-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Виктория Самойловна Токарева
|
|  Ничего не меняется (сборник)
 -------

   Виктория Токарева
   Ничего не меняется (сборник)


   © В.С. Токарева, 2009
   © ООО «Издательство АСТ МОСКВА», 2009

   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

   


   Рассказы


   Ничего не меняется

   Кровельщик Семен упал с крыши. Сломал руку.
   Семен – мастер. Таких больше нет во всей округе. Золотые руки. И вот одну руку – главную, правую – он сломал.
   А кому отвечать? Маке отвечать. Это ее строительная фирма. Ее бригада.
   Мака сделала все, что надо. Отвезла на своей машине в травмпункт. Проследила. Проплатила.
   Перелом, слава Богу, оказался без смещения. Положили гипс и отпустили. Но Мака переволновалась. Семен мог и головой треснуться и просто убиться насмерть. Садись тогда в тюрьму в ее-то возрасте. С ее-то здоровьем…
   Мака не могла заснуть, ворочалась до четырех утра.
   Зажгла свет, стала читать. Не читалось. Лежала и смотрела в потолок…

   Ее звали Мария Ильинична, как сестру Ленина. В детстве она называла себя: Мака. Так и осталась Макой на всю жизнь.
   А он – Мика. Михаил.
   Так и жили: Мака и Мика. Все вокруг расходились по второму и третьему разу, а они все жили и жили.
   Он был красивый, как князь Андрей Болконский из американского фильма. Не из нашего. Князь Андрей в исполнении Тихонова, безусловно, красив, но его красота слегка напыщенная и простоватая. А в красоте американского Андрея прочитывалось высокое спокойствие. Хотелось вздохнуть из глубины души – прерывисто, как после слез.
   Мика – москвич. Приехал в Ленинград по работе. Его надо было поводить по музеям.
   Мака сводила его в Эрмитаж, на другой день – в театр, а на третий день они поцеловались.
   Такое потрясение от поцелуя бывает только в молодости. Мир перевернулся. Она вышла за него замуж.
   После загса Мака собралась в баню. А Мика пошел ее провожать. И это все, что запомнилось.
   После свадьбы переехали в Москву.
   Москва, шестидесятые годы. Оттепель. Жилищная проблема.
   У родителей Мики – одна комната, перегороженная тонкой стенкой из сухой штукатурки. Бедные родители уходили в кухню и околачивались там неопределенное время, потом на цыпочках заходили и крались на свою половину. При потушенном свете.
   И – поразительное дело: все были счастливы. Мака и Мика засыпали, взявшись за руки, как будто боялись, что их растащат.
   Родители были довольны выбором сына. Мака им нравилась. Она была красивенькая, веселая и деятельная в отличие от Мики.
   Мика – караул. Совершенно бездеятельный, созерцательный. День прошел, и слава Богу. Он окончил технический вуз, его распределили в научно-исследовательский институт, и – на века. Сто двадцать рублей в месяц. Это мало, но все вокруг так получают. Едва сводятся концы с концами, нищета гарантирована. Все так живут. Кроме, может быть, Шолохова в станице Вешенской. Говорят, имеет открытый счет в банке, сколько хочет, столько и тратит. Но ходят слухи, что тратит он в основном на водку. Тоже мало радости. Так что: тише едешь – дальше будешь.

   Прошло два года. Мака работала в конструкторском бюро (КБ). Дни следовали один за другим, по очереди, и Мака поняла: тише едешь – дальше будешь от того места, куда направляешься. Жизнь практически стоит на одной точке. Надо как-то взбодриться, заработать деньги, вступить в кооператив, вить свое гнездо, рожать детей.
   Однажды поехали на дачу к друзьям. Бродили по участку, рвали с кустов черную смородину.
   Мака спросила:
   – Ты диссертацию защищать собираешься?
   В те годы диссертация – единственный путь наверх. Не сто двадцать, а двести сорок. А дальше – докторская. А докторская – это почти Шолохов. «Все пути для нас открыты, все дороги нам видны», как пелось в пионерской песне.
   Мика скривил рожу. Должно быть, попалась кислая ягода.
   – Собираешься или нет? Или как? – переспросила Мака.
   Мика не ответил. Мака поняла: не собирается.
   – Тогда как жить? Так и будем?
   Мика снова скривился. Куст попался неудачный. Но Мака заподозрила: дело не в кусте, а в Мике. Мика попался неудачный, хоть и красивый. Зарабатывать не умеет или не хочет. Либо то и другое: не умеет и не хочет.
   – А как же ты собираешься жить? – вопрошала Мака.
   Ей жарко. Она стащила кофту и стоит в одном лифчике.
   – Манна с неба упадет, – отвечает Мика. Слова произносит неохотно. Видимо, этот разговор ему неприятен.
   Юная красивая Мака в начале жизни проверяет свои перспективы: «А как мы будем жить?» «Никак», – отвечает Мика. Он и сам не знает.

   Манна с небес может и не упасть. Надо самой что-то делать.
   Мака включает свое воображение и темперамент. Осваивает ремесло спекулянтки. Сейчас это называется «бизнес». Купила – продала.
   Возникают знакомства, связи. Возникает кооператив художников. Всплывает фамилия председателя: Хрущев. Не Никита Сергеевич, конечно. Просто однофамилец.
   Хрущев – высокий, лысый, загорелый. И лысина загорелая. Одно «но». В кооперативе нет мест. Все отдали профессиональным художникам. А Мака – непрофессиональный. И неизвестно кто.
   Мака стоит перед Хрущевым и горько плачет. Ей себя жаль. И Хрущеву тоже становится ее жаль. Большая девица, а плачет, как маленькая. Размазывает слезы по щекам.
   – Ладно. Привозите документы, – разрешает Хрущев.
   Мака мгновенно включается:
   – Какие? Куда?
   Хрущев перечисляет необходимые документы. Потом сообщает свой домашний адрес. Документы надо привезти к нему домой.
   – А почему домой? – не понимает Мака.
   Разговор происходит в правлении кооператива. Разве не лучше принести документы в правление?
   – Не хотите, не везите, – разрешает Хрущев.
   – Что значит: «не хотите», очень даже хочу, – пугается Мака.
   – Тогда делайте, что вам говорят.
   Предложение двусмысленное. Мака решает посоветоваться с Микой.
   Потом размышляет: она посоветуется. Простодушный Мика скажет: «Давай я отвезу». И отвезет. Свято место пусто не бывает. Квартиру тут же отдадут другому художнику. Их много – талантливых и бездомных.

   Мака не стала ни с кем советоваться. Она сама отвезла документы по указанному адресу, и более того – скрыла этот факт. Отвезла и отвезла. Какая разница – куда.
   Убить и прелюбодействовать – это разное. За прелюбодеяние даже не судят. Это твое личное дело. Но в заповедях эти грехи стоят рядом.
   Все кончилось тем, что Мака получила квартиру. Квартира оказалась потрясающей. В тихом центре, в кирпичном доме, на седьмом этаже. На седьмом небе.
   Купили новую мебель – рай. Молодые художники шастали друг к другу в гости, двери не запирались. Застолья, песни Окуджавы, молодость. Жизнь.
   Главное – гнездо. С гнезда только все и начинается. И даже самцы птиц, возвращаясь из теплых краев, первым делом столбят место для гнезда, а уж потом приглашают самок. А как поступил Мика?
   Он сначала организовал себе самку, а уж потом самка застолбила место и свила гнездо. А он – в стороне. Он не виноват, что страна оценила его в сто двадцать рублей. Поставила в такие условия. Не пойдет же он воровать…
   Канувший в Лету Хрущев – совсем другое дело. Хозяин жизни, как медведь в лесу. Вот бы такого мужа – горя бы не знала. Никаких проблем. Но… непорядочный. Сукин сын. Бабник.
   Изменяет своей жене налево и направо. А не верить мужу – все равно что спать на грязном белье. На засранных простынях. Нет, нет и еще раз нет…
   Ее красивый и порядочный Мика сидит в купленной ею квартире на купленном ею кресле и читает газету, выписанную за ее счет.
   Приходит подруга Людка и рассказывает, что ее муж, жадный до судорог, боится достать бумажник, как будто у него в кармане живет скорпион.
   Мика тоже не достает из кармана деньги. Но он не жадный, а бедный. Это гораздо лучше.
   Приходит подруга Лариска, дочь большого человека, и рассказывает, что ее муж ничего не зарабатывает. Ленится. Приходится брать деньги у отца, большого человека. А это непорядок.
   Приходит соседка Маруся и плачет, что ее муж отдает все деньги в прежнюю семью, из которой он ушел, а сам сидит на Марусиной шее и свесил ноги.
   И постепенно складывается картина: мужья сидят на шее, свесив ноги, и при этом умудряются читать газету. А жены, как лошади, волокут воз жизни и в придачу мужей, сидящих на возу.

   Мака и Мика… Когда они поженились, поехали в Крым. Медовый месяц. Оказались на пароходе. Куда-то плыли весь день и всю ночь. Утром пароход причалил к пристани.
   Мика сбежал с трапа, легко и спортивно, и куда-то умчал, она уже не помнит – куда и зачем. Может быть, разузнать насчет жилья. Снять комнату.
   Мака осталась одна с двумя тяжелыми чемоданами.
   Постепенно все сошли. Надо было освобождать пароход. Не оставаться же на палубе…
   Мака взяла два чемодана в руки, два тяжелых чемодана в две тонких девичьих руки, – и поволоклась. Эта картина явилась графическим изображением всей ее жизни. Вот так всю жизнь, изнемогая от тяжести. А он – налегке, спортивно потряхивая спиной.
   Мака навострилась зарабатывать. А Мика – выжидал. Сидел в своем кресле и выжидал.

   Потекла жизнь.
   Родилась дочь, бесконечно любимая. Она просыпалась каждую ночь и орала до утра. Потом выяснилось, что ребенок элементарно хотел есть. Но врачи внушали строго: ночью не кормить. Только днем, только по часам. Режим.
   Режим они свято соблюдали, но жизнь превратилась в пытку. Ребенка пытали голодом. Себя – бессонными ночами.
   Бедный Мика всю ночь тряс на руках страдающее дитя. А утром – на работу.
   Через десять лет родилась вторая дочь. Ее кормили каждый час, и днем и ночью. Никакого режима. Но все равно – тюрьма. Маленькие живут за счет взрослых, выжирают из них все соки. Мака не сдавалась. Ее основные интересы были вне семьи. Она купила кусок земли и строила дом.
   Девочки ходили в школу. Мака не знала, как они учатся. Мика знал. Он покупал учебники, проверял уроки.
   Дни лениво тянулись один за другим, и вдруг неожиданно – дети выросли. Молодость проскочила.
   Было непонятно: как из таких долгих одиноких дней складывается такая короткая жизнь…

   Мака построила дом. Продала и построила другой, с учетом прежних ошибок. И вдруг – увлеклась. Ей нравилось строить.
   Выяснилось, что ее бабка Ульяна тоже строила дома у себя в городе Лисичанске. Гены передались. Мака стала строить дома на заказ, не такие, как Ульяна, хатки-мазанки. Она строила по английским и голландским проектам, большие и не очень большие, кирпичные и штукатуренные, с мягкой современной крышей, которая не ржавеет и не гниет.
   Заказов становилось все больше. Мака организовала свою фирму. У нее была своя бригада. Она собирала ее по человеку, как дирижер собирает виртуозов в свой оркестр.
   Первая скрипка: прораб Федорыч – скандальный, энергетический, толстучий. С ним никто не хотел связываться. Федорыч разевал хавальник (открывал рот), и стоящий напротив отмахивался обеими руками: делай что хочешь, только замолчи. Федорыч брал на горло, однако дело знал. Таджики рыли ленточный фундамент. Мака не любила подвалов. В них всегда скапливалась вода.
   Таджики – настоящие землеройки. Траншеи – глубокие, ровные. Никто не умел так работать с землей.
   Белорусы клали стены. Хорошие каменщики, белорусы.
   Молдаване штукатурили. Красили.
   Армян Мака избегала. Хитрят. Но Маку перехитрить нереально. Она видит человека сразу и всего в полный рост и на полтора метра в землю.
   Рабочие в основном – временщики. Хапнуть – и в норку. Эффект суслика. Но встречались таланты. Мака их сразу замечала.
   Среди таджиков она отобрала Саида. Сорокалетнего учителя математики. Все, за что брался, делал безукоризненно, добротно. Здоровался сдержанно и уважительно. Интеллигентный, значительный – буквально лауреат Нобелевской премии.
   Мака предложила Саиду постоянное место в своей бригаде, дала хорошую зарплату. Это была большая удача, но он не показал радости. Выслушал бесстрастно. Бровью не повел. Видимо, деньги и удобства – это временные ценности для Саида. Ему важнее – постоянные ценности: честность, достоинство, Аллах акбар…
   Мака тоже стала брать на горло, как Федорыч. Никому не верила и орала. По-хорошему ничего не получалось. И только с Саидом вела себя как на дипломатическом приеме: внимательно слушала. Выбирала выражения.
   Со временем Мака превратилась в хабалку. Возможно, такого слова не существует в русском языке. Но что это значит, можно догадаться. Хабалка – женщина громкая, грубая, бесцеремонная и зажимистая. О воспитании не может быть и речи.
   Мака и Федорыч иногда схлестывались, как два акына на состязании. Было что послушать. Бушевала такая сдвоенная энергия, что могли рухнуть потолочные балки.
   И внешне Мака изменилась. Между бровями легла привычная складка – след долгих раздражений. Она редко улыбалась. Никому не верила – все врут и воруют. Смотрела напряженно, как куница, выслеживающая добычу.
   Но бывало – улыбалась. И тогда рассвет над Москвой-рекой. Зубы белые, глаза лучатся, деньги во всех банках земного шара. Не женщина – мечта.
   Деньги были. Но Мака страдала. А вдруг деньги кончатся? На что жить? Можно сдавать пятикомнатную квартиру в центре, но там окопался Мика. Необходимо выковырять Мику из квартиры. Это не просто. Если Мика чего-то не хочет…
   Мика всю жизнь на ней ехал. И сейчас продолжает. И все кончится тем, что она умрет, а он останется и будет тратить ее деньги с новой женой.

   За окном начало светать. Спальня выплыла из мрака. У Маки была большая спальня – шестьдесят метров. И большая кровать. Лучшая кровать в мире. Матрас плыл пароходом из Италии. В Италии его изготовляли по особым технологиям. Пришлось платить за технологии и за пароход, но зато не матрас – счастье. Значит, пришлось платить за счастье.
   Мака давно жила хорошо и широко и не представляла себе, как спала когда-то на раскладном диване в разгороженной комнате. С Микой. Сейчас она спит одна. Половина пуста. И это тоже счастье – спать одной. Счастье номер два. Можно раскинуться во все стороны. Свобода!
   Неожиданно Мака заснула. И проспала до полудня. Рабочие в это время уже садятся обедать.
   Снизу поднимался запах ванили. Домработница Люба пекла пирожки: с мясом, с капустой и с картошкой.
   Мака абсолютно выспалась, как ни странно. Утро оказалось мудренее вечера. Все выглядело не так мрачно, как ночью.
   Мака сложила пирожки в целлофановый пакет и поехала на стройку. Через десять дней – сдача объекта. Праздник.
   Мака никогда не нарушала традицию: в конце работы должен быть праздник. Иначе жизнь превращается в нескончаемый будний день.
   Таджики затевали плов.
   Шашлык – само собой.
   Ящик водки – под столом.
   Душа горит чистым пламенем. Все люди – братья. Так оно и есть.
   Мака раздавала «премиалку». Она всегда рассчитывалась честно. Команда ждала следующий дом и заранее влюблялась в него. Труд постепенно из рабского перерастал в творческий.
   Дом – родовое гнездо. Оно будет переходить из поколения в поколение. Важно, чтобы дом был красивый. Федорыч считал: красота – ерунда. Главное – здоровье дома. Должно быть тепло и светло, и все текло куда надо, и правильно вытекало.
   Дом – как выигранное сражение. А Мака – генералиссимус.

   Когда Мака подъехала, хлынул дождь.
   Рабочие стояли под навесом в плащах, надвинув капюшоны, и были похожи на ку-клукс-клан.
   Федорыча не было на месте. Где-то задержался, крутил свои дела. Он был большой крутила. Но делу это не мешало.
   Семен с загипсованной рукой сидел на крыше. Под проливным дождем. Не может человек без работы. И Мака не может.
   А Мика мог. Это была его стихия: сидеть и ничего не делать. Сидеть в кресле и трясти ногой, качая тапок.
   С таким же упоением чайки парят над волнами. Но они охотятся за рыбой.
   А Мика не охотился. Зачем? Мака заработает, купит и привезет.
   Мика мог читать сутками, сидя в кресле. Интересно: куда девались эти знания? Для чего они служили? Для усовершенствования? Вернее, для самоусовершенствования. Может быть, это смысл жизни? Постоянно усовершенствовать себя.

   Мака не стала выходить из машины.
   – В Москву. Домой, – скомандовала она своему шоферу.
   Шофер Сережа лихо развернул машину. Он был хороший шофер и красивый мужик, на него было приятно смотреть. Но имел манеру вмешиваться в разговор. Если Мака говорила по мобильному телефону, Сережа комментировал. С одной стороны, это фамильярность. С другой – заинтересованность. А ведь приятно, когда кто-то заинтересован в твоей жизни.
   Сережа включил приемник. Заиграло радио «Шансон». Старые песни – песни их молодости. В свое время они вместе пели. А сейчас – не поют и не вместе.
   Мака сидит в своем загородном доме и строит. Мика сидит в Москве, в новой пятикомнатной квартире. И дружит. Единственный талант, который прорезался в Мике, – дружить. Он дружил с упоением и с полной самоотдачей.
   Вокруг него образовалось сообщество из семи человек. В основном – коллеги по работе. Вместе ездили отдыхать на море, на рыбалку, на горные лыжи. По выходным собирались у Мики – пустая квартира. Выпивали и веселились от души. Как дети. Спорили. Искали истину.
   Мика не был ведущим. Он был ведомый, но ему нравилось на вторых ролях. Исполнитель. Если ему что-то поручали, он делал точно и тщательно. Можно не перепроверять. Его любили. И он любил своих друзей. И был по-своему счастлив этой двусторонней привязанностью.
   Мака иногда думала: что это за компания? Масонская ложа? Орден неудачников? Нет. Среди этой семерки попадались состоявшиеся мужики, занимающие хорошие посты.
   Мака подозревала, что у них не удалась личная жизнь. Недостаток в любви они восполняли дружбой.
   Принято считать, что несчастными бывают только женщины. Вовсе нет.
   Мужчины тоже бывают несчастны, когда натыкаются на непонимание.

   Мика удивился при виде своей принаряженной, целеустремленной жены.
   – Что-то случилось? – спросил Мика, оставаясь в кресле.
   – Случилось. Я хочу, чтобы ты переехал на дачу.
   – С какой стати?
   – Я хочу сдать нашу московскую квартиру.
   – Зачем?
   – Чтобы получать деньги. Зарабатывать. Знаешь, сколько сейчас стоит пятикомнатная квартира в центре?
   – Зачем тебе деньги? Ты же работаешь.
   – Мне надоело работать. Я хочу жить, как ты. Сидеть и ничего не делать.
   – Кто тебе мешает?
   – Ты. Расселся один в пяти комнатах, а я вынуждена корячиться.
   Мика промолчал. Принял к сведению. Потом сказал:
   – Сдавать квартиру – это все равно что отдавать ее на поругание.
   – Я знала, что ты не согласишься. Будешь тормозить всеми четырьмя лапами.
   – Я урбанист. Люблю город и шум города. А дачную тишину я не выношу.
   – Тогда давай разведемся.
   – Зачем? Мы и так живем врозь.
   – Я разменяю эту квартиру на две. И свою сдам.
   – Зачем разменивать хорошую квартиру на две плохих? – удивился Мика.
   Мака задумалась. В самом деле: зачем обесценивать хорошую квартиру, доставшуюся с таким трудом. Она ходила на прием к мэру Москвы. Это тоже целая эпопея, но сейчас не об этом. План переселения рушился. Надо куда-то пристроить Мику. Может быть, купить ему однокомнатную квартиру в спальном районе? Но Мика может отказаться. Он привык жить просторно.
   – А где твоя Марья Ивановна? – спросила Мака.
   Мика тяжело вздохнул. Ему не хотелось продолжать эту тему.
   …Однажды Мака вернулась из своего загорода и застала в квартире большую компанию – семь друганов плюс молодая женщина. Не очень молодая, лет сорока. Похожа на певицу Толкунову – милая, русская, все волосы назад, лоб открыт, коса, переплетенная жемчужной ниткой. Просто Марья-краса.
   Вся компания шумно обрадовалась Маке, а гостья старалась не смотреть в ее сторону. Мака сразу сообразила: это пассия Мики. Он решил, что она затеряется среди мужчин, будет непонятно: чья. Но Мака – стреляный воробей. Ей сразу стало понятно: чья. Она поразилась смелости Мики – не постеснялся привести любовницу в дом. И вел себя странно. Вызывающе. Дескать, никто мне не указ.
   Мака посмотрела, посмотрела и ушла в свою комнату.
   Она, конечно, могла шугануть всю эту компанию. Выставить за дверь. Но не захотела унижать Мику. Пусть изображает хозяина жизни. От Маки не убудет. Да и женщина не противная. Милая. Только у нее ничего не получится. Эту Марью-красу надо содержать, а если она не одна, а с ребенком, что вполне возможно, то надо содержать и ребенка. И нравиться этому ребенку и быть с ним справедливым. Воспитывать. А зачем? Мике гораздо комфортнее сидеть в кресле и трясти тапком. У него свои две дочери. А он способен любить только свое. Любить свое и ничего не делать.
   Так оно и вышло. Марья Ивановна растворилась в пространстве вместе со своими жемчужинами. Вместо нее появилась новая. По телефону. У новой был явно еврейский акцент и характерное картавое «р». Мака прозвала ее Сара Моисеевна.
   Эта Сара Моисеевна ей тоже нравилась. Тактичная, умная. Не нарывается. Скромно спросит:
   – Можно Михаила Евгеньевича?
   – Его нет, – ответит Мака. – Что передать?
   – Передайте, что звонили с работы.
   – Хорошо, передам.
   Мака опускала трубку, входила в комнату и сообщала мужу:
   – Звонила Сара Моисеевна.
   Мика не комментировал. Он не поддерживал эти темы. Не хотел свидетельствовать против себя.
   А может, и не было никаких Сары Моисеевны и Марьи Ивановны. Просто ревность стареющей Маки. И в самом деле: если она его не обнимает, то ведь кто-то должен это делать.
   Единственная союзница Маки – Микина лень. Лень придавливает Мику к креслу, ставит его на якорь, лишает маневренности.
   Не был бы Мика ленивый, давно бы сбежал.

   Зазвонил телефон. Мака любила потрындеть по телефону. С подругами.
   Жаловалась на жизнь. На Мику.
   – Не парься, – утешали подруги. – Он тебя не бросит. Он – порядочный.
   – Блядует – и порядочный? А кто тогда непорядочный?
   – Тот, кто предает. Мика – не предатель, как все остальные. Посмотри вокруг себя…
   И в самом деле. Никто не сохранил первый брак. Все разошлись по нескольку раз.
   Последнее время вообще мода пошла: мужики после сорока бросают своих жен после сорока и женятся на ровесницах своих дочерей.
   В Америке – хороший закон: раздевает такого мужика догола. Хочешь трахаться – становишься бедным. А у нас в России ничего не меняется. Предал – и пошел дальше.
   – А какой толк от Мики? – вопрошает Мака.
   – Он тебя похоронит, – утешают подруги.
   – А не все равно, КТО похоронит?
   – Не все равно. Это – самое главное. Итог.

   Мака решила переночевать в Москве, чтобы не возвращаться в пробках.
   Пробки – реалии последних лет. О чем это говорит? Выросло благосостояние трудящихся. Почти у каждого в семье – машина. А то и две.
   Мака заглянула в холодильник. Блинчики «Морозко», яйца, три помидора и три яблока.
   Мака вспомнила про пирожки, вытащила их из сумки, сунула в холодильник.
   Три пирожка разогрела в микроволновой печи. Подала Мике.
   Он стал есть, опустив голову, лбом вперед и походил на ребенка в казенном доме, к которому приехала мама на родительский день.
   – Не понимаю, почему ты не хочешь жить за городом? Там воздух. Домработница. Ел бы по-человечески. Гулял по живописным окрестностям…
   – У меня друзья.
   – Значит, у тебя друзья, а я должна пахать, как папа Карло?
   – У попа была собака, – отозвался Мика и включил телевизор.
   По телевизору передавали «Новости». Мика интересовался текущим моментом. Нога на ноге. Губа на губе. В стране жулик на жулике.

   Мака поднялась и пошла к соседке. Унесла раздражение из дома.
   Соседка – учительница французского, зарабатывала тем, что пекла торты на заказ. Она придавала тортам нужную форму. Оставались обрезки.
   Сели пить чай с обрезками. Они были пропитаны растопленной шоколадной крошкой и ликером.
   – Песня… – произнесла Мака. У нее было два слова на все случаи жизни: «песня» и «ссуки»… «Песня» – одобрение. «Ссуки» – возмущение. Два слова. Очень удобно.
   – Коман са ва? – спросила соседка по-французски.
   – Хочу развестись, – поделилась Мака.
   – С кем? – не поняла соседка.
   – С мужем.
   – Молодую завел? – догадалась соседка.
   – Никого он не завел.
   – Ты молодого нашла?
   – Никого я не нашла. Еще чего.
   – Тогда в чем дело?
   – Молодой, молодая, – передразнила Мака. – А старые что, не живут?
   – Старые доживают, – заметила соседка. – Надо было раньше думать.
   – Раньше? Но когда? Дети росли. Им был нужен отец.
   – А сейчас не нужен?
   – И сейчас нужен, – сказала Мака.
   Дочери любили отца и мать по-разному. Умом – мать, от нее больше помощи и поддержки. А сердцем – отца. Между ними пролегала та наивная и нерассуждающая любовь, которая бывает только между близкими людьми.
   – Кровь – не вода, – задумчиво проговорила Мака. – Внуки родятся, им понадобится родной дед.
   – Я всегда тебе завидовала, – созналась соседка. – Твой муж – красивый, порядочный, сдержанный. Таких сейчас нет. Таких надо в Красную книгу заносить.
   – Но я росла, а он нет.
   – А кто обеспечивал твой рост? Кто работал по тылу? На фронте громкие победы, а тыл в тени. Твой муж – скромный человек.
   Мака переела сладкого. Желудок давил на диафрагму.
   – Ладно. Я пойду. – Она поднялась.
   – Передай привет Михаилу Евгеньевичу, – велела соседка.
   – А кто это, Михаил Евгеньевич? – не поняла Мака.
   – Ну, Мика… Кличку какую-то придумали хорошему человеку.

   Мака вернулась в свою квартиру.
   Мика смотрел «Вести» по второй программе. Нога на ноге. Губа на губе. Лицо такое, как будто он его отлежал и оно онемело.
   – Ты тут сдохнешь, никто не узнает, – проговорила Мака.
   – Узнают, – не обиделся Мика.
   – Но все-таки, почему ты не хочешь переехать на дачу?
   – Ты ведь тоже не хочешь…
   Мака растерялась. На даче действительно надо что-то делать. Хотя бы дорожки подмести. А он будет сидеть – губа на губе…
   По телевизору шла какая-то байда.
   За окном – городской шум. Если открыть форточку, шум усилится. А если сидеть при закрытой – душно.
   – Отвези меня на дачу, – велела Мака. Она вдруг передумала оставаться.
   – Я никуда не поеду. Езжай сама.
   – Но я отпустила Сережу.
   – Ничего. Возьми такси. Деньги же есть.
   – Но я же их не печатаю. Зарабатываю каторжным трудом.
   – У попа была собака…
   Мака оделась и ушла.
   Стояла на обочине. Махала рукой. Ловила такси. Или просто левую машину.
   Проезжающие мимо видели немолодую модную тетку с протянутой рукой. Не старуха. Нет. Дама. Она выглядела на десять лет моложе своих лет, но и это много. Машины проезжали мимо – равнодушные, как живые существа.
   И снова – ничего не изменилось. Он – у себя. Она едет к себе. Он делает что хочет. И она делает что хочет.

   Рано утром позвонила Женя, сестра Мики.
   Женя говорила басом. Маке всегда казалось в первую минуту, что это мужик.
   – Мака, – прогудела Женя. – Мике плохо. Он мне звонил, прощался.
   – Как это? – оторопела Мака.
   – Сказал, что еле дошел до туалета. По стенке шел.
   Мака бросила трубку.
   Она быстро оделась, как пожарник. Буквально за несколько секунд. Не стала вызывать Сережу. Схватила левую машину.

   Мика лежал на своей кровати, бледный до зелени. Мака остановилась в дверях.
   – В чем дело? – строго спросила Мака. – Ты же только что отдыхал в санатории…
   Мика молчал. Ему было трудно говорить. Но Маке необходимо знать все, и она слово за словом вытянула из Мики всю историю болезни.
   …Мика с друзьями решили поехать в санаторий «Сосны» и пожить там неделю. Мика должен был предоставить себя и свою машину. Впереди двое, на заднем сиденье – двое: итого четыре человека. Остальные доберутся на машине Рудика Голованова.
   Прибудут в «Сосны» в полном составе под звон фанфар.
   Выезд в семь утра, чтобы к девяти успеть на завтрак.
   Мика проснулся в шесть утра. Его продирал озноб вдоль позвоночника. Мика не поленился и сунул под мышку градусник. Градусник показал 39 и 7. Практически сорок.
   Что делать? Можно обзвонить друзей, все объяснить. Но они уже сидят на чемоданах и смотрят на часы. И не поверят. Решат, что Мика просто соскочил с тяжелого мероприятия. Дорога – пятьдесят километров. Кому охота напрягаться…
   Мика полежал, глядя в потолок. Подумал: «Ну не умру же я, в конце концов…» Оделся и поехал.
   У него оказалось воспаление легких. Но он об этом не догадывался.
   Мика прожил в доме отдыха положенную неделю и ни разу не пригласил врача. Он не любил обращаться к врачам. Ненавидел, когда до него дотрагивались. Не верил в медицину.
   Он лежал на своей койке, полыхая в огне температуры, и выжидал. Привычная тактика: выжидать. И что поразительно, друзья тоже не пригласили врача. Пили, гудели, кадрили женщин с круглыми попками и даже Мике приволокли подходящую. Но он лежал, не поднимая головы. Организм боролся с болезнью, как дикий барс с Мцыри. Кто победит – неясно.
   Неделя прошла как в тумане. Все вернулись обратно. Экипаж в полном составе. Мика – за рулем.
   Мика развез всех троих по адресам. Неудобно высадить посреди Москвы. Три разных конца города плюс пробки.
   После чего приехал домой – и лег. «Под своды шалаша на лыки. И умер бедный раб у ног непобедимого владыки».
   И непобедимый владыка – это дружба. Во имя дружбы готов пожертвовать жизнью. Мика лежал и чувствовал, что все силы покинули его. Видимо, иммунная система сказала: все! И отключилась.
   Мика лежал и просил кого-то (неизвестно кого) послать ему легкую смерть, чтобы не мучиться в конце.
   В дверях появилась Мака – то ли кошмар, то ли спасение. А скорее всего первое и второе.
   Мака всегда была сильная и активная, и Мике хотелось отбежать от нее и спрятаться в норку. Дружба – это тоже норка.
   – Как же ты поехал с температурой? – спросила Мака.
   – А что я мог сделать?
   – Мог остаться дома и вызвать врача.
   – Не мог.
   – А если бы ты умер в дороге?
   Мика пожал плечами. Если бы умер, это была бы уже другая история.
   – Друзья называется… Они пользуются тобой, а ты и рад.
   Это неправда, но у Мики не было сил возражать. Никто никем не пользуется. Он рад услужить им, а они – ему. Мужская дружба. Каждый вкладывает кусок души, и никто не считает: кто больше.
   – А в санатории что, нет врача? – спросила Мака.
   – Есть.
   – Почему ты не вызвал?
   – Думал, пройдет.
   Приехала старшая дочь Лиза. Привезла курицу с базара. Мака и Лиза начали вместе варить бульон.
   – Ну не козел? – спросила Лиза, имея в виду родного отца. – Класть жизнь на дружбу.
   – А на что еще класть? – спросила Мака, пробуя бульон. – Курицей пахнет.
   – Но это же курица, не ястреб.
   – Не ястреб, точно, – согласилась Мака. – Жрем что попало. Пенициллиновые мутанты.
   – Кто? – не поняла Лиза. – Люди или продукты?
   – Те и другие.
 //-- * * * --// 
   Вызвали врача из платной поликлиники.
   Пришла шестидесятница в вязаном жилете. Звать – Вера Николаевна. Мака успокоилась. Врач принадлежала к ее поколению. А это значит – хорошее образование и добросовестное отношение.
   Вера Николаевна быстро определила пневмонию. Назначила антибиотики – лошадиную дозу. Но видимо, так надо. Назначила лабораторные анализы на дом. Завтра приедут медсестры из лаборатории.
   Деньги потекли рекой. Деньги Маки, разумеется. Он дружит, а Мака расплачивается.
   Вера Николаевна ушла, оставила свет надежды.
   Мака позвонила шоферу Сереже и попросила привезти антибиотики. Сережа появился через полчаса.
   Мика недоверчиво рассматривал коробочку.
   – Зачем ты водилу послала? – спросил он.
   – А какая разница? – удивилась Мака.
   Мика не ответил. Он доверял только Маке, и лекарство, купленное другим человеком, казалось ему подделкой. Мака – каменная стена, за которой ему надежно. С Макой он не умрет.
   Мика выпил две таблетки сразу. Ударная доза.
   Ему дали бульон в керамической чашке.
   – Еврейский стрептоцид, – сказала Лиза.
   Мика стал пить медленными глотками. Каждый глоток казался целебным.
   – Папа, можно вопрос? – спросила Лиза.
   Он поднял на нее большие глаза. Раньше они были синие, как небо в Сочи. А теперь – серые, как небо в Воркуте. Но все равно это был тот же самый Мика, похожий на американского Андрея Болконского. Постаревший, обветшавший, но все-таки – он.
   «И в самом деле, зачем сдавать квартиру», – усомнилась Мака. Это их дом. Сюда они сбегаются, как маленький табун, окружают ослабевшего и спасают от смерти.
   А что деньги? Бумажки, которые спасают от страха. Не надо бояться. Но Мака этого не умела. Она всегда чего-то боялась. Не одного, так другого. Боялась коммунистов: придут и раскулачат. Боялась братков: придут и отберут. Боялась, что умрет. Боялась, что заживется на этом свете и не хватит денег.
   Мика смотрел на Лизу: ждал вопроса.
   – Как можно было с температурой развозить твоих козлов по домам? – спросила Лиза. – Они же видели, что ты еле дышишь!
   Мика задумался. Он не хотел подвергать ревизии своих друзей. Так же собаки не обсуждают между собой своих хозяев.
   Дружба – это то, чему он служит. Идефикс. Лучше иметь ложную идею, чем никакой.

   Мака осталась в квартире. Решила поухаживать за больным Микой. Но не очень получалось.
   Во вторник помчалась на строительную выставку. Чего там только не было… Дома финские из бруса, канадские дома-сандвичи. Срок исполнения заказа – шесть месяцев. Полгода – и дом собран.
   Какая плитка. Какие краски… Просто сады Семирамиды.
   В среду Мака помчалась в гости к подружке-шведке. Там была интересная еда шестнадцатого века: вяленое мясо с гороховым пюре. Понятное дело: в шестнадцатом веке холодильников не было. Мясо солили, вялили, запасались на зиму.
   У шведки бывали интересные люди и малоинтересные. Например, баба-политик. Она села, раскрыла рот и не закрывала его сорок минут. Слушать нечего. Смотреть не на что. Перебить – нереально. Приходилось терпеть.
   В четверг Мака посетила театр «Современник». Спектакль был хороший. Странно. Страна рушится, а искусство живет.
   А может, страна и не рушится. Жить стало интереснее – таким хищникам, как Мака. А таким травоядным, как Мика, – просто джунгли. Ложись и помирай. Одна надежда на демократию. Демократия наберет силу, и тогда всем места хватит: и хищникам, и травоядным.
   Но что такое демократия? С чем ее едят?

   В пятницу утром Мика сказал:
   – Уезжай на дачу.
   – Почему? – удивилась Мака.
   – Потому что ты не моешь посуду.
   Мака действительно не мыла посуду. Складывала в мойку. Она привыкла, что эту работу за нее делает домработница.
   – Убирать за тобой у меня нет сил, – продолжал Мика. – А в грязи я сидеть не намерен.
   Мака почувствовала, как ее душа взметнулась от радости. Она тоже хотела на дачу. Там работа. Там дела. Сдача дома.
   Мака не могла существовать без работы более трех дней. А три дня уже прошли.
   – Хорошо, – согласилась Мака. – Я сварю тебе борщ и уеду.
   – Нет! – вскрикнул Мика. – От тебя столько грязи, что никакого борща не захочешь.
   – Какой грязи?
   – Овощи начнешь чистить. Свекла, морковь, картошка, лук, целый сугроб. Не надо. Я сам себе сварю.
   – А ты в состоянии?
   – Да. Я лучше себя чувствую.
   Курс антибиотиков подходил к концу. Мика воспрял. Он уже сидел в кресле с газетой и тряс тапок. Прыгающий тапок – гарантия стабильности.
   – Ну хорошо, – легко согласилась Мака. – Я поеду к себе. Если что, звони…
   Мака вызвала Сережу. Он подъехал через полчаса.

   Мака уселась на заднее сиденье – самое безопасное место. Сережа – хороший шофер, но дорога есть дорога. Какой-нибудь идиот возьмет и влепится.
   Сережа включил приемник. Запел мужской голос. Очень красивый. Кто это? Мака стала вспоминать. Последнее время у нее было плохо с именами, забывала, как кого зовут. Возраст.
   Неизвестный пел, как Орфей.
   Мака думала о муже, которого она оставила одного. Но он так хотел. И ее это устраивало. Она тоже хотела уехать.
   Каждый живет свою жизнь – ту, которую он любит. В их жизни ничего не меняется. И НЕ ДОЛЖНО меняться.
   Эта мысль впервые пришла в голову Маке: не должно меняться, потому и не меняется.
   Предположим, Мика был бы другой: деятельный, результативный. Тогда и Мака была бы другой. Зачем ей быть генералиссимусом? Расслабилась и текла бы как речка – издалека долго.
   Супруги – это волы, запряженные в одну повозку. Два вола тянут воз семейной жизни. Один вол – филонит. Тогда другой тянет за двоих. Напрягается. Наращивает мышечную массу. И через какое-то время это уже совсем другой вол – сильный, самоуверенный, ничего не боящийся.
   Хотела бы Мака пастись, как корова на лугу, позвякивая колокольчиком? Да никогда. Она может жить только так, как она живет. А для этого нужен Мика, такой как он есть. С тапком.
   Бог не случайно свел эту парочку: Мака и Мика. Создатель долго тасовал колоду, чтобы вытащить эти две карты и положить рядом.
   Через какое-то время они оба предстанут перед Господом. Он спросит: «Что вы делали в жизни?»
   – Я зарабатывала, – ответит Мака.
   – А я дружил, – ответит Мика.
   И неизвестно, кого из них Создатель одобрит больше. Совсем неизвестно.
   Машина медленно двигалась в пробке.
   Округлые серые спины машин. Казалось, бегемоты идут на водопой.
   «Ужас…» – подумала Мака.
   Через час машина свернула вправо, в зеленый поселок.
   Мачтовые сосны, белые березы, хрустальный воздух, царство царя Берендея. Счастье…

   Настала зима. Ничего не изменилось, кроме температуры воздуха. Приходилось добавлять в бетон специальный раствор, чтобы кладка была состоятельной.
   Зимой безрадостно. Недаром птицы улетают в теплые края. Счастливая страна Куба. Там всегда лето, даже в январе. И в Европе теплее на десять градусов, чем в России. Только Россия по полгода трясется от холода. Недаром пьют. Греются. Разнообразят жизнь.
   Мика умер в самом начале февраля. Ранним утром. В одночасье. Оказывается, у него было больное сердце, а он и не знал, поскольку никогда не обращался к врачам.
   Хоронить собралось много народу. Буквально толпа. Мака волновалась: хватит ли на всех автобусов?
   Марья Ивановна и Сара Моисеевна не присутствовали из деликатности. А может, их не было вообще.
   Квартира освободилась. Можно было ее сдавать. Но Мака не хотела пускать чужих людей в свое родовое гнездо.
   Она не хотела больше ничего.


   Сальто-мортале

   Александра Петровна перлась с двумя продуктовыми сумками на пятый этаж. Отдыхала после каждого лестничного марша.
   Дом был старый, построенный в тридцатых годах. Без лифта, хотя место для лифта было – широкий колодец. Туда даже бросилась однажды молодая женщина. Сначала бросилась, потом одумалась, а уже поздно. Установили бы лифт, заняли бы место, и некуда кидаться вниз головой.
   Александра Петровна поставила свои сумки на втором этаже. Отдышалась. Сердце тянуло плохо, мотор износился. Раньше она не замечала своего сердца, не знала даже, в какой оно стороне – слева или справа. Ее молодое сердце успевало все: и любить, и страдать, и гонять кровь по всему организму. А сейчас – ни первое, ни второе. Она устала страдать. Ей было лень жить. Жила по привычке.
   Александра Петровна – начинающая старуха. Пятьдесят пять лет – юность старости. Она преподавала музыкальную грамоту в училище при консерватории. Посещала концерты. Следила за музыкальным процессом в стране. Процесс, как ни странно, не прерывался. Советский Союз рухнул, а музыка витала и парила, как бессмертная душа. Появлялись новые музыканты, ничем не хуже старых.
   Интересное наблюдение: в тридцатые годы жили плохо, а строили хорошо. Дом до сих пор стоит, как крепость, – добротный и красивый.
   В девяностые годы люди живут, «под собою не чуя страны», а искусства расцветают, рождаются вундеркинды. Как это понимать? Значит, одно не зависит от другого. Талант не зависит от бытия.

   Александра Петровна подняла сумки и двинулась дальше. Прошагала еще два марша. Снова передых. Она подняла голову, посмотрела вверх. В доме было пять этажей. Последнее время многие квартиры раскупили новые русские. Дом был с толстыми стенами, как крепость. Таких сейчас не строят. Экономят. И конечно – местоположение в самом центре, в тихом переулке. Лучшего места не бывает. Тихо и ото всего близко.
   Квартиру получил муж. Он преподавал в военной академии. Без пяти минут генерал.
   Муж был на двадцать лет старше. Ровесник матери. Между ними шла постоянная война. Борьба за власть. Причина военных действий – Шура.
   Мать привыкла быть главной и единственной в жизни Шуры, а муж – военный, почти генерал. Привык командовать и подчинять. В армии подчиняются беспрекословно. Не спрашивают, вопросов не задают. «Есть» – и руку под козырек.
   Теща – безграмотная, шумная и деятельная – захотела взять верх над полковником, почти генералом. Это же смешно.
   Полковник был прямолинейный, как бревно. Никакой дипломатии, никаких компромиссов. Это пусть интеллигенция крутится, как уж на сковороде. А у него только: «выполнять» или «отставить».
   Шура металась между ними, пыталась соединить несоединимое.
   Все кончилось тем, что полковник перестал замечать свою тещу. Смотрел сквозь. Вроде – это не человек, а пустое место. После ужина не говорил «спасибо». Молча ел, вставал и уходил.
   Это было ужасно. Шурина мама корячилась у плиты на больных ногах, изображала обед из трех блюд. Тратила не менее трех часов. А этот солдафон садился за стол, за десять минут съедал все утро, все силы и кулинарный талант и уходил с неподвижным лицом.
   Даже официанту в ресторане говорят «спасибо», хотя там все оплачено.
   С другой стороны: муж – это муж. Защита, держатель денег, отец ребенка. И красавец, между прочим. Штирлиц один к одному. Только Штирлиц – шатен, а этот русый. Он тоже был важен и необходим. Все настоящее и будущее было связано с ним. Когда теща отлучалась из дома (в санаторий, например), когда им никто не мешал и не путался под ногами – наступало тихое счастье. Как жара в августе.
   Но мать – это мать. Плюс жилищная проблема. Приходилось мириться с существующим положением вещей.
   Выбор был невозможен, однако мать постоянно ставила проблему выбора. Накручивала Шуру против мужа. Ни минуты покоя. У Шуры уже дергался глаз и развилась тахикардия. Сердце лупило в два раза быстрее.
   Шуре казалось, что она умрет скорее, чем они. Но ошиблась.

   Шура прошла еще два марша. Остановилась. Лестница была старая, пологая, удобная. С дубовыми перилами, отполированными многими ладонями. Как много с ней связано. По ней волокла вниз и вверх коляску маленькой дочери. По ней вела полковника в больницу. Ему было семьдесят лет. Не мало. Но и не так уж много. Еще десять лет вполне мог бы прихватить.
   Шуре было тогда пятьдесят. Выглядела на тридцать. Молодость, как тяжелый товарный поезд, все катила по инерции. Не могла остановиться. Длинный тормозной путь.
   Шура ярко красила губы и была похожа на переспелую земляничку, особенно сладкую и душистую. Ее хотелось съесть.
   Лечащий врач, тоже полковник, пригласил Шуру в ординаторскую. Налил ей стакан водки и сказал, что у «Штирлица» рак легкого в последней стадии.
   – Сколько ему осталось? – спросила Шура.
   – Нисколько, – ответил врач.
   – У него же сердце… – растерянно не поверила Шура. Муж всегда жаловался на сердце и пил лекарства от давления.
   – Там это все рядом, – сказал врач.
   У него было сизое лицо, и Шура догадалась, что врач – пьющий.
   Шура выпила еще один стакан водки, чтобы как-то заглушить новость. Но стало еще хуже. Полная муть и мрак.
   Она вернулась к мужу и спросила:
   – Хочешь что-нибудь съесть? Хочешь яблочко?
   – Ты мое яблочко, – сказал полковник.
   Это было наивысшее проявление благодарности и любви. Без пяти минут генерал был сдержан и аскетичен в проявлении чувств.
   Он умер через неделю у нее на руках. Шура встретила его последний взгляд. В нем стоял ужас. Он успел проговорить:
   – Это конец…
   Значит, конец страшен. Может быть, страшна разлука? Человек уходит в ничто. В ночь. И все эти разговоры о бессмертии души – только разговоры.
   Шура вернулась домой и сказала матери:
   – Павел умер.
   Мать закричала так громко и отчаянно, что стая ворон поднялась с крыши дома напротив. Шура увидела, как они взлетели, вспугнутые криком.
   Мать рыдала, причитая:
   – Как нам теперь будет пло-охо…
   Шура в глубине души не понимала мать. Умер ее не враг, конечно, но обидчик. Почему она так страдает?
   Потом поняла. Противостояние характеров создавало напряжение, которое ее питало. Мать получала адреналин, которого так не хватало в ее однообразной старушечьей жизни. Мать не была старухой. Она была молодая, просто долго жила. За неимением впечатлений, мать питалась противостоянием и по-своему любила Павла. Как собака хозяина. Она чувствовала в нем лидера.
   Если бы полковник слышал, как теща будет его оплакивать. Как тосковать…
   Дочь Шуры уехала с мужем в Австралию. Что они там забыли?..
   Дочь уехала. Павел умер. Шура и мать остались вдвоем, в просторной генеральской квартире.
   Мать умерла через год. Видимо, полковник ее позвал. Ему было там скучно одному. Не с кем меряться силами.
   Мать заснула и не проснулась. Может быть, не заметила, что умерла. Легкая смерть была ей подарена за тяжелую жизнь.

   Шура осталась одна. Пробовала завести кота, но кот сбежал. Надо было кастрировать, а жаль. Зачем уродовать животное в своих человеческих интересах…
   Как трудно жить одной, когда не с кем слова перемолвить. Единственная отдушина – телевизор. Щура подсела на телевизор, как наркоман на иглу. Прямо тянуло. Но и в телевизоре – жуть и муть. Воруют, убивают из-за денег. Получается, что деньги дороже жизни. Деньги стали национальной идеей. Раньше шли на смерть за веру, царя и отечество. А теперь – за горсть алмазов, за нефтяную скважину. Нацию перекосило. Все продается, и все покупается, включая честь и совесть. А депутаты рассматривают власть как личный бизнес. До страны никому нет дела.
   Шура любила советские фильмы семидесятых годов. И тосковала по семидесятым годам. Там была молодость, мама, Павел, который был тогда старший лейтенант, сокращенно старлей. Он ухаживал, приходил в дом. И мама готовила грибной суп из белых сухих грибов. Какой стоял аромат! У матери были вкусные руки. В ней был запрятан кулинарный и человеческий талант. И все, что она ни делала, – все было так ярко, необычно. И звездочки всегда горели в ее карих глазах. Глаза были острые, жаркие, яркие. Ах, мама…

   Шура влезла на свой пятый этаж. Возле батареи притулился седой мужик, похожий на инженера семидесятых годов, в искусственной дубленке.
   Вообще-то инженер – не негр, обычный человек, и никаких особых примет у инженера не бывает. Тем не менее скромность, покорность судьбе, невозможность изменить что-либо – все это читалось в глазах сидящего человека.
   – А что вы здесь делаете? – спросила Шура.
   – Греюсь, – просто сказал инженер.
   – А почему здесь?
   – Последний этаж, – пояснил инженер.
   – Ну и что? – не поняла Шура.
   – Меньше народа. Не выгонят.
   – А вы что, бездомный?
   – В каком-то смысле, – ответил инженер и добавил: – Не гоните меня…
   – Да ладно, сидите, – смутилась Шура.
   Подумала про себя: чего только не бывает, приличный мужик, сидит, как бомж… Может быть, его кинули с квартирой? Стал жертвой аферистов…
   Шура открыла ключом свою дверь.
   Вошла в квартиру. Разделась. Разобрала сумки. Вытащила бутылку шампанского. Шампанское она пила безо всякого повода. Там был углекислый газ. Он благотворно действовал на сердце.
   Шура предвкушала, как вечером сядет перед телевизором, достанет хрустальный фужер на высокой ножке, и – вот он, желанный покой, вот оно, блаженное одиночество. Оказывается, покой и одиночество – это два конца одной палки. А абсолютный покой и абсолютное одиночество – это небытие. То, чего достигли мама и Павел – самые близкие, самые драгоценные люди.
   Шура разложила продукты по местам: что-то в морозильную камеру. Что-то в холодильник. Крупы – в буфет.
   Инженер не шел из головы. Как это он сидит на лестнице? Все-таки человек. Не собака.
   Шура вышла на площадку. Инженер читал газету.
   – Простите, вы голодный? – спросила Шура.
   Инженер опустил газету. Молчал.
   – Вы когда ели в последний раз? – уточнила Шура.
   – Вчера.
   – Дать вам супу?
   Инженер молчал. Ему одинаково трудно было согласиться и отказаться.
   – Заходите, – пригласила Шура.
   Он поднялся. На нем были черные джинсы, дорогие ботинки. Бомжи так не одеваются. Инженер был похож на породистую собаку, потерявшую хозяина. На лице глубокие морщины, нос чуть-чуть лежал на щеках, как у актера Бельмондо. Лицо мужественное, а улыбка детская и большие синие глаза. Его было совершенно не страшно пригласить в дом. Лицо – как документ, очень многое сообщает о человеке. И видящий да увидит.
   Муж Павел, например, обладал лицом, по которому сразу становилось ясно: честный, порядочный человек. А какие лица у сегодняшних политиков? Себе на уме. Именно себе. Фармазоны и хитрованы.
   Инженер вошел. Снял ботинки.
   Шура достала ему тапки – не Павла, нет. Гостевые, страшненькие.
   Инженер прошел в кухню. Сел к столу.
   Шура достала водку. Поставила рюмку в виде хрустального сапожка. Налила полную глубокую тарелку супа харчо. Там рис, баранина, чеснок. Энергетический запас супа довольно мощный. На день хватит.
   Инженер опустил голову и начал есть. Шура села напротив, с вопросами не приставала, но и удержаться не могла.
   – Вы приезжий? – спросила она.
   – Нет. Я москвич.
   – А чем вы занимаетесь?
   – Бомжую, – просто сказал инженер.
   – А почему?
   – Так вышло.
   Он закончил тарелку. Откинулся на стуле.
   – Моя жена умерла. Дочь влюбилась в бандита. Привела его в дом. А бандит меня выгнал. «Уходи, – говорит, – а то убью». Ну, я и ушел.
   – Куда?
   – В никуда.
   – Давно?
   – Десять дней.
   – А где же вы спите?
   – На вокзале.
   – А у вас что, нет друзей?
   – Есть. Но мне неудобно.
   – Что «неудобно»?
   – Того, что Таня привела бандита. Но Таня и сама не знает. Он ей врет.
   – А вы почему не сказали?
   – Таня беременна, ей нельзя волноваться.
   – А вы в милицию не обращались?
   – Тане он сейчас нужнее, чем я. Она его любит. И он ее тоже.
   – Какая может быть любовь у бандита?
   – Такая же, как у всех остальных. Они тоже люди.
   – Они – плохие люди, – поправила Шура.
   – Они – другие.
   – Вы странный… – сказала Шура. – Вас выгнали из дома, а вы пытаетесь его понять. Толстовец какой-то…
   – Если бы у меня были деньги, я бы снял квартиру. Но все деньги ушли на болезнь жены. В смысле, на лечение. А зарплата у меня – стыдно сказать.
   – Вы не старый. Могли бы поменять работу.
   – Он отобрал у меня паспорт. Я полностью выпал из учета.
   – Какое безобразие! – возмутилась Шура и даже ударила рукой по столу. – Хотите, я с ним поговорю?
   – С кем? – не понял инженер.
   – С бандитом.
   – И что вы ему скажете?
   – Скажу, что он… не прав.
   – Это серьезный аргумент. – Инженер улыбнулся. Встал. – Большое спасибо.
   – Подождите. Хотите еще? Впрок…
   – Я впрок не ем. Я как собака.
   Инженер вышел в прихожую. Надел свои ботинки.
   Шуре стало его жалко. Куда он сейчас пойдет, выкинутый и бездомный…
   – А вы не врете? – неожиданно спросила она.
   – Нет. А почему вы спросили?
   – Все это так неправдоподобно…
   – Да, – согласился инженер. – Жизнь иногда предлагает такие сюжеты, что никакому писателю-фантасту не придумать.
   Инженер надел свою дубленку. Стоял с шапкой в руке.
   От него исходила спокойная мирная энергия. И это было странно. Человек в стрессовой ситуации ведет себя совершенно адекватно, как будто все происходит не с ним, а с кем-то. А он – только свидетель.
   А как бы повел себя Павел на его месте? Прежде всего он никогда не оказался бы на его месте. Однако поди знай…
   – Заходите завтра, – неожиданно пригласила Шура.
   – Во сколько?
   – Так же, как сегодня. В шесть часов вечера. Я сварю вам борщ на мясном бульоне. Вы должны есть горячее хотя бы раз в день.
   – Спасибо, – сдержанно отозвался инженер. В его глазах стояла благодарность, но без подобострастия. – Я приду.
   Он ушел. Шура не могла понять: почему она его не задержала? Пусть бы переночевал. У нее есть свободная комната и диван. Поспал бы нормально… Но Шура была из первой половины прошлого века. Можно считать, из мезозоя. Их поколение было воспитано иначе, чем перестроечное.
   Инженер – тоже из мезозоя, и может статься, что он больше не появится. Постесняется.
   Шура решила не думать, чтобы не расстраиваться, но борщ сварила, на всякий случай. Положила в кастрюлю большой кусок мяса с сахарной косточкой, а дальше все – как мама: лимон, чеснок, зелень и ложку сахара. Сахар – это главное, он выявляет спрятанный вкус. Такой борщ невозможно есть одной. Просто кощунственно. Это все равно, что сидеть одной в зале и слушать божественную музыку. Нужно объединить со-переживание. Со-чувствие. Одиночество – это отсутствие «СО»…

   Инженер явился ровно в шесть часов. В его руках была веточка вербы. Сорвал по дороге.
   Шура поставила веточку в бутылку из-под кефира. Через несколько дней почки набухнут, и вылупятся пушистые комочки. Это лучше, чем формальные гвоздики.
   Инженер стеснялся, но меньше, чем в прошлый раз. Он не был так скован. Потрогал розетки. Заметил, что одна из них греется. Это опасно. Он проверил проводку. Потом попросил отвертку и укрепил розетки, чтобы прилегали плотно.
   – Где вы ночевали? – спросила Шура.
   – В приемном покое, – ответил инженер.
   Неподалеку находился роддом. Может быть, там решили, что он чей-то папаша или дедушка.
   «Как изменилось время, – подумала Шура. – Приличные люди бомжуют, а бандиты живут в их домах». Раньше криминалитет не смешивался с интеллигенцией. Существовали на разных территориях, в разных человеческих слоях.
   А сейчас все смешалось. Бардак, да и только. И непонятно – как этому противостоять. Никак. Если только объединиться.
   – Послушайте, – сказала Шура. – Так продолжаться не может. Вы должны обратиться в милицию. Пусть его арестуют.
   – И моя дочь останется одна, – продолжил инженер.
   – Но вы имеете право на свой угол в доме. Вы должны прийти и остаться.
   – И он меня убьет…
   – Но ваша дочь… Как она это терпит?
   – Она не знает. Хорошо, что моя жена умерла. Не дожила до этого позора. Она у меня была с идеалами. Секретарь партийной организации.
   – А вы?
   – Я никогда в партии не состоял.
   – А где вы работали?
   – В НИИ. Главный инженер проекта. Сейчас этого НИИ больше нет.
   – А инженеров куда?
   – Кто куда. Некоторые уехали. Некоторые ушли из профессии. Квартиры ремонтируют. Чипсами торгуют.
   Позвонили в дверь.
   Шура открыла и увидела свою соседку Римму Коробову.
   – У тебя ликер есть? – спросила Римма.
   – Нет. Шампанское есть.
   – Мне ликер нужен. В пирог добавить.
   Шура задумалась.
   – А бальзам подойдет? У меня есть мордовский бальзам.
   – Надо попробовать.
   – Проходи, – пригласила Шура.
   Римма прошла в дом. Увидела инженера.
   – Здрасьте, – удивилась Римма. Она не предполагала мужчин в доме Шуры.
   – Это мой родственник, – представила Шура. – Из Украины. Познакомьтесь.
   – Римма…
   – Олег Петрович. Алик…
   «Внука ждет, а все Алик… – подумала Шура. – Инфантильное поколение…»
   Римме было сорок лет. Год назад ее бросил муж Володька. Разбогател и бросил. Наши мужчины дуреют от денег. Считают, что им все можно.
   Володька и раньше прихватывал на стороне, но все-таки имел совесть. А последнее время гулял напропалую, думал, что Римма все будет хавать за его деньги. Но Римма не стала хавать. Сказала:
   – Пошел вон.
   И Володька пошел вон.
   Римма не ожидала, что он воспользуется. Думала, что все-таки одумается. Но Володька брызнул как таракан. Его уже поджидала какая-то старшая школьница, на двадцать пять лет моложе. Сейчас это модно. У современных мужиков проблема с потенцией, и наличие рядом молоденькой телки как бы отрицало эту проблему. Молодая подружка была чем-то вроде значка, вернее, знака качества.
   Римма вся почернела, обуглилась, как будто выпила соляной кислоты и все в себе сожгла. Шура ее жалела, но скрывала свою жалость. Римма не терпела сочувствия. Гордость не позволяла. Но постепенно лицо ее светлело. Римма выживала.
   – Садись с нами, – предложила Шура.
   Римма села. Спина у Риммы была прямая. Шея высокая. Головка маленькая, засыпанная чистыми душистыми светлыми волосами. Непонятно, что надо было этому Володьке с короткими ногами и оттопыренной задницей. И ходил, приседая, будто в штаны наложил.
   Шура не любила этого предателя Володьку, но помалкивала. Римме было одинаково неприятно, когда ругали или хвалили ее бывшего мужа.
   Ругали – значит, обесценивали ее прошлое. Хвалили – значит, крупная рыба соскочила с крючка. Шура помалкивала. Она знала, что все канет в прошлое. Не сразу, но канет. Целая жизнь имеет конец, не то что какой-то Володька…
   Шура достала шампанское. Алик ловко открыл. Разлил по фужерам.
   – Это мой родственник, – еще раз сказала Шура. – С Украины приехал. Работу ищет.
   – С Украины? – удивилась Римма. – А я думала: вы еврей.
   – Одно другому не мешает, – сказал Алик. – На Украине много евреев. Они всегда селятся там, где тепло.
   – Их автономная республика Биробиджан, – возразила Римма. – Там холодно.
   – Так там их и нет. Может быть, один или два.
   – А вы какую работу ищете? – спросила Римма.
   Алик растерянно посмотрел на Шуру. Он не умел врать.
   – Ремонт, – нашлась Шура.
   – А обои можете переклеить?
   – Легко, – сказал Алик.
   – А напарник у вас есть?
   – А зачем напарник? – спросила Шура. – Лишние деньги бросать. Сами поможем.
   – А вы машину водите? – спросила Римма.
   – А зачем тебе? – поинтересовалась Шура.
   – Кольку в школу возить. Я не в состоянии просыпаться в полседьмого.
   – Я вожу машину, – сказал Алик. – Но у меня ее нет.
   – У меня есть. У меня есть все: квартира, машина и деньги.
   – Только счастья нет, – вставила Шура, хотя ее не просили.
   – А я и не хочу, – спокойно сказала Римма. – Там, где счастье, там – предательство.
   Алик задумался. Дочь получила счастье и предала отца, хоть и невольно. Счастье – товар самый ценный и самый нестойкий.
   – А где вы будете жить? – Римма смотрела на Алика.
   – У меня, – торопливо ответила Шура.
   – А вы можете иногда у меня ночевать? Я поздно прихожу. Колька боится один оставаться.
   – Переночую, – согласился Алик.
   – А утром – в школу отвезти. Потом из школы забрать. Ну, и уроки с ним выучить.
   – А ты что будешь делать? – спросила Шура.
   – Работать. Жить. Вовка выплачивает денежное пособие, а сам свободен, как ветер. А я тоже хочу быть свободна и не смотреть на часы. Мне надо жизнь выстраивать с нуля.
   – Значит, Алик – усатый нянь? – спросила Шура.
   – А что особенного? Мальчику нужен мужчина.
   – Соглашайтесь! – постановила Шура.
   – Питание, проживание и зарплата, – перечислила Римма.
   Алик моргал глазами. Его судьба подпрыгнула, перевернулась, сделала сальто-мортале. И встала на ноги.
   – Можно попробовать… – неуверенно согласился он.
   Шура разлила шампанское по бокалам. Включила магнитофон. Потекла музыка. Танго.
   – Белый танец! – объявила Шура.
   Римма встала и пригласила Алика. И тут случилось маленькое чудо. Алик танцевал очень хорошо и заковыристо. Он ловко опрокидывал Римму на руку, и его рука под спиной была сильная, устойчивая. Потом он слегка подкидывал Римму и припечатывал ее к своему плечу. И плечо тоже было твердое, как литое. На такое плечо не страшно опереться.
   Жизнь вставала на рельсы. Худо-бедно, да вывезет. А может, и не худо-бедно. Главное – объединиться и противостоять.
 //-- * * * --// 
   Вечером Римма привела Кольку и куда-то смылась. Алик, Шура и мальчик остались втроем. Смотрели телевизор. Обменивались впечатлениями. «СО» вернулось в дом после долгого отсутствия. И казалось, что это не трое сирот: вдова, брошенный ребенок и король Лир, а полноценная семья – встретились и воссоединились после долгой разлуки.


   Коррида

   – Внимание! Мотор! Начали!
   Сережа Кириллов пошел по дороге, как идет пьяный человек. Не актер, играющий пьяного. А именно пьяный: с напряженной спиной, неточными ногами.
   Аникеев подумал, что Сережа успел где-то выпить с утра или не протрезвел с вечера. Это не имело значения. Шел он замечательно, и в душе Аникеева зажглись радость, веселая сосредоточенность и азарт. Должно быть, похожее чувство испытывает гончая собака, верно идущая по следу.
   Аникеев махнул рукой. Ярко-красный «жигуль» хорошо взял с места. Хорошо пошел… Сейчас должен быть Сережин прыжок. Сережа должен отскочить как от удара. «Жигуль» должен проехать, не останавливаясь… Скрежет тормозов… Сережа отскакивает, но почему-то не в сторону, а вперед. Падает. Лежит лицом вниз, припав щекой к дороге. Лежит хорошо, не как актер, играющий аварию, а как сбитый машиной человек. Но почему машина остановилась? Она должна идти дальше и не сбавлять скорость… А машина стоит, и шофер положил голову на руль. Отдохнуть, что ли, решил?
   Аникеев стоял, ничего не понимая, и вдруг почувствовал: что-то непостижимое разлилось в воздухе. И птицы отлетели. Он растерянно обернулся. Съемочная группа застыла – каждый в своей позе, со своим выражением лица, будто в детской игре «замри-отомри». Через мгновение все задвигалось, устремилось к дороге.
   Аникеев протолкался сквозь спины, плечи.
   Сережа лежал расслабившись, как во время йоговской гимнастики. И по тому, как покорно прислонился лицом к дороге, чувствовалось – это не человек. Это тело.
   Районная больница выглядела неубедительно. Но хирург, молодой и серьезный, производил впечатление. А даже если бы и плохое… Выхода не было.
   Сидели на деревянной лавке в закутке, где принимают передачи. Съемочная группа разбилась на маленькие группки, жались, как козы. Лица у всех были разнесчастные. Сережу любили. А даже если бы и не любили…
   Аникеев подумал: хорошо, что сейчас нет Сережиной жены Светланы. Она бы учинила самосуд и всех истребила без суда и следствия: сначала шофера Пашу Приходько, потом бы его, Аникеева, а потом сама бы повесилась на крюке. А может, плохо, что Светланы нет. Она не разрешила бы Сереже пить. Или не разрешила сниматься пьяным. И все было бы сейчас по-другому: отсняли бы финальную сцену. И самые первые кадры – те, что идут до титров.
   Сережа не взял Светлану в экспедицию, потому что хотел отдохнуть от ее любви и сильного характера. Светлана – профессиональная жена. У нее нет другой профессии и другого призвания, кроме Сережи. И если бы Сережа, например, стал непьющий, нормальный, положительный товарищ – Светлане просто нечего было бы делать на своей должности. И очень может быть, она бы с нее ушла.
   Таких женщин Лилька называет крестоносцы, и удивительно, как эти крестоносцы находят свои кресты.
   Время тянулось настолько медленно, что практически не двигалось. Оно остановилось и стояло в этой деревянной больничке, пропахшей старым хлебом.
   Можно было обо всем подумать. Аникеев сидел и думал беспорядочно то об одном, то о другом. О том, например, что если его посадят в тюрьму, то Лилька будет ждать и Славку воспитывать правильно. А может, даже отдаст Славку старикам и сама припрется на поселение. Будет околачиваться за колючей проволокой с несчастным лицом, чтобы Аникеев наглядно видел, что она его любит и страдает. А ему было бы легче? Ну конечно…
   Потом стал думать: посадить, конечно, не посадят, потому что виноват актер. Все было рассчитано. Техника безопасности соблюдена. Машина должна была пройти на полметра позади Сережи. Сережа должен был отскочить, но он не отскочил и, более того, нарушил эти пятьдесят сантиметров. Не дал дорогу машине. Так что посадить не посадят, но могут лишить права постановки. Все-таки человеческая жизнь есть жизнь, и нельзя сделать вид, что ничего не случилось. Нужно кого-то наказать. Да и Светлана за этим делом проследит, можно не сомневаться.
   Лишиться права постановки и сесть в тюрьму для Аникеева было примерно одно и то же. Он не умел жить вне работы и, где проводить свое свободное время – в кругу семьи или на лесоповале, – ему было почти все равно. По-настоящему он любил только вымышленный мир, который сам придумал, сам записывал на бумаге, а потом снимал на пленку, а потом монтировал в фильм. А потом, в срок сдачи, он надевал строгий костюм, белую рубашку с модным галстуком – садился и смотрел. И все. Дальше шли премьеры, банкеты, пресса, кинопанорамы, призы, заграничные поездки, но все это не имело отношения к той, вымышленной жизни, а значит, было неинтересно. Отсняв фильм, Аникеев терял к нему всякий интерес, как к отшумевшей любви, когда смотришь и не понимаешь: что ты раньше здесь находил? Он уже заболел новым замыслом, и этот новый замысел казался ему самым значительным изо всего, что он делал до сих пор. И единственное, чего Аникеев в этих случаях боялся: умереть раньше, чем закончит работу. Главное – закончить, а потом – хоть потоп! И жизнь он любил только за возможность уйти от нее в свой вымышленный мир. А реальный мир он не любил и побаивался. Реальностью занималась Лилька.
   Зачем гончая идет по следу? Не затем же, что ей, собаке, так уж нужен заяц. Она обойдется и без зайца. И не для хозяина, то есть, конечно, для хозяина. В большей степени для него. Но в основном потому, что гончая собака – это гончая. И никакая другая. И ее назначение – природа, погоня, ошеломляюще острый нюх – стихия катастрофических запахов и тот единственный, различимый среди всех, заставляющий настигнуть. Победить. И принести хозяину. И когда гончая возвращается домой, в свою конуру или на подстилку в доме, туда, где она живет, то остаток дня она проводит как обыкновенная собака – дворняга или болонка. И она пережидает этот кусок времени, чтобы дождаться следующего рассвета, когда снова лес, и след, и ощущение, которого не знает ни одна собака.
   Так и Аникеев. Вне работы он скучал, перемогался, был занудливым, не любил застолья. Ну, сядешь за рюмкой. Ну, выслушаешь чью-то точку зрения по поводу чего-то. Ну, изложишь свою точку зрения, которая может совпадать с мнением предыдущего оратора, а может быть противоположной. Ну, даже если поспоришь и в ссоре родишь истину. Ну и что? Что это за истина? И что изменится в мире, оттого что ты на нее набрел?
   Надоело говорить, и спорить, и любить усталые глаза. То ли дело сделать в воздухе жест, одной кистью, как фокусник – и на развернутой ладони твои герои. Еще жест – куда-то за ухо, и вот герои уже живут по своим собственным законам и все время спрашивают: почему? А он, Аникеев, должен за них думать – почему так, а не по-другому.
   Аникеев вывел два собственных закона, по которым он разрабатывал характеры: математика и интуиция. Характер – это судьба. А всякая судьба подчиняется математической логике, и ее можно высчитать. Потому что причины и следствия стоят в строгой зависимости друг от друга и ничего не бывает «вдруг». Наверняка это открытие уже существует, и какой-то ученый уже имеет патент, но Аникеев дошел до этого открытия самостоятельно, своим умом. Если взять за исходную точку определенный человеческий поступок, то потом можно точно высчитать – чем это кончится для данного характера. Народная мудрость этот закон сформулировала так: что посеешь, то пожнешь. Если бы этой пословицы не существовало в фольклоре, Аникеев дошел бы до нее своим умом и именно так бы ее и сформулировал.
   Математика – это то, что можно объяснить. А интуиция – это то, чего объяснить нельзя. Пока нельзя. Аникеев предполагал, что интуиция – это тоже математика, но другая, основанная не на цифрах, а на чем-то, что еще не изучено, но наверняка существует в природе и будет со временем обязательно и оформлено в закон.
   Например, Аникеев был точно уверен, что с Сережей скоро что-то произойдет. Сережа и математически, и интуитивно шел к своему концу. Отсюда этот взгляд, исполненный трагизма. Плохое слово «исполненный». Но именно исполненный, полный и переполненный тревогой, тоской. Отсюда эта иссушенность, злость, нежная душа. Отсюда эта детская линия рта. Прекрасная игра. Он играл, перевоплощался как никогда, всею силой своего таланта – и это тоже было как перекаливание лампы перед концом.
   А как его любили женщины… Когда встречали эти глаза, этот рот – всем, даже самым гордым и порядочным женщинам хотелось прижать к себе, притиснуть руками, обшептать растерянное лицо: «Тихо, тихо, успокойся, все будет хорошо…» И прижимали. И шептали. И он слушал, а потом уходил. Просачивался, как песок сквозь пальцы. Только что был. И нет. Плевать ему на этих женщин, на их надежды. И на себя в том числе. Он болел равнодушием. А теперь вот гибнет – и плевать ему на то, что мог бы пожить еще сорок лет. И на картину плевать. И на Аникеева.
   Природе не безразлично – поэтому, когда он упал, что-то непостижимое разлилось в воздухе. И птицы отлетели. А Сережа припал щекой к дороге и отдыхает. Ото всех и ото вся. Лежит себе без сознания и ничего не осознает: ни боли, ни ответственности.
   А как быть с картиной? Что делать дальше? Искать другого актера и переснимать весь материал? Или доснять то, что осталось, с дублером? Натурные съемки на реке можно снять с дублером. Найти такую же тощую фигуру, посадить в лодку – и все дела. Но павильон… Крупные планы. Нужны Сережины глаза. А где их взять…
   Может быть, законсервировать картину, скажем на год, и подождать Сережу, если он останется жив. Но что будет через год? Через год Аникеев может не захотеть вернуться к этой картине. Он может стать другим, и то, что занимает его сегодня, через год может показаться полной белибердой. Мурой собачьей. А может, через год Лилька бросит или усталость грянет в сердце. А снимать с усталым сердцем – все равно что идти по следу с насморком. Гончая бежит и ничего не слышит. Бежит, только чтобы видели, что она бежит. Нет. Откладывать нельзя. И если его не лишат права постановки, надо будет заменить Сережу другим. Но другой – это другой. Другая картина.
   …Что было вначале? Водка или равнодушие? Что причина, а что следствие? Понимая все, Аникеев понимал и то, что Сережа не может не пить. Водка бросала его оземь и ниже – в преисподнюю. А творчество возносило как угодно высоко. К самым звездам. И только в выси понимаешь, как тянет преисподняя. И только в преисподней знаешь, как зовут звезды. Вот эти расстояния – от самого дна до космоса – были необходимы его душе, и только они спасали от равнодушия. И не спасли. А сейчас поднимется хипеж, дойдет до начальства, начнут разбираться, ставить «классические вопросы»: «кто виноват?» да «что делать?».
   Математика и интуиция. Вот и все. Что посеешь, то пожнешь.
   Ассистентка по актерам Зина сбегала в магазин и принесла килограмм пошехонского сыра и серый хлеб. Хлеб был свежий, с хрустящей коркой, какого-то особого помола. Такого не было в Москве.
   Аникеев взял в руки кусок хлеба, хотел откусить, но не мог. Не кусалось и не глоталось.
   Перед глазами все время, как навязчивый рефрен, прокручивается мгновение, когда Сережа летит и падает. Летит довольно нелепо. И падает очень тяжело. Если бы вместо Сережи был каскадер, как планировали накануне съемок, то каскадер отскочил и упал бы ловко и даже красиво, как циркач. А правда – это правда.
   Аникеев вдруг вспомнил, что оператор стрекотал камерой до тех пор, пока все не побежали к дороге. Значит, он снял гибель Сережи, и этот документальный кусок можно будет использовать в картине. А поскольку сцена гибели героя – финальная сцена, то конец получится сильный. То смятение, соучастие в несчастье, которое заставило людей застыть, а птиц отлететь, передалось и на пленку. А значит, достанет зрителей. Кино окончится, свет зажгут, а зал все будет сидеть, как в детской игре «замри». Потом в конце концов выйдут на улицу, на свежий воздух, а все равно будут двигаться, как сомнамбулы. Чужое горе будет держать за шиворот.
   Надо будет посмотреть материал, и если нет брака в пленке, то конец – есть. А это – полдела. Как говорил мастер в институте: «Конец – делу венец». Еще мастер говорил: «Сюжет. Учтите, самое главное – сюжет. Зритель идет не на актеров, а на историю. Актер ничего не сможет сделать, если нет истории. Если вы хотите проверить, готов сюжет или нет, посадите кого-нибудь перед собой, все равно кого, и расскажите ему фильм в двух словах. Если расскажется и будет интересно, значит, сюжет готов. Если начнете мекать, пекать и объяснять – значит, не додумано. Думайте дальше…»
   Многое из того, чему учили во ВГИКе, не пригодилось. Но этот мастерский совет Аникеев проверил не раз на собственной шкуре и на опыте других. Он убедился: любое отвлечение от сюжета – философское, эстетическое, эмоциональное, какой угодно поток сознания, всплески гения – все это возможно лишь внутри жестко сколоченного сюжета. Любые, самые бескрайние воды должны иметь свои берега, а иначе – всемирный потоп. Иначе – провал.
   Провалиться легко. А восстановить свое имя – практически невозможно. Будут говорить: «Какой Аникеев?» «А-а-а… Это тот…» И дальше следует мимика и жест, означающий недоверие. Больше всего на свете Аникеев боялся эпидемии недоверия. Боялся провала. Тогда придется ходить с прямой спиной, гордо вскинутой головой: не просто Алеша Аникеев – два Алеши, пять Алеш, местный миллионер Алеша – чтобы другие не догадались, что он и сам в себя не верит, что его практически больше нет.
   Провалиться для Аникеева – это значит умереть душой, той частью, где живет интуиция. И тогда уже гончая – это не гончая, а просто биологическая особь на четырех лапах, с хвостом и зачем-то длинными ушами.
   Аникеев боялся провалиться каждый раз, и каждый раз ему казалось, что это уже происходит, и каждый раз он недоумевал, когда картина все-таки удавалась. Примерно похожее недоумение он испытывал, глядя на Славку. Он не понимал, что этот самостоятельный пятилетний человек с руками, ногами и головой отпочковался от него, является его частью, так же ходит и так же плачет.
   – Зина! – окликнул Аникеев.
   Ассистентка по актерам Зина поднялась с лавки и подошла к Аникееву. Она была похожа на французскую певицу Мирей Матье, но похуже – без успеха и без нарядов.
   – Давай выйдем, – попросил Аникеев.
   Вышли из больницы.
   Аникеев прищурился от обилия света и предметов. Избы, куры, мужики в черных кепках и темных пиджаках – жилистые и нетрезвые. Бабы во фланелевых халатах, как в плащах. Это была их верхняя одежда. Небо и земля, голубое и зеленое навязчиво лезло в глаза.
   – Что? – спросила Зина.
   – Я тебе сейчас сюжет расскажу, в двух словах. А ты послушай и скажи: где скучно?
   – Какой сюжет? – не поняла Зина.
   – Наш сценарий.
   – Так я ж его знаю. Я ж его читала сорок раз.
   – Еще бы ты его не читала… Ты меня не понимаешь. Я расскажу тебе очень коротко. Конспект. Мне надо проверить на слух некоторые вещи.
   – Сейчас? – не поверила Зина.
   – Сейчас.
   Зина посмотрела Аникееву в глаза и увидела, что он уже работает и остановить его невозможно. Это все равно что ставить спичечный коробок на ходу пассажирского поезда.
   – Жестокий мир, жестокие сердца… – проговорила Зина, как бы извиняясь перед собой. – Ну давайте.
   – Значит, так. Я буду рассказывать, а ты, если что-то непонятно, спрашивай: «Почему?» Договорились?
   – Договорились.
   Мастер из ВГИКа все время учил спрашивать себя и героев: «Почему?» Должно быть точное обоснование – почему так, а не по-другому, потому что там, где нарушается «почему» – нарушается правда, а если нарушается правда – то это начало провала.
   – Я слушаю, – приготовилась Зина.
   – Герой, инженер тридцати пяти лет, летом в воскресенье возвращается с родительского дня. Был у ребенка в лагере. Вечером едет обратно.
   – Почему? – спросила Зина.
   – Что «почему»?
   – Вы велели спрашивать: «Почему?»
   – Я велел спрашивать там, где непонятно. А не вообще спрашивать.
   – Я не поняла, – извинилась Зина и вцепилась в Аникеева внимательными зрачками.
   – Смеркается. Пустынное шоссе. Откуда-то из мрака возникает движущийся предмет. Герой не успевает ни свернуть, ни притормозить. Сбивает человека и едет дальше.
   – Почему?
   – Растерялся. Испугался. Драматический шок.
   – Понятно.
   – Это понятно? – проверил Аникеев.
   – Так может быть. Я бы тоже испугалась.
   – Дальше… – Аникеев вдохновился Зининой поддержкой. – Возвращается домой. Ложится спать с женой и всю ночь боится, что за ним придут.
   Зина кивнула.
   – Утром он идет на работу и весь день боится, что за ним придут.
   Зина торопливо сморгнула несколько раз. Глаза устали от внимания.
   – После работы герой домой не вернулся. Пошел к Тамаре – сотруднице из отдела. Наврал с три короба про любовь и остался у нее.
   – Почему?
   – А куда он денется? Ему же надо где-то прятаться.
   – А Тамара его любила?
   – Она его очень любила.
   – А он ее любил?
   – Он ее совершенно не любил. Он любил свою жену.
   – Почему?
   – Что «почему»? Потому что одних любишь, а других нет. Это же избирательное чувство.
   – Понятно… – Зина почему-то стала смотреть в землю.
   Аникеев заподозрил, что у нее свои «почему» и в этом сюжете она выясняет что-то для себя лично.
   – Интересно? – спросил Аникеев.
   – Да. Конечно, – спокойно сказала Зина, и чувствовалось, что она проецирует историю на свою жизнь. Это хороший признак. – А дальше?
   – Дальше – как в математике. Трусость порождает ложь. Ложь порождает другую ложь. Другая ложь – подлость. Нравственные ценности девальвируются. Герой бросает Тамару и бежит из Москвы, забивается куда-то в середину страны, в глухую деревеньку, забытую Богом и людьми. Нанимается работать бакенщиком. Сидит ночью в лодке посреди реки. А днем спит. В сущности, прячется, как зверь.
   – С ума сойти… – посочувствовала Зина.
   – Вот именно. А ночью – один. Только вода да небо со звездами отражаются в реке. И вот сидит он среди звезд, делать нечего – думай сколько хочешь. Осмысляй.
   – Почему?
   – Человеку свойственно думать и осмыслять свою жизнь. А думать больно. Он стал брать в лодку самогон, чтобы глушить себя. Чтобы не думать и не осмыслять.
   – Понятно, – согласилась Зина.
   – Понятно? – переспросил Аникеев.
   – Ну конечно.
   – И вот однажды он возвращается домой на рассвете. Под самогоном. Выходит на шоссе. Плетется, как движущийся предмет. Его сбивает какая-то машина, «Жигули» красного цвета. И уходит.
   – Коррида, – задумчиво проговорила Зина.
   Аникеев нахмурился. Не понял.
   – Красный цвет в автомагазине называется «коррида».
   – При чем тут «коррида»? Тебе было интересно?
   – Очень интересно, – удрученно сказала Зина. Когда ей что-то нравилось, она не ликовала, а уставала. Аникеев знал эту ее черту.
   – А понятно про что?
   – Конечно, понятно. Человек и совесть.
   Аникеев уперся глазами в пространство и вдруг сказал:
   – А что, если фильм назвать «Коррида»?
   – Коррида – это бой быков.
   – Ну и что? Здесь тоже бой быков: поступки и возмездие.
   Из больницы выскочил директор и энергично махнул рукой.
   Зина и Аникеев устремились обратно.
   Посреди предбанника стоял хирург.
   – Перелом основания черепа, – сказал хирург.
   Аникеев смотрел на него не спуская глаз, и хирург не мог повернуться и уйти.
   – Бывает, что живут, – неопределенно сказал он. – У моего отца во время войны был перелом основания черепа. Он упал с самолета.
   – С неба? – спросил помреж.
   – Ну а откуда же? – удивился хирург. – Конечно, с неба.
   – А сейчас? – спросила Зина.
   – Директором института работает.
   «Директор института, – почему-то подумал Аникеев. – А сына не мог в Москве устроить…»
   Аникеев не умел сразу выключиться из работы и какое-то время, глядя на хирурга, думал о том, что сюжет рассказался и никаких провисаний не было. Кроме одного места. Он помнил все время, но забыл. Надо обязательно вспомнить… А! Вот! Вспомнил…
   Аникеев повернулся к Зине:
   – А как ты думаешь, кого он сбил в первый раз?
   – Кто? – шепотом спросила Зина.
   – Герой. Когда он ехал из пионерского лагеря. Кого он сбил? Пьяного? Или десятиклассницу? Или старуху?
   – Я не могу сейчас думать об этом. И пожалуйста, не спрашивайте больше ни у кого.
   – Извини… Но мне кажется, он должен сбить кого-то нейтрального.
   – Козу.
   – Козу? – Аникеев помолчал. – Ну, это глупости. Зритель просто обидится.
   – А сколько он будет лежать? – тихо спросила костюмерша Оля.
   – Пока что я не знаю, будет ли он жить, – ответил хирург.
   Стало тихо, будто камнем придавило. На Олином лице всплыла растерянная улыбка, которая читалась как гримаса.
   Аникеев почувствовал, почти физически, как весь белый свет сошелся клином на лице хирурга, на этой маленькой больнице. Было невероятно осознать, что за стенами есть еще какая-то другая жизнь. Есть леса и квадраты полей, дома, звери, люди, голубое и зеленое, и палевые ромашки, которые так долго не вянут, если их поставить в банку.
   Хирург ушел.
   Все остались стоять, погруженные в оцепенение. Каждый мысленно вернулся в ту проклятую роковую секунду, которая расколола Сережину жизнь на две части: «до» и «после». И каждый чувствовал себя виноватым.
   Оператор стоял, сцепив за спиной руки. У него было такое лицо, будто несчастье случилось с его собственным сыном и будто его сын, а не Сережа лежит сейчас с переломом основания черепа.
   Актриса Тамара, играющая Тамару, подошла к оператору (Аникеев всегда называл героев картины именами актеров, чтобы актерам было легче отождествлять себя с героями). Тамара и оператор поссорились неделю назад и с тех пор не разговаривали. Каждый выдерживал характер. Но сейчас Тамара решила больше не проявлять характер, вернее, проявить другой характер – женственный и благородный, и в этом новом качестве подошла к оператору и постучала пальцем о его палец. Оператор обернулся, увидел Тамару и тотчас отвернулся обратно с несколько обиженным лицом, дескать, я переживаю, а ты мне мешаешь. Потом вспомнил, что все-таки они с Тамарой в ссоре и Тамара преодолела себя, охраняя его мужское самолюбие, и он должен это оценить. Оператор снова повернулся к Тамаре, посмотрел на нее проникновенным, но строгим взглядом, как бы говоря: «Я все понял. Но это потом. Сейчас я переживаю. Всему свое время…»

   Славка Аникеев прогрохотал по булыжной дороге на двухколесном велосипеде. Он несся наперегонки с соседским Виталиком и был настолько занят своим делом, что не заметил отца.
   Аникеев смотрел, как Славка перегнулся через руль, будто хотел обогнать сам себя. Подумал: «Тщеславный. В меня». И ему стало жаль сына. Тяжело всю жизнь выжимать педали, прорываться на крупный план. Но и в массовке тоже тяжело. Только по-другому. Там устаешь от впечатлений, тут устаешь без впечатлений. А в общем, количество плюсов и минусов одинаково в любой жизни.
   Аникеев подошел к своему дому.
   Съемочная группа разместилась в Доме колхозника, а Аникеев с семьей снимал комнату в деревянной избе у одинокой старухи бабы Пани. Лильке казалось вначале, что баба Паня жадная, пока она не сообразила, что баба Паня бедная и ее внимание к деньгам исходит из ее доходов.
   Перед домом росло дерево черноплодной рябины. Лилька варила из нее кисель, и рты у всех были синие.
   Аникеев вошел за калитку. Первой его встречала собака Жулька. Она выбегала и не лаяла, поскольку была сдержанной собакой. Но мотала хвостом с таким энтузиазмом, что Аникеев всякий раз боялся: хвост в конце концов оторвется от основания и улетит на крышу. Так было всегда. Так было и сегодня.
   Потом в доме его встречала Лилька. Глаза ее радостно светились, как у Жульки. И если бы у людей были хвосты, то Лилька махала бы хвостом с таким же неимоверным восторгом.
   – Здорово, гуталин! – Лилька обняла Аникеева и поцеловала его лицо – мелко, поверхностно, будто обнюхала. На ней было странноватое платье-балахон, итальянское, из магазина «Фьеруччи». Он называл ее «чучело-фьеручело».
   – Почему «гуталин»? – устало удивился Аникеев.
   – Потому что «гуталинчик, на носу горячий блинчик, очень кислая капуста, очень сладкий пирожок».
   Лилька относилась к Аникееву, как к Славке, и время от времени разговаривала с ним на детском тарабарском языке, отчего в доме становилось тепло и счастливо.
   Лилька снова обняла Аникеева. Ему вдруг захотелось на ней повиснуть и больше не двигаться. Не производить никаких движений – ни ногами, ни мозгами.
   – Не зови меня «гуталин», – попросил Аникеев.
   – Почему?
   – В детстве у нас на углу сидел чистильщик. Айсор. Мы дразнили его «гуталин».
   Лилька улыбнулась, и ее лицо сделалось похожим на зайца в мультфильме, та же радостная готовность к радости, раскосые глаза и расщелина между передними зубами.
   – Сережа себе шею сломал, – сказал Аникеев, садясь за стол.
   На столе уже стояла тарелка с борщом. Пахло грибами. У Лильки была манера: во все, что она готовила, класть сушеные белые грибы, кроме киселя, конечно. Есть не хотелось, но общая муторность подсказывала, что поесть надо.
   – Перелом основания черепа. Бывает, что живут, – повторил он слова хирурга.
   Лилька медленно осела на диван. Глаза ее стали увеличиваться, и казалось, сейчас выскочат из орбит, упадут на колени.
   – Как? – выдохнула Лилька.
   – Так. Под машину попал на съемке. Пьяный был. Как будто нарочно себя под машину подставил.
   – А Светлана?
   – Что Светлана? Вызвали телеграммой. Перелом-то не у Светланы.
   Лилька смотрела не мигая. Бледная до зелени, с синими губами, она походила на покойника.
   – Это какой-то тихий-претихий ужас… – сказал Аникеев. – Черт знает что… И погода установилась. То две недели шли дожди, все чуть-чуть не спились от безделья. А теперь устойчивое солнце – и вот, пожалуйста. Что делать – просто не представляю! Менять актера – значит все переснимать. А три четверти сметы израсходовано. Кто деньги даст? Никто не даст. Горчица есть? Хорошо, если еще в тюрьму не посадят…
   Суп в тарелке обмелел. На дне лежал кусок мяса величиной с кулак.
   Лилька поднялась, как сомнамбула, принесла горчицу, в которую она тоже добавляла сушеные грибы, измельченные в порошок.
   – Завтра вызову сценариста. Пусть приедет. Пока суд да дело, надо будет сценарий исправить. Правда, у него сейчас обмен квартиры. Ну ничего, перебьется. Может быть, действительно козу, черт его знает… А с другой стороны – он прячется, страдает, гибнет – из-за козы. Глупость какая-то… Как ты думаешь?
   – Что? – не сразу поняла Лилька.
   – Кого он сбивает: человека или козу?
   – Кто?
   – Герой. Ты что, глухая? Когда он едет из пионерского лагеря, с родительского дня, он сбивает движущийся предмет. Помнишь? Она могла быть коза, скажем, по кличке Ромео.
   – Коза женского рода. Джульетта. – Лилькины губы двигались медленно, будто замерзли.
   – Но ведь хозяйка Шекспира не читает… Ты помнишь, если он сбивает пьяного, то получается, что он сбивает как бы себя будущего. Получается кольцо. Сюжет замкнулся. Это и хорошо и плохо. Хорошо, потому что действие идет по спирали. А плохо, потому что в каждой кольцовке есть какая-то формальность… Черт его знает… Надо подумать. А сколько весит коза? Шестьдесят килограммов?
   – Не знаю.
   – Нет. Шестьдесят – это ты. Это как свинья. Коза меньше. Килограммов тридцать. Надо у бабы Пани спросить. Баба Паня! – громко позвал Аникеев.
   Старуха не отозвалась. Аникеев встал и пошел во двор. Он подумал, что в конце сюжета можно придумать заявление в милицию. Одно только заявление от какой-то бабы Пани, которая требует, чтобы ей возместили стоимость убитой козы из расчета два рубля за килограмм. На базаре стоит четыре, но она это в расчет не берет.
   Бабы Пани во дворе не оказалось. Аникеев вернулся в дом. Когда он вернулся – увидел, что Лилька стоит в джинсах и куртке, а балахон-«фьеручелу» засовывает в джинсовый рюкзак. Туда же она сунула махровый халат и тапки.
   – Ты куда? – удивился Аникеев. – В баню?
   – Я от тебя ухожу.
   – Куда ты уходишь?
   – Насовсем. Вообще.
   Аникеев опустился на диван. Он вдруг почувствовал, что устал. Как говорил Сережа: «Я устал конечно». Конечно – в смысле окончательно. До конца. Он ощущал свой тяжелый затылок и понимал, что не выдержит сегодня еще одной нервной перегрузки. Надо взять себя в руки и нейтрализовать взбесившуюся Лильку любыми средствами.
   Аникеев смотрел некоторое время, как она мечется по комнате, давясь отчаянием. Спросил спокойно:
   – Что произошло?
   – Ты не понимаешь?
   – Нет. Я ничего не понимаю.
   Лилька вытаращила на него глаза, набитые злостью и слезами:
   – С Сережей несчастье. Это Сережа… Твой товарищ… Твой помощник… Твой коллега… А ты про козу Ромео! Мне с тобой страшно! Я тебя боюсь!
   – Так. Теперь понятно, – спокойно констатировал Аникеев. – Помнишь, ты была беременна Славкой? Ты все время хотела спать. Помнишь?
   – При чем тут…
   – А при том, – перебил Аникеев. – Твой организм интуитивно оберегал плод и требовал отдыха нервной системе. Поэтому ты хотела спать. Понимаешь? А фильм – это мое духовное дитя. И у меня тоже свой защитный механизм. Невозможно учитывать все и вся. Надо учитывать только фильм.
   – А когда Славка родился, ты не приехал. За мной пришли совершенно посторонние люди и принесли какое-то старое одеяло. Мне было стыдно людям в глаза смотреть.
   Лилька заплакала.
   Она впервые заговорила об этом. Аникеев понял, что Лильке главное сейчас не выслушать и понять, а сказать самой. Помириться будет трудно, но помириться надо, иначе ссора застрянет в мозгу и будет отвлекать от работы.
   – Я был тогда на Северном полюсе. Я снимал. Ты же знаешь.
   Лилька затрясла головой, волосы встали дыбом.
   – Самарин должен был играть дистрофика, а он все время жрал. Если бы я уехал, он бы тут же и нажрался. Дистрофик с круглой рожей.
   – Я чуть не умерла…
   – Не преувеличивай.
   – Если бы сегодня не Сережа, а я сломала себе шею, ты не отменил бы съемку! Не отменил бы? Ну, скажи!
   – Не отменил бы.
   – Ну вот!
   Лилька закусила губу и затряслась так, что запрыгали плечи.
   Аникеев устал и не мог сосредоточиться, поэтому разговор шел стихийно и не туда.
   – Лиля, помнишь, когда мы ждали Славку, ты все время боялась, что у нас родится уродец с врожденным дефектом? С заячьей губой и волчьей пастью? Помнишь? Вот так и я все время боюсь, что мой фильм будет – кикимора. Знаешь, что такое кикимора? Это мертворожденное дитя.
   Лилька на секунду перестала рыдать, вытаращила глаза. Она думала, что кикимора – это худая злая старуха.
   – Понимаешь, вроде бы все есть: руки, ноги, голова – все как положено. Только сердце не бьется.
   – Что ты сравниваешь…
   – Лиля, умоляю тебя. Пойми, – взмолился Аникеев. – Ты должна помогать мне, а не терзать меня. Ты должна думать так же, как и я. А иначе…
   – Я не могу думать так же, как и ты. И не хочу. И не умею. И презираю!
   – Я прошу тебя, давай перенесем этот диспут на завтра, – сухо сказал Аникеев, раздражаясь. – Я сегодня не могу. Я устал конечно!
   – Ты! Ты! Опять ты! А Сережа?
   – Что Сережа? Что Сережа? Думаешь, почему он отказался от каскадера? Из-за водки! Из-за денег! Чтобы получить деньги и обменять их на водку!
   – Даже если и так! Но сейчас ему плохо. Его расплата больше, чем его вина! Может быть, он умирает в эту секунду! Должно же быть хоть какое-то уважение к жизни! Хоть какая-то доброта!
   – Мы с тобой по-разному понимаем это слово.
   – Доброта – это отказ от себя! А ты – эгоист!
   – Да. Я эгоист. Но мой эгоизм – это и есть моя доброта.
   – Для тебя главное – престиж! Престиж – это твоя власть! Твое господство над другими. И ты боишься провалиться, потому что боишься потерять власть. И ради этого ты способен стрелять в зайца!
   – В какого зайца?
   – Во французском кино! Там зайца привязали за ногу, а потом в него выстрелили и стали снимать крупным планом. И он бился и умирал. Как настоящий!
   – При чем тут я!
   – При том! Есть правда режиссера. А есть правда зайца!
   – А есть правда зрителя, – сухо, бесцветно проговорил Аникеев, чувствуя, что заводится и сейчас что-то будет. Он уже мало контролировал себя.
   – Правильно! – обрадовалась Лилька. – Все для тети Мани в третьем ряду. И я. И Славка. И Сережа. Все для нее!
   – И я тоже. Ты меня забыла. Я живу для тети Мани в третьем ряду.
   – Тогда скажи, зачем я плачу так дорого? Мне могло бы это все стоить как другим – две копейки в месяц!
   – Какие две копейки? – Аникеев нахмурился, не понимая.
   – Ты снимаешь фильм в два года, в двадцать четыре месяца. Билет стоит пятьдесят копеек. Пятьдесят копеек разделить на двадцать четыре – вот тебе и будет две копейки.
   – Действительно, две копейки…
   – И за две копейки я получаю с экрана все лучшее, что есть в тебе. А я плачу всем своим существом! И жру все это дерьмо! Меня тошнит! Мне иногда хочется вытошнить собственное сердце!
   – Лиля, опомнись! – предупредил Аникеев. – Ты подавишься своими словами. Ты будешь жалеть…
   – Что Лиля? Что Лиля? У нас никогда никого не бывает. Ты это заметил? К нам никто не хочет ходить, потому что люди тебе неинтересны. Ты прячешься в свои вонючие сценарии, как улитка в раковину. Только хвост торчит. Потому что ты боишься жизни!
   – А что в ней хорошего, в твоей жизни?
   – Доброта! Возлюби ближнего, как самого себя. Тебе не понять!
   – Ты возлюбила бабу Паню и даришь ей резиновые сапоги и начатые французские духи и думаешь, что это – доброта. Ты тешишь себя. Тебе нравится, чтобы тебе говорили «спасибо» и смотрели на тебя с обожанием. А что ты можешь переменить? Твоя доброта – как сухие грибы, которые ты везде суешь, чтобы отбить естественный дух. Чтобы мясо – как грибы. И хлеб – как грибы. И горчица – как грибы. Сеятель.
   – Зато я не стреляю в зайца!
   – И я не стреляю в зайца.
   – А я уверена, даю голову на отсечение, что ты снял гибель Сережи и уже прикидываешь, как это вставить в свой фильм. Ну что? Не так?
   Аникеев молчал. Он не мог сказать «так» и не мог сказать «не так».
   – Ну, что же ты молчишь?
   Аникеев почувствовал, как голове вдруг стало жарко, глаза опалило горячим туманом. Он успел сообразить, что сейчас произведет три движения: поднимет стул и даст по стеклу, чтобы стекла наружу, потом по Лильке, а там – что будет.
   – Что же ты молчишь?
   Аникеев широко шагнул к Лильке, схватил ее руками за плечи, крупно тряхнул. Ее зубы клацнули. Она смотрела прямо в глаза Аникееву, и в ее лице проступили беспомощность и упрямство. Славкино выражение, когда он готов был умереть, но не уступить. Аникеев вдруг неожиданно для себя прижал к себе ее голову, стал целовать волосы. От них тонко и горьковато пахло духами, которые Аникеев принимал за ее собственный запах. Он поднял ладошками ее лицо, стал целовать глаза. Из-под век бежали теплые слезы. Он целовал ее слезы и синие губы – все, что в ней было ее, и все, что Славкино. Он прижимал, прятал ее в себе и прятался сам. Искал защиты. Ему так нужно было, чтобы Лилька защитила его ото всех и от себя самого. Разве он сам не раб своей жизни? Своего таланта? Своего эгоизма? А защита его в Лилькиной любви. Это его защита и его топливо.
   – Лилька, ты любишь меня? – прошептал он беспомощно, как нищий. Как собака, подставляющая в драке горло.
   Она открыла глаза и смотрела не мигая, втягивая его глаза в свои. Затихла, как заяц.
   Шесть лет назад Аникеев сидел в просмотровом зале, смотрел материал. И в это время отворилась дверь, и в зал вошла незнакомая женщина. Это было против правил, и Аникеев хотел сделать замечание. Но почему-то промолчал. Через минуту он почувствовал, что готов прекратить просмотр, встать и пойти за ней босиком по следу. На любое расстояние. Потом свет зажегся. Аникеев увидел Лильку и отчетливо понял: его десятилетний поиск женщины завершен. Она будет его женой.
   Он скучал по Лильке постоянно, и сейчас, обнимая ее и вдыхая, он скучал по ней.
   Аникеев подхватил Лильку под коленки и под лопатки, поднял, крякнул.
   – Не надо… – испугалась Лилька. – Я тяжелая. Как свинья. Пятьдесят килограммов.
   Она засмеялась и стала еще тяжелее. В этот момент в дверь забарабанил Славка, и по тому, как он стучал, было ясно – Славка обогнал соперника.
 //-- * * * --// 
   За окном стало светать, но петухи еще не кричали. Славка сопел на диване, как насос. Он спал очень серьезно. Аникеев тоже спал на Лилькиной руке и время от времени скрежетал зубами. Вчерашний день выходил из него. Лилька осторожно касалась губами его лба. Он переставал скрежетать. Успокаивался.
   Рука затекла, но Лилька боялась ее вытащить, чтобы не разбудить мужа. Она смотрела в потолок и ждала утра. Чтобы скоротать время, думала о своей жизни.
   С пятого примерно класса она мечтала вырасти и выйти замуж за талантливого человека – молодого и красивого, любить его и быть любимой, иметь от него сына, носить заграничные платья и душиться французскими духами. Выходить с мужем в общество, и чтобы все на них обращали внимание, завидовали и уважали.
   Ее мечта сбылась на сто процентов. Она вышла замуж за талантливого режиссера, довольно молодого и достаточно красивого. Любит его и любима им. Имеет сына Славку. Платья от Кристиана Диора и духи от мадам Роша. У Аникеева безупречная репутация – творческая и человеческая. Им действительно завидуют и действительно уважают. Сбылось все, до последнего штриха. Тогда почему же она плачет в ночи и слезы бегут к ушам? Может быть, потому, что больше ничего не будет и все известно наперед: сейчас – эта картина, потом – другая, потом – третья. Он – при картинах. А она – при нем. Жизнь «при». И смерть будет «при». А как хотелось чего-то еще, где ничего не ясно и нет ничего вымышленного и выдуманного.
   Аникеев заскрежетал зубами. Славка перевернулся и что-то торопливо проговорил во сне. Два ее любимых сына. Ее счастье.
   Лильку охватило полное одиночество при полном счастье. Она заплакала сильнее, но боялась всхлипывать, чтобы не разбудить мужа. Не прервать его сон, иначе у него будет тяжелая голова. А утро – это начало дня, в котором он должен многое успеть.

   На стене в белых рамках под стеклом развешаны гербарии. Высохшие лепестки и стебли были изысканные, как японские гравюры. Это была Сережина затея.
   Светлана Кириллова лежала у себя в московской квартире на широкой арабской постели и смотрела на стену. Три часа назад пришла телеграмма из почтового отделения «Ветошки» за подписью директора группы. Светлана смотрела на высохший лист, исписанный прожилками, и четко понимала: если бы Сережа сегодня не попал под машину, то завтра он бы ее бросил. Так или иначе его не было бы в ее жизни. А раз Сережи нет в ее жизни, то какая разница: будет ли он вообще? Может быть, даже лучше так, а не иначе: не будет этих злорадно-сочувственных соболезнований. Не так обидно. Не так оскорбительно. Если он останется жить, то какое-то время она ему будет нужна. А если нет…
   У матери была любимая поговорка: «Никогда не держи все яйца в одной корзине…» Светлана мысленно проверила свои корзины – с кем бы она могла устроить свою жизнь? У нее было два возможных жениха. Один на десять лет моложе, другой на десять лет старше. Тот, что моложе, все время говорил слово «вообще». Оно звучало у него «воще». Каждые три секунды «воще», и каждые три секунды его хотелось ударить доской по голове. Он нравился ей ночью и безумно раздражал днем. А тот, что старше, не нравился воще. Зубы у него изъедены болезнью эмали, которая называется «клиновидный дефект». Они имеют рыжий цвет и свисают с десен, как сталактиты и сталагмиты. А вокруг глаз – белые старческие круги, хотя не старый. Нет и пятидесяти. Характер как у раба. Можно держать только под плеткой, а от ласки – наглеет. Приспособленный, сам обед готовит. Жить с ним было бы надежно, но безрадостно. А с «воще» – довольно симпатично, но ненадежно. Через год бросит. Это же очевидно.
   В ванной все время капала вода. Неплотно закрыт кран. Светлана поняла, что не заснет из-за этой монотонной навязчивой капели. Встала. Пошла в ванную. Зажгла свет.
   Над раковиной висело большое овальное зеркало, и Светлана увидела себя. Увидела, что плачет. Лицо было собрано комками и дрожало. Мятые углы глаз – мокры от слез. Светлана посмотрела как бы со стороны на свое несчастное немолодое лицо и поняла: ее будущее – это одинокая больная старость, а ее настоящее – это холодная сиротская постель. И это единственная правда. «Не могу, – сказала она себе в зеркало. – Не могу, не могу, не могу…» Потом отпустила свои губы и щеки от страдания, разгладила лоб. Жестко сказала: «Могу!» И в зеркале выступило ее обычное лицо – умное и значительное, со следами явной красоты и опытом долгих раздражений.

   Костюмерша Оля лежала тихо, как мышка, на железной койке в Доме колхозника. Вчера вечером в комнату подселили очень толстую бабку, которая храпела – это надо уметь.
   Оля лежала и слушала, как бабка храпит, и не думала ни о чем. После аварии на съемках с ней что-то произошло: как будто из нее выдернули розетку и выключили все чувства. Она все понимала – что происходит, о чем ее спрашивают. Но не понимала – зачем люди задают вопросы и зачем на них надо отвечать. И почему ее увезли из больницы и она теперь лежит здесь, в Доме колхозника, а не осталась возле Сережи в Ветошках. Может быть, ему сейчас, в данный момент, что-то надо… А может быть, он хочет ей что-то сказать. А все ушли. И она ушла.
   Она поднялась. Койка скрипнула. Бабка тут же перестала храпеть. Потом снова захрапела. Оля натянула джинсы и майку, на которой был вышит бисером зверек с большими ушами. Сережа подарил. Привез из Бангладеш.
   Оля вышла на улицу. Было тихо. Пустынно. Даже собаки не лаяли. До больницы было километров тридцать. Оля подумала, что если хорошо идти, то до утра можно добраться. Сердце подошло к горлу. Лоб стал холодный. Захотелось есть. Оля постояла, подождала, пока сердце станет на место, и снова пошла. Она знала, ей рассказали, что тошнить будет четыре с половиной месяца, а потом тошнить перестанет, но зато начнет расти живот. А потом будет ребеночек, ей нагадали – мальчик. Да она и сама знала – будет маленький Сережа, с его глазами, квадратными ладошками, ушами, как пельмени. У нее будет свой собственный Сережа, она прижмет его к себе и никому не отдаст. Вот фига вам. Фигули на рогуле.
   Поселок кончился. Дорога пошла полем. Тишина до самого горизонта. Все небо в ярких звездах. Это значило – погода установилась. Теперь дожди пойдут не скоро, а может быть, их не будет больше никогда.


   Антон, надень ботинки!

   В аэропорту ждал автобус. Елисеев влез со всей своей техникой и устроился на заднем сиденье. Закрыл глаза. В голове стоял гул, как будто толпа собралась на митинг. Общий гул, а поверх голоса. Никакого митинга на самом деле не было, просто пили до четырех утра. И в самолете тоже пили. И вот результат. Жена не любила, когда он уезжал. Она знала, что, оставшись без контроля, Елисеев оттянется на полную катушку. Заведет бабу и будет беспробудно пить. Дома он как-то держался в режиме. Боялся жену. А в командировках нажимал на кнопку и катапультировался в четвертое измерение. Улетал на крыльях ветра.
   В автобус заходили участники киногруппы: актеры, гримеры, режиссер, кинооператор. Творцы, создающие ленту, и среднее звено, обслуживающее кинопроцесс.
   Экспедиция предполагалась на пять дней. Мужчины брали с собой необходимое, все умещалось в дорожные сумки, даже в портфели. А женщины волокли такие чемоданы, будто переезжали в другое государство на постоянное жительство. Все-таки мужчины и женщины – это совершенно разные биологические особи. Елисеев больше любил женщин. Женщины его понимали. Он мог лежать пьяный, в соплях, а они говорили, что он изысканный, необыкновенный, хрупкий гений. Потом он их не мог вспомнить. Алкоголь стирал память, выпадали целые куски времени. Оставались только фотографии.
   Елисеев – фотограф. Но фотограф фотографу рознь. Ему заказывали обложки ведущие западные журналы. И за одну обложку платили столько, сколько здесь за всю жизнь. Елисеев мог бы переехать Туда и быть богатым человеком. Но он не мог Туда и не хотел. Он работал здесь, почти бесплатно. Ему все равно, лишь бы хватало на еду и питье. И лишь бы работать. Останавливать мгновения, которые и в самом деле прекрасны.
   Автобус тронулся. Елисеев открыл глаза и стал выбирать себе бабу. Не для мужских игр. Это не суть важно. Ему нужен был кто-то рядом, живой и теплый. Не страсть, а нежность и покой. Уткнуться бы в ее тепло, как в детстве. А она бы шептала: я тут, ничего не бойся… И в самом деле можно не бояться этих голосов. Пусть себе выкрикивают. Можно даже закрыть глаза и заснуть. Бессонница замучила. Женщина была нужна, чтобы заснуть рядом. Одному так жутко… Как перед расстрелом.
   В холле гостиницы шло оформление. Селили по двое, но творцы получали отдельные номера.
   Гримерша Лена Новожилова к творцам не относилась, но ей дали отдельный номер. Все знали ее ситуацию.
   Три месяца назад у Лены умер муж Андрей Новожилов – художник-постановщик. Они прожили вместе почти двадцать лет. Последние пять лет он болел с переменным успехом, а заключительный год лежал в больнице, и она вместе с ним жила в больнице, и этот год превратился в кромешный ад. Андрей все не умирал и не жил. И она вместе с ним не жила и не умирала. И этому не было конца и края.
   Потом он все-таки умер. Ждали каждый день, а когда это случилось – вроде внезапно. Лена тогда на метро поехала домой. Она вошла в дом, грохнулась на кровать и проспала тридцать шесть часов. А потом очнулась, надо бежать к Андрею.
   А оказывается – уже не надо. И такая взяла тоска… Как угодно, но лучше бы он жил. А его нет. Лена стала погружаться в болотную жижу, состоящую из обрывков времени и воспоминаний. Она погружалась все глубже, тонула. Но позвонили со студии и пригласили на картину. Встала и пошла. И поехала в экспедицию. В Иркутск. Чтобы как-то передвигать руками и ногами. И вот сейчас сидит и ждет свой номер. Тоже занятие.
   Подошел Елисеев. Его звали Королевич Елисей. За красоту. Красивый, хоть и пьяница. Пьяница и еврей. Неожиданное сочетание.
   – Вам помочь? – спросил Елисей и взял ее чемодан.
   Лена получила свой ключ на пятом этаже. Они вошли в кабину лифта. Ехали молча. Потом шли по коридору. Елисей приметил Лену еще в автобусе. У нее был ряд преимуществ, и главное то, что немолода. Такую легче осчастливить. За молодой надо ухаживать, говорить слова. У молодых большой выбор. Зачем нужен пьющий и женатый человек со слуховыми галлюцинациями? Он, правда, иногда хорошо говорит. Интересно. И голос красивый. Но такие радости, как голос и текст, ценились при тоталитаризме. Девочки были другие. А новые русские – другая нация. Так же, как старые русские девятнадцатого века, – другая нация. Декабристы в отличие от большевиков не хотели грабить награбленное. В этом дело. Они готовы были отдать свое.
   Вошли в номер. Елисеев поставил чемодан. Снял с плеча дорожную сумку. Сгрузил с плеча свою технику. После чего разделся и повесил на вешалку свой плащ.
   – Нас что, вместе поселили? – испугалась Лена.
   – Нет. Что вы… Просто надо пойти позавтракать. Выпить кофе. Можно, я оставлю у вас свои вещи?
   – Ну наверное… – Лена пожала плечами. Это было неудобство: оставить вещи, забрать вещи, она должна быть привязана к его вещам.
   – Просто надо выпить кофе. Пойдемте?
   Лена удивилась: что за срочность? Но с другой стороны, почему бы и не выпить кофе. Без кофе она не могла начать день.
   Лена сняла кожаную куртку, вошла в ванную, чтобы помыть руки. Увидела себя в зеркале. Серая, как ком земли. Седые волосы пополам с темными. Запущенная. Неухоженная. Как сказала бы ее мама: «Как будто мяли в мялках». Что есть «мялки»? Сильные ладони жизни. Жизнь, которая зажимает в кулак.
   Одета она была в униформу: джинсы и свитер. Как студентка. Студентка, пожилой курс. Лена хотела причесаться, но передумала. Это ничего бы не изменило.
   В буфете сели за стол. Образовалась компания. Подходили ребята из группы. Оператор Володя был молодой, тридцати семи лет. Волосы забирал в хвостик. На нем была просторная рубаха и жилет. Режиссер Нора Бабаян – всегда тягостно озабоченная, как будто ей завтра идти на аборт. Очень талантливая. Володина ровесница. Почти все пребывали в одном возрасте: тридцать семь лет. И Елисеев с горечью ощутил, что он самый старый. Ему пятьдесят. Другое поколение. Он не чувствовал своего постарения и общался на равных. На том же языке с вкраплением матерного. Ему никто не намекал на возраст. Но что они, тридцатисемилетние, при этом думали – он не знал. Может быть, они думали: «Старый козел, а туда же…»
   – Возьми пива, – сказал Елисееву оператор Володя.
   – Вы будете пить? – спросил Елисеев у Лены.
   – Нет-нет… – испугалась она. Не хотела, чтобы на нее тратили деньги.
   Не хотелось вспоминать: сколько стоила болезнь, смерть, похороны и поминки. Леша Коновалов, лучший друг Андрея, сказал, уходя: «А на мои похороны вряд ли придет столько хороших людей…»
   Говорят, сорок дней душа в доме. И только потом отрывается от всего земного и улетает на свое вечное поселение. Лена все сорок дней просидела в доме. Не хотела выходить, чтобы не расставаться с его душой. По ночам ей казалось, что скрипят половицы.
   И сейчас, сидя в буфете, Лена не могла отвлечься на другую жизнь. А другая жизнь текла. Происходила. Пришел художник Лева с женой. Они всюду ездили вместе. Не расставались.
   Лена пила кофе. Потом почистила себе апельсин. Никаким закускам она не доверяла. Кто их делал? Какими руками? А Елисеев ел и пил пиво из стакана.
   Лена посмотрела на него глазами гримерши: что она исправила бы в его лице. Определяющей частью его лица был рот, хорошо подготовленный подбородком. И улыбка, подготовленная его сутью. Улыбка до конца. Зубы – чистые, породистые, волчьи. Хорошая улыбка. А с глазами непонятно. Под очками. Лена не могла поймать их выражения. Какая-то мерцательная аритмия. Глаза сумасшедшего. Хороший столб шеи. Размах рук. И рост. Под метр девяносто. Колени далеко уходили под стол. На таких коленях хорошо держать женщину и играть с ребенком.
   – Я себе палец сломал. – Елисеев показал Лене безымянный палец левой руки. Ничего не было заметно.
   – Когда? – спросила Лена.
   – Месяц назад.
   Она вгляделась и увидела небольшой отек.
   – Ерунда, – сказала Лена.
   – Ага… Ерунда, – обиделся Елисеев. – Болит. И некрасиво.
   – Пройдет, – пообещала Лена.
   – Когда?
   – Ну, когда-нибудь. Так ведь не останется.
   – В том-то и дело, что останется.
   – А зачем вам этот палец? – спросила Лена. – Он не рабочий.
   – Как это зачем? – он поразился вопросу и остановил на Лене глаза. Они перестали мерцать, и выяснилось, что глаза карие. – Как это зачем? – повторил он. Все, что составляло его тело, было священно и необходимо.
   Разговор за столом был почти ни о чем. Так… Но смысл таких вот легких посиделок – не в содержании беседы. Не в смысловой нагрузке, а в касании душ. Просто посидеть друг возле друга. Не одному в казенном номере. А вместе. Услышать кожей чужую энергетику, погреться, подзарядиться друг от друга, убежать как можно дальше от одиночества смерти. Лена помалкивала. Не старалась блеснуть ни умом, ни чем другим. Она была одной ногой тут, другой ТАМ. Елисеев чем-то недоволен. И это тоже хорошо. Он недоволен и выражает это вслух. Идет в пространстве какое-то движение, натяжение. Жизнь.
   Режиссер Нора Бабаян рассказывала, как в прошлый вторник она снимала сцену Пестеля и царя. Разговаривают два аристократа. А через три метра от съемочной площадки матерятся осветители. Идет взаимопроникновение двух эпох.
   – Не двух эпох. А двух социальных слоев, – поправил Володя. – В девятнадцатом веке тоже были мастеровые.
   – Но они не матерились, – сказала Нора. – Они боялись Бога.
   – А когда возник мат? – спросил Елисеев. – Кто его занес? Большевики?
   – Татары, – сказала Лена.
   – Откуда ты знаешь?
   – Это все знают. Это известно.
   У Елисеева в голове начался такой гомон, как будто влетела стая весенних птиц. Он понял: не надо было пить пиво. Но дело сделано.
   – У меня голова болит, – сказал он и посмотрел на Лену. Пожаловался.
   – Я дам таблетку, – пообещала Лена.
   – Не поможет. Эту головную боль не снимет ничто.
   – Снимет, – убежденно сказала Лена.
   У нее действительно был набор самых эффективных лекарств. Ей привозили из Израиля.
   Лена и Елисеев поднялись из-за стола. Вернулись в номер.
   Лена достала таблетку из красивой упаковки. Налила в стакан воду. Елисеев доверчиво выпил. И лег на кровать.
   Лена была поражена его почти детской раскованностью, граничащей с хамством. Так себя не ведут в гостях. Но, может, он этого не понимает. Не научили в детстве. Или он считает, что гостиничный номер – не дом. Это ячейка для каждого. А может, это – степень доверия. Он доверяет ей безгранично. И не стесняется выглядеть жалким.
   У Лены было два варианта поведения. Первый: сказать «уходи», что негуманно по отношению к человеку. Второй: сделать вид, что ничего не происходит. Лег отдохнуть. Полежит и уйдет.
   Второй вариант выглядел более естественным. Лена начала разбирать чемодан. Развешивать в шкафу то, что должно висеть, и раскладывать по полкам то, что должно лежать.
   Вещи у нее были красивые. Андрей привозил. Последнее время он возил только ей. Обеспечивал.
   – Знаешь, проходит, – с удивлением сказал Елисеев, переходя на ты.
   – Ну вот, я же говорила, – с участием поддержала Лена. Она и в самом деле была рада, что ему лучше.
   Елисеев смотрел над собой. Весенний щебет поутих. Остался один церковный колокол. «Бам… Бам-бам…»
   Елисеев закрыл глаза. «Бам… Бам… Бам…» Он сходит с ума. Это очевидно. Если лечить – уйдет талант. Лекарства уберут слуховые галлюцинации и заодно сотрут интуицию. Уйдет то, что называется Елисеев. А что тогда останется? И зачем тогда жить?
   – Ляг со мной, – проговорил Елисеев, открыв глаза.
   Он сказал это странным тоном. Не как мужчина, а как ребенок, испугавшийся темноты.
   – Зачем? – растерялась Лена.
   – Просто ляг. Как сестра. Я тебя не трону.
   – Ты замерз? – предположила Лена. – Я дам второе одеяло.
   В номере было две кровати, разделенные тумбочкой. Она стащила одеяло со второй кровати и накрыла Елисеева. Он поймал ее руку.
   – Если хочешь, оставайся здесь, – предложила она. – А я перейду в твой номер.
   – Не уходи, – попросил он.
   Лена посмотрела на часы. Съемка была назначена на пятнадцать часов. А сейчас одиннадцать. Впереди четыре часа. Что делать? Можно погулять по городу.
   – Не уходи, – снова попросил Елисеев.
   Лена поняла: он боится остаться один. Мужчина-ребенок, со сломанным пальцем и головной болью.
   – Идиот этот Володька, – обиделся Елисеев. – Зачем я его послушался? Теперь голова болит.
   – Но ведь уже не болит, – возразила Лена.
   – Иди сюда.
   Она подошла.
   – Ляг. – Он взял ее за руку и потянул.
   Лена стояла в нерешительности. Она никогда не попадала в такую сомнительную для себя ситуацию. Если бы Елисеев шел на таран, что принято в экспедициях, она дала бы ему по морде и на этом все кончилось. Если бы он обольщал, тогда можно воздействовать словом. Она бы сказала: «Я пуста. Мне нечего тебе дать». Но Елисеев искал милосердия. Милого сердца. И ей тоже нужно было милосердие. В чистом виде. Как хорошо очищенный наркотик.
   Лена легла рядом не раздеваясь. Он уткнулся в ее плечо, там, где плечо переходит в шею. Она слышала его дыхание.
   – Скажи мне что-нибудь, – попросил Елисеев.
   – Что тебе сказать?
   – Похвали меня.
   – Ты хороший, – сказала Лена.
   – Еще…
   – Ты красивый.
   – Еще…
   – У тебя красивый рот. Длинные ноги. И зубы…
   – Ты говоришь, как путеводитель. Ноги, зубы… Нормальных слов не знаешь?
   – Милый… – проговорила Лена.
   – Еще… еще… еще…
   – Милый, милый, милый… – зашептала она, как заклинание. Как будто торопливо осеняла крестом. Отгоняла зло. И зло отступало. Голоса затихали в его голове. Елисеев заснул. Лена услышала его ровное дыхание. И подумала: «Милый…»
   Он и вправду был милый, какой-то невзрослый. И вместе с тем – мужик, тяжелый и хмурый. Он дышал рядом и оттаивал ее, отогревал, как замерзшую птицу. Незаметно, чуть-чуть, но все-таки оттаивал. Было не так больно вдыхать жизнь, не так разреженно, когда вдыхаешь, а не вдыхается.
   Лена тоже заснула, и ей снилось, что она спит. Спит во сне. Двойное погружение.
   Проснулись одновременно.
   – Сколько времени? – испуганно спросил Елисеев.
   Лена подняла руку к глазам.
   – Час, – сказала она с удивлением.
   Они спали всего два часа, а казалось – сутки.
   – Я хочу тебя раздеть, – сознался Елисеев. – Но боюсь напрягаться. У меня голова заболит. Разденься сама.
   – Зачем я тебе? – спокойно спросила Лена. – Я старая и некрасивая. Есть молодые и красивые.
   – Некрасивых женщин не бывает, – возразил Елисеев.
   – А старые бывают.
   – Желтый лист красивее зеленого. Я люблю осень. И в природе, и в людях.
   Лена представила себе желто-багряный дубовый лист и подумала: он действительно красивее зеленого. Во всяком случае – не хуже. Он – тоже лист.
   – А еще я люблю старые рубашки, – говорил Елисеев. – Я их ношу по пять и по десять лет. И особенно хороши они бывают на грани: еще держатся, но завтра уже треснут. Расползутся.
   – А почему мы шепчем? – спросила Лена.
   Она вдруг заметила, что они разговаривают шепотом.
   – Это близость…
   Последние слова он произнес, лежа на ней. Как-то так получилось, что в процессе обсуждения он обнял и вытянулся на ней, и она услышала его тяжесть и тепло… И подумала: неужели ЭТО еще есть в природе?
   Его лицо было над ее лицом. Лене показалось: он смеется, обнажая свои чистые, влажные, крупные зубы. А потом поняла: он скалится. Как зверь. Или как дьявол. А может, из него выглядывал зверь или дьявол.
   Потом они лежали без сил. И он спросил так же, без сил:
   – Ты меня любишь?
   Лена произносила слова любви два раза в жизни. Один раз в семидесятом году, когда они с Андреем возвращались со съемки. Он отпустил такси, и они шли пешком по глубокому снегу. Она только получила квартиру в новостройке, и там лежали снега, как в тундре. И они шли. А потом остановились. И тогда она сказала первый раз в жизни. А второй раз – у гроба.
   Когда прощалась и договаривалась о скорой встрече.
   Оказаться в постели с первым встречным – это еще не предательство. В постели можно оказаться при определенных обстоятельствах. Но вот слова – это совсем другое.
   – Ты меня любишь? – настаивал Елисеев. Ему непременно было нужно, чтобы его любили.
   – Зачем тебе это? – с досадой спросила Лена.
   – Как это зачем? Мы же не собаки…
   – А почему бы не собаки. Собаки – тоже вполне люди.
   Он включился в игру и стал по-собачьи вдыхать ее тело.
   – Ничем не пахнешь, – заключил он.
   – Это плохо?
   – Плохо. У самки должен быть запах.
   – По-моему, не должен.
   – Ты ничего не понимаешь.
   А потом началось такое, что лучше не вспоминать. Когда Лена вспоминала этот час своей жизни – от половины второго до половины третьего, – то бледнела от волнения и останавливалась.
   Королевич Елисей мог разбудить не только спящую, но и мертвую царевну.
   Лена была развратна только в своем воображении. Все ее эротические сюжеты были загнаны далеко в подсознание. О них никто не знал. И даже не догадывался. Глядя на замкнутую, аскетичную Лену Новожилову, было вообще трудно себе представить, что у нее есть ЭТО место. А тем более подсознание с эротическими сюжетами. Но Елисей весело взломал подсознание и выманил на волю. Вытащил на белый свет. И оказалось, что ТАКОЙ Лена себя не знала. Не знала, и все.
   Она поднялась и босиком пошла в ванную. Включила душ и стояла, подняв лицо к воде. Вода смывала грех. Елисеев вошел следом, красивый человеческий зверь.
   – Иди к себе, – попросила Лена. – Я хочу остаться одна.
   – Ты этого не хочешь. – Он вошел под душ, и они стояли, как под дождем.
   – Как странно, – сказала Лена.
   – Не бойся, – успокоил Елисей. – Так хочет Бог.
   – Откуда ты знаешь?
   – Если бы Бог не хотел, он не сделал бы мне эту штучку. А тебе эту. А так он специально сделал их друг для друга. Специально старался.
   Напротив ванной висело запотевшее зеркало. И в нем, как в тумане, отражался Елисеев. Лена увидела, какая красивая у него пластика и как красивы люди в нежности и близости. Как танец, поставленный гениальным хореографом. Может, так действительно хочет Бог.
   – Я люблю тебя… – выдохнул Елисеев.
   И Лена догадалась: для нее слова любви – это таинственный шифр судьбы. А для него – часть танца. Как кастаньеты для испанца.

   В три часа они оделись и пошли в буфет. В буфете по-прежнему сидели люди из киногруппы. Было впечатление, что они не уходили.
   Лена подозревала, что у них с Елисеевым все написано на лице. Поэтому надела на лицо независимое выражение и встала в очередь, пропустив между ним и собой два человека. Потом взяла свои сосиски и ушла за другой столик. Он сел возле окна. Она – возле стены. Ничего общего. Чужие люди.
   Елисеев включился в какой-то разговор, поводил рукой со сломанным пальцем. Поднимал рюмку. Выпивал. Иногда он замолкал, оборачивался и смотрел на нее подслеповато-беспомощно. И тогда она догадывалась, что он видит не эту комнату, а другую, не буфет, а их номер. Их шепот. Их адскую игру. Он улыбался – не улыбался. Скалился. И тогда все в ней куда-то проваливалось, как в скоростном лифте.
   А вокруг сидели люди. Работала буфетчица. Никто ничего не замечал. Никто ни о чем не догадывался. А если бы и догадались… Люди равнодушны к чужой смерти и чужой любви. Известие о гибели Андрея обжигало. Каждый вскрикивал: «А-а-а…» Но уже через полчаса переключался на другое. Невозможно соболезновать долго.
   Если бы сейчас обнаружилась их связь с Елисеевым, реакция была бы ожоговой: «Так скоро? – вскрикнули бы все. – Уже?..» И каждый вздохнул бы про себя: «Вот она, великая любовь…» А потом пошли бы в туалет пописать. И уже, надевая трусы, забыли бы о чужой страсти. Люди равнодушны, как природа.

   Съемка шла в доме-музее, где действительно сто лет назад проживала семья декабриста. Стояла их мебель. На стенах висели миниатюры. В книжном шкафу стояли их книги. Было понятно, о чем они думали. Царь не хотел унизить ссыльного. Он хотел его отодвинуть с глаз долой.
   Ленин в Шушенском тоже жил неплохо, питался бараниной. Наденька и ее мамаша создавали семейный уют, условия для умственной работы. Николай II поступал так же, как его дед. А то, что придумали последующие правители – Ленин, Сталин и Гитлер, – могло родиться только в криминальных мозгах.
   Елисеев работал, щелкал беспрестанно тридцать, сорок кадров на одном и том же плане. Он знал, что лицо не стоит. Меняет выражение каждую секунду. И жизнь тоже не стоит. И меняется каждую секунду.
   Княгиня Волконская была одета и причесана. Лена накладывала тон на юное личико. Именно личико, а не лицо. В нем чего-то не хватало. Наполненности. Как хрустальная рюмка без вина.
   «Интересно, – подумала вдруг Лена, – а у княгини с Волконским было так же, как у нас с Елисеевым? Или тогда это было не принято? Тогда женщина ложилась с мужчиной, чтобы зачать дитя. И это все. О Боже, о чем я думаю? – пугалась Лена. – Совсем с ума сошла. Русские аристократы верили в Бога. И вера диктовала их поступки. И весь рисунок жизни. В этом дело…»
   Начались съемки. Героиня произносила слова и двигалась с большим достоинством. Грудь у нее была высокая, мраморная. Лицо тоже мраморное. Ничего не выражало, кроме юности. Все есть: глаза, нос, рот. Но чего-то нет, и никаким гримом это не нарисуешь.
   Подошла режиссер Нора Бабаян, сказала упавшим голосом:
   – Пэтэушница с фабрики «Красная Роза».
   «Ее бы Елисею в руки на пару часов», – подумала Лена. А вслух сказала:
   – Все на месте.
   – Да? – с надеждой прислушалась Нора.
   – На сто процентов, – убежденно соврала Лена. – Даже на сто один.
   Другой ответ был бы подлостью. Нельзя бить по ногам, когда уже ничего невозможно изменить. Нельзя бить по ногам, потому что надо продолжать путь. Идти. И дойти.
   Приблизился Елисеев и наставил свой «Никон». Притулился.
   Комнаты в доме переходили одна в другую. Кажется, это называется анфилада. Сквозняк гулял по ногам. Лена озябла и сморщилась. Так, сморщившись, смотрела в объектив. Ей не хотелось быть красивой, не хотелось нравиться. Какая есть, такая и есть.
   Елисеев щелкал, щелкал, как строчил из пулемета. А она принимала в себя его пули, и опрокидывалась, и умирала – какая есть. При этом сидела прямо и смотрела на Елисеева. И не могла насмотреться.
   «Фу, черт, – подумала, когда он отошел. – Неужели влюбилась? Этого только не хватало». Но именно этого только и не хватало. Не хватало. Этого. Только. Слишком долго стояло в ней отсутствие жизни. Отсутствие всего. Вакуум.
   И при этом она любила Андрея. Он не был мертвый. Он был НЕ ЗДЕСЬ. Но он был. И было место возле него на кладбище. С Андреем у нее – вечность. А с Елисеевым – все земное, живое и временное.
   Съемки окончились в десять вечера.
   Подошел автобус, чтобы отвезти группу в гостиницу.
   Стоял автобус для группы и черная «Волга» для режиссера.
   – Садись в машину, – предложила Нора.
   Лена машинально опустилась на заднее сиденье. Рядом с ней сел оператор Володя. Впереди – Нора. Машина тронулась.
   Лена успела увидеть, как Елисеев, обвешанный своей техникой, влезал в автобус.
   – У меня здесь мать живет, – сказала Нора. – Давайте заедем.
   Мать Норы жила в старинном деревянном доме с резными наличниками. Сюда во время войны расквартировали эвакуированных артистов. Потом война закончилась. Все вернулись в Москву, а мама осталась. Были какие-то причины. Не политические, а личные. Тогда ведь тоже любили, несмотря на войну и сталинскую подозрительность.
   Лена сидела в теплом деревянном доме среди старинных вещей, ела горячий борщ. Нора рассказывала о своей недавней поездке в Германию. Ее встретил представитель фирмы – пьяный вдребезги. И Нора сама вела его «мерседес», в который села первый раз в жизни. И пробка была двенадцать километров.
   – А что, немцы тоже пьют? – удивилась мама.
   – А что они, не люди? – обиделся Володя.
   – А если бы не ты вела, кто бы вел? – спросила Лена.
   – Этот пьяный. Кто же еще…
   – Но это опасно, – заключила мама.
   – Здрасьте. А я о чем говорю…
   У Норы было потрясающее качество, доставшееся ей от отца-армянина: она умела найти выход из любой ситуации. При этом действовала мягко, тактично, незаметно.
   Мама Норы смотрела в рот своей дочери и шевелила губами, пытаясь повторять за ней ее слова. Она ее обожала. Нора любила свою маму, но жили они врозь, виделись редко. Нора отвыкла. А мама – нет. Не отвыкла.
   Лена поела горячего. Оттаяла. И прошлая жизнь потекла в нее. Похороны Андрея… Какой холодный у него был лоб, когда они прощались. Холодный и жесткий. Как курица из заморозки. Это – уже не Андрей. Лена наклонилась к его лицу, совсем низко, стала говорить слова. Она ласкала его, как ребенка. Говорила, говорила, гладила, целовала руки. А те, кто стоял рядом, не понимали, оттаскивали, мешали. И она сказала: «Отстаньте от меня». И только верная подруга Нора все поняла. Она поняла, что это не истерика, а нормальное прощание. Нора сказала негромко: «Отстаньте от нее».
   Нос у Андрея высох, как и все тело. Проступали хрящи. Пришедшие проститься смотрели с затаенным ужасом: во что болезнь превратила человека. Молодого мужчину. Никто не смог сказать нормальную речь. Говорили какую-то ерунду типа: «От нас ушел художник и порядочный человек» – и так далее. Хотя действительно ушел. Действительно от нас. Действительно художник и порядочный человек. Но разве ЭТО надо говорить? Разве ЭТО имеет значение?
   Жизнь Андрея была незамысловатой. В ней ничего особенного не было. Но жизнь, если она состоит из любви, смерти и запрета, – всегда незамысловата. Сложной бывает порочная жизнь.
   Там грех, возмездие, смятение души.
   Лене хотелось поговорить об этом с мамой Норы. И они немножко поговорили.
   – Я теперь не знаю, как жить, – сказала Лена. – Детей у меня нет.
   – А мама есть?
   – Мама живет с сестрой.
   – Ну вот, значит, и мама. И сестра.
   – Они в другом городе.
   – Это не важно. Они с вами. И потом, вы еще молодая.
   – Я старая. Мне сорок четыре года.
   – Вы еще можете выйти замуж шесть раз.
   – Шесть? Почему шесть?
   – Сколько угодно. Старости не бывает на самом деле.
   – А вы могли бы выйти замуж? – Лена прямо посмотрела на семидесятилетнюю женщину.
   – Я? Только за того, кого я любила в молодости. Кто знал меня молодой. А я его знала молодым. Когда вместе проходишь дорогу, то изменения незаметны. Ум не знает возраста тела.
   – А одиночество страшно?
   – Если человек верует, он не одинок. Он не может быть одинок. И еще, знаете, мне кажется, что за пределами жизни есть истина куда вернее и важнее всего, что может дать тело.
   – А если это не так?
   – Вера исключает такие вопросы. Вера тем и отличается от знания…
   Володя выпил и сел играть на рояле. Нора пела. Голос у нее был маленький, но чистый.
   Лена слушала. В душе отстаивалось хорошее чувство. Любовь стояла в воздухе, но чистая, очищенная от секса. Нора любила маму. Мама – свою дочь. Володя любил момент бытия.
   О Елисееве Лена как бы позабыла. Все, что с ним связано, – правда, но не полная правда. А значит, ложь, идущая от трусости и греха. И именно поэтому он так настойчиво спрашивал: «Ты меня любишь? Ты меня любишь?» Потому что он хотел грех замазать истинным. Лена это чувствовала подсознанием, тем же самым, в котором прятались ее эротические сюжеты.
   Человек сложен и в то же время прост. В нем два начала: дьявол и Бог. И они равновелики. Дьявол – умный и серьезный соперник. Может, они с Богом когда-то дружили, а потом идейно разошлись и стали враждовать. Бороться за каждую человеческую душу.
   – Сыграйте «Хризантемы», – попросила мама Норы.
   Володя заиграл и запел о том, что «отцвели уж давно хризантемы в саду…». Лена слушала. Звуки проникали в душу. Значит, душа оттаяла и пропускала. Вдруг вспомнила, как Коновалов сказал на поминках: «Тот, кто пережил экстаз смерти, может лишь смеяться над остальными так называемыми удовольствиями».
   – А ты откуда знаешь? – удивилась жена Коновалова.
   – Агония – это что, по-твоему? Это оргазм. Но какой… Душа с телом расстается.
   – А ты откуда знаешь? – снова спросила жена.
   Лена тогда не обратила внимания на сказанное. А сейчас подумала: а вдруг это правда? Все связано в одно: любовь, смерть… Так же, как день и ночь объединены в одни сутки.
   Нора Бабаян смотрела перед собой и думала – что осталось снять. Деревянный Иркутск прошлого века. Кладбище. Дома и могилы почти не изменились с тех пор. И если разобраться, не так уж много времени прошло.
   В гостиницу вернулись поздно. Во втором часу ночи.
   Лена приняла душ. Легла. И тут же заснула.
   Ее разбудил резкий телефонный звонок.
   – Ты ведешь себя, как продавщица, – сказал голос Елисеева.
   – Почему?
   – Ты села в машину и уехала. Ты демонстративно бросила меня, как будто я говно. Запомни: я пьяница, бабник, пошляк. Но я не говно.
   – Хорошо, – согласилась Лена.
   – Что «хорошо»?
   – Ты пьяница, бабник и пошляк.
   – Ты ничего не поняла.
   – Что ты хочешь? – запуталась Лена.
   Он бросил трубку.
   Лена легла и снова заснула. Она засыпала непривычно легко, наверное, потому, что отогрелась. Что же ее оттаяло? Деревянный дом, борщ, поцелуи Елисеева, работа над лицом княгини Волконской. И уверенность в том, что завтра все повторится. Опять грим. Опять надобность в ней. Надобность, которая не кончится смертью. Андрей выбрал из нее все силы для того, чтобы взять и умереть. А здесь она отдаст силы, талант, и выйдет фильм о жизни декабристов. О красивой, одухотворенной жизни. По сути, декабристы – первые диссиденты. Пестель – тот же Сахаров. Что не хватало Пестелю? А Сахарову – чего не хватало?
   Дверь раскрылась. Вошел Елисеев. Значит, Лена забыла повернуть ключ.
   – Ты спишь? – спросил Елисеев.
   – Естественно…
   Он молча раздевался. Стягивал носки и рубашку.
   – Интересное дело… Я лежу. Плачу. А она спит.
   Он улегся рядом, как будто так и надо. Как будто иначе и быть не могло. И в самом деле: не могло. От него божественно пахло розами и дождем. И коньяком.
   – Ладно тебе, – примирительно сказала Лена, задыхаясь от нежности.
   – Нет, не ладно. Я думал, ты – леди. А ты – продавщица.
   – Леди тоже бывают бляди, – сказала Лена.
   Она уткнулась в его плечо. Потом угнездила свое лицо в сгибе между шеей и подбородком. Даже в темноте он был красив.
   – Ты еще не знаешь меня, а уже не уважаешь. Априори.
   Она не слушала его слова. Только интонации. Они были четкие. Горькие. Он в самом деле был расстроен. Огорчен. Он хотел выяснить отношения.
   – Это потому, что ты меня не любишь, – заключил Елисеев. – Ты просто об меня греешься. Не знаю, почему ты выбрала именно меня? За что мне такая честь и такой подарок?
   – По-моему, это ты выбрал меня. Это твоя идея.
   – Я давно тебя выбрал. Я еще год назад тебя выбрал. Я ждал случая.
   Лена вспомнила, что действительно год назад они с Андреем были на дне рождения у Коноваловых. Андрей тогда уже похудел, но еще не слег. Они еще ходили в гости. И к ним ходили гости. Тогда, у Коноваловых, Елисеев нависал над ней с рюмкой. Что-то говорил. Интересничал. Но у нее были мозги не тем заняты.
   – Перестань, – сказала она. – Все не так плохо. Бабник, пьяница и пошляк – это тоже может нравиться. Любят и с этим.
   – Ты меня любишь? – спросил Елисеев и замер в темноте.
   Захотелось сказать: «Нет, я не люблю тебя».
   – Не знаю.
   – Что значит: не знаю. Да или нет?
   – Скорее да.
   – Что «да»?
   – Люблю.
   Это было ужасно. Мистические слова, шифр судьбы, были произнесены всуе. Просто так. На воздух. Но слово вылетело и материализовалось. Она любила. Любила его ноги, руки, запах, лицо, интуицию. Ту самую интуицию, которая вела его и в работе, и по тайным тропкам распущенности.
   Он заплакал. Его начало трясти.
   – Я погибаю, – он прятал лицо в ее плече. – Скажи, ты меня спасешь? Ты спасешь меня?
   – Нет, – сказал Лена. – Я тебя окончательно прикончу.
   Ему это понравилось. Он перестал плакать. Поднял голову. Тихо улыбнулся, как оскалился. Она осторожно поцеловала его зубы – чистые и влажные.
   – Родная моя, – проговорил он. – Милая моя. Как я тебя обожаю. Ты единственный человек, который мне сейчас нужен в этой трижды проклятой жизни. Я брошу всех и буду любить тебя одну.
   – Я хотела бы быть молодой для тебя.
   – Зачем?
   – Чтобы только я.
   – Ты самая молодая для меня.
   Он обнял ее.
   Впереди расстилалась ночь любви.
   Лена задыхалась от некоторых его идей. Но с радостной решимостью шла навстречу. Они были равновеликими партнерами, как Паганини и его скрипка. Как летчик-ас и его самолет. Одно невозможно без другого.
   Под утро заснули. Спали мало, но странным образом выспались и чувствовали себя замечательно. И весь день в теле стояла звенящая легкость.

   В городе жил человек по фамилии Панин. Его приглашали на могилу декабристов. Приглашали в особо ответственных случаях, когда приезжали иностранцы и высокие гости.
   Панин умел впадать в особое состояние, как шаман. Вгонял себя в транс и оттуда, из транса, начинал надгробный крик над святыми могилами. Из него выплескивалась энергия, от которой все цепенели и тоже впадали в транс. Доверчивые американцы плакали. Циничные поляки не поддавались гипнозу. Усмехались и говорили: для нас это слишком.
   Елисеев стал невероятно серьезным и не мог щелкать своим фотоаппаратом. А Лена взялась рукой за горло и поняла, сейчас что-то случится. Панин завинчивал до нечеловеческого напряжения. Его лицо было мокрым от пота.
   – Интересно, ему платят? – спросил оператор Володя. – Или он энтузиаст?
   – Сумасшедший, – сказала Нора Бабаян.
   Лена пошла в сторону, не глядя. Остановилась возле кирпичной кладки. Ей надо было прийти в себя. Справиться. Она умела справляться. Научилась. Как детдомовский ребенок, которому некому пожаловаться. Не на кого рассчитывать. Лена никогда не разрешала себе истерик, хотя знала: это полезная вещь. Лучше выплеснуть на других, чем оставить в себе. Но каково другим? Значит, надо держать внутри себя. А не помещается. Горе больше, чем тело. Подошел Елисеев. Обнял.
   – Я хочу быть тебе еврейским мужем, – сказал он. – Любить тебя и заботиться. Носить апельсины.
   Лена держалась за него руками, ногтями, как кошка, которая убежала от собаки и вскарабкалась на дерево. Только бы не сорваться. А он стоял прямой и прочный, как ствол.
   В голове Елисеева шел митинг, но спокойнее, чем обычно.
   Елисеев переключил свой страх на сострадание. Отвлекся от своего горя на чужое. И этим выживал.
   Панин вычерпывал себя для исторической памяти. Иначе весь этот транс, не имея выхода, разнес бы его внутренности, как бомба с часовым механизмом. Или какие там еще бывают взрывающие устройства.
   – Хочешь, я встану перед тобой на колени? – спросил Елисеев.
   – Зачем?
   Он встал на колени. Потом лег на снег. И обнял ее ноги.
   – Выпил, – догадалась Лена. – Дурак…
   – Я выпил. Но я трезвый.
   Это было правдой. Он выпил, но он был трезвый. Трезво понимал, что устал жить в двух жизнях. Семья без эмоций. И эмоции вне семьи. Две жизни – это ни одной.
   Панин все неистовствовал, вызывая в людях историческую память и историческую ответственность. А группа стояла темной кучкой. И что-то чувствовала.
   Вечером все собрались в номере оператора Володи. Мужчины принесли выпить. Женщины нарезали закуски.
   Лена и Елисеев пришли врозь. Чтобы никто не догадался.
   Сидели в номере: кто на чем. На стульях, на кроватях, на подоконнике. Лене досталось кресло. Елисеев околачивался где-то за спиной. Она не оборачивалась. Не искала его глазами.
   Здесь же присутствовала девочка, играющая княгиню Волконскую. У нее был странный деланный голос, как будто она кого-то передразнивала. Девочка была беленькая, нежная, высокая и очень красивая. Лена любила молодых. Они ее не раздражали. Они как бы утверждали цветение и красоту жизни в ее чистом виде.
   Лена знала, что ее родители разошлись и девочка жила с бабушкой. И второе: у нее был друг-банкир, который содержал ее и бабушку и, кажется, обоих родителей с их новыми семьями. Хороший банкир.
   Все постепенно напивались. Стали петь. Выбирали песни тоталитаризма. В том времени были хорошие мелодии.
   «Эх, дороги, пыль да туман…» Это – не пьяный ор. Это – песня. И поющие. Люди, осмыслявшие жизнь. Зачем были декабристы? Чтобы скинуть царя? Чтобы без царя? Чтобы в результате было то, что стояло семьдесят лет? И то, что теперь…
   Вся киногруппа нищенствует. И творцы, и среднее звено. А банкир живет хорошо. И покупает любовь. Любовь стоит дорого. Или не стоит ничего.
   Елисеев куда-то исчезал из поля зрения. Лена оборачивалась и искала его глазами. Он пил много. Лицо становилось растерянным. Лена боялась, что он оступится и ударится об угол кровати. Все окружающее как будто выставило свои жесткие углы.
   Она знала его два дня. Это много. Даже за один час можно все понять. А тут два дня и две ночи. Сорок восемь часов.
   Андрей – совсем другой человек. Но такие, как Андрей, не живут. Таких Бог быстро забирает. Они Богу тоже нужны. Они нужны везде – тут и там. А Елисеев – ни тут, ни там. Но любят и таких.
   Он подошел к ней. Сел на ручку кресла. Посмотрел в ее глаза проникающим взглядом. Лена увидела, как тяжело пульсирует жилка на шее. Шея – не молодая. Примятая. Кровь пополам с водкой. Сердце устало, но качает. Он сел рядом, чтобы сердце получше качало. Не так тяжко.
   – Ты мне поможешь? – спросил он. – Не дашь подохнуть?
   – Не дам. Я умею. Я поддержу.
   Он поверил и успокоился.
   Потом они ушли врозь. Она – раньше. Он – через десять минут.
   Лена вошла в ванную. Зажгла свет. И увидела себя в зеркале. Она была красивая. Этого не могло быть, но это было.
   Андрей любил ее рисовать. Овал лица – треугольником, с высокими скулами. И большие зеленые глаза. Кошка. Глаза преувеличивал. А щеки преуменьшал. И сейчас в гостиничном зеркале Лена увидела преувеличенные глаза и овал треугольником. Горе что-то добавило. Присмуглило. Подсушило. Но осенний лист тоже красив. И его тоже можно поставить в вазу, украсить жилище. Жизнь продолжается.
   Вошел Елисеев. Едва разделся и сразу грохнулся.
   – От тебя воняет алкоголем, – сказала Лена.
   – Ну и что теперь с этим делать? Лечь на другую кровать?
   – Нет, – сказала она. – Останься.
   Они лежали рядом и слушали тишину.
   – Ты никогда не говорил о своей жене.
   – А зачем о ней говорить?
   – Но она же существует…
   – Естественно.
   – А какая она?
   Он помолчал. Потом сказал нехотя:
   – Высокая. Сутулая. Это оттого, что у нее всегда была большая грудь. Она стеснялась. И сутулилась.
   – Ты ее любил?
   – Не помню. Наверное…
   – У вас есть дети?
   – Нет.
   – А постель?
   – Нет.
   – А какая ее роль?
   – Мертвый якорь.
   – Что это значит?
   – Это якорь, который болтается возле парохода и цепляется за дно. Он не держит. Но корабль не может отойти далеко. Не может уйти в далекие воды.
   Его корабль болтается у причала, как баржа. Среди арбузных корок и спущенных гальюнов.
   – А зачем тебе такая жизнь?
   – Я не должен быть счастлив. Иначе я не смогу останавливать мгновения. Или остановлю не те. Счастливый человек не имеет зрения. Он имеет, конечно. Но другое.
   – Это ты все придумал, чтобы оправдать свое пьянство и блядство. Можно серьезно работать и серьезно жить.
   – Можно. Но у меня не получается. И у тебя не получается.
   – Мой муж умер.
   – Я об этом и говорю. Твой муж серьезно работал и серьезно жил, и это скоро кончилось. Когда все спрессовано, то надолго не хватает. Надо, чтобы было разбавлено говном.
   – Ты же говорил, что хочешь быть мне еврейским мужем…
   – Хочу. Но вряд ли получится. Я пьянь.
   – Пей.
   – Я бабник.
   – Это плохо. Мы будем ссориться. Я буду бороться.
   – Я пошляк.
   – Но любят и с этим. Ты только будь, будь…
   Он навис над ней и смотрел сверху.
   – Ты правда любишь меня?
   – Не знаю. Ты проник в меня. Я теперь не я, а мы. Я стала красивая.
   – Ты красивая. С этим надо что-то делать…
   – А что с этим делать?
   Они обнялись. Его губы были теплые, а внутренняя часть – прохладная. От этого тепла и прохлады сердце подступало к горлу, мешало дышать.
   Лена заснула в его объятиях. Ей снился океан, в который садилось солнце. Лена улыбалась во сне. И выражение лиц у обоих было одинаковым.
   В последний день съемок они не расставались. Лена и Елисеев уже ничего не скрывали, хотя и не демонстрировали. Каждый делал свое дело. Лена клеила бакенбарды, укрепляла их лаком. Елисеев останавливал мгновения, но дальше, чем на метр, от Лены не отходил. А если отходил дальше, то начинал оглядываться. Лена поднимала голову и ловила его взгляд, как ловят конец веревки.
   В гостиницу отправились пешком. Захотелось прогуляться. Елисеев нес ее сундучок с гримом и морщился. Болел палец.
   Впереди шла и яростно ссорилась молодая пара, девчонка и парень лет по семнадцати. Может, по двадцати. На нем были круглая спортивная шапочка и тяжелые ботинки горнолыжника. На ней – черная бархатная шляпка «ретро». Такие носили в тридцатые годы. Девчонка что-то выговаривала, вытягивая руки к самому его лицу. Парень вдруг остановился и снял ботинки. И пошел в одних носках по мокрому снегу, держа ботинки в опущенной руке.
   – Антон! – взвизгнула девушка. – Надень ботинки! Но он шел, как смертник. Остановить его было невозможно. Только убить.
   – Ну и черт с тобой! – Девушка перебежала на другую сторону улицы.
   Парень продолжал путь в одних носках, и по его спине было заметно, что он не отменит своего решения. Это была его форма протеста.
   – Антон… – тихо окликнула Лена.
   Он обернулся. Его лицо выражало недоумение.
   – Надень ботинки, – тихо попросила Лена.
   Антон не понимал: откуда взялись эти люди, откуда они знают его имя и почему вмешиваются в его жизнь. Он шевельнул губами – то ли оправдывался, то ли проклинал…
   Лена и Елисеев прошли мимо. Обернулись. Снова подбежала девушка, тянула пальцы к его лицу. Он стоял босой, ослепший от протеста. Они не могли помириться, потому что были молоды. Они хотели развернуть жизнь в свою сторону, а она не разворачивалась. Торчала углами.
   Тогда Антон бросает вызов: если жизнь с ним не считается, то и он не будет считаться с ней. И – босиком по снегу. Кто кого.
   Лена неторопливо складывала свой чемодан. Неторопливо размышляла. В Москве можно будет повторить иркутскую схему: он войдет в ее дом со своей дорожной сумкой и ее чемоданом. Поставит вещи в прихожей. Снимет плащ. И они отправятся на кухню пить кофе. Потому что без кофе трудно начинать день. Потом можно будет лечь и просто заснуть – перелет был утомительным. А потом отправиться на работу. Правда, у него есть жена, мертвый якорь. Но мертвому не место среди живого. Мертвое надо хоронить. Их корабль выйдет в чистые воды для того, чтобы серьезно работать и серьезно жить.
   Елисеев стоял перед зеркалом, брился и смотрел на свое лицо. Он себе не нравился. Смотрел и думал: «Неужели ЭТО можно любить?»

   Погода в Москве была та же, что и в Иркутске. Мокрый снег. Хотя странно: где Москва, а где Иркутск…
   Елисеев вошел в свой дом и первым делом направился в туалет.
   Он не снял обуви, и после него остались следы, как от гусениц. Грязный снег мгновенно таял на полу, превращаясь в черные лужицы. Вышла жена. Увидела лужи на полу, но промолчала. Какой смысл говорить, когда поздно. Когда дело уже сделано. Теперь надо взять тряпку и вытереть. Или его заставить взять тряпку и вытереть после себя. Елисеев стоял и мочился. В моче была кровь.
   – Галя! – громко позвал он. – Посмотри!
   Жена заглянула в унитаз и спокойно сказала:
   – Допился…
   – Что же будет? – холодея, спросил Елисеев.
   – Откуда я знаю?
   – У меня рак?
   – Песок. И камни. Надо идти к врачу. – Галя знала, что только страх смерти может удержать его от водки и от бабы. Поэтому она не успокаивала. Но и не пугала. Сильный стресс мог вызвать сильный запой.
   За двадцать лет совместной жизни она научилась балансировать и вполне могла бы работать эквилибристкой.
   Елисеев встал под душ. Его указующая стрела, которая еще так недавно и так ликующе указывала дорогу к счастью, превратилась в свою противоположность. Она болталась жалким шнурком и годилась только для того, чтобы через нее совали железные катетеры, вызывая нечеловеческую боль, как пытки в гестапо.
   Елисеев надел халат и вошел в комнату. Жена смотрела телевизор. Показывали рекламу мыла.
   – Ты хочешь, чтобы я умер? – серьезно спросил Елисеев.
   – Нет. Если ты меня бросишь, я переживу. Я злая. А если умрешь – не знаю.
   Он пошел в спальню и лег. Не заплакал. Он плакал только для красоты жизни. А от страха он не плакал.
   Галя смотрела телевизор. После рекламы показывали мексиканскую серию. Галя устала от сложностей. Душа жаждала примитива.
   Она догадывалась, что Елисеев оттянулся на полную катушку. И была баба. И космическая любовь. У него иначе не бывает. Только космическая. Пламя до самых звезд. Но если в этот костер не кидать дров, пламя падает. И тухнет в конце концов. Через месяц он успокоится. Потом забудет, как ее звали.
   Так бывает в каждую поездку. Это входит в его цикл. Любит запоем. Работает запоем. Запойный человек. Он – ТАКОЙ. А она – его жена. Любовницы, наверное, притворно сочувствуют: вот сидит бедная, надуренная… А это они – бедные и надуренные. А она – его жена.
   Зазвонил телефон.
   «Началось», – спокойно подумала Галя и спокойно спросила:
   – Ты дома?

   Лена Новожилова переделала с утра кучу дел. Убрала квартиру: на это ушло четыре часа в четыре руки. Помогала соседка Люба по кличке Прядь. Она красила одну прядь волос надо лбом в противоположный цвет. Хотела выделиться среди остальных. И выделялась. С Любой убирать было весело. Одной бы не справиться.
   Потом Лена пошла в магазин и купила еду: фрукт манго и овощ авокадо. Оливки. Елисеев должен интересно поесть. Не картошку с мясом, которую ест из года в год вся страна… Но если он привык и если захочет, то можно, в конце концов, приготовить и картошку с мясом. Бефстроганов, например. Для этого нужны лук и сметана. Лена вернулась в чистый дом. Все приготовила. Устала. Села в кресло, закрыла глаза и стала мечтать, как Елисеев переберется к ней со своей аппаратурой и вся квартира превратится в одну сплошную фотолабораторию. У Елисеева два состояния – пить и работать. А у нее – тоже два. Работать и смотреть телевизор. Как раньше обходились без телевизора? Вышивали на пяльцах? Играли на фортепьянах? Ездили на балы?
   Они с Елисеевым тоже будут иногда выходить в гости. Он будет стоять с рюмкой, нависать над какой-нибудь барышней. Благоухать розами и дождем. В черном кашемировом пиджаке с шейным платком. Барышня будет смотреть на него снизу вверх сияющими глазами, испытывая возрастное преимущество перед Леной. Лене захочется подойти и устроить им скандал. Но она сдержится. Будет держать себя в руках. В прямом смысле. Обнимет себя за плечи и будет держать в руках.
   А потом они вместе вернутся домой. Машины у них нет. Придется добираться на метро и на автобусе. И пока доберутся – все пройдет: и его увлечение, и ее ревность. И даже говорить на эту тему будет лень. Они разденутся и лягут спать под одно одеяло. И ей приснится остров Кипр, на котором она ни разу не была. Елисеев тоже будет чему-то улыбаться во сне. И выражение лиц у обоих будет одинаковым.
 //-- * * * --// 
   Звонка не было. И это становилось странно. Может быть, он потерял ее номер? А может быть, вообще не записал?
   Лена подождала до вечера. Позвонила сама. Услышала в трубке его голос.
   – Привет, – сказала Лена.
   – Привет, – ответил он. Голос – глухой, неокрашенный, и ей показалось, что он не узнал ее. Не понял.
   – Это я. Лена.
   – Я узнал. Это ты, Лена, – повторил он тем же неокрашенным голосом.
   Она растерялась.
   – Тебе неудобно говорить?
   – Почему? Удобно.
   – Что-то случилось?
   Елисеев молчал. В мозгах шел великий благовест: митинг соединился с колокольным звоном, и надо всем этим гомонила стая весенних птиц.
   Поясницу ломило, почки отказывались фильтровать. Организм восставал против его образа жизни.
   Песок и камни – это пляж. Или морское дно, за которое цепляется якорь.
   – Мы больше не будем видеться, – сказал Елисеев.
   – Почему?
   – Потому что я – мертвый якорь.
   – А я? А мне что делать? – беспомощно спросила Лена.
   – Ну… пять дней не такой уж большой срок.
   – Зачем ты говорил, что любишь меня? Что хочешь быть мне мужем?
   – Это была правда.
   – Тогда правда. И сейчас. Сколько же у тебя правд?
   – Две.
   Лена молчала.
   – Не плачь, – сказал он. – Сейчас трудно. Но с каждым днем будет все легче. Освобождайся от меня.
   Лена не плакала. Это он хотел, чтобы она заплакала по нему. Это он выстраивал кадр. Останавливал мгновение.
   Она бросила трубку. Оцепенела.
   Смерть Андрея. Предательство Елисеева. Эти два события не соизмеримы ни по времени, ни по значению. Но это рядом. Одно за другим. Жизнь бросала один вызов, потом другой. Теперь ее очередь. Можно снять ботинки и босиком пойти по снегу. Простудиться и умереть. Но зачем так многоступенчато: ходить, болеть… Можно просто умереть – быстро и небольно.
   Как горит в груди… Как больно, когда подрубают страсть, когда топором наотмашь – хрясь! И заходишься от боли. Болевой шок. Нужен наркоз. Сон. Быстрей. Будет легче. Будет никак. Ничего не будет, ничего, ничего, ничего. НИ-ЧЕ-ГО…
   Лена пошла на кухню, достала из холодильника все снотворные, которые скопились за время болезни Андрея. Ссыпала их на стол. Лекарство хорошее, очищенное, хотя какая разница… Таблетки хорошо запивать молоком, хотя опять же – какая разница. У нее были сухие сливки. Она развела их в воде. Не думая, заставляя себя не думать, стала закидывать в рот по таблетке. Потом по две. Она торопилась, чтобы не передумать. И чтобы скорее наступило НИЧЕГО.
   Таблетки кончились. Ничего не наступало.
   Лена подошла к телефону и набрала номер Елисея. Попрощаться. Она на него не обижалась. Он в нее проник. И освободиться от него можно было только, освободившись от себя.
   Лена услышала его голос и сказала:
   – До свидания.
   – До свидания, – ответил он. Голос был сонный.
   Лена положила трубку. Прислушалась к себе. НИЧЕГО разрасталось. Разбухало.
   Лена набрала телефон Норы Бабаян. Подошел ее муж.
   – Боря, привет, – поздоровалась Лена. – А Нора дома?
   – Ее нет. Она в монтажной. Что передать?
   – Передай: до свидания.
   – Ты уезжаешь?
   Лена не ответила. НИЧЕГО стремительно втягивало ее. И втянуло.

   А потом вдруг выплеснуло, как волной. Лена очнулась в палате. Возле нее стоял врач.
   – У меня к вам будут вопросы, – сказал врач.
   – А у меня к вам, – строго ответила Лена.
   Через неделю ее выписали домой. Наверное, врач не захотел отвечать на ее вопросы.
   В доме было чисто, только на полу ребристые следы. Эти следы принадлежали ботинкам Норы Бабаян. Друзья на то и существуют, чтобы оказаться в нужное время в нужном месте.
   Врач сказал впоследствии, что доза могла убить лошадь, но лекарства оказались качественные и запивались молоком. Это снизило интоксикацию.
   Но Лена знала: дело не в лекарствах и не в молоке. Это все Андрей. Это он не разрешил ей сходить с дистанции раньше времени. Как там у Высоцкого: «Наши мертвые нас не оставят в беде…» Лена посмотрела на себя в зеркало. Выглядела, как это ни странно, хорошо. Она, конечно, не была молодой. Но и старой она тоже не была. Впереди расстилался довольно длинный кусок жизни, по нему надо было идти.
   – Лена, – сказала она себе. – Надень ботинки…
   Потом прошла на кухню. Достала из холодильника манго и стала есть. Это был желтый, душистый, сочный плод, ни на что не похожий на самом деле.
   Зазвонил телефон. Она подняла трубку. Услышала голос Елисеева.
   – Ты где была? – спросил он. – Я звонил.
   Лена подумала и ответила:
   – На Кипре.
   – А что это? – удивился Елисеев.
   – Остров. Курорт.
   – Ну вот… – обиделся он. – По курортам ездишь. А я болел…

   Через несколько месяцев Лена увидела Елисеева на банкете. Фильм был окончен. Его отобрали на фестиваль. Нора Бабаян нашла спонсора. Спонсор устроил банкет. Елисеев стоял с рюмкой. С кем-то разговаривал. Интересничал. На его лице была щетина трехдневной давности. По последней моде. Но эта щетина хороша на молодых лицах. А на лице пятидесятилетнего Елисеева она выглядела как плесень. Он стоял заплесневелый, с заваленными вниз бровями. Глаза под очками – не поймать выражения. Мерцательная аритмия. Пиджак на нем был дорогой, но топорщился сзади, как хвост у соловья. И во всем его облике было что-то от бомжа, которого приодели.
   Лена смотрела на него и не могла поверить: неужели из-за этого замшелого пня она хотела уйти из жизни… Хотя при чем тут он? Просто страх одиночества и жажда любви. В этом дело. Страх и жажда. А он ни при чем. Он – просто гастролер. Поехал, выступил, показал свое искусство. И вернулся. И опять поехал, опять выступил. Такая работа.
   Елисеев увидел Лену. Подошел. Улыбнулся, как оскалился. И вдруг Лена поняла: он не скалится. Он пробует лицо. На месте оно? Или его уже нет?
   А вокруг творилось настоящее веселье. Люди вдохновенно ели и вдохновенно общались. На столах стояли икра в неограниченных количествах и метровые осетры, приплывшие из прежних времен. Женщины были прекрасны и таинственны. А мужчины умны. И казалось странным, что за стеной ресторана – совсем другая жизнь.



   Повести


   Свинячья победа

   У нее было красивое торжественное имя: Виктория. И фамилия, которой она стеснялась: Поросенкова. Получалось: Виктория Поросенкова – идиотское сочетание. Свинячья победа. Но ничего не поделаешь. Фамилию человек получает от родителей, так же как и внешность. Какая есть – такая есть. И надо сказать «спасибо». Могло бы и не быть никакой.
   Внешность у Виктории тоже слегка свинячья: рыжие ресницы, рыжие волосы, голубые глаза и десять килограммов лишнего веса. Тонкая талия, пышный зад, нежная кожа – копия Саскии Рембрандта. Великий художник Рембрандт тут же посадил бы Викторию на колени. А современные мужчины не торопились. Исключение составляли азербайджанские перекупщики. Когда Виктория приходила на базар, они с большим одобрением смотрели ей вслед и предлагали фрукты бесплатно. Но Виктории они не нравились. Лучше никого, чем эти вязкие турки.
   У Вики никого и не было. Она работала на птицефабрике и поэтому никогда не ела кур. Она досконально знала, что стоит за красиво зажаренной курицей. Она знала всю подноготную их жизни, любви, страданий и смерти. Есть кур для нее было то же самое, что питаться родственниками.
   Из родственников у нее был только дед. Мать с отцом тоже были, но у каждого своя семья, новые дети. Вика существовала как напоминание об ошибках молодости, и родители старались о них забыть.
   Дед когда-то где-то работал и кем-то был. А теперь пенсионер. Его звали «ты бы»… «Ты бы пошел в магазин и купил муки…» Или: «Ты бы пропылесосил квартиру…» И так далее…
   Дед по утрам, до завтрака, ходил гулять, ему сказали, что это полезно. Он вставал и сразу занимал ванную, как раз в то время, когда Вика собиралась на работу. Их интересы сталкивались, но справедливость была на стороне Вики. Дед мог опоздать на свою прогулку, а Вика – нет. Ее рабочий день начинался в определенное время, и за этим жестко следили. У Вики с дедом происходили разборки, и в отместку Вика прятала его зубы. Дед целый день не мог найти свои зубы и ел только жидкую пищу.
   У деда был свой резон: ему был необходим жесткий распорядок, как грудному ребенку. Этот распорядок, как каркас, держал его форму и содержание. Пусть человек стар, но он жив. А внутри жизни все должно быть полноценно.
   Вика не понимала: что изменится от того, что дед сдвинет свою прогулку на сорок минут? Они ругались, но не каждый день, примерно два раза в неделю. В остальное время Вика заботилась о деде, по вечерам готовила ему вкусненькое и покупала фрукты у азербайджанцев.
   Помимо деда, у Вики был любимый человек – диктор телевидения Влад Петров. Полное имя – Владимир. У него были пальцы с овальными ногтями, бесстрастное лицо, немножко японские глаза и тихий юмор, спрятанный в глубину. Неброский, чеховский юмор. Но умный – услышит и почувствует. Виктория слышала и чувствовала. О! Как не хватало ей таких собеседников, которые бы все понимали. Ее собеседниками были цыплята из электронной несушки. И сотрудницы, которые разговаривали только о материальном.
   Вика позвонила на телевидение, выяснила номер телефона. И позвонила. Трубку сняла мама. Вика представилась как восхищенная телезрительница, что правда, и рассказала маме, какой у нее качественный сын – умный и красивый, что тоже правда. Вике приятно было это говорить, а маме слушать.
   Мама не была любопытной и не спросила Вику, как ее зовут, где она работает и сколько ей лет. Но Вике казалось тем не менее, что связь налажена и теперь она любит не в воздух, а непосредственно в его дом. Весь дом Владимира будет наполнен ее любовью.
   В завершение разговора мама сказала странную фразу: «В каждой избушке свои погремушки». Вика не поняла, что она имела в виду. В доме есть маленький ребенок, и он играет в погремушки? Либо в каждом доме свои неприятности? Но Вика не представляла себе, какие неприятности могут быть у таких умных, обеспеченных, полноценных людей. Неприятности – только от глупости, бедности и ущербности.
   Вика звонила время от времени. Раздавался голос Владимира по автоответчику и советовал говорить после короткого гудка. Вика дожидалась гудка и торопилась сказать важные вещи. А иногда просто пела.
   Надо сказать, что голос у нее был как у ангела – высокий и чистый. Она не пошла учиться только потому, что стеснялась своей внешности. Эстрадная певица должна сочетать в себе секс-символ с вокальными данными. Мужчины должны слушать и желать. А женщины – слушать и подражать. А кому придет в голову желать или подражать Виктории Поросенковой?
   Вика пела только курам и подругам. И еще Владимиру Петрову по автоответчику.

   Подруг было две – Варя и Вера. Обе работали осеменаторами. Осеменяли кур петушиной спермой. Привычным бесцеремонным движением брали кур и вводили шприц куда надо. Куры охотно подчинялись этой процедуре, потому что в своем курином освенциме они не знали другой любви. Были рады и шприцу. Однако петух – гаремное животное, один на всю куриную стаю. И любовь на свободе мало чем отличалась от короткой процедуры со шприцем.
   Вика не могла заходить к подругам в куриный барак. Не переносила густой стойкой вони. В каких бы нечеловеческих условиях ни находилась курица, она все равно ест и какает. А значит – источает вонь. Вера и Варя принюхались и привыкли. Однако кур не ели. Брезговали.
   Виктория работала в электронесушке, курином родильном доме. Там были чистота и дисциплина, как на атомной станции. Сотрудники переодевали обувь и натягивали на себя белые халаты.
   Яйца медленно грелись в специальном режиме, потом из них проклевывались желтые головки и смотрели на мир глазами-бусинками.
   Нет ничего прекраснее цыпленка, котенка, поросенка, ребенка. Маленькие и слабые имеют только одну защиту – свою прелесть. Никому не придет в голову обидеть цыпленка. Всем хочется его защитить.
   На ферме существовал и мозговой центр, где трудились ученые-селекционеры. Создавали наиболее качественную породу. Кажется, Гитлер хотел создать наиболее качественную породу людей…
   Куры, конечно, не люди, но тоже требуют качественного начала. Их оплодотворяли живым петухом. Потом отбирали самые крупные яйца и складывали в специальный контейнер. Выводили цыплят и продавали в Канаду за твердую валюту. Канадцы платили сказочно. Этих денег хватало на зарплату всему коллективу.
   Питались в столовой. Виктория, Вера и Варя садились за один столик, обсуждали свои новости.
   Новости были скудными, поскольку жизнь устоялась. Основные события происходят до двадцати пяти лет: поступают в вуз, женятся, рожают. А Вике, Вере и Варе было после тридцати. В этом возрасте уже все есть или ничего нет. И это надолго, если не навсегда.
   Варя была замужем за Геной. Гена ничего не зарабатывал, но зато пил и в пьяном виде звонил каким-то женщинам.
   – Как ты с ним живешь? – удивлялась Вика.
   – Он меня любит, – отвечала Варя.
   – Тогда зачем он звонит другим бабам?
   – Так это спьяну.
   – А почему ты это терпишь?
   – Я его люблю, – просто объясняла Варя.
   Вика не понимала: как можно любить бездельника и пьяницу? Любить можно только Владимира Петрова – красивого и умного.
   Вторая подруга, Вера, родила детей без мужа. Вообще-то она хотела одного, но получилась двойня. Две девочки. Эти девочки появились на свет недоношенными и теперь лежали, обложенные ватой, как нездоровые помидоры. При этом постоянно орали и какали, как куры.
   Вера была бешено влюблена в своих девочек и каждый их пук встречала с восторгом. И разговаривать могла только на эту тему. Вика слушала из вежливости, не перебивала. Но участь ее подруг вызывала в ней брезгливое сочувствие: как можно жить ТАК?
   А подруги, в свою очередь, сочувствовали Вике и давали советы: роди без мужа. Все же какой-то смысл…
   Вика тем не менее считала себя богатым человеком, хранительницей Большой Любви. И даже если эта любовь не имеет конкретного выражения – она существует, наполняет смыслом и помогает Владу Петрову, как помогает человеку молитва.

   Время от времени на птицефабрику приходил бомж с красивой фамилией Хмельницкий. Приходил – не точно. Просачивался. Через проходную его не пропускали. Он пролезал в дыру, которую кто-то проломил в бетонном заборе. Хмельницкий просачивался и поджидал Вику.
   Вика – толстая, в белом халате – казалась ему менее агрессивной, чем тощие и злые тетки. Они накидывались и лаяли, как собаки, и гнали вон. А Вика останавливалась, смотрела в его запущенное лицо и спрашивала:
   – Чего тебе?
   – Куриного мяса, – отвечал Хмельницкий.
   – Поди и купи. В магазине куриный фарш дешевый.
   – Нет у меня денег.
   – Но я же не могу воровать, – объясняла Вика.
   – Тогда головы дай и лапы. Я сварю.
   Вика стояла и размышляла.
   – Если тебе жалко голов, дай чего-нибудь, хоть куриного корма.
   Вика вздыхала и выносила ему пакет куриных потрохов. Это было царское подношение.
   – Спасибо, – скупо благодарил бомж Хмельницкий и быстро исчезал. Боялся, что Вика передумает и отберет. В его жизни бывало всякое.
   В следующий раз бомж появился через три месяца. Тактичный был человек. И не просил, а просто стоял и наблюдал.
   Во дворе жгли мусор, горел костер. Подружки Вера и Варя сидели на старых ящиках, а Вика пела. Но как… Как будто ангелы слетали с неба и пели в унисон.
   – Твой пришел, – сказала Варя.
   Вера оглянулась и засмеялась. А Вика не засмеялась. Только подумала: «Смеется тот, кто смеется последний»…
   «А-ах, нет сил снести разлуку… Ласк, ласк твоих, жгучих ласк ожида-аю, от счастья замираю…»
   Это было про нее и про Владимира Петрова. Она пела ему и себе. А остальные слушайте, если хотите…

   По птицеферме разлетелся слух, что телеведущий Владимир Петров женится на молодой актрисе Саше Коноваловой. Эта актриса снялась в телесериале, и в нее влюбилась вся страна, включая телеведущего Влада Петрова.
   Их фотографии напечатали в журнале «7 дней». Журнал притащила на работу Варя, и все девчонки смотрели с жадным любопытством. И даже куры косились круглым глазом в сторону ярких картинок. И Вика тоже смотрела с никаким выражением, дескать, ей-то что…
   В убойном отделе куры стреляли пометом, перед тем как покинуть этот мир. Мозгов с наперсток, а ведь тоже что-то чувствуют.
   Вика чувствовала себя примерно так же, но виду не показывала. Однако запомнила, что свадьба состоится седьмого сентября в семь часов вечера в ресторане «Золотой дракон». Они специально выбрали цифру семь, потому что Господь создал мир за неделю. А они тоже собираются создать свой мир.
   – Счастливые!.. – вздохнула Варя. – Представляешь, какая у них жизнь… Зимой на Красное море, летом на Черное…
   – Он напьется и будет бабам звонить, – прокомментировала Вика.
   – Ну и что? Зато он в час зарабатывает столько, сколько ты за год.
   – Богатые тоже плачут, – философски заметила Вера.
   Вика промолчала. Владимир женится. Но он же не умирает. Он остается жить, и, значит, его можно любить на расстоянии. В конце концов, Вика может считать, что Влад уехал в далекую командировку. Куда-нибудь в Африку или на космическую станцию «Мир».

   Настало седьмое сентября. Это была суббота. Вика оделась красиво и поехала к ресторану «Дракон». Не на свадьбу, конечно. Ее никто не звал. Просто посмотреть со стороны.
   Ресторан стоял на пересечении двух улиц, вылезая вперед этаким китайским фонарем.
   Машин понаехало не меньше пятидесяти, в основном иномарки: джипы и «БМВ».
   Подкатил «линкольн» – длинная черная машина. Из «линкольна» вышли невеста и жених. Невеста – полная противоположность Виктории: черная, худая, высокая, как рельса. Жених был одет в черное и белое. Волосы зачесаны назад, блестят от геля. Лицо бледное, глаза горят, и кажется, что глаза – впереди лица. Боже, как он был грозно прекрасен… Выражение лица как у Джордано Бруно, идущего на костер. На костер счастья? Мучений?
   Вика смотрела во все глаза. Если бы ей было разрешено, кинулась вперед, ухватилась, затолкала бы в машину и увезла. Куда? Не все ли равно! Хоть к деду. Она села бы перед ним на пол и стала слушать. Он бы говорил, а она слушала и плакала. А потом отдала бы ему свою девичью честь, все настоящее и будущее…
   «Ласк, ласк твоих, жгучих ласк ожидаю… От счастья замираю…»
   Жених и невеста подошли к ресторану. Их встречал маленький молодой китаец – владелец ресторана по имени Петя.
   Петя препроводил звездную пару в помещение ресторана. Они скрылись из виду. ВСЕ. Сидеть было бессмысленно.
   Вика поднялась со скамейки. Вошла в будку телефона-автомата. И набрала «02».
   Заслышав голос дежурного, четко проговорила:
   – В ресторане «Золотой дракон» заложена бомба.
   – Кто говорит? – торопливо спросил дежурный.
   – Говорит тот, кто знает, – четко ответила Вика. Положила трубку. Вернулась на свою лавочку. Ей было интересно посмотреть, как развернутся события.
   Чего она хотела? Чего добивалась? Она хотела сорвать свадьбу. А если не сорвать, то хотя бы испортить. Почему? Потому что у нее отбирали мечту и смысл жизни. Она ничего не могла изменить, только стрельнуть пометом, как курица в убойном цеху.

   Подъехала ментовка с собаками. Все задвигались, как в ускоренной съемке.
   Менты с собаками быстро распространились по всему пространству. Выскочил Петя, махал руками. Ему что-то вежливо, но твердо втолковали.
   Виктория почувствовала голод. Зашла в ближайшую булочную, купила булку-слойку и вернулась на свой наблюдательный пункт. Ела и ждала.
   Из ресторана энергично вышли жених и невеста, ругаясь на ходу. Остановились в трех шагах от Вики.
   – Ты что, боишься? – спросил Владимир.
   – Естественно, – ответила Саша Коновалова. – Страх за жизнь – нормальная реакция здорового человека.
   – А как же свадьба? – не понял Влад.
   – В другой раз.
   – И столы накрывать в другой раз?
   – Если выбирать между уткой по-пекински и жизнью, я выбираю второе.
   – Потому что тебе плевать. На мои деньги и на мои усилия.
   – Попроси официантов сложить еду в коробки и можешь взять их домой. Отвези своей полоумной мамаше и полоумной дочке.
   Владимир молчал какое-то время, потом сказал спокойно:
   – Я ждал, когда ты начнешь… и дождался. Ненавидеть больных и старых только за то, что они больные и старые, – знаешь, как это называется?
   – Естественный отбор…
   – Это называется фашизм, – уточнил Влад. – В Японии отводили старых на гору Нарайяма, чтобы их расклевывали птицы. А в Спарте сбрасывали больных детей со скалы, чтобы они не занимали место на земле. Фашисты хотели очистить планету от людей второго сорта. По-вашему, жить должны только молодые, сильные и красивые. А остальных – скидывать в пропасть и отводить на Нарайяму. Тебе наплевать на всех, кроме себя. А знаешь почему? Потому что ты мало читала книг. Или вообще не читала. Фашизм – это прежде всего серость и бескультурье плюс душевная бездарность.
   – А что же ты на мне женишься? – спросила Саша.
   – Уже не женюсь. Капитан! – Влад торопливо подошел к капитану. – Если вы найдете террориста, который подложил бомбу, передайте: пусть мне позвонит. Я дам ему вознаграждение.
   Саша Коновалова повернулась и пошла прочь. Села в чью-то машину. Машина попятилась, выруливая. И ушла. Скрылась за поворотом.
   Владимир сел на скамейку рядом с Викой. Смотрел перед собой. Потом обернулся и посмотрел на Вику. Она сконфуженно улыбнулась набитым ртом.
   – Хотите есть? – вдруг спросил Влад.
   Вика промолчала.
   – Пойдемте…
   Владимир встал со скамейки, ожидая, что Вика тоже поднимется.
   Виктория, конечно, хотела подпортить веселье, но не в такой же степени. События развивались так стремительно, как при землетрясении. Только что стояло – и уже руины.
   – Ну, пойдемте, пойдемте, – поторопил Владимир.
   Вика поднялась, и они вместе двинулись к ресторану «Золотой дракон». Дорогу им преградил капитан.
   – Капитан Рогожкин, – представился он и отдал честь. – В ресторан нельзя. Бомба.
   – Мы поедим быстро и уйдем, – пообещал Владимир.
   – Придется подождать. Бомба, – повторил капитан.
   – Да нет там никакой бомбы, – сказала Вика.
   – Это надо проверить. Наши собаки специально натасканы на тротил.
   – Да нет там никакого тротила, – повторила Виктория.
   – Откуда вы знаете?
   – Это я позвонила.
   Владимир Петров развернулся к Вике и уставился на нее.
   – Тогда придется вас задержать, – строго сказал капитан.
   – Пожалуйста, – согласилась Вика. – Я никуда не денусь.
   Рогожкин что-то сообщил по рации. Подошел старший лейтенант.
   – А зачем вы это сделали? – очнулся Владимир, глядя на Вику.
   – Это долгая история, – уклонилась Вика.
   – А вы покороче. В двух словах.
   – В трех. Я вас люблю.
   – Фанка? – догадался Владимир.
   Виктория не знала, что это значит. Может быть, от слова «фанат». Фанатизм, в чем бы он ни выражался, – это всегда ограниченность. Вика догадалась, что быть фанкой – не очень почетно. Эти фанки как дуры гоняются за кумиром, визжа от восторга и отдирая кусок рубахи или штанов, как повезет. А потом целуют этот обрывок и молятся на него.
   Вика любила тихо, тайно и священно. «Раскрылася душа, как цветок на заре, под дыханием зефира…»
   Капитан Рогожкин и старший лейтенант тихо переговаривались.
   – Старлей, капитан, я приглашаю вас на праздничный ужин, – торжественно произнес Владимир Петров. – Берите солдат – и за стол. Все равно пропадет. Правда, Петя?
   Хозяин ресторана Петя мелко закивал. Торопливо проговорил:
   – Очень хороший меню. Очень хороший повар. Из Китая. Настоящая китайская кухня.
   – А что, товарищ капитан? – спросил старлей. – Перекусим по-быстрому и по домам. Ложный вызов.
   Капитан молчал. По его горлу прокатился кадык.

   Весь милицейский наряд сидел за столом. Молча и вдохновенно поглощали еду – настоящую китайскую кухню.
   Вика и Владимир сидели рядом. Владимир глядел в пространство, а Вика увлеклась трепангами. Еда была ни на что не похожа, и даже трудно сказать – вкусно это или нет. Как будто ее доставили на НЛО из соседней галактики.
   Милиционер-грузин обратился к капитану:
   – Товарищ капитан, нельзя без тамады. Неорганизованное застолье получается. Едим, как млекопитающиеся.
   – А мы какие? – спросил капитан.
   – Мы – люди. Это другое.
   – Ну ладно. Назначаю тебя тамадой.
   Грузин встал и постучал вилкой по тарелке.
   – Первый тост: за нашего Всевышнего… – провозгласил тамада.
   – За Путина, что ли?
   – Кто такой Путин? Раб Божий. За Господа Бога, нашего Создателя…
   Милицейский наряд дружно выпил и закусил. Владимир Петров налил водку в фужер из-под шампанского и выпил до дна.
   Наступило молчание. В молчании был слышен перестук вилок.
   – Следующий тост – за Георгия-победителя! – провозгласил тамада.
   – А это кто? – поинтересовался старший лейтенант Демин.
   – Это наш святой, – объяснил грузин.
   – А наш?
   – Ваш – не знаю. Это вы должны знать.
   – Выпьем за всех, – распорядился капитан Рогожкин. – Сначала за вашего, потом за нашего, а потом за ихнего. – Рогожкин обернулся к китайцу Пете. – У вас кто? Будда?
   Петя не понял, о чем речь, и торопливо заверил:
   – Настоящий китайский повар. Мы ему две тысячи в месяц платим. Хороший специалист. Надо хорошо платить. Конкуренция.
   Официанты поставили на стол утку по-пекински. Она выглядела превосходно: золотисто зажаренная в темном кисло-сладком соусе.
   – Это действительно вы звонили? – тихо спросил Владимир.
   – Да… Действительно. – Вика мелко закивала, как китаец.
   – А зачем?
   Вика задумалась: как сказать одним словом? И нашла это слово:
   – Ревность…
   – А при чем тут ревность? – не понял Владимир.
   – Я вас давно люблю. С восьмого класса…
   – Ну, молодец… – Влад покачал головой. – Вообще-то надо было у меня спросить. А потом звонить в милицию. Если любишь человека, надо жить его интересами.
   – Она вам не подходит, – твердо сказала Вика.
   – Я знаю, – согласился Влад. – Но мы любим не тех, кто нам нравится. Ты мне нравишься. Ты смешная. Но я тебя не люблю. Понимаешь?
   – Не совсем. – Вика действительно не понимала: как можно любить человека, который тебе не нравится?
   – Очень жаль, – произнес Влад. – А впрочем, все равно.
   – Выпьем за молодых! – провозгласил тамада. И повел бокалом в сторону Влада и Вики.
   – А где здесь молодые? – остановил Рогожкин.
   Тамада понял, что ошибся, но тут же выкрутился:
   – Здесь все молодые! И у всех когда-нибудь будут семьи и дети! Молодые, встать!
   Весь милицейский наряд поднялся, держа в руках рюмки с водкой и бокалы с вином. Веселье набирало обороты.

   Хозяин ресторана Петя о чем-то договаривался с капитаном. Менял крышу. Милицейская крыша нравилась ему больше, чем просто бандитская. От бандитов непонятно, чего ждать. А милиция – адекватна и адаптирована к условиям. Они учитывают интересы предпринимателя. А бандиты не учитывают ничего. Только деньги.
   Владимир Петров играл на рояле. Играл неожиданно хорошо. А Вика пела. Без слов. Просто мелодию. Ее голос струился как будто с неба. И она была красива в этот момент: нежная кожа, сверкающие глаза. Молодые менты слушали и мечтали. Водка подняла порог чувствительности. У некоторых в глазах стояли чистые слезы.
   Старлей Демин подошел к капитану и спросил:
   – Не будем ее забирать? Напишем ложный вызов, да и все.
   – А зачем она звонила? – спросил капитан.
   – Свадьбу остановить, – догадался старлей.
   – А ей-то что?
   – Значит, была причина…
   Капитан смотрел на поющую Вику. Видимо, сравнивал с невестой.
   – Красивых много, – изрек капитан. – А такая – одна.
   Влад доиграл до конца. Снял руки с клавиш.
   – Как вас зовут? – спросил он Вику.
   – Виктория.
   – А фамилия?
   – Поросенкова, – созналась Вика.
   – Это не пойдет. Нужна нейтральная фамилия, какое-нибудь явление природы.
   – Огонь. Огнева, – подсказал молоденький старшина.
   – Такой есть. Литературный критик, – заметил тамада. Он оказался образованным, что случается среди интеллигентных грузин.
   – Лужок. Лужкова, – подсказал другой солдат.
   – Такой тоже есть.
   – Камень. Каменева, – включился старлей.
   – Такой был, – отмахнулся Влад.
   – Ветрова, – предложил капитан.
   – Может быть, Ветер? Или Ручей… Голос звенит, как весенний ручей. Сочетается с именем: буквы «р» перекликаются – Виктория Ручей. Замечательно! – одобрил Влад.
   Хозяин ресторана услужливо включил музыку. Она оказалась китайская. Влад встал из-за рояля и пригласил Вику на танец.
   – Танцуем все! – скомандовал тамада.
   Милицейский наряд в мгновение образовал хоровод. Положив руки друг другу на плечи, трясли ногами, как в греческом танце «Сиртаки». Для них было едино – что Греция, что Китай.
   Влад остановился передохнуть. Они стояли в центре хоровода и смотрели друг на друга.
   – Вы где работаете? – спросил Влад.
   – На птицеферме.
   – Кому же вы там поете? Курам?
   – Цыплятам.
   – На самом деле? – не поверил Влад.
   – Ну конечно. А что тут особенного?
   – Безголосые поют на всю страну, а Монтсеррат Кабалье поет курам.
   – Цыплятам, – поправила Вика.
   – Ну да… Сумасшедший мир. Сумасшедшая страна. И я тоже сумасшедший.
   Влад возобновил свой танец, задвигался под китайскую пентатонику. Протянул руки к Вике. И Вика вплыла в эти руки – каждой клеточкой. Вот оно – счастье. Слышать его энергию, его запах. Видеть, слышать, чувствовать, вдыхать… После этого можно и умереть.
   Милицейский наряд плясал слаженно, будто они до этого долго репетировали.
   Работники кухни высыпали в зал. Смотрели как завороженные. Потом не выдержали и образовали свой круг. А в центре нового круга – китайский повар в черных брюках, белом переднике и белом колпаке.
   Два круга вращались один подле другого, потом один в другом. Просто ансамбль Моисеева…
   Повар и Влад сложили руки скамеечкой. Вика села на переплетенные руки, обняв обоих за шеи. Они ее раскачивали, и рыжие волосы летели вслед.
   В дверях появилась Саша Коновалова.
   Ее взору предстал разоренный свадебный стол в объедках и окурках. И ее жених, держащий на своих руках молодой пышный зад.
   Недавняя невеста стояла, раздувала ноздри. Музыка смолкла.
   Владимир Петров убрал руки. Вика едва успела подставить под себя ноги. Иначе грохнулась бы с метровой высоты.
   Нависла зловещая пауза. Невеста хотела что-то сказать, но передумала и пошла прочь.
   Владимир Петров хотел остаться на месте, но не вышло, и он побежал за ней следом, бормоча:
   – Я тебе все объясню…
   Саша села в машину и рванула вперед, возмущенно фыркнув выхлопной трубой.
   Владимир остался стоять.
   Вика подошла с сочувственным лицом.
   – Вова… – Она не знала, что сказать дальше, и замолчала.
   Владимир повернул к ней голову. Его уже давно никто не звал Вова. Только мама в далеком детстве.
   – Хотите, я с ней поговорю? – предложила Вика. – Я скажу, что это я виновата. Вы ни при чем…
   Владимир вытащил мобильник, торопливо набрал номер Саши. Передал свой мобильник Вике.
   – Да?! – зло и отрывисто отозвалась Саша.
   – Здравствуйте… Это я, Вика… – растерянно сообщила Виктория. – Нам надо поговорить.
   – Какая еще Вика? О чем говорить?
   – О вашем женихе.
   Саша настороженно молчала, и Вика не была уверена, слышат ее или нет. Но это не имело значения. Она заговорила в пустоту:
   – Вы красивая. У вас этих женихов – навалом. Какая вам разница, тот или этот? А мне – только он. Понимаете? Я его люблю с восьмого класса. Он для меня первый и последний. И единственный.
   Саша Коновалова нажала отбой. В телефоне забились короткие гудки.
   Владимир Петров ошеломленно смотрел на Вику.
   – Вы сумасшедшая? – спросил он.
   – Нет. Я нормальная. Просто у меня рушится судьба. Сейчас. В эту минуту. Не кричите на меня, если можете.
   – Да я не кричу. Но у меня тоже рушится судьба. Почему вы считаете, что можете распоряжаться моей жизнью?..
   Он повернулся и пошел.
   – Вова! – отчаянно окликнула Виктория.
   – Два условия… – Владимир Петров остановился на мгновение и выбросил перед собой два пальца. – Первое – чтобы я вас больше не видел, второе – чтобы я вас больше не слышал. А сумасшедшая вы или нет – мне все равно.
   Владимир ушел. Вика заплакала.
   Подошел капитан Рогожкин и приложил руку к козырьку:
   – Разрешите вас препроводить домой на нашей машине. А товарищ жених не прав. Но задержать его мы не можем.

   Вика лежала на диване. Дед смотрел мексиканский сериал. Эта мизансцена продолжалась пятый день. На работу Вика не ходила. Депрессия не пускала. Дед беспрепятственно залезал по утрам в ванну и совершал свои утренние прогулки.
   Дед видел: с внучкой что-то творится. Вика не ела и не разговаривала. Но он ей не мешал. Ждал, когда само отпустит.
   В дверь позвонили.
   – Поди открой, – велел дед.
   Вика не отозвалась, как будто не слышала.
   Дед кряхтя поднялся с кресла. Болели все кости, должно быть, заржавели от времени.
   Дед открыл дверь. Вошли Вера и Варя. Разгрузили сумки. Достали вино и копченых кур.
   Вика не реагировала. Дед увеличил в телевизоре звук, чтобы лучше слышать.
   – Нанду! Это ты, любовь моя? – загрохотало из телевизора.
   – Николай Фомич! – заорала Вера. – Сделайте потише!
   Дед не слышал Веру. Вика никак не реагировала.
   – Прямо как в курятнике, – откомментировала Варя.
   – Да ладно… – простила Вера.
   Подруги расставили еду на журнальном столике. Принесли тарелки и стаканы. Разлили вино.
   Дед охотно принял подношение, а Вика не поднялась. Для нее все потеряло смысл.
   Подруги стали вдвоем пить и закусывать. Невнимательно косились в телевизор.
   – Ты должна понять, – сказала Варя. – Есть мечты, иллюзии. А есть жизнь…
   Вика сморгнула.
   – Мечты – это любовь и богатство. А жизнь – это труд каждый день, экономия денег, страдания, старость и смерть.
   – Тогда лучше сразу умереть, – отозвалась Вика.
   – Нет. Не лучше. Ты полюби то, что есть. Кур, бомжа Хмельницкого, солнце по утрам…
   – Кстати, Хмельницкий приходил, – перебила Вера. – Спрашивал адрес. Мы ему дали.
   – Зачем? – спросил дед. Значит, прислушивался к беседе.
   – Чтобы больше не спрашивал. А то он не отстанет…

   Вечером Вика решила отравиться и стала соскребать серу со спичек. С одного коробка получилась половина рюмки. Вика налила в рюмку вина, чтобы легче было выпить. Выдохнула. В этот момент раздался звонок в дверь.
   Вика не хотела помирать второпях, отставила рюмку и открыла дверь. В дверях стоял Хмельницкий.
   – Чего тебе? – спросила Вика. Ей было некогда.
   Хмельницкий молчал. Серые волосы слиплись клоками.
   – Ты давно мылся? – поинтересовалась Вика.
   – Не помню.
   – Заходи, – пригласила Вика. Рюмка с серным вином могла подождать.
   Вика набрала полную ванну воды и насыпала туда стирального порошка. Бомж Хмельницкий стоял рядом и смотрел.
   – Тебе ясно, что надо делать? – спросила Вика.
   – В общих чертах.
   – Ну, давай…
   Вика закрыла дверь в ванную. Ждала.
   Дед храпел за дверью, шумно, с треском вдыхал. По телевизору шел тот же самый сериал, следующая серия. Нанду выглядел как законченный козел. Неужели такие могут нравиться?.. Никого на свете нет лучше Владимира Петрова. И если не он, то никто. А если никто – зачем такая жизнь, в отсутствие любви и смерти? Любовь от тебя не зависит. А смерть зависит только от тебя – и больше ни от кого.
   Бомж Хмельницкий появился из ванной неожиданно похорошевший. Если бы его одеть в хорошую одежду, был бы не хуже президента Латвии.
   Вика провела гостя на кухню. Положила ему на тарелку кусок копченой курицы.
   Хмельницкий ел красиво, не жадно. Артистично обсасывал косточки.
   – Ты вообще-то кто? – спросила Вика.
   – Бомж Хмельницкий.
   – А почему ты так живешь?
   – Мне так нравится. Я никому – и мне никто.
   – Ну почему же? – возразила Вика. – Я тебе курицу. А ты мне – что?
   – Очищение души. Когда человек делает добро, он чистит душу.
   – А-а… – сказала Вика.
   Хмельницкий доел курицу. Допил вино из бутылки.
   – Ты меня спасла, – серьезно сказал он.
   – А ты меня.
   Помолчали.
   – Может, я у тебя спать лягу? Я же чистый…
   Вика подняла два пальца. Сказала:
   – Чтобы я тебя не видела и не слышала. Понял?
   – Еще бы… – легко согласился бомж Хмельницкий. Ему такие условия были не в новинку.
   Хмельницкий ушел. После него остался запах стирального порошка.
   Вика выплеснула серное вино в раковину. Передумала помирать. На свете счастья нет, но есть покой и воля. Пушкин оказался прав даже через сто пятьдесят лет. На то и гений…
   Дед дышал без треска, просто сосал из пространства воздух. Тоже хотел жить, старое дитя…

   На птицеферме пропали селекционные яйца, девяносто штук. Результат годового труда всей лаборатории во главе с профессором Бибиревым. В буквальном смысле – золотые яйца. Ущерб составлял пятнадцать тысяч долларов.
   Подозрение сначала пало на бомжа Хмельницкого. Но потом выяснилось, что виноват электрик Андрей. Он довольно легко сознался в краже. Он не знал, что яйца особенные. Андрею понравилось, что яйца крупные, смуглые, красивые, и он отнес их в семью.
   Завели судебное дело, но было ясно, что дело это гиблое. Откуда пьющий электрик возьмет пятнадцать тысяч долларов? Электрика уволили для начала, но потом взяли обратно, потому что у Андрея – золотые руки. А это не меньше, чем золотые яйца.
   Вика получила строгий выговор за то, что прикармливала бомжа Хмельницкого. Ее лишили премии и тринадцатой зарплаты.
   Директор Доценко собрал собрание и долго говорил строгим голосом. Пафос его речи заключался в том, что воровать нехорошо.
   Птичницы слушали и думали о том, что у директора большой коттедж и дочка учится в Испании. И он вполне мог бы внести за Андрея недостающую сумму.
   Приехала милиция, непонятно зачем. Скорее всего для острастки.
   Вика узнала капитана Рогожкина. А капитан узнал Вику.
   – Ты зачем его пускала? – спросил капитан, имея в виду Хмельницкого.
   – Мы собак кормим. А это все же человек.
   – Эх, Поросенкова… Все у тебя не как у всех.
   – Меня посадят? – испугалась Вика.
   – За что?
   – Ну, не знаю…
   – Ты добрая… За это не сажают. А надо бы…

   Директор Доценко сидел в кабинете, принимал телефонные звонки из Астрахани и Краснодара. Все заказывали фирменных селекционных цыплят, но никто не хотел платить деньгами. Астрахань предлагала рыбу, Краснодар – вино. Однако зарплату платить было нечем. Придется выдавать птичницам рыбу и вино. Закуска и выпивка. Этого мало, но все же лучше, чем ничего. Страна пребывала в экономическом упадке. Приходилось выкручиваться и изворачиваться.
   Доценко – русский человек, не немец какой-нибудь. Он виртуозно выкручивался и изворачивался. В данную минуту времени – орал в телефонную трубку, преодолевая голосом пространство и прижимистость партнера.
   – Подкинь коньячный спирт! – орал Доценко. – Ну что такое марочный кагор? Церковный сироп…
   Заглянула секретарша и сказала:
   – Юрий Васильевич, к вам товарищ Владимир Петров.
   – А кто это такой?
   – С телевидения. Он сказал: пять минут. У него больше нет времени.
   – У него нет времени, а у меня его навалом…
   Директор не хотел никакой огласки. Но и ссориться с телевидением он тоже не хотел.
   – Зови, – разрешил директор.
   Вошел Владимир Петров. На нем было длинное пальто с длинным шарфом. Длинные волосы вдоль лица. От него пахло нездешней жизнью.
   «Сейчас спросит про коттедж», – подумал директор. Но Владимир спросил:
   – Простите, у вас работает Виктория Поросенкова?
   – А что? – насторожился директор.
   – Ничего. Просто мне надо с ней поговорить.
   – Зоя! – гаркнул директор.
   Вошла секретарша с официальным лицом.
   – Проводи товарища в наш роддом.

   Вика стояла в белом халате и белой шапочке. Смачивала яйца водой – так надо было по технологии. В электронесушках создавались условия, близкие к естественным.
   Вика стояла и думала о Владимире, и в этот момент он вошел в белом халате и белой шапочке. Вике показалось, что она сошла с ума по-настоящему. Начались зрительные галлюцинации. Но галлюцинация подошла и поздоровалась голосом Владимира Петрова. Потом спросила:
   – Сколько вы здесь получаете?
   Вопрос был не американский. В Америке неприлично задавать такие вопросы. Однако мы не в Америке, а на куриной фабрике.
   – Нисколько, – ответила Вика.
   – Это как? – не понял Владимир.
   – Нам шесть месяцев не платили. Обещают заплатить.
   – А как же вы живете?
   – Нам выдают кур. Яйца. Растительное масло по бартеру.
   – И это все?
   – А у других еще хуже. На мебельной фабрике фанерой расплачиваются. А куда ее, фанеру?
   Помолчали.
   Было похоже, что Владимир спустился со своих высот на землю. Их телевизионный канал принадлежал частному лицу. Это лицо было хоть и неприятное, но не бедное. Расплачивалось твердой валютой.
   – Да… – проговорил Владимир. – У меня к вам предложение.
   Вика напряглась.
   – Я ищу человека для моей дочери.
   – Няньку? – догадалась Вика.
   – Человека, – уточнил Владимир. – Нянек сколько угодно. Я буду платить вам пятьсот долларов. Пятнадцать тысяч рублей.
   – В год? – не поняла Вика.
   – В месяц.
   – А почему так много?
   – Это не много. Дело в том, что моя дочь Лиза больна. У нее тяжелое психическое заболевание.
   До Вики дошел смысл слов «в каждой избушке свои погремушки». В доме – трагедия. Больной ребенок. У Владимира – тяжкий крест. Бедный Владимир… Бедная Лиза…
   – А сколько ей лет? – спросила Вика.
   – Девять.
   Вика догадалась, что Лиза – ребенок от первого брака. Брак распался. Ребенок достался отцу. Ребенок жил там, где его лучше содержали.
   – Саша сказала, чтобы я сдал Лизу государству, – поделился Влад. – Есть такие заведения. Саша сказала, что Лизе все равно. Может быть. Но мне не все равно.
   Вика подумала: если бы у нее был больной ребенок, она тоже не сдала бы его государству ни при каких обстоятельствах. Больного еще жальче, чем здорового. Вика не видела Лизы, но уже любила ее и защищала от эгоистичной, жестокой Саши.
   – У меня нет времени на Лизу, но я ее люблю. И я разделю с ней ее участь, какая бы она ни была. И мне очень важно, чтобы рядом был человек, которому я верю. Больного ребенка так легко обидеть, оставить голодным. Она ведь не может даже пожаловаться…
   У Владимира задрожали щеки.
   Вика опустила глаза. Она не могла смотреть на страдания любимого человека. От нее зависело: метнуться и подхватить крест, который оттягивал шею. Облегчить ношу.
   – А почему вы решили, что этот человек – я?
   – Чувствую, – объяснил Владимир. – Вы мне нравитесь.
   «Но я вас не люблю», – мысленно продолжила Вика. Но вслух не озвучила. Промолчала. Не о ней речь.

   Вечером Вика смотрела с дедом мексиканский сериал. В этой серии злые люди подложили Нанду наркотики, и бедный Нанду загремел в тюрьму. Злые силы так же сильны, как добрые. Бог и Дьявол – равновеликие соперники.
   Вика сидела перед телевизором, но ее глаза были повернуты внутрь себя. Из чего состоит ее жизнь? Она взращивает цыплят, которые вырастают в кур. И прямиком идут в убойный цех. И там погибают, послав миру последнее «прости». Выклевываются новые цыплята. И все идет по новой. Это похоже на переливание из пустого в порожнее. А все для чего? Чтобы накормить людей курятиной сомнительного качества, ибо в человека попадают их искусственное осеменение, искусственный корм, тюремная жизнь без движения и солнца и их предсмертный ужас.
   А у Владимира она поможет Владимиру. И в этом будет большой смысл очищения, как говорил бомж Хмельницкий. При этом деньги, на которые она сможет расширить свою квартиру, у деда будет отдельная комната. Плюс два моря – Черное осенью и Красное зимой. Плюс – девочка Лиза. Хоть и больная, но почти своя.
   Раздался телефонный звонок. Это звонила Вера, сообщить про первый зуб.
   – Я переезжаю к Владимиру Петрову, – перебила Вика.
   Вера долго молчала. Потом сказала:
   – Он будет об тебя ноги вытирать. Хочешь, чтобы об тебя вытирали ноги?
   Вика подумала и ответила:
   – Смотря чьи ноги…

   Прошел год.
   В один прекрасный день Вика приехала на птицефабрику с девочкой Лизой. Их привез водитель Алеша.
   Алеша остался сидеть в большом черном джипе, а Вика и Лиза отправились к пятому корпусу, где работали Варя и Вера.
   Лиза смотрела в землю и крепко держала Вику за руку.
   – Посмотри, – говорила Вика. – Вот курочки. А вот девочки…
   Но ни курочки, ни девочки Лизу не интересовали. Она жила в своем мире, ее зрение и слух были направлены исключительно внутрь себя. Эта редкая болезнь называлась «аутизм». От слова «аут». В футболе этот термин означает «вне поля». Когда мяч вылетает из игры и находится вне.
   Так и человек. Он – вне игры. Вне поля жизни. Лиза смотрела только вниз, ни во что не вникала, ничего не замечала, не отзывалась на ласку.
   Вика делала вид, что не замечает болезни Лизы. Она говорила с ней как с равной. Задавала вопросы. Сама на них отвечала. Читала ей книжки. Пела. Гуляла. А сегодня отправилась на экскурсию – на птицефабрику.
   Подруги – Вера и Варя – смотрели на Вику во все глаза. Вика была гладко причесана, все волосы назад, как у балерины. На плечах – дорогая шуба из невиданного зверя.
   – Это кто? – спросила Варя.
   – Щипаный бобер, – ответила Вика.
   – На кролика похож, – заключила Вера. – Бобер под кролика.
   Вика нейтрально пожала плечами, дескать, не важно, на кого похож. Важно – кем являешься на самом деле: бобер или кролик?..
   – А как ты живешь? – спросила Варя.
   – Хорошо, – просто сказала Вика. – Как на птицефабрике. Труд и забота.
   – А вонь? – уточнила Варя.
   – И вони хватает…
   – А Владимир Петров?
   – Я его вижу только по телевизору. Как раньше.
   – А он тебя?
   – И он меня – как раньше.
   – А это как?
   – Не видит. Его и дома не бывает.
   – Но дочку-то навещает?
   – Навещает. Придет, сядет и смотрит.
   – Ты его любишь? – тихо спросила Варя.
   – Ужасно… – выдохнула Вика.
   – А он тебя?
   – И он меня.
   – Ужасно?
   – Нет. Нормально. Он испытывает ко мне благодарность. А благодарность – это тоже чувство. Разве нет?
   Подруги молчали. Что тут можно сказать? Благодарность – тоже чувство. Но оно отличается от любви, как шиповник от розы. Как кошка от тигра. Как собака от волка. То, да не то…
   – Я чего пришла… – спохватилась Вика. – У меня в пятницу день рождения.
   – Завтра?
   – Через две недели, – уточнила Вика. – Кто же приглашает впритык? Надо предупреждать заранее.
   – А Влад Петров будет? – спросила Вера.
   – Нет. Он уезжает на Красное море. Там сейчас тепло…
   – Понятно… – Вера подняла брови.
   Ей было понятно, что если бы Влад присутствовал в доме, никаких торжеств и никаких подруг с птицефабрики…
   – Все-таки бобер, хоть и щипаный, – все равно бобер. А кролик, хоть и косит под бобра, – все равно кролик.
   Вика протянула бумажку, на которой были написаны число и адрес. Время и место.
   Вера спрятала бумажку в карман халата.
   – А как дед? – вспомнила Варя.
   – Подругу себе нашел, – сообщила Вика. – Вместе телевизор смотрят. Он ей ноги моет.
   – А сама себе она не может ноги помыть?
   – Не может. Живот мешает.
   Вера и Варя разглядывали Лизу, но от комментария удерживались. Лиза хмуро смотрела в землю. На ее личике застыло высокомерное равнодушие.
   – Как тебя зовут? – спросила Вера.
   Лиза не ответила. Повернулась и пошла прочь.
   – Нам пора идти, – сказала Вика. – У нас сиеста.
   – А сиеста – это что?
   – Послеобеденный сон.
   Подруги проводили Вику до проходной. Смотрели, как она влезает в джип, будто в другую жизнь, где все не так, где сон – сиеста, бобра щиплют под кролика и даже гладкий представительный шофер выглядит как депутат Государственной Думы.
 //-- * * * --// 
   Дед действительно нашел себе подругу – шестидесятилетнюю Анну Тимофеевну из города Ессентуки. Она приехала в Москву на заработки, жить ей было негде, и дед предложил свою жилплощадь, а в придачу нежность и любовь. Анна Тимофеевна с благодарностью приняла то, другое и третье. В ответ она готовила деду полный обед: борщ, жаркое и компот. Все очень вкусно, из продуктов деда, разумеется. Но ведь продукты – это не все. Главное – совместное застолье.
   Дед воспрянул и помолодел. Вика была за него рада, но единственное – ей стало немножко некуда приходить. Анна Тимофеевна распространилась по всей квартире, и Вика не могла найти свободного угла. В конце концов она решила оставаться с Лизой на выходные.
   Вика не обижалась на деда. Она понимала, что в данном историческом отрезке времени деду лучше с Анной Тимофеевной, которая участвует в его жизни, а Вика просто присутствует как свидетель.

   Каждое воскресенье Вика брала Лизу и они шли в зоопарк. Лиза подолгу задерживалась возле волчицы. Видимо, Лиза была ближе к зверю, чем к человеку. И волчица тоже подходила к Лизе и внимательно смотрела, как на свою.
   У Лизы была феноменальная память. Она запоминала целую страницу с одного взгляда. Посмотрела – и запомнила. Вика догадывалась, что у аутов как-то особенно устроены мозги. Ауты – другие. Но они есть, люди дождя. А раз есть, значит – должны быть.
   Значит, зачем-то нужны.

   По выходным приходила мамаша Владимира – носатая породистая старуха с красивыми глазами и старинными кольцами на пальцах.
   Старуха излагала Владимиру накопленные за неделю мысли. Владимир смотрел в пространство и одинаковым голосом произносил: «Угу…» Под «угу» он прятал полное равнодушие к текстам мамаши.
   Мамаша всегда говорила на одну тему: что будет с Лизой, когда она умрет?..
   Вика скрывала свое заочное знакомство с матерью Володи. Ее новый статус – наемный работник – не позволял вольностей, даже в прошлом.
   В отличие от Владимира Вика внимательно выслушивала старуху, сочувственно кивала головой, соглашалась или возражала, в зависимости от текста.
   Вика не притворялась. Она действительно жалела Володину маму. Знала по себе: жизнь давит даже на молодых. Она сама чуть не отравилась спичками… А что говорить о пожилом человеке, у которого никакого здоровья и никакой любви.
   Счастливым можно быть в любом возрасте. Как дед, например. Шелестит себе, как лист на дереве. Дед шелестит весело, а Володина мама – сквозь слезы. Это никуда не годится. Это несправедливо, в конце концов.
   Вика утешала старуху, как исплаканную девочку. Гладила ее словами, легкими касаниями, всем сердцем. А иногда принималась петь а капелла, и голос звучал как у ангела.
   Постепенно Володина мама успокаивалась и говорила:
   – Ну почему Владимир не женится на такой, как ты?
   Вика отмечала: она не говорила «на тебе». А на такой, как ты. Вике хотелось сказать: «Таких больше нет. Пусть женится на мне».
   Но человек не может себя предлагать, как таблетку от головной боли. Надо ждать, когда боль станет невыносимой, и тогда он сам протянет руку.
 //-- * * * --// 
   В назначенный день Вера и Варя подъехали к Вике.
   Они смотрели во все глаза и не верили своим глазам. Красивый дом с красивой подсветкой стоял в самом центре, как театральная декорация. В дом вели мраморные ступени, а на них – красная ковровая дорожка. Эта дорожка стекала по ступеням на самый тротуар и тянулась до проезжей части. В метре от дорожки творилась зимняя, слякотная, сумеречная жизнь, а тут тебе ковровая дорожка, как в партийном санатории. Дверь – тяжелая и заковыристая. Звонок тоже не простой.
   Варя нажала на звонок, он тут же отозвался мужским генеральским голосом. Стал выспрашивать: кто да к кому? Потом голос связался с квартирой Влада Петрова и спросил: ждут ли, пускать ли?
   Вика спустилась на лифте и встретила своих подруг. Провела в вестибюль. Охранник оглядывал их, как верный Руслан.
   Вестибюль был выложен желтым мрамором. Стояли напольные вазы с живыми цветами, наподобие подсолнухов. А может, и подсолнухи.
   – Буржуазия… – выдохнула Вера.
   В вестибюле красовались три двери. Одна дверь вела в финскую баню, другая – в турецкую, а третья – в бассейн.
   Дверь в бассейн была распахнута, виднелась гладь воды в мраморных берегах. На берегу телевизор необъятных размеров и барная стойка. Можно плавать, не отрываясь от привычек: посмотреть по телевизору «Новости» и принять внутрь.
   – Это кому такое? – выдохнула Вера.
   – Жильцам. И гостям, – объяснила Вика.
   – А можно искупаться?
   – Само собой… – беспечно ответила Вика. – Бассейн входит в стоимость квартиры.
   Подруги метнулись к бассейну, все с себя стащили и во мгновение рухнули в воду. Вода была подогрета и даже подсолена.
   – Как на Лазурном берегу! – выкрикнула Варя.
   – А где этот берег? – крикнула Вера. Она лежала на спине и мелко двигала ступнями.
   – Не знаю, – отозвалась Варя. – Просто красивое слово.
   – Вот это жизнь…
   Зазвонил мобильный телефон.
   Вика шустро выскочила из бассейна, достала из сумки трубку. Послушала. Сказала: «Хорошо».
   Ее лицо стало бледным. Веснушки выступили явственно.
   – Он едет домой, – прошептала Вика. – Он возле Белорусского вокзала. Через пять минут будет здесь. Вас не должно быть.
   Вера и Варя замерли.
   – Чего застыли? Быстрее! – На Викином лице стоял неподдельный ужас.
   Вера и Варя поддались панике. Они торопливо вылезли, стали натягивать одежду на мокрые тела, поскольку вытираться было нечем. Вика им помогала. Было впечатление, что они спасаются от неминуемой гибели. Голые ноги – в сапоги. Шапки – на мокрые волосы. И – на холод. Из теплых лазурных вод – в слякотную зиму. Из блаженства – в мучение.
   Вера и Варя стояли на ковровой дорожке, раскрыв рот от резкой перемены участи. У Веры свалилась шапка, она ее подняла. Нахлобучила на место. И в этот момент подъехал «сааб», и из него вышел Владимир, а следом Саша Коновалова.
   «Помирились», – поняла Вика. Сегодня помирились, а завтра вместе уедут на Красное море. Поменяют билет. Или купят новый.
   Владимир прошел мимо Веры и Вари, не заметив их. Он не смотрел по сторонам. То, что по сторонам, – его не интересовало. Это тоже был своеобразный аутизм, который образуется в человеке от большого успеха и больших денег. О Саше Коноваловой нечего и говорить. Шла, задрав голову, как будто делала человечеству большое одолжение. Могла пойти по трупам и по живым людям. Норковая шуба полоскалась у пят.

   Владимир и Саша поднялись на свой этаж.
   Квартира сверкала чистотой, стол был накрыт как для приема. Хорошая жизнь настала с появлением этой рыжей девушки. Владимир не ел с утра и с наслаждением погрузился в процесс.
   – Ты не уходи, – попросил он Вику. – Поработаешь сегодня официанткой. Хорошо?
   Вика не поняла: можно ей сесть за стол или нет? Официантки вообще-то не садятся. Она осталась стоять. На нее не обращали внимания.
   Саша была напряжена. Видимо, у нее остались невыясненные вопросы. Владимир, наоборот, размягчен и счастлив.
   «Трахались», – поняла Вика.
   Владимир подвинул к себе тарелку и положил по краям закуски, всего понемножку: селедочка, свекла с орехами, баклажаны под зеленью с чесночком, домашняя ветчина, белые грибы…
   Вика готовила стол два дня, старалась для своих девочек, за свои деньги, между прочим. Она была щепетильна в денежных делах. Из хозяйского дома взяла только свеклу. Все остальное купила на базаре по существующей цене. И для кого? Для Саши Коноваловой.
   Вика хотела есть. Ее даже подташнивало от голода и от обиды. Перед глазами стояли ее подруги на ковровой дорожке, с раскрытыми ртами. А ведь они ехали, везли подарки…
   – Лиза ужинала? – спросил Владимир.
   – Нет. Она ужинает в восемь тридцать, но я могу ее привести.
   – Не надо, – торопливо сказала Саша. – Я ее боюсь.
   Владимир не обиделся. Ему сегодня все нравилось.
   – Может быть, посидишь с нами? – спросил Владимир у Вики.
   – Не надо! – одернула Саша.
   Владимир чуть приподнял брови.
   – Я пойду, – сказала Вика.
   Повернулась и пошла. Вот тебе и день рождения.
   – Чем она тебе помешала? – спросил Владимир у Саши.
   – А зачем нам посторонняя? – ответила Саша.
   Это последнее, что слышала Вика. «Посторонние»… Ну правильно. Так оно и есть. А чего бы она хотела?..
   Вика достала свою спортивную сумку, с которой пришла. Стала собираться.
   Лиза складывала кубики и была поглощена этим занятием. Она была вне поля, и все, что на поле, ее не касалось.
   Подруги Вера и Варя продолжали стоять перед глазами с мокрыми головами. Она заплатила ими… за что? За свою глупость, переходящую в грех. «Не возведи себе кумира, ни подобия его». А она возвела кумира в виде Владимира Петрова. Тоже мне кумир… Подкаблучник. А впрочем, это не ее дело. Она здесь посторонняя.

   Вика шла по улице, тащила свою тяжелую сумку.
   Она не получила деньги за последний месяц. Но ведь она сбежала. Нарушила контракт. Подвела людей. Так что ей ничего не надо. Ушла и с концами.
   Лизу жаль. Но ведь Лизе все равно. А вдруг не все равно? Вдруг Лиза будет плакать? Ей только стресса не хватает.
   Вика остановилась. И в это время возле нее притормозила милицейская машина с мигалками. Вика на секунду испугалась, что это Владимир послал за ней погоню. Но высунулся капитан Рогожкин.
   – Узнала? – спросил он.
   – Узнала, – хмуро ответила Вика.
   – Садись, подвезу… Чего надрываешься?
   Вика влезла в машину. Уселась на заднее сиденье.
   Капитан тронулся молча.
   У капитана была красивая спина. Затылок хорошо переходил в шею, а шея – в плечи. Он был весь такой ладный, простой и гармоничный, как лист подорожника.
   Вика заплакала по непонятным причинам. Ей было жаль Лизу, Вовину маму, себя, свою любовь – все то, что Варя называла «иллюзия».
   Впереди открывалась просто жизнь – с трудностями и без украшений.
   Капитан заглянул в зеркало и увидел Викину склоненную голову.
   – Опять? – спросил он. – Ну что мне с тобой делать, Поросенкова?..

   Через месяц Вика переехала к капитану.
   Капитана звали Володя, и это оказалось очень удобно. Вика закрывала глаза и нежно пропевала: «Володя…» И капитан не видел подмены. Вика любила нового Володю, как говорят, по-своему. Не всей душой, а частью души и частью тела. Эта любовь похожа на букет цветов: радует, украшает, но когда-то завянет. А любовь к Владимиру Петрову – с корнями. Как куст. И если зимой уснет, то весной опять воспрянет.
   Известный драматург сказал по телевизору: настоящая любовь никогда не кончается браком. Значит, у Вики – как у всех. Любишь одного, живешь с другим. И хорошо хоть так. Может вообще никого не быть, как у Веры.
   Капитан обожал свою Поросенкову. Она полностью совпадала с его идеалом красоты. Худые и черные, как Саша Коновалова, ему не нравились. Они казались ему неженственными, как будто переделанными из мужиков. Капитан слышал краем уха, что все модельеры – голубые. Поэтому фотомодели похожи на юношей: с плоской грудью, узким тазом, худыми ногами. То ли дело Поросенкова с пышным золотистым телом. Всего навалом. И пахнет свежим хлебом. Нет лучшего запаха.
   Вика чувствовала свою власть. Могла об капитана ноги вытирать. Только зачем?
   На работу Вика не вернулась. Денег она заработала. На первое время хватит. А там будет видно. Капитан оказался предприимчивым. За ним не пропадешь…
   Жили в Люберцах. Район хуже, чем у Петрова. И жилплощадь меньше. У Петровых один холл, как вся однокомнатная квартира капитана. И красной дорожки нет. Но ведь дорожку можно положить при большом желании. Купить и протянуть.
   Жизнь как-то складывалась. Единственное, что сидело гвоздем в сердце, – Лиза. Как она? Что с ней? Никому до нее нет дела, кроме истеричной бабки. А что она может, бабка? Только хвататься за голову и кудахтать, как дурная курица.

   В одно прекрасное утро Вика шила штору возле окна – и вдруг отложила шитье в сторону. Встала. И поехала к Лизе. Она торопилась, как будто боялась опоздать.
   Дверь отворила Володина мама.
   – А! – вскрикнула мама, будто в нее воткнули вилку. – Боже мой!
   Лиза вышла в холл и вдруг кинулась к Вике, прижалась всем телом и даже лицом и коленками.
   Вика боялась шелохнуться. Она знала, что ауты ни с кем не хотят общаться, избегают контакта. И этот Лизин рывок – это рывок из болезни.
   Мать зарыдала в голос, обхватив голову руками, как будто удерживала эту голову на месте.
   – Ты останешься с Лизой? – спросила Лиза и подняла голову.
   – Нет. Я уйду, – честно сказала Вика.
   – А я?
   – Идем со мной. Хочешь?
   – Хочу, – сказала Лиза.
   Из недр квартиры появился Владимир в пижаме.
   – Папа, можно я уйду жить к Вике? – попросила Лиза.
   Мать и Владимир переглянулись.
   – Куда она пойдет? Что за глупости? – пробормотал Владимир. – Оставайтесь вы здесь. Почему вы сбежали? Мы вам мало платили? – Он в упор смотрел на Вику.
   – Дело не в деньгах.
   – Мы с вами плохо обращались? Вы обиделись?
   – Просто у меня своя жизнь. Я выхожу замуж. У меня жених…
   – Какой еще жених? – отказалась верить старуха.
   – Обыкновенный. Чуваш. – Вика не хотела называть его должность. Милиция – это не престижно. А чуваши сидят и в Думе.
   – Чуваш – это татарин? – спросила старуха.
   – Православный татарин, – уточнил Владимир. – Когда стали силой насаждать христианство, чуваши покорились, а татары нет.
   – Вот видишь! – заорала мать. – Чуваш сразу понял, какой он нашел клад! А ты куда смотрел? На своих метелок? Они умеют только выкачивать из тебя деньги. Им нужно только удовольствие, а твой больной ребенок им не нужен. А ведь она тебя любила! Она нюхала твои подушки. Я видела. Ты ей платил, но она работала бы и без денег, потому что она любила тебя и любила Лизу.
   – Мама! Неудобно при человеке говорить «она». Это невоспитанно.
   – В твоей жизни было ВСЕ. Но не было ДОБРА. А это самое главное! Это и есть любовь!
   Старуха зарыдала, но иначе, чем всегда. Глубже и безнадежнее.
   – Не надо плакать, – попросила Вика.
   – Что с ними будет, когда я умру? Ему уже сорок. У него язва. И Лиза…
   – Мама, перестань! – расстроился Владимир. – Ну хочешь, я женюсь на Вике.
   – Хочу! – вскрикнула старуха.
   – Пожалуйста… Я все равно ни на ком не собираюсь жениться. Пусть паспорт окажется занят. Будут меньше приставать.
   – Вот видите! Он делает вам предложение! – вскрикнула бабка.
   – Это не считается, – не зачла Вика.
   – Почему не считается? – удивился Владимир. – Я делаю вам предложение.
   – Но вы в пижаме…
   – Сейчас же надень костюм! – взволнованно приказала мать.
   Владимир удалился.
   – А почему мы стоим в прихожей? – спохватилась Володина мама.
   Вика привычно сняла шубу, сапоги и вдруг увидела, что она босиком. Так торопилась, что надела сапоги на босу ногу. Как будто спасалась от пожара. Но ничего… В доме были нежные шелковые китайские ковры. Вика любила ходить босиком. Она прошла в комнату и остановилась у окна. Ей хотелось стоять.
   Лиза убралась к себе. Устала от эмоций.
   – Только не тяните с ребенком, – торопливо посоветовала Володина мама. – Ты молодая, крепкая. У вас будут здоровые дети. Лиза не будет одна. Так тяжело не иметь брата или сестру. Вот у меня – никого.
   – А сын? – напомнила Вика.
   – Дети – это другое поколение. Мы, старики, им не интересны.
   Появился Владимир, весь в черно-белом, как пингвин.
   Виктория стояла в солнечном луче – босая, с высокой грудью и тонкой талией, рыжая и золотая, с промытыми голубыми глазами… Владимир вдруг УВИДЕЛ ее. Знал давно, а УВИДЕЛ впервые. Казалось, сейчас она поднимется на цыпочки, оторвется от пола и взлетит, обвеваемая легкими одеждами, как роспись под куполом Сикстинской капеллы. Эта девушка – оттуда, из времен Рафаэля и Рембрандта, случайно залетела в двадцать первый век и застряла на птицефабрике.
   – В самом деле, выходи за меня, – серьезно предложил Владимир и кашлянул.
   Он волновался. Боялся, что она скажет: «нет», и вернется к своему чувашу. Эта девушка не знает себе цены, и в этом незнании – основное зерно ее сущности: драгоценный бриллиант, который считает себя стекляшкой.
   – Обними ее, – поруководила мать.
   Владимир сделал шаг и остановился. Оробел.
   Вика сама шагнула и сама обняла. От его лица пахло розами и дождем. Так пахнут любимые – лучшими ароматами земли.
   Вика закрыла глаза. Прислушалась к себе. Она верила и не верила.
   Не верила потому, что ТАК не бывает. А верила потому, что бывает именно ТАК: настоящая любовь может окончиться браком и продолжаться всю жизнь.


   Стрелец

 //-- I --// 
   Костя – бывший инженер, а ныне неизвестно кто – родился в декабре под созвездием Стрельца. Люди под этим знаком любят срывать цветы удовольствия и не превращать жизнь в вечную борьбу, как Николай Островский. Стрелец – это не скорпион, который сам себя жалит.
   Костя легко двигался, всегда скользил, если была зима. Разбежится и заскользит. Прыгал, если было лето: подскочит и достанет до высокой ветки, если в лесу.
   И по жизни он тоже вальсировал, если ему это удавалось. Жена досталась красивая, многие хотели, а Костя получил. Сын появился быстро – продолжатель рода, наследник. Правда, наследовать было нечего. Инженер при коммунистах получал позорные копейки. Гримаса социализма…
   Но вот пришла демократия, и Костя оказался на улице. Вообще никаких денег: ни больших, ни маленьких. Ничего. Институт закрылся. Помещение сдали в аренду под мебельный магазин. Понаехали армяне, открыли салон итальянской мебели. Предприимчивая нация.
   Инженеры-конструкторы разбрелись кто куда. Костин друг Валерка Бехтерев сколотил бригаду, стали обивать двери. Закупили дерматин, поролон, гвозди с фигурными шляпками. Ходили по подъездам.
   Косте такая работа была не по душе. Он не любил стоять на месте и тюкать молотком. Ему хотелось движения, смены впечатлений. Костя стал заниматься частным извозом, или, как говорила жена, – выехал на панель.
   Машина у него была всегда, еще со студенчества. И красивая жена ему досталась благодаря машине. И благодаря гитаре. Когда Костя пел, слегка склонив голову, то казался значительнее. Что-то появлялось в нем трагически непонятое, щемящее. Голос у него был теплый, мужской – баритональный тенор. Руки – длинные, пальцы – сильные, смуглые, шея – высокая. Как будто создан для гитары, в обнимку с гитарой, в обнимку с рулем машины, с изысканным красным шарфиком, благоухающий тонким парфюмом. Хотелось закрыть глаза и обнять. Вернее, наоборот: обнять и закрыть глаза.
   Однако теща была постоянно недовольна: то поздно пришел, то мало денег. А чаще – и то и другое.
   Костя мысленно звал тещу «бегемотиха Грета», хотя у нее было другое имя – Анна Александровна.
   Если бы Костя знал, что в нагрузку к жене придется брать эту бегемотиху Грету, никогда бы не женился. Но теща возникла, когда уже было поздно: уже родился ребенок, надо было жить, вести хозяйство.
   Жена – учительница. Учителям тоже не платили, но она все равно шла и работала. Ей нравился процесс даже в отсутствие денежного результата. Она вставала перед классом, на нее были устремлены 30 пар глаз, и она ведала юными душами. Рассказывала про Онегина, какой он был лишний человек в том смысле, что эгоист и бездельник. Такие люди лишние всегда, поскольку ничего не оставляют после себя. А общество здесь ни при чем, лишние люди были, есть и будут во все времена.
   Получалось, что Костя – тоже лишний человек, никуда не стремится, ни за что не хочет отвечать.
   Теща была во многом права – по содержанию, но не по форме. То, что она говорила, – правда. Но КАК она говорила – Косте не нравилось: грубо и громко. Все то же самое можно было бы спеть, а он бы подыграл на гитаре. Было бы весело и поучительно. У тещи плохо с юмором и с умом, поскольку ум и юмор – вещи взаимосвязанные и взаимопроникающие.
   Если бы у Кости спросили, кем он хочет стать, он бы ответил:
   – Наследником престола.
   Не королем, потому что у короля тысяча дел и обязанностей. А именно наследником, как принц Чарльз. Ничего особенно не делать, скакать на лошадях, иметь охотничий домик и встречаться там со взрослой любовницей.
   Однако Костя принцем не был. Его отец – далеко не король, хотя и не последний человек. Когда-то работал торговым представителем в далекой экзотической стране, но проворовался и потерял место. Отца сгубила жадность. Костя не унаследовал этой черты, вернее, этого порока. Он не был жадным, более того – он был очень широким человеком, но ему нечего было дать. И за это его упрекала теща, а уж потом и жена. Жена со временем подпала под влияние своей мамы, и Костя уже не видел разницы между ними. Разговор только про деньги, вернее, про их отсутствие, когда в жизни так много прекрасного: музыка, песни, гитара, люди на заднем сиденье его машины, да мало ли чего… А теща – про комбинезон для ребенка, жена – про зубы: у нее зубы испортились после родов, кальция не хватает. А кальций в кураге, в хурме, в икре, и все опять упирается в деньги.
   Костя мечтал найти мешок с деньгами и решить все проблемы. Навсегда. Тогда он купил бы себе охотничий домик, как принц Чарльз, и жил один, без давления. Завел бы себе любовницу – молодую или зрелую, все равно. Лучше молодую. А теще принес бы деньги в коробке из-под обуви… Лучше из-под телевизора. Интересно, о чем бы она тогда разговаривала…
   Еще он мечтал быть спонсором телевизионной программы «Что? Где? Когда?»… Сидели бы интеллектуалы и угадывали. А Костя – скромно, в черной бабочке за их спиной. А рядом жена с голой спиной и сыночек, расчесанный на пробор, и тоже в бабочке. А все бы видели – какой Костя скромный и положительный, жертвует безвозмездно на золотые мозги. Интеллект – это достояние нации.
   «Хотеть – не вредно» – так говорила жена. Сама она тоже не могла заработать, но почему-то себе в вину это не ставила. Она считала, что зарабатывать должен мужчина, как будто женщины – не люди.
   Третья мечта Кости – свобода и одиночество, что, в сущности, одно и то же.
   Свободу и одиночество Костя обретал в машине. Он ездил по городу, подвозил людей. Никогда не торговался. Когда его спрашивали: «Сколько?» – он отвечал: «Не знаю. На ваше усмотрение». Усмотрение у всех было разное, но на редкость скромное. Костя даже брать стеснялся. Ему ли, гордому Стрельцу, протягивать руку за деньгами.
   Иногда в машину заваливалась веселая компания с гитарой. Костя пел с ними, но не вслух, а внутренне, как Штирлиц. Петь громко и принимать равноценное участие он стеснялся, поскольку шофер – это обслуга. И короткое «шеф» только подчеркивало, что он никакой не «шеф», а наоборот.
   Однажды Костя подъехал к вокзалу, но его тут же погнали, что называется, в шею. У вокзала орудовала своя шоферская мафия, и посторонних не пускали. У шоферов свои пастухи, как сутенеры у проституток. Если бы Костя имел деловые качества, он сам бы мог стать пастухом, иметь серьезные сборы. Но Стрелец – он и есть Стрелец. Быть и иметь. Косте легче было не иметь, чем перекрутить свою сущность.
   Хорошо бы, конечно, иметь и быть. Как Билл Гейтс, который зарабатывал любимым делом. Если бы ему ничего не платили, он все равно занимался бы компьютерами.
   Костя всегда спрашивал адрес и очень не любил, когда отвечали: «Я покажу». Он чувствовал себя марионеткой, которую дергают за нитку: направо, налево… Ему еще не нравилось, когда садились рядом. Казалось, что чужое биополе царапает его кожу. Костя открывал заднюю дверь и сажал на заднее сиденье, которое, кстати, самое безопасное.
   А еще он не любил выслушивать чужие исповеди. Иногда пассажир, чаще женщина, начинал выгружать свою душу и складывать в Костю, как в мусорный пакет. Ему хватало тещи.
   Больше всего Косте нравилось ездить по городу в дождь. Включить музыку – и вперед. Ничего не видно и кажется, что ты – один. Только музыка и движение. Дворники работают, отодвигая воду с ветрового стекла. И этот ритм тоже успокаивает.
   Однажды из дождя выскочил парень, резко открыл дверцу, запрыгнул почти на ходу, сильно хлопнул дверцей и скомандовал:
   – Вперед!
   – Куда? – не понял Костя.
   – Вперед, и очень быстро!
   «Козел», – подумал Костя, хотя парень был похож не на козла, а на филина. Круглое лицо, неподвижные глаза и нос крючком.
   Имели место сразу три нарушения: сел рядом, адреса не назвал и хлопнул дверцей так, будто это броневик, а не жидкая «пятерка».
   – Куда все-таки? – с раздражением спросил Костя, выводя свою «пятерку» с маленькой дорожки на широкую трассу.
   Костя поглядел на парня, но увидел только его затылок. Затылок был широкий и плоский, будто он его отлежал на подушке.
   Филин смотрел на дорогу. Костя заметил, что с ними поравнялся черный джип, опустилось боковое стекло, обозначилось длинное лицо с ржавой растительностью.
   – Уходи, – напряженно скомандовал Филин.
   Его напряжение передалось Косте. Костя рванул машину вперед и помчался, виляя между другими машинами. Джип исчез, потом снова появился, но не справа, а слева. Со стороны Кости.
   Костя вильнул в переулок, нарушая все правила.
   – Ушли, – выдохнул Филин.
   – А теперь куда? – спросил Костя и в это время услышал сухой щелчок. И увидел джип, который не преследовал, а уходил. Это мог быть другой джип. Мало ли сейчас иномарок на московских дорогах.
   Костя хотел выяснить, куда же все-таки ехать. Но Филин заснул, опустив голову на грудь. Закемарил. Костя остановил машину. Его смутила какая-то особенная тишина. Полное отсутствие чужого биополя. Он обошел машину, открыл дверь. Филин сидел в прежней позе. В виске у него темнела круглая бескровная дырка. По лицу ото лба спускалась зеленоватая бледность, какой никогда не бывает у живых.
   – Эй! – позвал Костя. – Ты чего?
   Если бы Филин мог реагировать, он бы сказал: «Меня убили, не видишь, что ли…»
   Костя оторопел. Он видел по телевизору криминальные разборки, но это было на экране, так далеко от его жизни. Где-то в другом мире, как среди рыб. А тут он вдруг сам попал в разборку, в ее эпицентр.
   Что же делать? Естественно, обращаться в милицию. Они знают, что в этих случаях делать.
   Костя поехал со своим страшным грузом, как «черный тюльпан». Он смотрел на дорогу, высматривая милиционера или милицейский пост. Поста не попадалось. У Кости в голове рвались и путались мысли. Сейчас милиция завязана с криминалом, в милиции служит кто угодно. Это тебе не Америка.
   Спросят:
   – Кто убил?
   – Не знаю, – скажет Костя.
   – А как он оказался в твоей машине?
   – Заскочил.
   – Знакомый, значит?
   – Да нет, я его в первый раз вижу.
   – А может, ты сам его убил?
   – Зачем мне его убивать?
   – Вот это мы и проверим…
   Костю задержат. Хорошо, если не побьют. Могут и побить. А могут просто намотать срок. Не захотят искать исполнителей и посадят. Теща будет рада. А жена удивится – каким это образом вальсирующий Костя попал в криминалитет. Туда таких не берут. Там тоже нужны люди с инициативой и криминальным талантом. А гитара, шарфик и парфюм там не проходят.
   Костя свернул и въехал во двор. Остановил машину против жилого подъезда под номером 2. Вытащил Филина и посадил на землю, прислонив спиной к кирпичной стене. Люди найдут, вызовут милицию – все своим путем, только без него. Без Кости.
   Костя вернулся в машину. Перед тем как уехать, бросил последний взгляд на Филина. Он был молодой, немножко полноватый, с лицом спящей турчанки, видимо, походил на мать. У него было спокойное, мирное выражение. Он не страдал перед смертью, скорее всего он ничего не успел почувствовать. Он убегал и продолжал бежать по ту сторону времени.
   У Кости мелькнула мысль: может, его не бросать? А что с ним делать? Привезти домой? То-то теща обрадуется…

   После этого случая Костя долго не мог сесть в машину. Ему казалось: там кто-то есть… Может, душа этого парня плавает бесхозно.
   Дома Костя ничего не сказал. Ему было неприятно об этом помнить, а тем более говорить.
   Однако время шло. Костя постепенно убедил себя в том, что снаряд не падает дважды в одно место. Значит, смерть больше не сядет в его машину…
   Он снова начал ездить. И в один прекрасный день, а если быть точным, то в дождливый октябрьский вечер, в его машину села ЛЮБОВЬ. Потом он совместил эти два обстоятельства в одно, поскольку любовь и смерть являют собой два конца одной палки. Но тогда, в тот вечер, Костя ничего не заподозрил. Просто стройный женский силуэт в коротком черном пальто, просто откинутая легкая рука. Она голосовала.
   Костя мог бы появиться минутой раньше или минутой позже – и он проехал бы мимо своей любви. Но они совпали во времени и пространстве. Костя затормозил машину, ничего не подозревая. Она села грамотно – назад, дверь прихлопнула аккуратно, назвала улицу: Кирочная.
   Костя никак не мог найти эту чертову улицу. Они крутились, возвращались, смотрели в карту, и в конце концов выяснилось, что такой улицы нет вообще. То есть она есть, но в Ленинграде. Она назвала «Кирочная», а надо было улицу Кирова. Они сообразили совместными усилиями.
   Позже она расскажет, что занимается антиквариатом. Скупает старину, реставрирует и продает. Такой вот бизнес. Накануне ездила в Петербург, купила чиппендейл – что это такое, Костя не знал, а переспрашивать постеснялся. Однако догадался, что чиппендейл – на Кирочной. А сейчас нужна была улица Кирова.
   Костя нашел улицу и дом. Она полезла в сумочку, чтобы расплатиться. Косте вдруг стало жаль, что она уйдет. Он предложил подождать.
   Она подумала и спросила:
   – Вы будете сидеть в машине?
   – Естественно.
   – Это может быть долго. Давайте поднимемся вместе.
   Они поднялись вместе. Дверь открыла старуха, похожая на овечку, – кудряшки, очки, вытянутое лицо.
   – Это вы? – спросила Овечка.
   – Да. Это я, Катя…
   Костя услышал ее имя. Оно ей не соответствовало. Катя – это румянец и русская коса. А в ее внешности было что-то от филиппинки: маленькое смуглое личико, прямые черные волосы, кошачьи скулы, невозмутимость, скромность. В ней не было ничего от «деловой женщины», или, как они называются, бизнес-вумен. Отсутствие хватки, агрессии – скорее наоборот. Ее хотелось позвать в дом, покормить, дать подарочек…
   – Это вы? – еще раз переспросила Овечка.
   – Да, да… – кивнула Катя. – Это я вам звонила.
   – А он кто? – Овечка указала глазами на Костю.
   – Я никто, – отозвался Костя, догадавшись, что старуха боится.
   Овечка вгляделась в Костю и поняла, что бояться его не следует. Она предложила раздеться, потом провела в комнату, показала лампу и стол. Лампа была с фарфоровыми фигурками, а стол-бюро – обшарпанный до невозможности.
   Катя и старуха удалились в другую комнату, у них были секреты от Кости. Костя огляделся по сторонам. Вся комната в старине, начиная от люстры, кончая туркменским ковром на полу. На стенах фотографии и гравюры в рамках конца века. Костя как будто окунулся в другое время и понял, что ему там нравится. Там – неторопливость, добротность, красота. Там – все для человека, все во имя человека.
   Костя стал рассматривать фотографии. Мужчины со стрельчатыми усами, женщины – в высоких прическах и белых одеждах. Они тоже любили… Вот именно: они любили, страдали и умерли. Как все. Только страдали больше и умерли раньше.
   Катя и старуха вернулись довольные друг другом. Костя предположил, что Овечка не в курсе цен. Катя ее, конечно, «умыла», но не сильно, а так… слегка. «Умывают» все, на то и бизнес. Но важно не зарываться. Иначе все быстро может кончиться. Быстро и плохо.
   Костя смотрел на Катю – тихую, интеллигентную девочку. У нее все будет долго и хорошо, потому что с ней никто не станет торговаться. Сами все дадут и прибавят сверху.
   Овечка предложила сверху фасолевый суп. Катя и Костя переглянулись, и Овечка поняла, что они голодны.
   Суп оказался душистый, фиолетовый, густой. Костя накидал туда белого хлеба и ел как похлебку. Катя последовала его примеру.
   Много ли человеку надо? Тепло, еда и доброжелательность.
   – Вы муж и жена? – поинтересовалась Овечка.
   – Нет, – ответила Катя. – Мы познакомились час назад.
   – У вас будет роман, – пообещала старуха.
   – Почему вы так решили?
   – У вас столько радостного интереса друг к другу…
   Катя перестала есть и внимательно посмотрела на Костю, как будто примерила. Костя покраснел, хотя делал это редко. Он, как правило, не смущался.
   – Вы похожи на меня молодую, – заметила Овечка.
   – Это хорошо или плохо? – спросила Катя.
   – Это очень хорошо. Я многим испортила жизнь.
   – А это хорошо или плохо? – не поняла Катя.
   – Это нормально.
   – А когда лучше жить – в молодости или теперь? – спросила Катя.
   – И в молодости, и теперь. Дети выросли, никаких обязанностей, никакой зависимости от мужчин. Свобода…
   – Но зависимость – это и есть жизнь, – возразил Костя.
   – Вот и зависьте. От нее.
   Костя снова покраснел. Старуха была молодая. Ей нравилось эпатировать. Ставить людей в неудобное положение.
   – А вы больше ничего не хотите продать? – спросила Катя.
   – У меня есть дача. Там никто не живет.
   – А дети? – напомнил Костя.
   – У них другая дача, в другом месте. Под Сан-Франциско.
   – Но можно сдавать дачу, – предложила Катя.
   – Я не люблю сдавать, – отказалась старуха.
   – Почему?
   – Потому что люди у себя дома никогда не вытирают обувь занавеской. А в гостиницах вытирают.
   – Но там же все равно никто не живет, – напомнила Катя.
   – Там живет моя память. Раньше эта дача была центром жизни: съезжалась большая семья, горел камин, пахло пирогом… Прошлое ушло под воду, как Атлантида…
   – Грустно, – сказала Катя.
   – Так должно быть, – возразила старуха. – Закон жизни. Прошлое уходит и дает дорогу будущему. Суп, который вы съели, через несколько часов превратится в отходы. И вы снова захотите есть.
   Старуха прятала за грубостью жалость к себе, иначе эту жалость пришлось бы обнаружить. Старуха была гордой.
   – А дача далеко? – спросила Катя.
   – Полчаса в один конец. Близкое Подмосковье, – отозвалась старуха.
   В Катином личике ничего не изменилось, но Костя понял, что ей это интересно. Интереснее всего остального.
   – Я дам вам ключи, можете посмотреть…
   Старуха принесла связку ключей и протянула их Косте.
   – Почему мне? – удивился Костя.
   – Но ведь вы же повезете…
   – Он вам нравится? – прямо спросила Катя.
   Старуха ответила не сразу. Она долгим, внимательным взглядом посмотрела на Костю, после этого глубоко кивнула:
   – Да…
   И все рассмеялись. Это почему-то было смешно.
   Катя и Костя вышли на лестницу. Стали спускаться пешком. Костя забежал вперед и перегородил ей дорогу. Они смотрели друг на друга, она – сверху вниз. Он – снизу вверх. У Кати было серьезное личико. Углы губ – немножко вниз, как будто она с тревогой прислушивалась к будущему, а там – ничего хорошего. Все утонет, как Атлантида, – молодость, красота, ожидание счастья, само счастье – все, все…
   Костя приблизил свое лицо и поцеловал ее в угол рта. Сердце замерло, а потом застучало, как будто испугалось. Костя осознал, что не захочет жить без нее. И не будет жить без нее. Как все это раскрутится, он понятия не имел. Это все потом, потом… А сейчас она стояла напротив и смотрела на него сверху вниз.

   В эту ночь Костя бурно и безраздельно любил свою жену. Он понял, что главное в его жизни произошло. Он вытащил счастливый билет. Билет назывался Катя. Чувство не оценивается деньгами, и тем не менее Костя выиграл у жизни миллион. Он миллионер и поэтому был спокоен и щедр. Он любил жену, как будто делился с ней своим счастьем.
   – Тише… – шептала жена. В соседней комнате спали мать и сын, и жена боялась, что они услышат.
   Костя пытался вести себя тише, но от этого еще больше желал жену. И она тоже обнимала его руками и ногами, чтобы стать одним.
   Мать за стеной злобно скрипнула диваном. Дочь любила ее врага, и мать воспринимала это как предательство.

   Договорились, что Катя позвонит сама. Она его найдет.
   Последний разговор был таким:
   – Вы женаты? – спросила Катя.
   – Вовсю… – ответил Костя.
   – А чем вы вообще занимаетесь?
   – Ничем. Живу.
   – Это хорошо, – похвалила Катя. – Я позвоню…
   Костя ждал звонка постоянно. Он предупредил тещу, что ему должны звонить с выгодным предложением. Теща тоже стала ждать звонка. Они превратились в сообщников. Вернувшись с работы, Костя пересекался с тещей взглядом, и она медленно поводила головой. Дескать, нет, не звонили…
   Это свидетельствовало по крайней мере о трех моментах. Первый – Катя замужем, второй – у нее куча дел, и все неотложные. Третий – основной – Костя ей не понравился. Не произвел впечатления.
   «А в самом деле, – прозрел Костя. – Зачем я ей? Вовсю женатый, нищий. Какой с меня толк? Я могу быстро бегать и далеко прыгать, но эти качества хороши при охоте на мамонта. Сегодня мамонтов нет. Хотя ученые пообещали воссоздать. В вечной мерзлоте нашли хорошо сохранившиеся остатки. Возьмут клеточку, склонируют и пересадят в слона, вернее, в слониху. Родится мамонт. Он будет живой, но один. И поговорить не с кем».
   Сегодняшние девушки – другие. Это раньше: спел под гитару – и покорил. А Катя – человек действия: поставила задачу – выполнила. В красивый хрупкий футляр заключен четкий, отлаженный инструмент. Не скрипка. Скорее, саперная лопата, выполненная Фаберже.
   Костя не набрал козырей, поэтому она не позвонила. Он все понимал, но не мог отделаться от ее желудевых глаз, от опущенных уголков рта, как будто ее обидели. Когда взял ее руку в свою – тут же испугался, что повредит, сломает, – такая хрупкая, нежная была рука, будто птенец в ладони…
   Костя перестал ждать звонка. И тогда она позвонила. Это случилось в десять часов вечера. Когда шел к телефону – знал, что это она. Он собрался задать вопрос, содержащий упрек, но не успел.
   – Завтра едем смотреть дачу, – сказала Катя, – в десять часов утра.
   – Здравствуй, – сказал Костя.
   – Здравствуй, – ответила Катя. – Значит, в десять, возле моего подъезда.
   – Ждать внизу? – уточнил Костя.
   – Лучше поднимись. Квартира двадцать. Четвертый этаж.
   Костя молчал. Он мгновенно все запомнил.
   – Поездка возьмет у тебя два часа.
   Костя принял к сведению.
   – До свидания, – попрощалась Катя и положила трубку. Костя понял, что отношения она складывала деловые. Вызвала машину на два часа. Заплатит по таксе. А какая у нее такса? Скорее всего средняя: не большая и не маленькая.
   Деловые – пожалуйста. Лучше, чем никаких. Костя готов был не показывать ей своих чувств. Он будет любить ее тихо, безмолвно и бескорыстно, только бы ощущать рядом. Только бы видеть, слышать и вдыхать. Как море. Море ведь не любит никого. Но возле него – такое счастье…
   Раньше, в прежней жизни, Костю интересовал результат отношений, конечная стадия. А сейчас был важен только процесс. Он готов был отказаться от результата. Главное, чтобы Катя ничего не поняла. Не увидела, что он влюблен, а значит – зависит. Иначе растопчет. Или выгонит.

   Дверь открыл муж.
   «И она с ним спит?» – поразился Костя. Муж был никакой. Без лица. Сладкая какашка.
   …Позже Катя расскажет, что он преподавал в институте, где она училась, вел курс изобразительного искусства. Он столько знает. И он так говорит… Золотой дождь, а не лекция. Катя им восхищалась. А сейчас он – директор аукциона. Все самое ценное, а значит – самое красивое проходит через его руки. Через его руки протекает связь времен: восемнадцатый век, девятнадцатый век, двадцатый.
   – Он богатый? – спросит Костя.
   – Какая разница? – не ответит Катя. – Я все равно не люблю жить на чужие деньги. У меня должны быть свои…
   Муж открыл дверь и посмотрел на Костю, как на экспонат. И тут же отвернулся. Не оценил.
   – Катя! – крикнул он. – Шофер приехал!
   – Сейчас! – отозвалась Катя. – Пусть внизу подождет…
   Костя успел зацепить взглядом богатую просторную прихожую со стариной и понял, что это – другой мир. Из таких квартир не уходят.
   Костя спустился и захотел уехать. Он не любил чувствовать себя обслугой.
   Включил зажигание, но машина закашляла и не двинулась с места. Пришлось поднять капот и посмотреть, в чем дело. Ни в чем. Просто машина нервничала вместе с Костей.
   Катя спустилась вниз. На ней было голубое пальто-шинель с медными пуговицами.
   Вырядилась, подумал Костя. И тут же себя поправил: почему вырядилась? Просто оделась. У нее хорошие вещи, в отличие от его жены. Это у бедных несколько видов одежды: домашняя, рабочая и выходная. А богатые всегда хорошо одеты.
   Катя молча села. Она была не в курсе Костиных комплексов. Молча протянула ему листок, на котором старуха нарисовала схему. Все действительно оказалось очень просто: прямо и через полчаса направо.
   Въехали в дачный поселок. Как в сказку. Позади серый город, серая дорога. А здесь – желтое и багряное. Дорогие заборы на фундаментах. Но вот – деревянный штакетник, а за ним барская усадьба из толстых бревен с большими террасами.
   – Какая прелесть… – выдохнула Катя. – Дом с мезонином.
   – А что такое мезонин? – спросил Костя.
   – От французского слова «мэзон» – значит дом. А мезонин – маленький домик.
   – Откуда вы знаете?
   – Я закончила искусствоведческий. Но вообще – это знают все.
   – Кроме меня, – уточнил Костя.
   Он больше не хотел нравиться. Более того, он хотел не нравиться. Он – шофер. Работник по найму. Потратит время, возьмет деньги и купит теще новый фланелевый халат. Очень удобная вещь на каждый день.
   Вошли в дом. Его давно не топили, пахло сыростью. Дом был похож на запущенного человека, которого не мыли, не кормили, не любили.
   – Здесь надо сломать все перегородки и сделать одно большое пространство.
   Катя смотрела вокруг себя, но видела не то, что есть, а то, что будет.
   – Старуха не согласится, – сказал Костя.
   – У старухи никто не будет спрашивать. Я куплю и возьму в собственность. А со своей собственностью я могу делать все, что захочу.
   «Саперная лопата», – подумал Костя.
   – Дом ничего не стоит, – размышляла Катя. – Здесь стоят земля и коммуникации.
   – Старуху не надо обманывать, – напомнил Костя.
   – Да что вы пристали с этой старухой?
   Катя воткнула в него свои желудевые глаза. Они долго не отрываясь смотрели друг на друга.
   – Для старухи пятьдесят тысяч долларов – это целое состояние, – продолжала Катя. – Ей этого хватит на десять лет. Не надо будет к детям обращаться за деньгами. Я поняла: она не хочет у детей ничего просить. Для нее просить – нож к горлу. Она очень гордая.
   – А как вы это поняли? – удивился Костя.
   – Я умею видеть.
   Костя понял, что она и его видит насквозь. Как под рентгеном. Вот перед ней стоит красивый Стрелец, который не умеет зарабатывать, но умеет любить. Хочет отдать свое трепетное сердце, бессмертную душу и ЧУВСТВО… Она войдет в море секса, под куполом любви, как под звездным небом. Это тебе не двадцать минут перед сном со «сладкой какашкой».
   Однако Катя – человек действия. Поставила задачу – выполнила. Она купит дачу за пятьдесят тысяч долларов. Вложит еще пятьдесят и продаст за полмиллиона. Чувство – это дым. Протянулось белым облачком и растаяло. А деньги – это реальность. Это свобода и независимость.
   – Я хочу подняться на второй этаж, – сказала Катя.
   – Я пойду вперед, – предложил Костя. Он боялся, что лестница может обвалиться.
   Лестница не обвалилась. Поднялись на второй этаж. Там были две спальни и кабинет. В одной из спален – полукруглое окно. В нем, как картина в раме, – крона желтого каштана. У стены стояла широкая кровать красного дерева. На ней, возможно, спал чеховский дядя Ваня, потом через полстолетия – молодая старуха, а месяц назад – пара бомжей. Ватное одеяло, простеганное из разных кусочков ситца. Плоская подушка в такой же крестьянской наволочке.
   Костя старался не смотреть на это спальное место. Он оцепенел. Смотрел в пол. А Катя смотрела на Костю. Почему бы не войти в море, когда оно рядом? Чему это мешает? Только не долго. Войти и выйти. Сугубо мужской подход к любви.
   Костя смотрел в пол. Он не любил, когда решали за него. Он Стрелец. Он должен пустить стрелу, ранить и завоевать.
   – Сердишься? – спросила она, переходя на ты. Она все понимала и чувствовала. Вряд ли этому учат на искусствоведческом. С этим надо родиться. Все-таки не только саперная лопата, но и скрипка.
   Она положила руки ему на плечи. Благоухающая, как жасминовая ветка. В голубом пальто из кашемира. Она не похожа ни на одну из трех чеховских сестер. А он на кого похож? Не ясно. Таких героев еще не стояло на этой сценической площадке, в этой старинной усадьбе.
   – Перестань, – попросила Катя.
   Что перестать? Сопротивляться? Полностью подчиниться ее воле. Пусть заглатывает, жует и переваривает. Пусть.
   Костя хотел что-то сказать, но не мог пошевелить языком. Во рту пересохло. Язык стал шерстяной, как валенок.
   Они легли не раздеваясь. Костя звенел от страсти, как серебряный колокол, в который ударили. И вдруг, в самый неподходящий или, наоборот, в самый подходящий момент, он услышал внизу шаги. Шаги и голоса.
   Костя замер как соляной столб. А Катя легко поднялась с дивана, застегнула свои медные пуговицы и сбежала вниз по лестнице.
   Вернулась довольно быстро.
   – Это соседи, – сообщила она. – Увидели, что дверь открыта, пришли проверить. Они следят, чтобы не залезли бомжи.
   – Заботятся, – похвалил Костя.
   – О себе, – уточнила Катя. – Если дом подожгут, то и соседи сгорят. Огонь перекинется по деревьям.
   Катя скинула пальто и легла. Замерла в ожидании блаженства. Но Костя уже ничего не мог. Как будто ударили палкой по нервам. Все, что звенело, – упало, и казалось – безвозвратно. Так будет всегда. Вот так становятся импотентами: удар по нервам в минуту наивысшего напряжения.
   Он сошел с тахты. У него было растерянное лицо. Ему было не до Кати и вообще ни до чего.
   Он стоял и застегивал пуговицы на рубашке, затягивал пояс.
   Катя подошла, молча. Обняла. Ничего не говорила. Просто стояла и все. Косте хотелось, чтобы так было всегда. В любом контексте, но рядом с ней. Пусть опозоренным, испуганным – но рядом. Однако он знал, что надо отстраниться, отойти и валить в свою жизнь.
   Костя отодвинулся и сбежал вниз по лестнице. Катя не побежала следом. Зачем? Она спокойно еще раз обошла весь второй этаж. Потом спустилась и обошла комнаты внизу, заглянула в кладовку.
   – Помнишь, как говорила Васса Железнова: «Наше – это ничье. МОЕ».
   – Когда это она так говорила? – спросил Костя, будто Васса Железнова была их общей знакомой.
   – Когда корабль спускали на воду, – напомнила Катя.
   Костя никогда не читал этот роман. Из Горького он знал только «Песню о Буревестнике».
   Катя тщательно заперла входную дверь. Подергала для верности.

   Сели в машину.
   Катя забыла об их близости, думала только о даче.
   – Если фундамент состоятельный, можно будет поставить сверху третий этаж. Это увеличит продажную стоимость.
   – Зачем тебе столько денег? – удивился Костя.
   – Денег много не бывает.
   – Но ты хочешь больше, чем можешь потратить.
   – Я хочу открыть издательство, – созналась Катя. – Выпускать альбомы современного искусства. Сейчас тоже есть свои Рембрандты. Но они все по частным коллекциям. Их надо собрать.
   – Возьми деньги у мужа.
   – Он не даст. Это очень дорогие альбомы. Там особенная мелованная бумага, ее в Финляндии надо заказывать. И полиграфия…
   – Твой муж жадный?
   – Мой муж умеет считать. Он говорит, что я на этих журналах прогорю. Очень большая себестоимость. Их никто не будет покупать, и кончится тем, что они будут штабелями лежать у нас в гараже.
   – Он, наверное, прав…
   Катя смотрела перед собой.
   – Если считать результатом деньги, то он прав. Но деньги – это только деньги. Хочется, чтобы ОСТАЛОСЬ.
   – Рожай детей. Они останутся.
   – Это самое простое. Все рожают, и куры, и коровы. А вот издательство…
   Машина выбежала из дачного поселка. Кончилось золотое и багряное. Впереди были серая дорога и серый город.
   – Выходи за меня замуж, – вдруг сказал Костя. Он сначала сказал, а потом услышал себя. Но было уже поздно.
   – Что? – переспросила Катя, хотя прекрасно расслышала.
   – Замуж. За меня. Ты, – раздельно повторил Костя.
   – Интересно… – проговорила Катя. – Я своего мужа дожимала пять лет. Он упирался. А ты сделал мне предложение на второй день.
   – Я тебя люблю. Мне не надо проверять свои чувства. Я хочу, чтобы мы не расставались.
   – У тебя есть где жить? – поинтересовалась Катя.
   – Нет.
   – А на что жить?
   – Нет.
   – Значит, ты рассчитываешь на мои деньги и на мою территорию. Так и скажи: женись на мне. Это будет точнее.
   Катя издевалась. Она издевалась над ЧУВСТВОМ. Территория чувства – сердце. Значит, она издевалась и над сердцем, и над душой. И только потому, что у нее были деньги, которые она добывала, обманывая старух.
   Костя понял, что он не захочет ее больше видеть. Цинизм – вот что течет по ее жилам и сосудам. Она вся пропитана цинизмом, как селедка солью. Сейчас он довезет ее до подъезда, возьмет деньги, заедет на базар, купит хурму, курагу и привезет домой. Он наполнит дом витаминами. А весь остальной мир с его грандиозными планами – его не касается. В своем доме – он МУЖ, опора и добытчик. И так будет всегда.
   Машина выехала на набережную.
   – Сердишься? – спросила Катя. Она играла с ним, как кошка с мышью: отдаляла, потом приближала.
   Но в этот раз она заигралась. Костя отодвинулся слишком далеко, на недосягаемое расстояние. Он самоустранился.
   Машина остановилась возле подъезда. Катя полезла в сумку.
   – Не надо, – отказался Костя. Он понял, что не возьмет у нее денег. И она тоже поняла, что он не возьмет.
   – Я позвоню, – коротко пообещала Катя. Она была уверена в себе.
   Костя не ответил. Он тоже был уверен в себе. Он мог опуститься на колени перед женщиной, но лечь на землю, как подстилка, он не мог и не хотел.
   Катя вышла из машины и пошагала на свою территорию со своим кошельком.
   Костя рванул своего железного коня. Куда? В остаток дня. Катя права. Но и он – тоже прав. Жизнь прекрасна сама по себе, а деньги и комфорт – это декорация. Как бантик на собаке.

   Ночью они с женой любили друг друга. Чтобы ни происходило в жизни Кости, перед сном он неизменно припадал к жене, как к реке. Но в этот раз он пил без жажды. И чем нежнее обнимала его жена, тем большую пустоту ощущал он в душе. Пустоту и отчаяние. «И это – все? – думал он. – Все и навсегда… Ужас…»

   Она позвонила на другой день. Ночью.
   – Приезжай немедленно. Поднимись.
   – А который час, ты знаешь? – трезво спросил Костя.
   Но в трубке уже пульсировал отбой. Катя раздавала приказы и не представляла себе, что ее можно ослушаться.
   – Кто это? – сонно спросила жена.
   – Валерка Бехтерев. Ногу сломал.
   Жена знала Валерку.
   – О Боже… – посочувствовала жена.

   Через полчаса Костя стоял в Катиной спальне.
   Позже Катя скажет, что эта спальня из Зимнего дворца, принадлежала вдовствующей императрице, матери Николая. Но это позже… А сейчас им обоим было не до истории…
   Катины подушки источали тончайший запах ее волос.
   – Он не вернется? – спросил Костя.
   – Он уехал два часа назад. Сейчас взлетает его самолет.
   – А вдруг не взлетит?
   Костя чувствовал себя преступником, вломившимся в сердце семьи. Кате тоже было не по себе. Она никогда не приглашала любовников на супружеское ложе, и даже не могла себе представить, что способна на такое, но оказалось – способна.
   Костя отметил, что у него стучало сердце, он задыхался, как от кислородной недостаточности. Так бывает высоко в горах, когда воздух разряжен.
   Он ушел от Кати под утро и был рад, оказавшись вне ее дома. Все-таки он был скован невидимым присутствием ее мужа. И все время казалось, что он вернется.
   Через неделю они с Катей уехали на Кипр. Костя одолжил деньги у Валерки Бехтерева. Пообещал вернуть через полгода. Как он будет возвращать, Костя не знал. Главное – одолжить. А там будет видно…

   Хороший это остров или не особенно, он так и не понял, потому что они с Катей не выходили из номера. Они любили друг друга двадцать четыре часа в сутки, делая перерыв на сон и на еду. Катя пила сухое кипрское вино и ела фрукты, как Суламифь, которая изнемогала от любви… Но где-то к вечеру просыпался зверский аппетит, и они выходили в ресторан под открытым небом. Музыка, близость моря, стейк с кровью, а впереди ночь любви. Так не бывает…
   Костя не выдержал и сознался, что любит.
   – За что? – спросила Катя.
   – Разве любят за что-то? – удивился Костя.
   – Конечно.
   Костя подумал и сказал:
   – За то, что ты всякая-разная…
   – У тебя есть слух к жизни, – сказала Катя. – Как музыкальный слух. Знаешь, как называются бесслухие? Гудки. Вот и в жизни бывают гудки. Все монотонно и одинаково.
   – Но может быть, гудки умеют что-то другое?
   – Возглавлять оценочную комиссию. Разбираться в живописи. Я хочу, чтобы во мне разбирались, в моей душе и в остальных местах…
   Играла музыка. Танцевали пары. Одна пара очень хорошо танцевала, особенно парень. Он был в шляпе и в длинном шарфе. Катя застряла на нем глазами.
   Костя встал и пошел танцевать. Один. Постепенно ему уступали площадку. Всем хотелось смотреть.
   В студенчестве Костя участвовал в пародийном ансамбле, объездил с ним полстраны. Чтобы станцевать пародию, надо знать танец. Костя знал. Двигался, как Майкл Джексон. Когда музыка кончилась, ему хлопали, требовали еще. Но «еще» – было бы лишним. В искусстве главное – чувство меры.
   Когда он вернулся к столику, Катя смотрела на него блестящими глазами.
   – Может, ты еще петь можешь? – спросила Катя.
   – Могу, – серьезно ответил Костя. – А что?
   Он мог все: петь, танцевать, любить, готовить пельмени. У него был музыкальный слух и слух к жизни. Он не мог одного: зарабатывать деньги. Но этот недостаток перечеркивал все его достоинства.

   Ранним утром Катя проснулась и решила выйти на балкон – позагорать. Но Костя спал, и она не хотела шуметь, тревожить его сон. Однако все-таки очень хотелось выйти голой под утреннее солнце. Она стала отодвигать жалюзи по миллиметру, стараясь не издавать ни единого звука. А Костя не спал. Смотрел из-под приспущенных век, как она стоит голая и совершенная, отодвигает жалюзи, как мышка. Именно в эту минуту он понял, что любит. Сказал давно, а понял сейчас. И именно сейчас осознал, что это не страсть, а любовь. Страсть проходит, как температура. А любовь – нет. Хроническое состояние. Он не сможет вернуться в прежнюю жизнь без Кати. Он всегда будет вальсировать с ней под музыку любви. И даже если она будет злая – он будет кружить ее злую, вырывающуюся и смеяться над ней. Когда любовь – это всегда весело, даже если грустно. Всегда хорошо, даже если плохо.
   А когда нет любви – становится уныло, хочется выть. А под вой – это уже не вальс. Совсем другой танец.

   Все тайное становится явным. Жена случайно встретила Валерку Бехтерева, узнала про деньги в долг. Связала долг с отсутствием мужа. Отсутствие связала с южным загаром. Остальное Костя рассказал сам. Жена собрала чемодан и выгнала. Последнее слово было, естественно, за тещей. Но он сказал ей: «Меня оправдывает чувство». После чего за ним была захлопнута дверь, а Костя стал спускаться с лестницы пешком.
   Костя оказался на улице, в прямом и переносном смысле этого слова. Ему было негде ночевать.
   Звонить Кате он не хотел. Это не по-мужски – складывать на женщину свои проблемы. Отправился к Валерке Бехтереву. Валерка был холост и жил один.
   – Ты что, дурак? – спросил Валерка, доставая из холодильника водку.
   – Почему? – не понял Костя.
   – Знаешь, как трудно найти порядочную жену? А ты взял и сам бросил.
   – Я полюбил, – объяснил Костя.
   – Ну и что? И люби на здоровье. А жену зачем бросать?
   Валерка нарезал сыр и колбасу. «Жлобская еда», – подумал Костя. На Кипре он привык к свежим дарам моря: устрицам, креветкам. Колбаса казалась ему несвежей, пахнущей кошачьей мочой. Костя стал есть хлеб.
   – Ты чего как в тюрьме? – спросил Валерка. Он сидел за столом, высокий и сильный. Физический труд закалил его. Валерка разлил водку по стаканам.
   – Разве ты пьешь? – удивился Костя.
   – А у нас без этого нельзя, – объяснил Валерка. – Вся бригада пьет. Без этого за стол не садятся. А я что, в стороне? Они не будут меня уважать. А что за бригадир без уважения коллектива…
   Валерка профессионально опрокинул стакан.
   – Ты стал типичный пролетариат, – заметил Костя.
   – А какая разница? Интеллигент, пролетарий… Одно и то же. Просто книжек больше прочитали.
   – Значит, не одно и то же.

   Костя поселился у Валерки.
   На ночь Валерка вытаскивал для Кости раскладушку. Ночью, когда Костя вставал по нужде, Валерка поднимал голову и спрашивал:
   – Ты куда?
   Потом поднимался и шел за Костей следом, будто контролировал. Если Костя хотел пить и сворачивал на кухню, то Валерка шел следом на кухню. Костя не мог понять, в чем дело, а потом догадался: Валерка где-то прячет деньги. У него тайник, и он боится, что Костя обнаружит и, конечно же, украдет.
   Утром Валерка, отправляясь на работу, собирал «тормозок» – так называлась еда, которую рабочие брали с собой. Костя подозревал, что название происходит от слова «термос», но «термосок» произносить неудобно и как-то непонятно. Поэтому – «тормозок». Удобно, хотя и бессмысленно. Валерка складывал в пакет вареную в мундире картошку, вареные яйца, неизменную колбасу, хлеб. Валерка тратил минимум на питание, экономил деньги и складывал их в тайник. До лучших времен. Как учили коммунисты, во имя светлого будущего. Но почему настоящее должно быть темнее будущего – непонятно.

   Костя подъехал к Катиному дому на Бережковской набережной. Шел дождь. Люди горбились, как пингвины. А еще совсем недавно были море, солнце и любовь.
   Костя остановил машину, поднялся на четвертый этаж, позвонил в квартиру двадцать.
   Открыла Катя. Она была в синем атласном халате с японскими иероглифами.
   – А я тебя потеряла, – сказала она. – Проходи.
   – Ты одна? – проверил Костя.
   – Одна. Но это не важно.
   – Важно, – сказал Костя и обнял ее сразу в прихожей. Ладони скользили по шелку, как по Катиной коже. – Родная… – выдохнул он, хотя это было не его слово. Он никогда им не пользовался.
   – А я тебе звоню, мне отвечают: он здесь больше не живет…
   – Это правда, – подтвердил Костя. – Я ушел…
   – Куда?
   – Не знаю.
   Катя отстранилась. Смотрела исподлобья.
   – Из-за меня?
   – Из-за нас, – поправил Костя.
   Прошли на кухню. Костя заметил, что над плитой и мойкой – сине-белые изразцы. Должно быть, тоже из дворца.
   Катя стала кормить кроликом, тушенным в сметане. На тарелке лежали две ноги.
   – Кролик… – удивился Костя. – Я его двадцать лет не ел.
   – Самое диетическое мясо.
   – А зачем ты отдала все ноги?
   – Почему все? Только две…
   – А всего их сколько?
   – Четыре, по-моему…
   – Ну да… Это у кур две, – сообразил Костя.
   Он стал есть, молча, умело отделяя мясо от кости. Было понятно, что они думали не о кролике, а о том, что делать дальше. Если Костя ушел, сделал ход, – значит, ответный ход за Катей. Она тоже должна совершить поступок. Уйти от мужа. Но куда? Из таких квартир не уходят в шалаш, даже с милым.
   – Эта квартира чья, твоя или мужа? – спросил Костя.
   – Общая. А что?
   – Так… Все-таки кролика жалко. Кур не жалко, они глупые.
   Костя забрасывал проблему словами. Но Катя поняла ход его мысли.
   – Я поговорю со старухой, – сказала она. – Поживешь на даче. Я скажу ей, что ты будешь сторожем. Платить не надо.
   – Кому платить? – не понял Костя.
   – Ты ничего не платишь за аренду, а она – за твою работу.
   – За какую работу?
   – Сторожа.
   – Но я не буду сторожем.
   – Если ты там живешь, то это происходит автоматически.
   Костя смотрел на Катю.
   – Понял? – проверила она.
   Теперь Катя забрасывала словами проблему: при чем тут старуха, сторож, платить… Дело в том, что Катя не хочет делать ответный ход. Она хочет оставить все как есть. В ее жизни ничего не меняется. Просто появляется любовник, живущий на природе. Секс плюс свежий воздух.
   Свободный любовник потребует время. Времени у Кати нет.
   – Если хочешь, я возьму тебя на работу, – предложила она.
   – Куда?
   – Шофером. На фирму. Бензин наш. Зарплата – пятьсот долларов.
   – Это много или мало? – спросил Костя.
   – Столько получает президент.
   – Президент фирмы?
   – Президент страны.
   – Что я буду возить?
   – Меня.
   Таким образом Катя совмещала время, работу, любовь и семью.
   – Ты согласен? – Катя посмотрела ему в глаза.
   Согласен ли он иметь статус обслуги?
   – Я согласен. А сколько получает президент фирмы?
   – Гораздо больше, – неопределенно ответила Катя.
   – Больше, чем президент страны?
   – Зачем тебе считать чужие деньги? Считай свои.
   Костя уже посчитал, что при такой зарплате он легко отдаст долг Валерке Бехтереву и сможет помочь семье.
   – Я согласен, – повторил Костя и принялся за кролика. Он согласился бы и на меньшее.
   Катя села напротив, стала смотреть, как он ест. В этот момент она его любила. Она понимала, что он – ЕЕ, она может обрести его в собственность. МОЕ.
   – Красота – это симметрия, – задумчиво проговорила Катя.
   Это значило, что она находила Костю красивым.
   – Что ты больше хочешь: любовь или богатство? – поинтересовался он.
   – Все.
   – Ну а все-таки… Если выбирать.
   – А зачем выбирать? – удивилась Катя. – Любовь и богатство – это единственное, что никогда не надоедает.
   Она сидела перед ним немножко бледная, молодая и хрупкая. Он подумал: в самом деле, зачем выбирать… Пусть у нее будет все, и я среди всего.

   Фирма «Антиквар» располагалась в двухэтажном здании. Там были выставочные залы с картинами, бар с барменом, запасники типа кладовок. На втором этаже – просторные рабочие кабинеты и Катин риэлтерский отсек. Служащие – в основном женщины, сдержанные, по-западному улыбчивые.
   «Сладкая какашка» мелькнул пару раз, куда-то торопился. Кстати, у него было имя: Александр. Не Саша и не Шура. А именно – Александр.
   Костя явился для подписания договора. Им занималась некая Клара Георгиевна – ухоженная, почти красивая. Иначе и быть не могло. Среди произведений искусства люди должны выглядеть соответственно.
   Клара Георгиевна куда-то уходила, приходила. Костя видел через окно, как во дворе разгружали грузовик. Рабочие стаскивали растения в бочках, маленькие декоративные деревья. Видимо, предстояла выставка-продажа зимнего сада.
   Появились крепкие мужики, сели возле Кости.
   – Сейчас… – сказала им Клара Георгиевна и снова ушла.
   – А ты откуда? – спросил молодой мужик с круглой головой.
   – Шофер, – ответил Костя. – А что?
   – Ничего. Мы думали, что ты тоже из оборонки.
   Позже Костя узнал, что оборонка – это оборонная промышленность и они делают сувениры на продажу: сочетание бронзы и полудрагоценных камней – яшмы, малахита. Оборонка выживала. «Сладкая какашка» скупал их продукцию за копейки и продавал недорого. Среди шкатулок девятнадцатого века – современные бронзовые петухи. Все довольны.
   – Идите в восьмой кабинет, – сказала Клара Георгиевна.
   Мужики поднялись с энтузиазмом. Видимо, в восьмом кабинете давали деньги. Там располагалась бухгалтерия.
   Мужики ушли. Возле Кости сел художник, непохожий на художника. Лицо сырое, как непропеченный хлеб.
   – Не покупают, – пожаловался он. – Говорят, дорого… Говорят, ставь другую цену или забирай…
   – А где ваша картина? – спросил Костя.
   Художник показал пальцем на противоположную стену. На черном фоне – голова старика. Золотая рама. Красиво. Однако кому охота смотреть на чужое старое лицо, если это не Рембрандт, конечно…
   Художник вскочил и устремился к нужному человеку. Нужный человек – коммерческий директор, маленького роста, стройный, лысоватый. Он слушал с непроницаемым лицом. Умел держать удар. Его главная задача – вовремя сказать: нет. Отказывать надо решительно и сразу, иначе погибнешь под собственными обещаниями.
   Клара Георгиевна задерживалась. Костя смотрел на старика в золотой раме и невольно вспомнил свою бабушку. Она всегда улыбалась, глядя на Костю. Он звал ее «веселая бабушка Вера». Однажды летом они куда-то шли. Костя устал, просился на руки. Бабушка не соглашалась, четырехлетний Костя весил 20 килограммов. Это много – тащить такую тяжесть по жаре. Он ныл, цеплялся. Бабушка его оттолкнула, он не устоял и шлепнулся в лужу. Это было первое столкновение с несправедливостью: любящий человек – и в лужу. Бабушке стало стыдно, и она из солидарности села рядом с ним в глубокую лужу. И неожиданно заплакала. Они сидели в луже обнявшись и плакали. Старый и малый. Сладость раскаяния, сладость прощения… Он запомнил эту лужу на всю жизнь.
   А жена… Разве она не толкнула его в лужу, когда выгнала из дома? Да, у нее были причины. Но Костю оправдывало чувство. Жена должна была понять. Она должна была подняться над собой как над женщиной. Подняться над обидой.
   Клара Георгиевна вернулась с печатью и договором. Костя поставил подпись в двух местах. Клара Георгиевна стукнула печатью, будто забила гвоздь.

   Старуха оказалась дома.
   Костя приехал за второй парой ключей, но явился без звонка и боялся не застать.
   – Мне Катя звонила, – сказала старуха. – Я очень рада, что вы там поживете. Дом любит, когда в нем живут, смеются. Хотите чаю?
   – С бутербродом, – подсказал Костя.
   Он уселся за стол, и ему казалось, что он всегда здесь сидел.
   Старуха налила чашку куриного бульона, поджарила хлеб в тостере.
   Костя сделал глоток и замер от блаженства. Вспомнил, что весь день ничего не ел.
   Раньше, как бы он ни уставал, – знал, что в конце дня теща нальет ему полную тарелку борща. А потом в отдельную тарелку положит большой кусок отварного мяса, розового от свеклы. А сейчас Костя – в вольном полете, как ястреб. Что склюет, то и хорошо. Да и какой из него ястреб?
   Старуха села напротив и смотрела с пониманием.
   – Что-то случилось? – спросила она.
   – Я ушел из семьи, – ответил Костя.
   – И каков ваш статус?
   – Рыцарь при знатной даме, – ответил Костя.
   – Какой же вы дурак… – легко сказала старуха.
   – У меня страсть, – как бы оправдался Костя.
   – Страсть проходит, – сказала старуха. – А дети остаются. У вас, кажется, есть дети?
   – Кажется, сын.
   – У меня это было, – сказала старуха.
   – А потом?
   – Потом прошло.
   – А сейчас?
   – Что «сейчас»? – не поняла старуха.
   – Вы жалеете о том, что это было? Или вы жалеете о том, что прошло?
   – Это сломало мою жизнь. И очень осложнило жизнь моего сына. Я слишком дорого заплатила за любовь. Она того не стоила.
   – Любовь у всех разная, – заметил Костя.
   – Любовь – ОДНА. Люди разные.
   Старуха поставила на стол винегрет. Костя стал есть вареные овощи, не чувствуя вкуса.
   – Зачем я буду загадывать на пятьдесят лет вперед? – спросил он. – Я люблю, и все. А дальше: как будет, так и будет.
   – Старость надо готовить смолоду, – сказала старуха. – Она является быстрее, чем вы думаете.
   Зазвонил телефон. Это звонила Катя. Скучала. Отслеживала каждый шаг.
   Возможно, она лишала его будущего, но наполняла настоящее. До краев. А кто сказал, что будущее главнее настоящего?

   Костя поселился в доме с мезонином.
   Катя первым делом привезла туда двух уборщиц, молодых хохлушек, и они буквально перевернули весь дом, отскоблили затвердевшую пыль, протерли даже стены и потолок. Выстирали занавески, вытряхнули и вытащили на морозное солнце все матрасы и одеяла. Постельное белье и полотенца Катя привезла новые.
   Хохлушки работали четыре дня не покладая рук, как в спортивном зале под нагрузкой. И когда уборка была наконец закончена, дом явился своей прежней прелестью, со старой уютной мебелью, примитивной живописью. Время и прошлая жизнь как будто застряли в пакле между бревнами.
   Хохлушки уехали. В доме стоял запах дерева. Возле камина лежали красиво нарезанные березовые чурочки.
   Костя и Катя разожгли камин. Молча сидели, глядя на огонь. Обоим было ясно, что жизнь приобрела новое качество.
   – Какое счастье – дом на земле, – сказала Катя. – Чтобы за дверью лес, а не мусоропровод. А за окном березы, а не дома. Совсем другая картинка перед глазами.
   – Я заработаю деньги и куплю тебе этот дом, – пообещал Костя.
   – А где ты возьмешь деньги?
   – С неба упадут.
   – Тогда стой и смотри в небо.
   Они обнялись.
   – Знаешь, что мне в тебе нравится? – спросила Катя. – То, что ты рос, рос, но так и не вырос. Мальчишка…
   – «Тебе твой мальчик на колени седую голову кладет», – вспомнил Костя.
   Пролетел тихий ангел.
   Смеркалось. Березы за окном казались особенно белыми, а ели особенно темными. Вот как выглядит счастье: картинка за окном, огонь в очаге. И тихий ангел…

   Грянул кризис. Люди стали барахтаться, тонуть и выплывать. «Антиквар» тоже стал барахтаться, тонуть и всплывать ненадолго, чтобы опять опуститься на дно.
   Цены на квартиры упали. Богатые уносили ноги в теплые края, а обнищавший средний класс уже не стремился купить квартиру или картину, как это было прежде.
   Катя крутилась как белка в колесе. Наладила связь с русскоязычной диаспорой в Америке, Израиле, переправляла картины, матрешки, хохлому. Шереметьево, таможня, груз, справки, взятки. Костя старался не вникать, потому что вникать было противно. Деньги вымогали на всех уровнях. Задерживали груз, не торопились отвечать на вопросы. Равнодушно смотрели в сторону, иногда напрягали лоб и возводили глаза в потолок. Прямо не говорили, цену не называли, ждали, когда сам догадаешься. Косте всякий раз хотелось развернуться и уйти. Его вальсирующая натура не выносила явной наглости. Ему было легче оставаться в машине и ждать – что он и делал. Катя – наоборот. Она любила преодоления. Чем сложнее задача, тем радостнее победа. Она виртуозно и мастерски со всеми договаривалась, в ход шли улыбки и полуулыбки, и взгляды из-под тонких бровей, и долларовые купюры. Желание победить было почти материальное. Его можно было потрогать. И каждый человек, сталкиваясь с таким желанием, не мог от него увернуться.
   Костя ловил себя на мысли: из Кати могла бы выйти промышленная шпионка. Она могла бы выведать любую суперсекретную информацию. Жаль, что ее способности уходили на такую мелочь. Она ловила рыбку в мутной жиже, а могла бы выйти на морские просторы.
   Со временем Катя нравилась ему все больше. Его восхищало в ней все, даже то, как она говорит по телефону. Это всегда был маленький устный экспромт. Когда человек одарен природой, это проявляется во всем, и даже в том, как он носит головной убор. Катя носила маленькие шапочки над глазами. Ни тебе челочки, ни набекрень – прямо и на глаза. И в этом тоже был характер.
   Костя – ведомый. Исполнитель. Он не умел проявлять инициативу. Он мог только выполнить поручение…
   Поручений было невпроворот. Костя был ее извозчиком, курьером, носильщиком, секретарем, сопровождающим лицом, доверенным лицом, братом, отцом, любовником. Он был ВСЕМ.
   Вокруг Кати кишели посредники, ворье – все хотели делать деньги из воздуха. Катя погружалась в стрессы. Костя лечил ее заботой и любовью. В такие минуты он говорил:
   – Да брось ты все… Зачем тебе это надо?
   – Не могу, – сознавалась Катя.
   – Тебе адреналина не хватает. Ты уже как наркоманка…
   Но Костя и сам уже не хотел для себя иного режима. Он уже втянулся в этот густой график, в насыщенный ритм. Как бегун на дистанции. Человеку, привыкшему бежать, скучно ходить пешком или стоять на месте.

   Каждое утро Костя ждал Катю у подъезда, и не было лучшего дела, чем сидеть и ждать, когда она спустится.
   Потом – целый день марафона. Обедали вместе, чаще всего на фирме. Александр держал повара, что очень грамотно. Если хочешь, чтобы люди работали, они должны быть сыты.
   Ночевали врозь. Катя должна была из любой точки земного шара вернуться ночевать домой.
   Костя отвозил ее и возвращался на дачу. Он спал один, в той самой комнате с полукруглым окном.
   Дом по ночам разговаривал: скрипел, вздыхал, иногда ухал как филин. Костя просыпался и уже не мог заснуть.
   Мышь гоняла пластмассовый шарик. Костя не понимал: где она его взяла. Потом вдруг догадался, что это легкий камешек керамзита. Под половыми досками был насыпан керамзит для утепления.
   Костя брал ботинок, запускал в сторону шума. Мышь затихала, но ненадолго. Тогда Костя включал свет. Грызуны не любят освещения. Однако при свете Костя не мог заснуть. Он лежал и смотрел в потолок.
   В голову лезли воспоминания, угрызали совесть. Костя вспоминал жену, как увидел ее в первый раз. Она сидела в библиотеке, в красной кофте, и подняла на него глаза. И в этот момент он уже знал, что женится на ней. Куда все делось?
   Вспоминал, как в первый раз увидел сына. Он понимал умом, что это его сын, но ничего не чувствовал, кроме того, что все усложнилось. Его личная жизнь окончилась, теперь все будет подчинено этому существу. Так оно и оказалось.
   На Костю свалилась тяжелая плита из пеленок, вторая тяжелая плита – тещин характер. Костя спал на кухне, теща над его головой кипятила пеленки, ребенка мучили газы – он орал, жена не высыпалась. А где-то шумела другая жизнь, свободная любовь, пространство и расстояния. И вот он ушел в другую жизнь. В этой другой жизни есть все, что он хотел, кроме сына.
   Катя, возможно, могла бы родить ему сына, но ей было некогда. Она летала по жизни как ласточка. Ребенок вышибет ее из движения. Это уже будет не ласточка, другая птица, вроде курицы.
   У Кати – другие приоритеты. Она владела интуицией бизнеса. Видела, где лежат денежные возможности. А это тоже талант. Тоже азарт.
   Старуха сказала: «Какой же вы дурак…» Это звучало как диагноз.
   «Какой же я дурак…» Под эти мысли Костя засыпал, и мышь его уже не тревожила. Возможно, уходила спать.

   Раз в неделю Костя заезжал домой, проведать своих и завезти деньги. «Домой»… «своих»… Хоть он и бросил их на ржавый гвоздь, они все равно остались своими. И дом остался домом, поскольку другого у него не было.
   Костя перестраивался в крайний ряд и ехал по улице, в конце которой размещался маленький бетонный заводик, а дальше шли дома – серые, бетонные, безрадостные.
   «Свои» – это ядовитая теща, обожаемый сын и жена, которую он жалел. Жалость – сильное и богоугодное чувство, но оно ничего не решало и было бессильно перед другим чувством: любовь.
   Теща все понимала, ничего не могла изменить и была набита злобой от макушки до пят, как адский мешок. Находиться возле нее было опасно, как возле шаровой молнии. Того и гляди шарахнет разрядом.
   На этот раз теща открыла ему в пальто.
   – Хорошо, что пришел. Поди погуляй с Вадиком. Мне надо уйти.
   – Куда? – удивился Костя, как будто у тещи не могло быть своих дел.
   – Погуляй два часа, – не ответила теща. – Потом дай ему поесть, еда на плите.
   У Кости не было свободного времени, но его интересы не учитывались.
   – А где Лариса? – спросил Костя.
   – У Ларисы и спрашивай…
   Теща намекала неизвестно на что. Давала понять: раз тебе можно, почему ей нельзя…
   Но ведь он приехал «домой». К «своим». Они должны хранить огонь в очаге, даже в его отсутствие.
   Вадик быстро оделся, они вышли на улицу.
   Костя посмотрел на часы, было пять. Гулять надо до семи. Катя будет искать, звонить. Но ничего. Он имеет право уделить своему сыну два часа в неделю.
   К Вадику приблизился худенький мальчик в джинсах и курточке, явно старше, лет двенадцати.
   – Поиграем? – предложил он.
   Вадик весь осветился. С ним хотел играть большой мальчик, а это очень престижно. Это все равно как к рядовому подошел полковник и предложил поиграть.
   Они стали носиться друг за другом. Игра называлась «салки», а в детстве Кости она называлась «пятнашки», что, в сущности, одно и то же. Салки – от слова салить – значит коснуться и запятнать.
   Когда дети остановились продышаться, Костя спросил:
   – Мальчик, тебя как зовут?
   – Я девочка. Саша.
   Костя немножко удивился, но промолчал. Какая, в общем, разница… Девочка двигалась и общалась как мальчишка. Она была изобретательной, придумывала разные игры. Вадик с восторгом ей подчинялся. Девочка – явный лидер, Вадик – исполнитель.
   – Сколько время? – неожиданно спросила девочка.
   – Надо говорить: «который час», – поправил Костя. – Без двадцати семь…
   Девочка посмотрела в сторону, что-то соображая. Потом подставила Вадику подножку и толкнула. Вадик рухнул. Девочка наклонилась, зачерпнула снег варежкой и натерла Вадику лицо.
   – Малолетка… – с презрением проговорила она и выпрямилась. В довершение поддела Вадика ногой и перекатила его, как бревно.
   Потом повернулась и пошла прочь.
   Вадик поднялся, смотрел ей вслед. Его личико, вымытое снегом, было свежим и ошеломленным. Он не понимал, что произошло. Только что играли, дружили, и вдруг, на пустом месте… За что?
   Девочка удалялась, уносила в сумрак свою непредсказуемость.
   Костя все понял. Она отомстила Вадику за то, что он был НЕ ТОТ. За неимением лучшего общества она вынуждена была опуститься до малолетки. Но она не простила и теперь уходила гордая, несмирившаяся. А Вадик ничего не понимал и смотрел ей вслед как дурак.
   – Она что, с ума сошла? – проговорил Вадик, обратив на отца свои промытые удивленные глаза.
   – Просто ей пора домой, – дипломатично ответил Костя. – И нам тоже пора.
   Вадик вложил свою руку в ладонь отца. Ему было важно за кого-то держаться. И не за «кого-то», а за сильного и своего.
   Костя держал его руку в своей и знал: что бы ни случилось, он всегда будет ему отцом. Всегда.

   Костя любил сидеть в Катином офисе и смотреть, как она работает. Белые стены, компьютеры, картины, крутящееся кресло – поворачивайся куда хочешь.
   Но сегодня никуда поворачиваться не надо. Перед Катей стояла клиентка по фамилии Сморода, с ударением на последней гласной. Такая фамилия вполне могла служить и как имя. Очень красиво.
   Сморода была молодая, рыжая, очень прямая, в шубе до пят. Не улыбалась, не хотела нравиться. Смотрела спокойно и прямо.
   Катя привыкла к тому, что клиенты нервничали, торговались до крови, боялись прогадать, покрывались нервными пятнами.
   Сморода ничем не покрывалась, хотя дело касалось огромной суммы. Сморода выставила на продажу квартиру в центре, в доме архитектора Казакова. Квартира – лучше не придумаешь, ушла тут же, как блин со сковороды. Сморода явилась оформлять сделку.
   – Дело в том, что я уезжаю, – сообщила она. – Я хочу, чтобы вы переправили мои деньги в Лос-Анджелес.
   – У вас есть там счет? – спросила Катя.
   – Нет. У меня там нет никого и ничего.
   – Но может быть, друзья. На их счет.
   – У меня нет друзей. – Сморода пожала плечами.
   – А как же быть? – не поняла Катя.
   – Я уеду. Открою там счет. Сообщу его вам, по факсу. И вы мне переведете.
   – А вы не боитесь бросать свои деньги на незнакомых людей? – удивилась Катя. – Вы мне доверяете?
   – У меня нет другого выхода. Я должна срочно уехать.
   По-видимому, Сморода сама была исключительно порядочным человеком и мерила других на свой аршин. Если она не в состоянии обмануть, то почему она должна заподозрить в обмане Катю…
   Катя все это понимала, но она давно в бизнесе и знала: бизнес по недвижимости – это стадо, бегущее к корыту. И вдруг среди стада – прямая, загадочная Сморода.
   – А почему вы уезжаете? – не выдержала Катя. Любопытство было неуместным, но Катю интересовали причины, по которым можно бросить целое состояние.
   – Причина более важная, чем деньги, – неопределенно ответила Сморода.
   Что может быть важнее денег: любовь? смерть? Но лезть в душу было неудобно.
   Катя протянула ей визитку с указанием факса и телефона, Сморода спокойно попрощалась и ушла.

   Через неделю пришел факс от Смороды с реквизитами банка. Катя переправила все деньги минус комиссионные. Еще через неделю раздался звонок. Это звонила Сморода, чтобы сказать одно слово:
   – Спасибо. – Она была немногословной.
   – Как вы поживаете? – не выдержала Катя.
   – Я поживаю на океане. Хожу каждое утро по десять километров.
   Катя не поняла: хорошо это или плохо – десять километров каждый день.
   – Вам там нравится? – проверила она.
   – Теперь уже нравится…
   Сморода молчала. Кате не хотелось с ней расставаться, но ничего другого не оставалось.
   – До свидания, – попрощалась Катя. Положила трубку и пошла вниз.
   Надо было влиться в стадо, бегущее к корыту. Внизу ждал Костя, чтобы облегчить и украсить этот бег, сделать его радостным, почти сверкающим. Подставлял руку, плечо и сердце. Пел под гитару – ретро и современную попсу.
   Катя спускалась по лестнице и думала: как хорошо, что есть на свете музыка и Сморода – территория любви и благородства.
 //-- * * * --// 
   Костя отвез Катю домой.
   Перед тем как выйти из машины, она долго сидела. Потом сказала:
   – Не хочется уходить.
   – Не уходи, – отозвался Костя.
   Это была его мечта: приватизировать Катю в собственность.
   – Не могу.
   – Почему? – не понял Костя. – Разве это не от тебя зависит?
   – Александр выкинет меня из дела. Он хозяин.
   – Я буду твой хозяин.
   – Хозяин без денег – это не хозяин.
   – Тогда иди домой…
   Катя имела манеру давать надежду, а потом ее забирать. И тогда Костя, взметнувшись душой, шлепался этой же душой в лужу, ударялся сердцем.
   Катя сидела.
   Костя открыл ей дверь. Катя медленно выгрузила ноги, потом остальное тело.
   – Что для тебя важнее, деньги или чувства? – спросил Костя.
   – Все! Я не могу жить без любви и не могу жить без дела.
   Катя скрылась в подъезде.
   Костя предлагал ей выбор. А зачем? Когда можно иметь то и другое. Это было обидно для Кости. Он мог бы погрузиться в тягостные мысли, но его отвлекала малая нужда. Костя понял, что не доедет до дачи. Отлить было негде: набережная освещалась фонарями.
   Костя въехал во двор. Двор был сквозной, напротив – широкая арка.
   Костя вылез из машины, остановился возле багажника и принялся за дело. Струя лилась долго, дарила облегчение, почти счастье. Физическое счастье уравновешивало душевную травму.
   Не отрываясь от основного дела, Костя успел заметить: в противоположной арке возник молодой человек. Он бежал, и не просто бежал – мчался с такой скоростью, будто собирался взлететь. Еще секунда – ноги перестанут толкать землю и он взлетит, как реактивный снаряд.
   Снаряд за несколько секунд пересек двор, поравнялся с Костиной машиной и метнул в раскрытую дверь какую-то тяжесть типа рюкзака. Промчался дальше, нырнул в арку, которая была за Костиной спиной.
   Костя обернулся – никого. Был и нет. Парень буквально побил мировой рекорд по бегу на короткую дистанцию. Правда, неизвестно: сколько он бежал до этого.
   Костя закончил дело. Поднял молнию и увидел перед собой две зажженные фары. Во двор въезжала машина. Она проехала до середины и остановилась. Оттуда выскочили двое и беспокойно огляделись по сторонам. Двор был темен и пуст, если не считать Кости. Один из двоих приблизился к Косте и спросил:
   – Здесь никто не пробегал?
   – Я не видел, – соврал Костя. Он помнил разборку с Филином и не хотел повторений.
   Было ясно, что первый убегал, а эти двое догоняли. По тому, КАК убегал первый, легко догадаться, что он уносил свою жизнь. Не меньше. Он сбросил рюкзак, как сбрасывают лишний груз с перегруженного вертолета.
   Второй внимательно глядел на Костю и тем самым давал возможность рассмотреть себя. У него были большой нос, узкие и даже на вид жесткие губы, брови, стекающие к углам глаз. Он мучительно кого-то напоминал. Шарля Азнавура – вот кого, понял Костя.
   Азнавур покрутил головой, досадливо сплюнул. Пошел к своей машине. Костя видел, как машина попятилась и выехала тем же путем, что и въехала.
   Все произошло за три минуты, как будто прокрутили микрофильм с четкой раскадровкой:
   1. Бегущий парень-снаряд.
   2. Скинутый рюкзак.
   3. Машина с фарами.
   4. Общение с Азнавуром.
   5. Отъезд машины.
   Все. Микрофильм окончен. Действие тускло освещалось редкими фонарями. Никаких шумов, если не считать падающей струи в начале первой минуты.
   Костя сел в машину. Рюкзак залетел на заднее сиденье, притулился в углу, как испуганная собака. Взрывчатка, испугался Костя. Но кто будет бегать со взрывчаткой…
   Костя перегнулся, потрогал рюкзак. Под пальцами – бугристое, твердое. «Деньги», – промелькнуло в мозгу. Он сначала догадался, а потом уже увидел. Растянул веревку на рюкзаке, сунул руку и достал пачку. Перетянута резинкой. Зелень. Стодолларовые купюры.
   Костя испытал двойное чувство: беспокойство и покой. С одной стороны, это очень странно и неожиданно – получить мешок с деньгами. А с другой стороны, ничего странного. Он их ждал. Правда, Костя полагал, что деньги упадут с неба, а они залетели сбоку. Подарок судьбы. Судьба любит Стрельцов и делает им подарки.
   Однако за такие подарки могут и пристрелить. Костя вспомнил бегущего – убегающего, и второго, похожего на Азнавура. Оба бандиты скорее всего. Вор у вора дубинку украл.
   Костя тронул машину с места, не дай Бог бандиты вернутся. Выехал в арку, переключил скорость – вперед, по набережной к Ленинским горам. Оттуда – на Ленинский проспект. Строй сменился, но все осталось Ленинским.
   Костя смотрел перед собой, размышлял: может быть, выкинуть этот рюкзак, от греха подальше. Но тогда его найдет кто-то другой, Скорпион или Козерог.
   Второй вариант: отвезти в госбанк. Однако сейчас государство тоже ворует, иначе откуда такое тотальное обнищание граждан? Отдать государству – значит бросить в дырявый мешок… Может быть, отвезти в милицию? То-то милиционер удивится. Заберет деньги, а потом пристрелит Костю как свидетеля.
   Машина встала. Наступило время пик. Впереди тянулась километровая пробка. Машины трубили, как слоны. Казалось, что пробка никогда не рассосется.
   Косте очень хотелось убрать себя с трассы, он свернул в первый попавшийся рукав и вдруг сообразил, что находится недалеко от своего дома. Свернул под светофор и оказался на своей улице. Здесь пробки не было. Костя свободно устремился по привычному когда-то маршруту. Как изменился Костин маршрут… Как это грустно и грубо и прекрасно. Но жизнь вообще груба и прекрасна, а главное – непредсказуема. Еще утром Костя был нищим, а сейчас он миллионер и держит жизнь в своих руках, если не считать рук Азнавура.
   Костя резко затормозил машину, взял из бардачка отвертку. Вышел и, присев на корточки, открутил номера – сначала впереди машины, потом сзади. Открыл багажник и бросил туда номера. Азнавур мог запомнить номера, а это опасно. Теперь Костина машина была безликой. Просто светло-бежевая «пятерка». Мало ли таких на дороге. Если остановит милиционер, Костя что-нибудь наврет, откупится. Даст одну купюру из пачки. Костя оглянулся на рюкзак, прикинул, сколько там пачек. Не меньше ста. Каждая пачка по десять тысяч. Значит, миллион. Костя погладил рюкзак, как собаку по спине. Радость медленно, но полно заливала все его существо. Примешивалась уверенность: ТАК и должно было случиться. Компенсация судьбы.
   Катя говорила: «Хозяин без денег – не хозяин». А теперь он хозяин с деньгами, с гитарой и красным шарфиком. Красавец. Плейбой, как молодой Кеннеди, хотя его больше нет. Как Майкл Джексон, хотя Майкл – не мужчина, а существо, совершенное двигательное устройство. Значит, как кто? Как Костя. Этого хватает.

   Дверь отворила жена в ночной рубашке. Она болела, стояла бледная, лохматая, с закутанным горлом.
   Обычно при появлении Кости она что-то демонстрировала: показное равнодушие, поруганную любовь, христианскую покорность судьбе. Сегодня жена была совершенно естественная, спокойная, немножко ушастая. Когда-то эти уши-лопухи вызывали в Косте нежность и восторг. Ему казалось, что он любит ее именно за уши. Милый недостаток оттенял достоинства. Жена была составлена из одних сплошных достоинств. Но, как оказалось, мы любим не тех, кто нам нравится.
   – Раздевайся, – спокойно предложила жена.
   Костя снял дубленку и шапку. Остался в твидовом пиджаке и шарфике. Жена всегда издевалась над его манерой прихорашиваться, но это ей скорее нравилось. Костя обнял жену. Она спокойно переждала этот дружественный жест.
   Рюкзак Костя оставил в машине, задвинул его под сиденье. Было бы странно явиться в дом с миллионом, а потом унести его обратно. Надо либо отдавать весь рюкзак, либо не показывать.
   – А где Вадик? – спросил Костя.
   – У соседей.
   – Что он там делает?
   – Дружит, – ответила жена. – Там мальчик ровесник.
   – Хороший мальчик? Ты его знаешь? – проверил Костя.
   – Ладно тебе. Амбулаторный папаша…
   – Что значит «амбулаторный»? – не понял Костя.
   – Есть лечение стационарное, а есть амбулаторное: пришел-ушел…
   Костя промолчал. Подул на замерзшие руки. Он всегда терял перчатки. Жена это знала. Ей стало его жаль.
   – Поешь? – спросила она.
   – Спасибо… – уклонился Костя.
   – Да или нет? – уточнила жена.
   – Скорее, нет. Твоя мать меня отравит.
   – Ее можно понять. – Жена налила себе чай из термоса. – Ты зачеркнул всю ее жизнь.
   – При чем тут она?
   – Ты бросил на ржавый гвоздь ее дочь и ее внука.
   – Но я оставил вам квартиру.
   Квартиру действительно достал Костин отец, когда еще был у корыта.
   – Еще бы не хватало, чтобы ты выгнал нас на улицу…
   – Я вас не бросил. Я делаю все, что могу.
   – А что ты можешь? Прийти и сесть с виноватым лицом?
   Теща перестала греметь на кухне посудой. Прислушивалась.
   – Меня оправдывают чувства…
   – Плевала я на твои чувства. У меня ребенок.
   – У нас ребенок, – поправил Костя.
   – Он стоит больших денег. Лечение, обучение, спорт, не говоря о еде. Он растет, он должен хорошо питаться. А мы на что живем? На мамину пенсию и на твое пособие. Ты приносишь копейки в потном кулаке. Потом убегаешь, и мы не уверены – принесешь ли ты в следующий раз.
   – Сколько тебе надо, чтобы чувствовать себя уверенной?
   – Тысячу долларов в месяц. Я бы купила себе машину-автомат, научилась водить и стала независимой.
   – Тысяча в месяц – это значит двенадцать тысяч в год? – посчитал Костя.
   – Плюс отдых на море и лечение. Значит, пятнадцать тысяч в год, – уточнила жена.
   – Дай мне наволочку, – попросил Костя.
   – Зачем?
   – Не задавай вопросов. Просто дай наволочку, и все.
   – Чистую или грязную?
   – Все равно.
   – Дай ему грязную, – крикнула теща. – Ему стекла на машине протереть.
   Жена ушла в ванную и вернулась с наволочкой едко-голубого цвета. Должно быть, достала из грязного белья.
   Костя взял наволочку и вышел.
   Машина стояла на месте, и рюкзак тоже лежал на месте, как спящая собака. Костя сел на заднее сиденье, поставил рюкзак рядом и отсчитал тридцать пачек. Получилась половина наволочки. Туда свободно влезло бы еще столько же. Костя кинул еще две пачки, на машину-автомат.
   Мысленно Костя разделил миллион на три равные части: жене – триста тысяч. Кате – триста. И себе. И все. Миллион кончился. Это не так уж и много, оказывается.
   Костя затянул веревки и задвинул рюкзак поглубже под сиденье. Запер машину и рысцой побежал в подъезд. Поднялся на лифте. Радость, как лифт, поднималась в нем от живота к горлу. Какое это счастье одаривать близких тебе людей и обиженных тобой.
   Костя вошел в дом с наволочкой, громко потопал ногами, сбивая налипший на ботинки снег. Прошагал в комнату и высыпал на стол содержимое наволочки. Пачки денег шлепались друг на друга, образуя горку, некоторые съезжали сверху вниз.
   Жена онемела, ее глаза слегка вытаращились, челюсть слегка отвисла. Она являла собой одно сплошное удивление. Теща стояла с невозмутимым видом. Ни один мускул на ее лице не дрогнул, только в глазу обозначился голубой кристалл.
   – Здесь триста тысяч долларов, – объяснил Костя. – Это алименты за двадцать лет. И двадцать тысяч на машину.
   Жена стояла бледная, ушастая, перепуганная. Казалось, она ничего не понимала.
   – Ты сказала: пятнадцать тысяч в год, – растолковал Костя. – Десять лет – сто пятьдесят тысяч, двадцать лет – триста тысяч.
   – А машина – отдельно? – спросила теща. – Или входит в триста тысяч?
   – Отдельно. Здесь триста двадцать, – уточнил Костя.
   Жена очнулась.
   – А где ты это взял? – спросила она.
   – Бог послал.
   – На дом?
   – В машину забросили.
   – Ты шутишь?
   – Нет. Это правда.
   Теща удалилась на минуту, потом вернулась с чистой наволочкой и стала сгребать деньги со стола, как будто это была гречка. Ее ладонь была крупной, округлой, как у медведицы.
   – А ты не боишься, что за деньгами придут? – спросила жена.
   – Если придут, мы скажем, что ты с нами не живешь, ничего не знаем, – проговорила теща.
   Она удалилась с наволочкой в другую комнату.
   – Сейчас будет делать тайник, – предположила жена.
   Для тещи ничего в мире не было дороже денег, потому что только с помощью денег она могла действенно проявить свою любовь к близким.
   – Поешь, Костя… – предложила теща, обозначившись в дверях. – У меня сегодня твой любимый бефстроганов. Настоящий. С лучком и жареной картошечкой.
   Костя сглотнул, и по его горлу прокатился кадык.
   Теща метнулась на кухню, и уже через несколько минут перед Костей стоял полный обед: первое, второе и третье. Теща – талантливая кулинарка, и кулинарный талант – редкость, как всякий талант. К тому же теща готовила со счастьем в душе, потому что обслуживала родных людей: дочь и внука. У нее был талант преданности. Теща оказалась при многих талантах. Раньше Костя этого не замечал. Раньше ему казалось: какая разница – что ешь, лишь бы насытиться. Но сейчас, после года бездомности, когда не ешь, а перекусываешь, он понял, что еда определяет качество жизни. И это имеет отношение не только к здоровью, но и к достоинству.
   Костя ел и мычал от наслаждения.
   – У тебя зуб болит? – спросила жена.
   – Нет. Просто вкусно.
   Теща села напротив. С нежностью смотрела, как Костя ест.
   – Не борщ, а песня, – отозвался Костя. – Спасибо.
   – Это тебе спасибо. Ты хороший, Костя. Добрый. Что бы мы без тебя делали… Мы бы пропали без тебя. Спасибо тебе, – с чувством проговорила теща.
   – Да не за что, – смутился Костя. – Я же их не заработал. Шальные деньги, неизвестного происхождения. Может, от наркобизнеса.
   – Деньги не пахнут, – возразила теща. – Ты мог бы и не дать. Или дать одну пачку. Мы были бы рады и одной. Ты добрый, Костя. Дай Бог тебе здоровья.
   Костя поднял глаза на тещу и увидел, что она симпатичная – женственная и голубоглазая. И ромашковая прелесть жены – от тещи.
   – А вы раньше кем работали? – спросил Костя. – Какое у вас образование?
   Оказывается, он даже не знал внутреннего мира тещи. Не знал и не интересовался.
   – Я работала в гороно. Осуществляла учебный процесс.
   Значит, жена – наследственная учительница.
   – А где ваш муж? – спросил Костя.
   – Муж объелся груш, – не ответила теща.
   Значит, теща пораженка. И жена унаследовала ее участь. Жена не слушала их беседы. Она сидела, бледная, и смотрела в стену.
   – Ты чем-то недовольна? – спросила теща.
   – Откупился, – сказала жена.
   – А что бы ты выбрала: я без денег или деньги без меня? – поинтересовался Костя.
   – Ты с деньгами, – ответила жена.
   «Все женщины одинаковы», – подумал Костя и взялся за бефстроганов. Зазвонил телефон. Жена взяла трубку, послушала и сказала:
   – Он здесь больше не живет… Понятия не имею…
   – Кто это? – насторожился Костя.
   – Не сказали. Мужик какой-то…
   – А голос с акцентом?
   – Нет. Нормальный. Интеллигентный даже. По голосу – не бандит.
   – А что, у бандитов особенные голоса? Они что, не люди? – спросила теща.
   Костя отодвинул тарелку. У него пропал аппетит.
   – Я пойду. – Он встал.
   – Доешь, – попросила теща.
   – Пусть идет, – сказала жена. – Я боюсь.
   Жена боялась, что Костю ищут, и он сам этого боялся.
   И только теща не боялась ничего. Она была как ловкий опытный зверь в лесу, который хорошо знал лес и чувствовал свою силу.
   – Я сбегаю за Вадиком, – услужливо предложила теща.
   – Не надо, – отрезала жена.
   Костя оделся и вышел во двор с мутным чувством.
   Кто его искал? Может быть, школьный друг Миша Ушаков? Они вместе учились в школе, потом в институте. Потом Миша ушел в науку.
   А вдруг звонил Азнавур?
   Костя вспомнил его лицо со стекающими вниз бровями. Казалось, сейчас откроет рот и запоет с характерным азнавуровским блеянием. Но у бандита были дела поважнее, чем петь. Убить – вот его дела.
   Может быть, Азнавур ехал следом и выследил? Костя оглянулся по сторонам. Никаких следов преследования. Несколько машин стояли темные, со снежными шапками на крышах. Значит, ими не пользовались несколько дней по крайней мере.
   А вдруг парень-снаряд запомнил номера, узнал в ГАИ – кто владелец. И теперь ищет.
   Надо немедленно избавиться от машины. Отогнать в лес и поджечь. И заявить об угоне. Пусть эта машина числится в розыске. А если кто-то из бандитов явится, то можно сказать: угнали месяц назад. Ездит кто-то другой. Значит, и деньги у другого. Костя сел в машину. Нащупал рукой рюкзак. На месте.
   Он вдруг почувствовал, что устал. Хотелось лечь и закрыть глаза. И ни о чем не думать. А уничтожить машину можно и завтра. На рассвете. Все главные события происходят чаще всего на рассвете: любовь, рождение, смерть… И смерть машины в том числе. Зачем же искать другое время, когда природа сама его нашла…
 //-- * * * --// 
   Костя подъехал к даче.
   Сосед – молодой и пузатый, похожий на переросшего младенца, расчищал въезд перед гаражом. Орудовал широкой лопатой. Увидев Костю, он разогнулся. Верхняя линия века была прямая, как у Ленина. Вернее, как у башкирских народностей. «Эмбрион Винг», – подумал про него Костя.
   Костя стал отворять широкие ворота. Ворота просели, стояли низко, выпавший мягкий снег тормозил движение.
   – Расчистить тебе? – предложил Винг.
   – Не надо, – отказался Костя. Для него было важнее, чтобы Винг исчез, испарился.
   – Я тебе лопату оставлю, если что… Поставишь сюда.
   Винг прислонил лопату к стенке гаража и удалился, довольный собой. Костя не стал загонять машину во двор. Он внутренне расстался со своей машиной, и ему было все равно, что с ней будет дальше: угонят или частично ограбят.
   Костя вытащил рюкзак и пошел в дом.

   Дом обдал его теплом, как родной. Они с домом подружились – это было очевидно. И даже семья мышей – пара взрослых и три мышонка сосуществовали с Костей вполне дружелюбно. Не появлялись при свете, только ночью. Не грызли хлеб – только подбирали крошки. Мышата не пищали, не нарушали покой. Иногда, очень редко, Костя видел их мордочки с глазками-бусинками – чудные, воспитанные дети.
   Костя скинул дубленку, выворотил рюкзак на пол. Сел рядом и стал складывать кучки по десять пачек. Получилось пять полных и одна половина. Пятьсот пятьдесят тысяч. Триста двадцать он отдал, значит, изначально был не миллион, а восемьсот семьдесят тысяч. Тоже неплохо.
   Костя решил не оставлять деньги в рюкзаке. На нем были следы бандитских рук. Он достал из кладовки свою спортивную сумку и покидал в нее пачки. От денег пахло лежалой бумагой плюс чем-то слегка химическим. «А вдруг фальшивые?» – мелькнуло в голове. Тогда теща его убьет.
   Сумка была полна, но не доверху. Костя легко задвинул молнию. Теперь это надо куда-то спрятать. Куда?
   Костя сообразил: если он спрячет, воры найдут. Воры – психологи и прекрасно понимают психологию обывателя. Значит, надо НЕ прятать. Положить на видное место. Например, на шкаф. Воры войдут и увидят на шкафу спортивную сумку. Они даже внимания не обратят. Начнут рыться внутри шкафа, выворачивать все на пол.
   Костя подумал и сунул в сумку спортивный костюм, на тот случай, если воры все же сунутся. Костюма оказалось мало, пачки просвечивали по бокам. Костя добавил две пары носков. Закрыл молнию и взгромоздил сумку на шкаф. И почувствовал большое облегчение. Ему захотелось вернуться в привычную жизнь.
   Костя включил телевизор, углубился в новости. Телевизор – это его малая наркомания. Костя любил просмотреть все новости и вести. Без этого его ломало.
   Костя внимательно выслушал все, что произошло за сегодняшний день в стране. Впечатлительные люди на Западе, прослушав наши последние известия, схватились бы за головы, зарыдали и укрепились в мысли: в этой стране жить нельзя. А оказывается, можно.
   После новостей шел боевик, где крутой мужик бил по морде ногами. Развернется, как балерина, и – раз по морде ногой, как рукой. Костя с наслаждением впитывал в себя телевизионную продукцию. Потом задумался и уже не смотрел, а телевизор все работал, и время шло. И обеспокоенные мышата выглядывали, как бы спрашивая: ну, когда ты потушишь свет?
   Костя лег наконец. Вертелся в темноте. Что-то ему мешало. Какая-то неоформленная мысль… И вдруг она оформилась, эта мысль. Простая, как все гениальное. Он должен купить у старухи этот дом. Оформить и взять в собственность. Ему ведь негде жить… А теперь у него будет собственный загородный дом в ближнем Подмосковье. Он сделает суперремонт, купит мебель из светлой сосны в скандинавском стиле. Наймет приходящую тетку. В доме – всегда чистота и еда, пахнет свежей выпечкой с ванилью. Катя будет приходить в ухоженный красивый дом. Подъезд к дому – расчищен. У порога – две пары пластиковых лыж… Спорт, секс и бизнес – формула американцев. Они примут для себя эту формулу.
   И вообще, хорошо бы поскорее истратить эти чертовы деньги. Избавиться от них. Тогда пусть приходит Азнавур и задает вопросы…

   Костя проснулся в половине девятого. Сработали внутренние часы. Он открыл глаза и подумал: Катя… Даже не подумал, а вдохнул, как воздух.
   В полукруглом окне – гениальный пейзаж: ель сквозь две березы. Заснеженные лапы елей и яркая белизна берез – на перламутре неба.
   Природа видна только за городом. А природа – это замысел создателя. Трудно себе представить, что береза возникла в результате эволюции. Она возникла в воображении создателя, и он ее воплотил…
   По утрам у Кости всегда было хорошее настроение – признак здоровья и знак Стрельца. Костя быстро собрался. Перекинул сумку через плечо. Она весила, как пять килограммов картошки. Ощутимо. Вышел из дома.
   Звонить Кате он не стал. Он просто подгонит к ее дому джип «поджеро», просто введет ее в свой загородный дом, покажет гениальный пейзаж в полукруглой раме.
   Брошенная машина стояла за забором, как брошенная жена. Надо было как-то от нее избавляться.
   Эмбрион Винг околачивался возле своего гаража, вел переговоры с работягой. Зимой рабочая сила стоила дешевле, и Винг предпочитал вести строительные работы в холода.
   Забор между ними выглядел странно: до середины он шел прямо, а с середины – сворачивал, как пьяный, и шел по биссектрисе. У Кости было большое желание поставить забор на положенное место.
   – Привет! – крикнул Винг, глядя нахально и одновременно трусливо. Он проверял глазами: заметил Костя или нет. Если Костя кулак по натуре, он не потерпит самозахвата. Если интеллектуал – не обратит внимания. Есть третий вариант – интеллигент. Заметит, но постесняется сказать.
   – Послушай, – отозвался Костя, – а чего это забор стоит линзой?
   Винг понял, что Костя заметил. Решил слегка наехать.
   – Деревянный дом полезнее, чем кирпичный. Но непрактичный. Горит.
   Костя не отозвался. Он не понял: Винг философствует или пугает. А если пугает, то что за этим стоит? Вернее, кто за этим стоит? Может быть, Винг – уголовник, что тоже вероятно. В стране незаметно и постепенно произошла легализация криминального отсека. Они уже живут рядом, заседают в правительстве, скоро сядут с тобой за один стол. С ними придется дружить, ходить в гости. Однако сосед – это навсегда. И устраивать себе под боком Чечню – недальновидно и неразумно. Лучше погасить скандал в зародыше.
   – Давай так: ты распрямляешь забор, а я плачу деньги. Я покупаю у тебя этот треугольник. Называй цену, – предложил Костя.
   Эмбрион Винг смотрел недоверчиво.
   – Сколько ты хочешь?
   – Машину, – не мигая произнес сосед.
   – Какую? – не понял Костя.
   – А вот эту. – Он ткнул пальцем на сиротливую Костину машину.
   В Косте толкнулась радость: не надо возиться с машиной, жечь ее, – он никогда этого не делал, и неизвестно – сумеет ли поджечь. Может загореться лес, и Костя начнет метаться среди деревьев и сам сгорит, не дай Бог…
   – А зачем она тебе? – простодушно спросил Костя.
   – Жена хочет учиться. Надо такую машину, чтобы не жалко разбить. А твою не жалко.
   Костя сделал вид, что задумался. Потом сделал вид, что решился.
   – Идет, – согласился Костя. – Бери.
   – Прямо сейчас? – не поверил сосед.
   – А чего тянуть…
   – А ты на чем будешь ездить? – позаботился Винг.
   – У меня служебная есть, – соврал Костя.
   Сосед обернулся к рабочему. Это был крепкий молодой украинец по имени Васек. В поселке работали молдаване, армяне, украинцы, или, как их называли, хохлы. Дети разных народов. Они приезжали в поисках работы, и по этой миграции становилось понятно, что экономика разрушилась. Люди летят, как осенние листья, гонимые ветром перестройки.
   – Переставишь забор? – спросил эмбрион Винг.
   – Когда? – уточнил Васек.
   – Зараз, – по-хохлацки ответил Винг. Он хотел казаться своим, свойским – так легче торговаться, сбивать цену. – За чей счет?
   Этот вопрос относился к Косте. Костя готов был оплатить всю стоимость, но боялся привлечь внимание неожиданной щедростью.
   – Пополам, – сказал Костя.
   Эмбрион уставился в пространство, и Костя видел: он подсчитывает возможность его обдурить. Такая возможность есть. Он возьмет с Кости всю сумму и скажет, что это – половина.
   Лицо у соседа было круглое, пухлое, как волдырь. Косте было противно возле него стоять, хотя все складывалось на редкость удачно.
   – А оформление? – спохватился сосед.
   – Пожалуйста. Я дам тебе генеральную доверенность с правом продажи.
   – Когда?
   – Все равно. Хоть сегодня.
   Винг посмотрел на часы.
   – Успеем, – сказал он. – У них обед с половины первого. Сейчас я Гале позвоню.
   – Какой Гале? – насторожился Костя.
   – В нотариальной конторе. У меня там все схвачено.
   Сосед достал из кармана сотовый телефон и стал договариваться с Галей, чтобы она ждала и не уходила.
   Костя вспомнил, что оставил дома рюкзак. А это улика.
   – Я сейчас, – предупредил он и пошел в дом.
   Рюкзак валялся в прихожей. Костя взял его, чтобы выкинуть в любой мусорный бак.
   Сосед продолжал разговаривать. После Гали он позвонил еще в несколько мест.
   Костя раскрыл свой багажник и сбросил туда рюкзак. При утреннем свете рюкзак выглядел грязным, в подтеках. Косте показалось, что это замытые пятна крови.
   Хохол вскинул лопату на плечо и пошел искать себе напарника. У него была сверхзадача: как можно больше набрать заказов и послать деньги домой, в маленький городок, который называется Золотоноша.
   У Кости возникло желание догнать Васька и дать ему половину пачки. Но добро не бывает без последствий. Васек может решить, что это в долг, и убьет Костю, чтобы не отдавать долг. Либо молва разнесется по поселку, и Костей быстро заинтересуются.
   Костя вздохнул. Ему было жаль этих людей. Их здесь эксплуатировали, как рабов, и кидали. И они сами тоже кидали. Рабское существование лишает человека нравственности.
   Жизнь пестра и многослойна. Поэтому лучше всего в нее не вникать, не нырять в черные глубины, а вальсировать на поверхности.

   Нотариальная контора находилась возле окружной дороги.
   Костя включил печь. Ехали молча. От теплого воздуха стало душно. Костя расстегнулся.
   – Хороший у тебя шарфик, – заметил сосед.
   – Мне тоже нравится, – согласился Костя, отсекая тем самым все намеки.
   – А откуда он у тебя?
   – Жена подарила, – соврал Костя. Так было короче.
   – А мне моя только теплые кальсоны покупает, хотя знает: я кальсоны не ношу.
   – Заботится, – отозвался Костя.
   – А ты кальсоны носишь? – спросил Винг.
   – Нет.
   – Сейчас, по-моему, никто не носит. Она их в военторге покупает.
   – Ну вот, военные носят…
   Тема была исчерпана. Замолчали.
   – Тебя как зовут? – спросил Костя.
   – Влад. А что?
   – Да ничего. Просто узнал, как зовут. Мы же соседи.
   – Ну да…
   – А что значит Влад? Владислав?
   – Владимир.
   – Ну и был бы Володя.
   – Меня все детство дразнили: «Вовка-морковка, спереди веревка, сзади барабан по всем городам»… Тебя дразнили в детстве?
   – Не помню.
   – Не помнишь, значит, не дразнили. Счастливый человек. В детстве бывает очень обидно. Потом на всю жизнь остается.
   Костя молчал, думал о спортивной сумке, которая лежала за его спиной. Мысленно пересчитывал деньги, размышлял – сколько вложить в новую машину. Нет смысла покупать самую дорогую. Машины все равно принято менять раз в пять лет.
   – Ты, наверное, думаешь, что я жлоб? – спросил Влад и сделал паузу, ожидая возражения. Но возражения не последовало. – Я не жлоб. Просто я в этом углу гараж хотел поставить. Поэтому и прихватил шесть метров.
   – Но это же чужие метры. Попросил бы или купил.
   – А ты бы сказал: нет. Не дам и не продам.
   – Так бы и сказал, – подтвердил Костя.
   – Ну вот. А мне без гаража невозможно. А поставить его больше некуда.
   – Почему некуда? Поставь в противоположный угол.
   – А там надо деревья рубить. Три березы снимать. Жалко.
   – Но есть понятие: мое и чужое.
   – А еще есть шанс. Единственный шанс в жизни. Если отобью – будет мое, а не отобью – уйдет навсегда. С концами. Ну, я и попробовал. Любого человека можно напугать или купить. Деньги и страх.
   – Сталин так же считал, – заметил Костя.
   – Вот и царствовал всю жизнь. Страной должен править диктатор. Это как отец с ремнем в доме. Всегда будет порядок.
   – А ты чем занимаешься? – спросил Костя.
   – Всем. Мороженым торговал. Пломбиры, эскимо.
   – Выгодно?
   – А зачем бы я стал этим заниматься?
   – Тогда зачем тебе диктатор? Он бы тебя посадил на паек. На пайку.
   – Я бы выкрутился. Я никогда не пропаду. Я – непотопляемый.
   Влад нажал на кнопку приемника, оттуда выплеснулась песня, неизвестно в чьем исполнении. Влад подхватил с энтузиазмом и пел не хуже певца.
   – Люблю эту группу, тащусь… Ты мне оставишь кассетник?
   – Бери, – согласился Костя.
   – По-моему, у тебя колодка стучит, – насторожился Влад.
   – Починишь.
   – Ремонт сейчас дорогой…
   – Заплатишь. Машина ведь даром досталась.
   – Ничего подобного, – запротестовал Влад. – В этом месте земля дорогая. Одна сотка – две штуки. А твоя машина – полторы от силы.
   – Так ведь земля моя. Ты забыл… – напомнил Костя.

   Остановились возле нотариальной конторы. Костя усомнился: оставлять деньги в машине или взять с собой. С собой – вернее. Он закинул сумку за плечо и пошел за Владом в нотариальную контору.
   В коридоре сидела очередь – человек восемь. На полтора часа. Коридор был довольно узкий, стулья старые, стены крашены зеленой масляной краской. Картину дополняли сквозняки и тусклое освещение, поскольку коридор был без окон.
   Костя подумал: если бы люди каким-то образом узнали, что у меня за спиной в сумке полмиллиона, что бы сделали? Навалились скопом. Но вид у людей был не агрессивный и слегка заторможенный. Когда приходишь в такие вот государственные коридоры, процессы в организме замедляются, как у медведя в спячке. Отсюда такие заторможенные лица.
   Влад, ни на кого не глядя, прошел в кабинет.
   – Куда? – подхватилась женщина.
   – Мы занимали, – бросил Влад. – Он подтвердит.
   «Он» – это Костя, появившийся полминуты назад.
   Влад исчез за дверью, но тут же высунулся.
   – Заходи, чего стал, – велел он Косте.
   Наглость, как любое боевое действие, должна быть внезапной и краткой и действовать как электрошок. Влад хорошо это усвоил.
   Нотариус Галя сидела за столом возле окна. На ней была мохеровая вязаная шапка, какие носили при социализме. Серый костюм не украшал Галю, а просто сохранял тепло. Похоже, Гале было все равно, как она выглядит. А может, у нее был другой вкус. Не плохой, а другой.
   Влад коротко разъяснил Гале, что от нее требуется. Галя быстро достала анкеты, сама их заполнила, вписала все, что надо.
   Костя протянул документы на машину, технический паспорт и свой паспорт.
   – Потом зарегистрируете в ГАИ, – предупредила Галя.
   – А зачем? – спросил Влад.
   – Такой порядок. Все передвижки по машине должны быть зарегистрированы в ГАИ.
   – Это хорошо, – заметил Влад.
   Доверенность казалась ему ненадежным документом. Хозяин машины мог в любую минуту передумать. Сегодня дал доверенность, завтра отобрал. Влад сам не раз так поступал.
   – До которого часа ГАИ? – спросил он у Гали.
   Влад хотел все провернуть за один день, чтобы закрепить завоевание. Чтобы у Кости не было дороги назад. Он изо всех сил торопился на самолет, в который была заложена бомба.
   Галя назвала сумму за нотариальные услуги и процент за срочность.
   – У меня с собой нет денег, – заметил Влад. – Ты заплати. Я тебе потом отдам.
   Костя знал, что Влад не отдаст. Но это не имело значения.
   – Доллары берете? – спросил Костя.
   – Только рубли, – ответила Галя.
   – А что же делать? – растерялся Костя.
   – У нас тут рядом сберкасса. Можете разменять.
   – Да возьми доллары, – заговорщически посоветовал Влад.
   – Не имею права, – грустно ответила Галя.
   Если бы деньги предназначались лично ей, Галя, конечно, взяла бы доллары. Но она была на государственной службе и должна была соблюдать финансовую дисциплину.
   Костя и Влад вышли из кабинета. Женщина из очереди с брезгливым упреком посмотрела на Костю.
   – А еще в шарфике…
   – Что? – не понял Костя.
   – Шарфик надели, а ведете себя как нахал, – объяснила женщина.
   – А-а… – Костя постоял в раздумье. Потом наклонился к женщине и тихо спросил: – А где здесь туалет?
   – Ну, вы вообще… – Женщина покачала головой. Может быть, ей казалось, что нахалы не должны посещать туалет. Либо она считала, что нахалы не имеют права общаться с приличными людьми.
   – В конце коридора, направо, – сказал старик, сидящий вторым.
   – Спасибо, – поблагодарил Костя и пошел направо.
   Этот туалет каким-то образом снял агрессию с очереди. Он как бы примирил всех со всеми. Получалось, что все люди – люди. Каждый человек – человек.
   Костя зашел в туалет. Снял сумку и поставил ее на сливной бачок – повыше и почище. Достал одну пачку, вытащил из нее десять сотенных бумажек – пусть будут. И сунул в карман дубленки. Начатую пачку положил во внутренний карман пиджака. Потом застегнул сумку, закинул за плечо. Перед тем как выйти, с отвращением помочился. Больше всего он любил мочиться на даче, на землю. Ему казалось, что через струю он общается с космосом. Приобщается к круговороту. И процесс мочеиспускания из функции организма превращается в нечто подобное медитации. А общественные туалеты повергали в депрессию, как будто он обнимался с трупом.
   Все, что касалось тела, чистоты, физических проявлений, было для Кости важно. Может быть, это особенность Стрельцов.

   Костя и Влад вышли из нотариальной конторы и стали искать сберкассу.
   Возле Костиного сердца лежала пачка с деньгами, и не какими-нибудь, а благородными долларами. В кармане тоже лежали деньги, грели бедро. На спине – куча денег, но она воспринималась как тяжесть. Когда так много – деньги становятся абстракцией. Нечто подобное происходит во время землетрясения. Когда погибает один человек – это трагедия. Когда много – это статистика.
   Девушка в окошке сберкассы приняла купюры и долго их разглядывала, проверяла на каком-то аппарате, только что не нюхала.
   Костя стоял замерев и напрягшись. Очень может быть, что ему достались фальшивые деньги. В бандитской среде это так естественно.
   Если теща узнает, что деньги фальшивые – она его просто убьет. Или скорее всего сама умрет. А Костя этого не хотел. Он уже успел ее полюбить. Он желал ей здоровья и долголетия.
   Девушка закончила проверку и выдала ему пачку русских денег. Значит, доллары оказались настоящими. Значит, у жены все в порядке. Он ее обеспечил и теперь освобожден от гнетущего чувства вины. А она свободна от унизительного состояния бедности. Деньги не сделают жену счастливой. Но они сделают ее свободной. А это тоже большое дело.
   У Кости была мечта – летать. Люди в двадцать первом веке изобретут крылья на моторчике. Маленький, портативный летательный аппарат… Величиной со спортивную сумку. Он будет за спиной, на лямках. Нажал на кнопку – крылья плавно выдвинулись и распростерлись. Нажал вторую кнопку – и взлетел. Как во сне. Можно задавать любую высоту, любую скорость.
   Костя вспомнил об аппарате, потому что за его спиной, в сумке, – крылья. Они уже тянут его вверх. Сообщают радость и высоту.
   Костя отсчитал рубли для Гали, отдал Владу. Влад тоже пересчитал, шевеля губами. Потом он перестал считать, но продолжал шевелить губами. Не мог остановиться. Видимо, деньги действовали на него гипнотически. Это была его медитация.
 //-- * * * --// 
   Костя и Влад вернулись в нотариальную контору, получили необходимые документы.
   – Теперь в ГАИ, – сказал Влад. – Там как раз обед кончился.
   Влад боялся, что Костя одумается и порвет доверенность. Поэтому он немножко нервничал и немножко наезжал. Костя, в свою очередь, мечтал освободиться от машины и от Влада, который ему надоел своей деловитостью, а главное – голосом. У него был жлобский голос, не наполненный знаниями. Только голос, а под ним – пустота.
   Влад сел за руль. Тронулись.
   – Хорошая машина, – похвалил Влад. – Мягкая. Даже жалко разбивать. Я себе ее возьму, на каждый день.
   – У тебя же есть машина, – вспомнил Костя.
   – У меня две. «Поджеро» и «феррари». Но они дорогие. Их жалко, а эту не жалко. Будет каждодневная, а те выходные.
   – Машина нужна, чтобы ездить, – заметил Костя. – А не в гараже держать, как туфли в шкафу.
   – Моя жена так же говорит… Я на мебель чехлы надеваю, а жена стаскивает. Говорит: хочется жить в красоте…
   – Будешь беречь, а жить когда? – спросил Костя.
   – Моя жена так же говорит. Я скупой, бережливый, экономный… А знаешь почему?
   – Не знаю.
   – Потому, что я очень долго жил очень плохо. И мои родители очень долго жили очень плохо. Я устал. Я больше так не хочу. Я теперь очень долго буду жить очень хорошо. Ни одного дня не отдавать черту. Понял?
   «Неплохо, – подумал Костя. – Ни одного дня не отдавать черту…»
 //-- * * * --// 
   Подъехали к ГАИ.
   – Подожди, – предупредил Влад.
   Он выскочил из машины. Скрылся в дверях ГАИ.
   Костя ждал, безучастно глядя перед собой. Было как-то тревожно сидеть возле милиции с мешком денег. Хоть ГАИ и не милиция, но все равно.
   Влад появился быстро – энергичный и озабоченный.
   – Если хочешь быстрей, надо башлять…
   – Чего надо? – не понял Костя.
   – Башли. Ты как будто вчера родился. Давай…
   Костя сунул руку в карман дубленки и вытащил стодолларовую банкноту.
   – Много, – сказал Влад.
   – Других у меня нет.
   – Ну давай…
   Влад взял деньги и скрылся.
   Костя испугался, что сейчас выйдет страж порядка и спросит: «Откуда у вас валюта? Откройте сумку… Пройдемте…» И это будет дорога в один конец.
   Через пять минут Влад вышел вместе с начальником – этакий капитан Катани, красивый, не подумаешь, что взяточник. В Косте все напряглось. Зачем он вышел?
   – Где номера? – громко крикнул Влад.
   – В багажнике, – ответил Костя. – А что?
   Влад что-то сказал Катани. Катани покивал головой. Они расстались, явно довольные друг другом.
   Влад сел в машину.
   – Номера те же останутся, – пояснил Влад. – Меньше волокиты.
   Выехали на проспект.
   «Неужели все позади?» – подумал Костя.
   – Деньги все делают, – философски ответил Влад. – Надо только уметь дать.
   – А чего там уметь? Протянул и дал.
   – Ничего подобного. Надо уметь быть своим.
   – В Америке этого нет, – заметил Костя.
   – Знаешь, какая зарплата у полицейских? А у наших ментов – знаешь какая?
   Выехали на широкий проспект. По правой стороне стояли узкие высокие дома, как воздетые к небу пальцы. В одном из таких домов жил Миша Ушаков.
   – Останови, – попросил Костя. – Я сойду.
   – А чего? Поедем на дачу. У меня коньяк есть бочковой. Целая канистра.
   Костя догадался: Влад не отказывает себе в предметах роскоши, к коим относится коньяк. Но старается совместить роскошь и жесткую экономию. И тогда получается бочковой коньяк.
   – Ты кто по гороскопу? – спросил Костя.
   – Дева.
   Костя знал, что мужчины-Девы – жадные, аккуратные и красивые. Жадность – совпадала с Владом. А красота – нет. Хотя что-то симпатичное в нем все-таки было. Недвусмысленность. Влад не хотел казаться лучше, чем он был.
   – Притормози, – попросил Костя.
   Влад остановил машину. Выпустил Костю. Теперь машина была его, и только его. Он рванул ее с места, будто это был «поджеро» или «феррари». Но это была «пятерка» «Жигули», замешанная в историю. Тот же бочковой коньяк в канистре.
   Миша Ушаков был дома, как обычно.
   Последние три года он сидел возле парализованной мамы. Попеременно с женой. Денег на сиделку у них не было.
   Мама требовала ухода, как грудной ребенок, с той разницей, что ребенок растет и впереди у него большое будущее. Труд во имя жизни. А здесь – тупиковая ветка.
   Миша обрадовался Косте. Он радовался любому человеку, который размыкал его пространство. Дом как бы проветривался жизнью.
   Миша заметил, что человек имеет несколько кругов. Первый круг – это круг кровообращения, биология, то, что внутри человека.
   Второй круг – это связь с родными: мужем, женой, детьми, родителями – кровный круг.
   Третий круг – связь с друзьями, сотрудниками по работе – более дальний круг, наполняющий человека информацией.
   И четвертый круг – расширенная информация: путешествия, впечатления.
   Особенно полноценным четвертый круг бывает у людей, имеющих славу и власть. Слава – тоже власть. А власть – тоже слава.
   Этот четвертый круг наиболее полно питает человека. Поэтому так многие устремляются к власти и жаждут славы.
   Когда человек заболевает, круги постепенно сужаются: с четвертого – на третий, с третьего – на второй и в конце концов – на первый, когда уже ничего не интересно, кроме своего организма.
   Мишина мама сохраняла два круга: первый и второй. Себя и Мишу. Больше ничего и никого.
   Первое время она бунтовала: почему это несчастье случилось именно с ней. А теперь уже не бунтовала: случилось и случилось.
   Единственное, она очень жалела Мишу. Качество его жизни ухудшилось. Она тащила сына за собой в два круга, отсекая третий и четвертый. Ей хотелось, чтобы Миша жил полноценной жизнью. Она была даже согласна умереть, но как человек верующий – не могла наложить на себя руки. А если честно, то и не хотела. Все шло как шло.
   А Миша хотел только одного: чтобы его мама жила и смотрела на него любящими глазами.
   Жена была старше Миши, безумно его ревновала, боялась потерять, и такая ситуация в доме ее, как ни странно, устраивала. Она делала жену необходимой. Человеком, без которого не обойтись.
   Жена тоже обрадовалась Косте. Она вообще не разрешала себе плохих настроений. Организованная, сделанная женщина.
   Костя разделся в прихожей. Вместе с Мишей прошел в его кабинет. Полированный чешский гарнитур, модерн шестидесятых годов. Кресло – просто помоечное, прикрытое пестрой тряпкой. Стулья расшатались, однако служили. Вещи живут дольше человека. Было очевидно, что Мише и его жене плевать, что вокруг.
   Равнодушие к комфорту – наследие «совковых» времен. Но и бескорыстное служение науке – тоже оттуда. Из «совка».
   – Как у тебя дела? – спросил Костя.
   Они с Мишей виделись редко, но от разлуки дружба не портилась, не засыхала. Каждый раз при встрече Косте казалось, что они расстались только вчера.
   – Мама лежит, наука стоит, – сообщил Миша. – Финансирование нулевое. Половина лаборатории в Америке. Живут под Сан-Франциско. Чуваев уехал на прошлой неделе. А туберкулез вернулся.
   – Кто? – не понял Костя.
   – Не кто, а что. Туберкулез. В девятнадцатом веке назывался чахоткой.
   – Но ведь изобрели пенициллин… – вспомнил Костя.
   – Пятьдесят лет назад. Туберкулез приспособился. Мутировал. И вернулся. Грядет чахотка двадцатого века.
   – Что же делать?
   – Мы посылали письмо президенту. Я разговаривал с Харитоновым…
   Миша замолчал. Потом очнулся.
   – Выпить хочешь? – спросил он.
   Костя заметил, что женщины всегда предлагают поесть, а мужчины – выпить. Костя вспомнил, что он без машины, а значит, может выпить.
   Вышли на кухню. Жена – ее звали Сильва – сварила сосиски. Разогрела заранее приготовленную вермишель.
   Сосиски были пересолены.
   Изначально плохое мясо, и в него добавлена соль.
   Крупный ученый жил в бедности, ел дешевые сосиски. А мог бы уехать под Сан-Франциско, иметь дом с бассейном. А его мама сидела бы в шезлонге, на лужайке перед домом. И ее руку лизал бы черный дог. Но для Миши самым главным был мутирующий туберкулез.
   Миша разлил водку по стаканам. Выпили.
   – Так что Харитонов? – напомнил Костя.
   – Харитонов сказал, что сейчас страна летит в пропасть и надо подождать… Они могут лететь еще семьдесят лет. У нас ведь все по семьдесят лет.
   – А ты не хочешь уехать? – спросил Костя. – Какая разница, где бороться против туберкулеза?
   – Разница, – отозвался Миша.
   – Почему?
   – Я там ничего не придумаю. Я только здесь могу работать. В этой комнате. У меня здесь мозги вертятся. А ТАМ стоят.
   – Но ты же не пробовал…
   – А зачем пробовать? Я и так знаю. Рыбы живут в воде, птицы в небе, а русские – в России.
   – А сколько тебе надо денег? – спросил Костя.
   – Много.
   – Что такое «много»?
   – А почему ты спрашиваешь?
   – У меня спонсор есть. Он может дать.
   – Спонсор – не идиот. Деньги вернутся не скоро. А может, и никогда. Просто люди перестанут умирать от туберкулеза. Харитонов тоже спросил: «Когда вернутся деньги?» Если бы я ему сказал: «Завтра», – был бы другой разговор. Никого не интересует здоровье нации. Всех интересуют только деньги.
   – А сколько стоит твоя программа?
   – Да я не о всей программе. Мне бы только достать биологический продукт антибиотиков.
   – Что? – не понял Костя.
   – Бактерии, грибы – природный антибиотик. Они вырабатывают вещество, которое защищает от окружающих бактерий…
   – Это дорого? – поинтересовался Костя.
   – Если учитывать приборы, химическую посуду, труд лаборантов, то в сто тысяч можно уложиться.
   – Сто тысяч чего?
   – Ну не рублей же… Я обращался в банки, мне говорят: кризис.
   Костя принес из прихожей сумку и стал выкладывать на стол пачки. Миша смотрел с ужасом, как будто увидел привидение.
   – Откуда это у тебя? – шепотом спросил Миша.
   – Я получил наследство.
   – Откуда?
   – У меня дедушка в Израиле. У него там нефтяная скважина.
   – А разве в Израиле есть нефть? – удивился Миша. – По-моему, ты врешь.
   – Какая тебе разница? Дело ведь не в нефти, а в деньгах.
   Костя отодвинул в сторону десять пачек. Миша смотрел задумчиво.
   – Я думал, что ты русский…
   – Я русский.
   – А дедушка в Израиле откуда?
   – А там тоже много русских. Все живут везде.
   В кухню вошла Сильва. Застыла при виде денег. Но ненадолго. И ни одного вопроса. Вышколенная, как гувернантка в богатом доме. Собрала посуду со стола и сложила в раковину.
   – Я завтра же закажу Шульцу штаммы, – объявил Миша.
   – Шульц – это кто? – спросил Костя.
   – Немец.
   – Хорошо, – одобрил Костя. – Шульц не украдет.
   Миша разлил остатки водки. Сильва поставила на стол магазинное печенье. Вышла.
   – Мистика какая-то… – проговорил Миша. – Я всегда знал, что мы выкрутимся. Случится чудо… И вот оно – чудо.
   – У меня к тебе просьба: не говори никому, где ты взял деньги.
   – Не скажу, – пообещал Миша.
   – Поклянись.
   – Клянусь.
   – Чем?
   – Честным словом.
   Мишиного честного слова было вполне достаточно.
   – Я пошел. – Костя поднялся.
   Миша не хотел расставаться сразу, резко. Это все равно что резко затормозить, и тогда можно удариться головой о стекло.
   Миша продлевал расставание, как бы плавно тормозил.
   Вместе вышли во двор. Зимой смеркается рано. Сумеречное освещение было очень красивым. Все четко, как через темное стекло.
   – Чудо только маскируется под чудо. А на самом деле – это проявление справедливости, – сказал Миша.
   – А ты считаешь, справедливость есть? – серьезно спросил Костя.
   Чужие деньги попали к Косте. Он их раздает широкой рукой. Разве это справедливо?
   А может быть, как раз справедливо. Скорее всего это деньги, полученные от фальшивой водки или от наркотиков. Иначе откуда такие бешеные суммы у таких молодых людей? Пусть лучше они попадут в руки теще, которая всю жизнь работала на эту страну и не получила от нее ничего, кроме нищенской пенсии. Бедную тещу использовали и кинули, как теперь говорят. И науку кинули. Значит, Костя частично восстановил справедливость.
   – Конечно, есть, – сказал Миша. – Ведь свалили памятник Дзержинскому.
   – Через семьдесят лет…
   – Это лучше, чем никогда, – возразил Миша.
   Фон неба темнел и постепенно растворял в себе дома и деревья.
   «Как время, – подумал Костя. – Все в себе растворяет. Целые поколения…»
   Вдруг зажглись фонари, и стало как-то театрально.
   – Я хотел тебе кое-что сказать… – начал Миша.
   «Сейчас скажет, что у него есть другая женщина», – испугался Костя.
   – Никто, кроме мамы, не знает, какой я был маленький. В ней я весь, как в компьютерной памяти, – проговорил Миша. – Если она уйдет, она все унесет с собой и останется только то, что Я СЕЙЧАС. Без корней и без прошлого…
   Костя задумался. Он заметил: когда у человека нет детей, то всю свою любовь он складывает на родителей. Миша любил маму удвоенной любовью, как больного ребенка.
   – И еще… – проговорил Миша.
   Костя напрягся.
   – Спасибо тебе…
   – И все? – проверил Костя.
   – Все.
   – Тогда я пошел, – с облегчением сказал Костя. Поправил на плече сумку.
   – А ты не боишься, что тебя ограбят? – спросил Миша.
   – А откуда кто знает?
   И в самом деле. Откуда кто знает, что лежит у человека в спортивной сумке? Может, книги, может, теннисная ракетка…
   Они разошлись. Костя испытывал чувство, похожее на вдохновение.
   Что его вдохновило? Мишино «спасибо», или то, что немец вышлет штаммы, или просто Миша, который любит свою маму, а жена любит Мишу, а Миша науку – и везде любовь кружит над головами.

   Костя взял машину и поехал к старухе. Он решил отдать ей деньги прямо сейчас. Ему подсознательно и сознательно хотелось освободиться от дурных денег. Поменять деньги на результат.
   За рулем сидела молодая женщина, видимо, тоже занималась частным извозом.
   Костя опустился на заднее сиденье, осторожно прикрыл дверцу, назвал адрес старухи «улица Кирова, семнадцать» и замолчал. Углубился в подсчеты.
   Сколько было денег? Сколько осталось? На что их потратить? Только скорее. И тогда пусть приходит Азнавур и задает вопросы.
   – Как поедем? – Женщина обернулась и посмотрела на Костю. На ней была круглая шапочка, отороченная белым мехом. Как у Снегурочки. – Через центр или по кольцу?
   – Самая короткая дорога та, которую знаешь, – сформулировал Костя.
   – Тогда по кольцу…
   – Простите… дурацкий вопрос. Если бы вы нашли много денег, что бы вы сделали?
   – Много – это сколько? – уточнила Снегурочка.
   – Чемодан.
   – Я бы зарыла их в землю. И сама бы уехала.
   – Зачем?
   – Боялась бы…
   – А потом?
   – Потом, через год, откопала бы.
   – А дальше?
   – Дала бы батюшке на храм. У нас очень хороший батюшка. У него семь человек детей. Он так тяжело живет.
   – А зачем так много детей?
   – Сколько Бог даст.
   – Пусть государство поможет. Церковь ведь не отделена от государства.
   – А что с того? – Снегурочка обернулась. У нее были густо, по-новогоднему, накрашены глаза. – Мы все оказались брошены государством. Каждый выживает как может.
   – А муж у вас есть? – спросил Костя.
   – Немножко… – неопределенно ответила Снегурочка, и Костя понял, что она больше рассчитывает на Бога, чем на мужа.
   – Здесь под светофор направо, – руководил Костя.
   – А вы крещеный? – спросила Снегурочка.
   – Нет.
   – Это плохо.
   – Почему?
   – Ангела-хранителя нет. Вы предоставлены самому себе. Вас никто не охраняет.
   Костя вдруг подумал: это правда. Его никто не охраняет.
   – А в моем возрасте можно креститься? – спросил он.
   – В любом можно. Хотите, наш батюшка вас окрестит? – Снегурочка обернулась и посмотрела на Костю новогодними глазами.
   – Хочу, – серьезно ответил Костя.
   Снегурочка достала из сумки маленькую книжечку величиной с карманный блокнот. Протянула Косте.
   – Это молитвенник, – объяснила она. – Тут на последней странице наш адрес и телефон.
   – Телефон храма?
   – Нет. Телефон нашего православного издательства. Меня Рита зовут. Скажете: позовите Риту.
   Костя взял молитвенник. Положил в карман.
   – А для себя лично вы что-нибудь хотите? – спросил Костя.
   – У меня все есть.
   – Ну… У английской королевы тоже все есть, и даже больше, чем у вас. И то ей что-то надо…
   – А чего у нее больше? Король? Так он мне и даром не нужен. Королевство? Я без него обойдусь. А остальное у нас одинаково: земля, хлеб, вера…
   – Стоп! – скомандовал Костя.
   Машина встала. Костя вышел. В кармане лежала начатая пачка. Он отсчитал семь сотенных банкнот и протянул. Почему семь, он не знал. Так получилось. Семь – мистическая цифра. Семь дней – это неделя.
   Снегурочка включила свет. Долго смотрела на деньги. Потом спросила:
   – Что это?
   – Жертвоприношение, – ответил Костя.
   – Спаси вас Бог, – просто сказала Снегурочка. – Приходите, если что…
   – Можно вопрос? – спросил Костя.
   Рита выжидательно смотрела на него.
   – Если вы веруете, зачем краситесь?
   – Так красивее. Господь не против. Он на такие мелочи внимания не обращает…
   Машина весело фыркнула и ушла.
   Костя сделал маленькое открытие: «милостыня» – от слова «милость». Сделайте милость… Явите божескую милость… Значит, милость угодна Богу, как творчество, как любовь. Костя посожалел, что у него мало денег. Оказывается, миллион – не так уж много. Это даже мало на самом деле…

   – А вы мне снились, – обрадовалась старуха. – И еще знаете что? Битые яйца.
   Костя прошел и разделся. Старуха журчала, как весенний ручей:
   – Раньше битые яйца снились мне к деньгам. А сейчас – просто к битым яйцам. Я пожарю вам омлет с сыром.
   Старуха ушла на кухню.
   Костя достал из сумки десять пачек и положил их на середину стола.
   Стал ждать.
   Старуха вошла с тарелкой. Остановилась. Строго спросила:
   – Что это?
   – Сто тысяч, – смущенно отозвался Костя. – За дачу. Я покупаю у вас дачу. Вы не против?
   – Я против того, чтобы грязные деньги лежали на обеденном столе.
   – Почему грязные?
   – Вы представляете, через сколько рук они прошли? И что это были за руки… Уберите их куда-нибудь.
   Костя перенес деньги на подоконник.
   – Подите вымойте руки, – попросила старуха.
   – Я же вилкой буду есть, – возразил Костя.
   – А хлеб?
   Костя послушно отправился в ванную комнату. В ванной была стерильная чистота, как в операционной. Костя понял, что у старухи – мания чистоты. Деньги для нее – источник грязи. Но не только. Деньги – это потеря загородного дома, который помнит ее маленькой и молодой. А вместо этого куча денег, как битая скорлупа.
   Костя вернулся в комнату. Старуха сидела, глядя в стол.
   – Они сказали, что никогда не вернутся в Россию, – проговорила старуха.
   Костя понял, что речь идет о сыне и о его семье.
   – Они сказали, что в Америке лучше их детям. Дети – уже американцы.
   – А им самим? – спросил Костя.
   – Им самим трудно. Эмиграция – это всегда стресс.
   – Значит, свою жизнь под ноги детям? – спросил Костя.
   – И мою тоже. Но зато теперь у меня есть много денег. Я буду менять их на рубли и докладывать к пенсии. Как вы думаете, сколько надо докладывать?
   – Если скромно, то долларов двести, – предположил Костя.
   – Значит, сто тысяч разделить на двести – будет пятьсот месяцев. В году двенадцать месяцев. Пятьсот делим на двенадцать – сорок. Мне хватит на сорок лет… Я буду покупать куриные сосиски в супермаркете.
   – А в Америку вы не хотите переехать?
   – Не хочу. Зачем я буду путаться у них под ногами? Там вместе не живут. Не принято. Это в Индии живут вместе. Чем ниже уровень жизни, тем крепче связь поколений.
   Костя слушал, но ему казалось, что его никогда не коснутся старость, ненужность. У него все – здесь и сейчас.
   Он подошел к телефону и набрал номер Кати. Мобильный был отключен, а домашний занят. Катя не прекращала работу дома, вела деловые переговоры по телефону.
   Костя вернулся к столу. Старуха разливала чай.
   – Это деньги ваши или ее? – Старуха кивнула на телефон.
   – Мои.
   – У вас такие деньги?
   – А что?
   – Ничего. Вы не производите впечатления делового человека.
   – А деловые – они какие?
   – Они сначала едут в нотариальную контору, оформляют сделку, а уж потом расплачиваются.
   – А мы – наоборот, – сказал Костя. – Сегодня деньги, завтра стулья. Какая разница?
   – Деловые люди держат деньги в западном банке, а не носят с собой. Деньги должны работать.
   – А вы откуда знаете?
   – От своего сына. Он знает.
   – У меня нет счетов в западных банках, – сказал Костя.
   – Я могу вам помочь. Вернее, мой сын. Хотите?
   – Не знаю. Я подумаю…
   – Подумайте. И звоните. Мне кажется, мы будем дружить.
   – Мы будем крутые и деловые, – улыбнулся Костя.
   – Мы никогда не будем крутые, но голыми руками нас не возьмешь…
   Костя снова набрал Катю. Телефон был занят вглухую. Проще доехать и кинуть камнем в окно.

   Костя доехал и поднялся на лифте.
   Дверь мог открыть Александр, но это не имело значения. Костя только увидит Катю и отметится: вот он я. Вот она – ты. Он не мог уехать на дачу, чтобы не повидаться и не отметиться.
   Открыла Надя, собачья нянька. Они держали специального человека для собаки, и это было логично. Хозяев целыми днями не было дома, а собака, молодая овчарка, должна есть, и гулять, и общаться.
   Овчарка рвалась с поводка и буквально вытащила Надю за дверь. Они удалились на вечернюю прогулку.
   Катя сидела в кресле, положив ноги на журнальный столик. Смотрела в телевизор.
   – Где ты был? – спросила она.
   – У Миши, – ответил Костя. Он не любил врать и старался делать это как можно реже, в случае крайней необходимости.
   – Зачем? – спросила Катя.
   Костя хотел все рассказать, но споткнулся о Катино лицо. Она была явно не в духе, ее лицо было злобно целеустремленным. Нацеленным в негатив.
   – Так… – неопределенно сказал Костя. – Зашел по делам.
   – Какие у тебя с Мишей дела?
   – Привезти – увезти, – соврал Костя.
   – Ну да… – согласилась Катя. – Какие у тебя еще могут быть дела…
   Костя услышал интонации тещи. Неужели все возвращается на круги своя?
   – А где Александр? – спросил он.
   – В санатории. Здоровье поправляет.
   Может быть, Катю злило то обстоятельство, что Александр поправляет здоровье, а она – расходует.
   – Под Москвой? – спросил Костя. Его интересовала вероятность его появления.
   – В Монтрё, – сказала Катя.
   – А это где?
   – В Швейцарии.
   Без хозяина и без собаки Костя чувствовал себя свободнее. Он прошел на кухню и включил электрический чайник. Стал ждать и, пока ждал – соскучился. Без Кати ему было неинтересно. Он налил себе чай и пошел в комнату, чувствуя себя виноватым непонятно в чем. Видимо, Катя была более сильный зверь и подавляла травоядного Костю.
   – Ты чего злая? – спросил Костя.
   – Налоговая полиция наехала.
   – И что теперь?
   – Надо платить. Или закрываться.
   – Во всех странах платят налоги, – заметил Костя.
   – В цивилизованных странах, – поправила Катя. – А здесь куда пойдут мои деньги? В чей карман?
   – Сколько они хотят? – поинтересовался Костя.
   – Налоги плюс штраф. Ужас. Бухгалтерша дура. Или сволочь. Одно из двух. Я ей говорила: составь документацию грамотно… Нет. Они все обнаружили.
   – Что обнаружили?
   – Двойную бухгалтерию, что еще…
   – А зачем ты ведешь двойную бухгалтерию?
   – Костя! Ты как будто вчера родился. Все так делают. Они обманывают нас, мы – их.
   – Сколько ты должна заплатить?
   – Какая разница…
   – Ну все-таки…
   – Шестьдесят тысяч. Ты так спрашиваешь, как будто можешь положить деньги на стол. Ты можешь только спрашивать.
   По телевизору шла криминальная хроника. Показали молодого мужчину, лежащего вниз лицом. Диктор сказал, что убитый – житель Азербайджана и его смерть – следствие передела московских рынков.
   – Очень хорошо, – отозвалась Катя. – Пусть сами себя перестреляют. Перегрызут друг друга, как крысы.
   – У него тоже мама есть, – сказал Костя.
   – Ты странный, – отозвалась Катя. – Защищаешь налоговую полицию, сочувствуешь мамочке бандита. А почему бы тебе не посочувствовать мне? Заплатить налоги, например… Отвезти меня на горнолыжный курорт?
   – Поезжай в Монтрё, к Александру. Ты ведь этого хочешь? Ты злишься, что Александр уехал, а ты осталась.
   Катя помолчала, потом сказала:
   – Мне хорошо с тобой в постели. Но жизнь – это не только постель, Костя. Мы бы могли вместе тащить воз этой жизни. Но я тащу, а ты вальсируешь рядом, делаешь па. Я не могу тебя уважать. А любовь без уважения – это просто секс. В таком случае лучше уважение без любви.
   – А Александра ты уважаешь?
   – Его все уважают.
   – Все ясно, – сказал Костя и поставил чашку на подоконник.
   – Отнеси на кухню, – велела Катя. – Ухаживай за собой сам.
   Костя отнес чашку на кухню. Вытащил из сумки десять пачек и вернулся в комнату. Аккуратно выложил на журнальный столик.
   – Что это? – растерялась Катя.
   – Здесь налоги, машина и Монтрё.
   – Откуда у тебя деньги? – торопливо спросила Катя и сняла ноги со столика.
   – Я ограбил банк.
   – Ты не можешь ограбить банк. Для этого ты трусливый и неповоротливый.
   – Выиграл в карты.
   – Ты не можешь выиграть в карты. Для этого нужны особые способности.
   – Они у меня были давно, – нашелся Костя.
   – Ты их прятал?
   – Да. Я хитрый и жадный.
   – Это нормально. Я тоже жадная, знаешь почему?
   – Знаю, – сказал Костя.
   – Ну почему?
   – Просто жадная, и все. Тебе всего мало.
   – Потому что я трудно зарабатываю. Поэтому.
   Костя вышел в прихожую, стал одеваться. Катя вышла следом. Наблюдала молча.
   – Ты куда? – спросила она. – К жене?
   – Нам надо расстаться на какое-то время. А там решим…
   – Странно, – задумчиво проговорила Катя. – Зачем же ты отдал мне деньги, если не собираешься со мной жить…
   – Это ты не собираешься со мной жить, – уточнил Костя.
   – Тем более, зачем вкладывать деньги в прогоревшее мероприятие?
   – Странно, правда? – отозвался Костя. Он был спокоен. Он оказался равным зверем в схватке.
   Костя забросил сумку за плечо. Она сильно полегчала, практически ничего не весила.
   – Костя! – окликнула Катя.
   Он обернулся в дверях.
   – Я заплачу старухе за дачу. Ты не против?
   – Против.
   – Почему?
   – Я уже все заплатил.
   Катя смотрела на Костю.
   Он вышел. Хлопнула дверь. И какое-то время Катя смотрела в закрытую дверь.
   Во дворе Костя встретил Надю с овчаркой. Собака смотрела ему вслед, повернув голову, как бы спрашивая: уходишь?
   Костя долго шел пешком, потом спустился в метро. Ему хотелось быть на людях.
   Вокруг него клубились и застывали на эскалаторах потоки людей, и никому не было до Кости никакого дела. И это очень хорошо. Он – безликая часть целого. Атом.
   Катя права. Есть много правд: правда любовной вспышки, когда человек слепнет, и правда прозревшего. Катя прозрела. Значит, не любит больше. Придется жить без Кати. Он, конечно, не кинется под поезд, как Анна Каренина. Он будет жить, хотя что это за жизнь без любви? Тусклая череда дней. Работать без вдохновения, любить скучных женщин… Работать Костя не особенно любил. Он любил вальсировать, но сейчас у него подломан позвоночник. А какие танцы без позвоночника…
   Костя вошел в вагон. Люди смотрели перед собой с обреченными лицами. Когда человек заключен в капсулу вагона или самолета, от него ничего не зависит. Он только ждет, отсюда такое остановившееся выражение…
   Напротив сидела девушка. В ней было все, кроме основного. Нулевая энергетика. Катя сделала его дальтоником. Теперь он перестанет разбирать цвета. Все будет одинаково серым, бесцветным.
   Костя думал обо всем понемногу, как Анна Каренина по дороге на станцию «Обираловка». Он недавно перечитал этот роман и понял, что у Анны Карениной была элементарная депрессия. Ей все и всё казалось отвратительным. Сегодня ей выписали бы транквилизатор. Она ходила бы вялая какое-то время. А потом бы прошло. Иммунная система бы справилась. Анна вышла бы замуж за Вронского. Он и не отказывался. Просто Вронский не мог любить страстно каждую минуту и каждую минуту это демонстрировать. Любовь – это фон, на котором протекает жизнь. А Анна хотела, чтобы любовь была всем: и фоном, и содержанием.
   И Косте хотелось того же самого. В отношениях с Катей он был Анной, а она – Вронским. Анна ревновала Вронского к княжне Сорокиной. А Костя – к Александру. Значит, в Александре было нечто, что привлекало надолго. Золотые мозги. Это тебе не красный шарфик. И не вальсок в обнимку с гитарой. Песни и пляски нужны в праздники. А золотые мозги – всегда.
   Ну что ж… Пусть остается с мужем. А он будет жить на свежем воздухе, на пособие азербайджанского перекупщика.
   Костя вышел из метро. Залез в маршрутное такси. Такси было совершенно пустым. За рулем сидел парень, похожий на красивую гориллу. Как актер Шварценеггер, что в переводе означает «черный негр», как будто негр может быть белым.
   Шофер слушал по приемнику последние известия. Ждал, когда наберутся пассажиры. Ему было невыгодно ехать пустым.
   Костя подумал, что теперь ему придется искать работу. Невозможно ведь нигде не работать и ничего не делать, даже при наличии денег. Что он умеет? Жить и радоваться жизни. Но таких должностей нет, разве только массовик-затейник в санатории. Но радоваться жизни профессионально – это все равно что насильно улыбаться перед фотоаппаратом. Долго застывшая улыбка – это уже оскал.
   На руководящие посты Костю не возьмут, да он и не хочет. Он хочет быть свободным и ни от кого не зависеть.
   Может быть, есть смысл водить маршрутное такси… Он любил ездить, наматывать дорогу на колеса. За рулем он отдыхает, если, конечно, не по десять часов подряд. Можно купить собственный маленький автобус, взять у государства лицензию – и вперед. Работа непрестижная, но понятие престижа давно изменилось. Престижно быть богатым, как на Западе. А Костя богат, по крайней мере на сегодняшний день. Он может работать когда хочет и сколько хочет.
   Костя сел поближе к водителю и спросил:
   – Устаешь?
   Шофер удивился нетипичности вопроса. Обычно его спрашивали, сколько платить и сколько ехать. Деньги и время.
   – Вот я фрукты из Молдавии возил, – отозвался шофер, – по восемнадцать часов за рулем. Я один не ездил. Боялся заснуть. Надо чтобы рядом кто-то сидел и отвлекал. А это что… семечки.
   – А если бы у тебя вдруг случайно оказалась куча денег… Что бы ты сделал?
   Шофер задумался, но ненадолго.
   – Поехал бы путешествовать по всему миру с друзьями… Прогулял бы.
   – А если бы остались?
   – Поехал бы в Монте-Карло, в казино. Рискнул бы… Потрясающее чувство, когда рулетка крутится, а ты ждешь.
   – А ты играл?
   – Нет. Но мечтаю.
   – А если проиграешь?
   – Ничего. Зато будет что вспомнить.
   В микроавтобус ввалилась шумная компания молодых людей. Расселись. Все места оказались заняты и даже не хватило. Одна девушка села на колени рослому парню.
   «Взяли бы меня с собой, – подумал Костя. – Я бы им попел».
   На него никто не обратил внимания.
   Машина тронулась. Костя сдвинулся к самому окну, смотрел в стекло и думал, что между находкой денег и потерей Кати есть какая-то связь. Если судьба дает, то она и забирает. Судьба расчетлива. А может, это не расчет, а справедливость. Не должно быть – одним все, другим – ничего.
   Костя сошел на своей остановке.
   За ним увязалась крупная собака. Ей надоело быть бездомной и бродячей. Собака хотела хозяина. Костя шел безучастный, и было непонятно: согласен он на хозяина или нет.
   Прогулял… Проиграл…
   Шофер согласен жить одним днем. Предпочитает не заглядывать далеко вперед. Если заглянуть ОЧЕНЬ далеко, то можно увидеть хвост кобылы, везущей за собой чей-то гроб… Где-то Костя это читал.
   Теща – наоборот, просчитывает на десять лет вперед. На пятьдесят лет вперед, как будто собирается жить вечно. Как ворона. Но у нее – потомство. В этом дело. Срабатывает закон сохранения потомства.
   А Катя – просчитывает все: настоящее и будущее – и позволяет себе зигзаг в сторону. Но ненадолго. В кино это называется «отвлечение от сюжета внутри сюжета». «Меня оправдывают чувства, – вспомнил Костя. – А мозги для чего?»
   Собака отстала, как бы махнула рукой. Она была готова к хорошему и плохому в равной степени.

   Подходя к дому, Костя увидел, что возле забора кто-то ковыряется.
   Влад стоял с лопатой и долбил мерзлую землю. Подрывал столб, чтобы поставить забор на место. Он решил сам выполнить работу и взять себе деньги.
   Костя остановился. Ему было совершенно безразлично, как будет стоять забор. Он спросил:
   – У тебя выпить есть?
   – Пошли, – коротко отреагировал Влад.
   В доме у Влада было тепло. Вот главное, подумал Костя, тепло. Физическое и душевное.
   Разделись, прошли на кухню.
   Влад поставил на пол пластмассовую канистру и стал переливать коньяк в трехлитровую банку.
   – А его можно пить? – усомнился Костя.
   – Я сам не пью, но работяги хвалят. Пока все живы, никто не отравился.
   Влад достал из холодильника картошку в мундире и квашеную капусту.
   – Кто это коньяк капустой закусывает? – осудил Костя.
   – В капусте витамины. Я всю зиму капусту ем.
   Влад ловко почистил картошку, полил капусту подсолнечным маслом. Запахло подсолнухом.
   Влад налил Косте в стакан, как работяге.
   – А жена где? – поинтересовался Костя.
   – В санатории.
   – Болеет?
   – Почему болеет? Здоровая как лошадь.
   – А в санаторий зачем?
   – Для профилактики. Чтобы не заболела. За женой тоже надо следить, как за лошадью. Даже больше.
   – А ты лошадей любишь? – догадался Костя.
   – Я все детство в Туркмении провел. У бабки жил. Меня бабка любила. Хорошее было время.
   – Да, – согласился Костя. – Меня тоже бабушка любила.
   – Давай выпьем. – Влад налил и себе.
   – Ты же не пьешь…
   – А что со мной случится?
   Костя выпил. В груди разлился целебный жар.
   – А твоя бабка была туркменка? – спросил Костя.
   – Почему туркменка? Русская. Просто там жила. Во время войны эвакуировались и остались.
   Влад достал из холодильника копченое сало.
   – Хохлы любят сало, а евреи не едят. И мусульмане не едят, – заметил Костя. – Свинья грязная.
   – Свинья умная, – поправил Влад. – И евреи умные. Евреи правильно относятся к женам. Делают что хотят, а о женах заботятся.
   – У каждой нации свои приоритеты, – сказал Костя. – Айсоры – лучшие чистильщики ботинок.
   – Айсоры – это кто? – не понял Влад.
   – Ассирийцы. Помнишь, был такой ассирийский царь?
   – Вот за него и выпьем!
   Костя выпил полстакана. Он хотел растворить в коньячном спирте свою тоску по Кате и смутный страх, связанный с Азнавуром. Любовь и Смерть – два конца одной палки. А Костя – посредине.
   – Если бы у тебя были деньги, что бы ты с ними сделал? – спросил Костя.
   – Я бы отдал долги, – мрачно ответил Влад.
   – А остальные?
   – И остальные отдал.
   – У тебя большие долги?
   – Я взял под процент. Думал, быстро раскручусь. И не раскрутился. А они включили счетчик. Теперь каждый день накручивается…
   – И что делать?
   – Откуда я знаю…
   – А ты с ними поговори. Объясни.
   – Наивный ты человек… Я каждый день живу за свой счет.
   – Это как?
   – Каждый день – подарок. Ну ладно… – Влад тряхнул головой. – А твоя баба где?
   – А что? – насторожился Костя.
   – Да ничего… Я видел однажды, как она расчесывает волосы на крыльце…
   «Может, дать ему в долг? – подумал Костя. – Влад, конечно, возьмет. И кинет. Не потому, что бандит. А потому, что не сможет вернуть. Это ясно».
   – Когда она приезжает, я смотрю в ваше окно. Там свет горит, тени двигаются… – мечтательно проговорил Влад.
   Костя выпил еще и прислушался к себе. Бочковой коньяк не только не растворил образ Кати, а, наоборот, сделал его отчетливым. Стереоскопичным. Он увидел Катю – босую на снегу. Она стояла на крыльце и расчесывала волосы.
   «Я схожу с ума», – подумал Костя.

   Катя стояла перед дачей босая. Она исповедовала учение Порфирия Иванова, обливалась водой и ходила босиком по земле в любую погоду.
   Костя не понял, как он оказался перед старухиной дачей? Видимо, он ушел от Влада. А Влад где? Должно быть, остался в своем доме.
   – Проходи, – велела Катя.
   Костя вошел в дом и включил свет.
   – Не надо… – Катя повернула выключатель. – Так лучше…
   В окно проникал свет от луны. Катя стояла босая, как колдунья, лесная девушка.
   – Ты правда здесь? – проверил Костя.
   – Правда.
   – А зачем ты приехала?
   – К тебе.
   – Из-за денег?
   – Да…
   Косте было все равно, из-за чего она приехала. Если пароход тонет, а человек спасается, то какая разница – что его спасло. Главное – жив.
   – Я позвонила Валерке, сказала: приезжай, харчи есть. Он деньги «харчами» называет.
   – А Валерка кто?
   – Исполнительный директор. Приехал, скинул деньги в целлофановый пакет, как мандарины. Я вдруг так испугалась… Я поняла, что деньги для меня ничего не значат. Вернее, значат гораздо меньше, чем я думала. Любовь главнее бизнеса, главнее любой деятельности вообще. Я так испугалась… Я сказала Валерке: отвези меня на дачу. Он отвез.
   – А твоя машина где?
   – Она сломалась. Старая. Ей уже пять лет.
   – Завтра я куплю тебе новую. Какую ты хочешь…
   – Откуда у тебя деньги?
   – Потом расскажу.
   – Ты дрожишь, – заметила Катя. – Пойдем…
   Они вошли в спальню. Костя стоял стеклянный от коньяка. Катя стала раздевать его, снимала по очереди одежду и бросала тут же, на пол.
   – Знаешь, в чем разница между твоими деньгами и моими? – спросил Костя. – Мои деньги не работают. Я их никогда не повторю. Это разовый эффект, как фейерверк.
   – Какой ты милый, когда пьяный…
   Они легли в кровать. Катины ноги были холодными. Костя стал их греть своими ногами.
   – У тебя еще остались деньги? – спросила Катя.
   – Двести пятьдесят тысяч, – отчитался Костя. – Я хочу достроить дом и купить машины.
   – Никакого дома, – категорически запретила Катя. – Вложишь в издательство. Мы будем издавать иллюстрированные журналы. Современная живопись. И художественная фотография. Если бы ты знал, какие сейчас мастера фотографии… Просто документальная живопись. Их надо продвигать и раскручивать.
   – А кому это нужнее – им или нам?
   – Ты уже говоришь как бизнесмен. Молодец. Если хочешь, мы внесем твое имя в название издательства…
   Костя тихо и медленно ее целовал.
   – Твоя фамилия Чернов, моя – Тимохина. Вместе получается «Черти». Хочешь «Черти»? Очень мило…
   – Никаких чертей. Пусть будет «Стрелец».
   Катя промолчала. Она заводилась от его ласк, ей не хватало дыхания. Она билась в его руках, как большая рыба. Он был благодарен ей за то, что она так сильно чувствует.
   – Трещит… – вдруг проговорила Катя, открыв глаза.
   Костя не мог остановиться. В такие моменты остановиться невозможно. Но Катя выскользнула из его рук, подошла к окну. Косте ничего не оставалось, как подойти и встать рядом.
   Дом Влада стоял темный в темноте, оттуда доносился редкий треск, как будто стреляли. И вдруг, прямо на глазах, – дом вспыхнул весь и огонь устремился в небо. Ветра не было. Через десять примерно минут дом рухнул, превратившись в светящийся муравейник.
   – Обошлось, – выдохнула Катя. Она боялась, что пожар перекинется на их дом. Но обошлось.
   – А соседа тебе не жалко? – спросил Костя.
   – Он бы нас не пожалел, – ответила Катя и вернулась в кровать. – Иди сюда… – позвала она.
   Костя лег рядом. Катя ждала продолжения, но Костя не хотел уже ничего. Он чувствовал себя парализованным, как тогда, при первом их посещении. Но тогда он просто испугался. А сейчас было другое. Случилось то, чего нельзя поправить.
   Все имеет свой золотой запас. Деньги оплачиваются трудом. Большие деньги – большим трудом. На это уходит жизнь. Костя получил быстро и даром и подложил чужую жизнь. Он рассчитался с Владом, который, по сути, Вовка-морковка, спереди веревка…
   Катя тянулась к нему с ласками. Косте казалось, что между ними лежит мертвый Влад, и так будет каждую ночь. И вальсировать теперь тоже придется в обнимку с обгорелым трупом…
   Костя торопливо спустился на первый этаж, вытащил из кармана молитвенник. Осветил фонариком.
   – «Отче наш… – прочитал Костя. – Иже еси на небесех».
   – Как торжественно… На небесех…
   В окно постучали.
   «За мной», – понял Костя. Накинул дубленку на голое тело, вышел босиком. Холод обжег ноги, но все познается в сравнении. Страх обжигает сильнее.
   Светила полная луна. Под луной стоял Влад в спортивном костюме.
   Костя онемел. Он почему-то соединил молитву и Влада. Он помолился, и вот – Влад.
   – Видал? – спросил Влад, кивая на светящийся муравейник.
   – А кто это? – спросил Костя. Хотел добавить – твои или мои? Но сдержался.
   – Не буду я тут больше жить, – мрачно сказал Влад. – Купи у меня землю. Я по дешевке отдам.
   Костя сунул руку в карман дубленки и достал начатую пачку.
   – Сколько тут? – спросил Влад.
   – Восемь.
   – Ладно. На первое время хватит. Тридцать за тобой… Отдашь, когда будут. – Влад перетряхнул плечами. – У меня там все сгорело. Я деньги под полом держал. Никогда не держи деньги под полом.
   – Хорошо, – сказал Костя. В этот момент он почти любил Влада, но скрывал свои чувства. Влад снял с него тяжесть, равную колесу от вагона: колесо на груди не расплющит, но и дышать не даст. Влад снял колесо. Чистый воздух хлестал в грудь.
   – Дай мне твой тулуп, до города доехать, – попросил Влад.
   Костя снял с себя дубленку, но холода не почувствовал.
   – А как ты уцелел? – спросил Костя.
   – Что я, дурак? У меня веревочная лестница была. Тоже сгорела. С-суки…
   Влад плюнул и пошел своей вьющейся походкой, как будто хотел по малой нужде.
   Костя стоял голый, как Адам в первый день творения. Он поднял лицо к небу и проговорил:
   – Господи, Отче наш, иже еси на небесex…
   На небесах Бога нет. А на небесех – есть.
 //-- II --// 
   Прошел год.
   Издательство «Стрелец» набирало обороты. Катя сказала: «Никто не будет обслуживать твои деньги. Крутись сам». И Костя крутился, но это был уже другой вальс.
   Жили врозь, как и раньше. Катя говорила, что это сохраняет и усиливает любовь. Но Костя понимал, что Катя не хочет менять основной сюжет.
   Его часто мучил один и тот же сон: как будто он убегает, а за ним гонятся. Сердце обмирало от апокалипсического ужаса. Костя просыпался от сердцебиения. Обнаружив себя в собственной постели, радовался спасению. Понимал: это подсознание выдавливает страх.

   Креститься Костя так и не собрался. Жил без ангела-хранителя. И очень зря. Однажды в полночь, когда Костя просматривал ночные новости, раздался стук в дверь. Стук был осторожный, но какой-то подлый, вкрадчивый.
   Костя открыл дверь. Перед ним стоял незнакомый тип в норковой шапке и спортивной куртке.
   – Узнаешь? – поинтересовался он.
   Костя вгляделся и вдруг узнал: это был тот самый парень, который летел, как снаряд, вбросил рюкзак и просвистел мимо. Было невозможно себе представить, что он смог увидеть, а тем более запомнить Костю на такой скорости.
   – Привет, – спокойно сказал Костя. Он не испугался. Более того, он обрадовался, что все наконец кончилось. Он устал бояться.
   – Деньги, – коротко сказал Снаряд.
   – Денег нет, – так же коротко ответил Костя. – Ты бы еще через десять лет пришел…
   Они молча, изучающе смотрели друг на друга. Косте захотелось спросить: как ты меня нашел? Но это был бы праздный вопрос. Какая разница – как? Нашел, и все.
   – Даю три дня. Чтобы деньги были, – сообщил Снаряд.
   – А иначе ты меня убьешь? – спросил Костя.
   – Какая польза от трупа… Если не заплатишь, отработаешь.
   – Как?
   – Это мы тебе скажем.
   Снаряд повернулся и пошел. Костя увидел, как он перемахнул через забор. И стало тихо.
   Он сказал «мы». Значит, входит в криминальное сообщество. Придется противостоять целому сообществу, что совершенно бессмысленно.
   Косте хотелось бы проснуться, но это была явь. Он стоял и ничего не чувствовал, как после удара. Он знал, что боль наступит позже.

   Рано утром Костя звонил в дверь жены. За его спиной висела пустая спортивная сумка.
   Открыла теща. Ее круглые голубые глаза стали еще круглее. У тещи и жены были одинаковые глаза, и эти же глаза перекочевали на лицо сына и делали его похожим на пастушка.
   Костя понимал, что предает эти общие глаза, и не мог выговорить ни одного слова. Только пошевелил губами. От бессонной ночи у него горел затылок, слегка подташнивало.
   – Заходи, – велела теща.
   Костя прошел в комнату и сел не раздеваясь.
   – Щас, – сказала теща и скрылась.
   Она появилась с целлофановым пакетом, на котором было написано «Мальборо». Положила пакет на стол и стала вытаскивать из него старые шерстяные носки. Пыль от носок бешено клубилась в солнечном луче.
   В какой-то момент теща перестала вытаскивать и подвинула пакет Косте.
   – Здесь триста тысяч, – сказала она. – Двадцать мы потратили.
   Костя смотрел на тещу. Она все понимала без слов.
   – Никогда хорошо не жили, нечего и начинать, – философски заключила теща.
   Костя опустил голову. Никогда он не чувствовал себя таким раздавленным. Если бы теща упрекала, уязвляла, скандалила, ему было бы легче.
   Из ванной комнаты вышла жена. На ее голове был тюрбан из полотенца. Жена тут же поняла, ее глаза испуганно вздрогнули.
   – Приходили? – торопливо спросила жена.
   Костя кивнул.
   – Хорошо, что Вадика не украли.
   – А где Вадик? – испугался Костя.
   – Спит, где же еще… Отдай эти деньги. Ну их к черту… Сын важнее денег.
   – И отец важнее денег, – добавила теща.
   – Какой отец? – не понял Костя.
   – Ты… Какой еще отец у Вадика? Лучше бедный, но живой, чем богатый и мертвый.
   – Перестаньте! – Жена подошла и обняла Костю.
   Костя заплакал. Ему казалось, что со слезами из него выходит вся горечь.
   На улице пахло весной и снегом. Утренний воздух был чистым даже в городе. Косте казалось, что все люди в домах и вокруг – тоже чистые, уставшие дети. А теща – уставшая девочка, которая много плакала. Все ее недостатки – это реакция на жизнь и приспособления, чтобы выжить. Как веревочная лестница при горящем доме. По ней и лезть неудобно, а приходится.
   Людские недостатки – как пена на пиве. А сдуешь – и откроется настоящая утоляющая влага, светящаяся, как янтарь.

   Миша Ушаков оказался на работе. Открыла его жена Сильва, с ведром и тряпкой.
   – Хорошая примета – полное ведро, – отметил Костя.
   – Это если из колодца, – уточнила Сильва.
   Народная примета подразумевала чистую колодезную воду, а не ту, что в ведре – с хлоркой и стиральным порошком.
   – Миша велел тебя найти, – сообщила Сильва. – А откуда я знаю, где тебя искать. Жена сказала, что тебя нет и не будет. Я Мише говорю: сам объявится…
   – А зачем он меня искал?
   – Он тебе деньги оставил.
   – А ему что, не понадобились? – бесстрастно спросил Костя, хотя в нем все вздрогнуло от радости. Не надо просить, объяснять, унижаться. Нет ничего тошнотворнее, чем клянчить. Даже свое.
   – Харитонов открыл финансирование, – объяснила Сильва.
   – Что это с ним?
   – Смена правительства, смена курса, – объяснила Сильва. – Зайдешь?
   – Спасибо, я спешу.
   Сильва принесла деньги, завернутые в газету.
   – Харитонов сам позвонил, – добавила она. – Представляешь?
   – Не очень.
   – Хочется верить, что все изменится. Мы так устали от пренебрежения…
   Сильва любила отслеживать униженных и оскорбленных, к коим относила и себя. Ее унижение происходило не на государственном уровне, а на сугубо личном. Она была на пятнадцать лет старше Миши и тем самым без вины виновата. Они поженились, когда Мише было двадцать пять лет, а ей сорок. Тогда это выглядело неплохо. Оба красивые, оба в цвету. Сейчас Мише сорок, а Сильве пятьдесят пять. Разница вылезла. Сильва замечала легкое пренебрежение Мишиных ровесников. Она чувствовала себя как собака, которая забежала на чужой двор. Все время ждала, что ее прогонят палками. Полностью зависела от Мишиного благородства. Сильва отрабатывала свою разницу, но сколько бы ни бегала с ведром и тряпкой, она не могла смыть этих пятнадцати лет.
   Костя смотрел на ее фигуру, оплывшую, как мыльница, и думал: а зачем ей это надо? Бросила бы Мишу, вышла за ровесника и старела бы себе в удовольствие. Не напрягалась бы… Разве не лучше остаться одной, чем жить так? Наверное, не лучше. Но и такая жизнь – все равно что ходить в туфлях на два размера меньше. Каждый шаг – мучение.
   – Как мама? – спросил Костя, в основном из вежливости.
   – Хорошо. Смотрит телевизор. Ест семгу. Читает… – Сильва помолчала, потом добавила: – Мне иногда хочется выброситься из окна…
   Косте не хотелось говорить пустых, дежурных слов. Но надо было что-то сказать.
   – Ты хорошо выглядишь, – соврал Костя. – Почти совсем не изменилась.
   – Да? – Сильва удивилась, но поверила. Ее лицо просветлело. Сильве на самом деле не хватало сочувствия. Она устала от пренебрежения, как вся страна.
   – Мне бы скинуть десять лет и десять килограммов, – помечтала Сильва.
   «Тогда почему не двадцать?» – подумал Костя, но вслух не озвучил. В его сумке лежала половина долга. Еще треть он возьмет у Кати. И можно спокойно ждать, когда появится Снаряд. Интересно, а с него можно сдуть пену? Или он весь – одна сплошная пена, до самого дна…

   Костя подъехал к издательству «Стрелец».
   В издательстве шел ремонт, однако работа не прекращалась. Все сотрудники сгрудились в одной комнате, друг у друга на голове. Секретарша Анечка натренированным голоском отвечала по телефону. Редакторша Зоя отвергала чьи-то фотографии с наслаждением садиста. Костя подумал: если она потеряет работу в издательстве, то может устроиться ресторанным вышибалой. Ей нравится вышибать.
   Исполнительный директор говорил по телефону. За одну минуту текста он произнес тридцать пять раз «как бы» – слово-паразит интеллигенции девяностых годов.
   В помещении воняло краской. У рабочих были спокойные, сосредоточенные лица в отличие от работников умственного труда. У рабочих не было компьютерной речи, они выражались просто и ясно. И когда употребляли безликий мат, было совершенно ясно, что они хотят сказать. Костя заметил, что в мате – очень сильная энергетика, поэтому им так широко пользуются. Как водкой. В водке тоже сильная энергетика.
   У рабочих было точное представление: что надо сделать, к какому числу, сколько получить. Что, Когда и Сколько. И этой определенностью они выгодно отличались от интеллигенции, плавающей в сомнениях.
   Катя сидела за столом возле окна и беседовала с двумя оптовиками. Один из них был бородатый, другой косой.
   Оптовики скупают весь тираж, как азербайджанские перекупщики скупают овощи. А потом везут по городам и весям. У них это называется: по регионам. В ходу такие термины: крышка, наполнитель, как будто речь идет о маринованных огурцах. А оказывается, крышка – это обложка, а наполнитель – то, что в книге. Рембрандт, например.
   Рядом с оптовиками стояли люди из типографии. Типография «Стрельца» располагалась в Туле.
   Катя сидела, сложив руки на столе, как школьница-отличница. Она знала: сколько и почем, поэтому ее нельзя было надуть. Эта уверенность висела в воздухе. Здоровые мужчины ей подчинялись. И подчинение тоже висело в воздухе.
   Костя не мог вникнуть в работу, поскольку его мозги были направлены в прямо противоположную сторону. Он нервничал.
   Катя подошла к нему, спросила:
   – Ты чего?
   В том, что она не подозвала его к столу, а подошла сама, проглядывалось отдельное отношение.
   – Мне нужны деньги, – тихо сказал Костя. – Четыреста тысяч. За ними придут завтра.
   – Четыреста тысяч чего? – не поняла Катя.
   – Долларов. Моя доля меньше. Но ты дай мне в долг.
   – Это невероятно, – так же тихо сказала Катя. – Все деньги в деле.
   – Но они меня убьют. Или заставят убивать.
   – Деньги в деле, – повторила Катя. – И если вытащить их из дела, надо закрываться.
   – Или дело, или я, – сказал Костя.
   – Даже если я сегодня закроюсь, деньги придут через полгода. Ты странный…
   Катя с раздражением смотрела на Костю. Издательство – это ее детище, духовный ребенок. А Костя – это ее мужчина. Ребенок главнее мужчины. Мужчину можно поменять, в крайнем случае. А издательство, если его приостановить, – его тут же обойдут, сомнут, затопчут. Упасть легко, а вот подняться… Костя требовал невозможного.
   – У тебя что, больше негде взять? – спросила Катя.
   – Вас к телефону! – крикнула Анечка.
   Катя с облегчением отошла. Взяла трубку. Голос ее был тихим. Когда Катя расстраивалась, у нее голос садился на связки.
   Косой оптовик смотрел на Катю, чуть отвернув голову, – так, чтобы было удобно обоим глазам.
   Катя отвернулась к окну, чтобы не видеть Костю, а заодно косого оптовика. Для нее они были равновелики. Тот и другой хотели денег, и вообще все мужчины мира хотели одного: денег, денег и опять денег, как будто в мире больше ничего не существует. И как будто их неоткуда выгрести, кроме как из Кати. Бухгалтерша Вера что-то тыркала в компьютере. Нужен был сильный бухгалтер – мужик. Но мужики больше воруют. И все в конечном счете снова упирается в деньги…
   Костя смотрел в Катину спину. От спины шла радиация ненависти. Костя поднялся и вышел. Ему было жаль Катю. Ей была нужна поддержка, а какая из Кости поддержка…
   О том, что она отдала его под пулю, Костя не думал. Ну отдала и отдала…
   У каждого человека свои приоритеты. У жены – сын Вадик. У Сильвы – муж Миша. У Кати – издательство «Стрелец». А у Кости – собственная жизнь, никому не нужная, кроме него самого.
   Костя взял такси и поехал на дачу.
   Лес вдоль дороги был местами вырублен, торчали отдельные дома и целые поселки. Люди строились, как грачи. Вили гнезда. При советской власти это запрещалось. Живи где скажем и как разрешим. После падения социализма из человека вырвался основополагающий инстинкт, как песня из жаворонка. И эти дома – как застывшие трели.
   Все дома напоминали партийные санатории из красного кирпича. Мечта коммуниста. Представление «совка» о прекрасном.
   Костя поставил бы себе деревянный сруб из вековых архангельских сосен. Внутри он не стал бы обшивать вагонкой, а так и оставил бы полукруглые бока бревен, с паклей между ними. Это был бы натуральный дом, как у старообрядцев. Со ставнями.
   Хотя какие ставни, какая пакля… Ему придется все срочно продавать, включая свою душу. Завтра явится Мефистофель в норковой шапке, и – здравствуй, нищета…

   Вечером постучали.
   «Он же завтра собирался», – подумал Костя и пошел отпирать. Открыл дверь без страха. Зачем Снаряду убивать его, не взяв деньги? Какая польза от трупа?
   В дверях стоял Александр и держал в руках голубой пакет, на котором было написано: «Седьмой континент».
   «Выпить, что ли, приехал…» – не понял Костя.
   – Проходите, – пригласил Костя.
   – Я ненадолго, – предупредил Александр, шагнув через порог. Снял шапку. Лысина была смуглой, Александр успел где-то загореть. Может быть, в Монтрё.
   – Вот. – Александр протянул пакет. – Здесь ваша доля в издательстве. И сто тысяч, которые вы одолжили моей жене. Можете пересчитать.
   Костя не принял пакета. Александр положил его на подоконник.
   – Больше мы вам ничего не должны. И вы нам тоже ничего не должны. Ясно?
   – В общих чертах, – сказал Костя. При этом он успел понять: Александр вовсе не какашка, и тем более не сладкая. И сегодняшнее время – это его время.
   – Надеюсь, мы поняли друг друга… Честь имею.
   Александр повернулся и пошел.
   Костя стоял на месте как истукан. Ноги завязли, как во сне, когда хочешь бежать, но не можешь. Но это был не сон. Костя очнулся от оцепенения и рванул вперед. Догнал Александра возле калитки. Он хотел спросить: Александр сам приехал или его послала Катя. Чья это идея?
   За забором стояла машина. В ней сидела Катя. Увидев Костю, она опустила стекло.
   – Привет, – сказал Костя растерянно.
   – Привет, – отозвалась Катя и включила зажигание.
   Александр сел в машину и крепко хлопнул дверью. Этот хлопок прозвучал как выстрел.
   Машина фыркнула и ушла. Вот и все.
   Костя вышел на дорогу. Снегу навалило столько, что еловые ветки гнулись под тяжестью. Красота – как в берендеевом лесу. Серьга месяца, промытые хрустальные звезды. Природа по-пушкински равнодушна, и вообще равнодушна к человеческим страстям. Вот и все. Красота и пустота.
   Прошла кошка с черным пятном на носу. В конце улицы стояла затрапезная машина.
 //-- * * * --// 
   Костя вернулся в дом и ссыпал все деньги на стол: из пакета «Мальборо» и из пакета «Седьмой континент». Все пачки были одинаково перетянуты желтыми и розовыми резинками. Бандиты и бизнесмены одинаково пакуют деньги. Значит, бизнесмены – тоже немножечко бандиты. И наоборот. Бандиты – тоже в какой-то мере бизнесмены.
   Значит, миром правят ловкие, оборотистые, рисковые. А такие, как Костя – нормальные обыватели, не хватающие звезд с неба, не выходящие из ряда вон, – должны довольствоваться тем, что остается от пирога. А от пирога ничего не остается. Даже крошек.
   А Костя, между прочим, тоже нужен для чего-то. Иначе его не было бы в природе. Что же получается? Костя – лишний человек. Как Онегин в свое время. Но у Онегина было состояние. Он его проедал и мучился дурью. Бездельник, в сущности. Стрелец. Итак, Костя – лишний человек постсоциализма на рубеже веков.
   Деньги валялись на столе. Говорят, деньги не пахнут. А они пахли чем-то лежалым. Тошнотворный запах. Костя открыл окно. Сел за стол и задумался, бессмысленно глядя на раскиданные пачки. Завтра он их отдаст. И с чем останется? Кати – нет. Любви – нет. Работы – нет. И себя – тоже нет.
   Что же есть? Долг в размере ста семидесяти тысяч. Дачу придется продать. Этого не хватит. Снаряд включит счетчик – десять процентов каждый месяц. Вот тогда Костя покрутится, как собака за собственным хвостом.
   Но с какой стати? Эта мысль ударила как молния и все осветила. А почему надо отдавать дачу и деньги? А потом еще крутиться в бесючке страха. Разве не проще оставить все себе, перевести деньги под Сан-Франциско, как это сделала незнакомая красавица Сморода? К Александру он обращаться не будет… хотя почему бы и не обратиться. Александр будет только счастлив отправить Костю за океан…
   Перевести деньги на счет старухиного сына. Потом самому уехать к деньгам. Взять в аренду дом – там принято жить в аренду, – вызвать жену, сына и тещу. Никогда хорошо не жили, почему бы и не начать… В их распоряжении весь глобус. Не понравится в Америке, можно переехать в Европу. Или на Кубу, например. Там круглый год лето. Можно танцевать вальс по всей планете.

   Костя крепко запер дачу на все замки. Неизвестно, когда он в нее вернется. Но вернется обязательно.
   За два года дача столько видела и слышала… Она слышала любовные стоны, треск березовых чурок в камине, бормотание телевизора, дыхание во сне, шуршание воды, да мало ли чего… Она видела отсветы пожара, Катю – босую на снегу и даже молодого бандита в норковой шапке. Хотя вряд ли она его запомнила…

   Через три часа Костя вышел от старухи. В кармане лежали реквизиты, написанные по-английски. Все очень просто: адрес банка, код и номер счета. И фамилия Петров, написанная по-английски, на конце две буквы «ф». Петрофф.
   Костя остановил такси. Шофер медленно тронулся: движение было перегруженным.
   Костя хотел было задать свой вопрос про деньги, но передумал. Зачем? Он и так знал, что с ними делать.
   Вдруг Костя обратил внимание на белую «Ниву», которая медленно шла за ними. Машина была грязная, затрапезная, где-то он ее видел… Но мало ли белых «Нив»… Они сейчас подешевели, население охотно их покупает. Однако внутри Кости все напряглось и натянулось.
   Такси свернуло на Бережковскую набережную. Здесь все началось и кончится тоже здесь.
   Белая «Нива» обошла его справа. В ней сидели двое: Снаряд и еще один. Значит, они его пасли. Они предусмотрели то обстоятельство, что Костя захочет удрать с деньгами.
   Костя не испытал никакой паники. Неожиданная ясность опустилась на его голову.
   «Бежать, – сказала ясность. – Уносить ноги».
   Костя выскочил из машины и побежал. Всю имеющуюся в нем энергию он сосредоточил на движении и развил такую скорость, будто им выстрелили. Случайные прохожие шарахались в сторону, боясь столкнуться с массой, помноженной на ускорение.
   Что-то мешало движению… Сумка на боку. На такой скорости тело должно быть обтекаемым, как ракета, которая идет через плотные слои атмосферы. А сумка тормозила, гасила скорость.
   Надо ее скинуть, но по-умному. Не выкинуть, а скинуть.
   Впереди темнела раскрытая машина. Согбенный мужик качал колесо. Костя метнул сумку в машину и пролетел мимо. Мужик ничего не понял и не отвлекся. Продолжал качать колесо. Мало ли кто бегает по молодости лет…
   Это не было похоже на сон. Во сне Костю охватывал ужас, когда все цепенеет и залипает. А здесь – включилась четкая программа самосохранения. Она гнала вперед и отдавала мозгу приказы: вперед, вправо, снова вперед, прячься… Костя увидел перед собой темное парадное. Заскочил в него, взбежал на второй этаж. На втором этаже он влез на подоконник и прыгнул вниз. Суставы спружинили. Он оказался на параллельной улице.
   Время было выиграно. Снаряд и еще один стояли, должно быть, во дворе и растерянно крутили головами. Куда подевался?
   Костя влился в толпу пешеходов. Толпа приняла его, растворила.
   Костя шел – уникальный и неповторимый среди таких же уникальных и неповторимых. Свой среди своих. Он испытывал легкость в теле, как космонавт после перегрузок. Он был одновременно – и корабль, и космонавт.
   А под ним Земля кружилась вокруг своей оси, медленно и ритмично, совершала свой вечный вальс. Очень может быть, что Большой взрыв случился в декабре. И земля тоже родилась под созвездием Стрельца.
   Навстречу свободной походкой шел Азнавур. «Спокойно», – приказал себе Костя, не изменил ни лица, ни маршрута. Шел как шел. Когда поравнялись, услышал французскую речь. Это на самом деле был Азнавур. В России шли его гастроли.


   Телохранитель

   Татьяна и Валентина дружили всю сознательную жизнь. От десяти лет до пятидесяти. При этом Татьяна всегда снисходила до Валентины, а Валентина покорно соглашалась с такой расстановкой сил.
   Валентина красивой никогда не была. С возрастом как-то выровнялась, а в ранней молодости – ни кожи ни рожи, ни рыба ни мясо. Глаза мелкие, как семечки, прорезаны косо. И такой же косой короткий рот. А в середине – кое-какой нос. Такое впечатление, что Создатель сделал это лицо, посмотрел и откинул в сторону. Не получилось.
   Ее выдали замуж поздно и по сватовству. Нашли тихого, бледного, вяло-гормонального Толю и поженили. С тех пор прошло пятнадцать лет. Пришел Горбачев, и ушел Горбачев. Накатило новое время. Из тихого Толи получился воротила-бизнесмен, денежный мешок. Валентина обвешала себя иностранными шмотками, набила рот новыми зубами. И вот тебе новая улыбка, блеск в глазах. Глаза, конечно, как семечки, но блеск!..
   Валентина в сорок лет родила сына Юрку – наследника миллионов. И все у нее, как у людей. И даже лучше, чем у людей. Купили загородный дом. Потом передумали и купили другой. Дома меняют, как обувь. А Татьяна живет в старой, скрюченной развалюшке. Но все равно – загород, все равно воздух.
   У Валентины десятилетний сын. У Татьяны – десятилетний внук. Валентина отстала на двадцать лет. На целый сезон. Ну и что? А куда спешить? Зачем торопиться? Молодость Татьяны протекала совершенно в другом ритме и качестве. В молодости – кинозвезда, красавица. Мужья, любовники – все в кучу. А к пятидесяти годам все схлынуло. Прежде всего схлынула молодость. Режиссеры предлагают играть мамаш и бабушек, да и то если принесешь деньги на кино. Любовники постарели и осели возле своих жен. Муж остался, но на два дня в неделю: понедельник и четверг. А во вторник и пятницу он уходит в неизвестном направлении. У него это называется «библиотечные дни». Якобы он занимается в библиотеке, совершенствует свои знания.
   Люди делятся на две категории. Одним удается первая половина жизни, другим – вторая: с сорока до глубокой старости. А в старости тоже хочется счастья. Старость – тоже хорошее время. Тем более что нет выбора. Человек может быть либо старым, либо мертвым.
   Татьяне удалась первая половина. Было весело, много любви, азарта, радостного труда. Но к своим пятидесяти она подошла без единого козыря. Впереди – полный проигрыш, длинная дорога в отсутствие любви и смерти.
   К счастью, подоспел внук Сережа. Сын женился и родил своего сына. И вот этот сын стал всем. ВСЕМ: и творчеством, и любовью, и поздним осознанным материнством. Татьяна ездила с ним на дачу на субботу и воскресенье, как теперь говорят, на уик-энд. И они мирно поживали эти два дня в неделю, ссорились, мирились, спали в одной комнате, и она по ночам слушала его тихое дыхание, и у нее в груди расцветали розы.
   Когда-то, двадцать лет назад, она так же любила одного хмыря болотного, так же слушала в ночи его дыхание, и так же расцветали розы. Но эта любовь к ребенку была идеальной, потому что бескорыстной. А любовь к мужчине состоит из просьб и претензий. Татьяна хотела очень много, гораздо больше, чем он мог ей дать. Поэтому они ругались и разошлись в конце концов.
   Сейчас, из глубины лет, Татьяна понимала причины, по которым не состоялась их большая любовь.
   Первая причина – мамсик. Он любил свою маму и держался за ее юбку до седых волос. А вторая причина – деньги. Татьяна была бедная, как и все артисты в семидесятых годах. И, женившись на ней, он ничего не приобретал, кроме ее синих глаз и ее сына.
   Сегодня, в свои пятьдесят лет, Татьяне было жаль, что она столько времени потратила на этого хмыря, правильнее, хмыренка, потому что он был невысокого роста. От этого ходил с прямой спиной и гордо поднятой головой. Комплекс маленького мужчины. А она думала тогда: вот какой он прямой и гордый, ни на кого не похожий. Бриллиант чистой воды. А бриллианты большими не бывают. Большие – только булыжники. Дура! Лучше бы сидела, как Валентина – тихо, в уголочке, дожидалась своего счастья.
   За окном темень. Накануне все растаяло, потом подморозило. Дорога превратилась в каток.
   Сережа сидел в гостях у Юрки. Они вместе играли в компьютерные игры. Валентина их покормит и приведет Сережу домой. И все будет хорошо, но Татьяне все равно неспокойно. В доме у Валентины с Сережей все время что-то случается: то заразился от Юрки скарлатиной, то прищемил дверью палец, сломал ногтевое ложе. Сережа покрывался холодным потом от боли, у Татьяны тогда чуть сердце не разорвалось. Однако сам прищемил. Никто не виноват. Никто никогда не виноват, а ее ребенок терпит ущерб.
   Татьяна ждала Сережу из гостей и одновременно с этим смотрела телевизор. По телевизору заседала Государственная дума и решала судьбу страны. Женщины сидели с важными лицами. Лучше бы шли домой, варили суп.
   Раздался телефонный звонок.
   – Сережа не ест гречневую кашу с молоком, – нервно сообщила Валентина.
   – Позови его, – попросила Татьяна.
   – Але… – отозвался Сережа изнемогающим голосом.
   – Ты устал? – догадалась Татьяна.
   – Да…
   – Я сейчас за тобой приду, – самоотверженно решила Татьяна. – Ты одевайся…
   Сережа, по-видимому, стал одеваться, а Татьяна кинулась в темную скользкую мартовскую ночь.
   Колеса машин продавили по бокам дороги глубокие канавки, и дорога напоминала перевернутое корыто. Следовало бежать точно посередине, но было темно и неспокойно на душе.
   Валентина знает, что Сережа не любит гречневую кашу с молоком. Он любит колбасу. Каша – полезная еда. А колбаса – нет. Но Сережа любит то, что не полезно. У Валентины есть колбаса из дорогого магазина, хорошая дорогая колбаса. Но она жалеет для чужого мальчика. А гречку не жалеет. Жадная, как все богатые… Татьяна сейчас заберет Сережу домой, накормит, переоденет в пижамку, уложит в кровать. А Сережа будет лежать щекой на подушке и слабо улыбаться. Видимо, он бывает счастлив перед тем, как заснуть. Он бывает счастлив от близкого присутствия безграничной любви, любви без примесей. Одна только очищенная любовь, которая не уйдет, не предаст, не снизит градуса и не полиняет от времени.
   Сейчас она его заберет, и они проведут вместе остаток вечера. Еще один счастливый вечер его детства. Потом он станет подростком, юношей. Начнется пора другой любви. Бабка со своей любовью как бы уходит в архив жизни, но эта бабушкина любовь остается на дне души и греет всю жизнь. Сережа бессознательно будет искать такую же любовь. И найдет. Или не найдет…
   Вот этот поиск и составляет смысл жизни. Человек ищет счастья, гоняется за ним по кругу, как собака за собственным хвостом. Пока не устанет и не остановится. Пока не прозреет и не увидит, что бриллиант превратился в булыжник. Да он никогда и не был бриллиантом. Что розы в груди – это только физиология, и больше ничего.
   Татьяна уже не верит в любовь. Для нее смысл жизни – сама жизнь, солнце и книги, общение с себе подобными и просто печеная картошка – тоже счастье. Татьяну посетила угрюмая разумность, но в глазах поселилась неконтролируемая глубинная грусть. Если поверить в Бога, то грусти не будет. Придут смирение и покой. Но это если поверить.
   Татьяна не видит себя со стороны и не контролирует свое лицо. А Сережа видит. Он любит свою бабушку и поэтому все чувствует. Он спрашивает: «Ну почему ты такая грустная?»
   Потому, что превратилась из дуры в умную. Поэтому. Но ведь невозможно быть всегда дурой. Или всегда умной.
   «Бабушка, ну почему ты такая грустная?» Нога Татьяны попадает на сгиб дороги, туда, где дорога скатывается в колею. Неординарная боль. Она на земле. Что произошло? Подвернула ногу. Упала. Полежала. Надо вставать.
   Татьяна поднялась. Попробовала опереться на ногу, а ноги нет. Как будто вместо стопы – вата. Снова легла на дорогу. Подвигала стопой. Стопа сказала: «клок-клок…» «Сломала, – поняла Татьяна. – Плохо». Если бы накануне ей сообщили, что она сломает ногу, – такая перспектива показалась бы ей катастрофой. Судьба – катастрофа. Но сейчас, лежа на снегу, она восприняла случившееся как факт. Достаточно спокойно. Видимо, ЧЕЛОВЕК – невероятно умная машина. В случае большой психической нагрузки отключается блок паники. А может быть, это свойство характера: когда дело сделано и ничего нельзя изменить, надо смотреть только вперед и выходить поэтапно. Шаг за шагом. Медленно и неумолимо.
   Она отползла с дороги на обочину, чтобы освободить от себя проезжую часть. Не хватало еще, чтобы по ней проехала машина. На обочине сохранился снег. Татьяна легла на снег и стала смотреть в небо. А куда еще смотреть в ее ситуации?
   Плыла луна. Жизнь входила в новое качество. Там, в прежней жизни, все было не так плохо, как оказалось. Там были легкая походка, природа, длинные прогулки, движение. А движение – это жизнь.
   Нога болела терпимо. Позже выяснилось, что вместе со связками и костями порвались внутренние ткани, кровь затопила нервные окончания, и они не передавали в полную меру сигнала боли. Так что вполне можно было терпеть, смотреть на луну и думать. О чем? Например, о том, что, если бы рядом с ней был муж, он пошел бы за Сережей и привел его домой. А она лежит в ночи на снегу. Пустая улица. Дома – за железными воротами, закрытые на тяжелые висячие замки. Дачники уткнулись в телевизоры. Кричи – не докричишься. А и услышат – не выйдут. Человек человеку друг, товарищ и волк.
   Сережа, должно быть, уже оделся. Натянул даже варежки и шапку. Сидит, потеет. А Татьяна все не идет.
   Валентина будет ходить из угла в угол, как тигрица в клетке. Потом они с мужем натянут на себя турецкие дубленки, возьмут Юрку, чтобы не оставлять его одного, и поведут Сережу домой. Следом увяжутся собаки – Бим и Шарф.
   Значит, надо лежать и ждать, когда послышатся голоса и собачий лай… Но вдруг они пойдут другой дорогой? Что тогда? Тогда придется ползти. Перспектива ползти с переломанной ногой – катастрофа номер два. Но если понадобится – она поползет. А пока – ждать.
   Луна плыла в своем космическом свечении. Иногда на нее набегали облака. Как могло случиться, что она сломала ногу? Дорога, как корыто, или Бог наказал. За что? За то, что ходила в последнее время с затравленными глазами. Не ценила свою жизнь, в которой было все: яркое прошлое, две руки, две ноги, голова, профессия, муж. Пусть он куда-то уходил, но ведь он возвращался. Был загородный дом с теплым светом в окошке. И Сережа, который разрешал себя любить и сам любил в ответ, хотя и пил соки. Пил соки и любил. Это, как правило, бывает одновременно.
   Татьяна пребывала в унынии и тем самым гневила Бога. И он ее наказал. Может быть, так. А может, просто гололедица, когда сталкивались машины и ломались люди, и в травматологические больницы поступало каждый день по сорок человек.
   Послышался лай собак. Детские голоса. Это были звуки из прежней жизни.
   Первым на нее набежал Юрка. Он увидел Татьяну, лежащую на снегу, остановился. Замер, как столбик.
   Юрка был нервный мальчик, почти псих. Дружба с ним неполезна Сереже. Рядом с Юркой он тоже становился нервным и неуправляемым. Но дружили они глубоко и искренне. И Татьяна предпочитала не вмешиваться. Зачем портить дружбу во имя какой-то абстрактной идеи воспитания. Способность дружить воспитает его гораздо глубже.
   Юрка стоял и смотрел. Тут же подошли Валентина и Анатолий.
   – Татьяна! Что с тобой? – громко и встревоженно вскрикнула Валентина.
   – Я сломала ногу, – спокойно сообщила Татьяна.
   Сережа нахмурился и отошел в сторону. Татьяна заметила, что он испугался и расстроился.
   – Какой ужас… – оторопела Валентина. – Что же теперь делать?
   – Пусть дети сбегают за санками, – распорядилась Татьяна. – Отвезите меня в дом.
   Юрка обрадовался поручению и с гиком помчался за санками, которые стояли возле дома. Сережа задумчиво двинулся следом.
   Валентина и Анатолий остались возле нее в некотором замешательстве. С одной стороны – человек с поломанной ногой, не бросишь и не уйдешь. А с другой стороны – уже двенадцатый час ночи. Анатолий должен через десять минут лечь спать. У него завтра тяжелый день, на утро назначена встреча с поставщиками леса. Анатолий должен быть в форме, для этого необходимы восемь часов непрерывного сна.
   Валентина смотрела в сторону и шумно дышала через нос. Думала о том, что на ее мужа облокачивается огромное количество людей, все думают, что он богат, и сосут, как пылесосы. А Анатолий не может отказать. И вот сейчас… Надо же было оказаться возле Татьяны в такую минуту. Теперь придется транспортировать ее в дом, как мешок с мукой. Потом куда-то звонить, вызванивать, сидеть рядом, ждать…
   Татьяна сидела на снегу. Возле нее стояли равнодушные люди. И это тяготило не меньше, чем перелом.
   Прибежали дети с санками.
   Татьяна сама, опираясь на руки, стала перемещать себя с земли на санки и в этот момент ощутила ту боль, которая сообщила о большой поломке. Она громко охнула. Валентина в темноте поджала свой короткий косой рот. Видимо, воспринимала «ох» как давление.
   Татьяна ехала ссутулившись и страдала от боли и от страха перед неопределенностью. Плакать не хотелось. Но если бы и захотелось, она не могла себе этого позволить. Сережа тоже стал бы плакать. А Валентина восприняла бы ее слезы как дополнительное давление.
   На санках подъехали к дому. Впереди ступеньки. Татьяна поползла на коленях вверх по ступенькам. Боль стреляла в мозги.
   Наконец она оказалась в комнате и на стуле, а ногу положила на диван. Сняла носок. Ступня смотрела вбок – как потом выяснилось, разорвалась связка и не держала стопу. Нога отекала на глазах, синела, как грозовая туча.
   – Вот видишь, – поучительно проговорила Валентина, обращаясь к Анатолию. – И так тоже бывает в жизни. Ты должен наблюдать и набираться опыта.
   Валентина чувствовала себя виноватой перед мужем и таким образом оправдывалась перед ним: твой режим сорван, но зато впечатления… Шоу. Все же лучше, чем ничего.
   Татьяна была материалом, который разнообразил жизненные впечатления Анатолия. А сама по себе и ее страдания как бы ни при чем.
   Анатолию стало стыдно за жену, и он сказал своим глуховатым голосом:
   – Ну ей-богу, Валя, ну что ты глупости говоришь…
   Татьяна подумала краем сознания: с кем же она дружила? С кем-то другим. С другой. Раньше Валентина была некрасивая, но милая, с неповторимыми душевными качествами, вроде собаки-дворняжки: незатейливая, но умная, преданная до слез. У нее не было своей личной жизни, и она жила жизнью Татьяны, переживая ее зигзаги как свои.
   А потом власть переменилась. Кто был никем, тот стал всем. И наоборот. В Валентине проснулись все инстинкты сразу: и продолжение рода, и забота о потомстве, и собственнический. Эгоизм семьи. Семья – это все. А остальное человечество может переломать себе ноги и руки, выродиться от болезней и провалиться в тартарары. Анатолий иногда стеснялся своей жены, но в глубине души его это устраивало.
   У Анатолия был талант «делать деньги». И он любил сына.
   Анатолий откинулся на стуле. Его лицо было бледным и неподвижным, будто он его отсидел. Глаза оловянные, рот приоткрыт – можно было подумать, что он спит с открытыми глазами.
   Нога расширялась и становилась как ведро.
   – Тебе надо вызвать сына, – подсказала Валентина. – Пусть он отвезет тебя в больницу.
   Татьяна представила себе, как ее сын поедет ночью по обледенелому корыту, разобьет машину, покалечится сам и они вдвоем окажутся в разных больницах.
   – Я вызову «скорую помощь», – сказала Татьяна. – Это быстрее.
   Сережа свалился и спал на диване.
   – Хочешь, мы возьмем его к себе? – с готовностью спросила Валентина.
   Это предложение означало: сейчас они возьмут Сережу, встанут, уйдут домой и лягут спать, и Анатолий получит свои восемь часов непрерывного сна.
   Сережу растолкали. Он сидел с бессмысленными глазами.
   – Поди возьми свою пижаму, – велела Татьяна.
   Сережа ушел и вернулся с пижамой, держа ее как-то бесхозяйственно, в кулаке.
   Валентина взяла из его руки пижамку, и они пошли.
   «Ну, хоть так…» – подумала Татьяна. Крикнула вслед:
   – Ты его не обижай!
   Валентина могла дать мальчикам тарелки, в которых лежало бы разное, в пользу своего сына, разумеется. И Сережа обязательно бы заметил. И почувствовал себя непривычно.
   – Не говори ерунды, – отозвалась Валентина из-за двери.
   Татьяна осталась одна. Теперь можно заплакать. Но что это даст? Как говорит Сережа, «какого смысла»?
   Татьяна позвонила в «Скорую». Отозвались довольно быстро. У дежурной был плоский жестяной голос.
   Татьяна назвала причину вызова, адрес и свое имя.
   – Вы та самая Татьяна Соколова? – удивилась дежурная, и ее голос перестал быть жестяным.
   – Та самая, – подтвердила Татьяна.
   – Сейчас приедем, – пообещала дежурная. – Ждите.
 //-- * * * --// 
   Вестибюль больницы оказался просторным, с мраморными полами, высокими потолками. Похоже, больницу строили в прошлом веке. Сейчас так не строят. Современное строительство – минимум затрат.
   Одновременно с Татьяной в вестибюль ввезли на железной коляске подломанного бродягу. Он где-то упал и сломал ключицу. Бродяга был в грязной куртке, с волосами, слипшимися от грязи, и казалось, что по его лицу ползут вши.
   На Татьяне тоже была довольно грязная куртка – дачная рабочая одежда. Она убирала в ней территорию и жгла костер. На первый поверхностный взгляд они с бродяжкой не особенно отличались друг от друга. Этакая опустившаяся парочка.
   У бродяги была хрустальная мечта: остаться в больнице хотя бы на неделю, поспать на простынях, поесть по утрам горячую кашку. У Татьяны была противоположная мечта: наложить гипс и уехать из больницы как можно быстрее, в эту же ночь.
   Вышла женщина-врач – сонная и раздраженная.
   – Поспать не дают, – с легкой ненавистью сообщила она. – Везите на рентген…
   Последние слова относились к медсестре.
   Рентгеновский кабинет оказался закрыт. В него долго стучали, как в амбар, поскольку дверь была обита железом. Но так и не достучались. Кто-то куда-то ушел. Пришлось ехать в другой рентгеновский кабинет, в конец длинного коридора. Медсестра везла Татьяну, глядя перед собой светло-голубыми прозрачными глазами. Медсестра обладала внешностью фотомодели, но почему-то работала в травматологии. Имела место явная несправедливость, и Татьяна чувствовала себя виноватой.
   Врач стала делать рентген. Уложила ногу. Татьяна чувствовала себя виноватой перед врачом за то, что не дала ей спать. Она была виновата во всем, и выражение лица у нее сформировалось зависимое, как у нищенки.
   Врач сделала снимок, увидела перелом, и смещение, и разрыв связки, и все, что нужно. Вернее, не нужно, но было.
   Врач стояла и раздумывала: смещение не особенно большое – и так срастется. В крайнем случае будет хромать.
   – Сколько вам лет? – спросила врач.
   – Пятьдесят, – ответила Татьяна.
   Средняя продолжительность жизни – семьдесят пять лет. Значит, еще двадцать пять лет.
   – Ваша профессия? – спросила врач.
   – Актриса.
   «Так… – подумала врач. – Актеры – народ эмоциональный. Лучше не связываться. Бабка из деревни – другое дело: уедет себе и будет там хромать покорно».
   Врач решила отодвинуть себя от греха подальше, оставить Татьяну в больнице. Она села и стала писать историю болезни.
   Татьяна достала деньги. У нее были только крупные купюры. Сдачи ведь не попросишь. Она протянула сонной и злобной врачихе убедительную хрустящую бумажку. Врачиха тут же проснулась и с удивлением посмотрела на денежный знак.
   – Зачем? – удивилась она человеческим голосом.
   – Иначе не заживет, – объяснила Татьяна.
   Врачиха смотрела и моргала. Стеснялась. Боролась с искушением.
   – Берите… – подбодрила Татьяна.
   – Спасибо, – растерянно проговорила врач. – Как много…
   Татьяна вздохнула и снова почувствовала себя виноватой за свое государство, которое держит врачей в нищете. Государство хамит и не стесняется. Татьяна успела заметить за свои пятьдесят лет, что государству стыдно не бывает. Оно потопит на теплоходе, завалит в шахте и не покраснеет. Не извинится. А даже если извинится, что изменится?
   – Сейчас вас положат в бокс, – сказала врач. – А завтра переведут в отделение.

   Татьяна проснулась рано, непонятно во сколько. За окном колыхалась серо-фиолетовая мгла. Окно было разбито, заделано фанерой. Оттуда тянуло холодом. Татьяна надела лыжную шапку. Она лежала на простынях под одеялом – в куртке, лыжных штанах, а теперь еще и в шапке. В чем приехала, в том и легла.
   В боксе стояли еще две кровати. На них спали еще две подломанные женщины.
   Татьяна заплакала – первый раз, через шесть часов после случившегося. Должно быть, в первые минуты природа отключает блок паники. А через шесть часов включает, чтобы человек все осознал и включился в борьбу.
   Нога болела умеренно. Татьяна плакала не от боли, а от чего-то другого. Скорее всего от несправедливости со стороны судьбы. Мало того, что ушла молодость, яркость и любовь. Мало того, что впереди трагедия старости. Так еще и нога, резкое ухудшение качества жизни и неопределенное будущее.
   За какие грехи? Грехи, конечно, были… Но другие грешат серьезнее и ничего за это не платят.
   Татьяна лежала на спине. Слезы шли к ушам. И так продолжалось долго, до тех пор, пока в палату не вошла пожилая женщина-врач. Скорее всего она давно уже была на пенсии и подрабатывала на полставки.
   Врач подошла к кровати, крайней от двери. На кровати лежала старуха с несросшимся переломом. Два месяца назад она сломала ногу с сильным смещением. Врачи не совместили отломки (наверное, тоже хотели спать), просто взяли ногу в гипс и отпустили домой. А после снятия гипса выяснилось, что отломки не срослись и стопа не работала.
   – Как же так? – громко возмутилась врач.
   – А я знаю? – спокойно удивилась старуха.
   – Где вам накладывали гипс?
   – В Градской.
   – Вот туда и идите, – сказала врач. – Они напортачат, а мы исправляй…
   Старуха пожала плечом. Она ела яблочко, аккуратно откусывала, а врачебные разборки ее не интересовали.
   Дежурный врач подошла к другой кровати. На ней лежала нестарая, но очень полная женщина с переломом шейки бедра.
   – У вас вколоченный перелом, – сообщила врач.
   Женщина решила сесть и стала приподниматься.
   – А!.. – в ужасе вскрикнула врач. – Не двигайтесь! Вам нельзя шевелиться!
   Женщина стала обратно опускаться на подушки.
   – А!.. – опять вскрикнула врач. – Что вы делаете…
   Ей нельзя было ни опускаться, ни подниматься. Нельзя ничего.
   Врач присела на край кровати и осторожно стала спрашивать: есть ли близкие? Знает ли она, что такое пролежни? Их надо сушить кварцевой лампой. Женщина ответила, что близких нет, что живет она одна в однокомнатной квартире. Значит, кварцевой лампы не будет.
   Татьяна слышала, что таких больных отправляют домой на долеживание. Есть такой термин: «долеживание».
   Врач подошла к Татьяне. Спросила:
   – И вы сюда попали?
   Значит, узнала.
   Татьяна не ответила, поскольку плакала. Слезы текли к ушам.
   – Вас сейчас поднимут в отделение, – сообщила врач.
   – А долго я буду лежать? – спросила Татьяна.
   – Четыре дня, пока не спадет отек. Потом репозиция… В общем неделю.
   Татьяна не могла перестать плакать. Но это никого не смущало.
   Пришла нянечка – явно нездоровый, душевнобольной человек. Это было заметно по ее лицу и поведению. Она неестественно громко разговаривала, преимущественно нецензурными словами. Было невыносимо слушать мат от пожилого человека. Видимо, заработная плата на этой должности была столь низкой, что за такие деньги мог работать только сумасшедший.
   Татьяна стала пересаживаться с кровати на каталку. Слезы изменили направление и потекли по щекам и подбородку. Татьяна положила в карман нянечки деньги. Нянечка заметила, и ее мат принял более благородный и благодарный оттенок. Она ввезла Татьяну в лифт и выкатила на четвертом этаже.
   К ней подошел врач лет сорока, толстый, с большим ртом, как у младенца.
   – Вас положат в двенадцатую палату, – сказал он. – Я лично буду вами заниматься.
   Он смотрел ей прямо в лицо, рассматривал. Татьяна молчала. Слезы тянулись к подбородку. Врач тоже молчал какое-то время. Она ждала, что он скажет: «Не плачьте. У вас обыкновенный тривиальный перелом. Не вы первая, не вы последняя. Надо просто подождать. Потерпеть. И все кончится. А я вам помогу». И вытереть ей слезы со щеки. И заставить улыбнуться сквозь слезы.
   Но врач подождал с полминуты и отошел с деловитым лицом. Ему было некогда вытирать слезы. Каждому не навытираешься.

   В двенадцатой палате лежали еще двое. Седую старуху, похожую на Моцарта, навещала дочь, которая работала в администрации президента. Приносила передачи: красивые коробочки из супермаркета. От них веяло благополучием.
   Возле окна размещалась молодая Рита – лет тридцати пяти. У нее был не перелом, а болезнь тазобедренного сустава – какая-то жестокая, хамская, непреодолимая болезнь. Она лежала в больнице каждый год по многу месяцев и всех знала. А все знали ее.
   Рита, как выяснилось позже, имела мужа – тяжелого алкоголика, ребенка с врожденным пороком сердца и собственную инвалидность второй группы. Все это было погружено в глубокую нищету и полную беспросветность. Несчастья окружали Риту, как стая волков. И единственным местом, где она отдыхала и расцветала, была больница. Здесь ее кормили, жалели, лечили, любили. Здесь у нее был свой клуб.
   В соседней мужской палате Рита нашла себе кавалера с переломом колена и возвращалась в палату на рассвете. И всякий раз ей мешали костыли Татьяны, которые стояли на ходу. Они падали и грохотали, будили старуху-Моцарта. Старуха зажигала свет, смотрела на часы, и все тайное становилось явным.
   Старуха выражала сдержанный гнев, Рита накидывалась на Татьяну. В ее упреках сквозила классовая ненависть: актриса, дача, перелом самого мелкого сустава. Татьяна, как всегда, чувствовала себя виноватой и не защищалась.
   Чеховская Маша из «Трех сестер» говорила: когда счастье получаешь не полностью, а по кускам, становишься злой и мелочной, как кухарка. Рита была злая и мелочная. При этом у нее было хорошенькое гладкое личико и глаза – живые, как у белки. Она быстро перемещалась, легко перекидывая на костылях свое маленькое тело. Когда она входила в соседнюю мужскую палату, там становилось весело, доносился дружный мужской гогот. Татьяна заметила, что подломанные люди – не ущербны. Личность не страдает. Страдают только кости.
 //-- * * * --// 
   Татьяна любила своего сына больше, чем себя, поэтому не сообщила ему о случившемся, не хотела дергать, отвлекать от жизни. Сын зарабатывал физическим трудом и очень уставал.
   В десятом классе его стали интересовать две категории: пространство и время. Он поступил на физфак, параллельно посещал философский факультет. Но грянула перестройка, философы никого не интересовали. В это же самое время грянула любовь, семья, приходилось зарабатывать деньги. Сын пошел в строительный бизнес, клал дубовый паркет новым русским. Когда Татьяна спросила: «Почему именно паркет?» Он ответил: «Голова свободна. Можно думать».
   У мужа, наоборот, кривая его жизни пошла резко вверх. Он возглавил акционерное общество и ездил по всему миру. В данную минуту он находился в Финляндии, в длительной командировке.
   Рядом с ней – никого. И это Татьяну устраивало. Чем они могли помочь? Только сочувствовать и сокрушаться.
   Сочувствовать нужно при душевной травме, а физическую травму лечат хирург и время.
   Татьяна решила тихо отсидеться в больнице, но сын появился в первый же день. Взял стул, сел возле матери. Снял очки, Татьяна увидела его встревоженный взгляд. Она приняла этот взгляд спокойно и даже вызывающе.
   И через минуту они уже покатывались от хохота. Так они общались, был у них такой прикол: все через шутку, ничего трагического. А что в самом деле трагического? В крайнем случае будет хромать. А могла бы сломать бедро и отправиться на долеживание, как Лиля Брик, любимая женщина Маяковского. Ее отправили на долеживание, и она покончила с собой. А Татьяну оставили в больнице и будут делать репозицию. Что такое репозиция? Возвращение на прежнюю позицию. Приставка «ре» – это хорошо. Ре-волюция. Ре-генерация. Де-генерация. Значит, приставка «де» – плохо. А «ре» – хорошо.
   У сына был развит тонкий юмор. Он прятал за юмором свой страх и тревогу. Он рассказывал, как среди ночи ему позвонила Валентина, жутким голосом, и он в первый момент подумал, что Татьяна померла.
   Они снова принялись смеяться, но среди смеха Татьяне вдруг стало пронзительно жаль себя, и она вытаращила глаза, чтобы не заплакать, и опять это было смешно – вытаращенные глаза.
   Татьяна стала рассказывать, как она час лежала на дороге и смотрела на луну, а куда же еще смотреть? Не будешь ведь разглядывать дачные заборы? Вверху все-таки интереснее… Космос…
   Сын спросил, когда ее выпишут. И задумался: как ее транспортировать?
   – В «Ниву» ты не залезешь, – подумал он вслух.
   – Давай отцовский «Москвич».
   – Отец в Финляндии, – напомнил сын.
   – Придется взять «жигуленок» твоей жены.
   Рита лежала на своей кровати и слушала, как они листают машины: «Нива», «Москвич», «Жигули»… Брезжила другая жизнь, так непохожая на ее. Ее жизнь: муж, валяющийся в наркотической отключке, густой запах перегара – запах беды. И ребенок с синими губами сердечника.
   Сын засобирался уходить. Надел черные очки. Странная мода. Некоторые телевизионные ведущие появляются в черных очках. Лица не разобрать. Без глаз – какое лицо… Зато видны сильные молодые плечи… И подразумевается все остальное, тоже молодое.
   Сын вышел в серый больничный коридор. Пошел, легко перекатывая свое тело на здоровых коленях, здоровых лодыжках. А мимо него бредут калеки на костылях. Калеки не видят здоровых. А здоровые не видят калек. Как живые и мертвые. Параллельные миры.
 //-- * * * --// 
   Среда – операционный день. У Риты операция. У Татьяны – репозиция.
   Риту отвезли в операционную. Татьяну – в перевязочную. Ее лечащий врач по имени Иван Францевич и его помощник – рыжий малый лет двадцати шести – посмотрели на свет рентгеновский снимок, определили на глазок – где и куда надо подтянуть. Потом вырубили Татьяну уколом, как ударом, и стали крутить стопу – на глаз. Примерно. Зафиксировали гипсовой повязкой и повезли на рентген.
   Посветили. Посмотрели. Вроде бы сложили. А вроде нет.
   Но если опять начать крутить – как бы не сделать хуже. Пусть будет все как есть.
   Татьяна пришла в себя. Увидела толстые щеки и рот Ивана Францевича. Спросила:
   – Вы из Прибалтики?
   – Нет. Я немец. Вернее, мой отец немец.
   – Этнический?
   – Нет. Современный. Из Мюнхена.
   – А сейчас он где?
   – В Мюнхене.
   «Немцы – хорошие специалисты, – подумала Татьяна. – Наверное, он все сделал хорошо…»
   И заснула. Во сне нога болела, как будто ее грызли крысы. И было непонятно, почему стопа начала болеть после того, как ее поставили в правильную позицию.
   Рита тоже спала после операции и стонала во сне. В этот момент жизни у них все совпало: больничная койка, боль, страдание на людях и тоскливое сознание, что так будет всегда. И уже никогда не будет по-другому.
   Татьяна открыла глаза, смотрела в потолок. У нее была одна мечта: чтобы боль ушла, отпустила. Больше ничего не надо: ни любви, ни славы, ни молодости, ни богатства. Ничего.
   «Любовь – мура. Главное, чтобы ничего не болело». Так сказала жена любимого человека. Жена уже что-то подозревала. И защищалась таким образом: любовь – мура. И то, что между вами начинается, – тоже мура. Главное, чтобы ничего не болело.
   Тогда Татьяна подумала: какая глупость… Разве есть что-то важнее, чем любовь?
   Оказывается, есть. Две целые лодыжки.
   Но это сейчас. А тогда она согласилась бы отдать все имеющиеся суставы, только бы видеть, слышать, чувствовать любимого человека. Какая она была тогда красивая, туманная, нежная. Любовь поднималась в ней, как заря.
   Через три дня был обход главного врача больницы. Он выглядел как патриарх – седоволосый, значительный, с большими и теплыми южными глазами. За ним двигалась свита врачей. И Францевич среди них.
   Остановились возле Риты. У Риты двое суток держалась температура сорок. Послеоперационное осложнение. Рита привыкла к несчастьям. Пусть будет еще одно. Она не понимала в медицине и недооценивала опасности нагноения в суставе. А врачи понимали. Молчали.
   – На кого грешите? – осторожно спросил седовласый профессор. Он хотел уяснить степень опасности для себя лично. Что будет делать больная? Какие предпримет контрмеры? Подаст в суд? Потребует денежную компенсацию за физический и моральный ущерб? Обратится в газету и опозорит на весь свет? Или и то и другое?
   – Грешите? – удивилась Рита. Ее поразило само слово. – Я ни на кого не грешу.
   Профессор успокоился. Больная – обычная темная дурочка с совковой покорностью. Ей и в голову не приходило с кого-то спросить. Она была благодарна за то, что ее лечат бесплатно. На Западе такая операция стоила бы тысячи долларов.
   Несколько поколений, включая Ритино, воспитывалось на примере Павки Корчагина. Революция отняла у него здоровье. И в двадцать шесть лет, будучи калекой, он лежал и прославлял эту революцию. И Рита с инфекцией в суставе лежала, исполненная благодарности к врачам. И ее глаза светились от высокого чувства и высокой температуры.
   Главный врач величественно кивнул. Отошел. Следующая была Татьяна.
   – А где снимок? – спросил профессор.
   Францевич неопределенно повел рукой, дескать, где-то там, но случай тривиальный, закрытый перелом, ручная репозиция, ничего особенного, заслуживающего профессорского внимания.
   На фоне Ритиного осложнения ее случай действительно выглядел почти симуляцией. Но тем не менее…
   Почему Францевич не показал снимок? Татьяне это не понравилось. Что-то царапнуло внутри. Может быть, он скрывал свою медицинскую ошибку?
   Татьяна постаралась подавить в себе подозрительность. В конце концов, она – в специализированной больнице. Францевич – немец. Почему надо думать худшее?
   Впоследствии Татьяна часто возвращалась в эту точку своей жизни. Надо было ПОТРЕБОВАТЬ снимок. Попросить дать письменное заключение. Надо, чтобы они БОЯЛИСЬ.
   Последняя в палате – старуха-Моцарт. Профессор был особенно внимателен, потому что ему звонили из администрации президента. Он уважал два фактора: ВЛАСТЬ и ДЕНЬГИ.
   В остальных случаях – как получится. Повезло – твоя удача. Не повезло – се ля ви.
   Туалет находился в конце длинного коридора. Татьяне было запрещено наступать на ногу, и она скакала на костылях по скользкому кафелю. И пока добиралась в одну сторону, а потом в другую, три раза обливалась потом и отчаянием.
   Скорее бы домой…
 //-- * * * --// 
   Наконец настал день выписки.
   Забирать пришли сын и невестка Даша. Даша – стюардесса, они и познакомились в самолете. Она показалась ему заоблачным ангелом. У ангела – тяжелая жизнь. Прежде всего не полезна сама высота. Во-вторых, приходится бросать семью. С ее красотой и знанием языка вполне можно было найти наземную службу. Но деньги… Даша летает. Сын ползает. Кладет паркет, тридцать долларов за метр. Если дубовый – пятьдесят.
   Татьяна сначала стеснялась: непрестижно быть паркетчиком. Но сын объяснил: непрестижно быть бедным и сидеть на шее у жены.
   Даше и сыну дали кресло-каталку, и они торжественно и весело выкатили Татьяну из больницы.
   Возле своего дома Татьяна вылезла из машины и кое-как доскакала до лифта, от лифта – до двери. И наконец опустилась в свое кресло. ВСЕ! Вот где счастье: опуститься в кресло и почувствовать, что ты дома. Что будет дальше – это дальше. А пока что ты – дома.

   Потянулись дни, похожие один на другой. Татьяна сидела в кресле с загипсованной ногой, выставив ее вперед, как ружье.
   Это была репетиция большой старости: неподвижность и зависимость от других.
   По ночам не спала от боли. Днем боль притихала, как будто боялась света. А ночью выходила из засады – наглая, как крыса, уверенная в своей силе.
   Молодая семья: сын, Даша и Сережа – временно обитала в ее доме, поскольку делала у себя ремонт. Подвернулась дешевая бригада молдаван: они брали в десять раз дешевле, чем московские шабашники, и в двадцать раз дешевле, чем югославы и турки.
   Сын воспользовался моментом и перестроил свою квартиру на современный лад: сломал стены, объединил одно с другим. Квартира обещала быть белой и просторной, как в западных каталогах.
   Татьяна поначалу обрадовалась совместному проживанию. Дети будут ухаживать за ней, холить и лелеять. А перед глазами прекрасное видение – внук Сережа, что само по себе лучше всяких лекарств. Они будут подавать стакан воды. Приносить книгу и очки. Даша будет готовить и приносить тарелку. И уносить тарелку.
   Все так и было. Пока не надоело. ИМ не надоело. Сострадать долго – невозможно. Вот что она поняла. Сострадать можно недолго. А когда тянется изо дня в день, из недели в неделю и не видно конца – надоедает.
   – Даша…
   – Ой… ну что?
   – Лекарство…
   – Ну положите рядом. Поставьте термос с водой…
   Звонит телефон.
   – Сережа, сними трубку, – просит Татьяна.
   – А почему я? – И идет мимо.
   – Между прочим, я из-за тебя сломала ногу, – напоминает Татьяна.
   – Ну что ты такое говоришь? – вмешивается сын. – Что ты на него вешаешь?
   Сын прав. Но, в конце концов, имеет она право на сострадание?
   Муж сочувствовал в первые минуты, когда узнал. Он мотал головой, как лошадь, на которую сел слепень. Возможно, он сострадает и дальше, но при этом ходит в бассейн, на теннис, читает газеты и смотрит по телевизору новости по всем программам.
   Подруги по телефону ахают и охают. Одна принесла костыли, другая сварила холодец, говорят, это полезно при переломах. Третья притащила мумие. Прибежали – убежали. Поохали, отвлеклись. Собственная жизнь подпирает, толкает в зад, бьет в лоб, задает неразрешимые вопросы. Страна с лязгом переводит стрелки с социализма на капитализм. Поезда сталкиваются и летят под откос. Теплоходы тонут в черной ночной пучине. Земля разверзается и поглощает дома, улицы. Поглотила и сомкнулась. Как будто и не было ничего. Конец света. Апокалипсис. На этом фоне – двусторонний перелом лодыжки одной стареющей актрисы…
   Татьяна скачет на кухню и по дороге натыкается на свое отражение в зеркале. Голова с растрепанными волосами, как кокосовый орех. Глаза затравленного зверя. Кого? Собаки? Медведя?
   У поэта Семена Гудзенко есть слова: «Не жалейте о нас, ведь и мы б никого не жалели». Это единственная жестокая и честная правда. И она себя тоже не будет жалеть. Просто передвигаться метр за метром – медленно и тяжело: скок… опора на костыли и снова скок…
   Вот и все.

   Через десять недель сняли гипс.
   Иван Францевич разрезал специальными ножницами и разодрал руками тяжелые оковы. Татьяна наступила на ногу, и в ее глазах вспыхнула паника. Она наступила на острую боль.
   Сделали контрольный снимок. Татьяна ждала. Францевич вышел и сказал, что все в порядке, но снимок должен высохнуть. Современная аппаратура снимает, проявляет и сушит одновременно. Но их больница не располагает такой техникой. Нужно подождать, пока пленка высохнет.
   У Татьяны что-то царапнуло внутри. Почему он не отдает ей снимок… Однако выражать недоверие вслух – это все равно что уличить в воровстве или мошенничестве. Она полезла в сумку и протянула ему конверт с деньгами. Францевич взял деньги спокойно и с достоинством. И это успокоило. Если человек берет деньги, значит, считает свою работу сделанной и качественной.
   Они стояли и беседовали на светские темы. Не как врач и больная, а как врач и актриса. Как мужчина и женщина. Францевич поделился, что хочет построить дачу. Татьяна заметила, что на врачебные гонорары дачи не выстроишь. Францевич намекнул на папашу из Мюнхена. Он с ними не жил, но материально поддерживал. Оплачивал свое отсутствие.
   Татьяна не кокетничала, но видела, что Францевич хочет ей нравиться. Мужчины тоже хотят нравиться, как и женщины.

   Раздался телефонный звонок, и хриплый, прокуренный женский голос назвал свое имя: Люся. И предложил принять участие в кинофестивале, который состоится в курортном городе.
   – В каком качестве? – удивилась Татьяна.
   – В качестве Татьяны Соколовой.
   Голос незнакомой Люси показался теплым, красивым, с оттенком богемности.
   – Я сломала ногу, – доверчиво сообщила Татьяна.
   – Вы в гипсе?
   – Нет. Гипс сняли.
   – А что вам мешает?
   – У меня болит нога.
   – Вот там и полечите. Это же море. Солнце. Виноград.
   Боже мой… Где-то есть море, солнце и виноград. И фестиваль.
   – А когда? – спросила Татьяна.
   – Через два месяца. Сентябрь. Бархатный сезон.
   Вот теперь можно сидеть и ждать, ходить и ждать, жить и ждать. Потому что впереди есть сентябрь. Бархатный сезон.
   Первый раз Татьяна увидела ЕГО на открытии.
   Собираясь на открытие, замотала лодыжку эластичным бинтом и, чтобы скрыть потраву, надела выходные черные шелковые брюки и шелковый пиджак цвета горчицы.
   Выражение затравленности сошло с лица, но не до конца. Оно смывалось только улыбкой. Но тоже не до конца.
   Волосы лежали так, как надо. Перед отъездом Татьяна посетила самую дорогую парикмахерскую. Среди зеркал, белой мебели, искусственных деревьев и цветущей юности молоденьких парикмахерш она чувствовала себя как куча хлама. Ей вымыли голову, замотали полотенцем, и из глубины зеркала глянула старая медведица, которая почему-то захотела сделать прическу.
   Но вот прическа сделана. Волосы летят и ложатся. Волосы – что надо. И костюм – что надо. Дорогая существенная женщина.
   – Познакомься, это молодой режиссер из Акмаллы. Алеша Горчаков.
   «Что такое Акмалла? Город? Штат? Это у нас или в Америке?»
   Позже выяснилось, что это провинция в провинции. Так что Алеша Горчаков провинциален в квадрате.
   Он поворачивает голову очень медленным и плавным движением. Светлые волосы зачесаны назад и забраны в хвостик.
   Красивый, но скорее странный. Светлые волосы, светлое лицо, от него идет какое-то лунное свечение. И особый взгляд – всасывающий, вбирающий – вот отсюда, наверное, и странность. От взгляда. Позже она ему скажет:
   – Ты так смотришь, как будто зовешь на Гаити. Но у тебя только сын, жена-татарка и долги. И больше у тебя нет ничего.
   – Это правда, – отзовется он. – Но не говори так. Это раздевает меня. Это очень страшно слышать.
   А она будет смотреть в его лунное лицо и думать: «Не надо Гаити. Возьми меня в свою коммуналку, я буду жить в одной комнате с татаркой, не спать с тобой, водить твоего ребенка в детский сад…»
   Это неправда. Она не хочет в коммуналку. Она хочет только его. Но для этого надо быть молодой. Или в крайнем случае ровесницей. На десять лет меньше, чем есть. А вот этого добиться невозможно. Можно сыграть роль сатанинской силы и божественной нежности, можно заработать все деньги мира (непонятно зачем). Но нельзя стать живой, если ты умерла. И нельзя стать молодой, если ты стара. Время движется только в одну сторону, к сожалению…
   – Познакомься, это молодой режиссер из Акмаллы.
   Светлые волосы забраны в хвостик. Лицо – кадр из Лукино Висконти. Всасывающий взгляд. Черная пара. Бабочка.
   – Татьяна Соколова. – Она протягивает руку.
   – Я знаю. Ваш портрет у меня над кроватью.
   Ее портреты продавались двадцать лет назад. Прическа под Брижит Бардо. Мода двадцатилетней давности.
   Он склоняется, целует руку. Нет, кажется, не целует. Просто смотрит. Забыла…
   Тогда она отошла. Ее отвлекли. Вокруг так много людей, так много знакомых, много вина, оживления, ожидания счастья.
   Татьяна не видела многих по десять, двадцать лет. Страна развалилась, и все разбежались по углам. Но живут как-то. А вот как?
   Татьяна переходила от одной группы к другой.
   Ее поколение постарело. Как все изменилось! Боже… Неужели это он? Или она? Но после первого шока, который надо скрыть, наступает быстрое привыкание. И уже после тридцати секунд возвращается прежний облик, и уже не видишь разницы. Вернее, так: видишь, но прощаешь.
   К Татьяне подходит режиссер, с которым когда-то работала. Он был всегда холостой и всегда голодный.
   – Ну, как ты? – спросила Татьяна.
   – Торты развожу.
   – Как это? – удивляется Татьяна.
   – Очень просто. Купил прицеп. И развожу. А что тебя удивляет?
   Раньше он снимал кино. Теперь его кино никому не нужно. Оно осталось в прежнем времени, а если честно, то и там не осталось. Снимать кино было его времяпрепровождением. Образом жизни. Он утром вставал и шел снимать кино. А теперь встает и едет за тортами. Потом развозит их по адресам. А почему нет?
   Справа от Татьяны с бокалом шампанского – молодая актриса. На ней женский смокинг. Белая полотняная рубаха. Черное и белое. Косметика такова, что создается впечатление полного ее отсутствия. Чистое лицо. Молодое монашеское лицо с чистым помыслом в глазах. Вот так: с чистым помыслом и бокалом шампанского. Красиво.
   – Как вы живете? – спрашивает Татьяна. Нейтрально. Обтекаемо. Не захочет – не ответит.
   – Работаю в поликлинике. Я же врач. Физиотерапевт.
   Она имеет медицинское образование и четыре приза за лучшую женскую роль. Приходит человек в поликлинику, входит в кабинет, а его обслуживает кинозвезда. Интересно.
   Грохочет музыка. Люди пляшут, как умеют. Татьяна обожает смотреть на танцующих. Для нее это шоу. Пластика говорит о человеке очень многое. Из какой он подгруппы: собака, или кошка, или парнокопытное. Кто его предок: славянин, татарин или еврей. Как он умеет любить: грубо или изысканно. Все это проступает через танец.
   Вот отплясывает старый знаменитый писатель. Он знает про то, что знаменит. А про то, что стар, – не знает и даже не догадывается. Ему кажется, что он молод. Недавно он перенес какую-то мощную операцию, потерял половину внутренних органов. Но ожил. И теперь делает кренделя руками и ногами. Он вспотел, лицо сосредоточенное, трудится вокруг роскошной женщины, представителя банка. Банкирша возбуждена музыкой, высшим обществом и своей властью. Властью денег. Пришло ее время. Раньше она была помрежкой, девочкой на побегушках: подай-принеси, а теперь у нее свой частный банк. Кто был никем, тот стал всем.
   Писатель обтанцовывает банкиршу со всех сторон. Татьяна смотрит на него с нежностью. Танцуй, живи. Всякое страдание должно быть оплачено радостью.
   Вокруг стола едят и пьют ее ровесники: от пятидесяти до шестидесяти. В основном это лысые мужчины с животами. Жир имеет манеру откладываться в животе. Там у него депо. Складское помещение. Губы лоснятся от еды. Выражение лиц сытое и сонное. Все, что они замыслили в молодые годы, – выполнено. Жизнь состоялась. Они это осознают. Удовлетворенно и сонно смотрят перед собой.
   Татьяне не хочется возле них останавливаться. Можно, конечно, остановиться, и перекинуться парой слов, и пошутить. Только зачем? Гораздо интереснее тот, из Акмаллы, который чего-то хочет и карабкается, ломая ногти, и плачет от досады и втягивает взглядом, непонятно зачем. Так, на всякий случай.
   Он подходит и приглашает танцевать.
   – Я не могу, – виновато улыбается Татьяна. – У меня сломана нога.
   – Где? – не верит он.
   – Где надо.
   – А мы медленно.
   Он обнимает ее у всех на глазах. Если бы один на один – тогда стыдно. А у всех на глазах можно. И они входят в человеческие волны. Он что-то спрашивает. Она не слышит. Музыка. Он близко подвигает губы к ее уху. Касается губами. Татьяна отодвигает ухо, и его губы движутся по ее щеке. Зачем все это? Что он хочет? Наверное, московскую прописку? Он хочет жить в столице. Снимать кино. Хочет, чтобы о нем заговорили. Он уже видит себя на обложке журнала: черный глянцевый фон, лунное лицо – бесстрастное, как мираж.
   Они танцуют лицо в лицо. Его дыхание восхитительно. Это запах английского табака, хотя откуда табак? Да еще английский. И еще это запах дорогого коньяка. А вот это возможно. Фестиваль раскручен на полную катушку. Устроители ходят, как хозяева жизни. По углам, стараясь не выделяться, стоят телохранители, молодые, кудрявые, комсомолообразные. Отдаленно, каким-то чутьем, Татьяна понимает, что фестиваль – крыша для чего-то еще. Что-то под этой крышей варится, отмываются бешеные суммы. А киношники, наивные люди, – маленькие фигурки, пешки на шахматном поле большой перестройки. Пейте, ребята, ешьте. Поздоровайтесь друг с другом, спляшите. Обнимитесь, в конце концов.
   Да. Мы спляшем, и поприветствуем друг друга, и обнимемся. У нас – наша безденежная компания. Мы ходим другими кругами. Но зато нас не убьют на собственной лестничной клетке. С нас нечего взять.
   …Все стоят. Сидит только старая актриса. Она – из девятнадцатого века. Ее приглашают на кинофестивали как знак сталинской эпохи. И она ездит. Она говорит: «Пока ходишь, надо ездить».
   Все стоят, а она сидит. У нее гордые глаза. Она боится снисходительного тона. Боится, что кто-то подойдет и начнет разговаривать громче, чем надо, как со слабоумной, выжившей из ума. Старая актриса спускает с поводка гордый взгляд. Охраняет свою территорию. Не сунешься.
   Между столами ходит одинокий гениальный мальчик. Критик. Он влюблен в другого мальчика. Но другой мальчик влюблен в девочку, актрису. Критик ходит, наполненный нежностью, не знает, куда ее девать, свою нежность. Она его душит, зажимает нос и рот, берет за горло.
   Он подходит к старой актрисе и садится рядом. Они без слов чокаются. Все ясно и так. Праздник вокруг, как дождь. А они в шалаше своего одиночества. Ее одиночество – это ее возраст. Отсутствие будущего. А у него перепутан пол. Вернее, он вобрал в себя всю красоту и всю нежность обоих полов. Куда ее деть?
   Татьяна в середине жизни качается с полуночным ковбоем из Акмаллы.
   Режиссер, развозящий торты, берет со стола бутылку водки и прячет в свой портфель. Утром захочется опохмелиться, и он это сделает за счет фестиваля. Лицо у него целеустремленное. Цель – не грандиозна. Мелковата цель – выпить на халяву.
   Девушка-врач вздыхает прерывисто. Ах, как много стало таких вот мужчин, стремящихся к халяве. Что же делать… От жадности нет рецепта.
   Жадность, любовь, надежда, одиночество – все это сплелось и кружится над головами, как роза ветров. И нога работает. Болит, но работает. На нее можно опереться. Спасибо, нога.
   Татьяна отходит от полуночного ковбоя и забывает его. Зачем он нужен? И он тоже забывает Татьяну. Зачем она ему?
   Впереди фестиваль. Солнце. Море. И виноград. Все, как обещали. И никаких обязательств ни перед кем. Счастье в чистом виде.

   Старая актриса стеснялась раздеваться при людях и уходила далеко по песку, туда, где кончались люди. Гениальный мальчик, критик по имени Антон (его почему-то зовут Антуан), тоже стеснялся своего тела. У него лишний вес, и он не любит обнажаться. Он уходил далеко вдоль моря. Садился на песок и бросал камешки в воду. Камешки подскакивали на волнах.
   Старуха при виде Антуана накидывала на себя махровое полотенце. Но потом заметила, что Антуан ее не видит, как если бы она была пень или камень. Ее это устраивало. И она тоже не видела его лишнего веса – просто грустный мальчик, молчаливый и умный. И очень хорошо воспитан.
   Камешки должны быть небольшие. Но и не совсем маленькие. Определенный размер. Старая актриса ищет ему камешки, он их берет из ее руки. Кидает. Думает о мальчике, который думает о девочке. Все смотрят друг другу в затылок. А вдруг все разом повернулись бы друг к другу лицом? Тогда девочка полюбила бы другого мальчика. А другой мальчик – Антуана и пошел бы с ним на край света. И они оба сейчас вместе кидали бы камешки.
   – У вас есть семья? – спрашивает Антуан.
   – Мой сын в Америке… – Актриса замолкает. Потом добавляет: – А с мужем мы разошлись.
   Антуан метнул очередной камешек.
   – Я сама его бросила, – уточняет актриса. – Хотела быть честной. Дура.
   – Вы полюбили другого? – догадался Антуан.
   – Я пришла к нему и сказала: я люблю тебя, и я свободна.
   – К кому? – не понял Антуан.
   – К другому. А он ответил: «Ты самая необыкновенная женщина. Я тоже тебя люблю. Но еще больше я люблю свободу».
   Старую актрису перетряхнули воспоминания. Она никогда и никому не рассказывала о главной ошибке своей жизни. О том, как села между двух стульев. И осталась одна.
   – Когда это было? – спросил Антуан.
   – Перед войной.
   – Его убили? – спросил Антуан.
   – Представьте себе, нет. Не убили и не посадили. Он жив. У него прекрасные дети.
   Антуан поднялся и пошел в воду. И поплыл. Волны омывали его большое тело. Антуан лег на спину и стал думать о мальчике. Нежность тянула ко дну. «Во мне столько нежности, что пора ее утопить», – подумал он.
   Антуан вспомнил, как три дня назад они разожгли на берегу костер и просидели всю ночь. Мальчик лег на песок и заснул. Антуан услышал запах паленой резины. Он понял, что в угли попал его каблук, надо было отодвинуть ногу. Но он боялся пошевелиться, чтобы не разбудить мальчика. Антуан замер, смотрел на огонь, вдыхал каучуковый смрад. Это была самая счастливая минута за всю его двадцатичетырехлетнюю жизнь.
   Антуан мечтал постареть, чтобы груз нежности истаял, истлел, не был таким тяжелым, как колесо наехавшего поезда.
   Актриса старая, из эпохи мезозоя. Но если не смотреть на нее, а только слушать, то кажется, будто сидит женщина лет сорока. Не больше.
   Антуан вышел на берег. Надел черную майку с большими красными буквами, вельветовые штаны. И пошел по берегу. Старуха смотрела ему вслед, на его походку, на руки, висящие вдоль тела. И в ее душе рождалось что-то хорошее, теплое, родственное. Это чувство нельзя было оформить ни словом, ни поступком, и она улыбалась – чуть-чуть, легким движением губ. И смотрела долго, до тех пор, пока его голова не затерялась среди других голов. «Прощай, мое сокровище». Это у кого-то уже написано. И если разобраться, жизнь только из этого и состоит, из коротких и долгих прощаний. «Прощай, мое сокровище».
   Старуха вошла в море и поплыла.
   Соленая вода и плавание укрепляют позвоночник.

   Столовая, в которой их кормили, была огромная, как вокзал. Татьяна сидела за столом с Антуаном и журналисткой Катей, работающей на американское радио. Кате было тридцать семь лет. Она разошлась с мужем и гуляла в свое удовольствие. По вечерам она сидела в баре, пила и угощала других, и эти другие были мужчины.
   Татьяне было жаль Катиных денег, которые она тратила на ничтожных людей. Хотелось какой-то защиты для нее. Защиты и контроля.
   – А замуж ты не собираешься? – спрашивала Татьяна.
   – Мне и так хорошо, – отмахивалась Катя.
   – Но так будет не всегда.
   – А что изменится?
   – Тебе будет сорок семь, потом пятьдесят семь, не говоря уже о шестидесяти семи.
   – Я не заглядываю так далеко. Я живу одним днем. Завтра мне может кирпич на голову упасть.
   – Моему знакомому упала на голову банка с солеными огурцами, – вставил Антуан. – Очень хороший был человек. Не везет, как правило, хорошим людям. А сволочи живут.
   У Антуана взгляд стал напряженным, видимо, он мысленно скинул банку с огурцами на голову другого человека.
   Ковбой из Акмаллы сидел где-то сзади. У него была своя компания, тоже из Акмаллы, и среди них девушка с чистеньким пробором, совсем юная, лет двадцати.
   Ковбой был одет в голубую фланелевую курточку с капюшоном, похожую на распашонку. Свои жидкие светлые волосы он распустил по плечам. Это его простило. Он походил на детдомовского ребенка, от которого отказалась непутевая мамаша.
   Девушка с чистеньким проборчиком тем не менее смотрела на него не отрываясь. Просто забыла свои глаза на его лице.
   Потом он скажет, что она работала от какой-то цветочной фирмы, оформляла фестиваль цветами, составляла букеты. Она жила за городом и часто не успевала на поезд, так как фестиваль вел ночную жизнь. Девушка ночевала у него в номере на соседней кровати.
   – Но между нами ничего не было, – говорил он. – Ты мне не веришь?
   – А я тут при чем?..
 //-- * * * --// 
   Прошла неделя.
   Татьяна общалась, тусовалась, вбирала в себя общий гул, как сухая земля вбирает дождь. За неделю земля напитывается и больше не принимает влаги. Образуются лужи.
   Татьяна устала. Концентрированное общение – это тоже стресс. Захотелось покоя. Она перестала посещать все тусовки, только некоторые. Конкурс красоты, например.
   Навезли молодых телок. Они ходили по сцене в купальниках. Потом на сцену поднимались бизнесмены и дарили норковые шубы, деньги, телевизоры, заграничные поездки.
   Актрисы, приехавшие на фестиваль, сидели притихшие и униженные. Почему дают деньги за сиськи и попки? А не за талант, например… Но твой талант – это твое личное дело. А тело – товар. Его оценивали. Охраняли. По залу ходили мощные быкообразные мальчики, смотрели безо всякого выражения, жевали жвачку, как быки. Охраняли товар. Большое количество молодятины.
   Среди девушек-конкурсанток была только одна, которая не ведала, что творила. Ей исполнилось пятнадцать лет. На нее надели прозрачную греческую тунику, через которую просвечивало ее чистое полудетское тело. Она улыбалась наивно и ясно – сама весна. «А где ее мальчик? – подумала Татьяна. – Или папа?» Возле другой стены – Алеша Горчаков в голубой распашонке. У него, видимо, только одна смена одежды. И больше ничего. А ничего и не надо. И так сойдет. Возле него молоденькая девочка. Не та, с проборчиком, а другая – смешливая, легкая, почти подросток. Пацанка. Откуда она взялась? Просто заскочила, а он быстро втянул ее в паутину своих глаз.
   «Бабник, – подумала Татьяна. – Ни одной не пропускает».
   Но ей-то что? Мало ли бабников на белом свете? Они – не худшие люди. Ценят красоту.
   Татьяна выпила бокал шампанского. Подумала: «А дальше?»
   Последнее время ее преследовали два вопроса: «А дальше?» и «Зачем?»
   Появилась девушка с проборчиком. Цветочница. На ее лице была приклеена фальшивая мученическая улыбка.
   Мальчик из Акмаллы быстро приблизился к Татьяне.
   – Разговаривайте со мной, – попросил он.
   – Зачем? – удивилась Татьяна.
   – Она меня преследует. Не отпускает от себя.
   Кто «она»? Цветочница или пацанка? И при чем тут Татьяна?
   – Я вам не диспетчер, – сказала Татьяна. – И не регулировщик. Улаживайте свои отношения сами.
   Он не отходил.
   – Сегодня я нашел в своей рубашке булавку, – сказал он. – Жена приколола.
   – Зачем?
   – Приколола к себе…
   – Вас ждут, – сказала Татьяна.
   Девочка с проборчиком ждет. И пацанка ждет. И жена в Акмалле ждет. Каждая по-своему. Девочка ждет трудно. Пацанка – играючи. Татарка – тревожно. Не хватает еще Татьяне встать в эту очередь.
   Он повернулся и пошел к дверям. Татьяна видела, что он уходит. Интересно, куда? К себе в номер, куда же еще. С кем? А это уже не важно. С девочкой. Той или этой. Он ее разденет, разденется сам и подарит ей себя со всей своей неутоленной тоской хулигана из пригорода.
   Позже он расскажет Татьяне, что отца у него не было вообще. Мать пила и была ему как дочка. Больной ребенок. Он ее отбивал и выручал. И очень любил. И дрался из-за нее. Он умел драться и даже любил драки. Любил первый порыв решимости, как ступить с самолета в пустоту. Парашют, конечно, раскроется в нужную минуту. Но ведь может и не раскрыться… То ли выскочишь из драки, то ли останешься. Застрянешь на ноже…
   Он ушел, и Татьяне сразу стало скучно. Вышла на улицу.
   После прокуренного зала воздух казался особенно свежим. Пахло йодом и водорослями. Чувствовалась близость моря.
   Алеша Горчаков стоял на углу и курил. Он смотрел перед собой и думал о том, что все круги очерчены. И его не возьмут в чужой круг. Он может облить себя бензином и поджечь. И пылать адским факелом. А она, Татьяна Соколова, будет стоять рядом и щуриться от большого огня. А потом уедет в Москву и забудет обо всем. Забудет. В этом дело.
   Он увидел ее, бросил сигарету.
   Пошли рядом.
   Надо о чем-то говорить. Но он не знает – о чем.
   – Как зовут твою жену? – спросила Татьяна.
   – Румия.
   – У тебя есть для нее ласкательное имя?
   – Нет. Только Румия.
   – Ты ее любил? – Она почему-то спросила в прошедшем времени.
   – Да. Я отбивал ее у женихов. Они ходили к ней в комнату в барак. А я в это время на кухне варил борщ.
   – Сколько тебе было лет?
   – Двадцать.
   – А ей?
   – Двадцать семь.
   Татьяна подумала, что он сейчас в свои сорок выглядит на двадцать пять. А тогда казался, наверное, подростком лет пятнадцати.
   Мальчик-подросток упрямо режет свеклу, капусту, лук и засыпает в кипяток. И плачет.
   Женихи уходят. Румия их выпроваживает. И они вместе садятся и едят борщ. А потом она разрешает ему лечь возле себя. И он плачет от страсти, ревности и невозможности счастья. А смуглая зеленоглазая Румия доверчиво засыпает рядом.
   – Я ее отбил.
   Он отбил ее у всех. Она вышла замуж за его любовь. Она думала, что будет владеть этим всегда. Но мальчик вырос. Стал снимать кино. Ездить по фестивалям.
   О! Мир велик. Мир гораздо больше Акмаллы. И женщин много, и разных, одна лучше другой, как цветы. И он хочет вдыхать аромат каждого цветка. Недолго. Десять дней фестиваля – как один час, а потом снова в глухое подполье, к Румие.
   А при чем здесь Татьяна?
   На всякий случай. Она – столичная штучка. Знает всех. И ее знают все. Она введет его в свой круг, скажет: «Познакомьтесь. Вот Алеша Горчаков». И все заметят, заволнуются.
   «А что ты умеешь, Алеша Горчаков?»
   «Я умею снимать кино».
   «Да? Очень интересно».
   Все посмотрят его кино и ахнут. «Да вот же он. Мы все тебя ждем. А ты где-то прячешься в Акмалле. Не прячься больше, Алеша Горчаков. Что ты хочешь? Денег? Славы? Женщин?»
   «Я хочу ВСЕ», – скажет Алеша Горчаков. Татьяна – извозчик, который привезет его из Акмаллы в Москву. А дальше он скажет «спасибо» и уйдет. Или не скажет «спасибо». Просто уйдет. А она будет смотреть ему вслед. Все так и будет. А если не хочешь – не вези. Не разрешай залезать в твою повозку. «Но-но, мальчик. У меня занято. Ищи себе другого извозчика».
   Они вышли к морю. Сели на скамейку. Стали слушать вечный гул. Море – это параллельный мир. В нем тоже живут и дышат, но по-другому. Как инопланетяне.
   Они сидели на лавочке и слушали дыхание другого мира. Он нашел ее опущенную руку и стал ласкать, легко скользя пальцами, почти не касаясь.
   Татьяна смотрела на горизонт. Солнце давно село и переместилось в Америку. Небо сливалось с морем.
   – Дорогая моя, – сказал он хрипло. – Ты даже не представляешь себе, как я тебя люблю.
   Надо что-то ответить. Она сказала:
   – Как?
   – Пойдем к тебе. Я тебя раздену. Поцелую. Я покажу тебе, КАК я люблю тебя.
   Для него любить – значит желать. Тоже не мало, хотя и не много.
   – Нет, – сказала Татьяна. – Я не пойду.
   – Почему?
   – Я тебя не знаю.
   – Узнаешь…
   – Я тебе не верю.
   – А разве это обязательно?
   – Для меня обязательно.
   Он придвинул свое лицо, свои губы, объединил губами ее и себя в одно целое. Татьяна закрыла глаза. А когда открыла – полоска горизонта была розовой. Солнце сделало круг и возвращалось. Светало.
   – Пойдем к тебе, – сказал он.
   – Нет.
   – Просто ляжем вместе и уснем, как брат и сестра. Я не буду приставать к тебе. Только останься рядом. Дорогая моя…
   – Это невозможно.
   – Но почему?
   Он не понимал, почему сидеть всю ночь на лавке – возможно, а лечь в постель и заснуть – невозможно. Они же не пионеры, в конце концов. Они взрослые люди, хозяева своей жизни.
   – Потому что для меня это иначе, чем для тебя, – объяснила Татьяна.
   – Что иначе? Что? Я тебя не трону.
   – Я начну думать о тебе. Страдать. А у меня нет на это сил.
   Он ничего не мог понять. Татьяна Соколова – сексуальный символ своего времени. Открытки с ее изображением висели над койками солдат и студентов. Откуда такая щепетильность, такое целомудрие, тем более в ее годы…
   Но именно в ее годы невозможно мириться с чем-то приблизительным. Что допустимо в тридцать – совершенно недостойно в пятьдесят. Вот, оказывается, что такое ВРЕМЯ. Есть жизненный опыт, который ничего не дает, кроме ржавчины на суставах и накипи на душе. И нет безумства храбрых, и никто не захочет варить тебе борщ. Зато есть ДОСТОИНСТВО. Она не будет стоять с приклеенной улыбкой, как цветочница, пришпиливать булавкой, как Румия. Она свободна. Захочет – одарит собой, захочет – встанет и уйдет, ее тылы обеспечены. Татьяна встала и ушла.
   Вернулась в номер, легла щекой на подушку и вошла в сон, как в море.

   Проснулась в час дня. Долго лежала, думала о том, что надвигается другая – молодая жизнь. Работает нога, работает душа. Она по-прежнему желанна, и все как было. Нет больше тяжелого гипса и тяжелых мыслей о надвигающейся старости.
   Захотелось красиво одеться. Она оделась в бежево-розовой гамме, надушилась изысканными духами и вышла – розовая и благоухающая, как ветка сакуры. И сразу увидела ЕГО. Он стоял с цветочницей и слушал ее, глядя в землю. А она что-то говорила ему с напряжением. Девушка жила в его номере. Она ждала его всю ночь, а он пришел на рассвете… И сейчас она спрашивала его, где он был. А он ничего не мог объяснить. Не мог же он сказать, что всю ночь просидел на лавочке возле Татьяны Соколовой, которая годится ей в мамаши. Цветочница просто не поймет.
   Татьяна смотрела и думала, какой был бы ужас, если бы она доверилась ему, провела ночь в его криках и шепотах и участвовала в них. А сейчас стояла бы и смотрела. Что бы она чувствовала сейчас?
   Татьяна повернулась и пошла в столовую. Было время обеда.
   Есть не хотелось. Жить тоже не хотелось. Не хотелось ничего. «Может быть, уехать? Сегодня. Сейчас». Можно поменять билет, но неудобно напрягать администратора Сашу. Саша и так перегружен до ноздрей. У него сто пятьдесят человек. А тут еще Татьяна Соколова со своей истерикой…
   Она стала есть. Что-то невразумительное лежало на тарелке. В столовую вошел полуночный ковбой, мальчик из Акмаллы. Сел напротив.
   – Мне только первое, – сказал он официанту. – Супчику хочется…
   Официант отошел.
   – Я отравился, – сказал он.
   Татьяна не ответила. Он смотрел своими странными глазами.
   – Татьяна… – Его голос был слабым, как будто имел слабый напор. Она невольно посмотрела на его губы.
   – Ты хочешь что-то спросить? – напомнила Татьяна.
   – Нет. Это ты хочешь что-то спросить.
   – Хорошо. Я спрошу. Вчера мне показалось, что у нас что-то было. Я ошиблась?
   – Мне тоже показалось. Когда я положил голову на подушку, мне было не страшно умереть.
   – А сейчас уже страшно?
   – Да. Сейчас мне не хочется умирать.
   – Просто ты был пьяный.
   – Нет. Это я сейчас пьяный. Я пьянею наутро. Алкоголь очень медленно всасывается. Несколько часов.
   – Тогда иди и ложись спать.
   – Нет. Мы решили поехать в город. Поедем с нами.
   Татьяна задумалась. Отношения выяснены. Она ему не нужна. Он ей тоже. Никто никому ничего не должен.
   Можно просто по-приятельски взять и поехать в город и побродить по улицам. Это ведь так интересно: бродить по незнакомому городу.
   – Я только возьму фотоаппарат, – сказала Татьяна.
   Автобус внизу уже уходил.
   – Подождите, – попросил Алеша Горчаков.
   – А кого ждем?
   – Татьяну Соколову. Она сейчас придет.
   – Да что она, не уедет? – удивилась журналистка Катя. – Ей что, машину не дадут? Поехали!
   Алеша Горчаков побледнел, и его лицо стало каменным.
   – Ну ладно, – согласилась Катя и потрясла Алешу за плечо.
   Лицо Алеши оставалось предобморочно-бледным и каменным.
   – Ну все, все… – успокоила Катя. – Вот она…
   Татьяна вышла из подъезда. Ей подали руку, она довольно легко вошла в автобус.
   – Ну что, едем? – уточнил шофер и тронул свою машину.
   Татьяна уселась возле Алеши Горчакова. Он сидел молчаливый и подавленный. Нервы никуда. Никакой нервной системы, потому что никакого детства. И будущего, похоже, тоже никакого. Алеша привез фильм, который все похвалили, но никто не купил. Его кино никому не нужно, кроме него самого. И женщины тут ни при чем. Какие женщины, когда жизнь валится…
   Автобус остановился в центре города. Все шумно вылезли. Разделились на группы.
   Татьяна и Алеша пошли вместе. Рассматривали архитектуру. Забредали в старые дворики. Все было обшарпанным, как после атомного взрыва. Хотя после атомного взрыва вообще ничего не остается. Значит, просто после взрыва.
   – Неужели можно так жить? – удивилась Татьяна.
   – Коммунисты оставили, – сказал Алеша. – Им было плевать на все. На настоящее и на будущее. Временщики.
   – Ненавижу, – сказала Татьяна.
   – Что?
   – Машину подавления. Государство.
   Вошли в очередной дворик. Татьяна достала из сумки фотоаппарат, скадрировала кусок высокой лестницы, старуху в халате и кошку. Щелкнула.
   Старуха выглядела заброшенно, но ее лицо было спокойным. Похоже, она очень давно жила очень плохо. И привыкла.
   – А почему демократы все это не отремонтируют? – спросила Татьяна.
   – Денег нет, – ответил Алеша, как будто знал.
   – Значит, у тех не было совести, у этих – денег, а результат один, – подытожила Татьяна.
   Алеша не ответил. При коммунистах был четко налажен кинопрокат. Если кино выходило на экраны в понедельник, то в пятницу ты уже становился знаменит. Фильм, как пожар, охватывал все экраны, потом постепенно откатывался и затихал. Но все успевали его посмотреть, пресса успевала отреагировать, а режиссер мог купить себе машину.
   Сейчас прокат разрушен. Прокатчикам выгоднее купить дешевое американское кино, прокрутить его, получить прибыль и купить новое американское кино. Молодые кинорежиссеры оказались в ловушке, и эта ловушка называется рынок. Рыночные отношения.
   Татьяна нашла еще один интересный кадр. Прицелилась глазом, и в этот момент он обнял ее, проговорил хрустнувшим голосом:
   – Дорогая моя…
   Она была дорога ему вместе с этим фотоаппаратом у лица, с концом лета, с девочкой-цветочницей, тянущей руки, со своими неудачами – все вместе. Все в куче. Вся жизнь, со всеми ее противоречиями.
   Татьяна не отстранялась. Она готова – все в кучу. Пусть все так, как есть. Только бы – вот этот его голос, его губы, взмыв счастья в груди.
   Раньше, в прежней жизни, у нее было два требования к любимому: талант и надежность. А сейчас – ничего не надо. Талант и надежность – это условие. А раз условие – значит, торговля. А сейчас имеет значение только одно: ТЯНЕТ. Пусть не того, но тянет – так, что не отойти. Не отодвинуться ни на один сантиметр.
   – Давай не будем сегодня расставаться, – предложил Алеша. – Проведем вместе день и ночь.
   Вечером закрытие. Вручение призов. Банкет. Они будут сидеть рядом. И стоять рядом. Потом вместе уйдут. Столько общих секунд. И каждая секунда – вечность.
   Выбрались из дворика. Отправились на базар.
   Шли вдоль рядов, рассматривали красивые фрукты – хоть бери и рисуй. Весело торговались, весело покупали. Татьяна испытывала небывалую легкость и ясность, как будто видела в четыре глаза и дышала в четыре легких.
   – Я хочу когда-нибудь сварить тебе борщ, – сказал он.
   Через два часа вернулись к автобусу. Шофер ждал. Сели на прежнее место.
   Алеша вытер лицо рукой, будто стирал с лица усталость.
   – Пойди поспи, – предложила Татьяна. – Встретимся на закрытии.
   Она вычтет два-три часа из их общей жизни, но зато оставшееся время будет более полноценным.
   Алеша закрыл глаза, отрешаясь от всего.
   Татьяна смотрела на него, как та цветочница. Воспользовалась тем, что он не видит, и смотрела, смотрела, будто забыла на нем свои глаза.
 //-- * * * --// 
   Вечером состоялось закрытие фестиваля.
   Алеша Горчаков не появился.
   – Он спит, – сказал его друг, тележурналист из Акмаллы. – Он совсем больной.
   Татьяна в одиночестве просидела всю процедуру закрытия. Она надела легкий шелковый костюм и кольцо с браслетом, доставшиеся от прабабки, – натуральные бриллианты голубой воды. Но все это не понадобилось. Татьяна просто мерзла. Шелк не сохранял тепло, не говоря уже о бриллиантах.
   Закрытие продолжалось два часа. Призы раздавались справедливо. Алеша Горчаков не получил ничего. Его не упоминали, как будто его не было.
   После закрытия все перешли в банкетный зал.
   Татьяна выпила водки, чтобы согреться. И вдруг увидела Алешу. Рядом с другой. Со смешливой пацанкой.
   «А ту куда дел? – подумала Татьяна сквозь водочную туманность. – Та была лучше. И та его любила. А эта – нет. Этой все смешно».
   Татьяна усмехнулась: борщ, четыре глаза… Обычный подонок. Брачный аферист. Полуночный ковбой. С ним рядом стоять стыдно. И это всем ясно, кроме нее.
   Все-таки главное в человеке – талант и надежность. А все остальное – просто физиология.
   Татьяна вспомнила свою главную любовь. Его жена была старше его на десять лет. Татьяне тогда казалось это унизительным – быть старше. А теперь она сама в этой роли. Ну, не в этой, конечно. Она – не жена. Она не вышла замуж за мальчика из Акмаллы. Да он и не звал. Он пришел с пацанкой лет семнадцати. Ей достанутся его нежность, надтреснутый слабый голос.
   Главный приз получил режиссер Машкин. Его не было на фестивале. Не поехал. Просто послал фильм – и все. Ему не нужна эта сопутствующая колготня, поверхностное общение. И все же Машкин – главный. Хоть его и нет. А Горчаков есть, но его нет.
   Татьяна повернулась и пошла в другой зал. Оттуда – к выходу. Она захотела уйти к себе в номер, захлопнуть дверь, повернуть ключ – и никого не видеть. Сейчас она ляжет спать, а утром соберет чемодан и днем уже будет в Москве. Муж спросит: «Как съездила?» «Ничего, – скажет она. – Смешно». Днем из школы придет Сережа со своим ясным личиком – вот ее любовь до конца дней. Эта любовь логична. А то, что было к Алеше Горчакову, – последний взрыв чувственности. А дальше – третий возраст. Осмысление.
   Вдруг Татьяна увидела летящую Катю. Катя с бокалом в руке летела по косой и упала на бок, всем вытянутым телом. Татьяна остолбенела.
   К Кате подскочили люди, подняли, посадили на стул. Катя при всех подняла юбку, обнажила прекрасную породистую ногу, проверила колготки. Все в порядке. Колготки целы. И кости целы. И даже бокал не разбился.
   Татьяна приблизилась к Кате, спросила потрясенно:
   – Что это?
   – Меня телохранитель толкнул.
   Татьяна обернулась. В дверях стояли мрачные парни в черных костюмах и белых рубашках. Это была служба охраны фестиваля. Их набирали из «афганцев» – тех, кто воевал в Афганистане. Они вернулись, и им скучно не убивать.
   – Где он? – спросила Татьяна.
   – Прошел.
   – Он тебя не видел?
   – Видел.
   – Он нарочно?
   – Нет. Не нарочно. Просто я оказалась на его пути.
   – А нельзя было обойти?
   – Они не обходят. Они прямо идут.
   Татьяна ничего не понимала. Телохранитель – мужчина. На его дороге – женщина. Неужели нельзя ее обойти? Или попросить, чтобы она стала правее, левее… Нет. Они не обходят, не просят. Они идут. И если ты на пути, они тебя сшибают.
   – Я ему что-нибудь скажу, – проговорила Татьяна. Ее начало трясти.
   – Ты что, с ума сошла? – испугалась Катя. – Молчи. Это телохранитель Берегового.
   Кто такой Береговой? Кажется, банкир. Главный спонсор фестиваля.
   Телохранителю платят вот за это, чтобы падали по сторонам. И боялись.
   «Ничего не изменилось», – подумала вдруг Татьяна. И еще подумала: телохранитель – жестокая неумолимая сила. Как перелом. Как старость. Старость тоже не обходит, не просит. Идет напропалую и сшибает.
   – Я хочу домой, – сказала Катя. – Я боюсь.
   – Пойдем вместе, – предложила Татьяна. – Я тебя провожу.
   Они шли вместе по темному двору, потом по коридорам гостиницы. Они уходили, как будто спасались.
   Татьяна довела Катю до ее номера. Катя ушла молчаливая, одинокая, как будто случилось несчастье.
   Татьяна поднялась к себе на этаж. Захлопнула дверь. Закрыла на ключ. Разделась и легла. Ее продрал озноб – всю сверху донизу, по позвоночному столбу. Татьяна поняла, что простудилась. Она была человеком реальным, не мистическим и поэтому всему находила свое объяснение: раз озноб – значит, простыла. Реакция организма на температуру. Может быть, нервная перегрузка, положенная на алкоголь. А еще может быть – разлука с лунным мальчиком, нежным и хрупким. Никакой нервной системы. Неустойчивый, несчастный мальчик. И она его бросила, убрала свою руку. Ищи другую опору. Я тебя забуду. Я тебя забуду…
   Татьяна спала неспокойным болезненным сном, смешанным с явью. Ей снилось, что она спит, а за дверью кто-то ходит. Ей снилось, что она просыпается и прислушивается. Следовало бы встать и посмотреть. Но было холодно, не хотелось вылезать. Да и зачем?
   Вдруг раздался стук – осторожный и явственный. Стучали осторожно, но стучали.
   Она открыла глаза. Была ночь. Или утро. Или все-таки ночь…
   Татьяна подошла к двери и спросила:
   – Кто?
   – Это я, Алеша.
   Она открыла. Он стоял. Один, без пацанки. А ее куда дел? Оставил у себя в номере? Сказал: подожди, я сейчас…
   – Что? – спросила Татьяна.
   – Я пришел попрощаться. Я уезжаю.
   – А сколько времени?
   – Пять. У меня самолет в семь.
   – Зачем ты разбудил меня?
   – Попрощаться. Я приеду к тебе через месяц.
   – Зачем? – не поняла Татьяна. В самом деле не поняла.
   – Ну, по делам…
   – Так и говори. – Теперь поняла.
   – Я пойду, – сказал он.
   – Иди.
   – Поспи за меня…
   Он устал. Отравился. Запутался. Он хотел только одного – спать. И больше ничего. Но надо идти. Автобусы ждут. Через два часа самолет. А дальше – маленький город Акмалла. Татарка Румия. Другая жизнь. Вот там и отоспится.
   Он ушел. Татьяна легла. Озноб продрал сверху донизу. Под ложечкой гудело, как ветер в трубе.
   Татьяна привыкла встречать его внизу, мальчика из Акмаллы. Она просыпалась и знала, что спустится – и увидит его. Пусть не одного, с девчонками, но увидит. А теперь не увидит. Спустится – а его нет. Под ложечкой гудела разлука. Татьяна знала, что надо как-то взять себя в руки. Поднялась и вышла на балкон. Разомкнула пространство.
   Увидела горизонт. Солнце собиралось всходить. Макушка еще не высунулась, но полоска горизонта была розовая. Татьяна подумала, что через сто лет будет такая же полоска в это же время суток. Что-то меняется: мода, привычки, государственные устройства – то, что создано человеком. А что-то остается неизменным – то, что создано Богом: море, солнце, страдания…
   Дом вздыхал, как большой медведь.
   Антуан вышел на балкон и смотрел на розовую полоску горизонта. Он не мог спать. Ему мешала нежность. Стоял и думал: «Во мне скопилось столько нежности, что пора разбить ее об асфальт…»
   Старуха актриса сидела перед зеркалом и накладывала грим. Она рано легла – в семь часов вечера – и проснулась до рассвета. Она причесала свои волосы, медные от хны. Положила темные румяна цвета терракоты. «Как в Египте», – подумала она. Медный тон волос и лица, кирпичный румянец. Старуха пристально и высокомерно оглядывала себя в зеркало. Фараонка. Хотя нет такого слова. Есть – жена фараона. А фараонка – нет. Значит: царица.
   Старуха провела черную полоску над глазом. Резко. Но эффектно. Глаза выступили на древнем бессмертном лице.
   Старуха собиралась жить вечно.
 //-- Постскриптум --// 
   Валентина и Анатолий разошлись. Правильнее сказать, Анатолий бросил Валентину. Недаром она нервничала, бедная. Чего боялась, то случилось.
   Иногда будущее как-то дает о себе знать. Предупреждает во снах. Нервные натуры ловят сигналы.
   Страшненькая Валентина заняла подобающее место в нише судеб. Никому не обидно. Более того, окружение согласилось, что она не такая уж и страшненькая. Сочувствие – более плодотворное чувство, чем зависть.
   Татьяна, вернувшись после фестиваля, сделала в поликлинике рентгеновский снимок, и на свет вылезло то, что так тщательно скрывал Францевич. Неправильно сросшийся перелом.
   – Через полгода вы потеряете сустав, – предупредил районный травматолог.
   – Почему? – оторопела Татьяна.
   – Потому что смещение. Неправильная нагрузка. Стирается хрящ.
   – Но я же хожу…
   – До поры до времени…
   – А что делать?
   – Операцию. Что же еще.
   – А гарантии есть?
   – Гарантий нет. Кто же вам даст гарантии?
   Татьяна молчала.
   – К нам недавно милиционера привезли, подстрелили на рынке. Ну, я ему ногу собрал. Бедро. Мне звонят из милиции, спрашивают: хорошо собрал? Правильно? Я им отвечаю: анатомически – правильно. А хорошо или нет – будет ясно, когда он под елкой срать сядет.
   Татьяна вышла из поликлиники. Муж ждал в машине.
   – Ну что? – спросил он.
   – Надо переделать. Но нет гарантий.
   – Как же так? – не понял муж.
   – А вот так. И оставлять нельзя. И переделывать опасно.
   Татьяна почувствовала себя в ловушке. В эту ловушку загнала ее советская медицина. Можно прийти к Францевичу и сказать:
   – Ну, что с тобой делать?
   – Я не нарочно, – ответит он.
   – Еще бы не хватало, чтобы нарочно. Нарочно увечат уголовники. Но результат один. Ты меня искалечил. Ты лишил меня будущего. Будь ты проклят.
   Они ехали по сумеречной дороге. Муж свернул не в ту сторону, и машина двинулась по направлению из Москвы. Кончились дома, начались леса и поля.
   – Мы не туда едем, – заподозрила Татьяна.
   – А куда надо?
   – Выйди и спроси.
   – Не хочу.
   Татьяна решила не вмешиваться. Будь что будет… Муж упорно гнал машину в туман. И все это походило на ее жизнь, которая катилась куда-то в безнадежность. Куда она заедет в конце концов? Куда завезет ее судьба.

   Все кончилось маленьким немецким городком. Деньги на операцию выделило Министерство культуры. Министр, оказывается, был влюблен в нее в молодости, и над его кроватью висел ее портрет.
   Все кончилось маленьким городком и большим профессором по имени Тильман.
   Татьяна лежала в госпитале на краю города. За госпиталем стелилось поле золотой ржи. А под окнами лежали три барана и разговаривали: бе-бе… бе-е…
   Ночью Татьяна слышала: а-а… а-а… Интонация была хриплой. Татьяна решила, что это бараны сменили тему. Что-то им не нравится.
   Утром пришла медсестра Эрика. Татьяна спросила на плохом немецком:
   – Ночью кричали. Это животные?
   – Нет, – ответила Эрика. – Это старый человек.
   – Боль? – спросила Татьяна.
   – Нет. Пессимист. Он не любит людей.
   Как надо не любить людей, чтобы кричать от ненависти.
   Нет мира под оливами. Человек одинаково страдает и в запущенной больнице с тараканами, и в отлаженном госпитале с медициной двадцать первого века.
   – Он вам надоел? – спросила Татьяна.
   – Нет, нет… Совсем нет.
   Эрика была рыженькая, со светлыми ресницами, совсем молодая. Татьяна протянула ей матрешку. Эрика первый раз видела, как одна деревянная фигурка выпадает из другой. Это привело ее в восторг. Она смеялась.
   Приходила Эльза – этническая немка. Она прежде жила в Казахстане, потом эмигрировала на историческую родину. Получила место уборщицы в больнице и была счастлива. В России она была учительницей.
   Эльза меняла простыни, вытирала пыль особыми составами и громко рассуждала о том, что, если бы русский врач получал зарплату Тильмана, он не только бы правильно совместил кость, он пришил бы Татьяне новую ногу за такие деньги.
   Татьяна снималась у разных режиссеров. Но она никогда не играла специально плохо или специально хорошо. Она играла КАК УМЕЛА. Человек умеет или нет. Францевич НЕ УМЕЛ. И деньги здесь ни при чем. Другое дело – больницы. Если бы в нашу больницу вложить миллион долларов, получилось бы не хуже этого госпиталя.
   – Не получилось бы, – сказала Эльза.
   – Почему?
   – Потому что из миллиона половину украдут. И вторую половину тоже украдут.
   – Ты рада, что уехала из России? – спросила Татьяна.
   Эльза мрачно замолчала. Потом сказала:
   – А наши старики очень быстро умирают здесь.
   – Почему?
   – Без России не могут жить. Кто Россию вдохнул, без нее уже не может.
   Эльза ушла и увезла на тележке свои моющие средства.
   Татьяна лежала и смотрела за окно. За окном – холмы, покрытые зеленью всех оттенков: от серого до темно-малахитового. В отрыве от холмов, на крупном плане – молодая елка. Ее ветки растут почему-то вверх.
   Фестиваль, море, Алеша Горчаков – все ушло, отдалилось. Татьяна смотрела на прошедшие дни как из окошка самолета, когда земля стремительно удаляется и скрывается за облаками.
   Однажды раздался долгий звонок. И она услышала слабый голос Алеши Горчакова:
   – Дорогая моя…
   – Ты что, – испугалась Татьяна, – такие деньги…
   – Это не мои. Я со студии звоню.
   – А что ты звонишь?
   – У меня остановились часы. Это ты их остановила?
   – Нет. Не я. Кто-то другой.
   – Ты мучаешь мое подсознание. Я не могу спать.
   – Что ты хочешь? – прямо спросила Татьяна. – Ты хочешь, чтобы я кому-то позвонила? Похлопотала за тебя?
   Он молчал.
   – Я тебе помогу, – сказала Татьяна. – Не надо играть в роковые страсти. Я просто тебе помогу, и все.
   Он молчал.
   – Кому звонить? – спросила Татьяна.
   – Никому. Мне.
   – Я больная. И старая.
   – Возраст – это цифры, – сказал он. – А ты – это ты.
   «…Не жалейте о нас, ведь и мы б никого не жалели». Это неправда. Это – гордыня. И поэт, создавший эти строки, был горд. И защищался. За этими строчками все кричит: жалейте нас, сострадайте… Плачьте с нами, не отпускайте… Держите нас на поверхности своей жалостью…
   За окном, в отрыве от других деревьев, стояла елка с поднятыми ветками и походила на девушку, которая стаскивает платье через голову.