-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Елена Владимировна Хаецкая
|
| Синие стрекозы Вавилона
-------
Елена Хаецкая
Синие стрекозы Вавилона
ЧЕЛОВЕК ПО ИМЕНИ БЕДА
Ветер нам утешенье принес,
И в лазури почуяли мы
Ассирийские крылья стрекоз…
О.Мандельштам, цитированный по памяти
Пиф пила кофе у себя на кухне – босая, в одной футболке на голое тело. Ходики оглушительно тикали и время от времени испускали утробное ворчание. Сквозь пыльные, два года не мытые окна, сочился солнечный свет.
Стояло лето, такое жаркое в городе, что каждый вдох грозил удушить. Поэтому Пиф вздыхала осторожно, в несколько приемов.
Ей предстояло дежурство, и она заранее готовилась к томительному отсиживанию суток в Оракуле. Но с этим ничего нельзя поделать: регулярные суточные дежурства особо оговорены в контракте, который она подмахнула полтора года назад.
Встала, поставила новую порцию кофе. Залезла с ногами на подоконник, высунулась в окно, насвистывая:
Assyrische Soldaten
Tag und Nacht marschieren,
Assyrische Soldaten
Niе kapitulieren…
Ашшурские солдаты
День и ночь в пути,
Ашшурского солдата
Никто не победит…
Посидев с пять минут, Пиф услышала, как за спиной шипит, выкипая, кофе. Пиф сползла с подоконника, выключила газ. Наполнила, не споласкивая, чашку второй порцией. Когда кофе сбежит, остатки горчее, чем обычно. Весь аромат на плите, среди засохших макарон и старой суповой лужи. Лужа давняя, пошла трещинами, как степь в пору засухи.
Но вот и вторая чашка допита. Теперь – одеться в белое, до земли, платье, убрать волосы под покрывало, синее с белой полосой. Очки с толстыми стеклами придают этому архаическому одеянию совершенно идиотский вид. Но без очков Пиф почти ничего не видела.
Прилаживая на лбу покрывало, вдруг, как в первый раз, разглядела себя в зеркале. Пифия. Младшая жрица. Сотрудник Оракула.
Оракул – известное в городе учреждение. Один банк данных дорогого стоит, а какими делами там ворочают – того ни в одном банке данных не сыщешь.
Белая полоса на покрывале означает, что жрица дала обет безбрачия. За безбрачие в Оракуле идет ощутимая прибавка к жалованью. Фирме это обходится дешевле, чем оплачивать роды и пособия по уходу за детьми. Кроме того, безбрачие существенно влияет на качество транса.
Пиф сняла очки, чтобы не видеть себя. Жизнь показалась ей вдруг исхоженной вдоль и поперек.
– В конце концов, – сказала она непонятно кому, – я слишком долго приучала себя не наступать дважды на одни и те же грабли. И никто же не предупреждал, что количество грабель строго ограничено. А вот теперь, похоже, они кончились…
Верховный Жрец Оракула ехал на работу в самом мрачном расположении духа. Вчера он разбил машину. Совершенно бездарно разбил. Впилился в задницу грошовой «Нупте», которая вздумала вдруг притормозить, пропуская пешехода. Ну, кто в наше время пропускает пешеходов?
Конечно, Верховный Жрец оказался еще и виноват и с него слупили за грошовую нуптину задницу, которой самое место на помойке. В довершение всего, покуда шли нудные разбирательства, кто кому должен, откуда-то из-под раскаленного асфальта выскочил замызганный подросток с маленьким пластмассовым ведерком, где плескала грязная мыльная пена, и чрезвычайно ловко размазал пыль по стеклам бессильного серебряного «Сарданапала». После чего повис на локте у владельца машины и начал скучно требовать денег. Верховный Жрец с трудом отодрал от себя цепкие пальцы, воняющие дешевым мылом, сунул денег. Подросток скрылся.
Теперь «Сарданапал» на платной стоянке, ждет ремонта, а Верховный Жрец едет на работу в метро. Такси он не доверяет, частным шоферам – тем более.
Добираться на метро даже быстрее, чем на машине. По крайней мере, в пробку не попадешь. Но воняет здесь чудовищно. Из-под каждой мышки несет своим неповторимым зловонием. Казалось, запахи незримо сражаются в воздухе, отвоевывая себе жизненное пространство. Верховному Жрецу, стиснутому в духоте со всех сторон, потному, вдруг резко ударил в нос его собственный запах, и Верховный Жрец ощутил острый стыд.
Вышел на платформу станции «Площадь Наву», вздохнул с облегчением. Поезд ушел, открыв синий кафель стен. Темная голубизна – сродни стрекозиным крыльям, сродни изразцам Ассирии – плеснула в глаза.
Пропылила мимо стайка уличных гадалок, египтянок, – гомоня по-птичьи, цепляя прохожих парчовыми юбками; в смуглых губах мелькают белые зубы.
Верховный Жрец толкнул стеклянные двери станции, вышел на ступеньки, сразу окунувшись в жаркую духоту летнего утра. Вавилон подхватил его, властно потащил за собой – к пропыленной площади Наву, к ослепляющему свету, сквозь душный воздух, полный запахов нагретого асфальта, людского пота, нафталина, тополиного пуха, подгоревшего мяса, которое жарится тут же, чуть не на ступеньках.
И никому сейчас в Вавилоне нет дела до того, что по разбитому асфальту площади Наву, по зловонным лужам и кучам мусора ступает сам Верховный Жрец Оракула. Человек, обладающий в этом городе огромной властью. Он знает здесь все и всех. Любое прошлое готово открыться ему, любое будущее. Непочтителен Вавилон, а уж площадь Наву – и подавно; нет здесь робости ни перед кем. Здесь нечего терять. Здесь все давно уже потеряно.
Вавилон – сам свое прошлое и будущее, он – всегда, во все времена. Сколько ни разгоняй грандиозное торжище на площади Наву – полупомойку, полуярмарку, – все равно возродится, вернется на свое место и выплеснет на грязный асфальт вперемешку грошовый товар и дорогой, пользованный и ненадеванный, сгоревшие лампочки и древние граммофоны, вареную из всякой дряни помаду, колбасные палки с белесым налетом плесени, треснувшие чашки, облезлые игрушки, носки домашней вязки, гвозди в стеклянных банках, постельное белье, куртки, платья, халаты, пальто – и новые, и с себя, и с покойных родственников…
Это по одну сторону.
А по другую – нищие.
Много их здесь, на площади Наву, больше, чем у храмов. И другие здесь нищие. Не благостны, не смиренны. Злобны, как псы, всё норовят цапнуть, обругать.
Тысячи жадных рук тянутся со всех сторон. Перед глазами трясут товар, прыгают скрюченные пальцы – у одного купи, другому просто так дай.
Человек идет по Вавилону, пробираясь между торговцами и нищими. Между соблазном и спасением, своим путем идет человек по Вавилону. И все равны на этом пути.
Верховного Жреца вытолкнуло в угол площади. Налетел на смертельно пьяную женщину. Копошилась под ногами на асфальте – крошечного росточка, с бессмысленным опухшим лицом, в обносках с мужского плеча. Брюки не сходятся на животе, расстегнуты; на брюках кровь. Больно женщине, мычит, корчится, хватает себя руками, пачкает их в крови. Другая стоит над ней, равнодушно выспрашивая что-то.
Верховного Жреца затошнило. А толпа уже понесла его дальше, мимо детских колготок, туфель со стоптанными каблуками, мимо битых будильников и новеньких гаечных ключей, пачкающих подстеленные газеты янтарным маслом…
…Старая-престарая бабка, закутанная, несмотря на жару, в траченый молью платок сидит на ящике. На груди кусок коробочного картона; под крупным «ПОМОГИТЕ, ЛЮДИ ДОБРЫЕ!» мелким почерком во всех подробностях описывается богатая злоключениями, нелегкая и долгая бабкина жизнь. Другая бабка, такая же убогая и древняя, с интересом читает, опираясь на клюку…
Сам на себя смотрит Вавилон, не нужно ему никаких зеркал. Сам себе он и пророк, и истина.
Что ты делаешь здесь, Верховный Жрец Оракула? Что ты делаешь здесь?..
Трущобы из трущоб – рабские кварталы Вавилона. Проходи, пожалуйста, господин, если не страшно рылом пропахать кучу отбросов, оскользнувшись по неловкости или с непривычки – по сгнившему мусору ходить особая сноровка нужна. По четвергам вывозят отсюда на кладбище умерших за целую неделю, не разбираясь между рабами и вольными бродягами, так что лучше приходить все-таки в пятницу. Но если уж приспичило нынче, то милости просим: чего изволите?
Рабские бараки обнесены толстой стальной проволокой, сквозь нее пропущен ток, да такой, что у стражника рыжие патлы дыбом стоят. Под проволокой собачий труп – полезла, дурища, ну и шарахнуло. Пусть теперь разлагается в назидание людям.
Морща лицо, кривя губы, входит Верховный Жрец в маленькую караульную. Двое солдат, сняв сапоги, сидят с ногами на лавке, увлеченно шлепая картами. Один, завидев посетителя, досадливо сплюнул, встал, ленивым шагом подошел – в разматывающихся портянках ступая по грязному полу – сунулся в «докУмент», хотя и так знал, кто перед ним стоит. Видал фото в газете. И перед выборами висело везде. Вот кто денег настриг с этих выборов, так это Оракул.
Повертел корки, с любопытством поглядел – каков был Верховный Жрец в восемнадцать лет, когда эти корки ему только-только выдали. Ничего был парнишечка. Даже и не верится. Интересно, какие думки варились в котелке под пушистыми светлыми волосами? И ведь выварились… Солдат даже взгрустнул: разная судьба у людей, кому какая, кто в Оракуле деньги делает, кто здесь, на вонючей лавке, похоже, так и подохнет…
Выходя на территорию квартала, Жрец услышал за своей спиной обрывок разговора:
– А что, Оракул тоже этот сброд покупает?
– Экономят, паскуды…
Хлопнула дверь за спиной, отсекая солдатские голоса.
Осторожно шел Жрец, приподнимая край облачения, чтобы не замараться. Исступленно мечтал о ванне, о благовониях, о тихих, прохладных залах Оракула. А какой грязью замаралась здесь душа – о том лучше не задумываться.
Но выхода другого нет. Машина разбита, денег на ремонт нужно немалое количество, а взять неоткуда. Только что сэкономить на программисте.
Программист Оракулу нужен хороший. И вольнонаемный. На этом настаивала Верховная Жрица. Верховный Жрец хорошо понимал ее правоту: рабы склонны к недобросовестному труду. Но у серебристого «Сарданапала» на платной стоянке было иное мнение.
Толкнулся в барак – выкрашенный зеленой краской строительный вагончик, на двери приколот листок бумаги из школьной тетрадки, химическим карандашом, с грамматической ошибкой, было выведено каракулями: «ПРОГРАМИСТЫ».
Смрад понесся из тесной комнатушки. Нары в два яруса, с верхних свешиваются грязные босые ступни – великие боги Орфея, какая вонь! Протянулась рука, поковыряла между пальцев ног, снова исчезла.
– Куда без провожатого-то, не подождамши! – распереживался кто-то за спиной у жреца.
Маленький лысенький человечек в синей расстегнутой тужурке, похожий на допотопного железнодорожника. Утирая пот с лысинки, он расстроенно глядел на Жреца крошечными красными глазками.
– Разве так можно, господин, без провожатого – да прямо к этим соваться? Нана Заступница!.. Так не делается. Тут же кто содержится? Бандюга на бандюге. Деликатная публика с ними должна аккуратно… Тихо вы, звери! – визгливо прикрикнул он на рабов, которые зашевелились на нарах.
Сверху на Верховного Жреца выпала с кого-то вошь. Он вздрогнул, как от удара. Надсмотрщик осторожненько снял вошь с облачения, пробормотал «сичас мы ее» и исключительно ловко придавил.
– Извольте, – проговорил он, вытесняя Жреца плечом из вагончика. – Я их выгоню, мерзавцев, на белый свет. Там уж и посмотрите, какой на вас глядит, того и выберете.
Верховный Жрец с облегчением покинул вагончик. Приметил на рукаве еще одну вошь, брезгливо сморщился, стряхнул, не притрагиваясь руками.
Из вагончика доносилась матерная брань, топот, грохот. Потом дверь с лязгом распахнулась, и один за другим, щурясь на яркий солнечный свет, вывалились рабы. Их было шестеро. Последним надсмотрщик выпихнул здоровенного детину с мясницкими ручищами. Вышел сам, аккуратно притворил за спиной дверь, обтер лицо грязным носовым платком.
– Извольте.
Все шестеро вызывали у Жреца только одно желание – никогда их больше не видеть. Слабо верилось, что эти люди способны порождать программные продукты.
Надсмотрщик, человек простой, принялся показывать товар лицом. Хвалил их зубы, размахивал флюорографиями, просил пощупать мышцы. Щупать Жрец решительно отказывался, вопросы задавал такие, что надсмотрщик вконец расстроился – не знает он таких названий, о чем речь идет, не понимает, а уж кормили мы их, господин, отборно.
Цену заломил немалую; глазками же суетился так, что Верховный Жрец не сомневался: добрую долю от вырученных средств намерен положить себе в карман. Что ж, сам Верховный Жрец, собственно, тоже за этим пришел в рабский квартал. Экономия на всем, выгода себе.
Выбирал долго, всем даже надоело. Остановился на самом дешевом. Двадцать шесть лет, университет закончил с тройками, морда кислая, двух зубов уже не хватает.
– Не давался лечить, паскуда, – сказал надсмотрщик с обидой в голосе и замахнулся на раба кнутом.
Тот поморгал белыми ресницами, поглядел тупо.
Верховный Жрец просмотрел диплом, сунулся в медицинские справки.
– Так это что же, братец, вши у него? – сказал он наконец.
– Ну, – с готовностью согласился надсмотрщик.
– Почему, в таком случае, в справке написано: «педикулезом не страдает»?
– Каким еще педикулезом?
– Вшами, – сквозь зубы, с отвращением пояснил Жрец.
– А… Так он страдает разве? – Надсмотрщик обернулся к белобрысому программисту. – Страдаешь, рыло?
Белобрысый угрюмо отмолчался.
– Не страдает он, – убежденно сказал маленький надсмотрщик.
– Липа справки-то, – встрял один из рабов, за что получил пинка.
Белобрысый вдруг испугался. Побелел – на такой-то жаре. Вцепился в рукав надсмотрщиковой тужурки.
– Вы что – ЕМУ меня продать хотите?
– Ты знай молчи, – прошипел надсмотрщик. – В богатое учреждение попадешь.
– В Оракул?
Аж губы затряслись.
Надсмотрщик изумленно оглядел белобрысого с ног до головы.
– Молчи лучше, – повторил он. – Счастье тебе привалило, Беда.
– Бэда, – поправил программист.
Надсмотрщик махнул рукой.
– Один хрен, беда мне с тобой. Кому ты нужен, с твоими тройками да религиозными заморочками…
– Не продавайте меня в ихний бесовский кабак, – умоляюще сказал программист.
Надсмотрщик схватил его за волосы и сильно дернул.
– Я тебе башку оторву, – зашептал он. – Молчи, Беда. Сгниешь ведь в рабских бараках.
– Лучше уж в бараках сгнить, чем служить Оракулу.
– Тебя не спрашивают. Раньше думать надо было, когда на тройки учился.
Верховный Жрец вытащил кошелек, раскрыл его под жадными взглядами рабов и надсмотрщика, отсчитал пятьдесят сиклей. Хрустящими новенькими ассигнациями с изображением башни Этеменанки.
Купчую писали в той же караулке, под угрюмым взглядом белобрысого программиста. Солдаты привычно подмахнули в графе «подпись свидетелей», шлепнули круглую печать, помахали ею в воздухе, гоняя смрад, – чтобы высохли чернила. И вручили Жрецу.
После бараков тебе хоть что раем покажется.
Шли, спотыкаясь, среди столпотворения вавилонской толпы: впереди Верховный Жрец Оракула, за ним белобрысый раб. И на душе у обоих было тошно.
В самом центре необъятного Вавилона стоит большое здание постройки времен рококо. Когда-то, в незапамятные времена, этот дворец принадлежал вельможе могущественному и богатому. Сюда приходили знаменитые поэты. Поднимались, не спеша, по широкой мраморной лестнице, между голоногих мраморных нимф. В гостиных с золочеными завитками по белым стенам читали свои знаменитые стихи. Замирая и млея, слушали их красавицы с белыми плечами, отраженные в сверкающих зеркалах.
И еще есть библиотека со стеллажами мореного дуба и готическим камином, где знаменитые поэты ебли знаменитых красавиц. Об этом написаны обширные литературоведческие труды.
Теперь в этом дворце разместился Оракул. Ступени здесь широкие и низкие, как в Кносском дворце. Пиф привычно метет их подолом длинного одеяния. И множество отражений Пиф двигаются в зеркалах справа и слева.
Только парадная лестница еще и сохранилась с тех давних времен, когда здесь гремело бесстыдное рококо. А праздничные, как коробки с новогодними игрушками, залы – те изуродованы фанерными перегородками, разделены на длинные, как пеналы, «офисы»: одна стенка и кусок потолка сверкает лепной позолотой, а с трех остальных, фанерных, уныло скалятся голыми задницами красотки из порнографических журналов.
По узким переходам между стенками снуют клерки, менеджеры, представители заказчиков. А то и сами заказчики – кто помельче – робея, бродят между хлипких стенок в поисках младшего жреца.
Иногда пройдет, пыля облачением, жрица. Перед пифиями, даже младшими, все почтительно расступались. Известны странноватым норовом – так полагалось.
Ох и взбесилась же Пиф, когда налетела, выскочив из-за поворота, на какого-то ротозея из низшей касты. Разглядев же его хорошенько, даже ахнула от гнева. Бритый наголо служащий из касты программистов. На локте (рубаху засучил – дрова колоть собрался, что ли?) восьмизначный номер: раб, из университета (812 – университетский шифр). Морда незнакомая, противная, белесая.
– Твою мать, – прошипела Пиф.
Злющая-презлющая.
– Извините, – сказал программист. Он растерялся.
Пиф покраснела, резко повернулась, взметнув подол, пошла прочь. Спина прямая, как будто аршин проглотила.
(«Не сутулься! – орала на нее Верховная Жрица, муштруя новенькую. – Не на панель пришла. Что ты себе под ноги шаришь? В небо устремляйся, в небо!..»)
И стоило вспомнить об этом, как заныл позвоночник – старая пифия треснула между лопаток посохом, чтобы лучше запомнились заветы старших.
Пиф шваркнула за собой дверью.
На ее рабочем столе, возле выключенного компьютера, уже лежали распечатки.
– Привет, – из полутемного угла сказала Аксиция.
– Прости, я тебя не заметила. – Пиф отодвинула кресло на колесиках, плюхнулась в него, развернулась в сторону Аксиции, спиной к своему столу.
Младшая жрица Оракула, Аксиция поступила на службу несколькими месяцами раньше, чем Пиф, и вместе с ней проходила подготовку у наставника Белзы. Тоненькая, как веточка, Аксиция казалась неуместно юной в суровом облачении жрицы. Пиф трудно было представить себе ее в наркотическом экстазе, исторгающей пророчества.
– Уже уходишь? – с сожалением спросила Пиф.
– Могу задержаться, – великодушно согласилась Аксиция. – Выпью с тобой чаю.
– Много было работы? – спросила Пиф, наблюдая, как девушка вынимает из ящика чашки, ищет заварку.
– Три заказа отклонила, – сказала Аксиция, заливая воду в кофеварку. – Ой, у нас все чашки немытые…
И потянулась к звонку – вызвать жреческую прислугу. При мысли о тетке Кандиде Пиф поморщилась: Оракул поскупился, по дешевке купил для младшего персонала невообразимо неопрятную старуху с бородавками на руках.
– Лучше уж я из немытой, – поспешно сказала она.
Аксиция фыркнула:
– Как хочешь.
– Что за заказы?
– Надоели эти банки, ни стыда ни совести. Сказано, что стратегическая информация не является объектом пророчествования Оракула… Шли бы к христианам, те, кажется, дают пророчества на что угодно…
– Допророчествуются, что их запретят, – лениво сказала Пиф. – Вода кипит.
– Вижу.
Аксиция выключила кофеварку. И продолжала рассказывать:
– Можно подумать, не знают, что валютные курсы не входят в компетенцию Оракула. На это есть финансовое управление… Нет, все равно лезут… Один аж ночью приперся, шоколадку сунул…
Пиф оживилась:
– Шоколадку?
Аксиция засмеялась, зашуршала оберткой.
Они выпили чаю, поболтали немного, и Аксиция ушла домой – отсыпаться после дежурства. Пиф грустно поглядела ей вслед. Встала, заварила себе чаю покрепче. Принялась за распечатки.
Два заказа. На одном пометка Верховного Жреца: «Обратить особое внимание». Видать, Оракул хорошие деньги за это взял.
Основными клиентами Оракула были крупные компании, финансовые и промышленные. Те платили за предсказания очень хорошие деньги. Собственно, на эти средства Оракул и существовал. Говорили, будто и вельможный особняк в стиле рококо купил, удачно предсказав одному банку неслыханное вознесение. Это было еще до введения государственной монополии на некоторые виды информации.
Конечно, обращались сюда и частные лица. Женщинам скидка; если вопрос касается ребенка – двойная скидка. Но к этим клиентам Оракул был не так внимателен, хотя ошибок и здесь почти не случалось: слишком просты вопросы, касающиеся личной жизни, слишком механистически действуют и реагируют люди, больно уж предсказуемы они. Многим довольно было бы обратиться к заурядной карточной гадалке. Но люди хотят, чтоб уж наверняка.
Пиф взяла «первостепенный заказ», и у нее сразу свело скулы. Интересует курс акций АО НЕФТЕНАЛИВНОЙ ПОРТ «ГРУДИ ИНАННЫ». Не любила Пиф эти заказы с акциями. На жертвеннике очень уставала от них. Эмоции грязные, тяжелые – страх, алчность, жестокость. Реалии мрачноватые: аварии, катастрофы, искаженные болью лица и тут же сытые физиономии. И ошибаться нельзя. Ни в коем случае. Потому что именно на этих заказах Оракул и делал свои баснословные прибыли.
Второй заказец был дешевый, простенький. Семейный.
Распечатки содержали первичную информацию по обоим вопросам.
Начнем с легкого, подумала Пиф.
АДИЯ-АН-ДАБИБИ, 43 ГОДА, ВЫСШЕЕ, 16 ЛЕТ… (а, это она в браке 16 лет состоит, старая грымза)… ДВОЕ, 15 И 10, СТАРШИЙ БУХГАЛТЕР ФИРМЫ «ЗВЕЗДА ЭСАГИЛЫ», 95 СИКЛЕЙ… ого…
Запрос о детях. ДОЧЕРИ, МИЗАТУМ 15 ЛЕТ, КИБИТУМ 10 ЛЕТ…
МИЗАТУМ-ИШ-ДАБИБИ, 15 ЛЕТ, БУХГАЛТЕРСКИЕ КУРСЫ ПРИ ЧАСТНОМ КОЛЛЕДЖЕ ВЫСШЕЙ БАНКОВСКОЙ ШКОЛЫ, НЕ ЗАМУЖЕМ (ну, это и так ясно). РЕЗУС-ФАКТОР ПОЛОЖИТЕЛЬНЫЙ, ФЛЮОРОГРАФИЯ: БЕЗ ПАТОЛОГИЙ…
Не база данных, а мусоросборщик.
КИБИТУМ-ИШ-ДАБИБИ, 10 ЛЕТ, ШКОЛА «ПОЛНОЛУНИЕ СИНА» (ЦЕНТР ФОРМИРОВАНИЯ ЛИЧНОСТИ И ДУХОВНОГО ОБЛИКА УЧАЩИХСЯ В ДУХЕ БОГОПОЧИТАНИЯ И ПСИХОЛОГИЧЕСКАЯ УСТАНОВКА НА СОЦИАЛЬНЫЙ УСПЕХ). Ага, а школа-то не простая. И частный колледж Мизатум, надо думать, тоже влетает этой Адии в копеечку… БЕЗ ПАТОЛОГИЙ… НЕ ЗАМУЖЕМ… (Кретины, в десять-то лет…)
Ладно. Поглядим, что поделывает наш муженек…
ДАБИБИ-ИШ-БАЛАТУ, 47 ЛЕТ, ВЫСШЕЕ, 16 ЛЕТ, ГЕНЕРАЛЬНЫЙ ДИРЕКТОР ФИРМЫ «ЗВЕЗДА ЭСАГИЛЫ», 750 ДИНАРИЕВ…
«ЗВЕЗДА ЭСАГИЛЫ»: НЕДВИЖИМОСТЬ: ТОРГОВЛЯ.
Пиф зевнула. Тоска, как в телесериале. Осталось только узнать имя секретарши генерального директора…
С таким раскладом мадам Адия могла обратиться к уличной гадалке. Из тех, что трутся на синей станции «Площадь Наву». Могла бы и не тратить деньги на Оракул. Лучше бы купила по мороженому Мизатум и Кибитум, порадовала бы девчонок напоследок, потому что, похоже, отец скоро уйдет из семьи. С ба-альшим скандалом.
Пиф вздохнула. Усмехнулась. Еще раз перечитала распечатку. Сделала еще один запрос. О Гузану-ан-Риманни (23 ГОДА, СЕКРЕТАРЬ-РЕФЕРЕНТ, СРЕДНЕЕ, ПОБЕДИТЕЛЬНИЦА КОНКУРСА КРАСОТЫ В СОПРЕДЕЛЬНОМ АШШУРЕ…)
Отложила в сторону. Конопли на них жалко, клянусь Великой Матерью.
Заварила еще чаю. Ночь долгая. Перед ночью еще целый день, и ей нужна ясная голова.
(«Запомни: днем у тебя должна быть ясная голова, а ночью мутная».)
Телефон.
– Оракул, дежурная жрица.
Вкрадчивый мужской голос. Не голос, а пан-бархат.
– Девушка…
Пиф вспомнился утренний разговор с Аксицией.
– Меня уведомляли о вашем ходатайстве, – скучно проговорила она. Как по сукну ногтями процарапала. – К сожалению, полезные ископаемые, особенно стратегическое сырье, нефть и газ, их разведка, разработка и эксплуатация месторождений, равно как и прогноз на урожайность злаковых являются информацией, находящейся в монополии государства и не подлежащей разглашению фирмам, предприятиям, как коммерческим, так и производственным, политическим партиям, общественным организациям, включая профсоюзы, а также физическим лицам, согласно пункта восемь Устава о Действующем Оракуле.
– С-сука, – успел прошипеть голос, прежде чем Пиф брякнула трубку.
Вторая распечатка в три раза больше первой. И запросов придется сделать не меньше двух десятков. Пиф удобнее уселась перед компьютером, набрала пароль, вышла в базу данных организаций.
АО НЕФТЕНАЛИВНОЙ ПОРТ «ГРУДИ ИНАННЫ», СУЩЕСТВУЕТ 6 ЛЕТ, 10 ПРОЦЕНТОВ ГОДОВЫХ, АКЦИОНЕРЫ: БАНК «МАРДУК-НЕФТЬ» (10 ПРОЦЕНТОВ), КОРПОРАЦИЯ «МОЛОХ И СЕЛЕНА»…
«МОЛОХ И СЕЛЕНА»: НЕДВИЖИМОСТЬ: СТРОИТЕЛЬСТВО, ВСЕ ОПЕРАЦИИ ПО РЕАЛИЗАЦИИ, ШЕСТЬ ЛЕТ, УСТАВНОЙ ФОНД 8 МИЛЛИОНОВ СИКЛЕЙ (В СЕРЕБРЯНЫХ СЛИТКАХ) Ясно, что в слитках: ассигнации для безналичых расчетов не подходят… А, вот: СТРОИТЕЛЬСТВО АНГАРОВ ДЛЯ ХРАНЕНИЯ ЖИДКОГО ТОПЛИВА…
Теперь глянем, что у нас в регионах, богатых нефтью.
ФАРСИЯ: КРУПНЕЙШИЙ… НЕФТИ… без вас знаю… ПОЛИТИЧЕСКАЯ НЕСТАБИЛЬНОСТЬ В ПОСЛЕДНИЕ ГОДЫ… Спасибо… Ага, вот последние данные…
Пиф посмотрела дату ввода: позавчера. Нахмурилась. Как можно делать прогноз, имея такую тухлую информацию? За вчерашний день в этой сраной Фарсии могло произойти тридцать три военных переворота. О чем и сообщила в отдел информации. (От гнева не вдруг дозвонилась – не сразу пальцами попадала в кнопки телефона.)
– На обед вы тоже тухлятину едите? – спросила она под конец. – И чья это обязанность – следить за актуальностью базы? Для чего вас тут держат?
Как в воздух спросила. На том конце провода каменно молчали.
Пиф швырнула телефон. Ее колотило от злости.
Ладно, успокойся, сказала она себе. В священное неистовство будешь впадать вечером, перед жертвенником.
Все еще сердясь, сделала запрос по службам транспортировки нефти. Два разорились, три процветают, остальные мелкота. Имеют ли эти три акции нефтеналивного… Ого, еще как имеют…
Постепенно работа увлекла Пиф. Она словно распутывала длинную нить, постепенно сматывая ее в клубок.
«Вы думаете, жрица должна много знать? Быть в курсе всего и вся? Это компьютер в курсе, отдел информации – в курсе. А жрица не должна ничего знать, – говорил Белза, наставник пифий в Оракуле. – Рассудок пифии должен быть пуст. Если угодно, любая хорошая жрица безумна. Знание – я имею в виду, конечно, не Орфическое Знание – ИНФОРМАЦИЯ должна ПРИСУТСТВОВАТЬ в жрице в растворенном виде. Она должна пропитывать вас, как вода промокашку. Существовать вне рассудка. В ТЕЛЕ, не в мозге».
Белза запрещал делать записи. Только наизусть. Он требовал, чтобы девушки воспроизводили прочитанное с первого раза. И добро бы тексты, а то какие-то бесконечные столбцы цифр, курсы акций, динамику роста цен в какой-нибудь Пятиречье.
У самого память была чудовищная, он никогда не ошибался. Пиф поначалу часто сбивалась. Она боялась Белзу до судорог. Никогда никто не вызывал у нее такого животного ужаса.
Он был рослый, лысый, сухощавый, с очень светлыми зеленоватыми глазами. За ошибки он бил по пальцам толстой указкой. И чем больше бил, тем чаще ошибалась Пиф. Ненависть к наставнику зрела в ней, как тропический плод. В первое же занятие ловким ударом он разбил камень в ее кольце, расцарапал ей руку.
Пиф посмотрела на белую точку на безымянном пальце левой руки. Вот эта отметина. Теперь вместо кольца.
В начале лета у Оракула возникли какие-то крупные неприятности с налогами, и Белзу в качестве консультанта продали банку «КРЕДИТ ВААЛА». Говорят, вырученной суммы хватило покрыть все недостачи. До Пиф и таких, как она, достоверная информация обо все происходящем в Оракуле не доходит. Приходится довольствоваться слухами.
Неожиданно экран пересекла наглая красная надпись: «ПРОСТИТЕ, ОШИБКА СИСТЕМЫ».
– Сволочь, – вымолвила Пиф.
И позвонила программистам. Осведомилась: они там что, слона на сервер уронили?
– А что случилось? – лениво спросили.
– У меня выкидыш.
– А у нас новенький, – сообщили программисты. – Мы вводим его в курс дела.
– Да? Тогда пусть вынет член из дисковода, – сказала Пиф, вешая трубку.
Через несколько минут на пороге показался давешний бритоголовый невежа с университетским шифром на руке.
– Это тебя, что ли, недавно купили? – спросила Пиф. – Оракулу, видать, некуда деньги девать. – Пиф отъехала в своем кресле от компьютера. – Погляди, что там случилось.
Бритоголовый наклонился над клавиатурой.
– Из какой операции вас выкинуло?
– Делала стандартный запрос.
Он бегло оглядел комнату в поисках стула. Придвинул кресло Аксиции, сел.
С полчаса Пиф то наблюдала за ним, то заглядывала в свою распечатку.
…ДИРЕКТОР БАНКА «МАРДУК-НЕФТЬ»… а он, оказывается, выдал дочь замуж за фарсийца… Так, а тот, через дядю-министра, связан с «АНДАРРАНСКОЙ НЕФТЯНОЙ ВЫШКОЙ»… Это уже интересно…
Новенький увлекся работой. Похоже, забыл, где находится. Даже вздрогнул, когда Пиф спросила:
– Ну?..
Поглядел на нее мутно, словно не понимая, что от него хотят. Потом спохватился.
– Попробуйте.
Пиф попробовала.
– Работает.
И выключила компьютер.
Бритоголовый встал, откатил кресло Аксиции на прежнее место.
– Я могу идти?
– Да, – сказала Пиф.
Он ушел.
Она растянулась на полу, на мягком ковре, уставилась в потолок, расслабилась. И почти физически ощутила, как информация уходит из рассудка, перетекает в тело, заполняет каждую клетку.
И неожиданно расхохоталась. Во все горло. Пифия должна быть бесноватой, подумала она. Положено. По-ло-же-но!..
Бухнула дверь. Новый программист Оракула, лежавший на нарах лбом в скрещенные руки, поднял голову. Поглядел мутно.
В проеме маячила фундаментальная фигура. В одной руке швабра, в другой ведро. Как скипетр и держава. Из ведра явственно несло хлоркой.
Фигура потопталась на пороге, высматривая в темноте – нет ли кого в комнате. Так и не высмотрев, спросила на всякий случай:
– Я приберу или как?
– Прибери, – отозвался с тощей подушки новенький. Неловко стало ему лежать, когда другой кто-то рядом работает. Сел, свесил босые ноги. С удовольствием ощутил на себе новые подштанники – выдали в Оракуле. Волосы сбрили, обработку от вшей провели, старую одежду, провонявшую каким-то особенным кисловатым рабским запахом, сожгли.
Общежитие для программистов – два нижних этажа флигеля, где в прошлые века вельможи держали конюхов и кухарок, – сильно отличается от рабских бараков в трущобах Вавилона. Только и сходства, что нары в два яруса. Да и народ подобрался куда как посытее, чем непроданные рабы, подобрее.
И еще были книги. Вот уж этого добра – читай не хочу. Порти глаза – на здоровье.
Бэда, человек ленивый, не счел это, впрочем, за большое преимущество. И пока его товарищи жгли казенное электричество в читалках Оракула, он отсыпался.
И отъедался. Ему постоянно казалось, что в следующий раз еды не дадут. Потому и набивал брюхо под завязку, пока дурно не становилось. Хлеба-то можно было брать, сколько влезет. В Бэду лезло много.
– Не наталкивайся ты хлебом, брюхо вздует, – урезонивал его старший программист Беренгарий.
Бэда со старшим, конечно, соглашался, но обжирался все равно. И в обед. И в ужин тоже.
Вообще же программистам в Оракуле не житье, а малина, разливался тот же Беренгарий. (Глянулся ему Бэда, даром что вид имел туповатый.) С шести вечера, если ты только не на дежурстве – а первое дежурство у новенького еще нескоро – можешь делать что угодно. Хоть умные книжки читай, хоть пьянствуй, хоть по девкам шляйся. Без денег, понятное дело, много не нашляешься. Ну да подожди немного, появятся у тебя и деньги.
Тут Бэда заинтересовался было. Даже жевать перестал. Своих денег у него отродясь не было – сам стоил немногого.
Беренгарий охотно пояснил: левые халтурки, то, се. Учись пока. А заказчики придут. Как мухи налетят. Иной раз и бабы подбросят, ко всему подход нужен. Только вот торопиться, Беда, не надо. И соваться куда не след, тоже не стоит.
– А куда не след? – спросил Бэда.
Беренгарий показал на электрическую розетку.
– Вот сюда, к примеру, пальцы не суй.
– Ясно, – сказал Бэда.
Как и большинство программистов Оракула, Беренгарий был рабом. И, судя по шифру на руке, учился тоже не лучшим образом. А вот, гляди-ка, продвинулся, до старшего дослужился.
Рослый, худой, светловолосый, глаза тонут за толстыми стеклами очков, мелкие черты лица все время в движении. Хитрющий Беренгарий. Куда до него Бэде…
Обо всем этом неспешно раздумывал Бэда, лежа в одиночестве на нарах. Он знал, что ему-то всяко до старшего не дотянуть. Даже до среднего – вряд ли. Болтаться ему среди младших до глубокой старости, если только раньше не продадут за профнепригодностью в какую-нибудь жилконтору – обслуживать машины для расчета квартплаты.
Уборщица возила шваброй по полу, гоняя густой дух общественной уборной. Дважды задела Бэду мокрой тряпкой. Он подобрал ноги, уселся поудобнее.
– Тебя как звать-то? – спросила вдруг уборщица, шумно переводя дух.
Бэда назвался. Уборщица выпрямилась, прищурилась, оглядывая его.
– Обрили-то тебя почему? Провинился перед ими, что ль?
– Да нет, вши у меня были, тетка, – честно сказал Бэда. – В бараке подцепил, покуда меня продавали… Там это быстро.
– А, – сказала уборщица. И недовольством от нее потянуло. – То-то старшой меня сюда направил. А я и думала: чего у вас тут мыть, вчера намыто уж… Из-за тебя, значит… У нас строго, так-то вот.
И снова наклонилась, налегла на швабру. Бэда равнодушно смотрел, как она работает. Потом зевнул.
– А тебя, тетка, как звать?
– Кандида, – пропыхтела уборщица.
– Хорошо тут, в Оракуле, тетка Кандида?
Она снова остановилась, оперлась о швабру.
– Как сказать… Сытно тут, конечно, спору нет. Муторно – оно тоже. Да где не муторно?
– И то, – согласился Бэда.
– Но ты гляди, не озоруй, – с неожиданной строгостью сказала Кандида. – Я-то уборщица и годы мои уже старые. Ты другое дело. Программист, шутка ли сказать, высшее образование… Сумей только угодить…
И с откровенным сомнением оглядела неказистую фигуру Бэды.
– Да нет, – сказал Бэда, как бы желая подтвердить справедливость ее сомнений, – куда мне…
Тетка Кандида оставила швабру посреди комнаты, подсела рядом с ним на нары. От нее крепко несло потом и хлоркой.
– Как же тебя, такого-то, взяли в Оракул?
– Не знаю… – И попросил неожиданно: – Принеси мне на ночь еще чего-нибудь поесть, а, тетка Кандида?..
– Наголодался, – вздохнула Кандида. Колыхнула могучей грудью, встала. Тяжко ступая, вышла, прихватив с собой ведро и швабру.
Бэда растянулся на одеяле, заложил руки за голову, уставился в потолок. Невнятно проползла мысль о том, что через каких-нибудь девять часов позовут завтракать. Поскреб бритую голову, откуда доктор вывел докучливых насекомых. Повернулся набок, примял подушку.
Когда Кандида вернулась – большой калач в платок завернут – новенький уже крепко спал.
Кандида постояла в нерешительности, не зная, будить ли, и все глядела на лицо спящего – почти детское, со страдальчески сдвинутыми во сне белесыми бровями. И так, умиляясь, потихоньку и сжевала весь калачик.
Время от времени Оракул проводил презентации и другие не менее пышные мероприятия. Каждое – событие в светской и деловой жизни Вавилона.
Банкиры, нефтяные магнаты, денежные воротилы, представители прессы, владельцы промышленных предприятий, два-три скандалиста из числа профсоюзных деятелей – таков был обычный состав приглашенных. Оракул обычно был представлен внушительными персонами из круга высших посвящений – Верховный Жрец, несколько программистов старшего и среднего состава.
И, конечно же, пифии.
Этих строгих женщин в белых одеяниях остерегались. Рассаживаясь, старались найти место подальше от них. Напрягались, если пифия обращалсь с вопросом, отвечали подчеркнуто вежливо. Шутка сказать: пифии! Эти дивные женщины и девы напрямую общаются с богами Орфея! Им дано присутствовать в кузнице богов, где куется будущее. Дыхание грядущего овевает подолы их одежд. Неземное осеняет их своими крылами. И так далее…
Нет уж. К чему только ни были привычны жители Великого Города, избалованные столицей, в чем-чем могли сомневаться – но только не в богоизбранности пифий. Никто и думать не смел, чтобы посягнуть на их святость и богоизбранность, даже в самых тайных своих мыслях.
Ни мистики, приверженцы богов Орфея, – к этой религии, собственно, и относился сам Оракул.
Ни огнепоклонники, на чьих гигантских каменных жертвенниках, не умолкая, ревело пламя, – те принадлежали преимущественно к торговому сословию и ворочали большими делами в нефтеразработках и нефтеторговле. (Среди клиентов Оракула добрая половина относилась к числу огнепоклонников.)
Признавались пифии и официальным вавилонским культом Бэл-Мардука.
Никто не смел усомниться в них.
Никто.
Ну… может быть, христиане. Но те вообще всех сторонились. В Вавилоне их было немного. Любовью сограждан они не пользовались. А что их любить-то? Сущий сброд. Рабы, нищие, представители низших сословий. У них был, вроде бы, убогий храм где-то на городской окраине, возле кладбища для преступников. Эти христиане представлялись Пиф сборищем шушукающихся фанатиков. Впрочем, она никогда еще с ними не сталкивалась.
Посещение официальных торжеств Оракула также входило в обязанности младшей жрицы, но, в отличие от суточных дежурств, не было таким утомительным.
На такой презентации Пиф обожала выискать какого-нибудь банкира из боязливых и начать осаждать его светской беседой. Тот откровенно пугался, потел, озирался по сторонам, точно кошелек украл. Отвязывалась только после того, как официальная часть заканчивалась и всех любезно приглашали к столу а-ля фуршет. А бутербродики со стола а-ля фуршет Пиф любила куда больше, чем пугливых банкиров.
Западное крыло вельможного особняка, где засел этот сумасшедший курятник – Оракул – было специально оставлено нетронутым. Здесь Оракул блистал во всей своей помпезной роскоши. Не было и следа наглого вторжения варваров с их фанерными перегородками и бумажными шлюхами из журналов. Белые стены здесь, как и положено, сверкали позолотой, канделябры здесь горели, как люстры в Большом Театре, под ноги услужливо стелились пушистые ковры… ну, может быть, в середине немного вытерты… И голоногих нимф и гологрудых амазонок из самого настоящего мрамора здесь было значительно больше, чем на парадной лестнице.
В большом зале с полом из наборного паркета заранее сервированы столы. В углу монументом маячит Кандида: длинное красное платье, лицо и руки отмыты дочиста, волосы убраны под белое покрывало. «И чтоб на тебя никто внимания не обращал, – строго упредил ее Верховный Жрец. – Не то продам. От тебя давно толку нет, только грязь размазываешь да сплетни носишь». Кандида кланялась, сложив руки на поясе, бормотала приниженно, клялась: ни одна живая душа не заметит, буду стоять, как мебель.
И стояла.
А мимо шли и шли.
Приглашенные. Служители Оракула.
И косили глазом не на Кандиду вовсе. На пять роскошных столешниц, где выставлены были в огромных блюдах микроскопические бутерброды, где искрилось шампанское и белое хорасанское вино в узких бутылках, обвитых цветным шнуром, где светились нежно и призывно дивной роскошью янтаря, халцедона, опала, лунного камня, родонита… у, не перечислить! – словом, виноград и персики, яблоки и груши, вишни и сливы…
Вот на что косились.
Особенно откровенно глядела Пиф. Она была голодной – после целого дня, проведенного в читальном зале библиотеки Оракула над многостраничными трудами по экономике Вавилона. Через неделю переаттестация, сказал Верховный. Если успешно сдаст, – повысит жалованье. Прилежная Аксиция своим ровным аккуратным почерком выписала шесть или семь названий. Теперь они с Пиф читают. Не было дня, чтобы не вспоминался добрым словом наставник Белза. Информация, даром что наполовину состоит из цифр, так и ложится в память…
…Ложится, вытесняя все другое, даже воспоминания детства, неожиданно подумалось Пиф.
– …Принципиально новая методика прогнозирования, позволяющая поднять точность предсказаний еще на одну сотую – а это, господа, очень и очень немало, если учесть, что Оракул в принципе не допускает ошибок, о чем вам, разумеется, уже хорошо известно и известно не понаслышке…
Верховного Жреца напряженно слушали. Ждали, когда перейдет к основному – к новой, несколько видоизмененной форме подачи заказа. Поскольку любая усовершенствованная методика требует немного иного способа представления информации о событиях, развитие которых желательно узнать с точностью до той самой одной сотой, о которой сейчас шла речь.
– …Таким образом, смежные области, а также области, смежные со смежными областями, и любые незначительные колебания в их развитии, могут иметь некоторое влияние на интересующий предмет, а могут и не иметь, и динамику этого влияния…
Презентация проходила в Готической гостиной. Вдоль стен, выложенных панелями холеного мореного дуба, расставлены стулья с высокими прямыми спинками, и местные магнаты, банкиры, воротилы и сошки помельче сидели чинно, сложив холеные руки на коленях. По другую сторону стола, разделявшего Гостиную пополам, так же смирно восседали служители Оракула. Скучающе ползали взглядом по потолку, по картинам над головами сидящих. Угасающий вечерний свет пробивался и все никак не мог пробиться сквозь толстые цветные стекла витражных окон. И многоцветная витражная роза горела под самым потолком.
Среди гостей Пиф вдруг разглядела своего бывшего наставника Белзу. Сидели среди каких-то жирных в хорошо подогнанных черных костюмах. И богаты, на толстых пальцах золотые кольца – тоже какие-то мясистые.
А грозный Белза как будто меньше ростом стал. Голову в плечи втянул, что ли, сутулиться начал? Не мог же он усохнуть за несколько-то месяцев, что Пиф его не видела. И облысел еще больше. Теперь венчик светлых волос едва оперяет голову. Под глазами круги. Они и раньше были, эти круги, только Пиф их не замечала.
Вот один из жирных что-то сказал. Процедил, едва соизволив шевельнуть толстыми губами. Белза с готовностью приник ухом к этим губам. Как хорошо помнились Пиф эти движения – стремительные, точные. Выслушал нового хозяина, что-то ответил вполголоса, уселся снова ровно.
Усталость иссушила его, состарила. И Пиф вдруг поняла, что Белза стал ей жалок.
Отвернулась, чтобы не встретиться с ним глазами.
Наконец официальная часть подошла к концу, и прием продолжился в соседнем зале, который среди служителей Оракула непочтительно именовался «предбанником». Голодные служители налетели на бутерброды, как воробьи на раскрошенную булку. Закусочка, деликатная и скуповатая, кончилась исключительно быстро.
С бокалом хорасанского вина Пиф разгуливала по залу, наблюдала. В углу два программиста (можно подумать, не кормят их в Оракуле! не вольнонаемные ведь) жадно пожирали фрукты.
Кандида, таясь, суетливо подбирала яблочные огрызки. Поймав взгляд пифии, побледнела.
– Пирожок вот спеку… – пробормотала она.
Пиф только бровями шевельнула.
– Можно? – совсем ослабев от страха, спросила Кандида.
– Бери, – разрешила Пиф. И поскорее ушла.
Сегодня было скучно.
Она подошла к окну, но сквозь витражи почти ничего не видела. В мути красных и зеленых стекол угадывались могучий Евфрат, причал, прогулочный катер.
– Пифка, – услышала она за спиной голос.
Обернулась.
Беренгарий. Ну, нахал.
И уже изрядно набрался – интересно, как это ему удалось?
Пошатываясь и глядя на нее мутно и ласково, старший группы программного обеспечения протянул ей свой бокал.
Пиф с подозрением отшатнулась.
– Что это?
– Коктейль.
И лукаво улыбнулся.
Оба фыркнули. Они давно работали вместе, им часто выпадали дежурства в одни и те же дни. Вокруг них постепенно образовалась пустота. Двое посвященных беседуют у окна, и цветные стекла раскрашивают их лица в шутовские маски.
Ни он, ни она не замечали этого почтительного отчуждения. А посетители Оракула, деликатно пожевывая бутербродики и посасывая маслинки, нет-нет, да бросали на них боязливые взгляды.
Что решается сейчас, что происходит в эти мгновения между жрецами?
– Ты что, льешь водку в шампанское?
– Угадала. Умная девочка.
– Да ну тебя.
– Ты попробуй, попробуй.
– Хочешь, чтобы я нализалась?
– Да ты же алкоголичка. Тебе пробку понюхать – и ты готова.
…Предсказательница, одержимая божественным духом Феба, берет из рук программиста бокал. Отдает ему свой. Боги, что за ритуал совершают эти двое? Какие молнии Силы проскальзывают между их соприкоснувшихся рук?
– А этот новенький, как его? – заговорила Пиф, прикладываясь к бокалу Беренгария. – Боги Орфея, какая гадость… Где ты достал водку?
– Пронес под поясом. Новенький-то? У него имя смешное – Беда…
– Противная рожа.
– Да нет, парнишка толковый.
– Троечник.
– Я тоже троечником был.
– Оно и видно.
Пиф приложилась к «коктейлю» основательнее. Ей понравилось. Попросила еще. Беренгарий сказал: «сейчас» и пошел за шампанским.
Теперь они пили вдвоем. И с каждым глотком Пиф становилось все лучше. Зал исчез. Раздвинулся, и стенами стала ночь, озаренная сполохами заката. И вместо потолка стало небо, а вместо канделябров – разбитая на куски луна. Исчезли люди, съедены были все бутерброды. Жертву принесли, и кровь протекла сквозь стекла, и стекла стали красными, и река, протекающая там, за стеклами, стала рекой крови.
Пиф громко сказала:
Века и годы утекают в землю,
Кровь спешит к месту своего успокоения,
Подобно власти, занимающей трон.
И ей подали трон.
Она села, бокал в одной руке, виноградная гроздь в другой. Ела виноград и плевалась косточками в гостей, и все почтительно смеялись и не смели отирать лица.
И хохотала.
И провалилась в темноту, где не было уже ни стен, ни ночи, не зарева, ни разбитой луны, ни кровавой реки, ни трона, ни власти, ни винограда.
А только темнота была.
В темноте засветилась белая точка. Это произошло не сразу. Может быть, минула одна вечность. А может, и не одна.
Чем была эта точка?
Постепенно она обрела очертания. Это была пятипалая рука. Рука лежала у нее на плече. Тело Пиф содрогнулось, рот раскрылся. Рука держала ее за волосы. Вторую руку она ощутила у себя на животе.
Да ведь это же меня выворачивает, сообразила вдруг она, а кто-то меня держит, чтобы не навернулась рылом в землю.
Она открыла глаза и обнаружила себя под мостом.
Совсем близко текла черная река, и она была огромной, холодной. На ее черной поверхности играли огни большого города, холодные, белые. Под мостом горел небольшой костер, возле него маячили какие-то смутно угадываемые тени. Рыбаки, что ли? Терлась бессонная кошка, пахло рыбой. Корюшкой пахло. Весь мост пропах этой корюшкой. Серебро чешуи отливало на камнях.
А чуть поодаль стояла она, Пиф, в белом жреческом одеянии, без очков (потеряла? разбила?). Рыбаки безмолвно смотрели. Не осуждающе, без любопытства.
– Где мои очки? – спросила Пиф, едва только обрела дар речи.
Ей подали.
Она нацепила их на нос.
– Садись, – предложили ей. И надавили на плечи, чтобы лучше поняла. Она опустилась – думала, на камни, но оказалось, нет, на ватник, расстеленный заранее. Поблагодарить и не подумала.
(Пифия!)
Перед ней стоял тот самый новенький программист со смешным именем Беда. Волосы уже немного отросли, торчали ежиком.
– Развезло тебя, мать, – сказал он сочувственно.
– Принеси умыться, – велела Пиф.
Он послушно пошел к воде, принес воды в горстях, щедро заливая все вокруг, обтер ее лицо.
И остался стоять перед ней, в темноте казался выше ростом, чем был на самом деле. Она сидела, опустив голову, думала.
Потом огляделась.
Безмолвные рыбаки. Бродяги. Темная тень рядом с ней. В синем небе носились чайки и кричали, кричали – тревожно, пронзительно, как будто находились они не посреди большого города, а где-нибудь в море, в нескольких милях от необитаемого острова. Городские фонари светили вдали, и белые чайки тоже светились в черном небе, как будто перья птиц натерты фосфором.
Горел костер, шумно грызла корюшку грязная кошка, чайки расклевывали блевотину, смиренно маячил над Пиф человек по имени Беда, и покой снисходил в ее душу. Будущее придвинулось, стало наплывать на настоящее, размазывая границы реальности.
И кровь потекла к месту своего успокоения. Пиф посмотрела на белобрысого и увидела, как рвется из жил на волю его кровь. Потом опустила голову. И увидела свою кровь, много своей крови, она текла, текла, бесконечно вытекала из бессильного тела, и не было силы, способной ее остановить.
– Ты где был? – угрожающе спросил Беренгарий.
Полотняно-бледный от бессонной ночи, новенький моргал на него белыми ресницами и безмолвствовал.
Беренгарий надвинулся на Бэду всей своей длинной угловатой фигурой, одновременно одной рукой заправляя майку в кальсоны.
– Где был, говорю? Дурак!
Бэда увернулся, сел на койку, молча принялся снимать ботинки. Зевнул с лязгом, по-собачьи.
Беренгарий навис над ним, отчетливо дыша перегаром.
– Верховный заходил, – сказал он. – Тобой интересовался.
Бэда пяткой загнал ботинки под койку и с наслаждением растянулся на матрасе. Почти сразу же заснул. Беренгарий постоял немного рядом, пошатываясь, после громко, со страданием, рыгнул и направился в сортир, хватаясь за стену и проклиная эту дуру Пиф, с которой так нажрался на презентации.
В полдень Бэду едва добудились два служителя, присланные нарочно Верховным Жрецом.
Верховный Жрец все еще пребывал в недовольстве.
За ремонт серебристого «Сарданапала» лукавый механик запросил вдвое больше того, что было сэкономлено на программисте. К тому же Верховная Жрица, вздорная баба постбальзаковского возраста с красными пятнами по всему лицу, явно собиралась настоять на ревизии. У Верховных давно уже шли серьезные разногласия практически по всем административным вопросам. Их отношения, и без того непростые, осложнялись еще тем обстоятельством, что для поддержания надлежащего неистовства в среде Оракула руководству было строжайше предписано регулярное оргиастическое совокупление.
Совокупляться Верховному Жрецу, задерганному интригами, собственным казнокрадством и нерадивостью подчиненных, давно уже не хотелось. А с Верховной Жрицей – тем паче.
Верховной же Жрице хотелось, но уж никак не с Верховным Жрецом.
Поэтому накануне полнолуния оба они находились в самом скверном расположении духа.
Зная все эти обстоятельства до тонкости, тетка Кандида загодя приобрела справку от местного эскулапа и теперь лежала у себя в каморе, больная чем-то заразным. Так что Верховной Жрице только и оставалось, что срывать свою злобу на каких-то старых отчетах, методически превращая их в кучу обрывков. Она называла это «устраивать снегопад».
А Верховному Жрецу подвернулся Бэда…
Пинать спящего на койке новенького программиста было неудобно, поэтому один из служителей просто огрел его предусмотрительно припасенной плеточкой.
Бэда подскочил, вытаращив глаза. То, что он увидел, очень ему не понравилось. Два дюжих молодца, облаченные в кожаные фартуки. По случаю жары, кроме фартуков, на них больше ничего не было, поэтому Бэда мог свободно обозревать их потные мускулистые торсы, густо поросшие, где надо, черным волосом, а когда те повернулись – то и на диво упругие ягодицы, помеченные клеймом. Шифр был незнакомый. (Впоследствии умный Беренгарий растолковал глупому Бэде, что такую метку ставит Министерство Внутренних Дел, при котором, собственно, и готовят костоломов. Впрочем, в дипломе у них значилось «мозгоправы». Их можно встретить во всяком приличном учреждении. Правда, Бэда до сих пор не работал в приличных учреждениях…)
– Да встаю я, встаю, – мрачно сказал Бэда. И когда мозгоправ огрел его вторично, рявкнул: – Одеться дай, кретин!
Подумав, мозгоправ плетку опустил. И то правда. Как тут оденешься, когда все время лупят.
Ворча под нос невнятное, Бэда натянул штаны.
– Будет, – лаконично сказал мозгоправ. И подтолкнул его в спину.
Бэда послушно пошел из комнаты – в одних штанах, босой. Беренгарий проводил его глазами и, вздохнув, постучал себя пальцем по виску.
Когда дверь за полоумным программистом закрылась, Беренгарий вытащил кипятильник и принялся готовить себе кофе.
– А за что его?.. – спросил кто-то из угла.
Всецело поглощенный своим похмельем Беренгарий ответил, не оборачиваясь:
– В бараке ночевать положено. Не вольнонаемный.
– Подумаешь! – фыркнули в углу.
– Гм, – сказал Беренгарий. – Так его со жрицей видели.
В углу почтительно свистнули.
– Рано начал, – заметили.
– Рано кончил, – поправил Беренгарий. – В прежние времена за такие дела яйца отрезали. Очень даже запросто.
В углу пожали плечами. На том разговор и закончился.
А Бэду тычками через двор погнали. И не то, чтобы так уж упирался Бэда – вовсе и нет; напротив, смирен был и топал, куда велели, без разговоров; а просто положено так было, чтобы тычками гнать.
Пригнали, в подвал на грузовом лифте спустили. Мрачный лифт, темный, еще деревянный. Двери за спиной хлопнули оглушительно и открылся коридор. Гнусный коридор. Да и весь флигель гнусный, а уж о подвале и говорить нечего. И запах стоял здесь неприятный. Воняло будто тухлой рыбой.
Белобрысый на то и дураком был, чтобы головой вертеть и с любопытством по сторонам смотреть. И даже лыбиться – будто не понимал, куда его ведут.
Привели.
Все, как положено: по стенам разное выставлено – тут тебе и «гантели царя Хаммурапи», и «ашшурская железная дева» (с шипами), и «седалище Семирамис» (тоже с шипами, только более острыми), и «шутка Эрешкигаль» (заостренные козлы, на которые сажают верхом), и «коготочки Наны»… Словом, набор внушительный. Впечатляющий, можно сказать, набор.
У стены, где оконце, вросшее в землю, стол с креслом. В кресле, туча тучей, – Верховный. Набычился, надулся, будто девку у него свели.
У ног его, прямо на холодном каменном полу, маленький чернокожий писец пристроился. Глазки в полутьме поблескивают, с лица улыбка не сходит: счастлив человек. На коленях дощечка, в руке стилос, за ухом еще один. Бритоголовый, коротконогий, с одутловатыми щеками.
Белобрысого программиста без худого слова за руки взяли – дался. Вложили руки в кольца, какие нарочно на цепях с потолка свисали. Ключом ловко повернули. Раз-два, замок замкнули. Только тут забеспокоился Бэда, головой задергал.
– Вы чего, мужики? – спросил ошалело.
Мозгоправы, разумеется, в ответ на такой глупый вопрос только промолчать могли.
А Верховный в своем кресле поудобнее устроился. Рукой махнул: начинайте.
Бэду и огрели по спине. Тот взвыл не своим голосом, на цепях запрыгал.
Верховный сказал скучно:
– Замечен в том, что ночь не в бараке провел.
– Так я же вернулся под утро, – возразил Бэда. Сдавленно так проговорил, неудобно говорить ему, на цепях повисши.
– Согласно внутреннему уставу Оракула, все не вольнонаемные… – начал Верховный Жрец, а завершать фразу не стал. Хоть и дурак этот новенький, а сам поймет.
Бэда и понял.
– Ну… виноват, – сказал он покорно.
– Где ночью был? – спросил Верховный Жрец.
Мозгоправ тут же снова Бэду плеткой уважил. Бэда завопил ужасно. После, слезами заливаясь, взмолился:
– Я и так все расскажу, как было. Чего сразу драться-то?
– Конституцию плохо читал, – сказал Верховный.
Бэда Конституции Вавилонской вообще не читал. Поэтому только носом потянул. А мозгоправ пояснил:
– По новой Конституции, рабов допрашивают исключительно под пыткой. Иначе показания считаются недействительными.
– Где был ночью? – повторил вопрос Верховный.
– Сперва на презентации, – сказал Бэда. Зажмурился. Пока не били – воздерживались. – Потом жрица ваша, Пиф, ослабела… Напилась и буянить стала. Какого-то жирного по морде съездила… Тут на нее холуи набросились. Жирный-то оказался директором какого-то банка…
Верховный сделал знак мозгоправу, и Бэда огреб очередную плетку.
– Так вашу!.. – возопил он. – До смерти, уроды, не забейте!
Слезы, уже не таясь, обильно стекали по его покрасневшим щекам.
– Ты знай рассказывай, как было, – грозно проговорил Верховный Жрец, – а нас не учи.
– Ну вот. Холуи на Пиф эту насели, за руки ее схватили. Один давай ее по щекам бить, чтобы в чувство, значит, пришла… Она хоть и стерва, а все же… Я ее у них отобрал и очки одному расколотил… Слушай, убери свою убивалку, а то подохну ведь!
– Не подохнешь, – сказал мозгоправ. – Нас нарочно учили, чтобы не подох. У меня и диплом медицинский есть…
И с маху хлестнул.
– Ма-ама! – закричал Бэда. – У меня, чую, уже и кровь по спине ползет…
– Это моча у тебя по ногам ползет, – сказал мозгоправ. – Давай.
– Я тебе не шлюха, чтоб давать!.. Господи, все за грехи мои… – заплакал Бэда. – В общем, унес я эту Пиф. Она по дороге два раза еще от меня выворачивалась, все плясать хотела. На стол какой-то полезла, стол своротила и канделябр… Дорогие же вещи, потом не расплатиться… Я ее на набережную снес, чтобы проблевалась…
– Значит, ты ушел с презентации в обществе младшей пифии Оракула, именуемой Пиф?
– Ну, – согласился Бэда.
– А тебе известно, что Пиф дала обет безбрачия, за что получает существенную прибавку к жалованью?
– Откуда мне чего известно? Вот на мою голову… – сказал Бэда. – Проблевал я ее, дуру малахольную, взял тачку – на ее деньги, конечно, – и домой повез. Она сперва смирная сидела, потом в драку с шофером полезла. Он едва не выбросил нас посреди города. Я пригрозил, что в Оракул нажалуюсь. Ну, довез он нас… Убери плетку, ублюдок!
Мозгоправ задумчиво помахал плеткой у Бэды перед носом.
– Пусть уберет, – сказал Бэда, обращаясь к Верховному Жрецу. – Он меня нервирует. Когда меня бьют, я говорить не могу.
– Не будешь говорить – применим настоящие пытки, – сказал Верховный Жрец.
Бэда беззвучно выругался и продолжил уныло:
– Нашел я у нее какие-то деньги, шоферу этому сунул. А девицу раздел и умыл как следует. Она уже уснула к тому времени. Тяжелая, как куль. Отъелась в Оракуле.
– Следовательно, – подытожил Верховный Жрец (маленький чернокожий писец рядом с ним старательно заскрипел палочкой по дощечке), – вы с младшей жрицей Пиф остались в ее квартире наедине в ночное время?
– Остались, – подтвердил Бэда. – А куда я, интересно, пойду через весь город? Да и эта… Пиф… Сперва, вроде, тихо лежала, после вдруг давай рыдать, за бритву хвататься… А как заснула, так тоже все не слава Богу: то захрапит, то руки разбросает и стонет… Хуже пьяного грузчика.
– То есть, вела себя непристойно?
– Да.
– А ты ее раздел, говоришь? – вдруг вспомнил Верховный еще одну подробность.
– А что, в грязном ее на постель класть?
– И на постель уложил.
– Да.
– Голую.
– Да.
Верховный Жрец побарабанил пальцами по колену. Маленький чернокожий писец склонил голову набок, слушая, будто прикидывая, какими письменами запечатлеть это постукиванье господских пальцев.
– И что было дальше?
– А ничего, – проворчал Бэда. – Что вы, в самом деле, пьяных баб не протрезвляли? Сбегал, как открылась, в лавочку, пива ей принес, чтобы очухалась…
– А она?
– Выжрала пиво, спасибо не сказала. Опять улеглась.
– А ты?
– А я сюда пошел.
– И все? – угрожающе спросил Верховный Жрец, хотя и так было понятно: и все.
– Ну, – сказал Бэда. Судя по его тону, он уже ни на что не надеялся.
– Еще пять кнутов за дерзости и непристойную ругань во время дачи показаний, – сказал Верховный Жрец, поднимаясь. – Потом в барак.
И вышел. Маленький писец на коротких ножках побежал за ним, точно собачка.
Утро, как справедливо замечено, имеет своих призраков. Шел Бэда от бабы стервозной да похмельной, и утренние сумерки обступали его. Остывшие камни набережной Евфрата точно сосали тепло живого тела. Зябко было, хотя день обещался опять жаркий и душный. Вот уже и площадь Наву, вот уж рабские бараки показались. Побродил Бэда вокруг, послушал зычный храп, из-за дощатых стен доносящийся. Плюнул себе под ноги да и пошел прочь.
И впрямь, лучше уж в Оракуле, в кабаке бесовском, чем тут, – прав был дедок-надсмотрщик, который Верховному Жрецу раба негодного всучивал.
Раза два оборачивался. Глядел, как барак отдаляется.
Пустой была площадь, только мусор повсюду валялся – час уборщиков еще не настал. На одном обрывке остались корявые буквы «ПОМОГИТЕ, ЛЮДИ ДОБ…»
Обойдя же ларь, густо истыканный этикетками с надписью цены, наткнулся Бэда на того самого дедушку, которого только что с благодарностью вспоминал. Лежал дедуля-надсмотрщик в синей своей, будто бы железнодорожной, тужурке, пятками и затылком в грязную мостовую упираясь, строгий, вытянувшийся. И совершенно мертвый.
Глядел пусто и скучно, а лицо у него было серое. Скоро уборщики придут, выметут мусор, клочки и обрывки, снесут в угол площади ящики и иное дерьмо и подожгут. И дедулю туда же, наверное, сунут, чтобы не разлагался. А может, похоронит его городская администрация, ежели он на службе числился.
Бэде до этого дела было немного. Только странно показалось, что на животе у дедка какой-то паренек примостился. Сперва Бэда паренька этого и не заметил, а после глянул и увидел: точно, сидит.
Босоногий, в одной только набедренной повязке, встрепанный мальчишечка лет, наверное, девяти или десяти, ясноглазенький, востроносенький. В носу ковырял задумчиво и на Бэду глазками постреливал.
– Привет, – сказал Бэда.
Паренек хихикнул. И видно было, что радостно ему.
– Ты чего здесь сидишь? – спросил Бэда.
Паренек огляделся.
– А что? – сказал он наконец. – Нельзя?
– Да нет, можно… – Бэда был растерян. – Только странно это.
– А чего странного?
– Так на трупе сидишь, – пояснил Бэда.
– А…
Мальчик поглядел на мертвого дедка и вдруг фыркнул, да так заразительно, что Бэда тоже улыбнулся. Хотя чему тут улыбаться? Ну, лежит за пивными ларями жмур. Положим, бывший знакомец. Мясо из рабской похлебки пальцами вылавливал и ел, это Бэда про него доподлинно знал. Ну, что еще? В купчих цену писал меньше, чем платили на самом деле. Так ведь кто этим не занимался? Все, почитай, занимались. Был, в общем, падлой средней руки этот жмур.
И все-таки что-то нехорошее было в том, что этот мальчик так на нем сидел. Бесцеремонно это.
Бэда так и сказал.
– Тебя как звать? – спросил мальчик, щурясь. – Я тебя, вроде бы, видел прежде.
– Бэда, – сказал белобрысый программист.
– Беда, – поправил мальчик. И зашелся хохотом. Едва не повалился, пятками задергал в воздухе, попкой сверкнул.
– Повязку намотай по-человечески, – строго сказал Бэда. Ему не понравилось, что мальчишка потешается.
– Иди ты со своей повязкой… Этот вот, – мальчик по жмуру постучал кулачком, – он же тебя Оракулу продал, да?
– Да…
– Говорил я ему, чтобы не делал этого. Ты ведь христианин, Бэда, верно?
– Ну. – Бэда заранее надулся. Ему немало пришлось уже выслушать по этому поводу. Бэда не был усердным христианином, как не был он усердным студентом, а теперь и сотрудником Оракула. Но переходить в иную веру не собирался.
– Так этот гад тоже христианином был, – сказал мальчик. – Представляешь?
– Не может быть! – Бэда даже рот приоткрыл.
– Точно тебе говорю.
– А откуда ты его знаешь? – спохватился Бэда. – Внучок, что ли?
На этот раз ему пришлось своего странного собеседника ловить, чтобы мальчик не стукнулся головой об угол ларька, так тот разбуянился от сугубого веселья.
– Я? Я-то? – наконец выговорил мальчик. – Да я же его душа!
Бэда сел рядом на ящик. Пошарив в карманах, вытащил украденный на презентации и так и позабытый мятый бутерброд с икрой. Поделил пополам. И вместе с душой покойного надсмотрщика из рабских бараков съел липкую булку с размазанными по ней икринками. Показалось вкусно.
Душа чавкала рядом. Поев, встала и с неожиданной злостью пнула покойника босой ногой.
– У, падла… – со слезой произнес мальчик. – Затаскал меня всего, замусолил… Дерьмом каким-то заляпал… Разве меня таким Господь сотворял? – Он развел в стороны тонкие свои руки, будто собираясь взлететь. – Меня Господь вот каким сотворял! Он меня воздушным сотворял! Мне в детстве видения были чистые и добрые! Я стихи слагал и… – Он всхлипнул без слез, горлом. – Я чистый был, светлый я был, да! Не смотри так! – напустился он на Бэду. – Что уставился?
– Тебя Господь красивым сотворил, – сказал Бэда без улыбки.
– Вот именно, – сердито подтвердил мальчик. Ресницами хлопнул. – А что со мной этот сделал? Во что он себя превратил? В церкви когда последний раз был?
– Я тоже давно не был, – сказал Бэда.
– О душе бы подумал, – укоризненно произнесла душа надсмотрщика.
– Вот я о ней сейчас и думаю, – сказал Бэда.
Он действительно о своей душе задумался. Но ничего пока что утешительного на ум не шло. Наконец Бэда сказал:
– Знаешь, что. Давай ты исповедуешься мне, а я – тебе. Я потом в храм пойду и за этого твоего вознесу…
– Что вознесешь? – спросила душа с подозрением.
– Ну… чего положено. Я у батюшки спрошу.
Душа призадумалась. А потом созналась, почти со слезами:
– Он меня в черном теле держал. Я почти и не знаю про него ничего. Иной раз вякнешь, совет дать попытаешься, так он, сволочь, сразу за бутылку – и пить. Я оттого и не…
Тут Бэда понял, что душа ужасно боится. Потому и врет.
Он так и сказал.
– Чего боишься-то? – добавил Бэда.
Душа передернула плечами, обернулась, будто боялась увидеть кого-то.
– Ну… Сперва-то мне радостно было, что избавился от него. А теперь действительно страшновато стало, – сознался мальчик. – Как я с Ним увижусь… что скажу…
– Все вы Господа Бога боитесь, точно сборщика налогов, – сказал Бэда. – Он же тебя вон каким сотворил.
– Сам не знаю… Боязно все-таки. Ты там вознеси за меня, что положено.
– Ладно уж, вознесу, – сказал Бэда. – Ты не бойся. Вот слушай лучше…
Обнял мальчишку (тот теплым оказался, даже горячим, как маленькое животное), к себе прижал.
Начал рассказывать. Сперва честно пытался о грехах своих говорить; только грехи у Бэды выходили какие-то совершенно несерьезные. Много врал – но только начальству и больше от безнадежности. Много крал, но опять же, преимущественно еду и от голода. Остальное по мелочи. Что учился плохо, так это не грех. Вот только в Оракул попал и теперь служит богам Орфея… с этим непонятно что делать. Нарочно служить как можно хуже? Бежать? А если бежать, то куда? Некуда Бэде бежать, разве что в Ашшур податься, так ашшурцы его в два счета снова в рабство продадут.
Потом просто про разное говорить начал. Про Оракул рассказывал, про тетку Кандиду, про старшего программиста – ушлого Беренгария, про дуру бесноватую – жрицу Пиф.
Душа слушала, будто сказку. Вздыхала тихонечко. Наконец Бэда замолчал, отодвинул мальчика от себя, в лицо ему заглянул.
– Ну что? – спросил он. – Не страшно тебе больше?
– Ага, – сказала душа надсмотрщика.
– Пойдем, что ли? – сказал Бэда.
Они с мальчиком встали и пошли дальше по площади. А дедок остался лежать за пивными ларями.
За Евфратом, перейдя мост Нейтокрис, Бэда с душой надсмотрщиковой простился и отправился в Оракул. Душа же побрела вниз по течению Великой Реки и скоро скрылась из виду.
Поскольку сегодня дежурства у Пиф не было, то она явилась в Оракул поздно – около часа дня. И в цивильном: легкие джинсы, полупрозрачная кружевная блузка (кружева настоящие, шелковые, цены немалой). Темные волосы тщательно вымыты и блестят, схваченные лентой.
Постукивая легкими каблучками по мраморным ступеням, взбегает по парадной лестнице – помилуйте, разве эту девицу, вдребезги пьяную, несколько часов назад тащили вниз, опрокидывая по дороге лакеев и канделябры? Слабый горьковатый аромат духов, уверенные движения. И во всех зеркалах, справа и слева и на потолке – Пиф Трезвейшая, Пиф Чистейшая, Пиф Неотразимая…
Она хотела заглянуть в библиотеку, взять заказанные Аксицией книги. Заодно сделать кое-какой левый заказик для Гедды – лучшей подруги еще со школьных лет. Гедда приторговывала какими-то снадобьями для повышения мужской и прочей потенции, интересовалась тенденциями.
Но все эти планы разбились почти мгновенно. Едва лишь Пиф успела протиснуться в тесный офис-пенал младших жриц и поздороваться с Аксицией, едва только принялась взахлеб рассказывать о своих вчерашних подвигах, как взревел телефон внутренней связи. Аксиция, извинившись перед подругой, прервала ее бурное словоизвержение и сняла трубку.
Голос Верховной Жрицы отчетливо прозвучал на весь офис:
– Пиф явилась?
– Да.
– Пусть зайдет ко мне.
Аксиция положила трубку и сказала задумчиво:
– Третий раз звонит.
Пиф дернула углом рта.
– Дура климактерическая.
И вышла, задев плечом перегородку.
Пиф любила Оракул. Ей нравилось это роскошное старинное здание. Нравились жрицы. Нравилось быть одной из них. Она как будто значила больше, чем другие люди. Пифия. Та, которая открывает будущее, пусть не всегда внятно, словно вглядываясь в пыльное зеркало. Которая видит обратную сторону вещей, вечно отвернутое от человека лицо тайны.
Она попала сюда на работу, можно сказать, случайно. Пришла по объявлению. Образование у нее было гуманитарное, оценки в дипломе хорошие; обет безбрачия дала с легкостью (все равно ей с мужчинами не везло и в любви она была разочарована). Тестирование прошла на удивление удачно. И вообще – человек нашел себя.
Работа в Оракуле приносила удовольствие. И деньги. Большего и ждать было нечего.
С Верховной она почти не встречалась. Верховная была наверху, руководила общим процессом, поддерживая в учреждении специфическую, только ему присущую атмосферу, где странным образом сосуществовали и сочетались – непонятно как, но весьма органично – иррациональная одержимость пифий и строгий мир компьютерного информационного обеспечения.
Верховная Жрица ждала Пиф в своем кабинете. Просторном, полутемном. На большом, еще прежних времен, столе тускло светится орфическое яйцо, обвитое змеей. Яйцо алебастровое, змея золотая. Все остальное тонет, растворяется в благоуханной полутьме.
У стола высокая спинка кресла. Черный коленкор, массивные золотые шляпки гвоздей. Две кобры со знаками Буто и Нехебт на головах, глядящие друг на друга, образуют навершие.
Прямо между змеиных морд – женское лицо. Когда-то очень красивое, холодное, с правильными, уже расплывающимися, но все еще изящными чертами. Верховная Жрица – египтянка, и поговаривают, будто некогда ее прикупил прежний еще Верховный Жрец. Поначалу будто бы полы мыла, после же путем хитрых интриг, подкупа и неразборчивости в средствах достигла положения жрицы. А там, шагая по головам, вознеслась в это кресло, нарочно для нее выписанное из страны Мицраим. Впрочем, это про любую Верховную Жрицу говорят.
Пиф вошла, склонила, как положено, голову.
Верховная Жрица не шевельнулась. Только на скулах красные пятна проступили – от гнева.
– Потаскуха! – прошипела Верховная Жрица.
Пиф молчала.
Дальнейший диалог очень напоминал разговор Беренгария с Бэдой, о чем, естественно, жрицы не подозревали.
– Где ты была ночью?
– Дома, госпожа.
– Дома? Ты была дома одна?
– Да, госпожа.
– Сука!
– Вряд ли, госпожа.
– Ма-алчать! – взвизгнула Верховная Жрица таким голосом, будто всю жизнь только и делала, что торговала репой.
Пиф брови подняла. Но из-под очков это было не слишком заметно.
Верховная спросила:
– Ты ушла с презентации одна?
– Не помню, госпожа.
– Пьяная?
– Разумеется, госпожа. Нам это предписано. – Пиф цитировала Устав: – Неистовство, странное, подчас шокирующее поведение…
– Приступы ярости, способность легко входить в состояние аффекта, – почти мечтательным тоном добавила Верховная Жрица.
– И оргиастический секс, – заключила Пиф.
– Смотря для кого, – сухо сказала Верховная Жрица. И поморщилась.
Пиф неподвижно смотрела на нее, не понимая, к чему клонит начальство. Начальство же пребывало в ледяном осатанении.
– Ты, девочка моя, кажется, получаешь безбрачные, – начала она.
Пиф кивнула.
– И давно?
– С самого начала работы, госпожа.
– Тебя это устраивает?
– Конечно.
– Так вот что я тебе скажу, подруга, – проговорила Верховная, слегка приподнимаясь в своем высоком кресле. – Вчера с презентации тебя унес какой-то раб из низшей касты программистов…
– Да? Я не заметила, – искренне сказала Пиф. Она и в самом деле почти не обратила внимания на человека, которым помыкала до самого утра.
– Да, – повторила Верховная Жрица. – От него до сих пор керосином разит, такой завшивевший…
У Пиф тут же зачесалось за ухом. Она украдкой поскреблась пальцем, хотя никаких вшей у нее, естественно, отродясь не было.
– Так и что с того? – спросила Пиф, все еще недоумевая.
– Что с того?! Да то, девочка моя, что плакали твои безбрачные!
Пиф поперхнулась:
– Неужели вы… вы что, думаете, что я?.. С программистом?..
– Он во всем сознался, – сказала Верховная Жрица. – Под пыткой он сознался во всем.
– В чем он мог сознаться?
– Тебе видней, – сказала Верховная и сжала губы.
– Он не мог ни в чем…
Пиф замолчала. Во-первых, она и сама не помнила событий вчерашней ночи. А во-вторых, если эта белобрысая образина (теперь она вспомнила, кто с ней был) наболтала… конечно, хвастался дружкам… Боги Орфея!..
– Ты лишаешься безбрачных, – сказала Верховная Жрица. – Я уже подала докладную. В бухгалтерии произведут отчисления. А как же иначе? Качество предсказаний может пострадать. И надлежит пресекать… Иначе же как?
– Да, – подавленно сказала Пиф. – Иначе никак. – И закричала прямо в лицо Верховной: – Сука!
Верховная слегка улыбнулась.
– Пшла вон, – проговорила она тихо, с невыразимым наслаждением. – Пшла… девочка моя.
Ворвалась, хлопнула дверью так, что чахлая традесканция пошатнулась на шкафу – едва подхватили ее чьи-то руки.
Растревоженным бульдогом, едва не вцепившись ей в ногу, повисла тетка Кандида.
– Куда? Барышня… Милая, родная… меня же прибьют за вас… Нельзя туда, нельзя! Ба-арышня!..
Дергаясь, острым локтем будто клюя тетку Кандиду в мягкую грудь:
– Отстань! Дура старая!
– Барышня… – позабыв с перепугу, где и находится, тетка Кандида взвыла (прежде прислугой была в богатом доме и на вздорных хозяйских дочек нагляделась).
Пиф стряхнула с себя служанку, кулаки стиснула, присела аж с натуги и заверещала страшно:
– Где он?!!
Беренгарий, ухмыляясь, сказал очень двусмысленным тоном, будто подразумевая нечто большее:
– Здеся…
Отшвырнув Беренгария, туда бросилась, куда кивнул.
– Сопляк! Дерьмо!
И понесла…
Программисты, кто в бараке был, с наслаждением слушали. Давно такого не бывало. Прямо роман.
Это чтобы младшая жрица, позабыв приличия, к программистам врывалась. Это чтобы пифия прилюдно грошового раба честила… Пусть в цивильном не сразу в ней пифию признаешь, да ведь главного это не отменяет: прибежала и орет. Аж визжит.
Нет, давненько такого не бывало. На памяти Беренгария – вообще ни разу.
За нарами в два яруса, отгораживая их от двери, большой шкаф стоит, боком повернутый, будто еще одна стенка. Шкаф как башня крепостная – гигантский, дерева темного, массивного. В шкафу шмотки всякие, молью полупоеденные, поверх шмоток разные провода навалены – иной раз что-нибудь оттуда и сгодится. Ну и еще всякое разное барахло, несколько порнографических журналов такой древности, что сейчас их и смотреть-то смешно. А под самым низом свили гнездо мыши.
За шкафом же «подсобка» – на шатком столике таз с мутноватой водой и синий жестяной рукомойник допотопной эпохи – ровесник законов царя Хаммурапи. После потопа мало что уцелело, такие сокровища, такие книги погибли – а вот эта ерунда, смотри ты, до сей поры людям служит…
Бэда безответный как раз под этим рукомойником и плескался, посуду за всем бараком мыл. На него обязанность эту повесили, пока тетка Кандида хворала своей заразной хворью. Хоть и знали, конечно, что хворь у Кандиды фальшивая, но не выдавать же старуху…
Рядом с Бэдой, на грязном ящике с белыми пятнами мыльной пены, душа надсмотрщикова мостилась. Ногами болтала и языком молола. Душу не то не видел больше никто, не то внимания на нее не обращали.
Мальчишка был теперь, помимо набедренной повязки, облачен в синюю дедову тужурку. Других перемен в его облике не наблюдалось.
– Видел Его-то? – спросил Бэда, прерывая длинное бессвязное повествование души о ее странствиях.
Мальчик коротко кивнул.
– Ну что, рассказал Ему?
– А… – Мальчик вздохнул и махнул рукой. – Он и так все знает.
– Ругался? – сочувственно поинтересовался Бэда.
– Не… Он расстроен, – еле слышно сказал мальчик. – Ой, ну не спрашивай про это, а то зареву…
И тут – грохот двери и звериный почти визг: «Где он?!!»
Душа беспокойно заерзала на ящике и вдруг смылась куда-то – Бэда даже не понял, как это вышло.
И вот, своротив по дороге стул и споткнувшись о чьи-то ботинки, врывается в закуток, от гнева раскаленная – едва не светясь:
– Ты!..
И с размаху – бац по скуле!
Бэда чашку отставил, мыльные руки о штаны отер, на ящик, откуда надсмотрщикова душа сбежала, опустился.
Младшую Жрицу он в цивильном еще не видел. В облачении – видел, голенькую – видел. Но когда она, горьковатыми духами пахнущая, белым кружевом окутанная, в джинсики светлые затянутая, на него наскочила – тут уж он растерялся.
Рот раскрыл и глупо на нее уставился.
Сверкая очками, Пиф кричала:
– Дерьмо!.. Дрянь!..
И поскольку он слушал, не шевелясь и не пытаясь вставить слово, она через несколько секунд иссякла.
Дыхание перевела, протянула руку и, набрав воды из рукомойника, лицо отерла. Утомилась, орамши.
Уже спокойнее спросила:
– Что ты Верховному наболтал?
– Ничего… – удивленно сказал Бэда. – А что случилось?
И лицо потер. У Пиф рука тяжелая, всей пятерней отпечаталась.
– Да то и случилось, что меня безбрачных лишили, – сказала Пиф, ничуть не стесняясь того, что Беренгарий и другие – кто там еще был – слышат.
– За что? – поразился Бэда.
– Тебе видней, – разъярилась она опять. – Что болтал?
Беренгарий появился из-за шкафа и, делая умильный вид, промолвил:
– Так он под пыткой… Пифка, из-за тебя человека на дыбе пытали!
– Не человека, а программиста, – огрызнулась Пиф.
– Да брось ты, пожалуйста, – сказал Беренгарий. – Чуть что по морде драться. Не де-ело…
Тут ожила забытая у входа тетка Кандида и снова запричитала и залопотала:
– Не дело барышне в бараке отираться! Уходили бы, госпожа, покуда не приметил кто…
Беренгарий на Кандиду цыкнул грозно: портила бабка всю потеху. Кандида отступилась и только слыхать было, как топчется в темноте, вздыхает, сопит – на новый приступ решается.
– А что случилось-то? – снова спросил Бэда.
– То и случилось. Сняли безбрачные… Ты хоть знаешь, сколько это?
Бэда помотал головой, все еще оглушенный.
– Больше, чем сам ты стоишь! – со слезами взвизгнула Пиф. Размеры ущерба вдруг пронзили ее, будто стрелой, причинив душевную боль силы неимоверной. – Тридцать в месяц! Тридцать серебряных сиклей, ублюдок!
– Да ну! – восхищенно сказал Беренгарий. – Только за то, что с мужиками не трахаешься?
– Преобразование сексуальной энергии… – начала было Пиф и рукой махнула. – Что я тебе объясняю…
– Я тоже с мужиками не трахаюсь, так мне за это ничего не платят, – глумливо произнес Беренгарий и, увидев, какое у Пиф сделалось лицо, попятился за шкаф.
А Бэда не нашел ничего умнее, как сказать:
– За меня не тридцать, за меня пятьдесят дали.
Пиф разъяренно засопела:
– Что ты ему наболтал?
– Да ничего. Мол, доставил младшую жрицу домой, умыл ее, раздел и уложил в постель.
Пиф заскрежетала зубами:
– Это ты называешь «ничего»?
– В определенном смысле это именно «ничего», – подтвердил Бэда. – А ты что, ничего не помнишь?
Пиф покачала головой.
– И как пиво тебе с утра приносил, тоже не помнишь?
– Какая разница? Главное – что они в протоколе написали.
Тут в коридоре за раскрытой дверью снова зашевелилась тетка Кандида, невнятно жалуясь на судьбу.
Пиф плюнула и повернулась, чтобы уйти. Беренгарий с хохотом крикнул ей в спину:
– Пифка! А ты что, и правда не помнишь, как с ним трахалась?
В отвратительном настроении Пиф прошла переаттестацию; в день получки расписалась за голый оклад, и Аксиция, аккуратно сложив в карман свою надбавку за безбрачие, пригласила подругу в кафе. Пили кофе, ели мороженое. Аксиция молчала, Пиф многословно бранила мужчин. Потом расстались.
Через неделю она снова вышла на суточное дежурство. Хрустя солеными сухариками в темном офисе, где горела только настольная лампа, Пиф читала информационно-аналитические материалы, принесенные Беренгарием еще до обеда. Зевала во весь рот, едва не вывихивая челюсти.
В офисе стоял крепкий кофейный дух, но все равно хотелось спать. Дела были скучные и несрочные.
Богатые родители балованного сынка интересовались будущим своего чада. И без всякого Оракула ясно, каким оно будет, это будущее. (Да, получит… Да, женится… Да, найдет… Да, достойно продолжит… Нет, не полюбит… Нет, не научится… и т.д.) Достаточно на морду этого сынка поглядеть (мамочка с папочкой даже фото прислали, так озаботились).
Второе дело – и того скучнее. Какая-то лавчонка, которую содержат мать с дочерью, хочет изменить профиль деятельности. Торговала недвижимостью, а хочет перейти на стеклотару. Как это скажется на их бизнесе? («Хочем процветать»). А-а-ахх, зевала Пиф. Да никак не скажется. И охота деньги Оракулу выкладывать за чушь эту собачью… Шли бы лучше в публичный дом работать к госпоже Киббуту, которой Беренгарий громогласно поет хвалу неустанную. Там не только молоденькие девочки нужны, там и страхолюдинам работа найдется…
Бросила развернутые распечатки на край стола. Прошуршав, до самого пола повисли и на пол заструились бесконечной бумажной лентой.
Встала, чтобы еще кофе себе сварить.
И тут телефон зазвонил.
Пиф тут же сняла трубку. Ей было так скучно, что она обрадовалась бы даже Беренгарию с его дурацкими шутками. А еще лучше, если бы позвонила Аксиция.
Но это была не Аксиция. И даже не Беренгарий. Звонила Верховная Жрица.
Кислым голосом велела закрывать офис и подниматься наверх, в Покои Тайных Мистерии.
От изумления Пиф онемела. Тайные Мистерии на то и тайные, что на них никого из посторонних не допускают. И уж не младшей жрице…
Верховная, зная, почему младшая жрица ошеломленно молчит, повторила – будто из бочки с уксусом:
– Наверх. Немедленно!
– А дежурство… – пискнула Пиф.
– …в задницу… – малопонятно сказала Верховная.
– Не положено… – еще раз пискнула Пиф.
– …велено… – донесся голос Верховной. – …матери…
Пиф положила трубку. Сняла очки, потерла лицо ладонью. Происходило что-то странное. Странное даже для такого учреждения, как Оракул. Но коли приказание исходит от Верховной… Плюнув под ноги и угодив прямо на распечатку, младшая жрица нацепила очки на нос, выключила свет, в полной тьме на ощупь заперла хлипкую дверь офиса-пенала и по узкому коридорцу выбралась на парадную мраморную лестницу, откуда поднялась на самый верхний этаж, в Покои Тайных Мистерий.
Тайные Мистерии проходили каждый месяц, на полнолуние. Кроме того, их приурочивали к затмениям, лунным и солнечным, и иным священным и полезным дням. К участию в них допускались лишь высшие посвященные орфического культа, в первую очередь – Верховный Жрец и Верховная Жрица. Слияние мужского и женского начал, символизирующее, кроме всего прочего, неразрывное единство руководства Оракулом, было необходимым элементом функционирования всей системы.
Преодолевая последний лестничный пролет, Пиф уже издалека почуяла густой аромат благовоний. Из-за неплотно закрытой тяжелой двери, обитой медью, выплескивалась музыка – то взрыдывая, то шепча, то истерично визжа, то вдруг разливаясь нежнейшими трелями.
Пиф потянула на себя дверь и, замирая, ступила в Покои.
Она увидела круглый зал. Ротонду. Посреди ротонды стояло низенькое ложе. Оно покоилось на львиных лапах, искусно вырезанных из черного дерева и инкрустированных перламутром и слоновой костью. Ложе было застелено пурпурными покрывалами. Пиф хватило мгновения, чтобы понять, что пурпур настоящий, не синтетический.
Кроме ложа, в комнате имелся столик, на котором помаргивал красным огоньком музыкальный центр, исторгающий из четырех колонок сразу ту самую дивную музыку, что так поразила непосвященную жрицу.
Повсюду были разбросаны фрукты, мраморный пол был скользким от давленого винограда. В изголовье ложа на специальной подставке имелись бесчисленные кубки и стаканы, полные вина. Кубки в виде напряженного мужского члена, чаши в виде женских грудей, стаканы в форме смеющихся рогатых сатировских голов, сосуды в форме пляшущих исступленных менад…
По стенам, истекая кровавыми слезами, горели в подсвечниках красные ароматические свечи.
Пиф едва не задохнулась. Она остановилась посреди комнаты, недоумевая.
– Сними обувь, потаскуха! – резко приказал женский голос. Пиф быстро наклонилась, расстегивая босоножки. Липкий давленый виноград тут же неприятно дал себя знать под босой ступней.
Верховная Жрица сидела у самой темной стены ротонды на низеньком сиденье, вроде табуреточки. Пиф только сейчас разглядела ее. Темные одежды скрадывали фигуру Верховной, почти растворяя ее в полумраке.
– Ну, – проговорила Верховная Жрица, обращаясь явно не к Пиф, – ЭТУ ты, надеюсь, трахнуть в состоянии?
Рядом, на такой же скамеечке, зашевелился Верховный Жрец.
– Гм… – протянул он неопределенно. Видно было, что он всматривается в ту, которая только что вошла.
От растерянности Пиф потеряла дар речи.
А Верховная сказала ей:
– Разденься.
Пиф сняла с волос жреческое покрывало. Расстегнула пряжки на плечах. Одеяние упало к ее ногам, безнадежно пачкаясь в виноградном соке.
– Ну!.. – настойчиво подгоняла ее из темноты Верховная Жрица.
Пиф расстегнула бюстгалтер, вылезла из трусиков, оставшись только в очках.
Верховная Жрица снова повернулась к Верховному Жрецу:
– Ну так что? ЭТУ будешь? Или у тебя вообще уже не встает?
Верховный Жрец разглядывал голую женщину и молчал. Пиф медленно покрывалась потом в душном помещении, пропитанном винными парами и сладким дымом благовоний. Ее тело залоснилось и начало тускло поблескивать в свете факелов и свечей.
Верховная Жрица резко поднялась со своего сиденья, прошумев длинным одеянием.
– Мерзавец! – отчеканила она. – Оргию срываешь!..
– Я не могу… – негромко сказал Верховный Жрец.
– А что ты вообще можешь?
Верховный Жрец отмолчался. Верховная наседала все напористей:
– Ты знаешь, что нарушаешь устав, импотент паршивый?
– Знаю… – сказал Верховный Жрец. И почти взмолился: – Ну, не могу я!
– Конечно, – язвительно проговорила Верховная, – ты только приписками заниматься можешь.
– Стерва! – рявкнул вдруг Верховный Жрец. – Ты сама!..
Они вступили вперебранку, поминая друг другу различные приписки и неудавшиеся интриги. Голая Пиф, чувствуя себя очень неловко, переступила с ноги на ногу. Виноград чавкнул под ее ступнями.
Верховные замолчали. Жрица сказала:
– Надлежащую оргиастичность необходимо поддерживать. Решай этот вопрос сам, как хочешь.
Тут Пиф наконец опомнилась и сказала:
– А мой обет безбрачия?..
Верховная Жрица поглядела на нее с усмешкой.
– Так с тебя же сняли безбрачные?
– Но я его не нарушала…
– А, теперь уже все равно… Ляжешь под этого импотента, как миленькая…
Верховный тихо зашипел.
Пиф поморщилась.
– Ляжешь, – повторила Верховная. Злорадно и уверенно. И пообещала: – Премиальные выпишем.
– Можно, я выпью? – спросила Пиф. Ей немедленно захотелось нажраться до положения риз.
– Разумеется. Это поддерживает оргиастичность, – сказала Верховная. Подошла, взяла ее за потную руку, сама отвела на ложе и помогла улечься. – Какой тебе?
– Вон тот, в виде члена, – сказала Пиф.
Верховная подала ей кубок, звонко щелкнула младшую жрицу по лбу, будто ребенка, и еще раз повторила:
– Премиальные выпишу, не обижу. Гляди, не подведи, подруга.
И вышла.
Наступила неловкая пауза. Пиф развалилась на ложе и присосалась к вину. От духоты она почти сразу разомлела. Захотелось спать. Верховный сидел у стены и не шевелился. И молчал.
Ну не мог он сегодня. Ни с этой бабой, ни с какой иной.
Встал, походил по ротонде. Не обращая на него внимания, младшая жрица со вкусом пьянствовала. И персиками, сучка, чавкала. А музыка продолжала безумствовать из подмигивающего музыкального центра, свечи потрескивали вкрадчиво, благовония наполняли комнату, сгущая воздух.
Подумав, Верховный подошел к стене и снял телефонную трубку.
– Беренгарий? – сказал он.
Пиф не слушала. Ну его совсем, этого Верховного. А винцо прили-ичное… Даже очень.
– …Нет? А кто сегодня дежурит? Ладно, зови… Нет, скажи, чтобы поднялся на третий этаж… Сам знаю, что Покои Тайных Мистерий… Не найдет, так проводишь… Слушай, ты, умник!.. Поговори мне!.. На каменоломни продам…
И с треском шмякнул трубку.
Из этого разговора Пиф не поняла ровным счетом ничего. Да и понимать ей ничего не хотелось. А Верховный снова затих, и она о нем опять забыла.
Потом дверь Покоев отворилась. В комнату хлынула нежданная струя свежего воздуха. Кто-то неловко затоптался на пороге. Потом, охнув, стал разуваться. Звякнула пряжка брючного ремня. Чав-чав-чав – подошел по винограду к ложу. Присел рядом. Голый, теплый, потный.
– Привет, – произнес он неприятно знакомым голосом.
Пиф повернулась на ложе. Прищурилась (без очков плохо видела, а очки положила на столик рядом с бокалами, чтобы не мешали).
– Иди сюда, – сказала она. И протянула наугад руку, сразу коснувшись чужого покрытого мурашками бока с выпирающими ребрами.
Этот, с ребрами, осторожненько улегся рядом. Ему было неловко. Пиф поняла это. Ничего, сейчас они оба напьются, и все будет ловко.
Верховный Жрец подошел к ним поближе, поглядел, нависая из темноты над низким ложем и проговорил, явно цитируя кого-то из древних:
– «Любите друг друга, сволочи».
И бесшумно удалился.
Пиф на секунду нацепила очки, чтобы разглядеть, кого это ей подсунули. Даже привзвизгнула от изумления:
– Ты?..
Бэда покаянно кивнул.
– Слушай, – спросил он младшую жрицу, – что здесь происходит?
– Оргиастическое совокупление здесь происходит, – мрачно сказала Пиф, снимая очки, чтобы только не видеть эту постную морду с белыми ресницами.
– Что?..
– Да ты совсем дурак! – разозлилась Пиф. – Руководству положено совокупляться. Это в Уставе записано… От этого в Оракуле надлежащая атмосфера, понятно?
Бэде ничего не было понятно. Он так и сказал.
– А при чем тут ты и я? Мы с тобой еще пока не руководим этим бесовским кабаком…
– А вот при том. Верховная Верховного терпеть не может. Откуда я знаю, какая ей вожжа попала? Позвонила мне, вызвала с дежурства… Ну да, все равно безбрачные с меня сняли… По твоей милости…
– Я помочь хотел… – начал Бэда.
– Да молчи ты! Помочь… Я и должна быть такой сумасшедшей, как ты не понимаешь… Вот менады… Возьми со столика стаканчик в виде бабы танцующей, а то я не вижу…
Бэда приподнялся на локте, нашел пустой стакан, повертел в пальцах.
– Девка пьяная… – сказал он. – Ну и что?
– Вот именно! «Девка пьяная»! Это менада – служительница Диониса. Неистовые менады растерзали Орфея, ясно тебе? Кровь и вино! Вино и кровь! Он с ними трахаться не хотел, вот они его и… в клочья… А голову в реку бросили, голова еще долго плыла и пела, пела… «Так плыли – голова и лира…» А ты – «девка пьяная»…
Бэда поставил стаканчик на место. Улегся, заложил руки за голову, тоскливо уставился в высокий, скрывающийся за клубами дыма потолок.
– И что теперь нам с тобой делать? – спросил он.
– Оргиастически совокупляться! – сердито сказала Пиф. Она тоже улеглась, вытянулась и уставилась в потолок. – Давай.
– Я не хочу… – растерянно проговорил он.
– Я больно хочу! – озлилась вконец Пиф. – Оргиастичность в учреждении кто будет поддерживать? Гомер с Еврипидом?
– А Верховный – он почему с тобой не стал? Не захотел?
– Импотент он! – взвизгнула Пиф. – Он ни с кем не хочет! Он только со своим серебристым «Сарданапалом» хочет!
– А… – сказал Бэда.
Они помолчали. В безмолвии пьяная Пиф начала засыпать. Бэда осторожно укрыл ее шелковым покрывалом, и она тотчас же открыла глаза.
– Ты чего? – спросила она шепотом.
– Ничего… Расскажи что-нибудь, если не спишь.
– Про что тебе рассказать?
– Как ты стала жрицей?
– Ну… – Пиф улеглась поудобнее. «Поудобнее» означало, что она прижалась к Бэде всем боком и положила голову ему на руку. – Просто нанялась. Прошла тестирование, медицинское обследование – и стала работать. Жрица – это ведь должность такая… в табеле… У меня даже посвящений нет. Кроме одного, самого низшего. Так оно у всех вольнонаемных в Оракуле есть.
– Понятно, – сказал Бэда.
– А ты? – строго спросила его Пиф.
– Что я… Меня не очень-то спросили, хочу я здесь работать или нет.
– Откупись, – предложила Пиф. – Пятьдесят сиклей не такие большие деньги.
– И что я буду делать, если откуплюсь? Здесь хоть кормят как на убой и за квартиру платить не надо…
– Получишь посвящение, сделаешь карьеру… В Оракуле очень хорошую карьеру сделать можно…
– Мне религия не позволяет, – сказал Бэда.
И обнял ее покрепче.
– Ну и дурак, – сказала Пиф. – А ты ничего, ласковый. Если очки снять и рожи твоей не видеть.
– А как ты видишь без очков?
– Пятна вижу. Белое пятно – лицо, темное – одежда.
Бэда погладил ее по лицу.
– А у тебя бабы были? – спросила Пиф, сомлев.
– Были…
– А какие тебе нравятся?..
– Которые в постели болтают, – сказал он.
Пиф хихикнула.
Завывающая музыка наконец иссякла. Только свечи трещали, но и они догорали. Постепенно становилось все тише и темнее.
– Иди ко мне, – шепотом сказала Пиф.
Он тихонько засмеялся.
– А я, по-твоему, где?
Пиф получила свои премиальные (в полтора раза больше безбрачных), дала подписку о неразглашении и честно постаралась обо всем забыть. Правда, часть премиальных ушла на покупку нового облачения – прежнее было не отстирать от пятен виноградного сока.
– Что самое удивительное, – говорила Пиф своей подруге Гедде, которой немедленно разгласила свое приключение, – так это ощущение, будто я нахожусь в эпицентре грандиозного любовного романа.
Гедда глядела на нее ласково и помалкивала, потягивая коктейль. Они сидели в маленьком кафе на углу проспекта Айбур Шабум и улицы Китинну (Хлопковой). Это было их любимое кафе, еще со школьных времен. Только тогда они заказывали здесь мороженое и сок, а теперь…
– Ты слишком много пьешь, дорогая, – заметила Гедда.
– Да? – Пиф нервно отодвинула от себя пальцем пустой стакан. – Я закажу еще, можно?
– Дело твое, – сказала Гедда.
Пиф заказала еще.
– И как будто ничего не случилось, – продолжала она, плюхаясь обратно в плюшевое кресло с новым стаканом в руке. – Верховная молчит, даже намеков не делает. Верховный – слишком большая шишка, он к нам и не заходит. Беренгарий только рожи корчит, но намекать не решается…
– А этот? – деликатно поинтересовалась Гедда, водя соломинкой по краю сткана.
– Этот? – Пиф вскинула глаза. – Вообще ни слуху ни духу. Может, его сразу после этого повесили, почем мне знать.
– А ты не спрашивала?
– У кого?
– У того же Беренгария, к примеру.
– Да? У Беренгария? Дать ему такой козырь в руки… Пиф интересуется каким-то безродным программистом, которому цена грош в базарный день… Очень надо!
Она сердито присосалась к своей соломинке. Содержимое стакана резко пошло на убыль.
Гедда помолчала, а после очень ласково произнесла:
– Да ты, мать, влюблена по уши…
– Я?!
– Не сверкай очками. Тут не жертвенник с коноплей, так что не впадай в буйство.
– Я влюбилась?
– Ага.
– В эту белобрысую образину?
– Вот-вот.
Гедда наслаждалась.
Побушевав, Пиф затихла.
– Кстати, не вздумай никому рассказывать. Я дала подписку. Так что учти, Гедда…
– Учту, – совсем уж нежно сказала Гедда. – Идем, горе мое.
Пиф уже вставила ключ в замочную скважину, когда на лестнице, пролетом выше, кто-то зашевелился и направился прямиком к ней. Пиф быстро заскочила в квартиру, однако захлопнуть за собой дверь не успела – грабитель (разбойник, убийца, маньяк, вымогатель, насильник) подставил ногу в грубом башмаке. Стиснув зубы, Пиф с маху вонзила в эту ногу каблучок, однако цели своей не достигла. Грубый башмак остался на месте.
– Пиф!
Только тут она подняла глаза и в полумраке разглядела грабителя (разбойника, убийцу, маньяка, вымогателя, насильника).
– Проклятье на тебя, Бэда, – проворчала она, отпуская дверь. – Входи.
– Я не один, – предупредил он.
– Начинается, – засопела Пиф. Она была разочарована и откровенно злобилась.
Бэда непонимающе посмотрел на нее.
– Я по делу, – пояснил он. – Если тебе сейчас неудобно, то скажи. Просто трудно выбраться из барака. А отпрашиваться у Беренгария неохота, хотя он, кажется, мужик хороший.
– Хороший, – согласилась Пиф. – Предаст, продаст и вместе пообедает, а так – душа человек.
Бэда вошел и сразу же, нагнувшись, принялся снимать ботинки. Следом за Бэдой в квартиру втиснулся второй – мальчик лет десяти в синей куртке с плеча взрослого мужчины, босой, с рожицей плутоватой, но хорошенькой.
– Это еще кто? – осведомилась Пиф. – Внебрачный сын твоей первой женщины, которая была тебе одновременно как мать?
Бэда растерялся. Он выпрямился, покраснев. А мальчик захихикал.
– Собственно, нет, – сказал Бэда. – Это… мой бывший надсмотрщик. Ну, еще там, в рабских кварталах, на рынке.
– Это? Надсмотрщик?
Такого феерического вранья Пиф никак не ожидала.
– Так вышло, – оправдываясь, сказал мальчик. – На самом деле меня Господь вот каким сотворил… а я уж потом напортил…
Пиф махнула рукой.
– Болтать глупости можно и на кухне, – сказала она. – Я поставлю чайник.
– А можно кофе? – спросил Бэда, нахальный, как все рабы, если их немного приласкать.
– Можно, – нелюбезно сказала Пиф, и Бэда опять испугался:
– Если тебе трудно, то вообще ничего не надо.
Пиф только фыркнула.
Все трое прошли на кухню. Пиф велела гостям сесть и не путаться под ногами, а сама принялась варить кофе и ворчать.
Наконец Бэда заговорил:
– Я к тебе пришел, потому что больше не к кому…
Польщенная, Пиф сразу же простила ему вторжение в компании с мальчишкой.
– Понимаешь ли, – продолжал он, – для него, и для меня тоже, это очень важно. А в Оракуле я только тебе доверяю…
Пиф слушала и упивалась.
– Говори, – подбодрила она его, когда он снова замолчал в явной нерешительности.
– Мне нужно денег, – сказал он. – Не очень много, но нужно. Своих-то пока что нет…
Кофе зашипел, убегая. Деньги. Вот и все, зачем он явился. Все сперва говорят, что она им позарез нужна, а потом с умильной мордой просят денег. И этот – туда же… «В эпицентре любовного романа». Было уже, помним-с.
– Сколько тебе потребно? – спросила она сухо.
Он встал.
– Четыре сикля, – сказал он очень тихо. И настороженно уставился ей в затылок. Он видел, что с ней творится что-то странное. Неприятное.
– Четыре сикля? – Она обернулась, ковшик с черными потеками кофе в одной руке, тряпка в другой. – Четыре сикля?
– Ты не можешь? Это много? – тихо спросил он.
Она разлила кофе по чашкам, вынула из холодильника сок – ребенку, уселась сама. Не сводя с Пиф тревожного взгляда, Бэда взял чашку и сел на краешек табуретки.
– Прости, если мы тебе помешали, – повторил он.
– Ты действительно вперся ко мне из-за четырех сиклей?
– Да.
– У тебя нет такой ерундовой суммы, ты хочешь сказать?
– Нет. У меня вообще никаких денег нет.
– Конечно, я дам тебе четыре сикля. Я могу и десять дать.
– Десять не надо. Четыре. Только… Пиф, это без отдачи. То есть, я отдам, если смогу, но не знаю, когда.
– Можешь не отдавать. – Она махнула рукой. – Мне за ту ночь столько заплатили, что я, наверное, Беренгария купить смогла бы.
Он помолчал немного, а после спросил:
– Тебе заплатили?
– Ну да. Премиальные, как и обещали. И подписку взяли о неразглашении, но я все равно Гедде разгласила… Я ей всегда все разглашаю.
– С меня тоже взяли. Сказали, что кожу сдерут, если стану болтать. Верховный сказал.
Пиф призадумалась.
– А если я стану болтать?
– Не знаю, – сказал Бэда. – Мне кажется, они не очень-то будут разбираться, кто из двоих наболтал.
Пиф вытащила из кармана мятую бумажку в пять сиклей и протянула ему. Он взял и сказал просто:
– Спасибо.
– Сиди уж, – махнула Пиф. – Расскажи мне лучше, где ты подобрал этого огольца…
Это был их последний вечер. Девятый после смерти дедули-надсмотрщика. Бэде было немного грустно. И тревожно. А мальчишка болтал, как ни в чем не бывало.
– Я буду тебя навещать, – обещал он. – Вот увидишь, все как-нибудь устроится.
Теперь, когда деньги у них были и можно было идти в храм и «возносить», что положено, мальчик совершенно успокоился.
Они бродили по Вавилону. В чернильной синеве ночного воздуха мерцали фонари. Огромный Евфрат медленно тащил свои воды, рассекая город на две части.
Мальчик вдруг признался:
– Пока этот… ну, мой… был жив, он никогда не видел города по-настоящему… Он вообще дальше рабских кварталов не хаживал. А что ему? За день смухлюет, вечером пропьет, благо винные лавочки рядом… Наконец-то я от него избавился. Мне как будто глаза кто-то промыл чистой водой…
Бэда молчал, слушал краем уха. Он прикидывал: влетит ему за то, что опять не в бараках ночь провел или не влетит. А надсмотрщикова душа говорила и говорила, смеялась и смеялась, а после вдруг отпустила руку Бэды и побежала.
– Пока! – крикнул мальчик, на мгновение обернувшись и от нетерпения подпрыгивая. – Я еще как-нибудь загляну к тебе! Потом!
Бэда сжал в кармане пятисиклевую бумажку, которую подарила ему Пиф.
– Пока, – пробормотал он. – До свидания, душа.
– Я вдруг подумала, – сказала Гедда, – как все это хрупко.
– Что хрупко? – спросила Пиф.
– Все. Ты, он. То, что вас связывает. Вообще – человек… Хлоп – и вот его уже нет…
– Зануда, – сказала Пиф.
Храм, куда Бэда отправился «возносить», существовал на полулегальных правах в знаменитых катакомбах Вавилона, впоследствии частично перестроенных под метро.
На станции «Площадь Наву» было несколько боковых тоннелей, выкопанных в незапамятные времена (еще до потопа, где несколько богатых семей думали спастись от бедствия). Один из этих тоннелей, скрытый неприметной скучной дверкой с эмалированной табличкой «СЛУЖЕБНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ. ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН», был занят подпольной христианской общиной. За известную плату руководство вавилонского метрополитена смотрело на это сквозь пальцы.
Бэда разменял у тетки Кандиды полученную от Пиф пятисиклевую бумажку на пять сиклевок и одну такую сунул Беренгарию, чтобы тот отпустил его на несколько часов и, если что, выгородил перед начальством.
– Опять по бабам собрался? – спросил проницательный Беренгарий.
Бэда неопределенно пожал плечом.
Беренгарий небрежно повертел бумажку в пальцах и вернул Бэде.
– Ладно, забери. Купи ей мороженое.
– Здесь не хватит на мороженое.
– Да и не любит она мороженого, – подхватил Беренгарий. – Она водку любит.
Бэда похолодел.
– Кто «она»?
– Брось ты. Все уже знают. Пифка, вот кто.
– Я не к ней, – сказал Бэда. Но сиклевку забрал и сунул в карман. Он и сам любил мороженое.
БЛАГОСЛОВИ НИНМАХ И БОГИ ОРФЕЯ. ПО ВЕЛИКОЙ БЛАГОСТИ БОГОВ… КУРС АКЦИЙ… ОПТОВЫЕ ПОСТАВКИ… МУСОРОПЕРЕРАБАТЫВАЮЩИЙ ЗАВОД… НЕРАЦИОНАЛЬНО… БОЛЕЕ РАЦИОНАЛЬНО… ПРОПУСКНЫЕ МОЩНОСТИ… ПОСТАВКИ ИЗ ЭЛАМА… ПОСТАВКИ В ЭЛАМ… ФЬЮЧЕРСНЫЕ СДЕЛКИ КАСАТЕЛЬНО ЭСАГИЛЬСКОЙ МУСОРНОЙ СВАЛКИ… аа-ахх… Аксиция, завари кофе, а? Пожалуйста…
Бэда надавил на неприметную белую кнопочку рядом с обшарпанной дверкой «СЛУЖЕБНОЕ ПОМЕЩЕНИЕ…» Спустя несколько секунд ожило переговорное устройство. За металлическим его забралом громко задышали, чем-то щелкнули и неприязненным тоном поинтересовались, кого нужно.
– Мне бы Петра, – робко сказал Бэда.
– Кого?
– Отца Петра, – повторил Бэда.
– Кто спрашивает?
– Бэда…
И оглянулся: не слышит ли кто. Но люди шли и шли непрерывным потоком по синей станции «Площадь Наву», погруженные в обычную свою суету – домохозяйки с сумками, откуда мертвенно, как сухие ветви кустарника, торчат ноги забитых кур; египтянки с их шумным говором, в широких парчовых юбках; клерки, на ходу интимно бормочущие в радиотелефоны; ленивые холуи, посланные господами по делу и явно задержавшиеся на площади Наву, где что ни шаг, то новое диво…
Кому тут дело до человека по имени Беда, который стучит в обшарпанную дверцу и просит позвать другого человека, по имени Петр…
А тут дверка как раз приоткрылась и Бэду впустили.
– Входи уж.
Вошел.
– Иди уж.
Пошел.
Узкий длинный ход, сырые стены в арматуре, кругом какие-то трубы. Но под ногами было сухо, а когда достиг обширного бункера, переделанного под храм, так и вовсе красиво. Между стенами и фанерными перегородками, установленными по всему периметру, поставили электрообогревательные устройства. Перегородки хоть и взяты на том же складе мебельных полуфабрикатов, что и уёбище, уродующее оракульное рококо, а отделаны совершенно иначе. Красивым холстом затянуты, разрисованы цветами и плодами. Будто в райский сад входишь.
С потолка три лампы на цепях свисали, рассеивая полумрак. В большом жестяном корыте, полном песка, потрескивали тонкие красные свечки, числом около сорока.
Рослый рыжий человек уже шел Бэде навстречу.
– Я Петр, – сказал он.
Бэда остановился, по сторонам глазеть бросил и на человека этого уставился.
Всего в том человеке было с избытком: роста, волоса, голоса. Так что рядом с ним совсем потерялся неказистый Бэда.
Потому, смутившись, стоял и безмолвствовал.
Потом о деньгах вспомнил и протянул их неловко.
– Вот…
– Что это? – строго вопросил рыжий.
– Четыре сикля. Мне ваш этот, который у двери, третьего дня сказал, что поминание четыре сикля стоит.
– В вазу положи, – распорядился рыжий. И указал бородой на большую медную вазу, стоявшую у порога. Бэда ее и не приметил, как входил, настолько поразил его храм.
Бэда послушно подошел к вазе и, свернув сикли в трубочку, просунул их в узкое горлышко. После снова к тому Петру повернулся.
– Умер человек один, – сказал Бэда. – Просил за него вознести… ну, все, что нужно. Вот я и пришел.
Рыжий пристально глядел на Бэду, пальцами бороду свою мял.
– А так редко в храм ходишь? Что-то я тебя не помню.
– Редко, – сказал Бэда. – Да из барака поди выберись… А как выберешься, так всегда дело какое-нибудь найдется.
– Ну, ну, – подбодрил его Петр. Но вид по-прежнему имел озабоченный и строгий. – Служишь-то как, хорошо?
– Как умею, – сказал Бэда.
– А ты, небось, плохо умеешь?
– Не знаю, – честно сказал Бэда.
– Кому служишь?
Бэда губу прикусил, понимая, что сейчас его выгонят.
– Оракулу, – ответил он еле слышно.
Тут рыжий побагровел, как свекла.
– КОМУ?
– Оракулу.
Помолчав, Петр уточнил, чтобы не вышло ошибки:
– В кабаке бесовском?
– Да.
Рыжий Петр замолчал, тяжким взором на Бэду уставившись. Потом сказал сердито:
– Уходи.
– Я сейчас уйду, – поспешно согласился Бэда, – только вы за этого человека… вознесите. Мне ничего больше и не надо.
– Тебе много что надо, – загремел Петр, – только ты, несчастный, этого не понимаешь…
– Да я понимаю… – проговорил Бэда, радуясь, что его пока что за шиворот не хватают и к дверям не тащат.
– Не понимаешь! – громыхал разгневанный Петр. – Из Оракула бежать надо, бежать! Эта лавка навлечет еще на Вавилон беды великие… – Помолчал и вдруг, смягчившись, спросил: – Как звали того человека?
– Не знаю…
Петр опять начал багровой краской наливаться.
– Как это – не знаешь? А как же ты за него хочешь молиться?
– Я-то помню, какой он и как выглядел… – растерянно сказал Бэда. – А там, где он сейчас, его и подавно знают… Это надсмотрщик мой бывший. Я, пока за проволокой на площади Наву вшей давил, держал его за полное дерьмо. Он же, подлец, голодом нас морил, а сам с работы полные сумки жратвы таскал… И справки медицинские подделывал, чтобы подороже товар сбывать. А душа у него была ясная и чистая… Но это только потом обнаружилось, когда он помер. А пока жив был, иной раз лежишь и думаешь – своими бы руками задушил эту гадину.
– Это хорошо, – медленно проговорил Петр, – что ты за мучителя своего молиться хочешь…
– Да какой он мучитель… Так, воришка, а что орал на нас – так то не мучительство, а одно только развлечение… – Бэда ухватил Петра за рукав. – Вы уж сделайте для него все, что надо, хорошо? Просто скажите: бэдин надсмотрщик с площади Наву, вот и все. Он в синей тужурке ходил.
Петр непонятно молчал.
Бэда повернулся, чтобы уйти, когда Петр рявкнул ему в спину:
– Стоять!
Бэда остановился.
Петр извлек откуда-то из-под своей рубахи необъятных размеров тяжелый крест и – как показалось перепуганному программисту – замахнулся на него.
– Голову наклони, дикий ты осел, – грозно молвил Петр. – Благословлю тебя.
На узорной решетке садов Семирамис висело большое объявление: «СОБАКАМ, РАБАМ, НИЖНИМ ЧИНАМ И ГРЯЗНОБОРОДЫМ ЭЛАМИТАМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН». Поскольку Пиф никогда не была ни собакой, ни рабом, ни нижним чином, ни тем более грязнобородым эламитом, то на надпись эту внимания не обращала.
А тут поневоле обратишь, когда Бэда вдруг споткнулся, густо покраснел и выпустил ее руку.
Пиф – на этот раз в белоснежном виссоновом платье (пена кружев вскипает у ворота, оттеняя шею, увитую тонкой золотой цепочкой) – брови сдвинула, голову вскинула:
– Да пошли они куда подальше со своими объявлениями.
– Неприятности будут, – сказал Бэда тихо.
– Я – пифия, – высокомерно объявила Пиф. – Пусть только прибодаются…
Они миновали узорные ворота и оказались в прохладной тени под зелеными сводами садов Семирамис.
Странное это место в Вавилоне, сады Семирамис. Впрочем, какое место в Вавилоне не странное? Ноги собьешь, искамши, да и не отыщешь такого, пожалуй.
Еле слышно шуршит вода в скрытых под землей оросительных трубах. Трубы керамические, по старинной технологии сделанные. Во время потопа сады были разрушены, но потом их восстановили во всей былой красе.
Тут и там среди пышной зелени мелькают статуи – дельфины, бьющие хвостом рыбы, обезьянки с плодами в руках. Настоящие обезьянки прыгают с ветки на ветку. Кое-где на деревьях вывешены стрелки и указатели: «ТУАЛЕТ – 0,5 АШЛУ», «ЦВЕТЫ НЕ РВАТЬ», «ОКУРКИ В ТРУБЫ ОРОСИТЕЛЬНОЙ СИСТЕМЫ НЕ КЛАСТЬ. ШТРАФ 40 СИКЛЕЙ», «ОСТОРОЖНО, ОБЕЗЬЯНЫ!»
– А что, обезьяны тут хищные? – спросил Бэда.
– Нет, ласковые. Из рук берут. Только гадят на голову, – пояснила Пиф.
Они обошли весь сад, оказавшийся, к удивлению Бэды, довольно маленьким (со стороны выглядел райскими кущами, не знающими пределов). Наконец Пиф объявила, что у нее болят ноги. Еще бы не болели, когда на такие каблучищи взгромоздилась!
Бэда купил ей мороженого, и они сели на лавочку под цветущей магнолией. От запаха у обоих разболелась голова, но уходить не хотелось. Пиф съела свое мороженое, выбросила стаканчик в траву и, сняв туфли, поджала под себя босые ноги. Бэда взял ее ступню в руки.
– Натерла, – сказал он, недоумевая. – Зачем женщины только носят такую неудобную обувь?
– Чтобы вам, дуракам, нравиться, – ответила Пиф.
– Мне бы больше понравилось, если бы ты ноги не натирала, – сказал Бэда. – А как ты выглядишь – это дело десятое.
Он тут же понял, что ляпнул невпопад. Впрочем, Пиф только вздохнула легонько. Мужчины всегда говорили не то, что она хотела бы от них услышать. Она привыкла к этому.
– Ну, и с чего ты взял, что я именно тебе хочу понравиться? – сказала Пиф, чтобы отомстить за свое разочарование.
Бэда не ответил.
В соседней аллее расположился духовой оркестр. Некоторое время они слушали музыку и молчали. Потом Бэда сказал неуверенно:
– Им заплатить, наверное, надо…
– Мы их не нанимали, – возразила Пиф. И поинтересовалась: – А что ты наплел Беренгарию, когда уходил?
– Что иду дискеты покупать.
– Он же проверит.
Бэда отмахнулся.
– Ему все равно, по-моему. Да и вообще, он симпатичный мужик.
– А тот мальчик… – вспомнила вдруг Пиф. – Твой надсмотрщик… Ты давно его не видел?
– Давно, – сказал Бэда. – Так ведь всё, девять дней прошло. Ушла душа. Я его и в храме отмолил. Помнишь, ты деньги нам давала?
Пиф сморщилась.
– Не нравится мне эта твоя секта.
– Христианство не секта. Это религия.
– Один хрен… – сказала Пиф, которая совершенно запуталась в богах и давно уже не давала себе труда разобраться.
– Да нет, не один, – сказал Бэда, неожиданно проявив твердость. – Совершенно разные хрены, поверь мне, Пиф.
– Ну ладно, отмолил, – проворчала она. – И что, теперь он, по-твоему, блаженствует… где там у вас праведные души блаженствуют? Как у всех, в райском саду? Или как?..
Бэда поднял глаза, мгновенно ощутив и благоухание цветов в саду Семирамис, и острый аромат разомлевших от жары трав, и тихое журчание животворящих водных струй, и печальные песни духового оркестра, и предгрозовую духоту, нависшую над городом…
– Будет гроза, – сказал он ни с того ни с сего.
– Ну и что? – отозвалась Пиф. Она все еще думала про райский сад.
– Не знаю, – сказал Бэда. – Да, пожалуй, я скучаю по нему, по этому надсмотрщику.
– Брось ты. Нашел, по кому скучать. Он тебя, небось, кнутом бил.
Бэда склонил голову набок.
– Ну и что? – спросил он.
Пиф потянулась и капризно сказала:
– Ну хорошо, хорошо… скучаешь… не секта. И ты ходишь в этот ваш храм? Где общественные виселицы?
– Есть еще один, в катакомбах, – ответил Бэда. – В метро. Только он подпольный.
– Скажи-ите… в катакомбах… там что, фальшивые деньги печатают?
– Нет.
Пиф сунула ноги в туфли и встала, покривившись. Сделала несколько ковыляющих шагов.
– Нет, – сказала она, – я так не могу. Лучше уж я босиком пойду.
И решительно сняла туфли.
Они побродили немного по саду, наслаждаясь прохладой и полумраком, а после вышли на улицу, и снова навалилась на них нестерпимая духота вавилонского лета, усугубленная пылью и смогом. Однако на священном берегу Арахту и дальше, выше по Евфрату, сгущалась уже темнота.
– Похоже, и правда будет гроза, – заметила Пиф. – Уж пора бы. Просто дышать нечем.
Она так и шла босая, ежась. Асфальт под ногами был раскаленным.
Некоторое время Бэда смотрел, как она идет – вздрагивая при каждом шаге, туфли в руках, – а после вдруг решился.
– Держись, – сказал он, подставляя ей шею.
Она засмеялась.
– Что, на плечи к тебе влезть?
– Нет… – Он заметно покраснел. – Я тебя так… на руках понесу. Ты за шею держись.
Она обхватила его руками за шею, уколов ему спину каблучками туфель. Бэда поднял ее с неожиданной легкостью. Он оказался сильнее, чем выглядел.
У него на руках Пиф смеялась, пока не задохнулась.
– Что люди подумают? – выговорила она наконец.
– Что я тебя люблю, – пропыхтел он.
Она не расслышала. Или сделала вид, что не расслышала. В конце концов, пифия должна быть со странностями.
– А если кто-нибудь из знакомых увидит? – мечтательно спросила она, вертя головой по сторонам.
– Не ерзай, – попросил он. – Ты все-таки не худенькая.
В конце концов, пифии положено быть со странностями…
Виссон ее платья обвивает клейменые руки Бэды, шелковые кружева щекочут его ухо и шею. Ну, Пиф… Ну, выбрала… Долго, небось, выбирала… Боги Орфея, а одет-то он как!.. Гедда бы оценила эту картинку.
О, Гедде она все расскажет. И как он в саду Семирамис боялся, что выставят с треском (а никто к ним даже и не подошел и не полюбопытствовал). И как по душе надсмотрщиковой убивался. (Гедда скажет: какова дама, таковы и поклонники – сама ты, Пифка, с придурью, и бой-френд у тебя такой же…) И как на руках нес – ее, царевну, ее, жрицу распрекрасную, ее, богачку неслыханную, – он, программист грошовый, он, оборванец, он, образина белобрысая… На глазах всего Вавилона, Гедда! На глазах всего Вавилона!..
Да только, похоже, не глядел на них никто.
А гроза все сгущалась и сгущалась, выдавливая последний воздух из легких, к земле пригибая…
Наконец, первые капли дождя упали. Тяжкие, будто кровь из вены. Бэда остановился, опустил Пиф на ноги.
– Передохну, а? – сказал он виновато.
А Пиф виноватости его и не заметила. Она сияла. Вся сияла – глаза, очки, улыбка.
Руки вскинула, обняла его. И он осторожно положил тяжелые ладони на ее талию.
Тут-то их обоих дождем и накрыло. Ливневым покрывалом окутало, плотнее холстины. Будто обернуло с головы до ног и друг к другу притиснуло.
Они стояли и обнимались, а дождь щедро поливал их и еще насмешничал где-то высоко над головами: «Ах-ха-хха! Ох-хо-ххо! Любовь до гррробба-а… дуррраки обба-а…»
Они обнимались все крепче и теснее, будто под тем отвесным ливнем ничего больше нельзя было делать, как только стоять прижавшись друг к другу. Наконец, дождь немного стих. И тотчас они размокнули объятия.
Смеясь, Пиф выбросила свои негодные туфли в Евфрат, и они тут же сгинули за пеленой воды, не успев еще коснуться реки.
– Ты что? – вскрикнул Бэда. – Они же дорогущие!..
– Дороже тебя, – подтвердила Пиф. – Ты всего пятьдесят стоил, а они – пятьдесят пять…
Им это показалось так смешно, что они прыснули.
– Я никогда не была так счастлива, – говорила Пиф Гедде, к которой прибежала, не успев даже сменить платье на сухое, как была – босая, с сосульками мокрых волос. – Никогда, Гедда!..
Гедда улыбалась.
– У тебя какие-то синие пятна на платье, – сказала она вдруг.
– Где? – Пиф нагнулась, придерживая кружева рукой. – Какие еще синие пятна?
Она подошла к зеркалу, оставляя мокрые следы на геддином паркете. Поглядела, щурясь.
И правда, тончайший белоснежный виссон был в каких-то непонятных синих пятнах, словно им подтирали пролитые чернила.
– Ох ты, – пробормотала Пиф, расстраиваясь. – Где это я так?
Гедда подумала немного, рассеянно глядя, как подруга трет запачканный виссон между пальцами.
– А твой этот Бедочка… – сказала она наконец, осененная догадкой. – Что на нем было надето?
– Хламида какая-то. Что все программисты в Оракуле носят, то и надето…
– Какого цвета?
– Синего… Дерьмо! – завопила Пиф яростно. – Эти скопидомы в Оракуле выдали ему, небось, самую дешевую… крашеную…
Она плюхнулась в кресло, закинула ногу на ногу.
Гедда сунула ей в руки бокал с крепленым вином.
– Согрейся, а то потом на жертвеннике сипеть будешь. Позорище мое…
Пиф отпила сразу полбокала и резко вздохнула.
Гедда внимательно следила за ней. Приключения Пиф всегда были бурными и увлекательными, но, выслушивая отчеты о них, надлежало соблюдать некоторую осторожность.
Пиф пила вино. Гедда подбавляла ей в бокал из бутылки и помалкивала.
Пиф пила.
Гедда молчала.
Наконец Пиф вполне оценила ситуацию и расхохоталась.
– Итак, мой возлюбленный на меня полинял… Гедда, ну скажи, – кто еще, кроме меня, мог так вляпаться?..
…ВО ИМЯ БОЖЕСТВЕННОГО ЧЕРВА МАРДУКОВА… КОН…САЛТИНГ…
– Аксиция, где у нас словарь иностранных слов?
– Как ты только переподготовку прошла? – спросила Аксиция, доставая с полки толстую книгу в темном переплете.
– Понятия не имею. Спасибо.
Пиф взяла книгу и рассеянно уткнулась в нее носом.
– О чем ты все время думаешь? – спросила вдруг Аксиция.
– А? – Пиф подняла глаза. Помолчала. Ответила растерянно: – Не знаю…
ПОСЛЕ ВВЕДЕНИЯ ДОПОЛНИТЕЛЬНОГО НАЛОГА НА ОКНА УЧАСТИЛИСЬ СЛУЧАИ УКЛОНЕНИЯ ОТ УПЛАТЫ. МНОГИЕ ЖИТЕЛИ, ОСОБЕННО В РАЙОНЕ ДОМОВ-КОЛОДЦЕВ, НА БЕРЕГУ ПУРАТТУ, ЗАБИВАЮТ СВОИ ОКНА ДОСКАМИ, ОТКАЗЫВАЯСЬ В ТАКОМ СЛУЧАЕ ПЛАТИТЬ НАЛОГ. НАСИЛЬСТВЕННОЕ ВЗИМАНИЕ В СУДЕБНОМ ПОРЯДКЕ… ТРИ СЛУЧАЯ САМОУБИЙСТВА… НЕ ИМЕЛИ ОБЩЕСТВЕННОГО РЕЗОНАНСА…
– Что-о?
Пиф сделала запрос. Храмовая сетевая конференция («ЭСАГИЛА-ИНФО») сохранила, к счастью, текст предсмертных обращений этих самоубийц. Все трое проходили по разделу «экономические самоубийства». Один писал, что не может жить при забитом окне, поскольку нуждается еженощном созерцании звезды Иштар. «Не перенести беззвездной муки», писал он словами древнего (еще допотопного) поэта.
«Беззвездная мука». Вот еще глупости.
На всякий случай Пиф сделала еще один запрос – о звездопоклонниках. Насчет появления новой секты такого направления «ЭСАГИЛА-ИНФО» хранила полное молчание. Скорее всего, никакой новой секты тут не было, а речь шла об отдельно взятом безумце.
Пиф было поручено изучить экономическую обстановку в Вавилоне для прогнозирования возможного социального взрыва. Запрос был правительственный, поэтому на подготовку прорицания младшей жрице выделили два дополнительных дня.
Правительство собиралось повысить некоторые налоги и поднять плату на воду, мотивируя это необходимостью реконструкции очистных сооружений на Евфрате.
– Не нравится мне все это, – промолвила Пиф, выключая компьютер.
Аксиция отложила в сторону распечатку, которую изучала с карандашом в руке.
– Что именно тебе не нравится, Пиф?
– Запрос не нравится.
– Я не помню случая, чтобы тебе нравился запрос. Кроме первого месяца работы.
– Возможно. Да, скорее всего, мне просто все надоело. Но в этом запросе есть что-то нехорошее… Червоточина какая-то…
Аксиция опустила подбородок на скрещенные руки.
– Знаешь что мне кажется? – сказала она. – Что ты допустила самую большую оплошность, какую только может допустить жрица Оракула.
Пиф подняла брови, так что их стало видно из-под оправы очков.
– Ты это о чем?
– Вот здесь, – Аксиция постучала себя тонким пальцем по груди, – должно быть пусто. Никаких эмоций. Ты не должна никого любить.
– Кроме подруг и мамочки?
– Вообще никого, – повторила Аксиция. – Жрица – пустой сосуд.
Пиф сморщилась.
– Я помню. Белза нам говорил…
– Он правильно говорил, Пиф.
– Отстань, – сердито сказала Пиф, забыв о том, что сама завязала разговор.
Пожав плечами, Аксиция снова взялась за свою распечатку.
«БЕЗЗВЕЗДНАЯ МУКА». НАЛОГ НА ОКНА… ПОВЫШЕНИЕ НАЛОГА НА ВОДУ… ЧАСТНЫЕ АРЫКИ ПОДЛЕЖАТ ПОЛУТОРНОМУ НАЛОГООБЛОЖЕНИЮ… НЕУЧТЕННЫЕ ДОХОДЫ… УЩЕМЛЕНИЕ ПРАВ ЧАСТНЫХ СОБСТВЕННИКОВ… СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫВА…
Что-то во всем этом ей не нравилось. Она так и сказала Верховному, когда тот вызвал ее и спросил, как продвигается работа над правительственным заказом.
После той ночи в Покоях Тайных Мистерий они виделись впервые. Верховный Жрец осунулся и даже как будто постарел – видать, заботы грызли. Он сидел за столом в своем кабинете, постукивая пальцами по толстой папке с золотым тиснением «НА ПОДПИСЬ».
– Это была моя инициатива – чтобы заказ от правительства поручили именно вам, – начал он без предисловий. – Я считаю, что вы обладаете значительно более сильным потенциалом, чем это необходимо для рядовой младшей жрицы. Что вы скажете насчет второго посвящения?
Пиф прикинула: жрицы второго посвящения получают на восемнадцать сиклей больше. Почему бы и нет?
– Вот и хорошо. Просто замечательно, – сказал Верховный, хлопнув ладонью по папке. И с неожиданной откровенностью, весьма лестной в устах начальства, добавил: – Самое забавное, что в этом вопросе мы сошлись с Верховной Жрицей. За последние пять лет это едва ли не единственный вопрос, в котором мы с ней полностью единодушны.
Воспоминание о ночи в Покоях Тайных Мистерий мелькнуло во взгляде Верховного Жреца. Мелькнуло лишь на короткий миг, но Пиф успела его заметить. И позволила себе еле заметно улыбнуться, наклоняя голову в жреческом покрывале.
Она заговорила о заказе, для которого изучала материалы. Верховный Жрец настаивал на выполнении его в кратчайшие сроки.
– У меня такое ощущение, что клиента интересует совершенно не то, о чем он сделал запрос, – сказала Пиф.
– Забудьте обо всех ощущениях, – твердо сказал Верховный Жрец. – Вам велено изучить обстановку с точки зрения возможного социального взрыва, вот и изучайте. Никаких чувств при этом быть не должно. Жрица – пустой сосуд. Эмоции ни в коем случае не должны смущать ее во время встречи с богами…
За сегодняшний день Пиф слышала это второй раз. И если от Аксиции ей удалось отмахнуться, то слова Верховного всерьез задели ее. Неужели так заметно все то, что с ней происходит?
Проклятье.
В ТАКОЙ ВАЖНОЙ ДЛЯ ЭКОНОМИКИ ВАВИЛОНА ОТРАСЛИ, КАК РАБОТОРГОВЛЯ, ПРЕДЛОЖЕНИЕ ЗНАЧИТЕЛЬНО ПРЕВЫШАЕТ СПРОС. СЛЕДСТВИЕ: ДЕШЕВИЗНА РАБСКОЙ СИЛЫ. СЛЕДСТВИЕ: БЕЗРАБОТИЦА СВОБОДНЫХ. СЛЕДСТВИЕ: НЕВОЗМОЖНОСТЬ ДЛЯ СВОБОДНЫХ СОДЕРЖАТЬ РАБОВ. СЛЕДСТВИЕ: ОБИЛИЕ НЕРАСКУПЛЕННЫХ РАБОВ, КОТОРЫХ СОДЕРЖИТ ГОРОДСКАЯ АДМИНИСТРАЦИЯ. СЛЕДСТВИЕ: ФИЗИЧЕСКОЕ СОКРАЩЕНИЕ ПОГОЛОВЬЯ НЕРАСКУПЛЕННЫХ РАБОВ ПУТЕМ ЛИКВИДАЦИИ (ВАРИАНТ: ПРОДАЖА ИХ ЗА ГРАНИЦУ = УТЕЧКА МОЗГОВ ИЗ ВАВИЛОНИИ, ЧТО НЕДОПУСТИМО ПО СТРАТЕГИЧЕСКИМ И ПОЛИТИЧЕСКИМ СООБРАЖЕНИЯМ). СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНЫЕ ПРОТЕСТЫ СО СТОРОНЫ ОРГАНИЗАЦИЙ «ДРУГ ЧЕЛОВЕКА», «ЖИЗНЬ РАДИ ЖИЗНИ» И ДРУГИХ. СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫВА…
МАР-БАНИ: ПОТОМСТВЕННАЯ РОДОВАЯ АРИСТОКРАТИЯ… без вас знаю… Что у них там, в базу данных, вся Большая Вавилонская Энциклопедия забита? …ПО БОЛЬШЕЙ ЧАСТИ РАЗОРИВШАЯСЯ И СЛИВШАЯСЯ СО СРЕДНИМ (ВАРИАНТ: НИЗШИМ КЛАССОМ)… ПЕРИОДИЧЕСКИЕ ОППОЗИЦИОННЫЕ ВЫСТУПЛЕНИЯ… БЕСПРИНЦИПНОСТЬ… ОПОРА НА ТРАДИЦИИ… ИДЕОЛОГИЯ ДОПОТОПНОГО РЕЖИМА (ВТОРАЯ И ТРЕТЬЯ ДИНАСТИИ)… ОТКЛИК У ПРОСТОГО НАРОДА ВСЛЕДСТВИЕ ПРОСТОТЫ ПОЛИТИЧЕСКОЙ ПРОГРАММЫ И БЕЗОТВЕТСТВЕННЫХ ЭКОНОМИЧЕСКИХ… Ого!.. ЗАМЕТНАЯ АКТИВИЗАЦИЯ (ИСТОЧНИК: ВЫСТУПЛЕНИЯ В ПЕРИОДИЧЕСКОЙ ПЕЧАТИ – СТИЛИСТИЧЕСКИЙ И СЕМАНТИКО-ГНОСЕОЛОГИЧЕСКИЙ АНАЛИЗ, КОМПЬЮТЕРНОЕ ОБЕСПЕЧЕНИЕ: ИНСТИТУТ СОЦИАЛЬНОГО АНАЛИЗА «ХАЛДЕЙСКИЙ АНАЛИТИК»…) СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫ…
…Не-на-виииижу!..
Треножник. Знакомый запах. Помещение – то тесное, то невыносимо, до вселенской необъятности, просторное, словно пульсирующее. Ничего нет в пульсирующей вечности, кроме беспредельной черноты и белой точки: Я.
Я в черноте.
Отдельно чернота и отдельно Я.
Потом возникают Они.
Сжимать губы, молчать, пока необходимость сама не разомкнет губы и не сорвет крика – ибо только то, что не может таиться, что сильнее человека, сдерживающего тайну за стиснутыми зубами, – только это и является истинным предсказанием.
Они обступают Меня, вдруг населив бездонную черноту.
Их много, но Я – большая.
Но Я – одна.
И вот уже Меня нет. Я – Чернота, а Они предо Мною суетятся и бесстыдно выдают все свои тайны, ибо полагают, что Чернота ничего не видит, что Чернота ничего не понимает, что Чернота ничего не замечает, что Чернота ничего не фиксирует и не передает тем, кто снимает все это скрытой видеокамерой…
О, как Они наги, бесстыдны, жалки…
Я – Чернота.
Я – Глаз.
Я – Око в центре Вселенной,
но Меня нет…
Стрекозы с темно-синими крыльями. Миллионы стрекоз, которые опустятся с небес в день, когда настанет новый Потоп. Весь мир полон стрекозиных крыльев – синее изразцов Ассирии… И вот они здесь, распластавшись сплошным лазуритом, между нищих и торговцев площади Наву… Тысячи стрекоз гибнут на колючей проволоке, по которой пропущен ток… Мертвые стрекозы растекаются по площади Наву… Люди, охваченные паникой, бегут, бегут, топчут стрекозиные тела, ломают их синие крылья, оскальзываются и падают лицом в мертвый лазурит…
Люди мертвы. Кровь течет по лазуриту. Раскинув руки, огромная Чернота – всесильная, вездесущая, незримая Я – несется навстречу обезумевшему людскому потоку.
Жрица дрожит, покрытая потом, широко распахнув глаза. Одна из камер показывает эти глаза крупным планом: они полны боли и сострадания. Губы жрицы подергиваются. Сейчас она разомкнет уста, сейчас прозвучит слово предсказания…
Сейчас… Сейчас…
Стонет низким, утробным, животным голосом, будто роженица, поднимает руки, хватает себя за щеки.
И – долгожданный пронзительный крик:
– Бэ-да-а!..
Рослый человек с запоминающимся лицом – неправильные, но выразительные черты, длинноватый нос, черные глаза, лоснящаяся черная борода, заплетенная в две косы – держит в руке листок. Фирменный бланк Оракула. Он в недоумении. Верховный Жрец тоже в недоумении, однако удачно скрывает это.
– Только одно слово? – спрашивает этот рослый человек. – «Беда»? Что она имела в виду?
Верховный Жрец пожимает плечами.
– Видите ли, уважаемый… да вы садитесь!
Однако высокий человек продолжает стоять.
– Я хотел бы знать, что означает это слово?
– Предсказания пифий не всегда однозначны. В данном случае мы, к сожалению, ничем не можем вам помочь.
– Может быть, имеет смысл вызвать эту пифию и задать ей несколько вопросов относительно видения?
– Дорогой мой.
Верховный Жрец позволяет себе некоторую фамильярность, какой никогда не допустил бы, будь перед ним рядовой клиент. Однако рослый человек не является рядовым клиентом. Это мар-бани, заговорщик, который явился к нему от лица нескольких представителей древнейшей аристократии Вавилона.
По мнению мар-бани, давно уже настала пора бросить бомбу. Городу необходим взрыв. Важно знать, насколько город готов к социальному взрыву и куда именно лучше бросать бомбу.
Запрос был сделан именно в такой формулировке. Прямо скажем, нестандартной. Жрица получила совершенно иной заказ, оформленный как запрос от правительства. Эти стервы пифии – чуткие на ложь, как муравьи на сахар. Прибежала: не нравится ей что-то в заказе. Подозрительным ей что-то там мнится.
Да, ей нужно дать второе посвящение. Причем, немедленно. Если все будет так продолжаться и дальше, девочка далеко пойдет.
Мар-бани оплатил заказ по двойному тарифу. Половину этих денег Верховный Жрец, разумеется, положил себе в карман. А если заговор увенчается успехом и произойдут перемены в правительстве, Оракул будет как сыр в масле кататься. Такое случалось уже один раз (после того случая Оракул и заполучил роскошное здание рококо, о чем сообщалось выше).
– «Беда». Что это означает? – недоумевал мар-бани.
Наставил свою великолепную бороду на Верховного Жреца: высокомерен и прекрасен в превосходном своем высокомерии!
– Милейший, я выложил такую кучу денег не для того, чтобы услышать одно-единственное слово!
– Дорогой мой, – снова проговорил Верховный Жрец, – вся неприятность в том, что жрица, работавшая над заказом, и сама ничего не помнит. Она вошла в транс, которому предшествовала тщательная аналитическая подготовка… Вам объяснить технологию вхождения в так называемый аналитический жреческий транс?
Мар-бани пожевал губами, уселся в кресло, которого прежде упорно не замечал, закинул ногу на ногу.
– Да уж, желательно, – обронил он.
Верховный Жрец оценил его поведение как дружелюбное.
– Изучив все обстоятельства, касающиеся данного дела, жрица обязана забыть их. И уверяю вас, пифии это умеют. Они проходят специальную подготовку, весьма жесткую, но эффективную. Затем, когда к ним приходят видения, они, как правило, представляют события как бы свершившимися, причем, в наиболее вероятном варианте. Это и является предсказанием. По окончании транса жрица переходит в руки медицинского персонала и два дня находится в карантине. Затем ей предоставляется трехдневный отпуск, после чего она приступает к работе над новым заказом…
– А какой у них срок жизни? – вдруг спросил мар-бани.
– Друг мой, вас это, очевидно, не касается, – сказал Верховный Жрец.
Мар-бани решил не затрагивать больше посторонних тем и снова повертел в руках фирменный бланк с предсказанием.
– «Беда»… Я могу ознакомиться с видеозаписью? – спросил он неожиданно.
– Вообще-то мы не предоставляем клиентам наши видеоматериалы, разве что возникают рекламации… – сказал Верховный Жрец. – Впрочем, рекламации практически не возникают.
– Считайте, что возникла, – сказал мар-бани.
Однако видеозапись его разочаровала. В течение получаса на экране телевизора дрожала и пучила глаза потная женщина, после чего завыла (мар-бани стало противно) и выдавила из себя это непонятное «беда».
Вернувшись в кабинет Верховного Жреца, мар-бани решился.
– Хорошо. Я принимаю ваше предсказание. Поскольку заказ был оформлен как запрос от правительства о возможности социального взрыва, то слово «беда», очевидно, означает «правительству следует остерегаться, ибо в случае неосмотрительных действий его ждет беда».
– Вот видите, вы сами великолепно во всем разобрались, – сказал Верховный Жрец.
Пиф открыла глаза.
Нет, ей не почудилось. Город был полон грома. За окном светило солнце, никакого дождя не было в помине. Стекла позвякивали, чашка на столе слегка дребезжала о блюдечко. Что-то большое, тяжелое непрерывно рокотало в чреве необъятного Вавилона, будто там неуклюже ворочалось гигантское чудовище, заплутавшее в лабиринтах улиц и дворов-колодцев.
Пиф находилась на карантине, в медицинском флигеле Оракула. Она много спала, много ела, проходила обследование, кварцевание, водный массаж и другие процедуры, долженствующие восстановить ее здоровье. Обычно жрица после транса, как и говорил Верховный Жрец заказчику мар-бани, остается в карантине на два дня, но для Пиф сделали исключение. Прошло уже шесть дней, а выписывать ее собирались только назавтра – итого семь дней.
Ее это устраивало.
До сегодняшнего дня, когда вдруг зашевелилось это странное, грохочущее.
«Ррр… до грробба-а…»
– Бэда, – пробормотала Пиф. И вдруг вскрикнула – она вспомнила: – Бэда!
На крик заглянула медицинская сестра в голубом облачении. Еле слышно прошелестела с укоризной:
– Голубчик, разве так можно…
– Тетку Кандиду сюда! – повелела Пиф.
– Невозможно, голубчик… Служительницам такого ранга вход в медицинский корпус строжайше…
– Нет! Тетку Кандиду мне! Хочу, чтоб Кандида прислуживала! – капризно проговорила Пиф, норовя запустить в сестру больничным тапком. – Ну!..
Сестра, которой настрого было приказано потакать всем капризам этой жрицы, поспешно выскользнула из комнаты и прикрыла дверь.
«Дурраки…» – рычало чрево Вавилона.
Пиф взяла с белого пластмассового подноса чашку. Крепчайший кофе. Таких чашек она выпивала в день не менее трех. Сестра пыталась протестовать, но Пиф закатила первосортную истерику.
(Истерика Жреческая Первосортная: "МНЕ ПОСМЕЛИ ПЕРЕЧИТЬ? МНЕ – ПОСМЕЛИ – ПЕРЕЧИТЬ? – М Н Е… – П О С М Е Л И… и так далее, по нарастающей, покуда у дерзкого не сдадут нервы, ибо у пифии, закатывающей Истерику Жреческую Первосортную, нервы как канаты).
После этого сестра смирилась.
И вот, не дожидаясь взрыва, едва лишь уловив первые нотки ИЖП в голосе Пиф – что уж скрывать, и без того довольно визгливом, – сестра побежала за этой неопрятной теткой Кандидой, которая моет полы в рабском бараке и у младшей жреческой обслуги и от которой вечно разит потом и хлоркой.
Пиф как раз допивала вторую чашку, когда тетка Кандида явилась. Вернее, так: сперва показалсь сестра, губы поджаты, лицо смертельно обиженное, голос уксусный:
– Я привела вам эту Кандиду, голубчик, как вы и просили.
– Спасибо.
Пиф подпрыгнула на широкой мягкой постели, разворошив скользкие шелковые подушки. Взметнула белоснежный пеньюар, вскочила.
– Спасибо!
Сестра исчезла. Вместо нее боком протиснулась в дверь громоздкая тетка Кандида. Как была, в синем халате. Ибо Пиф велела – НЕМЕДЛЕННО! Сестра и притащила старуху – НЕМЕДЛЕННО!
– Как же так, барышня, – укоризненно заговорила тетка Кандида, – от дел оторвали, даже переодеться не дали…
– И не надо, не надо переодеваться, – поспешно сказала Пиф. – Входи, да дверь затвори как следует.
Тетка Кандида повиновалась.
– Ну, – совсем уж неприветливо молвила она, – зачем звали-то, барышня?
– Что в городе происходит? – жадно спросила Пиф, раскачивая пружинный матрас.
– Для того, что ли, звали, чтобы я вам, значит, про безобразие это рассказывала?
– Да, да. Что там грохочет с утра?
Тетка Кандида с подозрением поглядела на Пиф – не посмеяться ли задумала младшая жрица. Все они с тараканами в голове, а эта так вообще бешеная.
Но Пиф была совершенно серьезна.
– Ну, говори же. Меня тут взаперти держат, пока я болею после транса…
Тетка Кандида придвинулась ближе и прошептала:
– Бунт, барышня. Настоящий бунт. Эти-то, богатеи из нынешних, власть всю забрали и народ давят, будто виноград на винодельне… Ну вот. А прежние-то владетели, допотопные, которых нынешние всех их богатств лишили и в нищее состояние ввергли, – они-то за народ. И народ за них биться пошел. Старые-то, ну, мар-бани – лучшую долю обещали… Говорят, закон такой сделают, чтобы всех рабов непременно раскупали. Чтобы нераскупленных, значит, не оставалось. И налог на окна отменят, а плату на воду в прежней цене оставят…
– Врут, – отрубила Пиф.
– Ох, барышня. А вдруг не врут? Народ ведь надеется…
– А грохочет что?
– Так танки в город вошли… Правители-то сразу вызвали военных, чтобы те, значит, народ разогнали… Ну, военные и стараются… С утра уж стреляют, побили, говорят, народу – страсть… – Тетка Кандида скорбно покачала головой. – Вот беда-то, вот беда какая!..
– Беда. Беда!
Пиф замолчала, широко раскрыв невидящие глаза.
…Стрекозиные крылья… Нет, это просто синий цвет – лазурит – кафель площади Наву…
– Беда, тетка Кандида, – сказала Пиф, лихорадочно схватив старуху за рукав. – Слушай, мне уйти надо.
– Уйти им надоть! – возмутилась старуха. – Здоровье свое беречь – вот что им надоть! Молодые еще, чтобы себя гробить… Сказано докторшей – лежать, значит, лежать. Нечего козой скакать. К тому же и неспокойно в городе.
– Тетка Кандида! – взмолилась Пиф. – Ты меня только выручи, я тебя откуплю. Как сыр в масле кататься будешь.
– Разбежалась, откупит она меня. Мне и в Оракуле хорошо.
– Ну ладно, скажи, чего хочешь, – все для тебя сделаю. Только помоги. Очень надо уйти. И чтоб эти все, – она кивнула на дверь, за которой скрылась сестра, – чтоб никто не знал.
– Да ничего мне и не надо, – совсем смутилась тетка Кандида. Но устоять перед напором Пиф не могла. – Ладно, говорите, барышня, чего удумали. Может, и помогу.
– Мне надо на площадь Наву. Там… человек один. С ним, наверное, беда.
Тетка Кандида вдруг с пониманием сказала:
– Любовь – она, девка, самая большая беда в нашей бабьей жизни и есть.
– Одежду принеси, а? Любую, хоть со вшами…
– Зачем со вшами? – окончательно разобиделась тетка Кандида. – Я тебе чистую принесу. И под росточек твой… А ты пока покушай хорошенько.
Бэда стоял в храме, что в катакомбах на площади Наву. Народу на этот раз собралось больше обычного, только Бэде это было невдомек, ибо ходил сюда нечасто и об обычае не ведал. Стояли, почти задевая друг друга плечами. Свечи все были погашены, чтобы люди не задыхались: хоть имелись вентиляционные колодцы, хоть и стояли за перегородками кондиционеры (община исхитрилась и купила на пожертвования), а все же подземелье – оно и есть подземелье. Душно здесь было.
Из полумрака, скрытый слушателями, громыхал отец Петр.
– Что вы мне тут о мятеже да о мятеже! Вы что, политикой пришли сюда заниматься?
Помолчал, обводя стоящих перед ним таким тяжким взором, что даже Бэда поежился, хоть и стоял в задних рядах и Петра вовсе не видел.
– Ладно, – уронил наконец Петр. – Будет вам и о мятеже, коли просите. – И зарычал грозно: – Чтоб в глупостях этих не участвовали, если храм свой любите и Бога своего почитаете! Чтоб витрин не били, чтоб домов не громили, чтоб людей не убивали, чтоб насилие над девками не чинили! Мар-бани на вашей крови хотят свою жирную задницу в правительственных креслах угнездить, а вы все, неразумные, и рады стараться. – Слышно было, что Петр скорчил рожу, потому что голос зазвучал ернически: – Вот-с, вот-с, господа, вот вам наша кровушка… – И проревел: – Дураки!!
После этого настала тишина. Только лампа, на цепях с потолка свисающая, вдруг еле слышно скрипнула.
Петр сказал:
– Сохраните ваши жизни для другого дела. Ступайте.
Народ пошел к выходу.
На площади Наву кое-где еще велась торговлишка. Бэда взял у лоточника вчерашнюю плюшку с творогом (была черствая и шла по половинной цене), принялся рассеянно жевать. Людей было мало. Рабские бараки за проволокой безмолвствовали, как вымерли. Только солдат в проеме караульной будки маячил, зевал.
Бэда свернул на широкую улицу Балат-Шин. Он хотел вернуться в Оракул до того, как Беренгарий, который вчера пришел откуда-то очень пьяный, очнется от тяжкого своего похмелья.
Народу и на улице было немного меньше обычного, хотя то и дело встречались прохожие. Прошла даже молоденькая няня с хорошенькой, как на картиночке, девочкой. Бэда ей сказал:
– Ты что ж в такое время с дитем по улицам бродишь, дурища?
Няня обиделась, пищать что-то стала, возмущаясь. Бэда только рукой махнул, слушать не стал.
Город и вправду был неспокоен, точно в животе у него бурчало, но пока что и на площади Наву, и на улице Балат-Шин было исключительно мирно.
И вдруг разом все переменилось.
Едва лишь свернув за угол, Бэда услыхал оглушительный всплеск, звон стекол, крики – веселые, пьяные – и поневоле к стене прижался. После разглядел: в конце улицы большая компания громила богатые магазины. Гулянье шло вовсю. Орали песни, все разом и невпопад. То и дело нагибались, поднимая с мостовой камни, либо пустые бутылки, чтобы запустить ими в стекло.
Бэда дальше пошел. Ему до громил дела не было – убивали только богатых.
Толпа и правда раба не тронула. Только покричала ему вслед, чтобы присоединялся.
Дальше таких компаний стало встречаться больше. Разбивали все, что билось, ломали все, что ломалось, крушили все, что крушилось. А что не поддавалось, то покамест оставляли – до иных времен.
В спешке резали пальцы, хватая из разбитых витрин еду и одежду, пачкали кровью добычу свою, поспешно к груди ее прижимая.
Бэда мимо шел.
И вот навстречу, из-за поворота, понеслась толпа. Не развеселая компания пьяных, да удалых, да горластых, – нет, охваченная паникой огромная толпа. Обильная, как воды евфратовы в половодье. Неслась, смывая все, что только на пути ни встречалось. Налетела на пьяных, разом песни свои позабывших, – смыла пьяных. Наскочила на мародера – тот растерялся, остановился, глаза выпучил, жевать забыл – подхватила, поглотила мародера и с собою потащила. А может, он не туда хотел идти? Может, он совсем в иную сторону идти хотел? Да кто тебя спрашивает…
Закружила и няню с хорошенькой девочкой, и двух египтянок в парчовых юбках (уж те верещали!), и домохозяйку с лицом замученным и сумками тяжелыми, и Бэду, как тот к стене ни прижимался… Тут хоть совсем размажься по этой стене, а все равно выковыряют и потащат.
Растворился в толпе бегущих и сам побежал.
Кого-то сильно толкнули во время бега этого (уже до улицы Балат-Шин добрались), прямо на витрину повалили. Закричал человек страшным голосом, когда толстое стекло под его тяжестью треснуло и начало полосовать живое тело, будто зубами грызть.
Толпа дальше неслась, повсюду оставляя за собой кровавые следы.
А следом, рокоча, неспешно танк выехал. Постоял на перекрестке несколько секунд, слепо пошарил в воздухе орудием и вдруг прямо по толпе выстрелил.
Чуткое тело толпы ждало этого, заранее содрогаясь в ужасе смертельном.
Вокруг Бэды упало несколько человек. Но толпа даже испугаться ему не позволила. Катилась и катилась бесформенным комом, подминая все лишнее, что катиться не могло. Упали убитые – по убитым покатилась. Упали раненые – и по раненым покатилась. Толпа была невинна, как дитя, охваченное страхом.
Будто пробку из бутылки, вытолкнуло толпу из улицы Балат-Шин обратно на площадь Наву.
Теперь вся площадь кишела народом. Часть людей понесло прямо на рабские бараки. Остановиться в этой давке было невозможно. И назад пути не было, ибо подпирали все новые и новые беглецы.
Из каждой улицы, что вливалась в площадь Наву, выкатывались с ревом и грохотом танки. Попробовали было люди в сторону Зират-Шин броситься – поздно. Оттуда уже жерло выпирает. Заметались, давя и топча друг друга.
В том углу, где рабские бараки помещались, десятки людей повалило на проволоку, что до сих пор под током стояла. Зашипела плоть, заплясала, будто живая. Кричали в толпе и плакали от ужаса, однако спасения не было – кто возле проволоки оказался, все на проволоке погибли.
Орали в бессильном страхе, солдат из будки караульной выкликая:
– Ток!.. Сволочи!.. Ток!
Пока решали солдаты, будет им что от начальства за самоуправство эдакое, пока с рубильниками возились…
Наконец, отрубили ток. И тотчас обвисли мертвецы и дергаться перестали, будто успокоились наконец.
Бэду же мимо пронесло и прямо к станции метро потащило. Как в дверях не раздавило – того не понял. Эскалаторы не работали – стояли, переполненные народом. Не сорвались – и то чудо. Толпа хлынула вниз, в катакомбы.
И прянула, встреченная автоматным огнем. На синий кафель станции «Площадь Наву» брызнула кровь. Кто уцелел, пал на плиты, руками голову прикрывая. А люди с площади все прибывали и прибывали. Наконец иссяк их поток – танки подошли вплотную к самой станции и перекрыли входы. Все, кто успел войти до этого, оказались заперты на эскалаторах и платформе.
И тут отворилась неприметная дверка с надписью «ПОСТОРОННИМ ВХОД ВОСПРЕЩЕН» и Петр, перекрывая своим ревом крик множества глоток, заорал:
– Сюда!
Очертя голову, спотыкаясь, мчались люди к этой дверке, слепо и безоглядно поверив в спасение свое. Бэда вскочил на ноги (до этого лежал лицом вниз) и тоже побежал к Петру. Его толкали и отпихивали, торопясь ворваться в убежище. С другого конца станции к беглецам уже подбегали солдаты.
Бэда ухватился пальцами за косяк двери, стараясь проникнуть внутрь, но тут его ударили прикладом по переносице и отшвырнули в сторону. Дверка между тем захлопнулась и с внутренней стороны кто-то быстро заложил засов.
Солдат, оттолкнувший Бэду, начал бить прикладом по переговорному устройству и, ругаясь, требовать, чтобы ему отворили.
Из переговорного устройства разгневанно рявкнул Петр:
– Здесь храм! Право убежища!.. Понял ты, дерьмо?
Солдат в ярости разбил переговорное устройство и выстрелил в металлическое забрало, отуда доносился голос Петра. Но никакого Петра там, конечно, уже не было.
С попавшей в ловушку чернью солдаты разобрались сноровисто и без долгих разговоров. Женщин и детей – кто на вид младше четырнадцати казался, ибо документов ни у кого не спрашивали – прикладами отогнали к эскалаторам. Мужчин же выстроили на платформе, лицом к рельсам, и одного за другим пристрелили.
Пиф шла по площади Наву, будто оказавшись посреди своего видения, где воздух был густым и твердым, хоть ножом режь, а стены домов и деревья тягучими, как резина. Но здесь все было настоящим. Дома, чахлые липы на краю площади, солдаты, мертвецы. Мертвецов было больше всего.
Пиф приблизилась к станции. Путь ей перегораживал танк. На броне сидел солдат и жевал кусок булки с растаявшим маслом.
Он рассеянно смотрел на женщину, которая шла мимо, вдруг опомнился и вскочил:
– Куда? Стой!
Пиф послушно остановилась.
– То-то, – сказал солдат, снова усаживаясь.
Пиф подошла поближе.
– Привет, – сказала она.
Он снова насторожился.
– Документы есть? – спросил солдат.
Пиф вытащила из кармана джинсов удостоверение младшей жрицы Оракула. Солдат посмотрел на удостоверение, на фотографию, на Пиф.
– Держи. – Он вернул ей удостоверение. – Как ты через оцепление прошла?
– Не знаю… Там что, оцепление?
– Конечно.
– Не знаю, – повторила Пиф. – Мне надо туда, на станцию.
– Не положено.
– Там один человек…
– Не положено, говорят тебе.
– Мне было видение, – сказала Пиф.
– А мне-то что, было у тебя видение или не было, – сказал солдат. – Мне начальство велело не пускать никого, вот и все тебе видение, красавица. Булки хочешь?
Он порылся в липком полиэтиленовом пакете, который лежал рядом, на броне.
– Спасибо. Что-то кусок в горло не лезет.
– Это поначалу со всеми так, – сказал солдат успокаивающе. И снова спросил: – Как же ты оцепление прошла?
Этот же вопрос задал Пиф командир танка, младший лейтенант Второй Урукской Набу-Ирри. Он тоже внимательно изучил удостоверение Пиф, постучал корочками с надписью «Государственный Оракул» по широкой своей ладони и, наконец, решился:
– Значит так, Иддин. Бери эту девку и топайте в башню Этеменанки. Сдашь ее лично его превосходительству генералу Гимиллу. Все-таки пифия, знаешь ли. Тут шутки шутить не стоит.
Иддину совершенно не улыбалось тащить бесноватую девку к его превосходительству генералу Гимиллу в башню Этеменанки. Он уныло обтер о штаны масляные пальцы, сказал «слушаюсь», взял автомат и подтолкнул Пиф локтем:
– Пошли, что ли.
И пошли: впереди солдат, равнодушно посвистывая сквозь зубы и хрустя сапогами по битому стеклу; следом Пиф, одурманенная жарой и странной, чересчур яркой, реалистичностью происходящего (и ведь на самом деле происходило, не мнилось, не снилось, не чудилось!) Встречавшимся патрулям объяснял, что конвоирует жрицу Оракула в башню Этеменанки. Кое с кем останавливался, перебрасывался шутками, прикуривал. Пиф терпеливо ждала, как ребенок при болтливой няньке. Потом шли дальше.
Едва миновали мост через широченный в этом месте Евфрат, как грохнул взрыв. У Пиф заложило в ушах и она оглохла. Солдат же покрутил головой, весело выругался, окурок бросил.
– Во рванули! – сказал он.
Пиф не услышала его. В голове у нее застряло гудение.
Она повернулась туда, куда показывал солдат, и увидела столб дыма и пыли, медленно оседающий в Евфрат. Воды поглотили и пламя, и дым, и обломки. Моста Нейтокрис больше не было.
– Идем, – сказал солдат, хватая Пиф за локоть. И потащил за собой дальше, оглушенную.
Башня Этеменанки господствовала над городом, поэтому генерал Гимиллу, как и следовало ожидать, оставил там солдат. Те втащили на верхний этаж пулемет и достали карты, чтобы скоротать время.
На втором этаже спешно разместили рацию.
Генерал же Гимиллу в башне не остался. Дальше двинулся Вавилон усмирять и к стопам повергать. Потому у солдата, который Пиф привел, сразу же возникла проблема: то ли по городу бегать и генерала искать (чтобы, как велено, с рук на руки), то ли сбыть свою обузу здесь и возвращаться на площадь Наву, к родимому танку…
Решился на второе. Сказал жрице:
– Вот что, красавица. Я тебя здесь оставлю. Ты главное лейтенанту покажись, чтобы знал, кто ты такая. А после уж от лейтенанта не отходи, а то неровен час солдаты обидят. Поняла?
Пиф кивнула.
Солдат видел, что она почти ничего еще не слышит после взрыва.
– Головой потряси, уши прочисти, – посоветовал он. И сам головой потряс для наглядности.
Пиф встряхнулась.
– Я поняла, – сказала она. – Ты иди, я здесь побуду.
– Документ береги, – напоследок сказал солдат. И – руки в карманы, губы в трубочку – вниз по ступенькам побежал.
Пиф, как никому не нужная вещь, в уголок приткнулась. На какой-то ящик села. Откуда в башне Этеменанки ящик? Это же храм, главная святыня города… Но уж видно устроено так, что если вторглись куда солдаты, там никаких святынь уже не остается.
Посидела, поглядела, как взад-вперед злющий лейтенант ходит, кого-то распекает, с кем-то по рации препирается. Наскучило ей. Встала, к окну подошла.
Внизу расстилался Вавилон. Клубы дыма поднимались над кварталами Шуанна, Туба, Литаму, Новый Туба (пусть горит, вот уж трущоб не жалко), Карраби и Кандингирра, где начинались уже нарядные загородные виллы… Евфрат лежал голый – не было уже обоих мостов, а набережная во многих местах была разворочена взрывами. И незнакомым казался Пиф родной ее город.
Она отошла от окна и снова забилась в угол. Кругом кипела оживленная деятельность, ходили люди в сапогах и сандалиях, звучали озабоченные начальственные голоса, доносились ругань, хохот, выстрелы, потом вдруг залаял и захлебнулся пулемет. Пиф сидела и ждала. У нее онемели ноги, но она не могла двинуться.
Дважды перед ней останавливались люди. В первый раз тот самый злющий лейтенант. Она молча сунула ему свои корки. Он рассеянно взглянул на них, сказал «а-а…» и вернул.
Второй раз прицепился один из солдат. Пиф и ему показала корки, однако в руки не дала. Солдат обругал ее и ушел.
Никто не спросил, кто она, что здесь делает, почему притулилась на ящике с патронами и чего ждет с долготерпением животного.
Да и сама Пиф слабо понимала, зачем она сюда притащилась и какого чуда дожидается – одинокий островок посреди непостижимой для нее солдатской жизни.
Она не могла бы сказать, много ли времени прошло. Дневной свет в окнах башни померк, зарево пожаров стало ярче. Грохот постепенно стихал в городе. Стали слышнее человеческие голоса. Неожиданно смолкли выстрелы, и Пиф показалось, что настала тишина.
Она пошевелилась, потерла затекшие ноги и поняла, что очень голодна.
И тут башня оказалась полна народу. Пиф не поняла, в какой момент все эти люди заполонили помещение на третьем этаже, где она таилась все это время. Ходили, мигая вспышками, бойкие девицы с фотокамерами. Совали микрофоны прямо в губы плотному коротко стриженому военному в белом мундире (это и был генерал Гимиллу). Несколько встрепанных женщин трясли замусоленными блокнотами. Одна из них сорванным голосом допытывалась:
– Но численность жертв установлена?..
Генерал лениво отбрехивался. Да, установлена. Конечно, примерно. Разумеется, восстановлен. Да, гарантирует. Естественно, отвечает. У вас что, есть сомнения?
– Орудия – не аргумент! – ярился какой-то бородач, размахивая обслюнявленным микрофоном перед самым носом генерала. – Сжечь не значит ответить!
– Нам велено было расстреливать сторонников мар-бани, – холодно ответил генерал, отведя микрофон от своего лица и скроив брезгливую гримасу. – Если вы принадлежите к числу таковых, милостивый государь…
– Гуманизм! – надрывалась растрепанная женщина с блокнотом. Вторая стояла рядом и хищно скалилась, посверкивая очками с разбитыми стеклами.
Генерал обвел собравшихся равнодушным взором.
– Надеюсь, я ответил на все ваши вопросы, господа?
Ответом ему было настороженное молчание. Еще раз лязгнула фотокамера, озарив помещение мертвенным блеском вспышки.
– Отлично, – сказал генерал Гимиллу. – В таком случае позвольте мне сделать заявление.
Он не глядя протянул руку, и адъютант сунул ему в пальцы глиняную табличку, на каких пишутся все официальные документы. Тотчас же собравшиеся вновь жадно ощерились микрофонами, протягивая их к генералу, будто нищие за подаянием.
Генерал неторопливо отставил табличку на вытянутой руке – он был немного дальнозорок.
– «Глубоко сочувствуя народу вавилонскому, понесшему жертвы вследствие безответственных выступлений мар-бани, правительство вавилонское в храме Эсагилы сим постановляет: всех павших, независимо от их политических убеждений и обстоятельств гибели, предать достойному погребению. В случае, если убитый будет опознан родственниками или близкими и в случае, если означенным родственники погибшего убедительно докажут, что убитый являлся кормильцем семейства, означенному семейству будет назначена от правительства единовременная компенсация по утрате кормильца в размере 60 сиклей. На опознание убитых выделяются семь дней, считая с момента обнародования настоящего обращения к народу вавилонскому. Опознание будет производится в морге храма Гулы-Ишхары круглосуточно. Правила производства опознания будут вывешены на воротах храма».
Он отдал табличку адъютанту и негромко добавил:
– Пресс-конференция окончена.
И повернулся спиной, желая уйти.
– Генерал! – окликнул его один из журналистов.
Генерал Гимиллу обернулся, с явным неудовольствием поглядел на говорившего.
– Что-нибудь еще? Я чрезвычайно занят, знаете ли. Мне и так пришлось пойти навстречу вашим желаниям вопреки государственной необходимости и выделить драгоценное время на все эти разговоры.
Вперед выступили сразу двое – рослый черноволосый бородач и растрепанная женщина.
– Мы являемся представителями общественной организацией «Жизнь ради жизни», – агрессивно начал бородач. Женщина за его плечом кивала. – Мы настаиваем на том, чтобы представители общественных организаций были допущены в морг храма Гулы-Ишхары…
Генерал подумал немного и неожиданно согласился.
– Мы настаиваем на том, чтобы нас сопровождали представители иных организаций, – встряла растрепанная женщина.
– Например? – Гимиллу прищурился. Ему очень хотелось вышвырнуть нахалку в окно, и он вовсе не скрывал этого. К тому же, она была некрасива.
– Правительственных, – пояснила женщина.
Генерал продолжал глядеть на нее в упор, все более откровенно давая ей понять, НАСКОЛЬКО же она некрасива. И молчал.
И тут задерганный злющий лейтенант сказал:
– Здесь имеется представитель Государственного Оракула.
И безошибочно указал на Пиф.
Пораженная, Пиф поднялась. Злющий лейтенант подал ей руку. Как он ухитрился запомнить ее, если видел удостоверение служащего Оракула всего лишь мгновение и уже несколько часов не обращал ни малейшего внимания на ее присутствие?
Приволакивая ногу, Пиф подошла ближе к группе журналистов.
– Почему она хромает? – спросила растрепанная женщина. – Вы стреляли в нее?
– У меня ноги затекли, – хрипло объяснила Пиф.
Генерал Гимиллу фыркнул.
– Теперь я могу идти? – ядовито поинтересовался он. И, не дожидаясь ответа, вышел.
В ожидании, пока провожатые будут готовы выступить, журналисты бродили по комнате, где стало очень тесно и душно, возбужденно переговаривались между собой, перематывали фотопленку, листали блокноты с записями. Пиф снова подошла к окну. Чернота притаившегося внизу разгромленного города казалась беспредельной. Ночное небо озаряли пожары. Горизонт был беспокоен – горело даже далеко за городом.
Внизу, в Эсагиле, шла своя жизнь. Проезжали грузовики и бронетранспортеры. Внезапно оживал и начинал орать динамик – какие-то лязгающие команды, обильно разбавленные матом, без начала и конца, мгновенно смолкающие, когда выключали трансляцию. Несколько раз открывалась перестрелка, но и она смолкала, будто ножом обрубленная. Дважды Пиф слышала одиночные выстрелы. Растрепанная женщина, которая препиралась с генералом Гимиллу, подошла незаметно к окну и, услышав эти выстрелы, проговорила:
– Раненых добивают, сволочи…
Пиф отошла от нее подальше.
Ночь была бесконечной, но спать никому не хотелось.
Пиф нашла злющего лейтенанта и попросила у него поесть. Лейтенант глянул куда-то в угол, мимо Пиф, сунул ей в руки копченую рыбу с куском мокрого хлеба и ушел. Таясь от остальных, чтобы не отобрали, Пиф жадно проглотила хлеб и рыбу. Ей сразу стало легче и даже усталость прошла. И ночь сразу перестала быть бездонной.
Она снова села на ящик, обхватив колени руками. «СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫВА…» Она дала прогноз. Почему они допустили?.. Смутно она догадывалась, что ее предсказание каким-то странным, непостижимым образом повлияло на решение мар-бани начать мятеж.
И еще она знала теперь, что предсказание было неправильным.
«Жрица – пустой сосуд.»
А она, Пиф, – вовсе не пустой сосуд. Она полна любви и страха.
– Эй, девка, – позвал ее кто-то тихим осипшим голосом.
Она подняла глаза. Злющий лейтенант. Стоит рядом, протягивает ей плоскую жестяную флягу.
– На-ка.
Она взяла, поболтала флягой. Там что-то плеснуло. Ей хотелось пить, поэтому она бросила на лейтенанта благодарный взгляд. Лейтенант неожиданно усмехнулся.
Во фляге была водка. Пиф закашлялась от неожиданности.
– Ух ты!.. – пробормотала она. И приложилась к фляге уже поудобнее.
Сделав еще несколько глотков, вернула владельцу.
– Ух. Спасибо.
Тот забрал флягу, завинтил потуже пробку и ушел.
Постепенно Пиф сморил сон. Она так и заснула в ярко освещенном помещении, под громкие возбужденные голоса журналистов.
Их выпустили из башни только к полудню следующего дня. Пиф проснулась оттого, что ее мучила страшная жажда. Она грызла губы и злилась. Но почти сразу же после ее пробуждения в башню вошел генерал Гимиллу и негромко сказал:
– Господа, конвой готов сопровождать вас. Убедительно прошу соблюдать порядок и спокойствие, иначе к вам будут применены санкции. В городе объявлено военное положение.
Храм Гулы-Ишхары находился в Шуанне, где вчера ночью лютовали пожары. Из развалин домов поднимался дымок. В пыльном летнем воздухе стоял едкий запах пожарищ.
Журналисты оживленно вертелись по сторонам, то и дело наводя камеры на сгоревшие дома. Кто-то из них горько рыдал, поскольку видеокамера оказалась разбитой. В голове у Пиф мутилось от жажды. Она подошла было к общественному колодцу, но солдаты отогнали ее, сказав, что местные жители сбрасывали туда трупы.
Во дворе храма распоряжались солдаты. Танк хозяйски расположился на клумбе, сломав несколько розовых кустов и разметав гусеницами при развороте комья жирной черной земли – драгоценнейшей земли, которую привозили сюда из Барсиппы и Урука.
Журналистов провели в просторные Залы Смерти – попросту говоря, в морг, где холодильные установки поддерживали постоянную температуру. Погибших продолжали сносить – работа по очистке города еще не завершилась.
На стеллажах в два яруса лежали одеревеневшие тела. Пожилой раб в черном ватнике и валенках на босу ногу ковылял от трупа к трупу. Непрерывно слюня химический карандаш, писал номер на босой ступне очередного покойника и ковылял к следующему. Когда журналисты входили в Зал Смерти, он как раз выводил номер 381.
Все вновь вошедшие тут же замерзли и принялись стучать зубами. Пиф отделилась от журналистов и стала медленно ходить между стеллажами, разглядывая лица убитых. Растрепанная женщина нагнала Пиф и повисла у нее на руке.
– Что вы скажете как представитель Государственного Оракула?
Пиф тупо посмотрела на нее.
– О чем?
– Как – о чем? Об этом бесчеловечном избиении!
– …СЛЕДСТВИЕ: ВОЗМОЖНОСТЬ СОЦИАЛЬНОГО ВЗРЫВА… – проговорила Пиф.
– Вы согласны, что политика нынешнего правительства зашла в тупик? В экономический и социальный тупик? – наседала женщина.
– Да, – сказала Пиф, чтобы та отвязалась.
– Но как представитель государственного…
– Я не знаю, – с раздражением произнесла Пиф. И добавила, ощутив неожиданный прилив сил: – Отсохни, липучка.
Женщина, оскорбленно вереща, отстала.
А Пиф пошла дальше.
– «Триста… восемьдесят… пять…» – бормотал служитель в ватнике, мусоля карандашом чью-то грязную мертвую пятку.
Пиф подошла поближе, поднялась на цыпочки, чтобы увидеть лицо.
– Беда, девка, – сказал ей дружески раб. – Ты гляди, сколько народу побили. И все несут и несут.
Пиф молча смотрела на убитого номер 385. Он лежал, запрокинув голову, одна рука на груди, другая слегка развернута тыльной стороной. У сгиба локтя синела татуировка – номер. Пиф видела цифры: 812… университетский шифр. И дальше средний балл: 3.3 – да, он плохо учился. Он вообще не был усерден, ни в университете, ни потом, в Оракуле…
– Во как, девка, – повторил служитель. – Страсть, чего наделали.
Пиф смотрела на мертвеца и молчала. У него было безобразное синее пятно на переносице.
Раб сказал:
– Знакомца встретила, что ль?
Как о живом спросил.
Пиф кивнула. И прибавила:
– Кажется…
Раб ухватил мертвеца за плечо, повернул набок.
– Гляди, девка, в затылок его застрелили, – сказал он. – Вот ведь зверье… А перед тем еще и били.
– Положи его, – сказала Пиф. – Не трогай.
Она старалась, но не могла его узнать. Да и нечего было узнавать в этой окоченевшей пустой оболочке, где не оставалось больше никакого Бэды. По этой брошенной оболочке она даже плакать не захотела.
Да, но если он ушел, то куда? Где он, в таком случае, если здесь его больше нет?
Пиф поглядела по сторонам. В противоположном углу щелкали фотоаппараты, несколько человек осаждали руководителя работ по очистке города – тот на свое несчастье зашел в храм посмотреть, как идут дела.
Шаркая валенками, служитель пошел дальше ставить номера.
Мертвец лежал и бессмысленно таращился в потолок.
Пиф набрала полную грудь воздуха, насколько позволяли легкие, запрокинула голову к теряющемуся в полумраке потолку и страшным, нечеловеческим почти, голосом закричала:
– Бэ-э-эдааа!..
В СВЯЗИ С НЕОБХОДИМОСТЬЮ КАЧЕСТВЕННО УЛУЧШИТЬ РАБОТУ ГОСУДАРСТВЕННОГО ОРАКУЛА И ПРИНИМАЯ ВО ВНИМАНИЕ ВАЖНОСТЬ ЭТОГО УЧРЕЖДЕНИЯ ДЛЯ ЧЕТКОЙ РАБОТЫ ВСЕГО ГОСУДАРСТВЕННОГО МЕХАНИЗМА ПРАВИТЕЛЬСТВА ВАВИЛОНСКОГО…
ПРИКАЗЫВАЮ:
…КОРЕННАЯ РЕОРГАНИЗАЦИЯ… КАЧЕСТВЕННЫМ ОБРАЗОМ… (и так далее)
…ОТНЫНЕ ДОЛЖНОСТЬ ВЕРХОВНОГО ЖРЕЦА СЧИТАЕТСЯ УПРАЗДНЕННОЙ. ДЕЙСТВУЮЩИЙ ВЕРХОВНЫЙ ЖРЕЦ ПОДЛЕЖИТ УВОЛЬНЕНИЮ С ВЫПЛАТОЙ ВЫХОДНОГО ПОСОБИЯ В РАЗМЕРЕ ПЯТНАДЦАТИ МЕСЯЧНЫХ ОКЛАДОВ.
ВВЕСТИ ДОЛЖНОСТЬ ВЕРХОВНОГО МЕНЕДЖЕРА С ОКЛАДОМ В РАЗМЕРЕ, РАВНОМ ОКЛАДУ ВЕРХОВНОГО ЖРЕЦА…
…ЗА НАРУШЕНИЕ ТРУДОВОЙ ДИСЦИПЛИНЫ, ЗЛОСТНОЕ НАРУШЕНИЕ ОБЕТА БЕЗБРАЧИЯ И БЕЗОТВЕТСТВЕННОСТЬ ПРИ ДАЧЕ ПРОРОЧЕСТВ ГОСУДАРСТВЕННОЙ ВАЖНОСТИ, ЧТО ИМЕЛО НЕОБРАТИМЫЕ ПОСЛЕДСТВИЯ И ПОСЛУЖИЛО ДЕТОНАТОРОМ (и так далее) МЛАДШУЮ ЖРИЦУ, ИМЕНУЕМУЮ ПИФ, УВОЛИТЬ ИЗ ОРАКУЛА ЗА ПРОФЕССИОНАЛЬНУЮ НЕПРИГОДНОСТЬ БЕЗ ВЫХОДНОГО ПОСОБИЯ.
…ХАЛАТНОСТЬ И БЕЗАЛАБЕРНОСТЬ… ВЕСЬ ПЕРСОНАЛ МЕДИЦИНСКОГО КОРПУСА ОШТРАФОВАТЬ НА СУММУ МЕСЯЧНОГО ОКЛАДА…
…ИМЕНУЕМУЮ КАНДИДА… …С ПУБЛИЧНЫХ ТОРГОВ…
Ну вот, собственно, и все.
СЕМЕРО ПРАВЕДНЫХ В РАЮ ХОЗЯИНА
Запасные ключи от квартиры Пиф хранились в двух местах – у ее приятеля и подруги. Гедда и Беренгарий были мало знакомы между собой. Так, встречались изредка на днях ее рождения.
Кроме того, Пиф терпеть не могла, когда к ней являлись просто так, без звонка. Поэтому они и не приходили. Ни Гедда, ни Беренгарий. Иногда ей случалось выключать телефон. Ничего странного, что не дозвониться.
Но тут Пиф затаилась на слишком долгий срок, и первым не выдержал Беренгарий.
– Ты не знаешь, где Пиф?
– Откуда мне знать. Я думала, она у тебя. Валяется в депрессии, не иначе.
– Да, похоже на то.
– И опять выключила телефоны. Мерзавка.
– Я просто думаю, что пора к ней нагрянуть.
– А если выставит?
– Пусть только попробует, – с тихой угрозой сказал мужчина.
– Ну хорошо. Только пойдем вместе, ладно?
– Ладно. А если не откроет, у меня есть ключ.
– У меня тоже.
Они помолчали немного. Потом Беренгарий сказал:
– Мне страшно.
Пиф жила одна в маленькой квартире. Последний мужчина, которого она любила, постоянно заводил в доме всяких маленьких животных. У нее перебывало несколько хомяков, черепашка, рыбки и, наконец, хорек. Хорька продавали на площади Наву, уверяя, что это королевский горностай.
Потом мужчина ушел, как уходили от Пиф мужчины и до него, а зверек остался. Пушистое существо с острой мордочкой и резким мускусным запахом. Мускусом пропахли все свитера Пиф. Раздеваясь, она бросала одежду на пол, а зверек в поисках норы заползал в рукава и там спал и источал во сне свои запахи.
Едва только друзья Пиф открыли дверь, как сладковатая вонь понеслась им навстречу.
– Здесь гулькиного дерьма по колено, – с отвращением сказала Гедда.
Они открыли окно. Треснувшее стекло выпало из рамы и разбилось внизу на асфальте.
– Никого не убили? – спросила Гедда.
Беренгарий посмотрел вниз. Осколки лежали в мелкой луже у газона, и казалось, будто там плавают кусочки льда.
– Нет, – сказал он.
Они заглянули в спальню. В кровати было полно хлебных крошек.
Затем открыли дверь в ванную.
Ванна была до краев наполнена зловонной буроватой жидкостью. Черные волосы Пиф плавали на поверхности, очки блестели из-под воды, как льдинки.
Хорек насторожил усы, поднял окровавленную мордочку. Шерстка зверька воинственно топорщилась. Маленький хищник почти полностью обгрыз лицо своей хозяйки за те несколько дней, что она была мертва.
На кафельной плитке стены губной помадой были выведены круглые крупные буквы:
«Я умерла 18 нисану. Ну, и когда вы меня нашли?»
Туман окружал ее со всех сторон. Под ногами хлюпало, и Пиф казалось, будто она идет по собственной крови. Вонючая липкая кровь была повсюду. Отчаянно кружилась голова.
Она вытянула руки, пошарила вокруг и неожиданно коснулась стены. Холодной и влажной. Потом нащупала арматуру.
– Труба, – сказала она самой себе и не услышала своего голоса. Но теперь она знала, что идет по той самой знаменитой трубе, о которой столько раз читала в книжках на тему «жизнь после жизни». Полагалось увидеть впереди фигуру воина-афганца, потерявшегося в небытии. Или стекольщика. (Почему стекольщика?..)
Она провела рукой по стене. Действительно, труба. Но сейчас эта труба уже не напоминала ей ту, легендарную, по которой к вечному свету и блаженству небытия летит умирающая душа. Больше всего эта труба напоминала бетонное кольцо, вроде тех, какие можно отыскать на старой стройке. Из тех строек, что, миновав стадию завершенности, тотчас же превращаются в помойку и в этом качестве пребывают вовеки.
– Ух, дура, – произнес чей-то голос из тумана.
Голос был мужской. Пиф прищурилась, но в тумане ничего не разглядела. Она знала, что «дура» обращена к ней. Просто нутром чуяла. Потрохами. Всем своим натруженным ливером.
Она остановилась. Неприятная вязкая влага цепляла ее за ноги. Пиф провела по себе руками, но так и не определила, одета она или нага. Душе положено быть голой. Но Пиф совершенно не была уверена в том, что является душой.
– Кто здесь? – крикнула она и не услышала своего голоса.
Туман не ответил. В одном Пиф не сомневалась: на ней не было очков. Она ничего не видела и теперь понимала, почему. Спотыкаясь и злобствуя, она пошла дальше.
Хлюп.
Хлюп.
Сейчас она себе нравилась. Очень даже нравилась.
– Я это сделала, – сказала она вслух. – Захотела и сделала.
Труба закончилась и вывела на пустырь. Приглядевшись, Пиф увидела, что стоит на территории брошенного пионерского лагеря. Гипсовые пионеры с отбитыми носами и оторванными руками, болтающимися на арматуре, валялись в траве, как убитые солдаты.
Она споткнулась об одного. Гипсовый труп перевернулся на спину и слепо уставился в не-небо.
Пиф боялась посмотреть наверх, чтобы увидеть то, что видели эти выцарапанные белые глаза. Она не знала, почему ее охватывает такой панический ужас при одной только мысли о том, чтобы поднять голову.
Пиф села на пионера. Уткнулась локтями в колени. Колени онемели и ничего не чувствовали. В серой траве слабо брызгали струйки воды из покосившегося фонтана. Гипсовая чаша фонтана все еще хранила следы зеленой краски. Из-под зелени проглядывала мертвенная белизна отбитого гипса. Струйки то поднимались, то бессильно опадали. И они были мутно-зеленые.
Потом Пиф поняла, что рядом кто-то есть. Она смутно разглядела кирзовые сапоги. Прищурилась, потом наклонилась и потрогала рукой. Нет, сапоги не кирзовые, а кожаные, но очень прочные и твердые. И шнуровка до колен.
– Армейские ботинки харранского производства, – сообщил хриплый голос.
Это был тот самый голос, который она слышала в тумане. Пиф покраснела. Сердце стукнуло под горлом. Впрочем, у нее теперь нет сердца и нет горла. Я СДЕЛАЛА ЭТО, напомнила она себе.
Незнакомец наклонился и взял ее за запястье. Теперь и Пиф увидела: распухшие перерезанные вены. Вена свешивалась из мертвой руки, как серая веревка.
Незнакомец уселся рядом, на поверженного пионера, поерзал поудобнее, устраиваясь на лице гипсового мальчика.
Пиф плохо различала незнакомца. И дело было не в тумане и не в ее близорукости. На самом деле здесь не было ни тумана, ни близорукости.
– Кто ты такой, черт побери? – спросила она.
– Когда ты была жива, то мыслях называла меня «Хозяином», – отозвался он спокойно. – Я пришел встретить тебя.
Темная громада мужской фигуры. Лицо Хозяина терялось и расплывалось, но Пиф видела его длинные крепкие ноги в армейских штанах. Хозяин зевнул и шумно почесался в трусах.
– В общем-то, я твой ангел-хранитель, – сказал он. – Гляди.
Он сложил ладони и поднес их к самому лицу Пиф. Она тупо уставилась на них. Почерневшие от возни с какими-то машинными маслами, с жесткими мозолями, узловатые пальцы. Пиф привычно поискала глазами линию жизни. На таких ладонях линия жизни обычно сильная и ровная. Но мужская ладонь была пуста. На ней не было вообще ни одной линии.
– Видишь? – нетерпеливо сказал Хозяин.
– Руки, – промямлила Пиф.
– Целуй, – велел Хозяин.
– Что?
Она близоруко заморгала.
Он расхохотался – где-то высоко, в полумраке. Сверкнули на загорелом лице крепкие белые зубы. На круглом загорелом лице с широко расставленными глазами.
И неожиданно, словно вспыхнуло солнце, она увидела его целиком. Коротко стриженые волосы – светлые, взъерошенные. И глаза – светлые и наглые, с черными точками зрачков.
– Ну, давай же, целуй, – повторил он.
Пиф лихорадочно соображала – что бы такого ответить. Наконец, она выдавила:
– Это… еще и парашу выносить, да?
Хозяин повалился в траву. Лицо гипсового пионера стерлось, осталась сплошная белая маска: тяжелая задница Хозяина смазала ее напрочь. Он лежал в траве и содрогался от хохота. Слезы потекли из его зажмуренных глаз.
Пиф встала. Набралась храбрости, толкнула его ногой в бок. Нога была босой.
Она посмотрела на свою ногу, потом спросила:
– Я что, голая?
Хозяин приподнял голову, открыл глаза, уставился на нее откровенным взглядом.
– Какая тебе разница? – поинтересовался он. – Твое бренное тело плавает сейчас в горячей воде. Ну, голая. Хочешь – оденься.
– Как?
– Отрасти крылья.
– Как? – снова спросила она.
– Откуда мне знать? – раздраженно отозвался Хозяин. Он завозился в траве, встал. И неожиданно с шумом, поднимая ветер, развернул два зеленых крыла.
Так и стоял, откинув голову и расправив плечи: рослый человек в пятнистых армейских штанах и шнурованных ботинках до колен, с лоснящимся обнаженным торсом и двумя огромными крыльями.
Крылья кокетливо сложились под подбородком, лицо Хозяина приблизилось к Пиф, глянуло на нее озорно.
Ей доводилось видеть изображения серафимов. Еще давно, когда Бэда водил ее в катакомбы. Скорбные лики, спрятанные в перьях. Только теперь вместо строгих лиц с изогнутыми темными ртами на нее сквозь водопад изумрудных перьев таращилась наглая сержантская физиономия и откровенно раздевала ее глазами.
– Перестань меня трахать, – сказала Пиф.
– А ты что-нибудь чувствуешь? – полюбопытствовал Хозяин и снова развернул крылья.
– Оргазм, – проворчала Пиф.
– Ладно, шутки в сторону.
Хозяин сложил крылья. Теперь он стал значительно выше ростом. Нависая над Пиф, он вопросил откуда-то из поднебесья:
– На хрена вены себе перерезала?
– Захотела, – упрямо сказала Пиф. – Захотела и сделала.
– На хрена?
– Хотелось! – крикнула Пиф, не смея поднять головы.
– Не выпендривайся! – грозно донеслось из-под облаков.
– Не знаю, зачем, – сдалась Пиф. Ей вдруг стало страшно. Она поняла, что ей все время было страшно. – Не могла больше жить… Я же ничего плохого не хотела. – И, трусливо вильнув, перевела разговор на другую тему. – А где я теперь?
– Понятия не имею.
– Но ведь ты здесь живешь?
– И ты тоже.
– Да я-то умерла!
– Подохла, – с наслаждением подтвердил Хозяин.
– Это место небытия?
– Небытия нет, – сообщил Хозяин. – Смерти нет. Библию читать надо, деревня.
Пиф обиделась.
– А это что, по-твоему? Бытие?
Хозяин высморкался двумя пальцами и вытер руку о штаны.
– Бытие есть, – сказал он, – а небытия нет. Так?
– Положим.
– Не положим, а так. – Хозяин наставительно поднял палец с твердым ногтем. На ногте чернело пятно, как будто недавно палец прищемили. – Бытие не имеет начала. Бытие не может возникнуть из ничего, кроме как из самого себя, потому что небытия нет. Стало быть, бытие вечно.
– Вечная жизнь, что ли? – Пиф нахмурила лоб.
– Бытие не имеет конца. Ибо конец бытия есть переход к небытию, а небытия нет. Бытие неизменно, ибо изменение бытия есть переход к небытию, а небытия нет. Бытие непрерывно, ибо всякий перерыв есть небытие, а небытия нет. И бытие цельно. Оно не содержит частей, которые были бы небытием…
– …Потому что бытие есть, а небытия нет.
– Вот именно. Нет смерти, ясно? Но самое смешное, что… бытия, в общем-то, тоже нет.
И он снова поднес руки к ее лицу.
Пиф увидела, что в ладонях плещется молоко. И ей до крика захотелось ощутить вкус этого молока на губах.
– Пей, детка, – сказал ангел-хранитель. – Все эти годы, пока ты была жива, я давал тебе полными горстями. И отбирал горстями. Ты ела из моих рук и никогда не задавала вопросов.
И Пиф прильнула к белому молоку в грубых мужских горстях, и оно на вкус оказалось как толченый гипс в протухшей воде.
Дом стоял на краю пустыря. Большой темный дом, сложенный почерневшими бревнами, на высоком каменном фундаменте. Такие дома на четыре квартиры строят иногда на окраинах областных и районных центров. Пиф оглянулась на ангела; он прикрыл глаза и кивнул.
Она вошла.
И оказалась в темноте. Постояв несколько минут, она думала, что привыкнет к сумеркам и разглядит лестницу. Но так и не привыкла.
Вытянула вперед руки, осторожно нащупала стену. Потом нашла первую ступеньку.
Крутая лестница привела Пиф ко входу в комнату. Двери не было – ее снесли давным-давно. Нижняя петля висела на одном гвозде, верхнюю выдрали с мясом.
Большая комната была плотно заставлена мебелью. Везде, куда ни повернешься, – буфеты как соборы, столы как аэродромы, стулья с высокими спинками, обитые дермантином, с блестящими в полумраке крупными шляпками гвоздей. Темное дерево мебели было покрыто густым слоем пыли.
Вещи были мертвы.
Массивная буфетная нога с подагрическим коленом…
Оторванный коленкор на крышке гигантского письменного стола…
Фарфоровая пастушка с льнущей к кринолину свинкой…
Рюмочки на тонких нелепых ножках, похожие на грибы, вырастающие в подвалах…
Тусклая картина: на сером фоне две серых кошки…
Черный пластмассовый телефон с крупной трубкой и большим белым диском…
Книжный шкаф, забитый пыльными книгами, – все книги, которые Пиф не прочла в своей жизни…
Коричневые «плечики», превращенные в подушечку для иголок…
Иголки – тончайшей стали, с чуть ржавым ушком…
Слипшиеся в пакете шелковые нитки для вышивания…
У Пиф закружилась голова, но вещи не хотели исчезать – громоздились перед глазами, и их становилось все больше.
Из кресла поднялась маленькая серая тень и обиженно залопотала. Сквозь пыль и серость Пиф разглядела в ней свою мертвую бабушку, тайком закопанную на кладбище рядом с могилой дедушки.
Пиф всегда думала, что ненавидит свою бабушку. Они прожили в одной комнате двадцать два года, и когда бабушка впала в маразм, Пиф по ночам горячо молила Хозяина забрать старушку к себе.
Бабушка поскользнулась во дворе, когда выносила помойку, и упала. Пиф жила тогда у друзей и дома не ночевала. Когда она вернулась, соседи сказали, что старушку с переломом бедра увезли в больницу. Прошла неделя, прежде чем Пиф зашла навестить ее.
Желтое пятиэтажное здание больницы источало тюремный запах похлебки. На окнах были решетки. Пиф долго бродила по облезлым коридорам, прежде чем отыскала свою бабушку в палате, где было еще пять старушек.
Бабушка лежала, укрытая сиротским больничным одеялом, над ее кроватью была протянута штанга, чтобы бабушка могла подтягиваться, делать физические упражнения и избежать пролежней. Но бабушка лежала пластом, «ленилась», как шепотом объяснила активно выздоравливающая старушка с соседней койки, и у нее началось воспаление легких.
Пиф знала, что она умирает. Бабушка тоже знала это. По ее впалым, очень морщинистым щекам, беспрерывно текли слезы. Бабушка боялась умирать.
Пиф смотрела, как бабушка ворочается, бесстыдно отбрасывает одеяло, выставляет исхудавшие ноги с крупными венами, а другая старушка прикрывает ее ноги и ласково выговаривает: «Так нельзя, так нельзя…»
«Можно…» – плакала бабушка. На ней была коротенькая, едва прикрывающая живот рубашка с расплывшимся больничным штампом.
В следующий раз Пиф видела свою бабушку уже в гробу. Поправляя цветы, Пиф наклонилась и поцеловала мертвую в лоб, погладила по щекам, чего не делала уже пятнадцать лет. Потом отошла в сторону, встала между соседкой, помогавшей на похоронах, и дальней родственницей. Ей показалось, что бабушка шевельнулась в гробу.
Через неделю Пиф приехала в крематорий, и ей выдали черную пластмассовую урну с прахом, похожую на фотобачок. Почти месяц прах бабушки стоял на подоконнике в комнате Пиф. Ей было недосуг сходить на кладбище и оформить захоронение.
Наконец, она приехала с урной в сеточке на кладбище и попросила разрешения подселить бабушку к дедушке. Потребовались свидетельство о браке, утерянное во время потопа, и свидетельство о смерти дедушки. Пиф забрала прах бабушки и вышла из кладбищенской конторы.
Бабушку пришлось закопать тайком, без дозволения властей. Памятник установить не разрешили, но у Пиф все равно не было на это денег.
Старушка куталась в серую шаль и плаксиво лопотала:
– Нельзя смеяться, нельзя…
– Ты умерла! – сказала Пиф.
– Умерла, умерла… – Бабушка захныкала. – Я умерла…
Приглядевшись, Пиф поняла, что это не ее бабушка, а какая-то чужая. Сморщенное личико все время дергалось и менялось, по нему ползли жидкие слезы, пыль лежала на скулах, на реденьких волосах, на дырявой серой шали.
Пиф вышла из комнаты. Бабушка продолжала возиться и плакать у нее за спиной.
Оказавшись снова на пустыре, Пиф поискала глазами ангела, но его нигде не было. Она постояла немного, потом пошла наугад, спотыкаясь о рытвины. Под ногами хрустел мусор. Вся музыка, все небеса, все опавшие листья, все пивные банки мира, думала Пиф, и грандиозная свалка загробного мира начинала звучать в ее душе торжественной симфонией.
Как в тот день, когда мама взяла ее в Филармонию.
Мама сказала: «Сегодня дирижирует Астиагиас. Он великий дирижер».
Пиф сказала: «Мама, я терпеть не могу Филармонию, потому что не гасят свет и невозможно снять эти ужасные туфли на каблуках. И я терпеть не могу симфоническую музыку. И мне все равно, кто дирижирует, если у меня на ногах будут эти ужасные туфли».
Мама сказала: «Астиагиас старый и скоро умрет. Ты ничего не понимаешь в музыке, но когда-нибудь будешь благодарна мне за то, что сможешь сказать: я видела Астиагиаса».
И Пиф уступила маме, пошла с ней в Филармонию и увидела Астиагиаса, и он был божественно красив. Музыка ступала между белоснежных светящихся колонн, и ноги страдали в тесных туфлях.
Астиагиас действительно умер в том же году. Потом умерла и мама.
Пиф остановилась. Симфония великой свалки продолжала шествовать под не-небом бессмертного мира. Пиф прикусила губу.
– Как прекрасна жизнь от смерти до смерти, – подумала она.
После смерти бабушки ей часто снилось, что старуха вернулась, что она лежит в своей коротенькой, как младенческая распашонка, больничной рубахе на соседней кровати. Но Хозяин говорил ей, что это невозможно.
– Многие полагают, что найдут здесь своих покойных родственников, – говорил ангел-хранитель, пока они с Пиф пробирались между канав и поваленных деревьев.
Или, может быть, это были какие-то трубы. Да, определенно, это были трубы. Они лежали в разрытой земле, как мертвые вены в разрезанных руках Пиф.
Пиф споткнулась и упала в канаву.
– А что, разве люди за гробом не обретают вновь счастья в объятиях давно почивших друзей? – спросила она.
– Чушь, – отрезал ангел. – Души приходят и уходят. Это все равно что отыскать потерянного ребенка на вокзале, когда прибывает поезд.
Пиф выбралась наконец из канавы.
– И нас не ждет возмездие за те грехи, что мы совершали? – спросила она, думая о своей бабушке.
Но ангел не пожелал отвечать.
– Вытри рот, – сказал он. – У тебя «усы» от питья.
Несколько раз уронив телефон на пол, Гедда вызвала милицию, скорую помощь. Через час приехали два молодых человека в черных сатиновых халатах.
– Клеенка есть? – спросил один из них, не глядя на женщину.
Она ответила:
– Сейчас поищу.
Порывшись в вещах Пиф, она нашла в нижнем ящике комода большую клеенку. У Пиф не было большого обеденного стола, поэтому когда приходили гости, она расстилала эту клеенку прямо на полу. Словно цветущий луг бросала на паркет.
Сейчас туда уложили останки Пиф. И хотя Гедду почти сразу же отогнали парни в черных халатах, она успела подсмотреть и подивиться: как мало осталось от Пиф.
Кровавую воду из ванной никто не стал выпускать. Хорек куда-то сгинул. Тело Пиф завязали в узел и потащили вон из квартиры.
Гедду наконец вырвало.
– Как ты думаешь, это ад, рай или чистилище?
Пиф задала этот вопрос Комедианту, когда они вместе сидели в доме с выбитыми стеклами в большой комнате с оторванными обоями.
Комедиант встретил Пиф на краю пустыря и привел к себе. У него было странное лицо: чем больше Пиф всматривалась, тем красивее оно становилось.
– Это одно и то же, – сказал Комедиант.
Пиф смотрела, как шевелятся его узкие губы. У него был очень маленький рот. Пиф не понимала, как он поет таким маленьким ртом, но он умел петь. Он говорил, что стекла в доме вылетели, когда он спел одну из последних песен.
Голос Комедианта засмеялся. Голос висел под потолком, а Комедиант сидел рядом с Пиф на паркетном полу среди осколков и ждал, пока заварится чай.
– Как-то я ходила в катакомбы, к христианам, там был такой – отец Петр… – рассказывала Пиф.
Времени у них было навалом. По крайней мере, так ей казалось. У мертвых много времени.
– Этот Петр говорил, что в рай люди попадают, если ведут праведный образ жизни, а в ад – если грешат…
– В раю должно быть блаженство, а в аду – мучения, – задумчиво проговорил Комедиант. – А здесь, как ты думаешь, что?
– Я не знаю. – Пиф растерялась. – Может быть, чистилище?
– Трудотерапия для покойников, – фыркнул Комедиант. – Это господа христиане тебе внушили?
– Я… не верю в их Бога Единого, – выпалила Пиф и тут же поняла, что лжет.
Комедиант посмотрел на нее левым глазом. Правый задумчиво уставился в потолок.
– Здесь трудно в Него не верить, – сказал он. – Факты, Пиф, упрямая вещь. Старик ближе к этому миру, чем к тому, откуда ты сбежала.
Голос Комедианта хихикнул. Комедиант запустил в него старым шлепанцем.
– Здесь нет мучений, – сказал Комедиант. – По крайней мере, никого не варят в котлах, не протыкают железными трезубцами. Никого не перевоспитывают. И не ублажают. Умеешь – ублажайся сама. Нет разницы между адом и раем, Пиф. Если ты задержишься здесь надолго, то поймешь, что принципиальной разницы между жизнью и смертью тоже нет.
Он встал, направился в ванную. Пиф осталась сидеть на полу.
– Идем, чай готов.
– Я боюсь, – сказала Пиф. И это было правдой.
Комедиант схватил ее за руку своей маленький костлявой рукой. Пиф поразилась его силе. Потащил за собой. Пиф зажмурилась, но тут же поняла, что это бесполезно: она продолжала видеть сквозь веки. Немного хуже, немного менее четко, но видела: выкрашенные темно-зеленой краской, облупленные стены ванной, грязная паутина под потолком, большая ванна, до краев наполненная чем-то темным…
– Нет! – крикнула Пиф.
Комедиант снял с крюка ведро, зачерпнул. Пиф не чувствовала запаха, но понимала, что сейчас они будут пить кровь. Ее кровь, сгнившую за несколько дней стояния.
– Пожалуйста, нет, – повторила она.
Комедиант схватил ее за шею и заставил наклониться к поверхности воды.
– Это чай, дура, – сказал он. – Ты самая большая дура из всех, кого я знаю!
Пиф открыла глаза и увидела, что в ванне действительно крепкий чай.
Они стали пить его прямо из ведра, зачерпывая горстями.
– Как ты умер? – спросила Пиф.
Комедиант задумался. Потом заговорил так, будто читал ей книгу:
– Я решил увидеть свой голос со стороны. Однажды мне это удалось. Я лежал и пел, а мой голос поднялся надо мной, и я мог заставлять его летать по комнате, мог лепить из него разные фигуры, бросать из угла в угол. Потом я увидел, что отворяется дверь, и за порогом начинается дорога. Я встал и ступил на эту дорогу. По обочинам росли странные деревья, а впереди, у самого моря, стоял храм с тонкими белыми колоннами. Я пошел к этому храму. И не вернулся назад.
– Гедда фон?..
– Что?
Гедда подняла глаза.
Она сидела в Эбаббаррском парке и тянула из бутылки темное пиво. Не сосчитать, сколько раз расточали здесь свое время она и Пиф – вот так, с пивной бутылкой в руке, среди бесконечной исступленной лоточной ярмарки Эбаббаррского парка.
Теперь, потеряв Пиф, Гедда бродила здесь почти каждый день, как будто не могла насытиться. И каждый день ее ждало одно и то же. Пиво, киоски, где выставлен все тот же товар из Хуме и Эбирнари, все те же книжные развалы и развалы видеокассет, назойливое смешение голосов: нищий с аккордеоном, грохот хэви-металла и тягучие страдания модной певицы из магнитофона.
И все это происходило без Пиф. Мир все еще тут, думала Гедда, а я все еще в миру. Я болтаюсь в желудке у огромного Мира-Кита, а он меня переваривает.
Нищенка: сидит на расстеленной на земле газете, перед ней треснувшая белая тарелка…
Упитанный мальчик на трехколесном велосипеде: везет два шарика, один белый, другой фиолетовый, мальчик смуглый, с узкими глазами и тяжелыми веками…
Торговцы из Хуме: резкий запах пота, одеколона и кетчупа. Они ловко пересчитывают деньги, у них тяжелые золотые перстни на пальцах, заросших тонким курчавым волосом…
– Я к вам обращаюсь, барышня фон?..
Гедда решила, что у нее опять хотят попросить допить пива и сдать бутылку, заработав на этом четверть сикля. Она увидела маленького дедушку с маленькими покрасневшими глазками. Дедушка глядел на Гедду с пьяной строгостью и слегка покачивался. Сморщенное личико дедушки тонуло в бороденке лопатой. От дедушки пахло чем-то острым и кислым, как будто он недавно искупался в маринаде.
Гедда сморщила нос.
Дедушка повторил:
– Гедда фон?..
– Неважно. Да, это я.
– Мне было сообщено, что недавно вы потеряли близкого человека, – все так же строго произнес дедушка. – Велено отыскать вас и вести переговоры.
– Я… да, я потеряла… Кто вы такой?
– Извольте отвечать, барышня. Первое я установил: вы – Гедда. Второе вы подтвердили: вы потеряли. Но будем точны, не станем допускать ошибок. Как звали человека, которого вы потеряли?
– Я не буду с вами разгова… – Неожиданно Гедда сдалась под сверлящим взглядом красноватых пьяненьких глазок. – Хорошо, ее звали Пиф. Что вам нужно?
Она была уверена, что сейчас дедуля попросит на опохмелку.
Он пожевал в бороде губами, многозначительно двинул лохматыми бровями и, распространяя кислый запах, придвинулся к Гедде вплотную.
– МНЕ? – Дедушка хмыкнул. – В первую очередь, это нужно вам. Мне было велено отыскать вас и передать следующее: вас, барышня, ждут на христианском кладбище. Это возле казнилища, знаете, наверное… Придете туда завтра, зайдете в храм, там спросите Василия.
Гедда поморщилась.
– Нельзя ли как-нибудь без христиан?
– Не надо перебивать, барышня фон?.. – Дедушка замолчал. Посмотрел наверх, увидел застрявший в ветвях воздушный шарик. – О чем я говорил?
– О храме на христианском кладбище.
– Не надо перебивать, барышня фон?..
– Просто Гедда.
– Не надо перебивать! – рассердился наконец дедушка. – Вас ждут завтра на христианском кладбище, в храме. Вы, надеюсь, сумеете найти там храм?
Не решаясь вставить ни слова, чтобы не навлечь на себя дедушкиного гнева, Гедда безмолвно кивнула.
– Отвечайте, когда вас спрашивают! – сердито сказал дедушка и затряс бородой.
– Да, я поняла. – Гедда встала.
Теперь, когда Гедда стояла в полный рост – высокая крупная женщина с пышными белокурыми волосами – дедушка казался рядом с ней сущим карлой. Он суетливо повел головой, втянул ее в плечи, поскреб ногтем рукав ватника (синий дворницкий ватник с дыркой на спине, отметила Гедда).
– Всего хорошего, – высокомерно попрощалась Гедда.
– Это… – в спину ей произнес дедушка.
Гедда обернулась.
– Что-то еще?
– Пивка оставьте допить, барышня фон?.. – просительно сказал дедушка.
«Как близко безумие, если вдуматься», – мелькнуло в голове Гедды.
Шел дождь. Гедда сложила зонтик и вошла в маленькую деревянную церковку, как ей было сказано сделать. Она остановилась в дверях, огляделась. Плоский потолок, дряхленький иконостас, запах мокрого дерева. Несмотря на неприятную близость казнилища, здесь было тихо и покойно.
Навстречу шел, шумя одеждой грубого белого полотна, рослый, с виду сердитый человек. Гедда растерянно смотрела, как он идет, слегка сутулясь, уткнув рыжую бороду в грудь, потом спохватилась и в удаляющуюся уже спину окликнула:
– Простите… Вы – Василий?
Рыжий остановился, повернулся, обратил к ней неожиданно молодое широкоскулое лицо. Без улыбки он посмотрел на Гедду.
Она покраснела и путано объяснила, что ей велели зайти сюда.
– «Загробные компьютерные конференции», что ли? – спросил наконец рыжий неодобрительно.
– Мне сказали, что… Простите…
Гедда вдруг поняла, что не в состоянии произнести вслух то, что услышала в Эбаббаррском парке. Слишком нелепо это звучало. «Понятия, вырванные из привычного контекста, подчас неожиданно обнаруживают свою абсурдность», – вспомнила она один из любимых афоризмов Пиф.
Темные глаза Василия изучающе смотрели на Гедду.
– Вас оповещали? – спросил он с легким раздражением.
Гедда кивнула. Она ждала, что сейчас Василий объяснит ей: все это шутка пьяного кретина, она извинится, уйдет и потом целую неделю будет такое ощущение, будто нахлебалась дерьма.
Но ничего этого не произошло.
Василий шумно вздохнул, будто досадуя на то, что его отвлекают.
– Ладно, – молвил он, являя милость. – Через десять минут дождь кончится и пойдем. Помолитесь пока.
– Я…
Гедда хотела сказать, что она вовсе никакая не христианка, а сюда пришла исключительно по делу, но подавилась. Не дожидаясь этого объяснения, Василий сердито фыркнул:
– Тогда просто постойте, на иконостас поглазейте, все польза. Он, кстати, старинный, еще времен царицы Нейтокрис.
Через десять минут дождь действительно закончился. Василий позвал Гедду, и она послушно поплелась за ним.
Зеленый крашеный купол церкви, осененный бедным, но чистеньким позолоченым крестом, сиял под солнцем. У входа громоздился гроб, из которого глядело восковое старческое лицо, толпились суетливые старухи. Одна шмыгнула мимо Гедды. В Вавилоне этих христиан становится все больше, подумала Гедда.
Василий свернул на боковую дорожку и, шагая размашистым шагом, повел Гедду мимо старых могил. Местами захоронения располагались так близко, что приходилось протискиваться боком. Одежды Василия намокли. Гедда промочила туфли и чувствовала, что вот-вот натрет ногу.
Наконец Василий остановился возле склепа, охраняемого мраморным ангелом. Ангел преклонил колено, приложил палец к губам, распростер крылья. От ветра и дождя он почернел, голуби нагадили ему на голову, но сейчас дождь смыл почти весь птичий помет.
– Шаваиот! – рявкнул Василий так неожиданно, что Гедда подскочила.
– Здеся я, – донеслось из склепа дребезжание старческого голоса.
– Вызывающая пришла, – сказал отец Василий.
– Как назвалась? – недовольным тоном вопросили из склепа.
– Никак.
– Мог бы и спросить.
– Житья от твоих загробщиков нет… – проворчал Василий. – Только и дела мне, что таскать их сюда…
– Сам же в храме сидеть не пускаешь, – огрызнулись в склепе.
За дверью заскрежетало, закряхтело. Василий метнул на Гедду странный взгляд, будто хотел ее подбодрить, но промолчал, только сильно сжал ее руку своими крепкими мясистыми пальцами – и ушел.
Гедда проводила его тоскливым взглядом. Хотя она, конечно, терпеть не могла христиан, этот толстый сердитый Василий был, по крайней мере, человеком. Шаваиот мог оказаться кем угодно. Даже демоном.
– Вот уж кто-кто, а Василий не привел бы вас к демону в лапы, милая барышня, – прозвучал совсем близко старческий голос.
Гедда вздрогнула и повернулась на голос. Из склепа выбрался неприятно знакомый дедушка. Он был похож на обыкновенного бомжа, растрепанный, в рваном и грязном ватнике.
Возле дедушки терся сытый кладбищенский пес, живущий пожиранием яиц, хлеба и прочих подношений, оставляемых на могилах.
– Идемте, что встали, – недовольно сказал дедушка.
– Шаваиотыч! – заорали откуда-то издалека.
Дедушка выпрямился, поискал глазами, потом махнул рукой – увидел двух рабочих с телегой, груженой обломками сгнивших досок и раковин. Пес навострил уши и побежал легкой рысцой к рабочим, видимо, в надежде поживиться.
– Сейчас не могу! – крикнул дедушка в ответ на безмолвный взмах бутылкой. – Клиент!
– А… – И донеслось нечленораздельное проклятие.
– Вы уж извиняйте, барышня, – сказал дедушка и деликатно рыгнул в кулачок. – В таком уж месте работаем. Прошу.
Наклонив голову, Гедда вошла в склеп.
Она ожидала увидеть все, что угодно. Стол, накрытый черной скатертью. Магическую чашу, полную крови. Меч и кристалл. Ручного дракона.
Только не компьютер.
В глубине склепа мерцал голубоватый огонек.
Дедушка махнул рукой на провалившуюся тахту:
– Садитесь.
Гедда опустилась на краешек тахты. Под обивкой заскрипели опилки. Сидеть было неудобно.
Дедушка строго поглядел на Гедду.
– Печатать умеете?
Гедда окончательно растерялась.
– Что?
– Я спрашиваю: печатать умеете? На машинке?
– Да… – выдавила Гедда.
– Идите сюда.
Гедда с облегчением покинула тахту и подошла к компьютеру. Дедушка потыкал пальцем в клавиатуру. Дедушкины руки – грязные обломанные ногти, распухшие суставы, въевшаяся под кожу жирная кладбищенская земля – выглядели странно над холеными клавишами.
На экране появилась надпись: «ДОБРО ПОЖАЛОВАТЬ В ЭРЕШКИГАЛЬ-ТЕЛЕПОРТ».
Дедушка подумал, нажал ENTER. В ответ компьютер выдал длинную распечатку на харранском языке.
– Чтой-то там учудили… – пробурчал дедушка. Потом наугад ткнул в ENTER. Компьютер затребовал шифр. Прикрываясь от Гедды рукой, дедушка набрал несколько знаков.
«ERROR», – бесстрастно сообщил компьютер.
Дедушка поглядел в темный потолок склепа, пошевелил губами в бороде, потом снова склонился над клавиатурой. На этот раз компьютер остался доволен и разразился еще одной распечаткой – на этот раз на клинописи.
– Сожрал, – обрадовался дедушка.
И нажал ENTER.
«ВВЕДИТЕ ИМЯ СУБЪЕКТА», – потребовал компьютер.
Дедушка оглянулся на Гедду.
– Как субъекта-то звать? – спросил он.
Гедда замешкалась с ответом, и дедушка прикрикнул на нее:
– Ворон ловим, барышня? Время-то оплочено.
– Пиф, – сказала Гедда. – То есть…
Но дедушка уже набирал: «ПИФ».
«СВЯЗЬ ТРИ МИНУТЫ», – появилось секундой позже на экране. После чего несколько раз мигнула надпись: «ПОДГОТОВКА».
Дедушка встал, жестом велел Гедде занять его место.
– Глядите на экран. Там все напишется.
Гедда осторожно, боясь порвать чулки, бочком уселась на перевернутый ящик, наклонилась к экрану. Некоторое время ничего не происходило, потом побежали буквы:
– ГЕДДА, КАК ТЫ?
– Что я должна делать? – шепотом спросила Гедда.
– Отвечайте, ежели охота, – сказал невидимый дедушка откуда-то из темноты.
– А как?
– Печатайте.
Гедда торопливо напечатала: «Я В ПОРЯДКЕ. ПИФ, ЭТО ТЫ?»
– А КТО ЕЩЕ? Я, КОНЕЧНО. КОГДА ТЫ МЕНЯ НАШЛА?
– ДВАДЦАТЬ ПЯТОГО НИСАНУ. ПИФ, ЭТО БЫЛО УЖАСНО.
– ХИ-ХИ.
– ПИФ, КАК ТЫ ТАМ?
– НОРМАЛЬНО.
– КАК ТЫ УСТРОИЛАСЬ?
– Я ЖИВУ В ДОМЕ. НА ТОМ СВЕТЕ.
– НА ЧТО ПОХОЖ ТОТ СВЕТ?
– НА ПОМОЙКУ.
– Я СЕРЬЕЗНО.
– Я ТОЖЕ.
– ЧТО ТАМ НОСЯТ?
– ОДИН ПСИХ ВСЕ ВРЕМЯ НОСИТ СТЕКЛА. ГОВОРИТ, ЧТО ТАК ПОЛОЖЕНО.
– ДА НЕТ, ХЛАМИДЫ ИЛИ ТУНИКИ?
– Я ВООБЩЕ ДО СИХ ПОР НЕ МОГУ ОПРЕДЕЛИТЬ, ОДЕТАЯ Я ИЛИ ГОЛАЯ.
– С КЕМ ТЫ ТРАХАЕШЬСЯ?
– ДУРА. ВООБЩЕ-ТО С КОМЕДИАНТОМ. ОН СЛАВНЫЙ, ХОТЯ НАРКОМАН.
– КАК С ПОГОДОЙ?
– ДОЖДЯ НЕТ. Я ЕЩЕ НЕ ВИДЕЛА НЕБА.
– ЧТО ВЫ ЕДИТЕ?
– НЕ ЗНАЮ.
– ЭТО ТЫ ЗАКАЗАЛА РАЗГОВОР?
– ДА.
– А КАК ЭТО ДЕЛАЕТСЯ?
– ПОПРОСИЛА ХОЗЯИНА. КСТАТИ, ДЕДУШКА, КОТОРЫЙ ТЕБЕ ЭТО УСТРОИЛ… КАК ОН ТЕБЕ?
– УЖАСНО.
– ИМЕЙ В ВИДУ, ОН АНГЕЛ.
– Я ТОЖЕ АНГЕЛ.
– ОН НА САМОМ ДЕЛЕ АНГЕЛ. БУКВАЛЬНО.
Экран вдруг погас. Потом мигнула надпись: «ЗАВЕРШАЮ ПРОГРАММУ».
Гедда оторвала глаза от экрана. Показалось ей, что ли? Она еще раз коснулась клавиш, но ничего не произошло.
– Пиф, ты здесь? – спросила Гедда компьютер.
Дедушка наклонился над Геддой, окатив ее ароматом перегара и старых носков, и Гедда непроизвольно отшатнулась.
– Поговорили, барышня?
– Да…
– Ну и отойдите. Машина казенная, время оплочено. Свое получили, так что прошу.
– Кем оплочено?
– Да вам-то что? Уж не вами, ясное дело.
Не простившись, Гедда вышла из склепа. Дедушка продолжал бубнить себе под нос, и в его бессвязной болтовне все чаще поминались слова «опохмелка» и «ходят тут всякие».
Что это было? Она что, действительно разговаривала с Пиф?
Гедда остановилась. Впереди уже показался зеленый купол церковки.
Я ЧТО, НА САМОМ ДЕЛЕ ТОЛЬКО ЧТО РАЗГОВАРИВАЛА С ПИФ?
Пиф мертва, сказала она себе. Я сама видела то, что осталось от ее трупа, разложенным на клеенке.
Но разговор БЫЛ. Как были и дедушка, и сердитый Василий, и склеп с растрескавшимся мраморным ангелом. Ее пальцы до сих пор помнили ощущение клавиатуры компьютера.
И отчаяние охватило Гедду.
У меня было три минуты, чтобы поговорить с умершей. Чтобы по-настоящему поговорить с умершей. Я должна была спросить, видела ли она богов и каковы из себя боги. Или прав был этот ее белобрысый дурачок Бэда с его Богом Единым… И существует ли вечное блаженство. И что такое грех и что такое истина… Боги, какая я дура… У меня было три минуты прикосновения к вечности, а я болтала с Пиф, точно она жива и мы с ней опять висим на телефоне…
По лестнице загремели шаги. Голос Комедианта затрясся под потолком, как студень. Комедиант повернул голову на звук; Карусельщик не шевельнулся – как сидел, вертя в руках крошечную шарманку, так и оставался. В пустой комнате, отражаясь от всех битых стекол, разбросанных по полу, вертелась назойливая механическая мелодия:
Поет моя шарманка
С весны до холодов,
Летит напев печальный
До самых чердаков…
Падам, падам, падам…
Между третьей и четвертой строчками мелодия-хромоножка нелепо подскакивала, раздражая Пиф.
Толкнув дверь плечом, в комнату вошел Хозяин. Остановился, огляделся с победоносным видом, и Пиф вдруг заметила, что перья на крыльях ангела-хранителя были окрашены в камуфляжные цвета.
Хозяин держал какой-то неопрятный сверток. Он кивнул Карусельщику, с Комедиантом поздоровался за руку и обернулся к Пиф.
– Ну, как ты, девочка?
– Спасибо.
– Поговорила со своей подругой?
– Спасибо, Хозяин.
– Как впечатления от разговора?
Пиф заметила, что Хозяин ухмыляется.
– Гедда ничуть не изменилась.
– А ты?
Пиф засмеялась. Легко-легко стало ей, и она взлетела.
– Я тоже, – сказала она.
Хозяин протянул длинную руку, дернул Пиф за ногу, и она снова опустилась на пол. Теперь Хозяин превышал ее ростом почти вдвое, и Пиф поневоле уткнулась носом в его гениталии. Хозяин с готовностью поводил поясницей.
– Перестань, – сказала Пиф, давясь от смеха.
Хозяин наклонился – высоченный, ужасный – и протянул ей сверток.
– Это тебе. Подарок от меня.
Пиф обеими руками приняла подношение. Приняла, не спрашивая, как делала еще в те годы, когда была жива.
Хозяин опустился рядом с ней на корточки. Бросив беглый взгляд в его наглые любопытные глаза, Пиф принялась разворачивать белую ткань, в которой находилось что-то круглое, легкое, на ощупь резиновое. Комедиант подошел поближе и тоже заглядывал через плечо.
Под первой белой тряпкой оказалась вторая, грязная, в пятнах крови. Пиф прикусила губу – она догадалась. Хозяин пошевелил крыльями, ветер пронесся по комнате, и всех окатило ароматом хвойного леса. Пиф сняла последнюю тряпку и увидела нерожденного ребенка.
Маленькое чудовище было таким отвратительным, что она едва не выронила его, и Хозяин прикрикнул:
– Осторожней, ты!
– Это… – спотыкаясь, спросила Пиф.– Это МОЙ?
Хозяин пожал плечами, широким крылом едва не сбив с ног Комедианта, который терся за его спиной.
– Нерожденное дитя, – сказал он, – твое, чужое, какая разница? Оно ДАЕТСЯ тебе. Ты совершила убийство, теперь посмотри ему в лицо.
Пиф подняла глаза на Хозяина и увидела, что он прекрасен. Его лицо потемнело, рот изогнулся, глаза расширились – это был дивный лик иконы. Лик смотрел на нее отрешенно и печально.
– Я ничем не могу помочь тебе, – сказал Хозяин словно издалека. – Постарайся полюбить это существо.
Пиф еще раз взглянула на уродца.
– Оно вырастет?
– Зависит от тебя.
Хозяин встал, повернулся, чтобы уйти. Пиф смотрела ему вслед, приоткрыв рот. Уродец корчился у нее на коленях, пачкая пеленку какой-то зеленоватой жижей.
– Господи, каким же оно вырастет? – вырвалось у Пиф.
Уже в дверях Хозяин сказал, не оборачиваясь:
– Зависит от тебя.
Тяжелые шаги протопали по лестнице, шваркнула входная дверь, упало и разбилось еще одно стекло. Голос Комедианта взвизгнул.
Пиф поняла вдруг, что плачет, но не так, как при жизни, не слезами, не телом, не жалостью к себе, а так, как иногда плакала во сне – без слез, одной только содрогающейся душой.
Существо с гигантской сизой головой сморщилось, дернуло крошечными лягушачьими лапками, повозило ими в воздухе и вдруг нащупало огромную в синих венах пуповину, торчащую из середины живота. Схватило ее цепкими пальчиками, потащило куда-то, ткнуло себе в лоб, в щеку, наконец попало в маленький рыбий ротик и начало жадно сосать.
Пиф взяла существо поудобнее на руки, обтерла жижу с отвратительной головы, выбросила грязную пеленку, оставив только белую. Закрыла глаза и начала укачивать уродца, напевая колыбельную:
Летит напев печальный,
Падам, падам…
– Вот и все, – сказал санитар, обтирая руки. – Как живой, даже лучше.
Покойник умиротворенно глядел на него со стола. Санитар отбросил крем «Балет», которым гримировал мертвеца, в таз для использованных тюбиков. Там их уже скопилось несколько десятков, выдавленных, грязных.
Мэтр ничего этого не знал – он величаво шествовал навстречу вечности. Его тропа была ровной и ясной, впереди, в белом венчике из роз, вел его добрый ангел. Иначе и быть не могло.
Мэтр был человеком добродетельным. Сначала он верил в правительство и Бэл-Мардука и знал, что плохих в светлое будущее не берут. Потом под влиянием обстоятельств в пожилых уже летах перешел в христианскую веру и так же твердо уверовал, что плохих не берут в рай. Рай виделся ему чем-то вроде территории пионерского лагеря: дивная природа, добрые взаимоотношения, всеобщая справедливость и равенство. И – только для хороших.
Мэтр оказался на равнине, затянутой туманом, огляделся по сторонам. Фигура в сияющем венце исчезла, и это немного обеспокоило Мэтра.
Он взволновался еще больше, когда увидел на этой равнине трех голых молодых людей. Среди них была женщина. Хотя Мэтр не мог толком разглядеть этих людей, но в том, что темноволосое существо с ребенком на руках принадлежит к женскому полу, почему-то не усомнился.
Голые разговаривали. Они были из тех, при виде которых Мэтр при жизни всегда плевался. И прежде плевался, и потом, когда обратился в истинную веру. У всех троих были длинные волосы, а у одного – грязные бисерные цепочки на руках. И на плечах у него сидел отвратительный студнеобразный демон. Демон растекся по своему хозяину, свесив ему на спину крысиный хвост.
– Новенький идет, – сказал демон и затрясся.
Тот, что с бусами, повернулся, поглядел Мэтру в глаза. Его губы зашевелились, и Мэтр понял, что он обращается к нему.
– Добро пожаловать! – крикнул визгливо демон.
Женщина склонила голову набок. Нерожденный ребенок судорожно дернул ручками, и она ласково провела пальцем по его выпуклому лбу с раздутыми венами.
– Падам, падам, – сказала женщина.
– Сгинь, сатана, – закричал Мэтр, осеняя себя крестным знамением.
– Где? – с любопытством спросила женщина и обернулась.
Мэтр растерялся.
– Где? – переспросил он. – Что – где?
– Где сатана? – повторила женщина. – Мы его еще не видели.
– Ты – сатана! – взвизгнул Мэтр. – Ты! И такие, как ты! Вы все!
– Я Пиф, – сказала женщина. – Это Комедиант и Голос Комедианта. А вон тот – Карусельщик, он алкоголик и работал в луна-парке.
Карусельщик с готовностью завертел ручку шарманки, огласив туманную равнину механическим вальсом.
Мэтр растерялся. Неожиданно женщина перестала казаться ему такой уж отвратительной, и он почувствовал к ней доверие.
– Скажите, – он придвинулся ближе и заговорил интимным тоном, как некогда беседовал со знакомыми холуями из влиятельных организаций, – в таком случае, это ад или рай?
– Зависит от нас, – ответила женщина. – Так сказал нам ангел.
Мэтр пригладил лысину. На ладони осталось жирное пятно от крема «Балет», и Мэтр обтер руку о бедро, с неожиданным ужасом осознав, что он тоже обнажен.
Вальс продолжал хромать над равниной. Ребенок на руках у женщины заснул. Комедиант улыбался странной улыбкой, глядя на Мэтра.
– А где Бог? – спросил Мэтр. – Я хочу говорить с Богом.
– А Бог хочет говорить с вами? – тихо спросил Комедиант. Он говорил шепотом, а потом Голос повторил его вопрос полнозвучно, заполнив своим громом всю долину и разогнав туман: – Захочет Он говорить с вами?
Мэтр растерянно огляделся.
– Но… я умер?
Все четверо расхохотались.
– Еще как! – прошептал Комедиант. – Мертвее мертвого. А что, по-твоему, достаточно просто двинуть кони, чтобы вызвать к себе интерес самого Создателя?
Пиф помахала кому-то рукой, и из тумана выступил рослый мужчина в пятнистом комбинезоне, похожий на десантника. Он оглядел всех победоносным взором, пригладил коротко стриженые волосы, крякнул.
– Как дела, бойцы?
– Рады сраться ваш-ство! – мерзким голосом заверещал Голос, подпрыгнув на плече у Комедианта.
Десантник захохотал, пощекотал Голос пальцем, потом сунул нос в сверток на руках Пиф, полюбовался на уродливого младенца, ущипнул женщину за ляжку, хлопнул Комедианта по плечу. Карусельщик посмотрел на него приниженно и осмелился выдавить из себя робкую улыбку. Вальс споткнулся, в шарманке что-то хрипнуло и стихло.
Затем десантник обернулся к Мэтру.
– Ну, а ты кто такой?
– Я… восемнадцать публикаций в толстых журналах… и крещен… верую… – забормотал Мэтр.
– Писака? – оживился десантник. – Ну-ка, почитай.
Он махнул рукой, и тут же появился огромный трон. Золотой трон с алыми кистями, размером с трехэтажный дом. Десантник взгромоздился на него, поерзал, как будто вырос – во всяком случае, он не терялся на фоне гигантского кресла. Заложил ногу на ногу, склонил голову на плечо и уставился на Мэтра с неприятной улыбкой.
– Где я? Кто вы? – Мэтр отступал от компании, пятясь задом. – Куда я попал? Господи, верую!.. Спаси меня! Изыди, сатана, изыди!..
Он начал истово креститься.
Хозяин захохотал. Трон подпрыгивал под ним, пока не развалился, и Хозяин хлопнулся со всего размаха на землю.
Мэтр повернулся и побежал прочь, во весь голос призывая на помощь какого-нибудь милосердного ангела.
Комедиант пожал плечами.
– Ангел был рядом, почему он не понял этого?
– В его представлении ангел должен быть похож на директора крупного банка, – задумчиво сказала Пиф. – Строгий, всезнающий и милосердный. И уж конечно без всякого чувства юмора.
Хозяин с интересом посмотрел на нее.
– Ты злая, – заметил он. – Неужели тебе его не жаль?
Пиф подумала немного.
– Нет, – честно сказала она.
– Не верится, что ее нет уже целый год, – сказал Беренгарий.
Они с Геддой шли по мосту Нейтокрис. По Евфрату полз лед. Город сверкал, омытый тающим снегом.
– Здесь мы простились с ней в последний раз, – задумчиво говорил Беренгарий. – Мы тогда напились… Она была в смятении, все говорила о том, что жизнь потеряла смысл, что из рук ушло, утекло… – Он махнул рукой и, отвернувшись, уставился на воду.
Гедда взяла из его рук початую бутылку пива – третью за сегодняшний вечер, хлебнула. Она заметно охмелела.
– Я расскажу тебе то, что не рассказывала никому, – проговорила она вдруг. – Обещай, что будешь молчать.
– Могила! – сказал Беренгарий и мутно поглядел на нее поверх очков. Его мокрые губы расплылись в улыбке. Он отобрал у Гедды пиво, допил и бросил бутылку в воду. – Могила, – повторил он.
– Я разговаривала с ней уже после ее смерти, – выпалила Гедда.
Беренгарий покачал головой.
– Только без этой… без черной магии, – сказал он, суеверно отплевываясь. – Ты у нас чернокнижница известная.
– Я не шучу, – повторила Гедда, немного обиженная. – Ко мне прислали ангела, я пошла с ним на ихнее кладбище… Ну, где общественные виселицы…
– И там был призрак Пиф.
– Компьютер, – поправила Гедда.
– Еще одно дьявольское изобретение, – сказал Беренгарий и захохотал.
– Ты пьян, Беренгарий, – сказала Гедда.
– Но недостаточно. Возьмем еще пива.
Он пошарил по карманам, сперва по своим, потом по геддиным, и они взяли еще пива. Теперь они шли по широкой нарядной улице Китинну, приближаясь к Оракулу.
– У меня было три минуты на то, чтобы поговорить с ней, – продолжала Гедда заплетающимся языком. – Клянусь, Беренгарий, и она мне сказала, что видела богов Орфея и саму Эрешкигаль.
– Богов не тронь, – предупредил Беренгарий, вдруг омрачившись.
– Да нет, она… Что это? – Неожиданно Гедда остановилась.
Они дошли уже до Оракула. Из окон верхнего этажа, пачкая завитки рококо, валил дым.
– Что это?.. – пролепетала Гедда.
Беренгарий оттолкнул ее, сунул ей в руки недопитую бутылку пива.
– Это пожар, вот это что, – сказал он и очертя голову бросился к двери. – Проклятье, у меня там остались…
Гедда повисла у него на локте.
– Стой!
– Вызови пожарных! – рявкнул Беренгарий, исчезая на дымной лестнице.
Гедда заметалась. Бросила пиво. Ворвалась в расположенный по соседству магазин, торгующий телевизорами и видеомагнитофонами, распугав чинных мальчиков в фирменных костюмах и нагловатых добродушных покупателей, потребовала телефон.
Вскоре крики о пожаре понеслись по всему зданию, несколько мальчиков с отчаянным видом подбежали к дубовой двери, за которой исчез Беренгарий, и отскочили, когда навстречу им повалили клубы дыма.
Пламя пожирало бесстыдное рококо, глодая золотые завитки, разбивая зеркала, повергая в прах голоногих нимф…
Откуда-то из дыма доносился отчаянный кашель Беренгария. По широкому мосту Нейтокрис, видные издалека, мчались три пожарных машины, оглашая вечерний город ревом.
Несколько книг и коробка с лазерными дисками, выброшенные из огня, скатились по ступенькам, и Гедда подобрала их.
– Беренгарий! – закричала она отчаянно.
Донесся треск – Беренгарий там, наверху, ломал дверь.
– Пропадешь! Дурак! – кричала Гедда, не помня себя от ужаса и все еще не веря, что все это происходит на самом деле.
Словно в ответ взревел огонь, и рухнуло перекрытие.
– Почему он не двигается? Все двигаются, а этот лежит, как труп.
– Он и есть труп. Ты как маленький, ей-богу.
– Его как будто бросили сюда. Он ничего еще не понял.
– Как обгорел-то, смотреть страшно.
– СТРАШНО?
– Отойдите, вы делаете ему больно. – Женский голос.
Санитары, подумал Беренгарий. Я жив.
Он ощутил безумный восторг и сразу ослабел от этого.
– Ему не может быть больно. – Мужской голос. – Он труп, дура.
– Не трогай его, дай человеку прийти в себя. – Опять женщина.
– Он прислушивается. Да отойди ты, его сейчас потянут назад. Дай я подержу…
Чьи-то руки переворачивают Беренгария на спину. Он открывает глаза и ничего не видит. Ослеп.
Отчаянный визг – откуда-то издалека, но тем не менее хорошо слышный.
– Сгорел! Сгорел!
Гедда. Это ее голос.
– Беренгарий сгорел! Уже второй, уже второй!..
Крик Гедды пробирает до мозга костей. Беренгарию хочется встать, бежать к ней. Он вздрагивает, напрягается.
– «Второй»? – Придушенный шепот. – О чем она говорит?
– Кто это кричал? – Мужской голос.
Это Гедда, хотел сказать Беренгарий, но не смог. Ничего, я выкарабкаюсь, Гедда, я жив. Это главное.
– Не уходи, – тихо проговорила какая-то женщина совсем близко. – Не слушай ее. Даже если это твоя мать тебя зовет – не возвращайся. Будет очень больно. Будет так больно, как не было никогда при жизни. Оставайся с нами. Мы поможем тебе.
Отчаянный голос Гедды, рвущийся как будто из самой ее утробы, постепенно начал затихать и смолк совсем. Стало очень тихо. Как будто в уши набили ваты.
Потом кто-то провел пальцем по слепым глазам Беренгария, и он стал видеть. Коснулся его ушей, и он начал слышать совсем другие звуки – тихую музыку. Как будто неподалеку веселится ярмарка, где продают разноцветные надувные шарики и сладкую вату на палочке. Там, по соседству, детские годы, подумал Беренгарий. Кружатся на карусели, пытаясь догнать друг друга.
Он лежал на траве, а вокруг сидели люди в светлых одеждах. У них были красивые, полные сострадания лица, озаренные внутренним светом.
Его голова покоилась на коленях молодой девушки, которая тихонько водила пальцами по его лбу, щекам. И неожиданно Беренгарий понял, что умер. Эта мысль наполнила его душу блаженством, и он заплакал.
– Могила, – повторяла Гедда, – могила.
«Вчера в Час Коровы по местному времени в аэропорту Нэш-Бэлит города Арбела (Ашшур) при заходе на посадочную полосу потерпел аварию пассажирский самолет „Нур-Син 747“, принадлежавший компании „Люфтимпериум“. Все находившиеся на борту погибли. К месту аварии выехала следственная комиссия. Правительство выражает соболезнование семьям погибших».
В салоне для некурящих было много свободных мест, поэтому Мирра удивилась, когда красивый немолодой мужчина уселся рядом с ней – он вполне мог устроиться возле иллюминатора. Но ему хотелось поговорить. Он вежливо спросил, не против ли она. Подумав, Мирра пришла к выводу, что, пожалуй, не против.
Поглядывая искоса на своего соседа, она пыталась отгадать – кто он. Строгий костюм, безукоризненные манеры. И благожелательность. Пожалуй, профессиональная.
И этот почти незаметный налет старомодности.
Мужчина снял очки, протер их, водрузил на нос.
– Вы пастырь, – сказала Мирра, торжествуя.
Он рассмеялся.
– Вы неплохо говорите по-ашшурски, – сказал он. – И догадливы.
Самолет взлетел над аэропортом Адиту, оставив внизу Вавилон с его башнями, почти сразу поднялся над вечными облаками и оказался в бескрайней снежной пустыне под ослепительным небом.
Мирра с пастырем говорили обо всем на свете и много смеялись. Когда официантка предложила им кофе, коньяк, пиво, пепси, они дружно взяли жиденькое светлое пиво.
Потом их сморило – от разговоров, от монотонного гудения мотора, от пива. Мирра откинула кресло и заснула почти мгновенно.
Она слишком много выпила и съела. В самолетах компании «Люфтимпериум» всегда кормят на убой. И никак невозможно отказаться, потому что деньги заплачены. Стоимость еды включена в стоимость билета.
Теперь обед насылал дурные сновидения. Ей снились бесконечные переходы, лестницы, падающие лифты, длинные тоннели метро, где нет выхода. Наконец Мирра вышла к знакомому магазину. Там, за углом, ее ждало спасение, и она это знала, потому и побежала из последних сил. За углом магазина открылись широкие воды Евфрата, и над Эбаббаррским парком, на противоположном берегу, повисла огромная полная луна. Мирра выскочила на набережную, наткнулась взглядом на луну – и луна стремительно понеслась ей в лицо. Мирра закричала, но в волоске от ее лица луна рассыпалась на тысячи осколков. Когда Мирра снова открыла глаза, круглый желтый диск висел на прежнем месте.
И тогда она увидела свою душу. Душа стояла рядом, ковыряя в носу. Оказалась душа Мирры чумазым низкорослым человечком с черными блестящими волосами и раскосыми глазами. И такой это был непослушный человечек! Он приплясывал и кривлялся и никак не хотел слушаться.
– Душа! – строго сказала Мирра. – Вернись на свое место.
– Я иду к луне, к луне, – сказал человечек и скорчил ей рожицу.
А потом побежал. Побежал на красное поле, а оттуда на оранжевое, а оттуда на золотое. Бежал и приплясывал, от поля к полю, прыгал и вертелся, напевал и дергал головой, как будто она была на веревочке.
– Вернись! – еще раз крикнула Мирра.
Обернувшись, душа показала ей «нос».
– Дерзких рабов наказывают! – крикнула Мирра.
А душа убегала и убегала, веселая, вольная. Мирра смотрела ей вслед, проклиная свое бессилие. И тут она обнаружила, что неподалеку от нее стоит пастырь. Стоит и держит в одной руке очки, а в другой – чистый клетчатый носовой платок с меткой в углу.
– Я потеряла свою душу, – сказала она пастырю. – Отец мой, что мне делать?
Пастырь протер очки, надел их на нос, поправил, чтоб не сидели косо, а потом заметил, что стекла вытекли, и выбросил оправу вон.
– Дайте мне руку, Мирра, – сказал он. – Я почти ничего не вижу.
– Мне некогда, – сердито сказала Мирра. – У меня душа убежала. Я должна ее догнать.
И она ступила на бескрайние белые поля облаков и пошла по ним босая.
– Подождите! – закричал пастырь. – Мирра!
Она остановилась, дождалась, пока он, спотыкаясь, доковыляет до нее, и подала ему руку.
– Похоже, мы высоко с вами забрались, – проговорила Мирра, озираясь по сторонам. Солнце позолотило верхушки облаков. – А там, внизу, небось, дождь идет. – И топнула пяткой по облакам.
Пастырь вцепился в ее руку.
– Осторожнее! Мы провалимся! Умоляю вас, Мирра, осторожнее.
Они пошли дальше, и вдруг Мирра остановилась.
– Тут полно народу, – сказала она удивленно. – Прямо демонстрация какая-то. Что они все тут делают?
– А мы с вами? – спросил пастырь и посмотрел на нее в упор близорукими глазами. – Вам не приходило в голову, что пора бы уже удивиться – что мы с вами тут делаем?
– Мы спим, – ответила Мирра. – А что еще?
Пастырь покачал головой.
– По-вашему, мы оба оказались в одном сне? А стюардесса – она тоже вам снится? И вон тот толстяк, в футболке с надписью «Харранские буйволы»… Я заметил его еще при посадке, он мне на ногу наступил.
– Погодите, – Мирра все больше и больше удивлялась, – а как это вы без очков разглядели надпись на футболке?
Пастырь пожал плечами.
И вдруг обоих охватил страх.
– Что это? – шепнула Мирра. – Что с нами?
К ним неспешно и все же довольно скорым шагом приближался офицер полиции. Он внимательно оглядывал каждого, мимо кого проходил, но никого не останавливал.
– Вон офицер, – сказал пастырь. – Давайте спросим его.
Офицер тем временем приблизился, прищурился.
– Представьтесь, пожалуйста, – сказал он Мирре.
– Я… Мирра.
Он осмотрел ее с ног до головы. Круглое лицо, темные волосы, бледная кожа, рядом с которой можно представить только шелк.
– Кто твой ангел-хранитель? – резко спросил он.
Мирра растерялась. Офицер не дал ей опомниться. Тем же отрывистым тоном пояснил:
– Самолет разбился, вы все погибли. По-ашшурски читаешь?
– Да…
– На, полюбуйся.
Он сунул ей газету. Мирра машинально прочла: «Heute, um Kuhstunde…»
И выронила лист.
Дрожащими руками пастырь поднял газету, поднес к глазам, зашевелил губами. Мирра услышала его бормотание:
– Mein Gott, mein Gott, warum hast du mich verlassen?..
Офицер неприязненно покосился на пастыря:
– А этот что, поп? Из Ашшура?
– Вроде… – осторожно ответила Мирра, боясь навредить пастырю.
– Он с тобой?
Мирра пожала плечами.
– Мы попутчики.
– Терпеть не могу святош, да еще из Ашшура, – проворчал офицер. – Следуй за мной.
– А… он?
– Так он все-таки твой родственник?
– Нет.
– Тогда что ты о нем печешься? Я не опекаю духовных лиц.
Мирра почти побежала, чтобы не отстать от офицера.
– Вы кто, господин? – вежливо спросила она его в спину.
– Дежурный ангел-хранитель, – бросил офицер.
Мирра споткнулась и упала. Пока она барахталась на облаке, офицер успел уйти довольно далеко, так что ей пришлось догонять его бегом.
– Мой ангел? – спросила она, задыхаясь.
Офицер остановился, поглядел на нее сверху вниз, насмешливо кривя губы. Мирра тяжело дышала.
– Пока ты была жива, я тебя не опекал, – сказал ангел прямо. – Первый раз тебя вижу, признаться. А куда ты дела свою душу?
– Она сбежала, – призналась Мирра.
Ангел вытащил из кармана засаленный блокнот, черкнул карандашом и снова сунул блокнот в карман.
– Найдем, – пообещал он. – И не таких отыскивали.
– А почему вы забрали меня? – спросила Мирра. – Может быть, стоило подождать моего ангела?
– А ты уверена, что тебе понравился бы твой ангел?
Мирра подняла брови, подумав о том, что ЭТОТ ангел, ей, во всяком случае, не слишком нравится. Но промолчала.
– Смотри, с пастырем не связывайся, – предупредил ее ангел. – Духовные из Ашшура – они только с толку сбивают. В полемику с небесными силами лезут, дерзят, плодят всевозможные ереси…
– Mein Gott, des Tages rufe ich, doch antwortest du nicht… – услышала Мирра голос пастыря, который вскоре заглушило, как ватой, густыми облаками.
– Принимайте, – сказал Хозяин. – Подобрал на месте аварии.
Мирра остановилась посреди светлой комнаты.
Несколько человек, сидевших на полу, смотрели на нее с интересом. Все они показались ей странно красивыми и спокойными. Умиротворенными. Ни одно из лиц в самолете не имело такого выражения.
Потом женщина с младенцем на руках встала, подошла к Мирре, тронула ее за плечо.
– Как ты умерла? – спросила она дружески.
Мирра покачала головой.
– Не помню, – сказала она.
Они сидели кружком на земле – сухой, серой, сожженной. Трава не росла на ней. Вокруг сидящих людей колебался туман, скрывая гигантский скелет сломанного эскаватора с распахнутой зубастой пастью ковша. Над ними стоял столб света.
Сияние исходило из невидимого источника высоко наверху. Если бы кто-нибудь из сидящих поднял голову, он увидел бы огромную крылатую фигуру, окутанную золотисто-зеленым опереньем сложенных крыл. Ангел стоял, вытянув правую руку высоко над головами сидящих, и свет изливался из его ладони.
Но никому даже на ум не пришло поднять голову.
Они были одеты в светлые одежды, мягче пыли, серебристые, как крылья моли. Суровое, прекрасное лицо ангела склонялось над ними с заботой и грустью, но никто не видел его.
Они разговаривали.
На коленях Пиф лежала черная книга. Обгоревшая мертвая книга, которая не пачкала светлые одежды сажей.
– Она мертва, как и мы, – сказала Пиф и вспомнила о доме, где были собраны мертвые вещи. – Нет, – сказала она, подумав, – мы мертвы как-то иначе, чем другие люди.
– Глупости! – отрезал Голос Комедианта, колыхнув туман.
– Ты хочешь сказать, что, например, Мэтр мертв по-другому?
Пиф кивнула.
– А Пастырь – иначе, чем Мэтр.
– Мэтр ищет Бога. И Пастырь ищет Бога.
– Не хочешь же ты сказать, что они ищут разных богов?
– Возможно.
– Бог один, но они ищут Его по-разному, – сказала Мирра, и все посмотрели на нее.
Из тумана донеслось хриплое механическое пение:
Поет моя шарманка
По городским дворам
Три песенки старинных
И нежный вальс для дам…
– Карусельщик идет, – сказал Беренгарий и придвинулся ближе к Мирре, освобождая место. – Эй, Карусельщик! Иди, дело есть.
– Чего? – спросил Карусельщик с подозрением, но из тумана все же показался.
А шарманка не унималась, распевая во всю мощь своей механической души:
Вот сядет с папироской
Девчонка у окна
И стряхивает пепел
На улицу она…
– Цыц, окаянная! – рявкнул Карусельщик и хватил кулаком по расписному деревянному боку своей подруги.
– Падам, падам, па… – просипела шарманка и замолчала.
Карусельщик пристроился между Пиф и Беренгарием. Пиф передала ему книгу, которую тот недоверчиво принял в руки.
– А что с ней делать-то? Головешка и головешка. – И хотел выбросить книгу вон.
Пиф перехватила его руку.
– Попробуй прочитать.
Карусельщик повертел книгу так и эдак. Понюхал, потрогал пальцем хрупкие страницы.
– Да как ее прочтешь-то, – сокрушенно проговорил он, все еще подозревая подвох. – Испорчена вещь, как ни взгляни.
Издалека донеслись крики, прерывая негромкий разговор собеседников. Невидимый за завесой тумана, Мэтр прокричал срывающимся голосом:
– Я хочу говорить с Создателем! Я хочу говорить с Создателем! Кто отвечает за этот бардак? Я хочу видеть Творца!
Из мрака ответил раскатистый бас:
– Нос не дорос!
Мэтр, отчаянно:
– Боже, ты меня слышишь?!
Бас:
– В гордыню впадаешь, смерд?
– Господи! Куда я попал?
– На тот свет! – рявкнули.
– Это ад, ад?.. – пискнул Мэтр.
В тумане вкусно хохотнули, зашумели крыльями.
– А ты как думаешь?
– Ад! – завизжал Мэтр.
– Ты сказал, червь! – удовлетворенно прогудел бас.
– Сатана! Изыди, изыди!
– Червь!
– Я не червь! – надрывался Мэтр. – Я член пар… и союза писателей!.. Господи, за что караешь?
– За гордыню тебя карают. За глупость тебя…
– Ты не Господь, – неуверенно сказал Мэтр.
– Я ангел Его, – загремело из тумана.
Потом стало очень тихо. И только через несколько минут Мэтр простонал – еле слышно:
– Ой, мама, мамочка… куда же я попал?
Пиф посмотрела на Мирру.
– И сколько же лет он так…
Брови Мирры сошлись в дугу.
– Его удел – не понимать, бродить впотьмах и страдать. Твой удел – жалеть его.
– …летит напев печальный!.. – вдруг лязгнула шарманка и тут же испуганно притихла.
Карусельщик осторожно перелистывал страницы. Все были совершенно черны. Свесив голову, печалился возле него Беренгарий.
– Все, все было напрасно, – бубнил он, – нам никогда не прочитать ее…
Ему никто не ответил.
А потом в тумане появилась сияющая точка. Она приближалась, и мгла расступалась перед ней, точно светом сжигало туман.
– Аглая идет, – беззвучно проговорил Комедиант.
К собеседникам вышла девочка лет семи. Крепкий загорелый ребенок с двумя толстенькими косичками. Она склонила голову набок и улыбнулась, озарив собравшихся золотистым светом.
– Вот ты где, мама, – важно промолвила она, обращаясь к Пиф.
Женщина и девочка шли, держась за руки, по цветущему саду.
– С тех пор, как я здесь, впервые вижу цветущие деревья, – говорила Пиф, касаясь рукой то одной ветки, то другой. – Прошло столько лет. Впервые они зацвели. Я уже забыла названия.
Аглая обернула к ней смеющееся лицо.
– Да нет же, мама. Ты помнишь.
И они пошли дальше, и их длинные платья были влажны от росы.
– Это что?
– Жасмин.
– А это?
– Шиповник.
– А это?
– Ирисы. Как их много!
– Все ирисы? Такие разные?
– Да.
– А это что за куст?
– Жасмин.
– А это кто стоит?
Пиф споткнулась и остановилась. Посреди цветущего жасмина ждал ее рослый мужчина в армейских штанах, высоких ботинках и новенькой тельняшке, еще пахнущей военторгом.
– Давно мы с тобой не встречались, красавица, – сказал он, усмехаясь.
Аглая прижалась к матери, вытаращила глаза.
– Ангел, – прошептала она. – О, Ангел…
– Здравствуй, Хозяин, – сказала Пиф. – Мы уж думали, что ты нас бросил. Столько лет прошло.
Хозяин засмеялся, сплюнул под ноги.
– Ты до сих пор еще не поняла, что означает слово «навсегда».
– Возможно.
– А это что за малява возле тебя трется?
– Это… ты принес мне ее однажды, завернутую в пеленки…
Хозяин наклонился, взял девочку за подбородок. Аглая поглядела на него исподлобья.
– Я Аглая, – важно произнесла девочка.
Хозяин убрал руку, выпрямился, бросил на Пиф одобрительный взгляд.
– Девочка, – уронил он. – Я так и думал. – Он просвистел несколько тактов из назойливой песенки Карусельщика и резко оборвал сам себя: – Карусельщика не обижаете?
– Мы… – начала Пиф.
Ангел придвинулся к ней, шевельнул лопатками, где не было крыльев.
– Интеллигентами себя вообразили? От высшего образования вены себе режем? А простого бедного алкоголика небось затравили?
– Он творчески развивается, – оправдываясь, сказала Пиф. – Каждый день сочиняет по новому куплету… – Под взглядом Хозяина она поежилась и сдалась: – Ну, Голос Комедианта его иногда дразнит…
– А сам Комедиант куда смотрит? – грозно вопросил Хозяин.
– Да разве Голос переорешь?– возразила Пиф.
Ангел махнул рукой.
– А, разбирайтесь сами…
Пиф взяла его за локоть. Хозяин хмыкнул, шевельнул бровями, но ничего не сказал, и они пошли втроем. Потом Хозяин посадил Аглаю себе на плечи. Девочка уселась поудобнее, вцепилась ручками в жесткие стриженые волосы Ангела.
– Когда я впервые оказалась здесь, – заговорила Пиф, – я думала, что «тот свет» похож на обыкновенную свалку. Свалку, откуда не возвращаются. Да – не ад и не рай, а просто свалка ненужных вещей и выброшенных душ.
– Отчасти так и есть,– заметил Хозяин.
Пиф огляделась вокруг, показала на цветущие кусты, на пестрые клумбы.
– А это все? Разве это тоже ненужный хлам?
– …А отчасти нет, – невозмутимо заключил Хозяин. – Все зависит от взгляда на вещи. Например, вы создали для себя растения, птиц, маленького человека…
– Так это – райский сад? – тихо спросила Пиф.
– Разумеется, – вполне будничным тоном отозвался Хозяин. – Вы неплохо поработали. И ты, в частности. И мне уже не хочется надавать тебе по ушам, как последней истеричке и дуре, и трахнуть посреди банальной помойки.
Пиф хихикнула, провела рукой по платью.
Хозяин покосился на нее:
– Мне хочется оттрахать тебя на кровати под балдахином.
– Ого! – сказала Пиф и потрогала штаны Хозяина, где должны были располагаться его внушительные гениталии. Пальцы встретили пустоту.
Хозяин оглушительно расхохотался.
– Я отпустил дружка погулять, – сообщил он. – Пасется на лужку, кушает маргаритки и пугает пастушек. Не хочу вводить тебя в смущение, дочь человеческая.
– Говнюк, – сказала Пиф. Она обиделась.
Райский сад был полон благоухания и пения птиц. И маленькая девочка на плечах у ангела что-то щебетала, деловито озираясь по сторонам.
– Бог мой, а это что?
Пиф остановилась у деревянного сруба, почерневшего от времени. Это был старый брошенный колодец. Журавель утыкался в пустое не-небо черным пальцем, ведра здесь давно уже не было, только тонкая ржавая цепь еще болталась – вроде тех цепочек, что использовались при устройстве общественных уборных.
Пиф заглянула в колодец.
Сначала ей показалось, что она видит сплошную темноту, но потом глаза привыкли, и она разглядела ползающие во мраке голые человеческие тела. Люди копошились в темной слизи, они карабкались друг другу на голову, хватались бледными руками за скользкие стены колодца. Их было там, наверное, больше сотни. Они были истощены, их ребра торчали, позвонки и лопатки взывали о милосердии.
Пиф смотрела, и минула вечность с того мгновения, как она заглянула в колодец.
…шевеление голых тел в тупом стремлении выбраться…
…покряхтывание, хлюпанье…
…зловоние…
Пиф отпрянула, приложила ладони к горлу.
– Что там, мама? – осведомилась Аглая.
Ангел снял ребенка со своей шеи, и они оба, мужчина и девочка, держась за руки, тоже заглянули в колодец. Потом одновременно повернулись к Пиф, которая все еще давилась ужасом.
Аглая была теперь очень серьезна; Хозяин ухмылялся.
– Что это было?– спросила Пиф.
– Это чей-то ад, мама, – сказала девочка.
– Но ведь здесь рай, – сказала Пиф.
– Для праведных, – уточнил ангел.
– Но кто праведен?
– Вот уж не мне решать, – ответил ангел и пожал плечами. – Сами разбирайтесь.
Первый вопрос таков: какой была Пиф?
Ответ. Первой вошла она в рай Хозяина и показался ей рай похожим на свалку. Невысокого роста была она, с черными волосами. Умерла же от собственной руки, в отчаянии и одиночестве, оплаканная впоследствии друзьями.
Второй вопрос: каким был Комедиант?
Ответ. Вторым вошел он в рай Хозяина и показался ему рай похожим на расселенный дом на окраине большого города. Высокого роста, худой был он, с темными волосами и безгласный. Голос сидел у него на плече, имея могучую силу и самовольный нрав. Умер же Комедиант оттого, что разделился с Голосом.
Третий наш вопрос звучит: каков был Карусельщик?
Ответ. Третьим вошел он в рай Хозяина, и предстал ему рай ярмаркой в захолустном городке. Среднего роста был он, костлявый, с фурункулами по всему телу, лицом нечист, плотью немощен, душу свою носил в шарманке. Отравился плохой водкой, купленной у спекулянтов, отчего и умер, найденный утром у карусели в луна-парке.
Четвертый же вопрос: кем считать Аглаю?
Ответ наш. Четвертой появилась она в раю и можно считать ее избранной, ибо Хозяин принес ее на руках и сам положил на колени к Пиф. И когда вошла она в рай, показался он ей колыбелью.
Пятый наш вопрос: каким назовем мы Беренгария?
Ответ. Воистину, назовем мы его безумным и отважным. Красив и подвижен лицом он, светел волосом, ростом высок, худощав, хорошего сложения. Сгорел на пожаре, не принеся своей гибелью ровно никакой пользы. Пятым вошел он в рай Хозяина, и раем предстало его глазам то, что увидел он.
Шестой вопрос: какова Мирра?
Ответ: бела лицом, черна волосом, красива телом, а душу свою потеряла и сама заблудилась. И монастырем показался ей рай Хозяина, когда вошла она туда.
Седьмой вопрос же таков: каким был Упрямец?
Ответ. Седьмым и последним вошел он в рай, обуянный духом противоречия, и показался ему рай психушкой. И кричал Упрямец, что не верит, и бит был, и не поверил. Ростом же высок, сложением крепок, а убит был случайно, в пьяной драке.
Вот семеро праведных, собранных в раю Хозяина.
– Они гонят меня, – бормотал Мэтр, захлебываясь слезами, – они смеются надо мной…
– Я пролился как вода, – сказал Пастырь. – Все кости мои рассыпались; сердце мое сделалось как воск…
– Они кричат мне вслед поносные слова, – жаловался Мэтр.
– Сила моя иссохла, как черепок, – сказал Пастырь.
– А этот демон, скользкий, как студень!.. И Комедиант носит его на плече… Они говорят отвратительные вещи, – плакал Мэтр.
– Можно было бы перечесть все кости мои, – сказал Пастырь, – а они смотрят и делают из меня зрелище.
– Спаси меня, святой отец! – закричал Мэтр, прижимаясь головой к грязной коричневой рясе Пастыря. – Защити меня, прошу тебя, уведи меня из этого места! Почему я никак не могу уйти отсюда?
– Если я пойду и долиною смертной тени, не убоюсь зла, – сказал Пастырь. – Господь – мой пастырь.
– Есть тут кто? – горланили под окнами. – Эй, люди!.. Есть кто живой?
Беренгарий приподнял голову. В матрасе, на котором он лежал, хрустнула солома.
– Живых нет, – сказал Беренгарий приветливо. – Входи, жмур.
– Нечего пускать кого попало, – прошелестел Комедиант и сердито отвернулся.
Дверь внизу грохнула, по ступенькам затопали, и, окутанный пыльным солнечным светом, показался в дверном проеме рослый парень в черных сатиновых трусах и рваной майке с красной розой на животе. Была эта роза оставлена разбитой бутылкой, на которую напоролся животом, когда по пьяному делу дрался с лучшим другом, не поделив девицу.
– Зря мы из-за Надьки сцепились, – сказал он сумрачно. – Хватило бы Надьки на двоих. Да и водка была дрянь.
– Забудь про свою Надьку, – отозвался Голос. – Ты всё, подох. Сюда всяким надькам вход закрыт.
Парень прищурился, выглядывая, кто там вякнул в полумраке.
– Ну, ты, – проговорил он с угрозой, – ты того…
– Это ты того, – развеселился Голос. – Помер ты. Собутыльники-то твои как увидели, что из тебя кровь течет, бросились бежать. Тебя оставили. Так и подох один на полу, истек кровью. Вот и вся тебе любовь, Упрямец.
– Не верю, – упрямо сказал Упрямец. – Это ты мне в пьяном бреду чудишься.
Он оглянулся и увидел, что в комнату входит врач в белом халате.
– Доктор! – крикнул он, бросаясь к фигуре в белом. – Доктор, опять!..
– Делириум, – удовлетворенно произнес знакомый голос Хозяина. – Белая горячка. Что ж, дело известное.
Он вытащил шприц и приблизился к Упрямцу. И вдруг глаза Хозяина загорелись.
– А ты, пожалуй, братец, мертв, – сказал Хозяин и отбросил шприц. – И не доктор я. Я ангел Божий.
– Ты мой бред, – сказал Упрямец и обхватил голову руками. – Кто-нибудь из вас, кто мне чудится, позовите врача! Пожалуйста, позовите! Ведь кто-нибудь из вас настоящий, правда? Я и правда могу умереть, ведь пырнул меня дурак битой бутылкой в живот, сядет теперь по глупости за убийство… Позовите фершалицу тетю Машу, она в зеленом доме живет, в пятом от разъезда…
– Тетю Машу ему! – рявкнул Хозяин и с размаху ударил Упрямца в челюсть кулаком. Хрястнуло, и Упрямец осел на пол, схватившись руками за живот.
– О… – простонал он. – Сука…
Хозяин пнул его ногой.
– На колени, паскуда! Ты мертв, я ангел Божий!
– Пидор ты, а не ангел, – тихо сказал Упрямец, лежа на полу.
– Молись, говно! Ты хоть молитвы знаешь?
– В задницу… – прошептал Упрямец.
– Повторяй: отче наш, иже еси на небесех…
– Сука… мать твою… сука…
Пятеро праведных сидели кружком и смотрели, как Хозяин бьет шестого. И никто не сказал ни слова.
– Ты умер! – говорил Хозяин. – Ты в раю!
И с каждым новым словом бил Упрямца ногами, и белый халат развевался над армейскими ботинками.
– Молись, паскуда!
– Бляди…
А потом вошла Аглая и взяла Хозяина за руку.
– Что ты делаешь? – спросила девочка.
Хозяин остановился, тяжело дыша.
– Он не верит в Бога. Он не верит в смерть. Он не поверил мне.
– Какая разница, – сказала Аглая тихо.
– Но как же он очутился здесь, если не верит? – спросил Хозяин.
Упрямец открыл глаза. Над ним склонилось детское лицо, ясное, с широко расставленными глазами. Серьезное, спокойное.
– Сестрица, – прошептал Упрямец, – я не буйный, пусть он не бьет меня…
– Не бойся, Упрямец, – сказала Аглая. – Он больше не тронет тебя.
Хозяин дернул ртом и вышел, пробурчав напоследок:
– Если вы такие умные, то сами и вразумляйте этого атеиста…
И хлопнул дверью внизу, и дом содрогнулся.
Упрямец приподнялся на локтях, огляделся, и белые одежды праведных показались ему смирительными рубашками.
Карусельщик глядел на него с пониманием.
– Выпей чаю, – предложил он, протягивая в ладонях буроватую жидкость.
Упрямец жадно глотнул, посмотрел на прыщавое истощенное лицо алкоголика, успокоенно вздохнул.
– Так я и знал, что это вытрезвитель…
– Что ты делаешь, Аглая? – спросила Пиф свою дочь.
Девочка сидела на ступеньке в доме, где были выбиты все стекла. Солнечный свет ломился в оконные проемые, которые были тесны для него. На коленях Аглаи лежала сгоревшая книга, и черными были ее страницы.
– Я читаю, – сказал ребенок.
Пиф села рядом, заглянула в черноту сгоревших листков.
– И что здесь написано?
– О, – сказала Аглая, просияв улыбкой, – всякий раз – разное…
С пустым ведром прошел мимо них наверх Комедиант. Пиф заметила вдруг, как красив он и каким усталым он выглядит.
Набрал полное ведро чаю из ванны и вниз пошел, тяжело ступая. Все немило было ему в раю Хозяина.
А Голос визгливо бранился, сидя на плече Комедианта:
– И чай этот дрянь! – плюнул на пол. – И ванна грязная! – пнул ванну. – И бабы на лестнице сидят, шагу не ступить! – нарочно задел.
Комедиант скрылся за холмом, сложенным старыми консервными банками, и только Голос доносился еще:
– …и рай этот ваш сраный!..
Пиф покраснела от злости и открыла уже рот, чтобы обматерить вдогонку своего давнего друга, как вдруг заметила, что Аглая плачет. Что смотрит Аглая на Комедианта во все глаза и слезы текут по круглым детским щекам.
– Почему ты плачешь? – спросила у дочери Пиф, удивившись.
– О, я жалею его, – ответила Аглая. – Я жалею его, мама.
– Почему? Разве он не один из нас?
– Он скоро умрет, – сказала девочка.
– Какие глупости, – отрезала Пиф, глядя, как Комедиант показывается из-за холма на тропинке, как спотыкается и щедро плещет чаем себе на ноги. – Какие глупости, Аглая. Разве мы уже не мертвы?
– Разве мы мертвы, мама? – удивленно спросила Аглая, и Пиф вдруг вспомнила: ее дочь не знала другой жизни, кроме посмертной. Как дети, рожденные во время войны, не знают ничего о мире.
– Смерть – она там, – сказала Аглая и махнула рукой в сторону солнечного света.
И ослепительный свет солнца показался вдруг ее матери страшным.
– Und das Licht scheint in der Finsternis, und die Finsternis hat es nich ergriffen… – читал Пастырь нараспев.
Чумазый подросток терся у входа в храм, то и дело вытягивая тощую шею и засовывая любопытную физиономию в распахнутые врата.
Подросток был худ и очень подвижен; на смуглом круглом лице поблескивали узкие глаза; слегка выпяченные губы шевелились, как будто повторяя слова, доносившиеся из храма. Растрепанные черные волосы подростка кое-как заплетены в тоненькую косичку. Мальчик был бос, в рваной рубашке с плеча рослого мужчины, которая доходила ему до колен.
В темноте вечной ночи смутно поблескивал храм. Это было шестиугольное сооружение со стенами из рифленого стекла темно-синего цвета, с вечным не-небом вместо крыши, с облачным покровом вместо пола, и облака в храме были чернее китайской туши. В этой черноте почти целиком терялась облаченная в темные одежды фигура Пастыря, над которым, в бессветном воздухе, висела, раскинув руки, светящаяся фигура.
К ней и обращался Пастырь, вознося свои молитвы, и невидимый хор еле слышно пел откуда-то из-под крыши.
Подросток мялся на пороге, не решаясь войти. Его разрывали на части любопытство и страх. А хор продолжал петь, и Пастырь продолжал читать, а светящаяся фигура парила над головами и неожиданно вспыхнула, как будто в нее ударила молния.
При этой ослепительной вспышке вдруг высветился город-призрак – огромный город, почти до основания разрушенный бомбежками. Он был виден как бы с высоты птичьего полета. На месте стеклянного храма оказался другой, вернее, руины другого – от него осталась только одна стена, наполовину рухнувшая, похожая на сломанный зуб. На этой стене висело распятие. Оно становилось все больше и больше по мере того, как яркий свет угасал, и город исчезал в надвигающейся темноте. И наконец оно стало большим, горящим; оно словно впитало в себя весь израсходованный на вспышку молнии свет, и медленно слилось с повисшей в воздухе бесплотной фигурой.
– Вот ты где, паршивец! – сказал кто-то в темноте и ощутимо схватил подростка за ухо.
– Ай! – вскрикнул мальчик и попытался вывернуться.
– Что ты здесь делаешь?
– Ничего плохого, господин! – поспешно сказал мальчик.
Постепенно перед ним стала вырисовываться фигура рослого мужчины в военной форме. Щуплый азиатский подросток казался рядом с ним совсем ребенком.
– Пойдешь со мной, – распорядился мужчина.
– Нет, пожалуйста, – взмолился мальчик. – Здесь так красиво.
– Не рассуждать! – рявкнул мужчина и больно вывернул ухо. Мальчик запыхтел. – Я сказал, что ты пойдешь со мной, и точка! Беспризорникам здесь не место.
– Я не беспризорный, – сказал мальчик.
– Да? – Мужчина откровенно не поверил. – А чей же ты, в таком случае?
Долгая пауза.
– Забыл, – признался мальчик.
– А здесь как оказался? – хищно насторожившись, спросил мужчина.
– Пришел.
– Как пришел? – продолжал допытываться мужчина.
– По… облакам. Я…
– Ты сбежал?
Мальчик отвернулся.
Пастырь в храме замолчал, прислушался, потом пошел к выходу – и вот он уже стоит в дверях.
– Что здесь происходит? – осведомился он. – Неужели нельзя было отнести ваши служебные дела подальше от Божьего храма?
– Божьего! – фыркнул офицер. – Скажите лучше – «моего», это будет вернее.
– Мое дело Божье, – твердо произнес Пастырь. – Прошу вас, уйдите.
Воспользовавшись заминкой, подросток вывернулся из твердых рук офицера и бросился к Пастырю.
– Господин! – закричал он. – Скажите ему, что я ничего не делал. Я только подглядывал. Я ничего не украл.
Пастырь поглядел на вороватого мальчишку, перевел глаза на офицера.
– Почему вы ополчились на него, сударь мой? Ребенок-то чем вам не угодил?
– Я… Черт побери, я не ополчался! – разозлился офицер. – Я хочу забрать беспризорного мальчишку в приют, вот и все. Нечего ему шляться где попало.
– Я и сам мог бы воспитать ребенка, – холодно произнес Пастырь. – И получше, чем вы и подобные вам. По крайней мере, здесь не богохульствуют.
– Ах, твою… – начал офицер и споткнулся.
Пастырь взял мальчика за руку.
– Пойдем со мной, дитя мое.
Но подросток присел и выдернул руку.
– Нет, – сказал он тихо. – Пожалуйста, отпустите меня.
– Он пойдет со мной, – сказал офицер. – Я и спрашивать никого не стану. Я лучше вас знаю, где его место.
– Какое место лучше храма? – вызывающе спросил Пастырь.
– Рай, – сказал офицер.
– Вы уверены, что мальчику будет там хорошо?
– Меня не интересует, будет ли ему хорошо. Он должен находиться там, где его место.
– Кто определяет, где чье место?
– Сам человек. Как правило.
– В таком случае, давайте спросим его, – предложил Пастырь. – Может быть, он выберет меня.
– Еще чего! – возмутился офицер. – Я и спрашивать не стану. Я сказал – «как правило». К тому же, и не человек он вовсе…
– Вы противоречите сами себе, господин офицер.
– Я представитель закона и не могу противоречить сам себе. Я логичен, милосерден и справедлив, – заявил офицер.
Пастор воздел руки.
– Милосердие не бывает справедливым, – сказал он. – Милосердие не бывает логичным…
– Хватит болтать, – проворчал офицер, снимая с пояса наручники. Но худые запястья подростка выскользнули из них, и офицер бросил наручники себе под ноги, выругавшись последними словами.
– Хотели заковать в железо свободную волю? – осведомился Пастырь.
– Иди ты в жопу со своей свободной волей, – посоветовал офицер. – Я здесь для того, чтобы соблюдался закон. Будешь много болтать – я и тебя арестую.
– Мальчик пойдет со мной.
– Мальчик будет препровожден туда, где ему место.
Так стояли у открытых ворот стеклянного храма и спорили о душе Мирры смертный Пастырь, погибший в авиакатастрофе, и бессмертный ангел-хранитель, и никак не могли договориться между собой.
Это был рай. Полный аромата цветущих кустов и деревьев, полный благоухания трав и пения птиц. Это был рай, где все любили друг друга и были прекрасны и молоды. Это был рай, где не угасало солнце, где блаженство порой становилось нестерпимым.
И все чаще Аглая плакала по ночам, и все мрачнее становился Комедиант, и все тише играла шарманка Карусельщика, и все яростнее звал «сестрицу» Упрямец с кровавой раной на животе, и все сильнее сжималось сердце у Пиф, которая теперь любила и жалела всех…
Мирра бродила по саду и звала свою душу. Но она не знала, какое имя носит ее душа, и потому кричала только:
– Эй ты! Где тебя носит, ты?
А Беренгарий, листавший свою черную книгу, поднимал голову, слушая ее крик, и говорил вполголоса:
– Ах, Мирра. Что есть человек, как не слепец на краю обрыва, потерявший проводника и надежду?
И все же они были счастливы – семь праведных в раю Хозяина.
Ангел-хранитель забыл о них, и они стали процветать. Пиф поняла это однажды, и тогда она сказала:
– Сдается мне, мы потому и создали рай, что позабыл нас наш ангел.
Но всем остальным тотчас же показалось, что именно их посетила та же мысль, и они стали ожесточенно спорить: кто первым подумал о том, что без ангела гораздо лучше.
Они сидели кружком на полу в полуразрушенном доме с выбитыми стеклами и поносили своего ангела. И у каждого нашлась своя обида.
– Он издевался надо мной, – сказала Пиф, – в тот час, когда я так нуждалась в поддержке, – в час моей смерти.
– Он превратил мой Голос в животное, – прошептал Комедиант, а Голос завопил не своим голосом.
– Он не сказал мне ни одного слова, как будто я не человек, – обиженно пробубнил Карусельщик. – Алкоголики – они тоже чувствуют. У них тоже душа есть.
И шарманка прохрипела несколько тактов, прежде чем замолчать навеки.
А Беренгарий сказал:
– Он посмеялся надо мной, отправив сюда книгу, которую я не могу прочесть.
– Я думала, он мой отец, – сказала Аглая, – а он мне никто. Он лжец.
– Его попросту не существует, – заявил Упрямец.
– Я покажу вам, подонки, как меня не существует! – заревел страшный голос откуда-то сверху.
Затрещал и обвалился потолок, жалобно звякнули последние еще не выбитые стекла, и в потоке солнечного света, в фонтанах пыли, щепок, осколков ввалился в дом ангел. Был он крылат и прекрасен, и эта красота вызывала странное ощущение: как будто пронзает тонкой иглой, смешивая ужас и наслаждение.
– Разбаловались! Праведники, мать вашу!..
Ангел топнул ногой, и стены рухнули.
Подняв голову, Пиф увидела, что лежит в неловкой позе посреди развалин, на пустыре, где полно мусорных куч, где к небу возносят бессильные пальцы разломанные железобетонные конструкции с когтями-арматурой. Безумная музыка пронеслась над свалкой, как вихрь, и мгновенно стихла. «Все симфонии мира», – смятенно подумала Пиф.
Под развалинами шевелились люди. Ее товарищи. Ее близкие, с которыми она прожила все эти годы. И только дочь лежала как мертвая.
Но ангел не дал ей времени оправиться от потрясения.
– Ах ты, дрянь, – проговорил он с отвращением.
Она увидела его ноги в сапогах. В хороших офицерских сапогах, начищенных до блеска. И увидела свое лицо, отраженное от их почти зеркальной поверхности. Впервые за все эти годы она посмотрела на себя, и от красоты собственного лица у нее захватило дыхание.
А потом ее лицо исказилось, взмыло в воздух, и ангел изо всех сил пнул Пиф ногой.
– Ах ты, ленивая скотина!..
Ослепительный свет.
Детский крик.
В это мгновение Пиф успела подумать: кричит новорожденная Аглая. Но тут же вспомнила: дочь ее уже выросла.
И тотчас навсегда забыла об этом.
ДЕВОЧКИ ИЗ КОЛОДЦА
Жили-были три сестрички, три бедных сиротки, и жили они в колодце на самом дне. Конечно, нельзя по-человечески жить в колодце. А никто и не говорит, что они жили по-человечески. Поэтому их так и называли – «бедные сиротки», понятно?
Колодец находился в самом центре необъятного города, никем еще из края в край не исхоженного. Куда ни кинешь взор со дна этого колодца, повсюду отвесные стены, уходящие прямо туда, откуда начинается мироздание. По желто-серым их щекам ползут потеки, будто там, наверху, посреди мироздания, кто-то плачет безутешно, позабыв о том, что ресницы густо накрашены дешевой тушью.
Как мы уже говорили, жили они в колодце на самом дне, поэтому в сырое их жилье редко проникал солнечный луч. Но никто из сестричек не жаловался. В Вавилоне не принято жаловаться на житье-бытье в колодце. Беспощадный это город и люди в нем черствые. И бедные сиротки отнюдь не исключение. Попробуй надкуси такую – зубы обломаешь. Черствее сухаря, на какой не всякая мышь позарится.
Что хорошо в колодце, так это звезды.
Разве ты не знаешь, Алиса, что если забраться в колодец, на самое дно, то оттуда в любое время, даже в полдень, будут видны звезды? Впрочем, тебе лучше не лазить в колодец. Ты хорошо воспитанная английская девочка, какой перевод ни возьми. В любом переводе ты домашняя, в фартучке, с бантом.
Сестрички же, в силу того, что жили в самом центре Вавилона, да еще в колодце на самом дне, были совсем-совсем другими. Поэтому, кстати, их так и называли – «бедные сиротки», не забыла?
Так вот, в любое время суток (если стояла, конечно, ясная погода) сиротки могли любоваться звездами, что восходили и заходили над их колодцем. И горели там созвездия Шляпы и Чайной Сони, а когда тускнели они, то восходила ярчайшая из звезд – Альфа Мартовского Зайца, и все жители выходили во двор полюбоваться ею.
Ну вот. Звали наших сироток Элси, Лэсси и Тилли и там, в своем колодце, они ели и лепили. Что лепили? Ну, разумеется, все, что на букву "м". Ведь это был мармеладный колодец и лепили они, конечно же, из мармелада. И ели они тоже мармелад, поэтому у всех трех, как на подбор, были ужасно больные зубы.
Словом, жили они и лепили мартышек, мормышек, мормонов, мортиры и…
– Муди, – сказала Тилли, задумчиво качая ногой. Она была босая, в подвернутых у щиколоток джинсах.
– Какие еще муди? – удивилась Элси, отодвигая от себя чашку. Чашка была старинного тонкого фарфора, покрытого изнутри сеточкой трещин. Чай, который пила Элси, был жиденький, так что и пила-то она его просто чтобы чем-нибудь заняться, а не ради тонизирующего эффекта или там от жажды. Облизав липкие от мармелада пальцы, Элси уставилась на Тилли.
– А что такое «муди»? – спросила где-то далеко наверху, невидимая со дна колодца гигантская Алиса, которая одним любопытным глазом безуспешно пыталась заглянуть в этот самый колодец.
Там, на небесах, неподалеку от начала мироздания, огромная Чайная Соня сонно бормотала и бормотала свою сказку, сидя в чудовищном небесном чайнике, куда запихал ее запредельный Шляпа.
– Потому что на букву "м", – расслышала космическая Алиса и, ничего не поняв, прикусила губу. Она боялась, что ее сочтут дурочкой.
– Ты что, совсем дурочка? – сказала Тилли, продолжая покачивать ногой. – Такие муди, какие у мужика между ног. Вернее даже не муди, а члены как таковые.
– Выражайся яснее, – сердито сказала Элси.
– Яснее некуда. Нет ничего однозначнее фаллоса. – Тилли смяла в пальцах комок пластилина, отлепив его от чайника. – Я заходила сегодня в «Интим-шоп». Ну, в тот новый магазин, который за Пятым Колодцем открылся.
– Ты? – спросила Элси, недоумевая.
– Именно, – сказала Тилли. – Говорила с хозяином. Не с самим, конечно. Сам где-то на Канарах, задницу греет. С Верховным Холуем. Ничего мужик, толковый. – Она вздохнула. – В общем так, девки. – Тут она подняла глаза на своих подруг, которые слушали, приоткрыв рты. – Если дело выгорит и мы действительно получим заказ, в деньгах купаться будем. Я почти убедила его в том, что лучше нас ему ни одна фирма членов не налепит.
– Чле-енов? – выговорила Лэсси. Она курила, сидя на подоконнике.
– Вот именно. – Тилли встала, протиснулась к плите между буфетом и толстыми коленками Элси, налила себе еще чаю. С сомнением посмотрела на плескавшуюся в чашке желтоватую жидкость. – Я прочитала ему целую лекцию о культурном и грамотном онанизме, – продолжала Тилли, небрежно плюхнувшись обратно на табуретку.
Пойдем отсюда, Алиса. Тебе не нужно слышать того, что сейчас будет рассказывать Тилли. Пойдем отсюда, хорошо воспитанная английская девочка с бантом в кудрявых волосах. Смотри, Чайная Соня уже храпит в небесном чайнике. Больше ты не дождешься от нее сказок. Стоит ли теребить ее за уши?
И созвездие Алисы закатилось над колодцем, и только Альфа Мартовского Зайца светилась прямо над тем домом, где пили свой безумный чай три сестрички, три бедных сиротки, а это означало, что уже наступало утро.
– Древние сексуальные традиции Востока, – говорила Тилли, прикладываясь то к чаю, то к «Беломору».
– Снятие стрессов, особенно у деловых женщин, – говорила Тилли, неприятно морщаясь, когда мармелад попадал на больной зуб.
– Неповторимые в своей индивидуальности фаллоимитаторы, выполненные в технике утраченной мармеладной модели, – говорила Тилли, давя окурок о край горшка, где чахло неубиваемое алоэ.
Элси расплескала чай на свои толстые коленки.
– Из чего он собирается лить свои члены? – спросила она деловито. – Мы же только по мармеладу работаем. Не из стали же?..
– Нет, конечно. Что ты как дура, в самом деле. Из резины. – Тут Тилли хихикнула. – Он, оказывается, прежде ремонтировал автомобильные покрышки, ну вот из той резины и…
– А санитарные требования?
– Не твоя забота. И не моя. Равно как и резина. Наша задача – поставлять ему неповторимые модели. Справимся?
Элси потянулась и зевнула. День выдался трудный.
– Идем спать, – сказала она, отставляя чашку на стол, где громоздился уже десяток немытых чашек самого разного вида и размера.
И все три отправились в спальню, где рядком лежали три матраса, в разное время украденные с разных кроватей. Кроватей же в комнате не было. Ведь сестричек недаром называли бедными сиротками – ничего-то у них толком не было, только жидкий чай в треснувших чашках, краденые матрасы и еще немного всяких вещиц, таких мелких, что разглядеть их сверху, заглядывая в колодец одним только глазом, решительно невозможно.
К Верховному Холую сперва не хотели пускать, придирчиво осматривали посетительницу – и по монитору, пока Тилли топталась у входа в офис и давила на кнопку звонка озябшим пальцем, и в предбаннике – изучающе, сверху вниз, с высоты пятнисто-зеленых богатырских плеч, щурясь с тем смешливым мужским пренебрежением, которое так хорошо знакомо было малорослой, щуплой, угловатой Тилли: на подростка похожа, впору снежками насмерть забить, да и одета кое-как, в обноски чьи-то. Все это знала Тилли наизусть и потому равнодушно и привычно крысилась, прокуренным голосом Верховного Холуя добиваясь у охранника и настаивая на том, что ей «назначено». А что в книге о том записей не сделано, так оттого, что Младший Холуй зря свои деньги получает и забыл вписать.
И впустили Тилли в холеный офис. Сущим недоразумением пошла она меж пластиковых стен по пушистому, почти домашнему ковру, сердито встряхивая на ходу коротко стрижеными соломенными волосами. Она знала, что охранник смотрит ей вслед.
Верховный Холуй, загодя оповещенный охранником, сделал вид, что визит Тилли для него отнюдь не является неожиданностью. На самом деле он успел прочно позабыть напористую девицу неприятной наружности, что налетела на него в магазине, окатив духом дешевого табака, и вывалила кучу предложений, одно другого грандиознее. Он тогда наскоро отмахнулся от нее визиткой с адресом офиса. И вот на тебе: стоит на пороге, глазами сверлит, носом заклевать нацелилась.
– Входите, – сухо, без улыбки, произнес Верховный Холуй.
Не поблагодарив и не поздоровавшись, Тилли вошла и тут же плюхнулась в необъятное черное кресло, заложив ногу на ногу. Сплела пальцы, со злобой на Верховного Холуя глянула. И сам собою оказался на столе под самым носом у него альбом эскизов.
Рассеянно перелистывая страницы, кое-где покрытые пятнами чая или липкими следами мармелада, Верховный Холуй размышлял. Девица не торопила его, будто сгинув в недрищах гигантского черного кресла. Рисунки были сделаны профессионально. Интересно, где она училась, эта Тилли? В ее работах чувствовалась рука мастера. Разнообразие же – при вполне понятной однотипности предмета эскизов – поражало воображение. Верховный Холуй украдкой бросил взгляд на девицу в кресле. Покачивая ногой, она со скучающим видом разглядывала офис.
Наконец Верховный Холуй отодвинул от себя альбом, постучал пальцами по столу, как бы подводя черту своим раздумьям.
– Так, – вымолвил он. – Да. Все это чрезвычайно интересно, Тилли. (Надо же, даже имя вспомнил! Экий сукин сын.) Возможно, фирма вам сделает пробный заказ. Разумеется, небольшой. Малую партию. Видите ли, – тут он с профессиональной доверительностью глянул ей в глаза и тут же раскаялся: лучше бы не смотреть в светлые, ненавистные глаза девочки из колодца. – Жесткая конкуренция. Да-да, у вас есть конкуренты, причем, весьма высокого класса.
Тилли подняла бровь.
– Шлюхи?
Верховный Холуй слегка покраснел.
– Нет, отчего же шлюхи? – Выговорил и поморщился, будто дрянь какую-то съел. – Выпускники Академии Художеств, профессионалы. Когда я говорил о высоком классе, я имел в виду уровень их художественной подготовки.
Тилли громко захохотала. Верховный Холуй заметил, что у нее недостает двух зубов.
– Что вас интересует, в конце концов? – спросила наконец Тилли. – Разнообразие и достоверность членов или левитановская грусть в их прорисовке?
Верховный Холуй твердо произнес:
– Вот что, Тилли. Вы, несомненно, талантливы и компетентны в… э… предмете, о котором идет речь. Фирма действительно заинтересована в сотрудничестве с вами. То есть, я хочу сказать, что вы получаете заказ. – Он сложил ладони на альбоме и еще раз заставил себя заглянуть в глаза своей собеседнице. – Давайте с вами, Тилли, договоримся с самого начала. Основная задача фирмы – удовлетворять самые интимные потребности людей, способных платить за это. Причем, не за счет других людей, как это происходит в домах свиданий, а иным, более соответствующим нашей свободной эпохе путем. Это исключительно тонкая сфера. Деликатность и еще раз деликатность.
– В таком случае, как будем впредь именовать члены? – деловито осведомилась Тилли.
– «Продукция», – предложил Верховный Холуй.
Тилли кивнула, придвинула к себе альбом, вытащив его из-под ухоженных ладоней Верховного Холуя, сделала пометку карандашом в углу страницы – чтобы не забыть.
– Какую партию вы желали бы получить? – спросила она.
– Думаю, для начала пятнадцать штук.
Они торговались недолго. Настаивая на уникальности товара, Тилли взвинтила цену. Верховный Холуй, прекрасно понимая, что и завышенная цена является бесценком – едва ли десятой долей того, что будет стоит «продукция» в «Интиме», цедил слова, объяснял Тилли, почему фирма оказала той благодеяние и где, собственно говоря, место какой-то поставщицы мармеладных заготовок для синтетических фаллосов.
Поскольку оба они с Тилли видели друг друга насквозь, то довольно быстро сошлись на сумме, которая устроила обоих. Тилли прикинула в уме: с одного члена они с девочками втроем могут безбедно жить месяц в своем колодце. Или роскошно одну неделю. Это было очень хорошо. Сохраняя кислый, мрачноватый вид, она кивнула и встала, показывая, что считает разговор оконченным. Верховный Холуй также поднялся, обещая подготовить проект договора к послезавтрашнему утру.
В дверях Тилли обернулась.
– И пусть охранник запишет там в книгу, что мне «назначено», а то сегодня я утомилась разговаривать с вашими чрезмерно бдительными идиотами. В следующий раз пронесу в офис бомбу, если будут доставать.
И ушла, вскинув голову, – в длинной юбке с обтрепанным подолом, в большом черном платке, накрест завязанном на узенькой груди, с подпрыгивающими при каждом шаге соломенными волосами – назад, к себе в колодец.
В длинном, до пят, красном халате, широко расставив толстые коленки, сидит на кухне за рабочим столом Элси, в одной руке нож, в другой мармеладная заготовка. Ямочки на руках у Элси, ямочки на щеках, ямочка между ключиц. В честь чего такая она пухленькая, спрашивается, если живет, как и все в Мармеладном Колодце, впроголодь и по утрам плюется кровью, сочащейся из десен? Неведомо.
Есть у Элси одна роскошь, наследственное золото волос – косы у нее как у Изольды Прекрасной, да только давно уже кажутся они серыми от пыли. И не прекрасна Элси. Да и кто прекрасен в Мармеладном Колодце?
В пустой кухне по радио извергаются разные глупости, но кто их слушает? Пусть себе болтает, пока не вспомнила об этом Элси и не выключила.
– …разбазаривание национальных ресурсов!.. – надрывался между тем кто-то за динамиком, затянутым шпалерной тканью. – …массовое обнищание трудящихся…
– …вы предлагаете?.. – осведомлялся другой (видимо, брал интервью).
– …почему мы такие страдальцы? Почему устраиваем голодовки, самосожжения? Почему себя не жалеем? Нет! Отныне все будет иначе! Мы должны не себя – ИХ не жалеть!.. – ярился первый голос.
– …но террор… – возражал другой голос, вкрадчивый.
Первый резал:
– …справедливость!… Родина!.. Традиции!.. Кровь сограждан!..
Наконец Элси это надоело, и она все-таки выключила радио. И тут же замурлыкала себе под нос:
– Членики, членочки у меня в садочке…
Лэсси спала в комнате на матрасе у окна, прижавшись спиной к еле греющей батарее. Тилли где-то бегала – то ли продукты покупала, то ли с Верховным Холуем переговоры вела. А Элси работала, сидя на кухне под молчащим радио, сдвинув в сторону десяток немытых чашек с налипшими чаинками. Созвездие Мартовского Зайца уныло свесило уши до самого окна.
Девочки всегда работали втроем. Тилли создавала эскизы – у нее единственной было художественное образование (правда, незаконченное). Лэсси специализировалась на заготовках. Вот уж кто умел увидеть любую, самую фантастическую форму из измысленных Тилли, в чем угодно – в старой восковой свече, в комке глины, в обрезке кожи или брошенной на пол ленте. А терпеливая толстая Элси доводила эту форму до совершенства, прорабатывая детали и сглаживая неровности. И именно она давала вещам имена.
Вот и сейчас в ее руках оживал мармеладный пенис. Он явно принадлежал сильному мужчине – Элси, погруженная в странный транс, всегда сопутствующий такой работе, начинала прозревать его образ, будто приросший к дивному члену: худощавый, лысоватый… непременно узкий зад и гибкое тело. Гимнаст? Скорее, легкоатлет. Бегун или стрелок из лука. И у него ласковые темные глаза…
«Нефритовый Победитель». Имя пришло само собой.
О, как он прекрасен и ласков. Элси провела ножом по головке Нефритового Победителя, делая ее гладкой, закругленной, плавно расширяющейся ближе к стволу. Сила и нежность, подумала она, сглаживая неровности рукояткой ножа. И могучий стебель, никогда не склоняющийся, легко входящий в любые, самые невероятные пещеры. Даже заваленные камнями.
В дверь позвонили. С сожалением отставив Нефритового Победителя, слегка раздраженная тем, что ее отвлекли и вывели из транса, Элси встала из-за стола.
На пороге стояла крошечная старушка, обмотанная серым шерстяным платком. Из-под платка сверкали толстые очки.
– Чего тебе, бабушка? – спросила Элси.
Старушка подозрительно повернула очки в сторону ножа, который Элси держала в руках, и скороговоркой произнесла:
– Мардук с тобой, внучка.
– Возможно, – сказала Элси. – Да только молись не молись, а толку все одно немного.
– Да и Мардук со всем этим, – охотно согласилась старушка. – А вот не купишь ли меня, внуча?
Элси надула пухлые губы. Много народу бродит сейчас по Вавилону, предлагаясь в рабство, да только спрос на рабов сейчас сильно упал. Самим бы с голоду не подохнуть.
– У нас, бабуль, и денег-то нету, – сказала Элси.
– А я без денег, за одну еду, – охотно пошла на сделку старушка. И снова очками заблестела, головой в полумраке вертя.
– Да нет, бабуль, у нас и еды нет, – сказала Элси. – Да и Тилли мне голову оторвет. Шли бы вы, бабушка, в богатый квартал, что к нищим-то ходить? Все без толку.
– Да кому я нужна у богатых? – засокрушалась старушка. – Я вот думала, может, за одну еду кто возьмет…
Элси вдруг ощутила, что вот-вот расплачется. И так ей захотелось, чтобы эта старушка в платочке была ее родной бабушкой! Но спустя мгновение другая мысль посетила ее: старушка будет занимать место на полу в комнате, где всего три матраса. И каждый день ее нужно будет кормить.
– Вы у нас через полгода загнетесь, бабушка, – сказала она. – Да и Тилли мне голову оторвет.
– Э-эх! – вздохнула бабушка. Легко так вздохнула. И побрела вниз, точно серая бабочка с надорванным крылом.
Элси закрыла дверь и вернулась к своей работе. Нефритовый Победитель, отполированный рукояткой ножа, сыто лоснился под желтым кругом лампы. Он был прекрасен.
Элси поставила его на полку, где красовались уже Длинный Морской Змей, Раздвигающий Теснину и Несущий Тишину. Наклонилась и взяла из корзины следующую заготовку. Полистала альбом эскизов Тилли, безошибочно определив под какой из рисунков сделана заготовка. Повертела в пальцах мармеладный стержень. Задумалась. Самое трудное – войти в новый образ. А без этого начинать работу не имело смысла – Элси большую часть жизни проводила в полусне, окруженная своими видениями. Они-то и были источником ее вдохновения.
Еще и эта бабушка, предлагавшая себя в рабство…
Элси отложила заготовку. Подошла к окну, взяла с полки частый гребень, медленно начала расчесывать волосы. Разобрала на пряди, заплела. Расти, коса, до пояса, не вырони ни волоса. Как же. Вон сколько их на гребешке осталось.
Сняла один с гребня, расправила в пальцах. Длинный, сквозь пыль золото светит. Прекрасны волосы у Элси – только это в Элси и прекрасно. А что душа у нее сонная, по светлым мирам блуждающая – того со стороны не видно.
Подобрала крошку хлеба, в волос завязала, а после, окно растворив, на карниз положила. Села на подоконник боком, пепельницу своротив по случайности, и смотреть стала – что будет.
Поначалу ничего не было. Какие-то люди по дну колодца прошли, мармелад на ходу жуя. Облаками затянуло созвездия, так что было бы совсем темно, если бы не свет, из окон льющийся.
И вот прилетела малая птица. Поскольку Элси за окном не шевелилась, то пичуга осмелела. На карниз опустилась, прошлась враскачечку, головку то влево, то вправо повернула, осмотрелась. И вот уже такой вид приняла, будто карниз этот – ее личная собственность. Порадовалась и позабавилась толстая Элси, на птичку эту глядя. А птица вдруг крошку хлебную увидела и – раз! – клюнула. И тотчас, будто устрашившись собственной дерзкой отваги, взлетела и исчезла в темном небе.
И волос золотой вместе с той крошкой унесла.
"…Чувство Ливня из Облаков – неземное и божественное, ибо в этот миг мы, смертные, находимся наедине с нашими богами. Поэтому очень важно заставить это краткое мгновение длиться как можно дольше. Любыми средствами оставаться наедине с богами как можно дольше – наш долг, ибо это благочестиво и угодно обычаю.
Мы говорим, что харигата подобен мужчине, но лучше его, потому что это его лучшая часть без всего остального. И они также превосходны, ибо не все мужчины имеют такую силу, как харигата. Они нам преданы, никогда не устают от нас, как мужчины. Они могут быть какими угодно. Грубыми или мягкими, как мы пожелаем. Харигата намного более выносливы, чем любой мужчина, им неведома усталость или разочарование.
Ведь не каждой женщине повезло встретить сильного мужчину, но понятием об идеале наделена каждая. А это рождает страдания. Не следует умножать страдания неудовлетворенными желаниями.
Есть два пути, одинаково мудрых, следуя которым можно избежать страданий, рожденных неудовлетворенными желаниями. Можно отказаться от желаний и можно удовлетворить их…"
Лэсси отложила книгу.
– Тилли, ты закончила, наконец, плескаться? – крикнула она, приподнимаясь на матрасе и поворачиваясь в сторону ванной.
Из ванной выбралась Тилли – в одной футболке, с полосатым полотенцем на мокрых волосах.
Она получила-таки аванс! Зубами выдрала, едва зубы те не обломала – но выдрала. Верховный Холуй сообщил Тилли (та названивала ему каждый день и не по одному разу, но все как-то неудачно – то на совещании заседал Верховный Холуй, то уехал на склады, то по другому телефону с хозяином, что на Канарских островах, разговаривает, да мало ли еще причин найдется к телефону не подходить), что, к сожалению, финансовое положение фирмы таково, что никак не позволяет произвести авансирование в размере 40% от общей суммы договора. Но 25 – это железно.
И действительно. Когда Тилли явилась за железно обещанными деньгами – встрепанная и настороженная, метя обтепанным подолом безупречно чистый ковер, – ее встретили, как именинницу. В кожаном кресле утопили, сигареткой угостили, чайку предложили, а после и денежки вынесли. Эдакое чудо серебряное, певучее. 225 сиклей, монета к монете. Брать немаркированное серебро в слитках Тилли отказалась наотрез еще в самом начале переговоров, ибо беспокоилась насчет подделки, подозревая всех и вся, а уж Верховного Холуя и вовсе не скрываясь почитала за отпетого мошенника. И унесла в тяжелой холщовой сумке через плечо, по бедру бьющей, свои 225 сиклей – 25 процентов обещанного аванса. Верховный Холуй брезгливо поморщился, поглядев ей вслед, и поскорей выбросил из головы эту неприятную девицу из Мармеладного Колодца.
А Тилли шла домой – и злая, и пьяная от денег. Еще бы! Полгода ничего, кроме мармелада, почитай, и не ели и не пили. Купила по дороге яблок и мяса, и красного вина с хлебом. Все три девицы наелись, напились. Хмель сразил их, будто пуля разбойничья.
Пробудились на другой день. Радио заткнули («…безответственные заявления угрожающего характера, столь щедро расточаемые в последнее время оппозицией мар-бани, недовольной мерами, принимаемыми достопочтенными рес-сари для стабилизации ситуации в Вавилонии, заставляют задуматься о…»)
Насыпали серебра в ванну. И полезли по очереди купаться в деньгах, как то и мечталось с того дня, что Тилли принесла, пряча ликование под мрачной личиной, контракт. Правда, серебра маловато оказалось – надул Верховный Холуй с авансом. Да еще Тилли вчера по пути домой растратилась. Но все равно здорово.
Вон и некрасивая толстая Элси преобразилась, вся до пояса золотыми своими волосами оделась, будто волшебным покрывалом. А что говорить о Лэсси – та всегда красавица; теперь же и подавно.
Лэсси забралась в ванну, где терпко пахло сиклями. Ах, какой горький запах у серебряных сиклей, аж горло сжимается. Солью пахнут, древесной стружкой, дымом от сжигаемых в храмах поленьев. Но больше всего солью – той, что растворена в крови. Прекрасный запах, изысканный. Так пахнет от богатых женщин, когда те, разметав сверкающие волосы по вороту шубы, стремительно идут от автомобиля к театру или ресторану.
Элси пошевелила ногой россыпи серебра, слушая его тонкое пение под струями светлой воды.
Прольется кровь, прольется пот,
Прольется боль.
Их ветер высушит – и вот
Проступит соль.
Ее кристаллам ночь и день
Теперь сверкать.
И склонит голову олень
Ее лизать.
Вирши были написаны у них на стенке кухни. Кто-то из бесконечных тиллиных мужчин оставил по себе – а сам ли сочинил, слышал ли где – того никто не знал. Да и имя того мужчины уже позабылось. Один только член его не позабылся, остался в цепкой памяти тиллиной. Вот уж кто воистину имел глаз художника, так это Тилли. Коли приметит выразительную или любопытную деталь – в человеке ли, в явлении ли урбанистического свойства – непременно запомнит и через несколько лет, буде необходимость такая возникнет, воспроизведет в точности.
Вышла после купания Лэсси, будто Вирсавия. Посидели втроем на кухне, чаю выпили, полюбовались друг на друга, на звезды за окном. После Тилли встала, чтобы опять в продуктовый магазин идти, полушубку свистнула. Приполз старенький их, общий (на трех сироток сразу) полушубок из искусственного желтоватого меха, выбрался из кучи вещей, в углу сваленных, отряхнулся. Тилли провела по нему рукой, подняла с пола, надела. Обнял ее полушубок, теплом окутал. Ибо не забыл он, как с позорной помойки его забрали, вытащив из-под орущего кота, как эти маленькие крепкие руки очистили его от грязи, как дырки зашили. Потому и предан был и на свист с готовностью бежал.
Тилли взяла большую сумку и два сикля денег, еще мокрых после купания.
– Скоро приду, девки, – сказала она подругам своим. – Ждите с едой.
Тилли (с полными сумками, на темной лестнице, неожиданно спотыкаясь обо что-то мягкое и бесформенное): Ой!
Бесформенное (шевелясь на грязных ступеньках, сверкнув толстыми стеклами очков, будто искрами брызнув): Благослови Мардук, доченька!
Тилли (устало): Да отвяжись ты, бабусь…
Бабка (с живостью): Да я уж отплачу, доченька, я уж отплачу… Отработаю, довольна будешь… Неделю, почитай, один мармелад со стен и соскребаю, тем и живу. Росту у меня не хватает дотянуться до мест побогаче – те все высоко помещаются, а внизу – что, внизу – одни поскребыши… (Долгий, почти звериный всхлип). Милостями Нинурты жива лишь…
Нинурта, бледный властитель времени. Видать, крепко молилась тебе бабка, воссылая просьбы свои в храм Эпатутилы, если Воитель Богов аж к Мармеладному Колодцу слух преклонить изволил.
И снизошел бледный Нинурта до бабки безвестной, никому не нужной, ни к делу, ни к внукам не приставленной. Протянул палец свой с ногтем твердым и синеватым, коснулся самого зловонного дна Колодца, где как раз и стояла с полными сумками еды Тилли. В мгновение ока понеслось для нее время вкривь и вкось, заметалось перед взором ее то вперед, то назад, и вдруг увидела она себя самоё таким же бесформенным кулем тряпья, откуда и лица-то не разглядишь. Старой себя увидела, голодной, на мармеладных поскребышах отощавшей. Будто стоит перед злющей встрепанной девицей, умоляя принять под кров свой.
Закружилась голова, потемнело в глазах у Тилли. Чтобы не упасть, потянулась она рукой к стене, но не успела взяться – пошатнулась да и рухнула прямо на бабку, едва не придавив ту котомками…
Тилли (со стоном): Ох, твою мать… Ох, мать твою…
Бабка (перепуганно и полузадушенно): Спаси Нинурта, доченька! Благослови Мардук, внученька!..
Очнулись, друг друга руками ощупали, кое-как, друг за друга и за стену хватаясь (перила-то на лестнице давно обвалились), поднялись на ноги.
И сказала Тилли бабке:
– Черт с тобой, бабусь… Идем.
Бабка поначалу словно ошалела от свалившегося на нее счастья. Бродила из комнаты в кухню, руками стены трогала, подоконники гладила, будто те живые. Все не верила, что крышу над головой обрела, пусть на время. С голодухи две буханки хлеба умяла, не заметив, что в кастрюле похлебка сварена. После, немного освоившись, урон девицам по недомыслию своему нанесла – сжевала две заготовки «продукции», взяв их из корзины под столом. А как узнала от мягкосердечной Элси, что наделала, с перепугу на колени рухнула и взвыла тоненько, головой о ножку стола биясь. Но тут уж и Элси перепугалась: а ну как помрет сейчас бабка от переживаний! Взялась старушку поднимать; та тяжелой оказалась, костлявой, да еще сопротивлялась. Желаю, мол, по полной программе прощение вымолить и все тут.
Так сражались: Элси старуху тащит, едва от ноши непосильной не заваливаясь, старуха отлягивается и громко причитает.
И тут в дверь позвонили.
Элси бабку боговбоязненную выронила, через ноги ее переступила, сама едва не споткнулась. Дверь поскорей отворила.
– Входи, что на пороге стоять, – сказала тому, кто в темноте перед нею замаячил. За знакомца одного приняла. Тот через порог переступил, под лампочкой остановился, и только тогда поняла Элси, что ошиблась она. Незнакомый был тот человек, ни разу не виданый – ни в доме этом, густо населенном, ни вообще в Мармеладном Колодце.
– Ой, – вымолвила Элси смущенно.
Молодой человек имел под копной русых кудрей лицо открытое, веселое, рот улыбчивый, глаза светлые. И весь был он светел и ладен на вид, а в горстях держал малую пичугу.
– Гляди-ка, – сказал он, обращаясь к Элси, – что залетело ко мне на рассвете в окно.
И ладони раскрыл. Птица никуда не улетала, спокойно сидела между его пальцев, работой не изувеченных, чистых. Неприметная с виду, серая. А в клюве держала она длинный золотой волос.
Элси слегка покраснела, но в полумраке прихожей этого видно не было.
– Ищу красавицу с золотыми косами, – сказал молодой человек. И глаза его светлые затуманились, будто кто в керосиновой лампе фитиль прикрутил. – Кто она, та девушка, у которой такие дивные волосы?
– Почем мне знать, – прошептала Элси. А у самой сердце у самого горла запрыгало, вот-вот в рот выскочит, о нёбо стукнется.
– Где-то здесь она живет, в Мармеладном Колодце, – продолжал юноша. – Я точно это знаю. Смотри. – Провел осторожно пальцем по перьям серой пичуги, а после к самому элсиному носу поднес.
Та слегка отпрянула, поморгала, на пришельца диковинного уставилась.
– Мармелад, – пояснил он, облизывая палец. – Эх, найти бы мне ту дивную деву!.. Взял бы за руку ее, к себе привлек, а если бы снизошла – назвал бы женою.
– А у тебя есть где жить? – спросила Элси. – Или так, разговоры? Пока медовый месяц – рай в шалаше, а после вписался к жене и все разговоры на том кончились?
Молодой человек слегка покраснел.
– Так тебе знакома та девушка?
Растерянная, стояла перед ним Элси. Красный халат до пят чуть по швам не лопается на могучих телесах. Волосы под косынку убраны, поскольку работать она собиралась. Руки от работы распухли, тяжелыми стали, будто сами мармеладом налились.
А бабка, оказывается, весь разговор этот слышала и давно уже смекнула, что к чему. Не найти Элси себе жениха богатого, понимала бабка. Послала бы вздорная и капризная Нана ей хоть какого женишка, хоть самого завалященького. Это Лэсси, красавица, себе найдет. Это Тилли, стерва, себе отыщет. А Элси будет сидеть рыхлой и тихой, доделывая за другими начатую работу, и ждать – не залетит ли счастье в оконце вместе с пичугой.
И потому подкралась старуха к девушке, покуда та ресницами моргала и соображала, что бы парню такого наплести про красавицу с золотыми волосами. Подкралась, за косынку – хвать! И сдернула с головы.
Упала косынка на пол и исчезла. И хлынули золотые волосы, недавно только в серебряных сиклях отмытые, горьким запахом серебра пахнущие – ароматом балованных женщин, ночного разъезда у театра, губ, от муската терпких. Светло от этого золота стало в темной прихожей, будто огонь посреди квартиры развели. И ослеп молодой гость, а птица в его руках забилась.
Взял он Элси за ее липкие от мармелада руки, привлек к себе, в теплые губы поцеловал. Не выдержала Элси – сомлела. И слезы на глазах ее показались.
– Изольда, – сказал ей молодой человек. – Изольда Прекрасная, золотоволосая.
– Меня зовут Элси, – пролепетала бедная сиротка. – А ты кто, любовь моя нежданная? Как тебя зовут? Тристан?
– Тристан? – Он удивленно поглядел на нее и засмеялся. – Почему Тристан? Меня зовут Марк.
Так и стали жить-поживать, аванс проживать: три сестрички, три бедных сиротки – толстая безответная Элси, красавица Лэсси и на весь мир прогневанная Тилли; с ними бабушка-хлопотунья, понимающая в жизни больше иных-прочих (недаром за нее сам Нинурта вступился); а теперь еще и юноша по имени Марк.
Умножались и мармеладные члены на полке, где готовые изделия хранились. К Нефритовому Победителю со товарищи прибавились Соперник Этеменанки, Князь Света, Лоза Наслаждений и Услада Губ Моих и Рук.
Идет Нергал, владыка преисподней.
Идет Нергал, бедра кровью измазаны.
Идет Нергал, в руках мечи, на голове корона.
О! Идет Нергал, Нергал-убийца, красные звезды дрожат на небе…
– Бабуль, хватит про Нергала! – крикнула из кухни Элси, оторвавшись на миг от работы.
У бабушки-хлопотуньи открылась скверная привычка во время стирки или какой-либо иной домашней работы распевать во весь голос священные гимны.
Тысячу тысяч врагов убил я, Нергал.
Тысячу тысяч эламитов грязнобородых поверг я, Нергал.
К ногам твоим поверг, да возвеселится жестокое сердце твое, Нергал.
Кровью их напою тебя, Нергал.
Слюной их омою твои пыльные ноги, Нергал.
Печень их возложу на зубы твои, о Нергал…
Бабушка отжала постиранное (это были элсины джинсы, не стиравшиеся с момента приобретения) и полезла вешать их на веревку, натянутую над ванной. Она решительно взгромоздилась на табуретку и на миг перестала воспевать Нергала. Воспользовавшись паузой (когда старушка пела, она была глуха, как тетерев), Элси крикнула снова:
– Бабуль, хватит про Нергала!
– А? – отозвалась после краткого молчания старушка. – Про Нергала не нравится?
Она, кряхтя, слезла с табуретки и выглянула из ванной. Ее морщинистое лицо раскраснелось, очки с толстыми стеклами запотели.
– Зря, внуча. О-ох, зря… Грядут времена страшные, кровавые… Нутром чую. А нутро у меня, внуча, чуткое, девять детей выносило, как ты думаешь, милая моя…
Элси осторожно сняла ножом с заготовки лишнее. Снова принялась водить ручкой, заполировывая возникшую неровность.
– Нергал, – повторила она. – Хорошо, назову этого Нергал-Убийца.
И, отставив фаллос, залюбовалась.
Бабушка снова скрылась в ванной, откуда вскоре понеслось:
Откуда кровь на ногах твоих, Нергал?
Я топтал поверженных, вот откуда кровь.
Откуда кровь на бедрах твоих, Нергал?
Я насиловал девушек, вот откуда кровь.
Откуда кровь на руках твоих, Нергал?
Я убивал мужчин моими мечами, вот откуда кровь.
Откуда кровь в волосах твоих, Нергал?
Пить хотел, к водам рек наклонился, волосы в воду опустил, тысячи тысяч убитых мною по рекам тем плыли, вот откуда кровь.
Велик ты, Нергал!
Идет Нергал, за ним кровавый след.
Идет Нергал, перед ним трепет и смятение.
О! Идет Нергал!
– Идет Нергал, – повторила Элси. И вдруг ей стало не по себе. Даже поежилась. А вдруг и впрямь идет?
На кухне появилась Тилли. Заспанная, встрепанная. Сунулась в чайник, плеснула в первую попавшуюся чашку жидкого чая, с вечера оставшегося.
В первые дни житья у сироток бабушка пыталась было мыть посуду, но куда там! Сумасшедшее чаепитие на то и сумасшедшее, что никогда не прекращается, так что и перемыть все чашки никак невозможно. И не пытайся, бабушка, сказала ей Лэсси (та попробовала было Лэсси на свою сторону перетащить: «Эти-то, сестры твои, дуры пропащие, но ты-то…») Вычерпай ручей ложкой. Выпей море. Постигни замыслы богов. Но только не мой посуду в Мармеладном Колодце. И на небо показала, на звезды, что над колодцем скупо рассыпаны (на все скуден колодец и на звезды тоже).
– Что наверху, то и внизу, – сказала Лэсси. – Что на небе, то и на земле. А что мы имеем на небе?
Бабушка задрала голову, очки на звезды нацелила. Небесный Шляпа приподнял шляпу. Вселенская Чайная Соня звучно храпела в чайнике. И не надейся, Алиса, что тебе удастся перемыть здесь посуду или хотя бы навести порядок. Это же су-ма-сшед-шее чаепитие. Что наверху, то и внизу. Внизу даже, пожалуй что, даже поприличнее.
Увидев, что и звезды небесные девиц-нерях поддерживают, бабушка рукой махнула. Спорить с волей богов она привычки не имела. Но стирку все же затеяла неугомонная бабка. И заплатки, где надо, поставила.
– Ты что встала такую рань? – спросила Элси у Тилли, которая откровенно не выспалась и потому а) тормозила; б) пребывала в осатанении.
– Уснешь тут, когда гимны воспевают, – прошипела Тилли. Выпила чаю. Еще налила. Снова выпила. Поглядела на новый фаллос, об имени спросила. Услышав «Нергал», зашипела.
– Лэсси говорит, «харигата может быть грубым», – процитировала Элси. – Пусть этот будет грубым.
Тилли подсела за стол, повозила пальцем в чайной лужице. Элси торопливо отодвинула в сторону почти готовую работу.
– Не раствори мне «продукцию», – сказала она. – Из мармелада, чай, не из железа.
– Послушай, Элси, – сказала Тилли, внезапно забыв и о Нергале, и о том, что благодаря бабкиному пению не выспалась. – А ты с Марком…
Элси мгновенно ощетинилась.
– Что – я с Марком?
– Как он – ничего?..
Элси окрысилась:
– Ничего – был твой этот, как его… А Марк… он…
И в кротких глазах Элси проступили от обиды слезы.
Тилли сжала ее руку своими крепкими шершавыми пальцами.
– Я вовсе не хотела тебя обидеть, – сказала она. – Просто подумалось тут… А что, если вместо того, съеденного бабкой, новый сделать… В общем, увековечить… В мармеладе…
Элси вскочила, побагровела.
– Не смей! – крикнула она. – Все вы… вы по многу раз!.. У вас много!.. А у меня… раз в жизни… и то отнять норовите, сучки…
И понесла, понесла – тихая, нежная Элси, вечно грезившая, вечно бродившая сонной своей душой по неведомым мирам – да так понесла, что возрадовался в храме Эмешлам, что в городе Кута, Нергал, покровитель хамов и матершинников, а небесный Шляпа поскорей закрыл Чайную Соню крышкой, чтобы не слышала.
Тилли допила чай, извинилась перед возмущенно пыхтящей Элси и скрылась в комнате. Там царила тишина, нарушаемая лишь слабым сопением. Марк спал, разметавшись на матрасе – радовался, что толстая Элси, с которой ночевал, обнявшись, на одном матрасе, ушла, оставив ему одному просторное лежбище. Тилли осторожно сняла с него одеяло. Марк не пошевелился.
Рядом ожила Лэсси, которой Тилли нечаянно наступила на руку.
– Тишш… – зашипела Тилли.
Лэсси приподнялась на локте, чтобы лучше видеть, что еще задумала Тилли. Та, прикусив губу, осторожно расстегивала на Марке джинсы (чертова привычка спать в одежде!)
– Помоги мне, – шепнула она Лэсси.
Пока Тилли, обхватив Марка за талию, приподнимала его, Лэсси ловко сдернула с него джинсы. Марк застонал во сне и вдруг улыбнулся.
– Порядок, – пропыхтела Тилли. Еще осторожнее потянула трусы и едва не охнула в голос.
– Что? – с любопытством спросила Лэсси, вытягивая шею.
– Что? – восхищенно отозвалась Тилли. – Да это уже почти что КТО. Глянь сама.
Лэсси подползла поближе, сунула нос.
– Мамочка, – восхитилась она.
Тилли провела по дивному видению пальцами, желая получше изучить фактуру. Отпуская трусы и натягивая на улыбающегося во сне Марка джинсы, Тилли заметила подруге:
– Что ты хочешь… Мужик молодой, непорченый…
И, заботливо укрыв Марка одеялом, поцеловала его в щеку.
Не иссякал рог изобилия. Седмицу не иссякал, другую не иссякал, так что уж казаться стало, будто нет дна у него, будто бесконечен поток изливающихся из него благ: тут тебе и пряники печатные для девичьих зубов, и яблоки с виноградом для изнемогающих от любви, и селедка с водочкой для настоящих мужчин… чего только не было в роге том изобильном.
Третья седмица на исходе была, когда иссяк вдруг источник жизни.
Шарила Лэсси, по локоть руку засунув, в роге том неизобильном – пусто. Искала Элси, и так и эдак пальцами по рогу возя, – пусто. Тилли чуть сама в рог неизобильный залезла, – а ничего не поделаешь, все равно пусто. Бабка-хлопотунья расстроилась, рог перевернула, потрясла – одна монетка в четверть сикля выпала. И все.
Пошла Тилли, купила на монетку хлеба. Скучно стало на дне колодца. Отвыкли уже от мармелада, к плюшечкам привычка выработалась. Сидели за жидким чаем, пустой хлеб жевали, мрачно размышляли.
Наконец Лэсси сказала:
– Партия почти готова. Давайте, девки, поднажмем и к завтрему скинем продукцию.
И все на Тилли посмотрели (кроме Марка – спал безмятежно в комнате, пока на кухне совещание шло).
– Поднажать дело нехитрое, – сказала Тилли. – Как деньги с них вытрясти – вот вопрос.
(«…Всерьез говорить о мятеже не приходится, – бубнило радио, еле слышно – выключить его до конца не удавалось, бабка говорит, сквозь розетку просачивается. – Недисциплинированные и разрозненные выступления сторонников мар-банийской оппозиции… Известно, что мар-бани, потомки знатнейших родов Вавилонии, обнищавшие вследствие полной несостоятельности в бизнесе, проявляя нетерпение… опираясь в своих выступлениях на сброд… безответственные обещания, щедро расточаемые лидерами мар-банийской оппозиции, привлекли на их сторону некоторое количество одураченных трудящихся… Храмы Вавилонии призывают…»)
Тилли допила чай, встала, заранее трясясь от злости.
– Схожу-ка я в контору, – проговорила угрожающе. Кому грозила?
Да и кому страшна она, маленькая оборванная Тилли из Мармеладного Колодца? На те деньги, что в аванс взяла, даже туфель себе новых не купила.
Охранник в предбаннике офиса допросил ее весьма строго и придирчиво, больше от скуки, чем опасаясь диверсии. Пропустил, конечно. И, зевая, в портативный телевизор снова уставился на автогонки.
Знакомой дорогой прошла Тилли по холеному коридору, дверь полированную толкнула. А дверь и не поддалась. Заперта оказалась.
Рассвирепев, Тилли другую дверь толкнула. На нее удивленно девицы какие-то уставились, ресницами накладными взмахнув. Рты в помаде перламутровой, руки нежные с пальчиками тонкими.
Заговорили же так, будто химеры с карниза храмового ожили и каркать вздумали – визгливыми голосами, хуже, чем ножом по тарелке.
– В чем дело, девушка?
– Вам кого, девушка?
– Здесь бухгалтерия, девушка!
– Вас вызывали, девушка?
– К кому вы, девушка?
Тилли сказала:
– Верховного Холуя мне!
Запереглядывались прекрасные гарпии, плечами круглыми под кофточками кружевными пожимать принялись. И обидно так на Тилли коситься стали. А Тилли вдруг досада разобрала. Ка-ак топнет ногой, аж калькулятор на ближнем столе подскочил.
– Верховного Холуя мне, говорю!
Оскорбленно сказала одна из девиц:
– Нет его. На Канары к шефу уехал.
– По договору, завтра я сдаю ему партию.
– Партию чего? – раздраженно спросила та же девица (раз уж взялась переговоры вести с этой встрепанной выдрой, так донесет ношу эту тяжкую до конца; остальные же своими делами занялись: кто журнал листал, кто лениво пальцем в калькулятор тыкал, подсчитывая что-то, а кто за сигареткой потянулся).
– «Продукции», – сказала Тилли.
– Какой продукции? – тянула девица (скучала, как и тот охранник в предбаннике).
– Членов, – пояснила Тилли.
Девица слегка покраснела, подобралась.
– Каких?..
– Таких. Для секс-шопа.
Девица поразительно быстро взяла себя в руки.
– Не знаю, девушка. – Она порылась в каких-то бумажках. – На Канары уехал, ничего не оставил, никаких распоряжений.
– И денег не начислил? – спросила Тилли.
– Деньги начисляются здесь, в бухгалтерии, – сказала девица и зевнула слегка. – А Верховный Холуй лишь распоряжается. У фирмы сейчас вообще тяжелое положение, знаете ли, мы тоже нерегулярно зарплату получаем…
– Ясно, – сказала Тилли.
И, не попрощавшись, ушла.
В дом ворвалась молча. Полушубок сняла, на пол бросила – тот тихонечко уполз на свое место. Ушла в комнату, на матрас легла, в одеяло тощее зарылась. И заснула.
Никто спрашивать ее не стал. Элси за работу взялась, Лэсси, надев полушубок, ушла куда-то. Бабушка включила погромче радио, слушать стала, не понимая ни слова, как бранят оппозицию мар-бани, и отчего-то тревожно ей было. Голову набок склонила, губами шевеля, все про конец света и кровавые времена бормотала.
На общем совете решено было между бедными сиротками все-таки «продукцию» фирме сдать. Младшего Холуя найти, взять с него акт сдачи-приемки, а там видно будет.
– Скоро в городе, похоже, начнется, – заметил Марк (на совет был допущен без права решающего голоса, на правах консультанта, и слушал, стоя в дверях кухни).
– Что начнется? – спросила Лэсси.
А Элси только поглядела на любимого с обожанием.
Марк сказал серьезно:
– Мятеж. Мар-бани имеют сторонников в Вавилоне.
– А чего они хотят, эти мар-бани?
– Сами-то они хотят власти, чего еще. И денег, конечно.
– Так какая нам разница? – спросила Тилли. – Мало ли, кто нашу кровь пьет. Отсюда, из Колодца, и не видно.
– Пока власть берут, будут заново деньги делить, – пояснил Марк. – Может и на нашу долю…
Тилли погасила окурок скверных папирос, ядовитым дымом удушающих, и процедила в ясное лицо Марка:
– Мальчик. На нашу долю никогда ничего не выпадет. Наше можно только вырвать зубами. Чем я и собираюсь заняться в ближайшие два дня.
Марк покачал головой.
– Я не о наших деньгах, Тилли, не о заработанных. Я о мятеже.
– Не поняла, – заявила Тилли. – Ты что, хочешь в эти дела вмешаться?
– Почему бы и нет? – дерзко ответил Марк.
– Потому что это грязное и гнусное дело, от которого нам нет никакой выгоды.
– Для того и хочу, чтобы была выгода и для нас тоже.
– Да вы, батенька, идеалист, – сказала Тилли.
А Элси встревожилась.
– Марк! Ты что, действительно хочешь драться?
Марк улыбнулся.
– Может быть.
– Хватит дурью маяться, – заявила Тилли. – Завтра отыскиваю Младшего Холуя, и если он…
…Младший Холуй был младше Верховного Холуя и намного менее хорошо воспитан. То есть, можно сказать, совершенно невоспитан. Разговаривать с ним было куда проще. Завидев Тилли, кивнул ей на стул, забыв поздороваться. Продукцию взял, осмотрел, оценил по достоинству, хмыкнув при виде той модели («Спящий Тристан»), что была сделана тайком от Элси ее подругами-сиротками. Акт сдачи-приемки выписал сразу же, обещав поставить печать, как только вернется Верховный.
– А когда он вернется-то? – спросила Тилли.
– Скоро. У фирмы тяжелые времена.
– «Тяжелые времена», денег заплатить не можете, а сами до Канар и обратно катаетесь! – фыркнула Тилли.
– Это не нам с вами решать, – решительно заявил Младший Холуй. И убрал обе копии акта в ящик стола.
И наступило прежнее нищее житье. Работа закончилась; только и оставалось, что бесконечно пить чай, сменяясь на кухне: поутру Элси, уткнувшись в книжку; ближе к полудню Марк – выйдет, сонный и ласковый; Элси ему чаю нальет и последние крошки сахара даст с ложки слизать. Посидят, помолчат о том-другом. Марк любил радио слушать, все погромче делал. Элси того не понимала, что он радио послушать хочет, потому только голос повышала, чтобы радио заглушить и свою историю Марку рассказать – что во сне видела, с кем во сне встречалась. От голосов пробуждалась Лэсси, спросонок опухшая и не такая красивая, как вечером. Садилась на подоконник, выкуривала натощак несколько дешевых папирос, а после тоже за чашкой тянулась. Марк вставал и уходил куда-то – бродить, на птиц смотреть (где он только их в Вавилоне отыскивал!). А бедные сиротки, выключив радио, еще по чашечке выпивали. Последней, ближе к вечеру, Тилли поднималась. Элси уже уходила спать, а Тилли все сидела на кухне, курила и чай глотала. В окно глядела на звезды, думала и злобу на Верховного Холуя в себе лелеяла. Вот уж и Лэсси носом клевать начинала и с кухни бочком выбиралась, а Тилли все курила и злобилась.
Бабушка-хлопотунья с ними на кухне не сидела. Стеснялась.
Так и шло, день за днем, а Верховный Холуй все не давал о себе вести. Наконец Тилли освирепела и снова в офис отправилась.
Младший Холуй встретил ее неожиданно приветливо. Сказал, что изделия уже выполнены в упругой резине и продаются в фирменном магазине. Тилли, не слушая, спросила о деньгах. Когда остальные выплатят? И снова акт сдачи-приемки потребовала.
Младший Холуй сразу подкис и насчет положения фирмы буркнул. Но добавил – из расположения к Тилли, которое ощущал на самом деле, – что Верховный Холуй в конце недели возвращается в Вавилон. Так что имеет смысл позвонить и задать все эти вопросы непосредственно ему.
И ощутила вдруг Тилли, как ярость перестает жечь ее, ледяной становясь. Окурок сигаретки на пол бросила. Поднялась.
– Ладно, – промолвила, – его спрошу.
Младший Холуй выбросил ее из головы, как только с глаз скрылась. А Тилли Младшего Холуя из головы не выбросила. Шла и о нем думала.
И вдруг видит – идет Нергал. Ноги по бедра грязью забрызганы, черные волосы в сто двадцать кос заплетены, широким золотым обручем на лбу прихвачены, по плечам рассыпаны. В руках у Нергала два меча, как день горят. По великолепной спине пот струится, лоснится спина, играет – прекрасен Нергал.
В одной набедренной повязке был и вожделение будил и ужас.
Побежала Тилли следом за Нергалом, ибо только он один мог утолить голод ее, терзавший ее жестоко.
Догнала, руки его коснулась.
– Возьми меня с собой, Нергал!
Повернулся к ней Нергал. Борода у Нергала золотом выкрашена, в мелкие пряди завита. Увидел внизу, у ног своих босых, козявку маленькую, одинокую, маленьким своим смертным гневом переполненную. Спросил, будто ветром зловонным дохнул:
– Что тебе, дочь?
И ответила Тилли:
– Мне голодно, Нергал.
Повернулся Нергал и дальше по Вавилону пошел. И Тилли за ним следом побежала.
А кто еще Нергала видел? Да многие в Вавилоне видели, как идет Нергал, освобождение гневу их из тесных оков. И выходили, чтобы идти за Нергалом следом.
Так все больше и больше народу вслед кровавому богу шло, и скоро первая кровь полилась в Вавилоне. Как до богатых кварталов дошли, так и полилась. Для начала забегаловку, хрусталем сверкающую, где холуи файф-о-клокничали, разгромили и двух человек прибили разломанными стульями. Остальные разбежались, побросав радиотелефоны, мешочки с сиклями, девок длинноногих с волосами, в синий цвет крашеными. Деньги, понятное дело, прибрали, кто первый ухватил; радиотелефоны разбили, девок снасильничали и волосы им поотрезали тупыми столовыми ножами, в жирном соусе испачканными.
Понравилось.
Дальше пошли.
И пошли, и пошли!..
Тилли – та только до Мармеладного Колодца дошла. Ей ведь много не надо – быстро же утолил Нергал маленький смертный ее голод. Принесла с собой в Колодец еды в сумке, денег в горсти и пеструю шаль, в спешке подобранную.
Прочие в Колодце встретили Тилли тревогой. Тилли-то, покуда за Нергалом по городу шла, ничего толком не знала. А в Колодце знали, потому что радио слушали.
Марк сказал:
– Я же говорил, что начнется! Вот и началось.
Бабушка-хлопотунья заплакала:
– Быть крови большой!
Лэсси попросила:
– Покажи шаль-то!
А Элси только повздыхала и проговорила совсем тихонечко:
– Давайте пока что дома сидеть и не ходить никуда.
На это Марк заявил:
– Вот уж нет.
И из дома тотчас же ушел.
Тилли на стол выложила то, что в сумку ее поместилось: мяса кусок, хлеба две краюхи, конфет слипшихся – коньяк в шоколаде.
И сели ужинать.
Радио шелестело из розетки:
– …административным сооружениям нанесен большой урон… число жертв неизвестно…
Потом радио закашлялось, захрипело и мертво замолчало. Впервые за все то время, что жили девочки в Мармеладном Колодце, не издавало оно ни звука. И вдруг, точно прорвало – да так громко:
– Отныне власть в Вавилоне переходит в руки мар-бани, единственной политической силы, способной защитить права трудящихся и эскплуатируемых…
От этих слов всем почему-то тошно стало. А Тилли сказала ни с того ни с сего:
– Нергал пришел. – На подоконник пересела, закурила, выругала себя за то, что сигарет хороших не украла, пока магазин громила (ей больше нравилось зеркала бить). На звезды поглядела, ногой покачала. И добавила негромко: – Как красив он, Нергал.
Бабушка испугалась и из кухни тихонечко выбралась. Нинурте молиться ушла.
А три бедных сиротки до утра на кухне сидели, пока всю еду не съели. Звезды шли по красноватому небу друг за другом, поочередно в окно заглядывая. И зарево стояло над Вавилоном, будто Орда пришла и костры свои по всему горизонту запалила.
Третий день гуляет по Вавилону веселое пламя. Треск, грохот, звон разбитого стекла. В бесконечном этом карнавале, где смешались день и ночь, смерть и смех, растворился Марк. Ясный, светлый, ласковый Марк. И, вроде бы, не так уж долго любила его Элси, – ну что такого, пришел из никуда, ушел в никуда, всего-то и прожил с нею, может быть, месяц, – а все же тоска глодала ее, не пускала дома сидеть.
И пошла Элси бродить по улицам, мятежом охваченным. Не Марка искала – поняла вдруг, разом, что не вернется Марк, – а просто невмоготу было больше на кухне сидеть и знать, что никто в комнате не лежит, вольно разметавшись по ее, элсиному, матрасу.
Улица – она всем открыта, и счастливым, и несчастным: гуляй, девка, пока ноги не стопчешь. Поглядела Элси налево, поглядела направо. И наскочила на нее компания развеселая, все в краденых, нараспашку, шубах, у всех рожи с дорогущего вина румяные, сладостной горечью пожаров от волос их растрепанных несет. Обступили со всех сторон и загалдели разом:
– Иди с нами, сестра!
– Нергал пришел в Вавилон, сестра!
– Мы ищем Нергала, сестра!
– Будь нам сестрой, сестра!
Элси растерялась. И кто, интересно, такую шутку с ней проделал: только что были все эти люди ей незнакомыми, да и пожалуй что страшноватыми, и вот уже – пожалста! – все родные, будто век с ними прожила. Как это получилось, не поняла. Только улыбнулась им застенчиво, руку протянула.
– Хорошо, пойду и я с вами Нергала искать.
Ах, как счастливо засмеялись они! Как радостно за руку ее схватили! В тесный свой круг втянули, шубой обернули, вина в рот влили, чтобы жарче было, и потащили вперед по улице, туда, где весело стекла звенели и растревоженные голоса доносились, словно чайки кричали.
И стала кроткая толстая Элси вместе со всеми лавки громить, холуев убивать и женщин холуйских под ноги мятежникам бросать. Разом и Марк позабылся, и нищее житье в Колодце, и даже то, что за работу им Верховный Холуй так и не заплатил, хотя обещался расчет дать сразу по одобрении моделей. А акт приемки-сдачи до сих пор у Младшего Холуя в ящике стола лежит. Печати нет.
Все это будто во вчерашнем дне осталось, а завтрашний – настанет ли завтрашний? Праздник пришел на улицу.
В магазин вломились – сверкал витринами, манил колбасами и ветчиной, весь надписями облеплен: и цены-то у нас умеренные (вранье), и товар-то у нас отменный (меньшее вранье, но все равно вранье), и обслуживание-то у нас по высшему разряду (а вот это уже вранье беспардонное – хамили в Вавилоне, хамят и хамить будут, на то и столица царства преславного). Сочли магазинчик наглым и в силу того привлекательным.
По витрине палкой ахнули – разлетелась витрина. Вбежали, по прилавкам – бах! Прилавки вдребезги. Похватали в упаковках нарезки колбасные, банки консервные с неведомыми продуктами, все ножами изрезали, погрызли: вкусно.
Петь принялись.
Хвала тебе, Нергал, врагов убивающий.
Хвала тебе, Нергал, отныне и вечно.
Хвала тебе, Нергал, утоливший голод наш.
Хвала тебе, отец наш, любовник женщин наших.
О! Хвала тебе, Нергал!
И сказал кто-то, пока остальные дыхание переводили:
– И Нану воспеть надлежит. Ибо какой убийца без любовницы? И кто успокоит отца нашего кровавого, когда наступит ночь? Кто обнимет его одной рукой, а другой коснется дивного члена, чтобы вновь родился Нергал в богатом лоне Вавилона?
И закричали все:
– Слава Нане возлюбленной! Хвала матери нашей многогрудой, с пышными бедрами!
Набрали колбас, сколько в руках помещалось. Элси подозвали. Румяной стала Элси, раздобрела за тот день, что стекла била и ела все что ни попадя. Сказали ей:
– Ты будешь нашей Наной!
Тотчас же сняли с нее всю одежду. Нагая, прекрасной показалась им Элси. И не было в ней смущения, когда стояла на кассе разгромленного магазина, только от прохлады ногами перебирала – зябко на металле стоять. Омыли ее вином красным, обтерли полотенцами благоуханными. Облачили в чулки кружевные белые, в юбку длинную, с оборками, в разрезах, а грудь пышную оставили обнаженной. И стали колбасами всю обвешивать: славься, Нана Колбасная! Точно новые груди, бесчисленные числом, повисали на пышном теле Элси колбасы. Стала она как бы Наной, щедро питающей матерью. Взяли ее на руки, понесли по магазину, битыми стеклами хрустя, на улицу вынесли. Расставила ноги пошире, чтобы прочнее стоять, вина красного выпила, волосы золотые разметала по новым своим грудям.
И все подходили к Нане и груди ее целовали и ели, и не иссякала щедрость грудей наниных.
И хохотал Нергал, который все это видел, возвышаясь над крышами.
Хвала тебе, Нана Многогрудая!
Хвала тебе, Нана Колбасная!
Хвала тебе, мать нашей сытости!
Накорми нас, ты, чье лоно не знает усталости!
Накорми нас, сестра Эрешкигаль!
Накорми нас в Эанне, да не иссякнет пища для наших уст.
Со всех сторон тянутся к преображенной Элси руки, хватают ее за плечи, за бедра, рвут с нее белые кружевные чулки. И смеется Элси, потому что стала она как Нана, не иссякает ее плодородие.
Жадные губы шарят по ее телу, откусывая съедобное, а иной раз и кожу гладкую элсину прихватывая. И вдруг среди многих из тех, кто подходил и прикладывался, Марка она узнала. Склонил русую кудрявую голову, меж колбасных грудей лицом зарылся, белыми зубами соска коснулся. И глянул искоса взором озорным.
– Марк! – хотела было крикнуть Элси, но вспомнила о том, что она – Нана, и смолчала. А Марк улыбнулся ей и в толпе исчез.
Тотчас же старая тоска нахлынула. Потянулась туда, куда суженый скрылся, но какое там – нет его, как не было.
По сторонам поглядела. И увидела вдруг, что с крыши соседнего дома на нее оптический прицел смотрит. Рукой показала – там, там! Рот уже раскрыла, чтобы сказать, как толкнуло ее что-то прямо в сердце.
Красное пятно расплылось по белой тонкой коже, там, откуда настоящие элсины груди смотрели. Откинуло Нану Колбасную на руки возлюбленных ее, и упала Элси.
Сперва не поняли: что такое с Наной? После же увидели, что мертва она. Гневом разгорелись. Да что же это такое, друзья? Богиню нашу, кормилицу, убили! Не простим! Отомстим! Омоем камни улицы этой черной кровью врагов наших, да прорастет трава сквозь плиты, да взломают их деревья с плодами ядовитыми.
Бросили мертвую Элси на мостовой и туда устремились, где подлец с винтовкой засел. Пока бежали, еще двоих потеряли – снял метким выстрелом. Но остальные в дом ворвались, чтобы расправу учинить.
А Элси лежать осталась. Ноги в порванных чулках раскинуты, все тело надкусанными колбасами обвешано. Кровью колбаса заляпана, будто живая то плоть была. Будто и впрямь была убитая девушка Наной Многогрудой, а не сироткой из Мармеладного Колодца. И золотые волосы элсины в грязной луже плавали, потускневшие теперь навсегда.
В здании, разумеется, никакого снайпера не обнаружили. Все перерыли, сейф вскрыли (нашелся умелец). Из сейфа два тощих мешочка с серебряными сиклями на общую сумму в сто сорок три сикля вытряхнули и восемнадцать пивных бутылок – на черный день Младший Холуй их берег, что ли? Наконец, и Холуев нашли – обоих! В шкафу прятались, неизобретательные люди. Выволокли за шиворот, с особенным удовольствием порвав на одном из них ослепительно белый ворот рубашки. Кто таковы?
– Младший Холуй.
– Старший Холуй.
– А охранник где? – рявкнул кто-то, кто посообразительнее был.
– Охранник еще в самом начале на вашу сторону перешел.
– Кто Нану убил?
Заверещали Холуи, заплакали. Про начальника рассказывать начали. Уехал на Канары и оттуда фирмой руководить думает. А арендная плата за помещение растет и растет. И налоги, кстати говоря, грабительские.
Встряхнули их так, что зубы застучали. Нану кто убил, суки?
А власти не обеспечивают безопасность бизнесу. Наш брат бизнесмен так и мрет под пулями и ножами, точно на войне какой. Думали уж забастовку всех бизнесменов объявить, потому что преступность на шею села. И частная охрана не помогает. То одну лавку разгромят бесстыдники, то другую. Может, и правы мар-бани…
Нану, говорят вам, кто убил?
Затряслись Холуи. У Младшего в штанах вдруг сыро стало. И заплакал он, ибо понял вдруг, что умрет.
А Верховный еще не понял. Думал, что договориться можно с этими людьми. Да только виданое ли это дело, чтобы с людьми в краденых шубах, краденым вином пьяными, крадеными колбасами сытыми, договориться можно было?
Для начала взяли Верховного Холуя и сорвали с него штаны, в одной рубахе оставив. Чтобы тихо себя вел, на голове у него письменный прибор разбили – тяжелый прибор, мраморный, с гравировкой «Дорогому сослуживцу». Пока Верховный Холуй глаза закатывал и кровавые пузыри изо рта пускал, сшибли с ног, на колени поставили.
Младший Холуй глядел на все это и трясся.
– За что? – залепетал он вдруг.
И еще:
– Пощадите!
И, зная, что не пощадят, взвыл тоненько и к выходу побежал. Ему дорогу заступили – слепо бросился, раз, другой. Подхватили за локти, брыкающегося, и, разрывая на нем одежду, в окно выбросили (заодно и стекло разбили).
Верховный Холуй то ли сам помер, то ли в беспамятстве был, того проверять не стали. От зажигалки, возле богатой хрустальной пепельницы найденной, шторы запалили и поскорей из офиса ушли, пока пожар не разгулялся.
Снайпера, конечно, не нашли. Да и искать охота пропала.
Другие развлечения нашлись.
С северной стороны в город входили танки. По широкой дороге, белыми плитами мощеной, отражаясь и искажаясь в блестящих синих изразцах дворцовых стен, тянулись один за другим – с ревом и грохотом, как быки для жертвоприношений, готовые пожрать огненным чревом десяток человек во славу Мардука.
Кряхтели под гусеницами плиты, раскалывались. Для босых ног предназначены были, не для машин.
Дошли до двойных ворот с башнями прямоугольными, зубцами истыканными. Одни Нане посвящены, другие Нергалу. Но и те, что имя Нергала носят, затрепетали перед грозной военной мощью. Разворотили стену несколькими выстрелами и в пролом двинулись. Весело им давить развалины города. Да и что танкистам до великого города, который пришли разнести по камешку, – дивизия-то была Вторая Урукская (Урук в дни мятежа мар-бани стал оплотом правительства), а урукчанам без разницы, что с Вавилоном станет. Столица; надо будет – отстроится.
Миновали ворота и на центральный проспект Айбур Шабум вторглись. Справа и слева витрины дорогих магазинов. И многие уже разбиты и видно, что там, среди растоптанной еды и порванной одежды, орудуют разъяренные оборванцы. Вот, значит, что такое – мятеж! Навели орудия и по магазинам ахнули. Выжечь, выжечь эту сволочь чистым пламенем. Во взрыве все скрылось – и разгромленные магазины, и мятежники. Всех на части разорвали и огнем пожгли, чтоб неповадно было.
И поехали, то влево, то вправо выстрелы давая. Где мятежников никаких не было, все равно стреляли. А вдруг будут? Или придут? Так вот, чтобы некуда им прийти было.
Да что там говорить, попросту весело танкистам было. Столько звону, столько свету, столько грохоту вокруг. Воистину, правы были жрецы Нергала: война – великий праздник; восстание же, как оказалось, – сущий карнавал.
Затрясся Вавилон, осыпаясь изразцами, когда главные гости на карнавал этот ворвались, хохоча и лязгая металлом.
С башни Этеменанки набат истерично заголосил. Почти не слыхать его в таком громе.
От проспекта Айбур Шабум мало что осталось. Одни развалины, да кое-где в кровище трупы, кто не сгорел в пожаре. Один танк мятежники подбили. Гляди ты, какие мы грозные – бутылку с зажигательной смесью состряпать сумели, алхимики хреновы, и попали куда надо, так что ребята из Второй Урукской потеряли двух человек и одну машину.
После такого, понятное дело, озверели и на всякий случай дали несколько залпов по хрустальному пассажу, висячим садам (а вдруг и там мятежники скрываются?) и Южному Дворцу, оплоту мар-бани.
Успокоились, сочли себя отомщенными. И дальше пошли. В конце концов, не город громить, а порядок восстанавливать – вот зачем они здесь.
Полгорода прошли, будто по вражеской территории. До реки добрались, Вавилон пополам рассекающей, и на высоком берегу остановились. Этот берег Арахту именовался, Священным, в противоположность тому, что на танки угрюмо глядел и Пуратту звался. Широка река, а мост через нее, пожалуй что, хлипковат. Настил деревянный на каменных быках – выдержит ли? По одному стали заезжать на мост. Пока первый танк шел, остальные чутко орудия наставили так, чтобы в случае чего успеть дать выстрел.
Вроде бы, прошел. Радостно заревели двигатели. И пошли через Евфрат танки, один за другим, восславляя царицу Нитокрис, славнейшую градостроительными достижениями своими, паче же прочих – мостом этим дивным, что и танки на груди своей вынес. Перешли мост и взорвали его на всякий случай. Чтобы мятежникам из города не сбежать, так объяснили.
У Этеменанки остановились. Главная башня города, господствующая высота. Велел командир дивизии, высокочтимый Гимиллу, четырем экипажам башню занять и тем самым город контролировать, покуда остальные порядок наводить станут. Нехотя повиновались те, на кого пальцем показал, ибо громить магазины и стрелять по оборванцам было куда веселее. Но кто станет возражать высокочтимому Гимиллу? Никто не станет.
По ступеням на самый верх взбежали, жрецов отыскали, рылом к стенке всех выстроили, заставив руки вверх задрать. Ощупали, не прячут ли оружия. После о старшем спросили, лицом к себе повернули, вопросы задавать начали. Старший трясся – больше от возмущения, чем от страха – но получил пистолетом по скуле и начал разговаривать внятно. Во всяком случае, достаточно внятно, чтобы это устроило военных.
Расположились в башне Этеменанки вольготно и удобно. На все четыре стороны пулеметы установили. Жрецы, когда им от стенки отойти позволили, бродили между солдатами, как потерянные. Повсюду длинной одеждой цеплялись, мешали.
Так продолжалось недолго. Случайно обнаружили солдаты, что в одной из храмовых комнат десяток оборванцев прячется, и освирепели.
Ка-ак?! Предавать интересы правительства? Мятежников прятать? За спиной у воинов, порядка и спокойствия ради кровь свою проливающих?..
Всех, кого нашли в той комнате, с верхней площадки побросали на мостовую. По одному бросали, смотрели, как падают на плиты.
Жрецы бесновались, солдат за руки хватали, бородами, в синий цвет крашеными, трясли. Лепетали что-то совсем несусветное – будто бы паломники это, а не бандиты вовсе. Солдаты так осерчали, что и жрецов с башни побросали – летите, долгополые, меньше беспокойства от вас будет.
По городу пылали пожары. От башни Этеменанки танки дальше пошли, ворвавшись на улицу Нергала Радостного.
И встретил их Нергал.
Высокими зданиями встретил, полными колодцев. Забредешь в такой колодец под незнакомые звезды – и дороги назад не отыщешь. Заметались танки, путаться в трех переулках и одном тупике начали. С досады по домам палить стали – да какое там! Колодезные дома – не изразцовые дворцы, их снарядом так просто не разворотишь. Столетиями точили их бедность и безысходность, одиночество и отчаяние, голод и тоска смертная – и то подточить не смогли, а вы хотите, высокочтимый Гимиллу, одним выстрелом все снести. Не получится.
Наконец проломили стену одного из домов и свернули в пролом, чтобы хоть в одном гадючнике надлежащий порядок навести. И ухнул передовой танк в колодец, только его и видели. Сомкнулись вязкие мармеладные воды над люком, танкисты и выбраться не успели. Захлебнулись и канули.
И хохотал над крышами Нергал.
Высокочтимый Гимиллу, завязнув на перекрестке, со всех сторон глухими стенами колодезных домов окруженный, бутылками с горючей смесью забрасываемый, охрип, крича в радиотелефон, чтобы пехоту, пехоту прислали.
К исходу четвертых суток мятежа с запада еще одна дивизия в город вошла.
А кого громить? Кого убивать-то? Сплошь мирные жители кругом. И непонятно, кто тут бунтовал. Выбежали навстречу с цветами: хвала вам, избавители!
Солдаты дураками себя почувствовали. Для острастки похватали двух каких-то угрюмых мужиков и пристрелили на месте, на глазах у ликующей толпы: вот, мол, что с зачинщиками мятежа будет. Но на том как будто и кончилось.
Неделю еще интересно в Вавилоне было. То ловили на улице какого-нибудь оборванца и вешали. То суд устраивали над солдатами с башни Этеменанки, которые жрецов следом за паломниками в пропасть низвергли, военными преступниками их объявили. Потом рабов из Эсагилы пригнали, мост восстанавливали.
Пробираясь между руинами, отправилась Тилли в офис – поглядеть, как там дела у Верховного Холуя. Может, выплатит все-таки, паскуда, денежки? Да какое там! От офиса одни развалины остались, меж которых нашла разбитый надвое мраморный письменный прибор с гравировкой «Дорогому сослуживцу».
Ни Марк, ни Элси не появлялись в Мармеладном Колодце. И созвездие Алисы не восходило больше над ним. Один только Шляпа уныло пялился с черного неба, крепкие нервы у небесного Шляпы, ничего не скажешь. У созвездия Чайника, где Чайная Соня дрыхла, во время подавления мятежа отбили носик и ручку. И так-то мало звезд над колодцем восходит, так и эти попортить надо было.
Вечерами собирались у стола на кухне Лэсси, Тилли и бабушка-хлопотунья. Жидкий чай хлебали и грезили: ушли вместе Марк с Элси, как Тристан с Изольдой, в счастливые земли, залитые солнцем, где в изобилии хлеба и мяса, яблок и красного вина с виноградом для изнемогающих от любви. От этих разговоров становилось у них тепло на душе. И уже не так глодала горечь от того, что Верховный Холуй никогда не выплатит остаток денег по договору.
Лэсси сидела с ногами на подоконнике возле чахлого алоэ (Тилли в порыве добрых чувств даже поливать несчастное растение начала, так что оно благодарно распрямило все свои колючки и теперь норовило ухватить Лэсси за локоть). Дымила дешевой сигаретой, немилосердно отрясая пеплом свои колени.
– Почему так получается? – говорила она, красавица Лэсси. Разве у нее, Лэсси, не длинные ноги? Не большие глаза, не правильные черты, не чарующая улыбка, будто с плаката «забудьте про кариес»? – Почему не тебе, не мне счастье выпало, а толстушке Элси? Только и одно было в ней прекрасно, что золотые волосы.
– А душа? – возражала Тилли. – Душа у нее была сонная, в грезы погруженная, по сновидениям блуждающая. Нашла в сновидении Марка и ушла с ним.
– Нам-то, нам что осталось? – убивалась Лэсси.
И вдруг усмехнулась Тилли.
– Воспоминания, – сказала она.
Лэсси мгновенно насторожилась.
– Что ты хочешь сказать?
– А ты что хочешь сказать? – фыркнула Тилли. – Ты ведь спала с Марком.
– Так ведь и ты с ним спала, – засмеялась и Лэсси. – У Марка было большое сердце.
– И очень большой и очень красивый член, – мечтательно проговорила Тилли.
Подсела к сестре своей сиротке на подоконник, тоже сигаретку взяла. Так посидели они, покачивая ногами и дым пуская, совсем бабушку-хлопотунью отравили.
Марка вспоминали.
И такой-то он был. И такой. А это помнишь? И с тобой тоже так было?..
Ах, какой он был славный, этот Марк. Ну почему, почему все одной только Элси досталось?
Погрустили, попечалились. Потом к другим делам перешли, более важным. Потому как на обед ничего, кроме грязного мармелада, не было. Судили и рядили, одно выходило: продавать бабушку-хлопотунью придется.
Бабушке о том сообщили. Повздыхала, пожевала губами, но согласилась: деваться некуда.
– Да и пропадете с нами, бабуля, – добавила Лэсси (ее совесть вдруг грызть начала).
– Э, нет, милая, – неожиданно возразила бабушка, – я за восемьдесят с лишком лет не пропала, так что уж теперь… Года мои не те, чтобы пропадать. А вот вам кушать нечего, это точно.
И свели бабулю в храм Нергала, что в западной оконечности города. Долго жрецов-привратников выкликали, пока не явился сонный да жирный и не осведомился, чего, мол, надобно. Бабулю оглядел и неожиданно интерес проявил. Другого позвал, такого же жирного, но куда менее сонного. Тот, второй, в торг с девицами вошел. Бабуля, девочкам доброе напоследок сделать желая, себя всячески показала. И гимны Нергалу воспела, да так, что жрец едва не прослезился. И о кулинарном искусстве своем поведала – пятнадцать различных блюд из одного только мармелада стряпать умела. Не служила ли когда богам? А то, милые мои, служила. Нинурте бледному, Нергалу кровавому, Нане прекрасногрудой. Всем понемногу. За восемьдесят лет и не тому обучишься. Боги – они с человеком всю жизнь, куда бы ни пошел, что бы ни делал, вот так-то, милые мои.
Жрецу эта речь понравилась и он за бабку отломил немалую сумму в шестьдесят сиклей. И увели бабушку-хлопотунью за тяжелые кованые ворота храмовые, а девицы стоять остались, сикли в руках держа. И ненавистны вдруг эти сикли им стали; однако чувствам недолго предавались, ибо очень хотелось кушать.
– Ну что? – сердясь, сказала Тилли. Первая от печали совершенного очнулась. – Идем, что ли, жратву покупать.
И, не оглядываясь на храм, побрели по Вавилону, с запада на восток.
Город как после болезни оправлялся. Везде кипела бурная восстановительная деятельность. Ревели краны, ездили машины, груженые тесом и камнем. На перекрестках, отчаянно дымя, стояли, ожидая своей очереди, бетономешалки. Рабы, вопя, как обезьяны, суетились на строительных лесах.
Среди развалин и лихорадочного строительства уже блестели свежими витринами и новеньким кафелем магазины и конторы. Пробираясь меж мусора, брезгливо подбирая одежды и с похвальной осмотрительностью ставя ноги, обутые в узорные сапоги, входили в эти конторы и магазины вавилонские лучшие люди.
Девицы по сторонам не глядели, в свой район торопились, к колодезным домам. В одном из колодцев хорошая дешевая лавочка была, где мяса можно было взять. Там же хлебный магазинчик имелся, где весь Мармеладный колодец хлебом разживался: у кого деньги водились, те краюхой; у кого денег почти не водилось, те черствыми корками (продавали на развес). Ну а кто совсем без денег, тем иной раз от хозяйки перепадало обглодышей – щедрая была. За то и любили ее.
Шли вдвоем Лэсси и Тилли, о завтрашнем дне не думали, а вместо того обсуждали, что из еды покупать будут.
И вдруг остановилась Тилли, а Лэсси с размаху налетела на нее.
– Что?!.
Тилли только рукой махнула, показывая на дверь, выглядывающую из стены, сплошь покрытой разбитым кафелем.
– Гляди!
Пригляделась и Лэсси. Тогда только разобрала то, что Тилли заметила с первого взгляда.
«Интим-шоп». Уцелел-таки во время мятежа и даже торговлю вел среди развалин. Правда, желающих усовершенствовать свою сексуальную жизнь и разрешить все интимные проблемы было маловато. И все же магазин был открыт.
Девицы переглянулись.
Потом Тилли пожала плечами и решительно толкнула дверь.
Огляделась. Зеркальные стены, повсюду розовая драпировка с фиолетовыми бантами, искусственные цветы, сделаные с изумительным мастерством, оплетают потолок. Изысканно одетая красавица любезно устремилась навстречу посетительницам.
– Вам угодно?..
– Да, – сказала Тилли.
Красавица улыбнулась. Тилли слегка опешила. Она еще не встречала подобного приема – ни в конторах, куда приходила вести переговоры о работе, ни тем более в магазинах.
– Это что, сервис такой? – прошептала Лэсси ей на ухо. Она тоже была растеряна.
Тилли покачала головой. Дело было вовсе не в сервисе. В холщовой сумке на бедре у Тилли лежали шестьдесят серебряных сиклей, от которых расходился тонкий, горьковатый аромат. На него-то и отреагировала красавица в магазине. Это и называется хорошо вымуштрованная обслуга: чуять запах сиклей, безошибочно отделяя его от всех прочих городских и плотских запахов.
– Прошу вас, оставьте смущение, – ворковала между тем красавица. – Интимные проблемы вовсе не являются стыдными или позорными, как это было принято считать в нашем ханжеском обществе. Полноценный секс вовсе не удел одних только жриц Наны и Эрешкигаль (для садо-мазохистского варианта).
Тилли сообразила: красавица дословно цитировала ту самую сопроводиловку, которую сочиняла Лэсси, выдергивая по кусочку из всех книг, где имелось хоть немного сведений по данному вопросу.
– Возможно, вам стоило бы проконсультироваться у опытного сексотерапевта, – продолжала красавица. – У нас открыт прием, так что вы можете посетить его прямо сейчас. (Изящный жест тонкой, в браслетах и кольцах, руки в сторону незаметной двери в стене).
– Да нет, – хрипловатым голосом отозвалась Тилли. – Мы, собственно… А кому эта лавка сейчас принадлежит?
Красавица слегка приподняла брови.
– Достопочтимому Гимиллу, – ответила она.
– И давно? – спросила Тилли.
– Вторую седмицу.
– А прежний владелец?
– Вы были знакомы с прежним владельцем? – догадалась, наконец, красавица. – Увы, он скончался. Все дела его были в полном беспорядке, так что после смерти наследникам ничего не оставалось, как распродать его имущество. Высокочтимый Гимиллу был так добр, что оставил почти весь персонал.
– Так и Верховный Холуй до сих пор функционирует? – невежливо поинтересовалась Лэсси.
– А? Нет, он погиб во время мятежа. – Красавица выдержала краткую, приличную теме паузу.
– А документы?.. – продолжала Тилли.
– Сгорели, к сожалению. Офис был подожжен мятежниками, так что фирма понесла значительные убытки. – Запах сиклей был так силен, что красавица отвечала на все эти совершенно неуместные вопросы. Ей не хотелось, чтобы девицы ушли, хлопнув дверью. А девицы – особенно эта страшненькая, малорослая, – были на это очень даже способны.
Очень осторожно красавица поинтересовалась:
– У вас были какие-то контракты с фирмой?
– Были. – Тилли хищно поглядела на красавицу.
Та с сожалением развела руками.
– Мне очень жаль, но сейчас невозможно восстановить практически ничего. В нынешней ситуации многие пострадали. – И поскорей перешла к более интересному: – Не желаете ли что-нибудь приобрести?
Лэсси между тем подошла к полке, на которой были выставлены приспособления – в том числе и литые из резины. Заметив интерес, с которым девушка разглядывает продукцию «Интима», красавица поспешила к ней на помощь, с облегчением отвязавшись от противной Тилли с ее противными расспросами.
– Харигата – древняя восточная традиция, которую давно уже пора было освоить и нам, в Междуречье. Мы, можно сказать, новаторы в этом деле. Ведь что такое харигата? Лучшая часть мужчины, только без всего остального. Харигата никогда не устает, он может быть ласковым и грубым, по вашему желанию…
И как убедительно говорит! Лэсси слушала рассказ, ею же самой написанный, и млела. И не хотела, а млела. Красавица будто извлекала рекламный текст из самых сокровенных глубин своей души. Слова исходили из розового ротика, словно рождаясь на глазах. Лэсси даже замечталась на мгновение под сладкую музыку ее речей.
– Да, – немного невпопад сказала Лэсси, перебив, наконец, красавицу. Та послушно замолчала и с ласковой, понимающей улыбкой уставилась на покупательницу.
– Тилли, иди сюда, – позвала Лэсси.
Тилли, метя подолом, приблизилась.
– Ой, – проговорила она, оглядывая полку. – Сколько их тут…
– Вам угодно? – осторожно, чтобы не спугнуть, спросила красавица.
Тилли протянула руку, безошибочно взяв «Спящего Тристана». Провела кончиками пальцев по упругому члену. Как знакомо ей это прикосновение. Будто в тот день, когда она тайком спустила джинсы со спящего Марка и осмотрела его член, чтобы потом сделать копию.
– Вот этот.
Красавица с энтузиазмом поддержала:
– Прекрасный выбор!
– Знаю, – поворчала Тилли.
– Тридцать сиклей, – сказала красавица.
Девицы переглянулись.
– Харигата – лучшая часть мужчины, – сказала Лэсси. – И кормить его не надо. И не курит. И баб не водит.
Тилли полезла в свою холщовую сумку и начала отсчитывать сикли. Красавица деликатно глядела в сторону. Маленькие ловкие руки Тилли выложили на столе перед красавицей два столбика по пятнадцать сиклей. Та, очнувшись от задумчивости, сноровисто пересчитала деньги, смахнула их в ящик и снова улыбнулась обеим девицам.
– Прошу вас, – произнесла она, вручая им покупку. И когда только она успела так изящно запаковать Спящего Тристана? Харигата был завернут в золотую бумагу с красными розами и белыми маргаритками, перевязан полосатой лентой, покупка вкусно хрустела и еле заметно пахла сладковатым дымом курений.
Безжалостно сминая роскошный бант, Тилли сунула харигата в свою сумку. Попрощавшись с красавицей, девицы вновь очутились на улице.
Вечером, поставив харигата на стол, они разлили свежий чай по немытым чашкам. Полушубок, чуя настроение хозяйки, приполз из прихожей и теперь лежал на коленях у Тилли, которая рассеянно гладила его против шерсти.
– Вот мы и остались с тобой вдвоем, – сказала Лэсси. Шумно всхлипнула, потянула чай сквозь зубы.
– Как ты думаешь, почему бабушка не продала себя в храм? – спросила неожиданно Тилли. – Ведь за нее отвалили целых шестьдесят сиклей. А она хотела служить у нас за одну только еду и спальное место.
Эта мысль не приходила Лэсси в голову. Она так и сказала.
– Понятия не имею. Никогда об этом не задумывалась.
– Мне кажется, ей не хотелось жить в храме. И вообще у чужих людей. Ей хотелось иметь внуков, – сказала Тилли. – На самом деле это не мы ее в дом пустили. Это она нас удоречила. Вернее, увнучила. А мы ее продали.
– Закономерно, – после краткого молчания подытожила Лэсси.
– Да, – согласилась Тилли. – Закономерно. Итак, мы проели и пропили бабушку, а сейчас еще и потрахаемся, благослови ее Нергал.
И она погладила харигата.
– Ну что, Марк, – сказала Тилли, – вот теперь ты от нас никуда не уйдешь.
ПРАХ
…Стало быть, умер.
Наставник Белза умер. В своей постели, как и хотел, в собственной, на заработанные деньги купленной квартире в центре Вавилона, и жена даже не заметила, как отошел. Просто перестал дышать, в чем она удостоверилась лишь наутро, да и то не сразу.
Мертв. И ничего с этим поделать нельзя.
Асенефа посмотрела на себя в зеркало, прежде чем занавесить его марлей. Будто прощалась. Увидела глаза иконописной красоты, в двойных кольцах ресниц и усталости. Рот увидела, маленький, узкогубый. Остренькие скулы. Такому лицу только вдовий платок и впору. Поглядела – даже не вздохнула. И закрыла свое лицо ржавой от пыли марлей. А других зеркал в доме не было.
Ушла в кухню, там засела. Сварила себе кофе. Потом еще раз сварила кофе, но допивать уже не стала – сердце забухало в горле. Пусто на душе и спокойно. И делать ничего не хотелось. Рука не поднималась делать что-то. По телефону позвонить разве что?
Ну, и куда звонить – в милицию, в «скорую»? Нелепость и того, и другого очевидна. Он умер.
Что, спрашивается, делать здесь милиции?
– Уважаемая госпожа Смерть, вам придется последовать за нами. Вы подозреваетесь в совершении преднамеренного убийства.
– Я не стану отвечать на вопросы, пока не позовут моего адвоката.
Тут же и рыло адвоката вылезет… Известно, каков адвокат у Смерти.
…Потом врачи – как приходили они всю жизнь из районной поликлиники (да и из ведомственной, от Оракула кормившейся, тоже):
– Анальгин с амидопирином три раза в день после еды… и хорошенько пропотеть…
Она посмотрела в раскрытую дверь кухни. А он остывает – там, в спальне.
Залпом допила кофе, только сейчас поняв, что забыла положить сахар. Решительно отодвинула табуретку, чтобы не мешала, и водрузила себя на колени, лицом в сторону прокопченной вентиляционной решетки под потолком в углу кухни, где по достоверным данным компаса находился восток.
Глубоко вздохнула. Итак…
– Отче наш, который на небесах… Раз ты – наш отец, значит, мы все – братья и сестры, так, получается? Нет, это неправильно. Неправильно, потому что в сердце своем я чувствую иначе. Ведь ты заглядываешь иногда в мое сердце, Господи? Тогда ты знаешь, что я стала бы лицемерить, говоря: «отец наш». Я – Асенефа, ты помнишь меня? Мне дали имя египтянки, жены этого раздолбая Иосифа, который сны толковал. Удачно толковал, на чем и поднялся. Совсем как мой Белза. Он мертв. Вон, в комнате лежит, можешь полюбоваться. И скоро набегут все его бабы, не сомневаюсь. Завоют. Мои сестры, если уж ты – наш отец.
Ну ладно, Манефа – она моя сестра. Моя настоящая сестра, кровная и единоутробная, и даже молочная – все разом. Я ее люблю. Он трахался с ней, когда она только-только приехала из Кадуя поступать в институт, молоденькая была, нежная. Лучше уж с ним, чем с этими козлами из ихнего института.
Актерка тоже оказалась славной, к тому же он ее бросил. С Актеркой он трахался, когда я валялась в больнице после этого чертова аборта с этим чертовым воспалением. Ты не думай, Господи, я на тебя не в претензии, так мне и надо за то, что дитя извела.
Да, еще есть Марта, немка белобрысая. Сестра ли она мне? Она в Тебя, Господи, можно сказать, и не верует, до того Тебе дела быть не должно, да и мне тоже. Ну, с Мартой он, естественно, трахался неоднократно. Не скажу, что меня это так уж раздражало. Трудяга Марта, этого не отнимешь. Вкалывать горазда. Пусть – будет мне сестра и Марта.
Но вот Мария, эта сучка… Скажи на милость, почему я и ее должна считать своей сестрой? Только потому что Марию он трахал тоже?..
Ах нет, я запуталась. Ты – наш Отец вовсе не потому, что он переспал со всеми моими подругами.
Ты – наш Отец на небесах…
Итак. Отче наш, иже еси на небесех…
Тьфу! Да не сестра мне Мария!.. Не сестра!..
Что есть праведник?
Человек пьет водку. Он, несомненно, не праведен.
Логично.
Но бывает и наоборот: можно пить водку и все равно быть праведным. Сколь великолепно подобие Божье, даже когда оно и лыка не вяжет. И тогда получается, что любой человек есть праведник. Бесконечно восхищение мое перед праведностью этого жалкого, смертного существа.
Можно не пить водку и быть праведным.
И совсем уж несообразно: и водку не пить, и праведным не быть.
Ладно.
Что есть грех?..
– Мария, Мария! Ты скоро? Вода нужна!
– Иду, мама!
Возит багром в неглубоком колодце. Ведро бьется о бетонные кольца, никак не хочет тонуть, никак не желает зачерпнуть воды.
– Да Мария! Тебя за смертью посылать!
Мать кричит из кухни. И чего ее, спрашивается, на выходные потащило на дачу, в такой-то мороз? Сидеть бы сейчас в городе, в теплом кресле, книжки читать. Зимой на даче так холодно. Только и радости, что у печки потереться, послушать, как дрова трещат, только и удовольствия, что перечитать по сотому разу подшивки старых журналов «Вокруг света» – еще отец выписывал. Мать все в растопку норовит пустить, а Мария не дает.
– Ма-ша!
Налегла посильнее на багор, кольцо по ведерной ручке скользнуло, с дужки соскользнуло, ведро водой захлебнулось, с багра соскочило, в колодце мелькнуло – и пропало.
– Мам, я ведро утопила…
На крыльцо мать выходит – в дачном фартуке, из занавески сшитом. Летом веет от ее фигуры: и от фартука этого, и от волос, из-под косынки выбившихся, колечки седеющие, и от запаха жареной картошки, за нею следом выскочившего на морозный воздух.
– Маша. Сколько можно ждать?
– Да утопилось ведро, мам.
– Как – утопилось? – И понесла на одной ноте, точно по покойнику завыла: – Не дочь, а наказание, и в кого только такая уродилась, ленивая, нет чтобы на работу нормальную устроиться, все какие-то мечтания… Нет, добром все это не кончится, помяни мое слово…
…Что есть грех? Злые поступки совершаются добровольно. Это очевидно. Настолько очевидно, что даже как-то не по себе делается.
А вот добрые?..
Да, я стояла с Белзой в очереди. Какое-то кафе, «Лакомка» или «Сластена», не помню. Он обожал пирожные с кремом и обжирался ими. А сам тощий, как дрань, из какой лапти плетут. И я громко сказала про злые поступки. А какая-то женщина, что стояла перед нами и, видно, слушала разговор – ну да, я так раздухарилась, что вся «Сластена», небось, слышала! – она повернулась и в упор спросила: «А добрые?»
Добрые поступки чаще всего совершаются из-под палки. Хотела бы я знать, почему…
– …Разве мы с отцом так тебя растили? Мы ли не отдавали последнее, только бы поступила в институт, только бы выучилась, вышла в люди. Я вот неграмотная, всю жизнь маюсь, все для дочери, для кровинушки. Отблагодарила, спасибо…
– Скучно, мам. Помолчала бы.
– Вот как она с матерью разговаривает!
Всплеск рук, покрасневших от работы, распухших – обручальное кольцо так и въелось в безымянный палец. Ох и тяжел удар мясистой натруженной кисти, если по материнскому праву вздумает проучить дочь по щекам!
– Это так она с родной матерью разговаривает! Постыдилась бы, ведь из института выгнали, замуж никто не берет – еще бы, кому нужна такая, рук об работу марать не хочет, все стишки царапает…
– Да скучно же.
– Скучно ей!.. – И со слезами: – Скучно ей, видите ли…
Дверь захлопнулась. За дверью исчезли и мать, и летний фартук, и запах жареной картошки. У колодца на снегу стоит Мария без шапки, волосы черными прядями по плечам, ведро утопила. И закрытой двери говорит Мария:
– Господи, как я люблю тебя, мама. Как я люблю тебя.
Первое, что сделала, возвратившись в город, – позвонила Белзе. Трубку сняла Асенефа. Вежливость выдавила из Марии слова, точно зубную пасту из старого тюбика:
– Как дела, Аснейт?
Египтянка ответила:
– Помаленьку. Сестра вот на днях погостить приезжает.
– Манька-то?
– Это ты – Манька, – процедила Асенефа. – А она – Манефа.
Мария легкомысленно отмахнулась.
– Да, я и забыла. У вас же полдеревни все Манефы…
Асенефа помолчала немного. Потом – из той же выморочной вежливости – спросила:
– Ну, а ты как?
Зачастила, тараторка:
– Представляешь, моя мать, вот сумасшедшая баба, потащила меня на дачу. Курятник свой укреплять. Я говорю: работяг наняли, деньги дадены, чего еще укреплять-то? Нет, говорит, надо проследить, сейчас халтурщиков и обманщиков много.
– И правильно, – сухо сказала Асенефа. Одобрила матери марииной поступок. – Народ нынче жулье, за всеми глаз нужен.
За один голос только удавить бы египтянку. Как вату жует.
– В общем, три дня проторчали на холоде, форменный колотун. Кроме сосен ничего не видали. А я ведро в колодце утопила, – похвалилась Мария. Больше ведь все равно говорить не о чем. Асенефа молчит, слушает. – Ух, мать и ругалась. Ей теперь на месяц разговору хватит. Зато съехали в тот же день, воды-то не достать. Ведро вот новое покупать придется…
Поговорили достаточно, чтобы к главному перейти. Мария ждала этой секунды с радостным нетерпением, Асенефа – со злорадством.
– А Белза дома?
– Дома, – мстительным каким-то тоном сказала Асенефа.
Мария помялась немного.
– Можно его?..
– Нельзя.
Как отрубила.
Все, мой он теперь. Ради этого стоило и Белзу потерять.
– Почему же? – спросила Мария.
Скандала, сучка, хочешь. Чтобы из-за мужика я тебе в рожу вцепилась – вот чего ты хочешь. А не будет тебе никакого скандала. А будет тебе по грудям и в поддых.
– Он мертв, – сказала Асенефа. – Умер Белза.
Чугунной гирей в грудь Марии ударили эти слова. Она поверила сразу. Ничего не сказала, аккуратно положила трубку на рычаг.
И Асенефа трубку положила. Стояла возле телефона и улыбалась.
…На ко-го ты ме-ня по-ки-и…
Со стены мутно глядел огнем осиянный лик Джима Моррисона. Слушал мариин вой.
Не одобрял.
Утопая в снегу, идет Марта по городу. Белобрыса Марта, коренаста Марта, обременена сыном Марта. От первой любви, в семнадцать лет рожденный, скоро догонит в росте непутевую свою, юную свою мать.
Утром ей Мария позвонила, стучала зубами о телефонную трубку, рыдала, насилу разобрать, чего хотела. А разобрав, так и обмерла. Умер. Ее, Марты, нелегкой жизни утешение.
А она сильная женщина. До чего губительно это для бабы – сильной быть.
Повесила трубку, не стала Марию утешать – что без толку время тратить. Найдется кому Марию утешить. Ей, Марте, перво-наперво денег достать надо. Похороны – вещь дорогая.
Ну, кольцо обручальное, от матери досталось. Марте не пригодится, не выйдет замуж Марта, некогда ей – работа да ребенок всю ее съели, все косточки обглодали. Дубленка еще есть хорошая, из гуманитарной помощи. Продать. Все равно Марте мала, сыну велика, да и покрой девичий. Но на все время надо.
А тело, Мария сказала, так у Асенефы и лежит. Стервятницей сидит египтянка над Белзой, даже в морг отдать не хочет. Так и разложится ведь Белза в постели, глядишь, и хоронить будет нечего.
Да какая Асенефа египтянка? Только и древнего в ней, что имя. Разве ж знала простая вологодская бабушка, когда понесла внучку регистрировать (родителям некогда было, родители лес валили, деньги зарабатывали, а леса в Кадуе знатнейшие, знатнее ливанских кедров), разве ведала простодушная старушка, выбирая девочке из православных святцев имя, что оно означает «посвященная Нейт»?
Нейт – ночь.
Вошла, распростерла руки, перья черные свесились с локтей и плеч до пола, тщательно намытого хозяйственной Асенефой. Прекрасна ликом Ночь, печальна, безжалостна Ночь.
– Встань, моя жрица, моя посвященная, ответь: кто здесь лежит перед тобой на постели, точно спит безмятежно?
– Это мой муж, мой возлюбленный, мой брат.
– Кто смотрит на меня из-за закопченной вентиляцинной решетки, точно из застенка? Кто пылающим взглядом продирается сквозь жирные лохмотья пыли?
– Это христианский боженька глядит на нас с тобой, Нейт, звездная моя, оперенная моя, крылатая ночь, это его лицо за решеткой озарено рассветом, ибо там, где решетка, – восток…
…Да святится имя Твое… И это правильно, здесь я согласна. За то, что всему дано свое имя, и для каждого поступка есть название, и всякому чувству приготовлено свое слово. А слово само по себе божественно и является Богом…
Вот когда Юсуф, муж Асенеф, пытался из Египта написать письмо своему отцу Якубу, он неизменно начинал с того, что восхвалял Бога. Благочестив, стало быть, был Юсуф. И имя Бога сжималось до первой буквы, а буква свивалась в точку – и что больше этой точки мог сказать Юсуф своему отцу о мире и о себе в этом мире? Ибо в одной этой точке содержались сведения обо всем, что дано только знать человеку… Так открылась истина слова Юсуфу, женатому на Асенеф. На Аснейт. Ибо таково мое имя, Господи. Имя той, что пытается охватить мыслями вечную сияющую точку, в которой заключен Бог…
И как же восславить мне тебя, если…
…Черт, опять телефон, и когда только угомонятся…
Хоть и темных языческих верований держалась Марта, а Белзу решила почтить по вере его. Белза же, отслуживший Оракулу Феба-Аполлона пятнадцать лет, перевалив за сороковой год жизни, стал склоняться в сторону христианства, которое в последние годы неожиданно начало набирать силу в Вавилоне.
Вот и вошла Марта в лес колонн христианского храма, на дверь черную с золотым крестом наткнулась, как на неодолимую преграду, – закрыт был храм. Справа же и слева от двери двумя неподвижными сфинксами, двумя Анубисами сидели нищие. Оба средних лет, не старше пятидесяти. Мужчина – скособоченный, с рыжей всклокоченной бородкой. Баба – в сером толстом платке, волос не видать, лицо круглое, глаза черные, цыганские. Застыли просящие подаяние, как неживые, – безмолвные стражи закрытой двери, крестом запечатанной. Кто же им подаст, если храм пуст? Для чего сидят?
– А что, закрыто? – зачем-то спросила Марта.
Нищие продолжали безжизненно глядеть в одну точку. Марта порылась в карманах, выдала каждому весьма умеренную, хотя и не совсем скупую милостыню. Цену деньгам Марта знала, поскольку сама зарабатывала, потому и одарила нищих, сообразуясь с полезностью получателей. Те взяли с охотой. Теплыми оказались их руки, несмотря на морозец, хоть и грубыми на ощупь. И сразу ожили. Как автоматы, если в них опустить монетку. Бойко замахали крестами, забормотали «дай Бог здоровьичка, дай-то Бог здоровьичка».
– Вы вот что, – строго сказала им Марта. И они с готовностью замолчали, подались вперед, готовые слушать. – Здоровьичко-то уже не понадобится. Молитесь за упокой души. Только как следует молитесь, поняли?
– Умер кто, что ль? – спросила нищенка, вздрогнув.
Марта кивнула.
– Близкий, что ль?
Марта опять кивнула.
– Ой, горе-то какое, горе! – залопотала нищенка. – Ох, горе!.. Молодой был-то?
И черные глаза пытливо и страдальчески остановились на лице Марты.
И снова кивнула Марта.
– Горе-то, – вздохнула нищенка.
И снова застыла в сфинксовой неподвижности.
…Да и женился он на этой стерве египтянке, только на имя и польстившись…
Смерть и Белза. Никогда прежде в мыслях Мария не связывала их, хотя и знала, что Белза умрет раньше нее. Все-таки старше он на одиннадцать лет. Они познакомились перед новым годом, только в каком же году?
– Маша, сходи за хлебом.
– Сейчас.
Белза сам, через какого-то дальнего знакомого, пятнадцатая вода на чужом киселе, теперь уже прочно забытого, попросил устроить их встречу. Слушал рассказы о Марии, два месяца слушал, облизывался, интриги плел, чтобы свели с нею. Девушка, нелепая и прекрасная, пишет стихи, никак не может их напечатать – и не сможет никогда, потому что нелепа и прекрасна! – где-то бродит по Вавилону, мимо Белзы, не дается в руки…
«Мария, я, кажется, нашел тебе издателя». – «Не может быть. Никогда и никто не найдет мне издателя. Все находят для меня только кобелей. И половина этих кобелей на самом деле импотенты, это они комплексы так избывают, психоанализом занимаются сами с собой, так их и так!» – «Да нет же, Мария, этот, кажется, настоящий…»
Он и оказался – настоящим. Во всяком случае во всем, что касалось эрекции. А насчет всего остального, включая и обещанные публикации в толстых журналах, разумеется, полная ерунда. Что и требовалось доказать.
Предновогодним вечером, в мишурной и пестрой толпе, пропустив мимо целое стадо Санта-Клаусов, на условленном месте в переходе метро Мария ждет. О месте и времени договаривались долго, раза три или четыре созванивались, ибо Мария вечно путается в пространстве, вечно она в заблудившемся состоянии. А он опоздал. Она чуть с ума не сошла – вдруг все-таки заплутала и не там ждет!
Сволочь, наглец. Вывалился откуда-то из синевы пасмурной ночи, расцвеченной гирляндами огней, капюшон со светловолосой головы сбросил, открыл узкое лицо с очень светлыми зеленоватыми глазами.
И в эти ясные глаза, в этот летний крыжовник, Мария выпалила единым духом: «Для того и дождалась, чтобы послать, если даже вовремя прийти не можешь, то какой с тебя прок, издатель нашелся…»
– Маша, сходи за хлебом.
– Сейчас.
– Деньги в коробке у телевизора.
– Хорошо.
Быстрым движением – скорее, пока не ушла, не улетела, удерживает за плечо. «Вы торопитесь?» – «А ты как думал, деятель? Что я новый год тут буду встречать? В метрополитене?» Последнее слово процедила с особенным удовольствием.
«Дайте хотя бы стихи».
Со всем презрением, какое сумела в себе наскрести по сусекам, Мария бросила: «Неужели ты думаешь, что я сразу так вот неизвестно кому принесу свои стихи?..»
Стихи, смятые, лежали в сумочке, отпечатанные в разное время на разных машинках. И он, похоже, очень хорошо знал об этом.
«По крайней мере, позвольте вас проводить».
И чтобы совсем уж идиоткой не выглядеть, взяла его под руку – снизошла. «Провожай, коли делать нечего…»
– Маша, ты еще не ушла?
– Сейчас.
– Не сейчас, а сию минуту!
Итак, Белза мертв. Никогда не думала, что не встретит больше этот удивленно-радостный взгляд крыжовенных глаз.
Снят запрет на слово, ибо проникло оно в мысли, и каждый час жизни им окрашен.
Снят запрет на слово, ибо когда мы говорим: «обедать, спать», думаем: «смерть, смерть».
– Маша!
Звонок в дверь, Асенефа отворила сразу. На пороге молодой человек в строгом черном костюме, лицо омрачено профессионально-кислым выражением. На него глянула из саркофага черного вдовьего одеяния Асенефа – остренькая, поджарая, взгляд цепкий.
– Соболезную, – скороговоркой начал он прямо с порога. – Я агент из похоронного…
– Проходите.
Оценив деловитую повадку женщины, агент вздохнул с видимым облегчением, извлек из тощего портфеля, тоже черного, блокнот с бланками заказов и два листа истасканной фиолетовой копирки.
– Куда?
– Лучше на кухню.
Да уж, лучше на кухню. Потому как в спальне третий день спит мой Белза. И незачем ему разговоры наши слушать.
Агент удобно устроился за обеденным столом. Крошки тщательно стерты, кругом стерильная вдовья чистота, от которой выть хочется живому человеку.
– Хоронить будете или кремировать?
– Хоронить.
Агент проложил копиркой три экземпляра бланка заказа, прилежно начал строчить, время от времени задавая вопросы.
– Покрывало: кружевное, гардинное, простого полотна, простого с рюшами?
– Кружевное. С рюшами.
– Подушка тоже кружевная? Рекомендую простого полотна, изящнее выглядит.
– Кружевная.
– Да, не забудьте одежду. Костюм, белье, тапочки. Тапочки рекомендую также заказать у нас.
– Хорошо, пишите.
– Кто вам обряжает? Служители морга или предпочитаете религиозные организации? В комплекс наших услуг входит сервис по заключению договоров с монастырями, храмами и капищами.
Асенефа оглянулась на дверь кухни. Агент поднял голову.
– Так что писать?
– Сама обряжаю, – буркнула Асенефа.
Агент пожал плечами. Дескать, ваше дело, дамочка, насильно никто не заставит, а только бы лучше дело сделали специалисты…
– Услуги плакатария?
– Что?
– Плакальщиц заказывать будете?
– У него и без наемных целый гарем наберется, – мрачно сказала Асенефа, – Готовы уж, под окнами только что не торчат.
Агент поставил в бланке прочерк.
– Гроб?..
– Повапленный.
Агент поднял глаза.
– Это дорого стоит.
– Знаю. Я заплачу.
Агент попросил поставить подпись и отдал Асенефе третий экземпляр, самый слепой.
– Послезавтра ждите.
– Спасибо. Я провожу вас.
– Благодарю вас.
– До свидания. Сожалею, что по такому печальному поводу…
– До свидания.
Говнюк.
Мария и Марта у Марии в доме. Большая комната в гигантской коммунальной квартире, холодная, с мертвым камином. Как топить, если трубу наружу не вывести? Этаж-то не последний. Мария, правда, пыталась топить «по-черному», да еще черновики какие-то жгла, бесноватая, чуть пожар не устроила. Мебель старая, на века срубленная руками подневольных людей. Из-под палки трудились, вот и результат налицо. Так мать говорила торжествующе, всякий раз, как Марию укоряла.
Тонкая, как прутик, ключицы трогательные и шея ботичеллиевская, длинные черные пряди – совсем потерялась Мария в огромном этом доме.
Сидела на подоконнике, смотрела в окно, на проезжающие машины. Снег мелко сыпался на обледеневшую мостовую Вавилона, на торгующих старух, не таял на их платках и варежках.
– Как запомнить нам хотя бы одну снежинку? – говорила Мария.
Марта, накрывавшая на стол, замерла с чайником в руке.
– Смотри, сколько их. Да оставь ты свой дурацкий чайник, иди сюда.
Марта поставила чайник на стол, подошла, села рядом.
– Вон одна побольше других, – задумчиво проговорила Мария. – Только и ее толком не углядеть. Слишком быстро летит.
Так человек смотрит на снег – и хотел бы, да не видит. Так снег смотрит на человека – не знает о нем, потому и не видит.
Так – рассеянно и любяще – на человечество смотрит Бог.
Покой и печаль сходили от этих слов на Марию и Марту. Так, омрачась, смотрели в окно. Молчали.
Потом Марта сказала:
– Благословен, должно быть, тот, на ком задержался его взгляд, пусть на миг.
Мария повернулась, встретилась с ней глазами.
– Ах, нет. Знала бы ты, как это страшно.
Прошло время, сели пить чай, задернув занавески. Говорили о том, о другом, а думали об одном: Белза лежит мертвый.
– Как ты думаешь, она отвезла его, наконец, в морг?
Марта пожала плечами.
– Откуда мне знать.
– Что же, он так и лежит в ее постели?
– Я не знаю, Маш. Может, так и лежит.
С силой Мария повторила, уточняя безжалостно:
– В вонючей асенефиной постели.
Встала, взялась за телефон. И прежде, чем разумная Марта успела ее остановить, набрала номер.
– Аснейт? Привет, это Мария. Слушай, египтянка, а прах-то где?
– Не доберешься, сука.
Наконец-то обе перестали притворяться. И так легко им стало.
– У тебя, что ли?
– Да.
– И что, еще не протух?
И самой страшно стало, когда такое вымолвили бесстыжие уста. А Асенефа и бровью не повела.
– Не протух.
– Нетлен лежит?
– Нетлен.
И трубку бросила.
Ах ты, сучка, и попка у тебя с кулачок, шершавая, вся в прыщах от сидения на конторских стульях.
Асенефа повернулась к мертвецу. А ведь и правда, подумалось ей, Белза лежит в постели вот уже четвертый день. Лежит как живой, и даже не пахнет от него. Будто спит. Даже муха – вон, под потолком бьется – и та на него не садится. Только окоченел Белза, а так – нетлен.
Вздохнула Асенефа и вновь за тяжкий труд взялась – молиться.
– …И остави нам грехи наши… «Наши»… Что, чужие грехи тоже замаливать? Нет уж, Господи, некогда мне за других колени протирать. Извини. Одних только моих наберется на целую книгу, потолще телефонного справочника «Желтые страницы».
Вот, к примеру. Я ненавижу любовниц моего мужа. Ненавижу. А за что? Мне-то лично что они сделали? Белза был таков, сам знаешь, Господи, его на всех хватало. Ах, тяжкий это грех – ненависть. Ведь ребенка тоже из-за этого извела. Не хотела, чтобы его бесстыжие зеленые зенки пялились на меня с невинного детского личика. Не хотела второго Белзы. А ты, Господи, любить велел.
Смирение, сказано, страшная сила. И любовь – страшная сила. Она человека в бараний рог гнет, ты только сумей возлюбить его как следует.
Хорошо же, возлюблю! Я так вас возлюблю, суки, что передохнете у меня!..
– А ведь Актерке-то мы не позвонили, – спохватилась Марта. Вскочила, всегда готовая к действию.
– Актерка? – Мария сморщила носик. – С ней он и пробыл-то дня три, не больше, Она уж и забыла его поди.
Марта покачала головой. Взялась решительно за телефон.
– Он ее из такого дерьма вытащил… Забыла? Она бы по рукам пошла, либо от голода бы подохла…
– Вытащил, как же. Жизнь девушке спас. А потом в еще худшее дерьмо – да рылом, рылом, чтоб неповадно было, – сказала Мария.
Знала, о чем говорила. Сама Актерку три дня вешаться не пускала. Сидели днями и ночами напролет на этом самом подоконнике, две любовницы одного Белзы. И что в нем хорошего? Тощий да плешивый.
А Белза тогда, как Бемби в пору первого весеннего гона, бегал за Манефой. Ах, какая девочка была, провинциалочка из вологодских лесов, нежная, трепетная. И Набокова читала. И Кортасара читала. И Борхеса. А Джойса не читала. «Как вы сказали? Джойс?» И этот ясный детский взгляд из-под русой челки. «Я запишу, если позволите. Я непременно прочитаю Джойса». – «Да уж, ты непременно прочти», – строго сказал Белза. А у самого слюни текут, в глазах крапивная зелень, остатки светлых волос на лысеющей голове встали золотым венцом. И посмеиваясь себе под нос, глядела на это с дивана Мария.
Какая чистая девочка была Манефа. Таких Белза не пропускал.
В комнату вошла мариина мать – тяжелым шагом много работающего человека, плюхнулась в кресло у входа. В ответ на раздраженный взгляд дочери дрогнула ноздрями. Марте кивнула – уважала Марту, даром что гулящая, да работящая.
– Вы разговаривайте, разговаривайте, девочки, я вам мешать не буду.
Гробовое молчание повисло после этого. А мать сидела, зажав между колен ручную кофемолку, и терпеливо вертела ручку. Видать, на кухне этим занималась, а на кухне пусто, скучно, пришла к теплому столу, где чайник и чашки. Зерна перетирались и ссыпались тонким порошком в ящичек.
– Вот, – сказала мать, забыв свое обещание не мешать, – электрическая кофемолка-то сломалась, приходится вручную. Эта еще бабкина, старинная, теперь таких вещей и не делают. А починить электрическую некому. Все наперекосяк с той поры, как отца не стало. И эта вон совсем от рук отбилась, кофе и то намолоть некому, зато пить охотников много…
– Мама! – в сердцах сказала Мария. – Иди лучше к Татьяне Пантелеймоновне, она с удовольствием поговорит с тобой. Расскажи ей, как я ведро утопила. И как кофе намолоть некому. И как целыми днями смотрю в окно с кислой рожей. Поговори о современной молодежи… Только оставь ты меня, ради Бога!
Мать встала, сглотнула. Перед Мартой стыдилась. И, с красными пятнами на скулах, молча вышла из комнаты.
Марта проводила ее долгим взглядом.
– Если ты так ненавидишь свою мать, – сказала она Марии, – то почему не попробуешь жить от нее отдельно?
Дом, где вянут живые травы, где стынут цветы и осыпаются цветы под ласкающими губами.
Дом, пытаясь оторвать от тебя руки, оставляю тебе лоскуты кожи, содранной с ладоней, ибо намертво приросла к тебе.
Дом, сосущий мою молодость, не в силах покинуть тебя.
Ибо невыносима мысль о чужой руке, что зажигает свет в окне, которое я привыкла считать своим.
Восхитительна эта глобальная праведность человека, созданного по образу и подобию божества. Несмотря на все человеческие заблуждения, несмотря на все его грехи и просто неприкрытую подлость. Ибо критерий праведности лежит где-то далеко вне человека.
Может быть, даже вне внятной человеку вселенной.
Взять, к примеру, Актерку…
Актерка ворвалась в дом Марии на пятый день, как Белза умер. Влетела – птицей с морозного воздуха, впустив за собою запах зимы, лисий хвост волос разметался по воротнику дорогой шубы, черные глаза под черными дугами бровей сверкают, как о том в жестоких романсах поется надтреснутым голосом (а монетки-то звяк, звяк, звяк в драную шапку: благослови вас боги, господа милостивые!)
И прямо так, не сняв сапог и шубы, закричала:
– Где он?
– Глотку-то не рви, – лениво отозвалась Мария. – Не в казарме чай.
И встала, подошла, вынула актеркино худенькое угловатое тело из шубы, а сапоги Актерка, поостыв, сама сняла. Марта, в глубине комнаты мало заметная, вынула из буфета еще чашку.
Уселись.
Актерка приехала в Вавилон из Тмутаракани, задавшись целью попасть в Театральный институт. В институте же, только раз взглянув на тощие актеркины ребра, даже прошение не взяли.
И пошла в отчаянии девочка скитаться по огромному хищному Вавилону, и поглотило ее чрево большого города, и начало переваривать, перетирать, обжигать своим ядовитым желудочным соком. Деньги свои она сразу же потратила. Незаметно уходят деньги в Вавилоне. Следить за их исчезновением – особое искусство. У Марты оно, скажем, от природы было, а вот у Актерки, особенно на первых порах, отсутствовало. Так что и домой уехать она не могла.
Белза подобрал ее на улице, когда она совсем уже пропадала. Едва только увидел личико это ангельское с посиневшими на морозе губами, так и умилился. И умиляясь до слез, источая нежность – с кончиков чувствительных его пальцев так и капала – коснулся ее щеки и повел за собой домой.
Все было чудом для Актерки у Белзы в доме. И главным чудом был он сам, Белза.
Нежный, заботливый. Спаситель.
Три дня вместе спали, вместе ели, из постели не выбирались, разве что до туалета сбегать. Теплая постель у Белзы, надышанная, нацелованная, пропахла духами так сильно, что и не уснешь.
Актерка ласкалась и позволяла себя ласкать. И млел он от ее угловатого тела и крошечных грудей, и он того, как она хныкала. А еще она болтала обо всем на свете, как птичка. Слов он не слушал, только интонации девичьего голоска – и умилялся, умилялся. И бегала голенькая на кухню варить кофе, плюхалась обратно в постель с двумя чашками на маленьком металлическом подносике. И вертелась перед Белзой то в его махровом полосатом халате (даже не до пят маленькой Актерке – в два раза длиннее оказался), то совсем раздетая. Болтала и пела, смеялась и плакала, рассказывала про детство и про учительницу немецкого языка Лилиану Францевну. А он только глядел на нее и радовался.
На четвертый день умиляться вдруг перестал. Из постели выбрался, стал звонить куда-то – сказал, по делу. Так оно, впрочем, и было. На работу звонил. А она сидела в постели и ждала, когда он поговорит по телефону и снова вернется к главному своему занятию – умиляться на нее.
Он вернулся, но уже немного другой. Совсем чуть-чуть. Но Актерка звериным своим чутьем это заметила.
Бедой для маленькой девочки из Тмутаракани запахло не тогда даже, когда Асенефа ворвалась и устроила скандал. И не в те дни, как жили втроем (а то еще другие приходили, то Марта с работы забежит, тяжелые сумки в обеих руках; то Мария со своими сумасшедшими стихами на целый день завалится, торчит в комнате, бубнит, Асенефе мешает хозяйничать, умствует девушка). Асенефа, еще оглушенная абортом, мегерствовала в полную силу. Актерку в упор не видела. И кормить нахалку не желала.
Актерку Мария кормила. Ленивая, бесцеремонная Мария. Под асенефины вопли выгребала из шкафов съестные припасы. Под скучным взором Белзы (к тому времени бабы совсем его достали) откармливала сироту тмутараканскую, даже жалела ее, но как-то несерьезно жалела, забавлялась больше. И приговаривала: «Кушай, Кожа да Кости, кушай, вобла наша сушеная, не то подохнешь, а нас через то в ментовку загребут».
Так вот, тогда бедой еще и не пахло. Тогда все шло, можно сказать, своим естественным ходом.
А запахло бедой вот когда. Вдруг Белза к Актерке снова изменился. А она-то успела уже себя переломить, смириться с ролью брошенной, жила на кошачьих правах, все равно идти некуда. Поверила же в его вернувшуюся любовь сразу, без оглядки. Была умницей, была смиренницей, не роптала – и вот, дождалась!
Теперь все будет иначе.
– Я нашел тебе работу, – сказал он.
Сжимая в руке ее маленькую ладонь, привел в роскошный особняк Оракула. Актерка растерялась, голову пригнула. Какая красота кругом неслыханная.
Завел в комнатку за перегородкой. Три стены облезлые, дешевые, четвертая в золотой лепнине.
Клерк, сидевший там, уперся ладонями в стол, отъехал в своем кресле на колесиках на середину комнаты, оценивающе оглядел Актерку с ног до головы. Вынул большой лист, расчерченный на графы, начал задавать вопросы – о возрасте, месте рождения, образовании. Актерка послушно отвечала. Клерк вносил в клеточки непонятные ей цифры. Потом, взяв серебристый длинный листок, выписал все цифры на него. Получилось семизначное число. Подал этот листок Актерке. Она взяла. «Распишитесь здесь». Она расписалась.
Подняла глаза и увидела, что Белза уходит, оставляет ее одну. С порога уже, в ответ на вопросительный взгляд, ободряюще кивнул. И вышел.
Вот они, эти цифры, на сгибе локтя.
Запертая в тесной келье, неделю Актерка металась в жару: воспалилась рука, неаккуратно клеймо поставили ей коновалы в Оракуле…
Откупиться из Оракула сумела только через пять лет. Потому что рабское житье хоть и сытнее вольного (почему многие в Вавилоне сами себя в неволю отдают), а не для всякого.
И только спустя эти пять лет, уже в своей собственной комнатке на окраине Вавилона, сумела оценить Актерка все то добро, что принес ей предатель Белза. В Оракуле научилась видеть людей насквозь. Там обучили ее, битьем и голодом, всему, что требуется человеку, если он желает занять в большом городе место, подобающее человеку, а не скоту. И порой казалось маленькой Актерке, что ничего невозможного для нее не существует. И первое, что вколотили в нее, было терпение. Бесконечное терпение и умение ждать.
А Белза встретился с ней как ни в чем не бывало. Обнял, поцеловал, спросил о работе, о жилье. Она отвечала разумно, с достоинством. И это оценил Белза. Пригласил в гости.
Асенефа Актерку не забыла – рублем подарила, но чай все-таки поставила без напоминания. А там потихоньку отношения восстановились. Были они попрохладнее, поспокойнее, меньше было в них нежности и совсем не было иллюзий. И вместе с Марией иногда сетовала Актерка: совсем не бережет себя Белза, горит на работе, всех денег не заработаешь, а он уж не мальчик…
– …якоже и мы оставляем должником нашим… Вот уж нет. Во-первых, опять «мы». Кто это «мы»? Эти потаскухи мне не «мы». Как вернулась я после аборта, у Белзы дым коромыслом, баб полон дом. Обрадовался, что жена в больнице. Один раз только и навестил, конфеты шоколадные принес, их медсестры пожрали, я только коробку и видела. И почему это я должна, к примеру, прощать рыжехвостую Актерку? Ах, несчастненькая, ах голодненькая, на морозце прыгала, трамвайчика ждала, а трамвайчик все не шел, зато Белза шел, увидел эти черные глазки под черными бровками, да в опушении белого платка, и ухнуло сердце Белзы прямо в яйца, и взял он барышню за локоток, отвел чаем напоить. А тут кстати и выяснилось, что жить барышне толком негде…
Так изливалась Господу Богу Асенефа и все не могла остановиться.
– …"Мы"… – иронизировала Асенефа над словами молитвы. – Кто это «мы», Актерка, что ли? Ну и как, простит она Белзе, оставит ему его грех? Посветил надеждой, а потом предал. Так им и надо обоим. Неповадно будет.
Аж задохнулась.
Чтобы успокоиться, пошла в спальню проверить, как там дорогой прах поживает. Прах все еще лежал нетленным, ничего не изменилось. Посидела рядом, погладила по впалым щекам, по тощему животу, по могучему мужскому органу. Не ублажаться тебе больше молоденькими девочками, подумала она с непонятным сожалением. Все, саранча. Пресытилась земною мерою. Набила брюхо и повалилась на поле – обессилела.
Вот уж не подумать, что когда-нибудь настанет такой день, когда этот кузнечик отяжелеет и не взлетит.
На седьмой только день завершила Асенефа молитву.
– …Но избави нас от лукавого. Аминь.
И это – от души сказала, препираться даже не стала.
– Давно бы так, – произнес голос из-за вентиляционной решетки. Молодой голос, высокий. – Вот и умница. Спи давай.
И Асенефа заснула.
Мертвые невинны.
Мы, которым предстоит жить, – мы, толпящиеся вокруг, мы с нашими слезами – мы, мы виновны.
Мы виновны.
Ибо в каждом из нас шевелится вздох облегчения:
и на этот раз не за мной…
Никто никогда не коснется меня его рукой.
Отношения Манефы и Белзы складывались таким образом.
Сначала он причинил ей любовь.
Потом он причинил ей боль.
И она прокляла все, что связано было с воспоминанием о нем. Сестру, Вавилон, Джойса. Засела в мрачной своей, болотами и непроходимыми лесами покрытой Вологодской области. Несколько лет сидела, молчала, думала.
И вот приехала.
Выросла Манефа и стала прекрасной юной женщиной, ступающей как бы не по земле, но в нескольких миллиметрах над ее поверхностью.
Никогда не стала бы, если бы он не причинил ей сперва любви, потом боли.
Из одиночества, стыда, из страха и неверия, из униженности и с хрустом выпрямляемой спины прорезывалась, вылепливалась, прорывалась из сырой глины девичьей души нынешняя Манефа. Становилась.
И стала.
Бог-Творец в ее разумении имел облик наставника Белзы. Разве хотел он, чтобы она испытывала стыд, страх, страдала от одиночества и неверия? Он хотел одного: чтобы она его удивила.
Возвратившись в Вавилон, Манефа сперва ткнулась к сестре, но та почему-то не отворяла. Побродила по городу, утопая в его сказочной, за годы одинокого сидения позабытой красоте. Потом устала, проголодалась. Отправилась в гости к Актерке – пересидеть асенефину дурь.
Рыжая лисичка Актерка встретила гостью радушно, усадила ближе к буржуйке – в новых районах часто отключали нынешней зимой отопление – дала чаю, сухарей ванильных, после гитару сунула. Манефа к буржуйке приникла благодарно, чаю выпила с удовольствием, сухарей ванильных погрызла в охотку, потом за гитару взялась. Чистота и покой плескались вокруг того места, где Манефа сидела и тонким, легким голосом пела.
Актерка любила это пение. У них с Манефой странным образом совпадали тембры голоса. Как будто один человек поет из двух горл одновременно.
И если скучала Актерка по Манефе все эти годы, то на самом деле скучала она по голосу манефиному, с ее собственным голосом так схожим.
Сидели и пели вдвоем, в печку дрова подсовывали.
А потом Актерка сказала – нужно же было когда-то это сказать:
– Белза умер.
Какие уж после этого песни. Смолкло пение.
– Мне не нравится, ужасно не нравится, бабоньки, что он там у нее лежит. Время-то идет, тело разлагаться начнет…
– Кому уж понравится.
– В конце концов, он не только асенефин.
Под хихиканье остальных возразила разумная Марта:
– Хотя бы лишних глупостей не говорила сегодня, Мария.
Сидели на кухне тесной мартиной квартиры, старались говорить только о деле, но по женскому обыкновению нет-нет да переходили на болтовню. Что поделать. Как тело женское не обходится без жирка – даже у Актерки, на что скелет рыбий, и то найдется – так и разговор между бабами без пустой болтовни не клеится. И между болтовней, непостижимо как, решается главное.
А главным было отобрать у Асенефы прах Белзы и предать его погребению.
– Она не подходит теперь ни к телефону, ни к двери, – сказала Манефа. – Ее из дома-то не выманишь.
– А вы с сестрой так и не повидались?
Манефа покачала головой. Актерка, поджав губы, сделала вывод:
– Очень странно.
– Ничего странного. Аснейт всегда была с придурью, – тут же сказала Мария.
– Кто из нас без придури, великие боги! – вздохнула разумная Марта.
– Верно, и все же… Меня просто бесит, просто бесит… долго эта Изида будет сидеть над нашим Озирисом?
– Бабы, хватит мифологии.
– Чай? – предложила Марта, вспомнив некстати о том, что она хозяйка.
– Пошла ты со своим чаем, – добродушно отозвалась Мария. – Меня уже тошнит от твоего чая. Слишком крепко завариваешь.
Женщины переглянулись. Как крепко любили они сейчас друг друга.
– Девки, я, кстати, серьезно говорю. Пока не предадим прах погребению… – Это Актерка.
– А тут никто и не шутит, – огрызнулась Мария.
– Может, от горя померла Асенефа?
– Не дождетесь, – заявила Мария.
– Нужно взломать дверь, ничего другого не остается, – вздохнула Марта. – Асенефу вырубим табуреткой по голове, прах завернем в простыни… Главное – правильно распределить роли. Одна на улице ловит тачку, вторая бьет Аснейт, едва только доберется до нее (только не до смерти, не хватало еще со вторым трупом возиться), две берут прах и выносят из дома.
Все одобрили план. Мужская хватка у Марты, этого не отнимешь. За такой бабой как за каменной стеной. И что тебя замуж никто не берет, такую разумную?
– Только зачем дверь выламывать? – подала голос Манефа, во время жарких споров молчавшая тихонечко в углу. – У меня ключ есть.
Осторожно отворили дверь. Ступили в дом.
И тотчас из всех углов адски заскрипели рассохшиеся половицы.
Мария зашипела на Актерку – та вошла первой, но лисичка только плечами передернула: сама попробуй. Одна Манефа прошла бесшумно и то потому лишь, что вообще земли не касалась ногами.
У Актерки в руке тяжелая трость с набалдашником. Взята в ателье проката костылей, куда лисичка – на то она и Актерка, чтобы роли представлять! – прихромала вчера совершенно преображенная, в пальто, специально для этой цели из мусорного бака вытащенном. Воняла очистками, кошачьей мочей, подслеповато моргала на брезгливо кривящую губы приемщицу, совала мятые мокроватые деньги за прокат трости. И так вжилась Актерка в роль увечной, что еще и подаяние два раза получила, пока до дома дошла.
Актерке поручено одолеть египтянку. «Ты ее в лоб резиновой штукой!» – воинственно размахивала руками Мария. Актерка коротко сказала: «Сделаю». И стало ясно, что сделает.
Марта, с виду самая благонадежная, на улице – такси ловит.
Хорошо продуман план. Осуществить же его оказалось и того легче. Асенефа на кухне спала мертвым сном. Вся кухня, и столы, и пол, и раковина заставлены немытыми чашками из-под кофе.
Подобрали с пола исписанный листок бумаги, но прочесть ничего не сумели – сквозь плохую копирку писано канцелярскими каракулями.
Ходили, чашками звенели, шуршали бумагой, а Асенефа спит себе и лицо у нее блаженное. Как будто великий труд завершила.
В спальню заходили с еще большей опаской даже, чем на кухню. Все-таки Асенефа живая, ее и тростью по голове не грех съездить, ежели противоречить будет благому намерению. А покойник на то и покойник, чтобы его покой никто не тревожил.
А Белза, облаченный в тщательно отутюженный костюм, лежал на кровати так безмятежно, словно готов улыбнуться и сказать своим возлюбленным:
«Да что вы, девочки. Разве вы меня тревожите? Вы ничуть мне не мешаете. Я так рад, что вы здесь. Что вы вместе и любите друг друга. А где Марта?»
«Марта на улице, тачку ловит».
«А тачка-то нам зачем?»
«Поедем».
«Куда же мы поедем все вместе?»
«На кладбище, Белза, куда еще».
«Неохота мне на кладбище… Ладно. Только вот что: во-первых, теперь я христианин, так что и кладбище выбирайте христианское. Не вздумайте в капище меня тащить. И жертв кровавых не приносите».
«Это уж как ты захочешь, Белза».
«А во-вторых…»
– Мать Кибела! – тихо ахнула Мария. – Да он же нетленный!
Уже и Марта давно в такси сидела, ждала, пока бабы прах вытащат из дома, на счетчик, мерно тикающий поглядывала. Слишком хорошо знала цену деньгам Марта, чтобы спокойно глядеть, как натикивает все больше и больше. И без всякого толку.
Уж и шофер начал на Марту коситься недовольно.
А глупые бабы все не шли.
Спорили над прахом.
– Если он действительно нетлен…
– Что значит – «действительно»? Ты что, сама не видишь?
– Раз нетелн, стало быть, удостоился такой праведности, что в землю его закапывать никак нельзя. – Это Мария доказывала, как всегда, с жаром.
– Какая там праведность? – любовно проворчала Манефа, а сама взглядом так и ласкает мертвое лицо своего совратителя. Худое, с тонким носом, с мягкими, как у коня, губами. – Похотливец он и развратник. И Джойса толком не читал.
– Не о том сейчас говорите, – вмешалась Актерка. – Если он праведен и нетлен, как это мы ясно видим перед собой, стало быть, прах Белзы уже не просто прах, а святые мощи. И не на кладбище его везти нужно, а в храм.
– В какой храм? – вскипела Мария. – Белза менял вероисповедания чаще, чем любовниц.
– В христианский, – твердо сказала Актерка. – По последней его вере.
Мария в раздражении махнула рукой.
– Христианин!.. Наверняка в эту веру он перешел не от души. Из шкурных соображений, что вернее всего. А может, чтобы Асенефа отвязалась. Многоженство ведь у христиан запрещено, супружеские измены почитаются за грех. Она его, небось, пополам перепилила.
– Насколько я знаю, христианами из шкурных соображений не становятся, – тихо возразила Манефа.
– Ты отстала от жизни, – заявила Мария. – Пусть лучше прах Белзы лежит в Оракуле. Все-таки именно там он отслужил большую часть своей жизни. Пусть приносит ему пользу и после смерти.
С улицы раздраженно просигналила машина. Женщины спохватились.
– Это Марта. Поймала тачку. Разберемся на месте, бабоньки. Взяли!
По настоянию Марты, мнение которой имело наибольший вес среди любовниц Белзы, прах нетленный повезли все-таки на кладбище. И на кладбище именно христианское. Все равно долго рассиживаться в машине и тратить драгоценное время на споры было непозволительной роскошью. И без того какую кучу денег придется выложить за бездарный простой такси.
Услышав место назначения, шофер скривился, точно жабу съел. Больно поганое место. Церковки христианские росли все больше по окраинным землям большого города, где земля подешевле. Небогаты были христиане, новая это для Вавилона религия. И приверженцы ее сплошь голодранцы. Правда, в последнее время и впрямь прибавилось среди них людей побогаче, но все равно – единицы, на единицах церковь в центре города не отмахаешь.
А тащиться на ихнее кладбище далеко, и все по ухабам, по раскисшей дороге. Асфальт, конечно, и там проложен, но под грязью, колесами трейлеров натасканной, совсем утонул – по этой дороге проходила междугородная трасса вокруг Вавилона.
Увидев, какое лицо стало у шофера, Актерка стремительно добавила денег из своих.
Поехали.
Прах, бережно завернутый в простыню, лежал на коленях Манефы, Марии и рыженькой лисички Актерки, расположившихся на заднем сиденье. Все три устроились рядком, сидели смирные, благочинные, вид имели постный.
Миновали городскую черту и сразу же оказались в зоне городских свалок и казнилищ. Манефа была здесь впервые и с обостренным любопытством приникла к окну, до середины уже забрызганному грязью. Их протряхивало мимо вознесенных на столбы колес, где кое-где дотлевали останки казненных преступников, лишенных благости погребения. Лохмотья одежд, застрявшие между спицами и ободами, обрывки веревок – все это слабо шевелилось на ветру.
Кладбище встретило их издалека непристойными воплями ворон. Шофер вдруг выругался, резко дернул машину вбок, чтобы не влететь в глубочайшую лужу. Манефа стукнулась лбом о стекло, промолчала, только лоб украдкой потерла – больно все-таки.
– Вон и кладбище ихнее, – сказал шофер, затормаживая. Показал вперед, где виднелась ограда и крестик над невысокими воротцами. – Во-он там. Дальше не поеду. Дорога совсем дрянь. Пешком дойдете. Уж извиняйте, бабоньки.
Марта отдала ему заранее приготовленные деньги и выбралась из машины. Мария, ругаясь и путаясь в одежде и простыне, вывалилась из задней дверцы. Раскрыла ее пошире, придержала. Распорядилась:
– Давайте, выносите.
Актерка и Манефа начали выпихивать прах из машины, толкая его головой вперед. Простыня задралась, сползла, открыла лицо Белзы. Безмятежно глядел он невидящими, все еще зелеными глазами в низкое небо, и снежок легонько сыпался на него из мокрых облаков. Марта придержала голову, Мария, пригнувшись, подхватила ноги.
Освобожденные от праха, выбрались на сырой снег остальные женщины. Хлопнули дверцы, машина уехала.
Сразу стало тихо. Только вороны орали, растаскивая трупы казненных.
Первой нарушила молчание Марта.
– Ну, что стоим? – безнадежно сказала она. – Взяли.
И они потащили свой дорогой прах к ограде и воротцам под крестиком. С каждым шагом, что приближал их ко входу, вороний гвалт становился громче.
Минули три виселицы, выстроенные в ряд на обочине казнилища, почти у самой кладбищенской ограды. На одной висел казненный. По всему видать, повешен недавно. Украдкой женщины рассмотрели его: одет в хорошо сшитый костюм, рубашка с голландским кружевом, галстук с люрексом и явно привезен издалека. Ну и босой, это конечно, преступников всегда разувают, когда вешают.
Возле повешенного стоял в карауле солдатик из городской стражи – положено, особенно когда преступник отъявленный. Сказано в приговоре: «будет повешен без надлежащего погребения», стало быть, должен быть повешен и птицами расклеван. Товарищи же покойного (особенно такого вот, в голландском кружеве и хорошо сшитом костюме) данного решения, что опять же естественно, не одобряют и потому всячески норовят повешенного снять и погребение ему все-таки учинить.
Глаза у солдатика тоскливые, долго ему еще тут топтаться, уминая сапогами мокрый снег.
Мимо четыре женщины прошли, пронесли что-то, в простыню завернутое. Просеменили. И не углядишь, а одна все-таки очень хорошенькая.
Исчезли за воротцами.
Кладбищенского служку Марта отыскала сразу, пока три ее подруги караулили прах. Сидел у свалки кладбищенских отбросов – пластмассовых цветов, выгоревших за давностью, истлевших лент со смытыми надписями, обломками дерева, кучами жирной кладбищенской земли. Потягивал из горла, пожевывал колбасу без хлеба – просто от целой колбасины откусывал. Губы жирные, глаза бессмысленные.
Увидевши женщину, не пошевелился. Только махнул на нее колбасой:
– Священников нет никого! Завтра приходи.
– Мне не священника, – сказала Марта. – Мне тебя надо.
– Меня? – Он даже удивился. Жевать перестал. И бутылку, поднесенную было к губам, опустил. – А меня-то тебе на что?
– Так покойника похоронить.
– А… – Служка с явным облегчением опять поднял бутылку. – Так я и говорю, завтра приходи. И покойника своего приноси. Сегодня не хороним. Выходной у меня, поняла?
– Ты только яму выкопай, – сказала Марта.
Служка обиделся. Искренней, глубокой обидой рабочего человека, особенно когда подвыпьет.
– Сказал же, тетка, что у человека выходной. Так нет, надо тереться тут, приставать… Настроение мне портить.
Он решительно забил рот колбасой и принялся жевать, глядя в сторону.
Марта оглянулась на своих спутниц, стоящих в ряд с прахом на руках.
– Нам что же, домой с этим ехать?
Не оборачиваясь, служка отозвался:
– А это уж ваше дело.
Очень его Марта обидела.
Но и Марта разобиделась. Столько опасностей пережили, столько денег вбухали – и все, получается, напрасно?
– Лопату хоть дай. Сами выкопаем.
Служка повернулся, жуя, поглядел на Марту. В его водянистых глазках мелькнуло осмысленное выражение.
– Лопату? А платить кто будет за казенное оборудование?
– Я заплачу.
Служка подумал, губами пошевелил – подсчитывал что-то. Потом, кряхтя, поднялся и, не стерев грязь, налипшую на штаны, побрел в подсобку. Вернулся нескоро, в руках держал действительно лопату. Торжественно всучил ее Марте.
– Вещь добротная, – объявил он. – На славу сработана. Ежели потеряешь, тетка, или сломается она у тебя…
Марта выдала ему денег. Служка опять обиделся. Сунул ей назад.
– Забери бумажки. Что ты мне ерунду даешь. Ты мне плату дай.
Скрежеща зубами, Марта удвоила сумму. Служка принял. Сунул за пазуху.
– Давно бы так, тетка, – сказал он и вдруг улыбнулся. – Во… Хорони своего покойника на здоровье.
И снова пристроил зад на кучу отбросов.
Место для Белзы выбрали хорошее, недалеко от ихней христианской церковки, деревянной, с зеленым куполом. При желании он сможет слушать богослужения. А вообще на христианском кладбище много было свободных мест.
По очереди копали могилу. С перепугу выкопали чуть не в два раза больше, чем требовалось. И поскольку закопать покойника просто так, без всякого обряда, всем четырем казалось неправильно, они провели свой собственный обряд.
Позаботилась об этом, как выяснилось, Мария. Лихо крякнув, вытащила из сумки (за плечами, оказывается, у нее сумка была, да еще битком набитая!) большую чашку, нож, бутылку прозрачной, как слеза, жидкости.
– Это что, водка? – испуганно спросила Манефа, глядя, как Мария выставляет все это на землю рядом с прахом.
– Казенки не пьем, – гордо сказала Мария. – Самогон это.
– Боги великие…
Мария деловито разложила закусочку – помидорчики, огурчики, хлебушек. Набулькала в чашу до половины самогона. Взялась за нож.
– Руки давайте, бабы, – сказала она.
Они вытянули руки. Выказывая хватку медсестры, Мария профессиональным движением резанула по запястьям, да так быстро, что они даже охнуть не успели. И себя порезала так же ловко, как остальных. Кровь капнула в самогон и смешалась там. Только у Актерки порез оказался слабым, тяжелые красные капли едва выступили.
Видя это, Мария взяла ее за руку, засучила рукав, обнажив синие цифры на сгибе локтя, надавила, выжимая кровь. Актерка только губу прикусила. Давно из Оракула ушла, слишком давно. Забыла уже, что такое физическая боль, которую надо перемогать, слишком долго на вольном житье всякими таблетками глушила головную и всякую прочую боль.
Встали над прахом, каждая со своей стороны. В головах Мария – справа и Марта – слева; в ногах Манефа права и Актерка – слева.
Чашу взяли вчетвером, вознесли над прахом.
– Пусть уйдут обиды и скорбь, – сказала Мария негромко, но внятно. – Пусть останется то, чему он научил нас.
– Пусть забудутся беды, – сказала Марта. – Пусть добро помнится.
– Пусть предательство прощено будет, – сказала Актерка. – Лишь кусок хлеба, вовремя поданный, пусть зачтется.
А Манефа ничего не сказала.
По очереди выпили, передавая чашу по кругу из рук в руки. И когда последней обмакнула губы в самогон, от крови мутный, Манефа, ранки на руках у всех четырех женщин уже затянулись. Зажили, как будто и не было ничего.
Остатки вылили в разверстую могилу.
Вереща тормозами, остановилась у ворот кладбища машина. Оттуда выскочила женщина в черных одеждах. Из-под вдовьего платка во все стороны торчат растрепанные светлые волосы.
Солдат, карауливший виселицу, и на нее поглядел. Скучно ему тут. Да еще сподвижники бандита того и гляди выскочат. Между скукой и страхом стоять намаялся уж.
Взвалив повапленный гроб себе на голову (ох и силищи в бабе), женщина ворвалась в ворота.
Служка все еще ел и пил.
– Куда они пошли? – закричала Асенефа, выглядывая из-под гроба, как индеец из-под каноэ.
Служка промычал и головой мотнул в ту сторону, куда удалились женщины с прахом.
Асенефа мелкой рысцой затрусила туда. Спасибо, из хорошего сухого дерева гроб сработали. Ну, деньги она выложила немалые, за такие деньги и из сухого дерева можно было постараться. Да и подушку заказала подороже, помягче – сейчас очень пригодилась, не так на голову давит.
Соперниц своих жена Белзы увидела сразу. Стояли над ямой, лили туда не то святую водицу, не то дрянь какую-то языческую. Сейчас заметят… Заметили.
– Аснейт идет, – сказала Мария. И опустила руку, в которой держала пустую теперь чашу.
А Манефа вышла вперед и помогла сестре дотащить гроб. Задыхаясь и кашляя, вся потная, вынырнула Асенефа из повапленного гроба, повалила его на землю и сама рядом бухнулась. Мария налила и ей самогона.
– На-ко, выпей, вдовица, – сказала она дружески.
Асенефа жадно глотнула, поперхнулась, сердито кашлянула.
– Что ж вы без гроба хоронить его надумали?
Впятером аккуратно перевернули гроб, привели в порядок сбитые покрывала и подушечку, уложили туда Белзу, устроили поуютнее. И каждая старалась что-нибудь поправить, чтобы удобнее было Белзе спать, ибо знали, что спать нетленному праху вечным сном очень-очень долго.
Поставили на простыни. Поднатужились, взяли. Опустили в могилу. И забросали землей.
Потом посидели еще немного, допили мариин самогон, доели помидорчики, огурчики и хлебушек, выдернули из земли лопату, чтобы вернуть ее служке у выхода, да и побрели прочь с кладбища, через воротца низенькие, крестиком увенчанные, по раскисшей дороге, через казнилище, сквозь гвалт вороний и чавканье собственных ног по грязи, к городской черте, к жизни, к людям, к Вавилону.
И пошла у них жизнь своим чередом. Марта ходила на работу и с работы, таскала полные сумки, воспитывала сына-балбеса, безотцовщину и хулигана, (уже дважды звонили из школы, просили зайти, но не было сил у Марты учительские бредни слушать).
Мария на подоконнике сидела, в окно смотрела, стихи писать забросила, на монотонные причитания матери отзываться перестала – тосковала.
Актерка – та в театре своем работала (ее после Оракула без всякого Театрального института взяли в авангардную труппу и сразу на главные роли). То упоенно предавалась творчеству, то впадала в депрессии и запои, что, впрочем, подразумевалось с самого начала.
Манефа получала высшее образование на деньги сестры; жила у Асенефы в доме, хозяйничала и сдавала экзамены два раза в год.
Асенефа же неожиданно выказала большой вкус ко вдовству. Из черного облачения не вылезала, ходила по Вавилону вороной. И каждое воскресенье непременно посещала могилу Белзы. С тех пор, как в первый раз сумела договорить до конца молитву, молиться приучилась истово и подолгу.
Избавилась, кстати, от многочисленных женских хворей, постигших ее после неудачного аборта. Исцеление же свое приписало посещению могилы и общему благочестию. И часто, сидя под большим крестом, из чугунных труб сваренным, провожала глазами людей – то убитых горем, то деловитых и безразличных, думала: а скажи им, что там, под землей, уже год, как не тлеет прах, не поверят, усомнятся.
А между тем, на могиле действительно происходили исцеления.
В этом убедилась также и Актерка, которую покойный Белза спас от мигрени – а болесть сия донимала Актерку уже долгие годы.
Актерка рассказала Манефе. Та долго отнекивалась, не хотелось ей грязь месить, топать за семь верст на христианское кладбище, бередить воспоминания, но все же поддалась на уговоры – пришла. И поскольку у нее ничего не болело, она просто попросила у Белзы немножко счастья. И сессию сдала на повышенную стипендию, так что смогла построить себе на следующую зиму хорошую шубу, из натурального меха.
Марта, сомневаясь и отчасти даже сердясь на самое себя – зачем поверила эдакой-то глупости! – тоже, таясь от остальных, пришла. Посидела, погрустила. Повздыхала, повспоминала. Выпила, закусила, служку по старой памяти угостила. А тот, даром что был пьян в день похорон, Марту вспомнил, полез на могилу – «компанию составить», поговорил о жизни, посетовал на молодежь. Потом ушел, унес с собой запах носков и перегара. И Марта смущенно попросила Белзу избавить ее сынка от вредных привычек, отвадить от курения и еще – пусть бы учился немного получше, а то ведь совершенно времени нет с ним заниматься. Но по части педагогических проблем чудотворец оказался слабоват, так что Марта в нем разочаровалась.
В годовщину кончины наставника Белзы, как ни странно, ни одна из четырех его подруг не пришла на кладбище. Забыли. Вспомнили через день, ужаснулись – да поздно. А Мария – та вообще только через неделю опомнилась.
Одна только Асенефа помнила. Ждала этого дня, готовилась. Накупила красных роз, белых гвоздик, поминальных птичек из черного теста. И поехала.
Особенная тишина царит здесь, на бедном кладбище. И вороний крик не помеха этой тишине.
И еще безлюдие. Ах, как целит душу это отсутствие людей! Двое свежеповешенных (кстати, опять в дорогих костюмах – недавно было громкое дело по растратам в какой-то финансовой корпорации) да лопоухий солдатик, охраняющий их, – не в счет.
Нежнейшими словами разговаривает с Белзой его законная супруга. Знает Асенефа – слушает ее из-под земли нетленный прах. И оттого тепло разливается по Асенефиной душе.
– Удобно тебе спать в повапленном гробу, – лепетала она, раскладывая на могиле красные розы и белые гвоздики крестом, чередуя кровавое и снежное на белом снегу. – Хорошие сны тебе снятся, дорогой мой. Ах, как славно похоронили мы тебя. Ведь ты понимаешь, мое сердце, что не могла я везти тебя на кладбище и предавать земле прежде, чем довершу молитву. И до чего же тяжелое это оказалось дело – молиться Господу Богу! Гляди, как красиво украсила я холм твой, – разливалась Асенефа, точно мать над колыбелью.
И тут в ее монотонное нежное лепетание ворвалось чье-то визгливое причитание. Асенефа поморщилась: нарушают благолепие, вторгаются в тишину, в безголосье, в безлюдье.
По кладбищу, путаясь в длинной не по росту шинели, брел давешний лопоухий солдатик из караула. И за версту несло от него кирзовыми сапогами. Шел он слепо, пошатываясь, точно пьяный, руками за голову держался и выл.
Асенефа встала, величавая в черных одеждах, сурово оглядела его.
– Рехнулся? – рявкнула.
И солдатик подавился, замолчал, уставился на нее перепуганными вытаращенными глазами. Башка коротко, чуть не наголо стриженая, глаза мутные, как у щенка, губы пухлые, пушок под носом какой-то пакостный растет, как пакля. По щекам, где щетина, щедро разбросаны багровые прыщи.
– Простите, хозяйка, – вымолвил, наконец, солдатик. И замолчал.
Из глаз настоящие слезы покатились.
Асенефе вдруг стало его жаль. Никогда таких не жалела, но видно, стареть начала, сострадание закралось в ее одинокое сердце.
– На, выпей, – сказала она и протянула ему бутыль с водкой, для поминания Белзы приготовленную. – Почни.
Солдатик, как во сне, бутыль взял, крышку свинтил, влил в себя несколько глотков, побагровел. Асенефа ему огурец сунула, он поспешно зажевал.
– Сядь, – повелела она.
Сел, да так послушно, что слеза наворачивается. Шинелку примял, кирзачами неловко в самую могилу уперся – неуклюжи сапоги, а солдат и того больше.
– Чего ревел? – спросила Асенефа. Совсем по-матерински.
Он только головой своей стриженой помотал.
– Смертушка мне, хозяйка, – прошептал солдатик. – Куда ни глянь. Все одно, смерть.
– Ты вроде как в карауле стоял, – заметила Асенефа. – Или это не ты был, а такой же?
– Не, я… – Всхлипнул, длинно потянул носом сопли.
Асенефа снова дала ему бутылку, он вновь приник к голышку. Выдохнул, рыгнул, покраснел еще гуще.
– Так чего из караула ушел? Поблажить захотелось?
– Погибель мне, хозяйка… И идти некуда…
И ткнулся неожиданно прыщавым, мокрым от слез лицом, Асенефе в колени. Она и это стерпела. Превозмогла себя настолько, что коснулась рукой жесткого ежика волос на затылке. И ощутив неожиданную эту ласку, солдатик заревел совсем по-детски, безутешно, содрогаясь всем телом.
Дождавшись терпеливо, чтобы он затих, Асенефа спросила:
– Что натворил-то?
– Поссать отошел я, хозяйка… На минуту только и отлучился, невмоготу уж стоять было… – начал рассказывать солдатик и засмущался пуще прежнего. – Извините…
– Да ладно тебе, – великодушно простила его Асенефа. – Давай дальше.
Он поднял лицо, и она увидела, что отчаяние паренька неподдельно, что страх его не на пустом месте. И впрямь смерть наступает ему на пятки, иначе откуда у такого молоденького такая безнадежность в глазах?
– Ох, хозяйка… Велено было стеречь повешенного, ну, того, что главнее… «Без надлежащего погребения»… А они, бандюги эти, они же все горой друг за друга. Закон у них такой бандитский. Порешили, видать, босса своего похоронить как положено и все тут. В этих караулах один страх: не отдашь казненного сообщникам – тебя бандиты порежут, отдашь – государство вздернет… – Он судорожно перевел дыхание и высморкался двумя перстами, отряхнув их за спиной на землю. – А у нас в караульной службе как? Ежели караульный упустил, так караульному и отвечать. В уставе писано: «…отвечает головой…» Вот и отвечать мне, не сегодня, так завтра.
– Дезертируй, – предложила Асенефа. – Я тебе денег на дорогу дам.
Солдат помотал головой.
– За доброту спасибо, хозяйка, только лишнее это. Все одно словят.
Шальная мысль прокралась в голову безутешной вдове. И сказала солдату:
– Вот еще хлеб и колбаса у меня есть. Покушай пока.
Вполне доверившись материнской заботе Асенефы, солдатик взял денег и отправился разыскивать служку. Платить служке не понадобилось – спал мертвым сном, упившись вдребезги. Лопату отыскал солдат в подсобке, у самой двери находилась и по голове его стукнула, как дверью дернул.
Асенефа, полная решимости, стояла, выпрямившись во весь рост, у креста.
Указала пареньку на холм, под которым Белза спал:
– Копай!
Солдат ошалело взглянул на нее.
Но вдова не шутила:
– Делай, что говорят.
Ах, какие знакомые слова, каким покоем от них веет… И сунул солдатик лопату прямо в середину креста, выложенного цветами, кровавыми и снежными. Отвалил черной земли на снег. Потом еще. И еще.
Показался гроб.
Солдатик в нерешительности поглядел на Асенефу. Но она кивнула: дело делаешь, парень, дело!
Полез в могилу, снял крышку.
Асенефа нависла над гробом. И снова увидела безмятежное лицо Белзы, даже не тронутое тлением, его ласковые губы, две морщинки возле рта, его светлые ресницы, загнутые вверх, редкие золотистые волосы над высоким лбом.
– Вынимай покойника, – распорядилась Асенефа.
Солдат подчинился. Подлез под Белзу, поставил его на ноги. Асенефа ухватила прах под мышки и выволокла из ямы. Потом и солдатик вылез, забросал могилу землей, после натаскал свежего снега, чтобы не так бросалось в глаза, что могилу недавно вскрывали.
Белза же, холодный, окоченевший, стоял, как бы опираясь на верную свою подругу. И Асенефа с удовольствием ощущала прикосновение его кожи, такое знакомое. Как не хватало ей этого прикосновения весь этот год!
– Дай-ка лопату, – сказала Асенефа солдату. – Я в подсобку верну, чтобы этот пьянчуга не заметил. А ты прах бери.
И пошли: впереди, метя черным подолом снег, вдова с лопатой в руке; за ней, сгибаясь под тяжестью праха, на согбенную шею положенного, подобно древесному стволу, солдатик юный, от бреда происходящего совсем потерявший голову.
И вздернули нетленный чудотворящий прах на виселицу вместо украденного бандитского трупа – высоко и коротко…
Когда спустя неделю на кладбище прибежали Мария с Мартой да Манефа с Актеркой – Асенефа им только через неделю все рассказала – нетленный прах уже совершенно был расклеван воронами.
СУДЬЯ НЕПОДКУПНЫЙ
Если выпало в Империи родиться,
лучше жить в глухой провинции у моря.
Иосиф Бродский
Аткаль был рабом Хаммаку. Так, во всяком случае, значилось по таблицам.
Ибо официальные документы составлялись на глиняных таблицах, как повелось исстари. Только потом уже данные передавались в компьютерную службу городской информации.
Но компьютер компьютером, а богов гневить незачем. Скучные, неизобретательные люди – граждане Сиппара. Консервативные. Да и службу-то информационную завели в городе на пятнадцать лет позже, чем появилась она в Вавилоне. Все артачились отцы города, берегли городскую казну, и без того сильно разворованную.
По этим самым таблицам выходило, что Аткаль учтен был по долговым обязательствам его родителей; тогда же была определена цена ему – 25 сиклей немаркированного серебра. Таким-то образом и перешел малолетний Аткаль в собственность госпожи Китинну, матери Хаммаку.
Госпожа Китинну, в свою очередь, преподнесла мальчика своему сыну – подарок сделала на день рождения. Хаммаку, по малолетству, о том не ведал; несколько лет прошло, прежде чем понимать начал, что к чему. А тогда был Хаммаку таким же несмысленышем, как его раб; они и выросли, можно сказать, вместе.
Так что на самом деле вместо брата был Аткаль своему молодому господину.
Где один, там и другой.
Пойдет, например, молодой Хаммаку к воротам Думуку. До ночи не смолкает там буйное торжище. Есть, на что поглядеть, что послушать, обо что кулаки размять. Там-то непременно найдет себе занятие Хаммаку – обязательно сыщется кто-нибудь, кто ему не угодит, не ценой на товар, так рожей, не рожей, так мятыми бумажными деньгами, а то просто пена в пивной кружке подозрительно жидкой покажется. Аткаль тут как тут: стоит за спиной господина своего, поддакивает, вставляет словцо-другое.
А то понесет обоих в кабак к чернокожей Мелании. Сколько раз уж напивался там Хаммаку до положения риз. И Аткаль, бывало, не отстает от господина своего: тоже лыка не вяжет. Так вдвоем, друг за друга хватаясь, идут по улице, песни горланят: господин в лес, а раб по дрова.
Возвращаясь домой пьяным, не упустит Хаммаку случая пошалить: то по витрине камнем ахнет, чтобы поглядеть, как весело брызнут стекла. То к девкам начнет приставать. И здесь не в стороне Аткаль: битое стекло каблуком, каблуком; девке строптивой по шее, по шее: не ломайся, когда благороднорожденный волю свою изъявляет. Сказано: ложись, значит, ложись, хоть на траву, хоть на мостовую, хоть в сточную канаву. А после Хаммаку, глядишь, и сам к той же девке сунется. Иная быстро смекнет, которому из двоих отказать нельзя, а кто перетопчется. А другая, глядишь, и Аткалю даст. Но Аткаль в любом случае не в обиде. Нрав-то у него незлой.
Кроме того, замечено было, что Аткаль всегда оставался трезвее хозяина. Не было еще случая, чтобы не довел кровинушку до дома. И госпожа Китинну ценила молодого раба. Смотрела сквозь пальцы даже на мелкие кражи в доме (а такой грешок за Аткалем по незрелости лет водился). Сумел убедить ее раб в полезности своей, потому терпели его в хозяйстве. И даже пороли реже, чем следовало бы.
А следовало бы.
Хоть как брат был Аткаль для Хаммаку, а по глиняным таблицам все же числился его рабом.
Жили они в городе Сиппаре, в двух переходах от Вавилона. Невелик и скучен Сиппар.
Но и Сиппара достигает душное дыхание вавилонье, где все смешалось: тяжелые женские благовония и дымы кадильниц на многочисленных алтарях (ибо кому только не поклоняются в Вавилоне!), кисловатый дух человеческого пота и сытный чад от готовящихся блюд (ибо сытнее и вкуснее, чем в иных местах Земли, едят в Вавилоне)…
Каждый вдох, каждый выдох огромного города жадно ловит Хаммаку. Точно голодный на запах хлеба, тянется к любому слушку из столицы. И коростой от испарений Вавилона покрылась душа Хаммаку.
Все это видела мать, госпожа Китинну, хозяйка дома. Каждый вечер возносила она горячие молитвы, обратясь лицом туда, где в громаде черных садов высились стены храма Эбаббарры.
И слушало обитавшее там божество.
– О Шамаш, Солнце Небес Вавилонии! – говорила старая женщина, и тяжелые золотые серьги качались среди черных с проседью, густых ее волос речи в такт. – Каждый день проходишь ты от Востока к Закату. Держишь путь от пределов Шаду, где поднимаешься с ложа твоего, до пределов Амурру, где ждет тебя новое ложе. Видишь с небес все, чинимое людьми, и нет ничего, что не было бы доступно божественному твоему взору. Потому назван ты богом Справедливости, Судьей Неподкупным.
Почтив такими словами божество, переходила мать Хаммаку к заботам, что тяжким камнем лежали у нее на сердце.
– Нынче же, в воскресенье, в день твой, принесу тебе еще одного ягненка, сосущего мать, и пусть кровь его прольется в твою честь на золотом алтаре. Убереги моего сына Хаммаку, удержи от бесчинств. Пусть бы поменьше таскался по девкам, не мотал бы деньги по кабакам. Полно тревоги сердце мое. Что будет, когда не станет рядом с ним матери? Кто позаботится о том, чтобы хватало ему и хлеба, и кефира, и сладких булочек с маком?
Не напрасны были тревоги госпожи Китинну. Скончалась в самом начале лета и похоронена была в семейном склепе, о котором сама же заранее и позаботилась, ибо слишком хорошо знала беспечный нрав своего сына.
К началу месяца арахсамну завершился траур по матери.
Унылое время простерлось над Сиппаром. Листья с деревьев облетели, снег выпал и тут же растаял. Под утро подмораживало.
Как раз наутро и гнал Хаммаку раба своего за пивом, либо за кефиром, смотря по тому, какой напиток употреблялся накануне. На гололедье, да с похмелья поскользнулся и грянул головой об асфальт несчастный Аткаль. И так умом не крепок, а тут совсем дурачком сделался. Пил себе пиво да улыбался под нос. Как будто ведомо ему что-то стало. Будто тайну ему какую-то доверили, и болтается эта тайна у него во рту, в зубы стучится – на волю просится.
Хаммаку разозлился, два раза по морде ему съездил – не помогло; он и отступился. Не до улыбочек аткалевых, у самого голова трещит.
Тут кстати и день рождения молодого господина подоспел – 11 арахсамну //6 ноября//. Двадцать семь лет назад появился на свет младенец, зачатый в законном браке от благородных и благороднорожденных родителей; отделен был от последа, погребенного надлежащим образом и при соблюдении всех обрядов; обмыт, запеленут и закутан ради предохранения от сквозняков – и в таком виде поднесен к материнской груди.
С тех самых пор ничего, кроме тревог и неприятностей, не видела от него госпожа Китинну. Но рука у хозяйки дома была твердая: крепко держала она в узде своего неистового отпрыска. Умела приструнить, когда надо. Могла и денежного содержания на неделю-другую лишить. А истерики Хаммаку были для нее как свист ветра в трубе.
И вот мать умерла. Как с цепи сорвался Хаммаку. Поначалу еще вел себя более-менее смирно. Будто пробовал: а что будет, если из материнского приданого, для будущей жены Хаммаку сберегаемого, взять золотые серьги да пропить их?
Попробовал. Пропил.
И ничего ему не было. Ни от богов, ни от людей.
Напротив. Весело было. Девки – те даже целовали ему руки и ноги. Заодно и верному Аткалю перепало. Пока господин шалил с девицами, раб сзади стоял, дергал его за полу, знаки делал, рожи корчил. И снизошел Хаммаку – отцепил от себя самую щуплую из девиц, наделил раба своего: пользуйся, Аткаль. А девке строго наказал: «С ним пойдешь». И пошла, не посмела перечить.
Хаммаку это очень понравилось.
Да и Аткалю понравилось.
Вот напьется Хаммаку, двинется по знакомым кабакам куролесить; Аткаль за ним тенью. Встретит знакомого, позовет с собой. Тот хоть и понимает, из чьего кармана деньги на угощение, а благодарность испытывает все-таки к Аткалю: кабы не позвал Аткаль, ничего бы и не было – ни веселья, ни даровой выпивки, ни баб.
На свой день рождения пышный пир устроил молодой господин Хаммаку. Полон дом гостей назвал.
Пришли к нему сыновья богачей. Многие уже тишком ощупывали деревянную облицовку стен, шарили глазами по комнатам – удобно ли расположены; понимали – недалек день, когда Хаммаку заложит, а то и продаст дом свой.
Явились и гости поплоше, попроще. Их Аткаль втихомолку наприглашал, о чем Хаммаку не то чтобы не знал, а как-то не задумывался.
Аткалевы гости тоже глазами по сторонам зыркали, однако же воровать ничего не смели. С самого начала предостерег их насчет этого Аткаль: «Чтоб рук не распускали. Замечу – выдам властям. И не местному бэл-пахату, а ордынцам, когда за данью приедут. Брошусь в ноги и будь что будет».
Угроза подействовала. И хоть знали все, что голос Аткаля не может звучать громко в Сиппаре, да и нигде не земле – виданое ли дело, чтобы голос раба где-нибудь звучал громко? – а кто их знает, ордынцев, могут ведь и услышать.
Под Ордой жили вавилонские города тридцать шестой год. С той поры, как поросло травой забвения Великое Кровопролитие, жили, можно сказать, не тужили. Орда напоминала о себе нечасто. В Сиппар два раза в год наведывался на косматой лошадке низкорослый кривоногий человек с узкими глазами на плоском лице; с ним еще десяток таких же узкоглазых. Бэл-пахату, городской голова, с нижайшими поклонами выносил дань – большой холщовый мешок, набитый серебряными слитками, каждое клейменое, лучшего качества. Ордынец даже в здание мэрии зайти не всегда соизволит, только в мешок заглянет, проверит, точно ли серебро. Навьючит на лошадь; с тем и уедет. Ни здрасьте, ни до свиданья.
В самом начале ордынского владычества, на втором или третьем году Великого Кровопролития, мэр города Аррапха решил подшутить над косоглазым: вынес ему в мешке вместо серебра столько же по весу булыжников, из мостовой выломанных. Ордынец мешок с данью взял, не проверив, да так и уехал в степи.
Неделю Аррапха за живот держалась, чтобы пояс не лопнул от смеха. Целую неделю поносила невежд-завоевателей. Косыми глазами своими не отличают серебро от камней! Драгоценностью предстало варварам то, что топчут ногами благородные граждане – вот каковы эти варвары!
На десятый день смеха вернулись ордынцы. Было их больше тысячи. Вошли в город на рассвете вместе с большим торговым караваном. Разговаривать не стали – вырезали все население, не пощадив ни женщин, ни детей. Заодно и пришлых купцов из каравана истребили, хотя вот уж кто был решительно не при чем.
Больше с данью никто шутить не решался.
В местные дела ордынцы носа не совали. Под солнцем их безразличия процветали торговля и храмы, сельское хозяйство и ремесла обширной Империи. Кто разберет темные души косоглазых – странный они народ, непостижимый для цивилизованного человека.
Маячили ордынцы где-то в степях к северу от Вавилона, далеко от стен городских. Каким богам молились, чем там, в своих степях, занимались? Охота еще думать об этом…
Иной раз, случалось, испытывали ордынцы потребность в людской силе. Однажды в Сиппар нагрянули – было это года через два после рождения Хаммаку. От серебра на сей раз отказались, вынь да положь им двести молодых мужчин.
Покуда отцы города думу думали, списки ворошили, рвали друг у друга бороды, разбираясь, кто и сколько задолжал казне и с кого, следовательно, надлежит снять большее количество молодых рабов, ордынцы решили вопрос по-своему. Не стали дожидаться. Прошлись по улице, захватили столько человек, сколько им требовалось, и, связав веревкой, угнали в степи.
Таким образом угодили в рабство несколько благороднорожденных. Потом в Орду ездили родители знатных юношей, валялись у грязных сапог косоглазого владыки, молили отпустить сынков, деньги трясущимися руками совали. Ордынцы на деньги и не поглядели. Владыка же сказал отцам сиппарским, над горем их посмеявшись: «Всего вашего серебра не хватит, чтобы заставить нас в сиппарском полоне копаться, искать для вас сыновей. Все вы на одно лицо, и противное это лицо». И ушли ни с чем отцы сиппарские.
Но это было давно, года через два после того, как глаз Шамаша впервые упал на Хаммаку.
Что же увидел глаз Шамаша в день нынешний, 11 арахсамну 36-го года?
Увидел он пиршественные столы, загромоздившие столовую покойной госпожи Китинну. Не хватило одного стола рассадить всех гостей Хаммаку. Пришлось нести еще два. Один взяли из кухни, другой у соседей заняли. Заодно и самих соседей в гости зазвали. Аткаль постарался. Юлой вертелся, у всех на виду, у всех на слуху: как можно без Аткаля?
Никак не можно.
Противно Шамашу.
Да и кому бы понравилось: стол весь в объедках, в винных лужах, морды у гостей пьяные, распухшие, речи ведутся бессвязные.
Но вот поднял голову и вскричал Хаммаку, вспомнив неожиданно о брате своем названном:
– Где Аткаль? Хочу видеть Аткаля!
Тотчас услышал его Аткаль, подбежал, мокрый рот растянул в счастливой улыбке – дурачок дурачком с тех пор, как об асфальт стукнулся.
– Раб! – обратился к нему Хаммаку. И глубоко задумался.
Аткаль ждал с терпением. И любовь светилась во взгляде его темных, слезливых от выпитой водки глаз.
И исторг Хаммаку такой приказ:
– Свечек желаю именинных числом двадцать семь!
Аткаль искренне огорчился:
– Да где ж я их возьму?
– Не знаю, – немилостиво произнес Хаммаку. – Ищи где хочешь, но чтобы через пять минут были.
И ушел с пиршества озадаченный Аткаль – свечи именинные господину своему искать. Где бродил и долго ли отсутствовал – того не понял никто, включая и самого Аткаля, ибо все были чудовищно пьяны. Но свечки числом ровно двадцать семь добыл. На вопрос, откуда добро (не похитил ли, а то отвечай потом за дурака), только улыбался улыбочкой своей, таинственной и глупой.
И Хаммаку рукой махнул: и впрямь, не все ли равно. Главное – вот они, свечечки. А то какой день рождения без именинных огней? Мама – та всегда пирог большой заказывала в пекарне. И приносили пирог маленькому Хаммаку – огромный, как тележное колесо…
Не стало мамы, и наперекосяк все пошло. Вот и пирога нет, не побеспокоился никто.
Повелел Хаммаку рабу своему стать на колени. Аткаль приказу подчинился, на колени стал, лицо к брату названному поднял, улыбнулся. Чуял, задумал что-то Хаммаку. Какую-то знатную шалость.
– Голову ровно держи! – прикрикнул на него Хаммаку.
И начал привязывать свечки к волосам Аткаля – одну за другой. Тщательно привязывал – не хотел раба своего подпалить. Да и в доме пожар совершенно лишнее дело.
Привязывал и приговаривал: «Подарок ты мой ко дню рождения…»
Потом зажигалку вынул из кармана.
Гости, смекнув, в чем забава, смеяться начали. И Аткаль смеялся, хотя горячий воск стекал ему на голову, больно обжигал. Хорошую шутку отмочил Хаммаку, с фантазией человек. Далеко пойдет, если не прирежут его по пьяной лавочке.
Только когда свечи почти до самых волос аткалевых догорели, соблаговолил господин Хаммаку – дунул. С третьего раза все загасил под общий хохот и гром аплодисментов. Пнул Аткаля ногой – иди, не нужен больше.
Поднялся Аткаль и вышел на улицу. Волосы слиплись от воска, на левом виске обгорели немного, лицо в потеках сажи, хмель из головы выветрился. Шел и давился слезами, а отчего так ломило в груди, и сам понять не мог.
Но всему приходит конец, и хорошему – скорее, чем плохому. Закончилось материнское приданое. Все пропил Хаммаку на радостях, что нет за ним больше глаза. Уплыли за полцены в жадные руки торговцев платья, выкрашенные синей и пурпурной краской, драгоценности, особенно же – диадема с зелеными камнями в трех зубцах. Даже кое-какую мебель продали.
Вокруг Хаммаку уже торговцы недвижимостью виться начали. Отпихивали друг друга, вели с молодым хозяином липкие, многозначительные разговоры. И впрямь, дошло уже до того, что начал прикидывать Хаммаку, не заложить ли ему дом свой.
А потом неожиданно одумался. На удивление всем встряхнулся. И в пропасть, для него заботливо приготовленную, так и не шагнул.
Друзьям Хаммаку это, понятное дело, не понравилось.
До того даже дошло, что то один, то другой тащил Аткаля в кабак, угощал там за свой счет, а после жадно выспрашивал у него, пьяненького: «Что это с молодым господином приключилось?»
Аткаль даровую выпивку принимал с охотой и, по обыкновению своему, еще дружков приводил – пусть и тем перепадет немного радости. Приятели Аткаля сплошь были дрянь и голодранцы, но дом Хаммаку стоил того – терпели стервятники и Аткаля, и дружков его.
Однако только то и сумели из раба вытянуть, что ударился он головой об асфальт, что господин Хаммаку далеко пойдет, поскольку фантазия у него богатейшая, и что, возможно, откроет господин Хаммаку свое дело.
«Да какое дело-то?» – допытывались у Аткаля. Тот не отвечал, поскольку и сам ничего не знал. Только так, догадывался.
Но так или иначе, а в деньгах Хаммаку нужду испытывал. И долго бы ломать ему голову, к раздумьям не слишком привычную, если бы не счастливый случай.
В начале зимы прибыл в Сиппар приказчик вавилонского банкира. Звали приказчика Рихети.
Случай свел его с Хаммаку у торговых ворот, где приказчик привязал своего осла, поручив пареньку из лавочки за небольшую плату стеречь животину и ее поклажу. Сам же отправился по своим делам, устроив ослика, как думал по наивности, наилучшим образом.
И вот выясняется, что и паренек-то к лавочке никакого отношения не имеет, и что за такие деньги не то что осла – ослиный помет стеречь никто не станет, а главное – ни осла, ни паренька, ни денег своих господину Рихети не видать уже никогда.
Настроение господина Рихети было не из лучших. Ибо нравы провинциальные оказались грубы, а народишко куда как неотесанный.
Тут-то и подвернулся ему Хаммаку.
На самом деле Хаммаку давно околачивался поблизости – любопытствовал. Выждал момент и объявился: вот он я. Вы из столицы, господин? Оно и видно. Сразу заметно, что вы из Вавилона. И выговор чистый. И одежда пошита исключительно. Да и парикмахер, по всему видать, у вас отменно опытный…
– А толку-то? – Господин Рихети сердито оборвал цветистую речь молодого сиппарца. И с досадой махнул рукой. Пухлой такой ручкой, с женскими почти ямочками у каждого пальца.
Был этот господин Рихети такой кругленький, толстенький, с лоснящимся лицом. Имел крупную глянцевитую лысину, по которой так и тянуло пощелкать ногтем, и густые черные брови, приподнятые как бы в вечном удивлении.
И глядя на огорчение почтенного этого господина, все больше проникался Хаммаку искренним желанием облегчить ему тяжкую ношу неприятностей. Сгладить неприятное впечатление, произведенное Сиппаром. Воистину, это не более чем недоразумение. И если господин соблаговолит…
Словом, Хаммаку пригласил вавилонца к себе в дом – это совсем недалеко отсюда, господин! – на стаканчик доброй домашней наливки. Чисто символически. Не на улице же разговаривать.
Рихети согласился.
Несмотря на опустошения, произведенные кутежами Хаммаку в домашней казне, жилище его все еще хранило память о госпоже Китинну и выглядело вполне благопристройно. Разрушить дом – на это тоже время требуется.
Когда вошли, спугнули трех жуликоватых с виду бездельников, собравшихся вокруг бутылки. Щедр был Аткаль, когда заходила речь о хозяйских запасах. Одного Хаммаку кое-как знал – раб из соседского дома, помогал Аткалю столы таскать на памятный тот день рождения. Остальных впервые видел.
– Брысь, – в спину им сказал Хаммаку.
Господин Рихети проводил их глазами, подумал о чем-то, едва вслух не высказался, но смолчал. До поры.
Позволил усадить себя в кресло, принял из рук молодого хозяина стаканчик, наполненный красным сладким вином, густым – хоть в пирог вместо начинки клади. Поговорили о пустяках. Потом спросил Рихети, не трудно ли по нынешним временам содержать такое количество рабской прислуги. В три горла кушать не будешь, а использовать рабов в услужении – не приносит никакой прибыли.
Хаммаку пожал плечами.
– Да я бы и продал одного-двух, да где покупателя сыщешь? В Сиппаре состоятельных людей мало.
– Об этом-то я и хотел бы с вами поговорить, – уронил Рихети.
И еще раз огляделся в доме. Хороший дом, доверие внушает. Чувствуется здесь крепкая хозяйская рука.
Хаммаку неожиданно напрягся. Ему хотели предложить какую-то сделку. Он встал, налил еще вина, себе и гостю. Пожаловался на сиппарский климат. Вроде бы, недалеко от Вавилона, а насколько хуже здесь погода. Зимой мокро, летом ни жары тебе настоящей, ни дождей, для сельского хозяйства столь необходимых. Да, в Сиппаре жить – здоровье терять.
Гость вежливо позволил себе не согласиться. С точки зрения климата Вавилон, конечно, благоприятнее. Однако воздух вавилонский… Выхлопные газы… Одна только труба химкомбината чего стоит!.. Нечестивцы, воистину нечестивцы. Построили ее выше башни Этеменанки, хотя издревле запрещено в Вавилоне возводить что-либо выше башни Этеменанки. Того и гляди разгневаются боги. Впрочем, городским властям нет до того никакого дела. На взятках жиреют…
Хаммаку ни в малейшей степени не трогало оскорбление, нанесенное химкомбинатом священной башне Этеменанки. Однако же он покивал и похмурил брови. Ужасно, когда не соблюдаются традиции. Чудовищно. В голове не укладывается.
Провинция все же чище, продолжал господин Рихети. И старину чтит. И, главное, нет этого отвратительного смога.
Хаммаку позволил себе напомнить собеседнику, что для молодого предприимчивого человека Вавилон представляется обширным полем деятельности, в то время как Сиппар – сущая дыра и захолустье, только для ссылки и пригодное.
Рихети пожал плечами. Многое зависит от того, как повести дело. В Вавилоне чрезвычайно жесткая конкуренция. А здесь, в провинциальной глуши, многое еще предстоит сделать впервые. И тот, кому это удастся, может – при наличии известной ловкости – неплохо подняться.
– В любом случае, я ничего не могу начать без хорошего кредита, – сказал Хаммаку. Более молодой и нетерпеливый, он первым заговорил без обиняков.
– Я не уполномочен фирмой выдавать кредиты, – так же прямо ответил Рихети.
Но таким тоном было это сказано, что Хаммаку не успел ощутить даже мимолетного укола разочарования. Ясно было, сейчас последует предложение. И неплохое предложение. Выгодное. Может быть, даже очень выгодное.
Рихети попросил еще вина. И, если можно, какого-нибудь печенья. Хаммаку поспешно обслужил своего гостя.
Стоял, глядел, как пьет Рихети. Солнечный блик плясал на лысине приказчика. Хилый солнечный лучик чудом пробился сквозь толщу зимних облаков – и все для чего? Только лизнуть череп пожилого вавилонца и тут же исчезнуть.
Наконец Рихети отставил стакан. Вздохнул.
– Все не могу успокоиться из-за этого проклятого осла.
Хаммаку терпеливо ждал.
И дождался.
Дело заключалось в следующем. Господин Нидинта, владелец крупного банка в Вавилоне – собственно, интересы его фирмы и представлял уважаемый господин Рихети – нажил, а затем и многократно увеличил свое состояние, умело используя рабов, отпущенных в самостоятельное плавание. На оброк.
Господин Рихети не сомневается: уважаемый господин Хаммаку превосходно осведомлен о том, что многие почтенные граждане преумножают свое состояние именно таким способом. Выдают рабу все необходимое для того, чтобы тот мог открыть свое дело. Рюмочную-закусочную, например, или лавочку. А после только процент с прибыли получают. И это выгодно, чрезвычайно выгодно. Правда, поначалу требуются некоторые вложения. Но они полностью окупаются в течение двух-трех лет. Господин Нидинта имеет тысячи таких рабов. Собственно, на этих-то рабских забегаловках, киосках и мастерских по ремонту обуви и было создано грандиозное состояние господина Нидинты.
– Насколько я понял, у вас ведь имеется излишек рабов? – продолжал Рихети.
Хаммаку кивнул, не задумываясь.
Рихети еще раз оглядел своего собеседника с головы до ног. Среднего роста, немного тяжеловесного сложения, с крупными, грубоватыми чертами лица, в которых, однако, чувствовалась порода.
– Суть моего предложения такова. Вы продаете господину Нидинте одного из своих рабов.
Хаммаку криво улыбнулся.
– За него вы получите, скажем, шестьдесят сиклей серебра наличными, – продолжал Рихети. – Этому рабу будет выдан кредит – еще сто сиклей. На эти деньги он должен открыть свое дело. Какое – господину Нидинте безразлично. В течение двух лет он должен выплатить своему хозяину всю сумму кредита, а по истечение этого срока будет платить лишь 20 процентов от общей годовой прибыли. Это средний банковский процент.
– А моя-то выгода в чем? – жадно спросил Хаммаку.
– Вы можете работать с ним в доле, – пояснил Рихети. – При надлежащем умении, вложив шестьдесят сиклей, вы будете получать процент с оборота, вообще не участвуя в операциях. Вы когда-нибудь слышали о комменде?
Хаммаку никогда ни о какой комменде слыхом не слыхивал. Пришлось выслушать. Маленький приказчик увлекся, прочитал целую лекцию. Комменда, узнал Хаммаку, создается путем сложения взносов нескольких дельцов. Выгодно всем, когда каждый из пайщиков не имеет достаточно средств вести дела в одиночку. Прибыль при этом делится в соответствии с размерами паев.
Прибыль – но не работа. Если один из пайщиков раб, а второй – гражданин Империи, то независимо от размеров доли гражданина, основную работу будет делать, понятно, раб.
– Следовательно, если ваш личный взнос составит шестьдесят сиклей, а начальный капитал, предположим, будет равняться ста шестидесяти… Вы улавливаете мою мысль, господин Хаммаку?
Хаммаку заверил собеседника в том, что да, улавливает.
– Ваш доход будет равен… – Приказчик возвел глазки к потолку, пошевелил пухлыми губами. – Да, 37,5 процента от общей прибыли. Еще 20% нужно будет выплачивать господину Нидинте. Итого, 42,5% останется на развитие дела. Ну, еще нужно вычесть налоги, конечно, но в целом… Совсем неплохо.
Хаммаку еле заметно дернул уголком рта. Господин Рихети уловил гримасу и спокойно повторил – видно было, что он говорит о вещах, чрезвычайно хорошо ему знакомых.
– Вы будете получать свои проценты, не делая ровным счетом ничего.
Ну, это вряд ли, подумал Хаммаку. Не следует переоценивать умственные способности Аткаля. И недооценивать его мелкую бытовую хитрожопость.
– Хорошо. Я продам вам одного из своих рабов, – медленно проговорил Хаммаку, как бы взвешивая в последний раз все «за» и «против» (на самом деле он все уже решил).
Приказчик вынул из плоского портфельчика бумаги, набросал черновик купчей.
– Завтра перепишу у нотариуса на глиняные таблицы, – сказал он, завершив работу. – Вы не подскажете, где в Сиппаре нотариальная контора?
– Да там же, где гончарная мастерская, – ответил Хаммаку. – На первом этаже горшки лепят и тут же продают из оконца. На втором сидят писцы, а на третьем – нотариус. И компьютерная служба городской информации там же, только в соседней комнате. Очень удобно.
Приказчик еще выше задрал свои густые брови. Больше ничем удивления не выразил.
– А страховка на раба оформлена?
– Разумеется, – уверенно произнес Хаммаку. На самом деле он понятия не имел об этом. Всеми делами покойная мать занималась.
– Вы позволите на нее взглянуть?
– Конечно.
Хаммаку поднялся, прошел в кабинет матери. Долго громыхал в ларе глиняными таблицами. Наконец, откопал несколько документов. Притащил в гостиную, держа в подоле рубахи. Приказчик терпеливо дожидался, сложив пухлые руки на коленях. В большой полутемной комнате казался толстячок потерянным и грустным.
Хаммаку выгрузил таблички ему на колени. Рихети выбрал одну, поднес к глазам, вчитался.
– Да, это страховка, – пробормотал он себе под нос. – Так, что у нас тут… В случае болезни… Увечье от несчастного случая… Смерть, проистекшая от болезни, несчастного случая либо суицида… Условия договора при наличии побега… оговорены отдельно. – Маленький человечек поднял лицо. – Замечательно. Вы чрезвычайно предусмотрительный хозяин, господин Хаммаку.
Хаммаку, сам того не желая, расцвел. А приказчик продолжал:
– Простите, что беспокою, но не имею права обойти еще одну формальность: медицинские справки на раба.
Хаммаку предъявил медицинские справки – без них страховку не оформляли. От стоматолога, от невропатолога, флюорография. Везде «без патологий», разумеется. Сам подивился их обилию: мать-покойница, оказывается, ежегодно гоняла Аткаля по всем врачам.
– Из кожно-венерологического диспансера нет, – сказал приказчик.
– Да не болен он ничем, – проговорил Хаммаку. Очень уж ему не хотелось возвращаться в комнату матери, искать среди табличек справку из КВД. – Он вообще с девками не трахается. Импотент он.
Господин Рихети промолчал. Но с таким видом промолчал, что Хаммаку понял: без справки этой не будет ни ста сиклей, ни шестидесяти сиклей, ни комменды – вообще ничего.
Поплелся. Долго копался. Нашел. Табличка оказалась разбитой.
Господин Рихети поглядел, покачал головой.
– Извините меня, господин Хаммаку, – мягко, но вместе с тем непреклонно произнес он, – но принять от вас документ в таком состоянии я никак не могу.
– А если так?..
Хаммаку полизал края слома, попытался слепить половинки.
Приказчик поднялся, аккуратно сложил таблички в портфельчик, обернув их предварительно чистыми тряпицами.
– С вашего разрешения, завтра я сниму копии и заверю все эти документы. Вечером жду вас в холле отеля «Золотой бык». Кстати, там приличные номера?
Хаммаку, дальше бара этого отеля не ходивший, кивнул.
– Перед второй стражей – вам подойдет? – продолжал приказчик.
Хаммаку снова кивнул.
– Вот и отлично, – сказал господин Рихети. – Вы приносите мне справку из КВД, мы подписываем итоговый договор купли-продажи, и я передаю вам наличные деньги. Если вы не имеете возражений, я хотел бы зарегистрировать сделку не в Сиппаре, а в информационной службе Вавилона.
Хаммаку возражений не имел и был сама любезность.
Едва только закрылась за приказчиком дверь, как Хаммаку заревел на весь дом:
– Атка-а-а-аль!..
Какой еще КВД? Зачем?
Аткаль ничего не понимал.
Хаммаку побагровел, выкатил глаза и рявкнул:
– Кто тебе сказал, что ты должен что-то понимать? Тебе не надо ничего понимать! С чего ты взял, что тебе надо понимать? Тебе надо подчиняться. Слушаться. И больше ничего.
Аткаль свесил голову.
– Да был я там недавно, в этом КВД…
– Недавно? Что ты называешь «недавно»? Еще мать была жива, гоняла тебя, пидора!..
– Да не болен я ничем… – уныло тянул свое Аткаль.
Но Хаммаку раздухарился, ничего не желал слушать.
– В городе бытовой сифилис! А ты шляешься по бардакам, со всякой сволочью тискаешься, ни одной потаскухи в городе не пропустил!..
– Так вместе же и шляемся, – попробовал было огрызнуться Аткаль. – Тогда и проверяться вместе.
– Я-то здоров, – высокомерно сказал Хаммаку.
– Ну так и я здоров, – вякнул Аткаль.
Хаммаку отвернулся, встал.
И потащился Аткаль в КВД на осмотр. Он так ничего и не понял.
Разместить офис в собственном доме показалось Хаммаку несолидным. Не станут люди заключать сделки там, где еще вчера беспечно пьянствовали. Не захотят увидеть в собутыльнике делового человека.
И потому потратил часть средств на то, чтобы снять помещение. За ту ничтожную сумму, которой он мог рискнуть, ему предложили небольшой подвальчик, три ступеньки вниз, недалеко от торговых ворот.
(«Помещение, конечно, неважное, оно и понятно. Зато, как ни погляди, господин, а место безупречное, бойкое. Вы только рекламный щит у входа в тупичок поставьте».)
В течение следующих двух недель совсем загонял Хаммаку Аткаля. Тот носился по городу с накладными, производил закупки по спискам, дважды был бит разгневанным Хаммаку, чего прежде не водилось и потому воспринялось с мучительной обидой.
Впрочем, от первоначального шока Аткаль оправился довольно быстро. И вся эта лихорадочная деятельность даже стала доставлять ему удовольствие. Тем более, что Хаммаку предложил Аткалю возглавить дело. Сказал, на первых порах только помогать будет оформлять сделки, поскольку лучше знает работу с компьютером.
Помня о том, что впереди светит большая пожива, вместе с тем не забывал Аткаль и о малых выгодах нового своего положения «главы фирмы».
Например, приобретая телефоны внутренней связи, исхитрился – взял один подешевле, пользованный. Разницу приберег для себя.
Впрочем, не стоит бумать, будто Аткаль был каким-то ловкачом, только и ждущим случая набить карман за счет своего господина. Вовсе нет.
Наоборот, Аткаль ловил любую возможность растранжирить, размотать, прокутить. Ибо если тело Аткаля было обращено в рабство, то душа его оставалась крылатой. Любви и признания жаждала душа Аткаля. А как заслужишь ее, любовь эту самую, если ни красоты, ни ума, ни иных достоинств? Вот и пытался брать щедростью, покупая добрые чувства людей. Не умел получать даром; потому и платил. Тратил налево и направо, как только подворачивался удобный случай. Поскольку же своих денег не водилось, тратил чужие.
Вот и с разницей за телефонные аппараты так поступил. Едва лишь вышел из магазина, выше головы навьюченный коробками, как приметил на углу знакомого. Как-то раз вместе к одной девчонке цеплялись; через то, можно сказать, породнились.
Опустил Аткаль коробки на мостовую и окликнул знакомца по имени (а звали того Базуза).
Высок ростом, широкоплеч, красив Базуза. Охранником в богатом доме служит. Поговаривают, будто на его счету несколько десятков покойников. Впрочем, сам Базуза этого не говорил. Но и не отрицал.
– Аткаль! – обрадовался Базуза.
Поболтали немного. И снова взгляд Аткаля обратился к коробкам.
– Купил по случаю, – пояснил он в ответ на вопрос приятеля. – Оргтехника, телефоны, то, се…
– Дело открыть решил? – Базуза прищурился.
– Да подвернулось тут… – небрежно обронил Аткаль. – Мы с Хаммаку в доле.
Базуза позволил себе улыбнуться.
– Как брат тебе Хаммаку, – сказал он.
Аткаль перевел разговор на другую, более интересную тему.
– Дотащить не поможешь? Не рассчитал я что-то, носильщика не нанял.
Базуза расхохотался.
– Халяву любишь, вот и не нанял, – заметил он.
Руки у Базузы как у Аткаля ноги, плечи как оглобля. Почему бы не быть Базузе откровенным?
Аткаль решил быть гордым. Плечом повел, подражая названному брату – Хаммаку так делал.
– За мной не пропадет, – сказал он. – Угощаю.
Вдвоем донесли товар до офиса, после вместе в кабак пошли; там и спустили денежки на пиво да на податливых баб.
Таков был Аткаль.
Не таков был Хаммаку. Если уж брался за что-то, так всерьез. Не поленился в Вавилон съездить, накупить там книг – по большей части были то справочники, сборники нормативных текстов, рекомендации и прочая скукотень.
Из Вавилона вернулся потрясенный, два дня еще на кровати лежал, в потолок глядел, губами двигал. То вспоминал о всех дивах столичных, какие встретились. То убытки подсчитывал. Ужас как все дорого в Вавилоне. А дороже всего тот товар, за которым он, Хаммаку, ездил, – информация.
Аткаль же все время отсутствия Хаммаку беспорочно пьянствовал и о делах не думал вовсе.
На третий день по возвращении встал Хаммаку и потребовал к себе Аткаля. Трезвого и чисто умытого.
Аткаль явился.
Спал часа три, похмельем истерзан жестоко, рожа расцарапана, на скуле синяк. Топорщатся волосы, подросшие после бритья наголо (иначе никак воск не вывести было). Печальный вид имел Аткаль, представший пред очи господина своего.
Хаммаку только головой покачал.
– Садись за стол, – велел.
Аткаль повиновался. Тупо уставился на книги. Раскрыл одну – сводки, диаграммы. Аж в глазах потемнело. Умоляюще глянул на Хаммаку.
Тот губы искривил.
– Прочти.
И тут в голос взвыл Аткаль.
Но Хаммаку ничем не проймешь: ежели втемяшилось в голову названному брату и хозяину заставить Аткаля прочесть эти книги, значит, судьба Аткалю читать их.
И начал читать Аткаль.
Хаммаку заплатил вступительный взнос и стал пользователем общеимперской информационной сети. Теперь он получил доступ ко многим видам коммерческой информации. По личному коду мог входить в различные конференции, общаться с другими пользователями со всей Империи. Имел возможность заключать контракты, не выходя из своего офиса, за которым, кстати, так и сохранилось прежнее название – «Три ступеньки вниз».
Настоящая работа пошла только в конце зимы, когда сиппарцы, недоверчивые ко всему новому, осознали, наконец, очевидную выгоду сотрудничества с «Тремя ступеньками».
Настало время рассказать о том, в какое дело вложил Хаммаку деньги, полученные от приказчика господина Нидинты. Было оно и доходным, и богоугодным одновременно. Хаммаку продавал индульгенции.
Прежде незамедлительное отпущение грехов гражданин Сиппара мог получить только от Шамаша, обитающего постоянно в сиппарской Эбаббарре.
Если же человек полагал, что дело о его прегрешении находится, скажем, в ведении Наны Урукской, то ему ничего не оставалось, как бросать чад и домочадцев на произвол судьбы и тащиться в Урук, в храм Наны, – замаливать грех, покупать индульгенцию. Домой после такого паломничества возвращались чистенькими. В том смысле, что полностью очищались и от грехов, и от грошей. В кармане дыра, в душе чистота, полмесяца выброшены псу под хвост, проведены в утомительных странствиях по раскисшим дорогам Империи.
И ничего не поделаешь. Ибо сказано: каждый грех в руке своего бога. Драки и прочие насилия, чинимые свободными горожанами друг другу, – дело Нергала. А вот насилие, чинимое женщине, – это дело Наны. Пустобрехам же на брюхе вымаливать прощение у Нинурты, который ненавидит бесполезную трату времени. И так далее.
Можно, конечно, и у Шамаша, своего, домашнего, прощения попросить, да что толку-то? Все равно, что обидеть Бабуту, а извиниться перед Кибуту.
С появлением в городе бизнеса Хаммаку все изменилось. Едва только согрешив, шел человек в офис «Три ступеньки». Ибо вовсе не следует думать, будто люди сиппарские были злонравны и нравилось им прозябать в холодной липкой глине прегрешений своих. Напротив. Могли бы – избавлялись от них как можно скорее. И если бы не непомерные траты на дорогу, разбрелись бы по всем четырем ветрам, каждый к богу своих преступлений.
Пришел однажды в офис «Три ступеньки» и Базуза. Нужда пригнала.
Спустился, дверь толкнул, огляделся, «здрасьте» сказал. В первой же комнате за столом сидел Аткаль. Глава фирмы.
На столе перед Аткалем два телефона, городской и местный. На полке, за спиной Аткаля, толстые папки с подшитыми документами. Сбоку чахлый плющ приткнулся. По левую руку от Аткаля еще одна дверь, и из-за этой двери слышно, как ревет принтер.
Аткаль в кресле откинулся, на Базузу поглядел. И стал Базуза как-то немного ниже ростом и уже в плечах.
– Садись, – милостиво кивнул ему Аткаль. – В ногах правды нет.
Охранник из богатого дома оглянулся, плюхнулся в кресло.
– Неплохо тут у тебя, – сказал он.
– Не жалуюсь, – согласился Аткаль.
– Занят сейчас?
– Работа.
Базуза понимающе кивнул.
– Ты по делу или как? – спросил Аткаль, всем своим видом показывая, что ему некогда.
– По делу.
Аткаль покивал, взялся за местный телефон. Из-за двери, что была слева, донесся пронзительный звонок. Потом голос Хаммаку:
– Аткаль?
– Клиент. Нужно оформить.
– Хорошо, пусть зайдет.
Голос Хаммаку отчетливо слышался и из телефонной трубки, и из-за двери. Аткаль положил трубку и кивнул Базузе.
– Зайди к моему компаньону, он оформит. Касса тоже там.
Базуза поднялся, прошел во внутреннее помещение офиса. Комната ничем не отличалась от первой, за исключением одного: на столе, кроме телефонов, стоял компьютер.
– Сердечно рад вас видеть, господин Базуза, – приветствовал клиента Хаммаку, устремив на него цепкий взгляд. – Садитесь.
Даже манеры – и те изменились у Хаммаку. Когда это он насобачился? Базуза – незатейливый наемный убийца рядом с этим утонченно-вежливым господином.
Охранник тяжеловесно опустился в кресло напротив стола. Хаммаку немного наклонился вперед.
– Итак, я слушаю вас, господин Базуза.
Базуза откашлялся.
– Собственно… Ну, вчера. Вышибал какого-то идиота… А чего полез? Еще и кулаками сучить вздумал!.. – Базуза вскинул глаза, встретил холодный взор Хаммаку, сник. – В общем, я ему шею сломал.
– Свободный был? – деловито осведомился Хаммаку. Левой рукой привычно выдвинул ящик стола, где хранил чистые бланки индульгенций и приходно-расходные ордера.
– Так… отпущенник.
– В котором часу произошло… несчастье?
– После четвертой стражи.
Хаммаку скользнул пальцем по реестру, заключенному на столе под стеклом. На калькуляторе быстро подсчитал проценты. Включил в общую сумму надбавку за оскорбление, нанесенное бывшему хозяину бывшего раба. Вычел незначительный процент за ночное время, когда было совершено убийство. Ночные грехи шли дешевле, нежели дневные, ибо днем силы тьмы спят. Днем не так властно над человеком зло, как ночью.
– Восемь сиклей, – подытожил Хаммаку.
Базуза порылся в карманах, вытащил деньги. Хаммаку аккуратно пересчитал их, сложил на краю стола, переехал в кресле к компьютеру.
Запросил связь с храмом Эмешлам, обиталищем Нергала. Вышел на общую конференцию храма. Отметил мысленно: как много насилия творится в Империи! За те два дня, что Хаммаку не обращался к конференции Нергала, количество записей увеличилось на 877. И все сплошь убийства. В поле «общая сумма» значились цифры от 6 сиклей (убийство раба ночью) до 16 сиклей (убийство благороднорожденного днем).
Впечатал новые данные в общую базу: имя клиента, его социальный статус, место жительства, род прегрешения, смягчающие обстоятельства, отягчающие обстоятельства, общее количество индульгенций, сумма последнего взноса.
Вывел данные на печать.
Подумав и помигав, принтер ожил, взревел, порычал минуты три и успокоился, затих. Листок выпал на пол. Хаммаку, выказывая изрядную канцелярскую сноровку, шлепнул на листок печать, поставил регистрационный номер, внес его в гроссбух, заставил Базузу расписаться в получении.
– Подпись на индульгенцию поставит глава фирмы.
– Кто?
– Аткаль.
Хоть и значился Аткаль «главой фирмы», а называть его «господин Аткаль» все равно язык не поворачивался.
Базуза взял листок, поглядел недоверчиво.
– И это все?
– Да, это все. Живите с чистой совестью, господин Базуза.
Базуза повертел «чистую совесть» и так, и эдак. Наконец вымолвил:
– В храмах-то таблички глиняные выдают.
– Не вижу разницы. Индульгенция есть индульгенция, – веско произнес Хаммаку. – Но если для вас принципиально… Данный вид сервиса также предусмотрен в числе услуг, оказываемых нашей фирмой.
– Так можно и на глине? – Базуза расцвел.
– Разумеется. За дополнительную плату, конечно.
Тут Базуза насторожился.
– И почем?
– Еще три сикля. – Увидев выражение лица своего собеседника, Хаммаку пожал плечами. – Но это вовсе не обязательно, поверьте. В вашем случае, довольно банальном, вполне достаточно просто заверенной бумаги.
Базуза махнул рукой, сложил листок вчетверо, сунул в карман.
– Везде деньги дерут, – сказал он мрачно. – Бэл-пахату оштрафовал… Наниматель из жалованья вычел три дня – наказал, стало быть, за излишнее рвение… И здесь тоже…
– Чистая совесть недешево стоит, – заметил Хаммаку. – Всего вам самого доброго, господин Базуза.
И охранник ушел, все еще недоумевая: действительно ли очищен он теперь от грехов или же его попросту ловко надули? Так ни к какому выводу и не пришел. В конце концов, утешился: в случае чего переломает Хаммаку с Аткалем все кости.
Смятение Базузы возросло бы многократно, если бы знал он, что Хаммаку и сам не вполне понимает, чем занимается.
Большую часть времени Хаммаку совершенно искренне полагал, что открыл вполне солидное дело. И что польза от его бизнеса неоспорима – как для него самого, так и для граждан Сиппара.
Однако выдавались часы, когда для Хаммаку открывалась во всей своей неприглядной наготе другая истина: на плаву он держится исключительно благодаря дутой значимости аксессуаров. Общеимперская конференция пользователей храмовой сети… Информационный банк… Доступ к базам данных, личный код…
Кого, например, касается, что в Уруке отпущенник Хашта изнасиловал свою бывшую госпожу Исхуннатум (15 сиклей, храм Наны)? Но нет. Одно дело поговорить об этой истории за кружкой светлого пива. Совсем другое – увидеть запись в базе данных храма Эанны. И вот уже банальный секс за открытыми дверьми (ибо госпожа Исхуннатум не постеснялась завопить на весь Урук) превращается в исполненное значимости событие, которому, быть может, не хватает осязаемости, зато вдосталь информативности.
Вовсе не будучи дураком, Хаммаку превосходно отдавал себе отчет в том, что занимается сущей ерундой. И поскольку осознавать это было страшно, гнал подобные мысли, насколько доставало сил. Изучал богословскую литературу, заучивал священные тексты различных божеств. А когда становилось совсем уж невмоготу, напивался. Но не так, как когда-то, в блаженной юности, а целенаправленно, уныло, с оттенком безнадежности.
Скандал разразился 24 аддару (17 марта) 37-го года, вскоре после того, как Аткалю исполнилось 28 лет. Впрочем, день рождения раба – не бог весть какое событие и отмечался далеко не с такой пышностью, как день рождения Хаммаку. Тем не менее, целую неделю Аткаль на законных основаниях был пьян, и дела офиса «Три ступеньки» в шли довольно вяло.
Из сладостно-расслабленного состояния Аткаль был вырван внезапно и жестоко.
Виновницей его несчастья стала Нана Урукская.
Можно предположить, что сама Нана ничего против него не имела. С женщинами всегда был ласков Аткаль. Иная, правда, заскучает с ним, но тут уж все от дамы зависит: если у самой фантазии в избытке, то и не скучно ей с Аткалем; ну а если боги обделили, тогда уж извините: двоим убогим все равно ничего умного не породить.
Но настолько незлобив был Аткаль, что никогда не сердился. Ни на тех женщин, что были совершенными дурочками. Ни на тех, которые оказывались умнее его (а такое случалось сплошь и рядом). Умел он радоваться и глупости женской, и изобретательности, и капризам со взбрыками.
Но если Нана Урукская и была благосклонна к Аткалю, то не скажешь того же о других богах.
И ведь именно Аткаль первым услышал о том, что стало причиной всех последующих бед. Услышал – и даже не догадался, чем грозит новость.
– Хаммаку! – закричал он, врываясь в офис.
Хаммаку оторвался от компьютера (в последнее время пользователи храмовой сети начали обмениваться не только деловой информацией, но и анекдотами), поднял воспаленные глаза.
– Что блажишь?
– Так… это…
Аткаль захихикал, предвкушая.
Хаммаку вышел из конференции. Не хотел терять авторитета, пусть даже в глазах такого ничтожества, как Аткаль. Впрочем, Аткалю и в голову не приходило заглянуть на экран. Хозяину виднее, чем заниматься, так он считал.
– Случилось что? – лениво спросил Хаммаку.
Аткаль усердно закивал.
– Помнишь, некогда из Урука был похищен истукан Наны…
Хаммаку не помнил. До исторического обзора храмов Вавилонии руки не дошли. Больно уж устрашающе толстым выглядел том. И с практической точки зрения бесполезен. Взял на всякий случай, по дешевке. А вот Аткаль, страшась наказания от господина своего, тщательно проштудировал эту книгу, как и остальные.
– Ну, – высокомерно сказал Хаммаку. – Когда это было-то?
– При царе Горохе, – охотно пояснил Аткаль.
– Продолжай, – велел Хаммаку.
– Грязнобородые эламиты напали на Урук, учинив там разгром и поругание, – начал рассказывать Аткаль. – Тогда же была взяла ими в плен богиня Нана. Ее увезли к себе в Элам, где и посадили в специально построенном храме посреди Аншана. А в Уруке, отчаявшись освободить истукан, спустя несколько лет сделали новый.
– Ну так и что? – спросил Хаммаку.
– А то, что нашлась старая Нана! – Аткаль приплясывал от возбуждения. – Ордынцы откопали.
Ордынцы, положим, Нану не откапывали. Не таков этот народ, чтобы откапывать что-то, будь то хоть сама Нана Урукская.
Было же так.
Скоро уж тридцать семь лет, как завоеванная Вавилония исправно платила им дань. Чтобы не скучать, двинулись ордынцы дальше на юго-восток. И вот уже расстилается перед ними Элам.
Пошли по Эламу. Какой город поумнее, тот встречал их хлебом-солью. Какой поглупее, закрывал ворота. Открывали ордынцы ворота, как умели: была у них с собой небольшая ракетная установка. Обслуживали установку пленные вавилоняне; сами ордынцы рук о технику не марали. Нечистым было, по вере их, умное железо. И компьютерами по той же причине не пользовались. Потому, кстати, оставались совершеннейшими варварами.
Так нечестивым, но вполне надежным способом открыли они ворота пограничного Аншана, нашли там множество богатств, которыми пополнили достояние свое. Разграбили и храм, вытащив оттуда все, что блестит.
И вот один из них отдернул занавеси и на лошади въехал в святая святых. И воскликнул в удивлении:
– Баба!
Действительно, стояла там баба, обличьем сходная с теми, что разбросаны в бескрайних степях далеко к северу от Аншана.
Заинтересовались ордынцы. Загалдели, спешились. Бабу и щупали, и гладили – по плечам, по щекам. Была она деревянная, не золотая, и потому, видать, решили ордынцы не брать ее с собой, оставить жителям Вавилонии. Но кому передать истукана? В Аншане жителей было теперь так мало, что о них не стоило и говорить.
Стали по храму шарить, жрецов искать. Ни одного не нашли. Главный лежал с перерезанным горлом у золотого алтаря. Чем защищаться пытался, кинжальчиком с женский мизинец? Совсем глупые эти крестьяне. Лежи теперь, старик.
Поискали и в других местах. Никого не оставили в живых из жреческой касты храбрые воины Орды.
Наконец отыскали одного, из самых младших служек. Трясся от страха, путался в длинных своих одеждах. Не стали воины его успокаивать – пусть боится. Схватили за длинные волосы, потащили к сотнику.
Тот ждал, плеткой по сапогу похлопывал.
– Что за баба? – спросил. И на истукан плеткой своей махнул.
Служка от ужаса на пол повалился.
– Это Нана, – вымолвил с трудом. И рассказал, как много лет назад взяли ее в плен храбрые эламитские воины, привезли с почетом в Аншан, построили ради нее храм и пригласили жить с ними.
– Неужто и вы когда-то воинами были? – спросил сотник. Не поверил.
Но насчет богини сомнений у него не возникло.
– Несчастная, – сказал он, обращаясь к истукану, – у таких трусов жила. Взять бы тебя в Орду. Но лучше будет возвратить тебя туда, откуда ты была похищена, как невеста недостойным женихом.
Решение сотниково в Орде одобрили. Негоже богу жить у чужих людей.
И возвратился старый истукан Наны в Урук.
Там сперва не поверили. Но как тут не поверишь, когда на спине истукана яснее ясного:
«Я – Горох, Царь Множеств, Царь Великий, Царь Могучий, Царь Вавилона, Царь Шумера, Царь Четырех Стран Света, любимый Бэлом, Мардуком, Набу, Наной, владычество мое приятно для сердечной радости их. Я воздвиг истукана сего…» и т. д.
Ревниво встретила старую Нану новая, процветшая в Уруке за столетия эламского пленения. Да и какая она «новая»? Больше тысячи лет истукану городского храма Эанна.
И все же как сравнишь два идола, так сразу видно, который из них древнее. Новая-то Нана ликом прекрасна, телом стройна, благолепна. Так и тянет склониться перед ней, прильнуть губами к изящным ступням ее. А старая Нана ликом безобразна, чертами груба; груди, как бурдюки, свисают на живот; в животе младенец пухнет. Страх, не любовь вызывает.
Судили-рядили в Уруке, и так и эдак поворачивали. Но тут сколько прикидывай, а выбор небогат: между веревкой и удавкой. Не признать старую Нану – смертно оскорбить ордынцев. В кои-то веки проявили они уважение к обычаям вавилонским. Неизвестно, чем это может закончиться. Судьба Аррапхи у всех еще на памяти была.
А признать…
– Словом, поерзали в Эанне, подергались и водрузили старую Нану в центре храма, – захлебывался Аткаль, – а новую, ну, ту, что там уже тысячу лет стояла, переместили в боковую часовню. Скандалу! На весь Урук крик стоял…
Хаммаку побледнел.
А Аткаль еще ничего не понял, продолжал языком молоть, довольный тем, что слушают его внимательно, не перебивая.
– Идол-то, которому столько лет поклонялись во всей Империи, оказывается, фальшивый. И не Нана это вовсе. У главного жреца Эанны, небось, понос от ужаса…
– А тебя еще не пробрало? – тихо спросил Хаммаку.
Аткаль оборвал речи, удивленно уставился на господина своего.
– А я-то тут при чем?
Хаммаку надвинулся на него всем своим плотным телом и зарычал, как зверь. Аткаль глазами захлопал, губы распустил.
– Ты чего, Хаммаку?
– Ты, значит, не при чем? – спросил Хаммаку на человеческом наречии. Но облик звериный сохранял, скалился. – А индульгенции из храма Эанны продавал? От чьего имени грехи отпускал?
– Наны… – Ничего еще не понял Аткаль.
– НОВОЙ НАНЫ, – рявкнул Хаммаку, теряя терпение. Послали же боги болвана в напарники!
– Так ведь храм… Ведь Эанна…
– Повязан ты с храмом, – рычал Хаммаку. – Одной веревкой. На которой тебя, болвана, повесят.
Аткаль отшатнулся.
– Да за что?
– За то! – Голос Хаммаку сорвался, и он провизжал: – За то, что индульгенции твои ни гроша не стоят! Идол-то фальшивый…
Теперь и Аткаль белее мела стал.
Замолчали оба. На потемневшем экране компьютера прыгали звездочки и точечки.
Потом Аткаль поднялся.
– Закрою-ка я двери на засов, – сказал он.
Мудрое решение. Воистину, страх лучший учитель. Задышали в затылок крупные неприятности. Тут уж поневоле и отпетый дурак умным станет.
Какое там – «задышали»! Стучаться начали. Кулаком в дверь молотить.
– Открывай! Аткаль! Мы знаем, что ты здесь!
– Пусть вернет наши денежки!
– Обманщик!
– Лучше открой, а то дверь выломаем!
– Фальшивый идол-то!
– Индульгенции храма Эанны ничего не стоят!
– Пусть деньги вернет! Пусть вернет наши деньги!
Так вопили на разные голоса крупные неприятности.
Аткаль шепотом спросил у Хаммаку:
– Что делать-то?
– Главное – денег не отдавать, – ответил мудрый Хаммаку.
Бледны оба были; но Аткаль бледнее. Даже губы посинели.
– Почему они мое имя выкликают? Почему на меня одного ополчились, Хаммаку?
– Потому что ты индульгенции подписывал.
– А… а ты?
– А я только регистрировал и деньги получал. Кто начальник-то? Ты!
На дверь налегли. В крепкой древесине что-то треснуло. Толпа взвыла от радости.
Аткаль заметался.
Вскочил. Снова сел. Бросил взгляд под стол.
При виде трусости аткалевой приободрился Хаммаку. А Аткаль подскочил к нему, вцепился в рукав, в глаза поглядел собачьим взором.
– Не выдавай меня, Хаммаку!
Отцепил аккуратно от себя пальцы аткалевы Хаммаку. Взял за руку. В глаза поглядел.
– Сам посуди, Аткаль. Индульгенции продавал ты. Через чьи руки все документы проходили? Через твои. Это же твоя фирма. Я – только младший компаньон.
И вспомнил Аткаль, как гордился своим новым доходным бизнесом. Тем, что господин Хаммаку у него, у дурачка, об асфальт стукнутого, на паях работает. Что именно он, Аткаль, ставит свою подпись на ценные бумаги.
По дружкам ходил, хвалился напропалую. Как бы случайно из карманов индульгенции мятые доставал, расправлял на колене («столько дел, столько дел, и не управишься за день»). Бормотал себе под нос так, чтобы и другие могли слышать: «Сколько бумаг пришло из Эмешлама! Шамаш великий, Судья Неподкупный!.. Как много преступлений творится в Империи!..» И висли на нем девицы, просили рассказать «случаи». Аткаль охотно рассказывал…
Застонал Аткаль, обхватил руками глупую свою голову.
– Хаммаку!.. Ведь ты мне поможешь?..
Хаммаку еле заметно покачал головой. И на губах его полных показалась легкая улыбка.
Страшной была та улыбка для Аткаля в его отчаянии. Заострилось лицо у несчастного раба, будто уже умер он. Скулы, подбородок – все выступило вперед. Глаза ввалились. Уже не собачий – крысиный взгляд сверлит Хаммаку.
А с того как с гуся вода. Придумал что-то. Хитрость какая-то на уме у него. И на этот раз не взял Хаммаку его, Аткаля, в долю.
Минуло твое время, Аткаль. Взвесили тебя на весах, определили тебе цену – не слишком высокую, по всему видать, – и за нее продали.
– Аткаль! Открой! Хуже будет!
Не будет хуже. Хуже, чем теперь, не может быть Аткалю.
Какое одиночество охватило Аткаля! Как заломило, заныло в груди!
Дверь подалась и рухнула. Толпа хлынула в контору. Оттолкнул от себя Хаммаку раба своего, бросил на руки толпы.
«Его хватайте, его!»
Как было?
Взбрело однажды Нане отправиться в подземное царство к своей сестре. А с сестрой этой, по целому ряду причин, не ладила Нана.
Напрасно пытались остановить Нану. Друзья предупреждали – шла. Враги и те предупреждали. Все равно шла. Упрямая баба, сладу нет.
Семь ворот у подземного царства; и у каждых ворот брали с Наны дань. А какую дань можно взять с красивой женщины?
Пра-авильно. Раздевали Нану. У первых ворот сняли покрывало, у вторых – сандалии и так далее, покуда не осталась владычица Эанны голенькая.
Такой и предстала перед сестрицей.
Та на троне сидит, бабища жуткая, изо рта клык торчит, на веке бородавка.
– Зачем пожаловала?
Нана смиренницей прикинулась.
– Так… поздороваться. Не чужие ведь…
А сама по сторонам глазищами так и зыркает. Во дворце подземном кругом корунды, яхонты и прочие каменья горят. В котлах золото кипит, через край переливается. Из потолка живые руки растут, ногти золотой краской выкрашены; пальцы эти серебряные цепи держат; на тех цепях светильники качаются, в светильниках благовонное масло горит.
Сестра хмыкнула, не поверила словам Наны.
– Правду говори! – повелела она.
Нана круглыми плечами пожала, черные волосы на спину откинула, как-то особенно соблазнительно изогнула стан.
– Захотелось, вот и все.
Капризные губы у Наны. Слишком красива Нана. Разозлилась сестра ее подземная, когда красоту это вблизи увидела, да еще голой.
– Давно хочу извести тебя, Нана, – молвила она скрипучим голосом. – На этот раз убью. Ибо власти твоей здесь, под землей, нет. Моя здесь власть.
Оглянулась Нана. Увидела страшные демонские рожи, дьяволов всяких и прочую нечисть, лучше не поминать к ночи. А что еще думала она увидеть в подземном царстве?
– Может, не стоит? – нерешительно спросила она и босыми ногами переступила. Пол во дворце подземной властительницы склизкий, холодный, противно вот так, босиком-то стоять.
Сестрица нанина – хохотать. Бусы на груди подскакивают от хохота, диадема в волосах трясется.
– Стоит! Стоит!
И придворные ее, лизоблюды и подхалимы, подхватили на разные голоса:
– Стоит! Стоит!
Громче всех один надрывался. Нана ему на ногу наступила, какое там – только шире пасть разевает.
С досады топнула Нана ногой. Тугие груди Наны подпрыгнули. И молоко, которое всегда наготове у Наны, брызнуло из сосков на голый смуглый живот.
Подземная владычица поднялась во весь рост – а росту была немалого. Волосы взметнулись, как живые. Глаза засверкали.
– Взять ее! – приказала она демонам.
Протянулись к прекрасной Нане скрюченные пальцы. Отшатнулась Нана. Страшно ей стало.
– Ты, это… сестра… – пролепетала она. Поняла, видать, что перебрала в своих капризах. – Погоди меня хватать-то. Может быть, кто-нибудь получше подвернется.
Подземная богиня прикидывать стала: что еще задумала Нана? Какая каша варится в прелестной ее вздорной головке? Двум мыслям тесно в голове у Наны; стало быть, одна мысль там засела. Узнать бы еще, какая.
А никакой мысли у Наны не было. Просто еще пожить ей захотелось. И пошла Нана прочь из подземного царства, а демоны следом шли, на пятки наступали. Кого ни встретят, спрашивают:
– Этого, что ли, вместо тебя взять?
Нана головой мотала: нет, не этого.
Время тянула.
А демоны все нетерпеливее за волосы ее дергают: «Может, вон тот вместо тебя пойдет?»
И увидела Нана на склоне холма жениха своего. Спит себе безмятежным сном и пузыри пускает. Рядом костер прогоревший, кости козленка горкой сложены, чисто обглоданы. Собака сытая рядом сопит, одно ухо опущено, другое поднято: в полусне караулит, стало быть. Красива Нана, а жених еще красивее. Лицо юное, здоровьем пышет, румянец во всю щеку, ресницы как у ребенка. А что ему? Поел, попил, с Наной на шелковой траве повалялся – и спать.
До чего обидно стало Нане! Пока она в подземном царстве смертельной опасности подвергалась, он, оказывается, обжирался да спал!..
И указала Нана пальцем на жениха своего спящего:
– Его хватайте, его!..
Проснулся парень, да уж поздно было. Крепко ухватили его демоны, оторвали от земли, потащили прочь от Наны, с шелковистых зеленых холмов, от сытного житья-бытья, от козьего бочка, от парного молока…
И осталась Нана на склоне холма одна-одинешенька. Рухнула наземь возле остывшего костра и тяжко зарыдала. Через собственное своеволие пострадала баба.
А потом люди храм ей построили, истукана вырезали и поклоняться начали.
Ну уж Хаммаку святым не стать, это точно. Намяли сиппарцы бока им с Аткалем, не разбирая. И все-таки Хаммаку досталось не так крепко. Мужчина он был увесистый, при случае мог и сдачи дать. А главное – убежден был в собственной невиновности и потому отбивался с умом.
Аткаль же от ужаса последнего ума лишился. Голову руками прикрывал да верещал обреченно. Всякий норовил дать ему тычка, за волосы ухватить, по заднице отпинать. Кусался, царапался, лягался Аткаль. Отчаяние застилало ему глаза. Ничего не видел он вокруг себя. Только то и понимал: отступился от него Хаммаку, предал, бросил погибать.
И вдруг злые руки выпустили Аткаля. Расступились люди, дали ему дышать.
Остался Аткаль лежать на полу своего офиса. Лицо разбито в кашу, губы расплылись, изо рта кровь и слюна текут. И нет во всем теле косточки, которая бы не болела. Даже головы не поднял Аткаль, не полюбопытствовал – что его спасло? Так и лежал, уставившись в низкий беленый потолок. И не мигал. Как мертвый.
А по стенам офиса и в проеме дверей стояли городские стражники. У всех дубинки, а у тех, что возле двери, – автоматы.
Теперь и толпу охватило оцепенение. По одному стали выходить люди из офиса. Первый из них зачем-то заложил руки за голову – видимо, чтобы покорность властям продемонстрировать, потому что никто этого не требовал. За ним и остальные стали делать то же самое.
Наконец в комнате остались только Аткаль и Хаммаку. Аткаль все лежал. Хаммаку стоял. Потом Хаммаку надоело стоять, и он сел. Его тут же ткнули дубинкой, велели встать. И сообщили: «Вы арестованы».
По факту жалоб, поступивших со стороны возмущенных граждан Сиппара, возбуждено уголовное дело против Аткаля, сына Арраби, возглавлявшего фирму «Три ступеньки», которая действовала в Сиппаре с 25 арахсамну 36 года по 2 нисану 37 года Великого Кровопролития. Упомянутая фирма специализировалась на продаже индульгенций и входила в состав общеимперской храмовой сети, преступной группировки, которая орудовала на территории Империи на протяжении девятисот лет. Искусно скрывая фальшивое происхождение истукана Наны в храме Эанна (г. Урук), коррумпированные дельцы от религии спекулировали на чувствах верующих граждан, сбывая им негодные индульгенции.
Фирма «Три ступеньки» как часть этой паучьей сети в полной мере несет ответственность за свои деяния.
Негодованию общественности нет предела. Доколе будет продолжаться произвол храмовых чиновников?
Мы будем продолжать знакомить вас, уважаемые читатели, с развитием событий по разоблачению преступной деятельности Аткаля, сына Арраби, печально известного в нашем городе торгаша чувствами верующих.
– Назовите судье ваше имя, обвиняемый.
– Аткаль, сын Арраби, – пролепетал Аткаль, завороженно глядя в рот секретарю суда.
Судья постукивал карандашом по полированному столу. Вид у судьи был недовольный.
Протоколистка склонилась над клавиатурой маленького компьютера (цена машине была 120 сиклей, ровно в два раза больше, чем стоил на рынке Аткаль). Записала ответ.
Предоставили слово обвинителю.
– Признаете ли вы, что возглавляли фирму по продаже индульгенций, которая была известна в городе как «Три ступеньки вниз»?
– Возглавлял?.. – переспросил Аткаль глупо.
Секретарь обернулся к переполненному залу. Глянул в бумаги, разложенные перед ним на столе. Вызвал:
– Свидетель Базуза!
Охранник из богатого дома не спеша выбрался из гущи скамей, заполненных зрителями. С готовностью подтвердил: да, возглавлял. На всех углах кричал про то, что стал теперь бизнесменом.
Аткаль перевел немигающий взгляд на Базузу. В голове у него мутно ворочалось воспоминание о том, как угощал этого плечистого великана светлым пивом. Правда, на деньги Хаммаку, но ведь угощал. А мог пропить их один, сам.
Базузу это воспоминание, похоже, не посещало. Высказал все, что было на сердце. А на сердце у Базузы было одно только сожаление о зря потраченных восемнадцати сиклях немаркированного серебра. И не вернуть теперь денежки-то. Вот и все, что терзало охранника.
Вызвали и других свидетелей, и все подтвердили показания первого. Слово в слово. Да и не могло быть иначе; ведь правду они говорили, и было это известно Аткалю не хуже, чем любому из присутствующих. Да, продавал. Да, подписывал. Да, от имени Эанны – главы преступного заговора.
Пусто, как в бочке, было в животе у Аткаля. И поползла тоска эта смертная от живота к груди; оттуда протянула жадную лапу к горлу, и сдавило у Аткаля горло. Закричал Аткаль утробным от страдания голосом, перебивая размеренную процедуру дачи свидетельских показаний:
– Так не знал же я!..
Тотчас же стражники, караулившие по бокам, обрушили на него удары дубинок. Один по почкам хлестнул, и замычал Аткаль от боли. Второй по голове огрел, и совсем дурачком Аткаль сделался.
Пока подсудимый корчился на полу у своей скамьи, встал защитник и сказал:
– Прошу обратить внимание почтеннейшего суда на одно немаловажное обстоятельство. Будучи ввергнут в рабское состояние в возрасте двух лет от роду, мой подзащитный пребывает в нем до сего дня. Следовательно, спрос должен быть вовсе не с него, а с его хозяина. Ибо повиноваться хозяину – первейший долг раба.
– Первейший долг состоит в том, чтобы честно вести бизнес, – возразил обвинитель.
– Протестую! – гневно сказал защитник.
Судья звучно постучал карандашом по столу.
– Господа! – вымолвил он укоризненным тоном.
Защитник долго еще говорил. Утверждал, что Аткаль, несмотря на очевидность своей вины, вовсе не так виноват, как этого хотелось бы некоторым уважаемым коллегам. Ибо какой с раба спрос, даже если он, по недомыслию или подчиняясь приказам, и ставил везде свои подписи?
Как ни крути, а прав был защитник. Конечно, участвуя в храмовом заговоре, Аткаль покушался на основы государственности. Но куда больше подрывает упомянутые основы идея судить раба, не тронув господина.
Кроме того, кто мешает, переложив основную тяжесть обвинения на плечи господина, казнить вместе с ним и раба?
На второй день вызвали Хаммаку. Ему было предъявлено такое же обвинение, что и Аткалю. Кроме того, имелось отягчающее вину обстоятельство: он втянул в свои махинации «говорящее орудие».
Хаммаку, не теряя достоинства и самоуверенности, отбрехивался, как умел. Что, у Аткаля своей головы нет? Он, Хаммаку, только предложил… Даже не предложил, а просто рассказал: так мол и так, есть такая возможность… Ведь как братья они с Аткалем, мало ли, что между братьями говорится. Не все же принимать всерьез.
Аткаль сидел подавленный, на Хаммаку не смотрел и речей его не слушал. Нет у него больше брата названного. Никто не заступится за Аткаля, никто не защитит. И с покорностью подчинился судьбе Аткаль. Даже удивления не испытывал, слушая, как валит на него всю вину Хаммаку.
Просто сидел, съежившись, между двух охранников, – за несколько дней исхудавший, с разбитым лицом, на волосах засохла кровь – так и не смыл.
Ждал, пока все кончится.
А все не кончалось и не кончалось. Хаммаку говорил и говорил. Звучный голос у него, красивый, приятно слушать.
– …Кроме того, если уж вы решили считать Аткаля бессловесной скотиной и спрашивать не с него, а с того, кто им владеет, то могу предоставить уважаемому суду бумаги, из которых явствует, что отнюдь не я являюсь счастливым обладателем данного раба.
Аткаль сперва не понял. Как – не Хаммаку? Сызмальства привык он знать над собой руку молодого хозяина. Кто же тогда его господин, если на Хаммаку?
Да что Аткаль – никто поначалу не понял.
А Хаммаку, наслаждаясь произведенным эффектом, предложил послать к нему домой за документами. Разрешение было дано. Суд удалился на перерыв.
Аткаль попросил воды, в чем ему было почему-то отказано. И опять он не удивился. Облизал треснувшие губы и снова уставился в пустое пространство.
Документы были принесены и предоставлены суду. Из них явствовало, что Аткаль действительно был продан уважаемому гражданину Вавилона банкиру Нидинте через посредство приказчика Рихети за сумму в шестьдесят сиклей.
К тому же Хаммаку и сам был обманут. Вот индульгенция, проданная ему Аткалем от лица фальшивой Наны. Восемь сиклей! Восемь сиклей, господа!
И стал Хаммаку из обвиняемого как бы потерпевшим.
Из Вавилона вызван был господин Рихети. Прибыл с опозданием почти на неделю. Отговаривался распутицей, множеством дел в столице и отказом хозяина дать ему отпуск за свой счет. Разумеется, все эти отговорки в расчет приняты не были, и господин Рихети, едва сойдя с телеги, был немедленно оштрафован – за неуважение к суду.
Второпях накормили его в тюремной столовой и потащили в зал заседаний. Там уже стены ломились, столько желающих было послушать. Шли, как народные кумиры, сквозь толпу, по узкому коридору, прорубленному в море людском полицейскими дубинками. Дивился господин Рихети, ежился, щурился.
Не дав отдышаться, сразу начали терзать вопросами.
– Вы узнаете этого человека?
Аткаля вообще трудно было узнать. Меняет человека унижение.
Рихети – тот Аткаля вообще в глаза не видывал. Документы-то оформлял заглазно, поверив слову Хаммаку.
И потому с чистой совестью сказал господин Рихети, что человека этого видит первый раз в жизни.
Шум в зале, свистки, топот. Секретарь суда нетерпеливо дернул колокольчиком.
– Тише, граждане! Тише!
Затем – снова к Рихети:
– Итак, вы утверждаете, что не видели никогда этого человека?
– Разумеется.
– А вот господин Хаммаку показывает обратное. Он показывает, что продал вам этого человека за сумму в шестьдесят сиклей.
– Я действительно заключал договоры купли-продажи с господином Хаммаку, – охотно признал Рихети. – Но они не имели никакого отношения к сбыту фальшивых индульгенций.
Судья хищно шевельнул ноздрями.
– Так, так. В таком случае, не расскажете ли вы суду, какого рода деловые отношения связывали вас с присутствующим здесь господином Хаммаку?
Рихети нашел глазами Хаммаку среди зрителей.
– Я занимался скупкой рабов по поручению господина Нидинты, уважаемого в Вавилоне банкира. В разных городах я покупал десятки рабов, и все они приносили потом доход. По сделке с господином Хаммаку у меня нет никаких претензий.
Хаммаку привстал со своего места и слегка поклонился.
– Совершенно никаких, – продолжал Рихети. – Первый взнос по ссуде, данной под бизнес раба, купленного у господина Хаммаку, был выплачен аккуратно и в срок. Я полагал, что и впредь…
– Вы имели представление о том, каким именно бизнесом занимается этот раб? – перебил его обвинитель.
– Нет.
– Почему, позвольте узнать?
Рихети близоруко прищурился.
– В этом не было необходимости. Для фирмы главное – получать стабильный доход.
– Вот к чему приводит равнодушие, – патетически сказал обвинитель и указал в сторону господина Рихети.
Тот вдруг забеспокоился. Ему показалось, что так просто его теперь не отпустят. Будь проклят Сиппар – всякий раз поездка в этот город сопровождается ограблением.
И впервые в жизни маленький приказчик струсил настолько, что решил отступиться от своего хозяина.
– Может быть, целесообразнее будет призвать к ответственности фактического владельца этого раба? – спросил он. – Я ведь только посредник.
И в Вавилон отправили несколько полицейских, снабдив их строжайшим предписанием: забрать и доставить в Сиппар банкира Нидинту.
Аткаль спал на досках в душной камере. Ел жидкую похлебку, иногда пустую, иногда с рыбьими костями и плавниками. Таскался на допросы; часами отсиживал в переполненном зале, клевал носом. Один раз заснул и уронил голову на ограждение; ударился, нос разбил; пошла кровь. От этого проснулся, кровь обтер, похлюпал носом. И снова задремал. Вечером опять жевал тюремную дрянь, а после спать заваливался.
Вот и вся его жизнь теперь.
Доставили и допросили господина Нидинту. Сожаления достойно, что такой почтенный господин, известный во всей Империи банкир, оказался орудием в руках ловких мошенников. Но сами понимаете, закон есть закон. А по закону, за проступок раба отвечает хозяин.
Так что, уважаемый господин Нидинта, еще раз просим извинить нас, но закон требует… и т. д.
Постепенно зал заседаний пустел. Наскучила гражданам сиппарским эта комедия. К тому же, они уже поняли, что как бы ни повернулось расследование, денег своих им не видать. Ничего нового уже не выяснялось. Пережевывались бесконечные детали: когда продал, кому продал, сколько получил, сколько отправил в Вавилон Нидинте. Кто за кого отвечает, кто за кого не отвечает. Чей проступок тяжелее: банкира – хозяина, приказчика – посредника, молодого господина – предателя или раба – болвана полного?
Сходились на том, что тяжелее всех провинился раб. Но и остальные подлежали наказанию. Особенно же банкир и прежде всего потому, что богат.
Так судили да рядили, а время шло.
И вот, чтобы судьи не вообразили себя выше всех в земле вавилонской, прибыл в Сиппар десятник из Орды за данью. С ним еще пятеро – больше для почета, чем для устрашения. Для устрашения Орда за их спиной стояла, и знали гонцы: обидят их в Сиппаре – не будет больше Сиппара.
В полдень раскрылись двери зала заседаний. Одна створка, другая. Хлынуло весеннее солнце в зал, ворвался туда ветер, взъерошил бумаги на столе.
И въехал в зал заседаний молодой десятник. Полюбопытствовать по варварскому обыкновению на диковинные для него обычаи оседлых людей.
С лошади не слезал, так и процокал по проходу между скамьями. Лошадка – скотина умная, сообразила, что хозяин ее этих крестьян презирает, и сама туда же – одного мазнула хвостом по лицу, другого…
Как завороженный, смотрел на него Аткаль из-за загородки. И стражи аткалевы тоже уставились на пришельца, рты пораскрывали. Никогда прежде не совались ордынцы во внутренние дела города. Нового, что ли, за данью прислали?
Невысок ростом, худощав и строен был ордынец. В седле смотрелся ладно, а кривоног ли – того не разглядишь, покуда верхом. Лохматая шапка из лисьих хвостов покрывала его голову, нахлобученная по самые брови, так что казался он огненно-рыжим, как балаганный фигляр.
Но лицо из-под этой фиглярской шевелюры глядело совсем не ярмарочное. Круглое, как луна, с пухлыми, почти девичьими губами. Узкие глаза почти полностью теряются под тяжелыми веками.
Покрутился на своей лошадке, подобрался поближе к председательскому столу. Судья, обвинитель, защитник, секретарь – все как по команде встали. Зачем шутить с человеком, у которого такая сабля на боку?
А лошадка подумала-подумала да и навалила прямо на клавиатуру компьютера, где машинистка протокол записывала.
Ордынец как не заметил. Губы раздвинул, сверкнул улыбкой.
– Это что тут у вас?
– Это, изволите ли видеть, господин, суд.
Черные брови поползли под рыжую шапку.
– А кого судите?
– Вот, изволите ли видеть, нескольких человек. Обманом деньги вымогали у честных граждан.
– Обманом? Нехорошо, – сказал ордынец. И засмеялся.
А секретарь заторопился, начал излагать дело.
– Был, понимаете ли, господин, один раб – вон он сидит.
Показал на Аткаля. И встретились на мгновение испуганные круглые глаза Аткаля с бесстрашными узкими глазами десятника. Чуть не закричал с перепугу Аткаль.
Сказал десятник:
– Зачем время тратить на какого-то раба? Его убить надо.
Секретарь закивал, в блокноте запись сделал.
– Конечно, убить его надо.
– А почему такое простое дело так долго разбираете?
– Так оно не простое, господин… У раба есть хозяин. Разве он не отвечает за проступки того, кто предан в его власть?
– Отвечает. Его тоже убить надо. Очень простое дело.
– Вот-вот, господин. – Секретарь многозначительно посмотрел в глаза судье. – Именно так мы и поступим.
– Ну так что мешает?
– Необходимо выяснить, кто именно из хозяев этого парня…
– А сколько у него хозяев?
– Позвольте, я объясню по порядку, господин. Сперва он принадлежал одному человеку по имени Хаммаку. Но потом этот Хаммаку через посредство господина Рихети продал своего раба господину Нидинте; господин Нидинта, ничего не зная о том, какими грязными делами ворочает в Сиппаре его раб, спокойно жил в Вавилоне, а тем временем господин Хаммаку…
Ордынец заскучал. Прекрасный солнечный день угас в его глазах, когда паутина судебной волокиты начала липнуть к нему со всех сторон.
Прерывая многословные излияния секретаря, сказал ордынец:
– Так казните их всех, вот и не надо будет много говорить.
– Это невозможно! – вступился защитник. – Нельзя же ставить на одну доску уважаемого банкира и какого-то прощелыгу.
Молодой десятник повернулся в сторону говорящего. Улыбнулся во весь рот.
– Как это невозможно? Что нельзя сделать, если Орда скажет: «делай»? Я скажу своим людям, они помогут.
И свистнул так громко, что у Аткаля кровь из носа пошла.
В зал ворвались пятеро на лошадях. Десятник махнул рукой, показал на осужденных:
– Вот этих взять и убить.
И были схвачены крепкими смуглыми руками уважаемый вавилонский банкир Нидинта, добросовестный служащий Рихети, хитроумный сиппарец Хаммаку и раб его, ничтожный Аткаль.
– Я протестую! – привычно начал защитник.
Обернулся в седле десятник, поглядел на него.
– И этого прихватите! – крикнул он своим людям. – Его тоже!
И вытащили защитника из-за стола, сорвали с него парик, сдернули плащ, поволокли за волосы, как обычного пленного крестьянина.
А десятник глядел и улыбался. И глаза его сверкали из-под рыжей шапки.
Тогда судья города Сиппара совершил единственный смелый поступок в своей жизни. Вылез из-за стола и бухнулся на колени перед маленькой степной лошадкой. И брезгливо отступила лошадка.
– Пощадите хотя бы защитника! – взмолился судья. – Он-то в чем виновен?
– Перечил, – пояснил десятник. – А ты кто?
– Я судья. Я главный в этом зале.
Снизу вверх смотрит судья на молодого ордынца. Непостижим для него этот человек – да и человек ли?
– Главный? – Кричит своим людям: – Тут еще один нашелся, он главный!
Судья уже сообразил, к чему дело катится, на коленях назад попятился. А ордынец лошадью на него наступает, смеется, зубы скалит. Уперся судья спиной в полированный судебный стол, дальше отступать некуда. Уставился в круглое лицо с узкими глазами – безнадежно губами пошевелил.
– Я судья, – только и пролепетал. – Я судья справедливый… Неподку…
– А, справедливый!.. – И снова своим людям крикнул: – Тогда вниз головой его повесьте, он справедливый!
Обвинитель понял, что самое время исчезнуть. Незаметно к выходу стал прокрадываться. По стене пробирался, мышью скользил, тенью полз. У самого выхода схватили его за волосы.
– Я не… – закричал обвинитель отчаянно. Отбиваться не стал, обвис мокрой тряпкой. – Не надо меня!
И только хохот донесся – как показалось несчастному, откуда-то из поднебесья.
Осужденных отвели в тюрьму, набили всех в одну камеру. Аткалю – что, он уже свыкся. Повалился на доски и заснул. А остальным не спалось. Шутка ли – вздумал ордынец предать казни всех, не разбираясь. До самого света галдели, возмущались, Аткалю спать мешали. Пытались выяснить, кто все-таки самый виноватый из всех.
А ордынец со своим десятком времени зря не терял. Пригнал пяток сиппарцев, кто ремеслом плотницким владеет, выстроил их на площади перед зданием суда. С лошади не слезая, спросил: как нынче в Империи казнить принято? Ибо не хотелось ему осквернять боевую сталь кровью оседлых людей.
Жители сиппарские с ноги на ногу переминались, стояли криво, ни выправки, ни достоинства. Наконец начали мямлить. Ну, вешают в Империи. Иному голову отрубят, если знатного происхождения. Могут утопить, особливо ежели преступник – жена, уличенная в злостном прелюбодеянии.
Хмурил брови молодой десятник. Потом спросил:
– Самая позорная казнь какова у вас?
И лошадью на старшего из сиппарских плотников наехал.
Тот отступил на шаг, голову склонил, проворчал что-то. Десятник плеткой его огрел:
– Громче говори, не слышу!
Старший голову поднял, в лицо ордынцу взглянул – невыносимое, как солнечный свет. Повторил.
И повелел ордынец строить латинские кресты – проще говоря, столбы с перекладиной.
Утром взялись плотники за дело. Старались вовсю. Поняли уже, что не шутит молодой десятник. Перекладины распорками укрепили, чтобы не обрушилось.
Ордынцы работе не мешали, под ногами не путались, плетками не понукали. И постепенно успокоились и даже развеселились работники. Привычно загоняли гвозди в податливое дерево, шутили даже. В середине дня, по распоряжению десятника, несколько женщин принесли им обед.
Поели сиппарцы, выпили немного, чтобы ладнее спорилось. И разговор между ними завязался. Чего им, собственно, жалеть осужденных? Все они одним миром мазаны, что банкир, что раб-торгаш. Все только и норовят честных тружеников до нитки обобрать.
– Все же соотечественники они наши, – попробовал было возразить один. Но товарищи его не поддержали.
– Жалельщик выискался, – язвительно сказал старший. – А как с Балату подрался третьего дня? Тоже ведь соотечественник он тебе и даже сосед, а ведь как тузил.
– Балату – другое дело. Подлец он.
– Так и Хаммаку подлец.
Задумался парень.
Старший ткнул его в бок.
– Хватит слюни пускать. Работать пора.
Встали все пятеро и снова за работу взялись, чтобы к вечеру окончить.
К вечеру действительно окончили и по домам разошлись.
Наутро опять собрались все вместе – поглядеть на казнь.
И было, на что поглядеть.
Ордынцы городского палача призвали. Тот поначалу как бы смущался. Нешуточное дело – таких важных господ на казнь тащить.
А молодой десятник на лошади сидел, из-под шапки глядел, щурился да усмехался.
Вывели заключенных из темницы на яркий свет. Пьяный весенний снег чавкал под их ногами.
Построили арестантов в ряд. Велели разуться. Закопошились господа осужденные, дорогие ботинки начали с себя стаскивать. Один только Аткаль неподвижно стоял, с него давным-давно сняли, еще в тюрьме. Наконец закончили разуваться, снова выпрямились, замерли.
Положил палач руку на плечо Хаммаку, выдернул его из шеренги. Съежился Хаммаку под палачевой ладонью, покачнулся, подогнулись у него колени.
Никакой грубости в прикосновении палача не было. Так дотрагивается до пострадавшего санитар скорой помощи – умело, хватко.
Вывел Хаммаку за ворота, на Судебную площадь, что раскинулась под окнами тюрьмы. Зеваки уже толпились, гудели.
– Ведут, ведут!
Перед глазами у Хаммаку круги плавают, ничего не видит. Только в темноте безумия своего ощущает ладонь человека, который его ведет.
Остановились.
– Ложись, – сказал голос.
Мягко и властно. Так сам он, Хаммаку, в свое время девкам говорил.
И подчинился Хаммаку – как девки подчинялись.
Неудобно лежать было. Голова с деревянного основания скатывалась прямо в грязь. Палач поправил его руки, надавив, расправил ладони. А те все норовили сложиться в кулаки, съежиться, свернуться улиткой. Сверху еще одну планку положил, тщательно обвязал веревками.
– Гвозди где? – спросил у плотников.
Те возились, раздергивали ящики из-под стеклотары.
– Да не рассчитали мы чуть, не хватило гвоздей-то, – виновато сказал старший.
– Быстрей давайте, работы много, – распорядился палач.
Хаммаку закусил губы и заплакал.
Ничего он после не видел.
Ни того, как шел к месту казни, спотыкаясь и путаясь в мокрых белых подштанниках, Аткаль. Ни того, как катался по земле, визжал и отбивался господин Нидинта – еле утихомирили, здоров больно.
Только одно и пылало перед его глазами: рыжее мохнатое солнце. То ли Шамаш, Судья Неподкупный, то ли ордынец в своей шапке из лисьих хвостов.
А потом пришла к нему Нана. Старая-престарая, груди как бурдюки, лицо в морщинах. Только глаза лучистые, ясные.
Сказала Нана:
– Идем.
Повернулась и пошла. Шаг упругий, легкий; длинные волосы елозят между лопаток. Со спины вовсе не казалась Нана старухой.
– Куда ты, Нана? – закричал Хаммаку. И побежал за ней следом.
А она поднималась по крутому склону, все выше и выше. Тяжко идти в гору-то. Скрипел зубами Хаммаку, постанывал, кряхтел, но шел. Устал смертельно, но все равно шел.
Зачем, спрашивается, шел?
А затем, что эта Нана – нутром чуял – настоящая была. Не поддельная. Та, что из плена стараниями ордынцев воротилась.
На вершине холма остановилась Нана, взяла его за руку. И увидел он, что снова она молода и прекрасна. И тогда воспылал к ней Хаммаку страшной похотью, стал одежды рвать с нее и с себя, повалил на землю, придавил всем телом, закричал от наслаждения.
И пришла слабость.
Нана выбралась из-под него, волосы в косу собирать стала. Черными были они, пронизанными солнечным светом.
Бессильно глядел на нее Хаммаку, опустошенный усталостью. Приоткрыл рот, но только тихий стон вырвался на волю. Ни рукой ни ногой не мог пошевелить, как будто пригвоздило их к земле. Только одна отрада у него и осталась – смотреть, как одевается Нана, как вновь покрывается морщинами прекрасное ее лицо. Невыносимо притягательна была она даже в древности своей.
Чья-то тень упала на ее обнаженный живот, который еще не успела покрыть одеждами. И донесся до Хаммаку ненавистный голос молодого ордынца.
– Здравствуй, Нана, – сказал он. – Что это ты надумала?
– Я Нана, что хочу, то и делаю, – сказала богиня.
– Я тоже делаю, что хочу, – сказал ордынец.
Но имени своего не назвал.
И завязался между ними разговор.
– Почему ты предал смерти всех этих людей? – спросила Нана.
– Они виновны.
– Но одни виновны менее, чем другие.
Он рассмеялся.
– Какая разница, чья вина больше. Кто виноват, будет наказан.
– Разве не богам дано судить, кого казнить, а кого миловать?
– Эти люди судили друг друга, как будто они боги.
– Но и ты ведь не бог.
– Для них я бог, – сказал ордынец.
– Кто же бог для тебя?
– Тот, кто сумеет меня убить. А под солнцем в степи все мы одно и то же.
Потом вдруг насторожился он, вытянулся в седле, высматривая кого-то за спиной у Наны.
– Кто там идет?
Нана обернулась.
– Демоны из преисподней, – сказала она. – За мной пришли.
Засмеялся ордынец, тронул лошадь.
– Прощай, Нана! – крикнул он, спускаясь с холма.
Нана не ответила.
Адский голос заскрежетал совсем близко:
– Вот мы и встретились, Нана.
Хаммаку силился поднять голову, чтобы увидеть говорящего, но не мог.
– Пора платить долги, Нана.
Молчание. Только птицы кричат. Маленькие птички, оттаявшие после зимы.
– Так кого ты отдашь нам вместо себя, Нана?
В этот момент все же удалось Хаммаку повернуться на бок. Перед глазами встало прекрасное лицо женщины – не поймешь, молодой или старой. Вся она сиянием была окутана.
И протянув к Хаммаку сверкающие руки, крикнула Нана:
– Его хватайте, его!..
Хаммаку умер первым. Дольше остальных протянул хилый Аткаль.
Настало новое утро.
Поглядел ордынец, как перекладины с трупами укладывают на снег, как выдергивают гвозди, снимают веревки, как переваливают тела на телегу, чтобы отвезти за город и похоронить. И сказал плотникам:
– Скучно у вас, в городе.
СВЯЩЕННЫЙ ПОХОД
В этой кровавой сече пало двадцать тысяч сарацин; христианских же рыцарей шесть человек.
Г.Мишо. История крестовых походов
Ах, дитя. Что мы в этом мире? Всего лишь отрубленные головы, что катятся под напором ветра судьбы по пустынным пескам времени…
Аль Джахез. Поучения к Нарриман
Случилось все это на второе лето по окончании мятежа мар-бани, сотрясшего Великий Город.
Появился о ту пору в Вавилоне провозвестник. Новое нес с собой, неслыханное, и потому многие – одни из праздности, иные от пустого любопытства, другие же изголодавшися по слову провозвестническому, – собирались большими толпами и внимали. Собирались по большей части поначалу на рынке, где самые трущобы, с какими шесть могущественнейших вавилонских династий, о двенадцати царях каждая, боролись да так и не справились. После же демократия грянула, она и бороться не стала: на то и свобода, чтобы всяк в такой трущобе сидел, какая сердцу милее.
После же на площадях собираться стали, на главных улицах и даже перед Управительским дворцом.
Имя провозвестника было Савёл Мусорщик. Прежде, в пору плачевных заблуждений своих (так возвещал он во всеуслышанье, рыдая и в грудь себя колотя жилистым кулаком), носил имя Павел и входил в малую общину христиан-сострадальщиков. Гнездились они тогда против казнилища – отчасти потому, что больше там никто жить не хотел из-за тяжелого запаха и непрекращающегося вороньего гама; отчасти же для удобства. Так сподручнее было им собираться вместе для сострадалищ, сочувствилищ и коллективных сожалелищ, какие практиковались для развития души.
Но вот как-то раз постигло этого Савёла откровение. Довелось заснуть ему на куче мусора. Дивен и разнообразен был мусор тот и воистину пропитан духом всевозможной благодати. И всякая вещь, всякий отброс, попавший в благословенную ту кучу, взяла лучшее от вещей и отбросов своей породы: кости и обрывки шкур, веревки, клочья бумаги, ветхая одежда, черепки битой посуды, жестяные банки – словом, что перечислять. Неужто кучи мусорной не видали?
Высилась куча эта непосредственно за казнилищем, вечно оспариваемая между собою воронами, чайками и крысами.
Отчего на куче заснул? Стояла осень. На куче-то оно теплее, чем на голой земле. Да и небо, как ни крути, куда ближе.
Итак, сон сморил Савёла (тогда еще Павла). И было ему видение: будто бы воздвигалсь в небе гигантская мусорная куча, вроде той, на которую смиренно преклонил главу Савёл (в то время еще Павел, полный горестных заблуждений). И вдруг, как пригляделся провозвестник, стала она золотой горой о двенадцать ступеней. Впивалась в ослепительное зеленое небо, простершееся над спящим куда шире, чем обычно простирается небо над рожденным женщиной.
И понял Савел, что поднят высоко над землей. Устрашился он в душе своей и затрепетал.
И появилось на вершине золотой горы – а вернее башни – сияние. Будто бы некая золотая точка. И ступени были из золота, но то золото, что по ним нисходило, казалось еще более золотым. И сверкание было ослепительно, но то сверкание, что неуклонно к Савёлу приближалось, было нестерпимо.
И вот уже различает Савёл огромные ноги наподобие человеческих, обутые в сандалии. И видит перед собою могучую фигуру, сходную с человеческой, но нечеловеческого величия, с синей бородой и синими кудрями, раскиданными в дивном и продуманном беспорядке по широким плечам. Весь был в золото облачен, сверкающее и беспрерывно звенящее. И лазуриты впивались в золотые оправы его колец, браслетов и воротника.
– Я Бэл-Мардук! – грозно рекло явление.
Затрепетал Савёл. Язык прирос к гортани, как то и должно было случиться.
– Кто ты, ничтожный? – вопросило божество.
Но молчал Савёл, не в силах вымолвить ни слова. И снова сказало божество:
– Я Бэл-Мардук! Слушай меня, заблудшее создание. Встань с этой кучи мусора и да превратится она в золотую гору. Возглашай повсюду мою веру.
– Да как же я это сделаю, – пролепетал кое-как Савел, – коли не послушают меня.
– Вот тебе пророчество, – сказал Мардук. – Трижды луна войдет в пору беременности своей и разродится темнотой, и придет весть от грязнобородых эламитов. Страшной будет та весть, содрогнется от нее земля под ногами вашими. Но будет дана вам и надежда. И отыщется она в землях грязнобородых эламитов же. И тогда настанет ваша пора доказать мне свою любовь. Иди же и возглашай мою веру!
И с тем все пропало.
Очнулся Савел на куче мусора, ощущая как бы разбитость и вывернутость во всех своих членах. Кряхтя и охая, восстал на нетвердые ноги и побрел к своим собратьям. Но не стали слушать его собратья, а вместо того назвали идолопоклонником, смердящим псом, тварью мшелоимствующей и продажной, и камнями побить хотели.
Бежал от них, спотыкаясь, Савёл (ибо такое имя принять решил), и недолго гнались за ним, ибо не любили ходить в центральные улицы Вавилона.
И вот та вера, которую велел возглашать повсюду Бэл-Мардук, говорил затем провозвестник, и повсеместно проповедовал богатство, стяжание, непокорство и сытость телесной оболочки, как желудка, так и тех членов, что ниже желудка располагаются и столь же властно требуют себе пищи, хотя и иного несколько свойства.
Так говорил на улицах и площадях Вавилонских Савёл, и слушали его люди. Что до пророчества, то его сочли темным и мутным, а поскольку казалось оно также грозным, то вникать не желали. Наконец явились два дюжих гвардейца и под конвоем свели Савела в Оракул. Оракул допрашивал Савела по-разному, применил пытки дыбой, водой и огнем, но результатов не добился. Никакой информации о данной проблеме в компьютерной базе данных не содержалось, информационная сеть также была совершенно девственна по этой части, а пифия, когда ее попытались запустить и накачали наркотическими веществами свыше обычной дозы вдвое, сперва долго молчала, а после выпучила глаза, закричала хрипло и нечленораздельно и тут же, прямо на алтаре, испустила дух.
Савел же, хоть и истерзанный немало «умалением членов», на своем стоял твердо: так и так велел провозглашать ему Бэл-Мардук. И не пьян был, ваше превосходительство, вовсе не пьян, вот ни чуточки, у нас ведь в общине не пьют. А что когда брали пьян был, так – ну… из общины ушел. Ну, выпимши, так с кем не бывает. Но тогда – ни-ни, в рот не брал.
Сказал ему Верховный Жрец с досады, что, видать, нечто иное брал в рот этот Савел. Савел вникать не пожелал, только отвернулся обиженно.
Детектор лжи показывал что-то совсем уж несуразное: сплошную ровную линию. Точно покойника вопрошали. Столь бесстрастен был Савел.
Может, и впрямь был он покойником, ибо побывал там, куда смертных не допускают. Но тогда почему назад вернулся? Веру провозглашать и пророчества сеять?
Оракул беспокоился, не будет ли конкуренции со стороны этого Савела. Но Савел заверил их, что пророчествовать ему дано только о грязнобородых эламитах, да и сам он не все в этом своем пророчестве понимает.
И провозгласили Савела святым. Протезы ему сделали взамен раздробленных конечностей, пересадили кожу там, где ожоги были особенно безобразны, надавали таблеток от водянки. Что до дыбы, то она только кстати была, ибо исцелила Савела от давнего остеохондроза. И это сочли за новое доказательство святости его, ибо даже пребывание в застенке обратил на пользу свою.
Впрочем, насчет пыток, примененных к Савелу, предпочитали не распространяться. Вывели его за ворота здания Оракула, в новеньких, совершенно не скрипящих протезах, с пересаженной кожей, в белых, до земли, одеждах, благоухающего одеколоном и коньяком, толпе представили: святой.
И закричала толпа:
– Воистину, свят Савел!
И тотчас подняли на руки и понесли – а куда несли, сами не знали, просто от восторга.
И кричал Савел, на руках толпы восседая, будто древний царь первой или второй династии:
– Позорны нищие! Бесстыдны голодающие! Греховны нуждающиеся! Уйдите же от нас все, кто стоит ниже черты бедности или близко к черте бедности или на самой этой черте, ибо отрицаюсь вас во имя Мардука!
И ревела толпа, возглашая радость свою от этого провозвестия. Ибо всем по душе пришлась сия проповедь богатства, доселе в Вавилоне еще не слыханная.
И плыла незримо над распаленными головами огромная золотая гора.
Между тем минула третья беременность луны и когда разродилась она темнотой, из темноты этой вышла грозная весть. И встрепенулся Вавилон, как коснулась она ушей его: вот оно, обещанное! Вот оно, предреченное! Вот то, от чего содрогнулась земля под ступнями вавилонскими!
Навострил уши Вавилон, будто пес, дичь почуявший. Устремился всеми помышлениями своими в ту сторону, словно девица при звуке шагов нареченного. Руки простер, как ростовщик, увидевший пред собою серебряные сикли.
Объявился среди грязнобородых эламитов новый пророк. Имя ему было Нура, рода древнего, некогда известного и в хрониках неоднократно упоминаемого, но ныне совершенно захиревшего, о былой славе и не помнящего, мирно репой на базаре торгующего. Расправил он плечи, не желая больше терпеть иго ордынское, поднял оружие и с несколькими юными соратниками своими совершил дерзкое нападение на пятерых ордынцев, когда те по базару ходили и на даровщинку лакомились то изюмом, то творожком.
Зарубив их, срезал у всех головы и за волосы к поясу повесил. И в таком виде на крышу храма забрался, откуда призывать сограждан своих стал против ордынского ига подниматься.
И на богов рукой указывал: по их повелению сие страшное совершил.
Долго кричал Нура, и все больше народу стекалось к храму. Кровь из отрубленных голов ползла по пыльным босым ногам Нуры. Сказочно красив был Нура, длинные черные волосы заплетены в семнадцать косиц, а борода у него еще не выросла и потому не успела стать грязной.
Говорил Нура о том, что откровение ему было. Явился к нему Нергал Эламский (не тот, какому в Вавилоне поклоняются, а другой. В Хегаллу на родине Нуры, иному Нергалу поклоняются, отчего некогда распря между жрецами Элама и Вавилона воздвиглась великая, и взаимно объявили друг друга еретиками и злокозненными псами, что мочатся на священное древо богопочитания, не разбирая, на что поганую лапу задирают).
Будто бы взял его за руку Нергал Эламский, и нежной была та рука, точно ладонь младшей жены или дочери. И показал на Элам, под игом Орды изнемогающий. И велел поднять оружие и Орду истребить. А за то обещал всяческую помощь и поддержку и одним прикосновением наделил его, Нуру, решимостью сверхчеловеческой, проницательностью древнего старца и силой льва и быка вместе взятых, когда сплетаются те в единоборстве.
И сказал, что явился также ночью той еще четырем юношам, дабы все вместе начали священное дело.
И закричал народ, задирая грязные свои бороды вверх, к Нуре:
– Веди нас, Нура!
Такие вести отрывочно приходили в Вавилон. Великий Город внимал им в тяжком раздумьи, но ничего не предпринимал.
Между тем в Эламе на удивление быстро истребили Орду. Нура был одновременно везде. Говорили, что в одно и то же время можно было видеть его в пяти местах сразу. Своими руками, кои потом лишь немногие лобызать осмеливались, бомбы подкладывал, запал поджигал, из автомата стрелял, пальцем своим светозарным на курок нажимать изволял. И друзья его, верные соратники, принявшие имя нуритов, так же поступали, вождю своему во всем подражая.
Все больше и больше их становилось в Эламе. И неуютно уже стало там Орде. Поначалу подавила несколько мятежей, а после отступилась. Собственно, Орда не любила там сидеть, где вдруг народ начинает за ножи хвататься, и уходила, благо много было на земле народов ленивых, жирных, сытых, каким бы на перине лежать и пузыри пускать и за счастье это готовы откупаться от ордынцев чистым серебром.
И ушла Орда из Элама, оставив там несколько сотен своих человек убитыми. Погибли и четверо соратников Нуры (они-то и перебили эти несколько сотен). Один Нура жив пребывал и невредим, ни один волос на голове его не обгорел. И стал Нура пророком и царем этой страны, и все становились перед ним на колени и склоняли головы. И когда обращал к кому-либо из них речь, почитали за великое благо выслушать ее. А следы от его босых ног (ибо никогда не носил ни сандалий, ни сапог, как заповедал ему Нергал Эламский) благоговейно собирали в мешочки и хранили как великую драгоценность. Столь велико было в народе эламском преклонение перед этим Нурой.
И вышли из безвестности и забвения друзья и родичи Нуры, что прежде репой торговали на базаре, а о великом не задумывались. Всех сделал султанами, вождями, полководцами, министрами, а кто совсем уж ни на что не годился – тех определил в сотники, дав, впрочем, каждому доброго советника из испытанных воинов.
И воссел на древний трон Нура, а верные люди окружали его повсюду. И обожал народ своего повелителя, ибо в одном лице предивным образом сочетал он сразу три свойства, быв в одно и то же время и владыкой, и полководцем, и пророком.
Слова, оброненные Нурой то здесь, то там, собирались столь же бережно, что и следы его ног, и все заносилось на скрижали. И вскоре сделали из тех скрижалей книгу и поднесли ее Нуре: прочти, о великий, и скажи, что думаешь.
Седмицу читал Нура и еще полседмицы. Морщил лоб, силясь вникнуть, какой смысл вложен был им в те или иные речения. Ибо одни несли на себе печать божественного гения, например, такие: «Дикую яблоню привей, чтобы после срывать с нее по осени золотые плоды» или: «От кислых яблок бывает понос, дети мои». Но отыскивались и вовсе несуразицы, например: «Достойно удивления, сколь громко ты рыгаешь», а то и просто: «Передайте мне хлеб, пожалуйста». Драгоценными, пожалуй, для юных могли оказаться поучения, такие как «Пользование вычислительной техникой греховно, хотя отказ от нее не ведет еще к праведности. Пример: ордынцы не пользовались вычислительной техникой, однако ж были изгнаны».
Долго думал Нура. После же велел оставить все написанное как есть, в первозданном виде. Тем же, кто писал, распорядился отрубить головы, чтобы после средоточия такой великой мудрости не марали умы свои более мелкими мыслями. И навек сохранились головы те в спирту, законсервированные искуснейшими лейб-медиками, двумя древними скрюченными старцами, что помнили еще прежнего, доордынского, царя.
Было же этих создателей Скрижалей Нуры семьдесят два. Воистину священное число, ибо за такое количество лет ось прецессии смещается на один градус и сменяются общественные устройства царств и самый климат. И столько дней дует иссушающий ветер из пустыни. Много можно найти вещей, какие любят соединиться в число «72».
И велел Нура всегда выносить эти головы на каждое заседание государственного совета. Так что все дела в Эламе вершились отныне в присутствии законсервированных голов, что глядели своими понимающими глазами сквозь стекло банок, и никто не мог солгать под их проницательным взором.
Такова была мудрость Нуры.
Слушали про то в Вавилоне, но ничего не делали. Пальцем шевельнуть не хотели. Только все более тяжким становилось раздумье на обоих берегах Евфрата. Однако ж дань ордынцам выплачивали аккуратно. Ордынцы же тоже насчет Нуры молчали. Будто и нет никакого Нуры.
А Савел бродил в грязном, ветхом уже белом одеянии, пропахший потом, пивом и одеколоном, и мрачно вещал о том, что близятся сроки. И богатство проповедовал, Мардуком завещанное.
В Великом Городе разгромили несколько ночлежек и торжественно повесили нищих. Только двоих пощадили, поскольку те раскаялись и публично, в храме, перед статуей Бэла, дали клятву войти в сонмище богатых. Тогда только их отпустили.
После одного видели в канаве, почти голого, и признав за клятвопреступника, убили на месте.
Нура между тем становился все больше и больше, так что умаляться уже стали перед ним соседние мелкие царства. И под конец пошли все под руку Нуры.
В Оракуле вопрошали, но ничего не добились, только еще одну жрицу загубили. После этого свободный профсоюз объявил Оракулу протест, а четыре пифии подали заявление об уходе и разорвали контракты с Оракулом, отказавшись от всех компенсаций.
И тут грянул обещанный гром.
Весть пришла, как и ожидалось, из Элама. Нура хоть и объявил греховным пользование любой вычислительной техникой, однако ж телевидение очень уважал и каждый вечер появлялся на телеэкране. В Вавилоне мудрили недолго, на то и Великий Город, чтобы водились в нем мудрецы на любой выбор – и халдейские, и вавилонские, и ашшурские, словом, какие хочешь. На этот раз халдейские постарались, ибо великие мастера были на подобные дела, – установили частоту, на какой Нура вещал, и стали ловить передачи из Элама не хуже, чем из соседнего Ашшура. Фрагменты из этих передач записывали и после транслировали на весь Вавилон – глядите, сограждане, глядите, какому нечестию предаются грязнобородые эламиты, мать их ети!
Глядели, языками цокали, хвалу Бэл-Мардуку возносили за то, что в священном месте живут, а не на свалке этой – Эламе.
Даже община малая, что Савела из среды своей на беду свою исторгла, – и та языком цокала. Не одобряла. Впрочем, этой-то общине цокать недолго оставалось. Савел хоть и святым объявлен был, но не позабыл еще, как его тварью мшелоимствующей называли и камнями побить хотели. И потому натравил на эту общину своих верных последователей. Объявил бывых единоверцев своих злостными врагами нового учения, ибо те противно любым человеческим устремлениям продолжали упорно возглашать о благой доле бедности.
Настал наконец день, для общины плачевный, для Бэл-Мардука же веселый. В тот день старейшина читал свою впоследствии знаменитую проповедь «Об искушении диавольском посредством водопроводных коммуникаций» (она была вскоре после этого напечатана и расходилась немалыми тиражами, как среди званых, так и среди избранных, без разбору, а говорилось там о том, что диавол в силу прирожденной своей изворотливости искушает нас посредством поломок, протечек и засоров, вынуждая богохульствовать, поносить ближних своих и излишне заботиться о земном вследствие шумных ссор с соседями, возникающих после протечек.)
Слушали с интересом, как общинники, так и те гвардейцы, что арестовывать их явились. Как последнее слово отзвучало, так и повязали всех до единого и в застенки поволокли. Думали сперва в жертву Бэл-Мардуку принести и в брюхе золотого тельца изжарить, как обычно с подобным людом поступать было принято, но тут как раз вести из Элама ошеломляющие пришли, и о пленниках позабыли. Так и сгнили в подвалах, где было им в изобилии все, к чему они так стремились: и бедность, и голод, и жажда, и искушения посредством протечек, сырости, крыс, тараканов и хамства тюремщиков.
Между тем Нура все более и более дивно из Элама вещал. Многие в Вавилоне слова его на бумажку записывать стали, чтобы после поразмыслить над ними, ибо бессвязными на первый взгляд казались, а как призадумаешься… Не по себе делается.
И возгласил Нура, из телевизора ласковым своим, мутноватым взором глядя, что столицу в родной свой город Хегаллу переносит. Туда, где предки его издревле знаменитые, что ныне до последнего времени репой торговали, в былые времена возле трона стояли и на трон поглядывали. В связи с этим решено было царский дворец из руин восстанавливать.
После какой-то растрепанный эламит к телекамере выскочил, покрывало набекрень съехало, глаза в разные стороны расползаются, отчего вид у него был жуликоватый и даже лживый. Бородкой затряс, оставляя грязноватые полосы в объективе телекамеры, и залопотал что-то об археологических исследованиях. Мол, раскопки на этом месте ведутся вот уже два поколения, и недавно археологи откопали золотые скрижали, на которых прямым текстом предсказывается явление Нуры. Таблички, впрочем, по вавилонскому телевидению не показали.
А после показал и то, что прежде на месте дворца откопано было. Разных украшений, статуэток, монет, ларцов, инкрустированных штук мебели, мануфактуры разной степени сохранности – всего этого в изобилии. Вещи, конечно, драгоценные и глазу приятные, да и на ощупь тоже, но ничего удивительного в них не было.
После же отступил немного в сторону, убрал рожу свою немиловидную из телекамеры и сдернул мешковину с того, что за спиной его стояло. Вот, мол, благодать какая народу эламскому ниспослана была – во чего откопали!
И глянул на телезрителей лик Бэл-Мардука. Из чистого массивного золота было, с бородой и волосами лазуритовыми, со взором огненным, как бы живым. Охнул весь Вавилон разом: святыня наша в эламской земле оказалась! Забились сердца, сжались кулаки. А Мардук все смотрел на них с телеэкрана – те, кто запись, с эламского телевидения списанную, к эфиру готовил, нарочно кадр этот задержал и удлиннил многократно, чтобы все в Вавилоне, даже самые тупые, величием и ужасом мгновения этого прониклись.
Затряслись вавилонцы и к Савелу побежали. Сбылось пророчество твое, Савел! Свершилось чудо, явлена была нам надежда и пришла она, как ты и предрекал, с земли эламской опоганенной.
Савел же к тому времени окончательно спился. Только и мог, что глазами ворочать, мычать да пары испускать прегнусные. Дали Савелу пива, чтобы в себя пришел, дождались, покуда взор его прояснится, и новость сообщили. Так мол и так, нашли нуриты на месте древнего дворца в прежней столице их золотого истукана. Бэл-Мардука нашли, Савел! Сбылись все слова твои! Славься Мардук! Славься Бэл-Мардук! Савел из себя мычание исторг – звук священный, ибо Бэл-Мардуку и золотому тельцу его посвящен.
Подняли Савела на руки, ликуя, и на площадь вынесли. Савел приободрился, вещать начал. Снова рассказал всю историю: и как заблуждался поначалу, и как на мусорной куче заснуть сподобил его великий бог, и как явлено ему во сне было, что земля содрогнется под ступнями вавилонскими, а после и надежда придет. Потом зевнул и жалобно на опохмелку попросил.
Похмелили Савела и спать уложили, ибо перестарались – напился опять до положения риз. Лежит Савел во дворце, от храпа кисейные покрывала над ложем его колышатся. Подле постели девка красивая сидит, полуголая, соски вызолочены, вокруг пупка лазуритовая роза. Зевает со скуки: когда еще Савел проснется. Да и проснувшись только пива и потребует, а-ах…
А между тем на площадях стихийные митинги организовываться начали. Где не организовывались, там их подогревали, для чего специальные подогревательные установки прикатили. Дюжие рабы в золоченых набедренных повязках, лоснясь мускулатурой, помпой давление по всему Вавилону нагнетали, чтобы не ослабевало религиозное рвение по всему Вавилону.
Шумели долго, письма правительству писали, подписи собирали. Столько подписей было, что предприимчивые умельцы срыли большой холм за городом, где глина водилась, табличек несколько телег налепили, и то мало оказалось – вот сколько подписей было.
Требовал народ вавилонский, воодушевленный сбывшимся пророчеством и явленным чудом, чтобы вели его мудрые вожди на Элам, к грязнобородым эламитам и вовсе безбородому Нуре, ибо негоже золотому истукану Бэл-Мардука в ихнем плену прозябать. Вавилону и только Вавилону, городу священному, был истукан сей обещан и завещан, о чем лично божество вавилонян через пророка своего Савела известить изволило. Разве не заснул Савел на мусорной куче? Разве не явлена была ему золотая башня? И так далее. Словом, подписей было собрано более восьмидесяти тысяч, а у буйволов, что телеги с табличками волокли, случилась от перенапряжения грыжа.
И вняло правительство вавилонское и решило поддержать энтузиазм населения. В самом деле, негоже обещанному и завещанному истукану золотому с бородой и волосами лазуритовыми, со взором горящим, как бы живым, у какого-то Нуры, торговца репного, прозябать! Уж мы-то его, Бэл-Мардука, салом вымажем, уж мы-то его кровью ублажим, уж мы-то жирные курения у ноздрей его зажжем и будем предаваться услаждениям плоти для веселия сердца его!
И дали восемьдесят тысяч человек обеты богатства, стяжания, похотливости и непослушания в храмах и перед башней Этеменанки.
Пуще прочих плебс городской бесновался. Ибо обет-то он дал, да вот как его выполнишь, коли черта бедности так проведена, что прямиком по плебсу и идет, как мечом его сечет, проклятущая!
Возглавил плебеев городских, рвань, пьянь, срань и прочую сволочь общепризнанный царь сволочи, именем Апла, человек кособокий, клейменый, черной бородой до бровей заросший, однако совершенно лысый – в тюрьме да в рабстве проклятом вшей у него жестокосердые надсмотрщики травили и вместе со вшами весь волос с головы вывели. Борода же расти продолжала.
И сказал Апла пьяни, рвани и срани и прочей сволочи:
– Лежали мы в грязи и говне и гадили под себя, будто не в священном городе рождены, вскормлены и взращены себе на беду! Отыдем же ныне от черты бедности и устремим взоры наши на северо-восток, к Эламу! Там жратва и бабы, там нет никакой черты бедности, а одно только изобилие. Великой жалости достойно, что принадлежит оно хрен знает кому, а не нам, уроженцам земли священной и благословенной. Так вперед же, обожремся во славу Бэл-Мардука и станем богатыми, согласно нашим священным обетам!
И орала сволочь ура и рвалась в поход на Элам, а Аплу провозгласила своим вождем. И выступил из Вавилона Апла во главе огромного воинства. Шло с ним шестьдесят тысяч человек, да еще сорок тысяч присоединилсь по дороге, на всем пути следования к границам эламским. И сплошь были то оборванцы, у которых смердело изо рта и из подмышек. В священном экстазе распевали они гимны, проливая слезы умиления, и грабя окрестные деревни, ибо по своему священному обету не имели более права страдать от голода. И ограбленные жители тоже присоединялись к походу их, ибо не смели оставаться на пепелищах за чертой бедности (за это охваченные религиозным фанатизмом толпы и убить могли.)
Из Вавилона готовилась выступить Вторая Урукская дивизия во главе с командиром своим, преславным Гимиллу, да благословят его боги.
Отовсюду – из Сиппара, Барсиппы, Даккуру, Амуккану, из Урука, Ура, Ниппура стекались к Гимиллу добровольцы и со слезами молили принять их на службу в славную дивизию в качестве вспомогательных ауксилариев-пехотинцев. Даже из далекого Харрана добрели пять дружков-добровольцев, правда, с клеймеными лбами, но чистыми душами и искренней жаждой богатства, стяжания, похотливости и непослушания. И принимал всех Гимиллу, становясь постепенно значительной политической силой. Сильно разрослась Вторая Урукская. Встревожились отцы вавилонские. Собственно, дивизия Урукская, так что она в Вавилоне торчит? Угрозу в Гимиллу увидели и заподозрили в нем нечистые помыслы.
А потому поскорее его в священный поход сбагрили следом за Аплой и его сволочью. Гимиллу, человек мудрый и потому благочестивый, принес в жертву Бэл-Мардуку трех своих лучших младших лейтенантов и одного подполковника, которых с торжеством сожгли во чреве гигантского золотого тельца. И отправился Гимиллу под звуки оркестра, провожаемый добрыми напутствиями, жирным дымом жервоприношений и священным ревом тысячи быков Бэл-Мардука.
И гремела над Вавилоном музыка гимнов, и в каждом сердце отзывалась она. И в ту ночь умерли почти все христиане, потому что не им принадлежал этот мир и незачем им тут мешать и путаться под ногами.
В Оракуле же взорвался головной компьютер и погибло великое множество информации. И было это провозглашено началом новой эры, ибо прежняя миновала и незачем в светлое будущее тащить информацию из плачевного прошлого. Так сие истолковано было, а потому никто не роптал.
Верховный Жрец вызвал к себе Верховного Программиста и велел тому покончить с собой, что и было сделано. Уволили почти весь персонал, а несвободных продали храмам, за исключением тех, кто пожелал присоединиться к походу (а таких было множество).
Независимый профсоюз объявил протест и был распущен.
В тот же день прогремел взрыв в башне Этеменанки, однако большого вреда не нанес. Башня была постройки древней, еще II династии, и потому с легкостью выдержала взрыв силой в десять тысяч лошадиных сил. Только служку какого-то убило, но разметало при этом так, что и прибирать после того не пришлось.
В подвале башни жреческая гвардия словила двух полуголых мужчин, в которых по нечистым патлам мгновенно опознали эламитов. Один сумел принять яд и умер, однако второго скрутили и стали допрашивать. Тот лишь выкрикивал божественные (с его точки зрения) изречения Нуры и умер под клещами палача, не проронив более ни слова.
После этого в дурных намерениях Нуры не оставалось никаких сомнений.
Итак, две армии двигались к Эламу от Вавилона.
Плодородные орошаемые равнины, сладко пахнущие навозом, взопревшим для будущего урожая, расстилались по обе стороны дороги, радуя глаз. Повсюду зрели финики, свисая во множестве с финиковых пальм, везде колосилась рожь и пшеница, повсюду шел обмолот, обработка пестицидами и сев, тарахтели трактора и сыто мычали волы, рыхлящие землю плугами, радостно стрекотали сенокосилки, ходили важно, как аисты по пашне, налоговые инспекторы с табличками, делая пометки, и семенили за ними, озабоченно глядя им через плечо, полуграмотные землевладельцы или надсмотрщики, силясь понять – сколько сдерут нынче, не больше бы, чем в прошлом году.
Повсюду царило изобилие. И плыла в небе незримо золотая башня Бэл-Мардука.
На пограничном посту в Укну встретили армию царя сволочи Аплы пограничники Нуры. Прежде никаких военных здесь не находилось, только таможенники стояли, хищно двигая челюстями и готовясь впиться в тюки с товаром. Теперь же никаких таможенников не было и в помине. В пятнистой желто-белой одежде, с закрытыми лицами, прикусывая покрывала желтыми от постоянного жевания табака зубами, стояли нуриты и недобро глядели на рвань, пьянь и срань вавилонскую. Многие трогали при этом свои винтовки и автоматы.
И, недолго думая, вскричал Апла, царь сволочи:
– Разнесем же в щепу во имя бога нашего Бэл-Мардука этот пограничный пост и всю обслугу его!
Взревела армия, охваченная, как один человек, религиозным порывом, и смела пограничный пост, разорвав при том в клочья всех нуритов, писца и случившегося поблизости шофера. Нуриты отбивались, как львы, и убили пять тысяч человек, но остальные девятносто пять тысяч с криком радости устремились в глубь страны.
А по пятам за сволочью вавилонской следовали стальные колонны Второй Урукской танковой дивизии во главе с многоопытным, осторожным и беспощадным Гимиллу.
Не спешили.
Сволочь же неслась вперед, круша все на пути своем и оставляя позади себя только трупы и развалины. Ночами стояли на пашнях, жгли костры и лакомились волами, коих целиком жарили, насаживая на огромные телеграфные столбы. И не было в армии, полной священного пыла, голодных или мерзнущих, нуждающихся или бедных. Все облачились в одежды, снятые с убитых эламитов, каждый обзавелся сапогами или сандалиями, а кое-кто и шнурованными ботинками на каучуковой подошве. Всяк украсился золотой диадемой или гривной, руки расцветились браслетами и кольцами, плечи – пестрыми шелками. И тела, вонявшие прежде лишь потом да мочой, умастились благовониями, такими крепкими, что обозные лошади чихали и беспокойно ржали.
Нуриты тревожили сволочь Аплину ночами, наскакивая, когда все были уже пьяны, из темноты – десяток подвижных всадников в развевающихся бело-золотых плащах, с закутанными в покрывала лицами. Поднимали на пики, будто цыплят, бросали в костер, на объедки и кости. И во множестве гибли таким образом воины Аплы, однако нескончаем был их поток и потому, хоть и сокращаясь, продолжали неуклонно продвигаться к столице Нуры, пророка и террориста.
И вот у реки Диалу, в пяти милях от города Сюзи, сошлись, наконец, Апла и Гимиллу. Восторгу не было предела. Пехотинцы валились на колени, целуя гусеницы танков, а после и губы своих собратьев по оружию, пришедших в эту чуждую страну вызволять священный золотой истукан Бэл-Мардука.
Дальше вместе пошли, бок о бок, договорившись о взаимодействии и поклявшись священными именами, что будут выручать друг друга в битвах с неверными.
Радостно было пехоте (ибо так отныне наименовалась сволочь) бежать за танками Второй Урукской. И предчувствием побед полнились сердца, ибо с тех пор, как танки соединились с людьми Аплы на марше, не осмеливались больше конные нуриты нападать ночами на опившихся и объевшихся воинов.
Так шли негостеприимной землей эламской на выручку святыне своей. Ревели моторы, кричались песни и священные гимны, реяли знамена с изображением золотого тельца по лазоревому полю. Ни одного пленного не шло за воинством, ибо всех врагов убивали на месте. Где проходили, там пепелища оставались, и ничто живое не шевелилось за спиной у победоносной армии, только разве что какая-нибудь жестяная банка с жалобным глухим позвякиванием катится, гонимая ветром, по выжженной равнине.
Затем поля кончились и началась пустыня.
В глубоких песках увязли танки, и их пришлось оставить, а всех танкистов пересадить на лошадей. По счастью, в оазисе Наид случился конный завод, где сделали остановку, дабы обучить верховой езде непривычных к тому танкистов. После же всех конюхов эламских перерезали во славу Бэл-Мардука, возле танков оставили две тысячи постовых во главе с ротмистром Шарру, чтобы технику охраняли и берегли от ржавчины и рук воровских, а сами дальше двинулись, к городу Дер.
И плыла, плыла, истаивая в знойных небесах эламских, над пустыней золотая башня…
На подходах к городу Дер пехоте было велено разбить большой укрепленный лагерь, ибо предвиделась нешуточная осада. Конница же (бывшие танкисты Второй Урукской) рассыпалась по окрестностям, производя грабеж и рекогносцировку.
Между тем нуриты видели, как пьянь, срань и рвань вавилонская, ныне называемая пехотой (нуриты о том еще не знали и потому кликали воинов Аплы по старинке сволочью), шатры разбивает и копает окопы полного и неполного профиля. Видели они это в приборы дальнего видения. Воины священного похода во славу Бэл-Мардука знали, что безумный пророк и террорист Нура запретил пользование вычислительной техникой, ибо марает мозги и оскверняет сознание, не допуская туда божественные речения. Но не ведали они, что собрал Нура совет и под взорами семидесяти двух мудрецов из банок постановил выделить касту смертников и отверженцев, коим дозволяется пользование любой техникой, в том числе и вычислительной. К этим отверженцам запрещено прикасаться, с ними запрещалось также садиться за один стол, преломлять хлеб, вкушать пищу, мыть руки в одном с ними сосуде, вытирать их об одно и то же с ними полотенце, а также испражняться ближе, чем в одной седьмой ашшурского парасанга от их испражнений.
В знак того, что эти отверженцы отрешаются во имя Нуры от всего земного и небесного и сознательно предают тела и души свои в руки нечистого, будут носить они черные одежды, исписанные изречениями Нуры.
И будут они благословенны в памяти потомства во веки веков. Имя же им будет ассасины, что означает – «смертники».
Когда было объявлено о том во всеуслышанье, то много нашлось отважных молодых воинов, пожелавших стать ассасинами и отверженцами во имя Нуры – столь велик был фанатизм эламитов в то время.
И стало по стране множество таких, облаченных в черные одежды, исписанные изречениями, и ни одного не удалось захватить в плен, ибо погибали прежде, чем касалась их рука вавилонская, унося с собою в могилу множество жизней. И пользовались они вычислительной техникой преискусно, на беду воинам священного похода во славу Бэл-Мардука, которые об этом не знали.
Вот эти-то ассасины, числом сорок тысяч, видели в приборы дальнего видения, как окапывает свой лагерь пехота вавилонская.
Между тем конница, ничего не подозревая, разгромила небольшой городок Пахирту и взяла оттуда много продовольствия, лошадей и женщин, ибо соскучились все по теплому женскому телу и душистым волосам. Итак, во исполнение обета похотливости были захвачены женщины числом три тысячи девственниц и зрелых матрон и, подобно скоту, погнаны по дороге вдоль реки Дуалу.
В этот момент конница Гимиллу была атакована неожиданно ассасинами, которых было числом не менее двадцати тысяч. Точно черная смертносная саранча, что спустится с небес в конце всех времен, налетели они со всех сторон и везде были, обступая воинство священного похода, как вода. И никуда нельзя было повернуться, чтобы не увидеть черные одежды, покрытые письменами, грязные бороды, заплетенные в косы, и горящие фанатические взоры. И изрыгали пламя автоматы в руках их. Первой очередью скосили они пленниц и лошадей, и пали грудой на дорогу три тысячи девственниц и зрелых матрон, взятых в Пахирту. Тем самым загромоздили они своими трупами дорогу, так что конница Гимиллу оказалась в ловушке. Так оказали женщины последнюю услугу своему народу, и Нура плакал об их участи по региональному телевидению.
Один оставался путь у кавалерии Гимиллу – пробиваться к лагерю, что возводили пехотинцы Аплы. И потому с громким пением священных гимнов устремились они вперед, на ассасинов Нуры, и гибли во множестве под автоматным огнем. Но наконец священное одушевление и героизм сделали свое дело и, оставив на дороге четыре тысячи павших, пробились конники Гимиллу к своему укрепленному лагерю.
Пехотинцы, желая оказать поддержку своему генералу, выскочили из лагеря и вступили в бой с ассасинами. Конница, наскочив на свою пехоту, завязла, ибо длинные копья и секиры на длинных рукоятях, которыми вооружена была пехота (наилучшее оружие против конников), создавали как бы лес, не позволяя проскочить всадникам и развернуться для последующего маневра. Таким образом, сбивая с ног и топча собственных пехотинцев, всадники Гимиллу создали всеобщую свалку. И так под копытами погибли две тысячи воинов Аплы, остальные же сумели, наконец, расступиться.
Ассасины между тем продолжали поливать воинов священного похода ружейным и пулеметным огнем. Убив семь тысяч человек, они отступили, ибо у них кончились патроны.
Гимиллу же, одушевленный этой победой, двинулся дальше по долине Дуалу и вскоре вместе со своим воинством подступился к городу Дер.
С востока защищает город этот мощная река Дуалу, которая в этой своей части весьма широка, глубока и быстра. С трех же остальных сторон возведены высокие стены с зубцами и башнями. И было этих башен сто тридцать две, каждая высотою до неба, так что в пасмурные дни рвутся об эти башни облака.
Четверо ворот открываются в город. Были они массивными, с острыми шипами, а позади ворот еще устроены были решетки и еще одни ворота. Город защищало пятьдесят тысяч человек и еще тридцать пять тысяч спешило на выручку с северо-востока. Ибо Нура распорядился разрушить стены тех укрепленных районов, городов и крепостей, которые на чаял удержать в своих руках, и тем самым вынудил гарнизоны всех этих мест устремиться на помощь городу Дер. Ибо, рассудил Нура, если падет Дер, то не удержать и иных крепостей на территории Элама; если же Дер устоит, то прочим крепостям и городам не понадобится выдерживать осаду.
Итак, большое воинство двигалось на подмогу городу Дер.
И повсюду видны были черные плащи ассасинов, наводя страх даже на своих.
От Нуры пришло слово ободрения городу Дер. Говорил Нура, что настало время отрешиться от всего земного и всем стать как бы ассасинами и отверженцами, ибо так легче будет встретить неизбежное и не дрогнуть перед ним. И многие приготовились встретить неизбежное и погибли, но те, кто не захотел погибнуть, храбро устремились в бой и погубили десять тысяч воинов священного похода, из которых почти все были пехотинцами (ибо не следовало ожидать многого от необученной сволочи на поле боя) и только шесть – конники Гимиллу.
И прислал Нура в город Дер пачку газет и прокламаций со своими речениями. И сожгли осажденные эти газеты и прокламации, пепел их развели в чистой воде, взятой из реки Дуалу, и добавили в эту воду кровь ассасина, добровольно перерезавшего себе горло на центральной площади ради воодушевления остальных защитников правого – как они считали – дела. И получив таким образом чан священной воды с растворенными в ней речениями Нуры, дали каждому из защитников осажденного города Дер выпить из ложечки. И вошел дух Нуры в каждого из них, а было их тридцать тысяч (остальные погибли).
На сороковой день осады к городу Дер подошла та армия, что спешила на подмогу нуритам с северо-востока. Когда увидел Гимиллу облако пыли, поднятое конями нуритского воинства, то обратился он с речью к своим конникам. И сказал, что во имя Бэл-Мардука, истукана золотого весом не менее тонны, стоит полить своей кровью эту неблагословенную землю, да взойдут на ней одни плевелы. И Апла обратился, по примеру опытного полководца, с речью к своей пьяни, рвани и срани, обещав много баб и жратвы за стенами города Дер. Сволочь, которая давно уже не видела баб и жратвы, заревела радостно и изъявила желание погибнуть, но добыть завещанное и обещанное.
Итак, изготовилось священное воинство к битве, хотя силы были неравны, ибо воинство, шедшее на подмогу городу Дер, было сыто и не истомлено долгой ратной работой.
И когда налетели эти нуриты на священное воинство, подобно грому и молнии и граду небесному, храбрые пехотинцы Аплы стали подлезать под брюха мчащихся лошадей и на всем их скаку вспарывали им животы своими длинными кинжалами. И оттого вываливались кишки из животов конских, а всадники падали на землю под копыта других коней, что мчались прямо на них. И множество их было растоптано. Из пехотинцев Аплы погибли лишь немногие – те, кто запутался в выпавших кишках и был протащен умирающей лошадью, либо захлебнулся в хлынувшей крови.
Эта военная хитрость с разрезанием животов бегущим в атаку лошадям была впоследствии не раз еще применена пехотинцами и всякий раз с большим успехом.
Так была остановлена большая армия под стенами города Дер.
Однако же победоносно завершить осаду до наступления зимы не удалось. Земля же эламская неплодородна и по большей части представляет собой пустыню. Оазисы же и ближайшие городки и деревни были ограблены и сожжены в первые дни осады. Так что по наступлении неблагодатного времени года осаждающим стало нечего есть и вся армия нарушила один из важнейших своих обетов – обет богатства.
Гимиллу отправил экспедицию в глубь страны Эламской, дабы добыла продовольствия, ибо видел, что не одолеть зимнего голода без великих потерь. И вызвался идти некий Шеллиби, штабс-капитан танковых войск, один из испытаннейших офицеров Второй Урукской, а с ним пошли семь тысяч отважных добровольцев, все конные.
Между тем голод в лагере осаждающих разрастался. И три тысячи пехотинцев Аплы были съедены сотоварищами своими, впавшими в людоедство. Ибо почитали этот грех за меньший, нежели грех голодания. И в горячечном бреду чудилась им черта бедности, которая неуклонно опускалась на лагерь осаждающих, особенно на пехоту, как бы грозя зарезать воинов священного похода, рассечь их пополам, вынудив нарушить все свои обеты.
Но бесславная гибель этих трех тысяч пехотинцев в желудках сотоварищей их не привела к умалению голода, и голод продолжал разрастаться. Ежедневно холод, голод и разные болезни усиливали страдания Второй Урукской дивизии. Трупы требовали погребения, дабы не вспыхнуло настоящей эпидемии, поэтому все окопы полного профиля были заполнены телами и зарыты. Бледные, одетые в лохмотья фигуры некогда славных офицеров выкапывали саблями, кортиками, саперными лопатками и штык-ножами разные съедобные растения. Ели в том числе и несъедобный, но весьма сочный и сладкий машкин корень, от которого также гибли во множестве в желудочных коликах. Были и такие, что оспаривали в жестоких поединках травы у вьючных животных, и шесть рядовых кавалеристов (бывших танкистов) были забиты копытами озверевших лошадей, от которых те тщетно отнимали слабеющими руками несколько зеленых травинок.
Боевым коням также был нанесен урон холодами и отсутствием фуража. В начале похода их насчитывалось семьдесят тысяч. В конце же зимы под стенами Дера бродило две тысячи одров, на тощие ребра которых невозможно было смотреть без слез.
Международная организация защиты прав животных объявила протест, но под стенами Дера его не услышали.
К весне, когда палатки лагеря осаждающих совершенно истлели от зимних дождей, вернулись части, посланные за провиантом во главе со штабс-капитаном Шеллиби.
Ликованию не было предела. Все тотчас выразили непреклонную решимость начать штурм города. Распевая священные гимны и паля в воздух из табельного оружия, конники, а следом за ними и пехота, окружили героев.
Всю зиму Шеллиби и его добровольцы кружили по стране Элам, всюду сея смерть и разрушение. Они привезли с собой несколько цистерн чистого спирта и десять телег сухарей, захваченных на мельнице, где на самом деле был склад ассасинов.
Осада и взятие мельницы доблестным Шеллиби явились одним из важнейших событий священного похода и потому о них следует рассказать особо. Подойдя к мельнице, одиноко стоящей посреди пустыни и скрипящей лопастями своими на ветру, воины Шеллиби неожиданно были атакованы снайпером. Тот засел на самой вершине зернохранилища и снимал меткими выстрелами одного воина за другим. Тогда Шеллиби сразу догадался, что мельница принадлежит ассасинам и что, следовательно, неподалеку должна находиться их военная база.
Всей массой воины его устремились в атаку, так что снайпер не смог причинить им большого вреда. Вскоре уже мельница была занята, а снайпер ранен и захвачен в плен.
Разумеется, это был ассасин. Когда воины Шеллиби наложили на него руки, он только улыбнулся. Ибо будучи отверженцем, презренным и проклятым во имя благого дела Нуры, он своим прикосновением осквернил своих врагов и думал теперь, что и они подпали под власть его проклятия.
Однако что толку передавать неразумные мысли фанатика. Немного в том благочестия, да и исторической ценности тоже.
Лежал со связанными руками на пыльном полу мельницы, возле жерновов, улыбался таинственно мыслям своим (которые мы только что передали), глядел на врагов своих ласково и мутно, Нуре подражая. Черная одежда на нем была порвана и видны были красные полосы там, где кнут прошелся по поганому телу.
И подошел к нему Шеллиби.
Его благородие (а впоследствии и превосходительство, о чем мы расскажем в свое время) Шеллиби Мицирайя был рода не знатного и говорили даже, будто происходит он из пасти собаки, которая изрыгнула его на пороге приюта для мальчиков, где с самого младенчества из найденышей и незаконнорожденных сыновей взращивают солдат, а из наиболее достойных – и офицеров.
Впрочем, другие говорили, будто Шеллиби родом из Мицраима, откуда и прозвание его – Мицирайя.
Ростом высок был он, в плечах широк, голову брил наголо, бороды не носил, зато имел пышные усы, общей длиной в половину вавилонского локтя (который, как известно, на два пальца длиннее ашшурского). На крепком, выдубленном ветрами и дождями лице этого славного воина выступали скулы, углы широкого рта слегка припухли, будто он готовился улыбнуться. Мужественные морщины избороздили его нависающий к бровям лоб, причем горизонтальные складки, происходящие от удивления или насмешки, как бы вступали в единоборство с вертикальными, рожденными гневом.
Наклонился Шеллиби над пленным и спросил, в безумные глаза его глядя, где база ассасинская. Засмеялся пленный и отвечал:
– Так говорит пророк Нура: «Да осквернится всяк, кто прикоснется к ассасину. Да пребудет проклятие на потомках его и да не будет больше силы в его семени».
Шеллиби только хмыкнул на это и в ухе поковырял. После же спросил:
– База где?
И отвечал пленный, заливаясь смехом:
– Сказано в Скрижалях: «Передай мне хлеб, пожалуйста».
И засмеялся Шеллиби. Так хохотали оба, Шеллиби и связанный ассасин, что у его ног корчился. И, все еще смеясь, пронзил Шеллиби пленного штыком. Поднял связанные руки пленный, коснулся штыка, в живот его вонзенного, и проговорил:
– Спасибо, Шеллиби. Быть тебе великим вождем.
Удивился Шеллиби, откуда этот отверженец имя его знает. Впрочем, поговаривали, будто ассасины читают мысли, и потому не рекомендовалось смотреть им в глаза. Шеллиби же рекомендацией этой перенебрег.
И умер ассасин.
Стал Шеллиби искать, ибо понял намек, содержавшийся в предпоследних словах ассасина. И нашли в подвале башни большие запасы сухарей. Был это стратегический запас, и его-то погрузили на телеги, дабы порушить всю стратегию нуритов в этом районе.
После же захватил Шеллиби город Шеру и все мужское население бросил между жерновами мельницы в пустыне и перемолол таким образом пленных. И кровь вытекла из мельницы и разлилась по пустыне, наподобие того, как разливается нефть на месторождениях, когда выходит она на поверхность.
Женщинам же отрубил головы и насадил эти головы на длинную золотую цепочку, протянув ее через череп сквозь уши, а ожерелье из отрубленных голов повесил на шею лошади своей, чтобы издалека было видно полководца и выделялся он таким образом из рядовых воинов.
А также множество других подвигов совершил Шеллиби.
И трепетали грязнобородые эламиты, когда видели перед собою Шеллиби. Ибо сравнивали его со жнецом, который одним взмахом серпа снимает сразу множество колосьев. Так и Шеллиби одним взмахом своей кривой сабли снимал сразу множество голов эламских, и катились они под ногами его лошади, будто соперничали с теми, что покачивались, вися на золотой цепочке.
Теперь нужно рассказать о том, как Великий Город слушал вести, долетавшие от эламских границ.
Поначалу ждали только побед. Да и сообщения все сплошь были только о победах. Выступали по центральному и региональному телевидению теоретики военного искусства и боевые генералы, прославившиеся в минувших войнах; сказал пламенную и весьма содержательную речь зять генерала Гимиллу, которого слушали с особенным интересом и даже повторили его выступление на следующий день.
Политики, тряся жирными щеками, заверяли въедливых журналистов, что к зиме будет одержана окончательная победа над озверевшими фанатиками Нуры, а сам террорист Нура будет расстрелян как военный преступник.
Впрочем, были и другие политики, которые считали, что Нуру надлежит признать великим государем, а коли его народу так нравится сходить с ума и заучивать наизусть Скрижали Нуры, то пусть сходит. Что печься о грязнобородых эламитах?
Сходились лишь в одном: истукан Бэл-Мардука, найденный на месте древнего дворца эламских царей, – национальное достояние Вавилона, утраченное им в незапамятные времена, и оно должно быть возвращено Великому Городу. В этом вопросе царило полное единодушие, так что когда дискутирующие готовились вцепиться друг другу в бороду на глазах у тысячи телезрителей, журналисты быстро переводили разговор на эту тему.
Потом прорвались как-то представитель независимого профсоюза и представитель международной ассоциации защиты прав животных и заявили общий протест. Журналист пожал плечами, политики не обратили на это внимание, а в Дере протеста не услышали, ибо Дер находился далеко и телевидения осаждающие не имели.
Дважды на телеэкране показывали пленных нуритов. Те были очевидно истерзаны, связаны и заткнуты кляпами, поэтому могли лишь загадочно и мутно глядеть в телекамеру, что усилило представление о них как о полуживотных, охваченных повальным бешенством. Впрочем, так оно и было.
Между тем по Вавилону бойко расходились в списках Скрижали Нуры и многие их покупали у хитрых торговцев. Читали, чтобы посмеяться над глупостью грязнобородых; но мудрость Нуры – бывшего торговца репой, а ныне пророка – была такова, что яд ее, подобно извести, разъедал даже самые крепкие мозги. Поэтому в Вавилоне появились тайные приверженцы Нуры. Их преследовали и сажали на кол, так что вскоре люди из страха быть заподозренными опасались употреблять фразу «Передайте мне хлеб, пожалуйста» и довольствовались мычанием и указыванием пальцами.
Мычание же поощрялось, ибо было священным звуком быков Бэл-Мардука.
Ежевечерне упитанный генерал из Академии Штаба появлялся у карты Элама, на которой передвигал флажки и елозил указкой, демонстрируя динамику передвижения священной армии.
Наконец в конце зимы над городом, притихшим в ожидании и как бы соскучившемся ждать шумных вестей, прогрохотал гром. Впрочем, какое там прогрохотал? Так – звякнул и тут же стих.
Вдруг перед телекамерой вместо упитанного генерала выскочил какой-то растрепанный ротмистр танковых войск, в котором признали Шарру, потомственного офицера из древнего рода, не запятнавшего себя доселе ни одним неблаговидным поступком. Бледное лицо Шарру пересекали наискось два вздувшихся рубца, одна щека беспрестанно дрожала, борода криво обкромсана ножом. Вздрагивая от яркого света юпитеров и беспокойно шаря глазами, Шарру кричал прямо в телекамеру:
– Люди! Опомнитесь! Ложь затопила вас! Танки погибли в песках! Сотни, тысячи всадников в бело-золотых плащах, с покрывалами на лицах, которые они удерживают, прикусив зубами! О, они не кричат, когда их убивают! МЫ кричим! Мы кричим, как младенцы, ибо они выскакивают из пустоты, насаживают нас на пики, вспарывают нам животы. Они захватили в плен и кастрировали все отделение прапорщика Бульты и отпустили их в пески, а яйца прислали нам на командный пункт! – На мгновение лицо ротмистра Шарру передернула судорога, а глаза потемнели при этом воспоминании. – Он приехал, тонкий, как тростинка, почти мальчик, этот ассасин. Вы хоть слышали об ассасинах? На нем были черные одежды, изрисованные их варварскими письменами. Он не скрывал своего лица. Он смеялся, лучезарный, как дитя. В окровавленном платке он держал ИХ – яйца наших боевых товарищей…
Затем Шарру закусил губы и несколько мгновений молчал.
Слышно было, как в студии за его спиной возникает и разгорается скандал. Несколько журналистов кричали на кого-то невидимого:
– Дайте ротмистру сказать! Вы не смеете затыкать ему рот! Он боевой офицер!
Кто-то гудел командирским басом:
– Он военный преступник! Дезертир! Он подлежит суду! Он потерял танки!
– С ними невозможно сражаться! – сказал вдруг Шарру, подняв глаза. В этих глазах не было ничего, кроме усталости. Он будто не слышал возни, начавшейся за его плечами. – Я знаю, меня считают дезертиром. – Он покачал головой. – О, если бы вы знали!.. – Подавшись вперед, он судорожно вцепился пальцами в край стола, на котором стояли микрофоны. – Видели, как дети играют в солдатики? Выставят целый полк маленьких оловянных солдатиков, а потом, когда надоест, – рраз! – и смахнут всех одним движением руки… Так и наша часть… О, так и наша часть… Рраз! Одним движением руки… Две тысячи вавилонян только там, в оазисе Наид, где сгинули в песках наши танки… А что происходит под стенами Дера? Они говорят вам о том, что происходит под стенами Дера?
Из-за его спины протянулись чьи-то руки. Ротмистра Шарру схватили за плечи и властно потащили прочь от микрофонов. Хватаясь за край стола и опрокидывая стул, ротмистр из последних сил кричал в падающий микрофон:
– Я не дезертир! Скажите моей матери!..
После этого ротмистра уволокли, а на экране появилась картинка с изображением знаменитого лотосового пруда во внутреннем дворе храма Эсагилу.
Тем временем прознал Шеллиби, что владыка земли Хуме, лежащей к северу от Вавилонии, Ашшура и поганого царства Элам, именем Кудурру, решился идти на помощь осажденному Деру. Международному же сообществу объявил Кудурру, что признает Нуру великим владыкой и потому почитает за неотложный долг оказать поддержку братьям своим, осаждаемым воинством священного похода и терпящим через то великие бедствия. (Ибо о победах священного воинства много говорили в те дни).
Для оказания этой помощи двинулась по направлению к Деру большая автоколонна, и были там припасы и медикаменты, медики и автоматчики (по большей части мицраимские наемники, купленные на золото Хуме), лошади, верблюды, бензин, запасные части и потаскухи.
Все это направлялось к Деру под надежной охраной четырех тысяч отборных профессиональных вояк из Мицраима и еще двух с половиной тысяч добровльцев из самой Хуме.
Прознал про то Шеллиби, когда донесла ему разведка. И явился в шатер к Гимиллу, где командир Второй Урукской разложил повсюду карты и склонился над ними в глубоком раздумье.
После обмена уставными приветствиями, сказал Шеллиби командиру своему:
– Ведомо ли тебе, преславный Гимиллу, что движется к городу Дер изрядная подмога в составе автоколонны и шести с половиной тысяч отборных войск?
– Ведомо, – отвечал Гимиллу. Был краток, ибо мысли его были поглощены дислокацией.
– Миротворческие силы мирового сообщества отказались подвергнуть эту нечестивую автоколонну бомбардировке с воздуха, – продолжал Шеллиби, показывая свою удивительную осведомленность (а впрочем, что дивиться, ежели ему подчинялась лучшая часть во всей армии вавилонской!)
– Вертолеты не долетают до пустыни, – рассеянно проговорил Гимиллу, – бензина не хватает. Падают на подходах к оазису Наид.
– Бывшему оазису, – уточнил Шеллиби, кивая. Уж он-то об этом знал.
– Нам не нужна эта автоколонна здесь, под стенами Дера, – сказал штабс-капитану Шеллиби командир его Гимиллу.
– Разумеется, не нужна, – согласился Шеллиби.
– Я хотел бы выслушать по этому поводу ваше мнение, – сказал Гимиллу. И глаза от карты поднял – воспаленные.
– О, вам, как никому иному, должно быть известно, что я готов… всецело… – начал Шеллиби и не договорил. Зачем договаривать то, что и без всяких слов известно.
Гимиллу потер лоб, плюнул на карту, после бросил ее на пол и стал сапогами топтать, крича:
– Ненавижу Элам, ненавижу, ненавижу!..
После к кобуре потянулся и застрелиться хотел, ибо внезапно овладело им неистовое отчаяние. Шеллиби же наблюдал за этим, но ничего не предпринимал.
А Гимиллу за Шеллиби наблюдал и в последнюю секунду дуло опустил ото лба своего. Вложил маузер свой обратно в кобуру свою, карту поднял с отпечатками сапог его и, как ни в чем не бывало, вновь изучать ее принялся.
И сказал Шеллиби негромко, как если бы ничего не случилось:
– Мой командир, пока владыка земли Хуме не признал еще официально Нуру как властелина земли эламской и не подписал с ним актов, пактов и контрактов, надлежит нам перехватить инициативу во славу Бэл-Мардука.
Гимиллу брови нахмурил. Ничего не понял из слов хитроумного штабс-капитана танковых войск и потому сделал вид суровой озабоченности, неосведомленность свою скрывая.
Шеллиби же мгновенно догадался о растерянности командира своего. И сказал Шеллиби по-армейски, прямо:
– Нужно перехватить автоколонну на подходах к городу Дер.
– Истребить? – спросил Гимиллу. И ноздри у него сами собою раздулись, без всякого участия воли его.
– Вступить в переговоры и сманить на свою сторону, – раздельно произнес Шеллиби. Воистину, великий хитрец и мудрец был сей Шеллиби, коли такие стратегические замыслы роились за лысым лбом его. И оценил это командир его Гимиллу и восхитился втайне штабс-капитаном своим, однако внешне ничем этого не показал.
Карандашом по грязной карте постучал в задумчивости, дважды обвел кружочком какой-то малозначительный населенный пункт. Думал. После к кружочку пригляделся – там написано было: «Укну». Спросил озабоченно:
– Что это – Укну?
– Населенный пункт, – отвечал Шеллиби. Сам недавно разведку в окрестностях проводил и взял там три с четвертью тысячи человек в плен. А чтобы в лагерь их не тащить, обнес город колючей проволокой, объявив его местом поселения военнопленных.
– Отлично, – подытожил Гимиллу. – Действуйте, штабс-капитан.
Шеллиби щелкнул каблуками, голову наклонил, пышными усами ветер при том подняв, и вышел из шатра. А Гимиллу карту со стола спихнул и за спиртом полез в свой походный сундучок.
Шеллиби же первым делом в Укну отправился и со своими кавалеристами (бывшими танкистами) истребил все три с четвертью тысячи пленных, отрезав им головы. Затем останки их погрузили на верблюдов. На особого верблюда положили тело городского мэра и членов городского совета (тех не увечили, дабы могли опознать их при надобности), десяток книг учета расходов городского бюджета и пачку местных газет – на всякий случай.
Все это в сопровождении семи тысяч отборных воинов штабс-капитана Шеллиби двинулось на север по долине реки Дуалу и на пятый день похода, когда вонь от разлагающихся трупов становилась уже невыносимой, встретили автоколонну, что шла из земли Хуме на помощь пророку Нуре и ассасинам его.
И остановилась автоколонна. Из передней машины вышел, одергивая на ходу мундир песочного цвета, главнокомандующей всея автоколонны, великая, малая и белая, генерал-лейтенант земли Хуме Кудурру. Был он мал ростом, худощав и все время задирал подбородок, так что клевал острым своим носом небеса, а кадыком надвигался прямо на личную охрану. Охрана же состояла из рослых полуголых молодцов, сплошь черных, как сажа, однако в армейских штанах песочного цвета с синими лампасами. Каждый нес в одной руке копье, украшенное перьями, а в другой миномет.
Навстречу генерал-лейтенанту Кудурру штабс-капитан Шеллиби выступил. И сошлись они, и охранники с копьями и минометами окружили их, в то время как кавалеристы (бывшие танкисты) Второй Урукской кружили на своих лошадях, беспокойно надзирая за ходом переговоров.
Шеллиби от Кудурру ничего не скрыл. Бедствия осаждающих описал красочно, однако же и из побед своих тайны делать не стал. Жестом велел верблюдов ближе подогнать и показал он Кудурру поклажу верблюдов своих (генерал-лейтенант земли Хуме нарочно на цыпочки поднимался и в сумы переметные заглядывал, отрубленные головы граждан города Укну офицерским стеком вороша).
И согласился Кудурру, ибо был далеко не глуп, что следует поддержать под стенами Дера армию генерала Гимиллу, а пророка Нуру поддерживать не следует.
И поцеловались они семь раз – во имя Бэл-Мардука, Сина, Шамаша, Наны, Нергала и Нинурты. (Во имя Бэл-Мардука дважды).
И кричали ура как воины автоколонны хумейской, так и кавалеристы вавилонские. И вместе, священные гимны распевая, к стенам Дера обратно отправились.
И отступила нищета в лагере осаждающих, ибо автоколонна привезла водки и картошки и соленых огурцов без счета, так что несколько дней у изголодавшихся и столь внезапно обожравшихся воинов был страшный понос и умерли от него тысяча и треть тысячи человек, но на это не обратили внимания.
Общее воодушевление владело всеми теперь, когда победа была так близка, что ее можно разглядеть уже без всяких приборов дальнего видения.
Пророк Нура, прознав про то, что Кудурру переменил решение свое и поддержал осаждающих, послал на помощь Деру другую автоколонну из глубины страны Элам. И еще часть воинскую, в Ашшуре завербованную.
Однако всадники Шеллиби были повсюду и выведали они, что движется еще одна автоколонна на помощь осажденным. И решили атаковать ее на марше, что и было исполнено.
Однако ашшурские наемники уже изучили тактику штабс-капитана Шеллиби и потому действовали иначе, нежели все прежние. Они разделились на две колонны и двигались к городу двумя параллельными потоками, как если бы река разлилась на два параллельных русла, встретив на пути своем неодолимую преграду.
Ничего не зная о том, храбро атаковали конники Шеллиби одну из колонн и бились беспощадно, рубя саблями вражеских пехотинцев. Пехота же, что сопровождала штабс-капитана Шеллиби, применила испытанный свой прием и бросилась с ножами под брюхо вражеским бронетранспортерам, вспарывая их на ходу. И многие бронетранспортеры погибли и экипажи их сгорели, однако и пехотинцы умирали во множестве под колесами и гусеницами.
Но тут на помощь сотоварищам своим пришли ашшурйцы второй автоколонны и взяли таким образом храбрецов Шеллиби в железные клещи и, окружив, принялись истреблять.
Верные адъютанты тут же, под огнем, то и дело погибая, выкопали блиндаж и спрятали туда штабс-капитана Шеллиби, дабы он уцелел. Шеллиби по рации вызвал подкрепление, и Гимиллу отважно пришел ему на помощь в сопровождении сорока трех тысяч солдат, конных и пеших. Ашшурцев же было двадцать четыре тысячи.
Такова была ярость воинов священного похода при виде бесславной и множественной гибели товарищей их, что несколько бронетранспортеров порвали голыми руками и изуродованные части их раскидали по всей пустыне на много вавилонских парасангов вокруг.
И отступили ашшурцы. А воины Гимиллу, преследуя их, добежали до города Дер и в священном одушевлении с ходу заняли подходы к городу, которые прежде удерживались ассасинами, перебив при том полторы тысячи воинов в черных плащах. Трупы их побросали в реку Дуалу, которой предстояло в этот день вздуться от пролитой крови и разлиться, ибо трупы загромоздили ее наподобие плотины.
При виде приближающейся армии командир гарнизона города Дер велел закрыть все ворота, оставив таким образом всех ассасинов снаружи, у стен, сказав, что им надлежит победить или умереть. И умерли ассасины, о чем уже мы рассказали выше, славя Нуру. И многие умирали с улыбкой на лице.
Однако и воины священного похода понесли немало тяжелых утрат, выказывая при том чудеса героизма. В этой схватке у ворот города Дер был ранен также и сам генерал Гимиллу, который бросился в бой столь отчаянно, будто искал выхода всем своим проблемам. И вражеские снаряды попадали в него во множестве, однако с оторванной левой рукой и правой ногой, с двумя только конечностями из положенных человеку от рождения двух пар, продолжал он бесстрашно сражаться, рубя врагов налево и направо. И только тогда позволил себе умереть, когда подоспел к нему Шеллиби. И сказал Гимиллу:
– Отомсти же за смерть мою грязнобородым эламитам!
И отлетела душа его, изойдя из окровавленного рта красноватым облачком.
И когда всех ассасинов перебили, река Дуалу остановилась на миг, загражденная трупами, будто плотиной (о чем мы уже говорили) и вышла из берегов и смыла один осадный форт, что воздвигли осаждающие. И погибли в этом форте пятьсот двадцать два воина, трое же спаслись.
Кроме того, смыло и унесло две шелковые палатки с офицерскими потаскухами. Но поскольку многие офицеры пали, то пропажу и не заметили.
И вот, оставшись верховным главнокомандующим армии священного похода, решил Шеллиби пойти на военную хитрость, ибо видел, что силой не одолеть ему фанатиков Нуры, которых было в стране грязнобородых эламитов больше, чем капель воды в реке Дуалу.
Для этого взял он испытанных и преданных воинов числом сто тридцать два по числу башен города Дер и каждому дал ответственное и секретное поручение – проникнуть ночью в башню, войти в сношение с командиром гарнизона этой башни и по возможности склонить его на сторону армии священного похода.
На прощание семижды поцеловал он каждого из отважных и верных воинов своих и дал им последнее напутствие, как себя держать и что обещать этим командирам гарнизонов.
И ушли воины; Шеллиби же остался ждать вестей.
Пока длилась седмица, то и дело подъезжали к палатке Шеллиби ассасины с открытыми лицами. Смеясь, сбрасывали они со спин своих лошадей то, что привозили бывшему штабс-капитану, а ныне главнокомандующему (что Шеллиби возглавил воинство священного похода, в городе Дер уже знали, как знали и о гибели генерала Гимиллу в славном бою, когда остановлены были воды реки Дуалу).
И сто тридцать один труп привезли ассасины и бросили к палатке Шеллиби. Пересчитал убитых в городе Дер воинов Шеллиби, усмехнулся и велел своим адъютантам похоронить их. Сам же сел на берегу реки Дуалу, на мрачные стены города Дер воззрился и все усмехался непонятно чему. Но никто не смел спрашивать бывшего штабс-капитана Второй Урукской танковой, а вместо того в армии тихо пополз ропот. Ибо сыскалось вдруг порядочно недовольных.
Между тем вернулся сто тридцать второй воин из посланных к командирам дерских башен. И принес весть тайную, которой весьма обрадовался бравый командир Шеллиби и возликовало лютое сердце его в предчувствии грядущей скорой победы. Ибо командир этой башни, именуемой башней Трех Сестер, некий Пирруз, согласился сотрудничать с армией оккупантов и назвал день и час, когда откроется башня Трех Сестер для священного воинства.
И приказал Шеллиби своему воинству сделать вид, будто снимается лагерь. Это нужно было для того, чтобы обмануть тех, кто будет наблюдать за действиями осаждающей армии со стен дерских. Никто не должен заподозрить близкого штурма, иначе бесполезной будет вся хитрость с подкупом Пирруза.
Нуриты действительно поверили тому, что армия священного похода решилась отступиться от стен Дера, ибо перед тем, как выступить прочь, воины Шеллиби перебили всех приблудившихся к лагерю шлюх и своих тяжелораненых, чтобы не тащить их с собой, как делали обычно, если им предстоял долгий переход. И возликовали защитники Дера, ибо полагали, что победа осталась за ними.
Однако ночью Шеллиби со своим войском тайно вернулся и подкрался к башне Трех Сестер под покровом темноты, которая пала на город Дер и погребла под собою реку Дуалу. Пирруз же готовился встретить Шеллиби. И заколол он своего родного брата, который заподозрил в нем изменника и пришел открыто сказать Пиррузу об этом. И пал патриот дерский, верный нурит (однако не ассасин). Пирруз же растворил окно и прошептал в темноту, зная, что услышит его чуткий Шеллиби:
– Все готово, мой господин.
И выбросил из окна кожаную лестницу, привязав верхний ее конец к подоконнику.
По этой лестнице взобралось в башню Трех Сестер пятнадцать тысяч солдат, а следом за ними и сам победоносный командир их Шеллиби. И убил он Пирруза, дабы тот не приписал себе всей заслуги этой блестящей победы, а труп его выбросил из окна. Лестницу же спрятал.
Затем были открыты ворота, и остальные воины священного похода, что таились под стенами, ворвались в город Дер. И было истреблено все население города, поскольку тащить с собой по пустыне такое количество пленных представлялось невозможным; оставлять же их у себя в тылу генерал Шеллиби почитал за полную глупость. И поэтому истреблены были жители дерские, но и воинов священного похода при этом от усталости пало немало.
Так был занят город Дер и таким образом победоносно завершена его долгая осада. В Вавилоне передали радостную весть, полученную по рации от генерала Шеллиби. Победа под Дером была столь значительна, что в угаре восторга даже не заметили перемены командования и только спустя два дня спросили, почему нет реляций от генерала Гимиллу и почему все сообщения подписаны каким-то Шеллиби.
Но никаких объяснений на этот запрос не последовало, ибо возникли новые обстоятельства и непредвиденные факторы. Комендант города Дер удачно ускользнул от мечей и пуль воинов священного похода, сумел бежать из города, прихватив с собой одну тысячу девятьсот тридцать четырех воинов, пятнадцать шлюх, две пушки, четыре бочки пороха, пять телег, груженых ящиками с новенькими винтовками, одиннадцать волов, сто восемьдесят боевых коней и две рации, из которых одна работала.
Таким образом комендант бежал и вскоре, возвратившись с изрядным подкреплением, полученным из чрева эламского, что не уставало родить все новых и новых воинов, осадил город Дер и засевших в нем воинов священного похода.
Теперь уже Шеллиби приходилось испытывать на себе все тягости осады.
И вот уже все громче и громче ропщут солдаты бывшей Второй Урукской танковой (ныне Первой Дерской кавалерийской). Дабы пресечь распространение чумы неверия, решил Шеллиби, обладавший всеми данными гениального полководца, противопоставить неверию новое пророчество. И вскоре действительно, по молитве благочестивого Шеллиби, явлено было новое чудо.
Одному воину из рядовых, доселе совершенно незаметных в общем строю, именем Зерия, во сне явился Мардук. И указал ему Мардук, где вести раскопки, и на рассвете, одушевленный видением, отправился Зерия и с ним еще один сержант к старому заброшенному храму, который был посвящен давно забытому в Дере божеству (храм этот лежал в руинах в западной части города, где сгрудились преимущественно кабаки дерские). И стали копать тот воин Зерия и с ним благочестивый младший сержант, который беспрестанно возносил молитвы к Бэл-Мардуку и жевал булку с маслом во исполнении обета невоздержания.
И вскоре отыскали они золотую статуэтку, изображающую священного быка – животное Бэл-Мардука. И едва взяли ее в руки, дабы очистить от дерьма и глины, как шевельнулась она и ладонях их и замычала. И вскоре, слушая дивное то мычание и проливая слезы умиления и счастия, разобрали тот воин Зерия и благочестивый младший сержант, что не просто так звуки она издавала, но отчетливо произносила: «Хегаллу! Хегаллу!» То есть недвусмысленно и откровенно звала их идти дальше по стране Элам к столице Хегаллу, где засел ныне Нура-пророк и где томится в нечистых руках грязнобородых массивный золотой истукан Бэл-Мардука весом не менее тонны.
Со статуэткой быка возвратился Зерия к Шеллиби и, пав на лицо свое перед генералом своим, обо всем ему поведал. И младший сержант, булку жуя, подтвердил правдивость слов его. Возликовал Шеллиби и поднял Зерию с земли, обнял, как брата, и войскам представил. Роптали вы, неразумные, и желали сами не зная чего, и вот дабы укрепить павший дух ваш, послал Бэл-Мардук новое доказательство благосклонности своей!
И Зерию показал армии, а Зерия поднял золотую статуэтку быка. И замычала статуэтка: «Хегаллу-у!»
Поднялся тут крик великий, все били копьями и прикладами по щитам, обнимались, целовались и выкликали благочестивые лозунги.
И тотчас же лагерь бывшего дерского коменданта, что раскинулся на холмах за рекой Дуалу, к востоку от города, был атакован. Как неистовый весенний разлив, хлынули воины священного похода на воинство врага своего, и побили без счета, теряя товарищей, но не замечая потерь в горячке боя. Когда же остыла горячка эта и пала ночная прохлада на поле битвы, стали подсчитывать потери и оказалось: таково великое заступничество Бэл-Мардука и столь велика сила его благословения, что вражеских воинов пало в тот день двадцать пять тысяч, воинов же священного похода – всего восемь человек.
Добыча же, взятая в лагере разбитого коменданта эламского, была так велика, что ее переносили за стены города несколько дней, и у всех солдат и офицеров от напряжения болели руки, а лошадей от переутомления околело одиннадцать.
Но затем происками Нуры, который явно знался с черной магией и умел издалека, из столицы своей Хегаллу насылать порчу, среди воинов священного похода возникли сомнения в подлинности золотой статуэтки. Были нечестивцы (в основном из сволочи), которые утверждали, будто не дано золотым статуэткам мычать прилюдно: «Хегаллу-у! Хегаллу-у!»
И слухи эти расползались и множились по всему городу. Тогда Шеллиби приказал развести огромный костер на центральной площади и привел туда всех своих воинов. Затем приказал солдату Зерии и тому младшему сержанту, что при нем был, взять в руки статуэтку и войти в пламя. Ибо истинный Мардук защитит слуг своих и явит благословение свое. И взял Зерия статуэтку и без страха вошел в огонь. Следом за ним и толстый младший сержант в пламя то вошел. Поскольку статуэтку только Зерия держал, то сержант тут же умер от ожогов, но этого никто не заметил, ибо Зерия вскоре показался по другую сторону бушующего огня целый и невредимый. И статуэтка золотого быка горела в его руках, как жар, и мычала: «Хегаллу-у! Хегаллу-у!» После этого уже сомнений не оставалось. Двух особенно злостных смутьянов тут же сожгли на том же костре, а после загасили костер мочой и разошлись спать.
К утру Зерия умер от ожогов, но на это уже не обратили внимания.
И невзирая на страшную жару, пылавшую над страной Элам, двинулась армия священного похода к столице пророка Нуры – старинному городу Хегаллу. От болезней, ожогов и солнечных ударов умерло шесть тысяч человек и расплавились три бронетранспортера. В двух ашшурских парасангах (что примерно равняется двум с половиной вавилонским фарсангам) к западу от генерального пути следования лежал небольшой город Марра, где, по слухам, находился монетный двор эламских царей и до сих пор хоронилась их сокровищница.
Тотчас к Марре стал рваться царь сволочи Апла и остатки его солдат, пьяни, рвани и срани вавилонской, ибо распаляла их мысль о богатстве, которое навечно отведет от них страшную черту бедности. И дезертировали они временно из армии священного похода и с наскоку взяли город Марру. Город ожесточенно защищался, почему взяв его, сволочь вавилонская перебила там всех, кто только двигался, не исключая и кур.
День целый пировала сволочь вавилонская, победе своей радуясь. Но тут к Марре подошел Шеллиби, и воспротивился этому Апла, ибо не отыскал еще сокровищницу и не желал делиться добытым. Шеллиби же решил, что не нужна ему больше пехота, и потому действовал решительно. Во время уличных боев между пехотинцами Аплы и конниками Шеллиби город Марра был полностью разрушен, а Апла захвачен в плен и повешен без излишних церемоний. Пехотинцев же лишили правой руки и так отпустили в пустыню – легкая добыча для иссушающей жары и испепеляющего солнца. После этого победоносная армия продолжила путь к столице Нуры – городу Хегаллу. (Сокровищницу древних эламских царей так и не нашли, да и искать под руинами было затруднительно).
Однако новая напасть ожидала Шеллиби. Все колодцы на пути следования его армии оказались засыпанными, либо отравленными. Это сделали ассасины Нуры. Лишенные таким образом воды, вымерли все окрестные оазисы эламские, и повсюду, где только ни встречались зеленые островки среди золотого моря песков, валялись быстро разлагающиеся или уже разложившиеся трупы людей и животных. Так погибли оазисы Капру, Шеру, Шаду и многие другие; зато и из священного воинства умерли от жажды четыре с половиной тысячи человек.
Теперь вся армия Шеллиби насчитывала всего лишь сорок четыре с половиной тысячи человек, однако среди них не было бесполезного сброда, что обременял священный поход поначалу. Ядром армии были семь тысяч храбрецов, что вместе с Шеллиби в начале похода участвовали в героическом захвате мельницы и других не менее славных деяниях.
И вот наконец на семьдесят второй день марша предстали перед взорами утомленных солдат белые стены столицы пророка Нуры – города Хегаллу, древней твердыни эламских царей, средоточия страны и богатств ее, а также страшнейшего богохульства и нечестия, ибо там, в постыдном плену, держали грязнобородые эламиты величайшую святыню – массивного золотого истукана Бэл-Мардука весом не менее тонны.
И вышел Шеллиби на связь с начальником ПВО Урукской области Силим-Бэлом и попросил все же выслать пять вертолетов с пулеметами. Это было сделано, ибо Силим-Бэл воспитывался и возрастал в одном учебном заведении с генералом Шеллиби и хотел держать его руку. Однако ассасины с помощью радиоперехвата обо всем этом проведали и сбили эти вертолеты, что вылетели с двойным запасом горючего, над руинами Марры. И пали вертолеты на руины Марры и бесславно взорвались, а Силим-Бэл был арестован, доставлен в Вавилон и посажен на кол за своеволие.
Тщетно прождав вертолетов, понял Шеллиби в силу своего недюжинного ума, что сбили их злокозненные ассасины. И не надеясь более на поддержку с воздуха, приступил к сооружению осадных башен, дабы штурмовать Хегаллу.
Это были особые башни и для них потребовалось столько дерева, что по приказу Шеллиби воины его свели все леса в оазисах Мизатум и Ибулу. Осадные башни Шеллиби были машинами совершенно нового типа постройки. В каждой имелось по три этажа. В первом этаже шли рабочие, которые и руководили движением башни; второй же и третий этаж были предназначены для воинов: верхний – для снайпера, средний для автоматчиков. Сии перекатные крепости, как их впоследствии назовут историки священного похода, были выше городских стен. Отсюда легко понять, как много леса потребовалось для их сооружения. На вершине каждой башни прикрепили особые осадные лестницы с крюками, чтобы цепляться ими за стены и как бы пришвартовываться к ним.
В решающий час затрубили трубы, и выкликая священные имена и распевая гимны, воины великого похода устремились на белые стены города Хегаллу. Не обращая никакого внимания на беспрестанно извергающуюся на них со стен кипящую смолу и греческий огонь, они лезли на стену, одушевленные все, как один, единственной мыслью: поскорее добраться до золотого истукана.
С трех сторон, среди безумного ржания лошадей, звона сабель, треска автоматического и полуавтоматического оружия, уханья минометов, грохота колес катились, точно неумолимые божества войны, три осадные башни или, лучше сказать, три перекатные крепости. Они изрыгали огонь очередей и прицельные выстрелы по эламитам. Две из башен почти сразу подожгли снарядами с греческим огнем. Однако третья продолжала вести стрельбу. Между тем у стен кипела неустанная кровавая сеча.
Когда настала ночная тьма, все попадали на землю и тут же уснули.
Наутро штурм возобновили. Тут уж Нура показал все свое ужасное лицо и выпустил на стены двух ведьм, которые, стоя наверху с развевающимися (несмотря на полное безветрие) длинными седыми космами, яростно заклинали злые стихии. Но они не успели нанести штурмующим никакого вреда, ибо снайпер сперва метким выстрелом раздробил голову одной, а затем не менее метким выстрелом попал в сердце другой, и обе пали со стен на штыки.
Но тут Нура, явив новое коварство свое, выпустил на штурмующих не солдат и офицеров, как это принято во всем цивилизованном мире, а голодных и злющих львов и леопардов. Несомненно, этих животных одушевлял тот же нечистый энтузиазм, что и ведьм. И пехота, какая еще оставалась, окончательно погибла под клыками и когтями хищников. После же зверей на штурмующих Нура выпустил отборных ассасинов-смертников, и многих зарубили, а иных застрелили из автоматов. Третья осадная башня была взорвана.
К вечеру Шеллиби принял решение отступить от Хегаллу и выполнил блестящий отходной маневр, уводя оставшиеся у него пятнадцать тысяч солдат к юго-западу, в район города Цира.
На поле боя остались лежать почти пятьдесят тысяч убитых с той и с другой стороны.
И вот когда настала новая ночь, бесшумно растворились сверкающие в лунном свете медные ворота белых стен города Хегаллу. И выехал из города на белоснежном коне пророк Нура. Был один. Никто не сопровождал его, ибо не посмели.
Медленно ехал Нура через подъемный мост, опущенный надо рвом, куда свалено было множество трупов хищных животных. Тихо нес его белоснежный, без единого пятнышка, конь с длинной, ниспадающей до самой земли шелковистой гривой и таким же хвостом.
Нура был, по своему обыкновению, бос, в длинных белых одеждах, без единого украшения на теле, и безоружен, ибо с некоторых пор защитой ему была лишь его непревзойденная мудрость (которую признали, скрежеща зубами, даже враги его).
Ехал, опустив голову на грудь. Безмолвие и тишина окружали его, лунный свет умывал его белыми лучами. Прекрасный конь нес его по полю, сплошь усеянному трупами. И молчал Нура. Лишь изредка наклонялся он, желая разглядеть получше то одного, то другого убитого, будто искал знакомых или силился прочесть знаки судьбы на челе их. Лицо Нуры было прекрасно и печально.
И вернулся он в город, так и не проронив ни слова. И закрылись за ним медные ворота в белых стенах города Хегаллу.
Подойдя к городу Цира, где было много съестных запасов, медикаментов, женщин, лошадей, запчастей, горючего и всего необходимого для продолжения войны, генерал Шеллиби принял решение осадить этот город и взять его, а взяв, разграбить. Но не успели приступить к сооружению осадных башен усталые воины, в которых как бы погас религиозный энтузиазм после того, как Нура сумел разбить их под стенами столицы своей, как показались из пустынной дали ассасины. Сперва будто бы черное облачко показалось на горизонте, дрожащем от жара, и не обратили на него внимания. Но вот стало оно расти и уже заслонило полгоризонта. И золотистая пыль клубилась над их черной одеждой и оседала на плечи и головы их.
Сверкание их сабель, поднятых над головами, было подобно сверканию молний во время бушующей грозы. И у многих еще были автоматы, беспрестанно извергающие пламя.
Обрушились на воинов священного похода, не дав им даже перевести дыхание, и скосили многих. Другие же бежали от верной смерти в пустыню, и не стали преследовать их ассасины, а вместо того наложили руки свои на генерала Шеллиби и взяли его в плен. И верных его адъютантов также захватили они, привязали их веревками, продев в нижнюю челюсть, и потащили за лошадьми своими, немилосердно волоча по пескам, покуда те не умерли. Генерала же Шеллиби хоть и связали, однако ж посадили на коня и обращались с ним бережно. И понял Шеллиби, что вскоре предстанет он перед очи пророка Нуры, и затрепетал. Ибо в глубине души боялся и почитал он Нуру – так разлагающе действовала близость Нуры на всех, кто оказывался в стране Элам.
И был приведен к Нуре генерал Шеллиби. Как был, в рваной одежде, снятой с убитого нурита (ибо своя давно истрепалась) стоял он на холодном, несмотря на жару, полу дворца, в самом сердце столицы Хегаллу, куда так стремился. И вышел к нему Нура, ступая бесшумно босыми ногами своими. На вид был он юн, прекрасен и безумен, и рот его улыбался.
И подогнулись сами собою колени Шеллиби и пал он перед Нурой на лицо свое. Долго глядел на него Нура, после же велел встать. Поднялся Шеллиби, радуясь, что видит перед собою это лицо, озаренное сумасшедшими глазами. И любовь к Нуре была столь велика, что залился Шеллиби слезами, и обильны были те слезы.
Будто понимая, что творится в сердце пленного, протянул Нура ему свою крепкую, в шрамах от давней террористической деятельности, руку, и припал к ней губами Шеллиби, как умирающий от жажды припадает к животворной влаге.
И засмеялся Нура. Погладил склоненную к его руке лысую голову Шеллиби, а после, нагнувшись, поцеловал его в макушку. От этого поцелуя сладостная судорога пронзила все тело Шеллиби, и вскрикнул он.
А Нура отнял у него свою руку и призвал слуг своих. И велел он слугам своим оскопить генерала Шеллиби и выколоть у него глаза; после же, вылечив и дав ему прислуги, сладостей, умащений, купален и цветников, сколько захочет, облачить в чистые одежды, белые, исписанные изречениями из Скрижалей Нуры. И в таком виде пусть читает лекции во вновь учрежденной Академии Воинского Искусства, ибо высоко оценил врага своего Нура.
И было поступлено с Шеллиби по слову Нуры.
Остатки же священного воинства без следа расточились в раскаленных песках Элама.
По столь бесславном окончании священного похода новые речи зазвучали в Вавилоне. Снова надрывались голые рабы в позолоченных набедренных повязках, нагнетая помпами давление по всему Великому Городу. На стихийных митингах великий народ вавилонский требовал выдать на народную расправу виновных в бессмысленной кровавой бойне, учиненной в песках эламских, от которой не было городу ровным счетом никакой пользы.
Таким образом ультраправое правительство радикалов было смещено и его место заняло ультралевое. Чтобы успокоить возмущенных горожан, на кол публично были посажены министр иностранных дел, два его секретаря-референта, советник правительства по делам добрососедских отношений, председатель независимого профсоюза (за то, что недостаточно активно выражал протест), атташе по связям с международной общественностью (по той же причине) и Верховный Жрец Оракула – за недальновидность.
Однако ж виновных так и не сыскали. В самом начале священного похода чудесным образом (сейчас в этом подозревали искусно организованный террористический акт) взорвался головной компьютер Оракула, так что погибла вся информация, касающаяся положения дел в Вавилоне на момент подготовки и начала священного похода против Элама и пророка Нуры. Верховный же Программист, который держал в памяти большую часть данных головного компьютера, покончил с собой по распоряжению Верховного Жреца, ныне также казненного. Многих жриц отыскать не удалось, а прочая обслуга Оракула либо растворилась среди храмовых рабов по всей Вавилонии, либо сгинула в священном походе.
Одно время работала инициативная группа по розыску ротмистра Шарру, который один раз выступил по телевидению с разоблачениями и обличениями и призывал народ вавилонский опомниться и прекратить кровавую бойню. Однако поиски эти ни к чему не привели. Сам ротмистр и вся его родня, до седьмой степени родства, исчезли бесследно, а на месте их дома высилось новое бетонное строение, где помещался Пятый Градостроительный Банк, причем управляющий банка уверял, что их учреждение находилось на этом месте в течение последних ста пятидесяти лет.
Наконец вспомнили о глиняных табличках с подписями. И в самом деле! Собирали же подписи с требованиями священного похода! Стало быть, никто конкретно в этой кровавой бойне не виновен, коли требовал ее с такой настойчивостью весь народ вавилонский в лице восьмидесяти тысяч своих достойных представителей!
Стали разыскивать – где эти таблички? Ибо правительство, свергнутое после бесславного поражения священного похода, желало оправдаться и показать истинного виновника всех событий – волю вавилонского народа. Долго искали и лишь случайно нашли.
Все таблички, что некогда едва на десяток телег уместились, весом которых волы грыжу себе наживали, были свалены в безответственном беспорядке на заднем дворе Оракула под открытым небом. И тут открылось, что умельцы, налепившие их на скорую руку, налепили их плохо, без надлежащего тщания. Да и глину брали некачественную, первую попавшуюся, с вкраплениями земли, травы и каких-то палок. А дожди и прочая непогода довершили то, что начала людская недобросовестность. И потому превратились все эти документы в огромную неопрятную гору мусора; подписи же рассыпались в прах.
Так и нашли ее члены правительственной комиссии, образованной для розыска виновных в военном преступлении (ибо так отныне именовался священный поход во всех средствах массовой информации).
А на самой вершине этой огромной кучи спал всеми забытый и теперь вечно пьяный пророк Савёл – в грязной одежде, уродливый и искалеченный, ибо протезы свои давно уже пропил.
СЕНТИМЕНТАЛЬНАЯ ПРОГУЛКА
Огромная признательность моему другу и военному консультанту – Вячеславу Сюткину.
Стихи, цитируемые в повести, заимствованы из старых бумаг «сайгоновского» происхождения. Автор указан не был; в любом случае, ему – спасибо.
– Слушатель Мясников!
– Я!
– Кто вводит в большой и густо застроенный город при штурме тяжелую бронетехнику?
– Кретин!
М.Веллер. «Самовар»
У старшего сержанта Пакора не было яиц. Это весь эскадрон знал. Одно время поговаривали даже, будто командир эскадрона, высокородный и многочтимый Санбул пытался представить его на этом основании к правительственной награде, но в верхних инстанциях решили иначе.
Пакор служил в легендарной Второй Урукской Танковой. Ветеранов бесславной, прямо скажем, войны с грязнобородыми эламитами и их вождем Нурой, пророком и террористом, там оставалось немного. Кроме Пакора, еще двое. Пакор оставил свои яйца Нуре – так вышло.
Пакор служил в дивизии девятый год. Сперва незатейливо – по призыву Отечества, потом – вследствие бессвязных эпизодов, которые чрезвычайно усложнили бы ему жизнь на гражданке.
А рядовой сверхсрочной службы Ахемен вообще ничем примечательным не знаменит. Даже и зацепиться-то не за что. Смазлив только.
И вот как-то ранним весенним вечером месяца адарру – и не вечером даже, а тихим послеобеденным временем, когда небо уже начинало выцветать, а тающий снег пробуждал в душе пьяноватую, неопределенную грусть, – занимались оба профилактическим ремонтом родимого танка Ур-812, разобрав двигатель не где положено, а как пришлось – то есть под стеной штаба эскадрона.
Последние годы Величия одряхлели и минули для Вавилонской Империи, и вместе с ними обветшали и нравы, и танки, и даже незыблемое здание штаба, выстроенное из толстого стекла и серого бетона.
Неспешно собрали двигатель, оставив на асфальте промасленную тряпку и несколько жирных пятен. Решили передохнуть. Ахемен порылся в кармане, извлек мятую пачку дешевеньких папиросок «Халдейканал», прикурил. Пакор выковырял из той же пачки толстыми запачканными пальцами вторую, прикурил от ахеменовой.
– Говорят, учения в этом году рано, – заметил Пакор.
– Кто говорит?
– Прапора.
Ахемен плюнул – без души, злобясь на начальство по голимой привычке.
– Опять мокрую глину на блюхо мотать.
– А пошли они все на… – беспечно молвил Пакор и поглядел на танк. – Я заведу, а ты послушай.
Он оставил Ахемена докуривать и сел в танк, шоркнув по люку толстым задом, обтянутым нечистой пятнистой зеленкой.
Танк страшно загрохотал, смердя. Ахемен прикурил от первой вторую.
Из лобового люка показалась румяная рожа Пакора с темным пятном на щеке. Уже успел нахлобучить шлем.
– Знатно ревет! – прокричал Ахемен.
Пакор ухмыльнулся.
В окне второго этажа штабного монстра, между фикусом и выцветшим плакатом «Техника штыкового боя», мелькнул высокочтимый Санбул. Грохот и вонь в сладкий послеобеденный час ему явно не нравились. В принципе, правильно. Пакору они бы тоже не понравились.
Встретившись взглядом с рядовым Ахеменом, командир эскадрона гневно показал скрещенные руки: глуши, мол, и немедленно.
– А пошел он, – все тем же тоном произнес Пакор, тоже поглядев на мелькающего за стеклом Санбула.
Ахемен бросил папироску, не затушив, в лужу. Пакор исчез в танке. Танк дернулся, дал задний ход, наехал на раскисшую клумбу.
В люке снова показался Пакор.
– Залазь, – проорал он Ахемену. – Прокачу.
– Ты чё, охренел? – спросил Ахемен. Но к танку приблизился. Огладил знакомую броню, номер Ур-812, выведенный белой краской на зеленом боку.
– Залазь, говорю, – повторил Пакор. – Давай, пока не передумал.
– Придурок, – сказал Ахемен. Но в танк забрался. Нашел второй шлем, обрел средство общения в оглушительно грохочущем, вонючем и темном мире.
– Удобно? – осведомился Пакор с идиотской предупредительностью и хозяйски оглядел тесное, густо пропахшее солярой пространство. Выбросил скомканную газету с налипшими кровавыми пятнами прошлогодних комаров. Потянул за рычаг.
Здесь, внутри, танк не казался громоздкой машиной, которую некому чинить, потому что механик пошел под суд за многочисленные кражи ведомственного имущества, а другого механика пока что не пригнали. Здесь танк казался больным, странно печальным зверем. Он благодарно отзывался на прикосновения крупных, пухлых, измазанных мазутными маслами рук Пакора.
Ахемен смотрел, как здание штаба слегка накреняется и отползает назад, как проплывает мимо бесконечное двухэтажное желтое здание казармы с облупившимся призывом на уровне окон второго этажа служить Отечеству как завещали нам боги. Миновали голые высокие тополя, раздавили сиротливую крашеную лавочку, тонущую в необъятной луже.
Ахемен радостно улюлюкнул, когда танк подполз к КПП. Оттуда, обремененный автоматом, выскочил первогодок. Уши у него багрово засверкали из-под каски. Не снимая автомата с шеи, замахал стволом перед носом у танка, приказывая повернуть.
– Угу, – отреагировал на это Пакор, непонятно лыбясь. – Щас…
Первогодок в последнее мгновение отскочил в сторону и заорал что-то, надсаживаясь. Ахемен принялся тихонько насвистывать.
– Цыть, – сказал ему Пакор. – Насвищешь свищ в задницу.
Ахемен замолчал.
Страдая от праведного гнева, первогодок дал короткую очередь в голубые небеса.
– Дурак, – заметил Ахемен.
Победно ревя, танк снес хибару КПП и оказался на улице.
//-- *** --//
Мчится дикий паровоз
В гору горя, в море слез!..
Беснуясь в исступленной радости, они орали старую солдатскую песню. Пакор услышал ее впервые восемь лет назад, по первому году. После добавилось еще с десяток куплетов, пока топтался за колючкой – сперва у своих, потом у Нуры.
Ахемен ее тоже по первому году запел, только на пять лет позднее Пакора.
И тот первогодок с пунцовыми ушами – тоже, небось, сейчас осваивает.
День-ночь, день-ночь,
Мы идем в Ниневию,
Пыль-пыль-пыль-пыль
От шагающих сапог!!!
Танк, грохоча, мчался по предместью – мимо крашеных дощатых заборов, облепленных объявлениями. За заборами, в окружении убогих садиков, подслеповато щурились низенькие домики – перезимовали, бедняжки.
Зло-зло-зло-зло,
Нам с тобой не повезло…
Танк всполз на насыпь и двинулся по шоссе. Белые бетонные плиты уходили под гусеницы, одна за другой, одна за другой… Скорость держали приблизительно сорок парасангов в стражу – небольшую. Ранние дачники, катившие в свои садоводства что-то окучивать, боязливо объезжали танк.
Впереди вырос указатель – «ВАВИЛОН» и «ВАВИЛОН» перечеркнутый. Танк приближался к городской черте.
Гигантская черная статуя Матери-Наны на холме приветственно разводила руками громадные груди, встречая путника на подходе к Великому Городу.
Через четверть парасанга от Матери-Наны показалось орлиное гнездо – пост дорожной полиции. Перед постом тянулся долгий хвост легковушек. Блюстители порядка неспешно снимали штрафы. Какой-то суетливый красномордый мужичок совал все новые и новые документы. Полицейский с тупой сосредоточенностью вникал в печати и фотографии.
И вдруг все разом подняли головы и замолчали. Пакор остановил танк, не глуша мотор. Ахемен высунулся из люка, прокричал:
– Какие-то проблемы, мужики?
Полицейский приложил руку в белой краге к каске, покачал головой. Красномордый мужик приоткрыл рот, зачарованно глядя на пушку. Кто-то из хвоста скорбной очереди за штрафами вдруг взвизгнул мотором и рванул по шоссе, прочь от орлиного гнезда. Машина была белая, холеная, обтекаемой формы – дорогая модель. Номер, конечно, засечь не успели.
Ахемен злорадно отсалютовал полицейскому и втиснулся обратно на сиденье. Танк неспешно двинулся дальше.
– Слушай, – сказал вдруг Ахемен, – а куда мы едем, а?
– Понятия не имею, – отозвался Пакор.
– Мы ведь только мотор?.. – спросил Ахемен беспокойно.
– Вот именно, – сказал Пакор.
Впереди начинались бесконечные «спальные» кварталы Кандигирру и Новой Шуанны.
//-- *** --//
– То есть как – не остановился?!. То есть как – снес КПП?!. (Хотя видел уже, что да – разворотил, что твою оладью). Под трибунал, блядь, пойдешь!..
Первогодок, освобожденный от каски и автомата, с подбитым уже глазом, угрюмо спросил: под гусеницы надо было бросаться или как?..
Высокородный Санбул был сильно прогневан. Воинскую часть охватила тревога. Яростно заматерились по радиотелефонам начальственные голоса. Немедленно передать в штаб округа!.. Вызвать войска спецназначения!.. Вы понимаете, что это значит?.. В какую сторону они направились?.. Что значит – уточняется?.. Под трибунал, блядь, пойдешь!..
Рядовые и сержанты к событию отнеслись сдержанно. Даже как будто с одобрением. Вызнавали подробности, обсуждали, упреждая, грядущее развитие. Кое-кто осуждал. Но была во всем случившемся какая-то глубинная, внутренняя логика. Закономерность. Сермяга в этом была. И это очень ощущалось.
«Не замечали ли вы в последнее время за старшим сержантом Пакором какой-либо странности? В настроениях, рассуждениях?.. Может быть, в пристрастиях?.. Принимая во внимание его увечье…»
«Никак нет, господин штатный психолог части. Странности есть, но только не в Пакоре. Они…» – широкий, обводящий вокруг жест.
«Пофилософствуй мне тут!..»
И по морде, натурально. Да ну еще, разговаривать с ними, с ублюдками.
//-- *** --//
– Ну, народ!.. – с легким восхищением проговорил Пакор, когда танк торжественно, будто в помпезной патриотической опере, всполз на Поклонную Гору и оттуда, как с насеста, уставился круглым глазом орудийного дула на обитателей Новой Шуанны. Обитатели клубились возле пивной бочки и ничему, кажется, не удивлялись.
– Тут вообще другие люди какие-то, – отозвался Ахемен. – Не замечал?
– Чего не замечал?
– Как пересядешь на Шуанскую ветку метро – так все меняется. Даже рожи будто не вавилонские.
– Сынок, – сказал Пакор, направляя танк под уклон: постояли на Поклонке – и будет. – Я десятый год гляжу на мир вот в эту щель, а в метро не ездил – фью!.. Тогда еще и ветку эту Шуанскую не открыли, метро обрывалось на площади Наву…
Вспахивая грязь, танк миновал пивную бочку и степенно двинулся в потоке траков-дальнобойщиков по Объездному Кольцу. Траки глядели на танк свысока.
– Куда мы теперь, а? – спросил Ахемен.
– Тебе что, не нравится?
Ахемен неопределенно пожал плечами.
– А ты где родился, Пакор? – спросил он вдруг.
– В роддоме, – поведал Пакор.
– Нет, серьезно.
– Говорю: в роддоме.
– А я в Вавилоне.
– Ну и я в Вавилоне.
Траки сворачивали в объезд Великого Города. Пакор уверенно направил танк в сторону Ворот Иштар, казавшихся отсюда хрупкими, почти хрустальными: темно-синий изразец, тонкие зубцы поверху, узкий проход между двух длинных глиняных стен – от кого они могут теперь оборонить?
– Я мар-бани, – неожиданно сказал Пакор.
– Брешешь!.. – Ахемен даже подпрыгнул от удивления. Толстый Пакор с простецкой мордой, с ручищами грузчика – аристократ древней крови?..
– На фига?.. – удивился Пакор. – Хочешь, я тебе и дом покажу.
– Покажи…
Ворота Иштар приближались. Сонные тучные быки и мрачноватые единороги глядели друг на друга, чередуясь на створах ворот. Следом шествовали синебородые кучерявые воины в длинных, неудобных одеждах.
– Ты кого выбираешь? – спросил Ахемен.
Пакор мельком глянул на ворота.
– Единорога.
– Тогда я бык.
Пакор хмыкнул.
– С яйцами легко быть быком.
Ахемен слегка покраснел.
Танк втиснулся в узкий створ ворот, сбив зеленоватый изразец на одном углу. Дальше стены расступались – и поплыли, сменяя друг друга, широкоплечие мужские фигуры с копьями и мечами в неестественно мускулистых руках.
Танк двигался неспешно, в странном созвучии их архаическому, бесполезному сейчас ритму: раз-раз, раз-раз…
Дорога Иштар была пуста, только древние воины на изразцах и два дезертира в танке. Раз-раз, раз-раз… Голубое небо месяца адарру выгнулось над ними, распахнув кладовые света, дрожащее от сострадания: беззащитность и хрупкость – о человек…
Раз-раз, раз-раз… зло-зло-зло-зло…
– Слушай, куда мы едем? – спросил Ахемен.
– К Евфрату. Искупнемся.
Ахемен засмеялся. Потом сказал:
– Курить охота.
– Покури.
Ахемен вылез в люк, уселся на броню, свесив ноги, с наслаждением закурил. Как-то очень хорошо ему было. Даже странно.
Он бездумно пускал дым, а с двух сторон на танк Ур-812 наплывал Великий Город – Вавилон.
Дома становились ниже, богаче. Газоны по-весеннему утопали в грязи, но асфальтовые мостовые чисто выметены. Редкие прохожие почему-то не обращали на танк никакого внимания. Только компания богатеньких разгильдяев, распивавших баночное пиво возле серебристого «Сарданапала» с раскрытыми дверцами, откуда рвалась оглушительная музыка, заорала и приветственно замахала руками. Ахемен, озорничая, ответил им «пятым танковым сигналом», показав «fuck».
А Пакора вдруг оставила былая безмятежность. Он затревожился, забеспокоился, будто пес, унюхавший… нечто…
Да! Где-то здесь неподалеку должна быть одна кафешка. Бог ты мой Нергал, сколько лет прошло?.. Пятнадцать, не меньше.
Джинном из бутылки вырвалось и застлало взор, и слух, и нюх – давнее, печатью ненадобности запечатанное воспоминание…
Последний месяц перед каникулами, столько обещающий месяц иярру. Девятый класс элитной школы. Ломкие, басовитые голоса мальчиков, кое-кто начал покуривать. И девочки – одноклассницы с назойливо колющими глаза грудками… Зацветающие каштаны в аллее… И вот вся изнемогающая от гормонального половодья компания, невинно и постыдно похотливая (о, в тайне, всё держится в страшной тайне!) – бежит с последнего урока сюда, в парную, без вентиляции, безраздельно отданную солнцу «стекляшку»…
Пакор облизал губы, въяве ощущая на них привкус тогдашнего ниппурского вина. Молодого, дешевого, что сразу ударяет в голову.
После, лет пять спустя, ниппурское испортилось, стало кислым. Поддельное гнать стали. Во всем Ниппуре столько не производили, сколько продавали в Вавилоне. Но это уже потом, потом… Поколение этого сопляка Ахемена уже настоящего не застало – так, разведенный спирт с сиропчиком…
Танк медленно развернулся и поехал по узенькой тихой улочке.
Ахемен расхохотался.
– Ты чего? – спросил Пакор.
– Тут левый поворот запрещен.
Теперь засмеялся и Пакор.
С жестяным грохотом опрокинулся и тут же затих, смятый гусеницами, мусорный бак.
…А буфетчица была как царица – лет, должно быть, тридцати с небольшим, зрелая, как летняя яблоня, прекрасная, недосягаемая. С черными глазами и черным локоном, будто приклеенным к виску. Она носила белоснежную крахмальную корону на волосах. И руки ее – белые, томные – порхали над стаканами, пока она разливала вино, а мальчики мысленно проникали под ее одежду и впивались набухшими членами в ее лоно. А девочки многозначительно млели.
Потом царица спилась и ложилась под любого, но тогда это стало неинтересно.
Вот и сквер, вот и голые, в богатырских почках, каштаны, вот и «стекляшка». Та самая.
Черноусый молодец в оранжевом комбинезоне водил шваброй с губкой по сверкающей витрине. Над витриной горела синяя переливающаяся надпись: «ЭЛИТНАЯ МЕБЕЛЬ» и чуть ниже – «ОПТОВАЯ ТОРГОВЛЯ».
Пакор смял молодую березку и, не заметив, сокрушил скамейку. Молодец в комбинезоне подскочил, уронил швабру и что-то закричал, широко раскрывая рот и размахивая руками.
– Ага, – проговорил Пакор, направляя танк прямо на него.
– Ты чего? – бормотнул, шалея, Ахемен.
Пакор не ответил. В последнюю секунду молодец отскочил в сторону, оступился и хлопнулся задницей в грязную лужу. Танк, не останавливаясь, впилился стволом в витрину. Посыпались сверкающие стекла. Жаль, не слышно было звона – все заглушал торжествующий рев мотора.
Из магазина вдруг повалили, будто выдавленные из тюбика, какие-то люди, странно встрепанные, несмотря на холеный вид и богатую одежду.
– Что это с ними? – удивился Пакор. – Испугались, что ли?
Он слегка подал танк назад и снова въехал в витрину, чуть правее. Новые стекла, новая порция людей.
Утратив сытый, причесанный вид, разом став помятыми, они жалко подскакивали и отбегали.
Пакор оставил «стекляшку», дал задний ход, вывернул на проезжую часть и двинулся дальше по улице.
– Понравилось? – спросил он Ахемена.
– Что?.. – Ахемен выговорил это единственное слово и почувствовал, что губы у него онемели.
Теперь Пакор уверенно гнал танк к своей школе. Он всё вспомнил. Вот так, обвалом: раз – и вспомнил.
Родители, разоренные новой политикой правительства по отношению к мар-бани, выложили последние деньги и отдали единственного сына в элитную школу. Одну из лучших в Вавилоне. Чтобы вышел в люди. Расширенное преподавание ашшурского, практика в Ниневии, факультативы до охренения, поездки в древний Миср… Сколько сил и денег в эту кастрированную тушу вколочено – блевать охота, как подумаешь.
…Географичку они боялись до усрачки. Как рявкнет: «Назовите семь водоразделов!..» – так вместо костей сразу студень. Она-то потом и вспоминалась больше всего.
Пакор помедлил на перекрестке – неужели мог забыть? – и направил танк налево.
Однажды у них была контрольная по географии. Выписать названия провинциальных столиц. Естественно, все списывали. И Пакор тоже. И вдруг змеиный взор географички остановился на нем. Глаза в глаза. Пакор закоченел. Никогда в жизни ему потом не было так страшно. Даже на войне.
Она поманила его пальцем. Он медленно встал, уронив с колен учебник, хлопнул крышкой парты – и побрел к учительскому столу. Одноклассники старались не поднимать глаз.
Пакор шел медленно-медленно, как на казнь. Географичка кивнула ему, чтобы садился на ее место. Застывая, он опустился на стул. Испуганно уставился на нее. Она взяла его голову в ладони – теплые, сухие ладони – и повернула к классу: туда гляди!..
Пакор обомлел.
Он увидел ВСЁ. Девочки из-под юбочек, парни из-под локтя, кто с ладони, кто со шпаргалки, кто с учебника. Списывали все. Но не от этого у Пакора – тогда еще тощенького кадыкастого мальчика – перехватило ужасом горло. А оттого, что отсюда, с учительского места, ВСЁ БЫЛО ВИДНО. Одноклассники выглядели жалкими идиотами, их потуги на хитрость вызывали омерзение. Их даже уличать не хотелось.
Географичка встретила взгляд Пакора и прикрыла глаза – неестественно большие за толстыми стеклами очков. «Да, – сказала она, – да».
Пакор никогда не рассказывал потом, что увидел. Просто запомнил. Оттуда, с географичкиного места, всё видно. Позднее он пришел к выводу, что главное в жизни – вычленить, кто сидит на географичкином месте. Остальные – говно.
Школа стояла между банком и супермаркетом. Банк – старый, солидный, с тяжелыми каменными нимфами у входа. Супермаркет – новый. Во всяком случае, Пакор его не помнил.
Школа была пуста. Ну конечно, вечер, уроки давно закончены. Это элитная школа, здесь нет второй смены. За эти годы она стала, пожалуй, еще элитнее.
– А они не повесили тут мраморную доску: «В нашей школе учился герой нуритской войны»? – спросил Ахемен.
– Я не герой, – сказал Пакор. – Меня и на урок мужества толком пригласить нельзя. Начну детей не тому обучать.
Танк, ревя, остановился перед школой.
– Ахемен, – позвал Пакор. – Там в боеукладке должно остаться энное количество снарядов.
Ахемен огляделся.
– Остались? – нетерпеливо повторил Пакор.
– Так точно, – ответил Ахемен, чувствуя себя дураком.
– Оч-чень хорошо.
– Пакор, откуда…
– Вы как маленький, рядовой. С учений. Вследствие всеобщего разгильдяйства, охватившего, к великой скорби богов, всю Вавилонскую армию в целом и Вторую Урукскую в частности.
– Пакор, блядь…
– Отставить, рядовой. Старший сержант отнюдь не блядь. Я их на механика списал. Что заныкал и продал налево террористам.
– Он же под подрасстрельную статью пошел…
– Какая разница, все равно он что-нибудь другое спер…
– А где они были?
– Да здесь и были. Никто не проверял.
– Пакор, ты это сознательно сделал?
– Обратно отставить, рядовой. Всё – голая случайность. Раздетая. – Пакор сменил тон. – Нет, правда – случайно вышло. Рок судьбы. Сколько там снарядов?
Ахемен пересчитал.
– Восемь.
– Слушай, – заговорил Пакор просительно, – шарахни по школе, а?
– Ты рехнулся, Пакор? – выдохнул Ахемен.
– А ты? – вопросом на вопрос ответил Пакор.
Ахемен подумал и молча надавил на педаль. По коже у него стадами пробежали мелкие мурашки. Он чувствовал, как Пакор бесится от нетерпения.
– Давай! – жадно сказал Пакор.
С характерным булькающим звуком прозвучал в башне выстрел. Отпала гильза. Система вентиляции услужливо вытянула из танка пороховую гарь. Вот так комфортно, с амортизацией, с автоматизацией, с компьютеризацией и прочими достижениями цивилизации. Одно удовольствие.
Тихое ухоженное здание школы ахнуло и осело.
Ахемен тихонько засмеялся. По его лицу потекли слезы. Он еле слышно всхлипнул.
– Ты чего? – удивился Пакор.
Ахемен качнул головой, не стирая слез.
– Хорошо… – прошептал он.
Пакор удовлетворенно крякнул и направил танк к Евфрату.
//-- *** --//
Старший лейтенант Шеду терпеливо позволял на себя орать. Понимал: начальству от этого легче. Должно же оно чем-то полезным, так их и так, заниматься, пока неразворотливое, зажиревшее за зиму командование пригонит отряд войск спецназначения и поднимет вертолет.
– Что у них на уме? А?! Вы можете сказать, что у них на уме? Вы, их командир, – вы можете мне сказать?!.
Да, сейчас всем тяжело. Непросто сейчас всем. Увольнения поотменяют, кое-кого понизят. И вообще… Пятно на весь эскадрон. Шеду безмолвно закипал. Откуда же знать, что у них на уме, у этих ублюдков? Штатный психолог части говорит, что это профессиональная деформация сознания.
…Особенно у Пакора. Он же, сука, вообще ничего не боится. Говорит, свое отбоялся.
Умнее всего подбить танк и пристрелить обоих на месте, как собак. Иначе начнется долгое, мутное судебное разбирательство с репортерами, гуманизмом и правами человека.
– Куда они могут направляться? У них есть цель? Где у них родственники, друзья?..
Родственники. У Ахемена – скорее всего, не в Вавилоне. Да, они переехали в Ур. Очень хорошо. До Ура им топлива не хватит. А Пакор – тот, кажется, своих ни разу не навестил. У Пакора родня в Вавилоне. Да уж, Пакору похвалиться перед отцом-матерью явно нечем. Семья у него спесивая, мар-бани, чума на них, голубая кровь. Потомки царей. Все уж этих царей, поди, полтысячи лет как позабыли, а эти всё помнят и чуть что – раздуваются. Нет, не пойдет Пакор к своей родне пристанища просить. Сдохнет, а не пойдет.
А вот куда он пойдет? Куда бы он сам, старший лейтенант Шеду, на месте этого сукиного сына Пакора направился?
Все эти мысли стройно, хотя и не без некоторой торопливости маршировали под коротко стрижеными кудрявыми волосами и прочным черепом старшего лейтенанта Шеду.
– Так что вы мне скажете? – уже притомленно рявкнул напоследок высокородный Санбул.
– А хрен его знает, – искренне ответил Шеду.
//-- *** --//
– А когда ты последний раз трахался? – спросил Пакор Ахемена.
– Будешь смеяться, но давно…
Они вышли из танка и стояли на набережной Евфрата, глядя, как темная стремнина проносит ослепительные белые плиты льда. Крошечные далекие сады Семирамис стыли на противоположном берегу, а вдали, за садами, сверкали, вздымаясь, башни храмов и административных зданий, и выше всех – ступенчатая башня Этеменанки. Великий Город молча тонул в золотистом печальном месяце адарру.
– После учений, помнишь?
Пакор кивнул.
– Ну вот, пошли мы с одним в увольнение… – продолжал Ахемен и не захотел вдруг рассказывать дальше. – Да скучно!..
– К шлюхам?
Ахемен кивнул.
Пакор поглядел на него сбоку. У Ахемена было тонкое, нервное лицо с выступающими скулами и резко очерченным темным ртом – такие лица нравятся женщинам. Женщины считают, что в них есть что-то «демоническое».
– Почем теперь шлюхи? – спросил Пакор.
– За пятьдесят сиклей можно сговорить умную…
– А, – сказал Пакор.
В тишине прошуршала льдина, зацепившая гранит набережной.
Пакор сел боком на парапет.
– У тебя курить осталось?
Ахемен протянул ему пачку, потом взял себе.
– А я в последний раз трахался на зоне… – сказал Пакор.
Ахемен сел рядом. Танк ждал их, как большая терпеливая собака. Танк казался родным и теплым, все остальное – чужое. И холоднее всех – Великий Город.
– Когда Нура надавал по яйцам генералу Гимиллу, – сказал Пакор, – стали брать солдат откуда ни попадя. Я сидел тогда за дезертирство. Там почти все за это сидели. Мы какую-то канаву рыли, дохли от дизентерии и просто с голода. Ну вот, приезжает: усики, лаковые сапоги, весь скрипит и пахнет одеколоном. Собрал наших, глядеть не на что: кожа да кости, рожи угрюмые. – Пакор хмыкнул. – Сказал, что отберет, какие годятся, в действующую армию, а остальных пристрелит. Денег у правительства на зеков больше нет.
Он отобрал у Ахемена еще одну халдейканалину и снова закурил. Глаза Пакора замутнели, затуманились: он вспоминал.
– Выстроил в коридоре без штанов, раздал по тазику, велел дрочить. А сам ходит, наблюдает – кто как дрочит…
– И дрочили? – спросил Ахемен с любопытством.
– Еще как. Жить-то хочется. – Пакор бросил окурок в Евфрат, посмотрел, как он исчезает в жадном чреве воды. Мощный поток завораживал, наполнял каким-то животным счастьем. – Сперва взяли тех, кто сразу дрочить отказался. В баню их и чистое белье выдали. Мы про это потом только узнали. Кто кончить не смог – тех, кстати, действительно пристрелили. А нас, когда кончили, стал спрашивать: кто, мол, на что дрочил. Ребята стоят без штанов – глядеть срамно, жопы тощие, в прыщах и красных пятнах… Откровенничают. Таких баб расписывают – слюни текут. До меня дошло, я поглядел в эту сытую рожу с усиками и говорю: «На тебя, блядь, дрочил.» Он меня по морде: хрясь!.. А потом сделал командиром взвода… А потрахать девочку так и не дали. Нас ведь почти сразу всех положили…
– Слушай, – сказал Ахемен, – а ведь мы с тобой дезертиры…
– Похоже, – согласился Пакор. – Ссышь?
Ахемен пожал плечами.
– Не особенно.
– Поехали, я тебе свой дом покажу.
– Пакор… А как это вышло?
– Что вышло?
– Что дезертиры.
– Ты как маленький. Вышло – и вышло. Так оно всегда и бывает, не знал?
Ахемен медленно покачал кудрявой головой.
Пакор ухмыльнулся.
– Ну так будешь знать. Поехали.
– А к моему дому заедем?
– Конечно. Ты далеко живешь?
– Почти сразу за мостом. Жил.
Ахемен направился обратно к танку. Пакор продолжал стоять, повернувшись к нему спиной, и задумчиво глядеть на реку.
– Идем, что стоишь.
– Погоди, надо отлить.
– Дело, – согласился Ахемен и, копаясь на ходу в пуговицах ширинки, снова вернулся к парапету.
Они оросили серый гранит, выкурили по последней халдейканалине и вернулись в танк.
Некоторое время ехали по набережной, вторгаясь ревом в почти священную предвечернюю тишину.
Ахемен сказал:
– Наверное, уже объявили розыск.
Пакор шевельнул тяжелым плечом.
– Наверное… Держись!
Впереди показались три полицейские машины. Они сигналили, но в танке этого не было слышно. Зато оба видели, как отчаянно вертятся синие мигалки.
Ахемен осознал, что ему от этих мигалок в животе дурно.
– Что делать будем?
Пакор не ответил, только усмехнулся нехорошо. Танк продолжал ползти вперед.
– Ты их раздавишь!.. – вскрикнул Ахемен. – Ты их насмерть убьешь!..
– Иди ты!.. – сквозь зубы отозвался Пакор.
Танк смял одну полицейскую машину, отбросил к парапету другую, слегка помедлил на перекрестке и свернул в улицу.
Полицейские повыскакивали, хватаясь за пистолеты. Один бравый молодец, бугрясь неудобным и громоздким бронежилетом, неловко нацелился на танк автоматом. Других бравых молодцев в группе не оказалось. Истерично завывая, вылетела «скорая» с ядовито-красной полосой на боку и, вильнув по немыслимой кривой, обошла танк.
Танк миновал несколько кварталов и снова выбрался к набережной. Впереди расстилался мост – самый широкий мост через Евфрат.
Зазвонил, дернулся и остановился трамвай. Танк пошел по путям. Две «мигалки» обогнали танк. Из одной высунулся полицейский с дурацкой регулировочной палкой и замахал ею. Теперь и Ахемену стало смешно.
Полицейский кому-то кричал в радиотелефон – жаловался, не иначе.
Танк спустился с моста и углубился в улицы.
– Курить охота, – сказал Ахемен. – Надо бы к ларькам завернуть. У тебя кончились?
– Кончились.
– И у меня. Держи правее. Давай до улицы Китинну и оттуда… Черт!..
Пакор сорвал белую сетку забора и разворотил площадку детского садика.
– Видишь супермаркет? – спросил Ахемен.
– Где?
– Давай, жми прямо. Сейчас увидишь.
Нарядный супермаркет, сверкая ранними огнями, показался перед танком через несколько минут. Пакор прищурился. Румяные безбородые щеки наползли на нижнее веко, превращая и без того небольшие серые глаза в щелочки.
Ба-бах!.. Разлетающиеся, как брызги водопада, стекла гигантской витрины, какие-то красные ошметки, медленно, как во сне, оседающая стена.
В глазах Ахемена загорелся желтоватый огонек восторга.
– Я сейчас обкончаюсь, – сказал он.
Пакор неопределенно хмыкнул.
Танк разворотил мусорные баки и ларьки, переехал ноги спавшего под баками бродяги. Бродяга, беззвучно крича и завывая, забился среди мусора, заскреб грязными пальцами асфальт.
Они остановились у последнего ларька – «ЕВФРАТТАБАК, ОПТОВЫЕ ЦЕНЫ».
– Возьми блок, – напутственно сказал Пакор.
Ахемен полез в карман, затем застыл: рука в кармане, взгляд остекленел, рот приоткрыт.
– Денег нет.
– Что?
– Деньги, говорю, с собой не взял…
– Чего не взял?
Они ошеломленно замолчали – и внезапно расхохотались, как сумасшедшие.
//-- *** --//
– Вон там, – сказал Ахемен. – За тем углом… Теперь уже близко.
Танк миновал маленькое пивное заведение – резная деревянная дверь, четыре ступеньки в подвальчик, забранные узорными решетками окна. Дом, где провел детство Ахемен, стоял в тихом дворике, окруженный липами. Старенькая изящная трехэтажка, на уровне второго этажа – легкие балкончики. Да и пивнушка по соседству была скромная, уютная, почти домашняя.
– Это что, ваш собственный дом? – спросил Пакор, одобрительно оглядывая дворик и строения.
– Нет, мы снимали здесь квартиру.
– Снимали? Тут что, сдается внаем?
– У родственников, – пояснил Ахемен. Он сжал губы в ниточку, кончик носа у него побелел. – Видишь окно на третьем этаже? Угловое? С геранью?
– Это герань?
– Ну, не герань, какая разница… Вон, где кот лежит…
– Кота вижу.
– Это было мое окно. Когда я болел, я сидел на подоконнике, ел мандарины и бросал кожуру в форточку.
– Да… – думая о чем-то своем, уронил Пакор.
Ахемен выбрался из танка, подошел к дому. Постоял, прислонившись к липе. Закурил. Дом смотрел на него беззащитно и доверчиво – всеми восемнадцатью подслеповатыми после зимы окнами. Кот потянулся и вспрыгнул на форточку. Ахемен усмехнулся. Кот был незнакомый.
Голые липы были уже подстрижены. Когда пушистая зелень окутает их, они превратятся в красивые шары. Срезанные ветви лежали на газоне.
В памяти зачем-то мелькнули стишки, которые Ахемен по первому году писал в стенгазету эскадрона:
Хоть повара у нас засранцы,
Но чтит уставы эскадрон,
И как затылок новобранца,
Клочками выстрижен газон.
Он курил и смотрел на дом.
Четыре комнаты анфиладой: у входа нянина, потом отцовский кабинет с ширмой, гостиная и, наконец, дедушкина. В дедушкиной был камин. Ахемен вдруг будто наяву ощутил на плечах тяжесть насквозь промокшей шубки – семилетний мальчик, не вылезавший из простуд. Опять играл в снегу. Опять опоздал к обеду. Опять он виноват.
Еле живой от усталости и голода – благословенная усталость и благословенный голод любимого дитяти в большой, строгой семье – он медленно тащится через всю анфиладу: мимо няни с застывшим укором на добром лице; мимо отца, отгороженного ширмой (отец за рабочим столом, отец весь день пишет труд по медицине, который потом осчастливит человечество); мимо матери, пьющей чай в гостиной (мать сердится, мать хмурит брови, но молчит) – в жарко натопленную дедушкину комнату. Ту самую, с геранью.
В груди тяжковато першит. Как бы не развился туберкулез. Этого все боятся. Кладут ему в сапожки толстые стельки. Ноги все равно мокрые.
И там, в дедушкиной комнате, последние силы оставляют мальчика. Он знает, что должен снять шубку и сапожки – сам. Няне недавно настрого запретили помогать. Мальчик должен поставить сапожки у камина, а шубку повесть рядом на специальном крючке. А потом он должен помыть руки.
Мальчик в тяжелой мокрой шубке бессильно сидит на полу у входа в комнату. Пергаментный немигающий дедушка строго глядит на него из кресла – ждет. Громко, весело трещит огонь в камине. И надо встать, снять шубку – самому… И нет сил. И мать пьет чай в гостиной и сердится за то, что он опоздал к обеду. И все они исступленно любят его.
И долго-долго еще, безмолвно сидят они так наедине с дедушкой…
Ахемен бросил окурок, повернулся к танку, махнул.
Пушка содрогнулась, извергая ярость. В воздухе мелькнуло распластанное тело кота. Почему-то это яснее всего и увиделось: белый кот с вывороченными внутренностями. Внутренности сизые, кровь почти ненатурально красная. Остальное как в тумане.
Дом безобразно просел. Там что-то непрерывно шевелилось и рушилось. Кто-то вышиб окно табуреткой, высунулся – исключительно бледный, с кровавой щекой – стал кричать, широко разевая рот.
Ахемен побежал к танку, держа ладони возле ушей. Вскочил на броню. Танк дернулся, дал задний ход, выбрался из окружения стриженых лип, развернулся, погнал по улице.
Впереди опять замелькали мигалки полицейских машин, провыла «скорая». Пакор свернул в переулок и завяз. Проклиная все на свете, дал задний ход, кое-как выбрался, смял молочную бочку (молочница так и осталась стоять на мостовой, разинув рот). Молоко потекло по асфальту, разливаясь густой белоснежной лужей. Пакор развернул танк, толкнув задницей стену близлежащего дома, и проехал по молоку.
Квартал.
Второй. Пока без жертв. Очень хорошо. Не людоеды же они, в конце концов, и не маньяки.
Зло-зло-зло-зло,
Нам с тобой не повезло…
А!.. Вот он. Изящный, затерянный в узких улицах Старого Вавилона храм Истарь Чадолюбивой.
– Рядовой сверхсрочной службы Ахемен!
– Я, господин старший сержант Пакор!
– Вдарить к чертовой матери по храму Истарь Чадолюбивой сорок шестым, блядь, калибром!..
– Есть, господин старший сержант Пакор!
И засмеялись – до икоты, до зевоты, до проступающих слез.
Маленький семиступенчатый зиккурат красного кирпича венчался тонким позолоченным шпилем. Вход окаймляла темно-синяя изразцовая полоса с узором выпкулых, как губы негра, цветов. Сейчас оба – и Пакор, и особенно Ахемен – как никогда остро чувствовали изумительную красоту этого строения, его соразмерность и гармонию. В совершенстве этих форм было что-то пронзительное, терзающее душу с изощренной нежностью.
А там, внутри, в удушливом благовонном полумраке, на шелковых коврах числом семнадцать, сидит, в окружении плоских масляных ламп, черная женщина со страшными белыми глазами – Истарь. Ее полированное деревянное тело лоснится, на ее прямых плечах чуть увядает, источая резкий аромат, гирлянда пышных белых цветов.
Мать говорила, что богиня помогает послушным детям. Охраняет их, наставляет. Мать говорила, что богиня…
Снаряд влетел в стену, ломая изразцовые цветы.
– Сойдет, поехали.
И дальше двинулись.
//-- *** --//
Воздух над Вавилоном становился гуще, темнее, наливался синевой. В воздухе носились тревожные оперативные сообщения. Два дезертира угнали танк из одной из воинских частей, расположенных в окрестностях Вавилона. В их распоряжении имеется, по-видимому, неустановленный запас снарядов. Причины дезертирства не установлены.
Причиняя бессмысленные разрушения, они движутся к центру Вавилона. Сумма ущерба и число жертв сейчас устанавливаются.
На операцию по обезвреживанию брошен один из отрядов спецназначения. В воздух подняты вертолеты. В самое ближайшее время ситуация будет полностью взята под контроль.
//-- *** --//
Подобен тем, что шествуют по дороге Иштар у въезда в Великий Город, был и далекий предок Пакора, родич царский и соратник царей, – широкоплечий, с яростными темными очами разозленного быка. Носил бороду в мелких кольцах, и сапоги у него из кожи крокодиловой, а смуглые волосатые руки – в тяжелых золотых браслетах. Таким ушел из Вавилона в страну грязнобородых эламитов во главе большого войска, и пал тогда Элам. Пригнал Пакор верблюдов, груженых добычай: шелками и самоцветами, медом и мехом куницы. И рабов привел без счета. И поднес царю кубок хрустальный, прозрачным медом наполненный, и не тонули в меду обильные золотые кольца.
Руками пленных возвел Пакор-мар-бани величие рода своего и передал богатство и славу сыновьям. И от века к веку скудело изобилие и покрывалась пылью слава, так что ко временам деда нынешнего Пакора остался у семьи один лишь дом в центре Вавилона да еще имя их предка на воротах Иштар у въезда в город (только кто сейчас разбирает древнюю клинопись?).
Новая власть завершила разорение Пакоров. Не нужны новой власти спесивые мар-бани, соратники царей, видела она в древних родах опасность для себя. И после неосмотрительного мятежа мар-бани с радостью истребила то, что пощадили еще неумолимые годы. Реквизировали особняк Пакоров, последний из давнего достояния, а счета в банке заморозили…
Переселились в квартирку поскромнее, но прошлого не забывали. Однажды отец нарочно водил сына к старому их дому – показывал. Сын запоминал, сердился, супился, горечь копил. А потом провожали сына на войну в Элам, и мать слезу точила: вдруг через то вернется былая слава…
Отец нынешнего Пакора работал ветеринаром в дорогой частной клинике. В основном его вызывали к котам – для известной процедуры.
Перед операцией стерилизуют кипячением нитки, ножницы и скальпель. Концы пальцев смазывают настойкой йода. Кастрацию обычно производят два человека. Животное кладут набок. Помощник фиксирует животное. Операционное поле смазывают пятипроцентной настойкой йода.
Захватив мошонку большим и указательным пальцами левой руки, оперирующий оттягивает ее и семенник несколько к себе. В заднем верхнем конце мошонку рассекают вместе с общей влагалищной оболочкой и вылущивают семенник. Затем разрывают мошоночную связку. Семенной канатик перетягивают лигатурой. Затем ножницами отсекают семенник на расстоянии 2-3 миллиметров выше места перевязки. Таким же способом удаляют и второй семенник.
Ранки смазывают йодом или засыпают порошком белого стрептоцида.
Да, кстати, рот животного рекомендуется залепить скотчем, а на горло, на руки и раздвинутые предварительно ноги посадить по улыбчивому ассасину в черной одежде. И пусть оно мычит под скотчем и пучит глаза, сколько влезет. Терять сознание ему также никто не препятствует.
Потом животному можно показать кожаный мешочек и сказать, что яйца – там. А потом его отпускают в пустыню вместе с другими такими же скотами и долго ржут в спину, то и дело настигая на конях и снова исчезая.
Пакор смотрел на дом, который отобрали у его семьи. Потом закрыл глаза.
Белоснежный особняк с большими квадратными колоннами. Два крылатых быка солидно отставляли ножку у парадного подъезда. Бородатый холуй в ливрее караулил дверь. Сверху красовалась зеленая вывеска: «HOTEL BABYLON-PALAIS». Два серебристых «Сарданапала», один приземистый гоночный «Неемия» и еще пяток менее престижных автомобилей парковались на платной автостоянке. Автостоянку охранял толстый парень в зеленке с автоматом на шее. Возле парня терлась такая же толстая овчарка.
Ахемен хищно раздувал тонкие ноздри. Черные точки зрачков то расширялись, то сужались, заметные в очень светлых глазах.
Овчарка, волоча на поводке охранника, рвалась к танку. По броне яростно застучали прикладом.
Ахемен надавил на педаль. Булькнул выстрел. Белые колонны мгновенно обрызгало красным. Дом чуть накренился.
Пакор приоткрыл рот. В углу его толстых губ скопилась горькая слюна. Он дрожал с головы до ног.
Дом Пакоров еще стоял – изуродованный, но живой. Добротно строили предки.
Ахемен несколько раз окликнул Пакора, но ответа не получил и по собственной инициативе произвел второй выстрел.
Теперь дом лежал в руинах. Добротные руины. Снарядов осталось два.
Вертолет настырно кружил над городом.
Пакор открыл глаза. Охранник тряс автоматом, овчарка исходила злобой. Пакор подал танк вперед так неожиданно, что ни человек, ни собака не успели отскочить. Пакор почти не заметил, как они исчезли под гусеницами. Смял, будто жестяные, машины на платной стоянке, мимолетно пожалев «Неемию» – красивая тачка.
Теперь Пакор был спокоен, собран. Развернулся, выбрался из аллеи.
– Куда теперь? – спросил Ахемен.
– К девочкам, – ответил Пакор. – Ты будешь трахаться, а я пить пиво и бескорыстно радоваться.
– Слушай, Пакор, а ты, наверное, ненавидишь женщин?
– За что? – удивился Пакор. – Они красивы… Эх, что бы еще такого разворотить хорошего?
– Ты знаешь, – задумчиво сказал Ахемен, – я не хочу к девочкам. Даже странно как-то.
– Действительно странно, – согласился Пакор.
И они опять расхохотались.
//-- *** --//
Начальник штаба округа, сиятельный Випстан, орал на командира Второй Урукской танковой дивизии многочтимого Санбула:
– Вы понимаете, что это значит?!!
Многочтимый Санбул топтал лаковыми сапогами пушистый ковер и ел глазами портрет главкома.
– Глядеть в глаза!! – надрывался сиятельный Випстан.
Многочтимый Санбул послушно перевел взгляд чуть ниже и уставился в сверкающие очки начальника штаба округа.
– Я вас спрашиваю!!
– Так точно! – ответил многочтимый Санбул. И высокородный.
Повисло молчание. Оба тяжело дышали. Потом начальник штаба пнул кресло, ушиб ногу и велел Санбулу садиться. Сам присел боком на край обшитого коленкором стола и покачал ногой в сапоге.
Сказать, собственно говоря, было нечего.
Да, двое военнослужащих сверхсрочной службы угнали танк. На глазах всей части. Один рядовой Ахемен, другой старший сержант Пакор. У Пакора мутное прошлое, две судимости, полугодовое пребывание в плену, однако проявленное между судимостями геройство позволяло надеяться… А рядовой Ахемен вообще ни в чем не замечен, кроме нескольких самоволок с посещением близлежащего борделя.
Доставили под конвоем свидетеля. Первогодок с оттопыренными ушами и заплывшим глазом угрюмо уставился на многочтимого Санбула. Ему тоже было нечего сказать. Да, он позволил танку выехать с территории части. Да, он велел остановиться. Танк снес КПП и… А кто мог знать? Никто не мог знать.
Свидетеля под конвоем увели.
Вертолет кружил над городом.
– Может, добровольца с зажигалкой? – спросил вдруг начальник штаба. – По старому, по доброму методу… Взять бутылку, налить в … мнэ-э… молотовского это коктейля и…
Оба посмотрели на дверь, за которой скрылся первогодок.
Потом затрезвонил телефон внутренней связи. Танк Ур-812 обнаружен.
//-- *** --//
– Что бы ты стал делать, если бы по твоему городу катались два придурка на танке? – задумчиво спросил старший сержант Пакор рядового Ахемена.
Рядовой Ахемен ответил не задумываясь:
– Поджег бы танк.
Они стояли в подворотне, заглушив мотор. Вертолет кружил где-то совсем близко.
Пакор выбрался из танка. Ахемен – следом. Стояли, курили, подпирая грязную стену с криво намалеванным «пацификом» и странной надписью «ЛЮДИ, УЛЫБАЙТЕСЬ!». Вертолет отдалился, потом снова приблизился.
– Жрать охота, – проговорил Ахемен.
Пакор высунулся из подворотни, поглядел на скучные ряды окон доходного дома-колодца.
– В чем проблема? – сказал он, сочтя последнюю тему более актуальной. – Обожди, я сейчас.
– Стой!..
Ахемен ухватил его за жесткий рукав. Пакор высвободился.
– Я сейчас приду.
– Ублюдок, – сказал Ахемен, покачав головой.
Пакор неспешно прошел по опустевшему двору, открыл дверь в подъезд и скрылся в доме.
– Ублюдок, мать твою, – повторил Ахемен. Он остался один у танка и теперь ему было почему-то страшно. Вертолет опять улетел.
Ахемен прикрыл глаза и постарался ни о чем не думать. Время шло.
– На телеге не объедешь!.. – недовольно заскрипел совсем рядом старушечий голос.
– Что?! – Ахемен подскочил.
Маленькая старушка – чулки винтом, вечное пальто с намертво вылинявшим воротником, нелепая, не по сезону, панама с зелеными ромашками – шкандыбала с громадными сумками к подворотне. Она была очень недовольна тем, что тут стоял танк. Танк мешал ей пройти.
С ненавистью глянув на Ахемена, она протиснулась между танком и стеной и, покачивая головой на тонкой шее, направилась к дому. Ахемен ошалев глядел ей вслед.
А Пакор там, в доме, ничем таким особенным не занимался. Позвонил в дверь первой попавшейся квартиры, вежливо объяснил:
– Мадам, тысячу извинений. Мы военные преступники и дезертиры и очень хотим жрать.
Мадам, обтирая мокрые руки о халат, хмуро уставилась на него. Это была очень усталая, очень замордованная жизнью мадам. Из кухни рвались истомляющие душу запахи семейного обеда.
– Преступники? – переспросила мадам неодобрительно. – А что вы натворили?
– Угнали танк, разворотили пол-Вавилона, – охотно объяснил Пакор. – Правда, жрать очень хочется.
Мадам медленно оглядела румяную рожу Пакора, его крепкий живот, ноги сорок четвертого размера в высоких ботинках. Поджала губы.
– Ну, и сколько вас таких?..
– Двое.
Она явно не поверила ни одному его слову. «А город подумал – ученья идут…»
– Ладно. Подожди. Да не топчись тут, я полы мыла.
Пока она возилась на кухне, Пакор глазел, насколько позволяла прихожая, на тесную, полную вещей квартирку. Вон за той дверью, над которой болтаются гимнастические кольца, наверное, детская. А там – спальня. Она же гостиная. По телеэкрану, под салфеткой, прижатой уродливой фарфоровой собачкой, трепались и кобенились холеные бляди. «Я предпочитаю косметику от Забабы-Ани, поскольку она более тщательно ухаживает за моей кожей, проникая в эпидермис…» Он не видел, но догадывался, что в другом углу стоит пыльная стеклянная «горка», набитая треснувшими сувенирными чашками и мятыми фотографиями детей.
Весь этот убогий пронафталиненный уют показался вдруг Пакору таким недосягаемым, что зубы заныли.
– Держи.
Мадам вручила ему большую миску. На дно миски была постелена фольга – небось, дырявую выделила. Пакор проверил пальцами дно: точно, вон дырочка. В миске лежала горой картошка, облитая мясной подливой с кусками лука, а сбоку притулились два щедрых ломтя хлеба с дешевой колбасой.
– Еще попить, – обнаглев, попросил Пакор.
– Пива купите, – срезала его мадам. И погнала, подталкивая в широкую спину: – Давай, давай. Наследил тут, теперь подтирай за тобой…
Пакор бросил последний взгляд на фарфоровую собачку и полез к выходу. Мадам тут же захлопнула за ним дверь.
Заслышав топот армейских ботинок, Ахемен встрепенулся.
– Полевая кухня прибыла, – объявил Пакор. – Валим отсюда, пока мадам не сообразила что к чему и не брякнула куда следует.
Ахемен забрался в танк, бережно принял через люк миску с картошкой.
Танк выскочил из подворотни, остановился, развернулся и погнал по улице.
Ахемен держал миску между колен, прикрывая сверху ладонью, чтобы ничего не выронить. Запах мясной подливы заглушал даже запах соляры, хотя, может быть, это ему только казалось.
– Давай вон туда, по улице и налево, – сказал он Пакору. – А теперь – под уклон, до рынка и там в крытую галерею.
Вертолет неожиданно нырнул совсем близко.
– Проклятье, – прошептал Ахемен.
– Фигня. Пожрать-то мы всяко успеем, – Пакор почему-то держался с дивным хладнокровием.
Они выскочили к крытой галерее, своротили последовательно все прилавки, превращая в кашу столы, стекла, нерастороптных продавцов, сумочки из крокодиловой кожи, фальшивый жемчуг, колготки-паутинки из Мисра, хрустальную посуду и прочий ненужный в их нынешней жизни хлам.
– Теперь держи налево и вон в ту подворотню, – сказал Ахемен беспокойно. – Быстро.
Они проскочили оживленный перекресток, смяв только наглого таксиста, и исчезли в подворотне.
– Хорошо, – сказал Ахемен с облегченным вздохом. – Тут проходные дворы на три квартала.
Пакор заглушил мотор. Они выбрались на броню и некоторое время безмолвно и жадно насыщались. Только насыщались. Иные функции организмом были, кажется, забыты. Они даже почти не дышали. Никогда прежде им не было так вкусно. Обычная картошка. Кстати, подмороженная – сладковатая. А подлива жидкая. И лук недотушен. А колбаса, в сущности, откровенная параша. И все равно было вкусно, ужасно вкусно.
Пить пока что не хотелось. Они выбросили пустую миску с мятой фольгой на дне, помочились в подворотне и вдруг почувствовали себя совершенно счастливыми.
//-- *** --//
Ну-ка, парень, стань слепым,
Ну-ка, парень, стань святым,
Высунь ноздри из дерьма,
А не то тебе тюрьма.
А в тюрьме по почкам бьют,
И стреляют, и плюют.
Ты зато теперь святой,
Хоть и маме не родной.
Как следует стемнеет еще нескоро – еще стражи через две. Когда танк Ур-812 вырвался за территорию ВЧ-3/917-Z, вечерело. Это батистовое выцветание весеннего дня растянулось почти на всю жизнь. А ведь будет еще ночь. Через две стражи посадят вертолет и наступит ночь. Можно будет заснуть. Утро еще очень нескоро.
Теленовости передавали: преступники полностью блокированы, и обезвреживание их – дело одной стражи, не более. До наступления темноты с ними будет покончено. Гражданским лицам не рекомендуется покидать жилища, особенно в центре города. Вместе с тем командование спецвойск особого назначения обращается ко всем жителям Великого Города с просьбой о содействии: сообщать о местонахождении кровавых убийц и разрушителей, которые сейчас затаились в одной из подворотен или арок. Сотрудничество с полицией и войсками спецназначения – залог успеха операции. Командование поделилось с горожанами также сверхсекретным планом поимки дезертиров: танк предполагается подбить из базуки. Любой гражданин должен быть готов открыть дверь представителям властей и позволить им произвести выстрел из окна. В противном случае будет применяться сила.
В эфире носились и другие диалоги.
– «Крыша», я «Асфальт». Ты их видишь?
– Прячутся, суки.
– Слушай, блядь, кончай жечь бензин-керосин. Берем до темноты.
– Прячутся, суки.
– «Крыша», тебя понял, мать твою. Найди их.
– «Асфальт», тебя понял.
– Так тебя и так, ублюдок!.. До темноты!..
– До связи, – мрачно сказала «Крыша» – плотного сложения мужик средних лет с перебитым носом. Он знал по жизни очень хорошие вещи: например, пулемет. Еще лучше – бомба. А лучше – какая-нибудь водородная. И никаких проблем. И города нет. Вообще ничего нет, и можно идти пить пиво.
Зло-зло-зло-зло
Всем ослам не повезло,
Всех ослов не повезли,
Взяли да не довезли.
Был лишь один герой,
Взяли и его долой,
Затоптали его в грязь
И ушли домой смеясь.
Дезертиры сидели где-то в подворотне. Или… Вот они!.. Они что, совсем придурки?..
//-- *** --//
Они вывели танк на набережную Евфрата, ближе к городской черте. Сидели на берегу, пили пепси-колу, курили. Гранитная облицовка здесь уже иссякла, берега были просто берегами – пологими, сейчас замусоренными, но кое-где уже с намеками на зацветающую мать-и-мачеху.
На той стороне Реки снесли старые дровяные склады, и сейчас там кипело строительство коттеджей. Впрочем, в данную минуту там ничего не кипело: вечер, все ушли к телевизору жрать.
Танк отдыхал рядом. Золотеющая в закатных лучах башня Этеменанки смотрела на них очень издалека, отстраненно и грустно.
– На хрена же мы это сделали? – вопросил Ахемен.
– Тебе что, не понравилось? – отозвался Пакор. В глубине души он хорошо знал: на хрена. И Ахемен тоже знал. А спрашивал просто так. Возможно, потому, что был моложе.
– Может, бросить танк, переодеться и уйти из города? – снова заговорил Ахемен. В его светлых глазах засела смертная тоска.
– А танк всяко придется бросать, – беспечно сказал Пакор. – Соляра тю-тю. Жаль, снарядов два осталось. Куда бы их употребить?
– В задницу, – сказал Ахемен. – Извращенным сексом.
Оба расхохотались. Пакор даже пукнул, не сдержавшись. Это насмешило их еще больше.
Потом они снова стали серьезными.
– Может, в храме убежища поискать? – спросил Ахемен.
Пакор пристально поглядел на обманчиво легкие, облитые жемчужным вечерним светом воды Евфрата.
– А ты этого хочешь? – спросил он наконец Ахемена.
– Чего?
– Сидеть в храме.
Ахемен подумал немного.
– Нет. Я в богов не верю.
– А я немного – в Нергала. Давай еще закурим, – предложил Пакор. – Жалко, столько сигарет остается…
Они снова закурили. Ахемен изловчился и осквернил воды реки пустой бутылкой из-под пепси.
//-- *** --//
Солдаты оказались рядом внезапно и сразу повсюду. Только что на набережной было пусто, а спустя несколько мгновений стало очень тесно. Даже двинуться некуда. Солдаты были свежие, от них вкусно пахло недавно стираным льняным полотном, чищеной кожей, машинным маслом. Они сноровисто повалили обоих на землю, обезвредили парой добрых ударов куда следует, потом приподняли и ткнули рылом в теплую броню танка.
//-- *** --//
По предварительным данным в результате преступных действий рядового Ахемена и старшего сержанта Пакора, дезертировавших сегодня из одной из воинских частей, расположенных недалеко от Вавилона, погибло восемнадцать человек; еще сорок два находятся в больнице с ранениями различной степени тяжести… Сумма нанесенного ущерба уточняется.
//-- *** --//
Броня танка была теплой, а дуло холодным. Дуло тыкалось в затылок. Вернее, в загривок. В тыкании дула было что-то медицинское – такое же металлическое и, в принципе, незлобивое. Абстрагированное.
Почему-то стало любопытно. Так же любопытно бывало иногда на приеме у лора, когда тот своим большим зеркальным оком исследовал красные недрища горла.
Пакор чувствовал плечом острый, вздрагивающий локоть Ахемена.
Непонятное охватило Пакора. Теплое, страшноватое. От чего почти невыносимо расширялась грудь. «Я люблю тебя», – подумал он, обращаясь незнамо к чему. ОНО услышало и дало отзыв. Я ТОЖЕ ЛЮБЛЮ ТЕБЯ, ПАКОР. Ну, конечно. Он едва не засмеялся.
И не стало ничего. И ни боли, ни страха, ни стыда в этом тоже не оказалось.