря ее руку. – Роз, милая моя, дорогая Роз! Много лет, много лет я любил вас, надеясь завоевать пути к славе, а потом гордо вернуться домой, чтобы разделить ее с вами… Я грезил наяву о том, как в эту счастливую минуту напомню вам о многих безмолвных доказательствах юношеской любви и попрошу вашей руки во исполнение старого безмолвного соглашения, заключенного между нами! Это не случилось. Но теперь, не завоевав никакой славы и не осуществив ни одной юношеской мечты, я предлагаю вам свое сердце, давно отданное вам, и вся моя судьба зависит от тех слов, какими вы встретите это предложение.
   – Вы всегда были добры и благородны, – сказала Роз, подавляя охватившее ее волнение. – Вы не считаете меня бесчувственной или неблагодарной, так выслушайте же мой ответ.
   – Вы ответите, что я могу заслужить вас, не правда ли, дорогая Роз?
   – Я отвечу, – сказала Роз, – что вы должны постараться забыть меня: нет, не старого и преданного вам друга – это ранило бы меня глубоко, – а ту, кого вы любите. Посмотрите вокруг! Подумайте, сколько на свете сердец, покорить которые вам было бы лестно. Если хотите, сделайте меня поверенной вашей новой любви… Я буду самым верным, любящим и преданным вашим другом.
   Последовало молчание, в течение которого Роз, закрыв лицо рукой, дала волю слезам. Гарри не выпускал другой ее руки.
   – Какие у вас причины. Роз, – тихо спросил он, наконец, – какие у вас причины для такого решения?
   – Вы имеете право их знать, – ответила Роз. – И все ваши слова бессильны их изменить. Это – долг, который я должна исполнить. Я обязана это сделать ради других и ради самой себя.
   – Ради самой себя?
   – Да, Гарри. Ради себя самой; лишенная друзей и состояния, с запятнанным именем, я не должна давать вашим друзьям повод заподозрить меня в том, будто я из корысти уступила вашей первой любви и послужила помехой для всех ваших надежд и планов. Я обязана, ради вас и ваших родных, помешать тому, чтобы вы в пылу свойственного вам великодушия воздвигли такую преграду на пути к жизненным успехам…
   – Если ваши чувства совпадают с сознанием долга… – начал Гарри.
   – Нет, не совпадают… – сильно покраснев, ответила Роз.
   – Значит, вы отвечаете на мою любовь? – спросил Гарри. – Только это одно скажите, дорогая Роз, только это! И смягчите горечь столь тяжкого разочарования!
   – Если бы я могла отвечать на нее, не принося жестокого зла тому, кого люблю, – сказала Роз, – я бы…
   – Вы приняли бы это признание совсем иначе? – спросил Гарри. – Хоть этого не скрывайте от меня. Роз!
   – Да! – сказала Роз. – Довольно! – прибавила она, освобождая руку. – Зачем нам продолжать этот мучительный разговор? Очень мучительный для меня, и тем не менее он сулит мне счастье на долгие времена, потому что счастьем будет сознавать, что своей любовью вы вознесли меня так высоко и каждый ваш успех на жизненном поприще будет придавать мне сил и твердости. Прощайте, Гарри! Так, как встретились мы сегодня, мы больше никогда не встретимся, но хотя наши отношения не будут походить на те, какие могла повлечь за собой Эта беседа, – мы можем быть связаны друг с другом прочно и надолго. И пусть благословения, исторгнутые молитвами верного и пылкого сердца из источника правды, пусть они принесут вам радость и благоденствие!
   – Еще одно слово, Роз! – сказал Гарри. – Скажите, какие у вас основания? Дайте мне услышать их из ваших уст!
   – Перед вами блестящее будущее, – твердо ответила Роз. – Вас ждут все почести, которых большие способности и влиятельные родственники помогают достигнуть в общественной жизни. Но эти родственники горды, а я не хочу встречаться с теми, кто может отнестись с презрением к матери, давшей мне жизнь, и не хочу принести позор сыну той, которая с такой добротой заступила место моей матери. Одним словом, – продолжала молодая девушка, отворачиваясь, так как стойкость покинула ее, – мое имя запятнано, и люди перенесут мой позор на невиновного! Пусть попрекают лишь меня и я одна буду страдать.
   – Еще одно слово, Роз, дорогая Роз, только одно! – воскликнул Гарри, бросаясь перед ней на колени. – Если бы я не был таким… таким счастливцем, как сказали бы в свете… если бы мне суждено было тихо и незаметно прожить свою жизнь, если бы я был беден, болен, беспомощен, вы и тогда отвернулись бы от меня? Или же эти сомнения рождены тем, что я, быть может, завоюю богатство и почести?
   – Не настаивайте на ответе, – сказала Роз. – Этот вопрос не возникал и никогда не возникнет. Нехорошо, почти жестоко добиваться ответа!
   – Если ответ ваш будет такой, на какой я почти смею надеяться, – возразил Гарри, – он прольет луч счастья на одинокий мой путь и осветит лежащую передо мной тропу. Произнести несколько коротких слов, дать так много тому, кто любит вас больше всех в мире, – не пустое дело! О Роз, во имя моей пламенной и крепкой любви, во имя того, что я выстрадал ради вас, и того, на что вы меня обрекаете, ответьте мне на один только этот вопрос!
   – Да, если бы судьба ваша сложилась иначе, – сказала Роз, – и вы не намного выше меня стояли бы в обществе, если бы я могла быть вам помощью и утешением в каком-нибудь скромном, тихом и уединенном уголке, а не бесчестьем и помехой среди честолюбивых и знатных людей, – тогда мне проще было бы принять решение. Теперь у меня есть все основания быть счастливой, очень счастливой, но признаюсь вам, Гарри, тогда я была бы еще счастливее.
   Яркие воспоминания о былых надеждах, которые она лелеяла давно, еще девочкой, воскресли в уме Роз, когда она делала это признание; но они вызвали слезы, какие всегда вызывают былые надежды, возвращаясь к нам увядшими, и слезы принесли ей облегчение.
   – Я не могу побороть эту слабость, но она укрепляет мое решение, – оказала Роз, протягивая ему руку. – А теперь мы должны расстаться.
   – Обещайте мне только одно, – сказал Гарри, – один раз, один только раз – ну, скажем, через год, а быть может, раньше – вы позволите мне снова заговорить с вами об этом… заговорить в последний раз!
   – Но не настаивать на том, чтобы я изменила принятое мной решение, – с печальной улыбкой отозвалась Роз. – Это будет бесполезно.
   – Согласен! – сказал Гарри. – Только услышать, как вы повторите его, если захотите – повторите в последний раз! Я положу к вашим ногам все чины и богатства, каких достигну, и если вы останетесь непоколебимы в своем решении, я не буду ни словом, ни делом добиваться, чтобы вы от него отступили.
   – Пусть будет так, – ответила Роз, – это только причинит новую боль, но, может быть, к тому времени я в состоянии буду перенести ее.
   Она снова протянула руку. Но молодой человек прижал Роз к груди и, поцеловав ее чистый лоб, быстро вышел из комнаты.


   Глава XXXVI,

 //-- очень короткая и, казалось бы, не имеющая большого значения в данном месте. Но тем не менее ее должно прочесть как продолжение предыдущей и ключ к той, которая последует в надлежащее время --// 
   – Так, стало быть, вы решили уехать сегодня утром со мной? – спросил доктор, когда Гарри Мэйли уселся за завтрак вместе с ним и Оливером. – Каждые полчаса у вас меняются или планы, или расположение духа!
   – Придет время, и вы мне скажете совсем другое, – отозвался Гарри, краснея без всякой видимой причины.
   – Надеюсь, у меня будут на то веские основания, – ответил мистер Лосберн, – хотя, признаюсь, я не думаю, чтобы это случилось. Не далее чем вчера утром вы очень поспешно приняли решение остаться здесь и, как подобает примерному сыну, проводить вашу мать на морское побережье. Еще до полудня вы возвещаете о своем намерении оказать мне честь и сопровождать меня в Лондон. А вечером вы весьма таинственно убеждаете меня отправиться в дорогу, раньше чем проснутся леди, – в результате чего юный Оливер принужден сидеть здесь за завтраком, хотя ему следовало бы рыскать по лугам в поисках всяких красивых растений… Плохо дело, не правда ли, Оливер?
   – Я бы очень жалел, сэр, если бы меня не было дома, когда уезжаете вы и мистер Мэйли, – возразил Оливер.
   – Молодец! – сказал доктор. – Когда вернешься в город, зайди навестить меня… Но, говоря серьезно, Гарри, не вызван ли этот неожиданный отъезд каким-нибудь известием, полученным от важных особ?
   – От важных особ, – ответил Гарри, – к числу которых, полагаю, вы относите моего дядю, не было никаких известий с того времени, что я здесь, и в эту пору года вряд ли могло произойти какое-нибудь событие, делающее мое присутствие среди них необходимым.
   – Ну и чудак же вы! – сказал доктор. – Разумеется, они проведут вас в парламент на предрождественских выборах, а эти внезапные колебания и переменчивость – недурная подготовка к политической жизни. В этом какой-то толк есть. Хорошая тренировка всегда желательна, состязаются ли из-за поста, кубка или выигрыша на скачках.
   У Гарри Мэйли был такой вид, будто он мог продлить этот короткий диалог двумя-тремя замечаниями, которые потрясли бы доктора не на шутку, но он удовольствовался словом «посмотрим» и больше не говорил на эту тему. Вскоре к двери подъехала почтовая карета, и, когда Джайлс пришел за багажом, славный доктор суетливо выбежал из комнаты посмотреть, как его уложат.
   – Оливер, – тихо произнес Гарри Мэйли, – я хочу сказать тебе несколько слов.
   Оливер вошел в нишу у окна, куда поманил его мистер Мэйли; он был очень удивлен, видя, что расположение духа молодого человека было грустным и в то же время каким-то восторженным.
   – Теперь ты уже хорошо умеешь писать? – спросил Гарри, положив руку ему на плечо.
   – Надеюсь, сэр, – ответил Оливер.
   – Быть может, я не скоро вернусь домой… Я бы хотел, чтобы ты мне писал – скажем, раз в две недели, в понедельник, – на главный почтамт в Лондоне. Согласен?
   – О, разумеется, сэр! Я с гордостью буду это делать! – воскликнул Оливер, в восторге от такого поручения.
   – Мне бы хотелось знать, как… как поживают моя мать и мисс Мэйли, – продолжал молодой человек, – и ты можешь заполнить страничку, описывая мне, как вы гуляете, о чем разговариваете и какой у нее… у них, хотел я сказать… вид, счастливый ли и здоровый. Ты меня понимаешь?
   – О да, прекрасно понимаю, сэр, – ответил Оливер.
   – Я бы хотел, чтобы ты им об этом не говорил, – быстро сказал Гарри, – так как моя мать стала бы писать мне чаще, что для нее утомительно и хлопотливо. Пусть это будет наш секрет. И помни – пиши мне обо всем! Я на тебя рассчитываю.
   Оливер, восхищенный и преисполненный сознанием собственной значительности, от всей души пообещал хранить тайну и посылать точные сообщения. Мистер Мэйли распрощался с ним, заверив его в своем расположении и покровительстве.
   Доктор сидел в карете; Джайлс (который, как было условлено, оставался здесь) придерживал дверцу, а служанки собрались в саду и наблюдали оттуда. Гарри бросил мимолетный взгляд на окно с частым переплетом и вскочил в экипаж.
   – Трогайте! – крикнул он. – Быстрей, живей, галопом! Сегодня только полет будет мне по душе.
   – Эй, вы! – закричал доктор, быстро опуская переднее стекло и взывая к форейтору. – Мне полет совсем не по душе. Слышите?
   Дребезжа и грохоча, пока расстояние не заглушило этого шума и только глаз мог различить движущийся экипаж, карета катилась по дороге, почти скрытая облаком пыли, то совсем исчезая из виду, то появляясь снова по воле встречавшихся на пути предметов и извилин дороги. Провожающие разошлись лишь тогда, когда нельзя было разглядеть даже пыльное облачко.
   А один из провожавших долго не спускал глаз с дороги, где исчезла карета, давно уже отъехавшая на много миль: за белой занавеской, которая скрывала ее от глаз Гарри, бросившего взгляд на окно, сидела Роз.
   – Он как будто весел и счастлив, – произнесла она, наконец. – Одно время я боялась, что он будет иным. Я ошиблась. Я очень, очень рада.
   Слезы могут знаменовать и радость и страдание; но те, что струились по лицу Роз, когда она задумчиво сидела у окна, глядя все в ту же сторону, казалось говорили скорее о скорби, чем о радости.


   Глава XXXVII,

 //-- в которой читатель может наблюдать столкновение, нередкое в супружеской жизни --// 
   Мистер Бамбл сидел в приемной работного дома, хмуро уставившись на унылую решетку камина, откуда по случаю летней поры не вырывались веселые языки пламени, и только бледные лучи солнца отражались на ее холодной и блестящей поверхности. С потолка свешивалась бумажная мухоловка, на которую он изредка в мрачном раздумье поднимал глаза, и, глядя, как суетятся в пестрой сетке неосторожные насекомые, мистер Бамбл испускал тяжкий вздох, а на физиономию его спускалась еще более мрачная тень. Мистер Бамбл размышлял; быть может, насекомые напоминали ему какое-нибудь тягостное событие из его собственной жизни.
   Но не только мрачное расположение духа мистера Бамбла могло пробудить меланхолию в душе наблюдателя. Немало было других признаков, и притом тесно связанных с его особой, которые возвещали о том, что в делах его произошла великая перемена. Обшитая галуном шинель и треуголка – где они? Нижняя половина его тела была по-прежнему облечена в короткие панталоны и черные бумажные чулки; но это были отнюдь не те панталоны. Сюртук был по-прежнему широкополый и этим напоминал прежнюю шинель, но – какая разница! Внушительную треуголку заменила скромная круглая шляпа.
   Мистер Бамбл больше не был приходским бидлом. Есть такие должности, которые независимо от более существенных благ, с ними связанных, обретают особую ценность и значительность от сюртуков и жилетов, им присвоенных. У фельдмаршала есть мундир; у епископа – шелковая ряса; у адвоката – шелковая мантия; у приходского бидла – треуголка. Отнимите у епископа его рясу или у приходского бидла его треуголку и галуны – кем будут они тогда? Людьми. Обыкновенными людьми! Иной раз достоинство и даже святость зависят от сюртука и жилета больше, чем кое-кто полагает.
   Мистер Бамбл женился на миссис Корни и стал надзирателем работного дома. Власть приходского бидла перешла к другому – он получил и треуголку, и обшитую галуном шинель, и трость.
   – Завтра будет два месяца с тех пор, как это совершилось! – со вздохом сказал мастер Бамбл. – А мне кажется, будто прошли века.
   Быть может, мистер Бамбл хотел сказать, что в этом коротком восьминедельном отрезке времени сосредоточилось для него все счастье жизни, но вздох – очень многозначителен был этот вздох.
   – Я продался, – сказал мистер Бамбл, развивая все ту же мысль, – за полдюжины чайных ложек, щипцы для сахара, молочник и в придачу небольшое количество подержанной мебели и двадцать фунтов наличными. Я продешевил. Дешево, чертовски дешево!
   – Дешево! – раздался над самым ухом мистера Бамбла пронзительный голос. – За тебя сколько ни дай, все равно будет дорого: всевышнему известно, что уж я-то немало за тебя заплатила!
   Мистер Бамбл повернулся и увидел лицо своей привлекательной супруги, которая, не вполне уразумев те несколько слов, какие она подслушала из его жалобы, рискнула тем не менее сделать вышеупомянутое замечание.
   – Миссис Бамбл, сударыня! – сказал мистер Бамбл с сентиментальной строгостью.
   – Ну что? – крикнула леди.
   – Будьте любезны посмотреть на меня, – произнес мистер Бамбл, устремив на нее взор. («Если она выдержит такой взгляд, – сказал самому себе мистер Бамбл, – значит, она может выдержать что угодно. Не помню случая, чтобы этот взгляд не подействовал на бедняков. Если он не подействует на нее, значит я потерял свою власть»).
   Может быть, для усмирения бедняков достаточно было лишь немного выпучить глаза, потому что они сидели на легкой пище и находились не в очень блестящем состоянии, или же бывшая миссис Корни была совершенно непроницаема для орлиных взглядов – зависит от точки зрения. Во всяком случае, надзирательница отнюдь не была сокрушена грозным видом мистера Бамбла, но, напротив, отнеслась к нему с великим презрением и даже разразилась хохотом, который казался вовсе не притворным.
   Когда мистер Бамбл услышал эти весьма неожиданные звуки, на лице его отразилось сначала недоверие, а затем изумление. После этого он впал в прежнее состояние и очнулся не раньше, чем внимание его было вновь привлечено голосом подруги его жизни.
   – Ты весь день намерен сидеть здесь и храпеть? – осведомилась миссис Бамбл.
   – Я намерен сидеть здесь столько, сколько найду нужным, сударыня, – отвечал мистер Бамбл. – И хотя я не храпел, но, если мне вздумается, буду храпеть, зевать, чихать, смеяться или плакать. Это мое право.
   – Твое право! – с неизъяснимым презрением ухмыльнулась миссис Бамбл.
   – Да, я произнес это слово, сударыня, – сказал мистер Бамбл. – Право мужчины – повелевать!
   – А какие же права у женщины, скажи во имя господа бога? – вскричала бывшая супруга усопшего мистера Корни.
   – Повиноваться, сударыня! – загремел мистер Бамбл. – Следовало бы вашему злосчастному покойному супругу обучить вас этому, тогда, быть может, он бы и по сей день был жив. Хотел бы я, чтобы он был жив, бедняга!
   Миссис Бамбл, сразу угадав, что решительный момент настал и удар, нанесенный той или другой стороной, должен окончательно и бесповоротно утвердить главенство в семье, едва успела выслушать это упоминание об усопшем, как уже рухнула в кресло и, завопив, что мистер Бамбл – бессердечная скотина, разразилась истерическими слезами.
   Но слезам не проникнуть было в душу мистера Бамбла: сердце у него было непромокаемое. Подобно тому как касторовые шляпы, которые можно стирать, делаются только лучше от дождя, так и его нервы стали более крепкими и упругими благодаря потоку слез, каковые, являясь признаком слабости и в силу этого молчаливым признанием его могущества, были приятны ему и воодушевляли его. С большим удовлетворением он взирал на свою любезную супругу и поощрительным тоном просил ее хорошенько выплакаться, так как, по мнению врачей, это упражнение весьма полезно для здоровья.
   – Слезы очищают легкие, умывают лицо, укрепляют Зрение и успокаивают нервы, – сказал мистер Бамбл. – Так плачь же хорошенько.
   Сделав это шутливое замечание, мистер Бамбл снял с гвоздя шляпу и, надев ее довольно лихо набекрень, – как человек, сознающий, что он должным образом утвердил свое превосходство, – засунул руки в карманы и направился к двери, всем видом своим выражая полное удовлетворение и игривое расположение духа.
   А бывшая миссис Корни прибегла к слезам, потому что это менее утомительно, чем кулачная расправа, но она была вполне подготовлена к тому, чтобы испробовать и последний способ воздействия, в чем не замедлил убедиться мистер Бамбл.
   Первым доказательством этого факта, дошедшим до его сознания, был какой-то глухой звук, а затем его шляпа немедленно отлетела в другой конец комнаты. Когда эта предварительная мера обнажила его голову, опытная леди, крепко обхватив его одной рукой за шею, другой осыпала его голову градом ударов (наносимых с удивительной силой и ловкостью). Покончив с этим, она слегка видоизменила свои приемы, принявшись царапать ему лицо и таскать за волосы; когда же он, по ее мнению, получил должное возмездие за оскорбление, она толкнула его к стулу, который, по счастью, стоял как раз в надлежащем месте, и предложила ему еще раз заикнуться о своем праве, если у него хватит смелости.
   – Вставай! – повелительным тоном сказала миссис Бамбл. – И убирайся вон, если не желаешь, чтобы я совершила какой-нибудь отчаянный поступок!
   Мистер Бамбл с горестным видом встал, недоумевая, какой бы это мог быть отчаянный поступок. Подняв свою шляпу, он направился к двери.
   – Ты уходишь? – спросила миссис Бамбл.
   – Разумеется, дорогая моя, разумеется, – отвечал мистер Бамбл, устремившись к двери. – Я не хотел… я ухожу, дорогая моя! Ты так порывиста, что, право же, я…
   Тут миссис Бамбл торопливо шагнула вперед, чтобы расправить ковер, сбившийся во время потасовки. Мистер Бамбл мгновенно вылетел из комнаты, даже и не подумав докончить начатую фразу, а поле битвы осталось в полном распоряжении бывшей миссис Корни.

   Мистер Бамбл растерялся от неожиданности и был разбит наголову. Он отличался несомненно склонностью к запугиванию, извлекал немалое удовольствие из мелочной жестокости и, следовательно (что само собой разумеется), был трусом. Это отнюдь не порочит его особы, ибо многие должностные лица, к которым относятся с великим уважением и восхищением, являются жертвами той же слабости. Это замечание сделано скорее в похвалу ему и имеет целью внушить читателю правильное представление о его пригодности к службе.
   Но мера унижения его еще не исполнилась. Производя обход дома и впервые подумав о том, что законы о бедняках и в самом деле слишком суровы, а мужья, убежавшие от своих жен и оставившие их на попечение прихода, заслуживают по справедливости отнюдь не наказания, а скорее награды, как люди достойные, много претерпевшие, – мистер Бамбл подошел к комнате, где несколько призреваемых женщин обычно занимались стиркой приходского белья и откуда сейчас доносился гул голосов.
   – Гм! – сказал мистер Бамбл, обретая присущее ему достоинство. – Уж эти-то женщины по крайней мере будут по-прежнему уважать мои права… Эй, вы! Чего вы такой шум подняли, негодные твари?
   С этими словами мистер Бамбл открыл дверь и вошел с видом разгневанным и грозным, который мгновенно уступил место самому смиренному и трусливому, когда взгляд его неожиданно остановился на достойной его супруге.
   – Дорогая моя, – сказал мистер Бамбл, – я не знал, что ты здесь.
   – Не знал, что я здесь! – повторила миссис Бамбл. – А ты что тут делаешь?
   – Я подумал, что они слишком много болтают, а дела не делают, дорогая моя, – отвечал мистер Бамбл, в замешательстве глядя на двух старух у лохани, которые обменивались наблюдениями, восхищенные смиренным видом надзирателя работного дома.
   – Ты думал, что они слишком много болтают? – спросила миссис Бамбл. – А тебе какое дело?
   – Совершенно верно, дорогая моя, ты тут хозяйка, – покорно согласился мистер Бамбл. – Но я подумал, что, может быть, тебя сейчас здесь нет.
   – Вот что я тебе скажу, мистер Бамбл, – заявила его супруга, – в твоем вмешательстве мы не нуждаемся. Очень уж ты любишь совать нос в дела, которые тебя не касаются; только ты отвернешься, над тобой смеются, все время разыгрываешь дурака… Ну-ка, проваливай!
   Мистер Бамбл, с тоской наблюдая радость обеих старух, весело хихикавших, минутку колебался. Миссис Бамбл, не терпевшая никакого промедления, схватила ковш с мыльной пеной и, указав на дверь, приказала ему немедленно удалиться, пригрозив окатить дородную его персону содержимым ков – ша.
   Что было делать мистеру Бамблу? Он уныло осмотрелся и потихоньку ретировался. Когда он добрался до двери, хихиканье старух перешло в пронзительный смех, выражавший неудержимый восторг. Этого только не хватало! Он был унижен в их глазах; он уронил свой авторитет и достоинство даже перед этими бедняками; он упал с величественных высот поста бидла в глубочайшую пропасть, очутившись в положении мужа, находящегося под башмаком у сварливой жены.
   – И все это за два месяца! – сказал мистер Бамбл, исполненный горестных дум. – Два месяца! Всего-навсего два месяца тому назад я был не только сам себе господин, но всем другим господин, во всяком случае в работном доме, а теперь!..
   Это было уже слишком. Мистер Бамбл угостил пощечиной мальчишку, открывавшего ему ворота (ибо в раздумье, сам того не замечая, он добрался до ворот), и в замешательстве вышел на улицу.
   Он прошел по одной улице, потом по другой, пока прогулка не заглушила первых приступов тоски, а эта перемена в расположении духа вызвала у него жажду. Он миновал много трактиров, но, наконец, остановился перед одним в переулке, где, как он убедился, глянув мельком поверх занавески, не было никого, кроме одного-единственного завсегдатая. Как раз в это время полил дождь. Это заставило его решиться. Мистер Бамбл вошел; пройдя мимо стойки и приказав, чтобы ему подали чего-нибудь выпить, он очутился в комнате, куда заглядывал с улицы.
   Человек, сидевший там, был высокий и смуглый, в широком плаще. Он производил впечатление иностранца и, судя по изможденному его виду и запыленной одежде, совершил длинное путешествие. Когда вошел Бамбл, он искоса взглянул на него и едва удостоил кивком в ответ на его приветствие.
   У мистера Бамбла хватило бы достоинства и на двоих, даже если бы незнакомец оказался более общительным; поэтому он молча пил свой джин, разбавленный водой, и читал газету с очень важным и солидным видом. Однако же случилось так – это бывает очень часто, когда люди встречаются при подобных обстоятельствах, – что мистер Бамбл то и дело чувствовал сильное желание, которому не мог противостоять, украдкой бросить взгляд на незнакомца, и всякий раз он не без смущения отводил глаза, ибо в эту минуту незнакомец украдкой посматривал на него. Замешательство мистера Бамбла усиливалось вследствие странного взгляда незнакомца, у которого глаза были зоркие и блестящие, но выражали какое-то мрачное недоверие и презрение, чего мистер Бамбл никогда доселе не наблюдал и что было очень неприятно.
   Когда взгляды их таким образом несколько раз встретились, незнакомец грубым, низким голосом нарушил молчание.
   – Это меня вы искали, когда заглядывали в окно? – спросил он.
   – Думаю, что нет, если вы не мистер…
   Тут мистер Бамбл запнулся, ибо он любопытствовал узнать имя незнакомца и в нетерпении своем надеялся, что тот заполнит пробел.
   – Вижу, что не искали, – сказал незнакомец; саркастическая улыбка чуть заметно кривила его губы. – Иначе вы бы знали мое имя. Советую вам не осведомляться о нем.
   – Я не хотел вас обидеть, молодой человек, – величественно ответствовал мистер Бамбл.
   – И не обидели, – сказал незнакомец.
   После этого краткого диалога снова воцарилось молчание, которое и на сей раз было нарушено незнакомцем.
   – Мне кажется, я вас раньше видел, – сказал он. – Я видел вас мельком на улице, когда вы были одеты иначе, но, кажется, я вас узнаю. Вы когда-то были здесь бидлом, не так ли?
   – Правильно, – с удивлением сказал мистер Бамбл, – приходским бидлом.
   – Вот именно, – отозвался незнакомец, кивнув головой. – Как раз эту должность вы и занимали, когда я вас встретил. А теперь кто вы такой?
   – Надзиратель работного дома, – произнес мистер Бамбл медленно и внушительно, чтобы воспрепятствовать неуместной фамильярности, которую мог позволить себе незнакомец. – Надзиратель работного дома, молодой человек.
   – Полагаю, вы, как и в прежние времена, не упускаете из виду своих интересов? – продолжал незнакомец, зорко посмотрев в глаза мистеру Бамблу, когда тот поднял их, удивленный этим вопросом. – Не смущайтесь, говорите откровенно, старина. Как видите, я вас хорошо знаю.
   – Мне кажется, – отвечал мистер Бамбл, заслоняя глаза рукой и с явным замешательством осматривая незнакомца с головы до ног, – женатый человек, как и холостяк, не прочь честно заработать пенни, когда представляется случай. Приходским чиновникам не так уж хорошо платят, чтобы они могли отказываться от маленького добавочного вознаграждения, если его предлагают им вежливо и пристойно.
   Незнакомец улыбнулся и снова кивнул головой, как бы желая сказать, что не ошибся в этом человеке, затем позвонил в колокольчик.
   – Наполните-ка еще разок, – сказал он, протягивая трактирщику пустой стакан мистера Бамбла. – Налейте покрепче и погорячее… Думаю, вам это по вкусу?
   – Не слишком крепко, – ответил мистер Бамбл, деликатно кашлянув.
   – Вы понимаете, что он хотел этим сказать, трактирщик? – сухо спросил незнакомец.
   Хозяин улыбнулся, исчез и вскоре принес кружку горячего пунша; от первого же глотка у мистера Бамбла слезы выступили на глазах.
   – Теперь слушайте меня, – начал незнакомец, предварительно закрыв дверь и окно. – Я приехал сюда сегодня, чтобы разыскать вас, и благодаря счастливому случаю, какие дьявол иной раз дарит своим друзьям, вы вошли в ту самую комнату, где я сидел, когда мои мысли были заняты главным образом вами. Мне нужно получить от вас кое-какие сведения. Хотя они и маловажны, но я не прошу, чтобы вы сообщали их даром. Для начала спрячьте-ка это в карман.
   С этими словами он придвинул через стол своему собеседнику два соверена – осторожно, словно опасаясь, как бы снаружи не услышали звон монет. Когда мистер Бамбл заботливо проверил, не фальшивые ли деньги, и с большим удовольствием спрятал их в жилетный карман, незнакомец продолжал:
   – Перенеситесь мыслями в прошлое… Ну, скажем, припомните зиму двенадцать лет назад.
   – Времена далекие, – сказал мистер Бамбл. – Ладно. Припомнил.
   – Место действия – работный дом.
   – Хорошо.
   – А время – ночь.
   – Так.
   – И где-то там – отвратительная дыра, в которой жалкие твари порождали на свет жизнь и здоровье, так часто отнятые у них самих, – рождали хнычущих ребят, оставляя их на попечение прихода, а сами, черт бы их побрал, скрывали свой позор в могиле.
   – Должно быть, это родильная комната? – спросил мистер Бамбл, не совсем уразумев описание комнаты, с таким волнением сделанное незнакомцем.
   – Правильно, – сказал незнакомец. – Там родился мальчик.
   – Много мальчиков рождалось, – заметил мистер Бамбл, удрученно покачивая головой.
   – Провались они сквозь землю, эти чертенята! – воскликнул незнакомец. – Я говорю только об одном: тихом, болезненном мальчике, который был учеником здешнего гробовщика – жаль, что тот не сделал ему гроб и не запрятал его туда, – а потом, как предполагают, сбежал в Лондон.
   – Так вы говорите об Оливере? О юном Твисте? – воскликнул мистер Бамбл. – Конечно, я его помню. Такого негодного мальчишки никогда еще…
   – Я не о нем хотел слышать; о нем я достаточно наслушался, – сказал незнакомец, прерывая речь мистера Бамбла на тему о пороках бедного Оливера. – Я спрашиваю о женщине, о той старой карге, которая ходила за его матерью. Где она?
   – Где она? – повторил мистер Бамбл, который после джина с водой не прочь был пошутить. – На это нелегко ответить. Куда бы она ни отправилась, повитухи там не нужны, вот я и полагаю, что работы у нее нет.
   – Что вы хотите этим сказать? – сердито спросил незнакомец.
   – Да то, что она умерла этой зимой, – отвечал мистер Бамбл.
   Услышав эти слова, незнакомец пристально на него посмотрел, и, хотя довольно долго не сводил с него глаз, взгляд его постепенно делался рассеянным, и он, казалось, глубоко задумался. Сначала он как будто колебался, почувствовать ли ему облегчение или разочарование при таком известии, но, наконец, вздохнув свободнее и отведя взгляд, заявил, что это не так важно. С этими словами он встал, словно собираясь уйти.
   Но мистер Бамбл был достаточно хитер – он сразу угадал, что представляется возможность выгодно распорядиться некоей тайной, которая принадлежала его лучшей половине. Он прекрасно помнил тот вечер, когда умерла старая Салли, ибо обстоятельства этого дня не без основания запечатлелись в его памяти: благодаря им он сделал предложение-миссис Корни, и хотя эта леди не доверила ему того, чему была единственной свидетельницей, он слышал достаточно и понял, что это имеет отношение к какому-то событию, которое произошло в ту пору, когда старуха как сиделка работного дома ухаживала за молодой матерью Оливера Твиста. Быстро припомнив это обстоятельство, он с таинственным видом сообщил незнакомцу, что перед самой смертью старой карги одна женщина оставалась с ней с глазу на глаз и у него есть основания предполагать, что она может содействовать ему в его расследованиях.
   – Как мне ее найти? – спросил застигнутый врасплох незнакомец, явно обнаруживая, что эта весть воскресила все его опасения (каковы бы они ни были).
   – Только при моей помощи, – заявил мистер Бамбл.
   – Когда? – нетерпеливо воскликнул незнакомец.
   – Завтра, – ответил Бамбл.
   – В девять часов вечера, – сказал незнакомец, достал клочок бумаги и почерком, выдававшим его волнение, записал на нем название какой-то улицы у реки. – В девять часов вечера придите с ней туда. Мне незачем говорить вам, чтобы вы держали все в тайне. Это в ваших интересах.
   С этими словами он направился к двери, задержавшись, чтобы уплатить за выпивку. Бросив короткое замечание, что здесь их пути расходятся, он удалился без всяких церемоний, внушительно напомнив о часе, назначенном для свидания на следующий день.
   Взглянув на адрес, приходский чиновник заметил, что фамилия не обозначена. Незнакомец еще не успел отойти далеко, а потому он побежал за ним, чтобы справиться о ней.
   – Что вам нужно? – крикнул тот, быстро повернувшись, когда Бамбл тронул его за руку. – Выслеживаете меня?
   – Хочу только узнать, – сказал мистер Бамбл, указывая на клочок бумаги, – кого мне там спросить?
   – Монкса, – ответил тот и быстро пошел дальше.


   Глава XXXVIII,

 //-- содержащая отчет о том, что произошло между супругами Бамбл и мистером Монксом во время их вечернего свидания --// 
   Был хмурый, душный, облачный летний вечер. Тучи, которые ползли по небу весь день, собрались густой, грязноватой пеленой и уже роняли крупные капли дождя и, казалось, предвещали жестокую грозу, когда мистер и миссис Бамбл, свернув с главной улицы, направили свои стопы к кучке беспорядочно разбросанных, полуразрушенных домов, находящихся примерно на расстоянии полутора миль от центра города, в гнилой, болотистой низине у реки.
   Старая, поношенная верхняя одежда, которая была на них, могла послужить двум целям: защищать от дождя и не привлекать к ним внимания. Супруг нес фонарь, пока еще не излучавший никакого света, и трусил в нескольких шагах впереди, словно для того, чтобы его жена могла ступать по тяжелым его следам: дорога была грязная. Они шли в глубоком молчании; время от времени мистер Бамбл замедлял шаги и оглядывался, как бы желая удостовериться, что подруга жизни от него не отстала; затем, видя, что она идет за ним по пятам, он ускорял шаги и еще быстрее устремлялся к цели их путешествия.
   Репутация этого места отнюдь не вызывала сомнений: давно уже оно было известно как обиталище отъявленных негодяев, которые, всячески притворяясь, будто живут честным трудом, поддерживали свое существование главным образом грабежом и преступлениями. Здесь были только лачуги: одни – наспех построенные из завалявшихся кирпичей, другие – из старого, подточенного червями корабельного леса; они были сбиты в кучу с полным пренебрежением к порядку и благоустройству и находились на расстоянии нескольких футов от реки. Продырявленные лодки, вытащенные на грязный берег и привязанные к окаймляющей его низенькой стене, а также лежавшие кое-где весла и сложенные в бухту канаты сначала наводили на мысль, что обитатели этих жалких хижин зарабатывают себе пропитание на реке. Но одного взгляда на эту старую и ни на что не годную заваль, разбросанную здесь, было достаточно, чтобы прохожий без особого труда пришел к заключению, что она выставлена скорее для виду и вряд ли кто пользуется ею.
   В центре этой кучки лачуг, у самой реки, так что верхние этажи нависали над ней, возвышалось большое строение, бывшее прежде фабрикой. В былые времена оно, верно, доставляло заработок обитателям соседних домишек, но с тех пор давно пришло в ветхость. От крыс, червей и сырости расшатались и подгнили сваи, на которых оно держалось, – значительная часть здания уже погрузилась в воду, тогда как еще уцелевшая, шаткая и накренившаяся над темным потоком, казалось, ждала удобного случая, чтобы последовать за старым своим приятелем и подвергнуться той же участи.
   Перед этим-то ветхим домом и остановилась достойная пара, когда в воздухе пронеслись первые раскаты отдаленного грома и полил сильный дождь.
   – Должно быть, это где-то здесь, – сказал Бамбл, разглядывая клочок бумаги, который держал в руке.
   – Эй, вы, там! – раздался сверху чей-то голос.
   Мистер Бамбл поднял голову и увидел человека, наполовину высунувшегося из двери во втором этаже.
   – Постойте минутку, – продолжал голос, – я сейчас к вам выйду. С этими словами голова исчезла и дверь захлопнулась.
   – Это и есть тот самый человек? – спросила любезная супруга мистера Бамбла.
   Мистер Бамбл утвердительно шепнул.
   – Так помни же, что я тебе наказывала, – сказала надзирательница, – и старайся говорить как можно меньше, а не то ты нас сразу выдашь.
   Мистер Бамбл, с удрученным видом созерцавший дом, казалось, собирался высказать некоторое сомнение, уместно ли будет сейчас приводить в исполнение их план, но ему помешало появление Монкса – тот открыл маленькую дверь, у которой они стояли, и поманил их в дом.
   – Входите! – нетерпеливо крикнул он, топнув ногой. – Не задерживайте меня здесь!
   Женщина, колебавшаяся поначалу, смело вошла, не дожидаясь новых приглашений. Мистер Бамбл, который не то стыдился, не то боялся мешкать позади, последовал за ней, чувствуя себя весьма неважно и почти утратив ту исключительную величавость, которая являлась его характеристической чертой.
   – Какого черта вы там топтались, под дождем? – заперев за ними дверь, спросил Монкс, оглядываясь и обращаясь к Бамблу.
   – Мы… мы только хотели немного прохладиться, – заикаясь, выговорил Бамбл, с опаской осматриваясь вокруг.
   – Прохладиться! – повторил Монкс. – Все дожди, какие когда-либо выпали или выпадут, не могут угасить того адского пламени, которое иной человек носит в себе. Не так-то легко вам прохладиться, не надейтесь на это!
   После такой любезной речи Монкс круто повернулся к надзирательнице и посмотрел на нее так пристально, что даже она, особа отнюдь не из пугливых, отвела взгляд и потупилась.
   – Это та самая женщина? – спросил Монкс.
   – Гм… Это та самая женщина, – ответил Бамбл, помня предостережения жены.
   – Вы, верно, думаете, что женщины не умеют хранить тайну? – вмешалась надзирательница, отвечая при этом на испытующий взгляд Монкса.
   – Одну тайну они всегда хранят, пока она не обнаружится, – сказал Монкс.
   – Какую же? – спросила надзирательница.
   – Потерю доброго имени, – ответил Монкс. – А стало быть, если женщина посвящена в тайну, которая может привести ее к виселице или каторге, я не боюсь, что она ее кому-нибудь выдаст, о нет! Вы меня понимаете, сударыня?
   – Нет, – промолвила надзирательница и при этом слегка покраснела.
   – Ну, разумеется, – сказал Монкс. – Разве вы можете это понять?
   Посмотрев на обоих своих собеседников не то насмешливо, не то мрачно и снова поманив их за собой, он быстро пересек комнату, довольно большую, но с низким потолком. Он уже начал – подниматься по крутой лестнице, которая походила на приставную и вела в верхний этаж, где когда-то были склады, как вдруг яркая вспышка молнии осветила отверстие наверху, а последовавший за ней удар грома потряс до самого основания полуразрушенный дом.
   – Вы слышите? – крикнул он, попятившись. – Слышите? Гремит и грохочет, как будто раскатывается по тысяче пещер, где прячутся от него дьяволы. Ненавижу гром!
   Несколько секунд он молчал, потом внезапно отнял руки от лица, и мистер Бамбл, к невыразимому своему смятению, увидел, что оно исказилось и побелело.
   – Со мной бывают такие припадки, – сказал Монкс, заметив его испуг, – и частенько их вызывает гром. Не обращайте на меня внимания, уже все прошло.
   С этими словами он стал подниматься по лестнице и, быстро закрыв ставни в комнате, куда вошел, спустил фонарь, висевший на конце веревки с блоком; веревка была пропущена через тяжелую балку потолка, и фонарь бросал тусклый свет на стоявший под ним старый стол и три стула.
   – А теперь, – сказал Монкс, когда все трое уселись, – чем скорее мы приступим к делу, тем лучше для всех… Женщина знает, о чем идет речь?
   Вопрос был обращен к Бамблу, но его супруга предупредила ответ, объявив, что суть дела ей хорошо известна.
   – Он правду сказал, что вы находились с той ведьмой в ночь, когда она умерла, и она сообщила вам что-то?..
   – О матери того мальчика, про которого вы говорили? – перебила его надзирательница. – Да.
   – Первый вопрос заключается в том, какого характера было ее сообщение, – сказал Монкс.
   – Это второй вопрос, – очень рассудительно заметила женщина. – Первый заключается в том, сколько стоит это сообщение.
   – А кто, черт возьми, на это ответит, не узнав, каково оно? – спросил Монкс.
   – Лучше вас – никто, я в этом уверена, – заявила миссис Бамбл, у которой не было недостатка в храбрости, что с полным правом мог засвидетельствовать спутник ее жизни.
   – Гм!.. – многозначительно произнес Монкс тоном, выражавшим живейшее любопытство. – Значит, из него можно извлечь деньги?
   – Все может быть, – последовал сдержанный ответ.
   – У нее что-то взяли, – сказал Монкс. – Какую-то вещь, которая была на ней. Какую-то вещь…
   – Вы бы лучше назначили цену, – перебила миссис Бамбл. – Я уже слышала достаточно и убедилась, что вы как раз тот, с кем мне нужно потолковать.
   Мистер Бамбл, которому лучшая его половина до сих пор еще не открыла больше того, что он когда-то узнал, прислушивался к этому диалогу, вытянув шею и выпучив глаза, переводя взгляд с жены на Монкса и не скрывая изумления, пожалуй еще усилившегося, когда сей последний сердито спросил, сколько они потребуют у него за раскрытие тайны.
   – Какую цену она имеет для вас? – спросила женщина так же спокойно, как и раньше.
   – Быть может, никакой, а может быть, двадцать фунтов, – ответил Монкс. – Говорите и предоставьте мне решать.
   – Прибавьте еще пять фунтов к названной вами сумме. Дайте мне двадцать пять фунтов золотом, – сказала женщина, – и я расскажу вам все, что знаю. Только тогда и расскажу.
   – Двадцать пять фунтов! – воскликнул Монкс, откинувшись на спинку стула.
   – Я вам ясно сказала, – ответила миссис Бамбл. – Сумма небольшая.
   – Вполне достаточно за жалкую тайну, которая может оказаться ничего не стоящей, – нетерпеливо крикнул Монкс. – И погребена она уже двенадцать лет, если не больше.
   – Такие вещи хорошо сохраняются, а пройдет время – стоимость их часто удваивается, как это бывает с добрым вином, – ответила надзирательница, по-прежнему сохраняя рассудительный и равнодушный вид. – Что до погребения, то, кто знает, бывают такие вещи, которые могут пролежать двенадцать тысяч или двенадцать миллионов лет и в конце концов порассказать странные истории.
   – А если я зря отдам деньги? – колеблясь, спросил Монкс.
   – Вы можете легко их отобрать: я только женщина, я здесь одна и без защиты.
   – Не одна, дорогая моя, и не без защиты, – почтительно вставил мистер Бамбл голосам, прерывающимся от страха. – Здесь я, дорогая моя. А кроме того, – продолжал мистер Бамбл, щелкая при этом зубами, – мистер Монкс – джентльмен и не станет совершать насилие над приходскими чиновниками. Мистеру Монксу известно, дорогая моя, что я уже не молод и, если можно так выразиться, немножко отцвел, но он слыхал – я не сомневаюсь, дорогая моя, мистер Монкс слыхал, что я особа очень решительная и отличаюсь незаурядной силой, если меня расшевелить. Меня нужно только немножко расшевелить, вот и все.
   С этими словами мистер Бамбл попытался с грозной решимостью схватить фонарь, но по его испуганной физиономии было ясно видно, что его и в самом деле надо расшевелить, и расшевелить хорошенько, прежде чем он приступит к каким-либо воинственным действиям; конечно, если они не направлены против бедняков или особ, выдрессированных для этой цели.
   – Ты – дурак, – сказала миссис Бамбл, – и лучше бы ты держал язык за зубами!
   – Лучше бы он его отрезал, прежде чем идти сюда, если не умеет говорить потише! – мрачно сказал Монкс. – Так, значит, он ваш муж?
   – Он – мой муж, – хихикнув, подтвердила надзирательница.
   – Я так и подумал, когда вы вошли, – отозвался Монкс, отметив злобный взгляд, который леди метнула при этих словах на своего супруга. – Тем лучше. Я охотнее веду дела с мужем и женой, когда вижу, что они действуют заодно. Я говорю серьезно. Смотрите!
   Он сунул руку в боковой карман и, достав парусиновый мешочек, отсчитал на стол двадцать пять соверенов и подвинул их к женщине.
   – А теперь, – сказал он, – берите их. И когда утихнут эти проклятые удары грома, которые, я чувствую, вот-вот прокатятся над крышей, послушаем ваш рассказ.
   Когда затих гром, грохотавший, казалось, где-то еще ближе, почти совсем над ними, Монкс, приподняв голову, наклонился вперед, готовясь выслушать рассказ женщины. Лица всех троих почти соприкасались, когда двое мужчин в нетерпении переглянулись через маленький столик, а женщина тоже наклонилась вперед, чтобы они слышали ее шепот. Тусклые лучи фонаря, падавшие прямо на них, еще усиливали тревожную бледность лиц, и, окруженные густым сумраком и тьмою, они казались призрачными.
   – Когда умирала эта женщина, которую мы звали старой Салли, – начала надзирательница, – мы с ней были вдвоем.
   – Больше никого при этом не было? – таким же глухим шепотом спросил Монкс. – Ни одной больной старухи или идиотки на соседней кровати? Никого, кто мог бы услышать, а может быть, и понять, о чем идет речь?
   – Ни души, – ответила женщина, – мы были одни. Я одна была возле нее, когда пришла смерть.
   – Хорошо, – сказал Монкс, пристально в нее всматриваясь. – Дальше.
   – Она говорила об одной молодой женщине, – продолжала надзирательница, – которая родила когда-то ребенка не только в той самой комнате, но даже на той самой кровати, на которой она теперь умирала.
   – Неужто? – дрожащими губами проговорил Монкс, оглянувшись через плечо. – Проклятье! Какие бывают совпадения!
   – Это был тот самый ребенок, о котором он говорил вам вчера вечером, – продолжала надзирательница, небрежно кивнув в сторону своего супруга. – Сиделка обокрала его мать.
   – Живую? – спросил Монкс.
   – Мертвую, – слегка вздрогнув, ответила женщина. – Она сняла с еще не остывшего тела ту вещь, которую женщина, умирая, просила сберечь для младенца.
   – Она продала ее? – воскликнул Монкс вне себя от волнения. – Она ее продала? Где? Когда? Кому? Давно ли?
   – С великим трудом рассказав мне, что она сделала, – продолжала надзирательница, – она откинулась на спину и умерла.
   – И ни слова больше не сказала? – воскликнул Монкс голосом, казавшимся еще более злобным благодаря тому, что он был приглушен. – Ложь! Со мной шутки плохи. Она еще что-то сказала. Я вас обоих прикончу, но узнаю, что именно.
   – Она не вымолвила больше ни словечка, – сказала женщина, по-видимому ничуть не испуганная (чего отнюдь нельзя было сказать о мистере Бамбле) яростью этого странного человека. – Она изо всех сил уцепилась за мое платье, а когда я увидела, что она умерла, я разжала ее руку и нашла в ней грязный клочок бумаги.
   – И в нем было… – прервал Монкс, наклоняясь вперед.
   – Ничего в нем не было, – ответила женщина. – Это была закладная квитанция.
   – На какую вещь? – спросил Монкс.
   – Скоро узнаете, – ответила женщина. – Сначала она хранила драгоценную безделушку, надеясь, наверно, как-нибудь получше ее пристроить, а потом заложила и наскребывала деньги, из года в год выплачивая проценты ростовщику, чтобы она не ушла из ее рук. Значит, если бы что-нибудь подвернулось, ее всегда можно было выкупить. Но ничего не подвертывалось, и, как я вам уже сказала, она умерла, сжимая в руке клочок пожелтевшей бумаги. Срок истекал через два дня. Я тоже подумала, что, может быть, со временем что-нибудь подвернется, и выкупила заклад.
   – Где он сейчас? – быстро спросил Монкс.
   – Здесь, – ответила женщина.
   И, словно радуясь возможности избавиться от него, она торопливо бросила на стол маленький кошелек из лайки, где едва могли бы поместиться французские часики. Монкс схватил его и раскрыл трясущимися руками – в кошельке лежал маленький золотой медальон, а в медальоне две пряди волос и золотое обручальное кольцо.
   – С внутренней стороны на нем выгравировано имя «Агнес», – сказала женщина. – Потом оставлено место для фамилии, а дальше следует дата примерно за год до рождения ребенка, как я выяснила.
   – И это все? – спросил Монкс, жадно и пристально осмотрев содержимое маленького кошелька.
   – Все, – ответила женщина.
   Мистер Бамбл перевел дух, будто радуясь, что рассказ окончен и ни слова не сказано о том, чтобы отобрать двадцать пять фунтов; теперь он набрался храбрости и вытер капли пота, обильно стекавшие по его носу во время всего диалога.
   – Я ничего не знаю об этой истории, кроме того, о чем могу догадываться, – после короткого молчания сказала его жена, обращаясь к Монксу, – да и знать ничего не хочу, так будет безопаснее. Но не могу ли я задать вам два вопроса?
   – Можете, задавайте, – не без удивления сказал Монкс, – впрочем, отвечу ли я на них, или нет – это уж другой вопрос.
   – Итого будет три, – заметил мистер Бамбл, пытаясь сострить.
   – Вы получили от меня то, на что рассчитывали? – спросила надзирательница.
   – Да, – ответил Монкс. – Второй вопрос?
   – Что вы намерены с этим делать? Не обернется ли это против меня?
   – Никогда, – сказал Монкс, – ни против вас, ни против меня. Смотрите сюда. Но ни шагу вперед, а не то за вашу жизнь и соломинки не дашь.
   С этими словами он неожиданно отодвинул стол и, дернув за железное кольцо в полу, откинул крышку большого люка, оказавшегося у самых ног мистера Бамбла, с величайшей поспешностью отступившего на несколько шагов.
   – Загляните вниз, – сказал Монкс, опуская фонарь в отверстие. – Не бойтесь. Будь это в моих интересах, я преспокойно отправил бы вас туда, когда вы сидели над люком.

   Ободренная этими словами, надзирательница подошла к краю люка, и даже сам мистер Бамбл, снедаемый любопытством, осмелился сделать то же самое. Бурлящая река, вздувшаяся после ливня, быстро катила внизу свои воды, и все другие звуки тонули в том грохоте, с каким они набегали и разбивались о зеленые сваи, покрытые тиной. Когда-то здесь была водяная мельница: поток, ленясь и крутясь вокруг подгнивших столбов и уцелевших обломков машин, казалось, с новой силой устремлялся вперед, когда избавлялся от препятствий, тщетно пытавшихся остановить его бешеное течение.
   – Если бросить туда труп человека, где очутится он завтра утром? – спросил Монкс, раскачивая фонарь в темном колодце.
   – За двенадцать миль отсюда вниз по течению, и вдобавок он будет растерзан в клочья, – ответил мистер Бамбл, съежившись при этой мысли.
   Монкс вынул маленький кошелек из-за пазухи, куда второпях засунул его, и, привязав кошелек к свинцовому грузу, когда-то служившему частью какого-то блока и валявшемуся на полу, бросил его в поток. Кошелек упал тяжело, как игральная кость, с едва уловимым плеском рассек воду и исчез.
   Трое, посмотрев друг на друга, казалось, облегченно вздохнули.
   – Готово, – сказал Монкс, опуская крышку люка, которая со стуком упала на прежнее место. – Если море и отдаст когда-нибудь своих мертвецов, как говорится в книгах, то золото свое и серебро, а также и эту дребедень оно оставит себе. Говорить нам больше не о чем, можно положить конец этому приятному свиданию.
   – Совершенно верно, – быстро отозвался мистер Бамбл.
   – Язык держите за зубами, слышите? – с угрожающим видом сказал Монкс. – За вашу жену я не боюсь.
   – Можете положиться и на меня, молодой человек, – весьма учтиво ответил мистер Бамбл, с поклоном пятясь к лестнице. – Ради всех нас, молодой человек, и ради меня самого, понимаете ли, мистер Монкс?
   – Слышу и рад за вас, – сказал Монкс. – Уберите свой фонарь и убирайтесь как можно скорее!
   Хорошо, что разговор оборвался на этом месте, иначе мистер Бамбл, который, продолжая отвешивать поклоны, находился в шести дюймах от лестницы, неизбежно полетел бы в комнату нижнего этажа. Он зажег свой фонарь от того фонаря, который Монкс отвязал от веревки я держал в руке, и, не делая никаких попыток продолжать беседу, стал молча спускаться по лестнице, а за ним его жена. Монкс замыкал шествие, предварительно задержавшись на ступеньке и удостоверившись, что не слышно никаких других звуков, кроме шума дождя и стремительно несущегося потока.
   Они миновали комнату нижнего этажа медленно и осторожно, потому что Монкс вздрагивал при виде каждой тени, а мистер Бамбл, держа свой фонарь на фут от пола, шел не только с исключительной осмотрительностью, но и удивительно легкой поступью для такого дородного джентльмена, нервически осматриваясь вокруг, нет ли где потайных люков. Монкс бесшумно отпер и распахнул дверь, и супруги, обменявшись кивком со своим таинственным знакомым, очутились под дождем во мраке.
   Как только они ушли, Монкс, казалось, питавший непреодолимое отвращение к одиночеству, позвал мальчика, который был спрятан где-то внизу. Приказав ему идти впереди и светить, он вернулся в комнату, откуда только что вышел.


   Глава XXXIX

 //-- выводит на сцену несколько респектабельных особ, с которыми читатель уже знаком, и повествует о том, как совещались между собой достойный Монкс и достойный еврей --// 
   На следующий день после того, как три достойные особы, упомянутые в предшествующей главе, покончили со своим маленьким дельцем, мистер Уильям Сайкс, очнувшись вечером от дремоты, сонным и ворчливым голосом спросил, который час.
   Этот вопрос был задан мистером Сайксом уже не в той комнате, какую он занимал до экспедиции в Чертей, хотя находилась она в том же районе, неподалеку от его прежнего жилища. Несомненно, это было менее завидное жилье, чем его старая квартира, – жалкая, плохо меблированная комната, совсем маленькая, освещавшаяся только одним крохотным оконцем в покатой крыше, выходившим в тесный, грязный переулок. Не было здесь недостатка и в других признаках, указывающих на то, что славному джентльмену за последнее время не везет, ибо весьма скудная обстановка и полное отсутствие комфорта, а также исчезновение такого мелкого движимого имущества, как запасная одежда и белье, свидетельствовали о крайней бедности; к тому же тощий и изможденный вид самого мистера Сайкса мог бы вполне удостоверить эти факты, если бы они нуждались в подтверждении.
   Грабитель лежал на кровати, закутавшись вместо халата в свое белое пальто и отнюдь не похорошевший от мертвенного цвета лица, вызванного болезнью, равно как и от грязного ночного колпака и колючей черной бороды, неделю не бритой. Собака сидела около кровати, то задумчиво посматривая на хозяина, то настораживая уши и глухо ворча, если ее внимание привлекал какой-нибудь шум на улице или в нижнем этаже дома. У окна, углубившись в починку старого жилета, который служил частью повседневного костюма грабителя, сидела женщина, такая бледная и исхудавшая от лишений и ухода за больным, что большого труда стоило признать в ней ту самую Нэнси, которая уже появлялась в этом повествовании, если бы не голос, каким она ответили на вопрос мистера Сайкса.
   – Начало восьмого, – сказала девушка. – Как ты себя чувствуешь, Билл?
   – Слаб, как чистая вода, – ответил мистер Сайкс, проклиная свои глаза, руки и ноги. – Дай руку и помоги мне как-нибудь сползти с этой проклятой кровати.
   Нрав мистера Сайкса не улучшился от болезни: когда девушка помогала ему подняться и повела его к столу, он всячески ругал ее за неловкость, а потом ударил.
   – Скулишь? – спросил Сайкс. – Хватит! Нечего стоять и хныкать! Если ты только на это и способна, проваливай! Слышишь?
   – Слышу, – ответила девушка, отворачиваясь и пытаясь рассмеяться. – Что это еще взбрело тебе в голову?
   – Э, так ты, стало быть, одумалась? – проворчал Сайкс, заметив слезы, навернувшиеся ей на глаза. – Тем лучше для тебя.
   – Но ведь не хочешь же ты сказать, Билл, что и сегодня будешь жесток со мной, – произнесла девушка, положив руку ему на плечо.
   – А почему бы и нет? – воскликнул мистер Сайкс, – Почему?..
   – Столько ночей, – сказала девушка с еле заметной женственной нежностью, от которой даже в ее голосе послышались ласковые нотки, – столько ночей я терпеливо ухаживала за тобой, заботилась о тебе, как о ребенке, а сегодня я впервые вижу, что ты пришел в себя. Ведь не будешь же ты обращаться со мной как только что, правда ведь? Ну, скажи, что не будешь.
   – Ладно, – отозвался мистер Сайкс, – не буду. Ах, черт подери, девчонка опять хнычет!
   – Это пустяки, – сказала девушка, бросаясь на стул. – Не обращай на меня внимания. Скоро пройдет.
   – Что – пройдет? – злобно спросил мистер Сайкс. – Какую еще дурь ты на себя напустила? Вставай, занимайся делом и не лезь ко мне со всякой бабьей чепухой!

   В другое время это внушение и тон, каким оно было сделано, возымели бы желаемое действие, но девушка, действительно ослабевшая от истощения, откинула голову на спинку стула и лишилась чувств, прежде чем мистер Сайкс успел изрыгнуть несколько приличествующих случаю проклятий, которыми при подобных обстоятельствах имел обыкновение приправлять свои угрозы. Хорошенько не зная, что делать при столь исключительных обстоятельствах, – ибо у мисс Нэнси истерики обычно отличались тем бурным характером, который позволял больной справляться с ними без посторонней помощи, – мистер Сайкс попытался пустить в ход несколько ругательств и, убедившись, что такой способ лечения совершенно недейственен, позвал на помощь.
   – Что случилось, мой милый? – спросил Феджин, заглядывая в комнату.
   – Помогите-ка девчонке, – нетерпеливо откликнулся Сайкс. – Нечего тут бормотать, и ухмыляться, и пялить на меня глаза.
   Вскрикнув от удивления, Феджин поспешил на помощь к девушке, а мистер Джек Даукинс (иными словами – Ловкий Плут), вошедший в комнату вслед за своим почтенным другом, мигом положил на пол узел, который тащил, и, выхватив бутылку из рук юного Чарльза Бейтса, шедшего за ним по пятам, мгновенно вытащил пробку зубами и влил часть содержимого бутылки в рот больной, предварительно отведав его сам, во избежание ошибки.
   – Возьми-ка мехи, Чарльз, и дай ей глотнуть свежего воздуха, – сказал мистер Даукинс, – а вы похлопайте ее по рукам, Феджин, пока Билл развязывает юбки.
   Все эти меры, совместно принятые и примененные с большой энергией – особенно те из них, которые были поручены юному Бейтсу, явно считавшему свою долю участия в процедуре беспримерной забавой, – не замедлили привести к желаемым результатам. Девушка постепенно пришла в себя, шатаясь, добралась до стула у кровати и зарылась лицом в подушку, предоставив встречать новых посетителей мистеру Сайксу, несколько удивленному их неожиданным появлением.
   – Какой чертов ветер принес вас сюда? – спросил он Феджина.
   – Вовсе не чертов ветер, мой милый. Чертов ветер никому не приносит добра. А я захватил кое-что хорошее, что вам понравится… Плут, мой милый, развяжи узел и передай Биллу те пустяки, на которые мы сегодня утром истратили все деньги.
   Исполняя распоряжение мистера Феджина, Ловкий Плут достал сверток не малых размеров, завязанный в старую скатерть, и начал передавать один за другим находившиеся в нем предметы Чарли Бейтсу, который раскладывал их на столе, расхваливая на все лады их редкие и превосходные качества.
   – Ах, какой паштет из кроликов, Билл! – воскликнул сей молодой джентльмен, доставая огромный паштет. – Такое нежное создание, с такими хрупкими лапками, Билл, что даже косточки тают во рту и незачем их выбирать. Полфунта зеленого чаю, семь шиллингов шесть пенсов, такого крепкого, что, если засыпать его в кипяток, с чайника слетит крышка; полтора фунта сахару, чуть мокроватого, над которым негры здорово потрудились, пока он не достиг такого совершенства. Две двухфунтовые булки; фунт хорошего свежего масла; кусок жирного глостерского сыра наилучшего сорта, какого вы никогда и не нюхали.
   Произнеся этот панегирик, юный Бейтс извлек из своего просторного кармана большую, тщательно закупоренную бутылку вина и в то же самое время налил из прежней бутылки полную рюмку чистого спирта, которую больной без всяких колебаний опрокинул себе в рот.
   – Э, – воскликнул Феджин, с довольным видом потирая руки. – Вы не пропадете, Билл, теперь вы не пропадете.
   – Не пропаду! – повторил мистер Сайкс. – Да я бы двадцать раз мог пропасть, прежде чем вы пришли ко мне на помощь. Как же это вы, лживая скотина, на три с лишним недели бросили человека на произвол судьбы когда он в таком состоянии?
   – Вы только послушайте его, ребята! – пожимая плечами, сказал Феджин. – А мы-то принесли ему все эти чудесные вещи.
   – Вещи в своем роде не плохи, – заметил мистер Сайкс, слегка смягчившись после того, как окинул взглядом стол, – но что вы можете сказать в свое оправдание? Почему вы бросили меня здесь, голодного, больного, без денег и вообще без всего и черт знает сколько времени обращали на меня не больше внимания, чем на эту вот собаку?.. Прогони ее, Чарли!
   – Никогда еще я не видел такой потешной собаки! – воскликнул юный Бейтс, исполняя его просьбу. – Чует съестное не хуже, чем старая леди, идущая на рынок. Эта собака могла бы сколотить себе состояние на сцене и вдобавок оживить представление.
   – А ну, молчи!.. – крикнул Сайкс, когда собака, не переставая рычать, уползла под кровать. – Так что же вы скажете в свое оправдание, тощий, старый кровопийца?
   – Меня больше недели не было в Лондоне. Дела были разные, – ответил еврей.
   – А другие две недели? – спросил Сайкс. – Другие две недели, когда я валялся здесь, как больная крыса в норе?
   – Я ничего не мог поделать, Билл. Нельзя пускаться на людях в длинные объяснения… Я ничего не мог поделать, клянусь честью.
   – Чем это вы клянетесь? – с величайшим презрением проворчал Сайкс. – Эй, вы, мальчишки, пусть кто-нибудь из вас отрежет мне кусок паштета, чтобы отбить этот вкус во рту, иначе я совсем задохнусь.
   – Не раздражайтесь, мой милый, – смиренно уговаривал Феджин. – Я никогда не забывал вас, Билл, никогда.
   – Да, я готов биться об заклад, что не забывали, – с горькой усмешкой отозвался Сайкс. – Все время, пока я лежал здесь в жару и лихорадке, вы замышляли всякие планы и козни: Билл сделает то, Билл сделает это, и Билл сделает все за чертовски низкую плату, как только поправится – он достаточно беден, чтобы работать на вас. Если бы не эта девушка, я отправился бы на тот свет.
   – Полно, Билл, – возразил Феджин, жадно ухватившись за эти слова. – «Если бы не эта девушка»! Кто, как не бедный старый Феджин, помог вам обзавестись такой ловкой девушкой?
   – Это он правду говорит, – сказала Нэнси, быстро шагнув вперед. – Оставь его, оставь в покое.
   Вмешательство Нэнси изменило характер беседы, так как мальчики, подметив хитрое подмигивание осторожного старого еврея, начали угощать ее спиртным, – впрочем, пила она очень умеренно, а Феджин, обнаружив несвойственную ему веселость, постепенно привел мистера Сайкса в лучшее расположение духа, притворившись, будто считает его угрозы милыми шуточками, и вдобавок они от души посмеялись над теми двумя-тремя грубыми остротами, до которых снизошел Сайкс, предварительно приложившись несколько раз к бутылке со спиртом.
   – Все это прекрасно, – сказал мистер Сайкс, – но сегодня я должен получить от вас наличные.
   – При мне нет ни единой монеты, – ответил еврей.
   – Но дома их у вас груды, – возразил Сайкс. – И из них я должен кое-что получить.
   – Груды! – вскричал Феджин, воздевая руки. – Да мне не хватило бы даже на…
   – Не знаю, сколько их у вас накопилось, да и сами-то вы не знаете, потому что долгонько пришлось бы их считать, – сказал Сайкс. – Но деньги мне нужны сегодня – коротко и ясно!
   – Хорошо, хорошо! – со вздохом сказал Феджин. – Я пришлю с Ловким Плутом.
   – Этого вы не сделаете, – возразил мистер Сайкс. – Ловкий Плут слишком ловок – он позабудет прийти, или собьется с дороги, или будет увиливать от ищеек и не придет, или еще что-нибудь придумает в оправдание, если вы дадите ему такой наказ. Пусть Нэнси идет в вашу берлогу и принесет деньги, чтобы все было в порядке, а пока ее не будет, я лягу всхрапну.
   После долгого торга и пререканий Феджин снизил требуемую ссуду с пяти фунтов до трех фунтов четырех шиллингов и шести пенсов, клятвенно заверяя, что теперь у него останется только восемнадцать пенсов на хозяйство. Мистер Сайкс хмуро заметил, что придется ему удовлетвориться и этим, если на большее рассчитывать не приходится. Затем Нэнси собралась провожать Феджина, а Плут и мистер Бейтс спрятали еду в буфет.
   Распрощавшись со своим любезным другом, еврей отправился домой в сопровождении Нэнси и мальчиков; тем временем мистер Сайкс бросился на постель, намереваясь спать вплоть до возвращения молодой леди.
   Без всяких задержек они прибыли в обиталище Феджина, где застали Тоби Крекита и мистера Читлинга, увлеченных пятнадцатой партией криббеджа, причем вряд ли нужно говорить, что сей последний джентльмен эту партию проиграл, а вместе с нею пятнадцатый и последний шестипенсовик, к великой потехе своих молодых друзей. Мистер Крекит, явно пристыженный тем, что его застали за игрой с джентльменом, столь ниже его по общественному положению и умственным способностям, зевнул и, осведомившись о Сайксе, взял шляпу, собираясь уйти.
   – Никто не приходил, Тоби? – спросил Феджин.
   – Ни одной живой души, – ответил мистер Крекит, поднимая воротник. – От скуки я чуть не скис, как дрянное пиво. За вами хорошая выпивка, Феджин, в награду мне за то, что я так долго сторожил дом. Черт побери! Я отупел, как присяжный, и заснул бы так же крепко, как Ньюгетская тюрьма, если бы по доброте своей не вздумал позабавить этого юнца. Чертовская скука, будь я проклят, если не так!
   С этими словами мистер Тоби Крекит забрал выигранные деньги и сунул в жилетный карман с высокомерным видом, словно мелкие серебряные деньги совершенно недостойны внимания такой особы, как он; покончив с этим, он важно вышел из комнаты элегантной и благородной поступью, после чего мистер Читлинг, бросавший восхищенные взгляды на его ноги и сапоги, пока они не скрылись из виду, объявил всей компании, что знакомство с ним обходится каких-нибудь пятнадцать шестипенсовиков за свидание, а такой проигрыш он ценит не дороже щелчка.
   – Ну и чудак же вы, Том, – сказал мистер Бейтс, которого очень позабавило это заявление.
   – Ничуть не бывало, – отозвался мистер Читлинг. – Разве я чудак, Феджин?
   – Ты очень смышленый парень, мой милый, – сказал Феджин, похлопывая его по плечу и подмигивая другим ученикам.
   – А мистер Крекит – настоящий франт. Правда, Феджин? – спросил Том.
   – Без сомнения, мой милый.
   – И поддерживать с ним знакомство очень лестно. Правда, Феджин? – продолжал Том.
   – Конечно, очень лестно, мой милый. Они просто завидуют тебе, потому что с ними он не хочет водиться.
   – Ну! – с торжеством воскликнул Том. – Вот в чем дело! Он меня дочиста обобрал. Но ведь я могу пойти заработать еще, когда мне вздумается, – правда, Феджин?
   – Разумеется, можешь. Том, и чем скорее пойдешь, тем лучше. Возмести же, не мешкая, свой проигрыш и не теряй больше времени… Плут! Чарли! Пора вам отправляться на работу. Пошевеливайтесь! Скоро десять, а ничего еще не сделано.
   Приняв к сведению намек, мальчики кивнули Нэнси и, взяв свои шляпы, вышли из комнаты; по дороге Плут и его жизнерадостный друг развлекались, придумывая всевозможные остроты, направленные против мистера Читлинга, в чьем поведении, нужно отдать ему справедливость, не было ничего особо примечательного или странного, поскольку немало есть в столице предприимчивых молодых щеголей, которые платят значительно больше, чем мистер Читлинг, за честь быть принятыми в хорошем обществе, и немало изысканных джентльменов (составляющих упомянутое хорошее общество), которые строят свою репутацию почти на таком же фундаменте, – как и ловкач Тоби Крекит.
   – А теперь, – сказал Феджин, когда мальчики вышли из комнаты, – пойду принесу тебе деньги, Нэнси. Это просто ключ от шкафика, моя милая, где я храню кое-какие вещи, которые приносят мальчики. Своих денег я никогда не запираю, потому что мне и запирать нечего, моя милая… ха-ха-ха… запирать нечего. Невыгодное это ремесло, Нэнси, и неблагодарное. Но я люблю видеть вокруг себя молодые лица и все терплю, все терплю. Тише, – воскликнул он, торопливо пряча ключ за пазуху. – Кто это там? Прислушайся.
   Девушка, сидевшая за столом сложа руки, по-видимому, нисколько не интересовалась, пришел ли кто-нибудь, или уходит, пока до слуха ее не донесся невнятный мужской голос. Едва уловив этот звук, она с быстротой молнии сорвала с себя шляпку и шаль и сунула их под стол. Когда еврей оглянулся, она пожаловалась на жару ослабевшим голосом, удивительно противоречащим стремительности и страстности ее движений, что, однако, не было замечено Феджином, стоявшим в то время к ней спиной.
   – Ба! – пробормотал он, как будто раздосадованный помехой. – Это тот человек, которого я ждал раньше; он спускается по лестнице. Ни слова о деньгах, пока он здесь, Нэнси. Он недолго пробудет. Не больше десяти минут, моя милая.
   Приложив к губам костлявый указательный палец, еврей понес лампу к двери, когда за нею на лестнице послышались шаги. Он подошел к двери одновременно с посетителем, который, быстро войдя в комнату, очутился возле девушки, прежде чем успел ее заметить.
   Это был Монкс.
   – Всего-навсего одна из моих молоденьких учениц, – сказал Феджин, заметив, что Монкс попятился при виде незнакомого лица. – Не уходи, Нэнси.
   Девушка ближе придвинулась к столу и, мельком, с равнодушным видом посмотрев на Монкса, отвела взгляд; но когда Монкс перевод глаза с нее на Феджина, она искоса снова метнула на него взгляд – такой острый и испытующий, что, будь здесь какой-нибудь наблюдатель и подметь он эту перемену, он с трудом мог бы поверить, что оба эти взгляда брошены одной и той же особой.
   – Есть новости? – осведомился Феджин.
   – Очень важные.
   – И… и… хорошие? – нерешительно спросил Феджин, словно опасаясь раздражать собеседника чрезмерным благодушием.
   – Во всяком случае, неплохие, – с улыбкой ответил Монкс. – На этот раз я не терял времени. Мне нужно с вами поговорить.
   Девушка еще ближе придвинулась к столу и не выразила намерения покинуть комнату, хотя и могла заметить, что Монкс указывает на нее. Еврей, боясь, быть может, как бы она не заговорила вслух о деньгах, если он попробует ее выпроводить, указал наверх и увел Монкса.
   – Только не в ту проклятую дыру, где мы были прошлый раз, – услышала она голос посетителя, когда они поднимались по лестнице. Феджин засмеялся, ответил что-то, чего она не разобрала, и, казалось, судя по скрипу досок, повел своего собеседника на третий этаж.
   Еще не замерло в доме эхо, разбуженное их шагами, как девушка уже сняла башмаки, завернула на голову подол платья и, закутав в него руки, остановилась у двери, прислушиваясь с напряженным вниманием. Как только шум затих, она выскользнула из комнаты, удивительно легко и бесшумно поднялась по лестнице и скрылась во мраке наверху.
   Около четверти часа, если не больше, в комнате никого не было; затем девушка вернулась той же неслышной поступью, и сейчас же вслед за этим раздались шаги двух мужчин, спускавшихся по лестнице. Монкс немедленно вышел на улицу, а еврей снова поплелся наверх за деньгами. Когда он вошел, девушка надевала шаль и шляпку, якобы собираясь уходить.
   – Что это, Нэнси? – воскликнул еврей, поставивший свечу на стол, и отшатнулся. – Какая ты бледная!
   – Бледная? – повторила девушка, заслоняя глаза руками, как будто для того, чтобы пристальнее посмотреть на него.
   – Ужасно. Что это с тобой стряслось?
   – Ровно ничего. Сидела в этой душной комнате невесть сколько времени, вот и все, – небрежно ответила девушка. – Ну, будьте добреньки, отпустите же меня.
   Вздыхая над каждой монетой, Феджин отсчитал ей на ладонь деньги. Они расстались без дальнейших разговоров, обменявшись только пожеланием спокойной ночи.
   Очутившись на улице, девушка присела на ступеньку у двери и в течение нескольких секунд казалась совершенно ошеломленной и неспособной продолжать путь. Вдруг она встала и, бросившись в сторону, как раз противоположную той, где ждал ее Сайкс, ускорила шаги и шла все быстрее, пока шаг ее не превратился в стремительный бег. Окончательно выбившись из сил, она остановилась, чтобы отдышаться, но, словно опомнившись и поняв, что не сможет осуществить задуманное, в отчаянии заломила руки и разрыдалась. Может быть, слезы облегчили ее или же она поняла полную безнадежность своего положения – как бы то ни было, она повернулась и побежала в обратную сторону чуть ли не с такой же быстротой – отчасти, чтобы наверстать потерянное время, а отчасти, чтобы приноровить шаг к стремительному потоку своих мыслей, – и вскоре добралась до дома, где оставила грабителя.
   Если, представ перед мистером Сайксом, она и выдала чем-нибудь свое волнение, то он этого не заметил; осведомившись, принесла ли она деньги, и получив утвердительный ответ, он удовлетворенно пробурчал что-то и, снова опустив голову на подушку, погрузился в сон, прерванный ее приходом.
   Счастье для нее, что на следующий день наличие денег заставило Сайкса столько потрудиться над едой и питьем и к тому же возымело столь благотворное влияние на его нрав, смягчив его шероховатость, что у него не было ни времени, ни желания критиковать ее поведение и манеры. Ее рассеянность и нервозность, как у того, кто готовится совершить какой-то смелый и опасный шаг, требующий серьезной борьбы, прежде чем принято решение, не ускользнули бы от рысьих глаз Феджина, который, вероятно, немедленно забил бы тревогу. Но мистер Сайкс, не отличавшийся особой наблюдательностью и не тревожимый опасениями более тонкими, чем те, какие можно заглушить неизменной грубостью в обращении со всеми и каждым, а вдобавок, как было уже указано, находившийся в исключительно приятном расположении духа, – мистер Сайкс не видел ничего необычного в ее поведении и в сущности обращал на нее так мало внимания, что, будь даже ее волнение гораздо приметнее, оно вряд ли вызвало бы у него подозрения.
   К концу дня возбуждение девушки усилилось, когда же настал вечер и она, сидя возле грабителя, ждала, пока он напьется и заснет, щеки ее были так бледны, а глаза так горели, что даже Сайкс отметил это с изумлением.
   Мистер Сайкс, ослабевший от лихорадки, лежал на кровати, разбавляя джин горячей водой, чтобы уменьшить его возбуждающее действие, и уже в третий или четвертый раз пододвинул Нэнси стакан, чтобы та наполнила его, когда вдруг ее вид впервые поразил его.
   – Ах, чтоб мне сдохнуть! – воскликнул он, приподнимаясь на руках и всматриваясь в лицо девушки. – Ты похожа на ожившего мертвеца. В чем дело?
   – В чем дело? – повторила девушка. – Ни в чем. Чего ты так таращишь на меня глаза?
   – Что это еще за дурь? – спросил Сайкс, схватив ее за руку и грубо встряхнув. – Что это значит? Что у тебя на уме? О чем ты думаешь?
   – О многом, Билл, – ответила девушка, вздрагивая и закрывая глаза руками. – Но не все ли равно?
   Притворно веселый тон, каким были сказаны последние слова, казалось, произвел на Сайкса более глубокое впечатление, чем дикий, напряженный взгляд, который им предшествовал.
   – Вот что я тебе скажу, – начал Сайкс, – если ты не заразилась лихорадкой и не больна, так значит тут пахнет чем-то другим, особенным, да к тому же и опасным. Уж не собираешься ли ты… Нет, черт подери, этого ты бы не сделала!
   – Чего бы не сделала? – спросила девушка.
   – Нет на свете, – сказал Сайкс, не спуская с нее глаз и бормоча эти слова про себя, – нет на свете более надежной девки, не то я еще три месяца назад перерезал бы ей горло. Это у нее лихорадка начинается, вот что.
   Успокоив себя таким доводом, Сайкс осушил стакан до дна, а затем, ворчливо ругнувшись, потребовал свое лекарство. Девушка поспешно вскочила, стоя спиной к нему, она быстро налила лекарство и держала стакан у его губ, пока он пил.
   – А теперь, – сказал грабитель, – сядь возле меня и чтобы лицо у тебя было как всегда, а не то я разукрашу его так, что ты сама его не узнаешь.
   Девушка повиновалась. Сайкс, зажав ее руку в своей, откинулся на подушку, не спуская глаз с ее лица. Глаза закрылись, открылись снова, опять закрылись и снова открылись. Он беспокойно повернулся, несколько раз задремывал на две-три минуты и так же часто вскакивал с испуганным видом, тупо озирался вокруг и вдруг, в ту самую минуту, когда хотел приподняться, погрузился в глубокий, тяжелый сон. Пальцы его разжались, поднятая рука вяло опустилась – он лежал словно в полном беспамятстве.
   – Наконец-то опий подействовал, – прошептала ловушка, отходя от кровати, – но, может быть, теперь уже слишком поздно.
   Она проворно надела шляпку и шаль, изредка боязливо оглядываясь, словно опасаясь, как бы, несмотря на снотворный напиток, не опустилась на ее плечо тяжелая рука Сайкса; потом, тихонько наклонившись над постелью, поцеловала грабителя в губы и, бесшумно открыв дверь комнаты, выбежала на улицу.
   В темном переулке, который вел на главную улицу, сторож выкрикивал половину десятого.
   – Давно пробило? – спросила девушка.
   – Через четверть часа пробьет десять, – сказал сторож, поднимая фонарь к ее лицу.
   – А мне не добраться туда раньше, чем через час, – пробормотала девушка, проскользнув мимо него и бросившись бежать по улице.
   Многие лавки уже закрылись в тех глухих переулках и улицах, которыми она пробегала, направляясь из Спителфилдс к лондонскому Вест-Энду. Когда пробило десять, нетерпение ее усилилось. Она мчалась по узкому тротуару; расталкивая прохожих и проскакивая чуть ли не под самыми мордами лошадей, перебегала запруженные улицы, где кучки людей нетерпеливо ждали возможности перейти через дорогу.
   – Эта женщина с ума сошла, – говорили прохожие, оборачиваясь, чтобы посмотреть ей вслед, в то время как она летела дальше.
   Когда она добралась до более богатой части города, улицы были сравнительно пустынны, и здесь ее стремительность вызывала еще большее любопытство у редких прохожих, мимо которых она пробегала. Иные ускоряли шаг, словно хотели узнать, куда она так спешит, и те из них, кому удавалось нагнать ее, оглядывались, удивленные тем, что она мчится все с той же быстротой.
   Но один за другим они отставали, и она была одна, когда достигла цели своего путешествия. Это был семейный пансион в тихой, красивой улице неподалеку от Гайд-парка. Когда ослепительный свет фонаря, горевшего у двери, привел ее к этому дому, пробило одиннадцать. Сначала она замедлила шаги, словно собираясь с духом, чтобы подойти, но бой часов придал ей решимости, и она вошла в холл… Привратника не было на обычном его месте. Она неуверенно огляделась вокруг и направилась к лестнице.
   – Послушайте-ка, – сказала нарядная особа женского пола, выглядывая за ее спиной из-за двери, – кого вам здесь нужно?
   – Леди, которая остановилась в этом доме, – отозвалась девушка.
   – Леди? – последовал ответ, сопровождаемый презрительным взглядом. – Какую леди?
   – Мисс Мэйли, – сказала Нэнси.
   Нарядная особа, которая к тому времени обратила внимание на внешность Нэнси, ответила только взглядом, выражавшим добродетельное презрение, и призвала для переговоров с нею мужчину. Нэнси повторила ему свою просьбу.
   – Как о вас доложить? – спросил слуга.
   – Не к чему называть фамилию, – ответила Нэнси.
   – А по какому делу? – продолжал тот.
   – И об этом незачем говорить! – возразила девушка. – Мне нужно видеть леди.
   – Уходите! – сказал слуга, подталкивая ее к двери. – Хватит, убирайтесь!
   – Можете вытолкать меня отсюда, но сама я не уйду! – резко крикнула девушка. – А уж я постараюсь, чтобы вы и вдвоем со мной не сладили. Неужели нет здесь никого, – продолжала она, озираясь, – кто бы согласился исполнить просьбу такого жалкого создания, как я?
   Этот призыв произвел впечатление на повара, который благодушно наблюдал эту сцену вместе с другими слугами и теперь выступил вперед, чтобы вмешаться.
   – Доложите-ка о ней, Джо, что вам стоит, – сказала Эта персона.
   – Да что толку? – возразил тот. – Уж не думаете ли вы, что молодая леди пожелает принять такую, как она?
   Этот намек на сомнительную репутацию Нэнси вызвал бурю целомудренного гнева в груди четырех горничных, которые с великим угаром заявили, что эта тварь позорит свой пол, и решительно потребовали, чтобы ее без всякого сожаления бросили в канаву.
   – Делайте со мной что хотите, – сказала девушка, снова обращаясь к мужчинам, – но сначала исполните мою просьбу, а я именем господа бога прошу доложить обо мне.
   Мягкосердечный повар присовокупил свое ходатайство, и дело кончилось тем, что слуга, появившийся первым, взялся исполнить поручение.
   – Так что же передать? – спросил он, уже стоя одной ногой на нижней ступеньке.
   – Что одна молодая женщина убедительно просит позволения поговорить наедине с мисс Мэйли, – ответила Нэнси, – а когда леди услышит хоть одно слово из того, что та хочет ей сказать, она сама решит, выслушать ли ей до конца, или выгнать эту женщину, как обманщицу.
   – Ну, знаете ли, – вы что-то уж очень напористы, – сказал слуга.
   – Вы только передайте эти слова, – твердо сказала девушка, – и принесите мне ответ.
   Слуга побежал по лестнице. Нэнси, бледная, с трудом переводя дух, стояла внизу, прислушиваясь с дрожащими губами к тем громким, презрительным замечаниям, на какие не скупились целомудренные служанки; они принялись расточать их еще щедрее, когда вернулся слуга и сказал, чтобы молодая женщина шла наверх.
   – Что толку соблюдать благопристойность на этом свете? – сказала первая служанка.
   – Медь иной раз ценят дороже золота, хотя ему и огонь нипочем! – заметила вторая.
   Третья удовольствовалась недоуменным вопросом: «Из чего же сделаны леди?» – а четвертая положила начало квартету: «Какой срам!» – на чем и сошлись эти Дианы.
   Невзирая на все это – ибо на сердце у нее было бремя более тяжкое, – Нэнси, дрожа всем телом, вошла вслед за слугой в маленькую переднюю, освещенную висевшей под потолком лампой. Здесь слуга ее оставил и удалился.


   Глава XL

 //-- Странное свидание, которое является продолжением событий, изложенных в предыдущей главе --// 
   Жизнь девушки протекала на улицах, в самых гнусных притонах и вертепах Лондона, но тем не менее она еще сохранила какую-то порядочность, присущую женщине, и, когда она услыхала легкие шаги, приближающиеся к двери, находившейся против той, в какую она вошла, она подумала о резком контрасте, свидетелем которого будет через секунду эта маленькая комнатка, почувствовала всю тяжесть своего позора и съежилась, как будто ей почти непосильно было присутствие той, с кем она добивалась свидания.
   Но с этими лучшими чувствами боролась гордость – порок самых развращенных и униженных, равно как и возвеличенных и самоуверенных. Жалкая сообщница воров и грабителей, падшее существо, исторгнутое грязными притонами, помощница самых мерзких преступников, живущая под сенью виселицы, – даже это погрязшее в пороках создание было слишком гордым, чтобы хоть отчасти проявить чувствительность, присущую женщине, – чувствительность, которую она считала слабостью, хотя она одна еще связывала ее с человеческой природой, следы которой стерла тяжелая жизнь в пору ее детства. Она подняла глаза лишь настолько, чтобы разглядеть, что представшая перед ней девушка стройна и прекрасна, затем, потупившись, она с притворной беззаботностью тряхнула головой и сказала:
   – Нелегкое дело добраться до вас, сударыня. Если бы я обиделась и ушла, как сделали бы многие на моем месте, вы об этом когда-нибудь пожалели бы – и не зря.
   – Я очень сожалею, если с вами были грубы, – отвечала Роз. – Постарайтесь забыть об этом. Скажите мне, зачем вы хотели меня видеть. Я та, кого вы спрашивали.
   Ласковый тон, нежный голос, кроткая учтивость, полное отсутствие высокомерия или неудовольствия застигли девушку врасплох, и она залилась слезами.
   – Ах, сударыня! – воскликнула она страстно, заломив руки. – Если бы больше было таких, как вы, – меньше было бы таких, как я… меньше… меньше…
   – Сядьте, – настойчиво сказала Роз. – Если вы бедны или вас постигло несчастье, я от всей души и всем, чем могу, рада вам помочь. Сядьте.
   – Разрешите мне постоять, леди, – сказала девушка, все еще плача, – и не говорите со мной так ласково, пока вы не узнаете, кто я такая. Становится поздно. Эта… Эта дверь закрыта?
   – Да, – сказала Роз, отступив на несколько шагов, словно для того, чтобы к ней скорее могли прийти на помощь в случае, если понадобится. – Почему вы задаете этот вопрос?
   – Потому, – сказала девушка, – потому, что я собираюсь отдать в ваши руки свою жизнь и жизнь других. Я – та самая девушка, которая утащила маленького Оливера к старику Феджину в тот вечер, когда он вышел из дома в Пентонвиле.
   – Вы?! – воскликнула Роз Мэйли.
   – Да, я, сударыня, – ответила девушка. – Я та самая бесчестная женщина, о которой вы слыхали, живущая среди воров, и – да поможет мне бог! – с того времени, как я себя помню, и когда глазам моим и чувствам открылись улицы Лондона, я не знала лучшей жизни и не слышала более ласковых слов, чем те, какими она меня награждала. Не бойтесь, можете отшатнуться от меня, леди. Я моложе, чем кажусь, но я к этому привыкла. Самые бедные женщины отшатываются от меня, когда я прохожу по людной улице.
   – Какой ужас! – сказала Роз, невольно отступая от своей странной собеседницы.
   – На коленях благодарите бога, дорогая леди, – воскликнула девушка, – что у вас были друзья, которые с самого раннего детства о вас заботились и оберегали вас, и вы никогда не знали холода и голода, буйства и пьянства и… и еще кое-чего похуже, что знала я с самой колыбели. Я могу сказать это слово, потому что моей колыбелью были глухой закоулок да канава… они будут и моим смертным ложем.
   – Мне жаль вас, – прерывающимся голосом сказала Роз. – У меня сердце надрывается, когда я вас слушаю.
   – Да благословит вас бог за вашу доброту, – отозвалась девушка. – Если бы вы знали, какой я иной раз бываю, вы бы я в самом деле меня пожалели. Но ведь я тайком убежала от тех, которые, конечно, убили бы меня, знай они, что я пришла, сюда, чтобы передать подслушанное. Знаете ли вы человека по имени Монкс?
   – Нет, – ответила Роз.
   – А он вас знает, – заявила девушка, – и знает, что вы остановились здесь. Ведь я вас отыскала потому, что подслушала, как он назвал это место.
   – Я никогда не слыхала этой фамилии, – сказала Роз.
   – Значит, у нас он появляется под другим именем, – заявила девушка, – я об этом и раньше догадывалась. Несколько времени назад, вскоре после того, как Оливера просунули к вам в окошко, – когда пытались вас ограбить, я, подозревая этого человека, подслушала однажды ночью его разговор с Феджином. И я поняла, что Монкс, тот самый, о котором я вас спрашивала…
   – Да, – сказала Роз, – понимаю.
   – Вот что Монкс, – продолжала девушка, – случайно увидел Оливера с двумя из ваших мальчишек в тот день, когда мы в первый раз его потеряли, и сразу узнал в нем того самого ребенка, которого он выслеживал, – я не могла угадать, о какой целью. С Феджином был заключен договора что, если Оливера опять захватят, он получит определенную сумму и получит еще больше, если сделает из него вора, а это для чего-то очень нужно было Монксу.
   – Для чего? – спросила Роз.
   – Он заметил мою тень на стене, когда я подслушивала, надеясь разузнать, в чем тут дело, – ответила девушка, – и мало кто мог бы, кроме меня, улизнуть вовремя и не попасться. Но мне это удалось, и я его не видела до вчерашнего вечера.
   – А что же случилось вчера?
   – Сейчас я вам расскажу, леди. Вчера вечером он опять пришел. Опять они поднялись наверх, и я, закутавшись так, чтобы тень не выдала меня, опять подслушивала у двери. Первое, что я услышала, были слова Монкса: «Итак, единственные доказательства, устанавливающие личность мальчика, покоятся на дне реки, а старая карга, получившая их от его матери, гниет в своем гробу». Он и Феджин расхохотались и стали толковать о том, как посчастливилось ему все это обделать, а Монкс, заговорив о мальчике, рассвирепел и сказал, что хотя он и заполучил деньги чертенка, но лучше бы ему добиться их другим путем; вот была бы потеха, говорил он, поиздеваться над чванливым завещанием отца, протащить мальчишку через все городские тюрьмы, а потом вздернуть его на виселицу за какое-нибудь тяжкое преступление, что Феджин легко мог бы обделать, а до этого еще и подработать на нем.
   – Что же это такое?! – воскликнула Роз.
   – Сущая правда, леди, хотя это и говорю я, – ответила девушка. – Потом Монкс сказал с проклятьями, привычными для меня, но незнакомыми вам, что, если бы он мог утолить свою ненависть и лишить мальчика жизни без риска для собственной головы, он сделал бы это, но так как это невозможно, то он будет начеку, будет следить за превратностями его судьбы, и так как он знает о его происхождении и жизни – преимущество на его стороне, и, может быть, ему удастся повредить мальчику. «Короче говоря, Феджин, – сказал он, – хотя вы и еврей, но никогда еще не расставляли таких силков, какие я расставил для моего братца Оливера».
   – Для брата! – воскликнула Роз.
   – Это были его слова, – сказала Нэнси, пугливо озираясь, как озиралась она почти все время, пока говорила, ибо ее преследовал образ Сайкса. – Но это не все. Когда он заговорил о вас и о той, другой леди и сказал, что, видно, бог или дьявол устроили так, чтобы, назло ему, Оливер попал в ваши руки, он расхохотался и заявил, что даже и это его радует, потому что немало тысяч и сотен фунтов отдали бы вы, если бы их имели, чтобы узнать, кто ваша двуногая собачка.
   – Неужели это было сказано серьезно? – сильно побледнев, спросила Роз.
   – Он говорил на редкость решительно и злобно, – покачивая головой, ответила девушка. – Он не шутит, когда в нем кипит ненависть. Я знаю многих, кто делает вещи похуже, но лучше мне слушать их десяток раз, чем один раз этого Монкса. Сейчас уже поздно, а я должна вернуться домой, чтобы не заподозрили, по какому делу а ходила. Мне нужно поскорее добраться до дому.
   – Но что же я могу сделать? – сказала Роз. – Без вас какую пользу я могу извлечь из этих сведений? Добраться до дому? Почему вам хочется вернуться к товарищам, которых вы описали такими ужасными красками? Если вы повторите это сообщение одному джентльмену, которого я сию же минуту могу вызвать из соседней комнаты, не пройдет и получаса, как вас устроят в каком-нибудь безопасном месте.
   – Я хочу вернуться, – сказала девушка. – Я должна вернуться, потому что… как говорить о таких вещах вам, невинной леди?.. потому что среди тех людей, о которых я вам рассказывала, есть один, самый отчаянный из всех, и его я не могу оставить, да, не могу, даже ради того, чтобы избавиться от той жизни, какую теперь веду.
   – Ваше прежнее заступничество за этого милого мальчика, – сказала Роз, – ваш приход сюда, чтобы, невзирая на страшную опасность, рассказать мне то, что вы слышали, ваш вид, убеждающий меня в правдивости наших слов, ваше явное раскаяние и стыд – все это заставляет меня верить, что вы еще можете исправиться. О! – складывая руки, воскликнула пылкая девушка, а слезы струились у нее по лицу, – не будьте глухи к мольбам другой женщины, которая первая – первая, я в этом уверена! – обратилась к вам со словами жалости и сострадания. Услышьте меня и дайте мне вас спасти для лучшего будущего!
   – Сударыня, – воскликнула девушка, падая на колени, – милая сударыня, добрая, как ангел! Да, вы первая, которая осчастливила меня такими словами, и, услышь я их несколько лет назад, они могли бы отвратить меня от пути греха и печали. Но теперь слишком поздно, слишком поздно.
   – Никогда не поздно, – сказала Роз, – раскаяться и искупить грехи.
   – Поздно! – вскричала девушка, терзаемая душевной мукой. – Теперь я не могу его оставить. Я не могу быть виновницей его смерти.
   – А почему вы будете виновницей? – спросила Роз.
   – Ничто бы его не спасло! – воскликнула девушка. – Если бы я рассказала другим то, что рассказала вам, и всех бы захватили, ему, конечно, не избежать смерти. Он самый отчаянный и был таким жестоким.
   – Может ли быть, – вскричала Роз, – что ради такого человека вы отказываетесь от всех надежд на будущее и от уверенности в немедленном спасении? Эго безумие!
   – Не знаю, что это такое, – ответила девушка. – Знаю только, что так оно есть и так бывает не со мной одной, но с сотнями других, таких же падших и ничтожных, как я. Я должна вернуться. Божья ли это кара за содеянное мною зло, но меня тянет вернуться к нему, несмотря на все муки и побои, и, верно, тянуло бы, даже знай я, что в конце концов мне придется умереть от его руки.
   – Что же мне делать? – сказала Роз. – Я не должна вас отпускать.
   – Вы должны, сударыня! И я знаю, что вы меня отпустите, – возразила девушка, поднимаясь с колен. – Вы не помешаете мне уйти, потому что я доверилась вашей доброте и не потребовала от вас никаких обещаний, хотя могла бы это сделать.
   – Какая же тогда польза от вашего сообщения? – сказала Роз. – Эту тайну необходимо раскрыть, иначе какое благо принесет Оливеру, которому вы хотите услужить, то, что вы мне говорили?
   – Среди ваших знакомых, конечно, есть какой-нибудь добрый джентльмен, который выслушает все и, сохраняя тайну, посоветует вам, что делать, – сказала девушка.
   – Но где же мне найти вас, если это будет необходимо? – спросила Роз. – Я вовсе не хочу знать, где живут эти ужасные люди, но не могли бы вы отныне прогуливаться где-нибудь в определенный час?
   – Обещаете ли вы мне, что будете крепко хранить мою тайну и придете одна или только с тем человеком, которому ее доверите? Обещаете, что меня не будут подстерегать или выслеживать? – спросила девушка.
   – Даю вам торжественное обещание – ответила Роз.
   – Каждый воскресный вечер в одиннадцать часов, – не колеблясь, сказала девушка, – если буду жива, я буду ходить по Лондонскому мосту.
   – Подождите еще минутку! – воскликнула Роз, когда девушка быстро направилась к двери. – Подумайте еще раз о своей собственной участи и о возможности изменить ее. Я перед вами в долгу не только потому, что вы добровольно доставили эти сведения, но и потому, что вы – женщина, погибшая почти безвозвратно. Неужели вы вернетесь к этой шайке грабителей и к этому человеку, когда одно слово может вас спасти? Что за обольщение заставляет вас вернуться и льнуть к пороку и злу? О, неужели нет ни одной струны в вашем сердце, которую я могла бы затронуть? Неужели не осталось ничего, к чему могла бы я воззвать, чтобы побороть это ужасное ослепление?
   – Когда леди, такие молодые, добрые и прекрасные, как вы, отдают свое сердце, – твердо ответила девушка, – любовь может завлечь их куда угодно… даже таких, как вы, у которых есть дом, друзья, поклонники, все, что делает жизнь полной. Когда такие, как я, у которых нет никакой надежной крыши, кроме крышки гроба, и ни одного друга в случае болезни или смерти, кроме больничной сиделки, отдают свое развращенное сердце какому-нибудь мужчине и позволяют ему занять место, которое никем не было занято в продолжение всей нашей злосчастной жизни, кто может надеяться излечить нас? Пожалейте нас, леди! Пожалейте нас за то, что из всех чувств, ведомых женщине, у нас осталось только одно, да и оно, по суровому приговору, доставляет не покой и гордость, а новые насилия и страдания.
   – Вы согласитесь, – помолчав, сказала Роз, – принять от меня немного денег, которые помогут вам жить честно, хотя бы до тех пор, пока мы снова не встретимся?
   – Ни одного пенни! – махнув рукой, ответила девушка.
   – Не замыкайте своего сердца, не сопротивляйтесь всем моим попыткам помочь вам! – сказала Роз, ласково подходя к ней. – Я ото всей души хочу оказать вам услугу.
   – Вы оказали бы мне самую лучшую услугу, сударыня, – ломая руки, ответила девушка, – если бы могли сразу отнять у меня жизнь, потому что сегодня я испытала больше горя, чем когда бы то ни было, все думала о том, кто я такая и что, пожалуй, лучше мне умереть не в том аду, где я жила. Да благословит вас бог, добрая леди, и да пошлет он вам столько счастья, сколько я навлекла на себя позора!
   С этими словами, громко рыдая, несчастная девушка ушла, а Роз Мэйли, угнетенная необычайным свиданием, которое походило скорее на мимолетный сон, чем на реальное событие, опустилась в кресло и попыталась собраться с мыслями.


   Глава XLI,

 //-- содержащая новые открытия и показывающая, что неожиданность, как и беда, не ходит одна --// 
   Ее положение было и в самом деле непривычно тяжелым и затруднительным. Охваченная непреодолимым и горячим желанием проникнуть в тайну, окутывавшую жизнь Оливера, она в то же время не могла не почитать священным секретное сообщение, какое несчастная женщина, с которой она только что беседовала, доверила ей – молодой и чистой девушке. Ее слова и вид тронули сердце мисс Мэйли; и к той любви, какую она питала к своему юному питомцу, присоединилось – такое же искреннее и горячее – стремление привести отверженную к раскаянию и надежде.
   Они предполагали прожить в Лондоне только три дня, а затем уехать на несколько недель в отдаленное местечко на побережье. Была полночь первого дня их пребывания в столице. На какой образ действий ей решиться, чтобы осуществить задуманное за сорок восемь часов? Или как отложить поездку, не возбуждая подозрений?
   С ними приехал мистер Лосберн, который должен был остаться еще на два дня; но Роз слишком хорошо знала стремительность этого превосходного джентльмена и слишком ясно предвидела ту ярость, какой он воспылает в припадке негодования против орудия вторичного похищения Оливера, чтобы доверить ему тайну, если ее доводы в защиту девушки не поддержит кто-нибудь, искушенный опытом. Были все основания соблюдать величайшую осторожность и осмотрительность, а если посвятить в это дело миссис Мэйли, первым побуждением ее неизбежно будет призвать на совет достойного доктора. Что касается юридического советчика – даже если бы она знала, как к нему обратиться, – то об этом, по тем же причинам, вряд ли можно было думать. Ей пришла в голову мысль искать помощи у Гарри, но это пробудило воспоминание об их последней встрече, и ей показалось недостойным призывать его назад; может быть, – при этой мысли на глазах у нее навернулись слезы, – он уже научился не думать о ней и чувствовать себя более счастливым вдали от нее.
   Волнуемая этими разнообразными соображениями, склоняясь то к одному образу действий, то к другому и снова отшатываясь от всего, по мере того как перебирала в уме все доводы. Роз провела бессонную и тревожную ночь. На следующий день, снова поразмыслив и придя в отчаяние, она решила обратиться к Гарри.
   «Если ему мучительно вернуться сюда, – думала она, – то как мучительно это мне! Но, возможно, он не приедет; он может написать или приехать и старательно избегать встречи со мной – он это сделал, когда уезжал. Я не думала, что он так поступит, но это было лучше для нас обоих». Тут Роз уронила перо и отвернулась, словно даже бумага, которой предстояло стать ее вестником, не должна была быть свидетельницей ее слез.
   Раз пятьдесят бралась она за перо и опять его откладывала, и снова и снова обдумывала первую строчку письма, не написав еще ни единого слова, как вдруг Оливер, гулявший по улицам с мистером Джайлсом вместо телохранителя, ворвался в комнату с такой стремительностью и в таком сильном возбуждении, что, казалось, это предвещало новый повод для тревоги.
   – Что тебя так взволновало? – спросила Роз, вставая ему навстречу.
   – Не знаю, что сказать… Я, кажется, сейчас задохнусь, – ответил мальчик. – Ах, боже мой! Подумать только, что наконец-то я его увижу, а у вас будет возможность убедиться, что я рассказал вам всю правду!
   – Я никогда в этом не сомневалась, – успокаивая его, сказала Роз. – Но что случилось? О ком ты говоришь?
   – Я видел того джентльмена, – ответил Оливер, с трудом внятно выговаривая слова, – того джентльмена, который был так добр ко мне! Мистера Браунлоу, о котором мы так часто говорили!
   – Где? – спросила Роз.
   – Он вышел из кареты, – ответил Оливер, плача от радости, – и вошел в дом! Я с ним не говорил, я не мог заговорить с ним, потому что он меня не заметил, а я так дрожал, что не в силах был подойти к нему. Но Джайлс, по моей просьбе, спросил, здесь ли он живет, и ему ответили утвердительно. Смотрите, – сказал Оливер, развертывая клочок бумаги, – вот здесь, здесь он живет… Я сейчас же туда пойду!.. Ах, боже мой, боже мой, что со мной будет, когда я снова увижу его и услышу его голос!
   Роз, чье внимание немало отвлекали бессвязные и радостные восклицания, прочла адрес – Крейвн-стрит, Стрэнде. Немедленно она приняла решение извлечь пользу из этой встречи.
   – Живо! – воскликнула она. – Распорядись, чтобы наняли карету. Ты поедешь со мной. Сейчас же, не теряя ни минуты, я отвезу тебя туда. Я только предупрежу тетю, что мы на час отлучимся, и буду готова в одно время с тобой.
   Оливера не нужно было торопить, и через пять минут они уже ехали на Крейвн-стрит.
   Когда они туда прибыли. Роз оставила Оливера в карете якобы для того, чтобы приготовить старого джентльмена к встрече с ним, и, послав свою визитную карточку со слугой, выразила желание повидать мистера Браунлоу по неотложному деду. Слуга вскоре вернулся и попросил ее пройти наверх; войдя вслед за ним в комнату верхнего этажа, мисс Мэйли очутилась перед пожилым джентльменом с благодушной физиономией, одетым в бутылочного цвета фрак. Неподалеку от него сидел другой старый джентльмен в коротких нанковых штанах и гетрах; он имел вид не особенно благодушный и сжимал руками набалдашник толстой трости, подпирая им подбородок.
   – Ах, боже мой! – сказал джентльмен в бутылочного цвета фраке, вставая поспешно и с величайшей учтивостью. – Прошу прощения, молодая леди… я думал, что это какая-нибудь навязчивая особа, которая… прошу извинить меня. Пожалуйста, присядьте.
   – Мистер Браунлоу, не так ли, сэр? – спросила Роз, переводя взгляд с другого джентльмена на того, кто говорил.
   – Да, это я, – сказал старый джентльмен. – А это мой друг, мистер Гримуиг… Гримуиг, не покинете ли вы нас на несколько минут?
   – Я не стала бы беспокоить этого джентльмена просьбой уйти, – вмешалась мисс Мэйли. – Если я правильно осведомлена, ему известно то дело, о котором я хочу говорить с Вами.
   Мистер Браунлоу поклонился. Мистер Гримуиг, который отвесил весьма чопорный поклон и поднялся со стула, отвесил еще один чопорный поклон и снова опустился на стул.
   – Несомненно, я очень удивлю вас, – начала Роз, чувствуя вполне понятное смущение, – но когда-то вы отнеслись с величайшей добротой и благосклонностью к одному моему милому маленькому другу, и я уверена, что вам любопытно будет услышать о нем снова.
   – Вот как! – сказал мистер Браунлоу.
   – Вы его знали как Оливера Твиста, – добавила Роз.
   Как только эти слова сорвались с ее губ, мистер Гримуиг, притворявшийся, будто внимание его всецело поглощено большущей книгой, лежавшей на столе, уронил ее с грохотом и, откинувшись на спинку стула, взглянул на девушку, причем на лице его нельзя было прочесть ничего, кроме безграничного изумления; он долго и бессмысленно таращил глаза, затем, слов – но пристыженный таким проявлением чувства, судорожно принял прежнюю позу и, глядя прямо перед собой, испустил протяжный, глухой свист, который, казалось, не рассеялся к воздухе, но замер в самых сокровенных тайниках его желудка.
   Мистер Браунлоу был удивлен отнюдь не меньше, хотя его изумление выражалось не таким эксцентрическим образом. Он придвинул стул ближе к мисс Мэйли и сказал:
   – Окажите мне милость, прелестная моя юная леди, – не касайтесь вопроса о доброте и благосклонности: об этом никто ничего не знает. Если же есть у вас возможность представить какое-нибудь доказательство, которое может изменить то неблагоприятное мнение, какое я когда-то вынужден был составить об этом бедном мальчике, то, ради бога, поделитесь им со мной.
   – Скверный мальчишка! Готов съесть свою голову, если это не так, – проворчал мистер Гримуиг; ни один мускул его лица не шевельнулся, словно он прибегнул к чревовещанию.
   – У этого мальчика благородная натура и пылкое сердце, – покраснев, сказала Роз, – и та сила, которая почла нужным обречь его на испытания не по летам, вложила ему в грудь такие чувства и такую преданность, какие сделали бы честь многим людям старше его раз в шесть.
   – Мне только шестьдесят один год, – сказал мистер Гримуиг все с тем же застывшим лицом. – Если сам черт не вмешался в дело, этому Оливеру никак не меньше двенадцати… И я не понимаю, кого вы имеете в виду?
   – Не обращайте внимания на моего друга, мисс Мэйли, – сказал мистер Браунлоу, – он не то хотел сказать.
   – Нет, то, – проворчал мистер Гримуиг.
   – Нет, не то, – сказал мистер Браунлоу, явно начиная сердиться.
   – Он готов съесть свою голову, если не то, – проворчал мистер Гримуиг.
   – В таком случае он заслуживает того, чтобы у него сняли ее с плеч, – сказал мистер Браунлоу.
   – Очень хотел бы он посмотреть, кто возьмется это сделать, – ответствовал мистер Гримуиг, стукнув тростью об пол.
   Зайдя столь далеко, оба старых джентльмена взяли несколько понюшек табаку, а затем пожали друг другу руку во исполнение неизменного своего обычая.
   – Итак, мисс Мэйли, – сказал мистер Браунлоу, – вернемся к предмету, который столь затронул ваше доброе сердце. Сообщите ли вы мне, какие у вас есть сведения об этом бедном мальчике? И разрешите мне сказать, что я исчерпал все средства, какие были в моей власти, чтобы отыскать его, и, с той поры как я покинул Англию, первоначальное мое мнение, будто он меня обманул и прежние сообщники уговорили его обокрасть меня, в значительной мере поколебалось.
   Роз, успевшая к тому времени собраться с мыслями, тотчас же поведала просто и немногословно обо всем, что случилось с Оливером с той поры, как он вышел из дома мистера Браунлоу, умолчав о сообщении Нэнси, чтобы передать его потом наедине; закончила она свой рассказ уверениями, что единственным огорчением Оливера за последние несколько месяцев была невозможность встретиться с прежним своим благодетелем и другом.
   – Слава богу! – воскликнул старый джентльмен. – Для меня это величайшая радость, величайшая радость! Но вы мне не сказали, мисс Мэйли, где он сейчас находится? Простите, если я осмеливаюсь упрекать вас… но почему вы не привезли его с собой?
   – Он ждет в карете у двери, – ответила Роз.
   – У двери моего дома! – воскликнул старый джентльмен.
   Не произнеся больше ни слова, он устремился вон из комнаты, вниз по лестнице, к подножке кареты и вскочил в карету.
   Когда дверь комнаты захлопнулась за ним, мистер Гримуиг приподнял голову и, превратив одну из задних ножек стула в ось вращения, трижды, не вставая с места, описал круг, помогая себе тростью и придерживаясь за стол. Совершив такое упражнение, он встал и, прихрамывая, по крайней мере раз десять прошелся по комнате со всей быстротой, на какую был способен, после чего, внезапно остановившись перед Роз, поцеловал ее без всяких предисловий.
   – Тише! – сказал он, когда молодая леди привстала, слегка испуганная этой странной выходкой. – Не бойтесь. Я стар и гожусь вам в деды. Вы славная девушка! Вы мне нравитесь… А вот и они!
   Действительно, не успел он опуститься на прежнее место, как вернулся мистер Браунлоу в сопровождении Оливера, которого мистер Гримуиг принял очень благосклонно; и если бы эта счастливая минута была единственной наградой за все беспокойство и заботы об Оливере, Роз Мэйли была бы щедро вознаграждена.
   – Между прочим, есть еще кое-кто, о ком не следует забывать, – сказал мистер Браунлоу, позвонив; в колокольчик. – Пожалуйста, пришлите сюда миссис Бэдуин.
   Старая экономка тотчас пришла на зов и, сделав у двери реверанс, ждала приказаний.
   – Да вы с каждым днем слепнете, Бэдуин, – с легким раздражением сказал мистер Браунлоу.
   – И в самом деле слепну, сэр, – отозвалась старая леди. – В моем возрасте зрение с годами не улучшается, сэр.
   – Я бы и сам мог вам это сказать, – заявил мистер Браунлоу, – но наденьте-ка очки да посмотрите… Не догадаетесь ли вы, зачем вас позвали.
   Старая леди начала шарить в кармане в поисках очков. Но терпение Оливера не выдержало этого нового испытания, и, отдаваясь первому порыву, он бросился в ее объятия.
   – Господи помилуй! – обнимая его, воскликнула старая леди. – Да ведь это мой невинный мальчик!
   – Милая моя старая няня! – вскричал Оливер.
   – Он вернулся – я знала, что он вернется! – воскликнула старая леди, не выпуская его из своих объятий. – А какой прекрасный у него вид, и снова он одет, как сын джентльмена! Где же ты был столько времени? Ах, это все то же милое личико, но не такое бледное, те же кроткие глаза, но не такие печальные! Никогда я не забывала ни этих глаз, ни его кроткой улыбки, каждый день видела его рядышком с моими милыми родными детками, которые умерли еще в ту пору, когда я была веселой и молодой.
   Говоря без умолку и то отстраняя от себя Оливера, чтобы определить, очень ли он вырос, то снова прижимая его к груди и ласково перебирая пальцами его волосы, добрая старушка и смеялась и плакала у него на плече.
   Предоставив ей и Оливеру делиться на досуге впечатлениями, мистер Браунлоу увел Роз в другую комнату и там выслушал подробный рассказ о ее свидании с Нэнси, который привел его в немалое изумление и замешательство. Роз объяснила также, почему она не доверилась прежде всего своему другу, мистеру Лосберну. Старый джентльмен нашел, что она поступила разумно, и охотно согласился сам открыть торжественное совещание с достойным доктором. Чтобы поскорее доставить ему возможность привести в исполнение этот план, условились, что он зайдет в гостиницу в восемь часов вечера и что к тому времени осторожно осведомят обо всем происшедшем миссис Мэйли. Когда эти предварительные меры были обсуждены, Роз с Оливером вернулись домой.
   Роз отнюдь не ошиблась, предвидя, как разгневается добрый доктор. Как только ему поведали историю Нэнси, он разразился градом угроз и проклятий, грозил сделать ее первой жертвой хитроумия мистеров Блетерса и Даффа и даже надел шляпу, собираясь отправиться за помощью к этим достойным особам. Несомненно, в припадке ярости он осуществил бы свое намерение, ни на секунду не задумываясь о последствиях, если бы его не сдержала вспыльчивость мистера Браунлоу, который и сам отличался горячим нравом, а также те доводы и возражения, какие казались наиболее подходящими, чтобы отговорить его от опрометчивого шага.
   – Черт возьми, что же в таком случае делать? – спросил неугомонный доктор, когда они вернулись к обеим леди. – Не должны ли мы изъявить благодарность всем этим бродягам мужского и женского пола и обратиться к ним с просьбой принять примерно по сотне фунтов на каждого как скромный знак нашего уважения и признательности за их доброту к Оливеру?
   – Не совсем так, – со смехом возразил мистер Браунлоу, – но мы должны действовать осторожно и с величайшей осмотрительностью.
   – Осторожность и осмотрительность! – воскликнул доктор. – Я бы их всех до единого послал к…
   – Неважно куда! – перебил мистер Браунлоу. – Но рассудите: можем ли мы достигнуть цели, если пошлем их куда бы то ни было?
   – Какой цели? – спросил доктор.
   – Узнать о происхождении Оливера и вернуть ему наследство, которого, если этот рассказ правдив, его лишили мошенническим путем.
   – Вот что! – сказал мистер Лосберн, обмахиваясь носовым платком. – Я об этом почти забыл.
   – Видите ли, – продолжал мистер Браунлоу, – если даже оставить в стороне эту бедную девушку и предположить, что возможно предать негодяев суду, не подвергая ее опасности, чего бы мы этим добились?
   – По крайней мере нескольких повесили бы, – заметил доктор, – а остальных сослали.
   – Прекрасно! – с улыбкой отозвался мистер Браунлоу. – Но нет никаких сомнений, что в свое время они сами до этого дойдут, а если мы вмешаемся и предупредим их, то, кажется мне, мы совершим весьма донкихотский поступок, явно противоречащий нашим интересам или во всяком случае интересам Оливера, что одно и то же.
   – Каким образом? – спросил доктор.
   – А вот каким. Совершенно ясно, что мы столкнемся с чрезвычайными трудностями, пытаясь проникнуть в тайну, если нам не удастся поставить на колени этого человека – Монкса. Этого можно добиться только хитростью, захватив его в тот момент, когда он не окружен своими сообщниками. Если допустить, что его арестуют, – у нас нет против него никаких улик. Он даже не участвовал с этой шайкой (поскольку нам известны или поскольку мы представляем себе обстоятельства дела) ни в одном из грабежей. Даже если его не оправдают, то самое большее, его приговорят к тюремному заключению за мошенничество и бродяжничество; разумеется, после этого он будет навсегда потерян для нас, и от него добьешься не больше, чем от какого-нибудь идиота, да к тому же еще глухого, немого и слепого.
   – В таком случае, – с жаром заговорил доктор, – я спрашиваю вас снова: полагаете ли вы, что мы связаны обещанием, которое дали девушке? Обещание было дано с самыми лучшими и добрыми намерениями, но, право же…
   – Прошу вас, не бойтесь, милая моя молодая леди, – сказал мистер Браунлоу, перебивая Роз, которая хотела заговорить. – Обещание не будет нарушено. Не думаю, чтобы оно явилось хотя бы ничтожной помехой в наших делах. Но прежде чем мы остановимся на каком-нибудь определенном образе действий, необходимо повидать девушку и узнать от нее, укажет ли она этого Монкса при условии, что он будет иметь дело с нами, а не с правосудием. Если же она либо не хочет, либо не может это сделать, то надо добиться, чтобы она указала, какие притоны он посещает, и описала его особу, а мы могли бы его опознать. С нею нельзя увидеться раньше, чем в воскресенье вечером, а сегодня вторник. Я бы посоветовал успокоиться и хранить это дело в тайне даже от самого Оливера.
   Хотя мистер Лосберн скроил немало кислых гримас при этом предложении, требующем отсрочки на целых пять дней, ему поневоле пришлось признать, что в данный момент он не может придумать лучшего плана, а так как и Роз и миссис Мэйли весьма решительно поддержали мистера Браунлоу, то предложение этого джентльмена было принято единогласно.
   – Мне бы хотелось, – сказал он, – обратиться за со действием к моему другу Гримуигу. Он человек странный, но проницательный и может оказать нам существенную помощь; должен сказать, что он получил юридическое образование и с отвращением отказался от адвокатской деятельности, так как за двадцать лет ему было поручено ведение одного только дела, а служит ли это ему рекомендацией или нет – решайте сами.
   – Я не возражаю против того, чтобы вы обратились к вашему другу, если мне позволят обратиться к моему, – сказал доктор.
   – Мы должны решить это большинством голосов, – ответил мистер Браунлоу. – Кто он?
   – Сын этой леди… старый друг этой молодой леди, – сказал доктор, указав на миссис Мэйли, а затем бросив выразительный взгляд на ее племянницу.
   Роз густо покраснела, но ничего не возразила против этого предложения (быть может, она понимала, что неизбежно останется в меньшинстве), и в результате Гарри Мэйли и мистер Гримуиг вошли в комитет.
   – Разумеется, – сказала миссис Мэйли, – мы останемся в городе, пока есть хоть малейшая надежда на успешное продолжение этого расследования. Я не остановлюсь ни перед хлопотами, ни перед расходами ради той цели, которая так сильно интересует нас всех, и я готова жить здесь хоть целый год, если вы заверите меня, что надежда еще не потеряна.
   – Прекрасно! – подхватил мистер Браунлоу. – А так как по выражению лиц, меня окружающих, я угадываю желание спросить, как это случилось, что меня не оказалось на месте, чтобы подтвердить рассказ Оливера, и я так внезапно покинул страну, то разрешите поставить условие: мне не будут задавать никаких вопросов, пока я не сочту целесообразным предупредить их, рассказав мою собственную историю. Поверьте, у меня есть веские основания для такой просьбы, ибо иначе я могу породить несбыточные надежды и только умножить трудности и разочарования, и без того уже достаточно многочисленные. Пойдемте! Об ужине уже докладывали, а юный Оливер, который сидит один-одинешенек в соседней комнате, чего доброго подумает, что нам надоело его общество и мы составили какой-то черный заговор, чтобы отделаться от него.
   С этими словами старый джентльмен подал руку миссис Мэйли и повел ее в столовую. Мистер Лосберн, ведя Роз, последовал за ним, и заседание было закрыто.


   Глава XLII

 //-- Старый знакомый Оливера обнаруживает явные признаки гениальности и становится видным деятелем в столице --// 
   В тот вечер, когда Нэнси, усыпив мистера Сайкса, Спешила к Роз Мэйли исполнить миссию, ею самой на себя возложенную, по Большой северной дороге приближались к Лондону два человека, которым следует уделить некоторое внимание в нашем повествовании.
   Это были мужчина и женщина – или, может быть, вернее назвать их существом мужского и существом женского пола, ибо первый был одним из тех долговязых, кривоногих, расхлябанных, костлявых людей, чей возраст трудно установить с точностью: мальчиками они похожи на недоростков, а став мужчинами, напоминают мальчиков-переростков. Женщина была молода, но крепкого телосложения и вынослива, в чем она и нуждалась, чтобы выдержать тяжесть большого узла, привязанного у нее за спиной. Ее спутник не был обременен поклажей, так как на палке, которую он перекинул через плечо, болтался только маленький сверток, по-видимому довольно легкий, увязанный в носовой платок. Это обстоятельство, а также его ноги, отличавшиеся необыкновенной длиной, помогали ему без особых усилий держаться на несколько шагов впереди спутницы, к которой он иногда поворачивался, нетерпеливо встряхивая головой, слезно упрекая ее за медлительность и побуждая приложить больше усердия.
   Так плелись они по пыльной дороге, обращая внимание на окружающие их предметы лишь тогда, когда им приходилось отступать к обочине, чтобы пропустить мчавшиеся из города почтовые кареты; когда же они прошли под Хайгетской аркой, путешественник, шагавший впереди, остановился и нетерпеливо окликнул свою спутницу:
   – Иди же! Не можешь, что ли? Ну и лентяйка же ты, Шарлотт!
   – Ноша у меня тяжелая, уверяю тебя, – подходя к нему, сказала женщина, чуть дышавшая от усталости.
   – Тяжелая! Что ты болтаешь? А для чего же ты создана? – отозвался мужчина, перекладывая при этом свой собственный узелок на другое плечо. – Ну вот, опять решила отдохнуть! Право, не знаю, кто, кроме тебя, умеет так выводить из терпения!
   – Далеко еще? – спросила женщина, прислонившись к насыпи и взглянув на него; пот струился у нее по лицу.
   – Далеко! Да мы, можно сказать, пришли, – сказал длинноногий путник, указывая вперед. – Смотри! Вон огни Лондона.
   – До них добрых две мили – по меньшей мере, – уныло отозвалась женщина.
   – Нечего и думать о том, две мили или двадцать, – сказал Ноэ Клейпол, ибо это был он. – Вставай-ка да иди, не то я тебя пихну ногой, предупреждаю заранее!
   Так как нос Ноэ от гнева еще сильнее покраснел и он с этими словами перешел через дорогу, словно готовясь привести угрозу в исполнение, женщина без дальнейших рассуждении встала и побрела рядом с ним.
   – Где ты хочешь остановиться на ночь, Ноэ? – спросила она, когда они прошли еще несколько сот ярдов.
   – Откуда мне знать, – огрызнулся Ноэ, расположение духа которого значительно ухудшилось от ходьбы.
   – Надеюсь, где-нибудь поблизости, – сказала Шарлотт.
   – Нет, не поблизости, – ответил мистер Клейпол. – Слышишь? Не поблизости. Значит, нечего и думать об этом.
   – Почему не поблизости?
   – Когда я говорю тебе, что не намерен что-либо делать, этого достаточно без всяких почему и потому, – с достоинством ответил мистер Клейпол.
   – Зачем так сердиться? – сказала его спутница.
   – Хорошенькое было бы дело, если б мы остановились в каком-нибудь трактире близ самого города, чтобы Сауербери, если он пустился за нами в погоню, сунул туда свой старый нос, надел на нас наручники и отвез нас обратно в повозке, – насмешливым тоном сказал мистер Клейпол. – Нет! Я уйду и затеряюсь в самых узких улицах, какие только удастся найти, и до тех пор не остановлюсь, пока не сыщу самый жалкий трактир из всех, какие нам попадаются по дороге. Благодари свою счастливую звезду за то, что у меня есть голова на плечах: если бы я не схитрил и не пошел по другой дороге и не вернись мы через поля, вы, сударыня, уже неделю как сидели бы под крепким замком! И поделом тебе было бы, потому что ты дура!
   – Я знаю, что я не такая смышленая, как ты, – ответила Шарлотт, – но не сваливай всю вину на меня и не говори, что меня посадили бы под замок. Случись это со мной, тебя бы, конечно, тоже посадили.
   – Ты взяла деньги из кассы, сама знаешь, что ты, – сказал мистер Клейпол.
   – Я их взяла для тебя, милый Ноэ, – возразила Шарлотт.
   – А я их у себя оставил? – спросил мистер Клейпол.
   – Нет. Ты доверился мне и позволил их нести, потому что ты милый и славный, – сказала леди, потрепан его по подбородку и взяв под руку.
   Это соответствовало действительности, но так как у мистера Клейпола не было привычки слепо и безрассудно дарить кому бы то ни было свое доверие, то, воздавая должное этому джентльмену, следует заметить, что он доверился Шарлотт только для того, чтобы деньги были найдены у нее, если их поймают: это дало бы ему возможность заявить о своей непричастности к краже и весьма благоприятствовало его надежде ускользнуть. Конечно, при таком положении дел он не стал объяснять своих мотивов, и они очень мирно пошли дальше рядом.
   Следуя своему, благоразумному плану, мистер Клейпол шел, не останавливаясь, пока не добрался до «Ангела» в Излингтоне, где он пришел к мудрому заключению, что, судя по толпе прохожих и количеству экипажей, здесь и в самом деле начинается Лондон. Задержавшись только для того, чтобы посмотреть, какие улицы самые людные и каких, стало быть, надлежит особенно избегать, он свернул на Сент-Джон-роуд и вскоре углубился во мрак запутанных и грязных переулков между Грейс-Инн-лейном и Смитфилдом, благодаря которым эта часть города кажется одной из самых жалких и отвратительных, хоть она находится в центре Лондона и подверглась большой перестройке.
   Этими улицами шел Ноэ Клейпол, таща за собой Шарлотт; время от времени он сходил на мостовую, чтобы окинуть глазом какой-нибудь трактирчик, и снова шел дальше, если наружный вид заведения заставлял думать, что здесь для него слишком людно. Наконец, он остановился перед одним, на вид более жалким и грязным, чем все замеченные им раньше, перешел дорогу и, обозрев его с противоположного тротуара, милостиво объявил о своем намерении пристроиться здесь на ночь.
   – Давай-ка узел, – сказал Ноэ, отстегивая ремни, укреплявшие его на плечах женщины, и взваливая его себе на плечи, – и не говори ни слова, пока с тобой не заговорят. Как называется это заведение… т-р… трое кого?
   – Калек, – сказала Шарлотт.
   – Трое калек, – повторил Ноэ. – Ну что ж, прекрасная вывеска. Вперед! Не отставай от меня ни на шаг. Идем!
   Сделав такое внушение, он толкнул плечом скрипучую дверь и вошел в дом вместе со своей спутницей.
   В буфетной никого не было, кроме молодого еврея, который, опершись обоими локтями о стойку, читал грязную газету. Он очень пристально посмотрел на Ноэ, а Ноэ очень пристально посмотрел на него.
   Будь Ноэ в костюме приютского мальчика, у еврея могло быть какое-то основание так широко раскрывать глаза; но так как Ноэ отделался от куртки и значка и в дополнение к кожаным штанам надел короткую рабочую блузу, то, казалось, не было особых причин для того, чтобы внешний его вид привлекал к себе внимание посетителей трактира.
   – Это «Трое калек»? – спросил Ноэ.
   – Так называется это заведение, – ответил еврей.
   – Один джентльмен, шедший из деревни, которого мы повстречали по дороге, посоветовал нам зайти сюда, – сказал Ноэ, подталкивая локтем Шарлотт, быть может, с целью обратить ее внимание на этот чрезвычайно хитроумный способ вызвать к себе уважение, а может быть, предостерегая ее, чтобы она не выдала своего изумления. – Мы хотим здесь переночевать.
   – Насчет этого я не знаю, – сказал Барни, который был помощником трактирщика. – Пойду справлюсь.
   – Проводите нас в другую комнату и дайте холодной говядины и пива, пока будете ходить справляться, – сказал Ноэ.
   Барни повиновался – повел их в маленькую заднюю комнатку и поставил перед ними заказанную снедь; покончив с этим, он уведомил путешественников, что они могут устроиться здесь на ночлег, и ушел, предоставив любезной парочке подкрепляться.
   Эта задняя комната находилась как раз за буфетной и была расположена на несколько ступенек ниже, так что любой, кто был своим в заведении, отдернув занавеску, скрывавшую маленькое оконце в стене упомянутого помещения, на расстоянии примерно пяти футов от пола, мог не только видеть гостей в задней комнате, не подвергая себя серьезной опасности быть замеченным (оконце было в углу, между стеной и толстой вертикальной балкой, и здесь должен был поместиться наблюдатель), но и, прижавшись ухом к перегородке, установить в достаточной мере точно предмет их разговора. Хозяин Заведения минут пять не отрывал глаз от потайного окна, а Барни, передав упомянутое выше сообщение, только что вернулся, когда Феджин заглянул в бар справиться о своих юных учениках.
   – Тссс… – зашептал Барни. – В соседней комнате чужие.
   – Чужие? – шепотом повторил старик.
   – Да. И чудная пара, – добавил Барни. – Из провинции, но, если не ошибаюсь, вам по вкусу.
   Казалось, Феджин выслушал это сообщение с большим интересом. Взобравшись на табурет, он осторожно прижался глазом к стеклу и из своего укромного местечка мог видеть, как мистер Клейпол брал холодную говядину с блюда, пил пиво из кружки и выдавал гомеопатические дозы того и другого Шарлотт, которая сидела рядом и покорно то пила, то ела.
   – Эге, – прошептал Феджин, поворачиваясь к Барни. – Мне нравится этот парень. Он может нам пригодиться. Он уже знает, как дрессировать девушку. Притаитесь, как мышь, мой милый, и дайте мне послушать, о чем они говорят, дайте мне их послушать.
   Он снова приблизил лицо к стеклу и, прижавшись ухом к перегородке, стал внимательно слушать с такой хитрой миной, которая была бы под стать какому-нибудь старому злому черту.
   – Так вот: я хочу сделаться джентльменом, – сказал мистер Клейпол, вытягивая ноги и продолжая разговор, к началу которого Феджин опоздал. – Хватит с меня проклятых старых гробов, Шарлотт. Я желаю жить как джентльмен, а ты, если хочешь, будешь леди.
   – Я бы очень хотела, дорогой! – отозвалась Шарлотт. – Но не каждый день можно очищать кассы, и после этого удирать.
   – К черту кассы! – сказал мистер Клейпол. – И кроме касс есть что очищать.
   – А что у тебя на уме? – спросила его спутница.
   – Карманы, женские ридикюли, дома, почтовые кареты, банки, – сказал мистер Клейпол, воодушевляясь под влиянием пива.
   – Но ты не сумеешь делать все это, дорогой мой, – сказала Шарлотт.
   – Я постараюсь войти в компанию с теми, которые умеют, – ответил Ноэ. – Они-то помогут нам стать на ноги. Да ведь ты одна стоишь пятидесяти женщин; никогда еще я не видывал такого хитрого и коварного создания, как ты, когда я тебе позволяю.
   – Ах, боже мой, как приятно слышать это от тебя! – воскликнула Шарлотт, запечатлев поцелуй на его безобразном лице.
   – Ну, хватит! Нечего чересчур нежничать, а не то я рассержусь! – важно сказал Ноэ, отстраняясь от нее. – Я бы хотел быть главарем какой-нибудь шайки, держать людей в руках и шпионить за ними так, чтобы они сами этого не знали. Вот это бы мне подошло, если барыш хорош. И если бы только нам связаться с какими-нибудь джентльменами этой породы, я бы сказал, что двадцатифунтовый билет, который у тебя спрятан, недорогая плата, тем более что мы-то сами толком не знаем, как от него отделаться.

   Высказав такое пожелание, мистер Клейпол с видом великого мудреца заглянул в пивную кружку и, хорошенько взболтав ее содержимое, хлебнул пива, что, повидимому, очень его освежило. Он подумывал, не хлебнуть ли еще раз, но дверь внезапно распахнулась, и появление незнакомца ему помешало.
   Незнакомец был мистер Феджин. И казался он очень любезным; он отвесил низкий поклон, когда подошел, и, присев за ближайший столик, приказал ухмыльнувшемуся Барни подать чего-нибудь выпить.
   – Приятный вечер, сэр, но холодный для этой поры года, – сказал Феджин, потирая руки, – Из провинции, как вижу, сэр?
   – Как вы это угадали? – спросил Ноэ Клейпол.
   – У нас, в Лондоне, нет такой пыли, – ответил Феджин, указывая на башмаки Ноэ, затем на башмаки его спутницы и, наконец, на два узла.
   – Вы человек смышленый, – сказал Ноэ. – Ха-ха!.. Ты послушай только, Шарлотт!
   – Эх, милый мой, в этом городе приходится быть смышленым, – отозвался еврей, понизив голос до доверительного шепота. – Что правда, то правда.
   Феджин подкрепил это замечание, постукав себя сбоку по носу указательным пальцем – жест, который Ноэ попробовал воспроизвести, хотя и не особенно успешно, ибо его собственный нос был для этого слишком мал. Тем не менее мистер Феджин, казалось, истолковал его попытку как выражение полного согласия с высказанным мнением и весьма дружески угостил его вином, которое принес вновь появившийся Барни.
   – Славная штука! – заметил мистер Клейпол, причмокивая губами.
   – Мой милый, – сказал Феджин, – приходится очищать кассу, или карман, или женский ридикюль, или дом, или почтовую карету, или банк, если пьешь регулярно.
   Услыхав эту выдержку из своих собственных речей, мистер Клейпол откинулся на спинку стула и с испуганной физиономией перевел взгляд с еврея на Шарлотт.
   – Не обращайте на меня внимания, мой милый, – сказал Феджин, придвигая свой стул. – Ха-ха! Вам повезло, что вас слышал только я. Очень удачно вышло, что это был только я.
   – Я их не брал, – заикаясь, выговорил Ноэ; он уже не вытягивал ног, как подобало независимому джентльмену, а подбирал их старательно под стул, – это все ее рук дело… Они у тебя сейчас, Шарлотт, ты же знаешь, что у тебя!
   – Не важно, у кого они и кто это сделал, мой милый, – отозвался Феджин, бросив, однако, хищный взгляд на девушку и на два узла. – Я сам этим промышляю, поэтому вы мне нравитесь.
   – Чем промышляете? – спросил мистер Клейпол, слегка оправившись.
   – Такими делами, – ответил Феджин. – Ими занимаются и обитатели этого дома. Вы попали как раз куда нужно, и здесь вы в полной безопасности. Во всем городе не найдется более безопасного места, чем «Калеки», – впрочем, это зависит от меня. А я почувствовал симпатию к вам и к молодой женщине. Потому-то я и заговорил, и пусть у вас на душе будет спокойно.
   Может быть, после такого заявления у Ноэ Клейпола и стало спокойно на душе, но к телу его это отнюдь не относилось, ибо он ерзал и корчился, принимая самые нелепые позы, и взирал на своего нового друга боязливо и подозрительно.
   – А вам еще кое-что скажу, – продолжал Феджин после того, как успокоил девушку дружелюбными кивками и пробормотал какие-то ободряющие слова, – есть у меня приятель, который сможет исполнить ваше заветное желание и выведет вас на верную дорогу, а тогда вы изберете дельце, которое, по вашему мнению, больше всего подходит вам поначалу, и обучитесь всему остальному.
   – Вы как будто говорите всерьез! – сказал Ноэ.
   – Какая для меня польза говорить иначе? – пожимая плечами, спросил Феджин. – Знаете, я хочу сказать вам словечко в другой комнате.
   – К чему утруждать себя и вставать? – возразил Ноэ, постепенно снова вытягивая ноги. – Она пока отнесет вещи наверх… Шарлотт, займись узлами!
   Этот приказ, отданный весьма величественно, был исполнен без всяких возражений, и Шарлотт удалилась с поклажей, а Ноэ придержал дверь и посмотрел ей вслед.
   – Недурно я ее натаскал, правда? – вернувшись на свое место, спросил он тоном укротителя, который приручил дикого зверя.
   – Очень хорошо! – заявил Феджин, похлопывая его по плечу. – Вы – гений, мой милый!
   – Что ж, пожалуй, не будь я им, не сидел бы я сейчас здесь, – ответил Ноэ. – Но послушайте, она вернется, если вы будете мешкать.
   – Ну, так что ж вы об этом думаете? – спросил Феджин. – Если мой приятель вам понравится, почему бы вам к нему не пристроиться?
   – А дело у него хорошее? Вот что важно, – отвечал Ноэ, подмигивая одним глазом.
   – Самое отменное! Нанимает множество людей. С ним лучшие люди этой профессии.
   – Настоящие горожане? – спросил мистер Клейпол.
   – Ни одного провинциала. И не думаю, чтобы он вас принял, даже по моей рекомендации, не нуждайся он как раз теперь в помощниках.
   – Надо ему дать? – спросил Ноэ, похлопав себя по карману штанов.
   – Без этого никак не обойтись, – решительным тоном ответил Феджин.
   – Но двадцать фунтов… это куча денег.
   – Нет, если это банкнот, от которого вы не можете отделаться, – возразил Феджин. – Номер и год, полагаю, записаны? Выплата в банке задержана? Вот видите, он из этого банкнота тоже не много извлечет. Придется переправить за границу, ему не удастся продать его на рынке по высокой цене.
   – Когда я его увижу? – неуверенно спросил Ноэ.
   – Завтра утром.
   – Где?
   – Здесь.
   – Гм, – сказал Ноэ, – какое жалованье?
   – Будете жить как джентльмен, стол и квартира, табаку и спиртного вволю, половина вашего заработка и половина заработка молодой женщины – ваши, – ответил Феджин.
   Весьма сомнительно, согласился бы Ноэ Клейпол, алчность которого не знала пределов, даже на такие блестящие условия, будь он совершенно свободен в своих действиях; но так как он припомнил, что в случае отказа новый знакомый может предать его немедленно в руки правосудия (а случались вещи и более невероятные), то постепенно смягчился и сказал, что, пожалуй, это ему подойдет.
   – Но, знаете ли, – заметил Ноэ, – раз она может справиться с тяжелой работой, то мне бы хотелось взяться за что-нибудь полегче.
   – За какую-нибудь маленькую, приятную работенку? – предложил Феджин.
   – Вот именно, – ответил Ноэ. – Как вы думаете, что бы мне теперь подошло? Ну, скажем, дельце, не требующее больших усилий и, знаете ли, не очень опасное. Что-нибудь в этом роде.
   – Я слыхал, вы говорили о том, чтобы шпионить за другими, мой милый, – сказал Феджин. – Мой приятель нуждается в человеке, который бы с этим справился.
   – Да, об этом я упомянул и не прочь иной раз этим заняться, – медленно проговорил Ноэ, – но, знаете ли, эта работа себя не оправдывает.
   – Верно, – заметил еврей, размышляя или притворяясь размышляющим. – Нет, не подходит.
   – Так что же вы скажете? – спросил Ноэ, с беспокойством посматривая на него. – Хорошо бы красть под шумок, чтобы дело было надежное, а риска немногим больше, чем если сидишь у себя дома.
   – Что вы думаете о старых леди? – спросил Феджин. – Очень хороший бывает заработок, когда вырываешь у них сумки и пакеты и убегаешь за угол.
   – Да ведь они ужасно вопят, а иногда и царапаются, – возразил Ноэ, покачивая головой. – Не думаю, чтобы это мне подошло. Не найдется ли какого-нибудь другого занятия?
   – Постойте, – сказал Феджин, положив руку ему на колено. – Облапошивание птенцов.
   – А что это значит? – осведомился мистер Клейпол.
   – Птенцы, милый мой, – сказал Феджин, – это маленькие дети, которых матери посылают за покупками, давая им шестипенсовики и шиллинги. А облапошить – значит отобрать у них деньги… они их держат всегда наготове в руке… потом столкнуть их в водосточную канаву у тротуара и спокойно удалиться, будто ничего особенного не случилось, кроме того, что какой-то ребенок упал и ушибся. Ха-ха-ха!
   – Ха-ха! – загрохотал мистер Клейпол, в восторге дрыгая ногами. – Ей-богу, это как раз по мне!
   – Разумеется, – ответил Феджин. – И вы можете наметить себе места в Кемден-Тауне, Бэтл-Бридже и по соседству, куда их всегда посылают за покупками, и в каждый свой обход в любой час дня будете сбивать с ног столько птенцов, сколько вам вздумается. Ха-ха-ха!
   С этими словами мистер Феджин ткнул мистера Клейпола в бок, и они дружно разразились громким и долго не смолкавшим смехом.
   – Ну, все в порядке, – сказал Ноэ; когда в комнату вернулась Шарлотт, он уже мог говорить. – В котором часу завтра?
   – В десять можете? – спросил Феджин и, когда мистер Клейпол кивнул в знак согласия, добавил: – Как вас отрекомендовать моему доброму другу?
   – Мистер Болтер, – ответил Ноэ, заранее приготовившийся к такому вопросу. – Мистер Морис Болтер. А это миссис Болтер.
   – Я к вашим услугам, миссис Болтер, – сказал Феджин, раскланиваясь с комической учтивостью. – Надеюсь, в самом непродолжительном времени ближе познакомиться с вами.
   – Ты слышишь, что говорит джентльмен, Шарлотт? – заревел мистер Клейпол.
   – Да, дорогой Ноэ, – ответила миссис Болтер, протягивая руку.
   – Она называет меня Ноэ, это вроде ласкательного имени, – сказал Морис Болтер, бывший Клейпол, обращаясь к Феджину. – Понимаете?
   – О да, понимаю, прекрасно понимаю, – ответил Феджин, на сей раз говоря правду. – Спокойной ночи!
   После длительных прощаний и многозначительных благих пожеланий мистер Феджин отправился своей дорогой. Ноэ Клейпол, призвав к вниманию свою любезную супругу, начал рассказывать ей о заключенном им соглашении со всем высокомерием и сознанием собственного превосходства, какие приличествуют не только представителю более сильного пола, но и джентльмену, который оценил честь назначения на специальную должность облапошивателя птенцов в Лондоне и его окрестностях.


   Глава XLIII,

 //-- в которой рассказано, как Ловкий Плут попал в беду --// 
   – Так это вы и были вашим собственным другом? – спросил мистер Клейпол, иначе Болтер, когда, в силу заключенного им договора, переселился в дом Феджина. – Ей-богу, мне приходило это в голову еще вчера.
   – Каждый человек себе друг, милый мой, – ответил Феджин с вкрадчивой улыбкой. – И такого хорошего друга ему нигде не найти.
   – Бывают исключения, – возразил Морис Болтер с видом светского человека. – Иной, знаете ли, никому не враг, а только самому себе.
   – Не верьте этому, – сказал Феджин. – Если человек сам себе враг, то лишь потому, что он уж слишком сам себе друг, а не потому, что заботится обо всех, кроме себя. Вздор, вздор! Такого на свете не бывает.
   – А если бывает, так не должно быть, – отозвался мистер Болтер.
   – Само собой разумеется. Одни заклинатели говорят, что магическое число – три, а другие – семь. Ни то, ни другое, мой друг, ни то, ни другое? Это число – один.
   – Ха-ха! – захохотал мистер Болтер. – Всегда один.
   – В такой маленькой, общине, как наша, мой милый, – сказал Феджин, считая необходимым пояснить свое суждение, – у нас общее число – один; иначе говоря, вы не можете почитать себя номером первым, не почитая таковым же и меня, а также всех наших молодых людей.
   – Ах, черт! – воскликнул мистер Болтер.
   – Видите ли, – продолжал Феджин, притворяясь, будто не слышал этого возгласа, – мы все так связаны общими интересами, что иначе и быть не может. Вот, например, ваша цель – заботиться о номере первом, то есть о самом себе.
   – Конечно, – отозвался мистер Болтер. – В этом вы правы.
   – Отлично. Вы не можете заботиться о себе, номере первом, не заботясь обо мне, номере первом.
   – Номере втором, хотите вы сказать, – заметил мистер Болтер, который был щедро наделен таким качеством, как эгоизм.
   – Нет, не хочу, – возразил Феджин. – Я имею для вас такое же значение, как и вы сами…
   – Послушайте, – перебил мистер Болтер, – вы очень славный человек и очень мне нравитесь, но не так уж мы с вами крепко подружились, чтобы дело дошло до этого.
   – Вы только подумайте, – сказал Феджин, пожимая плечами и протягивая руки, – только рассудите. Вы обделали очень хорошенькое дельце, и я вас за это люблю, но зато вам теперь грозит галстук на шею, который так легко затянуть и так трудно развязать, – петля, говоря простым английским языком.
   Мистер Болтер поднес руку к своему шейному платку, как будто почувствовав, что он слишком туго завязан, и пробормотал что-то, выражая согласие тоном, но не словами.
   – Виселица, – продолжал Феджин, – виселица, мой милый, – это безобразный, придорожный столб, указывающий путь к очень короткому и очень крутому повороту, который положил конец карьере многих смельчаков на широкой, большой дороге. Не сходить с прямой тропы и держаться от него подальше – вот ваша цель, номер первый.
   – Конечно, это верно, – ответил мистер Болтер. – Но зачем вы толкуете о таких вещах?
   – Только для того, чтобы пояснить вам смысл моих слов, – сказал еврей, пожимая плечами. – Чтобы добиться этого, вы полагаетесь на меня. Чтобы мирно заниматься своим маленьким делом, я полагаюсь на вас. Одно – для вас номер первый, другое – для меня номер первый. Чем больше вы цените свой номер первый, тем больше вы заботитесь о моем; вот, наконец, мы и вернулись к тому, что я вам сказал вначале: внимание к номеру первому связывает нас всех вместе. Так и должно быть, иначе вся наша компания развалится.
   – Это правда, – задумчиво промолвил мистер Болтер. – Ох, и ловкий же вы старый пройдоха!
   Мистер Феджин с великой радостью убедился, что эта похвала его способностям не простой комплимент, но что он действительно внушил новичку представление о своем гениальном хитроумии, а укрепить в нем такое представление было делом чрезвычайно важным. Дабы усилить впечатление, столь желательное и полезное, он еще подробнее ознакомил Ноэ с размахом своих операций, переплетая в своих целях правду с вымыслом и преподнося то и другое с таким мастерством, что почтение к нему мистера Болтера явно возросло и окрасилось неким благодетельным страхом, к чему Феджин и стремился.
   – Вот это взаимное доверие, какое мы питаем друг к другу, и утешает меня в случае тяжелых утрат, – сказал Феджин. – Вчера утром я лишился своего лучшего помощника.
   – Неужели вы хотите сказать, что он умер! – воскликнул мистер Болтер.
   – Нет, – ответил Феджин, – дело не так плохо. Не так уж плохо.
   – Тогда, должно быть, его…
   – Затребовали, – подсказал Феджин. – Да, его затребовали.
   – По очень важному делу? – спросил мистер Болтер.
   – Нет, – ответил мистер Феджин, – не очень. Его обвинили в попытке очистить карман и нашли у него серебряную табакерку – его собственную, мой милый, его собственную, потому что он сам очень любит нюхать табак. Его держали под арестом до сегодняшнего дня, так как полагали, что знают владельца. Ах, он стоил пятидесяти табакерок, и я бы заплатил их стоимость, только бы его вернуть. Следовало вам знать Плута, мой милый, следовало вам знать Плута.
   – Ну что ж, надеюсь, я с ним познакомлюсь, как вы думаете? – сказал мистер Болтер.
   – Сомневаюсь, – со вздохом ответил Феджин. – Если они не раздобудут каких-нибудь новых улик, то дадут ему короткий срок, и месяца через полтора он к нам вернется, а если раздобудут, то дело пахнет укупоркой. Им известно, какой он умный парень. Он будет пожизненным. Они сделают Плута ни больше, ни меньше, как пожизненным.
   – Что значит укупорка и пожизненный? – спросил мистер Болтер. – Что толку объясняться со мной на таком языке? Почему вы не говорите так, чтобы я мог вас понять?
   Феджин хотел было перевести эти таинственные выражения на простой язык, и, получив объяснение, мистер Болтер узнал бы, что сочетание этих слов означает по жизненную каторгу, но тут беседа была прервана появлением юного Бейтса, руки которого были засунуты в карманы, а лицо перекосилось, выражая полукомическую скорбь.
   – Все кончено, Феджин! – сказал Чарли, когда он и его новый товарищ были представлены друг другу.
   – Что это значит?
   – Они отыскали джентльмена, которому принадлежит табакерка. Еще два-три человека явятся опознать его, и Плуту придется пуститься в плавание, – ответил юный Бейтс. – Мне, Феджин, нужны траурный костюм и лента на шляпу, чтобы навестить его перед тем, как он отправится в путешествие. Подумать только, что Джек Даукинс – молодчага Джек – Плут – Ловкий Плут уезжает в чужие края из-за простой табакерки, которой цена два с половиной пенса. Я всегда думал, что если такое с ним случится, то по меньшей мере из-за золотых часов с цепочкой и печатками. Ох, почему он не отобрал у какого-нибудь старого богача все его драгоценности, чтобы уехать как джентльмен, а не как простой воришка, без всяких почестей и славы!
   Выразив таким образом сочувствие своему злосчастному другу, юный Бейтс с видом грустным и угнетенным опустился на ближайший стул.
   – Что это ты там болтаешь? – воскликнул Феджин, бросив сердитый взгляд на своего ученика. – Разве не был он на голову выше всех вас? Разве есть среди вас хоть один, кто бы мог до него дотянуться и в чем-нибудь сравняться с ним?
   – Ни одного, – ответил юный Бейтс голосом, охрипшим от огорчения. – Ни одного.
   – Так о чем же ты болтаешь? – сердито спросил Феджин. – О чем ты хнычешь?
   – О том, что этого не будет в протоколе, – сказал Чарли, которого взбудоражили нахлынувшие сожаления, побудив бросить открытый вызов своему почтенному другу о том, что это не будет указано в обвинительном акте, о том, что никто никогда до конца не узнает, кем он был. Какое место он займет в Ньюгетском справочнике? [284 - Ньюгетский справочник – издание в шести темах, содержащее биографии знаменитых преступников, отбывавших наказание в Ньюгетской тюрьме с конца XVIII века.] Может быть, вовсе не попадет туда. О господи, какой удар!
   – Ха-ха! – вскричал Феджин, вытягивая правую руку к мистеру Болтеру и, словно паралитик, весь сотрясаясь от собственного хихиканья. – Посмотрите, как они гордятся своей профессией, мой милый. Не чудесно ли это?
   Мистер Болтер кивнул утвердительно, а Феджин, в течение нескольких секунд созерцавший с нескрываемым удовлетворением скорбь Чарли Бейтса, подошел к сему молодому джентльмену и потрепал его по плечу.
   – Полно, Чарли, – успокоительно сказал Феджин, – Это станет известно, непременно станет известно. Все узнают, каким он был смышленым парнем, он сам это покажет и не опозорит своих старых приятелей и учителей. Подумай о том, как он молод. Как почетно, Чарли, получить укупорку в такие годы!
   – Пожалуй, это и в самом деле честь, – сказал Чарли, немножко утешившись.
   – Он получит все, чего пожелает, – продолжал еврей. – Его будут содержать в каменном кувшине, как джентльмена, Чарли. Как джентльмена. Каждый день пиво и карманные деньги, чтобы играть в орлянку, если он не может их истратить.
   – Да неужели? – воскликнул Чарли Бейтс.
   – Все это он получит, – ответил Феджин. – И у нас будет большой парик – такой, что лучше всех умеет болтать языком, чтобы его защитить. Плут, если захочет, и сам может произнести речь, а мы ее всю прочитаем в газетах: «Ловкий Плут – взрывы смеха, с судьями конвульсии». Ну как, Чарли, э?
   – Ха-ха! – захохотал Чарли. – Вот будет потеха! Верно, Феджин? Плут-то им досадит, верно?
   – Верно! – воскликнул Феджин. – Уж он досадит.
   – Да что и говорить, досадит, – повторил Чарли, потирая руки.
   – Мне кажется, я его перед собой вижу, – сказал еврей, устремив взгляд на своего ученика.
   – Я тоже! – крикнул Чарли Бейтс. – Ха-ха-ха! Я тоже. Я все это вижу, ей-богу, вижу, Феджин. Вот потеха! Вот уж взаправду потеха! Все большие парики стараются напустить на себя важность, а Джек Даукинс обращается к ним спокойно и задушевно, будто он родной сын судьи и произносит спич после обеда. Ха-ха-ха!
   В самом деле, мистер Феджин столь искусно воздействовал на эксцентрический характер своего молодого друга, что Бейтс, который сначала был склонен почитать арестованного Плута жертвой, смотрел на него теперь как на первого актера на сцене, отличающегося беспримерным и восхитительным юмором, и с нетерпением ждал часа, когда старому его приятелю представится столь благоприятный случай обнаружить свои таланты.
   – Мы должны половчее разузнать, как идут у него дела сейчас, – сказал Феджин. – Дай-ка я подумаю.
   – Не пойти ли мне? – спросил Чарли.
   – Ни за что на свете! – ответил Феджин. – Рехнулся ты, что ли, мой милый, окончательно рехнулся, если вздумал идти туда, где… Нет, Чарли, нет. Нельзя терять больше одного за раз.
   – Я думаю, сами-то вы не собираетесь идти? – сказал Чарли, шутливо подмигивая.
   – Это было бы не совсем удобно, – покачивая головой, ответил Феджин.
   – А почему бы не послать этого нового парня? – спросил юный Бейтс, положив руку на плечо Ноэ. – Его никто не знает.
   – Ну что же, если он ничего не имеет против… – начал Феджин.
   – Против? – перебил Чарли. – А что он может иметь против?
   – Ровно ничего, мой милый, – сказал Феджин, поворачиваясь к мистеру Болтеру, – ровно ничего.
   – О, как бы не так! – возразил Ноэ, пятясь к двери и опасливо качая головой. – Нет, нет, бросьте! Это не входит в мои обязанности.
   – А какие он взял на себя обязанности, Феджин? – спросил юный Бейтс, презрительно созерцая тощую фигуру Ноэ. – Удирать, когда что-нибудь неладно, и есть по горло, когда все в порядке? Это, что ли, его занятие?
   – Не все ли равно? – возразил мистер Болтер. – А ты, малыш, не позволяй себе вольностей со старшими, не то тебе не поздоровится.
   В ответ на эту великолепную угрозу юный Бейтс так неистово захохотал, что прошло некоторое время, прежде чем Феджин мог вмешаться и объяснить мистеру Болтеру, что в полицейском управлении ему ничто не грозит, ибо ни отчет о маленьком дельце, в котором он участвовал, ни описание его особы еще не препровождены в столицу и, по всей вероятности, его даже не подозревают в том, что он искал в ней приюта, а потому – если он надлежащим образом переоденется, то может посетить это место с такой же безопасностью, как и всякое другое в Лондоне, тем более что из всех мест оно самое последнее, где можно ждать добровольного его появления.
   Убежденный отчасти такими доводами, но в значительно большей степени подавленный страхом перед Феджином, мистер Болтер с большой неохотой согласился, наконец, отправиться в эту экспедицию. По указанию Феджина он немедленно заменил свой костюм курткой возчика, короткими плисовыми штанами и кожаными гетрами, – все это было у Феджина под рукой. Его снабдили также войлочной шляпой, разукрашенной билетиками с заставы и извозчичьим кнутом. В таком снаряжении он должен был ввалиться в суд, как сделал бы какой-нибудь деревенский парень с Ковент-Гарденского рынка, вздумавший удовлетворить свое любопытство. А так как Ноэ был как раз таким неотесанным, неуклюжим и костлявым парнем, какой был нужен, мистер Феджин не сомневался в том, что он в совершенстве справится со своей ролью.
   Когда эти приготовления были закончены, ему сообщили признаки и приметы, необходимые для опознания Ловкого Плута, и юный Бейтс проводил его темными и извилистыми путями до того места, откуда было недалеко до Боу-стрит. Описав точное местонахождение полицейского управления и присовокупив многочисленные указания, как пройти переулком, пересечь двор, подняться по лестнице к двери по правую руку и, войдя в комнату, снять шляпу, Чарли Бейтс предложил ему проститься и быстро идти дальше и обещал ждать его возвращения там, где они расстались.
   Ноэ Клейпол, или, если читателю угодно, Морис Болтер, пунктуально следовал полученным указаниям, которые (юный Бейтс был недурно знаком с этой местностью) были так точны, что ему удалось достигнуть полицейского управления, не задавая никаких вопросов и не встретив на пути никаких помех. Он очутился в плотной толпе, состоявшей преимущественно из женщин, теснившихся в грязной, душной комнате, в дальнем конце которой находилось огороженное перилами возвышение со скамьей для подсудимых у стены слева, кафедрой для свидетелей посередине и столом для судей справа; это последнее, устрашающее место было отделено перегородкой, которая скрывала суд от взоров простых смертных и давала свободу черни представлять себе (если ей это удастся) правосудие во всем его величии.
   На скамье подсудимых сидели только две женщины, которые все время кивали своим восхищенным друзьям, пока клерк читал какие-то показания двум полисменам и чиновнику в штатском, склонившемуся над столом. Тюремщик стоял, опершись на перила скамьи подсудимых и лениво постукивал себя по носу большим ключом, отрываясь от этого занятия лишь для того, чтобы окриком пресечь неуместные попытки зевак вести разговор или, сурово подняв взор, приказать какой-нибудь женщине: «Унесите этого ребенка», – если торжественное отправление правосудия прерывалось слабым писком какого-нибудь тощего младенца, доносившимся из-под материнской шали. Воздух в комнате был тяжелый и спертый; от грязи изменилась окраска стола, а потолок почернел. На каменной стене возвышался старый, закопченный бюст, а над скамьей подсудимых – запылившиеся часы – единственный предмет, который, казалось, был в должном порядке, тогда как пороки, бедность или близкое знакомство с ними оставили на всех одушевленных существах налет, вряд ли менее неприятный, чем густой, жирный слой копоти, лежавший на всех неодушевленных предметах, хмуро взиравших на происходящее.
   Ноэ нетерпеливо озирался в поисках Плута, но хотя многие из присутствующих женщин прекрасно могли бы сойти за мать или сестру этого выдающегося человека и несколько мужчин могли походить на его отца, не было видно решительно никого, к кому подошло бы полученное Ноэ описание наружности мистера Даукинса. Ноэ ждал с величайшим беспокойством и неуверенностью, пока женщины, чьи дела передавались в уголовный суд, [285 - …чьи дела передавались в уголовный суд – то есть те правонарушители, действия которых определением мирового судьи подлежат рассмотрению судом более высокой инстанции. По английским законам о судоустройстве мировой (полицейский) суд, если дело подлежало его ведению, мог оправдать обвиняемого или осудить. В том случае, если бывало доказано, что есть основания для обвинения арестованного в преступлении, не подлежащем ведению мирового суда, последний выносил решение о передаче дела в суд более высокой инстанции – в уголовный суд.] не удалились с развязным видом, а затем его быстро успокоило появление другого арестованного, который, как он сразу понял, мог быть только тем, ради кого он сюда пришел.
   Это был действительно мистер Даукинс с закатанными, по обыкновению, длинными рукавами сюртука; засунув левую руку в карман, а в правой держа шляпу, он вошел, сопровождаемый тюремщиком, в комнату совершенно неописуемой походкой, волоча ноги, вразвалку и, заняв место на скамье подсудимых, громким голосом пожелал узнать, чего ради поставили его в такое унизительное положение.
   – Прикусите язык, слышите? – сказал тюремщик.
   – Я – англичанин, разве не так? – возразил Плут. – Где же мои привилегии?
   – Скоро получите свои привилегии, – отрезал тюремщик, – и перцу в придачу!
   – А если не получу, то посмотрим, что скажет этим крючкотворам министр внутренних дел… – ответствовал мистер Даукинс. – Ну, какое у нас тут дело? Я буду благодарен судьям, если они разберут это маленькое дельце и не станут меня задерживать, читая газету, потому что у меня назначено свидание с одним джентльменом в Сити, а так как я всегда верен своему слову и очень пунктуален в делах, то он уйдет, если я не приду вовремя. И уж не думают ли они, что им не предъявят иска о возмещении убытков, если они меня задержат? О, как бы не так!
   Тут Плут, делая вид, будто крайне заинтересован процессом, который может возникнуть на этой почве, пожелал узнать у тюремщика фамилии вон тех двух ловкачей в судейских креслах. Это столь позабавило зрителей, что они захохотали почти так же громко, как захохотал бы юный Бейтс, если бы услыхал такое требование.
   – Эй, потише! – крикнул тюремщик.
   – В чем его обвиняют? – спросил один из судей.
   – В карманной краже, ваша честь.
   – Этот мальчик бывал здесь когда-нибудь раньше?
   – Много раз следовало бы ему здесь быть, – ответил тюремщик. – Почти везде он побывал. Уж я-то его хорошо знаю, ваша честь.
   – О, вы меня знаете, вот как? – откликнулся на это сообщение Плут. – Очень хорошо! Так или иначе, а это попытка опорочить репутацию.
   Тут снова раздался смех, и снова призыв к молчанию.
   – Ну, а где же свидетели? – спросил клерк.
   – Вот именно, – подхватил Плут. – Где они? Хотел бы я на них посмотреть.
   Это желание было немедленно удовлетворено, ибо вперед выступил полисмен, который видел, как арестованный покушался на карман какого-то джентльмена в толпе и даже вытащил оттуда носовой платок, оказавшийся таким старым, что он преспокойно положил его назад, предварительно воспользовавшись им для своего собственного носа. На этом основании он арестовал Плута, как только удалось до него добраться, и при обыске у названного Плута была найдена серебряная табакерка с выгравированной на крышке фамилией владельца. Этого джентльмена разыскали с помощью «Судебного справочника», и, находясь в настоящее время здесь, он показал под присягой, что табакерка принадлежит ему и что он хватился ее накануне, когда выбрался из той самой толпы. Он также заметил в толпе молодого джентльмена, весьма решительно прокладывавшего себе дорогу, и находящийся перед ним арестованный и есть этот молодой джентльмен.
   – Мальчик, вы имеете о чем-нибудь спросить этого свидетеля? – сказал судья.
   – Я не намерен унижаться, снисходя до беседы с ним, – ответил Плут.
   – Вы ничего не имеете сказать?
   – Слышите, их честь спрашивает, имеете ли вы что сказать? – повторил тюремщик, подталкивая локтем молчавшего Плута.
   – Прошу прощенья! – сказал Плут, с рассеянным видом поднимая глаза. – Это вы ко мне обращаетесь, милейший?
   – Никогда я не видал такого прожженного молодого бродяги, ваша честь, – усмехаясь, заметил полисмен. – Хотите ли вы что-нибудь сказать, юнец?
   – Нет, – ответил Плут, – не здесь, потому что эта лавочка не годится для правосудия, да к тому же сегодня утром мой адвокат завтракает с вице-президентом палаты общин. Но в другом месте я кое-что скажу, а также и он и мои многочисленные и почтенные знакомые, и тогда эти крючкотворы пожалеют, что родились на свет или что не приказали своим лакеям повесить их на гвоздь вместо шляпы, когда те отпустили их сегодня утром проделывать надо мной эти штуки. Я…
   – Довольно! Приговорен к преданию суду. Уведите его, – перебил клерк.
   – Идем! – сказал тюремщик.
   – Иду, – ответил Плут, чистя ладонью свою шляпу, – Эй (обращаясь к судьям), нечего напускать на себя испуганный вид: я вам не окажу ни малейшего снисхождения, ни на полпенни! Вы за это заплатите, милейшие! Я бы ни за что не согласился быть на вашем месте. Я бы не вышел теперь на волю, даже если бы вы упали на колени и умоляли меня. Эй, ведите меня в тюрьму! Уведите меня!
   Произнеся эти последние слова, Плут разрешил, чтобы его вытащили за шиворот, и, пока не очутился во дворе, грозил возбудить дело в парламенте, а затем весело и самодовольно ухмыльнулся в лицо полисмену.
   Убедившись, что Даукинса заперли в маленькой одиночной камере, Ноэ быстрыми шагами направился туда, где оставил юного Бейтса. Здесь он дождался этого молодого джентльмена, который благоразумно избегал показываться на глаза, пока из укромного уголка тщательно не обозрел местность и не удостоверился, что никакая назойливая личность не выслеживает его нового друга.
   Вдвоем они поспешили домой сообщить мистеру Феджину радостную весть, что Плут воздает должное полученному им воспитанию и завоевывает себе блестящую репутацию.


   Глава XLIV

 //-- Для Нэнси настает время исполнить обещание, данное Роз Мэйли. Она терпит неудачу --// 
   Как ни была искушена Нэнси во всех тонкостях искусства хитрить и притворяться, однако она не могла до конца скрыть того смятения, в которое ее поверг соделанный ею поступок. Она помнила, что и лукавый еврей и жестокий Сайкс посвящали ее в свои планы, которые оставались тайной для всех других, в полной уверенности, что она достойна доверия и стоит вне подозрений. Как ни гнусны были эти планы, какими отъявленными негодяями ни были люди, их замыслившие, и как ни велико было ее озлобление против Феджина, который вел ее шаг за шагом вниз и вниз, в бездну преступлений и отчаяния, откуда нет возврата, однако бывали минуты, когда она смягчалась даже по отношению к нему, опасаясь, как бы ее разоблачение не привело его к тем железным тискам, от которых он так долго ускользал, и как бы он не погиб – хотя такую участь он и заслужил – от ее руки.
   Но подобные колебания духа не могли целиком оторвать ее от прежних товарищей и сообщников, хотя она и способна была сосредоточиться на одной цели и не уклоняться в сторону, невзирая ни на какие соображения. Ее опасения за Сайкса могли послужить более серьезным мотивом для отступления, пока еще не поздно, но она условилась, что ее тайну будут свято хранить, она не дала ни одной нити, которая помогла бы его найти; ради него она даже отказалась спастись от всех преступлений и мерзости, окружавших ее, – могла ли она сделать больше? Она решилась.
   Хотя ее душевная борьба и заканчивалась таким решением, но она начиналась снова и снова и не проходила бесследно. За эти несколько дней Нэнси похудела и побледнела. Иногда она никакого внимания не обращала на то, что происходило вокруг, и не принимала участия к разговорах, тогда как прежде кричала бы громче всех. Иной раз она смеялась невесело и поднимала шум без причины и без толку. Иной раз – это нередко случалось минуту спустя – она сидела молчаливая и понурая, в раздумье опустив голову на руки, и те усилия, какие она делала, чтобы оживиться, красноречивее, чем эти признаки, говорили о том, что ей не по себе и мысли ее не имеют никакого отношения к тому, о чем толкуют ее товарищи.
   Был воскресный вечер, и на ближней церкви колокол начал отбивать часы. Сайкс с евреем вели беседу, но теперь умолкли, прислушиваясь. Девушка, сидевшая, сгорбившись, на низкой скамье, подняла голову и тоже прислушалась. Одиннадцать.
   – Час до полуночи, – сказал Сайкс, приподняв штору, чтобы посмотреть на улицу, и возвращаясь на свое место. – И к тому же темно и облачно. Славная ночка для работы.
   – Ах! – вздохнул Феджин. – Как досадно, Билл, милый мой, что у нас никакой работы не припасено.
   – На этот раз вы правы, – хмуро сказал Сайкс. – Досадно, потому что сейчас мне это пришлось бы по вкусу.
   Феджин вздохнул и уныло покачал головой.
   – Мы должны наверстать потерянное время, как только дела у нас наладятся, вот что я думаю, – заметил Сайкс.
   – Правильно рассуждаете, милый мой, – ответил Феджин, осмелившись потрепать его по плечу. – Мне приятно вас слушать.
   – Вам приятно! – воскликнул Сайкс. – Ну что ж, пусть так.
   – Ха-ха-ха! – засмеялся Феджин, как будто это замечание его успокоило. – Сегодня вы опять такой, как прежде, Билл. Совсем такой же.
   – А я себя не чувствую таким, когда вы кладете мне на плечо эти усохшие старые когти. Стало быть, уберите их, – сказал Сайкс, отталкивая руку еврея.
   – Это вас волнует, Билл; походит на то, будто вас схватили? – сказал Феджин, решив не обижаться.
   – Походит на то, будто меня сам черт схватил, – ответил Сайкс. – Не бывало еще человека с такой рожей, как у вас. Вот разве что у вашего отца была такая, а уж ему-то, наверно, подпаливают сейчас бороду, рыжую с проседью. Или, может быть, вы произошли прямо от черта, без всякого отца, – меня бы это ничуть не удивило.
   На этот комплимент Феджин ничего не ответил, но, дернув Сайкса за рукав, указал пальцем на Нэнси, которая воспользовалась возникшим разговором, чтобы надеть шляпку, и теперь собралась выйти из комнаты.
   – Эй! – крикнул Сайкс. – Нэнс! Куда это девка вздумала идти так поздно?
   – Недалеко.
   – Это еще что за ответ? – сказал Сайкс. – Куда ты идешь?
   – Говорю – недалеко.
   – А я спрашиваю: куда? – закричал Сайкс. – Ты меня слышишь?
   – Не знаю куда, – ответила девушка.
   – Ну, так я знаю, – сказал Сайкс, не столько потому, что у него были веские причины не пускать ее, если бы она вздумала куда-нибудь пойти, сколько из упрямства, – Никуда!.. Сядь!
   – Мне нездоровится. Я тебе уже говорила, – возразила девушка. – Я хочу подышать свежим воздухом.
   – Высунь голову в окно, – ответил Сайкс.
   – Мне этого мало, – сказала девушка. – Мне нужно подышать воздухом на улице.
   – Обойдешься! – ответил Сайкс.
   С этими словами он встал, запер дверь, вынул ключ и, сорвав у нее с головы шляпку, забросил ее на старый шкаф.
   – Вот так, – сказал грабитель. – Теперь сиди смирно там, где сидела, слышишь?
   – Шляпа-то меня не удержит, – сильно побледнев, сказала девушка. – Что с тобой, Билл? Да знаешь ли ты, что ты делаешь?
   – Знаю ли я… О! – воскликнул Сайкс, поворачиваясь к Феджину. – Смотрите, она свихнулась, иначе она бы не посмела так со мной говорить.
   – Ты меня доведешь до какого-нибудь отчаянного поступка, – пробормотала девушка, прижимая обе руки к груди, словно стараясь удержаться от бурного взрыва. – Отпусти, слышишь… сию же минуту… сию же секунду!
   – Нет, – сказал Сайкс.
   – Феджин, скажите ему, чтобы он меня отпустил. Пусть лучше отпустит. Для него же будет лучше. Слышишь ты меня? – топнув ногой, крикнула Нэнси.
   – Слышу ли? – повторил Сайкс, поворачиваясь на стуле лицом к ней. – Если я еще минуту буду тебя слышать, собака вцепится тебе в горло так, что выдерет из глотки этот крикливый голос. Что это на тебя нашло, дрянь ты этакая?! Что на тебя нашло?
   – Пусти меня, – очень настойчиво сказала девушка и, усевшись на пол перед дверью, добавила: – Билл, пусти меня! Ты не знаешь, что ты делаешь. Не знаешь… Только на один час… Пусти!.. Пусти…
   – Пусть меня режут на куски, – воскликнул Сайкс, грубо схватив ее за плечо, – если у этой девки не буйное помешательство! Встань!
   – Не встану, пока ты меня не пустишь… пока не пустишь… ни за что… ни за что!.. – завизжала девушка.
   С минуту Сайкс смотрел на нее, подстерегая удобный момент, потом, внезапно скрутив ей руки, потащил ее, невзирая на сопротивление, в маленькую смежную комнату, где швырнул на стул, а сам уселся рядом на скамью, продолжая держать ее. Она то вырывалась, то умоляла, пока не пробило двенадцать, тогда, устав и выбившись из сил, она перестала настаивать на своем. Бросив ей предостережение, скрепленное многочисленными ругательствами, не пытаться больше выйти сегодня из дому, Сайкс предоставил ей успокаиваться на досуге и вернулся к Феджину.
   – Вот так штука! – сказал взломщик, вытирая пот с лица. – Чертовски странная девка.
   – Что и говорить, Билл… – задумчиво отозвался Феджин, – что и говорить.
   – Как вы думаете, что это ей взбрело в голову уходить из дому ночью? – спросил Сайкс. – Послушайте, вы знаете ее лучше, чем я. Что это значит?
   – Упрямство. Мне кажется, это женское упрямство, мой милый.
   – Мне тоже так кажется, – проворчал Сайкс. – Я думал, что вышколил ее, но она такая же дрянь, какой была.
   – Хуже, – задумчиво произнес Феджин. – Я никогда еще не видел, чтобы это с ней случалось из-за таких пустяков.
   – Я тоже, – сказал Сайкс. – Я думаю, у нее еще бродит в крови эта лихорадка, а?
   – Похоже на то.
   – Если она еще раз примется за такие штуки, я ей сделаю маленькое кровопускание, не утруждая доктора, – сказал Сайкс.
   Феджин выразительно кивнул, одобряя такой способ лечения.
   – Она по целым дням, да и по ночам не отходила от меня, когда я лежал пластом, а вы, злое, волчье отродье, держались в стороне, – сказал Сайкс. – К тому же мы все время очень нуждались, и, я думаю, ее это мучило и раздражало, а от долгого сиденья здесь взаперти она, наверно, и сделалась такой беспокойной.
   – Так оно и есть, мой милый, – шепотом ответил еврей. – Тише.
   Как только он произнес эти слова, девушка вошла в комнату и села на прежнее место. Глаза у нее опухли и покраснели; она раскачивалась взад и вперед, встряхивала головой и вдруг расхохоталась.
   – Ну вот, теперь она покатилась по другой дорожке! – воскликнул Сайкс, с величайшим изумлением посмотрев на своего собеседника.
   Феджин кивнул ему, чтобы он не обращал на нее внимания, и через несколько минут девушка пришла в себя. Шепнув Сайксу, что больше нечего опасаться нового припадка, Феджин взял шляпу и пожелал ему спокойной ночи. У двери он приостановился и, оглянувшись, спросил, не посветит ли ему кто-нибудь на темной лестнице.
   – Посвети ему, – сказал Сайкс, набивавший трубку. – Жаль будет, если он свернет себе шею и разочарует любителей зрелищ. Проводи его со свечой.
   Взяв свечу, Нэнси спустилась вслед за стариком по лестнице. Когда они вышли в коридор, он приложил палец к губам и, придвинувшись к девушке, спросил шепотом:
   – Что случилось, Нэнси, милая?
   – О чем вы говорите? – также тихо спросила девушка.
   – О причине всего этого, – ответил Феджин. – Если он, – костлявым пальцем он указал наверх, – так жесток с тобой (ведь он скотина, Нэнс, грубая скотина), то почему же ты не…
   – Ну? – сказала девушка, когда Феджин замолчал, почти касаясь губами ее уха и не сводя с нее глаз.
   – Сейчас не будем говорить. Мы об этом еще потолкуем. Во мне ты имеешь друга, Нэнс, верного друга. У меня есть средства под рукой, надежные и безопасные. Если ты хочешь отомстить тем, кто обращается с тобой как с собакой – нет, хуже, чем с собакой, потому что ей он иной раз потакает, – приходи ко мне. Слышишь, приходи ко мне! Этот негодяй у тебя на один день, а меня ты давно знаешь, Нэнс.
   – Я вас хорошо знаю, – отозвалась девушка без всякого волнения. – Спокойной ночи.
   Она отшатнулась, когда Феджин хотел пожать ей руку, но снова твердым голосом пожелала ему спокойной ночи и, ответив на его прощальный взгляд многозначительным кивком, заперла за ним дверь.
   Феджин направился к себе домой, погруженный в глубокие размышления. У него медленно и постепенно зарождалось подозрение – не только из-за сегодняшней сцены, хотя она и служила тому подтверждением, – подозрение, что Нэнси, измученная грубостью взломщика, решила завести себе нового дружка. Перемена в ее обращении, частые отлучки из дому, некоторое равнодушие к интересам шайки, которой она когда-то была так предана, и в довершение – ее неудержимое желание уйти в тот вечер в определенный час – все это делало правдоподобным его догадку и превращало ее, по крайней мере для него, чуть ли не в уверенность. Предмет этой новой любви не был одним из его подручных. Он мог оказаться ценным приобретением с такой помощницей, как Нэнси, и его следовало (так рассуждал Феджин) привлечь без промедления.
   Нельзя было терять из виду и другой цели, еще более преступной. Сайксу слишком многое было известно, а его грубое издевательство раздражало Феджина ничуть не меньше оттого, что он это скрывал. Девушка должна прекрасно знать, что, если она его бросит, ей никогда не защитить себя от его ярости, и эта ярость несомненно обрушится на предмет ее нового увлечения, а это приведет к увечью, может быть и к смерти. «Стоит подговорить ее, – размышлял Феджин, – и весьма вероятно, что она согласится его отравить. Для этого женщины проделывали вещи и похуже. Исчезнет опасный негодяй, человек, которого я ненавижу, его место займет другой, а мое влияние на девушку, подкрепленное тем, что ее преступление мне известно, окажется безграничным».
   Эти соображения промелькнули в голове Феджина за короткое время, пока он сидел в комнате грабителя, и, всецело занятый ими, он затем воспользовался представившимся случаем испытать девушку с помощью туманных намеков, брошенных при прощании. Она не удивилась, но притворилась, будто ей непонятен смысл его слов. Девушка все поняла. Об этом говорил при прощании ее взгляд. Но, может быть, она отшатнется от предложения лишить Сайкса жизни, а это была одна из главных целей, о которой надо было помнить. «Как усилить мое влияние на нее? – думал Феджин, плетясь домой. – Как мне добиться большей власти?»
   Такие люди умеют изыскивать средства. Скажем, не вырывая у нее признания, он, Феджин, примется выслеживать, откроет предмет ее новой привязанности и, если она отвергнет его замысел, пригрозит рассказать обо всем Сайксу (которого она не на шутку боялась), – разве не обеспечит он себе ее согласия?
   – Я этого добьюсь, – прошептал Феджин. – Тогда она не посмеет мне отказать. Ни за что, ни за что не посмеет. Я все обдумал. Средства под рукой и будут пущены в ход. Я еще до тебя доберусь!
   Он бросил мрачный взгляд назад, сделал угрожающий жест, глядя в ту сторону, где оставил негодяя, более храброго, чем он сам, и пошел своей дорогой, теребя и туго закручивая костлявыми пальцами складки рваного плаща, словно руки его сокрушали ненавистного врага.


   Глава XLV

 //-- Феджин дает Ноэ Клейполу секретное поручение --// 
   На следующее утро старик встал рано и с нетерпением ждал прихода своего нового сообщника, который с большим опозданием явился, наконец, и с жадностью набросился на завтрак.
   – Болтер, – сказал Феджин, придвигая стул и усаживаясь против Мориса Болтера.
   – Ну вот, я здесь, – отозвался Ноэ. – Что случилось? Не просите меня ни о чем, пока я не покончу с едой. Вот что у вас здесь плохо: никогда не хватает времени спокойно поесть.
   – Разве вы не можете разговаривать и есть одновременно? – спросил Феджин, от всей души проклиная прожорливость своего любезного молодого друга.
   – Ну что же, разговаривать я могу. У меня дело идет лучше, когда я разговариваю, – сказал Ноэ, отрезая чудовищный ломоть хлеба. – Где Шарлотт?
   – Ушла, – ответил Феджин. – Я ее отослал утром с другой молодой женщиной, потому что хотел остаться с вами наедине.
   – О! – сказал Ноэ. – Жаль, что вы не приказали ей сначала приготовить гренки с маслом. Ну ладно. Говорите. Вы мне не помешаете.
   В самом деле, не было, казалось, большой опасности помешать ему чем бы то ни было, так как он уселся за стол с твердым намерением потрудиться на славу.
   – Вчера вы хорошо поработали, мой милый, – сказал Феджин. – Превосходно. В первый же день шесть шиллингов девять с половиной пенсов. Вы сколотите себе состояние на облапошивании птенцов.
   – Не забудьте прибавить к этому три пинтовые кружки и кувшин для молока, – сказал мистер Болтер.
   – Да, да, мой милый. Что касается до кружек – это было здорово сделано, а кувшин – завидная работа.
   – Мне кажется, очень неплохо для начинающего, – самодовольно заметил мистер Болтер. – Кружки я снял с изгороди, а кувшин стоял сам по себе у входа в трактир. Я подумал, как бы он не заржавел от дождя или, знаете ли, не схватил простуду. А? Ха-ха-ха!
   Феджин сделал вид, будто смеется от души, а мистер Болтер, нахохотавшись вдосталь, проглотил один за другим несколько больших кусков и, покончив с первым ломтем хлеба с маслом, принялся за второй.
   – Мне нужно, Болтер, – сказал Феджин, нагнувшись над столом, – чтобы вы, мой милый, исполнили для меня одну работу, требующую величайшего старания и осмотрительности.
   – Послушайте, – сказал Болтер, – не вздумайте толкать меня на опасное дело или опять посылать в ваше полицейское управление. Это мне вовсе не подходит, и я вам так прямо и говорю.
   – Никакой опасности в этом нет, ни малейшей, – сказал еврей, – нужно только проследить за одной женщиной.
   – За старухой? – спросил мистер Болтер.
   – За молодой, – ответил еврей.
   – С этим делом я прекрасно могу справиться, – сказал Болтер. – В школе я был ловким доносчиком. А зачем мне ее выслеживать? Уж не для того ли, чтобы…
   – Делать ничего не нужно, только сообщите мне, куда она ходит, с кем встречается и, если возможно, что говорит; запомнить улицу – если это улица, или дом – если это дом, и принести мне все сведения, какие раздобудете.
   – Сколько вы мне заплатите? – спросил Ноэ, поставив чашку и жадно всматриваясь в лицо своего хозяина.
   – Фунт, если вы хорошо это обделаете, мой милый. Целый фунт, – сказал Феджин, желая заинтересовать его выслеживанием. – Столько я никогда еще не давал за работу, которая не приносит никаких выгод.
   – А кто она? – осведомился Ноэ.
   – Одна из наших.
   – Ах, бог ты мой! – воскликнул Ноэ, сморщив нос. – Вы, значит, ее подозреваете?
   – Она нашла себе каких-то новых друзей, мой милый, а я должен знать, кто они, – ответил Феджин.
   – Понимаю, – сказал Ноэ. – Только для того, чтобы иметь удовольствие познакомиться с ними, если они люди почтенные, да? Ха-ха-ха!.. Я готов вам служить.
   – Я знал, что вы согласитесь! – воскликнул Феджин в восторге от успеха своей затеи.
   – Конечно, конечно! – отозвался Ноэ. – Где она? Где мне ее подстерегать? Куда я должен идти?
   – Все это вы узнаете от меня, мой милый. Я вам ее покажу, когда придет время, – сказал Феджин. – Будьте наготове, а остальное предоставьте мне.
   Этот вечер и два следующих шпион просидел в сапогах и в полном снаряжении возчика, готовый выйти по приказу Феджина. Прошло шесть вечеров – шесть долгих, томительных вечеров, – и каждый раз Феджин приходил домой с разочарованной миной и коротко сообщал, что время еще не настало. На седьмой день он явился раньше обычного, с трудом скрывая свой восторг. Было воскресенье.
   – Сегодня ода уйдет из дому, – сказал Феджин. – И я уверен, по тому самому делу… Целый день она провела одна, а человек, которого она боится, вернется не раньше чем на рассвете. Идем. Поторапливайтесь!
   Ноэ вскочил, не говоря ни слова, ибо еврей был в таком сильном волнении, что оно передалось и ему. Крадучись они вышли из дому и, быстро пройдя лабиринтом улиц, остановились, наконец, перед трактиром, в котором Ноэ признал тот самый, где провел ночь по прибытии своем в Лондон.
   Был двенадцатый час, и дверь была заперта. Она бесшумно распахнулась, когда Феджин негромко свистнул. Они потихоньку вошли, и дверь за ними закрылась.
   Едва осмеливаясь говорить шепотом и заменяя речь пантомимой, Феджин и молодой еврей, впустивший их, указали Ноэ на оконце и знаком предложили ему посмотреть на особу в соседней комнате.
   – Это та самая женщина? – спросил он чуть слышно.
   Феджин утвердительно кивнул головой.
   – Я не могу разглядеть ее лицо, – прошептал Ноэ. – Она опустила голову, а свеча стоит у нее за спиной.
   – Подождите, – шепнул Феджин.
   Он сделал знак Барни, после чего тот удалился. Секунду спустя парень вошел в соседнюю комнату и, якобы желая снять нагар со свечи, передвинул ее, как было нужно, и, заговорив с девушкой, заставил ее поднять голову.
   – Теперь я ее вижу, – прошептал шпион.
   – Ясно?
   – Я узнал бы ее из тысячи!
   Он быстро спустился вниз, так как дверь комнаты распахнулась и появилась девушка. Феджин оттащил его в угол комнаты, отделенный занавеской, и они затаили дыхание, когда она прошла в нескольких футах от их убежища и исчезла за дверью, в которую они вошли.
   – Тес! – сказал парень, открывший дверь. – Пора!
   Ноэ переглянулся с Феджином и выбежал из трактира.
   – Налево! – шепнул парень. – Ступайте налево и держитесь противоположной стороны улицы.
   Ноэ так и сделал и при свете фонарей увидел удаляющуюся фигуру девушки, уже значительно его опередившей. Придерживаясь все время другой стороны улицы, он приблизился к ней настолько, насколько считал благоразумным, чтобы удобнее было за нею следить. Раза два или три она тревожно оглянулась, а один раз приостановилась, желая пропустить двух мужчин, шедших за нею. Казалось, она набиралась храбрости по мере того, как шла дальше, и теперь шагала более твердо и уверенно. Шпион соблюдал между нею и собой все то же расстояние и шел, не спуская с нее глаз.


   Глава XLVI

 //-- Свидание состоялось --// 
   Церковные часы пробили три четверти двенадцатого, когда на Лондонском мосту появились две фигуры.
   Одна, шедшая впереди торопливым и быстрым шагом, была женщина, которая нетерпеливо озиралась, словно поджидала и отыскивала кого-то; другая фигура – мужчина, пробиравшийся в самой густой тени, какую только мог найти, и издали приноравливавший свой шаг к ее шагам: приостанавливаясь, когда останавливалась она, и двигаясь вперед, как только она шла дальше, но и в пылу преследования не позволяя себе нагнать ее. Так перешли они по мосту из Мидлсекса на Саррийскую сторону, как вдруг женщина, с тревогой заглядывавшая в лица прохожих, по-видимому, обманулась в своих надеждах и повернула назад. Она повернула внезапно, но тот, кто за ней следил, не был застигнут врасплох: забившись в одну из ниш над быками моста и перегнувшись через перила, чтобы получше спрятаться, он выждал, пока она не прошла по противоположному тротуару. Когда она оказалась впереди его примерно на таком же расстоянии, как и раньше, он потихоньку вышел и снова последовал за ней. Почти на середине моста она остановилась. Остановился и мужчина.
   Ночь была очень темная, погода стояла плохая, и в этот час и в таком месте людей было мало. Немногие прохожие быстро шли мимо, по всей вероятности, не замечая ни женщины, ни мужчины, который не терял ее из виду, и, уж конечно, не обращая на них внимания. Не такой был у них вид, чтобы привлекать докучливые взоры тех лондонских нищих, которые случайно проходили в тот вечер по мосту в поисках какой-нибудь холодной ниши или лачуги без дверей, где можно приклонить голову. Оба стояли молча – ни с кем не заговаривали, и никто из прохожих не заговаривал с ними.
   Над рекой навис туман, сгущая красные отблески огней, которые горели на маленьких судах, пришвартованных к различным пристаням, и в тумане мрачные строения на берегу казались еще более хмурыми и расплывчатыми. Старые, закопченные склады, по обоим берегам реки поднимались, тяжелые и сумрачные над тесным скопищем крыш и карнизов и мрачно взирали на воду, слишком черную, чтобы отражать даже их громоздкую массу. Во мраке виднелись башня старой церкви Спасителя и шпиль церкви Сент Магнуса – древние стражи-гиганты старинного моста, но лес мачт внизу и густо рассыпанные шпили церквей вверху были почти скрыты от глаз.
   Девушка беспокойно прошлась несколько раз взад и вперед – за ней все время пристально следил прятавшийся от нее наблюдатель, – наконец, тяжелый колокол собора св. Павла возвестил о смерти еще одного дня. Полночь спустилась на многолюдный город. На дворец, на ночной винный погребок, на тюрьму, на сумасшедший дом, на приют рождения и смерти, здоровья и болезни, на застывшее лицо мертвеца и мирный сон ребенка – на все спустилась полночь.
   Не прошло и двух минут после боя часов, как из наемной кареты, остановившейся неподалеку от моста, вышли молодая леди и седой джентльмен и, отпустив экипаж, направились прямо к мосту. Они едва успели вступить на него, как девушка встрепенулась и сейчас же поспешила к ним навстречу.
   Они шли вперед, посматривая по сторонам с таким видом, как будто ждали чего-то, что вряд ли могло осуществиться, когда перед ними внезапно появилась девушка. Они остановились, вскрикнув от изумления, но тотчас умолкли, потому что в этот самый момент мимо них прошел очень близко – даже задел их – какой-то человек, одетый по-деревенски.
   – Не здесь! – торопливо сказала Нэнси. – Здесь я боюсь разговаривать с вами. Пойдемте… подальше от дороги… вот сюда, вниз по ступеням.
   Когда она произнесла эти слова и указала рукой в ту сторону, куда хотела их повести, деревенский парень оглянулся и, грубо спросив, чего ради они заняли весь тротуар, пошел дальше.
   Ступени, указанные девушкой, были те самые, которые на Саррийской стороне, на том же берегу, где церковь Спасителя, служат речной пристанью. Сюда-то и поспешил никем не замеченный человек, похожий на деревенского жителя, и, быстро окинув взглядом это место, стал спускаться.
   Эта лестница является частью моста; она состоит из трех пролетов. В конце второго уходящая вниз каменная стена заканчивается с левой стороны орнаментальным пилястром, обращенным к Темзе. Здесь нижние ступени шире, так что человек, завернувший за угол этой стены, не может быть замечен находящимися на лестнице, если они стоят хотя бы на одну ступеньку выше, чем он. Дойдя до этого места, деревенский парень быстро осмотрелся вокруг, и, так как нигде не видно было более укромного уголка, а благодаря отливу места было вполне достаточно, он крадучись свернул в сторону и, прижавшись спиной к пилястру, ждал, совершенно уверенный, что они не спустятся ниже и, если даже ему не удастся подслушать разговор, он может с полной безопасностью снова пойти за ними следом.
   Так медленно тянулось время в этом уединенном уголке и так не терпелось шпиону разузнать причины свидания, столь не похожего на то, какого он мог ждать, что он не раз готов был счесть дело проигранным и говорил себе, что либо они остановились значительно выше, либо удалились для своей таинственной беседы совсем в другое место. Он уже собрался выйти из своего тайника и снова подняться наверх, как вдруг услышал шаги и сейчас же вслед за этим голоса чуть ли не над самым своим ухом.
   Он выпрямился, прижимаясь к стене, и, затаив дыхание, стал внимательно слушать.
   – Довольно! – сказал голос, несомненно принадлежавший джентльмену. – Я не допущу, чтобы эта молодая леди шла дальше. Немногие доверились бы вам настолько, чтобы прийти с вами сюда, но, как видите, я готов вам потакать.
   – Потакать мне! – раздался голос девушки, которую он выслеживал. – Право же, вы очень деликатны, сэр. Потакать мне! Ну, неважно.
   – Но с какой же целью, – сказал джентльмен более мягким тоном, – с какой целью вы привели нас в это странное место? Почему не позволили мне поговорить с вами там, наверху, где светло и встречаются прохожие, вместо того чтобы тащить нас в эту темную и мрачную дыру?
   – Я уже вам сказала, – ответила Нэнси, – что боюсь разговаривать там с вами. Не знаю почему, – содрогаясь, добавила девушка, – но сегодня меня охватывает такой ужас, что я едва держусь на ногах.
   – Ужас перед чем? – спросил джентльмен, казалось почувствовав к ней жалость.
   – Я и сама не знаю, – ответила девушка. – А мне так хотелось бы знать. Весь день меня преследовали ужасные мысли о смерти, о каких-то саванах, запятнанных кровью, и такой страх, что я горела, как в огне. Вечером, чтобы скоротать время, я взялась за книгу, и те же видения появлялись между строк.
   – Воображение, – успокаивая ее, сказал джентльмен.
   – Нет, это не воображение, – хриплым голосом сказала девушка. – Я могу поклясться, что видела слово «гроб», написанное большими черными буквами на каждой странице книги, – да, а сегодня вечером по улице пронесли гроб как раз мимо меня.
   – В этом нет ничего необычного, – сказал джентльмен. – Мимо меня их тоже часто проносили.
   – Настоящие гробы, – возразила девушка. – А этот был не такой.

   Что-то столь странное послышалось в ее тоне, что у притаившегося наблюдателя мурашки пробежали по коже и кровь застыла, когда он услышал произнесенные девушкой слова. Никогда еще не испытывал он большего облегчения, чем в тот момент, когда послышался нежный голос молодой леди, просившей ее успокоиться и бороться с такими страшными видениями, созданными воображением.
   – Поговорите с ней ласково, – сказала молодая леди своему спутнику. – Бедняжка! Мне кажется, она в этом нуждается.
   – Эти надменные благочестивые люди, ваши знакомые, задрали бы нос, увидев меня такой, какая я сейчас, и стали бы проповедовать о пекле и возмездии! – воскликнула девушка. – Ах, дорогая леди, почему те, что считают себя исповедующими заповеди божьи, не относятся к нам, жалким тварям, с такой же кротостью и добротой, с какой относитесь вы? Ведь вам, молодой, прекрасной, имеющей все то, что они утратили, можно было бы немножко возгордиться, а вы гораздо скромнее их.
   – О! – отозвался джентльмен. – Турок, умыв лицо, обращает его к востоку, чтобы прочитать свои молитвы, а эти благочестивые люди, с чьих лиц от соприкосновения с миром навсегда сбежала улыбка, неизменно поворачиваются к самой мрачной стороне света. Если выбирать между мусульманином и фарисеем, я предпочту первого.
   По-видимому, эти слова были обращены к молодой леди и, быть может, произнесены с целью дать Нэнси время успокоиться. Вскоре джентльмен снова заговорил с ней.
   – Вас не было здесь в прошлое воскресенье вечером, – сказал он.
   – Я не могла прийти, – ответила Нэнси, – меня удержали силой.
   – Кто?
   – Тот, о ком я уже говорила молодой леди.
   – Надеюсь, вас не заподозрили в том, что вы вступили с кем-нибудь в переговоры по тому делу, которое привело нас сюда сегодня? – спросил старый джентльмен.
   – Нет, – покачав головой, ответила девушка. – Не очень-то легко уйти от него, если он не знает, зачем я иду. И в тот раз мне бы не удалось повидать леди, если бы перед уходом я не дала ему выпить настойку из опия.
   – Он проснулся прежде, чем вы вернулись? – спросил джентльмен.
   – Нет. Ни он и никто из них меня не подозревает.
   – Хорошо, – сказал джентльмен. – Теперь выслушайте меня.
   – Я слушаю, – отозвалась девушка, когда он на секунду умолк.
   – Эта молодая леди, – начал джентльмен, – сообщила мне и кое-кому из друзей, которым можно спокойно довериться, то, что вы ей рассказали почти две недели назад. Признаюсь вам, сначала у меня были сомнения, можно ли всецело на вас положиться, но теперь я твердо верю, что можно.
   – Можно! – с жаром подтвердила девушка.
   – Повторяю, я этому твердо верю. В доказательство того, что я склонен вам доверять, скажу вам без всяких недомолвок, что мы предполагаем выпытать тайну, какова бы она ни была, припугнув этого Монкса. Но если… если, – продолжал джентльмен, – его не удастся задержать или если мы его задержим, но не удастся воздействовать на него так, как мы хотим, вы должны выдать еврея.
   – Феджина! – вскрикнула девушка, отшатнувшись.
   – Этого человека вы должны выдать, – сказал джентльмен.
   – Я этого не сделаю! Я этого никогда не сделаю! – воскликнула девушка. – Хоть он и черт, а для меня был хуже черта, этого я никогда не сделаю.
   – Не сделаете? – переспросил джентльмен, который, казалось, был вполне подготовлен к такому ответу.
   – Никогда, – повторила девушка.
   – Объясните мне – почему.
   – По одной причине, – твердо ответила девушка, – по одной причине, которая известна этой леди, и леди будет на моей стороне, я это знаю, потому что я заручилась ее обещанием. Есть и другая причина: какой бы дурной ни была его жизнь, моя жизнь тоже была дурной; многие из нас шли вместе одной дорогой, и я не предам тех, которые могли бы – любой из них – предать меня, но не предали, какими бы ни были они дурными людьми.
   – В таком случае, – быстро сказал джентльмен, словно это и была та цель, какой он стремился достигнуть, – отдайте в мои руки Монкса и предоставьте мне иметь дело с ним.
   – А что, если он выдаст остальных?
   – Обещаю вам, что, если у него будет вырвано правдивое признание, тем дело и кончится. В короткой жизни Оливера несомненно есть какие-то обстоятельства, которые тягостно предавать огласке, и если мы добьемся правды, эти люди не понесут никакого наказания.
   – А если не добьетесь? – спросила девушка.
   – Тогда, – продолжал джентльмен, – этот Феджин не будет предан суду без вашего согласия. Думаю, в таком случае мне удастся привести вам доводы, которые заставят вас уступить.
   – Леди тоже обещает мне это? – спросила девушка.
   – Да, – ответила Роз. – Даю вам торжественное обещание!
   – Монкс никогда не узнает, откуда вам все известно? – спросила девушка после короткого молчания.
   – Никогда, – ответил джентльмен. – Эти сведения будут преподнесены ему так, что у него не мелькнет ни единой догадки.
   – Я была лгуньей и с детства жила среди лгунов, – сказала девушка после новой паузы, – но вам я поверю на слово.
   Получив от обоих подтверждение, что она может твердо им верить, девушка тихим голосом, – подслушивавшему не раз было трудно уловить даже смысл ее слов, – начала рассказ, упомянув название и местоположение трактира, где в тот вечер начали ее выслеживать. Судя по тому, что иногда она умолкала, могло показаться, будто джентльмен торопливо записывает сообщаемые ею сведения. Старательно указав все приметы этого трактира, наиболее удобное место, откуда можно было бы за ним следить, не привлекая к себе внимания, и те дни и часы, когда Монкс имел обыкновение его посещать, она как будто на несколько секунд призадумалась, стараясь ярче восстановить в памяти его лицо и манеры.
   – Он высокого роста, – сказала девушка, – и крепкого сложения, но не толстый; он как будто не ходит, а крадется и при ходьбе поминутно оглядывается через плечо сначала в одну сторону, потом в другую. Не забудьте об этом, потому что глаза у него так глубоко посажены, как я ни у кого еще не видела, и, должно быть, по одному этому вы могли бы его узнать. Лицо смуглое, волосы и глаза темные; и хотя ему не больше двадцати шести – двадцати восьми лет, вид у него изнуренный и угрюмый. Губы у него бледные и искусанные, потому что с ним случаются ужасные припадки, а иногда он даже до крови кусает себе руки. Почему вы вздрогнули? – спросила девушка, внезапно запнувшись.
   Джентльмен поспешно ответил, что ей показалось, и попросил ее продолжать.
   – Часть этих сведений, – сказала девушка, – я выпытала у жильцов этого дома, о котором вам говорила, потому что сама видела его только два раза, и оба раза он был закутан в широкий плащ. Вот, кажется, и все приметы, какие я могу вам сообщить, чтобы вы его узнали. А впрочем, подождите! – добавила она. – У него на шее, под галстуком, вы можете увидеть, когда он поворачивает голову…
   – Большое красное пятно, словно от ожога? – вскричал джентльмен.
   – Как?.. – сказала девушка. – Вы его знаете!
   Молодая леди вскрикнула от удивления, и несколько секунд они стояли так тихо, что шпион ясно слышал их дыхание.
   – Кажется, да, – сказал джентльмен, нарушая молчание. – Я бы узнал его по вашему описанию. Посмотрим. Много есть людей, поразительно похожих друг на друга. Быть может, это и не он.
   Сказав это с притворным равнодушием, он приблизился шага на два к притаившемуся шпиону, о чем последний мог догадаться по тому, как отчетливо было слышно его бормотанье: «Это несомненно он!»
   – Вы, любезная, – сказал он, вернувшись, если судить по голосу, туда, где стоял раньше, – оказали нам весьма важную услугу, и я хочу вас отблагодарить. Чем могу я быть вам полезен?
   – Ничем, – ответила Нэнси.
   – Не упорствуйте, – настаивал джентльмен, в голосе и тоне которого было столько доброты, что она могла бы тронуть сердце гораздо более жестокое и черствое. – Подумайте. Скажите.
   – Ничем, сэр, – заплакав, повторила девушка. – Вы ничем не можете мне помочь. Нет у меня больше никакой надежды.
   – Вы сами себя ее лишаете, – сказал джентльмен. – До сих пор вы лишь понапрасну расточали свои юные силы, те бесценные сокровища, которыми творец одаряет нас лишь однажды и никогда не наделяет вновь. Но что касается будущего, то вы можете надеяться. Я не говорю, что в нашей власти дать покой вашему сердцу и душе, ибо покой приходит, если вы его ищете; но обеспечить вам тихое пристанище в Англии или, если вы боитесь здесь остаться, где-нибудь в чужих краях, – это не только в нашей власти, но является самым горячим нашим желанием. Еще до рассвета, прежде чем эта река проснется при первых проблесках дня, вы будете совершенно недосягаемы для ваших прежних сообщников и не оставите после себя никаких следов, словно вы в одно мгновение исчезли с лица земли. Пойдемте! Я не хочу, чтобы вы вернулись туда, обменялись хоть одним словом с кем-нибудь из прежних товарищей, бросили взгляд на старые места, вдохнули тот воздух, который несет вам гибель и смерть. Оставьте все это, пока есть время и возможность!
   – Теперь ее удастся уговорить! – воскликнула молодая леди. – Я уверена, что она колеблется.
   – Боюсь, что нет, моя дорогая, – сказал джентльмен.
   – Да, сэр, я не колеблюсь, – ответила девушка после недолгой борьбы с собой. – Я прикована цепями к прежней жизни. Теперь она мне отвратительна и ненавистна, но я не могу ее бросить. Должно быть, я зашла слишком далеко, чтобы вернуться, а впрочем, не знаю: если бы вы заговорили со мной об этом прежде, я бы расхохоталась в ответ. Но меня опять охватывает страх, – добавила она, быстро озираясь. – Мне надо идти домой.
   – Домой! – повторила молодая леди с сильным ударением на этом слове.
   – Домой, леди, – откликнулась девушка. – В тот дом, который я сама для себя построила трудами всей моей жизни. Простимся. Меня могут выследить или увидеть. Идите! Идите! Если я оказала вам какую-то услугу, я прошу вас только об одном – оставьте меня, не мешайте мне идти своей дорогой.
   – Все это бесполезно, – со вздохом сказал джентльмен. – Быть может, оставаясь здесь, мы подвергаем ее опасности. Пожалуй, мы уже задержали ее дольше, чем она рассчитывала.
   – Да, да, – подхватила девушка. – Вы меня задержали.
   – Чем же кончится жизнь этого бедного создания! – воскликнула молодая леди.
   – Чем кончится? – повторила девушка. – Посмотрите прямо перед собой, леди. Посмотрите на эту темную воду. Сколько раз читали вы о том, что такие, как я, бросались в реку, не оставив ни одного живого существа, которому было бы до них дело и которое оплакивало бы их! Может быть, пройдут годы, может быть, только месяцы, но в конце концов мне этого не миновать.
   – Прошу вас, не говорите так, – всхлипывая, отозвалась молодая леди.
   – Вы никогда не услышите об этом, дорогая леди, и сохрани бог, чтобы вы слышали о таких ужасах! – ответила девушка. – Прощайте, прощайте!
   Джентльмен отвернулся.
   – Вот кошелек! – воскликнула молодая леди. – Возьмите его ради меня, чтобы у вас были какие-то средства в час нужды и горя.
   – Нет! – сказала девушка. – Я это сделала не для денег. Я хочу помнить об этом. Но… дайте мне какую-нибудь вещь, которую вы носили, – я бы хотела иметь что-нибудь… Нет, нет, не кольцо… ваши перчатки или носовой платок… что-нибудь такое, что я могла бы хранить в память о вас, милая леди… Ну вот! Будьте счастливы! Да благословит вас бог! Прощайте, прощайте!
   Сильное волнение девушки, боявшейся, что если ее увидят, то жестоко изобьют, казалось побудило джентльмена отпустить ее, как она просила. Послышались удаляющиеся шаги, и голоса смолкли.
   Вскоре на мосту появились две фигуры – молодая леди и ее спутник. Они остановились на верхней площадке лестницы.
   – Подождите! – воскликнула молодая леди, прислушиваясь. – Она как будто окликнула нас! Мне послышался ее голос.
   – Нет, дорогая моя, – ответил мистер Браунлоу, печально оглянувшись. – Она стоит все там же и не тронется с места, пока мы не уйдем.
   Роз Мэйли медлила, но старый джентльмен продел ее руку под свою и ласково, но настойчиво увел. Как только они скрылись из виду, девушка упала на каменную ступень, растянувшись чуть ли не во весь рост, и в горьких слезах излила свою душевную боль.
   Спустя некоторое время она встала и, пошатываясь, неуверенно ступая, поднялась на улицу. Пораженный слушатель стоял еще несколько минут неподвижно на своем посту, потом, несколько раз осторожно осмотревшись вокруг и удостоверившись, что снова остался один, медленно выбрался из своего тайника и поднялся по лестнице, крадучись в тени стены, так же как спустился сюда.
   Достигнув верхней ступени и несколько раз трусливо оглянувшись, дабы убедиться, что за ним не следят, Ноэ Клейпол пустился во всю прыть и устремился к дому еврея с той быстротой, на какую только способны были его ноги.


   Глава XLII

 //-- Роковые последствия --// 
   Оставалось почти два часа до рассвета – была та пора, которую осенью можно по справедливости назвать глухой ночью, когда улицы безмолвны и пустынны, когда даже звуки как будто погружаются в сон, а распутство и разгул, пошатываясь, возвращаются домой на отдых. В этот тихий и безмолвный час в старом своем логове Феджин бодрствовал с таким перекошенным и бледным лицом, с такими красными и налитыми кровью глазами, что походил не столько на человека, сколько на какойто отвратительный призрак, вставший из сырой могилы и терзаемый злым духом.
   Он сидел, сгорбившись, у холодного очага, закутанный в старое, рваное одеяло, лицом к оплывающей свече, которая стояла на столе около него. Правую руку он держал у рта и, поглощенный своими мыслями, грыз длинные черные ногти, а меж беззубых десен виднелось несколько клыков, какие бывают у собаки или крысы.
   На полу, растянувшись на тюфяке, крепко спал Ноэ. Старик изредка останавливал на нем взгляд и снова переводил его на свечу, обгоревший фитиль которой согнулся почти вдвое, а горячее сало капало на стол, явно свидетельствуя, что мысли старика витают где-то далеко.
   Так оно в действительности и было. Досада, вызванная крушением его великолепного плана, ненависть к девушке, осмелившейся связаться с чужими людьми, полное неверие в искренность ее отказа выдать его, горькое разочарование, ибо не было возможности отомстить Сайксу, боязнь разоблачения, гибели, смерти и дикое, неудержимое бешенство – все это проносилось вихрем в мозгу Феджина, а дьявольские мысли и самые черные замыслы грызли ему сердце.
   Он сидел, не меняя позы и как будто не замечая, как долго он сидит, пока до чуткого его слуха не донесся шум шагов на улице.
   – Наконец-то! – пробормотал он, вытирая сухие, воспаленные губы. – Наконец-то!
   Когда он произнес эти слова, тихо звякнул колокольчик. Феджин бесшумно поднялся по лестнице к двери и вскоре вернулся с каким-то человеком, который был закутан до подбородка и держал под мышкой узел. Усевшись и сбросив пальто, этот человек оказался дюжим Сайксом.
   – Вот! – сказал он, кладя узел на стол. – Займитесь-ка этим да постарайтесь побольше за него выручить. Немало было хлопот, чтобы его добыть: я думал прийти сюда на три часа раньше.
   Феджин забрал узел и, заперев его в шкаф, снова уселся, не говоря ни слова. Все это время он ни на секунду не сводил глаз с грабителя, и теперь, когда они сидели друг против друга, лицом к лицу, он пристально смотрел на него, а губы его так сильно дрожали и лицо так изменилось от овладевшего им волнения, что грабитель невольно отодвинул свой стул и взглянул на него с неподдельным испугом.
   – Что случилось? – крикнул Сайкс. – Чего вы так уставились на меня?
   Феджин поднял правую руку и погрозил дрожащим указательным пальцем, но возбуждение его было так велико, что на секунду он лишился дара речи.
   – Проклятье! – крикнул Сайкс, с тревожным видом нащупывая что-то у себя за пазухой. – Он с ума спятил. Надо мне поостеречься.
   – Нет! – возразил Феджин, обретя голос. – Это не то… не вы тот человек, Билл. Я никакой… никакой вины за вами не знаю.
   – Не знаете! Вот как! – сказал Сайкс, злобно на него глядя и у него на глазах перекладывая пистолет в другой карман, что поближе. – Это хорошо – для одного из нас. Кто этот один – неважно.
   – Билл, я вам должен сказать нечто такое, – начал Феджин, придвигая свой стул, – отчего вы почувствуете себя хуже, чем я.
   – Ну? – недоверчиво отозвался грабитель. – Говорите! Да поживее, не то Нэнси подумает, что я пропал.
   – Пропал! – воскликнул Феджин. – Для нее это вопрос решенный.
   Сайкс с величайшим недоумением посмотрел на еврея и, не найдя удовлетворительного разрешения загадки, схватил его огромной ручищей за шиворот и основательно встряхнул.
   – Да говорите же! – крикнул он. – А если не заговорите, то скоро вам дышать будет нечем. Раскройте рот и скажите просто и ясно. Выкладывайте, проклятый старый пес, выкладывайте!
   – Допустим, что парень, который лежит вон там… – начал Феджин.
   Сайкс повернулся в ту сторону, где спал Ноэ, словно не заметил его раньше.
   – Ну? – сказал он, принимая прежнюю позу.
   – Допустим, этот парень, – продолжал Феджин, – вздумал донести… предать всех нас, сначала отыскав для этой цели подходящих людей, а потом назначив им свидание на улице, чтобы описать нашу внешность, указать все приметы, по которым они могут нас найти, и место, где нас легче всего захватить. Допустим, он задумал все это устроить и вдобавок выдать одно дело, в котором мы все более или менее замешаны, – задумал это по своей прихоти; не потому, что священник ему нашептал или его довели до этого, посадив на хлеб и на воду, – по своей прихоти, для собственного своего удовольствия, уходил тайком, ночью отыскивать тех, кто больше всего вооружен против нас, и доносил им. Вы слышите меня? – крикнул еврей, в глазах которого загорелась ярость. – Допустим, он все это сделал. Что тогда?
   – Что тогда? – повторил Сайкс, изрыгнув ужасное проклятье. – Останься он в живых до моего прихода, я бы железным каблуком моего сапога раздробил ему череп на столько кусков, сколько у него волос на голове.
   – Что, если бы это сделал я? – чуть ли не завопил Феджин. – Я, который столько знает и столько людей может вздернуть, не считая самого себя!
   – Не знаю, – отозвался Сайкс, стиснув зубы и побледнев при одном предположении. – Я бы выкинул какую-нибудь штуку в тюрьме, чтобы на меня надели кандалы, и если бы меня судили вместе с вами, я бы на суде обрушил на вас эти кандалы и на глазах у всех вышиб вам мозги. У меня хватило бы силы, – пробормотал грабитель, поднимая свою мускулистую руку, – размозжить вам голову так, словно по ней проехала нагруженная повозка.
   – Вы бы это сделали?
   – Сделал ли бы я? – переспросил взломщик. – Испытайте меня.
   – А если бы это был Чарли, или Плут, или Бет, или…
   – Мне все равно кто! – нетерпеливо ответил Сайкс. – Кто бы это ни был, я бы расправился с ним точно так же.
   Феджин в упор посмотрел на грабителя и, знаком приказав ему молчать, наклонился над тюфяком на полу и начал трясти спящего, стараясь разбудить его. Сайкс нагнулся вперед и, положив руки на колени, недоумевал, к чему клонились все эти вопросы и приготовления.
   – Болтер, Болтер! Бедняга! – сказал Феджин, поднимая глаза, горевшие дьявольским предвкушением развязки, и говоря медленно и с многозначительными ударениями. – Он устал… устал, выслеживая ее так долго… выслеживая ее, Билл!
   – Что это значит? – спросил Сайкс, откинувшись назад.
   Феджин ничего не ответил и, снова наклонившись над спящим, приподнял его и усадил. Когда присвоенное им себе имя было повторено несколько раз, Ноэ протер глаза и, протяжно зевнув, стал сонно озираться.
   – Расскажите мне опять об этом, еще раз, чтобы он послушал, – сказал еврей, указывая на Сайкса.
   – О чем вам рассказать? – спросил сонный Ноэ, с неудовольствием встряхиваясь.
   – Расскажите о… Нэнси, – сказал Феджин, хватая Сайкса за кисть руки, чтобы тот не бросился вон из дома, не дослушав до конца. – Вы шли за ней следом?
   – Да.
   – До Лондонского моста?
   – Да.
   – Там она встретила двоих?
   – Вот, вот…
   – Джентльмена и леди, к которой она уже ходила по собственному желанию, а те предложили ей выдать всех ее товарищей и в первую очередь Монкса, что она и сделала; и указать дом, где мы собираемся и куда ходим, что она и сделала; и место, откуда удобнее всего следить за ним, что она и сделала; и час, когда там собираются, что она и сделала. Все это она сделала. Она рассказала все до последнего слова, хотя ей не угрожали, рассказала по своей воле. Она это сделала, да или нет? – крикнул Феджин, обезумев от ярости.
   – Верно, – ответил Ноэ, почесывая голову. – Так оно и было!
   – Что они сказали о прошлом воскресенье?
   – О прошлом воскресенье? – призадумавшись, отозвался Ноэ. – Да ведь я вам уже говорил.
   – Еще раз. Скажите еще раз! – крикнул Феджин, еще крепче вцепляясь в Сайкса одной рукой и потрясая другой, в то время как на губах у него выступила пена.
   – Они спросили ее… – сказал Ноэ, который, по мере того как рассеивалась его сонливость, как будто начинал догадываться, кто такой Сайкс, – они спросили ее, почему она не пришла, как обещала, в прошлое воскресенье. Она сказала, что не могла.
   – Почему, почему? Скажите это ему.
   – Потому что ее насильно удержал дома Билл – человек, о котором она говорила им раньше, – ответил Ноэ.
   – Что еще про него? – крикнул Феджин. – Что еще про человека, о котором она говорила им раньше? Скажите это ему, скажите ему!
   – Да то, что ей не очень-то легко уйти из дому, если он не знает, куда она идет, – сказал Ноэ, – и потому-то в первый раз, когда она пошла к леди, она дала ему – вот рассмешила-то она меня, когда это сказала! – она дала ему выпить настойки из опия.
   – Тысяча чертей! – заревел Сайкс, неистово вырываясь из рук еврея. – Пустите меня!
   Отшвырнув старика, он бросился вон из комнаты и, вне себя от бешенства, сбежал по лестнице.
   – Билл, Билл! – закричал Феджин, поспешив за ним. – Одно слово! Только одно слово!
   Это слово не было бы сказано, если бы грабитель мог отпереть дверь, на что зря тратил силы и ругательства, когда еврей, запыхавшись, догнал его.
   – Выпустите меня! – крикнул Сайкс. – Не разговаривайте со мной, это опасно. Говорю вам, выпустите меня!
   – Выслушайте одно только слово, – возразил Феджин, положив руку на замок. – Вы не будете…
   – Ну? – отозвался тот.
   – Вы не будете… слишком неистовы, Билл?
   Загорался день, и было достаточно светло, чтобы каждый из них мог видеть лицо другого. Они обменялись быстрым взглядом; у обоих глаза зажглись огнем, который не вызывал никаких сомнений.
   – Я хочу сказать, – продолжал Феджин, не скрывая, что считает теперь всякое притворство бесполезным, – хочу сказать, что быть чересчур неистовым опасно. Будьте хитрым, Билл, и не слишком неистовым…
   Сайкс ничего не ответил и, распахнув дверь, которую отпер Феджин, выбежал на пустынную улицу.
   Ни разу не остановившись, ни на секунду не задумываясь, не поворачивая головы ни направо, ни налево, не поднимая глаз к небу и не опуская их к земле, но с беспощадной решимостью глядя прямо перед собой, стиснув зубы так крепко, что, казалось, напряженные челюсти прорвут кожу, грабитель неудержимо мчался вперед и не пробормотал ни слова, не ослабил ни одного мускула, пока не очутился у своей двери. Он бесшумно отпер дверь ключом, легко поднялся по лестнице и, войдя в свою комнату, дважды повернул ключ в замке и, придвинув к двери тяжелый стол, отдернул полог кровати.
   Девушка лежала на ней полуодетая. Его приход разбудил ее, она приподнялась торопливо, с испуганным видом.
   – Вставай! – сказал мужчина.
   – Ах, это ты, Билл! – сказала девушка, по-видимому обрадованная его возвращением.
   – Это я, – был ответ. – Вставай.
   Горела свеча, но мужчина быстро выхватил ее из подсвечника и швырнул под каминную решетку. Заметив слабый свет загоревшегося дня, девушка встала, чтобы отдернуть занавеску.
   – Не надо, – сказал Сайкс, преграждая ей дорогу рукой. – Света хватит для того, что я собираюсь сделать.
   – Билл, – сказала девушка тихим, встревоженным голосом, – почему ты на меня так смотришь?
   Несколько секунд грабитель сидел с раздувавшимися ноздрями и вздымающейся грудью, не спуская с нее глаз; потом, схватив ее за голову и за шею, потащил на середину комнаты и, оглянувшись на дверь, зажал ей рот тяжелой рукой.
   – Билл, Билл, – хрипела девушка, отбиваясь с силой, рожденной смертельным страхом. – Я… я не буду ни вопить, ни кричать… ни разу не вскрикну… Выслушай меня… поговори со мной… скажи мне, что я сделала!
   – Сама знаешь, чертовка! – ответил грабитель, переводя дыхание. – Этой ночью за тобой следили. Слышали каждое твое слово.
   – Так пощади же, ради неба, мою жизнь, как я пощадила твою! – воскликнула девушка, прижимаясь к нему. – Билл, милый Билл, у тебя не хватит духа убить меня. О, подумай обо всем, от чего я отказалась ради тебя хотя бы только этой ночью. Подумай об этом и спаси себя от преступления; я не разожму рук, тебе не удастся меня отшвырнуть. Билл, Билл, ради господа бога, ради самого себя, ради меня, подожди, прежде чем прольешь мою кровь! Я была тебе верна, клянусь моей грешной душой, я была верна!
   Мужчина отчаянно боролся, чтобы освободить руки, но вокруг них обвились руки девушки, и, как он ни старался, он не мог оторвать ее от себя.
   – Билл! – воскликнула девушка, пытаясь положить голову ему на грудь. – Джентльмен и эта милая леди предлагали мне сегодня пристанище в какой-нибудь чужой стране, где бы я могла доживать свои дни в уединении и покое. Позволь мне повидать их еще раз и на коленях молить, чтобы они с такой же добротой и милосердием отнеслись и к тебе, и тогда мы оба покинем это ужасное место и далеко друг от друга начнем лучшую жизнь, забудем, как мы жили раньше, вспоминая об этом только в молитвах, и больше не встретимся. Никогда не поздно раскаяться. Так они мне сказали… я это чувствую теперь… но нам нужно время… хоть немножко времени.
   Взломщик освободил одну руку и схватил пистолет. Несмотря на взрыв ярости, в голове его пронеслась мысль, что он будет немедленно пойман, если выстрелит. И, собрав силы, он дважды ударил им по обращенному к нему лицу, почти касавшемуся его лица.
   Она пошатнулась и упала, полуослепленная кровью, стекавшей из глубокой раны на лбу; поднявшись с трудом на колени, она вынула из-за пазухи белый носовой платок – платок Роз Мэйли – и, подняв его в сложенных руках к небу, так высоко, как только позволяли ее слабые силы, прошептала молитву, взывая к создателю о милосердии.
   Страшно было смотреть на нее. Убийца, отшатнувшись к стене и заслоняя глаза рукой, схватил тяжелую дубинку и одним ударом сбил ее с ног.


   Глава XLVIII

 //-- Бегство Саймса --// 
   Из всех злодеяний, совершенных под покровом тьмы в пределах широко раскинувшегося Лондона с того часа, как нависла над ним ночь, это злодеяние было самое страшное. Из всех ужасных преступлений, отравивших зловонием утренний воздух, это преступление было самое гнусное и самое жестокое.
   Солнце – яркое солнце, приносящее человеку не только свет, но и новую жизнь, надежду и бодрость, – взошло, сияющее и лучезарное, над многолюдным городом. Сквозь дорогое цветное стекло и заклеенное бумагой окно, сквозь соборный купол и расщелину в ветхой стене оно равно проливало свои лучи. Оно озарило комнату, где лежала убитая женщина. Оно озарило ее. Сайкс попытался преградить ему доступ, но лучи все-таки струились. Если зрелище было страшным в тусклых, предутренних сумерках, то каково же было оно теперь при этом ослепительном свете!
   Сайкс не двигался: он боялся пошевельнуться. Послышался стон, рука дернулась, и в ужасе, слившемся с яростью, он нанес еще удар и еще. Он набросил на нее одеяло; но было тяжелее представлять себе глаза и думать, что они обращены к нему, чем видеть, как они пристально смотрят вверх, словно следя за отражением лужи крови, которое в лучах солнца трепетало и плясало на потолке. Он снова сорвал одеяло. Здесь лежало тело – только плоть и кровь, не больше, – но какое тело и как много крови!
   Он зажег спичку, растопил очаг и сунул в огонь дубинку. На конце ее прилипли волосы, они вспыхнули, съежились в легкий пепел и, подхваченные тягой, кружась, полетели вверх к дымоходу. Даже это его испугало при всей его смелости, но он продолжал держать оружие, пока оно не переломилось, а потом бросил его на угли, чтобы оно сгорело и обратилось в золу. Он умылся и вычистил свою одежду; несколько пятен не удалось вывести, он вырезал куски и сжег их. Сколько этих пятен было в комнате! Даже у собаки лапы были в крови.
   Все это время он ни разу не поворачивался спиной к трупу – да, ни на секунду. Покончив с приготовлениями, он, пятясь, отступил к двери, таща за собой собаку, чтобы она снова не запачкала лап и не вынесла на улицу новых улик преступления. Он потихоньку открыл дверь, запер ее за собой, взял ключ и покинул дом.
   Он перешел через дорогу и поднял глаза на окно, желая убедиться, что с улицы ничего не видно. Все еще была задернута занавеска, которую она хотела раздвинуть, чтобы впустить свет, так и не увиденный ею. Она лежала почти у окна. Он это знал. Боже, как льются солнечные лучи на это самое место!
   Взгляд был мимолетный. Стало легче, когда он вырвался из этой комнаты. Он свистнул собаку и быстро зашагал прочь.
   Он прошел через Излингтон, поднялся на холм у Хайгета, где водружен камень в честь Виттингтона, [286 - …водружен камень в честь Виттингтона… – камень, водруженный на одной из улиц района Хайгет в Лондоне, в том месте, где легендарный Дик Виттингтон якобы услышал звон колоколов, призывавший его вернуться назад. Диккенс не раз упоминает в своих романах о герое этой популярной легенды, рассказывающей о юном ученике торговца мануфактурой, задумавшем бежать из Лондона, но по дороге до него донесся звон колоколов старинной церкви Сент Мэри Ле Бау, в котором якобы слышались голоса: «Вернись, Виттингтон, трижды лорд-мэр Лондона». Юный Дик вернулся, и, согласно легенде, пророчество осуществилось – Роберт Виттингтон (историческое лицо XV века) трижды занимал пост лорд-мэра Лондона.] и стал спускаться к Хайгет-Хилл. Он шел бесцельно, не зная, куда идти; едва начав спускаться с холма, он опять свернул вправо, и пойдя по тропинке через поля, обогнул Сиин-Вуд и таким образом вышел на Хэмстед-Хит. Миновав ложбину у Вейл-Хит, он взобрался на насыпь с противоположной стороны, пересек дорогу, соединяющую деревни Хэмстед и Хайгет, и, дойдя до конца вересковой пустоши, вышел в поля у Норт-Энда, где улегся под живой изгородью и заснул.
   Вскоре он опять поднялся и пошел – не от Лондона, а обратно, в город, по проезжей дороге, потом назад, пересек с другой стороны пустошь, по которой уже проходил, затем стал блуждать по полям, ложился отдыхать у края канавы и снова вскакивал, чтобы отыскать какое-нибудь другое местечко, возвращался и снова бродил наугад.
   Куда бы зайти поблизости, где было не слишком людно, чтобы поесть и выпить? Хэндон. Это было прекрасное место, неподалеку, куда мало кто заглядывал по пути. Сюда-то он и направился, то пускаясь бегом, то, по странной прихоти, подвигаясь со скоростью улитки, а иногда даже приостанавливался и лениво сбивал палкой ветки кустарника. Но когда он пришел туда, все, кого он встречал – даже дети у дверей, – казалось, посматривали на него подозрительно. Снова повернул он обратно, не осмелившись купить чего-нибудь поесть или выпить, хотя вот уже много часов у него не было ни куска во рту; и опять он побрел по вересковой пустоши, не зная, куда идти.
   Он проходил милю за милей и снова приходил на старое место. Утро и полдень миновали, и день был на исходе, а он по-прежнему тащился то в одну сторону, то в другую, то в гору, то под гору, по-прежнему возвращался назад и мешкал возле одного и того же места. Наконец, он ушел и зашагал по направлению к Хэтфилду.
   Было девять часов вечера, когда мужчина, окончательно выбившись из сил, и собака, волочившая ноги и хромавшая от непривычной ходьбы, спустились с холма возле церкви в тихой деревне и, пройдя по маленькой улочке, проскользнули в небольшой трактир, тусклый огонек которого привел их сюда. В комнате был затоплен камин, и перед ним выпивали поселяне. Они освободили место для незнакомца, но он уселся в самом дальнем углу и ел и пил в одиночестве, или, вернее, со своей собакой, которой время от времени бросал кусок.
   Беседа собравшихся здесь людей шла о соседних полях, о фермерах, а когда эти темы были исчерпаны – о возрасте какого-то старика, которого похоронили в прошлое воскресенье; юноши считали его очень дряхлым, а старики утверждали, что он был совсем еще молод – не старше, как заявил один седовласый дед, чем он сам, и его еще хватило бы лет на десять – пятнадцать по крайней мере, если бы он берег себя… если бы он берег себя!
   Эта беседа ничем не могла привлечь внимания или вызвать тревогу. Грабитель, расплатившись по счету, сидел молчаливый и неприметный в своем углу и уже задремал, как вдруг его разбудило шумное появление нового лица.
   Это был коробейник, балагур и шарлатан, странствовавший пешком по деревням, торгуя точильными камнями, ремнями для правки бритв, бритвами, круглым мылом, смазкой для сбруи, лекарствами для собак и лошадей, дешевыми духами, косметическими мазями и тому подобными вещами, которые он таскал в ящике, привязанном за спиной. Его появление послужило для поселян сигналом к обмену всевозможными незамысловатыми шуточками, которые не смолкали, пока он не поужинал и не раскрыл своего ящика с сокровищами, после чего остроумно ухитрился соединить приятное с полезным.
   – А что это за товары? Каковы на вкус, Гарри? – спросил ухмыляющийся поселянин, указывая на плитки в углу ящика.
   – Вот это, – сказал парень, извлекая одну из них, – Это незаменимое и неоценимое средство для удаления всяких пятен, ржавчины, грязи, крапинок и брызг с шелка, атласа, полотна, батиста, сукна и крепа, с шерсти, с ковров, с шерсти мериносовой, с муслина, бомбазина и всяких шерстяных тканей. Пятна от вина, от фруктов, от пива, от воды, от краски и дегтя – любое пятно сойдет, стоит разок потереть этим незаменимым и неоценимым средством. Если леди запятнала свое имя, ей достаточно проглотить одну штуку – и она сразу исцелится, потому что это яд. Если джентльмен пожелает это проверить, ему достаточно принять одну маленькую плиточку – и никаких сомнений не останется, потому что она действует не хуже пули и на вкус гораздо противнее, а стало быть, тем больше ему чести, что он ее принял… Пенни за штуку! Такая польза, и только пенни за штуку!
   Сразу нашлись два покупателя, и многие слушатели начинали явно склоняться к тому же. Заметив это, торговец стал еще болтливее.
   – Выпустить не успеют, как все нарасхват разбирают! – продолжал парень. – Четырнадцать водяных мельниц, шесть паровых машин и гальваническая батарея без отдыха выделывают их да все не поспевают, хотя люди трудятся так, что помирают, а вдовам сейчас же дают пенсию и двадцать фунтов в год на каждого ребенка, а за близнецов – пятьдесят… Пенни за штуку! Два полупенни тоже годятся, и четыре фартинга будут приняты с радостью. Пенни за штуку! Пятна от вина, от фруктов, от пива, от воды, от краски, дегтя, грязи, крови!.. Вот у этого джентльмена пятно на шляпе, которое я выведу, не успеет он заказать мне пинту пива.
   – Эй! – встрепенувшись, крикнул Сайкс. – Отдайте!
   – Я его выведу, сэр, – возразил торговец, подмигивая компании, – прежде чем вы подойдете с того конца комнаты. Джентльмены, здесь присутствующие, обратите внимание на темное пятно на шляпе этого джентльмена величиной не больше шиллинга, но толщиной с полукрону. Будь пятно от вина, от фруктов, от пива, от воды, от краски, дегтя, грязи или крови…
   Торговец не кончил фразы, потому что Сайкс с отвратительным проклятьем опрокинул стол и, вырвав у него шляпу, выбежал из дому.
   Под влиянием все той же странной прихоти и колебаний, которые весь день владели им вопреки его воле, убийца, убедившись, что его не преследуют и, по всей вероятности, приняли за угрюмого и пьяного парня, повернул обратно в город и, сторонясь от фонарей кареты, стоявшей перед маленькой почтовой конторой, хотел пройти мимо, но узнал почтовую карету из Лондона. Он почти угадывал, что за этим последует, но перешел дорогу и стал прислушиваться.
   У двери стоял кондуктор в ожидании почтовой сумки. В эту минуту к нему подошел человек в форме лесничего, и тот вручил ему корзинку, которую поднял с мостовой.
   – Это для вашей семьи, – сказал кондуктор. – Эй, вы, там, пошевеливайтесь! Будь проклята эта сумка, и вчера она была не готова. Так, знаете ли, не годится!
   – Что нового в городе, Бен? – спросил лесничий, отступая к ставням, чтобы удобнее было любоваться лошадьми.
   – Ничего как будто не слышал, – ответил тот, надевая перчатки. – Цена на хлеб немного поднялась. Слыхал, что толковали о каком-то убийстве в Спителфилдсе, но не очень-то я этому верю.
   – Нет, это правда, – сказал джентльмен, сидевший в карете и выглядывавший из окна. – И вдобавок – Зверское убийство.
   – Вот как, сэр! – отозвался кондуктор, притронувшись к шляпе. – Кого убили, сэр: мужчину или женщину?
   – Женщину, – ответил джентльмен. – Полагают…
   – Эй, Бен! – нетерпеливо крикнул кучер.
   – Будь проклята эта сумка! – воскликнул кондуктор. – Заснули вы там, что ли?
   – Иду! – крикнул, выбегая, заведующий конторой.
   – Иду! – проворчал кондуктор. – Идет так же, как та молодая и богатая женщина, которая собирается в меня влюбиться, да не знаю когда. Ну, давайте! Готово!
   Весело затрубил рог, и карета уехала. Сайкс продолжал стоять на улице; казалось, его не взволновала только что услышанная весть, не тревожило ни одно сильное чувство, кроме колебаний, куда идти. Наконец, он снова повернул назад и пошел по дороге, ведущей из Хэтфилда в Сент-Элбанс.
   Он шел упрямо вперед. Но, оставив позади город и очутившись на безлюдной и темной дороге, он почувствовал, как подкрадываются к нему страх и ужас, проникая до сокровенных его глубин. Все, что находилось впереди – реальный предмет или тень, что-то неподвижное или движущееся, – превращалось в чудовищные образы, но эти страхи были ничто по сравнению с не покидавшим его чувством, будто за ним по пятам идет призрачная фигура, которую он видел этим утром. Он мог проследить ее тень во мраке, точно восстановить очертания и видеть, как непреклонно и торжественно шествует она. Он слышал шелест ее одежды в листве, и каждое дыхание ветра приносило ее последний тихий стон. Если он останавливался, останавливалась и она. Если он бежал, она следовала за ним, – не бежала, что было бы для него облегчением, но двигалась, как труп, наделенный какой-то механической жизнью и гонимый ровным, унылым ветром, не усиливавшимся и не стихавшим.
   Иногда он поворачивался с отчаянным решением отогнать привидение, даже если б один его взгляд принес смерть; но волосы поднимались у него дыбом и кровь стыла в жилах, потому что оно поворачивалось вместе с ним и оставалось у него за спиной. Утром он удерживал его перед собой, но теперь оно было за спиной – всегда. Он прислонился к насыпи и чувствовал, что оно высится над ним, вырисовываясь на фоне холодного ночного неба. Он растянулся на дороге – лег на спину. Оно стояло над его головой, безмолвное, прямое и неподвижное – живой памятник с эпитафией, начертанной кровью.
   Пусть никто не говорит об убийцах, ускользнувших от правосудия, и не высказывает догадку, что провидение, должно быть, спит. Одна нескончаемая минута этого мучительного страха стоила десятка насильственных смертей.
   В поле, где он проходил, был сарай, который мог служить пристанищем на ночь. Перед дверью росли три высоких тополя, отчего внутри было очень темно, и ветер жалобно завывал в ветвях. Он не мог идти дальше, пока не рассветет, и здесь он улегся у самой стены, чтобы подвергнуться новой пытке.
   Ибо теперь видение предстало перед ним такое же неотвязное, но еще более страшное, чем то, от которого он спасся. Эти широко раскрытые глаза, такие тусклые и такие остекленевшие, что ему легче было бы их видеть, чем о них думать, появились во мраке; свет был в них, но они не освещали ничего. Только два глаза, но они были всюду. Если он смыкал веки, перед ним возникала комната со всеми хорошо знакомыми предметами – конечно, об иных он бы не вспомнил, если бы восстанавливал обстановку по памяти, – каждая вещь на своем привычном месте. И труп был на своем месте и глаза, какими он их видел, когда бесшумно уходил.
   Он вскочил и побежал в поле. Фигура была у него за спиной. Он вернулся в сарай и снова съежился там. Глаза появились раньше, чем он успел лечь.
   И здесь он остался, охваченный таким ужасом, какой никому был неведом, дрожа всем телом и обливаясь холодным потом, как вдруг ночной ветер донес издалека крики и гул голосов, испуганных и встревоженных. Человеческий голос, прозвучавший в этом уединенном месте, пусть даже возвещая о какой-то беде, принес ему облегчение. Сознание грозящей опасности заставило Сайкса обрести новые силы, и, вскочив на ноги, он выбежал из сарая.
   Казалось, широко раскинувшееся небо было в огне. Поднимаясь вверх с дождем искр и перекатываясь один через другой, вырывались языки пламени, освещая окрестности на много миль и гоня облака дыма в ту сторону, где он стоял. Рев стал громче, так как новые голоса подхватили вопль, и он мог расслышать крики: «Пожар!» – сливавшиеся с набатом, грохотом от падения каких-то тяжестей и треском огня, когда языки обвивались вокруг какого-нибудь нового препятствия и вздымались вверх, словно подкрепленные пищей. Пока он смотрел, шум усилился. Там были люди – мужчины и женщины, – свет, суматоха. Для него это была как будто новая жизнь. Он рванулся вперед – напрямик, опрометью, мчась сквозь вересковые заросли и кусты и перескакивая через изгороди и заборы так же неудержимо, как его собака, которая неслась впереди с громким и звонким лаем.
   Он добежал. Метались полуодетые фигуры: одни старались вывести из конюшен испуганных лошадей, другие гнали скот со двора и из надворных построек, тащили пожитки из горящего дома под градом сыпавшихся искр и раскаленных докрасна балок. Сквозь отверстия, где час назад были двери и окна, виднелось бушующее море огня; стены качались и падали в пылающий колодец; расплавленный свинец и железо, добела раскаленные, лились потоком на землю. Визжали женщины и дети, а мужчины подбадривали друг друга громкими криками. Лязг пожарных насосов, свист и шипение струи, падавшей на горящее дерево, сливались в оглушительный рев.
   Он тоже кричал до хрипоты и, убегая от воспоминаний и самого себя, нырнул в гущу толпы. Из стороны в сторону бросался он в эту ночь, то трудясь у насосов, то пробиваясь сквозь дым и пламя, но все время норовя попасть туда, где больше всего было шума и людей. На приставных лестницах, наверху и внизу, на крышах строений, на половицах, скрипевших и колебавшихся под его тяжестью, под градом падающих кирпичей и камней, – всюду, где бушевал огонь, был он, но его жизнь была заколдована, он остался невредимым: ни единой царапины, ни ушибов; он не ведал ни усталости, ни мыслей, пока снова не занялась заря и остались только дым да почерневшие развалины.
   Когда прошло это сумасшедшее возбуждение, с удесятеренной силой вернулось страшное сознание совершенного преступления. Он подозрительно осмотрелся; люди разговаривали, разбившись на группы, и он опасался, что предметом их беседы служит он. Собака повиновалась выразительному движению его пальца, и они крадучись пошли прочь. Он проходил мимо пожарного насоса, где сидели несколько человек, и они окликнули его, предлагая с ними закусить. Он поел хлеба и мяса, а когда принялся за пиво, услыхал, как пожарные, которые явились из Лондона, толкуют об убийстве.
   – Говорят, он пошел в Бирмингем, – сказал один, – но его схватят, потому что сыщики уже на ногах, а завтра к вечеру об этом будут знать по всей стране.
   Он поспешил уйти и шел, пока не подкосились ноги, – тогда он лег на тропинке и спал долго, но беспокойным сном. Снова он побрел, нерешительный и колеблющийся, страшно боясь провести еще ночь в одиночестве. Вдруг он принял отчаянное решение вернуться в Лондон.
   «Там хоть есть с кем поговорить, – подумал он, – и надежное место, чтобы спрятаться. Раз пущен слух, что я в этих краях, им не придет в голову ловить меня там. Почему бы мне не притаиться на недельку, а потом выколотить деньги из Феджина и уехать во Францию? Черт побери, рискну!»
   Этому побуждению он последовал немедленно и, выбирая самые глухие дороги, пустился в обратный путь, решив укрыться где-нибудь неподалеку от столицы, в сумерках войти в нее окольными путями и отправиться в тот квартал, который он наметил целью своего путешествия.
   А собака? Если разосланы сведения о его приметах, не забудут, что собака тоже исчезла и, по всей вероятности, ушла с ним. Это может привести к аресту, когда он будет проходить по улицам. Он решил утопить ее и пошел дальше, отыскивая какой-нибудь пруд; по дороге поднял тяжелый камень и завязал его в носовой платок.

   Пока делались эти приготовления, собака не сводила глаз со своего хозяина; инстинкт ли предупредил собаку об их цели, или же косой взгляд, брошенный на нее грабителем, был суровее обычного, но она держалась позади него немного дальше, чем всегда, и поджала хвост, как только он замедлил шаги. Когда ее хозяин остановился у небольшого пруда и оглянулся, чтобы подозвать ее, она не тронулась с места.
   – Слышишь, зову! Сюда! – крикнул Сайкс.
   Собака подошла в силу привычки, но, когда Сайкс нагнулся, чтобы обвязать ей шею платком, она глухо заворчала и отскочила.
   – Назад! – крикнул грабитель.
   Собака завиляла хвостом, но осталась на том же месте. Сайкс сделал мертвую петлю и снова позвал ее.
   Собака подошла, отступила, постояла секунду, повернулась и стремглав бросилась прочь.
   Сайкс свистнул еще и еще раз, сел и стал ждать, надеясь, что она вернется. Но собака так и не вернулась, и, наконец, он снова тронулся в путь.


   Глава XLIX

 //-- Монкс и мистер Браунлоу, наконец, встречаются. Их беседа и известие, ее прервавшее --// 
   Смеркалось, когда мистер Браунлоу вышел из наемной кареты у своего подъезда и тихо постучал. Когда дверь открылась, из кареты вылез дюжий мужчина и занял место по одну сторону подножки, тогда как другой, сидевший на козлах, в свою очередь спустился и стал по другую сторону. По знаку мистера Браунлоу они помогли выйти третьему и, поместившись по правую и левую его руку, быстро увлекли в дом. Этот человек был Монкс.
   Таким же манером они молча поднялись по лестнице, и мистер Браунлоу, шедший впереди, повел их в заднюю комнату. У двери этой комнаты Монкс, поднимавшийся с явной неохотой, остановился.
   – Пусть он выбирает, – сказал мистер Браунлоу. – Если он замешкается или хоть пальцем пошевельнет, сопротивляясь вам, тащите его на улицу, зовите полицию и от моего имени предъявите ему обвинение в преступлении.
   – Как вы смеете говорить это обо мне? – спросил Монкс.
   – Как вы смеете вынуждать меня к этому, молодой человек? – отозвался мистер Браунлоу, пристально глядя ему в лицо. – Или вы с ума сошли, что хотите уйти из этого дома?.. Отпустите его… Ну вот, сэр: вы вольны идти, а мы – последовать за вами. Но предупреждаю вас – клянусь всем самым для меня святым! – что в ту самую минуту, когда вы окажетесь на улице, я арестую вас по обвинению в мошенничестве и грабеже. Я тверд и непоколебим. Если и вы решили вести себя так же, то да падет ваша кровь на вашу голову.
   – По чьему распоряжению я схвачен на улице и доставлен сюда этими собаками? – спросил Монкс, переводя взгляд с одного на другого из стоявших возле него мужчин.
   – По моему, – ответил мистер Браунлоу. – За этих людей ответственность несу я. Если вы жалуетесь, что вас лишили свободы, – вы имели право и возможность вернуть ее, когда ехали сюда, однако сочли разумным не поднимать шума, – то, повторяю, отдайтесь под защиту закона. Я в свою очередь обращусь к закону. Но если вы зайдете слишком далеко, чтобы отступать, не просите меня о снисхождении, когда власть перейдет в другие руки, и не говорите, что я толкнул вас в пропасть, в которую вы бросились сами.
   Монкс был заметно смущен и к тому же встревожен. Он колебался.
   – Вы должны поспешить с решением, – сказал мистер Браунлоу с большой твердостью и самообладанием. – Если вам угодно, чтобы я предъявил обвинение публично и обрек вас на кару, которую хотя и могу с содроганием предвидеть, но не могу изменить, то, говорю еще раз, путь вам известен. Если же не угодно и вы взываете к моей снисходительности и к милосердию тех, кому причинили столько зла, садитесь без дальнейших разговоров на этот стул. Он ждет вас вот уже два дня.
   Монкс пробормотал что-то невнятное, но все еще колебался.
   – Поторопитесь, – сказал мистер Браунлоу. – Одно мое слово – и выбора уже не будет.
   Монкс все еще колебался.
   – Я не склонен вступать в переговоры, – продолжал мистер Браунлоу. – И к тому же, раз я защищаю насущные интересы других, не имею на это права.
   – Нет ли… – запинаясь, спросил Монкс, – нет ли какого-нибудь компромисса?
   – Никакого.
   Монкс с тревогой посмотрел на старого джентльмена, но, не прочтя на его лице ничего, кроме суровости и решимости, вошел в комнату и, пожав плечами, сел.
   – Заприте дверь снаружи, – сказал мистер Браунлоу слугам, – и войдите, когда я позвоню.
   Те повиновались, и они остались вдвоем.
   – Недурное обращение, сэр, – сказал Монкс, снимая шляпу и плащ, – со стороны старейшего друга моего отца.
   – Именно потому, что я был старейшим другом вашего отца, молодой человек! – отвечал мистер Браунлоу. – Именно потому, что надежды и желания юных и счастливых лет были связаны с ним и тем прекрасным созданием, родным ему по крови, которое в юности отошло к богу и оставило меня здесь печальным и одиноким; именно потому, что он, еще мальчиком, стоял на коленях рядом со мной у смертного ложа единственной своей сестры в то утро, когда – на это не было воли божьей – она должна была стать моей молодой женой; именно потому, что мое омертвевшее сердце льнуло к нему с того дня и вплоть до его смерти во время всех его испытаний и заблуждений; именно потому, что сердце мое полно старых воспоминаний и привязанностей, и даже при виде вас у меня возникают былые мысли о нем; именно потому-то я и расположен отнестись к вам мягко теперь… Да, Эдуард Лифорд, даже теперь… И я краснею за вас, недостойного носить это имя!
   – А причем тут мое имя? – спросил тот, до сих пор молча, с хмурым недоумением наблюдавший волнение своего собеседника. – Что для меня имя?
   – Ничто, – ответил мистер Браунлоу, – для вас ничто. Но его носила она, и даже теперь, по прошествии стольких лет, оно возвращает мне, старику, жар и трепет, охватывавшие меня, стоило мне лишь услышать Это имя. Я очень рад, что вы его переменили… очень рад.
   – Все это превосходно, – сказал Монкс (сохраним присвоенное им себе имя) после долгой паузы, в течение которой он ерзал на стуле, с угрюмым и вызывающим видом поглядывая на мистера Браунлоу, тихо сидевшего заслонив лицо рукой. – Но чего вы от меня хотите?
   – У вас есть брат, – очнувшись, сказал мистер Браунлоу, – брат… И достаточно было шепотом сказать вам на ухо его имя, когда я шел за вами по улице, чтобы заставить вас последовать за мной сюда в недоумении и тревоге.
   – У меня нет брата, – возразил Монкс. – Вы знаете, что я был единственным ребенком. Зачем вы толкуете мне о брате? Вы это знаете не хуже, чем я.
   – Выслушайте то, что знаю я и чего можете не знать вы, – сказал Браунлоу. – Скоро я сумею вас заинтересовать. Я знаю, что единственным и чудовищным плодом этого злосчастного брака, к которому принудили вашего отца, совсем еще юного, семейная гордость и корыстное, черствое тщеславие, – были вы!..
   – Я равнодушен к резким выражениям, – с язвительным смехом перебил Монкс. – Факт вам известен, и для меня этого достаточно.
   – Но я знаю также, – продолжал старый джентльмен, – о медленной пытке, о долгих терзаниях, вызванных этим неудачным союзом. Я знаю, как томительно и бесцельно влачила эта несчастная чета свою тяжелую цепь сквозь жизнь, отравленную для обоих. Я знаю, как холодные, формальные отношения сменились явным издевательством, как равнодушие уступило место неприязни, неприязнь – ненависти, а ненависть – отвращению, пока, наконец, они не разорвали гремящей цепи. И, разойдясь в разные стороны, каждый унес с собой обрывок постылой цепи, звенья которой не могло сломать ничто, кроме смерти, чтобы в новом окружении скрывать их под личиной веселости, на какую только ваши родители были способны. Вашей матери это удалось: она забыла быстро; но в течение многих лет звенья ржавели и разъедали сердце вашего отца.
   – Да, они разошлись, – сказал Монкс. – Ну так что же?
   – Когда прошло некоторое время после их разрыва, – отвечал мистер Браунлоу, – и ваша мать, отдавшись всецело суетной жизни на континенте, совершенно забыла своего молодого мужа, который остался на родине без всяких надежд на будущее, – у него появились новые друзья. Это обстоятельство вам во всяком случае известно.
   – Нет, неизвестно, – сказал Монкс, отводя взгляд и постукивая ногой по полу, как бы решившись отрицать все. – Неизвестно.
   – Ваш вид, не менее чем ваши поступки, убеждает меня в том, что вы об этом никогда не забывали и всегда думали с горечью, – возразил мистер Браунлоу. – Я говорю о том, что случилось пятнадцать лет назад, когда вам было не больше одиннадцати лет, а вашему отцу только тридцать один год, ибо, повторяю, он был совсем юным, когда его отец приказал ему жениться. Должен ли я возвращаться к тем событиям, которые бросают тень на память вашего родителя, или же вы избавите меня от этого и откроете мне правду?
   – Мне нечего открывать, – возразил Монкс. – Можете говорить, если вы этого желаете.
   – Ну что ж! – продолжал мистер Браунлоу. – Итак, одним из этих новых друзей был морской офицер, вышедший в отставку, жена которого умерла за полгода перед тем и оставила ему двух детей – их было больше, но, к счастью, выжили только двое. Это были дочери: одна – прелестная девятнадцатилетняя девушка, а другая – совсем еще дитя двух-трех лет.
   – Что мне за дело до этого? – спросил Монкс.
   – Они проживали, – сказал мистер Браунлоу, не обратив внимания на вопрос, – в той части страны, куда ваш отец попал во время своих скитаний и где он обосновался. Знакомство, сближение, дружба быстро следовали одно за другим. Ваш отец был одарен, как немногие. У него была душа и характер его сестры. Чем ближе узнавал его старый офицер, тем больше любил. Хорошо, если бы этим и кончилось. Но дочь тоже его полюбила.
   Старый джентльмен сделал паузу. Монкс кусал губы и смотрел в пол. Заметив это, джентльмен немедленно продолжал:
   – К концу года он принял на себя обязательство, священное обязательство перед этой девушкой, – он завоевал первую истинную пламенную любовь бесхитростного, невинного создания.
   – Ваш рассказ не из коротких, – заметил Монкс, беспокойно ерзая на стуле.
   – Это правдивый рассказ о страданиях, испытаниях и горе, молодой человек, – возразил мистер Браунлоу, – а такие рассказы обычно бывают длинными; будь это рассказ о безоблачной радости и счастье, он оказался бы очень коротким. Наконец, умер один из тех богатых родственников, ради интересов которых ваш отец был принесен в жертву, что является делом обычным; желая исправить зло, орудием которого он был, он оставил вашему отцу деньги, которые казались ему панацеей от всех бед. Возникла необходимость немедленно ехать в Рим, куда этот человек отправился лечиться и где он умер, оставив своп дела в полном беспорядке. Ваш отец поехал и заболел там смертельной болезнью. Как только сведения достигли Парижа, за ним последовала ваша мать, взяв с собой вас. На следующий день после ее приезда он умер, не оставив никакого завещания – никакого завещания, – так что все имущество досталось ей и вам.
   Теперь Монкс затаил дыхание и слушал с напряженным вниманием, хотя и не смотрел на рассказчика. Когда мистер Браунлоу сделал паузу, он изменил позу с видом человека, внезапно почувствовавшего облегчение, и вытер разгоряченное лицо и руки.
   – Перед отъездом за границу, проезжая через Лондон, – медленно продолжал мистер Браунлоу, не спуская глаз с его лица, – он зашел ко мне…
   – Об этом я никогда не слышал, – перебил Монкс голосом, который должен был звучать недоверчиво, но выражал скорее неприятное изумление.
   – Он зашел ко мне и оставил у меня, помимо других вещей, картину – портрет этой бедной девушки, нарисованный им самим. Он не хотел оставлять его и не мог взять с собой, спешно отправляясь в путешествие. От тревоги и угрызений совести он стал похож на собственную тень, говорил сбивчиво, в смятении о гибели и бесчестье, им самим навлеченных; сообщил мне о своем намерении обратить все имущество в деньги, несмотря ни на какие убытки, и, выделив своей жене и вам часть из полученного наследства, бежать из страны, – я прекрасно понял, что бежать он собирался не один, – и никогда больше сюда не возвращаться. Даже мне, своему старому другу, которого связывала с ним смерть дорогого нам обоим существа, – даже мне он не сделал полного признания, обещав написать и рассказать обо всем, а затем повидаться со мной еще раз, последний раз в жизни. Увы! Это и был последний раз. Никакого письма я не получил и никогда больше его не видел… Когда все было кончено, – помолчав, продолжал мистер Браунлоу, – я поехал туда, где родилась – употребляю выражение, которым спокойно воспользовались бы люди, ибо и жестокость людская и снисходительность не имеют для него теперь значения, – где родилась его преступная любовь. Я решил, что если мои опасения оправдаются, заблудшее дитя найдет сердце и дом, которые будут ему приютом и защитой. За неделю до моего приезда семья покинула те края; они расплатились со всеми мелкими долгами и уехали оттуда ночью. Куда и зачем – никто не мог сказать мне.
   Монкс вздохнул еще свободнее и с торжествующей улыбкой обвел взглядом комнату.
   – Когда ваш брат, – сказал мистер Браунлоу, придвигаясь к нему ближе, – когда ваш брат, хилый, одетый в лохмотья, всеми покинутый мальчик, был брошен на моем пути силой более могущественной, чем случай, и спасен мною от жизни порочной и бесчестной…
   – Что такое? – вскричал Монкс.
   – Мною! – повторил мистер Браунлоу: – Я предупреждал, что скоро заинтересую вас. Да, мною. Вижу, что хитрый сообщник скрыл от вас мое имя, хотя, как он считал, оно было вам незнакомо. Когда ваш брат был спасен мною и, оправляясь от болезни, лежал в моем доме, поразительное его сходство с портретом, о котором я упоминал, привело меня в изумление. Даже когда я впервые его увидел, грязного и жалкого, что-то в его лице произвело на меня впечатление, словно в ярком сне промелькнул передо мною образ какого-то старого друга. Мне незачем говорить вам, что он был похищен, прежде чем я узнал его историю…
   – Почему – незачем? – быстро спросил Монкс.
   – Потому что вам это хорошо известно.
   – Мне?
   – Отрицать бессмысленно, – отозвался мистер Браунлоу. – Я вам докажу, что знаю еще больше.
   – Вы… вы… ничего не можете доказать… против меня, – заикаясь, выговорил Монкс. – Попробуйте-ка это сделать.
   – Посмотрим! – промолвил старый джентльмен, бросив на него пытливый взгляд. – Я потерял мальчика и, несмотря на все мои усилия, не мог его найти. Вашей матери уже не было в живых, и я знал, что, кроме вас, никто не может раскрыть тайну; а так как, когда я в последний раз о вас слышал, вы находились в своем поместье в Вест-Индии, куда, как вам хорошо известно, вы удалились после смерти матери, спасаясь от последствий дурных ваших поступков, то я отправился в путешествие. Несколько месяцев назад вы оттуда уехали и, по-видимому, находились в Лондоне, но никто не мог сказать, где именно. Я вернулся. Агентам вашим было неизвестно ваше местопребывание. По их словам, вы появлялись и исчезали так же таинственно, как делали это всегда: иногда появлялись ежедневно, а иногда исчезали на месяцы, посещая, по-видимому, все те же притоны и общаясь все с теми же презренными людьми, которые были вашими товарищами в ту пору, когда вы были наглым, строптивым юнцом. Я докучал вашим агентам новыми вопросами. Днем и ночью я блуждал по улицам, но еще два часа назад все мои усилия оставались бесплодными, и мне не удавалось увидеть вас ни на мгновение.
   – А теперь вы меня видите, – сказал Монкс, смело вставая. – Что же дальше? Мошенничество и грабеж – громкие слова, оправданные, по вашему мнению, воображаемым сходством какого-то чертенка с дрянной картиной, намалеванной умершим человеком. Брат! Вы даже не знаете, был ли у этой чувствительной пары ребенок. Даже этого вы не знаете.
   – Я не знал, – ответил Браунлоу, тоже вставая, – но за последние две недели я узнал все. У вас есть брат! Вы это знаете и знаете его. Было завещание, которое ваша мать уничтожила, перед смертью открыв вам тайну и связанные с нею выгоды. В завещании упоминалось о ребенке, который мог явиться плодом этой печальной связи; ребенок родился, и, когда вы случайно его встретили, ваши подозрения были впервые пробуждены его сходством с отцом. Вы отправились туда, где он родился. Там сохранились данные – данные, которые долго скрывались, – о его рождении и происхождении. Эти доказательства были уничтожены вами, и теперь говорю вашими же словами, обращенными к вашему собеседнику еврею, «единственные доказательства, устанавливающие личность мальчика, покоятся на дне реки, а старая карга, получившая их от его матери, гниет в своем гробу». Недостойный сын, негодяй, лжец! Вы, по ночам совещающийся с ворами и убийцами в темных комнатах! Вы, чьи заговоры и плутни обрекли насильственной смерти ту, что стоила миллионов таких, как вы! Вы, кто с самой колыбели отравлял горечью и желчью сердце родного отца и в ком зрели все дурные страсти, порок и распутство, пока не завершились отвратительной болезнью, сделавшей ваше лицо верным отображением вашей души! Вы, Эдуард Лифорд, вы все еще бросаете мне вызов?
   – Нет, нет, нет… – прошептал негодяй, ошеломленный всеми этими обвинениями.
   – Каждое слово, каждое слово, каким обменялись вы с этим мерзким злодеем, известно мне! – воскликнул старый джентльмен, – Тени на стене подслушивали ваш шепот и донесли его до моего слуха. Вид загнанного ребенка воздействовал даже на порочное существо, вдохнув в него мужество и чуть ли не добродетель. Совершено убийство, в котором вы участвовали морально, если не фактически…
   – Нет, нет! – перебил Монкс. – Я… я… ничего об этом не знаю. Я собирался узнать правду об этом происшествии, когда вы меня задержали. Я не знал причины. Я думал, что это была обычная ссора.
   – Причиной явилось частичное разоблачение ваших тайн, – отозвался мистер Браунлоу. – Откроете ли вы все?
   – Да, открою.
   – Подпишете ли правдивое изложение фактов и подтвердите ли его при свидетелях?
   – И это я обещаю.
   – Останетесь спокойно здесь, пока не будет составлен этот документ, и отправитесь со мной туда, где я сочту наиболее уместным его засвидетельствовать?
   – И это я сделаю, если вы настаиваете, – ответил Монкс.
   – Вы должны сделать больше, – сказал мистер Браунлоу. – Возвратить имущество невинному и безобидному ребенку, ибо таков он есть, хотя и является плодом преступной и самой несчастной любви. Вы не забыли условий завещания?.. Исполните их, поскольку они касаются вашего брата, и тогда отправляйтесь куда угодно! В этом мире вам больше незачем с ним встречаться!
   Пока Монкс шагал взад и вперед, размышляя с мрачным и злобным видом об этом предложении и о возможностях увильнуть от него, терзаемый, с одной стороны, опасениями, а с другой – ненавистью, дверь торопливо отперли, и в Комнату в сильнейшем волнении вошел джентльмен (мистер Лосберн).
   – Этот человек будет схвачен! – воскликнул он. – Он будет схвачен сегодня вечером.
   – Убийца? – спросил мистер Браунлоу.
   – Да, – ответил тот. – Видели, как его собака шныряла около одного из старых притонов, и, по-видимому, нет никаких сомнений в том, что ее хозяин либо находится там, либо придет туда под покровом темноты. Там повсюду снуют сыщики. Я говорил с людьми, которым поручена его поимка, и они утверждают, что он не может ускользнуть. Сегодня вечером правительством объявлена награда в сто фунтов.
   – Я дам еще пятьдесят, – сказал мистер Браунлоу, – и лично объявлю об этом там, на месте, если мне удастся туда добраться… Где мистер Мэйли?
   – Гарри? Как только он увидел, что вот этот ваш приятель благополучно уселся с вами в карету, он поспешил туда, где услышал эти вести, и поскакал верхом, чтобы присоединиться к первому отряду в каком-то условленном месте на окраине.
   – А Феджин? – спросил мистер Браунлоу. – Что известно о нем?
   – Когда я в последний раз о нем слышал, он еще не был арестован, но его схватят, быть может уже схватили. В этом они уверены.
   – Вы приняли решение? – тихо спросил Монкса мистер Браунлоу.
   – Да, – ответил тот. – Вы… вы… сохраните мою тайну?
   – Сохраню. Останьтесь здесь до моего возвращения. Это единственная ваша надежда ускользнуть от опасности.
   Джентльмены вышли из комнаты, и дверь была снова заперта на ключ.
   – Чего вы добились? – шепотом спросил доктор.
   – Всего, на что мог надеяться, и даже большего. Сообщив полученные от бедной девушки сведения, а также прежние мои сведения и результаты расследования, произведенные на месте добрым нашим другом, я не оставил ему ни одной лазейки и показал в неприкрашенном виде всю его подлость, которая в таком освещении стала, ясной, как день. Напишите и назначьте встречу послезавтра в семь часов вечера. Мы будем там на несколько часов раньше, но нам необходимо отдохнуть, в особенности молодой леди, которой, вероятно, потребуется значительно большая твердость духа, чем мы с вами можем сейчас предполагать. Но у меня кровь закипает от желания отомстить за эту бедную убитую женщину. В какую сторону они отправились?
   – Поезжайте прямо в полицейское управление – и вы явитесь как раз вовремя, – ответил мистер Лосберн. – Я останусь здесь.
   Джентльмены поспешно распрощались – оба были в лихорадочном возбуждении, с которым не могли справиться.


   Глава L

 //-- Погоня и бегство --// 
   Неподалеку от Темзы, там, где стоит церковь в Ротерхизе и где строения на берегу самые грязные, а суда на реке самые черные от пыли угольных барж и от дыма скученных, низких домов, расположен самый грязный, самый странный, самый удивительный из всех многочисленных лондонских районов, неизвестных даже по названию огромному числу обитателей этого города.
   Очутиться в этой местности путник может лишь пробравшись сквозь лабиринт тесных, узких и грязных улиц, заселенных самыми грубыми и самыми бедными из береговых жителей, где торгуют товарами, на которые здесь может оказаться спрос. Самые дешевые и невкусные продукты навалены в лавках, самые неприхотливые и грубые одежды висят у двери торговца и свешиваются с перил и из окон. Натыкаясь на безработных из числа самых неквалифицированных тружеников, на грузчиков, угольщиков, падших женщин, оборванных детей и всякий сброд с пристани, путник с трудом прокладывает себе дорогу, осаждаемый отвратительными картинами и запахами из узких переулков, ответвляющихся направо и налево, и оглушаемый грохотом тяжелых фургонов, которые развозят груды товаров из складов, попадающихся на каждом углу – Выйдя, наконец, на улицы более отдаленные и менее людные, он идет мимо шатких фасадов, нависающих над тротуаром; мимо подгнивших стен, как будто качающихся, когда он проходит; мимо полуразрушенных труб, вот-вот готовых упасть, окон, защищенных ржавыми железными прутьями, изъеденными временем, – мимо всего того, что свидетельствует о невообразимой нищете и разрушении.
   Вот в этих-то краях за Докхедом, в Саутуорке, находится Остров Джекоба, окруженный грязным рвом глубиной в шесть – восемь футов в часы прилива и шириной в пятнадцать – двадцать, некогда называвшимся Милл-Ронд, но в дни, относящиеся к нашему повествованию, известным как Фолли-Дитч. Эта речонка, или рукав Темзы, во время прилива всегда может наполниться водой, если открыть шлюзы у Лид-Миллс, от которой она и получила старое свое наименование. В таких случаях прохожий, глядя с одного из деревянных мостиков, переброшенных через ров у Милл-лейн, может наблюдать, как жильцы домов по обеим сторонам спускают из задних дверей и окон кадушки, ведра и всевозможную домашнюю посуду, чтобы втащить наверх воду. А если взгляд его, оторвавшись от этих операций, обратится к самим домам, то открывшаяся картина вызовет величайшее его изумление. Шаткие деревянные галереи вдоль задних стен, общие для пяти-шести домов, с дырами в полах, сквозь которые виден ил; окна, разбитые и заклеенные, с торчащими из них жердями для сушки белья, которого никогда на них нет; комнаты, такие маленькие, такие жалкие, такие тесные, что воздух кажется слишком зараженным даже для той грязи и мерзости, какую они скрывают; деревянные пристройки, нависающие над грязью и грозящие рухнуть в нее – что и случается с иными; закопченные стены и подгнивающие фундаменты; все отвратительные признаки нищеты, всякая грязь, гниль, отбросы, – это украшает берега Фолли-Дитч.
   На Острове Джекоба склады стоят без крыш и пустуют, стены крошатся, окна перестали быть окнами, двери вываливаются на улицу, трубы почернели, но из них не вырывается дым. Лет тридцать – сорок назад, когда эта местность еще не знала убытков и тяжб в Канцлерском суде, [287 - Канцлерский суд – высший суд, созданный в раннюю пору феодализма как дополнение к системе судов, руководствовавшихся при рассмотрении дел королевскими указами и другими источниками закона; по замыслу организаторов Канцлерского суда последний должен был руководствоваться «справедливостью» и председателем его являлся канцлер (министр юстиции). На практике такое противопоставление судов «общего права» Канцлерскому суду привело к необычайной сложности в толковании законов, а производство в Канцлерском суде сопровождалось неслыханной волокитой и было постоянным источником юридических ухищрений недобросовестных адвокатов. Не удивительно, что Диккенс не раз возвращался к разоблачению злоупотреблений, связанных с деятельностью Канцлерского суда, являвшегося бедствием для населения Англии.] она процветала, но теперь это поистине заброшенный остров. У домов нет владельцев; двери выломаны. И сюда входят все, у кого хватает на это храбрости; здесь они живут, и здесь они умирают. Те, что ищут приюта на Острове Джекоба, должны иметь основательные причины для поисков тайного убежища, либо они дошли до крайней нищеты.
   В верхней комнате одного из этих домов – в большом доме, не сообщавшемся с другими, полуразрушенном, но с крепкими дверями и окнами, задняя стена которого обращена была, как описано выше, ко рву, – собралось трое мужчин, которые, то и дело бросая друг на друга взгляды, выражавшие замешательство и ожидание, сидели некоторое время в глубоком и мрачном молчании. Один был Тоби Крекит, другой – мистер Читлинг, а третий – грабитель лет пятидесяти, у которого нос был перебит во время одной из драк, а на лице виднелся страшный шрам, быть может появившийся в ту же пору. Этот человек был беглый каторжник, и звали его Кэгс.
   – Хотел бы я, милейший, – сказал Тоби, обращаясь к мистеру Читлингу, – чтобы вы подыскали себе какую-нибудь другую берлогу, когда в двух старых стало слишком жарко, а не являлись бы сюда.
   – Почему вы этого не сделали, болван? – спросил Кэгс.
   – Я думал, что вы чуточку больше обрадуетесь, увидев меня, – меланхолически ответил мистер Читлинг.
   – Видите ли, юноша, – сказал Тоби, – если человек держится так обособленно, как держался я, и, стало быть, имеет уютный дом, вокруг которого никто не шныряет и не разнюхивает, то довольно неприятно, когда его удостаивает визитом молодой джентльмен (какой бы он ни был порядочный и приятный партнер, когда есть время перекинуться в карты), находящийся в таких обстоятельствах, как вы.
   – Тем более что у этого обособленного молодого человека остановился приятель, который вернулся из чужих стран раньше, чем его ждали, и слишком скромен, чтобы до возвращении своем представляться судьям, – добавил мистер Кэгс.
   Последовало короткое молчание, после чего Тоби Крекит, по-видимому понимая, насколько безнадежной будет всякая попытка сохранить свой обычный бесшабашно хвастливый вид, повернулся к Читлингу и спросил:
   – Так когда же забрали Феджина?
   – Как раз в обеденную пору – сегодня в два часа дня. Мы с Чарли улизнули через дымоход в прачечной, а Болтер залез вниз головой в пустую бочку, но ноги у него такие чертовски длинные, что торчали из бочки, и его тоже забрали.
   – А Бет?
   – Бедняжка Бет! Она пошла взглянуть, кого убили, – ответил Читлинг, чье лицо вытягивалось все больше и больше, – и рехнулась: начала визжать, бесноваться, биться головой об стенку, так что на нее надели смирительную рубашку и отправили в больницу. Там она и осталась.
   – Где же юный Бейтс? – спросил Кэгс.
   – Где-то слоняется, чтобы не показываться здесь до темноты, но он скоро придет, – ответил Читлинг. – Теперь некуда больше идти, потому что у «Калек» всех забрали, а буфетная – я там проходил и своими глазами видел – битком набита ищейками.
   – Это разгром, – кусая губы, заметил Тоби. – Многих сцапают.
   – Сейчас сессия, – сказал Кэгс. – Если они закончат следствие и Болтер выдаст остальных – а он, конечно, это сделает, судя по тому, что он уже сделал, – они могут доказать участие Феджина и назначить суд на пятницу, а через шесть дней его вздернут, клянусь всеми чертями!
   – Послушали бы вы, как ревела толпа, – сказал Читлинг. – Полицейские дрались как черти, а не то его разорвали бы в клочья. Один раз его сбили с ног, но полицейские окружили его кольцом и проложили себе дорогу. Видели бы вы, как он озирался, окровавленный, весь в грязи, и цеплялся за них, как за лучших своих друзей. Я их как сейчас вижу: они едва могут устоять, так на них наваливается толпа, и тащат его за собой; как сейчас вижу – в толпе дерутся, скалят на него зубы и рвутся к нему. Как сейчас вижу кровь на его волосах и бороде и слышу крики женщин – они пробились в самую гущу толпы на углу и клялись, что вырвут у него сердце.
   Потрясенный ужасом, очевидец этой сцены зажал уши руками и с закрытыми глазами встал и словно помешанный начал быстро ходить взад и вперед.
   Он метался, другие двое сидели молча, уставившись в пол, как вдруг они услышали, что в дверь кто-то скребется, и в комнату вбежала собака Сайкса. Они бросились к окну, потом вниз по лестнице на улицу. Собака вскочила на подоконник открытого окна; она не последовала за ними, а хозяина ее нигде не было видно.
   – Что же это значит? – сказал Тоби, когда они вернулись. – Не может быть, чтобы он шел сюда. Надеюсь, что нет.
   – Если бы он шел сюда, он пришел бы с собакой, – сказал Кэгс, наклоняясь и разглядывая собаку, которая, тяжело дыша, растянулась на полу. – Послушайте, дадим-ка ей воды, она так долго бежала, что чуть жива…
   – Все выпила, до последней капли, – сказал Читлинг, молча следивший за собакой. – Вся в грязи, хромает, полуослепла… должно быть, долго бежала.
   – Откуда она могла взяться? – воскликнул Тоби. – Конечно, она побывала в других притонах, увидела толпу чужих людей и прибежала сюда, где частенько бывала раньше. Но с самого-то начала откуда она пришла и как очутилась здесь одна, без него?
   – Не мог же он (ни один из них не называл убийцу по имени), не мог же он покончить с собой? Как вы думаете? – спросил Читлинг.
   Тоби покачал головой.
   – Если бы он покончил с собой, – сказал Кэгс, – собака потянула бы нас к тому месту. Нет. Я думаю, он убрался из Англии, а собаку оставил. Должно быть, как-нибудь улизнул от нее, иначе она не лежала бы так смирно.
   Это решение, казавшееся наиболее правдоподобным, было признано правильным; собака, забившись под стул, свернулась в клубок и заснула, не привлекая больше и себе внимания.
   Так как уже стемнело, то закрыли ставни, зажгли свечу и поставили ее на стол. Страшные события последних двух дней произвели глубокое впечатление на всех троих, еще усилившееся вследствие угрожавшей им опасности. Они ближе сдвинули стулья, вздрагивая при каждом звуке. Говорили они мало, да и то шепотом, и так были молчаливы и запуганы, словно в соседней комнате лежало тело убитой женщины.
   Так сидели они некоторое время, как вдруг внизу раздался нетерпеливый стук в дверь.
   – Юный Бейтс, – сказал Кэгс, сердито оглядываясь, чтобы побороть страх, охвативший его.
   Стук повторился. Нет, это был не Бейтс. Тот никогда так не стучал.
   Крекит подошел к окну и, дрожа всем телом, высунул голову. Не было необходимости сообщать им, кто пришел: об этом говорило его бледное лицо. Да и собака встрепенулась и, скуля, подбежала к двери.
   – Мы должны его впустить, – сказал Крекит, беря свечу.
   – Неужели ничего нельзя поделать? – хриплым голосом спросил другой.
   – Ничего. Он должен войти.
   – Не оставляйте нас в темноте, – сказал Кэгс, взяв с каминной полки другую свечу; рука его так дрожала, когда он зажигал свечу, что стук повторился дважды, прежде чем он успел это сделать.
   Крекит спустился к двери и вернулся в сопровождении человека, у которого нижняя часть лица была обмотана носовым платком и голова под шляпой обвязана другим платком. Он медленно их снял. Побледневшее лицо, запавшие глаза, ввалившиеся щеки, борода, отросшая за три дня, изможденный вид, короткое, хриплое дыхание – это был призрак Сайкса.
   Он положил руку на спинку стула, стоявшего посреди комнаты, но, когда собирался опуститься на него, вздрогнул и, бросив взгляд через плечо, придвинул стул к стене – так близко, как только мог, – придвинул вплотную и сел.
   Никто не проронил ни слова. Он молча посматривал то на одного, то на другого. Если кто-нибудь украдкой поднимал глаза и встречал его взгляд, то сейчас же отворачивался. Когда его глухой голос нарушил молчание, все трое вздрогнули. Казалось, никогда еще не слышали они этого голоса.
   – Как прибежала сюда собака? – спросил он.
   – Одна. Три часа назад.
   – В вечерней газете пишут, что Феджина забрали. Правда это или вздор?
   – Правда.
   Снова замолчали.
   – Будьте вы все прокляты! – воскликнул Сайкс, проводя рукой по лбу. – Нечего вам, что ли, мне сказать?
   Они смущенно заерзали, но никто не заговорил.
   – Вы хозяин этого дома, – сказал Сайкс, поворачиваясь лицом к Крекиту. – Собираетесь вы меня выдать или дадите мне пересидеть здесь, пока не кончилась эта охота?
   – Можете оставаться здесь, если считаете безопасным, – ответил после некоторого колебания тот, к кому он обратился.
   Сайкс чуть заметно повернул голову, покосился на стену у себя за спиной – и спросил:
   – А что оно… тело… его похоронили?
   Они ответили отрицательным жестом.
   – Да почему же нет? – воскликнул он, снова бросив взгляд назад. – Чего ради держат они такую пакость на земле?.. Кто это там стучит?
   Прежде чем выйти из комнаты, Крекит дал понять жестом, что опасаться нечего, и тотчас же вернулся с Чарли Бейтсом, который шел за ним по пятам. Сайкс сидел против двери, так что мальчик увидел его, едва вошел в комнату.
   – Тоби! – сказал он, попятившись, когда Сайкс перевел на него взгляд. – Почему вы мне об этом не сказали там, внизу?
   Было что-то столь потрясающее в боязни тех, троих, что злосчастный человек готов был заискивать даже перед этим простаком. И вот он кивнул головой и, казалось, готов был пожать ему руку.
   – Проводите-ка меня в какую-нибудь другую комнату, – сказал мальчик, снова пятясь.
   – Чарли, – сказал Сайкс, шагнув вперед. – Разве ты… ты меня не узнал?
   – Не подходите ко мне, – отозвался тот, отступая еще дальше и с ужасом глядя в лицо убийцы. – Чудовище!
   Мужчина остановился на полпути, и они посмотрели друг на друга, но глаза Сайкса медленно опустились долу.
   – Будьте свидетелями вы, трое! – крикнул мальчик, потрясая сжатым кулаком и волнуясь все больше и больше по мере того, как говорил. – Будьте свидетелями вы, трое, – я не боюсь его! Если они придут сюда за ним, я его выдам, я это сделаю. Предупреждаю вас заранее. Он может убить меня за это, если вздумает или если посмеет, но если я буду здесь, я его выдам. Я бы выдал его, хотя бы его сварили заживо… Убивают! На помощь!.. Если у вас троих хватит храбрости взять одного человека, вы мне поможете… Убивают! На помощь! Держите его!..
   Издавая эти вопли и сопровождая их отчаянными жестами, мальчик действительно бросился один на сильного мужчину и благодаря неистовой своей энергии и внезапности нападения, повалил его на пол.
   Трое зрителей казались совершенно ошеломленными. Они не сделали попытки вмешаться, и мальчик и мужчина катались по полу: первый, невзирая на сыпавшиеся на него удары, вцепился в платье убийцы и во весь голос звал на помощь.
   Однако борьба была слишком неравной, чтобы длиться долго. Сайкс подмял его под себя и придавил ему горло коленом, но Крекит оттащил его от Бейтса и с тревогой указал на окно. Внизу мелькали огни, слышались громкие голоса, торопливый топот ног – казалось, их было множество – на ближайшем мостике. По-видимому, в толпе был верховой, так как раздался стук копыт, ударявших о неровную мостовую. Блеск огней стал ярче; шум шагов становился все сильнее. Затем послышался громкий стук в дверь и такой яростный и глухой гул, что самый храбрый и тот содрогнулся бы.
   – На помощь!.. – крикнул мальчик, и голос его прорезал воздух. – Он здесь. Выломайте дверь!
   – Именем короля! – раздались голоса снаружи, в снова прокатился глухой рев, но еще более громкий.
   – Выломайте дверь! – кричал мальчик; – Говорю вам: они никогда ее не откроют! Бегите прямо в ту комнату, где горит свет! Выломайте дверь!
   Когда он умолк, удары, частые и тяжелые, обрушились на дверь и ставни нижнего этажа и громовое «ура» вырвалось у толпы, впервые давая слушателю возможность составить более или менее правильное представление о том, как велика эта толпа.
   – Откройте дверь в какую-нибудь комнату, где бы я мог запереть этого визгливого чертенка! – в бешенстве крикнул Сайкс, бегая взад и вперед и волоча за собой мальчика с такой легкостью, словно это был пустой мешок. – Вот эту! Живее! – Он швырнул мальчика в комнату, заложил засов и повернул ключ. – Нижняя дверь заперта?
   – На два поворота ключа и на цепь.
   – А створки прочные?
   – Обшиты листовым железом.
   – И ставни тоже?
   – Да, и ставни.
   – Будьте вы прокляты! – крикнул отъявленный негодяй, поднимая оконную раму и угрожая толпе. – Делайте что хотите! Я вам еще покажу!
   Из всех устрашающих воплей, когда-либо касавшихся человеческого слуха, ни один не был громче рева этой взбешенной толпы. Одни кричали тем, кто стоял ближе, чтобы они подожгли дом; другие орали полисменам, чтобы они его застрелили. В толпе никто, не проявлял такой ярости, как человек верхом на лошади, который, соскочив с седла и прорвавшись сквозь толпу, словно сквозь воду, крикнул под самым окном голосом, заглушившим все остальные:
   – Двадцать гиней тому, кто принесет лестницу!
   Стоявшие ближе подхватили этот крик, и сотни повторили его. Одни требовали лестниц, другие – молотов; третьи метались с факелами, возвращались и снова кричали; иные надрывались, выкрикивая беспощадные проклятья; другие с исступлением сумасшедших пробивались вперед и мешали тем, кто работал; смельчаки пытались взобраться по водосточной трубе и выбоинам в стене. И все волновались в темноте, словно колосья в поле под гневным ветром, и время от времени сливали вопли в едином громком, неистовом реве.
   – Прилив! – крикнул убийца, отпрянув в комнату и опуская оконную раму. – Был прилив, когда я пришел. Дайте мне веревку, длинную веревку! Все они толпятся у фасада. Я спущусь в Фолли-Дитч и улизну. Дайте мне веревку, а не то я совершу еще три убийства и покончу с собой!
   Охваченные паническим страхом, люди указали, где хранятся веревки. Убийца второпях схватил самую длинную и крепкую веревку и бросился наверх.
   Все окна в задней половине дома были давно заложены кирпичом, за исключением одного оконца в той комнате, где заперли мальчика. Оно было слишком узко, чтобы он мог пролезть. Но через это отверстие мальчик все время кричал стоявшим на улице, чтобы они охраняли дом сзади, и когда убийца выбрался, наконец, через дверцу чердака на крышу, громкий крик возвестил об этом собравшимся перед фасадом дома, и они тотчас же непрерывным потоком пустились в обход, напирая друг на друга.
   Сайкс так крепко припер дверцу доской, которую нарочно захватил для этой цели, что изнутри очень трудно было ее открыть, и, пробираясь ползком по черепицам, взглянул через низкий парапет.
   Вода схлынула, и рев превратился в илистое русло. На несколько мгновений толпа притихла, следя за его движением, не зная его намерений, но, угадав их и увидев, что его постигла неудача, она разразилась таким торжествующим и бешеным ревом, по сравнению с которым все прежние вопли казались шепотом. Снова и снова раздавался рев. К нему присоединялись те, кто стоял слишком далеко, чтобы уловить его значение; казалось, будто город изрыгнул сюда всех своих обитателей, чтобы проклясть этого человека.

   Со стороны фасада спешили люди – вперед и вперед, – могучий, бурный поток яростных лиц, то там, то сям озаряемых пылающими факелами. В дома по ту сторону канала ворвалась толпа; в каждом окне виднелись лица; люди гроздьями лепились на каждой крыше. Каждый мостик (а отсюда видно было три моста) прогибался под тяжестью толпы. А поток людей все катился, – отыскивая какое-нибудь местечко, откуда можно было хоть на секунду увидеть негодяя и выкрикнуть какое-нибудь проклятье.
   – Теперь они его поймают! – крикнул кто-то на ближайшем мосту. – Ура!
   В толпе размахивали шапками. И снова поднялся крик.
   – Я дам пятьдесят фунтов тому, кто захватит его живым! – крикнул старый джентльмен, появившийся на том же мосту. – Я останусь здесь, пока этот человек не придет ко мне за деньгами.
   Опять раздался рев. В эту минуту в толпе пронесся слух, что дверь, наконец, взломали и тот, кто первый потребовал лестницу, поднялся в комнату. Как только это известие стало переходить из уст в уста, поток круто повернул назад; а люди у окон, видя, что народ на мостах хлынул обратно, выбежали на улицу и влились в толпу, которая беспорядочно рвалась теперь к покинутому ею месту. Толкаясь и напирая друг на друга, они неудержимо стремились к двери, чтобы взглянуть на преступника, когда полисмены будут выводить его из дома. Крики и вопли тех, кого чуть не задушили или сбили с ног и топтали в давке, были устрашающи; узкие проходы оказались запруженными; и в это время, когда одни ломились вперед, чтобы вернуться к фасаду дома, а другие тщетно пытались выбраться из толпы, внимание было отвлечено от убийцы, хотя всеобщее желание видеть его схваченным возросло, если только это было возможно.
   Убийца, съежившись, присел, совершенно подавленный яростью толпы и невозможностью спастись, но, подметив эту внезапную перемену, он вскочил, решив сделать последнее усилие в борьбе за жизнь – спуститься в ров и, рискуя захлебнуться, ускользнуть в темноте и суматохе.
   Обретя новую силу и энергию и подгоняемый шумом в доме, возвещавшим, что туда ворвались, он оперся ногой о дымовую трубу, крепко обвязал вокруг нее один конец веревки и руками и зубами чуть ли не в одну секунду сделал прочную подвижную петлю на другом ее конце. Он мог спуститься по веревке так, чтобы от земли его отделяло расстояние меньше его собственного роста, и – в руке он держал наготове нож, намереваясь перерезать затем веревку и прыгнуть.
   В тот самый момент, когда он накинул петлю на шею, собираясь пропустить ее под мышки, а упомянутый старый джентльмен (который крепко вцепился в перила моста, чтобы его не смяла толпа) взволнованно предупреждал стоявших вокруг, что человек готовится спуститься в ров, – в этот самый момент убийца, бросив взгляд назад, на крышу, поднял руки над головой и вскрикнул от ужаса.
   – Опять эти глаза! – вырвался у него нечеловеческий вопль.
   Шатаясь, словно пораженный молнией, он потерял равновесие и упал через парапет. Петля была у него на шее. От его тяжести она натянулась, как тетива; точно стрела, сорвавшаяся с нее, он пролетел тридцать пять футов. Тело его резко дернулось, страшная судорога свела руки и ноги, и он повис, сжимая в коченеющей руке раскрытый нож.
   Старая труба дрогнула от толчка, но доблестно устояла. Убийца висел безжизненный у стены, а мальчик, отталкивая раскачивающееся тело, заслонявшее ему оконце, молил ради господа выпустить его.
   Собака, до той поры где-то прятавшаяся, бегала с заунывным воем взад и вперед по парапету и вдруг прыгнула на плечи мертвеца. Промахнувшись, она полетела в ров, перекувырнулась в воздухе и, ударившись о камень, размозжила себе голову.


   Глава LI,

 //-- дающая объяснение некоторых тайн и включающая брачное предложение без всяких упоминаний о закреплении части имущества за женой и о деньгах на булавки --// 
   Всего лишь два дня спустя после событий, изложенных в предыдущей главе, в три часа пополудни Оливер сидел в дорожной карете, быстро мчавшей его к родному городу. С ним ехали миссис Мэйли, Роз, миссис Бэдуин и добряк доктор, а в почтовой карете следовал мистер Браунлоу в сопровождении еще одного человека, чье имя не было названо.
   Дорогой они разговаривали мало, ибо от волнения и неизвестности Оливер не мог собраться с мыслями и почти лишился дара речи; по-видимому, его спутники в равной степени разделяли это волнение. Мистер Браунлоу очень осторожно ознакомил его и обеих леди с показаниями, вырванными у Монкса, и хотя они знали, что целью их настоящего путешествия является завершение дела, так удачно начатого, однако все происходящее было настолько окутано таинственностью, что они испытывали сильнейшее беспокойство.
   Тот же добрый друг с помощью мистера Лосберна позаботился, чтобы к ним не просочилось никаких сведений о случившихся недавно ужасных событиях. «Разумеется, – сказал он, – в скором времени им придется узнать о них, но, пожалуй, лучше будет, если они узнают не теперь; хуже, во всяком случае, быть не может».
   Итак, ехали они молча. Каждый был погружен в размышления о том, что свело их вместе, и ни один не был расположен высказывать вслух мысли, осаждавшие всех.
   Но если Оливер под влиянием таких впечатлений молчал, пока они ехали к месту его рождения дорогой, которую он никогда не видел, зато какой поток воспоминаний увлек его в былые времена и какие чувства проснулись у него в груди, когда они свернули на ту дорогу, по которой он шел пешком, бедный, бездомный мальчик-бродяга, не имеющий ни друга, который бы помог ему, ни крова, где можно приклонить голову.
   – Видите, вон там! Там! – воскликнул Оливер, с волнением схватив за руку Роз и показывая в окно кареты. – Вон тот перелаз, где я перебрался; вон та живая изгородь, за которой я крался, боясь, как бы кто-нибудь меня не догнал и не заставил вернуться. А там тропинка через поля, ведущая к старому дому, где я жил, когда был совсем маленьким. Ах, Дик, Дик, мой милый старый друг, как бы я хотел тебя увидеть!
   – Ты его скоро увидишь, – отозвалась Роз, ласково сжимая его стиснутые руки. – Ты ему скажешь, как ты счастлив и каким стал богатым; скажешь, что никогда еще не был так счастлив, как теперь, когда вернулся сюда, чтобы и его сделать счастливым!
   – О да! – подхватил Оливер. – И мы… мы увезем его отсюда, оденем его, будем учить, пошлем в какое-нибудь тихое местечко в деревне, где он окрепнет и выздоровеет, да?
   Роз ответила только кивком: мальчик так радостно улыбался сквозь слезы, что она не могла говорить.
   – Вы будете ласковы и добры к нему, потому что со всеми вы такая, – сказал Оливер. – Я знаю, вы заплачете, слушая его рассказ; но ничего, ничего, все это пройдет, и вы опять начнете улыбаться – я это тоже знаю, – когда увидите, как он изменится… Так отнеслись вы и ко мне… Он мне сказал: «Да благословит тебя бог», – когда я решился бежать! – с умилением воскликнул мальчик. – А теперь я скажу: «Да благословит тебя бог», – и докажу ему, как я люблю его.
   Когда они достигли, наконец, города и ехали узкими его улицами, оказалось нелегко удержать мальчика в пределах благоразумия. Здесь было заведение гробовщика Сауербери, точь-в-точь такое же, как и в прежние времена, только не такое большое и внушительное, каким оно ему запомнилось; здесь были хорошо знакомые лавки и дома, – чуть ли не с каждым из них он связывал какое-нибудь маленькое происшествие; здесь была повозка Гэмфилда – та самая, что и прежде, – и стояла она у двери старого трактира; здесь был работный дом, мрачная тюрьма его детства, с унылыми окнами, хмуро обращенными к улице; здесь был все тот же тощий привратник у ворот, при виде которого Оливер отпрянул, а потом сам засмеялся над своей глупостью, потом заплакал, потом снова засмеялся. В дверях и окнах он видел десятки знакомых людей; здесь почти все осталось по-прежнему, словно он только вчера покинул эти места, а та жизнь, какую он вел последнее время, была лишь счастливым сном. Однако это была подлинная, радостная действительность.
   Они подъехали прямо к подъезду главной гостиницы (на которую Оливер смотрел, бывало, с благоговением, считая ее великолепным дворцом, но которая утратила часть своего великолепия и внушительности). Здесь уже ждал их мистер Гримуиг, поцеловавший молодую леди, а также и старую, когда они вышли из кареты, словно приходился дедушкой всей компании, – мистер Гримуиг, расплывавшийся в улыбках, приветливый и не выражавший желания съесть свою голову, – да, ни разу, даже когда поспорил с очень старым форейтором о кратчайшем пути в Лондон и уверял, что он лучше знает, хотя только один раз ехал этой дорогой, да и то крепко спал. Их ждал обед, спальни были приготовлены, и все устроено, словно по волшебству.
   И все же, когда по прошествии получаса суматоха улеглась, снова наступило то неловкое молчание, которое сопутствовало их путешествию. За обедом мистер Браунлоу не присоединился к ним и оставался в своей комнате. Два других джентльмена то приходили торопливо, то уходили с взволнованными лицами, а в те короткие промежутки времени, пока находились здесь, беседовали друг с другом в сторонке.
   Один раз вызвали миссис Мэйли, и после часового отсутствия она вернулась с опухшими от слез глазами. Все это породило беспокойство и растерянность у Роз и Оливера, которые не были посвящены в новые тайны. В недоумении они сидели молча либо, если обменивались несколькими словами, говорили шепотом, словно боялись услышать звук собственного голоса.
   Наконец, когда пробило девять часов и они начали подумывать, что сегодня вечером им ничего больше не придется узнать, в комнату вошли мистер Лосберн и мистер Гримуиг в сопровождении мистера Браунлоу и человека, при виде которого Оливер чуть не вскрикнул от изумления: его предупредили, что придет его брат, а это был тот самый человек, которого он встретил в городе, где базар, и видел, когда тот вместе с Феджином заглядывал в окно его маленькой комнатки. Монкс бросил на пораженного мальчика взгляд, полный ненависти, которую даже теперь не мог скрыть, и сел у двери. Мистер Браунлоу, державший в руке какие-то бумаги, подошел к столу, у которого сидели Роз и Оливер.
   – Это тягостная обязанность, – сказал он, – но заявления, подписанные в Лондоне в присутствии многих джентльменов, должны быть в основных чертах повторены здесь. Я бы хотел избавить вас от унижения, но мы должны услышать их из ваших собственных уст, прежде чем расстанемся. Причина вам известна.
   – Продолжайте, – отвернувшись, сказал тот, к кому он обращался. – Поторопитесь. Думаю, я сделал почти все, что требуется. Не задерживайте меня здесь.
   – Этот мальчик, – сказал мистер Браунлоу, притянув к себе Оливера и положив руку ему на голову, – ваш единокровный брат, незаконный сын вашего отца, дорогого моего друга Эдвина Лифорда, и бедной юной Агнес Флеминг, которая умерла, дав ему жизнь.
   – Да, – отозвался Монкс, бросив хмурый взгляд на трепещущего мальчика, у которого сердце билось так, что он мог услышать его биение. – Это их незаконнорожденный ублюдок.
   – Вы позволяете себе оскорблять тех, – сурово сказал мистер Браунлоу, – кто давно ушел в иной мир, где бессильны наши жалкие осуждения. Оно не навлекает позора ни на одного живого человека, за исключением вас, воспользовавшегося им. Не будем об этом говорить… Он родился в этом городе.
   – В здешнем работном доме, – последовал угрюмый ответ. – У вас там записана эта история. – С этими словами он нетерпеливо указал на бумаги.
   – Вы должны сейчас ее повторить, – сказал мистер Браунлоу, окинув взглядом слушателей.
   – Ну так слушайте! – воскликнул Монкс. – Когда его отец заболел в Риме, к нему приехала жена, моя мать, с которой он давно разошелся. Она выехала из Парижа и взяла меня с собой – мне кажется, она хотела присмотреть за его имуществом, так как сильной любви она к нему отнюдь не питала, так же как и он к ней. Нас он не узнал, потому что был без сознания и не приходил в себя вплоть до следующего дня, когда он умер. Среди бумаг у него в столе мы нашли пакет, помеченный вечером того дня, когда он заболел, и адресованный на ваше имя, – повернулся он к мистеру Браунлоу. – На конверте была короткая приписка, в которой он просил вас после его смерти переслать этот пакет по назначению. В нем лежали две бумаги – письмо к этой девушке – Агнес – и завещание.
   – Что вы можете сказать о письме? – спросил мистер Браунлоу.
   – О письме?.. Лист бумаги, в котором многое было замарано, с покаянным признанием и молитвами богу о помощи ей. Он одурачил девушку сказкой, будто какаято загадочная тайна, которая в конце концов должна раскрыться, препятствует в настоящее время его бракосочетанию с ней, и она жила, терпеливо доверяясь ему, пока ее доверие не зашло слишком далеко и она не утратила то, чего никто не мог ей вернуть. В то время ей оставалось всего несколько месяцев до родов. Он поведал ей обо всем, что намеревался сделать, чтобы скрыть ее позор, если будет жив, и умолял ее, если он умрет, не проклинать его памяти и не думать о том, что последствия их греха падут на нее или на их младенца, ибо вся вина лежит на нем. Он напоминал о том дне, когда подарил ей маленький медальон и кольцо, на котором было выгравировано ее имя и оставлено место для того имени, какое он надеялся когда-нибудь ей дать; умолял ее хранить медальон и носить на сердце, как она это делала раньше, а затем снова и снова повторял бессвязно все те же слова, как будто лишился рассудка. Думаю, так оно и было.
   – А завещание? – задал вопрос мистер Браунлоу.
   Оливер заливался слезами. Монкс молчал.
   – Завещание, – заговорил вместо него мистер Браунлоу, – было составлено в том же духе, что и письмо. Он писал о несчастьях, какие навлекла на него его жена, о строптивом нраве, порочности, злобе, о том, что уже с раннего детства проявились дурные страсти у вас, его единственного сына, которого научили ненавидеть его, и оставил вам и вашей матери по восемьсот фунтов годового дохода каждому. Все остальное свое имущество он разделил на две равные части: одну для Агнес Флеминг, другую для ребенка, если он родится живым и достигнет совершеннолетия. Если бы родилась девочка, она должна была унаследовать деньги безоговорочно; если мальчик, то лишь при условии, что до совершеннолетия он не запятнает своего имени никаким позорным, бесчестным, подлым или порочным поступком. По его словам, он сделал это, чтобы подчеркнуть свое доверие к матери и свое убеждение, укрепившееся с приближением смерти, что ребенок унаследует ее кроткое сердце и благородную натуру. Если бы он обманулся в своих ожиданиях, деньги перешли бы к вам; ибо тогда – и только тогда, когда оба сына были бы равны, – соглашался он признать, что права притязать на его кошелек в первую очередь имеете вы, который никогда не притязал на его сердце, но еще в раннем детстве оттолкнул его своей холодностью и злобой.
   – Моя мать, – повысив голос, сказал Монкс, – сделала то, что сделала бы любая женщина. Она сожгла это завещание. Письмо так и не достигло места своего назначения; но и письмо и другие доказательства она сохранила на случай, если эти люди когда-нибудь попытаются скрыть пятно позора. Отец девушки узнал от нее правду со всеми преувеличениями, какие могла подсказать ее жестокая ненависть, – за это я люблю ее теперь. Под гнетом стыда и бесчестья он бежал со своими детьми в самый отдаленный уголок Уэльса, переменив даже свою фамилию, чтобы друзья не могли отыскать его убежище; и здесь, спустя некоторое время, его нашли мертвым в постели. За несколько недель до этого девушка тайком ушла из дому; он искал ее, бродя по окрестным городам и деревням. В ту самую ночь, когда он вернулся домой, уверенный, что она покончила с собой, чтобы скрыть свой и его позор, его старое сердце разорвалось.
   Наступило короткое молчание, после которого мистер Браунлоу продолжал рассказ.
   – По прошествии многих лет, – сказал он, – мать этого человека – Эдуарда Лифорда – явилась ко мне. Он покинул ее, когда ему было только восемнадцать лет; похитил у нее драгоценности и деньги; играл в азартные игры, швырял деньгами, не останавливался перед мошенничеством и бежал в Лондон, где в течение двух лет поддерживал связь с самыми гнусными подонками общества. Она страдала мучительным и неизлечимым недугом и хотела отыскать его перед смертью. Начато было дознание, и предприняты самые тщательные поиски. Долгое время они были безрезультатны, но в конце концов увенчались успехом, и он вернулся с матерью во Францию.
   – Там она умерла после долгой болезни, – продолжал Монкс, – и на смертном одре завещала мне эти тайны, а также неутолимую и смертельную ненависть ко всем, кого они касались, – хотя ей незачем было завещать ее мне, потому что эту ненависть я унаследовал гораздо раньше. Она отказывалась верить, что девушка покончила с собой, а стало быть и с ребенком, и не сомневалась, что родился мальчик и этот мальчик жив. Я поклялся ей затравить его, если он когда-нибудь появится на моем пути; не давать ему ни минуты покоя; преследовать его с самой, неукротимой жестокостью; излить на него всю сжигавшую меня ненависть и, если сумею, притащить его к самому подножию виселиц, и тем посмеяться над оскорбительным завещанием отца. Она была права. Он появился, наконец, на моем пути. Я начал хорошо, и, не будь этих болтливых шлюх, я бы кончил так же, как начал!
   Когда негодяй скрестил руки и в бессильной злобе стал вполголоса проклинать самого себя, мистер Браунлоу повернулся к потрясенным слушателям и пояснил, что еврей, старый сообщник и доверенное лицо Монкса, получил большое вознаграждение за то, чтобы держать в сетях Оливера, причем часть этого вознаграждения надлежало возвратить в случае, если тому удастся спастись, и что спор, возникший по этому поводу, повлек за собой их посещение загородного дома с целью опознать мальчика.
   – Медальон и кольцо? – сказал мистер Браунлоу, поворачиваясь к Монксу.
   – Я их купил, у мужчины и женщины, о которых говорил вам, а они украли их у сиделки, которая сияла их с трупа, – не поднимая глаз, ответил Монкс. – Вам известно, что случилось с ними.
   Мистер Браунлоу кивнул мистеру Гримуигу, который, стремительно выбежав из комнаты, вскоре вернулся, подталкивая вперед миссис Бамбл и таща за собою упирающегося супруга.
   – Уж не обманывают ли меня глаза, или это в самом деле маленький Оливер? – воскликнул мистер Бамбл с явно притворным восторгом. – Ах, Оливер, если бы ты знал, как я горевал о тебе!..
   – Придержи язык, болван! – пробормотала миссис Бамбл.
   – Это голос природы, природы, миссис Бамбл! – возразил надзиратель работного дома. – Неужели я не могу расчувствоваться – я, воспитавший его по-приходски, – когда вижу, как он восседает здесь среди леди и джентльменов самой приятнейшей наружности! Я всегда любил этого мальчика, как будто он приходился мне родным… родным дедушкой, – продолжал мистер Бамбл, запнувшись и подыскивая удачное сравнение. – Оливер, дорогой мой, ты помнишь того достойного джентльмена в белом жилете? Ах, Оливер, на прошлой неделе он отошел на небо в дубовом гробу с ручками накладного серебра.
   – Довольно, сэр! – резко сказал мистер Гримуиг. – Сдержите свои чувства.
   – Постараюсь по мере сил, сэр, – ответил мистер Бамбл. – Как поживаете, сэр? Надеюсь, – вы в добром здоровье.
   Это приветствие было обращено к мистеру Браунлоу, который остановился в двух шагах от почтенной четы. Он спросил, указывая на Монкса:
   – Знаете ли вы этого человека?
   – Нет, – решительно ответила Миссис Бамбл.
   – Быть может, и вы не знаете? – сказал мистер Браунлоу, обращаясь к ее супругу.
   – Ни разу в жизни его не видел, – сказал мистер Бамбл.
   – И, может быть, ничего ему не продавали?
   – Ничего, – ответила миссис Бамбл.
   – И, может быть, у вас никогда не было золотого медальона и кольца? – сказал мистер Браунлоу.
   – Конечно, не было! – ответила надзирательница. – Зачем нас привели сюда и заставляют отвечать на такие дурацкие вопросы?
   Снова мистер Браунлоу кивнул мистеру Гримуигу, и снова сей джентльмен с величайшей готовностью вышел, прихрамывая. На этот раз его сопровождали не дородный мужчина с женой, а две параличных женщины, которые шли, трясясь и шатаясь.
   – Вы закрыли дверь, когда умирала старая Салли, – сказала шедшая впереди, поднимая высохшую руку, – во вы не могли заглушить звуки и заткнуть щели.
   – Вот, вот, – сказала вторая, озираясь и двигая беззубыми челюстями. – Вот… вот…
   – Мы слышали, как Салли пыталась рассказать вам, что она сделала, и видели, как вы взяли у нее из рук бумагу, а на следующий день мы проследили вас до лавки ростовщика, – сказала первая.
   – Вот, вот! – подтвердила вторая. – Медальон и золотое кольцо. Мы это разузнали и видели, как вам их отдали. Мы были поблизости, да поблизости!
   – И мы еще больше знаем, – продолжала первая. – Много времени назад мы слышали от нее о том, как молодая мать сказала, что направлялась к могиле отца ребенка, чтобы там умереть: когда ей стало плохо, она почувствовала, что ей не остаться в живых.
   – Не желаете ли повидать самого ростовщика? – спросил мистер Гримуиг, направившись к двери.
   – Нет! – ответила миссис Бамбл. – Если он, – она указала на Монкса, – струсил и признался, – вижу, что он это сделал, – а вы расспрашивали всех этих ведьм, пока не нашли подходящих, мне нечего больше сказать. Да, я продала эти вещи, и сейчас они там, откуда вы их никогда не добудете! Что дальше?
   – Ничего, – отозвался мистер Браунлоу. – За одним исключением: нам остается позаботиться о том, чтобы вы оба не занимали больше должностей, требующих доверия. Уходите!
   – Надеюсь… – сказал мистер Бамбл, с великим унынием посматривая вокруг, когда мистер Гримуиг вышел с двумя старухами, – надеюсь, эта злополучная, ничтожная случайность не лишит меня моего поста в приходе?
   – Разумеется, лишит, – ответил мистер Браунлоу. – С этим вы должны примириться и вдобавок почитать себя счастливым.
   – Это все миссис Бамбл! Она настаивала на этом, – упорствовал мистер Бамбл, оглянувшись сначала, дабы удостовериться, что спутница его жизни покинула комнату.
   – Это не оправдание! – возразил мистер Браунлоу. – Эти вещицы были уничтожены в вашем присутствии, и по закону вы еще более виновны, ибо закон полагает, что ваша жена действует по вашим указаниям.
   – Если закон это полагает, – сказал мистер Бамбл, выразительно сжимая обеими руками свою шляпу, – стало быть, закон – осел… идиот! Если такова точка зрения закона, значит закон – холостяк, и наихудшее, что я могу ему пожелать, – это чтобы глаза у него раскрылись благодаря опыту… благодаря опыту!..
   Повторив последние два слова с энергическим ударением, мистер Бамбл плотно нахлобучил шляпу и, засунув руки в карманы, последовал вниз по лестнице за подругой своей жизни.
   – Милая леди, – сказал мистер Браунлоу, обращаясь к Роз, – дайте мне вашу руку. Не надо дрожать. Вы можете без страха выслушать те последние несколько слов, какие нам осталось сказать.
   – Если они… я не допускаю этой возможности, но если они имеют… какое-то отношение ко мне, – сказала Роз, – прошу вас, разрешите мне выслушать их в другой раз. Сейчас у меня не хватит ни сил, ни мужества.
   – Нет, – возразил старый джентльмен, продевая ее руку под свою, – я уверен, что у вас хватит твердости духа… Знаете ли вы эту молодую леди, сэр?
   – Да, – ответил Монкс.
   – Я никогда не видела вас, – слабым голосом сказала Роз.
   – Я вас часто видел, – произнес Монкс.
   – У отца несчастной Агнес было две дочери, – сказал мистер Браунлоу. – Какова судьба другой – маленькой девочки?
   – Девочку, – ответил Монкс, – когда ее отец умер в чужом месте, под чужой фамилией, не оставив ни письма, ни клочка бумаги, которые дали бы хоть какую-то нить, чтобы отыскать его друзей или родственников, – девочку взяли бедняки-крестьяне, воспитавшие ее, как родную.
   – Продолжайте, – сказал мистер Браунлоу, знаком приглашая миссис Мэйли подойти ближе. – Продолжайте!
   – Вам бы не найти того места, куда удалились эти люди, – сказал Монкс, – но там, где терпит неудачу дружба, часто пробивает себе путь ненависть. Моя мать нашла это место после искусных поисков, длившихся год, – и нашла девочку.
   – Она взяла ее к себе?
   – Нет. Эти люди были бедны, и им начало надоедать – во всяком случае, мужу – их похвальное человеколюбие; поэтому моя мать оставила ее у них, дав им небольшую сумму денег, которой не могло хватить надолго, и обещала выслать еще, чего отнюдь не намеревалась делать. Впрочем, она не совсем полагалась на то, что недовольство и бедность сделают девочку несчастной, И рассказала этим людям о позоре ее сестры с теми изменениями, какие считала нужными, просила их хорошенько присматривать за девочкой, так как у нее дурная кровь, и сказала им, что она незаконнорожденная и рано или поздно несомненно собьется с пути. Все это подтверждалось обстоятельствами; эти люди поверили. И ребенок влачил существование достаточно жалкое, чтобы удовлетворить даже нас, но случайно одна леди, вдова, проживавшая в то время в Честере, увидела девочку, почувствовала к ней сострадание и взяла ее к себе. Мне кажется, против нас действовали какие-то проклятые чары, потому что, несмотря на все наши усилия, она осталась у этой леди и была счастлива. Года два-три назад я потерял ее из виду и снова встретил всего за несколько месяцев до этого дня.
   – Вы видите ее сейчас?
   – Да. Она опирается о вашу руку.
   – Но она по-прежнему моя племянница, – воскликнула миссис Мэйли, обнимая слабеющую девушку, – она по-прежнему мое дорогое дитя! Ни за какие блага в мире не рассталась бы я с ней теперь: это моя милая, родная девочка!
   – Единственный мой друг! – воскликнула Роз, прижимаясь к ней. – Самый добрый, самый лучший из друзей! У меня сердце разрывается. Я не в силах все это вынести!
   – Ты вынесла больше и, несмотря ни на что, оставалась всегда самой милой и кроткой девушкой, делавшей счастливыми всех, кого ты знала, – нежно обнимая ее, сказала миссис Мэйли. – Полно, полно, дорогая моя! Подумай о том, кому не терпится заключить тебя в свои объятия! Взгляни сюда… посмотри, посмотри моя милая!
   – Нет, она мне не тетя! – вскричал Оливер, обвивая руками ее шею. – Я никогда не буду называть ее тетей!.. Сестра… моя дорогая сестра, которую почему-то я сразу так горячо полюбил! Роз, милая, дорогая Роз!
   Да будут священны эти слезы и те бессвязные слова, какими обменялись сироты, заключившие друг друга в долгие, крепкие объятия! Отец, сестра и мать были обретены и потеряны в течение одного мгновения. Радость и горе смешались в одной чаше, но это не были горькие слезы; ибо сама скорбь была такой смягченной и окутанной такими нежными воспоминаниями, что, перестав быть мучительной, превратилась в торжественную радость.
   Долго-долго оставались они вдвоем. Наконец, тихий стук возвестил о том, что кто-то стоит за дверью. Оливер открыл дверь, выскользнул из комнаты и уступил место: Гарри Мэйли.
   – Я знаю все! – сказал он, садясь рядом с прелестной девушкой. – Дорогая Роз, я знаю все!.. Я здесь не случайно, – добавил он после долгого молчания. – И обо всем этом я, услышал не сегодня, я это узнал вчера – только вчера… Вы догадываетесь, что я пришел напомнить вам об одном обещании?
   – Подождите, – сказала Роз. – Вы знаете все?
   – Все… Вы разрешили мне в любое время в течение года вернуться к предмету нашего последнего разговора.
   – Разрешила.
   – Не ради того, чтобы заставить вас изменить свое решение, – продолжал молодой человек, – но чтобы выслушать, как вы его повторите, если пожелаете. Я должен был положить к вашим ногам то положение в обществе и то состояние, какие могли у меня быть, и если бы вы не отступили от первоначального своего решения, я взял на себя обязательство не пытаться ни словом, ни делом его изменить.
   – Те самые причины, какие влияли на меня тогда, будут влиять на меня и теперь, – твердо сказала Роз. – Если есть у меня твердое и неуклонное чувство долга по отношению к той, чья доброта спасла меня от нищеты и страданий, то могло ли оно быть когда-нибудь сильнее, чем сегодня?.. Это борьба, – добавила Роз, – но я буду с гордостью ее вести. Это боль, но ее мое сердце перенесет.
   – Разоблачения сегодняшнего вечера… – начал Гарри.
   – Разоблачения сегодняшнего вечера, – мягко повторила Роз, – не изменяют моего положения.
   – Вы ожесточаете свое сердце против меня, Роз, – возразил влюбленный.
   – Ах, Гарри, Гарри! – залившись слезами, сказала молодая леди. – Хотелось бы мне, чтобы я могла это сделать и избавить себя от такой муки!
   – Зачем же причинять ее себе? – сказал Гарри, взяв ее руку. – Подумайте, дорогая Роз, подумайте о том, что вы услышали сегодня вечером.
   – А что я услышала? Что я услышала? – воскликнула Роз. – Сознание, что он обесчещен, так повлияло на моего отца, что он бежал от всех… Вот что я услышала! Довольно… достаточно сказано, Гарри, достаточно сказано!
   – Еще нет! – сказал молодой человек, удерживая ее, когда она встала. – Мои надежды, желания, виды на будущее, чувства, каждая мысль – все, за исключением моей любви к вам, претерпело изменения. Я не предлагаю вам теперь почетного положения в суетном свете, я не предлагаю вам общаться с миром злобы и унижений, где честного человека заставляют краснеть отнюдь не из-за подлинного бесчестия и позора… Я предлагаю свой домашний очаг – сердце и домашний очаг, – да, дорогая Роз, и только это, только это я и могу вам предложить.
   – Что вы хотите сказать? – запинаясь, выговорила Роз.
   – Я хочу сказать только одно: когда я расстался с вами в последний раз, я вас покинул с твердой решимостью сравнять с землей все воображаемые преграды между вами и мной. Я решил, что, если мой мир не может быть вашим, я сделаю ваш мир своим; я решил, что ни один из тех, кто чванится своим происхождением, не будет презрительно смотреть на вас, ибо я отвернусь от них. Это я сделал. Те, которые отшатнулись от меня из-за этого, отшатнулись от вас и доказали, что в этом смысле вы были правы. Те покровители, власть имущие, и те влиятельные и знатные родственники, которые улыбались мне тогда, смотрят теперь холодно. Но есть в самом преуспевающем графстве Англии веселые поля и колеблемые ветром рощи, а близ одной деревенской церкви – моей церкви. Роз, моей! – стоит деревенский коттедж, и вы можете заставить меня гордиться им в тысячу раз больше, чем всеми надеждами, от которых я отрекся. Таково теперь мое положение и звание, и я их кладу к вашим ногам.

   – Пренеприятная штука – ждать влюбленных к ужину! – сказал мистер Гримуиг, просыпаясь и сдергивая с головы носовой платок.
   По правде говоря, ужин откладывали возмутительно долго… Ни миссис Мэйли, ни Гарри, ни Роз (которые вошли все вместе) ничего не могли сказать в оправдание.
   – У меня было серьезное намерение съесть сегодня вечером свою голову, – сказал мистер Гримуиг, – так как я начал подумывать, что ничего другого не получу. С вашего разрешения, я беру на себя смелость поцеловать невесту.
   Не теряя времени, мистер Гримуиг привел эти слова в исполнение и поцеловал зарумянившуюся девушку, а его примеру, оказавшемуся заразительным, последовали и доктор и мистер Браунлоу. Кое-кто утверждает, что Гарри Мэйли первый подал пример в соседней комнате, но наиболее авторитетные лица считают это явной клеветой, так как он молод и к тому же священник.
   – Оливер, дитя мое, – сказала миссис Мэйли, – где ты был и почему у тебя такой печальный вид? Вот и сейчас ты плачешь. Что случилось?
   Наш мир – мир разочарований, и нередко разочарований в тех надеждах, какие мы больше всего лелеем, и в надеждах, которые делают великую честь нашей природе.
   Бедный Дик умер!


   Глава LII

 //-- Последняя ночь Феджина --// 
   Снизу доверху зал суда был битком набит людьми. Испытующие, горящие нетерпением глаза заполняли каждый дюйм пространства. От перил перед скамьей подсудимых и вплоть до самого тесного и крохотного уголка на галерее все взоры были прикованы к одному человеку – Феджину, – перед ним, сзади него, вверху, внизу, справа и слева; он, казалось, стоял окруженный небосводом, усеянным сверкающими глазами.
   Он стоял в лучах этого живого света, одну руку опустив на деревянную перекладину перед собой, другую – поднеся к уху и вытягивая шею, чтобы отчетливее слышать каждое слово, срывавшееся с уст председательствующего судьи, который обращался с речью к присяжным. Иногда он быстро переводил на них взгляд, стараясь подметить впечатление, произведенное каким-нибудь незначительным, почти невесомым доводом в его пользу, а когда обвинительные пункты излагались с ужасающей ясностью, посматривал на своего адвоката с немой мольбой, чтобы тот хоть теперь сказал что-нибудь в его защиту. Если не считать этих проявлений тревоги, он не шевельнул ни рукой, ни ногой. Вряд ли он сделал хоть одно движение с самого начала судебного разбирательства, и теперь, когда судья умолк, он оставался в той же напряженной позе, выражавшей глубокое внимание, и не сводил с него глаз, словно все еще слушал.
   Легкая суета в зале заставила его опомниться. Оглянувшись, он увидел, что присяжные придвинулись друг к другу, чтобы обсудить приговор. Когда его взгляд блуждал по галерее, он мог наблюдать, как люди приподнимаются, стараясь разглядеть его лицо; одни торопливо подносили к глазам бинокль, другие с видом, выражающим омерзение, шептали что-то соседям. Были здесь немногие, которые как будто не обращали на него внимания и смотрели только на присяжных, досадливо недоумевая, как могут они медлить. Но ни на одном лице – даже у женщин, которых здесь было множество, не прочел он ни малейшего сочувствия, ничего, кроме всепоглощающего желания услышать, как его осудят.
   Когда он все это заметил, бросив вокруг растерянный взгляд, снова наступила мертвая тишина, и, оглянувшись, он увидел, что присяжные повернулись к судье. Тише!
   Но они просили только разрешения удалиться. Он пристально всматривался в их лица, когда один за другим они выходили, как будто надеялся узнать, к чему склоняется большинство; но это было тщетно. Тюремщик тронул его за плечо. Он машинально последовал за ним с помоста и сел на стул. Стул указал ему тюремщик, иначе он бы его не увидел.
   Снова он поднял глаза к галерее. Кое-кто из публики закусывал, а некоторые обмахивались носовыми платками, так как в переполненном зале было очень жарко. Какой-то молодой человек зарисовывал его лицо в маленькую записную книжку. Он задал себе вопрос, есть ли сходство, и, словно был праздным зрителем, смотрел на художника, когда тот сломал карандаш и очинил его перочинным ножом.
   Когда он перевел взгляд на судью, в голове у него закопошились мысли о покрое его одежды, о том, сколько она стоит и как он ее надевает. Одно из судейских кресел занимал старый толстый джентльмен, который с полчаса назад вышел и сейчас вернулся. Он задавал себе вопрос, уходил ли этот человек обедать, что было у него на обед и где он обедал, и предавался этим пустым размышлениям, пока какой-то другой человек не привлек его внимания и не вызвал новых размышлений.
   Однако в течение всего этого времени его мозг ни на секунду не мог избавиться от гнетущего, ошеломляющего сознания, что у ног его разверзлась могила; оно не покидало его, но это было смутное, неопределенное представление, и он не мог на нем сосредоточиться. Но даже сейчас, когда он дрожал и его бросало в жар при мысли о близкой смерти, он принялся считать железные прутья перед собой и размышлять о том, как могла отломиться верхушка одного из них и починят ли ее или оставят такой, какая есть. Потом он вспомнил обо всех ужасах виселицы и эшафота и вдруг отвлекся, следя за человеком, кропившим пол водой, чтобы охладить его, а потом снова задумался.
   Наконец, раздался возглас, призывающий к молчанию, и все, затаив дыхание, устремили взгляд на дверь. Присяжные вернулись и прошли мимо него. Он ничего не мог угадать по их лицам: они были словно каменные. Спустилась глубокая тишина… ни шороха… ни вздоха… Виновен!
   Зал огласился страшными криками, повторявшимися снова и снова, а затем эхом прокатился громкий рев, который усиливался, нарастая, как грозные раскаты грома. То был взрыв радости толпы, ликующей перед зданием суда при вести о том, что он умрет в понедельник.
   Шум утих, и его спросили, имеет ли он что-нибудь сказать против вынесенного ему смертного приговора. Он принял прежнюю напряженную позу и пристально смотрел на вопрошавшего; но вопрос повторили дважды, прежде чем Феджин его расслышал, а тогда он пробормотал только, что он – старик… старик… старик… и, понизив голос до шепота, снова умолк.
   Судья надел черную шапочку, а осужденный стоял все с тем же видом и в той же позе. У женщин на галерее вырвалось восклицание, вызванное этим страшным и торжественным моментом. Феджин быстро поднял глаза, словно рассерженный этой помехой, и с еще большим вниманием наклонился вперед. Речь, обращенная к нему, была торжественна и внушительна; приговор страшно было слушать. Но он стоял, как мраморная статуя: ни один мускул не дрогнул. Его лицо с отвисшей нижней челюстью и широко раскрытыми глазами было изможденным, и он все еще вытягивал шею, когда тюремщик положил ему руку на плечо и поманил его к выходу. Он тупо посмотрел вокруг и повиновался.
   Его повели через комнату с каменным полом, находившуюся под залом суда, где одни арестанты ждали своей очереди, а другие беседовали с друзьями, которые толпились у решетки, выходившей на открытый двор. Не было никого, кто бы поговорил с ним; но когда он проходил мимо, арестованные расступились, чтобы не заслонять его от тех, кто прильнул к прутьям решетки, а те осыпали его ругательствами, кричали и свистели. Он погрозил кулаком и хотел плюнуть на них, но сопровождающие увлекли его мрачным коридором, освещенным несколькими тусклыми лампами, в недра тюрьмы.
   Здесь его обыскали – нет ли при нем каких-нибудь средств, которые могли бы предварить исполнение приговора; по совершении этой церемонии его отвели в одну из камер для осужденных и оставили здесь одного.
   Он опустился на каменную скамью против двери, служившую стулом и ложем, и, уставившись налитыми кровью глазами в пол, попытался собраться с мыслями. Спустя некоторое время он начал припоминать отдельные, не связанные между собой фразы из речи судьи, хотя тогда ему казалось, что он ни слова не может расслышать. Постепенно они расположились в должном порядке, – а за ними пришли и другие. Вскоре он восстановил почти всю речь. Быть повешенным, за шею, пока не умрет, – таков был приговор. Быть повешенным за шею, пока не умрет.
   Когда совсем стемнело, он начал думать обо всех знакомых ему людях, которые умерли на эшафоте – иные не без его помощи. Они возникали перед ним в такой стремительной последовательности, что он едва мог их сосчитать. Он видел, как умерли иные из них, и посмеивался, потому что они умирали с молитвой на устах. С каким стуком падала доска [288 - С каким стуком падала доска… – доска, которую выдергивают из-под ног осужденного при совершении казни через повешение.] и как быстро превращались они из крепких, здоровых людей в качающиеся тюки одежды!
   Может быть, кое-кто из них находился в этой самой камере – сидел на этом самом месте. Было очень темно; почему не принесли света? Эта камера была выстроена много лет назад. Должно быть, десятки людей проводили здесь последние свои часы. Казалось, будто сидишь в склепе, устланном мертвыми телами, – капюшон, петля, связанные руки, лица, которые он узнавал даже сквозь это отвратительное покрывало… Света, света!
   Наконец, когда он в кровь разбил руки, колотя о тяжелую дверь и стены, появилось двое: один нес свечу, которую затем вставил в железный фонарь, прикрепленный к стене; другой тащил тюфяк, чтобы переспать на нем, так как заключенного больше не должны были оставлять одного.
   Вскоре настала ночь – темная, унылая, немая ночь. Другим, бодрствующим, радостно прислушиваться к бою часов на церкви, потому что он возвещает о жизни и следующем дне. Ему он приносил отчаяние. В каждом звуке медного колокола, его глухом и низком «бум», ему слышалось – «смерть». Что толку было от шума и сутолоки беззаботного утра, проникавших даже сюда, к нему? Это был все тот же похоронный звон, в котором издевательство слилось с предостережением.

   День миновал. День? Не было никакого дня; он пролетел так же быстро, как наступил, – и снова спустилась ночь, ночь такая долгая и все же такая короткая: долгая благодаря устрашающему своему безмолвию и короткая благодаря быстротечным своим часам. Он то бесновался и богохульствовал, то выл и рвал на себе волосы. Его почтенные единоверцы пришли, чтобы помолиться вместе с ним, но он их прогнал с проклятьями. Они возобновили свои благочестивые усилия, но он вытолкал их вон.
   Ночь с субботы на воскресенье. Ему осталось жить еще одну ночь. И пока он размышлял об этом, настал день – воскресенье.
   Только к вечеру этого последнего, ужасного дня угнетающее сознание беспомощного и отчаянного его положения охватило во всей своей напряженности его порочную душу – не потому, что он лелеял какую-то твердую надежду на помилование, а потому, что до сей поры он допускал лишь смутную возможность столь близкой смерти. Он мало говорил с теми двумя людьми, которые сменяли друг друга, присматривая за ним, а они в свою очередь не пытались привлечь его внимание. Он сидел бодрствуя, но грезя. Иногда он вскакивал и с раскрытым ртом, весь в жару, бегал взад и вперед в таком припадке страха и злобы, что даже они – привычные к таким сценам – отшатывались от него с ужасом. Наконец, он стал столь страшен, терзаемый нечистой своей совестью, что один человек не в силах был сидеть с ним с глазу на глаз – и теперь они сторожили его вдвоем.
   Он прикорнул на своем каменном ложе и задумался о прошлом. Он был ранен каким-то предметом, брошенным в него из толпы в день ареста, и голова его была обмотана полотняными бинтами. Рыжие волосы свешивались на бескровное лицо; борода сбилась, несколько клочьев было вырвано; глаза горели страшным огнем; немытая кожа трескалась от пожиравшей его лихорадки. Восемь… девять… десять… Если это не фокус, чтобы запугать его, если это и в самом деле часы, следующие по пятам друг за другом, где будет он, когда стрелка обойдет еще круг! Одиннадцать! Снова бой, а эхо предыдущего часа еще не отзвучало. В восемь он будет единственным плакальщиком в своей собственной траурной процессии. В одиннадцать…
   Страшные стены Ньюгета, скрывавшие столько страдания и столько невыразимой тоски не только от глаз, но – слишком часто и слишком долго – от мыслей людей, никогда не видели зрелища столь ужасного. Те немногие, которые, проходя мимо, замедляли шаги и задавали себе вопрос, что делает человек, приговоренный к повешению, плохо спали бы в эту ночь, если бы могли его увидеть.
   С раннего вечера и почти до полуночи маленькие группы, из двух-трех человек, приближались ко входу в привратницкую, и люди с встревоженным видом осведомлялись, не отложен ли смертный приговор. Получив отрицательный ответ, они передавали желанную весть другим группам, собиравшимся на улице, указывали друг другу дверь, откуда он должен был выйти, и место для эшафота, а затем, неохотно уходя, оглядывались, мысленно представляя себе это зрелище. Мало-помалу они ушли один за другим, и в течение часа в глухую пору ночи улица оставалась безлюдной и темной.
   Площадка перед тюрьмой была расчищена, и несколько крепких брусьев, окрашенных в черный цвет, были положены заранее, чтобы сдержать натиск толпы, когда у калитки появились мистер Браунлоу и Оливер и предъявили разрешение на свидание с заключенным, подписанное одним из шерифов. [289 - Шериф – высший представитель исполнительной власти в графстве (области), ведающий полицией и уголовным розыском, а также надзирающий за организацией выборов в парламент, исполнением судебных решений и тому подобным.] Их немедленно впустили в привратницкую.
   – И этот юный джентльмен тоже войдет, сэр? – спросил человек, которому поручено было сопровождать их. – Такое зрелище не для детей, сэр.
   – Верно, друг мой, – сказал мистер Браунлоу, – но мальчик имеет прямое отношение к тому делу, которое привело меня к этому человеку; а так как этот ребенок видел его в пору его преуспеяния и злодейств, то я считаю полезным, чтобы он увидел его теперь, хотя бы это вызвало страх и причинило страдания.
   Эти несколько слов были сказаны в сторонке – так, чтобы Оливер их не слышал. Человек притронулся к шляпе и, с любопытством взглянув – на Оливера, открыл другие ворота, против тех, в которые они вошли, и темными, извилистыми коридорами повел их к камерам.
   – Вот здесь, – сказал он, останавливаясь в мрачном коридоре, где двое рабочих в глубоком молчании занимались какими-то приготовлениями, – вот здесь он будет проходить. А если вы заглянете сюда, то увидите дверь, через которую он выйдет.
   Он ввел их в кухню с каменным полом, уставленную медными котлами для варки тюремной пищи, и указал на дверь. На ней было зарешеченное отверстие, в которое врывались голоса, сливаясь со стуком молотков и грохотом падающих досок. Там возводили эшафот.
   Далее они миновали несколько массивных ворот, которые отпирали другие тюремщики с внутренней стороны, и, пройдя открытым двором, поднялись по узкой лестнице и вступили в коридор с рядом дверей по левую руку. Подав им знак остановиться здесь, тюремщик постучал в одну из них связкой ключей. Оба сторожа, пошептавшись, вышли, потягиваясь, в коридор, словно обрадованные передышкой, и предложили посетителям войти вслед за тюремщиком в камеру. Они вошли.
   Осужденный сидел на скамье, раскачиваясь из стороны в сторону; лицо его напоминало скорее морду затравленного зверя, чем лицо человека. По-видимому, мысли его блуждали в прошлом, потому что он без умолку бормотал, казалось воспринимая посетителей только как участников своих галлюцинаций.
   – Славный мальчик, Чарли… ловко сделано… – бормотал он. – Оливер тоже… ха-ха-ха!.. и Оливер… Он теперь совсем джентльмен… совсем джентль… уведите этого мальчика спать!
   Тюремщик взял Оливера за руку и, шепнув, чтобы он не боялся, молча смотрел.
   – Уведите его спать! – крикнул Феджин. – Слышите вы меня, кто-нибудь из вас? Он… он… причина всего этого. Дадут денег, если приучить его… глотку Болтера… Билл, не возитесь с девушкой… режьте как можно глубже глотку Болтера. Отпилите ему голову!
   – Феджин! – окликнул его тюремщик.
   – Это я! – воскликнул еврей, мгновенно принимая ту напряженную позу, какую сохранял во время суда. – Старик, милорд! Дряхлый, дряхлый старик!
   – Слушайте! – сказал тюремщик, положив ему руку на грудь, чтобы он не вставал. – Вас хотят видеть, чтобы о чем-то спросить. Феджин, Феджин! Ведь вы мужчина!
   – Мне недолго им быть, – ответил тот, поднимая лицо, не выражавшее никаких человеческих чувств, кроме бешенства и ужаса. – Прикончите их всех! Какое имеют они право убивать меня?
   Тут он заметил Оливера и мистера Браунлоу. Забившись в самый дальний угол скамьи, он спросил, что им здесь нужно.
   – Сидите смирно, – сказал тюремщик, все еще придерживая его. – А теперь, сэр, говорите то, что вам нужно. Пожалуйста, поскорее, потому что с каждым часом он становится все хуже!
   – У вас есть кое-какие бумаги, – подойдя к нему, сказал мистер Браунлоу, – которые передал вам для большей сохранности человек по имени Монкс.
   – Все это ложь! – ответил Феджин. – У меня нет ни одной, ни одной!
   – Ради господа бога, – торжественно сказал мистер Браунлоу, – не говорите так сейчас, на пороге смерти! Ответьте мне, где они. Вы знаете, что Сайкс умер, что Монкс сознался, что нет больше надежды извлечь какую-нибудь выгоду. Где эти бумаги?
   – Оливер! – крикнул Феджин, поманив его. – Сюда, сюда! Я хочу сказать тебе что-то на ухо.
   – Я не боюсь, – тихо сказал Оливер, выпустив руку мистера Браунлоу.
   – Бумаги, – сказал Феджин, притягивая к себе Оливера, – бумаги в холщовом мешке спрятаны в отверстии над самым камином в комнате наверху… Я хочу поговорить с тобой, мой милый. Я хочу поговорить с тобой.
   – Хорошо, хорошо, – ответил Оливер. – Позвольте мне прочитать молитву. Прошу вас! Позвольте мне прочитать одну молитву. На коленях прочитайте вместе со мной только одну молитву, и мы будем говорить до утра.
   – Туда, туда! – сказал Феджин, толкая перед собой мальчика к двери и растерянно глядя поверх его головы. – Скажи, что я лег спать, – тебе они поверят. Ты можешь меня вывести, если пойдешь вот так. Ну же, ну!
   – О боже, прости этому несчастному! – заливаясь слезами, вскричал мальчик.
   – Прекрасно, прекрасно! – сказал Феджин. – Это нам поможет. Сначала в эту дверь. Если я начну дрожать и трястись, когда мы будем проходить мимо виселицы, не обращай внимания и ускорь шаги. Ну, ну, ну!
   – Вам больше не о чем его спрашивать, сэр? – осведомился тюремщик.
   – Больше нет никаких вопросов, – ответил мистер Браунлоу. – Если бы я надеялся, что можно добиться, чтобы он понял свое положение…
   – Это безнадежно, сэр, – ответил тот, покачав головой. – Лучше оставьте его.
   Дверь камеры открылась, и вернулись сторожа.
   – Поторопись, поторопись! – крикнул Феджин. – Без шума, но не мешкай. Скорее, скорее!
   Люди схватили его и, освободив из его рук Оливера, оттащили назад. С минуту он отбивался с силой отчаяния, а затем начал испускать вопли, которые проникали даже сквозь эти толстые стены и звенели у посетителей в ушах, пока они не вышли во двор.
   Не сразу покинули они тюрьму. Оливер чуть не упал в обморок после этой страшной сцены и так ослабел, что в течение часа, если не больше, не в силах был идти.
   Светало, когда они вышли. Уже собралась огромная толпа; во всех окнах теснились люди, курившие и игравшие в карты, чтобы скоротать время; в толпе толкались, спорили, шутили. Все говорило о кипучей жизни – все, кроме страшных предметов в самом центре: черного помоста, поперечной перекладины, веревки и прочих отвратительных орудий смерти.


   Глава LIII

 //-- и последняя --// 
   Рассказ о судьбе тех, кто выступал в этой повести, почти закончен. То немногое, что остается поведать их историку, мы изложим коротко и просто.
   Не прошло и трех месяцев, как Роз Флеминг и Гарри Мэйли сочетались браком в деревенской церкви, где отныне должен был трудиться молодой священник; в тот же день они вступили во владение своим новым и счастливым домом.
   Миссис Мэйли поселилась у своего сына и невестки, чтобы в течение остающихся ей безмятежных дней наслаждаться величайшим блаженством, какое может быть ведомо почтенной старости: созерцанием счастья тех, на кого неустанно расточались самая горячая любовь и нежнейшая забота всей жизни, прожитой столь достойно.
   После основательного и тщательного расследования обнаружилось, что, если остатки промотанного состояния, находившегося у Монкса (оно никогда не увеличивалось ни в его руках, ни в руках его матери), разделить поровну между ним и Оливером, каждый получит немногим больше трех тысяч фунтов. Согласно условиям отцовского завещания, Оливер имел права на все имущество; но мистер Браунлоу, не желая лишать старшего сына возможности отречься от прежних пороков и вести честную жизнь, предложил такой раздел, на который его юный питомец с радостью согласился.
   Монкс, все еще под этим вымышленным именем, уехал со своей долей наследства в самую удаленную часть Нового Света, где, быстро растратив все, вновь вступил на прежний путь и за какое-то мошенническое деяние попал в тюрьму, где пробыл долго, был сражен приступом прежней своей болезни и умер. Так же далеко от родины умерли главные уцелевшие члены шайки его приятеля Феджина.
   Мистер Браунлоу усыновил Оливера. Поселившись с ним и старой экономкой на расстоянии мили от приходского дома, в котором жили его добрые друзья, он исполнил единственное еще не удовлетворенное желание преданного и любящего Оливера, и все маленькое общество собралось вместе и зажило такой счастливой жизнью, какая только возможна в этом полном превратностей мире.
   Вскоре после свадьбы молодой пары достойный доктор вернулся в Чертси, где, лишенный общества старых своих друзей, мог бы предаться хандре, если бы по своему нраву был на это способен, и превратился бы в брюзгу, если бы знал, как это сделать. В течение двух-трех месяцев он ограничивался намеками, что опасается, не вредит ли здешний климат его здоровью; затем, убедившись, что эта местность потеряла для него прежнюю притягательную силу, передал практику помощнику, поселился в холостяцком коттедже на окраине деревни, где его молодой друг был пастором, и мгновенно выздоровел. Здесь он увлекся садоводством, посадкой деревьев, ужением, столярными работами и различными другими занятиями в таком же роде, которым отдался с присущей ему пылкостью. Во всех этих занятиях он прославился по всей округе как величайший авторитет.
   Еще до своего переселения он воспылал дружескими чувствами к мистеру Гримуигу, на которые этот эксцентрический джентльмен отвечал искренней взаимностью. Поэтому великое множество раз на протяжении года мистер Гримуиг навещает его. И каждый раз, когда он приезжает, мистер Гримуиг сажает деревья, удит рыбу и столярничает с большим рвением, делая все это странно и необычно, но упорно повторяя любимое свое утверждение, что его способ – самый правильный. По воскресеньям в разговоре с молодым священником он неизменно критикует его проповедь, всегда сообщая затем мистеру Лосберну строго конфиденциально, что находит проповедь превосходной, но не считает нужным это говорить. Постоянное и любимое развлечение мистера Браунлоу – подсмеиваться над старым его пророчеством касательно Оливера и напоминать ему о том вечере, когда они сидели, положив перед собой часы, и ждали его возвращения. Но мистер Гримуиг уверяет, что в сущности он был прав, и в доказательство сего замечает, что в конце концов Оливер не вернулся, каковое замечание всегда вызывает смех у него самого и способствует его доброму расположению духа.
   Мистер Ноэ Клейпол, получив прощение от Коронного суда благодаря своим показаниям о преступлениях Феджина и рассудив, что его профессия не столь безопасна, как было бы ему желательно, сначала не знал, где искать средств к существованию, не обременяя себя чрезмерной работой. После недолгих размышлений он взял на себя обязанности осведомителя, в каковом звании имеет приличный заработок. Метод его заключается в том, что раз в неделю, во время церковного богослужения, он выходит на прогулку вместе с Шарлотт, оба прилично одетые. Леди падает в обморок у двери какого-нибудь сердобольного трактирщика, а джентльмен, получив на три пенса бренди для приведения ее в чувство, доносит об этом на следующий же день и кладет себе в карман половину штрафа. [290 - …кладет себе в карман половину штрафа… – Прибегая к своей уловке, Ноэ выяснял, кто из трактирщиков торгует спиртными напитками по воскресеньям, покуда не кончилось богослужение в церквах, что запрещалось полицейскими властями; донося полиции о нарушении закона, он получал от последней награду в размере половины штрафа, взимаемого с торговца.] Иногда в обморок падает сам мистер Клейпол, но результат получается тот же.
   Мистер и миссис Бамбл, лишившись должности, дошли постепенно до крайне бедственного и жалкого состояния и, наконец, поселились как призреваемые бедняки в том самом работном доме, где некогда властвовали над другими. Передавали, будто мистер Бамбл говорил, что такие унижения и превратности судьбы мешают ему быть благодарным даже за разлуку с супругой.
   Что касается мистера Джайлса и Бритлса, то они попрежнему занимают свои посты, хотя первый облысел, а упомянутый паренек стал совсем седым. Они ночуют в доме приходского священника, но так равномерно распределяют свое внимание между его обитателями и Оливером, мистером Браунлоу и мистером Лосберном, что населению и по сей день не удалось установить, у кого в сущности состоят они на службе.
   Чарльз Бейтс, устрашенный преступлением Сайкса, принялся размышлять о том, не является ли честная жизнь наилучшей. Придя к заключению, что эго несомненно так, он покончил со своим прошлым и решил загладить его, принявшись за какой-нибудь другой род деятельности. Сначала ему пришлось тяжело, и он терпел большие лишения, но, отличаясь благодушным нравом и преследуя прекрасную цель, в конце концов добился успеха; поработав батраком у фермера и подручным у возчика, он стал теперь самым веселым молодым скотопромышленником во всем Нортхемптоншире.
   Рука, пишущая эти строки, начинает дрожать по мере приближения к концу работы и охотно протянула бы немного дальше нити этих приключений.
   Я неохотно расстаюсь с некоторыми из тех, с кем так долго общался, и с радостью разделил бы их счастье, пытаясь его описать. Я показал бы Роз Мэйли в полном расцвете и очаровании юной женственности, показал бы ее излучающей на свою тихую жизненную тропу мягкий и нежный свет, который падал на всех, шедших вместе с нею, и проникал в их сердца. Я изобразил бы ее как воплощение жизни и радости в семейном кругу зимой, у очага, и в веселой компании летом; я последовал бы за нею по знойным полям в полдень и слушал бы ее тихий, милый голос во время вечерней прогулки при лунном свете; я наблюдал бы ее вне дома, всегда добрую и милосердную и с улыбкой неутомимо исполняющую свои обязанности у домашнего очага; я описал бы, как она и дитя ее покойной сестры счастливы своей любовью друг к другу и многие часы проводят вместе, рисуя в своем воображении образы друзей, столь печально ими утраченных; я вновь увидел бы радостные личики, льнущие к ее коленям, и прислушался бы к их болтовне; я припомнил бы этот звонкий смех и вызвал бы в памяти слезы умиления, сверкавшие в кротких голубых глазах. Все это и еще тысячу взглядов и улыбок, мыслей и слов – все хотел бы я воскресить.
   О том, как мистер Браунлоу продолжал изо дня в день обогащать ум своего приемного сына сокровищами знаний и привязывался к нему все сильнее и сильнее по мере того, как он развивался и прорастали семена тех качеств, какие он хотел видеть в нем. О том, как он подмечал в нем новые черты сходства с другом своей молодости, которые пробуждали воспоминания о былом и тихую печаль, но были сладостны и успокоительны. О том, как двое сирот, испытав превратности судьбы, сохранили в памяти ее уроки, не забывая о милосердии к людям, о взаимной любви и о пылкой благодарности к тому, кто защитил и сохранил их. Обо всем этом не нужно говорить. Я сказал, что они были истинно счастливы, а без глубокой любви, доброты сердечной и благодарности к тому существу, чей закон – милосердие и великое свойство которого – благоволение ко всему, что дышит, – без этого не достижимо счастье.
   В алтаре старой деревенской церкви находится белая мраморная доска, на которой начертано пока одно только слово: «Агнес». Нет гроба в этом склепе, и пусть пройдет много-много лет, прежде чем появится над ним еще другое имя! Но если души умерших возвращаются когда-нибудь на землю, чтобы посетить места, овеянные любовью уходящей за грань могилы, – любовью тех, кого они знали при жизни, – я верю, что тень Агнес витает иногда в этом священном уголке. Верю, что она приходит сюда, в алтарь, хоть при жизни и была слабой и заблуждающейся.
 //-- Конец --// 



   Большие надежды


   Глава I

   Фамилия моего отца была Пиррип, мне дали при крещении имя Филип, а так как из того и другого мой младенческий язык не мог слепить ничего более внятного, чем Пип, то я называл себя Пипом, а потом и все меня стали так называть.
   О том, что отец мой носил фамилию Пиррип, мне достоверно известно из надписи на его могильной плите, а также со слов моей сестры миссис Джо Гарджери, которая вышла замуж за кузнеца. Оттого, что я никогда не видел ни отца, ни матери, ни каких-либо их портретов (о фотографии в те времена и не слыхивали), первое представление о родителях странным образом связалось у меня с их могильными плитами. По форме букв на могиле отца я почему-то решил, что он был плотный и широкоплечий, смуглый, с черными курчавыми волосами. Надпись «А также Джорджиана, супруга вышереченного» вызывала в моем детском воображении образ матери – хилой, веснушчатой женщины. Аккуратно расположенные в ряд возле их могилы пять узеньких каменных надгробий, каждое фута в полтора длиной, под которыми покоились пять моих маленьких братцев, рано отказавшихся от попыток уцелеть во всеобщей борьбе, породили во мне твердую уверенность, что все они появились на свет, лежа навзничь и спрятав руки в карманы штанишек, откуда и не вынимали их за все время своего пребывания на земле.
   Мы жили в болотистом крае близ большой реки, в двадцати милях от ее впадения в море. Вероятно, свое первое сознательное впечатление от окружающего меня широкого мира я получил в один памятный зимний день, уже под вечер. Именно тогда мне впервые стало ясно, что это унылое место, обнесенное оградой и густо заросшее крапивой, – кладбище; что Филип Пиррип, житель сего прихода, а также Джорджиана, супруга вышереченного, умерли и похоронены; что малолетние сыновья их, младенцы Александер, Бартоломью, Абраам, Тобиас и Роджер, тоже умерли и похоронены; что плоская темная даль за оградой, вся изрезанная дамбами, плотинами и шлюзами, среди которых кое-где пасется скот, – это болота; что замыкающая их свинцовая полоска – река; далекое логово, где родится свирепый ветер, – море; а маленькое дрожащее существо, что затерялось среди всего этого и плачет от страха, – Пип.
   – А ну, замолчи! – раздался грозный окрик, и среди могил, возле паперти, внезапно вырос человек. – Не ори, чертенок, не то я тебе горло перережу!
   Страшный человек в грубой серой одежде, с тяжелой цепью на ноге! Человек без шапки, в разбитых башмаках, голова обвязана какой-то тряпкой. Человек, который, как видно, мок в воде и полз по грязи, сбивал и ранил себе ноги о камни, которого жгла крапива и рвал терновник! Он хромал и трясся, таращил глаза и хрипел и вдруг, громко стуча зубами, схватил меня за подбородок.
   – Ой, не режьте меня, сэр! – в ужасе взмолился я. – Пожалуйста, сэр, не надо!
   – Как тебя звать? – спросил человек. – Ну, живо!
   – Пип, сэр.
   – Как, как? – переспросил человек, сверля меня глазами. – Повтори.
   – Пип. Пип, сэр.
   – Где ты живешь? – спросил человек. – Покажи!
   Я указал пальцем туда, где на плоской прибрежной низине, в доброй миле от церкви, приютилась среди ольхи и ветел наша деревня.
   Посмотрев на меня с минуту, человек перевернул меня вниз головой и вытряс мои карманы. В них ничего не было, кроме куска хлеба. Когда церковь стала на место, – а он был до того ловкий и сильный, что разом опрокинул ее вверх тормашками, так что колокольня очутилась у меня под ногами, – так вот, когда церковь стала на место, оказалось, что я сижу на высоком могильном камне, а он пожирает мой хлеб.
   – Ух ты, щенок, – сказал человек, облизываясь. – Надо же, какие толстые щеки!
   Возможно, что они и правда были толстые, хотя я в ту пору был невелик для своих лет и не отличался крепким сложением.
   – Так бы вот и съел их, – сказал человек и яростно мотнул головой, – а может, черт подери, я и взаправду их съем.
   Я очень серьезно его попросил не делать этого и крепче ухватился за могильный камень, на который он меня посадил, – отчасти для того, чтобы не свалиться, отчасти для того, чтобы сдержать слезы.
   – Слышь ты, – сказал человек. – Где твоя мать?
   – Здесь, сэр, – сказал я.
   Он вздрогнул и кинулся было бежать, потом, остановившись, оглянулся через плечо.
   – Вот здесь, сэр, – робко пояснил я. – «Также Джорджиана». Это моя мать.
   – А-а, – сказал он, возвращаясь. – А это, рядом с матерью, твой отец?
   – Да, сэр, – сказал я. – Он тоже здесь: «Житель сего прихода».
   – Так, – протянул он и помолчал. – С кем же ты живешь, или, вернее сказать, с кем жил, потому что я не решил еще, оставить тебя в живых или нет.
   – С сестрой, сэр. Миссис Джо Гарджери. Она жена кузнеца, сэр.
   – Кузнеца, говоришь? – переспросил он. И посмотрел на свою ногу.
   Он несколько раз переводил хмурый взгляд со своей ноги на меня и обратно, потом подошел ко мне вплотную, взял за плечи и запрокинул назад сколько мог дальше, так что его глаза испытующе глядели на меня сверху вниз, а мои растерянно глядели на него снизу вверх.
   – Теперь слушай меня, – сказал он, – и помни, что я еще не решил, оставить тебя в живых или нет. Что такое подпилок, ты знаешь?
   – Да, сэр.
   – А что такое жратва, знаешь?
   – Да, сэр.
   После каждого вопроса он легонько встряхивал меня, чтобы я лучше чувствовал грозящую мне опасность и полную свою беспомощность.
   – Ты мне достанешь подпилок. – Он тряхнул меня. – И достанешь жратвы. – Он снова тряхнул меня. – И принесешь все сюда. – Он снова тряхнул меня. – Не то я вырву у тебя сердце с печенкой. – Он снова тряхнул меня.
   Я был до смерти перепуган, и голова у меня так кружилась, что я вцепился в него обеими руками и сказал:
   – Пожалуйста, сэр, не трясите меня, тогда меня, может, не будет тошнить и я лучше пойму.
   Он так запрокинул меня назад, что церковь перескочила через свою флюгарку. Потом выпрямил одним рывком и, все еще держа за плечи, заговорил страшнее прежнего:
   – Завтра чуть свет ты принесешь мне подпилок и жратвы. Вон туда, к старой батарее. Если принесешь, и никому ни слова не скажешь, и виду не подашь, что встретил меня или кого другого, тогда, так и быть, живи. А не принесешь или отступишь от моих слов хоть вот на столько, тогда вырвут у тебя сердце с печенкой, зажарят и съедят. И ты не думай, что мне некому помочь. У меня тут спрятан один приятель, так я по сравнению с ним просто ангел. Этот мой приятель слышит все, что я тебе говорю. У этого моего приятеля свой секрет есть, как добраться до мальчишки, и до сердца его, и до печенки. Мальчишке от него не спрятаться, пусть лучше и не пробует. Мальчишка и дверь запрет, и в постель залезет, и с головой одеялом укроется, и будет думать, что вот, мол, ему тепло и хорошо и никто его не тронет, а мой приятель тихонько к нему подберется, да и зарежет!.. Мне и сейчас-то, знаешь, как трудно сделать, чтобы он на тебя не бросился. Я его еле держу, до того ему не терпится тебя сцапать. Ну, что ты теперь скажешь?
   Я сказал, что достану ему подпилок, и еды достану, сколько найдется, и принесу на батарею, рано утром.
   – Повтори за мной: «Разрази меня бог, если вру», – сказал человек.
   Я повторил, и он снял меня с камня.
   – А теперь, – сказал он, – не забудь, что обещал, и про того моего приятеля не забудь, и беги домой.
   – П-покойной ночи, сэр, – пролепетал я.
   – Покойной! – сказал он, окидывая взглядом холодную мокрую равнину. – Где уж тут! В лягушку бы, что ли, превратиться. Либо в угря.
   Он крепко обхватил обеими руками свое дрожащее тело, словно опасаясь, что оно развалится, и заковылял к низкой церковной ограде. Он продирался сквозь крапиву, сквозь репейник, окаймлявший зеленые холмики, а детскому моему воображению представлялось, что он увертывается от мертвецов, которые бесшумно протягивают руки из могил, чтобы схватить его и утащить к себе, под землю.
   Он дошел до низкой церковной ограды, тяжело перелез через нее, – видно было, что ноги у него затекли и онемели, – а потом оглянулся на меня. Тогда я повернул к дому и пустился наутек. Но, пробежав немного, я оглянулся: он шел к реке, все так же обхватив себя за плечи и осторожно ступая сбитыми ногами между камней, набросанных на болотах, чтобы можно было проходить по ним после затяжных дождей или во время прилива.
   Я смотрел ему вслед: болота тянулись передо мною длинной черной полосой; и река за ними тоже тянулась полосой, только поуже и посветлее; а в небе длинные кроваво-красные полосы перемежались с густо-черными. На берегу реки глаз мой едва различал единственные во всем ландшафте два черных предмета, устремленных вверх: маяк, по которому держали курс корабли, – очень безобразный, если подойти к нему поближе, словно бочка, надетая на шест; и виселицу с обрывками цепей, на которой некогда был повешен пират. Человек ковылял прямо к виселице, словно тот самый пират воскрес из мертвых и, прогулявшись, теперь возвращался, чтобы снова прицепить себя на старое место. Мысль эта привела меня в содрогание; заметив, что коровы подняли головы и задумчиво смотрят ему вслед, я спросил себя, не кажется ли им то же самое. Я огляделся, ища глазами кровожадного приятеля моего незнакомца, но ничего подозрительного не обнаружил. Однако страх снова овладел мною, и я, уже не останавливаясь больше, побежал домой.


   Глава II

   Моя сестра миссис Джо Гарджери была меня старше более чем на двадцать лет и заслужила уважение в собственных глазах и в глазах соседей тем, что воспитала меня «своими руками». Поскольку мне пришлось самому додумываться до смысла этого выражения и поскольку я знал, что рука у нее тяжелая и жесткая и что ей ничего не стоит поднять ее не только на меня, но и на своего мужа, я считал, что нас с Джо Гарджери обоих воспитали «своими руками».
   Моя сестра была далеко не красавица; поэтому у меня создалось впечатление, что она и женила на себе Джо Гарджери своими руками. У Джо Гарджери, светловолосого великана, льняные кудри обрамляли чистое лицо, а голубые глаза были до того светлые, как будто их синева нечаянно перемешалась с их же белками. Это был золотой человек, тихий, мягкий, смирный, покладистый, простоватый, Геркулес и по силе своей и по слабости.
   У моей сестры, миссис Джо, черноволосой и черноглазой, кожа на лице была такая красная, что я порою задавал себе вопрос: уж не моется ли она теркой вместо мыла? Была она рослая, костлявая и почти всегда ходила в толстом переднике с лямками на спине и квадратным нагрудником вроде панциря, сплошь утыканным иголками и булавками. То, что она постоянно носила передник, она ставила себе в великую заслугу и вечно попрекала этим Джо. Я, впрочем, не вижу, зачем ей вообще нужно было носить передник или почему, раз уж она его носила, ей нельзя было ни на минуту с ним расстаться.
   Кузница Джо примыкала к нашему дому, а дом был деревянный, как и многие другие, – вернее, как почти все дома в нашей местности в то время. Когда я прибежал домой с кладбища, кузница была закрыта и Джо сидел один в кухне. Так как мы с Джо были товарищами по несчастью и у нас не было секретов друг от друга, он и тут шепнул мне кое-что, едва я, приподняв щеколду и заглянув в щелку, увидел его в углу у очага, как раз против двери.
   – Миссис Джо раз двенадцать, не меньше, выходила тебя искать, Пип. Сейчас опять пошла, как раз будет чертова дюжина.
   – Ой, правда?
   – Правда, Пип, – сказал Джо. – И хуже того, она Щекотун с собой захватила.
   Услышав рту печальную весть, я совсем упал духом и, глядя в огонь, стал крутить единственную пуговицу на своей жилетке. Щекотун – это была трость с навощенным концом, до блеска отполированная частым щекотанием моей спины.
   – Она тут сидела, – сказал Джо, – а потом как вскочит, да как схватит Щекотун, да и побежала лютовать на улицу. Вот так-то, – сказал Джо, глядя в огонь и помешивая угли просунутой через решетку кочергой. – Взяла да и побежала, Пип.
   – Она давно ушла, Джо? – Я всегда видел в нем равного себе, такого же ребенка, только побольше ростом.
   Джо взглянул на стенные часы.
   – Да наверно уже минут пять как лютует. Ого, идет! Прячься за дверь, дружок, да завесься полотенцем.
   Я послушался его совета. Моя сестра миссис Джо распахнула дверь и, почувствовав, что она не отворяется до конца, немедленно угадала причину и стала ее обследовать с помощью Щекотуна. Кончилось тем, что она швырнула мною в Джо, – в семейном обиходе я нередко служил ей метательным снарядом, – а тот, всегда готовый принять меня на любых условиях, спокойно усадил меня в уголок и загородил своим огромным коленом.
   – Где тебя носило, постреленок? – сказала миссис Джо, топнув ногой. – Сейчас же говори, где ты шатался, пока я тут места себе не находила от беспокойства да страха, а не то выволоку тебя из угла, будь вас тут хоть полсотни Пипов и целая сотня Гарджери.
   – Я только ходил на кладбище, – сказал я, плача и потирая побитые места.
   – На кладбище! – повторила сестра. – Кабы не я, ты бы давно был на кладбище. Кто тебя воспитал своими руками?
   – Вы, – сказал я.
   – А для чего это мне понадобилось, скажи на милость? – продолжала сестра.
   Я всхлипнул:
   – Не знаю.
   – Ну и я не знаю, – сказала сестра. – В другой раз ни за что бы не стала. Это-то я знаю наверняка. С тех пор как ты родился, я вот этот передник, можно сказать, никогда не снимала. Мало мне горя, что я Кузнецова жена (да притом муж-то Гарджери), так нет, изволь еще тебе быть матерью!
   Но я уже не прислушивался к ее словам. Я уныло смотрел на огонь, и в злобно мерцающих углях передо мной вставали болота, беглец с тяжелой цепью на ноге, его таинственный приятель, подпилок, жратва и связывавшая меня страшная клятва обворовать родной дом.
   – Н-да! – сказала миссис Джо, водворяя Щекотун на место. – Кладбище! Легко вам говорить «кладбище»! – Один из нас, кстати сказать, не произнес ни слова. – Скоро я по вашей милости сама попаду на кладбище, и хороши вы, голубчики, будете без меня! Нечего сказать, славная парочка!
   Воспользовавшись тем, что она стала накрывать на стол к чаю, Джо заглянул через свое колено ко мне в уголок, словно прикидывая в уме, какая из нас получится парочка, в случае если осуществится это мрачное пророчество. Потом он выпрямился и, как обычно бывало во время домашних бурь, стал молча следить за миссис Джо своими голубыми глазами, правой рукой теребя свои русые кудри и бакены.
   У моей сестры был особый, весьма решительный способ готовить нам хлеб с маслом. Левой рукой она крепко прижимала ковригу к нагруднику, откуда в нее иногда впивалась иголка или булавка, которая затем попадала нам в рот. Потом брала на нож масла (не слишком много) и размазывала его по хлебу, как аптекарь готовит горчичник, проворно поворачивая нож то одной, то другой стороной, аккуратно подправляя и обирая масло у корки. Наконец, ловко отерев нож о край горчичника, она отпиливала от ковриги толстый ломоть, рассекала его пополам и одну половину давала Джо, а другую мне.
   В тот вечер я не посмел съесть свою порцию, хоть и был голоден. Нужно было приберечь что-нибудь для моего страшного знакомца и его еще более страшного приятеля. Я знал, что миссис Джо придерживается строжайшей экономии в хозяйстве и что моя попытка стащить у нее что-нибудь может окончиться ничем. Поэтому я решил на всякий случай спустить свой хлеб в штанину.
   Оказалось, что отвага для выполнения этого замысла требуется почти сверхчеловеческая. Словно мне предстояло спрыгнуть с крыши высокого дома или броситься в глубокий пруд. И еще больше затруднял мою задачу ничего не подозревавший Джо. Оттого что мы, как я уже упоминал, были товарищами по несчастью и в своем роде заговорщиками и оттого что он по доброте своей всегда рад был меня позабавить, мы завели обычай – сравнивать, кто быстрее съест хлеб: за ужином мы украдкой показывали друг другу свои надкусанные ломти, а потом старались еще пуще. В тот вечер Джо несколько раз вызывал меня на это дружеское состязание, показывая мне свой быстро убывающий ломоть; но всякий раз он убеждался, что я держу свою желтую кружку с чаем на одном колене, а на другом лежит мой хлеб с маслом, далее не початый. Наконец, собравшись с духом, я решил, что больше медлить нельзя и что будет лучше, если неизбежное свершится самым естественным при данных обстоятельствах образом. Я улучил минуту, когда Джо отвернулся от меня, и спустил хлеб в штанину.
   Джо явно огорчился, вообразив, что я потерял аппетит, и рассеянно откусил от своего хлеба кусок, который, казалось, не доставил ему никакого удовольствия. Он гораздо дольше обычного жевал его, что-то при этом обдумывая, и наконец проглотил, как пилюлю. Потом, нагнув голову набок, чтобы получше примериться к следующему куску, он невзначай поглядел на меня и увидел, что мой хлеб исчез.
   Изумление и ужас, изобразившиеся на лице Джо, когда он, не успев донести ломоть до рта, впился в меня глазами, не ускользнули от внимания моей сестры.
   – Что там еще случилось? – сварливо спросила она, отставляя свою чашку.
   – Ну, знаешь ли! – пробормотал Джо, укоризненно качая головой. – Пип, дружок, ты себе этак и повредить можешь. Он где-нибудь застрянет. Ты ведь не прожевал его, Пип.
   – Что еще случилось? – повторила сестра, повысив голос.
   – Я тебе советую, Пип, – продолжал ошеломленный Джо, – ты покашляй, может хоть немножко да выскочит. Ты не смотри, что это некрасиво, ведь здоровье-то важнее.
   Тут сестра моя совсем взбеленилась. Она налетела на Джо, схватила его за бакенбарды и стала колотить головой об стену, а я виновато взирал на это из своего угла.
   – Теперь ты, может быть, скажешь мне, что случилось, боров ты пучеглазый, – выговорила она, переводя дух.
   Джо рассеянно посмотрел на нее, потом так же рассеянно откусил от своего ломтя и опять уставился на меня.
   – Ты ведь знаешь, Пип, – торжественно произнес он, засунув хлеб за щеку и таким таинственным тоном, словно, кроме нас, в комнате никого не было, – мы с тобой друзья, и не стал бы я никогда тебя выдавать. Но чтобы так… – он отодвинул свой стул, посмотрел на пол, потом опять перевел глаза на меня, – чтобы враз проглотить целый ломоть…
   – Опять глотает не прожевав? – крикнула сестра.
   – Ты пойми, дружок, – сказал Джо, глядя не на миссис Джо, а на меня и все еще держа свой кусок за щекой, – я в твоем возрасте и сам так озорничал и много мальчишек видел, которые этакие штуки выкидывали; но такого я сроду не запомню, Пип, и счастье еще, что ты жив остался.
   Сестра коршуном налетела на меня и за волосы вытащила из угла, ограничившись зловещими словами: – Открой рот.
   В те дни какой-то злодей-доктор воскресил репутацию дегтярной воды как лучшего средства от всех болезней, и миссис Джо всегда держала ее про запас на полке буфета, твердо веря, что ее лечебные свойства вполне соответствуют тошнотворному вкусу. Этот целительный эликсир давали мне в таких количествах, что, боюсь, порою от меня несло дегтем, как от нового забора. В тот вечер, ввиду серьезности заболевания, дегтярной воды потребовалась целая пинта, каковую в меня и влили, для чего миссис Джо зажала мою голову под мышкой, словно в тисках. Джо отделался половинной дозой, которую его, однако, заставили проглотить (к великому его расстройству, – он размышлял о чем-то у огня, медленно дожевывая хлеб), потому что его «схватило». Судя по собственному опыту, могу предположить, что схватило его не до приема лекарства, а после.
   Укоры совести тяжелы и для взрослого и для ребенка; когда же у ребенка к одному тайному бремени прибавляется еще и другое, спрятанное в штанине, это – могу засвидетельствовать – поистине суровое испытание. От греховной мысли, что я намерен обокрасть миссис Джо (что я намерен обокрасть самого Джо, мне и в голову не приходило, потому что я никогда не считал его хозяином в доме), а также от необходимости и сидя и на ходу все время придерживать рукою хлеб, я едва не лишился рассудка. А когда угли в очаге разгорались и вспыхивали от ветра, налетавшего с болот, мне чудился за дверью голос человека с цепью на ноге, который связал меня страшной клятвой и теперь говорил, что не может и не хочет голодать до утра, а подавай ему есть сейчас же. Беспокоил меня и его приятель, так жаждавший моей крови, – а вдруг у него не хватит терпения, или же он по ошибке решит, что может угоститься моим сердцем и печенкой не завтра, а уже сегодня. Да, если у кого-нибудь волосы вставали дыбом от ужаса, так, наверно, у меня в тот вечер. Но, может, это только так говорится?
   Дело было в сочельник, и меня заставили от семи до восьми, по часам, месить скалкой рождественский пудинг. Я попробовал месить с грузом на ноге (при этом лишний раз вспомнив про груз на ноге того человека), но от каждого моего движения хлеб неудержимо стремился выскочить наружу. К счастью, мне удалось под каким-то предлогом ускользнуть из кухни и спрятать его у себя в каморке под крышей.
   – Что это? – спросил я, когда, покончив с пудингом, сел у огня погреться, пока меня не погнали спать. – Это пушка стреляет, Джо?
   – Угу, – ответил Джо. – Опять арестант дал тягу.
   – Что ты сказал, Джо?
   Миссис Джо, всегда предпочитавшая сама давать объяснения, отчеканила: «Сбежал. Утек», – так же безапелляционно, как поила меня дегтярной водой.
   Видя, что миссис Джо снова склонилась над своим рукоделием, я беззвучно, одними губами, спросил у Джо: «Что такое арестант?», а он, тоже одними губами, произнес в ответ длинную фразу, из которой я разобрал только одно слово – Пип.
   – Один арестант дал тягу вчера вечером, после заката, – сказал Джо вслух. – Они тогда стреляли, чтобы оповестить об этом. Теперь, видно, оповещают о втором.
   – Кто стрелял? – спросил я.
   – Вот несносный мальчишка, – вмешалась сестра, оторвавшись от работы и строго взглянув на меня, – вечно он лезет с вопросами. Кто вопросов не задает, тот лжи не слышит.
   Я подумал, как невежливо она говорит о себе, – значит, если я буду задавать вопросы, то услышу от нее ложь. Но вежливой она бывала только при гостях.
   Тут Джо еще подлил масла в огонь: широко раскрыв рот, он старательно изобразил губами слово, которое я истолковал как «блажит». Я, натурально, показал на миссис Джо и произнес одним придыханием: «Она?» Но Джо и слышать об этом не хотел и, снова разинув рот, нечеловеческим усилием выдавил из себя какое-то слово, какое – я так и не понял.
   – Миссис Джо, – обратился я с горя к сестре, – объясните, пожалуйста – мне очень интересно, – откуда это стреляют?
   – Господи помилуй! – воскликнула сестра так, словно она просила для меня у господа чего угодно, но только не помилования. – Да с баржи!
   – А-а, – протянул я, глядя на Джо. – С баржи!
   Джо укоризненно кашлянул, словно хотел сказать: «Я же так и говорил!»
   – А что это за баржа? – спросил я.
   – Наказание с этим мальчишкой! – вскричала сестра, указывая на меня рукой, в которой держала иголку, и качая головой. – Ответишь ему на один вопрос, так он тебе еще десять задаст. Плавучая тюрьма на старой барже, что стоит за болотами.
   – Интересно, кого сажают в эту тюрьму и за что, – сказал я с мужеством отчаяния, ни к кому особо не адресуясь.
   Терпение у миссис Джо лопнуло.
   – Вот что, голубчик, – сказала она, быстро вставая, – не для того я воспитала тебя своими руками, чтобы ты из людей душу выматывал. Не велика бы мне тогда была честь. В тюрьму людей сажают за убийство, за кражу, за подлоги, за разные хорошие дела, а начинают они всегда с того, что задают дурацкие вопросы. А теперь – марш в постель.
   Брать с собой наверх свечу мне не разрешалось. Я ощупью поднимался по лестнице, в ушах у меня звенело, потому что миссис Джо, в подкрепление своих слов, наперстком отбивала дробь на моей макушке, и я с ужасом думал о том, как удобно, что плавучая тюрьма так близко от нас. Было ясно, что мне ее не миновать: я начал с дурацких вопросов, а теперь собираюсь обокрасть миссис Джо.
   Много раз с того далекого дня я задумывался над этой способностью детской души глубоко затаить в себе что-то из страха, пусть совершенно неразумного. Я смертельно боялся кровожадного приятеля, зарившегося на мое сердце в печенку; я смертельно боялся моего знакомца с цепью на ноге; связанный страшной клятвой, я смертельно боялся самого себя и не надеялся на помощь моей всемогущей сестры, которая на каждом шагу шпыняла меня и осаживала. Страшно подумать, на какие дела меня можно было бы толкнуть, запугав и принудив к молчанию.
   В ту ночь, едва я закрывал глаза, мне мерещилось, что быстрым течением меня несет прямо к старой барже; вот я проплываю мимо виселицы, и призрак пирата кричит мне в трубу, чтобы я выходил на берег, потому что меня давно пора повесить. Даже если бы мне хотелось спать, я бы боялся уснуть, помня, что, чуть рассветет, мне предстоит очистить кладовую. Ночью об этом нечего было и думать, – в то время зажечь свечу было не так-то просто; искру высекали огнивом, и я бы нашумел не меньше, чем сам пират, если бы он загромыхал своими цепями.
   Едва только черный бархатный полог за моим оконцем начал бледнеть, я встал и отправился вниз, и каждая половица и каждая щель в половице кричала мне вслед: «Держи вора!», «Проснитесь, миссис Джо!». В кладовой, где по случаю праздника всякой снеди было больше обычного, меня сильно напугал заяц, подвешенный за задние ноги, – мне показалось, что он хитро подмигивает у меня за спиной. Однако проверить мое подозрение было некогда, и долго выбирать было некогда, у меня не было ни минуты лишней. Я стащил краюху хлеба, остаток сыра, полбанки фруктовой начинки (завязав все это в носовой платок вместе с вчерашним ломтем), отлил немного бренди из глиняной бутыли в склянку, которая была припрятана у меня на предмет изготовления крепкого напитка – лакричной настойки, а бутыль долил из кувшина, стоявшего в кухонном буфете, стащил кость почти без мяса и великолепный круглый свиной паштет. Я совсем было ушел без паштета, но в последнюю минуту меня взяло любопытство, что это за миска, накрытая крышкой, стоит в самом углу на верхней полке, и там оказался паштет, который я и забрал в надежде, что он приготовлен впрок и его не сразу хватятся.
   Из кухни была дверь прямо в кузницу; я отпер ее, отодвинул засов и среди инструментов Джо нашел подпилок. Потом снова задвинул все болты и засовы, открыл входную дверь и, затворив ее за собой, побежал в туман, на болота.


   Глава III

   Утро было мглистое и очень сырое. Еще вставая, я видел, что по оконному стеклу бегут струйки, словно бесприютный бесенок проплакал там всю ночь, уткнувшись в окошко вместо носового платка. Теперь было видно, как изморозь густой паутиной легла на голые ветки изгородей и чахлую траву, протянулась от сучка к сучку, от былинки к былинке. Ворота, заборы – все было липко от влаги, а с болот наползал такой густой туман, что прибитый к столбу деревянный палец, указывающий путникам дорогу в нашу деревню, – только путники, видно, не слушались его, потому что к нам никто никогда не заходил, – возник в воздухе, лишь когда я очутился прямо под ним. И пока я смотрел на стекающие с него капли, неспокойная совесть шептала мне, что это – призрак, навеки обрекающий меня плавучей тюрьме.
   На болотах туман был еще плотнее, так что казалось, словно не я бежал навстречу предметам, а они выбегали мне навстречу. Помня о своей вине, я ощущал это особенно болезненно. Шлюзы, плотины и дамбы выскакивали на меня из тумана и явственно кричали: «Держи его! Мальчик украл свиной паштет!» Коровы, столь же внезапно налетая на меня, говорили глазами и выдыхали вместе с паром: «Попался, воришка!» Черный бык в белом галстуке – измученный угрызениями совести, я даже усмотрел в нем сходство с пастором – так пристально поглядел на меня и с таким укором помотал головой, что я обернулся и, всхлипнув, сказал ему: «Я не мог иначе, сэр! Я взял не для себя!» Тогда он, нагнув голову, выпустил из ноздрей целое облако пара, брыкнул задними ногами, взмахнул хвостом и исчез.
   Я быстро приближался к реке, но, хотя я очень спешил, ноги у меня ничуть не согревались; ледяная сырость сковала их, как железо сковало ногу человека, на свидание с которым я бежал. Дорога на батарею была мне известна, – я ходил туда с Джо как-то в воскресенье, и Джо, сидя на старой пушке, еще сказал мне в тот раз, что когда меня честь честью запишут к нему в подмастерья, то-то будет расчудесно! И все же, сбившись в тумане с пути, я забрал слишком далеко вправо, и мне пришлось возвращаться обратно берегом реки, по каменистой дорожке вдоль илистой кромки и свай, задерживающих воду во время прилива. Стараясь не терять ни минуты, я живо перебрался через канаву, проходившую, как я помнил, совсем близко от батареи, и только что влез на противоположный откос, как увидел своего знакомца. Он сидел ко мне спиной, скрестив руки, и покачивался, словно во сне.
   Решив устроить ему приятный сюрприз, я тихонько подошел к нему сзади и тронул его за плечо. Он мигом вскочил, и что же? Это был не тот человек, а совсем другой!
   Однако у этого человека тоже была грубая серая одежда и железная цепь на ноге, и он хромал, и хрипел, и дрожал от холода, совсем как тот; только лицо было другое, и на голове – широкополая шляпа с низкой тульей. Все это я увидел в одно мгновение, потому что всего мгновение и видел его: он выругался и хотел меня ударить, но лишь замахнулся неуверенным, слабым движением и сам едва удержался на ногах, а потом побежал прочь, в туман, два раза споткнулся, и тут я потерял его из виду.
   «Это и есть тот приятель!» – подумал я, и у меня больно закололо в сердце. Вероятно, у меня и печенка бы заболела, если бы я только знал, где она находится.
   Теперь мне оставалось добежать несколько шагов до батареи, где мой знакомец, поджидая меня, уже ковылял взад-вперед, обхватив себя руками, словно не прекращал этого занятия всю ночь. Он, как видно, совсем продрог. Я бы не удивился, если бы он тут же, не сходя с места, упал и замерз насмерть. Глаза у него были ужасно голодные: когда он, взяв у меня подпилок, положил его на траву, я даже подумал, что он, наверно, попытался бы его съесть, если бы не увидел моего узелка. На этот раз он не стал переворачивать меня вниз головой, а предоставил мне самому вывернуть карманы и развязать узелок.
   – Что в бутылке, мальчик? – спросил он.
   – Бренди.
   Он уже начал набивать себе рот фруктовой начинкой, – причем похоже было, что он не столько ест ее, сколько в страшной спешке убирает куда-то подальше, – но тут он сделал передышку, чтобы глотнуть из бутылки. Его так трясло, что, закусив горлышко бутылки зубами, он едва не отгрыз его.
   – У вас, наверно, лихорадка, – сказал я.
   – Скорей всего, мальчик.
   – Тут очень нездоровое место, очень сырое, – сообщил я ему. – Вы лежали на земле, а этак ничего не стоит схватить лихорадку. Или ревматизм.
   – Ну, я еще успею закусить, пока лихорадка меня не свалила, – сказал он. – Знай я, что меня за это вздернут вон на той виселице, я бы и то закусил. Настолько-то я справлюсь со своей лихорадкой.
   Он глодал кость, заглатывал вперемешку мясо, хлеб, сыр и паштет, но все время зорко всматривался в окружавший нас туман, а порою даже переставал жевать, чтобы прислушаться.
   Внезапно он вздрогнул – то ли услышал, то ли ему почудилось, как что-то звякнуло на реке или фыркнула какая-то зверюшка на болоте, – и спросил:
   – А ты не обманул меня, чертенок? Никого с собой не привел?
   – Нет, нет, сэр!
   – И никому не наказывал идти за тобой следом?
   – Нет!
   – Ладно, – сказал он, – я тебе верю. Никудышным ты был бы щенком, ежели бы с этих лет тоже стал травить колодника несчастного, когда его и так затравили до полусмерти.
   Что-то булькнуло у него в горле, как будто там были спрятаны часы, которые сейчас начнут бить, и он провел по глазам грязным, разодранным рукавом.
   Мне стало очень жалко его, и, глядя, как он, покончив с остальным, всерьез принялся за паштет, я набрался храбрости и заметил:
   – Я очень рад, что вам нравится.
   – Ты что-нибудь сказал?
   – Я сказал, я очень рад, что вам нравится паштет.
   – Спасибо, мальчик. Паштет хоть куда.
   Я часто смотрел, как ест наша большая дворовая собака, и теперь вспомнил ее, глядя на этого человека. Он ел торопливо и жадно – ни дать ни взять собака; глотал слишком быстро и слишком часто, и все озирался по сторонам, словно боясь, что кто-нибудь подбежит к нему и отнимет паштет. Мне думалось, что в таком волнении и спешке он его и не распробует как следует и что если бы он ел не один, то наверняка стал бы лязгать зубами на своего соседа. Все это в точности напоминало нашу собаку.
   – А ему вы ничего не оставите? – осведомился я робко, после некоторого колебания, потому что опасался, как бы мои слова не показались ему невежливыми. – Ведь больше я ничего не могу вам достать. – Это я знал твердо, и только потому и решился заговорить.
   – Ему не оставлю? Кому это? – спросил он, сразу перестав хрустеть корочкой от паштета.
   – Вашему приятелю. О котором вы говорили. Который у вас спрятан.
   – Ах, ты вот о чем, – отвечал он с грубоватым смехом. – Ему-то? Так, так. Ну, он в еде не нуждается.
   – А мне показалось, что нуждается, – сказал я.
   Он оторвался от еды и в полном изумлении впился в меня глазами.
   – Показалось? Когда это?
   – Да вот только что. – Где?
   – Там, – указал я пальцем, – вон там; он спал, и я еще подумал, что это вы.
   Он схватил меня за шиворот и так сверкнул глазами, что я испугался, как бы ему опять не захотелось перерезать мне горло.
   – И одет так же, как вы, только в шляпе, – объяснил я, весь дрожа, – и… и… – мне очень хотелось выразиться помягче, – и ему для того же самого нужен подпилок. Разве вы вчера вечером не слышали, как палила пушка?
   – Значит, и вправду стреляли, – сказал он, точно про себя.
   – Странно, как вы еще сомневаетесь, – удивился я. – Мы дома все слышали, а это дальше, и двери у нас были закрыты.
   – А ты то сообрази, что, когда человек один на этом болоте, и голова у него пустая, и в брюхе пусто, и сам он еле живой от холода и голода, он всю ночь только и слышит, что выстрелы и голоса. Да что там слышит! Он видит, как солдаты окружают его, видит их красные мундиры при свете факелов. Слышит, как выкрикивают его номер, как его окликают, как щелкают мушкеты, слышит команду: «Готовьсь! Целься!», и его хватают… и вдруг ничего этого нет. Да я за ночь не раз, а сто раз видел, что за мной гонятся солдаты – топ, топ сапожищами, черт бы их побрал! А пушки? Я, уж когда рассвело, и то видел, как туман колышется от выстрелов… Ну, а этот человек, – до сих пор он говорил так, словно забыл о моем существовании, – ты не приметил в нем ничего особенного?
   – У него лицо было сильно разбито, – сказал я, припомнив то, что и сам не знал, когда успел заметить.
   – Вот здесь? – воскликнул он, безжалостно хлопнув себя ладонью по левой щеке.
   – Да, здесь.
   – Где он? – Человек запихал остатки еды за пазуху. – Показывай, куда он пошел? Я его выслежу не хуже ищейки. Ох, еще эта цепь на ноге, будь она проклята! Подай-ка мне подпилок.
   Я указал, в какой стороне туман поглотил незнакомца, и он, подняв голову, взглянул туда, но в следующую минуту он уже сидел на спутанной мокрой траве и, как одержимый, пилил железное кольцо, не обращая внимания ни на меня, ни на свою ногу, которая была стерта до крови, что не мешало ему обходиться с нею так, словно она сама была железная. Теперь, когда он довел себя до такого исступления, мне опять стало с ним очень страшно, и страшно было, что дома заметят мое долгое отсутствие. Я сказал ему, что мне пора домой, но он будто не слышал, и я решил уйти потихоньку. Я оглянулся на него напоследок, – низко пригнувшись, он продолжал что есть силы пилить железное кольцо, вполголоса ругая и его и собственную ногу. Пробежав несколько шагов, я прислушался – и скрежет подпилка донесся до меня из тумана.


   Глава IV

   Я был вполне готов к тому, что в кухне меня дожидается констебль, чтобы тотчас взять под стражу. Однако там не только не оказалось констебля, но и кража еще не была обнаружена. Миссис Джо выбивалась из сил, готовя дом к праздничному пиршеству, а Джо велено было убраться за дверь, подальше от совка для сора, потому что всякий раз, как моя сестра особенно рьяно принималась наводить чистоту в своих владениях, Джо неизбежно попадал ногой в этот предмет домашнего обихода.
   – А тебя где носило? – услышал я от миссис Джо в виде праздничного приветствия, лишь только мы с моей совестью показались в дверях.
   Я сказал, что ходил слушать, как славят Христа.
   – Ну, это еще куда ни шло, – процедила миссис Джо. – А то ведь с тебя все станет.
   Я подумал, что это верно.
   – Не будь я кузнецовой женой, а стало быть рабой несчастной, которой и передник-то снять некогда, я бы, может, и сама сходила послушать, – сказала миссис Джо. – Я смерть люблю, когда Христа славят, потому мне, наверно, и не удается никогда послушать.
   Увидев, что совок отступил от порога, Джо вслед за мной бочком пробрался в кухню и в ответ на гневный взгляд миссис Джо примирительно почесал переносицу, а когда сестра отвернулась, молча скрестил указательные пальцы и подмигнул мне. Этим условным знаком мы сообщали друг другу, что миссис Джо не в духе, а поскольку это было обычное ее состояние, мы с Джо, можно сказать, иногда на целые недели уподоблялись надгробным статуям рыцарей, с той разницей, что они, как известно, лежат скрестив ноги.
   Обед нам предстоял поистине роскошный, – соленый окорок с гарниром и фаршированные куры. Сладкий пирог был испечен еще вчера утром (почему никто и не хватился остатков фруктовой начинки), а пудинг уже стоял на огне. Ввиду такого обеденного изобилия завтрак нам попросту отменили.
   – Чтобы я еще вас с утра кормила, да поила, да посуду за вами мыла, – сказала миссис Джо, – когда мне с обедом дай бог управиться, – нет уж, увольте!
   Она сунула нам по ломтю хлеба так, словно мы были полк солдат на походе, а не мужчина и ребенок у себя дома, и мы стыдливо запили его молоком, разбавленным водой, из стоявшего на полке кувшина. А миссис Джо тем временем повесила на окна чистые белые занавески, сменила пышную цветастую оборку над очагом и открыла взорам маленькую парадную гостиную, где в остальное время года никто не бывал и все недвижимо покоилось в холодном блеске серебряной бумаги – даже четыре белых фарфоровых собачки на камине, совершенно одинаковые, с черными носами и с корзиночками цветов в зубах. Миссис Джо была очень чистоплотной хозяйкой, но обладала редкостным умением обращать чистоту в нечто более неуютное и неприятное, чем любая грязь. Чистоплотность, говорят, сродни благочестию, и есть люди, достигающие того же своей набожностью.
   Будучи всегда занята по горло, сестра моя посещала церковь через доверенных лиц; другими словами, в церковь ходили Джо и я. В рабочем платье Джо выглядел ладным мужчиной, заправским кузнецом; в парадном же костюме он больше всего напоминал расфранченное огородное пугало. Все, что он надевал по праздникам, было ему не впору, словно с чужого плеча, все ему жало, тянуло. И в этот день, когда зазвонили в церкви и он вышел из своей комнаты, закованный с головы до пят в праздничные доспехи, вид у него был самый несчастный. Что касается меня, то у сестры, видимо, сложилось обо мне представление как о малолетнем преступнике, который в самый день своего рождения был взят под надзор полицейским акушером и передан ей с внушением – действовать по всей строгости закона. Она всегда обращалась со мною так, точно я появился на свет из чистого упрямства, вопреки всем велениям разума, религии и нравственности и наперекор увещаниям своих лучших друзей. Даже когда мне заказывали новое платье, от портного требовали, чтобы оно являло собой нечто вроде колодок и ни в коем случае не оставляло мне свободы движений.
   Поэтому не одно жалостливое сердце, должно быть, сжималось при виде того, как мы с Джо шествуем в церковь. Однако куда горше телесных страданий были душевные муки, которые я испытывал. Страх, охватывавший меня всякий раз, как миссис Джо приближалась к кладовой или выходила из кухни, мог сравниться только с раскаянием при мысли о содеянном мною. Подавленный своим тайным проступком, я размышлял о том, в силах ли будет церковь оградить меня от мщения ненасытного «приятеля», если я во всем ей откроюсь. Я уже решил, что самое подходящее время, чтобы встать и попросить о частной беседе в ризнице, наступит, когда священник прочтет оглашение и скажет: «Все имеющие что-либо против объявите о том немедля!» И вполне возможно, что, будь в тот день не рождество, а воскресенье, я действительно прибегнул бы к этой крайней мере, тем повергнув в изумление наших немногочисленных прихожан.
   Обедать к нам были приглашены псаломщик мистер Уопсл, колесник мистер Хабл со своей женой миссис Хабл и дядя Памблчук, состоятельный торговец зерном из соседнего городка, разъезжавший в собственной тележке (он приходился дядей нашему Джо, но миссис Джо присвоила его себе). Обед был назначен на половину второго. Когда мы с Джо воротились из церкви, стол был уже накрыт, миссис Джо готова, обед почти готов, парадная дверь отперта для приема гостей (обычно она стояла на запоре), словом – все обстояло как нельзя лучше. И о краже по-прежнему – ни звука.
   Пришло время обеда, не принеся мне никакого облегчения; пришли и гости. Мистер Уопсл, джентльмен с римским носом и огромным блестящим лысым лбом, обладал низким раскатистым голосом, которым необычайно гордился; среди его знакомых было даже распространено мнение, что, только дай ему волю, он заткнул бы за пояс нашего священника; и сам он не раз говорил, что, будь двери церкви открыты (для всех желающих служить в ней), он не преминул бы отличиться на этом поприще. Поскольку же двери церкви не были открыты, он был у нас, как я уже сказал, псаломщиком. Но «аминь» звучало в его устах поистине сокрушительно, а перед тем как объявить псалом – непременно весь первый стих до конца, – он всегда, бывало, оглядит собравшихся, словно говоря: «Вы слышали с кафедры голос нашего друга; ну, а это как вам понравится?»
   Я открывал гостям дверь – с таким видом, будто открывать эту дверь для нас самое привычное дело, – и впустил сначала мистера Уопсла, потом мистера и миссис Хабл и наконец дядю Памблчука, которого мне, кстати сказать, запрещалось называть дядей под страхом самого сурового наказания.
   – Миссис Джо, – возгласил дядя Памблчук, грузный, неповоротливый мужчина, страдающий одышкой, с выпученными глазами, рыбьим ртом и изжелта-рыжими волосами, торчком стоявшими на голове, так что казалось, точно его недавно душили и он еще не совсем очнулся. – Я принес вам по случаю праздника… я принес вам, сударыня, бутылочку хереса и еще, сударыня, бутылочку портвейна.
   Из года в год он являлся к нам на рождество и произносил, как великую новость, в точности те же слова, держа свои бутылки на манер гимнастических гирь. Из года в год миссис Джо отвечала ему, как и в этот раз: «Ах, дядя Памблчук! Какое баловство!» Из года в год он возражал, как и в этот раз: «По заслугам и честь. Ну, как вы тут? Скрипите помаленьку? Как наш пенни с фартингом?» Последнее относилось ко мне.
   Обедали мы в этих случаях в кухне, а потом переходили в гостиную есть орехи, апельсины и яблоки, причем переход этот очень напоминал переодевание Джо из рабочего платья в парадный костюм. Сестра моя была в тот день необычайно оживлена; впрочем, общество миссис Хабл всегда оказывало на нее благотворное действие. Миссис Хабл запомнилась мне как маленькая, сухощавая женщина с кудряшками, в небесно-голубом платье, притязавшая на неувядаемую молодость по той причине, что была намного моложе мистера Хабла, когда в давно прошедшие времена выходила за него замуж. Мистер Хабл запомнился мне как крепкий, высокий, сутулый старик, приятно пахнувший опилками и на ходу так широко расставлявший ноги, что, когда я в раннем детстве встречал его на деревенской улице, мне открывался между ними вид на всю нашу округу.
   В этом почтенном обществе я чувствовал бы себя прескверно, даже если бы не ограбил кладовую. И не потому, что мне было тесно сидеть и острый угол стола впивался мне в грудь, а локоть Памблчука лез в глаза; и не потому, что мне не велели разговаривать (я и сам не хотел разговаривать) или что на мою долю доставались только жесткие куриные лапки и те глухие закоулки окорока, которыми свинья при жизни имела меньше всего оснований гордиться. Нет; это все было бы с полбеды, если бы взрослые оставили меня в покое. Но они не оставляли меня в покое. Они словно хватались за всякую возможность перевести разговор на мою особу и чем-нибудь да кольнуть меня. И я, как несчастный бычок на арене испанского цирка, болезненно ощущал уколы этих словесных копий. Началось это, лишь только мы сели за стол. Мистер Уопсл продекламировал молитву, – теперь я бы сказал, что это было нечто среднее между духом Гамлетова отца и Ричардом Третьим, но с сильной примесью благочестия, – и под конец, как подобает, высказал упование, что мы будем вечно благодарны творцу. Тут сестра уставилась на меня и проговорила тихо и укоризненно:
   – Слышишь? Будь благодарен.
   – Особенно же, мальчик, – сказал мистер Памблчук, – будь благодарен тем, кто воспитал тебя своими руками.
   Миссис Хабл покачала головой и, устремив на мою особу безнадежный взгляд, казалось говоривший, что ничего путного из меня не выйдет, спросила: – И почему это дети всегда такие неблагодарные? – Все стали в тупик перед этой загадкой, и только мистер Хабл разгадал ее, сухо отрезав: – Такими уж родятся уродами. – Все подтвердили вполголоса: – Истинная правда! – и посмотрели на меня как-то особенно враждебно.
   При гостях Джо (если только это возможно) значил в доме еще меньше, чем без них. Но по мере сил он всегда выручал и утешал меня, и за обедом давал мне как можно больше подливки, если таковая имелась. В тот день подливки было много, и Джо тотчас зачерпнул мне ее с полпинты.
   Мистер Уопсл довольно строго отозвался о проповеди, которую мы слышали в то утро, и дал понять в общих чертах, какую проповедь произнес бы он сам в том мало вероятном случае, если бы двери церкви были открыты. Познакомив присутствующих с главными пунктами этого сочинения, он заявил, что на его взгляд и тема была выбрана священником неудачно, а это уж вовсе не простительно, потому что хороших тем, как он выразился, «хоть пруд пруди».
   – Правильно, – сказал дядя Памблчук. – В самую точку попали, сэр! Тем действительно хоть пруд пруди, только надо суметь насыпать им соли на хвост. В этом вся штука. За темами недалеко ходить, была бы солонка наготове. – Немного подумав, мистер Памблчук добавил: – Взять хотя бы свинину. Чем не тема? Если вам нужна тема, повторяю, возьмите свинину!
   – Совершенно верно, сэр, – отвечал мистер Уопсл. – Для малолетних… – я уже знал, что сейчас он приплетет меня, – …в высшей степени благодарная и поучительная тема. («Слушай хорошенько», – в скобках цыкнула на меня сестра.)
   Джо добавил мне подливки.
   – Свинья! – продолжал мистер Уопсл глубочайшим басом, указуя вилкой на мою смущенную физиономию, словно называл меня по имени. – Со свиньями водил компанию блудный сын. Прожорливость свиней приводится как дурной пример в назидание малолетним. («А сам только что расхваливал окорок, – подумал я, – какой он жирный да сочный».) То, что предосудительно в свинье, тем более предосудительно в мальчике.
   – Или в девочке, – подсказал мистер Хабл.
   – Ну, разумеется, мистер Хабл, – согласился мистер Уопсл не без досады, – но девочек я здесь не вижу.
   – К тому же, подумай, – сказал мистер Памблчук, внезапно наскакивая на меня, – как ты должен быть благодарен судьбе. Доведись тебе родиться маленьким визгливым поросенком…
   – А он как раз и был таким, – убежденно заметила моя сестра.
   Джо добавил мне подливки.
   – Да, но я имею в виду поросенка четвероногого, – сказал мистер Памблчук. – Доведись тебе родиться свинушкой, был бы ты сейчас здесь, а? Как бы не так.
   – Разве что в таком виде, – сказал мистер Уопсл, кивая на блюдо.
   – Но я говорю не о таком виде, сэр, – с досадой возразил мистер Памблчук, не любивший, чтобы его перебивали. – Я хотел сказать, мог бы он тогда наслаждаться обществом старших, просвещать свой ум их беседой и купаться в роскоши? Я спрашиваю, мог бы или нет? Нет, не мог бы. А что бы тебя тогда ожидало? – снова наскочил он на меня. – Продали бы тебя за столько-то шиллингов, смотря по тому, какая этому товару цена на рынке, и мясник Данстебл поднял бы тебя с соломенной подстилки, прихватил бы левым локтем, а правой рукой отвернул бы полу, чтобы достать из кармана ножичек, и пролилась бы твоя кровь, и пришел бы тебе конец. Тут уж никто не стал бы воспитывать тебя своими руками. Где там!
   Джо предложил мне еще подливки, но я побоялся взять.
   – Он, должно быть, доставил вам немало хлопот, сударыня, – сказала миссис Хабл, преисполнившись сострадания к моей сестре.
   – Хлопот? – отозвалась та. – Хлопот? – И пустилась перечислять все болезни, в которых я провинился, и все случаи моей злостной бессонницы, и все деревья и крыши, с которых я падал, и все пруды и канавы, в которых я чуть не утонул, и все мои синяки и ссадины, и сколько раз она молила бога о моей смерти, а я упорно отказывался умирать.
   Я склонен думать, что римляне изрядно раздражали друг друга своими носами. Поэтому, возможно, из них и получился такой непоседливый народ. Во всяком случае, римский нос мистера Уопсла так раздражал меня, пока оглашался список моих провинностей, что я готов был вцепиться в него и не отпускать, покуда его обладатель не взвоет. Но все, что я вытерпел до сих пор, не могло и сравниться с тем смятением, какое охватило меня, когда молчание, которое последовало за рассказом моей сестры и во время которого (как я мучительно сознавал) все смотрели на меня с гневом и отвращением, – когда это молчание было нарушено.
   – А между тем, – сказал мистер Памблчук, ловко возвращая своих собеседников к предмету, от которого они отклонились, – свинина – в вареном виде, – право же, недурная вещь, а?
   – Выпейте бренди, дядя Памблчук, – предложила моя сестра.
   О господи, вот оно! Сейчас он почувствует, что бренди разбавлено, и скажет это, и все пропало! Обеими руками я крепко ухватился под скатертью за ножку стола и стал ждать, что будет.
   Сестра отправилась за глиняной бутылью, принесла ее и налила мистеру Памблчуку, – кроме него никто не пил. Злодей повертел стакан в руках, поднял его, посмотрел на свет, поставил на стол, точно задался целью продлить мои мученья. А тем временем моя сестра и Джо быстро убирали со стола все лишнее, чтобы освободить место для паштета и пудинга.
   Я неотступно смотрел на мистера Памблчука. Крепко обхватив руками и ногами ножку стола, я следил за тем, как этот презренный человек любовно оглядел стакан, поднял его, сладко улыбнулся, запрокинул голову и залпом выпил до дна. В следующее мгновение неизъяснимый ужас отразился на всех лицах: мистер Памблчук вскочил со стула, несколько раз перевернулся на месте в каком-то судорожном коклюшном танце и ринулся к двери; а затем мы увидели его в окно: явно лишившись рассудка, он прыгал, отплевывался и строил рожи одна страшнее другой.
   Я крепко держался за ножку стола, между тем как сестра и Джо бросились к нему на помощь. У меня не оставалось сомнений, что я убил его, неведомо как и чем. Поэтому я даже испытал некоторое облегчение, когда его втащили обратно в кухню и он, окинув собравшихся таким взглядом, будто это они во всем виноваты, опустился на стул и выдохнул одно роковое слово:
   – Деготь!
   Второпях я долил в бутыль дегтярной воды! Я знал, что через некоторое время ему станет еще хуже, и так налег на ножку стола, что, уподобившись нынешним медиумам, даже сдвинул его немного с места.
   – Деготь! – в изумлении повторила сестра. – Да как же туда мог попасть деготь?
   Но дядя Памблчук, чувствовавший себя в нашей кухне полновластным хозяином, не желал и слышать этого слова или говорить об этом предмете и, отмахнувшись величественным мановением руки, потребовал горячего джина. Сестра, впавшая было в подозрительную задумчивость, тотчас захлопотала, – нужно было принести джин и горячую воду, смешать их с сахаром, добавить лимонной корочки. На какое-то время я был спасен. Я все не отпускал ножку стола, но теперь обнимал ее с чувством самой пылкой благодарности.
   Скоро я настолько успокоился, что разжал руки и занялся пудингом. Мистер Памблчук занялся пудингом. Все занялись пудингом. Покончили и с этим блюдом, и под благотворным воздействием горячего джина мистер Памблчук снова повеселел. Во мне уже затеплилась надежда, что я переживу этот день, но тут моя сестра обратилась к Джо:
   – Подай чистые тарелки, греть не надо.
   В тот же миг я опять впился в ножку стола и прижал ее к груди, как друга детства и закадычного товарища. Я знал, что последует, и чувствовал, что на этот раз погиб безвозвратно.
   – А на закуску, – сказала сестра, подарив гостей любезнейшей улыбкой, – я прошу вас отведать одного замечательного, редкостного кушанья, – это подарок дяди Памблчука.
   – Отведать? Пусть лучше и не надеются!
   – Я скажу вам, что это такое, – продолжала сестра, вставая. – Это паштет; вкуснейший свиной паштет.
   Раздался ропот одобрения. Дядя Памблчук, всегда готовый признать свои заслуги перед ближними, произнес, можно даже сказать, игриво (принимая во внимание все обстоятельства):
   – Что ж, рады стараться; давайте-ка посмотрим, что это за паштет.
   Сестра вышла из кухни. Я слышал, как ее шаги направились к кладовой. Я видел, как мистер Памблчук вооружился ножом и как от нового приступа аппетита раздулись римские ноздри мистера Уопсла. Я слышал замечание мистера Хабла, что «свиным паштетом можно заесть что угодно, вреда не будет», и слова Джо: «Тебе тоже дадут, Пип». До сих пор не знаю, только ли мысленно я испустил пронзительный вопль, или его слышали остальные. Почувствовав, что мне больше не выдержать, что нужно спасаться, я отпустил ножку стола и сломя голову бросился к двери.
   Но дальше порога я не добежал, потому что с размаху врезался в целую партию солдат с мушкетами, и один из них сказал, протягивая мне наручники:
   – Ага, попался, ну теперь берегись!


   Глава V

   При виде отряда солдат, грохавших прикладами заряженных мушкетов о наше крылечко, все повскакали из-за стола, а миссис Джо, возвращавшаяся из кладовой с пустыми руками, застыла на месте, не закончив горестного восклицания: «О господи боже мой милостивый, куда же… девался… паштет?»
   Взгляд миссис Джо был устремлен на меня и на сержанта, и эта новая угроза несколько прояснила мой ум. Сержант и был тем, кто заговорил со мной, и теперь он обводил взглядом гостей и хозяев, правой рукой любезно предлагая им наручники, а левую положив мне на плечо.
   – Прошу прощенья, леди и джентльмены, – сказал сержант, – но как я уже докладывал этому юному франту (он мне ничего не докладывал!), я именем короля послан в погоню, и мне нужен кузнец.
   – А позвольте узнать, зачем он вам понадобился? – спросила сестра, задетая за живое тем, что Джо кому-то нужен.
   – Сударыня! – галантно ответил сержант. – От своего имени я бы сказал – ради чести и удовольствия познакомиться с его прекрасной супругой; от имени же короля скажу, что у меня есть к нему небольшое дельце.
   Все поняли, что сержант за словом в карман не лезет, а мистер Памблчук даже произнес довольно громко: «Хорошо сказано!»
   – Понимаете, хозяин, – продолжал сержант, подходя к Джо, в котором он тем временем распознал нужного ему человека, – у нас с этими наручниками промашка вышла, и теперь замок отказал и цепочка плохо работает. А они нам понадобятся сегодня же, так будьте добры взглянуть, в чем тут дело.
   Джо взглянул и определил, что придется разжигать горн и работа займет часа полтора, а то и два.
   – Вот как? Ну так принимайтесь за дело немедля, – сказал расторопный сержант, – помните, вы служите его величеству королю. Если понадобится помощь, мои люди к вашим услугам.
   С этими словами он кликнул своих солдат, и они гуськом протопали в кухню и, составив ружья в углу, столпились у дверей, кто сцепив перед собой руки, кто прислонясь плечом к стене, поправляя ремни и подсумки, изредка открывая дверь и вытягивая шею, сдавленную высоким воротником мундира, чтобы сплюнуть во двор.
   В то время я и не сознавал, что замечаю все это, потому что был сам не свой от страха. Но, сообразив наконец, что наручники предназначаются не для меня и что с появлением солдат паштет скромно отодвинулся на задний план, я стал понемногу собираться с мыслями.
   – Виноват, который теперь час? – обратился сержант к мистеру Памблчуку, очевидно считая, что раз этот последний понимает толк в людях, он должен иметь понятие и о времени.
   – Ровно половина третьего.
   – Ну, это еще ничего, – сказал сержант, прикинув что-то в уме. – Даже если придется задержаться здесь часа на два, все равно успеем. Сколько от вас тут считается до болот? Наверно, не больше мили?
   – Как раз миля, – сказала миссис Джо.
   – Успеем. Начнем облаву с наступлением темноты. Таков приказ – перед самым наступлением темноты. Успеем.
   – Беглые, сержант? – деловито осведомился мистер Уопсл.
   – Да, – ответил сержант. – Двое. Есть сведения, что они еще на болотах, а пока светло, они не будут пытаться улизнуть оттуда. Из вас тут никому не попадалась на глаза такая птица?
   Все, кроме меня, чистосердечно ответили в отрицательном смысле. Обо мне никто не подумал.
   – Ничего, – сказал сержант, – они и не подозревают, как скоро окажутся в кольце. Ну, хозяин, вы, я вижу, готовы, а его величество король и подавно.
   Джо, успевший снять сюртук, шейный платок и жилет и надеть свой кожаный фартук, первым прошел в кузницу. Один из солдат отворил ставни, другой разжег огонь, третий взялся за мехи, остальные стали кружком у огня, который разгорелся быстро и жарко. И пошел тут у Джо стук и звон, стук и звон, а мы все смотрели, как он работает.
   Всеобщее увлечение предстоящей погоней так захватило мою сестру, что она даже расщедрилась – нацедила солдатам из бочки кувшин пива, а сержанту предложила стаканчик бренди. Но мистер Памблчук решительно заявил: «Дайте ему вина, сударыня, уж в вине-то не будет дегтя, за это я ручаюсь», после чего сержант поблагодарил его и сказал, что предпочитает напитки без дегтя, а потому, если не будет возражений, лучше выпьет вина. Когда ему поднесли, он провозгласил здоровье его величества, поздравил всех с праздничком и, одним духом осушив стакан, громко причмокнул губами.
   – Ну как, сержант, недурное винцо? – спросил мистер Памблчук.
   – Сдается мне, – отвечал сержант, – что это винцо вы сами и раздобыли.
   – Почему же это вам так сдается? – спросил мистер Памблчук с самодовольным смешком.
   – А потому, – отвечал сержант, хлопнув его по плечу, – что вы человек понимающий.
   – В самом деле? – спросил мистер Памблчук с тем же самодовольным смешком. – Выпейте еще стаканчик!
   – Только с вами. За нашу дружбу, – отвечал сержант. – Чокнемся! И еще разок! Вон как славно поют стаканчики! Ваше здоровье! Дай вам бог прожить тысячу лет и чтобы вы всегда выбирали такие же отменные вина!
   Сержант залпом осушил и этот стакан и, казалось, не прочь был выпить третий. Я заметил, что мистер Памблчук в пылу гостеприимства, видимо, совсем забыл, что принес вино в подарок, – он взял у миссис Джо бутылку и распоряжался ею, как радушный хозяин. Даже мне досталось немножко. Когда первая бутылка кончилась, он велел подать вторую и распорядился ею не менее щедро.
   Глядя, как оживленно они толпятся в кузнице и как им весело, я думал – какой отличной закуской оказался для них мой беглый болотный знакомец! За обедом, до того как он доставил им столько развлечений, им было куда скучнее. И теперь, когда все только и мечтали о том, как «Злодеи» будут изловлены; и словно во след беглецам ревели мехи и тянулись языки пламени; и дым устремлялся в погоню за ними; и ради них стучал и звенел молотом Джо; и, угрожая им, метались по стене зловещие тени, а огонь то разгорался, то спадал, и красные искры гасли на излете, – детскому моему воображению смутно представлялось, что бледный день за окном побледнел от жалости к этим горемыкам.
   Но вот Джо закончил свою работу, стук и гудение стихли. Надевая сюртук, Джо набрался смелости и предложил, не пойти ли нам вместе с солдатами – посмотреть на облаву. Мистер Памблчук и мистер Хабл отказались, их больше прельщало покурить трубочку в обществе дам; но мистер Уопсл сказал, что охотно составит компанию Джо, а Джо сказал, что, ежели миссис Джо позволит, он возьмет с собой и меня. Я уверен, что нас нипочем бы никуда не пустили, но самой миссис Джо до смерти хотелось узнать, чем кончится погоня. Она поставила лишь одно условие:
   – Если мальчишке там голову разнесет пулей, я ее склеивать не буду, не надейся.
   Сержант учтиво простился с дамами, а с мистером Памблчуком расстался как со старым другом, хотя я подозреваю, что без помощи живительной влаги он едва ли оценил бы достоинства этого джентльмена. Солдаты разобрали ружья и построились. Мистер Уопсл, Джо и я получили строгий приказ – держаться в арьергарде и не произносить ни слова, после того как мы выйдем на болота. Когда мы, поеживаясь от холода, бодрым шагом выступили в поход, я изменнически шепнул Джо:
   – Хорошо бы мы их не нашли.
   А Джо шепнул мне в ответ:
   – Я бы шиллинга не пожалел, если бы им удалось удрать, Пип.
   Больше никто из жителей деревни не пошел с нами: погода была холодная, неприветливая, дорога унылая, под ногами скользко; к тому же темнело, а дома люди грелись у камелька и справляли праздник. Тут и там на нашем пути удивленные лица поспешно приникали к освещенным окнам, но наружу никто не вышел. Дойдя до перекрестка, мы свернули прямо к кладбищу. Здесь по знаку сержанта сделали короткую остановку, и солдаты рассыпались среди могил и осмотрели церковную паперть. Они возвратились, не обнаружив ничего подозрительного, и мы вышли через боковые ворота на просторы болот. Восточный ветер стал хлестать нам в лицо мокрым снегом, и Джо взял меня на закорки.
   Только сейчас, на пустынной равнине, где я побывал восемь-девять часов тому назад и видел обоих каторжников (как бы все удивились, когда бы узнали про это!), мне пришла в голову страшная мысль: а вдруг, если мы их найдем, мой арестант решит, что это я привел сюда погоню? Ведь он спрашивал, не обманул ли я его, и сказал, что я был бы никудышным щенком, если бы стал его травить. Неужели он подумает, что я и вправду щенок и обманщик и мог так подло предать его?
   Но теперь это был праздный вопрос. Я сидел на закорках у Джо, а Джо брал одну канаву за другой, как охотничья лошадь, и покрикивал мистеру Уопслу, чтобы тот не отставал и, боже сохрани, не ткнулся в землю своим римским носом. Солдаты двигались впереди нас, растянувшись длинной цепью. Мы держались того же направления, по какому я шел утром, пока не заплутался в тумане. Сейчас туман либо еще не пал, либо его развеяло ветром. В красном зареве заката были ясно видны и маяк, и виселица, и холм с батареей, и дальний берег реки – все одинакового мутно-свинцового цвета.
   Я напряженно всматривался вдаль, и сердце у меня стучало о широкую спину Джо, как кузнечный молот. Но никаких признаков беглых я не мог уловить. Сперва меня сильно пугало сопенье и тяжелое дыхание мистера Уопсла; но потом я привык к этим звукам и уже знал, что они не имеют отношения к предмету наших поисков. Один раз я вздрогнул от ужаса: мне показалось, что я все еще слышу скрежет подпилка; но то был лишь овечий колокольчик. Овцы поднимали головы и робко смотрели на нас, коровы, отворачиваясь от ветра и мокрого снега, провожали нас сердитыми взглядами, словно это мы принесли им непогоду, и боязливо шелестела трава в последних отблесках дневного света, – больше ничто не нарушало безотрадной тишины болот.
   Солдаты все приближались к старой батарее, и мы шли следом, немного позади их цепи, как вдруг все стали: на крыльях дождя и ветра к нам донесся протяжный крик. Потом второй. Он возник далеко от нас, где-то к востоку, но был протяжный и громкий. Казалось даже, что кричат сразу два или три человека, так сбивчиво и неясно долетал до нас этот звук.
   Сержант и ближайшие к нему солдаты вполголоса говорили об этом, когда мы с Джо подошли к ним. Прислушавшись, Джо (хорошо разбиравшийся в таких вещах) подтвердил их мнение, так же как и мистер Уопсл (ничего в таких вещах не смысливший). Сержант, будучи человеком решительным, отдал приказ: на крики не отвечать, но изменить направление и идти к востоку «беглым шагом». Тогда и мы повернули вправо, на восток, и Джо так ретиво поскакал вперед, что я крепко ухватился за него, чтобы не свалиться.
   Теперь мы неслись во весь опор, так что даже Джо не удержался и крикнул мне разок: «Ох, и гонка!» Не разбирая дороги, мы мчались вверх и вниз по дамбам, перемахивали через ручьи, шлепали по воде, продирались сквозь жесткий камыш. Чем ближе звучали крики, тем ясней становилось, что кричит не один человек. Временами крик как будто стихал, тогда и солдаты застывали на месте. Когда же он раздавался вновь, солдаты бежали быстрее прежнего, и мы за ними. Скоро мы уже стали различать, что один голос кричит: «Убивают!», а другой – «Арестанты! Беглые! Стража! Сюда!» На минуту шум драки заглушил оба голоса, потом крик возобновился. И тут солдаты стрелой понеслись вперед, а вместе с ними и Джо.
   Сержант первым добежал до места, двое солдат тотчас догнали его. Когда подоспели остальные, эти двое уже взвели курки.
   – Оба тут! – задыхаясь, прокричал сержант, соскакивая в глубокую канаву. – Сдавайтесь, вы! Экие звери, черт бы вас взял! Да уймитесь вы, дьяволы!
   Фонтаном взлетали брызги воды и комья грязи, сыпались проклятия и удары, и наконец еще несколько солдат, соскочив в канаву на помощь сержанту, вытащили порознь обоих каторжников – моего и другого. Они были все в крови и отчаянно отбивались и сквернословили, но я, разумеется, тотчас узнал обоих.
   – Обратите внимание! – прохрипел мой каторжник, стирая с лица кровь драными рукавами и стряхивая с пальцев вырванные волосы. – Это я его задержал! Я передаю его вам! Обратите внимание!
   – Нашел о чем разговаривать, – сказал сержант. – Едва ли тебе будет от этого польза, любезный, – ведь ты с ним одного поля ягода. Подать наручники!
   – А я и не жду для себя пользы. Мне больше никакой пользы не надо, – сказал мой каторжник и хищно усмехнулся. – Я его задержал. Ему это известно. С меня и хватит.
   У другого арестанта лицо совсем посинело, и, вдобавок к старому кровоподтеку на левой щеке, он весь был в синяках и ссадинах. Пока на него надевали наручники, он все силился заговорить и не мог, и даже прислонился к одному из солдат, чтобы не упасть.
   – Заметьте, служивый, он хотел меня убить, – были его первые слова.
   – Хотел убить? – пренебрежительно повторил мой арестант. – Хотел, и не убил? Я его задержал и сдал кому следует, вот что я сделал. Мало того, что я не дал ему уйти с болота, я его сюда приволок, немножко не доволок до места. Этот мерзавец, видите ли, благородный, джентльмен. Так вы теперь мне спасибо скажите, что тюрьма получит обратно своего джентльмена. Убить его? Очень нужно руки марать, когда я мог сделать кое-что похуже, – опять его засадить.
   А тот все бормотал, задыхаясь:
   – Он хотел… хотел меня убить. Будьте… будьте свидетелями.
   – Вы меня послушайте, – сказал мой каторжник сержанту. – Я сам ушел с баржи, мне никто не помогал. Захотел и ушел. Я бы и на этом болоте не остался замерзать – вон, посмотрите, нога-то не закована, – кабы не узнал, что он тоже здесь. Допустить, чтобы он ушел? Чтобы он воспользовался моей хитростью да сноровкой? Чтобы опять согнул меня в бараний рог? Ну нет, шалишь! Да если б я сдох в этой канаве, – он указал на нее, неуклюже взмахнув скованными руками, – я б и то его не выпустил, так и держал бы до вашего прихода.
   Другой арестант повторил, с содроганием оглядываясь на него:
   – Он хотел меня убить. Если бы не вы, меня уже не было бы в живых.
   – Врет он! – свирепо оборвал его мой каторжник. – Всю жизнь врал и до смерти не перестанет. Да вон, у него это на лице написано. Пусть-ка посмотрит мне в глаза. Вот увидите, не посмеет.
   Тот пытался выдавить из себя презрительную усмешку, – хотя так и не мог унять дрожь, кривившую его губы, – посмотрел на солдат, окинул взглядом болота и небо, но от своего противника упорно отводил глаза.
   – Вот вам, – продолжал мой арестант. – Видали мерзавца? Видали, как у него глаза шмыгают да стреляют по сторонам? Так же было и тогда, когда нас вместе судили. Ни разу на меня не взглянул.
   У второго каторжника все кривились пересохшие губы, и глаза продолжали беспокойно бегать, но наконец он остановился взглядом на своем враге, проговорил: «Было бы на что смотреть», и с издевкой прищурился на его скованные руки. Тут мой каторжник совсем рассвирепел и рванулся вперед, но солдаты его удержали.
   – Я ведь говорю вам, что он убил бы меня, если б мог, – сказал второй, и было видно, как он трясется от страха, а на губах у него выступили белые хлопья пены.
   – Довольно разговаривать, – сказал сержант. – Зажечь факелы.
   Один из солдат, несший вместо ружья корзину, опустился на колено и стал ее открывать, и тут мой арестант впервые огляделся и увидел меня. Я неподвижно стоял рядом с Джо, – он спустил меня на землю, еще когда мы только добрались до канавы. Поймав на себе взгляд каторжника, я умоляюще посмотрел на него и еле заметно развел руками и покачал головой. Я долго ждал этой минуты, чтобы попытаться уверить его, что я тут ни при чем. Я не мог бы сказать, понял ли он мое намерение: он только взглянул на меня как-то странно и тотчас отвернулся. Но если бы он смотрел на меня хоть целый час или целый день, лицо его не могло бы выразить более напряженного внимания.
   Солдат, который нес корзину, скоро высек огонь, зажег несколько факелов и роздал их, оставив один себе. И до этого было почти темно, теперь же стало совсем темно. а потом тьма еще сгустилась. Прежде чем уйти с этого места, четыре солдата, став в кружок, дважды выстрелили в воздух. Вскоре в отдалении тоже зажглись факелы, одни – позади нас, другие – на дальнем берегу реки.
   – Все в порядке, – сказал сержант. – Вперед, марш! Мы прошли совсем немного, когда впереди три раза выстрелила пушка – так громко, что у меня словно что-то лопнуло в ушах.
   – Это в твою честь, – сказал сержант моему каторжнику. – На барже уже известно, что тебя ведут. Не отставай, любезный. Сомкнись!
   Их вели каждого под особым конвоем, поодаль друг от друга. Джо держал меня за руку, а в другой руке нес факел. Мистер Уопсл был бы не прочь воротиться домой, но Джо решил остаться до конца, и мы по-прежнему следовали за солдатами. Теперь под ногами у нас была твердая тропинка; она шла у самого края воды, кое-где отступая от нее в обход запруды с осклизлым шлюзом или с крошечной мельницей. Оглядываясь, я видел, как нас догоняют другие огоньки. С наших факелов капали на тропинку большие огненные кляксы, и я видел, как они дымятся и вспыхивают. А больше я ничего не видел, кроме черной тьмы. От смолистого пламени факелов воздух вокруг нас согревался, и это как будто нравилось нашим пленникам, с трудом ковылявшим каждый в своем кольце мушкетов. Мы не могли идти быстро, потому что оба они хромали и совсем обессилели; раза два-три нам даже пришлось остановиться, чтобы дать им передохнуть.
   Так мы шли около часа, а потом увидели перед собой какое-то деревянное строение и пристань. Нас окликнул часовой, сержант ответил. Мы вошли. В доме пахло табаком и известкой, ярко пылал огонь, горела лампа, и была стойка для мушкетов, барабан и низкие деревянные нары, похожие на подставку от огромного катка для белья, где могли уместиться друг возле дружки не меньше десяти солдат. Лежавшие на них три-четыре солдата в шинелях не выказали особого интереса при нашем появлении: приподняв голову, они сонно посмотрели на нас и улеглись снова. Сержант с кем-то поговорил, записал что-то в книге, а потом того каторжника, которого я называю «другим», выпели под конвоем на пристань, чтобы первым отправить на баржу.
   Мой каторжник больше ни разу не взглянул на меня. Пока мы были в доме, он стоял у очага, задумчиво глядя в огонь, или по очереди ставил ноги на решетку и задумчиво их разглядывал, словно жалея за то, что им так досталось в последние дни. Вдруг он повернулся к сержанту и сказал:
   – Я хочу кое-что заявить касательно своего побега. Это для того, чтобы подозрение не пало на кого другого.
   – Ты заявишь все, что тебе угодно, – сказал сержант, скрестив на груди руки и холодно глядя на него, – но не к чему это делать здесь. Тебе еще представится полная возможность и поговорить и послушать.
   – Я знаю, только это статья особая. Человек не может жить без еды. Я по крайней мере не могу. Это я к тому говорю, что взял кое-какую снедь в той деревне, где церковь, вон что за болотами.
   – Попросту говоря, украл, – сказал сержант.
   – И сейчас скажу у кого. У кузнеца.
   – Эге! – сказал сержант и уставился на Джо.
   – Эге, Пип! – сказал Джо и уставился на меня.
   – Еды было так, всякие остатки, и еще глоток спиртного, и паштет.
   – Вы как, не заметили у себя дома пропажи паштета? – спросил сержант, наклоняясь к Джо.
   – Жена хватилась его как раз перед вашим приходом. Ты ведь слышал, Пип?
   – Вот как, – сказал мой арестант, хмуро подняв глаза на Джо и даже не взглянув в мою сторону, – это вы, значит, и будете кузнец? Ну, тогда не прогневайтесь, ваш паштет я съел.
   – Да на здоровье… мне-то не жалко, – добавил Джо, вовремя вспомнив про миссис Джо. – В чем ты провинился, нам неизвестно, но, видит бог, мы вовсе не хотим, чтобы ты из-за этого помер с голоду, бедный ты, несчастный человек. Верно, Пип?
   Опять, как утром на болоте, в горле у каторжника что-то булькнуло, и он поворотился к нам спиной. Лодка тем временем вернулась, конвойные стояли наготове; мы вышли вслед за моим арестантом на пристань, сложенную из камня и грубо отесанных бревен, и видели, как его посадили в лодку, где на веслах сидели такие же каторжники, как он. При встрече с ним никто не проявил ни удивления, ни интереса, ни радости, ни сочувствия, никто не сказал ни слова, только чей-то голос в лодке рявкнул, точно на собак: «Давай греби!», и раздался мерный плеск весел. В свете факелов нам видна была плавучая тюрьма, черневшая не очень далеко от илистого берега, как проклятый богом Ноев ковчег. Сдавленная тяжелыми балками, опутанная толстыми цепями якорей, баржа представлялась мне закованной в кандалы, подобно арестантам. Мы видели, как лодка подошла к борту и как моего каторжника подняли на баржу и он исчез. Тогда остатки факелов шипя полетели в воду и погасли, словно для него все навсегда было кончено.


   Глава VI

   Даже после того как обвинение в краже было столь неожиданно с меня снято, я ни минуты не помышлял о чистосердечном признании; однако мне хочется думать, что мною руководили и добрые чувства.
   Когда миновала опасность, что мой проступок будет обнаружен, мысль о миссис Джо, сколько помнится, перестала меня смущать. Но Джо я любил – в те далекие дни, возможно, лишь за то, что он, добрая душа, не противился этому, – и уж тут мне не так-то легко было усыпить свою совесть. Еще долго (а в особенности, когда он хватился своего подпилка) меня мучило сознание, что надо рассказать Джо всю правду. И все же я этого не сделал – не сделал потому, что боялся показаться в его глазах хуже, чем был на самом деле. Страх, что я лишусь доверия Джо и отныне буду сидеть по вечерам у огня, устремив тоскливый взор на того, кто уже не будет мне товарищем и другом, накрепко сковал мне язык. Больное воображение твердило мне, что если я откроюсь Джо, то всякий раз, как он начнет теребить свои русые бакены, мне будет казаться, что он размышляет о моем прегрешении. Если я откроюсь Джо, то всякий раз, как он хотя бы мимоходом взглянет на поданные к столу остатки вчерашнего мяса или пудинга, мне будет казаться, что он думает, не побывал ли я в кладовой. Если я откроюсь Джо и когда-нибудь пиво покажется ему безвкусным или слишком густым, то я весь зальюсь краской от сознания, что он заподозрил в нем примесь дегтя. Короче говоря, я из трусости не сделал того, что заведомо надлежало сделать, так же как раньше из трусости сделал то, чего делать заведомо не надлежало. В то время я совсем не знал света и не подражал никому из многочисленных его обитателей, поступающих точно так же. Как истый философ-самородок, я нашел для себя этот путь без посторонней помощи.
   Я стал клевать носом, как только мы отошли от плавучей тюрьмы, и Джо, заметив это снова взял меня на закорки и нес до самого дома. Бедняга порядком измучился дорогой, ибо мистер Уопсл, который совсем выбился из сил, был в таком скверном настроении, что, будь двери церкви открыты, он, наверно, отлучил бы от нее всех участников нашего похода, начиная с меня и Джо. За отсутствием же такой возможности он упорно плюхался в грязь, да так часто, что если бы подобное поведение каралось смертью, то вещественных доказательств, обнаруженных на его брюках, когда он снял свой мокрый сюртук у огня в нашей кухне, с избытком хватило бы, чтобы отправить его на виселицу.
   Я в это время стоял посреди кухни и шатался как пьяненький, потому что меня только что спустили на пол и потому что я успел крепко заснуть, а проснулся в теплой, светлой комнате, среди шума голосов. Когда я пришел в себя (чему способствовал чувствительный толчок между лопатками и ободряющее восклицание моей сестры: «Ох, до чего же несносный мальчишка!»), Джо только что кончил рассказ об удивительном признании каторжника, и все наперебой строили предположения насчет того, как он проник в кладовую. Мистер Памблчук, тщательно осмотрев наши владения, пришел к выводу, что он залез на крышу кузницы, оттуда – на крышу дома, а затем по трубе спустился в кухню на веревке, которую сплел из своих простынь, разрезав их на полосы. Мистер Памблчук говорил очень уверенно, а кроме того, мистер Памблчук разъезжал и собственной тележке, – и никому не уступал дороги, – а потому все согласились, что так оно и было.
   Правда, мистер Уопсл, с раздражением усталого человека, громко выкрикнул: «Нет!», но поскольку у него не было своей теории и поскольку он был без сюртука, никто не стал его слушать; к тому же от заднего его фасада валил пар – он сушился, стоя спиной к огню, – а это отнюдь не внушало доверия.
   Больше я ничего не слышал в тот вечер: сестра сочла мой сонный вид оскорбительным для гостей и, схватив меня за шиворот, препроводила в постель так властно, что могло показаться, будто на мне надето пятьдесят башмаков и все они разом громыхают о края ступенек.
   Описанное мною выше состояние духа возникло еще до того, как я наутро встал с постели, и не покидало меня даже тогда, когда причина его была уже предана забвению и о ней перестали упоминать, кроме как в самых исключительных случаях.


   Глава VII

   В ту пору, когда я стоял на кладбище, разглядывая родительские могилы, моих познаний едва хватало на то, чтобы разобрать надписи на каменных плитах. Даже нехитрый их смысл я понимал не вполне правильно, считая, например, что в словах «супруга выше реченного» заключается почтительный намек на переселение моего отца в горнюю обитель; и если бы о ком-нибудь из моих умерших родственников было сказано «ниже реченный», я, несомненно, составил бы себе о покойнике самое нелестное мнение. Не отличалось ясностью и мое восприятие догматов, изложенных в катехизисе; так, например, я прекрасно помню, что, обещая «следовать оным путем во все дни жизни моей», я воображал, будто должен всегда ходить по деревне одной и той же дорогой и, боже упаси, не сворачивать с нее ни вправо у мельницы, ни влево у мастерской колесника.
   Со временем мне предстояло поступить в подмастерья к Джо, пока же я еще не дорос до этой чести, миссис Джо считала, что со мной нечего миндальничать. Поэтому я и в кузнице помогал, и если кому-нибудь из соседей потребуется, бывало, мальчик гонять с огорода птиц или выбирать из земли камни, эти почетные дела поручались мне. Однако, дабы не уронить достоинства нашего семейства в глазах соседей, на полке над кухонным очагом была водружена копилка, в которую, как о том было широко оповещено, опускались мои заработки. Я готов предположить, что они в конечном счете предназначались на погашение государственного долга; во всяком случае, надежды самому воспользоваться этими сокровищами у меня не было.
   Двоюродная бабушка мистера Уопсла держала у нас в деревне вечернюю школу; другими словами, эта старушенция, располагавшая весьма ограниченными средствами и неограниченным количеством всяких недугов, ежедневно от шести до семи часов вечера отсыпалась в присутствии десятка юнцов, с которых брала по два пенса в неделю за возможность любоваться сим поучительным зрелищем. Она снимала небольшой домик, в верхней комнате которого жил мистер Уопсл, и нам внизу бывало слышно, как он изливал свои чувства в возвышенных и грозных монологах, временами топая ногою в потолок. Считалось, что раз в три месяца мистер Уопсл устраивал школьникам экзамен. На самом же деле все сводилось к тому, что мистер Уопсл, отвернув обшлага и взъерошив волосы, декламировал нам монолог Марка Антония над трупом Цезаря. Затем следовала ода Коллинза [291 - Коллинз Уильям (1721–1759) – английский поэт. В его оде «Страсти» по очереди поют и играют на лире Страх, Гнев, Надежда, Мщение, Меланхолия, Веселье и др.] «Страсти», причем больше всего мистер Уопсл мне нравился в роли Мщения, когда бросал он оземь меч кровавый свой и, грозным взором всех испепеляя, войну, и мор, и горе возвещал. Лишь много позже, когда я на опыте узнал, что такое страсти, я сравнил их с впечатлениями от Коллинза и Уопсла, и должен сказать – сравнение оказалось не в пользу этих джентльменов.
   Кроме упомянутого просветительного заведения, двоюродная бабушка мистера Уопсла держала (в той же комнате) мелочную лавочку. Она никогда не знала, какой товар есть в лавке и что сколько стоит; но в одном из ящиков комода хранилась засаленная тетрадка, служившая прейскурантом, и с помощью этого оракула Бидди производила все торговые операции. Бидди была внучкой двоюродной бабушки мистера Уопсла. Кем она приходилась мистеру Уопслу, я не берусь определить, – эта задача мне не по разуму. Она была сирота, как и я, и, подобно мне, воспитана своими руками. Самым примечательным в ней казались мне ее конечности, ибо волосы ее всегда взывали о гребне, руки – о мыле, а башмаки – о дратве и новых задниках. Впрочем, это описание годится только для будних дней. По воскресеньям Бидди отправлялась в церковь преображенная.
   Главным образом собственными силами, и уж скорее с помощью Бидди, чем двоюродной бабушки мистера Уопсла, я продрался сквозь алфавит, как сквозь заросли терновника, накалываясь и обдираясь о каждую букву. Потом я попал в лапы к разбойникам – девяти цифрам, которые каждый вечер, казалось, меняли свое обличье нарочно для того, чтобы я не узнал их. Но в конце концов я с грехом пополам начал читать, писать и считать, правда – в самых скромных пределах.
   Однажды вечером я сидел в кухне у огня и, склонившись над грифельной доской, прилежно составлял письмо к Джо. С нашей памятной гонки по болотам прошел, очевидно, целый год, – снова стояла зима и на дворе морозило. Прислонив к решетке очага букварь для справок и промучившись часа полтора, я изобразил печатными буквами следующее послание: «мИлы ДЖО жылаю теБе здаровя ДЖО я Скоро буду теБя учит и Мы будим так раДы ДЖО а када я буду у ТИбя пдмастерем тото будиТ рас чуДесна Остаюсь слюбовю ПиП».
   Никакой необходимости сноситься с Джо письменно у меня не было, потому что он сидел рядом со мной и мы были одни в кухне. Но я передал ему свое послание из рук в руки, и он принял его как некое чудо премудрости.
   – Ай да Пип! – воскликнул Джо, широко раскрыв свои голубые глаза. – Ты, дружок, стал у нас совсем ученый, верно я говорю?
   – Нет, куда мне! – вздохнул я, с сомнением поглядывая на доску; теперь, когда она была в руках у Джо, я увидел, что строчки получились совсем кривые.
   – Да у тебя тут есть Д, – удивился Джо, – и Ж, и О, да какие красивые. Вот и выходит, Пип, Д-Ж-О, ДЖО.
   Я не помнил, чтобы Джо хоть раз прочел что-нибудь, кроме этого короткого слова, а в прошлое воскресенье в церкви, нечаянно перевернув молитвенник вверх ногами, я заметил, что Джо, сидевший со мной рядом, не испытал от этого ни малейшего неудобства. Решив тут же выяснить, с самого ли начала мне придется начинать, когда я буду давать Джо уроки, я сказал:
   – А ты прочти дальше, Джо.
   – Дальше, Пип? – сказал Джо, внимательно вглядываясь в мое послание. – Раз, два, три. Да тут, Пип, целых три Д, и Ж, и О, и Д-Ж-0 – Джо!
   Я нагнулся к Джо и, водя пальцем по доске, прочел ему письмо с начала до конца.
   – Поди ж ты! – сказал Джо, когда я кончил. – Ученый ты у нас, право ученый.
   – Как ты напишешь «Гарджери», Джо? – спросил я скромно-покровительственным тоном.
   – А я его не буду писать, – сказал Джо.
   – Ну, а ты представь себе, что пишешь.
   – Этого никак не представишь, – сказал Джо. – А я, между прочим, чтение тоже очень уважаю.
   – Разве, Джо?
   – Очень уважаю. Дай мне хорошую книжку, либо газету хорошую, и посади у огонька, так мне больше ничего не нужно. – Он задумчиво потер себе колено и продолжал: – А уж как увидишь Д, и Ж, и О, да скажешь: «Вот оно Д-Ж-О, Джо», – тогда читать и вовсе интересно.
   Из этого я заключил, что образование Джо, так же как применение силы пара, находится еще в зачаточном состоянии.
   – А ты разве не ходил в школу, когда был маленький, Джо?
   – Нет, Пип.
   – А почему ты не ходил в школу, когда был маленький?
   – Почему? – переспросил Джо и, как всегда, когда впадал в задумчивость, стал медленно помешивать угли, просунув кочергу между прутьев решетки. – А вот послушай. Мой отец, Пип, был любитель выпить, проще сказать – пил горькую, а когда, бывало, напьется, то бил мою мать безо всякой жалости. Лучше бы он так молотом по наковальне бил, – так нет же, все ей доставалось, все ей, да еще мне. Ты, Пип, слушаешь меня, понимаешь, что я говорю?
   – Да, Джо.
   – По этой самой причине мы с матерью несколько раз от отца убегали. Вот мать наймется где-нибудь на работу и скажет, бывало: «Джо, теперь ты с божьей помощью и учиться пойдешь», и отдаст меня в школу. Только отец у меня был предобрый человек, и никак ему было невозможно жить без нас. Вот он узнает, где мы находимся, да и соберет народ, да такой шум поднимет перед домом, что хозяевам невтерпеж станет, они и говорят: «Уходите вы, подобру-поздорову», и выгонят нас на улицу. Ну, он тогда ведет нас домой и бьет пуще прежнего. И понимаешь, Пип. – сказал Джо, переставая мешать угли и устремив на меня задумчивый взгляд, – ученью моему это здорово мешало.
   – Еще бы, бедный Джо!
   – Только ты помни, Пип, – сказал Джо, строго постучав кочергой по решетке, – каждому надо воздавать по справедливости, чтобы никому обидно не было, и я так скажу, что отец мой был предобрый человек, понял ты меня?
   Я не понял, но промолчал.
   – То-то и есть, – продолжал Джо. – Однако ж кому-то надо варить похлебку, не то похлебка не сварится, понято, Пип?
   Это я понял, и так и сказал.
   – По этой самой причине отец слова против того не вымолвил, чтобы я шел работать; я и пошел работав, по той же части, что и он, – только он-то ни по какой части ничего не делал, – и работал я на совесть, это ты можешь мне поверить, Пип. Скоро я уже мог его содержать, и содержал до самых тех пор, пока его не хватил покалиптический удар. И было у меня такое желание, чтобы у него на могиле значилось, что хотя не без грехов он свой прожил век, читатель, помни, он был предобрый человек.
   Джо произнес это двустишие так выразительно и с такой явной гордостью, что я спросил, уж не сам ли он это сочинил.
   – Сам, – ответил Джо. – Единым духом сочинил. Точно подкову одним ударом выковал. Со мной сроду такого не бывало – я даже себе не поверил, – сказать по правде, просто диву дался, как это у меня вышло. Так вот, я и говорю, Пип, было у меня такое желание, чтобы это вырезали у него на могильной плите; но стихи денег стоят, как их ни вырезай – крупными буквами или мелкими, – и дело не выгорело. Похороны и без того недешево обошлись, а те деньги, что остались, нужны были для матери. У нее здоровье сильно сдало, совсем была никуда. Она, бедная, ненамного его пережила, пришло время и ее косточкам успокоиться.
   Голубые глаза Джо подернулись влагой, и он потер сначала один глаз, потом другой самым неподходящим для этого дела предметом – круглой шишкой на рукоятке кочерги.
   – Остался я тогда один-одинешенек, – сказал Джо. – А потом познакомился с твоей сестрой. Имей в виду, Пип, – Джо посмотрел на меня решительно и твердо, словно знал, что я с ним не соглашусь, – твоя сестра – видная женщина.
   Я невольно отвел глаза и с сомнением покосился на огонь.
   – Что бы там люди ни говорили, Пип, будь то среди родных или, к примеру сказать, в деревне, но твоя сестра, – и Джо закончил, отбивая каждый слог кочергой по решетке, – вид-на-я женщина.
   Не в силах придумать лучшего ответа, я сказал только:
   – Я рад, что ты так считаешь, Джо.
   – Вот и я тоже, – подхватил Джо. – Я тоже рад, что я так считаю, Пип. А что немножко красна, да немножко кое-где костей многовато, так неужели мне на это обижаться можно?
   Я глубокомысленно заметил, что если уж он на это не обижается, то другим и подавно нечего.
   – Вот-вот, – подтвердил Джо. – Так оно и есть. Ты правильно сказал, дружок. Когда я познакомился с твоей сестрой, здесь только и разговоров было о том, как она тебя воспитывает своими руками. Все ее за это хвалили, и я тоже. А уж ты, – продолжал Джо с таким выражением, будто увидел что-то в высшей степени противное, – кабы ты мог знать, до чего ты был маленький да плохонький, ты бы и смотреть на себя не захотел.
   Не слишком довольный таким отзывом, я сказал:
   – Ну что говорить обо мне, Джо.
   – А как раз о тебе и шел разговор, Пип, – возразил Джо с простодушной лаской. – Когда я предложил твоей сестре, чтобы, значит, нам с ней жить и чтобы обвенчаться, как только она надумает переехать в кузницу, я ей тут же сказал: «И ребеночка приносите. Бедный ребеночек, говорю, господь с ним, для него в кузнице тоже место найдется».
   Я расплакался и, бросившись Джо на шею, стал просить у него прошенья, а он выпустил из рук кочергу, чтобы обнять меня, и сказал:
   – Не плачь, дружок! Мы же с тобой друзья, верно, Пип?
   Когда я немного успокоился, Джо снова заговорил:
   – Вот такие-то дела, Пип. Так оно и обстоит. И когда ты начнешь меня обучать, Пип (только я тебе вперед говорю, я к ученью тупой, очень даже тупой), пусть миссис Джо лучше не знает, что мы с тобой затеяли. Надо будет это, как бы сказать, втихомолку устроить. А почему втихомолку? Сейчас я тебе скажу, Пип.
   Он снова взял в руки кочергу, без чего, вероятно, не мог бы продвинуться ни на шаг в своем объяснении.
   – Твоя сестра, видишь ли, адмиральша.
   – Адмиральша, Джо?
   Я был поражен, ибо у меня мелькнула смутная мысль (и, должен сознаться, надежда), что Джо развелся с нею и выдал ее замуж за лорда адмиралтейства.
   – Адмиральша, – повторил Джо. – То есть, я имею в виду, что она любит адмиральствовать над тобой да надо мною.
   – А-а.
   – И ей не по нраву, чтобы в доме были ученые, – продолжал Джо. – А уж если бы я чему-нибудь выучился, это ей особенно пришлось бы не по нраву, она бы стала бояться, а ну, как я вздумаю бунтовать. Вроде как мятежники, понимаешь?
   Я хотел ответить вопросом и уже начал было: «А почему…», но Джо перебил меня:
   – Погоди. Я знаю, что ты хочешь сказать, Пип, но ты погоди. Слов нет, иногда она здорово нами помыкает. Слов нет, она и на тумаки не скупится, и на голову нам рада сесть. Уж когда твоя сестра начнет лютовать, – Джо понизил голос до шепота и оглянулся на дверь, – тут, кто не захочет соврать, всякий скажет, что она сущий Дракон.
   Джо произнес это слово так, будто оно начинается по крайней мере с трех заглавных Д.
   – Почему я не бунтую? Это самое ты хотел спросить, когда я тебя остановил?
   – Да, Джо.
   – Ну, перво-наперво, – сказал Джо, перекладывая кочергу в левую руку, чтобы правой подергать себя за бакен (я привык не ждать ничего хорошего от этого его мирного жеста), – у твоей сестры ума палата, Пип. Да, вот именно, ума палата.
   – Что это значит? – спросил я, рассчитывая поставить его в тупик. Но Джо нашелся быстрее, чем я ожидал: пристально глядя в огонь и обходя существо вопроса, он ошарашил меня ответом: – Это значит – у твоей сестры… Ну, а у меня ума поменьше, – продолжал Джо, оторвав наконец взгляд от огня и снова принимаясь теребить свой бакен. – А еще, Пип, – и намотай ты это себе на ус, дружок, – столько я насмотрелся на свою несчастную мать, столько насмотрелся, как женщина надрывается, трудится до седьмого пота, да от горя и забот смолоду и до смертного часа покоя не знает, что теперь я пуще всего боюсь, как бы мне чем не обидеть женщину, лучше я иной раз себе во вред что-нибудь сделаю. Оно бы, конечно, лучше было, кабы доставалось одному только мне, кабы ты не знал, что такое Щекотун, и я мог бы все принять на себя. Но тут уж ничего не поделаешь, Пип, как оно есть, так и есть, и ты на эти неполадки плюнь, не обращай внимания.
   С этого вечера я, хоть и был очень молод, научился по-новому ценить Джо. Мы с ним как были, так и остались равными; но теперь, глядя на Джо и думая о нем, я часто испытывал новое ощущение, будто в душе смотрю на него снизу вверх.
   – Ишь ты! – сказал Джо, поднимаясь, чтобы подбросить в огонь угля. – Стрелки-то на часах куда подобрались, того и гляди пробьет восемь, а ее до сих пор дома нет. Не дай бог, лошадка дяди Памблчука поскользнулась на льду и упала.
   Поскольку дядя Памблчук был холостяком и пользовался услугами кухарки, которой не доверял ни на грош, миссис Джо иногда наведывалась к нему в базарные дни, чтобы своим женским советом помочь при покупке всего, что требовалось по домашности. Сегодня как раз был базарный день, и миссис Джо отправилась в одну из таких поездок.
   Джо раздул огонь, подмел пол у очага, и мы вышли за дверь послушать, не едет ли тележка. Вечер выдался ясный, морозный, дул сильный ветер, земля побелела от инея. Мне подумалось, что на болотах не выдержать в такую ночь – замерзнешь насмерть. А потом я посмотрел на звезды и представил себе, как страшно, должно быть, замерзающему человеку смотреть на них и не найти в их сверкающем сонме ни сочувствия, ни поддержки.
   – Вон и лошадку слышно, – сказал Джо. – Звон-то какой, что твой колокольчик.
   Железные подковы выбивали по твердой дороге мелодичную дробь, причем лошадка бежала гораздо быстрее обычного. Мы вынесли стул, чтобы миссис Джо было удобно слезть с тележки, помешали угли, так что окошко ярко засветилось в темноте, и проверили, чисто ли все прибрано на кухне. Едва эти приготовления были закончены, как путники подъехали к дому, укутанные до бровей. Вот миссис Джо спустили на землю, вот и дядя Памблчук слез и укрыл лошадку попоной, и вот уже мы все стоим в кухне, куда нанесли с собой столько холодного воздуха, что он, казалось, остудил даже огонь в очаге.
   – Ну, – сказала миссис Джо, быстро и взволнованно сбрасывая с себя шаль и откидывая назад капор, так что он повис на лентах у нее за спиной, – если и сегодня этот мальчишка не будет благодарен, так, значит, от него и ждать нечего.
   Я придал своему лицу настолько благодарное выражение, насколько это возможно для мальчика, не ведающего, кого и за что он должен благодарить.
   – Нужно только надеяться, – сказала сестра, – что с ним там не будут миндальничать. Я на этот счет не спокойна.
   – Она не из таких, сударыня, – сказал мистер Памблчук. – Она в этом понимает.
   Она? Я посмотрел на Джо, изобразив губами и бровями «Она?». Джо посмотрел на меня и тоже изобразил губами и бровями «Она?». Но так как на этой провинности его застигла миссис Джо, он, как всегда в подобных случаях, примирительно посмотрел на нее и почесал переносицу.
   – Ну? – прикрикнула сестра. – На что уставился? Или в доме пожар?
   – Как, стало быть, здесь кто-то говорил «Она». – вежливо намекнул Джо.
   – А разве она не она? – вскинулась сестра. – Или, может быть, по-твоему, мисс Хэвишем – он? Но до такого, пожалуй, даже ты не додумаешься.
   – Мисс Хэвишем, это которая в нашем городе? – спросил Джо.
   – А разве есть мисс Хэвишем, которая в нашей деревне? – съязвила сестра. – Она хочет, чтобы мальчишка приходил к ней играть. И он, конечно, пойдет к ней. И пусть только попробует не играть, – прибавила миссис Гарджери, грозным потряхиванием головы побуждая меня к беспечной резвости и веселью, – уж я ему тогда покажу!
   Я слыхал кое-что о мисс Хэвишем из нашего города, – о ней слыхали все, на много миль в округе. Говорили, что это необычайно богатая и суровая леди, живущая в полном уединении, в большом мрачном доме, обнесенном железной решеткой от воров.
   – Надо же! – протянул изумленный Джо. – А откуда она, интересно, знает Пипа?
   – Вот олух! – вскричала сестра. – Кто тебе сказал, что она его знает?
   – Как, стало быть, здесь кто-то говорил, – снова вежливо намекнул Джо, – что, дескать, она хочет, чтобы он приходил к ней играть.
   – А не могла она разве спросить дядю Памблчука, нет ли у него на примете какого-нибудь мальчика, чтобы приходил к ней играть? И не может разве быть, чтобы дядя Памблчук арендовал у нее участок и иногда – не стоит говорить раз в полгода или в три месяца, это не твоего ума дело, – иногда ходил к ней платить за аренду? И не могла она, что ли, его спросить, нет ли у него на примете мальчика, чтобы приходил к ней играть? А дядя Памблчук, который всегда о нас думает и заботится, – хоть ты, Джозеф, кажется, с этим не согласен (она произнесла это с глубокой укоризной, словно он был самым бесчувственным племянником на свете), не мог он разве упомянуть об этом мальчишке, что стоит тут и хорохорится (клянусь, я этого не делал!), даром что с колыбели сидит у меня на шее?
   – Хорошо сказано! – воскликнул дядя Памблчук. – Что верно, то верно! В самую точку! Теперь, Джозеф, тебе все ясно.
   – Нет, Джозеф, – сказала сестра все так же укоризненно, в то время как Джо продолжал виновато почесывать переносицу, – тебе, хоть ты, может быть, этого не подозреваешь, еще не все ясно. Ты, наверно, решил, что все, ан нет, Джозеф. Ты еще не знаешь, что дядя Памблчук подумал: как знать, а может, мальчик там свое счастье найдет, и предложил сегодня же отвезти его в город в своей тележке и взять к себе переночевать, а завтра утром самолично доставить к мисс Хэвишем. О господи милостивый! – внезапно крикнула сестра, яростно сдергивая с себя капор, – что же это я, заболталась со всякими разинями, когда дядя Памблчук ждет, и лошадка мерзнет на улице, а мальчишка весь в грязи да в саже от макушки до пят!
   Тут она схватила меня, как орел ягненка, и, сунув лицом в деревянную шайку, а головой под кран, до тех пор мылила, и толкла, и месила, и терла, и скребла, и терзала, пока я совсем не ошалел. (Замечу кстати, что едва ли кто из ныне живущих столпов науки лучше меня знает, как болезненно действует на человеческую физиономию грубое прикосновение обручального кольца.)
   Когда с омовением было покончено, меня одели в чистое, жесткое, как дерюга, белье, словно кающегося грешника во власяницу, и втиснули в самое узкое и неудобное платье. В таком виде я был сдан мистеру Памблчуку, и он, приняв меня сугубо официально, точно шериф преступника, разразился фразой, которую, без сомнения, уже давно смаковал про себя:
   – Будь вечно благодарен всем твоим друзьям, мальчик, особенно же тем, кто воспитал тебя своими руками!
   – Прощай, Джо!
   – Прощай, Пип, храни тебя бог, дружок!
   Я еще никогда с ним не расставался, и от нахлынувших на меня чувств, а также от оставшейся в глазах мыльной пены, сначала даже не видел из тележки звезд. Но потом они одна за другой засияли в небе, не пролив, однако, ни малейшего света на вопрос, почему, собственно, я должен идти играть к мисс Хэвишем и во что, собственно, я должен там играть.


   Глава VIII

   Владения мистера Памблчука на Торговой улице нашего городка были пропитаны особым, перечно-мучнистым духом, как и подобает владениям торговца зерном и семенами. Мне представлялось, что он должен быть очень счастливым человеком, потому что в лавке у него так много маленьких выдвижных ящичков; а заглянув в те из них, что были поближе к полу, и увидев там завязанные нитками бумажные пакетики, я подумал, что в теплые дни семенам и луковицам, наверно, хочется вырваться из своих темниц и цвести на воле.
   Эта мысль пришла мне в голову наутро после приезда. С вечера меня сразу отправили спать в каморку на чердаке, где скат крыши проходил так низко над кроватью, что расстояние от черепицы до моих бровей было едва ли более фута. В то же утро я обнаружил своеобразную связь между огородными семенами и плисовыми панталонами. В плисовых панталонах ходил и сам мистер Памблчук и его приказчик; и почему-то общий вид и запах плиса так отдавал семенами, а общий вид и запах семян так отдавал плисом, что в моем представлении они как бы сливались воедино. Тогда же я сделал еще одно наблюдение: торговая деятельность мистера Памблчука, казалось, состояла в том, чтобы поглядывать через улицу на седельника, который, казалось, занимался тем, что глаз не спускал с каретника, который, казалось, наживал деньги тем, что, заложив руки в карманы, разглядывал пекаря, который в свою очередь, скрестив руки на груди, глазел на бакалейщика, который стоял у дверей своей лавки и зевал, уставившись на аптекаря. Выходило, что единственным, кто уделял внимание собственному делу, был часовщик, с увеличительным стеклом в глазу, неизменно склоненный над своим столиком и неизменно привлекавший взоры кучки досужих фермеров в холщовых блузах, толпившихся перед его витриной.
   В восемь часов мистер Памблчук и я сели завтракать в комнате, выходившей во двор, в то время как приказчик пил чай и ел свою краюху хлеба с маслом, пристроившись на мешке с горохом в самом магазине. В обществе мистера Памблчука я чувствовал себя отвратительно. Мало того, что он разделял мнение моей сестры, будто пища моя предназначается единственно для умерщвления плоти, мало того, что он норовил дать мне как можно больше корок и как можно меньше масла, а в молоко подлил столько теплой воды, что честнее было бы обойтись вовсе без молока, – вдобавок ко всему этому разговор его сплошь состоял из арифметики. В ответ на мое вежливое утреннее приветствие он вопросил: «Сколько будет семью девять?» А что я мог ему сказать, застигнутый врасплох, в чужом доме, и притом натощак? Я был голоден, но едва я проглотил первый кусок, как на меня посыпались арифметические примеры, которых хватило на все время завтрака. «Семь да четыре? – Да восемь? – Да шесть? – Да два? – Да десять?» и так далее. Ответив на один вопрос, я только-только успевал сделать глоток, как уже слышал следующий; а мистер Памблчук, которому ничего не нужно было отгадывать, сидел, развалясь, на стуле и (да простится мне это выражение) как заправский обжора поедал горячие булочки с свиной грудинкой.
   Вот почему я очень обрадовался, когда пробило десять часов и мы отправились к мисс Хэвишем, хотя я понятия не имел, как мне следует вести себя у этой незнакомой леди. Через четверть часа мы подошли к ее дому – кирпичному, мрачному, сплошь в железных решетках. Некоторые окна были замурованы; из тех, что еще глядели на свет божий, в нижнем этаже все были забраны ржавыми решетками; перед домом был двор, тоже обнесенный решеткой, так что мы, позвонив у калитки, стали ждать, чтобы кто-нибудь вышел нам отворить. Заглянув внутрь (мистер Памблчук и тут нашел время спросить: «Да четырнадцать?», но я сделал вид, что не слышу), я увидел в глубине двора большую пивоварню. В пивоварне никто не работал, и видно было, что она бездействует уже давно.
   В доме поднялось окошко, звонкий голосок спросил: «Как фамилия?» Мой спутник ответил: «Памблчук». Голос сказал: «Правильно», окошко захлопнулось, и во дворе показалась нарядная девочка с ключами в руках.
   – Вот, – сказал мистер Памблчук, – я привел Пипа.
   – Это и есть Пип? – переспросила девочка; она была очень красивая и очень гордая с виду. – Входи, Пип.
   Мистер Памблчук тоже шагнул было во двор, но она быстро притворила калитку.
   – Простите, – сказала она, – вам разве угодно видеть мисс Хэвишем?
   – Если мисс Хэвишем угодно видеть меня… – отвечал мистер Памблчук сконфузившись.
   – Ах, вот как, – сказала девочка. – Нет, ей не угодно.
   Это было сказано так хладнокровно и твердо, что мистер Памблчук, как ни было оскорблено его достоинство, ничего не мог возразить. Он только окинул меня строгим взглядом – точно это я его обидел! – и удалился, но не раньше, чем произнес с упреком:
   – Мальчик! Да послужит твое поведение к чести тех, кто воспитал тебя своими руками.
   Я уже боялся, что он вот-вот воротится и спросит через решетку: «Да шестнадцать?», но этого не случилось.
   Юная моя провожатая заперла калитку, и мы пошли к дому. Двор был мощеный и чистый, но из щелей между плитами пробивалась трава. Вправо уходила дорога к пивоварне; деревянные ворота, когда-то замыкавшие дорогу, стояли настежь, и все двери пивоварни стояли настежь, так что за ними видна была высокая ограда; и все было пусто и заброшено. Холодный ветер казался здесь холодней, чем на улице; он пронзительно завывал, проносясь под крышей пивоварни, как воет ветер в снастях корабля в открытом море.
   Заметив, что я смотрю на пивоварню, девочка сказала:
   – Ты бы, мальчик, мог выпить все пиво, сколько его здесь ни варят, и ничего бы с тобой не было.
   – Наверно, мог бы, мисс, – робко подтвердил я.
   – Теперь здесь лучше и не пробовать варить пиво, все равно выйдет кислое, ты как думаешь, мальчик?
   – Похоже на то, мисс.
   – Впрочем, никто и не собирается пробовать, – добавила она. – С этим давно покончили, и все здесь так и будет стоять, пока не рассыплется. А пива в погребах напасено столько, что можно бы утопить весь Мэнор-Хаус.
   – Так называется этот дом, мисс?
   – Это одно из его названий, мальчик.
   – А у него есть и другие названия, мисс?
   – Есть еще одно. Он называется Сатис-Хаус; «Сатис» – это значит «довольно», не то по-гречески, не то по-латыни, не то по-древнееврейски, – мне, в общем, все равно.
   – «Дом Довольно»! – сказал я. – Какое чудное название, мисс.
   – Да, – отвечала она, – но в нем есть особенный смысл. Когда дому давали такое название, это значило, что тому, кто им владеет, ничего больше не будет нужно. В то время, видно, умели довольствоваться малым. Но пойдем, мальчик, не мешкай.
   Она все время называла меня «мальчик» и говорила обидно-пренебрежительным тоном, а между тем она была примерно одних лет со мной. Но выглядела она, разумеется, много старше, потому что была девочка, и очень красивая и самоуверенная; а на меня она смотрела свысока, точно была совсем взрослая, и притом королева.
   Мы вошли в дом через боковую дверь – парадная была заперта снаружи двойной цепью, – и меня поразила полная темнота в прихожей, где девочка оставила зажженную свечу. Взяв ее со стола, она повела меня длинными коридорами, а потом вверх по лестнице, и везде было так же темно, только пламя свечи немного разгоняло мрак.
   Наконец мы подошли к какой-то двери, и девочка сказала:
   – Входи.
   Я хотел пропустить ее вперед – не столько из вежливости, сколько потому, что оробел, – но она только проронила: «Какие глупости, мальчик, я не собираюсь туда входить», и гордо удалилась, а главное – унесла с собой свечу.
   Мне стало очень неуютно, даже страшновато. Однако делать было нечего, – я постучал в дверь, и чей-то голос разрешил мне войти. Я вошел и очутился в довольно большой комнате, освещенной восковыми свечами. Ни капли дневного света не проникало в нее. Я решил, что, судя по мебели, это спальня, хотя вид и назначение многих предметов обстановки были мне в то время совершенно неизвестны. Но среди них выделялся затянутый материей стол с зеркалом в золоченой раме, и я сразу подумал, что это, должно быть, туалетный стол знатной леди.
   Возможно, что я не разглядел бы его так быстро, если бы возле него никого не было. Но в кресле, опираясь локтем на стол и склонив голову на руку, сидела леди, диковиннее которой я никогда еще не видел и никогда не увижу.
   Она была одета в богатые шелка, кружева и ленты – сплошь белые. Туфли у нее тоже были белые. И длинная белая фата свисала с головы, а к волосам были приколоты цветы померанца, но волосы были белые. На шее и на руках у нее сверкали драгоценные камни, и какие-то сверкающие драгоценности лежали перед ней на столе. Вокруг в беспорядке валялись платья, не такие великолепные, как то, что было на ней, и громоздились до половины уложенные сундуки. Туалет ее был не совсем закончен, – одна туфля еще стояла на столе, фата была плохо расправлена, часы с цепочкой не надеты, а перед зеркалом вместе с драгоценностями было брошено какое-то кружево, носовой платок, перчатки, букет цветов и молитвенник.
   Все эти подробности я заметил не сразу, но и с первого взгляда я увидел больше, чем можно было бы предположить. Я увидел, что все, чему надлежало быть белым, было белым когда-то очень давно, а теперь утеряло белизну и блеск, поблекло и пожелтело. Я увидел, что невеста в подвенечном уборе завяла, так же как самый убор и цветы, и ярким в ней остался только блеск ввалившихся глаз. Я увидел, что платье, когда-то облегавшее стройный стан молодой женщины, теперь висит на иссохшем теле, от которого осталась кожа да кости. Однажды на ярмарке меня водили смотреть страшную восковую фигуру, изображавшую не помню какую легендарную личность, лежащую в гробу. В другой раз меня водили в одну из наших старинных церквей на болотах посмотреть скелет в истлевшей одежде, долгие века пролежавший в склепе под каменным полом церкви. Теперь скелет и восковая фигура, казалось, обрели темные глаза, которые жили и смотрели на меня. Я готов был закричать, но голос изменил мне.
   – Кто здесь? – спросила леди.
   – Пип, мэм.
   – Пип?
   – Мальчик от мистера Памблчука, мэм. Я пришел… играть.
   – Подойди ко мне, дай на тебя посмотреть. Подойди ближе.
   Вот тут-то, стоя перед ней и стараясь не встречаться с ней глазами, я и разглядел подробно все, что ее окружало, и заметил, что часы ее остановились и показывают без двадцати девять, и большие часы в углу комнаты тоже стоят и тоже показывают без двадцати девять.
   – Посмотри на меня, – сказала мисс Хэвишем. – Ты не боишься женщины, которая за все время, что ты живешь на свете, ни разу не видала солнца?
   Каюсь, я не побоялся отягчить свою совесть явной ложью, заключавшейся в слове «нет».
   – Ты знаешь, что у меня здесь? – спросила она, приложив сначала одну, потом другую руку к левой стороне груди.
   – Да, мэм (я невольно вспомнил моего каторжника и его приятеля).
   – Что это у меня?
   – Сердце.
   – Разбитое!
   Она выговорила это слово горячо, настойчиво, с загадочной, точно горделивой улыбкой. Еще некоторое время она держала руки у груди, а потом опустила, словно они были очень тяжелые.
   – Я устала, – сказала мисс Хэвишем. – Я хочу развлечься, а взрослые люди мне опостылели. Играй!
   Мне кажется, даже самые заядлые спорщики среди моих читателей вынуждены будут согласиться, что при данных обстоятельствах она не могла потребовать от бедного мальчугана ничего более трудного.
   – У меня бывают болезненные прихоти, – продолжала она, – и сейчас у меня такая прихоть: хочу смотреть, как играют. Ну же! – Она нетерпеливо пошевелила пальцами правой руки. – Играй, играй, играй!
   Я так хорошо помнил угрозу сестры «показать мне», что на мгновение меня обуяла безумная мысль – пуститься вскачь по комнате, изображал собою лошадку мистера Памблчука. Но я тут же почувствовал, что у меня ничего не выйдет, и продолжал стоять неподвижно, глядя на мисс Хэвишем, которая, видимо, заподозрила меня и своеволии, потому что спросила, после того как мы вдоволь насмотрелись друг на друга:
   – Ты, может быть, бука и упрямец?
   – Нет, мэм. Мне вас очень жалко, и мне очень жалко, что я сейчас не могу играть. Если вы на меня пожалуетесь, мне попадет от сестры, так что я не стал бы отказываться, если б мог. Но здесь все для меня так ново, и все такое странное и красивое… и печальное…
   Я замолчал, чувствуя, что могу сболтнуть или уже сболтнул лишнее, и мы опять долго смотрели друг на друга.
   Прежде чем снова заговорить, она отвела от меня глаза и поглядела на свой наряд, на туалетный стол и наконец на свое отражение в зеркале.
   – Так ново для него, – пробормотала она, – так старо для меня; так странно для него, так привычно для меня; так печально для нас обоих! Позови Эстеллу.
   Она по-прежнему смотрела в зеркало, и я, думая, что она все еще разговаривает сама с собой, не двинулся с места.
   – Позови Эстеллу. – повторила она, сверкнув на меня глазами. – Это ведь ты можешь сделать. Выйди за дверь и позови Эстеллу.
   Стоять в потемках в таинственном коридоре незнакомого дома, орать во весь голос «Эстелла» гордой красавице, невидимой и невнемлющей, и чувствовать, что, выкрикивая ее имя, допускаешь непростительную вольность, – это было почти так же тяжко, как играть по заказу. Но в конце концов она откликнулась, и свет ее свечи замерцал в темном коридоре, подобно звезде.
   Мисс Хэвишем поманила к себе Эстеллу и, взяв со стола какое-то блестящее украшение, любовно приложила его сначала к ее круглой шейке, потом к темным вьющимся волосам.
   – Когда-нибудь, дорогая, это будет твое, ты-то сумеешь носить драгоценности. Поиграй с этим мальчиком в карты, а я посмотрю.
   – С этим мальчиком! Но ведь это самый обыкновенный деревенский мальчик!
   Мне показалось, – только я не поверил своим ушам, – будто мисс Хэвишем ответила:
   – Ну что же! Ты можешь разбить его сердце!
   – Во что ты умеешь играть, мальчик? – спросила меня Эстелла самым что ни на есть надменным тоном.
   – Только в дурачки, мисс.
   – Вот и оставь его в дурачках, – сказала мисс Хэвишем.
   И мы сели играть в карты.
   Тут-то я начал понимать, что не только часы, но и все в комнате остановилось давным-давно. Я заметил, что мисс Хэвишем положила блестящее украшение в точности на то же место, откуда взяла его. Пока Эстелла сдавала карты, я опять взглянул на туалетный стол и увидел, что пожелтевшая белая туфля, стоящая на нем, ни разу не надевана. Я взглянул на необутую ногу и увидел, что пожелтевший белый шелковый чулок на ней протоптан до дыр. Если бы в комнате не замерла вся жизнь, не застыли бы в неподвижности все поблекшие, ветхие вещи, – даже это подвенечное платье на иссохшем теле не было бы так похоже на гробовые пелены, а длинная белая фата – на саван.
   Мисс Хэвишем сидела, глядя на нас, подобная трупу, и казалось, что кружева и оборки на ее подвенечном платье сделаны из желтовато-серой бумаги. В то время я еще не знал, что при раскопках древних захоронений находят иногда тела умерших, которые тут же, на глазах, обращаются в пыль; но с тех пор я часто думал, что она производила именно такое впечатление – словно вот-вот рассыплется в прах от первого луча дневного света.
   – Он говорит вместо трефы – крести, – презрительно заявила Эстелла, едва мы начали играть. – А какие у него шершавые руки! И какие грубые башмаки!
   Прежде мне в голову не приходило стыдиться своих рук; но тут и мне показалось, что руки у меня неважные.
   Презрение Эстеллы было так сильно, что передалось мне как зараза.
   Она выиграла, и я стал сдавать. Я тут же сбился, что было вполне естественно, – ведь я чувствовал, что она только и ждет какого-нибудь промаха с моей стороны, – и она обозвала меня глупым, нескладным деревенским мальчиком.
   – Что же ты ей не ответишь? – спросила мисс Хэвишем. – Она наговорила тебе так много неприятного, а ты все молчишь. Какого ты о ней мнения?
   – Не хочется говорить, – замялся я.
   – А ты скажи мне на ухо, – и мисс Хэвишем наклонилась ко мне.
   – По-моему, она очень гордая, – сказал я шепотом.
   – А еще?
   – По-моему, она очень красивая.
   – А еще?
   – По-моему, она очень злая (взгляд Эстеллы, устремленный в это время па меня, выражал беспредельное отвращение).
   – А еще?
   – Еще я хочу домой.
   – Хочешь уйти и никогда больше ее не видеть, хотя она такая красивая?
   – Не знаю, может быть и захочется еще ее увидеть, только сейчас я хочу домой.
   – Скоро пойдешь домой, – сказала мисс Хэвишем вслух. – Доиграй до конца.
   Если бы не та первая загадочная улыбка, я бы готов был поспорить, что мисс Хэвишем не умеет улыбаться. На поникшем ее лице застыло угрюмое, настороженное выражение, – по всей вероятности, тогда же, когда все окаменело вокруг, – и, казалось, не было силы, способной его оживить. Грудь ее ввалилась, – от этого она сильно горбилась, и голос потух, – она говорила негромко, глухим, безжизненным тоном; глядя на нее, каждый сказал бы, что вся она, внутренне и внешне, душою и телом, поникла под тяжестью какого-то страшного удара.
   Эстелла опять обыграла меня и бросила свои карты на стол, словно гнушаясь победой, которую одержала над таким противником.
   – Когда же тебе опять прийти? – сказала мисс Хэвишем. – Сейчас подумаю.
   Я хотел было напомнить ей, что нынче среда, по она остановила меня прежним нетерпеливым движением пальцев правой руки.
   – Нет, нет! Я знать не знаю дней недели, знать не знаю времен года. Приходи опять через шесть дней. Слышишь?
   – Да, мэм.
   – Эстелла, сведи его вниз. Покорми его, и пусть побродит там, оглядится. Ступай, Пип.
   Следом за свечой я спустился вниз, так же как раньше поднимался следом за свечой наверх, и Эстелла поставила ее там же, откуда взяла. Пока она не отворила наружную дверь, я бессознательно представлял себе, что на дворе давно стемнело. Яркий дневной свет совсем сбил меня с толку, и у меня было ощущение, будто в странной комнате, освещенной свечами, я провел безвыходно много часов.
   – Ты подожди здесь, мальчик, – сказала Эстелла и исчезла, затворив за собою дверь.
   Оставшись один во дворе, я воспользовался этим для того, чтобы внимательно осмотреть свои шершавые руки и грубые башмаки, и пришел к печальному выводу. Прежде эти принадлежности моей особы не смущали меня, теперь же они были мне в тягость. Я решил спросить у Джо, почему он научил меня называть крестями карты, которые называются трефы. Я пожалел, что Джо не получил более тонкого воспитания, которое могло бы пойти на пользу и мне.
   Эстелла вернулась и принесла мне хлеба, мяса и небольшую кружку пива. Кружку она поставила наземь, а хлеб и мясо сунула мне в руки, не глядя на меня, точно провинившейся собачонке. Мне стало так обидно, тяжко, досадно, стыдно, гадко, грустно. – не могу подобрать верное слово для своего ощущения, одному богу ведомо, как называется эта боль, – что слезы выступили у меня на глазах. При виде их взгляд девочки оживился: она обрадовалась, что довела меня до слез. Это дало мне силы сдержать их и посмотреть на нее; тогда она презрительно тряхнула головой, хотя, кажется, поняла, что торжество ее было преждевременным, – и ушла.
   А я, оставшись один, стал искать, куда бы спрятаться, и, забравшись за створку ворот, ведших к пивоварне, прислонился локтем к стене, а лицом уткнулся в рукав и заплакал. Я плакал, и колотил ногой стену, и дергал себя за волосы – так горько было у меня на душе и такой острой была безымянная боль, просившая выхода.
   Воспитание сестры сделало меня не в меру чувствительным. Дети, кто бы их ни воспитывал, ничего не ощущают так болезненно, как несправедливость. Пусть несправедливость, которую испытал на себе ребенок, даже очень мала, но ведь и сам ребенок мал, и мир его мал, и для него игрушечная лошадка-качалка все равно что для нас рослый ирландский скакун. С тех пор как я себя помню, я вел в душе нескончаемый спор с несправедливостью. Едва научившись говорить, я уже знал, что сестра несправедлива ко мне в своем взбалмошном, злом деспотизме. Меня не покидало сознание, что, воспитывая меня своими руками, она все же не имеет права воспитывать меня рывками. Это сознание я берег и лелеял наперекор всем поркам, брани, голодовкам, постам и прочим исправительным мерам; и тем, что я, одинокий и беззащитный ребенок, так много носился с этими мыслями, я в большой мере объясняю свою душевную робость и болезненную чувствительность.
   На сей раз, однако, я справился со своими оскорбленными чувствами, вколотив их ногой в стену пивоварни и повыдергав вместе с волосами, после чего утер лицо рукавом и вышел из-за створки ворот на двор. Тут я не без удовольствия принялся за хлеб и мясо, пиво приятно грело и щекотало в носу, и скоро я воспрянул духом настолько, что мог оглядеться по сторонам.
   Да, все здесь было заброшено, вплоть до голубятни, которая покривилась от какой-то давнишней бури и покачивалась на своем шесте, так что, будь она населена голубями, они бы думали, что их качает шторм в открытом море. Но голубей в голубятне не было, как не было ни лошадей в конюшне, ни свиней в хлеву, ни солода в кладовой, ни запаха зерна и пива в котле и чанах. Все запахи и самая жизнь пивоварни словно улетучились из нее с последними клочьями дыма. В одном закоулке двора свалены были пустые бочки, еще отдававшие кислотцой в память о лучших днях; но по кислому их духу нельзя было судить о пиве, когда-то их наполнявшем; такова, вероятно, судьба всех отшельников – их воспоминания мало похожи на их прошлую жизнь.
   Там, где кончалась пивоварня, за старой стеной виднелся запушенный сад; стена была не очень высокая, – подтянувшись, я повис на руках и, заглянув через нее в сад, увидел, что он примыкает к дому и весь зарос кустами и сорняком, но среди желто-зеленого бурьяна вилась протоптанная тропинка, словно кто-то часто гулял там, и по этой тропинке от меня уходила Эстелла. Впрочем, она, казалось, была везде: когда я, не устояв перед таким соблазном, забрался на бочки и стал по ним ходить, я увидел, что она тоже ходит по бочкам в дальнем конце склада. Она шла спиной ко мне, поддерживая поднятыми руками свои прекрасные темные волосы, и, ни разу не оглянувшись, быстро скрылась у меня из глаз. То же было и в самой пивоварне – просторном помещении с каменным полом, где когда-то варили пиво и до сих пор осталось кое-что из утвари, – едва я заглянул туда и, смущенный ее мрачным видом, остановился в дверях и стал озираться по сторонам, как увидел, что Эстелла прошла между погасших печей, поднялась по узкой железной лестнице и, мелькнув на галерейке высоко у меня над головой, исчезла, точно ушла прямо в небо.
   Вот в эту-то минуту и в этом-то месте воображение сыграло со мной странную шутку. Она показалась мне странной тогда, а много лет спустя показалась еще более странной. Взгляд мой, слегка затуманенный оттого, что я долго глядел в морозное светлое небо, упал на толстую балку в углу, справа от меня, и я увидел, что на ней висит женская фигура. Женщина в пожелтевшем белом платье, об одной туфле; мне даже было видно, что поблекшие оборки на платье словно сделаны из желтовато-серой бумаги и что лицо женщины – лицо мисс Хэвишем, и все черты его в движении, точно она пытается окликнуть меня.
   Так страшен был вид этой фигуры, которая – я готов был в том поручиться – только что возникла из ничего, что я сперва бросился бежать прочь, а потом бросился бежать к ней. Но страшнее всего было то, что никакой фигуры там не оказалось.
   Лишь увидев морозный свет, приветливо льющийся с неба, и прохожих за оградой двора, да подкрепившись остатками хлеба с мясом и пива, я немного успокоился. Возможно, впрочем, что я еще долго не пришел бы в себя, если бы не увидел Эстеллу, которая несла ключи, чтобы выпустить меня на улицу. Я подумал, что, заметив мой испуг, она сочтет себя вправе пуще прежнего презирать меня, и решил не давать ей для этого повода.
   Бросив в мою сторону торжествующий взгляд, словно злорадствуя, что у меня такие шершавые руки и такие грубые башмаки, она отомкнула калитку. Я хотел выйти, не глядя на нее, но она исподтишка тронула меня за плечо.
   – Что ж ты не плачешь?
   – Не хочу.
   – Нет, хочешь, – сказала она. – У тебя все глаза заплаканные, и опять вот-вот разревешься.
   Она презрительно засмеялась, подтолкнула меня в спину и заперла за мной калитку. Я пошел к мистеру Памблчуку и с огромным облегчением узнал, что его нет дома. Попросив приказчика передать, в какой день мне снова нужно быть у мисс Хэвишем, я пустился пешком в обратный путь и прошел все четыре мили, отделявшие меня от кузницы Джо, размышляя обо всем, что видел, и снова и снова возвращаясь мыслью к тому, что я – самый обыкновенный деревенский мальчик, что руки у меня шершавые, что башмаки у меня грубые, что я усвоил себе предосудительную привычку называть трефы крестями, что я – куда больший невежда, чем мог полагать накануне вечером, и что вообще жизнь моя самая разнесчастная.


   Глава IX

   Когда я воротился домой, сестра, которой не терпелось разузнать, как все было у мисс Хэвишем, забросала меня вопросами. И тут же принялась награждать увесистыми шлепками и подзатыльниками и самым унизительным образом тыкать лицом в стену кухни за то, что я отвечал недостаточно подробно.
   Если все дети одержимы таким же страхом, что их могут не понять, какой владел в детстве мною, – а я, не имея причин считать себя исключением, вполне допускаю, что это так, – то именно этим нередко можно объяснить, что они бывают столь молчаливы и замкнуты. Я был глубоко убежден, что, если опишу дом мисс Хэвишем таким, каким я его видел, меня не поймут. Более того, я был убежден, что не поймут и мисс Хэвишем; и хотя для меня самого она была полнейшей загадкой, я счел бы себя повинным в гнусной измене, если бы чистосердечно вынес ее (не говоря уже про мисс Эстеллу) на суд моей сестры. И вот я отмалчивался, сколько мог, а меня за это тыкали лицом в стену кухни.
   В довершение несчастья под вечер к нашему дому пыхтя подкатил в своей тележке противный Памблчук, обуреваемый любопытством и желанием досконально узнать обо всем, что я видел и слышал. И одного взгляда на моего мучителя, на его рыбьи глаза и разинутый рот, на рыжеватые волосы, вопросительно торчащие кверху, на жилет, распираемый арифметическими примерами, было достаточно, чтобы я решил назло ему ничего не рассказывать.
   – Ну, мальчик, – начал дядя Памблчук, едва только уселся на почетном месте у огня. – Как ты провел время в городе?
   Я ответил: – Ничего, сэр, – и сестра погрозила мне кулаком.
   – Ничего? – переспросил мистер Памблчук. – Ничего – это не ответ. Расскажи нам, мальчик, что ты имеешь в виду, когда говоришь «ничего»?
   Возможно, что от соприкосновения лба с известкой мозг затвердевает и это придает нам особенное упрямство. Не знаю, так это или нет, но только лоб у меня был весь в известке от стены и упрямство мое уподобилось алмазу. Я с минуту подумал, а потом отвечал, словно набрел на совершенно новую мысль:
   – Я имею в виду ничего.
   У сестры вырвалось гневное восклицание, и она уже готова была броситься на меня, – Джо работал в кузнице, и мне неоткуда было ждать даже видимости защиты, – но мистер Памблчук остановил ее:
   – Нет, не нужно выходить из терпения. Предоставьте мальчика мне, сударыня, предоставьте его мне. – Затем он повернул меня к себе лицом, словно собираясь подстричь мне волосы, и сказал: – Сначала, чтобы собраться с мыслями, ответь мне: сколько составят сорок три пенса?
   Я прикинул, что будет, если я скажу: «Четыреста фунтов», и, решив, что это не сулит мне ничего хорошего, ответил по возможности правильно, то есть ошибся всего на каких-нибудь восемь пенсов. Тогда мистер Памблчук заставил меня повторить всю таблицу денежного счета, начиная с «двенадцать пенсов – один шиллинг» и кончая «сорок пенсов – три шиллинга четыре пенса», после чего, видимо, полагая, что справился со мной, победоносно вопросил:
   – Ну, так сколько же будет сорок три пенса?
   После долгого раздумья я отвечал: – Не знаю. – Вероятно, я и в самом деле не знал, до того был раздражен и взвинчен.
   Мистер Памблчук покрутил головой, словно штопором, чтобы вытянуть из меня нужный ответ, и сказал:
   – Ну, например, равняются сорок три пенса семи шиллингам шести пенсам и трем фартингам?
   – Да! – сказал я. И хотя сестра незамедлительно дала мне по уху, я ощутил глубокое удовлетворение от того, что своим ответом испортил ему шутку и поставил его в тупик.
   – Мальчик! Какая из себя мисс Хэвишем? – снова начал мистер Памблчук, когда немного оправился. Он крепко скрестил руки на груди и снова пустил в ход свой штопор.
   – Очень высокая, с черными волосами, – отвечал я.
   – Это верно, дядя? – спросила сестра.
   Мистер Памблчук утвердительно подмигнул, из чего я сразу заключил, что он никогда не видел мисс Хэвишем, потому что она была совсем не такая.
   – Очень хорошо! – самодовольно сказал мистер Памблчук. (Вот как с ним нужно обращаться! Кажется, сударыня, наша берет?)
   – Ах, дядя, – сказала миссис Джо, – как жаль, что он мало с вами бывает. Только вы и умеете добиться от него толку.
   – Ну, мальчик, а что она делала, когда ты к ней пришел? – спросил мистер Памблчук.
   – Сидела в черной бархатной карете.
   Мистер Памблчук и миссис Джо удивленно воззрились друг на друга – еще бы им было не удивиться! – и оба повторили:
   – В черной бархатной карете?
   – Да, – сказал я. – А мисс Эстелла – это, кажется, ее племянница – подавала ей в окошко пирог и вино на золотой тарелке. И мы все ели пирог с золотых тарелок и пили вино. Я со своей тарелкой влез на запятки, потому что она мне велела.
   – А еще кто-нибудь там был? – спросил мистер Памблчук.
   – Четыре собаки, – ответил я.
   – Большие или маленькие?
   – Громадные. И они ели телячьи котлеты из серебряной корзины и передрались.
   Мистер Памблчук и миссис Джо снова изумленно воззрились друг на друга. У меня же совсем ум за разум зашел, как у отчаявшегося свидетеля под пыткой, и я способен был в ту минуту наговорить им чего угодно.
   – Боже милостивый, да где же стояла карета? – спросила сестра.
   – В комнате у мисс Хэвишем. – Они удивились еще больше. – Только она была без лошадей. – Эту спасительную оговорку я добавил после того, как мысленно отменил четверку коней в богатой сбруе, которых чуть было сгоряча не запряг в карету.
   – Возможно ли это, дядя? – спросила миссис Джо. – Что он такое несет?
   – Сейчас я вам скажу, сударыня, – отвечал мистер Памблчук. – Сдается мне, что это портшез. Она, знаете ли, с причудами, с большими причудами, с нее станется целые дни проводить в портшезе.
   – А вы когда-нибудь видели, чтобы она в нем сидела, дядя? – спросила миссис Джо.
   – Как я мог это видеть, – сказал мистер Памблчук, припертый к стене, – когда я и ее-то отродясь не видел?
   – Ах, боже мой, дядя? Но ведь вы с ней разговаривали?
   – Разве вы не знаете, – недовольно отозвался он, – что, когда я там бывал, меня оставляли снаружи за приоткрытой дверью, и она со мной разговаривала, не выходя из комнаты. Не могли вы этого не знать, сударыня. Вот мальчик – другое дело, он ходил к ней играть. Во что ты там играл, мальчик?
   – Мы играли во флаги, – сказал я. (Должен заметить, что я сам поражаюсь, вспоминая, сколько я тогда выдумал всяких небылиц.)
   – Во флаги? – ахнула сестра.
   – Да. Эстелла махала синим флагом, а я красным, и мисс Хэвишем тоже махала флагом из окошка кареты, у нее флаг был весь в золотых звездочках. А потом мы все размахивали саблями и кричали «ура».
   – Саблями! – повторила сестра. – А где вы взяли сабли?
   – В шкафу. Я в нем видел еще пистолеты… и варенье… и лекарство. А в комнате было совсем темно, только горело много свечей.
   – Это правда, сударыня, – сказал мистер Памблчук, важно покивав головой. – Можете не сомневаться, это я и сам видел. – И они оба воззрились на меня, а я, изобразив на лице полнейшее простодушие, воззрился на них и стал разглаживать рукой смятую штанину.
   Задай они мне еще хотя бы один вопрос, и я бы несомненно попался, потому что уже выдумал, что видел во дворе у мисс Хэвишем воздушный шар, и, вероятно, сообщил бы им об этом, если бы мне одновременно не пришла в голову другая выдумка, – будто в пивоварне сидел живой медведь. Однако они так оживленно обсуждали диковины, которые я уже успел предложить их вниманию, что им было не до меня. Они все еще не наговорились, когда Джо зашел из кузницы выпить чашку чаю. И сестра – не столько для его сведения, сколько для облегчения собственной души, – доложила ему обо всем, что якобы произошло со мной.
   И тут, когда Джо, широко раскрыв свои голубые глаза, стал недоуменно и беспомощно озираться по сторонам, меня охватило раскаяние, но только по отношению к нему, – до тех двоих мне не было дела. Перед Джо, и только перед Джо я чувствовал себя малолетним чудовищем, когда они обсуждали, какие выгоды могут проистечь для меня из знакомства с мисс Хэвишем. Все они были уверены, что мисс Хэвишем как-нибудь облагодетельствует меня, и расходились лишь в том, во что ее благодеяние выльется. Сестра толковала о богатых подарках, мистер Памблчук склонялся к мысли о щедрой плате за обучение какому-нибудь приличному, благородному делу, – скажем, к примеру, торговле семенами и зерном. Джо окончательно пал в их глазах, высказав остроумное предположение, что мне всего-навсего подарят одну из тех собак, которые дрались из-за телячьих котлет.
   – Если умнее этого ты своей глупой головой ничего не можешь придумать, – сказала сестра, – и если тебя ждет работа, так ты лучше иди и работай. – И он пошел.
   Когда сестра, проводив мистера Памблчука, стала мыть посуду, я улизнул в кузницу и примостился около Джо, дожидаясь, когда он кончит, а потом заговорил:
   – Джо, пока не погас огонь, я хочу сказать тебе одну вещь.
   – Хочешь сказать? – молвил Джо, пододвигая к горну низкую скамеечку, на которую он садился, когда ковал лошадей. – Ну так скажи. Я тебя слушаю, Пип.
   – Джо, – сказал я и, ухватив рукав его рубашки, закатанный выше локтя, стал крутить его двумя пальцами, – ты помнишь, что там было, у мисс Хэвишем?
   – А как же! – сказал Джо. – Неужто нет! Чудеса, да и только!
   – Вот в том-то и беда, Джо. Это все неправда.
   – Да ты что это говоришь, Пип? – воскликнул Джо, отшатываясь от меня в величайшем изумлении. – Как же, значит ты…
   – Да, Джо. Я все наврал.
   – Но не совсем же все? Этак выходит, Пип, что там не было черной бархатной каре…? – Он не договорил, увидев, что я качаю головой. – Но собаки-то уж наверно были, Пип? – умоляюще протянул Джо. – Ладно, пусть телячьих котлет не было, но собаки-то были?
   – Нет, Джо.
   – Ну хоть одна собака? – сказал Джо. – Хоть щеночек. А?
   – Нет, Джо, ничего не было.
   Я мрачно уставился на него, а он не отводил от меня огорченного, растерянного взгляда.
   – Пип, дружок, ведь это никуда не годится! Ты сам подумай, что за это может быть?
   – Это ужасно, Джо. Да?
   – Ужасно? – вскричал Джо. – Просто уму непостижимо! И что на тебя нашло?
   – Я не знаю, что на меня нашло, Джо, – отвечал я и, отпустив его рукав, уселся в кучу золы у его ног и понурил голову, – но только зачем ты научил меня говорить вместо трефы – крести, и почему у меня такие грубые башмаки и такие шершавые руки?
   И тут я рассказал Джо, что мне очень худо и что я не сумел ничего объяснить миссис Джо и Памблчуку, потому что они меня совсем задергали, и что у мисс Хэвишем была очень красивая девочка, страшная гордячка, и она сказала, что я – самый обыкновенный деревенский мальчик, и это так и есть, и очень мне неприятно, и отсюда и пошла вся моя ложь, хотя как это получилось – я и сам не знаю.
   Это был чисто метафизический вопрос, уж, конечно, не менее трудный для Джо, чем для меня. Но Джо изъял его из области метафизики и таким способом справился с ним.
   – В одном ты можешь не сомневаться, Пип, – сказал он, поразмыслив немного. – Ложь – она и есть ложь. Откуда бы она ни шла, все равно плохо, потому что идет она от отца лжи и к нему же обратно и приводит. Чтобы больше этого не было, Пип. Таким манером ты, дружок, от своей обыкновенности не избавишься. К тому же, тут что-то не так. Ты кое в чем совсем даже необыкновенный. Вот, скажем, роста ты необыкновенно маленького. Опять же, ученость у тебя необыкновенная.
   – Нет, Джо, какой уж я ученый!
   – А ты вспомни, какое ты вчера письмо написал! – сказал Джо. – Да еще печатными буквами! Видал я на своем веку письма, и притом от господ, – так и то, головой тебе ручаюсь, они были написаны не печатными буквами.
   – Ничего я не знаю, Джо. Просто тебе хочется меня утешить.
   – Ну, Пип, – сказал Джо, – так ли это, нет ли, еще неизвестно, но ты сам посуди, ведь до того как стать необыкновенным ученым, надо быть обыкновенным или нет? Возьми хоть короля – сидит он на троне, с короной на голове, а разве мог бы он писать законы печатными буквами, если бы не начал с азбуки, когда еще был в чине принца? Да! – прибавил Джо и многозначительно тряхнул головой, – если бы он не начал с первой буквы и не одолел бы их все как есть до самой последней? Я-то знаю, что это такое, хоть и не могу сказать, чтобы сам одолел.
   В этих мудрых словах был проблеск надежды, и я немного воспрянул духом.
   – Оно, пожалуй, и лучше было бы, – задумчиво продолжал Джо, – кабы обыкновенные люди, то есть кто по проще да победнее, так бы и держались друг за дружку, а не ходили играть с необыкновенными… кстати, флаг-то, может, все-таки был?
   – Нет, Джо.
   – Очень мне жалко, Пип, что флага не было. Но уж лучше там или не лучше, мы этого сейчас не будем касаться, не то сестра твоя сразу начнет лютовать; а уж самим на это напрашиваться – распоследнее дело. Ты послушай, Пип, что тебе скажет твой верный друг. Вот тебе твой верный друг что скажет: хочешь стать необыкновенным – добивайся своего правдой, а кривдой никогда нечего не добьешься. Так что гляди, чтоб больше этого не было, Пип, тогда и проживешь счастливо и умрешь спокойно.
   – Ты на меня не сердиться, Джо?
   – Нет, дружок. Но ежели вспомнить, каких ты только басен не выдумал и как у тебя только на это духу хватило, – это я про телячьи котлеты, ну и что собаки дрались, – так искренний доброжелатель посоветовал бы тебе, Пип, чтобы ты еще хорошенько обо всем этом подумал, когда пойдешь к себе наверх спать. Вот тебе и весь сказ, дружок, и больше так не делай.
   Когда, поднявшись в свою каморку, я стал читать молитвы, я твердо помнил наставления Джо; а между тем юный мой ум был так взбудоражен и столь чужд благодарности, что, улегшись в постель, я еще долго думал о том, каким обыкновенным показался бы Эстелле Джо – простой кузнец, – какие у него грубые башмаки и какие шершавые руки. Я думал о том, что Джо и моя сестра сидят сейчас в кухне, и сам я только что пришел из кухни, а вот мисс Хэвишем и Зстелла никогда не сидят в кухне, – такая обыкновенная жизнь неизмеримо ниже их достоинства. Я заснул, вспоминая, как, «бывало», проводил время у мисс Хэвишем, словно я пробыл там не каких-нибудь два-три часа, а несколько недель или месяцев, словно воспоминания эти не родились только сегодня, а были давнишними и привычными.
   То был памятный для меня день, потому что он произвел во мне большую перемену. Но так случается с каждым. Представьте себе, что из вашей жизни вычеркнули один особенно важный день, и подумайте, как по-иному повернулось бы ее течение. Вы, кто читаете эти строки, отложите на минуту книгу и подумайте о той длинной цепи из железа или золота, из терниев или цветов, которая не обвила бы вас, если бы первое звено ее не было выковано в какой-то один, навсегда памятный для вас день.


   Глава X

   Как-то утром я проснулся со счастливой мыслью, что, если я хочу стать необыкновенным, хорошо бы для начала позаимствовать у Бидди все, чему она успела выучиться. В осуществление этого блестящего замысла я в тот же вечер, придя в школу двоюродной бабушки мистера Уопсла, сказал Бидди, что по некоей важной причине я твердо намерен выйти в люди и буду ей очень обязан, если она поделится со мной своими знаниями. Бидди, добрая девочка, всегда готовая всем услужить, тотчас согласилась и, более того, немедля приступила к делу.
   Систему или курс обучения, проводившийся двоюродной бабушкой мистера Уопсла, можно вкратце описать следующим образом: ученики грызли яблоки и совали друг другу за шиворот соломинки, пока двоюродная бабушка мистера Уопсла, собравшись с силами, не подступала к ним слабенькими шажками, грозя всем без разбора пучком березовых прутьев. Встретив этот натиск презрительными смешками, ученики выстраивались в ряд и под громкое гуденье начинали передавать друг другу истрепанную книжку. В этой книжке был алфавит, кое-какие цифры и таблицы и несколько страниц упражнений для чтения, – вернее, имелись признаки того, что когда-то все это в ней было. Как только сей фолиант пускали по рукам, двоюродная бабушка мистера Уопсла впадала в транс – состояние, вызывавшееся либо старческой сонливостью, либо приступом ревматизма. Тогда ученики сами себе устраивали конкурсный экзамен по увлекательнейшему предмету – башмакам, имевший целью выяснить, кто кому больнее наступит на ногу. Эта гимнастика для ума продолжалась до тех пор, пока Бидди, взяв учеников штурмом, не раздавала им три обветшалых библии (такой формы, точно их неумело отрубили от толстого бревна), напечатанные более неразборчиво, чем все антикварные книги, какие с тех пор попадались мне на глаза, украшенные разноцветными пятнами плесени и хранящие между своими листами сплющенные трупы множества разнообразных насекомых. Эта часть учебной программы обычно проходила оживленно благодаря поединкам, которые то и дело завязывались между Бидди и непокорными школярами. По окончании военных действий Бидди называла страницу, и мы душераздирающим хором читали вслух, что могли (и что не могли) разобрать, причем Бидди вела первый голос все на одной и той же высокой, пронзительной ноте, и никто из нас не понимал ни единого слова и не испытывал ни малейшего чувства благоговения. Этот безобразный шум длился довольно долго, но в конце концов от него просыпалась двоюродная бабушка мистера Уопсла и, выбрав наудачу какого-нибудь мальчика, ковыляла к нему, чтобы надрать ему уши. Так нам давалось понять, что на сегодня занятия окончены, и мы выбегали па улицу, оглашая воздух победными кликами во славу науки. Справедливости ради следует заметить, что ученикам не возбранялось побаловаться грифельной доской или даже чернилами (если таковые имелись в наличии), но зимой эти ученые занятия оказывались почти недоступными, поскольку мелочная лавочка, где происходили уроки, служившая двоюродной бабушке мистера Уопсла также гостиной и спальней, освещалась одной-единственной подслеповатой сальной свечой, с которой к тому же нечем было снимать нагар.
   Меня беспокоило, что при таких обстоятельствах немало времени уйдет на то, чтобы стать необыкновенным; но все же я решил попробовать и, заключив с Бидди особое соглашение, тут же получил от нее кое-какие сведения, содержавшиеся в ее маленьком прейскуранте под рубрикой «мелкий сахар», а также – для домашнего списывания – заглавное староанглийское Д, которое она срисовала с названия какой-то газеты и которое я лишь после ее разъяснений перестал принимать за изображение пряжки.
   Само собой разумеется, в нашей деревне был трактир, и, само собой разумеется, Джо любил иногда посидеть там и выкурить трубочку. В тот вечер я получил от сестры строгий наказ – по пути из школы зайти за ним к «Трем Веселым Матросам» и привести его домой живого или мертвого. К «Трем Веселым Матросам» я поэтому и направил свой путь.
   В первой комнате трактира была стойка, а за ней, на стене возле двери – написанные мелом удручающе-длинные счета, по которым, как мне казалось, никто никогда не платил. Я видел их там с тех пор, как себя помнил, и росли они быстрее, чем я. Впрочем, мела в нашей местности было хоть отбавляй, и люди, возможно, пользовались всяким случаем, чтобы пустить его в дело.
   Поскольку описываемый мною вечер приходился в субботу, я застал хозяина за мрачным созерцанием этих записей, но мне был нужен не он, а Джо, и потому я только поздоровался с ним и прошел дальше по коридору в заднюю комнату, где в очаге ярко пылал огонь и Джо курил свою трубочку в обществе мистера Уопсла и еще какого-то незнакомого мне человека. Джо встретил меня обычным своим приветствием: «А, Пип, здорово, дружок!», и не успел он произнести эти слова, как незнакомец обернулся и посмотрел на меня.
   В этом человеке, которого я видел впервые, было немало таинственного. Голову он держал набок, и один глаз у него был прищурен, точно он целился во что-то из невидимого ружья. Он курил трубку, а тут вынул ее изо рта, медленно, не сводя с меня пристального взгляда, выпустил дым и кивнул головой. Я тоже кивнул, и тогда он кивнул еще раз и подвинулся на скамье, приглашая меня сесть с ним рядом.
   Но так как я привык, бывая в этом приюте отдохновения, всегда садиться рядом с Джо, я только поблагодарил его и сел на скамью напротив, где Джо уже освободил мне местечко. Тогда незнакомец, взглянув на Джо и убедившись, что тот смотрит в другую сторону, снова кивнул мне головой и потер себе ногу пониже колена каким-то очень, на мой взгляд, странным движением.
   – Вы как будто говорили, что вы кузнец, – сказал незнакомец, обращаясь к Джо.
   – Говорил, – сказал Джо.
   – Что будем пить, мистер… вы, кстати сказать, и не назвали себя.
   Джо восполнил этот пробел, и теперь незнакомец обратился к нему по имени:
   – Что будем пить, мистер Гарджери? За мой счет. Разгонную.
   – Да знаете, – отвечал Джо, – сказать по правде, не в обычае у меня пить за чей-нибудь счет, кроме как за свой собственный.
   – Не в обычае? Пусть, – возразил незнакомец, – но один-то разок не грех, особенно в субботу вечером. Ну же, мистер Гарджери, выбирайте, вам чего?
   – Ладно, не буду портить компанию, – сказал Джо. – Рому.
   – Рому, – повторил незнакомец. – А в каком смысле выскажется другой джентльмен?
   – Рому, – сказал мистер Уопсл.
   – Рому на троих! – крикнул незнакомец, вызывая хозяина. – Три стакана.
   – Этот другой джентльмен. – пояснил Джо, решив, что настало время представить мистера Уопсла, – этот джентльмен – наш псаломщик. Вам бы надо послушать его в церкви.
   – Ага! – быстро подхватил незнакомец и прищурился на меня, – в той церкви, что стоит на отлете от деревни, у самых болот, и вокруг нее могилы?
   – Вот-вот, – сказал Джо.
   Незнакомец с довольным видом крякнул, не вынимая трубки изо рта, и устроился с ногами на скамье, благо никто больше на ней не сидел. На нем была дорожная шляпа с большими обвислыми полями, а под ней платок, туго повязанный вокруг головы, так что волос совсем не было видно. Он смотрел на огонь, и мне показалось, что лицо у него стало вдруг очень хитрое; потом он усмехнулся.
   – Я в этих краях не бывал, джентльмены, но сдается мне, что местность у вас тут ближе к реке пустынная.
   – Болота все больше бывают пустынные, – сказал Джо.
   – Ну, конечно, конечно. А случается вам встретить там цыган, либо каких-нибудь бродяг или нищих?
   – Нет. – сказал Джо. – Разве что беглого арестанта. Да и те попадаются не часто. Верно я говорю, мистер Уопсл?
   Мистер Уопсл милостиво, но несколько холодно подтвердил слова Джо, напомнившие ему бесславную страницу его жизни.
   – Вам, видно, случалось их ловить? – спросил незнакомец.
   – Один раз было дело, – отвечал Джо. – Мы-то, впрочем, не старались их поймать, просто поглядеть хотелось, вот и пошли, – мистер Уопсл и мы с Пипом. Верно, Пип?
   – Да, Джо.
   Незнакомец опять посмотрел на меня – по-прежнему прищурив один глаз, точно старательно целясь в меня из своего невидимого ружья, – и сказал: – А паренек у вас ничего, подходящий. Как вы его зовете-то?
   – Пип, – сказал Джо.
   – Это такое имя?
   – Нет, не имя.
   – Значит, фамилия?
   – Нет, – сказал Джо. – Это вроде как семейное прозвище, он сам себя так окрестил, когда был совсем маленький, ну, и все его так зовут.
   – Ваш сын?
   – Да как вам сказать… – глубокомысленно протянул Джо, хотя размышлять тут было решительно не о чем, просто уж так повелось у «Трех Веселых Матросов» – попыхивая трубкой, принимать глубокомысленный вид, о чем бы ни зашел разговор. – Пожалуй, что нет. Нет, не сын.
   – Племянник?
   – Да как вам сказать… – протянул Джо все с тем же выражением глубокого раздумья, – нет, не стану вас обманывать, нет, не племянник.
   – Так кто же он вам, черт подери? – спросил незнакомец, и мне послышалась в его вопросе совершенно излишняя горячность.
   Тут в беседу вступил мистер Уопсл; будучи хорошо осведомлен в вопросах родства, поскольку ему по долгу службы полагалось помнить всех родственников, с коими не разрешается вступать в брак, он подробно разъяснил, какие узы связывают меня с Джо. Увлекшись, мистер Уопсл в заключение своей речи грозно прорычал какой-то монолог из Ричарда Третьего и добавил: «Как сказал поэт», видимо считая, что этим достаточно оправдал свое поведение.
   Замечу кстати, что, упоминая обо мне, мистер Уопсл всякий раз считал своим долгом взъерошить мои волосы и спустить их мне на глаза. Одному богу известно, зачем и он и все, кто бывал у нас в гостях, подвергали мои глаза этой пытке. Но в моем детстве не было, кажется, ни одного случая, чтобы при упоминании обо мне какой-нибудь обладатель огромной ручищи не выразил мне своего покровительства таким вот глазоубийственным способом.
   Все это время незнакомец не отрываясь смотрел на меня, да так смотрел, словно твердо решил в конце концов выстрелить и уложить меня на месте. Однако после того, как он помянул черта, он ни разу не раскрыл рта до тех самых пор, пока не подали стаканы с ромом; вот тут-то он и выстрелил, и выстрел этот был совсем особенный.
   То были не слова, а некая пантомима, которую он разыграл специально для меня. Он специально для меня помешал в стакане и специально для меня попробовал свой ром с водой, причем и пробовал он его и помешивал не ложкой, которую ему подали, а подпилком.
   Он сделал это так, что никто, кроме меня, подпилка не видел, и тут же вытер его и спрятал в карман. Но я мгновенно понял, что это подпилок Джо и что странный человек знаком с моим каторжником. Как завороженный, я сидел и смотрел на него, но он, словно забыв о моем существовании, развалился на скамье и безмятежно беседовал, главным образом о кормовой репе.
   Субботними вечерами на нашу деревню нисходило сладостное чувство, – словно все дела сделаны и можно спокойно передохнуть перед тем, как жить дальше, – и, поддаваясь этому чувству, Джо осмеливался по субботам засиживаться в трактире на полчаса дольше, чем в другие дни. Когда же эти полчаса и ром с водой одновременно подошли к концу, он поднялся и взял меня за руку.
   – Одну минутку, мистер Гарджери, – сказал незнакомец. – Кажется, у меня где-то есть блестящий новенький шиллинг; если это так, ваш мальчик его сейчас получит.
   Он вытащил из кармана горсть мелочи, порылся в ней и, найдя шиллинг, завернул его в какую-то смятую бумажку и вложил мне в руку.
   – Это тебе, – сказал он. – Помни: тебе и никому другому.
   Я поблагодарил, вытаращив на него глаза вопреки всем правилам приличия и крепко держась за Джо. Он попрощался с Джо, попрощался с мистером Уопслом, который уходил вместе с нами, а на меня только посмотрел своим нацеленным глазом, – нет, даже не посмотрел, потому что глаз у него был прищурен, но чего только не выразит глаз, если его закрыть!
   Будь у меня желание поговорить, я мог бы болтать без умолку до самого дома, ибо мистер Уопсл расстался с нами у двери «Трех Веселых Матросов», а Джо всю дорогу держал рот широко открытым, чтобы как можно основательнее выветрить из него запах рома. Но я был ошеломлен тем, как внезапно всплыли из прошлого мое давнишнее преступление и мой давнишний знакомец, и ни о чем другом не мог думать.
   Переступив порог кухни, мы застали мою сестру в не особенно скверном расположении духа, и это необычайное обстоятельство побудило Джо рассказать ей про новенький шиллинг.
   – Бьюсь об заклад, что фальшивый, – торжествующе заявила сестра, – иначе с какой стати он дал бы его мальчишке? А ну-ка, покажи.
   Я развернул бумажку, шиллинг оказался не фальшивый.
   – А это что такое? – сказала миссис Джо, бросив его на стол и хватая бумажку. – Два билета по фунту стерлингов?
   Да, именно так, – два засаленных билета по фунту стерлингов, казалось, обошедших на своем веку все скотопригонные рынки графства. Джо схватил шапку и побежал к «Трем Веселым Матросам» вернуть деньги владельцу. А я, в ожидании его, уселся на свою скамеечку и рассеянно поглядывал на сестру, говоря себе, что незнакомца наверняка не окажется на месте.
   Вскоре Джо возвратился с известием, что тот человек ушел, но что он, Джо, велел передать, где он может получить свои деньги. Тогда сестра крепко обернула их бумагой и положила под сухие розовые лепестки в чайник, украшавший собою верхнюю полку буфета в парадной гостиной. Там они и остались лежать и мучили меня как тяжелый сон в течение многих дней и ночей.
   Я пошел спать, но почти не сомкнул глаз до утра, вспоминая, как незнакомец целился в меня из невидимого ружья, и терзаясь тем, какое я грубое, низкое существо, раз мог войти в тайные сношения с каторжниками, – ведь я совсем было успел забыть об этом постыдном случае. И подпилок не давал мне покоя. Меня преследовал страх, что он вдруг опять появится в самую неожиданную минуту. В конце концов я заставил себя заснуть, думая о том, как я в среду пойду к мисс Хэвишем; но мне приснилось, что в комнату входит подпилок, а кто его держит – не видно, и я закричал так громко, что снова проснулся.


   Глава XI

   В назначенное время я был около дома мисс Хэвишем, и на мой робкий звонок к калитке вышла Эстелла. Впустив меня, она, как и в первый раз, заперла калитку и предоставила мне следовать за собой в темную прихожую, где стояла ее свеча. Казалось, она вовсе не замечала меня и только сейчас оглянулась через плечо, сказала надменно: «Сегодня ты пойдешь вот сюда», и повела меня совсем в другую часть дома.
   Коридор был длинный, – очевидно, он огибал весь первый этаж. Однако мы прошли только вдоль одной стороны, и здесь Эстелла остановилась, поставила свечу и отворила какую-то дверь. Дневной свет ударил мне в лицо, я очутился в небольшом мощеном дворике, противоположную сторону которого замыкал флигель, когда-то, видимо, принадлежавший управляющему заброшенной пивоварней. В стену флигеля вделаны были часы. Так же, как большие часы в комнате мисс Хэвишем и как ее золотые часики, они показывали без двадцати минут девять.
   Через отворенную дверь мы прошли в мрачную низкую комнату на первом этаже. Здесь сидело несколько человек гостей, и Эстелла присоединилась к ним, бросив на ходу: Ты постой вон там, мальчик, пока тебя позовут. – Поскольку «Вон там» означало у окна, я проследовал к окну и, с ощущением величайшей неловкости, уткнулся носом в стекло.
   Окно приходилось на уровне земли и смотрело в самый неприглядный уголок запущенного сада, где из грядок торчали гниющие остатки капустных кочнов и одинокий куст самшита. Когда-то, давным-давно, он был подстрижен в виде пудинга, а теперь из него лезли кверху новые ветки другого цвета, точно пудинг в этом месте пристал к форме и подгорел, – это нехитрое сравнение пришло мне в голову, пока я глядел на старый самшитовый куст. Накануне выпал снежок, но везде он как будто успел растаять; только в этом глухом уголке, куда не проникало солнце, снег еще залежался, и ветер подхватывал его и горстями швырял в окно, словно норовил ударить меня за то, что я посмел сюда прийти.
   Я чувствовал, что при моем появлении люди, сидевшие в комнате, прекратили начатый разговор и теперь смотрят на меня. Комнату мне не было видно, я видел только отсвет камина в оконном стекле, но от сознания, что меня внимательно разглядывают, я весь сжался и закостенел.
   В комнате сидели три леди и один джентльмен. Я не простоял у окна и пяти минут, как у меня сложилось впечатление, что все они – подхалимы и жулики, но что каждый из них делает вид, будто не знает, что остальные – подхалимы и жулики, потому что, признав это, каждый тем самым должен был и себя причислить к подхалимам и жуликам.
   Казалось, все они скучают и томятся, ожидая, когда кто-то соизволит заметить их присутствие, а самая разговорчивая из трех леди нарочно растягивала слова, чтобы сдержать зевоту. Леди эта, которую называли Камилла, очень напомнила мне мою сестру, только она была постарше и (как я убедился, когда разглядел ее) с менее резкими чертами лица. Впрочем, узнав ее поближе, я подумал: хорошо еще, что у нее есть хоть какие-нибудь черты, – так похоже было ее лицо на глухую стену.
   – Бедняга! – сказала эта леди отрывисто и сердито, точь-в-точь как моя сестра. – Он этим только самому себе вредит.
   – Лучше бы он вредил кому-нибудь другому, – сказал джентльмен. – Это гораздо естественнее и разумнее.
   – Кузен Рэймонд, – возразила другая леди, – ведь мы должны любить своих ближних.
   – Сара Покет, – отвечал кузен Рэймонд, – кто же человеку ближе, чем он сам?
   Мисс Покет засмеялась, и Камилла тоже засмеялась и сказала (сдерживая зевок): – Надо же выдумать такое! – Но мне показалось, что выдумка-то им понравилась. Третья леди, до тех пор молчавшая, сказала сурово и с убеждением: – Совершенно верно!
   – Бедняга! – продолжала Камилла после некоторого молчания. (Я знал, что, пока оно длилось, все они смотрели на меня.) Он такой странный! Вы не поверите, когда у Тома умерла жена, ему невозможно было втолковать, что девочкам просто необходимы траурные платья с плерезами. «Ах, боже мой, Камилла, – сказал он, – не все ли равно, лишь бы бедные сиротки были в черном!» Это так похоже на Мэтью. Ведь надо же выдумать такое!
   – В нем есть хорошие стороны, есть хорошие стороны, – сказал кузен Рэймонд. – Я этого не отрицаю, боже сохрани, но у него никогда не было и не будет ни малейшего понятия о приличиях.
   – Поверите ли, – продолжала Камилла, – я была вынуждена, просто вынуждена была настоять на своем. Я сказала: «Нет, мне дорог престиж семьи, и я этого не допущу». Я ему прямо заявила, что, если не будет платьев с плерезами, это набросит тень на всю семью. Я твердила об этом не переставая, с завтрака и до обеда. Я расстроила себе пищеварение. В конце концов он вспылил, как это свойственно его несдержанной натуре, и сказал: «Делай как знаешь», и даже прибавил одно очень некрасивое слово. Но мне до конца дней будет утешением, что я в ту же минуту вышла из дому под проливным дождем и купила все, что нужно.
   – А заплатил, вероятно, он? – спросила Эстелла.
   – Не важно, кто заплатил, дитя мое, – отвечала Камилла. – Купила все я. И еще не раз, просыпаясь по ночам, я буду вспоминать об этом с удовлетворением.
   Тут все замолчали, услышав далекий звон колокольчика и чей-то оклик, эхом отдавшийся в коридоре, по которому мы пришли, и Эстелла сказала: – Пойдем, мальчик! – Когда я обернулся, все они посмотрели на меня с величайшим презрением, и, выходя из комнаты, я услышал слова Сары Покет: «Ну, знаете ли, это уж слишком!», и негодующее восклицание Камиллы: «Ведь надо же выдумать такое!».
   Мы быстро шли со свечой по темному коридору, но вдруг Эстелла остановилась и, круто повернувшись, так что лицо ее оказалось вплотную к моему, сказала задорно:
   – Ну что?
   – Ничего, мисс, – отвечал я, чуть не налетев на нее с разбегу.
   Она стояла и смотрела на меня, а я, естественно, смотрел на нее.
   – Так я красивая?
   – Да, по-моему, очень красивая.
   – И злая?
   – Не такая, как в тот раз.
   – Не такая?
   – Нет.
   Задавая последний вопрос, она вспыхнула, а услышав мой ответ, изо всей силы ударила меня по лицу.
   – Ну? – сказала она. – Что ты теперь обо мне думаешь, заморыш несчастный?
   – Не скажу.
   – Потому что хочешь нажаловаться там, наверху. Так?
   – Нет, не так.
   – Почему ты сегодня не плачешь, гаденыш?
   – Потому что я никогда больше не буду из-за вас плакать, – сказал я. И бессовестно солгал: уже тогда я горько плакал в душе, а сколько мне пришлось выстрадать из-за нее в позднейшие годы, о том знаю я один.
   После этой задержки мы пошли дальше и, поднимаясь по лестнице, чуть не столкнулись с каким-то джентльменом, который ощупью спускался нам навстречу.
   – Это кто же у нас тут? – спросил джентльмен, останавливаясь и глядя на меня.
   – Один мальчик, – сказала Эстелла.
   Передо мной стоял плотный мужчина, необычайно смуглый, с необычайно крупной головой и такими же руками. Он взял меня своей большой рукой за подбородок и повернул лицом к свету, падавшему от свечи. У него была лысая, не по годам, макушка, черные мохнатые брови упрямо топорщились. Глаза, очень глубоко посаженные, глядели недоверчиво и проницательно, словно видели меня насквозь. Из кармашка у него свисала массивная цепочка от часов, а лицо, там, где росли бы усы и борода, если бы он их не брил, было усеяно черными точками. Это был посторонний для меня человек, я не мог предвидеть тогда, что он будет что-то для меня значить, но случайно мне представилась возможность как следует разглядеть его.
   – Деревенский мальчик, да? – сказал он.
   – Да, сэр, – сказал я.
   – Как же ты здесь очутился?
   – Мисс Хэвишем за мной послала, сэр, – объяснил я.
   – Ну, веди себя хорошо. Я кое-что знаю о мальчиках и могу сказать – народец вы неважный. Так помни! – повторил он, строго глядя на меня и покусывая свой длинный указательный палец. – Веди себя хорошо!
   С этими словами он отпустил меня (чему я очень обрадовался, потому что рука его неприятно пахла душистым мылом) и пошел дальше, вниз по лестнице. Сначала я подумал, что это, может быть, доктор, но потом решил – нет, доктор был бы спокойнее и обходительнее. Впрочем, долго размышлять над этим мне не пришлось, потому что мы уже входили в комнату мисс Хэвишем, где все, начиная с нее самой, было в точности таким же, как несколько дней назад, когда я уходил отсюда. Эстелла покинула меня у двери, и я стоял молча, покуда мисс Хэвишем не увидела меня со своего места у туалетного стола.
   – Так! – сказала она, не выказав ни испуга, ни удивления. – Значит, дни пробежали?
   – Да, мэм. Нынче уже…
   – Не надо, не надо! – Пальцы нетерпеливо зашевелились. – Я не хочу знать. Играть ты сегодня можешь?
   Я растерялся и вынужден был ответить:
   – Наверно нет, мэм.
   – А в карты, как тогда? – спросила она, пытливо взглянув на меня.
   – В карты могу, мэм, если вы прикажете.
   – Раз в этом доме ты не чувствуешь себя ребенком, – в голосе мисс Хэвишем послышалась досада, – и раз тебе не хочется играть, может быть, хочешь поработать?
   Этот вопрос пришелся мне куда больше по душе, чем предыдущий, и я сказал, что с удовольствием поработаю.
   – Тогда пройди вон в ту комнату, – сказала она, указывая морщинистой рукой на дверь, которую я еще не успел затворить, – и подожди меня там.
   Я послушался и отворил другую дверь, через площадку. Из этой комнаты дневной свет был тоже изгнан, и воздух в ней был тяжелый и спертый. В старомодном отсыревшем камине, как видно, только что зажгли огонь, но он более склонен был погаснуть, чем разгореться, и дым, лениво повисший над ним, казался холоднее воздуха – как туман на наших болотах. С высокой каминной полки несколько свечей, похожих на голые ветки, едва освещали комнату, вернее – едва рассеивали царившую в ней тьму. Это была просторная зала, когда-то, вероятно, богато убранная; но сейчас все предметы, какие я мог в ней различить, вконец обветшали, покрылись пылью и плесенью. На самом видном месте стоял стол, застланный скатертью, – в то время, когда все часы и вся жизнь в доме внезапно остановились, здесь, видно, готовился пир. Посредине стола красовалось нечто вроде вазы, так густо обвешанной паутиной, что не было возможности разобрать, какой оно формы; и, глядя на желтую ширь скатерти, из которой ваза эта, казалось, вырастала как большой черный гриб, я увидел толстых, раздувшихся пауков с пятнистыми лапками, спешивших в это свое убежище и снова выбегавших оттуда, словно бы в паучьем мире только что разнеслась весть о каком-то в высшей степени важном происшествии.
   А за обшивкой стен слышалась мышиная возня, – видно, и мышей это событие тоже близко касалось. Зато черные тараканы не обращали ни малейшего внимания на всю эту суету; они не спеша, по-стариковски, бродили возле камина, словно были подслеповаты и туги на ухо, и к тому же не ладили между собой.
   Завороженный видом этих ползучих тварей, я издали наблюдал за ними, как вдруг почувствовал, что мисс Хэвишем положила руку мне на плечо. Другой рукой она опиралась на толстую клюку – ни дать ни взять колдунья, страшная хозяйка этих мест.
   – Вот здесь, – сказала она, указывая клюкой на длинный стол, – здесь меня положат, когда я умру. А они придут и будут смотреть на меня.
   Охваченный смутным опасением, как бы она тут же не улеглась на стол и не умерла, окончательно уподобившись той жуткой восковой фигуре на ярмарке, я весь сжался от прикосновения ее руки.
   – Как ты думаешь, что это такое? – спросила она, снова указывая клюкой на стол. – Вот это, где паутина.
   – Не знаю, мэм, не могу догадаться.
   – Это большой пирог. Свадебный пирог. Мой.
   Она горящими глазами оглядела комнату, а потом сказала, крепко опершись рукой о мое плечо:
   – Ну, пойдем скорее! Веди меня, веди!
   Из ее слов я заключил, что это и будет моя работа – водить мисс Хэвишем по комнате, все кругом и кругом. Я не стал мешкать, и мы пустились в путь так бодро, словно задались целью (во исполнение шальной мысли, мелькнувшей у меня в тот раз) изобразить лошадку мистера Памблчука.
   Сил у мисс Хэвишем было немного, и скоро она сказала: «Потише!», но мы все же подвигались вперед судорожным, неровным аллюром, и рука ее, лежавшая у меня на плече, подрагивала, а губы кривились, и этим она внушала мне, что мы быстро бежим, потому что мысли ее бежали быстро. Наконец она сказала: «Позови Эстеллу!», и я вышел на площадку и стал во весь голос кликать ее, как и в прошлый раз. Когда вдали показалась ее свеча, я возвратился к мисс Хэвишем, и мы снова затрусили по комнате, все кругом и кругом.
   Будь Эстелла единственным свидетелем нашего времяпрепровождения, мне и то было бы достаточно неловко; но она привела с собой тех трех леди и джентльмена, которых я видел внизу, и я просто не знал куда деваться. Из вежливости я хотел было остановиться, однако мисс Хэвишем больно сжала мое плечо, мы понеслись дальше, и я сгорал от стыда, чувствуя, что они видят во мне виновника этой затеи.
   – Дорогая мисс Хэвишем, вы прекрасно выглядите, – сказала Сара Покет.
   – Неправда, – отвечала мисс Хэвишем. – Только и есть, что желтая кожа да кости.
   Камилла так и расцвела, услышав, какой отпор встретила мисс Покет, и жалобно простонала, бросая на мисс Хэвишем сострадательные взгляды:
   – Ах, бедненькая! Ну где ей, бедняжке, хорошо выглядеть? Надо же выдумать такое!
   – А вы как поживаете? – обратилась мисс Хэвишем к Камилле. В это время мы как раз проходили мимо нее, и я хотел остановиться, но мисс Хэвишем не пожелала останавливаться. Мы проследовали дальше, и я почувствовал, что Камилла воспылала ко мне ненавистью.
   – Благодарю вас, мисс Хэвишем, – отвечала она, – я здорова, насколько это для меня возможно.
   – А что с вами? – спросила мисс Хэвишем далеко не любезным тоном.
   – Ничего такого, о чем бы стоило упоминать, – отвечала Камилла. – Я стараюсь не выставлять напоказ свои чувства, но последнее время я столько думаю о вас по ночам, что это не может не отразиться на моем здоровье.
   – Так не думайте обо мне, – отрезала мисс Хэвишем.
   – Легко сказать! – нежно возразила Камилла и всхлипнула, причем верхняя губа ее приподнялась, а из глаз брызнули слезы. – Вот и Рэймонд скажет, сколько имбирной настойки и нюхательной соли мне приходится ставить на ночь возле кровати. Рэймонд вам скажет, как часто ноги у меня сводит нервная судорога. Впрочем, и спазмы и нервные судороги – самая обычная для меня вещь, когда меня терзает беспокойство о тех, кого я люблю. Не будь я столь привязчива и чувствительна, у меня было бы прекрасное пищеварение и железные нервы. Ничего лучшего я бы и не желала. Но не тревожиться о вас по ночам… нет, надо же выдумать такое! – И она залилась слезами.
   Я решил, что «Рэймонд» и есть тот джентльмен, которого я перед собой вижу, и что это не кто иной, как мистер Камилла. Он тотчас поспешил на помощь своей супруге и сладким голосом стал ее успокаивать:
   – Камилла, дорогая моя, всем известно, что ваши родственные чувства вас подтачивают так, что одна нога у вас уже стала короче другой.
   – Я бы не сказала, моя милая, – заметила суровая леди, чей голос я до этого слышал всего один раз, – что, думая о ком-нибудь, мы тем самым получаем право чего-то ожидать от этого человека.
   Мисс Сара Покет, которую я лишь теперь рассмотрел, – маленькая, сухонькая, сморщенная старушка с коричневым личиком, точно склеенным из скорлупок грецкого ореха, и большим ртом, похожим на кошачий, только без усов, – присоединилась к этому мнению, заявив:
   – Ну разумеется нет, моя милая! Хм!
   – Думать – это не трудно, – продолжала суровая леди.
   – Это легче легкого, – подтвердила мисс Сара Покет.
   – Да, конечно, конечно! – вскричала Камилла, чьи накипевшие чувства, видимо, переместились из ее ног в бурно вздымавшуюся грудь. – Вы тысячу раз правы! Нельзя быть такой чувствительной, но я ничего не могу с собой поделать. Я знаю, что гублю свое здоровье, и все же я не хотела бы стать другой, даже если бы могла. Страдания мои ужасны, но, просыпаясь по ночам, я нахожу утешение в том, что я именно такая. – И она опять разрыдалась.
   За все это время мисс Хэвишем ни разу не остановилась, – мы продолжали ходить по комнате все кругом и кругом, то чуть не задевая гостей, то отдаляясь от них на всю длину мрачной залы.
   – Но каков Мэтью! – воскликнула Камилла. – Забыть о тех, кто ему всего ближе, ни разу не справиться, как чувствует себя мисс Хэвишем! Я иногда лежу на диване, расшнуровав корсет, лежу часами без чувств, голова у меня закинута, волосы в беспорядке, а ноги даже не знаю где…
   (– Значительно выше, чем голова, моя радость, – вставил мистер Камилла.)
   – …лежу в таком состоянии часами, буквально часами, – а все из-за неестественного, необъяснимого поведения Мэтью, – и хоть бы слово благодарности от кого-нибудь услышала.
   – Не вижу в этом ничего удивительного, – заметила суровая леди.
   – Видите ли, дорогая, – добавила мисс Сара Покет (особа тихая, но ехидная), – вам бы следовало спросить себя, от кого вы, душечка, ожидаете благодарности.
   – Не ожидая ни от кого благодарности, – продолжала Камилла, – я лежу в таком состоянии часами, вот и Рэймонд вам скажет, что я буквально задыхаюсь, и имбирная настойка уже мне не помогает, а однажды меня услышали через улицу у настройщика, и его бедные невинные детки подумали, что это голуби воркуют под крышей, и когда после этого мне говорят… – тут Камилла поднесла руку к горлу, и оттуда полились звуки, столь же сложные по своему составу, как новые химические соединения.
   Услышав имя Мэтью, мисс Хэвишем остановила меня, остановилась сама и стала пристально смотреть на говорившую. Под действием этого взгляда химическая деятельность Камиллы внезапно прекратилась.
   – Мэтью придет ко мне тогда, – сказала мисс Хэвишем строгим голосом, – когда я буду лежать на этом столе. Вот где будет его место, – она ударила по столу клюкой, – вот здесь, у меня в головах. А вы будете стоять здесь! А ваш муж – здесь! А Сара Покет – здесь! А Джорджиана – здесь! Ну, вот вы все и знаете, где вам стоять, когда вы придете пировать над моим трупом. А теперь уходите!
   Называя их по именам, она каждый раз ударяла клюкою стол в новом месте. Потом сказала:
   – Веди меня, веди! – И мы снова пустились в путь.
   – По-видимому, нам ничего не остается, – воскликнула Камилла, – как повиноваться и разойтись. Спасибо и на том, что я повидала предмет моей любви и родственного долга. Как ни кратко было это свидание, но, просыпаясь по ночам, я буду вспоминать о нем с грустью и отрадой. Ах, если бы это утешение было дано Мэтью! Но он сам от него отказывается. Я раз навсегда решила не выставлять напоказ мои чувства, но как это тяжело, когда тебе говорят, что ты жаждешь пировать над трупами своих родных – точно ты людоед из сказки! – и когда тебя гонят прочь! Надо же выдумать такое!
   Миссис Камилла уже прижала руку к своей вздымающейся груди, но тут ее подхватил мистер Камилла, и достойная леди, придав своему лицу выражение нечеловеческой твердости, – в котором ясно сквозило намерение упасть замертво, едва выйдя за дверь, – послала мисс Хэвишем воздушный поцелуй и дала себя увести. Сара Покет и Джорджиана попробовали было потягаться – кто останется в комнате последней; но перехитрить Сару было не легко, она так ловко семенила вокруг Джорджианы, незаметно подталкивая ее к двери, что той пришлось-таки уйти первой. После этого ничто не мешало Саре Покет и самой удалиться, выразительно вздохнув на прощанье: «Да хранит вас бог, дорогая мисс Хэвишем!» – и изобразив на своем ореховом личике улыбку, говорившую яснее слов, что она по-христиански прощает остальным их слабости и заблуждения.
   Эстелла, взяв свечу, пошла проводить их вниз, а мисс Хэвишем еще некоторое время ходила, опираясь на мое плечо, но уже все медленнее и медленнее. Наконец она остановилась перед камином, постояла, бормоча что-то про себя, и сказала:
   – Сегодня день моего рожденья, Пип.
   Я хотел поздравить ее, но она угрожающе подняла палку.
   – Я не разрешаю об этом говорить. Не разрешаю ни тем, что сейчас были здесь, ни кому-либо другому. Они приходят сюда в этот день, но упоминать о нем не смеют.
   Я, разумеется, тоже не стал больше о нем упоминать.
   – В этот самый день, задолго до того как ты родился, вот эту гниль, – она махнула клюкой по направлению кучи паутины на столе, – принесли и поставили здесь. Мы состарились вместе. Пирог сглодали мыши, а меня гложут зубы острее мышиных.
   Она смотрела на стол, прижав к груди свою палку, – в желтом, поблекшем, когда-то белом платье, смотрела на желтую, поблекшую, когда-то белую скатерть, и казалось – все вокруг только ждет чьего-то прикосновения, чтобы рассыпаться в прах.
   – Когда разрушение станет полным, – глаза мисс Хэвишем загорелись зловещим огнем, – когда меня мертвую, в подвенечном уборе, положат на свадебный стол, – пусть ему это послужит последним проклятием! – хорошо бы и это случилось в день моего рожденья.
   Она смотрела на стол так, словно видела на нем себя, мертвую. Я молчал. Эстелла, воротившаяся снизу, тоже молчала. Мне казалось, что мы стоим так очень долго. Удрученный спертым воздухом комнаты, тяжелым мраком, притаившимся в ее углах, я испытывал тревожное ощущение, что и Эстелла и сам я тоже вот-вот начнем разрушаться.
   Наконец мисс Хэвишем, как-то сразу очнувшись от своего бреда, сказала:
   – Ну, вы играйте в карты, а я посмотрю; что же вы не начинаете?
   Тогда мы вернулись в ее комнату и расселись по своим местам; я опять стал проигрывать, а мисс Хэвишем, как и в тот раз не сводившая с нас внимательного взгляда, все предлагала мне любоваться Эстеллой и прикладывала драгоценности к ее шее и волосам, чтобы красота ее выступила еще ярче.
   Эстелла, со своей стороны, тоже обращалась со мною по-прежнему; только теперь она даже не удостаивала меня разговором. Мы сыграли пять или шесть конов, а затем был назначен день, когда мне прийти опять, и меня свели во двор и покормили, все так же пренебрежительно, словно собаку. И, как в прошлый раз, мне было разрешено побродить одному по усадьбе.
   Не так уж существенно, открыта или закрыта была в прошлый раз калитка в той ограде, на которую я вскарабкался, чтобы заглянуть в сад. Важно то, что тогда я не заметил никакой калитки, а теперь заметил. Она стояла отворенная, и так как я знал, что Эстелла уже проводила гостей, – когда она вернулась наверх, ключи были у нее в руке, – я вошел в калитку и отправился бродить по саду. Там царило полное запустение, и в старых парниках, где некогда разводили огурцы и дыни, теперь видны были только чахлые всходы сношенных башмаков и шляп, да там и сям тянулась к свету ручка дырявой кастрюли.
   Обойдя весь сад и обследовав теплицу, где не оказалось ничего, кроме упавшей наземь виноградной плети и нескольких разбитых бутылок, я очутился в том глухом уголке, на который давеча смотрел из окна. Вполне уверенный, что в доме никого нет, я заглянул в другое окошко и к величайшему своему изумлению увидел прямо перед собой бледного молодого джентльмена с красными веками и очень светлыми волосами.
   Бледный молодой джентльмен сразу исчез и через мгновение появился со мною рядом. Очевидно, я застиг его за приготовлением уроков, потому что пальцы у него были все в чернилах.
   – Ого, приятель! – сказал он.
   Зная по опыту, что на такое малозначащее замечание, как «ого», удобнее всего отвечать тем же, я тоже сказал – ого! – из скромности опустив «приятеля».
   – Кто тебе отпер калитку? – спросил он.
   – Мисс Эстелла.
   – Кто тебе позволил забраться в сад?
   – Мисс Эстелла.
   – Пошли драться, – сказал бледный молодой джентльмен.
   Что мне оставалось, как не последовать за ним? Я и потом не раз задавал себе этот вопрос, но что другое мне оставалось? Он говорил так решительно, а я был так удивлен, что пошел за ним следом, как завороженный.
   – Впрочем, погоди, – сказал он, едва мы прошли несколько шагов. – Надо же дать тебе повод для драки. Вот, получай! – И он вызывающе хлопнул в ладоши, грациозно отвел одну ногу назад, дернул меня за волосы, снова хлопнул в ладоши и, изловчившись, боднул меня головою в живот.
   Этот последний, чисто бычий прием показался мне особенно неприятным на сытый желудок, не говоря уже о том, что я, естественно, расценил его как недопустимую вольность. Поэтому я ответил ударом и хотел ударить еще раз, но он сказал: – Ах, ты так? – и стал скакать взад и вперед, изображая какой-то невиданный мною дотоле танец.
   – Правила игры! – сказал он. И запрыгал на правой ноге. – Только по правилам! – И запрыгал на левой. – Надо выбрать место и проделать предварительные церемонии. – И он стал изгибаться вперед и назад, а я беспомощно взирал на все его выкрутасы.
   Видя, какой он быстрый и ловкий, я в глубине души побаивался его; но и физическое и нравственное ощущение говорило мне, что его светлой шевелюре было совсем не место у меня под ложечкой и что я вправе обидеться на такую навязчивость с его стороны. Вот почему я молча последовал за ним в глубь сада, где две стены образовали угол, скрытый от посторонних глаз кучей мусора. Справившись, доволен ли я выбором места, и услышав, что доволен, он попросил разрешения на минутку отлучиться и скоро вернулся с бутылкой воды и губкой, смоченной в уксусе. – Это для обоих, – сказал он, прислонив бутылку к стене. А потом стал стягивать с себя не только пиджак и жилет, но и рубашку, являя вид одновременно беззаботный, деловитый и кровожадный.
   Хоть он и не выглядел особенно здоровым – лицо у него было в прыщах, на губе лихорадка, – но эти устрашающие приготовления сильно смутили меня. Примерно одних со мной лет, ростом он был много выше и умел необычайно эффектно вертеться вокруг собственной оси. Вообще же это был молодой джентльмен в сером костюме (частично сброшенном ввиду предстоящего боя), у которого локти, колени, кисти рук и ступни значительно обогнали в своем развитии остальные части тела.
   Сердце у меня екнуло, когда он стал в позу и, видимо, с полным знанием дела стал оглядывать меня с головы до ног, выбирая самое подходящее место для удара. И я в жизни еще не был так удивлен, как в ту минуту, когда, размахнувшись, вдруг увидел, что он лежит на спине и смотрит на меня, а по лицу его, странно изменившемуся в ракурсе, течет кровь из разбитого носа.
   Но он мгновенно вскочил и, ловко обтеревшись губкой, снова стал наступать на меня. Второй раз я удивился почти так же сильно, когда увидел, что он опять лежит на спине и смотрит на меня подбитым глазом.
   Его мужество вызвало во мне глубокое уважение. Силенок ему явно не хватало, он ни разу не ударил меня как следует и то и дело летел на землю; но тут же вскакивал, отпивал из бутылки и обтирался губкой, с увлечением и по всем правилам разыгрывая собственного секунданта, а затем лез на меня с таким задором, что я каждый раз думал – ну, теперь мне несдобровать. Ему жестоко досталось, потому что, – должен с сожалением в том сознаться, – я с каждым разом бил все сильнее; но он вскакивал снова, и снова, и снова, пока наконец, свалившись еще раз, не трахнулся затылком о стену. Однако даже и после этого поворота в наших делах он встал на ноги и несколько раз перевернулся на месте, не соображая, где я стою, но в конце концов рухнул на колени, нашел свою губку и, подбросив ее в воздух, не забыл объяснить, пыхтя и задыхаясь:
   – Это значит, ты победил.
   Он был такой храбрый и безобидный, что, хотя не я затеял эту драку, победа доставила мне не радость, а только угрюмое удовлетворение. Мне даже смутно вспоминается, что, одеваясь, я ощущал себя злобным волчонком или каким-то другим диким зверенышем. Как бы там ни было, я оделся, несколько раз за это время мрачно вытерев свою окровавленную физиономию, и спросил: – Тебе помочь? – А он ответил: – Нет, спасибо. – После чего я сказал: – Всего хорошего! – А он ответил: – И тебе того же.
   Когда я вышел во двор, Эстелла ждала меня с ключами наготове. Но она не спросила, ни куда я ходил, ни почему заставил ее ждать; на щеках у нее играл румянец, как будто случилось что-то очень для нее приятное. И вместо того чтобы сразу пройти к калитке, она отступила обратно в прихожую и поманила меня к себе:
   – Поди сюда! Если хочешь, можешь меня поцеловать.
   Она подставила мне щеку, и я поцеловал ее. Вероятно, я готов был дорого заплатить за то, чтобы поцеловать ее в щеку. Но я почувствовал, что этот поцелуй – все равно что монетка, брошенная грубому деревенскому мальчику, что он ничего не стоит.
   Визитеры мисс Хэвишем, карты, драка – все это заняло так много времени, что, когда я подходил к дому, маяк на песчаной косе за болотами уже мерцал на фоне черного неба, а из кузницы Джо бежала через улицу яркая огненная дорожка.


   Глава XII

   Мысль о бледном молодом джентльмене стала не на шутку тревожить меня. Чем больше я думал о нашей драке, вспоминая, как он снова и снова падал на спину и как лицо его все больше вспухало и расцвечивалось, тем менее сомневался в том, что это мне даром не пройдет. Я чувствовал, что кровь бледного молодого джентльмена пала на мою голову и что мне не уйти от возмездия Закона. Не представляя себе сколько-нибудь отчетливо, какую именно кару я на себя навлек, я все же понимал, что не могут деревенские мальчишки безнаказанно бродить по округе, вламываться в господские владения и избивать преданную наукам английскую молодежь. Несколько дней я старался держаться поближе к дому и, прежде чем бежать с каким-нибудь поручением, с величайшей осторожностью и трепетом выглядывал за дверь кухни, чтобы невзначай не попасть в лапы констеблям из тюрьмы графства. Нос бледного молодого джентльмена запятнал мне штаны, и глубокой ночью я старался смыть с них это доказательство моей виновности.
   Следы зубов бледного молодого джентльмена остались у меня на пальцах, и я всячески изощрял свое воображение, придумывая самые невероятные способы отвести от себя эту роковую улику, когда предстану перед судом.
   В тот день, когда мне вновь полагалось посетить места, где я совершил свое злодеяние, страхи мои достигли предела. Что, если за калиткой притаились в засаде служители правосудия, нарочно присланные за мной из Лондона? Что, если мисс Хэвишем, предпочитая самолично отомстить за оскорбление, нанесенное ее дому, вдруг поднимется с места в этом своем саване, выхватит пистолет и застрелит меня? Что, если кто-нибудь подкупил мальчишек, чтобы они – целой шайкой – напали на меня в пивоварне и избили до смерти? В благородство бледного молодого джентльмена я, по-видимому, верил свято, потому что ни разу не заподозрил его соучастия в этих актах мщения; они неизменно рисовались мне как дело рук его безрассудных родственников, разъяренных плачевным видом его физиономии и негодующих по поводу порчи фамильного портрета.
   Однако идти к мисс Хэвишем было нужно, и я пошел. И что же? Решительно ничего из драки не воспоследовало. Никто ни словом не упомянул о ней, никаких признаков бледного молодого джентльмена нигде не было. Калитка снова стояла отворенная, и я обследовал весь сад и даже заглянул в окна флигеля; но взгляд мой уперся в ставни, которыми окна оказались закрыты изнутри, и везде было пусто и тихо. Лишь в уголке, где состоялось наше побоище, обнаружил я кое-что, указывающее на существование молодого джентльмена: здесь виднелись засохшие следы его крови, и я схоронил их от людского глаза под землей и прелыми листьями.
   На площадке лестницы между комнатой мисс Хэвишем и залой, где стоял накрытый стол, я заметил садовое кресло – легкое кресло на колесах, которое возят, толкая его сзади. Оно появилось здесь после моего предыдущего посещения, и я в тот же день приступил к новым обязанностям – катать в этом кресле мисс Хэвишем (когда она уставала ходить, опираясь на мое плечо) по ее комнате, а потом через площадку и вокруг залы. Снова и снова совершали мы этот путь, и бывало, что наши прогулки длились по три часа кряду. Я нечаянно упомянул об этих прогулках во множественном числе, потому что было тут же решено, что катать мисс Хэвишем я буду приходить через день в обед, а кроме того, я хочу теперь в коротких чертах рассказать о целом периоде моей жизни, который длился не меньше восьми, а то и десяти месяцев.
   По мере того как мы привыкали друг к другу, мисс Хэвишем все больше разговаривала со мной, расспрашивала, чему я учился и чем думаю заниматься, когда вырасту. Я рассказал ей, что, наверно, пойду в подмастерья к Джо, и не раз говорил о том, как мало я знаю и как мне хочется учиться. Я надеялся получить от нее помощь в достижении этой заветной цели; но она не предлагала помочь мне, напротив – мое невежество было ей, казалось, больше по душе. Она и денег мне никогда не давала, только кормила каждый раз обедом и даже не упоминала о том, что собирается как-нибудь оплатить мои услуги.
   Эстелла всегда была тут же и всегда впускала и выпускала меня, но никогда больше не говорила: «Можешь меня поцеловать». Порой она холодно терпела мое присутствие; порой снисходила ко мне; порой держалась со мной совсем просто; порой с жаром заявляла, что ненавидит меня. Мисс Хэвишем нередко спрашивала меня шепотом или когда мы оставались одни: «Не правда ли, Пип, она все хорошеет и хорошеет?» И когда я отвечал «да» (потому что так оно и было), это, казалось, доставляло ей какую-то хищную радость. А когда мы играли в карты, мисс Хэвишем смотрела на нас, ревниво наслаждаясь изменчивыми настроениями Эстеллы. И порой, когда настроения эти менялись так быстро и так противоречили одно другому, что я окончательно терялся, мисс Хэвишем обнимала ее с судорожной нежностью, и мне слышалось, будто она шепчет ей на ухо: «Разбивай их сердца, гордость моя и надежда, разбивай их сердца без жалости!»
   Работая в кузнице, Джо любил напевать обрывки несложной песни с припевом «Старый Клем». Нельзя сказать, чтобы это было очень благочестивым восхвалением святого угодника и покровителя, каким Старый Клем считался по отношению к кузнецам. Песня эта пелась в лад с ударами молота по наковальне и была не более как поэтическим предлогом для упоминания почтенного имени Старого Клема. Так, мы подбодряли друг друга: «Куй, ребята, не зевай – Старый Клем! Дружно разом поддавай – Старый Клем! Звонче звон, громче стук – Старый Клем! Не жалей крепких рук – Старый Клем! Раздувай огонь сильней – Старый Клем! Взвейтесь, искры, веселей – Старый Клем!» Однажды, вскоре после появления кресла на колесах, когда мисс Хэвишем вдруг приказала мне: «Ну же, спой что-нибудь, спой!» – и, как всегда, нетерпеливо зашевелила пальцами, я, не переставая катить кресло, неожиданно для самого себя затянул «Старого Клема». И наша песня так понравилась мисс Хэвишем, что она стала мне подтягивать тихим печальным голосом, словно во сне. После этого пение во время прогулок по комнатам вошло у нас в обычай, и нередко к нам присоединялась Эстелла; но даже и в этих случаях хор наш звучал так приглушенно, что малейшее дуновение ветра – и то отдалось бы громче в старом мрачном доме. Что могло из меня получиться в такой обстановке? Как могла она не повлиять на весь мой душевный склад? Удивительно ли, что, когда я выходил на залитую солнцем улицу из желтой мглы этих комнат, в мыслях у меня, так же как перед глазами, стоял туман?
   Возможно, что я рассказал бы Джо про бледного молодого джентльмена, если бы в свое время не наплел сгоряча столько небылиц, в чем сам же ему и сознался. А теперь я побаивался, как бы Джо не усмотрел в бледном молодом джентльмене подходящего седока для черной бархатной кареты, и поэтому ничего ему не рассказал. К тому же болезненное нежелание выносить мисс Хэвишем и Эстеллу на чей-либо суд, возникшее у меня с самого начала, с течением времени еще усилилось. Я не доверял до конца никому, кроме Бидди; зато бедной Бидди я рассказал все. Почему это выходило у меня само собой и почему Бидди слушала меня с таким интересом, этого я тогда не знал, хотя теперь, кажется, знаю.
   Тем временем в кухне у нас происходили военные советы, от которых раздражение, постоянно владевшее мною, достигало почти невыносимого накала. Болван Памблчук частенько заезжал к нам вечерком, чтобы потолковать с миссис Джо о моем будущем; и я, честное слово, думаю (даже сейчас не испытывая при этом особых угрызений совести), что с удовольствием вытащил бы чеку из его тележки, если бы только сумел. Презренный этот человек отличался столь непроходимой тупостью, что не мог говорить о моем будущем, не имея меня перед глазами – в качестве своего рода наглядного пособия. Он вытаскивал меня (обычно за шиворот) из угла, где я спокойно сидел на своей скамеечке, и, поставив перед огнем, словно мне предстояло быть зажаренным или испеченным, начинал примерно так:
   – Вот, сударыня, вот он! Вот мальчик, которого вы воспитали своими руками. Держи голову выше, мальчик, и будь вечно благодарен своим благодетелям. Так вот, сударыня, касательно этого мальчика… – После чего он грубо ерошил мне волосы (как уже упоминалось, я с младенческих лет ни за кем не признавал такого права), все время придерживая меня за рукав, – так что я своим дурацким видом мог соперничать разве что с ним самим.
   А затем они с моей сестрой пускались в такие нелепые рассуждения относительно мисс Хэвишем и того, что она из меня и для меня сделает, что злые слезы жгли мне глаза и меня так и подмывало кинуться на Памблчука и нещадно исколотить его. Сестра моя во время этих разговоров обращалась ко мне так, словно каждый раз, выражаясь фигурально, вырывала мне по зубу, в то время как Памблчук, сам себя произведший в мои покровители, неодобрительно обозревал меня, как бы с грустью убеждаясь, что, решив устроить мое счастье, он ввязался в весьма невыгодное дело.
   Джо в этих совещаниях не участвовал. Но во время их многое говорилось по его адресу, ибо миссис Джо заметила, что затея взять меня из кузницы отнюдь не встречает в нем сочувствия. По возрасту я уже вполне годился в подмастерья; и когда Джо сидел, бывало, перед огнем, просунув кочергу между прутьями решетки и задумчиво помешивая золу, сестра столь явственно распознавала в этом невинном занятии выражение протеста, что налетала на него и, как следует встряхнув, выхватывала у него из рук кочергу и отставляла в сторону. Разговоры эти неизменно заканчивались самым неприятным образом. Ни с того ни с сего, без всякого к тому повода, сестра вдруг обрывала неоконченный зевок и, словно только что обнаружив мое присутствие, как коршун набрасывалась на меня со словами: «Ну! Хватит тебе тут торчать! Марш в постель! Довольно мы с тобой «намучились на один вечер!» Как будто это я покорнейше просил их изводить меня до потери сознания.
   Так шла наша жизнь в течение долгих месяцев, и казалось, что она будет идти так еще долго; но однажды во время нашей прогулки мисс Хэвишем вдруг остановилась и, не снимая руки с моего плеча, сказала неодобрительно:
   – Ты сильно вырос, Пип.
   Я счел нужным выразить с помощью задумчиво устремленного вдаль взора, что причиной тому – обстоятельства, над которыми я не властен.
   Мисс Хэвишем ничего больше не сказала; но скоро снова остановилась и посмотрела на меня; потом это повторилось еще раз; а потом она словно помрачнела и насупилась. В следующий мой приход, когда моцион наш был закончен и я благополучно доставил ее к туалетному столу, она задержала меня нетерпеливым движением пальцев.
   – Скажи мне еще раз, как зовут твоего кузнеца?
   – Джо Гарджери, мэм.
   – Это к нему ты должен был идти в подмастерья?
   – Да, мисс Хэвишем.
   – Пожалуй, сейчас для этого самое время. Как ты думаешь, захочет Гарджери прийти сюда с тобой и принести ваш договор?
   Я высказал твердую уверенность в том, что он будет весьма польщен этим приглашением.
   – Тогда пускай придет.
   – В какое время лучше, мисс Хэвишем?
   – Ах, перестань! Что мне до времени? Пусть приходит поскорее и с тобой вместе.
   Когда я вечером вернулся домой и передал Джо это поручение, сестра моя залютовала как никогда раньше. Она спросила у меня и у Джо, не воображаем ли мы, что она – половик у нас под ногами, и как мы смеем так с ней обращаться, и для какого же общества, скажите на милость, она в таком случае годится? Когда поток вопросов, подобных этим, иссяк, она швырнула в Джо подсвечником, разразилась громкими воплями, вытащила из угла совок для мусора, – что всегда было зловещим предзнаменованием, – надела свой толстый передник и начала яростно наводить чистоту. Не удовлетворившись уборкой всухую, она вооружилась ведром и шваброй и выжила нас из дома, так что мы долго стояли на заднем дворе, дрожа от холода. Только в десять часов вечера мы осмелились потихоньку вернуться домой, и тут она спросила Джо, почему он с самого начала не женился на чернокожей рабыне? Бедный Джо ничего не ответил, он только молча стоял, теребя свои бакены и удрученно поглядывая на меня, словно думал, что, может быть, это и в самом деле было бы не в пример умнее.


   Глава XIII

   Через день после этого я с тяжелым сердцем наблюдал, как Джо облачается в свой воскресный костюм, чтобы сопровождать меня к мисс Хэвишем. Однако поскольку он считал парадный мундир совершенно необходимым для такого торжественного случая, не мне было говорить ему, что он выглядит куда авантажнее в рабочем платье; к тому же я знал, что он идет на эту муку исключительно ради меня, и только для меня он подтянул сзади воротник сорочки так высоко, что волосы у него на макушке поднялись в виде султана.
   За завтраком сестра объявила о своем намерении отправиться в город вместе с нами, с тем чтобы мы оставили ее у дяди Памблчука и зашли за ней, «когда покончим со своими знатными леди», – план, от которого Джо, видимо, не ждал ничего хорошего. Кузницу заперли на весь день, и Джо (как у него было в обычае в тех чрезвычайно редких случаях, когда он не работал) мелом начертил на двери короткое слово УШОЛ, а сбоку пририсовал стрелу, указующую, в каком направлении он скрылся.
   Мы пошли в город пешком. Сестра шагала впереди, в огромном касторовом капоре, и тащила с собой корзину наподобие большой государственной печати, сплетенной из соломы, а также, несмотря на то, что стояла прекрасная погода, – пару деревянных калош, запасную шаль и зонтик. Не могу точно сказать, для чего она несла все это добро – в виде ли добровольной епитимий или просто напоказ; но все же склоняюсь к мысли, что ей хотелось похвастаться своим достоянием, – так Клеопатре или другой залютовавшей властительнице могло прийти в голову выставить свои сокровища на всенародное обозрение во время какого-нибудь праздничного шествия.
   Дойдя до владений Памблчука, сестра пулей влетела в дом и оставила нас одних. Так как было уже около полудня, мы с Джо сразу пошли к мисс Хэвишем. На звонок, как всегда, вышла Эстелла, и Джо, едва завидев ее, снял шляпу и, держа ее за поля, стал взвешивать в руках, словно имел особые основания бояться недовеса хотя бы на одну восьмую унции.
   Эстелла, не взглянув ни на меня, ни на Джо, повела нас знакомой мне дорогой; я шел следом за нею, а Джо – за мной. Оглянувшись в длинном коридоре, я увидел, что он все так же тщательно взвешивает свою шляпу и поспевает за мной огромными шагами, но на цыпочках.
   Эстелла сказала мне, чтобы мы оба вошли в комнату, и я, взяв Джо за обшлаг, подвел его к мисс Хэвишем. Она сидела за своим туалетным столом и тотчас повернула голову в нашу сторону.
   – Значит, вы, – обратилась она к Джо, – муж сестры этого мальчика?
   Я никак не думал, что мой милый Джо может быть так не похож на самого себя и так похож на какую-то диковинную птицу: он стоял безмолвный, хохолок его растрепался, а рот был открыт, словно он просил червяка.
   – Вы, – повторила мисс Хэвишем, – муж сестры этого мальчика?
   Это было очень досадно, но это было так: с начала и до конца последовавшего затем разговора Джо упорно обращался не к мисс Хэвишем, а ко мне.
   – Дело-то оно, видишь, как обстояло, Пип, – начал он, причем в тоне его сочетались спокойная рассудительность, дружеская задушевность и тонкая вежливость обращения, – я, значит, так-таки женился на твоей сестре, ну а до той поры был, значит, это самое, с позволения сказать – холост.
   – Так, – продолжала мисс Хэвишем. – И вы вырастили мальчика с тем, чтобы взять его себе в подмастерья; правильно, мистер Гарджери?
   – Ты сам знаешь, Пип, – отвечал Джо, – мы же с тобой всегда были друзьями и сколько раз говорили, что вот, мол, как оно будет расчудесно. Но я еще то скажу, Пип, что, ежели бы ты имел что против, – ну, к примеру, что работа грязная и сажи много, – так неволить тебя никто не будет.
   – Мальчик когда-нибудь говорил о своем нежелании работать? – спросила мисс Хэвишем. – Он любит ваше ремесло?
   – Кому же и знать, как не тебе, Пип, – отвечал Джо тоном еще более рассудительным, задушевным и вежливым, – что ты только о том и мечтаешь целый век. (Еще до того как были произнесены следующие слова, я понял, что Джо вдруг усмотрел возможность почти дословно повторить свою эпитафию.) Ведь ты, Пип, ученый и хороший человек, и ты о том мечтаешь целый век.
   Тщетно я пытался довести до его сознания, что ему следует обращаться к мисс Хэвишем. Чем больше я дергал его за рукав и хмурил брови, чтобы внушить ему это, тем вежливее, рассудительнее и задушевнее он становился со мной.
   – Вы принесли его бумаги? – спросила мисс Хэвишем.
   – Ну как же, Пип, – отвечал Джо, словно считая ее вопрос излишним, – ты ведь сам видел, как я клал их в шляпу, – так где же им и быть, как не здесь? – С этими словами он достал бумаги и протянул их не мисс Хэвишем, а мне. Боюсь, что в эту минуту я стыдился моего доброго Джо, – даже знаю наверно, что я его стыдился, – ведь за стулом мисс Хэвишем стояла Эстелла, и глаза ее озорно смеялись. Я взял бумаги из рук Джо и передал их мисс Хэвишем.
   – Мистер Гарджери, – сказала она, просматривая мои документы, – вы не рассчитывали получить плату за обучение мальчика?
   – Джо! – воскликнул я укоризненно, ибо он молчал. – Что же ты не отвечаешь?
   – Пип! – остановил он меня с огорчением и обидой. – Вот уж о чем бы тебе не след меня спрашивать. Ты сам посуди, могу я что-нибудь тебе ответить, кроме как «нет и нет»? Знаешь ведь, что нет, Пип, так чего же мне еще говорить?
   Мисс Хэвишем взглянула на Джо так, словно понимала его куда лучше, чем я мог ожидать при его нелепом поведении, и взяла с туалетного стола какой-то мешочек.
   – Пип заработал здесь плату за свое ученье, – сказала она. – Вот, возьмите, в этом мешочке двадцать пять гиней. Отдай их своему хозяину, Пип.
   Но Джо, словно лишившись рассудка под воздействием этой удивительной комнаты и удивительной ее обитательницы, даже теперь продолжал упорно обращаться ко мне.
   – Это очень щедро с твоей стороны, Пип, – сказал Джо. – И великое тебе на том спасибо, хотя, видит бог, ничего такого я не ждал и в мыслях даже никогда не имел. А теперь, дружок, – продолжал он, и меня бросило в жар и в холод, как будто фамильярное это обращение относилось к мисс Хэвишем, – а теперь, дружок, за работу, и будем исполнять свой долг друг перед другом, и еще перед теми, которые… твой щедрый подарок… передали… для спокойствия… некоторых… которые никогда… – тут Джо явно почувствовал, что завяз обеими ногами в болоте, однако сумел выкарабкаться и победоносно закончил: – А меня сохрани боже! – Фраза эта показалась ему такой гладкой и убедительной, что он повторил ее еще раз.
   – Прощай, Пип! – сказала мисс Хэвишем. – Эстелла, проводи их.
   – Мне больше не приходить, мисс Хэвишем? – спросил я.
   – Нет. Теперь твой хозяин – Гарджери. Гарджери, на одно слово!
   Джо задержался, и я, уже выходя за дверь, слышал, как она сказала ему отчетливо и веско:
   – Мальчик вел себя здесь очень хорошо, и это ему награда. Я уверена, что вы, как честный человек, ни на что большее не рассчитываете.
   Как Джо выбрался из ее комнаты, это навсегда осталось для меня загадкой; но я твердо помню, что, выйдя в конце концов на лестницу, он, вместо того чтобы спускаться, стал упорно стремиться вверх и не внимал никаким уговорам, так что мне пришлось за руку свести его вниз. Еще через минуту калитка захлопнулась, ключ щелкнул в замке, и Эстелла исчезла. Когда мы остались одни на светлой улице, Джо попятился к стене и, прислонившись, чтобы не упасть, сказал: – Поди ж ты! – Он стоял в этом положении очень долго, снова и снова повторяя свое «поди ж ты», и я уже начал опасаться, что он так и не придет в себя. Наконец он выразился уже более пространно: – Поди ж ты, Пип, чудеса, да и только! – после чего постепенно разговорился и сдвинулся с места.
   Я имею основания предполагать, что под влиянием пережитой встряски мозги у Джо прояснились и что по дороге к дому Памблчука он успел разработать некий хитроумный план. Догадку мою подтверждает то, что произошло в гостиной у мистера Памблчука, где моя сестра в ожидании нашего возвращения беседовала с ненавистным лабазником.
   – Ага! – вскричала сестра, относя это приветствие к нам обоим. – Откуда явились, что видели-слышали? Как это еще вы нас удостоили своим обществом, я уж думала, вы теперь и знаться с нами, бедными, не захотите.
   – Мисс Хэвишем…. – сказал Джо, пристально глядя на меня, словно силясь что-то вспомнить, – велела – да не просто велела, а несколько раз напомнила, чтобы, значит, передать от нее… как это она говорила-то, Пип, поклон или почтение?
   – Поклон, – сказал я.
   – Вот и мне так помнилось, – подхватил Джо, – чтобы передать, значит, от нее поклон миссис Дж. Гарджери…
   – А что мне с него! – фыркнула сестра, впрочем весьма польщенная.
   – И очень сожалеет, – продолжал Джо, все так же пристально глядя на меня, – что как она, значит, слаба здоровьем, то не может… правильно я говорю, Пип?
   – Доставить себе удовольствие, – подсказал я.
   – Приглашать в гости дам, – закончил Джо. И перевел дух.
   – Ишь ты! – воскликнула сестра и взглянула на мистера Памблчука уже гораздо более мягко. – Не отсох бы у нее язык сказать об этом пораньше, ну, да лучше поздно, чем никогда. А что она дала этому сорванцу?
   – Ему, – сказал Джо, – ничего не дала.
   Миссис Джо уже готова была вспылить, но Джо предупредил ее.
   – А что дала, – сказал Джо, – то дала его друзьям. «А друзьям, – так она объяснила, – это значит, в руки его сестре миссис Дж. Гарджери». Так и сказала: «Миссис Дж. Гарджери». Может, она и не знала, как это понимать, – добавил он задумчиво, – то ли Джо, то ли Джейн.
   Сестра поглядела на Памблчука, а тот потер подлокотники своего деревянного кресла и закивал головой, поглядывая то на нее, то на огонь в камине с таким видом, будто давным-давно все это знал.
   – Сколько же ты получил? – спросила сестра и засмеялась – так-таки засмеялась!
   – Как посмотрит почтеннейшая публика на десять фунтов? – осведомился Джо.
   – Не плохо, – сухо ответила сестра. – Не ахти сколько, но не плохо.
   – Ну так вот, больше, – сказал Джо. Бессовестный пройдоха Памблчук опять закивал и поддакнул, потирая ручки своего кресла:
   – Больше, сударыня.
   – Вы что же, хотите сказать… – начала сестра.
   – Да, сударыня, хочу, – сказал Памблчук, – но погодите минутку. Продолжай, Джозеф. Ты молодец. Продолжай!
   – Как посмотрит почтеннейшая публика, – снова заговорил Джо, – на двадцать фунтов?
   – Ну, это прямо-таки щедро, – отвечала сестра.
   – Так вот, не двадцать фунтов, – сказал Джо, – а больше.
   Гнусный лицемер Памблчук опять кивнул и подтвердил, снисходительно посмеиваясь:
   – Больше, сударыня. Ай да Джозеф! Говори, говори, голубчик!
   – Чтобы зря не тянуть да не томить, – сказал Джо и сияя подал мешочек сестре, – вот. Тут двадцать пять фунтов.
   – Двадцать пять фунтов, сударыня, – как эхо отозвался подлый мошенник Памблчук и встал, чтобы пожать ей руку. – Кто же их и заслужил, как не вы (вспомните, я всегда это говорил), а посему желаю вам всяческого благополучия!
   Остановись он на этом, и то его злодейство вопияло бы к небу; но он еще усугубил свою вину тем, что тут же взял меня под надзор, и его покровительственно-властный вид оставил далеко позади все другие его преступления.
   – Вот что, Джозеф и жена Джозефа, – сказал он, ухватив меня за руку повыше локтя. – Я если что начал, и люблю доводить до конца, такой уж я человек. Мальчика нужно записать в ученье незамедлительно. Я так считаю. Незамедлительно.
   – Ах, дядя Памблчук, – сказала сестра (зажав в руке мешочек с деньгами). – мы вам по гроб жизни обязаны.
   – Полноте, сударыня, – возразил окаянный торговец. – Кому же не приятно доставлять другим удовольствие. А что до мальчика – надо его записать. Ведь я всегда говорил, что позабочусь об этом.
   До судебного присутствия было рукой подать, и мы тут же направились в ратушу, чтобы по всем правилам определить меня в подмастерья к Джо. Я сказал «мы направились», на самом же деле Памблчук силком подгонял меня вперед, точь-в-точь как если бы я только что залез к кому-то в карман или поджег стог сена. В суде у всех и создалось впечатление, будто я пойман с поличным; когда Памблчук, толкая меня в спину, протискивался сквозь толпу, одни спрашивали: «Что он натворил?», другие говорили: «Молод-то молод, да сразу видно – отпетый». А один тихий, благожелательный на вид старичок даже сунул мне тоненькую книжку, на обложке которой красовался явно злонамеренный молодой человек, весь обвешанный кандалами, наподобие продавца сосисок, и стояло заглавие: «Чтение заключенного».
   В ратуше я увидел много интересного: здесь были ложи с высоким барьером – выше, чем в церкви, – и из них выглядывали чьи-то лица; всемогущие судьи (один – в пудреном парике) сидели в креслах, развалившись и скрестив руки, или нюхали табак, или читали газеты, или писали, или подремывали: а на стенах висели блестящие черные портреты, которые моему непросвещенному глазу показались сделанными из карамели и липкого пластыря. Здесь-то, в одном из углов большой залы, мой договор и был подписан, заверен и скреплен печатью, причем все это время Памблчук крепко держал меня за локоть, словно мы зашли сюда по пути на виселицу, чтобы сперва покончить со всеми мелкими формальностями.
   Выйдя затем на улицу и кое-как избавившись от мальчишек, которые с восторгом ожидали, что я буду подвергнут публичному наказанию здесь же, на площади, и очень огорчились, убедившись, что я окружен друзьями, – мы возвратились к Памблчуку. И тут сестра, вспомнив про двадцать пять гиней, пришла в такой азарт, что заявила – вынь да положь ей по этому случаю обед в «Синем Кабане», и пусть мистер Памблчук съездит на своей тележке за Хаблами и мистером Уопслом.
   На том и порешили, и очень печально прошел для меня остаток этого дня. Ибо все они почему-то считали, что я только порчу им праздник. Мало того, все они от нечего делать спрашивали меня, почему я не веселюсь? И что мне оставалось, как не отвечать, что я очень веселюсь, хотя какое уж там было веселье!
   Да, они были взрослые и пользовались тем, что могли поступать как им угодно. Отъявленный плут Памблчук даже уселся во главе стола, представляясь, будто это он всех облагодетельствовал; а пустившись в разглагольствования по поводу того, что я отдан в ученье, он злорадно поздравил всю компанию с тем обстоятельством, что отныне я подлежу аресту, если буду играть в карты, пьянствовать, поздно возвращаться домой, водить дружбу с кем не следует или же предаваться другим порокам, – и договоре все это предусматривалось как нечто неизбежное, – и, для вящей наглядности, велел мне стать рядом с ним на стул.
   Что еще запомнилось мне из этого торжества? Что они не давали мне уснуть, а чуть только у меня начинали слипаться глаза, будили и приказывали веселиться. Что поздно вечером мистер Уопсл декламировал оду Коллинза и бросал он оземь меч кровавый свой с таким грохотом. что трактирный слуга прибежал сказать: «Приезжие из нижней залы велели кланяться и напомнить, что здесь, мол, не «Привал циркачей». Что по дороге домой все были в наилучшем настроении, все распевали «Моя краса», и мистер Уопсл уверял раскатистым басом (в ответ на назойливое приставанье запевалы, которому в этой песне обязательно нужно выведать у каждого всю его подноготную), что да, это у него кудри вьются волной и что если говорить начистоту, – то именно он и есть пилигрим молодой.
   И еще я помню, как дома, в своей спаленке, я чувствовал себя глубоко несчастным и был убежден, что никогда не полюблю ремесло кузнеца. Когда-то оно мне нравилось, но теперь – другое дело.


   Глава XIV

   Бесконечно тяжело стыдиться родного дома. Возможно, что это – заслуженное наказание за черную неблагодарность, лежащую в основе такого чувства; но что это бесконечно тяжело – я знаю по опыту.
   Родной дом никогда не был для меня особенно приятным местом, – этому мешал крутой нрав моей сестры. Но дом был освящен присутствием Джо и до сих пор не внушал мне сомнений. Я верил, что наша гостиная не хуже самого изысканного салона; я верил, что парадная дверь – таинственные врата в храм господень и что ритуал их открытия сопровождается жертвоприношением из жареных кур; я верил, что наша кухня – помещение если и не роскошное, то вполне порядочное; я верил, что кузница – сверкающий путь к самостоятельной жизни, к жизни взрослого мужчины. Одного года было достаточно, чтобы все это изменить. Теперь наше жилище казалось мне грубым и обыкновенным, и я бы ни за что на свете не хотел, чтобы его увидели мисс Хэвишем и Эстелла.
   В какой мере я сам был в ответе за эти недостойные мысли, а в какой мере мисс Хэвишем или моя сестра – это сейчас не важно ни для меня, ни для кого другого. Перемена во мне совершилась. Хорошо это было или плохо, простительно или не простительно, но это было так.
   Прежде мне казалось, что день, когда я, засучив рукава, пойду наконец в кузницу в качестве подмастерья Джо, преисполнит меня гордости и счастья. Теперь, когда моя мечта сбылась, я чувствовал только, что весь пропитан мелкой угольной пылью и что сердце мне давит груз воспоминаний, неизмеримо более тяжелый, чем наковальня. И впоследствии у меня (как, вероятно, почти у всех) бывало ощущение, словно плотный занавес скрыл все, что есть в жизни интересного и прекрасного, оставив мне только тупую, нудную боль. Но никогда этот занавес не был таким густым и тяжелым, как в те дни, когда я только что ступил на свой жизненный путь и он протянулся передо мной, прямой и безотрадный.
   Я помню, что в последующие месяцы не раз стоял на кладбище воскресными вечерами, когда на землю спускалась темнота, и, глядя на овеянные ветром болота, расстилавшиеся передо мной, улавливал в них какое-то сходство с моей жизнью: и тут и там все ровно и скучно, а где-то вдали – неведомая дорога, и туман, и море. Таким подавленным я чувствовал себя с самого первого дня моего ученичества; но я с радостью вспоминаю, что Джо за все это время не услышал от меня ни слова жалобы. Пожалуй, только это я и вспоминаю с радостью, когда думаю о себе в те годы.
   Ибо хотя то, что я хочу сейчас добавить, непосредственно касается меня, но заслуга тут не моя, а одного только Джо. Не моя преданность, а преданность Джо удержала меня от попытки убежать из дому и пойти в солдаты или наняться на корабль. Не потому, что мне было присуще трудолюбие и чувство долга, а потому, что оно было присуще Джо, я работал пусть неохотно, но достаточно усердно. Невозможно сказать, как далеко распространяется влияние честного, душевного, преданного своему долгу человека; но вполне возможно почувствовать, как оно и тебя согревает на своем пути, и я твердо знаю: все, что было в моем ученичестве хорошего, вложил в него неунывающий работяга Джо, а не его беспокойный, вечно недовольный фантазер-подмастерье.
   Кто скажет, чего мне недоставало? Что до меня, то я и сам этого не знал! Я содрогался при мысли, что как-нибудь в недобрый час, подняв голову от грубой и грязной работы, я вдруг увижу, что из-за деревянной створки окна в кузницу заглядывает Эстелла. Меня преследовал страх, что рано или поздно она застанет меня в таком виде – с черным лицом и черными руками – и будет злобно радоваться и презирать меня. Сколько раз, когда темными вечерами я стоял у мехов и мы пели «Старого Клема», и при воспоминании о том, как мы певали у мисс Хэвишем, мне мерещилось в огне лицо Эстеллы, ее развевающиеся кудри и надменный взгляд, – сколько раз я, бывало, оглядывался на черные прорезы отворенных окон, и мне чудилось – вот только что, на моих глазах, исчезло за косяком ее лицо, и верилось, что она наконец пришла. А после того, когда мы, наработавшись, являлись на кухню ужинать, и кухня и ужин казались мне особенно убогими, и в глубине своей недостойной души я больше чем когда-либо стыдился родного дома.


   Глава XV

   Поскольку я уже с трудом умещался в комнате двоюродной бабушки мистера Уопсла, обучение мое у этой нелепой старушки прекратилось. Однако это произошло не раньше, чем Бидди передала мне все свои познания – от тетрадки-прейскуранта до шуточной песенки, которую она как-то купила за полпенса. Правда, более или менее понятными были в этом литературном произведении только первые строчки:

     Я в Лондон поехал на два дня, Ту-роль лу-роль, Ту-роль лу-роль,
     До нитки там обобрали меня, Ту-роль лу-роль, Ту-роль лу-роль… —

   но все же я, в своем стремлении к свету науки, добросовестно выучил эти стихи наизусть и, сколько помню, не сомневался в их достоинствах, хотя мне и казалось (да и до сих пор кажется), что всяких «ту-роль лу-роль» там было многовато по сравнению с высокой поэзией. Томимый жаждой знаний, я обратился к мистеру Уопслу с просьбой уделить мне несколько капель этого нектара, на что он милостиво согласился. Оказалось, однако, что я нужен ему только как статист, – чтобы было кому грозить и противоречить, кого обнимать, душить, обливать слезами, колоть кинжалом и швырять оземь; поэтому я вскоре отказался от такого курса обучения, но мистер Уопсл в своем поэтическом раже успел-таки нанести мне довольно серьезные увечья.
   Всем, что я узнавал нового, я старался делиться с Джо. Эти слова звучат так благородно, что я вынужден их разъяснить. Я хотел немножко обтесать и просветить Джо, чтобы он стал более достойным моего общества и меньше заслуживал осуждения Эстеллы.
   Классной нам служила старая батарея на болотах, а учебными пособиями – аспидная доска и грифель, да еще неизменная трубка Джо. Не было случая, чтобы Джо хоть что-нибудь запомнил от воскресенья до воскресенья или приобрел с моей помощью хоть какие-нибудь крохи знаний. Но трубку свою он курил на батарее с еще более сосредоточенным видом, чем где бы то ни было – прямо-таки с ученым видом, словно чувствовал, что делает огромные успехи. Милый Джо! От души надеюсь, что он действительно это чувствовал.
   Здесь было хорошо, спокойно; за земляным валом скользили белые паруса, и во время отлива мне представлялось порою, что это затонувшие корабли все еще плывут куда-то по дну реки. Глядя, как суда уходят к морю, развернув свои белые крылья, я всегда почему-то думал о мисс Хэвишем и Эстелле; то же бывало, когда луч солнца косо падал на далекое облако, или на парус, или на зеленый склон холма. Казалось, мисс Хэвишем, и Эстелла, и странный дом, в котором они жили своей странной жизнью, присутствуют во всем, что есть в мире прекрасного.
   Как-то раз, когда Джо. с наслаждением попыхивая трубкой, так расхвастался своей «тупостью», что пришлось на сегодня оставить его в покое, я долго лежал на валу, уперев подбородок в ладони, улавливая смутные очертания мисс Хэвишем и Эстеллы повсюду вокруг, даже в поле и в небе, а потом отважился наконец сказать вслух то, что уже давно не выходило у меня из головы.
   – Джо, – сказал я. – как ты думаешь, не следует ли мне навестить мисс Хэвишем?
   – Да как тебе сказать, – задумчиво протянул Джо. – А зачем?
   – Зачем? Ну, зачем вообще ходят в гости?
   – Бывает, Пип, что и неизвестно, зачем ходят. Но я-то говорю про мисс Хэвишем. Как бы она не подумала, что тебе от нее чего-нибудь нужно, что ты вроде как чего-то ждешь от нее.
   – А разве я не могу сказать, что ничего такого нет?
   – Можешь, дружок, – сказал Джо. – И она может тебе поверить. Ну, а может и не поверить.
   Джо, так же как и я, почувствовал, что попал в точку, и стал усердно раскуривать трубку, чтобы не ослабить свой довод повторением.
   – Видишь ли, Пип, – продолжал он, когда эта опасность миновала, – мисс Хэвишем поступила с тобой честно-благородно. А когда она поступила с тобой честно-благородно, то подозвала меня к себе и сказала, что это, мол, все.
   – Да, Джо. Я слышал.
   – Все, – повторил Джо необычайно веско.
   – Да, Джо. Я же тебе говорю, я слышал.
   – Это я к тому, Пип, что она скорее всего так это понимала: на том, мол, и кончим! – Хватит! – Мне на север, а вам на юг! – Разойдись!
   Я и сам об этом думал, и открытие, что Джо думает так же, отнюдь не обрадовало меня, – оно лишь подтвердило мои догадки.
   – Но послушай, Джо.
   – Слушаю, дружок.
   – Ведь я уже почти год как стал подмастерьем, а ни разу еще не поблагодарил мисс Хэвишем, не справился о ее здоровье, не показал, что помню ее.
   – Это ты верно говоришь, Пип; но только что ж, ежели, скажем, снести ей полный набор подков, четыре штуки, так не знаю, на что они ей, четыре-то штуки, когда там копыт днем с огнем не сыщешь.
   – Я не в этом смысле говорю, Джо. Я и не думал ей ничего дарить.
   Но Джо, раз напав на мысль о подарке, не мог так легко с ней расстаться.
   – Опять же, – сказал он, – ежели бы, значит, помочь тебе выковать ей новую цепь на парадную дверь – либо гросс шурупов с гайками – либо какую безделку для хозяйства, ну, там, вилку каминную, булочки доставать, или рашпер, в случае ей рыбки поджарить захочется…
   – Я не думал ей ничего дарить, Джо!
   – Так вот, – сказал Джо, продолжая развивать свою мысль, словно я горячо за нее ухватился. – На твоем месте, Пип, я бы и не стал ничего дарить. Право, не стал бы. Ну, сам посуди, к чему ей дверная цепь, когда у нее дверь и так всегда на цепи? На шурупы еще неизвестно, как она посмотрит. Каминная вилка – тут нужна медь, с этим тебе не справиться. Ну, а если взять рашпер, так это и самому отличному мастеру не отличиться, потому что рашпер – он и есть рашпер, – говорил Джо терпеливо и внушительно, словно решив во что бы то ни стало рассеять мое прочно укоренившееся заблуждение, – и задумай ты сделать что угодно, а хочешь не хочешь, все равно у тебя рашпер получится, и уж тут хоть тресни, ничего не поделаешь…
   – Джо, голубчик! – вскричал я, в отчаянии хватая его за рукав. – Ну, довольно! У меня и в мыслях не было что-нибудь дарить мисс Хэвишем.
   – Вот-вот, – подтвердил Джо, словно только этого и добивался. – И поверь моему слову, Пип, ты, дружок, совершенно прав.
   – Да, Джо. Только я вот что хотел сказать: ведь работы у нас сейчас не очень много, так, может, ты завтра с полдня отпустишь меня, и я бы сбегал в город навестить мисс Эст… Хэвишем.
   – Только звать-то ее не мисс Эстэвишем, Пип, – серьезно заметил Джо, – разве что недавно переименовали.
   – Знаю, знаю, Джо. Это я просто обмолвился. Так как же ты считаешь, Джо?
   Выяснилось, что Джо считает, что раз я считаю это желательным, он тоже так считает. Однако он особо оговорил, что если меня примут не очень сердечно и не будут настаивать на повторении моего визита, хотя бы и предпринятого без всякой задней мысли, но единственно из благодарности, – пусть тогда моя первая попытка поддержать знакомство будет и последней. Это условие я обещал свято соблюсти.
   Я еще не упоминал о том, что у Джо был наемный работник, парень по фамилии Орлик. Он утверждал, что при крещении ему дали имя Долдж, – явная фантазия; судя по его упрямому, скверному характеру, я полагаю, что и сам он отнюдь не обольщался на этот счет, а скорее выдумал себе такое имя, чтобы насмеяться над деревенскими легковерами и невеждами. Это был смуглый, широкоплечий, нескладный детина, человек огромной силы, неуклюжий и разболтанный в движениях и походке. Даже на работу он являлся с таким видом, будто случайно забрел в кузницу. Когда же он уходил обедать к «Трем Веселым Матросам» или вечером отправлялся восвояси, он убредал прочь, что твой Каин или Вечный жид, словно понятия не имел, куда идет, и не намерен был возвращаться обратно. Жил он на болоте, у сторожа при шлюзе, и в будние дни не спеша прибредал по утрам из этого своего логова, – руки в карманах, узелок с завтраком, подвешенный на шее, болтается за спиной. А по воскресеньям он с утра до вечера валялся на плотине у шлюза или стоял, прислонившись к какому-нибудь сараю или стогу сена. По улице он брел, глядя себе под ноги; когда же его окликали или какая-нибудь другая причина заставляла его поднять голову, он глядел на мир таким недовольным и озадаченным взглядом, словно единственное, над чем он когда-либо задумывался, было то, как странно и обидно, что он никогда ни о чем не думает.
   Угрюмый этот парень шибко меня недолюбливал. Когда я был еще совсем маленьким и всего боялся, он уверял меня, что в темном углу кузницы живет дьявол, с которым он на короткой ноге, а также, что каждые семь лет огонь в горне полагается разжигать живым мальчиком, так что я свободно могу считать себя растопкой. Когда я поступил к Джо в подмастерья, Орлик, возможно, у сердился в давнишнем своем подозрении, что со временем я займу его место; как бы то ни было, он еще больше невзлюбил меня. Правда, неприязнь его никогда не выражалась открыто в каких-нибудь словах или поступках; но я замечал, что он всегда норовит бить молотом так, чтобы искры летели в мою сторону, а стоило мне запеть «Старого Клема», как он начинал подтягивать, и обязательно не в лад.
   Когда я на следующий день напомнил Джо про его обещание дать мне полдня свободных, Долдж Орлик это слышал. В ту минуту он ничего не сказал, потому что был занят: они с Джо только что начали обрабатывать полосу раскаленного железа, а я стоял у мехов; но немного погодя он оперся на свой молот и заговорил:
   – Это что же, хозяин, выходит – вы только одному из нас поблажку даете? Раз отпускаете Пипа, надо и старого Орлика отпустить.
   Ему было лет двадцать пять, не больше, но он всегда говорил о себе как о дряхлом старике.
   – А на что тебе полдня свободных? – спросил Джо.
   – Мне на что? А ему на что? Чем я хуже его?
   – Пип сегодня идет в город, – сказал Джо.
   – Ну, значит, и старый Орлик идет в город, – заявил тот, ничуть не смущаясь. – Что он, один только может идти в город? Чай не он один может идти в город?
   – Не кипятись, – сказал Джо.
   – Захочу и буду, – проворчал Орлик. – Скажи пожалуйста, в город идет. Ну, так как же, хозяин? Не хорошо любимчикам-то поблажки давать. Это понимать надо.
   Поскольку хозяин отказался обсуждать этот вопрос, пока у работника не улучшится настроение, Орлик ринулся к горну, выхватил докрасна раскаленный железный брус, нацелился, точно хотел проткнуть меня им насквозь, покрутил его над моей головой, положил на наковальню, расплющил в блин (словно это я, подумалось мне, а искры – брызги моей крови) и наконец доработавшись до того, что сам раскалился докрасна, а железо остыло, снова оперся на свой молот и сказал:
   – Так как же, хозяин?
   – Успокоился? – спросил Джо.
   – Успокоился, – буркнул старый Орлик.
   – Ладно. – решил Джо. – Работник ты, можно сказать, усердный, не хуже других, ну, а сегодня уж будем все с полдня отдыхать.
   Моя сестра, все это время стоявшая под окном, – она была мастерица шпионить и подслушивать, – немедленно просунула голову в кузницу.
   – Ну, не дурак ли! – налетела она на Джо. – На целых полдня отпускаешь такого бездельника. Видно, лишних денег много завелось – ни за что жалованье платишь. Эх, мне бы быть над ним хозяином.
   – Вам только дай, вы бы над кем угодно стали хозяином, – отозвался Орлик с недоброй усмешкой.
   (– Не трогай ее, – пригрозил Джо.)
   – Уж я бы справилась со всеми олухами и мерзавцами, – крикнула сестра, распаляя в себе ярость. – А уж если бы справилась с олухами, значит и с твоим хозяином бы справилась, потому он всем олухам олух. А если бы справилась с мерзавцами, значит справилась бы и с тобой, потому второго такого урода и мерзавца ни у нас, ни за морем не сыщешь. Вот!
   – Ох и ведьма же вы, тетка Гарджери, – проворчал работник. – Не диво, что в мерзавцах толк понимаете.
   (– Не трогай ее, говорю, – пригрозил Джо.)
   – Ты что сказал? – взвизгнула сестра. – Нет, ты что сказал? Что он мне сказал, Пип, а? Как этот Орлик обозвал меня при живом-то муже? Ах! Ах! Ах! – С каждым разом она взвизгивала все громче; и здесь я должен заметить, что поведение моей сестры, как, впрочем, и всех сварливых женщин, каких мне приходилось встречать, нельзя оправдывать неукротимой страстностью натуры: я положительно утверждаю, что сестра не впадала в неистовство, а сознательно и ценою немалых усилий доводила себя до этого состояния, проходя при этом через определенные стадии. – Каким он словом меня обозвал при гнусном человеке, который дал обет беречь и лелеять свою жену? Ох! Держите меня! Ох!
   – У-у, – сквозь зубы проворчал работник. – Я бы тебя подержал, будь ты моей женой. Подержал бы головой под краном, живо бы вся дурь соскочила.
   (– Я кому говорю, не трогай ее, – пригрозил Джо.)
   – Ох! Вы только послушайте, люди добрые! – завопила сестра, всплескивая руками, – это была у нее следующая стадия. – Вы только послушайте, как он меня честит, этот Орлик! Да в моем же доме! Да замужнюю женщину! Да при живом-то муже! Ох! Ох!
   И тут, испустив еще несколько воплей и еще несколько раз всплеснув руками, она стала бить себя в грудь и хлопать по коленям, сорвала с головы чепец и начала рвать на себе волосы, а это уже была у нее последняя стадия на пути к полному исступлению. Преуспев в своем намерении и окончательно уподобившись фурии, она метнулась к двери, которую я, однако, по счастью успел запереть.
   Что мог сделать бедняга Джо, видя, что его замечания в скобках не оказывают никакого действия? Подступив к своему работнику, Джо пожелал узнать, как тот смеет становиться между ним и миссис Джо, после чего предложил немедленно «выходить» и показать, что он не трус. Старый Орлик почувствовал, что ничего другого ему не остается, и занял оборонительную позицию; и, не потрудившись даже снять грязные, прожженные фартуки, они схватились, как два великана. Но если и был во всей округе человек, способный долго выдержать натиск Джо, я этого человека не видел. Очень скоро Орлик, словно у него было не больше сил, чем у бледного молодого джентльмена, уже валялся в куче золы, не проявляя ни малейшего желания подняться. Тогда Джо отпер дверь, подхватил на руки мою сестру, замертво упавшую под окном (думаю, впрочем, что сперва она досмотрела, чем кончится драка), отнес ее в дом и уложил в постель, умоляя прийти в себя, в то время как она, отчаянно отбиваясь, все норовила вцепиться ему в волосы. Затем наступила та особенная тишина, какая обычно сменяет всякую бурю; и тогда я пошел к себе наверх переодеваться, испытывая смутное чувство, всегда связанное у меня с такими минутами затишья, – чувство, будто сегодня воскресенье и кто-то умер.
   Когда я опять сошел вниз, Джо и Орлик подметали в кузнице, и ничто не напоминало о недавнем побоище, только у Орлика была рассечена ноздря, отчего лицо его не стало ни выразительнее, ни красивее. Из погреба «Веселых Матросов» прибыл кувшин пива, и хозяин с работником по очереди прикладывались к нему, как добрые друзья. Джо, которого всеобщее успокоение настроило на философский лад, вышел проводить меня на дорогу и напутствовал душеспасительным замечанием:
   – Полютует и перестанет, Пип, полютует и перестанет, – так-то и все в жизни!
   Едва ли стоит рассказывать о том, какие нелепые чувства волновали меня, когда я вновь приближался к дому мисс Хэвишем (ибо чувства, вполне серьезные у взрослого мужчины, в мальчике кажутся нам смешными). И о том, как долго я ходил взад и вперед мимо калитки, не решаясь позвонить. И как раздумывал, не лучше ли уйти, не позвонив; и как, несомненно, ушел бы, располагай я своим временем, чтобы прийти в другой раз.
   На звонок вышла мисс Сара Покет. Эстеллы не было.
   – Как, вы опять здесь? – сказала мисс Покет. – Что вам нужно?
   Когда я ответил, что пришел только справиться о здоровье мисс Хэвишем, Сара, видимо, засомневалась, не предложить ли мне убираться подобру-поздорову; однако, не рискнув взять это на себя, она впустила меня во двор, исчезла в дверях и скоро вышла с лаконическим разрешением пройти «наверх».
   В доме ничего не изменилось, мисс Хэвишем была одна.
   – Ну? – сказала она, впиваясь в меня глазами. – Надеюсь, тебе ничего не нужно? Ты ничего не получишь.
   – Нет, что вы, мисс Хэвишем! Я только хотел рассказать вам, что работаю исправно и помню, как много я вам обязан.
   – Ну хорошо, хорошо. – Беспокойные пальцы зашевелились, как бывало. – Можешь иногда заходить. Приходи на свое рожденье… Ага! – внезапно воскликнула она, поворачиваясь ко мне вместе со стулом. – Ты что смотришь по сторонам? Ищешь Эстеллу?
   Я действительно искал глазами Эстеллу и, уличенный в этом, выразил заплетающимся языком надежду, что она в добром здоровье.
   – За границей, – сказала мисс Хэвишем. – Далеко, не достанешь; получает воспитание, подобающее молодой леди; еще похорошела; все ею восхищаются. Ты чувствуешь, что потерял ее?
   Последние слова она произнесла злорадно, сопроводив их таким неприятным смехом, что я совсем растерялся и не знал, как отвечать. Впрочем, никакого ответа и не понадобилось, потому что она тут же отпустила меня. Когда ореховолицая Сара захлопнула за мной калитку, я почувствовал, что меня пуще прежнего тяготит и мой дом, и ремесло, и все на свете; и больше ничего из моей затеи не получилось.
   Огорченный и подавленный, я плелся по Торговой улице, заглядывая в витрины и придумывая, что я купил бы, если бы был джентльменом, как вдруг из дверей книжной лавки появился – кто бы вы думали? – мистер Уопсл! Мистер Уопсл держал в руке раздирающую трагедию «Джордж Барнуэл» [292 - …трагедию «Джордж Барнуэл». – «История Джорджа Барнуэла, или Лондонский купец» – трагедия Джорджа Лилло (1693–1739), родоначальника английской буржуазной драмы. Героя пьесы, подмастерья Джорджа Барнуэла, завлекает в свои сети бессердечная куртизанка Милвуд, под влиянием которой он грабит своего хозяина, затем убивает богатого дядюшку и вместе с Милвуд кончает жизнь на виселице.], на покупку коей только что истратил шесть пенсов с намерением влить ее, всю до последнего слова, в уши Памблчуку, к которому он направлялся на чашку чаю. Чуть завидев меня, он, верно, решил, что само провидение послало ому нового слушателя в лице несчастного подмастерья, и стал настойчиво звать меня с собой. Я знал, как тоскливо будет вечером дома, к тому же темнело рано, дорога была унылая и почти любой спутник предпочтительнее одиночества; поэтому я противился недолго, и, когда на улице и в лавках стали зажигаться первые огни, мы уже входили в Памблчукову гостиную.
   Так как мне не довелось присутствовать ни на каком другом представлении «Джорджа Барнуэла», я не могу сказать, сколько времени оно обычно длится; но я твердо помню, что в тот вечер оно длилось до половины десятого и что, когда мистер Уопсл угодил в Ньюгетскую тюрьму, я почти потерял надежду увидеть его на виселице: с этого места ход его бесславной жизни окончательно замедлился. Я также уловил некоторую неосновательность в его жалобах, будто он гибнет во цвете лет, поскольку он с самого начала только и делал, что сох на корню, лист за листом. Однако всю эту скучную канитель еще можно было бы стерпеть. Что меня уязвило, так это упорное стремление Памблчука и Уопсла отождествить героя трагедии с моей ни в чем не повинной особой. Когда Барнуэл начал сбиваться со стези добродетели, Памблчук устремил на меня такой негодующий взгляд, что мне положительно стало стыдно. А Уопсл, казалось, всячески старался выставить меня в самом невыгодном свете. По его воле я, не переставая плаксиво причитать, зверски убил родного дядюшку, для чего у меня не имелось никаких смягчающих вину обстоятельств. Коварной Милвуд ничего не стоило меня переспорить; нежные чувства, какие питала ко мне хозяйская дочь, можно было объяснить единственно ее слабоумием; а что касается того, как я трусил и мямлил в роковое утро, могу только сказать, что от такого рохли ничего другого и ожидать было невозможно. Даже после того как меня благополучно повесили и Уопсл закрыл кишу, Памблчук еще долго не сводил с меня глаз и все качал головой и приговаривал: «Вот видишь, мальчик, вот видишь!» Словно все давно догадывались, что я замыслил убить какого-то близкого родственника, если только он, по слабости характера, вздумает осыпать меня благодеяниями.
   Когда эта пытка кончилась и мы с мистером Уопслом собрались домой, на дворе была темная ночь. При выходе из города нас окутал мокрый, густой туман. Фонарь у шлагбаума расплылся в мутное пятно и как будто сдвинулся со своего обычного места, а лучи его были словно полосы, измалеванные краской по туману. Рассуждая об этом и вспоминая, что туман всегда рассеивается, когда ветер, переменившись, начинает дуть с известного места на болотах, мы чуть не наткнулись на человека, который стоял, привалившись к будке сторожа.
   – Э, да это Орлик? – сказали мы и остановились.
   – Я самый, – ответил он, не спеша отделяясь от стены. – Задержался здесь, думал – может, дождусь каких попутчиков.
   – А ты поздно возвращаешься, – заметил я. На это Орлик, натурально, ответил:
   – Ну что ж, и ты поздно возвращаешься.
   – Мы, мистер Орлик, – сказал мистер Уопсл, еще не остывший после своей декламации, – мы сегодня наслаждались поистине высокими материями.
   Орлик что-то пробурчал себе под нос, словно считая, что на такие слова отвечать нечего, и мы пошли дальше втроем. Я спросил его, все ли это время он провел в городе.
   – Да, – отвечал он. – Я пошел сразу после тебя. Я тебя не видел, но, наверно, шел почти следом. А сегодня опять из пушек палят.
   – С баржи? – спросил я.
   – Да. Опять какая-нибудь пташка из клетки упорхнула. Как стемнело, так и начали палить. Скоро услышишь.
   И в самом деле, не прошли мы и нескольких шагов, как памятный мне гул, приглушенный туманом, донесся до нашего слуха и тяжело раскатился по приречной низине, словно преследуя и пугая беглецов.
   – Подходящая ночка для побега, – сказал Орлик. – Сегодня такую пташку на лету не подстрелишь.
   Эти слова много чего пробудили в моей памяти, и я задумался. Мистер Уопсл, в роли неотмщенного трагедийного дядюшки, размышлял вслух в своем саду в Кемберуэле. Орлик тяжелой походкой брел рядом со мной, засунув руки в карманы. Мы шлепали наугад по очень темной, очень мокрой, очень грязной дороге. Время от времени гром сигнальной пушки снова нарушал тишину, глухо и грозно раскатываясь над рекой. Я молчал, погруженный в свои мысли. Мистер Уопсл покорно испустил дух в Кемберуэле, пал в бою на Босвортском поле и скончался в страшных мучениях в Гластонбери. Орлик несколько раз затягивал вполголоса: «Звонче звон, громче стук – Старый Клем! Не жалей крепких рук – Старый Клем!» Мне было показалось, что он выпил, но он не был пьян.
   Так мы дошли до деревни. Путь наш лежал мимо «Трех Веселых Матросов», и нас удивило, что в такое неурочное время – было уже одиннадцать часов – там царит суматоха: двери отворены настежь, на дороге валяются схваченные впопыхах и снова брошенные фонари. Мистер Уопсл зашел узнать в чем дело (он предполагал, что пой-пали беглого каторжника), но тут же выбежал обратно на улицу.
   – У вас дома какое-то несчастье, Пип, – сказал он, не останавливаясь. – Бежим скорей.
   – Что случилось? – спросил я, бросаясь за ним вдогонку. Орлик не отставал от меня.
   – Я не совсем разобрал. Как будто кто-то вломился в дом, когда Джо Гарджери не было. Говорят, беглые. На кого-то напали, ранили.
   Мы мчались так быстро, что разговаривать больше не пришлось, и остановились, только вбежав в нашу кухню. Она была полна народу; вся деревня толпилась в доме и на дворе; посреди кухни стояли, склонившись, наш лекарь и Джо, и несколько женщин. При моем появлении праздные зрители расступились, и я увидел сестру: неподвижная, бездыханная, она лежала на голых досках пола, сбитая с ног страшным ударом по затылку, который неведомая рука нанесла ей, пока она стояла, повернувшись к очагу; никогда уже больше ей не суждено было лютовать в этой жизни.


   Глава XVI

   Голова у меня еще гудела от Джорджа Барнуэла, и в первую минуту я готов был поверить, что сам причастен к нападению на мою сестру или, в лучшем случае, что подозрение должно в первую очередь пасть на меня как на ее близкого родственника, к тому же многим ей обязанного. Но уже на следующее утро, более трезво обдумав все происшедшее и послушав, что говорят люди, я стал смотреть на дело несколько разумнее.
   В тот вечер Джо просидел со своей трубкой у «Трех Веселых Матросов» с четверти девятого до без четверти десять. В его отсутствие кто-то видел, как моя сестра, стоя в дверях кухни, поздоровалась с батраком, возвращавшимся с работы. Батрак этот не мог в точности сказать, в котором часу он проходил мимо нашего дома (когда его стали расспрашивать, он совсем запутался), но полагал, что это было еще до девяти. Воротившись домой без пяти десять, Джо застал жену распростертой на полу и сейчас же бросился звать на помощь. К этому времени огонь в очаге горел еще довольно ярко и нагара на свече было немного; впрочем, свечу кто-то задул еще до его прихода.
   Никаких пропаж в доме не обнаружили. И в кухне все было в порядке, если не считать погашенной свечи (она стояла на столе недалеко от наружной двери и в минуту нападения, когда сестра хлопотала у очага, приходилась у нее за спиной); только сама сестра, падая, сдвинула и обрызгала кровью табуретку. И все же одна примечательная улика осталась на месте преступления: удары были нанесены в затылок и в спину чем-то тупым и тяжелым; затем, когда сестра уже упала ничком, в нее с силой швырнули каким-то тяжелым предметом. А поднимая ее, Джо увидел рядом с ней на полу арестантские кандалы с распиленным кольцом.
   Осмотрев их наметанным глазом кузнеца, Джо определил, что распилены они уже давно. Поскольку все следы вели к плавучей тюрьме, оттуда прибыли люди, которые, осмотрев кандалы, подтвердили мнение Джо. Они не брались сказать, когда именно эти кандалы исчезли из тюрьмы, которой в свое время, несомненно, принадлежали; однако решительно отвергли предположение, будто они были па ногах у одного из каторжников, сбежавших накануне. К тому же, один из них был уже пойман, и нога у него оказалась не раскованной.
   Только я, зная то, чего не знали другие, пришел к самостоятельному выводу. Я решил, что это были кандалы моего каторжника, те самые, которые он тогда перепиливал на болоте, – однако даже мысленно не заподозрил его во вчерашнем преступлении. Ибо я решил, что два других человека могли найти их и воспользоваться ими для этого жестокого дела: либо Орлик, либо тот незнакомец, что украдкой показал мне подпилок.
   Но ведь Орлик рано ушел в город, – он не врал, говоря нам об этом, когда мы нагнали его у шлагбаума; весь вечер его видели в городе в разных трактирах и с разными собутыльниками; а вернулся он в деревню вместе со мной и мистером Уопслом. Ничто не бросало на него тени, кроме утренней ссоры; но сестра ссорилась с ним чуть ли не каждый день, как и со всеми на свете. А что касается незнакомца, так если бы он вернулся за своими банкнотами, недоразумения и возникнуть бы не могло, потому что сестра была готова немедленно вернуть их владельцу. Да никаких пререканий и не было: злодей вошел в кухню так неожиданно и бесшумно, что свалил ее с ног, не дав ей даже времени оглянуться.
   Мысль, что это я, хоть и ненамеренно, дал ему в руки такое оружие, приводила меня в содрогание, но ничего иного думать я не мог. Снова и снова я спрашивал себя, не следует ли наконец разрушить чары, с детства тяготевшие надо мной, и все рассказать Джо. В течение нескольких месяцев я каждый день решал этот вопрос в отрицательном смысле, а наутро он опять возникал, и мой спор с самим собой начинался сызнова. Сводился он вот к чему: я хранил свою тайну так давно, я так сроднился и сжился с ней, что просто не в состоянии был вырвать ее из своего сердца. Я боялся не только того, что, уже натворив таких бед, своим признанием оттолкну от себя Джо, если он мне поверит; едва ли не больше я боялся, что он мне не поверит, а сопричислит мой рассказ к прочим небылицам, вроде тех пресловутых собак и телячьих котлет. Кончилось, разумеется, тем, что я пошел на сделку с совестью – ибо разве я, как всегда бывает в таких случаях, не колебался между добром и злом? Я решил во всем открыться, если дело повернется так, что это поможет установить личность преступника.
   На неделю-другую нашу деревню заполонили местные констебли и лондонские сыщики с Боу-стрит (то были дни ныне исчезнувшей полиции в красных жилетах [293 - …дни ныне исчезнувшей полиции в красных жилетах. – В 1829 году, после преобразования лондонской полиции и службы сыска, яркие мундиры сыщиков (прозванных «снегирями») были заменены более скромной формой. На Боу-стрит до сих пор помещается главный полицейский суд Лондона.]). Делали они примерно то же, что, судя по рассказам и книгам, всегда делают эти представители закона в подобных случаях: они задержали нескольких человек, явно невинных; с усердием, заслуживающим лучшего применения, развивали теории, явно фантастические, и упорно пригоняли факты к своим теориям, вместо того чтобы строить теории, исходя из фактов. Они также часами простаивали возле «Веселых Матросов» с таинственным и осведомленным видом, чем повергали в восхищение всю округу: а вино умели тянуть так глубокомысленно, что казалось – им ничего не стоит потянуть к ответу и преступника. Впрочем, это было обманчивое впечатление, потому что виновного они так и не нашли.
   Еще долго после того как эти представители власти отбыли восвояси, сестра моя оставалась прикованной к постели. У нее расстроилось зрение, двоилось в глазах, так что она то и дело хваталась за воображаемые чашки и рюмки; и слух и память у нее сильно пострадали; а говорила она так плохо, что никто ее не понимал. Даже когда мы наконец свели ее вниз, пришлось класть возле нее мою грифельную доску, чтобы она писала то, чего не могла сказать. Поскольку она (не говоря уже о прескверном почерке) вообще писала как бог на душу положит, а Джо точно так же читал, у них возникали неимоверные затруднения, разрешать которые приходилось мне.
   Но и я однажды подал ей карты вместо капель, прочел Чай, когда она имела в виду Джо, и принял курицу за улицу, причем это были еще самые безобидные из моих промахов.
   Нрав ее, однако, изменился к лучшему, и она проявляла большое терпение. Руки у нее постоянно дрожали, что придавало ее движениям какую-то робкую неуверенность, и каждые два-три месяца она вдруг начинала прикладывать руки ко лбу, после чего на целую неделю наступало полное помрачение рассудка. Мы просто голову теряли, не зная, кого бы пригласить для ухода за ней, когда нас выручило одно счастливое обстоятельство: двоюродная бабушка мистера Уопсла наконец победила в себе прочно укоренившуюся привычку жить, и Бидди сделалась членом нашей семьи.
   Приблизительно через месяц после того как сестру стали приводить в кухню, Бидди явилась к нам с маленьким рябеньким сундучком, вмешавшим все ее земные богатства, и стала отрадой нашего унылого дома. Особенной же отрадой она стала для Джо, – добрейший этот человек был страшно подавлен постоянным созерцанием жалкого зрелища, какое являла теперь его жена, и по вечерам, прислуживая ей, то и дело поворачивался ко мне и говорил, глядя на меня полными слез голубыми глазами: – А ведь какая была видная женщина, Пип! – Бидди сразу же принялась ухаживать за сестрой, да так умно и ловко, словно знала ее с младенчества, и Джо только теперь получил возможность оценить вошедшую в его жизнь тишину, а также свободу, позволявшую ему изредка наведываться к «Веселым Матросам», что несколько разнообразило и скрашивало его существование. Констебли и сыщики, к слову сказать, все как один готовы были взять бедного Джо на подозрение (к счастью, он этого не знал) и считали его одним из самых скрытных и лукавых субъектов, каких им приходилось встречать.
   Первым триумфом Бидди на ее новом поприще было разрешение одной загадки, перед которой я оказался бессилен, как ни бился над ней. Дело было вот в чем:
   Раз за разом, раз за разом сестра чертила на грифельной доске какой-то странный знак, немного смахивающий на букву Т, и затем с лихорадочным нетерпением указывала на него пальцем как на что-то особенно ей нужное. Тщетно я предлагал ей все, что мог придумать на букву Т – от тюфяка до творога и таза. Наконец мне пришло в голову, что рисунок похож на молоток, и когда я прокричал это слово сестре на ухо, она как будто обрадовалась и стала колотить рукой по столу. После этого я перетаскал ей по очереди все наши молотки, но напрасно. Тогда я подумал, не нужен ли ей костыль – ведь он тоже такой формы – и, выпросив костыль у кого-то в деревне, принес его сестре, почти не сомневаясь в том, что на этот раз отгадал правильно. Однако она так энергично замотала головой, что мы испугались, как бы она, будучи сильно ослаблена болезнью, совсем не свернула ее на сторону.
   Когда сестра заметила, что Бидди необыкновенно легко ее понимает, на грифельной доске снова появился таинственный знак. Бидди внимательно вгляделась в него, выслушала мои объяснения, так же внимательно посмотрела на сестру, потом на Джо (которого больная всегда обозначала первой буквой его имени) и побежала в кузницу, а мы с Джо за нею.
   – Ну конечно! – сияя, воскликнула Бидди. – Как вы не поняли? Это же он!
   Орлик, вот оно что! Сестра забыла его имя и рисовала молот, чтобы напомнить о нем. Мы объяснили Орлику, зачем зовем его в кухню, и он не спеша поставил молот на землю, вытер лоб сначала рукавом, а потом еще раз фартуком, и побрел в дом, лениво переваливаясь на согнутых коленях, как то было у него в привычке.
   Признаюсь, я ожидал, что сестра тут же уличит его, и был разочарован, увидя нечто совсем иное. Она проявила сильнейшее желание помириться с ним, была, по-видимому, очень довольна, что его наконец привели, и знаками показала, чтобы ему дали выпить. Она всматривалась в его лицо, словно желая убедиться, что он доволен оказанным ему приемом; всячески старалась умилостивить его, словом – во всем, что она делала, сквозила смиренная угодливость, как в поведении ребенка, робеющего перед строгим учителем. После этого она чуть ли не всякий день рисовала на доске молот, и Орлик прибредал на кухню и стоял перед ней истуканом, точно не лучше нашего понимал, зачем это нужно.


   Глава XVII

   И снова в узком мирке, ограниченном нашей деревней и болотами, потянулись дни работы и ученья, однообразие которых нарушило лишь одно знаменательное событие: наступление дня моего рожденья, а с ним – еще один визит к мисс Хэвишем. Снова на звонок вышла мисс Сара Покет, снова я застал мисс Хэвишем на ее обычном месте, и она говорила об Эстелле в том же духе и чуть ли не в тех же выражениях, что и в прошлый раз. Разговор наш занял всего несколько минут, а на прощанье она подарила мне гинею и велела опять прийти через год. Здесь уместно будет упомянуть, что с тех пор я стал бывать у нее в этот день ежегодно. В первый раз я пробовал отказаться от денег, но не добился ничего, кроме сердитого вопроса, не считаю ли я, что одной гинеи мало. Тогда, и только тогда я ее принял.
   Все оставалось как было: мрачный старый дом, желтый свет в затемненной комнате, поблекший призрак в кресле перед зеркалом; казалось, вместе с часами само Время остановилось в этом таинственном жилище, и пока вне его и я и все вокруг росло и старилось, само оно пребывало неизменным. Дневной свет, никогда не проникавший в это убежище, не проникал и в мысли мои о нем и в воспоминания. И под влиянием их я продолжал втайне ненавидеть свое ремесло и стыдиться родного дома.
   Зато с некоторых пор я невольно стал замечать кое-какие перемены в Бидди. Башмаки у нее уже не сваливались с ног, волосы покорно слушались гребня, руки всегда были чистые. Она не блистала красотой – где было ей, обыкновенной деревенской девочке, сравниться с Эстеллой! – но она была миловидная, здоровая, приветливая. Прошло не более года с ее переселения к нам (помню – она только что перестала носить черное платье), когда я однажды вечером заметил, что у нее на редкость внимательные, серьезные глаза; очень красивые глаза, и очень добрые.
   А заметил я это, когда сам поднял глаза от работы, над которой корпел, – я списывал интересные места из книги, таким хитрым способом совершенствуясь одновременно и в чтении и в письме, – и увидел, что Бидди за мной наблюдает. Я отложил перо, а Бидди перестала шить, но шитье не отложила.
   – Бидди, – сказал я, – как это тебе удается? Либо я очень глуп, либо ты уж очень умна.
   – А что мне удается? Я не знаю, – ответила Бидди с улыбкой.
   Ей удавалось одной вести все наше хозяйство, и притом превосходно; но я не это имел в виду, хотя то, что я имел в виду, было тем более достойно удивления.
   – Как это тебе удается, Бидди, – продолжал я, – выучивать все то, что я выучиваю, и ни в чем не отставать от меня?
   К этому времени я уже порядком гордился своими знаниями, ибо тратил на приобретение их и те гинеи, что получал от мисс Хэвишем, и большую часть моих карманных денег; теперь-то я, впрочем, ясно вижу, что за скудные свои успехи платил несообразно высокую цену.
   – Я тоже могу тебя спросить, – сказала Бидди, – как это тебе удается?
   – Нет; потому что когда я вечером прихожу из кузницы, всякому видно, как я берусь за ученье. А ты, Бидди, никогда за него не берешься.
   – Наверно, оно само ко мне пристает – как кашель, – спокойно сказала Бидди и снова склонилась над шитьем.
   Откинувшись на деревянную спинку стула и глядя, как Бидди проворно шьет, нагнув голову набок, я задумался и пришел к заключению, что она – незаурядная девушка. Мне вспомнилось, что она и в нашем ремесле отлично разбирается, знает наперечет все кузнечные работы, названия всех инструментов. Словом, все, что я знал, Бидди тоже знала. В теории она уже была кузнецом не хуже меня, а может быть и лучше.
   – Ты, видно, из тех людей, Бидди, – сказал я, – которые пользуются всякой возможностью чему-нибудь научиться. Когда ты не жила у нас, у тебя не было таких возможностей, а теперь смотри, какая ты стала!
   Бидди мельком взглянула на меня и продолжала шить.
   – А ведь я была твоей первой учительницей, разве не так? – сказала она, не отрываясь от работы.
   – Бидди! – воскликнул я в изумлении. – Ты что это, плачешь?
   – Да нет же, – сказала Бидди, со смехом поднимая голову. – С чего ты это взял?
   С чего бы мне было это взять, как не с того, что на ее шитье, блеснув, упала слезинка! Я молчал, вспоминая, как она маялась до тех пор, пока двоюродная бабушка мистера Уопсла не поборола в себе досадную привычку жить, от которой многим следовало бы отделываться пораньше. Я вспомнил, какая беспросветная темнота ее окружала в убогой лавчонке, в убогой, безалаберно шумной вечерней школе, при убогой никчемной старушенции, которая шагу не могла без нее ступить. Я подумал, что уже в те трудные времена в Бидди, очевидно, дремали силы, которые теперь проявились так ярко, – иначе разве я, ни минуты не колеблясь, обратился бы к ней за помощью, когда впервые ощутил тревожную неудовлетворенность жизнью? Бидди тихо сидела, склонившись над шитьем, и больше не плакала; а я глядел на нее, размышляя обо всем этом, и мне пришло в голов), что я, пожалуй, виноват перед Бидди. Я, возможно, был чересчур скрытным, мне бы следовало осчастливить ее (правда, мысль моя тогда не облеклась в это слово) своим доверием.
   – Да, Бидди, – заметил я, хорошенько поразмыслив над этим, – ты была моей первой учительницей, и кто бы мог в то время подумать, что когда-нибудь мы будем вот так вместе сидеть в нашей кухне?
   – Ох, бедняжка! – вздохнула Бидди. Все ее самоотречение проявилось в том, как она не замедлила отнести это замечание к моей сестре и, быстро подойдя к ней, устроить ее поудобнее. – Вот уже правда – не думали!
   – Знаешь что, – сказал я, – нам нужно побольше с тобой разговаривать, как бывало раньше. И мне нужно побольше с тобой советоваться, как раньше. Вот хоть в будущее воскресенье, Бидди, давай погуляем на болотах и поговорим по душам.
   Мы теперь никогда не оставляли сестру без присмотра; но в воскресенье после обеда Джо с охотой взялся подежурить возле нее, и мы с Бидди пустились в путь. Дело было летом, погода стояла прекрасная. Когда мы миновали деревню, церковь и кладбище и, выйдя на болота, увидели паруса бегущих по реке кораблей, передо мной, как всегда, стали возникать повсюду призраки мисс Хэвишем и Эстеллы. Мы дошли до реки, сели на берегу, и тут, в тишине, которую еще больше подчеркивало мирное журчание воды у наших ног, я решил, что трудно было бы выбрать более подходящее время и место, чтобы посвятить Бидди в тайны моего сердца.
   – Бидди, – сказал я, предварительно взяв с нее обет молчания, – мне очень хочется стать джентльменом.
   – Ой, зачем это тебе? – удивилась она. – Я бы на твоем месте и не думала об этом.
   – Бидди, – сказал я уже несколько строже, – у меня есть особые причины, почему я хочу стать джентльменом.
   – Тебе виднее, Пип; но не кажется ли тебе, что так, как сейчас, для тебя лучше?
   – Бидди! – воскликнул я с досадой. – Так, как сейчас, для меня совсем не хорошо. Мне противно и мое ремесло и вся моя жизнь. Я ненавижу их с первого дня, как стал подмастерьем. Не говори глупостей.
   – Разве я говорю глупости? – спокойно отозвалась Бидди, чуть вздернув брови. – Ну, прости, это я нечаянно. Мне ведь только хочется, чтобы тебе было хорошо и на душе спокойно.
   – Так пойми раз навсегда, что мне не может быть хорошо, а будет очень плохо, просто ужасно – теперь поняла, Бидди? – если мне не удастся изменить свою жизнь.
   – Это очень печально, – сказала Бидди, сокрушенно покачивая головой.
   Я и сам часто думал о том, как это печально, и, утомленный нескончаемым спором, который вел с самим собой, чуть не расплакался от обиды и горя, когда Бидди выразила словами мою тайную мысль. Я сказал, что она совершенно права и, конечно, это никуда не годится, но поделать тут ничего нельзя.
   – Если бы я мог втянуться в эту жизнь, – сказал я, пучками выдирая из земли короткую траву, подобно тому как некогда вырывал вместе с собственными волосами свои оскорбленные чувства и вколачивал их ногой в стену пивоварни, – если бы я мог втянуться в эту жизнь и любить кузницу хоть наполовину так, как любил ее в детстве, конечно, мне было бы гораздо легче. Тогда нам с тобой и с Джо нечего было бы и желать, а как кончился бы мой срок, Джо принял бы меня в товарищи, а там – кто знает? – я мог бы даже посвататься к тебе, и в одно прекрасное воскресенье мы сидели бы с тобой вот здесь, на берегу, совсем не так, как сейчас. Для тебя я ведь был бы достаточно хорош, а, Бидди?
   Бидди вздохнула, глядя на скользящие по реке паруса, и ответила:
   – Да, я не особенно разборчивая.
   Это прозвучало не очень лестно, но я знал, что она не хотела меня обидеть.
   – А вместо этого, – продолжал я, покусывая сорванные травинки, – смотри, какой я стал – беспокойный, недовольный. И ведь меня нисколько не огорчало бы, что я такой грубый и обыкновенный, если бы мне этого не сказали!
   Бидди быстро повернулась ко мне и посмотрела на меня гораздо внимательнее, чем только что смотрела на проходящие корабли.
   – Это неправда, и к тому же очень невежливо, – заметила она, снова устремляя взгляд на корабли. – Кто это тебе сказал?
   Я смутился, потому что сгоряча не сообразил, куда может привести этот разговор. Однако отступать было поздно, и я ответил:
   – Та красавица девочка, что жила у мисс Хэвишем, а она красивее всех на свете, и я не могу ее забыть, и из-за нее я и хочу стать джентльменом. – Покончив с этим несуразным признанием, я принялся швырять выдранные пучки травы в реку, словно был не прочь и сам последовать за ними.
   – Ты хочешь стать джентльменом, чтобы досадить ей или чтобы добиться ее? – помолчав, спокойно спросила Бидди.
   – Не знаю, – ответил я хмуро.
   – Потому что если ты хочешь ей досадить, – продолжала Бидди, – так, по-моему (хотя тебе, конечно, виднее), лучше и достойнее было бы не обращать на ее слова никакого внимания. А если ты хочешь добиться ее, так, по-моему (хотя тебе, конечно, виднее), она того не стоит.
   Не это ли самое я твердил себе десятки раз? Не это ли было мне и сейчас яснее ясного? Но как мог я, жалкий, одураченный деревенский парнишка, избежать той удивительной непоследовательности, от которой не свободны и лучшие и умнейшие из мужчин?
   – Все это может быть и так, – сказал я Бидди, – но я не могу ее забыть.
   С этими словами я растянулся ничком на траве, вцепился обеими руками себе в волосы и хорошенько рванул их, отлично понимая, как безумна и нелепа бессмысленная мечта, владевшая моим сердцем, и готовый признать, что поделом было бы моей голове, если бы я приподнял ее за волосы и шмякнул о прибрежную гальку, – вот, мол, тебе за то, что досталась такому идиоту!
   Бидди была очень неглупая девушка, – она больше не старалась меня образумить. Своей рукою – а у нее была нежная рука, хоть и загрубевшая от работы, – она одну за другой вытащила мои руки из несчастной моей шевелюры. Потом ласково похлопала меня по плечу, и я поплакал немножко, уткнувшись лицом в рукав – точь-в-точь как тогда, во дворе пивоварни, – смутно чувствуя, что я жестоко обижен кем-то или, может быть, всеми.
   – Чему я рада, – сказала Бидди, – так это тому, что ты мне доверился, Пип. И еще я рада, что ты знаешь, как смело можешь на меня положиться, – я твою тайну сохраню, не обману твоего доверия. Если бы твоя первая учительница (такая беспомощная, Пип, ей бы в ту пору только самой учиться!) могла и сейчас тебя учить, она, кажется, знает, какой урок задала бы тебе. Но это был бы трудный урок, а ты и так уже обогнал ее, значит не стоит и говорить. – И, подарив меня тихим вздохом, Бидди поднялась и сказала совсем другим голосом, свежим и звонким: – Ну как, пройдемся еще немного, или пора домой?
   – Бидди! – воскликнул я и, вскочив на ноги, обнял ее и поцеловал. – Я всегда буду тебе все говорить.
   – Пока не станешь джентльменом, – сказала Бидди.
   – Ты же знаешь, что этого не будет, а значит – всегда. Положим, мне и не надо тебе ничего говорить, ты знаешь столько же, сколько я, – я уже сказал это тебе тогда вечером, помнишь?
   – Да! – промолвила Бидди тихо, почти шепотом, следя глазами за белым парусом. А потом повторила тем же свежим, звонким голоском: – Пройдемся еще немного, или пора домой?
   Я решил, что мы пройдемся еще немного, и мы пошли, между тем как на смену летнему дню спустился летний вечер, и кругом было чудно-красиво. Мне уже начало казаться, что, может быть, гораздо правильнее и здоровее жить так, как я теперь живу, чем при свете свечей играть в дурачки в комнате с остановившимися часами и сносить презрение Эстеллы. Я подумал, как хорошо было бы выкинуть ее из головы заодно со всеми прочими моими воспоминаниями и бреднями и вложить всю душу в работу, успокоившись на том, что от добра добра не ищут. Я спрашивал себя, не очевидно ли, что, будь сейчас рядом со мной не Бидди, а Эстелла, она уж постаралась бы растравить и разобидеть меня. Я не мог не признать, что так оно, безусловно, и было бы, и я сказал себе: «Пип, какой же ты после этого дурак!»
   Мы всласть наговорились во время этой прогулки, и ни на одно слово, сказанное Бидди, я не мог бы возразить. Бидди никогда не язвила, не капризничала, не менялась со дня на день; терзать меня ей было бы только тяжело, а отнюдь не приятно; она охотнее причинила бы боль себе, нежели мне. Так почему же, почему я не мог решительно предпочесть ее Эстелле?
   – Ах, Бидди, – сказал я, когда мы у же возвращались домой, – хорошо бы ты могла меня излечить!
   – Хорошо бы! – сказала Бидди.
   – Вот если бы мне удалось в тебя влюбиться… ничего, что я говорю так откровенно? Ведь мы с тобой старые друзья.
   – Ну конечно ничего, – сказала Бидди. – Ты обо мне не беспокойся.
   – Если бы только мне это удалось, все было бы хорошо.
   – Но как раз это тебе не удастся, – сказала Бидди.
   В тот вечер это представлялось мне не столь невероятным, как могло бы показаться, скажем, накануне. Я пробормотал, что не вполне уверен. Но Бидди сказала, что она-то уверена, и тон ее не допускал возражений.
   В глубине души я и сам так считал, но ее убежденность все же резнула меня.
   Не доходя до кладбища, мы спустились с дамбы и задержались у шлюза, где нужно было перелезать через изгородь. И вдруг не то из-за шлюза, не то из камышей, не то из тины (что вполне соответствовало бы его болотной натуре) перед нами появился старый Орлик.
   – ЗдорОво! – буркнул он. – Куда это вы так дружно направляетесь?
   – Куда бы нам еще направляться, как не домой?
   – Ну так я провожу вас, шут меня покорябай, – сказал он.
   Призывать на себя эту кару вошло у него в привычку. Сколько я понимаю, он не вкладывал в слово «покорябать» никакого значения, а видел в нем, так же как в своем выдуманном имени, лишь какое-то оскорбление, какую-то туманную, но свирепую угрозу. В детстве мне представлялось, что, вздумай он покорябать меня, он бы сделал это острым, ржавым крючком.
   Бидди, которая вовсе не жаждала его общества, шепнула мне: «Не надо, чтобы он с нами шел, я его не люблю». Так как я и сам его не любил, я взял на себя смелость сказать, что мы очень ему благодарны, но в провожатых не нуждаемся. В ответ на это он разразился хохотом и отстал от нас, но потом побрел следом за нами, на некотором расстоянии.
   Мне стало любопытно, не подозревает ли его Бидди в причастности к бесчеловечному нападению на мою сестру, о котором та была бессильна что-либо рассказать, и я спросил, почему она его не любит.
   – Почему? – Она оглянулась через плечо на медленно бредущую за нами фигуру. – Потому что мне кажется… мне кажется, я ему нравлюсь.
   – Он тебе это когда-нибудь говорил? – спросил я возмущенно.
   – Нет, – сказала Бидди, снова оглядываясь через плечо, – он никогда этого не говорил; но он так и егозит передо мной, чуть только попадется мне на глаза.
   Несмотря на всю новизну и своеобразие такого проявления нежных чувств, я не усомнился, что истолковано оно правильно. И очень разгневался, – как смеет старый Орлик восхищаться Бидди? – так разгневался, словно он мне самому нанес оскорбление.
   – Но тебе-то ведь это безразлично, – спокойно сказала Бидди.
   – Да, Бидди, мне это безразлично; просто мне это не нравится; я этого не одобряю.
   – Я тоже, – сказала Бидди. – Впрочем, тебе и это безразлично.
   – Совершенно верно, – подтвердил я, – но позволь сказать тебе, Бидди, что я был бы о тебе очень невысокого мнения, если бы он перед тобой егозил с твоего согласия.
   После этого дня я стал следить за Орликом, и всякий раз, как ему представлялась возможность поегозить перед Бидди, вставал между ними, чтобы заслонить от нее это зрелище. Непонятное пристрастие, которое возымела к Орлику моя сестра, упрочило его положение в кузнице, иначе я бы, вероятно, уговорил Джо рассчитать его. Он как нельзя лучше догадывался о моих добрых намерениях и платил мне той же монетой, в чем я впоследствии имел случай убедиться.
   И вот, как будто мне мало было путаницы, царившей у меня в голове до сих пор, теперь я запутался еще в десять тысяч раз больше, потому что минутами мне становилось ясно, что Бидди неизмеримо лучше Эстелды и что скромная, честная трудовая жизнь, для которой я рожден, не заключает в себе ничего постыдного, а напротив – дает и чувство собственного достоинства и счастье. В такие минуты я твердо решал, что охлаждение мое к милому, доброму Джо и к кузнице бесследно прошло, что работа мне по душе и в свое время я войду в долю с Джо и женюсь на Бидди; но внезапно какое-нибудь непрошеное воспоминание о днях, прожитых под тенью мисс Хэвишем, поражало меня, подобно смертоносному снаряду, и все мои благие помыслы оказывались развеянными по ветру. Собрать развеянные по ветру помыслы не так-то легко, и часто я не успевал это сделать до того, как они опять разлетались во все стороны от одного шального предположения, что, может быть, мисс Хэвишем все же решила облагодетельствовать меня, когда кончится срок моего ученичества.
   Думаю, что, если бы срок этот кончился, недоумения мои все равно остались бы неразрешенными. Но случилось так, что мое учение было неожиданно прервано раньше положенного срока, о чем и будет рассказано в следующей главе.


   Глава XVIII

   Уже четвертый год я работал подмастерьем у Джо. Однажды в субботу вечером перед камином «Трех Веселых Матросов» собралось несколько человек, которым мистер Уопсл читал вслух газету. Среди них был и я.
   В газете писали о нашумевшем убийстве, и мистер Уопсл был с головы до пят обагрен кровью. Он упивался каждым эффектным прилагательным в описании дела и отождествлял себя по очереди со всеми свидетелями, выступавшими на дознании. Он едва слышно стонал: «Я погиб», изображая жертву, и грозно ревел: «Я с тобой расквитаюсь», изображая убийцу. Он давал медицинское заключение, явно передразнивая манеру нашего сельского лекаря; а в роли престарелого сторожа при шлагбауме, который слышал глухие удары, он так хныкал и трясся, что казалось сомнительным, как можно доверять показаниям этого слабоумного паралитика. Следователь в передаче мистера Уопсла становился Тимоном Афинским; судебный пристав – Кориоланом [294 - Тимон Афинский, Кориолан – герои пьес Шекспира.]. Мистер Уопсл наслаждался от души, и мы все тоже наслаждались и чувствовали себя как нельзя лучше. Пребывая в таком отдохновительном расположении духа, мы и признали наконец подсудимого виновным в предумышленном убийстве.
   Тогда-то, и только тогда, я заметил незнакомого джентльмена, который стоял напротив меня, облокотившись о спинку скамьи. Лицо его выражало презрение, и он покусывал толстый указательный палец, внимательно наблюдая за нами.
   – Итак, – обратился незнакомец к мистеру Уопслу, когда тот закончил чтение, – вы, по-видимому, все рассудили к полному своему удовольствию?
   Все вздрогнули и подняли головы, как будто сам убийца появился в комнате. Джентльмен оглядел нас холодно и насмешливо.
   – Значит, виновен? – сказал он. – Ну? Говорите.
   – Сэр, – отвечал мистер Уопсл, – не имея чести быть с вами знакомым, я все же полагаю: да, виновен. – И все мы, расхрабрившись, пробормотали что-то в подтверждение его слов.
   – Я знаю, что вы так полагаете, – проговорил незнакомец. – Я это знал заранее. Я так и сказал. Но теперь я задам вам один вопрос. Известно ли вам, что по английскому закону человек считается невиновным до тех пор, пока его виновность не доказана, понимаете – не доказана?
   – Сэр, – начал мистер Уопсл, – будучи сам англичанином, я…
   – Э, нет! – сказал незнакомец, кусая палец и не сводя глаз с мистера Уопсла. – Не уклоняйтесь в сторону. Либо это вам известно, либо неизвестно. Решайте: то или другое?
   Нагнув голову набок и сам изогнувшись в грозно-вопросительной позе, он ткнул пальцем в мистера Уопсла, точно хотел пригвоздить его к скамье, а затем снова впился в палец зубами.
   – Ну? – сказал он. – Известно это вам или неизвестно?
   – Разумеется, известно, – отвечал мистер Уопсл.
   – Разумеется, известно. Так почему же вы сразу не сказали? А теперь я задам вам другой вопрос. – Он завладел мистером Уопслом, словно имел на него особые права. – Известно ли вам, что ни один из свидетелей еще не был допрошен защитой?
   Мистер Уопсл начал было: – Я могу только сказать… – но незнакомец перебил его:
   – Что? Вы отказываетесь ответить на вопрос? Да или нет? Я вас еще раз спрашиваю. – Он опять ткнул в него пальцем. – Слушайте меня внимательно. Знаете вы или не знаете, что ни один из свидетелей еще не был допрошен зашитой? Мне нужно от вас всего одно слово. Да или нет?
   Мистер Уопсл колебался, и от этого наше восхищение им пошло на убыль.
   – Ну что ж! – сказал незнакомец. – Я вам помогу. Вы не заслуживаете помощи, но я вам помогу. Посмотрите на лист бумаги, который вы держите в руке. Что это такое?
   – Что это такое? – переспросил мистер Уопсл, растерянно поглядывая на газету.
   – Может быть, это, – продолжал незнакомец весьма язвительным и недоверчивым тоном, – тот самый печатный отчет, который вы только что читали?
   – Безусловно.
   – Безусловно. Теперь загляните в него и скажите мне, написано ли там черным по белому, что обвиняемый, следуя указаниям своих адвокатов, предпочел воздержаться от защиты до заседания суда? [295 - …воздержаться от защиты до заседания суда? – На дознании, по правилам английского судопроизводства, присяжные решают, оправдать ли обвиняемого или передать дело в суд. Защитник, по желанию обвиняемого, выступает либо в обеих инстанциях, либо только в суде.]
   – Да я только что это прочел, – взмолился мистер Уопсл.
   – Неважно, что именно вы только что прочли, сэр. По мне, читайте хоть «Отче наш» задом наперед, – возможно, с вами это и раньше бывало. Обратитесь к газете. Нет, нет, нет, друг мой; не на верху страницы; как же вам не стыдно; смотрите ниже, ниже. (У всех нас мелькнула мысль, что мистер Уопсл лукав и изворотлив.) Ну? Нашли?
   – Вот оно, – сказал мистер Уопсл.
   – Теперь посмотрите это место и скажите мне, написано ли там, черным по белому, что обвиняемый особо подчеркнул указание своих адвокатов – всецело воздержаться от зашиты до заседания суда? Ну же!
   – В точности таких слов здесь нет.
   – В точности таких слов! – презрительно повторил незнакомый джентльмен. – А в точности такой смысл здесь есть?
   – Да, – сказал мистер Уопсл.
   – Да, – повторил незнакомец, окидывая взглядом всех собравшихся и протянув правую руку в сторону свидетеля – Уопсла. – А теперь я вас спрашиваю, что сказать о совести человека, который, имея перед глазами эту страницу, может спать спокойно после того, как он признал своего ближнего виновным, даже не выслушав его?
   Все мы укрепились в подозрении, что мистер Уопсл – не тот, за кого мы его принимали, и что час его разоблачения близок.
   – И не забудьте, что такого человека, – продолжал джентльмен, внушительно указывая пальцем на мистера Уопсла, – что такого человека могут назначить в состав присяжных по этому самому делу и он, столь сильно опорочив себя, может возвратиться в лоно своей семьи и спокойно уснуть после того, как дал присягу, что будет разбирать спор между нашим августейшим монархом-королем и подсудимым по совести и справедливости и вынесет беспристрастное решение на основании показаний и да поможет ему господь!
   Все мы уже были глубоко убеждены, что злополучный Уопсл зашел слишком далеко и что лучше ему одуматься, пока не поздно.
   Незнакомый джентльмен, с непререкаемо-властным видом и с таким выражением лица, словно о каждом из нас ему известна какая-то тайна и он в два счета сгубил бы того, чью тайну вздумал бы открыть, отошел от скамьи, на спинку которой опирался, и, обогнув ее, очутился перед огнем, между обеими скамьями, где и остался стоять, опустив левую руку в карман и покусывая палец на правой.
   – По имеющимся у меня сведениям, – сказал он, обводя глазами наши испуганные лица, – среди вас должен быть кузнец, по имени Джозеф – или Джо – Гарджери. Кто из вас кузнец?
   – Я кузнец, – сказал Джо.
   Джентльмен знаком подозвал его к себе, и Джо встал с места.
   – У вас есть подмастерье, которого называют Пип, – продолжал незнакомец. – Он сейчас здесь?
   – Я здесь! – крикнул я.
   Незнакомец не узнал меня, зато я узнал в нем того джентльмена, которого встретил на лестнице у мисс Хэвишем, когда во второй раз был у нее в доме. Я узнал его, как только увидел, и теперь, когда он стоял передо мной, положив руку мне на плечо, я отчетливо вспомнил его, вспомнил большую голову, смуглый цвет кожи, глубока посаженные глаза, мохнатые черные брови, массивную цепочку от часов, черные точки на месте усов и бороды и даже запах душистого мыла, исходивший от его большой руки.
   – Мне нужно побеседовать с вами обоими без свидетелей, – сказал он, неторопливо смерив меня глазами. – На это потребуется время. Пожалуй, нам лучше пройти к вам домой. Здесь я ничего не скажу; позже вы можете сообщить о нашем разговоре своим друзьям ровно столько, сколько найдете нужным; это уже до меня не касается.
   Среди изумленного молчания мы втроем вышли из «Веселых Матросов» и в изумленном молчании проследовали домой. По дороге незнакомец время от времени взглядывал на меня и покусывал палец. Когда мы были уже близко от дома, Джо, смутно сообразив, что случай выдался необычайный и торжественный, побежал вперед, чтобы отворить парадную дверь. Беседа наша состоялась в гостиной, слабо освещенной одной свечой.
   Началось с того, что незнакомый джентльмен сел к столу, пододвинул к себе свечу и просмотрел какие-то заметки в своей записной книжке. Затем он убрал книжку и отставил свечу немного в сторону, предварительно заглянув в темноту комнаты, чтобы удостовериться, где Джо, а где я.
   – Моя фамилия Джеггерс, – сказал он, – я стряпчий и живу в Лондоне. Я довольно-таки известный человек. Дело, которое привело меня к вам, не совсем обычного свойства, и я прежде всего хочу вас предупредить, что не я его затеял. Если бы спросили моего совета, меня бы сейчас здесь не было. Моего совета не спросили, и, как видите, я здесь. Я выполняю то, что должен выполнить, как поверенный другого лица. Ни больше, ни меньше.
   Убедившись, что со своего места ему недостаточно хорошо нас видно, он встал, перекинул ногу через спинку стула и наклонился вперед; так он и разговаривал с нами, стоя одной ногой на стуле, а другой на полу.
   – Так вот, Джозеф Гарджери, мне поручено освободить вас от этого молодого человека, вашего подмастерья. Вы не будете возражать против того, чтобы расторгнуть с ним договор по его просьбе и для его блага? Вы бы ничего за это не потребовали?
   – Боже меня упаси чего-нибудь потребовать за то, чтобы не становиться Пипу поперек дороги, – сказал Джо, удивленно раскрыв глаза.
   – Боже упаси – это благочестиво, но не по существу, – возразил мистер Джеггерс. – Я спрашиваю: вы бы ничего не потребовали? Вы ничего не требуете?
   – А я отвечаю – нет, – отрубил Джо.
   По взгляду, который мистер Джеггерс бросил на Джо, мне показалось, что он считает его бескорыстие пределом глупости. Но удивление и любопытство так владели мной, что я не могу утверждать этого с уверенностью.
   – Очень хорошо, – сказал мистер Джеггерс. – Помните ваши слова и не пытайтесь от них отступиться.
   – Кто это хочет отступаться? – вспылил Джо.
   – Я не говорил, что кто-нибудь хочет отступаться. Вы собаку держите?
   – Ну, держу.
   – Так имейте в виду, что Брехун – хороший пес, а Хватай – еще лучше. Пожалуйста, имейте это в виду, – повторил мистер Джеггерс, закрывая глаза и кивая Джо головой, словно прощал ему какую-то вину. – Но вернемся к молодому человеку. Сообщение, которое я должен сделать, состоит в том, что перед ним открывается блестящее будущее.
   Мы с Джо ахнули и посмотрели друг на друга.
   – Мне поручено сообщить ему, – сказал мистер Джеггерс, указывая на меня пальцем, – что он унаследует изрядное состояние. Далее, что теперешний обладатель этого состояния желает, чтобы он немедленно оставил свои прежние занятия, уехал из этих мест и получил воспитание джентльмена, иначе говоря – воспитание молодого человека с Большими Надеждами.
   Моя мечта сбылась; трезвая действительность превзошла мои самые необузданные фантазии; мисс Хэвишем решила сделать меня богачом!
   – А теперь, мистер Пип, – продолжал стряпчий, – с остальной частью моего поручения я обращаюсь к вам. Во-первых, вам следует знать, что лицо, по указанию которого я действую, желает, чтобы вы навсегда сохранили фамилию Пип. Вы, надо полагать, не возражаете против того, что ваши большие надежды будут обременены этим легко выполнимым условием. Но если у вас имеются возражения, сейчас самое время заявить об этом.
   Сердце у меня колотилось, в ушах звенело, и я едва мог пролепетать, что возражений у меня не имеется.
   – Я так и думал! Ну-с, а во-вторых, вам следует знать, что имя вашего великодушного благодетеля останется в глубочайшей тайне до тех пор, пока он не пожелает назвать себя. Я уполномочен сказать, что он намерен сам открыться вам при личном свидании. Когда и где это намерение будет выполнено – не знаю; и никто не знает. До тех пор может пройти много лет. Но вам следует твердо запомнить, что в разговорах со мной вам строго Запрещается расспрашивать меня об этом, а также указывать или намекать, хотя бы отдаленно, на какое-либо лицо как на данное лицо. Если в душе у вас зародится догадка, пусть эта догадка останется у вас в душе. Причины такого запрета не должны вас интересовать; может быть, это чрезвычайно веские и серьезные причины, а может быть – пустая прихоть. Расспрашивать об этом вам не следует. Итак, эти условия вы слышали. Принятие и строжайшее соблюдение их с вашей стороны – вот последнее условие, поставленное тем лицом, чьи указания я выполняю, но за которое в остальном не несу никакой ответственности. Это и есть то лицо, с которым связаны ваши надежды, и тайна его известна только этому лицу и мне. Это условие тоже не очень трудное, оно едва ли обременит вашу столь блестяще начинающуюся новую жизнь; но если у вас имеются возражения, сейчас самое время заявить об этом. Прошу вас.
   Я снова пролепетал, запинаясь, что никаких возражений у меня не имеется.
   – Я так и думал! Ну вот, мистер Пип, с оговорками мы покончили. – Хотя он называл меня «мистер Пип» и вообще начал обращаться со мной уважительнее, в его тоне по-прежнему сквозила строгость и недоверие: и он все еще, не переставая говорить, изредка закрывал глаза и указывал на меня пальцем, словно давая понять, что знает меня с самой невыгодной стороны, но предпочитает молчать об этом. – Теперь остается уточнить подробности дела. Должен сказать, что хотя до сих пор я употреблял слово «надежды», вы и сейчас уже располагаете кое-чем помимо надежд. В моем ведении находится денежная сумма, которой более чем достанет на ваше содержание и образование. Предлагаю вам считать меня вашим опекуном. О нет! – он заметил, что я собрался его благодарить. – Прошу вас помнить, что за свои услуги я получаю плату, иначе я не стал бы их оказывать. По мнению моего доверителя, вы, в связи с переменой в вашей жизни, должны стать образованным человеком и, вероятно, поймете, как важно для вас немедленно воспользоваться такой возможностью.
   Я сказал, что всегда к этому стремился.
   – Не важно, к чему вы всегда стремились, мистер Пип, – возразил он, – не отклоняйтесь в сторону. Вполне достаточно, если вы стремитесь к этому сейчас. Могу ли я считать, что вы готовы приступить к учению, под соответствующим руководством? Правильно я вас понял?
   Я пролепетал, что да, он понял меня правильно.
   – Очень хорошо. Теперь мне надлежит осведомиться о ваших склонностях. Сам я, имейте в виду, не считаю это разумным, но мне поручено так поступить. Слышали вы о каком-нибудь наставнике, который бы особенно вам нравился?
   Так как я за всю жизнь не слыхал ни о каких наставниках, кроме Бидди и двоюродной бабушки мистера Уопсла, то ответил отрицательно.
   – Я кое-что знаю об одном наставнике, который, мне думается, мог бы вам подойти. Заметьте, я не рекомендую его, потому что я никогда никого не рекомендую. Джентльмен, о котором я говорю, – это некий мистер Мэтью Покет.
   Вот оно что! Я сейчас же вспомнил это имя. Родственник мисс Хэвишем. Тот самый Мэтью, о котором говорили мистер и миссис Камилла. Тот самый Мэтью, которому уготовано место в изголовье у мисс Хэвишем, когда она будет лежать мертвая, в своем подвенечном наряде, на свадебном столе.
   – Это имя вам знакомо? – спросил мистер Джеггерс и бросил на меня испытующий взгляд, после чего закрыл глаза в ожидании ответа.
   Я ответил, что слышал это имя.
   – Вот как! – сказал он. – Вы слышали это имя! Однако вопрос в том, что вы на этот счет думаете?
   Я сказал, вернее попытался сказать, что очень благодарен ему за рекомендацию…
   – Нет, мой юный друг! – перебил он меня, медленно покачивая своей большой головой. – Ну-ка, припомните!
   Ничего не припомнив, я опять начал, что очень благодарен ему за рекомендацию…
   – Нет, мой юный друг, – перебил он меня, качая головой и одновременно хмурясь и улыбаясь, – нет, нет, нет; это очень хорошо сказано, но это не годится; вы слишком молоды, чтобы поймать меня. Рекомендация – не то слово, мистер Пип. Поищите другое.
   Исправив свою ошибку, я сказал, что очень благодарен ему за упоминание о мистере Мэтью Покете…
   – Вот так-то лучше! – воскликнул мистер Джеггерс.
   – …и с удовольствием буду учиться у этого джентльмена.
   – Очень хорошо. Учиться вам всего лучше у него на дому. Он будет предупрежден, но сначала вы повидаете его сына, который живет в Лондоне. Когда вы приедете в Лондон?
   Я ответил (взглянув на Джо, который стоял неподвижно и только смотрел на нас), что готов ехать сейчас же.
   – Скажем, ровно через неделю, – возразил мистер Джеггерс. – Вам следует сперва обзавестись новой одеждой, и притом – не рабочей одеждой. На это понадобятся деньги. Я, пожалуй, оставлю вам двадцать гиней?
   С невозмутимым видом он достал из кармана длинный кошелек, отсчитал на стол двадцать гиней и пододвинул их ко мне. Только теперь он снял ногу со стула. Пододвинув ко мне деньги, он уселся на стул верхом и стал раскачивать кошелек в воздухе, не сводя глаз с Джо.
   – Ну что, Джозеф Гарджери? Вы как будто удивлены?
   – И очень даже, – решительно заявил Джо.
   – Вы помните, ведь был уговор, что для себя вы ничего не требуете?
   – Был уговор, – сказал Джо. – И есть уговор. И будет, и останется.
   – А что, если, – сказал мистер Джеггерс, раскачивая кошелек, – что, если в мои указания входило сделать вам подарок в виде возмещения?
   – Это за что же возмещение? – спросил Джо.
   – За то, что вы лишаетесь работника.
   Джо положил руку мне на плечо нежно, как женщина. Часто впоследствии, думая о том, как в нем сочетались сила и мягкость, я мысленно сравнивал его с паровым молотом, который может раздавить человека иди чуть коснуться скорлупки яйца.
   – Уж как я рад, – сказал Джо, – что Пип может больше не работать, а жить в почете и богатстве, – этого я и выразить ему не могу. Но ежели вы думаете, что деньги возместят мне потерю мальчонки… когда он вот такой пришел в кузницу… и… всегда были друзьями!..
   Милый, добрый Джо, которого я, неблагодарный, так легко готовился покинуть, я будто сейчас тебя вижу, как ты стоишь, заслонив глаза мускулистой рукой кузнеца, и широкая грудь твоя вздымается, и голос тебе изменяет. О милый, добрый, верный, любящий Джо, я до сих пор чувствую, как дрожит твоя рука у меня на плече, словно трепещет крыло ангела!
   Но в то время я принялся утешать Джо. Я заплутался в дебрях моего грядущего благополучия и сбился с тропинок, по которым мы ходили рука об руку. Я напомнил Джо, что (как он сказал) мы всегда были друзьями и (как я сказал) всегда ими останемся. Джо так крепко провел по глазам свободной рукой, словно твердо решил их выдавить, но не добавил больше ни слова.
   Мистер Джеггерс наблюдал за этой сценой так, точно видел в Джо деревенского дурачка, а во мне – его сторожа. Когда мы успокоились, он проговорил, уже не раскачивая кошелек, а взвешивая его на ладони:
   – Предупреждаю вас, Джозеф Гарджери: теперь или никогда. Полумер я не признаю. Если вы хотите принять подарок, который мне поручено вам передать, – скажите слово, и вы его получите. Если же, напротив, вы считаете…
   Но тут ему к величайшему его изумлению пришлось замолчать, потому, что Джо вдруг двинулся на него с воинственным видом, не допускавшим сомнений относительно его намерений.
   – Я то считаю, – закричал Джо, – что коли ты приходишь ко мне в дом поддевать да дразнить меня, так изволь отвечать за это! Я то считаю, что коли ты такой храбрый, так выходи, покажи свою прыть. Я то считаю, что раз я что сказал, значит, я так считаю, и с этого меня не собьешь, хоть ты в лепешку расшибись.
   Я оттащил Джо, и он тут же угомонился; он только сообщил мне очень любезно, в виде вежливого предостережения всякому, кого это могло заинтересовать, что он никому не позволит поддевать и дразнить себя в собственном доме. При первом же угрожающем движении Джо мистер Джеггерс встал и попятился к двери. Не выказывая ни малейшего желания вернуться к столу, он произнес свою прощальную речь с порога. Сводилась она к следующему:
   – Ну-с, мистер Пип, по-моему, раз вам предстоит стать джентльменом, чем скорее вы уедете отсюда, тем лучше. Пусть будет, как мы решили – через неделю; за это время вы получите мой адрес. На почтовом дворе в Лондоне можете нанять экипаж и приезжайте прямо ко мне. Заметьте, я не высказываю своего мнения ни за, ни против той опеки, которую я на себя беру. Мне за это платят, и я за это взялся. Заметьте себе это как следует. Заметьте!
   Говоря это, он все время тыкал в нас пальцем и, вероятно, не скоро бы кончил, но, видимо, решив, что с Джо лучше не иметь дела, все же предпочел удалиться.
   Мне пришла в голову одна мысль, и я побежал за ним следом по дороге к «Веселым Матросам», где его ждала наемная карета.
   – Виноват, мистер Джеггерс, минуточку!
   – Эге! – сказал он, оборачиваясь. – Что случилось?
   – Я хочу все сделать правильно, мистер Джеггерс, и точно по вашим указаниям; вот я и решил вас спросить, – можно, я до отъезда прощусь с моими здешними знакомыми?
   – Можно, – сказал он, словно не вполне понимая меня.
   – И не только здесь, в деревне, но и в городе?
   – Можно, – сказал он. – Возражений не имеется.
   Я поблагодарил его и побежал домой, где обнаружил, что Джо уже запер парадную дверь, ушел из гостиной и сидит в кухне у огня, положив руки на колени и устремив взгляд на горящие угли. Я тоже подсел к огню и стал смотреть на угли, и долгое время все молчали.
   Моя сестра лежала в своем углу, обложенная подушками, Бидди с шитьем сидела у огня, Джо сидел рядом с Бидди, а я сидел рядом с Джо, напротив сестры. И чем дольше я глядел на тлеющие угли, тем яснее чувствовал, что не могу взглянуть на Джо; чем дольше длилось молчание, тем труднее мне было заговорить.
   Наконец я выдавил из себя:
   – Джо, ты сказал Бидди?
   – Нет, Пип, – ответил Джо, по-прежнему глядя на огонь, и так крепко обхватив колени, точно у него были секретные сведения, что они собираются от него сбежать, – я думал, ты сам ей скажешь, Пип.
   – Нет, уж лучше ты, Джо.
   – Ну, раз так, – сказал Джо, – Пип у нас джентльмен и богач, и да благословит его бог!
   Бидди уронила шитье и смотрела на меня. Джо крепко держал свои колени и смотрел на меня. Я смотрел на них обоих. Потом они оба сердечно меня поздравили; но был в их поздравлениях оттенок грусти, и это меня задело.
   Я счел своим долгом внушить Бидди (а через нее и Джо), как важно, чтобы они, мои друзья, ничего не знали и никогда не упоминали о моем благодетеле. Все выяснится в свое время, заметил я, а пока нельзя ничего рассказывать, кроме того, что по милости таинственного покровителя у меня появились надежды на блестящее будущее. Бидди задумчиво кивнула головой и снова взялась за шитье, сказав, что постарается не проболтаться; и Джо, все не выпуская из-под надзора свои колени, сказал: «Вот-вот, Пип, я тоже постараюсь»; после чего они снова принялись поздравлять меня и так дивились моему превращению в джентльмена, что мне стало не по себе.
   Бидди приложила немало усилий к тому, чтобы довести все случившееся до сознания моей сестры. Насколько я мог судить, усилия эти были тщетны. Сестра смеялась, раз за разом кивала головой и даже повторила вслед за Бидди слова «Пип» и «богатство». Но боюсь, что она придавала им не больше значения, чем обычно придают предвыборным выкрикам, – лучше описать плачевное состояние ее рассудка я не в силах.
   Раньше я счел бы это невероятным, однако я хорошо помню, что, по мере того как Джо и Бидди вновь обретали свое обычное спокойствие и веселость, у меня становилось все тяжелее на душе. Переменой в своей судьбе я, разумеется, не мог быть недоволен; но возможно, что, не догадываясь об этом, я был недоволен самим собой.
   Как бы то ни было, я сидел, уперев локоть в колено и уткнувшись подбородком в ладонь, и смотрел на угли, а Джо и Бидди говорили о моем отъезде, о том, что будут делать без меня, и о разных других вещах. И всякий раз, ловя на себе их приветливые взгляды (а они, особенно Бидди, часто поглядывали на меня), я ощущал какую-то обиду, словно читал в их глазах недоверие, хотя, видит бог, они не выражали его ни словом, ни знаком.
   Тогда я вставал и подходил к двери; дверь нашей кухни открывалась прямо на улицу и летними вечерами оставалась отворенной, чтобы было прохладнее. Стыдно сказать, но даже звезды, к которым я поднимал глаза, вызывали во мне снисходительную жалость, потому что мерцали над бедной деревушкой, в которой я провел свою жизнь.
   – Сегодня суббота, – сказал я, когда мы уселись за ужин, состоявший из хлеба с сыром и пива. – Еще пять дней, а потом уже будет день перед тем днем. Время пройдет быстро.
   – Да, Пип, – подтвердил Джо, и голос его прозвучал глухо, потому что шел из кружки с пивом. – Время пройдет быстро.
   – Быстро, очень быстро, – сказала Бидди.
   – Я вот о чем думал, Джо: когда я пойду в город, в понедельник, заказывать новое платье, я скажу портному, что надену его прямо у него в мастерской, или велю послать к мистеру Памблчуку. Неприятно, если все здесь будут на меня глазеть.
   – Мистер и миссис Хабл, наверно, захотят полюбоваться на тебя, Пип, каким ты будешь франтом, – сказал Джо, искусно разрезая на левой ладони ломоть хлеба вместе с сыром и поглядывая на мой нетронутый ужин так, словно вспоминал время, когда мы любили сравнивать, кто ест быстрее. – И мистер Уопсл тоже. И «Веселым Матросам» было бы удовольствие.
   – Этого-то я и не хочу, Джо. Они устроят из этого такое представление – такое грубое, неприличное представление, что я не буду знать куда деваться.
   – Вот оно что, Пип! – сказал Джо. – Ну, если ты не будешь знать куда деваться…
   Тут Бидди, кормившая с ложки мою сестру, обратилась ко мне с вопросом:
   – А ты подумал о том, как ты покажешься мистеру Гарджери, и твоей сестре, и мне? Ведь нам-то ты захочешь показаться?
   – Бидди, – отвечал я с некоторым раздражением, – ты такая быстрая, что за тобой не поспеть…
   (– А она и всегда была быстрая, – заметил Джо.)
   – Если бы ты подождала еще минутку, Бидди, ты бы услышала, что я как-нибудь вечером принесу сюда свое платье в узелке – скорее всего накануне моего отъезда.
   Бидди больше ничего не сказала. Я великодушно простил ее и вскоре затем сердечно пожелал ей и Джо спокойной ночи и пошел спать. Поднявшись в свою комнатушку, я сел и долго осматривал ее – жалкую, недостойную меня комнатушку, с которой я скоро навсегда расстанусь. Ее населяли чистые, юные воспоминания, и я мысленно разрывался между нею и роскошной квартирой, в которой мне предстояло жить, так же, как столько раз разрывался между кузницей и домом мисс Хэвишем, между Бидди и Эстеллой.
   Весь день на крышу светило солнце, и комната сильно нагрелась. Я отворил окно и, высунувшись наружу, увидел, как Джо медленно вышел из темного дома и раза два прошелся взад-вперед; потом вышла Бидди, принесла ему трубку и дала огня. Он никогда не курил так поздно, из чего я мог заключить, что по каким-то причинам он нуждается в утешении.
   Теперь он стоял у двери, прямо подо мной, и курил свою трубку. Бидди стояла подле, тихо разговаривая с ним, и я знал, что они говорят обо мне, потому что оба они несколько раз ласково произнесли мое имя. Я не стал бы слушать дальше, даже если бы мог что-нибудь услышать; отойдя от окна, я сел на единственный стул у кровати, думая о том, как печально и странно, что этот вечер, когда передо мной только что открылось такое блестящее будущее, – самый тоскливый вечер в моей жизни. Оглянувшись на открытое окно, я увидел плывущий в воздухе дымок от трубки Джо, и мне подумалось, что это его благословение – не навязчивое, не показное, но разлитое в самом воздухе, которым мы оба дышали. Я задул свечу и улегся в постель; и постель показалась мне неудобной, и никогда уже я не спал в ней так сладко и крепко, как бывало.


   Глава XIX

   Утро озарило весь мир новым блеском, и будущее предстало передо мной, просветленное до неузнаваемости. Больше всего меня теперь заботило, что до отъезда моего оставалось еще целых шесть дней: я не мог отделаться от тревожного чувства, что за эти шесть дней что-нибудь может стрястись с Лондоном и что к тому времени, как я туда попаду, он станет меньше или хуже, а то и вовсе исчезнет с лица земли.
   Джо и Бидди очень тепло и сердечно отзывались на мои упоминания о нашей скорой разлуке, однако сами о ней не заговаривали. После завтрака Джо достал из комода в парадной гостиной мой договор, мы сожгли его, и я почувствовал себя свободным. Полный до краев этим новым ощущением свободы, я пошел с Джо в церковь и, сидя там, думал, что, если бы священник все знал, он, пожалуй, не стал бы толковать нам про богатого и про царствие божие [296 - …он, пожалуй, не стал бы толковать нам про богатого и про царствие божие… – намек на евангельское изречение – «Легче верблюду пройти сквозь игольное ушко, чем богатому войти в царствие божие».].
   Отобедали мы, как всегда, рано, и после обеда я ушел из дому один, решив теперь же проститься с болотами и больше уже туда не возвращаться. Проходя мимо церкви, я (как и утром во время службы) преисполнился благородного сострадания к несчастным людям, которым суждено ходить сюда каждое воскресенье, до конца своих дней, а потом успокоиться в полной безвестности под низкими зелеными холмиками. Я пообещал себе, что в скором времени что-нибудь для них сделаю, и мысленно набросал план действий, согласно которому каждый житель нашей деревни должен был получить от меня обед из ростбифа и плумпудинга, пинту эля и целый галлон благосклонности.
   Если я и раньше часто испытывал нечто похожее на стыд, вспоминая о своем знакомстве с беглым каторжником, некогда ковылявшим среди этих могил, каковы же были мои мысли в это воскресенье, когда я, очутившись на кладбище, снова вспомнил его, оборванного, дрожащего, с толстым железным кольцом на ноге! Одно меня утешало – что это случилось очень давно, что его, несомненно, увезли за тридевять земель и что для меня он умер, а к тому же, возможно, его и в самом деле нет в живых.
   Конец нашим болотистым низинам, конец дамбам, и шлюзам, и жующим коровам, – впрочем, они, казалось, глядели теперь более почтительно, насколько это совместимо было с их коровьей тупостью, и поворачивали голову, чтобы как можно дольше таращиться на обладателя столь больших надежд, – прощайте, скучные друзья моего детства, отныне я не ваш – я создан для Лондона и славы, а не для работы кузнеца! В таком ликующем состоянии духа я дошел до старой батареи, прилег на траву, чтобы обдумать, прочит ли меня мисс Хэвишем в мужья Эстелле, и крепко уснул.
   Проснувшись, я с удивлением увидел, что рядом со мной сидит Джо и курит свою трубку. Когда я открыл глаза, он ласково мне улыбнулся.
   – А я решил, Пип, – ведь в последний раз, так пой-ду-ка и я за тобой.
   – Я очень рад, что ты так решил, Джо.
   – Спасибо на добром слове, Пип.
   – Знай, милый Джо, – продолжал я после того, как мы крепко потрясли друг другу руки, – что я тебя никогда но забуду.
   – Конечно, Пип, конечно, – сказал Джо, словно успокаивая меня. – Я-то это знаю. Право, знаю, дружок. Да чего там, стоит немножко мозгами пораскинуть, это всякому станет ясно. Только вот мозгами-то пораскинуть я сначала никак не мог, очень уж все враз переменилось, верно я говорю?
   Почему-то мне было не особенно приятно, что Джо так крепко на меня надеется. Мне бы понравилось, если бы он расчувствовался или сказал: «Это делает тебе честь, Пип», или что-нибудь в том же духе. Поэтому я никак не отозвался на первую часть его речи, на вторую же ответил, что известие это действительно явилось для нас неожиданностью, но что мне всегда хотелось стать джентльменом и я много, много раз думал о том, что бы я в таком случае стал делать.
   – Да неужели думал? – удивился Джо. – Поди ж ты!
   – Сейчас мне очень жаль, Джо, – сказал я, – что ты извлек так мало пользы из наших уроков; ты со мной не согласен?
   – Вот уж не знаю, – отвечал Джо. – Я к ученью туповатый. Я только в своем деле мастак. Оно и всегда было жаль, что я туповатый, и сейчас жаль, но только не больше, чем… ну, хоть год назад!
   Я-то имел в виду, что куда приятнее было бы, если бы Джо оказался более достоин моих милостей к тому времени, как я получу свое состояние и смогу для него что-то сделать. Однако он был так далек от правильного понимания моей мысли, что я решил лучше растолковать ее Бидди.
   И вот, когда мы пришли домой и напились чаю, я вызвал Бидди в наш садик у проулка и, подбодрив ее для начала заверением, что никогда ее не забуду, сказал, что у меня есть до нее просьба.
   – А состоит она в том, Бидди, – сказал я, – чтобы ты не упускала случая немножко пообтесать Джо.
   – Как это пообтесать? – спросила Бидди, бросив на меня внимательный взгляд.
   – Ну, ты понимаешь, Джо – хороший, милый человек, лучшего я просто и не знаю, но в некоторых отношениях он немного отстал, Бидди. Скажем, в части учения и манер.
   Хотя я, пока говорил, смотрел на Бидди и хотя, когда я кончил, она широко раскрыла глаза, но на меня она не смотрела.
   – Ах, манер! Значит, у него манеры недостаточно хороши? – спросила она, сорвав лист черной смородины.
   – Здесь, милая Бидди, они достаточно хороши, но…
   – Ах, здесь они, значит, достаточно хороши? – перебила меня Бидди, разглядывая сорванный лист.
   – Ты не дала мне договорить: но если мне удастся ввести его в более высокие круги, а я надеюсь, что это мне удастся, когда я войду во владение своей собственностью, – такие манеры едва ли сделают ему честь.
   – И ты думаешь, он этого не знает? – спросила Бидди.
   Вопрос показался мне до того обидным (самому-то мне ничего подобного и в голову не приходило), что я огрызнулся:
   – Что ты хочешь этим сказать, Бидди?
   Прежде чем ответить, Бидди растерла лист между ладонями, – и с тех пор запах черносмородинового куста всегда напоминает мне этот вечер в нашем садике у проулка.
   – А что он, может быть, гордый, об этом ты не подумал?
   – Гордый? – переспросил я с подчеркнутым пренебрежением.
   – Гордость разная бывает, – сказала Бидди, смотря мне прямо в лицо и качая головой. – Гордость не у всех одинаковая…
   – Ну? Что же ты замолчала?
   – Не у всех одинаковая, – повторила Бидди. – Ему, возможно, гордость не позволит, чтобы кто-то снял его с места, где у него есть свое дело, где он делает это дело хорошо и пользуется уважением. Сказать по правде, я думаю, что именно так и будет; впрочем, это, вероятно, очень смело с моей стороны: ведь ты должен бы знать его куда лучше, чем я.
   – Бидди, – сказал я, – ты меня огорчаешь. Я от тебя этого не ожидал. Ты завидуешь, Бидди, и дуешься. Тебе обидно мое возвышение в жизни, и ты не умеешь это скрыть.
   – Если у тебя хватает совести так думать, – отвечала Бидди, – ты так и скажи. Повтори, повтори еще раз, если у тебя хватает совести так думать.
   – Скажи лучше, – если у тебя хватает совести так принимать это, – возразил я надменным и наставительным тоном. – Нечего сваливать вину на меня. Ты меня очень огорчаешь, Бидди, это… это дурная черта характера. Я хотел попросить тебя, чтобы ты после моего отъезда по мере сил помогала нашему милому Джо. Но теперь я тебя ни о чем не прошу. Ты меня очень огорчила, Бидди, – повторил я. – Это… это дурная черта характера.
   – Ругай ты меня или хвали, – сказала бедная Бидди, – все равно можешь быть спокоен, я здесь всегда буду делать все, что в моих силах. И какого бы мнения ты обо мне ни держался, я не изменюсь к тебе. А несправедливым джентльмену все-таки не пристало быть, – добавила она и отвернулась.
   Я еще раз с горячностью повторил, что это дурная черта характера (и с тех пор убедился, что был прав, только применил свои слова не по адресу), и пошел по дорожке прочь от Бидди, а Бидди вернулась в дом; я вышел на дорогу и уныло бродил по полям до самого ужина, по-прежнему думая о том, как печально и странно, что в этот, второй вечер моей новой жизни мне так же одиноко и тоскливо, как и в первый.
   Впрочем, с наступлением утра я опять приободрился и, великодушно простив Бидди, решил не возобновлять вчерашнего разговора. Я надел свое лучшее платье и, едва дождавшись часа, когда могли открыться лавки, отправился в город. Когда я явился к мистеру Трэббу, портному, он еще завтракал в своей комнате за лавкой; рассудив, что выходить ко мне не стоит, он вместо этого позвал меня к себе.
   – Ну-с, – начал мистер Трэбб снисходительно-приятельским тоном, – как поживаете, чем могу служить?
   Мистер Трэбб только что разрезал горячую булочку на три перинки и занимался тем, что прокладывал между ними масло и тепло его укутывал. Это был старый холостяк, человек с достатком, и окно его комнаты смотрело в предостаточный огородик и фруктовый сад, а в стену возле камина вделан был более чем достаточный кованый сундук, где хранились – я был в том убежден – полные мешки его достатка.
   – Мистер Трэбб, – сказал я, – мне не хочется упоминать об этом, потому что может показаться, будто я хвастаюсь, но я получил порядочное состояние.
   Мистер Трэбб преобразился. Позабыв о масле, нежащемся в теплой постели, он поднялся и вытер пальцы о скатерть с возгласом: «Господи помилуй!»
   – Я еду в Лондон к моему опекуну, – сказал я, небрежно доставая из кармана несколько гиней и поглядывая на них, – мне нужен в дорогу костюм по последней моде, и я готов заплатить за него вперед, – добавил я, опасаясь, что иначе он, чего доброго, только пообещает выполнить мой заказ.
   – Дорогой сэр, вы меня обижаете! – И мистер Трэбб, почтительно изогнувшись, раскинул руки и даже осмелился секунду подержать меня за локотки. – Позвольте мне принести вам мои поздравления. Будьте столь любезны, пройдите, пожалуйста, в лавку.
   Мальчишка мистера Трэбба был самым дерзким мальчишкой во всей округе. Когда я пришел, он подметал лавку и, чтобы доставить себе развлечение среди тяжких трудов, намел мне на ноги целую кучу сора. Когда я снова вышел в лавку с мистером Трэббом, он все еще подметал пол, и тут же стал нарочно задевать щеткой о все углы и прочие препятствия, чтобы показать этим (так по крайней мере я его понял), что он не хуже любого кузнеца, живого или мертвого.
   – Прекрати возню! – закричал на него мистер Трэбб с чрезвычайной суровостью, – не то я тебе голову оторву. Присядьте, сэр, прошу вас. Вот, сэр, – говоря это, мистер Трэбб достал с полки кусок сукна и плавным движением развернул его на прилавке, с тем чтобы подсунуть под него руку и показать, как оно отливает на свет, – очень приятный товар! Особенно рекомендую его вам, сэр, это самый что ни на есть высший сорт. Впрочем, я покажу вам и другие образцы. Эй ты, подай мне номер четыре! (Эти слова были обращены к мальчишке и сопровождались устрашающе грозным взглядом, поскольку существовала опасность, что сей зловредный юнец мазнет меня сукном по голове или позволит себе еще какую-нибудь вольность.)
   Мистер Трэбб не сводил строгого взора с мальчишки, пока тот не положил на прилавок номер четыре и не отошел на безопасное расстояние. Тогда он велел ему подать номер пять и номер восемь. – И смотри у меня, негодяй, никаких фокусов, – прикрикнул мистер Трэбб, – не то будешь жалеть до последнего вздоха!
   Затем мистер Трэбб склонился над номером четыре и смиренно-доверительным тоном отрекомендовал его мне как легкий летний материал, который весьма в ходу у дворянства и аристократии и в который он почтет для себя за великую честь одеть своего знатного земляка (если только позволительно ему считать себя моим земляком). А затем снова обратился к мальчишке:
   – Подашь ты мне когда-нибудь номер пять и номер восемь, шалопай несчастный, или прикажешь вышвырнуть тебя из лавки и идти за ними самому?
   С помощью мистера Трэбба я выбрал сукно на костюм и снова прошел в заднюю комнату – снять мерку. Ибо хотя у мистера Трэбба уже имелась моя мерка и до сих пор она вполне его удовлетворяла, однако, как он с поклоном заявил, «при существующих обстоятельствах она не годится, сэр, совершенно не годится». Итак, мистер Трэбб обмерил и размежевал меня в своей комнате, словно я был земельным участком, а он – опытным землемером, и приложил к этому делу столько стараний, что я почувствовал – никакая плата не может вознаградить его за такие труды. Когда же наконец он с этим покончил и мы договорились, что он пришлет мой костюм мистеру Памблчуку в четверг вечером, мистер Трэбб сказал, уже взявшись за ручку двери:
   – Я знаю, сэр, лондонские джентльмены, как правило, не шьют у провинциальных портных; но если бы вам, живя в столице, вздумалось когда-нибудь удостоить меня чести, я был бы весьма польщен. До свиданья, сэр, чрезвычайно вам признателен… Дверь!
   Последнее слово было брошено мальчишке, который понятия не имел, что оно означает. Но я видел, как он был ошеломлен, когда его хозяин, льстиво потирая руки, сам проводил меня до порога, и я могу считать, что мое знакомство с сокрушительной силой денег началось в ту минуту, когда они, фигурально выражаясь, положили на обе лопатки мальчишку Трэбба.
   После этого памятного события я побывал у шляпника, сапожника и торговца бельем, чувствуя, что сильно смахиваю на собаку матушки Хаббард [297 - …собаку матушку Хаббард. – Матушка Хаббард – персонаж известных детских стихов.], которую общими силами наряжали столько мастеров. Побывал я и в конторе дилижансов и заказал себе место на семь часов утра в субботу. Необязательно было повсюду рассказывать, что я получил порядочное состояние; однако всякий раз, как я упоминал об этом, мой собеседник отвлекался от созерцания того, что происходило за окном на улице, и сосредоточивал все свое внимание на мне. Покончив с необходимыми заказами, я направился к лавке Памблчука и, подходя к ней, увидел, что этот джентльмен собственной персоной стоит на пороге.
   Он поджидал меня с большим нетерпением. Еще утром он заезжал на своей тележке к нам в кузницу и ему рассказали великую новость. Он приготовил для меня угощение в гостиной, где происходило памятное чтение «Джорджа Барнуэла», и, пропуская в дверь мою священную особу, тоже велел своему приказчику «не путаться под ногами».
   – Друг мой, – сказал мистер Памблчук, пожимая мне руки, когда остался наедине со мной и с угощением. – Поздравляю вас по случаю такой редкостной удачи. Вы ее заслужили, заслужили!
   Это было сказано к месту и показалось мне весьма дельным замечанием.
   – Мысль о том, – сказал мистер Памблчук, предварительно выразив свои чувства ко мне восхищенным пыхтением, – что я некоторым образом способствовал этому, составляет для меня высшую награду.
   Я напомнил мистеру Памблчуку, что этого предмета нельзя касаться ни словом, ни намеком.
   – Друг мой, – сказал мистер Памблчук, – если вы разрешите называть вас так…
   Я промямлил: «Разумеется», и мистер Памблчук снова взял меня за обе руки и сообщил своему жилету колыхательное движение, которое говорило о чувствах, хотя и совершалось намного ниже сердца.
   – Друг мой, положитесь на меня, в ваше отсутствие я не пожалею своих слабых сил, чтобы обо всем этом не забыл Джозеф. Джозеф! – сказал мистер Памблчук, как бы моля и сострадая. – Джозеф!! Джозеф!!! – после чего он покачал головой и постукал себя по лбу, тем выражая свое отношение к главному недостатку Джозефа.
   – Но что же это я, друг мой, – сказал мистер Памблчук. – Вы, должно быть, проголодались, вы падаете от усталости. Садитесь, прошу вас. Вот курятина – это из «Кабана», вот язык, тоже из «Кабана», вот еще кое-какие лакомые штучки из «Кабана», которыми вы, надеюсь, не побрезгуете. Но неужели, – сказал мистер Памблчук, едва успев сесть и снова вставая, – неужели я вижу перед собой того, с кем я делил игры и забавы его счастливого детства? Дозвольте же… дозвольте мне…
   Это «дозвольте» означало, что ему хочется пожать мне руку. Я согласился, он с жаром стиснул ее и снова сел.
   – Вот вино, – сказал мистер Памблчук. – Выпьем. Возблагодарим судьбу, и пусть она всегда выбирает своих баловней так же разумно. Нет, – сказал мистер Памблчук, снова вставая, – я не могу видеть перед собой Того, кто… а также пить за Того, кто… не выразив еще раз… Дозвольте… дозвольте мне…
   Я дозволил, и он снова пожал мне руку и, осушив стакан, опрокинул его вверх дном. Я последовал его примеру; и доведись мне перед этим самого себя опрокинуть вверх дном, вино и тогда не ударило бы мне в голову с такой силой.
   Мистер Памблчук положил мне на тарелку сочное куриное крылышко и лучший ломтик языка (прошли те времена, когда мне доставались одни глухие закоулки окорока!), о себе же, сравнительно говоря, не заботился вовсе. – О птица, птица! – воззвал мистер Памблчук к жареной курице. – Думала ли ты, будучи неразумным цыпленком, какая честь тебе предназначена! Думала ли ты, что под этим смиренным кровом ты станешь угощением Того, кто… Пусть вы сочтете это слабостью с моей стороны, сэр, – сказал мистер Памблчук, вставая, – но дозвольте, дозвольте мне…
   Особого дозволения от меня теперь, видимо, уже не требовалось, и он тут же выполнил свое намерение. Как ему удавалось проделывать это так часто, не порезавшись о мой нож, право, не знаю.
   – А ваша сестра, что имела честь воспитать вас своими руками, – продолжал он, основательно подкрепившись, – не печально ли, что ей не дано понять, какую великую честь… Дозвольте…
   Я увидел, что он готов опять двинуться на меня, и остановил его.
   – Выпьем за ее здоровье, – предложил я.
   – О! – вскричал мистер Памблчук и откинулся на спинку стула, совсем размякнув от восхищения. – Вот по таким словам они и познаются, сэр! (Не знаю, кого он величал сэром, во всяком случае не меня, а больше в комнате никого не было.) Вот по таким словам, сэр, и познаются благородные сердца! Всегда готовы простить, приветить! Человеку непонимающему, – продолжал угодливый Памблчук, поспешно отставив нетронутый стакан и снова вставая, – могло бы показаться, что я назойлив, но дозвольте мне…
   Проделав, что следовало, он возвратился на свое место и выпил за здоровье моей сестры. – Не надо закрывать глаза на ее несчастный характер, – сказал мистер Памблчук, – но будем надеяться, что намерения у нее были добрые.
   Примерно в это время я заметил, что лицо его стало сильно краснеть; сам же я словно обратился в сплошное лицо, насквозь пропитанное вином, и лицо это немилосердно горело.
   Я сказал мистеру Памблчуку, что распорядился доставить мое новое платье к нему на дом, и он едва не задохнулся от восторга, что я так отличил его. Я разъяснил ему, почему мне не хочется, чтобы на меня глазели в деревне, и он стал превозносить меня до небес. Он дал мне понять, что лишь он один достоин моего доверия, и, короче говоря, он просит дозволения… Потом он нежно осведомился, помню ли я нашу игру в арифметические задачи, и как мы вместе ходили записывать меня в подмастерья, и как он всегда был моим наперсником и самым закадычным другом? Выпей я в десять раз больше вина, я и то бы знал, что ничего подобного никогда не было, и в глубине души с негодованием отверг бы такое предположение. А между тем помню как сейчас, в ту минуту я был убежден, что сильно в нем ошибался и что он умнейший, добрейший, прекраснейший человек.
   Мало-помалу он проникся ко мне таким доверием, что стал спрашивать моего совета по поводу своих собственных дел. Он упомянул, что на основе его предприятия, если таковое расширить, можно создать объединение и монополию по торговле зерном и семенами, равной которой не видывали ни в нашей, ни в какой другой округе. Единственное, что, по его мнению, еще требовалось, чтобы сколотить миллионное состояние, это – Округлить Капитал. Вот именно эти два словечка – округлить капитал. И ему, Памблчуку, думается, что если бы недостающую сумму вложил в дело новый компаньон, – а этому компаньону не было бы иной заботы, кроме как в любое время по своему усмотрению, лично или поручив это кому-нибудь, проверять книги, да два раза в год заходить в контору и уносить в кармане прибыли, пятьдесят процентов или около того, – ему думается, что это было бы весьма выгодной возможностью, над которой молодому человеку с умом и с деньгами стоило бы поразмыслить. А я что думаю на этот счет? Он целиком полагается на мое мнение, так что же я думаю на этот счет? Я сказал, что согласен с ним: «Но не будем забегать вперед!» Широта и ясность моего суждения потрясли его совершенно, и он, уже не спрашивая дозволения, заявил, что не может не пожать мне руку – и пожал-таки ее еще раз.
   Мы выпили все вино, и мистер Памблчук снова и снова клялся мне держать Джозефа в пределах (неизвестно каких) и прилежно и неизменно оказывать мне услуги (неизвестно какие). Он также впервые поведал мне тайну, которую, нужно признать, свято хранил до той поры, а именно, что всегда говорил обо мне: «Этот мальчик необыкновенный, и, помяните мое слово, – судьба у него будет необыкновенная». Со скорбной улыбкой он сказал, что сейчас это просто уму непостижимо, и я подтвердил его слова. Наконец я вышел на улицу, смутно почувствовал, что солнце ведет себя как-то необычно, и, так и не заметив дороги, в каком-то полусне добрался до шлагбаума.
   Здесь я очнулся, услышав, что меня окликает мистер Памблчук. Он был еще далеко, на залитой солнцем улице, и выразительными жестами приглашал меня остановиться. Я остановился, и он подошел ко мне, пыхтя и отдуваясь. – Нет, дорогой мой друг, я этого не допущу, – заговорил он, едва успев перевести дух. – Такой день не может закончиться без этой последней любезности с вашей стороны. Дозвольте же мне, как старому другу и доброжелателю, дозвольте мне…
   Мы по меньшей мере в сотый раз обменялись рукопожатием, и он негодующим тоном приказал какому-то молодому возчику дать мне дорогу. Затем он благословил меня и стоял, махая мне рукой, пока я не скрылся за поворотом; и тут я свернул в поле и, прежде чем идти дальше домой, как следует проспался в тени изгороди.
   Мне предстояло взять с собой в Лондон весьма скудный багаж, – лишь немногое из того немногого, что у меня было, годилось для моего нового положения. Но, внушив себе, что нельзя терять ни минуты, я в тот же день начал укладываться, причем впопыхах уложил вещи, которые, как я знал, понадобятся мне уже на следующее утро.
   Миновали вторник, среда и четверг; а в пятницу утром я отправился к мистеру Памблчукуг с тем чтобы, облачившись у него в новое платье, пойти попрощаться с мисс Хэвишем. Для переодевания мне отведена была собственная спальня мистера Памблчука, нарочно ради этого случая увешанная чистыми полотенцами. Новое платье, как водится, несколько разочаровало меня. Вероятно, с тех самых пор, что люди стали одеваться, ни один новый, с нетерпением ожидавшийся туалет не оправдывал в полной мере надежд, которые на него возлагались. Впрочем, после того как я пробыл в новом платье с полчаса и вконец извертелся, тщетно стараясь с помощью ручного зеркала мистера Памблчука увидеть свои ляжки, мне стало казаться, что сидит оно совсем недурно. Мистера Памблчука не было дома, – он уехал на ярмарку в соседний городок, миль за десять. Я не предупредил его, когда уезжаю в Лондон, и, следовательно, мне не грозила опасность новых рукопожатий. Все складывалось к лучшему, и я без помехи вышел в моем новом наряде на улицу, до слез стыдясь встречи с приказчиком и втайне подозревая, что выгляжу не очень авантажно, вроде как Джо в воскресном костюме.
   К дому мисс Хэвишем я пробрался задворками, дав большого крюку, и позвонил неловко, с трудом, – мешали жесткие, слишком длинные пальцы перчаток. На звонок вышла Сара Покет и чуть не упала в обморок, увидев меня в новом обличье, а лицо ее, так похожее на грецкий орех, из коричневого стало желто-зеленым.
   – Вы? – сказала она. – Вы? Боже милосердный! Что вам нужно?
   – Я уезжаю в Лондон, мисс Покет, – сказал я, – и зашел проститься с мисс Хэвишем.
   Заперев калитку, мисс Покет пошла справиться, как ей поступить, – значит, меня не ждали. Впрочем, она очень скоро вернулась и повела меня наверх, не сводя с моей особы изумленного взгляда.
   Мисс Хэвишем, опираясь на свою клюку, прохаживалась по комнате с длинным накрытым столом, по-прежнему тускло освещенной свечами. Услышав, что отворяется дверь, она остановилась – как раз подле сгнившего свадебного пирога – и повернула голову.
   – Не уходите, Сара, – приказала она. – Ну, что скажешь, Пип?
   – Я еду в Лондон, мисс Хэвишем, завтра еду, – я следил за каждым своим словом, – и подумал, что вы, может быть, не сочтете за дерзость, если я зайду проститься с вами.
   – Ты стал настоящим франтом, Пип, – сказала она, помахивая передо мною своей клюкой, словно добрая фея-крестная, совершив чудесное превращение, наделяла меня прощальным подарком.
   – На меня свалилось такое счастье, после того как мы с вами виделись, мисс Хэвишем, – тихо проговорил я. – И я так благодарен, мисс Хэвишем!
   – Да, да, – сказала она, с нескрываемой радостью глядя на расстроенную, изнывающую от зависти Сару. – Я видела мистера Джеггерса. Я уже слышала эту новость, Пип. Так ты едешь завтра?
   – Да, мисс Хэвишем.
   – И тебя усыновил какой-то богатый человек?
   – Да, мисс Хэвишем.
   – Пожелавший остаться неизвестным?
   – Да, мисс Хэвишем.
   – И назначил мистера Джеггерса твоим опекуном?
   – Да, мисс Хэвишем.
   Она просто упивалась этими вопросами и ответами, – такое наслаждение доставляли ей смятение и зависть Сары Покет.
   – Ну что же, – продолжала она, – перед тобой открывается прекрасное будущее. Будь умником, веди себя достойно, слушайся указаний мистера Джеггерса. – Она пристально поглядела на меня, потом на Сару, убитое лицо которой исторгнуло у нее жестокую улыбку. – Прощай, Пип!.. Ты ведь навсегда сохранишь это имя?
   – Да, мисс Хэвишем.
   – Прощай, Пип.
   Она протянула мне руку, и я, опустившись на колено, поднес ее руку к губам. Я не загадывал вперед, как буду с нею прощаться; это получилось у меня само собой. Торжество сверкнуло в ее тяжелом взгляде, обращенном на Сару Покет, и такой я покинул мою фею-крестную: она стояла посреди тускло освещенной комнаты, сложив руки на крючке своей палки, у сгнившего свадебного пирога, затканного паутиной.
   Сара Покет свела меня вниз, словно я был призраком, который нужно выпроводить из дома. Она никак не могла свыкнуться с моим преображением и вконец растерялась. Я сказал: «Прощайте, мисс Покет», но она только смотрела на меня во все глаза, словно до ее сознания и не дошло, что я к ней обращался. Выйдя из дома, я поскорей добежал до лавки Памблчука, снял новый костюм, связал его в узел и отправился домой в старом своем платье, в котором, по совести говоря, чувствовал себя много свободнее, хоть и нес увесистый сверток.
   И вот шесть дней, которым я и конца не предвидел, пронеслись и миновали, и уже завтрашний день глядел мне в лицо, а я не решался встретиться с ним глазами. По мере того как от шести вечеров оставалось пять, потом четыре, три, два, я все больше дорожил обществом Джо и Бидди. Накануне отъезда я, чтобы доставить им удовольствие, нарядился в новое платье и так и просидел весь вечер франтом. Ради торжественного случая мы устроили горячий ужин с неизменной жареной курицей и пивным пуншем. Всем нам было очень грустно и не становилось веселее от того, что мы притворялись оживленными и довольными.
   Мне предстояло выйти из дому с моим чемоданчиком в пять часов утра, и я заранее предупредил Джо, что хочу идти в город один. Боюсь – ох, боюсь, не крылась ли за этим решением мысль, что очень уж велико будет несоответствие между нами, когда мы с Джо появимся на стоянке дилижансов. Я старался убедить себя, что и не помышляю об этом; но в последний вечер, поднявшись в свою комнатушку, вынужден был признать всю вероятность таких побуждений и готов был спуститься обратно и умолять Джо проводить меня. Но я этого не сделал.
   Всю ночь в моих тревожных снах мчались дилижансы, по ошибке заезжавшие куда угодно, кроме Лондона, а везли их то собаки, то кошки, то свиньи, то люди, но только не лошади. Самые фантастические дорожные приключения не давали мне покоя, пока не забрезжил день и не запели птицы. Тогда я встал, начал одеваться и, присев у окна, чтобы еще раз посмотреть на знакомую улицу, крепко уснул.
   Бидди так рано поднялась готовить мне завтрак, что из кухни уже слышался запах дыма, когда я, не проспав у окна и часа, в ужасе вскочил, вообразив, что время далеко за полдень. Но еще долго спустя, когда внизу уже звенела чайная посуда и сам я был совершенно готов, у меня все недоставало духу спуститься в кухню. И я развязывал и отпирал свой чемоданчик, а потом снова запирал и завязывал его, пока Бидди наконец не крикнула мне снизу, что я опоздаю.
   Я позавтракал наспех, не разбирая, что ем. Встав из-за стола, я сказал развязно, словно только что вспомнив: «Ну, мне, пожалуй, пора!», поцеловал сестру, которая, по обыкновению, смеялась и трясла головой в своем углу у огня, поцеловал Бидди и крепко обнял Джо. Потом взял свой чемоданчик и вышел. Немного отойдя от дома, я услыхал позади какую-то возню и, оглянувшись, увидал, что Джо бросает мне вслед старый башмак, а второй башмак бросает Бидди. Тогда я остановился и помахал им шляпой, и милый старый Джо, махая над головой своей огромной ручищей, хрипло прокричал: «Урра!», а Бидди закрыла лицо передником.
   Я быстро зашагал прочь, размышляя о том, что уйти оказалось гораздо легче, нежели я предполагал, и что куда бы это годилось, если бы старый башмак полетел вслед дилижансу на виду у всей Торговой улицы. Как ни в чем не бывало, я стал насвистывать веселую песенку. Но деревня мирно спала, легкий туман торжественно уплывал вверх, словно открывая мне мир, – и сам я когда-то был здесь таким маленьким и невинным, а то, что ждало меня впереди, представлялось таким неведомым и огромным, что внезапно рыдания сдавили мне горло и я расплакался. Случилось это при выходе из деревни, у дорожного столба; я потрогал его рукой и сказал:
   – Прощай, мой милый, мой добрый друг!
   Видит бог, мы напрасно стыдимся своих слез, – они как дождь смывают душную пыль, иссушающую наши сердца. Слезы принесли мне облегчение – я смягчился, о многом пожалел, глубже почувствовал свою неблагодарность. Если бы я заплакал раньше, Джо был бы со мной в эту минуту.
   Я так растрогался от собственных слез, которые снова и снова навертывались мне на глаза, пока я шел по пустынной дороге, что, уже сев в дилижанс и выехав из города, с тоскою думал, как хорошо было бы соскочить на землю, когда мы будем менять лошадей, добежать домой и, проведя еще один вечер под родным кровом, получше проститься со своими. Лошадей переменили, а я так ни на что и не решился и только утешал себя мыслью, что вполне можно будет вернуться и со следующей станции. Занятый этими мыслями, я несколько раз обманывался, принимая за Джо какого-нибудь путника, показавшегося вдали на дороге, и сердце у меня замирало… Как будто Джо мог здесь оказаться!
   Мы переменили лошадей еще и еще раз, теперь возвращаться было уже слишком поздно и слишком далеко, и я не вернулся. А туман весь без остатка торжественно уплыл вверх, и мир лежал передо мной как на ладони.

   На этом кончается первая пора надежд Пипа.


   Глава XX

   Езды от нашего города до столицы было часов пять. Уже перевалило за полдень, когда запряженный четверкой дилижанс, в котором я ехал, влился в сутолоку уличного движения и подкатил к гостинице «Скрещенные ключи» на углу Вуд-стрит и Чипсайда, в Лондоне.
   Как раз в то время мы, британцы, окончательно установили, что и мы сами и все в нашей стране – венец творения, а тот, кто в этом сомневается, повинен в государственной измене; если бы не такое положение вещей, вполне возможно, что улицы Лондона, испугавшего меня своей необъятностью, показались бы мне очень некрасивыми, кривыми, узкими и грязными.
   Мистер Джеггерс, как и было условлено, своевременно сообщил мне свой адрес. Улица называлась Литл-Бритен, а от руки на его карточке было приписано: «Не доезжая Смитфилда, у самой конторы дилижансов». Однако извозчик, чью засаленную шинель украшало, казалось, столько же пелерин, сколько ему было лет, так старательно упаковал меня в свою карету и загородил дребезжащей откидной подножкой, словно готовился везти меня за пятьдесят миль. Он бесконечно долго взбирался на козлы, покрытые старым, вылинявшим гороховым чехлом с бахромой, который моль превратила в сплошные лохмотья. Колымага у него была диковинная: с шестью большими коронами по бокам, с ободранными петлями сзади, за которые могли бы держаться хоть десять лакеев, и с целым частоколом из гвоздей над задними колесами, чтобы любителям бесплатного катанья на запятках не вздумалось поддаться такому соблазну.
   Не успел я удобно усесться и решить, что карета сильно напоминает овин, но еще больше – лавку старьевщика, и подивиться, неужели торбы обязательно нужно хранить тут же, как заметил, что возница готовится слезать с козел, словно мы уже подъезжаем. И действительно, очень скоро карета остановилась на мрачной улице, перед конторой, на открытой двери которой было выведено: «М-р Джеггерс».
   – Сколько с меня? – спросил я.
   – Шиллинг, – ответил извозчик, – если не пожелаете прибавить.
   Я, разумеется, сказал, что не пожелаю.
   – Тогда, значит, шиллинг, – вздохнул извозчик. – Не то с ним хлопот не оберешься. Уж я его знаю! – И, подмигнув на дверь конторы, сокрушенно покачал головой.
   Когда он, получив свой шиллинг, совершил в конце концов обратное восхождение на козлы и покатил прочь (от чего, казалось, сильно воспрянул духом), я вошел со своим чемоданчиком в контору и спросил, у себя ли мистер Джеггерс.
   – Нет, – отвечал клерк, – он сейчас в суде. Мистер Пип, если не ошибаюсь?
   Я заверил его, что он не ошибается.
   – Мистер Джеггерс просил вам передать, чтобы вы обождали у него в кабинете. Он сегодня занят в суде и не мог сказать, долго ли там пробудет. Но, поскольку время ему дорого, он, очевидно, не пробудет там ни минуты лишней.
   С этими словами клерк отворил дверь и провел меня в соседнюю комнату. Здесь, углубившись в чтение газеты, сидел какой-то одноглазый субъект в плисовой куртке и штанах до колен, который при нашем появлении поднял голову и вытер нос рукавом.
   – Ступайте, подождите в конторе, Майк, – сказал клерк.
   Я хотел было извиниться, что помешал, но клерк без дальнейших церемоний выпроводил посетителя из кабинета и, швырнув ему вслед его меховую шапку, оставил меня одного.
   Кабинет мистера Джеггерса, куда свет проникал только сквозь стеклянный люк в потолке, оказался необычайно мрачным убежищем. Стекло, причудливо заклеенное в нескольких местах, точно разбитая голова, искривляло линии соседних домов, которые как будто вытягивали шею и изгибались, чтобы получше разглядеть меня сверху. В комнате было меньше бумаг, чем я ожидал в ней увидеть; зато были всякие странные предметы, которых я никак не ожидал в ней увидеть: старый заржавленный пистолет, сабля в ножнах, какие-то странные ящики и свертки, а на полке – два страшных гипсовых слепка, сделанных с лиц, безобразно раздувшихся и застывших в судорожной усмешке. Кресло мистера Джеггерса было обито жесткой черной материей, с рядами медных гвоздиков по краям, точно гроб; я живо представил себе, как он откидывается на высокую спинку и покусывает указательный палец, сверля глазами клиента. Комната была небольшая, и клиенты, видимо, имели обыкновение пятиться к самой стене: вся она, особенно против кресла мистера Джеггерса, была засалена от соприкосновения с плечами и спинами. Я вспомнил, что и одноглазый субъект пробирался к двери по стенке, когда я, сам того не желая, изгнал его отсюда.
   Я сел на стул для посетителей, лицом к креслу мистера Джеггерса, и почувствовал, как меня охватила гнетущая атмосфера этой комнаты. Мне вспомнилось, что у клерка, как и у его патрона, было такое выражение, словно за каждым человеком он знал какую-то вину. Я стал гадать, сколько еще клерков работает наверху и все ли они притязают на такую тлетворную власть над своими ближними. Я гадал, кому принадлежали раньше собранные здесь странные предметы и как они сюда попали. Я гадал, не родных ли мистера Джеггерса изображают те два слепка, и если уж бог послал ему в наказание двух таких безобразных родичей, то почему он поставил их пылиться на эту закопченную, засиженную мухами полку, а не приютил у себя дома. Конечно, Лондон в летний день был для меня внове, и возможно, что в моем угнетенном состоянии повинна была духота, а также пыль и копоть, густым слоем покрывавшие все вокруг. Но так или иначе я еще посидел и подождал немного в душном кабинете, а потом, чувствуя, что гипсовые рожи, глядящие с полки над креслом мистера Джеггерса, сведут меня с ума, встал и вышел в контору.
   Когда я сказал клерку, что хочу пока немного пройтись, он посоветовал мне завернуть за угол, на Смитфилд. Я вышел на Смитфилд, и мерзостная эта площадь словно облепила меня своей грязью, жиром, кровью и пеной [298 - …площадь словно облепила меня своей грязью, жиром, кровью и пеной. – На площади Смитфилд был в то время самый большой в Лондоне мясной рынок (в 1868 году заменен крытыми рядами). Раньше Смитфилд был местом публичных казней еретиков. Здесь же был убит мэром Лондона вождь крестьянского восстания 1381 года Уот Тайлер.]. Обратившись в бегство, я свернул в боковую улицу, откуда увидел огромный черный купол собора св. Павла, выступающий из-за мрачного каменного здания; какой-то прохожий сказал мне, что это – Ньюгетская тюрьма. Мостовая вдоль тюремной стены была устлана соломой, чтобы заглушить стук колес; из этого обстоятельства, а также из того, что у ворот толпилось множество людей, от которых сильно пахло водкой и пивом, я сделал вывод, что там идет заседание суда.
   Пока я стоял, оглядываясь по сторонам, какой-то неимоверно грязный и изрядно подвыпивший служитель правосудия спросил меня, не желаю ли я войти и послушать одно-два дела, – за полкроны он берется посадить меня в первый ряд, откуда мне будет прекрасно виден лорд верховный судья в парике и мантии; можно было подумать, что речь идет не о грозном вершителе закона, а о восковой фигуре в паноптикуме, – к тому же мой собеседник немедленно сбавил цену до полутора шиллингов. Когда я отказался, сославшись на неотложные дела, он любезно пригласил меня во двор и показал, куда убирают виселицу и где происходят публичные наказания плетьми, после чего провел к «двери должников», через которую осужденных выводят на казнь, и, чтобы повысить мой интерес к этому страшному месту, сообщил, что послезавтра, ровно в восемь часов утра, отсюда выведут четверых преступников и повесят друг возле дружки. Это было ужасно и преисполнило меня отвращением к Лондону; тем более что вся одежда на владельце лорда верховного судьи (начиная со шляпы, кончая башмаками и включая носовой платок) отдавала плесенью и явно досталась ему из вторых рук, а значит, как подсказало мне воображение, была куплена им по дешевке у палача. Я решил, что дешево отделался, дав ему шиллинг.
   Зайдя в контору спросить, не вернулся ли мистер Джеггерс, и узнав, что его еще нет, я снова отправился гулять. На этот раз я прошелся по Литл-Бритен и свернул в ограду церкви св. Варфоломея; и здесь мне стало ясно, что не я один дожидаюсь мистера Джеггерса. Внутри ограды прохаживались с видом заговорщиков двое мужчин, аккуратно ступавших вдоль щелей между плитами; проходя мимо меня, один из них сказал другому, что, «если это вообще возможно сделать, Джеггерс это сделает». В углу двора стояли кучкой трое мужчин и две женщины, и одна из женшин плакала, утираясь грязной шалью, а другая, поправляя на плечах платок, утешала ее словами: «Ведь Джеггерс обещал его выручить, Эмилия, чего же тебе еще нужно?» Уже после меня в ограду вошел щупленький еврей с красными глазами в сопровождении другого щупленького еврея, которого он тут же услал с каким-то поручением; и, оставшись один, этот еврей, личность весьма нервическая, от волнения пустился плясать вокруг фонаря под сумасшедший припев: «О Джеггерс, Джеггерс, Джеггерс! Нужнейший человеггерс!» Эти свидетельства популярности моего опекуна произвели на меня глубокое впечатление, и он стал казаться мне еще более интересной и таинственной личностью.
   Наконец, заглянув через прутья ворот на Литл-Бритен, я увидел мистера Джеггерса, – он переходил улицу, направляясь ко мне. В ту же минуту его увидели все остальные и бросились ему навстречу. Мистер Джеггерс молча положил руку мне на плечо и, увлекая меня за собой, стал тут же на ходу беседовать со своими просителями.
   Сперва он занялся двумя заговорщиками.
   – Ну-с, с вами мне говорить не о чем, – заявил мистер Джеггерс, тыча в них пальцем. – С меня достаточно того, что я знаю. Что же касается исхода дела, то я ни за что не ручаюсь. Я вас об этом предупреждал с самого начала. Вы Уэммику заплатили?
   – Мы собрали деньги сегодня утром, сэр, – смиренно сказал один из мужчин, в то время как другой старался прочесть что-нибудь на лице мистера Джеггерса.
   – Я вас не спрашиваю, ни когда вы их собрали, ни где, ни вообще собрали ли вы их. Уэммик их получил?
   – Да, сэр, – сказали они в один голос.
   – Ну и отлично; и можете идти. Не желаю слушать, – закричал мистер Джеггерс, отмахиваясь от них рукой. – Ни слова больше, не то я откажусь вести ваше дело.
   – Мы думали, мистер Джеггерс… – начал один из мужчин, снимая шляпу.
   – Вот этого именно я вам и не велел, – сказал мистер Джеггерс. – Вы думали! Я сам за вас думаю; больше вам ничего не нужно. Если вы мне понадобитесь, я знаю, где вас найти; а вам за мной бегать нечего. Не желаю слушать. Ни слова больше!
   Мистер Джеггерс снова замахал на них рукой, и они, переглянувшись, покорно умолкли и отстали от него.
   – Ну, а вы? – сказал мистер Джеггерс, внезапно останавливаясь и обращаясь к двум женщинам в платках, отделившимся от своих спутников, которые ждали поодаль. – Ах, это Эмилия, так ведь?
   – Да, мистер Джеггерс.
   – А помните ли вы, – продолжал мистер Джеггерс, – что, если бы не я, вас бы сейчас здесь не было и быть не могло?
   – Ну еще бы, сэр! – воскликнули в один голос обе женщины. – Да благословит вас бог, сэр! Как не помнить!
   – Так зачем же вы сюда ходите? – спросил мистер Джеггерс.
   – А мой Билл, сэр! – взмолилась плачущая женщина.
   – Вот что, – сказал мистер Джеггерс. – Запомните раз и навсегда: если вы не знаете, что ваш Билл в надежных руках, так я это знаю. А если вы будете докучать мне с вашим Биллом, так и вам и Биллу не поздоровится: брошу с ним возиться, вот и все. Вы Уэммику заплатили?
   – Да, сэр! До последнего фартинга.
   – Ну и отлично. Значит, вы сделали все, что от вас требовалось. Но скажите еще хоть слово – хоть одно-единственное слово, – и Уэммик вернет вам ваши деньги.
   Страшная угроза подействовала – женщины тотчас отошли. Теперь около нас оставался только нервический еврей, который уже несколько раз успел схватить мистера Джеггерса за полы сюртука и поднести их к губам.
   – Я не знаю этого человека, – произнес мистер Джеггерс убийственным тоном. – Что ему нужно?
   – Дорогой мистер Джеггерс! Вы не знаете родного брата Абраама Лазаруса?
   – Кто он такой? – сказал мистер Джеггерс. – Оставьте в покое мой сюртук.
   Проситель еще раз поцеловал край одежды мистера Джеггерса и лишь после этого выпустил ее из рук и ответил:
   – Абраам Лазарус. По подозрению в краже серебра.
   – Вы опоздали, – сказал мистер Джеггерс. – Я представляю другую сторону.
   – Ой, боже мой, мистер Джеггерс! – бледнея, вскричал мой нервический знакомец. – Это же значит, что вы против Абраама Лазаруса?
   – Совершенно верно, – сказал мистер Джеггерс. – И больше нам говорить не о чем. Дайте пройти.
   – Мистер Джеггерс! Минуточку! Вот сейчас, только сейчас мой родственник пошел к мистеру Уэммику, чтобы предложить ему любые условия. Мистер Джеггерс! Полминуточки! Если бы вы изволили согласиться, чтобы мы вас перекупили у другой стороны… за любую цену!.. Никаких денег не пожалеем!.. Мистер Джеггерс!.. Мистер…
   Мой опекун с полным равнодушием прошел мимо незадачливого челобитчика и оставил его плясать на тротуаре, как на горящих угольях. После этого мы без дальнейших помех дошли до конторы, где застали клерка и одноглазого субъекта в меховой шапке.
   – Пришел Майк, – сказал клерк, слезая со своего табурета и с доверительным видом подходя к мистеру Джеггерсу.
   – Вот как? – сказал мистер Джеггерс, поворачиваясь к Майку, который стоял и дергал себя за вихор на лбу, как бык в песенке про реполова – за веревку колокола. – До вашего приятеля очередь дойдет сегодня, часов в пять. Ну?
   – Да что ж, мистер Джеггерс, – отвечал Майк голосом человека, страдающего хроническим насморком, – с ног сбился, но одного все-таки разыскал, как будто подходящий.
   – Что он может показать под присягой?
   – Да как бы это выразиться, мистер Джеггерс, – отвечал Майк, утирая нос теперь уже меховой шапкой, – вообще-то говоря, что угодно.
   Мистер Джеггерс вдруг рассвирепел.
   – Я же вас предупреждал, – сказал он, тыча пальцем в перепуганного клиента, – что, если вы когда-нибудь позволите себе здесь такие речи, вам не поздоровится. Негодяй вы этакий, да как вы смели сказать это мне?
   Клиент совсем оробел и растерялся; казалось, ему было невдомек, чем он вызвал такой гнев.
   – Болван! – тихо сказал клерк, толкая его локтем в бок. – Бестолочь! Кто же говорит вслух такие вещи!
   – Слушайте вы, тупица несчастный, – загремел мой опекун. – Я вас опять спрашиваю, и притом в последний раз: что может показать под присягой человек, которого вы сюда привели?
   Майк внимательно посмотрел на моего опекуна, словно стараясь прочесть на его лице подсказку, и медленно ответил:
   – Либо то, что за ним отродясь ничего такого не водилось, либо, что он всю ту ночь ни на шаг от него не отходил.
   – Так. Ну, теперь думайте, что говорите. Какого звания этот человек?
   Майк посмотрел на свою шапку, потом на пол, потом на потолок, потом на клерка, потом на меня и только после этого начал было, заикаясь:
   – Мы его нарядили… – но мой опекун грозно прервал его:
   – Что? Вы опять свое?
   (– Болван! – добавил клерк, снова толкая его локтем.)
   Майк беспомощно умолк, но через некоторое время лицо его прояснилось, и он начал по-другому:
   – Одет он прилично, как пирожник. Вроде даже кондитера.
   – Он здесь? – спросил мой опекун.
   – Я его тут поблизости оставил, – сказал Майк. – Сидит на крылечке, дожидается.
   – Пройдите с ним мимо этого окна, я посмотрю.
   Мы втроем подошли к окну конторы, забранному проволочной сеткой, и вскоре мимо нас с независимым видом проследовал Майк, а с ним – зверского вида верзила в белой полотняной куртке и бумажном колпаке. Безобидный этот кондитер был сильно навеселе, а под глазом у него темнел замазанный краской синяк, уже позеленевший от времени.
   – Пусть сейчас же уберет прочь этого свидетеля, – с брезгливой гримасой сказал мой опекун, обращаясь к клерку. – Да спросите его, о чем он думал, что притащил сюда такую личность.
   Затем мой опекун пригласил меня к себе в кабинет и, не садясь, принялся завтракать сандвичами, которые он запивал хересом из фляжки (он, кажется, и на сандвич умудрялся нагнать страху, прежде чем съесть его), попутно сообщая мне о том, какие шаги им предприняты в отношении меня. Сейчас я отправлюсь в Подворье Барнарда, к младшему мистеру Покету, куда уже послана для меня кровать; я пробуду у младшего мистера Покета до понедельника; в понедельник мы с ним съездим к его отцу и посмотрим, как мне там понравится. Узнал я еще, сколько денег мне разрешается тратить ежемесячно (оказалось, довольно много), а также получил припрятанные в столе моего опекуна карточки с адресами портных и других торговцев, чьи услуги могли мне понадобиться.
   – Вы увидите, мистер Пип, что кредит вам будет оказан самый широкий, – сказал мой опекун, торопливо глотая херес из фляжки, от которой пахло, как от целой бочки с вином, – а я таким образом буду следить за вашими расходами и одергивать вас, если окажется, что вы рискуете наделать долгов. Не сомневаюсь, что вы все равно свихнетесь, но это уж будет не моя вина.
   Поразмыслив немного над этим утешительным предсказанием, я попросил у мистера Джеггерса разрешения послать за каретой. Он сказал, что не стоит, – идти совсем недалеко. Если угодно, Уэммик меня проводит.
   Выяснилось, что Уэммик и есть тот клерк, которого я видел в конторе. Сверху вызвали другого клерка, чтобы временно заменить его, и я вышел следом за ним на улицу, предварительно распростившись с моим опекуном. У дверей уже опять толпились просители, но Уэммик заставил их расступиться, сказав хоть и не громко, но решительно:
   – Не ждите, все равно без толку; он сегодня ни с кем больше не будет разговаривать.
   И очень скоро мы отделались от них и спокойно пошли рядом.


   Глава XXI

   Искоса поглядывая на мистера Уэммика, чтобы получше рассмотреть его при ярком свете дня, я увидел, что он худощав и невысок ростом, а черты его квадратного деревянного лица точно выдолблены тупым долотом. Кое-где на этом лице выделялись метины, которые, будь материал помягче, а инструмент поострее, могли бы сойти за ямочки, а так остались просто щербинками. В частности, их имелось две или три у него на носу, но долото, задумавшее было так его приукрасить, бросило эту затею на полдороге и даже не потрудилось сгладить следы своей работы. Судя по обтрепанному воротничку и манжетам мистера Уэммика, я решил, что он холост; он, видимо, понес в жизни немало утрат, – у него было по меньшей мере четыре траурных перстня, да еще брошь с изображением девицы и плакучей ивы, склоненных над погребальной урной. Я заметил также, что на его цепочке от часов болталось несколько колец и печаток, словом, – весь он был обвешан напоминаниями об отошедших в вечность друзьях. У него были маленькие черные глазки, блестящие и зоркие, и большой рот с тонкими губами. Насколько я мог понять, все это досталось ему в собственность тому назад лет сорок, а то и пятьдесят.
   – Так вы здесь впервые? – спросил меня мистер Уэммик.
   – Да.
   – Когда-то и я был здесь новичком, – сказал мистер Уэммик. – Сейчас даже смешно кажется.
   – А теперь вы хорошо знаете Лондон?
   – Да, неплохо, – сказал мистер Уэммик. – Все ходы и выходы знаю.
   – Вероятно, это очень страшный город? – спросил я больше для того, чтобы поддержать разговор.
   – В Лондоне вас могут надуть, обобрать и убить. Впрочем, на такие дела охотники повсюду найдутся.
   – Если это люди, которые питают к вам злобу, – добавил я, чтобы немного смягчить его слова.
   – Ну, это не всегда по злобе делается, – возразил мистер Уэммик. – Злобы в людях не так уж много. Вот если на этом можно что-нибудь выгадать, тогда пойдут на что угодно.
   – Это еще хуже.
   – Вы так полагаете? – сказал мистер Уэммик. – А по-моему, одно другого стоит.
   Шляпу он сдвинул на затылок и шагал, глядя прямо перед собой, с таким независимым видом, словно вокруг не было ничего достойного его внимания. Рот его напоминал щель почтового ящика, и казалось, что он все время улыбается. Мы уже поднялись на Холборп-Хилл, когда я наконец разобрал, что это оптический обман и что на лице его нет и тени улыбки.
   – Вы знаете, где живет мистер Мэтью Покет? – спросил я мистера Уэммика.
   – Да, – сказал он, мотнув головой куда-то влево. – В Хэммерсмите, к западу от Лондона.
   – Это далеко отсюда?
   – Миль пять будет.
   – Вы его знаете?
   – Э, да вы по всем правилам допрос ведете! – сказал мистер Уэммик, одобрительно поглядывая на меня. – Да, я его знаю. Я-то его знаю!
   Произнес он эти слова не то снисходительно, не то с пренебрежением, что сильно меня обескуражило; я все поглядывал искоса на его деревянное лицо, надеясь прочесть на нем какое-нибудь успокоительное пояснение к этому тексту, но вместо того он вдруг сказал, что вот мы и дошли до Подворья Барнарда. Сообщение это нисколько меня не утешило, ибо в мечтах мне рисовалась большая гостиница, которую содержит мистер Барнард и перед которой наш «Синий Кабан» не более как заезжий двор. Оказалось же, что Барнард – это бесплотный дух, фикция, а его подворье – куча донельзя грязных, облупленных домов, втиснутых в зловонный закоулок, который облюбовали для своих сборищ окрестные кошки.
   Мы проникли в это поэтическое убежище через калитку, и узкий полутемный проход вывел нас на скучный квадратный дворик, очень похожий на кладбище без могил. Мне подумалось, что никогда еще я не видел таких унылых воробьев, таких унылых кошек, таких унылых деревьев и таких унылых домов (числом семь или восемь). Окна квартир, на которые были разделены эти дома, являли все возможные разновидности драных занавесок, щербатых цветочных горшков, треснувших стекол, пыльной ветоши и прочего хлама; а пустые комнаты возвещали о себе множеством билетиков – «Сдается» – «Сдается» – «Сдается», – словно новые жертвы зареклись сюда въезжать и душа неприкаянного Барнарда постепенно обретала покой, по мере того как нынешние постояльцы один за другим кончали жизнь самоубийством и их без молитв и церковного пения зарывали под булыжником двора. Обрядившись в траурные лохмотья из дыма и копоти, это злосчастное детище Барнарда посыпало главу свою пеплом и, сведенное на положение помойки, безропотно несло покаяние и позор. Так я воспринял его глазами, в то время как запахи гнили, прели, плесени, всего, что безмолвно гниет в недрах заброшенных чердаков и подвалов, да в придачу запахи крыс, мышей, клопов и расположенных поблизости конюшен щекотали мне нос и жалобно взывали: «Нюхайте смесь Барнарда!» [299 - «Нюхайте смесь Барнарда!» – реклама табачного торговца.]
   Столь безжалостно обманутой оказалась первая из моих больших надежд, что я в тревоге оглянулся на мистера Уэммика.
   – Да, да, – сказал он, по-своему истолковав мой взгляд. – Здесь так уединенно, вам, наверно, вспомнилась провинция. Мне тоже.
   Он провел меня в угол двора, и по лестнице, – которая медленно, но верно обращалась в труху, так что в один из ближайших дней верхним жильцам предстояло, выглянув за дверь, обнаружить, что сойти вниз у них нет никакой возможности, – мы поднялись на самый последний этаж. Здесь на двери значилось: «М-р Покет-младший», а к ящику для писем была пришпилена записка: «Скоро вернусь».
   – Он, вероятно, не ждал вас так рано, – пояснил мистер Уэммик. – Теперь я вам больше не нужен?
   – Нет, благодарю вас.
   – Поскольку кассой ведаю я, – заметил мистер Уэммик, – мы, вероятно, будем с вами частенько видеться. Мое почтенье.
   – Мое почтенье.
   Я протянул руку, и мистер Уэммик сперва посмотрел на нее так, словно думал, что я чего-то прошу. Но, взглянув на меня, он, видимо, понял свою ошибку.
   – Ну, разумеется! Да. Вы привыкли прощаться за руку?
   Я смутился, решив, что в Лондоне это вышло из моды, но ответил утвердительно.
   – А я что-то отвык от этого, – сказал мистер Уэммик. – Разве что когда расстаешься навсегда. Ну-с, очень рад был с вами познакомиться. Мое почтенье.
   Когда мы обменялись рукопожатием и он ушел, я открыл лестничное окно и чуть себя не обезглавил, потому что веревки перетерлись и рама упала со стуком, как нож гильотины. По счастью, я еще не успел высунуть голову наружу. После этого чудесного избавления я удовольствовался тем, что стал любоваться видом Подворья в тумане, каким оно представлялось сквозь толстый слой грязи, накопившейся на стекле, и размышлять о том, что Лондон сильно перехвалили.
   Мистер Покет-младший, видимо, расходился со мной в понимании слова «скоро», потому что я с полчаса смотрел в окно, по нескольку раз вывел пальцем свое имя на каждом из четырех грязных стекол и уже окончательно извелся, ожидая его, когда на лестнице послышались наконец шаги. Постепенно в поле моего зрения возникла шляпа, голова, шейный платок, жилет, брюки и башмаки молодого гражданина примерно одного со мной общественного положения. Он держал в объятиях два больших бумажных пакета, да еще в руке – корзинку с клубникой, и совсем запыхался.
   – Мистер Пип? – сказал он.
   – Мистер Покет? – сказал я.
   – Ах, боже мой! – воскликнул он. – Мне ужасно совестно, но я помнил, что какой-то дилижанс отходит из вашего города около полудня, и думал, вы с ним и прибудете. Ведь я и отлучился-то ради вас – хотя это, конечно, не оправдание; я решил, что вам, как деревенскому жителю, захочется после обеда поесть ягод, и сбегал на Ковент-Гарденский рынок, – там можно достать хороших.
   Я чувствовал, что голова у меня идет кругом, – и было с чего. Я бессвязно поблагодарил за внимание и тут же решил, что все это мне снится.
   – Вот несчастье! – сказал мистер Покет-младший. – Дверь заело.
   Крепко прижав к себе локтями пакеты, он вступил в единоборство с дверью, и так как ягоды на моих глазах превращались в кисель, я предложил подержать их. Он с милой улыбкой протянул мне пакеты и схватился с дверью, словно это был дикий зверь. Она подалась так неожиданно, что он отлетел на меня, а я отлетел к двери напротив, и мы оба рассмеялись. Но я по-прежнему чувствовал, что голова у меня идет кругом и что все это мне снится.
   – Пожалуйста, входите, – сказал мистер Покет-младший. – Вот сюда. Помещение у меня не роскошное, но я надеюсь, что до понедельника вы здесь как-нибудь просуществуете. Мой отец рассудил, что завтрашний день вам приятнее будет провести со мной, чем с ним, и что вам, вероятно, захочется походить по городу. Я с большим удовольствием покажу вам Лондон. Что касается стола, то вы, надеюсь, останетесь довольны, еду нам будут присылать из ближайшего трактира, причем считаю долгом добавить – за ваш счет; так распорядился мистер Джеггерс. Квартира у нас, как видите, более чем скромная, ведь я сам зарабатываю себе на жизнь, отец не в состоянии мне помогать, да я и не хочу сидеть у него на шее. Вот это наша столовая; столы, стулья, ковер и прочее мне дали из дома. За скатерти, ложки, судки я не отвечаю, это принесли из трактира по случаю вашего приезда. Здесь моя спаленка: сыровато немножко, но у Барнарда вообще сыровато, Здесь ваша комната; мебель взята напрокат, но я думаю, что она вам подойдет. Если вам еще что-нибудь потребуется, вы скажите, я мигом достану. Квартирка тихая, мы с вами будем одни и, надо полагать, не подеремся. Но, боже мой, я совсем забыл, вы все еще держите мои покупки. Давайте их сюда, и простите, ради бога. Мне, право же, очень совестно.
   Стоя перед мистером Покетом-младшим и передавая ему сначала один пакет, потом другой, я увидел, как в глазах его забрезжило то же изумление, с каким я смотрел на него, и он сказал, медленно пятясь от меня к стене:
   – Господи! Да вы тот мальчик, который забрался в сад!
   – А вы, – сказал я, – тот бледный молодой джентльмен.


   Глава XXII

   Бледный молодой джентльмен и я долго стояли в Подпорье Барнарда, оглядывая друг друга, а потом оба разом расхохотались.
   – Подумать только, что это были вы! – сказал он.
   – Подумать только, что это были вы! – сказал я.
   И тут мы снова оглядели друг друга и снова расхохотались.
   – Ну, это дело прошлое, – сказал бледный молодой джентльмен, сердечно протягивая мне руку. – Надеюсь, вы великодушно простите меня за то, что я вас так оттузил.
   Из этих слов я понял, что мистер Герберт Покет (бледного молодого джентльмена звали Герберт) так и не заметил разницы между своим намерением и осуществлением оного. Но я не стал его разубеждать, и мы горячо пожали друг другу руки.
   – В то время ваша судьба еще не была устроена? – спросил Герберт Покет.
   – Нет.
   – Нет, – повторил он. – Я слышал, это случилось совсем недавно. В те времена скорее могла устроиться моя судьба.
   – В самом деле?
   – Да. Мисс Хэвишем тогда вызвала меня к себе, посмотреть, не приглянусь ли я ей. Но нет, не приглянулся.
   Я счел своим долгом заметить, что это меня удивляет.
   – Недостаток вкуса! – засмеялся Герберт. – Но теп не менее факт. Да, она вызвала меня к себе погостить, на испытание. Если бы я выдержал его успешно, мое будущее, вероятно, было бы обеспечено. Возможно, меня бы даже… как это называется… с Эстеллой.
   – Что такое? – спросил я, сразу насторожившись. Разговаривая, он выкладывал ягоды на тарелки, и это отвлекало его, вот почему он забыл нужное слово.
   – Обручили, – пояснил он, вытряхивая из пакетов остатки. – Помолвили. Сговорили. Ну, словом, что-то в этом роде.
   – Как же вы перенесли такое разочарование? – спросил я.
   – Фью! Невелика потеря. Это же сущий тиран.
   – Кто, мисс Хэмишем?
   – Пожалуй, и она тоже. Но я-то имел в виду Эстеллу. Злая девчонка, надменная, капризная, мисс Хэвишем так и воспитала ее, чтобы отомстить всей мужской половине рода человеческого.
   – Кем она приходится мисс Хэвишем?
   – Никем. Приемыш.
   – А почему она должна отомстить всей мужской половине рода человеческого? За что отомстить?
   – Бог с вами, мистер Пип! Неужто вы не знаете?
   – Нет, – сказал я.
   – Вот не ожидал! Ну, это длинная история, мы ее отложим до обеда. Пока же разрешите мне задать вам один вопрос. А вы как туда попали в тот день?
   Я рассказал, и он внимательно выслушал меня, а потом опять залился смехом и спросил, долго ли я помнил его кулаки. Я не стал задавать ему такого же вопроса, потому что у меня уже давно сложилось на этот счет определенное мнение.
   – Значит, теперь мистер Джеггерс ваш опекун? – спросил он.
   – Да.
   – Вы знаете, ведь он – поверенный мисс Хэвишем и посвящен в ее дела больше, чем кто-либо другой.
   Это была опасная тема. Я ответил подчеркнуто-сдержанно, что видел мистера Джеггерса в доме мисс Хэвишем всего один раз, по странной случайности – в самый день нашего поединка, но что он едва ли это помнит.
   – Он был так любезен, что предложил вам учиться у моего отца, и сам приезжал к отцу поговорить об этом. Про отца он, конечно, мог слышать от мисс Хэвишем. Они довольно близкая родня; правда, родственных отношений они не поддерживают, – отец у меня не умеет лукавить и не желает к ней подлизываться.
   Герберт Покет держал себя с подкупающей искренностью. Ни до, ни после него я не встречал человека, каждый взгляд, каждое слово которого так красноречиво свидетельствовали бы о том, что он по природе своей не способен на обман или подлость. Вид у него был самый неунывающий и вместе с тем вселявший уверенность, что он никогда не достигнет выдающегося успеха и богатства. Не знаю, как это получалось. Такое впечатление сложилось у меня в первый же день, еще до того как мы сели обедать, но объяснить его я не умею.
   Это и сейчас был очень бледный молодой джентльмен, и за живостью его манер угадывалась физическая слабость, – как видно, он не отличался крепким здоровьем. Лицо у него было некрасивое, но на редкость открытое и приветливое, что лучше всякой красоты. Фигура, немного нескладная, как и в те дни, когда мои кулаки столь безжалостно с ней расправлялись, обещала всегда остаться легкой и молодой. Возможно, что провинциальное изделие мистера Трэбба и на нем сидело бы не особенно ловко, но верно одно: свой старенький костюм он умел носить куда лучше, чем я – свое новое платье.
   Я подумал, что, раз он такой общительный, таиться от него было бы нечестно, тем более что оба мы так молоды. Поэтому я рассказал ему свою историю, особенно подчеркнув, что не должен разузнавать о моем благодетеле. И добавил, что, поскольку я вырос в деревенской кузнице и совсем не обучен манерам, мне были бы чрезвычайно ценны его указания во всех случаях, когда я не буду знать, что делать, или сделаю что-нибудь не так.
   – С удовольствием, – сказал он, – хотя указаний вам потребуется очень мало, вот увидите. Вероятно, мы будем проводить вместе много времени, и мне бы хотелось сразу отбросить с вами все лишние церемонии. Вот, например, для начала, я вас очень прошу – называйте меня просто по имени, Герберт.
   Я с благодарностью согласился и со своей стороны сообщил, что меня зовут Филип.
   – Нет, Филип мне не нравится, – сказал он, улыбаясь. – Очень уж напоминает того мальчика из нравоучительной книжки, который был так ленив, что свалился в пруд, или так прожорлив, что даже глаза у него заплыли жиром, или так скуп, что хранил свой пирог, пока его не съели мыши, или так злостно разорял птичьи гнезда, что был съеден медведями, которые на счастье жили тут поблизости. А я вот что придумал. Мы прекрасно гармонируем друг с другом, а вы к тому же были кузнецом… ну как, согласны?
   – Я согласен на все, что вы предложите, – отвечал я, – но мне что-то непонятно.
   – Можно, я буду называть вас Гендель? У Генделя есть прелестная музыкальная пьеса, которая называется «Гармонический кузнец».
   – Я буду очень рад.
   – В таком случае, мой милый Гендель, – сказал он, оборачиваясь на скрип отворяющейся двери, – можно садиться за стол, и, пожалуйста, будь хозяином, потому что обедом угощаешь ты.
   Но об ртом я и слышать не хотел, и тогда он уселся на хозяйское место, а я – напротив. Обед был превосходный, – по моим тогдашним понятиям, самому лорд-мэру впору было задать такой пир, – и особую прелесть сообщало ему то, что кутили мы одни, без старших, и в самом сердце Лондона. Выигрывал наш банкет и от полного отсутствия чинности и порядка; ибо если при взгляде на убранство стола мистер Памблчук и сказал бы, что мы «купаемся в роскоши», – здесь все до последней солонки было доставлено из трактира, – то прилегающая к столу местность носила несколько пустынный и бесплодный характер, так что трактирному слуге пришлось сложить крышки на пол (с тем, чтобы тотчас о них споткнуться), растопленное масло пристроить в кресле, хлеб – на книжной полке, сыр – в совке для угля, а вареную курицу – в соседней комнате, на моей постели, где я, ложась вечером спать, обнаружил изрядное количество петрушки и застывшего жира. Да, пир наш удался на славу, и с той минуты, когда я перестал чувствовать на себе взгляды слуги, ничто уже не омрачало моей радости.
   Когда с первыми блюдами было покончено, я напомнил Герберту его обещание рассказать мне про мисс Хэвишем.
   – И верно, – ответил он. – Сейчас расскажу. В виде вступления, Гендель, я только упомяну, что в Лондоне не принято есть с ножа – недолго и порезаться; в рот предпочтительно совать вилку, но и то не глубже, чем диктуется необходимостью. Это, конечно, мелочь, глупый предрассудок, но что поделаешь! Опять же ложку лучше захватывать пальцами не сверху, а снизу. Это имеет два преимущества: во-первых, легче попасть в рот (а ведь к этому мы и стремимся), во-вторых, правый локоть не выдается вперед, как будто ты открываешь устрицы.
   Эти дружеские советы были преподаны так живо и весело, что оба мы рассмеялись, и я даже не покраснел.
   – А теперь перейдем к мисс Хэвишем, – продолжал Герберт. – Надо тебе сказать, что мисс Хэвишем с детства была избалована. Мать ее умерла, когда она была совсем маленькая, и отец ни в чем ей не отказывал. У ее отца были в ваших краях земли и пивоварня. Я лично не усматриваю в профессии пивовара ничего особенно благородного; но всякий знает, что печь хлеб – занятие недостойное благородного человека, а варить пиво – пожалуйста, сколько угодно.
   – Но содержать кабак джентльмен не может, ведь правда? – сказал я. – Ни под каким видом, – ответил Герберт. – Зато кабак вполне может содержать джентльмена. Так вот. Мистер Хэвишем был очень богат и очень горд. И дочка его тоже.
   – Мисс Хэвишем была единственным ребенком? – перебил я.
   – Не спеши, я к этому и веду. Нет, она была не единственным ребенком; у нее был сводный брат. Ее отец тайно женился во второй раз – кажется, на своей кухарке.
   – Ведь ты говоришь, что он был гордый, – сказал я.
   – Совершенно верно, мой милый Гендель. Потому он и женился на ней тайно. Со временем она тоже умерла. Насколько я понимаю, он только после ее смерти рассказал дочери о своем втором браке и взял сына к себе в дом, в тот самый дом, который ты так хорошо знаешь. Из сына получился мот, кутила, наглец, в общем – никуда не годный человек. В конце концов отец лишил его наследства. Но перед смертью смягчился и кое-что ему завещал, хотя гораздо меньше, чем дочери… Выпей еще вина, и, кстати, позволь тебе заметить, что добросовестность твоя чрезмерна: в обществе, как правило, верят, что твоя рюмка пуста, даже если ты не опрокидываешь ее себе на нос.
   Я сделал это машинально, заслушавшись его рассказа, и теперь поблагодарил и извинился. Он сказал: – Ничего, пожалуйста, – и продолжал:
   – Мисс Хэвишем оказалась богатой невестой, и, само собой, многие стали добиваться ее руки. Дела ее братца тоже поправились, но у него были долги, и он снова натворил глупостей, так что денег хватило ненадолго. Он ссорился с сестрой больше, чем прежде ссорился с отцом; подозревают, что он затаил на нее смертельную злобу, считая, что она в свое время настраивала отца против него. А теперь я подхожу к самой печальной части моего повествования, только сначала, дорогой мой Гендель, хочу заметить мимоходом, что обыкновенная столовая салфетка в стакане не умещается.
   Почему я старался запихнуть мою салфетку в стакан – право, не знаю. Но я действительно прилагал все усилия к тому, чтобы втиснуть ее в эти узкие пределы. Я опять поблагодарил и извинился, и Герберт опять сказал самым добродушным тоном: – Ничего, ничего, пожалуйста! – и продолжал:
   – Тут на сцене появился один человек, – они встретились не то на скачках, не то на каком-то балу, не знаю, – который стал ухаживать за мисс Хэвишем. Я его никогда не видел (это все случилось двадцать пять лет назад, когда нас с тобой еще на свете не было), но отец говорит, что он был очень видный, красавец мужчина, все как полагается. Только вот джентльменом его бы никто не назвал, разве что по наивности или из пристрастия, – это отец всегда подчеркивает; потому что он считает так: если человек не джентльмен по своим душевным качествам, то это сказывается и во внешности и в манерах. Отец говорит, что волокно дерева никакой лакировкой не скроешь; чем больше накладываешь лаку, тем яснее проступает волокно. Ну, так вот. Этот человек неотступно преследовал мисс Хэвишем и уверял, что предан ей до гроба. До тех пор ее чувства как будто молчали, но тут они пробудились, и она полюбила страстно. Да, да, она просто боготворила его. А он, пользуясь ее любовью, выманивал у нее большие суммы денег и, кроме того, уговорил ее откупить за огромную цену у брата его долю в пивоварне (которую отец по слабости характера завещал ему) под тем предлогом, что, когда он станет ее мужем, ему нужно будет держать в руках все дело. Твой опекун в то время еще не был поверенным мисс Хэвишем, к тому же она была так надменна и так влюблена, что не послушалась бы ничьих советов. Родственники ее были сплошь бедные и притом ужасные интриганы, все, кроме моего отца; он тоже был беден, но никогда не подлизывался и не завидовал. Только у него и хватило мужества предостеречь ее, сказать, что она слишком потворствует этому человеку, дает ему слишком большую власть над собой. Тогда она, разгневавшись, в присутствии своего жениха отказала отцу от дома, и с тех пор он ее ни разу не видел.
   Я вспомнил, как она говорила: «Мэтью придет ко мне тогда, когда я буду лежать мертвая на этом столе», и спросил Герберта, неужели его отец так озлоблен против нее.
   – Он не озлоблен, – сказал Герберт, – но она в присутствии своего нареченного бросила ему обвинение, будто он рассчитывал на что-то для себя и недоволен, что его планы расстроились, так что если бы он явился к ней теперь, то даже ему самому – и даже ей – могло бы показаться, что так оно и было. Но вернемся к тому человеку, чтобы покончить с ним. Был назначен день свадьбы, сшито подвенечное платье, обдумано свадебное путешествие, приглашены гости. Долгожданный день настал, но жених не явился. Он прислал ей письмо…
   – …которое она получила, когда одевалась к венцу? – перебил я. – Без двадцати девять?
   Герберт кивнул:
   – И на этом самом времени, минута в минуту, она потом остановила все часы в доме. О письме я знаю только одно, – в нем содержалось жестокое извещение, что никакой свадьбы не будет. Мисс Хэвишем тяжело заболела, а когда поправилась, привела дом в такой вид, в каком он тебе известен, и навсегда скрылась от дневного света.
   – Это все? – спросил я после некоторого молчания.
   – Все, что я знаю; да и это я сам составил из разных обрывков. Отец не любит об этом вспоминать, он, даже когда мисс Хэвишем пригласила меня к себе, рассказал мне только самое необходимое. Но об одном я забыл упомянуть: есть предположение, что этот человек, которому она так опрометчиво доверилась, с самого начала был в сговоре с ее сводным братом, что они действовали заодно и делили между собой барыши.
   – Странно, что он не женился на ней, – сказал я, – тогда он получил бы все ее состояние.
   – Как знать, может, он уже был женат, а брат ее, может, нарочно придумал для нее такое жестокое оскорбление, – сказал Герберт. – Но это, конечно, только мои догадки.
   – А что сталось с теми двумя? – спросил я, опять помолчав и подумав.
   – Они докатились до еще горшего позора и преступлений – если только это возможно – и пошли ко дну.
   – Но они живы?
   – Не знаю.
   – Ты сказал, что Эстелла не родня мисс Хэвишем, а приемыш. С каких пор?
   Герберт пожал плечами.
   – Сколько я помню, при мисс Хэвишем всегда была Эстелла. А больше я ничего не знаю. И теперь, Гендель, – сказал он, словно ставя точку, – между нами не осталось никаких недомолвок. Ты знаешь о мисс Хэвишем все, что я знаю.
   – А ты знаешь все, что знаю я.
   – Верю. И это избавит нас от всякого соперничества и недоразумений. А относительно того условия, которое тебе было поставлено – чтобы не расспрашивать и не обсуждать, кому ты обязан своей удачей, – то можешь быть спокоен, ни я, ни мои близкие не коснемся этого ни единым намеком.
   Столько деликатности было вложено в эти слова, что я понял: доведись мне прожить под крышей его отца хоть двадцать лет, я ничего больше на этот счет не услышу. Но вместе с тем они прозвучали так многозначительно, что я понял и другое: Герберт, так же, как и я, не сомневается, что своим счастьем я обязан мисс Хэвишем.
   До сих пор мне и в голову не приходило, что он нарочно подвел разговор к этому предмету, чтобы раз и навсегда с ним покончить; я сообразил это лишь после того, как почувствовал, насколько нам обоим стало легче. Мы весело болтали и смеялись, и я спросил его, между прочим, чем он занимается. Он ответил: – О, я капиталист. Страховщик кораблей. – По-видимому, заметив, что я окинул взглядом комнату в поисках каких-либо признаков кораблей или капитала, он добавил: – В Сити.
   Страховщики кораблей, да еще в Сити, представлялись мне людьми богатыми и влиятельными, и я не без трепета вспомнил, что в свое время поверг юного страховщика наземь, подбил его дальновидный глаз и рассек предприимчивый лоб. Но меня успокоило все то же необъяснимое ощущение, что Герберт Покет никогда не достигнет выдающегося успеха и богатства.
   – Мой капитал пойдет не только на страховку кораблей, этого мне мало. Я приобрету акции какого-нибудь надежного общества страхования жизни и пройду в правление. Кое-что я вложу в горнорудное дело. И все это не помешает мне зафрахтовать несколько тысяч тонн от себя. Я думаю, – сказал он, развалившись на стуле, – что скорей всего буду торговать с Ост-Индией. Шелк, шали, пряности, индиго, опиум, розовое дерево – интересные товары.
   – А прибыли большие? – спросил я.
   – Громадные!
   Меня опять взяли сомнения, и я уже решил было, что знадежды – не чета моим.
   – Кроме того, – сказал он, засунув большие пальцы в карманы жилета, – я думаю торговать и с Вест-Индией – покупать там сахар, табак и ром. И еще с Цейлоном, там слоновая кость.
   – Тебе понадобится много кораблей, – заметил я.
   – Целый флот, – подтвердил он.
   Подавленный грандиозным размахом этих торговых операций, я спросил, в какие страны по преимуществу ходят корабли, которые он сейчас страхует?
   – Я еще не начал их страховать, – отвечал он. – Я пока присматриваюсь.
   Почему-то мне показалось, что такое занятие больше под стать Подворью Барнарда, и я с удовлетворением произнес:
   – А-а!
   – Да. Я работаю в конторе и присматриваюсь.
   – А контора, это выгодно? – спросил я. Он ответил вопросом:
   – Для кого? Для новичка, который в ней работает?
   – Да, для тебя.
   – Н-нет, для меня – нет (прежде чем ответить, он, видимо, тщательно взвесил все доводы за и против). Прямой выгоды я не получаю. То есть я хочу сказать, что мне ничего не платят, и я должен жить на свои средства.
   Усмотреть здесь выгоду было действительно нелегко, и я покачал головой в знак того, что при таких доходах сколачивать капитал придется довольно долго.
   – Но ты не забудь, – сказал Герберт Покет, – я присматриваюсь. Это очень важно. Человек, понимаешь ли, сидит в конторе и присматривается.
   Послушать его, так выходило, что если человек, понимаешь ли, не сидит в конторе, то он уже не может присматриваться; однако я положился на его опыт и промолчал.
   – А потом, в один прекрасный день, – продолжал Герберт, – тебе вдруг представляется блестящая возможность. Ты за нее хватаешься, наживаешь капитал, и дело в шляпе. Раз капитал нажит, остается только пустить его в оборот.
   Это было очень похоже на то, как он вел себя во время нашей давнишней драки, очень похоже. И бедность свою он принимал в точности так же, как принял тогда свое поражение. Очевидно, все пинки и удары в жизни он сносил столь же храбро, как те, которыми наградил его я. Было ясно, что у него нет ничего, кроме самого необходимого, – на что бы я ни обратил внимание, все оказывалось присланным сюда либо из трактира, либо еще откуда-нибудь – в честь моего приезда.
   Однако, хотя мысленно Герберт уже нажил большое состояние, он вовсе им не кичился, и я даже почувствовал, что благодарен ему за такую скромность. Она была приятным дополнением к другим его приятным чертам, и мы с ним сразу отлично поладили. Вечером мы прошлись по улицам и побывали за полцены в театре; на следующее утро сходили в Вестминстерское аббатство, а после обеда гуляли в парках, где я, глядя на множество лошадей, спросил себя, кто их всех кует, и пожалел, что не Джо.
   По самым скромным подсчетам прошло уже полгода, как я расстался с Бидди и Джо. Такому странному впечатлению содействовало огромное расстояние, которое легло между нами, – болота наши отодвинулись куда-то за тридевять земель. То обстоятельство, что еще в прошлое воскресенье я был в нашей старой церкви и на мне было мое старое воскресное платье, казалось сплошной нелепостью с любой точки зрения – географической, общественной и просто человеческой. А между тем на людных лондонских улицах, ярко освещенных в летние сумерки, мне слышались грустные упреки в том, что я оставил так далеко позади нашу бедную старую кухню; и глубокой ночью шаги бездельника сторожа, который слонялся по Подворью Барнарда, делая вид, что караулит его, глухо отдавались у меня в сердце.
   В понедельник к девяти часам утра Герберт отправился в свою контору показаться, – а заодно, вероятно, и присмотреться, – и я пошел его проводить. Мы сговорились, что я подожду его, и часа через два мы вместе поедем в Хэммерсмит. Судя по тем душным тупичкам, куда направлялись в понедельник утром молодые страховщики, я решил, что яйца, из которых вылупливаются эти будущие исполины, надо зарывать в горячую пыль, как яйца страусов. И самая контора, где сидел Герберт, являла собою весьма несовершенный наблюдательный пункт: она помещалась во дворе, на третьем этаже, была неимоверно грязна, а окнами выходила не столько даже во второй двор, сколько в окна другого такого же помещения на третьем этаже другого дома.
   Я ждал до полудня и за это время прогулялся на биржу, где под объявлениями пароходных компаний сидели какие-то небритые люди, которых я принял за крупных купцов, и только подивился, почему у них такой удрученный вид. Когда пришел Герберт, мы позавтракали в знаменитой ресторации, которая в тот день преисполнила меня благоговения, а теперь вспоминается как самое гнусное надувательство во всей Европе, и где, как я уже тогда заметил, подливка не столько подавалась к жаркому, сколько оседала на скатертях, ножах и фартуках половых. Насытившись здесь за вполне сходную цену (если учесть, что за сальные пятна и грязь отдельной платы не взималось), мы зашли в Подворье Барнарда за моим чемоданчиком и поехали в Хэммерсмит, куда и прибыли часа в три пополудни. От остановки дилижансов до дома мистера Покета было рукой подать. Открыв калитку, мы очутились в небольшом саду, выходившем на реку. Здесь резвились дети мистера Покета, и вскоре я пришел к выводу – и, надеюсь, правильному, поскольку отнюдь не являюсь в этом вопросе заинтересованной стороной, – что дети мистера и миссис Покет не то чтобы росли, и нельзя сказать, чтобы воспитывались, а только и делали, что летели кувырком.
   Миссис Покет с книгой в руках сидела в садовом кресле под деревом, положив ноги на другое садовое кресло. Две няньки миссис Покет слонялись по саду, изредка поглядывая на играющих детей.
   – Вот, мама, познакомьтесь, – сказал Герберт, – это мистер Пип. – После чего миссис Покет приветствовала меня учтиво и с большим достоинством.
   – Мистер Алик и мисс Джейн! – закричала одна из нянек. – Бросьте вы лазить в те кусты, не то свалитесь в реку и утопитесь, что тогда ваш папенька скажет?
   Затем та же нянька подняла с земли носовой платок миссис Покет и сказала:
   – Не иначе как шестой раз роняете, мэм!
   На что миссис Покет рассмеялась и, сказав: «Спасибо, Флопсон», уселась поудобнее, теперь уже только в одном кресле, и снова погрузилась в чтение. Лицо ее тотчас приняло выражение внимательное и сосредоточенное, будто она целую неделю не отрывалась от книги, но, не прочтя и десяти строк, она вдруг посмотрела па меня и спросила:
   – Матушка ваша, надеюсь, здорова?
   Этот неожиданный вопрос привел меня в страшное замешательство, и я уже начал плести какую-то чушь вроде того, что, если бы у меня была матушка, она, конечно, была бы совершенно здорова и очень признательна за внимание и просила бы передать привет, но тут на выручку мне пришла все та же нянька.
   – Ну вот! – вскричала она, поднимая носовой платок. – Это уже седьмой раз. И что это с вами сегодня, мэм!
   Миссис Покет взяла платок, поглядела на него в неизъяснимом изумлении, словно никогда раньше не видела, потом признала и рассмеялась, сказала: «Спасибо, Флопсон», и, забыв обо мне, углубилась в книгу.
   Удосужившись наконец пересчитать маленьких Покетов, я обнаружил их не менее шести, и все они либо летели, либо готовились лететь кувырком. Не успел я закончить подсчет, как откуда-то с облаков раздался жалобный плач седьмого.
   – Не иначе как маленький проснулся! – сказала Флопсон, почему-то очень этим удивленная. – Скорей бегите наверх, Миллерс!
   Миллерс, вторая нянька, ушла в дом, и жалобный плач понемногу затих, – видно, и на юного чревовещателя нашлась управа. Все это время мисс Покет не переставала читать, и меня очень интересовало, что это у нее за книга.
   По-видимому, мы ждали мистера Покета; во всяком случае, мы чего-то ждали, и я имел время подметить своеобразное явление в этой семье: всякий раз, как дети, заигравшись, подбегали близко к миссис Покет, они спотыкались и падали, что неизменно вызывало с ее стороны минутное изумление, а с их – несколько более продолжительный рев. Я невольно задумался над причинами такого удивительного обстоятельства, но тут появилась Миллерс с младенцем, каковой младенец передан был Флопсон, каковая Флопсон стала передавать его на руки миссис Покет, но вдруг тоже споткнулась и непременно полетела бы наземь вместе с младенцем, если бы мы с Гербертом не подхватили ее.
   – Ах, боже мой, Флопсон! – сказала миссис Покет, поднимая глаза от книги. – Почему это все спотыкаются?
   – Это вас нужно спросить, мэм, – отвечала Флопсон, вся красная как рак, – что это у вас здесь?
   – У меня, Флопсон? – спросила миссис Покет.
   – Да это ваша скамеечка для ног! – вскричала Флопсон. – Как же тут не спотыкаться, когда вы заслонили ее своими юбками! Берите-ка маленького, мэм, а книжку отдайте мне.
   Миссис Покет послушалась и стала неумело подбрасывать младенца на коленях, в то время как остальные дети играли вокруг них. Длилось это очень недолго, а затем миссис Покет распорядилась, чтобы всех детей забрали в дом и уложили спать. Так я сделал свое второе открытие за этот день: очевидно, воспитание маленьких Покетов состояло в том, чтобы попеременно лететь кувырком и укладываться в постель.
   И когда Флопсон и Миллерс загнали детей в дом, словно маленькое стадо ягнят, а мистер Покет вышел из дома, чтобы познакомиться со мной, я, после всего вышеописанного, не очень поразился, увидев, что выражение лица у этого джентльмена озабоченное, а седые волосы растрепаны, словно он давно потерял надежду хоть что-нибудь привести в порядок.


   Глава XXIII

   Мистер Покет сказал, что рад меня видеть, и выразил надежду, что и я не пожалею о нашем знакомстве. – Ведь я вполне безобидная личность, – добавил он, улыбаясь совсем так же, как Герберт. Он был моложав, несмотря на седые волосы и озабоченное выражение лица, и держался очень просто, в том смысле, что в нем не было ни малейшей рисовки. Растерянный его вид производил несколько смешное впечатление и мог бы даже показаться нелепым, если бы он сам не сознавал, каким представляется со стороны. Поговорив со мной немного, он обратился к миссис Покет, беспокойно сдвинув свои красивые черные брови: – Белинда, надеюсь, ты познакомилась с мистером Пипом? – А она подняла глаза от книги и ответила: – Да. – После чего подарила меня отсутствующей улыбкой и спросила, нравится ли мне вкус апельсинной воды. Поскольку вопрос этот не имел отношения, прямого или косвенного, ни к предыдущему, ни к последующему разговору, я решил, что она снисходительно обронила его, как и первые свои замечания, лишь для того, чтобы поддержать светскую беседу.
   Уже через несколько часов я узнал, – а рассказать могу теперь же, – что миссис Покет была единственной дочерью некоего покойного джентльмена, случайно пожалованного в дворяне и вбившего себе в голову, что его покойный папаша непременно получил бы титул баронета, если бы не чьи-то злостные происки, не помню, чьи именно, – не то короля, не то премьер-министра, не то лорд-канцлера, не то архиепископа Кентерберийского. На основании этого чисто предположительного факта он причислял себя к самой родовитой знати. Сам же он, насколько я понял, удостоился титула за то, что взял штурмом английскую грамматику при написании на веленевой бумаге верноподданнического адреса по случаю закладки какого-то здания, когда он подал в руки какому-то члену королевской фамилии не то лопаточку, не то ведерко с известью. Как бы там ни было, он распорядился, чтобы будущую миссис Покет с колыбели воспитывали как девицу, которой сама судьба уготовила титулованного мужа и которую следует зорко оберегать от приобретения плебейских практических знаний.
   Надзор, учрежденный разумным этим родителем над юной девицей, принес такие богатые плоды, что она выросла созданием хотя и весьма живописным, но совершенно беспомощным и бесполезным. Воспитанная столь отменно, она, едва переступив порог жизни, встретила мистера Покета, который тоже едва переступил порог жизни и еще не решил окончательно, занять ли ему место председателя палаты лордов, или увенчать свою главу епископской митрой. Поскольку достижение любой из этих целей было лишь вопросом времени, они с миссис Покет решили времени не терять и поженились без ведома разумного родителя. Разумный родитель, который не мог ни дать им ничего, ни лишить их чего-либо, кроме своего благословения, после недолгой борьбы расщедрился на это приданое и сообщил мистеру Покету, что его жена – «сокровище, достойное короля». Мистер Покет пустил королевское сокровище в оборот практической жизни, но получал с него, как говорили, более чем скромный процент. Тем не менее для многих миссис Покет была предметом своеобразного почтительного соболезнования, потому что вышла замуж за человека без титула; а мистер Покет был предметом своеобразного снисходительного осуждения, потому что не сумел оного приобрести.
   Мистер Покет повел меня в дом и показал, где я буду жить; комната была веселая и удобная, обставленная так, что могла служить и спальней и гостиной. Затем он постучал в двери двух других таких же комнат и познакомил меня с их обитателями. Одного из них звали Драмл, другого – Стартоп. Когда мы вошли, первый – старообразный молодой человек, сколоченный крепко, но нескладно, – ходил по комнате и свистел. Второй – моложе его и годами и внешностью – читал, крепко сжав голову руками, словно боялся, как бы она не разлетелась на куски от слишком сильного заряда премудрости.
   И мистер и миссис Покет были так явно несамостоятельны, что я долго думал, кто же на самом деле правит домом и разрешает им здесь жить, покуда не понял, что эта невидимая власть сосредоточена в руках прислуги.
   Такая система была, возможно, и не плоха, поскольку она избавляла их от лишних забот, но обходилась она, должно быть, недешево, ибо слуги, дорожа собственным достоинством, почитали своим долгом есть и пить не хуже господ и принимать в своих подвальных апартаментах множество гостей. Мистера и миссис Покет они кормили досыта, однако же мне всегда казалось, что столоваться в кухне было бы куда интереснее, – для всякого, кто при случае сумел бы за себя постоять, ибо в первую же неделю моего пребывания в доме какая-то соседка, с которой Покеты даже не были знакомы, написала им, что видела, как Миллерс шлепала маленького. Получив это письмо, миссис Покет очень расстроилась, залилась слезами и сказала, что это просто ужасно – почему соседям обязательно нужно вмешиваться в чужие дела?
   Постепенно, главным образом от Герберта, я узнал, что мистер Покет учился в Хэрроу и Кембридже, и учился блестяще, но, сподобившись в очень молодых летах жениться на миссис Покет, он тем испортил себе карьеру и не пошел дальше скромной профессии репетитора. Он отрепетировал несколько десятков бездарных номеров, – чьи влиятельные папаши все, точно сговорившись, обещали ему свою протекцию, но забывали об этом, чуть только номера выпускались на сцену, – а потом это жалкое занятие ему надоело, и он перебрался в Лондон. Здесь, после того как рушились один за другим его более честолюбивые замыслы, он стал обучать молодых людей, ранее не имевших возможности учиться или упустивших эту возможность, другим помогал освежать свои знания для каких-нибудь особых случаев, не гнушался литературными компиляциями и исправлением чужих рукописей и на заработанные таким образом деньги, служившие дополнением к его крошечному годовому доходу, ухитрялся содержать дом, в котором я застал его.
   У мистера и миссис Покет была подлиза-соседка, вдова с таким запасом нерастраченного сочувствия, что она со всеми соглашалась, на всех призывала благословение божие и для всех держала наготове либо улыбку, либо слезы, смотря по обстоятельствам. Звали эту даму миссис Койлер, и в первый же день моего приезда мне выпала честь вести ее к обеду. Еще по дороге в столовую она дала мне понять, как угнетает дорогую миссис Покет, что дорогой мистер Покет вынужден держать у себя учеников. Ко мне это, конечно, не относится, добавила она в порыве откровенности и любви (я был ей представлен минут за пять до этого, не больше); будь все ученики похожи на меня, это было бы совсем иное дело.
   – Но дорогой миссис Покет, – продолжала миссис Койлер, – после разочарования, пережитого ею в молодости (конечно, дорогого мистера Покета нельзя в этом винить), необходим такой комфорт и роскошь…
   – Дэ, мэм, – сказал я, чтобы остановить ее, потому что испугался, как бы она не расплакалась.
   – …а тем более при ее аристократических склонностях…
   – Да, мэм, – сказал я опять, и с той же целью.
   – …очень, очень тяжело, – продолжала миссис Койлер, – что дорогой мистер Покет не может безраздельно уделять свое внимание и время дорогой миссис Покет.
   У меня невольно мелькнула мысль, что было бы еще тяжелее, если бы дорогой миссис Покет не уделял ни внимания, ни времени, скажем, мясник; но я промолчал, тем более что очень робел и только о том и думал, как бы не погрешить против светских приличий.
   Сосредоточив все свое внимание на ноже и вилке, ложке, стаканах и прочих орудиях самоубийства, я в то же время прислушивался к разговору Драмла с миссис Покет и обнаружил, что Бентли Драмл рассчитывает унаследовать титул баронета, который должен перейти к нему в случае смерти ближайшего наследника. Далее я обнаружил, что книга, которую миссис Покет читала в саду, – сплошь о титулах, и что ей достоверно известно, когда именно в эту книгу попал бы ее дедушка, доведись ему вообще в нее попасть. Драмл говорил мало (он, видимо, отличался угрюмым нравом), но и в немногих словах давал понять, что причисляет себя к избранным, а в миссис Покет признает особу, достойную его круга. Никто, кроме них, да еще подлизы-соседки миссис Койлер, не проявлял ни малейшего интереса к их разговору, а Герберту он, как мне показалось, был даже неприятен; но конца ему не предвиделось, как вдруг в столовую явился мальчик-слуга и доложил о несчастье: кухарка затеряла куда-то говядину. И здесь я, к несказанному моему изумлению, впервые увидел, как мистер Покет облегчает себе душу с помощью процедуры, которая меня поразила чрезвычайно, но на других не произвела никакого впечатления и к которой я вскоре привык так же, как все остальные. Он отложил нож и вилку, – словно забыв, что собирался нарезать жаркое, – запустил обе руки в свою растрепанную шевелюру и попробовал нечеловеческим усилием приподнять себя за волосы. Проделав это и не приподняв себя ни на единый дюйм, он спокойно вернулся к прерванному занятию.
   Тут миссис Койлер переменила предмет разговора и принялась мне льстить. Сперва это мне понравилось, но лесть ее была так груба, что удовольствия хватило ненадолго. В ее манере подлипать ко мне под предлогом, что ее живо интересуют места и люди, с которыми я расстался, было что-то до того змеиное, что я так и видел блеск чешуи и раздвоенное жало; а когда она время от времени наскакивала на Стартопа (который разговаривал с ней очень мало) или на Драила (который вовсе с ней не разговаривал), я завидовал им, что они сидят по другую сторону стола.
   После обеда в столовую привели детей, и миссис Койлер стала восхищаться и ахать по поводу их глаз, носов и ног, – как известно, умнейший метод воспитания. Девочек было четыре, мальчиков два, а кроме того – младенец, который мог быть тем или другим, и следующий кандидат на его место, который пока не был ни тем, ни другим. Они явились под конвоем Флопсон и Миллерс, словно эти два сержанта были посланы куда-то на вербовку детей и доставили партию новобранцев; а миссис Покет глядела на несостоявшихся юных аристократов так, словно уже имела когда-то удовольствие производить им смотр, но не знает, как, собственно, ей следует к ним отнестись.
   – Давайте мне вашу вилку, мэм, и возьмите маленького, – сказала Флопсон. – Да не так берите, а то у него головка попадет под стол.
   Следуя этому совету, миссис Покет взяла младенца иначе, и головка его попала на стол, о чем все присутствующие узнали по громкому стуку.
   – Ах ты батюшки! Давайте его мне обратно, мэм, – сказала Флопсон, – а вы, мисс Джейн, подите сюда и попляшите, – вот умница!
   Одна из девочек, совсем еще крошка, которая, видимо, раньше времени взяла на себя заботу о других детях, тотчас встала со своего места и до тех пор прыгала и приплясывала перед малышом, покуда он не утих и не засмеялся. Тут засмеялись и остальные дети, и мистер Покет (который за это время дважды пытался приподнять себя за волосы), и мы все засмеялись и повеселели.
   Затем Флопсон, сложив младенца пополам, как куклу, благополучно усадила его на колени к миссис Покет и дала ему поиграть щелкушку для орехов, предупредив свою хозяйку, что маленькому недолго и глазок себе повредить, и строго наказав мисс Джейн следить, чтобы этого не случилось. Засим обе няньки ушли из комнаты, и на лестнице с ними затеял потасовку мальчишка-лакей, который прислуживал за обедом, – беспутный мальчишка, растерявший половину своих пуговиц за игорным столом.
   Я не на шутку встревожился, заметив, что миссис Покет, в увлечении компотом из апельсинов и в самозабвенном споре с Драмлом о каких-то титулах, совсем забыла про малютку, который, сидя у нее на коленях, проделывал устрашающие эволюции с щелкушкой. Наконец маленькая Джейн, сообразив, что его младенческому черепу угрожает опасность, тихонько встала, подошла к нему и ласково выманила у него это смертоносное оружие. Миссис Покет, которая только что успела доесть апельсинный компот, это очень не понравилось, и она сказала:
   – Ах ты нехорошая девочка, да как ты смеешь? Сейчас же сядь на место!
   – Простите, маменька, – пролепетала Джейн, – я боялась, что он себе глазки выколет.
   – Как ты смеешь так со мной разговаривать? – возразила миссис Покет. – Сядь на свое место сию же минуту!
   Благородное негодование миссис Покет смутило меня так, словно я сам чем-то вызвал ее неудовольствие.
   – Белинда, – упрекнул ее мистер Покет с другого конца стола, – ну можно ли быть такой неразумной? Ведь Джейн вмешалась для пользы маленького.
   – Я никому не позволю вмешиваться, – заявила миссис Покет. – Меня удивляет, Мэтью, что ты подвергаешь меня таким оскорблениям.
   – О боже мой! – воскликнул мистер Покет в порыве горестного отчаяния. – Неужели же нельзя вступиться за младенца, которому грозит смерть от щелкушки!
   – Я не потерплю, чтобы мне делала замечания Джейн, – сказала миссис Покет, обратив величественный взор на ни в чем не повинную маленькую преступницу. – Надеюсь, я помню, кем был мой бедный дедушка. Джейн, еще не хватало!
   Мистер Покет снова запустил руки в волосы и на этот раз даже приподнял себя немного над стулом.
   – Нет, вы послушайте! – беспомощно воззвал он в пространство. – Младенцев убивают щелкушками ради чьих-то бедных дедушек! – После чего снова шлепнулся на стул и умолк.
   Пока все это происходило, мы сидели, неловко потупившись. Затем последовала пауза, во время которой честный и неустрашимый малютка с ласковым воркованьем тянулся на руки к Джейн, словно из всех домочадцев (не считая прислуги) только в ней и видел родную душу.
   – Мистер Драмл, – сказала миссис Покет, – будьте любезны, позвоните, чтобы пришла Флопсон. Джейн, непослушная девочка, ступай спать. А ты, моя прелесть, иди к мамочке!
   Младенец – благородная душа! – оказал отчаянное сопротивление. Он чуть не вывалился из рук у миссис Покет, так что вместо его нежного личика в поле нашего зрения вдруг оказались только вязаные башмачки и пухлые ножки, и был унесен из комнаты в состоянии бурного протеста. В конце концов он добился-таки своего: через несколько минут я увидел его в окно на руках у маленькой Джейн.
   Флопсон, видимо, занялась какими-то неотложными личными делами, а больше никто детьми не интересовался, поэтому пятеро из них так и остались в столовой, что позволило мне составить кое-какое понятие об их отношениях с мистером Покетом. Отношения эти выглядели примерно так: несколько минут мистер Покет, взъерошив волосы и еще более озабоченно сдвинув брови, смотрел на детей, словно стараясь понять, как случилось, что они живут и столуются в этом доме, и почему Природа не определила их на постой к кому-нибудь другому. Затем он совершенно отвлеченным, чисто-наставническим тоном задал им несколько вопросов, как, например: почему у маленького Джо разорвана манжетка? – на что услышал в ответ, что Флопсон ее зашьет, па, когда у нее будет время, – и кажется, у маленькой Фанни нарывает пальчик? – на что услышал в ответ, что Миллерс хотела поставить на него компресс, па, но все забывает. Затем, под влиянием внезапно нахлынувшей на него родительской нежности, он дал им по шиллингу и сказал, чтобы они бежали играть; а затем, проводив их взглядом и предприняв еще одну энергичную попытку приподнять себя за волосы, он вовсе бросил думать об этом безнадежном предмете.
   Вечер мы провели на реке. У Драмла и Стартопа были собственные лодки, и я решил тоже завести себе лодку и обогнать их в гребле. В простых физических упражнениях я не уступал любому деревенскому юноше, но, чувствуя, что для Темзы стиль у меня недостаточно изысканный, я тут же договорился об уроках с некиим гребцом-чемпионом, который оказался со своим яликом возле нашей пристани, где меня познакомили с ним мои новые товарищи. Этот признанный авторитет сильно меня смутил, заявив, что руки у меня как у заправского кузнеца. Знай он, что такой комплимент чуть не стоил ему ученика, он, вероятно, воздержался бы от него.
   Когда мы поздно вечером вернулись домой, нас ждал холодный ужин, и все было бы очень хорошо, если бы не одно неприятное домашнее происшествие. Мистер Покет пребывал в наилучшем расположении духа, но вдруг вошла горничная и сказала:
   – Прошу прошенья, сэр, мне бы нужно с вами поговорить.
   – Поговорить с вашим хозяином? – переспросила миссис Покет, снова закипая благородным негодованием. – Что это вам пришло в голову? Поговорите с Флопсон. Или со мной… только не сейчас.
   – Прошу прощенья, мэм. – возразила горничная, – но мне бы надо сейчас, и обязательно с хозяином.
   Тогда мистер Покет вышел из комнаты, а мы постарались как-нибудь занять себя в его отсутствие. Вскоре он вернулся; горе и отчаяние было написано на его лице.
   – Ну не безобразие ли, Белинда! – сказал мистер Покет. – Кухарка напилась до бесчувствия и лежит в кухне на полу, а в буфете приготовлен на продажу большой сверток масла!
   Миссис Покет очень взволновалась и сказала:
   – И во всем виновата эта противная София!
   – То есть как это, Белинда? – вопросил мистер Покет.
   – Это София тебе рассказала. Разве я не видела, как она вошла сюда, и не слышала, как она заявила, что хочет говорить с тобой?
   – Но ведь она водила меня вниз, Белинда, – возразил мистер Покет, – и показала мне и кухарку и сверток.
   – Это чистейшей воды интриганка, – сказала миссис Покет, – а ты, Мэтью, кажется, ее защищаешь?
   Мистер Покет издал жалобный стон.
   – Выходит, что я, внучка моего дедушки, ничто в этом доме! – воскликнула миссис Покет. – А кухарка, между прочим, очень славная и порядочная женщина, она, еще когда приходила наниматься, сказала: «Сразу видно, что вам на роду было написано стать герцогиней».
   Возле мистера Покета стояла кушетка, и он повалился на нее в позе умирающего гладиатора. Так, не меняя этой позы, он и произнес глухим голосом: «Спокойной ночи, мистер Пип», когда я решил, что пора дать ему покой и отправляться спать.


   Глава XXIV

   Дня через три, после того как я устроился в своей комнате, несколько раз побывал в Лондоне и заказал своим поставщикам все необходимое, мы подробно побеседовали с мистером Покетом о наших делах. Он был осведомлен о моей будущности лучше меня самого, потому что мистер Джеггерс, по его словам, сообщил ему, что меня не нужно готовить к какой-нибудь определенной профессии, а будет вполне достаточно, если я «не ударю лицом в грязь» в обществе других обеспеченных молодых людей. Я, разумеется, согласился, поскольку ничего иного не мог предложить.
   Мистер Покет назвал несколько школ в Лондоне, где я мог приобрести основы необходимых мне знаний, на себя же собирался взять общее руководство моими занятиями. Он выразил надежду, что при умелой помощи я не встречу особенных затруднений и вскоре мне уже не потребуется ничего, кроме его указаний. Все это, и многое другое к том же духе, он сумел сказать так, что сразу завоевал неограниченное мое доверие; и мне хочется здесь отметить, что он с начала до конца выполнял свои обязанности по отношению ко мне так ревностно и честно, что и меня заставил ревностно и честно выполнять свои обязанности по отношению к нему. Будь он равнодушным учителем, я платил бы ему той же монетой как ученик; но он не дал мне для этого повода и тем обеспечил взаимное уважение между нами. И никогда он, в своей роли наставника, не казался мне хоть сколько-нибудь смешным, а только вдумчивым, благородным и добрым.
   Когда мы обо всем договорились и я всерьез приступил к занятиям, мне пришло в голову, что, если бы я мог сохранить за собой мою комнату в Подворье Барнарда, это внесло бы приятное разнообразие в мою жизнь, а общение с Гербертом благотворно влияло бы на мои манеры. Мистер Покет ничего не имел против такого плана, но решительно заявил, что, прежде чем что-либо предпринимать, следует посоветоваться с моим опекуном. Я почувствовал, что его слова продиктованы деликатностью, поскольку такое устройство немножко сокращало расходы Герберта; поэтому я, не откладывая, отправился на Литл-Бритен и сообщил о своем желании мистеру Джеггерсу.
   – Если бы я мог купить ту мебель, которая сейчас взята напрокат, – сказал я, – и еще кое-какие мелочи, я чувствовал бы себя там совсем как дома.
   – Что ж, действуйте! – сказал мистер Джеггерс с коротким смешком. – Я ведь говорил, что вы быстро развернетесь. Ну? Сколько же вам нужно?
   Я сказал, что не знаю.
   – Полно! – возразил мистер Джеггсрс. – Сколько? Пятьдесят фунтов?
   – Нет, что вы, куда так много?
   – Пять фунтов?
   Это был такой неожиданный скачок, что я совсем смешался и сказал:
   – Ох, нет, больше.
   – Больше, говорите? – сказал мистер Джеггорс; он засунул руки в карманы, нагнул голову набок, глаза устремил в стену, словно подстерегая меня, как охотник – дичь. – На сколько же больше?
   – Очень трудно назначить сумму. – сказал я нерешительно.
   – Полно! – сказал мистер Джеггерс. – Давайте смелее. Дважды пять – хватит? Трижды пять – хватит? Четырежды пять – хватит?
   Я сказал, что хватит за глаза.
   – Четырежды пять хватит за глаза, так? – сказал мистер Джеггерс, сдвинув брови. – Ну, а сколько, по-вашему, будет четырежды пять?
   – По-моему?
   – Вот-вот, – сказал мистер Джеггерс. – Сколько?
   – Нужно полагать, что, по-вашему, это будет двадцать фунтов, – сказал я, улыбаясь.
   – Забудем о том, сколько это будет по-моему, друг мой, – заявил мистер Джеггерс, тряхнув головой с упрямым и хитрым видом. – Я хочу знать, сколько это будет по-вашему.
   – Двадцать фунтов, разумеется.
   – Уэммик! – сказал мистер Джеггерс, отворяя дверь в контору. – Примите от мистера Пипа письменный приказ и выдайте ему двадцать фунтов.
   Такой определенный способ вести дела произвел на меня не менее определенное впечатление, не скажу чтобы приятное. Мистер Джеггерс никогда не смеялся; но он носил большущие, до блеска начищенные сапоги со скрипом, и когда он, бывало, стоял в ожидании ответа, нагнув свою массивную голову, сдвинув брови и покачиваясь с носка на пятку, сапоги эти начинали скрипеть, словно они-то посмеивались, сухо и подозрительно. Воспользовавшись тем, что мистер Джеггерс куда-то ушел, а Уэммик показался мне более обычного оживленным и разговорчивым, я признался ему, что мистер Джеггерс просто ставит меня в тупик своим обращением.
   – Ему было бы лестно это слышать, – сказал Уэммик. – Он только того и добивается… Да вы не думайте, – ответил он на мой удивленный взгляд. – здесь нет ничего личного; это у него профессиональное, чисто профессиональное.
   Сидя за своей конторкой, Уэммик завтракал – с хрустом разламывал жесткую галету и кусками отправлял в щель, служившую ему ртом, словно опускал в почтовый ящик.
   – Мне всегда представляется, – сказал Уэммик, – будто он наставил капкан и следит. А потом вдруг – хлоп! – и ты попался!
   Оставив при себе замечание, что капканы на людей отнюдь не украшают жизнь, я спросил, – верно, мистер Джеггерс большой мастер в своем деле?
   – Еще бы, – подтвердил Уэммик. – Другим до него далеко, как до Австралии. – Он указал пером на пол конторы, тем поясняя свою мысль, что Австралия – самая отдаленная от нас точка земного шара. – Или как до неба, – добавил Уэммик, водворяя перо на конторку, – потому что это еще дальше, чем Австралия.
   – В таком случае, – сказал я, – дела у него, наверно, идут хорошо? – И Уэммик ответил: – Пре-вос-ходпо!
   Я спросил, много ли в конторе клерков.
   – Много клерков нам держать нет смысла, потому что Джеггерс-то один, а посредники никому не нужны. Нас всего четверо. Хотите взглянуть на остальных? Вы ведь, можно сказать, свой человек.
   Я принял его предложение. Мистер Уэммик опустил и почтовый ящик остатки галеты, выплатил мне деньги из стальной шкатулки, хранившейся в кассе, ключ от которой он держал где-то у себя на спине и вытаскивал из-за ворота как железную косичку, и мы отправились наверх. Помещение конторы было темное, обшарпанное; засаленные плечи, оставившие свои следы и в кабинете мистера Джеггерса, видимо, годами терлись о стены, спускаясь и поднимаясь по лестнице. На втором этаже, в комнате окнами на улицу, сидел огромный, бледный и опухший клерк – некая помесь трактирщика с крысоловом, – принимавший трех обшарпанных посетителей, с которыми он обращался так же бесцеремонно, как, по-видимому, обращались здесь со всеми, кто нес свою лепту в сундуки мистера Джеггерса. – Собирает показания для Бейли [300 - Бейли, или Олд-Бейли (Старый Бейли) – центральный уголовный суд для Лондона и части южных графств Англии.], – сказал мистер Уэммик, выйдя на площадку. Этажом выше щупленький, похожий на терьера, сильно обросший клерк (его, видимо, стригли в последний раз еще щенком) тоже был занят с посетителем – подслеповатым человеком, о котором мистер Уэммик сказал, что это плавильщик, и котел у него всегда кипит, так что он расплавит вам все на свете, и который обливался потом, точно совсем недавно пробовал свое искусство на самом себе. В комнате окнами во двор сутулый человек с распухшей щекой, которую он завязал грязной фланелевой тряпкой, и в старом черном костюме, блестевшем так, словно его долго терли воском, сидел, согнувшись над конторкой, и переписывал набело записи двух других клерков для последующего представления их самому мистеру Джеггерсу.
   Это и был весь штат конторы. Спустившись обратно в нижний этаж, Уэммик заглянул в кабинет моего опекуна и сказал:
   – Здесь вы уже бывали.
   – Объясните мне, – попросил я, ибо взгляд мой опять упал на те два отвратительных усмехающихся слепка, – кто это такой?
   – Это? – сказал Уэммик. Он влез на стул и снял с полки страшные головы, предварительно сдунув с них пыль. – Это в своем роде знаменитости. Наши клиенты, прославленные личности, и нас прославили. Вот этот молодчик (ты что это, негодяй, не иначе как ночью с полки слезал и в чернильницу заглядывал – бровь-то вся в чернилах!) убил своего хозяина, да так ловко обделал это дельце, что труп даже найти не удалось.
   – Он тут похож? – спросил я, невольно отодвигаясь подальше, в то время как Уэммик плюнул злодею на бровь и энергично вытер ее рукавом.
   – Похож ли? Да он тут как живой. Слепок сделали в Ньюгете, как только его вынули из петли. А я тебе крепко полюбился, верно, мошенник ты этакий, а? – и в виде комментария к этому нежному обращению Уэммик потрогал брошь с изображением девицы и плакучей ивы, склоненных над погребальной урной, и сказал: – Специально для меня была заказана!
   – А кто эта леди, известно? – спросил я.
   – Нет, – отвечал Уэммик. – Просто его фантазия (а ты любил пофантазировать, верно?). Нет: в этом деле, мистер Пип, дамы не были замешаны, кроме только одной, а та была не красавица и не знатного рода, и она не стала бы интересоваться этой урной, разве что в ней было бы налито спиртное. – Временно сосредоточив свое внимание на брошке, Уэммик отложил слепок и протер ее носовым платком.
   – А этот, второй, умер такой же смертью? – спросил я. – Выражение у него точно такое же.
   – Совершенно верно, – сказал Уэммик. – Выражение самое натуральное. Как будто одну ноздрю зацепили рыболовным крючком и дернули за леску. Да, он умер такой же смертью; в нашей практике это вполне естественная смерть, можете мне поверить. Этот красавец, видите ли, подделывал завещания, а к тому же, по всей вероятности, сокращал жизнь мнимым завещателям. А ведь у тебя были джентльменские замашки, приятель! (Мистер Уэммик снова обращался не ко мне.) Ты уверял, что умеешь писать по-гречески. Эх ты, хвастунишка несчастный! Ну и врал же ты! Никогда еще не встречал такого враля!
   Прежде чем водворить своего покойного друга обратно на полку, Уэммик потрогал самый широкий из своих траурных перстней и сказал:
   – Он всего за день до смерти посылал за этим к ювелиру.
   Пока Уэммик убирал второй слепок и слезал со стула, у меня возникла догадка, уж не все ли его драгоценности приобретены подобным образом. И поскольку он не проявлял на этот счет ни малейшей скрытности, я отважился спросить его об этом, когда он снова очутился на полу и стал обтирать пыльные руки.
   – Да, разумеется, – отвечал он, – это все подарки такого же рода. Один тянет за собою другой, так оно и идет. Я от них никогда не отказываюсь. Это интересные сувениры. А кроме того, это имущество. Пусть цена им невелика, по это имущество, к тому же движимое. Вам, при наших блестящих перспективах, это может показаться мелочью, а я так всегда руководствуюсь правилом: «Чем больше движимого имущества, тем лучше».
   Когда я выразил полное свое одобрение такой политике, он продолжал весьма дружелюбно:
   – Если бы вам вздумалось как-нибудь навестить меня в Уолворте, я сочту это за честь и в любое время буду рад предоставить вам ночлег. Удивить мне вас нечем, но, возможно, вам интересно будет взглянуть на мою маленькую коллекцию; и в саду и в беседке сейчас приятно посидеть.
   Я сказал, что с радостью воспользуюсь его гостеприимством.
   – Очень вам обязан, – сказал он. – Так, значит, как только вам будет удобно – милости просим. У мистера Джеггерса вы еще никогда не обедали?
   – Нет.
   – Он вас угостит вином, – сказал Уэммик, – отменным вином. А я вас угощу пуншем, и не плохим. И еще я вам вот что скажу: когда будете у мистера Джеггерса, обратите внимание на его экономку.
   – Что-нибудь исключительное?
   – Да, пожалуй, – отвечал Уэммик. – Это – укрощенная тигрица. Вы скажете – не такое уж исключение, но это смотря по тому, насколько дикой была тигрица и долго ли ее пришлось укрощать. Ваше восхищение талантами мистера Джеггерса еще возрастет. Так что не забудьте обратить внимание.
   Я сказал, что не забуду, тем более что его слова разожгли мое любопытство. Мы стали прощаться, но тут он спросил, не хочу ли я потратить пять минут на то, чтобы посмотреть, как орудует мистер Джеггерс?
   По некоторым причинам, и прежде всего потому, что мне было не совсем ясно, над чем это мистер Джеггерс «орудует», я согласился. Мы нырнули в Сити и вынырнули в битком набитой зале полицейского суда, где единокровный (в смертоубийственном смысле) брат покойника, любившего замысловатые брошки, хмуро что-то жевал, ожидая решения своей участи, в то время как мой опекун допрашивал какую-то женщину, повергая и трепет и ее, и судей, и всех присутствующих. Всякое слово, приходившееся ему не по вкусу – кем бы оно ни было произнесено, – он тут же приказывал «записать». Всякий раз, как кто-нибудь от чего-нибудь отпирался, он говорил: «Я из нас это вытяну!», а на всякое признание отвечал: «Вот вы и попались!» Стоило ему куснуть свой палец, как судей бросало в дрожь. Воры и сыщики, точно завороженные, ловили каждое его слово и ежились, когда он поводил на них бровью. От какой стороны он выступал, я так и не понял, потому что на мой взгляд он всех одинаково стирал в порошок; знаю только, что в ту минуту, когда я на цыпочках пробирался к выходу, он был не на стороне суда, потому что даже ноги старого джентльмена, сидевшего на председательском месте, судорожно дергались под столом, – так беспощадно мистер Джеггерс доказывал, что поведение его недостойно представителя английского закона и правосудия.


   Глава XXV

   Бентли Драмл, молодой человек до того угрюмый, что он даже ко всякой книге относился так, словно автор нанес ему кровную обиду, не более дружелюбно относился и к новым знакомым. Тяжеловес и тяжелодум, с тяжелым складом лица и тяжелым, заплетающимся языком, который, казалось, ворочался у него во рту так же неуклюже, как сам он ворочался на диване, – Драмл был ленив, заносчив, скуп, замкнут и подозрителен. Родители его, состоятельные люди, жившие в Сомерсетшире, растили сей букет добродетелей до тех пор, пока не обнаружили, что он совершеннолетний и притом совершеннейший балбес. Таким образом, когда Бентли Драмл попал к мистеру Покету, он был на голову выше ростом, чем этот джентльмен, и на несколько голов тупее, чем большинство джентльменов.
   Стартопа вконец избаловала слабовольная мать, которая держала его дома, когда ему следовало находиться в школе, но он горячо любил ее и безмерно ею восхищался. Тонкими чертами лица он напоминал женщину, и – как сказал однажды Герберт – было «сразу видно, что он – вылитая мать, хотя бы ты ее никогда и не видел».
   Не удивительно, что он понравился мне куда больше, чем Драмл, и что с первых же наших вечеров на реке мы с ним стали возвращаться вместе, переговариваясь по пути, в то время как Бентли Драмл следовал за нами в одиночестве, вдоль самого берега, среди камышей. Даже когда прилив мог бы подогнать его лодку, он не пользовался этим, а жался поближе к берегу, точно какая-то противная земноводная тварь; и таким я его всегда вспоминаю, – пробирается вслед за нами в темноте, по заводям, а наши две лодки несутся посреди реки, рассекая отражение заката или лунную дорожку.
   Герберт был моим закадычным другом. Я предоставил ему половину моей лодки, поэтому он часто являлся в Хэммерсмит; а я, владея половиной его квартиры, часто бывал в Лондоне. Мы шагали по дороге, соединявшей наши обиталища, во всякое время дня и ночи. К этой дороге (хотя теперь она уже не так приятна) я до сего дня сохранил нежное чувство, возникшее в пору наивной юности и розовых надежд.
   Я прожил в доме мистера Покета месяца два, когда там появились мистер и миссис Камилла. Камилла оказалась сестрой мистера Покета. Появилась и Джорджиана, которую я видел тогда же у мисс Хэвишем. Это была дальняя родственница – старая дева, страдавшая несварением желудка, которая выдавала свою чопорность за благочестие, а свою больную печень – за любовь к ближнему. Все они меня ненавидели, как ненавидят люди жадные и обманутые в своих ожиданиях. И разумеется, зная о моей удаче, раболепно передо мной пресмыкались. На мистера Покета они смотрели как на ребенка, понятия не имеющего о своей выгоде, и третировали его с уже знакомой мне высокомерной снисходительностью. Миссис Покет они ни во что не ставили; но, впрочем, допускали, что бедняжку постигло жестокое разочарование, потому что эта теория отбрасывала слабый отраженный свет на них самих.
   Вот в какой обстановке мне предстояло жить и учиться. Я скоро привык сорить деньгами и с легкостью шел на расходы, которые за каких-нибудь три-четыре месяца до того показались бы мне баснословными; но никогда и ни при каких обстоятельствах я не бросал ученья. В этом не было большой заслуги, – просто у меня хватало ума понимать, как мало я знаю. С помощью мистера Покета и Герберта я быстро шел вперед; а поскольку либо тот, либо другой всегда готов был дать мне указания и устранить с моего пути все трудности, поистине нужно было быть таким болваном, как Драмл, чтобы не сделать успехов.
   Уже несколько недель я не виделся с мистером Уэммиком и однажды решил написать ему и назначить вечер, когда я хотел бы у него побывать. Он ответил, что очень рад и будет ждать меня в конторе в шесть часов. Туда я и направился точно к назначенному времени и застал его в ту минуту, когда он опускал ключ от кассы себе за шиворот.
   – Хотите пройтись в Уолворт пешком? – предложил он.
   – С удовольствием, – сказал я, – а вы как?
   – Я тем более, – отвечал Уэммик. – Когда весь день просидишь за конторкой, не мешает размяться. Давайте я расскажу вам, мистер Пип, что у меня будет на ужин. Будет у меня на ужин бифштекс – домашнего приготовления, и холодная жареная курица – из кухмистерской. Думаю, что курочка не жилистая, потому что хозяин кухмистерской на днях был у нас присяжным заседателем, и мы его недолго мучили. Я ему это напомнил, когда покупал курицу. «Выберите, говорю, какая получше, древний бритт, потому что в нашей власти было таскать вас в суд еще и два и три дня». А он на это ответил: «Разрешите презентовать вам наилучшую птицу во всем заведении». Я, конечно, разрешил. Как-никак, это имущество и притом движимое. Против престарелых родителей вы, надеюсь, ничего не имеете?
   Мне казалось, что он все еще говорит о курице, но он добавил: – Дело в том, что у меня дома имеется престарелый родитель.
   Я ответил, как того требовала вежливость.
   – Значит, вы еще не обедали у мистера Джеггерса? – продолжал Уэммик, бодро шагая рядом со мной.
   – Нет еще.
   – Он мне так и сказал сегодня, когда узнал, что я вас жду. Скорее всего завтра получите приглашение. Он и товарищей ваших хочет пригласить. Троих – ведь их, кажется, трое?
   Обычно я не причислял Драмла к своим близким друзьям, но тут ответил: – Да.
   – Так вот, он и решил пригласить всю ораву, – нельзя сказать, чтобы это слово мне польстило. – и чем бы он вас ни накормил, накормлены вы будете знатно. Разнообразия не ждите, но высокое качество обеспечено. И еще одно у него в доме странно, – продолжал Уэммик после минутного молчания, словно само собой разумелось, что за это время он подумает об экономке, – он не разрешает запирать на ночь ни окна, ни двери.
   – И к нему ни разу не забирались грабители?
   – В том-то и дело! – ответил Уэммик. – Он всем на свете заявляет: «Хотел бы я посмотреть на того человека, который ограбит меня». Боже ты мой, да я сам сколько раз слышал у нас в конторе, как он говорил отъявленным громилам: «Где я живу – вам известно; у меня в доме нет ни болтов, ни задвижек; что же вы не попытаете счастья? А ну? Может быть, соблазнитесь?» Но поверьте, сэр, никто на это не пойдет, ни за какие деньги.
   – Его так боятся? – спросил я.
   – Боятся? – сказал Уэммик. – Еще бы! Но он, хоть и подзадоривает их, а все же и тут хитрит. Серебра не держит, сэр. Все мельхиоровое, до последней ложки.
   – Значит, – заметил я, – им бы не много досталось, даже если бы…
   – Зато ему досталось бы много, – перебил меня Уэммик, – и они это знают. Ему достались бы их головы, и не один десяток. Ему досталось бы все, что он сумел бы забрать. А чего только он не сумеет забрать, если захочет. – это и сказать невозможно.
   Я было погрузился в размышления о всемогуществе моего опекуна, но Уэммик опять заговорил:
   – Что касается отсутствия серебра, тут, понимаете ли, все темно, как в омуте. У реки свои омуты, у него свои. А возьмите его цепочку от часов. Она-то настоящего золота.
   – И очень массивная. – заметил я.
   – Массивная? – повторил Уэммик. – Еще бы. И часы золотые, с репетицией, сто фунтов стоят, ни пенни меньше. В Лондоне примерно семьсот воров знает про эти часы, мистер Пип; и все они, мужчины, женщины и дети, признали бы каждое звено этой цепочки и отскочили бы от нее, как от раскаленного железа, доведись им к ней прикоснуться.
   Начав с этого, а потом беседуя о разных других предметах, мы с мистером Уэммиком коротали дорогу и время, пока он не сообщил мне, что мы добрались до Уолворта.
   Уолворт представлял собою множество переулков, канав и садиков, – место, по-видимому, тихое и скучновато. Дом Уэммика, маленький, деревянный, стоял в саду, фасад его вверху был выпилен и раскрашен наподобие артиллерийской батареи.
   – Моя работа, – сказал Уэммик, – не правда ли, красиво?
   Я рассыпался в похвалах. Я, кажется, никогда не видел такого маленького домика, таких забавных стрельчатых окошек (по преимуществу ложных) и стрельчатой двери, такой крошечной, что в нее едва можно было пройти.
   – Вон там, видите, настоящий флагшток, – сказал Уэммик, – по воскресеньям на нем развевается настоящий флаг. А теперь смотрите сюда. Я перешел по мосту, сейчас подниму его, и кончено, сообщение прервано.
   Мост представлял собой доску, перекинутую через ров и четыре фута шириной и два глубиной. Но приятно было видеть, с какой гордостью Уэммик его поднял и закрепил, улыбаясь на этот раз не одними губами, а всем сердцем.
   – Каждый вечер в девять часов по гринвичскому времени стреляет пушка, – сказал Уэммик. – Вон она там. Когда вы ее услышите, так, наверно, признаете, что это сущий громобой.
   Орудие, о котором он говорил, было установлено на крыше крепостцы, построенной из фанерной решетки. От дождя его защищало замысловатое брезентовое сооружение вроде зонтика.
   – А позади дома, – сказал Уэммик, – не на виду, чтобы не нарушать картины укреплений, – я ведь так считаю, что раз у тебя есть идея, проводи ее в жизнь последовательно и все ей подчиняй; не знаю, согласны ли вы со мной…
   Я сказал, что совершенно согласен.
   – …позади дома я держу свинью, и кой-какую птицу, и кроликов: еще я соорудил парничок и сажаю огурцы; за ужином вы сами убедитесь, какой у меня вырос салат. Так что видите, сэр, – сказал Уэммик и снова улыбнулся, но тут же серьезно покачал головой, – если мои скромные владения подвергнутся осаде, здесь черт знает как долго можно продержаться – припасов хватит.
   Затем он повел меня к беседке, до которой было по прямой шагов пятнадцать, но дорожка так прихотливо извивалась, что путь туда занял довольно много времени. В этом уединенном местечке для нас уже были приготовлены стаканы; пунш был погружен для охлаждения в декоративное озерцо, на берегу которого стояла беседка. Посреди этого круглого озерца (с островом, который я чуть было не принял за предназначенный к ужину салат) Уэммик устроил фонтан, и стоило только пустить в ход небольшую мельничку и вынуть пробку из трубы, как кверху взлетала струя такой силы, что вся ладонь у вас сразу становилась мокрая.
   – Я сам себе и механик, и плотник, и садовник, и водопроводчик, и мастер на все руки, – сказал Уэммик в ответ на мои похвалы. – И это, знаете ли, неплохо. Смахиваешь с себя всю ньюгетскую паутину, и Престарелому интересно. Можно, я вас сейчас познакомлю с Престарелым? Это вас не затруднит?
   Я искренне заверил его в обратном, и мы пошли в замок. У камина сидел глубокий старик в байковой куртке: чистенький, веселый, довольный, ухоженный, но совершенно глухой.
   – Ну-с, как дела, Престарелый Родитель? – шутливо приветствовал его Уэммик, с чувством пожимая ему руку.
   – Превосходно, Джон, превосходно! – отвечал старик.
   – Вот, Престарелый Родитель, представляю тебе мистера Пипа, – продолжал Уэммик, – жаль только, что ты не расслышишь его фамилию. Покивайте ему, мистер Пип, он это любит. Прошу вас, покивайте ему, да почаще!
   – У моего сына замечательный дом, сэр, – прокричал старик, в то время как я изо всех сил кивал ему головой. – И красивейший сад, сэр. После смерти моего сына государство должно приобрести этот участок земли и прекрасные сооружения, кои на нем находятся, и предоставить его для народных гуляний.
   – А ты и рад, Престарелый, ты и горд! – сказал Уэммик, любуясь отцом, и его жесткое лицо совсем смягчилось. – Ну, давай я тебе кивну, – и он яростно тряхнул головой, – ну, давай еще разок, – и он тряхнул головой еще яростнее, – ты ведь это любишь, верно? Если вы не устали, мистер Пип, – хотя я знаю, с непривычки оно утомительно, – ублажите его напоследок! Вы и не представляете себе, как это его радует.
   Я добросовестно ублажил его напоследок, и старик совсем развеселился. Он стал собираться на птичник, кормить кур, а мы вернулись в беседку и занялись пуншем; и здесь, покуривая трубку, Уэммик сказал мне, что ему потребовалось немало лет, чтобы довести свой участок до теперешней степени совершенства.
   – Все это ваша собственность, мистер Уэммик?
   – О да, – сказал Уэммик, – я приобрел ее постепенно, понемножку. Теперь я, можно сказать, землевладелец.
   – Вот как? Надеюсь, мистеру Джеггерсу нравится ваш дом?
   – Он и не видел его, – отвечал Уэммик. – И не слышал о нем. И Престарелого никогда не видел. И не слышал о нем. Нет; контора – это одно, а личная жизнь – другое. Когда я ухожу в контору, я прощаюсь с замком, а когда прихожу в замок, прощаюсь с конторой. Если это не составит для вас труда, прошу вас, поступайте так же, вы меня очень обяжете. Мне бы не хотелось, чтобы там говорили о моем доме.
   Я, разумеется, обещал исполнить его желание. Пунш был отличный, и мы просидели за ним, беседуя, почти до девяти часов.
   – Приближается время салюта, – сказал наконец Уэммик и положил трубку на стол, – для Престарелого это самое главное удовольствие.
   Мы опять прошествовали в замок, где Престарелый, оживленно поблескивая глазками, уже накаливал кочергу, что служило прологом к торжественному ежевечернему действу. Уэммик с часами в руках стоял подле, пока не настало время взять докрасна раскаленную кочергу из рук родителя и отправиться на батарею. Затем он исчез, и вскоре Громобой выпалил, да так сильно, что домишко сотрясся до основания, словно готовый развалиться на куски, а все стаканы и чашки в нем зазвенели на разные голоса. Престарелый родитель, который, как мне показалось, вылетел бы из своего кресла, если бы не держался за подлокотники, прокричал в упоении: «Выстрелила! Я слышал!», и я стал кивать ему так усердно, что, скажу без преувеличения, все поплыло у меня перед глазами.
   Перед ужином Уэммик показал мне свое собрание редкостей. То были по большей части уголовные реликвии: перо, послужившее знаменитому преступнику для написания подложного письма; две-три прославленных бритвы; пряди волос; и несколько подлинных признаний, написанных осужденными на виселицу, – эти документы мистер Уэммик ценил особенно высоко, поскольку в них, как он выразился, «что ни слово, то ложь, сэр». Все эти безделушки были со вкусом разложены среди фарфоровых и стеклянных фигурок, разнообразных изделий, искусно выполненных самим владельцем музея, и палочек для набивания трубок, работы Престарелого. Выставка разместилась в том покое замка, который первым представился моим взорам и который, судя по кастрюле в камине и по изящному бронзовому крюку над огнем, явно предназначенному для вертела, служил не только гостиной, но и кухней.
   В комнате появилась очень опрятная служаночка в обязанности которой входило присматривать за Престарелым в течение дня. Когда она накрыла стол для ужина, подъемный мост был опущен, и девочка ушла ночевать к себе домой. Ужин удался на славу; и хотя стены замка были немного трухлявые, так что еда отдавала гнилым орехом, и хотя было бы не худо, если бы свинья помещалась подальше, все же я остался очень доволен проведенным вечером. Не оставляла желать лучшего и моя спаленка на верхушке башни, если не считать того, что потолок, отделявший меня от флагштока, был чрезвычайно тонок и я растянулся на кровати с таким ощущением, словно этот шест мне всю ночь предстояло удерживать в равновесии на лбу.
   Уэммик поднялся чуть свет, и, к стыду своему, я, кажется, слышал, что он чистит мои башмаки. Потом он пошел в сад работать, а я, стоя у стрельчатого окошка, смотрел, как он для виду пользуется помощью Престарелого и выражает свои сыновние чувства бесконечными кивками. После завтрака, не уступавшего по качеству ужину, мы ровно в половине девятого пустились в путь. По мере приближения к Литл-Бритен. Уэммик становился все суше и жестче, и рот его все больше уподоблялся щели почтового ящика. И когда мы наконец вошли в контору и он вытащил из-за ворота ключ, ничто в его облике уже не напоминало об Уолворте, словно и замок, и подъемный мост, и беседка, и озеро, и фонтан, и Престарелый – все развеялось в прах от последнего выстрела Громобоя.


   Глава XXVI

   Уэммик оказался прав, – мне скоро представился случай сравнить домашнюю обстановку моего опекуна с жилищем его кассира и клерка. Когда я, возвратившись из Уолворта, зашел в контору, мистер Джеггерс был у себя в кабинете, где мыл руки своим любимым душистым мылом. Он позвал меня к себе и действительно пригласил в гости вместе с моими товарищами.
   – Только, пожалуйста, без церемоний, – оговорил он, – никаких переодеваний к обеду, и условимся, скажем, на завтра.
   Я спросил, куда нам приходить (так как понятия не имел, где он живет), и он ответил – потому, вероятно, что терпеть не мог о чем-либо высказываться определенно: – Приходите сюда, отсюда отправимся вместе. – Замечу, кстати, что мистер Джеггерс, точно дантист или врач, мыл руки после каждого клиента. При кабинете у него имелся для этого особый чуланчик, где пахло душистым мылом, как в парфюмерной лавке. На двери висело большущее полотенце, которым он, вымыв руки, долго и тщательно вытирал их всякий раз, как возвращался из полицейского суда или как очередной клиент выходил из его кабинета. Когда мы явились к нему на следующий день в шесть часов, он, видимо, только что покончил с каким-то особенно грязным делом, ибо, просунул в голову в этот свой чуланчик, мыл не только руки, но и лицо, и вдобавок полоскал горло. Выполнив же все это и утеревшись полотенцем так усердно, что оно совершило полный оборот вокруг валика, на котором висело, он достал перочинный ножик, вычистил им остатки грязного дела из-под ногтей и только тогда облачился в сюртук.
   У дверей конторы как всегда околачивались какие-то личности, явно жаждавшие с ним поговорить; но они даже не попытались подойти к нему, – аромат душистого мыла, исходивший от него, как сияние, яснее слов говорил о том, что на сегодня с делами покончено. На улицах, по которым мы шли, в потоке прохожих то и дело встречались люди, узнававшие мистера Джеггерса, и каждый раз, как это случалось, он начинал громче говорить со мной; только по этому я и мог понять, что он сам узнал кого-то или заметил, что его узнали.
   Он привел нас на Джеррард-стрит, в Сохо, к особняку на южной стороне улицы, хотя и довольно внушительному, но с грязными окнами и сильно облупившимся фасадом. Достав из кармана ключ, он отпер дверь, и мы вошли в каменные сени, мрачные и голые, как в нежилом доме, а оттуда по темной дубовой лестнице поднялись в анфиладу из трех темных, обшитых дубом комнат на втором этаже. На деревянных панелях по стенам вырезаны были гирлянды, и я мог бы сказать, какие петли они мне напомнили, когда мистер Джеггерс, стоя на фоне их приветствовал нас как любезный хозяин.
   Обед был сервирован в лучшей из этих трех комнат во второй помещался гардероб и умывальник мистера Джеггерса; третья была его спальней. Он рассказал нам, что занимает весь дом, но остальными комнатами почти не пользуется. Стол был накрыт богато, – хотя серебра я на нем действительно не заметил; к стулу хозяина придвинута была большая вращающаяся этажерка, на которой красовался целый набор бутылок и графинов и четыре вазы с фруктами на десерт. Я заметил, что мой опекун любит все держать под рукой и самолично оделять гостей едой и напитками.
   У стены стоял шкаф с книгами; по заглавиям на корешках я увидел, что это жизнеописания преступников, труды по уголовному праву, парламентские акты, трактаты о свидетельских показаниях, уликах и тому подобных материях.
   Вся мебель у мистера Джеггерса была добротная и массивная, под стать его цепочке для часов. Однако вид у нее был сугубо деловой, и ни один предмет в комнате не служил просто для украшения. В углу помещалось небольшое, заваленное бумагами бюро и на нем – лампа под абажуром; так что и в этом смысле мистер Джеггерс, придя домой, видимо, не забывал о своей конторе, и по вечерам, выкатив бюро из угла, усаживался за работу.
   Он еще не успел рассмотреть моих спутников – всю дорогу мы с ним шли впереди остальных, – и теперь, позвонив в колокольчик, стал на коврик перед камином и не спеша оглядел их одного за другим. К моему удивлению, самого пристального, если не исключительного внимания с его стороны удостоился Драмл.
   – Пип, – сказал он, положив свою большею руку мне на плечо и отводя меня к окну, – я не знаю их по именам. Кто этот Паук?
   – Паук? – переспросил я.
   – Такой прыщавый, нескладный, надутый.
   – Это Бентли Драмл. – отвечал я. – А другой, красивый – Стартоп.
   Не обратив ни малейшего внимания на «другого, красивого», он сказал:
   – Так вы говорите – Бентли Драмл? Интересный юноша.
   Он сейчас же вступил в разговор с Драмлом, и то, что последний отвечал ему медлительно и неохотно, ничуть не смущало его, а напротив, словно еще больше подзадоривало. Я загляделся было на эту пару, но тут между ними и мной появилась экономка – она принесла первое блюдо.
   На вид я дал ей лет сорок, – возможно, впрочем, что она показалась мне моложе своих лет. Это была высокого роста женщина, стройная, быстрая в движениях, с очень бледным лицом, большими потухшими глазами и тяжелым узлом волос. Губы ее были полуоткрыты, словно ей не хватало воздуха, и все лицо выражало испуг и тревогу; возможно, что причиной тому было больное сердце, но верно одно: за несколько дней до того я видел в театре «Макбета», и теперь мне показалось, что лицо этой женщины озаряют языки дымного пламени, как озаряли они те лица на сцене, что появлялись из котла, над которым колдовали ведьмы.
   Она поставила блюдо на стол, тихонько дотронулась до локтя моего опекуна, тем давая ему понять, что обед подан, и исчезла. Мы расселись за круглым столом, причем мой опекун по одну руку от себя посадил Драмла, а по Другую – Стартопа. Первым блюдом, которое экономка подала на стол, оказалась прекрасная рыба, за ней последовало столь же превосходное жаркое из баранины, а потом – не менее превосходная дичь. Соус, вина, все необходимые приправы, и притом самого лучшего качества, наш хозяин брал со своей этажерки, пускал по кругу, а затем водворял обратно. Таким же образом он раздавал нам для каждого блюда чистые тарелки, вилки и ножи, а использованные складывал в две корзины, стоявшие возле пего на полу. Кроме экономки, никто за столом не прислуживал. Она вносила одно блюдо за другим, и всякий раз ее лицо напоминало мне таинственные лица, возникавшие из ведьмовского котла. Много лет спустя я воссоздал жуткое ее подобие, когда в темной комнате зажег чашу с пуншем перед самым лицом другой женщины, совсем на нее непохожей, если не считать густых волнистых волос.
   Пораженный необычной внешностью экономки и помня, как отрекомендовал ее Уэммик, я приглядывался к ней с особым интересом и заметил, что находясь в комнате, она не сводит внимательного взгляда с моего опекуна и не сразу выпускает из рук миску или блюдо, которое ставит перед ним, словно трепещет, как бы он не кликнул ее снова, и хочет, чтобы он, если ему есть что сказать, говорил, пока она тут, рядом. Он же, как мне показалось, прекрасно это сознавал и намеренно держал ее в неослабном напряжении.
   Обед прошел весело, и хотя могло показаться, будто мой опекун не направляет, а только поддерживает разговор, я чувствовал, что его цель – заставить нас показать себя в самом дурном свете. Я, например, едва открыв рот, обнаружил, что толкую о своем пристрастии к мотовству, покровительственно отзываюсь о Герберте и хвастаюсь своими блестящими видами на будущее. И так мы вели себя все, особенно же Драмл, чья склонность исподтишка и как будто нехотя, но очень зло издеваться над людьми проявилась еще до того, как нам в первый раз переменили тарелки.
   В самом конце обеда, когда подали сыр, разговор зашел о наших успехах в гребле, и мы стали поддразнивать Драмла, вспоминая, как он всегда отстает от нас и жмется к берегу этакой земноводной тварью. Драмл не замедлил в ответ сообщить хозяину дома, что ему и смотреть-то на нас противно, что ловкостью он любого заткнет за пояс, а силы у него вполне достанет на то, чтобы раскидать нас, как щепки. Воспользовавшись этой пустячной перепалкой, мой опекун как-то незаметно умудрился взвинтить его чуть ли не до бешенства; скинув сюртук и засучив рукава, Драмл стал напруживать мышцы, чтобы показать свою силу, и мы все, как дураки, тоже стали засучивать рукава и напруживать мышцы.
   Экономка в это время собирала со стола; мой опекун не обращал на нее ни малейшего внимания; откинувшись на спинку стула, он покусывал указательный палец и наблюдал Драмла с интересом, совершенно мне непонятным. И вдруг, когда экономка протянула руку через стол, он прихлопнул эту руку ладонью, точно поймал в капкан. Он сделал это так неожиданно и ловко, что мы сразу позабыли о своем дурацком состязании.
   – Если уж говорить о силе, – сказал мистер Джеггерс, – так сейчас вы кое-что увидите. Молли, покажите-ка вашу руку.
   Он по-прежнему крепко держал ее руку на столе, но другую она успела спрятать за спину.
   – Не надо, хозяин, – проговорила она тихо, устремив на нею внимательный, умоляющий взгляд.
   – Сейчас вы кое-что увидите, – повторил мистер Джеггерс, нимало не поколебленный в своем намерении. – Молли, покажите им вашу руку.
   – Хозяин! – взмолилась она все так же тихо. – Ну, пожалуйста!
   – Молли, – сказал мистер Джеггерс, не поворачивая головы и упрямо уставившись в противоположную стену, – покажите им обе руки. Ну, поживее!
   Он выпустил ее руку, лежавшую на столе. Вторая ее рука появилась из-за спины и тоже легла на стол. Она была сильно обезображена, – глубокие шрамы исчертили все запястье. Вытянув вперед руки, женщина оторвала взгляд от мистера Джеггерса и настороженно обвела нас глазами одного за другим.
   – Вот где сила, – продолжал мистер Джеггерс, хладнокровно водя пальцем по синеватой сетке жил. – Мало найдется мужчин с такими сильными руками, как у этой женщины. До чего эти руки цепкие, просто удивительно. Мне довелось видеть много разных рук, но таких я ни у кого не видел.
   Пока он неторопливо и рассудительно произносил эти слова, экономка снова и снова обводила нас взглядом. Как только он замолчал, она опять посмотрела на него.
   – Вот и все, Молли, – сказал мистер Джеггерс, слегка кивнув ей головой. – На вас полюбовались, теперь можете идти.
   Она сняла руки со стола и вышла из комнаты, а мистер Джеггерс, взяв с этажерки графин, налил себе вина и пустил его вкруговую.
   – Джентльмены, – объявил он, – в половине десятого нам придется разойтись. Прошу вас, не теряйте драгоценного времени. Я был очень рад с вами познакомиться. Мистер Драмл, ваше здоровье!
   Если, отличая таким образом Драмла, мистер Джеггерс хотел, чтобы тот показал себя во всей красе, то он достиг своей цели. Хмуро торжествуя победу, Драмл держался с нами все более и более нагло и под конец стал совершенно невыносим. А мистер Джеггерс как и прежде проявлял к нему необъяснимый интерес. Казалось, Драмл необходим мистеру Джеггерсу, как изюминка в вине.
   По мальчишеской нашей невоздержности мы, вероятно, выпили лишнего и, уж конечно, много лишнего наболтали. Особенно нас распалила какая-то грубая шутка Драмла по поводу того, что мы не знаем счета деньгам. В ответ я очень горячо, если и не очень тактично, заметил, что не ему бы это говорить – всего неделю назад он при мне взял у Стартопа взаймы денег.
   – Ну что ж, – огрызнулся Драмл, – взял и отдам.
   – Никто и не говорит, что не отдадите, – возразил я, – но мне кажется, что в таком случае вы могли бы помолчать относительно нас и наших денег.
   – Вам кажется! – фыркнул Драмл. – О господи!
   – И я подозреваю, – продолжал я, стараясь говорить очень строго, – что сами вы не дали бы нам взаймы, как бы мы ни нуждались в деньгах.
   – Что верно, то верно, – сказал Драмл. – Я бы не дал вам и шести пенсов. И никому бы не дал.
   – Я считаю, что раз так, то и просить взаймы не очень-то красиво.
   – Вы считаете! – фыркнул Драмл. – О господи!
   Этот ответ взорвал меня, тем более что мне никак не удавалось прошибить его злобную тупость, – и, отмахнувшись от Герберта, который пытался меня удержать, я выпалил:
   – Ну хорошо, мистер Драмл, раз уж на то пошло, я вам сейчас скажу, что мы с Гербертом подумали, когда вы получили взаймы эти деньги.
   – А мне плевать, что вы с вашим Гербертом подумали, – прорычал Драмл и, кажется, добавил себе под нос, что мы оба можем отправляться к черту – туда и дорога.
   – А я вам все-таки скажу, – не унимался я. – Мы тогда говорили, что вы, видно, рады-радешеньки этим деньгам, а сами точно издеваетесь над Стартопом: вот, мол, нашел дурака.
   Драмл расхохотался: он сидел, засунув руки в карманы, ссутулив круглые плечи, и смеялся нам в лицо, не скрывая, что я угадал и что в его глазах все мы – презренные идиоты.
   Тут в дело вмешался Стартоп. Проявив куда больше обходительности, чем я, он стал уговаривать Драмла вести себя поприличнее. Но поскольку Стартоп был веселый и приветливый юноша – полная противоположность Драмлу, – тот всегда готов был усмотреть в его словах личное оскорбление. И теперь он только нагрубил ему в ответ, а Стартоп, чтобы замять разговор, отпустил какую-то невинную шутку, на которую все мы дружно рассмеялись. Эта удача его врага взбесила Драмла: он вдруг распрямил свои круглые плечи, вынул руки из карманов, ругнулся, схватил бокал и зашвырнул бы его в голову Стартопу, если бы мистер Джеггерс с непостижимым проворством не удержал его руку в ту самую секунду, когда он размахнулся для удара.
   – Джентльмены, – сказал мистер Джеггерс, невозмутимо ставя бокал на стол и вытаскивая за массивную цепочку свои золотые часы, – с великим прискорбием должен вам сообщить, что сейчас половина десятого.
   Мы поднялись и стали прощаться. Еще не спустившись с лестницы, Стартоп, как ни в чем не бывало, уже называл Драила «дружище». Но дружище не отзывался и даже не пожелал идти в Хэммерсмит с ним вместе, так что мы с Гербертом, решив остаться ночевать в городе, видели, как они пустились в путь по разным тротуарам, – Стартоп чуть впереди, а Драмл за ним, в тени домов на другой стороне улицы, точь-в-точь как обычно в своей лодке на реке.
   Так как дверь за нами еще не заперли, я попросил Герберта минутку подождать и побежал наверх, надумав сказать два слова моему опекуну. Я нашел его во второй комнате, где он, стоя среди множества пар всевозможной обуви, уже вовсю мылил руки, смывая наш визит.
   Я объяснил свое возвращение желанием высказать ему, как мне жаль, что вышла такая неприятность, и попросить не очень на меня сердиться.
   – Пфу! – с силой выдохнул он, набрав воды в ладони и зарывшись в них лицом. – Это пустяки, Пип. А Паук мне понравился.
   Он обернулся ко мне и стал вытираться, мотая головой и громко отфыркиваясь.
   – Я рад, что он вам понравился, сэр, – сказал я, – но мне… мне он не нравится.
   – Да, да, – подтвердил мой опекун. – Вам с ним лучше не иметь дела. Держитесь от него подальше. Но мне он понравился, Пип. Это в своем роде цельная фигура. Если бы я занимался ворожбой…
   Выглянув из-за полотенца, он поймал на себе мой взгляд.
   – Но я не занимаюсь ворожбой, – сказал он, снова прячась в полотенце и насухо вытирая уши. – Вы ведь знаете, чем я занимаюсь, так? Спокойной ночи. Пип.
   – Спокойной ночи, сэр.
   Через месяц с небольшим после этого срок пребывания Паука у мистера Покета кончился, и к великому облегчению всего дома, кроме миссис Покет. он уполз в свою фамильную щель.


   Глава XXVII

   «Дорогой мистер Пип!
   Пишу я эти строки по просьбе мистера Гарджери, чтобы сообщить Вам, что он едет в Лондон с мистером Уопслом и хотел бы Вас повидать, если Вам это будет желательно. Он зайдет в гостиницу Барнарда во вторник в девять часов утра, а если это нежелательно, будьте столь добры известить. Ваша сестра бедняжка все в том же положении. Мы каждый вечер, когда сидим в кухне, вспоминаем Вас и все гадаем, что-то Вы сейчас делаете и говорите. Если это Вам теперь покажется вольностью, то простите ради старой дружбы. Засим, мистер Пип. остаюсь вечно преданная и благодарная Вам
   Бидди.
   P.S. Он просит, чтобы я обязательно написала то-то будет расчудесно. Говорит, Вы поймете. Я надеюсь и даже уверена, что Вам желательно будет с ним повидаться, хоть Вы теперь и джентльмен, потому что сердце у Вас всегда было доброе, а он такой хороший, такой хороший человек. Я прочла ему все письмо, кроме только последних строчек, и он просит, чтобы я обязательно написала еще раз то-то будет расчудесно».

   Письмо это я получил по почте в понедельник утром, то есть за день до появления Джо. Я хочу откровенно рассказать, с какими чувствами я ожидал его приезда.
   Не с радостью, хотя нас и связывало столько крепких уз, нет, – с сильным беспокойством, некоторой досадой и с острым сознанием неуместности нашего свидания. Если бы я мог откупиться от него деньгами, я бы, несомненно, это сделал. Утешался я только мыслью, что Джо приедет в Подворье Барнарда, а не в Хэммерсмит, и следовательно не попадется на глаза Бентли Драмлу. Меня не смущало, что его увидит Герберт или его отец – люди, которых я уважал: но меня бросало в дрожь при мысли, что его может увидеть Драмл, к которому я питал лишь презрение. Так всю жизнь мы совершаем самые трусливые и недостойные поступки с оглядкой на тех, кого ни в грош не ставим.
   Последнее время я все старался украсить наше жилище всякими ненужными и несуразными предметами, причем такое единоборство с Барнардом стоило мне немалых денег. Сейчас это была уже совсем не та квартира, какую я застал по приезде, и я имел честь занимать не одну страницу в счетной книге соседнего драпировщика. Я так разошелся, что даже завел мальчика-слугу, и жизнь моя, можно сказать, превратилась в сплошное рабство. Ибо с тех пор как я создал это чудовище (из отбросов семейства моей прачки) и нарядил его в синий фрак, канареечного цвета жилет, белый шейный платок, кремовые панталоны и высокие сапоги, мне приходилось постоянно изыскивать для него хотя бы видимость работы и изрядное количество самой настоящей еды, и он, неустанно требуя то одного, то другого, преследовал меня, как некий беспокойный дух.
   Этому призраку-мстителю приказано было во вторник с восьми часов утра находиться неотлучно в прихожей (площадью в четыре квадратных фута, как выяснилось при покупке половика), а Герберт вызвался заказать завтрак, который, как он считал, должен был прийтись по вкусу Джо. Я был искренне ему благодарен за такое внимание и участие, но в то же время какой-то голос нашептывал мне, что, будь Джо его гостем, Герберт не проявил бы столько усердия.
   Так или иначе, я с вечера приехал в город, а во вторник встал пораньше и позаботился о том, чтобы к приходу Джо наша гостиная и стол, накрытый для завтрака, приняли самый праздничный вид. На беду, утро выдалось дождливое, и даже ангел не мог бы скрыть того обстоятельства, что Барнард, словно плаксивый великан-трубочист, проливал за окном черные от сажи слезы.
   Чем ближе время подходило к девяти часам, тем сильнее меня подмывало сбежать, но в прихожей, послушный моему приказу, дежурил Мститель, и скоро я услышал на лестнице шаги Джо. Я знал, что это Джо, по тому, как он шаркал ногами – парадные башмаки всегда бывали ему велики, – и по тому, как долго он простаивал на каждом этаже, читая фамилии жильцов. Когда же он остановился на нашей площадке, я услышал, как он обвел пальцем буквы моего имени, написанного краской на двери, а потом стал громко дышать в замочную скважину. Наконец он тихонько стукнул в дверь, и Пеппер – так непоэтично звучала фамилия Мстителя – доложил: «Мистер Гарджери!» Я уж думал, что Джо никогда не кончит вытирать ноги и что мне придется самому стащить его с половика, но наконец он вошел в комнату.
   – Здравствуй, Джо, как поживаешь, Джо?
   – Здравствуй, Пип, ты-то как поживаешь, Пип?
   Доброе, открытое его лицо так и сияло от радости, когда он, положив шляпу на пол между нами, схватил меня за обе руки и стал без конца поднимать и опускать их, словно я был новейшей системы насосом.
   – Я рад тебя видеть, Джо. Давай сюда свою шляпу.
   Но Джо, подобравший ее с пола обеими руками осторожно, как гнездо с яйцами, и слышать не хотел о том, чтобы с нею расстаться, а продолжал говорить, неловко держа ее перед собой.
   – Ох, и вырос же ты, – сказал Джо, – и какой стал гладкий да фасонистый (он немного подумал, прежде чем нашел это слово) – ну прямо достойный слуга королю и отечеству.
   – Ты тоже выглядишь прекрасно, Джо.
   – Благодарение богу, – сказал Джо, – жаловаться не на что. И сестра твоя все в таком же положении, не хуже. А Бидди, та всегда молодцом. Все знакомые тоже как жили, так и живут. Только вот Уопсл – тот дал маху.
   Все это время Джо (по-прежнему заботливо оберегая птичье гнездо) то обводил глазами комнату, то устремлял изумленный взор на мой цветастый халат.
   – Дал маху, Джо?
   – Ну да, – ответил Джо, понизив голос. – Ушел из церкви и подался в актеры. Он и в Лондон со мной приехал все из-за этого актерства. И он просил, – сказал Джо, придерживая гнездо левым локтем, а правой рукой шаря в нем в поисках яичка, – чтобы, значит, ежели не сочтем за дерзость, передать вам вот это.
   Я взял из рук Джо листок бумаги, оказавшийся смятой афишей маленького лондонского театра, в которой объявлялось, что на этой самой неделе на сцене его впервые выступит «провинциальный актер-любитель, новый Росций [301 - Росций (ум. в 62 году до н. э.) – комический актер в древнем Риме.], чье бесподобное исполнение главной роли в величайшей трагедии нашего Национального Барда произвело фурор в местных театральных кругах».
   – Ты уже побывал на представлении, Джо? – спросил я.
   – Побывал, Пип, – отвечал Джо торжественно и веско.
   – Ну и что же, правда был фурор?
   – Да как тебе сказать, – отвечал Джо, – апельсинных корок много было, это да. Особенно когда он духа увидел. Ну, да вы сами посудите, сэр, каково должно быть человеку, когда он с духом разговаривает, а ему слова не дают вымолвить, кричат: «Аминь!». Это правильно, он служил в церкви, мало ли каких несчастий с человеком не бывает, – Джо говорил тихо, прочувствованным тоном, – но ведь не расстраивать же его по этому случаю в такое-то время. Я так считаю, уж ежели человеку нельзя спокойно поговорить с духом родного отца, что же ему тогда можно? И еще я скажу: если ему траурная шляпа так мала, что черные перья все время ее набок перетягивают, – попробуй-ка удержи ее на голове.
   В глазах у Джо появилось такое выражение, словно он сам увидел духа, и я понял, что в комнату вошел Герберт. Я познакомил их, и Герберт протянул Джо руку, но тот попятился от нее, крепко вцепившись в свое гнездо.
   – Ваш покорный слуга, сэр, – сказал Джо, – надеюсь, вы с Пипом… – тут взгляд его упал на Мстителя, который ставил на стол поджаренный хлеб, и я так ясно прочел к нем намерение включить этого юношу в семейный круг, что строго сдвинул брови, чем окончательно смутил Джо… – я про то говорю, что вы, джентльмены, надеюсь, в добром здоровье, хоть и живете в такой тесноте да духоте. Может, по лондонским понятиям, это очень даже хорошая гостиница, – добавил Джо простодушно, – и слава у нее, как я слышал, такая, что лучше не бывает; но сам я, прямо скажу, и свинью не стал бы здесь держать, ежели бы, конечно, хотел ее как следует откормить и чтобы вкус у нее потом был приятный.
   Высказав столь лестное мнение о нашем жилище и заодно проявив неудержимую склонность величать меня «сэром», Джо в ответ на приглашение к столу стал оглядывать комнату, выискивая, куда бы пристроить свою шляпу, – словно во всей вселенной было считанное число предметов, достойных служить ей местом отдохновения, – и в конце концов поставил ее на самый край каминной полки, откуда она и падала время от времени до самого его ухода.
   – Вам чаю или кофе, мистер Гарджери? – спросил Герберт, который по утрам всегда сидел на хозяйском месте.
   – Премного благодарен, сэр, – отвечал Джо, застыв на стуле в полной неподвижности. – Чего вам желательно, того и мне позвольте.
   – Так я вам налью кофе?
   – Премного благодарен, сэр. – ответил Джо, явно огорченный этим предложением, – ежели вы порешили на кофе, я нам перечить не стану. Но вы не находите ли, что он иногда действует горячительно?
   – Тогда лучше чаю, – сказал Герберт и налил ему чашку.
   Тут шляпа Джо свалилась с камина, и он вскочил, поднял ее и снова пристроил в точности на то же место, как будто считая, что проявил бы крайнюю невоспитанность, если бы не дал ей возможности вскоре свалиться снова.
   – Вы когда приехали в город, мистер Гарджери?
   Джо прикрыл рот рукой и закашлялся, точно успел уже схватить в Лондоне коклюш.
   – Да словно бы вчера днем, – произнес он. – Нет, не так. Нет, так. Да. Выходит, что вчера днем (в тоне его слышалось облегчение, глубокая мудрость и строгая приверженность истине).
   – Успели посмотреть что-нибудь в Лондоне?
   – Как же, сэр! – сказал Джо. – Мы с мистером Уопслом чуть приехали, сразу пошли смотреть фабрику ваксы. Только она оказалась совсем не такая, как на тех красных афишках, что расклеивают на дверях магазинов; я то хочу сказать, – добавил Джо в виде пояснения, – что там она нарисована чересчур архитектуритуритурно.
   Это слово (которое, как мне кажется, прекрасно определяет известный тип зданий) Джо, вероятно, растянул бы как своего рода припев, если бы, по счастью, внимание его не отвлекла шляпа, снова грозившая свалиться с камина. Шляпа, надо сказать, требовала его неослабного внимания и не меньшей ловкости рук и меткости глаза, чем крикет.
   В этой игре со шляпой Джо показал себя подлинным виртуозом: он то кидался к ней и ловко подхватывал ее у самого пола: то ловил на полпути, подбрасывал вверх и так, поддавая ее ладонью, долго бегал по комнате и тыкался в стены, не решаясь схватиться с ней вплотную; наконец он с громким плеском уронил ее в полоскательницу, откуда я взял на себя смелость ее выудить.
   Что же касается воротничков Джо, то они вызывали целый ряд недоуменных вопросов: почему человеку, чтобы считать себя одетым, нужно так жестоко исцарапать себе шею? Почему он полагает, что, надев парадный костюм, непременно должен очиститься страданием? А тут еще Джо стал так глубоко задумываться, не донеся вилки до рта: он приковывался взглядом к таким неподходящим предметам: его мучили такие приступы кашля; он так далеко отодвигался от стола и ронял на пол столько еды, делая вид, будто ничего не уронил, – что я был искренне рад, когда Герберт ушел в свою контору в Сити.
   У меня не хватило ни ума, ни сердечного такта понять, что виноват во всем этом я сам и что если бы я проще держал себя с Джо, он бы держал себя проще со мной. Я досадовал на него и злился, а он доконал меня, оказав мне неожиданную услугу.
   – Как мы теперь остались одни, сэр. – начал Джо.
   – Джо! – недовольно перебил я его. – Как тебе не стыдно говорить мне «сэр»?
   На одно мгновение в обращенном ко мне взгляде Джо промелькнуло что-то похожее на упрек. Несмотря на его нелепые воротнички и пышный галстук, в этом взгляде читалось своеобразное достоинство.
   – Как мы теперь остались одни, – повторил Джо, – и как нет у меня намерения, да и возможности нет, чтобы еще погостить, я сейчас закончу – или лучше сказать, начну свое сообщение, как оно вышло, что я удостоился такой чести. Потому оно вот как получается, – сказал Джо, словно собираясь по старой своей привычке основательно все разъяснить, – ежели бы не было у меня одного желания – сослужить тебе службу, – я бы не удостоился чести откушать господского завтрака в господской квартире.
   Мне так не хотелось снова почувствовать на себе этот укоризненный взгляд, что я не стал пенять ему за его тон.
   – Ну вот, сэр, – продолжал Джо, – дело, значит, было так. Сидел я тут на днях у «Матросов», Пип (всякий раз, как в нем брала верх любовь ко мне, он называл меня Пипом, а всякий раз, как пересиливала вежливость, он величал меня сэром), – и вдруг подъезжает на своей тележке Памблчук. Ох, уж этот Памблчук! – сказал Джо, внезапно увлекшись новой темой. – До чего же мне иногда тошно становится, просто сказать невозможно, когда он начинает трубить по всему городу, что это с ним ты еще с пеленок дружбу водил и его считаешь товарищем своих детских игр.
   – Что за вздор. Не его, а тебя, Джо.
   – И я тоже так думал, Пип, – сказал Джо, тряхнув головой, – хоть теперь оно, пожалуй, и не важно, сэр. Ну так вот, Пип, этот самый Памблчук, уж такой он пустозвон, не приведи господи, подходит ко мне (почему рабочему человеку и не посидеть у «Матросов», пинту пива выпить, да трубку покурить, никакого греха в этом нет) и говорит: «Джозеф, тебя хочет видеть мисс Хэвишем».
   – Мисс Хэвишем, Джо?
   – «Хочет», так мне Памблчук сказал, «видеть тебя». – Джо замолчал и стал разглядывать потолок.
   – Ну, Джо? И что же дальше?
   – На следующий день, сэр, – сказал Джо, глядя на меня словно очень издалека, – я, как следует быть, почистился и пошел к мисс Хэ.
   – Мисс Хэ, Джо? К мисс Хэвишем?
   – Вот и я говорю, сэр, – ответил Джо торжественно и официально, словно диктовал свое завещание, – мисс Хэ, иначе говоря Хэвишем. А она мне высказалась вот в каком смысле. «Мистер Гарджери, говорит, вы с мистером Пипом переписку поддерживаете?» Как я один раз получил от вас письмо, то, значит, и ответил: «Поддерживаю». (Когда я венчался с вашей сестрой, сэр, я отвечал: «Обещаю»; а когда говорил с твоей благодетельницей, Пип. то ответил: «Поддерживаю».) «Так, пожалуйста, говорит, передайте ему, что мисс Эстелла возвратилась домой и хотела бы его повидать».
   Я почувствовал, что весь заливаюсь краской. Хорошо, если мое смущение хотя бы отчасти вызвано было мыслью, что, знай я, с чем приехал ко мне Джо, я принял бы его более радушно!
   – Когда я пришел домой, – продолжал Джо, – то попросил Бидди, чтобы она тебе про это отписала, но она что-то стала отнекиваться. Потом Бидди говорит: «Я, говорит, знаю, ему приятно будет услышать об этом лично. Сейчас, говорит, праздники, и вам хочется его повидать, вы бы и съездили!» Вот, сэр, теперь я кончил, – сказал Джо, вставая с места, – и желаю тебе, Пип, доброго здоровья и всяческого благополучия.
   – Ты разве уже уходишь, Джо?
   – Да, ухожу, – сказал Джо.
   – Но ты придешь обедать, Джо?
   – Нет, не приду, – сказал Джо.
   Мы посмотрели друг другу в глаза, и, когда Джо протянул мне руку, ничего связанного с «сэром» уже не было в его благородном сердце.
   – Пип, милый ты мой дружок, в жизни, можно сказать, люди только и делают, что расстаются. Кто кузнец, кто жнец, а кто и повыше. Вот и нужно расходиться в разные стороны, и тут уж ничего не попишешь. Если сегодня что вышло не так, в этом только я один виноват. В Лондоне нам с тобой вместе нечего делать, не то что дома, – там все свои люди, все друзья, и все понятно. Ты не думай, что я гордый, просто я хочу быть сам собой, и ты меня больше не увидишь в этом наряде. Я в этом наряде не могу быть сам собой. Я только и бываю сам собой что в кузнице, и в своей кухне, да еще на болотах. И тебе я больше придусь по душе, если ты будешь вспоминать меня таким – в кузнице, с молотом, либо, на худой конец, с трубкой. Я больше придусь тебе по душе, если ты, положим, захочешь меня повидать, приедешь и заглянешь в окошко в кузницу и увидишь – стоит там кузнец Джо у старой наковальни, в старом прожженном фартуке, и работает как работал. Я хоть и очень туп, а все-таки, кажется, сумел сказать, что хотел. И храни тебя бог, Пип, милый ты мой дружок, храни тебя бог!
   Я не ошибся – в его простоте было много спокойного достоинства. Нелепый его наряд так же мало помешал мне почувствовать это, как если бы мы встретились в раю. Он легко притронулся к моему виску и ушел. Немного придя в себя, я выбежал на улицу, посмотрел в одну сторону, в другую, – но он исчез.


   Глава XXVIII

   Было ясно, что на следующий день мне нужно ехать в наш город; и в первом порыве раскаяния мне было столь же ясно, что я должен остановиться у Джо. Но после того как я заказал себе место на козлах на завтрашний дилижанс и съездил предупредить мистера Покета, второе из этих положений казалось мне уже не таким бесспорным, и я стал измышлять всяческие предлоги, чтобы переночевать в «Синем Кабане». У Джо я только всех стесню; меня не ждут и не успеют приготовить мне постель; я буду слишком далеко от мисс Хэвишем, а она такая привередливая, ей это может не понравиться. Нет на свете обмана хуже, чем самообман, а я, конечно, плутовал сам с собой, выдумывая эти отговорки. Любопытное дело! Не диво, если бы я, по незнанию, принял от кого-нибудь фальшивые полкроны; но как я мог посчитать за полноценные деньги монету, которую сам же чеканил? Услужливый незнакомец, предложив мне, безопасности ради, покрепче свернуть мои кредитные билеты, опускает билеты в карман и подсовывает мне завернутую в бумагу ореховую скорлупу; но чего стоит этот фокус по сравнению с моим? Я сам завертываю в бумагу ореховую скорлупу и подсовываю ее себе под видом кредитных билетов!
   Окончательно решив, что остановлюсь в «Синем Кабане», я стал терзаться сомнениями – взять или не взять с собой Мстителя. Меня очень соблазняло посмотреть, как этот дорогостоящий наемник будет чваниться своими высокими сапогами в воротах «Синего Кабана»; и просто дух захватывало при мысли, что можно как бы невзначай зайти с ним в лавку к мистеру Трэббу и пронзить непочтительную душу портновского мальчишки. С другой же стороны, была опасность, что портновский мальчишка сумеет втереться к нему в дружбу и нарасскажет ему чего не надо; или еще вздумает освистать его на потеху всей Торговой улице, – с этого отчаянного озорника все станет, а кроме того, моя покровительница могла прослышать о нем и рассердиться. В конце концов я решил оставить Мстителя в Лондоне.
   Так как я уезжал дневным дилижансом, а время было зимнее, я знал, что последнюю часть дороги придется ехать в полной темноте. Дилижанс отходил от «Скрещенных ключей» в два часа пополудни. За четверть часа до его отхода я прибыл туда в сопровождении своего слуги, – если можно так назвать человека, который прилагал все усилия к тому, чтобы служить мне из рук вон плохо.
   В те времена было обычным делом пользоваться почтовыми каретами для перевозки арестантов на корабли. Поскольку я знал это и сам не раз видел, как они проезжают по большой дороге, свесив закованные ноги с крыши дилижанса, я не удивился, когда Герберт, прибежавший меня проводить, сказал, что со мной вместе поедут два каторжника. Но были причины – хотя уже и очень давние, – почему от одного слова «каторжник» у меня падало сердце.
   – Тебе не будет неприятно с ними ехать, Гендель? – спросил Герберт.
   – Нисколько.
   – А мне что-то показалось, что ты их не любишь.
   – Я их действительно не люблю, и ты, вероятно, тоже. Но ничего, пускай едут.
   – Смотри-ка, вот они, выходят из распивочной. Ух, какая жалкая, неприятная картина!
   Должно быть, они только что угощали своего конвоира, потому что все трое вытирали губы рукавом. Каторжники были скованы вместе ручными кандалами, на ногах у них были железные кольца с цепью – я хорошо запомнил эти кольца! И одежда их была мне хорошо знакома. Конвойный, вооруженный двумя пистолетами, держал к тому же под мышкой толстую дубинку; но он был в наилучших отношениях с арестантами и, стоя подле них, пока закладывали лошадей, глядел так, словно они были интересной выставкой, еще не открытой для публики, а сам он – ее содержателем. Один из арестантов был выше другого ростом и шире в плечах, и ему по каким-то неисповедимым законам, действующим как на воле, так и в тюрьме, досталось платье меньшего размера. Руки и ноги его, точно подушки, выпирали из рукавов и штанин, арестантская одежда изменила его почти до неузнаваемости; но его полузакрытый глаз я узнал мгновенно. Это был тот самый человек, который в памятный мне субботний вечер сидел с ногами на скамье в «Трех Веселых Матросах» и целился в меня из невидимого ружья!
   В том, что он меня пока не узнал, я мог не сомневаться. Он оценил опытным взглядом мою цепочку от часов, потом сплюнул и сказал что-то второму каторжнику; оба засмеялись, повернулись, звякнув общими кандалами, и стали смотреть в другую сторону. Номера, крупно написанные у них на спинах, как на дверях домов: отвратительные струпья, как у бездомных собак; закованные ноги, стыдливо обмотанные носовыми платками; любопытство и гадливость, какую они вызывали в окружающих, – все это, как и сказал Герберт, являло поистине жалкое, гнусное зрелище.
   Но это было еще не самое худшее. Оказалось, что все задние места на империале заняты семейством, перебирающимся куда-то из Лондона, и что арестантов некуда посадить, кроме как на переднюю скамью, позади кучера. Узнав об этом, какой-то раздражительный господин, которому продали четвертое место на этой скамье, пришел в страшную ярость и стал вопить, что сажать его рядом с такими негодяями противно всем правилам, что это – стыд, и позор, и вред, и зараза, и не знаю что еще. А лошадей между тем запрягли, кучер торопился с отъездом, и мы уже готовились занять свои места, и арестанты со своим конвойным вышли со двора па улицу, обдав нас сложным, неотделимым от тюрьмы запахом горячего хлеба, грубого сукна, пеньки и известки.
   – Да вы не расстраивайтесь, сэр, – уговаривал конвойный разъяренного пассажира. – Я сам сяду рядом с вами. А их посажу с краю. Они вам ничуть не помешают, сэр, будете ехать, как будто их тут и нет.
   – Меня-то ругать нечего, – проворчал тот арестант, которого я узнал. – Я не по своей охоте еду. Я бы с моим удовольствием остался здесь. По мне – кто хочет, тот и занимай мое место.
   – И мое тоже, – просипел второй. – Кабы меня спросили, я бы вас никого не стеснил.
   И тут они оба захохотали и стали щелкать орехи и плеваться скорлупой, – как и я, вероятно, поступил бы, будь я на их месте и окружен таким презрением.
   В конце концов выяснилось, что помочь разъяренному господину ничем невозможно и что ему остается либо ехать с кем бог послал, либо не ехать вовсе. Тогда он, не переставая жаловаться, залез на свое место, рядом с ним сел конвоир, арестанты тоже кое-как вскарабкались на крышу, и тот, которого я узнал, оказался прямо позади меня, так что я чувствовал на затылке его дыхание.
   – Счастливого пути, Гендель! – крикнул Герберт, чуть только карета тронулась, и я поблагодарил судьбу за то, что он выдумал для меня это новое имя.
   Невозможно передать, как болезненно я ощущал дыхание каторжника не только у себя на затылке, но и по всей спине. Словно в жилы мне проникала какая-то едкая, жгучая кислота, от которой даже скулы сводило. Казалось, он дышит глубже и чаше, чем нужно, и при этом производит куда больше шума; и я чувствовал, что весь скривился набок от робких усилий как-нибудь отгородиться от него.
   Было очень холодно, дул ветер, и оба каторжника на чем свет стоит кляли погоду. Скоро мы совсем окоченели, а к тому времени, когда карета миновала харчевню, отмечавшую половину пути, все пассажиры уже давно умолкли и только ежились и дрожали в каком-то полусне. Я тоже задремал, не успев додумать, следует ли вернуть этому несчастному два фунта стерлингов, прежде чем я потеряю его из виду, и как лучше всего это сделать. Пробудился я в страшном испуге – оттого что нырнул вперед так далеко, словно решил поплавать между крупами лошадей, – и мысли мои вернулись все к тому же вопросу.
   По-видимому, я проспал дольше, чем думал: было темно, и в мигающем свете наших фонарей я не мог разобрать, где мы находимся, но в холодном влажном ветре, дувшем навстречу, уже можно было различить знакомый запах болот. Каторжники, совсем ссутулившись и низко пригнув головы, чтобы укрыться от ветра за моею спиной, сидели теперь вплотную ко мне. Первые их слова, которые я услышал, когда проснулся, были словно повторением моих мыслей: «Два билета по фунту стерлингов».
   – Где он их достал? – спросил тот, которого я видел впервые.
   – А я откуда знаю? – ответил другой. – Где-то они были у него припасены. Небось приятели дали.
   – Мне бы их сейчас, – сказал его сосед, отпустив ругательство по адресу погоды.
   – Кого? Приятелей или два фунта?
   – Два фунта. Приятелей, сколько у меня их было, я бы и за фунт продал – не жалко. Ну? Так он, значит, говорит…
   – Он и говорит, – продолжал каторжник, которого я узнал, – а мы это все мигом обладили, на пристани, за штабелем леса. «Ты, говорит, завтра на волю выходишь». – «Правильно, говорю, выхожу». Ну, он и попросил, чтобы, значит, разыскать мальчишку, который его накормил и не выдал, и передать ему эти два билета. Я обещал и так и сделал.
   – Ну и дурак, – просипел второй. – Я бы лучше сам их проел да пропил. Он скорей всего был новичок. Ты говоришь, он тебя в первый раз видел?
   – Ну да. Разные партии, разные корабли… Его-то судили вторично, за побег, приговорили к пожизненной.
   – И ты… ух, и холодище, чтоб его… ты только тогда и промышлял в этих краях?
   – Только тогда.
   – Ну и как здесь места, ничего?
   – Места хуже некуда. Туман, канавы, топь, работа. Работа, топь, канавы, туман.
   Оба снова разразились проклятьями и, вдоволь начертыхавшись, постепенно затихли.
   Услышав этот разговор, я готов был тут же соскочить на дорогу и остаться один в кромешном мраке, но меня удержала уверенность, что человек этот и не подозревает, кто я. Я и сам изменился с годами, а главное – моя одежда и вид горожанина исключали для него всякую возможность узнать меня без случайной подсказки. Но разве не удивительно было, что мы очутились рядом на крыше кареты? И я трепетал, как бы кто-нибудь, по столь же удивительной случайности, не произнес при нем моего имени. Чтобы оградить себя от этой опасности, я решил слезть у самого въезда в город. Это мне удалось. Маленький мой саквояж лежал в багажном ящике у меня под ногами; я без труда достал его, выбросил на дорогу и сам спрыгнул следом – у первого фонаря, на первых булыжниках городской улицы. А каторжники покатили дальше. Я знал, в каком месте их ссадят и поведут прочь от большой дороги – к реке. В воображении я видел лодку с гребцами-арестантами, поджидающую их у затянутых илом ступеней пристани – слышал грубое, точно собакам брошенное: «Давай греби!» – видел проклятый богом Ноев ковчег, застывший на черной воде.
   Я не мог бы сказать, чего я боялся, ибо страх мой был безотчетным и смутным, но мне было очень страшно. Всю дорогу до гостиницы я дрожал от ужаса, который нельзя было объяснить одной только мыслью – пусть и очень неприятной, – что меня могут узнать. Я твердо убежден, что в этом неясном чувстве воскресли на несколько минут мучительные страхи моего детства.
   В столовой «Синего Кабана» было пусто, и я не только заказал обед, но и принялся уже за первое блюдо, прежде чем слуга узнал меня. Попросив прощенья за такую оплошность, он тотчас предложил, не послать ли мальчика за мистером Памблчуком.
   – Нет, – сказал я, – ни в коем случае.
   Слуга (тот самый, что передал нам жалобу приезжих из нижней залы в день, когда меня записали в подмастерья), казалось, удивился и при первом удобном случае положил старый, замасленный номер местной газеты так близко от меня, что я взял его и прочел следующую заметку:

   «В связи с имевшим недавно место поразительным возвышением на жизненном поприще некоего железных дел мастера, юного обитателя здешних мест (кстати сказать – какая благодарная тема для волшебного пера нашего пока еще не всеми признанного согражданина Туби, чьи поэтические творения не раз украшали эти страницы!), нашим читателям небезынтересно будет узнать, что первым благодетелем, наперсником и другом упомянутого юноши было одно высокоуважаемое лицо, в некотором роде причастное к торговле зерном и семенами, чье весьма удобное и поместительное коммерческое заведение расположено не так уж далеко от Торговой улицы. С чувством личного удовлетворения мы приветствуем в его лице Ментора нашего Телемака, ибо отрадно знать, что именно жителю нашего города обязан юный герой своим счастьем. На задумчивом челе местного Мудреца, в прекрасных очах местной Красавицы мы читаем вопрос: кто же этот герой? Насколько нам известно, живописец Квентин Массейс [302 - Квентин Массейс (1466–1530) – фламандский художник.] был антверпенским кузнецом. Verb. Sap. [303 - Verbum sat sapienti (лат.) – умный поймет без дальнейших объяснений.]».

   Я утверждаю на основании богатейшего опыта, что, если бы мне в пору моего процветания довелось попасть на Северный полюс, я и там встретил бы кого-нибудь – дикого эскимоса или цивилизованного джентльмена, – кто сказал бы мне, что первым моим благодетелем был Памблчук и что только ему я обязан своим счастьем.


   Глава XXIX

   Поднялся я спозаранку. Идти к мисс Хэвишем было еще не время, и я отправился погулять за город, в ту сторону, что была ближе к ее дому – и дальше от кузницы Джо (к Джо можно сходить завтра!). Я шел и думал о моей благодетельнице и о лучезарном будущем, которое она мне готовит.
   Она усыновила Эстеллу, она, в сущности, усыновила и меня, и, конечно же, в ее планы входит соединить нас. Никому другому, как мне, предстоит оживить уснувший дом, распахнуть окна темных комнат навстречу солнцу, пустить все часы, разжечь веселый огонь в каминах, смахнуть паутину, выгнать ползучих тварей – словом, свершить все славные подвиги сказочного рыцаря и жениться на принцессе. По дороге я остановился взглянуть на дом; и потемневший кирпич стен, замурованные окна, зеленый плюш, крепкие ветви которого, словно жилистые стариковские руки, обвили даже трубы на крыше, – все это слилось к заманчивую тайну, разгадать которую суждено было мне. А сердцем этой тайны была, разумеется, Эстелла. Но хотя она безраздельно властвовала надо мною, хотя к ней летели мои мечты, хотя она уже в детстве оказала огромное влияние па мою жизнь и характер, я даже в то безоблачное утро не наделял ее достоинствами, которыми она не обладала. Я нарочно упоминаю об этом сейчас, потому что лишь с помощью этой нити можно проследить за моими блужданиями по лабиринту, в который я попал. Умудренный жизнью, я знаю, что обычное представление о влюбленных не всегда справедливо. О себе скажу одно: я полюбил Эстеллу любовью мужчины просто потому, что иначе не мог. Да, часто, часто, а может быть и постоянно, я с грустью говорил себе, что люблю без поощрения, без надежды, наперекор разуму, собственному счастью и душевному покою. Да, я любил ее не меньше от того, что понимал это, не меньше, чем если бы она казалась мне безгрешным ангелом, сошедшим на землю.
   Я рассчитал свою прогулку так, чтобы оказаться у ворот в тот же час, как бывало раньше. Дернув колокольчик неверной рукой, я отвернулся от калитки, чтобы перевести дух и справиться с неистово бьющимся сердцем. Я услышал, как отворилась дверь, услышал шаги во дворе; но сделал вид, что ничего не слышу, даже когда калитка заскрипела на ржавых петлях.
   Наконец, почувствовав, что меня тронули за плечо, я вздрогнул и обернулся. И тут вздрогнул еще раз, уже гораздо натуральнее, увидев, что передо мной стоит человек в опрятной серой одежде, – человек, которого я меньше всего мог себе представить на месте привратника у мисс Хэвишем.
   – Орлик?
   – Да, да, молодой хозяин, не у вас одного перемены в жизни. Да вы входите, входите. Калитку не велено держать отворенной.
   Я вошел, он захлопнул калитку, запер ее и, вынув ключ, зашагал впереди меня.
   – Да! – сказал он, оглянувшись через плечо. – Вот он я, тут как тут.
   – Как ты сюда попал?
   – Пешком пришел, – дерзко ответил он. – А сундук мне привезли на тачке.
   – Ты, кажется, прочно здесь обосновался?
   – А что ж. Ничего худого тут нет, молодой хозяин.
   Я был в этом далеко не уверен. Пока я обдумывал его слова, он оторвал свои тяжелый взгляд от земли и медленно оглядел меня всего, с ног до макушки.
   – А из кузницы ты, значит, ушел? – спросил я.
   – Разве же это похоже на кузницу? – сказал Орлик, оглядываясь по сторонам с обиженным видом. – Похоже, а?
   Я спросил, давно ли он ушел от Гарджери.
   – Здесь все дни на один образец, – отвечал он, – сразу и не подсчитаешь. Уж после того ушел, как вы уехали.
   – Это я и сам знаю, Орлик.
   – А как же, – сказал он сухо. – Вы же ученые.
   Тем временем мы вошли в дом, и оказалось, что Орлик занимает возле самой двери комнату с небольшим окошком во двор. Это была узкая каморка вроде тех, в каких живут парижские консьержи. На стене висело несколько ключей, к которым Орлик теперь присоединил и ключ от калитки; в нише стояла его кровать, накрытая лоскутным одеялом. Комната производила впечатление неряшливое, тесное, сонное, – ни дать ни взять клетка, где живет сурок в образе человека; а сам Орлик, чья тяжелая черная фигура маячила в тени у окна, и был тем сурком, для которого она предназначалась.
   – Я никогда не видел этой комнаты, – заметил я. – Да и привратника здесь раньше не было.
   – Не было, – сказал он, – пока не пошли разговоры, что дом без охраны, а это, мол, опасно, – тут и беглые и мало ли какой еще сброд шатается. Вот тогда меня и рекомендовали сюда, потому что я всякому могу сдачи дать; я и поступил. Работа здесь легкая, – легче, чем мехи раздувать да по железу бить… Оно заряженное.
   Он заметил, что мой взгляд остановился на стене, где висело ружье с обитой медью ложей.
   – Ну что ж, – сказал я, наскучив этим разговором, – пройти мне наверх к мисс Хэвишем?
   – А провалиться мне, коли я знаю, – ответил он и потянулся всем телом, а потом встряхнулся, как собака. – Я только то знаю, что мне приказано. Я вот этим молотком ударю по этому вот звонку, а вы идите по коридору, пока не встретите кого-нибудь.
   – Меня, вероятно, ждут?
   – Провал меня возьми, коли мне это известно! – сказал он.
   Тогда я свернул в длинный коридор, которым ходил когда-то в своих грубых башмаках, а он ударил по звонку. Звук еще не успел замереть, когда в конце коридора появилась мисс Сара Покет, на лице которой, по моей милости, остались теперь только желтые и зеленые краски.
   – Ах, это вы, мистер Пип? – сказала она.
   – Я, мисс Покет. Рад вам сообщить, что мистер Покет и его семья в добром здоровье.
   – Но все так же неблагоразумны? – вздохнула Сара, скорбно покачав головой. – Благоразумие им нужнее, чем здоровье. Ах, Мэтью, Мэтью! Дорогу вы знаете, сэр?
   Как не знать – я столько раз ходил вверх и вниз по этой темной лестнице. Теперь я поднялся по ней в легких городских штиблетах и, как бывало, постучал в дверь к мисс Хэвишем. Тотчас послышался се голос:
   – Это Пип. Войди, Пип!
   Она сидела на своем прежнем месте у туалетного стола, все в том же платье, сложив руки на крюке своей палки, опираясь на них подбородком и устремив взгляд на огонь. А возле нее, держа в руке ненадеванную белую туфельку и внимательно се разглядывая, сидела нарядная дама, которую я никогда раньше не видел.
   – Входи, Пип, – бормотала мисс Хэвишем, не оглядываясь на меня. – Входи, входи. Как поживаешь, Пип! Целуешь мне руку, словно я королева, а?.. Ну?
   Она вдруг взглянула на меня, не поднимая головы, и повторила мрачно-шутливым тоном: – Ну?
   – Мне передали, мисс Хэвишем, – начал я, смутившись, – что вы были так добры, что изъявили желание повидаться со мной, и я тотчас же приехал.
   – Ну?
   Нарядная дама, которую я никогда раньше не видел, подняла голову и лукаво взглянула на меня, и тут я понял, что на меня смотрят глаза Эстеллы. Но она так изменилась, так похорошела, стала такой женственной, так далеко ушла по пути всяческого совершенства, что сам я словно не подвинулся вперед ни на шаг. Я смотрел на нее и с ужасом чувствовал, что опять превращаюсь в неотесанного деревенского мальчика. О, как остро я в эту минуту ощущал ее недоступность и ту пропасть, что разделяла нас!
   Эстелла протянула мне руку. Я, запинаясь, промямлил что-то насчет того, как я рад опять с ней встретиться и как давно ждал этого дня.
   – Что скажешь, Пип, очень она изменилась? – спросила мисс Хэвишем, хищно поглядывая на меня и стуча клюкой по стоявшему между нами стулу в знак того, что мне следует на него сесть.
   – Когда я вошел, мисс Хэвишем, я не увидел ничего знакомого ни в лице, ни во всем облике; но теперь просто удивительно, как я все больше узнаю прежнюю…
   – Как? Прежнюю Эстеллу? – перебила мисс Хэвишем. – Но ведь она была гордая и злая, и ты хотел уйти от нее. Разве не помнишь?
   Я пролепетал, что ведь это было давно, что я тогда был глуп, и прочее в том же роде. Эстелла спокойно улыбнулась и сказала, что, по всей вероятности, я был совершенно прав, – в то время она действительно могла хоть кого вывести из терпения.
   – А он изменился? – спросила ее мисс Хэвишем.
   – Очень, – ответила Эстелла, поглядев на меня.
   – Не такой простой и грубый, каким был? – сказала мисс Хэвишем, перебирая ее кудри.
   Эстелла засмеялась, взглянула на туфлю, которую держала в руке, снова засмеялась, взглянула на меня и отставила туфлю. Она и теперь обращалась со мной как с мальчишкой, но она меня завлекала.
   Мы сидели в дремотном сумраке этой комнаты, дурманящее влияние которой я испытал на себе с такой силой, и я узнал, что Эстелла только что возвратилась из Франции и будет жить в Лондоне. Она была по-старому горда и своевольна, но свойства эти так сливались с ее красотой, что отделить их от ее красоты было бы невозможно, даже грешно, – или мне так казалось. Но поистине невозможно было, видя ее, забыть недостойную жажду богатства и высокого положения, отравившую мне отроческие годы; и вздорные желания, которые заставили меня стыдиться родного дома и Джо; и несчетные грезы, когда лицо ее то мерещилось мне в языках огня, то вместе с искрами взлетало над наковальней, то, возникнув из ночной тьмы, заглядывало в окошко кузницы, чтобы тут же исчезнуть. Словом, не в моих силах было оторвать ее, будь то в настоящем или в прошедшем, от всего самого сокровенного в моей жизни.
   Было решено, что я пробуду у них весь день, переночую в гостинице, а завтра уеду в Лондон. После недолгой беседы мисс Хэвишем отправила нас вдвоем погулять в саду, а потом, когда мы вернемся, сказала она, я, как в былые времена, покатаю ее в кресле.
   И вот мы с Эстеллой вошли в старый сад через ту самую калитку, в которую я когда-то решился войти, не ведая, что меня ждет битва с бледным молодым джентльменом, ныне Гербертом; я – трепещущий, влюбленный даже в оборки ее платья; она – спокойная, как богиня, и отнюдь не влюбленная в фалды моего сюртука. Когда мы подошли к месту поединка, она остановилась и сказала:
   – Чудачка я была, что спряталась тогда и подглядела вашу драку; но это мне доставило великое удовольствие.
   – Вы удостоили меня великой награды.
   – Разве? – сказала она небрежно, точно ничего не помнила. – Я знаю только, что терпеть не могла вашего противника за то, что он явился сюда навязывать мне свое общество.
   – Сейчас мы с ним друзья, – сказал я.
   – Вот как? Впрочем, я вспоминаю, вы, кажется, учитесь у его отца?
   – Да.
   Мне было неприятно в этом признаваться: выходило, будто я школьник, а она и без того обращалась со мной как с маленьким.
   – С тех пор как изменилось ваше положение и ваши виды на будущее, вы изменили и круг знакомых, – сказала Эстелла.
   – Это естественно, – сказал я.
   – И необходимо, – добавила она надменно. – Теперь вам не пристало знаться с теми, с кем вы были знакомы раньше.
   Честно говоря, я сомневаюсь, чтобы в мои намерения еще входило навестить Джо; но если и было у меня такое намерение, то после этих слов оно развеялось как дым.
   – В то время, – сказала Эстелла, слегка взмахнув рукой, чтобы пояснить, что она имеет в виду время нашей драки, – вы еще не знали, какая удача вас ждет впереди?
   – Понятия не имел.
   Какое уверенное превосходство чувствовалось в ней и какая робкая покорность – во мне, когда мы шли рядом по дорожке сада! Но я терзался бы этим обстоятельством куда больше, если бы не видел причины его в том, что именно я, а не кто другой, предназначен ей судьбою.
   Сад совсем одичал и заглох, так что бродить по нему было затруднительно, и мы, пройдя раза три взад и вперед, вышли обратно во двор пивоварни. Я показал Эстелле то место, где в самый первый день увидел, как она ходит по старым бочкам, и она, бросив в ту сторону холодный, мимолетный взгляд, сказала: – Да? – Я напомнил ей, как она вышла из дома и дала мне мяса и пива, и она сказала: – Не помню.
   – Не помните, как довели меня до слез? – спросил я.
   – Нет, – ответила она и, покачав головой, отвернулась.
   Она не помнила, ей было все равно, и от этого я снова заплакал, но только в душе, – а это самые горькие слезы.
   – Должна вам сказать, – заметила Эстелла, снисходя до меня, как блестящая светская красавица, – что у меня нет сердца; может быть, это имеет отношение и к памяти.
   Я выдавил из себя какие-то слова, долженствовавшие означать, что я в этом сомневаюсь. Что она ошибается. Что без сердца невозможна такая красота.
   – О, – возразила Эстелла, – у меня, разумеется, есть сердце в том смысле, что его можно пронзить ножом или прострелить. И, конечно, если бы оно перестало биться, я бы умерла. Но вы понимаете, что я хочу сказать. У меня нет никакой мягкости – никаких чувств… сентиментов… глупостей.
   Что это мелькнуло в моем сознании, пока она стояла, внимательно глядя на меня? Было ли то что-нибудь подмеченное мною в мисс Хэвишем? Нет. В манере ее, в движениях было то отдаленное сходство с мисс Хэвишем, какое нередко приобретают дети, когда долго живут в уединении с взрослым человеком, и которое впоследствии проявляется и одинаковом выражении двух лиц, как будто бы совсем между собою несхожих. Но здесь было другое. Я еще раз взглянул на Эстеллу, но, хотя она по-прежнему смотрела на меня, неуловимое исчезло. Что же это было?
   – Я не шучу, – продолжала Эстелла и не то чтобы нахмурилась (на лбу ее не было ни морщинки), но как-то потемнела лицом. – Если нам предстоит часто видеться, лучше вам запомнить это теперь же. Нет! – Она властно пресекла мою попытку заговорить. – Я никого не подарила своей благосклонностью. У меня ее никогда ни к кому не было.
   Мы заглянули в давным-давно заброшенную пивоварню, и Эстелла, указав на галерею под крышей, где я увидел ее все в тот же первый день, сказала, что помнит, как забралась туда и видела сверху мою перепуганную физиономию. Следя глазами за движением ее белой руки, я опять испытал то же смутное, неуловимое ощущение и невольно вздрогнул. Заметив это, Эстелла дотронулась до моей руки, и видение тотчас рассеялось и исчезло.
   Что же это было?
   – Что с вами? – спросила Эстелла. – Вы опять испугались?
   – Испугался бы, если бы поверил тому, что вы только что сказали. – ответил я, чтобы перевести разговор на другое.
   – Значит, вы мне не поверили? Ну что ж, мое дело было сказать. Скоро вам нужно будет пойти к мисс Хэвишем, она уже, вероятно, ждет вас, хотя, по-моему, это катанье можно было бы теперь бросить заодно с другими старыми привычками. Пройдемся еще раз по саду – и домой. Да, да. Сегодня вы не будете проливать слезы из-за моей жестокости. Вы будете моим пажем и поведете меня.
   Ее нарядное платье волочилось по земле. Одной рукой она придержала его, а другой легко оперлась на мое плечо. Мы еще два или три раза обошли запущенный сад, и для меня он наполнился цветеньем. Если бы побуревшие сорняки, что росли из старой стены, были прекраснейшими в мире цветами, я и тогда не сохранил бы о них более лучезарного воспоминания.
   Не разница в возрасте отделяла ее от меня, – мы были почти одних лет, хотя она, разумеется, казалась взрослее; нет, неприступность, сквозившая в ее красоте и во всем ее обращении, – вот что мучило меня в разгар моих восторгов и несмотря на уверенность, что наша покровительница предназначила нас друг для друга. Бедный мальчик!
   Наконец мы вернулись в дом, и здесь я с удивлением узнал, что к мисс Хэвишем приезжал по делам мой опекун и будет к обеду. Ко времени нашего возвращения в комнате с полусгнившим накрытым столом зажгли свечи все в тех же сучковатых подсвечниках, и мисс Хэвишем уже сидела в своем кресле, поджидая меня.
   Казалось, кресло так и покатилось в прошлое, чуть только мы, как бывало, медленно пустились в путь вокруг остатков свадебного пира. Но в этой траурной комнате, под пристальным взглядом живой покойницы, сидевшей в кресле, Эстелла казалась еще ослепительнее и краше, и я еще более был ею очарован.
   Время шло, близился час нашего раннего обеда, и Эстелла должна была покинуть нас, чтобы привести себя в порядок. Я остановил кресло у середины длинного стола, и мисс Хэвишем, протянув из кресла сморщенную руку, сжала ее в кулак и опустила на пожелтевшую скатерть. Когда Эстелла оглянулась с порога, мисс Хэвишем послала ей воздушный поцелуй, вложив в этот жест такую страстность, что мне стало жутко.
   Когда же Эстелла ушла и мы остались одни, она повернулась ко мне и зашептала:
   – Вот она какая – красивая, нежная, статная. Ты восхищаешься ею?
   – Ею нельзя не восхищаться, мисс Хэвишем.
   Она обняла меня за шею и низко пригнула к себе мою голову.
   – Люби ее, люби ее, люби! Как она с тобой обходится?
   Не дав мне ответить (если я вообще мог ответить на такой трудный вопрос), она повторила:
   – Люби ее, люби ее, люби! Если она к тебе благоволит – люби ее. Если мучит тебя – все равно люби. Если разорвет твое сердце в клочки – а чем старше человек, тем это больнее, – люби ее, люби ее, люби!
   Страшная сила, с какой были произнесены эти слова, потрясла меня. Такое возбуждение ею владело, что я чувствовал, как напряглись мышцы на исхудалой руке, обвивавшей мою шею.
   – Слушай меня, Пип! Я взяла ее к себе, чтобы ее любили. Я растила и воспитывала ее, чтобы ее любили. Я сделала ее такой, какая она есть, чтобы ее любили. Люби ее!
   Она без конца повторяла это слово, усомниться в его значении было невозможно, но если бы вместо слова «любить» она твердила: «ненавидеть – мстить – терзать – предать страшной смерти» – в ее устах это едва ли звучало бы большим проклятьем.
   – Я тебе скажу, что такое настоящая любовь, – продолжала она торопливым, неистовым шепотом. – Это слепая преданность, безответная покорность, самоунижение, это когда веришь, не задавая вопросов, наперекор себе и всему свету, когда всю душу отдаешь мучителю… как я!
   Слова эти закончились страшным воплем, и я едва успел подхватить ее: она вдруг поднялась с кресла в своем платье-саване и ударила рукой по воздуху, точно готова была с такой же силой удариться головой о стену и упасть замертво.
   Все это произошло в несколько секунд. Усаживая ее в кресло, я почувствовал запах душистого мыла и, подняв голову, увидел своего опекуна.
   Я, кажется, еще не упоминал о том, что он всегда имел при себе прекрасный шелковый носовой платок внушительных размеров, который бывал ему весьма полезен при исполнении его профессиональных обязанностей. Допрашивая клиента или свидетеля, мистер Джеггерс торжественно разворачивал этот платок, словно собираясь высморкаться, но не сморкался, словно зная, что все равно не успеет это сделать, прежде чем клиент или свидетель себя выдаст; и со страху человеку уже ничего не оставалось, как тут же выдать себя с головой. Сейчас он держал этот красноречивый носовой платок в обеих руках и смотрел на нас. Встретившись со мной глазами, он на мгновение замер в этой позе, словно явственно, хотя и без слов, произнес: «Вот как? Очень странно!», после чего с необычайным эффектом употребил платок по назначению.
   Мисс Хэвишем увидела моего опекуна в ту же минуту, что и я. Она, как и все, боялась его; усилием воли она заставила себя успокоиться и заметила ему, что он точен, как всегда.
   – Как всегда, – повторил он, подходя к нам. – Здравствуйте, Пип! Покатать вас, мисс Хэвишем? Один круг, да? Так вы, оказывается, здесь, Пип?
   Я сказал ему, когда приехал, и объяснил, что мисс Хэвишем вызвала меня повидаться с Эстеллой, на что он ответил: «Ха! Прелестная девица!» – и повез мисс Хэвишем по комнате, одной рукой толкая кресло, а другую опустив в карман панталон, точно в кармане этом было полно всяких секретов.
   – Ну-ка, Пип, скажите, как часто вы видели мисс Эстеллу? – спросил он, останавливаясь.
   – Как часто?
   – Да. Сколько раз? Десять тысяч раз?
   – Нет, конечно, меньше.
   – Два раза?
   – Джеггерс, – вмешалась мисс Хэвишем к великому моему облегчению, – оставьте моего Пипа в покое и ступайте оба обедать.
   Он повиновался, и мы ощупью спустились по темной лестнице. В длинном коридоре по дороге к флигелю, отделенному от дома мощеным двориком, он успел меня спросить, часто ли я видел, чтобы мисс Хэвишеп пила или ела, причем по своему обыкновению предоставил мне выбирать из двух крайностей – сто раз или один?
   Я подумал и ответил: – Никогда.
   – И никогда не увидите, Пип, – сказал он, хмуро улыбнувшись. – Она, с тех пор как живет теперешней своей жизнью, никому не разрешает при этом присутствовать. А ночами бродит по дому и ест что придется.
   – Простите, сэр, – сказал я, – могу я задать вам один вопрос?
   – Можете, – сказал он – а я могу на него не ответить. Спрашивайте.
   – Что фамилия Эстеллы Хэвишем, или…? – Но добавить мне было нечего.
   – Или как? – спросил он.
   – Ее фамилия Хэвишем?
   – Хэвишем.
   Тут мы подошли к обеденному столу, где нас ждали сама Эстелла и Сара Покер. Мистер Джеперс сел на хозяйское место, Зстелла – против него, а я против моей желто-зеленой приятельницы. Мы отлично пообедали, причем подавала нам горничная, которой я никогда здесь не видел, хотя вполне допускаю, что она находилась в этом таинственном доме еще до того, как я впервые сюда попал. После обеда перед моим опекуном поставили бутылку превосходного старого портвейна (видимо, он хорошо был знаком с этой маркой), и наши дамы нас покинули.
   В тот день мистер Джеггерс держался так таинственно, что превзошел по части скрытности даже самого себя. Он и глаза свои от нас скрывал и за весь обед едва ли хоть раз посмотрел в лицо Эстелле. Когда она заговаривала с ним, он слушал и, выслушав, отвечал; но, насколько я мог заметить, не бросил на нее ни единого взгляда. Она же, напротив, часто поглядывала на него с интересом, с любопытством – или, возможно, с недоверием, – но мистер Джеггерс словно и не замечал ничего. В продолжение всего обеда он находил удовольствие в том, что изводил Сару Покет постоянными упоминаниями о моих надеждах на будущее, от чего она все больше желтела и зеленела; впрочем, и здесь он хитрил, притворяясь, будто выпытывает все это у меня, и каким-то образом действительно вынуждая меня говорить в простоте душевной много лишнего.
   А когда мы остались вдвоем, я почувствовал, что просто не выдержу – так ясно мой опекун показывал всем своим видом, что располагает секретными сведениями, которых до поры до времени не хочет разглашать. За неимением других жертв, он и вино свое подвергал допросу. Он то поднимал стакан на свет, то подносил ко рту, примеривался, отхлебывал, снова смотрел на свет, нюхал, пробовал, выпивал, наливал снова и снова разглядывал, – и этим привел меня наконец в такое нервное состояние, как будто я был убежден, что вино поверяет ему какие-то порочащие меня тайны. Раза три-четыре я делал слабые попытки вступить с ним в беседу, но тщетно: он так взглядывал на меня, держа в руке стакан и пробуя вино на языке, словно просил меня принять к сведению, что это ни к чему, потому что ответить на мой вопрос он все равно не может.
   Мисс Покет, вероятно, пришла к выводу, что в моем присутствии ей грозит опасность сойти с ума и, возможно даже, сорвать с головы чепец – очень безобразный чепец, нечто вроде муслиновой швабры – и усыпать пол своими волосами (которые явно выросли не у нее на голове). Поэтому она предпочла не появляться в комнате мисс Хэвишем, куда мы направились через некоторое время; и мы сели вчетвером играть в вист. Пока нас не было, мисс Хэвишем придумала убрать волосы, шею и руки Эстеллы самыми драгоценными украшениями со своего туалетного стола; и я заметил, что даже мой опекун посмотрел на Эстеллу из-под мохнатых своих бровей и слегка поднял их при виде ее несравненной красоты в сверкающем многоцветном уборе.
   Я не стану распространяться о том, как уверенно он прибирал к рукам все наши козыри и потом ходил с каких-то дрянных троек, против которых ничего не стоили наши короли и дамы; и о том, как ясно я чувствовал, что он видит в нас три простых и неинтересных загадки, давно им разгаданные. Я страдал от другого – от несоответствия между тем холодом, каким веяло от него, и моими чувствами к Эстелле. И дело даже не в том, что я не мог бы без содрогания заговорить с ним о ней; или услышать, как он скрипит сапогами, угрожая ей; или увидеть, как он моет руки, расставшись с ней; нет, не это меня мучило. Восхищаться ею в двух шагах от него, любить ее, когда он был в той же комнате, – вот что было невыносимо!
   Мы играли до девяти часов, а кончив, условились, что, когда Эстелла соберется в Лондон, я буду предупрежден о ее приезде и встречу ее на почтовом дворе; а потом я простился с ней, коснулся ее руки и ушел.
   Мой опекун остался ночевать в «Кабане», в соседней со мною комнате. Далеко за полночь в ушах у меня звучало заклинание мисс Хэвишем: «Люби ее, люби ее, люби!» Изменив его на свой лад, я без конца твердил в подушку: «Я люблю ее, люблю ее, люблю!» Потом во мне волной поднялась благодарность за то, что Эстелла предназначена мне, бывшему подмастерью кузнеца. Потом я стал думать: если она, как я опасался, отнюдь не испытывает горячей благодарности судьбе за такую милость, то когда же у нее появится ко мне интерес? Когда мне удастся разбудить ее сердце, которое до времени молчит и дремлет?
   Увы! Я мнил, что это были высокие, благородные чувства. Но я и не задумался над тем, как мелочно и низко с моей стороны было не пойти к Джо, – я знал, что она отнеслась бы к нему с презрением. Всего один день миновал с тех пор, как Джо исторг у меня слезы; они быстро высохли, да простит меня бог, слишком быстро!


   Глава XXX

   Наутро, одеваясь у себя в комнате, я как следует поразмыслил и решил сказать моему опекуну, что Орлик, как мне кажется, не совсем подходит для положения доверенного человека в доме мисс Хэвишем.
   – Ну, разумеется, не подходит, Пип, – сказал мой опекун, видимо и на этот счет имевший вполне сложившееся мнение. – Для положения доверенного человека ни один человек не подходит.
   То обстоятельство, что и данный случай не явился исключением из общего правила, привело его, казалось, в отличнейшее расположение духа, и он с довольным видом выслушал все, что я мог сообщить ему про Орлика.
   – Отлично, Пип, – сказал он, когда я кончил. – Я наведаюсь туда и дам нашему приятелю расчет.
   Несколько встревоженный такой решительностью, я предложил повременить и даже намекнул, что, возможно, с нашим приятелем будет не так-то легко поладить.
   – О нет, – уверенно возразил мой опекун, для вящей убедительности доставая из кармана свой носовой платок. – Посмотрел бы я, как он вступит в пререкания со мной.
   Поскольку мы решили вместе возвращаться в Лондон дневным дилижансом и поскольку за завтраком я давился каждым куском от страха, что меня застигнет здесь Памблчук, я поспешил воспользоваться случаем и сказал, что хочу прогуляться и, пока мистер Джеггерс будет занят делом, пойду вперед по лондонской дороге, а его прошу предупредить кучера, чтобы тот остановил карету, когда нагонит меня. Это дало мне возможность сейчас же после завтрака сбежать из «Синего Кабана». Я выбрался переулками за город, дал хорошего крюку в обход Памблчуковых владений, а затем вышел обратно на Торговую улицу, уже миновав эту западню и чувствуя себя в относительной безопасности.
   Занятно было снова пройтись по тихому старому городку, и не было ничего неприятного в том, что время от времени кто-нибудь вдруг узнавал меня и глядел мне вслед. В двух случаях лавочники даже выскакивали на улицу и, забежав вперед, поворачивали обратно, точно забыли что-то дома, – нарочно для того, чтобы встретиться со мною; не знаю, кто в этих случаях притворялся более неудачно, они ли – будто и не думали обо мне, или я – будто ничего не заметил. Однако положение мое было достаточно завидное и вполне меня удовлетворяло, пока волею судьбы я не столкнулся нос к носу с этим отъявленным негодяем – мальчишкой Трэбба.
   Оглядывая улицу, я вдруг увидел, что мальчишка Трэбба направляется мне навстречу, подстегивая себя порожним синим мешком. Полагая, что мне более всего приличествует окинуть его невозмутимо-равнодушным взором, рассчитанным к тому же на обуздание его не в меру озорного нрава, я придал своему лицу вышеописанное выражение и уже готов был поздравить себя с успехом, как вдруг колени у мальчишки Трэбба подогнулись, волосы встали дыбом, шапка слетела с головы, и он, шатаясь и дрожа, сбежал на мостовую, где с криком: «Держите меня! Я боюсь!» – забился в притворном припадке, словно сраженный и уничтоженный моим великолепием. Когда же я поравнялся с ним, он громко застучал зубами и униженно распростерся в пыли.
   Это было трудно перенести, но это еще были только цветочки. Не прошел я и двухсот шагов, как, к невыразимому своему удивлению, негодованию и ужасу, опять увидел впереди мальчишку Трэбба. Он вышел мне навстречу из-за угла. Синий мешок он нес на плече, глаза выражали честность и трудолюбие, энергическая походка свидетельствовала о неукоснительном намерении проследовать прямо на работу в хозяйскую лавку. Завидев меня, он словно прирос к месту, а потом на него опять накатило; но теперь он совершал вращательное движение – шатаясь, описывал вокруг меня круги, и его согнутые колени и воздетые руки словно молили о пощаде. Кучка прохожих приветствовала его мучения радостными возгласами, а я не знал, куда деваться от конфуза.
   Не успел я после этого дойти до почты, как мальчишка Трэбба снова выскочил на меня из какой-то засады. Теперь он был неузнаваем: синий мешок небрежно свисал с его плеча, наподобие моей шинели, и он, гордо выступая, двигался мне навстречу по другому тротуару в сопровождении целой оравы восхищенных приятелей, которым время от времени заявлял, величественно помахивая рукой: «Я вас не знаю!» Невозможно передать, какое огорчение и досаду я испытал, когда мальчишка Трэбба, подойдя ближе, подтянул кверху воротничок сорочки, подкрутил вихор, упер руку в бок и жеманно прошествовал мимо меня, вихляя локтями и задом и сквозь зубы цедя по адресу своей свиты: «Я вас не знаю, не знаю; честное слово, первый раз вижу». В следующую минуту он закричал петухом, и это оскорбительное кукареканье разобиженной птицы, знавшей меня еще кузнецом, неслось мне вслед и тогда, когда я уже перешел через мост, и довершило позор, которым ознаменовался мой уход из города, или, лучше сказать – изгнание меня в открытое поле.
   Но даже сейчас я не знаю, какие меры я мог бы в то время принять против мальчишки Трэбба, – разве что убить его на месте. Сцепиться с ним посреди улицы или потребовать от него в наказанье чего-либо меньшего, чем кровь его сердца, было бы равно бесполезно и унизительно. К тому же этого мальчишку вообще невозможно было обидеть: неуязвимый, верткий, как ящерица, он, в какой угол его ни загони, умел выскользнуть на волю между ногами преследователя да еще осыпать его визгливыми насмешками. Все же на следующий день я написал мистеру Трэббу, что мистер Пип не может в дальнейшем пользоваться услугами человека, который способен до такой степени забыть свой долг перед обществом, что держит на работе мальчишку, своим поведением вызывающего у каждого порядочного джентльмена чувство отвращения.
   Дилижанс, в котором сидел мистер Джеггерс, своевременно нагнал меня, и я снова залез на козлы и прибыл в Лондон живой, – но отнюдь не невредимый, потому что сердце мое было ранено. Немедленно по приезде я послал Джо искупительную треску и бочонок устриц (в утешение за то, что не побывал у него сам), а затем отправился в Подворье Барнарда.
   Герберт, которого я застал за обедом, состоящим из холодного мяса, радостно приветствовал меня. Я отрядил Мстителя в трактир за подкреплением и почувствовал, что должен сегодня же открыться моему лучшему другу. Но вести задушевные разговоры, пока Мститель находился в прихожей (являвшейся по существу не чем иным, как преддверием к замочной скважине), было немыслимо, и я послал его в театр. Едва ли нужно лучшее доказательство моего рабского подчинения этому тирану, чем жалкие уловки, к которым я прибегал, чтобы как-нибудь занять его время. С горя я иногда доходил до такой низости, что посылал его к воротам Гайд-парка посмотреть, который час.
   После обеда мы уселись у камина, положив ноги на решетку, и я сказал:
   – Дорогой мой Герберт, я должен открыть тебе одну тайну.
   – Дорогой мой Гендель, – отвечал он, – поверь, что я отнесусь к ней с должным уважением.
   – Это касается меня, Герберт, – сказал я, – и еще одной особы.
   Герберт скрестил ноги, нагнул голову набок и устремил взгляд на огонь, но через некоторое время, не слыша продолжения, перевел взгляд на меня.
   – Герберт, – сказал я, положив руку ему на колено, – я люблю… я обожаю… Эстеллу.
   Вместо того чтобы ахнуть от изумления, Герберт отозвался спокойно:
   – Да. Ну и что?
   – Как, Герберт? Это и весь твой ответ? «Ну и что?»
   – Я говорю, ну и что дальше? – пояснил Герберт. – Это-то я давно знаю.
   – Откуда ты узнал?
   – Откуда? Да от тебя, Гендель.
   – Я ничего тебе не говорил.
   – Не говорил! Ты мне не говоришь, когда ходишь к парикмахеру, но я-то замечаю, что ты подстригся. Ты обожаешь ее с тех пор, как я тебя помню. Ты привез сюда свое обожание вместе со своим чемоданом. Не говорил! Да ты все равно что целыми днями об этом говоришь. Когда ты мне рассказывал свою историю, было ясно, что ты обожаешь ее с первого дня, как увидел, хоть и был тогда чрезвычайно молод!
   – Ну хорошо, – сказал я, не без удовольствия принимая эту новую для меня версию, – значит, я и не переставал ее любить. А теперь она вернулась в Англию такой красавицей, что и вообразить невозможно. И я ее вчера видел. И если уж я раньше ее любил, то теперь люблю вдвое больше.
   – В таком случае, Гендель, тебе очень повезло, что она предназначена для тебя. Ведь, кажется, можно сказать, не касаясь запрещенной темы, что ни у тебя, ни у меня это не вызывает сомнений. А как смотрит Эстелла па обожание и все такое прочее, тебе известно?
   Я мрачно покачал головой.
   – О, она бесконечно далека от меня.
   – Терпение, дорогой мой Гендель, времени много, торопиться некуда. Но ты хотел сказать мне еще что-то?
   – Мне совестно в этом признаться, – отвечал я, – хотя думать-то я все равно это думаю. Ты говоришь – мне повезло. Ну, конечно, повезло. Еще вчера я был подмастерьем кузнеца, а сегодня я… впрочем, что я такое сегодня?
   – Скажем, если тебе не хватает слов, – славный юноша. – с улыбкой отвечал Герберт и дружески похлопал меня по руке. – Славный юноша, в котором забавно смешались пылкость и нерешительность, смелость и неверие в свои силы, мечтательность и жажда действий.
   Я задумался о том, правда ли являю собой такую смесь, и, хотя не мог вполне согласиться с Гербертом, все же решил, что спорить не стоит.
   – Когда я спрашиваю, что я такое сегодня, Герберт, – продолжал я, – то имею в виду свои мысли. Ты говоришь, мне повезло. Я знаю, что сам я ничего не сделал, чтобы возвыситься в жизни, что это все – судьба; конечно, мне удивительно повезло. И все-таки, когда я думаю об Эстелле…
   (– А ты о ней думаешь всегда, – вставил Герберт, глядя в оюнь, и я подумал, какой он добрый и как понимает меня!)
   – …тогда, дорогой мой Герберт, просто не могу тебе сказать, до чего неуверенным я себя чувствую, до чего подверженным тысяче случайностей. Так же, как и ты, обходя запрещенную тему, я все же могу сказать, что все мое будущее зависит от постоянства одного человека (которого я не буду называть). И даже если представить себе самое лучшее, как смутно и неприятно на душе от того, что надежды мои так неопределенны!
   Сказав это, я свалил с души большую тяжесть, которая, в сущности, угнетала меня всегда, а со вчерашнего дня – в особенности.
   – Знаешь, Гендель, – возразил Герберт своим бодрым, веселым тоном, – мне кажется, что ты загрустил под влиянием нежной страсти, а потому смотришь в зубы дареному коню, да еще через лупу. И что, сосредоточив на них все свое внимание, ты упустил из виду одну из лучших статей этого животного. Не ты ли мне рассказывал, как твой опекун мистер Джеггерс в самом начале заверил тебя, что ты располагаешь кое-чем помимо надежд? Да если бы даже он не говорил этого, – хотя я признаю, что это сильно меняло бы дело, – неужели ты думаешь, что кто-кто, а мистер Джеггерс принял бы над тобой опеку, не будь он уверен в том, что делает?
   Я сказал, что это, несомненно, веский довод; но (как часто поступают люди в подобных случаях) сказал так, точно нехотя соглашался с ним в угоду истине, – тогда как на самом деле меньше всего склонен был это отрицать!
   – Еще бы не веский довод, – подхватил Герберт, – лучшего и не придумаешь; ну, а в остальном придется тебе ждать сигнала от твоего опекуна, а ему – от своего доверителя. Не успеешь ты оглянуться, как тебе стукнет двадцать один год, и тогда, возможно, ты узнаешь что-нибудь новенькое. Или, во всяком случае, после этого тебе меньше останется ждать, потому что когда-нибудь все должно же выясниться!
   – Какой у тебя бодрый взгляд на жизнь! – воскликнул я с чувством благодарности и восхищения.
   – А иначе нельзя, – сказал Герберт, – ведь больше-то у меня ничего нет. Между прочим, должен сознаться, что честь моего разумного замечания принадлежит не мне, а моему отцу. Единственное, что он сказал по поводу твоей истории, было: «Это дело верное, иначе мистер Джеггерс не взялся бы за него». А теперь, прежде чем добавить еще что-нибудь о моем отце или о сыне моего отца и ответить откровенностью на откровенность, я хочу ненадолго предстать перед тобой в роли очень неприятного, прямо-таки отвратительного собеседника.
   – Это тебе не удастся.
   – Еще как удастся! Раз, два, три – начинаем. Вот что, милый Гендель. – Несмотря на шутливый тон, он говорил очень серьезно. – С тех пор как мы уселись с тобой здесь так уютно, я все думаю: раз твой опекун ни разу не упоминал об Эстелле, не может быть, чтобы она была условием для получения тобою наследства. Я ведь правильно тебя понял, он никогда не упоминал о ней, ни прямо, ни косвенно? Никогда, например, не намекал, что у твоего покровителя есть хотя бы отдаленные планы относительно твоей женитьбы?
   – Никогда.
   – Имей в виду, Гендель, зеленого винограда у меня и в мыслях нет, клянусь честью. Но скажи, раз ты с ней не связан, не мог бы ты оторваться от нее?.. я тебя предупредил, что будет неприятно.
   Я отвернулся, потому что, словно ветер с моря, бушующий над нашими болотами, на меня внезапным порывом налетело чувство, подобное тому, что смирило мою душу ранним утром, когда я уходил из кузницы, когда так торжественно поднимался туман и я потрогал рукою старый дорожный столб. На несколько минут воцарилось молчание.
   – Да, но, милый мой Гендель, – продолжал затем Герберт так, словно мы и не переставали говорить, – это очень серьезно, раз пустило такие глубокие корни в груди мальчика, столь романтического и по природе своей и в силу обстоятельств. Подумай, как она воспитана, подумай о мисс Хэвишем. Подумай о том, что такое она сама (вот теперь я тебе противен и ты меня ненавидишь). Это может окончиться очень плохо.
   – Знаю, Герберт, – сказал я, все не поворачивая головы, – но я ничего не могу сделать.
   – Не можешь оторваться?
   – Нет. И думать нечего.
   – Даже попробовать не можешь, Гендель?
   – Нет. И думать нечего.
   – Ну, что ж поделаешь! – Герберт встал, встряхнулся, словно со сна, и помешал в камине. – Теперь я постараюсь опять стать приятным собеседником.
   И он обошел комнату, поправил занавески, расставил по местам стулья, сложил в стопки раскиданные повсюду книги, заглянул в прихожую, обследовал ящик для писем, затворил дверь и, вернувшись к камину, снова сел на свой стул и обнял обеими руками левое колено.
   – Я хотел сказать несколько слов про своего отца и про сына своего отца. Боюсь, Гендель, сыну моего отца незачем упоминать, что хозяйство в доме моего отца поставлено далеко не образцово.
   – Но ведь на всех хватает, – сказал я, лишь бы сказать что-нибудь ему в утешение.
   – Да, да. Так, наверно, говорит и тряпичник, когда бывает доволен сбором, и старьевщик в своей лавчонке. Нет, серьезно, Гендель, – ведь это серьезный вопрос, – ты не хуже меня знаешь, как обстоит дело. Было, вероятно, время, когда отец еще не махнул на все рукой, но если и было, то давно прошло. Разреши тебя спросить, замечал ли ты в своих родных краях такое явление, что дети от неудачных браков всегда особенно торопятся вступить в брак?
   Донельзя удивленный этим вопросом, я вместо ответа тоже спросил:
   – А разве это так?
   – Не знаю, – сказал Герберт, – я именно и хочу выяснить. Потому что в нашей семье это безусловно так. Разительным примером тому была моя сестра Шарлотта, следующая за мной, – она, бедняжка, умерла, не дожив до четырнадцати лет. И с маленькой Джейн та же история. Послушать, как твердо она намерена поскорее выйти замуж, можно подумать, что вся ее короткая жизнь прошла в созерцании семейного счастья. Алик еще в платьицах ходит, а уже присмотрел себе подругу жизни где-то в Кью. В общем, мы, кажется, все помолвлены, кроме разве самого младшего.
   – Значит, и ты тоже? – спросил я.
   – Да, и я тоже, – сказал Герберт, – но это тайна.
   Я заверил его, что буду нем, как могила, и просил посвятить меня в подробности. Он так разумно и с таким чувством высказался о моей слабости, что мне хотелось узнать что-нибудь о его силе.
   – Можно узнать, как ее зовут? – спросил я.
   – Зовут ее Клара. – сказал Герберт.
   – Она живет в Лондоне?
   – Да. Пожалуй, следует упомянуть. – продолжал Герберт, на которого, казалось, нашло какое-то кроткое уныние, чуть только мы коснулись этой интересной темы. – что ее родословная не вполне отвечает вздорным требованиям моей матери. Отец ее занимался поставкой провианта на пассажирские корабли. Был чем-то вроде судового эконома.
   – А теперь? – спросил я.
   – Теперь он инвалид, – ответил Герберт.
   – И живет на…?
   – На втором этаже, – сказал Герберт, что отнюдь не было ответом на мой вопрос, поскольку я имел в виду его средства к существованию. – Я его никогда не видел, потому что, с тех пор как я знаком с Кларой, он не выходит из своей комнаты. Но слышу я его постоянно. Он поднимает невероятный шум – ревет, как зверь, и стучит об пол каким-то странным орудием. – Герберт взглянул на меня, весело рассмеялся, и к нему на время вернулось его обычное оживление.
   – И ты не рассчитываешь его увидеть?
   – Как же, все время рассчитываю. – отвечал Герберт. – Я, чуть только его услышу, так и жду, что он провалится к нам через потолок. Вот не знаю, сколько времени балки выдержат.
   Он снова весело рассмеялся, а потом опять приуныл и сказал, что намерен жениться на этой молодой особе, как только начнет сколачивать капитал. И тут же привел исчерпывающее объяснение своей меланхолии:
   – Ведь не может человек жениться, пока он еще осматривается.
   Некоторое время мы молча глядели на огонь, и, задумавшись о том, какой трудной задачей представляется порою сколотить этот самый капитал, я сунул руки в карманы. Нечаянно нащупав в одном из них скомканную бумажку, я развернул ее и обнаружил, что это – полученная мною от Джо афиша, возвещающая о спектакле с участием прославленного провинциального актера-любителя, нового Росция.
   – Ах ты черт возьми! – невольно произнес я вслух. – Это же на сегодняшний вечер!
   Мгновенно ход наших мыслей изменился, решено было немедля отправиться в театр. И вот, после того как я поклялся всеми возможными и невозможными способами помогать и содействовать Герберту в его сердечных делах, а Герберт сообщил мне, что его нареченная уже знает меня по его рассказам и скоро я буду ей представлен, мы скрепили взаимные излияния горячим рукопожатием, задули свечи, подбавили угля в камин, заперли дверь и пустились в путь, на поиски мистера Уопсла и Дании.


   Глава XXXI

   Когда мы прибыли в Данию, король и королева этой державы уже сидели в креслах, водруженных на кухонный стол. Царственную чету окружала вся датская знать, а именно: родовитый юноша в замшевых сапогах какого-то необычайно рослого предка; убеленный сединами лорд с грязным лицом, который, по-видимому, вышел из низов, будучи уже в летах; и датское рыцарство в белых шелковых чулках и с гребнем в прическе, судя по всему – особа женского пола. Мой гениальный земляк стоял несколько в стороне, скрестив руки на груди, и мне показалось, что его кудри и высокое чело могли бы выглядеть много правдоподобнее.
   По ходу действия выяснились кое-какие любопытные обстоятельства. Так, покойный король Дании, видимо, сильно кашлял в день своей кончины и не только унес этот недуг с собой в могилу, но и принес обратно в мир живых. Далее, жезл августейшего духа был обернут некиим потусторонним манускриптом, к которому он время от времени обращался, выказывая при этом изрядное беспокойство и то и дело теряя нужное место, совсем как обыкновенный смертный. Этим, вероятно, и был вызван раздавшийся с галерки совет: «Погляди на обороте!», который его очень обидел. Следует также упомянуть, что при своем появлении властительная тень всякий раз делала вид, будто отсутствовала очень долго и пришла невесть откуда, хотя не трудно было убедиться, что она вылезает из отверстия в стене. Поэтому в публике она вызывала не столько ужас, сколько смех. Королева же Дании, миловидная толстушка, хотя, в согласии с исторической правдой, несомненно, бесстыдная, – по мнению публики, не в меру разукрасила себя медью: широкая полоса этого металла, соединяясь с диадемой, поддерживала ее подбородок (словно ее мучила монаршая зубная боль); такая же полоса обхватывала ее талию, и такие же браслеты сверкали на руках. За это ее во всеуслышание прозвали «литаврой». Родовитый юноша в дедовских сапогах слишком часто менял обличье, изображая чуть ли не одновременно странствующего актера, могильщика, священника, матроса и того незаменимого человека на придворных поединках, которому опытный глаз и глубокое знание дела позволяют безошибочно судить о самых спорных ударах. Все это в конце концов вывело публику из терпения, и когда он, переодевшись духовным лицом, отказался отпевать покойницу, общее возмущение разразилось целым градом орехов. Офелия же теряла рассудок так медленно и под такую тягучую музыку, что, когда она наконец сняла свой белый кисейный шарф, сложила его и закопала в землю, какой-то раздражительный мужчина в первом ряду галерки, уже давно студивший нос о железный столбик, угрюмо проворчал: «Ну, слава богу, ребеночка уложили спать, теперь можно и поужинать!» – замечание по меньшей мере неуместное.
   Однако больше всего язвительных насмешек и шуток досталось моему злосчастному земляку. Всякий раз как этот нерешительный принц задавал вопрос или высказывал сомнение, зрители спешили ему на помощь. Так, например, в ответ на вопрос, «достойней ли судьбы терпеть удары», одни кричали во весь голос «да», другие «нет», третьи, не имевшие своего мнения, предлагали погадать на бобах, так что завязался целый диспут. Когда он спросил, «к чему таким тварям, как он, ползать между небом и землею», раздались громкие одобрительные возгласы: «Правильно!» Когда он появился со спущенным чулком (спадавшим, по обычаю, одной аккуратной складкой, каковой эффект, должно быть, достигается при помощи утюга), в публике зашел разговор о том, какие бледные у него икры и не потому ли это, что он так испугался духа. Как только он взял в руки флейту, – очень похожую на ту маленькую, черненькую, на которой только что играли в оркестре, а затем сунули кому-то в боковую дверь, – публика хором потребовала, чтобы он сыграл «Правь, Британия!». Когда же он посоветовал актеру «не пилить воздуха этак вот руками», сердитый мужчина на галерке сказал: «Сам хорош, хуже его размахался!» И я должен с прискорбием добавить, что каждый раз мистера Уопсла встречали громкими взрывами хохота.
   Но самые тяжкие испытания ждали его на кладбище, представлявшем собою девственный лес, на одном конце которого помешалось нечто вроде прачечной с крестом на крыше, а на другом калитка. При виде мистера Уопсла, входящего в калитку в широчайшем черном плаще, кто-то громко предостерег могильщика: «Эй, друг, вон гробовщик идет, задаст он тебе, если не будешь работать как следует!» Мне кажется, любому жителю цивилизованного государства следовало бы знать, что мистер Уопсл, пофилософствовав над черепом и положив его наземь, просто не мог не обтереть руки о белую салфетку, извлеченную из-за пазухи; однако даже этот невинный и в некотором роде обоснованный поступок не прошел ему даром, а сопровождался выкриком: «Эй, официант!» Прибытие тела (в пустом черном ящике с плохо пригнанной крышкой) явилось сигналом для всеобщего ликования, которое еще возросло, когда среди факельщиков был обнаружен чей-то знакомый. Ликование сопутствовало мистеру Уопслу и во время его схватки с Лаэртом на краю оркестра и могилы, а затем уже не прекращалось до тех пор, пока он не сбросил мертвого короля с кухонного стола и не умер сам постепенно, начиная с лодыжек.
   Вначале мы предприняли было несколько слабых попыток похлопать мистеру Уопслу, но вскоре убедились, что дело это безнадежное. Поэтому, хотя нам было его и очень жаль, мы махнули рукой и только смеялись до упаду. Я смеялся, буквально не переставая, до того все это было уморительно; а между тем меня не покидало смутное ощущение, что в декламации мистера Уопсла было что-то поистине возвышенное, – ощущение, вызванное, думается мне, не столько детскими воспоминаниями, сколько тем, что декламировал он очень медленно, очень скучно, с очень резкими переходами от воя к шепоту и очень непохоже на то, как выражают свои мысли и чувства нормальные люди в естественных условиях жизни и смерти. Когда трагедия была доиграна до конца и мистера Уопсла вызвали и освистали, я сказал Герберту:
   – Скорее бежим домой, не то еще встретим его.
   Мы со всей поспешностью спустились вниз, но опоздали: стоявший у входа высокий еврей с неестественно густыми, точно измалеванными бровями еще издали приметил меня и, когда мы подошли к нему, справился:
   – Мистер Пип с приятелем?
   Пришлось сознаться, что так оно и есть.
   – Мистер Вальденгарвер, – сказал человек, – был бы счастлив удостоиться чести.
   – Вальденгарвер? – переспросил я, но Герберт шепнул мне на ухо: – Это, наверно, Уопсл.
   – Ах, так! – сказал я. – Да, конечно. Вы нас проводите?
   – Сюда, пожалуйста. – Когда мы очутились в узком коридоре, он обернулся и спросил: – Как он, по-вашему, выглядел? Это я его одевал.
   На мой взгляд, он больше всего напоминал бюро похоронных процессий, к тому же огромный датский орден на голубой ленте – не то звезда, не то солнце – придавал ему такой вид, словно он застрахован в каком-то необыкновенном обществе страхования от огня. Но я сказал, что выглядел он очень эффектно.
   – Когда он подошел к могиле, – заметил наш провожатый, – он прекрасно использовал плащ. Но, насколько я мог судить из-за кулис, чулки он показал недостаточно, особенно когда увидел духа в покоях королевы.
   Я скромно согласился с ним, и тут мы ввалились через низенькую замызганную дверь в какой-то жарко натопленный упаковочный ящик, где мистер Уопсл совлекал с себя датские одежды. Только оставив дверь, или крышку ящика, открытой настежь, мы кое-как уместились в нем и могли, выглядывая из-за спины друг друга, любоваться этим интересным зрелищем.
   – Джентльмены, – сказал мистер Уопсл, – я счастлив вас видеть. Надеюсь, мистер Пип, вы не посетуете, что я послал за вами. Я имел честь знавать вас в былые времена, а Театр, по общему признанию, во все века пользовался покровительством людей богатых и знатных.
   Тем временем мистер Вальденгарвер, обливаясь потом, пытался выбраться из траурного одеяния принца Гамлета.
   – Чулки стягивайте сверху, мистер Вальденгарвер, – посоветовал владелец костюма, – не то они лопнут. А лопнут чулки – лопнет тридцать пять шиллингов. Таких чулок Шекспир еще никогда не удостаивался. Посидите-ка спокойно, я сам ими займусь.
   С этими словами он опустился на колени и стал так рьяно сдирать кожу со своего безоружного пленника, что, когда первый чулок оказался у него в руках, тот, несомненно, упал бы навзничь вместе со стулом, если бы только было куда падать.
   Я не решался заговорить о представлении, но тут мистер Вальденгарвер спросил с самодовольным видом:
   – Ну, джентльмены, ничего сошел спектакль? Как вам показалось из зрительного зала?
   Герберт ответил, незаметно толкая меня в спину:
   – Превосходно. Тогда и я сказал:
   – Превосходно.
   – Что вы скажете о моем толковании роли, джентльмены? – спросил мистер Вальденгарвер чуть не покровительственным тоном.
   Герберт ответил (снова толкая меня в спину):
   – Очень своеобразно и внушительно.
   Тогда и я смело повторил, точно высказал совершенно новую мысль и на ней настаивал:
   – Очень своеобразно и внушительно.
   – Я ценю вашу похвалу, джентльмены, – сказал мистер Вальденгарвер с большим достоинством, несмотря на то, что был в эту минуту прижат к стене и обеими руками держался за сидение стула.
   – Но в вашем толковании Гамлета есть одна ошибка, мистер Вальденгарвер, – сказал костюмер, по-прежнему стоя на коленях. – Имейте в виду, мне все равно, что говорят другие. Это я вам говорю. Вы слишком часто показываете ноги в профиль. Последний Гамлет, которого мне довелось одевать, тоже допускал на репетициях эту ошибку, но потом я ему посоветовал налепить на ноги, пониже колен, по большой красной облатке, а на последней репетиции я пошел в зал, сэр, сел в кресла и, чуть он поворачивался в профиль, кричал ему: «Облаток не видно!» Так, поверьте, на спектакле его толкование было просто безупречно.
   Мистер Вальденгарвер улыбнулся мне, словно говоря: «Преданный слуга – что с него взять», а затем сказал вслух:
   – Мое исполнение кажется им здесь слишком классическим и отвлеченным; но со временем они поймут, они поймут.
   Мы с Гербертом в один голос подтвердили, что они непременно поймут.
   – Вы обратили внимание, джентльмены, – сказал мистер Вальдешарвер, – что какой-то человек на галерее пытался осмеять службу, то есть, я хочу сказать – представление?
   Мы лицемерно ответили, что действительно припоминаем, будто заметили такого человека. Я добавил:
   – Наверно, он был пьян.
   – О нет, сэр. – сказал мистер Уопсл. – Он не был пьян. Тот, кто ею подослал, не допустил бы этого. Тот, кто его подослал, не позволил бы ему напиться.
   – А вы знаете, кто его подослал? – спросил я.
   Мистер Уопсл медленно и торжественно закрыл глаза, после чего так же медленно и торжественно открыл их.
   – Джентльмены, – сказал он, – вы, вероятно, обратили внимание на пошлого, невежественного осла со скрипучим голосом и не столько злобным, сколько тупым выражением лица, который, нарушая весь ансамбль (вы мне простите французское слово), нельзя даже сказать чтобы «исполнял», но читал роль Клавдия, короля датского. Он-то и подослал его, джентльмены. Такова наша профессия!
   Не знаю, право, больше ли я жалел бы мистера Уопсла, будь он в полном отчаянии, но и сейчас мне было так жалко его, что я воспользовался минутой, когда он, пристегивая подтяжки, повернулся к нам спиной, – тем самым вытеснив нас в коридор, – и спросил Герберта, как он думает, не пригласить ли нам его поужинать? Герберт сказал, что это было бы доброе дело; тогда я пригласил его, и он, закутавшись до самых бровей, отправился с нами к Барнарду, где мы постарались принять его как можно радушнее, и просидел у нас до двух часов ночи, упиваясь своими успехами и развивая свои планы. Я уже не помню точно, в чем они состояли, но в общем было ясно, что он намерен сначала возродить Театр, а затем разом прикончить его, поскольку со смертью мистера Уопсла он понесет страшную и притом невозместимую утрату.
   Наконец, совсем разбитый, я лег спать и долго думал об Эстелле, а потом видел во сне, что все мои надежды пошли прахом и я должен не то обвенчаться с Гербертовой Кларой, не то играть Гамлета, причем духа играет мисс Хэвишем и на нас смотрят двадцать тысяч человек, а я не знаю и двадцати слов своей роли.


   Глава XXXII

   Однажды во время моих занятий с мистером Покетом мне принесли письмо, при одном взгляде на которое я страшно взволновался: почерк на конверте был мне незнаком, но я тотчас угадал, чья это рука. В начале письма не стояло ни «Дорогой мистер Пип», ни «Дорогой Пип», ни «Дорогой сэр», – оно начиналось без всякого обращения:

   «Я приеду в Лондон послезавтра дневным дилижансом. Кажется, было условлено, что Вы должны меня встретить? У мисс Хэвишем, во всяком случае, создалось такое впечатление, и она распорядилась, чтобы я Вам написала. Она посылает Вам поклон. Эстелла».

   Будь у меня время, я, вероятно, заказал бы себе по этому случаю несколько новых костюмов; но времени не было, так что пришлось удовольствоваться старыми. Я мгновенно лишился аппетита и не знал ни минуты покоя до наступления назначенного дня. Впрочем, и в этот день волнение мое не улеглось, а напротив, возросло еще больше, и я начал кружить около почтового двора на углу Вуд-стрит и Чипсайда чуть ли не раньше, чем дилижанс отъехал от «Синего Кабана». Я прекрасно это знал, но все же чувствовал, что на всякий случай мне следует наведываться на почтовый двор по крайней мере каждые пять минут; и в таком сумасшедшем состоянии я уже провел полчаса из тех четырех или пяти часов, которые мне предстояло здесь прождать, как вдруг увидел перед собой Уэммика.
   – А-а, мистер Пип! – сказал он. – Мое почтенье! Вот не думал, что вы можете выбрать для прогулок эти места.
   Я объяснил, что должен встретить почтовую карету, и справился, как дела в замке и как здоровье Престарелого.
   – Благодарю вас, все обстоит превосходно, – сказал Уэммик, – а Престарелый так прямо цветет. Скоро ему исполнится восемьдесят два года. Я подумываю о том, чтобы произвести в его честь салют – восемьдесят два выстрела, – если только соседи не будут против и если моя пушка выдержит. Впрочем, это разговор не для Лондона. Как вы думаете, куда я иду?
   – В контору, – сказал я, потому что он явно шел в том направлении.
   – Вы почти угадали, – сказал Уэммик. – Я иду в Ньюгет. У нас сейчас на очереди дело о хищении в банке; я уже заглянул по дороге на место действия, а теперь должен кое о чем побеседовать с нашим клиентом.
   – Ваш клиент и совершил хищение? – спросил я.
   – Что вы, господь с вами, – ответил Уэммик необычайно сухо. – Но его в этом обвиняют. Обвинить можно кого угодно. С тем же успехом могли бы обвинить и вас и меня.
   – Но ведь не обвинили, – заметил я.
   – Ого! – сказал Уэммик, легонько ткнув меня в грудь указательным пальцем. – С вами, мистер Пип, надо держать ухо востро. Может, хотите зайти в Ньюгет? Время у вас есть?
   У меня было так много времени, что его предложение пришлось как нельзя более кстати, несмотря на то что оно вынуждало меня отказаться от намерения не сводить глаз с конторы дилижансов. Смущенно пробормотав, что я только выясню, успею ли проводить его, я зашел на почтовый двор и долго испытывал терпение тамошнего клерка, пока не узнал совершенно точно, начиная с какой минуты можно ожидать прибытия дилижанса, – хотя знал это не хуже его. Потом я вернулся к мистеру Уэммику, посмотрел на часы, притворно удивился, что еще так рано, и принял его приглашение.
   Очень скоро мы достигли Ньюгета и через караульную, на голых стенах которой рядом с тюремными правилами висело несколько пар кандалов, прошли во внутренний двор. В то время тюрьмы были в большом небрежении: еще далеко было до того чрезмерного крена в обратную сторону, какой обычно вызывается общественными злоупотреблениями и служит самым тяжким и долгим возмездием за прошлые грехи. Поэтому условия жизни и довольствование уголовных преступников было отнюдь не лучше, чем у солдат (не говоря уже о бедняках), и они лишь изредка поджигали свои тюрьмы с похвальной целью добиться более вкусного супа. Мы попали как раз ко времени свиданий. По тюремному двору ходил разносчик с пивом; заключенные, столпившись за решеткой, покупали пиво и переговаривались с посетителями; и все здесь было до крайности грязно, уродливо, неустроенно и уныло.
   Мне пришло в голову, что Уэммик расхаживает среди заключенных точно садовник среди своих растений. Впервые эта мысль мелькнула у меня, когда он, увидев новый росток, взошедший ночью, приветствовал его словами: «Что это, капитан Том, и вы здесь? Ну-ну!» – и тут же добавил: «А это кто там, за цистерной, Черный Билл? Я вас уже месяца два не видел; как поживаете?» Равным образом, когда он останавливался у решетки и, накрепко закрыв свой почтовый ящик, выслушивал – один на один – тревожный шепот своих питомцев, у него был такой вид, словно он отмечает, хорошо ли они подросли с прошлого раза и есть ли надежда, что они распустятся пышным цветом в день суда.
   Он пользовался здесь большой популярностью, и я убедился что он представляет собой нечто вроде общедоступного издания мистера Джеггерса; впрочем, отблески величия мистера Джеггерса падали и на него, и это обязывало держаться с ним в известных границах. Узнав того или иного клиента, он считал вполне достаточным кивнуть головой, обеими руками поправить на голове шляпу и, сунув руки в карманы, еще крепче закрыть свой почтовый ящик. Раз или два произошла заминка с получением гонорара; в этих случаях мистер Уэммик отодвигался как можно дальше от недостаточной суммы, которую ему протягивали, и говорил:
   – Не просите, милейший. Я лицо подчиненное. Я не могу их принять. Нет смысла спорить с подчиненным лицом. Если вы, милейший, не можете набрать сколько нужно, адресуйтесь лучше к другому стряпчему; вы же знаете, стряпчих в Лондоне более чем достаточно. То, что не подошло одному, вполне возможно подойдет другому. Это я вам советую как подчиненное лицо. Не тратьте слов понапрасну. К чему? Ну-с, кто следующий?
   Так мы расхаживали по оранжерее Уэммика, пока он не сказал, обернувшись ко мне:
   – Обратите внимание на человека, которому я пожму руку.
   Я не нуждался в таком предупреждении, – до этого он не пожал руку ни одному из заключенных.
   В ту же минуту за решеткой появился очень прямой, осанистый мужчина (я как сейчас его вижу); на нем был потертый сюртук оливкового цвета, по лицу, от природы румяному, разливалась какая-то неестественная бледность, глаза блуждали по сторонам, как он ни старался смотреть прямо перед собой. Вскинув руку к шляпе, покрытой слоем блестящего жира, точно остывшая похлебка, он полусерьезно, полушутливо отдал нам честь.
   – Приветствую вас, полковник! – сказал Уэммик. – Как чувствуете себя, полковник?
   – Хорошо, мистер Уэммик.
   – Было сделано все, что возможно, полковник, но улики оказались слишком существенными, даже для нас.
   – Да, сэр, улики существенные… но мне ничего не страшно.
   – Разумеется, – успокаивающе сказал Уэммик, – вам ничего не страшно. – И добавил, обращаясь ко мне: – Служил его величеству королю. Бывал в огне сражений, выкупился с военной службы.
   Я сказал: – Вот как? – И взгляд этого человека задержался на мне, потом скользнул куда-то поверх моей головы, потом направо, налево, в сторону от меня, и наконец он провел ладонью по губам и засмеялся.
   – Кажется, все это кончится в понедельник, сэр, – сказал он Уэммику.
   – Возможно, – отвечал тот, – но сказать наверняка нельзя.
   – Я рад, что мне представился случай пожелать вам всего хорошего, мистер Уэммик, – сказал человек, протягивая руку между прутьями решетки.
   – Благодарю вас, – сказал Уэммик, пожимая ему руку. – И вам того же, полковник.
   – Если бы то, что при мне нашли, было не поддельное, мистер Уэммик, – сказал человек, все не выпуская его руки, – я бы как о большом одолжении просил вас принять еще одно кольцо в знак благодарности за ваше внимание.
   – Ну что ж, спасибо и на том, – сказал Уэммик. – Да, кстати, вы ведь, кажется, завзятый голубятник. – Человек поднял глаза к небу. – Я слышал, у вас были замечательные турмана. Может, вы поручили бы какому-нибудь знакомому доставить мне парочку, если вам они больше не нужны?
   – Будет исполнено, сэр.
   – Вот и отлично, – сказал Уэммик. – Насчет ухода за ними можете не сомневаться. Прощайте, полковник. Всего лучшего.
   Они опять пожали друг другу руки, и, когда мы отошли от решетки, Уэммик сказал мне.
   – Фальшивомонетчик, очень искусный мастер. Сегодня будет подписан указ о приведении приговора в исполнение, и в понедельник его несомненно казнят. Но понимаете, пара голубей – это, как-никак, движимое имущество.
   И, обернувшись, он кивнул своему погибшему цветку, а потом направился к выходу, оглядываясь по сторонам, словно соображая, каким новым растением его лучше всего заменить.
   Когда мы проходили через караульную, я убедился, что надзиратели считаются с мнением моего опекуна не меньше, чем те, кто вверен их попечению.
   – Послушайте, мистер Уэммик, – сказал надзиратель, задерживаясь между двумя усаженными остриями дверьми караульной и старательно запирая первую, прежде нежели отпереть вторую, – как же мистер Джеггерс намерен поступить с этим убийством на набережной? Повернет так, что оно было непредумышленное, или как?
   – А вы его сами спросите, – посоветовал Уэммик.
   – Легко сказать! – возразил надзиратель.
   – Так-то вот они всегда, мистер Пип, – заметил Уэммик, раздвинув щель своего почтового ящика. – Чего только у меня не спрашивают, пользуются, что я подчиненное лицо. Патрону моему небось не задают никаких вопросов.
   – Этот молодой джентльмен, наверно, проходит обучение у вас в конторе? – спросил надзиратель, ухмыляясь шутке мистера Уэммика.
   – Вот видите, он опять за свое! – воскликнул Уэммик. – Я же вам говорю. Не успеешь ему ответить на один вопрос, он лезет с другим, и все к подчиненному лицу. Ну, скажем, мистер Пип проходит у нас обучение, что тогда?
   Надзиратель опять ухмыльнулся.
   – Тогда он знает, что такое мистер Джеггерс.
   – Вот я вас! – неожиданно вскричал Уэммик, притворно замахиваясь на него. – Когда мой патрон здесь, из вас слова не выжмешь, все равно что из ваших ключей. Ну, старая лисица, выпускайте нас отсюда, не то я ему скажу, чтобы подал на вас жалобу за незаконное задержание под стражей.
   Надзиратель засмеялся, распростился с нами и, смеясь, смотрел нам вслед из-за усаженной остриями двери, пока мы спускались на улицу.
   – Заметьте, мистер Пип, – сказал Уэммик очень серьезно, наклонившись к моему уху и даже взяв меня под руку для большей секретности, – величайшее достоинство мистера Джеггерса, пожалуй, состоит в том, что он держится на такой недосягаемой высоте. Он совершенно недосягаем. Недосягаемость его вполне соответствует его огромнейшему таланту. С ним-то этот полковник не посмел бы попрощаться, у него-то надзиратель не посмел бы спросить, как он предполагает вести то или иное дело. А между ними и своей недосягаемостью он ставит подчиненного – понятно? – и вот они, телом и душой, в его власти.
   Как это уже не раз случалось, я был поражен хитроумием моего опекуна. И, сказать по правде, я, как это уже не раз случалось, от души пожалел, что мне не достался в опекуны кто-нибудь другой, не наделенный столь огромным талантом.
   Мы расстались с мистером Уэммиком у дверей конторы на Литл-Бритен, где кучка просителей, как всегда, ожидала выхода мистера Джеггерса, и я воротился на свое дежурство близ почтового двора, все еще имея в запасе около трех часов. В течение этих часов я не переставал думать о том, как странно, что преступный мир снова и снова протягивает ко мне свои лапы; я впервые столкнулся с ним в детстве, зимним вечером, на наших пустынных болотах; дважды после этого он вновь возникал передо мной, как выцветшее, но не исчезнувшее пятно; и теперь моя жизнь в новом, светлом своем течении тоже омрачена его близостью. А еще я думал о прекрасной юной Эстелле, такой утонченной и гордой, которая с каждой минутой приближалась ко мне, и содрогался от отвращения, представляя себе контраст между тюрьмой и ею. Я жалел, что встретил Уэммика, жалел, что согласился пойти с ним, – нужно же, чтобы именно в этот день я весь пропитался воздухом Ньюгета! Я бродил взад и вперед по улице и выдыхал этот воздух из своих легких, отряхивал прах тюрьмы от своих ног, счищал его со своей одежды. Помня о том, кого я встречаю, я чувствовал себя до того зачумленным, что в конце концов дилижанс прибыл слишком скоро: я еще не успел очиститься от грязи, приставшей ко мне в теплице мистера Уэммика, как уже увидел в окне кареты лицо Эстеллы и ее руку, подзывающую меня.
   Что же это было? Что за неуловимая тень опять промелькнула передо мной в это мгновенье?


   Глава XXXIII

   Даже мне Эстелла никогда еще не казалась такой красавицей, как сейчас, в своей дорожной тальме с меховой оторочкой. Она держалась со мной ласковее, чем когда-либо, и я усмотрел в этой перемене влияние мисс Хэвишем.
   Стоя со мной во дворе гостиницы, пока разгружали дилижанс, она указывала мне свои вещи, и, когда весь ее багаж был собран, я вспомнил – до этого мои мысли были только о ней, – что даже не знаю, куда она направляется.
   – Я еду в Ричмонд, – сказала она. – Как известно, есть два Ричмонда: один в Сэррее, а другой в Йоркшире; мне нужно в тот, который в Сэррее. Отсюда до него десять миль, я должна взять карету, а вы должны меня сопровождать. Вот мой кошелек, вы будете оплачивать мои расходы. Нет, нет, непременно возьмите. У нас с вами нет выбора, – надо слушаться. Мы с вами не вольны поступать по-своему.
   Отдавая мне кошелек, она взглянула на меня, и я попытался прочесть в ее словах какой-то скрытый смысл. Она произнесла их небрежно, но без неудовольствия.
   – За каретой придется послать, Эстелла. А пока вы, может быть, отдохнете немного?
   – Да, я должна немного отдохнуть и выпить чаю, а вы должны обо мне позаботиться.
   Она взяла меня под руку так, словно выполняла чье-то указание, и я велел лакею, который стоял тут же и глазел на дилижанс, как будто в жизни своей не видел ничего подобного, провести нас в отдельный номер. Он вытащил откуда-то салфетку, точно без этого волшебного клубка ему никогда бы не отыскать дорогу на второй этаж, и провел нас в какой-то карцер, обстановку которого составляли: уменьшительное зеркало (предмет совершенно излишний, если принять во внимание размеры карцера), судки с маслом и уксусом и чьи-то деревянные калоши. Когда я забраковал это помещение, он повел нас в другую комнату, где стоял обеденный стол человек на тридцать, а в камине из-под кучи золы выглядывал обгорелый листок школьной тетради. Бросив взгляд на это пожарище и покачав головой, он принял от меня заказ и, поскольку я спросил всего-навсего «чаю для этой леди», пошел прочь в самом унылом расположении духа.
   Я убежден, что атмосфера этой залы, в которой мешались крепкие запахи мясного навара и конюшни, могла хоть кого навести на мысль, что дилижансы приносят маловато дохода и предприимчивый хозяин распорядился постепенно переводить лошадей на супы для постояльцев. И все же для меня эта комната была раем благодаря Эстелле. Мне думалось, что с нею я мог бы быть счастлив здесь всю жизнь. (Заметьте, в то время я вовсе не был там счастлив, и хорошо это знал.)
   – К кому вы едете в Ричмонд? – спросил я Эстеллу.
   – Меня пригласила к себе, – сказала она, – и притом за большие деньги, одна леди, которая по своему положению может – или уверяет, что может, – вывозить меня в свет, знакомить, показывать мне разных людей и меня показывать людям.
   – Вас, конечно, прельщает такая перемена, возможность блистать в обществе?
   – Да, пожалуй.
   Она ответила так равнодушно, что у меня невольно вырвалось:
   – Вы говорите о себе, точно о ком-то другом.
   – А откуда вам известно, как я говорю о других? Нет, нет, – и Эстелла подарила меня пленительной улыбкой, – вы уж меня не учите, я говорю как умею. Хорошо ли вам живется у мистера Покета?
   – Мне у них очень приятно; во всяком случае… – я испугался, что чуть не упустил драгоценную возможность.
   – Во всяком случае?.. – повторила Эстелла.
   – Настолько приятно, насколько может быть там, где нет вас.
   – Глупый вы мальчик, – сказала Эстелла невозмутимо. – Можно ли говорить такую чепуху? Сколько я понимаю, ваш друг мистер Мэтью выгодно отличается от своих родственников?
   – Еще бы. Он никому не желает зла…
   – Пожалуйста, не добавляйте: «разве лишь себе самому», – таких я терпеть не могу. Но, кажется, он действительно бескорыстный человек и стоит выше мелкой зависти и злобы?
   – У меня есть все основания это утверждать.
   – Зато у вас нет оснований утверждать то же о его родственниках, – сказала Эстелла, кивая мне с выражением одновременно серьезным и шутливым, – они просто осаждают мисс Хэвишем всякими доносами и измышлениями по вашему адресу. Они следят за вами, клевещут на вас, пишут о вас письма (иногда анонимные), и вообще, вы – главное зло и единственное содержание их жизни. Вы и представить себе не можете, как эти люди вас ненавидят.
   – Надеюсь, они не могут причинить мне вреда?
   Вместо ответа Эстелла расхохоталась. Это очень меня удивило, и я смотрел на нее в полной растерянности. Когда она успокоилась, – а смеялась она не жеманно, но громко и от души, – я сказал неуверенно, как всегда, когда бывал с нею:
   – Надеюсь, вам бы не доставило удовольствия, если бы они причинили мне вред?
   – Нет, нет, что вы! – сказала Эстелла. – А смеюсь я потому, что у них ничего не выходит. Ох, как эти люди увиваются около мисс Хэвишем, на какие мучения они идут!
   Она опять засмеялась, и смех ее по-прежнему был мне непонятен: хотя она мне все объяснила и я не сомневался в ее искренности, такая причина для смеха все же казалась мне недостаточной. Я подумал, что, вероятно, чего-то еще не знаю; она угадала мою мысль и ответила на нее.
   – Даже вам, – сказала Эстелла, – нелегко понять, как меня радуют неудачи этих людей и как мне весело, тогда они оказываются одураченными. Ведь вы не жили в этом странном доме с малых лет, как я. Ваша детская наблюдательность не изощрилась, как у меня, от того что против вас без конца интриговали, зная, что вы слабы и беззащитны, прикрываясь участием, жалостью, всякими похвальными чувствами. Ваши невинные младенческие глаза не раскрывались все шире и шире, как у меня, глядя на притворство женщины, которая, даже просыпаясь по ночам, расчетливо прикидывает, как бы ей получше изобразить любовь к ближнему.
   Теперь Эстелла не смеялась, как видно – воспоминания эти были ей очень тягостны. Лицо ее так помрачнело, что я отказался бы от всех своих надежд, лишь бы не быть тому причиной.
   – Я могу сказать вам кое-что в утешение, – продолжала Эстелла. – Во-первых, хотя и говорится, что вода камень точит, вы можете быть уверены, что этим людям никогда – как бы они ни старались – не удастся повредить вам в глазах мисс Хэвишем. Во-вторых, я вам очень признательна – ведь это из-за вас они суетятся и злобствуют понапрасну!
   И она весело протянула мне руку, – грустное настроение ее уже прошло, – а я задержал ее руку и поднес к губам.
   – Смешной вы мальчик, – сказала Зстелла, – сколько вам ни тверди – ничего не помогает! Или вы делаете это потому же, почему я когда-то позволила вам поцеловать меня в щеку?
   – А почему вы мне это позволили? – спросил я.
   – Дайте подумать. Из презрения к интриганам и подлизам.
   – Если я скажу «да», можно мне снова поцеловать вас в щеку?
   – Надо было спросить раньше, чем целовать руку. Но все равно, если хотите – пожалуйста.
   Я наклонился к ней, лицо ее было спокойно, как лицо статуи.
   – А теперь, – сказала Эстелла, отстраняясь от меня, едва я коснулся губами ее щеки, – вы должны позаботиться о том, чтобы мне подали чай, и отвезти меня в Ричмонд.
   Мне стало больно, когда она опять заговорила так, словно знакомство наше кому-то угодно и мы всего лишь куклы в чьих-то руках; но встречи с Эстеллой никогда не давали мне ничего кроме боли. Как бы она ни держалась со мной, я ничему не верил, ни на что не надеялся и все же продолжал любить ее – без веры и без надежды. К чему повторять это снова и снова? Так было всегда. Я позвонил, чтобы подали чай, и лакей, представ перед нами со своим волшебным клубком, стал не спеша вносить в комнату принадлежности для этой трапезы, числом не менее пятидесяти, причем до самого чая дело дошло не скоро. Постепенно на столе появились: поднос, чашки с блюдцами, тарелки, ножи и вилки (включая самые большие, какими раскладывают жаркое), ложки (всевозможных размеров и фасонов), солонки, одинокая оладья, надежно укрытая тяжелой железной крышкой, кусок полурастаявшего масла, спрятанный в зарослях петрушки, подобно младенцу Моисею в тростниках [304 - …подобно младенцу Моисею в тростниках… – По библейской легенде, будущий израильский пророк Моисей был сразу после своего рождения спрятан матерью в тростниках у реки, где его нашла дочь фараона.], худосочная булка с напудренной головой, два треугольных ломтика хлеба с оттисками решетки кухонного очага и наконец пузатый семейный чайник на спирту, под тяжестью которого лакей буквально сгибался, всем своим лицом выражая покорное страдание. Затем последовал длинный антракт, после которого он все же принес драгоценного вида шкатулку с какими-то веточками. Я залил их кипятком, и таким образом в итоге всех этих приготовлений добыл для Эстеллы одну чашку неизвестно какого напитка.
   Когда я уплатил по счету и лакей получил на чай, и конюх не был забыт, и горничная не осталась в накладе, – словом, когда было роздано достаточно взяток, чтобы вызвать недовольство и презрение всего дома, а кошелек Эстеллы сильно поубавился в весе, – мы сели в карету и уехали. Свернув за угол, карета покатила по Чипсайду, потом по Ньюгет-стрит, и скоро мы поравнялись с высокой стеной, которой я так стыдился.
   – Что это за здание? – спросила Эстелла.
   Я глупо притворился, что не сразу его узнал, и только потом ответил. Эстелла долго смотрела на стену, высунувшись из окна кареты, потом прошептала: «Несчастные!» Ни за что на свете я бы не признался ей, что побывал здесь нынче утром.
   – Мистер Джеггерс, – сказал я, чтобы не заговорить о себе, – мистер Джеггерс, я слышал, посвящен в тайны этого мрачного места, как никто другой в Лондоне.
   – Мне кажется, нет такой тайны, в которую мистер Джеггерс не был бы посвящен, – тихо отозвалась Эстелла.
   – Вы, вероятно, давно его знаете и часто с ним встречались?
   – Я встречалась с ним время от времени с тех пор как себя помню. Но знаю я его и сейчас не лучше, чем когда только что научилась говорить. А вы какого о нем мнения? Сумели вы подружиться с ним?
   – Сейчас, когда я привык к его скрытности, все идет хорошо.
   – Вы с ним близко знакомы?
   – Я однажды обедал у него в доме.
   – Должно быть, это любопытный дом, – сказала Эстелла и поежилась.
   – Да, очень любопытный.
   Мне бы не следовало даже ей слишком много рассказывать про моего опекуна; но я уже готов был перейти к описанию нашего обеда на Джеррард-стрит, как вдруг мы въехали в полосу яркого света от газового фонаря. На минуту, в трепетании неверных бликов и теней, меня охватило то необъяснимое чувство, которое я уже испытал; и даже когда снова стало темно, я не сразу опомнился и сидел словно ослепленный молнией.
   Потом разговор у нас пошел о другом, главным образом – о дороге, по которой мы ехали, и о том, какие кварталы Лондона остаются справа от нас, а какие слева. Эстелла рассказала мне, что совсем не знает столицы, потому что не отлучалась из дома мисс Хэвишем, пока не уехала во Францию, а по пути туда и обратно была в Лондоне только проездом. Я спросил ее, поручено ли моему опекуну присматривать за ней, пока она будет жить в Ричмонде, на что она весьма выразительно ответила: «Боже сохрани!» – и замолчала.
   Я не мог не видеть, что она кокетничает со мной, что она задумала меня обворожить и добилась бы своего, даже если бы это стоило ей какого-то труда. Но счастливее я от этого не был: не говоря уже о ее манере держаться так, точно нами распоряжаются другие, я чувствовал, что она играет моим сердцем просто потому, что ей так нравится, а не потому, что ей было бы трудно и больно разбить его и выбросить.
   Когда мы проезжали через Хэммерсмит, я показал ей дом мистера Мэтью Покета и добавил, что это не очень далеко от Ричмонда и, может быть, мы с ней будем иногда встречаться.
   – О да, мы с вами должны встречаться; вы будете приезжать, когда сочтете удобным; о вас будет сообщено хозяйке дома; вернее, ей уже сообщено о вас.
   Я спросил, велика ли семья, где ей предстоит жить.
   – Нет; их только двое – мать и дочь. Мать, кажется, занимает довольно высокое положение в обществе, но не прочь приумножить свои доходы.
   – Меня удивляет, что мисс Хэвишем могла опять расстаться с вами так скоро.
   – Это входит в планы мисс Хэвишем касательно моего воспитания, Пип, – сказала Эстелла со вздохом, словно очень устала. – Я должна все время ей писать и часто навещать ее, чтобы она знала, как мне живется… мне и ее драгоценностям – ведь они почти все теперь мои.
   То был первый раз, что она назвала меня по имени. Разумеется, она сделала это намеренно и знала, как я это оценю.
   Скорее, чем мне бы того хотелось, мы достигли места своего назначения, и карета остановилась перед домом, выходившим на Ричмондский луг; это был важный, старинный дом, помнивший фижмы и мушки, пудреные парики и расшитые камзолы, чулки до колен и шпаги. Несколько очень старых подстриженных деревьев своей неестественной формой до сих пор напоминали парики и роброны; но и им было суждено скоро занять свое место в шествии мертвых и тихо перейти в небытие.
   В лунном свете печально прозвучал старческий голос колокольчика, – в былые времена он, должно быть, нередко возвещал: «Вот приехал зеленый кринолин… вот меч с бриллиантами на рукоятке… вот башмачки на красных каблучках и пряжка с синим солитером», – и две румяные горничные выбежали из дома встречать Эстеллу. Вскоре парадная дверь поглотила ее багаж, она протянула мне руку, улыбнулась, пожелала спокойной ночи, потом дверь поглотила и ее. А я все стоял, глядя на дом, думал, как счастлив я был бы жить здесь с нею, и знал, что с нею я никогда не бываю счастлив, а только страдаю и мучаюсь.
   Карета ждала меня, чтобы отвезти обратно в Хэммер-смит; тоскливо было у меня на душе, когда я в нее садился, а пока доехал, стало еще тоскливее. У дома мистера Покета я увидел маленькую Джейн; она возвращалась из гостей в сопровождении своего маленького кавалера, и я позавидовал ее маленькому кавалеру, хоть он и находился в зависимости у Флопсон.
   Мистер Покет уехал куда-то читать лекцию; он читал восхитительные лекции об экономии в домашнем хозяйстве, а его брошюры о воспитании детей и обращении с прислугой считались лучшими руководствами по этим вопросам. Зато миссис Покет была дома и находилась в некотором затруднении: дело в том, что младенцу дали поиграть игольником, чтобы он не плакал во время необъяснимой отлучки Миллере (имевшей родственника в гвардейском полку). И теперь миссис Покет не досчитывалась большего количества иголок, чем можно было бы рекомендовать пациенту столь нежного возраста – будь то для уколов или для внутреннего употребления.
   Зная, что мистер Покет заслуженно славится своим умением давать превосходные практические советы, своим ясным, здравым суждением и проницательным умом, я подумал было ему довериться, чтобы хоть немного облегчить тоску. Но потом взглянул на миссис Покет, которая, прописав младенцу сон, как всемогущее лекарство, снова углубилась в свою книгу о титулах, – и решил: нет, лучше не нужно.


   Глава XXXIV

   Понемногу свыкаясь со своими надеждами, я невольно стал замечать, какое действие они оказывают на меня и на окружающих меня людей. Влияние их на мой собственный характер я по возможности старался от себя скрыть, но в глубине души отлично знал, что его нельзя назвать благотворным. Я жил с чувством постоянной вины перед Джо. Относительно Бидди совесть моя тоже была отнюдь не спокойна. Просыпаясь по ночам, – как Камилла, – я терзался мыслью, что мог бы стать и лучшим и более счастливым человеком, если бы никогда не видел мисс Хэвишем, а спокойно остался бы дома, в кузнице, и честно делил с Джо его трудовую жизнь. И много раз, сидя в одиночестве у камина и глядя в огонь, я думал: что ни говори, а нет огня лучше, чем огонь нашей кузницы и огонь в очаге нашей кухни.
   Однако все мои метания были так неразрывно связаны с Эстеллой, что я терялся, не зная – одного ли себя я должен винить. Другими словами, я далеко не был уверен, что мне жилось бы легче, если бы у меня не было никаких надежд и только Эстелла владела бы всеми моими помыслами. Вопрос о том, как отзывалось мое положение на других, был много проще, и я понимал, хотя, может быть, недостаточно ясно, что оно никому не идет на пользу и прежде всего не идет на пользу Герберту. При его легком, покладистом характере мои расточительные привычки вовлекали его в расходы, каких он не мог себе позволить, вносили разлад в его простую жизнь и смущали его душевный покой ненужными тревогами и сожалениями. Перед другими родственниками мистера Покета я не чувствовал никакой вины, хотя и толкнул их, сам того не Зная, на все их низкие уловки и интриги: эта мелкая подлость была им свойственна, и, не будь меня, ее пробудил бы кто-нибудь другой. Но с Гербертом дело обстояло иначе, и сердце у меня виновато сжималось при мысли, что я сослужил ему плохую службу, загромоздив его бедную квартирку всяким никчемным скарбом и предоставив в его распоряжение желтогрудого Мстителя.
   Дальше – хуже. Чтобы окружить себя еще большей роскошью, я прибегнул к проверенному способу – стал делать долги. Стоило мне начать, как моему примеру последовал и Герберт. По приглашению Стартопа мы записались кандидатами в члены клуба, который именовался «Зяблики в Роще». Я до сих пор не знаю, с какой целью он был учрежден, если не для того, чтобы члены его могли два раза в месяц устраивать дорогостоящие обеды, после обеда затевать нескончаемые ссоры и давать возможность шести официантам напиваться до бесчувствия на черной лестнице. Эти высокие общественные цели достигались всегда столь успешно, что мы с Гербертом именно в таком смысле и понимали первый традиционный тост клуба, который гласил: «Джентльмены, выпьем за то, чтобы среди Зябликов в Роще вовеки царили такие же чувства дружбы и благоволения».
   Зяблики напропалую сорили деньгами (гостиница, где мы обедали, находилась в Ковент-Гардене), и первым Зябликом, которого я увидел, когда удостоился чести вступить в Рощу, был Бентли Драмл, который в то время раскатывал по городу в собственном кабриолете, нанося серьезные увечья тротуарным тумбам. Бывало, что его вытряхивало из экипажа головой вперед, через фартук; однажды он на моих глазах доставил себя таким способом к подъезду Рощи – как доставляют мешок с углем. Впрочем, я немного забегаю вперед, ибо я еще не был Зябликом и, по священным законам клуба, не мог стать таковым, пока не достигну совершеннолетия.
   В расчете на ожидавшее меня богатство я охотно взял бы расходы Герберта на себя; но Герберт был горд, и я не мог предложить ему такую вещь. Поэтому затруднения обступали его со всех сторон, а он все продолжал осматриваться. Мы часто засиживались допоздна в веселой компании, и я стал замечать, что за утренним завтраком Герберт осматривается довольно-таки уныло; что к полудню он осматривается уже немного бодрее; обедать садится совсем поникший; после обеда довольно ясно различает вдали очертания Капитала: примерно в полночь бывает близок к тому, чтобы оный Капитал сколотить; а часам к двум ночи снова впадает в такое уныние, что начинает толковать о покупке ружья и отъезде в Америку, вероятно имея в виду уговорить бизонов добыть ему богатство.
   Половину недели я обычно проводил в Хэммерсмите, а живя в Хэммерсмите, частенько наведывался в Ричмонд, о чем речь пойдет особо. Герберт тоже нередко бывал в Хэммерсмите, и во время этих наездов отцу его, нужно полагать, приходило иногда в голову, что давно ожидаемый его первенцем счастливый случай еще не представился. Но в этом семействе, где все всегда летело кувырком, очевидно считали, что и Герберт рано или поздно взлетит без постороннего вмешательства. А пока что мистер Покет все больше седел и все чаще пытался вытащить себя за волосы из своих неприятностей, а миссис Покет по-прежнему ставила свою скамеечку так, что все об нее спотыкались, читала свою книгу о титулах, теряла носовые платки, рассказывала нам о своем дедушке и воображала, что воспитывает детей, отправляя их спать, чуть только они попадались ей на глаза.
   Поскольку я, чтобы расчистить себе путь для дальнейшего повествования, даю сейчас обзор целого периода моей жизни, я хочу для полноты картины описать обычаи и нравы, какие установились у нас в Подворье Барнарда.
   Казалось, мы задались целью тратить как можно больше денег, причем весь Лондон, казалось, задался целью давать нам за них как можно меньше. Мы всегда чувствовали себя в той или иной степени скверно и то же самое следует сказать о большинстве наших знакомых. Мы словно сговорились считать, что жизнь наша проходит в беспрерывном веселье, втайне же сознавали обратное. Сколько я могу судить, в этом смысле мы не представляли собой исключения из общего правила.
   Каждое утро Герберт, словно впервые пускаясь на поиски приключений, шел в Сити осматриваться. Я часто навещал его в темной каморке, где общество его составляли чернильница, вешалка, ящик с углем, моток бечевки, календарь, конторка и высокий табурет; и когда бы я ни зашел, он не делал ничего другого, а только осматривался. Если бы все мы выполняли свои намерения так же добросовестно, как Герберт, мы, вероятно, жили бы в Республике Сплошной Добродетели. Ему, бедняге, больше и нечего было делать, если не считать, что каждый день в определенный час он отправлялся к Ллойду [305 - Ллойд – ассоциация купцов, судовладельцев и страховщиков, занимающаяся сбором и распространением сведений о торговом флоте и страхованием судов и грузов. Свое название получила от кофейни Ллойда, где в конце XVII века собиралась для деловых бесед группа купцов. С 1774 года главная контора Ллойда помещается в здании лондонской биржи на Треднидл-стрит, напротив Английского банка.] – должно быть, на предписанное служебным этикетом свидание со своим патроном. Насколько я мог выяснить, его дела с Ллойдом тем и ограничивались, что он ходил туда – а потом возвращался обратно. Когда он особенно остро сознавал, что положение его серьезно и счастливый случай насущно необходим, он шел на биржу в самое горячее время дня и вертелся там среди денежных заправил, в некоем мрачном подобии танца.
   – Дело, видишь ли, в том, Гендель, – сказал мне как-то Герберт, вернувшись домой после одной из таких экспедиций, – что случай сам не приходит к человеку, а нужно его ловить. Вот я и ходил его ловить.
   Не будь мы так привязаны друг к другу, мы наверняка ненавидели бы друг друга по утрам самой лютой ненавистью. В этот час покаяния наша квартира казалась мне отвратительной, а от ливреи Мстителя меня прямо-таки бросало в дрожь, потому что ни в какое другое время суток я не сознавал столь ясно, как дорого она стоит и как мало от нее проку. По мере того как мы все больше залезали в долги, утренний завтрак все больше превращался в пустую формальность; и однажды, получив рано утром извещение о грозящем мне судебном преследовании, «в некотором роде связанном», как написали бы в нашей провинциальной газете, «с ювелирными изделиями», я дошел до того, что в ответ на дерзкое предположение Мстителя, будто нам нужна свежая булка, схватил его за голубой воротник и задал ему такую трепку, от которой он взлетел в воздух, как обутый в сапоги купидон.
   Через определенные промежутки времени – вернее, не определенные, а смотря по настроению – я сообщал Герберту, как бы делясь с ним великим открытием:
   – Мой милый Герберт, дела наши из рук вон плохи.
   – Мой милый Гендель, – простосердечно отвечал в таких случаях Герберт, – какое совпадение! Верь или нет, но я только что хотел сказать тебе то же самое.
   – В таком случае, Герберт, – говорил я, – попробуем разобраться в наших финансах.
   Назначая день и час для этих занятий, мы всегда испытывали величайшее удовлетворение. Вот она, деловая хватка, думал я, вот как нужно бороться с превратностями судьбы, вот как нужно брать врага за горло! И я знаю, что Герберт полностью разделял мои чувства.
   Чтобы подкрепить свои силы и достойно справиться с трудной задачей, мы заказывали на обед что-нибудь из ряда вон выходящее и в придачу – бутылку чего-нибудь столь же экстраординарного. После обеда на столе появлялся пучок перьев, полная до краев чернильница и внушительное количество бумаги – писчей и пропускной: в обильном запасе письменных принадлежностей было что-то чрезвычайно успокоительное.
   Затем я брал лист бумаги и аккуратно выводил на нем заголовок: «Реестр долгов Пипа», не забывая проставить дату и адрес – «Подворье Барнарда». Герберт тоже брал лист бумаги и так же тщательно выводил на нем: «Реестр долгов Герберта».
   После этого каждый из нас обращался к лежащей перед ним растрепанной куче бумажек, брошенных в свое время в ящик, или стершихся до дыр от пребывания в карманах, или обгоревших, когда ими зажигали свечи, или неделями торчавших за зеркалом. Скрип наших перьев чрезвычайно нас подбадривал, так что порою я уже переставал отличать эту высоконравственную деловую процедуру от самой уплаты долгов. То и другое, во всяком случае, казалось мне одинаково похвальным.
   Потрудившись немного, я спрашивал Герберта, как у него подвигается работа. Обычно к этому времени Герберт уже чесал в затылке при виде все удлиняющегося столбика цифр.
   – Им конца нет, Гендель, – говорил Герберт. – Честное слово, просто конца нет.
   – Будь тверд, Герберт, – отвечал я ему. – Не отступай перед трудностями. Смотри им прямо в лицо. Смотри, пока не одолеешь их.
   – Я бы с удовольствием, Гендель, только боюсь, что скорее они меня одолеют.
   Все же мой решительный тон оказывал кое-какое действие, и Герберт снова принимался писать. Через некоторое время он опять откладывал перо под тем предлогом, что не может найти счет Кобса, или Лобса, или Нобса – смотря по обстоятельствам.
   – Так ты прикинь, Герберт; прикинь, округли и запиши.
   – Ты просто чудо как находчив! – восхищенно говорил мой друг. – Право же, у тебя редкостные деловые способности.
   Я и сам так считал. В такие дни мне представлялось, что я – первоклассный делец: быстрый, энергичный, решительный, расчетливый, хладнокровный. Составив полный перечень своих долгов, я сверял каждую запись со счетом и отмечал ее птичкой. Это еще поднимало меня в собственных глазах, а потому было необычайно приятно. Когда ставить птички было уже негде, я складывал все счета стопкой, на каждом делал пометку с оборотной стороны и связывал их в аккуратную пачку. Затем я проделывал то же самое для Герберта (который скромно замечал, что не обладает моей распорядительностью) и чувствовал, что привел его дела в некоторый порядок.
   В своих деловых операциях я пользовался и еще одним остроумным приемом, который называл – «оставлять резерв». Предположим, например, что долги Герберта достигали суммы в сто шестьдесят четыре фунта, четыре шиллинга и два пенса; тогда я говорил: «Оставь резерв – запиши двести фунтов». Или, если мои собственные долги достигали цифры вчетверо большей, я тоже оставлял резерв и записывал семьсот. Этот пресловутый резерв казался мне чрезвычайно мудрым изобретением, но сейчас, оглядываясь назад, я вынужден признать, что обходился он не дешево, поскольку мы сразу же делали новые долги на всю сумму резерва, а иногда, почувствовав себя свободными и платежеспособными, заимствовали на радостях и от следующей сотни фунтов.
   Но вслед за такими ревизиями наступала полоса покоя и отдыха, некоего умиленного затишья, позволявшая мне какое-то время быть о себе самого лучшего мнения. Умиротворенный своим тяжким трудом, своей изобретательностью и похвалами Герберта, я смотрел на две аккуратные пачки счетов, высившиеся на столе среди разбросанных перьев и бумаги, и ощущал себя не человеком, а своего рода Банком.
   В этих торжественных случаях мы запирали входную дверь на замок, чтобы никто нас не беспокоил. Однажды вечером, когда я пребывал в таком безмятежном состоянии духа, мы услышали, как сквозь щель в двери просунули письмо и как оно упало на пол.
   – Это тебе, Гендель, – сказал Герберт, возвращаясь с письмом из прихожей. – Надеюсь, не случилось ничего плохого. – Он имел в виду толстую черную печать и траурную кайму на конверте.
   Под письмом стояла подпись «Трэбб и Кo», а содержание его сводилось к тому, что я – уважаемый сэр, и что они имеют честь сообщить мне, что миссис Джо Гарджери скончалась в понедельник в шесть часов двадцать минут вечера, и меня надеются увидеть на погребении, каковое состоится в следующий понедельник в три часа пополудни.


   Глава XXXV

   Впервые на моем пути разверзлась могила, и удивительно, какую резкую перемену это внесло в мое беспечное существование. Образ сестры, неподвижной в своем кресле у огня, преследовал меня днем и ночью. Мысль, что ее место в кухне опустело, просто не укладывалась в голове; и хотя последнее время я почти не думал о ней, теперь мне постоянно чудилось, что она идет мне навстречу по улице или вот-вот постучит в дверь. Даже в нашу квартирку, с которой она уж никак не была связана, вошла пустота смерти, и мне постоянно мерещилось то лицо сестры, то звук ее голоса, словно она была жива или при жизни часто здесь бывала.
   Как бы ни сложилась моя судьба, я едва ли стал бы вспоминать сестру с большой любовью. Но, очевидно, сожаление может потрясти нас и без любви. Под влиянием его (или как раз за недостатком более теплого чувства) меня охватило бурное возмущение против обидчика, от которого она приняла столько страданий; и я чувствовал, что, будь у меня надежные улики, я бы ни перед чем не отступил, лишь бы Орлик или кто бы то ни было понес заслуженную кару.
   Отправив Джо письмо со словами утешения и с обещанием непременно быть на похоронах, я провел следующие дни в том странном состоянии духа, которое я только что описал. Из Лондона я выехал рано утром и слез с дилижанса у «Синего Кабана», имея в запасе достаточно времени, чтобы не спеша дойти до деревни.
   Снова наступило лето; я шел полями, и в памяти у меня возникали те времена, когда я был маленьким беспомощным мальчуганом и мне так жестоко доставалось от миссис Джо. Но возникали они словно за легкой дымкой, смягчавшей даже боль от Щекотуна. Потому что теперь самый запах дрока и клевера нашептывал мне, что настанет день, когда памяти моей будет отрадно, если в мире живых кто-то, бредущий полями по солнцу, тоже смягчится душою, думая обо мне.
   Наконец я завидел впереди наш дом и сразу понял, что Трэбб и Кo хозяйничают там, взяв на себя роль бюро похоронных процессий. У парадной двери, как часовые на посту, торчали две нелепые унылые фигуры; каждая держала впереди себя костыль, обвернутый чем-то черным, – словно такой предмет мог хоть кому-нибудь принести утешение. В одной из этих фигур я узнал форейтора, уволенного из «Синего Кабана» за то, что он вывалил в канаву новобрачных, возвращавшихся из церкви, ибо был до того пьян, что мог держаться на лошади только обхватив ее обеими руками за шею. Любоваться этими траурными стражами и закрытыми окнами кузницы и дома сбежались все ребятишки и почти все женщины нашей деревни. При моем появлении один из стражей (форейтор) постучал в дверь, как будто я совсем изнемог от скорби и у меня не было сил постучать в нее самому.
   Еще один траурный страж (плотник, который однажды съел на пари двух гусей) отворил дверь и провел меня в парадную гостиную. Здесь мистер Трэбб, завладев большим столом, раздвинув его во всю длину и засыпав черными булавками, устроил своего рода черный базар. Когда я вошел, он только что запеленал в черный коленкор, словно африканского младенца, чью-то шляпу, и сразу протянул руку за моей. Я же, не поняв его намерений и растерявшись в необычной обстановке, схватил его руку и горячо пожал.
   Бедный Джо, в нескладном черном плащике, завязанном на шее огромным бантом, сидел один в дальнем конце комнаты, куда Трэбб, очевидно, поместил его как главного героя дня. Когда я наклонился к нему и сказал: – Милый Джо, ну как ты себя чувствуешь? – он ответил: – Пип, дружок, ты знал ее, когда это была такая видная женщина… – и, сжав мою руку, умолк.
   Бидди, очень миленькая в скромном черном платье, без шума и суеты делала все, что нужно. Я поздоровался с ней, а потом, считая, что сейчас не время для разговоров, сел рядом с Джо и задумался о том, где же лежит оно… она… моя сестра. Уловив в воздухе слабый запах сдобы, я поискал глазами стол с угощеньем, который не сразу заметил, войдя со света в темную комнату. Теперь я увидел на нем нарезанный пирог со сливами, нарезанные апельсины, печенье и сандвичи, а также два графина хорошо мне знакомых как украшения для буфета, но, сколько я помнил, никогда раньше не бывших в употреблении. В одном из них налит был портвейн, в другом херес, а возле стола маячил льстивый Памблчук, в черном плаще и весь обмотанный крепом; он то набивал себе рот, то пытался привлечь мое внимание подобострастными жестами. Как только это ему удалось, он подошел ко мне и, обдав меня ароматом хереса и сухарей, сказал громким шепотом: – Сэр, дозвольте мне… – и привел свой замысел в исполнение. Затем я разглядел в углу мистера Хабла и миссис Хабл, застывшую в немом отчаянии, как и подобало случаю. Всем нам предстояло следовать за гробом на кладбище, для каковой цели Трэбб каждого в отдельности укутывал и связывал в несуразный черный узел.
   – Я то хочу сказать, Пип, – шепнул мне Джо, пока мистер Трэбб, по его собственному выражению, «строил» нас парами в гостиной – точно мы, прости господи, собирались исполнить какой-то зловещий танец, – я то хочу сказать, сэр, что, будь моя воля, я бы лучше отнес ее в церковь сам, или, скажем, помогли бы двое-трое друзей, кто захотел бы потрудиться от чистого сердца; да, видно, нельзя, говорят – соседям не понравится, скажут, чего доброго, что это вроде как недостаток уважения.
   – Приготовить носовые платки! – возгласил в эту минуту мистер Трэбб тоном печальным, но деловитым. – Приготовить носовые платки! Выступаем!
   И вот все мы приложили платки к лицу, словно у нас шла носом кровь, и вышли на улицу пара за парой: Джо и я; Бидди и Памблчук; мистер и миссис Хабл. Останки моей бедной сестры уже вынесли из дому через кухонную дверь, и так как похоронный церемониал требовал, чтобы шесть человек, несущих гроб, задыхались под отвратительной попоной из черного бархата с белой каймой, все это сооружение смахивало на неуклюжее слепое чудовище о двенадцати человеческих ногах, еле ползущее вперед под присмотром двух погонщиков – форейтора и плотника.
   Впрочем, соседи отнеслись к этим фокусам с полным одобрением и очень восхищались нами, когда мы проходили по деревне. Наиболее юные и предприимчивые ее обитатели время от времени бросались нам наперерез или устраивали в удобных местах засады, а когда мы появлялись из-за угла, приветствовали нас восторженными воплями: «Вот они! Вот они идут!» – и чуть что не кричали «ура». Особенно много крови испортил мне в этот день противный Памблчук, который шел позади меня и оказывал мне тонкие знаки внимания тем, что всю дорогу поправлял креп, свисавший с моей шляпы, и разглаживал складки моего плаща. Бесил меня и самодовольный вид мистера и миссис Хабл, которые совсем загордились и воображали себя бог знает кем, оттого что участвовали в столь торжественном шествии.
   И вот уже перед нами широко раскинулись болота с выраставшими из-за них парусами речных кораблей, и, вступив на кладбище, мы прошли к могилам, где покоились никогда не виденные мною родители – Филип Пиррип, житель сего прихода, а также Джорджиана, супруга вышереченного. Здесь тело моей сестры тихо опустили в Землю, пока в вышине над нами заливались жаворонки и легкий ветерок гнал по траве причудливые тени облаков и деревьев.
   О том, как держал себя в это время нечестивец Памблчук, я скажу лишь одно, каждое его движение, каждое слово было адресовано мне; и даже когда читались величавые строки, напоминающие людям, что человек ничего не принес в этот мир – ничего не может и вынести из него – что человек убегает, как тень, и не останавливается, – мистер Памблчук довольно громко кашлянул, тем давая понять, что это правило не распространяется на одного известного ему молодого джентльмена, неожиданно получившего большое состояние. Когда мы воротились домой, он имел наглость вслух пожалеть, что моя сестра не знает, какую честь я ей оказал, и намекнуть, что ради такой чести ей не жалко было бы и умереть. После этого он допил остатки хереса, а мистер Хабл допил остатки портвейна, и они стали беседовать между собою так (я и впоследствии нередко наблюдал это в подобных случаях), словно сами они существа совсем не той породы, что покойница, и им обеспечено бессмертие. Наконец он ушел и увел с собой мистера и миссис Хабл, – скорее всего отправился к «Веселым Матросам» пить пиво и рассказывать всем собравшимся, что он был моим первым благодетелем и только ему я обязан своим счастьем.
   Когда они ушли и когда Трэбб с подручными (мальчишки его среди них не было, в этом я удостоверился) сложили свое маскарадное имущество в мешки и тоже ушли, дышать в доме стало много легче. Мы остались втроем, и скоро Бидди подала нам холодный обед; но обедали мы не в кухне, а в парадной гостиной, и Джо так осторожно обращался с ножом и вилкой, солонкой и тарелками, что всем нам было не по себе. Зато после обеда, когда я уговорил его закурить трубку и мы побыли в кузнице, а потом сели рядышком на большом камне у двери, языки у нас развязались. Придя с похорон, Джо переоделся в нечто среднее между воскресным и рабочим платьем, и теперь это был настоящий Джо, такой, какого и уважал и любил.
   Он был очень доволен, что я попросил у него разрешения переночевать в моей прежней комнатушке, и я тоже был доволен: я чувствовал, что поступил похвально, обратившись к нему с этой просьбой.
   Когда по земле протянулись вечерние тени, я улучил минутку, чтобы поговорить с Бидди, и мы вышли в сад.
   – Бидди, – сказал я, – мне кажется, что ты могла бы сообщить мне эти печальные новости.
   – Разве, мистер Пип? – сказала Бидди. – Если бы мне так казалось, я бы сообщила.
   – Я не хочу упрекать тебя, Бидди, но, по-моему, это было бы естественно.
   – Разве, мистер Пип?
   Она говорила так тихо, в ней было столько тихой прелести и доброты, что мне не захотелось снова доводить ее до слез. Мы молча шли рядом по дорожке, и, глянув на ее потупленные глаза, я решил оставить эту тему.
   – Теперь, я полагаю, тебе будет неудобно здесь жить, милая Бидди?
   – О, разве можно, мистер Пип, – сказала Бидди с сожалением, но очень решительно. – Я уже условилась с миссис Хабл и завтра переберусь к ней. Надеюсь, что вдвоем мы сможем позаботиться о мистере Гарджери, пока он не наладит свою жизнь.
   – А ты как будешь жить, Бидди? Если тебе нужны день…
   – Как я буду жить? – перебила меня Бидди и вся вспыхнула румянцем. – Сейчас я вам расскажу, мистер Пип. Я постараюсь получить место учительницы в нашей новой школе, она уже почти достроена. Все соседи могут дать мне хорошие рекомендации, и я надеюсь, что буду работать усердно и терпеливо и, уча других, сама учиться. Вы ведь знаете, мистер Пип, – продолжала Бидди, с улыбкой поднимая на меня глаза, – новые школы не то, что старые, но я многому выучилась у вас, и после вашего отъезда успела кое в чем продвинуться.
   – Я думаю, Бидди, что ты сумела бы продвинуться при любых обстоятельствах.
   – Да, только вот если есть дурная черта в характере, тут уж ничего не поделаешь.
   Это прозвучало не как упрек, а скорее как мысль, высказанная вслух. Ну что ж, подумал я, лучше оставить и эту тему. И я молча прошел еще несколько шагов рядом с Бидди, глядя на ее потупленные глаза.
   – Расскажи мне, Бидди, как умерла моя сестра?
   – Рассказывать-то почти нечего. Она, бедняжка, четыре дня была не в себе – хотя последнее время это у нее бывало не чаще, скорей даже реже, – а тут вечером, как раз когда чай пить, очнулась и совсем ясно сказала: «Джо». Перед этим она давно ни слова не говорила, ну, я скорей и побежала в кузницу за мистером Гарджсрп. Она мне показала знаками, что пусть, мол, он сядет возле нее и чтобы я помогла ей обнять его за шею. Я так и сделала, а она положила голову ему на плечо и сразу успокоилась. Потом, спустя немного, опять сказала «Джо», и один раз сказала «прости», и один раз «Пип».
   Так она больше и не поднимала голову, а ровно через час мы положили ее на кровать, потому что видим – она уже не дышит.
   Бидди заплакала; я и сам едва различал сквозь слезы темнеющий сад, и дорогу, и первые звезды.
   – Так ничего и не удалось узнать, Бидди? – Ничего.
   – А что сталось с Орликом?
   – Судя по тому, какой он теперь ходит, он, наверно, работает в каменоломне.
   – Значит, ты его видела?.. Почему ты смотришь на то темное дерево у дороги?
   – Я видела его там в день ее смерти, вечером.
   – И это было не в последний раз, Бидди?
   – Нет; вот и сейчас я его там видела… не нужно, ни к чему это, – сказала Бидди, удерживая меня за руку, так как я хотел выбежать на дорогу. – Вы же знаете, я бы не стала вас обманывать; он только показался и сразу исчез.
   Меня до глубины души возмутило, что этот негодяй все еще преследует ее, и я еще больше его возненавидел. Я сказал это Бидди и добавил, что не пожалел бы ни трудов, ни денег, чтобы убрать его из нашей округи. Бидди мало-помалу меня успокоила и заговорила о том, как Джо меня любит и как он никогда не жалуется (она не сказала на кого, но я и так ее понял), а делает свое дело, честно трудится, не жалея сил, не тратя лишних слов, не ожесточаясь сердцем.
   – Да, другого такого человека поискать, – сказал я. – И знаешь, Бидди, нам нужно почаще вот так с тобой беседовать, ведь теперь я, разумеется, буду часто сюда наезжать. Я не оставлю бедного Джо совсем одного.
   Бидди промолчала.
   – Бидди, ты слышала, что я сказал?
   – Да, мистер Пип.
   – Во-первых, как тебе не стыдно называть меня мистер Пип, а во-вторых, что это значит, Бидди?
   – Что значит? – тихо переспросила Бидди.
   – Бидди, – сказал я тоном оскорбленной добродетели, – я решительно желаю знать, что означает твое молчание.
   – Мое молчание?
   – Да что ты все повторяешь, как попугай! – рассердился я. – Раньше этого за тобой не водилось.
   – Раньше! – сказала Бпдди. – Ах, мистер Пип! Раньше!
   Я решил, что делать нечего – эту тему тоже лучше оставить. Молча пройдясь еще раз по саду, я вернулся к прерванному разговору.
   – Бидди, – начал я, – будь добра объяснить мне, почему ты так упорно молчала, когда я сказал, что буду часто наезжать к Джо?
   – А вы уверены, что будете часто наезжать к нему? – спросила Бидди, останавливаясь на узкой дорожке под звездами и глядя на меня своими ясными, честными глазами.
   – Ах, боже мой! – воскликнул я, чувствуя, что спорить с Бидди бесполезно. – Вот уж это действительно у тебя дурная черта. Пожалуйста, Бидди, не говори больше ни слова. Мне все это крайне неприятно.
   После чего я счел себя вправе очень высокомерно держаться с Бидди за ужином, а прощаясь с ней перед тем как уйти в свою комнатку, проявил всю холодность, какую дозволяла мне неспокойная совесть и воспоминание о кладбище и печальных событиях этого дня. И ночью, не находя себе покоя, я просыпался каждые четверть часа и всякий раз вспоминал, как нехорошо, как оскорбительно, как несправедливо обошлась со мной Бидди.
   Рано утром мне предстояло пуститься в обратный путь. И рано утром, выйдя из дому, я тихонько заглянул в окошко кузницы. Я простоял несколько минут, глядя на Джо. Он уже взялся за работу, и лицо его светилось здоровьем и силой, словно озаренное ярким солнцем жизни, ожидавшей его впереди.
   – Прощай, милый Джо!.. Да нет, не вытирай руку… дай мне пожать ее какая есть. Я скоро приеду, Джо, я буду часто навещать тебя.
   – Чем скорее, тем лучше, сэр, – сказал Джо. – И чем чаще, тем лучше, Пип!
   Бидди ждала меня в дверях кухни с кружкой парного молока и ломтем хлеба.
   – Бидди, – сказал я, пожимая ей на прощанье руку, – я не сержусь, но я очень обижен.
   – Ох, пожалуйста, не нужно обижаться, – взмолилась она чуть не со слезами, – пусть уж одной мне будет обидно, если я вас не пожалела.
   Снова туман уплывал вверх, открывая передо мной дорогу. Если он, как я смутно догадываюсь, хотел показать мне, что я не вернусь и что Бидди была совершенно права, – мне остается признать одно: он тоже был совершенно прав.


   Глава XXXVI

   Дела наши с Гербертом шли все хуже и хуже, – сколько мы ни пытались «разобраться в своих финансах», сколько ни «оставляли резервов», долги неуклонно росли. А время, несмотря ни на что, шло, по своему обыкновению, быстро, и предсказание Герберта сбылось: не успел я оглянуться, как мне стукнул двадцать один год.
   Герберт достиг совершеннолетия на восемь месяцев раньше, чем я; но так как ничего, помимо совершеннолетия, он и не предполагал достигнуть, событие это не особенно взволновало Подворье Барнарда. Другое дело – мое рожденье: в ожидании его мы строили тысячи догадок и планов, не сомневаясь, что теперь-то мой опекун обязательно сообщит мне что-нибудь определенное.
   Я позаботился о том, чтобы на Литл-Бритен хорошо запомнили, в какой день я родился. Накануне от Уэммика пришло письменное извещение, что мистер Джеггерс будет рад видеть меня в конторе завтра, в пять часов пополудни. Это окончательно убедило нас в том, что следует ждать важных перемен, и, когда наступил знаменательный день, я, не помня себя от волнения, отправился в контору моего опекуна, куда и прибыл точно в назначенное время.
   Едва я вошел, Уэммик принес мне свои поздравления и как бы невзначай потер себе нос сложенной хрустящей бумажкой, вид которой мне понравился. Однако он ничего о ней не сказал, а только кивнул на дверь кабинета.
   Был ноябрь месяц, и мой опекун стоял у огня, прислонившись к каминной доске и заложив руки за фалды сюртука.
   – Ну-с, Пип, – сказал он, – сегодня мне следует называть вас «мистер Пип». С днем рожденья, мистер Пип.
   Он пожал мне руку – пожатие его всегда отличалось необычайной краткостью, – и я поблагодарил его.
   – Присядьте, мистер Пип, – сказал мой опекун.
   Когда я сел, а он остался стоять, да еще нагнул голову, хмурясь на свои сапоги, я почувствовал себя маленьким и беспомощным, как в тот давно минувший день, когда меня посадили на могильный камень. Два страшных слепка стояли тут же на полке и, глупо кривя рот, как будто пыжились подслушать наш разговор.
   – А теперь, мой молодой друг, – сказал мистер Джеггерс, словно обращаясь к свидетелю в суде, – я хочу с вами побеседовать.
   – Я очень рад, сэр.
   – Как вы думаете, – сказал мистер Джеггерс, наклоняясь вперед, чтобы посмотреть в пол, а затем откидывая голову, чтобы посмотреть в потолок, – как вы думаете, сколько вы проживаете в год?
   – Сколько проживаю, сэр?
   – Сколько, – повторил мистер Джеггерс, все не отрывая взгляда от потолка, – вы – проживаете – в год? – После чего оглядел комнату и застыл, держа носовой платок в руке, на полпути к носу.
   Я так часто пробовал разобраться в своих финансах, что теперь даже отдаленно не представлял себе истинного их положения. Поэтому мне волей-неволей пришлось сознаться, что я не могу ответить. Это, казалось, порадовало мистера Джеггерса; он сказал: – Я так и думал! – и высморкался с видом полного удовлетворения.
   – Ну вот, мой друг, я задал вам вопрос, – сказал мистер Джеггерс. – Теперь, может быть, вы хотите спросить что-нибудь у меня?
   – Конечно, сэр, мне бы хотелось задать вам не один, а несколько вопросов; но я помню ваш запрет.
   – Задайте один, – сказал мистер Джеггерс.
   – Я сегодня узнаю имя моего благодетеля?
   – Нет. Задайте еще один.
   – Я еще не скоро узнаю эту тайну?
   – Повремените с этим, – сказал мистер Джеггерс, – и задайте еще один.
   Я заколебался, но теперь уже, казалось, некуда было уйти от вопроса:
   – Мне… я… я что-нибудь получу сегодня, сэр? Тогда мистер Джеггерс с торжеством ответил:
   – Я так и знал, что мы до этого доберемся! – и, кликнув Уэммика, велел ему принести ту самую бумажку. Уэммик вошел, подал ее своему патрону и скрылся.
   – Ну вот, мистер Пип, – сказал мистер Джеггерс, – попрошу вашего внимания. Вы довольно-таки часто обращались сюда за ссудами. В кассовой книге Уэммика ваше имя значится довольно-таки часто; но у вас, конечно, есть долги?
   – Боюсь, что придется ответить утвердительно, сэр.
   – Вы знаете, что придется ответить утвердительно, ведь так? – сказал мистер Джеггерс.
   – Да, сэр.
   – Я не спрашиваю вас, сколько вы должны, потому что этого вы не знаете, а если бы и знали, то не сказали бы: вы бы преуменьшили цифру. Да, да, мой друг! – воскликнул мистер Джеггерс, заметив, что я порываюсь возразить, и грозя мне пальцем. – Вам, весьма возможно, кажется, что это не так, но это так. Вы уж не взыщите, я знаю лучше вашего. Теперь возьмите в руку эту бумажку. Взяли? Очень хорошо. Теперь разверните ее и скажите мне, что это такое.
   – Это, – сказал я, – кредитный билет в пятьсот фунтов.
   – Это, – повторил мистер Джеггерс, – кредитный билет в пятьсот фунтов. Сумма, на мой взгляд, преизрядная. Как вы считаете?
   – Разве с этим можно не согласиться?
   – Да, но отвечайте на мой вопрос, – сказал мистер Джеггерс.
   – Без сомнения.
   – Вы считаете, что это – без сомнения преизрядная сумма. Так вот, Пип, эта преизрядная сумма принадлежит нам. Это подарок ко дню вашего рождения, – так сказать задаток в счет ваших надежд. И эту преизрядную сумму, но отнюдь не больше, вам разрешается проживать ежегодно, пока не появится то лицо, которое вам ее дарит. Другими словами, отныне вы берете ваши денежные дела в свои руки и каждые три месяца будете получать у Уэммика сто двадцать пять фунтов до тех пор, пока у вас не установится связь с первоисточником, а не только с исполнителем. Как я вам уже говорил, я – всего только исполнитель. Я следую данным мне указаниям, и за это мне платят. Сам я считаю эти указания неразумными, но мне платят не за то, чтобы я высказывал о них свое мнение.
   Я готов был рассыпаться в благодарностях моему щедрому благодетелю, но мистер Джеггерс не дал мне раскрыть рот.
   – Мне платят не за то, Пип, – сказал он невозмутимо, – чтобы я передавал кому-либо ваши слова. – И он подобрал полы своего сюртука так же неспешно, как подбирал слова в разговоре, и хмуро поглядел на свои сапоги, словно подозревал, что они строят против него какие-то козни.
   Помолчав немного, я робко напомнил:
   – Мистер Джеггерс, а тот вопрос, с которым вы велели мне повременить… можно мне теперь задать его еще раз?
   – Какой вопрос? – сказал он.
   Мне следовало бы знать, что он ни за что не придет мне на помощь, но эта необходимость заново строить вопрос, как будто я задавал его впервые, совсем меня смутила.
   – Можно ли рассчитывать, – выговорил я наконец, – что мой покровитель, тот первоисточник, о котором вы говорили, мистер Джеггерс, скоро… – и тут я из деликатности умолк.
   – Что «скоро»? – спросил мистер Джеггерс. – В таком виде, вы сами понимаете, это еще не вопрос.
   – Скоро прибудет в Лондон, – сказал я, найдя, как мне казалось, нужные слова, – или вызовет меня куда-нибудь?
   – В связи с этим, – отвечал мистер Джеггерс, в первый раз за все время глядя прямо на меня своими темными, глубоко сидящими глазами, – мы должны вернуться к тому вечеру у вас в деревне, когда произошло наше знакомство. Что я вам тогда сказал, Пип?
   – Вы сказали, мистер Джеггерс, что может пройти много лет, прежде чем я увижу своего благодетеля.
   – Совершенно верно, – сказал мистер Джеггерс. – Это и есть мой ответ.
   Глаза наши встретились, и я почувствовал, что весь дрожу, так мне хочется вытянуть из него хоть что-нибудь. И тут же почувствовал, что он это видит и что у меня меньше чем когда-либо шансов что-нибудь из него вытянуть.
   – Вы и сейчас думаете, что может пройти еще много лет?
   Мистер Джеггерс покачал головой: то не был отрицательный ответ на мой вопрос, то было отрицание самой возможности добиться от него ответа, – и оба безобразных слепка, на которые взгляд мой случайно упал в эту минуту, скорчили такие гримасы, точно им стало невтерпеж нас слушать и они сейчас чихнут.
   – Пожалуй, друг мой Пип, – сказал мистер Джеггерс, согревая себе ляжки нагретыми у огня ладонями, – я вам сейчас кое-что разъясню. Этого вопроса мне задавать нельзя. Добавлю для ясности, что этот вопрос может скомпрометировать меня. Пожалуй, я пойду даже дальше; я вам скажу еще кое-что.
   Он замолчал и так низко нагнулся, хмурясь на свои сапоги, что теперь уже мог потереть себе икры.
   – Когда это лицо объявится, – сказал мистер Джеггерс, снова распрямляя спину, – вы и это лицо будете договариваться без моего участия. Когда это лицо объявится, моя роль в этом деле будет кончена. Когда это лицо объявится, мне не нужно будет даже знать об этом. Вот и все, что я могу вам сказать.
   Мы обменялись долгим взглядом, а потом я отвел глаза и в раздумье уставился в пол. Из последних слов мистера Джеггерса я вывел, что мисс Хэвишем по каким-то причинам, а может быть, без всякой причины, не посвятила его в свои планы относительно меня и Эстеллы; что это его обидело, задело его самолюбие; или же что он не сочувствует этим планам и не желает иметь к ним никакого касательства. Я снова поднял глаза и увидел, что он не сводит с меня проницательного взгляда.
   – Если это все, что вы можете мне сказать, сэр, – проговорил я, – мне тоже больше нечего сказать.
   Мистер Джеггерс кивнул головой, вытащил свои часы, приводившие в такой трепет воров, и спросил меня, где я собираюсь обедать. Я ответил, что дома, с Гербертом. После этого я посчитал необходимым в свою очередь спросить, не согласится ли он отобедать с нами, и он сейчас же принял мое приглашение. Но он непременно захотел идти вместе со мной, чтобы я не затеял в его честь никаких особых приготовлений, а ему еще нужно было написать письмо и, само собой разумеется, вымыть руки. Поэтому я сказал, что пройду пока в контору поболтать с Уэммиком.
   Дело в том, что, когда я оказался обладателем пятисот фунтов, в голове у меня мелькнула мысль, уже не раз приходившая мне раньше; и я решил, что Уэммик – как раз тот человек, с которым стоит посоветоваться в таком деле.
   Уэммик уже запер кассу и готовился уходить домой. Он слез с табурета, взял с конторки две оплывших свечи и поставил их вместе со щипцами на приступку возле двери, чтобы погасить перед самым уходом; подгреб угли в камине, снял с вешалки шляпу и шинель и теперь, чтобы размяться после рабочего дня, энергично выстукивал себе грудь ключом от кассы.
   – Мистер Уэммик. – сказал я, – мне интересно узнать ваше мнение. Я бы очень хотел помочь одному другу.
   Уэммик накрепко замкнул свой почтовый ящик и покачал головой, словно наотрез отказываясь потакать подобной слабохарактерности.
   – Этот друг, – продолжал я, – мечтает посвятить себя коммерческой деятельности, но у него нет денег для первых шагов, и это его очень угнетает. Вот я и хочу как-нибудь помочь ему сделать первые шаги.
   – Внести за него пай? – спросил Уэммик, и тон его был суше опилок.
   – Внести за него часть пая, – ответил я, ибо меня пронзило тягостное воспоминание об аккуратной пачке счетов, ожидавшей меня дома. – Часть внести и еще, может быть, дать обязательство в счет моих надежд.
   – Мистер Пип, – сказал Уэммик, – окажите мне любезность, давайте вместе сосчитаем по пальцам все мосты отсюда до Челси. Что у нас получается? Лондонский мост – раз; Саутворкский – два; Блекфрайерский – три; Ватерлооский – четыре; Вестминстерский – пять; Вокгколлский – шесть. – Называя мосты один за другим, он по очереди пригибал пальцы к ладони бородкой ключа. – Вот видите, целых шесть мостов, выбор богатый.
   – Ничего не понимаю, – сказал я.
   – Выберите любой мост, мистер Пип, – сказал Уэммик, – пройдитесь по нему, станьте над средним пролетом и бросьте свои деньги в Темзу, – прощай, мои денежки! Выручите ими друга – и скорее всего вы скажете то же самое, только неприятностей будет больше, а толку меньше.
   Сказав это, он так растянул рот, что я мог бы опустить туда целую газету.
   – Вы меня совсем обескуражили, – сказал я.
   – Что и требовалось, – сказал Уэммик.
   – Значит, – продолжал я, начиная сердиться, – по вашему мнению, никогда не следует…
   – …вкладывать капитал в друзей? – подхватил Уэммик. – Конечно, не следует. Разве только если человек хочет избавиться от друга, а тогда надо еще подумать, какого капитала не жаль, чтобы от него избавиться.
   – И это ваше окончательное мнение, мистер Уэммик?
   – Это мое окончательное мнение здесь, в конторе.
   – Ах, вот как! – сказал я, не отставая от него, потому что в последних его словах усмотрел лазейку. – Но, может быть, в Уолворте вы были бы другого мнения?
   – Мистер Пип, – ответил он с достоинством, – Уолворт это одно, а контора – совсем другое. Точно так же Престарелый это одно, а мистер Джеггерс – совсем другое. Смешивать их не следует. О моих уолвортских взглядах нужно справляться в Уолворте; здесь, на службе, можно узнать только мои служебные взгляды.
   – Очень хорошо, – сказал я с облегчением. – Тогда можете быть уверены, что я навещу вас в Уолворте.
   – Мистер Пип, – отвечал он, – рад буду видеть вас там, если вы приедете как частное лицо.
   Мы вели этот разговор почти шепотом, хорошо зная, каким тонким слухом обладает мой опекун. В эту минуту он появился в дверях кабинета с полотенцем в руках, и Уэммик тотчас надел шинель и приготовился загасить свечи. Мы все вместе вышли на улицу и у порога расстались: Уэммик повернул в одну сторону, а мы с мистером Джеггерсом – в другую.
   В течение этого вечера я не раз пожалел, что у мистера Джеггерса нет на Джеррард-стрит Престарелого, или Громобоя, или кого-нибудь, или чего-нибудь, что могло бы придать ему хоть немного человечности. Очень грустно было думать, да еще в день рожденья, что едва ли стоило достигать совершеннолетия в таком настороженном и недоверчивом мире, какой он создавал вокруг себя. Он был в тысячу раз умнее и образованнее Уэммика, но Уэммика мне было бы в тысячу раз приятнее угостить обедом. И не одного только меня мистер Джеггерс вогнал в тоску: когда он ушел, Герберт сказал мне, устремив глаза на огонь, что, наверно, на его, Герберта, совести лежит какое-то страшное преступление, о котором он начисто забыл, – иначе он не чувствовал бы себя таким виноватым и подавленным.


   Глава XXXVII

   Полагая, что воскресенье – самый подходящий день для того, чтобы справиться об уолвортских взглядах мистера Уэммика, я в ближайшее же воскресенье предпринял паломничество в замок. Когда я оказался перед крепостными стенами, флаг гордо реял по ветру и подъемный мост был поднят; но, не устрашенный столь грозным видом сей твердыни, я позвонил у ворот и был вполне мирно встречен Престарелым.
   – У моего сына была такая мысль, сэр, – сказал старик, закрепив подъемный мост, – что вы, может быть, сегодня к нам пожалуете, и он наказал вам передать, что скоро вернется со своей воскресной прогулки. Мой сын, он любит порядок в своих прогулках. Мой сын, он во всем любит порядок.
   Я покивал ему, как это сделал бы сам Уэммик, и, войдя в дом, присел у камина.
   – Вы, сэр, – зачирикал старик, грея руки у жаркого огня, – вы, я полагаю, познакомились с моим сыном у него в конторе? – Я кивнул. – Ха! Я слышал, мой сын дока по своей части, сэр? – Я закивал сильнее. – Да, да, вот и мне так говорили. Он ведь служит по адвокатской части? – Я закивал еще сильнее. – Вот это в нем и есть самое удивительное, – сказал старик, – потому что обучался-то он не адвокатскому ремеслу, а бочарному.
   Мне было любопытно узнать, дошла ли до старика слава о мистере Джеггерсе, и я прокричал ему в ухо это имя. Каково же было мое смущение, когда он весело рассмеялся и ответил весьма игриво:
   – Ну еще бы, где уж там, ваша правда.
   Я и по сей день не знаю, к чему относились его слова и какую шутку я, по его мнению, отпустил.
   Так как я не мог без конца кивать ему, не пытаясь вызвать его на разговор, то и спросил, чем он сам занимался в жизни – тоже бочарным ремеслом? После того как я несколько раз громко повторил последние два слова и потыкал его пальцем в грудь, чтобы показать, что речь идет о нем, он понял-таки мой вопрос.
   – Нет, – сказал он, – я кладовщиком работал, кладовщиком. Сначала там, – судя по его жесту, это означало в дымоходе, но, кажется, он имел в виду Ливерпуль, – а потом здесь, в Лондоне. Только вот немощь эта ко мне привязалась, – ведь я, сэр, глуховат…
   Я всем своим видом изобразил величайшее изумление.
   – …Да, да, глуховат; так вот, когда привязалась ко мне эта немощь, мой сын решил пойти по адвокатской части, и меня стал содержать, и потихоньку-полегоньку приобрел и устроил это прекрасное владение. А что касается до ваших слов, сэр, – продолжал старичок и снова весело рассмеялся, – то ясное дело, где уж там, ваша правда.
   Я смиренно решил, что никакая моя выдумка, пусть даже самая остроумная, не могла бы, вероятно, позабавить его больше, чем эта воображаемая шутка, и тут же вздрогнул, потому что на стене рядом с камином что-то щелкнуло и словно сама собой от стены откинулась дощечка с надписью «ДЖОН». Проследив за моим взглядом, старик торжествующе возгласил: – Мой сын вернулся! – И мы вместе поспешили к подъемному мосту.
   Стоило бы заплатить большие деньги, чтобы увидеть, как Уэммик помахал мне в знак приветствия с другого берега рва, хотя мог бы с легкостью дотянуться до меня рукой. Престарелый с таким увлечением принялся опускать мост, что я даже не предложил помочь ему, а подождал, пока Уэммик перешел на нашу сторону и представил меня мисс Скиффинс, – ибо явился он не один, а с дамой.
   Мисс Скиффинс была особа несколько деревянного вида и, так же как ее провожатый, причастна к почтовому ведомству. Выглядела она года на три моложе Уэммика и, судя по всему, владела кое-каким движимым имуществом. Лиф ее платья был выкроен таким образом, что выше талии фигура ее как спереди так и сзади напоминала бумажного змея; цвет же платья показался мне очень уж ярко-оранжевым, а перчатки – очень уж ядовито-зелеными. Но при всем том она, видимо, была добрым малым и к Престарелому относилась в высшей степени почтительно. Я очень скоро убедился, что мисс Скиффинс – частая гостья в замке: когда мы вошли в Дом и я поздравил Уэммика с прекрасным изобретением, при помощи которого он извещал Престарелого о своем приходе, Уэммик попросил меня обратить внимание на стену с другой стороны камина и исчез. Вскоре опять что-то щелкнуло и от стены откинулась другая дощечка, на этот раз с надписью «Мисс Скиффинс»; затем мисс Скиффинс захлопнулась и откинулся Джон; затем мисс Скиффинс и Джон откинулись одновременно и наконец одновременно захлопнулись. Когда Уэммик вернулся, я стал восторженно расхваливать его хитрую механику, а он сказал:
   – Это, знаете ли, все для Престарелого – совмещение приятного с полезным. И заметьте, сэр, из всех, кто здесь бывает, секрет этого устройства известен только Престарелому, мисс Скиффинс и мне.
   – И мистер Уэммик, – добавила мисс Скиффинс, – сам его придумал из головы и сам все сделал.
   Пока мисс Скиффинс снимала шляпку (зеленые перчатки весь вечер оставались у нее на руках как наглядное доказательство того, что в доме гости), Уэммик предложил мне прогуляться по саду и посмотреть, как выглядит остров в зимнее время. Я понял, что он хочет дать мне возможность справиться о его уолвортских взглядах, и немедленно воспользовался этой возможностью.
   Заранее все тщательно обдумав, я приступил к изложению своего дела так, будто раньше не упоминал о нем ни словом. Я сообщил Уэммику, что меня тревожит судьба Герберта Покета, и рассказал о нашем первом знакомстве и как мы подрались. Я вкратце описал семью Герберта и его характер, упомянув, что единственные свои средства к существованию он получает от отца, никогда не зная, когда и сколько получит. Я упомянул о том, какую огромную пользу мне принесло общение с ним, когда я был еще новичком в Лондоне, и сознался, что, кажется, плохо отплатил ему за это и ему жилось бы лучше без меня и моих надежд. Ни словом не обмолвившись о мисс Хэвишем, я все же дал понять, что, возможно, стал Герберту поперек дороги, но что он великодушен и никогда не унизится до подозрений, сведения счетов и мелких интриг. И по всем этим причинам, сказал я Уэммику, а также потому, что Герберт мой друг и я его люблю, мне хочется уделить ему какую-то долю своего богатства, и я надеюсь, что Уэммик, обладая столь обширным опытом и связями, посоветует мне, как при моих средствах теперь же обеспечить Герберту небольшой доход – скажем, хотя бы сто фунтов годовых, для поддержания в нем бодрости духа, – а затем постепенно купить ему пай в каком-нибудь скромном предприятии. В заключение я объяснил Уэммику, что Герберт не должен не только знать, но даже догадываться о моей помощи и что больше мне решительно не с кем посоветоваться. А потом я положил руку Уэммику на плечо и сказал:
   – Я просто вынужден был к вам обратиться, хоть и знаю, что это дело хлопотное. Но вы сами виноваты – не надо было приглашать меня в гости.
   Уэммик с минуту помолчал, потом словно проснулся и выпалил:
   – Ну, мистер Пип, могу вам сказать одно: это с вашей стороны черт знает как хорошо.
   – Так помогите мне сделать хорошее дело.
   – Ох, – сказал Уэммик, качая головой, – не по моей это части.
   – Но ведь сейчас вы не в конторе, – заметил я.
   – Что верно, то верно, – согласился он. – Это вы в самую точку попали. Вот что, мистер Пип, я тут пораскину мозгами, и сдается мне, что постепенно можно будет все устроить так, как вы хотите. Скиффинс (это ее брат) – бухгалтер и торговый агент. Я с ним потолкую, и мы для вас что-нибудь придумаем.
   – Не знаю, как благодарить вас.
   – Напротив, – сказал он, – это я вас должен благодарить, потому что хоть мы с вами сейчас и беседуем как сугубо частные лица, все же я позволю себе заметить, что ньюгетская паутина – прилипчивая штука, а такие дела помогают ее смахнуть.
   Поговорив еще немного на эту тему, мы возвратились в замок, где мисс Скиффинс уже занималась приготовлениями к чаю. Самая ответственная работа – поджаривание гренков – была возложена на Престарелого, и добрый старичок занимался ею с таким рвением, что становилось страшно, как бы он заодно с маслом не растопил и себя. Угощение нам предстояло не игрушечное, а самое заправское. Гренки аппетитно пощипывали на противне, прицепленном к верхнему пруту решетки. Престарелый нажарил их такую груду, что его почти не было за нею видно; а мисс Скиффинс наготовила столько чая, что свинья в своем хлеву за домом страшно взволновалась и стала громко выражать желание принять участие в пире.
   Флаг был спущен, пушка выпалила в положенное время, и в этой уютной комнате я чувствовал себя отгороженным от остального мира так же прочно, как если бы ров имел тридцать футов в ширину и столько же в глубину. Ничто не нарушало царившего в замке покоя, кроме того, что время от времени на стене со стуком появлялись то мисс Скиффинс, то Джон: дощечки эти страдали каким-то изъяном, и поведение их слегка пугало меня, пока я к нему не привык. По тому, как уверенно хозяйничала мисс Скиффинс, я рассудил, что она разливает здесь чай каждое воскресенье; а разглядев ее классическую брошь, на которой изображена была в профиль мало приятная особа женского пола с очень прямым носом и под очень тонким лунным серпом, я сразу заподозрил, что этот образчик движимого имущества получен ею в подарок от Уэммика.
   Мы съели дочиста все гренки, выпили соответствующее количество чая и так разогрелись и замаслились, что любо-дорого было смотреть. В особенности Престарелый – тот прямо-таки мог сойти за чистенького древнего вождя какого-нибудь племени диких индейцев, только что натершего себя салом. По воскресеньям маленькая служаночка оставалась, видимо, в лоне собственной семьи; поэтому мисс Скиффинс после краткого отдыха перемыла чайную посуду, да так грациозно, словно играя, что это никому из нас не показалось неприличным. Затем она снова надела перчатки, мы подсели поближе к огню, и Уэммик сказал:
   – А ну-ка, Престарелый, что там пишут в газете?
   Пока Престарелый доставал очки, Уэммик объяснил мне, что это у них так заведено и что читать вслух газету доставляет старику истинное наслаждение.
   – Оправдания, мне думается, излишни, – сказал Уэммик, – ведь у него не так уж много радостей, – верно, Престарелый?
   – Превосходно, Джон, превосходно, – отвечал старик, увидев, что к нему обращаются.
   – Вы только кивайте ему изредка, когда он будет отрываться от газеты, – сказал Уэммик, – больше ему ничего не нужно. Ну-с, Престарелый Родитель, мы ждем.
   – Превосходно, Джон, превосходно! – отозвался веселый старичок с таким деловитым и довольным видом, что просто прелесть.
   Чтение Престарелого напомнило мне школу двоюродной бабушки мистера Уопсла, с той лишь приятное разницей, что доносилось оно словно через замочную скважину. Поскольку он требовал, чтобы свечи стояли к нему как можно ближе и все время норовил сунуть в огонь то свою голову, то газету, за ним нужно было следить, как за пороховым складом. Но бдительность Уэммика проявлялась так неустанно и так мягко, что Престарелый читал и читал, даже не подозревая, сколько раз он был на волосок от смерти. Когда он взглядывал на нас, мы выказывали глубокий интерес и удивление и кивали, пока он снова не принимался читать.
   Уэммик и мисс Скиффинс сидели рядом, я же сидел несколько поодаль от них, в тени; и вот я заметил, как рот мистера Уэммика стал медленно и осторожно растягиваться, и в то же время рука его медленно и осторожно пустилась в путь вокруг талии мисс Скиффинс. Через некоторое время она показалась уже по другую сторону этой уважаемой леди; но тут мисс Скиффинс ловко перехватила ее зеленой перчаткой, размотала, словно пояс или шарф, и, не сморгнув глазом, положила перед собой на стол. Самообладание мисс Скиффинс в эту минуту было поразительно, и если бы мыслимо было приписать такой образ действий рассеянности, я подумал бы, что мисс Скиффинс действовала машинально.
   Вскоре рука Уэммика опять двинулась в путь и постепенно исчезла из виду, а вслед за этим стал опять растягиваться его рот. Я застыл в напряженном, почти томительном ожидании и перевел дух, лишь когда рука его показалась по другую сторону мисс Скиффинс. Мгновенно мисс Скиффинс перехватила ее с ловкостью и хладнокровием боксера, как и в первый раз сняла с себя этот Венерин пояс и положила на стол. Если приравнять стол к стезе добродетели, то не будет ошибкой сказать, что в течение всего времени, пока Престарелый читал газету, рука Уэммика отклонялась от стези добродетели, а мисс Скиффинс возвращала ее обратно.
   Наконец Престарелый задремал, убаюканный собственным чтением, и тут Уэммик предложил нашему вниманию небольшой котелок, стаканы и черную бутылку с фарфоровой пробкой, изображающей развеселого румяного монаха. Это дало нам возможность подкрепиться горячим грогом, от которого не отказался и Престарелый, уже успевший опять проснуться. Мешала грог мисс Скиффинс, и я заметил, что они с Уэммиком пили из одного стакана. Я, разумеется, не стал предлагать мисс Скиффинс проводить ее домой, а счел за благо удалиться первым, – что и сделал, сердечно распростившись с Престарелым и искренне поблагодарив за приятно проведенный вечер.
   Не прошло и недели, как Уэммик написал мне из Уолворта, что ему, кажется, удалось кое-что выяснить насчет того дела, которое мы с ним обсуждали как частные лица, и он хотел бы еще раз побеседовать со мной. Я опять побывал у него в Уолворте, а потом побывал там еще и еще, и несколько раз мы встречались в Сити, но на Литл-Бритен не касались этого предмета ни единым словом. Кончилось тем, что мы нашли честного молодого купца, или посредника по фрахтовым контрактам, который лишь недавно стал на ноги и нуждался в капитале и в толковом помощнике, а со временем, по получении определенной суммы, готов был взять этого помощника в компанию. Мы с ним подписали некое секретное соглашение, предметом которого был Герберт, и я уплатил ему наличными половину моих пятисот фунтов, а также обязался внести еще определенную сумму, частью – в рассрочку, из моих доходов, частью – когда вступлю во владение капиталом. Переговоры вел брат мисс Скиффинс. Уэммик направлял их с начала до конца, но лично при них не присутствовал.
   Все удалось сделать так ловко, что Герберту и в голову не пришло заподозрить мое участие в этом деле. Я никогда не забуду, с каким сияющим лицом он явился однажды вечером домой и рассказал мне великую новость: он случайно познакомился с некиим Кларрикером (так звали молодого купца), и этот Кларрикер почему-то сразу проникся к нему симпатией, и кажется… кажется, вот он, наконец, долгожданный случай. День ото дня, по мере того как надежды его крепли, а лицо светлело, он, вероятно, все более убеждался в моей преданности, потому что при виде его счастья слезы радости так и навертывались мне на глаза.
   А когда все уладилось и Герберт в первый раз пошел работать в контору Кларрикера, а потом весь вечер без умолку проговорил со мной в полном упоении своей удачей, я, едва оставшись один, и в самом деле расплакался от мысли, что мои надежды хоть кому-то принесли какую-то пользу.
   Теперь в памяти моей встает событие огромной важности, поворотная точка всей моей жизни. Но до того, как рассказать об этом событии, и до того, как перейти ко всем переменам, которые оно за собой повлекло, я должен посвятить одну главу Эстелле, это не много, если вспомнить, как долго она владела моим сердцем.


   Глава XXXVIII

   Если когда-нибудь, после моей смерти, в старинном доме, выходящем на Ричмондский луг, заведется привидение, то наверняка этим привидением будет мой беспокойный дух. Сколько дней и ночей напролет он витал в этом доме, когда там жила Эстелла! Где бы я ни находился во плоти, дух мой упорно, неизменно, неудержимо летел к этому дому.
   Миссис Брэндли, знатная леди, взявшая к себе Эстеллу, была вдовой и жила с единственной дочерью, девушкой на несколько лет старше Эстеллы. Мать была моложава, а дочь старообразна; мать цвела как роза, а дочь пожелтела и увяла; мать увлекалась светской жизнью, а дочь – богословием. Они, что называется, занимали видное положение в обществе, часто выезжали и принимали у себя многочисленных гостей. С Эстеллой их, в сущности, ничто не роднило, но считалось, что они ей нужны, а она нужна им. Миссис Брэндли была дружна с мисс Хэвишем до того, как та удалилась от света.
   И в доме миссис Брэндли и за его стенами я терпел все пытки, какие только могла выдумать для меня Эстелла. То, что она по старому знакомству держалась со мной проще – по отнюдь не более благосклонно, – чем с другими, еще больше растравляло мне душу. Она пользовалась мною, чтобы дразнить своих поклонников, но увы! – самая простота наших отношений помогала ей выказывать пренебрежение к моей любви. Будь я ее секретарем, лакеем, единокровным братом, бедным родственником, – будь я младшим братом ее жениха, – я и то не чувствовал бы, что, находясь так близко от нее, так, в сущности, далек от исполнения своих желаний. Мне разрешалось называть ее по имени, как и она меня называла, но это лишь усугубляло мои страдания; и если, как я готов допустить, это сводило с ума других ее вздыхателей, то меня и подавно.
   Поклонников у нее было без счета. Правда, мои ревнивые глаза видели поклонника в любом мужчине, который к ней приближался; но и без этого их было слишком достаточно.
   Я часто видел ее в Ричмонде, часто слышал о ней в Лондоне и катал ее и ее хозяек в лодке по реке. Пикники сменялись балами, поездки в оперу и в драму – концертами, вечерами, всевозможными развлечениями, во время которых я не отходил от нее и которые доставляли мне одни лишь горькие муки. Я не знал с нею ни минуты счастья, а сам днем и ночью только о том и думал, каким счастьем было бы не расставаться с нею до гроба.
   Все это время – а читатель увидит, что длилось оно, в тогдашнем моем представлении, очень долго, – Эстелла словно бы старалась мне внушить, что, поддерживая знакомство, мы только выполняем чьи-то распоряжения. Но бывало и так, что она вдруг отбрасывала эту манеру, отбрасывала все свои капризы и как будто жалела меня.
   – Ах, Пип, – сказала она однажды, когда у нее выдался такой вечер и мы сидели у окна в ричмондском доме. – Неужели вы никогда не научитесь остерегаться?
   – Чего?
   – Меня.
   – Вы хотите сказать – остерегаться ваших чар, Эстелла?
   – Хочу сказать! Если вы не понимаете, что я хочу сказать, значит вы слепы.
   Я бы ответил ей, что любовь вообще слепа, но, как всегда, меня удержала мысль, – тоже доставлявшая мне немало мучений. – что невеликодушно навязываться со своими чувствами, когда Эстелла все равно должна повиноваться воле мисс Хэвишем и знает это. Я с ужасом думал, что это принуждение, уязвляя ее гордость, отталкивает ее от меня и вся душа ее возмущается против союза со мною.
   – Во всяком случае. – сказал я, – сегодня у меня не было причин остерегаться; ведь вы сами написали мне, чтобы я приехал.
   – Это верно, – сказала Эстелла с небрежной, холодной улыбкой, от которой у меня всегда падало сердце.
   Она молча поглядела на сгущавшиеся за окном сумерки, потом продолжала:
   – Мисс Хэвишем опять вызывает меня в Сатис-Хаус. Вы должны проводить меня, а если пожелаете, то и вернуться со мной вместе. Ей не хочется, чтобы я ехала одна, а мою горничную она мне не позволяет брать с собой, потому что не выносит, чтобы прислуга о ней сплетничала. Вы можете меня проводить?
   – Могу ли, Эстелла!
   – Значит, можете? Тогда, пожалуйста, послезавтра. Все расходы вы должны оплачивать из моего кошелька. Только с этим условием вы можете ехать. Слышите?
   – И повинуюсь, – отвечал я.
   Больше никаких предупреждений я не получил ни об этой поездке, ни о других, подобных ей. Мисс Хэвишем никогда мне не писала, я даже не знал ее почерка. Через день мы с Эстеллой пустились в путь. Мисс Хэвишем мы застали в той же комнате, где я увидел ее в первый раз, и в доме, само собой разумеется, не было никаких перемен.
   Ее страшная нежность к Эстелле еще возросла с тех пор, как я в последний раз видел их вместе; я не случайно употребил это слово: в ее ласках и нежных взглядах было что-то положительно страшное. Она упивалась красотою Эстеллы, упивалась каждым ее словом, каждым движением и, глядя на нее, все захватывала губами свои дрожащие пальцы, словно пожирая прекрасное создание, которое сама взрастила.
   С Эстеллы она переводила взгляд на меня, точно хотела заглянуть мне в самое сердце и проверить, глубоки ли его раны.
   – Как она с тобой обращается, Пип? – Словно любопытная колдунья, она снова задавала мне этот вопрос, теперь даже в присутствии Эстеллы.
   Но особенно таинственной и страшной она показалась мне вечером, когда мы сидели у мерцающего камина: прижав к себе локтем руку Эстеллы и стиснув ее костлявыми пальцами, она стала выпытывать у девушки имена и звания покоренных ею мужчин, о которых та упоминала в своих письмах; перебирая этот список с упорством, свойственным смертельно поврежденному рассудку, она другой рукой опиралась на свою палку, подбородком легла на руку, а ее выцветшие глаза, устремленные на меня, горели, словно у призрака.
   Как я ни страдал от этих разговоров, как ни горько мне было сознавать свою зависимость и унижение, все же я усматривал в них доказательство того, что Эстелле определено мстить всем мужчинам за мисс Хэвишем и что она достанется мне не раньше, чем это чувство мести будет хотя бы в некоторой мере утолено. Я усматривал в них и подтверждение того, что Эстелла предназначена мне: посылая ее в свет, чтобы завлекать, и лукавить, и мучить, мисс Хэвишем наслаждалась злобной уверенностью, что она одинаково недоступна для всех поклонников и что всякому, кто поставит на эту карту, заранее обеспечен проигрыш. Я усматривал здесь извращенное желание помучить меня, прежде чем дать мне в руки долгожданную награду. Я усматривал здесь и ответ на вопрос, почему меня так долго томят и почему мой бывший опекун скрывает, что осведомлен об этих планах. Короче говоря, я усматривал здесь мисс Хэвишем такою, какою видел ее сейчас, какою видел всегда, – мисс Хэвишем и зловещую тень нездорового, сумрачного дома, в котором она пряталась от солнца.
   Свечи в бронзовых подсвечниках, укрепленных высоко на стене, горели ровным, тусклым пламенем в этой комнате, забывшей, что такое струя свежего воздуха. Глядя на них и на рожденное ими бледное сияние, на остановившиеся часы, на увядшие принадлежности подвенечного наряда, разбросанные на столе и на полу, и на изможденную женщину у камина, чья огромная призрачная тень металась по стене и потолку, я во всем усматривал новые подтверждения своим догадкам. Мысли мои переносились в большую комнату через площадку, где стоял накрытый стол, и я читал те же ответы в паутине, клочьями свисавшей с высокой вазы, в беготне пауков по скатерти, в возне, которую затевали за обшивкой стены пугливые мыши, в степенных прогулках тараканов на полу.
   Случилось так, что в этот наш приезд между Эстеллой и мисс Хэвишем произошла ссора. Раньше я никогда не замечал, чтобы они не ладили друг с другом.
   Мы сидели у огня, как я только что описал, и мисс Хэвишем все прижимала к себе руку Эстеллы, и ТУТ Эстелла начала тихонько высвобождать ее. Она уже и прежде не раз выказывала раздражение и скорее терпела эту неистовую нежность, чем отвечала на нее взаимностью.
   – Что это? – сказала мисс Хэвишем, сверкнув глазами. – Я тебе надоела?
   – Я сама себе немножко надоела, вот и все, – ответила Эстелла и, высвободив руку, встала и перешла к камину.
   – Не лги, неблагодарная! – вскричала мисс Хэвишем, с сердцем стукнув палкой об пол. – Это я тебе надоела!
   Эстелла взглянула на нее совершенно спокойно и тут же перевела глаза на огонь. Полное равнодушие к безумной вспышке мисс Хэвишем, выражавшееся в ее изящной позе и прекрасном лице, граничило с жестокостью.
   – О, бесчувственная! – воскликнула мисс Хэвишем. – О, холодное, холодное сердце!
   – Как? – сказала Эстелла по-прежнему равнодушно и даже не сдвинулась со своего места у камина, а только повела на нее глазами. – Вы упрекаете меня в холодности? Вы?
   – А разве я не права? – вознегодовала мисс Хэвишем.
   – Вам ли об этом спрашивать? – сказала Эстелла. – Я такая, какой вы меня сделали. Вам некого хвалить и некого корить, кроме себя; ваша заслуга или ваш грех – вот что я такое.
   – Какие слова она говорит! – горестно вскричала мисс Хэвишем. – Какие слова она говорит, жестокая, неблагодарная, у того самого очага, где ее взрастили! Где я согрела ее на этой несчастной груди, еще кровоточившей от свежей раны, где я годами изливала на нее свою нежность!
   – В этом меня уж никак нельзя обвинять, – возразила Эстелла. – В то время я только-только научилась ходить и говорить. Но чего вы от меня требуете? Вы были очень добры ко мне, я вам всем обязана. Чего же вы требуете?
   – Любви, – последовал ответ.
   – Я вас люблю.
   – Нет, – сказала мисс Хэвишем.
   – Моя названая мать, – заговорила Эстелла, нисколько не меняя своей грациозной позы, не повышая голоса и не обнаруживая ни раскаяния, ни гнева. – Моя названая мать, я уже сказала, что всем обязана вам. Все, что у меня есть, – ваше. Все, что вы мне дали, я вам верну по первому вашему слову. Кроме этого, у меня ничего нет. Так не просите же у меня того, чего вы сами мне не давали, – никакая благодарность и чувство долга не могут сделать невозможного.
   – Это я не давала ей любви! – воскликнула мисс Хэвишем, в исступлении поворачиваясь ко мне. – Горячей любви, всегда отравленной ревностью, а когда я слышу от нее такие слова, то и жгучей болью! Пусть, пусть назовет меня безумной!
   – Мне ли называть вас безумной? – сказала Эстелла. – Кто лучше меня знает, какие у вас ясные цели? Кто лучше меня знает, какая у вас твердая память?! Ведь это я, я сидела у этого очага, на скамеечке, которая и сейчас стоит подле вас, и слушала ваши уроки и смотрела вам в лицо, когда ваше лицо поражало меня и отпугивало!
   – И все уже забыто! – простонала мисс Хэвишем. – Забыто!
   – Нет, не забыто, – возразила Эстелла. – Не забыто, а бережно хранится у меня в памяти. Разве бывало когда-нибудь, чтобы я пошла против вашей указки? Чтобы осталась глуха к вашим урокам? Чтобы допустила сюда, – она коснулась рукою груди, – запрещенное вами чувство? Будьте же ко мне справедливы.
   – Так горда, так горда! – простонала мисс Хэвишем, обеими руками откидывая свои седые волосы.
   – Кто учил меня быть гордой? – отозвалась Эстелла. – Кто хвалил меня, когда я знала урок?
   – Так бессердечна! – простонала мисс Хэвишем, сопровождая свои слова все тем же движением.
   – Кто учил меня быть бессердечной? – отозвалась Эстелла. – Кто хвалил меня, когда я знала урок?
   – Но ты горда и бессердечна со мной! – Мисс Хэвишем выкрикнула это слово, простирая к ней руки. – Эстелла, Эстелла, Эстелла, ты горда и бессердечна со мной!
   Эстелла взглянула на нее с каким-то спокойным удивлением, но не сдвинулась с места; через минуту она уже опять смотрела в огонь.
   – Одного я не могу понять, – сказала она, помолчав и обращая взгляд на мисс Хэвишем, – почему вы ведете себя так неразумно, когда я приезжаю к вам после месяца разлуки. Я не забыла ни вашего горя, ни причины его. Я свято следовала вашим наставлениям. Я ни разу не проявила слабости, в которой могла бы себя упрекнуть.
   – Так, значит, отвечать мне любовью на любовь было бы слабостью? – воскликнула мисс Хэвишем. – Впрочем, да, конечно, она назвала бы это слабостью.
   – Мне кажется, – снова помолчав, задумчиво произнесла Эстелла, – я начинаю понимать, как это случилось. Если бы вы взрастили свою приемную дочь в этих темных комнатах и скрыли от нее самое существование дневного света (при котором она никогда не видела вашего лица) и если бы после этого вам почему-нибудь захотелось, чтобы она сразу постигла, что такое дневной свет, а она бы не могла, – это вас разочаровало бы и рассердило?
   Мисс Хэвишем не ответила, – она сжала руками виски и с тихим стоном раскачивалась в своем кресле.
   – Или еще так, – продолжала Эстелла, – это будет яснее: если бы вы с младенческих лет внушали ей, что дневной свет существует, но создан ей на страх и на погибель и она должна бежать его, потому что он сгубил вас и может сгубить ее, и если бы после этого вам почему-нибудь захотелось, чтобы она приняла дневной свет как должное, а она бы не могла, – это вас разочаровало бы и рассердило?
   Мисс Хэвишем слушала (или мне так казалось – лица ее я не видел), но опять ничего не ответила.
   – Вот потому, – закончила Эстелла, – и нельзя от меня требовать невозможного. Это не моя заслуга и не мой грех, такой меня сделали – такая я есть.
   Не знаю, когда и как мисс Хэвишем очутилась на полу среди своих подвенечных лохмотьев. Я воспользовался этой минутой и, знаком попросив Эстеллу пожалеть несчастную, вышел из комнаты – мне уже давно было здесь невмоготу. Когда я обернулся в дверях, Эстелла все так же неподвижно стояла у огромного камина. Седые волосы мисс Хэвишем рассыпались по полу, смешавшись со свадебным тряпьем, и смотреть на нее было противно и жалко.
   С тяжелым сердцем я вышел из дома и больше часа бродил при свете звезд во дворе, вокруг пивоварни и по запущенным дорожкам сада. Когда я наконец собрался с духом, чтобы вернуться в комнату, Эстелла, сидя у ног мисс Хэвишем, зашивала одно из тех старых платьев, что уже почти распались на части, – впоследствии я нередко вспоминал их, глядя на выцветшие обрывки хоругвей, которыми увешаны стены соборов. Позже мы с Эстеллой поиграли, как бывало, в карты, – только теперь мы играли искусно, в модные французские игры, – и так скоротали вечер, и я ушел спать.
   Мне приготовили постель во флигеле. Впервые я проводил ночь под этим кровом, и сон упорно бежал от меня. Сотни мисс Хэвишем не давали мне покоя. Она мерещилась мне то справа от меня, то слева, то в изголовье, то в ногах кровати, за полуотворенной дверью в туалетную комнату, в туалетной, под полом, над головой – словом, повсюду. Наконец, когда время подползло к двум часам ночи, я почувствовал, что не в силах дольше терпеть эту муку и должен встать. Я встал, оделся и пересек дворик, чтобы длинным каменным коридором выйти в наружный двор и погулять там, пока голова у меня не прояснится. Но, едва вступив в коридор, я поспешил задуть свечу, потому что увидел мисс Хэвишем: она, как тень, уходила по коридору прочь от меня и тихо плакала. Я двинулся следом за ней на некотором расстоянии и увидел, как она дошла до лестницы и стала подниматься. В руке она держала свечу, которую, должно быть, вынула из подсвечника в своей спальне, и при свете ее была похожа на привидение. Я тоже дошел до лестницы и, хотя не видел верхних дверей, почувствовал, как в лицо мне пахнуло спертым воздухом парадной залы, и услышал, как она прошла туда, а оттуда через площадку к себе в комнату, а потом снова туда, все так же тихо плача. Подождав немного, я попытался выбраться в темноте на улицу или вернуться во флигель, но это мне удалось лишь тогда, когда в коридор проникли бледные полоски рассвета. И всякий раз, как я за это время приближался к лестнице, вверху раздавались шаги, мелькала свеча и слышался тихий плач.
   На следующий день мы уехали. Ссора с Эстеллой не возобновлялась ни в то утро, ни в последующие наши приезды, а их, сколько я помню, было еще четыре. И держалась мисс Хэвишем с Эстеллой по-прежнему, если не считать того, что теперь к ее чувствам как будто примешивался страх.
   Невозможно перевернуть эту страницу моей жизни, не начертав на ней имени Бентли Драмла; иначе я был бы рад обойти его молчанием!
   Однажды, когда Зяблики собрались в полном составе и как всегда успели перессориться между собой во имя вящей дружбы и благоволения, Зяблик-председатель призвал Рощу к порядку, напомнив, что мистер Драмл еще не провозгласил тоста за здоровье дамы, – согласно уставу клуба в тот день была его очередь выполнить эту торжественную церемонию. Когда графины пошли вкруговую, мне показалось, что этот мерзавец как-то особенно гадко и многозначительно посмотрел на меня, но я не удивился, – ведь мы терпеть не могли друг друга. Каково же было мое изумление и негодование, когда он предложил выпить за здоровье девицы по имени Эстелла!
   – А как фамилия? – спросил я.
   – Не ваше дело, – огрызнулся Драмл.
   – А где живет? – спросил я. – Это вы обязаны сказать. – У Зябликов действительно было такое правило.
   – Эстелла из Ричмонда, джентльмены, – сказал Драмл, как бы выключая меня из их числа. – Несравненная красавица.
   (– Много он понимает в несравненных красавицах, идиот несчастный! – шепнул я Герберту.)
   – Я знаком с этой леди, – сказал Герберт, когда все выпили.
   – В самом деле? – сказал Драмл.
   – И я тоже, – добавил я, заливаясь краской.
   – В самом деле? – сказал Драмл. – О господи! Никакого иного ответа этот осел не мог придумать – разве что пустить в вас тарелкой или стаканом, – но меня взорвало от его слов не меньше, чем от самой остроумной насмешки, и я немедленно вскочил с места и заявил, что, когда почтенный Зяблик выступает в этой Роще (мы любили употреблять такие парламентские обороты) с предложением выпить за здоровье дамы, с которой он даже отдаленно не знаком, я не могу расценить это иначе как наглость. Тут мистер Драмл тоже вскочил с места и осведомился, что это значит? Я же в ответ высказал надежду, что ему известно, где меня можно найти, буде он пожелает прислать ко мне своих секундантов.
   Вопрос, возможно ли в христианской стране обойтись после таких слов без кровопролития, вызвал среди Зябликов полнейший раскол, и диспут принял столь оживленный характер, что не менее шести почтенных Зябликов вслед за мной высказали надежду, что всем известно, где их можно найти. Наконец Роща (поскольку на ней лежали обязанности суда чести) постановила: если мистер Драмл представит хотя бы малейшее доказательство того, что он имеет счастье быть знакомым с этой леди, мистер Пип, как джентльмен и Зяблик, должен принести извинения за «проявленную им горячность, которая…» и так далее. Чтобы наш гонор не успел остыть, разбирательство было назначено на завтра, и назавтра Драмл явился с записочкой от Эстеллы, в которой она вежливо подтверждала, что несколько раз имела удовольствие с ним танцевать. Мне ничего не оставалось, как только принести извинения за «проявленную мною горячность, которая…» и взять обратно, как совершенно неосновательное, мое утверждение, будто меня можно найти где бы то ни было. Затем мы с Драмлом еще около часа глухо рычали друг на друга, в то время как Роща звенела беспорядочными спорами и пререканиями, и наконец было объявлено, что никогда еще чувства дружбы и благоволения не царили в ней так безраздельно.
   Я рассказываю об этом в шутливом тоне, но мне было не до шуток. Не могу выразить, какую боль я испытывал при мысли, что Эстелла дарит своей благосклонностью презренного, грубого, надутого тупицу, хуже которого и не сыскать. Почему же мне так невыносимо было думать, что она снизошла до этого животного? По сей день я объясняю это тем, что моя любовь горела чистым огнем великодушия и самоотречения. Конечно, я бы стал ревновать Эстеллу к кому угодно, но, если бы она благоволила к человеку более достойному, мои мучения не были бы так жестоки и так горьки.
   Вскоре я убедился, – это было нетрудно, – что Драмл за ней ухаживает и что она это терпит. Прошло еще немного времени, и он уже не отставал от нее, так что мы сталкивались чуть ли не каждодневно. Он преследовал ее с тупым упрямством, а Эстелла искусно его подзадоривала: она бывала с ним то ласкова, то холодна, то чуть ли не льстила ему, то открыто над ним издевалась, то встречала его как доброго знакомого, то словно забывала, кто он такой.
   Но Паук, как назвал его мистер Джеггерс, привык не спеша подстерегать свою добычу и обладал терпением, присущим его племени. Кроме того, он слепо верил в силу своих денег и своей родословной, что нередко выручало его, заменяя ему ясное сознание цели и твердую волю. Таким образом, упорно сторожа Эстеллу, Паук одним своим упорством отваживал многих яркокрылых мотыльков и нередко ткал нить и спускался с потолка как раз в нужную минуту.
   На одном балу в городском собрании Ричмонда (в то время такие балы повсюду были в моде), где Эстелла затмила всех других красавиц, этот нескладный Драмл так липнул к ней и она так благосклонно терпела его ухаживания, что я решил с нею поговорить. Я выбрал время, когда она сидела в сторонке, среди жардиньерок с цветами, дожидаясь миссис Брэндли, чтобы вместе ехать домой. Я, разумеется, был тут же, так как сопровождал их почти повсюду.
   – Вы утомились, Эстелла?
   – Немножко, Пип.
   – Оно и понятно.
   – Но очень некстати: мне еще нужно сегодня написать письмо в Сатис-Хаус.
   – Доложить о последней победе? Ах, нестоящая это победа, Эстелла!
   – Что вы хотите сказать? Я ничего такого не заметила.
   – Эстелла, – сказал я, – вы только посмотрите на этого человека вон там, в углу, который все время глядит на нас.
   – Зачем мне смотреть на него? – возразила Эстелла, поворачиваясь ко мне. – Разве этот человек вон там, в углу, как вам угодно было выразиться, чем-нибудь интересен?
   – Это самое и я хотел у вас спросить, – сказал я. – Ведь он кружил около вас весь вечер.
   – Около горящей свечи кружат и бабочки и всякие противные букашки, – сказала Эстелла, бросив взгляд в его сторону. – Может ли свеча этому помешать?
   – Нет, – ответил я, – но Эстелла ведь может?
   Она помолчала с минуту, потом засмеялась.
   – Не знаю, право. Пожалуй, что может. Думайте как хотите.
   – Но, Эстелла, выслушайте меня. Я глубоко страдаю оттого, что вы поощряете такого презренного человека, как Драмл. Вы же знаете, что все решительно его презирают.
   – Ну и что же?
   – Вы знаете, что внутренне он так же мало привлекателен, как и внешне. Неинтересный, вздорный, угрюмый, глупый человек.
   – Ну и что же?
   – Вы знаете, что ему нечем похвастаться, кроме как богатством да какими-то слабоумными предками; ведь знаете, да?
   – Ну и что же? – сказала она еще раз, и с каждым разом ее чудесные глаза раскрывались все шире.
   Чтобы как-нибудь перешагнуть через это ее словечко, я подхватил его и с жаром повторил:
   – Ну и что же? А то, что я от этого страдаю.
   Если бы я мог поверить, что она поощряет Драмла с тайной целью причинить страдания мне – мне! – на душе у меня сразу бы полегчало; но она как всегда просто забывала о моем существовании, так что об этом не могло быть и речи.
   – Пип, – сказала Эстелла, окинув взглядом комнату, – не болтайте глупостей о том, как это действует на вас. Может быть, это действует на других, может быть мне того и нужно. Не стоит это обсуждать.
   – Нет, стоит, – возразил я, – потому что я не вынесу, если люди станут говорить: «Она растрачивает свою красоту и обаяние на этого болвана, самого недостойного из всех».
   – Я вполне могу это вынести, – сказала Эстелла.
   – Ах, Эстелла, не будьте такой гордой, такой непреклонной!
   – Теперь вы называете меня гордой и непреклонной, – сказала Эстелла, разводя руками, – а только что укоряли в том, что я снизошла до болвана.
   – Ну, уж это вы не можете отрицать, – не выдержал я, – ведь только сегодня, у меня на глазах, вы дарили его такими взглядами и улыбками, какими никогда не дарили… меня.
   – Неужели же вам хотелось бы, – сказала Эстелла, вдруг обратив на меня серьезный и пристальный, если не гневный взгляд, – чтобы я ловила и обманывала вас?
   – Значит, вы ловите и обманываете его, Эстелла?
   – Да, его и многих других – всех, кроме вас. Вот идет миссис Брэндли. Больше я ничего не скажу.
   А теперь, после того как я посвятил эту одну главу предмету, так давно владевшему моим сердцем и наполнявшему его все новой болью, ничто не мешает мне перейти к событию, которое подготовлялось с еще более давних пор, к событию, которое стало неизбежным уже в то время, когда я и не знал, что на свете существует Эстелла, а ее детский ум едва начинал поддаваться пагубному влиянию мисс Хэвишем.
   В одной восточной сказке тяжелую каменную плиту, которая должна была в час торжества упасть на ложе владыки, долго, долго высекали в каменоломне; длинный туннель для веревки, которая должна была удерживать плиту на месте, долго, долго прорубали в скале, плиту долго поднимали и вделывали в крышу, веревку закрепили и через мяогомильный туннель долго тянули к большому железному кольцу. Когда после бесконечных трудов все было готово и нужный час настал, султана подняли среди ночи, в руки ему вложили острый топор, который должен был отделить веревку от большого железного кольца; он взмахнул топором, разрубил веревку, и потолок обвалился. Так было и со мной: все, что должно было свершиться заранее, и далеко от меня и близко, свершилось; и вот, мгновенный взмах топора – и крыша моей твердыни, рухнув, погребла меня под обломками.


   Глава XXXIX

   Мне исполнилось двадцать три года, и прошла неделя со дня моего рожденья, а я так и не слышал больше ни одного слова, которое могло бы пролить свет на мои надежды. Мы уже год с лишним как съехали из Подворья Барнарда и теперь жили в Тэмпле, в Гарден-Корте, у самой реки.
   С некоторого времени мои занятия с мистером Попетом прекратились, но отношения наши оставались самыми дружескими. При всей моей неспособности заняться чем-нибудь определенным, – а мне хочется думать, что она объяснялась беспокойством и полной неосведомленностью относительно моего положения и средств к существованию, – я любил читать и неизменно читал по нескольку часов в день. Дела Герберта понемногу шли на лад, у меня же все обстояло так, как я описал в предыдущей главе.
   Накануне Герберт уехал по делам в Марсель. Я был один и тоскливо ощущал свое одиночество. Не находя себе места от тревоги, устав без конца ждать, что завтра или через неделю что-то прояснится, и без конца обманываться в своих ожиданиях, я сильно скучал по веселому лицу и бодрой отзывчивости моего друга.
   Погода стояла ужасная: бури и дождь, бури и дождь, и грязь, грязь, грязь по щиколотку на всех улицах… День за днем с востока наплывала на Лондон огромная тяжелая пелена, словно там, на востоке, скопилось ветра и туч на целую вечность. Ветер дул так яростно, что в городе с высоких зданий срывало железные крыши; в деревне с корнем выдирало из земли деревья, уносило крылья ветряных мельниц; а с побережья приходили невеселые вести о кораблекрушениях и жертвах. Неистовые порывы ветра перемежались с ливнями, и минувший день, конец которого я решил просидеть за книгой, был самым ненастным из всех.
   Многое с тех пор изменилось в этой части Тэмпла, – теперь она уже не так пустынна и не так обнажена со стороны реки. Мы жили на верхнем этаже крайнего дома, и в тот вечер, о котором я пишу, ветер, налетая с реки. сотрясал его до основания, подобно пушечным выстрелам или морскому прибою. Когда ветром швыряло в оконные стекла струи дождя и я, взглядывая на них, видел, как трясутся рамы, мне казалось, что я сижу на маяке, среди бушующего моря. Временами дым из камина врывался в комнату, словно не решаясь выйти на улицу в такую ночь, а когда я отворил дверь и заглянул в пролет лестницы, на площадках задуло фонари; когда же я, заслонив лицо руками, прильнул к черному стеклу окна (даже приоткрыть окно при таком дожде и ветре нечего было и думать), то увидел, что и во дворе все фонари задуло, что на мостах и на берегу они судорожно мигают, а искры от разведенных на баржах костров летят по ветру, как докрасна раскаленные брызги дождя.
   Я положил часы перед собой на стол с тем, чтобы читать до одиннадцати. Не успел я закрыть книгу, как часы на соборе св. Павла и на множестве церквей в Сити – одни забегая вперед, другие в лад, третьи с запозданием – стали отбивать время. Шум ветра диковинно искажал их бой, и, пока я прислушивался, думая о том, как ветер хватает и рвет эти звуки, на лестнице раздались шаги.
   Почему я вздрогнул и, холодея от ужаса, подумал о моей умершей сестре, не имеет значения. Минута безотчетного страха миновала, я снова прислушался и услышал, как шаги, поднимаясь, неуверенно нащупывают ступени. Тут я вспомнил, что фонари на лестнице не горят, и, взяв лампу со стола, вышел на площадку. Свет моей лампы, видимо, заметили, потому что все стихло.
   – Есть кто-нибудь внизу? – крикнул я, перегнувшись через перила.
   – Есть, – ответил голос из темного колодца.
   – Какой этаж вам нужно?
   – Верхний. Мистер Пип.
   – Это я. Что-нибудь случилось?
   – Ничего не случилось. – сказал голос. И шаги стали подниматься выше.
   Я держал лампу над пролетом лестницы, и свет ее наконец упал на человека. Лампа была с абажуром, удобная для чтения, но она давала лишь очень небольшой круг света, так что человек оказался в нем всего на мгновение.
   За это мгновение я успел увидеть лицо, совершенно мне незнакомое, и обращенный кверху взгляд, в котором читалась непонятная радость и умиление от встречи со мной.
   Передвигая лампу по мере того как человек поднимался, я разглядел, что одежда на нем добротная, но грубая – под стать путешественнику с морского корабля. Что у него длинные седые волосы. Что от роду ему лет шестьдесят. Что это мускулистый мужчина, еще очень крепкий, с загорелым, обветренным лицом. Но вот он одолел последние две ступеньки, лампа уже освещала нас обоих, и я остолбенел от изумления, увидев, что он протягивает мне руки.
   – Простите, по какому вы делу? – спросил я его.
   – По какому делу? – переспросил он, останавливаясь. – Ага. Да. С вашего разрешения, я изложу мое дело.
   – Хотите зайти в комнату?
   – Да, – ответил он. – Я хочу зайти в комнату, мистер.
   Вопрос мой был задан не слишком приветливо, потому что меня сердило выражение счастливой уверенности, не сходившее с его лица. Оно сердило меня, ибо он, казалось, ждал отклика с моей стороны. Все же я провел его в комнату и, поставив лампу на стол, сколько мог вежливо попросил объяснить, что ему нужно.
   Он огляделся по сторонам с очень странным видом, явно дивясь и одобряя, но так, словно он сам причастен ко всему, чем любуется, – потом снял толстый дорожный плащ и шляпу. Теперь я увидел, что голова у него морщинистая и плешивая, а длинные седые волосы растут только по бокам. Но ничего такого, что объяснило бы его появление, я не увидел. Напротив, в следующую минуту он опять протянул мне обе руки.
   – Что это значит? – спросил я, начиная подозревать, что имею дело с помешанным.
   Он отвел от меня глаза и медленно потер голову правой рукой.
   – Нелегко это перенести человеку, – сказал он низким, хриплым голосом, – когда столько времени ждал, да столько миль проехал; но ты здесь не виноват – здесь ни ты, ни я не виноваты. Минут через пять я все скажу. Подожди, пожалуйста, минут пять.
   Он опустился в кресло у огня и прикрыл лицо большими, темными, жилистыми руками. Я внимательно посмотрел на него и слегка отодвинулся; но я его не узнал.
   – Тут поблизости никого нет, а? – спросил он, оглядываясь через плечо.
   – Почему это интересует вас, чужого человека, явившегося ко мне в такой поздний час?
   – А ты, оказывается, бедовый! – ответил он, покачивая головой так ласково, что я окончательно растерялся и обозлился. – Это хорошо, что ты вырос такой бедовый! Только ты лучше меня не трогай, не то после пожалеешь.
   Я уже оставил намерение, которое он успел угадать, потому что теперь я знал, кто это! Ни одной его черты в отдельности я еще не мог припомнить, но я знал, кто это! Если бы ветер и дождь развеяли годы, отделявшие меня от прошлого, смели все предметы, заслонившие прошлое, и унесли нас на кладбище, где мы впервые встретились при столь непохожих обстоятельствах, я и то не признал бы моего каторжника с такой уверенностью, как сейчас, когда он сидел у моего камина. Ему не было нужды доставать из кармана подпилок; не было нужды снимать с шеи платок и повязывать им голову; не было нужды обхватывать себя руками и, пожимаясь, словно от холода, прохаживаться по комнате, выжидательно поглядывая на меня. Я узнал его раньше, чем он прибегнул к этим подсказкам, хотя еще за минуту мне казалось, что я даже отдаленно не подозреваю, кто он такой.
   Он вернулся к столу и опять протянул мне обе руки. Не зная, что делать – от изумления голова у меня шла кругом, – я неохотно подал ему свои. Он крепко сжал их, поднес к губам, поцеловал и не сразу выпустил.
   – Ты поступил благородно, мой мальчик, – сказал он. – Молодчина, Пип! Я этого не забыл!
   Поняв по его изменившемуся выражению, что он собирается меня обнять, я уперся рукой ему в грудь и отстранил его.
   – Нет, – сказал я. – Не надо! Если вы благодарны мне за то, что я сделал, когда был ребенком, я надеюсь, что в доказательство своей благодарности вы постарались исправиться. Если вы пришли сюда благодарить меня, так не стоило трудиться. Не знаю, как вам удалось меня разыскать, но вами, очевидно, руководило хорошее чувство, и я не хочу вас отталкивать; только вы, разумеется, должны понять, что я…
   Столько необъяснимого было в его пристальном взгляде, что слова замерли у меня на губах.
   – Ты сказал, – заметил он, после того как мы некоторое время молча смотрели друг на друга, – что я, разумеется, должен понять. Что же именно я, разумеется, должен понять?
   – Что теперь, когда все так изменилось, я отнюдь не стремлюсь возобновить наше давнишнее случайное знакомство. Мне приятно думать, что вы раскаялись и стали другим человеком. Мне приятно выразить вам это. – Мне приятно, что вы пришли поблагодарить меня, раз я, по вашему мнению, заслуживаю благодарности. Но, однако ж, дороги у нас с вами разные. Вы промокли, и вид у вас утомленный. Хотите выпить чего-нибудь перед тем, как уйти?
   Он уже снова набросил платок себе на шею и стоял, покусывая его конец и не сводя с меня настороженного взгляда.
   – Пожалуй, – ответил он, все не сводя с меня взгляда и не выпуская платка изо рта. – Пожалуй, да, спасибо, я выпью перед тем как уйти.
   На столике у стены стоял поднос с бутылками и стаканами. Я принес его к камину и спросил моего гостя, что он будет пить. Он молча, почти не глядя, указал на одну из бутылок, и я стал готовить грог. При этом я старался, чтобы рука у меня не дрожала, но оттого, что он все время смотрел на меня, откинувшись в кресле и сжимая в зубах длинный, измятый конец шейного платка, о котором он, как видно, совсем забыл, – совладать с рукой мне было очень трудно. Когда я наконец протянул ему стакан, меня поразило, что глаза у него полны слез.
   До сих пор я даже не присаживался, чтобы показать, что жажду поскорее закрыть за ним дверь. Но при виде его смягчившегося лица я смягчился, и мне стало совестно.
   – Надеюсь, вы не сочтете мои слова слишком резкими, – сказал я, поспешно наливая грога во второй стакан и придвигая себе стул. – Я не хотел вас обидеть и прошу прощенья, если сделал это невольно. За ваше здоровье, и желаю вам счастья!
   Когда я поднес стакан к губам, он бросил удивленный взгляд на конец платка, который упал ему на грудь, чуть только он открыл рот, и протянул мне руку. Я пожал ее, и тогда он выпил, а потом провел рукавом по глазам и по лбу.
   – Чем вы занимаетесь? – спросил я его.
   – Разводил овец, разводил рогатый скот, еще много чего пробовал, – сказал он, – там, в Новом Свете, за много тысяч миль бурного моря.
   – Надеюсь, вы преуспели в жизни?
   – Я замечательно преуспел. Были и другие, что вместе со мной уехали и тоже преуспели, но до меня им далеко. Обо мне там слава идет.
   – Я рад это слышать.
   – Это хорошо, что ты так говоришь, мой милый мальчик.
   Не потрудившись задуматься над этими словами и над тем, каким тоном они были произнесены, я обратился к предмету, о котором только что вспомнил.
   – Когда-то вы послали ко мне одного человека, – сказал я. – Вы его видели после того, как он исполнил ваше поручение?
   – Не видел ни разу. И не мог увидеть.
   – Он нашел меня и отдал мне те два билета по фунту стерлингов. Вы ведь знаете, я был тогда бедным мальчиком, а для бедного мальчика это было целое состояние. Но с тех пор я, как и вы, преуспел в жизни, и теперь я прошу вас взять эти деньги обратно. Вы можете отдать их какому-нибудь другому бедному мальчику. – Я достал кошелек.
   Он смотрел, как я кладу кошелек на стол и открываю его, смотрел, как я вытаскиваю один за другим два кредитных билета. Они были новенькие, чистые, я расправил их и протянул ему. Не переставая смотреть на меня, он сложил их вместе, согнул в длину, перекрутил разок, поджег над лампой и бросил пепел на поднос.
   – А теперь я возьму на себя смелость спросить, – сказал он, улыбаясь так, словно хмурился, и хмурясь так, словно улыбался, – каким же образом ты преуспел с тех пор, как мы с тобой беседовали на пустом холодном болоте?
   – Каким образом?
   – Вот именно.
   Он допил стакан, поднялся и стал у огня, положив тяжелую темную руку на полку камина. Одну ногу он поставил на решетку, чтобы обсушить и согреть ее, и от мокрого башмака пошел пар; но он не глядел ни на башмак, ни на огонь, он упорно глядел на меня. И только теперь меня стала пробирать дрожь.
   Я раскрыл рот, но губы мои шевелились беззвучно, пока я наконец не заставил себя проговорить (хотя и не очень явственно), что мне предстоит унаследовать состояние.
   – А разрешено будет презренному кандальнику спросить, что это за состояние?
   Я пролепетал:
   – Не знаю.
   – А разрешено будет презренному кандальнику спросить, чье это состояние?
   Я снова пролепетал:
   – Не знаю.
   – А ну-ка, попробую я угадать, – сказал каторжник, – сколько ты получаешь в год с тех пор, как достиг совершеннолетия! Какая, к примеру, первая цифра – пять?
   Чувствуя, что сердце у меня стучит, как тяжелый молот в руках сумасшедшего, я встал с места и, опершись на спинку стула, растерянно уставился на своего собеседника.
   – Опять же, насчет опекуна, – продолжал он. – Скорее всего, был у тебя до двадцати одного года опекун или вроде того. Может, стряпчий какой-нибудь. Как, к примеру, первая буква его фамилии? Что, если Д?
   Словно яркая вспышка вдруг озарила мой мир, и столько разочарований, унижений, опасностей, всевозможных последствий нахлынуло на меня, что, захлестнутый их потоком, я едва мог перевести дыхание.
   – Вообрази, – заговорил он снова, – что доверитель этого стряпчего, у которого фамилия начинается на Д, а если уж говорить до конца, так, может быть, Джеггерс, – вообрази, что он прибыл морем в Портсмут, высадился там и захотел тебя навестить. Ты вот давеча сказал: «Не знаю, как вам удалось меня разыскать». Так как же мне удалось тебя разыскать, а? Да очень просто: из Портсмута я написал одному человеку в Лондон и узнал твой адрес. Как этого человека зовут? Да Уэммик!
   Под страхом смерти я и то не мог бы вымолвить ни слова. Я стоял, одной рукой опираясь на спинку стула, а другую прижав к груди, которая, казалось, вот-вот разорвется, – стоял, растерянно уставившись на него, а потом судорожно вцепился в стул, потому что комната поплыла и закружилась. Он подхватил меня, усадил на диван, прислонил к подушкам и опустился передо мной на одно колено, так, что его лицо, теперь отчетливо всплывшее в моей памяти и наводившее на меня ужас, оказалось совсем близко к моему.
   – Да, Пип, милый мой мальчик, это я сделал из тебя джентльмена! Я, и никто другой! Еще тогда я поклялся, что как заработаю гинею – ты эту гинею получишь. А позднее поклялся, что как наживусь да разбогатею – разбогатеешь и ты. Мне солоно приходилось – я не жаловался, лишь бы тебе жилось сладко. Работал не покладая рук, лишь бы тебе не работать. Ну и что же, милый мальчик? Думаешь, я для того это говорю, чтобы ты ко мне благодарность чувствовал? Ничуть. А для того я это говорю, чтобы ты знал: загнанный, шелудивый пес, которому ты жизнь сохранил, так возвысился, что из деревенского мальчишки сделал джентльмена, и этот джентльмен – ты, Пип!
   Отвращение, которое я испытывал к этому человеку, ужас, который он мне внушал, гадливость, которую вызывало во мне его присутствие, не были бы сильнее, если бы я видел перед собой самое страшное чудовище.
   – Слушай меня, Пип. Я тебе все равно что родной отец. Ты мой сын, ты мне дороже всякого сына. Я деньги копил – все для тебя. Когда меня нарядили на дальние пастбища стеречь овец и лица-то вокруг меня были только овечьи, так что я и забыл, какое человеческое лицо бывает, – я и тогда тебя видел. Сидишь, бывало, в сторожке, обедаешь либо ужинаешь и вдруг уронишь нож – вот, мол, мой мальчик смотрит на меня, как я ем и пью. Я тебя там сколько раз видел так же ясно, как на тех гнилых болотах, и всякий раз говорил: «Разрази меня бог», – и из сторожки выходил, чтобы под открытым небом это сказать: «Вот кончится мой срок, да наживу я денег, сделаю из мальчика джентльмена». И сделал. Ты только посмотри на себя, мой мальчик! Посмотри на свои хоромы – такими и лорд не погнушается. Да что там лорд! Ты с твоими деньгами всякого лорда за пояс заткнешь!
   Упиваясь своим торжеством и к тому же помня, что я был близок к обмороку, он не обращал внимания на то, как я воспринимаю его слова. Лишь в этом и была для меня капля утешения.
   – Ты только взгляни, – продолжал он, доставая у меня из кармана часы и поворачивая перстень на моем пальце камнем к себе, хотя я весь сжался от его прикосновения, как при виде змеи, – золотые часы, да какие прекрасные: это ли не к лицу джентльмену! А тут – бриллиант, весь обсыпанный рубинами: это ли не к лицу джентльмену! Взгляни на свое белье – тонкое да нарядное. Взгляни на свою одежду – лучшей не сыскать! А книги! – Он обвел глазами комнату. – Вон их сколько на полках, сотни! И ведь ты их читаешь? Знаю, знаю, когда я пришел, ты как раз их читал. Ха-ха-ха! Ты и мне их почитаешь, мой мальчик! А если они на иностранных языках и я ни слова не пойму, – все равно, я еще больше буду тобой гордиться.
   Он снова поднес мои руки к губам, и у меня мороз пробежал по коже.
   – Ты не утруждай себя, Пип, не разговаривай, – сказал он, после того как опять провел рукавом по глазам и по лбу, а в горле у него что-то булькнуло – я хорошо помнил этот звук! – и стал мне еще отвратительнее тем, что говорил так серьезно. – Самое лучшее тебе помолчать, мой мальчик. Ты ведь не ждал этого годами, как я; не готовился задолго, как я. Но неужто ты ни разу не подумал, что это я все сделал?
   – Нет, нет, нет, – отвечал я. – Ни разу!
   – Вот видишь, а это я, и никто другой. И ни одна живая душа про то не знала, кроме меня и мистера Джеггерса.
   – И больше никого не было? – спросил я.
   – Нет, – сказал он, удивленно вскинув глазами, – кому же еще быть? Ох, мальчик ты мой, какой же ты стал красивый! Ну, а карие глазки тоже есть? Есть где-нибудь карие глазки, по которым ты вздыхаешь?
   Ах, Эстелла, Эстелла!
   – Они достанутся тебе, мой мальчик, чего бы это ни стоило. Я не говорю, такой джентльмен, как ты, да еще образованный, и сам может за себя постоять; ну а с деньгами оно легче! Давай я тебе доскажу, что начал, мой мальчик. С этой вот сторожки, где я овец стерег, у меня завелись деньги (мне их хозяин-скотовод оставил, когда умирал, он был из таких же, как я), потом кончился мой срок, и начал я помаленьку кое-что делать от себя. За что бы я ни брался, все про тебя думал. Возьмешься, бывало, за что-нибудь новое и скажешь: «Будь я трижды проклят, если это не для мальчика!» И мне во всем везло на удивление. Я уже говорил тебе, обо мне там слава идет. Те самые деньги, что мне хозяин оставил, и те, что я в первые годы заработал, я и отослал в Англию мистеру Джеггерсу – все для тебя, это он тогда по моему письму за тобой приехал.
   Ах, если бы он не приезжал! Если б оставил меня в кузнице – пусть не вполне довольным своей судьбой, но насколько же более счастливым!
   – И это было мне наградой, мой мальчик, – знать про себя, что я ращу джентльмена. Пусть я ходил пешком, а колонисты разъезжали на чистокровных лошадях, обдавая меня пылью; я что думал? А вот что: «Я ращу джентльмена почище, чем вы все вместе взятые!» Когда они говорили друг дружке: «Везти-то ему везет, а только он еще недавно был каторжником и сейчас невежда, грубый человек», я что думал? А вот что: «Ладно, пусть я не джентльмен и неученый, зато у меня свой джентльмен есть. У вас есть земли да стада; а есть ли у кого-нибудь из вас настоящий лондонский джентльмен?» Этим я себя все время поддерживал. И все время помнил, что когда-нибудь обязательно приеду, и увижу моего мальчика, и откроюсь ему как самому родному человеку.
   Он положил руку мне на плечо. Я содрогнулся при мысли, что рука эта, возможно, запятнана кровью.
   – Мне не легко было уехать из тех краев, Пип, и не безопасно. Но я своего добивался, и чем труднее оно было, тем сильнее я добивался, потому что я все обдумал и крепко все решил, И вот наконец я здесь. Милый мой мальчик, я здесь!
   Я пробовал собраться с мыслями, но голова у меня не работала. Мне все время казалось, что я слушаю не столько этого человека, сколько шум дождя и ветра; даже сейчас я не мог отделить его голос от этих голосов, хотя они продолжали звучать, когда он умолк.
   – Где ты меня устроишь? – спросил он через некоторое время. – Надо меня где-нибудь устроить, мой мальчик.
   – Ночевать? – спросил я.
   – Да. И высплюсь же я сегодня, – ты подумай, сколько месяцев меня носило да швыряло по морям!
   – Моего друга, с которым я живу, сейчас нет в городе, – сказал я, вставая с дивана, – ложитесь в его комнате.
   – Он и завтра не вернется?
   – Нет, – несмотря на все мои старания, я говорил как во сне, – и завтра не вернется.
   – Потому что, видишь ли, милый мальчик, – сказал он, понизив голос и внушительно уперев свой длинный палец мне в грудь, – необходимо соблюдать осторожности.
   – Я не понимаю. Осторожность?
   – Ну да. Не то, клянусь богом, смерть!
   – Почему смерть?
   – Меня выслали-то пожизненно. Для меня возвращение – смерть. Больно много народу возвращалось за последнее время, и мне, если поймают, не миновать виселицы.
   Только этого еще недоставало! Мало того, что несчастный годами ковал мне цепи из своего несчастного золота и серебра, он еще рискнул головой, чтобы приехать ко мне, и теперь его жизнь была в моих руках! Если бы я питал к нему не отвращение, а любовь; если бы он мне внушал не чувство гадливости, а глубочайшую нежность и восхищение – мне и то не могло бы быть хуже. Напротив, это было бы лучше, потому что тогда я естественно и от всего сердца старался бы уберечь его от опасности.
   Первой моей заботой было затворить ставни, чтобы с улицы не приметили свет, а потом я затворил и запер двери. Пока я был этим занят, он, стоя у стола, пил ром и закусывал печеньем, и, глядя на него, я снова видел моего каторжника за едой на болоте. Я, кажется, ждал, что он вот-вот нагнется и начнет пилить себе ногу.
   Заглянув в комнату Герберта и удостоверившись, что входная дверь там заперта и попасть оттуда на лестницу можно только через ту комнату, где мы беседовали, я спросил моего гостя, сейчас ли он хочет лечь. Он ответил утвердительно, но добавил, что утром хотел бы надеть смену моего «джентльменского» белья. Я достал белье и положил возле постели, и опять мороз пробежал у меня по коже, когда он, прощаясь со мной на ночь, опять стал трясти мне руки.
   Наконец я кое-как отделался от него, а потом подбросил угля в огонь и уселся у камина, не решаясь лечь спать. Еще час, а может быть и больше, полное оцепенение не давало мне думать; и только когда я стал думать, мне постепенно стало ясно, что я погиб и что корабль, на котором я плыл, разлетелся в щепы.
   Намерения мисс Хэвишем относительно меня – пустая игра воображения; Эстелла вовсе не предназначена мне; в Сатис-Хаус меня только терпели, в пику жадным родственникам, как куклу с заводным сердцем, чтобы упражняться на ней за неимением других жертв, – вот первые жгучие уколы, которые я ощутил. Но самую глубокую, самую острую боль причинила мне мысль, что ради каторжника, повинного бог знает в каких преступлениях и рискующего тем, что его увезут из этой вот комнаты, где я сидел и думал, и повесят у ворот Олд-Бейли, – ради такого человека я покинул Джо.
   Теперь ничто не могло бы заставить меня вернуться к Джо, вернуться к Бидди, – потому, вероятно, что сознание того, как позорно я вел себя по отношению к ним, было сильнее любых доводов. Никакая мудрость в мире не могла бы дать мне того утешения, какое сулила их преданность и душевная простота; но никогда, никогда, никогда мне не искупить своей вины перед ними.
   В вое ветра, в шуме дождя мне то и дело чудилась погоня. Два раза я мог бы поклясться, что слышал стук и шепот у входной двери. Поддавшись этим страхам, я не то вспомнил, не то вообразил, что появлению моего гостя предшествовали таинственные знамения. Что за последний месяц мне попадались на улице люди, в которых я находил сходство с ним. Что случаи эти учащались по мере того, как он приближался к берегам Англия. Что каким-то образом его грешная душа посылала ко мне этих вестников, и вот теперь, в эту бурную ночь, он сдержал слово и пришел ко мне.
   В эти мысли врывались воспоминания о том, каким неистовым он показался когда-то моим детским глазам; как второй каторжник снова и снова повторял, что этот человек хотел его убить; какой он был страшный во время драки в канаве, когда терзал своего противника, как дикий зверь. В тусклом свете камина из этих воспоминаний родился смутный страх – безопасно ли оставаться взаперти с ним вдвоем, в эту глухую, ненастную ночь. Страх ширился, пока не заполнил всю комнату, и наконец я не выдержал – взял свечу и пошел взглянуть на моего жуткого постояльца.
   Он обвязал голову платком, и лицо его во сне было сурово и хмуро. Но хотя на подушке рядом с ним лежал пистолет, он спал, и спал спокойно. Убедившись в этом, я тихонько вынул из двери ключ и запер ее снаружи, прежде чем опять усесться у огня. Постепенно я съехал со стула и очутился на полу. Когда я проснулся после короткого сна, в котором ощущение моего несчастья ни на минуту не покидало меня, церковные часы в Сити били пять, свечи догорели, огонь в камине погас, а от дождя и ветра непроглядная тьма за окном казалась еще чернее.

   На этом кончается вторая пора надежд Пипа.


   Глава XL

   Хорошо еще, что мне сразу пришлось заботиться о том, как уберечь моего страшного гостя от опасности; мысль эта возникла у меня, едва только я проснулся, и на время оттеснила другие, беспорядочно осаждавшие меня мысли.
   О том, чтобы спрятать его в своей квартире, нечего было и думать. Это все равно бы не удалось, и всякая попытка только возбудила бы подозрения. Правда, Мститель уже давно получил расчет, но теперь мне прислуживала краснолицая старуха, приводившая себе в помощь живой узел тряпья, который она называла своей племянницей; и не пустить их в одну из комнат значило наверняка разжечь их любопытство и дать пищу для бесконечных сплетен. Обе они были подслеповаты, что я объяснял долголетней привычкой подглядывать в замочные скважины, и обе неизменно являлись, когда их не звали; пожалуй, это составляло единственную постоянную черту в их характере, если не считать того, что обе были нечисты на руку. Чтобы эти особы не учуяли никакой тайны, я решил сообщить им поутру, что ко мне неожиданно приехал из провинции дядюшка.
   Решение это я принял еще тогда, когда пытался нашарить в потемках, чем бы зажечь свечу. Ничего не найдя, я был вынужден отправиться к ближайшим воротам, чтобы привести оттуда сторожа с фонарем. И вот, ощупью спускаясь по темной лестнице, я обо что-то споткнулся, и это что-то оказалось человеком, съежившимся в углу.
   Так как на мой вопрос, что он тут делает, человек этот ничего не ответил, а только отстранился от меня, я побежал в будку и, поспешно вызвав сторожа, уже на обратном пути рассказал ему, в чем дело. Ветер дул все так же неистово, поэтому, опасаясь, как бы не погасла единственная свеча, мы не стали зажигать фонари на лестнице, но осмотрели всю лестницу снизу доверху и никого не нашли. Тогда у меня мелькнула мысль – не проскользнул ли неизвестный человек к нам в квартиру; я зажег свечу от свечи сторожа и, оставив его в прихожей, тщательно осмотрел псе комнаты, включая ту, где спал мой страшный гость. Все было тихо, в квартиру без меня никто не проник.
   Меня тревожило, что именно в эту ночь на лестнице мог скрываться соглядатай, и в надежде узнать что-нибудь от сторожа, я поднес ему стаканчик и спросил, не впускал ли он вчера в ворота какого-нибудь подвыпившего джентльмена. Как же, сказал он, таких было трое, в разное время ночи. Один живет в Фаунтен-Корте, двое других – на Тэмпл-лейн, и он видел, что все они разошлись по своим домам. А единственный человек, который снимал квартиру в одном доме с нами, недели две как уехал из города, и ночью он не мог вернуться, – поднимаясь по лестнице, мы видели на его двери печать.
   – В мои ворота мало кто входит, сэр, – сказал сторож, отдавая мне стакан, – очень уж погода была скверная. Кроме тех троих джентльменов, как будто никого и не было после одиннадцати часов, – это когда спрашивали вас.
   – Да, да, – поспешил я подтвердить, – это был мой дядя.
   – Вы, конечно, его видели, сэр?
   – Да. Разумеется, видел.
   – И того человека, который был с ним, тоже?
   – Который был с ним? – переспросил я.
   – Мне так показалось, – отвечал сторож. – Когда он остановился спросить, как к вам пройти, тот человек тоже остановился, а когда он пошел сюда, тот человек тоже пошел сюда.
   – Что это был за человек?
   Сторож не разглядел его толком, похоже, что из простых; одежа на нем была как будто вся в пыли, а сверху темный плащ. Сторож, видимо, не придавал этому значения, да оно и понятно, – у него не было причин отнестись к этому серьезно, не то что у меня.
   Отделавшись от него, – а мне теперь хотелось прекратить наш разговор как можно скорее, – я с тревогой стал сопоставлять эти два обстоятельства. По отдельности каждое из них объяснялось просто: вполне могло случиться, что какой-нибудь человек, хорошо пообедавший в гостях или дома и даже близко не подходивший к будке этого сторожа, забрел на мою лестницу и спьяна уснул там; с другой стороны, мой безымянный гость мог попросить кого-нибудь проводить его до моего дома. Однако то и другое вместе взятое очень мне не нравилось, – после всего пережитого за эти несколько часов я готов был к чему угодно отнестись с недоверием и страхом.
   Я затопил камин – уголь загорелся бледным, невеселым огнем – и задремал в кресле. Когда мне уже казалось, что я просидел так целую ночь, часы пробили шесть. Зная, что до света осталось еще добрых полтора часа, я опять задремал и сначала все время просыпался, – то мне слышались громкие разговоры неизвестно о чем, то ветер в трубе представлялся раскатами грома, – а потом я крепко уснул и проснулся как встрепанный, когда на дворе уже рассвело.
   Обдумать свое положение я еще не успел, да и сейчас был на это не способен. Удар оглушил меня. Я был удручен, подавлен, но разобраться в своих чувствах не мог. А составить какой-нибудь план действий мне было бы так же трудно, как залезть на луну. Когда я открыл ставни и увидел за окном дождливое, ветреное, свинцово-серое утро, когда растерянно переходил из комнаты в комнату, когда, пожимаясь от холода, снова уселся у камина ждать служанку, я знал, что мне очень скверно, но едва ли мог бы сказать, почему это так, и давно ли это у меня началось, и в какой день недели я эта заметил, и даже кто я, собственно, такой.
   Наконец старуха явилась, а с ней и племянница, про которую нельзя было сказать, где ее патлатая голова, а где веник, и обе выразили удивление, застав меня у камина. Я сообщил им, что в комнате Герберта спит мой дядюшка, приехавший ночью, и распорядился относительно некоторых дополнительных приготовлений к завтраку и честь гостя. Затем, пока они с грохотом двигали мебель и поднимали пыль, я, двигаясь словно во сне, умылся, оделся и снова сел у камина ждать, чтобы он вышел к завтраку через некоторое время дверь отворилась, и он вошел. Вид его привел меня в содрогание, при дневном свете он показался мне еще противнее.
   – Я даже не знаю, как вас называть, – сказал я вполголоса, когда он сел за стол. – Я всем говорю, что вы мой дядя.
   – Правильно, мой мальчик! Вот и называй меня дядей.
   – Вероятно, вы в пути придумали себе какую-нибудь фамилию?
   – Да, мой мальчик. Я взял себе фамилию Провис.
   – И намерены ее сохранить?
   – Ну да, чем она хуже другой, разве что тебе какая-нибудь другая больше нравится.
   – А как ваша настоящая фамилия? – спросил я шепотом.
   – Мэгвич, – отвечал он тоже шепотом, – наречен Абелем.
   – Кем вы готовились стать в жизни?
   – Кандальником, мой мальчик.
   Он сказал это вполне серьезно, точно назвал какую-то профессию.
   – Когда вы вчера вечером входили в Тэмпл… – начал я и сам удивился, неужели это было только вчера вечером, а кажется, уже так давно.
   – Так что же, мой мальчик?
   – Когда вы вошли в ворота и спросили у сторожа, как сюда пройти, с вами кто-нибудь был?
   – Со мной? Нет, мой мальчик.
   – Но был кто-нибудь поблизости?
   – Точно я не приметил, – сказал он в раздумье, – потому как мне здесь все внове. Но, кажется, действительно кто-то был и вошел за мной следом.
   – Вас в Лондоне знают?
   – Надеюсь, что нет, – сказал он и выразительно показал пальцем на свою шею, от чего меня бросило в жар.
   – А раньше вы в Лондоне бывали?
   – Редко когда бывал, мой мальчик. Я все больше находился в провинции.
   – А… судили вас в Лондоне?
   – Это в который раз? – спросил он, зорко взглянув на меня.
   – В последний. Он кивнул головой.
   – Тогда я и с Джеггерсом познакомился. Джеггерс меня защищал.
   Я уже готов был спросить, за что его судили, но тут он взял со стола нож, взмахнул им, сказал: – А в чем я провинился, за то отработал и заплатил сполна! – и приступил к завтраку.
   Ел он прожорливо, так что было неприятно смотреть, и все его движения были грубые, шумные, жадные. С того времени как я принес ему еды на болото, у него поубавилось зубов, и, когда он мял во рту кусок баранины и нагибал голову набок, чтобы получше захватить его клыками, он был до ужаса похож на голодную старую собаку.
   Это могло хоть у кого отбить аппетит, а мне и так было не до завтрака, и я сидел мрачный, не отрывая глаз от стола, задыхаясь от непреодолимого отвращения.
   – Грешен, люблю поесть, мой мальчик, – пояснил он как бы в свое оправдание, отставляя наконец тарелку, – всегда этим грешил. Кабы не это, я бы, может, и горя меньше хлебнул. И без курева я тоже никак не могу. Когда меня там, на краю света, определили пасти овец, я, наверно, сам с тоски превратился бы в овцу, кабы не курево.
   С этими словами он встал из-за стола и, запустив руку в карман своей толстой куртки, извлек короткую черную трубочку и горсть табаку, темного и крепкого, известного под названием «негритянского листа». Набив трубку, он высыпал остатки табака обратно в карман, точно в ящик; потом достал щипцами уголек из камина, закурил и, повернувшись спиною к огню, в который раз своим излюбленным жестом протянул мне обе руки.
   – Вот, – сказал он, держа меня за руки и попыхивая трубкой, – вот джентльмен, которого я сделал! Настоящий джентльмен, первый сорт. Ох, и приятно мне на тебя смотреть, Пип! Так бы все стоял и смотрел на тебя, мой мальчик!
   Я при первой возможности высвободил руки и, чувствуя, что мысли мои наконец приходят в некоторый порядок, попытался разобраться в своем положении. Прислушиваясь к его хриплому голосу, глядя на его морщинистую плешивую голову с бахромою седых волос, я стал понимать, к кому я прикован и какой крепкой цепью.
   – Я не хочу, чтобы мой джентльмен шлепал по лужам; у моего джентльмена не должно быть грязи на сапогах. Ему надо завести лошадей, Пип! И верховых, и выездных, и для слуг особо. А то что же это, колонисты разъезжают на лошадях (да еще на чистокровных, шут их дери!), а мой лондонский джентльмен будет ходить пешком? Нет, нет, мы им покажем такое, что им и не снилось, верно, Пип?
   Он достал из кармана большой, туго набитый бумажник и бросил его на стол.
   – Тут найдется, что тратить, мой мальчик. Это твое. Все, чем я владею, – все не мое, а твое. Да ты не бойся, Это не последнее, есть и еще! Я для того и приехал на родину, чтобы поглядеть, как мой джентльмен будет тратить деньги по-джентльменски. Мне только того и надо. Мне только и надо, что этой радости – глядеть на него. И черт вас всех возьми! – закончил он, окинув взглядом комнату и громко щелкнув пальцами. – Черт вас всех возьми, от судьи в парике до колониста, что пылил мне в нос, уж мой будет джентльмен так джентльмен, – не вам чета!
   – Помолчите! – воскликнул я, сам не свой от страха и отвращения. – Мне нужно с вами поговорить. Мне нужно решить, что делать. Мне нужно узнать, как уберечь вас от опасности, сколько времени вы здесь пробудете, какие у вас планы.
   – Погоди, Пип, – сказал он, кладя руку мне на плечо и сразу как-то присмирев. – Ты малость погоди. Это я давеча забылся. Недостойные слова сказал, недостойные. Слышь, Пип, ты прости меня. Этого больше не будет.
   – Прежде всего, – заговорил я опять, чуть не со стоном, – какие меры предосторожности можно принять, чтобы вас не узнали и не посадили в тюрьму?
   – Нет, мой мальчик, – продолжал он все так же смиренно, – это не прежде всего. А прежде всего насчет недостойности. Недаром я столько лет растил джентльмена, – я знаю, какого он требует обращения. Слышь, Пип, я недостойные слова сказал, недостойные. Ты уж прости меня, мой мальчик.
   Столько мрачного комизма было в этой речи, что я невесело рассмеялся и сказал:
   – Простил, простил. Бросьте вы, бога ради, твердить все одно и то же!
   – Нет, Пип, погоди, – не унимался он, – я не для того такую даль ехал, чтобы себя недостойным показать. А теперь, мой мальчик, продолжай. О чем бишь ты начал?..
   – Как уберечь вас от опасности, которой вы себя подвергли?
   – Да не так уж велика опасность. Если только на меня не донесут, опасности, можно сказать, никакой и нет. А кто на меня донесет? Разве что ты, либо Джеггерс, либо Уэммик.
   – А если вас случайно узнают на улице?
   – Да словно бы и некому, – сказал он. – В газеты я не собираюсь давать объявление, что вот, мол, А. М. воротился из Ботани-Бэй; и лет, слава богу, немало прошло, и корысти в этом никому нет. Но я тебе так скажу, Пит: будь опасность в сто раз больше, я бы все равно приехал поглядеть на тебя.
   – И сколько вы здесь пробудете?
   – Сколько пробуду? – переспросил он, удивленно взглянув на меня, и даже вынул изо рта свою черную трубку. – А я туда не вернусь. Я больше отсюда не уеду.
   – Где же вам жить? – спросил я. – Что мне с вами делать? Где вы будете в безопасности?
   – Не тревожься, мой мальчик, – отвечал он. – За деньги можно и парик купить, и пудры, и очки, и любую одежду – к примеру, панталоны с чулками, да мало ли еще что. Так и до меня люди скрывались, и я так могу не хуже других. А где жить, это ты, мой мальчик, сам мне присоветуй.
   – Сейчас вы говорите об этом легко, – сказал я, – но вчера, видно, не шутили, когда клялись, что это смерть.
   – И сегодня клянусь, что смерть, – сказал он и опять сунул трубку в рот. – Если поймают, так вздернут при всем честном народе, на улице, неподалеку отсюда, и очень важно, чтобы ты это как следует понял. Но раз уж дело сделано, о чем толковать? Я здесь. Вернуться туда мне теперь не лучше, чем здесь остаться, даже хуже. Приехал я к тебе по своей воле, сколько лет об этом мечтал. Пусть оно опасно, но я-то старый воробей, из каких только силков не уходил, с тех пор как оперился, и не боюсь сесть на огородное пугало. Если в нем спрятана смерть, значит так и надо, пускай выйдет, покажется, тогда я в нее поверю, – тогда, но не раньше. А теперь дай я еще полюбуюсь на своего джентльмена.
   Он опять взял меня за обе руки и, попыхивая трубкой, восхищенно оглядел с головы до ног как свою собственность.
   Я тем временем пришел к заключению, что лучше всего будет найти ему поблизости какую-нибудь тихую комнату, куда он мог бы въехать через два-три дня, когда вернется Герберт. Для меня было совершенно очевидно, что я должен посвятить Герберта в нашу тайну, не говоря уже о том, какое огромное облегчение это мне сулило. Но для мистера Провиса (так я решил его называть) это было отнюдь не столь очевидно. Он заявил, что даст на это согласие лишь после того, как увидит Герберта и составит себе о нем благоприятное мнение.
   – Да и тогда, мой мальчик, – сказал он, вытаскивая из кармана маленькую засаленную черную библию с застежками, – мы приведем его к присяге.
   Я не могу сказать с уверенностью, что мой грозный благодетель возил с собой по свету эту черную книжку с единственной целью – в особо важных случаях заставлять людей клясться на ней, но я никогда не видел, чтобы он находил ей иное применение. Самая книжка была, скорее всего, украдена в каком-нибудь суде, и возможно, что, памятуя об этом, а также исходя из собственного опыта, он полагался на нее как на некое могущественное юридическое заклинание или талисман. Сейчас, когда он извлек ее на свет, я вспомнил, как давным-давно на кладбище он связал меня страшной клятвой и как накануне рассказывал, что в тех далеких глухих краях сопровождал клятвой всякое свое решение.
   Так как на нем был дешевый матросский костюм, невольно наводивший на мысль, что у него припасен для продажи попугай или сигары, я счел за благо тут же обсудить, как ему лучше всего одеться. Сам он почему-то свято верил, что «панталоны с чулками» могут сотворить чудеса, и в общих чертах уже придумал себе одеяние, которое превратило бы его в нечто среднее между настоятелем собора и зубным врачом. Мне стоило больших трудов убедить его, что лучше ему принять обличье зажиточного фермера; мы также уговорились, что он подстрижет волосы покороче и слегка их припудрит. И наконец – поскольку служанка и ее племянница еще не видели его – было решено, что он не станет показываться им на глаза, пока все эти перемены в его внешности не будут произведены.
   Казалось бы, условиться об этих мерах предосторожности было не так уж сложно; но я пребывал в такой растерянности, чтобы не сказать умопомрачении, что это заняло много времени, и я только в третьем часу дня вышел на улицу, чтобы сделать все необходимое. Провиса я запер в квартире, наказав ни под каким видом никому не отворять дверь.
   Я знал, что на Эссекс-стрит, в двух шагах от моего дома, имеется весьма почтенный пансион, выходящий задними окнами на Тэмпл; туда я и отправился прежде всего, и мне посчастливилось получить номер на третьем этаже для моего дяди мистера Провиса. Затем я обошел несколько магазинов и заказал все необходимое для того, чтобы преобразить его в фермера. А покончив с этим, я уже в чисто личных целях взял курс на Литл-Бритен. Мистер Джеггерс сидел за своим столом, но при виде меня тотчас встал и перешел к камину.
   – Смотрите, Пип, – сказал он, – будьте осторожны.
   – Конечно, сэр, – подтвердил я, так как по дороге хорошо обдумал все, что должен ему сказать.
   – Не ставьте в затруднительное положение себя, а также никого другого, – продолжал мистер Джеггерс. – Понимаете – никого. Ничего мне не рассказывайте. Я ничего не хочу знать: я не любопытен.
   Разумеется, я сразу понял, что ему все известно.
   – Я только хотел удостовериться, что мне сказали правду, мистер Джеггерс, – отвечал я. – У меня нет надежды, что это неправда, но все же я решил проверить.
   Мистер Джеггерс кивнул.
   – Но как вы это выразились: «сказали» или «сообщили»? – спросил он, нагнув голову набок и не глядя на меня, но устремив взгляд в пол и точно прислушиваясь. – «Сказали» – это как будто подразумевает личное общение. А ведь у вас не могло быть личного общения с человеком, находящимся в Новом Южном Уэльсе.
   – Пусть будет «сообщили», мистер Джеггерс.
   – Очень хорошо.
   – Человек по имени Абель Мэгвич сообщил мне, что он и есть мой неизвестный благодетель.
   – Правильно, – сказал мистер Джеггерс. – Это он… в Новом Южном Уэльсе.
   – И только он? – спросил я.
   – И только он, – ответил мистер Джеггерс.
   – Я не настолько глуп, сэр, чтобы считать вас в какой-либо мере ответственным за мои ошибки и ложные выводы; но я всегда думал, что это мисс Хэвишем.
   – Как вы правильно заметили, Пип, – сказал мистер Джеггерс, обращая на меня спокойный взгляд и покусывая указательный палец, – за это я не могу нести никакой ответственности.
   – А между тем это казалось так правдоподобно, сэр, – продолжал я тоскливо.
   – Доказательств ни малейших, Пип, – сказал мистер Джеггерс, качая головой и подбирая полы сюртука. – Никогда не верьте тому, что кажется; верьте только доказательствам. Нет лучше правила в жизни.
   – Больше мне нечего сказать, – вздохнул я, немного подумав. – Я проверил сообщение, которое получил, – и все кончено.
   – И теперь, – сказал мистер Джеггерс, – когда Мэгвич… в Новом Южном Уэльсе… наконец объявился, вы можете убедиться, Пип, что в моих разговорах с вами я с начала до конца строго придерживался фактов. Не было случая, чтобы я отступил от строгого изложения фактов. Вам это вполне ясно?
   – Вполне, сэр.
   – Я предупредил Мэгвича… ы Новом Южном Уэльсе, когда он впервые написал мне… из Нового Южного Уэльса, что буду строго придерживаться фактов и чтобы он не ждал от меня ничего иного. Я также сделал ему предостережение. Мне показалось, что в своем письме он смутно намекнул, что думает когда-нибудь, в отдаленном будущем, увидеться с вами здесь, в Англии. Я предостерег его, что не желаю больше об этом слышать; что у него нет никаких шансов на помилование; что он выслан пожизненно; и что, вернувшись в пределы этой страны, он совершит уголовное преступление, по закону влекущее за собой наивысшую кару. Я предостерег Мэгвича на этот счет, – сказал мистер Джеггерс, глядя на меня в упор, – я написал ему в Новый Южный Уэльс. Он, несомненно, принял к сведению мое предостережение.
   – Несомненно, – сказал я.
   – Уэммик сообщил мне, – продолжал мистер Джеггерс, все так же в упор глядя на меня, – что он получил письмо из Портсмута, от какого-то колониста по фамилии Нарвис или…
   – Или Провис, – подсказал я.
   – Или Провис, – благодарю вас, Пип. Может быть, и в самом деле Провис? Может быть, вы знаете, что его фамилия Провис?
   – Да.
   – Вы, стало быть, знаете, что его фамилия Провис. Итак, письмо из Портсмута, от колониста по фамилии Провис, который от имени Мэгвича просил сообщить ему ваш адрес. Насколько мне известно, Уэммик послал ему ваш адрес обратной почтой. Вероятно, вы от Провиса и получили сведения относительно Мэгвича… в Новом Южном Уэльсе?
   – Да, от Провиса, – отвечал я.
   – До свидания, Пип, – сказал мистер Джеггерс, протягивая мне руку. – Рад был повидать вас. Когда будете писать Мэгвичу в Новый Южный Уэльс или передавать ему что-нибудь через Провиса, не откажите упомянуть, что подробный отчет по нашему многолетнему делу, а также оправдательные документы будут переданы вам имеете с оставшимися суммами: кое-какие суммы еще остались. До свидания, Пип!
   Он пожал мне руку и в упор смотрел на меня, пока я не вышел из комнаты. В дверях я обернулся: он все так же в упор смотрел на меня, а отвратительные слепки точно старались разомкнуть веки и восхищенно выдавить из своих распухших глоток: «Удивительный человек!»
   Уэммика в конторе не было, да и будь он на своем месте, он ничем не мог бы мне помочь. Я сразу вернулся в Тэмпл, где грозный Провис, поджидая меня, спокойно потягивал грог и курил «негритянский лист».
   На следующий день мне прислали на дом мои покупки, и он стал переодеваться. Но, к моему величайшему огорчению, все, что бы он ни надел, шло ему меньше, чем его матросское платье. Словно что-то в нем сводило на нет всякую попытку переиначить его. Чем больше я его наряжал, чем лучше я ею наряжал, тем яснее видел фигуру беглого на болоте. Разумеется, при моем тревожном состоянии духа такое впечатление отчасти объяснялось тем, что передо мной все отчетливее возникало его тогдашнее лицо и повадка; но мне уже чудилось, что он волочит одну ногу, словно на ней все еще болтается тяжелая цепь, и что каждая черточка в нем, каждое движение выдает каторжника.
   У него еще сохранились дикарские привычки одинокой жизни на пастбищах, и никакая одежда не могла их смягчить; а к этому присоединялась память о последующей унизительной жизни клейменого среди колонистов и сознание, что он снова должен скрываться от закона. В том, как он сидел и стоял, и пил и ел, как задумывался порой, угрюмо ссутулившись, как доставал свой нож с роговой рукояткой и обтирал его о штаны, прежде чем нарезать пищу, как брал со стола легкую чашку или стакан, точно поднимал большую, нескладную кружку, как отхватывал кусок хлеба и аккуратно собирал им с тарелки всю подливку до последней капли, точно зная, что больше не получит, а потом вытирал о хлеб пальцы и отправлял его в рот, – во всем этом и в тысяче других повседневных мелочей яснее ясного обнаруживался Острожник, Кандальник, Арестант.
   Ему очень хотелось напудрить волосы, и я дал на это свое согласие, когда он отказался от панталон с чулками. Но пудра выглядела на нем так, как выглядели бы, вероятно, румяна на лице покойника: благодаря этой жалкой уловке то, что было важнее всего скрыть, с ужасающей ясностью проступило наружу и словно засверкало вокруг его макушки. Мы тут же отменили эту затею, и он только подстриг свои седые космы.
   Не могу выразить, как меня угнетала страшная тайна, окружавшая этого человека. Когда по вечерам он засыпал в кресле, вцепившись узловатыми руками в подлокотники и уронив на грудь плешивую голову, изборожденную глубокими морщинами, я сидел и смотрел на него, гадая, что за грех у него на душе, и приписывал ему по очереди все преступления, какие только бывают на свете, пока мною не овладевало страстное желание вскочить и бежать куда глаза глядят. Час от часу мое отвращение к нему росло, и возможно даже, что я бы не вытерпел этой муки и действительно сбежал, несмотря на все, что он для меня сделал и какой опасности себя подверг, если бы меня не удерживала мысль о скором возвращении Герберта. Однажды, впрочем, я все же вскочил среди ночи и стал натягивать самую свою скверную одежду с безумным намерением бросить его, а заодно и все мое имущество и, поступив в солдаты, уехать в Индию.
   Даже лицом к лицу с призраком мне не было бы страшнее в моей уединенной квартире под самой крышей длинными вечерами и ночами, в непрестанном шуме ветра и дождя. Призрак нельзя было бы арестовать и повесить по моей вине, а с Провисом я каждую минуту опасался такой возможности, и это окончательно лишало меня присутствия духа. Если он не спал и не раскладывал какой-то сложнейший, одному ему известный пасьянс, для чего пользовался собственной, невероятно истрепанной колодой карт, и всякий раз, как пасьянс сходился, делал на столе отметку своим ножом, – если, повторяю, он не был занят ни тем, ни другим, то просил меня почитать ему вслух: «По-иностранному, мой мальчик!» Пока я читал, он стоял у огня и, хотя не понимал ни слова, по-хозяйски оглядывал меня, а между пальцами руки, которой я заслонялся от света, мне было видно, как он жестами приглашает столы и стулья воздать должное моему таланту. Молодой ученый, оказавшись во власти чудовища, которое он создал в своей гордыне [306 - Молодой ученый, оказавшись во власти чудовища, которое он создал в своей гордыне… – Имеется в виду герой фантастического романа «Франкенштейн» (1817) Мэри Уолстонкрафт Шелли, жены знаменитого поэта. Физиолог Франкенштейн создал некое чудовище, которое совершило ряд преступлений и умертвило своего создателя.], был не более несчастен, чем я, оказавшись во власти человека, который создал меня и к которому я испытывал тем сильнейшее отвращение, чем больше он проявлял ко мне восхищения и любви.
   Я чувствую, что пишу так, словно это длилось по крайней мере год. Это длилось дней пять. Все время поджидая Герберта, я не отлучался из дому и только с наступлением темноты выходил с Провисом немного подышать воздухом. Наконец однажды вечером, когда я, совсем измученный, задремал после обеда, – по ночам тяжелые кошмары не давали мне отдохнуть, – меня разбудили долгожданные шаги на лестнице. Провис, который тоже спал, вскочил при звуке отодвинутого мною стула, и в то же мгновение в руке у него сверкнул нож.
   – Тихо! Это Герберт! – сказал я; и Герберт влетел в комнату, внося с собой свежесть всех дорог Франции.
   – Гендель, дорогой мой, ну здравствуй, здравствуй и еще раз здравствуй! Я точно целый год не был дома. Постой-ка, может, и правда год прошел, – что это ты как похудел, побледнел! Гендель, дорогой… Ох, прошу прощенья.
   Поток его слов и пылкие рукопожатия разом прервались, – он увидел Провиса. Не сводя с него пристального взгляда, Провис неторопливо убирал нож и одновременно доставал что-то из другого кармана.
   – Герберт, друг мой, – сказал я, накрепко затворяя входную дверь, в то время как Герберт застыл на месте в полном изумлении, – случилась очень странная вещь. Это… это мой гость…
   – Все хорошо, мой мальчик! – сказал Провис, выступая вперед со своей черной книжкой, а потом обратился к Герберту: – Возьмите в правую руку. Разрази вас бог на этом месте, если кто от вас хоть слово услышит. Целуйте библию!
   – Сделай все, как он хочет, – шепнул я Герберту.
   И Герберт повиновался, продолжая глядеть на меня ласково и озадаченно, после чего Провис пожал ему руку и сказал:
   – Теперь вы, сами понимаете, связаны клятвой. И пусть я буду последним обманщиком, если Пип не сделает из вас джентльмена!


   Глава XLI

   Не берусь описать, как изумился и встревожился Герберт, когда мы сели втроем у огня и я поведал ему свою тайну. Достаточно будет сказать, что на лице Герберта я видел отраженными свои собственные чувства и прежде всего – мое отвращение к человеку, который столько для меня сделал.
   Уже одно то, как этот человек торжествовал по поводу моей удачи, разделяло нас непереходимой гранью. За исключением того пресловутого случая, когда он один-единственный раз после возвращения показал себя «недостойным», – о чем стал надоедливо твердить Герберту, едва только я закончил свой рассказ, – он не видел ничего, способного омрачить безоблачную картину моего счастья. Когда он хвалился, что сделал из меня джентльмена и приехал посмотреть, как я буду по-джентльменски проживать его денежки, он говорил столько же от моего лица, сколько от своего собственного. И ему в голову не приходило усомниться в том, что все это мне очень приятно и что я, как и он, преисполнен торжества и гордости.
   – Послушайте меня, товарищ Пипа, – так он закончил одну из своих тирад, обращенных к Герберту, – мне не хуже, чем кому другому, известно, что один раз, с тех пор как я возвратился, – и на одну только минуту, – я показал себя недостойным. Я и Пипу сказал, что, мол, знаю, недостойные это слова. Но вы на этот счет не расстраивайтесь. Не для того я сделал из Пипа джентльмена, не для того Пип и вас сделает джентльменом, чтобы мне забыть, какое с вами с обоими требуется обращение. Милый мой мальчик, и вы, товарищ Пипа, можете быть спокойны: вам за меня краснеть не придется. Как я держал язык на привязи после той минуты, когда у меня недостойные слова сорвались, так и сейчас держу и всегда буду держать.
   Герберт сказал: – Разумеется, – но, как видно, не усмотрел в этом особого утешения, – лицо его оставалось растерянным и огорченным. Мы с нетерпением ждали, чтобы Провис ушел к себе и оставил нас одних, но он, видимо, ревновал меня к обществу Герберта и как нарочно все сидел да сидел. Было уже за полночь, когда я проводил его на Эссекс-стрит и благополучно доставил до самой двери его новой квартиры. И только закрыв за ним дверь, я впервые после его приезда почувствовал некоторое облегчение.
   У меня не выходила из головы встреча с неизвестным человеком на лестнице, и я всегда оглядывался по сторонам, когда выводил моего гостя на прогулку и возвращался с ним домой; оглядывался я по сторонам и сейчас. Но как ни трудно, живя в большом городе, отделаться от чувства, что за тобой следят, особенно если знаешь, что такая опасность тебе угрожает, я все же не мог убедить себя, что кому-нибудь из встречавшихся мне людей есть дело до моего существования. Редкие прохожие спешили каждый своей дорогой, а когда я сворачивал в Тэмпл, улица была совсем безлюдна. Никто не вышел вместе с нами из ворот, никто не вошел со мной обратно. Пересекая двор у фонтана, я увидел, что в окнах Провиса горит яркий, спокойный свет, и одинаково пусто и тихо было в нашем дворе, когда я оглядел его, прежде чем войти в свой подъезд, и на лестнице, когда я по ней поднимался.
   Герберт встретил меня с распростертыми объятиями, и я острей, чем когда-либо, ощутил, какое это огромное счастье – иметь друга. После того как он в немногих словах выразил мне свое сочувствие и подбодрил меня, мы сели и стали обсуждать вопрос – что же теперь делать?
   Поскольку кресло, в котором весь вечер сидел Провис, оставалось на прежнем месте у огня (а у него была такая тюремная привычка – держаться одного и того же места в комнате и проделывать одни и те же манипуляции со своей трубкой и «негритянским листом», ножом и колодой карт, точно выполняя урок, который ему написали на грифельной доске), поскольку, повторяю, кресло его оставалось на прежнем месте, Герберт, не подумав, опустился в него, но через минуту вскочил, отодвинул его и взял себе другое. После этого ему незачем было говорить мне, что он проникся к моему покровителю глубокой неприязнью, и мне незачем было сообщать ему то же о себе. Мы признались в этом друг другу без единого слова.
   – Ну вот, – сказал я Герберту, когда он устроился в другом кресле. – Что же теперь делать?
   – Мой бедный, милый Гендель, – отвечал он, сжав руками виски, – я так ошарашен, что даже думать не могу.
   – Так было и со мной, Герберт, когда я только что узнал, И все-таки что-то нужно делать. Он уже носится с новыми планами – лошади, коляски, всякие дорогие наряды. Надо его как-то остановить.
   – Значит, ты считаешь, что не можешь принять…
   – А как же иначе! – перебил я Герберта. – Ты только подумай, кто он такой! Один его вид чего стоит!
   И тут нас обоих пробрала дрожь.
   – А между тем, Герберт, как это ни ужасно, он, видимо, ко мне привязан, сильно привязан. Надо же было случиться такому несчастью!
   – Мой бедный, милый Гендель, – повторил Герберт.
   – И потом, даже если я сейчас проведу черту и не возьму от него больше ни пенни, подумай, сколько я ему уже должен за прошлое! И вообще я кругом в долгах, – как я их выплачу теперь, когда мне не на что надеяться и я не обучен никакой профессии и ни на что в жизни не гожусь?
   – Ну уж ни на что не годишься, – это ты, пожалуйста, не говори, – возразил Герберт.
   – А на что я гожусь? Разве что пойти в солдаты, а больше ни на что. И может быть, дорогой мой Герберт, я бы так и поступил, если бы не знал, что меня ждет твой дружеский совет и поддержка.
   Тут я, понятно, не удержался от слез, а Герберт, понятно, сделал вид, что не заметил этого, и только крепко сжал мне руку.
   – Во всяком случае, дорогой мой Гендель, – сказал он, немного помолчав, – солдатская служба это не то, что нужно. Если ты отказываешься от его дальнейшего покровительства и от его денег, то, вероятно, думаешь со временем рассчитаться за то, что получил от него. А уж при солдатской-то службе какие расчеты! И, кроме того, это просто глупо. Тебе гораздо лучше поступить в контору Кларрикера, хоть это и очень скромное дело. У меня ведь, ты знаешь, все идет к тому, чтобы стать его компаньоном.
   Несчастный! Если бы он знал, чьи деньги дали ему такую возможность!
   – Но тут есть другой вопрос, – продолжал Герберт. – Это невежественный, упрямый человек, который годами жил одной заветной мечтой. Более того, мне кажется (возможно, я ошибаюсь), что это человек отчаянного, необузданного нрава.
   – Мне-то это хорошо известно, – отозвался я. – Могу рассказать тебе, какие я тому видел доказательства.
   И я рассказал ему про то, о чем раньше не упоминал, – про его схватку с другим каторжником.
   – Вот видишь, – сказал Герберт. – Ты только подумай: он является сюда, рискуя головой, чтобы осуществить свою заветную мечту. И вот, когда она только что осуществилась, после стольких трудов, после стольких лет ожидания, ты лишаешь его жизнь всякого смысла, разрушаешь его мечту, обесцениваешь в его глазах все его богатство. Ты подумал о том, на какой шаг это может его толкнуть?
   – Я думаю об этом днем и ночью, Герберт, с того рокового вечера, как он сюда явился. Мне просто не дает покоя мысль, как бы он не решил отдать себя в руки правосудия.
   – И можешь не сомневаться, – сказал Герберт, – скорей всего так оно и будет. В этом смысле ты в его власти, пока он в Англии, и если ты от него отступишься, он очертя голову именно это и сделает.
   Надо сказать, что такое опасение преследовало меня с самого начала, – ведь если бы оно оправдалось, я бы стал почитать себя убийцей, – и теперь слова Герберта привели меня в такой ужас, что я не мог усидеть на месте и стал ходить взад и вперед по комнате. Я сказал Герберту, что даже если бы Провис не донес на себя сам, а был опознан случайно, мне было бы бесконечно тяжело чувствовать себя косвенным виновником его ареста. И, говоря это, я не лгал, хотя мне было достаточно тяжело видеть его на свободе, подле себя, и я предпочел бы всю жизнь работать в кузнице, лишь бы не дожить до этого часа!
   Однако нужно было все-таки решить вопрос – что же теперь делать?
   – Самое главное, – сказал Герберт, – надо как можно скорее увезти его из Англии. Тебе придется уехать вместе с ним, иначе он ни за что не согласится.
   – Но куда бы я его ни увез, могу ли я помешать ему вернуться?
   – Ах, Гендель, неужели ты не понимаешь, насколько опаснее сказать ему все и довести его до крайности здесь, в двух шагах от Ньюгета, чем где-нибудь за границей? Нет, так или иначе надо заставить его уехать. Нельзя ли выдумать подходящий предлог – того второго каторжника или еще какое-нибудь обстоятельство его прошлой жизни?
   – В том-то и горе, – сказал я и, остановившись перед Гербертом, развел руками, словно предлагая убедиться в безнадежности моего положения. – Мне ровно ничего не известно о его жизни. Я тут с ним по вечерам чуть не до сумасшествия доходил, – смотрю на него и думаю: вот сидит тот, кто перевернул всю мою жизнь, а я о нем ничего не знаю, кроме того, что это несчастный бродяга, который в детстве два дня держал меня в смертельном страхе.
   Герберт поднялся, взял меня под руку, и мы стали медленно прохаживаться взад-вперед, изучая узор ковра.
   – Гендель, – сказал наконец Герберт и остановился, – ты ведь твердо решил больше не принимать от него никаких благодеяний?
   – Конечно. Разве ты на моем месте стал бы сомневаться?
   – И ты твердо решил, что должен прекратить с ним всякое знакомство?
   – Как ты еще можешь спрашивать, Герберт?
   – И ты опасаешься, не можешь не опасаться, за его жизнь, которую он поставил на карту ради тебя, и следовательно должен сделать все, чтобы не дать ему себя погубить, так? Ну, значит, ты и думать не смей о том, как выпутаться самому, пока не увезешь его из Англии. А после этого – выпутывайся, ради создателя, как можно скорей, и тогда уж мы вместе сообразим, что делать.
   Как отрадно было скрепить рукопожатием даже столь неопределенное решение и опять пройтись взад-вперед по комнате!
   – Что же касается того, как узнать его Историю, – сказал я, – то я вижу только один способ: спросить его самого, и все.
   – Да, – сказал Герберт, – спроси его прямо с утра, когда мы сядем завтракать. (Прощаясь с Гербертом, наш гость предупредил, что придет пораньше, чтобы завтракать вместе с нами.)

   Порешив на этом, мы пошли спать. Всю ночь мне снились самые несуразные сны, и проснулся я не отдохнувший; к тому же, утро снова принесло с собой страшную мысль: а вдруг кто-нибудь узнает, что он самовольно вернулся из ссылки? Когда я не спал, эта мысль ни на минуту не покидала меня.
   Он явился в назначенное время, достал свой нож и сел к столу. У него была целая куча планов, как «его джентльмену показать себя заправским джентльменом», и он уговаривал меня не теряя времени почать бумажник, который с первого вечера оставался в моем распоряжении. Мою квартиру и свои комнаты он считал лишь временным пристанищем и советовал мне теперь же приглядеть «хоромину побогаче», где-нибудь вблизи Гайд-парка, где нашлась бы «койка» и для него. Когда он покончил с завтраком и стал вытирать нож о штаны, я приступил к делу без всяких обиняков:
   – Вчера после вашего ухода я рассказал моему другу о вашей драке на болоте, когда вас нашли солдаты. Помните?
   – Еще бы не помнить!
   – Нам хотелось бы узнать что-нибудь про того человека… и про вас. Очень странно, что я так мало знаю, особенно о вас. Вы не могли бы – прямо сейчас, не откладывая, – рассказать нам немного о себе?
   – Что ж, – ответил он, подумав. – Ведь вы, товарищ Пипа, помните, что связаны клятвой?
   – Прекрасно помню.
   – Что бы я ни рассказал, – добавил он настойчиво, – клятва – она ко всему относится.
   – Я это вполне понимаю.
   – И помните, вы! В чем я провинился, за то отработал и заплатил сполна, – продолжал он настаивать.
   – Пусть будет так.
   Он достал свою черную трубку и собирался набить ее «негритянским листом», но, посмотрев на зажатую в пальцах щепоть табаку, видно побоялся, как бы курение не отвлекло его от рассказа. Он высыпал табак обратно в карман, воткнул трубку в петлицу, уперся руками в колени и сперва посидел молча, гневно и хмуро глядя в огонь, а потом обернулся к нам и заговорил.


   Глава XLII

   – Милый мальчик, и вы, товарищ Пипа, я не стану рассказывать вам мою жизнь, как в книжках пишут или в песнях поют, а объясню все коротко и ясно, чтобы вы сразу меня поняли. Из тюрьмы на волю, а с воли в тюрьму, и опять на волю, и опять в тюрьму, – вот и вся суть. Так и шла моя жизнь, пока меня не услали на край света, – это после того, как Пип сослужил мне службу.
   Чего-чего надо мной не делали – только что вешать не пробовали. Под замком держали, точно серебряный чайник. Возили с места на место, то из одного города выгоняли, то из другого, и в колодки забивали, и плетьми наказывали, и травили, как зайца. Где я родился, о том я знаю не больше вашего. Первое, что я помню, это как где-то в Эссексе репу воровал, чтобы не помереть с голоду. Кто-то сбежал и бросил меня – какой-то лудильщик – и унес с собой жаровню, так что мне было очень холодно.
   Я знал, что фамилия моя Мэгвич, а наречен Абелем. Вы спросите, откуда знал? А откуда я знал, что вот эта птица зовется снегирь, а эта – воробей, а эта – дрозд? Я бы мог и так рассудить, что, мол, все это враки, но птичьи-то имена оказались правильные, значит, скорее всего, и мое тоже.
   И кто, бывало, ни встретит этого мальчишку Абеля Мэгвича, оборванного и голодного, сейчас же пугается и либо гонит его прочь, либо хватает и тащит в тюрьму. До того часто меня хватали, что я с малых лет и воли-то почти не видел.
   Так вот и получилось, что я еще совсем маленьким оборвышем был, таким жалким, что, кажется, глядя на него, сам бы заплакал (правда, в зеркало я не гляделся, я и в домах таких не бывал, где зеркала водятся), а меня уже стали считать неисправимым. Бывало, придут в тюрьму посетители, так им первым делом меня показывают: «Этот вот, говорят, неисправимый. Так и кочует из тюрьмы в тюрьму». Те на меня удивляются, а я на них, а некоторые обмеряли мне голову, – лучше бы они мне живот обмерили, – а другие дарили душеспасительные книжки, которые я не мог прочесть, и говорили всякие слова, которые я не мог понять. И все, бывало, толкуют мне про дьявола. А какого дьявола? Жрать-то мне надо было или нет?.. Впрочем, это я недостойные слова сказал, я ведь знаю, как надо говорить с джентльменами. Милый мальчик, и вы, товарищ Пипа, не бойтесь, больше этого не будет.
   Я бродяжил, попрошайничал, воровал, когда удавалось – работал, только это бывало не часто, потому что кому же захочется давать такому работу, вам и самим бы, наверно, не захотелось; был понемножку и браконьером, и батраком, и возчиком, и косцом, и коробейником – словом, всего понемножку испробовал, с чего барыш невелик, а неприятностей не оберешься, и стал я взрослым мужчиной. В придорожной харчевне какой-то беглый солдат, который прятался в куче картошки, научил меня читать. А писать научил странствующий великан, он продавал свои подписи на ярмарках по пенсу штука. Теперь меня уже не так часто сажали за решетку, но все же тюремщикам хватало со мной работы.
   Тому назад с лишком двадцать лет познакомился я на скачках в Эпсоме с одним человеком, – будь он сейчас здесь, я бы ему вот этой кочергой череп расколол, не хуже ореха. Звали его Компесон; и это тот самый человек, мой мальчик, которого я на твоих глазах измолотил в канаве, – ты правильно рассказал про это твоему товарищу вчера вечером, когда я ушел.
   Этот Компесон строил из себя джентльмена, да и правда, учился он в богатом пансионе, был образованный. Говорить умел, как по писаному, и замашки самые барские. К тому же собой был красавец. Я увидел его в первый раз накануне главных скачек на поле возле ипподрома в одном балагане, где я и до того бывал. Он сидел за столом с целой компанией, и хозяин (он меня знал, хороший был парень) вызвал его и говорит: «Вот этот человек вам, думаю, подойдет», – это я то есть.
   Компесон поглядел на меня очень зорко, а я на него. Вижу – у него часы с цепочкой, и перстень, и булавка в галстуке, и одет хоть куда.
   «Судя по вашему виду, – говорит мне Компесон, – судьба вас не балует».
   «Да, говорю, хозяин, и никогда особенно не баловала». (Я незадолго до того вышел из Кингстонской тюрьмы, – упекли за бродяжничество. С тем же успехом мог попасть и за другое, да в тот раз ничего другого не было.)
   «Судьба изменчива, – говорит Компесон, – может, и ваша скоро изменится».
   Я говорю: «Надеюсь. Пора бы».
   «Что вы умеете делать?» – говорит Компесон.
   «Есть и пить, говорю, если вы поставите монету».
   Компесон рассмеялся, опять поглядел на меня очень зорко, дал мне пять шиллингов и велел приходить завтра, сюда же.
   Я пришел к нему назавтра, туда же, и он взял меня в подручные и компаньоны. А спросите, каким таким делом он занимался, что ему нужен был компаньон? Его дело было – мошенничать, подделывать подписи, сбывать краденые банкноты и тому подобное. Всяческие ловушки, какие он только мог выдумать хитрой своей головой, да так, чтобы самому не прихлопнуло ногу, да чтобы нажиться, а других подвести, – вот чем он занимался. Жалости он знал не больше, чем железный подпилок, сердце у него было холодное, как смерть, зато голова – как у того самого дьявола.
   С Компесоном работал еще один человек, звали его Артур, это у него была такая фамилия. Тот сильно хворал, посмотреть на него – краше в гроб кладут. Они с Компесоном за несколько лет до того сыграли скверную штуку с одной богатой женщиной и нажили на этом кучу денег; но Компесон просаживал сотни на скачках и в азартные игры, – он и королевскую казну сумел бы пустить по ветру. Так что Артур умирал бедняком, от белой горячки, и жена Компесона (Компесон ее бил почем зря) жалела его, когда было время, а Компесон – тот никого и ничего не жалел.
   Глядя на Артура, мне бы надо было остеречься, да нет, куда там; и не стану я вам говорить, будто я брезговал этими делами, потому что, милый мой мальчик с товарищем, это были бы бесполезные слова. Ну так вот, связался я с Компесоном, и стал он из меня веревки вить. Артур жил у Компесона в доме, в верхней комнате (дом у него был возле Брентфорда), и Компесон вел точный счет, сколько тот ему должен за стол и квартиру, чтобы он, если поправится, все отработал. Но Артур скоро перечеркнул этот счет. Во второй, не то в третий раз, что я его видел, он поздно вечером ворвался к Компесону в гостиную, в одной рубахе, волосы слиплись от пота, и говорит жене Компесона: «Салли, честное слово, она там стоит наверху, у моей постели, и я не могу ее прогнать. Она, говорит, вся в белом, и в волосах белые цветы, и очень сердится, держит в руках саван и грозится, что наденет его на меня в пять часов утра».
   «Вот дурак, – говорит Компесон, – ты что, не знаешь, что она жива? И как ей было к тебе попасть, если она ни в дверь, ни в окно не входила и по лестнице не подымалась?»
   «Не знаю, как она туда попала, – говорит Артур, а сам весь трясется от лихорадки, – только она стоит в углу, у кровати, и очень сердится. А там, где у нее сердце разбито, – это ты его разбил, – там капли крови».
   На словах-то Компесон храбрился, но он был порядочный трус. «Отведи ты этого помешанного наверх, – говорит он жене, – и вы, Мэгвич, помогите ей, ладно?» А сам и близко не подошел.
   Мы с женой Компесона отвели его наверх, уложили в постель, а он все бушует. Кричит: «Поглядите н-а нее! Она машет мне саваном! Неужели не видите? Поглядите, какие у нее глаза! Я ее боюсь, она сердится!» Потом опять закричал: «Она накинет его на меня, и тогда я погиб! Отнимите у нее саван, отнимите!» А потом вцепился в нас, и давай с ней разговаривать, и отвечать ей, так что мне уж стало мерещиться, будто я и сам ее вижу.
   Жене Компесона не впервой было с ним возиться, она дала ему чего-то выпить, и мало-помалу горячка его отпустила, и он успокоился. «Ох, говорит, ушла! Это ее сторож за ней приходил?» Жена Компесона говорит: «Да». – «Вы ему сказали, чтобы он ее запер и засов задвинул?» – «Да». – «И чтобы отнял у нее эту страшную простыню?» – «Да, да, все сказала». – «Вы добрая душа, – говорит он, – спасибо вам, только не уходите от меня, не уходите».
   После этого он лежал тихо почитай что до пяти часов, а тут вдруг вскинулся да как завизжит: «Опять пришла!
   И саван держит… Развернула… Выходит из угла… К постели идет! Держите меня оба-с двух сторон, – не давайте ко мне прикоснуться. Ага! Не вышло! Она хочет накинуть саван мне на плечи, хочет поднять меня и обернуть им. Поднимает! Что же вы меня не держите!» И тут он сел, выпрямился весь – и помер.
   Компесон нисколько не огорчился, – этак, мол, для них обоих лучше. Мы с ним вскоре взялись за дело, но сперва он по своей хитрости заставил меня поклясться на моей же библии – на этой самой черной книжке, мой мальчик, на которой вчера твой товарищ клялся.
   Я не стану перебирать всего, что придумывал Компесон, а я выполнял, – этого и в неделю не переберешь, – а просто скажу вам, милый мальчик и товарищ Пипа, что этот человек так опутал меня своими сетями, что я стал его рабом, не хуже негра. Всегда я был ему должен, всегда в его власти, всегда работал, всегда дрожал за свою шкуру. Он был моложе меня, но зато ученый, и в тысячу раз хитрее и безжалостней. Моя сожительница, с которой у меня тогда выдалось трудное времечко… Ох, нет, ее-то я напрасно приплел.
   Он в замешательстве огляделся по сторонам, словно потерял нужное место в книге своих воспоминаний, отвернулся к огню, крепче уперся руками в колени, потом приподнял руки и снова опустил.
   – Про это рассказывать ни к чему, – продолжал он, опять поворачиваясь к нам. – Труднее того времени, когда я был с Компесоном, мне, пожалуй, и не припомнить. А этим все сказано. Я тебе говорил, что, пока я был с ним, меня судили, одного, за мошенничество?
   Я ответил:
   – Нет.
   – Так вот, – сказал он, – судили, и наказание я отбыл. А что до арестов по подозрению, так их за те четыре-пять лет, что мы с ним работали, было не то два, не то три, только всякий раз не хватало улик. Наконец нас обоих привлекли к суду за то, что пускали в обращение краденые банкноты, – а там и другие наши художества вскрылись. Компесон мне тогда сказал: «Защищаться каждому порознь, как будто мы и незнакомы» – и все! А я был до того беден, что не мог пригласить Джеггерса, пока всю свою одежду не продал, – только в том и остался, в чем был.
   Когда нас ввели в залу суда, я первым делом заметил, каким джентльменом смотрит Компесон, – кудрявый, в черном костюме, с белым платочком, – и каким я против него смотрю оборванцем. Когда началось заседание и вкратце перечислили улики, я заметил, как тяжело вина ложится на меня и как легко на него. Когда принялись за свидетелей, все время выходило, будто это я главный преступник, каждый готов был в том присягнуть – и деньги всегда платили мне, и всем казалось, что я один я затеял дело, и барыш получил. А уж когда повел речь защитник Компесона, тут я понял всю их политику. Он что сказал? «Милорд и джентльмены, вот перед вами стоят рядом два человека, и вы сразу видите, до чего они между собой не похожи. Один, младший, получил воспитание, с ним и разговор будет вежливый; другой, старший, не получил воспитания, с ним и разговор будет другой; один, младший, можно сказать, ни в чем таком не был замечен, а только был на подозрении; другой, старший, был замечен много раз. и всякий раз вина его была доказана. Так разве не ясно, который из них виновен, если виновен один, а если оба – то который виновен гораздо больше?» Ну, и все в этом роде. А когда стали выяснять наше прошлое, тут и пошло: Компесон и в школе-то учился, и его друзья детства занимают всякие высокие посты, и свидетели встречали его в таких-то клубах да обществах, и никто про него дурного не слышал. А меня уж и раньше судили, и знают из конца в конец Англии во всех острогах и арестантских. А когда предоставили последнее слово, Компесон заговорил, заговорил, и нет-нет да и закроет лицо белым платочком, и даже стихи в свою речь вставлял, – а я только и мог сказать: «Джентльмены, этот человек, что стоит со мной рядом, – отъявленный мерзавец». А когда вынесли решение, Компесону просили снисхождение оказать по причине первой судимости и дурного влияния и за то, что он так хорошо давал показания против меня, а для меня у них нашлось всего одно слово: «Виновен». А когда я сказал Компесону: «Дай срок, выйдем отсюда – я тебе рожу разобью!», так Компесон просит судью о защите, и к нему приставляют двух караульных, охранять его от меня. А когда огласили приговор, Компесон-то получил семь лет, а я четырнадцать, и судья еще пожалел его, потому что он, дескать, мог бы всего добиться в жизни, а про меня сказал, что я закоренелый преступник, опасный человек, и, наверно, плохо кончу.
   Провис весь дрожал от волнения, но овладел собой, два-три раза коротко вздохнул, проглотил слюну и, дотронувшись до моей руки, сказал успокаивающе:
   – Милый мальчик, недостойных слов ты от меня не услышишь.
   Однако он так разгорячился, что не мог продолжать, пока не вытер себе платком лицо, голову, шею и руки.
   – Я сказал Компесону, что разобью ему рожу, и поклялся – разбей, мол, господи, мою, если я вру. Мы содержались на той же барже, но я долго не мог до него добраться, хоть и старался. Наконец я как-то подошел к нему сзади и дал ему по щеке, чтобы он обернулся и подставил мне рожу, но тут меня заметили, схватили и бросили в темную. На той барже темная была не бог весть что для человека бывалого, да притом если умеешь нырять и плавать. Я сбежал и прятался среди могил, завидуя тем, кто в них лежит и от всех забот избавлен, и тут-то в первый раз увидел моего мальчика!
   Он окинул меня ласковым взглядом, от чего мне снова стало противно, хотя только что я его искренне жалел.
   – Из слов моего мальчика я понял, что Компесон тоже прячется на этом болоте. Скорее всего он от меня и удрал, уж очень боялся меня, только ему невдомек было, что я тоже на берегу. Я его разыскал. Я разбил ему рожу. «А теперь, говорю, берегись. Себя мне не жаль, а уж тебя я приволоку обратно». И если бы понадобилось, я бы его вплавь, за волосы, один на баржу доставил, без всяких солдат.
   Конечно, ему и тут вышло послабление, – при его-то джентльменском прошлом! Рассудили, что он бежал, когда был не в себе от страха, как бы я его не убил, и наказание ему дали легкое. А меня заковали, опять судили и выслали пожизненно. Только я, мой мальчик и вы, товарищ Пипа, не остался там пожизненно, потому как вот он я, здесь.
   Он снова утерся платком, не спеша достал из кармана табак, вытащил трубку из петлицы, не спеша набил ее, встал и закурил.
   – Он умер? – спросил я, помолчав.
   – Кто, мой мальчик?
   – Компесон.
   – Одно могу сказать: если жив, так надеется, что меня-то нет в живых. Я об нем с тех пор не слышал.
   Герберт писал что-то карандашом на открытой книге. Дождавшись, когда Провис, раскурив свою трубку, загляделся на огонь, он тихонько пододвинул книгу ко мне, и я прочел:
   «Брата мисс Хэвишем звали Артур. Компесон – это тот человек, который считался ее женихом».
   Я закрыл книгу, чуть заметно кивнул Герберту и отложил книгу в сторону; но мы не обменялись ни словом, а только смотрели на Провиса, который стоял у огня и курил свою трубку.


   Глава XLIII

   Стоит ли размышлять о том, насколько в моей неприязни к Провису была повинна Эстелла? Стоит ли задерживаться в пути для того, чтобы сравнить то состояние духа, в котором я силился смыть с себя грязь Ньюгета, прежде чем встретить ее на почтовом дворе, с моими теперешними горькими думами о пропасти, отделяющей гордую красавицу Эстеллу от ссыльного, которого я укрывал? Путь от этого не станет глаже, ни конец его радостней. Это не послужит ни Провису на пользу, ни в оправдание мне.
   После его рассказа у меня зародились новые страхи, или, вернее, прежние смутные страхи облеклись в отчетливую форму. Если Компесон жив и проведает о его возвращении, насчет последствий можно не сомневаться. Что Компесон смертельно боится Провиса, никто не знал лучше меня; и трудно было бы вообразить, что, будучи таким, каким тот его описал, он упустит случай навсегда избавиться от своего врага и не донесет на него.
   Провису я ни словом не обмолвился об Эстелле, да и впредь твердо решил молчать о ней. Но Герберту сказал, что не могу уехать за границу, не повидав Эстеллу и мисс Хэвишем. Было это вечером того дня, когда Провис рассказал нам свою историю. Я решил на следующий же день побывать в Ричмонде.
   Когда я явился в дом миссис Брэндли, послали за горничной Эстеллы, и та доложила, что ее барышня уехала в деревню. Куда? В Сатис-Хаус, как обычно. Нет, не как обычно, сказал я, потому что она никогда не ездила туда без меня. Когда она вернется? В ответе мне послышалась какая-то заминка, еще усилившая мое удивление; горничная полагала, что если Эстелла и вернется, то лишь на короткое время. Я ничего не понял, кроме того, что мне не хотели ничего разъяснить, и отправился домой, совершенно сбитый с толку.
   Вечером, после того как Провис ушел к себе (я всегда провожал его и всегда внимательно смотрел по сторонам), мы с Гербертом снова посовещались и пришли к выводу, что о поездке за границу лучше не заговаривать, пока я не возвращусь от мисс Хэвишем. Тем временем мы решили каждый про себя обдумать, что именно нужно сказать: притвориться ли, будто мы испугались слежки каких-то подозрительных лиц; или мне выразить желание попутешествовать, поскольку я никогда не выезжал из Англии. Оба мы были уверены, что Провис согласится на любое мое предложение. И оба считали, что долго подвергать его такой опасности, как сейчас, нечего и думать.
   На следующий день у меня достало низости соврать, будто я обещал непременно навестить Джо; впрочем, на какую только низость я не был способен по отношению к Джо или к его имени! Провису я внушил, что в мое отсутствие он должен всячески соблюдать осторожность, а Герберта просил последить за ним, как следил я. Через сутки я вернусь, и тогда можно будет, не испытывая больше его терпения, подумать и о том, чтобы зажить, как подобает заправским джентльменам. И тут у меня мелькнула мысль (как выяснилось позднее, она мелькнула и у Герберта), что под этим предлогом и будет, вероятно, легче всего увезти его из Англии, – сочинить, что мы поедем за покупками или что-нибудь в этом роде.
   Подготовив таким образом свою поездку к мисс Хэвишем, я отбыл еще затемно, первым дилижансом, и Лондон уже остался далеко позади, когда забрезжил день, робкий, плаксивый, дрожащий, как нищий – в лохмотьях облаков и заплатах тумана. Под моросящим дождем мы подъехали к «Синему Кабану», и кто бы вы думали вышел из ворот с зубочисткой в руке встретить карету? Бентли Драмл, собственной персоной!
   Поскольку он сделал вид, будто не заметил меня, я сделал вид, будто не заметил его. Притворялись мы оба очень неискусно, тем более что оба тут же вошли в залу, где он только что позавтракал, а мне был приготовлен завтрак. Для меня было как нож острый увидеть его в нашем городе, – я слишком хорошо знал, зачем он туда приехал.
   Делая вид, что читаю засаленную газету месячной давности, где среди местных новостей особенно бросались в глаза такие чужеродные материи, как кофе, рассол, рыбный соус, мясная подливка, растопленное масло и вино, коими она была густо забрызгана, точно болела особой формой кори, – я уселся за столик, а он стал у камина. То обстоятельство, что он стоял у камина, постепенно выросло в моих глазах в величайшую обиду, и я вскочил с места, твердо решив не оставлять за ним этой привилегии. Подойдя к камину, я потянулся за кочергой, чтобы помешать угли, для чего мне пришлось просунуть руку между решеткой и ногами мистера Драила, но я по-прежнему делал вид, будто не замечаю его.
   – Вы что же, не желаете здороваться? – спросил мистер Драмл.
   – Ах, это вы, – сказал я, зажав в руке кочергу. – А я-то думал, кто это загораживает огонь.
   С этими словами я стал что есть силы работать кочергой, а когда угли разгорелись, расправил плечи и занял позицию спиной к огню, рядом с мистером Драмлом.
   – Только что приехали? – спросил мистер Драмл, легонько оттирая меня в сторону правым плечом.
   – Да, – ответил я, в свою очередь легонько оттирая его левым плечом.
   – Дрянные здесь места, – сказал Драмл. – Вы, кажется, отсюда родом?
   – Да, – подтвердил я. – Говорят, здесь очень похоже на ваш Шропшир.
   – Нисколько не похоже, – сказал Драмл.
   Тут мистер Драмл поглядел на свои сапоги, а я поглядел на свои, после чего мистер Драмл поглядел на мои сапоги, а я – на его.
   – Давно вы здесь? – спросил я, твердо решив не уступать ему ни дюйма пространства перед камином.
   – Достаточно, чтоб соскучиться, – отвечал Драмл с притворным зевком, но, очевидно, решив держаться той же политики.
   – И долго здесь пробудете?
   – Еще не знаю, – отвечал мистер Драмл. – А вы?
   – Еще не знаю.
   Тут, по особой внутренней дрожи, я почувствовал, что, попытайся плечо мистера Драмла подвинуться хотя бы на волос вправо, я бы вышвырнул его в окно; а также, что при первой подобной попытке со стороны моего плеча, мистер Драмл вышвырнул бы меня в сени. Он начал что-то насвистывать. Я тоже.
   – Здесь поблизости, я слышал, много болот? – сказал Драмл.
   – Да, – сказал я. – Что ж из этого?
   Мистер Драмл поглядел на меня, потом на мои сапоги, потом сказал: «О господи!» – и рассмеялся.
   – Вам весело, мистер Драмл?
   – Да нет, – сказал он, – не особенно. Я вот хочу, чтобы было веселей, покататься верхом, обследовать эти самые болота. Там, говорят, попадаются глухие деревушки, забавные кабачки… и кузницы… и всякое такое. Человек!
   – Что угодно, сэр?
   – Лошадь мне готова?
   – Ждет у крыльца, сэр.
   – Так вот, вы, как вас там, молодая леди сегодня не поедет кататься, погода неподходящая.
   – Слушаю, сэр.
   – Обедать я здесь не буду, я приглашен обедать к этой леди.
   – Слушаю, сэр.
   Драмл взглянул на меня, и, как он ни был туп, наглое торжество, написанное на его толстой физиономии глубоко уязвило меня и привело в такое бешенство, что я готов был сгрести его в охапку (как разбойник из сказки поступил со старухой) и посадить на горящие угли.
   Одно было ясно нам обоим: пока не подоспеет подмога, ни он, ни я шагу не ступим от камина. Мы стояли рядом, выпятив грудь, плечом к плечу, нога к ноге, заложив руки за спину, словно приросши к полу. В окне, за сеткой дождя, виднелась верховая лошадь, на столе появился мой завтрак, а посуду от завтрака Драмла убрали, лакей пригласил меня к столу, я кивнул, но мы оба остались на месте.
   – Были вы с тех пор в Роще? – спросил Драмл.
   – Нет, – сказал я. – Хватит с меня Зябликов после прошлого раза.
   – Это когда мы с вами не сошлись во мнениях?
   – Да, – отрезал я.
   – Полноте, они еще очень милостиво с вами обошлись, – съязвил Драмл. – Нельзя так легко терять терпение.
   – Мистер Драмл, – сказал я, – не вам бы судить о таких вещах. Когда я теряю терпение (я не говорю, что это имело место в данном случае), я не швыряюсь стаканами.
   – А я швыряюсь, – сказал Драмл.
   Взглянув на него еще раза два и чувствуя, как во мне закипает нестерпимая ярость, я сказал:
   – Мистер Драмл, я не искал этого разговора и думаю, что его нельзя назвать приятным.
   – Разумеется, нельзя, – надменно бросил он через плечо. – Тут и думать не о чем.
   – А потому, – продолжал я, – мне бы хотелось предложить, чтобы отныне мы с вами прекратили всякое знакомство.
   – Совершенно с вами согласен, – сказал Драмл. – Я бы и сам это предложил – или, что более вероятно, сделал бы без всяких предложений. Но вы не теряйте терпения. Вы и без того достаточно потеряли.
   – Что вы хотите этим сказать, сэр?
   – Человек! – крикнул Драмл вместо ответа.
   Лакей вырос в дверях.
   – Послушайте, вы, как вас там! Вы запомнили, что молодая леди сегодня не поедет кататься и что я приглашен к ней обедать?
   – Точно так, сэр.
   Лакей пощупал ладонью мой остывающий чайник, умоляюще посмотрел на меня и вышел. Тогда Драмл, стараясь не шевельнуть правым плечом, достал из кармана сигару и откусил кончик, но с места не сдвинулся. Задыхаясь от негодования, я чувствовал, что еще одно слово – и будет произнесено имя Эстеллы, а услышать его от этого человека я был не в силах; поэтому я тупо вперил взгляд в противоположную стену, словно в комнате никого, кроме меня, не было, и заставил себя молчать. Неизвестно, сколько времени длилась бы эта дурацкая игра в молчанку, но скоро в комнату, расстегивая на ходу теплые куртки и потирая руки, ввалились три толстых фермера, – вероятно, подосланных лакеем, – и так дружно устремились к огню, что мы были вынуждены уступить им место.
   Через окно я увидел, как Драмл грубо схватил свою лошадь за холку и взгромоздился в седло, – и лошадь под ним шарахнулась и стала пятиться. Я уже думал, что он ускакал, но он воротился и крикнул, чтобы ему дали огня для сигары, которую он держал в зубах, позабыв закурить. Откуда-то – не то из ворот гостиницы, не то из переулка – к нему подошел человек в пыльной одежде, и в ту минуту, когда Драмл перегнулся в седле, зажигая сигару, и со смехом кивнул на окна нижнего этажа, – сутулые плечи и нечесаные волосы этого человека, стоявшего спиною к дому, напомнили мне Орлика.
   Я пребывал в таком расстройстве чувств, что в ту минуту мне было все равно, он это или нет, и к завтраку я так и не притронулся, а только смыл с лица и рук дорожную грязь и направился к знакомому старому дому, – лучше бы я никогда не переступал его порога, никогда бы его не видел!


   Глава XLIV

   В комнате, где стоял туалетный стол и горели восковые свечи в стенных подсвечниках, я застал и мисс Хэвишем и Эстеллу; мисс Хэвишем сидела на диванчике у камина, а Эстелла на подушке у ее ног. Эстелла вязала, мисс Хэвишем смотрела на нее. Обе подняли голову, когда я вошел, и обе сразу увидели во мне перемену. Я заключил это из того, как они переглянулись.
   – Пип, – сказала мисс Хэвишем. – Какими судьбами ты здесь очутился, Пип?
   Взгляд ее был тверд, но я заметил, что она чем-то смущена. А когда Эстелла, на минуту оторвавшись от вязанья, подняла на меня глаза и тотчас снова их опустила, то по движению ее пальцев я вообразил, как будто она сказала это мне на языке глухонемых: она знает, что мой благодетель мне известен.
   – Мисс Хэвишем, – сказал я, – вчера я ездил в Ричмонд – поговорить с Эстеллой, но узнал, что она какими-то судьбами очутилась здесь. Тогда я тоже приехал сюда.
   Так как мисс Хэвишем уже в третий или четвертый раз делала мне знак садиться, я опустился на стул у туалета, который обычно занимала она сама. В тот день это место среди обломков крушения, валявшихся вокруг, показалось мне самым подходящим.
   – То, что я хотел сказать Эстелле, мисс Хэвишем, я скажу ей при вас… очень скоро… немного погодя. Вас это не удивит и не будет вам неприятно. Я несчастен так, как вы только могли того желать.
   Мисс Хэвишем смотрела на меня по-прежнему твердо, Эстелла продолжала вязать, и по движению ее пальцев я видел, что она прислушивается; но голова ее оставалась опущенной.
   – Я узнал, кто мой покровитель. Открытие это не радостное и не принесет мне ничего – ни богатства, ни славы, ни общественного положения. По некоторым причинам я не могу говорить об этом подробнее. Это не моя тайна, а чужая.
   Я умолк, глядя на Эстеллу и обдумывая, как мне продолжать, и мисс Хэвишем повторила:
   – Это не твоя тайна, а чужая. Ну, а что же дальше?
   – Когда вы в первый раз велели мне прийти сюда, мисс Хэвишем, когда я ничего не знал, кроме своей деревни, которую мне лучше было бы никогда не покидать, – вероятно, я попал сюда, как мог попасть любой другой мальчик, как слуга, с тем, чтобы удовлетворить вашу прихоть и получить за это сколько следует?
   – Да, Пип, – отвечала мисс Хэвишем, твердо кивая головой, – так оно и было.
   – И мистер Джеггерс…
   – Мистер Джеггерс, – мисс Хэвишем уверенно подхватила мою мысль, – не имел к этому никакого касательства и ничего об этом не знал. То, что он и мой поверенный и поверенный твоего покровителя, – чисто случайное совпадение. Удивляться тут нечему, у него очень много клиентов. Но так или иначе, это простое совпадение, и никто в нем не виноват.
   Взглянув на ее изможденное лицо, всякий убедился бы, что до сих пор она говорила правду, ничего не утаивая.
   – Но когда я поддался заблуждению, во власти которого пребывал так долго, вы нарочно оставили меня в неведении?
   – Да, – и опять она твердо кивнула головой, – я тебя не разубеждала.
   – И это было милосердно?
   – Кто я такая, – вскричала мисс Хэвишем и в сердцах так стукнула клюкой об пол, что Эстелла бросила на нее удивленный взгляд, – кто я такая, боже правый, чтобы требовать от меня милосердия?
   Мой вопрос был малодушным и вырвался у меня непроизвольно. Я так и сказал ей, когда ее внезапная вспышка сменилась угрюмым молчанием.
   – Ну, ну, – сказала она. – Так что же дальше?
   – За свою службу здесь я получил щедрую награду, – сказал я, чтобы успокоить ее, – я получил возможность выучиться ремеслу кузнеца, и до сих пор расспрашивал вас только потому, что хотел кое-что для себя выяснить. А продолжаю я уже с другой и, надеюсь, более похвальной целью. Умышленно оставляя меня в заблуждении, мисс Хэвишем, вы преследовали цель наказать… проучить… может быть, вы сами подскажете слово, которое, не будучи оскорбительным, выразило бы ваши намерения по отношению к вашим корыстным родственникам?
   – Верно. Но ведь они сами на это напросились! И ты тоже. Неужели же мне, после всего, что я выстрадала, нужно было брать на себя труд разубеждать вас? Вы сами расставили себе сети. Я тут ни при чем.
   Переждав, пока она успокоится (потому что на последних словах голос ее снова поднялся до гневного крика), я продолжал:
   – У вас есть родственники, мисс Хэвишем, с которыми я близко знаком и постоянно встречаюсь с тех самых пор, как уехал в Лондон. Я знаю, что они заблуждались относительно моего положения так же искренне, как и я сам. И с моей стороны было бы низко и дурно не сказать вам, – все равно, приятно ли вам будет это услышать и соблаговолите ли вы мне поверить, – что вы глубоко несправедливы к мистеру Мэтью Покету и к его сыну Герберту, если отказываетесь видеть, какие это благородные, прямые, честные люди, неспособные на интриги и зависть.
   – Они твои друзья, – сказала мисс Хэвишем.
   – Они стали моими друзьями, – возразил я, – когда полагали, что я занял их место, и когда, насколько мне известно, Сара Покет, мисс Джорджиана и миссис Камилла отнюдь не питали ко мне дружеских чувств.
   Мне показалось, что такое противопоставление подняло Герберта и его отца в глазах мисс Хэвишем, и это меня порадовало. Она устремила на меня проницательный взгляд и сказала спокойно:
   – Чего ты для них просишь?
   – Только того, – отвечал я, – чтобы вы не ставили их на одну доску с остальными. Пусть они из одной семьи, но это совсем иные люди.
   Не сводя с меня проницательного взгляда, мисс Хэвишем повторила:
   – Чего ты для них просишь?
   – Вы видите, – сказал я, чувствуя, что краснею, – мне не хватает хитрости, и я при всем желании не мог бы скрыть, что действительно хочу вас попросить о чем-то. Мисс Хэвишем, если бы у вас нашлись деньги на доброе дело – помочь моему другу Герберту прочно стать на ноги и притом без его ведома, – я бы мог вам указать, что для этого нужно.
   – А почему непременно без его ведома? – спросила она, сложив руки на клюке и наклонившись вперед, чтобы лучше меня видеть.
   – Потому, – сказал я, – что я сам, больше двух лет тому назад, начал это доброе дело без его ведома и не хочу, чтобы он об этом узнал. А какие обстоятельства мешают мне довести до конца то, что я начал, этого я не могу объяснить. Это часть той тайны, о которой я сказал, что она не моя, а чужая.
   Мисс Хэвишем медленно перевела взгляд с моего лица на огонь в камине. В полной тишине, при свете вяло оплывающих восковых свечей, мне казалось, что она глядит в огонь очень долго: но вот кучка красных углей рассыпалась с легким треском, и она, словно очнувшись, опять посмотрела на меня, – сначала невидящим, а потом все более осмысленным взглядом. Эстелла все это время не переставала вязать. Сосредоточив наконец свой взгляд и мысли на мне, мисс Хэвишем заговорила так, словно наша беседа и не прерывалась.
   – Что еще?
   – Эстелла, – сказал я, стараясь овладеть сразу задрожавшим голосом, – вы знаете, что я вас люблю, и как давно, и какой преданной любовью.
   Услышав, что я к ней обращаюсь, она подняла голову и, не переставая вязать, посмотрела на меня невозмутимо спокойно. Я заметил, что мисс Хэвишем перевела взгляд с меня на нее, потом опять на меня.
   – Я заговорил бы об этом раньше, если бы не мое долгое заблуждение. Мне казалось… я надеялся, что мисс Хэвишем предназначила нас друг для друга. Пока я думал, что вы не вольны в своем выборе, я молчал. Но теперь я должен это сказать.
   Лицо Эстеллы оставалось невозмутимо спокойным, пальцы ее продолжали вязать, но она покачала головой.
   – Я знаю, – сказал я в ответ на это движение. – Знаю. У меня нет надежды когда-либо назвать вас своей, Эстелла. Я понятия не имею, что со мной станется в ближайшее время, и где я буду, и не окажусь ли нищим. Но я вас люблю. Люблю с тех пор, как впервые увидел вас в этом доме.
   Все так же спокойно, не переставая вязать, она опять покачала головой.
   – Если мисс Хэвишем думала о том, что делает, то с ее стороны было жестоко, неимоверно жестоко воспользоваться впечатлительностью бедного мальчика и столько лет мучить меня напрасной надеждой, несбыточной мечтой. Но, вероятно, она об этом не думала. Поглощенная своими страданиями, она, вероятно, забыла о моих, Эстелла.
   Мисс Хэвишем крепко прижала руку к сердцу и сидела неподвижно, переводя взгляд с Эстеллы на меня.
   – По-видимому, – сказала Эстелла ровным голосом, – существуют какие-то чувства… фантазии – не знаю, как их назвать, – недоступные моему пониманию. Когда вы говорите, что любите меня, я понимаю слова, которые вы произносите, но и только. Вы ничего не пробуждаете в моей груди, ничего не трогаете. Мне безразлично, что бы вы ни говорили. Я пыталась вас предостеречь; разве нет, скажите?
   Я печально ответил:
   – Да.
   – Да. Но вы не захотели остеречься, потому что думали, что я это говорю не серьезно. Ведь думали, скажите?
   – Я думал и надеялся, что вы говорите не серьезно. Вы, Эстелла, такая юная, такая неискушенная, такая красавица! Нет, это противно природе.
   – Моей природе это не противно, – возразила она. И добавила, подчеркивая каждое слово: – Это отвечает той природе, какую во мне воспитали. Я говорю это вам, потому что выделяю вас из всех других людей. А большего от меня не ждите.
   – Разве не верно, – сказал я, – что Бентли Драмл находится здесь, в нашем городе, и преследует вас своими ухаживаниями?
   – Совершенно верно, – отвечала она равнодушно, как говорят о тех, кого глубоко презирают.
   – И что вы поощряете его, ездите с ним верхом и что он сегодня у вас обедает?
   Казалось, ее немного удивило, что я это знаю, но она снова ответила:
   – Совершенно верно.
   – Но вы же не любите его, Эстелла?
   В первый раз за все время пальцы ее остановились, и она ответила с сердцем:
   – Ну вот, вы опять свое. Или, несмотря ни на что, вы и сейчас думаете, что я говорю не серьезно?
   – Но вы же не могли бы выйти за него замуж, Эстелла?
   Она взглянула на мисс Хэвишем и на минуту задумалась, не выпуская из рук вязанья. Потом ответила:
   – Почему и не сказать вам правду? Я выхожу за него замуж.
   Я закрыл лицо руками, однако совладал с собой довольно быстро, если вспомнить, какую муку причинили мне ее слова. Когда я опять поднял голову, лицо мисс Хэвишем было так страшно, что не могло не потрясти меня, даже в моем безумном смятении и горе.
   – Эстелла, дорогая, не дайте мисс Хэвишем толкнуть вас на этот роковой, непоправимый шаг! Пусть я для вас ничто, – я знаю, так оно и есть, – но выберите себе более достойного мужа. Мисс Хэвишем отдает вас Драмлу, чтобы смертельно оскорбить и унизить многих не в пример лучших мужчин, которые восхищаются вами, и тех немногих, которые по-настоящему вас любят. Может быть, среди этих немногих есть один, который любит вас так же преданно, хоть и не так давно, как я. Осчастливьте его, и мне легче будет снести это ради вас!
   Мой призыв удивил ее своей страстностью и, казалось – будь она способна представить себе мое душевное состояние, – мог бы зажечь в ней искру сочувствия. Она повторила смягчившимся голосом:
   – Я выхожу за него замуж. Приготовления к свадьбе уже начаты, свадьба будет скоро. Почему вы бросаете упрек моей приемной матери? Она ни в чем не виновата. Я поступаю так по своей воле.
   – По своей воле бросаетесь на шею такому негодяю, Эстелла?
   – Кому же мне, по-вашему, броситься на шею? – возразила она с улыбкой. – Не такому ли человеку, который сразу почувствует (если люди чувствуют такие вещи), что я ничего не могу ему дать? Да что там. Дело сделано. Мне будет неплохо, и мужу моему тоже. А мисс Хэвишем вовсе не толкала меня на этот, как вы выразились, непоправимый шаг, она предпочла бы, чтобы я еще повременила выходить замуж; но жизнь, которую я веду, мне надоела, я не нахожу в ней ничего привлекательного и не прочь переменить ее. А теперь довольно об этом. Мы никогда не поймем друг друга.
   – Такой подлец, такой болван! – воскликнул я в отчаянии.
   – Не беспокойтесь, я не буду его добрым ангелом, – сказала Эстелла. – Пусть не надеется. Ну, вот моя рука. Давайте на этом и расстанемся, мечтательный вы мальчик… или мужчина?
   – Ах, Эстелла! – простонал я, и жгучие мои слезы закапали на ее руку, как я ни старался их удержать. – Даже если бы мне суждено было остаться в Англии и по-прежнему смотреть в глаза людям, как мог бы я вас видеть женою Драмла?
   – Пустое, – сказал она. – Пустое. Это скоро пройдет.
   – Никогда, Эстелла!
   – Через неделю вы обо мне и думать забудете.
   – Забуду! Вы – часть моей жизни, часть меня самого. Вы – в каждой строчке, которую я прочел с тех пор, как впервые попал сюда простым деревенским мальчиком, чье бедное сердце вы уже тогда ранили так больно. Вы – везде и во всем, что я с тех пор видел, – на реке, в парусах кораблей, на болотах, в облаках, на свету и во тьме, в ветре, в море, в лесу, на улицах. Вы – воплощение всех прекрасных грез, какие рождало мое воображение. Как прочны камни самых крепких лондонских зданий, которые ваши руки бессильны сдвинуть с места, так же крепко и нерушимо живет в моей душе ваш образ и в прошлом, и теперь, и навеки. Эстелла, до моего последнего вздоха вы останетесь частью меня, частью всего, что во мне есть хорошего, – сколь мало бы его ни было, – и всего дурного. Но сейчас, в минуту прощанья, я связываю вас только с хорошим и впредь обещаю только так и думать о вас, ибо я верю, что вы сделали мне больше добра, чем зла, как бы ни разрывалось сейчас мое сердце. Бог вас прости и помилуй!
   Каким восторгом страдания был рожден этот поток бессвязных слов, я и сам не знаю. Он хлынул наружу, словно кровь из душевной раны. Два-три коротких мгновенья я прижимал руку Эстеллы к губам, потом вышел из комнаты. Но я не забыл (а вскоре вспомнил и по особым причинам), что, в то время как Эстелла поглядывала на меня лишь с недоверчивым удивлением, лицо мисс Хэвишем, все не отнимавшей руки от сердца, обратилось в страшную маску скорби и раскаяния.
   Все кончено, все рухнуло! Столько всего кончилось и рухнуло, что, когда я выходил из калитки, дневной свет показался мне более тусклым, чем когда я в нее входил. Некоторое время я прятался в глухих окраинных переулках, а потом пустился пешком в Лондон, потому что успел настолько прийти в себя, что понял: я не могу возвратиться в гостиницу и снова увидеть Драмла; не могу сидеть на крыше дилижанса, где со мной непременно заговорят; не могу придумать ничего лучшего, как шагать и шагать до полного изнеможения.
   Уже за полночь я перешел Темзу по Лондонскому мосту. Пробравшись лабиринтом узких улиц, которые в то время тянулись на запад по северному берегу, я подошел к Тэмплу со стороны Уайтфрайерс, у самой реки. Меня не ждали до завтра, но ключи были при мне, и я знал, что, если Герберт уже лег спать, я могу не тревожить его.
   Так как в ночное время я редко входил в Тэмпл с этой стороны и так как я был весь в грязи после долгой дороги, то я нашел вполне естественным, что ночной сторож внимательно меня оглядел, прежде чем впустить в чуть приотворенные ворота. Чтобы рассеять его сомнения, я назвал себя.
   – Мне так и показалось, сэр, только я не был уверен. Вам письмо, сэр. Посыльный, который его принес, велел сказать, чтобы вы потрудились прочесть его здесь, у моего фонаря.
   Очень удивленный, я взял письмо. Оно было адресовано Филипу Пипу, эсквайру, а в верхнем углу конверта стояло: «Просьба прочесть сейчас же». Я разорвал конверт и при свете фонаря, который сторож поднес поближе, прочел написанные рукою Уэммика слова:
   «Не ходите домой».


   Глава XLV

   Прочитав это послание, я тотчас повернул прочь от ворот Трмпла, добежал до Флит-стрит, а там мне попалась запоздалая извозчичья карета, и я поехал в Ковент-Гарден, в гостиницу «Хаммамс», куда в те времена пускали в любой час ночи. Коридорный без дальних слов отпер мне дверь, зажег свечу, стоявшую первой в ряду на его полке, и провел в комнату, значившуюся первой в его списке. То был своего рода склеп на нижнем этаже, окном во двор, отданный в безраздельное владение огромной кровати о четырех столбиках, которая одной ногой бесцеремонно залезла в камин, другую высунула за дверь, а крошечный умывальник так прижала к стене, что он и пикнуть не смел.
   Я попросил, чтобы мне дали ночник, и коридорный, прежде чем удалиться, принес мне безыскусственное изделие тех добрых старых дней – тростниковую свечу. Предмет этот, представлявший собою некий призрак тросточки, при малейшем прикосновении ломался пополам, от него ничего нельзя было зажечь, и пребывал он в одиночном заключении на дне высокой жестяной башни с прорезанными в ней круглыми отверстиями, от которых ложились на стены светлые круги, казалось, взиравшие на меня с величайшим любопытством. Когда я лег в постель, полумертвый от усталости, со стертыми ногами и с тоской на сердце, оказалось, что я бессилен сомкнуть не только глаза этого новоявленного Аргуса, но и свои собственные. Так мы и глядели друг на друга в тишине и сумраке ночи.
   Какая это была безнадежная ночь! Какая тревожная, печальная, длинная! В комнате неуютно пахло остывшей золой и нагретой пылью. Глядя вверх, на углы балдахина, я думал о том, сколько синих мух из мясной лавки, и уховерток с рынка, и всяких козявок из пригородов, должно быть, затаилось там в ожидании лета.
   Это навело меня на мысль о том, случается ли им оттуда падать, и мне тут же стало мерещиться, будто я чувствую на лице какие-то легкие прикосновения, что было весьма неприятно и в свою очередь вызывало еще более подозрительные ощущения на спине и на шее. Протекло сколько-то времени, и я стал различать диковинные голоса, какими обычно полнится молчание ночи: шкафчик в углу что-то нашептывал, камин вздыхал, крошечный умывальник тикал, как хромые часы, а в комоде изредка начинала звенеть одинокая гитарная струна. Примерно тогда же глаза на стене приняли новое выражение, и в каждом из этих светлых кружков появилась надпись: «Не ходите домой».
   Ни ночные видения, осаждавшие меня, ни ночные звуки не в силах были прогнать эти слова: «Не ходите домой». Они, как телесная боль, вплетались во все мои мысли. Незадолго до того я читал в газетах, что какой-то неизвестный явился ночью в гостиницу «Хаммамс», лег в постель и покончил с собой, – наутро его нашли в луже крови. Мне взбрело в голову, что это произошло в том самом склепе, где я сейчас находился, и я встал, чтобы удостовериться, нет ли следов крови на полу или на мебели; потом отворил дверь и выглянул наружу в надежде, что мне станет легче от света далекого фонаря, возле которого, наверно, дремал коридорный. Но все это время мой ум был так занят вопросами, почему мне нельзя идти домой, и что случилось дома, и когда я смогу пойти домой, и у себя ли дома Провис, – что, казалось бы, в нем не могло остаться места ни для чего другого. Даже когда я думал об Эстелле и о том, что мы в этот день навсегда с ней расстались, когда вспоминал во всех подробностях наше прощанье, каждый ее взгляд, каждое слово и как она вязала, проворно двигая пальцами, – даже тогда мне всюду мерещилось предостережение: «Не ходите домой». Когда же, обессилев душою и телом, я наконец задремал, передо мною возник огромный туманный глагол, который я должен был спрягать. Повелительное наклонение: не ходи домой, пусть он, она не ходит домой, не пойдем домой, не ходите домой, пусть они, оне не ходят домой. Потом сослагательное: я не мог бы, не хотел бы, не должен бы был, не решился бы, не смел бы пойти домой, и так далее, пока я не почувствовал, что теряю рассудок, и, повернувшись на другой бок, не стал снова вглядываться в светлые круги на стене.
   Я распорядился, чтобы меня разбудили в семь часов, так как мне было ясно, что прежде всего нужно повидать Уэммика и что в данных обстоятельствах меня могут интересовать только его уолвортские взгляды. Мне не терпелось покинуть комнату, где я провел такую тоскливую ночь, и при первом же стуке в дверь я вскочил со своего беспокойного ложа.
   В восемь часов передо мной выросли зубчатые стены Замка. Так как мне посчастливилось встретить у крепостных ворот служаночку, нагруженную двумя горячими хлебцами, я вместе с нею ступил на подъемный мост и, пройдя подземным ходом, без доклада предстал перед Уэммиком в ту минуту, когда он заваривал чай для себя и Престарелого. В глубине сцены, через отворенную дверь, виден был и сам Престарелый, еще не вставший с постели.
   – А-а, мистер Пип! – сказал Уэммик. – Так вы вернулись?
   – Да, – отвечал я, – но дома не был.
   – Вот и хорошо, – сказал он, потирая руки. – Я на всякий случай оставил вам по записке во всех воротах Тэмпла. Вы в которые входили? – И, выслушав мой ответ, продолжал: – Я сегодня обойду остальные и уничтожу записки; я держусь того правила, что не следует без нужды хранить документы, – мало ли кто и когда вздумает пустить их в ход. А сейчас позвольте обратиться к вам с просьбой: вас не затруднит поджарить вот эту колбасу для Престарелого Родителя?
   Я сказал, что ничто не доставит мне большего удовольствия.
   – В таком случае, Мэри-Энн, вы можете идти, – сказал Уэммик служаночке и, когда она исчезла, добавил, хитро подмигнув: – А мы с вами, мистер Пип, остаемся, таким образом, с глазу на глаз.
   Я поблагодарил его за дружбу и заботу, и мы стали беседовать вполголоса, в то время как я поджаривал для старика колбасу, а Уэммик резал и намазывал ему маслом хлеб.
   – Так вот, мистер Пип, – сказал Уэммик, – мы понимаем друг друга. Сейчас мы беседуем как частные лица, – нам не впервой обсуждать секретные дела. Служебная точка зрения – это одно. Мы же с вами не на службе.
   Я поспешил с ним согласиться. Я так волновался, что уже успел зажечь колбасу наподобие факела и тут же задуть ее.
   – Вчера утром, – сказал Уэммик, – находясь в известном месте, куда я однажды вас водил, – даже наедине, мистер Пип, лучше по возможности избегать имен и названий…
   – Гораздо лучше, – подтвердил я, – я вас понимаю.
   – …вчера утром, – продолжал Уэммик, – я там случайно услышал, что некий человек, как будто имеющий какое-то отношение к колониям и владеющий кое-каким движимым имуществом… кто именно, я не знаю… называть мы его не будем…
   – И не нужно, – сказал я.
   – …произвел немалый переполох в некоей части света, куда отправляются многие люди, причем не всегда следуя собственным склонностям, а сплошь и рядом даже за счет государства…
   Внимательно следя за выражением его лица, я дал колбасе вспыхнуть не хуже фейерверка, поневоле отвлекся этим и отвлек внимание Уэммика, за что и поспешил принести свои извинения.
   – … тем, что бесследно исчез из этих мест, не оставив адреса. На основании чего, – сказал Уэммик, – строятся всевозможные предположения и догадки. И еще я слышал, что за вами и за вашей квартирой в Тэмпле следили и, возможно, продолжают следить.
   – Кто? – спросил я.
   – В это я предпочитаю не вдаваться, – сказал Уэммик уклончиво. – Нельзя забывать о служебных обязанностях. Я об этом слышал так же, как в разное время в том же месте слышал о многих других любопытных вещах. Я ни от кого не получал никаких сведений. Я просто слышал об этом.
   Не переставая говорить, он взял у меня из рук вилку и колбасу и аккуратно собрал Престарелому завтрак на небольшом подносе. Но прежде чем накормить Престарелого, он вошел к нему в спальню, повязал ему чистую белую салфетку, помог сесть и сдвинул его колпак набекрень, так что вид у старичка стал совсем ухарский. Затем Уэммик заботливо поставил перед ним завтрак и спросил: – Ну что, Престарелый, все в порядке? – на что тот весело отвечал: – Превосходно, Джон, превосходно! – Поскольку Престарелый явно считался не готовым для обозрения, а значит, его следовало полагать невидимым, я притворился, будто ничего этого не замечаю. Когда Уэммик вернулся ко мне, я спросил:
   – То обстоятельство, что за мной и за моей квартирой следят (а я и сам имел случай это заподозрить), связано с человеком, о котором вы только что говорили, ведь так?
   Лицо Уэммика стало очень серьезно.
   – Я не стал бы утверждать это с полной уверенностью. То есть раньше не стал бы. А теперь скажу: либо это так, либо будет так, либо к тому идет.
   Понимая, что вассальная верность по отношению к Литл-Бритен не позволяет ему высказаться более вразумительно, и с благодарностью сознавая, что он и так сильно отступил от своих правил, я не счел возможным допытываться дальше. Но, пораздумав немного у огня, сказал, что беру на себя смелость задать ему один вопрос, на который он волен отвечать или не отвечать, как ему будет угодно, причем я заранее подчиняюсь его решению. Он прервал свой завтрак, скрестил руки и, захватив в горсти рукава рубашки (чтобы полнее насладиться домашним уютом, он завтракал без сюртука) и кивнул мне в знак того, что ждет моего вопроса.
   – Вы слышали что-нибудь об одном проходимце, чья настоящая фамилия – Компесон?
   В ответ последовал еще один кивок.
   – Он жив? Снова кивок.
   – Он в Лондоне?
   Уэммик кивнул еще раз, накрепко закрыл щель почтового ящика и с последним, заключительным кивком вернулся к прерванному завтраку.
   – А теперь, – сказал Уэммик, – когда с вопросами покончено, – он подчеркнул и повторил эти слова для моего сведения и руководства, – я перехожу к тому, что я сделал, когда услышал то, что услышал. Я пошел в Гарден-Корт, рассчитывая застать вас дома; не застав же вас, пошел к Кларрикеру, рассчитывая застать там мистера Герберта.
   – Его-то вы застали? – спросил я в большой тревоге.
   – Его-то я застал. Не называя имен и не входя в подробности, я дал ему понять, что если ему известно о пребывании кого-нибудь – скажем, Тома, Джека или Ричарда – в вашей квартире или поблизости от нее, то хорошо бы, не дожидаясь вас, переселить Тома, Джека или Ричарда куда-нибудь в другое место.
   – Он, наверно, совсем стал в тупик?
   – Да, сначала он стал в тупик. Тем более когда я сказал ему свое мнение, что пытаться сейчас увозить Тома, Джека или Ричарда слишком далеко – небезопасно. Послушайте меня, мистер Пип. При существующих обстоятельствах нет места лучше большого города, раз уж человек в нем находится. Не стоит раньше времени вылезать из норы. Надо залечь. Переждать, пока кругом поутихнет, и не высовывать носа наружу даже ради того, чтобы понюхать заграничного воздуха.
   Я поблагодарил его за ценный совет и спросил, что же предпринял Герберт?
   – Мистер Герберт, – отвечал Уэммик, – с полчаса не мог опомниться, а потом кое-что придумал. Он под секретом сообщил мне, что намерен жениться на одной молодой особе, у которой, как вам, без сомнения, известно, имеется прикованный к постели папаша. Каковой папаша, бывши в прошлой своей жизни судовым экономом, лежит в фонаре окна, откуда ему видно, как по реке ходят вверх и вниз корабли. С этой молодой особой вы, вероятно, знакомы?
   – Пока – нет, – сказал я.
   Покаюсь: Клара не благоволила ко мне, считая, что я только ввожу Герберта в расходы и дружба со мной идет ему во вред; когда Герберт впервые предложил ей нас познакомить, она выказала по этому поводу так мало восторга, что моему другу ничего не оставалось, как обрисовать мне истинное положение вещей, и знакомство наше было до времени отложено. С тех пор как я начал тайно помогать Герберту продвигаться в жизни, я сносил такое положение дел с философической стойкостью; со своей стороны, ни Герберт, ни его нареченная особенно не желали, чтобы при их свиданиях присутствовал кто-то третий; так и случилось, что, хотя я, по его словам, сильно вырос в мнении Клары и хотя мы уже давно пересылали друг друг поклоны и приветы, мне еще ни разу не привелось ее видеть. Впрочем, Уэммика я не стал посвящать во все эти подробности.
   – Так как дом, где они живут, – продолжал УЭМ-мик, – стоит на реке, много ниже Лондонского моста, между Лаймхаусовд и Гринвичем, а владеет им, как выяснилось, весьма почтенная вдова, которая хотела бы сдать внаймы верхние комнаты – меблированные, – то мистер Герберт и спросил меня, как я смотрю на такое временное жилище для Тома, Джека или Ричарда. Я сказал, что смотрю весьма одобрительно по трем причинам, которые сейчас вам изложу. Итак, во-первых: сами вы даже близко около тех мест не бываете, и от людных улиц, больших и маленьких, это тоже достаточно далеко. Во-вторых: не бывая там лично, вы всегда могли бы получать сведения о Томе, Джеке или Ричарде через мистера Герберта. В-третьих: если бы вам, по прошествии какого-то срока и когда это покажется безопасным, захотелось посадить Тома, Джека или Ричарда на иностранный пакетбот, – пожалуйста, он уже тут как тут, хоть сейчас в дорогу.
   Значительно приободренный этими доводами, я еще и еще раз поблагодарил Уэммика и просил его продолжать.
   – Так вот, сэр! Мистер Герберт взялся за дело с необычайным рвением и вчера вечером, к девяти часам, благополучно водворил Тома, Джека или Ричарда – нам с вами не интересно знать, кого именно, – на новое место. Там, где он проживал раньше, хозяевам дали знать, что его вызвали в Дувр, и он действительно отбыл по Дуврской дороге, а уже потом свернул в сторону. Во всем этом есть еще и то большое преимущество, что произошло это в ваше отсутствие, и если кто-нибудь вами особо интересуется, он должен был знать, что вы в это время находились за много миль от Лондона и были заняты совсем другими делами. Это отвлекает подозрения и создает некоторую путаницу; потому я и советовал вам не ходить домой даже в случае, если бы вы вернулись в город вчера вечером. Это вносит еще большую путаницу, а путаница вам на руку.
   Тут Уэммик, кончив завтракать, посмотрел на часы и стал надевать сюртук.
   – И имейте в виду, мистер Пип, – сказал он, всовывая руки в рукава, – кажется, я сделал все, что мог; но ежели бы удалось сделать больше – я говорю с уолвортской точки зрения и как сугубо частное лицо, – я сделаю это с радостью. Вот вам адрес. Ничего страшного не будет, если сегодня вечером, перед тем как идти домой, вы туда заглянете и сами убедитесь, что Том, Джек или Ричард хорошо устроен, – это еще одна причина, почему вам не следовало ходить домой вчера. Но после того как побываете дома, больше туда не ходите. Не на чем, мистер Пип, не на чем, – руки его уже показались из рукавов, и я горячо их пожимал. – И разрешите мне высказать вам напоследок одно немаловажное соображение. – Он положил руки мне на плечи и добавил таинственным шепотом: – Воспользуйтесь сегодняшним вечером, чтобы обеспечить за собой его движимое имущество. Трудно сказать, что его ждет впереди. Не дайте движимому имуществу пропасть даром.
   Не питая ни малейшей надежды, что сумею разъяснить Уэммику мой взгляд на этот предмет, я не стал и стараться.
   – Мне пора идти, – сказал Уэммик. – Вам я бы порекомендовал провести время до вечера здесь, если, конечно, у вас нет более неотложных дел. Вид у вас порядком утомленный, и вам полезно будет посидеть совершенно спокойно в обществе Престарелого – он скоро встанет – и сочного кусочка… вы свинью помните?
   – Как же, – сказал я.
   – Так вот, сочного кусочка свинины. Та колбаса, что вы поджаривали, тоже из нее, в общем – свинка была первый сорт во всех отношениях. Непременно отведайте, хотя бы ради старого знакомства. – И весело гаркнул: – До свиданья, Престарелый Родитель!
   – Превосходно, Джон, превосходно, мой мальчик, – пропищал старичок из-за кулис.
   Я вскоре уснул перед огнем, и почти весь день мы с Престарелым занимали друг друга тем, что по очереди засыпали и просыпались в креслах. На обед мы ели свиное филе и овощи с собственного огорода, и я кивал старичку из самых лучших побуждений, когда не делал этого невольно, от усталости. Когда совсем стемнело, я ушел; Престарелый уж готовился поджаривать гренки, и, судя по числу чайных чашек и по тому, как он поглядывал на откидные дощечки на стене, я понял, что к чаю ожидают мисс Скиффинс.


   Глава XLVI

   Уже пробило восемь часов, когда на меня пахнуло приятным запахом щепок и стружки, неотделимым от плотников, что строят лодки и мастерят весла, блоки и мачты. Вся эта прибрежная часть города ниже Лондонского моста была мне совершенно незнакома, и, выйдя к реке, я обнаружил, что нужное мне место находится вовсе не здесь и разыскать его нелегко. Называлось оно «на берегу Мельничного пруда у затона Чинкса», и единственным признаком, по которому его можно было найти, служил Старый Копперов канатный завод.
   Где я только не плутал, каких только не перевидал судов, что чинились в сухих доках, и корпусов старых кораблей, обреченных на слом, и сколько ила и тины, оставленных приливом, и сколько верфей, где строили корабли, и других, где их разбирали, и ржавых якорей, тупо цеплявшихся за землю, хотя они уже много лет как отслужили свой срок, и какие вставали на моем пути горные кряжи из бочек и теса, и сколько канатных заводов, из которых ни один не был Старым Копперовым! Раза четыре я сворачивал к реке слишком рано, раз пять – слишком поздно, и в конце концов, нежданно-негаданно, очутился-таки на берегу Мельничного пруда. Это был, по здешним местам, привольный уголок, где речному ветру было где разгуляться, и росло там несколько деревьев, и высился остов разрушенной ветряной мельницы, и стоял Старый Копперов канатный завод – в лунном свете он тянулся вдаль узким рядом вбитых в землю деревянных рам, прикрытых навесом и напоминавших какие-то древние грабли, которые от старости растеряли почти все свои зубья.
   Выбрав из немногих причудливых домов на берегу Мельничного пруда один – с деревянным фасадом и оконным выступом во все три этажа, я подошел поближе и прочел на дверной дощечке: «Миссис Уимпл». Так как это и была нужная мне фамилия, я постучал, и мне открыла немолодая, цветущая, приятной наружности женщина. Впрочем, ее сразу же сменил Герберт, – он молча провел меня в гостиную и затворил дверь. Странно было увидеть его лицо, такое знакомое, в этой незнакомой комнате, где он явно чувствовал себя как дома, и я, помнится, разглядывал его так же, как разглядывал стекло и фарфор в угловом шкафчике, раковины на камине и цветные гравюры на стене, изображавшие гибель капитана Кука, корабельную шлюпку и его величество короля Георга III в пышном кучерском парике, лосинах и ботфортах, на террасе Виндзорского дворца.
   – Все в порядке, Гендель, – сказал Герберт, – и он вполне доволен, только очень хочет повидать тебя. Моя дорогая девочка сейчас у отца, ты подожди минутку, она придет, тогда я вас познакомлю, а потом мы пойдем наверх… Да, да, это и есть ее отец. (Я услышал над головой какое-то грозное рычанье, что, очевидно, и отразилось на моем лице.)
   – Надо полагать, что этот старикан – порядочная каналья. – сказал Герберт с улыбкой, – но я его никогда не видел. Слышишь, как пахнет ромом? Это он вечно тянет.
   – Ром? – спросил я.
   – Да, – подтвердил Герберт, – и можешь себе представить, как это полезно для его подагры. К тому же он всю провизию держит у себя в комнате и выдает на каждый день. Все у него расставлено на полках над кроватью, все отпускается строго по весу. Наверно, его комната сильно смахивает на мелочную лавку.
   Пока он говорил, рычание перешло в протяжный рев, а затем смолкло.
   – Чего же еще и ждать, – сказал Герберт в виде пояснения, – если он непременно желает сам резать сыр? Когда у человека подагра в правой руке – и во всех других конечностях, – как ему разрезать головку глостерского, не изувечив себя?
   Видимо, он изувечил себя не на шутку, – яростный рев раздался с новой силой.
   – Для миссис Уимпл это редкая удача, что она сдала верхний этаж Провису, – сказал Герберт. – Как правило, жильцы, разумеется, сбегают от такого шума. Любопытный это дом, верно, Гендель?
   Да, это был любопытный дом, но безупречно прибранный и чистый.
   – Миссис Уимпл – хозяйка на диво, – продолжал Герберт, когда я высказал ему это мнение. – Просто не знаю, что бы сталось с моей Кларой без ее материнской заботы. Ведь у Клары нет матери, и вообще никого родных, кроме старого Филина.
   – Неужели это его фамилия, Герберт?
   – Нет, нет, это я его так называю. Фамилия его – Барлн. Но какое счастье для сына моих родителей – любить девушку, у которой нет родных и которая сама не мучится из-за своих предков и других не мучает!
   Герберт уже рассказывал мне раньше, а теперь напомнил, что он познакомился с мисс Кларой Барли, когда та заканчивала свое образование в некоем учебном заведении в Хэммерсмите; после того как ее вызвали домой ухаживать за больным отцом, они во всем открылись доброй миссис Уимпл, которая с тех пор и покровительствовала их чувствам и опекала их, проявляя при этом столько же заботливости, сколько такта. Между ними было решено, что старого Барли отнюдь не следует посвящать ни в какие сердечные тайны, поскольку он был просто не способен заинтересоваться чем-либо более возвышенным, чем ром, подагра или судовой провиант.
   Пока мы таким образом беседовали вполголоса, а потолочная балка дрожала от непрерывного рычания старого Барли, дверь отворилась и в комнату вошла очень хорошенькая, тоненькая, темноглазая девушка лет двадцати, с корзинкой в руках; Герберт поспешил освободить ее от этой ноши и представил мне как «Клару». Девушка была поистине очаровательна, и ничего не стоило вообразить, что это – пленная фея, которую свирепый старый людоед Барли похитил и заставил себе прислуживать.
   – Вот полюбуйся, – сказал Герберт, после того как мы немного поговорили, и с сочувственной и нежной улыбкой указал мне на корзину, – в таком виде бедная Клара каждый вечер получает свой ужин: вот ее порция хлеба, и ломтик сыра, и ром… который выпиваю я. А вот Это мистеру Барли нужно приготовить к утреннему завтраку, – здесь две бараньих отбивных, три картофелины, немножко лущеного гороха, немножко муки, две унция масла, щепотка соли и вон сколько черного перца. Все это тушится вместе и съедается в горячем виде; для подагры, конечно, ничего лучшего не придумаешь!
   Было столько трогательной безыскусственности в том, как покорно Клара обводила взглядом эти припасы, пока Герберт перечислял их; столько невинной доверчивости и любви в том, как просто она позволила руке Герберта обнять ее плечи; и такая в ней чувствовалась мягкость и беззащитность, – здесь, на берегу Мельничного пруда, у затона Чинкса, возле Старого Копперова канатного завода, под балкой, сотрясавшейся от рычания старого Барли, – что я ни за какие деньги не захотел бы расторгнуть их помолвку, даже за те, что лежали в толстом бумажнике, который я так и не открыл.
   Я от души любовался девушкой, но внезапно рычание снова перешло в рев и над головой послышался страшный стук, точно великан с деревянной ногой старался проткнуть ею потолок, чтобы добраться до нас. Клара сказала Герберту: «Папа меня зовет, милый!» – и убежала.
   – Видал бессовестную старую акулу? – сказал Герберт. – Как ты думаешь, Гендель, что ему теперь понадобилось?
   – Не знаю, – сказал я. – Может быть, выпить?
   – Совершенно верно! – воскликнул Герберт, словно я разгадал труднейшую загадку. – Грог у него намешан в бочоночке и стоит на столе. Погоди, сейчас услышишь, как Клара его приподымет, чтобы он мог до него дотянуться… вот! – Снова протяжный рев на нисходящих нотах. – Теперь, – сказал Герберт, когда стало тихо, – он пьет. А теперь, – добавил Герберг, когда балка опять задрожала, – он улегся на место!
   Вскоре после этого Клара вернулась, и Герберт повел меня наверх к нашему узнику. Проходя мимо комнаты мистера Барли, мы слышали за дверью хриплое бормотанье, то нараставшее, то спадавшее, как ветер, которое на человеческом языке, – если заменить благими пожеланиями нечто прямо им противоположное, – звучало бы примерно так:
   – Свистать всех наверх! Благослови меня бог, вот старый Билл Барли. Вот он, старый Билл Барли, благослови меня бог! Вот он, Билл Барли, лежит пластом, благослови его душу. Лежит пластом, как дохлая камбала, вот вам старый Билл Барли. Всех наверх, благослови вас господь!
   Герберт сообщил мне, что невидимый Барли целыми сутками черпает утешение в таких вот разговорах с самим собой, причем в дневное время один его глаз нередко бывает прикован к телескопу, укрепленному на кровати так, чтобы ему удобно было лежа обозревать реку.
   Провис занимал две верхние комнатки-каюты, где было вдоволь света и воздуха и где мистера Барли было не так слышно, как внизу. В разговоре со мной он не выказал ни малейшей тревоги; казалось, он и не испытывал ее. Но меня поразило, что он как-то смягчился, – ни тогда, ни позже я не мог определить, в чем именно заключалась эта перемена, но она произошла, в том не было сомнения.
   Отдохнув за день и хорошенько все обдумав, я пришел к решению ничего не говорить ему про Компесона. Иначе – как знать, думал я, а вдруг он, движимый смертельной враждой к этому человеку, еще вздумает разыскивать его, обрекая себя на верную гибель? Поэтому, когда мы с ним и с Гербертом уселись у камина, я первым делом спросил его, полагается ли он на суждение Уэммика и на источники, из которых тот получает свои сведения?
   – Да, да, мой мальчик, – отвечал он и серьезно кивнул головой. – Уж Джеггерс-то знает!
   – Так вот, – продолжал я, – я говорил с Уэммиком и хочу передать вам его предостережение и советы.
   И я честно все ему рассказал, умолчав, как и собирался, лишь об одном предмете. Я рассказал, как Уэммик услышал в Ньюгетской тюрьме (от заключенных ли, или от служащих – мне неизвестно), что кто-то прознал о его возвращении и что за моей квартирой следили; передал мнение Уэммика, что ему следует на некоторое время «залечь», а мне лучше с ним не видаться; и мнение Уэммика относительно того, как ему покинуть Англию. Я добавил, что, когда придет время, я, разумеется, уеду вместе с ним, или следом за ним, смотря по тому, что Уэммик найдет менее опасным. О том, как мы будем жить дальше, я не сказал ни слова, да и мысли на этот счет у меня были самые неопределенные, особенно теперь, когда он так смягчился и когда опасность, которой он себя подвергал ради меня, приняла такие ясные очертания. Что же касается того, чтобы изменить мой образ жизни и увеличить расходы, то пусть сам посудит, не будет ли это сейчас, в наших трудных и сложных обстоятельствах, просто смешно, а может, и подозрительно?
   Этого он не мог отрицать, и вообще проявил полное благоразумие. Возвращение его, сказал он, было рискованным шагом, он это знал с самого начала. Он не сделает ничего, что могло бы еще увеличить опасность, а с такими хорошими помощниками ему, надо полагать, и бояться нечего.
   Тут Герберт, до сих пор задумчиво смотревший в огонь, сказал, что предложение Уэммика навело его на одну мысль, которой, пожалуй, стоит с нами поделиться.
   – Мы с тобой оба хорошие гребцы, Гендель, и могли бы, когда придет время, сами увезти мистера Провиса вниз по реке из Лондона. Тогда не нужно будет нанимать лодку и брать лодочника. Это даст нам лишнюю возможность избежать подозрений, а нам нельзя пренебрегать никакими возможностями. Ничего, что сейчас зима; ты мог бы теперь же завести себе лодку, держать ее у лестницы Тэмпла и кататься вверх и вниз по реке. Упражняйся изо дня в день, и к этому скоро привыкнут и перестанут замечать тебя. Проделай это двадцать раз или пятьдесят, и ничего не будет удивительного, если ты проделаешь это в двадцать первый или в пятьдесят первый раз.
   Мне этот план понравился, а Провис и вовсе был от него в восторге. Мы решили, что приведем его в исполнение и что Провис не будет узнавать нас, если нам случится проплывать мимо Мельничного пруда. Но, кроме того, мы договорились, что всякий раз, как он нас увидит и захочет передать сигнал «Все спокойно», он будет спускать штору на той створке своего окна, которая выходит на восток.
   Итак, поскольку мы обо всем условились и совещание наше закончилось, я встал и собрался уходить, сказав Герберту, что нам лучше не идти домой вместе, а потому я выйду на полчаса раньше его.
   – Не хочется мне оставлять вас. – сказал я Провису, – хотя нет сомненья, что здесь вы в большей безопасности, нежели возле меня. Прощайте!
   – Милый мой мальчик, – отвечал он, сжимая мои руки, – не знаю, когда мы теперь свидимся, и не нравится мне твое «Прощайте». Скажи лучше: «Спокойной ночи!»
   – Спокойной ночи! Мы всегда будем все знать друг о друге через Герберта, а когда придет время, я буду готов, уж вы не беспокойтесь. Еще раз – спокойной ночи!
   Было решено, что ему незачем спускаться вниз, и, когда мы уходили, он стоял на площадке у своей двери и светил нам, перегнувшись через перила с лампой в руке. Оглянувшись на него, я вспомнил вечер его появления, – тогда я сам вот так же стоял с лампой на лестнице и даже подумать не мог, что когда-нибудь мне будет так грустно и страшно с ним расставаться.
   Старик Барли по-прежнему рычал и бранился за своей дверью, точно все это время ни на минуту не умолкал и не собирался умолкнуть. Внизу я спросил Герберта, сохранил ли наш узник фамилию Провис? Нет, конечно, отвечал он, новый жилец зовется мистер Кембл. Мой друг добавил, что в доме о мистере Кембле знают лишь одно: он, Герберт, принимает в нем участие и ему, Герберту, очень важно, чтобы новый постоялец ни в чем не нуждался и жил в полном уединении. Поэтому, когда мы вошли в гостиную, где миссис Уимпл и Клара сидели за рукоделием, я счел за благо умолчать о том горячем участии, с которым и сам отношусь к мистеру Кемблу.
   Распростившись с хорошенькой, милой темноглазой девушкой и с доброй женщиной, в которой годы не угасили способности радеть о судьбе двух любящих сердец, я почувствовал, что Старый Копперов канатный завод совершенно преобразился в моих глазах. Пусть старик Барли стар, как мир, пусть бранится, как целая извозчичья биржа, но в затоне Чинкса хватит молодости, надежды и веры, чтобы заполнить его до краев. И тут я вспомнил Эстеллу и наше прощанье и пошел домой совсем приунывший.
   В Тэмпле все было тихо, как в самые спокойные времена. Окна тех комнат, где еще так недавно жил Провис, стояли закрытые, темные, и в Гарден-Корте не было ни души. Я три раза прошелся мимо фонтана, прежде чем подняться к себе в квартиру, но никого не увидел. И Герберт, когда зашел через полчаса ко мне в спальню, – я так измучился, что сразу лег в постель, – рассказал то же самое. Он отворил одно из окон и, выглянув на залитую лунным светом улицу, доложил, что там царит такая торжественная пустота, какая, наверно, бывает ночью в запертом соборе.
   На следующий день я отправился раздобывать себе лодку. Это заняло немного времени, лодка была доставлена к лестнице Тэмпла и стала на причал в двух минутах ходьбы от моей двери. После этого я начал упражняться в гребле, то один, то вместе с Гербертом. Я часто бывал на реке в холод, ветер и дождь, и через несколько дней никто уже не обращал на меня внимания. Вначале я держался выше Блекфрайерского моста, но затем, когда часы прилива изменились, стал добираться и до Лондонского. То был еще старый Лондонский мост, и в некоторые часы дня вода здесь стремительно неслась, образуя водовороты и ямы, что создало ему недобрую славу. Однако, присмотревшись к другим гребцам, я быстро наловчился проскакивать опасное место, и после этого часто пробирался среди множества кораблей и лодок до самого Эрита. Мимо Мельничного пруда мы впервые прошли вместе с Гербертом и видели, как штора на восточной стороне окна опустилась оба раза – и встречая нас и провожая обратно. Герберт обычно бывал там не реже трех раз в неделю и ни разу не сообщил мне ничего хоть сколько-нибудь тревожного. И все же я знал, что основания для тревоги есть, и не мог отделаться от ощущения, что за мною следят. Стоит такому ощущению появиться, и оно не оставляет человека в покое; невозможно сосчитать, скольких ни в чем не повинных людей я подозревал в том, что они наблюдают за мной.
   Словом, я вечно дрожал от страха за отчаянного человека, которого мы прятали. Герберт как-то говорил мне, что по вечерам, во время отлива, он любит стоять у окна и думать, что вода, со всем, что она несет на себе, течет к его Кларе. А я с ужасом думал, что она течет к Мэгвичу и что любая черная точка на ее поверхности может оказаться погоней, которая приближается к нему быстро, бесшумно и уверенно, чтобы настигнуть его и схватить.


   Глава XLVII

   Несколько недель прошло без всяких перемен. Мы ждали, а Уэммик не подавал знака. Если бы я никогда не видел его за пределами Литл-Бритен и никогда не удостаивался чести быть запросто принятым в замке, я мог бы в нем усомниться; но я знал его хорошо и не сомневался в нем ни минуты.
   Тем временем денежные мои дела приняли совсем плохой оборот, кредиторы один за другим торопили с уплатой. Я даже начал ощущать недостаток наличных денег (попросту говоря, в кармане бывало пусто) и восполнял его продажей всяких безделушек и драгоценностей, без которых легко мог обойтись. Но во мне жило твердое убеждение, что, пока мои планы и намерения столь неопределенны, брать деньги у моего покровителя было бы бессердечно и подло. Поэтому я отослал ему с Гербертом непочатый бумажник, чтобы он хранил его у себя, и испытывал своеобразное удовлетворение – искреннее или нет, судить не берусь – оттого, что не пользовался его великодушием с тех пор, как узнал, с кем имею дело.
   Прошло сколько-то времени, и мною овладело тягостное чувство, что Эстелла замужем. Страшась подтверждения моей догадки, хотя она и так уже граничила с уверенностью, я не читал газет и попросил Герберта (которому поведал о нашем последнем свидании) никогда не говорить о ней со мною. Зачем я берег этот последний лоскуток от покрывала надежды, разодранного, развеянного по ветру? Разве я знаю? Зачем вы, читатель, проявили такую же непоследовательность в прошлом году, в прошлом месяце, на прошлой неделе?
   Очень печально мне жилось в то время, и надо всей моей тревожной жизнью, ни на минуту не исчезая из виду, как горная вершина над цепью более низких гор, маячила главная, неотступная тревога. А между тем новых причин для опасений не возникало. Сколько бы я ни вскакивал по ночам с постели, охваченный леденящим предчувствием, что Провиса нашли; сколько бы ни прислушивался вечерами, поджидая Герберта и воображая, что шаги его торопливее обычного и он несет худые вести; как бы ни терзался и ни безумствовал, а жизнь шла своим чередом. Обреченный бездействовать и пребывать в постоянном напряжении и страхе, я только катался по реке в своей лодке и ждал, ждал, ждал без конца.
   Бывало, что, спустившись далеко по реке, я не мог пробиться обратно через водовороты, бурлившие у быков и арок старого Лондонского моста; в таких случаях я оставлял лодку у пристани близ Таможни, с тем чтобы позднее ее доставили к лестнице Тэмпла. Я делал это охотно, – было очень важно, чтобы я и моя лодка примелькались здешнему люду. Из этого незначительного обстоятельства воспоследовали две встречи, о которых я сейчас и хочу рассказать.
   Однажды в конце февраля я сошел на пристань у Таможни уже в сумерки. В тот день я спустился с отливом до самого Гринвича и повернул, когда начался прилив. Днем было ясно, но к заходу солнца пал туман, и мне пришлось с большой осторожностью лавировать среди судов и лодок. И на пути туда и на пути обратно я видел в знакомом окне сигнал «Все спокойно».
   Вечер был холодный, я озяб и решил сейчас же подкрепиться обедом; а так как по возвращении домой в Тэмпл мне предстояли долгие часы унылого одиночества, я подумал – не сходить ли после обеда в театр. Тот театр, где мистер Уопсл некогда стяжал свои сомнительные лавры, находился поблизости, возле реки (сейчас он уже нигде не находится), и на нем-то я и остановил спой выбор. Я знал, что мистеру Уопслу не удалось возродить английский театр, скорее он, напротив, катился вместе с ним вниз, к полному упадку. Афиши как-то сообщали прискорбную весть об исполнении им роли Верного Арапа при девице знатного происхождения и ее обезьянке.
   А Герберту случилось видеть, как он смешил публику, играя кровожадного восточного царька с кирпично-красной рожей и в нелепейшем колпаке, обшитом бубенцами.
   Я пообедал в одном из тех трактиров, которые мы с Гербертом называли географическими – где каждая скатерть являла собою карту мира, столь много на ней отпечаталось следов от портерных кружек, а на каждом ноже застывшая подливка уподоблялась морским течениям (по сей день во всех владениях лорд-мэра едва ли найдется хоть один негеографический трактир!), – и кое-как скоротал время до театра, то и дело засыпая над хлебными крошками, щурясь на газовый рожок и парясь в запахе горячих обедов. Потом встряхнулся, встал и отправился в театр.
   На сцене доблестный боцман королевской службы – герой героем, только штаны были ему тесноваты в одних местах, а в других висели слишком свободно – нахлобучивал всей сухопутной мелкоте шляпы на самые глаза, хотя был очень великодушен и храбр и подбивал окружающих не платить налоги, хотя был отменным патриотом. В кармане у него был мешок с деньгами, похожий на пудинг в салфетке, и на эти деньги он при всеобщем ликовании справил свадьбу с молодой особой, дочерью почтенного торговца подушками, причем все жители Портсмута (числом девять по последней ревизии) высыпали на берег и, потирая собственные руки и пожимая чужие, запели «Налей, налей!». Однако некий чумазый кочегар, который наотрез отказался наливать и вообще отказывался делать все, что бы ему ни предлагали, и чье сердце (как о том прямо сказал боцман) было столь же черно, как его физиономия, предложил двум другим кочегарам доставить всем на свете кучу неприятностей; это и было проделано с таким успехом (поскольку семейство кочегара пользовалось большим влиянием при дворе), что понадобилось полвечера, чтобы все опять уладить, да и то ничего бы не вышло, если бы честный маленький красноносый бакалейщик в белой шляпе и черных гетрах не залез в часы, предварительно вооружившись рашпером, и не подслушал бы чужой разговор, и не вылез бы наружу, и не пристукнул бы сзади рашпером тех, для кого подслушанные им сведения оказались недостаточно убедительными. Вслед за тем мистер Уопсл (о котором до тех пор и слуху никакого не было) вышел на сцену с орденом Подвязки на груди, изображая собою всемогущего сановника, который явился прямо из адмиралтейства, и сообщил, что всех кочегаров незамедлительно отправят в тюрьму, а боцману он привез английский флаг в виде скромной награды за его службу на благо отечеству. Боцман, расчувствовавшись впервые за свою долгую жизнь, благоговейно вытер слезы флагом, а затем, снова повеселев и назвав мистера Уопсла «Ваша честь», попросил разрешения пожать ему руку, как моряк моряку. Мистер Уопсл с большим достоинством снизошел к его просьбе, после чего был немедленно затиснут в пыльный угол, потому что всем остальным нужно было плясать матросский танец; и из этого-то угла, озирая публику недовольным взглядом, он заметил меня.
   Вторым номером шла Новейшая Рождественская Пантомима-буфф, в первой сцене которой, как я в том с горечью убедился, злосчастный мистер Уопсл, в красном трико, с огромной, светящейся от фосфора физиономией и с шевелюрой из краевой бахромы, ковал в какой-то пещере громы небесные и отчаянно струсил, когда к обеду воротился домой его хозяин-великан (сильно охрипший). Вскоре он, впрочем, показал себя с более достойной стороны: когда Гению Юной Любви понадобилась помощь – в борьбе с жестокосердым и невежественным фермером, который, дабы воспрепятствовать счастью своей единственной дочери, залез в мешок от муки и в таком виде умышленно свалился из окна второго этажа на избранника ее сердца, – он призвал мудрого Чародея, и этот последний, прибыв из-под земли довольно нетвердой походкой, после явно опасного и богатого приключениями странствования, оказался мистером Уопслом в шляпе с высокой тульей и с толстым руководством по черной магии под мышкой. Поскольку на земле деятельность этого чародея ограничивалась главным образом тем, что к нему взывали, о нем пели, его толкали, вокруг него танцевали и слепили его разноцветными хлопушками, досуга у него оставалось предостаточно. И я немало удивился, когда заметил, что он проводит этот досуг в том, что с видом величайшего изумления глазеет в мою сторону.
   Так поразительно было недоумение, с каждой минутой нараставшее во взоре мистера Уопсла, и казалось, он производил в уме такие сложные выкладки и так в них путался, что я просто понять не мог, в чем же тут дело. Я думал об этом еще долго после того, как он вознесся в облака в большом круглом футляре из-под часов, и по-прежнему ничего не понимал. Я все еще думал об этом и час спустя, когда вышел из театра и обнаружил, что он дожидается меня у подъезда.
   – Добрый вечер, – сказал я, пожав ему руку и шагая с ним рядом по улице. – Я видел, что вы меня заметили.
   – Заметил вас, мистер Пип? – переспросил он. – Ну разумеется, я вас заметил. Но кто же там был еще?
   – Кто еще?
   – Это очень, очень странно, – сказал мистер Уопсл, и снова на лице его появилось выражение полной растерянности, – а между тем я готов поклясться, что то был он.
   Сильно встревоженный, я стал умолять мистера Уопсла объяснить мне, что он хочет сказать.
   – Вот не знаю, – продолжал мистер Уопсл все так же растерянно, – обратил бы я на него внимание или нет, если бы вас тут не было; впрочем, вероятно, обратил бы.
   По привычке я невольно огляделся по сторонам, ибо от этих загадочных слов меня мороз подрал по коже.
   – О нет, здесь его не может быть, – сказал мистер Уопсл. – Он ушел, когда я еще был на сцене, я видел.
   Имея достаточно причин подозревать всех и каждого, я заподозрил даже этого несчастного актера. Что, если ему поручено поймать меня в ловушку, заставить что-нибудь выболтать? И я только поглядывал на него, молча шагая вперед.
   – Сначала я, представьте, вообразил, что он пришел вместе с вами, мистер Пип, но потом убедился, что вам и невдомек, что он сидит позади вас, точно призрак.
   Я опять похолодел от страха, но упорно молчал, так как его туманные намеки вполне могли быть подсказаны желанием заставить меня так или иначе связать их с Провисом. Что сам Провис не появлялся в театре, в этом я, конечно, был более чем уверен.
   – Кажется, слова мои вас удивляют, мистер Пип? Да, да, я вижу. Но это так странно, так странно! Вы просто не поверите тому, что я вам сейчас скажу. И я бы не поверил, если бы услышал от вас.
   – В самом деле?
   – В самом деле. Мистер Пип, помните ли вы один давнишний рождественский вечер, когда вы были еще совсем маленький, и я обедал у Гарджери, и к вам пришли солдаты, чтобы починить пару наручников?
   – Помню прекрасно.
   – И помните, что была погоня за двумя беглыми каторжниками, и что мы приняли в ней участие, и Гарджери взял вас на закорки, и я бежал впереди, а вы едва поспевали за мной?
   – Помню, помню. – Он и представить себе не мог, как хорошо я все это помнил… кроме последней подробности.
   – И помните, как мы настигли их в канаве, где они дрались, и один страшно избил другого и раскровенил ему все лицо?
   – Как сейчас помню.
   – И потом солдаты зажгли факелы и окружили их, а мы решили все досмотреть до конца и пошли за ними по черным болотам, и лица их были ярко освещены факелами – это я особенно подчеркиваю: лица их были освещены факелами, а вокруг нас было кольцо сплошного мрака?
   – Да, – сказал я. – Все это я помню.
   – Так вот, мистер Пип, один из тех двух арестантов сидел сегодня позади вас. Я углядел его через ваше плечо.
   «Держись!» – подумал я и спросил:
   – Как вам показалось, который же из них это был?
   – Тот, которого избил другой, – отвечал он без запинки. – Я готов поклясться, что узнал его. Чем больше я об этом думаю, тем меньше сомневаюсь.
   – Любопытно! – сказал я, притворившись, что только так и воспринял его рассказ. – Чрезвычайно любопытно!
   Не могу выразить, какое смятение вызвал во мне этот разговор, какой ужас обуял меня при мысли, что Компесон сидел позади меня «точно призрак». Ведь если было за эти последние месяцы несколько минут, когда я о нем не думал, так это как раз были те минуты, которые он провел рядом со мной; и сознавать, что после стольких предосторожностей с моей стороны он все же застиг меня врасплох, было равносильно тому, как если бы я, чтобы отгородиться от него, захлопнул одну за другою сотню дверей и вдруг увидел бы его в двух шагах от себя. Не мог я сомневаться и в том, что он пришел в театр, потому что там был я; а значит, каким бы спокойным все ни казалось на поверхности, опасность оставалась близкой и неминуемой.
   Я задал мистеру Уопслу несколько вопросов. Когда этот человек вошел в залу? Этого он не мог сказать: он заметил меня, а потом, за спиной у меня, заметил того. И узнал он его не сразу, но с самого начала у него было смутное ощущение, что человек этот как-то связан со мной и с тем временем, когда мы жили в деревне. Как он был одет? Вполне прилично, но ничего примечательного; кажется, в черном. Был у него шрам на лице? Как будто нет. Это, положим, я и сам бы мог сказать, ибо, хотя, занятый своими мыслями, я и не приглядывался к сидящим позади меня, все же лицо, обезображенное шрамом, едва ли ускользнуло бы от моего внимания.
   Когда мистер Уопсл сообщил мне все, что ему удалось припомнить, а мне удалось из него вытянуть, и когда я угостил его легким ужином, который он бесспорно заслужил после столь утомительного вечера, мы расстались, До Тэмпла я добрался в первом часу, ворота уже были заперты на ночь. Ни когда я входил, ни когда шел через двор к себе, никого около меня не было.
   Герберта я застал дома, и, подсев к огню, мы с ним стали держать совет. Но выходило, что сделать мы ничего не можем – разве только известить Уэммика о происшествии этого вечера и напомнить, что мы ждем его указаний. Опасаясь, как бы не повредить ему слишком частыми посещениями замка, я решил послать ему письмо. Я написал его до того, как лечь спать, и тут же вышел и опустил, и снова поблизости никого не было. Мы с Гербертом согласились, что нам не остается ничего другого, как соблюдать крайнюю осторожность. Мы и соблюдали ее больше прежнего, если только это возможно, – и я даже близко не подходил к затону Чинкса, исключая тех случаев, когда проплывал мимо него на лодке, но и тогда я разглядывал берег Мельничного пруда не более внимательно, чем все, что встречалось мне на пути.


   Глава XLVIII

   Вторая из двух встреч, о которых я упомянул в предыдущей главе, произошла примерно через неделю после первой. Я опять сдал свою лодку на пристани у Таможни; до наступления темноты на этот раз еще оставалось около часа, и, лениво раздумывая, где бы пообедать, я вышел на Чипсайд и брел по тротуару – самый неприкаянный человек в этой занятой, спешащей толпе, – когда сзади на плечо мне опустилась чья-то большая рука. То была рука мистера Джеггерса, и он продел ее мне под локоть.
   – Раз мы идем в одну сторону, Пип, можно пройтись вместе. Вы куда направляетесь?
   – Вернее всего, в Тэмпл, – сказал я.
   – Разве вы не знаете?
   – Вот именно, – отвечал я, довольный тем, что раз в жизни его допрос не смутил меня. – Я не знаю, потому что еще не решил.
   – Но обедать вы собираетесь? Этого вы, надеюсь, не станете отрицать?
   – Нет, – отвечал я, – этого я не стану отрицать.
   – Вы куда-нибудь приглашены?
   – Не стану отрицать и того, что я никуда не приглашен.
   – В таком случае, – сказал мистер Джеггерс, – пойдемте обедать ко мне.
   Я уже хотел отказаться, когда он добавил: – И Уэммик будет.
   Тогда я переменил свой отказ на согласие – те несколько слов, которые я успел произнести, одинаково годились для того и для другого, – и, пройдя еще немного по Чипсайду, мы свернули на Литл-Бритен; а тем временем в окнах магазинов уже вспыхивали яркие огни, и фонарщики, с трудом выбирая в уличной толкотне место, где бы поставить свою лесенку, прыгали вверх и вниз, бегали взад и вперед и зажигали в сгущающемся тумане больше красных светящихся глаз, чем зажглось белых глаз от тростниковой свечи на призрачной стене моего номера в «Хаммамс».
   В конторе на Литл-Бритен начались обычные продедуры, отмечавшие конец делового дня: писали письма, мыли руки, гасили свечи, запирали кассу. Я праздно стоял у камина в кабинете мистера Джеггерса, и в капризных вспышках огня мне мерещилось, будто страшные слепки затеяли со мной какую-то дьявольскую игру в прятки, а две толстых конторских свечи, тускло озарявшие мистера Джеггерса, который писал в углу свои письма, были обернуты грязными погребальными пеленами, словно в память о сонме повешенных клиентов.
   На Джеррард-стрит мы отправились втроем, в наемной карете; и, как только приехали, нам подали обед. Мне бы, разумеется, и в голову не пришло даже отдаленно, даже движением бровей намекнуть в этом доме на уолвортские чувства Уэммика; но я был бы не прочь время от времени дружески с ним переглянуться. Однако не тут-то было! Если уж он поднимал глаза от тарелки, то обращал их на мистера Джеггерса, а со мной был так холоден и сух, словно на свете имелось два Уэммика-близнеца и передо мной сидел не тот, что мне нужен.
   – Вы переслали мистеру Пипу записку мисс Хэвишем? – спросил его мистер Джеггерс, едва мы сели за стол.
   – Нет, сэр, – ответил Уэммик. – Я как раз собирался отправить ее почтой, когда вы с мистером Пипом пришли в контору. Вот она. – И он протянул письмо не мне, а своему шефу.
   – Здесь всего две строчки. Пип, – сказал мистер Джеггерс, передавая его мне. – Адресовано на Литл-Бритен, потому что мисс Хэвишем не была уверена в вашем адресе. Она пишет, что хочет повидать вас по одному делу, о котором вы ей говорили. Вы поедете?
   – Да, – отвечал я, пробегая глазами записку, содержание которой он изложил весьма точно.
   – Когда вы думаете поехать?
   – Я связан одним обстоятельством, – сказал я, взглянув на Уэммика, который набивал почтовый ящик рыбой, – и не вполне располагаю своим временем. Пожалуй, съезжу теперь же.
   – Раз мистер Пип думает ехать теперь же, – сказал Уэммик мистеру Джеггерсу. – ему и ответа писать не нужно.
   Усмотрев в этих словах указание, что медлить не следует, я решил ехать завтра и сказал им об этом. Уэммик выпил рюмку вина и с мрачным удовлетворением посмотрел – опять-таки не на меня, а на мистера Джеггерса.
   – Итак, Пип, – сказал мистер Джеггерс, – наш приятель Паук разыграл свои карты и сорвал-таки банк.
   Мне ничего не оставалось, как только кивнуть головой.
   – Ха! Этому человеку дай волю – он далеко пойдет, только вот дадут ли ему волю. В конце концов и здесь победит сильнейший, но кто из них сильнее – еще неизвестно. Если он вздумает драться…
   – Неужели же, – перебил я, чувствуя, как у меня пылают щеки и горит сердце, – неужели вы серьезно думаете, мистер Джеггерс, что у него хватит на это низости?
   – Я этого не утверждал, Пип. Я говорю предположительно. Если он вздумает драться, тогда, возможно, сила окажется на его стороне; если же это будет состязание умов – тогда, безусловно, нет. Не стоит впустую гадать о том, чем кончит такой человек в подобного рода обстоятельствах, потому что здесь одинаково возможны два исхода.
   – Позвольте спросить, какие именно?
   – Такой человек, как наш приятель Паук, – отвечал мистер Джеггерс, – либо дерется, либо виляет хвостом. Он может вилять хвостом и рычать, или вилять хвостом и не рычать; но он либо дерется, либо виляет хвостом. Спросите Уэммика, что он думает по этому поводу.
   – Либо дерется, либо виляет хвостом, – сказал Уэммик, обращаясь к кому угодно, только не ко мне.
   – Итак, выпьем за миссис Бентли Драмл, – сказал мистер Джеггерс и, взяв с этажерки графин самого лучшего вина, налил сначала нам, потом себе, – и да разрешится спор о главенстве к удовольствию леди! К обоюдному удовольствию леди и джентльмена он разрешиться не может. Ох, Молли, Молли, Молли, Молли, как же вы сегодня нерасторопны!
   Экономка в эту минуту была подле него – ставила на стол какое-то блюдо. Осторожно выпустив блюдо из рук, она отступила на шаг и смущенно пролепетала что-то в свое оправдание. И тут меня поразило движение ее пальцев.
   – Что случилось? – спросил мистер Джеггерс.
   – Ничего, – сказал я. – Просто предмет нашего разговора мне не особенно приятен.
   Пальцы ее двигались так, как они движутся, когда женщина вяжет. Она стояла, глядя на своего хозяина, не уверенная, можно ли ей уйти, или, если она уйдет, он кликнет ее снова. Взгляд ее был исполнен напряженного внимания. Ну конечно же, совсем недавно, в слишком памятный для меня день, я видел точно такие же глаза и руки!
   Он отпустил ее, и она бесшумно вышла из комнаты. Но я видел ее перед собою так отчетливо, как если бы она не уходила. Я смотрел на эти руки, смотрел на эти глаза, на эти пышные волосы; и рядом с ними видел другие руки, другие глаза, другие волосы, которые я так хорошо знал, и старался представить себе, какими они станут после двадцати лет мучительной жизни с извергом-мужем. И снова я смотрел на руки и глаза экономки и вспомнил то необъяснимое чувство, которое охватило меня, когда я – не один – бродил в последний раз по разрушенному саду и брошенной пивоварне. Я вспомнил, как испытал это же чувство, когда увидел глаза, глядящие на меня, и руку, подзывавшую меня из окна дилижанса; и как это же чувство ослепило меня, словно молния, когда карета, в которой я – тоже не один – ехал по темной улице, внезапно осветилась ярким светом фонаря. Я вспомнил, как одна-единственная черточка, восполнив пробел, помогла узнать Компесона в театре, и понял, что такой пробел в моем сознании восполнился теперь, когда после упоминания имени Эстеллы я увидел пальцы, как будто занятые вязаньем, и внимательные глаза. И я проникся непоколебимой уверенностью, что эта женщина – мать Эстеллы.
   Мистер Джеггерс видел нас вместе с Эстеллой, и от него едва ли укрылись чувства, которые я и не пытался скрывать. Он кивнул, когда я сказал, что предмет нашего разговора мне неприятен, похлопал меня по плечу, подлил в стаканы вина и снова занялся обедом.
   Экономка появлялась в комнате еще только два раза, очень ненадолго, и мистер Джеггерс говорил с нею резко. Но руки ее были руки Эстеллы, и глаза были глаза Эстеллы, и, появись она еще хоть сто раз, это уже не могло бы ни укрепить моей уверенности, ни поколебать ее.
   Вечер тянулся уныло, Уэммик, когда ему наливали вина, проглатывал его деловито, словно по долгу службы, и сидел, не сводя глаз со своего патрона, готовый в любую минуту подвергнуться допросу. Что касается количества вина, то его почтовый ящик мог вместить его столько же, – и с такой же равнодушной готовностью, – сколько обычный почтовый ящик вмещает писем. И все время мне казалось, что он – не тот близнец и только с виду похож на Узммика из Уолворта.
   Мы рано поднялись уходить и вышли вместе. Уже тогда, когда мы искали свои шляпы среди бесчисленных сапог мистера Джеггерса, я почувствовал, что нужный близнец вот-вот появится; а стоило нам пройти десять шагов по Джеррард-стрит в направлении Уолворта, как я обнаружил, что иду под руку с нужным мне близнецом, а другой, ненужный, растворился в вечернем воздухе.
   – Ну-с, – сказал Уэммик, – с этим покончено! Удивительный он человек, второго такого не сыщешь; но я чувствую, что, когда я у него обедаю, мне приходится себя туго-натуго завинчивать, а я предпочитаю обедать в отвинченном состоянии.
   Я нашел, что он выразился очень удачно, и так и сказал ему.
   – Никому, кроме вас, я не стал бы этого говорить. – отвечал он. – Но я знаю, то, что говорится между нами, дальше не пойдет.
   Я спросил его, видел ли он когда-нибудь приемную дочь мисс Хэвишем, миссис Бентли Драмл? Он сказал, что нет. Затем, чтобы избежать слишком резкого перехода, я справился о Престарелом и о мисс Скиффинс. При упоминании о мисс Скиффинс он скорчил хитрую физиономию, остановился посреди улицы и высморкался, развернув платок и тряхнув головой не без затаенного самодовольства.
   – Уэммик, – сказал я, – помните, еще до того как я первый раз был в гостях у мистера Джеггерса, вы мне советовали обратить внимание на его экономку?
   – Разве? – ответил он. – Очень возможно. О черт, – добавил он с досадой, – конечно, помню! Оказывается, я еще не совсем отвинтился.
   – Укрощенная тигрица – так вы ее назвали?
   – А вы бы как ее назвали?
   – Точно так же. Скажите, Уэммик, как мистер Джеггерс ее укротил?
   – Это его секрет. Она уже много лет живет у него в доме.
   – Расскажите мне ее историю! У меня есть особые причины этим интересоваться. Вы ведь знаете, то, что говорится между нами, дальше не пойдет.
   – В сущности, я не знаю ее истории, – отвечал Уэммик, – вернее, знаю далеко не все. Но то, что знаю, я вам расскажу. Разумеется, мы с вами сейчас беседуем как сугубо частные лица.
   – Разумеется.
   – Лет двадцать тому назад эту женщину судили в Олд-Бейли за убийство, и суд оправдал ее. В молодости она была красавицей, и, кажется, в ней есть цыганская кровь. Во всяком случае, как вы сами понимаете, кровь у нее в то время была достаточно горячая.
   – Но ведь ее оправдали?
   – Мистер Джеггерс защищал ее, – продолжал Уэммик, устремив на меня многозначительный взгляд, – и провел это дело всем на удивление. Оно казалось безнадежным, да и опыта у него еще не было, а он вывернулся так, что все только ахнули; можно, пожалуй, сказать, что тогда-то он и создал себе имя. Он целые дни проводил в полицейском суде – все добивался, чтобы дело вообще прекратили; а во время судебных заседаний, когда сам он не мог выступать, ни на шаг не отходил от адвоката, и тот с начала до конца говорил по его указке – это каждому было понятно. Жертвой убийства была женщина – лет на десять старше этой, и гораздо выше ростом и шире в кости. Убийство произошло на почве ревности. Обе они бродяжничали, и эта вот, что живет у мистера Джеггерса, совсем девчонкой вышла замуж за какого-то бродягу – как говорится, обвенчалась вокруг ракитова куста, – и ревнива была, как черт. Убитую (по годам она подходила тому человеку больше, это бесспорно) нашли в сарае близ Хаунслоу-Хис. Видно было, что она выдержала жестокую борьбу. Она вся была избита и расцарапана, а в конце концов ее задушили. Единственной, на кого могло пасть подозрение, была эта женщина, и мистер Джеггерс построил свою защиту главным образом на том, что она физически не способна была совершить такое убийство. Можете быть уверены, – добавил Уэммик, тронув меня за рукав, – в то время он никогда не поминал о том, какие у нее сильные руки, не то что теперь.
   (Я рассказывал Уэммику, как в день званого обеда мистер Джеггерс заставил ее показать нам руки.)
   – Да, сэр, – продолжал Уэммик, – а тут как-то получилось, – чисто случайно, разумеется, – что со времени своего ареста эта женщина всегда была до того искусно одета, что производила впечатление куда более хрупкой, чем была на самом деле; в особенности рукава у нее, говорят, лежали таким манером, что руки казались совсем тонкими и слабыми. На теле у нее обнаружили всего два-три синяка – у какой бродяжки их не бывает! – но руки с тыльной стороны были сильно поцарапаны, и стоял вопрос: что это, следы ногтей или нет? И вот мистер Джеггерс доказал, что она продиралась через заросли терновника, которые не доставали ей до лица, но не могли не поранить ее руки; и правда, в коже у нее нашли занозы, – они были представлены в суд в качестве вещественных доказательств, – да и кусты при осмотре оказались поломанными там, где через них пробирались, и на них нашли мелкие клочки от ее платья и кое-где пятнышки крови. Но самый смелый его довод был вот какой. В доказательство ее ревности делались ссылки на якобы обоснованное подозрение, будто в то время, когда произошло убийство, она в отместку этому человеку не помня себя умертвила их трехлетнего ребенка. Мистер Джеггерс повел такую линию: «Мы утверждаем, что это следы не ногтей, а колючек, и показываем вам колючки. Вы утверждаете, что это следы ногтей, и в то же время выдвигаете гипотезу, будто она убила своего ребенка. Но если так, вы обязаны сделать все выводы из этой гипотезы. Предположим, что она действительно убила своего ребенка и что ребенок, цепляясь за нее, исцарапал ей руки. Ну так что же? Ведь вы ее судите не за убийство ребенка, хотя могли бы. Что же касается данного дела, так раз уж вы настаиваете на том, что это следы ногтей, то, вероятно, вы нашли им объяснение, если допустить, аргументации ради, что вы их не выдумали?» Короче говоря, сэр, – сказал Уэммик, – мистер Джеггерс окончательно затуманил присяжным мозги, и они признали ее невиновной.
   – И с тех пор она у него служит?
   – Да. Но мало того, – сказал Уэммик, – она поступила к нему в услужение сейчас же после того, как ее оправдали, уже укрощенная, такая вот, как сейчас. С тех пор она кой-чему выучилась, что ей нужно было по должности, но укрощена она была с самого начала.
   – Вы не помните, кто у нее был – мальчик или девочка?
   – Говорят, девочка.
   – Больше вам сегодня нечего мне сказать?
   – Нечего. Письмо я ваше получил и уничтожил. А больше нечего.
   Мы сердечно распрощались, и я пошел домой с грузом новых забот и мыслей, но отнюдь не избавившись от старых.


   Глава XLIX

   Наутро я уехал дилижансом в Сатис-Хаус, прихватив с собою записку мисс Хэвишем на тот случай, если она, из присущего ей своенравия, выразит удивление по поводу столь скорого моего приезда. Но на полпути я слез у гостиницы и, позавтракав там, прошел остальную часть дороги пешком: мне хотелось войти в город незаметно, самыми тихими проулками, и таким же образом его покинуть.
   Зимний свет уже немного померк, когда я проходил пустынными, гулкими дворами, что тянулись позади Торговой улицы. Эти древние монастырские угодья, где когда-то шумели сады и стояли трапезные монахов и где теперь к уцелевшим стенам пристроили смиренные сараи и конюшни, были почти так же безмолвны, как сами монахи, спящие в своих могилах. Никогда еще звон соборных колоколов не казался мне таким далеким и печальным, как сейчас, когда я торопился вперед с одной мыслью – как бы кого-нибудь не встретить; звуки старинного органа доносились до моего слуха, как похоронная музыка; и грачи, летая вокруг седой колокольни и качаясь на голых сучьях высоких деревьев в монастырском саду, словно кричали мне, что все здесь изменилось и что Эстелла уже никогда сюда не вернется.
   Калитку открыла пожилая женщина, которую я видал и раньше, – одна из служанок, живших во флигеле за двориком. В темной прихожей, как обычно, стояла зажженная свеча, и, взяв ее, я один поднялся по лестнице. Мисс Хэвишем была не у себя в комнате, а в зале через площадку. Не получив ответа на свой стук, я заглянул в дверь и увидел, что она сидит в ободранных креслах у самого камина и пристальным, немигающим взглядом смотрит на подернутый пеплом огонь.
   Как уже бывало не раз, я вошел и стал возле камина, где она, едва подняв голову, должна была меня увидеть. Она казалась такой бесконечно одинокой, что я проникся бы к ней жалостью, даже если бы она с умыслом нанесла мне обиду горше той, за которую я мог на нее пенять. Преисполненный сострадания к ней, я думал о том, что вот и я стал одним из обломков крушения этого злосчастного дома, как вдруг ее взгляд остановился на мне. Она вздрогнула и тихо проговорила:
   – Это не сон?
   – Это я, Пип. Мистер Джеггерс передал мне вчера вашу записку, и я тотчас приехал.
   – Благодарю. Благодарю.
   Я пододвинул к огню второе, такое же ободранное кресло, сел в него и тут только заметил в ее лице что-то новое – словно она меня боится.
   – Я хочу, – сказала она, – вернуться к тому предмету, о котором ты упоминал, когда был здесь в последний раз. и показать тебе, что у меня все же не каменное сердце. Но, может быть, теперь ты уже не поверишь, что во мне осталось хоть что-то человеческое?
   Когда я произнес какие-то успокоительные слова, она протянула вперед дрожащую руку, словно хотела до меня дотронуться; но тут же снова отняла, прежде чем я понял ее намерение и взял в толк, как мне себя вести.
   – Ты, когда просил за своего друга, сказал, что можешь научить меня, как сделать полезное, доброе дело. Видно, тебе бы этого хотелось?
   – Очень, очень хотелось бы.
   – Какое же это дело?
   Я стал рассказывать ей историю моей тайной помощи Герберту. Не успел я начать, как решил, по выражению ее лица, что она в рассеянности своей думает скорее обо мне, а не о том, что я говорю. Видимо, я не ошибся, потому что, когда я умолк, она, казалось, не сразу это заметила.
   – Ты почему замолчал? – спросила она наконец, и опять лицо у нее было такое, будто она меня боится. – Или ты меня так ненавидишь, что не хочешь говорить со мной?
   – Бог с вами, мисс Хэвишем, – ответил я, – как вы могли это подумать! Мне показалось, что вы перестали меня слушать, поэтому я замолчал.
   – Может, так оно и было, – сказала она, приложив руку ко лбу. – Ты начни еще раз сначала, только я буду смотреть на что-нибудь другое. Ну вот, теперь говори.
   Она оперлась рукою на палку с выражением решимости, какое я порой у нее замечал, и вперила взгляд в огонь, словно твердо вознамерившись слушать внимательно. Я снова заговорил и рассказал ей, что надеялся внести весь пай Герберта из своих средств, но теперь это мне не удастся. И тут я ей напомнил, что подробно разъяснить свои затруднения не могу, потому что это связано с чужою тайной.
   – Так, – сказала она, кивнув головой, но не глядя на меня. – Сколько же денег недостает до полной суммы?
   Мне было страшновато назвать цифру, она казалась очень большой.
   – Девятьсот фунтов.
   – Если я дам тебе эти деньги, сохранишь ты мою тайну, так же, как сохранил свою?
   – Сохраню так же свято.
   – И тебе станет легче на душе?
   – Много легче.
   – А сейчас ты очень несчастлив?
   Мисс Хэвишем задала этот вопрос, по-прежнему не глядя на меня, но в словах ее прозвучала необычная мягкость. Я не сразу ответил, – голос изменил мне. Она скрестила руки на набалдашнике палки и тихо склонилась на них лицом.
   – Я никак не могу назвать себя счастливым, мисс Хэвишем; но на то есть и другие причины, кроме тех, что вам известны. Это – та самая тайна, о которой я говорил.
   Через некоторое время она подняла голову и опять устремила взгляд на огонь.
   – Ты очень великодушно сказал, что у тебя есть и другие причины для горя. Это правда?
   – К сожалению, правда.
   – И я ничем не могу тебе помочь, кроме как услужив твоему другу? Считай, что это сделано, но для тебя самого я ничего не могу сделать?
   – Ничего. Благодарю вас за этот вопрос. Еще больше благодарю за доброту, которой он подсказан. Но нет, ничего.
   Вскоре она поднялась и обвела глазами мертвую комнату, ища пера и бумаги. Но ничего такого здесь не было, и тогда она достала из кармана желтые таблички слоновой кости в оправе из потускневшего золота и стала писать на них карандашом в потускневшем золотом футляре, который висел у нее на шее.
   – Ты по-прежнему в добрых отношениях с мистером Джеггерсом?
   – О да. Я только вчера у него обедал.
   – Вот распоряжение, по которому он выплатит тебе деньги, с тем чтобы ты мог употребить их для своего друга. Здесь я денег не держу; но если тебе приятнее, чтобы мистер Джеггерс ничего об этом не знал, я могу прислать их тебе.
   – Благодарю вас, мисс Хэвишем, мне будет очень удобно получить их у него в конторе.
   Она прочла мне то, что написала; указания были даны ясно и четко и притом так, чтобы меня невозможно было заподозрить в желании истратить эти деньги на себя. Я принял таблички из ее дрожащих рук; руки эти задрожали еще сильнее, когда она, сняв с шеи цепочку с карандашом, тоже отдала ее мне. За все это время она ни разу на меня не взглянула.
   – На первой табличке стоит мое имя. Если когда-нибудь, – пусть через много времени после того, как мое разбитое сердце обратится в прах, – ты сможешь написать под моим именем: «Я ее прощаю», – прошу тебя, сделай это.
   – Ах, мисс Хэвишем, – сказал я, – я могу это сделать хоть сейчас. Все мы повинны в жестоких ошибках. Я сам был слеп и неблагодарен, и слишком нуждаюсь в прощении и добром совете, чтобы таить на вас злобу.
   Только теперь она посмотрела на меня и к моему изумлению, к моему ужасу рухнула передо мной на колени, простирая ко мне сложенные руки так, как, наверно, простирала их к небу, когда бедное сердце ее было еще молодо и не ранено и мать учила ее молиться.
   Увидев мисс Хэвишем у своих ног, седую, с изможденным лицом, я был потрясен до глубины души. Я стал умолять ее подняться и обхватил руками, чтобы помочь ей; но она только вцепилась в мою руку и, приникнув к ней лицом, заплакала. Никогда раньше я не видел слез у нее на глазах и теперь молча склонился над ней в надежде, что они принесут ей облегчение. Она уже не стояла на коленях, но без сил опустилась наземь.
   – О! – вскричала она в отчаянии. – Что я наделала! Что я наделала!
   – Если вы думаете о том, мисс Хэвишем, какой вред вы мне причинили, я вам отвечу: очень небольшой. Я полюбил бы ее, несмотря ни на что… Она замужем?
   – Да!
   Я мог и не задавать этого вопроса, – я это сразу понял по тому новому чувству пустоты, которое царило в опустелом доме.
   – Что я наделала! Что я наделала! – Она ломала руки, хваталась за волосы, и снова и снова у нее вырывался этот вопль: – Что я наделала!
   Я не знал, что сказать, как ее утешить. Я слишком понимал, что она тяжко согрешила, когда, обуянная жаждой мести, исковеркала впечатлительную детскую душу, как велела ей смертельная обида, отвергнутая любовь, уязвленная гордость; но я понимал и то, что, отгородившись от дневного света, она отгородилась от неизмеримо большего; что, став затворницей, она затворила свое сердце для тысячи целительных естественных влияний; что, целиком уйдя в свои одинокие думы, она повредилась в уме, как то всегда бывало, и будет, и не может не быть со всяким, кто дерзнет пойти против начертаний творца. И мог ли я не сострадать ей, не усмотреть возмездия в том, какой жалкой тенью она стала, в ее полной непригодности для этой земли, где ей положено было жить, в этом тщеславии, рожденном скорбью и владевшем несчастной женщиной безраздельно, как владеет людьми тщеславие, рожденное смирением, раскаянием, стыдом, – все чудовищные формы тщеславия, которые, как проклятье, тяготеют над нами!
   – Пока ты не заговорил с ней в тот раз, пока я не увидела в тебе, как в зеркале, все, что сама испытала когда-то, я не знала, что я наделала. Что я наделала!
   И так без конца, двадцать раз, пятьдесят раз – что она наделала!
   – Мисс Хэвишем, – сказал я, когда она затихла. – Пусть совесть вас не мучит из-за меня. Но вот Эстелла – это другой разговор, и если вы в состоянии – пусть в самой малой мере – исправить тот вред, который вы ей причинили, убив в ней живую душу, лучше сделать это, чем целый век оплакивать прошедшее.
   – Да, да, я это знаю. Но, Пип, голубчик ты мой! – Глубокое женское сострадание послышалось мне в этой непривычной ласке. – Голубчик ты мой! Поверь мне: вначале, когда она только ко мне попала, я хотела уберечь ее от моей горькой доли. Вначале я ничего другого не хотела.
   – Что ж, – сказал я, – вполне возможно.
   – Но когда она стала подрастать и с каждым днем становилась все краше, я совершила дурное дело: я захваливала ее, задаривала, наставляла, вечно была при ней предостережением и наглядным примером и вот – украла у нее сердце и на место его вложила кусок льда.
   – Лучше было оставить ей живое сердце, – сказал я, не удержавшись, – пусть бы даже оно истекло кровью или разбилось.
   С минуту мисс Хэвишем смотрела на меня как безумная, потом опять началось – «Что я наделала!».
   – Если бы ты знал всю мою жизнь, – простонала она, – ты бы меня лучше понял, ты бы меня пожалел.
   – Мисс Хэвишем, – сказал я как можно мягче, – я знаю вашу жизнь, знаю с тех пор, как впервые уехал из этих мест. Ваши несчастья внушили мне искреннее сострадание, и хочу верить, что я понял, как они на вас повлияли. То, что произошло между нами, не дает ли мне права задать вам один вопрос, касающийся Эстеллы? Не теперешней, а такой, какой она была, когда только что сюда попала?
   Она сидела на полу, упершись локтями в ободранное кресло и склонившись головой на руки. Услышав мой вопрос, она глянула мне прямо в глаза и ответила:
   – Спрашивай.
   – Кто родители Эстеллы?
   Она покачала головой.
   – Вы не знаете?
   Она снова покачала головой.
   – Но ее привез сюда, или прислал сюда, мистер Джеггерс?
   – Привез.
   – Расскажите мне, как это случилось.
   Она отвечала шепотом, пугливо озираясь:
   – Когда я уже долго прожила взаперти в этих комнатах (как долго – не знаю, тебе ведь известно, что показывают здешние часы), я как-то сказала ему, что хочу воспитать маленькую девочку, хочу полюбить ее и уберечь от моей участи. Я читала о нем в газетах еще до того, как рассталась с миром, а впервые увидела, когда он приехал сюда по моей просьбе, чтобы привести этот дом в его нынешний вид. Он обещал присмотреть мне такую девочку-сиротку. Однажды он привез ее сюда, спящую, и я назвала ее Эстеллой.
   – Сколько ей тогда было лет?
   – Года два или три. Сама она знает только то, что осталась сиротой и что я ее усыновила.
   Я и без того был уверен, что та женщина – ее мать, и не нуждался ни в каких доказательствах. Но здесь как будто устанавливалась связь, ясная для каждого.
   Для чего еще мне было затягивать мое посещение? Дело Герберта я уладил, мисс Хэвишем рассказала мне все, что знала об Эстелле, я сказал и сделал все, что мог, чтобы облегчить ее совесть. Неважно, какими еще словами мы обменялись на прощанье; но мы простились.
   Уже сильно стемнело, когда я вышел на свежий воздух. Я кликнул женщину, у которой были ключи от калитки, и сказал, что не буду ее пока беспокоить, а до ухода еще погуляю в саду. Ибо внутренний голос говорил мне, что никогда уже я сюда не вернусь, и я чувствовал, что грустный час сумерек как нельзя больше подходит для моей прощальной прогулки.
   Мимо склада бочек, по которым я когда-то лазил и которые с тех пор годами мочили дожди, отчего многие из них прогнили, а на тех, что стояли стоймя, скопились болотца и лужицы, я направился в запущенный сад. Я обошел его весь; заглянул в уголок, где произошла моя драка с Гербертом, видел дорожки, по которым мы гуляли с Эстеллой. Всюду было холодно, пусто, уныло!
   Свернув на обратном пути к пивоварне, я проник в нее из сада через небольшую дверь, запертую снаружи на ржавую задвижку, и прошел из конца в конец. Уже выходя через главную дверь, – которую теперь нелегко было отворить, потому что отсыревшие створки разбухли, и петли разболтались, и порог зарос плесенью, – я оглянулся. При этом движении одно детское воспоминание вспыхнуло во мне с поразительной силой: мне снова почудилось, будто я вижу мисс Хэвишем висящей на перекладине. Так сильно было это впечатление, что я опрометью кинулся туда и остановился под перекладиной, дрожа всем телом, прежде чем понял, что мне это только привиделось.
   Удрученный вечерним мраком и этим страшным, хоть и мгновенным видением, я ощущал неизъяснимый ужас, выходя во двор через те самые деревянные ворота, о которые когда-то больно бился головой, чтобы заглушить боль, причиненную мне Эстеллой. Во дворе я постоял в нерешительности, раздумывая, позвать ли служанку, чтобы она выпустила меня на улицу, или еще раз сбегать наверх – удостовериться, что с мисс Хэвишем не случилось без меня ничего худого. Я остановился на последнем и стал подниматься по лестнице.
   Я заглянул в комнату, где оставил ее, и увидел, что она сидит в своих ободранных креслах спиною ко мне, у самого камина. Но в то мгновение, когда я притворял дверь, чтобы тихонько уйти, перед глазами у меня взметнулся столб пламени, и в то же мгновение я увидел, что она бежит ко мне, с душераздирающим криком, в вихре огня, охватившего ее и взлетевшего высоко над ее головой.
   На мне была шинель с двойной пелериной, через руку перекинут плащ. Что я сорвал их с себя, ринулся ей навстречу, повалил ее на пол и набросал на нее эту одежду; что с той же целью я сдернул со стола огромную скатерть, а заодно и всю гору гнили и притаившихся в ней ползучих тварей; что мы лежали на полу, сцепившись, как заклятые враги, и что чем больше я ее укутывал, тем отчаяннее она кричала и вырывалась, – все это я вспомнил позднее; в ту минуту я ничего не думал, не чувствовал, не знал. Лишь постепенно до меня дошло, что мы лежим на полу возле длинного стола, а в дымном воздухе носятся горящие хлопья, которые минуту назад были ее поблекшим подвенечным нарядом.
   Тогда я оглянулся и увидел, что по полу во все стороны разбегаются потревоженные тараканы и пауки, а в дверях появились плачущие, запыхавшиеся служанки. Я по-прежнему изо всех сил удерживал ее на полу, как пленника, вот-вот готового сбежать; и, вероятно, даже не понимал, кто она такая и почему мы боролись, и не помнил, что она была охвачена огнем и что огонь потух, пока не увидел, как хлопья, бывшие когда-то ее нарядом, теперь уже погасшие, падают вокруг нас черным дождем.
   Она была без чувств, и я не давал ни поднять ее, ни даже подойти к ней близко. Послали за помощью, и до самого прихода врача я так и держал ее, словно мною владела безумная мысль (да, кажется, так оно и было), что, если я ее отпущу, пламя вспыхнет с новой силой и уничтожит ее. Только когда к ней подошел доктор со своими помощниками, я поднялся и с удивлением увидел, что обе руки у меня обожжены: я и не заметил, когда это случилось.
   Осмотрев ее, доктор объявил, что она получила серьезные ожоги, но что сами по себе они отнюдь не смертельны – гораздо опасней нервное потрясение. По его указаниям постель ей постелили в этой же комнате, на большом столе, где было всего удобнее перевязать ее раны. Когда я снова увидел ее час спустя, она лежала на том самом месте, по которому в давние времена стучала клюкой, предсказывая, что когда-нибудь ее здесь положат.
   Мне сказали, что одежда ее сгорела дотла, но вид ее и сейчас наводил на жуткую мысль о расстроенной свадьбе: обложенная до самого подбородка белой ватой, поверх которой была накинута белая простыня, она по-прежнему казалась призраком чего-то, что было, но изменилось безвозвратно.
   От прислуги я узнал, что Эстелла в Париже, и доктор, по моей просьбе, обещал написать ей ближайшей почтой. Родственников мисс Хэвишем я взял на себя, решив сообщить о случившемся только Мэтью Покету и оставить на его усмотрение, оповестить или не оповестить остальных. Я сделал это через Герберта на следующий день, как только возвратился в Лондон.
   Одно время в тот вечер она говорила обо всем, что произошло, вполне связно, только неестественно быстро и оживленно. К полуночи она стала заговариваться, а еще позднее начала без конца повторять тихим, заунывным голосом: «Что я наделала!» Потом – «Сперва я хотела ее уберечь от моей горькой доли». И еще – «Возьми карандаш и напиши под моим именем: «Я ее прощаю». Эти три фразы чередовались в неизменном порядке, но иногда она пропускала слово то в одной из них, то в другой – никогда ни слова не прибавляла, а только, пропустив одно, переходила к следующему.
   Так как я ничем не мог быть здесь полезен, а в Лондоне меня ждали дела и тревоги, о которых даже ее бред не заставил меня позабыть, я решил в течение ночи, что уеду первым утренним дилижансом – мили две пройду пешком, а потом, уже за пределами города, займу свое место. И часов в шесть утра я наклонился над ней и коснулся губами ее губ в ту минуту, когда они произносили: «Возьми карандаш и напиши под моим именем: «Я ее прощаю».


   Глава L

   За ночь мне два раза перевязали руки, третью перевязку сделали утром. Левая рука была сильно обожжена до локтя и менее сильно – до плеча; она очень болела, но с той стороны огонь был всего жарче, и я считал, что еще дешево отделался. На правой руке ожоги были много слабее, я даже мог двигать пальцами. Она тоже, конечно, была забинтована, но не так неудобно, как левая, которою мне пришлось носить на перевязи. И шинель я мог надеть только внакидку, застегнув ее у ворота. Волосы мне опалило огнем, но голова и лицо не пострадали.
   Герберт съездил в Хэммерсмит к отцу, а потом вернулся в Тэмпл и посвятил весь день уходу за мной. Он показал себя на редкость заботливой сиделкой: точно по часам снимал мне повязки, смачивал их в прохладной примочке, стоявшей наготове, и снова накладывал необычайно терпеливо и нежно, за что я был ему от души благодарен.
   Вначале, когда я неподвижно лежал на диване, мне было мучительно-трудно, почти невозможно не видеть красных вспышек огня, не слышать его торопливого потрескивания и шороха, и едкого запаха гари. Едва задремав, я просыпался от крика мисс Хрвишем и от страшного видения – как она бежит ко мне и над головой у нее столбом взвивается пламя. Бороться с этим болезненным бредом было куда труднее, чем с физической болью; и Герберт, видя это, всячески старался занять мое внимание.
   Ни он, ни я не заговаривали о лодке, но оба о ней думали. Потому мы, собственно, и обходили этот предмет, потому и согласились (не обменявшись ни словом), что руки мои нужно вылечить как можно скорее, потратив на это не недели, а дни.
   По возвращении я, конечно, первым делом справился, все ли в порядке в доме у реки. Герберт спокойно и уверенно рассеял все мои тревоги, и потом мы уже весь день не возвращались к этой теме. Но под вечер, когда Герберт перевязывал мне руки, пользуясь не столько дневным светом, сколько отблесками огня в камине, он вдруг словно вспомнил что-то.
   – Вчера вечером, Гендель, я добрых два часа просидел у Провиса.
   – А где была Клара?
   – Бедняжка! – сказал Герберт. – Она весь вечер ублажала старого Филина. Стоило ей выйти за дверь, как он принимался колотить об пол своим костылем. Но похоже, что ему уже недолго осталось ее изводить. При таких порциях рома с перцем – и перца с ромом – думаю, что все это тиранство скоро кончится.
   – И тогда вы поженитесь?
   – А как же иначе я могу заботиться о моей милой девочке?.. Положи-ка руку на спинку дивана, мой дорогой. А я сяду вот здесь и сниму повязку так осторожно, что ты и не заметишь. Так вот, я начал о Провисе. Ты знаешь, Гендель, он изменился к лучшему.
   – Я же тебе говорил, что в последний раз он показался мне как-то мягче.
   – Да, да. И ты был совершенно прав. Вчера он разговорился и еще кое-что рассказал мне о своей жизни. Помнишь, он тогда осекся, упомянув о какой-то женщине, с которой ему так трудно пришлось… я тебе сделал больно?
   Я вздрогнул, но не от его прикосновения. Это его слова заставили меня вздрогнуть.
   – Я успел забыть об этом, Герберт, но теперь вспоминаю.
   – Ну так вот. Он говорил об этой поре своей жизни, и какая это была мрачная, дикая пора! Рассказать тебе? Или сейчас это тебя слишком разволнует?
   – Расскажи непременно. Все от слова до слова.
   Герберт наклонился вперед и внимательно посмотрел на меня, словно стараясь понять, почему я ответил так нетерпеливо.
   – Голова у тебя не горячая? – спросил он, приложив мне руку ко лбу.
   – Нет, – отвечал я. – Герберт, милый, расскажи, что тебе сказал Провис.
   – Он говорит, – сказал Герберт, – …вот видишь, повязка снялась прямо-таки замечательно, теперь наложим новую, прохладную… Что, по началу ежишься, мой дорогой? Ну ничего, это сейчас пройдет… Он говорит, что женщина эта была молодая и очень ревнивая и мстительная. Мстительная до предела, Гендель.
   – А что ты называешь пределом?
   – Убийство… Ой, неужели я задел по больному месту? Очень щиплет?
   – Нет, я не чувствую. Как она убила? Кого убила?
   – Да видишь ли, может, это слишком страшное слово для того, что она сделала, – сказал Герберт, – но ее судили за убийство, мистер Джеггерс ее защищал, и успешно, и вот тогда-то Провис впервые услышал его имя. Жертвой была другая женщина, много крепче той, они сцепились не на жизнь, а на смерть, в каком-то сарае. Кто начал и честная была борьба или нет – все это неизвестно; но чем она кончилась – очень хорошо известно: жертву нашли задушенной.
   – И эту женщину осудили?
   – Нет, оправдали… Бедный мой Гендель, опять я тебе сделал больно?
   – Нисколько, Герберт. Ну? Что же было дальше?
   – У этой женщины, которую оправдали, был ребенок от Провиса, и Провис его очень, очень любил. В тот самый вечер, когда ее соперница была задушена, женщина эта явилась к Провису и поклялась, что убьет ребенка (который был где-то у нее) и что он больше никогда его не увидит, а потом сразу исчезла… Ну вот, с самой трудной рукой мы покончили, теперь осталась только правая, а это уж пустяки. Лучше я пока не буду зажигать лампу, хватит камина, – у меня рука тверже, когда я не так ясно вижу твои болячки… А все-таки, дорогой, по-моему, тебя лихорадит. Что-то ты очень часто дышишь.
   – Возможно, Герберт. И что же, она сдержала свою клятву?
   – Вот это и есть самое ужасное в жизни Провиса. Да, она сдержала клятву.
   – То есть это он так говорит.
   – Ну, разумеется, мой дорогой, – удивленно сказал Герберт и снова в меня вгляделся. – Я все тебе рассказываю с его слов. Других сведений у меня нет.
   – Да, конечно.
   – Что касается того, – продолжал Герберт, – дурно или хорошо он обращался с матерью своего ребенка, об этом Провис умолчал; но она лет пять делила с ним жалкое существование, о котором он нам здесь рассказывал, и, видимо, он жалел ее и не захотел погубить. Поэтому, опасаясь, как бы его не заставили давать показания по поводу убитого ребенка, что значило бы обречь ее на верную смерть, он исчез – убрался с дороги, как он сам выразился, – и на суде о нем только смутно упоминалось, как о некоем человеке по имени Абель, который и был предметом ее безумной ревности. После суда она как в воду канула, так что он потерял и ребенка и мать ребенка.
   – Скажи мне, пожалуйста…
   – Одну минуту, мой дорогой, сейчас я кончу. Этот Компесон – его злой дух, мерзавец, каких свет не видел, – знал, что он уклонился от дачи показаний и почему уклонился, и, конечно, воспользовался этим, чтобы, угрожая доносом, окончательно прибрать его к рукам. Вчера мне стало ясно, что за это-то главным образом Провис его и ненавидит.
   – Скажи мне, – повторил я, – и имей в виду, Герберт, это очень важно, – он тебе говорил, когда это случилось?
   – Очень важно? Тогда погоди, я припомню, как он сказал. Да, вот: «Тому назад лет двадцать, не меньше, почитай что сразу после того, как я стакнулся с Компесоном». Сколько тебе было лет, когда ты набрел на него около вашей церквушки?
   – Лет семь, наверно.
   – Ну, правильно. А это случилось года на три или четыре раньше, и он говорит, что ты тогда напомнил ему дочку, которую он потерял при таких страшных обстоятельствах, – она была бы примерно твоей ровесницей.
   – Герберт, – сказал я, очнувшись от минутного молчания, – тебе при каком свете меня лучше видно, из окна или от камина?
   – От камина, – отвечал Герберт, опять придвигаясь ко мне.
   – Посмотри на меня.
   – Смотрю, мой дорогой.
   – Потрогай меня.
   – Трогаю, дорогой.
   – Ты не думаешь, что у меня жар или рассудок помутился от вчерашнего?
   – Н-нет, мой дорогой, – сказал Герберт, смерив меня долгим, внимательным взглядом. – Ты немного возбужден, но в общем – такой, как всегда.
   – Я знаю, что я такой, как всегда. А человек, которого мы прячем в доме у реки, – отец Эстеллы.


   Глава LI

   Какую я преследовал цель, когда так упорно доискивался, чьим ребенком была Эстелла, – этого я не могу сказать. Читатель вскоре увидит, что вопрос этот и не возникал у меня сколько-нибудь отчетливо, пока его не поставил передо мной человек и опытнее меня и умнее.
   Но после того как у нас с Гербертом состоялся описанный выше знаменательный разговор, меня охватило лихорадочное чувство, что я обязан выяснить все до конца, что я не могу так это оставить, а должен повидать мистера Джеггерса и добиться от него правды. Уж не знаю, воображал ли я, что стараюсь для Эстеллы, или мне хотелось, чтобы на человека, безопасностью которого я был столь озабочен, упал отблеск романтической тайны, так давно окружавшей ее в моих глазах. Возможно, что вторая догадка ближе к истине.
   Как бы там ни было, я вскочил и готов был сейчас же бежать на Джеррард-стрит. Удержал меня только довод Герберта, что я рискую окончательно слечь и оказаться бесполезным тогда, когда от моей помощи, возможно, будет зависеть жизнь нашего беглеца. Лишь после многократных заверений, что завтра-то я уж непременно пойду к мистеру Джеггерсу, я наконец согласился остаться дома, лежать спокойно и позволить Герберту врачевать мои раны. Наутро мы вышли вместе и расстались на углу Смитфилда и Гилтспер-стрит; Герберт зашагал к себе в Сити, а я направился на Литл-Бритен.
   У мистера Джеггерса и Уэммика было заведено время от времени проверять баланс конторы, просматривать счета клиентов и все приводить в порядок. В эти дни Уэммик забирал свои бумаги и книги в кабинет к мистеру Джеггерсу, а в контору спускался один из клерков с верхнего этажа. В то утро, обнаружив такого клерка на месте Уэммика, я сразу понял, в чем дело; но я не жалел, что застану их вместе, – пусть Уэммик сам убедится, что я не выдал его ни единым словом.
   Мое появление с рукой на перевязи и в накинутой на плечи шинели обеспечивало мне благосклонный прием. Я, как только приехал в город, послал мистеру Джеггерсу краткое сообщение о несчастье, но теперь он заставил меня рассказать все подробно; и самая тема была столь необычна, что разговор у нас получился не такой сухой и отрывистый, как всегда, и не так строго был подчинен правилу – все подкреплять доказательствами. Пока я говорил, мистер Джеггерс по своему обыкновению стоял у камина. Уэммик, откинувшись на стул и сунув руки в карманы, а перо заложив в почтовый ящик, смотрел на меня во все глаза. Безобразные слепки, неотделимые в моем представлении от здешних деловых разговоров, казалось, напряженно принюхивались – не пахнет ли гарью и сейчас.
   Заключив свою повесть и ответив на все их вопросы, я извлек из кармана распоряжение мисс Хэвишем о выдаче мне девятисот фунтов для Герберта. Когда я протянул мистеру Джеггерсу таблички, глаза его ушли немного глубже под брови, но затем он передал таблички Уэммику с указанием выписать чек и дать ему на подпись. Пока Уэммик выполнял это указание, я смотрел на него, а мистер Джеггерс, покачиваясь взад и вперед в своих начищенных сапогах, смотрел на меня.
   – Мне очень жаль, Пип, – сказал он, после того как чек был подписан и я положил его в карман, – что мы ничего не предпринимаем для вас лично.
   – Мисс Хэвишем была так добра, – сказал я, – что спросила, не может ли она чем-нибудь помочь мне, и я ответил, что нет.
   – Ну что ж, вам виднее, – сказал мистер Джеггерс, а Уэммик одними губами произнес: «Движимое имущество».
   – Я бы на вашем месте не ответил «нет», – сказал мистер Джеггерс, – но в таких делах каждому виднее, что ему нужно.
   – Движимое имущество нужно каждому, – сказал Уэммик, бросив на меня укоризненный взгляд.
   Решив, что сейчас самое время заговорить о том, что привело меня сюда, я повернулся к мистеру Джеггерсу и сказал:
   – Впрочем, сэр, с одной просьбой я все-таки обратился к мисс Хэвишем. Я попросил ее рассказать мне о ее приемной дочери, и она рассказала мне все, что знала.
   – Вот как? – сказал мистер Джеггерс и нагнулся поглядеть на свои сапоги, а потом снова выпрямился. – Ха! Я, пожалуй, не стал бы этого делать, но ей, конечно, виднее.
   – Я знаю об Эстелле больше, сэр, чем сама мисс Хэвишем. Я знаю ее мать.
   Мистер Джеггерс вопросительно посмотрел на меня и повторил:
   – Мать? – Я видел ее мать не более трех дней тому назад.
   – Да? – сказал мистер Джеггерс.
   – И вы тоже, сэр. Вы-то видели ее не далее как сегодня.
   – Да?
   – Возможно, что я знаю о родителях Эстеллы даже больше, чем вы, сэр. Я знаю и ее отца.
   По какой-то едва уловимой заминке – мистер Джеггерс слишком хорошо владел собой, чтобы изменить своей обычной манере, но эту настороженную заминку не сумел скрыть – я понял, что отец Эстеллы ему неизвестен. Я, в сущности, так и предполагал, помня слова Провиса, переданные мне Гербертом, что он в свое время «убрался с дороги» и что сам он обратился к мистеру Джеггерсу лишь года четыре спустя, когда ему уже не было смысла устанавливать свое отцовство. Однако до сих пор я мог лишь догадываться об этом, теперь же у меня не осталось ни малейших сомнений.
   – Вот как? Вы знаете отца этой леди, Пип? – спросил мистер Джеггерс.
   – Да, – отвечал я, – его зовут Провис… из Нового Южного Уэльса.
   Даже мистер Джеггерс вздрогнул при этих словах. Он вздрогнул едва приметно и тут же спохватился и взял себя в руки; но все же он вздрогнул, хоть и сделал вид, будто ему просто понадобилось достать носовой платок. Как принял мое сообщение Уэммик, я не могу сказать, потому что не смотрел на него в эту минуту, опасаясь, как бы всевидящий мистер Джеггерс не догадался о наших тайных сношениях.
   – Какие же доказательства, Пип, – сказал мистер Джеггерс, и платок его замер в воздухе на полпути к носу, – какие доказательства имеются у Провиса для такого утверждения?
   – Он этого не утверждает, – сказал я, – и никогда не утверждал. Он понятия не имеет о том, что его дочь жива.
   На этот раз даже всемогущий носовой платок оказался бессильным. Мой ответ прозвучал так неожиданно, что мистер Джеггерс, не закончив обычного ритуала, сунул платок обратно в карман, скрестил на груди руки и вперил в меня строгий, пронизывающий взгляд, хотя в лице его по-прежнему ничего не дрогнуло.
   Тогда я рассказал ему все, что узнал, и откуда узнал, но рассказал с таким расчетом, чтобы он мог заключить, будто сведения, которые я получил от Уэммика, сообщила мне мисс Хэвишем. Об этом я особенно постарался. И я упорно не смотрел в сторону Уэммика, пока не кончил, а потом еще некоторое время молча выдерживал взгляд мистера Джеггерса. Когда же я наконец все-таки посмотрел на Уэммика, оказалось, что перо уже перекочевало из почтового ящика к нему в руку и он прилежно склонился над рабочим столом.
   – Ха! – сказал мистер Джеггерс, нарушив молчание, и шагнул к разложенным на столе бумагам. – Так на чем мы остановились, Уэммик, перед тем как вошел мистер Пип?
   Но я не мог стерпеть, чтобы он так от меня отмахнулся, и со страстью, чуть ли не с возмущением стал убеждать его быть со мной откровеннее и проще. Я напомнил ему, какими фантазиями обольщался, и как долго, и что потребовалось, чтобы глаза у меня открылись; намекнул и на ту опасность, одна мысль о которой гнетет мне душу. Неужели же я не заслужил его доверия даже теперь, когда столько открыл ему? Я сказал, что ни в чем его не виню и ни в чем не подозреваю, а только прошу подтверждения того, что я узнал. А если он спросит, зачем мне это нужно, я отвечу, – как ни мало значения он придает таким жалким мечтам, – что я любил Эстеллу долго и преданно и хотя потерял ее и обречен влачить жизнь в одиночестве, однако все, что ее касается, до сих пор для меня дорого и свято. И видя, что мистер Джеггерс стоит неподвижно и молчит, как будто и не слышал моего призыва, я обратился к Уэммику и сказал:
   – Уэммик, я знаю, что у вас доброе сердце. Я видел ваш уютный дом и вашего старика отца, видел, в каких веселых, невинных утехах вы проводите свой досуг. Умоляю вас, замолвите за меня слово перед мистером Джеггерсом, убедите его, что после всего, что было, он должен поговорить со мной по-человечески!
   Я никогда не видел, чтобы два человека смотрели друг на друга так странно, как мистер Джеггерс и Уэммик после этой моей тирады. Сперва у меня мелькнуло опасение, что Уэммик немедленно получит расчет; но оно рассеялось, когда я увидел, что мистер Джеггерс вот-вот улыбнется, а Уэммик глядит смелее.
   – Что такое? – сказал мистер Джеггерс. – Это у вас-то старик отец и невинные утехи?
   – Ну так что ж, – возразил Уэммик, – вы ведь их не видите, так не все ли равно?
   – Пип, – сказал мистер Джеггерс, кладя мне руку на плечо и улыбаясь самой настоящей улыбкой, – кажется, этот человек – самый хитрый притворщик во всем Лондоне.
   – Ничего подобного, – возразил Уэммик, смелея все больше и больше. – А себя вы забыли?
   Опять они переглянулись так же странно, словно подозревая друг друга в каком-то обмане.
   – Это у вас-то уютный дом? – сказал мистер Джеггерс.
   – Раз он не мешает службе, – возразил Уэммик, – почему бы и нет. Сдается мне, сэр, что, возможно, вы и сами подумываете, как бы устроить себе уютный дом к тому времени, когда вы устанете от всех ваших дел.
   Мистер Джеггерс задумчиво покивал головой и даже… даже вздохнул.
   – Пип, – сказал он, – о «жалких мечтах» мы, пожалуй, не будем говорить; об этих материях вы знаете больше моего – они у вас свежее в памяти. А теперь касательно того, другого дела. Я изложу вам некий воображаемый случай. Только помните, я ничего не утверждаю.
   Он помолчал, дав мне время заверить его, что я полностью отдаю себе отчет в том, что он особо оговорил, что ничего не утверждает.
   – Ну так вот, Пип, – сказал мистер Джеггерс. – Вообразите следующее: вообразите, что женщина, в таких обстоятельствах, какие вы описали, скрыла своего ребенка, но была вынуждена признаться в этом своему адвокату, когда тот ей объяснил, что для правильного ведения защиты ему необходимо знать, жив ребенок или нет. Вообразите, что в это же время богатая и взбалмошная леди поручила ему найти ребенка, которого она могла бы усыновить и воспитать.
   – Понимаю, сэр.
   – Вообразите, что этот адвокат вращался в мире, где царит зло, и о детях знал главным образом то, что их родится на свет великое множество и все они обречены на гибель. Вообразите, что он нередко видел, как детей самым серьезным образом судили в уголовном суде, где их приходилось брать на руки, чтобы показать присяжным; вообразите, что ему было известно сколько угодно случаев, когда их бросали в тюрьму, секли, ссылали на каторгу, изгоняли из общества, – всячески готовили из них висельников, а дав им вырасти – вешали. Вообразите, что чуть ли не на всех детей, какие попадались ему на глаза в его практике, он имел полное основание смотреть как на мальков, имеющих превратиться в рыбу, которая в конце концов попадет ему в сети, – что их будут обвинять, защищать, бросать на произвол судьбы, отнимать у родителей, подвергать всяческому унижению и надругательству.
   – Понимаю, сэр.
   – Вообразите, Пип, что среди этого множества детей нашлась одна маленькая, миловидная девочка, которую можно было спасти; которую отец считал погибшей, а справки наводить боялся; чью мать ее защитник держал к повиновении такими доводами: «Я знаю, что вы сделали и как сделали. Вы пошли туда-то и напали на того-то, и так-то оборонялись; а потом отправились туда-то и поступили так-то и так-то, чтобы отвести от себя подозрения. Я проследил каждый ваш шаг и теперь рассказываю вам, как что было. Расстаньтесь с дочерью, но я вам обещаю, что, если понадобится представить ее в суд, чтобы вас оправдали, она будет представлена. Отдайте ее в мои руки, и я сделаю все возможное, чтобы вас выручить. Если вы будете спасены, будет спасен и ваш ребенок; если вы погибнете, по крайней мере ребенок будет спасен». Вообразите, что женщина пошла на это и что суд ее оправдал.
   – Я вас понял как нельзя лучше.
   – И что все это лишь предположительно?
   – Да, что все это лишь предположительно.
   И Уэммик повторил:
   – Лишь предположительно.
   – Вообразите, Пип, что под влиянием всего пережитого, а также страха смерти, эта женщина слегка помешалась в уме и что, когда ее освободили, ей было страшно вернуться к людям, и она пришла к своему адвокату искать убежища. Вообразите, что он взял ее к себе и всякий раз, как ее дикий, необузданный нрав готов был прорваться наружу, усмирял ее, снова напоминая, что она всецело в его власти. Понятен вам этот воображаемый случай?
   – Вполне.
   – Вообразите, что девочка выросла и вышла замуж по расчету. Что мать жива по сей день. Что отец жив по сей день. Что мать и отец, ничего друг о друге не зная, живут на расстоянии стольких-то миль или, если хотите, ярдов один от другого. Что тайна по-прежнему остается тайной, если не считать, что вы до нее добрались. Вот этот последний пункт особенно постарайтесь уяснить себе.
   – Хорошо.
   – Уэммика я тоже попрошу особенно уяснить себе этот пункт.
   И Уэммик сказал:
   – Хорошо.
   – Ради кого стоило бы открывать эту тайну? Ради отца? Думается мне, что встреча с матерью его ребенка не облегчила бы его положения. Ради матери? Думается мне, что если ее обвиняли не зря, то ей лучше остаться там, где она есть. Ради дочери? Думается мне, плохая бы это была услуга – разгласить тайну ее происхождения для сведения ее супруга и обречь ее на позор, от которого она была избавлена двадцать лет и которого легко могла бы не изведать до самой смерти. Но вообразите вдобавок к этому, Пип, что вы ее любили, что о ней были «жалкие мечты», какие, кстати говоря, не вам одному туманили голову, – и я скажу, – а вы, подумав, согласитесь со мною, – что чем это сделать, лучше бы вы отрубили себе вашу забинтованную левую руку забинтованной правой, а потом передали топор Уэммику, чтобы он отрубил вам и правую.
   Я посмотрел на Уэммика – лицо его было серьезно. Очень серьезно он приложил указательный палец к губам. То же сделал и я. То же сделал и мистер Джеггерс. А потом последний сказал уже обычным своим тоном:
   – Ну-с, Уэммик, так на чем же мы остановились, перед тем как вошел мистер Пип?
   Когда они принялись за работу, я заметил, что они еще несколько раз посмотрели друг на друга все так же странно, с тою лишь разницей, что теперь каждый из них словно боялся, а может быть, и знал, что показал себя другому с недостойной, чисто человеческой стороны. Именно поэтому, вероятно, они теперь ничего не спускали друг другу, – мистер Джеггерс держал себя в высшей степени властно, а Уэммик упрямился и спорил всякий раз, как у них возникало хоть малейшее недоразумение. Я еще никогда не видел, чтобы они так не ладили: обычно все шло у них чрезвычайно мирно.
   Но, словно на выручку им, в кабинете как нельзя более кстати появился Майк, тот клиент в меховой шапке и со склонностью вытирать нос рукавом, которого я застал здесь в самый первый раз, что пришел в контору. Этот субъект, у которого, как видно, кто-нибудь из родственников, если не он сам, вечно попадал в беду (что на здешнем языке означало – в Ньюгет), пришел сообщить, что его старшая дочь арестована по подозрению в краже из магазина. Когда он излагал это печальное происшествие Уэммику, в то время как мистер Джеггерс величественно стоял у камина, не снисходя до участия в их беседе, на глазах у Майка ненароком блеснула слеза.
   – Это еще что такое? – вопросил Уэммик грозно и негодующе. – Вы что, хныкать сюда пришли?
   – Я нечаянно, мистер Уэммик!
   – Нет, нарочно, – отрезал Уэммик. – Как вы смеете? Разве можно сюда приходить, если вы не в состоянии слова сказать, не брызгая, как скверное перо? Постыдились бы!
   – Бывает ведь, мистер Уэммик, что и не совладаешь со своими чувствами, – взмолился Майк.
   – С чем?! – свирепо переспросил Уэммик. – А ну, повторите!
   – Вот что, почтеннейший, – вмешался мистер Джеггерс, делая шаг вперед и указывая на дверь. – Уходите-ка отсюда вон. Никаких чувств я здесь не потерплю. Уходите вон.
   – Так вам и надо, – сказал Уэммик. – Уходите вон.
   И злосчастный Майк покорно ретировался, а мистер Джеггерс и Уэммик, снова найдя общий язык, принялись за свои занятия так энергично и бодро, словно только что с аппетитом позавтракали.


   Глава LII

   От мистера Джеггерса я пошел со своим чеком к брату мисс Скиффинс – бухгалтеру; брат мисс Скиффинс – бухгалтер – тут же отправился в контору Кларрикера и привел Кларрикера ко мне; и я с чувством великого удовлетворения закончил наше с ним дело. Только это я и совершил хорошего, только это и довел до конца, с тех пор как впервые узнал о своих больших надеждах.
   Кларрикер воспользовался этим случаем, чтобы рассказать мне, что фирма его идет в гору, что теперь ему удастся открыть небольшое отделение на Востоке, очень нужное ему для расширения операций, и что во главе этого отделения он поставит Герберта, поскольку тот стал теперь его компаньоном. Из этого я понял, что мне вскоре пришлось бы расстаться с моим другом даже в том случае, если бы сам я не уезжал из Англии. И тут-то я почувствовал, что мой последний якорь вот-вот оторвется и я понесусь неведомо куда по воле волн и ветра.
   Но зато как отрадно бывало, когда Герберт, приходя вечерами домой, с восторгом сообщал мне свои новости, не подозревая, что они мне известны, и принимался расписывать, как он увезет Клару Барли в страну Тысячи и одной ночи и как я тоже к ним приеду (очевидно, на верблюде) и мы вместе поплывем по Нилу и увидим всяческие чудеса. Не очень обольщаясь насчет моего собственного участия в этой радужной картине, я все же видел, что Герберт уверенно выходит на дорогу и что, если только старый Билл Барли не охладеет к рому с перцем, судьба его дочери будет скоро устроена.
   Между тем наступил март месяц. Моя левая рука заживала, но так медленно, что я все еще не мог натянуть на нее рукав. Правой рукой, хоть и порядком обезображенной, я уже с грехом пополам владел.
   Однажды в понедельник, когда мы с Гербертом сели завтракать, я получил по почте следующее письмо от Уэммика:
   «Уолворт. Немедленно по прочтении сжечь. В начале недели, или, скажем, в среду, можно, если желаете, попытаться сделать то, о чем вам известно. Теперь сжигайте».
   Я показал письмо Герберту, и мы предали его огню (предварительно выучив наизусть), а потом стали обсуждать, что же нам делать. Ибо теперь уже нельзя было молчать о том, что грести я не в состоянии.
   – Я думал, думал, – сказал Герберт, – и, кажется, надумал кое-что получше, чем брать лодочника с Темзы. Давай возьмем Стартопа. Он славный малый, прекрасно гребет, и нас любит, и надежный, и честный.
   Я и сам не раз о нем думал.
   – Но ведь ему нужно будет что-то объяснить, Герберт?
   – Очень немного. Пусть до последней минуты считает, что это просто шуточная затея, которую надо держать в секрете; а там скажем ему, что есть важные причины, почему Провиса нужно посадить на пароход. Ты ведь тоже с ним поедешь?
   – Да, конечно.
   – Куда?
   Я и над этим вопросом размышлял мучительно и долго и пришел к выводу, что мне, в сущности, все равно, в какой порт ни попасть – в Гамбург ли, в Роттердам или Антверпен. – лишь бы увезти его из Англии. Можно было сесть на любой иностранный пароход, какой согласится нас взять. Я считал, что нужно отплыть на лодке как можно дальше, – уж, конечно, дальше Грейвзенда, где особенно приходилось бояться расспросов и осмотра, в случае если бы возникли какие-нибудь подозрения. Поскольку иностранные суда обычно выходили из Лондона с началом отлива, нам надо было спуститься по реке с предыдущим отливом и в каком-нибудь тихом местечке выждать, когда можно будет перехватить пароход. Время это можно было рассчитать довольно точно, если заранее навести необходимые справки.
   Со всем этим Герберт согласился, и тотчас после завтрака мы отправились на разведку. Мы выяснили, что больше всего нам, видимо, подойдет пароход, уходящий в Гамбург, и на нем-то, главным образом, и сосредоточили свое внимание. Однако мы заметили себе и другие корабли, уходившие в это время из Лондона, и как следует запомнили размер и общий вид каждого из них. После этого мы на несколько часов расстались, – я пошел выправлять нужные бумаги, а Герберт – поговорить со Стартопом. В час мы уже опять встретились и доложили друг другу о своих успехах. До сих пор все шло гладко: бумаги были у меня в кармане, Герберт застал Стартопа дома, и тот изъявил полную готовность нам помочь.
   Было решено, что они двое будут грести, я сяду за руль, а Провиса мы повезем пассажиром; спешить нам не придется, – времени вполне достанет. Мы уговорились, что нынче вечером Герберт отправится из Сити к Мельничному пруду, не заходя домой обедать; что завтра, во вторник, он совсем туда не пойдет; Провису он накажет, чтобы в среду тот спустился на берег к лестнице, что находится у самого его дома, едва он завидит нас из окна, но не раньше; все предварительные разговоры будут закончены сегодня же вечером, после чего мы уже не увидимся с ним, пока не подъедем за ним на лодке.
   Когда мы с Гербертом в точности условились обо всех этих предосторожностях, я пошел домой.
   Отперев дверь своим ключом, я увидел в ящике письмо, адресованное мне, – очень грязное на вид письмо, хотя и не безграмотное. Его принесли прямо на квартиру (конечно, уже после того как я вышел из дому), и вот что в нем было написано:

   «Если вы не боитесь сегодня или завтра вечером в девять часов прийти на болота, в дом у шлюза, близ печи, где жгут известь, то приходите, не пожалеете. Если хотите кое-что узнать касательно вашего дяди Провиса, то приходите непременно, не теряя времени, и никому ни слова. Приходите один. Это письмо имейте при себе».

   У меня было слишком довольно забот и до получения этого диковинного письма. Теперь же я совсем растерялся. Что хуже всего – решать нужно было немедля, иначе я рисковал опоздать на дневной дилижанс, который мог вовремя доставить меня в наш город. О том, чтобы ехать завтра, не могло быть и речи, – до нашего бегства осталось бы слишком мало времени. А с другой стороны – как знать, может, обещанные сведения как раз и имеют отношение к задуманному бегству?
   Будь у меня и вдоволь времени на размышления, я, вероятно, все равно бы поехал. Но размышлять было некогда – до отхода дилижанса оставалось всего полчаса, – и я решил ехать. Если бы не упоминание о моем «дяде Провисе», я бы, несомненно, остался. Именно это упоминание, да еще после письма Уэммика и всех утренних приготовлений, и решило дело.
   В лихорадочной спешке трудно полностью охватить содержание любого письма, и мне пришлось еще два раза перечитать эту таинственную записку, прежде чем мой мозг как-то машинально отметил, что я не должен о ней рассказывать. Так же машинально повинуясь этому запрету, я схватил карандаш и написал Герберту, что, поскольку я уезжаю, и, возможно, на долгое время, я решил еще раз побывать у мисс Хэвишем – справиться о ее здоровье и сейчас же вернуться. После этого я только-только успел накинуть шинель, запереть квартиру и добраться проулками и дворами до почтовой станции. Если бы я взял карету и ехал улицами, я бы опоздал; я и так поймал дилижанс уже в воротах. Придя в себя, я увидел, что сижу один, по колено уйдя ногами в солому, и тряский дилижанс уносит меня из города.
   Я сказал «придя в себя», потому что действительно был не в себе с той минуты, как получил это письмо, – уж очень оно меня ошеломило после утренней спешки. А спешил и волновался я утром ужасно, потому что как ни долго я ждал вести от Уэммика, в конце концов его сигнал все же поразил меня своей неожиданностью. Теперь же я стал недоумевать – как я очутился в этой карете, и сомневаться, достаточно ли у меня для этого причин, и прикидывать, не лучше ли сойти и вернуться домой, и твердить себе, что никогда не следует обращать внимания на анонимные письма, – словом, вкусил полную меру мучительных колебаний и противоречивых решений, вероятно знакомых всякому, кто когда-либо совершал необдуманные поступки. И все же упоминание о Провисе перевесило все остальные доводы. Я рассудил, – как, сам того не сознавая, рассуждал и раньше, – что в случае, если бы я не поехал и из-за этого с ним случилось бы что-нибудь недоброе, я бы вовек себе этого не простил!
   Темнота настигла нас еще в дороге, и никогда поездка не казалась мне такой томительно-долгой, как в этот раз, когда в окно кареты ничего не было видно, а на империале я не мог ехать, потому что был еще нездоров. Не желая показываться в «Синем Кабане», я зашел в харчевню поскромнее на окраине города и заказал себе обед. Пока его готовили, я сходил в Сатис-Хаус узнать о здоровье мисс Хэвишем; состояние ее было по-прежнему серьезно, хотя кое-какое улучшение и отмечалось.
   Моя харчевня была когда-то частью монастырской постройки, и обедал я в маленькой восьмиугольной столовой, похожей на купель. Я еще не мог управляться с ножом, и хозяин, старик с блестящей лысиной во всю голову, взялся нарезать мне мясо. Слово за слово, мы разговорились, и он был так любезен, что рассказал мне мою же историю, – разумеется, в той широко распространенной версии, по которой выходило, что моим первым благодетелем был Памблчук и что ему я обязан своим счастьем.
   – Вы знаете этого молодого человека? – спросил я.
   – Я-то? – переспросил хозяин. – Да я его помню с тех пор, как он под стол пешком ходил.
   – А теперь он наведывается в эти края?
   – Как же, наведывается иногда к своим знатным друзьям, а на того человека, который его в люди вывел, и смотреть не хочет.
   – Кто же этот человек?
   – Да тот, про которого я вам толкую, – ответил хозяин. – Мистер Памблчук.
   – А больше он ни к кому не проявил такой черной неблагодарности?
   – Проявил бы, кабы было к кому, – проворчал хозяин. – Да не к кому. Кроме Памблчука, разве кто-нибудь для него что сделал?
   – Это Памблчук так говорит?
   – Говорит! – возмутился хозяин. – Тут и говорить нечего.
   – Но он-то говорит это?
   – Послушать, как он про это рассказывает, сэр, – отвечал хозяин, – просто сердце переворачивается.
   Я подумал: «А ты, Джо, милый Джо, ты никогда об этом не говоришь. Добрый, терпеливый Джо, ты-то никогда не жалуешься. И ты тоже, кроткая Бидди!»
   – Видно, у вас и аппетит пропал, как с вами это приключилось, – сказал хозяин, кивнув на мою забинтованную руку. – Попробуйте вот этот кусочек понежнее.
   – Нет, спасибо, – отвечал я и, отвернувшись от стола, мрачно уставился в огонь. – Я ничего не хочу. Можно убирать.
   Никто не давал мне почувствовать мою неблагодарность к Джо так остро, как этот наглый самозванец Памблчук. От его двуличия еще ярче сияла душевная чистота Джо; чем большим подлецом он себя показывал, тем Джо казался благородней.
   Более часа я неподвижно просидел у огня, смиренно сознавая, что устыжен по заслугам. С боем часов я очнулся (хотя уныние и стыд по-прежнему мною владели), встал, попросил, чтобы на мне застегнули шинель, и вышел. Я уже раньше обшарил все карманы в поисках письма, которое хотел еще раз пробежать, и, не найдя, с досадой подумал, что, как видно, обронил его в солому, на полу кареты. Впрочем, я и так отлично помнил, куда и когда должен явиться – на болота к дому у шлюза, близ печи, где жгут известь, в девять часов. И так как времени у меня оставалось в обрез, я направился, никуда не заходя, прямо к болотам.


   Глава LIII

   Ночь выдалась темная, хотя полная луна взошла, как раз когда я миновал последние сады и вышел на болота. За черной их далью светила узкая полоска чистого неба, – огромная красная луна едва на ней умещалась. Через несколько минут она поднялась выше и скрылась за низко нависшей грядой облаков.
   Уныло завывал ветер, на болотах было очень тоскливо. Человек, попавший сюда впервые, просто не выдержал бы этой тоски, и даже у меня так сжалось сердце, что я заколебался – не повернуть ли обратно. Но я знал болота с детства, не заплутался бы здесь и в более темную ночь, и раз уж я сюда приехал, никаких предлогов для отступления у меня не было. Итак, приехав сюда против своего желания, я против желания пошел дальше.
   Путь мой лежал не в ту сторону, где находился наш дом, и не в ту, где мы когда-то ловили беглых. Плавучая тюрьма была далеко позади меня, и огонь старого маяка на песчаной косе я видел, только когда оглядывался. Печь, где жгли известь, я знал так же хорошо, как старую батарею, но их разделяло много миль пустынных болот, и если бы в ту ночь в обеих этих точках горели огни, между ними тянулась бы длинная черная линия горизонта.
   Вначале я кое-где закрывал за собой ворота в изгородях и несколько раз останавливался, давая время коровам, разлегшимся на сухой тропинке, подняться и неуклюже убрести в траву и камыш. Но вскоре все вокруг меня словно вымерло, я остался совсем один.
   И еще полчаса я шел, прежде чем приблизился к печи. Известь горела, издавая тяжелый, удушливый запах, но рабочих не было видно, – огонь зажгли на всю ночь. Тут же была небольшая каменоломня. Она приходилась прямо у меня на дороге, и по брошенным ломам и тачкам я убедился, что еще сегодня здесь работали.
   Когда тропинка, поднявшись из карьера, снова вывела меня на уровень болот, я увидел, что в доме у шлюза светится огонек. Я ускорил шаги и постучал в дверь. В ожидании ответа я огляделся, заметил, что шлюз заброшен и разваливается, что дом – деревянный, с черепичной крышей – недолго еще будет служить защитой от непогоды (скорее всего он и сейчас уже пропускает ветер и дождь), что ил и тина кругом густо затянуты известью, а зловонные пары от печи наплывают на меня медленно и неумолимо. Между тем ответа не было, и я постучал еще раз. Снова никакого ответа – и я нажал на щеколду.
   Она поддалась под моей рукой, и дверь приотворилась. Заглянув в дом, я увидел зажженную свечу на столе, скамью и тюфяк на козлах. Над головой я заметил чердак и крикнул: «Кто-нибудь тут есть?», но ответа не последовало. Я посмотрел на часы, убедился, что уже начало десятого, еще раз крикнул: «Есть тут кто-нибудь?» Снова не получив ответа, я вышел наружу и остановился в нерешительности.
   Пошел сильный дождь. Не увидев снаружи ничего нового, я опять вошел в дом, остановился в дверях, чтобы меня не мочило, и стал вглядываться в ночь. Рассудив, что, раз в доме горит свеча, значит кто-то был здесь совсем недавно и скоро вернется, я решил посмотреть, на много ли обгорел фитиль. Я шагнул в дом, но не успел я взять свечу, как сильный удар вышиб ее у меня из руки и погасил, а в следующее мгновение я понял, что на меня накинули сзади толстую веревочную петлю.
   – Ага! – произнес кто-то сквозь зубы и ругнулся. – Теперь-то ты от меня не уйдешь!
   – Что такое? – закричал я, вырываясь. – Кто это? Помогите! Помогите!
   Локти мои были туго прижаты к бокам, и поврежденная рука нестерпимо болела. Кто-то невидимый то тяжелой ладонью зажимал мне рот, то наваливался на меня всей грудью, чтобы заглушить мои крики, и, все время чувствуя на лице чье-то горячее дыхание, я продолжал безуспешно вырываться, пока меня накрепко к чему-то привязывали.
   – Вот теперь, – произнес тот же голос и снова последовало ругательство, – попробуй у меня еще раз крикнуть – я с тобой живо расправлюсь.
   Изнемогая от боли в покалеченной руке, еще не придя в себя от изумления, но тем не менее понимая всю серьезность подобной угрозы, я умолк и попытался хоть немного высвободить руку. Однако веревка ни на волос не поддалась. А в руке, еще болевшей от ожога, теперь было такое ощущение, словно она варилась в кипятке.
   По тому, как черная ночь за окном внезапно сменилась непроглядным мраком, я понял, что мой невидимый мучитель закрыл ставень. Пошарив в темноте, он нашел кремень и огниво и стал высекать огонь. Я напряженно вглядывался в искры, падавшие на трут, который он старательно раздувал, но видел – и то лишь на секунду – только его губы и голубоватый кончик спички, зажатой у него в руке. Трут отсырел – оно и не удивительно, в таком-то месте, – и искры гасли одна за другой.
   Он не торопился и снова и снова ударял кремнем по стали. Когда искры посыпались ярким дождем, мелькнули его руки и кусочек лица, и я разглядел, что он сидит, склонившись к столу, а больше ничего. Вот я опять увидел его синие губы, дующие на трут, и наконец спичка вспыхнула – и я узнал Орлика.
   Кого я ожидал увидеть – право, не знаю, но только не его. Узнав же его, я понял, что дело мое действительно плохо, и стал следить за каждым его движением.
   Он не спеша зажег свечу, бросил спичку на пол и затоптал ее. Потом отставил свечу в сторону, чтобы лучше меня видеть, лег локтями на стол и уставился на меня. Я увидел, что привязан к отвесной деревянной лестнице, ведущей на чердак и вделанной в пол немного отступя от стены.
   – Вот, – сказал он, после того как мы некоторое время обозревали друг друга. – Теперь ты от меня не уйдешь.
   – Развяжи меня. Отпусти!
   – Обязательно, – сказал он. – Я тебя отпущу. Отпущу твою душеньку лететь из тела куда захочет. Дай только срок.
   – Для чего ты заманил меня сюда?
   – А ты не знаешь? – ответил он, злобно сверкнув глазами.
   – Почему ты напал на меня в потемках?
   – Потому что хочу все покончить один. Один-то сумеет молчать лучше, чем двое. Ух ты, дьявольское отродье!
   Навалившись на стол и самодовольно покачивая головой, он упивался моей беспомощностью с таким сатанинским злорадством, что у меня упало сердце. Я молчал, не сводя с него глаз, а он, протянув руку куда-то в угол, достал оттуда ружье с обитой медью ложей.
   – А это ты знаешь? – сказал он, делая вид, будто целится в меня. – Знаешь, где видал его раньше? Говори, волчонок!
   – Да, – отвечал я.
   – Твоя работа, что меня оттуда погнали? Твоя? Говори!
   – А что мне оставалось?
   – За одно это тебя убить мало. А как ты смел втереться между мной и одной особой, которая мне нравилась?
   – Когда это?
   – А всегда. Дня не было, чтобы ты меня не порочил при ней.
   – Ты сам себя порочил, сам себя и вини. Я бы тебе ничем не мог напортить, если бы ты сам себе не портил.
   – Врешь! И ты, значит, не пожалел бы ни трудов, ни денег, чтобы убрать меня из нашей округи? – Он повторил слова, которые я сказал Бидди при нашей последней встрече. – Так вот послушай и намотай себе на ус: сегодня тебе и вовсе имело бы смысл убрать меня из нашей округи. Да, да, хотя бы на это ушли все твои денежки до последнего фартинга!
   То была правда – я особенно ясно это почувствовал, когда он, по-собачьи оскалив зубы, погрозил мне своей огромной ручищей.
   – Что ты со мной сделаешь?
   – А то сделаю, – сказал он и, встав, чтобы получше размахнуться, со всей силы треснул кулаком по столу, – что убью тебя насмерть.
   Пригнувшись близко к моему лицу, он медленно разжал кулак, провел ладонью по губам, точно у него слюнки текли, на меня глядя, и опять уселся.
   – Ты старому Орлику сызмальства поперек дороги стоял. Ну, так нынче он тебя спихнет с дороги. Хватит! Кончено твое дело.
   Холод смерти объял меня. В отчаянии я окинул взглядом свою западню, ища хоть какой-нибудь лазейки; но лазейки не было.
   – Мало того, – сказал он, снова наваливаясь локтями на стол. – Я от тебя ни тряпки, ни косточки не оставлю. Убью и брошу в печь – я до нее двух таких, как ты, дотащу – пусть люди думают, что хотят, узнать они ничего не узнают.
   С непостижимой быстротой я представил себе все последствия такой смерти. Отец Эстеллы решит, что я его бросил на произвол судьбы, он попадет в лапы властей и погибнет, обвиняя меня; даже Герберт усомнится во мне, когда вспомнит мою записку и услышит, что я всего на минуту подходил к калитке мисс Хэвишем; Джо и Бидди никогда не узнают, как глубоко я сегодня почувствовал свою вину перед ними, никто никогда не узнает, что я пережил, каким хотел быть верным и честным, какие вытерпел мучения. Смерть, ожидавшая меня, была ужасна, но еще много ужаснее был страх, что после смерти меня незаслуженно осудят. Мысли мои неслись так неудержимо, что злодей еще не договорил, а я уже ощущал, как меня презирают нерожденные поколения – дети Эстеллы, их дети…
   – Пока я тебя не пристукнул, как барана, – говорил Орлик, – а ты этого дождешься, для того я тебя и привязывал, – я на тебя вдоволь нагляжусь да вдоволь над тобой потешусь. Ух ты, дьявол!
   У меня мелькнула мысль снова позвать на помощь, хотя кому, как не мне, было знать, что помощи в этой пустыне ждать неоткуда. Но при виде его мерзкой радости гнев и презрение придали мне мужества, и я крепко сжал губы. Что бы ни было, решил я, нельзя унижаться перед ним, а нужно сопротивляться, пока хватит сил, до последнего. Пусть в этот страшный час я ни к кому не питал зла; пусть я смиренно молил всевышнего о прощении; пусть сердце у меня болело при мысли, что я не простился и уже не смогу проститься с теми, кто был мне дорог, не смогу им ничего объяснить, ни просить, чтобы они не судили слишком строго мои заблуждения, – но его я и сейчас убил бы не задумываясь.
   Он, видимо, выпил, глаза у него были красные и воспаленные. На шее висела жестяная фляжка, – так он в прежние дни носил с собой еду и питье. Он поднес фляжку к губам, глотнул; и я почувствовал крепкий запах спиртного, проступавшего багровыми пятнами у него на лице.
   – Волчонок! – сказал он, снова навалившись на стол. – Старый Орлик тебя сейчас кое-чем порадует: ведь это ты сгубил свою ведьму-сестру.
   И опять – он еще говорил, медленно и нескладно, а в сознании у меня с той же непостижимой быстротою уже пронеслось все с начала до конца – нападение на мою сестру, ее болезнь и смерть.
   – Нет, ты, негодяй! – сказал я.
   – А я тебе говорю – это твоих рук дело, все через тебя произошло! – вспылил он и, схватив ружье, с силой рассек им воздух. – Я к ней подобрался сзади, все равно как нынче к тебе, да как дал ей! Думал, что насмерть ее укокошил, и, будь там поблизости такая вот печь, уж ей бы не ожить. Но это все не Орлик сделал, а ты. Тебе вечно поблажки давали, а его ругали да били. Это старого-то Орлика ругали да били, а? Вот теперь ты за это заплатишь. Ты виноват, ты и заплатишь.
   Он снова сделал глоток и рассвирепел еще пуще. По тому, как он запрокинул фляжку, я понял, что в ней осталось совсем немного. Мне было ясно, что он накачивается для храбрости, чтобы прикончить меня. Я знал, что каждая оставшаяся на дне капля – это капля моей жизни. Я знал, что, когда я обращусь в тот пар, что еще так недавно подползал ко мне, как вещий призрак, Орлик поступит так же, как после нападения на мою сестру: скорее побежит в город, чтобы все видели, как он шатается по улицам и пьет во всех кабаках. Мысль моя унеслась за ним в город, нарисовала светлую, людную улицу, по которой он бредет, и сейчас же, в противоположность ей – пустынное болото и стелющийся над ним белый пар, в котором я растворился.
   Мало того что я успевал охватить мыслью целые годы, пока он произносил какой-нибудь десяток слов, – но и самые его слова не оставались для меня словами, а порождали зримые образы. Мозг мой был так возбужден, что стоило мне подумать о каком-нибудь месте или человеке, как я уже видел и человека и место. Невозможно выразить, до какой степени четки были эти образы, а между тем я так внимательно следил все время за Орликом, – кто не стал бы следить за тигром, готовым к прыжку! – что не упускал ни малейшего его движения.
   Подкрепившись второй раз, он встал со скамьи и отодвинул стол. Потом поднял свечу и, загородив ее своей Злодейской рукой, чтобы свет падал мне на лицо, опять с наглым торжеством на меня уставился.
   – Слушай, волчонок, я тебе еще кое-что расскажу. Это ты на старого Орлика наткнулся тогда вечером, на лестнице.
   Я увидел лестницу с погасшими фонарями. Увидел тень чугунных перил, падавшую на стену от фонаря ночного сторожа. Увидел комнаты, которые мне не суждено было больше увидеть: знакомая мебель, одна дверь закрыта, другая приотворена.
   – А почему старый Орлик там оказался? Ты слушай, волчонок, я тебе все расскажу. Вы с ней сумели-таки выжить меня из этих краев, добились того, что для меня здесь легкого хлеба не стало, ну я и завел себе новых товарищей и новых хозяев. Они за меня и письма пишут, когда надо, – понял, волчонок? – письма за меня пишут! Они под всякую руку писать умеют, не то что ты, поганец. Я еще тогда задумал тебя извести, когда ты хоронить сестру приезжал. Только все примеривался, как бы это повернее обделать, вот и решил выследить, как ты живешь да где бываешь. Нет, думаю, уж как-нибудь да старый Орлик до тебя доберется. И смотри-ка, что вышло! Искал тебя, а нашел твоего дядю Провиса. Здорово, а?
   Мельничный пруд, и затон Чинкса, и Старый Копперов канатный завод – как отчетливо, ярко я их увидел! Провис в своей комнате-каюте, сигнал, теперь уже не нужный, хорошенькая Клара, добрая женщина, что заменила ей мать, старый Билл Барли со своей подагрой – все проплыло мимо, словно унесенное быстрой рекой моей жизни, спешащей к морю!
   – Это у тебя-то дядя! Да я знал тебя у Гарджери этаким вот заморышем, которому мне ничего не стоило двумя пальцами шею свернуть (а у меня частенько руки чесались, когда вижу, бывало, в воскресенье, как ты за околицей слоняешься), тогда-то у тебя никаких дядьев не было, будьте спокойны. А уж когда старый Орлик прослышал, что скорее всего твой дядя Провис носил на ноге то самое железное кольцо, которое старый Орлик подобрал на этих болотах, распиленное, да хранил у себя, пока не оглушил им твою сестру, вот так же, как тебя скоро оглушит… понятно?., уж когда он об этом прослышал… ну…
   С этой зверской издевкой он ткнул свечу прямо мне в лицо, так что я невольно отвернулся.
   – Ага! – вскричал он со смехом и снова ткнул в меня свечой. – Раз обжегся, второй раз не хочется! Старый Орлик, он знает, что ты обжегся, старый Орлик знает, что ты своего дядюшку задумал втихомолку из Англии спровадить, где уж тебе перехитрить старого Орлика, – он знал и то, что ты сегодня явишься! Ну, слушай, волчонок, я тебе еще кое-что скажу, это уж напоследок. Есть такой человек, до которого твоему дядюшке все равно, как тебе до старого Орлика. Вот теперь пусть-ка остережется этого человека, когда племянничек-то сгинет. Пусть-ка остережется, когда от его родственничка ни клочка одежи, ни косточки не останется. Тот человек нипочем не потерпит, чтобы Мэгбич – вот видишь, мне и фамилия его известна! – живой по одной с ним земле ходил, он о нем все что ни на есть разведал, еще когда тот в чужой земле обретался, и уж наверно, чем такого врага рядом с собой иметь, доложил о нем кому следует. Может, это и есть тот человек, что умеет под всякую руку писать – не то что ты, поганец. Берегись, Мэгвич, не уйти тебе от Компесона да от двух столбов с перекладиной.
   Опять он ткнул в меня свечу, опалив мне лицо и волосы и на мгновение ослепив меня, а потом повернулся ко мне своей широченной спиной и поставил свечку на стол. Я успел мысленно прочитать молитву и побывать у Джо с Бидди и у Герберта – все до того, как он опять повернулся ко мне.
   Между столом и стеной было пустое пространство в несколько футов. Он стал ходить по нему взад и вперед. Никогда я еще так ясно не чувствовал, какой огромной физической силой наделен этот человек, как сейчас, глядя на его злые глаза и длинные, болтающиеся руки. У меня не осталось ни проблеска надежды. Как ни стремительно работал мой мозг, как ни предельно ярки были картины, проносившиеся передо мной вместо мыслей, я все же отдавал себе отчет в том, что, не будь у него твердого решения через несколько минут бесследно меня уничтожить, он бы нипочем не рассказал мне так много.
   Вдруг он остановился, вынул из фляги пробку и отшвырнул прочь. Мне показалось, что она стукнулась об пол громко, как свинцовая гирька. Он пил медленно, все выше запрокидывая флягу, и уже не смотрел на меня. Последние капли он вылил себе на ладонь и слизнул. Потом, словно охваченный внезапной яростью, он со страшным проклятием бросил флягу на стол и нагнулся; и я увидел у него в руке тяжелый молот, каким дробят камни.
   Я не забыл о принятом решении: не тратя времени на тщетные мольбы, я закричал во всю мочь и стал изо всей мочи вырываться. Свободны у меня были только ноги да голова, но я вырывался с такой силой, какой и сам за собой не знал. В то же мгновение раздались ответные крики, в дверь метнулся снаружи свет и какие-то фигуры, послышались голоса и возня, и Орлик, вынырнув из-под чьих-то тел, как из водоворота, одним прыжком перемахнул через стол и исчез во тьме!
   Очнувшись, я обнаружил, что лежу развязанный на полу, в той же комнате, головой у кого-то на коленях. Когда я приходил в себя, глаза мои были устремлены на лестницу (я увидел ее раньше, чем воспринял сознанием), поэтому я и понял, что нахожусь там же, где лишился чувств.
   В полном отупении я сначала даже не оглянулся, чтобы посмотреть, кто меня поддерживает; я лежал и смотрел на лестницу, как вдруг между нею и мною возникло лицо. Лицо портновского мальчишки!
   – Кажется, целехонек, – сказал портновский мальчишка деловитым тоном, – только уж и бледен!
   При этих словах тот, кто держал меня, пригнулся к моему лицу, и я увидел, что это…
   – Герберт! Боже милостивый!
   – Тише, – сказал Герберт. – Спокойней, Гендель. Не волнуйся.
   – И наш старый товарищ Стартоп! – воскликнул я, когда тот тоже наклонился надо мной.
   – Вспомни, в чем он обещал нам помочь, – сказал Герберт, – и успокойся.
   Сразу все вспомнив, я вскочил, но тут же снова свалился от боли в руке.
   – Неужто мы опоздали, Герберт? Какой сегодня день? Сколько я здесь пробыл? – У меня мелькнула страшная мысль, что я, может быть, пролежал здесь очень долго – целые сутки – двое суток – больше.
   – Мы не опоздали. Еще только понедельник.
   – Слава богу!
   – Завтра вторник, и ты весь день можешь отдыхать, – сказал Герберт. – Но ты стонешь, бедный мой Гендель. Что у тебя болит? Стоять ты можешь?
   – Да, да, – сказал я. – И идти могу. У меня ничего не болит. Только руку страшно дергает.
   Они осмотрели ее и сделали что могли. Рука сильно распухла и воспалилась, малейшее прикосновение причиняло мне жгучую боль. Но они разорвали свои платки на бинты и осторожно вложили мою руку обратно в перевязь на то время, пока мы дойдем до города, где можно будет достать освежающей примочки. Через несколько минут мы затворили за собою дверь темного, пустого дома и отправились в обратный путь через каменоломню. Портновский мальчишка – теперь уже портновский верзила-подмастерье – шел впереди с фонарем, этот фонарь я и увидел тогда в дверях. Прошло часа два с тех пор, как я в последний раз смотрел на небо, луна поднялась много выше, и ночь, несмотря на дождь, посветлела. Белый пар от печи уползал от нас вдаль, и я снова вознес к небу молитву, но теперь то была молитва благодарности.
   Добившись наконец, чтобы Герберт объяснил мне, как ему удалось меня спасти (сначала он наотрез отказался говорить и только успокаивал меня), я узнал, что второпях обронил анонимное письмо у нас в комнате, где он и нашел его вскоре после моего ухода, когда вернулся домой вместе со Стартопом, которого встретил по дороге. Тон письма встревожил его, тем более что оно противоречило записке, которую я наскоро ему написал. Минут десять он его обдумывал, и так как тревога его не улеглась, а напротив, усилилась, он побежал на почтовый двор справиться, когда отходит следующий дилижанс, и Стартоп вызвался пойти с ним вместе. Узнав, что последний дилижанс уже ушел, и чувствуя, что с возникновением препятствий тревога его обратилась в самый настоящий страх, он решил ехать следом за мной в наемной карете. Так он и Стартоп прибыли в «Синий Кабан», твердо рассчитывая застать меня там или получить обо мне какие-нибудь сведения; когда же расчет их не оправдался, они пошли к дому мисс Хэвишем, но разминулись со мной. Тогда они возвратились в гостиницу (вероятно, как раз в то время, когда я слушал местный вариант моей собственной биографии), чтобы подкрепиться и найти кого-нибудь, кто проводил бы их на болота. Среди других зевак в воротах «Синего Кабана» околачивался портновский мальчишка – верный своей старой привычке околачиваться всюду, куда его не звали, – а портновский мальчишка видел, как я шел от дома мисс Хэвишем в сторону харчевни. Так портновский мальчишка оказался их проводником, и с ним-то они отправились к дому у шлюза, только на болота они вышли другой дорогой, которой я не захотел идти, потому что она вела через город. По дороге Герберту пришло в голову, что, может быть, я все-таки занят здесь каким-нибудь важным разговором, имеющим целью оградить Провиса от опасности, и, решив, что в таком случае всякое вмешательство может испортить дело, он оставил своего проводника и Стартопа на краю карьера, а сам приблизился к дому и три раза обошел его кругом, пытаясь выяснить, все ли там спокойно. Ему удалось только смутно расслышать один голос, низкий и хриплый (это было, когда мой ум так лихорадочно работал), и он уже подумал, что, может, меня здесь и нет, как вдруг я громко закричал, и тогда он тоже закричал и кинулся в дом, а следом за ним и те двое.
   Когда я рассказал Герберту о том, что произошло в доме у шлюза, он заявил, что, несмотря на поздний час, нужно немедленно идти к городским властям и требовать приказа об аресте. Но я еще раньше отказался от такой мысли: нас могли здесь задержать или снова вызвать на завтра, а это было бы гибелью для Провиса. Герберт согласился с моими доводами, и мы решили пока что махнуть рукой на Орлика. Из предосторожности мы решили также скрыть истинное положение вещей от мальчишки Трэбба, который, я в том убежден, был бы сильно разочарован, узнай он, что помог уберечь меня от обжигательной печи. Не то чтобы мальчишка Трэбба по природе своей отличался кровожадностью; просто он был не в меру предприимчив и всегда готов поразнообразить свою жизнь и поразвлечься за счет ближнего. На прощанье я дал ему две гинеи (что он, видимо, одобрил) и выразил сожаление, что в прошлом так плохо о нем думал (что не произвело на него ровно никакого впечатления).
   До среды оставалось так мало времени, что мы положили в ту же ночь воротиться в Лондон, втроем в одной карете; к тому же нам хотелось убраться отсюда раньше, чем ночное происшествие станет достоянием молвы. Герберт раздобыл целую бутыль примочки и всю дорогу смачивал мне руку, чем и помог мне выдержать мучительное путешествие. К Тэмплу мы подъехали, когда было уже совсем светло, и я сейчас же лег в постель и не вставал до вечера.
   Мною владел гнетущий страх, что я расхвораюсь и завтра буду никуда не годен; удивительно, право, как я от одного этого страха не заболел серьезно. По всей вероятности, так бы оно и случилось, – ибо пережитые ужасы тоже не прошли мне даром! – если бы не напряжение, в котором меня держала мысль о завтрашнем дне. Так тревожно мы ждали этого дня, такими он был чреват последствиями, так неведом был его исход, теперь уже столь близкий!
   Разумеется, мы были правы, когда решили весь вторник совсем не видаться с Провисом; а между тем это еще усугубляло мою тревогу. Я вздрагивал от каждого звука, от любых шагов на лестнице, всякий раз воображая, что его нашли и схватили и вот идут сообщить мне об этом. Я убеждал себя, что его в самом деле схватили; что меня гнетет нечто большее, чем опасение или предчувствие; что арест совершился, и это каким-то таинственным образом стало мне известно. День проходил, а дурных вестей все не было, наступил вечер, на улице стемнело, и тут безумный страх, что к утру я расхвораюсь, совсем одолел меня. Больную руку дергало, в воспаленной голове стучало, и мне казалось, что у меня начинается бред. Чтобы проверить себя, я принимался считать до ста, до тысячи, повторял наизусть знакомые стихи и отрывки. Случалось, что переутомленный мозг отказывался работать и я на несколько минут впадал в дремоту или забывал нужное слово; тогда я вскакивал и говорил себе: «Ну вот, наверно у меня открылась горячка!»
   Весь день мне не позволяли двигаться, перевязывали мне руку, давали прохладительное питье. Едва забывшись сном, я просыпался с тем же ощущением, что и в доме у шлюза, – будто прошло очень много времени и возможность спасти Провиса упущена. Около полуночи я встал с постели и бросился к Герберту в полной уверенности, что проспал круглые сутки и среда уже миновала. Это было последнее, на что я, в своем волнении, оказался способен, – после этого я крепко уснул.
   Когда я посмотрел в окно, утро среды только начиналось. Мигающие огни на мостах побледнели, восходящее солнце было красное, как зарево над болотом. Река текла под мостами, еще темная и таинственная, а мосты из черных уже стали серыми, и на холодные их переплеты кое-где ложились теплые красные пятна от небесного пожара. Пока я смотрел на море крыш, из которого колокольни и шпили взмывали в прозрачный воздух, солнце взошло, и река засверкала миллионами искр, словно кто-то сорвал с нее темную пелену. И словно с меня тоже сорвали темную пелену, я вдруг почувствовал себя здоровым и бодрым.
   Герберт спал в своей постели, наш старый однокашник – на диване. Одеться без помощи я не мог, но я раздул в камине угли, еще тлевшие с вечера, и приготовил кофе. Вскоре и они поднялись, тоже здоровые и бодрые, и мы впустили в окна холодный утренний воздух и долго смотрели на поднимающуюся с приливом воду.
   – В девять часов, как начнется отлив. – весело сказал Герберт, – будьте готовы и поджидайте нас, кто там есть на берегу Мельничного пруда!


   Глава LIV

   Был один из тех мартовских дней, когда светит жаркое солнце и дует холодный ветер, когда на солнце лето, а в тени зима. Мы захватили толстые куртки, я взял свой дорожный мешок. Из всего, чем я владел на земле, я брал с собой лишь то немногое, что уместилось в этом мешке. Куда я еду, как буду жить и когда вернусь, – на все эти вопросы я не мог бы ответить, да и не пробовал: все мои помыслы были сосредоточены на спасении Провиса. Только в дверях я на минуту оглянулся с мимолетной мыслью – сколько всего произойдет до того, как я снопа увижу эти комнаты, если мне еще суждено их увидеть!
   Мы не спеша дошли до лестницы на набережной и постояли там, делая вид, что обдумываем, стоит ли нам спускаться к воде. (Я, разумеется, заранее озаботился тем, чтобы лодка была наготове.) Разыграв эту маленькую комедию, которую некому было смотреть, кроме двух-трех земноводных созданий – завсегдатаев нашей лестницы, мы сели в лодку, Герберт на носу, я за рулем, и отчалили. Время было половина девятого.
   Свой план мы составили так: от девяти до трех спускаться с отливом, а когда он кончится, потихоньку плыть дальше, против течения, до самой темноты. К этому времени мы уже будем много ниже Грейвзенда, между Кентом и Эссексом, где река широко разливается по равнине и движения на ней почти нет, где на берегу мало кто живет и только изредка попадаются одинокие прибрежные трактиры, в одном из которых мы и найдем себе приют. Там мы пробудем всю ночь. Оба парохода – один на Гамбург, другой на Роттердам – выйдут из Лондона в четверг, в девять утра. В зависимости от того, где мы к этому времени будем, мы рассчитаем, когда их можно ждать, и окликнем тот, который подойдет первым, так чтобы, если нас почему-нибудь не возьмут на борт, в запасе оставался еще второй. Их отличительные признаки мы хорошо запомнили.
   Так отрадно было наконец-то приступить к осуществлению нашего замысла, что мне уже не верилось – неужели я всего несколько часов назад был близок к отчаянию.
   Свежий воздух, солнце, движение на реке, движение самой реки – этой живой дороги, которая, казалось, сочувствовала нам, подбадривала нас и подгоняла, – все вливало в меня новые надежды. Я огорчался тем, что в лодке от меня так мало пользы; но трудно было найти лучших гребцов, чем мои два товарища, – вот такими сильными, ровными взмахами они могли грести весь день.
   В то время пароходное движение на Темзе было не столь велико, как теперь, зато весельных лодок встречалось гораздо больше. Парусных угольщиков, каботажных судов и барок было, пожалуй, столько же, но число пароходов, больших и малых, увеличилось с тех пор раз в десять, а то и в двадцать. В этот день, несмотря на ранний час, по реке уже сновали бесчисленные гребные лодки, и бесчисленные баржи тянулись вниз с отливом; по все же плавать в черте города было тогда не в пример проще теперешнего, и мы бодро неслись вперед среди множества яликов и шлюпок.
   Уже остались позади старый Лондонский мост, и старый Биллингстетский рынок с устричными баркасами и голландскими шлюпами, и Белая башня Тауэра, и Ворота изменников [307 - Белая башня Тауэра и Ворота изменников. – Тауэр – крепость на северном берегу Темзы, построенная в XI–XIII веках. Служила в разное время королевской резиденцией и государственной тюрьмой. Теперь – музей. Белая башня – одно из древнейших сооружений Тауэра. Ворота изменников – старинные ворота, выходившие прямо к воде, к которым преступников, осужденных на заключение в Тауэре, подвозили в лодках.], и мы оказались в самой оживленной части порта. Здесь грузились и разгружались пароходы из Лита, Абердина, Глазго, казавшиеся нам снизу неимоверно высокими; здесь на десятках угольщиков поднимали из трюмов уголь и с грохотом переваливали его через борт на баржи; здесь стоял завтрашний пароход на Роттердам, который мы внимательно оглядели, и здесь же второй, на Гамбург, – мы проскочили под самым его бушпритом. И вот уже у меня сильнее забилось сердце, – со своего места на корме я завидел впереди берег Мельничного пруда и лестницу.
   – Он там? – спросил Герберт.
   – Нет еще.
   – Ну и правильно. Он должен сойти, только когда заметит нас. А сигнал видно?
   – Отсюда еще не вижу… нет, кажется, вижу… А вот и он сам! Навались! Легче, Герберт. Суши весла!
   Лодка едва коснулась лестницы, и вот он уже сел в нее, и мы понеслись дальше. У него был с собой грубый матросский плащ и черная парусиновая сумка, – заправский портовый лоцман, да и только.
   – Милый мальчик! – сказал он, усевшись, и тронул меня за плечо. – Молодец мальчик, не подвел. Ну, спасибо тебе, спасибо!
   И снова мы лавируем среди сотен судов и суденышек, вправо, влево, увертываемся от ржавых цепей, растрепанных пеньковых канатов, подпрыгивающих буйков, на ходу окунаем в воду плывущие по ней сломанные корзины, разгоняем стайки щепок и стружек, режем пятна угольной пыли: вправо, влево, под деревянными фигурами на форштевне «Джона Сандерландского», держащего речь к ветрам (удел многих Джонов на свете!), и «Бетси Ярмутской», красавицы с крепкой грудью и круглыми глазами, на два дюйма торчащими из орбит; вправо, влево, между верфей, где не смолкая стучат молотки и пилы ходят по дереву, где грохочут машины, работают насосы на кораблях, давших течь, и скрипят лебедки, где корабли берут курс в открытое море и какие-то морские чудища во всю глотку переругиваются через фальшборт с матросами на лихтерах; вправо, влево, и наконец – вон из этого столпотворения, туда, где юнги могут убрать свои кранцы – хватит, мол, ловить рыбу в мутной воде, – и свернутые паруса могут раздуться на вольном ветру.
   У лестницы, куда мы подходили взять Провиса, и позже, я все время поглядывал – не наблюдают ли за нами, но ничего подозрительного не заметил. Уж конечно, никакая лодка не шла следом за нашей ни сейчас, пи раньше. Если бы я обнаружил такую лодку, то пристал бы к берегу и вынудил сидящих в ней либо обогнать нас, либо выдать свои намерения. Но по всем признакам нам ниоткуда ничто не грозило.
   Провис надел свой длинный плащ и, как я уже сказал, прекрасно подходил к окружающей картине. Меня удивило, что он казался спокойнее нас всех (впрочем, это, возможно, объяснялось тем, какую страшную жизнь он прожил). То не было равнодушие, – он сказал мне, что надеется еще увидеть своего джентльмена лучшим из лучших в чужой стране; не замечал я в нем и смиренной покорности судьбе, – просто он не желал волноваться раньше времени. Когда опасность придет, он встретит ее мужественно, но к чему забегать вперед?
   – Кабы ты знал, до чего это хорошо, мой мальчик, – сказал он мне, – сидеть возле моего мальчика да покуривать, после того как столько дней был заперт в четырех стенах, – ты бы мне позавидовал. Но тебе этого не понять.
   – Мне кажется, я понимаю всю сладость свободы, – сказал я.
   – Может быть, – сказал он, важно покачав головой, – по все же не настолько понимаешь, как я. Для этого, мой мальчик, надо под замком посидеть, как я… Да что там, не буду я говорить недостойных слов.
   Мне подумалось – как же он в таком случае мог ради владевшей им фантазии подвергнуть опасности не только свою свободу, но и жизнь? А потом я сообразил, что ему, не в пример другим людям, свобода, не связанная с опасностью, представлялась чем-то противоестественным. Как видно, догадка моя была близка к истине, потому что он, покурив немного, продолжал:
   – Видишь ли, мой мальчик, когда я жил там, на другом конце света, меня все время тянуло сюда, на этот конец; и шибко мне там наскучило, хоть я и богател день ото дня. Мэгвича все знали, Мэгвич мог ездить куда хотел и делать что хотел, и никто на него внимания не обращал. Ну, а здесь, милый мальчик, мною куда больше интересуются, вернее сказать – стали бы интересоваться, кабы знали, где я есть.
   – Если все будет хорошо, – сказал я, – завтра вы опять окажетесь на свободе и в полной безопасности.
   – Что ж, – сказал он и глубоко вздохнул, – будем надеяться.
   – А вы не очень надеетесь?
   Он окунул руку в воду и сказал, улыбаясь с той мягкостью, которую я уже в нем подметил:
   – Да нет, мой мальчик, отчего же. Вон, видишь, как у нас все идет ладно да гладко. Только, – я это, может, потому подумал, что очень уж приятно да тихо мы скользим по воде, – только я вот сейчас подумал, пока трубку свою курил, что как реку до дна не увидишь, так не угадаешь, что будет через несколько часов. И остановить время не остановишь, все равно как воду. А она – вон – прошла между пальцев, и нет ее, видишь? – И он поднял руку, с которой стекали блестящие капли.
   – Если бы не выражение вашего лица, я бы подумал, что вы что-то приуныли, – сказал я.
   – Ни чуточки, мой мальчик! Это все оттого, что очень уж мы славно плывем, и вода под лодкой журчит, все равно как из церкви пение доносится. А еще – видно, я понемножку стареть начинаю.
   Он с невозмутимым видом сунул трубку в рот и сидел, такой безмятежный и довольный, точно мы уже находились за пределами Англии. А между тем каждого совета он слушался так, словно пребывал в непрестанном страхе: когда мы часов в двенадцать пристали к берегу, чтобы купить на дорогу пива, и он хотел выйти из лодки, я заметил, что ему, по-моему, не следует выходить, и он только произнес – «Ты так думаешь, мой мальчик?» – и покорно уселся на свое место.
   На реке было свежо, но солнце светило ярко, и это придавало нам бодрости. Я старался как можно лучше использовать течение, товарищи мои гребли все так же ровно, и мы быстро подвигались вперед. Вода между тем спадала, ближние холмы и леса постепенно скрывались из виду, и мм опускались все ниже между илистых берегов, но отлив хорошо помогал нам еще и тогда, когда мы проходили Грейвзенд. Пассажир наш был надежно укутан плащом, поэтому я, чтобы попасть в фарватер, провел лодку совсем близко от плавучей таможни, мимо двух пароходов с переселенцами и под самым носом военного транспорта, на глазах у солдат, смотревших на нас со шканцев. Но вскоре сила отлива стала убывать, и все суда, стоявшие на якоре, стали поворачиваться, и вот они уже повернулись, а корабли, ожидавшие прилива, чтобы войти в порт, стали надвигаться на нас целой флотилией, и тогда мы прижались к берегу, где прилив меньше давал себя чувствовать, и еще некоторое время ползли вперед, осторожно обходя банки и отмели.
   Наши гребцы, которые за день несколько раз делали короткую передышку, пуская лодку плыть по течению, заявили, что почти не устали и для отдыха им вполне хватит четверти часа. По скользким камням мы поднялись на берег, чтобы закусить тем, что было у нас с собой, и оглядеться. Местность здесь была похожа на наши болота – плоская однообразная равнина, сколько хватит глаз; река уходила вдаль бесконечными излучинами, и бесконечно поворачивались на ней плавучие буи, а все остальное словно застыло в неподвижности. Ибо последний корабль флотилии уже исчез за последним низким мысом, который мы обогнули, и исчезла последняя зеленая барка с бурым парусом, груженная соломой; несколько плашкотов, похожих на те кораблики, что мастерят неумелые детские руки, стояли, зарывшись в тину; и низенький маяк на сваях стоял в тине, как калека на костылях: и торчали из тины осклизлые колья, и торчали из тины осклизлые камни, и торчали из тины красные столбики-вехи, и сползала в типу ветхая пристань и ветхий домишко без крыши, и не было вокруг нас ничего кроме тины и мертвого безлюдья.
   Мы снова отчалили и, как могли, поплыли дальше. Теперь это было много труднее, но Герберт и Стартоп не сдавались и гребли, гребли, гребли до самого заката. К этому времени река подняла нас повыше, и стало видно далеко вокруг. Вон красное солнце на горизонте опускается в лиловую, быстро чернеющую мглу; вот пустынное, плоское болото; а там, вдали, холмы, и кажется, что ничего живого не осталось на земле, разве что мелькнет над водой одинокая чайка.
   Между тем быстро темнело, луна должна была взойти еще не скоро, и мы собрали совет; длился он недолго – всем было ясно, что нам следует заночевать в первой же глухой харчевне, какая попадется на пути. И вот друзья мои опять взялись за весла, а я стал высматривать какое-нибудь строение. Так, лишь изредка перекидываясь словами, мы проплыли четыре-пять долгих миль. Было очень холодно, и встречный угольщик, в камбузе которого ярко пылал огонь, показался нам уютным, как родной дом. Теперь уже совсем стемнело, только река светилась, когда весла, погружаясь в воду, тревожили редкие отражения звезд.
   В этот смутный час у всех нас, видно, было ощущение, что за нами гонятся. Временами волны прилива с тяжелым плеском ударялись о берег, и, заслышав этот звук, кто-нибудь из нас непременно вздрагивал и смотрел в том направлении. Кое-где течением вымыло в берегу узкие бухточки, и все мы с опаской к ним приближались тревожно в них заглядывали. По временам кто-нибудь тихо спрашивал: «Что это плеснуло?» Или другой говорил: «Вон там, кажется, лодка!» После чего воцарялась мертвая тишина, и я с раздражением думал, как громко весла трутся об уключины.
   Наконец мы завидели огонек и крышу, а вскоре после этого причалили к маленькой пристани, сложенной из таких же камней, какие валялись повсюду вокруг. Я один сошел на берег и выяснил, что огонек светится в окне харчевни. Дом отнюдь не блистал чистотой и, по всей вероятности, был хорошо знаком контрабандистам; но в кухне жарко топился очаг, и можно было заказать яичницу с салом, не говоря уже о всяких напитках. Имелись также две комнаты для постояльцев, «какие ни на есть», по словам хозяина. Во всем доме оказался только хозяин, его жена да седое существо мужского пола – работник, такой осклизлый и грязный, словно и его покрывало приливом до верхней отметки.
   С этим помощником я снова спустился к лодке, мы забрали из нее весла, руль и багор, а лодку вытащили на берег. Мы плотно поужинали у кухонного очага и пошли взглянуть на свои комнаты: Герберт и Стартоп заняли одну, мы с Провисом другую. Воздух был изгнан из них так основательно, словно присутствие его грозило смертью, а под кроватями валялось такое количество грязного белья и каких-то картонок, что я подивился – откуда у хозяев столько добра. Но, несмотря на это, мы решили, что превосходно устроились, потому что более уединенного места и сыскать было нельзя.
   Когда мы опять расположились у огонька, работник – он сидел поодаль в углу, вытянув ноги в огромных разбухших башмаках, о которых успел сообщить нам, пока мы ели яичницу с салом, что дня три назад снял их с утонувшего матроса, когда труп прибило к берегу, – работник спросил меня, повстречалась ли нам четырехвесельная шлюпка. На мой отрицательный ответ он сказал, что она, значит, пошла вниз, хотя отсюда повернула вверх, с приливом.
   – Видно, они почему-нибудь передумали, – добавил работник.
   – Вы как сказали, четырехвесельная? – переспросил я.
   – Правильно, – сказал он. – Четыре гребца и два пассажира.
   – Они сходили на берег?
   – А как же, пива брали, бутыль у них с собой была на два галлона. Я бы им в это пиво с моим удовольствием яда подсыпал либо какого зелья подлил.
   – Почему?
   – Уж я-то знаю почему, – голос работника хлюпал, точно в горло ему намыло тины.
   – Он думает, – сказал хозяин, хилый, медлительный человек с белесыми глазами, видимо привыкший полагаться на своего работника, – он думает про них такое, чего и нет.
   – Уж я-то знаю, что я думаю, – заметил работник.
   – Ты думаешь, это таможенные, – сказал хозяин.
   – Ага, – сказал работник.
   – Ну, и ошибаешься.
   – Кто, я?
   После этого красноречивого ответа, в котором звучала безграничная вера в собственную непогрешимость, работник снял один из своих разбухших башмаков, заглянул в него, вытряхнул на пол несколько камешков и надел снова. Он проделал это с видом человека, который может все себе позволить, потому что всегда прав.
   – А куда же они, по-твоему, девали свои пуговицы? – возразил хозяин уже менее убежденно.
   – Пуговицы куда девали? – окрысился работник. – В воду бросили. Проглотили. Посеяли, авось, мол, салат вырастет. Вот куда девали.
   – А ты не задирайся, – жалобно попрекнул его хозяин.
   – Уж таможенный найдет, куда деть свои пуговицы, – сказал работник, презрительно подчеркивая ненавистное слово, – ежели ему несподручно, чтобы их люди видели. С какой бы радости четырехвесельной шлюпке с двумя пассажирами шнырять то вверх по течению, то вниз, то не поймешь как, – нет, тут наверняка таможенными пахнет.
   С этими словами он гордо удалился из кухни; а хозяин счел за благо оставить неприятную тему.
   От этого их разговора всем нам стало не по себе, а мне – в особенности. Ветер уныло бормотал за окном, вода плескалась о берег, и у меня было ощущение, что мы заперты в клетке, окруженной врагами. Эта зловещая четырехвесельная шлюпка, неизвестно зачем шныряющая так близко от нас, не шла у меня из ума. Уговорив Провиса лечь спать, я вызвал на улицу обоих моих товарищей (Стартоп к этому времени уже был посвящен в нашу тайну), и мы опять стали держать совет. Нужно было обсудить, оставаться ли здесь до тех пор, пока не пора будет выезжать к пароходу, – то есть примерно до полудня следующего дня, – или же отчалить рано утром. Нам казалось, что лучше будет пока остаться на месте, а за час до того, как мог появиться пароход, выгрести в фарватер и тихонько плыть вперед по течению. Порешив на этом, мы возвратились в дом и пошли спать.
   Я лег, почти не раздеваясь, и несколько часов спокойно проспал. Проснувшись, я услышал, что ветер усилился и вывеска харчевни («Корабль») скрипит и стукается о свой столб. Встревоженный, я встал тихонько, чтобы не разбудить крепко спавшего Провиса, и подошел к окну. Оно выходило на пристань, куда мы вытащили свою лодку, и, когда глаза мои привыкли к тусклому свету затянутой облаками луны, я увидел, что в лодку заглядывают какие-то два человека. Они прошли под окном и не стали спускаться к причалу, где, как я заметил, никого не было, а зашагали по болотам по направлению к устью реки.
   Первой моей мыслью было разбудить Герберта и показать ему их удаляющиеся фигуры. Однако, еще не войдя в его комнату, которая примыкала к моей, но смотрела в противоположную сторону, я передумал, вспомнив, что ему и Стартопу пришлось сегодня тяжелее, чем мне, и жаль нарушать его отдых. Из своего окна я еще раз поглядел на двух человек, шагающих по болоту; они вскоре скрылись из глаз, и, сильно озябнув, я улегся, чтобы все хорошенько обдумать, и тут же уснул.
   Встали мы рано. Пока мы, дожидаясь завтрака, вчетвером прохаживались перед домом, я решил рассказать о том, что видел ночью. И снова Провис взволновался меньше других. Скорей всего, сказал он спокойно, это и правда таможенные, а к нам опи не имеют никакого касательства. Я старался убедить себя, что так оно и есть, тем более что это было вполне возможно. И все же я подал мысль, – не пройти ли нам с ним пешком до мыса, который был отсюда виден, с тем чтобы лодка забрала нас там часов в двенадцать. Все решили, что такая предосторожность не помешает, и вскоре после завтрака, не сказавшись никому в харчевне, мы с ним пустились в путь.
   Дорогой он курил свою трубку да изредка останавливался, чтобы потрепать меня по плечу. Можно было подумать, что не ему, а мне грозит опасность и он меня успокаивает. Говорили мы очень мало. Подойдя к назначенному месту, я попросил его обождать за кучей камней, пока я осмотрю окрестность, потому что ночью те двое шли в этом же направлении. Он послушался, и я пошел дальше один. Ни у самого мыса, ни поблизости от него никаких лодок не было, не было и признаков того, чтобы кто-нибудь здесь садился в лодку. Впрочем, с ночи река сильно поднялась, и следы ног, если они здесь и были, могли оказаться под водой.
   Когда Провис выглянул из-за своего укрытия и увидел, что я машу ему шляпой, он подошел ко мне, и мы стали поджидать остальных, то лежа на берегу, закутавшись в плащи, то прохаживаясь, чтобы согреться. Но вот из-за мыса показалась наша лодка; мы уселись и выгребли в фарватер. Время уже было без десяти час, и мы стали высматривать, не покажется ли дым парохода.
   Однако лишь в половине второго мы завидели вдали столб дыма, а вскоре за ним и второй. Пароходы шли полным ходом, и мы, приготовив наши два дорожных мешка, стали прощаться с Гербертом и Стартопом. Только что мы пожали друг другу руки, причем ни Герберт, ни я не могли удержаться от слез, как из бухточки немного впереди нас стрелою вылетела четырехвесельная шлюпка и тоже стала править на середину реки.
   До сих пор мы видели только дым, так как самый пароход был скрыт за поворотом берега; но вот и он показался – идет прямо на нас. Я скомандовал Герберту и Стартопу держать наперерез течению, чтобы нас лучше было видно с парохода, а Провису крикнул – пусть завернется в свой плащ и сидит тихо. Он бодро отозвался: «Будь покоен, мой мальчик», – и замер неподвижно, как статуя, Тем временем шлюпка, повинуясь умелым гребцам, пересекла нам путь, дала нам с нею поравняться и пошла рядом. Оставив между бортами ровно столько места, сколько требовалось, чтобы работать веслами, они так и держались рядом – вслед за нами переставали грести, вслед за нами делали два-три взмаха. Один из двух пассажиров правил рулем и так же, как его гребцы, внимательно нас разглядывал; второй, закутанный не хуже Провиса, взглянул на нас, а потом весь съежился и что-то шепнул рулевому. Больше никто не произнес ни слова.
   Через несколько минут Стартоп, сидевший напротив меня, разобрал, который пароход идет первым, и вполголоса сказал мне: – Гамбургский. – Пароход приближался очень быстро, лопасти его колес все громче шлепали по воде. Мне уже казалось, что тень его настигает нашу лодку, когда с шлюпки нас окликнули. Я отозвался.
   – Среди вас имеется самовольно вернувшийся ссыльный, – сказал человек, сидевший на руле. – Вон он, тот, что закутан в плащ. Зовут его Абель Мэгвич, иначе – Провис. Я арестую этого человека и предлагаю ему сдаться, а вам – оказать помощь полиции.
   В ту же минуту, словно бы ничего и не скомандовав своим гребцам, он подвел шлюпку вплотную к нашей лодке: не успели мы оглянуться, как они одним сильным взмахом рванули вперед, убрали весла и крепко вцепились в наш борт. Это вызвало страшное смятение на пароходе, я услышал, как нам что-то кричат, услышал команду остановить машину, услышал, как колеса остановились, но чувствовал, что пароход продолжает неудержимо на нас надвигаться. В ту же минуту я увидел, что рулевой шлюпки положил руку на плечо арестованному и что обе лодки стало поворачивать по течению, а вверху матросы со всех ног сбегаются на бак. В ту же минуту арестованный вскочил и, протянув руку через плечо полицейского, сдернул плащ с головы человека, который, съежившись, сидел в шлюпке. В ту же минуту я узнал его лицо – лицо второго каторжника из времен моего детства. И в ту же минуту это помертвевшее от ужаса лицо, которого я никогда не забуду, отпрянуло назад, с парохода раздался многоголосый крик, потом громкий всплеск где-то рядом со мной, и я почувствовал, что лодка из-под меня уходит.
   Всего какое-нибудь мгновение я словно отбивался от тысячи мельничных колес и тысячи вспышек света; это мгновение прошло, меня втащили в шлюпку. Тут был и Герберт и Стартоп; но наша лодка исчезла, и оба каторжника тоже исчезли.
   В сумятице оглушительных криков и свиста выходящего пара, поворотов парохода и бешеных скачков шлюпки я сначала не мог отличить небо от воды и один берег от другого; но матросы ловко выправили шлюпку, и отведя ее вперед с помощью нескольких быстрых, сильных ударов, склонились над веслами и стали пристально вглядываться в воду за кормой. Вскоре мы заметили в воде какой-то черный предмет, который несло на нас течением. Никто не произнес ни слова, но рулевой поднял руку, и гребцы стали потихоньку табанить, чтобы шлюпку не относило. Темный предмет приблизился, и я увидел, что это плывет Мэгвич, но плывет неловко, с трудом. Его втащили на борт и немедленно заковали в ручные и ножные кандалы.
   Шлюпку опять выправили, и молчаливое наблюдение за водой возобновилось. Но уже близко был роттердамский пароход, который, видимо ничего не подозревая, шел полным ходом. Его окликали, пытались остановить, но поздно: через минуту оба парохода уже удалялись от нас, а шлюпка подпрыгивала на поднятых ими волнах. Наблюдение продолжалось еще долго после того, как все стихло и пароходы скрылись из виду; но все знали, что теперь это дело безнадежное.
   В конце концов мы отступились и поплыли вдоль берега к харчевне, которую мы так недавно покинули и где были встречены с превеликим удивлением. Здесь я мог кое-чем облегчить страдания Мэгвича – теперь уже не Провиса! – у которого была сильно ушиблена грудь и рассечена голова.
   Он рассказал мне, что, по-видимому, очутился под килем парохода и, подымаясь, задел о него головой. А грудью он, очевидно, ударился о борт шлюпки, да так сильно, что дыхание причиняло ему страшную боль. Он добавил, что не берется сказать, что готов был сделать с Компесоном, но в ту минуту, как он сдернул с него плащ, негодяй вскочил с места, откинулся назад, и они вместе свалились за борт; а оттого, что он, Мэгвич, падая, толкнул нашу лодку и от попыток его поимщика удержать его, лодка перевернулась. И еще он рассказал мне, шепотом, что они пошли ко дну, вцепившись друг в друга, что под водой произошла жестокая схватка, а потом он рванулся, вырвался и уплыл.
   У меня не было причин сомневаться в том, что его рассказ – истинная правда. Полицейский офицер, правивший шлюпкой, почти в тех же словах описал, как они свалились в воду.
   Когда я попросил у этого офицера разрешения снять с арестованного мокрую одежду и взамен купить для него, что найдется у хозяев харчевни, он охотно согласился, оговорив только, что обязан взять на сохранение все, что Мэгвич имел при себе; таким образом к нему перешел и бумажник, некогда отданный в мое распоряжение. Он также разрешил мне – но только мне, а не моим друзьям – сопровождать арестованного в Лондон.
   Работнику из «Корабля» было указано, где именно погибший упал в воду, и он взялся поискать труп в тех местах, куда его скорее всего могло выбросить. Мне показалось, что его интерес к этим поискам сильно возрос, когда он узнал, что на утонувшем были чулки. Вероятно, чтобы одеть его с головы до ног, требовалось не менее десятка утопленников: этим, должно быть, и объясняется, почему все предметы его одежды находились на различных ступенях разрушения.
   Мы пробыли в харчевне до трех часов дня, а когда начался прилив, Мэгвича снесли к пристани и положили в шлюпку. Герберту и Стартопу предстояло добираться до Лондона сухим путем. Печально было наше прощание, я садясь в лодку рядом с Мэгвичем, я почувствовал, что, пока он жив, тут теперь и будет мое место.
   Ибо от моего отвращения к нему не осталось и следа, и в загнанном, израненном, закованном арестанте, державшем мою руку в своей, я видел только человека, который вознамерился стать моим благодетелем и в течение долгих лет хранил ко мне добрые, благодарные, великодушные чувства. Я видел в нем только человека, который обошелся со мной куда лучше, чем я обошелся с Джо.
   Ему делалось все труднее дышать, и часто он не мог удержаться от стона. Я старался поддерживать его голову здоровой рукой, а сам с ужасом чувствовал, что не могу сожалеть о его тяжелых увечьях, поскольку скорая смерть была бы для него избавлением. Я не сомневался, что еще живы люди, способные и готовые опознать его, и не надеялся, что к нему проявят снисхождение. Ведь в свое время, на суде, его постарались выставить в наихудшем свете, а после того он бежал из тюрьмы и опять предстал перед судом, вернулся из ссылки, зная, что это грозит ему смертью, и по сути дела убил человека, стараниями которого был арестован.
   Пока мы плыли к заходящему солнцу, которое вчера садилось позади нас, и река наших надежд словно катила спои волны вспять, я сказал ему, как меня гнетет мысль, что он возвратился на родину из-за меня.
   – Милый мальчик, – отвечал он, – что бы ни случилось, я доволен. Я повидал своего мальчика, а джентльменом он может быть и без меня.
   Нет. Я и об этом успел подумать, пока сидел с ним рядом. Нет. Не говоря уже о моих собственных желаниях, теперь я понимал намеки Уэммика. Я не сомневался, что раз он будет осужден, все его имущество отойдет в казну.
   – Послушай, мой мальчик, – сказал он. – Теперь люди пусть лучше не знают, что джентльмен со мной знакомство водит. Ты навещай меня этак случайно, как будто просто зашел за компанию с Уэммиком. И когда меня приведут к присяге, – уж это будет в последний раз! – сядь так, чтобы мне тебя видно было. А больше мне ничего не нужно.
   – Я никуда от вас не уйду, – сказал я. – буду с вами всегда, когда только разрешат. Видит бог, я останусь вам верен, как вы были верны мне!
   Я почувствовал, как рука его задрожала: он отвернулся лицом к дощатому борту лодки, и снова из горла его послышался знакомый булькающий звук, но словно смягченный, так же как и сам он смягчился. И хорошо, что благодаря его словам я вовремя сообразил то, до чего иначе мог додуматься слишком поздно: конечно же, от него нужно таить, что его расчеты – сделать из меня богатого человека – пошли прахом.


   Глава LV

   На следующий день его доставили в полицейский суд, и дело было бы сразу назначено к слушанию, если бы для установления его личности не пришлось послать за старым надзирателем, служившим в плавучей тюрьме, откуда он когда-то сбежал. Никто в его личности не сомневался, но Компесона, который должен был ее засвидетельствовать, мертвого носило где-то по волнам, а в Лондоне в то время не случилось никого из тюремных служащих, кто бы мог дать нужные показания. Я еще накануне, сразу по возвращении, побывал на дому у мистера Джеггерса, чтобы заручиться его помощью, и мистер Джеггерс обещал не показывать против арестованного. Ничего больше и нельзя было сделать: он сказал мне, что, когда свидетель явится, дело будет решено в пять минут, и никакие силы на земле не помогут решить его в нашу пользу.
   Я сообщил мистеру Джеггерсу свой план – скрыть от Мэгвича потерю его состояния. Мистер Джеггерс сердито попенял мне за то, что я «дал деньгам ускользнуть между пальцев», и сказал, что нужно будет своевременно подать прошение и попытаться хотя бы частично их сохранить. Однако он не утаил от меня, что, хотя далеко не все приговоры предусматривают конфискацию имущества, в данном случае ее не избежать. Это я и сам хорошо понимал. Я не состоял с преступником в родстве, не был связан с ним никакими признанными узами; до своего ареста он не написал никакого завещания или дарственной в мою пользу, а теперь это было бы бесполезно. Я не имел никаких прав на его имущество; и я принял решение – от которого никогда не отступал, – что не стану растравлять себя безнадежными попытками утвердить за собой такое право.
   Были основания предполагать, что утонувший доносчик рассчитывал, в случае конфискации, на большое вознаграждение и собрал точные сведения об имущественном положении Мэгвича. Когда труп его наконец нашли – за много миль от места катастрофы и в таком обезображенном виде, что узнать его можно было только по содержимому его карманов, – кое-какие записи, хранившиеся в бумажнике, удалось разобрать. Там значилось имя банкира в Новом Южном Уэльсе, принявшего от Мэгвича крупный денежный вклад, и было перечислено несколько весьма ценных земельных участков. Оба эти пункта входили также в перечень, который Мэгвич дал мистеру Джеггерсу в тюрьме, воображая, что я унаследую все его богатства. Вот когда невежество этого несчастного пошло ему на пользу: он ни на минуту не усомнился, что раз мистер Джеггерс взял дело в свои руки, то наследство мое обеспечено.
   По прошествии трех дней свидетель, которого дожидалось обвинение, явился, и несложное следствие было закончено. Мэгвич должен был предстать перед судом на ближайшей сессии, которая начиналась через месяц.
   В эту-то тяжелую пору моей жизни Герберт пришел однажды вечером домой в большом огорчении и сказал:
   – Дорогой мой Гендель, боюсь, что скоро я буду вынужден тебя покинуть.
   Будучи подготовлен к этому известию его компаньоном, я удивился меньше, чем он того ожидал.
   – Если я не поеду сейчас в Каир, мы упустим прекрасные возможности, и выходит, Гендель, что придется мне уехать как раз тогда, когда я тебе больше всего нужен.
   – Ты всегда будешь мне нужен, Герберт, потому что я всегда буду тебя любить; но сейчас ты мне нужен не больше, чем в любое другое время.
   – Тебе будет так тоскливо.
   – Об этом мне некогда думать, – сказал я. – Ты же знаешь, – все время, сколько разрешается, я провожу у него, я бы целый день от него не уходил, если б можно было. А остальное время мысли мои все равно с ним.
   Ужасающее положение, в каком оказался Мэгвич, так потрясло нас обоих, что мы были не в силах говорить о нем в более определенных словах.
   – Дорогой мой, – сказал Герберт, – только в виду нашей близкой разлуки – а она очень близка – я осмеливаюсь задать тебе вопрос: ты подумал о своем будущем?
   – Нет, я вообще боюсь думать о будущем.
   – Но ты не вправе о себе забывать, никуда это не годится, дорогой мой Гендель Давай-ка, побеседуем немножко о твоих делах, по старой дружбе.
   – Изволь, – сказал я.
   – В нашей новой конторе, Гендель, нам понадобится…
   Видя, что из деликатности он не решается произнести нужное слово, я подсказал – клерк.
   – Да, клерк. И, насколько я понимаю, со временем он (подобно одному клерку, с которым ты хорошо знаком), вполне может превратиться в компаньона. Так вот, Гендель… словом, дорогой мой, приезжай-ка ты ко мне!
   Пленительна была подкупающая сердечность, с какой он, после слов «так вот, Гендель», видимо предназначенных служить вступлением к серьезному деловому разговору, внезапно переменил тон, протянул мне свою честную руку и заговорил как мальчишка.
   – Мы с Кларой уже столько раз все это обсудили, – продолжал Герберт, – и моя дорогая девочка не далее как сегодня со слезами на глазах просила тебе передать, что, если ты согласишься с нами жить, когда приедешь, она всеми силами постарается, чтобы тебе было хорошо и чтобы ты убедился, что друг ее мужа и ей тоже друг. Мы бы так чудесно зажили, Гендель!
   Я горячо поблагодарил Клару и горячо поблагодарил Герберта, но сказал, что сейчас еще не могу дать ответа на его великодушное предложение. Во-первых, голова у меня так полна другими заботами, что я и обдумать ничего толком не в состоянии. Во-вторых… Да! Во-вторых, в сознании моем смутно зародилось нечто, о чем будет еще сказано к самому концу этой нехитрой повести.
   – Но если ты считаешь, Герберт, что вопрос этот, без ущерба для вашего дела, можно на некоторое время оставить открытым..
   – На сколько угодно времени! – воскликнул Герберт. – На полгода, на год!
   – Это слишком много, – сказал я. – Самое большее – на два-три месяца.
   К полному удовольствию Герберта мы скрепили этот уговор рукопожатием, после чего у него достало храбрости сообщить мне, что отъезд его, видимо, должен состояться уже в конце недели. – А Клара?
   – Моя дорогая девочка не бросит своего отца, покуда он жив; но проживет он недолго. Миссис Уимпл шепнула мне по секрету, что он вот-вот отдаст богу душу.
   – Я не хочу показаться бессердечным, – заметил я, – но, право же, это лучшее, что он может сделать.
   – Пожалуй, – сказал Герберт. – Ну, а тогда я приеду за своей дорогой девочкой, и мы с ней тихо обвенчаемся в ближайшей церкви. Не забудь, дорогой мой Гендель, у этой прелестной крошки нет никакой родословной, она в глаза не видела книги пэров и ничегошеньки не знает о своем дедушке. Это ли не счастье для сына моей матери!
   На той же неделе в субботу я проводил Герберта до почтовой кареты, увозившей его в порт, и он уехал, преисполненный радужных надежд, но глубоко огорченный разлукой со мной. Я зашел в какой-то ресторанчик, послал оттуда Кларе записку, извещая ее, что он благополучно отбыл и велел передать ей тысячу самых нежных приветов, а потом одиноко направился к себе домой – если так можно выразиться, ибо я уже не чувствовал себя там дома, и не было на свете дома, который я мог бы назвать своим.
   На лестнице мне повстречался Уэммик, – он, оказывается, безуспешно стучал в мою дверь. Я еще не виделся с ним с глазу на глаз после плачевного исхода нашей попытки к бегству, и он приходил для того, чтобы, как сугубо частное лицо, объяснить мне кое-что в связи с этой неудачей.
   – К покойному Компесону, – сказал Уэммик, – вели нити чуть не от всех дел, которыми мы занимались, и то, о чем я вам говорил, я узнал из разговоров кое-каких его подручных, попавших в беду (кто-нибудь из его подручных всегда попадает в беду). После этого я уже ничего не пропускал мимо ушей и наконец услышал, что он отлучился из Лондона, и подумал, что вот самое время вам попытать счастья. Теперь-то я так полагаю, что он, будучи очень хитрым человеком, нарочно обманывал тех, кого заставлял на себя работать, – это была его система. Вы, надеюсь, не в обиде на меня, мистер Пип? Поверьте, я очень старался услужить вам, чем только мог.
   – Это я прекрасно знаю, Уэммик, и я вам от души признателен за ваше участие и дружбу.
   – Ну и спасибо вам, большое спасибо. Скверная получилась история, – сказал Уэммик, почесывая в затылке, – уверяю вас, я давно не был так расстроен. Я все думаю – сколько движимого имущества зря пропало. Ой-ой-ой!
   – А я, Уэммик, больше думаю о несчастном владельце этого имущества.
   – Да, разумеется, – сказал Уэммик. – Вполне понятно, что вы ему сочувствуете, я бы и сам не пожалел пяти фунтов, чтобы его вызволить. Но я смотрю на дело так: уж раз покойный Компесон сумел заранее прознать о его возвращении и задумал выдать его, навряд ли было возможно его спасти. А вот движимое имущество было вполне возможно спасти. В этом и состоит различие между имуществом и его владельцем, вы меня понимаете?
   Я пригласил Уэммика зайти и выпить грога, прежде чем отправляться в Уолворт. Он согласился. Еще не допив свои полстакана, он вдруг спросил без всяких предисловий, только изобразив некоторую сконфуженность:
   – Мистер Пип, что вы скажете, если я в понедельник возьму себе отпуск?
   – Что ж, это вы, вероятно, первый раз за целый год себе позволяете.
   – Скажите лучше – за десять лет, – заявил Уэммик. – Да. Я решил в понедельник взять себе отпуск. Более того: я решил отправиться на прогулку. Более того: я решил просить вас, сопровождать меня.
   Я хотел отговориться тем, что невеселый из меня сейчас получится спутник, но Уэммик не дал мне открыть рот.
   – Я знаю, чем занято ваше время, мистер Пип, – сказал он, – и знаю, что настроение у вас неважное. Но если бы вы могли оказать мне такую любезность, вы бы меня весьма обязали. Прогулка это недолгая, и к тому же ранняя. Вам пришлось бы потратить на нее, вместе с завтраком, скажем – часа четыре, с восьми до двенадцати. Вы прикиньте, неужели вы так-таки не сможете выкроить на это время?
   Он столько для меня сделал, с тех пор как началось наше знакомство, что было бы грешно отказать ему в таком пустяке. Я сказал, что смогу выкроить время, что выкрою непременно, – и сам порадовался, видя, какую радость доставило ему мое согласие. Мы условились, что я зайду за ним в замок в понедельник утром ровно в половине девятого, и на том распростились.
   В понедельник, точно в назначенное время, я позвонил у ворот замка. Уэммик сам впустил меня, и мне показалось, что вид у него еще более аккуратный, чем обычно, и шляпа вычищена еще лучше. В столовой уже были приготовлены два стакана рома с молоком и два сухарика. Престарелый, как видно, встал в этот день с петухами: бросив взгляд в открытую дверь его спальни, я заметил, что кровать его пуста.
   Когда мы, подкрепившись на дорогу ромом с молоком и сухариками, стали собираться на таинственную прогулку, Уэммик, к моему великому удивлению, извлек откуда-то удочку и взял ее на плечо. – Разве мы идем на рыбную ловлю? – спросил я.
   – Нет, – отвечал Уэммик, – но я люблю гулять с удочкой.
   Мне это показалось странным; однако я промолчал, и мы пустились в путь. Мы пошли по направлению к Кемберуэлскому лугу, и, приближаясь к нему, Уэммик вдруг сказал:
   – Ого! Глядите-ка, церковь!
   В этом не было ничего достойного удивления; но мне опять пришлось удивиться, когда он сказал, словно осененный блестящей идеей:
   – Не зайти ли нам туда?
   Мы зашли, оставив удочку на паперти, и огляделись по сторонам. Уэммик залез в карман и вытащил из него что-то, завернутое в бумагу.
   – Ого! – сказал он. – Глядите-ка, две пары перчаток! Не надеть ли нам их?
   Поскольку перчатки были белые, лайковые и поскольку щель почтового ящика была раздвинута до последнего предела, я начал о чем-то догадываться. Догадка моя превратилась в уверенность, когда в церковь через боковую дверь вступил Престарелый, сопровождавший даму.
   – Ого! – сказал Уэммик. – Глядите-ка, мисс Скиффипс! Не сыграть ли нам свадьбу?
   Целомудренная эта девица была одета как обычно, если не считать того, что она в ту самую минуту меняла свои зеленые лайковые перчатки на белые. Такого же рода жертву на алтарь Гименея готовился принести и Престарелый. Но для старичка процедура надевания перчаток оказалась сопряженной со столь великими трудностями, что Уэммик счел необходимым прислонить его спиной к колонне, а сам, зайдя сзади, стал изо всех сил тянуть перчатки на себя, в то время как я крепко держал старичка за талию, чтобы он мог, без опасности для жизни, оказать соответствующее сопротивление. С помощью этого хитроумного маневра перчатки наделись как нельзя лучше.
   Тут появились священник и пономарь, и нас, выстроив по рангу, подвели к роковым ступеням. Перед началом венчания я услышал, как Уэммик, верный своему замыслу все делать как бы невзначай, сказал, доставая что-то из жилетного кармана:
   – Ого! Глядите-ка, кольцо!
   Я исполнял обязанности шафера, или дружки жениха; а маленькая хлипкая привратница в детском чепчике притворялась закадычной подругой мисс Скиффинс. Ответственная роль посаженого отца досталась Престарелому, в связи с чем он, без всякого злого умысла, поставил священника в весьма неудобное положение. Произошло это так. Когда священник вопросил: «Кто отдает сию женщину в жены сему мужчине?», старый джентльмен, понятия не имевший, до какого места венчания мы добрались, продолжал благодушно улыбаться десяти заповедям, начертанным на стене. Священник вопросил еще раз: «Кто отдаст сию женщину в жены сему мужчине?» Видя, что старый джентльмен по-прежнему пребывает в блаженном неведении относительно всего происходящего, жених прокричал громко, как привык обращаться к нему дома: «Ну, Престарелый Родитель, ты же знаешь, как отвечать; кто отдает?» На что Престарелый, прежде чем заявить, что отдает не кто иной, как он, с готовностью отозвался: «Превосходно, Джон, превосходно, мой мальчик!» И тут священник сделал такую зловещую паузу, что у меня закралось сомнение – удастся ли нам в этот день довенчаться.
   Однако это нам удалось, и, когда мы выходили из церкви, Уэммик снял крышку с купели, положил туда свои белые перчатки и водворил крышку на место. Миссис Уэммик, проявив больше предусмотрительности, положила свои белые перчатки в карман и опять надела зеленые.
   – А теперь, мистер Пип, – сказал Уэммик, с торжествующим видом вскидывая удочку на плечо, – разрешите вас спросить, может ли кому прийти в голову, что мы только что от венца?
   Завтрак был заказан для нас в чистенькой кухмистерской неподалеку от церкви, с видом на Кемберуэлский луг; в комнате, где мы уселись, стоял небольшой бильярд на случай, если мы захотим рассеяться после торжественной церемонии. Я с удовольствием отметил, что миссис Уэммик уже не разматывала руку Уэммика, когда она обвивалась вокруг ее талии, а, сидя у стены на стуле с высокой спинкой, подобная виолончели в футляре, принимала это проявление нежных чувств, как мог бы его принять сей сладкозвучный инструмент.
   Нас накормили прекрасным завтраком, причем всякий раз, как кто-нибудь отказывался от какого-нибудь блюда, Уэммик приговаривал: «Кушайте, не стесняйтесь, за все уплачено вперед». Я пил за здоровье молодых, пил за Престарелого, пил за процветание замка, на прощанье поцеловал новобрачную, – словом всячески постарался не испортить им праздника.
   Уэммик проводил меня до дверей, и я еще раз пожал ему руку и пожелал счастья.
   – Благодарствуйте! – сказал он, потирая руки. – С курами она управляется просто на диво. Вот отведаете как-нибудь яиц – сами скажете. Эй, мистер Пип! – крикнул он мне вдогонку и закончил вполголоса: – Это я вам высказал чисто уолвортское мнение.
   – Понимаю. И на Литл-Бритен повторять его не следует.
   Уэммик кивнул.
   – После того что вы в тот раз выболтали, лучше, чтобы мистер Джеггерс об этом не знал. А то он, чего доброго, решит, что у меня размягчение мозгов или что-нибудь в этом роде.


   Глава LVI

   Весь месяц, оставшийся до начала судебной сессии, он тяжко болел. У него было сломано два ребра, они задели легкое, и ему день ото дня становилось труднее и больнее дышать. И говорил он от боли так тихо, что его едва можно было расслышать, а потому все больше молчал. Но слушать меня он был готов сколько угодно, и первой моей обязанностью стало говорить и читать ему то, что, как я знал, было ему всего нужнее.
   В таком состоянии он не мог помешаться в общей камере, и дня через два его перевели в лазарет. Только это и позволило мне навещать его так часто. И если бы не болезнь, его непременно заковали бы в кандалы – ведь считалось, что он – закоренелый преступник и обязательно попытается бежать.
   Я приходил к нему каждый день, но лишь на короткое время; таким образом от одного нашего свидания до другого малейшая перемена в его состоянии успевала отразиться у него на лице. Я не припомню, чтобы хоть когда-нибудь заметил в нем перемену к лучшему; с тех пор как за ним захлопнулись тюремные ворота, он день ото дня худел, терял силы и чувствовал себя все хуже.
   Почти безразличная покорность, проявляемая им, была покорностью смертельно уставшего человека. По его тону, по отдельным, шепотом сказанным словам, я мог заключить, что он размышляет над тем, не стал ли бы он другим, лучшим человеком, сложись его жизнь более благоприятно. Но он никогда на это не ссылался и не делал попыток перетолковать в свою пользу прошлое, неумолимо тяготевшее над ним.
   Два или три раза случилось, что арестанты, работавшие в лазарете, упомянули при мне об утвердившейся за ним славе неисправимого злодея. По лицу его пробегала тогда улыбка, и он обращал на меня доверчивый взгляд, словно хотел сказать, что я-то еще ребенком видел от него не одно только дурное. Если не считать этого, он был исполнен смирения и кротости, и я не помню, чтобы он хоть раз на что-нибудь пожаловался.
   Когда пришло время, мистер Джегтерс подал ходатайство об отсрочке дела до следующей сессии. Шаг этот был явно рассчитан на то, что он до тех пор не доживет, и в просьбе отказали. Его дело слушалось одним из первых. В суде он сидел на стуле, и мне разрешили стоять у самой решетки, которой были отгорожены подсудимые, и держать его за руку.
   Дело разбиралось недолго – все было ясно. То, что можно было сказать в его защиту, было сказано: как он в изгнании занялся честным трудом и законными путями нажил богатство. Однако ничто не могло изменить того обстоятельства, что он вернулся и находится здесь, перед судьей и присяжными. Поскольку именно за это его и судили, не признать его виновным было невозможно.
   В то время существовал обычай (как я узнал на опыте этой страшной сессии) посвящать заключительный день объявлению приговоров, причем смертный приговор для вящего эффекта объявлялся последним. Если бы картина эта не сохранилась неизгладимо в моей памяти, то сейчас, когда я пишу эти строки, я бы просто не поверил, что на моих глазах судья прочел этот приговор сразу тридцати двум мужчинам и женщинам. И первым среди этих тридцати двух был он, – ему и тут позволили сидеть, потому что стоя он бы попросту задохнулся.
   Как сейчас вижу я перед собою залу суда, вижу все, вплоть до капель апрельского дождя на оконных стеклах, сверкающих в лучах апрельского солнца. За решеткой, возле которой я снова стою, держа его за руку, выстроены мужчины и женщины – тридцать два человеческих существа: иные держатся вызывающе, иные сжались от страха, те плачут и рыдают, те закрыли лицо руками, те угрюмо озираются по сторонам. Некоторые из женщин пронзительно кричали, но теперь их усмирили, и водворилась тишина. Шерифы с массивными цепями и медалями, прочие судейские букашки и чудища, глашатаи, приставы, галерея, битком набитая публикой – как в театре! – все смотрят на осужденных, которые остались теперь лицом к лицу с судьей. Он обращается к ним с речью. Среди несчастных, коих он видит перед собой, есть человек, заслуживающий быть особо отмеченным, который чуть ли не с младенчества нарушал закон; который после неоднократного заключения в тюрьму и других наказаний был наконец приговорен к каторжным работам на определенный срок; который совершил дерзкий побег, сопряженный с насильственными действиями, и был приговорен к ссылке, на этот раз пожизненно. Одно время этот человек, оказавшись далеко от мест, бывших свидетелями его преступлений, как будто проникся сознанием своей вины и вел жизнь тихую и честную. Но в какую-то роковую минуту, не устояв против тех склонностей и страстей, кои столь долго делали его язвой нашего общества, он покинул убежище, где обрел душевный покой и раскаяние, и вернулся в страну, пребывание в которой было ему запрещено законом. Здесь он вскоре был изобличен, по ему некоторое время удавалось скрываться от правосудия; когда же его наконец схватили при попытке к бегству, он оказал сопротивление и – умышленно ли, или в ослеплении собственной дерзостью, о том ему лучше знать, – явился причиной смерти изобличившего его лица, которому была известна вся история его жизни. Поскольку возвращение в страну, изгнавшую его, карается смертью, и поскольку он в дальнейшем еще отяготил свою вину, ему надлежит приготовиться к смерти.
   Солнце ярко светило в большие окна сквозь сверкавшие на стеклах капли дождя, и широкая полоса света протянулась от судьи к тем тридцати двум, связывая их воедино и, быть может, напоминая кой-кому из присутствующих, что и тот и другие как равные предстанут перед иным, вечным судией, для которого нет ничего сокрытого и который никогда не ошибается. С трудом приподнявшись, так что лицо его стало отчетливо видно в этой полоске света, осужденный сказал: – Милорд, смертный приговор мне произнес всевышний, но я принимаю и ваш, – и снова сел. Кто-то призвал к тишине, и судья договорил то, что еще имел сказать остальным. Затем был прочитан официальный текст приговора, и часть осужденных вывели под руки, другие вышли, тщетно стараясь напустить на себя равнодушный вид. Кое-кто кивнул в сторону галереи, двое или трое пожали друг другу руки, некоторые, выходя, жевали душистую сухую траву, подобранную в зале. Он вышел последним, потому что ему нужно было помочь встать со с гула, и двигался он очень медленно: и он держал меня за руку все время, пока уводили остальных и пока зрители вставали с мест (застегивая сюртуки, отряхивая юбки, как в церкви или после обеда) и сверху показывали друг дружке то того преступника, то другого, а чаше всех – его и меня.
   Я молил бога, чтобы он умер до того, как будет подписан указ об исполнении приговора, и твердо на это надеялся, но, терзаясь опасением, как бы он все-таки не протянул слишком долго, в тот же вечер засел писать прошение министру внутренних дел, в котором изложил все, что знал об осужденном, указал, что он возвратился в Англию только из-за меня. Я писал это прошение горячо, с чувством, а на следующий день, отослав его, стал составлять другие – разным высокопоставленным лицам, на милосердие которых особенно надеялся, и даже на высочайшее имя. Поглощенный сочинением этих петиций, я несколько дней и ночей после объявления приговора не знал ни минуты покоя, разве что засыпал иногда, сидя на стуле. А разослав их по назначению, не мог оторваться от тех мест, где их оставил: когда я находился поблизости, мои хлопоты казались мне не столь безнадежными. Охваченный безрассудным волнением и душевной болью, я бродил вечерами по улицам мимо присутственных мест и особняков, где лежали поданные мною бумаги. По сей день, в холодные, пыльные весенние вечера унылые улицы западного Лондона с длинными рядами фонарей и пышных, наглухо запертых домов всегда пробуждают во мне печальные думы.
   Ежедневные наши свидания теперь еще больше сократили, и надзор за ним стал строже. Заметив или вообразив, что меня подозревают в намерении передать ему яд, я попросил, чтобы меня обыскивали, прежде чем подпустить к его койке, и предложил надзирателю, который от нас не отлучался, потребовать от меня любых доказательств того, что я не замышляю ничего дурного. Грубого обращения ни я, ни он ни от кого не видели. Люди исполняли свой долг, но без излишней жестокости. Надзиратель всякий раз сообщал мне, что ему хуже, и слова его подтверждали другие больные арестанты и те арестанты, которые за ними ходили (все злодеи, но, благодарение богу, не чуждые истинной доброты!).
   По мере того как проходили дни, он все больше и больше лежал молча, устремив безучастный взгляд на белый потолок, и лицо его ничего не выражало, лишь изредка оживая от какого-нибудь сказанного мною слова. Иногда он совсем не мог говорить; тогда он вместо ответа слабо пожимал мою руку, и я научился быстро угадывать его желания.
   Придя в тюрьму на десятый день, я заметил в нем большею перемену, чем обычно. Глаза его были обращены к двери и засветились при моем появлении.
   – Милый мальчик, – сказал он, когда я сел возле его койки, – а я уж боялся, что ты опоздаешь. Хоть и знал, что этого не может быть.
   – Сейчас как раз время, – ответил я. – Я еще подождал у ворот.
   – Ты всегда ждешь у ворот, ведь верно, мой мальчик?
   – Да. Чтобы не потерять ни минуты.
   – Спасибо тебе, мой мальчик. Спасибо. Дай бог тебе здоровья. Ты от меня не отступился, мой мальчик.
   Я пожал его руку и не ответил, ибо не мог забыть, что было время, когда я готов был от него отступиться.
   – А дороже всего то, – сказал он, – что, с тех пор как надо мной висит черная туча, ты стал ко мне ласковей, чем когда светило солнце. Вот это всего дороже.
   Он лежал на спине, дыхание с трудом вырывалось из его груди. Сколько бы он ни боролся, как бы ни любил меня, сознание временами покидало его, и мутная пленка заволакивала безучастный взгляд, устремленный к белому потолку.
   – Боль вас сегодня очень мучает?
   – Я не жалуюсь, мой мальчик.
   – Вы никогда не жалуетесь.
   Больше он уже ничего не сказал. Он улыбнулся, и по движению его пальцев я понял, что он хочет приподнять мою руку и положить ее себе на грудь. Я помог ему, и он опять улыбнулся и сложил руки поверх моей.
   Между тем время, разрешенное для свидания, истекло; но, оглянувшись, я увидел около себя смотрителя тюрьмы, который сказал мне шепотом:
   – Вы можете еще не уходить.
   Я горячо поблагодарил его и спросил:
   – Можно мне кое-что сказать ему, если он будет в состоянии меня услышать?
   Смотритель отошел в сторону и поманил за собой надзирателя. Движения их были бесшумны, но безучастный взгляд, устремленный к белому потолку, ожил и с нежностью обратился на меня.
   – Дорогой Мэгвич, теперь наконец я должен вам это сказать. Вы понимаете, что я говорю?
   Пальцы его чуть сжали мою руку.
   – Когда-то у вас была дочь, которую вы любили и потеряли.
   Пальцы его сжали мою руку сильнее.
   – Она осталась жива и нашла влиятельных друзей. Она жива и сейчас. Она – знатная леди, красавица. И я люблю ее.
   Последним усилием, которое не осталось втуне лишь потому, что я сам помог ему, он поднес мою руку к губам. Потом снова опустил ее себе на грудь и прикрыл своими. Еще на мгновенье безучастный взгляд устремился к белому потолку, потом погас, и голова спокойно склонилась на грудь.
   Тогда, вспомнив, о чем мы вместе читали, я подумал про тех двух человек, которые вошли в храм помолиться, и понял, что не могу сказать у его смертного одра ничего лучшего, как: «Боже! Будь милостив к нему, грешнику!»


   Глава LVII

   Оставшись теперь совсем один, я заявил о своем желании съехать с квартиры в Тэмпле, как только истечет срок найма, а пока что пересдать ее от себя. Немедля я наклеил на окна билетики, потому что у меня были долги и почти не осталось наличных денег, и я начал серьезно этим тревожиться. Вернее будет сказать, что я стал бы тревожиться, если бы у меня хватило сил сосредоточить мои мысли на чем бы то ни было, кроме того, что я заболеваю. Напряжение последних недель помогло мне оттянуть болезнь, но не побороть ее; и я чувствовал, что теперь она на меня надвигается, а больше почти ничего не чувствовал и даже до этого мне было мало дела.
   День или два я почти сплошь пролежал то на диване, то на полу, – смотря по тому, где меня сваливала усталость, – с тяжелой головой, с ноющей болью в руках и ногах, без сил и без мыслей. Затем наступила нескончаемая ночь, сплошь состоявшая из терзаний и ужаса; а утром, вознамерившись сесть в постели и вспомнить все по порядку, я обнаружил, что ни того, ни другого сделать не могу.
   Действительно ли я среди ночи спускался в Гарден-Корт и шарил по всему двору в поисках своей лодки; действительно ли, опомнившись на лестнице, в страхе спрашивал себя, как же я попал сюда из своей постели; действительно ли зажигал лампу, спохватившись, что он поднимается ко мне, а фонари задуло ветром; действительно ли меня изводили чьи-то бессвязные разговоры, стоны и смех, причем я смутно догадывался, что это я сам и смеюсь и разговариваю; действительно ли в темном углу комнаты стояла закрытая железная печь и чей-то голос снова и снова кричал мне, что в ней горит – уже почти сгорела – мисс Хэвишем, – вот загадки, которые я пытался разрешить, лежа в то утро на смятой постели. Но опять и опять все застилало парами от обжигательной печи, все путалось, не успев разрешиться, и сквозь этот-то пар я наконец увидел двух мужчин, внимательно на меня смотревших.
   – Что вам нужно? – спросил я в испуге. – Я вас не знаю.
   – Ну что ж, сэр, – отвечал один из них и, наклонившись, тронул меня за плечо, – надо думать, вы скоро уладите это дельце, но вы арестованы.
   – На какую сумму долг?
   – Сто двадцать три фунта, пятнадцать шиллингов и шесть пенсов. Кажется, по счету ювелира.
   – Что же теперь делать?
   – А вы переезжайте ко мне на дом [308 - А вы переезжайте ко мне на дом… – К Пипу явился бейлиф – полицейский чиновник, в полномочия которого входил арест должников по заявлению кредиторов и содержание их (за известную плату) у себя в доме до погашения долга или до препровождения арестованного в тюрьму.], – сказал он. – У меня в доме хорошо, удобно.
   Я сделал попытку встать и одеться. Когда я опять о них вспомнил, они стояли поодаль от кровати и смотрели на меня. А я по-прежнему лежал пластом.
   – Видите, в каком я состоянии, – сказал я. – Я пошел бы с вами, если б мог; но, право же, у меня ничего не выйдет. А если вы попробуете меня увезти, я, наверно, умру по дороге.
   Может быть, они мне ответили, стали возражать, пытались убедить, будто мне не так уж плохо. Поскольку память моя ничего более о них не сохранила, я не знаю, как они решили поступить; знаю одно – меня никуда не увезли.
   Что у меня была горячка и ко мне боялись подходить, что я страдал неимоверно и часто впадал в беспамятство, что время не имело конца, что я путал всякие немыслимые существования со своим собственным – был кирпичом в стене дома, и сам же молил спустить меня со страшной высоты, куда занесли меня каменщики, потому что у меня кружится голова; был стальным валом огромной машины, который с лязгом крутился над пропастью, и сам же в отчаянии взывал, чтобы машину остановили и меня вынули из нее, – что через все это я прошел во время своей болезни, я знаю по воспоминаниям и в какой-то мере знал и тогда. Что порою я отбивался и от настоящих людей, вообразив, будто имею дело с убийцами, а потом вдруг сразу понимал, что они желают мне добра, в изнеможении падал к ним на руки и позволял уложить себя на подушки, – это я тоже знал. Но, главное, я знал, что всем этим людям, которые в худшие дни моей болезни являли мне самые невероятные превращения человеческого лица и вырастали до чудовищных размеров, – главное, повторяю, я знал, что всем этим людям по какой-то необъяснимой причине свойственно рано или поздно приобретать необычайное сходство с Джо.
   Когда самые тяжелые дни миновали, я стал замечать, что в то время как все другие странности постепенно исчезают, это одно остается как было: всякий, кто подходил ко мне, делался похожим на Джо. Я открывал глаза среди ночи и в креслах у кровати видел Джо. Я открывал глаза среди дня и на диване у настежь открытого, занавешенного окна снова видел Джо, с трубкой в зубах. Я просил пить, и заботливая рука, подававшая мне прохладное питье, была рука Джо. Напившись, я откидывался на подушку, и лицо, склонявшееся ко мне с надеждой и лаской, было лицо Джо.
   Наконеу я собратся с духом и спросил:
   – Это Джо?
   И милый знакомый голос ответил:
   – Он самый, дружок.
   – О Джо, ты разрываешь мне сердце! Изругай меня, Джо! Побей меня, Джо! Назови неблагодарным. Не убивай меня своей добротой!
   Ибо Джо, от радости, что я узнал его, положил голову ко мне на подушку и обнял меня за шею.
   – Эх, Пип, старина. – сказал Джо, – мы же с тобой всегда были друзьями. А уж когда ты поправишься и я повезу тебя кататься, то-то будет расчудесно!
   После чего Джо отступил к окну и повернулся ко мне спиной, утирая глаза. А я, будучи слишком слабым, чтобы встать и подойти к нему, лежал и шептал покаянные слова: «Господи, благослови его! Господи, благослови его за его ангельскую доброту!»
   Когда Джо снова уселся возле меня, глаза у него были красные, но я держал его за руку, и оба мы сияли от счастья.
   – Сколько времени, Джо, милый?
   – Это ты о том, Пип, что сколько, мол, времени ты проболел, дружок?
   – Да, Джо.
   – Уже конец мая месяца, Пип. Завтра первое июня.
   – И все это время ты был здесь, Джо, милый?
   – Да вроде того, дружок. Я так и сказал тогда Бидди, Это когда мы узнали, что ты захворал, из письма узнали, а почтальон-то он все был холостой, ну а теперь женился, хотя жалованья получает всего ничего, при такой-то ходьбе, да сколько подметок стоптать надо, ну, он за богатством не гонялся весь век, а зато теперь гляди-ка – женатый человек…
   – Какое наслаждение тебя слушать, Джо! Но я перебил тебя, что же ты сказал Бидди?
   – А вот то самое, что как ты, скорей всего, сейчас один среди чужих людей, а мы ведь с тобой всегда были друзьями, то в такое время ты, может, и не будешь против, ежели тебя навестить. А Бидди так прямо и сказала: «Поезжай к нему немедля». Вот-вот, – протянул Джо, рассудительно поддакивая сам себе, – так Бидди и сказала. «Поезжай, говорит, к нему немедля». Словом, ежели рассуждать попросту, – добавил Джо после короткого раздумья, – она эти самые слова и сказала: «Не медля ни минуты».
   Тут Джо оборвал свою речь и сообщил мне, что со мной велено разговаривать как можно меньше, что есть мне велено понемногу, но часто и в положенные часы, хочу я того или нет, и что мне велено во всем его слушаться. Я поцеловал ему руку и затих, а он сел сочинять письмо Бидди, обещав передать от меня привет.
   Как видно, Бидди научила Джо писать. Я смотрел на него из постели и так был слаб, что опять прослезился, видя, с какой гордостью он взялся за это письмо. Пока я болел, с кровати моей сняли полог и перенесли ее вместе со мной в гостиную, где было просторнее и больше воздуха, а ковер из комнаты убрали и день и ночь поддерживали в ней чистоту и порядок. И в этой-то гостиной, за моим письменным столом, отодвинутым в угол и заставленным пузырьками, Джо приступил к своей трудной работе, предварительно выбрав на подносике перо, как тяжелый инструмент из ящика, и засучив рукава, точно собирался орудовать киркой или молотом. Для того чтобы начать, Джо пришлось крепко упереться в стол левым локтем и отставить правую ногу далеко назад; когда же он начал, каждый штрих, который он вел книзу, отнимал у него столько времени, словно был длиною в шесть футов, а каждый раз как он поворачивал вверх, я слышал, как перо его отчаянно брызгает. Почему-то проникнувшись твердым убеждением, что чернильница стоит не справа от него, а слева, он то и дело макал перо в пустое пространство, но, видимо, оставался вполне доволен результатом. Время от времени его задерживала какая-нибудь орфографическая каверза, но, в общем, дело у него спорилось, и когда письмо было подписано и последняя клякса с помощью двух указательных пальцев переместилась с бумаги к нему на макушку, он встал и еще некоторое время похаживал вокруг стола, с глубочайшим удовлетворением созерцая свое изделье под разными углами.
   Чтобы не огорчать Джо чрезмерной говорливостью (даже если бы таковая была мне по силам), я в тот день не стал расспрашивать его о мисс Хэвишем. Наутро, когда я спросил, поправилась ли она, он покачал головой.
   – Она умерла, Джо?
   – Ну, что ты, дружок, – произнес Джо с укором, очевидно решив подготовить меня постепенно, – это уж ты через край хватил: только что вот… ее нет…
   – Нет в живых, Джо?
   – Вот так-то будет вернее, – сказал Джо. – Нет ее в живых.
   – Она еще долго болела, Джо?
   – Да после того как ты захворал, пожалуй, этак – чтобы не соврать – с неделю, – отвечал Джо, по-прежнему полный решимости ради моего блага обо всем сообщать постепенно.
   – Джо, милый, а ты не слышал, что будет теперь с ее состоянием?
   – Видишь ли, дружок. – сказал Джо, – говорят так, будто она еще давно почти все закрепила за мисс Эстеллой, отказала ей, то есть. Но дня за два до несчастья она сделала своей рукой приписочку к духовной – оставила круглых четыре тысячи мистеру Мэтью Покету. А самое интересное – почему бы ты думал, Пип, она оставила ему круглых четыре тысячи? «На основании отзыва Пипа о вышеназванном Мэтью». Бидди говорит, там так и написано, – сказал Джо и со смаком повторил мудреную формулу: – «На основании отзыва о вышеназванном Мэтью». И подумай, Пип, круглых четыре тысячи!
   Для меня осталось тайной, откуда Джо были известны геометрические признаки этих четырех тысяч фунтов, но, должно быть, в таком виде сумма казалась ему более внушительной, и он всякий раз с увлечением подчеркивал, что тысячи были круглые.
   Рассказ Джо доставил мне большую радость, – я увидел завершенным единственное доброе дело, которое успел сделать. Я спросил, не слышал ли он, что досталось по наследству другим родственникам.
   – Мисс Саре, – сказал Джо, – той досталось двадцать пять фунтов в год – на пилюли, потому у нее частенько желчь разливается. Мисс Джорджиане – двадцать фунтов и точка. Миссис «Как мило», – я догадался, что под этим именем у него значилась Камилла, – ей досталось пять фунтов, покупать свечки, чтобы не очень скучала, когда просыпается по ночам.
   Эти заветы были так метко направлены по адресу, что я без труда поверил сообщению Джо.
   – А теперь, дружок, – сказал он, – подсыплю я тебе еще одну новость и хватит с тебя на сегодня, баста. Старый Орлик-то, знаешь, до чего дошел? Жилой дом ограбил.
   – Чей дом? – спросил я.
   – Побахвалиться этот человек любит, это уж как есть, – продолжал Джо с виноватым вздохом, – но все ж таки дом англичанина – его крепость, а вламываться в крепости не следует, кроме как в военное время. И хоть он и не без греха свой прожил век, но был, как-никак, лабазник, почтенный человек.
   – Так это к Памблчуку вломились в дом?
   – Вот-вот, Пип, – сказал Джо, – и забрали его выручку и денежный ящик, выпили его вино, угостились его провизией, надавали ему оплеух, нос чуть на сторону не свернули, и самого привязали к кровати да всыпали горяченьких, а чтобы не кричал, набили ему полон рот семян однолетних садовых. Но он узнал Орлика, и Орлик сидит в тюрьме.
   Так, мало-помалу, мы перестали ограничивать себя в задушевных беседах. Я еще долго был очень слаб, но все же силы мои медленно, но верно прибывали, и Джо не отходил от меня, и мне грезилось, будто я снова превратился в маленького Пипа.
   Ибо нежность Джо была мне нужнее всего на свете именно сейчас, когда я чувствовал себя беспомощным, как малый ребенок. Он часами сидел и говорил со мной по-старому откровенно, по-старому просто, как заботливый, но не навязчивый старший брат, так что мне порой начинало казаться, что вся моя жизнь, с тех пор как я покинул нашу старую кухню, была одним из бредовых видений минувшей горячки. Он взял на себя все заботы обо мне, кроме стряпни, для стряпни же разыскал где-то вполне порядочную женщину вместо прежней моей служанки, которую он рассчитал немедленно по приезде. – Хочешь верь, хочешь нет, Пип, – говорил он не раз в оправдание такого самоуправства, – я своими глазами видел, как она черпала из запасной перины, точно из бочки с вином, а перья унесла в ведерке, на продажу. Ей бы дать волю, она бы скоро и твою перину уволокла, да тебя бы заодно прихватила, и весь уголь перетаскала бы из дома в судках да в суповой миске, а вино – в твоих высоких сапогах.
   Дня, когда мне можно будет в первый раз поехать кататься, мы ждали с таким же нетерпением, как во время оно – моего зачисления в подмастерья. И когда этот день настал и к воротам Тэмпла подъехала открытая коляска, Джо закутал меня, подхватил на руки, снес по лестнице вниз и усадил на подушки, словно я все еще был тем крошечным беспомощным мальчуганом, которого он так щедро оделял из сокровищницы своего большого сердца.
   Джо уселся рядом со мной, и мы покатили за город, где трава и деревья уже зеленели по-летнему и воздух был напоен сладкими запахами лета. В этот воскресный день, глядя на окружавшую меня красоту, я думал о том, как все здесь на воле выросло и изменилось, как днем и ночью под солнцем и под звездами раскрывались скромные полевые цветы и учились петь птицы, пока я, несчастный, метался в жару и бредил, и одно воспоминание о том, как я метался и бредил, не давало мне дышать полной грудью. А когда я услышал воскресный перезвон колоколов и прелесть деревенской природы глубже проникла мне в сердце, я почувствовал, что далеко не так благодарен, как следовало бы, – что даже для этого я еще слитком слаб, – и припал головой к плечу Джо, как бывало в давние времена, когда он возил меня на ярмарку и детская моя душа изнемогала от обилия впечатлений.
   Потом я немного успокоился, и мы хорошо поговорили, как говаривали, лежа на траве у старой батареи. Джо не изменился ни чуточки. Чем он был для меня тогда, тем остался и теперь: та же была в нем простота, и преданность, и душевная чуткость.
   Когда мы возвратились домой и он, взяв меня на руки, легко понес через двор и вверх по лестнице, я вспомнил тот знаменательный рождественский вечер, когда он таскал меня на спине по болотам. До сих пор мы еще ни словом не касались перемены в моей судьбе, и я даже не знал, много ли ему известно о том, что со мной произошло за последнее время. Я так мало доверял себе и так полагался на него, что все не мог решить, надо ли мне первому начинать этот разговор.
   – Джо, – спросил я его наконец в этот вечер, когда он уселся у окна со своей трубкой, – ты слышал, кто оказался моим покровителем?
   – Я слышал, дружок, – отвечал Джо, – что это была не мисс Хэвишем.
   – А кто это был, ты слышал, Джо?
   – Как тебе сказать, Пип, я слышал, что это был тот человек, что послал того человека, что дал тебе те банкноты у «Веселых Матросов».
   – Да, так оно и было.
   – Поди ж ты! – отозвался Джо невозмутимым тоном.
   – А ты слышал, что он умер, Джо? – спросил я, помолчав, и уже более робко.
   – Который? Тот, что послал тебе банкноты, Пип? – Да.
   – Кажется, – сказал Джо после долгого раздумья, уклончиво скосив глаза на ручку кресла, – кажется, я слышал, будто с ним случилось что-то вроде этого.
   – А ты что-нибудь знаешь об этом человеке, Джо?
   – Да ничего особенного, Пип.
   – Если тебе интересно, Джо… – начал я, но он встал и подошел к моему дивану.
   – Послушай меня, дружок, – заговорил он, наклоняясь ко мне. – Мы же с тобой всегда были друзьями, верно, Пип?
   Я не ответил – мне было стыдно.
   – Ну так вот, – сказал Джо, точно услышал от меня вполне удовлетворительный ответ, – об этом, значит, договорились. Так зачем же нам, дружок, касаться предметов, которых нам с тобой и касаться-то ни к чему? Как будто нам с тобой без этого и потолковать не о чем. О господи! Да взять хотя бы твою бедную сестру, и как она лютовала! А Щекотуна ты помнишь?
   – Еще бы не помнить, Джо.
   – Послушай меня, дружок. Я как мог старался, чтобы вы с Щекотуном пореже встречались, только не всегда это у меня выходило. Ведь когда твоя бедная сестра бывало, наскочит на тебя, а я, бывало, вздумаю за тебя вступиться, – Джо снова впал в свой рассудительный тон, – так что получалось? Мало того, что она и на меня наскакивала, – это бы еще с полбеды, – но тебе-то доставалось вдвое. Я это хорошо заметил. Ежели взрослый человек хочет ребенка от наказания избавить, пусть его и за бороду оттаскают и об стенку стукнут – сделайте одолжение, пожалуйста! Но ежели за это ребенку же вдвое достается, тогда уж этот человек так начинает думать: «Какую ж ты этим пользу приносишь? Вред ты этим приносишь, это всякому видно, – так он думает, – а пользы я что-то не вижу. Хоть бы мне кто показал, какая от этого польза!»
   – Этот человек так думает? – спросил я, когда Джо замолчал.
   – Вот именно, – подтвердил Джо. – Так что же, прав этот человек или нет?
   – Милый Джо, этот человек всегда прав.
   – Ладно, дружок, – сказал Джо, – так и запомним. А раз он всегда прав (хотя по большей части он ошибается), значит, он и дальше правильно рассуждает, а рассуждает он вот как: ежели ты, еще маленьким мальчонкой, что-нибудь такое от всех утаил, так почему ты это сделал? Скорей всего вот почему: ты знал, что у Джо Гарджери не всегда так выходит, чтобы вы, значит, с Щекотуном пореже встречались. А потому и не думай об этом больше, и нам с тобой этого предмета касаться нечего. Бидди, когда меня провожала, уж как старалась мне втолковать (я-то ведь всегда был туповат), чтобы я это понял, а потом, значит, чтобы и тебе как следует объяснил. А теперь, – сказал Джо, в полном восторге от своей здравой логики, – раз это сделано, тебе истинный друг вот что скажет. А именно. Переутомляться тебе нельзя, так, что хватит на сегодня разговоров, а изволь-ка поужинать, да не забудь стаканчик воды с вином, да и на боковую.
   Меня глубоко тронуло, как тактично Джо сумел замять неприятный разговор, и сколько доброты и душевной тонкости проявила Бидди, подготовив его к этому (она-то своим женским чутьем давно меня разгадала!). Но известно ли было Джо, что я – бедняк, что все мои большие надежды растаяли, как болотный туман под лучами солнца, – этого я не мог понять.
   И еще одного обстоятельства я сперва никак не мог попять, а потом понял к великому своему огорчению: по мере того как я выздоравливал и набирался сил, в обращении Джо со мной стала проскальзывать какая-то натянутость. Пока я был слаб и всецело зависел от его помощи, он говорил со мной, как бывало в детстве, называл меня по-старому то «Пип», то «дружок», и слова эти звучали для меня музыкой. Я и сам говорил с ним, как в детстве, счастливый тем, что он это позволяет. Но постепенно, в то время как я крепко держался за старые привычки, Джо стал от них отходить; и я, удивившись сначала, вскоре понял, что причина этого кроется во мне и виною этому – не кто иной, как я сам.
   Да! Разве я не дал Джо повода сомневаться в моем постоянстве, предполагать, что в счастье я к нему охладею и отвернусь от него? Разве я не заронил в его простое сердце опасение, что, чем крепче я буду становиться, тем меньше он будет мне нужен, и что лучше вовремя отпустить меня, не дожидаясь, пока я сам вырвусь и уйду?
   Особенно ясно я заметил в нем эту перемену, когда в третий или четвертый раз, опираясь на его руку, прогуливался в садах Тэмпла. Мы хорошо посидели на солнышке, любуясь рекой, а потом я поднялся и сказал:
   – Смотри-ка, Джо! Я уже могу ходить без помощи. Вот увидишь – дойду один до самого дома.
   – Только чтобы не переутомляться, Пип, – сказал Джо, – а то чего же лучше, сэр.
   Последнее слово больно меня резнуло, но мог ли я упрекнуть его? Я прошел только до ворот сада, а потом сделал вид, что страшно устал, и попросил Джо дать мне опереться на его руку. Джо тотчас подставил руку, но вид у него был задумчивый.
   И я тоже задумался; полный сожалений о прошлом, я решал трудный вопрос: как воспрепятствовать этой перемене в Джо. Не скрою, мне было совестно рассказать ему, в, каком печальном положении я очутился; но я думаю, что это нежелание можно отчасти оправдать. Я знал, что он захочет помочь мне из своих скромных сбережений, но знал и то, что я не должен этого допустить.
   Оба мы провели вечер в задумчивости. Но перед тем как уснуть, я принял решение – переждать еще день, благо завтра воскресенье, а с новой недели начать новую жизнь. В понедельник утром я поговорю с Джо об этой перемене в его обращении, поговорю с ним по душам, без утайки, открою ему мою заветную мечту (то самое «во-вторых», о котором уже упоминалось) и почему я еще не знаю, ехать ли мне к Герберту или нет, и тогда эта тягостная перемена бесследно исчезнет. Когда мои мысли таким образом прояснились, прояснилось и лицо Джо, словно он одновременно со мной тоже принял какое-то решение.
   Воскресенье прошло у нас как нельзя более мирно, – мы уехали за город, погуляли в поле.
   – Я благодарен судьбе за свою болезнь, Джо, – сказал я.
   – Пип, дружок, вы теперь, можно сказать, поправились, сэр.
   – Это было для меня замечательное время, Джо.
   – И для меня тоже, сэр, – отозвался Джо.
   – Этих дней, что мы провели с тобой, Джо, я никогда не забуду. Я знаю, некоторые вещи я на время забыл; но этих дней я не забуду никогда.
   – Пип, – заговорил Джо торопливо, словно чем-то смущенный, – время мы провели расчудесно. А уж что было, сэр, то прошло.
   Вечером, когда я улегся, Джо, как всегда, зашел ко мне в комнату. Он справился, так же ли хорошо я себя чувствую, как с утра.
   – Да, Джо, милый, ничуть не хуже.
   – И сил у тебя, дружок, все прибавляется?
   – Да, Джо, с каждым днем.
   Своей большой доброй рукой Джо потрепал меня по плечу, накрытому одеялом, и сказал, как мне показалось, немного хрипло:
   – Покойной ночи.
   Наутро я встал свежий, чувствуя, что еще больше окреп за эту ночь, и полный решимости все рассказать Джо немедленно, еще до завтрака. Я оденусь, войду к нему в комнату, и как же он удивится – ведь до сих пор я вставал очень поздно. Я вошел к нему в комнату, но его там не оказалось. Мало того, исчез и его сундучок.
   Тогда я поспешил к обеденному столу и увидел на нем письмо Вот все, что в нем было написано:

   «Не смею вам мешать, а потому уехал как ты теперь совсем поправился милый Пип и обойдешься без
   Джо.
   P.S. Всегда были друзьями».

   В письмо была вложена расписка в получении долга, за который меня чуть не арестовали. До самой этой минуты я тешил себя мыслью, что мой кредитор махнул на меня рукой или решил дождаться моего выздоровления. Мне и в голову не приходило, что деньги заплатил Джо; но это было именно так – расписка была выдана на его имя.
   Что мне теперь оставалось, как не отправиться следом за ним в милую старую кузницу и там во всем ему открыться, попенять ему, и покаяться перед ним, и высказать наконец то самое «во-вторых», которое зародилось у меня как смутное нечто, а теперь вылилось в ясное и твердое намерение?
   И намерение это состояло в том, чтобы прийти к Бидди, поведать ей, как я раскаялся и смирился духом и как потерял все, о чем когда-то мечтал, напомнить, какие задушевные беседы мы с ней вели в далекие времена моих первых горестей. А потом сказать ей: «Бидди, мне кажется, что когда-то ты любила меня, и мое неразумное сердце, хоть и рвалось от тебя прочь, подле тебя находило покой и отраду, каких с тех пор не знало. Если ты можешь снова полюбить меня хотя бы вполовину против прежнего, если ты не откажешься меня принять со всеми моими ошибками и разочарованиями, простить меня, как провинившегося ребенка (а мне очень стыдно, Бидди, и мне, как ребенку, нужна ласковая рука и слова утешения), – я надеюсь, что сумею быть немного, пусть хоть очень немного, достойнее тебя, чем раньше. И ты сама решишь, Бидди, работать ли мне в кузнице с Джо, или поискать другого дела в наших краях, или увезти тебя в далекую страну, где меня ждет место, от которого я отказался, когда мне его предлагали, потому что сначала хотел услышать твой ответ. И если ты скажешь, милая Бидди, что согласна разделить со мной мою жизнь, то и жизнь моя станет лучше, и я стану лучшим человеком, и всячески постараюсь, чтобы и ты была счастлива».
   Таково было мое намерение. Дав себе еще три дня на поправку, я поехал в родные места, чтобы осуществить его. Как я преуспел в этом – вот все, что мне осталось досказать.


   Глава LVIII

   Весть о крушении моих блестящих видов на будущее достигла моей родной округи раньше, чем я сам туда прибыл. «Синий Кабан» уже был обо всем осведомлен, и в поведении Кабана я заметил разительную перемену. Тот самый Кабан, который из кожи вон лез, чтобы снискать мое расположение, когда фортуна мне улыбалась, теперь, когда она отвернулась от меня, держал себя как нельзя более холодно.
   Я приехал вечером, сильно утомленный путешествием, которое всегда совершал так легко. Кабан не мог предоставить мне мою обычную комнату, оказавшуюся занятой (должно быть, каким-нибудь постояльцем с большими надеждами), и поселил меня в весьма неприглядной каморке в глубине двора, между голубятней и каретным сараем. Но я заснул здесь так же крепко, как если бы мне отвели самые роскошные апартаменты, и сны, вероятно, видел такие же, какие видел бы на лучшей в доме постели.
   Рано утром, пока мне готовили завтрак, я пошел взглянуть на Сатис-Хаус. На воротах и на обрывках ковров, вывешенных в окнах, белели печатные объявления, гласившие, что на будущей неделе здесь состоится продажа с аукциона мебели и домашних вещей. Самый дом и флигеля продавались частями, на слом. На стене пивоварни было написано мелом, большими колченогими буквами: «Идет под Э 1»; на той части главного дома, которая так долго стояла запертой: «Идет под Э 2». Еще несколько таких надписей украшало другие части дома; чтобы освободить для них место, со стен сорвали плющ, и множество ветвей его, уже увядших, валялось в пыли. Войдя в отворенную калитку и оглядевшись смущенно, как посторонний человек, которому и делать-то здесь нечего, я увидел, что клерк аукционщика расхаживает по бочкам и пересчитывает их, а другой клерк с пером в руке составляет под его диктовку опись, стоя за временно превращенным в конторку садовым креслом, которое и столько раз возил, напевая «Старого Клема».
   В столовой «Синего Кабана», куда я возвратился позавтракать, я застал мистера Памблчука, занятого беседой с хозяином. Мистер Памблчук (отнюдь не похорошевший после своего недавнего ночного приключения) поджидал меня и теперь приветствовал следующими словами:
   – Молодой человек! Я сожалею, что вас постигло несчастье. Но чего же было и ждать, чего же и ждать!
   Так как он жестом величественного всепрощения протянул мне руку и так как у меня после перенесенной болезни не было сил затевать ссору, я молча протянул ему свою.
   – Уильям, – сказал мистер Памблчук слуге, – подайте горячую булочку. И подумать только, до чего мы дожили, до чего дожили!
   Я хмуро уселся завтракать. Мистер Памблчук стал над моим стулом, и я еще не успел прикоснуться к чайнику, как он налил мне чаю с видом благодетеля, твердо решившего остаться верным до конца.
   – Уильям, – меланхолически произнес мистер Памблчук, – подайте соль. В лучшие времена, – это уже относилось ко мне, – вы, если не ошибаюсь, пили чай с сахаром? А с молоком тоже пили? Тоже пили. С сахаром и с молоком. Уильям, подайте кресс-салата.
   – Благодарю вас, – сказал я резко, – но я не ем кресс-салата.
   – Вы его не едите, – повторил мистер Памблчук со вздохом и несколько раз подряд кивнул головой с таким выражением, словно он этого ожидал и готов все мои несчастья объяснить нелюбовью к кресс-салату. – Так, так. Простые плоды земные. Да. Не надо кресс-салата, Уильям.
   Я продолжал есть, а мистер Памблчук все стоял надо мной, выпучив по обыкновению глаза и громко сопя носом.
   – Кожа да кости! – размышлял он вслух. – А ведь когда он уезжал из этих мест (можно сказать – с моего благословения) и я, подобно трудовой пчелке, угощал его из моих скромных запасов, он был кругленький, как огурчик!
   При этом я вспомнил, как подобострастно он тогда совал мне свою руку, приговаривая: «Дозвольте мне…», и с какой нарочитой снисходительностью только что протянул мне ту же толстую пятерню.
   – Ха! – продолжал он, пододвигая ко мне масло. – Теперь вы, вероятно, направляетесь к Джозефу?
   – О господи! – воскликнул я, теряя терпение. – Какое вам дело, куда я направляюсь? Оставьте в покое чайник.
   Хуже я ничего не мог придумать, – мистер Памблчук только того и ждал.
   – Да, молодой человек, – сказал он и, выпустив ручку чайника, отступил шага на два от моего стола и продолжал с таким расчетом, чтобы его слышали хозяин и слуга, стоявшие в дверях. – Да, я оставлю чайник в покое. Вы правы, молодой человек, на этот раз вы правы. Я забылся, я позволил себе позаботиться о вас, искренна желая, чтобы ваш организм, ослабленный излишествами, почерпнул новые силы в здоровой пище ваших предков. А между тем, – сказал Памблчук, оборачиваясь к хозяину и слуге и указуя на меня, – это он, тот, с кем я резвился в счастливые дни его детства! Не говорите мне, что этого не может быть, я вам говорю – это он!
   Оба что-то тихо пробормотали в ответ. Особенно сильно его доводы, казалось, подействовали на слугу.
   – Это он, – продолжал Памблчук, – тот, кого я катал в моей тележке. Кого у меня на глазах воспитывали своими руками. Он, чьей сестре я приходился дядей, по мужу, а нарекли ее по родной матери Джорджиана Мария, – пусть только попробует это отрицать!
   Слуга, казалось, был убежден, что отрицать это я не посмею, а значит – дело мое скверно.
   – Молодой человек, – сказал Памблчук и по старой привычке покрутил головой, точно штопором, – вы направляетесь к Джозефу. Вы спрашиваете, какое мне дело до того, куда вы направляетесь? А я говорю вам, сэр, вы направляетесь к Джозефу.
   Слуга кашлянул, точно вежливо приглашал меня с Этим согласиться.
   – А теперь, – заявил Памблчук, и у меня даже скулы свело, так ясно слышалось в его тоне, что каждое слово Этого поборника добродетели является неопровержимой истиной, – я вас научу, что сказать Джозефу. Вот здесь перед нами хозяин «Кабана», человек известный и уважаемый в нашем городе, а вот Уильям, по фамилии Поткинс, если память мне не изменяет.
   – Правильно, сэр, – сказал Уильям.
   – В их присутствии, – продолжал Памблчук, – я научу вас, молодой человек, что сказать Джозефу. Вы скажете: «Джозеф, не далее как сегодня я видел моего первого благодетеля, человека, которому я обязан своим счастьем. Имен упоминать я не буду, Джозеф, но так его называют добрые люди, и его-то я сегодня и видел».
   – Клянусь, что здесь я его не вижу, – сказал я.
   – Вы и это ему скажите, – подхватил Памблчук. – Скажите, что вы это сказали, и я убежден, что даже Джозеф удивится вашим словам.
   – О нет, ошибаетесь, – сказал я, – И не подумает.
   – Вы скажете, – продолжал Памблчук, – «Джозеф, я видел этого человека, и он не таит злобы ни на меня, ни на тебя. Он видит тебя насквозь, Джозеф, ему известно и упрямство твое и невежество; и меня он видит насквозь, Джозеф, и ему известна моя неблагодарность. Да, Джозеф», скажете вы, – и тут Памблчук покачал головой и погрозил мне пальцем, – «он знает, что обыкновенное человеческое чувство благодарности мне решительно чуждо. Уж он это знает, как никто другой, Джозеф. Ты-то этого не знаешь, Джозеф, с чего бы тебе это знать, ну, а он знает».
   Даже помня его с детства, я был удивлен, как у этого велеречивого болвана хватает наглости так со мной разговаривать.
   – Вы скажете: «Джозеф, он просил меня кое-что тебе передать, и я это исполняю: в моем унижении он видит перст божий. Уж ему-то знаком этот перст, Джозеф, и здесь он его видит совершенно ясно. Этот перст начертал: Возмездие за неблагодарность к первому благодетелю, кому ты обязан своим счастьем. Но еще этот человек сказал, Джозеф, что он не жалеет о том, что сделал. Нисколько. Это было хорошее дело, доброе дело, благое дело, и он завтра же сделал бы это снова».
   – Очень жаль, – заметил я с сердцем, возобновляя прерванный завтрак, – что этот человек не сказал, что именно он сделал и сделал бы снова.
   – Хозяин «Кабана»! – теперь Памблчук обращался к публике. – И Уильям! Я разрешаю вам, если вы того пожелаете, упомянуть при встрече с любым жителем нашего города, что это было хорошее дело, доброе дело, благое дело и что он завтра же сделал бы это снова.
   С этими словами мошенник Памблчук величественно пожал им обоим руки и удалился, предоставив мне не столько восхищаться его праведным поступком, сколько гадать, в чем же этот поступок все-таки состоял. Вскоре после него я тоже вышел из гостиницы и, проходя по Торговой улице, увидел, что он стоит на пороге своей лавки и разглагольствует (несомненно все о том же) перед кучкой избранных слушателей, проводивших меня весьма неласковыми взглядами, когда я шел мимо них по другому тротуару.
   Но тем приятнее было обратиться мыслью к Бидди и Джо, чья великая скромность словно засияла еще ярче рядом с этим беспардонным бахвальством. Я шел к ним – медленно, потому что ноги еще плохо меня слушались, но чувствуя, что с каждым шагом у меня все легче становится на душе и все дальше позади остается спесь и притворство.
   Погода была чудесная. В июньском небе ни облачка, жаворонки заливались в вышине над зеленеющими нивами, никогда еще паши места не казались мне исполненными такой красоты и покоя, Я шел, и воображение рисовало мне картины мирной жизни, которой я здесь заживу, и перемену к лучшему, которая во мне произойдет, когда эту жизнь будет направлять женщина, чья простая вера и ясный ум уже не раз были мною испытаны. Картины эти пробудили во мне нежные чувства; сердце мое было взволновано возвращением: после стольких перемен и событий я чувствовал себя как странник, который бредет домой босиком из дальних краев, где он скитался долгие годы.
   Я никогда еще не видел школу, где Бидди учительствовала, но окольная тропинка, которую я выбрал, чтобы войти в деревню незамеченным, вела мимо нее. К моему огорчению, оказалось, что сегодня уроков нет; детей не было видно, домик Бидди был на замке. Я смутно рассчитывал увидеть ее за работой до того, как она меня увидит, и теперь почувствовал разочарование.
   Но уже недалеко было до кузницы, и я бодро шел к ней под душистыми зелеными липами, каждую минуту ожидая услышать знакомый стук молота по железу. Уже давно мне пора было бы его услышать, и уже несколько раз мне казалось, что я его слышу, но нет, все было тихо. Липы были на месте, и белый боярышник, и каштаны, – останавливаясь, чтобы прислушаться, я слышал мелодичный шум их листьев; но знакомого стука молота по железу летний ветер не доносил до моего слуха.
   Сам не зная почему, я уже стал побаиваться той минуты, когда увижу кузницу, и тут я ее наконец увидел: она была закрыта. Не горел огонь в горне, не сыпались дождем искры, не гудели мехи; пусто и тихо.
   Но дом не был покинут, и парадная гостиная, как видно, стала жилой, – белая занавесочка развевалась в открытом окне, заставленном яркими цветами. Я тихонько направился к окну, решив заглянуть в комнату поверх горшков с цветами, и тут передо мной, точно из-под земли, появились Джо и Бидди, рука об руку.
   Бидди вскрикнула, словно ей явилась моя тень, но и следующее мгновение уже бросилась мне на шею. Мы расплакались, глядя друг на друга, я – потому что она была такая цветущая и прелестная, она – потому что я был такой худой и бледный.
   – Но, Бидди, дорогая, какая ты нарядная!
   – Да, Пип, дорогой.
   – А ты, Джо, ты-то какой нарядный!
   – Да, Пип, дружок.
   Я посмотрел на него, на нее, опять на него, и тут…
   – Сегодня день моей свадьбы! – воскликнула Бидди, захлебываясь от счастья. – Я вышла замуж за Джо!

   Они ввели меня в кухню, и я сидел, склонившись головой на старый некрашеный стол. Бидди целовала мне руки, Джо ласково гладил меня по плечу.
   – Очень уж ты его удивила, родная, а силенок у него еще маловато, – сказал Джо.
   И Бидди ответила:
   – Как это я не сообразила, Джо, уж очень я обрадовалась.
   Они были так счастливы меня видеть, так горды и тронуты моим приездом, в таком восхищении, что я совершенно случайно попал к ним в этот знаменательный день!
   Первым моим чувством была великая благодарность судьбе за то, что Джо ничего не знал об этой последней, теперь тоже рухнувшей, моей надежде. Сколько раз, пока он жил у меня, я готов был заговорить. Останься он в Лондоне хотя бы еще час, и непоправимые слова слетели бы у меня с языка!
   – Дорогая Бидди! – сказал я. – Ни у кого на свете нет мужа лучше твоего, а если бы ты видела, как он за мной ухаживал, ты бы… но нет, ты бы не могла полюбить его еще больше.
   – Не могла бы, это верно, – сказала Бидди.
   – А у тебя, Джо, самая лучшая на свете жена, и она даст тебе все счастье, какого ты заслуживаешь, милый, хороший, благородный Джо!
   Джо посмотрел на меня, губы у него задрожали, и он прикрыл глаза рукавом.
   – Джо и Бидди, дорогие мои, вы только что из церкви, вы полны любви и милосердия ко всем людям, так примите же мою смиренную благодарность за все, что вы для меня сделали и за что я так дурно отплатил! И когда я скажу вам, что через час я вас покину, потому что скоро уезжаю за границу, и что я не успокоюсь, пока не заработаю те деньги, которыми вы спасли меня от тюрьмы, и не пришлю их вам, – ради бога, не подумайте, что я считаю, будто, даже заплатив вам в тысячу раз больше, я хотя бы на фартинг мог уменьшить свой долг перед вами или захотел бы уменьшить его таким путем!
   Оба они были растроганы моими словами, оба просили меня оставить этот разговор.
   – Нет, я еще не кончил. Джо, милый, я всей душой надеюсь, что у тебя будут дети и что зимними вечерами в этом уголке у огня будет сидеть малыш, который напомнит тебе другого малыша, навсегда покинувшего этот уголок. Джо, не говори ему, что я был неблагодарен; Бидди, не говори ему, что я был черств и несправедлив; расскажите ему только, как я чтил вас обоих за вашу преданность и доброту и как говорил, что из него должен получиться гораздо лучший человек, чем я, потому что он ваш сын.
   – Вот еще выдумал, – сказал Джо, не отнимая рукава от лица, – не стану я ему ничего такого говорить, Пип. И Бидди тоже не станет. И никто не станет.
   – А теперь, хоть я и знаю, что в сердце своем вы уже это сделали, скажите мне оба, что вы меня прощаете! Скажите, чтобы я услышал ваши слова и унес их с собой, и тогда я буду знать, что впредь вы сможете верить мне и думать обо мне лучше, чем раньше.
   – Ох, Пип, милый ты мой дружок, – сказал Джо, – видит бог, что я тебе прощаю, ежели мне только есть что прощать!
   – Аминь. И я тоже, – сказала Бидди.
   – Теперь я схожу наверх, посмотрю на свою старую комнатку и немножко побуду там один. А потом, когда я поем и попью за вашим столом, Джо и Бидди, дорогие мои, прежде чем проститься, проводите меня до столба на перекрестке!

   Я продал все, что имел, отложил, сколько мог, чтобы на первое время успокоить моих кредиторов, которые не слишком торопили меня с окончательной расплатой, и уехал к Герберту. Через месяц меня уже не было в Англии, через два месяца я поступил клерком в торговый дом Кларрикер и Кo, а через четыре – впервые оказался в весьма ответственной должности. Ибо потолочная балка над гостиной у Мельничного пруда перестала дрожать от рева старого Билла Барли, и Герберт уехал, чтобы обвенчаться с Кларой, а меня на время своего отъезда оставил возглавлять Восточное отделение.
   Много лет протекло до того, как я стал третьим компаньоном; но я жил тихо и спокойно с Гербертом и его женой, жил очень скромно, понемногу выплачивал свои долги и все время поддерживал переписку с Бидди и Джо. Лишь после того как я вошел в дело, Кларрикер выдал меня Герберту, заявив, что достаточно долго хранил тайну его служебной удачи и больше не желает. Итак, Герберт все узнал, и не было границ его изумлению и благодарности, и дружба наша стала еще крепче. Не следует полагать, что наш торговый дом чем-нибудь прославился или что мы загребали горы денег. Мы не вершили особенно крупных дел, но пользовались добрым именем, и честно трудились, и жили безбедно. Столь многим мы были обязаны неиссякаемой энергии и бодрости Герберта, что я часто дивился, как он мог произвести на меня впечатление человека, не приспособленного к жизни, пока в один прекрасный день меня не осенила мысль, что неприспособленным-то, пожалуй, был в то время не он, а я.


   Глава LIX

   Одиннадцать лет прошло с тех пор, как я в последний раз виделся с Джо и Бидди – хотя мысленно я, живя на Востоке, часто видел их перед собой, – когда однажды декабрьским вечером, часа через два после наступления темноты, я тихо взялся за щеколду двери нашего старого дома. Я нажал ее так тихо, что никто не услышал, и осторожно заглянул в кухню. Там, на прежнем своем месте у огня, с трубкой в зубах, все такой же крепкий и бодрый, хотя и поседевший немного, сидел Джо; а в уголке, отгороженный коленом Джо, примостился на моей низенькой скамеечке и глядел на огонь… снова я, маленький Пип!
   – Мы назвали его Пипом в честь тебя, дружок, – сказал Джо, с радостью заметив, что я уселся на табуретку рядом с мальчуганом (но не стал ерошить ему волосы!), – и надеялись, что он будет хоть немножко похож на тебя, да, кажется, так оно и есть.
   Мне тоже так казалось, – а на следующее утро я повел малыша гулять, и мы славно поговорили, в совершенстве понимая друг друга. Мы побывали на кладбище, где я усадил его на некий надгробный камень, и он показал мне с этого возвышения, в какой могиле покоится Филип Пиррип, житель сего прихода, а также Джорджиана, супруга вышереченного.
   – Бидди, – сказал я, когда мы беседовали с ней после обеда и маленькая ее дочка заснула у нее на руках, – мне очень хочется взять Пипа к себе, хотя бы на время.
   – Нет, зачем же, – ласково сказала Бидди. – Тебе нужно жениться.
   – То же самое говорят мне и Герберт с Кларой, но я навряд ли женюсь, Бидди. Я так прижился у них, что где уж там. Я давно считаю себя старым холостяком.
   Бидди взглянула на свою девочку, поцеловала ее кулачок, а потом протянула мне теплую материнскую руку, которой только что касалась ребенка. Этим жестом и легким прикосновением обручального кольца многое было сказано.
   – Милый Пип, – промолвила Бидди, – ты уверен, что не тоскуешь по ней?
   – Ну конечно… кажется, уверен, Бидди.
   – Скажи мне, как старому другу. Ты совсем ее забыл?
   – Дорогая Бидди, я не забыл ничего, что было значительного в моей жизни, я вообще почти ничего не забыл. Но эта жалкая мечта, как я когда-то называл ее, эта мечта развеялась, Бидди, развеялась навсегда!
   Однако, произнося эти слова, я втайне лелеял намерение в тот же вечер посетить место, где стоял старый дом, посетить его без свидетелей, в память о ней. Да, в память Эстеллы.
   До меня доходили слухи, что жизнь ее сложилась очень несчастливо и что она разъехалась с мужем, который жестоко с ней обращался и заслужил широкую известность как образец высокомерия и скупости, подлости и самодурства. Слышал я и о гибели ее мужа – от несчастного случая, вызванного его зверским обращением с лошадью. Избавление это пришло около двух лет тому назад; вполне могло случиться, что она опять вышла замуж.
   Мы отобедали рано, так что я и после нашего задушевного разговора с Бидди успел бы попасть в город засветло. Но я не торопился, дорогой поглядывал на знакомые места, вспоминал прежние дни; и когда я пришел туда, где раньше стоял Сатис-Хаус, дневной свет уже совсем померк.
   Теперь здесь не было ни дома, ни пивоварни, ни других построек, уцелела только стена старого сада. Опустевший участок обнесен был дощатым забором, я заглянул через него и увидел, что кое-где старый плющ снова пустил побеги и затянул зеленым ковром низкие холмики щебня и мусора. Калитка в заборе стояла приотворенная, я толкнул ее и вошел.
   С полудня в воздухе повис холодный, серебристый туман, и луна еще не рассеяла его. Но сквозь туман проглядывали звезды, луна уже всходила, и вечер был не темный. Я мог безошибочно определить, где находилась какая часть дома, и где была пивоварня, и ворота, и бочки. Припомнив все это и бросив взгляд на заросшую садовую дорожку, я увидел на ней одинокую человеческую фигуру.
   Как видно, меня заметили: фигура, двигавшаяся навстречу мне, остановилась. Подойдя поближе, я разглядел, что это женщина. Когда я подошел еще ближе, она повернула было прочь, но потом, как бы раздумав, дала мне с собой поравняться. Тут она вздрогнула, словно изумившись чему-то, произнесла мое имя, и я воскликнул:
   – Эстелла!
   – Я сильно изменилась. Удивительно, как вы меня узнали.
   И правда, юной свежести уже не было в ее красоте, но неизъяснимо горделивая осанка и неизъяснимое обаяние остались прежними. Их я хорошо помнил, но никогда еще я не видел такой тихой печали в этом некогда гордом взгляде; никогда не ощущал такого дружеского прикосновения этой некогда холодной руки.
   Мы сели на скамейку, и я сказал:
   – После стольких лет, Эстелла, как странно, что мы встретились именно здесь, где произошла наша первая встреча! Вы часто сюда наведываетесь?
   – Не была с тех пор ни разу.
   – И я тоже.
   Поднималась луна, и я вспомнил безучастный взгляд, устремленный к белому потолку, теперь давно погасший. Поднималась луна, и я вспомнил, как он сжал мне руку, когда я произнес последние слова, услышанные им на земле.
   Эстелла первая нарушила сковавшее нас молчание.
   – Я часто мечтала и надеялась побывать здесь, но разные обстоятельства мешали мне. Бедный, бедный старый дом!
   Серебристый туман дрогнул под первыми лучами луны, и в тех же лучах блеснули слезы, бежавшие у нее по щекам. Не зная, что я их заметил, и справившись с волнением, она сказала спокойно:
   – Вас, вероятно, поразило, когда вы сюда пришли, почему здесь все осталось в таком виде?
   – Да, Эстелла.
   – Земля принадлежит мне. Это единственное, чем я еще владею. Всего остального я постепенно лишилась, но это сохранила. За все эти несчастные годы я только это и отстаивала с неизменным упорством.
   – Здесь будут строить новый дом?
   – Теперь наконец – да. Я приехала проститься с этими местами, до того как они изменятся. А вы, – сказала она, и в голосе ее было участие, дорогое душе скитальца, – вы все еще живете за границей?
   – Да.
   – И дела ваши, вероятно, идут хорошо?
   – Я усердно тружусь, довольствуюсь малым, и поэтому… да, дела мои идут хорошо.
   – Я часто о вас думала, – сказала Эстелла.
   – Правда?
   – Последнее время – очень часто. Была долгая, трудная пора в моей жизни, когда я гнала от себя воспоминания о том, что я отвергла, не сумев оценить. Но с тех пор как эти воспоминания уже не противоречат моему долгу, я позволила им жить в моем сердце.
   – В моем сердце вы жили всегда, – отвечал я. И мы опять умолкли.
   – Не думала я, – снова первая заговорила Эстелда, – что, прощаясь с этим местом, мне доведется проститься и с вами. Я рада, что так случилось.
   – Рады снова расстаться, Эстелла? Для меня расставанье всегда тяжело. Мне всегда тяжело и больно вспоминать, как мы с вами расстались.
   – Но вы сказали мне»: «Бог вас прости и помилуй!», – возразила Эстелла очень серьезно. – Если вы могли сказать это тогда, то, наверно, скажете и теперь, когда горе – лучший учитель – научило меня понимать, что было в вашем сердце. Жизнь ломала меня и била, но мне хочется думать, что я стала лучше. Будьте же ко мне снисходительны и добры, как тогда были, и скажите, что мы – друзья.
   – Мы – друзья, – сказал я, вставая и помогая ей подняться со скамьи.
   – И простимся друзьями, – сказала Эстелла.
   Я взял ее за руку, и мы пошли прочь от мрачных развалин; и так же, как давно, когда я покидал кузницу, утренний туман подымался к небу, так теперь уплывал вверх вечерний туман, и широкие просторы, залитые спокойным светом луны, расстилались перед нами, не омраченные тенью новой разлуки.


   Комментарии

   Роман «Большие надежды» печатался в журнале «Домашнее чтение» с декабря 1860 по август 1861 года и в том же году был опубликован отдельно, в трех томах. Сначала Диккенс предполагал давать его ежемесячными выпусками, как «Крошку Доррит» и большинство других крупных романов, но потом отдал в свой еженедельный журнал, чтобы поднять его тираж, хотя это сильно затрудняло работу. «Как трудно развивать сюжет из недели в неделю – этого никто не может вообразить, если сам не пробовал», – писал он своему другу и биографу Форстеру и в том же письме выражал сожаление, что читатель, получая роман маленькими порциями, не может ясно представить себе авторский замысел.
   По первоначальной идее Диккенса этот его роман, рисующий крушение честолюбивых надежд героя и, несмотря на ряд комических эпизодов и персонажей, выдержанный в строгих, приглушенных тонах, должен был кончиться печально: Пип, получив тяжелый жизненный урок, оставался одиноким холостяком. Однако друг Диккенса, писатель Бульвер Литтон, уговорил его изменить конец. Вот как пишет об этом сам Диккенс в письме к Форстеру от 1 июля 1861 года:
   «Сейчас я вас удивлю: я переделал конец «Больших надежд» с того места, где Пип, приехав к Джо, находит там своего маленького двойника.
   Бульвер (которому, как я вам, кажется, говорил, роман очень нравится) прочел конец в корректуре и так убеждал меня и привел столь веские доводы, что я согласился. Я написал премиленький новый кусок и не сомневаюсь, что в таком виде повесть будет более приемлемой» (Диккенс, Письма, изданные его невесткой и старшей дочерью. Лейпциг, 1880, т. 2, стр. 335).
   Места, описанные в книге, были хорошо знакомы Диккенсу. «Наш город» – это Рочестер, старинный городок к юго-востоку от Лондона, с собором XII–XIV веков. В прилегающем к Рочестеру Чатаме Диккенс прожил несколько лет ребенком. А в годы, когда Диккенс работал над «Большими надеждами», он жил в своем поместье Гэдсхилл, на пути из Рочестера в Лондон, в семи милях от тех самых болот, где происходит действие первых глав книги, и нередко заглядывал туда во время своих долгих пешеходных прогулок.
 //--  --// 
   Электронная книга издана «Мультимедийным Издательством Стрельбицкого», г. Киев. С нашими изданиями электронных и аудиокниг Вы можете познакомиться на сайте www.audio-book.com.ua. Желаем приятного чтения! Пишите нам: audio-book@ukr.net