-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Вадим Васильевич Михайлов
|
|  Послевкусие страстей и превратности мнимой жизни
 -------

   Вадим Михайлов
   Послевкусие страстей и превратности мнимой жизни

   Gott sieht Seine prachtvolle Welt und Sein wunderbar Geschöpf durch unsere Augen. [1 - Бог видит сотворённый Им мир нашими глазами (нем.).]
 Из записной книжки немецкого солдата, погибшего в 1942 году на Кавказе


   * * *

   Платон подошёл к окну и вглядывался в фасад дома, который стоял напротив.
   Между домами был сквер – дорожки, усыпанные битым кирпичом, скамейки и деревья.
   Здесь царила неповторимая питерская атмосфера. Эти деревья, скамейки, мужчины и женщины, и даже дети жили ещё двадцатым веком, а некоторые были как бы даже ещё в девятнадцатом и не могли приспособиться к стилю третьего тысячелетия.
   Петербург возродился в Ленинграде, но Ленинград продолжал жить в нём, в его коммуналках, общежитиях и даже в пентхаусах.
   Платон Фолтин привычно снял с гвоздика подзорную трубу и стал настраивать фокусное расстояние, чтобы увидеть Ульяну, тяжёлые тёмно-красные шторы и батистовые дымчатые занавески её спальни.
   Но сначала в его обзор попала безумная старуха в калошах и драных чулках. Он узнал в ней соседку, обрусевшую литовку, профессорскую вдову. Она жила двумя этажами ниже. Она всегда по утрам кормила птиц хлебными крошками… Вся в чёрном, с белым платочком на шее, согнутая годами, она смеялась и болтала с воробушками. Утоляла разговором жажду общения… Птицы понимали её. Слетались к её ногам, едва она сходила в сквер…
   Там внизу были ели и сосны… Скамейки, на которых спали бомжи и грелись старики, пережившие инфаркт или инсульт. Они смотрели прощальными глазами на суетный мир, который им предстояло вскоре покинуть… На птиц в сером небе…
   Платон вглядывался в фасад дома, который высился по другую сторону сквера. Добротный, шестиэтажный, тёмно-коричневый – памятник сталинской эпохи. Квартиры там просторные, с высокими потолками, удобные для проживания.
   Там поселилась Ульяна с тех пор, как они разошлись. Жила одна, с двумя кошками. Писала стихи, сценарии, тексты для оперетт и мюзиклов… Вела кружок поэтического творчества в интернате для детей, искалеченных полиомиелитом. Она верила, что стихи лечат не только душу. Она писала их, как древние заклинания. И учеников своих учила относиться к стихам с уважением и трепетом, как и подобает относиться к магическому действу…
   Стихи предвидения, стихи озарения не часто приходят к нам, и неведомо, из каких глубин приходят они, и неведомо, почему к одним приходят, а другие ждут и никогда не дождутся.

   Ей казалось, что больные дети ближе к пониманию смысла жизни, и она хотела поддержать их, помочь им выразить в стихах ощущения и мысли, недоступные нам, здоровым…

     …Я хочу быть деревом! Большим здоровым деревом…

   Платон запомнил эту строчку из стихов одного из двенадцати маленьких неизлечимо больных поэтов. Ульяна гордилась ими и любила их. А тот, что хотел стать деревом, напоминал ей мальчика, в которого она была влюблена в детстве…
   Вот её окна. Платон видел их каждое утро…
   Ульяна смотрела в его сторону. Она стояла в широком ярком кимоно, подаренном ей работницами подшефной фабрики во время Ашхабадского кинофестиваля. Она улыбалась ему, хотя не могла видеть его за неимением окуляров…
   Обычно она щёлкала выключателем – два включения света. Это означало «Доброе утро!».
   Уже много лет их день начинался с этой световой переписки.
   И он в ответ – два щелчка выключателем.
   «Доброе утро! Со мной всё в порядке. Не беспокойся. Хорошего дня».
   Если ещё два сигнала – «Приходи! Приходи!».
   Это началось, ещё когда не было мобильников. А потом вошло в привычку.
   Они ждали условного сигнала…

   …Платон вызвал на экран белую страничку и, когда она засветилась перед глазами, написал крупно: ПДРАКИ.
   Заметил, что «А» не там стоит, где должно, что пропустил «О».
   Он с детства писал торопливо, пропускал гласные, как будто застыл на церковнославянском письме.
   Некстати вспомнил стихи Тредиаковского:

     Елизавета, О!
     Приехала в Царское Село!

   Стихи несчастного придворного поэта прилипли к его черепной коробке изнутри ещё со студенческих времён и, как он ни старался выковырять их оттуда, не поддавались. Искрили, намекали на жалкую участь поэта в России, грозили коротким замыканием, не меньше, чем первый текст Гимна страны, написанный Михалковым и Регистаном в начале сороковых годов прошлого века и подправляемый при каждой смене власти.
   Он задумался и написал первую фразу:

   …Я был любимым ребёнком, и мне часто делали подарки.

   Он всматривался в клавиатуру, отыскивая нужные буквы.
   …Потом как-то незаметно я стал взрослым, но мне продолжали дарить различные вещи и безделушки в знак любви и просто так.

   Он закрыл глаза.

   …Подарков в моей жизни было много, очень много, но в памяти остались не все.
   …Самым первым подарком был золотой крестик. Он пропал во время войны.
   Потом – серебряная ложечка – на зубок. Она вся покрыта мелким орнаментом, как будто это и не ложечка вовсе, а лицо девочки, украшенное изысканной татуировкой…

   Через лупу он рассмотрел рядом с пробой дату – 1887 год.

   …Она старше меня. Сейчас ей больше сотни лет! Что делала она полстолетия, пока не стала моей? Кому принадлежала? Хочу представить этих людей и не могу. Моя мысль натыкается на серебряную дверцу и замирает.
   Эта ложечка лежит у меня в столе. Иногда я достаю её, чтобы съесть яйцо всмятку. Смотрю и удивляюсь – её до сих пор никто у меня не похитил…
   Старые вещи всегда сводили меня с ума… Через них я прикасался к прошлому, к предкам и героям любимых книг. Как будто мы живём все вместе в одном времени…
   Однажды я увидел серебряный кубок. Он принадлежал когда-то Смирновой-Россет… Из него пили вино Пушкин и Лермонтов… Последний представитель этого рода – Михаил Георгиевич Смирнов – заметил, как зачарованно смотрю я на этот кубок, и предложил мне выпить из него вина. Я не посмел. Но каждый раз, приходя в их дом, я почтительно здоровался с этим кубком. Не привлекая внимания хозяев, только слегка прикрывая веки. Чуть склоняя голову…
   – Здравствуй, Кубок.
   Это было в Тифлисе, городе моего отрочества и юности.
   А еще раньше, мальчиком, до войны, я увидел в антикварном, на Садовой, старинное зеркало… Такой удлиненный овал на птичьих ножках… Как лицо японской красавицы. Я не мог его купить… Я был беден тогда… Впрочем, как и теперь… Я был влюблён в это зеркало, всматривался в него, но лица красавицы так и не увидел… Только свое, детское, полное искреннего любопытства и ожидания чуда…
   …Но сначала мне подарили жизнь… Я никогда не любил беготни, суеты, толкотни, избегал соревнований, предпочитал уступать дорогу тем, кто торопится прийти первым к финишу… И вот при всей моей неповоротливости и деликатности почему-то я – один из миллиона моих потенциальных братьев и сестер, – именно я был выбран материнской утробой и выброшен из неё через девять месяцев после зачатия в этот холодный мир. Мать подарила мне жизнь и образ, который почти не изменился за прожитые мной годы. Скоро я снова стану беззубым, безволосым, беспомощным и с тем же детским удивлением буду рассматривать себя, людей, насекомых, рыб и животных… Как будто только что родился и увидел впервые всё разнообразие и великолепие реальной жизни.
   …Я помню красный фантик с портретом Мэри Пикфорд. Его подарила мне девочка… Кажется, её звали… Лёка… Лёка Глазунова. В тот день хоронили какого-то вождя. И над каждым домом горел красный фантик с чёрной лентой. Но без красивого и далёкого профиля голливудской звезды. В памяти остался запах конфеты, съеденной накануне, до того как эта бумажка стала моим фантиком.
   …Первая прочитанная мною самостоятельно книга… О путешествиях Миклухо-Маклая. Её подарила мне сводная сестра, Вера, и я наконец поверил, что папуасы не черти, а такие же люди, как и мы, только другого цвета и с другими гастрономическими пристрастиями. Я всё ждал с замиранием сердца, когда они съедят этого «Миклуху», и был разочарован, когда узнал, что этого не случилось.
   …Мне четыре года. Я смотрю в объектив большого деревянного ящика и счастливо улыбаюсь. Ожидаю, когда вылетит птичка. Я в коричневом бархатном костюмчике. Новая чистая ткань приятно холодит спину. На шее у меня белый шёлковый бант. Маме двадцать семь. Она красивая и тоже счастливо улыбается. Она думает, что я похож на своего прапрадедушку, задолго до того, как он стал генералом у Косцюшко и был убит в сражении с царскими войсками… которыми командовал Суворов… Правда, через несколько десятилетий другой наш родственник с этой же фамилией защищал Севастополь от англичан и французов, о чём говорит мемориальная плита… А я до сих пор восхищаюсь и Суворовым и Косцюшко. И люблю всех моих предков…
   …Но черкеску я любил больше. Черкеску мне подарил дядя, который хотел, чтобы я всегда помнил, что я прежде всего казак, свободный и храбрый, а потом уж русский, украинец, поляк, литовец, татарин и всё остальное. Любо! Любо! Любо! Любо, братцы, жить!.. Этот дядя был сотником у Махно, а умер полковником Красной армии.
   Любили мои деды красавиц иноземных. Воспринимали от них заморские привычки, любовные и гастрономические тонкости. Но, присягнув царю, были верны России и престолу.
   Мать дарит жизнь, а любимая женщина иногда властно, иногда вкрадчиво навязывает сознанию мужчины, детям, внукам и правнукам свой образ.
   …По праздникам я надевал черкеску и танцевал лезгинку. Об этом говорят фотографии в нашем семейном альбоме.
   …Был у меня маленький кинжал в красных ножнах. Не помню, кто подарил.
   …Башлык мне подарила бабушка Дарья.
   Какой-то пацан пытался стащить его с моей головы. Я полез в драку и получил удар ножом. Это была первая рана, полученная мной в борьбе за независимость и справедливость. Об этом напоминает мне белая полоска на тыльной стороне правого предплечья. Кожа вокруг шрама онемела ещё тогда и до сих пор бесчувственна. Я отбил башлык, но скоро мы обменяли его на кукурузное зерно, потому что были очень голодны. А я стал носить красноармейский шлем моего отца. Помню, как стоял в очереди на водяной мельнице, а потом нёс домой тёплый, сладко пахнущий мешок с кукурузной мукой.
   …Уходя на войну, отец подарил мне шпоры.
   Шпоры были серебряные и звенели. Я любил их весёлый звон. Я ходил в этих шпорах по улицам Тифлиса.
   Все смеялись, а я не понимал, почему они смеются. Но всё же стал надевать шпоры только дома и когда был один. Потом, гораздо позже, я сообразил, что их смешило отсутствие лошади. Зачем человеку шпоры, если у него нет коня?! А мне не нужен был конь, мне нравился тихий звон, который они издавали.
   Я люблю смешить людей, но прихожу в бешенство, когда надо мной смеются. До сих пор не могу разобраться в этом противоречии.
   Мама хотела продать шпоры. Но их никто не покупал. На Кавказе погоняют ослов пятками или каблуками. А хорошего коня здесь теперь так же трудно найти, как тигра или льва.
   Очень скоро мои хромовые сапожки стали мне малы, и мама обменяла их на полмешка картофеля.
   Я ходил в школу в калошах. Шпоры не хотели держаться на блестящей резине и ушли от меня. Не знаю, куда они подевались, но я до сих пор слышу их звон.
   …В пятый день рождения мама подарила мне пионерский горн. Я ходил по квартире и издавал звуки, похожие на рёв взбешённого слона. Отец выставил меня за дверь.
   Я вышел во двор и затрубил так, что задрожали стёкла. Соседи прогнали меня.
   Тогда я встал посреди улицы и трубил, трубил, трубил, пока милиционер не доставил меня под родную крышу.
   Горн исчез, а я погрузился в меланхолию.
   Мне было скучно жить.
   Это было… Это было в Новороссийске…
   …Чтобы вывести меня из тоски, отец подарил мне мелкашку, ТОЗ-6. Он повел меня на стрельбище и научил стрелять. Вот это была страсть! Я проводил на стрельбище почти всё время. Солдаты хвалили меня за меткость. У них были боевые винтовки. Но я стрелял вместе с ними. По чёрному кругу. По зелёному силуэту врага. Даже когда заболел корью, в бреду, стрелял. А на другой, взрослой, кровати метался в жару отец. Он тоже стрелял в бреду. У него был приступ тропической лихорадки, которую он подхватил в одной из горячих точек нашей планеты. Он тоже кричал и стрелял. Так мы кричали и стреляли, пока не началась настоящая большая война, и отец мой погиб.
   …Когда мне исполнилось восемь лет, мне подарили две книги – «Трёх мушкетёров» и «Хаджи Мурата». В нетерпении я начал читать их одновременно, но вскоре приключения д’Артаньяна так увлекли меня, что я на время забыл не только Хаджи Мурата, но всё на свете. Учительница отобрала у меня Дюма, потому что я читал на уроке… Тогда я влюбился. Её звали Тина. Она совсем не походила на госпожу Бонасье, хотя, по моим тогдашним понятиям, была ошеломительно красива.
   Фехтование на палках стало моим любимым развлечением. Всё это продолжалось до тех пор, пока на дуэли я едва не вышиб глаз моему сопернику. Наши шпаги были разломаны и сожжены в печке, а «Трёх мушкетеров» мама подарила соседскому мальчику, когда нас пригласили на день рождения. Он был очень тихий и воспитанный мальчик, и эта книга… даже эта книга не пробудила в нем бретёра и забияку.
   «Три мушкетёра» сохранились в моей памяти в виде комиксов, которые присутствовали в сознании людей задолго до того, как янки сумели извлечь их оттуда и сделать новым жанром искусства…
   Мы переехали в другой город. Прошли годы. Друзья тех лет остались в моей памяти вечными детьми.
   Меж тем соперник мой вырос и женился на Тине. Я узнал его пятнадцать лет спустя по шраму, оставленному мной на его лице. Он приехал в альплагерь «Алибек» новичком. А я работал инструктором и водил новичков на вершину Софруджу.
   Мы обрадовались встрече. Я обещал приехать к ним в гости. Но было всё недосуг.
   Я узнал, что мой соперник стал партработником, а потом демократом, либералом, бизнесменом и даже депутатом Госдумы… Он мог бы стать президентом, если бы внезапно не умер…
   Но вот я начал читать «Хаджи Мурата». Мы жили тогда в Дагестане, и каждое утро по дороге в школу я видел горы, где ещё совсем недавно шли бои между мюридами Шамиля и русскими войсками. Я читал и перечитывал «Хаджи Мурата», и окружающие меня люди, деревья и животные, прошлое и будущее наполнялись новым смыслом и силой. Они вступали со мной в контакт, как принято теперь говорить, хотя это не точное определение, но других слов у меня нет. Толстой спокойно и властно наводил порядок в моём внутреннем и общем нашем, внешнем мире, соединял их, помогал мне, маленькому, превозмогать бессмысленность и суетность быта. Помогал понимать и уважать нравственные законы и красоту других народов и других религий. Я бредил Толстым. Я перечитал всё, что мог достать в библиотеках и у знакомых. Но «Войну и мир» смог одолеть только в четырнадцать лет!
   …Когда дома нечего было есть, я разбирал мою мелкашку, прятал её в вещмешок и уходил в горы. Возвращался с добычей – маленькими и большими птицами.
   Однажды я едва не убил человека. Это было в большом южном городе. Местная детвора собралась у нас под окнами и кричала: «Рус Иван – дурак, убирайся в Россию!» Когда они стали бить палками в окна, я взял мою винтовку и пугал их. Пацанва разбежалась, но скоро они вернулись и продолжали свою жестокую детскую игру-травлю. Рус Иван – дурак! Они поняли, что винтовка моя не стреляет, и стали бросать в окно небольшие камушки. Я нажал на спусковой крючок, и хлопнул выстрел. С головы одного мальчишки пуля сбила войлочную шапочку. Он больше никогда не дразнил меня… И никто не дразнил. Отныне я в их глазах стал достойным человеком, мужчиной. Отныне мы стали друзьями, юзгарами. Но ведь я хотел убить их и мечтал вырасти и разрушить этот злой город. Слава богу, моя злоба продырявила только шапку. Так получилось – не исполнилось. Мне было тогда десять лет. Слава богу! Я полюбил и город, который хотел разрушить, и людей, которые оказались не такими уж плохими, просто другими…
   Когда патроны кончились, мама обменяла мою винтовку на два мешка картошки.
   …Во время войны у нас поселился раненый офицер, капитан Иван Акинфеев. Я любил рыться в его вещах. Я знал, что это нехорошо, но ничего не мог поделать с собой. Любопытство всегда было во мне сильнее разума и совести. Всегда подталкивало меня на рискованные и аморальные поступки. Меня интересовали забавные маленькие трофеи, привезённые с фронта. Немецкая авторучка. Блокноты с записями. Иностранные почтовые марки. Значки. Но больше всего меня привлекали цветные карандаши Faber и стихи Абая Кунанбаева. Я пробовал рисовать этими красивыми карандашами, когда хозяина не было дома… А стихи Абая знал почти все наизусть. До сих пор помню и радуюсь.

     Весь мир был поражён тобой,
     Когда, опьянена,
     Вскочила ты на скакуна,
     Разбойница моя…

   Это был первый сценарий, прочтённый мной. Я всё это увидел. Я услышал стук копыт. Вдохнул раскалённый воздух степи. Увидел крупно беспощадную детскую улыбку красивой казашки. Даже пушок над верхней её губой увидел я. И ощущал в себе восторг влюблённого акына…
   Когда капитан Акинфеев уезжал от нас, он раскрыл свой чемодан, подозвал меня и подарил мне эти карандаши и сборник стихов Абая.
   Великий поэт привил мне любовь к афоризмам. Его стихи до сих пор со мной, а карандаши постепенно стали маленькими огрызками и исчезли из моей жизни.
   …Когда я поступил в университет, бабушка Фрося подарила мне первые мои часы и чашку мейсенского фарфора. Эту чашку с рыжеволосой красавицей в голубом платье я долго таскал в рюкзаке, удивляя и развлекая моих суровых друзей. Мы висели на обледенелой стене и пили чай. Они – из своих погнутых алюминиевых кружек, а я – из саксонского фарфора.
   Возвращаясь в лагерь после восхождения, я наливал в эту чашку коньяк или вино. Только избранным разрешалось пить из неё. Избранным женщинам… Не знаю, куда они все подевались. И куда делась эта фарфоровая чашка… Вроде не разбилась. Но я вспоминаю её с нежностью. И с тех пор обращаю особое внимание на рыжеволосых красоток…
   …Мой двоюродный дедушка Жорж был механиком на большом корабле. Как сейчас вижу его лицо. Он был похож на актёра немого кино Кторова. Сейчас нет таких лиц… У него в Ливерпуле была жена-англичанка и дети. Они не захотели жить в России. А он не мог покинуть родину. Так и жил один.
   У дедушки Жоржа было много любопытных вещей, привезённых из разных стран. Но среди африканских масок, барабанов и чучел птиц меня тревожил и привлекал только большой и тяжёлый морской бинокль. Я ждал, когда дедушка Жорж догадается и подарит мне это великолепное творение Цейса.
   Дедушка Жорж умер, как и полагается всем дедушкам. Его похоронили. В его завещании была просьба разыскать меня и вручить мне этот бинокль.
   Я был счастлив. Я залезал на крышу дома и смотрел на луну. И чуть не стал лунатиком. Мама боялась, что я сойду с ума, и мой любимый бинокль исчез. С тех пор я не смотрю на звёзды, а луну вижу только боковым зрением.
   …Когда я стал кинорежиссёром, оказалось, вдруг много людей, желавших как-то ублажить меня. Одарить… Однажды кто-то из массовки принес мне мешок вяленой воблы. Но я не принял подарка, хотя и люблю воблу… И всё же… Вот окаменевший кусок дерева с почкой, готовой распуститься, и старинная новгородская печать. Светло-коричневая, с изображением петуха… И большая окаменелая улитка… Эти странные предметы подарила мне Наташа, девушка из зоопарка, которая сыграла главную роль в моём первом короткометражном фильме. Теперь она подданная Франции, богатая галерейщица Натали Трике А. Пистон. Иногда я трогаю пальцем эту нераспустившуюся почку и рассматриваю петуха на новгородской печати. Они не исчезли. Они до сих пор живут у меня…
   Иногда мне кажется, что все миры существуют одновременно и неподвижно, а мы пронзаем их плоскости, как тяжёлые элементарные частицы, и потому нам кажется, что мир меняется. Эта нераспустившаяся почка, и печать, и улитка, и даже я застряли здесь, в осеннем Петербурге… Но одновременно они и я живём где-то в других мирах. И этот петух поёт там каждое утро.
   ….В первый год нашей совместной жизни в Ленинграде мы с Ульяной снимали комнату в коммунальной квартире на Кирочной. Однажды зазвонил телефон. Женский голос просил позвать… Не помню, кого позвать… Я извинился и сказал, что здесь нет того, кто ей нужен. Женщина ещё несколько раз звонила, а я терпеливо объяснял ей, что она ошиблась, набирая номер. Она продолжала звонить, сказала, что ей понравился мой голос. У нас завязалась телефонная дружба. Мы говорили с ней часами и наконец решили встретиться. Она была стара и одинока. Проговорили целый вечер. Прощаясь, она сказала, что давно не пила такого вкусного кофе. Что ей давно не было так тепло и хорошо. Она хотела бы подарить нам старинную кофейную мельницу, доставшуюся ей по наследству… Мы решили дружить. Но она больше не звонила нам, а мы, занятые своими делами, подумали, что женщина эта нашла себе других друзей и больше не нуждается в нас. И вдруг нам принесли кофейную мельницу. Старинную, медную. Если снять ручку, она напоминает минарет. А если ручка на месте, она похожа на тамаду с золотым кубком в руке. Эту мельницу за какие-то хорошие дела подарили русскому химику Лебедеву турки. Сто лет назад.
   Эта мельница до сих пор стоит у меня на полке рядом с другими любимыми подарками. В её руке кубок с золотистым вином, и я часто, проснувшись, смотрю на неё и придумываю тосты, которые она могла бы произнести.
   На этой мельнице перемалывала кофейные зёрна Анна Петровна Остроумова-Лебедева, замечательная художница-график. Сто лет назад! «Мир искусства»… Серебряный век… Я ещё не знал, что вскоре у нас родится сын, что он станет художником…
   …Как-то очень давно знакомая актриса попросила меня помочь ей при переезде с одной квартиры на другую. Мы расставили мебель и выпили по бокалу шампанского. И тут я выглянул в окно и увидел, что посреди осеннего двора стоит кресло. Старое кресло фирмы «Чиппендейл». Мы забыли о нём…
   Я всегда остро переживаю чужое одиночество и забытость. Я кинулся во двор, чтобы исправить ошибку, извиниться перед креслом за то, что мы оставили его одно, забыли…
   Старая мебель ведь очень чувствительна и обидчива. Я уже придумал обращение: «Уважаемое Кресло, простите меня. Простите мне мою невнимательность. Я сожалею. Мне стыдно…»
   Но актриса засмеялась и поднесла мне ещё один фужер вина и сказала, что дарит мне этот «чиппендейл» в благодарность за помощь. Ему всё равно не осталось места в новой малогабаритной квартире.
   Я взвалил кресло на голову и направился пешком через весь Ленинград к своему дому. Шёл сильный дождь, но кресло защищало меня. Оно прижилось в моей комнате. Оно всегда с тихой радостью ждёт меня. Я люблю сидеть в этом кресле, опираясь руками в подлокотники, отделанные медью. Много лет я собираюсь починить его, и всё то нет времени, то нет денег. Прости меня, мой «чиппендейл». Ты стал мне верным другом. Когда-нибудь я починю тебя. Я уже придумал, как это сделать. Осталось всего ничего – приступить к работе.

   …В конце прошлого века мы голодали.
   …Зимы девяностых вспоминаются мне как одна длинная голодная зима.
   Моя любимая женщина, жена, Ульяна научила меня ловить рыбу и растить картошку.
   Она к тому времени уже не была моей женой, мы развелись, но продолжали дружить. Поссорившись, мы вынесли на свалку старый матрац, на котором прошли лучшие ночи нашей жизни. Купили две односпальные кушетки. И разъехались.
   Я не люблю деньги. Но безденежье ещё больше не люблю.
   Но оно – безденежье – приходит рано или поздно.
   Наступает день, когда нечего пить и нечего есть.
   Мы уехали в деревню на подножный корм.
   Оказалось, что в нашем деревенском доме побывали «гости». И выгребли всё подчистую. Оставили пачку соли и полбутылки постного масла.
   Ульяна огорчилась, но не очень.
   Она прежде всего вымыла посуду и полы.
   – Видимо, им было ещё хуже, чем нам, – сказала она.
   Ульяна взяла топор и ушла в лес. Нашла высокий и ровный куст можжевельника. Срубила его. Освободила от веточек и сучков. Получилось удилище.
   Смеясь и морщась, она вырвала из своих каштановых тяжёлых, как конский хвост, волос несколько длинных волосинок. И получилась леска.
   Она взяла иголку, разогрела её докрасна на пламени свечи. Отпустила. Сделала из иголки крючок.
   Я смотрел на неё с восторгом. Как ловко, неторопливо и в то же время быстро она всё делала.
   Ульяна снова подержала иголку над пламенем свечи. Остудила в постном масле. Крючок обрёл упругость и крепость стали.
   Она накопала червей и повела меня к реке.
   И стоило ей забросить в речку крючок с наживкой, как словно ниоткуда появлялась рыба – окунь или краснопёрка, – хватала червя и оказывалась в холщовой сумке.
   И вдруг её удилище согнулось. Кто-то большой и сильный сидел на крючке. Не сидел – метался. Боролся. Это была щука. На червя! Ульяна вытащила её на берег. Но щука сорвалась.
   Подпрыгивая, она устремилась к воде.
   Ульяна кинулась за ней. Поймала её уже в речке, в омуте, пока та не пришла в себя. Вылезла на берег, промокшая до нитки, но счастливая. С большой щукой в руках.
   Щука ещё пыталась вырваться и смотрела на меня злыми глазами.
   Я увидел её зубы и хотел дотронулся до них, попробовать, насколько они остры, но щука прокусила мне указательный палец.
   Было очень больно и стыдно, но я рассмеялся. И наш сын, маленький Ростик, расхохотался вслед за мной.
   Моя бабушка Фрося и почти все мои родственники с материнской стороны привыкли смеяться в такие минуты. И над собой, и над неловкостью других. И над всем миром.
   Ульяна не поддержала моё наигранное веселье. Выдавила из моего прокушенного пальца кровь и приложила лист подорожника.
   Потом почистила щуку. Накопала корней лопуха. Потушила их. Гарнир получился отменный. Не хуже картофеля.
   Мы были сыты в тот день. Назавтра мы с Ростиком снова смотрели, как она ловко ловит рыбу.
   Когда Ульяна заметила интерес в моих глазах, она соорудила для меня вторую удочку.
   Я попытался осторожно взять червя и насадить на крючок, но червяк оказался проворным, выскользнул из неумелых моих и брезгливых пальцев, упал в траву и исчез.
   Ростик снова расхохотался.
   Я стал искать беглеца, но Ульяна сказала:
   – Возьми другого!
   Она хотела добавить: «Этот пусть живёт. Он достоин жизни…»
   Но постеснялась. Избегала высокопарных слов. Стеснялась. Считала, что всё понятно само собой.
   Она решила, что в первый день насаживать червя на крючок будет она, а когда меня охватит азарт, я сам пойму, что к чему. Главное, чтобы захватил сам процесс. Не результат. Результат сам придёт… Со временем… Как в любом деле…
   Ульяна научила меня искусству выживания. Научила меня чувствовать себя хозяином на своей земле, жить здесь уверенно и привычно, как в своём доме… Она подарила мне Россию, которую, как и я, потеряли миллионы русских людей, выброшенных за её пределы превратностями бытия…

   …Раз или два в году я устраиваю уборку в своём кабинете. Раньше прибирался чаще. Теперь раз или два в год… Включаю пылесос… Стираю пыль с дорогих моему сердцу вещей, с которыми не могу расстаться. На стене висят самодельные нунчаки. Они сделаны из выдержанного кипариса. Покрыты олифой. Украшены орнаментом и японскими иероглифами, которые переводятся как «Долой водородную бомбу!». Их мне подарил странный человек. Сто лет назад. Нет, пожалуй, не сто – двадцать пять. Тоже немалый срок. Мы снимали фильм в Красной Поляне. Летали ласточки. Мы ждали вертолёт, чтобы отправить к морю взвод солдат и трёх офицеров, помогавших нам. Летали ласточки. Было жарко и душно. Вертолёт задерживался. Солдаты тихо переговаривались в тени орехового дерева. Ласточки летали низко над землёй. Было душно. Офицеры молча курили. То есть двое курили. А третий, толстый и неповоротливый, просто сидел и смотрел бездумно перед собой. Вдруг он протянул руку и вытащил из душного пространства ласточку. Он улыбнулся мне и выпустил птицу на волю. Я подошёл к нему.
   …Хочешь, я научу тебя? …Чему? …Ловить птиц на лету… Зачем?.. Ну, просто так. Чтобы потом их выпускать. Хочешь, поймаю ещё одну?.. Не надо… Я знаю, кто ты. А ты знаешь, кто я?.. Догадываюсь… Вот, возьми на память… Зачем?. …В мире так много плохих людей… Если Господь не защитит меня, неужели спасут эти палочки?! …Возьми. На память…
   Он нацарапал на обрывке газеты своё имя и адрес.
   – Напиши, когда они пригодятся тебе…
   Вертолёт прилетел и улетел.
   Над землёй летали ласточки.
   Я вдруг захотел протянуть руку и вытащить из этого душного воздуха птицу. Я захотел быть особенным… Я захотел делать то, что не умеют другие…
   К счастью, я вдруг понял, что это искушение… Что это не моё. Не мой путь… Чужая, чуждая и гибельная для меня дорога.
   Я всегда хотел быть обычным незаметным человеком. Существовать, не вызывая в людях подозрений… Чтобы никто не мешал мне наблюдать жизнь и спокойно размышлять о загадках бытия.
   Я пытался разыскать этого офицера, ловца птиц, чтобы убедиться в своей правоте или оправдать его. Но имени его не знал никто… И адреса у меня не было. Бумажка с адресом исчезла.
   Нунчаки висят у меня на стене, и раз в год я стираю с них пыль.

   …Странная Postcard. Фотография – два пушистых котёнка – белый и черный. С другой стороны текст:
   «С Новым годом! Кажется, так полагается начинать. А впрочем, уже не новый, а старый год, но я не так уж в этом виноват. Я человек, а человеку свойственно любить жизнь, а так как я не надеялся узнать адрес, то, желая оттянуть развязку как можно дольше, жил в деревне, пока чувство долга не взяло верх, и я решил: двум смертям не бывать, а одной не миновать, а может быть, вдруг – ха, ха! – и помилуют. На днях приезжаю и – о, радость! – призрак смерти отошел от меня, а все смертоносные орудия отправлены в изгнание: адрес получен, обещание исполнено и только одна мысль меня угнетает – я обнаружил в себе слабость перед смертью. Но вид жизни так прекрасен, а я так молод, борьба так заманчива, а я так полон сил, что, право, эта моя слабость простительна. Д. Р.»
   Этот текст странно волнует меня. При своей размытости, он содержит какую-то тайну, код, дающий словам возможность, как хамелеону, менять цвет. Может быть, даже и смысл. Кто этот Д. Р.? Что скрыто за словами письма? Я никогда не узнаю, потому что ни автора, ни адресата давно нет в живых. Иногда перечитываю эту Postcard. И пытаюсь представить человека, который написал это почти сто лет назад.
   …В очень трудный голодный год, один из девяностых, та же молодая женщина, грузинка, подарила мне справочник по старинным монетам. Я рассматривал лица правителей, пытался прочесть надписи. И, странно, мир входил в мою душу. Это были не деньги, это были засушенные травы ушедших времен… Такие странные, некрасивые, но запоминающиеся лица…
   …Однажды к нам из Грузии приехал гость. Он привёз мне в подарок бурдюк доброго крестьянского вина. Вино выпили, гость уехал, а бурдюк остался. Он висит у меня на стене. Из-за стекла серванта холодно и высокомерно смотрят на него рюмки, фужеры, кубки для вина. Многообразие форм и размеров впечатляет. Но все они сохраняют форму женской груди. И я всегда выбираю кубок или фужер, который напоминает мне грудь любимой женщины. Я остаюсь младенцем, хотя давно предпочитаю вино молоку… Я накрепко привязан к детству. К детским мечтам… А когда хрусталь разбит, золотого царского кубка тоже нет… нет рюмок и фужеров, нет рога и рогов тоже нет, и любимой женщины нет рядом со мной, я с грустью смотрю на старый бурдюк, который похож на грудь старухи… Если нет вина в нём…

   …Когда-то и я любил делать подарки. В школе не завтракал. Копил деньги, чтобы высмотреть в комиссионке какую-нибудь старинную вещь и подарить близкому человеку. Я находил в горах, в руслах рек, красивые камни – агат, бирюзу, хрусталь… На тёмных, покрытых каменным мусором площадках, выше зоны снегов… среди острых и несимметричных обломков я искал оплавленные небольшие лепёшки и шарики. Там их за сотни тысяч лет скопилось немало. Это метеориты, упавшие на Землю. Я дарил их людям, которых любил…
   У меня нет никаких оснований думать, что они принесли им несчастье, но эти люди почему-то исчезали из моей жизни. И не возвращались.
   Однажды я вернулся с трудного и опасного восхождения на Ушбу. Едва остался жив. Я хотел подарить девушке, которую обожал в то время, камушек, принесённый с вершины. Он удивительно был похож на Ушбу, как будто искусный ювелир выточил её из базальта.
   Но Денеза, так её звали, посмеялась над моим подарком. Я вышел и выбросил камень за ограду её дома. Его поднял Гия, брат Денезы. Он учился тогда в восьмом классе, боготворил меня и тоже мечтал стать альпинистом и взойти на Ушбу. Гия вырос и стал классным спортсменом. Через несколько лет после того случая мы встретились с ним под Ушбой. Он, смеясь, показал мне тот самый камушек и попросил на три дня мой пуховый спальный мешок. Он хотел вернуть вершине амулет, который отвергла когда-то его нежная, но высокомерная сестра… Но я уходил на стену пика Щуровского, и мне самому был нужен спальник. Гия не обиделся. Я спросил его, как Денеза, вышла ли замуж. Нет, она одна, пишет докторскую диссертацию… Он не помнил дословно, как называлась тема, но что-то о любви как отражении состояния общества. Начиная с Песни песней царя Соломона и кончая бардами нашего времени. Она религиозна. Живёт скромно. Всё, что заработает, отдаёт на восстановление церквей…
   Мы обнялись и расстались. Навсегда.
   О, почему я не отдал ему мой спальный мешок!
   Почему не пошёл с ним на эту стену!
   Почему не спас этого мальчика!..
   С тех пор я не дарю своим друзьям ничего, кроме вина и цветов.

   …Однажды в комнату мою пришла женщина. Она была желанна. И я был желанным. Она была в зелёном свитере и брюках. Но она была женщина, очень молодая и очень красивая. Ослепительная женщина, у которой не было никакого имущества, кроме старого зелёного свитера и брюк. У меня тоже не было ничего, кроме чёрного свитера и старых брюк. Но я был мужчина. Натуральный молодой мужчина. Её звали Ульяна. Она подарила мне себя. Это был самый дорогой, самый прекрасный подарок судьбы.
   Чуть позже она подарила мне сына. Мы дали ему имя Ростислав.
   Когда он был маленький, я много работал в кино. Приходил поздно, усталый и опустошённый. Сын встречал меня подарком – картинкой, написанной гуашью. Он хотел спасти меня от усталости и старости.
   Картинки эти до сих пор висят на стенах моей комнаты.
   Чёрный кот с жёлтыми глазами на фоне красной кирпичной стены…
   Зеленоглазая девочка у заснеженного окна…
   Мой ангел-хранитель с радужными крыльями…
   Ночные горы…
   Лавина…
   Горы…
   Горы…
   Горы, в которых мы укрывались от невзгод.
   Горы, в которых мы приводили свои нервы в порядок после выволочек, после нокаутов, полученных на ковре у начальства.
   – Папа, не сдавайся, – говорил он, приподнимаясь на постели. – Не сдавайся, проживём в горах…
   – У меня изба на Вятке… Будем картошку ростить… Рыбу ловить… – возражала Ульяна. – Зачем нам горы?!

   Судьба определила нам место в кино, на студии «Ленфильм». Мы устроились в общежитии, прямо в съёмочном павильоне.
   Мебель была из реквизита, и её часто забирали на съёмки. В коридоре стояла тумбочка, а на ней телефон. Актёры забегали к нам, чтобы позвонить или выпить чашечку кофе. В гриме. В роскошных костюмах. Ротбарт – Эсамбаев звонил. И прекрасные принцессы звонили. И принцы… И лебеди из кордебалета… Приходил сказочный Олег Даль… Высоцкий… Окуджава… Майя Булгакова… Ия Савина… Катя Васильева…
   Наш сын долгое время был уверен, что человечество занято только съёмками прекрасных сказок и сочинением стихов и песен…

   Мы были молоды, и нам многое не нравилось в нашем обществе. При этом мы были мудры не по годам (это грустная шутка, ирония!) и понимали, что менять надо прежде всего себя. Меньше требовать от жизни и больше отдавать, чем потреблять.
   И начинать нужно с семьи.
   И цели воспитания должны быть иными.
   Кого мы хотим вырастить?
   Каким хотим увидеть нашего мальчика через двадцать лет?
   Конечно, он должен быть честным… благородным… великодушным… смелым… свободным… В нём не должно быть рабских примет – подчинения грубой силе, преклонения перед властью, двуличия, зависти, презрения к слабым… Он должен быть человеком широких взглядов…
   Я надеюсь, нам удалось это.
   Мы были очень заняты. Всегда в работе. Когда не было съёмок, с утра до ночи сидели друг против друга и рассказывали друг другу разные реальные и придуманные истории и печатали тексты на старенькой пишущей машинке. Нам никогда не надоедало это непрерывное общение. Оно было праздником, животворным родником. Для нас обоих…
   …Мы жили как бы на острове. Или в неприступном замке. Мы были друг для друга одновременно и Шакриаром и Шакразадой. И были счастливы… И никогда не предполагали, что даже тысяча и одна ночь когда-то кончится. И наступит просто ночь…
   Однажды Ульяне позвонили из крупного банка и сказали, что американский миллиардер Сорос прислал ей в подарок пятьсот долларов. Ульяна сочла это глупой шуткой.
   – Сорос?! Маловато для Сороса… Проверьте. Может быть, пятьсот тысяч?
   И положила трубку.
   Девушка не поняла юмора. Позвонила снова:
   – Не знаю. Здесь написано – пятьсот.
   – Кто-то издевается над нами. Нечего делать людям…
   Время было очень трудное. Мы написали два сценария. Но инфляция была такой стремительной, гонорара хватило только на год скудной жизни. По сценариям были сняты фильмы. Один даже получил в Берлине «Серебряного медведя». Режиссёр продал картину в несколько стран. С нами не расплатился. Уехал в Германию на ПМЖ. И там умер.
   И вдруг как с неба – пятьсот долларов! Мы даже не знали, как они выглядят… эти сказочные зелёные бумажки.
   Оказывается, какой-то молодой математик Гриша Перельман отказался от этих пятисот долларов и, чтобы они не пропали, добрые распределители решили отдать их Ульяне.
   Наверное, из новых русских, подумали мы и забыли про Перельмана… Издали на эти деньги сборник стихов Ульяны. Первый в её жизни сборник.

   И вдруг спустя десять лет новый вызов! Шок! Гриша Перельман отказался теперь от награды в миллион долларов!
   – Это цинизм и богохульство! – негодовали прагматики. – Покруче Рушди… Это второе после Христа разрушение миропорядка, выстраданного человечеством за десятки тысяч лет его существования!
   Казалось бы, что такое сегодня миллион долларов?!
   Когда свадьба внучки какого-нибудь нашего политика или бизнесмена обходится дороже…
   Когда за участие в корпоративном празднике Элтон Джон получает столько же за один вечер…
   Когда элитная путана зарабатывает сравнимую сумму за месяц работы…
   Недавно какой-то отчаянный американец получил миллион долларов только за то, что разделся догола перед президентом…
   Какой-то бомж в Европе скопил сопоставимую сумму, собирая тару из-под алкоголя…
   А тут человек несколько лет думал, мучился бессонницей, решая загадку тысячелетия!
   И отказался от миллиона!
   Наверное, это и есть настоящая демократия. Каждому своё!
   Над этим стоит подумать. Грустно только тратить время и силы на это.

   Платон вспомнил, как они доставали бумагу на сборник стихов Ульяны.
   – Мне нужна бумага.
   – Кто вы?
   – Я Ульяна Курдюмова. Мне нужна бумага на сборник моих стихов.
   Ей отдавали бумагу по цене обрезков.
   Студенты полиграфического техникума набирали ночами гранки. За ничтожную плату…
   Художник взял минимальный гонорар за свою работу. И то лишь потому, что нечем было ему платить за квартиру.
   Ульяна подарила всем билеты на концерт Эдуарда Хиля.
   Зал, как всегда, был переполнен.
   Когда ведущий объявил, что в зале присутствует автор стихов, люди устроили овацию. Оглядывались, где же этот автор.
   Ульяна привычно встала и с едва заметной улыбкой помахала рукой.
   Каждый концерт был победой. Она не проявляла бурной радости. Принимала этот успех как должное.
   В семидесятых, восьмидесятых и девяностых годах её знали, любили, узнавали на улице.
   Платон улыбался, и за окном было уже не так мрачно, будто включили люстру Чижевского.
   Какое счастье, думал он, оформлять свои мысли и чувства в слова и фразы, маскировать тайны, создавать схроны – они только для посвящённых, близких по духу… других, из другого времени, когда нас не будет…
   Какое счастье вспоминать и творить из воспоминаний живую и мёртвую воду былей-небылиц, лучший мой фильм…
   …Я не знаю, кто запустил эту длинную ленту. Не знаю, кто монтировал её. Я вижу склейки и нарушение смысла на месте вырезанных цензором (моим внутренним цензором!) эпизодов.
   Мне интересно, но, если честно, хочется побыстрее узнать, чем это всё кончится?.. И возможно ли продолжение?..
   Может быть?
   Возможно?
   Или наверняка?
   – Как глупо было нам расходиться! – думал он, пробегая мимо бомжей и стариков, мимо старухи, кормившей птиц…
   – Как уютно было засыпать в твоей постели… Если б ты знал, как я люблю тебя, – отвечала она, наблюдая, как бежит он, припадая немного на правую ногу.
   В руках у него были ирисы.
   – Как глупо было нам расставаться, – подумал он. – Но как хорошо, что мы расстались тогда…
   – Как ты постарел, милый, – отвечала она. – Как глупо было нам… К чему бы это?..
   Они сохранили взаимную душевную привязанность и любовь и говорили не сами с собой, а реально друг с другом, даже когда были далеко…
   Эта привычка постоянного общения не имела ничего общего ни с игрой, ни с флиртом, ни даже с общей работой…
   Какая уж там игра! Они старались не смотреть друг на друга, не дразнить, потому что стоило им встретиться взглядами, их охватывало волнение, завершавшееся взрывом – близостью или ссорой. И лампочки взрывались. И компьютеры глючили и отказывались работать.
   Но расставанье, расстоянье, тягучее время, когда они вдруг оказывались порознь, повергало Платона в жуткое, патологическое беспокойство, и всё его существо, все органы чувств были напряжены до крайности – уши ждали короткого разговора ключа с замком входной двери, глаза жадно вглядывались в сумерки за окном в надежде узнать в каждой идущей женщине Ульяну. И ещё – какое-то давно утраченное людьми древнее чувство силилось перевернуть мир, изменить течение времени и приблизить встречу. И начать всё сначала – без ошибок и обид.…
   – Приходи! Приходи быстрей! Приходи! Не то я умру! Где ты?
   Они думали почти всегда синхронно и одними и теми же образами-словами…
   Ульяна записывала стихи лишь тогда, когда они полностью созревали в ней…

     Ещё шиповник не устал цвести,
     Ещё качал зарю в колючих ветках,
     И был так неуступчив голос ветра.
     Мне показалось, что вернулась ты.
     Постой! Постой! В моём окне темно.
     Я позабыл, ты темноты боялась.
     Ты по холодным травам пробиралась,
     Чтобы проститься навсегда со мной.
     Постой, постой! Давай нальём вина.
     Я разожгу огонь, от дыма плача.
     Что перед этой тьмой кромешной значит
     Твоя обида и моя вина!

   – Стихи прекрасны. Но почему от имени мужчины?
   Она улыбнулась загадочно и виновато.
   Он подумал о сложности женской натуры. Anima и Animus… Мечта о мужской силе… О власти… Брюки вместо юбки… Ксения Петербургская… Мужчина вряд ли напишет стихи от имени женщины…
   Прочёл и забыл…
   Но вспомнил их первую ночь. Вспомнил, как они много лет назад лежали обнявшись в небольшой комнатке на втором этаже одного из старинных особняков на Тверском бульваре в Москве. Этот дом, как тысячи других столичных домов, в двадцатых годах переделали из барской усадьбы. Разделили залу и комнаты на множество каморок, в которые вселилась пёстрая публика – отстой Республики Советов и Российской империи.
   Вонючая кухня.
   Вонючий туалет.
   Тонкие перегородки.
   Додекафония храпов и стонов.
   Под окнами кричал пьяный мужик, измученный любовью к Полине Цозик, которая жила в гражданском браке с инвалидом Великой Отечественной войны 1941—1945 годов Антипом Прияткиным.
   – Поля! Выйди! Выйди, сука! Брось своего урода безногого. Вспомни, как хорошо нам было с тобой! Ты ведь меня любишь!.. Меня! Не его! Вспомни… Вспомни, как хорошо нам было с тобой, зараза!
   Храпы на время этих криков стихали, а трубадур замолкал, набирался сил для нового вопля.
   – Выйди, зараза!.. А то дом ваш взорву! У меня граната… Вот смотри…Противотанковая… Выйди, сука! По-о-о-ля! Взорву всё к е… матери!
   Воцарилась тишина. Только рыдания безутешного влюблённого доносились со двора. Все ждали взрыва. Никто не храпел. Никто не стонал. Все ждали конца. Никто не хотел умирать, хотя жизнь была серая и беспросветная. И каждый думал – когда же?.. Когда?.. А что потом?..
   Только Платон и Ульяна беззвучно смеялись и целовали друг друга.
   Это была их ночь. Они были молоды и не загадывали желаний. Желали и брали. И вот теперь в малюсенькой каморке на одной узкой тахте.
   За окном кричал пьяный влюблённый.
   – Поля! Поля! Поля!
   Приехал воронок. Влюблённого террориста схомутали и увезли, а дом повздыхал, повздыхал и уснул.
   Платон снимал эту комнатку за пятьсот рублей в месяц.
   В коммуналке не было открытой вражды, все по утрам здоровались в очереди у туалета и не ссорились, но была какая-то тягостная атмосфера недоверия и подозрительности… Какая-то смутная сонливость отношений…

   Платон увидел Ульяну накануне вечером в Доме кино.
   Она сидела в ресторане с известным поэтом-фронтовиком…
   Платон увидел её, когда мужчина в красном свитере, перекрывавший её, встал и подошёл к стойке бара.
   Ульяна поразила Платона холодностью и силой лица. В то же время она была женственна и лишена аскетизма. Обещающе женственна была она…
   Она смотрела на него. Потягивала через соломинку коктейль.
   Красный свитер проплыл перед его глазами, как облако, и скрыл Ульяну от его глаз.
   Платону нестерпимо захотелось снова видеть её. Он шептал мысленно красному свитеру:
   – Уйди! Уйди, болван!
   Красный свитер дёргался, но не уходил.
   И вдруг Платон увидел, как Ульяна, а для него пока – Женщина В Розовом Деревенском Платье, встала и направилась к его столику.
   К нему приближалась она.
   – Угостите меня чашечкой кофе!

   …Они ходили по ночной сентябрьской Москве. Просто ходили, взявшись за руки. Зашли в кафе «Казбек». Заказали суп-пити. Сухого вина. Наверное, они излучали счастье, потому что кто-то прислал им на столик розу. Роза так и осталась лежать там, рядом с фаянсовой солонкой и недопитой бутылкой мукузани.
   Метро уже не работало.
   – Я провожу вас, – сказал Платон.
   – Мне некуда идти, – сказала она просто.
   – Пошли ко мне. Но у меня только одна кушетка…
   – Какие пустяки, – сказала Ульяна. – Можно и на полу.
   – На полу слишком мало места. Ладно, я лягу под кроватью.

   Она осматривала его берлогу, нору. Икона… Фотографии хозяйки и её мужа – довоенные, молодые. Красавица дочь… Зять, известный футболист, с экзотической фамилией Вторник…
   – У тебя есть пижама?
   «Зачем ей пижама?» – подумал он тоскливо.
   У него зубы стучали от волнения.
   Она уютно устроилась рядом с ним на тахте. В его пижаме.
   – Ну, успокойся, успокойся, маленький.
   Платон дотянулся до выключателя. Погасил настольную лампу…
   Ульяна с силой отвела его руку, пытавшуюся ускорить развитие отношений.
   – Не надо.
   – Почему?
   – Ты привёл меня как шлюху?
   – Нет.
   – Тогда докажи, что это не так.
   Он недовольно вздохнул:
   – Ладно.
   – Спи.
   Ей хотелось большего, чем позволяли рефлексы, она готова была подарить любимому мужчине свою душу. Но она сомневалась, что у мужчин есть душа, или, скорее всего, они не подозревают, что она у них есть. Мужчины иногда умеют использовать, ублажать тело. Иногда у них развит интеллект… Но что делать со своей, а тем более с чужой душой, они не знают. И не хотят знать. Душа – тревожная сущность. Душа беспокоит, создаёт непривычные ситуации, лишает жизнь простоты, элементарных радостей и удовольствий. И главное – постоянно требует суда над своим хозяином…

   – Нет! Это невозможно! Не могу я спать рядом с тобой.
   Он встал с кушетки и сел на пол. Прижался спиной к холодной стене. Закрыл глаза. За окном шумел осенний дождь.
   «Половина всех женщин всегда говорит «не надо», – думал он. – Как тут разобраться – дань любовному этикету или правда какие-то важные причины? Болезнь… Запреты календаря…»
   Ульяна протянула ему руку. Он поцеловал её, признавая её власть над собой.
   …Она молча смотрела на него.
   В глазах её, как говорил Лев Николаевич Толстой, была жалость и любовь.
   Платон увидел вдруг прекрасные цветы… Грядки моркови…
   Он увидел, как зарождаются маленькие зелёные пупырки плодов помидоров.
   Там был её сад, и в нём всегда цвели яблони.
   Там был её лес – светлый лиственный, берёза, ива, ольха.
   Там бегали зайцы…
   Рыжая лиса мелькнула у речки среди кустов смородины…
   Это было так непривычно. Это было так прекрасно!
   Без флирта, без танцев, без прелюдий любовных Ульяна ввела его властно в свой мир, в сад своей души.
   За светлым лиственным начинались хвойные леса, тайга, чем глубже, тем глуше и мрачнее…
   Почва под ногами проседала. Начинались болота. Там водились лешие и кикиморы… и всякая нечисть.
   Туда она его не повела. А ещё дальше, в болота, она сама не заходила.
   …Платон с интересом рассматривал странные отпечатки на глине. Это были изящные следы женских ног, очень похожие на изображения маленьких деревьев, бонсай, с пятью круглыми плодами…
   – Чего смотришь?
   – Следы.
   – Это мои следы… – сказала она ревниво.
   – Красивые, – восхитился он. – Деревья… Плоды…
   Она поняла, что он влюблён.
   Платон воспринял этот неожиданный подарок судьбы, как ребёнок воспринимает торт. Как будто это чудо кулинарии из кафе «Север». Подарок на день рождения.
   Он не мог побороть искушение сразу выковырять все ягодки и шоколадки…
   Он был изумлён поступком Ульяны – она ввела его в свой мир – мир снов и фантазий – властно и стремительно. А главное – без слов, без заигрывания, без игры, без фантиков и намёков… Без дальнего прицела. Без «Я – тебе, ты – мне».
   Он опешил от неожиданности. Он увидел яркие пятна сохнущего на ветру белья. Занавески. Герань в окне. Хорошо ухоженные грядки… Избу – старую, не меньше ста лет, но ещё крепкую… Искусно сработанные резные наличники, впрочем, давно не крашенные. Подкову, прибитую к порогу рожками вверх…
   На грядках рдели среди крепкой зелёной листвы оранжевые цветы тыквы. Они были так изысканны. Платон не мог оторваться, всё смотрел и смотрел на них, смотрел и переполнялся желанием.
   – Вот… всё… моё… – прервала она его чувственную медитацию. – Моё богатство.
   Грядки были аккуратно окучены. Но она оставила несколько островков невозделанной земли. Там цвели одуванчики. Над ними жужжал мохнатый жёлто-чёрный шмель.
   Платон заметил на картофельном листе толстого колорадского жука и хотел раздавить его.
   – Не надо, пусть живёт, – остановила его Ульяна. – Здесь никто никому не вредит. Никто никому не мешает. Никто никого не ест…
   Платон брезгливо отёр пальцы о штаны.
   – Нравится?
   Он подавленно кивнул.
   – Бери, бери всё… Мне ничего не жалко…
   – Что? – спросил он.
   – Ну, этот огород… Этот сад… Этот лес… Эту избу… Меня… Всю… Всё бери…
   Она смотрела на него так, будто дарила, одаривала. Но он уловил в её голосе неумолимость прокурора… неумолимость судьбы… Строгость уловил он. И ещё он успел подумать, что почти все женщины выбирают – этот лучше, этот похуже, этот совсем хороший, но не для меня. А Ульяна не сравнивала его ни с кем… Он был единственным в этом саду… Ему предлагали место садовника…
   – Бери… если не страшно…
   Она заметила в нём тоску вольного зверя, попавшего в сети.
   – Не хочешь? – Она смотрела на него, ждала ответа. – Уходи…
   – Не гони, – сказал он. – Хочу…
   Порывисто обнял и поцеловал её…
   Она ласково отстранилась.
   Он почувствовал досаду спортсмена на фальстарте.
   – Не спеши… Не гони лошадей… Всё будет в своё время… Оставайся, живи… И всё это твоё… пока ты здесь… Пока не наскучим друг другу… Можешь ничего не делать… Ходить по лесу… Лежать… Читать книги… Там целый сундук книг…
   – Почему сундук?
   – Ну, так у нас сложилось… по жизни… Берегли от крыс.
   Она толкнула ногой дверь.
   – Наклони голову.
   Он миновал опасное место. Разулся в сенях.
   И всё-таки больно ударился головой о притолоку, когда из темноты сеней шагнул в залитую солнечным светом горницу.
   Она засмеялась.
   – Слишком высоко голову несёшь, барин… Привыкай к смирению. Привыкай кланяться…
   – А ты?
   – Что я? Я не заношусь. Роста среднего. В двери вхожу не кланяясь…

   Изба была просторная, без перегородок, одна большая горница…
   Иконы… Тяжёлая, тёмная от времени столешница… Чистый, до желтизны выскобленный пол…
   Половики, сплетённые из цветных лоскутков, придавали жилью весёлый праздничный вид.
   Белые с синими крапинками занавески парусили от ветра, меняли свою снежность на голубизну, когда их вдувало в избу и солнце не могло достать их.
   Ульяна подняла с пола маленького рыжего котёнка и поцеловала его.
   – Он из моего детства. Его раздавил сапогом… любовник моей матери… Его потом тоже убило на войне, но я не простила… – Она снова поцеловала котёнка и опустила на половик. – Если станет скучно, наколи дров… принеси воды. Колодец под кряжем… Истопи баньку… Но только к вечеру… Когда смеркаться начнёт…
   – У меня нет спичек, – сказал он.
   – Вот. – Она потрясла коробок возле уха, чтобы убедиться, что он не пустой.
   В коробке заскрипело, заверещало… Вылезла божья коровка. И улетела.
   Он взял коробок, коснувшись её пальцев…
   Будто ток прошёл по спине и плечам. По правой стороне головы… И воля, и разум покидали его. Он чувствовал, как тяжёлая неловкость овладевает им… Как тесно стало в одежде… Как тяжелеет он, тупеет, наливается томной тёмной силой.
   – Я с детства брожу по свету… – сказал он, стараясь успокоиться. – У меня ничего нет за душой… Мне уже тридцать… Я кочевник… Птица… Что мне подарить тебе? Чем ответить на твою щедрость?..
   – А мне ничего не надо, – сказала она беззвучно, чтобы не огорчать его. – Живи.
   Он открыл чёрный с красной оторочкой рюкзак, развязал жёлтые шнурки, вытащил книжку репродукций Босха. Подумал немного, достал небольшой буклет Хокусая, память о Японии, в которой не был, но любил.
   – Вот… Босх… И Хокусай… Тоже люблю. Возьми на память.
   – Спасибо, – сказала она, переворачивая жёсткие страницы. С юмором сказала, с подтекстом. – Ну, вот и плата за постой… Живи…. Пока сладко спать со мной… А наскучит, не держу… Уйдёшь, когда захочешь… Пошли погуляем…
   – Где?
   – В саду…
   – В саду твоей души?
   Он хотел бы остаться в избе. С тоской взглянул на высокую кровать. На блестящие никелированные шары, похожие на купола… Пухлые подушки, украшенные кружевами… Красное ватное одеяло…
   Она засмеялась.
   – Пошли. Пошли, – прошептала она. – Потом…
   В красном углу под иконами возник отрок в кресле. Бледный светлокудрый. Голубоглазый. Его ноги были прикрыты шотландским пледом. Он вежливо поздоровался с Платоном и исчез.
   – Кто это? – спросил Платон.
   – Это моя первая любовь. Пошли…
   – Пошли, – согласился Платон.
   В саду не по сезону цвели яблони. Жужжание пчёл было мирное и доброе.
   Цепенели черёмухи, белые от цветов. Лепестки падали на землю. И земля была белая.
   Ульяна называла ему имена диких трав. Череда… лебеда… валериана… поповы яйца… белена…
   – Помнишь, мы с тобой…
   – Когда это было!
   – Двести лет назад…
   – Двести лет! С ума сойти! Как мы жили друг без друга эти двести лет!
   А дальше был лес – тёмно-зелёный малахит с белыми прожилками берёз.
   Ульяна вдруг засмеялась, погрузила руку во влажный мох.
   Ему нравился её хрипловатый смех, хотя, против всех литературных правил, смех этот не был ни красивым, ни серебристым. Но его восхищало и притягивало в ней всё. И, как ни странно, более всего именно то, что по общепринятым нормам не было красивым.
   – Чего смеёшься?
   – Взгляни.
   В руках у неё был небольшой, не больше жёлудя, боровичок.
   – Какое время грибам?! – подумал он.
   – У меня здесь всегда всему время… Всегда весна и конец лета… – ответила она, и гриб вернулся в свою ложбинку. – Он скоро вырастет… У меня здесь много грибов… и ягод.
   – А у меня ничего нет… – снова посетовал он. – Ни-чего-ничегошеньки… Всё по общежитиям… У меня вообще теперь, когда мы с тобой расстались, ничего нет, кроме снов и одиночества… На снегу… на льду… Кости болят… Я, наверное, скоро умру…
   – Живи… – сказала она с жалостью к нему. – Но если всё же не выдержишь, умрёшь, я воскрешу тебя.
   – Как это?
   – Ты что, не знаешь, как воскрешают женщины?! Я… я рожу тебя… Будешь моим сыном… И снова будешь жить на земле. Хочешь?
   – Да. Конечно. Но сперва поживём немного… Нормально, как взрослые… Ну да, как взрослые, но ещё очень молодые люди. И ты родишь мне моего наследника…
   Она не дала ему договорить, прикрыла ему рот ладонью. Прижалась к нему горячим бедром. Потом оттолкнула и внимательно рассматривала, оценивала его, словно боялась ошибиться.
   – Но одно условие.
   – Какое?
   – Не плюй в колодец…
   – Ещё… – сказал он, не сдержав иронической улыбки. – Вот уж никогда в жизни не делал этого, но теперь вдруг захотелось… Интересно, что испытывает человек, когда плюёт в колодец?..
   – Не бросай на землю окурки…. – Она замолчала, ожидая, когда он перестанет улыбаться. – Не бросай бутылки, пакеты, коробки, обёртки от конфет… Любовные записки и презервативы… Уноси с собой… Или сжигай… вон там. Видишь, чёрная яма, огороженная кирпичом.
   – Вижу. Ты жаришь там шашлыки?
   – Нет, это мой маленький крематорий. Там я сжигаю мусор и любимых мужчин, когда они умирают во мне…
   Он почувствовал холод, как будто машина, которая на сумасшедшей скорости несла его к ней, вдруг подпрыгнула на трамплине.
   – И никого не убивай здесь! – сказала она тихо. – Не смей убивать! Никого!..
   Они шли молча. Вроде не поворачивали вспять, но возвращались. Вот уж и изба показалась из высоких трав. И пропала… И снова был лес вокруг.
   – А одиночество… Что ж… – говорила она, будто сама с собой. – Кто в этом мире не одинок?!
   Он не ответил, а глаза искали мшистое место, чтобы уложить её.
   – Мы разольём твоё одиночество по бутылкам и будем пить в праздники вместо водки… – сказала она, отвернувшись, и это было нарушением запрета на игру. – Настоим на ягодах калины… Добавим мёду. Чокнемся и вспомним, как мы с тобой были когда-то незнакомы… независимы и одиноки… И гордились своей свободой.
   Он затосковал по своей голодной независимости… по одиночеству…
   – Не грусти, милый, одиночество – это на всю жизнь.
   Она снова хрипло засмеялась, и ему снова стало тепло и хорошо от этого хриплого смеха.
   И всё же он с опаской оглянулся на чёрно-серый от пепла круг, где, почудилось ему, белели кости.
   «Одиночество, – подумала она, – молоко волчицы-судьбы…»
   – Одиночество, как алкоголь, убивает слабых… – сказала она ему вслух. – Но мы-то с тобой сильные. Минус на минус дадут плюс… Это единственное, что я запомнила из школьной программы… Да, и ещё Филиппа Красивого… Согласен?
   – Глупо распиливать золотую монету или разрывать купюру, которая тебе досталась как приз… – возразил он по своей скверной привычке перечить и возражать всегда и везде.
   Они шли молча. Их раздражало несовпадение ритмов и желаний. Они только постигали радость синхронных чувств. И радость несинхронности тоже ещё не была доступна им.
   Им хотелось дерзить и ссориться, но страх потерять вдруг по пустяку, по вздорности своей подаренного судьбой, такого близкого и желанного человека остужал их.
   – А дальше? – спросил он, вглядываясь в заросли можжевеловых кустов, где терялась тропинка. – Там дальше что?
   – Лес…
   – А дальше?
   – Лес…
   – А ещё дальше?
   – Лес и болота…
   – Я хочу туда. Почему ты остановилась?
   – Туда нельзя…
   – Почему?
   – Я боюсь змей.
   – А я не боюсь, – сказал он. – Я люблю играть с ними. Возьму прутик и тихонечко глажу змею… Я хочу туда… Ну, пожалуйста… – просил он, как мальчик просит мать.
   – Туда нельзя. Ни к чему тебе туда. Я сама боюсь туда заглядывать. Там болота моей души… Кикиморы, лешие, ведьмы…
   Нам редко удаётся заглянуть в эти заповедные места. А когда пытаемся это сделать, видим зеркало, а в зеркале – своё отражение, где всё наоборот – левое становится правым, плохое – хорошим… зло – добром, в зависимости от нашего настроения или любви-ненависти. Благо, если нас принимают такими, как мы есть, и горе, если начинают исправлять. Переучивать. А иногда – это камера-обскура… Где всё поставлено с ног на голову… И оргазм в голове, а не в постели. И проживаешь жизнь вроде бы с человеком, а на самом деле с его отражением, разговариваешь с ним, общаешься, а он в другом доме и под другой луной или даже в другой стране живёт, не зная тебя…

   – Расскажи мне о первой твоей любви, – попросила Ульяна, стараясь успокоить его.
   – Мне было пять лет, – начал Платон. – Мы жили тогда в Новороссийске. Была зима. Дул бора, норд-ост…
   Набережная была белая от замёрзших волн. Было очень холодно. Меня пригласили на день рождения к знакомой девочке. Чтобы добраться до неё, нужно было пересечь улицу. От холодного ветра замерзали ресницы. И вдруг я очутился в тёплой большой квартире. Там было много красивых вещей и милых безделушек. Там было много красивых и весёлых детей. В одной из комнат сверкала бормашина. Но я смотрел только на именинницу. Её звали Нора. Её отец был стоматолог, но любил Ибсена… Мной овладело странное чувство восторга. Я подошёл к ней, взял её за руку и сказал при всех:
   – Я люблю тебя, Нора.
   Я хотел поцеловать её в румяную щёчку, но все вокруг вдруг зашумели, захохотали, бросились ко мне… Стали тормошить и щипать меня.
   Я сначала сопротивлялся, а потом убежал от них и спрятался под кроватью… Это было моё первое и последнее признание в любви. Потом мы уехали в другой город.
   – Ты не пытался найти её.
   – Нет. Но через десять лет я встретил её в Грузии, куда мы бежали от войны. В школе… Кто-то позвал её. Я услышал знакомое имя. Она узнала меня. А я не узнал. Мне было неловко. У меня не было никаких чувств к ней. С тех пор я никому не говорю «Я люблю тебя»… Чтобы не отрекаться потом. Я знаю, что потом я всё равно отрекусь. Не хочу отрекаться. Потому и тебе не скажу: «Я люблю тебя!»
   Ульяна ничего не ответила ему, только тихо, очень тихо, подумала: «Ты обречён, ты уже любишь меня, и мы проживём с тобой долго, и любовь наша не потускнеет… И ты будешь шептать мне эти слова каждую ночь и каждое утро. И никогда не отречёшься от них…»
   – А ты?
   – Что – я?
   – Твоя первая любовь?
   – Рядом с нашей избой стоял кирпичный дом. Единственный кирпичный дом в деревне. Там жили странные люди. Они не были крестьянами. Они приехали из города и купили этот дом. Там раньше жили купцы Смертины. Но они к тому времени бежали из России… Наши дома разделял забор. У нас на севере заборы делают как стены – высокие, крепкие, доска к доске. Но я нашла сучок в доске, выбила его и наблюдала, как живут эти люди… Там, посреди аккуратно подстриженного газона, стояло кресло. А в кресле полулежал мальчик. Мне показался он очень красивым. Его ноги были прикрыты пледом. Я любила смотреть, как он спит. Как открывает глаза и смотрит на птиц и на небо. Как слушает, когда его сестра читает ему сказку. Иногда он улыбался. Но никогда я не слышала его смеха. Я до сих пор его люблю… Ты не ревнуй. Я никогда не отрекаюсь. Я не умею отрекаться…
   – Где он сейчас?
   – Его нет… Приехала чёрная машина и увезла их. Они были из бывших… В том году начались аресты… Застрелился мой дед. Арестовали отца… Я не люблю людей… Мне странно, что ты их любишь…
   – Откуда ты знаешь?!
   – По твоим глазам… Странно, почему я выбрала тебя?

   …Утром он брился, глядя в осколок зеркала. Бессонная ночь не прошла даром. Тусклые усталые глаза. Тёмные круги под глазами.
   Ульяна была свежа и весела.
   Платону нужно было приготовить эпизод для сценария, который они писали вместе с известным драматургом. Мэтр запускал своего ученика на орбиту.
   Платон смотрел на клавиши машинки. Никаких мыслей, никаких идей после бессонной ночи.
   Ульяна подошла и обняла его сзади.
   – Ну, чего маешься? Какие проблемы?
   – Да вот, сценарий о строительстве Красноярской ГЭС. А я там не был.
   – А я работала там… бетонщицей… два года…
   – Расскажи… как вы жили…
   – Ну, жили как все… Засыпали на тёплых бетонных плитах… Голодали… Воровали капусту, чтобы выжить. Мечтали о счастье и любви. Я играла на гитаре. Пела свои стихи… Нас подкармливали… Все были влюблены… Всё было так просто и искренне. Совсем другое время.
   – Мне нужен аттракцион… Масштабный… Метафорический… Знаковый… Как у Эйзенштейна…
   – Подумаем…
   – Не напрягайся. Это мои проблемы.
   – Какая разница!.. Ну, скажем, пусть твой герой едет по тайге. Видит её в последний раз. Дома, церкви… погосты… А назавтра – это всё затопят. И будет ровная гладь воды… Водохранилище… Вместо прежней жизни… И только крест затопленной церкви будет торчать из воды…
   – Отлично.
   – Пиши.

   Платон отнёс эпизод своему именитому соавтору. Тот одобрил. Сказал, что это первый эпизод в сценарии, относящийся к искусству. Дал Платону немного денег в долг.
   Платон купил мороженого хека. Морского ежа. Помидор. Зелени. Венгерского рислинга… Два больших ананаса…
   Когда он пришёл, комната наполнена была солнечным светом. На столе рядом с пишущей машинкой стояли васильки. Ульяна светилась тихой радостью. Она была в брюках и зелёном свитере.
   – А где твоё розовое платье?
   – Я обменяла его на брюки и свитер. Чтобы как у тебя… И мне ещё дали немного денег. Я купила совсем недорогую рыбу, но с таким красивым названием – аргентина… Сварила буайес, ну, не таращи глаза… уху сварила… Садись обедать…
   И снова наступила ночь.
   – Отвернись.
   Ульяна облачилась в его пижаму.
   – Ложись.
   – Нет уж, я лучше на полу. Или под кроватью…
   – Ты что, слабак? Ложись… Ну вот… руки убери…
   – Ты издеваешься надо мной.
   – Хорошо… Я оплачу твоё гостеприимство… За две ночи. А потом мы расстанемся… навсегда… Согласен?
   – Там видно будет.
   – Нет, бери и прощай. Я найду себе место в жизни… И ты тоже найдёшь… У меня будет другой мужчина… У тебя другая женщина…
   «Нет! Нет! Нет!» – подумал он.
   Он долго молчал.
   – Нет, я не хочу. Не хочу с тобой расставаться…
   – Ты ведь привёл меня как шлюху…
   – Нет!
   – Но ты ведь рассчитывал переспать со мной, а потом – как получится.
   – Да.
   – Вот видишь.
   – Я не хочу жить без тебя…
   – Тогда докажи, что умеешь владеть собой.
   Он взял её руку, поцеловал ладонь.
   – Пошли.
   Он уводил её в ущелья своей души. Дарил свои владения, как она подарила ему сад своей души.
   Они шли, невидимые, сначала по ночным улицам московских окраин, а потом ночь соединила их с другой ночью, с кордоном в горах, выше Красной Поляны, той самой, где теперь Олимпийский комплекс…
   За окном было так же темно, но только ещё темнее и гуще, как будто без надежд на рассвет, потому что это был юг и ущелье в горах. И вокруг ни души. Только горы, звёзды и лес.
   Хижина была сложена из чёрных плиток сланца, скреп лённых для прочности раствором глины и песка. Стены внутри дома были оштукатурены, оклеены газетами, а сверху светлыми обоями, немного прикопчёнными, но уютными…
   В зыбке спал мальчик… Ему было не больше полугода. Мирно спал, сладко…
   Два малыша постарше, Махмудка и Вовка, не хотели спать, возились под ватным одеялом.
   В очаге полыхал огонь.
   Керосиновая лампа освещала страницы, отпечатанные на ротапринте.
   Ульяна читала «Доктора Живаго».
   – Я не хочу больше рожать, – вдруг сказала она и отложила книгу.
   – Не надо при детях… выяснять отношения, – сказал он. – Пойдём погуляем в лесу.
   – В лесу твоих снов? – насмешливо спросила она. – Мне не нравится здесь… я хочу домой… Я не люблю Кавказ.
   – Спать! Всем спать! – приказал он мальчишкам.
   И они притворились спящими.
   Небо, стиснутое горами, всё равно было беспредельным, не теряло своей беспредельности и глубины.
   Сверкало знакомыми созвездиями.
   Сверкало во мраке.
   – Из-за тебя стрелялись? – спросил он.
   – Да, – ответила она просто.
   – Вскрывали вены?
   – Да.
   – Ну и что хорошего?
   – Ничего хорошего… – сказала она и подумала. – Мне было страшно… но льстило… что из-за меня…
   – Теперь моя очередь? – спросил он.
   Ульяна не ответила, но спросила в свой черёд:
   – А из-за тебя? Из-за любви к тебе умирали женщины?
   – Слава богу, ни одна женщина не умерла от любви ко мне… Вообще никто не умер пока. Только рожали… Все прекрасно устроились в жизни. У меня такая глупая способность – только девушка начинает со мной… как все вокруг сходят по ней с ума… И тебя тоже уволокут от меня через месяц…
   – Меня никто не может уволочь! – разгневалась она. – Я сама выбираю. Сама беру. Уволакиваю…
   – Так ты хочешь, чтобы я тоже?.. Как эти твои…
   – Нет… не хочу… Не хочу! Хватит! С меня хватит… – заговорила она быстро и тихо. – У меня брат… Кто-то позвонил ему и сказал, что я – сука. А я для него была… Он гордился мной… Он во всём подражал мне… Даже пытался стихи писать… Всё спрашивал: «Я неудачник, Уля? Да? Ты у нас такая знаменитая. А я неудачник…» Организовал поп-группу «Весёлые ребята»… А потом повесился в ванной… Какой-то парень, которого я обидела, позвонил ему и сказал, что я б…
   …Они шли по каменистой дороге среди каштанового леса.
   Ульяна никогда не позволила бы себе говорить об этом вслух. Только в мыслях. Она так и не сказала ему явно причину, почему не хочет иметь детей.
   В их роду в двадцатом веке люди не выдерживали… Слишком нежные были, хоть и на земле жили, крестьянствовали… Уходили из жизни по своей воле. Она не хотела, она боялась такой судьбы для своих детей и потому не хотела рожать…
   …Дикие свиньи лакомились каштанами. Прекращали свою трапезу, когда Платон и Ульяна проходили мимо них. Провожали их недобрыми взглядами. У диких свиней всегда такой злой и недоверчивый взгляд. Даже когда вся земля усыпана каштанами.
   Дорога шла вниз, и воздух становился теплее. Здесь уже были не каштаны, а сады.
   Одичавшая корова ходила меж деревьев, выбирала грушу послаще, некоторое время смотрела на неё, любуясь, а потом широко разевала пасть и проглатывала тяжёлый сочный плод. Потом так же задумчиво вглядывалась в другую грушу.
   И вдруг исторгла из себя вопль, в котором была тоска по стаду, по телятам, по красавцу быку. По его свирепому нраву и тяжести… По родному коровнику… По людям, которые каждое утро и каждый вечер доили её… По колхозу и социализму…
   – Привет, Статёнушка, – ласково сказал ей Платон. – Ты что, не узнала?
   – Не люблю, не люблю горы, – шептала Ульяна. – Сколько твоих друзей лежат здесь на кладбищах! Сколько ещё не погребенных лежат в ледниках… Не хочу! Не хочу! Ничего не видать. Ничегошеньки… Всё закрыто… Камни катятся… Вода сумасшедшая несётся… Люди шальные…
   – Зато к Богу ближе, – сказал Платон. – А если подняться на вершину, весь мир виден…
   – Нет, не люблю я горы.
   Затрещал валежник. Кто-то большой, тяжело дыша, пробирался к дороге.
   Ульяна остановилась. Подняла корягу.
   – Пошли быстрее отсюда, – сказал Платон. – Мы с тобой на чужую территорию, в чужие владения забрели… Большой Компьютер что-то глючит сегодня…
   На дорогу вышел медведь. Принюхивался. Но на них не смотрел.
   «Фу! Вонючий какой!» – подумала Ульяна.
   – Михалыч, извини, мы уходим… – извинился Платон.
   Он снова стал молодым. Менял свой облик.
   – Уходим… Уходим… Брось корягу… Аля…
   – Ты назвал меня Аля?
   – Да, так звали мою первую любовь…
   – А ты говорил – Нора… Сколько же у тебя их было?
   – Много. Но все как первая…
   Медведь заревел.
   Платон в ответ закричал на него.
   Она удивилась – такой тихий, ласковый, а как кричать, так медведю не уступит.
   Покричали, покричали и разошлись.
   Платон остановился.
   – Извини, милая… Отвернись, пожалуйста.
   – С чего бы это я должна!
   – Это граница моих владений. Это моя территория… Я должен пометить… Чтобы все знали, что я здесь… Никуда не ушёл… Не свалил за бугор. Не отрёкся в поисках сладкой жизни… Я здесь… Это земля моя… И я здесь хозяин…
   Она отвернулась.
   Он медленно расстёгивал ширинку. Насторожённо озирался…
   – Ой, гуляли, гуляли, а про детушек забыли, – разволновалась вдруг Ульяна. – Как бы нам добраться покороче? Побыстрее… Забыла всё… Заговорил… Всё забыла… Заговорил! Заговорил бабу, бахарник хренов!
   – Да не волнуйся ты, не переживай. Это же всё в моих снах. В мечтах… Нет у нас с тобой детишек… Могут быть… Но нет пока…
   Они шли молча. Она выдернула свою руку из его руки.
   – Я – плохая мать…
   – Хорошая.
   Она хмурилась, наливалась мраком.
   – В другой раз по-другому будет, – успокаивал он её.
   – Ты о чём?
   – О чём?! О нашей с тобой жизни… Ну вот, как тебе такой вариант? Приходит к нам в эту хижину ночью парень… Молодой. Симпатичный… Странник. Просится переночевать. Вы когда-то знакомы были. Романишко старый… Тебе будет весело с ним. Рассказы разные станет тебе рассказывать. О приключениях своих. Будет на тебя восторженно смотреть… А ты вся засияешь, как предо мной теперь. Всё, что есть у тебя, выложишь. Медовухи нальёшь кувшин. Будете с ним смеяться и переглядываться. А я буду терпеть, терпеть, терпеть… Курить… курить… курить… Пойду в чулан… Возьму топор и порешу вас…
   – А как же детушки наши? Что с ними будет? – мрачно спросила она.
   – Да нет же у нас с тобой детей! Ты что, забыла! Не хочешь ты детей иметь…
   – Есть! Ростик… Махмудка… И Ваня…
   – Не Ваня, Вова.
   – Нет, Ваня! Ты так быстро отрёкся от них… Потому что врёшь всю жизнь…
   – Ладно, пусть Ваня, – уступил он. – Только я не вру, я сочиняю… я придумываю… Мне это интересно… придумывать разные жизни…
   – Так говори быстрее, что с детьми-то стало, когда ты нас порешил? Тебе, конечно, срок дадут… На полную катушку… А дети как без нас?
   – Это уж другая история… Другой сериал… – сказал он и задумался. – Детей в приют отдадут… Приедет твоя сестра Галя, разыщет их. Будут жить они… В семейном детском доме на берегу большой реки. А отцом у них будет… хороший мужик… отставной военный врач-офтальмолог, ну, глазник… и скрипачка…
   – Скрипачка? – Ульяне стало интересно. – Почему скрипачка?
   – Да всё в памяти выплывает одна скрипачка… Из детства… Покою не дает. Всё вспоминаю, как она ходила мимо нашего дома со скрипкой… в консерваторию… Просится в сценарий… – Платон снова замолчал. – Её бросил муж, тоже скрипач, и мотанул в Америку с тремя мальчиками, тоже скрипачами, в надежде устроить там свою судьбу лучше, чем здесь… И скрипеть на скрипках за нормальное бабло…
   – А у него семья была? – вдруг спросила Ульяна.
   – У кого?
   – У врача этого.
   Спросила «у него», а звучало «у тебя».
   – Да, жена осталась в Риге. Не захотела в Россию… Но есть ещё другой поворот… Она не скрипачка, а врач… А он – майор ВДВ…
   – А ты так каждой сучке показываешь звёздное небо и эту корову… Статёнушку? И рассказываешь, как ты перекричал медведя… И читаешь стихи Гумилёва…
   Он обиделся. Холодом пахнуло от него. Отвернулся к стене.
   – Нет, я никогда не повторяюсь. Запомни, Ульяна. У меня хватает мозгов, чтобы придумывать каждый раз, каждой тёлке что-нибудь новенькое… Сообразно характеру… А у тебя только твой огород и тыквы…
   – Ну и чёрт с тобой! Уйду, придурок… – сказала она, не разжимая губ. – Горы не люблю. И рожать тебе не буду. Прощай.
   Она выплюнула на дорогу все их поцелуи и ушла.
   – Эй, подожди, – закричал Платон, видя, как она удаляется, тает в утренней дымке. – Не уходи! Как же я буду без тебя?! Не уходи!
   Она не оглянулась. Только рукой помахала. Знала – видела, как он стоит оглушённый у сложенной из камней ограды… А рядом с ним большой пёс, волкодав кавказский… По имени… Жора… То есть Геварги… Георгий по-нашему… Платон треплет его по загривку и говорит задумчиво:
   – Ничего… Всё поправимо, брат, пока мы живы…
   А в избе – дети – Ростик, Махмудка, Вова… Владимир, Мухаммад, Ростислав…
   Их кормить надо. Воспитывать. Чтобы не погибли в этом большом мире, где семь миллиардов людей. И ещё семью семь миллиардов призраков… и придуманных персонажей…

   И наступила третья ночь.
   Она сняла пижаму. Ждала его.
   – Ты так измучила меня, я все эти дни… в таком… Не знаю… Не осрамиться бы…
   – Ты ещё заплачь!
   Она засмеялась, видела по глазам, что врёт.
   – Залёточка мой! Ох уж солдатик в самоволке… Ой уж дролечка мой! Ох уж не умереть бы от твоей любви!..
   – А теперь вроде полагается закурить и помолчать, – сказала Ульяна. – Так, кажется, принято после этого… Так пишут в романах…

   Платон включил свет, чтобы найти сигареты и спички.
   Он отметил, что в ней уживались естественно и органично талант, сила и наивность деревенской девахи, попавшей вдруг в Москву конца семидесятых.
   Здоровье позволяло ей курить и пить водку стаканами, не пьянея. И она делала это, хотя была равнодушна к табаку и алкоголю. Она хотела быть такой, как все, в этом вселенском бардаке, но в глубине души знала, что всё равно не станет такой, как все, останется другой, не похожей ни на кого в чужом, громадном вертепе Центрального дома кино…
   Платон смотрел на Ульяну, любовался.
   – Какое сокровище досталось мне! Какая ладная! Какая белая! Какая царственная!
   Она заметила его взгляд и прикрылась простынёй.
   Всё было необычно, всё было ново. И независимость её, и щедрость. Бескорыстие неженское. Бескорыстие мощного, уверенного в себе человека. Но главное – он ощущал в себе эту свежую и чистую радость, подъём душевный, и нечто новое – перемены где-то в глубине, может быть, даже на клеточном уровне…
   – Ты замечательная, – сказал он. – Жаланная… женщина…
   Она не улыбнулась, только лицо чуть передернулось гневливо.
   – Я так и знала, что скажешь эту пошлую фразу… Я не женщина, я – девушка…
   Он хмыкнул. Вспомнил стихи Лорки о том, как «отвёл её к реке, думал, что она невинна, а она жена другого…».
   – Да, не смейся. Я никого не любила… Может, тебя полюблю… Тогда стану бабой… А постель… постель – это ещё не любовь… Я дура… Дура! Дура! Дурра! Я дура, да?
   – Не рычи.
   – А ты… не смей! Не смейся! Я ведь убить могу! Не люблю, когда надо мной смеются.
   И в этот момент взорвалась электрическая лампочка. Стало темно. Платон шарил рукой в поисках целой лампы. Нашёл. Порезал палец. Включил. И снова взорвалась лампочка.
   – Завтра разберусь. Где-то коротит.
   – Это из-за меня, – сказала Ульяна. – У меня такая… дурная привычка – взрывать бытовые приборы… когда меня дразнят… Когда надо мной смеются…
   – Я не над тобой. Я над собой, – примирительно сказал он. – Я тоже не люблю, когда надо мной смеются… Прости.
   Это расслабление, этот мир в душе после схватки, перед новым приливом желания…
   Уже тогда что-то изменилось в нём… Как будто получил дозу хорошего доброго облучения…

   Назавтра Платону предстояло ехать в командировку в Ленинград.
   Они простились.
   Он сел в автобус и поехал в аэропорт.
   Он сидел у окна, бездумно смотрел на московские дома и вдруг заметил такси, которое то обгоняло автобус, то сопровождало его. Ему показалось, что он увидел её лицо. Ульяна улыбалась ему. И махала рукой.
   У них скудно было тогда с деньгами. Но она взяла такси только потому, что ей необходимо было увидеть его. А деньги… Чёрт с ними!

   В Ленинграде Фолтин сумел вклинить между худсоветом и деловыми встречами прогулку по городу, которого он не видел много лет… Городу детства…

     И сразу ветер холодный и сладкий.
     И за мостом летит на меня
     Всадника длань в железной перчатке
     И два копыта его коня… [2 - Гумилёв Н. Заблудившийся трамвай.]

   Он хотел зайти в церковь, чтобы поблагодарить Господа за удачу, за прекрасную женщину, подаренную ему, за возвращение Родины, за возвращение в Петербург… Он хотел обратиться к Богу, но испугался, что для этого ему придётся отказаться от многих приятных воспоминаний, которые всё ещё развлекали его развращённое воображение.
   – Страсти – наше горючее, – оправдывал он себя. – Пока человек борется со своими страстями, он жив… И пока есть вино, не стоит пить воду…
   Он вернулся через три дня. Рассказывал Ульяне, как их встретили на вокзале. Как поселили в отдельных номерах «Европейской» гостиницы. Как мэтр угощал его в ресторане судаком орли. Как хвалили их работу на худсовете. Он привез кучу денег. А Ульяне подарок – Толковый словарь Даля.
   Было холодно. Они залезли под одеяло. Положили первый том на подушку. И читали. Читали. Читали. Смеялись. И снова читали. Как Толстого. Как Достоевского. Как Пушкина!
   Господи, какое сокровище оставил нам этот датчанин, влюблённый в Россию! Дай Бог русским по крови так любить нашу землю и так знать свой язык. А то свели всё к трём или пяти срамным словам и пытаемся выразить ими смысл жизни…

   Они планировали, где и как им жить дальше.
   Маяк?…
   Лесничество?
   Домбай? Альпинистский лагерь?
   Или поехать в родовую избу Ульяны и сделать там семейный детский дом? Собирать беспризорных детей. Воспитывать их. Спасать…
   Или работа в заповеднике? Разносить по лесу соль для оленей…
   Так и уснули, обнявшись, радуясь обретённому счастью. Радуясь концу одиночества. Так им казалось.
   Но работа в кино, иллюзорная мечта заработать так много, чтобы и родным помочь, и друзей не обидеть, понуждала их откладывать осуществление романтических планов. И планы эти и мечты вырастали в сюжеты сценариев, и по ним снимались фильмы.
   Наступил день премьеры.
   …Ульяна сушила волосы феном. Она надела своё любимое тёмно-зелёное платье «милитари», которое так соответствовало её решительному нордическому лицу.
   Она не смотрела прямо и пристально на Платона, но не выпускала его из периферии внимания.
   Ульяна полюбила его и любила до сих пор, хотя в детстве и юности представляла своего будущего мужчину, мужика, мужа совсем другим – очень высоким, широкоплечим, спокойным, молчаливым, благодушным и обязательно голубоглазым. При этом была влюблена в актёра Олега Стриженова. Эта любовь кончилась, когда они встретились в очереди у кассы «Ленфильма». Он оказался совсем другим, чем на экране. Она даже не сразу узнала его, хотя они стояли рядом…
   Платон тоже представлял свою будущую жену другой – узколицей и тихой, ироничной, интеллигентной, с некоторым налётом декаданса.
   Ульяна, как почти все теперешние русские женщины, была стихийной ницшеанкой. Голодное детство в послевоенной деревне, где всю жизнь определяли женщины, а мужиков-то живых и целых, сохранных осталось мало, и те запивались до смерти от тоски, не лишило её щедрости и доброты, но наложило суровый отпечаток на оценку мужских достоинств…
   Конечно, она любила и жалела русских мужчин и в то же время презирала их за пьянство и покорность судьбе. За неразумность… А слишком разумных и хитрых чуралась, брезговала, осуждала за жадность, суету и мелочность.
   А Платон был роста среднего, вроде и разумным не был, и неразумным нельзя было его определить. Любил вино, но тело своё на сырой земле не оставлял никогда… И глаза у него были совсем не голубые, а болотные…
   Полюбила она его за бескорыстие и простодушие. Впрочем, возможно, ошибалась она – не был он Кандидом, не был простодушным… А когда работал, забывал всё, даже её, Ульяну, забывал. Уходил в ущелья своей души. Отшельничал…
   И чтобы не потерять его в эти опасные часы и минуты, Ульяне приходилось искать его следы в себе и проникать в его мир, чуждый и враждебный, мужской мир через свою женскую душу. Идти рядом, чуть отставая на шаг, чтобы не отвлекать и не раздражать его во время его духовных странствий, поисков сюжетов и историй, во время его мнимых домашних путешествий в поисках истины.
   Ульяна всегда была рядом, чтобы вовремя подстраховать, предупредить об опасности.
   Ночью, когда он засыпал, она согревала его. Пыталась молитвой своей наивной оберечь от мучительных снов…
   Он всегда был ей чужим и родным одновременно. Заботливым, но ироничным и насмешливым. И всегда готовым к отпору, если чувствовал, что Ульяна пренебрежительно или слишком властно говорит с ним.
   Её смущала и пугала эта особенность его характера, хотя он ни разу не ударил её, ни разу не выругался при ней.
   Она понимала – мужчинам вообще свойственна склонность к агрессии и тирании. Но тот, кто рос без отца, в постоянной борьбе с матерью, особенно переменчив, болезненно обидчив и агрессивен в отношениях с женщинами…
   Его остроты вызывали в ней ярость, а иногда даже и желание убить его.
   И вдруг она видела его доверчивые глаза, детское изумление и восхищение ею, её стихами… И гнев отступал. А в сердце оставалось только ликование и счастье.
   Её мужчины, которые были до Платона, завидовали ей, её таланту, старались унизить, приучить выполнять команду «к ноге!».
   Она никогда не подчинялась чужому влиянию. Она никогда не подчинялась чужому желанию… Не могла… если сама не желала.
   И она даже не пыталась себя сдержать, если вдруг её интересовал другой мужчина.
   Наказание и побои не действовали на неё. Ею овладевало чувство гнева, и она карала так же страстно, как отдавала себя.
   И человек исчезал. Пропадал, опускался. Пытался найти ей замену. Но найти замену такой женщине было невозможно. Делиться теплом в стужу что делиться водой в пустыне. Мало охотников и охотниц…
   Она потянулась к нему, не рассчитывая на долгое совместное житьё. «Пусть будет как будет, – думала она. – Пока мы молодые… Пока мы свободные, молодые и красивые…»
   Но судьба распорядилась иначе. Они созревали, дозревали рядом в течение долгой совместной жизни, как два сорванных с ветки плода.
   Души их, как слепые котёнок и щенок, согревали друг друга во время долгой зимы, на которую пришлось время их любви.
   Согревали друг друга, чтобы выжить, вырасти духовно, понять разнопородность и расстаться, но сохранить любовь…
   Но не только эти, видимые, поддающиеся логическому осмыслению и словесному обозначению (определению) перемены происходили в них.
   Привыкшие к общежитиям, к чужому временному жилью, они через два года наконец обрели своё пристанище – двухкомнатную кооперативную квартиру в Ленинграде.
   Они сидели на полу в залитой солнечным светом просторной комнате и радовались, глядя, как их малыш ползает по ковру, на котором он был зачат два года назад. Другой мебели у них не было, и не нужна она была им. Здесь же, на ковре, стояла пишущая машинка и собранный ленфильмовским умельцем радиоприёмник, который без помех ловил в центре Ленинграда радио «Свобода» и Би-би-си…
   Здесь они спали и принимали гостей.
   И ползали наперегонки с маленьким сыном. Складывали из кубиков дома и крепости…
   Его душа очищалась от мужской пошлости и тщеславия.
   Её – от мрака и злобы. От непонимания, почему мир так несправедлив, продажен, равнодушен… Почему у неё отняли отца и поставили клеймо – Дочь Врага Народа?! От ненависти освобождалась её душа…
   Они изживали в себе гневливость и вспышки отчуждённости.
   Они познавали мудрость прощения.
   И его душа, чувствуя её щедрую, не жалеющую себя любовь, освобождалась от мелочных обид. От мстительности…
   Любовь и страсть находятся в таком же отношении, как истина и правда. Любовь вечна, как истина. А страсть проходит и забывается, как забывается правда. Или, можно сказать по-другому, любовь вечна, как истина, а страсть проходит и забывается, как правда, и никому нет дела, была она или не было её… Только горечь и стыд, что принимал свои желания, свои страсти за Любовь.

   Узнанный из сказок и песен, запечатлённый в детстве, образ блага, добра, образ доброжелательной жизни, в которой не было места мелкому мучительству и бытовым хитростям, обычным спутникам «совместного ведения хозяйства», оказался жизнеспособным, и они внедряли его в свой быт, в свои отношения. Ревниво оберегали от попечительства близких друзей и родственников.
   Однако тревога, вызванная близостью атомной войны и гибели человечества, не покидала их.
   Платон увидел странный сон. Будто стоит он на краю поля, заросшего сорняками. За полем река – большая и мутная.
   В траве столб с жестяной пластиной «Совхоз «Россия».
   Он знает, что Ульяна где-то близко, но не может увидеть её…
   Сон этот повторялся несколько раз, а потом перестал его беспокоить и был забыт. Но страх остался.
   Разошлись они из-за пустяка, который давно забыт. А жить друг без друга уже не могли…
   …Платон вытащил из шкафа твидовый пиджак и дрожащими с похмелья руками завязывал коричневый с кремовыми полосами атласный галстук. Все вещи были старые, потёртые, но хорошего покроя и качества.
   Обычно Фолтин носил тонкий чёрный свитер. Галстуки недолюбливал, считал, что петля и ошейник не его стиль. Но сегодня был знаковый день.
   Призраки его психического нездоровья, его мечтания и глюки наконец обрели плоть – тело и голос актёров… А уж они, лицедеи, вкупе с продюсером и редакторами, словно эхо, искажали и исказили-таки слова, написанные им…
   Слова, пришедшие из глубин его бытия-небытия… тайные мысли, выраженные знакомыми с детства простыми звуками, теперь наполнены были для зрителя совсем другими чувствами и другим смыслом. Эти слова жили теперь независимо от него… Как говорят теперь, в историческом контексте жили они.
   Выстраданные им когда-то, эти мысли-слова с экрана звучали чуждо, враждебно, фальшиво и оскорбительно…
   Он был из другого времени, и трагедия его и его поколения вызывала недоумение современников. Зритель искал знакомую стилистику и, не находя её, воспринимал происходящее на экране как комедию, как чёрный юмор… Так, наверное, потешались торговцы над Дон-Кихотом во времена Сервантеса. А у Платона с детских лет этот рыцарь вызывал слёзы сочувствия…
   Ещё вчера, на монтажном столе всё было вроде пристойно и разумно. Волнительно. (Вот уж до чего мерзкое слово!) И сердце замирало. И глаза увлажнялись.
   А теперь, в кинотеатре, под прицелом сотен равнодушных глаз, придуманный им текст поселял в его душе тоску, и стыд, и страх…
   Он почувствовал лёгкое удушье, недостаток кислорода. Ослабил давление галстука. Освободил верхнюю пуговку сорочки.
   Он с трудом привыкал к мысли, что в этом мире никто никого не понимает, кроме элементарных – Хочу! Не хочу! Бери! Дам! Не дам!..
   И никто не обманывает другого больше, чем он сам обманывает себя.
   Никто не понимает другого, как тот сам понимает себя….
   Даже тексты библейские трактует каждый по-своему.
   А уж о книжках житейских и говорить не приходится.
   И о фильмах тоже.
   И только любовь и совершенная форма даёт людям иллюзию взаимопонимания.
   Потому Платон даже не стремился, чтобы его понимали.
   – Главное – быть честным и не лукавить, – считал он, – честность и искренность всегда волнуют людей. И это уже немало. А уж если тобой овладевает стремление к совершенству, на каком-то этапе тексты оживают, обретают гармоничную многозначность и тревожат даже чуждого и чужого человека, позволяя каждому видеть в них свой заветный смысл…
   «Пока в моих силах заставить людей волноваться, я буду отрывать их от суеты и мелочности, от душевного сна, – думал он. – От губительного бессилия перед властью… перед властью условных и безусловных рефлексов. И однажды они проснутся. И затоскуют. И станут творить прекрасные безумства. Вопреки здравому смыслу. Вопреки житейской арифметике. И это, может быть, это – главное в моей жизни – тревожить людей, вытаскивать из тёплого навоза, который они называют комфортом, из тлена равнодушия…»
   Так он думал, вспоминая классический узел, каким ещё в двадцатых годах принято было завязывать галстук. Как завязывал его отец, дед, а может быть, и прадед…
   Игра страстей была необходимым элементом его сознания и жизни, горючим его ремесла, и ломка, когда одна игра кончалась, как теперь, накануне премьеры, и не было повода для другой, переносилась им тяжело, не легче наркотической ломки. И заливалась (может, лучше – запивалась) вином.
   Любовь и творчество самые сильные наркотики.
   Меж тем в ресторане накрывали столы для банкета.
   Фойе наполнялось публикой.
   Раскрылись двери просмотрового зала.
   …Реальные люди усаживались на реальные стулья.
   Они заплатили реальные деньги.
   Они хотели, чтобы картина развлекла их, рассмешила, отвлекла от суеты и забот. Ну, на худой конец постреляли немного, убили кого-то из тех, кто надоел… А главный герой и они, зрители, счастливо отделались, остались живы. И пошли домой, довольные собой.
   Платон вспомнил, как однажды гаишник задержал его за разворот через двойную сплошную. Долго вертел в руках его документы.
   – А не тот ли вы Фолтин, что написал сценарий… – Инспектор назвал любимый в народе сериал.
   – Да, – ответил растроганный Платон. – Ну и как вам?
   – Я купил диск и смотрю его каждый день… Нормальный фильм. Но вы ответите по полной…
   – За что?
   – За то, что убили Ушастика. Я не могу вам простить. Придётся вам походить пешком…

   Да, Платон хотел потрясти, приподнять. Наполнить сердца ужасом… Чтобы люди увидели обрыв, пропасть, вдоль которого движется Россия. Чтобы они не ждали смиренно, когда же их зароют в землю, зальют бетоном, но потом оживят и освободят. Сделают счастливыми… Он мечтал пробудить в них совесть.
   …Так сложилось, что вся наша сила и духовная культура наша выросли на раскаянии, на покаянии. На совести. Мы всегда были безоружны перед народами, которым чуждо раскаяние, которые никогда не раскаивались в убийствах, в геноциде… у которых в языке даже нет своего коренного слова – совесть. Есть стыд и страх возмездия, а совести нет. И не надо им…
   У России много тяжких грехов. И у каждого из нас не меньше. Но ещё лет двадцать назад никто не посмел бы гордиться убийством, обманом, развращением… Совесть мучила. Доводила до самоубийства. Совесть… Предохранитель… Чека в гранате… Намордник, ошейник и поводок вместе… Чтобы укротить, укоротить нашу личную агрессию, наш личный суд над собой… Гитлер говорил: «Совесть калечит людей…» А на Востоке ещё раньше: «Мужчина не должен раскаиваться в содеянном…»
   Мы – я, ты, он, мы – незаметно теряем совесть. Иуда теперь не повесится в нашей душе. И потому Светлое Иисусово Воскресение не для нас. Оно для тех немногих, кто сохранил совесть. А для нас – красивая сказка, объединяющая нас, когда мы стоим в церкви рядом с бандитами и убийцами… И чего теперь нам лить слёзы, что в России дефицит умных, трудолюбивых, профессиональных и честных людей! Глупых и непрофессиональных легче грабить… А с бессовестными вообще чего церемониться!..

   Мы не замечаем, как тихо и незаметно уходят из нашего языка когда-то дорогие слова – благородство, верность, бескорыстие. Как эти качества, которыми гордились наши предки, гниют на свалках. Или запрятаны в несгораемых сейфах души, запрятаны, как прятали мы и наши родители рукописи самиздата. Запрятаны от насмешек и поношения.
   Пипл привык кушать дешёвые несвежие продукты пошлости. Пипл предпочитает уценённые продукты культуры. Запах тухлых яиц – такой родной запах пипла…

   …Погас свет, и пошли титры.
   Уже половина первой части прокручена.
   Но контакта не получалось. Контакт не наступал. Фильм и зритель не совпали в ритмах. Всё распадалось. В душах этих людей было темно и пусто. Они, усталые, хотели развлечься, сбросить тревоги и заботы, посмеяться над глупостью, тупостью и ничтожеством других людей… своих братьев, сестёр, соседей и сослуживцев… Не над собой! А тут вроде и не про них. Но чувствовали – про них. Про них! И так непристойно и оскорбительно… И страшно… Не хотели о страшном. Не хотели думать. Не хотели изменять свои привычки. Бросали окурки в сухом лесу. Разводили костры и не гасили их, уходя. Не хотели меняться. Всё одно! Запылала Россия…
   А теперь хотели развлекухи… Ждали… Но ожидание их и терпение их тоже имело предел. Ими овладевало раздражение. Они готовы были топать ногами, свистеть, кричать. А потом встать в темноте зала и уйти, громко хлопая дверями. Но прежде растоптать…
   Россияне всё больше походят на римлян первых веков христианства. Хотя вроде – крещёные, православные… И в церковь ходят. Но в душе остаются язычниками… Римлянами…
   Шептались, кашляли, чихали…
   Этот шум в темноте и поскрипывание кресел напоминали дуэт лопнувшей канализационной трубы и мясорубки, и, когда Платон всматривался в темноту зала, там мерещился ему фарш, тёмно-красный, с белыми вкраплениями сала…
   Известный драматург, старый, мудрый ласковый еврей, предупреждал его, своего любимого русского ученика Платона Фолтина:
   – Первые десять минут они должны видеть то, к чему привыкли, и только после погружения в знакомую и комфортную иллюзию их можно будет взять, заставить верить всему, что скажешь ты голосами актёров… если у тебя будет что сказать им. А у тебя, я знаю, есть что сказать… Они будут благодарны… Будут поклоняться тебе. Повторять фразы из фильма. Но не дай бог вывести их внезапно из этого состояния! Растопчут…
   – Всегда помни, – наставлял его другой учитель, всемирно известный режиссёр, – съёмочная площадка – арена цирка. Актёры ненавидят режиссёров, как тигры дрессировщика. Они продадут, и предадут тебя, и забудут, когда ты им станешь не нужен… Всегда держи дистанцию в отношениях с актерами. И с коллегами. Никакого панибратства. Никаких душевных бесед о жизни…
   Актёры и актрисы не люди. Другой биологический вид… Отличные от людей существа. Может быть, оборотни. Я восхищаюсь ими и боюсь их. Не знаю, где у них граница игры и реальной жизни.
   «Я тоже не знаю, где пролегает эта граница у меня, в моём сознании, – подумал Платон. – А вы сами как? Знаете, где внутри вас эта граница?»
   – К сожалению, пока без них невозможно снимать кино, – продолжал мэтр. – Я с ужасом и тоской приступаю к новой работе… Только из-за необходимости выстраивать эти сложные и нелогичные отношения с актёрами… – прибавил он. – Иди ко мне вторым. У тебя получится. Ты умеешь налаживать контакты с людьми. В то же время в тебе есть необходимое упорство… Поработай со мной одну картину. Потом все двери в кино будут открыты тебе. Я обещаю…
   – Нет, – сказал Платон. – Я не готов. Шекспир слишком высок для меня. И я никогда не буду ставить Шекспира…
   – Я всё придумал, – сказал Великий.
   – Вы поймите меня, – повинился Платон. – Но я сам так люблю придумывать…
   «Но придумывать Шекспира! – подумал он. – Никогда! Понять бы его… О чём Гамлет? Почему лысеющий мужик ведет себя как подросток? И это потрясает… А какой был его отец? Или это не важно, и вообще не о том, а только «Быть или не быть?». Почему у короля Лира дочери, а не сыновья? Что это значит глубинно? Кончается диктатура мужчин?.. Или всю историю всегда творили женщины, а мужчины были только фигурами на шахматной доске?.. Потому и леди Макбет…»
   – Ну что ж, – грустно улыбнулся Великий. – Это будет мой последний фильм. Сил мало. Актёры доконают меня… Одно утешение. После каждой картины я получаю мешки писем со словами благодарности… Но одно письмо помню дословно. Ты ведь знаешь, Платон, меня приглашали работать в Голливуд, но я остался здесь, в этой страшной стране, может быть, и из-за одного этого письма. «Вы помогли мне понять моего сына, – написала простая русская женщина, уборщица кинотеатра «Аврора». – Благодаря Вам и Шекспиру у нас в семье теперь мир и понимание…» Платон, ты понимаешь, что это?! Только ради этого можно работать здесь… Кино в России больше чем кино…
   Но это было давно. Тех, великих давно нет среди живых. И зрителя того нет.
   Теперь толпу тешат фокусы и спецэффекты…
   «Теперь они ходят в кино, – с тоской думал Фолтин, – как в цирк, как в секс-шоп, чтобы увидеть в щёлку раздевающуюся девочку или безопасно для себя участвовать в убийствах… Мстить за несбывшиеся надежды… Высмеивать то, чему вчера поклонялись…»
   Но что-то ещё держало, удерживало их на этой премьере. Может быть, глаза актрисы… Грустная полуулыбка молодой женщины, которой всё равно… Всё равно – с кем. Всё равно – когда. И не важно – зачем. Но как она маняще привлекательна! Как дразнит, притягивает! Волшебница… Ведьма… Русская гейша… Она пришла из мрака свального греха, чтобы пробудить в мужчинах тоску по идеалу любви. Тоску по высокому страданию, способному превратить инстинкт в искусство… Похотливого пса в поэта… Чтобы сделать любовь молитвой… Чтобы не было искушения сравнивать её, прекрасную, с обедом в ресторане… Чтобы порывы страстей приводили нас к извечной тоске по гармонии отношений, к Любви. Чтобы страх потерять эту несбыточную, ускользающую от нас Любовь укрощал нашу звериную сущность, преображал нас, избавляя от пошлости и насилия…
   Все режиссёры прибегают к эротике и мягкому порно, чтобы заставить зрителя смотреть и слушать…
   Насилие и жестокость тоже выручают.
   Стыдно, но что поделаешь, эротика и жестокость всегда были в искусстве усилителем вкуса… Чем-то вроде глютаминовой кислоты…
   …Но иногда гениальный актёр сам по себе, вне убогого сюжета, просто видом своим, лицом отвечает на волнующие жизненные вопросы, придаёт даже самому ничтожному тексту новый, неожиданный и глубокий смысл. Великие актёры – соавторы фильма.
   И эта, молодая, открытая Фолтиным актриса, Елизавета Пантыкина, тоже, как он надеялся, могла бы стать знаковой фигурой – звездой нашего кинематографа, потому что в её характере отражалась сегодняшняя Россия…
   Фолтин нашёл её в вестибюле «Ленфильма» среди массовки…
   Это не был ответ на женский манок. Нет, он всегда любил только Ульяну. Но это было предчувствие.
   Если он видел в метро или в уличной толпе хотя бы одно красивое лицо – не важно, женщину, мужчину, ребёнка, старика, – он сохранял его в своей памяти и весь день ему было светло. Но не любил общаться с красивыми. И вовсе не потому, что они редко бывают умными. Красота лишала его воли, мешала думать… А размышлять и делиться мыслями Платон любил больше, чем любоваться, балдеть и тащиться от красоты.

   Два года назад Платон впервые столкнулся с Лизой на Лиговском проспекте, недалеко от Московского вокзала. Его поразила походка – точно оркестр играл в ней марш Радецкого. И горделивая аскетичность при этом. И тонкая лодыжка, угадывавшаяся под кожей мягких сапожек…

   Теперь желание обладать ею удерживало мужчин в просмотровом зале…
   А женщины идентифицировали себя с ней.
   Мимолётная гримаска её перед поцелуем…
   Её трогательный беззащитный средний план на фоне радиатора красной громадины, за лобовым стеклом которой угадывалось лицо лысоватого дальнобойщика…
   Её робкий, почти детский голос. Ей так нравилась Катрин Денёв в фильме «Шербурские зонтики»! Она старалась подражать ей во всём… Но никто, кроме Платона, не догадывался об этом.
   И этот актёр с оттопыренными ушами, но такой родной, любимый, что его за глаза все называли ласково – Ушастик… Грустный, ранимый, но способный на месть… даже на убийство.
   Это не экзотика, это сегодняшняя Россия.
   Ушастик бродил по безлюдному городу, не зная, почему жители покинули его. А там, оказывается, прорвало магистральную трубу газопровода. И облако газа медленно перемещалось по полям и оврагам к пятиэтажкам и высоткам, садам и паркам, казино и ночным клубам областного центра. Перетекало, невидимое, и могло взорваться в любую секунду. Людей срочно эвакуировали. А Ушастик не знал ничего… У него даже радиоприемника не было… И аккумулятор мобильника истощился…
   Ему хотелось курить… Но спички отсырели, а зажигалка исчерпала свой ресурс…
   На витрине ларька, за стеклом, лежали красные, синие, белые зажигалки, изображавшие российский триколор…
   Ушастик поднял палку и пытался разбить стекло.
   Его усилия были напрасны, даже когда он ударил по стеклу урной. Стекло было пуленепробиваемое.
   Он разглядел небольшую табличку. Владелец ларька предупреждал, что на витрине не настоящий товар, а муляжи…
   И вдруг наступила тишина.
   Герой, да не герой он вовсе – лузер – встретил молодую женщину… Ту самую, которой всё равно… Лизу…
   Зал притих.
   У Платона отлегло от сердца. Он глотнул из фляжечки коньяку.
   – А мне, – коснулась его локтя Ульяна.
   Он протянул в темноту руку.
   – Ты не очень, – сказал он шёпотом. – После просмотра – банкет…
   Он увидел, как она сдержанно ликует, радуясь его победе. Она никогда не ликовала бурно. Он чувствовал кожей – она ликовала. Своей и его победе. Потому что вроде бы скромные бытовые диалоги, которые были написаны Ульяной, имели свойство соединяться с личностью актёра, давали актёру возможность вложить в них свой второй, третий и другие смыслы. Они были просты, конкретны и многозначны одновременно.
   Платон вглядывался в зал.
   Кто-то кашлянул там, в темноте, но его не поддержали…
   Теперь эти люди были в его власти… Нет, не в его власти, во власти тревог, терзавших его всю жизнь… Во власти его бессонницы и тоски… Они вступали в резонанс с тревогами других людей… Создавали тревожное духовное поле.
   – Что будет со мной завтра?
   – Что будет с Россией завтра?
   – Что будет со всеми нами, людьми, завтра?
   – Мы нужны Богу?
   – Мы нужны Ему, если каждый второй человек считает, что может прожить без Него?
   – Зачем мы Ему, если творим столько зла?
   – Или мы не нужны Ему? И никому вообще не нужны во Вселенной…
   – Почему горят церкви от удара молний?
   – Почему гибнут невинные дети, а преступники процветают?
   – Зачем рождаемся, если так быстро проходит жизнь?
   – Смерть – конец всему или начало?
   В фильме об этом не говорилось прямо. Только пророки и графоманы способны на такую дерзость. Но посверкивало, скрежетало что-то диссонансом предгрозовым…

   – Мне холодно, – сказала Ульяна.
   Он обнял её.
   – Теперь тепло?
   – Тепло…
   Он старался согреть её и ощущал, будто открылось в нём чело печи и горячий дух, переполнявший его в минуты душевного подъёма, передавался ей через ладонь и кончики пальцев… Через его рёбра и мышцы… Через ткань её одежды…
   Сидевшие рядом зрители оглядывались на них, потому что им тоже доставалось немного этого жара…
   Знакомое каждому живому существу чувство любви похоже не только на огонь. Это соединение огня и тихой радости. Это материнское чувство. Оно схоже также с просветлением души во время благодарственной молитвы.
   – Мне так хорошо, когда ты греешь меня… Если бы ты знал, как я люблю тебя…
   Ульяна отвечала ему своим теплом, которое казалось ему прохладой родника.
   – Родная, – беззвучно прошептал он.
   Мысли о загадке благотворного тепла, излучаемого некоторыми людьми, тревожили Платона с юных лет. Он наблюдал, прислушивался, искал в городской толпе эту благодатную радиацию, это тепло. Оказалось, что оно возникает ко времени полного полового созревания человека. Что оно очень нужно детям для развития их души. Что дети чувствуют это тепло и тянутся к людям, излучающим его. Что почти все нормальные матери одаряют своих детей этим теплом. Что добрые волшебники лечат болезни тоже этим теплом. Что в основе всего лежит ЛЮБОВЬ. Люди себялюбивые, черствея, теряют способность дарить тепло. Есть путь обмена этого тепла на деньги. Его можно продать. Но оно обидчиво и, уходя, не возвращается. Оно существует среди людей различных конфессий и национальностей. Оно негласный пароль. Оно приветствие. Невидимая улыбка. И нет большей радости, чем встреча двоих излучающих тепло людей. И счастье, когда удаётся пробудить его в другом человеке.
   Вампиры любят это тепло, но для них это яд, наркотик, приводящий их к смерти или к перерождению в нормальных людей…

   …Была белая ночь. Платон и Ульяна возвращались с премьерного просмотра. Они шли через знакомый сквер. Здоровались с соседями.
   Здесь, в центре Петербурга, жизнь текла неспешно. Этот район был маленькой провинцией в большом городе. Все знали друг друга по многу лет. Стереотип жизни почти не менялся. Менялись цены и качество товаров в сумках и целлофановых пакетах. Но люди умудрялись делать вид, что ничего не происходит. Одних стариков сменяли другие. Дети вылезали из колясок и бежали в математическую школу. И вскоре выходили на пенсию и сидели на скамейках вдоль загаженных собаками дорожек, грелись под луной.
   Платон и Ульяна бегали трусцой в Парке. Катались на лодках, а зимой надевали коньки и лыжи… Но теперь они опасались переходить улицу из-за потока машин. Да и появляться в Парке без сопровождения сторожевой собаки было небезопасно.
   – Мы их всё же взяли, – сказал Платон. – Задели за живое. Два раза срывались на аплодисменты. Два раза!
   Ульяна кивнула.
   – Но что-то гложет… нет радости… – продолжал Платон. – Не получилось… То, что хотели, не вышло…
   – Нормальная работа, – ответила она спокойно.
   – Но Лиза прекрасна. Мы не ошиблись в ней…
   – Да, у неё блестящее будущее… Если не сопьётся… Если не задвинут завистники… Ты влюблён?
   – К счастью – нет… – Он задумался, чтобы ответить честно. – Нет, не влюблён.
   Он вспомнил, как на банкете Лиза подошла к нему и поцеловала в губы. Он не мог понять, не мог решить для себя, что значит этот порыв – благодарность или нечто большее…
   А Ульяне вспомнилось, как в экспедиции, когда они снимали натуру в начале зимы, их пригласили в парилку гарнизонной бани воздушно-десантной дивизии.
   ….Знакомый с детства дух… Воздух раскалённой пустыни, из которой наши предки пришли на север много тысяч лет назад…
   От самой двери начинались дубовые ступени. Они вели вверх под чёрный потолок. Справа синело большое окно. Слева – выпятились бесстыдно и неприлично два мощных чугунных крана для холодной и горячей воды… с опущенными головками…
   Внизу на первой ступени расположилась старуха Полина Александровна Чегодаева, директор картины. Её обнаженное уродство напоминало о скоротечности человеческого времени.
   Чуть выше грелись женщины помоложе – звуковики, костюмеры, работники бухгалтерии…
   Ещё выше потела девочка-хлопушка. А рядом с ней травестюшка, изображавшая уже лет двадцать в фильмах и сериалах нимфеток.
   На две ступени выше сидели две ассистентки – образцово-показательные девушки, девушки без изъянов, которые помогли бы запомнить их. Обе загорелые и уравненные фитнесом до образа манекенов. Только у одной остались белые полоски на плечах и светились не тронутые загаром грудки, а другая была сплошь смуглая.
   А на самом верху этой пленительной для мужских глаз лестницы сидела Лиза Пантыкина, во всем своём великолепии.
   Когда Ульяна вошла в парилку, её ожёг этот языческий образ. Ожёг больше, чем горячий сухой воздух воздушно-десантной сауны.
   Ульяна тогда только что вступила в возраст осени – время пленительного заката и щедрости… время понимания красоты плотской любви.
   Её поразила Лиза. Несмотря на свои тридцать, она была юной. Более юной, чем девочка-хлопушка. Несмотря на жару сауны, она казалась прохладной… Она была совершенна… Бедра… Плечи… Живот… Свободно расставленные ноги… Чуть приоткрытый удивленно рот… Она была похожа на знаменитую Диану де Пуатье в картине Франсуа Клуэ. Она была прекрасна, хотя по нынешним вкусам такие лица не пользуются успехом у мужчин. Слишком умна была она…
   Ульяна сразу признала её красоту… Она всегда была уверена, что ей, Ульяне Курдюмовой, хватает своих достоинств, своих женских прелестей. Она без ущерба для себя могла признать красоту другой женщины и не унизиться до зависти… По поводу возраста… По поводу роста… Белизны кожи… По любому поводу… По праву всегда почитаемой и любимой женщины…
   Лиза накапала из флакона в ковш иланг-иланг. Легко встала, обнаруживая переменчивую гармонию движения. Плеснула на камни.
   Запах дальних стран смешал времена…
   Ульяна пожалела, что не родилась мужчиной, но на мгновение подумала, что могла бы разделить ослепительное счастье от обладания этим совершенством, воплотясь в тело Платона… Она не ожидала от себя такой щедрости. Такого великодушия… И с отвращением отвергла этот порыв.
   Она прошла мимо старухи, которая с завистью и тоской смотрела на её роскошную грудь, на мощную гриву каштановых волос… На крепкие ноги… Это всё было у неё не от фитнеса – от природы… И потому живое, не муляжное…
   Она прошла мимо девочки-хлопушки.
   Мимо девочки-нимфетки…
   Мимо ассистенток, похожих на ожившие манекены…
   Было непереносимо жарко. И с каждой ступенью жар усиливался.
   Она не могла уступить. Она приняла вызов.
   Она села рядом с Лизой.
   Лиза улыбнулась ей, но не победно.
   Это была улыбка покорности, знак признания лидерства.
   Но в душе молодой актрисы присутствовала надежда, что разница в возрасте скажется закономерно, неотвратимо и очень-очень скоро по меркам человеческой жизни. Уверенность, что первенство скоро перейдёт к ней.
   Каждой женщине даровано своё время царственной власти над мужчинами.
   Но одни проходят его быстро и незаметно даже для себя, а у других оно длится до старости, как у Дианы де Пуатье. И внуки кончают жизнь самоубийством, влюбляясь в блистательную, нестареющую бабушку. Это отнюдь не счастье. Но это судьба…
   …Их белые тела становились розовыми. Потом темнели. И цвет этот не имел отношения к колючему цветку, но напоминал румяный белый хлеб в печи.

   Только они оставались на деревянном лобном месте поверх раскалённых камней.
   Если бы на земле не осталось мужчин, они любили бы друг друга.
   Если бы не было мужчин…
   Но мужчины были, есть и пребудут вечно и, несмотря на своё физиологическое уродство и примитивность мышления, несмотря на динамичную избыточность плоти, а может быть, благодаря ей составляли, составляют и будут составлять смысл их жизни…
   …В конце концов Ульяна уступила. Сошла вниз с улыбкой и долго стояла под холодным душем, всё так же смеясь и радуясь, вспоминая Платона. И не только его.
   Когда Ульяна выходила из бани, окрыляемая чувственной лёгкостью и радостью плотского бытия, двери снова распахнулись и Лиза Пантыкина, пробежав мимо Ульяны, бросилась в мягкий ноябрьский сугроб…
   И у часового на вышке отвалилась челюсть. Он такого ещё не видел в своей короткой жизни.
   Ульяна никогда не лукавила и судила всегда по большому счёту.
   – Нормально, – сказала она, возвращаясь к премьере. – На уровне…
   – Лучше поражение, чем нормально… – вскинулся Платон. – В двух местах ощущение пустоты…
   – Да.
   – Музыка замечательная, но её слишком много… Я это чувствовал, ещё когда записывали. Но не хотел обижать композитора… Он так талантлив… И так близок нам по духу…
   – Вроде все довольны.
   – Ужасно! Я превращаюсь в нормального профи.
   – Знаешь, на чём ты проигрываешь?
   – На чем?
   – Если тебя не понимают, ты обижаешься. Тебе делается скучно. И ты пускаешь на самотёк работу с оператором. С композитором. С теми актёрами, которые не понимают тебя. С людьми, которые хотят понять тебя, но не могут сразу. Вместо того, чтобы заставить их понимать. Заставить делать то, что нужно тебе…
   – Да, есть такое, – согласился Платон.
   У них были разные методы работы с актёром. Платон поощрял актёра своим восхищением, чуть-чуть подправляя его, незаметно подводя к тому, что было, по его разумению, нужно для эпизода и фильма в целом. А Ульяна всегда была недовольна и жестока в работе и тиранически требовала исполнять её волю.
   – И в итоге – здание, заложенное нами в сценарии, теряет пропорции, превращается в развалины, – продолжала Ульяна. – Потом, в монтаже, ты пытаешься восстановить его. Но… Это совсем другой фильм. Не тот, что мы задумывали…
   – Да, я не режиссёр. Ты должна была стать режиссёром.
   Она пыталась создать свой театр. Написала пьесу на двух актёров «Диалоги о власти», по переписке Ивана Грозного и князя Курбского. Извечная полемика самодержца и диссидента. Был конец восьмидесятых. Тема была актуальная. Спектакль выдержал десятка два показов. Его сняли на плёнку и показывали по ТВ. Ульяна пыталась сохранить нейтралитет в этом споре. Но втайне сочувствовала Грозному, хотя ненавидела Сталина.

   Ульяна хотела стать режиссёром, хотя в детстве, будучи дочерью «врага народа», мечтала о работе в нашей разведке.
   Она простилась с Платоном и поехала в Москву, чтобы поступить на Высшие режиссёрские курсы. Блестяще сдала экзамены и была уже в списках принятых. Но Платона вдруг охватила такая тоска и тревога, страх потерять её навсегда, что он послал телеграмму председателю приёмной комиссии, который знал и уважал Платона.
   «Умоляю, не принимайте Ульяну Курдюмову! Она ждёт ребенка. Не разрушайте нашу семью!»
   И Ульяна осталась в Ленинграде…
   – Я так неустойчив… переменчив… как ртуть. Я пытаюсь стать лучше, но это происходит так медленно… И рецидивы…
   – Не терзай себя. – Она сжала его руку. – Не терзай… Это, как ты любишь говорить, неконструктивно… Вообще, мне кажется, бессмысленно оценивать себя. Тем более унижать себя бессмысленно…
   – Хорошо бы… Но это моя беда. Я вижу себя со стороны. С детства смотрю на себя со стороны. Ну, не с детства. С отрочества… Когда во время войны отец пропал без вести, маме было тридцать лет. Однажды я ждал, когда она придёт после работы. Прислушивался. Услышал разговор на лестнице, на первом этаже. Прильнул ухом к двери. Это был её голос. И мужской голос… А потом – смех и поцелуи. Я любил отца и ждал его возвращения с фронта. Для меня эти поцелуи были предательством. Я всегда верил, что наша семья самая красивая, самая крепкая… Самая верная. И вдруг всё рухнуло. Я не хотел жить. Я искал способ уйти из жизни…
   – Бедный мой, – прошептала Ульяна. – Я никогда не предам тебя! Если бы я была рядом с тобой тогда! Я бы утешила тебя! Я бы тебя защитила… Где я была тогда?!
   Она не притворялась дурочкой. Она действительно, слушая его рассказы о детстве, чувствовала себя в том, его времени молодой, красивой и сильной женщиной. Она чувствовала себя такой, едва осознала себя в образе маленькой упрямой девочки и даже теперь, когда молодость её прошла.
   – Тебя не было тогда на Земле… Ты ничем не могла помочь мне… А я не хотел жить в этом предательском мире… И вдруг я увидел себя – подростка, прильнувшего ухом к двери. Увидел молодую красивую мать. Она целовалась на парадной гулкой лестнице с толстогубым Виктором Заевым, лейтенантом, который завтра уедет на фронт… Его убьют в первом же бою. Я всё это увидел в себе. И написал первый мой рассказ о мальчике, услышавшем, как его мать целуется с другим мужчиной, не с его отцом, а с мужчиной, которого завтра убьёт осколок снаряда или пуля… С тех пор я вижу себя со стороны… и сверху…
   – Ну и как?
   – Мерзко… Но я вроде привязан к этому человеку, к себе. Сочувствую ему. Иногда даже люблю его… Не так, как тебя люблю. Гораздо меньше. И иронично… И стыдно… Я всегда недоволен им… Собой… Я всегда хочу, чтобы он, в смысле я, был лучше. Но не могу справиться с порывами…
   – Когда погиб мой отец, маме исполнилось девятнадцать лет, – нарушила молчание Ульяна. – И я уже была в ней, но не родилась ещё. Потом я родилась и выросла. Я тоже слышала и видела, как мама целуется с другими мужчинами. И тоже протестовала. И думала, что не буду такой… Ты ведь знаешь мою историю. Мама работала в комсомольской газете. Ей предложили осудить моего отца… Отречься. Она не отрекалась. Её лишили работы. Мы уехали в деревню, и это спасло маму от ареста. А меня от специального детского дома для детей врагов народа. Оказывается, близкий друг нашей семьи написал донос, якобы мой отец издевался над мощью Красной армии. И отца осудили… Он погиб где-то между Шилкой и Аргунью. Выхватил у конвоира винтовку и застрелился. Я выросла и мечтала отомстить. Я искала его – этого «друга» нашей семьи. Он был уже секретарём обкома партии. Я училась в десятом классе. Продала свои серёжки и поехала в тот областной город, чтобы убить его. Я не успела. Он умер от перепоя. В канаве. Его хоронили в закрытом гробу – так он был ужасен и такая вонь шла от его мерзкого трупа. Тогда я возненавидела Сталина.
   И вообще людей… Но я никогда не вижу себя со стороны. Только изнутри…
   Они сидели на кухне. Приходили в себя после премьеры и банкета. Они любили эти домашние путешествия в поисках истины. Вдвоём ходили, взявшись за руки, по недоступным для других лесам и вершинам…
   Ульяна в этот вечер осталась у него.
   Они заснули спокойно и счастливо.

   Ему снова приснилось, будто он стоит на краю поля, заросшего сорняками.
   Он осторожно, чтобы не разбудить Ульяну, спустил ноги на пол. Прошёл к письменному столу. Включил ноутбук. И записал первые слова-кроки, которые должны были привести его… Куда, он ещё сам не знал…

   …За полем река – большая и мутная.
   В траве столб с жестяной пластиной «Совхоз «Россия».
   Я знал, что Ульяна где-то близко, но не мог найти её…
   Кругом, во все стороны, проглядывали такие же дикие, отвыкшие рожать хлеб поля. Длинные строения – брошенные фермы… Скособоченный элеватор… Пепелища… И снова ржавый погнутый указатель «Совхоз «Россия» и стрелка в поле, заросшее снытью.
   Далеко-далеко, на краю поля, посвечивала церковь.

   Он не заметил, как «я» сменилось на «он». Но имя ещё связывало личностно его с отделившейся от него духовной сущностью.

   Платон пошёл к храму напрямик, по полю…
   А вышел он на берег реки. И не было здесь ни гор, ни деревни, ни храма. Ни сада её души…
   Только стоял лесовоз, на котором они приехали.
   Лесовоз запыхтел, наполняя лес сизым дымом. Развернулся и уехал.
   Осталась на дороге женщина. Для постороннего взгляда это была просто женщина в модной, спортивно-дорожной, городской одежде, а для Платона она была любимая женщина, его жена… Ульяна…
   Но образ её был смутным и изменчивым, как у подростка. В ней что-то неуловимо менялось.
   Просёлочная дорога обрывалась перед хутором.
   Они были одни в этом безлюдном месте.
   Они были гораздо старше своих реальных лет. Они были из будущего.
   – Давай отдохнём, – сказала она.
   – Устала?
   – Немножко…
   Платон стоял, вбирая в себя впечатления от этого, недавно скинувшего снег поля, от тёмной, волнистой полосы леса, от этого немыслимого, безлюдного простора.
   Ульяна прислушивалась. То, что так волновало Платона, её только пугало. Она робела от этого безлюдья.
   – Плачет кто-то, – сказала она. – Слышишь?
   – Наверное, коршун. – Он искал в небе коршуна. – Только он умеет так жаловаться на судьбу… Пошли?
   – Коршун? – Она тоже поискала коршуна в небе…
   – Чувствуешь, какой воздух! Ты дыши, дыши…
   Они шли по лесной дороге. И постепенно сон этот и морок превращался в реальную жизнь со своей логикой характеров и деталей…
   Высокие муравейники возникали за стволами деревьев.
   Платон наклонился над муравейником.
   – Знаешь, Уля, если посидеть голышом в муравейнике два часа, то можно помолодеть на двадцать лет? Хочешь, я посижу? Ради тебя.
   – Давай лучше я…
   – Сначала я! – по-мальчишески смеялся он. – Ты помолодеешь и бросишь меня, пока я буду сидеть в муравейнике…
   – Вот если бы ты ради меня поумнел! – улыбнулась она. – Тащимся в эту дикую дичь!.. Кто-то плачет! Неужели не слышишь?
   И тут лес расступился. Серая, среди сорных трав, показалась избушка, крытая старым шифером.
   …Они прекрасно ладили между собой даже в этих странных обстоятельствах.
   Луч электрического фонарика осторожно и любопытно исследовал избу. Лавка, стол, самовар, закопчённое чело печи…
   Керосиновая лампа на полке.
   Платон взял её. Покачал.
   – А керосина нет.
   Он увидел на полке изгрызенную мышами свечу. Чиркнул спичкой.
   В красном углу тускло засветилась икона Иверской Богоматери. Капелька крови на её щеке стала от времени чёрной…
   – Представляешь, я здесь родился… Правда, не помню, как это было на самом деле…
   Он достал из рюкзака бутылку шампанского, две кружки. Бутерброды лежали в большой и красивой жестяной банке из-под леденцов.
   Светился на грубой деревянной лавке букетик ландышей в гранёном стакане. Ульяна успела собрать их по дороге.
   Гудела от огня печка-подтопок. Дым шёл из всех щелей.
   Первое их пристанище на родной земле было тесным, отвыкшим от человека.
   – Ты чего глотаешь всё? – спросил Платон обеспокоенно.
   – Голова разболелась. То ли от воздуха, то ли от дыма…
   Печка дымила.
   – Завтра замажу щели глиной, – пообещал Платон. – Пошли посидим на лавочке.
   Они сидели на лавочке.
   Светились два сигаретных красных огонька.
   – Я не боюсь, – сказала она. – Знаешь, я даже умереть не боюсь… Просто тебя жалко… Но такая тишина… С непривычки тревожно… Как будто вот-вот что-то должно случиться. Опять эта птица кричит. Плачет.
   – Я же сказал – коршун. Он всегда так жалобно…
   – Ни огонька… Ни голоса человеческого… Как мы жить здесь будем?! Опять эта птица… Платон! Там кто-то прячется!..
   – Кто?
   – Не знаю. Может, собака?
   – Откуда здесь собака? Её бы волки съели… Может, рысь… Рысь – коварный зверь… Теперь не отстанет…
   Затрещали сухие ветки.
   Платон побежал за странным, стремительным существом.
   Он поднял камень и бросил в темноту. Потом ещё один, и ещё…
   Раздался полный ужаса и боли детский крик. Платон кинулся к кустам.
   – Господи!.. Господи!..

   Сон стал зерном, первым эпизодом… Он ещё не знал, что будет дальше. И она не знала…
   Это был возможный, но не осуществившийся вариант их жизни. Вариант, которому предстояло стать сначала текстом сценария, а затем очеловечиться в актёрах, чтобы зацепить зрителя, заставить торопиться домой в прайм-тайм, чтобы не пропустить следующие серии, в которых для зрителя важны были не судьбы Ульяны и Платона, но знаковые лица любимых актёров.
   …Кино жило в нём ещё до того, как он в первый раз заглянул в окуляр камеры.
   И монтаж существовал в его сознании прежде, чем он сел за монтажный стол и, вдыхая запах ацетона, первый раз в жизни зачистил лезвием бритвы край кадра, чтобы соединить его с другим кадром и увидеть новый образ. Но почти всегда образ требовал новых склеек, пока не становился волнующим куском параллельной жизни.
   Их наставник, всемирно известный кинорежиссёр по прозвищу Коза, и впрямь был похож на козу. И голос у него был высокий.
   Чтобы приучить своих учеников к монтажу, он вручил каждому корзину обрезков снимавшихся тогда на студии картин. Он договорился с директором студии, и им разрешили работать в монтажной ночами…
   Это было похоже на волшебство. Запускаешь руку в корзину и вытаскиваешь ленту… И другую. И третью… Десятую… Сотую… Ищешь стыки… Склеиваешь. И на экране появляется другая, мнимая и в то же самое время реальная жизнь.
   Платон нашёл крупный план В.И. Ленина.
   Гениальный актёр, сыгравший когда-то на сцене БДТ князя Мышкина, придал образу вождя революции нервную импульсивность, неуверенность и даже робость. Мышкин стал вождём революции! Эту картину потом упрятали так далеко, что мало кто её видел… Но тогда Платон смонтировал этот крупный задумчивый план Смоктуновского с кадрами голода, расстрелами, похоронами… Поцелуями влюблённых… Рождением детей… И время от времени врезки – грустный задумчивый интеллигентный – трагический! – Ленин – Мышкин. Его нервные руки. И ещё один кадр из другой запрещённой картины – нескончаемый поток людей, несущих красные гробы…
   Ленин закрывает лицо руками.
   Тогда впервые Платон Фолтин задумался над вопросом, почему самые страшные тираны созревают внутри интеллигентных и талантливых людей? Как будто в оклад иконы вставляют лицо Сатаны…
   Он чувствовал, что отношения правителя и народа, власти и общества похожи, имеют одни корни с отношениями мужчины и женщины. И насилие – естественный элемент этих отношений. Насилие как утверждение незыблемого порядка, утверждение первородства мужчины, как гарантия, что мужчина может проявить свою силу, защищая женщину. А правитель может защитить свой народ… Но народу, как и женщине, придётся принять насилие как норму жизни.
   Сознание Платона отключалось, когда он пытался додумать эту мысль до конца и понять «почему?». И он забывал, о чем думал… Как будто неведомое предохранительное устройство срабатывало в нём. Как будто бесы не давали ему додумать эту крамольную мысль.
   Почему и как перерождаются люди?
   Красивая синекрылая стрекоза давала жизнь страшной казаре.
   А казара, описав круг жизни, становилась прекрасной стрекозой.
   Может быть, эти люди, ставшие тиранами, были всегда верными служителями зла, а добрыми и интеллигентными только прикидывались?..
   Или невозможно сохранять государство и порядок в нём добротой и справедливостью?!
   Он так и не нашёл ответа, но сторонился власти, как заразной неизлечимой болезни.
   Этот внутренний запрет на размышления о природе власти в государстве и семье и губительном её влиянии на тонкое и совершенное устройство человека вызвал в нём подозрение, что он зомбирован, как и большинство окружавших его людей.
   Были темы, разрешённые для обсуждения и закрытые, которых нельзя было касаться даже в разговорах с близкими.
   Были теоремы, которые нужно было доказывать, и были аксиомы, в которые следовало верить.
   Мир казался прочным и незыблемым. Люди смеялись, хотя им было не до смеха. Возмущались, но в душах не было гнева и возмущения. Осуждали тоже всенародно, а в душе восхищались и завидовали.
   Он понял – единственное спасение, единственная возможность остаться живым человеком – это обрести себя и не поддаваться дрессуре…
   И работа в кино годилась для этой цели, как лекарство, как инструмент познания жизни, а иногда как следственный эксперимент…
   Эти поиски были так же непредсказуемы и опасны, как хождение по болоту. Как хождение на лесоповал под охраной собак…

   Всемирно известный режиссёр Коза смотрел в окно. Там моросил обычный питерский дождик.
   «Как я могу понять другого человека, если не могу почувствовать, когда человек лжёт мне, а когда говорит правду? – думал Платон, глядя на своего учителя. – Я понимаю только смысл слов, чувствую их аромат, но не могу отличить правды от лжи. А иногда ловлю себя на том, что не хочу отличать. Мне важно другое – создавать внутри себя картины, сцены, мелодии… Но самое поразительное и загадочное, что эти картины, сцены, мелодии, рождённые во мне, тихо, но неотвратимо воздействуют на реальную жизнь, приближая её к моим снам…»
   – Вы что, диссидент? – спросил тихо, едва шевеля губами.
   – Нет… Что вы! – искренне возразил Платон. – Я просто пытался получить из этих обрезков, из сопоставления кадров и лиц пластическую фразу…
   Великий режиссёр поморщился:
   – Господи! Какие ещё пластические фразы! Вы забыли, где живёте?
   Долгая тягостная пауза.
   – Я вас очень огорчил? – расстроился Платон.
   – Не обо мне речь. Меня не тронут, – сказал Коза. – А вас будут держать на мушке до конца ваших дней…
   – Вы думаете, я так быстро умру, а они бессмертны?
   Коза даже не улыбнулся. Это не было шуткой. Это был приговор.
   – В России всегда сохраняется номенклатура, – продолжал он. – Номенклатура умных и номенклатура дураков… Номенклатура почётных козлов, они же элита, шуты придворные, и номенклатура козлов отпущения… Для праздников козлодрания… Всегда… Как бы ни менялась власть… Помните это…

   …Фолтина вызвали в Москву, в главк, чтобы посмотреть работы и решить его судьбу.

   В небольшом просмотровом зале главка собралось человек двадцать. По виду все они были люди интеллигентные – высоколобые, серьёзные, значительные. Одеты скромно, но с намёком, в твидовых пиджаках и при галстуках. Сорочки у всех свежие, и воротнички чистые.
   Платон вошёл последним. Поздоровался. Никто не ответил.
   Только тощий, с лицом иезуита, элегантно одетый старик, главный редактор, мозг комитета, искусствовед, доктор искусствоведения, друг Бергмана, Феллини и Бунюэля, улыбнулся иронично и загадочно… Такая Мона Лиза в мужском облике. Моня Лис, его так и звали за глаза.
   Он нажал кнопку пуска.
   Погас свет. Ослепительный луч вырвался из проекционной, превратился в трубу, повис над головами судей и явил чёрно-белое изображение жизни.
   Лента была почти без диалогов. Под музыку Фонтессы.

   …Девушка Наташа должна была заменять актрису в опасных трюках со зверями. Её поселили в съёмочном павильоне, в небольшой комнате, рядом с клетками, где жили тигры, львы и медведи. Звери должны были привыкнуть к ней.
   Она вымыла полы. Нарисовала на стене бегущих куланов. Принесла букетик пыльных ромашек. Собрала их у ворот павильона. Села на топчан. Достала кусок чёрного хлеба. Половину отдала своей собаке, эрдельтерьеру Юте, половину съела сама.
   Она свежевала туши и кормила хищников, подцепив куски мяса на длинные палки.
   Она никогда не воровала мяса у зверей. Может быть, иногда горсть витаминов.
   Душевой там не было, но был шланг, с помощью которого она мыла клетки.
   Она использовала его вместо душа.
   Звери задумчиво смотрели на неё, когда она обливала себя водой из шланга.
   Она была красива целомудренной юной красотой. И тигры любовались ею, прощали ей отсутствие шерсти там, где она должна была быть по их понятиям… но там, где она была, она смотрелась красиво.
   Наташа была молчалива и замкнута.
   Никому не перечила, только мрачно взглядывала на человека, если тот досаждал ей неправильными, по её понятиям, замечаниями.
   И людям становилось не по себе.
   С ней старались не ссориться.
   Даже оператор, стареющий бабник, позволил себе только однажды ущипнуть её, когда она проходила мимо камеры с ведром говяжьего мяса и большим разрубочным ножом. И больше не посмел, почувствовал опасность.
   В ней, при её нелюдимости и мрачноватости, был шарм.
   Эту особенность облика Наташи сразу заметила Ульяна, когда встретила её в коридоре «Ленфильма».
   – Будем снимать эту девочку, – сказала она Платону.
   – Да она вроде не девочка, а мальчик, – сказал он, приглядываясь. – Посмотри, какой перстень! С изумрудом… Или стекло зелёное?
   Девушка уловила взгляд Платона, чуть-чуть, совсем незаметно улыбнулась, поправила дорогое кольцо на среднем пальце левой руки.
   – Мы хотим снимать вас, – сказала Ульяна. – Но у нас нет денег. Мы не можем платить актёрам…
   Наташа холодно посмотрела на неё. Пожала удивлённо узкими плечами. И было непонятно, согласна она сниматься или нет.

   …После первых же съёмок, когда они все собрались в директорском зале показывать отснятый материал, и Коза, и ученики его были поражены.
   Камера увидела то, что не могли увидеть глаза.
   Наташа была прекрасна. В ней читалась история коренных петербуржцев, переживших революцию, террор и блокаду. В ней была затаившаяся сила и непокорность… Непокорённость… Её прабабушка была фрейлиной при дворе. Родила дочь от связи с одним из великих князей… Растила дочку в Сибири, потом вернулась в Питер. Жила незаметно. Под чужой фамилией. Вышла замуж. Ещё раз сменила фамилию. Через много лет родилась Наташа.
   Время обрекло эту девушку существовать в самом низу отстойника. Она выбрала работу в зоопарке. Она проводила почти всё время со зверями и птицами, пленёнными для развлечения горожан.
   Она обращалась с тиграми и львами, обезьянами и слонами как со своими братьями, и они приняли её в своё тайное общество поверженных и проданных в рабство царей природы…
   Жизнь её была монотонна и буднична. Она исполняла свои обязанности неторопливо, несколько даже меланхолично.
   Радовалась внутренне, что для неё, девочки из зоопарка, ставили свет, для неё стрекотала камера. Радовалась внутренне, но виду не показывала.
   Её любимым актёром был Юл Бриннер. Она копировала его походку, жесты, манеру говорить, но никто, кроме Платона, не догадывался об этом.
   Наконец настал день, ради которого её пригласили на эту странную работу.
   Снимался эпизод восстания зверей.
   Она упала по команде на опилки арены, а дрессировщик хлопал бичом и палил в воздух из пистолета, чтобы спровоцировать зверей на бунт.
   Обезумевшие, они летали над ней, как на картинах Дали.
   Сняли пять дублей.
   Тигров загнали в клетки. Наташа встала на ноги. Отряхивалась от опилок. В лице у неё не было ни страха, ни гордости. Это была её будничная работа…
   Она была влюблена в актёра, который играл главную роль.
   Он аплодировал и восхищённо смотрел на неё.
   Этот грузин был неотразим. В него были влюблены ассистентки, помрежки, официантки, уборщицы, гримёрши, костюмерши, монтажницы и монтажёрки и молодой и жеманный директор картины. Даже тигрицы и медведица Милка, которая в итоге всё же оказалась медведем-трансвеститом.
   Когда актёр входил в вольер, большие кошки рыкали сладострастно ему в лицо и катались по настилу клетки в оргазме. Только от его облика, его походки, от его мужского обаяния. От запаха благородного самца, который не могли заглушить дорогие мужские одеколоны…
   А медведь Милка строил ему глазки.
   – Откуда у тебя этот перстень? – спросил грузин Наташу.
   – Вам нравится? Хотите, я подарю его вам?
   – Нет. Но очень красивый… Ну что ты смотришь так на меня, девочка? Не страдай, я приду к тебе в гости… если хочешь…
   – Сюда? – Она посмотрела на свою каморку и неуверенно пожала плечами.
   – Нет, – улыбнулся он. – У тебя ведь есть квартира…
   – У меня комната… в коммуналке… На Литейном… Вы правда придёте или дразнитесь?
   В глазах у неё стояли слёзы.
   У него было благородное испанское лицо. Ленивая стать любимца и любителя женщин. Лёгкая и в то же время неторопливая кошачья походка горца.
   – Приду, не плачь. На всю ночь приду… Бедная моя девочка…
   – Когда?
   Он задумчиво листал свой блокнот.
   – Завтра вечером…
   Он говорил с ней голосом Ефима Копеляна, а её дублировала Людмила Чурсина.

   …Наташа купила самые вкусные и дорогие закуски в Елисеевском магазине. Двух лангустов и маленькую баночку чёрной икры. Хотела купить шампанского, но купила виски. Слышала как-то, что актёр в разговоре с дрессировщиком сказал, что больше всего любит именно виски.
   Когда актёр пришел, её собака, эрдельтерьер Юта, стала проситься на прогулку, и они решили, что собака имеет на это право.
   – Вы ешьте, пейте… Не ждите меня… Я скоро вернусь…
   Девушка ходила по Литейному проспекту и представляла, как он обнимет её и поцелует её грудь. Совсем как поэт Саади.
   Когда она вернулась, актёр спал. Или притворялся, что спит. Она сидела рядом с ним. Она была счастлива – он спал в её постели… у него было лицо счастливого мальчика…

   – Будем смотреть дальше? – спросил кто-то.
   – Будем, – ответил главный редактор.
   И снова титры. Сценарий Ульяны Курдюмовой. Режиссёр-постановщик Платон Фолтин.
   Лента начиналась нарочито бытово. Молодожёны в коммунальной квартире. Она экономист. Исправно ходит на работу, а он хозяйничает дома. Он симпатичен и добр. Но соседи его презирают, потому что не пьёт, не матерится, да ещё пишет стихи, которых нигде не печатают… Его в любой день могут выслать из Ленинграда в Мордовию, как тунеядца…
   И вдруг какой-то дальний родственник предлагает ему поработать на космонавтику.
   Нет, не в полётах. Это может быть в будущем. В далёком будущем.
   А сегодня нужны добровольцы для испытаний.
   Он проходит конкурс. Всё засекречено. Никто, даже самые близкие не должны знать, где он.
   Его помещают в барокамеру. Ему предстоит провести в одиночестве полгода. Разрешают взять с собой одну книгу. Одну пластинку. Три шариковые ручки и ученическую тетрадь в клеточку.
   Сначала он испытал счастье. Отдыхал от городского шума. От мерзких звуков и запахов коммунальной квартиры. Читал Бродского и слушал Малера. Кропал стихи, надеясь, что когда-нибудь и ему тоже присудят Нобелевскую премию. Потом всё осточертело ему – и Бродский, и Малер, и собственные стихи…
   Иногда ему напоминали, что он должен делать. Поливать цветы. Измерять давление крови и температуру тела.
   Но обратной связи не было. Снаружи слышали, как он кричит, воет, как просит прекратить эксперимент. Но не отвечали ему. Снимали все его реакции на киноплёнку. Изучали. Писали отчёты. Защищали диссертации.
   А он сходил с ума от одиночества.
   Потом смирился. И медленно угасал.
   С нежностью вспоминал свою коммуналку. Шептал, как молитву, матерные слова… И решил, если он выберется отсюда, никогда больше не будет подопытной мышкой, но добьётся власти и станет хозяином жизни. Он даже разработал несколько вариантов, которые должны привести его к победе. Это помогло ему не сойти с ума…
   Жена искала его. Но никто не объяснил ей, где он и что делает. Она стала жить с другим мужчиной.
   Через полгода его выпустили наконец.
   Он заработал много денег. Он мог купить трёхкомнатную квартиру или две машины «Жигули».
   Тогда была весна, а теперь зима.
   Он шёл по набережной Невы.
   Ему казалось, что все смотрят на него.
   А он не мог надышаться сырым холодным воздухом Ленинграда.
   Он заметил кровь на шарфе. Рука тоже была в крови. Он пытался остановить кровотечение, прикладывая к носу снег…
   Играл эту роль Глеб Посудников, молодой поэт, с которым Платон познакомился, когда они с Ульяной снимали комнату на Кирочной, недалеко от метро «Чернышевская».
   По окончании ленты долго не зажигали света. Была тишина.
   «Им было неинтересно», – обречённо подумал Платон.
   В отличие от студии здесь никто не высказывал своего мнения раньше, чем это сделает главный редактор.
   Наконец зажгли свет.
   Он увидел себя их глазами. Увидел «мелкотемье» и все накладки полупрофессиональной операторской работы. Скованность актёров. Увидел себя – раздавленного своей попыткой сказать не сказанное другими… то, что он сам чувствовал… Попытаться понять загадку общества, которое вроде воспитывало в людях добро и бескорыстие, а порождало зло и беззаконие…
   – Не понравилось? – спросил он.
   – Трудную задачу вы задали нам, молодой человек, – ответил главный редактор. Мягко ответил, даже ласково.
   – Не понравилось? – повторил Платон свой вопрос.
   – Не в этом дело, понравилось или не понравилось… Вы, ну как бы это сказать вам помягче? Вы не советский режиссёр.
   У Платона упало сердце. Он побледнел. Он сразу представил себе воронок и Беломорканал, все ужасы ГУЛАГа представились ему.
   – Не переживайте так, – улыбнулся главный редактор. – Я ведь не сказал «антисоветский»… Пока я только сказал – «не советский»… Чувствуете разницу? У вас, несомненно, есть способности… Уровень… Культура… Своеобразие… Но…
   Главный редактор улыбнулся.
   – Так что? Мне никогда не дадут здесь снимать кино? Мне уехать, хотите сказать?..
   – Нет, зачем так мечтательно?.. Снимите что-нибудь оптимистичное, смешное… И мы вернёмся к этому вопросу…

   Платон возвращался домой на «Красной стреле».
   Он вышел покурить, но так и не дошёл до тамбура. Остановился у окна и смотрел на проносящиеся мимо огоньки полустанков и деревень и думал с тоской о судьбе, которая ждала его в Ленинграде. Он в юности мечтал стать писателем или журналистом, но наша проза в те годы была такой пресной и двуличной. А в кино происходили такие бурные перемены! Разрешались такие дерзости. И он подумал, что там, в кино, его место. И вот всё срывалось.
   Платон почувствовал, что кто-то встал рядом с ним и тоже смотрел в темноту ночи, где мелькали огоньки. Он оглянулся и увидел человека, лицо которого ему показалось знакомым. Глаза у него были умные и грустные, а облик стёртый, без резких примет… Один из тысяч, которых видишь каждый день и забываешь навсегда…
   Человек улыбнулся и кивнул.
   Платон учтиво ответил.
   – Вы очень огорчены? – спросил незнакомец. – Вы огорчены сегодняшним просмотром?..
   Платон удивлённо пожал плечами.
   – Я вижу.
   – Да нет, что вы?! Я привык. Кто вы?
   – Вы читали «Петербург» Белого? – спросил незнакомец.
   – Да, конечно.
   – Ну и как?
   – Замечательная книга.
   – Вам кажется, что жизнь рушится? Что вас теперь отстранят от кино и вообще от творческой работы…
   – Кто вы? – повторил свой вопрос Платон.
   – Я курирую «Ленфильм». Вы читали Евангелие?
   – Естественно.
   – Кто вам больше нравится – Пётр или Иуда?
   – Не могу так сразу.
   – А вы подумайте и скажите честно.
   – Мне оба не нравятся, – сказал Платон. – Но Иуда совершил поступок. Ему сделали сверху предложение, от которого он не мог отказаться… Без него не могло ничего случиться…
   И снова курили молча.
   – Он стал причиной… началом великих страданий… – продолжал горячо Платон Фолтин. Он всегда испытывал воодушевление, когда приходила яркая мысль, и пытался развить её до абсурда. – Пётр и Иуда были первыми, в ком заговорила совесть… Один заплакал, другой повесился…
   – Совесть… – задумчиво, даже печально произнёс куратор. – В одном из последних словарей рядом с этим словом курсивом написано «Устар.», то есть устаревшее понятие.
   Платон давно не встречал среди людей своего возраста такого близкого человека. Или ему показалось? Такого думающего… Или показалось? Зачем он погубил себя? Когда он сломался или когда его сломали или приручили? Купили… Или показалось? И его, Фолтина, хотят купить? Или показалось?..
   – А я знаю, о чём вы думаете, – сказал Куратор.
   – Не знаете.
   – Знаю.
   – Ну и о чём же?
   – Вы думаете о следователе, который допрашивал Николая Степановича Гумилёва… Но я не доносчик, я не Иуда. Я не следователь… Я, как бы это точнее… Ну, скажем… Есть люди, которым уготован путь апостола Петра. И наш главный тоже не Иуда… Пётр… И большинство моих коллег думают как я… Как вы думаете… И даже в отделах ЦК многие придерживаются таких взглядов… И может быть, половина России думает как мы. Благодаря нам мир увидел картины Тарковского… Благодаря нам отпустили на Запад Солженицына, Галича, Аксёнова… Нам как кислород нужны талантливые люди. Мы стараемся уберечь их от ошибок… Но, если случается форс-мажор, мы отрекаемся… Как отрёкся апостол Пётр… Наш «Титаник» такой большой. И старый. Всё трещит. А вокруг айсберги… – Он смотрел на Фолтина спокойно и доверительно.
   «Провокатор? – подумал Платон Фолтин. – Или правда так думает?»
   А тот продолжал:
   – С верными да глупыми нам и айсберга не нужно… чтобы пойти ко дну… Когда потонет… когда погибнет наш «Титаник», столкнувшись с айсбергом ваших самолюбий, никому не нужны будут ваши дерзкие фильмы, ваши стихи и ваши романы, никому не нужны будут ваши традиции и ваша культура. На сто лет воцарится хаос. В кино и литературе возобладают «сиськи-письки» и «письки-сиськи» и криминал как естественное состояние человечества. На сто лет, пока не появится новый Пушкин, пока его не убьют снова и не раскаются… А может быть, и это слишком оптимистические прогнозы, а впереди вас ждёт только гибель. Гибель вашей культуры и торжество стервятников-падальщиков… Новая революция будет кровопролитнее и страшнее революции 17-го года. У первых коммунистов были идеалы. У наших нынешних революционеров нет ничего, кроме жажды власти и денег…
   Куратор замолчал.
   Платон ждал окончания разговора.
   – Я везу распоряжение министра о предоставлении вам возможности снять полнометражный фильм… – сказал наконец он. – Мы даём вам шанс… Помните, с одной стороны мы, с другой – бесы…
   Бесов на «Ленфильме» всегда было много. Они ненавидели друг друга, собирали компромат на конкурентов и писали доносы.
   Но Фолтин берёг свою независимость. И это предопределило его участь. Независимых у нас ненавидят. Врагов можно подкупить. С независимыми невозможно договориться. Независимые хуже врагов.

   Платон приехал домой и пересказал Ульяне всё, что с ним произошло в Москве.
   «Так, – подумала она. – С тонущего корабля бегут крысы. Но я, хоть и рождена в год Крысы, не побегу. Мне нравится этот парень. Я, может быть, даже люблю его. Я Львица, и этим всё сказано. Будем вместе, что бы ни случилось».
   Она обняла его и поцеловала.
   – Ничего не бойся, – сказала она. – Пока мы вместе, мы непобедимы.
   И он почувствовал, как её благодатное тепло, тепло её любви переливалось в него, как кровь. И силы возвращались к нему. И казалось, все проблемы разрешимы…

   Платон любил верхние точки.
   Старый кинооператор, председатель секции кинооператоров, не раз спрашивал его:
   – А кто это оттуда, с высоты, смотрит, молодой человек?
   – Я, – отвечал Платон, искренне удивляясь, как не понять опытному киношнику такого простого обстоятельства…
   Верхние точки, на уровне второго и третьего этажа, прекрасны. А выше – совсем другой взгляд. Может быть, Бога или Сатаны. Нет, от Сатаны – это нижние точки, льстивые. Это кажется предрассудком… Но третий этаж дома, когда камера выделяет в толпе спешащего по своим делам человека, личность, не муравья! Это волнует!
   Идёт он – один из многих, частичка многоликой серой массы, ничем не примечательный, и вдруг, благодаря тебе, укрупняется, укрупняется, делается отличимым от других, выделяется из этого муравейника. Твоё внимание делает его личностью. И соразмерно твоему таланту – узнаваемым, знакомым, родным, любимым и, наконец, метафорой, символом… И вдруг оказывается – его одежда чем-то неуловимо отличается от тех, с кем рядом он идёт. Он движется чуть быстрее других… Или медленнее. Вот остановился. Красный свет светофора. Смотрит на часы… Смотрит на кота, выскочившего из парадного подъезда старого питерского особняка. Осторожно, но не боясь кот подошёл к самому краю тротуара. Он в опасной близости к колёсам… Когда машины замедляют своё движение и останавливаются, кот метит их торопливо, вздрагивая всем своим мускулистым телом, и ждёт, когда другие машины замедлят свой бег, чтобы принять кошачью почту и разнести по городу сообщение, что живёт на набережной Фонтанки самый сильный, самый амбициозный кот Санкт-Петербурга…
   Фолтин ощутил, что лицо придуманного им человека стало его лицом.
   Образ наполнялся его жизнью. Он волновал. В нём была тайна. Именно тайна! Не секрет.
   Он выделялся среди других людей своей походкой. Слегка припадал на правую ногу – следствие давнишней спортивной травмы. Он выпадал из ритма толпы.
   …А потом вдруг крупёшник, пардон, крупный план. Лицо. Заботы, о которых можно только догадываться. Тайна. Тайна, которая анонимна и в то же время личностна, как кровь, которую переливают тебе, чтобы ты не умер… От одиночества…
   Он затерялся на среднем плане. И беспокойство овладело Платоном. Его заслонили безликие спины идущих в одном направлении с ним и лица идущих навстречу.
   Ему хотелось видеть этого человека. Он уже привязался к нему. Ему небезразлична его судьба. Небезразлично, кого он любит, небезразлично, какие он видит сны и что его мучает днями и ночами. Найдёт ли он себя? Небезразлично.
   Похоронный автобус остановился, перекрывая зебру траурной, черной полосой, преграждая путь устремившимся на зелёный пешеходам.
   Человек мимоходом бросил взгляд на чёрную, траурную полосу вдоль серого бока автобуса, на мутные окна… Он унесет эти стёкла с собой. Их разобьёт солнечный ветер, и осколки – лица будут жить в его подсознании, чтобы принять участие в массовке, а то и в эпизодах его снов через месяцы и годы. Он их не запомнил, но они запечатлелись. Они пришли на кастинг… Потом будут требовать гонорар – не деньги, нет, немного внимания и тепла. Совсем немного внимания и тепла. Это самая дефицитная, но трудно конвертируемая валюта… в реальной жизни и в его работе – в создании альтернативного бытия. Это пропуск во внутренний мир других людей – зрителей. Лекарство от пандемии одиночества.
   Ему нечем платить. Его голова занята другими, реальными людьми, тоже требующими внимания и тепла.
   И вдруг – там в автобусе – лицо женщины, знакомое и волнующее.
   Он не может вспомнить, кто она.
   И потому – снова общий.
   Мучительно хотел вспомнить, кто она, и не мог.
   И вдруг – Ашхабад в мае… Жужжание кондиционеров… Просмотровые залы… Духота телефонной кабины… Чайчи, колдующий над заваркой… Банкеты и награждения…

   Чтобы избавиться от лишнего веса, Ульяна бегала трусцой в Парке.
   На последней стометровке она усилила темп бега.
   На берегу пруда собиралась толпа. Что-то случилось.
   Влекомая неудержимым любопытством, Ульяна заспешила к месту происшествия.
   Она была в спортивном костюме и кроссовках.
   Лицо раскраснелось от утреннего бега.
   Служитель лодочной станции подтаскивал к мосткам лодку. В лодке лежал неживой мужчина. Штаны его были расстегнуты. На щеке застыла капелька крови.
   Ульяна вглядывалась в это, ещё сохраняющее живой облик лицо.
   Грубая тёмная кожа алкоголика и обжоры.
   Уже прибыл милицейский уазик.
   Место происшествия оцепили.
   Молоденький кривоногий лейтенант поднёс ладонь к козырьку:
   – Девушка, отойдите, здесь не положено посторонним…
   Дождик кончился. Обыватели складывали яркие зонты, и мир принимал свой серо-зелёный будничный вид.
   По липовой аллее удалялась женщина в красном платье и чёрных перчатках до локтей.
   Ульяна обогнала её.
   Оглянулась.
   Женщина – эффектная брюнетка с длинными пышными волосами.
   – Вы видели?! Ужас!.. – Ульяна кивнула в сторону лодочной станции.
   Женщина пожала плечами:
   – Подумаешь! Каждую секунду на Земле кого-то убивают…
   – Ещё скажите, что каждый день крокодилы съедают одного человека… – запальчиво возразила Ульяна. – Но я здесь живу! – взволнованно продолжала она. – Это мой Парк. Я люблю его.
   – Любите?! А я ненавижу, – сказала незнакомка. – И город ваш ненавижу… И этот ваш Парк Любви… Вы курите?
   – В принципе нет… Разве что за компанию… А вы не боитесь гулять здесь? Если так ненавидите всех…
   – Боюсь… – Она улыбнулась.
   У новой знакомой Ульяны был низкий и красивый голос.
   Чем-то они были друг другу симпатичны. Сели на мокрую скамейку, подстелив продуктовые пакеты. Женщина угостила Ульяну сигаретой. Сигарета была длинная, тонкая, настоящая дамская.
   Вдали, в конце аллеи, виден был пруд. Движение людей и машин. Мимо них, нарушая все правила движения, проехал микроавтобус.
   – Повезли, – сказала Ульяна со знанием дела. – Труповозка.
   Женщина коротко посмотрела вслед машине. Отвернулась.
   – Чем ты занимаешься? – Она оценила привлекательность Ульяны. – Надеюсь, не проститутка?
   – Нет, я работаю в кино.
   Женщина хрипло, по-мужски, рассмеялась, глядя вслед труповозке.
   – Разве наше кино ещё живо?
   Аллея, по которой они шли, упиралась в шумный проспект. Парк кончился.
   Женщина села в потрёпанную иномарку.
   Ульяна обратила внимание – у иномарки была выразительная вмятина на крыле рядом с фонарём.
   Этот Парк Любви, вольный и одичавший, начинался пустым пьедесталом, оставшимся после развенчания какого-то вождя.
   Даже теперь, несмотря на лёгкий весенний дождь, пьедестал использовали в качестве стола местные любители выпить – закусить на природе. Размокшие газеты, наброшенные на головы и плечи, некрасиво соперничали с яркими зонтами прогуливающихся горожан. И тут же рядом сидел в позе лотоса ярлык Будды с лицом безмятежного, счастливого олигофрена.
   В парке толпились прекрасные липы, подножия их устилали лопухи.
   Были пруды и лодочная станция. Но темные аллеи и глухие тропинки уже теснили новые, долговязые дома. Там был памятник Зое Космодемьянской, и рядовому Матросову, и великой балерине Улановой. И ещё один непонятный – два страстно целующихся мужика, по соседству с которыми собирались нетрадиционалы…
   А под двухметровым слоем почвы – пепел двухсот тысяч захороненных здесь в блокаду ленинградцев.
   Сапожник Хамур, носатый скворец, выглядывал из своей будки.
   На жестяной пластинке с грамматическими ошибками сообщалось, что здесь можно делать мелкий ремонт обуви – приладить отлетевший каблук, купить шнурки, приклеить, пришить и так далее…
   – Здравствуйте, Хамур. Кроссовка разорвалась. Почините?
   – Почему нет! Ты садись, я быстро сделаю.
   Руки ремесленника двигались неторопливо, но точно. Ульяна заметила, как ловко он прокалывал дырочки шилом, чтобы наложить шов и восстановить целостность обуви.
   Шило было старинное, с деревянной тёмно-коричневой ручкой.
   – Хамур, у вас везде глаза и уши…
   – Говори прямо. Что хочешь?
   – Там… в лодке…
   – И это знаю… Мужчина средних лет… На щеке кровь… Штаны расстёгнуты… Знаю…
   – Здесь все проходят… Вы всех видите…
   – Не всех… В парке ещё десять выходов и пятнадцать дырок в ограде…
   – Кто мог убить?
   – Дэвочка, мой совет тебе – не лезь в эту грязь… Пусть убивают друг друга, если хотят… Есть мирные люди. Ну, вроде как овцы… А есть волки… И чтобы овечка была цела, ей надо дома сидеть и писать сценарии… про волков…
   Ульяна молча натянула кроссовку.
   – Сколько я вам должна?
   – Для своих бесплатно.
   На арке у входа поверх официальной была надпись неформальная – «Парк Любви».
   А внизу было строгое предупреждение, что выгуливать собак и въезжать на автотранспорте запрещено. Запрещено также было купаться в пруду в нетрезвом виде…
   Сапожник Хамур прощально помахал рукой, вздохнул и продолжил свою работу. Он был пожилой, грузный человек и потому тяжело вздыхал, прилаживая к женскому сапогу отвалившийся каблук. Черты его лица были крупны и благородны, а большие светлые глаза всезнающи. Он был хизбом, представителем небольшого народа, жившего когда-то на Ближнем Востоке, а потом почти полностью уничтоженного соседями. Его предки приехали в этот город больше века назад, спасаясь от тотальной резни, которая время от времени там случается. Теперь хизбы отличаются от местных коренных жителей не столько чертами лица, сколько энергией и темпераментом, выражением глаз и манерой разговора. Ходили слухи, что они равно задабривают и Господа и Сатану, надеясь избежать с ними вражды, а поклоняются павлину. Потому их можно часто видеть в зоопарке у клетки с этой красивой птицей…
   …Гасли утренние оранжевые фонари.
   Маленькая, серенькая «Ока» ловко маневрировала в потоке уличного транспорта.
   Перед глазами Ульяны качалась игрушечная собачка, а рядом с фотографии иронично и ранимо смотрел Виктор Цой.
   Город этот чудесным образом соединял в себе стремление императора Петра Великого быть не хуже Европы и желание коммунистов как-то расселить людей, хлынувших сюда из провинции в надежде найти здесь в голодные годы еду, работу и счастье…
   Город состоял из старинной части, где был центр, дворцы и соборы, а по окраинам спальные районы, выразившие вкусы и возможности правителей, – сталинские, хрущёвские, брежневские и ельцинские дома, содержавшие в себе общежития и коммунальные квартиры.
   У станции метро с амбициозным названием «Космическая» расположился бедный аналог блошиного рынка. На тротуаре на клеёнках и половиках разложены были ножи, вилки, розетки, напильники, старая обувь и различный, необходимый в доме инструмент.
   Ульяна выбрала шило, самодельное, с истёртой и замасленной деревянной ручкой… Долго рассматривала его.
   – Сколько хотите?
   – Пятьдесят.
   Ульяна отдала полтинник и спрятала шило в хозяйственную сумку.

   Дома она долго плескалась в ванной, а потом позвонила Платону.
   – Почему я сегодня не видела тебя в Парке? – спросила она.
   – Я не совсем хорошо себя чувствую.
   – Что с тобой?
   – Плохо спал… Глаза плохо видят…
   – Прийти?
   – Не надо. У меня насморк.
   – У тебя хоть еда есть?
   – Зелёная фасоль и орехи.
   – Я всё же приду. Скучаю…
   – Прихвати бутылочку каберне…
   – Сегодня в нашем парке убили мужика…
   – Да, я прочел в Интернете…
   – Шилом в висок…
   – Да, я в курсе. Сейчас в новостях…
   – Он лежал в лодке…
   – Включи сотку. Кто-то скинул ролик. Там ты…
   – Ну да!
   – Ты… Смотришь на убитого…
   На экране была Ульяна. В спортивном костюме и кроссовках…
   Оператор радовался удаче, неоправданно долго снимал крупно известную поэтессу.
   Её лицо, разгорячённое утренним бегом, выражало любопытство и отвращение.
   Служитель лодочной станции подтаскивал к мосткам лодку. В лодке лежал труп мужчины…
   – А с кем это ты уходишь по аллее? – спросил Платон.
   – Женщина… Мы познакомились там… Ненавидит всех…
   – Опять к тебе лесбиянки клеятся?.. Где ты была так долго? Я звонил…
   – Не ревнуй… Я была в милиции… Показала удостоверение. Сказала, что мы с тобой пишем сценарий… Собрала адреса женщин, подвергшихся насилию… Которые могли мстить мужчинам… Поговорила с ними…
   – И каков результат? – оторвался от компьютера Платон.
   – Половина из них могли убить… А другая половина готова терпеть всё…
   Платон долго молчал.
   – Я сейчас перешлю тебе все материалы… – сказала она. – Потом, когда придёшь, поговорим…
   – Убийца в Парке – мужчина! – сказал Платон. – Женщина никогда бы не додумалась – шилом в висок… Это мужчина… мужская придумка…
   – Нет, женщина! Я даже подозреваю кто…
   – Кто?
   – Может быть…. это женщина в красном платье… та, с которой я встретилась, когда нашли труп в лодке. У неё глаза убийцы…
   – Для сценария неплохо. В реальной жизни опасно верить чувствам.
   – А ты не мешай мне, не отвергай сразу… Сначала она вызвала у меня сочувствие… Даже симпатию… А теперь…
   Ульяна задумалась. Рассматривала шило, пробовала его на остроту.
   – …Применение силы всегда присутствует в отношениях мужчины и женщины. – сказала Ульяна. – Это элементы древней любовной игры. Один мой сокурсник, поэт, спрашивал меня: «Где граница дозволенного насилия? Где граница естественного, разрешённого природой насилия? Я беру женщину силой, потому что хочу доставить ей такое же удовольствие, какое испытываю сам. Все порядочные женщины сопротивляются сначала, а потом входят во вкус и благодарны мне…» Но одно дело – игра, а другое – унижение насилием… Вот посмотри, что я намыла.
   Она стала передавать по ЭП клипы, на которых были запечатлены интервью.
   На экране перед Платоном возникла девушка лет двадцати, худенькая, грустная.
   – Я училась в спортивной школе… Художественная гимнастика. Мечтала стать чемпионкой… Приехала в ваш город… Не смогла никуда устроиться. Возвращаться домой было стыдно… Спала где придётся… на вокзале… в подвалах… Вот, взяли на работу… Стриптизёршей… Ну, обычное дело… Хозяин с приятелем… Насильно… Пока не решила, как буду жить дальше…
   – Ты можешь убить человека?
   – Человека?
   – Насильника.
   – Не знаю. Может быть… Нет, не смогу… Зачем убивать?.. Если это моя судьба… Всё равно в мире ничего не изменишь…
   – Как ты относишься к сексу?
   – Я с детства мечтаю о близости с любимым человеком… Но он не торопится появиться…
   – А если бы он взял тебя силой?
   – Лишь бы он пришёл…

   Во втором клипе красивая женщина зрелых лет.
   – …Да… Это было два года назад… Я шла вечером домой… После работы… Проходными дворами. Подросток попросил сигарету… Вроде нормальный паренёк… Я сказала: «Тебе рано ещё». Он улыбнулся и отошёл… Через несколько дней они выследили меня… Подстерегли на лестнице нашего дома… Удар по голове… Я в отключке… Ну и всё… Всей компанией… Их было человек восемь… Убить? Нет… Это ведь дети… Это наши дети…

   Третий клип был снят в комнате свиданий женской исправительной колонии.
   Заключённая говорила порывисто, захлёбываясь от желания высказаться.
   – Ему нравилось брать меня силой… И как ему вздумается… Потом избивал… Но я убила его не из-за этого… За другое… Он путался с каждой шлюхой… Он говорил, потерпи… Скоро я постарею… Простатит, аденома… Но, пока не перетрахаю весь этот вонючий город, не успокоюсь. Потерпи… Да, я убила его… И не жалею…

   Молодая женщина с коляской рассказывала, посмеиваясь:
   – Меня… Охранник нашей школы… Силой… Я никому не сказала… Но с тех пор ношу вот это… Убью… Если кто… Видите? Вроде свёрнутая газетка, а это ножны для пёрышка. Не надо даже показывать… Они знают, чуют, кто даст отпор, а кто покорится… Я не покорюсь… Я убью. И они это знают…
   – Я хочу распутать этот клубок, – сказала Ульяна. – Понять мотивы… Меня притягивает и тревожит эта история…
   – Зачем это тебе? – возразил Платон. – Давай лучше напишем сценарий. Есть название «Женщина в красном, мужчина в голубом». Как тебе? Я уже придумал первый эпизод и финал…
   – Да, – сказала она. – Мы будем ломать голову, как поярче это показать… Снимут кино. Насильники будут плакать, сопереживая, а после сеанса пойдут творить то же самое… Нет, я хочу реально вмешаться… Хочу распутать этот клубок…
   Он подозревал, что эта ненависть её возникла не на пустом месте.
   Он подозревал, что ей пришлось самой испытать подобное унижение, и она мстила…

   …Был поздний вечер.
   В темных аллеях Парка Любви метались какие-то тени, может, просто кусты шевелились от ветра.
   Худощавый, чахоточного вида молодой человек лениво слонялся по парку в поисках приключений.
   Пустые лодки жались к причалу.
   Стая одичалых собак протрусила по дорожке.
   Ульяна миновала группу подростков, устроившихся вокруг небольшого костра.
   Огонек сигареты-косячка переходил из рук в руки.
   Подростки смотрели ей вслед. Как будто все взгляды соединились в один.
   Она попала в другую реальность. В своё детство, в котором не было Платона…
   Ей стало по-настоящему страшно. Она хотела повернуть назад, туда, на освещённую улицу, где ещё шли к своим домам люди, где проносились машины, но пути назад не было.
   За ней увязался этот, чахоточный… Он был в модном прикиде, но с неистребимой печатью пребывания в местах заключения.
   – Эй! Посмотри, что у меня есть!
   Он показал ей нож.
   Ульяна вернулась к костру, присела на ящик.
   Парень не осмелился подойти. Понял, что здесь опасно. Эти волчата ненавидели зэков и бомжей. Его затопчут здесь и бросят в пруд.
   Он постоял в отдалении. Пошёл дальше.
   Какая-то женщина в тёмно-красном платье одиноко сидела на скамейке. Блондинка, чёлка до бровей, длинные пряди белых волос вдоль щёк, до плеч. Искательница приключений. Курила. Слушала соловья.
   Чахоточный увидел женщину.
   Сел на другой конец скамейки. Тоже закурил.
   Поглядывал на соседку. Ёрзал, дёргался, подвигался к ней.
   Женщина усмехнулась. Загасила окурок мужским движением.
   – Не скучно одной? – спросил парень.
   – Нет, не скучно.
   – А что так сидеть? В чём смысл?
   – Я соловья слушаю.
   – На то он птица, чтобы петь. А люди должны петь друг другу. Давай споём «Сиреневый туман»… В два голоса… Хочешь конфетку?
   – Нет.
   – А ты ела когда-нибудь ананасы в шампанском? – спросил он вдруг.
   – Нет, и не хочу, – ответила она. – Ты бы шёл, мальчик, домой… Не искал приключений на свою ж…
   – А ром пила?
   – Пила.
   – Ну и как?
   – Гадость.. Шёл бы ты домой, мальчик…
   – Эх… не любопытный ты человек! А я любопытный! Ничего с собой поделать не могу. Охота попробовать ананасы в шампанском! У нас на зоне был такой один. Всё посмотреть хотел, как на запретке крысы в колючке застревают…
   – Посмотрел?
   – А как же! Посмотрел. Только рассказать никому не успел – две пули. И обе в башке.
   – Понятно.
   – Хороша сказка на ночь?
   Парень подсел к ней совсем близко. Попробовал обнять.
   – Не надо, – спокойно сказала женщина. – Не надо. Пойду-ка я спать.
   – Со мной?
   Она отстранилась. Встала. Удалялась.
   Парень кинулся за ней:
   – Ах ты, сука! Брезгаешь? Белая кость! Ах ты, грязная сука! Зарежу!
   Он привычно заводил себя, чтобы достичь истерики, когда всё можно.
   Женщина обернулась с улыбкой.
   Увидела нож.
   – Ну, давай, смелее!
   Парень бросился к ней.
   Но женщина сама обняла его.
   Некоторое время они стояли неподвижно.
   Парень закашлялся, застонал, опустился на землю. Подёргался. И затих.
   Женщина наклонилась над ним. Расстегнула рубашку. Грудь вся в зэковских наколках. Маленький амулет на верёвочке – человеческий зуб. Жёлтый, но целый. А дырочка просверлена бормашиной.
   Женщина забрала амулет… А нож забросила далеко в пруд… Сверкнул… Булькнул… Исчез… И нет его…

   …Ульяна исподволь присматривалась к лицам ребят, сидевшим у костра.
   Обычные школьники. И лица их были обычные. Но в улыбках была дурь. Опасность была в этих детских лицах.
   Она встала и медленно пошла от костра.
   Сначала за ней увязался один парнишка, потому другой, как пьяный, пошёл за ней… Третий… Все они шли за ней…
   Костёр догорал в одиночестве.

   Парни шли молча, не окликая, просто шли, дожидаясь, когда она углубится в тёмные пределы Парка.
   Мужская высокая фигура обозначилась впереди.
   Мужчина бодро и спортивно шёл к ближним домам.
   Ульяна догнала его:
   – Извините… Я боюсь… Можно я возьму вас под руку?
   Мужик резко оттолкнул её и бросился бежать.
   Подростки осмелели, шли, посмеиваясь, подталкивая, ободряя друг друга.
   Они окружали её, как волки олениху.
   Ульяна прижалась к стволу какого-то дерева. Наверное, это был каштан. Пышные пирамидки цветов белели у неё над головой. Она встала в боевую стойку. Но почему-то это выглядело жалко.
   …Они уклонялись от её ударов. Видимо, тоже учились единоборствам. Они смеялись. Ударили по голове чем-то тяжёлым. Ульяна упала.
   Шакалята дрались за право быть первым.
   Тишину Парка Любви разорвал вопль, полный животного страха и тоски.
   Женщина в красном платье сидела на скамейке возле чёрного пруда. Слушала соловья. Насторожилась, пытаясь определить, откуда крик.
   Крик повторился.
   Женщина вскочила в стремительном и лёгком движении…

   …Детские руки распинали Ульяну на траве.
   – Скорее!.. Скорее!..
   – Ну, держи!..
   – Кусается!..
   – Пацаны!.. Идёт кто-то!..
   Замерли.
   По аллее медленно, грозно, неотвратимо приближалась женщина в красном…
   Встала под фонарём.
   Вспыхнуло пятно красного платья.
   – Это она!.. В красном! – пискнул испуганный детский голос. – Убийца!
   Молодые насильники, объятые ужасом, бросились врассыпную. Они бежали, падая и перепрыгивая через упавших. Только кусты затрещали. Рассыпалась стая.
   Женщина склонилась над Ульяной:
   – Ну, всё, всё… Не плачь…
   Ульяна вглядывалась в приблизившееся лицо.
   Они узнали друг друга.
   – Ты? – спросила спасительница. – Зачем ты здесь?
   – Я искала вас. – Ульяна медленно поднялась с травы. – Я давно ищу вас!.. Не уходите!..
   Но женщина неожиданно исчезла…
   Ульяна шла напрямик к своему дому. Она оглядывалась. Ей казалось, что, прячась за деревья, кто-то тайно сопровождает её.
   И это было правдой.
   Женщина в красном наблюдала за ней издали, не приближаясь.
   На улице ночные прохожие оглядывались, видя Ульяну… Убыстряли шаг… Никому и в голову не пришло – помочь… Спросить… Помочь… Все мимо…

   …Ульяна лечила синяк под глазом примочками. Смотрела в зеркало…
   В дверь отчаянно стучал Платон:
   – Уля! Ульяна!! Открой! Немедленно открой! Я разобью дверь!
   – Прекрати истерику! – жёстко приказала она. – Я хочу спать.
   Она села за компьютер и записала свой вариант сцены. Потом позвонила.
   – Приходи… Вроде бы получается. Давай поработаем… Сценарий о насилии. Близнецы – брат и сестра. Брат вернулся из Чечни, чтобы похоронить сестру, которую изнасиловали и убили в Парке Любви. Днём он работает мясником в магазине, а ночью надевает платье сестры и ходит по Парку… Иногда ему приходится убивать. Все насильники были убиты ударом шила в висок…

   – А кто это тебя так разукрасил? – спросил Платон, задерживаясь в дверях.
   – Упала во время пробежки, – солгала она.
   …Она вспомнила, как в одном из южных городов вдруг лишилась работы в газете из-за того, что в отчёте ЦК уменьшила на порядок показатели прироста продукции сельского хозяйства. Её сразу же выпихнули из общежития…
   Она ходила по ночным душным и опасным улицам. Подвалы и чердаки были опасны. И набережные были опасны. И парки были опасны. И даже отделения милиции были опасны, опаснее чердаков и подвалов. За ней шли несколько молодых кавказцев. Как те подростки… Как волки… И всё закончилось бы групповухой, если бы не «добрая» женщина, которая открыла перед ней калитку своего двора на берегу Терека. Её «доброта» была корыстной. У неё в доме был слабоумный сын, у которого уже начали расти усы, которому нужна была женщина. Он жалобно смотрел в глаза матери и спрашивал беспрерывно: «Мам, так как это? Ещё раз научи… Мам, как это надо делать?.. Мам… Мам… Как это? Ещё раз научи!..»
   Когда она была в том мрачном городе, Платон проезжал через него каждую весну в горы и возвращался осенью, когда закрывались альпийские маршруты. Они могли познакомиться на два-три года раньше в кафе или просто на улице. Он мог её спасти от тех унижений, которые ей пришлось испытать там.
   Она отвечала ему: «Тебе досталась бы тогда другая женщина. Слава богу, что мы не встретились тогда. Я была другая – жестокая, надменная, приносящая мужчинам несчастье. Жизнь смиряла меня. Ломала мою гордыню… Хорошо, что мы встретились не тогда… Я могла погубить тебя… Ты бы не выдержал моей жестокой любви… Ты бы умер…»
   …Платон заканчивал бритьё перед большим овальным зеркалом. Человек в зеркале внимательно смотрел на него.
   Ульяна стояла в дверях комнаты, наблюдала.
   – Не смотри на меня с таким укором, – сказал Фолтин. – Ты ведь знаешь, у меня деловое свидание на «Ленфильме»… С Посудниковым… По поводу новой работы…
   – Знаю, – ответила она спокойно.
   – Хочешь, поедем вместе?
   – Нет, не хочу. Возвращайся скорей.
   Время от времени он увлекался какой-нибудь женщиной. Ульяна принимала эти его нечастые увлечения как болезнь. Как атавизм, потому что и её иногда охватывало волнение при виде красивого юноши. Она понимала это как неисполнившийся вариант судьбы…
   – Милая, ты ведь знаешь, что я люблю только тебя, и другая любовь невозможна. Но мне постоянно по моей работе приходится общаться с прекрасными женщинами, провоцировать их на любовь, на ненависть, на дружбу! Ты знаешь, что никто никогда не посмеет, не сможет соперничать с тобой! Я люблю только тебя. И они знают это и не претендуют. Они забывают режиссёра после премьеры… до следующей совместной картины. У них свои семьи, свои любовники, свои мужья, свои отцы…
   Она никогда не задавала ему рискованных вопросов, потому что знала, он ответит правду и, кто знает, придётся снова расставаться.
   Он не спрашивал её, потому что знал, что она никогда не скажет ему всей правды.
   Так они думали… Любя, но не понимая друг друга.
   – Возьми такси… И не забудь ключи… Удачи.
   Она захлопнула за ним дверь.
   Он знал, что она сейчас плачет от гнева и ревности, и оттого, что плачет. Слёзы унижали её, но она ничего не могла поделать с собой. Она боялась потерять его. Боялась измены, которую трудно, которую невозможно будет простить, если любишь. А если очень сильно любишь, всё равно простишь.

   …Он шёл к машине и думал о матери.
   Платон подозревал, что старческое безумие наступает у тех, кто, увлечённый заботами реального мира, пренебрегал заботой о своей душе, заботой о гармонии своего внутреннего мира, кто забывал обихаживать сад души, через который, возможно, проходит путь в иную жизнь. Его мать так ничего и не узнала о себе за прожитые на земле годы. И когда наконец время заставило её оглянуться, увидела не сад, но свалку и распад…
   Когда ей было обихаживать этот мнимый сад?! Лелеять иллюзию… До того ли ей было! Одной, после гибели мужа, в то голодное послевоенное время, нужно было выкормить и воспитать детей… Господь зачтёт ей это… А сад?.. Сад души?..
   Сад станет частью нашей русской тайги… Там ещё можно различить следы аллей и встретить одичавшие розы и яблони…

   Временами среди благополучия и успеха Платона охватывало чувство тревоги. Как будто кто-то должен прийти к нему и потребовать возвращения долга. Эти смутные сны без диалогов, но с перемещениями в неизвестных пейзажах и городах конца девятнадцатого века посещали его, забывались и снова заставляли просыпаться в три часа ночи. Он пытался восстановить цепь сновиденческих событий. Это было похоже на детское его чувство вины, нарушение какого-то подсознательного закона, когда он предавался детскому блуду или брал деньги из ящика отцова стола.
   Он спрашивал своих знакомых, нет ли у них такой напасти, когда просыпаешься среди ночи и замираешь от страха. Оказалось, что многие просыпаются в это время и тревожатся смутным сознанием вины, в которой никогда никому не признаются. А монахи молятся в это время. Они тоже тревожатся по ночам. И в других конфессиях то же самое. Ульяна тоже просыпалась в это предрассветное время. Он видел, как загорались, а потом гасли и снова загорались её окна. Он видел, как она в ярости бродит по квартире и пьёт снотворное.
   Одна женщина, простая, которая приходила раз в неделю прибирать его квартиру, сказала, что тоже просыпается ночью и думает о смерти. Зачем, мол, родились и в чём смысл рождения?
   – Смысл нашего рождения, чтобы жить. Жизнь – это такое удовольствие! – Он хотел сказать: «Жизнь – это такая сладкая мука!» – а сказал «удовольствие», чтобы не огорчать её, и улыбнулся своей добродушной подкупающей улыбкой.
   В глазах женщины он прочёл сомнение.
   Он сам сомневался. Но в глубине души был уверен, что смысл рождения в том, чтобы, родившись невинным, пройти все искушения и испытания – всю грязь отрочества, юности, зрелого возраста – и прийти к последнему порогу чистым и просветлённым для нового рождения человеком… Понимал и забывал в суете… В постоянной работе над превращением реальной жизни в сюжет, в мнимую жизнь. И материалом для него были реальные люди.
   Он коллекционировал характеры, хотя не знал, почему именно эти, а не какие другие запоминались и тревожили его воображение. Он думал, что это издержка профессии. Но понимал – всё только профессией не объяснить.
   В Интернете он нашёл несколько теорий, объясняющих наши пристрастия, но не мог остановиться ни на одной и решил, что все теории отражают лишь часть истины и, хотя они противоречили друг другу, в жизни для всех объяснений всегда хватало аргументов…
   Платон чувствовал, что все запоминаемые им лица роднит какая-то предыстория их и его жизни. Что сочетание лиц, как сочетания букв, складываются в слово или даже фразу, имеющую смысл и относящуюся к откровениям. Но, как ни старался, не мог разгадать полностью этого смысла и не знал точно, когда этот смысл наконец раскроется ему.
   Запомнив лицо в толпе, он продолжал рассматривать его, влюбляясь, подпадая под власть его, стараясь понять. Он дорожил им, словно это была награда, желанный подарок за его внимание, проявленное к незнакомым людям. Он осваивал этот таинственный алфавит. Запоминал и старался разгадать эти иероглифы. Но никак не мог добраться до ясной и определённой фразы, хотя чувствовал интуитивно её.
   Однако на съёмочной площадке иногда удавалось ему так подобрать мистический букет, сочетание лиц, слов и жестов, что эпизод перерастал первую реальную правдивость и… И тогда – мороз по коже. Глас хлада тонка…
   …Похищенный им в толпе образ занимал достойное место в галерее портретов, в которую не имел доступа никто, кроме него.
   Женщина коротко взглянула на него.
   Она не была ухоженной женщиной, но притягивала его. Хотя излучала откровенную враждебность к нему, к его попытке познакомиться.
   Она мельком окинула его взглядом. И было в этом взгляде небрежное презрение.
   Лиза! Лиза! Лиза! – донёсся до него крик из будущего.
   Это имя никогда не всплывало в его жизни. Оно не вызывало чувственных ассоциаций. Он за всю свою жизнь не был знаком ни с одной Елизаветой.
   Он обогнал её в привокзальной толпе.
   Успел запечатлеть в памяти.
   Многолетняя работа в кино, вынашивание сценариев для фильмов и сериалов обострили в нём эту способность – просматривать, придумывать и осуществлять сразу несколько вариантов развития сюжета, жизни персонажа-человека и человека-персонажа и выбирать тот, с которым ему было интересно работать, который больше волновал его.
   Платон не был самодостаточной личностью, он дополнялся всеми, кто окружал его, кого он выбирал в своё окружение. Люди были дороги и интересны ему. Ему было интересно знать, как он живёт в них и как они живут в нём. Какой образ принимает он в их душах.
   Мы в глазах людей отражаемся всегда самым неожиданным для нас образом. Близкие, любящие и знающие нас инстинктивно стараются сгладить это несовпадение, но в глубине души видят нас, как им видится… не как мы видим себя и не так, как хочется нам…
   Он успел увидеть и запечатлеть в своей памяти лицо этой незнакомой женщины, обгоняя её в привокзальной толпе. И теперь владел её лицом. Он свободно и привычно вытаскивал из этого образа разные сценарии её жизни. И лицо это владело им.
   В его отношении к ней не было физиологии. Были намеки на тайну и душевное родство. Был карнавал различных воплощений образа в реальной жизни или в текстах.
   Её мужчины…
   Её первая любовь…
   Её дети…
   Её предки по материнской и отцовской линии…
   Он был причастен ко всем этим родившимся и умершим на земле людям.
   Они представлялись ему смутно, размыто, призрачно… Они волновали его. Навязывали свои проблемы и своё представление о мире, в котором мы живём и умираем. И немногим дано понять, зачем всё это.
   Птица поёт.
   Собака ищет.
   Человек смотрит внимательно и стремится понять.
   Это начало перемен в реальном мире. Начало будущих революций и войн…
   Платон не расставался с похитившим его лицом, носил его с собой, как любимую игрушку… как амулет…
   А потом прятал его, зарывал в памяти, как клад, хоронил его в себе, как зерно…
   Но работа застывала, если не было истории, анекдота, за который можно было бы зацепиться, вызвать из памяти несколько характеров, заставить их любить и ненавидеть.
   Или никак не хотела появляться на мониторе первая страница. И текст, который он выстукал на клавиатуре, был мёртвым, хотя и содержал в себе информацию и был изящно выстроен и выразительно написан…
   Он тосковал и мучился желанием увидеть скорее эту магическую первую страницу, в которой были бы заложены интонация, стиль, даже освещение и музыка будущего фильма. Увидеть её как благословение на работу свыше. Там могло и не быть слов о музыке или цвете, там не было ещё истории и сюжета, не было характеров, не было героя. И в то же время они уже существовали там, в этом окне… Оставалось только заглянуть в него… Или выглянуть из…
   Он с замиранием сердца ждал этого мгновения. Ждал, как прихода возлюбленной. Ждал чуть менее остро, чем рождения своего реального ребёнка. Ждал, когда в этом окне появится живое существо, которое будет волновать его и мучить днём и ночью, пока не напишется последняя страница. И не важно, заплатят ему за это или не заплатят.
   Потом, чтобы выжить – платить за квартиру, покупать еду и одежду, – он будет облагораживать оплачиваемые работы деталями и атмосферой этой настоящей работы, этой мнимой и в то же время настоящей жизни… Разменивать золото на медные пятачки.

   …Стоя в переполненном вагоне метро, он продолжал перебирать варианты возможной жизни зацепившей его женщины. Именно женщины. И нет в этом ничего удивительного. Среди гениальных портретов в музеях доминируют женские портреты. В балете тоже – главные партии женские. Женщины тоньше и душевно богаче мужчин… Они интереснее мужчин, даже если обладают мужским характером.
   Выбранная им женщина вряд ли догадывалась о причинах её сегодняшних проблем. Потому что редко кто, рассматривая по утрам в зеркале своё отражение, когда чистит зубы, думает о связи времен. Обычно человек озабочен только тем, как он выглядит, как оценят его сослуживцы, когда он придёт на работу. И редко кто задумывается о неразорвавшихся снарядах и драгоценных камнях, спрятанных нашими предками в нас, в глубинах нашего сознания… в гумусе ушедшего времени.
   «Наши корни определяют наши поступки и нашу судьбу не меньше, чем звёзды, но в союзе с ними», – подумал Платон.
   Портрет её он будет хранить в себе до поры до времени, пока он, этот образ, не потребует для себя новой жизни, пока не вырвется из плена его галереи в активную, хотя и мнимую жизнь, жизнь персонажа, главного или второстепенного героя. Это как получится…
   Он хотел бы снимать её в своей картине, но знал, что из десяти тысяч натурщиц, непрофессиональных актрис, только одна сможет выдержать жизнь на экране. Хотя из десяти тысяч женщин каждая способна талантливо имитировать любовь. А вот мужчину Господь создал неспособным к имитации любви. Можно притворно вызвать натуральные слёзы, но имитировать желание или покраснеть притворно мужчинам не дано.
   Платон знал, что мастерство и искусство фальсификации в кинематографе всегда были важнее истины и смысла…
   Потому что те, кто ищет истину, идут в монахи, но не в кино…

   …Раньше такие женщины не привлекали его. На них лежал запрет.
   Не внешний запрет – долг – муж, больной ребенок, старая мать, требующая ухода… Внешний запрет только разжигал в нём желание, обострял драматургию…
   В этой женщине был внутренний запрет – вериги духовные… Добровольное умерщвление плоти и желаний…
   Она была как прекрасный ирис меж страниц книги… Ещё не вполне высохший, хранящий аромат лета…
   Он улыбнулся сравнению, был такой грех – любил цветисто размышлять, играть словами. Но тут же устыдился.
   Потом он увидел её в ленфильмовской массовке. Узнал, что она работает в банке, что зовут её Елизавета Леонидовна Пантыкина. Предложил ей попробоваться на эпизод.
   И она была утверждена на главную женскую роль.

   В неподвижном воздухе висела холодная морось. Он утёрся концом шарфа.
   «Я не замечаю, что сам погружаюсь в пошлость, как в болото, – подумал Платон. – Мне хочется говорить пошлые афоризмы, придумывать пошлые стихи, как бы издеваясь над кем-то. И это делается не только моей сущностью, но сущностью общества, к которому я принадлежу… Я пошлый мужик! Только Ульяна спасает меня… Я не слышал от неё никогда ни одного пошлого слова, она не написала ни одной пошлой строчки! Она всегда гневается, если замечает во мне эту напасть… Не злодейство губит нас, не Люцифер, но пошлость, мелкие бесы пошлости. Злодейство вызывает героизм сопротивления, а пошлость – это тяжёлое похмелье от юношеской романтики и максимализма – требует ещё большей пошлости.
   И только нищие духом свободны от этой заразы».

   «Какая гадость!» – подумал Платон, пробираясь по Невскому в плотном потоке людей.
   Однако, стоило ему прийти домой, в его холостяцкую однокомнатную квартирку, принять горячий душ, выпить стакан тёплого каберне с мёдом, и рядом с этим – влажным, зябким и зыбким существованием возникал другой мир, а в нём было солнце, горы и море, похищенные им лица и уверенность, что впереди вечность, вечная жизнь, полная приключений и, конечно, любви, страсти, интриг, интимных композиций, любовных танцев и ритуалов… Игры…
   – Стоп! Стоп! – закричал он беззвучно.
   Всё среднее пошло. Среднее не может быть не пошлым. Пошлость единственная возможность удержаться в жизненной суете. Пошлость спасательный круг от мук совести и любви. Пошлость единственная возможность быть равным среди пошляков, которые сегодня правят миром.
   Запутанные истории придуманных им персонажей, которые отдалённо напоминали знакомых и родных и даже его самого, а иногда вообще никого не напоминали, а беззастенчиво и беззаконно врывались в его внутренний мир, неведомо зачем и откуда, как неучтённые метеоры, тоже рождались из сумрака его неутолённых страстей… Из желания обладать… Из обид и мести. Из пошлости…
   Придуманные им хитроумные сюжеты были мертвы и бессмысленны, если во время работы, здесь и сейчас, в его сердце не было хотя бы лёгкого флирта, пошлой, но живой игры с любой женщиной, готовой играть с ним… Без страстей не может быть искусства. Вся работа в кино – большая страстная и увлекательная и, увы, пошлая игра…

   Его жена Ульяна не умела – или не хотела? – играть. Она была знаковой, эпической натурой. Может быть, потому, что так и не научилась считать и не могла различить правое и левое.
   Она отказывалась играть с ним в любовь. Просто любила. И он не мог играть с ней – восхищался и любил. Почитал, как богиню. И желал, как восьмиклассник молодую училку.
   У людей, как и у муравьёв, существуют касты воинов, рабочих и трутней (обычно наследников больших состояний), не так жёстко, как в муравейнике или в средневековой Индии, но существует.
   Платон встречал три или четыре раза в своей жизни женщин, которые соответствовали муравьиным маткам. Женщин, рождённых дать начало новым народам.
   Обычно их сопровождает свита мужчин – друзей – оберегателей, которые заботятся о своей госпоже, почитают её, готовы отдать за неё жизнь.
   Но встречаются матки из разорённых ульев. Такой была Ульяна.
   Она была обречена, как было обречено всё русское крестьянство. Она была из разорённого большого улья России.
   Она была самодостаточной женщиной. Она могла существовать в тропиках и за полярным кругом и оставалась бы Ульяной, кто бы ни был рядом с ней – каюр, погонщик собак, или каннибал из африканской глубинки, или миллионер в Нью-Йорке. Её нельзя было изменить. Убить можно каждого человека, за исключением избранников добра и зла. Ульяну нельзя было изменить или убить. У неё не было выбора быть самой собой или не быть до срока, назначенного свыше. И всё же она боялась смерти, потому что не знала, что это такое. В душе её никогда не было спокойно и комфортно – всегда бушевали стихии огня и воды, и в этом было напряжение, несовместимое с нормальной жизнью, но рождавшее в окружающих её людях беспокойство, любовь или ненависть.

   Он знал только о первой её любви.
   Больной мальчик за забором в кресле.
   Но на других её, случайных, мужиках – актёрах, режиссёрах, поэтах, академиках – лежал запрет, их как бы не было. Платон не хотел о них думать. Не желал знать о них ничего.
   Эта, теперешняя Ульяна принадлежала только ему.
   Она презирала любые игры, кроме покера. Но и в покер перестала играть, как сошлась с Платоном.
   Нет, не из-за того, что боялась не совладать со своим азартом и проиграть всё. Она не боялась проигрывать, потому что никогда не признавала своего поражения. Даже проигрывая, она выигрывала, даже страдая, выдыхала радость и уверенность в своих силах и своём предназначении.
   Ей было унизительно чувствовать свою зависимость от азарта так же, как была унизительна зависимость от танца и ритуальных поз, зависимость от настроения мужчин, властей и худсоветов, как было унизительно быть одной из тёлок на зелёном лугу… Одной из кобылиц на торжище… Она управляла окружающим её миром спокойно и властно, как и подобает царице.
   И всё же азарт иногда охватывал её. Стоило ей взглянуть на экран телевизора, она с лёту узнавала зашифрованное слово. И упорно звонила по указанному номеру, чтобы выиграть полторы тысячи рублей.

   Беда пришла негаданно. Платон записал на флешку эпизод и пошёл показать его Ульяне. Он звонил, но никто не открывал ему. Он искал ключи. Как всегда, они прятались от него в многочисленных карманах его куртки. Наконец он открыл дверь и увидел Ульяну, лежащую на полу.
   – Что с тобой?! – закричал Платон. – Вставай! Дай руку! Что случилось?
   Он пытался поднять её.
   – Не надо!
   – У тебя кровь на плече!.. Покажи!.. Больно?
   – Не надо!
   Он снова пытался поднять ее.
   – Он умер, – прошептала она.
   – Кто?
   – Митя… Митя умер.
   Он вспомнил мальчика из интерната детей-отказников, детей, исковерканных полиомиелитом.
   …Я хочу родиться деревом, здоровым, сильным деревом…
   Ей казалось, что он похож на того мальчика за забором. То же кресло. Та же болезнь. То же чувство пронзительной материнской жалости, которое для многих женщин означает любовь.
   Она гордилась этим одарённым мальчиком, его стихами.
   Она дружила с ним. Одаряла его своими мыслями, своим теплом. Не замечала, а может быть, и замечала, но не придавала значения его отроческой привязанности к ней, когда все отношения с миром и людьми окрашены чувственными фантазиями.
   Пока в интернат не пришла Ульяна, у них не было комплекса неполноценности. Они жили привычной для них жизнью больных детей, от которых отказались родители. Они завтракали, обедали, ужинали, ложились спать. Просыпались. Учились. Дружили. Ссорились. Они все были равны. И жизнь поровну давала им ощущение счастья и горя. У них были свои лидеры, вожди. Свои неприкасаемые. Причины горя и радости были элементарны, как у большинства здоровых людей… Они не были несчастнее здоровых. За стенами интерната был другой мир – интересный, но не касающийся их. Как иностранное кино… У этих маленьких инвалидов были свои реальные радости. Свои надежды. Свои горести, которых здоровым людям не понять. Только обслуга и экран телевизора соединяли их с реальным миром.
   Платон вспомнил, как Ульяна просила его прийти в интернат и рассказать о съёмках спортивных фильмов.
   Его поразили лица этих детей. Красивые, одухотворённые – они жили отдельно от изменённых болезнью тел. Как будто этот небольшой зал был аквариумом – только счастливые детские мордочки торчали из воды, а уродливые тела были оптическим обманом…
   Платон рассказывал им об опасных трюках. О детях-дублёрах, которые заменяли детей-актёров в съёмках с дикими животными, в горах, при подводных съёмках…
   В одной из первых своих работ Платон хотел, чтобы лента кончалась длинным планом девочки, ведущей по полю тигра. Оператор был на кране, и от лица девочки и усов зверя камера медленно взмывала в небо и фиксировала всё происходящее сверху.
   И вдруг тигрица остановилась. Ей хотелось играть. Она обняла девочку и упала на спину в траву. Всех, кто видел это, объял ужас – через секунду всё будет кончено, девочка погибнет, а тигрицу пристрелят.
   И только дрессировщик, замечательный, красивый, неповторимо красивый человек – Константин Константиновский, – спокойно, но чётко приказал:
   – Расслабься! Не бойся ничего! Не пытайся освободиться!
   Девочка так и сделала. Тигрице стало скучно. Она оттолкнула расслабленную, точно она была тряпичная кукла, девочку, а сама стала весело носиться по полю. Потом перепрыгнула через кирпичную ограду и побежала по парку, в котором, пользуясь солнечным днём, загорали горожане. Многие быстро вспомнили, что когда-то были обезьянами, и залезли на деревья. Другие бежали. А некоторые притворились неживыми.
   Тигрица подошла к машине режиссёра и стала точить об неё когти. Режиссёр плакал, эту машину подарила ему великая Анна Ахматова.
   Порядок восстановил милиционер. Он не побоялся подойти к зверю. Он схватил тигрицу за ошейник. А когда она зарычала, отпустил ей такую затрещину, что тигрица сразу зауважала его и позволила ему проводить себя до клетки.
   Платон говорил, а сам наблюдал за лицами детей. В них не было зависти, в них было сопереживание и уверенность, что им всё это доступно… Они смеялись. Болезнь помогла им создать свой мнимый мир, где они были равными здоровым…
   Но вторжение Ульяны в этот лепрозорий, её чувственность и женское тепло, её мощные мятежные стихи разрушили условное благополучие и стабильность жизни маленьких отказников. Им открылось, что там, за стенами интерната, не спектакль, поставленный для них, а настоящая полноценная, яркая и солнечная и главное – реальная жизнь, в которой им нет места. Что будущее их блёкло и невыразительно, что стихи их слабы, примитивны… Что всё напрасно. И непоправимо. И жалко…
   Судьба отняла у них здоровье, но не наградила сильным духом, как Хелен Келлер, Ф.Д. Рузвельта, Кустодиева или других, не менее обделённых судьбой больных людей, дух которых был крепок, а судьба прекрасна и величественна…
   Митя не хотел так жить… Он надеялся, что после смерти проснётся деревом, большим, здоровым, цветущим клёном или каштаном…
   Мы со своими прозрениями, иллюзиями, со своей дерзостью и сакральными тайнами бываем опасны в общении с неподготовленными людьми. Недаром с древности не для всех были тайны и откровения. И это правильно. Мы, люди, все похожи, но притом настолько разные, что даже в лесу, собирая грибы, проявляем эту разность. Одни различают среди травы и опавших листьев гриб по цвету. Другие по рисунку, по форме. Некоторые даже по запаху находят делянки грибов… Нам надо знать, что мы разные, и беречь людей. Знать, что даже наше тепло может принести вред. Ульяна была губительна для средних и слабых людей. Она разрушала их. Разрушала мещанское спокойное счастье. Разрушала мелкие планы и расчёты, которые для многих так важны и составляют главное содержание жизни.
   Ульяна легко отдавала деньги в долг и забывала о них. В её сознании не хватало места суете. Её сознание было переполнено призраками и приметами приближающейся катастрофы. Она видела за горизонтом сегодняшних дней страшные картины, где прошлое и будущее состязались в жестокости и распаде. Она никогда не говорила никому, даже Платону, об этих страшных видениях, но они незримо присутствовали в пространстве, окружавшем её, наполняли людей тревогой. Трагедия уничтоженной в двадцатом веке русской деревни навсегда осталась в ней и останется в каждом из нас. Это приговор, и пересмотру он не подлежит. Почти все народы России сохранили своё крестьянство, а мы утратили, разорили, уничтожили. Как будто сами себе отрубили руки и ноги. Или продали печень, сердце, почки… и пропили всё…
   Она пролежала неделю в депрессии. Не пила, не ела. Не отвечала на звонки.
   Потом, исхудавшая и бледная, пришла к Платону.
   Они молча пили вино и заснули вместе…

   Платон проснулся и увидел Ульяну. Она сидела в кресле, поджав под себя ноги и укрывшись курткой.. Лицо её было спокойно. Она кивнула ему, но смотрела мимо него, будто сквозь стены. Она любила сидеть с ногами в этом кресле и сочинять стихи. И никто, даже Платон, не осмеливался потревожить её в это время.
   Она никогда не бормотала и не записывала стихов, прежде чем добивалась совершенства образа и чистоты звучания внутри себя. Просто сидела и смотрела сквозь стены. Она была одна…

   Но Платон не чувствовал ни обиды на невнимание, ни одиночества во время таких её уходов в себя. Ему самому не чужды были эти запредельные путешествия… Он понимал, что оба они тоже неизлечимо больные дети… Они только выглядели взрослыми и здоровыми, но на самом деле были больны. Больные брошенные дети… Лишённые спасительного чувства корысти. И только припадки вдохновения. Озарения. Миражи… Сначала отдельно. Потом иногда допуская другого в свой странный мир, который пугал их матерей, пугал и вызывал ненависть у поклонников и поклонниц. И, только соединившись, прилепившись друг к другу, они почувствовали безопасность и понимание. Поверили друг другу и полюбили болезнь, сблизившую их.
   Они обрели ту счастливую способность, о которой мечтает нормальный мужчина и нормальная женщина, – естественно и счастливо жить в любимом человеке, не ущемляя своей индивидуальности, своих привычек, своих командировок в свой мнимый мир… Не мешая внутренней работе другого… Мечтают многие, но не многие могут.
   Может быть, потому у них так и не наступил тот таинственный мистический момент, когда хорошенький барашек любви превращается в жёсткую баранину…
   До их встречи, пока они не встретили друг друга, жизнь их протекала нормально. Они были сообразительнее и активнее сверстников, и маститые писатели покровительствовали им. Они рано начали печататься. Хорошо и быстро складывали стихи, легко писали очерки и рассказы, имитируя модные стили. Знали, что нужно и чего ждут от них. Жизнь была успешна. Но Платон всегда чувствовал, что это как бы успешность и как бы жизнь. Всё было как бы… не по-настоящему… Как бы талантливо… Стихи и рассказы эти были контрафактной продукцией. Эти палёные стихи и рассказы редакции принимали с охотой и хорошо платили. Напечатав один рассказ или одно стихотворение, можно было спокойно жить месяц. Но ощущение палёности, хотя такого слова ещё не было, оставалось. А потом они встретились, и им стало стыдно, потому что, если любишь, друг перед другом стыдно за вторичность, за ложь, за лёгкий успех, за паразитизм, за пошлость…
   Однако не всё было так просто. Ульяна выросла на севере России в крестьянской семье и почитала традиции северорусского крестьянства как самое дорогое наследство. А Платон с детства мечтал о военной карьере, и любимым местом его младенческих игр была не песочница, не огород, а учебный стол-полигон, где среди бутафорских гор и холмов текли стеклянные реки и сверкали стеклянные озера и стояли миниатюрные – не больше его детского мизинца – дома и церкви. И маленькие танки ползли по бездорожью. И такие же миниатюрные орудия и пулемёты извергали невидимый огонь. И солдатики – красные и синие – стреляли друг в друга и бились врукопашную за эти дома, церкви, холмы и реки…
   Они с детства были приучены к разной пище, разному поведению за столом. Даже говорили они по-разному, хотя и на одном языке.
   Вначале чужие обычаи вызывали у них любопытство и восхищение, но потом приходила досада и ожесточенное неприятие всего чужого. И только Пушкин примирял их. И Пастернак примирял их. И Достоевский… И Лев Николаевич Толстой. И вся наша великая литература. И Блок вызывал слёзы, когда они читали его. Ну и конечно – общая работа соединяла их.
   Он ткал полотно.
   Она вышивала на нём узоры…
   Кинопроза сложная и увлекательная игра. За эту игру им платили. И они жили на эти деньги и играли, потому что были профессиональными игроками.
   Если даже сценарий или стихи ложились в стол, они не считали это поражением. Они знали – делать, осуществлять важнее, чем пристраивать и продавать…
   …Навязчивый сон с избушкой на берегу большой реки стал началом сценария. Сон этот, записанный в память ноутбука, превращался в реальную жизнь со своей логикой характеров и деталей…

   …Затрещали сухие ветки.
   Платон побежал за странным, стремительным существом.
   Он поднял камень и бросил в темноту. Потом ещё один, и ещё…
   Раздался полный ужаса и боли детский крик. Платон кинулся к кустам.
   – Господи!.. Господи!..
   Раздвинул кусты.
   В резком луче фонарика увидел он девочку. Лохматая, в драном свитере. Она смотрела на Платона злобными и испуганными, как у зверёнка, глазами. Зажмурилась от света…
   – Жива? – закричал Платон. – Эй, ты жива? Вставай! Дай руку!
   – Не надо! – услышал он.
   – У тебя кровь на плече!.. Покажи!.. Больно?
   – Не надо!
   Он пытался поднять её с земли, вытащить из переплетений таволги.
   Вдруг она укусила его.
   Он выругался.
   – Больно? – злорадно засмеялась девочка.
   – Терпимо, – сухо ответил он. – Вылезай… Пошли в дом…
   – Не надо, – сказала девочка.
   – Ты кто?.. Как зовут?
   – Не надо.
   – Не надо так не надо… Утром разберёмся.
   Девочке было на вид лет двенадцать – тринадцать. Худущая, длинноногая, в драных штанах и свитере.
   Ульяна осматривала её плечо. Рана была небольшая.
   – Потерпи, – сказала Ульяна. – Ничего страшного… Платон!.. Там йод в аптечке.
   Ульяна обрабатывала рану привычно, профессионально.
   Девочка терпела молча, но, когда поднесли к плечу ватку с йодом, она вдруг заплакала и закричала:
   – Не надо! Не надо!
   – Ну, вот и всё, – сказала Ульяна. – Молодец… Есть хочешь?
   Девочка жадно ела бутерброд.
   – Хватит. – Ульяна убрала пищу. – Тебе нельзя сразу так много. Завтра наешься досыта…
   Девочка с сожалением смотрела, как исчезают в большой жестяной коробке из-под печенья колбаса и хлеб.
   Отвернулась.
   – Как тебя зовут? – спросила Ульяна.
   Девочка не ответила, только зыркнула глазами в её сторону.
   – Откуда ты?
   Она молчала.
   – Ладно, утром разберёмся, – сказала Ульяна. – Раздевайся и ложись спать.
   – Не буду раздеваться.
   – Ну, как хочешь. – Ульяна застелила топчан.
   Девочка укрылась с головой одеялом и затихла.
   – Прости меня, девочка, – сказал Платон. – Я думал, ты – рысь.
   Девочка высунула из-под одеяла мордашку.
   – Спи.
   Ульяна примостилась рядом, тихо погладила её по голове.
   – Не надо, – сказала девочка и закрыла глаза.
   – Спи.
   Слёзы высыхали на обветренных щеках.
   Платон разлил по кружкам остатки шампанского.
   – Вот видишь, Бог послал нам гостью, – сказал Платон. – Это хороший знак.
   Ульяна покачала головой. И было в этом жесте сомнение в том, что это хороший знак.
   – Ты чуть не убил её.
   – Но ведь не убил. Значит, не должен был убить. Это судьба… Будь здорова!
   Девочка отвернулась к стене.
   Они чокнулись, и алюминиевые кружки ответили глухо.
   – А я и правда ведь мог убить её! – сказал Платон.
   Девочка вдруг застонала и заплакала.
   – Я не хотела, чтобы он умер… Я не хотела… – бормотала она.
   Ульяна положила ладонь на лоб девочки.
   – Да она горит вся!..
   – Не отдавайте меня в детдом, – сказала девочка, садясь на кровати. – Отпустите, я уйду сама. Не хочу в детдом! Не хочу в милицию!
   – Ладно. Ладно. Поживи у нас, пока не поправишься. А там видно будет… – сказала Ульяна. – Ладно, спи, спи, девочка.
   – А вы точно не сдадите меня в милицию?
   – Да с чего ты взяла? В милицию! Ты хочешь у нас жить?
   – Хочу.
   – Ну, вот и живи.
   – Я хочу, чтобы вы взяли ещё моих братьев – Ваню и Махмудку.
   – Ну, так вот сразу! – удивился Платон.
   – Да, сразу! Я без них жить не могу.
   – Ишь ты!
   Вспыхнула под потолком лампочка. Замигала, погасла и снова зажглась.
   – Свет дали… – удивилась Ульяна.
   – Вот видишь, жизнь налаживается… – ответил он.

   …Платон сидел за столом. В ночной избе странно светился голубой экранчик ноутбука.
   – Чего не спишь? – спросила Ульяна.
   – Да вот, решил в дневник записать сегодняшние приключения. – Он виновато улыбнулся. – И откуда она взялась на нашу голову! Сколько их, несчастных беспризорных, бегает сейчас по России!
   Девочка застонала во сне.

   …Пять одинаковых двухэтажных бараков стояли среди поля, как в строю.
   Остов грузовика.
   Сохнущее разноцветное бельё.
   Оля подпевала себе перед зеркалом. В точности повторяла ухватки популярной у тинейджеров звезды.
   Её мать, Зойка, умилённо улыбаясь, стояла в дверях кухни. Даже жевать перестала. Не выдержала, обняла и расцеловала доченьку… Себя – молодую… девочку…
   – Красавица ты моя ненаглядная! Золотце моё! Вырастешь, будешь знаменитой артисткой! Все мужики твои будут!
   Оля опустила голову.
   …Сундук приехал на тракторе – красивый, весёлый, чуть-чуть разогретый выпивкой.
   Красный трактор вздрагивал и рычал перед крыльцом одного из бараков. Жителей в посёлке было немного. Мужик возился в огороде. Баба несла на коромысле воду от колонки.
   Трактору надоело рычать. Замолк.
   Сундук выскочил из кабины.
   – Привет, Сундук! – крикнул мужик.
   В пакете что-то звенело и брякало.
   Зойка видела его из своего окна и улыбалась. Она была женственна, мягка и нетороплива.
   – Не надо его, – серьёзно сказала девочка Оля.
   – Надо, – ответила мать. – Надо… Вырастешь, поймёшь…
   – Не надо.
   – Ну что мне делать, доченька?! Люблю мужиков. Особенно красивых… Твой отец тоже был красивый…
   – А где он?
   – Он?.. На Северном полюсе.
   – А ты говорила – в Америке.
   – Может, и в Америке.
   – И Сундук тоже уедет?
   – Уедет… – вздохнула Зойка. – Не держатся долго у меня мужики. Я ведь по-простому с ними. Без затей… Трахаюсь и рожаю… И рожаю…
   На крыльце сидели два мальчика, чернявый и беленький, самозабвенно резались в карты. Рыжий котёнок смотрел на них голубыми глазами.
   Сундук перешагнул через туза пик. Отшвырнул котёнка привычным футбольным ударом.
   – Кто хочет апельсинов? – спросил он.
   Мальчишки вскочили.
   – Ой, Митенька! – закричала Зойка.
   Сундук чмокнул её.
   Охотничьим ножом вскрывал железные коробки. Чернявый Махмудка-Абрек и белоголовый Ванька-Дай-Дай хватали пищу руками.
   Сундук улыбался. Он был доволен собой. Он привёз детям еду и фрукты. Привёз выпивку для себя и для Зойки.
   – А вот эта зелёная… Шартрез… Шар трезв… А это красная… Сперва ври… – шутил Сундук.
   – Саперави! – засмеялась Зойка.
   – А это белая… А этот чёрный бальзам… для мужской силы и долголетия… Скоро и мой сынок будет в карты играть с твоими… Ты бы хоть полы вымыла…
   – Успеется.
   – Выпей со мной.
   – Не пью, когда ношу… – томно сказала Зойка. – Для маленького вредно.
   – Врёшь! Пьёшь.
   – Не вру.
   Она тронула свой живот.
   – Да ну тебя… Ты всегда брюхата… Сколько помню тебя. Как кошка… Выпей со мной. Пусть привыкает.
   – Я не люблю вино, – капризно сказала она. – Я тебя люблю…
   Сундук обернулся к Оле:
   – Братика хочешь?
   – Не надо.
   – Ну-ка, спой нам… Как это? Но понимаю, он мне нужен… нужен ещё…
   – Не надо!
   – Что не надо?
   – Ничего не надо!
   – Зойка, научи её говорить ещё чего-нибудь. А то всё «не надо», «не надо». Это не позиция. Человек должен говорить – надо!
   – Не надо.
   – Дура! А эти твои… вообще… Ты бы хоть говорить их по-человечески научила, – возмущался Сундук. Не зло возмущался, благодушно, для порядка.
   Зоя улыбалась беззаботно:
   – А! Сами научатся… Да они умеют… Слова знают… Они с тобой не хотят… по-человечески.
   Белоголовый Ванька подошёл к Сундуку. Он был в одной белой рубашонке, без штанов. Крепкий смуглый хреночик торчал между мускулистых ножек.
   – Дай! – Он показал пальцем на апельсин. – Дай.
   – Скажи «пожалуйста»!
   – Дай! Поалуста!
   – Ну, молодчина! На!
   Сундук подбрасывал апельсин. Но когда мальчик протянул руку, положил вожделенный фрукт на стол, в пластмассовую вазу.
   Ванька обиделся и отошёл от него.
   – Гуно, – сказал он.
   Потом пристроился над модной обувкой Сундука и справил в неё малую нужду.
   Зойка расхохоталась. Ох, как умела она смеяться, эта беспутная Зойка!
   Сундук выругался, схватил мальчика за шиворот и стал тыкать мордочкой в сотворённую им лужицу.
   – Так учат грязных котят, – сказал он, брезгливо вытряхивая детскую влагу из модного ботинка.
   Сундук шлёпнул напоследок Ваньку, и тот заревел.
   – Не надо! – закричала Оля. – Не бей его!
   – Буду… Буду бить… Буду воспитывать!
   – Я тебя замочу!
   – Ах ты, сучка!
   – Сундук – лох, – злобно запела Оля. – Трусы в горох. Сидит на лавке. Чтоб ты сдох!
   Сундук в ярости бросился ловить её. Но Оля ловко бегала вокруг стола. Не давалась. Мальчишки и Зойка хохотали.
   Оля споткнулась о половик. Упала.
   Она, как раненый зверёк, зализывала царапину на коленке.
   – Замажь йодом, – посоветовал Сундук. – Тьфу ты! Зойка! Перестань смеяться… Дура ненормальная…
   Зажимая ладонью рот, Зойка выскочила из комнаты.
   Оля всё лизала коленку и угрюмо смотрела на Сундука.
   – Ненавидишь? – спросил он. – За что? Твоя мамочка – шлюха. Она любит это дело… И ты вырастешь такой же… давалкой… Куда тебе деваться? На что вы все годны?! Еще годик – и начнёшь…
   Они мерились взглядами. Его глаза были холодны и жестоки, как у холёного кота, но вернулась Зойка, и лицо его приобрело добродушный и беспомощный, почти человеческий образ.
   – Отдохнём маленько. – Он подтолкнул Зойку к двери спальни. – Побалуемся…
   – Да ну тебя… Ночи тебе мало…
   – Мало…
   Они скрылись в спальне, и оттуда слышались звуки любовной возни.
   Оля смазывала ссадину йодом.
   – Эй, Олька, перестань дуться! – закричал из спальни Сундук. – Мир! Принеси вина. Тёмного… Бальзама… Я тебе ногти куплю.
   Оля взяла пузырёк с йодом. Посмотрела на свет – много ли осталось. Налила йод в чашку, долила чёрного новгородского бальзама…
   Она несла чашку на вытянутых руках. Как жертвенную чашу. Боясь уронить.
   Малыши добрались до апельсина и теперь боролись за право обладать им единолично.
   Оля открыла дверь в спальню.
   Апельсин достался Махмудке-Абреку. Ваня-Дай-Дай жалобно смотрел на фрукт.
   Махмудка засмеялся и вонзил в апельсин нож. Разрезал пополам. Слизнул с ножа сок. Протянул половинку Ване.
   Оля вышла из спальни. Села за стол. С холодным любопытством смотрела на дверь.
   И появился там, в тёмном проёме, Сундук. Голый. В глазах – мука.
   Бросился в туалет. Даже дверь не закрыл.
   Белая раковина залилась кровью.
   Сундук упал.
   Оля стояла в дверях туалета, смотрела на него.
   – Оля! – позвала Зойка.
   Мальчишки кидались апельсиновыми корками. Они ещё не знали, что значит – убить…
   Мёртвый котёнок лежал на пороге…

   – Запишем? – спросил Платон.
   – Зачем? – возразила Ульяна. – Я всё помню. Полежим.
   …Они лежали, обнявшись, в Питере, в её спальне… Они любили лежать так, крепко обнявшись.
   Время текло медленно и неотвратимо, независимо от них, и они не зависели от времени, но зависали в нём, пока были живы… пока в них происходила работа, иногда совсем бесполезная на первый взгляд, иногда существенная, но работа, каждый день, каждое мгновение – чтобы мозг не ржавел, чтобы сердце не замерзало.
   Какие-то варианты их возможных жизней медленно ворочались и сплетались, будто клубок змей в осеннем лесу…
   Они долго ожидали эту работу. Никто не хотел субсидировать. Ни фильм, ни сериал. В моде уже двадцать лет были убийства… насилия… расследования…
   И вдруг какая-то безумная, но упрямая молодая женщина в небольшой кинофирме решилась. Поверила им. Правда, прежде советовалась с крупным боссом. Тот решил увидеть сценаристов. Встретились в «Туалете у Аркаши». Так, за глаза, называлась пиццерия, на месте бывшего туалета при Михайловском садике, неподалеку от Спаса на Крови. Босс угостил Ульяну и Платона пиццей и дал добро. Он очень торопился в аэропорт. Летел в Тель-Авив на золотую свадьбу своих родителей.
   И началась работа. То есть она началась гораздо раньше этого дня, внутри их, и созревала, как грибница, но теперь за неё платили, и потому работать было приятно и весело… Как бы…
   Платон вставал в шесть утра и набрасывал две-три страницы. Диалоги. Ситуации. Повороты…
   Потом бежал через дорогу к Ульяне.
   – Запишем?
   – Запишем, – соглашалась она. – Но не хочется вставать. Я всё помню. Лежи тихо!
   Каждый раз после близости с ней Платон чувствовал подъём сил, и радость, и любовь ко всему миру.
   Ему не хотелось спать. Ему хотелось продолжения.
   Но Ульяна спала.
   Он осторожно, чтобы не разбудить её, покинул постель и бродил по квартире.
   «Пора кончать с этим идиотизмом! Пора возвращаться к нормальной жизни! Завтра же выброшу мою односпальную кушетку и куплю большую кровать. Будем спать вместе, как все нормальные люди. Мы не партнёры, не любовники, мы больше чем муж и жена. Мы – одно существо…»
   Он включил компьютер.
   Ульяна вышла из-за перегородки. Сонная вышла, недовольная. Засмеялась, видя его обнажённого, скорчившегося на стуле перед монитором.
   – Заснула… И вдруг нет тебя! И такой страх, что всё, что у нас с тобой было, – это только не принятый к производству сценарий…
   – Послушай!.. По-моему, складно вышло, – сказал он, не оглядываясь, снова волнуясь от прилива любви к ней.

   – На что вы живёте? В смысле, какие у вас доходы? – спросил инспектор Безкозырко.
   – Я офицер запаса… У меня приличная пенсия… Жена – врач… Будем огородничать. Купим скотину…
   – Так как мы решим? Если хотите, чтобы Оля Калиничева пожила у вас, её как-то нужно оформить.
   – В смысле?
   – Ну, временное опекунство. На месяц или четыре месяца… Родительница её, в смысле биологическая мать, ждёт суда в «Белом лебеде»… в следственном изоляторе… За попытку убийства сожителя…
   Евгений Тимофеевич Безкозырко помолчал. Хмуро складывал документы в особую папку. Бумаг было много. Наконец он поднял голову.
   – На месяц. У нас такая практика. Если привыкнете друг к другу и всё будет хорошо, продлим срок. Я не торможу. Я всё быстро оформлю.
   – На месяц так на месяц, – сказал Платон.
   – Если раздумаете, её всегда можно вернуть в детдом…

   – Расскажи мне о твоих детях, – вдруг некстати попросила Ульяна. – Ну, о тех, что были у тебя с другими женщинами.
   – Да не было у меня детей. Давай лучше работать.
   – Я хочу знать, что с ними… с твоими детьми… Вдруг у них жизнь не сложилась. Вдруг они нуждаются в нашей помощи.
   Платон промолчал. Он подозревал, что вопрос был задан не от жалости, а из желания всё знать о нём. О его далёком прошлом. Из недоброго желания знать и мстить.
   По Уголовному кодексу чистосердечное признание облегчает наказание. Но не в семейной жизни. В семейной жизни, по семейному праву, по семейным понятиям, чистосердечное признание удваивает, утраивает, удесятеряет вину.
   – Или мы работаем, или я пойду погуляю, – сказал Платон. – А ты займись своими делами. Ну, как решим?
   – Будем работать.
   – Диалог. С абзаца…

   – А чего это он улыбается? – спросил мальчик.
   – Он пьяный, – сказал другой. – Не видишь?.. Водку пил. Потому добрый…
   – Да, – согласился третий ребенок. – Я пробовал. Мне давали. Один дядька на улице сказал, что водка полезная. Она от всех болезней…
   Дети смотрели на Платона и Ульяну из своего трудного детства снизу вверх, как на ангелов-избавителей. Как на богов, способных изменить их жизнь к лучшему.
   Подошла заведующая. Решительная, спортивная, нетипичная…
   – Сбежал… Махмуд сбежал… Извините. Не усмотрели… Ищем. Звоните.
   – Значит, один сбежал, – сказал Платон. – А другой?.. Впрочем, мы хотели их вместе… Ладно, в следующий раз….
   Платон и Ульяна шли как сквозь строй.
   – Смотрят, – сказал он. – Как они смотрят!.. Давай возьмём хотя бы одного… Ивана… Потом найдут Махмуда.
   – Поалуста! – Кто-то дёрнул его за куртку. – Поалуста…
   Платон обернулся, наклонился.
   Невыносимо синие глаза Вани-Дай-Дай смотрели на него.
   – Это Иван, – сказала заведующая. – Брат Оли и Махмуда.
   Ульяна погладила Ваню по головке.
   – Выбирают, – сказал один ребёнок другому. – Ваньку выбрали.
   – Меня не выберут, – сказал другой ребёнок. – Я – ЗээР.
   – Кто?
   – Задержка развития, – важно сказал ЗР.
   – Возьмёте? – нетерпеливо спросил Ваня-Дай-Дай.
   – Возьмём… Что это у тебя на руке?
   – Часы.
   – Кто тебе нарисовал?
   – Сам.
   – Зачем?
   – Не знаю.
   – А почему на твоих часах нет циферок?
   – Не знаю… Я хороший… Возьмите!..
   – Теперь уж отступать некуда. Нам как раз нужны часы… Ты потерпи… Мы придём за тобой… Уля! У меня сердце разрывается…
   – Пошли, пошли… Не оглядывайся… Прошу тебя, не оглядывайся! Пошли… Найдётся ещё кто-нибудь добрый…
   – Смотрят… Как они смотрят!.. Одна надежда, что на свете есть люди добрее нас.
   – Поалуста! – бежал за ними Ваня. – Поалуста!
   За ним бежали две наголо стриженные девочки, чуть постарше Вани.
   – Вот! – сказал он. – Возьмите! Они тоже… хорошие. Возьмёте?
   Он вцепился в куртку Платона. Не отпускал.
   Девочки не просили ни о чём. Они просто ждали.
   – Возьмём? – спросил Платон, глядя на Ульяну.
   Она жалко улыбнулась.
   – Возьмём, – решил Платон. – Только потерпите немного… Вот построю новый дом и приеду за вами.

   – Ульяна! – позвал он. – Иди послушай!
   – Мне здесь слышно, – ответила она из кухни.
   – Слушай внимательно… Сразу чистим…

   …Они ходили по залам большого детского универмага в Боровичах.
   Оля обомлела от обилия и красоты одежды.
   Она вертелась перед зеркалом, как молодая женщина.
   Она меняла облики и стили.
   Бейсболка, беретик, вязаная шапочка…
   Красная курточка, чёрная курточка…
   – Ольга! – позвала её Ульяна. – Успокойся!
   – Оставь, – сказал Платон. – Она счастлива, видишь?.. Может, первый раз в жизни…
   – Представляешь, какой она будет в шестнадцать лет?.. Мальчики, романы…
   Ульяна подошла к Оле:
   – Выбрала что-нибудь?
   Оля мгновенно почувствовала и тон, и значение взгляда. Вспыхнула, застыдилась.
   – Выбрала. Вот это…
   – Заверните, – сказал Платон продавщице.
   – А можно я сразу переоденусь? – спросила Оля.
   Платон кивнул согласно, и Оля пошла переодеваться.
   Она вышла из кабинки преображённая и красивая…

   …Во время работы Платон ощущал себя участником какого-то непрерывного праздника, карнавала, где все танцевали, импровизировали и презирали заученные па, где случались ссоры, драки и убийства, но он, только он, менял диски на проигрывателе. Он ощущал себя диджеем. Вершителем настроений. И он до поры до времени не задумывался о том, кто записывает эти диски и зачем, кто заказывает их…
   Если не было игры, не было бегучих страстей, он мучился не только своей скукой, но скукой придуманных им людей до тех пор, пока они не начинали наконец любить, желать и страдать в файлах его компьютера, как реальные живые люди. И зубы болели у них, и заусеницы тревожили, и есть хотелось им… И пить… Курить… Добиваться успеха… Зарабатывать деньги… Обладать… Обладать… Обладать…
   Вымотанные и усталые, они закрывали глаза, когда он выключал свой ноутбук…
   И хотелось им понять, зачем они вызваны были из небытия… Зачем всё это? В чём смысл их жизни?..
   А если нет смысла, зачем всё это?!

   – Так на чём мы остановились? – спросил Платон.
   – Вспомни, – приказала Ульяна. – Вспомни… Ну… Они стояли у ворот детского дома…
   – Да… Вспомнил…

   – …Я посижу в машине, – сказала Оля. – Вы без меня… Вот Ванька удивится!
   Она ждала и смотрела на крепкие ворота. А когда увидела Ваню, выскочила из машины, побежала навстречу.
   В руках у Вани было большое красное яблоко.
   – Дай куснуть.
   Оля откусила. Потом опять откусил он. Им было весело и счастливо ощущать родство крови.
   Платон пытался завести машину. Она не заводилась.
   Он поднял капот и пытался понять, почему она заглохла.
   – Своровал? – услышал он.
   Ваня стоял у него за спиной и ждал ответа.
   – Своровал?! – возмутился Платон. – Купил!..
   – Ну да, – усомнился Ваня. – Все воруют.
   – Я не ворую, – сказал Платон. – Запомни раз и навсегда.
   – Все воруют, – упрямо повторил Ваня.
   – Если бы все воровали, везде давно бы была пустыня… Сахара, – ответил ему Платон.
   – Почему?
   – Ну, сам подумай. Если все воруют, то некому работать. А если некому работать, то ничего не будет, и все умрут… Я не ворую. И ты не будешь воровать.
   – А мне нужны часы, – сказал он, приподнимаясь на цыпочках, чтобы приблизиться к уху Платона.
   – Ладно, будут тебе часы, – пообещал Платон. – Когда выучишь цифры до десяти тысяч и таблицу умножения.
   – У-у, – сказал Ваня. – Десять тысяч! Это так много. А у меня всего десять пальцев на руках… Так, значит, вы будете теперь моим папой… А вы мамой…

   …Махмудка-Абрек добывал средства к существованию.
   На безлюдной улочке он сопровождал старую женщину с продуктовой сумкой.
   Махмудка улыбался и делал вид, что он совсем не чужой мальчик, что он внук или племянник…
   Старуха отталкивала его и ругалась, а Махмудка то тяжелую сумку норовил нести, то поддерживал бабушку под локоть. И, улыбаясь, шарился в сумке, запускал руку в её карман.
   Тут он увидел Андрея. Заулыбался, засмеялся по-настоящему. Побежал к нему.
   А старая женщина пошла своей дорогой. Оглядывалась и крестилась.
   – Тебя ищут, – сказал Андрей.
   – Пусть ищут. – Махмудка протянул Андрею банан. – Не хочу в детдом… У меня деньги есть.
   – Сестра ищет!
   – Оля?..
   – Она ждёт тебя на автобусной станции. До утра.
   – Всё равно не хочу… Возьми. – Он протянул Андрею горсть мелочи. – Я у тебя брал.
   Деньги сложили в один кошелёк.
   – Сигареты надо купить, – сказал Андрей. – И жвачку… И свежие газеты!
   – И мороженое! И пепси! – поддержал Махмудка.
   Они были свободны и счастливы.
   – А где будем ночевать? – спросил Андрей.
   – В машине! – сказал Махмудка. – Я знаю одну… У неё дверка сломатая…
   …Гасли окна одноэтажной России. Шёл дождь. Дул ветер.
   На тёмной площади стояли рядком машины. В одной чуть-чуть светится огонёк сигареты. В темноте шептались Махмудка и Андрей.
   – Менты… Гаси сигарету… – сказал Махмудка.
   – Не… Просто машина, – ответил Андрей.
   – Холодно…
   – А давай заберёмся в электричку… И уедем на юг, – предложил Андрей.
   – На юге тепло? – Голос Махмудки стал мечтательным. – Только высадят…
   – А мы под скамейкой… Можно в Москву… Или в Чебоксары…
   – В Москве тоже холодно… – сказал Махмудка. – Тихо!.. Я говорил – менты!.. Заметут!..
   – Проехали…
   – Эх, на юг, конечно, хорошо, – сказал Махмудка. – Но я не могу, Андрей, честно, не могу. Ванька совсем дурачок, а Оля – женщина… Кто защитит, кроме меня?! Пока, Андрей.
   Махмудка вылез из машины, перебежал тёмную площадь. Так зверёк пересекает ночную поляну…

   Ваня спал на печке. Свесилась рука с нарисованными часами…
   Беспокойно ворочалась на раскладушке Ульяна.
   – Что с тобой? – спросил Платон. – Стонешь во сне… Болит что-нибудь?
   – Нет, – поспешно сказала она. – Ничего не болит… Душно… Слишком натопили печку… А ты почему не спишь?
   – Да не спится… Всё жду, вдруг придет.
   – Убежала… Наверное, не понравилось у нас.
   – Утром пойду в посёлок. Искать…
   И тут раздался стук в дверь.
   Платон подошёл к двери.
   – Кто?
   – Это я! Откройте.
   Он открыл дверь.
   В свете дверного фонаря стояли Оля и Махмудка.
   – Я знал, что ты вернёшься! – Голос Платона охрип от счастья. – Слава богу!

   …Может быть, другие записывают то, что знают. А у Платона (не того, что в сценарии, а реального) сначала было предчувствие образа, потом некое тайное и непонятное ему превращение образа в слово. Предчувствие было скелетом, а слова плотью, мышцами и нервами. Предчувствие было семенем, а слова материнским лоном. Предчувствие это было духом, а слова глиной. Мысль, выраженная в слове, чувство, выраженное в слове, становились силой и материей одновременно, становились образом. Глина оживала. Слова притягивали события. Слова становились жизнью.
   Он не записывал то, что знал. Он узнавал, записывая эпизод. Он был опытным путешественником в придуманной, мнимой жизни, узнавал мир в своём путешествии за золотым руном истины.
   Ульяна, в отличие от него, находила первую фразу, а эта фраза тянула за собой другую. И всё завершалось красивым образом – метафорой, как начало, продолжение или окончание мелодии.
   Ульяна была умна и наблюдательна, но пела, как птица. Так ей было удобнее, естественнее, нормальнее.
   – Чего задумался?
   – Так… Выпал вдруг…
   – Может, устал?
   – Нет! Продолжаем…

   Под навесом летней кухни Ульяна разливала молоко по чашкам.
   Молоко было пенное, парное.
   Ульяна протянула чашку с молоком Платону.
   – Спасибо, – сказал он. – Ты у меня умница.
   Дети пили молоко.

   Они бурно выплёскивали свою детскую энергию. Бегали по лужайке. А с ними – собака и белая коза. Кошка Муська не принимала участия в игре. Смотрела со стороны… Умывалась…
   Платон и Оля мыли руки в бочке с дождевой водой. Белые бока теплицы подрагивали от ветерка.
   Красногрудая птичка вертелась на перекладине ворот.
   Махмудка катался по траве.
   Сонька пыталась ухватить его за штаны. Махмудка рычал и лаял на неё.
   – Фу, Сонька! Фу! – кричала Оля.
   Задумчивый, кудрявый Ванька-Дай-Дай кормил белую козу жёлтыми цветами.
   Ульяна вынесла полотенце. Протянула Платону.
   – Посмотри, – сказала она, – как они играют… Мне кажется, они счастливы.
   – Видела, какой подсолнух растёт у Вани?
   – Но они – дикие. Не хотят читать…
   – Папа, когда мой велосипед починишь? – требовательно спросила Оля.
   И была такая красивая в красной футболке, в драных джинсах.
   – Да сделаю, сделаю, – пообещал Платон. – Вот управлюсь с машиной…
   Наступил вечер.
   Как мартышки в клетке, лазали они по полкам и кроватям, кидались подушками и обувкой. Укладывали спать Соньку. Ссорились, дрались… Так они готовились ко сну.
   – Тихо! – сказала Ульяна. – Теперь, перед сном, каждый вечер, мы будем читать книги.
   – У-у-у! – вразнобой загудели-завопили они. – Каждый вечер?.. Лучше телик…
   – Не надо! Не хочу! – завопил Ваня. – Я хочу спать! Не люблю сказки… Не люблю страшные сказки!
   – Тихо! – повысила голос Ульяна.
   Дети притихли.
   – Слушайте! – И она начала читать «Маленького принца» Экзюпери. – «…Шесть лет назад мне пришлось совершить вынужденную посадку в Сахаре…»
   – Где? Где? – спросил Ваня.
   – Сахара – это пустыня, – объяснила Оля. – Там только песок… Нет воды, и нечего есть…
   – Сахарный песок? – придуривался Ваня. – Целая пустыня сахарного песка?!
   – Глупый! – возмутился Махмудка. – Там жёлтый песок… Его нельзя есть…
   – Правильно, молодец, – похвалила Ульяна. – Слушайте…
   «Со мной не было ни механика, ни пассажиров, и я решил, что попробую сам всё починить, хотя это очень трудно. Воды у меня едва хватило бы на неделю. Я уснул на песке в пустыне. Где на тысячи миль вокруг не было никакого жилья. Вообразите же мое удивление, когда на рассвете меня разбудил чей-то тоненький голосок. Он сказал:
   – Пожалуйста, нарисуй мне барашка!
   – А?
   – Нарисуй мне барашка».
   – Барашка?.. Барашка! – веселились Ваня и Махмудка.
   – «…Я вскочил, – повысила голос Ульяна, – как будто надо мною грянул гром. Протёр глаза. Стал осматриваться. И увидел забавного маленького человечка, который меня серьёзно разглядывал…»
   Она читала с чувством, увлекаясь сама.
   Только Ваня уже спал, свернувшись калачиком.
   – Всё кончится хорошо? – спросила Оля. – Если всё кончится плохо, я не буду слушать!..
   В уголке, у тёмного, низкого окошка, при свете маленькой лампочки Платон рисовал дом. Его окна, наличники и балконы. Его острую крышу и высокое крыльцо…
   Он не заметил, как подкрался к нему Махмудка.
   – Что это?
   – Это наш будущий дом, – сказал Платон. – Тихо. Слушай про Маленького принца.
   Но Махмудка схватил карандаш, быстро, страстно начал пририсовывать к дому детали.
   – Здесь – кормушка для птиц!.. А здесь повесим флаг!..
   В это время погас свет.
   – Опять отключили! Ура!
   – Будем рассказывать страшные сказки!

   Каждое утро и каждый день наполнены были трудом.
   Платон таскал воду из Мсты.
   Под навесом, где располагалась летняя кухня, Ульяна готовила еду.
   Потом они поливали огород.
   – Я посажу розу, – сказал Ваня-Дай-Дай. – Как у Маленького принца.
   Потом все вместе мыли посуду. Гюля разбила тарелку, виновато смотрела на Платона, но Платон даже не нахмурился.
   – На счастье, – улыбнулся он.

   …Они шли по тропинке к своему жилищу.
   – Мать-мачеха, болиголов, – называла Ульяна, – волчья дудка… вонючка… кукушкины слезки… божье дерево… маткина душка… Скажи, а растет здесь… аир?
   – Аир?… Не знаю… Зачем тебе аир?
   – Лекарственное растение… Я же врач. Мне интересно… Кукушка кукует… Ей давно пора замолчать, а она кукует…
   – Кукушка, кукушка… – начал Платон.
   – Только попробуй! – яростно прервала его гадание Ульяна. – Только попробуй спросить, сколько лет нам жить!
   И вдруг заплакала.
   Платон смотрел на неё с тревогой и недоумением.
   – Что с тобой?..
   – Не обращай внимания… Устала… Ой, смотри!
   Из лесу на поляну вышел лось, смотрел на них некоторое время, потом скрылся в зарослях.
   – Пойдем посидим на скамеечке… Подышим.
   – Комары закусают.
   – Ты заметила, у него на рогах венок из хмеля. Это случайно или они украшают себя?
   – Не знаю.
   Чувствуя присутствие своих хозяев, ласково повизгивала около своей будки Сонька.
   – Понимаешь, им скучно! – говорила Ульяна. – Я читаю сказку, а им скучно. Они думают только о богатстве и деньгах. Они рациональны! Мне иногда кажется, что они смеются над нами.
   – Ну, это естественно… Что они слышат постоянно, как только научатся понимать язык взрослых? Только разговоры о деньгах. В одной семье – потому что их не хватает. В другой – потому что денег слишком много… Время романтиков прошло. Романтик сейчас – фигура комическая. Но нам поздно меняться. Ты заметила, что из нашего языка исчезают некоторые слова.
   – Какие?
   – Я помню, в детстве самый большой укор был «у тебя совести нет»… Теперь это слово почти забыто… – сказал Платон. – Я старался понять, как возникло это слово. Со – в русском языке обозначает соединение, слияние… Весть – послание, передача информации. Совесть – это послание… Соединение человека с Богом. Чтобы судил человека за поступки и мысли изнутри…
   Он сомневался, что ей интересно, и потому замолчал.
   – Откуда ты это всё знаешь? – спросила Ульяна.
   – Думал с детства об этом…
   – Дальше.
   – В другой раз, – сказал Платон.
   – Что с тобой?
   – Да так… Задумался… Может быть, эти ребята, когда вырастут, приспособятся, будут жить богато и сытно. Но они уже никогда не будут детьми… Представляешь, люди, у которых не было детства!..
   – Но у тебя тоже не было детства… – только научился ходить, уже на поле. А потом – детдом… И таких, как ты, – сотни тысяч… И ничего, нормальные люди выросли…

   …Из лесов другого берега всходило солнце. Рвался к зениту красный шар.
   Ульяна скинула халат и протянула руки к солнцу.
   – Солнышко, – сказала она. – Я так хочу ещё немножко пожить!.. Может быть, всё ещё обойдётся?.. Может быть, всё не так страшно, солнышко?..
   Из кустов на неё затаив дыхание смотрели мальчишки, её приёмные дети.
   В этих взглядах не было ещё мужского желания, только любопытство и жажда всё узнать. И ещё восторг, вызванный нарушением всех запретов.
   Старый рыбак с завязанным горлом, в пальто и шляпе оторвал взгляд от поплавка и обалдел от видения нагой, светлокожей, светящейся среди листвы женщины.
   Поплавок дёргался и выскакивал из воды.

   Ульяна растиралась махровым полотенцем.
   – Как вода? – спросил Платон, не отрываясь от клавиатуры.
   – Чудесная, – сказала она. – Всё редактируешь?
   – Но я приготовил тебе кофе.
   Он тоже не хотел ссоры.
   – Как?
   – На спиртовке… Знаешь, я решил, что мы заведём свой движок.
   – Лучше – солнечные батареи!
   Она подхватила идею, как будто это была игра.
   – И не надо будет никому писать заявлений.
   Он не играл, он был серьёзен.
   Ульяна пила кофе маленькими глотками. Обняв ладонями чашку, грела руки.
   – Спасибо.
   – Совсем разучился писать. – Платон переписывал заявление шариковой ручкой. – Понимаешь, не хочется слишком официально… Но и стихами тоже не хочется.
   – Ты не сердись, – сказала она. – Я всё же поеду… Ужасно скучаю…
   – Когда собираешься?
   – Да как купишь билет, так и поеду.

   …День был не праздничный, не воскресный. Народу в церкви было немного.
   В левом углу храма отец Игорь разговаривал с каким-то наголо бритым, явно сокрушённым и растерянным парнем.
   Ульяна ждала, когда священник сам подойдёт к ней.
   Он подошёл, смотрел со вниманием.
   – Я хотела исповедаться, отец Игорь, – сказала Ульяна. – Но, наверное, нельзя сейчас… Не постилась… Лекарство принимала… Кажется, нельзя лекарство перед исповедью?.. Хочу просто поговорить… Можно?
   – Конечно можно, Ульяна Александровна… Давайте вот здесь, в уголочке… Слушаю вас.
   – Я вынуждена уехать… Платон остаётся один, с детьми… Прошу вас, поддержите его. Он вам верит… Не оставляйте, когда он останется один…
   Священник с удивлением слушал её.
   – Я больна… Мне осталось жить… не больше года… Я врач и знаю, что говорю… Платон – сильный… Но мне его жалко… Он думает, что я уезжаю из-за сына… Что я вздорная… Что не приняла деревенскую жизнь… А я просто не хочу умирать здесь… при них… Не хочу… Умоляю вас, поддержите Платона!.. И потом, когда он немного успокоится, пусть найдёт какую-нибудь… хорошую женщину… Детям нужна мать… Вот всё, что я хотела сказать… Отец Игорь… Я надеюсь, вы сохраните… тайну исповеди.
   – Я сохраню вашу тайну, – сказал священник. – Хотя лучше бы вам самой сказать ему всё… И вместе встретить беду. Но я уважаю вашу позицию… Бог милостив. Буду молиться, чтобы Он исцелил вас. И вы молитесь.
   – Я каждую минуту молюсь за них. – Она улыбнулась жалко и виновато.
   У отца Игоря было крепкое мужское лицо. Служба в армии оставила в нём свой след, который никогда не сотрётся…

   – Нет, – закричал Платон. – Я не согласен. Пусть она уедет. Пусть к дочери… К внучке… Или влюбится… в другого мужика… И уедет с ним… Ну хотя бы на Камчатку. Не понимаю, зачем ей болеть?! Зачем умирать?!
   – А я не хочу, чтобы она бросила его в трудную минуту! – мрачно и неуступчиво смотрела ему в глаза Ульяна. – Я не поступила бы так. Пусть лучше умрёт!
   – Но они не мы с тобой. Они уже совсем другие люди. Даже не люди – персонажи… Это сценарий… Случайно соединённые нами характеры… – сказал он.
   – Тем более… Лучше пускай умрёт, чем предаст… – упорствовала Ульяна. – Неужели ты предпочел бы, чтобы я изменила тебе и уехала с другим?
   – Конечно, – простодушно сказал Платон. – Лучше влюбись и будь счастлива, но живи, чтобы я знал, что ты жива… И ты обязательно вернёшься ко мне. А увлечения… Да чёрт с ними, с увлечениями! Ты всё равно вернёшься… Приползёшь ко мне сама, зараза! – пропел Платон, пытаясь превратить всё в шутку.
   – Значит, ты не любишь меня!
   – Ну вот, – огорчился Платон.
   – А для меня – лучше бы ты умер, чем ушёл к другой…
   Он с трудом сдерживался, чтобы не уйти. Обиделся.
   – Ну и пиши сама! Я не хочу ссориться с тобой из-за каких-то выдуманных нами условных, мнимых людей. Из-за каких-то ничтожных денег. Жизнь проходит. А мы с тобой только работаем. Работаем. Работаем. И нет конца работе…
   – Зато мы вместе. Целыми днями вместе… Разве это не счастье?!
   Платон поцеловал её мокрые от слёз щеки. Солоно.
   – Ладно. Прости, милая… Ну, если так хочешь, пускай заболеет… Я не люблю спорить и ссориться. Мне иногда страшно… В мире так много непонятного… непонятных связей… Слова притягивают дела… Я боюсь… Я не хочу рисковать… – Он старался незаметно переменить тему. – Кроме того, сериал задуман как ярмарка невест… Если она умрёт, искать невесту – пошло, а если предаст, то я… то есть тот Платон, как бы обретает свободу…
   – А я не хочу. Я уже люблю её, я в ответе за её поступки… Я не хочу, чтобы мы хорошую женщину обрекали на предательство.
   – Ладно… Пока оставим это… Пошли дальше… Вот такой диалог… Как тебе?

   …Ты ведь любишь меня… Знаю, любишь… И я люблю тебя. И чего это тебе вдруг понадобилось уезжать! Там всё хорошо. Нашу внучку зовут Алла… Она весит четыре килограмма… Её любят все… У родителей хороший бизнес… Она вырастет, пойдёт в престижную гимназию. Будет учиться в Москве или даже в Сорбонне. Она никогда не будет испытывать голода… страха завтрашнего дня… стыда и отчаяния бедности… Её не выбросят, как котёнка, за дверь… Не бросят на вокзале… Зачем ты едешь туда?
   – Просто соскучилась. Хочу взглянуть на внучку.
   Она видела, как огорчился Платон. Не хотела долгих разговоров. Поцеловала его и вышла из комнаты.
   Отыскала в сарае любимую косу. Косить она любила. В этой монотонной ритмичной работе она обретала спокойствие.
   Ульяна прошлась бруском по лезвию косы, будто настраивала музыкальный инструмент…

   Платон остановился, перестал печатать. Смотрел на соавтора, на жену, на любимую женщину…
   – Добавь в начало, – сказала Ульяна. – «…Она яростно косила жёсткую, осеннюю траву. Коса, как щука в заводи, кидалась на грубые стебли пижмы и иван-чая».
   – Ульяна! – закричал Платон. – Это прекрасно! Но это стихи. Их не будет даже в режиссёрском сценарии. Зачем ты мечешь бисер… жемчуга свои бросаешь?.. Зачем?
   Она пожала плечами:
   – Я ведь это не для красоты… Хотя… и для красоты тоже… Не из бахвальства… Но мне так хочется… Без образа – значит, безобразно… – Она замолчала, с грустью смотрела на него. – Может быть, эта фраза застрянет в мозгу режиссёра… Актёра… Оператора… Не даст им возможности халтурить… Она будет мучить их. Она заставит соперничать с нами…
   – Если бы я мог так писать! Так… На чём мы?..

   …Она яростно косила жёсткую, осеннюю траву. Коса, как щука в заводи, кидалась на грубые стебли пижмы и иван-чая…
   …Платон подошёл к ней.
   Коса с хрустом и вжиканьем рушила травы.
   Платон стоял у неё за спиной.
   – Ну, уймись, уймись, – сказал он. – Пойдём чаю выпьем… Ты вернёшься?
   – Поживу немного…
   – А мне-то как?.. Ты хоть пожалей меня… Как мне одному здесь?!
   – Так поедем вместе, – сказала она. – Попросим кого-нибудь пока присмотреть за детьми.
   – А они подумают, что мы бросили их. Нет! Нет, ты представляешь, как они воспримут это! Разбегутся. Только-только стали привыкать к нормальной человеческой жизни…
   – Ладно. Если ты так считаешь…
   – Ну, хоть прости меня на прощание.
   – За что?
   – Ну… за то, что выругался при тебе вчера, когда свет погас.
   Ульяна заваривала чай.
   – Да ладно… Прощаю… И ты меня прости… Кажется, всё. – Она озабоченно проверяла, не забыла ли что-нибудь. – Экзюпери я беру… Ладно?.. Без меня вы всё равно не будете читать. Хочешь, погадаю тебе?
   Она наугад раскрыла книгу.
   – «…Понемногу я понял, как печальна и однообразна была твоя жизнь. Долгое время у тебя было лишь одно развлечение:
   ты любовался закатом»… Муть какая-то в клеточку… Поискать ещё?
   – Нет, дай я. – Платон взял книгу, раскрыл и прочёл: – «Дети! Берегитесь баобабов. Я хочу предупредить моих друзей об опасности, которая давно уже их подстерегает, а они даже не подозревают о ней, как не подозревал прежде и я». Оставь эту книгу здесь. Я буду читать им. Обещаю тебе…
   Ульяна положила «Маленького принца» на стол.
   – Пойду погляжу на Мсту, – сказала она. – Попрощаюсь…

   …Ульяна обняла и расцеловала каждого. Глаза были сухие. Душой она была уже не с ними.
   Дети стояли молча, и в лицах не было ни страха, ни удивления. Только случайный комар или муха нарушали почти скульптурную их неподвижность. В жизни этих детей были и пострашнее события.
   Как тюрьма оставляет неизгладимый след в облике взрослого человека, так и детские скитания и недетские страхи и унижения сделали их лица не то что взрослыми, но невозмутимыми. Они могли заплакать от мелкой обиды и обиходной несправедливости, но настоящие удары судьбы переносили спокойно и покорно.
   Платон и Ульяна сели в машину. Мотор не заводился.
   Они вышли из машины.
   Платон достал из багажника рюкзак.
   Дети смотрели. Спокойно смотрели.
   Платон запряг лошадь…
   Ульяна села с правого бока телеги. Платон только слегка тронул вожжи, и лошадь Мальвина мягко понесла телегу по знакомой лесной дороге от детей, стоящих у избы. От деревянной арки, на которой было написано «СЕМЬ Я».
   Телега скрылась за воротами.
   – Сучка уехала, – сказала Оля. – Ну и пусть. Уехала сучка…
   – Не смей так про маменьку! – закричал Махмудка.
   – Какая она тебе маменька, блин! Сука натуральная… Все суки… Все предают, бросают…
   И ещё более крепкие непечатные слова и выражения, запавшие в их сознание с первых дней появления на свет божий, сотрясали экологически чистый воздух.
   Махмудка бросился на сестру. И началась драка.
   Они катались на ухоженной лужайке, приминая цветочки, которые сами и выращивали…
   А Ваня стоял и тихо плакал.

   Ехали молча.
   Ульяна обняла Платона. Прижалась к нему.
   Лошадь Мальвина остановилась, потянулась к обочине, где была трава.
   Так и сидели они, обнявшись, дожидаясь, пока лошадь насытиться, объедая пухлую, влажную кочку.
   – Красиво, – сказала она. – Особенно эта крапива… в сочетании с мусором… А эти пакеты шевелятся, как живые… И бутылки на ветках… Кому-то ведь пришла в голову такая фантазия – украсить ёлки пивными бутылками.
   – Ты, кажется, злишься? Почему?
   – Я не злюсь… Мне грустно… Очень грустно… Посмотри, драный пиджак висит на суку…
   – Да он висит уже месяц. Взяла бы и сняла, если раздражает.
   – Мне противно прикасаться к нему.
   – И другим тоже противно. Вот и висит.
   – Ну почему у нас всё так нелепо? Почему в Прибалтике и Европе всё чисто и разумно!
   – Не знаю… Не я придумал эту страну… Но это моя страна… Разговоры тут не помогут… – сказал Платон.
   – А что делать?
   – Ага. И кто виноват?.. Классика… Ну, во-первых, сниму этот пиджак.
   Он остановил телегу, вернулся к дереву, на котором висел пиджак, снял его. Запрятал в полиэтиленовый мешок для мусора.
   – Ты злишься, – сказал он. – Ты хочешь, чтобы я поехал с тобой…
   И снова ехали молча.
   – Я не брошу их… – сказал Платон. – У меня впервые за много лет появилось чувство, что я кому-то нужен… Кому-то кроме тебя… А сейчас и тебе не нужен…
   – Слушай, опять эта птица… Коршун. Как в тот день, когда мы приехали сюда.
   И вместе с жалобным криком дикой птицы уже слышен был перестук колёс и паровозные гудки. Промчался товарняк.

   …Они ждали поезда – муж и жена, прожившие вместе четверть века.
   – Звони.
   – Да, конечно, – откликнулась Ульяна и старалась не заплакать.
   – Я тоже буду звонить.
   Она кивала механически, а сама нервно перебирала документы, паспорт, билеты, деньги…
   Порыв ветра вырвал из её рук билет, и он полетел над крапивой и фригийскими васильками вдоль путей.
   Платон засмеялся невольно.
   – Знак судьбы! – сказал он. – Теперь ты должна остаться!
   Какой-то парень хотел поймать улетевший розовый листок, но не успел, и билет заскользил по земле к путям. Парень прихлопнул его сапогом. Поднял, рассмотрел и направился не спеша к Ульяне.
   – Спасибо, – сказала она и повернулась к Платону: – Ну, давай прощаться.
   – Возвращайся скорее, – попросил он.
   – Я постараюсь. Ты не беспокойся ни о чём.
   За ближним лесом гуднул электровоз.
   И появился – сначала маленький, игрушечный, потом увеличился до своих нормальных размеров и перекрыл перрон.
   А когда через минуту тронулся, на бетонной площадке стоял один Платон.
   Он потоптался немного, глянул вслед зелёным вагончикам…
   Вагончик тронется, а он останется…
   На привокзальной площади среди машин, шикарных, но явно мятых-битых, ждала его Мальвина.
   – Уехала, – сказал Платон. – Уехала… Всё…
   Мальвина потянулась к нему, наверное, просила хлеба.

   Впереди, на дороге, Платон увидел женщину. Она была лёгкая, тонкая, в тёмном длинном платье, туго обвязанная платком. Небольшой рюкзак белел у неё за спиной.
   Платон остановил лошадь.
   – Здравствуйте… Куда вам?
   – В Юрьево.
   – Да вы же идёте в другую сторону! Подвезти?
   – Не откажусь, – ответила она… – Спаси Господи!
   Он развернул лошадь.
   – А что вам в Юрьеве?
   – Там один человек… раб Божий… церковь восстанавливает. Хочу помогать ему.
   – Может быть, вы поможете мне? – спросил Платон.
   – А что у вас?
   – У меня трое детей. Приёмных… Да вот жена уехала. Мне одному не справиться. Хотя бы на время…
   Женщина с интересом рассматривала его. Задумалась, прикидывая.
   – Ну и как? – спросил Платон.
   – Дети?! Нет уж. Еле убежала от своих… Дети мешают… Хочу молиться в тишине. Я им говорю – Бог. А они смеются – Дог! Я им говорю «помолимся перед едой». А они смеются и бросаются хлебом… Вон видите – церковь?.. Дальше я сама… Спаси Господи…
   Она легко соскочила с телеги. Пошла не оглядываясь.
   – А с кем остались ваши дети? – спросил Платон вдогонку.
   Она остановилась, улыбалась счастливо.
   – Мама… Ещё не очень старая… И муж…
   И заспешила к храму, который издали сиял сквозь деревья. Она красиво удалялась, эта молодая женщина, тонкая, в чёрном платье до пят.
   И Платон опять развернул свою лошадь.
   Мальвина удивилась, но пошла в обратную сторону.
   Платон достал мобильник.
   – Уля… Как ты?
   – Еду… А ты?
   – Тоже еду…
   А ехал он мимо крестьянских изб, в которых, по всем приметам, жили не крестьяне, а художники. У дороги сохли картины. И на всех – красивая, дикая, заросшая крапивой Россия. Цветущая. Отдыхающая от радивых хозяев….
   …И снова изба. Снова баня. Здесь всё напоминало об уехавшей хозяйке. Её махровый халат. Свитер. Старая ветровка. Он сел на лавку, сгорбился…
   Встал.
   Плеснул себе в лицо водой из кадки.
   Дети ждали его под навесом. Тихо сидели.

   Платон полоскал в реке бельё.
   Неумело, по-мужски, но старательно. Выкручивал досуха. Складывал в корзину.
   Стал подниматься по крутому откосу.
   Новый их дом, подаренный губернатором, возник, как замок. На берегу большой, могучей реки.
   Платон поставил корзину с бельём и залюбовался их новой обителью.
   Дом был трёхэтажный, кирпичный, с пристроечками, флигельками, с большими окнами.
   Подбежала Оля.
   – Что ты меня не позвал?.. Давай вместе!
   Понесли корзину вместе…

   …Ульяну везли на каталке по длинному коридору.
   Коридор был нереально длинным.
   Она видела снизу лица ходячих больных в серых халатах.
   Она увидела сына, его беспокойные озабоченные глаза.
   Она приложила указательный и средний палец к бледным губам, повернула ладонь к нему и виновато и застенчиво улыбнулась.
   Завотделением, похожий на рекламного мясника, имел привычку смотреть не в глаза собеседнику, а в сторону, несколько отвернувшись, и говорил обычные в таких обстоятельствах слова.
   – Вы ведь понимаете. Вторая операция… Вы ведь понимаете…
   Зазвонил мобильник.
   – Да, это я… Мама не может… Ну, не может, и всё… Я прошу тебя сегодня не звонить. Если сможешь, приезжай… Все подробности при встрече… Всё…
   …Платон выключил телефон.

   Ваня-Дай-Дай сидел на крыльце и разговаривал с фарфоровой обезьянкой.
   – Знаешь, обезьянка, если ты выучишь таблицу умножения, я подарю тебе… – Он взглянул на часы и вздохнул. – Я подарю тебе банан… Тебе ведь не нужны часы… Часы нужны только людям, чтобы знать время своей жизни… чтобы знать, когда спать, когда работать, когда кушать…
   Из головы обезьянки высыпался чёрный порошок. Ваня лизнул порошок и тут же выплюнул.
   Щёлкнул обезьянку по носу. Он кашлял, тёр глаза. Во рту щипало, глаза слезились, и Ванька разразился громким, здоровым детским плачем. Заревел от души.
   Платон и Оля развешивали белье. Бросились на крик.
   – Я ничего не вижу! – кричал Ваня. – У меня глаза горят!.. Они выгорят, и я буду слепой!..
   Прибежали испуганные девочки и Махмудка. Девчонки заревели дружно от жалости. Они все уже любили друг друга.
   Оля принесла заварочный чайник и промывала заваркой Ванины глазки.
   – Братик!.. Маленький!.. Это просто перец!.. Сейчас всё пройдёт.
   И целовала, и гладила по русой головке. Она любила его.
   Ваня затих. Дотронулся до глаза пальцем и снова закричал от боли.
   Оля увидела фарфоровую обезьянку, понюхала её и передала Платону.
   – Откуда у тебя эта штука? – спросил Платон.
   – Нашёл, – сказал Ваня.
   – Где?
   – Валялась на полу. Я взял.
   – Где? – Вопрос звучал грозно. – У губернатора?.. На банкете?
   Ваня сокрушённо кивнул.
   – Своровал? – спросил Махмудка, не обличая, почти сочувствуя. – Воровать – плохо. Воровать нельзя.
   – Украл! – закричал Платон. – Опозорил всю нашу семью! У кого украл?! У человека, который подарил нам Дом!
   – Я не украл, я нашёл, – упрямо повторил Ваня. – Эта обезьянка валялась на полу. Значит, она ничья. Значит, она никому не нужна, если валяется на полу. Её могли раздавить и выбросить. Я спас её. Я взял её, потому что она мне сразу понравилась…
   – Ладно, – сказал Платон. – Дело закрыто. Дай мне её сюда. Я поеду к губернатору. И всё объясню ему. И покаюсь, извинюсь, что не смог пока воспитать из вас честных людей. Я ведь всё знаю о вас. Знаю, кто курит…
   Он взглянул на Олю, и та потупила голову.
   – Знаю, кто употребляет неприличные, оскорбительные, гнусные слова…
   Дети со страхом смотрели на него. Он был в ярости.

   В глубине коридора отделения клинической хирургии Первого медицинского института, далеко, возникло движение, и каталка с Ульяной медленно приближалась к дочери.
   Белые халаты.
   Бледное лицо Ульяны, перенесённой наркозом к черте жизни и смерти.
   Зелёное, маслянисто блестевшее небо – потолок и ритмически возникающие луны светильников.
   На мгновение каталка остановилась. Это мгновение растянулось для её сына непомерно. Он склонился, хотел поцеловать Ульяну, но его негрубо отстранили, и каталка продолжила свой длинный медленный путь в палату реанимации.
   – Это была самая блестящая операция, которую я видел в своей жизни, – сказал молодой, даже юный ассистент.
   – Я не понимаю, что вы говорите.
   – Я говорю, блестящая операция… Вы могли всё это видеть. У нас наверху специальный купол для гостей… И монитор…
   – Она будет жить?
   Ассистент пожал плечами, удивляясь, почему этот парень не разделяет его восхищения. Он нажал кнопку автомата, подождал, когда стакан наполнится, жадно пил газированную воду…
   Запел мобильник. Но Ростик отключил его…
   Новый Дом был похож на дворец.
   В гостиную выходили двери. Три с одной стороны, три – с другой. Там были комнаты.
   Напротив лестницы застеклённая стена с прекрасным видом на Мсту.
   – Я люблю смотреть, как поднимается солнце, – сказал Махмудка.
   – Хорошо, вот твоя комната. – Платон открыл одну дверь.
   Комната была небольшая, но больше, чем кельи, в которых жили лицеисты в Царском Селе. Диван, покрытый пледом. Шкаф для одежды. Тумбочка. Кресло. Всё новое, современное, красивое.
   – Нравится? – спросил Платон.
   Махмудка только ярко и восхищённо блеснул глазами.
   – Я нарисую горы. И повешу вот сюда… И ещё потолок сделаю чёрным, и чтобы на нём были звёзды… Можно?
   – Всё можно! – сказал Платон. – Это ваш дом. Это твоя комната. Если кто-то захочет к тебе зайти, он должен постучать и спросить: «Можно?» А ты что ответишь? Ну, кто знает?
   Ксюша подняла руку.
   – Ну, – подбодрил её Платон.
   – Нужно ответить «пожалуйста», – степенно сказала Ксюша.
   – Правильно. Так и будем жить.
   – Я тоже хочу смотреть утром, как солнышко встаёт, – сказал Ваня-Дай-Дай.
   – Хорошо. Ты будешь жить рядом с Махмудкой. – Платон отворил вторую дверь. – Вот твоя комната, Ваня.
   – А можно я нарисую на стене воздушный бой?… А на этой – нашу лошадь Мальвину? А на этой – цветы?…
   – Конечно можно, – сказал Платон. – Это ведь твоя комната. Но лучше нарисуй картинку и повесь. А вдруг тебе надоест воздушный бой, а стена уже будет закрашена…
   – Ладно, я подумаю, – сказал Ваня.
   – А я люблю смотреть, как солнце заходит, – сказал Андрей. – Кроме того, с востока дуют холодные ветры, а я люблю тепло.
   – Так бери эту комнату. Тут окна на запад.
   И Платон открыл ещё одну дверь.
   Андрей упал спиной на пружинистый диван. Заложил руки за голову и мечтательно сказал:
   – Как начну зарабатывать, устрою здесь книжные полки. И куплю сразу много книг.
   – Я тебе подарю два диска, в которых вся русская литература. И ещё два – европейская, – сказал Платон.
   – Нет уж, – возразил Андрей. – У книг особый запах. У нас была такая библиотека! Я засыпал в кресле с книгой в руках. Я сделаю всё, как было дома… Сёстры не помнят… Они были совсем маленькие, когда родители погибли… А я помню…
   – Я тоже хочу видеть, как солнышко встаёт, – сказала Ксюша-Вруша.
   – Тогда занимай вот эту комнату. – Платон распахнул дверь.
   Дети кинулись было посмотреть Ксюшино жилище, но застыли на пороге.
   В углу комнаты стоял на задних лапах громадный медведь.
   – Нет, не хочу! Не хочу жить с медведем! – закричала Ксюша. – Мне он не нравится!
   – А мы уберём его, – сказал Платон. – Запрём в чулане.
   – Лучше поставим внизу у дверей, чтобы пугал плохих людей, – сказала Гюля.
   Они поволокли чучело медведя по лестнице вниз.
   Поставили возле входных дверей.

   Платон и Гюля вошли в церковь. Платон перекрестился. Глядя на него, робко перекрестилась Гюлька.
   – Иди, походи здесь немного, – сказал Платон. – Посмотри на иконы… Рука не болит?
   – Уже не болит, – сказала Гюлька. – Я больше не буду ловить пчёл!
   Платон заглянул в ризницу.
   Отец Игорь только что отслужил обедню. Снимал своё облачение. Переодевался в камуфляж.
   – Здравия желаю, товарищ майор! – приветствовал он Платона.
   – Здравствуй, отец Игорь, – протянул ему руку Платон. – Куда собираешься?
   – На Мсту, порыбачить. У щуки жор начался… Что-нибудь случилось?
   – Ребёнка к врачу возил. Пчёлы искусали… А к тебе… Нуждаюсь в мудрых советах.
   – Тогда присядь. Только предупреждаю, я ещё не очень много мудрости нажил. Сам знаешь, горячие точки мудрости не прибавляют. Я пока по здравому смыслу живу… Ну, что там у тебя? Говори…
   …Гюлька-Киска рассматривала между тем иконы. Именно рассматривала, потому что молиться ещё не умела.
   Служительница, пожилая женщина в длинной тёмной юбке и белом чистом платочке, собирала огарки свечей.
   Гюля стояла у иконы, смотрела на распятого Христа.
   – Кто это? – спросила она у служительницы.
   – Это Иисус Христос, – ответила та.
   – Почему ему так сделали? Ему ведь больно…
   – Его злые люди распяли.
   Гюля заплакала.
   – Чего ты плачешь?
   – Жалко.
   – Не плачь. Он не умер.
   – Не умер?
   – Нет. Он ведь Бог.
   – А что такое – Бог?
   – Бог… Он создал весь мир…
   – И меня?
   – И тебя.
   Служительница перешла к другой иконе и стала там собирать огарки.
   Но Гюля не отставала.
   – Что ты ходишь за мной? – спросила служительница. – Ты с кем сюда пришла?
   – С папой. Расскажите дальше.
   – Бог захотел узнать, как живут люди, и родился на земле, как простой мальчик.
   – Вау!
   – Ты чего мяучишь?
   – Я не мяучу… А дальше?
   – Бог увидел, люди издеваются друг над другом, убивают других людей. За одну ночь царь Ирод убил сто тысяч маленьких детей! И Бог хотел научить людей жить по-доброму.
   – Дальше!
   – А они взяли и прибили его гвоздями к кресту…
   А в ризнице разгорался свой разговор между Василием и отцом Игорем.
   – В людях семьдесят лет воспитывали ненависть к частной собственности, – говорил отец Игорь, – а теперь удивляются, почему все воруют.
   – Только не говори мне общих слов, – прервал его Платон. – Я всё это знаю. Скажи, что делать, если дети воруют?
   – Раньше бы сказали – пороть. А теперь я не знаю… Наверное, тут один способ. Личный пример. Если они любят тебя и видят, что ты не воруешь, они поймут, что воровать плохо.
   – Так просто?
   – Ты пришёл ко мне за советом, я сказал.
   – А если лгут?
   – Ещё проще. Не лгать самому.
   – Курят втихаря… А ведь знают, что я бросил.
   – Скажи, что грех.
   – У них нет понятия греха, Игорь. Только хочу – не хочу… страшно – не страшно.
   – Припугни. Скажи, что умрут в мучениях… от страшных болезней… – сказал священник.
   – Страх, конечно, великий воспитатель… – пытался пробиться к истине Платон. – Мы с тобой это хорошо знаем. А душа? Может ли страх воспитать душу?
   – Страх обязательно должен быть. Как же без страха? – Отец Игорь удивлялся непонятливости Платона. – Это основа… Страх возмездия… Страх Божий… Посмотри, что делается вокруг, товарищ майор. Надо сначала народ привести в чувство. Снова приучить трудиться и жить честно. Тогда и душа расцветёт…
   Платон с сомнением покачал головой.
   – Не поздно ли? – Он помолчал немного и продолжал: – Слушай, капитан. Вот ты в священники пошёл, я детей набрал. Вместо того, чтобы пожить спокойно, в своё удовольствие… Почему это?
   – Почему? Мы с тобой служивые люди… – сказал отец Игорь. – Всю жизнь служили… Советскому Союзу… Родине… И сейчас служим. Я дерзаю служить Богу… А ты, Платон… ты служишь… нашему будущему… – сказал священник с улыбкой. – Лечишь детские души… Это всё неспроста… Это процесс, а мы в нём дрожжи…

   Платон возлежал на широкой, в полкомнаты, кровати и смотрел телевизор. Он дремал и снова открывал глаза, и видел на экране красивых женщин. Засыпал, просыпался и смотрел.

   …Ульяна была под капельницей. Свободной рукой она держала трубку.

   – Я приеду, Ульяна!… Я не могу так долго без тебя!.. – кричал Платон, стараясь перекричать телевизор. Наконец догадался выключить звук. – Я уже взял билет… А ты что делаешь? Как ты?
   – Всё хорошо… – отвечала она. – Я… я готовлю ужин… Ты не торопись. Я скоро сама приеду… Как наши детки?
   Тут вошла медсестра. Проверила капельницу. Ульяна прикрыла трубку мобильника. Подождала, пока та ушла, и снова говорила с мужем.
   – Придётся еще потерпеть, – сказала она, – совсем немного осталось…
   Снова вошла сестричка. Ворчала, озаботившись:
   – Ну как это вы! Иголка выпала!.. Потом я сделаю вам обезболивающее…
   Ульяна выключила телефон.

   Они стояли перед новым своим Домом несколько парадно, плотнее, ближе друг к другу, чтобы оператору было удобнее скомпоновать кадр. Ваня держал в руках громадный символический ключ.
   Красивые, доброжелательные, здоровые, нарядные. В них не было теперь той обречённости и готовности к обороне, что так отчётлива была прежде.
   Молодая женщина-режиссёр выбирала крупность и записывала их интервью.
   – Мне здесь очень хорошо, – говорила в микрофон Гюля. – Меня никто не бьёт и не дразнит. Когда вырасту, выучусь на парикмахера. Я хочу делать людей красивыми и довольными своей жизнью.
   Пришла очередь Махмудки.
   – Мы живём здесь дружно. Когда вырасту, стану военным, чтобы защищать свой народ…
   – Когда мне исполнится шестнадцать, – сказал Андрей, – я поступлю в автоколледж, мечтаю стать шофером-дальнобойщиком. Очень люблю технику. И компьютер. Может быть, потом, когда надоест ездить по стране, стану программистом.
   В это время запел мобильник Платона. Он отошёл от телевизионщиков. Вошёл в новый дом. Стоял под чучелом медведя. Слушал.
   – Не пойму, что ты сказал! – вдруг закричал он. – Не понимаю! Не хочу понимать!.. Неправда! Неправда!
   Он выключил мобильник. Пошёл было к праздничной толпе, но остановился и снова включил телефон.
   – Ты ведь пошутил, сынок! Ты ведь пошутил! Сынок, нельзя так шутить! Она не могла умереть!
   А Ваня в это время говорил в микрофон:
   – Я хочу стать фермером. Мне кажется, растения живые и чувствуют, как мы относимся к ним. Ну, поливаем и… удобряем…
   К Ване подошла женщина-режиссёр. Шепнула на ухо:
   – Поблагодари губернатора.
   Динамики разнесли этот шёпот на всё пространство перед новым Домом, но Ваня не растерялся и сказал очень искренне:
   – Дядя губернатор, спасибо тебе за такой красивый Дом. Я его уже очень люблю…
   Публика захлопала в ладоши.
   Платон стоял в сторонке и делал рукой движения, будто снимал с лица паутину.
   – Что с вами? – спросил парнишка-осветитель. – Вам плохо?
   – Нет, ничего, – сказал Платон и всё пытался стереть с лица что-то, чего на самом деле не было.
   – Но мне ещё нужна удочка, чтобы ловить карасей… – сказал в микрофон Ваня.
   И публика засмеялась и снова захлопала в ладоши.
   – Будет тебе удочка, – пообещал губернатор.
   – Отец научил меня ездить на лошади… – говорила Оля. – Я умею доить корову… Когда стану совсем взрослой, выйду замуж за миллионера, возьму много-много брошенных детей и буду воспитывать их здесь… в этом доме.
   – А свои-то будут? – спросила женщина-режиссёр.
   – Конечно, и свои тоже будут. Две девочки и два мальчика… – ответила Оля.
   И наконец настала очередь Платона.
   Осветители слепили его своими приборами. Звукотехники пристраивали микрофоны. Оператор искал ракурс и крупность. Девушка-гримёрша пудрила ему лицо. Ему сунули листок с текстом, но Платон выронил листок, и ветер подхватил его и унёс.
   – Ну говорите, говорите! – торопили его. – Ну, по тексту: «У меня есть всё!..»
   – У меня и у моих детей есть всё… – начал он и замолчал. – Но у них нет матери… Сегодня… Сейчас умерла моя жена… Всё рухнуло… Простите меня. – Он вытер мокрую щёку.

   Платон перестал печатать и заплакал.
   – Да ладно тебе, – сказала Ульяна.
   И подумала: «Бедный мой мальчик! Скоро… Скоро расставание навеки…»
   – Всё! Хватит! – сказал Платон. – Сменим имена! Невозможно так. Жестоко по отношению ко мне. Я не хочу!
   – Ладно, смени имена. Пусть он будет Василий. А она – Ирина…

   Василий (Платон) смотрел на мелькавшие за окном пейзажи.
   Лицо было каменное. Ни слезинки.

   Крематорий был полон оживлённых людей. Василий (Платон) искал сына.
   Нашёл. Обнялись.
   Зал № 2… Зал № 3…

   Они обмакнули хлеб в вино, выпили молча.
   – Царство небесное!
   – Царство небесное!
   – Какая у тебя программа жизни, сынок? – спросил Платон.
   – Жить, – ответил сын.
   – А ещё?
   – Хорошо делать своё дело… Всегда принимать жизнь такой, какая она есть… Тебе нужны деньги?
   – Нет.
   – Ну, пока.
   – Пока…

   Работа над сценарием остановилась. Но деваться было некуда. Работы оставалось на две недели. Главные герои наконец обрели свои имена… У этих теней оживших было уже своё прошлое и намечалось будущее… Платон стал Василием. А Ульяна Ириной. Однако, чтобы не путать читателя, пусть останутся для нас Платоном и Ульяной.
   Заканчивался ещё один вариант их жизни. И таких вариантов, таких превращений было много, они даже не помнили сколько…
   Их персонажи были как дети… Поначалу походили на них, держались крепко за руку, потом вырастали, обретали, как дети, свой характер, артачились, грубили, не подчинялись, выбирая свой путь, свою судьбу. И расставание с ними было грустным… Как расставание с любимыми детьми. Но такова судьба родителей…

   Платон взглянул за окно. Там была весна. А начинали они эту работу осенью. И эти восемь месяцев жили они как во сне. Потому что и сны их тоже были подчинены работе. Квартиры не убирались. На полу валялись черновики и книги. У постели лежала бумага и много ручек, чтобы не искать. В этом доме всё некстати пропадало. А ручки и очки постоянно исчезали и объявлялись неожиданно и снова исчезали.
   Бумага и ручки нужны были ночью, когда в темноте, на границе сна и реальности, рождались эпизоды мнимой жизни…
   – Скорее бы новая работа, – сказал Платон. – Тоска. Отвык ничего не делать…
   – Нет уж, немного отдохнём, – возразила Ульяна. – Поедем в деревню. Ты будешь удить свою рыбу. А я буду прясть свою пряжу…
   – Но прежде купим новую большую двуспальную… – Он замолчал, смотрел на неё с любовью.
   – Четырёхспальную… – поправила она.
   – Купим большую четырёхспальную кровать. И будем жить вместе. Хватит притворяться любовниками. Ты моя жена. Я муж твой… Пора бы и обвенчаться…
   – Неловко как-то. Немолодые мы…
   – Ты прав.
   – Соберём друзей… Ростик удивится.
   – А он и не удивится. Он ведь знает – мы сильные и живём как нам лучше…
   – Да, спасибо тебе. У нас замечательный сын… Пока мы втроём, нам всё под силу… Нам ничего не страшно… Пока мы вместе…
   Работа всё ещё гудела в их голове, в каждом нейроне, в клеточке…
   Они всё ещё не могли освободиться от неё – просыпались ночью от голосов придуманных, рождённых ими мнимых детей.
   Слышали их разговоры…
   И теперь обитатели Дома На Берегу Большой Реки незримо сидели с ними за столом…
   Но чего-то существенного не хватало теперь в их жизни. Лихорадка кончилась. Лихорадочной работы не хватало.
   Работа не возобновлялась.
   Платон не хотел смириться со смертью героини. Ему вдруг становилось тошно, когда он садился за компьютер. Тошно и тоскливо.
   Ещё вчера казалось, что финиш близок, что все трудности позади, а теперь – мрак и неизвестность…
   Канал, который субсидировал проект, намеревался доверить постановку не Платону, а молодому, вернувшемуся из стран далёких искателю славы, который к своим пятидесяти выглядел на тридцать, но не успел сделать ничего путного, кроме одной серии «Счастливых девочек»…
   Платон смотрел на Ульяну и наполнялся спасительным желанием.
   Ничто так не утешает мужчину в духовном зидане! Женщина и алкоголь.
   Он протянул руку, почувствовал тепло её шеи. Она снова отстранилась.
   – У нас был один общий знакомый… великий музыкант… – начал он занудно, скрипучим голосом. И замолчал.
   Ульяна смотрела на него вопросительно.
   – Ну…
   – Но он уже умер.
   – Да не тяни ты!
   – У него была жена… Я передумал… Дальше не стоит…
   – Почему?
   – Похоже на «У попа была собака…».
   – Если начал, договаривай…
   – Ладно… Прости, разучился говорить… Последний год выражал свои мысли только с помощью клавиатуры…
   – Ну…
   – Жена у него была великая певица… Она тоже умерла, хотя занималась йогой… Он к ней и так и этак, а она всё в позу лотоса… Тогда он развёлся с ней и женился на другой великой певице… И говорит мне: «Знаешь, Платон, за что я люблю её?.. Никаких лотосов! Никаких постов! Перед концертом… После концерта… Даже в антракте…»
   Он перехватил её гневный взгляд и смутился.
   – А знаешь, почему я люблю тебя? – спросил он.
   Ульяна сердито молчала.
   – За то… что ты не переносишь пошлости. Прости. Я отвратителен…. Нет, я… ни за что… я просто люблю…
   Она пыталась успокоить его, наполнить своим теплом, увести в сад своей души, но почувствовала вдруг слабость и тоску.
   – Съездим, что ли, в Пушкин, погуляем там, – предложил Платон. – Пообедаем в ресторане…
   – Нет. Зачем нам в Пушкин! Погуляем в нашем Парке… Покормим птиц…
   Они устали. Им хотелось ссориться… Но они сдерживали себя, жалея друг друга.
   – Давай просто помолчим, – предложила Ульяна.
   А ему хотелось говорить, говорить, говорить, чтобы как-то заполнить душевный вакуум и тревогу. Из той жизни, да в эту, от всемогущества творца до персонажа, ожидающего каверз от Вселенского Сценариста и Режиссёра… И главное – от Продюсера.
   – Ты знаешь, я начал роман, – сказал Платон.
   Ульяна кивнула:
   – Знаю.
   – Ты что, залезала в мой компьютер?
   – Да.
   – И как тебе?
   – Отлично. Я даже боюсь говорить…
   – Я мучаюсь. Не могу найти первую фразу… Никак не могу найти тональность…
   – Пиши. Пиши. Там есть уже и первая фраза, и первая страница. Я возьму на себя все домашние дела… Но сначала сценарий нужно закончить.
   – Ну не лежит у меня сердце. Я не хочу, чтобы героиня умирала. Прости.
   – Ладно, я допишу эту серию сама. Мне кажется, я знаю, как это происходит… вспомню…
   – Послушай. Я расскажу тебе, что будет дальше… в романе…
   А сам подумал: «Откуда она знает?!»
   И продолжал:
   – Это реальная история… Она тревожит меня уже много лет. Всё думал, думал… И ничего не мог написать…
   – Давай выпьем вина, – предложила Ульяна. – Что там у нас в холодильнике?
   – «Джей 7». Мерло. Чили.
   – Согрей. А мне добавь ложечку мёда.
   Ульяна удобно устроилась на тахте. Поджала ноги, держала чашку с тёплым вином обеими руками.
   – Я уже рассказывал тебе. У нас в Тбилиси было литературное объединение… при молодёжной русской газете. Учить нас и присматривать за нами поручили Владимиру Юльевичу Эльснеру, поэту-символисту, другу Брюсова, Гумилёва. В дневниковых записях Блока есть о нём упоминание. Приходил, мол, В. Эльснер. Умный человек… Но не об этом. Собиралась там довольно пёстрая публика. Все были молоды и талантливы. Старше всех был Лукашов. Типичный графоман. Но чистый и какой-то трогательный, беззащитный… Он был из глухой деревни… Прошёл войну. Был ранен. У него была удивительно добрая улыбка. Он слушал наши эстетские упражнения и ласково, снисходительно улыбался, как будто мы были его детьми и занимались ерундой, оправдываемой лишь нашим юным возрастом и незнанием жизни. После первого ранения его определили в похоронную команду. Его напарником был пожилой еврей из Питера. Холодный книжник. Была такая профессия. Так называли людей, которые покупали и продавали ценные книги не через магазины, а носили их знакомым клиентам на дом. А после смерти книголюба скупали у родственников оставшиеся раритеты. Его звали Аркадий Саулович. Они с Лукашовым собирали тела погибших для погребения… Чтобы как-то скрасить однообразие этой печальной работы, Аркадий Саулович читал Лукашову стихи. Приучал крестьянского парня к высокой поэзии. Лукашов сначала думал, что Аркаша молится по-своему, но потом прислушался и стал различать в его бормотании знакомые слова. Поначалу его смущали поэмы Баркова, озорные и даже хулиганские откровения Лермонтова, а потом он вдруг почувствовал, что стихи эти помогают ему, Лукашову, жить, вытесняют из его головы тревожные мысли о будущем, тоску по потерянным навсегда близким людям, которых убила война…
   Ему и самому захотелось писать так – легко и свободно, излагая свои мысли лёгкими озорными строчками. И с рифмами. Но ничего путного не получалось. Аркадий Саулович сказал ему в утешение, что поэтический дар даётся от рождения. Или после сильного душевного потрясения, когда человек перешагнёт черту, отделяющую жизнь от смерти, но по каким-то тайным причинам будет вытолкнут из небытия обратно в нашу жизнь.
   «Но ведь я… я был ранен. Почему не могу написать ни одной строчки, чтобы было складно и легко?»
   Аркадий Саулович задумался.
   «Не в то место тебя ранили…» – сердито сказал он.
   Вскоре они подорвались на мине. И Лукашов был ранен именно в то место и вдобавок контужен. У Аркадия Сауловича оторвало ногу. Они лежали в одной палате.
   Обычно, приходя в себя после ранения, солдаты видят лицо сестрички и посвящают ей свои стихи, а Лукашов увидел Сталина. И это определило его судьбу. Он решил посвятить свою жизнь воспеванию подвигов Вождя. Мечтал, что, когда он закончит наконец свой труд, когда признают его как поэта, товарищ Сталин похвалит его и отдаст распоряжение художникам вписать фигуру поэта Лукашова в знаменитую картину, где Сталин и Ворошилов гуляют на фоне Кремлёвской стены. И он, Лукашов, будет размножен вместе с вождями и будет смотреть во всех дворцах культуры и на вокзалах на людей, которые просто жили в России, без цели, как безвестные, непонятно для чего рождённые существа. Как деревья и грибы…
   Аркадий Саулович слушал сочинённые Лукашовым стихи и грустно качал головой.
   Он-то и надоумил своего друга поехать в Грузию, чтобы собрать материалы и понять душу народа, подарившего миру великого генералиссимуса.
   В шутку сказал, а поучилось всерьёз. Лукашов, как выписался из госпиталя, продал свой дом и отправился на родину вождя, то есть в Грузию.
   Аркадий Саулович вернулся в Питер и работал там до конца своей жизни в букинистическом магазине на Литейном, потому что для холодного книжника важно иметь средство передвижения – машину, велосипед или хотя бы здоровые ноги, а у него теперь была только одна да и та старая и нетрудоспособная нога…
   Грузия поразила и восхитила Лукашова.
   Горы. Водопады. Щедрые и красивые люди… И тепло…
   Но деньги скоро кончились.
   Лукашов голодал. Работал сторожем. Носильщиком. Дворником. Просил милостыню. И каждый день писал по десять четверостиший… Сначала он зарифмовал историю ВКП(б). Отправил в Москву. Пришёл ответ. Ему советовали читать Пушкина, Лермонтова, Маяковского, Демьяна Бедного. Расширять свой кругозор. Желали успеха…
   Теперь он мог приступить к осуществлению своего великого и дерзкого замысла – переписать автобиографию вождя в стихах.
   Лукашову негде было жить. Его приютила добрая женщина, армянка, у которой умер муж, а дети уехали в Россию на заработки.
   Она кормила его. Обстирывала. С благоговением смотрела, как он беззвучно шевелит губами, а потом записывает стихи в ученическую тетрадь.
   Однажды Лукашова остановил на улице пожилой, хорошо одетый грузин и предложил ему сниматься в фильме о молодых годах жизни вождя.
   Лукашов ликовал. Наконец-то судьба разворачивалась к нему приличной своей частью и как бы даже улыбалась ему.

   На киностудии «Грузия-фильм» с него сняли мерки. Ему шили костюм. Ему дали аванс. Его хватило на месяц жизни.
   Когда костюм был готов, за ним прислали легковую машину и отвезли на Авлобар, где много тёмных переулков и старых домов.
   Костюм оказался жандармским мундиром. Это сначала насторожило Лукашова. Но мундир был новый и отлично сидел на нём.
   Лукашов взглянул на себя в зеркало и впервые в жизни понравился себе.
   Ему объяснили задачу. В тёмном переулке появится человек. Он опасный преступник. Бандит. Лукашов должен его схватить, надеть наручники и доставить в участок.

   Была ночь.
   Жители окрестных домов зевачили, перекидывались шуточками. Многие помнили царское время. Прошло всего-то тридцать лет после революции.
   Лукашов затаился в подъезде одного из домов. Ждал…
   И вот кто-то, небольшого росточка, худенький, идёт лёгкой походкой… Приближается…
   Лукашов дал ему пройти мимо и набросился сзади.
   Человек застонал.
   – Сволочь! Ты мне руку сломал!
   Лукашов развернул его и вдруг увидел лицо. Лицо молодого вождя. Лицо Сосо Джугашвили, в котором уже проступали черты Сталина… лик властителя мира!
   Лукашов растерялся. Отпустил его. Стоял в растерянности.
   Тот матерился, растирал травмированную руку.
   – Стоп! – закричал режиссёр. – Стоп! Кретин! Такой дубль испортил. Повторим…
   – Я не могу! – сказал Лукашов.
   К нему подошёл постановщик. Уговаривал. Угрожал тюрьмой. Напомнил аванс. Обещал кучу денег.
   И Лукашов согласился. Он был честный человек. Он ведь должен был отработать этот проклятый аванс.
   Ещё и ещё раз хватал своего кумира, а в последнем дубле окончательно доломал ему руку…
   Он лишился чувств. Упал на съёмочной площадке.
   Ему дали понюхать нашатырь.
   И вытолкнули на улицу.
   Он шёл домой и представлял, как товарищ Сталин вызовет его в Москву, чтобы вручить Сталинскую премию за Поэму всей его жизни.
   И вдруг скажет:
   – Мне знакомо ваше лицо, товарищ Лукашов. Мы встречались с вами?
   – Нет, до этого я видел только ваши портреты, товарищ Сталин.
   Сталин задумается. Будет смотреть ему в глаза. И под этим взглядом Лукашов станет уменьшаться в размерах, а Сталин будет расти… А потом всё снова придёт в свои пределы.
   И Сталин скажет:
   – Я узнал вас, гражданин Лукашов. Вы тот жандарм, что сломал мне руку.
   И покажет Лукашову свою покалеченную высохшую руку. Скрюченную и бессильную руку всемогущего правителя… от которого теперь зависело – быть или не быть человечеству…
   – Гражданин Лукашов, я узнал вас…
   Лукашов пришёл домой.
   Добрая женщина, с которой он жил, уложила его в постель.

   – Я ещё не знаю конца… – сказал Платон. – Лукашов умер. А может быть, перестал писать стихи и пошёл работать на стройку коммунизма… А может быть, кончать всё смертью Сталина… и всенародным плачем на площадях…
   – Пиши, – сказала Ульяна. – Пиши. Я все заботы возьму на себя.
   – Не знаю, – сказал Платон. – Это ведь памфлет. Сатира на всех нас… творящих себе кумира…
   – Какая же это сатира?! – возразила Ульяна. – Это печальная история. Печальнее «Дон-Кихота»… Пиши. Пиши, только если ты любишь его, этого Лукашова. А если не любишь, не пиши. Тогда действительно будет гадкая сатира… Но всё равно пиши. Будет как будет. Пиши. Я освобожу тебя от домашних забот.
   – Тогда нам придётся жить только на гонорары от твоих песен.
   – Я пойду в консьержи… Или в курьеры… Большинство людей нашего возраста так и живёт…
   Он грустно смотрел на неё. Наконец улыбнулся.

   – Да, мы ведь ничего не умеем – только придумывать… Врать, если по-простому… Но потом мы обязательно разбогатеем, – сказал он неуверенно.
   – Мы никогда не разбогатеем, – ответила она. – Это не наша участь… Для Запада мы слишком патриотичны и не склонны издеваться над своим народом… Для патриотов слишком любим Запад и Восток. Нас никто не опекает и не подкармливает – ни власть, ни бандиты, ни спецслужбы. Мы не продаёмся, значит, ненадёжны, и в этом наша вина…

   На открытой эстраде возле прудов играл военный духовой оркестр. Бодрые звуки и блеск труб создавали ощущение праздника.
   Ульяна отщипывала кусочки от батона и бросала уткам. Чайки пытались перехватить их на лету. Воробьям доставались крошки. Голуби слетелись и, не боясь, толкались под ногами. Вороны прыгали, заглядывали в глаза влюблённым. Они узнавали Ульяну. Они ходили за ней, как свита. Важно, не торопясь, сопровождали.
   Здесь кормили птиц не только женщины, но дети и даже разбойного вида мужики.
   – Посмотри, – сказала Ульяна. – Насколько добрее стали люди. Я ведь помню время, когда здесь уток ловили, чтобы съесть… А теперь вот кормят…
   – Да, да, – соглашался Платон. – Нам бы ещё несколько спокойных лет! Мы ведь, в сущности, не злые… Мы добрые… А злые, когда кушать очень хочется…
   – Говорят, в птицах – души похороненных здесь… умерших от голода. Их было двести тысяч… Вот здесь, под этими дорожками.
   – Я помню, приехал в Ленинград, чтобы здесь закончить школу, и жил у тетки на Второй Красноармейской. Мы сажали этот парк в конце сороковых… Здесь были воронки от снарядов. Какая-то ржавая арматура… Я не знаю, хорошо ли, что здесь парк. Но он такой красивый!
   Она раскрошила остаток батона, бросила в траву.
   – Пошли…
   – Я пойду куплю ещё… Ты подожди, – сказал Платон.
   – Да не надо, пошли.

   По дороге к ларьку он увидел цыганку. Она сидела на скамье и кормила младенца грудью.
   – Дай погадаю, – предложила цыганка.
   – Мне и так хорошо, – сказал Платон. – Вот, держи.
   Платон протянул купюру.
   – Фальшивая? – спросила цыганка.
   – А ты отгадай. Ты ведь всё знаешь.
   Цыганка спрятала бумажку. Отвернулась.
   Потом снова повернула к нему красивое усталое лицо многодетной женщины и сказала:
   – Ты скоро умрёшь.
   – Ну и отчего же это я умру? От любви?
   – Узнаешь сам… Сам узнаешь… Ты не смейся…
   – Ну, чавела, – сказал Платон. – Я тебе деньги дал, а ты мне такую гадость.
   – Правда не покупается.
   – Вот, возьми ещё. – Он протянул ей ещё одну бумажку. – Скажи, что пошутила.
   – Ты скоро умрёшь, – повторила она и отвернулась.
   Платон увидел недалеко от парковых рисовальщиков продавца воздушных шаров и сувениров. Он купил красное резиновое сердце на ниточке. Сердце было большое и рвалось в небо.
   – А это что? – спросил он продавца-узбека.
   – Это птица… Один чаловек просил продать. Кенар. Хорошо поёт.
   – Сколько?
   – Пятьсот рублей.

   Платон возвращался с клеткой в одной руке. А другой держал сердце. А батон нёс под мышкой.
   – Ульяна, я хочу подарить тебе кенара, – сказал Платон. – И сердце…
   Платон протянул ей ниточку, уходящую в небо, к большому красному сердцу.
   Она не успела перехватить, и сердце взмыло в небо под смех гуляющей публики.
   Ульяна открыла клетку, и кенар вылетел из неё. И сел на веточку. Он смотрел на людей недоверчивыми глазами, а потом запел.

   Платон подошёл к окну и вглядывался в фасад дома, который стоял напротив.
   В сквере выгуливали собак. Профессорская вдова кормила голубей.
   Вот окна Ульяны. Он видел их каждое утро.
   Сегодня день рождения Ульяны. Придётся бриться.
   Ульяна смотрела в его сторону. Она стояла в широком ярком кимоно. Она улыбалась ему…
   Два включения света – «Доброе утро!».
   – Как глупо было нам расстаться! – думал он, пробегая мимо бомжей и стариков, мимо старухи, кормившей птиц…
   – Как уютно засыпать в твоей постели… Если б ты знал, как я люблю тебя, – отвечала она, наблюдая, как бежит он, припадая немного на правую ногу. В руках у него были розы.
   – Как глупо было нам расставаться, – подумал он. – Какие мы кретины!
   – Как глупо было… – вторила она. – Приходи! Приходи скорее! Время наше на исходе… Приходи! Не то я умру! Где ты?

   – Я хочу есть, – сказала Ульяна.
   – Я тоже. Полежи, я приготовлю что-нибудь.
   – У меня в холодильнике пусто.
   – Не так уж пусто, – сказал он, задумчиво рассматривая банки.
   Кошка Уза тронула его лапой.
   Кот, которого так и звали просто Кот, стоял и смотрел на него бесстрастными голубыми глазами. Он тоже ждал пищи. Сначала, когда приходил Фолтин, кот нападал на его ботинки. Строил. Но потом признал Платона вожаком и ходил за ним, как собака, пел песни и смотрел преданно ему в глаза своими прекрасными голубыми глазами.
   Платон подозревал, что кошки скрывают свой ум и своё понимание жизни. На самом деле они знают смысл и силу слов и интонаций и понимают, что к чему и зачем делается вокруг. Но, притворяясь глупым, жить безопаснее. Кошки научились этой мудрости от собак, а собаки – от русских людей.
   – Я хочу сказать тебе, Кот, что все мы – люди – тоже кошки и собаки, только без волос. Но, в отличие от вас, мы работаем, с юности до последнего вздоха вкалываем, чтобы прокормить вас, – говорил Платон, выкладывая в жёлтые пластмассовые мисочки кошачью еду.
   А в красную наливал родниковую воду.
   Кот не очень верил, но соглашался и тёрся о штанину, оставляя на ткани клочья серебристого пуха.
   Платон стал расчёсывать Кота.
   Коту было приятно, и он громко пел и подставлял шею.
   Уза и Кот поверили наконец, что Ульяна не предаст их. Не выкинет и не кастрирует. А котят устроит в хорошие семьи. Они поверили, что Платон – друг Ульяны, типа её кот. Они поверили, что Ульяна и её мужчина, её кот, желают им добра – кормят и лечат.
   Уза тосковала, когда Ульяна уходила надолго. Она бросалась к дверям, предчувствуя её приход, когда она только подходила к дому по тропинке среди цветов одуванчика.
   Уза уже сидела и смотрела на дверь.
   Иногда, чтобы ускорить приход хозяйки, Кот писал – писал ей письма у входной двери и удивлялся, когда Ульяна укоряла его.
   – Вот видишь, – говорил Кот Узе, – если бы я не сделал это у дверей, она не пришла бы. А как только я сделал это, она пришла, а теперь укоряет. Где логика? Неразумные существа эти люди…
   Когда Ульяна молилась перед своим домашним иконостасом, Уза и Кот молча и благоговейно сидели за её спиной, смотрели на лампадку, вдыхали тревожный запах ладана и по-кошачьи медитировали.
   Кошки любили слушать стихи и хорошую музыку.
   Они любили, когда приходили гости. Гости всегда читали стихи и кормили их вкусным мясом.
   И кошки знали заранее, когда придут гости.
   Фолтин открывал бутылку шампанского. Это был долгий ритуал. Сначала он сдирал фольгу, потом освобождал пробку от проволоки.
   Кошка Уза следила за движением его рук. Она боялась стрельбы и салютов. Она не любила шампанского. Она убегала, едва завидев в руках хозяина зелёную бутылку, увенчанную фольгой. Кот, как и полагается коту такой породы, чистокровному редболу, уходил солидно, неторопливо. Ему было неловко бегать в роскошной боярской шубе.
   В прошлой жизни Кот любил шампанское брют, а Уза предпочитала текилу. Они не помнили из того времени ничего, кроме голода и секса. А что им ещё делать! Мышей нет. Птицы высоко…
   – Скажи хороший тост, – попросила Ульяна, видя, что Платон подносит бокал к губам.
   Вроде всё было переговорено. Все тосты были произнесены за этим столом по многу раз.
   – Скажи такой тост, который ты ещё не говорил, – подзадоривала она его.
   – Я хочу, чтобы судьба подарила тебе неожиданные и радостные перемены, но наша любовь оставалась такой же молодой и неразумной, как в ту ночь, когда ты впервые пришла ко мне… – сказал он.
   Она улыбнулась благодарно.
   – Это не всё, – продолжал он, – я недавно прочёл в Рунете, что любовь между мужчиной и женщиной длится четыре года… И стал вспоминать… Я помню все дни и ночи, проведённые с тобой… А их было больше десяти тысяч. У нас были ссоры, но я помню только примирения… У нас были поражения, но я помню только победы. Почему мы такие уроды?! Почему мы любим друг друга так много лет? – спросил я себя. И вдруг понял, – я влюбляюсь в тебя каждые три года, когда ещё не прошла прежняя моя влюблённость в тебя. И волнуюсь, как будто это первая наша ночь… Ты, наверное, рассердишься…
   Она удивлённо смотрела на него.
   – Я принёс тебе подарок…
   Платон открыл шкатулку. Там на бархатной подушечке светились крупные жемчужины, нанизанные на нитку.
   – Вот… Настоящий жемчуг… Я давно мечтал увидеть… – Он приложил ожерелье к её шее. – Оно тебе к лицу…
   – Зачем?!
   – Как это – зачем! Сегодня день твоего рождения… Я думал, ты обрадуешься… Зашёл в комиссионку и вижу такое красивое ожерелье…

   Пока они разбирались, Кот успел наложить кучу у дверей, а Уза проделала то же самое в кухонной раковине.
   Поразительно, как они похожи на людей. Уза капризная и вспыльчивая. Но ценит доброту, старается в ответ показать преданность и благодарность. А Кот ласку воспринимает как слабость и старается в это время совершить что-нибудь запретное и завоевать право делать это всегда.
   У Узы удивительный женский характер. Она нервная и импульсивная. Может вдруг зашипеть и убежать. И даже укусить, если твой жест или слово вдруг ей не понравится. А потом прибежит и просит прощения. И кланяется.
   Стареющая богатая женщина… и молодой красивый породистый стриптизёр. Ах, было… Было всё это… Ладно… Нет великих актрис… Наплевать и забыть…
   Но что-то мешало забыть. Тоненькая ниточка тянулась из клубка наблюдений, искушала думать о общих законах бытия людей и животных.
   Кошки в современном городе деградируют, сходят с ума от безделья. Их интересует только секс и пища. Пища и секс. И мечта о власти над людьми. Она сбывается…

   …Свежий сок апельсина, лимона, немного водки и немного мёда. Имбирь…
   Это был их любимый напиток.
   Вроде бы не алкоголь, только витамины.
   Но сегодня день рождения Ульяны… Конечно же нужно шампанское…
   Он всегда после близости с ней чувствовал подъём душевных и физических сил. Он летал, а не ходил. Он едва касался асфальта подошвами ботинок. Ему хотелось быть выше и лучше.
   Он сбегал в ближайший подвальчик, купил мороженую тиляпию… Приправы… Вернулся. Жарил рыбу.
   Слышал, как Ульяна плескалась в душе. Наполнялся желанием, видя её своей памятью.
   Он не мог бы в первые месяцы их совместной жизни отдать за неё жизнь. Но проходили годы, и теперь его любовь к Ульяне и восхищение ею заполняли всю его жизнь, и желание отдать ей даже не одну, а все оставшиеся свои жизни крепло и усиливалось до молитвы.

   – Ну, какие новости? – спросила она, затягивая пояс халата. – Посудников звонил? Как ему заявка?
   – Нравится. Предстоит большая работа. Сейчас помою посуду и расскажу… Вот, проект договора. Посмотри, – сказал Платон. – Посмотри на этот перл чиновничьего языка. Это ведь писал продюсер с университетским образованием. «Продукт должен быть в рамках переписанной авторами заявки и не переходить границ наших требований и предложений…» Или «в ремарке не должно быть более двадцати слов… В диалоге не более… Каждые пять минут должно происходить событие…»
   – А я закончила серию, которую ты не хотел писать, – сказала Ульяна. – Не забудь сполоснуть посуду холодной водой.
   – Зачем? – Он задавал этот вопрос, наверное, в сотый раз.
   Она вышла в халате. Она смотрела на него с отчаянием и мукой.
   – Если бы ты знал, как мне надоели сценарии! И эти идиотские требования…
   – А что мы бы делали, если бы не писали сценарии?
   – Я хочу писать стихи! – сказала Ульяна.
   – Пиши.
   – За стихи не платят…
   – Но теперь у нас будет много денег, – сказал он. – Если экономить – хватит на полтора года. Тогда я напишу про Лукашова. А ты – много-много хороших стихов…
   Ульяна усмехнулась:
   – Поздно… Кино развратило меня. Я могу сосредотачиваться, только когда мне платят…
   Он огорчился.
   «Я ужасен, – подумал он. – Ульяне нужен был другой муж, который бы спас её от унижений и нужды. От постоянной заказной работы на износ… Зачем она выбрала меня? Это была ошибка. Я не оправдал её надежд… Все думают, что у режиссёра бабла навалом. А умирает режик, и не на что хоронить его… Умирает знаменитый актёр – и не на что хоронить его… Умирает сценарист… и нет денег напоить гостей…»
   Он поцеловал ей руку. Рука была прохладная и мягкая. Он поцеловал её в плечо. Плечо было тоже прохладное, родное… Он развернул её и хотел поцеловать в губы, но она отстранилась.
   Он продолжал любить её и высоко и низко, как раб богиню и как пёс… Как застоявшийся кобель любит встретившуюся на улице бездомную голодную суку.
   В своей мужской тупости не заметил, как она приблизилась к границе жизни и смерти и с этой высоты смотрит на него как мать. Любит, и жалеет, и молится: «Господи, возьми нас в одночасье, или возьми меня сначала, чтобы не терзалось моё сердце, видя его в гробу – холодного и недвижимого…»
   – Не надо, – сказала Ульяна.
   – Почему? – спросил он, всё ещё не отпуская её.
   – Ты ведь работал ночью, я видела – свет не гасил до половины третьего… Пожалей себя…
   – Я здоров как бык, – сказал он.
   Она слабо улыбнулась, хотя знала, что это неправда.
   – Я стала так уставать.
   – Нужно пойти, наконец, к врачу, – разумно сказал Платон.
   – Не хочу к врачу… – упрямо возразила она. – Залечат… Будем бегать по врачам, стоять в очередях дни, недели, месяцы… Так и жизнь пройдёт в коридорах больниц…
   «Да, время летит быстро… А я, как лосось, против течения, через пороги… Жизнь прошла, и ничего не успел…» – думал Платон.
   – Ладно, купим витаминов, мёду, пыльцы… – согласился он.
   Он снова хотел поцеловать её в губы, но она снова отстранилась.
   – Я больна… – сказала она.
   Он подумал было, что это женская уловка, но отрёкся от этой мысли.
   – Мне уйти?
   – Что?
   – Тебе хочешь побыть одна?
   – Тебе не стыдно?
   – Стыдно… – Он заставил себя выказать радость. – Ты в отличной форме… Ты такая молодая. Ты моложе, чем тогда, когда мы с тобой познакомились… Ты ведь ещё, кроме этого сценария, должна написать роман…
   – Какой роман?
   – О девочке из глухой вятской деревни… У которой убили отца… Которая всю жизнь слышала за спиной:
   «Дочь врага народа!..» Но не обозлилась… Не стала врагом. Не уехала за бугор…
   – Я никогда не смогу написать такой роман.
   – Это почему же?
   – Я могу только сочетать, сплетать слова…
   – Ну и сплетай, что ещё нужно?
   – Нужно откровение. А я никогда не смогу быть такой откровенной, как ты… Я не считаю тебя циником… Я не осуждаю тебя… Но для меня работа и личная жизнь… Детали личной жизни – под запретом… Искусство для меня – подчеркиваю – для меня! – это совсем другой мир, и эти миры если и связаны, то не во мне… не в нас…
   Она с тоской думала, что время их яркой любви прошло, что приближается возраст, когда женщину, жену, в лучшем случае терпят, что её обихаживают, как больную мать.
   – Я больше ничего не смогу написать. Пора уходить…
   – Куда? Куда уходить?! – закричал он. – Бред! Куда ты хочешь уйти? – спросил он тихо. – К кому?
   Она улыбнулась:
   – Это мой секрет.
   Помолчали. В его мозгу проносились десятки вариантов, куда она могла уйти.
   – Я устала. Устала… – сказала она. – Я не хочу жить в образе злой и усталой старухи, которая смотрит на меня… – Ульяна кивнула в сторону зеркала, холодно сверкнувшего им из прихожей. – Я не хочу походить на всех этих молодящихся… озлобленных, немолодых женщин… Пойми меня…
   – Я понимаю, – старался он успокоить её, а сам подумал с тоской: «Началось!»
   А она в себе: «Проверю!»
   Улыбнулась. Прижалась к нему.
   – Ну возьми… Возьми меня… Боишься?
   Он обнял её, прижал. Почувствовал тепло родное. Почувствовал, как дорога она и желанна…
   – Только не торопись, солдатик. Некуда нам спешить… Если б ты знал, как я люблю тебя! Эй, а что у тебя с ногой?
   – Побаливает маленько… Видишь? Распухла. Не смотри. Тебе противно?
   Она ощупывала ногу.
   – Больно?
   – Не то что больно, побаливает… Ты не смотри, не трогай… Пустяки…
   – Я видела, как ты шёл… Надо к врачу.
   Она озабоченно рассматривала его распухшую багрово-красную ногу.
   – А ты? Тебе тоже надо к врачу… К кардиологу… Оба сходим и проверимся…
   – Сегодня… Сейчас…
   – Нет, завтра… Послезавтра.
   Он прощупывал её пульс.
   Считал выпадения.
   – В поликлиниках такие очереди. Заболеешь, пока стоишь.
   – В платную сходим. Хочешь, скорую вызовем?
   – Ещё что! Никогда не вызывали. А тут скорую. А от меня шампанским пахнет.
   – Не самогоном ведь… Вот купим большую кровать и снова будем жить вместе…
   – Нет, не завтра, не послезавтра, – сказала она. – Сейчас пойдём в поликлинику и покажем твою ногу.
   – Сегодня пятница. Конец рабочего дня, – сказал Платон.
   – Успеем. Вставай… Одевайся…
   На Платона тоска напала, не любил ходить по врачам. Он хмурился и ворчал про себя, но она всё слышала.
   – Пойдём… пойдём вместе.
   Ульяна уже искала под кроватью свои босоножки.
   – Нет, – решительно сказал он. – Я один пойду. Или не пойду вообще…
   – Это ультиматум?
   – Да.
   Платон с трудом натянул ботинок на больную ногу.
   Он шёл через проходные дворы, забитые легковушками.
   Влажный западный ветер, так любимый петербуржцами, не соответствовал его настроению.
   Чистое июньское небо над городом тоже отделяло его от других людей.
   Он отверженный. Он наказанный. Униженный. Его разлюбило небо. И судьба его печальна… Цыганка нагадала ему скорую смерть.
   Он понимал, что это неправда, предрассудок – верить цыганке, но ему, впервые со времен детства, хотелось жалеть себя. Ему хотелось думать, что все здоровы и счастливы, а он один почему-то должен страдать… и умереть.
   Однако, когда он взобрался на высокое крыльцо поликлиники, с трудом открыл дверь и очутился в толпе больных, остро пахнущих нездоровьем людей, он понял, что страдает не один, и это открытие совсем не утешило его.
   Ясно было, что ему не попасть сегодня на приём, и он хотел было уйти, но увидел знакомую регистраторшу, осетинку Фатиму Казбековну, с которой любил иногда перекинуться теми немногими осетинскими фразами, которые помнил со времени работы в Цейском ущелье.
   – Вы зайдите в кабинет, – она назвала номер, – и скажите, что с острой болью. Вас примут без очереди.
   – Но у меня ведь нет острой боли, махо, – сказал он, вспомнив, что махо по-осетински – сестра.
   – У вас хуже острой боли…
   Она сама повела его в нужный кабинет и достала заветный талончик, дававший ему право пройти без очереди.
   Он предчувствовал, как люди, сидящие перед дверью хирургического кабинета, будут ворчать и ненавидеть его из-за этого талончика. Он и так часто раздражал страждущих людей миролюбивой улыбкой и участливыми глазами. Причём раздражал не всех. Простые и бедные люди принимали его нормально, как блаженного. Как своего.
   Аристократы духа тоже понимали его и принимали как своего. Но у среднего класса он вызывал раздражение и презрение. Вроде бы не дурак, но почему-то бедный, судя по одежде. И притом высокомерный не по чину…
   Но и тут ожидания его были обмануты. Взгляды людей были сочувственны или безразличны.
   Хирург был молодой, чернявый, бородатый и, если бы не излишняя упитанность, напоминал Платону его же, но в далёкой молодости, как он представлял себя тогдашнего теперь.
   Он нашел у Платона симптомы многих опасных заболеваний. Но главное – в левой ноге, той самой, которая распухла, оторвался тромб и теперь двигался к его сердцу.
   – Немедленно ложитесь в больницу… Это очень опасно…
   – Как это понимать – очень опасно? Ноги лишусь?
   – Возможно… Если не умрёте до того, как лишитесь ноги… в эти два дня… Если не умрёте в эти два дня, будете жить… А пока срочно… – Он назвал кабинеты, в которых должен был побывать Платон, чтобы понять, как далеко продвинулся тромб.
   Оказалось, что он, этот самый тромб, ещё в самом начале пути к его сердцу.
   Платону выписали лекарства и настрого приказали лежать две недели. Ждать…
   Платон вышел из поликлиники и увидел Ульяну.
   – А ты что здесь делаешь?!
   – Что тебе сказали?
   – Где? – Он раздумывал, говорить ли ей правду. – Что ты здесь делаешь?
   – Выгуливаю кошек. Что тебе сказал врач?
   – А где они?
   Он оглядывался, кошек не было.
   – Кто?
   – Кошки.
   – Убежали…
   – Ты никогда не научишься врать.
   – Что тебе сказали в поликлинике?
   – Всё нормально. Нужно немного полежать, и всё пройдёт. Выписали лекарства. Всё нормально. Почему ты здесь?
   – Я гуляла.
   – Не умеешь говорить неправду.
   – Умею, когда хочу. А ты не умеешь, я сразу вижу, что ты врёшь… Так что с тобой?
   – Тромб, сволочь, оторвался… – выругался Платон. – Извини.
   Они молча шли домой. Ульяна с тревогой следила за его лицом, за походкой. Походка была чужая, не его. Это была походка старика.
   На солнце творились какие-то непонятные простым смертным процессы, и неотложки носились по городу, звуками своих сирен возвещая о непрочности человеческого бытия.
   Эти две недели были, может быть, самыми тяжёлыми в жизни Платона. Приближение конца… Неловкость… Беспомощность. Ощущение, что он доставляет неудобство.
   Он боялся стать причиной дискомфорта в их деловой семье. Он страшился уловить в глазах жены или сына если не раздражение, то хотя бы чувство досады. Он не хотел разрушать сложившийся – счастливый уклад их жизни. Не хотел принять эстафету от недавно скончавшихся матери и тёщи.
   Он мужик, опора семьи, будет отнимать у самых близких людей силы и время!
   Платон ревниво искал мимолётные знаки раздражения на лице Ульяны и Ростика. Их заботливость временами казалась ему брезгливой и неискренней.
   Ещё бы! Неизвестно, сколько ещё им страдать вместе с ним до его кончины. Неизвестно, какие чувства он будет вызывать в них через месяц, если не умрет теперь, через год, два, три…
   Ульяна сразу залезла в Интернет. Прочла всё, что там было про тромбофлебит. Про отрывающиеся тромбы. Она вдруг поняла, какую ношу тянул Платон все эти годы. Походы за продуктами. Ожидание в присутственных местах. Платежи. Справки о доходах. О налогах… Она поняла, что теряет его…
   Платон, всегда такой быстрый, бодрый и ироничный, безотказный, лежит плашмя с ноутбуком на груди и пытается что-то печатать…
   Он был экспедитором, экономкой. Он ходил по магазинам. Таскал, как и полагается мужчине, тяжёлые сумки.
   А теперь все заботы легли на неё. Она могла бы, конечно, попросить сына, но ждала, когда он сам предложит помощь. Она всё ещё считала себя молодой и сильной. Но всё чаще были приступы аритмии. Но слабость, последствие операции, всё чаще овладевала ею…
   Ростик всё видел, но родители казались ему сильными и вечными. Он преклонялся перед их энергией. Он не хотел верить, что энергия, сила и жизнь в конце концов покидают человека. Он не хотел верить в их близкую смерть. Боялся своим испугом навлечь беду.
   Ростислав знал, что конец его родителей близок, что смерть уже смотрит на их дверь, но надеялся, что не так быстро решится она войти к ним, в их дом.
   Чтобы сохранить себя и свой мир, чтобы оградить себя от ненужных страданий, чтобы не сбиться с намеченного курса, пути совершенствования души, он выработал свой стереотип жизни – с утра работа в мастерской, в обед общение с друзьями и подругами. Вечером тренировки у сэнсэя Пака.
   В этой секции он тренировался не первый год. Там все знали и любили друг друга. Там была замечательная атмосфера дружбы и взаимовыручки. И беспощадная борьба на татами. У него был чёрный пояс. Два чёрных пояса…
   Потом до двух часов ночи он писал дневник, анализировал свои поступки и мысли. Путешествовал по Интернету.
   Он боялся нарушить тот идеальный распорядок жизни, который создал себе сам, распорядок, помогавший ему сохранять себя в едком мире питерской богемы. Не пил. Не курил. Не ширялся. Старался избавиться от тревожащих и разрушительных мыслей. От некрасивых унижающих страданий.
   Думал: лучше верить в разумность безумного миропорядка и работать, чем биться головой о бетонную стену.
   И так каждый день. Подъём в десять. Завтрак. Работа. Друзья. Тренировка. Ночной дневник…
   Порядок давал ощущение стабильности.

   На следующее утро, пробираясь к туалету, Платон столкнулся с Ульяной.
   Жалея её и не зная, что сказать ей, как утешить её, как загладить в себе чувство вины, он остановился и погладил рукой её щеку.
   Против его ожидания Ульяна не улыбнулась и не обрадовалась.
   Её сильное и красивое лицо вдруг жалко сморщилось. Она силилась что-то сказать, но не могла от рыданий, душивших её. Наконец совладала с собой.
   – Ты сегодня отлично выглядишь, – сказала она и быстро ушла на кухню.

   …Острой боли не было. Но нога была горячая, и Платон никак не мог найти положение, в котором ей было бы спокойно.
   Печатать лёжа было неудобно.
   Всё раздражало Платона.
   Ульяна, как сомнамбула, ходила по квартире в драной рубашке. Босиком. Не расчёсывала волосы.
   Когда он давеча проходил в туалет мимо зеркала, увидел на тумбочке гребень с выдранными волосами. У неё не было до его болезни седых волос, а тут в два дня стала седой…
   Он лёг. Закрыл глаза и забылся.
   Когда проснулся, позвал Ульяну. Но никто не ответил.
   Он встал, дошёл до окна. Ульяна шла к дому с тяжёлой сумкой.
   Он увидел, как она упала. С трудом поднялась. Собирала рассыпавшиеся яблоки.
   Платон стал торопливо одеваться, чтобы выйти и помочь ей. Но запутался и тоже упал.
   Преодолел слабость. Встал кое-как. Оделся.
   Ульяна уже открывала дверь своим ключом.
   – Ты чего это нарядился?
   – Я видел, как ты упала.
   – Тебе показалось.
   – Не стыдно врать? Куртка в грязи…
   – Что-то я хотела сказать тебе… Забыла… Да! Того маньяка поймали…
   – Какого?
   – Того, что убивал в Парке мужчин шилом. Ну, женщину в красном. Это был мужчина. Его сестру-близняшку изнасиловали и убили в нашем Парке Любви. Он по ночам надевал её красное платье и искал убийц… Провоцировал. Убивал…

   Платон лежал и молился, чтобы ЭТО произошло с ним скорее и положило конец всему. Он устал. Он был готов к уходу. Он вспомнил, как судьба спасала его не раз в горах и на дорогах. Вспомнил голодные девяностые. Эти годы вспоминались ему как одна длинная голодная зима. И, как ни странно, они хранились в его памяти как яркое, прекрасное время. Ярче была только война с немцами, пришедшаяся на время его отрочества.
   И память его сберегла много чистого и дорогого, связанного с девяностыми хмельными годами. Там были свои праздники. Мартовская путина. Ловля корюшки.
   …Они вставали в четыре утра, ехали по ночному безлюдному Питеру. Потом по Таллинскому шоссе. Сворачивали на Копорье, мимо развалин крепости, а дальше – снег, снег, снег… Лёд…
   Бензин стоил тогда копейки.
   Они пробирались к заливу, объезжая по диким просёлкам пограничные заставы.
   Холодное мартовское солнце вставало из-за голубых холмов. Часы сливались в одну бесконечную однообразную белую минуту.
   И вдруг открылся залив – тоже белый, усеянный сотнями чёрных фигурок.
   Судя по неподвижности этой брейгелевской композиции, клёва не было.
   – Воздухом подышим, тоже неплохо, – сказала Ульяна, увидев разочарование на лице Платона.
   Они нашли свободное место среди стоящих у залива машин. Взяли ледобур, ящики с удочками и пошли вниз, к ровной белой плоскости залива.
   Они вступили на дно этого громадного фарфорового блюда, другой край которого терялся в бурой дымке.
   Всё это походило на сон.
   От чистого морозного воздуха у Платона кружилась голова, и в сознании сливались две картинки – старинное блюдо – белое, слепящее, с прожилками благородных трещин, и голубые следы, наполненные талой водой.
   Рыбаки казались сначала маковыми зёрнышками, потом семенами арбуза, потом обретали человеческие формы.
   Их ничто не объединяло, кроме жажды вытащить из-подо льда как можно больше рыбы.
   Но жизни как будто не было в них. Все вокруг застыли в ожидании косяка. Только чайки кричали в вышине и скрип снега под ногами.
   В сизо-розовой дали происходил таинственный процесс слияния залива с небом, таким же белым, как и сам залив.
   Казалось, замёрзшая Маркизова Лужа была отражением неба, но на небесах было меньше птиц, чем людей на льду, и птицы летали, а люди были неподвижны.
   Платон размышлял, куда идти, где сверлить лунки, но неподвижность рыбаков, такая мистическая, сказочная, чарующая неподвижность, говорила, что всё равно куда, потому что корюшки не было, и салаки не было, и трески тоже не было, даже ёрш не клевал на мелководье у берега.
   Он пробурил лунку и опустил на дно крючок с червём. Он ещё загодя, днём, накопал червей неподалёку от дома, там, где вытаял снег, обозначив расположение теплотрассы… Там, несмотря на мороз, земля всегда рыхлая и тёплая, и черви собираются там погреться и обменяться новостями… Обсудить своё житьё-бытьё…
   Кивок удочки сразу задёргался, и Ульяна вытащила первую добычу – довольно большую бельдюжку. Эта зеленоватая живородящая рыбка могла пригодиться как наживка, хотя и сама отменно вкусна и пригодна как пища для голодного человека. Но многие русские люди брезгают есть её из-за отсутствия чешуи и зеленоватого мяса.
   Они снова смотрели на север, надеясь увидеть хоть какое-то оживление. Но – увы!.. Рыбаки сидели на своих ящиках, не сводя глаз с кивков.
   И вдруг сердце Платона радостно забилось. Ожила одинокая закорючка на краю ближайшего к ним рыбацкого стойбища.
   Какой-то старик вскочил на ноги, сбросил овчину на снег и начал производить руками движения, напоминающие утреннюю разминку: руки в стороны – руки вместе… руки в стороны – руки вместе… Много-много раз. И очень быстро…
   И Платону показалось, что он увидел, как первые серебристые с голубизной рыбки падают на снег. Ему показалось знакомым лицо этого старого рыбака. Много лет спустя он понял, что, возможно, увидел тогда себя, но не теперешнего молодого, а старого – каким будет он через много лет…
   Чайки закричали противными голосами, требуя своей доли…
   Рядом со стариком начал бегать и мельтешить другой рыбак, молодой, с красным от ветра неприметным, стёртым лицом. Потом – третий… У него лица вообще не было. Только маска с прорезью для глаз…
   И наконец всё скопище голодных и пока ещё трезвых мужиков пришло в хаотическое, несинхронное движение.
   Рыба так же подвержена азарту, как и люди. Если её раздразнить, она будет клевать до тех пор, пока у рыбаков хватит сил вытаскивать её из глубин залива… Это как наши люди в очередях. Зачем – не важно. Важно дождаться своей участи.
   И так до трёх часов пополудни, когда клёв станет стихать и последняя электричка, собирая рыбаков, потащится к Петербургу.
   Чайки криками своими будут подгонять, торопить людей, чтобы они быстрее покинули залив, оставив на льду головы и хвосты рыбёшек, использованных на наживку.
   Платон не любил тусовок, даже рыбачьих, но народ сбивается в стаи, чтобы раздразнить косяк, заставить его остановиться. Одиноким везёт меньше, чем стадным… Но Платон не любил тусовок.
   Они с Ульяной встали с краю этого рыбацкого сообщества.
   Платон пробурил восемнадцать лунок, по числу удочек, которые были у них в ящиках, и теперь стоял, опершись на ледобур, отдыхал. Работа трудная – бурить лунки.
   Ульяна доставала из ящиков удочки, насаживала на крючки мальков бельдюги и опускала в лунки. Глубина была приличная – больше двадцати метров.
   Все удочки вдруг разом задёргались и поползли к лункам. Первые рыбки прыгали на снегу.
   Ульяна бегала от одной лунки к другой. Вытаскивала корюшку, а то и по две сразу.
   Леска цеплялась за обледенелый снег, за острые края лунки. Ветер относил её в сторону, мороз приклеивал к насту.
   Платону приходилось то и дело доставать иголку, чтобы распутать завязанные ветром узелки. Он пыхтел, глядя, как ловко и быстро управляется с удочками Ульяна.
   Она никогда не пыталась распутать «бороду». Она в ярости и нетерпении разрывала леску, чтобы избавиться от узелков и арканов.
   Остановить её было невозможно. Она разрывала леску зубами и связывала замерзшими пальцами исчезающие в белом сиянии концы и торопилась опустить крючки в глубину, навстречу охваченному весенним жором косяку.
   Голодные люди и голодные рыбы. Когда-то давно война щедро одаривала рыб человечьим мясом. Но это было так давно, что ни люди, ни рыбы не помнили этого…
   Однажды известный итальянский режиссёр, будучи в гостях у Платона и Ульяны, спросил, почему в блокаду ленинградцы не ловили рыбу. Это могло решить проблему питания. Он не мог представить себе блокаду, хотя был намерен поставить фильм на американские деньги и с американскими актёрами. Он не мог понять, что рыбалка в осаждённом городе, который беспрерывно обстреливали и бомбили, была невозможна. А зимняя рыбалка – тем более. Она требует времени, терпения, отдачи всех сил даже у здорового и сытого человека…
   Платон знал, что обувка Ульяны слишком лёгкая для многочасового стояния на льду, да и худая к тому же. Он знал, что ей холодно. Но он знал также, что, когда Ульяна заводилась, остановить её было не под силу никому. Она могла выключать боль. Выключать все чувства, кроме тех, которые нужны были ей в её порыве здесь и сейчас…
   – Всё хорошо! Всё хорошо! Мне совсем не холодно! – успокаивала она Платона.
   – Ну, хоть глотни горячего чая. И ложечку пчелиной пыльцы.
   – Спасибо! Сразу согрелась… Не беспокойся! – Она продолжала бегать вдоль многоточия лунок.
   Корюшка шла большая, размером с селёдку, раздувшаяся от янтарной икры.
   И вдруг раздался звук, похожий на полуденный выстрел пушки Петропавловской крепости.
   Льдина с тремя сотнями рыбаков медленно отрывалась от припая.
   Те, кто были близко от трещины, ещё могли перешагнуть её, перепрыгнуть на прибрежный лёд. Наиболее отчаянные так и делали, пока между льдиной и припаем было не больше метра. Но чёрный разрыв медленно и неумолимо рос, и те, кто не успел решиться на рискованный прыжок минуту назад, теперь боялись оказаться в ледяной воде.
   Тяжёлый «лендровер», стоявший недалеко от Платона, накренился и ушел под воду. Его владелец в ярко-жёлтом пуховике заглянул в тёмную глубину. Оттуда вырвался пузырь воздуха, как отрыжка от непереваренной пищи.
   Льдину медленно разворачивало течением, направляло в чёрное пространство залива.
   Люди безразлично смотрели, как их уносит в море, в открытую воду. Однако было немало таких, охваченных азартом, которые продолжали вытаскивать из воды добычу, не обращая внимания на опасность отправиться в морское царство, стать пищей для тех, кого ловили, чтобы утолить голод…
   – Грех не ловить, если клюёт… Всё само собой как-нибудь разрешится, – привычно верили они. – А не разрешится – однова умирать…
   Это были русские люди конца двадцатого века, разуверившиеся и в законе, и в беззаконии, разуверившиеся и в Боге, и в безбожии, в справедливости и несправедливости. Они готовы были ко всему, потому что жизнь для них была не слаще смерти. За последние триста лет они потеряли так много, их обманывали так часто, что они уже ничему не удивлялись и ничего не страшились…
   – Что будем делать?
   Ульяна не спросила, просто посмотрела на Платона.
   Она была спокойна.
   Платон пока не знал, что нужно делать.
   Мобильников у этих голодных и бедных людей не было. Их ещё и в помине не было в нашей жизни.
   – Сначала выпьем горячего чая, – сказал Платон и достал из ящика термос.
   Ульяна вспомнила, как они лет пять назад, ещё в советское время, плыли из Сухуми в Батуми, чтобы показать сыну знаменитый Ботанический сад на Зелёном мысу.
   Штормило.
   Они сидели на палубе и пили из бамбуковых стаканов венгерский рислинг. Их обдавало солёной морской водой. Но было лето, они были молоды и верили в свои силы.
   Ульяна была в светлом холщовом платье – молодая и красивая, полная сил.
   Они рассказывали друг другу свои сны и меж делом договаривались, как будут спасать своего пятилетнего сына, если пароходик вдруг перевернётся и пойдёт ко дну.
   Туристы из сухопутных республик не выдерживали качки, и волны едва успевали смывать с палубы содержимое их желудков. Только семья эстонцев, тоже с маленьким ребенком, была невозмутима в этих привычных для них обстоятельствах.
   Тогда всё кончилось благополучно…
   А теперь…
   В горах Платону приходилось выводить обезумевших от страха людей из снежного плена. Ему удавалось организовать впавших в панику, сплотить потерявших надежду, заставить их действовать, заставить спасать себя и других… Но и тогда и сейчас кто-то невидимый покровительствовал и защищал его, испытывал его веру, волю и хладнокровие, создавая временами реальные, полные смертельного риска ситуации… грозил гибелью… Но спасал, несмотря на ошибки… Если тебя защищает Небо, то и ошибки спасительны…
   Платон закричал, чтобы люди, стоявшие неподалёку, подошли к нему, чтобы все вместе обсудили ситуацию и решили, что делать для общего спасения.
   Но они будто не слышали.
   Клевало отменно. Грех не ловить, если клюёт.
   Попадался налим, окунь и даже треска.
   Платон вытряхнул на лёд содержимое алюминиевого рыбацкого ящика и стал ударять об него черпаком. Он бил в этот набат ритмично и упорно, и постепенно нудный надтреснутый звук накапливал в людях тревогу и заставлял их идти к нему.
   Они давно перестали верить в коллективное спасение, но по старой советской привычке шли, надеялись, что вернётся доброе-недоброе старое время, когда мы были все вместе… Им ничего не оставалось, как поверить, что Платон сможет спасти их.
   Но они сразу разделились на группы и фракции. Наиболее активные, видя в нём человека, способного управлять, сгрудились вокруг Платона и поддерживали все его предложения, потому что отсутствие решений означает скорую гибель.
   Но были и те, кто открыто издевались над ним.
   И вся эта толпа – убеждённые коммунисты и либералы, монархисты, демократы и государственники, научные работники и работяги, бизнесмены и бомжи, семиты и антисемиты, кавказцы и скинхеды, воры и менты, индивидуалисты и коллективисты… вся эта разношёрстная масса людей кричала, ворчала, пыхтела и пучилась…
   Но их ничто не объединяло, кроме языка и возникшего вдруг страха. Они осознали головой и даже позвоночником, что эта большая и ещё крепкая льдина вскоре распадётся и они погибнут.
   Но фракции раздирали склоки и борьба за власть. В конце концов был выбран актив, куда вошли представители всех партий и даже один представитель сексуальных меньшинств. Платон, как человек, не питающий симпатий ни к одной партии и потому якобы объективный, был избран главой актива. За его спиной маячил громадный мрачный мужчина, профессиональный телохранитель. Он не мог жить без хозяина, и Платон теперь подходил для этой роли. Это был первый и последний телохранитель в его жизни. Кроме ангела-хранителя, естественно.
   Было решено реквизировать всё продовольствие, спички, лекарства, сухое горючее. Собрать для костра все деревянные ящики и жердины, принесённые рыбаками для защиты от ветра.
   Было решено подавать сигналы бедствия проходящим по фарватеру кораблям фонариками и костром.
   Было решено устроить общее лежбище. Обнести его стеной из нарезанных фирновых блоков, а сверху прикрыть плащами…
   Было также решено произвести опись всех продуктов. Одну половину сделать общим достоянием. Другую – соответственно доле каждого раздать.
   – Товарищи! – заключил Платон свою речь. – Граждане! Господа! Не поддавайтесь панике! Нас спасут. Придётся выдержать ночь на морозе. Но мы ведь привычные. Нам и не такое приходилось. Пока светло… За работу, товарищи!
   Они собрали все продукты. Поставили стражу и принялись за сооружение общего снежного дома.
   Но льдина снова раскололась.
   Люди тупо смотрели, как уплывают все их продукты… Вместе со стражей.
   Обманутые, они обрушили весь свой гнев на Платона.
   Досталось и другим членам актива.
   Бить сил не было, их пинали ногами и материли.
   А Платона решили утопить.
   Ульяна вырвала вмёрзшую в лёд слегу. Встала между Платоном и толпой.
   Они медленно отходили к краю льдины.
   А за нами… Коммунисты, монархисты, либералы, бомжи, доценты, работяги, семиты и антисемиты, скинхеды и один представитель сексуальных меньшинств.
   Эти люди, ещё час назад обожествлявшие Платона, хотели теперь его сбросить с ковчега в ледяную воду. И возглавлял их маленький интеллигентного вида очкарик, за спиной которого теперь маячил давешний телохранитель Платона…
   Нет большей ярости и гнева, чем те, что овладевают толпой, разочарованной в вожде, который хотел спасти их и не смог…
   И снова звук, похожий на пушечный выстрел, и чёрная трещина отрезала Платона и Ульяну от преследователей. Не позволила им устроить самосуд.
   Платон и Ульяна стояли на льдине не больше пятнадцати соток. И отплывали в никуда. Платон не удержался от смеха и попрощался с разъярённой толпой международным мужским жестом, выставив вперёд правую руку, сжатую в кулак, а левой придерживая её, как бы ограничивая размер символа. Потом с грустной улыбкой он стал собирать разбросанную и уже успевшую подмёрзнуть корюшку, складывал её в полиэтиленовый мешок, потому что не мог придумать себе другого занятия.
   Ветер и течение долго носили их по заливу и наконец прибили к берегу.
   – Спасибо, заливчик, – сказала Ульяна.
   – За какой лифчик? – удивился Платон.
   Машина стояла на месте, но кто-то унёс боковые зеркала.
   Они медленно пробирались к Таллинскому шоссе.
   Дорога была похожа на ледяной жёлоб в горах.
   Их бросало то влево, то вправо. То вообще разворачивало на сто восемьдесят градусов…
   Всё казалось нереальным – кошмарным сном.
   Когда они выехали на Таллинское шоссе, начался сильный снегопад.
   Пришлось остановиться, потому что щётки не успевали очищать лобовое стекло от снега…

   Это воспоминание и невозможность вернуться в то время, когда они были молоды и здоровы, наполняли Платона отчаянием. Он понял, что ничего не успел сделать в жизни.
   Он лежал в постели с ноутбуком на груди. Пытался что-то ещё записать, оставить Ульяне в помощь… Если что случится…
   – Ульяна, поищи в моём столе блокнот в кожаном переплёте. Там изображён человек на осле…
   Человек в одежде пилигрима на ослике. Листки – жёлтые от времени, заполнены витиеватыми буквами. Теперь пишут гладко и закруглённо, а здесь у букв были острые углы..
   Видимо, прежний владелец записывал сюда полюбившиеся ему умные мысли.

   «Wenn der liebe Gott sich im Himmel langweilt, dann öffnet er das Fenster und betrachtet die Boulevards von Paris. 1940».
   (Когда Богу становится скучно в раю, Он открывает окно и разглядывает бульвары Парижа.)

   «Jeder Mensch, der dir begegnet, ist ein lebendiger Gruss Gottes. 1940».
   (Каждый встреченный тобою человек – это ещё один привет любви Господа Бога.)

   «Ich bin so wie Du das Auge Gottes, das auf die prachtvoll Welt und selbst gerichtet».
   Видимо, он искал слова для поразившей его мысли.
   «Gott sieht Seine prachtvoll Welt und Sein wunderbar Geschöpf durch unsere Augen».
   (Каждый из нас – это ещё один взгляд Бога на прекрасный мир, который Он сотворил.)

   По стилю видно было, что простолюдин, парень из пивной, но о Боге задумывающийся.
   Они могли бы дружить и вместе ходить на восхождения. Могли бы говорить в палатке о загадках бытия… Но владелец этого блокнота давно был мёртв. Он погиб в 42-м… В горах…

   …Острой и постоянной боли не было, но ощущение тяжести, нытье и тревога каждой клеточки тела не давали заснуть.
   Знакомое ощущение. Когда-то давно это было. В юности, на горнолыжной трассе в Грузии. Тогда Платон не вписался в поворот и обнял сосну…

   И теперь он, всегда такой быстрый, бодрый и ироничный, безотказный, лежит плашмя с ноутбуком на груди и пытается что-то печатать…
   Его шея стала вдруг морщинистой и старой. Трёхдневная седая щетина вызывала жалость. А в глазах его – недоумение и тоска…
   Ульяна привыкала к мысли, что теряет его… И ей казалось это предательством.
   Ульяна боялась, что он заметит её страх и отчаяние, что её паника передастся Платону и поможет болезни убить его…
   А он думал, что теперь прощается с ней, обвешанный долгами и неисполненными начинаниями.
   Время жизни потрачено зря, думалось ему. Горше муки не придумать…
   – Я не хочу в больничку, – сказал он. – Лучше дома…
   Ульяна понимала, что это неправильно, но согласилась. Она не хотела, чтобы он умирал один.
   – Лучше на тахте… Полежу… – добавил он.
   Ульяна бросила на пол одеяло и легла рядом с его тахтой, как верная собачка…
   Она молилась, чтобы Господь взял её жизнь, но оставил жизнь Платону.
   Она считала это более справедливым вариантом. У неё в душе было чувство изжитой, исчерпанной жизни. Она всё испытала – и боль и радость… Предательство… Прощение… Успех… Славу… Наступало время забвения. Ульяну Курдюмову помнили теперь только люди её поколения. Но их уже вытесняла из активной жизни бездумная и агрессивная молодёжь со своими песнями, составленными из блоков и осколков песен её поколения… Из секонд-хенда разрушенной русской культуры…
   Всё как всегда. Кончалась одна эпоха, начиналась другая – со своими песнями и танцами. Со своими кумирами. Умирал один народ, а на смену ему спешил другой, с тем же именем, с теми же хромосомами, но с другим взглядом на жизнь.

   Для Платона мнительность и подозрительность были ненавистны, как проявление низменных чувств. Он ненавидел в себе эти качества. Он старался не замечать в лице Ульяны усталости и раздражения. Однако часто её подавленное состояние, её огорчение он принимал как трудно сдерживаемый упрек. Он оправдывал её. Жизнь такая тяжёлая, нужно всё время работать, чтобы оплачивать квартиру, телефон, Интернет…
   А тут ещё этот тромб медленно, слишком медленно, движется к сердцу… Иногда останавливается… А потом снова в путь…
   Платон не спал. Лежал с закрытыми глазами.
   Он услышал скрип паркета.
   Ульяна подошла к его тахте. Встала на колени. Приподняла одеяло. Смотрела на его распухшую ногу. И вдруг прижалась к ней щекой. И поцеловала её. И щека её была мокрой от слёз…
   Память и воображение вновь обманули его, как обманывали постоянно, всю жизнь. Как правда обманывает истину. Часто. Всегда. И опять трудности перевода. Реально Платон никогда не видел слёз Ульяны. Она никогда не плакала. Она выла и каталась на полу у его постели, будто в припадке. Но Платон чувствовал солёную горечь её слёз. И губы его воспринимали эти невидимые слёзы как реальную влагу…
   Он приоткрыл глаза и увидел, как по потолку ползут тени и свет от проезжающих под домом машин…
   Потом наступило забытьё.
   Ему показалось, что он проснулся…
   Окно было розовое.
   – Значит, снег, – подумал он.
   Снежинки пропитывались светом фонарей. Ложились на землю голубой тенью.
   Он встал и вышел из комнаты. Он был одет по-зимнему. И там, за стенами их дома, была зима.
   Улицы были заснежены и пустынны.
   Изредка мимо Платона проносились авто, но на его просительный жест никто не откликнулся.
   Он шёл по трамвайным рельсам.
   Его нагнал пустой, ярко освещённый красный трамвай.
   Он двигался некоторое время за Платоном, пока скрежет тормозов не заставил его обернуться и уступить дорогу.
   Он отступил на торцовую мостовую и пропустил мимо себя красную светящуюся металлическую гусеницу.
   Он успел заметить за штурвалом на месте водителя человека, голова которого была гладко выбрита.
   На месте кондуктора во втором вагоне сидела Лиза Пантыкина. Она узнала Платона, вскочила и, хватаясь, чтобы не упасть, за металлические скобы сидений и верхние стойки, побежала от начала вагона к его концу. Из амбразуры согнутой руки глянул на Платона картинно красивый и беспощадный глаз.

   Она прижала своё молодое, наивное и радостное лицо к стеклу и отчаянно махала Платону рукой, приглашая его воспользоваться счастливым совпадением их жизненных путей.
   Трамвай остановился и раскрыл все двери, ожидая Платона.
   Он заторопился, затрусил нелепо, боясь поскользнуться, и уже схватился было за блестящие поручни, когда двери закрылись, больно прищемив ему руку, а тяжёлое ночное чудовище рвануло вперёд.
   Платон стоял, тяжело дыша, растирая ушибленный лоб.
   Трамвай проехал немного и снова остановился. И двери его снова с лязгом распахнулись.
   Платон, ковыляя, поспешил к остановке.
   Трамвай стоял посреди заснеженного проспекта, и огни внутри его, поморгав, погасли.
   Платон заглядывал через стекло дверей в кабину водителя, но там тоже никого не было.
   Он вытащил пачку денег и пытался сосчитать их. Ветер вырвал их у него и унёс. Осталась одна тысячерублёвка.
   Он махал ею, как флажком.
   Остановилась старая «копейка»…
   – Куда? – спросил бомбила, когда Платон уселся позади него.
   – Домой, – сказал Платон.
   Бомбила понимающе кивнул.
   – Вы Посудников? – спросил Платон, удивлённо разглядывая его..
   – Нет, – ответил тот с вызовом, и было непонятно, правду он говорит или прикалывается.
   Он аккуратно вытащил из замёрзших пальцев Платона банкноту и спрятал её в бардачок.
   Платон успел заметить там револьвер.
   Платон надвинул шапку на уши. Левую руку спрятал в карман куртки, а правой массировал ушибленную голову. Он нащупал в кармане николаевский пятак. Тот, что Ульяна нашла два года назад, вскапывая огород. Приложил его ко лбу.
   – Что это у тебя? – спросил водила, не отрывая глаз от скользкой дороги.
   – Пятак…
   – А чего на лоб лепишь?
   – Говорят, помогает…
   Эта езда по застывшему от мороза Петербургу казалась бесконечной.
   Но вот «копейка» притормозила у подъезда…

   Платон долго нажимал на блестящие кнопки, но дверь не открывалась.
   Он отошёл от двери.
   Только одно окно светилось.
   Он смотрел на это окно и вдруг по-детски жалобно позвал:
   – Ульяна! Ульяна! Ульяна!
   На чёрной стене стали зажигаться и другие окна, и настороженные лица пытались разглядеть, кто это там кричит, не убивают ли кого…
   Он проснулся.
   – Ульяна, – позвал он.
   – Да. Что, родной?
   – Ульяна, мне страшно, – сказал Платон.
   – Всё будет хорошо… Ты выздоровеешь…
   – Да я не о том, – рассердился Платон. – Мне страшно… Я подозреваю, что наш язык…
   – Что?
   – Я подозреваю, – сказал он хриплым голосом. – Я подозреваю, что наш язык устарел…
   – Ну вот, – удивилась она.
   – Понимаешь, я ведь ищу новые ощущения, чувства, новые краски в прозе. Внутри меня появляются картины… эпизоды вымышленной, мнимой жизни. Я хочу записать их, перевести на русский язык, перебираю слова и вдруг вижу, что язык самовольно меняет не только оттенки мысли, но и саму мысль, как будто это на съёмочной площадке актёры меняют самовольно написанный мной текст.
   – А на каком языке ты думаешь? На грузинском? Или на русском?
   – Я думаю на своём личном языке. В нём нет слов. Без них всё понятно и ясно. И красочно. Но как только пытаюсь перевести увиденное мной… смысл слов меняется… непонятно, по каким законам… начинается чертовщина… Вместо своего на бумаге возникает – чужое… Бывшее в употреблении… Жалкое…
   – Значит, это ложный путь. Порочные парения мысли… Не надо об этом думать, – сказала Ульяна. – Если язык отвергает твои замыслы – они искушения. Или ты не дорос до них. И потому они не нужны тебе… Никому не нужны… Ищи слово, и оно выведет тебя из лабиринта… Но берегись суесловия… Суесловие – самый страшный яд…
   А сама подумала: «Он выздоравливает! Спасибо, Господи, что принял мою молитву!»
   – Ульяна, – продолжал Платон, – но ведь так интересно двигаться в полной тьме, на ощупь… Искать… Находить… То, что сегодня кажется искушением, завтра станет обычным…
   Платон ещё хотел рассказать Ульяне странный сон с трамваем, но его удерживало вторжение в его подсознательную жизнь другой женщины… И он промолчал…

   Через два дня тромб прирос. Хирург сказал, что произошло чудо.

   Платон больше не сомневался, что Ульяна любит его… Он и раньше знал, что они привязаны друг к другу. Но это была любовь молодых и здоровых людей. Они были любовниками, партнёрами по бизнесу, друзьями. И вот пришло время нездоровья, время болезней. Время проверки чувств… И оказалось всё не так, как он думал. Он ошибался в ней… Преувеличивал её суровость. Принижал её верность и благородство… Сводил их отношения к рефлексам. А она была благородной и верной. Это было вроде хорошо, здорово, великолепно! Но его удивляло, почему нет радости у него на душе по этому поводу. Просто отпал ещё один неясный и мучительный вопрос его жизни, как отпадает короста…
   Он подозревал, что мучающие нас вопросы – естественные и необходимые спутники и признаки жизни нормального человека. Без них невозможно жить… Без них скучно и пресно. Без них – смерть…

   Платон снова бегал по магазинам. Покупал семена и саженцы.
   Они готовились к поездке в деревню. Ему разрешили вести машину, но обязательно отдыхать через каждые сто километров… И, отдыхая, держать больную ногу высоко-высоко, устремив её к небу.
   В этот день его попросили приехать на «Ленфильм», чтобы поправить диалоги на озвучании.
   …Он не проехал и половины пути до студии, как зазвонил мобильник.
   – Платон. Мне не очень хорошо, – услышал он голос Ульяны. – Приезжай.
   – Что с тобой?
   Она не ответила, но трубку не выключила. Он слышал её дыхание. Оно внушало страх. Как будто кто-то другой, не она дышала.
   – Пыхни нитроминт… Прими корвалол…
   – Платон, приезжай скорее.

   …Он набирал код.
   Нет большего одиночества и свободы, чем в тесном механическом прямоугольнике лифта.
   Фолтин перекрестился.
   Лифт застрял между этажами.
   Платон вылез на площадку второго этажа. Распрямился. Тяжело поднимался по широким и грязным ступеням.
   Он привык жить в этом городе контрастов.
   Шикарная парадная лестница то и дело упиралась в облупленные, но глазастые двери квартир. И кто-то за этими дверями видел смутно и искажённо пожилого человека, который поднимался по лестнице.
   «Звонок не работает. Стучите» – предупреждала записка.
   Он долго возился с замком.
   Ульяна стояла, держась за косяк двери.
   – Я вызову скорую, – сказал он.
   – Не надо.
   Он уже набирал номер скорой.
   Ульяна медленно сползала на пол.
   Он бросил трубку.
   Пытался поднять Ульяну.
   Но она стала такой тяжёлой!
   Он уложил её на полу.
   Снова набирал скорую.
   Ульяна лежала между комнатой и коридором, раскинув ноги и руки.
   Последние её слова были:
   – Я не чувствую левую руку…
   Ульяна закрыла глаза и больше не открывала их.
   И всё.
   Ни страха. Ни жалобы. Ни просьбы…
   Кошки обходили её, как неожиданно возникшее препятствие, как неодушевлённый предмет…
   Перед лицом смерти на них нашла стихия блуда.
   Кот оседлал Узу и ездил на ней вокруг умирающей.
   Уза выскакивала из-под него с воплем и каталась по полу. А потом всё сначала.
   Они не чувствовали присутствия смерти.
   А она стояла рядом, и Платон ощущал её прохладное дыхание.
   Она стояла невидимая и смотрела на них.
   Он понимал её тихую скорбь, её деликатную молчаливость.
   Ульяна теряла живое тепло…
   Скорая опоздала… на четверть часа…
   Смертушка могла взять их всех вместе, устроив взрыв газа, или только его и Ульяну, но оставить жить их сына…
   Но видимо, ей, смертушке, не хватало драматургических поворотов и пространства событий для завершения этого длящегося долгие годы романа.
   …Ощущение неживого тела не было острым, но отсутствие душевного контакта вызывало тоску и понимание напрасности попыток вернуть отлетевшую душу в нашу, земную реальность.
   Он не заметил, как отлетела её душа, хотя ждал этого мига, чтобы проститься с ней.
   – Мы встретимся? – спросил он.
   И никто не ответил ему.
   Его знакомый, полковник, с которым они ездили иногда на зимнюю рыбалку, рассказывал, как сидел однажды ночью у постели умирающего отца и вдруг увидел в его лице перемену – знак отлетевшей души. После этого он стал ходить в церковь и скоро уволился из органов…
   Фолтин ждал участкового, который должен был записать его показания по случаю смерти Ульяны, а потом нужно ещё было ждать машину, на которой её увезут в морг.
   Участковый настрого запретил передвигать тело до того, как его унесут. А пока посоветовал накрыть Ульяну простынёй, а на лицо наложить влажную салфетку.
   Суетные мысли проносились, как облака на небе при сильном западном ветре.
   Платон поцеловал губы Ульяны сквозь простыню. Её лицо было ещё тёплым.
   Он прижался к ней и молился.
   – Не уходи! Не уходи! Не уходи! Умоляю тебя! Не уходи, милая моя!
   Но она уходила. Уходило её тепло. Это тепло согревало его большую часть сознательной жизни. Оно наполняло смыслом его жизнь. Это тепло изменяло его звериную, скотскую душу. Очеловечивало его. Помогало стать лучше, добрее, благороднее, великодушнее. А теперь уходило.
   – Эй, подожди, – закричал Платон, видя, как она удаляется, тает в вечерней дымке. – Не уходи!
   Она не оглянулась. Только рукой махнула. Знала – видела, как он стоит, оглушённый, в своих горах, у сложенной из камней ограды… А рядом с ним, рядом с её телом, трахаются коты. И призрак большой собаки из кордона на Красной Поляне возник и исчез, не оставляя надежды на объяснение тайны жизни и смерти…
   Всё поправимо, пока мы живы… Смерть не поддаётся правке. Она – конец всему…
   Он вдруг поверил в это холодно и бесстрастно, не сожалея ни о чём…
   А сердце, вопреки разуму, кричало: «Помоги! Помоги ей! Помоги ей, Господи!»
   Он поцеловал её руку. Рука была холодная и мягкая. Он поцеловал её в плечо. Плечо было прохладное.
   Он развернул её и хотел поцеловать в губы, но она была мертва.
   Она не отстранилась.
   Она была мертва.
   То есть это была уже не она.
   – Мама! Мама! – закричал он. – Верни мне мою Ульяну!
   Мама! Мама! Мама!
   Будто забыл, что они невзлюбили друг друга с первой минуты знакомства.
   Будто забыл, что ни матери, ни жены уже нет в живых.
   И всё…
   Мама, мама, верни мне прошлое…

   Наверное, у него был безумный вид.
   Он боялся показать свои слёзы.
   Сестричка вкатала ему в зад полный шприц успокоительного и заставила выпить полпузырька корвалола.
   Но сон не приходил. И понимание утраты было только поверхностное, даже когда приехала спецмашина, чтобы отвезти тело в морг…

   Два здоровых парня вынесли из подъезда тело, завёрнутое в простыню. Как большая конфета с закрученными концами. Бросили в нутро труповозки, где лежали такие же белые «конфетки» с закрученными концами.
   – Это кто? Кто это умер?
   – Да старуха из сотой квартиры.
   – Старуха?
   – Ну, не совсем старуха. Женщина средних лет. Она стихи сочиняла… Помните это?.. Тара-па-пи-па-па. Тара-папи-па-па. Это её песня…

   Ростик остался с Платоном в эту ночь.
   Они вспоминали о счастливых годах, когда они были вместе.
   Как Платон вёл Ульяну по зимнему ночному Ленинграду к роддому Первого меда…
   Как прождал на морозе ночь под окнами родильного корпуса…
   Как утром увидел он в окне третьего этажа Ульяну с младенцем на руках…
   Как выбирали имя…
   Как их мальчик рвал крапиву маленькими своими детскими ручками, чтобы доказать свою любовь к ним, но, когда Платон спросил его: «Как ты любишь нас?» – ответил надменно: «И не стыдно тебе, пап, задавать такие глупые вопросы. Ты же не ребёнок…»
   Дети улетают от нас со скоростью света. Взрослеют. Чужеют.
   И возвращаются к нам с той же скоростью.
   Мы и дети наши из разных времён, и да простят нам они, что мы не можем примириться с их временем. А мы простим им забывчивость…
   И друзья, дорогие нашему сердцу люди, удаляются от нас. Различные течения увлекают их судёнышки, плоты и просто спасательные круги… уносят навсегда, и только жизненные катастрофы возвращают нам друзей.

   Неожиданная кончина Ульяны Курдюмовой была отмечена траурными статьями в Интернете и газетах. Оказалось, её знали и любили люди не только в нашей стране. Стол Платона был завален телеграммами со всех сторон света…
   Актёры, которых выбирала она, давала путёвку в жизнь…
   Поэты и писатели, которых выпестовала она, помогла встать на ноги, поверить в себя…
   Люди, с которыми пришлось жить в общагах…
   Неправда, что в кино пауки в банке!
   Неправда, что зависть в искусстве заставляет радоваться неудаче или смерти собрата по перу!
   Ложь! Гнусная ложь!
   И неправда, что всеми чувствами людей правит только корысть! А если нет корысти, то чёрт с тобой!
   Неправда! Неправда! Неправда! Ложь!
   В нашем кино замечательные, отзывчивые люди! Родные… Готовые броситься на помощь при несчастье…
   Вот они все пришли… Они со мной в горе… Сидят на стульях, лавках… На полу…
   При отпевании Эдуард Хиль попросил разрешения у батюшки после службы спеть песни Ульяны.
   Они звучали под сводами храма, как церковные песнопения. Их и раньше пели церковные хоры. Это вызывало недовольство властей, и в концертных программках не указывался автор стихов…
   Платон слушал знакомые слова. Он был в странном состоянии невесомости. Он готов был взлететь над Смоленским кладбищем, как воздушный шарик, но суетные помыслы держали его на земле, у свежей могилы. Слёзы застыли в глазах. Всё было одновременно реально и нереально. А мозг продолжал фиксировать лица и звуки. Выражения лиц и тональности звуков…

     Ходили гулять мы в ту рощицу,
     А рощицы той больше нет,
     Где анютины глазки таращатся,
     Дивятся на белый свет.
     Как мы красиво, как ладно шли,
     Как люди глядели нам вслед!
     Как тихо сияли ландыши
     В той роще, которой уж нет…
     А в роще трава до пояса,
     Вся ночка – закат да рассвет.
     Как хорошо и как боязно
     В той роще, которой уж нет!

   Он первый слышал эти стихи. Они рождались при нём. Он первый радовался им…

   …Охрана и милиция маячили среди крестов старого кладбища. На центральной аллее образовалась процессия. Только что похоронили какого-то банкира. Народ расходился. Шли к выходу, к машинам, что во множестве поставлены были на узкой улице.
   Водители ждали своих хозяев.
   А они проходили по аллее к воротам. Солидные, начальственного вида мужчины и загорелые, молодые парни, траурно нарядные дамы. Молодые и красивые – победительные секретарши…
   Ритуальная печаль сходила с их лиц по мере удаления от могилы.
   Кто-то закурил, кто-то засмеялся…
   Двое рабочих-молдаван принесли временную плитку с именем Ульяны.
   Поставили, прикопали.
   Проститься с ней пришли актёры, дружившие с ней, известный композитор, с которым они сочинили несколько мюзиклов, старики-альпинисты и несколько юных поэтов из интерната для детей, покалеченных полиомиелитом. Они плакали, эти мальчики и девочки, похожие на сорванные цветы. Пока они стояли, казались здоровыми. У них были такие чистые и страдающие глаза, что Платон отвернулся, чтобы не видели его слёз.
   Лиза Пантыкина опоздывала. Бежала по Прямой дорожке среди медленных и скорбных людей.
   Положила два ириса. Стояла в стороне невозмутимо и скорбно.
   Ростислав приводил в порядок цветы на могиле.
   Большой куст шиповника алел ягодами.
   Ростислав отряхнул руки, отёр их бумажной салфеткой, потом достал из кармана большой чистый носовой платок и ещё раз тщательно протёр руки.
   У него были красные от ночных слёз глаза.
   Он увидел Лизу. Узнал в ней актрису отца. Поклонился. Отвернулся. Ему было неприятно видеть здесь эту красивую, молодую, полную жизненных сил женщину.
   Он остро жалел отца.
   – Иди, сынок, я хочу побыть один.
   Ростик не знал, можно ли оставить Платона одного в этом печальном и пышном месте.
   Платон пусто смотрел на могилу.
   – Пойдём.
   – Да, да, уходите… И ты, Рост, тоже уходи… Я хочу побыть один. Я сам доберусь…
   – Но… может быть, мне подождать тебя?..
   – Не надо!.. Могу я остаться один?! – повысил он голос и тут же устыдился. – Прости.
   – Можешь… Ты, папа, прости меня…
   Они удалялись по дорожке, ведущей к часовне Ксении Блаженной. Впереди – Ростислав и Лиза, за ними старики-альпинисты…
   Это странное медленное шествие замыкали воспитанники Ульяны – поэты из интерната. Все шли спокойно, а этих будто раскачивали порывы сильного ветра.

   Но одному ему так и не удалось остаться.
   Платон не заметил, откуда он взялся, мужичок этот. Зелёную вязаную шапку комкал в руках. Откуда-то возник и смотрел в глаза Платону преданными, по-собачьи ласковыми глазами.
   Фолтин догадался, что появился мужичок этот из жёлтого песка и горы цветов, которые обозначали место вечного упокоения банкира.
   – Поговорить не хочешь?
   Платон улыбнулся первый раз за эти дни.
   – За шкаликом сбегать? – спросил мужичок.
   Платон кивнул.
   Мужичок не уходил.
   – Ну это… у меня денег нету…
   Платон протянул ему стольник и ещё полтинник.
   Он понимал, что тот мужичонка развёл его, но рад был так легко избавиться от назойливого собеседника.
   – Зачем Ты отнял её у меня, Господи?! – закричал внутри его по-детски высокий голос.
   Первый и единственный раз в жизни позволил он себе упрекнуть Его, усомниться в Его роковой правоте.
   За сквозными кустами стояли трое. Плоская серебряная фляжка переходила из рук в руки.
   – Эй, – услышал Платон.
   Мужичок вернулся с бутылкой и двумя пластмассовыми стаканчиками.
   – Мне тоже хреново на сердце, – сказал он. – Мы ведь учились вместе…
   – С кем?!
   Мужичок кивнул в сторону холма из венков и цветов.
   – Никто не ожидал, что он так приподнимется! Станет олигархом… Серый был. Скупой. А всё равно жалко… Жил человек, нарушал все заповеди… Крал, прелюбодействовал, желал жены ближнего своего, и раба его желал, и машину его желал, давал ложные клятвы… Убивал… А вот завалили – и жалко… Ты пей, пей… Вот так… работаешь, работаешь, потом шлёпнут в подъезде… А у меня трое детей от трёх жен… А что я сделал, кроме детей и горы дерьма?! Кроме дерьма и детей, которые такое же дерьмо моё?.. Ну, спи спокойно, хозяин… Он всё говорил: «В глазах сына вижу свою смерть…» А у тебя дети есть?
   – Сын.
   – Проблемы?
   – Никаких.
   – Руки-ноги в порядке?
   – Да вроде всё нормально.
   Он пошевелил пальцами правой ноги, потом левой. Потом пальцами рук.
   – Вроде целы.
   – Это самое главное, – сказал мужичок.
   Голос у него был знакомый, прокуренный и пропитой, но Платон не мог вспомнить – где и когда он слышал этот голос, vox populi, глас народа…
   – Главное – голова, – не согласился Платон.
   – Брось ты! От головы только хлопоты. От головы – горе. Читал ведь – горе от ума. Это не я, это умный человек сказал… Говорят, есть животное, которое без головы живёт. И ничего ему… Голову отрежешь, а он всё равно продолжает размножаться… Нет, брат, главное, чтобы руки цепляли, а ноги бегали… А голова не нужна! Не… Радуйся жизни без головы!
   – Что ты чёрта из себя строишь! – рассердился Платон.
   – А может, я и есть чёрт?
   – Тогда сгинь! – приказал Платон.
   И тот сгинул. Исчез среди людей и крестов. То ли спрятался в холмике из дорогих цветов на могиле своего школьного товарища.
   Мы верим в бессмертие, пока не умирает самый дорогой человек. В опустевшей душе холод и тишина покинутого жилья. Как ни прислушивайся, не услышишь ни поскрипывания паркета, ни вздоха, ни кашля, ни чиха, ни упрека… Не прислушивайся! Не услышишь её дыхания. Глухая тишь. Река в осенних сумерках, когда всё замирает в страхе перед наступающей кромешной тьмой. Только в полутьме мнится, будто бабочка порхает на периферии зрения. Где-то у виска. И любимый образ, переменчивый и живой, вытесняет фотография.
   Она не была такой!
   Она была другой!
   Забываю какой… Забываю, какой она была… Какой она была? Была… Была… Но другой! Живой! Тёплой… А теперь холодная. Прах… Камень…

   Ульяна не приходила к нему ни в памяти, ни во сне. Он чувствовал тоску и обиду. Почему ушла и не возвращается? Пустоту, потерю и неутолимую обиду ощущал он. Ведь он молился, чтобы Господь продлил её жизнь за счёт его жизни.
   А она, пока жила, просила Господа взять её, а ему жизнь оставить. Или взять их одновременно. И вот он живой, и пульс нормальный, без выпадений. Даже выздоравливает. Однако один. Один в пустоте. Её нет. Ау! Аушеньки!
   Может, и взаправду мы нужны друг другу только здесь, а там совсем другие заботы.
   Там в свете Божественном – только растворение в Его благодати или мучение в огне.
   И никто не нужен.
   Лишь совесть терзает в аду…
   Лишь благодать под Его крылом – амнезия, утрата памяти земной жизни…
   И снова запел мобильник.
   – Мне плохо.
   – Еду… Вызови скорую.
   – Не надо скорую! Я умираю…

   Он медленно шёл к часовне Ксении Блаженной. Там, как всегда, было много народу. Люди прижимались к холодным камням, ставили свечи, шевелили губами, произнося слова молитвы… Умоляя… Выпрашивая…
   Почти сто лет понадобилось, чтобы чиновники признали её святой. Их возмущало пристрастие её к мужской одежде. Смена имени женского на мужское смущала их. А меж тем слух о чудесной помощи привлекал к её могиле тысячи страждущих. Аnima и animus… Инь и янь… Живая и мёртвая вода… Зерно и почва… Семя и лоно…
   Случайная странность безумной женщины? Или в поступке почитаемой в Петербурге блаженной Ксении таится загадка духовного различия мужчин и женщин? Различные виды энергии, которые мы носим в себе и отдаём живому и неживому миру…
   Теперь, когда Ульяна покинула реальную жизнь, в Платоне образовалась пропасть, бездна, оползень. Будто половина жителей его внутреннего города оставила свои дома и исчезла, а вторая половина образовала гетто, из которого выход запрещен.
   Как будто в один миг из большого города исчезли все женщины и мужчинам некому добывать пищу и дарить цветы. Некому рожать детей. Не для кого совершать подвиги… Не с кем соперничать в благородстве…
   Это была другая жизнь, которую он раньше не замечал. Менялся её стиль. Менялось освещение. Сам воздух, которым он дышал, менялся. Становился бурым. Вкус воды был другой. И вкус вина. И заботы были теперь другие. И другие мысли искали другие слова. И другие слова владели его языком и губами…
   И вставал вопрос – привыкать к этой новой жизни или уйти из неё?
   Смиряться или угодить в психушку?
   Там, внутри Платона, эта новая жизнь под штандартами смерти умело вела наступление на прежние привычки, радости, на весь строившийся десятилетиями замок, стиль жизни. Прорывы… Котлы… Сдача крепости…
   Приближалась полная капитуляция…
   Он всё более убеждался, что настоящая его, его истинная жизнь была заключена в том отрезке времени, когда он жил и общался с Ульяной. Там была высота и бескомпромиссная честность… Не то что не было компромиссов и проступков. Но всегда была честная оценка… Была цель – стать другим… Хоть немного лучше… Хоть немного больше света… Было стремление отречься от низости и подлости, заложенных в нас до нашего рождения…
   До их встречи и после её ухода он жил как бы не по своей воле, а по обстоятельствам, как будто преодолевал пороги на лёгкой байдарке. То есть это была не его реальная жизнь, а существование, попытка выжить во что бы то ни стало… Чего бы это ни стоило… Испытание на живучесть… Жизнь тела… Жизнь по Станиславскому в провинциальном театре… Сообразно с обстоятельствами… Совсем другая жизнь…

   Он мимоходом по привычке своей запечатлевал контуры памятников и портреты почивших. Одна табличка сверкнула нержавейкой, как зеркало. Он подошёл поближе. Увидел живое лицо, вроде бы чужого человека. Запавшие глаза – заплаканные, узкие – смотрели на него. Он узнал в них, недоверчивых и враждебных, глаза своей матери в последний год перед смертью. Всю жизнь кто-то насмешливый подталкивал его к этому последнему порогу жизни. К последним кадрам… На одном кладбище… В ста метрах друг от друга – та, что дала ему жизнь, и та, что дала ему смысл жизни…
   Вспомнил, как мать вопрошала:
   – Скажи, скоро ЭТО, сынок?..
   – Что это, мама?
   – Ну, это… ты знаешь что… Не притворяйся дурачком… Ты знаешь, что ЭТО… Ты знаешь, о чём я…

   В неподвижном воздухе висела холодная морось. Она оседала на стены домов и лица петербуржцев, как холодный пот умирающего. Ему казалось теперь, что нет жизни, нет искусства, нет ничего в мире, кроме отчаяния и предсмертной тоски. Всё пошло и бессмысленно.
   Нет тебя рядом! Нет губ твоих рядом. Нет рук твоих рядом. Нет ног твоих рядом. Нет живота твоего… Нет рядом силы и благородства твоего. Нет тебя и не будет больше никогда…
   …И между тем его память назойливо, как щенка, тыкала его носом в другие времена, и другие картины возникали в его памяти… Женщины, которые были когда-то близки с ним, которые любили его, а он их… Стояли будто на футбольном поле. А он был в воротах. Они забивали ему штрафные и торжествовали… И обнимались… И целовались. И били по мячу…
   «А ведь неправильно… – думал он. – Засудили… Это я должен (должен был!) в их ворота забивать… Засудили, суки…»

   Когда они пили с Ульяной вино в честь окончания очередной серии, вдруг бесшумно открылась дверь, и в комнату вошли – Василий, Оля, Ксюша, Гюля, Махмудка-Абрек, Ваня, Ирина, искательница правды Кристина, прапорщик Ингрид и даже бизнесвумен Регина…
   Ваня погладил Кота, потом подошёл к Платону и сказал:
   – Мы не хотим, чтобы вы уезжали от нас, как все эти тётки. Вы единственные, кто любит нас. Не уходите. Будем жить вместе…
   – Спасибо, но зачем вам я? – спросил Платон.
   – А ни за чем! Просто живите с нами! – закричал Махмудка. – Просто живите с нами навсегда.
   – Мы вас любим, – тихо сказала Гюля.
   – Ульяна, ты слышишь меня? Где ты? Ау!
   …Дождит. Опадают листья. Лихорадит. Ржавеют твои белые гвоздики в бутылке из-под молока. Но в бутонах пробивается белое. Ржавое отрежу, белое оставлю. Нашёл волос твой. Пусть лежит, пусть живёт здесь на столе, в хаосе, в беспорядке бумаг и писем. Пусть живёт здесь.
   Сегодня сорок дней, как нет тебя рядом со мной.
   Мне не больно, потому что я уверен…
   Мне не тревожно, потому что я сильный…
   Я не тоскую по тебе, потому что переполнен тобой…
   Сегодня у меня людно. Накурено. Приехала Инга. Маленькая Инга устала от большой. Ей жаль тепла, отданного друзьям и не очень друзьям. Ждала сочувствия – достойно, но колюче. Не дождалась. Она беспокоится о своём друге, гениальном молодом режиссёре. Власти ждут от него покаяния, а он не хочет каяться…
   Пришел Эрлом. Ему тоже неуютно и холодно. Рассказал сказку.
   Было или не было…
   Узкая кутаисская улица.
   Балконы так близко, что кажется, можно дотянуться рукой до руки соседа…
   Нико сказал Вано:
   – Я видел сон.
   – Расскажи.
   – Ты был птицей, а я охотником.
   – Ну и что?
   – И я понял, что ты и есть птица.
   – Ты с ума сошёл, брат! Как я могу быть птицей! У меня руки, а не крылья, волосы, а не перья. Нос мягкий, человеческий. А у птицы клюв…
   – Ты птица! – закричал Нико. – Меня не обманешь!
   С тех пор Вано стал осторожно думать о смысле того сна. И в своих снах летал над городом. Он с детства мечтал летать, но его не приняли в лётную школу из-за плоскостопия. Он искал в себе сходство с птицами.
   – Кто я? Ласточка? Нет! Воробей? Нет. Орёл? Хорошо бы, но нет. Ворона? Удод?.. – Не совпадало. – Я – дятел! – наконец осенило его.
   Вано посмотрел на себя в зеркало и поразился сходству. К тому же он любил работать молотком и стамеской. Вырезал на дереве красивые узоры…
   Ему хотелось летать.
   Он хотел улететь из этого города…
   Но жалко было бросать родителей, жену, детей, друзей…
   Он редко выходил на балкон, чтобы не искушаться.
   Он ходил опустив голову, чтобы не видеть небо, которое искушало его.
   Но желание улететь не проходило. Терзало его и днём и ночью…
   И наконец он решился…
   Вышел на балкон.
   Увидел небо. Почувствовал себя счастливым. Почувствовал себя птицей…
   Взмахнул руками.
   Подпрыгнул.
   И…
   Раздался выстрел.
   – Я же говорил, что ты – птица, – сказал Нико, склонившись над телом друга. Он перезарядил ружьё. – Хотел улететь! Как бы не так!..

   …Пришла счастливая Гюльсара после бассейна. Волосы не обсохли. Прыгала с окна на стол и обратно. Бегала по стенам.
   Мария пела киргизские песни и играла на губной гармошке.
   Пришёл Перч. Сел верхом на стул.
   – А вы понимаете по-киргизски?
   – Горы! Горы! Горбы верблюдов гордых!
   Перч читал свои прекрасные рассказы и тут же переводил их с армянского на русский.
   Иван читал свои стихи по-украински, и все понимали.
   И не надо было перевода, мы тогда все были вместе, и не было вражды меж нами. А он, Иван, ещё не был политиком. Он мог стать великим поэтом. Вторым после Кобзаря. А стал политиком.
   Я варил кофе и сосал трубку. Хороший табак «Золотое руно»!
   На мне шарф, тот, что я хотел подарить тебе или твоей бабушке. Пока поношу. На голове у меня колпак с кисточкой.
   Пусть зубоскалят!
   Почему нет тебя, Уля? В этот сороковой день после твоего отъезда к маме в Чебоксары.
   Нет тебя. Но я чувствую твой взгляд из тени. Ты незримо сидишь, как всегда, в уголке, как всегда отдельно, и смотришь на нас.
   Ты так переменчива и неожиданна, что иногда становишься своей соперницей. А теперь нет тебя здесь. И образ цельный, перестаёт двоиться.
   С Ингой пришёл странный человек – Лев Глебыч. Он старше нас. Милый. Умный. Спокойный. Он сразу вписался в нашу молодую компанию. Ватагу метеоров, рождающихся звёзд. Я смотрел на него и думал, что вот человек, который прожил жизнь в любви и благополучии. Влюблённые глаза. Тихий голос. Говорили весь вечер. О чём угодно. Казалось, умный, но немного обсчитанный жизнью человек. Добряк с горчинкой. Казалось, постарел дома, в тиши и благополучии… А когда он ушёл, Инга сказала – у него три года Заксенхаузена и ещё восемь лет у нас, в лагере на Колыме… Первый раз его с любимой разлучила война. Во второй раз его увели со свадьбы уже после войны. Нервные болезненные дети. Жена, которая ждала его двенадцать лет. В прошлом году он выполнил наконец обещанное. Два бывших узника и два бывших охранника собрались за его столом. Сидели, пили, узнавали и не узнавали. Кто-то притворялся живым. Кто-то начисто забыл какие-то важные эпизоды прошлой жизни. Жена всё понимала, но была добра и счастлива. Пекла пироги с зубаткой. Наутро они разъехались…
   Мои гости тоже ушли.
   Твои гвоздики не торопятся покинуть меня… Три последние. Стоят белые… Бумажный колпак настольной лампы и особенно синий ободок почему-то напоминают об августе и море. Лампа горит почти весь день.
   Я хочу, чтобы ты увидела этот бред. И, увидев, вошла… Или я вошел и увидел тебя здесь у окна…
   Огонь голубой и красноватый охватывает турку. Мне не очень хочется кофе, но это ритуал. Вчера познакомился с удивительным человеком. Ах да, я ведь говорил тебе о Льве Глебыче…
   Я что-то болею и худею. Отращиваю усы и курю трубку.
   Я снова один.
   Это было не сегодня. Это было очень давно, когда мы были молоды, через сорок дней после нашего знакомства в Москве. Я убеждал тебя, что тебе необходимо эту зиму прожить со мной, хотя бы потому, чтобы читать самиздат и быть среди интересных людей. Но ты уехала к маме в Чебоксары.
   Меня беспокоили твои метания. Я не знал, куда они приведут тебя. Я хотел, чтобы ты была сильной. Я хотел, чтобы ты выбрала свой путь. Я до бешенства хотел, чтобы ты обрела себя. Осуществилась… Я верил в тебя… У нас в России гибнут и бесследно исчезают десятки и сотни тысяч талантливых, безмерно одарённых людей. Литературные мародёры растаскивают их наследство. Я не хочу, чтобы с тобой случилось это.
   Всё может случиться… Мы с тобой такие неожиданные, такие… с сюрпризами…
   Это готовит себе оправдание зловредный с бледным, злым, жёстким лицом, с холодными глазами человечек, который живёт во мне. Я не люблю его. Гоню. А он, дрянь, и не собирается уходить…
   …Запутаны мои пути. Будто пьёшь-пьёшь – и вино не вино, и вода не вода – а в горле всё сухо, на душе пусто.
   Вот я тебя люблю, а заглядываю через годы, десятилетия, и замирает сердце. Я люблю тебя! Мне не стыдно этих наивных слов. Они пройдут. А если вернутся, то после семидесяти.
   Почему ты не приходишь ко мне даже во сне?
   Это нечестно…

   Платон отложил в сторону пожелтевший от времени лист бумаги – письмо, написанное больше сорока лет назад. Заставил себя сесть за компьютер, чтобы закончить сценарий.

   …Ваня зачарованно смотрел, как беснуется в своём загончике чёрный бык по имени Гаврюша.
   Как топчет он воображаемого врага.
   Бьёт мощными своими рогами доски клетушки.
   Ваня испытывал свою волю и свою храбрость.
   Бык угрожающе ревел, наклонял голову, рыл землю передними копытами.
   Но брякала цепь. Она держала его.
   Ваня смеялся над быком.
   И только когда разомкнулось слабое звено, разлетелась дверь загончика, Ваня бросился наутёк.
   Он выскочил из хлева с криком:
   – Папа!.. Папа!.. Он сорвался с цепи!
   Чёрная громада мистически застыла в проходе хлева.
   Леденящий душу рёв заполнил пространство вокруг Дома, докатился до другого берега Мсты и возвратился в образе эха. И эхо сталкивалось, соперничало с новыми выплесками ярости мощного, в несколько центнеров мяса и костей, животного.
   На крыльце Дома толпились дети.
   Ваня подбежал к ним и сбивчиво рассказывал о страшном зрелище, которому был свидетель.
   – Цепь разорвал!.. Глаза красные!.. Рогами… как ударит… доска… вот такая, разлетелась!..
   Платон, в одной рубахе и портах, бросился к воротам хлева.
   Дети испуганно смотрели, как отец и Гаврюша старались перекричать друг друга.
   И замерли, когда бык сорвался с места, сбил Платона с ног и стал топтать его.
   Платон хотел подняться на ноги, но бык не позволил ему встать. Добивал его на вытоптанной чёрной с зелёными вкраплениями навоза земле.
   Ребята в страхе застыли на своих местах. Их отец, самый сильный и справедливый человек в мире, умирал у них на глазах.
   Это было так нереально, что они словно окаменели.
   И вдруг…
   Оля кинулась к отцу. Она бросилась к нему на помощь, чтобы защитить и спасти его.
   Она кричала, как зверь.
   И бык остановился от этого крика.
   Оля схватила Платона под мышки и попыталась оттащить от ворот хлева…
   Это был сигнал к атаке. Всё племя, все его дети, даже тихая Гюлька, забыв страх, окружили отца. Жалость и любовь были сильнее страха.
   Они пытались поднять его, но он стонал, и это пугало их.
   От леса бежала сержант Инга Красавина…
   – Малыши, назад!.. – командовала она. – Андрей, Ольга!.. Под мышки. Не за руки!.. Взяли!.. Кристина!..
   Все вместе они тянули Платона по траве, подальше от опасного соседства, к крыльцу Дома.
   А бык снова ревел в полную силу своих лёгких, вызывая людей на бой. Но подходить к ним опасался. Он прошёл мимо них, не удостоив взглядом, вышел к реке и стал пить быстротекущую воду.
   Платона уложили около крыльца.
   – Папа, папочка! Ты жив? – плакала Оля, стирая косынкой кровь с его лица. – Ты жив, папочка? Ну, скажи, ты жив?
   Платон не отвечал, только стонал.
   Изо рта тонкой струйкой стекала кровь.
   – Нам не поднять его по лестнице, – сказала Инга. – Ваня!.. Махмуд! Принесите одеяло!.. И подушку!.. Андрей! Вызывай врача!
   Они позабыли все свои счеты. Позабыли, кто кому подчиняется. Они все признали опытность и главенство Инги, прапорщика в отставке, боевого друга их отца.
   Ваня и Махмудка принесли подушку и одеяло, укрыли Платона.
   Андрей кричал в мобильник:
   – Больница?.. Больница! Отца бык затоптал!.. Жив!.. Он весь в крови!.. Помогите!.. Помогите, пожалуйста!.. Каташино!.. Семейный детский дом!..
   – Скажи, возможно, задето лёгкое, – подсказала Инга.
   – Возможно, задето лёгкое, – повторил Андрей. – Ну, найдите какую-нибудь машину!.. Мы заплатим… Хорошо!.. Я привезу его на нашей!.. Но у меня нет прав!..
   – Почему вы думаете, что задето лёгкое? – спрашивала между тем Кристина у Инги.
   Они, в этих опасных обстоятельствах, вдруг поняли, что могут полагаться друг на друга.
   – Вон, видишь, кровь изо рта. Его нужно немедленно в больницу… А пока надо обезболивающее… – сказала Инга. – Где у вас аптечка?
   – Я знаю где!.. Сейчас!
   – И шприц! – крикнула ей вслед Инга.

   Кристина сорвала со стены аптечку, высыпала её содержимое на стол. Взяла вату, бинты…

   Она вывернула содержимое своего рюкзака на кровать. Нашла свою аптечку. Шприц. Обезболивающее…

   Инга умело сделала укол.
   Видимо, боль отступила.
   Платон перестал стонать.
   – Нужны носилки! – сказала Инга.
   – Я знаю! – сказал Андрей. – Раскладушка!
   – Принеси! – приказала Инга.
   – Есть принести! – крикнул Ваня.
   Они с Махмудкой кинулись в Дом.
   – Кристина, откуда у тебя это? – спросила Инга.
   Она показала глазами на шприц и ампулу с обезболивающим.
   – На всякий случай, – сказала Кристина. – Вожу всегда с собой с тех пор, как на моих глазах умер человек от болевого шока…
   Они аккуратно переложили Платона с земли на носилки.
   Андрей уже подогнал автобус.
   Долго размещали носилки в проходе автобуса.
   В автобус забрались все, даже малыши.
   Последней прибежала Ксюшка с пластмассовой бутылкой минералки.
   – Вот! – сказала она. – Если папа попросит пить!
   – Может, я поведу? – сказала Инга.
   – Нет, – ответил Андрей. – Я лучше знаю дорогу.
   – Разумно, – кивнула Инга. – Поехали… Только осторожно.
   Андрей повёл автобус по лесной дороге.
   Он старался вести автобус аккуратно. Каждый толчок отражался на его лице гримасой боли и стыда.
   Платон лежал с закрытыми глазами.
   Дети не спускали с него глаз.
   – Он ведь не умер? – спрашивала время от времени Гюля. – Не умер?.. Я не хочу!..

   На шоссе гаишник остановил их.
   Автобус прижался к обочине.
   – Предъявите документы.
   – У меня нет документов, – сказал Андрей.
   – Как это? – удивился гаишник.
   – Дяденька, – попросила Оля. – Не задерживайте нас. Мы отца везём в больницу. Мы из Каташина. Из семейного детского дома… У нас несчастье. Бык отца затоптал.
   – Старший сержант Красавина, – представилась Инга. – Мы очень торопимся. Человек умирает.
   Гаишник залез в автобус. Увидел Платона, в беспамятстве лежавшего в проходе меж кресел. Увидел испуганные лица малышей.
   Спрыгнул на землю. Подошёл к патрульной машине, что-то сказал напарнику.
   Сел в автобус на место водителя.

   Теперь впереди автобуса ехала патрульная «Волга». Она сигналила, заставляя других участников движения прижиматься к обочине, пропускать автобус.
   Автобус въехал во двор больницы. Носилки приподнялись силою многих рук и выплыли в простор вечернего больничного двора, где бродили скучающие ходячие больные.
   На полу автобуса остался мобильный телефон Платона, который выпал во время всех этих хлопот перемещения и теперь лежал одиноко.
   Он так лежал некоторое время, а потом вдруг проснулся и засветился переменчивыми огнями и запел знакомую мелодию вызова.
   Но никто не поднял его, потому что автобус был пуст.
   Теперь самодельные носилки с Платоном было легче нести. Два дюжих гаишника ускорили продвижение носилок по двору.

   В приёмном покое разный, покалеченный и больной, народ ждал участия дежурного врача.
   При помощи все тех же отзывчивых гаишников Платона переложили с раскладушки на высокую каталку.
   – Удачи вам, ребята, – сказал один гаишник.
   А другой поднял руку в знак доброй удачи.
   Они ушли. Дети молча, тихо, испуганно стояли вокруг каталки.
   – Я сейчас! – решительно сказала Инга. – Потороплю врачей!.. Сколько можно ждать!
   Она скоро вернулась с дежурным хирургом.
   Хирург приподнял одеяло, приподнял рубаху.
   – Рентген! – приказал он санитару и показал пальцем на Ингу. – Вот вы помогите. А остальные пусть выйдут… Откуда вас столько?
   – Позвольте остаться, – твёрдо сказала Кристина. – Мы никому не помешаем… Это наш отец.
   Они отошли в дальний угол приёмного покоя, смотрели, как увозят Платона.
   – Папа!.. Папочка! – кинулась было за каталкой эмоциональная Гюля, но Оля перехватила её:
   – Хочешь, чтобы нас выгнали?
   И опять они затихли в углу большой казённой комнаты перед окошком регистратуры…
   Через окошечко, как в видоискатель фотоаппарата, смотрела на них с любопытством пожилая регистраторша, перебирала взглядом эти лица, такие разные, совсем разные, но объединённые общим выражением испуганной любви и тревоги.
   Вернулась Инга. Она была уже в зелёном халате, похожа на медсестру.
   – Значит, так, докладываю, – говорила она, обращаясь к детям. – Низковато давление… Но всё равно сделали анестезию… Сейчас он в операционной. Потом под капельницу. Ждать придётся долго. Потому что суббота. Один дежурный врач.
   – В сознании? – спросила Кристина.
   – Нет… Но мы вовремя его доставили… Андрей, может, вы домой?.. Я потом доберусь как-нибудь на попутках… Или здесь останусь. Попробую добиться разрешения.
   – Я тоже останусь! – сказала Ольга.
   – Я тоже… И я… Я тоже, – заговорили все другие.
   – Будем ночевать в автобусе, – предложил Андрей.
   – Ну, как хотите, – кивнула Инга. – Я в операционную… Помогу. Вы посидите здесь. Потом всё решим.

   Одежду с Платона для быстроты не снимали, а срезали.
   Спины в зелёных халатах заслонили от Инги то таинственное и кровавое действо, о смысле которого можно было догадываться по характерным для этого богоугодного заведения звукам столкновения стекла и стали.
   Ему зашили обширную рану на внутренней поверхности левого плеча, рану на лице и снова повезли в коридор.

   А в коридоре, выстроившись по стенке, ждал весь семейный дом. Все глаза устремлены были на дверь операционной.
   Они пошли за каталкой, где лежал в забытьи Платон. Даже нежная Гюля не смела плакать.
   Врач догнал каталку.
   – Состояние тяжёлое, – сказал он. – Мы сделали всё, что могли… Он спит. Поезжайте домой.
   Они не уходили. Смотрели, что дальше будет с отцом. Он спал.
   – Если сказали, что сделали всё возможное, это значит, что он умрёт… – сказала Оля.

   Платон вдруг почувствовал, как защемило сердце. Он не мог больше работать. Он еле дополз до тахты. Лёг. Закрыл глаза. Никаких мыслей. Тёмно-серый экран его внутреннего зрения, заселённый обычно силуэтами всадников, был пуст. Эта тёмная пустота была непереносима. Он приоткрыл глаза и увидел монитор, аккуратно распаханный строчками текста. Буквы были неразличимы. Но он помнил все слова. Они вызывали отвращение. Всё на свете вызывало отвращение и боль.
   «Ну, вот и конец», – подумал он равнодушно.
   Но это был не конец. Это была пока генеральная репетиция.
   Платон дополз до компьютера и записал:

   …Оля вдруг обняла Кристину и заголосила по-бабьи:
   – Не хо-очу! Не хо-о-чу, чтобы он умирал!
   – Молчи, дура! – Кристина зажала ей рот ладонью. – Молчи, а то нас выгонят…
   Оля затихла.
   Места в палате не хватало, и Платона положили в коридоре. Впрочем, не его одного. Коридор был заставлен раскладушками, на которых лежали больные. Слышен был детский плач. Храп. Всхлипы.
   Дежурная сестра спала на стуле перед раскрытой книгой регистрации и учёта больных.
   – Я остаюсь, – сказала Инга. – Утром позвоню.

   Андрей включил зажигание.
   – Подожди, – сказала Кристина. – Сегодня суббота… Он лежит в коридоре. Завтра никого из врачей не будет… Сестричка спит… Мы не можем оставить его здесь одного. Я предлагаю выкрасть его и лечить дома… Кто за? Кто против? Кто воздержался?
   Воздержался только Андрей.
   – А вдруг ему станет плохо? – сказал он. – Ему нужен врач.
   – А мы заедем в посёлок, – сказала Оля. – Разбудим Морковина. Он на пенсии. Он не хуже любого из этих врачей. Он добрый. Он будет жить у нас, пока отцу не станет легче.
   – Ольга, Андрей и я идём в больницу, – командовала Кристина. – Уговорим Ингу. Остальные ждут. Сидят тихо.

   Теперь на месте дежурной сестры вообще никого не было.
   Инга сидела на табуретке у изголовья Платона.
   Когда Оля, Кристина и Андрей появились в полутьме больничного коридора, она всё поняла. Встала.

   Хорошо, что палата расположена была на первом этаже больницы.
   Вчетвером они вынесли Платона на крыльцо.
   – Тише.
   – Осторожней.
   На своих импровизированных носилках понесли к автобусу.

   Свет фар возникал и исчезал на пустынной ночной дороге.

   У одного из домов они остановились. В окнах было темно.
   Андрей вошёл в калитку. Постучал в дверь.
   Наконец засветились окна.
   Вышел старик в телогрейке.
   – Виктор Тимофеевич, мы за вами. Нужна ваша помощь, – сказал Андрей. – Отца бык изувечил… Помогите… В больнице места нет.
   – Знаю, – сказал Виктор Тимофеевич. – Автобус с паровозом столкнулись на переезде…
   – Мы забрали его… Нужна ваша помощь.
   Виктор Тимофеевич кивнул:
   – Подождите… Сейчас соберу всё, что надо.

   И снова огни фар блуждали меж деревьев, исчезая и снова возникая, высвечивая в ночной осенней мгле устремлённые в небо стволы.
   Платона положили на втором этаже Дома на диван в холле перед камином.
   Андрей принёс дров.
   Махмудка и Ваня разжигали камин.
   Ксюшка включила спокойную музыку.
   Оля принесла на подносе чай, пыталась поить отца с ложечки.
   Кристина, Инга и фельдшер Виктор Тимофеевич перебирали лекарства и совещались.
   Гюля просто сидела рядом с диваном и держала отца за руку.
   Платон спал. Лицо было спокойно. Он был дома…

   Работа прервалась, потому что позвонил Ростик:
   – Как ты?
   – Работаю.
   – Как чувствуешь себя?
   – Нормально.
   – Голос у тебя скрипит.
   – Простудился. Холодного пива выпил.
   – Много осталось?
   – Да вроде бы за сутки можно закончить, но, думаю, растянется на неделю…
   – Мне приехать?
   – Делай свои дела. Закончу, посидим поговорим.
   Он снова смотрел на экран компьютера, и сценарий раскручивался так легко и естественно, будто во сне или в плохом кинофильме.

   …В кухне шёл совет детей. Решалась судьба чёрного быка Гаврюши.
   – Работает он один раз в году, – сказал Андрей. – А жрёт каждый день.
   – Он хотел убить нашего отца! – сказал Махмудка. – Мы должны убить его!
   – Ну и кто же из вас сделает это? – спросила Кристина. Она переводила взгляд с одного на другого.
   – Нет! – испугался Ваня. – Я не хочу убивать!
   – Я! – закричал Махмудка. – Я первый сказал. Он мой!
   – Нужно продать его какому-нибудь фермеру, – предложил Андрей. – Дать объявление. Приедут и заберут… А вместо него купим ещё одну корову или четырёх коз…
   – Я принципиально против убийства, – сказала Кристина. – Виноват не бык. Если бы прочнее было стойло и крепче цепь, ничего бы не случилось.
   – Я убью его! – снова закричал Махмудка.

   …Охотничье ружьё хранилось в особом, стальном сейфе. Оля искала ключ в ящике стола. Мимолетно смотрела на какие-то фотографии. Фотографии, как моменты прошлой, другой, детской жизни.
   Толстая амбарная книга дневника. Она отодвинула её без любопытства. Искала ключ.
   Нашла.
   Открыла сейф с ружьем.
   Нашла патроны.
   Зарядила ружье.
   Вышла из комнаты.
   Ей предстояло пройти мимо гостиной, где лежал на широкой тахте Платон.
   Морковин и Инга устанавливали капельницу.
   Оля застыла на мгновение, всматриваясь в лицо отца, но этого мгновения было достаточно, чтобы Инга увидела воронёный ствол и приклад ружья.
   Она метнулась за девочкой.
   – Куда вы? – крикнул Морковин, но, не получив ответа, стряхнул градусник и устроил его под здоровую руку Платона.

   Чёрный бык Гаврюша время от времени взрёвывал, вызывая на бой весь мир. Всех быков мира, всех самцов. И всех мужчин…
   Оля с ружьём бежала через двор на этот рык и рёв.
   – Отставить! – перехватила её Инга. – Дай мне ружьё.
   – Не дам.
   – Это работа не для маленьких девочек…
   После недолгой и опасной борьбы Инга отобрала у Оли оружие.

   Инга включила свет. Телята и корова беспокойно топали и вздыхали в стойлах. Они веками видели это – смерть, исходящую от людей.
   Бык Гаврюша высокомерно смотрел на Ингрид.
   Она протянула ему кусок хлеба.
   Бык не выдержал соблазна. Слизнул хлеб с её ладони своим толстым лилово-серым языком.
   И пока бык ел, Инга приставила к его голове ствол охотничьего ружья и выстрелила…

   …Из темноты, из плеска дождя и воя ветра за окном рождались свет и тишина. Из тишины рождались тихие звуки рояля. Чайковский, «Времена года». «Ноябрь».
   Платон открыл глаза. Пытался понять, где он и что с ним произошло.
   Из носа его тонкая трубочка капельницы тянулась к небу, к тёмному потолку его жилища, где парила в воздухе прозрачная ёмкость с плазмой.
   Красноватый свет пульсировал неритмично. Это в камине дрова превращались в свет и тепло.
   Платон скосил глаза, чтобы увидеть тепло.
   Увидел жёлто-красный квадрат каминного жерла и фигуру Андрея, который ворошил угли и подкладывал новые поленья.
   Фельдшер Виктор Тимофеевич дремал в кресле.
   У камина, на коврике, свернувшись как котёнок, спала Гюля-Киска.
   Но предчувствие боли заставило Платона искать для головы и тела то безопасное и удобное положение, в котором, как ему казалось, приходило облегчение, которое избавляло от острой боли. Он закрыл глаза, а когда снова открыл их, увидел Кристину за роялем, спиной к нему.
   Кристина почувствовала его взгляд и обернулась.
   Всматривалась напряжённо, а когда увидела, что сознание вернулось к нему, подошла и склонилась над ним.
   – Пить, – попросил Платон.
   – Он очнулся! – ликующим шёпотом сообщила Кристина. – Он просит пить… Сейчас, сейчас…
   Он не видел, но ощущал, как гостиная наполняется его детьми.
   Он слышал, как булькает вода, переливаясь из графина в стакан.
   Увидел и графин, и стакан, и руки Кристины. И даже сломанный ноготь на безымянном пальце её увидел.
   Услышал бульканье воды в горле, жадные свои глотки услышал.
   Фельдшер Виктор Тимофеевич подошёл к дивану.
   – Доброе утро, – сказал он. – Доброе утро… Ребятки, займитесь своими делами… А мы займёмся своими…
   Платон полулежал-полусидел, опираясь спиной на подушки. И говорил слабо и хрипло.
   – Я жить хочу, Виктор Тимофеевич… Мне надо жить… Надо… Надо доучить ребят в школе, помочь им получить профессии… Устроить их личную жизнь… Я должен жить. Посмотри на моих деток… Они от меня не отходят… Переворачивают меня, укрывают, относят утку… Им не противно. Оля клизму мне ставит. Да так ловко… Как будто всю жизнь клизмы ставила… Нет, я не имею права умирать! Я даже не имею права быть инвалидом!.. Помоги мне, Виктор Тимофеевич, выжить…
   Он закрыл глаза, а когда снова открыл их, Виктора Тимофеевича в гостиной уже не было, а над ним склонился отец Игорь. Внимательно слушал его. А Платон говорил, жадно, горячо говорил, словно отчаянно стосковался по речи за время своего забытья и молчания.
   – Грешен… Грешен… Во всех грехах… Да кто же не грешен в пятьдесят лет?! Да, я убивал… И нет во мне раскаяния… Иногда и теперь, в душе, в гневе могу убить… Если увижу, что мучают и унижают ребёнка или женщину… Грешен. Я ведь молодых солдат на верную смерть… Грешен… До сих пор в ушах: «Товарищ майор… Товарищ майор… Я жить хочу!» Грешен… Я лгал, когда замполит спрашивал, верю ли я в Бога. Я говорил: «Не верю!» Грешен. «А почему крест носишь?» Это память, говорю, от матери остался… Грешен… Отец Игорь, молись обо мне… Чтобы я выжил. Я ещё не всё сделал для них… Я не знаю, как мне воспитывать их в доброте и всепрощении… Упал лев, и всякий осёл норовит лягнуть его, а шакал откусить кусок побольше. Я должен жить!.. Должен жить, чтобы вырастить этих детей благородными и великодушными, но чтобы их не лягали ослы и не кусали шакалы… Я должен жить! Молись обо мне!.. Отец Игорь, молись за меня!..

   Ничего нет в человеке, кроме страха смерти…
   Платон подумал, что, возможно, все люди разные и для кого-то всё же перед лицом смерти есть радость – дети (пусть живут и будут счастливы!), любовница (ах, как радостны были объятия!), жена (такая духовная близость!), а у кого-то только страх…
   – Я сломался? Да? – спросил Платон своё отражение, ощупывая щёку, решая вопрос: бриться или отложить на завтра. Его кожа не терпела прикосновение бритвы. Делалась красноватой и бугристой. – Ты сломался? – повторил он свой вопрос, теперь уже как некто третий. – Но почему ты жив?
   Он вспомнил, как представлял свои фильмы в Москве… Как унижали его после просмотров в обкоме партии… Как унижали и обманывали уже при капитализме продюсеры… И только Ульяна возвращала его к жизни… Однако пора было заканчивать этот сериал и искать новую работу…

   Платон и отец Игорь готовили обед.
   Священник сидел на низкой скамеечке и чистил картошку.
   Платон пытался нарезать лук тонкими ломтиками для салата.
   Глаза его полны были слёз. Он говорил другу о наболевшем.
   – Я всё чаще прихожу к выводу, что эти дети лучше меня. Да, они курят, воруют, сквернословят… Они рано познали сексуальную жизнь… Но они сентиментальны. Они не лишены чувства благодарности. Может быть, мне повезло. Но я ожил среди них. Ожесточение и жестокость, которые были во мне… пригасли… не скажу, чтобы исчезли, но затаились… И в детях меньше агрессии… больше теплоты… Но вот эта история с Ольгой. Этот взрыв ненависти. Её хотят исключить из школы.
   – За что? – спросил отец Игорь.
   – За избиение учителя… Она при этом ещё ругалась матом…
   – За что она его так?
   – Лапал… Но она не хочет говорить директрисе.
   – Почему?
   – Ей стыдно. У них свои понятия о чести. И мне запретила говорить.
   – Это я улажу, – сказал отец Игорь. – Поручусь… Скажу, что беру шефство… Хуже другое… У тебя хотят отнять Дом.
   – Я сам давно это чувствую, – сказал Платон. – А ты знаешь кто?
   – Только подозрения.
   – И всё же.
   – Это люди из другого региона. Ты слыхал, что в области обнаружена нефть. Мы живём на громадной канистре, – сказал отец Игорь.
   – Теперь я понимаю, зачем ко мне приезжала эта Регина из Москвы… Старики, которых она хотела устроить у меня, были только прикрытием… Пусть забирают дом. И эти сто гектаров земли…
   – Они не могут так просто, им нужен предлог, – сказал отец Игорь. – Вот почитай. «Ершовские ведомости». Видишь, статья «Развратитель». Это – ты. Подписано – Геннадий Большаков…
   Платон стал читать статью. Изредка вскидывал глаза на батюшку.
   – Какой стиль! Он ведь без мата не может связать двух слов… Наверное, это Безкозырко ему написал, он ведь книгочей и графоман… Обороты! Обороты! Какие перлы!
   – Ты хоть понял, в чём тебя обвиняют?.. – спросил отец Игорь.
   – Чего тут понимать?! – Платон поднял глаза от текста. – Набрал детей для личной наживы… Завладел домом… нечестным путем… Замучил детей непосильным трудом… Жена убежала, не выдержав издевательств… И померла… – Платон поднял на отца Игоря возмущённые глаза. – Это я!.. Менял женщин как перчатки… Пьянствую… Не уберег ребёнка от ожогов… Едва не поджёг лес на Празднике примирения… Ольга избила учителя… Андрей водит машину без прав… Протаранил «Ниву» Большакова…
   – Ты дальше читай… Он пишет, что ты заделал детей Зое Калиничевой… А потом прогнал её ночью с двумя малышами… Она едва не утонула в болоте… Так что будь готов к худшему…
   Платон бросил газету на пол.
   – Игорь, не хочу больше читать эту мерзость… Я ведь уже повестку получил в суд. Сюда приезжала целая бригада деловых ребят. Описали всё имущество. Боятся, что я что-то спрячу… Утаю… Если отберут дом… Ты знаешь, Игорь, я не привык в армии к тяжбам… Я не умею оправдываться… Если виноват, пусть наказывают… Но доказывать, что ты не крокодил… Не хочу! Не буду!
   – Ну и напрасно… Нужно привыкать к новым реалиям. Нужно уметь защищаться. У меня прихожанка одна, дачница, – лучший адвокат Петербурга…
   – Ты что, в уме, Игорь?! Откуда у меня деньги на хорошего адвоката?!
   – Я ей говорил о тебе. Она бесплатно готова защищать тебя в суде.
   – Нет уж, Игорь. Когда она успеет.
   – Ты говорил с Безкозырко? – спросил отец Игорь.
   – Нет, он отказался от встречи. А теперь вот слёг в больницу в предынфарктном состоянии…

   Ещё немного… Чуть поднапрячься… Проникнуть в созданную ими мнимую страну. И писать свободно, не думая о редакторах и продюсерах. Заряжать текст эмоционально. Чтобы их, заказчиков, хозяев жизни, тоже торкнуло…

   …После его интервью на ТВ, где он так трогательно объявил на всю страну о своём одиночестве, об отсутствии женской заботы и теплоты в его доме, сердца сотен россиянок воспылали сочувствием, и почтальонка приносила чуть не каждый день пачки писем с цветными и чёрно-белыми фотками доброхоток.
   Маша, Эмма, Наташа, Вера… Все подписаны. И почти на всех сверху на обратной стороне фотки – «Пришли денег на билет».
   Регина не просила денег на билет. Писала, что обеспечена, но одинока. Хочет помочь.
   С фото на Платона смотрела женщина на исходе пятого десятка с высокой причёской и властными глазами, a la Екатерина Вторая.
   Вскоре Платон получил телеграмму – «Встречай. Регина». Указывался номер поезда, вагон и время прибытия.
   Платон вложил фотографию в корочку паспорта и спрятал документы в нагрудный карман куртки.

   – Пап, ты на чём поедешь? – спросил Ваня.
   – На лошади, – ответил Платон.
   – Давай лучше на нашем автобусе, – предложил Махмудка. – А то она подумает, что мы бедные.
   – Дорога плохая, сынок… Не проехать на автобусе.
   – Можно я с тобой? – попросился Махмудка.
   – Я тоже хочу, – сказал Ваня.
   – И я хочу, – присоединила свою просьбу Ксюша.
   – И я, – прошептала Гюля.
   – Ребята, лучше мне поехать одному, – сказал Платон. – Вас так много, что она испугается… и убежит…

   Дорогу действительно развезло. Только Мальвина и могла преодолеть эти хляби.

   …Платон ждал на перроне.
   Пришёл поезд. Такой же, как тот, что увёз Ульяну.
   Высаживались пассажиры.
   Платон наблюдал со стороны.
   Сверялся с фотографией. На фотке была брюнетка. А из вагона выходили только блондинки. Тёмноволосых не было. Вышла рыжая, крашеная разорва. Вышла ещё одна – платиновая – со стариком. У них было три чемодана с иностранными наклейками, и местные жители помогли им выгрузиться на платформу.
   Наконец вышла тёмненькая, с рюкзачком, в фуражке… Нет, слишком молода…
   Платон искал глазами брюнетку в летах.
   Дородная тётка. Седая. Нет, не она.
   Не эта.
   Не она…
   Ушёл поезд.
   На перроне остался Платон и платиновая блондинка лет тридцати пяти, с тремя чемоданами… Рядом с ней – старик с узнаваемым лицом популярного в советские годы актёра.
   Женщина озабоченно оглядывалась.
   Платон подошёл к ней.
   – Вы кого-то ждёте? – спросил он.
   – А вам-то что! – ответила женщина.
   – Если вас не встретили, я могу подвезти, – не замечая грубости, предложил Платон.
   Женщина вглядывалась в него.
   – Это вы? – спросила она. – Платон?!
   – А вы Регина?
   – Да.
   Она достала из сумочки фото, где он в камуфляже на фоне гор. Сравнивала.
   – А я думала, что вы моложе.
   – Разочарованы? – спросил Платон.
   – Не очень, – ответила Регина.
   Она принадлежала к тому подотряду блондинок, у которых есть всё, что надо женщине-блондинке, но отсутствует очарование лёгкости, глупости и простодушия этой породы женщин. Их расчётливость и деловая хватка отпугивают мужчин.
   – Это я десять лет назад, – сказал Платон, рассматривая её, – на Кавказе…
   – ВДВ? – спросила она.
   – Так точно. – Он был польщён её проницательностью. – А вот вас я представлял старше… лет на двадцать, – сказал Платон, передавая ей фотокарточку.
   – Это фотография моей мамы, – ответила она.
   – Зачем вам такой камуфляж понадобился? – спросил он.
   – Я боялась, что вы откажете мне из-за моей молодости…
   – Ну и шуточки! – возмутился Платон. – Нельзя так разыгрывать пенсионера.
   – Люблю всякие неожиданности, – сказала она. – Поехали? Где ваша машина?
   – В гараже. У нас после дождей дороги развезло…
   Этот бытовой, ни к чему не обязывающий разговор скрывал самое главное и существенное – начало их отношений, попытку понять, с кем имеешь дело.
   – А как же мы? – спросила она.
   – Поедем на подводе, – ответил он.
   – Как интересно! – Она чуть преувеличивала свою оживлённость, чуть переигрывала. – Никогда не ездила на подводе!.. Хотя мой джип, наверное, справился бы с вашей дорогой.
   Она ждала ответной реплики, реакции на джип.
   – У вас джип? – Платон уже входил во вкус игры.
   – Да, «чероки», – небрежно сказала она.
   Платон оценил её деловитое кокетство.
   – Чем это так пахнет от вас? – вдруг простодушно спросил он.
   – А что? – лукаво улыбнулась Регина. – Не нравится?
   – Что вы, очень нравится! То ли блинами, то ли супом гороховым. У нас вчера на обед был гороховый суп.
   Она расхохоталась, одобряя его дерзость. Сделала ответный ход:
   – Это сейчас самые модные духи… Позавчера купила в Париже…
   – В Париже?! – искренне удивился он. – Позавчера?
   И было в этом удивлении желание, чтобы она отметила его восхищение и преклонение перед женщиной, которая так легко говорит о городе, побывать в котором мечтает каждый средний русский обыватель.
   – Ну да… Позавчера…
   Регина достала сигареты.
   – У вас есть зажигалка?
   – Где-то была, – он искал по карманам, – я же взял с собой… Вот, пожалуйста.
   Платон чиркнул зажигалкой, но огня не было.
   Он спрятал зажигалку в карман.
   – Так хочется курить, – жалобно сказала она. – Ладно, потерплю.
   Она умела разительно быстро меняться. Вот и теперь из надменной и хамоватой столичной штучки в один миг стала приветливой и тёплой, даже беззащитной…
   – Вы – первая Регина в моей жизни, – признался Платон.
   – А вы у меня уже третий Платон, – сказала Регина, пытаясь разжечь в нём ревность.
   – Не может быть! – сказал он. – Имя у меня редкое.
   – Шучу, – вздохнула она и опять переменила тональность. – Я хочу помочь вам…
   Он с облегчением перешёл на простой, без игры, разговор.
   – У нас ведь суровые условия, Регина… Трудные дети… Нет, вы представляете мою жизнь? – Он говорил быстро, всё убыстряя темп речи. – В шесть – подъём, приготовить завтрак, подоить коров, разбудить ребят, собрать их в школу, накормить завтраком, разогреть автомашину, завести её, отвезти ребят в школу, приехать домой, накормить скотину, напоить её, принести дров, затопить плиту, готовить обед, поехать в школу, забрать ребят, привезти их домой, накормить обедом, вместе заняться уборкой дома, готовить уроки с младшими, проверить домашнее задание старших, снова накормить скотину, приготовить ужин, посмотреть новости, обойти хозяйство, подправить, подлатать, постирать, наконец добраться до кровати… А на следующий день всё сначала. Хорошо, если машина не сломалась, если никто из детей не заболел, если ничего не приключилось со скотиной… А время летит очень быстро… Хорошо бы, конечно, если бы кто помог мне… – закончил он устало…
   – Попробуем. Может, и получится, – сказала она и опять переменилась. – Ну, кто в конце концов подаст мне огонька?..
   – Вот, пожалуйста. – Старик, приехавший с ней, поднёс огонёк к её сигарете.
   – Спасибо. – Регина затянулась. – Да, я же вас не познакомила…
   – Платон Крылов. – Платон протянул старику руку.
   – Александр Лещёв. – У Старого Артиста рука была морщинистая, но сильная.
   – Александр Лещёв… – задумчиво повторил Платон. – Лицо знакомое, а вспомнить не могу, где видел.
   – Это мой дедушка, – сказала Регина.
   – Регина шутит, – возразил старик. – Но я не отказался бы от такой внучки.
   – Сигарету? – предложила Регина Платону.
   – О, вы тоже любите «Кэмел»! Спасибо. Я бросил… Из-за детей… – объяснил Платон. – Чтобы не подавать им дурного примера… Пожалуй, одну за компанию. Но вы не очень дымите при детях…
   – Постараюсь. – И опять пошла в наступление: – А я ведь вас сразу узнала… Потом подумала, нет… Не он…
   Платон затянулся. Пряный запах «верблюда» перенёс его в счастливое время молодости.
   – Что? Я очень старый? – улыбнулся Платон.
   – Посмотрим, – дерзко сказала женщина. – Где ваша лошадь?
   – Недалеко. Я привязал её возле сберкассы… Пошли? – предложил он Регине и подал руку, чтобы помочь ей перейти через пути.
   – А вещи? – оглянулась она.
   – Да никто не тронет здесь ваших вещей. Здесь воруют друг у друга, а гостей не трогают… Уважают.
   – Я покараулю, – вызвался Старый Актёр. – На всякий случай… Посмотрю на народ… Давно не был в провинции… Всё Москва, Москва… А здесь, я смотрю, совсем другая жизнь…
   Они подтащили чемоданы к скамье.
   Артист сел и стал смотреть на народ.
   И было на что посмотреть.
   Подошёл ещё один состав.
   «Стоянка поезда – одна минута, – предупреждал голос невидимой женщины. – Одна минута!..»
   Александра Лещёва здесь никто не узнавал. Никто. Никто не обращал на него внимания в этой провинциальной суете. Это был другой мир.
   И он пошёл через пути за Платоном и Региной. Чемоданы они оставили под присмотром козы, которая была привязана к скамье и обгладывала веточки декоративного кустарника, украшавшего станцию.

   Возле сберкассы лошади не было.
   Какой-то мужик уныло пытался продать кучку зеленушек.
   – Лошадь ищешь? – спросил мужик Платона.
   – Ага.
   – Отвязалась… Домой пошла… Купи грибы…
   – У нас этих грибов! – Платон всё надеялся отыскать лошадь.
   – А рыжики есть? – живо откликнулся Заслуженный.
   – А как же… Есть рыжики… – обнадёжил его мужик.
   – Вот это ценно!.. – подхватил Заслуженный. – Солёные рыжики – это вещь!
   – Вот, – сказал мужик, протягивая мешочек. Там рыжевато светились несколько мелких, но крепких грибов.
   – Мы так и будем стоять? – Регина холодно смотрела на мужика-грибника. Раздражение её росло.
   – У вас плаща с собой нет? – спросил Платон. – Вроде дождь собирается.
   – Еще дождя не хватало!.. Сколько нам идти до вашего дома?
   – Недалеко… Шесть километров… Пошли.
   Платон подхватил её сумку, пошёл, уверенный, что женщина идёт следом.
   – А чемоданы? – обеспокоилась Регина.
   – За чемоданами потом приедем, – сказал Платон.
   – Нет, – возразила она. – Украдут. Это ведь не Индия. Это Россия. Я подожду вас на перроне, а вы найдёте такси! – И тут же переменила командный тон: – Да не хмурьтесь вы!.. Я зря приехала, да?.. Вы не рады? Я вам не нравлюсь?
   Он посмотрел на неё:
   – У меня Мальвина пропала, чему радоваться?!
   – Как это пропала?!
   – Ну, элементарно. Ушла. Что-то не то сказал, обиделась и ушла.
   – Ничего не понимаю. Какая Мальвина?
   – Обыкновенная… Рыжая… Лошади, они очень обидчивые. Самолюбивые. Ушла… И никаких следов…

   …Регина сидела на чемоданах. Платон останавливал проезжавшие машины, но все куда-то торопились, не хотели ехать по грязи к хутору.
   – Глупо как-то всё получается!.. – сказала она, когда Платон вернулся после неудачного разговора с шофёром. – Сначала не узнал… Потом лошадь убежала… Дождь идёт…
   – Автобус в Новгород через полчаса… – жёстко сказал Платон. – Если вам всё так не нравится… Здесь такая жизнь… Артист может остаться. Потом заберёте. Артисты к нам редко приезжают…
   Она раздумывала. Наконец решила:
   – Да нет, почему же… Раз уж приехала, надо хотя бы взглянуть, как вы там живёте… Интересно. Дом на берегу большой реки… Зря ехала, что ли?
   Тут, рассекая лужи, показалась из-за ёлок рыжая мокрая лошадь Мальвина, запряжённая в лёгкую телегу. Махмудка правил.
   Платон неловко, как застигнутый родителем подросток, спрятал окурок за спину. Бросил его на землю и прикрыл сапогом.
   – Папа! Мальвина сама домой пришла! – закричал Махмудка.
   Лошадь остановилась. Мальчишка спрыгнул на мокрую дорогу.
   – Мой сын Махмуд! – представил Платон и стал закидывать в телегу чемоданы.
   Потом приподнял Регину, посадил на сено, которое щедро накидано было в телегу, сам сел рядом.
   – А где ваш дедушка?
   – Какой дедушка?
   – Ну, народный.
   – Заслуженный.
   – Ну да, заслуженный…
   Подошёл заслуженный…
   – А знаете, Регина. Здесь совсем неплохо, – сказал он. – Одно грустно. Никто меня не узнаёт. Не просят автографов…
   – А в Москве узнают? – спросил Платон.
   – В Москве тоже в последнее время редко узнают. Я ведь не похож на Шрека… – сказал Старый Актёр. – Он сейчас самый любимый герой… Моё время прошло… Нет, здесь совсем неплохо.
   – Садитесь, – предложил Платон. – Побольше сена под себя, и держитесь крепко, трясти будет.
   Махмудка развернул лошадь и свистнул разбойным свистом.
   – Цыганёнок? – спросила Регина.
   – Отец – чеченец… Мать – русская…
   И они понеслись по лесной дороге. Лошадь взбивала копытами свеженалитые лужи. Телегу бросало с боку на бок.
   – Держись! – кричал Платон. – Держись! Не бойся!..
   Регина в испуге прижалась к нему. Платону поневоле пришлось обнять женщину. Она источала не тепло – огонь…
   А лес то светлел от берёз, то темнел от елей.
   – Красиво? – спросил Платон. – Сейчас будет озеро!..
   Старый Актёр понимающе подмигнул ему.
   – Махмуд! – попросила Регина. – Нельзя ли потише?..
   – А это не я! – обернулся лукавый Махмудка. – Это Мальвина…
   – Останови! – Регина правда испугалась. – Я пешком! Вы… сумасшедшие какие-то!..
   – Да вы не бойтесь, тётенька. Не опрокинемся! – успокаивал её Махмудка.
   А тут и чемодан соскочил с телеги, шлёпнулся в лужу…
   Махмудка рассмеялся некстати. Остановил лошадь.
   Платон сходил за чемоданом. Взял вожжи.
   Дальше ехали спокойно.
   Простучали брёвнышки маленького мостика через светлый ручеёк.

   Лес кончился. Открылся прекрасный зелёный луг. Затейливый трёхэтажный дом, с балконами и балкончиками, стоял посреди луга.
   – Ну вот, – сказал Платон. – Это наш дом…
   – Вилла! – восхитилась Регина. – Фазенда! Небось не меньше двух лимонов в валюте.
   – Не знаю, – сказал Платон. – Откуда у меня такие деньги?! Это подарок губернатора.
   Старый Актёр слез с телеги, растирал ноги, приседал. Делал стариковскую зарядку.
   Чуть в стороне были теплицы и хозяйственные постройки. Какие-то ягодные кусты, яблони, клумбы… Строение в виде пирамиды.
   – А это что? – спросила Регина.
   – Пирамида, – объяснил Платон. – Для отдыха. Чертежи взял из Интернета.
   – Для релаксации?
   – Да, там мягкие кресла и музыка. Для разгрузки эмоций.
   – Поразительно. Неужто сам всё выстроил?! – восхитилась Регина.
   – Ну… Я всё могу… – Платон показал ей свои сильные руки.
   – Рукастый… Это хорошо, это мне нравится, – одобрила она.
   Настроение её улучшалось с каждой минутой. Она зорко оглядывала строения и окрестности.
   – Сейчас пообедаем, и я всё вам покажу.
   Она ему тоже нравилась. Он чувствовал душевный подъём, впервые после ухода Ульяны ожил мужик. Слишком молода, конечно, да ведь ничего серьёзного, просто хороший и красивый человек.
   Они хорошо смотрелись рядом.
   Со всех сторон – из дома, от реки, из кустов смородины – приближались к ним дети. Они несли цветы. Ваня положил свой букетик на землю и стал кувыркаться, показывая, как он умеет, вперёд через голову и назад. Он каждому новому гостю показывал все свои фокусы.
   Ксюша и Гюля попытались даже присесть в полупоклоне, нечто вроде книксена. Они видели это по телику, и им очень нравились всякие церемонии. Они были ошеломлены – они никогда не видели таких эффектных и ухоженных женщин.
   Дети окружили тётю, которая приехала, чтобы стать их мамой. Смотрели на неё с весёлым любопытством. Хотели понравиться.
   Регина обняла малышей всех сразу, поцеловала в макушки. Отпустила.
   – Гюлька, – зашептала Ксюша в ухо сестре. – Ты слышишь, как она пахнет!
   – Это она?
   – Ну да… от неё это…
   – Ксюша… – стал представлять Платон своё семейство.
   – Вруша, – добавил Ваня.
   И тут же получил тычок от Ксюши.
   – Ваня…
   – Ваня-Дай-Дай, – прибавила Ксюша.
   – Он что, китаец? – спросил Старый Актёр и засмеялся.
   – Ну да, у него дедушка китаец… – быстро соврала Ксюша. – Ю Дай-Дай.
   – Гюля-Киска… – продолжал знакомство Платон.
   – А я привезла вам подарки, – сказала Регина.
   – Где?! – не выдержал Ваня. – Дай! Я очень люблю подарки. Особенно шоколад и лимонад. Дай!
   – Платон, откройте, пожалуйста, вон тот жёлтый чемодан! – сказала Регина. – Вот этим ключом!
   Чемодан распахнулся, и Регина стала одаривать ребят.
   – Дети, это телефоны с цифровыми камерами. Я научу вас, как пользоваться ими. А это тебе, Платон. Самая последняя модель.
   – Спасибо, – сказал Платон и стал тут же испытывать, что может делать камера.
   Регина продолжала раздавать подарки.
   – Девочки, а вам ещё наборы французской косметики! А мальчикам – автоматы с оптическим прицелом…
   Её глаза скользили по новым лицам приветливо, но, в сущности, безразлично. И каждый раз возвращались к Ксюше. И теплели её холодные глаза, выявляя в этой, переменчивой, холодноватой и жёсткой женщине тоску по несостоявшемуся материнству. Она привлекла девочку к себе, прикрыла рукой, словно крылом. Ксюша прижалась к ней и затихла.
   – Только осторожно, не стреляйте друг в друга! – сказала Регина мальчикам.
   – Пойдёмте, я покажу вам дом, – предложил Платон. – И вашу комнату.
   Они ещё говорили друг другу то «ты», то «вы». И это было отражением неустоявшихся отношений.
   – А где старшие дети? – спросила Регина. – Им тоже мобильники с камерами.
   – Они в лесу, – сказала Ксюша и всё не отходила от красивой гостьи. – Собирают бруснику… Брусника сейчас такая сладкая!..
   – У вас есть душ? Мне бы после дороги помыться.
   – И душ есть, и ванна, – объяснил Платон. – И даже джакузи…
   – Вау! – выразила своё восхищение гостья.
   Она пошла за Платоном.
   Ксюша побежала было за ними, но, перехватив ревнивый взгляд Гюли, остановилась и стала рассматривать телефончик.
   Регина наконец увидела Мсту.
   Большая, сильная река была совсем рядом.
   – Ой, как красиво! – закричала она. – Я хочу искупаться в этой реке!
   – Так душ или река? – спросил Платон.
   – Сначала река, – сказала Регина. – А потом душ.
   Из лесу выехали Андрей и Оля на велосипедах.
   – А вот и мои старшие, – представил Платон. – Андрей и Оля.
   Регина протянула руку Андрею:
   – Регина.
   – Андрей.
   – Оля.
   – Вот вам мобильники… Можно снимать небольшие клипы.
   – Спасибо.
   Андрей с любопытством смотрел на гостью.
   Оля изучала её. Взяла мобильник. Рассматривала.
   Андрей подошёл к Актёру.
   – Меня зовут Андрей, – представился он.
   – А я Александр Иванович… – Старый Актёр приветливо улыбнулся.
   – Он заслуженный артист, – объясняла Регина. – Снимался в разных картинах. Сто пятьдесят ролей! Призы на фестивалях! Вы должны знать его. Ну, командир партизанского отряда. Помните фильм «Чужое оружие»? Председатель колхоза… Как же он назывался, этот фильм?.. О! «Забубённая душа»…
   Андрей виновато улыбнулся и кивнул, но было видно, что не помнил.
   А Оля задумалась и сказала честно:
   – Нет, не помню.
   Тут откуда ни возьмись высунулся Ваня:
   – А вы правда снимались в этом… ну, в этом… «Секс в большом городе»?
   Старый Актёр рассмеялся.
   – Как же… Снимался. Помните, там швейцар в гостинице… – пошутил он.
   – Я тоже хочу сниматься! – сказала Ксюша. – Научите меня?
   – Конечно, девочка, научу… – обнадёжил её Артист. – Мы откроем нашу маленькую театральную студию…

   У подножия лестницы гостью встретил медведь.
   Регина вскрикнула, прижалась к Платону. Она, конечно, видела, что медведь не живой. Но грех было не воспользоваться ситуацией.
   – Не бойся, – сказал он, прижимая её. – Это чучело.
   – Это ты его убил? – спросила она восхищённо и прижималась к мужику, всё прижималась.
   – Нет, это подарок. – Он отстранился, но не грубо и не сразу.
   Андрей и Старый Актёр подтащили к крыльцу чемоданы.
   Они поднимались по лестнице.
   – Давай договоримся на берегу. – Регина остановилась и смотрела на Платона строго. – Не будем торопиться… Нужна ситуация.
   – Какая ситуация? – не понял он.
   – Ну, как у японцев… Сначала чай… Разговорчики…
   – Сейчас заварю чай! – заторопился он. – «Принцессу Нури»? Или «Принцессу Канди»?
   – А кофе у тебя нет?
   – А как же… И даже мельница есть. Старинная… Деревянная.
   – По утрам будешь приносить мне чашечку чёрного кофе! Понял?
   Так говорили они, пока поднимались по лестнице на второй этаж.

   …Регина подробно рассматривала гостиную. Камин, рояль, мебель, часы…
   Двери в комнаты детей были открыты.
   – Ничего себе… У каждого своя комната? – восхитилась Регина.
   – Да, у каждого… Это гостиная… Там оранжерея… Это компьютерная комната… Это для гостей… Это твоя комната… А это моя пещера.
   – Можно посмотреть?.. Твою пещеру…
   Он распахнул дверь.
   Она оглядывала комнату, не переступая порога.
   – Не думай, что я боюсь, – сказала она со значением. – Но не будем торопиться… Ладно? Всё в своё время… Да?.. Мне надо знать, в качестве кого ты хочешь видеть меня в своём доме… В качестве воспитательницы детей?.. Жены? Любовницы? Домработницы?
   – А вы на что рассчитывали? – спросил он, чувствуя, что скользит по наклонной плоскости к обрыву.
   – Я первая задала вопрос, – сказала она. – Отвечай.
   – Моим детям нужна мать… Так положено по статусу семейного детского дома… Мне трудно одному…
   – А почему вы один? Где ваша жена? Это её портрет?
   – Да, это Ульяна – моя жена. Понимаешь, она… Мы с ней приехали вместе… А сын остался в Питере… У него свой бизнес, клиника… Он талантливый стоматолог. У него лечат зубы только очень знаменитые и богатые люди…
   – Я понимаю, – сказала она. – Сын… А жена? Почему она не с тобой?
   – Она умерла… Две операции…
   Платон посуровел и, как бы прекращая разговор на эту печальную тему, сказал:
   – Пойдём. Я покажу вам вашу комнату…

   Регина раскрыла чемодан и извлекла из него махровый голубой халат.
   – Отвернись, – сказала она с улыбкой. – Я переоденусь.
   Платон послушно отвернулся.
   – Ой! – услышал он её короткий испуганный вскрик и невольно оглянулся.
   Она чуть улыбнулась своей победе… Разрешение на взгляд было как бы новым статус-кво.
   – Мне показалось, что там, в углу, мышь…
   – Где?
   – Там, в углу.
   – Там нет никакой мыши. Это мой старый носок.
   – А я думала – мышь.
   Она засмеялась, махнула рукой.
   – Учти, вода холодная, – сказал Платон.
   Хлопнула дверь. Заскрипели половицы лестницы.
   Он стоял у окна и ждал, когда она появится на тропинке, ведущей к реке.
   Он видел, как прошла она в голубом махровом халате и скрылась за перегибом берега.
   Он видел, как пробежали вслед за ней любители домашнего стриптиза – Ваня и Махмудка.
   И сам бросился вслед за ней.
   Догнал у воды.
   – Что с тобой?! – спросила она. – Тоже хочешь окунуться?
   – Здесь очень сильное течение, – сказал он, волнуясь. – Вон там вообще – омут… Там сомы живут… Огромные…
   – Омут? – Она со вкусом и значением произнесла это слово. – Хочу в омут!
   – А вдруг судорога? И никого не будет поблизости…
   – Спасибо, – сказала Регина, внимательно вглядываясь в его лицо, стараясь понять, его порыв предназначался только ей, женщине, или был естественным проявлением характера – заботливого и пекущегося обо всех.
   На том берегу опять стоял старый рыбак в шляпе и чёрном пальто. Смотрел на поплавок.
   Она скинула халат и оказалась в ярком мини-купальнике.
   Она оглянулась и увидела восхищённые мордочки Вани и Махмудки.
   Помахала им рукой.
   Улыбнулась Платону.
   И прыгнула в воду. Умело. Красиво. Даже брызги не разлетелись.
   – Ух ты! – восхитился Махмудка.
   Она вышла из воды победно, гордясь своей красотой и силой. Она уверена была, что все мужчины доступны, если захотеть.
   Он шёл за ней по тропе, опустив голову.
   Перед глазами был голубой халат и крепкие загорелые ноги.

   …Платон лежал в постели и засыпал под тихие разговоры американских телегероев. Телевизор был искусно укреплен над кроватью с помощью мощного кронштейна.

   …Они гуляли по берегу большой реки, отмахиваясь от комаров веточками пижмы.
   – Заморочил ты меня, Платон, – сказала Регина. – Я ведь по делу приехала.
   – Ну, так давай о делах, – с облегчением и разочарованием сказал он. – Что ты решила?.. Остаёшься?..
   – Остаюсь… Хотела сразу уехать… И не могу… Знаешь, ты мне напоминаешь одного человека… Из моего прошлого…
   – Надеюсь, хорошего человека? – спросил Платон.
   – Не знаю… Так и не разобралась. Я очень его любила… И была счастлива… Я подумала, а вдруг… все повторится… Как ты думаешь, может повториться… счастье?
   – Счастье… счастье… – Платон задумался. – Я не готов говорить о счастье…
   Он был ошеломлён. Он почувствовал себя в ловушке. Ни в армии, ни на гражданке ни одна женщина никогда не плела таких изысканных кружев ловчей сети…
   Регина заметила эту перемену и улыбнулась победно. Изменила тактику обольщения.
   – Мне всегда говорили, не привязывайся к сильным мужчинам, – сказала она виновато… – Я должна уехать! – Отчаяние её было почти натуральным. – И не могу!.. Я попалась, Платон, я попалась в твои сети!.. Как девчонка… Как дура блондинка!..
   – Да. В меня редко влюбляются умные женщины… – сказал он и поперхнулся, поняв, что сморозил глупость.
   – Любовь не входила в мои планы.
   – Понял. Этот старый Заслуженный Идиот Советского Союза… Он твой любовник?
   – Что ты?! – засмеялась она. – Ему семьдесят семь!
   – Он что, правда твой дедушка?
   – Нет, я пошутила.
   – Зачем ты привезла его?
   – Понимаешь, я опекаю старых одиноких людей. Когда-то они были знамениты… А теперь они никому не нужны. Это те же беспризорные дети… Старые, никому не нужные беспризорные дети…
   – Потрясающе! – сказал Платон. – Никогда не думал… А ведь правда…
   – Я вот что надумала… – сказала она. – Нужно соединить твоих детей и моих стариков…
   – Зачем? – спросил он.
   – Молодость и мудрость… Опыт прошлого столетия и наши надежды. Старики будут учить детей всему хорошему, что они знают… А дети будут радовать стариков своей молодостью… Мы создадим большую дружную семью. Мы будем исцелять людей от одиночества… Что может быть благороднее!
   – Здорово! – восхитился он. – Гениально и просто! И много у тебя таких… стариков?
   – Их вообще очень много в Москве и Петербурге… Ну, не попали в элиту… Там ведь тоже количество мест ограниченно…
   – Но как мы их всех поселим здесь? Дом, конечно, большой… Но у нас всего четыре свободные комнаты.
   – Вот и хорошо. Пока устроим четырёх стариков… Можно в одной комнате. А можно детей по двое на комнату…
   – А остальных? – Он ждал ответа. – Ну… остальных твоих стариков?
   – Остальные будут ждать своей очереди, – сказала она. – Люди ведь не бессмертны. Приходит время, и они умирают… Особенно старые люди…
   – Да… И мы с тобой когда-нибудь умрём…
   – Но хорошо бы не в одиночестве, а среди добрых близких людей.
   – Слушай, – сказал Платон. – У меня мороз по коже. Что ты за человек! Как ты всё это придумала?!
   – А вот так… Днём работала… А ночью думала… Думала-думала и придумала.
   – Вас, женщин, трудно понять. Мы сразу говорим что думаем… А вы как-то по-другому… Иногда кажется одно, а оказывается другое…
   – Я помогу тебе… Всё поправимо, Платон, – сказала она. – Я помогу тебе пережить твоё горе…

   Отец Игорь слушал Платона в церкви. Разговор был горячий, даже не разговор, а исповедь.
   – Ко мне приехала удивительная женщина!.. Регина!.. – говорил Платон. – Ты представляешь, она жалеет одиноких стариков! Она собирает их, как я собираю бездомных детей!.. Приехала, чтобы помочь мне!.. Как она додумалась соединить два наших начинания! Брошенных детей и одиноких стариков!.. Это… это гениальная затея… За это ей нужно орден!.. Нобелевскую премию мира!
   – И далеко у вас зашло? – суховато оборвал его отец Игорь.
   – Что… зашло? – как на бегу, остановился Платон. – А… ты это имеешь в виду?.. Нет… пока ничего не было… И невозможно… И не будет… Так… разговаривали… Гуляли в лесу… По берегу…
   – Э, брат. Я вижу, ты влюблён, – сказал отец Игорь. – Может, и сам не осознаешь ещё… Но влюблён.
   – Брось ты, просто очень интересный… красивый человек, – возразил Платон.
   – Ты не торопись, Платон… – продолжал отец Игорь, будто не слыша его слов. – Подожди… Пускай хотя бы год пройдёт… – сказал он. – Это дело серьёзное. Ошибок быть не должно. Ты ведь ничего не знаешь об этой женщине толком. Одни предположения… Я тебе советую… Не торопись… Даже если она такая замечательная… Проверь, как она с детьми. Главное, не торопись. Это бесы искушают тебя… Страсти… Помолись Марии Египетской. Вот тебе брошюрка… Там её жизнь… И молитвы… И не предпринимай ничего, пока не убедишься, что это не ловушка. Ты меня слышишь?..
   Он не слышал. Он был во власти страстей. Пока у них не состоялся такой разговор.

   – Войдите, – сказал Платон, услышав стук в дверь. – Зачем ты пришла? Зачем ты пришла?
   – Я всё тебе объясню. – Она подошла совсем близко, села рядом, обняла. – Выслушай меня!
   Он отстранился.
   – Не кури, – приказал он.
   – Не буду, не буду… Понимаешь, я с детства хотела быть счастливой… И очень-очень богатой… В семнадцать лет вышла замуж за генерала… Он застрелился в 93-м. Пробовала устроить жизнь ещё несколько раз… И каждый раз облом. Потом увидела тебя в ящике. Подумала – вот добрый и надёжный. Мой.
   – Откуда у тебя такие деньги?
   – Это неприличный вопрос. Кое-что осталось от первого мужа… Но я поняла – при той инфляции, что теперь, нужно вертеться, чтобы сохранить то, что есть… Очень сильно вертеться…
   – А кто был второй муж?
   – Ну… просто деловой человек… Бизнесмен… Его убили.
   – А третий?
   – Третьего не было.
   – С кем же ты разговаривала? Перед кем отчитывалась? У тебя есть хозяин или ты сама по себе?
   – Понимаешь, сейчас очень трудно работать в одиночку… У меня идеи. Но всем нужны спонсоры… Сообщники… в смысле сотрудники…
   – Давай напрямушки, – сказал Платон. – В чем заключается твоя идея? Что тебе нужно от меня? Зачем ты приехала ко мне и моим детям?
   – Я ведь рассказала тебе мой план. И тебе он понравился…
   – Ты чего-то недоговариваешь… Говори всё… Только давай начистоту. Ты можешь говорить начистоту?
   – С тобой могу.
   – Давай.
   – Понимаешь, я с детства хотела быть богатой и счастливой…
   – Ну… Я уже слышал это.
   – Ты не волнуйся… Ничего не изменилось… Будет хорошо и твоим детям, и старикам. Тебе… И мне… Но при этом мы с тобой тоже немного заработаем. Тебе ведь нравились мои планы… Повторю. В Москве много одиноких старых людей…
   – Я ведь не такой наивный, как ты думаешь. Что тебе от меня надо?
   – Это допрос?
   – Да, это допрос.
   – Хорошо… Слушай… После этих стариков… Ну, когда они умрут… Останутся хорошие большие квартиры. В центре Москвы… Не понимаешь?
   – Не понимаю. Не мои проблемы…
   – Ну и глупый же ты! В центре Москвы!.. Неужели не понимаешь?
   – Не хочу понимать!
   – Каждая квартира – миллионы… Не рублей! Не долларов… Евро!!! И сотни стариков! Не понимаешь?
   – Зачем мне понимать! У меня никогда не было таких денег. И никогда не будет.
   – Будут… Мы продадим освободившиеся квартиры. А потом я привезу тебе много денег…
   – А дети?
   – Что дети?
   – Они ведь всё понимают. Они вырастут… Страшно сказать какими!
   – Какими?
   – Такими, как ты! Ты будешь привозить стариков ко мне, как в газовую камеру… Вместо огорода тут будет кладбище обманутых стариков… – Он замолчал. – Я убил бы тебя сейчас, как мародёра… Если бы знал, что мои дети попадут в хорошие руки…
   – Мне уехать?
   – Да. И чем скорее, тем лучше…
   Она достала свой мобильный.
   – Да, это я… Срочно пришлите машину… Да… Не получилось… Ну, не получилось… Приеду – расскажу. Срочно пришлите машину, чтобы увезти меня отсюда!.. Жду…
   Она уже хотела выйти из комнаты, но Платон остановил её:
   – Подожди! А зачем тебе двести гектаров болот?
   – Это совсем другое дело…
   – Какое?
   Она не ответила.

   Регина собирала свои чемоданы…
   Ксюша сидела на полу и смотрела на неё грустно.
   – Хочешь поехать со мной в Москву?
   – В Москву-у?
   – Да, в Москву. Будешь моей дочкой…
   – Зачем?
   – Я куплю тебе шубку белую… И красные сапожки…
   – Зачем?
   – Глупый вопрос… Ты ведь хочешь белую шубку?
   – Да… И красные сапожки?
   – И красные сапожки… Ты ведь хочешь такую маму, как я. По глазам вижу – хочешь. Почему ты молчишь?
   – Вот возьми. – Ксюша протянула Регине свою «древность». – Эту серёжку потерял кто-то сто лет назад.
   – Красивая! – восхитилась Регина.
   – У меня дырочки в ухе нет, – сказала Ксюша. – А у тебя есть… Возьми. Это настоящая серебряная древность. Возьми. Только оставайся. Будь нашей мамой.
   Ульяна обняла, поцеловала Ксюшу.
   – Значит, мы не понравились тебе! – Ксюша старалась заглянуть ей в глаза, но не получалось.
   – Да что ты, девочка! Понравились… Очень понравились… Но я не могу. У меня очень важные дела в Москве…
   – Вы поссорились с папой?
   – Ну, скажем так – не нашли общего языка… Так хочешь уехать со мной?
   – Не знаю… Папу жалко… – сказала Ксюша. – Он хороший…

   На лужайке стоял шикарный джип. На месте водителя дремал красивый молодой мужчина азиатской внешности. Изредка кошачьи глаза его приоткрывались, чтобы оценивать ситуацию.

   Вскоре был суд.
   Это была самая длинная речь в его жизни. Присутствие зала, присутствие тех, к кому он обращался, почти не ощущалось. Ни возгласов, ни вопросов, ни выкриков или аплодисментов. Как будто он обращался ко всем людям сразу.
   – Ваша честь… – Платон замолчал, собираясь с мыслями. – Ваша честь. Вы посмотрите на муравейник перед грозой. Что они делают, муравьи? Пьют?.. Гуляют?.. Нет, они перетаскивают свои личинки, своих детей, в безопасное место… Они спасают свой муравейник… Вы знаете, что в мусульманских странах не встретишь нищих детей? А мы, православные, что делаем?.. У нас полмиллиона беспризорников… Статистика утверждает: за последние пятнадцать лет погиб тридцать один ребенок, который обрёл семью за рубежом. За тот же период в России погибли одна тысяча двести тридцать усыновлённых детей. Из них двенадцать убиты своими новыми родителями. Вы утверждаете, что мне нельзя доверять детей… Ну хорошо! Вы, вот вы, что судите меня, возьмите каждый хоть одного беспризорного ребёнка!.. Возьмите!.. Давайте вместе спасать наших детей!.. Их продают, развращают, делают на них бизнес!.. Матери променяли их на удовольствие от секса и алкоголя… Их отцы забыли их… Вы считаете меня преступником?.. Знаете, почему?.. Потому что я никому не приношу дохода… Вы обвиняете меня в том, что я эксплуатирую детей для своего обогащения. Да, они работают!.. Я хочу, чтобы труд стал для них не отвратительной повинностью, но естественной основой существования… Мы, взрослые, слишком хитры и разумны… Дети тоже хитры. Но что их хитрость перед нашей! Они неразумны и открыты… Но подумайте, подумайте – будущее принадлежит им, неразумным… Им оставим мы страну… Страна будет такой, какими будут наши дети… Какими будут эти дети… – Он остановился, потерял обличительную нить и вдруг попросил смиренно, на грани плача: – Прошу вас, не отбирайте у меня детей… Они уже не те, что были полгода назад… Дайте мне ещё хотя бы полгода!.. Я воспитаю из них честных людей, достойных граждан России… Забирайте этот дом. Я знаю, кому он вдруг понадобился… Я даже могу назвать его фамилию, но промолчу, чтобы не позорить его однофамильцев. Он приехал к нам с большими деньгами. Он хочет скупить все эти леса. Все озёра и реки. У него большие планы. У него сотни услужливых помощников. Так пусть берет и дом, и всё, что ему нужно! Но оставьте мне детей. Мы проживём. Мы выживем. Мы восстановим мой старый, наследный дом!.. Старую избу, в которой я родился пятьдесят лет назад. Берите! Но дайте мне ещё шанс… Полгода. И хочу предупредить!.. Каким бы ни было ваше решение, детей я не отдам!.. Горло перегрызу, но не отдам!..
   Среди двух десятков людей, пришедших послушать этот процесс, сидел отец Игорь, и жена Большакова Варвара, и дети Платона. При последних словах Платона Ксюшка вскочила и закричала:
   – Папочка, не сдавайся! Нас никто не разлучит!
   – Суд удаляется на совещание, – сказала судьба строгим женским голосом.

   …Он смотрел из окна Дома, как уходят его дети.
   Уходили они по дорожке, что пересекала поляну их детства, мимо поблёкших от первых заморозков цветников, мимо грядок, где торчали чёрные остовы подсолнухов, мимо скотного двора и спортивной площадки.
   С рюкзаками за спиной, как будто в дальний поход уходили они.
   Впереди шёл отец Игорь, в полном облачении, но решительность шага сковывало облачение священника.
   Андрей держал за руку Гюльку-Киску, и плюшевый рыжий кот был у неё за спиной вместо рюкзачка.
   И Оля прошла… В мальчуковой красной бейсболке, вся одежонка в карманах, заклёпках, пряжках.
   Оглянулась на Дом.
   Ксюшка-Врушка прошла было мимо мёртвого цветника, но вдруг вернулась, собрала букетик из сухих цветов…
   Последней шла Кристина. Она помахала Платону рукой.
   И он поднял руку, будто благословляя её.

   …Прошло несколько дней. Вдруг резко похолодало, и зима пришла, как всегда, неожиданно. День сжался, а ночь выросла непомерно.
   В Доме на берегу большой реки горело только одно окно.
   Платон смотрел на поляну.
   Качался фонарь над воротами.
   Платон взглянул на ружьё.
   Ружьё манило. Ждало. Оно должно было по всем законам высокой драматургии поставить точку в этой истории…
   Стол завален был книгами, тетрадями, газетами. С портрета смотрела на него Ульяна.
   Платон нашёл скляночку с лекарством. Налил в стакан воды из графина. И вдруг увидел записку. Он развернул её. Неровным детским почерком было написано:
   «Папа, прости меня. Я больше не буду трепать тебе нервы. Хоть ты на меня кричишь, я всё равно тебя люблю и не хочу с тобой ругаться… Если хочешь, можешь не прощать, даже можешь выгнать меня из дома, я на это не обижусь. Я всё равно люблю тебя и буду любить всегда. Всю мою жизнь. Прости, прости, прости… Ты самый близкий, дорогой мне человек в мире. Оля».
   Горело лишь одно окно в доме.
   Платон включил видеомагнитофон.
   На экране был солнечный день. Возникли его дети. Будто прощаясь, говорили с ним.

   ГЮЛЯ-КИСКА
   …Я живу здесь немного, всего два месяца. А мне кажется, что я живу здесь всегда. Мне здесь очень хорошо. Меня никто не бьёт и не дразнит. Но мне иногда снятся кошмарные сны… Я хожу в школу. Помогаю отцу по хозяйству. Когда вырасту, выучусь на парикмахера. Я хочу делать людей красивыми и довольными своей жизнью…

   КСЮША-ВРУША
   Мне тоже очень хорошо здесь. Но я хочу побыстрее стать взрослой и сниматься в кино… Я хочу стать актрисой…

   МАХМУДКА-АБРЕК
   …Мы живём здесь дружно. Я учусь хорошо. Когда вырасту, стану военным, чтобы защищать наш народ.

   АНДРЕЙ
   …А я кончу автоколледж и стану шофёром-дальнобойщиком. Очень люблю технику. И компьютер. Может быть, потом, когда надоест ездить по стране, стану программистом…

   Зазвонил мобильник.
   – Здравствуй. Как ты? – спросил отец Игорь.
   – Хорошо. Всё хорошо, – ответил Платон. – А ты?
   – Нормально…
   – Почему у тебя такой голос? – спросил отец Игорь.
   – Да… Я… – Платон не мог найти нужных слов. – Я проиграл, Игорь. Я проиграл… У меня умерла жена… Недосмотрел. Не принял вовремя мер. У меня отобрали детей… Сын был прав: я – неудачник и никчёмный человек. Я ничего не понимаю в сегодняшней жизни…
   – Да как ты смеешь! – закричал отец Игорь. – Мы с тобой были в обнимку со смертью. У нас оставалось по одному патрону… Но мы выжили… Выкарабкались… Выкарабкались с того света. Да как ты смеешь так говорить!
   Он выключил трубку.
   На мониторе был солнечный день, и его дети продолжали свои интервью.

   ВАНЯ-ДАЙ-ДАЙ
   А я хочу стать фермером. Мне кажется, растения живые и чувствуют, как мы относимся к ним. Ну, поливаем и… удобряем.

   ОЛЯ
   Всё хорошее, что я знаю, всё, что я могу, я получила здесь, в этом доме… Отец научил меня ездить на лошади, научил доить корову… А самое главное – научил любить жизнь и людей. Когда стану совсем взрослой, выйду замуж за миллионера и буду воспитывать брошенных детей…

   И наконец, перед камерой стоит он, Платон.
   Осветители слепят его своими приборами.
   Платон говорил, мучительно выбирая слова:
   – …Я остался один… Кто поможет мне?..
   Он услышал стук во входную дверь. Там была такая массивная железная скоба для стука. Чтобы слышно было во всех уголках дома.
   Платон потянулся было к ружью, но передумал, взял большую суковатую палку, на которую теперь вынужден был опираться при ходьбе после ссоры с быком…
   Он долго, с трудом, спускался по лестнице.
   – Кто?.. Кто это?..
   Он отодвигал засовы. Возился с замками дубовой двери.
   Из темноты зимней ночи ветер швырнул в сени ледяную крупку. В дверях стояла Ксюша. На ней было много осенних одёжек.
   – Папа, папочка! – заверещала она. – Я видела в лесу волка. Но он не съел меня!
   – Ой, какие лапки холодные, – говорил Платон хмуро и озабоченно. – Я сейчас камин разожгу. Чай поставим. Как хорошо, что волк не съел тебя… Ты что, бежала?
   Ксюша кивнула.
   – Я всё сама, сама. А ты посиди в кресле.
   Она усадила его в кресло. Прикрыла пледом.
   Подожгла щепки в камине.
   Включила чайник.
   Достала две чашки.
   И снова стук в дверь.
   Платон поднялся, опираясь на палку.
   – Я открою, – сказала Ксюша.
   Но Платон уже стучал палкой по лестнице.
   – Кто?
   – Открой, отец. Это я, Андрей.
   Вошли замёрзшие, запорошенные снегом Андрей и Гюля.
   – Господи, да что вы со мной делаете?! – сказал Платон и заплакал.
   – Мы с тобой, отец! – сказал Андрей. – Не плачь, мы с тобой.
   И снова стук в дверь.
   Платон поднялся, чтобы открыть, но Андрей остановил его:
   – Сиди, я открою.
   Он легко сбежал по лестнице к входной двери.
   – Это Оля, – сказала Ксюша.
   – Нет, это Ваня, – сказала Гюля.
   Они слышали, как открылась дверь. Слышали незнакомые голоса.
   Прибежал смущённый Андрей:
   – Отец, там женщина какая-то с тремя детьми. Пустить?
   – Веди скорее! Они небось замёрзли!
   По лестнице поднималась молодая женщина с младенцем на руках. У неё было несчастное лицо. А за её спиной прятались ещё два мальчика.
   – Я нашла старую газету… – сказала женщина. – Там статья о вас… О вашем Доме… Может быть, я буду вам полезна…
   – У нас тут неприятности, – сказал Платон. – Нас закрыли…
   – Мы можем уйти, – сказала женщина, – если у вас нельзя…
   – Нет, – остановил её Платон. – Куда вы в такую погоду?! Сейчас чай пить будем…
   Ксюша доставала и ставила на стол новые чашки, чтобы было на всех.
   Женщина заглядывала Платону в глаза.
   – Я вам нужна?.. Ну, скажите, что я нужна вам… Да?
   – Нужна.
   – Но я ничего не умею…
   – Андрей, найди там что-нибудь тёплое… Садитесь у камина… Ксюша, достань мамин тёплый платок.
   – Я ведь городская… Я ничего не умею…
   – Не бойся, научишься всему, – сказал Платон. – Научим…
   Она с благодарностью смотрела на него и на его детей.
   Её дети жались к камину, грелись…
   Мальчик, Никитка, завоеватель сердец, сразу – папа, папа, папа! Любой мужчина, проявивший к нему интерес и доброту, – отец!
   Высшая справедливость и гармония. Добрый – значит, отец. Как от этого оборониться?!
   Папа! – Никитка прижался к Платону.
   Оля накрывала на стол.
   И снова стук в дверь…
   На этом стуке финальные титры.

   Платон написал – КОНЕЦ, выпил стакан водки и отключился. Выпал в другое измерение…

   Он пробирался на своей подержанной тачке по незнакомой лесной дороге… Его подкидывало, качало. По ветровому стеклу и по боковым стёклам хлестали ветки придорожных деревьев…
   Наконец он вырвался из леса.
   И вдруг вырубил мотор.
   Молиться он не мог, забыл слова. Вообще после смерти Ульяны редко молился. Ни утром, ни вечером. Потому просто лег на руль грудью и стал думать. Думал он примерно так:
   – Вот, блин… Не вовремя… Что же делать?! Оставить тачку… разберут ведь всю на запчасти… А корпус подожгут… Вот, блин… Не вовремя… Ну да бог с ней, с машиной. Зачем мне она теперь?
   …Он уходил от «Нивы» своей и слышал, как где-то далеко беспрестанно шли и шли товарняки, груженные под завязку лесом.
   «Скоро здесь на нашем северо-западе лесов не будет, – подумал он с тоской. – Степь… А леса пропьют, прогуляют… Изведут на дурь. А сами подохнут…»
   Уже почти не слышен стал стук колес, и электрички пробегали где-то далеко-далеко за деревьями. А здесь было чистое поле, давно не паханное и не сеянное. На поле среди диких трав всходил лес – маленькие отважные воины – ели, сосны и березы… На этой истерзанной, загаженной, разворованной земле зарождалась новая жизнь – новые леса, без которых не может быть России…
   Платон Фолтин стоял в этом пустом месте, соображая, куда двинуться.
   Далеко на горизонте чернела неровная стена ещё не тронутой тайги.
   Жухлое пространство болота было с одной стороны.
   Какие-то холмы, похожие на древние курганы, с другой.
   Издали, от леса, возник гул большой машины. Потом проявился длинный, тяжело груженный лесовоз.
   Фолтин сошёл на обочину, в высокие сухие травы. Махал лесовозу рукой, пытаясь остановить.
   Не остановился. Водитель сидел высоко. Даже не взглянул на человека у обочины.
   Потом проехал другой. Фолтин просто проводил его взглядом.
   Остановился третий. Такой тяжёлой махине трудно было останавливаться.
   – Чего тебе? – закричал со своей высоты молодой водитель.
   – Юрьево в какую сторону?
   – Чего?
   – Деревня Юрьево!
   – Без понятия! – Он задумался. – Погоди… А у нас тут две деревни рядом… Малые и Большие Уды. А за ними посёлок Шмоны… Там девки живут. Беженки из Средней Азии… Красивенные… А Юрьево… Без понятия…

   Лесовоз рванул с места. Казалось, бревна непременно рассыплются. Фолтин отскочил подальше от дороги.
   Жёлто-красные, натужно рыча и покачиваясь, двигались три бульдозера. Ничего особенного, никакой мистики, просто японская техника на лесоразработках… Вырубка… Обычное дело… Лес рубят, щепки летят. Но страшно почему-то…
   В высокой траве валялась дощечка. «Совхоз «Родина» – написано было на дощечке. Дощечка приколочена была к длинной палке.
   Фолтин долго втыкал палку в землю. Всё равно получилось косо.
   Потом он нашёл фундамент какого-то дома. Просто четырёхугольник, составленный из закопчённых камней, полный углей и головешек.
   Тогда он пошёл от этого бывшего дома, как пошёл бы по улице. Пожарище заросло травой. Даже не травой, а иван-чаем, сухим и коричневым в эту пору. На месте одного дома стояла железная кровать с сеткой.
   Вместо другого – груда кирпича, оставшегося от печки.
   Железная бочка для дождевой воды. Бутылки… Бутылки… Бутылки… Наверное, от нашего времени бутылок этих останется не меньше, чем за всю предыдущую историю.
   Такая была улица.
   Вышел пьяный мужичок, чернявый, губастый, с винтарём в руках – на всякий случай, – ждал приближения Платона. Стоял на крыльце. Крыльцо было, а дома не было. Разглядывал пришельца. Диковинным казался, но знакомым.
   – Вы искатель?
   – Чего?
   – Кладоискатель?
   – Нет, я ищу жену. Жену свою ищу.
   – Ищи ветра в поле.
   – Она ушла от меня… Её звали Ульяна.
   – Не знаю… Здесь была усадьба, а вокруг парк. Сто лет назад… До сих пор среди леса следы дорожек. Видишь? Как тетрадь в клеточку.
   – Вижу.
   Мужичок передёрнул затвор винтовки.
   Убивали здесь запросто. Причин к прекращению чужой жизни всегда достаточно.
   Год назад Платон приехал сюда в конце марта на подлёдный лов. Ночью сильно подмораживало, а днём на солнце даже припекало.
   А потом вдруг полили дожди, и реки ожили.
   Платон возвращался из лесу с ведёрком берёзового сока.
   На мосту через Шегринку ссорились два мужика. Один, покрупнее, нахраписто наступал на другого – хлипкого. Схватил его за грудки и норовил сбросить в гремящую вешним льдом реку.
   В крупном мужике Фолтин признал местного охотника, которого все звали Бычком, естественно из-за фамилии. Тот, что помельче, был Юрчик, курчавый парнишка, недавно откинувшийся из зоны. Бомж. Юрчик коротал зиму в старой бане и помогал, кому что придётся, за еду, самогонку и чай.
   – Нет, скажи мне, ты её застрелил?.. Или горло перерезал?..
   – Отпусти…
   – Я ведь видел, как ты с ней в лес ушёл…
   – Ну да…
   – А вернулся один…
   – Ну, один…
   – А она где?..
   – Не стрелял я… Отпусти, дышать не могу… Она убежала…
   – А где третий патрон? Я тебе три дал, а здесь только два.
   – Потерял… Пусти! Не убивал я… Может, её волки… Там весь снег волками истыкан…
   – Не верю я тебе, подонок, ни одному слову не верю… Не верю зэкам, бомжам и солдатам…
   – Отпусти.
   – Убил. За бутылку самогона…
   – Спасите! – закричал Юрка.
   Он не хотел падать в реку, он вцепился в поручни.
   – Эй! – закричал Платон, расплёскивая на бегу берёзовый сок. – Эй! Не надо!
   Бычок повернул к Платону опухшее лицо:
   – Он мою любимую…
   Слёзы мешали ему говорить.
   – Кого?
   – Альбу, падла. Альбу! Суку легавую!
   – Да не плачь ты! У меня твоя Альба! – успокоил его Платон.
   – Ты что, блин?!
   – Я её покормил и запер дома – волчьи следы вокруг…
   – Ну, ты! – Бычок задохнулся, смотрел на свои громадные пятерни, которые не по его воле, а сами по себе то сжимались в кулаки, то разжимались, белея. – Ну, ты, блин! – Наконец он чуток успокоился. – Чуть было не порешил Юрчика… и тебя заодно. Мне свидетели ни к чему… Ты, Платон, в наши дела не встревай, не путай нас… Мы сами меж собой разберёмся…

   …Постепенно перед ним из мелколесья и зарослей бурьяна возникли призраки домов. Они обретали плотность и живой цвет. Его память воскрешала ушедшее время.
   Сад её души…
   Но там Ульяны не было.
   Только угли домашнего крематория ещё источали тепло.
   Там была не весна, а последнее утро августа.
   Последняя белая бабочка ушедшего лета и первый жёлтый лист исполняли жеманный танец любви.
   Вода в бочке после вчерашнего летнего дождя была тёплая. Два зелёных кузнечика учились плавать. Насекомых назойливых было немного, но как раз это и давало им возможность, используя притупление человеческой бдительности, неслышно присосаться к руке или устроиться возле уха. От убитого комара на коже оставалась большая кровавая клякса…
   …Маленький паук нашёл сухой уже осенний красный лист и прикрепил к нему свою паутинку. Ветер подхватил лист и поднял его к небу, подальше от земли. Превратил в дельтаплан.
   Полёт так понравился пауку, что он не стал спускать аварийный трос, который, как известно, у всех пауков находится где-то в районе желудка. Он полетел исследовать ушедшую от нас землю…
   Народившиеся ночью мухоморчики пробирались в осенней траве, к ёлке, как толпа маленьких дедов-морозов, придавая этой грустной идиллии радость – надежду на приближение Рождества и Нового года.
   Земля была прекрасна…
   Но свет угасал.
   Ему показалось, что мелькнул на дороге красный платок Ульяны, что она возвращается из своего леса с корзиной белых грибов. Но это был лишь осенний лист клёна.
   Он увидел в траве её красную косынку, но это был тот же красный лист.
   Он подошёл к тому маленькому домашнему крематорию. Тронул пепел. Он был ещё тёплый. Платон отряхнул боязливо руки.
   «И всё? – подумал он. – Так всё просто? И сад её души исчезнет, когда и я тоже исчезну? Навсегда… Насовсем… Почему она? Почему не я? Она нужнее сыну. Нужнее людям, которые любят её стихи. Она могла написать ещё столько прекрасных песен…»
   Он вошёл в избу. Пахло ладаном. Пахло ландышем.
   Под иконой ещё теплилась лампадка.
   – Благодарю Тебя, Господи, Владыко живота моего, за всё, что даровал Ты мне в этой быстротекущей жизни, – стал молиться он. – За радость! За печали! За боль! За годы, проведённые в нищете! За годы, проведённые в достатке! За сына! За подруг и друзей! За хороших и плохих людей! За прошлое и будущее! Не могу пока благодарить Тебя, что взял у меня жену мою. Любимую. Душу мою… Не готов. Не могу! Разумом понимаю – мы не вечны… Разумом понимаю, но сердце пока не готово, не может смириться… Прости меня, Господи! Прости моё сердце!
   Полы были чисты и влажны после утренней уборки. Как будто Ульяна только что ушла к колодцу.
   Но и там её не было.
   – Ульяна! – позвал он. – Ульяна, где ты? Куда ты ушла?
   Ему стало зябко, холодно.
   Он затопил круглую печку-голландку. Но долго не мог согреться – дрожь била его, и печь не теплела, хотя гул стоял от огня. От матраца и одеяла веяло могильным холодом…
   Дым вызывал слёзы.
   Он не мог долго пребывать здесь, в её саду, в её родовой избе. В саду её души…
   Реальная жизнь, в которой нужно есть, одеваться, искать и находить работу, работать, зарабатывать, требовала отдать всего себя ей – этой суетной, но реальной жизни.
   Однако специфика, характер его работы в кино были таковы, что работа эта не могла существовать без постоянного пребывания в мире вымышленном, в мире, где каждая строчка рождается из внутренних судорог и страданий…
   Духовные фантомы, мороки, видения, образы с изменяющимся обликом и большое лоскутное одеяло памяти заполняли пустоту, спасали теперь его от искушения перечеркнуть всё, прекратить затянувшийся, никчёмный, надоевший всем сериал, а плёнку и все исходные материалы – сжечь…

   …Он шёл через зимний замёрзший парк. Чёрные бока прогулочной лошади были покрыты инеем. Лошадь выдыхала шумно лёгкий пар. Жевала сено.
   А он шёл, чтобы покормить птиц у «поющего куста», где их обычно кормила Ульяна…
   Не удержался, угостил лошадку куском хлеба.
   Девушка в красном колпаке сметала снег с саней.
   Остановилась. Смотрела на него «не видя в упор», но насторожённо.
   – Что, нельзя?
   Она не ответила. Снова сметала снег, хотя желающих покататься не было.
   Колесо обозрения было неподвижно. И, слава богу, музыка эта варварская – поп – не звучала…
   – Помнишь, как мы с тобой познакомились? – пробормотал он, глядя на колесо обозрения. – Нет, это я не вам… Я другой девушке говорю…
   Он отошёл от саней. Смотрел в небо.
   …Ты была школьницей. А я был безработным ассистентом по уборке прилегающих к дому территорий… по-простому – дворником… А ты в это время кончала школу и была влюблена в гениального парня… Поэта. Он потом уехал в Англию. У него там бизнес. Он смеялся над твоей боязнью высоты. Сказал, что покажет тебе лабораторию, в которой работал, если ты прыгнешь с парашютом или осмелишься сделать хотя бы круг на колесе обозрения.
   Был морозный лютый день. Зима.
   Я иногда видел тебя в метро. Пытался познакомиться. Но ты возмущённо отвергала мои попытки, потому что была влюблена в того парня – поэта, математика и альпиниста…
   И вдруг я увидел тебя в Парке перед городком аттракционов. Ты смотрела на колесо обозрения и не решалась купить билет.
   Я учтиво поздоровался.
   Ты сначала отвернулась, а потом вдруг тебе пришла в голову мысль взять меня себе в подмогу от страха, ну, чтобы не бояться.
   Но я ведь тоже с детства боялся высоты. Хотя всегда, сколько помню себя, мечтал стать альпинистом или прыгнуть с парашютом.
   Я вспомнил блистательную актрису, которая снималась у меня на несколько лет позже этого случая и тоже боялась высоты. Но играла отважную альпинистку. Я был восхищён. Я был влюблён в неё. Впрочем, в неё все были влюблены. Весь Советский Союз…
   После съёмки на скалах Малого Домбая я отвел её в сторону и спросил:
   – Ты боялась?
   Она усмехнулась, покачала головой.
   – А я не заметил.
   – Я ведь актриса, – ответила она. – Спасибо тебе. Я больше не боюсь… Я больше не боюсь высоты…
   Мы расстались с ней, потому что у меня была жена и сын. И я любил их, и у неё была дочь и любимый мужчина – каскадёр. И наши маленькие дети дружили, бегали вдвоём по леднику и пытались набрать в свои красные пластмассовые вёдра тумана… Нет, это у Ростика было красное ведёрко, а у Ани – жёлтое…
   Звезда нашего кинематографа и Ульяна стояли рядом и с улыбкой смотрели на меня. Они обе были прекрасны. Прекрасны, как наши маленькие дети. Эти красивые зрелые женщины как бы проецировались в будущее, обещая сыну и дочери такую же красоту и притягательность и, возможно, взаимную любовь, которой не насытились родители. И раскрытие личности. И расцвет таланта.
   Господи, как это было давно…
   …Я купил два билета и флягу коньяка. Отпил половину для храбрости, а контролёру дал стольник.
   Первый круг мы нормально преодолели, если не считать безумных твоих глаз…
   Второй было легче.
   А потом что-то испортилось в механизме колеса.
   И мы застряли в апогее. Было очень холодно. Холодно и ветрено. Я начал что-то рассказывать тебе о солнцепоклонниках и колесе – солнце. О свастике… Но ты всё это знала. Ты очень умная девочка была. Ты сама стала рассказывать мне подробности о солнцепоклонниках и вообще об Индии… Я зачарованно слушал. Мороз заставил нас приблизиться. Обняться. Заставил согревать друг друга. Мы отхлёбывали коньяк из фляжки. У тебя стучали зубы от холода. Но ты говорила. Говорила. Как будто в тебе было радио…
   Мы не заметили, что колесо двинулось вниз и опустило нас на землю…
   И снова боязнь высоты охватила наши души. Мы расстались. И стало очень холодно. И одиноко.
   После смерти Ульяны он некоторое время не воспринимал её уход как реальность, но, приученный постоянной работой с трагическими сюжетами, надеялся в глубине души, что и этот сюжет его жизни можно изменить, отредактировать, написать вариант. Потом понял: смерть – это надолго. Возможно, навсегда. Она не подвластна редактированию.
   В его голове назойливо созревал странный эпизод. То пропадал, то возвращался, мешая работать. Его некуда было применить, чтобы втиснуть между другими, нормальными эпизодами, как письмо в книгу, и забыть.
   …Мы шли по канату от темноты к свету… От чёрных скал к белым… Внизу не видно было дна. Но слабо мерцали звёзды. А над нами звёзды сверкали. Ночь была светла от звёзд. Ульяна шла как лунатик. Она умела отключаться. А меня отвлекали ночные насекомые и летучие мыши, которые поедали комаров на лету. Ульяна раньше меня достигла другого берега… белых скал. Махнула мне рукой и исчезла. А я замешкался – мне хотелось рассмотреть, что там внизу, но я знал, что этого делать нельзя. Я видел только мрак и слабое мерцание. Я хотел увидеть настоящие яркие звёзды, но знал, что если подниму голову, то непременно упаду… Я знал, что нужно привыкать к одиночеству…

   Платон жил теперь по инерции. Вроде бы выглядел как прежде, только глаза печальнее и отчётливее мешки под глазами от ночных слёз. Мир потерял яркость. Декабрьский короткий день с убыванием света. Полярная ночь. И до рассвета, кажется, не дожить. И северные сияния, не для него, а если и для него, только как память.
   Позднее он поймал себя на мысли, что страдал и тосковал по стилю, который создали они за время их любви. По контакту. По ощущению рядом с собой мощного и благородного человека. По возможности дарить, отдавать всего себя, весь огонь страстей и мягкую теплоту сердца любимому человеку и принимать от него такой же щедрый и бесценный дар – энергию и тепло любви.
   За неделю до смерти Ульяна написала письмо родным в деревню.

   «Дорогие наши! Дядя Саша, тётя Зина, Вера, Миша! Особый привет и благодарность Людмиле за её подробное и трогательное письмо. Простите, что пишу не от руки, как положено по этикету, но совсем разучилась писать ручкой из-за компьютера. Почерк стал совсем неразборчивый…
   Теперь немного о нашей жизни. А жизнь наша – в основном работа. Если бы не было постоянной работы над сценариями, для театра, для композиторов, то жизнь была бы тусклой.
   Платон пишет уже пятый роман. Один роман, «Пристанище», издан. Другие напечатаны в журналах. Ещё один вывешен в Интернете английским издательством.
   Сейчас по нашему сценарию начались съёмки двенадцати серий телефильма «Дом на берегу большой реки». Кино это о семейном детском доме. В основе сценария подлинная история нашего друга, врача, который вернулся на родину из Прибалтики и стал собирать всяких несчастных детей. Материал для нас очень дорогой. Посмотрим, что получится. Сейчас всё зависит от режиссёра. Платон много болел, и потому снимает другой режиссёр. Сценарий нам очень дорог. Мы вложили в него свои чувства и дорогие мысли. Ростик тоже много работает. Пишет хорошие картины, но живопись из-за кризиса плохо продаётся, поэтому для заработка он расписывает питерские дворы по заказу районных и городских администраций. У Ростика своя бригада – художники, администратор, помощники. Тут особая технология. Ростик разрабатывает эскизы, потом всё это делается в картоне, потом рисунок наносится на стены, потом роспись… А сейчас он где-то на Ладоге, уехал с друзьями на машине, с палатками… Приедет утром завтра. Только что звонил. Чтобы позвонить нам, ему пришлось залезать на гору…
   Ну, что делать. Такой у нас сын… Экстремал… Слава богу, что не стал альпинистом, как отец…
   Здоровье? Здоровье по-разному… У Платона что-то с ногой. Тромбофлебит. Оторвался тромб. Еле спасли… Да вы и сами знаете, что это такое. Все пытаемся вырваться в деревню. У нас там всё заросло травой… Может быть, ещё удастся провести август и осень в Юрьеве.
   Какие трогательные подробности о моём отце вы вспомнили! Записывайте все, что вспомните! Я ведь совсем ничего не знаю! Ничего. А уж генеалогическое древо – так ценно и интересно. Пожалуйста, вспоминайте! И пусть Людмила все запишет.
   Ну вот. Пока всё. Пишите. Звоните. Дорогие наши, дорогие…
   Ульяна. Платон. Ростик».

   Ульяна остро переживала своё старение. Она всё ещё считала себя красивой и сильной женщиной, но ей уже уступали место в метро мальчики и молодые мужчины.
   – Я люблю тебя, – говорил Платон, когда она приходила в отчаяние от неумолимого бега времени.
   – Ты жалеешь меня, – не верила она.
   – Мужчина не способен жалеть, – объяснял он ей. – Мужчина может только любить или не любить… – Он верил в то, что говорил. – Жалость – достояние женщин. У мужчин только любовь или долг… Я люблю тебя. Я восхищаюсь тобой. Всегда. Всегда. Всегда!
   Он продолжал любить её… В своей мужской тупости не заметил, как она приблизилась к границе жизни и смерти и уже с той запредельной высоты смотрела на него – любила и жалела…
   Господи, утешь меня в час одиночества, чтобы не терзалось сердце моё от жалости к нему…
   Господи, утешь меня в час одиночества, чтобы не терзалось моё сердце от жалости к ней!..
   Смерть – окончание всякой драматургии. Смерть – не запятая. Она не восклицательный знак. Смерть не многоточие… Она – точка! Но! Иногда можно заметить, что у точки появляется хвостик – и она становится похожа на эмбрион, стремящийся к другой точке… И тогда смерть принимает вид вопросительного знака.
   Но ответ на вопрос получают не все…
   Платон заставил себя одеться. Выйти из дома.
   Он ехал на метро в отдалённый район. Он слонялся по Питеру. Отирался возле вокзалов, заходил в недорогие пивные и кафе. Выбирал места потемнее, прислушивался к разговорам. Ездил в полупустом троллейбусе, глазея на открыточные виды Санкт-Петербурга.
   Теперь, в эти горькие дни, он стал острее чувствовать красоту – красоту природы, красоту Петербурга, красоту петербуржцев.
   «Красота вызывает слёзы и умеряет боль, – подумал он, а потом вспомнил о глобальном потеплении, о том, что через сто лет на месте Питера будет море. Стал молиться: – Господи, сохрани эту красоту и этот город. Сделай жизнь этих людей счастливой и радостной. Избавь нас от тоски разлуки с любимыми! Одари их любовью Твоей! Согрей их теплом Твоим! Подари им счастье веры в Тебя и Твою доброту!»
   А потом снова думал о красоте.

   Видимо, он отвык от трамвая. И люди не признавали в нём своего. Оглядывали, принимая за иностранца. Он забыл, сколько сейчас стоит проезд, протянул кондукторше тысячную купюру.
   – Ты бы ещё зелёные мне сунул! – рассердилась кондукторша и закричала громогласно: – Граждане! Кто разменяет штуку?.. Да ладно, придурок, поезжай даром… Не обеднеем…
   Он не выдержал любопытных взглядов чужих и опасных людей. Вышел на первой же остановке.
   Он шёл и говорил, говорил. В прежние времена его бы забрали, как сумасшедшего, а теперь вокруг все говорили как бы сами с собой.
   – Привет… Я тут рядом… Сейчас зайду… Что купить?.. Почему нельзя?.. Устала?.. Да брось ты… Не одна, да?.. Хочешь, скажу, кто у тебя?.. Сергей… Он тоже умер… Нормально… Я сам тебе его подсунул… Позови его… Ну, чего же ты не в Анталье?.. Что, там у вас лучше, чем в Анталье?! Серж, она хорошая, не обижай её там… Её нельзя обижать… Обязательно что-нибудь случится плохое… Разоришься дотла, или взорвут машину… Или крылья ампутируют. Передай трубку Ульяне… Уля! Не посмеет он обидеть тебя!.. Ну хорошо, пристрели… А лучше, если он сам застрелится… Хлопот меньше…
   А вокруг была опасная ночь, и тёмная вода канала чуть шевелилась у парапетов и под мостами, мёртвая, без уток и чаек. Какие-то тени уже сопровождали его в этом непривычном, без машины, путешествии в ночи…
   …Место аварии было окружено флажками. Люди обходили его по проезжей части. Впрочем, в этом не было опасности, потому что поток машин здесь двигался медленно и часто замирал в ожидании зелёного светофора.
   Подъёмный кран вознёс над набережной красный «феррари» и бережно опустил его на асфальт.
   По измятым бокам машины струилась вода.
   Неживой водитель, смутно видимый, прильнул к рулю. Когда вода иссякла, стало понятно, что в машине угонщик – мёртвый мальчишка…

   А он всё говорил и говорил, как будто сам с собой, потому что это была единственная и привычная его связь с ушедшей женой.
   – Ну и как у тебя дела? – спрашивала она.
   – Ульяна. Какие дела! Я как будто рак без панциря…
   Мой двойник пытался покончить с собой… Нет, не волнуйся, я сам пока вроде цел и невредим… Приходи… Мне очень плохо…
   Он продолжал любить её, хотя её больше не было в этом мире. Не образ её, не иконку. Её живую любил. Не покинувшую землю, но пребывающую здесь, на земле, проживающую в его душе, пока он жив.
   Господи, упокой её душу. Прости ей все грехи её вольные и невольные. Даруй ей Царствие Твоё небесное… Она стремилась стать лучше. Она любила Тебя!

   …Он пытался вспомнить первые стихи, которые Ульяна написала ему своим мелким, аккуратным, но тем не менее неразборчивым почерком на суперобложке альбома с репродукциями Боттичелли. Он вспомнил только первую строчку.
   Трава добра…
   Ульяна, при всей своей гордости, считала себя травинкой среди полей России.
   Трава добра…
   Эта суперобложка пропала вместе со стихами.
   Она была добра, как трава – пища травоядных. Лекарство хищных.
   Сколько нас – травинок в России! Незаметных, неамбициозных, старающихся жить по заветам предков…
   И ещё миллиарды семян ждут своего часа, чтобы взойти и возродить нашу землю.
   Дай же Господи, чтобы так было!

   …Ульяна в своей цельности смела утверждать своё язычество наравне с православием. Она была, как почти весь наш народ, даже не из Средневековья, из тьмы веков… Как зерно, как семечка заряжена энергией жизни на тысячелетия. Она была безудержна в своих порывах. И только вера наша православная накладывала узду на неё, усмиряла…
   – Почему в Риме, покупая лошадей, прежде чем увидеть их бег, накидывали попону и только потом решали, брать или не брать? – Эта странная на первый взгляд мысль вдруг возникла в его голове, возможно как защита от тоски. – Какая связь между попоной и одеждой? Может быть, им, как и нам, важно сразу было определить стать, гармонию, увидеть человека, как дерево поздней осенью, а потом уже оценить кору, листья и плоды… «Стать» – ёмкое слово нашего языка. Не забыть бы его, не заменить легкомысленно чужеродным термином «имидж», как заменили мы слово «совесть»… словом «мораль»…
   Почему любимая лошадь радует сердце в табуне? И замирает дыхание, когда вдруг она на миг делается явной, зримой среди других! Радует сердце не в стойле, а на зелёном поле, когда резвится от радости бытия?! Когда щиплет радостно весёлую весеннюю траву…

   …Платон сидел один на кухне. Его тарелка была пуста. А другая, которую он поставил для Ульяны, не тронута. И вилка была чистая. И вино в фужере не выпито. А под столом уже звенели под ногами пустые бутылки.

   Он вспомнил старуху… Зинаиду Давидовну… Комсомолку двадцатых. Продотрядовку… Разорительницу имений… Ту, что хотела оставить ему свою квартиру.
   Пошёл к ней через проходные дворы, в надежде найти собеседника.
   Консьержка узнала его.
   – Зинаиду Давидовну похоронили неделю назад.
   Открылась кабина лифта, и он увидел Олю, студентку, которая смотрела за старухой.
   – Ой, как хорошо, что я вас встретила, Платон Алексеевич. Вам Зинаида Давидовна оставила кое-что на память.
   Они поднялись на лифте. Зашли в квартиру.
   – Вот, медальон.
   Под золотой крышкой была миниатюра – портрет молодого человека. Таких лиц больше не встретишь ни в России и нигде в мире. Они остались только в старых фотографиях и медальонах. Иногда в питерском метро.
   – Что с вами? – спросила Оля.
   – Всё нормально. Сердце прихватило, – ответил Платон.
   Он вспомнил тот день.
   Старуха стояла у обочины. Всё не решалась перейти улицу. Поток машин не иссякал, а если прерывался, то на минутку. Старуха боялась, что она в эту минутку не уложится. Оглянулась в поисках помощи. Выбрала Платона.
   – Молодой человек! – позвала она. – Помогите.
   Голос был спокойный и властный.
   – У вас честное лицо, – сказала старуха. – Проводите меня в сберкассу. Я опасаюсь одна… Они знают, когда нам приходит пенсия.
   – Кто?
   – Математики… Ну, мальчишки из математического колледжа…
   Фолтин нетерпеливо достал свой «брегет», всем своим видом показывая, что торопится. И это забавляло старуху. Её смешки раздражали Фолтина, но жалость и интерес не позволяли ему уйти и прекратить это неожиданное и нелепое знакомство.
   Дали зелёный.
   Он перевёл её через дорогу. Старуха крепко держала его за руку.
   «Вот ещё одна старуха на мою голову», – подумал он с тоской, но тут же заинтересовался, обнадёжился, поверил, что это ещё один портрет в его коллекцию, а может быть, даже и сюжет, тип, загадка, антипод его матери.
   – Подождите меня здесь, – так же спокойно приказала старуха. – Я опасаюсь одна…
   Платон посмотрел на часы. Он чувствовал, что грядут интересные события.
   Его интересовали люди на пересечении социальных силовых линий.
   Он томился у двери сберкассы. Звонил по мобильнику.
   – Уля!.. Ты в галерее?.. Скажи, что я задерживаюсь… Да… нелепая история… Да ладно, не ревнуй. Ты же знаешь, я не вру… Старуха… Я не могу её бросить… Надо проводить до дому… Потом расскажу… Ты не забыла, что после обеда нас ждут в Новой Голландии?.. Они там что-то обнаружили на раскопках… Надо взглянуть… Может, пригодится… Если пройдёт этот проект о Мировиче. Да о его попытке спасти Иоанна VI… Да, я эту чёртову старуху сторожу… Сколько лет?.. Восемьдесят, наверное… Да не ревнуй ты. Правда… Ей далеко за тридцать…
   Наконец она вышла из сберкассы.
   – Я знала, что вы меня не бросите, – сказала старуха. – Теперь опять на ту сторону.
   Он снова повёл её через дорогу.
   На той стороне ей стало плохо.
   – Ноги, – сказала она, – не идут…
   Он предложил ей валидол, который всегда был с ним. Она улыбнулась иронически и отказалась.
   Старуха уже привычно держалась за его руку.
   – У меня деловая встреча, – сказал он, – меня ждут.
   – Позвоните… Скажите, что задерживаетесь… Вы же не бросите меня… В прошлый раз они отобрали у меня пенсию прямо во дворе…
   Странно, как росла его зависимость от этой незнакомой старой женщины.
   – Я, конечно, ношу два кошелька, – сказала она. – Один для денег. Другой с мелочью, чтобы отдать… Но в прошлый раз они догадались… Меня зовут Зинаида Давидовна. А вас Платон Фолтин… Я буду называть вас Плотик. Можно?
   – Откуда вы меня знаете? – вздохнул он. – Разве мы знакомы?..
   – Я ведь смотрю вашу передачу о вреде алкоголя… Но я-то вижу… по глазам… вы… вы любитель… В смысле – любите выпить…
   – Я машину там бросил, – беспокоился Платон. – Вам далеко?
   – Здесь рядом… Давайте дворами.
   – Зачем дворами-то? Если боитесь.
   – С вами я не боюсь.

   И опять, сам не зная почему, он подчинился.
   Любопытство ли вело его, предчувствие ли, но он пошёл за Зинаидой Давидовной к лифту.
   – Всё спокойно? – спросила старуха у консьержки. – Никто не приходил?
   – Всё спокойно, Зинаида Давидовна! – доложила консьержка, которая, видимо, хорошо знала характер старой жилички. – Никто.
   – Ну, вот вы и дома, – сказал Платон. – Разрешите откланяться. У меня дела…
   – Нет, мы должны выпить чаю… И поговорить… Мне так хочется с кем-нибудь поговорить!.. Я совсем одна.
   Две комнаты и кухня в старинном питерском доме. Высокие потолки, лепнина, старинная роспись, камин, облицованный голландской плиткой.
   Ей стало плохо с сердцем. Платон помог отыскать лекарство.
   Он обратил внимание на фотографии, смонтированные на стене. Молодая красивая девка, в кожанке, туго подпоясанная ремнем, на фоне чёрного знамени. (Фотографии были чёрно-белыми.) Она же в окружении столь же юных и воинственных друзей.
   – Наш продотряд, – пояснила Зинаида Давидовна. – Это когда мы в барской усадьбе квартировали…
   Старуха хихикала, наблюдая впечатление, произведённое на гостя интерьером её жилища.
   Взгляд знатока пристально и азартно отмечал то бронзовую решётку камина, то молочно-жемчужный оттенок плафонов, то тончайший рисунок на крупных плитках паркета, то бронзовые вычурные ручки на балконных дверях.
   Всё было в порядке. Всё было на удивление сохранно. Даже позолоченная стрела на луке Амура не погнулась, не сломалась. Так и целился малыш с потолка из сиреневых облаков.
   – Ну вот, – довольно сказала Зинаида Давидовна. – А вы не хотели… выпить со мной чаю… А ботиночки снимите… Вот гостевые тапочки… Видите, паркет-то какой?..
   Странная это была старуха. Неприятная и жалкая. И в то же время – властная. Сейчас, когда она сняла свою шубейку и нелепую, с претензией на элегантность, шляпку, стало особенно видно, какая она старая.
   Фолтин ходил по комнатам, снова и снова разглядывая детали удивительного интерьера.
   На стене, как раз под молочно-жемчужным плафоном, как под огромной луной, висел фотографический, сильно и грубо отретушированный портрет красивой молодой женщины, гладко причесанной и строгой.
   – Это я, – сказала Зинаида Давидовна. – Как раз перед войной… А это в блокаду…
   Портрет заключён был в прекрасную рамку. Тёплых тонов благородное дерево, тонкий рисунок. Обрамление явно не гармонировало с фотографией.
   – Какая удивительная рамка, – восхитился Платон. – Здесь было что-то другое?
   – Что значит взгляд знающего человека, – хитро улыбнулась старуха.
   Он стал рассматривать фотографии, смонтированные на другой стене.
   – Наш продотряд, – повторила Зинаида Давидовна. – Там, в барской усадьбе, была комната… Картины висели на стенах. Маленькие картиночки лежали под стеклом.
   – Миниатюры? – спросил Фолтин, стараясь не волноваться. – Что там было изображено?
   – Разные святые… Мы себе взяли на память по картинке… Мне досталась Мария Магдалина…
   Платон старался остаться в этих воспоминаниях. Он держался за них, как за спасительную верёвку на крутом спуске. Там, в той жизни, была Ульяна. Даже если реально отсутствовала, но подразумевалась, и ей всегда можно было рассказать, удивить, услышать в ответ что-то неожиданное, радующее парадоксальностью и глубиной…
   – Простите, а где она, эта миниатюра? – спросил он.
   Но бывшая продотрядовка Зинка была жёстким, недоверчивым человеком. Она потеряла всех своих друзей. Расстреляны как враги народа. Ушли на войну добровольцами. Умерли в старости от нищеты и болезней. Такое было поколение – властное, жестокое и жалкое…
   – Хороший ты парень, Платон Алексеевич, – сказала она. – Таких сейчас днём с огнём… Но и тебе не скажу… Не верю я людям… В завещании укажу, а сейчас не спрашивай, не открою. Ночью нас подожгли…
   – Сколько же вам лет?
   Старуха хитро улыбнулась:
   – Я ведь вижу, вы из приличной семьи. А такие вопросы задаёте… женщине…
   – Простите… Виноват…
   – Да ладно… До ста ещё не добралась… Но скоро… Так вы из бывших?
   – Почему вы так решили?
   – У вас взгляд переменился, когда вы увидели барский дом. И часы…
   – Ну, получается так.
   – Ладно, будем дружить. Вы из бывших, и я из бывших. Одна волна смыла вас… А вторая и нас смыла… Да, тогда ночью мы потеряли трёх наших товарищей. Эти крестьяне – такой тёмный, некультурный, завистливый народ… Не хотели отдавать добровольно хлеб… Мы ведь не для себя… В Питере был голод…
   Зазвонил телефон. Она не брала трубку. Только смотрела на неё.
   – Все время кто-то звонит… Позвонит и молчит… Так вы будете приходить?.. А я… Я завещаю вам свою квартиру…
   – Странное предложение. Зачем? У меня есть квартира…
   – Мне некому оставить всё это. Я совсем одна… Это очень большие деньги…
   – Наймите кого-нибудь… Будет смотреть за вами…
   – Ага, и отравит… Присматривает за мной одна девочка. Оля Калиничева… Дочка архитектора… Сама пришла… Да я ей не верю… Очень уж любопытная… Так вы отказываетесь? Это очень… очень большие деньги…
   – Нет, я не хочу…
   – От вас ничего не потребуется чрезвычайного… Только раз в неделю приходить ко мне и говорить со мной… Ну, похороны… Кремация… У меня отложено на это…
   – Не могу… Я очень занят…
   – Вы верующий?.. Я вижу… Будьте милосердны…
   «А ты сама – верующая?» – подумал он.
   И она ответила весёлым циничным взглядом. Ей нравился этот мужчина. Она расцветала рядом с ним.
   – Простите. Меня ждут, – сказал он.
   Зазвонил телефон.
   – Платон, – попросила она. – Пусть услышат мужской голос.
   Фолтин поднял тяжёлую, литую трубку старинного аппарата.
   – Да… Вам кого?.. Слушай, хватит сопеть… Говори!.. Разъединился.
   – Все время так… Позвонит и молчит… Я думаю, что кто-то интересуется моей квартирой… Когда я вселилась сюда, с меня взяли подписку… Что ничего менять не буду. Никаких ремонтов или переделок… Дамочка одна приезжала из Франции… Дочка бывшего владельца дома… По-русски хорошо говорит. Тосковала… Я, мол, здесь, под этой люстрой, выросла… Хотела выкупить квартиру… А как я продам? Я тоже к этой люстре привыкла. Посмотрите, какая красота!..
   Она включила свет. Люстра сияла.
   – Простите, – сказал Фолтин. – Мне нужно идти!
   – Так вы придёте?.. Платон… Я буду ждать.
   Он заставил себя улыбнуться, неопределённо пожал плечами…
   Она ждала ответа, умоляла глазами.
   С трудом закончив беспорядочный этот разговор, Платон вырвался наконец на широкую тёмную лестницу.
   Прощально звякнул медный дверной колокольчик.
   – Я буду ждать! – догнал его тоскливый голос старухи. – Не бросайте меня…
   – Я категорически против этой обузы! – сказала тогда Ульяна. – Я знаю этих кровожадных старух!.. Не отделаешься потом… Будет держать на крючке… Занимать время бессмысленными разговорами… Гонять в магазин… И зачем нам её квартира?! У нас две квартиры. С этими бы разобраться.
   – Да не в квартире дело. Она чего-то боится, – размышлял Платон. – Это уже интересно. Она была ужасом для тысяч людей. А теперь сама умирает от страха…
   – Везёт тебе на старух, – сказала Ульяна. – Так и норовят всучить наследство…

   Он был человеком долга и два раза в неделю приходил в эту странную квартиру.

   Он привык рассматривать альбомы, где в чёрно-белых фотографиях была запечатлена история нашего, так неожиданно оборвавшегося социалистического эксперимента.
   Ему нравилась девушка Оля, которая присматривала за Зинаидой Давидовной. Она училась в универе на философском, писала курсовую «Пережитки социалистических идей в сознании старшего поколения питерских пролетариев».
   Отец Оли – известный петербургский архитектор – одобрял заботу дочери об одинокой женщине. Он был уверен, что Зинаида Давидовна завещает Оле квартиру. Поэтому неожиданное появление Платона встревожило его. Опять-таки воспитание не позволяло ему показывать дочери свою озабоченность…
   Платон с грустью подумал, что лишился человека, которому был нужен и интересен. Она принадлежала к племени любознательных, жадных до общения людей. Да, продотрядовка. Да, у неё на совести были, вероятно, десятки загубленных жизней. Но ей были интересны люди. А теперь вокруг него была пустота… Работы нет… Он никому не нужен… Никому не интересен… Ему не с кем поговорить… Пока не запустится с новым проектом… У нас ведь, у русских, все отношения строятся или на совместной работе, или на совместном питии.

   – Хотите? – услышал он голос Оли.
   – Хочу, – ответил он машинально, цепляясь за возможность общения.
   – Вы на машине?
   – Нет.
   – Тогда пошли, тут минут двадцать ходу. На Васильевском пикет… В защиту дуба… Я там живу недалеко. Мы прозвали его «Дуб князя Андрея»… Его хотят спилить… Уплотнительная застройка… А он мешает… Пошли… Я камеру взяла, буду снимать. Мы даже прессу предупредили.
   Он покачал головой:
   – Пресса не поможет… Спилят «Дуб князя Андрея», если он им мешает… Я не смогу сегодня… Сходи, потом расскажешь… Ты читала рассказ Бунина «Лёгкое дыхание»?
   – Может, и читала. Не помню.
   – Там девушка… Тоже Оля… Оля Мещерская… Её убил человек, который её очень любил. Ты похожа на неё…
   Оля рассмеялась, покраснела.
   – Нет уж, – сказала она с грустью. – Меня никто не полюбит настолько, чтобы убить… Сейчас не любят так. Просто убить могут… Из-за плеера… Но из-за любви – нет!

   «Это время не хуже и не лучше, чем все другие времена. Просто другое время…» – подумал Платон.
   Теперь голова и сердце его смотрели друг на друга если не враждебно, то осуждающе. Сердце страдало и умирало, как только чувство потери, потери навсегда, осознавалось как реальность, а голова чётко фиксировала и анализировала детали, и осуществляла это с убийственной холодностью и цинизмом.
   – Ты никогда не любил её, – слышал он голос внутри себя. – Ты удовлетворял с ней свою похоть. Ты пользовался её огнем, её талантом, её гениальностью… для удобного общения, для проверки своих фантазий. Она была для тебя и критик и редактор. Да, она не была твоей прачкой, не штопала тебе носки. Да, ты готовил обед и мыл посуду. Бегал по магазинам. Работал с утра до ночи. Но ты всегда имел возможность общаться с ней, с единственным человеком, который не хотел понимать тебя, а просто любил. С талантливой, щедрой, великой женщиной общался ты. Она – одна в мире – старалась избавить тебя от пошлости, от усталости, от переменчивости настроений… Она восхищалась твоими возможностями и страдала от твоего несовершенства. Ты создал стиль жизни, удобный для тебя. И теперь плачешь не о ней, а потому, что остался один. И теперь не знаешь и никогда не узнаешь, сколько сора в твоей голове, в написанном тобой. Сколько сора в твоих мыслях. Она охраняла тебя. Бросалась отважно в драку, чтобы спасти твою душу. А как она стояла рядом с тобой во время чтения утренних и вечерних правил! Поддерживала твою угасавшую веру.
   Ты не любил её! Ты почитал её, как судьбу! Счастливую судьбу! Ты восхищался ею и гордился. Но не любил. Всегда из-за обиды мог встать и уйти из дома… И никогда не возвращаться. Ты не любил её! Ты никого никогда не любил. Даже себя…
   Память остывала, как печь в избе в начале зимы. Было холодно, сыро и пусто. Но кирпичи печи ещё хранили вчерашнее тепло. Остывала. Память остывала. Остывала. Остывала.
   Он засыпал.
   И приходили к нему во сне женщины, которых он любил, в то счастливое время, когда была жива Ульяна. Растянутый во времени гарем… Приходили ласковые и печальные. Приходили прощаться с ним. Потому что для них не меньше, чем он сам, чем его личность, важно было соперничество с такой женщиной, с такой планетой, какой была Ульяна. И боялись наяву приходить, боялись её ревности. И гнева её боялись.
   Любимые им женщины приходили во сне прощаться с ним ласково и целомудренно, как и подобает на поминках. Он для них был частью Ульяны. А теперь он – часть расчленённого трупа… Они позволяли себе лишь поцелуй. И то – в щёку или в лоб. Только одна рванулась, обняла его и смеялась, чувствуя, как наполняется он желанием, желанием плотским. Но была осуждена подругами и исчезла. Успела сказать:
   – Не терзай себя. Вы с Ульяной были прекрасны – дух захватывало от высоты. Храни это. Я тоже плачу…
   Пусто… Пусто… и бессмысленно измерять пустоту словами…
   Он вдруг почувствовал одиночество, которое испытывал герой его первой короткометражки, заточенный на полгода в испытательную капсулу для проверки, сколько может выдержать человек, лишённый общения с другими людьми, когда ни мышь, ни муха не могут разрушить скорлупу одиночества… Но и мух не было. И мыши все затаились, кричи не кричи… Вой не вой…
   Он просил у Ульяны прощения: «Я самодовольный… Я грубый… Только теперь замечаю, сколько раз обижал тебя… Прости, если сможешь…»
   Заверещал мобильник. Пришла эсэмэска.
   «…Я только что вернулась из страны твоей юности. Лишь сегодня узнала, что Ульяны нет. Хожу по лесу – плачу. Сегодня в Грузии было землетрясение. Говорить трудно. Как ты? Если есть силы, напиши.
   Скорблю».

   Платон, даже страдая, по привычке обдумывал новый сценарий.
   Он мечтал наконец стать не только номинантом Венецианского или Каннского фестиваля. Для этого он решил пригласить на роль молоденькой девушки стареющую звезду, известную на Западе, жену элитного режиссёра, знаменитого ещё с брежневских времён. Эту роль они писали для Лизы Пантыкиной, которая удачно сыграла у него в фильме «Газ и немного страха». Но ему очень хотелось попасть в обойму близких к президенту деятелей культуры, которых нельзя критиковать. Хотя у него уже было несколько правительственных наград и все возможные в России звания, он был как бы режиссёром полусвета. Его можно было пнуть в выступлении на съезде и даже поиздеваться в газете. А «Пальмовая ветвь» Каннского фестиваля открывала ему двери сильных мира сего. Гарантию неприкосновенности.
   И вдруг, как удар молнии, – Ульяна.

   Ульяна! Скулю, как слепой щенок. Зачем ты оставила меня одного в этом холодном мире? На хрен мне всё это без тебя!
   Он вспомнил, как уходил из сада её души в горы. Как уходил к мосту через реку, отделявшую её мир от остального, реального мира, а она стояла у калитки и смотрела ему вслед. А он уходил не оборачиваясь. Хотел обернуться, и вернуться, и поцеловать её, но уходил не оглядываясь, чтобы не расслабиться, не вернуться совсем, чтобы не забыть горы и друзей, чтобы не забыть свою казацкую вольницу.
   Вспомнил, как мягко, во времена безденежья, укорял её, когда она слишком долго рассказывала кому-то по мобильнику о жизни своих кошек.
   Вспомнил о других мелочах, которых было стыдно теперь.
   Хроническая нищета мельчит души людей. Только Ульяны это не касалось, она так и не научилась считать…
   Она была щедра, как трава. К любимым и нелюбимым.

   …Уход Ульяны, кроме тоски, растерянности и непонимания, произвёл в душе Платона неожиданную перестройку времени.
   Ульяна воплощала в себе единство настоящего, прошлого и даже, хотя и в меньшей мере, – будущего его жизни. Теперь, после того как она покинула землю, прошлое вдруг стало далёким прошлым. Чужим и чуждым. Он вспоминал теперь последние десятилетия своей жизни как чужую жизнь, как прочитанную когда-то не очень глубокую, не очень талантливую, но амбициозную при этом книгу, которая теперь была лишена реальной чувственности… была мертва… как устаревший стиль…
   Вообще у него были теперь сложные отношения со временем и памятью. Некоторые события вспоминались информационно, как сюжет, как рисунок, другие же были насыщены цветом, наполнены предметами, светом и сумраком, даже запахами и памятью того ушедшего в прошлое тепла… Великая война, которая выпала на его детство, была совсем рядом, вчера… Эти четыре года были самыми значительными в его жизни… А фестивали, съёмки, честолюбивые мечты были далеко, как будто из другой, чужой истории.
   Разбирая фотографии Ульяны, он был поражён тем, что увидел. Образ, который являли фотографии, и тот далёкий, почти забытый, вытесненный траурными фотографиями образ были несовместимы, не состояли даже в дальнем родстве…
   Фотография содержит только один момент жизни, а образ любимого человека складывается во времени и пространстве. Живой портрет содержит в себе все моменты жизни от рождения до смерти. Он многомерен. Однако талантливый художник, в отличие от фотографа, запечатлевает вневременной образ человека, вневременные его характеристики…

   …Словно и не образ это, а душа, река в осенних сумерках.
   Только в полутьме мнится, будто бабочка порхает на периферии зрения. Где-то у виска…
   Любимый образ, переменчивый и живой, вытесняется фотографией. Становится знаком… иконкой… ярлыком…
   Ты не была такой! Ты была другой! Забыл какой. Но другой! Живой!
   Я вдруг лишился сил. Не могу написать ни строчки. Потому что писал, чтобы развлечь тебя, заслужить твою похвалу. Чтобы состязаться с тобой… Я ведь любил тебя… Как женщину… Как поэта… Как верную жену… А ты любила меня… Мы соперничали с тобой всю жизнь и радовались победе, я – твоим победам, ты – моим. Всю жизнь. С юности. Не могли решить, кто из нас главней. Ты была главная, ты! Но, чтобы не ранить моё мужское самолюбие, уступала мне первенство… При твоей-то гордости!

   После этих самоистязаний, этого шахсей-вахсея, Платон лёг и попытался заснуть. Он расслабился. Постарался не думать ни о чём. Но сон не приходил. Какая-то преграда остановила его на грани сна и яви. Там, в пограничной зоне, происходил таинственный процесс превращения икры в головастиков и мальков, почки в цветок, винограда в вино, тревог и болей душевных – в метафору и молитву…
   Перед рассветом он всё же заснул. Впервые спал нормально и чувствовал себя почти здоровым.
   Его мозг искал выход, и это было, по его разумению, признаком жизни. Началом другой жизни… Совсем другой… Более лёгкой и поверхностной – праздничной жизни, которую он раньше не ценил, не замечал, а если замечал, то отворачивался, заглушал в себе, стыдясь Ульяны.
   Он надеялся, что съёмочная площадка вернёт ему адреналин, он надеялся, что маленькая гримёрша – или хлопушка – вернёт ему волнение. Он надеялся, наконец, что, переспав с актрисой, он снова станет мальчиком влюблённым…
   Но!
   Спокойно было, как на Луне… И безлюдно… Всё по Станиславскому. Но мертво. Всё было правильно, но не работало. Боль не проходила…
   Литейный забит был машинами. Платон бежал вдоль решётки Екатерининской больницы к переходу, когда молодая женщина остановила его. Это была та самая, в тех же высоких мягких сапожках… Лиза Пантыкина… Его актриса…
   – Простите, вы, наверное, художник?
   Он ошалело уставился на неё.
   – Не может быть! Платон Алексеевич!
   – Вы?! Я только что думал о вас!
   Она запнулась, посуровела. Видимо, тоже думала о нём…
   – Тут где-то должно быть открытие выставки… «Цветовая коррекция»… Так, кажется?
   Платон вдруг почувствовал себя молодым хулиганистым типом, каким был когда-то, ещё до встречи с Ульяной.
   – Пойдемте. Только не «коррекция», а «эрекция»! Цветовая эрекция!
   Он схватил её за руку и поволок через поток машин, не дожидаясь зелёного…
   – Я не могу так быстро… Каблуки…
   – Опаздываем…
   Машины, скрежеща тормозами, пропускали их.
   – Вы…
   – Я.
   Он искоса осматривал её, радовался её молодому теплу. Её трепету. Смущению. Радостному испугу. Она помолодела. Не было прежней усталости в глазах. В ней было притяжение красивой молодой самоутверждающейся женщины… И при этом успешной женщины. Судьба перевела её на орбиту успеха…
   Когда он видел утром в зеркале постное, заплаканное своё лицо, возмутился, не жалел, смеялся над собой. А потом рассердился и укорял покинувшую его Ульяну:
   – Ушла. Ушла… Ушла… Всё говорила – умрём вместе. А сама ушла. Оставила меня… Порхаешь в райском саду. А я хочу умереть. Но не умираю. Зачем плодить на земле печаль и грех самоубийства?! Пока смерть сама не взяла, нужно жить. А там видно будет. Встретимся в загробном мире. Поговорим. Есть о чём… В раю или в аду… Или не встретимся?
   Там ведь нет смысла встречаться ни с кем, кроме Бога…

   Он, не стесняясь, радовался встрече с Лизой, её молодому теплу. Надоело прессовать себя скорбью. Требовалось общение со здоровым человеком. Хотя бы на время забыться и обрести в ней себя. Вернуть себе жизнь… Хотя бы иллюзию жизни…

   Там ведь нет смысла встречаться ни с кем, кроме Бога…

   …На выставке толпился яркий народ. Бородки, хвосты, грубые ботинки, штаны, состоящие в основном из карманов…
   – Платон… Алексеевич…
   – Можно без отчества, – предложил он. – Мне ещё только сорок.
   Она кивнула, хотя знала, что врёт.
   Когда они вошли в галерею, уже кончались речи.
   Экспозиция была яркой, но поверхностной, легковесной. Все картины были как цветовые взрывы. Обилие бесшумных взрывов оглушало.
   Пора было разрезать ленточку.
   Почётный член уже щелкал ножницами.
   – Не надо ножницами! – вдруг громко, с каким-то неистовым весельем, закричала высокая, яркая, как подсолнух, девица. – Пусть кто-нибудь перекусит!..
   И заполнила пространство галереи здоровым гусарским хохотом.
   Глеб Посудников, давний знакомец и приятель Платона, тот самый, что в молодости играл в курсовой работе Платона поэта, заключённого на полгода в испытательную капсулу, громадный, черноволосый, усатый, выдвинулся из толпы, приобнял «подсолнух» за талию, перехваченную солдатским, с пряжкой, ремнём.
   – Тише, Майка, тише!..
   – А что?! Ты и перегрызи! Слабо?
   Он нагнулся над ленточкой. Зажал крепкими зубами красную ткань, рванул другой конец рукой. Ленточка распалась, а Глеб Посудников распрямился, держа в зубах красный ошмёток. Лицо его покраснело. Он выплюнул красную ленточку и обнял Майку, красуясь.
   Раздались аплодисменты. Публика закричала «Ура!».
   – А когда водочку вынесут? – Майка прижалась на секунду к Глебу. – Ты дал им денег на водку? Дал?
   – Дал. Всё оплачено!
   Платон знал эту девицу. Она переходила из рук в руки среди мужчин питерского полусвета – академиков, преуспевающих художников и интеллектуальных бизнесменов.
   Они спали с ней поочередно и вне очереди. Оставляли автографы на стене над её ложем. Она гордилась этими закорючками.
   Это было похоже на групповуху.
   Платон считал такую игру друзей проявлением запрятанного в глубине души каждого десятого мужчины голубого комплекса. Они как бы имели через эту, общую для всех женщину друг друга.
   У женщин всё по-другому, хоть и обозначается теми же словами.
   Женщина, как правило, чувствует себя в жизни словно в большом вселенском гареме, где соперничает с другими жёнами за близость с хозяином гарема или публичного дома. Женщинам важнее, чем мужчинам, соперничество. Унизить более счастливую, более яркую и красивую. Унизить более успешную и более умную. А я лучше!
   Это повышает самооценку.

   Посудников при коммунистах был членом идеологической комиссии обкома, курировал «Ленфильм», театры и библиотеки. Они с Фолтиным были ровесники и даже с симпатией относились друг к другу в то недавнее и такое далёкое время. Молодой Посудников даже снялся у Фолтина в его курсовой работе, в роли дублёра космонавта.
   В начале девяностых Посудников под аплодисменты и ликующие крики толпы сжёг свой партбилет. Его страстью стали женщины и машины. Он открыл для себя женщин поздно, после сорока, потому что партия не позволяла своим членам внебрачный секс, а с невестами как-то не получалось. Первый сексуальный опыт он получил в восьмом классе. После вечеринки. Ему не очень тогда это понравилось. И вдруг перестройка, а потом и девяностые годы, когда всё было можно. Он сжёг партбилет на Дворцовой площади под одобрительный гул многотысячного митинга. Сжёг без ненависти, без сожаления. Так было надо. Он понимал искусственность той ушедшей жизни, того устройства и тех требований.
   Он полюбил женщин.
   Но автомобили он любил больше.
   Первую машину он купил, когда ему было восемнадцать. Это был горбатый «москвич». На нём он исколесил Прибалтику и Крым. Попадал в аварии. Переворачивался. Лежал в больнице и снова садился за руль. Но гонщиком не стал. И в органы не пошёл. Был журналистом на телевидении. Потом… Потом были другие машины в другие времена и за другие деньги.
   Он занялся бизнесом. Когда Ельцин раздавал богатства страны, чтобы создать новый правящий класс, Посудников отхватил себе порядочный кусок и стал олигархом местного значения…
   Он пытался наверстать упущенное во времена партийной молодости, когда за измену жене можно было получить строгача и забыть о карьере. Партия сдерживала его. Но при этом обеспечивала поездки на Запад, где можно было оттянуться. На фестивале в Варне ему приглянулась молоденькая топ-модель из Африки. Посудников пригласил её к себе в номер. В самый патетический момент она выскользнула из-под него и стала кататься по ковру, крича и стеная.
   Он тогда жутко испугался её криков. Испугался огласки. И решил больше не искушать судьбу. Не выходить в своих сексуальных набегах за границы Восточной Европы, где женщине можно заткнуть рот или дать по морде. А потом компенсировать моральный ущерб дорогим подарком или деньгами…

   …Не размыкая рук, Платон и Лиза шли от стенда к стенду.
   – Скучища, – говорил Платон. – Всё это было… Сто лет назад… Да, вроде бы всё умеют ребята… А жизни нет… И культура живописи утеряна… Серые ученики серых учителей… А то и вообще дальтоники…

   Триптих – рождение Апельсина. Если смотреть в обратном порядке – поглощение апельсина толстой женщиной. Оранжевый зрачок в окружении лохматых ресниц. Потом головка апельсина, вылезающая из чрева. И, наконец, апельсин меж ног толстухи.
   Платону стало тоскливо и страшно.
   Думал он при этом примерно так.
   Большинство людей ищут в искусстве развлечения, лекарства от скуки. Довольно много и тех, кто хочет пополнить свой терминал информации, чтобы быть в курсе всех модных событий. Но есть и такие, кто ищет в фильме, прозаическом тексте или стихах, в живописной картине или музыке – ищет энергию для поддержания жизни.
   Можно ловко написать сценарий. Можно умело справиться с рифмами и ритмом в стихе. То же с живописью и музыкой. Но если нет энергии, заряжающей людей, дающей людям силу жить дальше, это обман, сродни проституции… Энергия – самый дефицитный товар сегодняшней жизни. Энергетика искусства способна вылечить человека от самых страшных болезней. Или убить. Как живая и мёртвая вода. Всем знакомо холодное пение. Холодная проза… Холодные стихи… Холодные фильмы… Бессмысленные холодные полотна… Это всё афера.
   Хуже модифицированной картошки. Вреднее модифицированной сои. А нас пытаются уверить, что это высшее достижение духа. Что эти грубые муляжи и есть жизнь…
   Платона охватила невыносимая тоска.
   – Неужели я тоже такой пустой и холодный?! Смердящий труп в красивом дорогом гробу… Дерьмо в серебряном окладе. Зачем тогда жить?!
   – Что с вами? – испуганно спросила Лиза.
   – Ничего… Всё нормально. Голова закружилась.
   Он с трудом разжал пальцы на её плече.
   Она виновато смотрела на него. Растирала ущемлённое его рукой место.
   Они подошли к картине, где большой – с быка – кот сидел на облаке и смотрел на город, а там внизу бегали маленькие человечки.
   – Это Георгий Ноздровский…
   Лиза внимательно рассматривала картину.
   – Он ученик моего отца… Я помню его мальчиком. Такой ангелочек. Он очищал палитру от фузы… Мыл кисточки…
   – Ваш отец художник?
   – Он умер двенадцать лет назад. Пантыкин… Леонард Пантыкин.
   – Вы дочка Пантыкина?! Как я раньше не догадался? Такая редкая фамилия… Вы по-прежнему работаете в банке?
   – Да… Жить-то надо.
   – Не снимаетесь?
   – Нет. Жду, когда вы пригласите.
   – Приглашу. Мы ведь с Ульяной для вас написали…
   – А мне сказали, что вы пригласили Мину Соболевскую.
   – Она не может. Врачи запретили ей молодеть… Она, может быть, получит роль вашей бабушки. Скоро будет работа.
   Он уже решил пригласить её – Лизу Пантыкину на главную роль. Отказать стареющей звезде. Бог с ним, с Каннским фестивалем.
   Она благодарно улыбнулась.
   К Платону подскочила Натали Трике А. Пистон. В шелковой косынке, повязанной на пиратский манер, в юбке, косо срезанной по подолу. В ней трудно было узнать девочку из зоопарка, ту, что когда-то играла в его первых картинах… Платон расцеловал её, прижал к себе. Она вышла замуж за русского француза, потомка русских белогвардейцев, который увидел её на фестивале в короткометражке Платона. Натурализовалась. Сменила ещё пару мужей. Стала известной галерейщицей.
   – Здравствуй, Наташа!
   – Как тебе выставка?
   – Нормально… Но! Не вижу ни одной таблички «Продано»…
   – Нахал! Это ведь только начало. А это кто с тобой? Племянница? – Она ревниво разглядывала Лизу. Нагло разглядывала.
   – Моя невеста.
   Лиза возмущённо вскинула глаза на него, но промолчала.
   – Это Лиза Пантыкина, дочь Леонарда Пантыкина… – уточнил Платон. – Актриса.
   Натали Трике А. Пистон уважительно улыбнулась, но ушла, зло сверкнув глазами.
   Платон взял Лизу за руку и повёл через зал.
   – А вы хулиган, – сказала Лиза.
   Платон подмигнул ей весело.
   А сам думал, как изменились его друзья и знакомые за эти двадцать пять лет. Наташа была тогда такая замкнутая, автономная, непредсказуемая. А теперь она была раскованна, свободна, даже агрессивна. Глеб Посудников больше не писал стихов, ворочал большими делами, но по старой памяти почитал искусство.
   – Вы не видели Ноздровского? – обратился Платон к лохматому толстяку.
   – Нет, не видел.
   – Вы не видели Ноздровского? – спросил Платон девушку в разрисованных шароварах.
   – Крутился тут…
   – Вы не видели Ноздровского?
   – Только что был здесь… Да вот он…
   Ноздровский стоял рядом с его сыном, Ростиславом Фолтиным. В чём-то горячо убеждал его.
   – Поздравляю. Чудесные работы, – сказал Платон. – Особенно эта… «Кот на облаке».
   – Купите, если нравится, – вскинулся Ноздровский.
   Он был худощав и курчав. В ухе серьга. Козлиная бородка, а-ля Гребенщиков.
   – Как ты чувствуешь себя, отец? – спросил Ростик.
   – Нормально, Ростик. Заходи хоть. Поговорить есть о чём. Лиза, познакомься, это мой сын… Сколько просишь? – спросил он Ноздровского.
   Платон заметил, как вспыхнули глаза Ростика, когда он знакомился с Лизой. Он покраснел. Поцеловал Лизе руку.
   Она насмешливо присела.
   – А я ничего не прошу, – ответил Ноздровский.
   Лиза была в смятении, судьба посылала ей выбор – один и тот же человек двоился в её глазах – пожилой и юный. У юного было больше физиологической энергии. Пожилой излучал доброту и тепло. В нём была надёжность. Он был идеалом отца. А молодой – идеалом сына.
   «Вот если бы обоих!» – подумала она и покраснела.
   – Ладно, не горячись. Так сколько? – спрашивал Платон.
   – Пять тысяч рублей.
   – Ну, ты даёшь!
   – Ладно, три тысячи…
   – Ошибка, Георгий! Для бедного и триста долларов слишком дорого, а для богача – стыдно вешать на стену холст дешевле ста тысяч… Попробуем продать твоего кота за двадцать тысяч… евро… То есть почти в сто раз дороже. Но мне пятьдесят процентов! За хлопоты… Согласен?
   Ноздровский недоверчиво улыбнулся.
   – Я знаю, что все киношники – жулики… Но двадцать тысяч евро!..
   – Именно двадцать тысяч евро. И ни копейкой меньше…
   Платон не узнавал себя. Его охватил азарт игрока. Почти забытые им способности, которых стыдился, когда рядом с ним была Ульяна, вдруг проснулись в нём. Ликовали.
   – Отец, кто эта женщина? – спросил Фолтин-младший.
   – Ты что, не узнал! Это моя актриса, Лиза Пантыкина.
   – Я знаю. А для тебя? Для тебя лично – кто?.. Мне она дико нравится.
   – Перебьёшься, – ответил отец. – Она не для тебя.
   Конечно, он пожертвовал бы любой женщиной для счастья сына, но его частые увлечения, влюблённости не давали надежды на серьёзное чувство.
   Платон подошёл к Посудникову:
   – Глеб! Пойдем, покажу тебе одну вещь. Единственное, что есть на выставке интересное.
   Он подвел Посудникова к экспозиции Ноздровского. Глаза Платона блестели, как линзы.
   Лиза хотела, воспользовавшись тем, что он отпустил её руку, исчезнуть, но Платон успел перехватить её кисть и по покорности, ставшей вдруг явной, понял, что она принимает его. Не сына. Готова подчиниться ему… Ещё опасается, но уже надеется – а вдруг это любовь, вдруг это счастье, избавление от скуки и одиночества!
   – Вот «Кот на облаке»… Немножко под Филонова… Помнишь его «Животных»?.. – увлечённо говорил Платон.
   – Забавно. – Посудников молчал, вглядывался, рассматривал…
   Непонятно было, нравится ли ему этот кот или не нравится, но заинтересованность была. Такая старая привычка руководящего партийца.
   – Забавно, – повторил он.
   – Да не забавно! Гениально!
   Майка-Подсолнух приплясывала и дразнила кота:
   – Кис! Кис! Кис!.. Мяу!
   Она смеялась так заразительно и простодушно, что люди, оглянувшись, тоже начинали улыбаться.
   – Посмотри, какие у него глаза!.. Глеб!.. Ну посмотри!..
   – Вылитый Стёпа!
   – Кто? – спросила Лиза.
   – У меня кот Степан, – объяснил Посудников. – Английский голубой.
   – Критики предсказывают Ноздровскому большое будущее. – Платон был подчёркнуто серьёзен, не реагировал на шуточки.
   Экстрасенс увидел бы безумную ауру, которую излучал он. Протуберанцы всех цветов окружали его голову.
   Майка кинулась к олигарху:
   – Стас! Купи!.. Пожалуйста!.. У меня скоро день рождения!.. Купи!..
   Пёстрый народ собирался вокруг. Фотографировали.
   – Уверен, что завтра уже ничего не останется на продажу, – умело обострял ситуацию Фолтин.
   – А почему бы и не купить! – решил Посудников. – Сейчас на одну картину станет меньше. Сколько он хочет?
   Фолтин задумался.
   – Двадцать тысяч евро… Но её настоящая цена в пять раз выше…
   – Позови его. Я хочу познакомиться с ним лично, – сказал Посудников.
   – У него плохой характер, – предупредил Платон.
   – Ничего. У меня тоже плохой… Зови.
   Платон пошёл за Ноздровским.
   Майка смотрела с весёлым любопытством, как художник, пошатываясь, приближается к ним.
   С женским весёлым любопытством смотрела она на молодого гения… Ей осточертели старики. Все, кому за сорок, были для неё стариками.
   Ноздровский облобызал ей руку.
   – Напишите мой портрет! – кокетливо попросила Майка. – На облаке.
   Ноздровский откровенно рассматривал её.
   – Ню!
   – Нормально!
   – Ню на облаке! – решил Ноздровский.
   – Нет, – вмешался Посудников. – Её… лежащую… На тысяче ромашек.
   – Ню!
   – По фотографии… Для твоей же безопасности, – подытожил Посудников. – А кота покупаю…

   Отмечали покупку в ресторане… Бокалы, свечи, цветы.
   Фолтин, Лиза, Майка-Подсолнух… Наташа Трике А. Пистон. И сам хозяин – Глеб Посудников.
   Все были дружны, откровенны, любили друг друга.
   Наташа Трике наклонилась к уху Платона:
   – Платон, по пути наверх не забывай о людях, на тот случай, если придётся катиться вниз.
   – О чём ты? – Он улыбнулся и ласково коснулся её бокала своим. Как будто поцеловал или погладил.
   – И у тебя хватает наглости спрашивать? – вдруг разозлилась Наташа. – Ты украл моего художника!
   – Да перестань! Я помог вам продать его первую картину за приличные деньги. У меня лёгкая рука. Скажи спасибо.
   – Забавно… Наверное, мы могли бы любить друг друга, – сказала вдруг Наташа. – Помнишь наши первые съёмки?
   – Ещё бы!
   – Я могла запросто увести тебя от Ульяны… Не жалеешь?
   Платон улыбнулся, рассеянно пожал плечами.
   – Лиза! Как вы можете общаться с таким… неуверенным в своих желаниях мужчиной?! – дразнила его Наташа.
   – Мне интересно с ним… – серьёзно сказала Лиза. – Не скучно.
   Платон оценил. Поцеловал Лизе руку.
   – А вы подеритесь! – Майка, заскучавшая было от умных разговоров, вспыхнула, как охапка рыжих ольховых стружек. – Бабы, блин, подеритесь!.. Этот мужик стоит хорошей драки!
   – Люблю эту безумную стерву! – сказал Посудников. – Дура, а люблю.
   Платон привычно воспроизвёл в себе эту драку. Все её варианты. Лиза была моложе Наташи лет на двадцать. Но у мадам Трике А. Пистон был опыт общения со зверьём.
   – Тише, тише! – остановил ссору Платон. Он не очень любил экшен.
   Он смотрел на юную подругу Посудникова, которая подарила наконец Глебу сына… Он сравнивал её с другими сидевшими за столом женщинами. Пытался представить эту пару в постели…
   Майка-Подсолнух была создана для любви. Она была как совершенный инструмент, как скрипка или виолончель, созданная для виртуоза любви или, по крайней мере, для молодого, полного сил юного дарования, каким никогда не сможет быть деловой человек, погружённый ежесекундно в расчёты.
   Платон видел, как она подавляла в себе раздражение, как умело имитировала любовь ради комфорта, ради прочного места в его доме… Как презирала она его скромные габариты… Скудость его сексуальных фантазий… Так, наверное, презирает совершенный инструмент, скрипка или виолончель, неуча, дилетанта, умеющего только занудно водить смычком туда и сюда и извлекать из прекрасного инструмента непристойные звуки…
   – Наташа, у меня к тебе деловое предложение… – сказал Платон.
   – И слышать не хочу.
   – Предложение, между прочим, стоящее… У меня ведь три картины Ноздровского… Я покупал их у него, когда были деньги…
   – Ты хочешь сбыть мне этот хлам?
   – Через год он даст такую прибыль, которая тебе и не снилась.
   – Кончайте базар! – вдруг вмешался Посудников. – Я покупаю всё!..
   – Вы удивительный человек, господин Посудников, – с вызовом сказала Наташа. – У вас на всё одна реакция – покупаю! Платон, ты что – берёшься раскрутить Ноздровского?
   – Да. Он войдёт в историю живописи и умрёт богатым человеком. Прежде всего я сделаю клип для одного очень любимого публикой певца. Где всё будет происходить на фоне картин Ноздровского…
   – Зачем тебе это нужно?
   – Не знаю. Просто хочу… Пусть хоть раз справедливость восторжествует…
   – Может, я плохо разбираюсь в живописи, – сказал, набрякнув упрямством и обидой, Посудников. Он тоже был во власти азарта и соперничества. – Но я разбираюсь в людях. Мне нравится Ноздровский. Мне нравится Фолтин. Хотя он – блаженный… И все вы мне нравитесь… Безумные люди, торгующие крашеным холстом… Безумное время! Знаете ли вы, что к земле приближается метеор?
   – Какой ужас! – вытаращила глаза Майка.
   – Он приближается уже две тысячи лет… И пролетает мимо, – сказал Платон.
   – Господа! Господа! – закричал Посудников. – У меня тост.
   Все сразу притихли.
   – Налейте вина!
   Майка-Подсолнух стала торопливо наполнять бокалы.
   – Я хочу, чтобы мы все выпили за время, в которое живём, – начал Посудников. – Уникальное время. Когда можно всё! Да, я был искренним, убеждённым коммунистом. Я был так наивен, что не брал взяток. Я был предан партии, как… автомат Калашникова… Я был патроном в обойме партии…
   – Не верю! – прошептал Платон.
   – Погоди! Не перебивай, – строго остановил его Посудников. – Ты гость на празднике жизни. Ешь, пей и молчи. Я за всё заплатил. Всё оплачено. Даже твоё молчание… Я верил в моральный кодекс коммунизма. – Он замолчал, озорно обвёл глазами своих гостей. – Так верил… что предпочитал заниматься онанизмом… но не покупать любовь продажных женщин… Теперь я могу купить любую женщину от четырнадцати до ста лет. И даже мумию царицы Клеопатры…
   Воцарилась неловкая тишина.
   Платон вспомнил тот судьбоносный день, когда на Дворцовой площади Глеб Посудников всенародно сжёг свой партбилет. Он смотрел эту передачу по TВ. Впрочем, говорили осведомлённые люди, и не свой вовсе сжёг, а один из тех, что остался бесхозным в сейфе парткома студии после того, как там была ликвидирована парторганизация коммунистов… Будто бы, на всякий случай, не свой, а чужой сжёг… Мало ли какие повороты история нам готовит. Не зря ведь китайцы обозначают Россию иероглифами, которые дословно значат «страна неожиданных превращений»…
   – Тебе сколько лет?.. – спросил Посудников Майку. – Девятнадцать?.. Мне тоже было девятнадцать… Давно… Мама у меня учительница… Её нищенская зарплата… Пыль, беднота, экономия на всём… А жить хотелось… Я стихи писал… О высоком… Мечтал о Нобелевской премии. Снимался у него… – он кивнул в сторону Платона, – в дипломной работе… Хотелось жить широко, не унижаясь… Как-то знакомые блатные предложили хитрую схему… Надо было их подстраховать… Подстраховал… Приподнялся… Но боялся суда… Боялся тюремных нар… И вот всё рухнуло… – продолжал Посудников. – Перестройка освободила нас от нелепых запретов. Хочешь быть богатым – будь им. Хочешь женщину – купи её. Время халявы кончилось. За свободу надо платить. За время свободы, господа!
   Посудников приблизил бокал к губам.
   – Свободы от чего? – остановил его Платон.
   Посудников молчал, наполняясь тяжёлым раздражением.
   – Я благодарен моему отцу. – Посудников с трудом сдерживал гнев. – Он меня – малолетку заставлял отрубать головы цыплятам… Чтобы отучить задавать глупые вопросы…
   Посудников залпом влил в себя дорогой коньяк.
   Остальные выпили молча, потому что были повязаны и жили, как диктовало время и сильные мира сего…

   Мужчины вышли в туалет облегчиться. Стояли грустно перед писсуарами, как на панихиде. Ждали терпеливо…

   – Платон, твоя сегодняшняя попытка устроить мне публичную порку – просто глупое мальчишество, – сказал Посудников. – Нужно соображать немного… А не бросаться, как бык на красную тряпку… Уж лучше бы ты пошёл в тореадоры… Вреда никому… кроме быка… Правда, тоже до поры до времени… Кстати, я ненавижу бой быков. И всегда – на стороне быка!
   Помолчали.
   – Я соболезную тебе, Платон, – смягчился Посудников, и даже погрустнели его ласково-равнодушные глаза. – Звонил тогда. Но телефон не отвечал, и трубка тоже. А я уезжал по делу во Францию… Я ничего не забыл… Соболезную… Я почитал Ульяну. Я любил её… Когда я впервые увидел её с тобой, она показалась мне жутко красивой… Похожей на Жанну Фриске… Я думал, вот досталась дураку дива… Завидовал тебе… У тебя роман с Лизой? – спросил Посудников.
   – Случайно встретились.
   – Смотри не обожгись. Эта барышня для поклонения… Для стихов… Она слишком умна, чтобы быть хорошей в постели… – засмеялся Посудников. – Эта барышня…
   – А кто тебе сказал, что она умна? – прервал его Платон. Он хотел побыстрее завершить этот неловкий разговор.
   – По фейсу видно. Хотя умных женщин вообще не бывает, – сказал Посудников. – Кроме Ульяны. Но она тоже была не умна, а талантлива… – продолжал он, бравируя своим цинизмом. – И гениальных женщин нет тоже. Хорошо, если в сексе соображают, но у нас в России эта культура на очень низком уровне.
   – Ты, видимо, читал Камасутру?
   – Камасутра – ликбез… Есть книжки и покруче… Я в Интернете такое раскопал. Обалденно! Умопомрачительно! Жаль, что силы не те… Лучшие годы отданы ложным идеалам…
   Платон кивнул.
   – А я ведь скоро расстанусь с Майкой, – сказал Посудников.
   – Почему? – удивился Платон. – Нашел получше?
   – Не в том дело, Платон. Она красива, талантлива… сексуальна… Она мне подарила сына… Но я словно завис над пропастью… В смысле… старею… У меня во всех карманах виагра… Плохо дело…
   – Хуже некуда, – иронично заметил Фолтин. – Что-то не пойму я тебя, Глеб, – сказал Платон. – Был поэт, писал неплохие стихи. Потом – коммунист, секретарь парторганизации, член идеологической комиссии обкома. Теперь олигарх… Кто ты на самом деле?
   – Да уж, загадка века… – захохотал Посудников. – Жизнь так мучительно приятна и непредсказуема, Платон! Мы в юности столько недополучили. Тогда, в то проклятое время Солженицына и Тарковского, меня презирали за членство в партии. Но я знал: ещё не вечер. Всё впереди… Я не знаю, кто я на самом деле… Так же как ты не знаешь, кто ты… Время такое неясное… Непонятка сплошная… Но когда придут талибы… А они обязательно придут… Я стану вашим муфтием… – Он захихикал беззвучно и подмигнул Платону. – Москва стоит намаза. Лишь бы не ошибиться, кто победит в этой войне – Тора или Коран… Коран или Тора?
   – Ты что мелешь! Это отвратительно… Отвратительно и пошло, – резко сказал Фолтин.
   – Ну и дурак! – в тон ему ответил Посудников. – Конкретно… Что тебе кажется пошлым?
   – Ты ведь не читал ни Коран, ни Тору.
   – Ну…
   – Я помню твои стихи. Господи, как мы все переменились!
   – Я переменился, Платон?! Я не переменился. Я и сейчас думаю как тогда. Но если не мы, так кто?! Или мы придём во власть, или чужаки… чужие воры в законе… И беспредельщики… У нас нет выбора… – Он устало вздохнул. – Когда принесёшь синопсис?
   – Принесу…
   – Ты сам доберёшься домой? Или подвезти?
   – Спасибо. Я в порядке.
   На выходе из туалета Посудников остановился. Посмотрел на Фолтина серьёзно:
   – Напиши книгу обо мне. Я хорошо заплачу. Я бы и сам написал не хуже тебя. Но так принято… Не престижно самому писать… Ну же. Расслабься… Не ищи подвоха… Ну, почему нам ссориться, оппонировать, враждовать? Мы питерцы?
   – Питерцы.
   – У нас одна цель.
   – Какая?
   – Умиротворить наш город. Вернуть ему доброе имя культурной столицы. Моя цель – не война, а работа и бизнес. И воспитание… Я ведь преподаю, учу способную молодёжь… Жизни учу… А то ведь дикость. Представляешь, я вчера был в своём магазине «Невском». Ну, там, где японская электроника. Все ящики были включены. Шел сериал, который я снял на свои деньги. На улице лил дождь, и люди пережидали его в моём магазине. И вдруг один мужик выругался и плюнул в экран… И ушёл под ливень, хотя был без зонта… Как в душу плюнул… Я стараюсь, трачу миллионы на самых крутых актёров… чтобы развлечь их. А они плюют в экран. И матерятся.
   – Хороший тост.
   – Ты подумай.
   – О чём?
   – О книге…
   – Подумаю.

   Когда они вернулись к столу, подавали фрукты.
   – Раскрутить Ноздровского?! Нет! Это невозможно! – ворчала Наташа Трике А. Пистон. Та самая, что когда-то работала в зоопарке и снималась в курсовой работе Фолтина.
   – А я раскручу! – упорствовал изрядно выпивший Платон.
   – Раскрути лучше своего сына, – сказала Наташа. – Он не хуже Ноздровского.
   – Сына не могу. Это неприлично… недостойно… – сказал Фолтин, наливая в свой бокал вино.
   – Не пейте больше… – Лиза отодвинула фужер.
   – Пари? – протянул руку через стол Платон.
   – Пари!.. На что? – спросила Наташа Трике.
   – Мне нравится твой перстень.
   – А мне твои часы, твой старинный «брегет», – подзадоривала его Наташа.
   – Идёт!.. Свидетели!
   Посудников накрыл их руки своей пятернёй.
   – Я утверждаю, что через полгода Георгий Ноздровский будет самым модным художником Петербурга, – запальчиво сказал Платон. – Востребованным… Дорогим… Богатым… Если я не сделаю этого, Наташа станет владелицей моих часов… А если сделаю, заработаю этот старинный перстень.

   – Зачем вам было спорить? – спросила Лиза.
   Они шли под дождём к станции метро.
   – Скучно… Год назад умерла Ульяна. Я тосковал. С ума сходил. А потом понял – она не уехала, не изменила, не заболела – умерла! И мы больше никогда не встретимся. Никогда! Ты ощути это слово – никогда!
   – Я понимаю вас. У меня прошлым летом умерла мать… И почти одновременно я потеряла любимого мужчину. Его убили в подъезде моего дома…
   Они молча перешли Невский.
   – Как вам мой сын? – спросил Платон.
   – Вы очень похожи. Но я ещё не в том возрасте, чтобы увлекаться мальчиками… – Она так думала, когда говорила, а тогда на выставке – по-другому.
   Снова шли молча.
   – Ну и что нам? Тоже умереть? – Он остановился вдруг среди быстротекущего потока горожан. – Наложить на себя руки? Оставить эту жизнь? – Его обходили торопящиеся люди. Иногда толкали. Но он будто не чувствовал толчков. – Посудников думает, что он один из властителей мира. Но все они боятся. Глеб сказал мне: «Когда придут талибы, я стану вашим муфтием!..» Но он знает, если придут талибы, они сдерут с него кожу и напишут на ней «Аллах Акбар!». Талибы ненавидят это потребительское непотребство. Эту вседозволенность. Они верят в Аллаха. Мне иногда кажется, Аллаха достало наше беззаконие… Наша корысть. Наша жестокость… Умеренность мусульман тормозит прогресс, ведущий человечество к гибели… – Он замолчал.
   – Куда мы идём? – спросила Лиза.
   – Ко мне.
   Она положила свою руку на его и пожала.
   Кино раскрепостило её. Она была увлечена, ей нравилась любовная игра.
   Ей нравилось набираться опыта в отношениях с мужчинами. Ей нравилось чувствовать свою власть над мужчиной. Её талант подсказывал ей, когда нужно улыбнуться обнадёживающе, когда нахмуриться, повергая поклонника в отчаяние. Она чувствовала, когда мужчина «готов». Знала, когда нужно застонать, изображая оргазм. И постепенно научилась радоваться этому мгновению, как актриса радуется блестяще исполненной роли. Имитация любви стала привычкой и бывала иногда не менее яркой, чем любовь, но недолговечной и предсказуемой. Любовь капризна. Её нельзя позвать. Нельзя вызвать. А имитация любви всегда готова её заменить и дать ощущение полнокровной жизни.
   Близость с мужчиной казалась ей некрасивой и грубой. Но она смогла преодолеть в себе отвращение. Ради общения, ради игры. Она считала, что мужчины лучше накапливают жизненный опыт, лучше оценивают и классифицируют информацию. У мужчин многому можно научиться, считала она. Ради этого стоило притвориться счастливой и понимающей, ради этого можно шептать «мне хорошо», когда хочется стонать «мне плохо… мне отвратительно… я хочу умереть».
   Она никогда не задумывалась над тем, чем отличается любовь от сетей страсти, от любовной охоты… Чем отличается любовь от любовной игры… Ей хватало азарта, чтобы оставаться живой…
   Любовь обесценивает весь предыдущий опыт общения с партнёрами. Стыдно повторять возлюбленному те же слова, что раньше говорил другому. Это как в стихах или прозе, недостойно повторять свои достижения или пользоваться достижениями других. А при любовной охоте и любовной рыбалке всё пригождается – и прикорм, и привада, и как подсекать добычу, и как вываживать, чтобы большая рыба не сорвалась и не порвала леску… Какие слова нужно говорить и когда… Чтобы успокоить его (её) и вытащить на берег, где мужик (баба) задыхается и таращит глаза, – ты казалась (ты казался) мне такой доброй! Поздно, милый, поздно…
   Культура высокой любовной игры всегда была уделом избранных, но в народных преданиях хранится множество условных правил, словесных формул, жестов и взглядов, которые давали упрощённые варианты игры. И конечно же танцы… Танец – пластический образ любви. История народного танца, так же как история балета, может нам помочь в понимании любви наших бабушек и дедушек. Понять отношение мужчин и женщин в другие времена и у других народов. В наше время хореография так нелепа и карикатурна и так же извращена, как любовные отношения.
   Лиза увидела в Платоне родную душу – танцора и игрока.
   Талантливый игрок такая же редкость среди мужчин, как и среди женщин. Обычно после недолгой романтической прелюдии люди разбегаются или создают семью, чтобы вместе выживать в этой беспросветной жизни. Работать, рожать детей, помогать друг другу в старости. Красивую игру могут позволить себе немногие люди. Игра требует больших затрат. Но есть безумцы, которые не могут жить без игры. Всё на кон! И вовсе не богачи. Но безумные… и азартные…

   Платон предложил ей поехать на такси. Она отказалась:
   – С какой стати. Я люблю метро.
   – Метро так метро, – согласился он всё с той же добродушной улыбкой, как бы намекавшей на прошлые, а может быть, и будущие отношения, которых как бы не было и не могло быть.
   – Да вы хоть знаете, сколько стоит билет?! – спросила она с насмешкой. – Когда вы последний раз?.. В студенческие годы? – Она смотрела на него с вызовом.
   Он не ответил, пошёл к кассе.
   Ей казалось, что все режиссёры богачи и самовлюблённые параноики. Им непрестижно ездить в метро, не запрещено, как генералам, но не по рангу. Якобы…
   А он хотя и любил подземку, но старался поменьше бывать там, потому что его узнавали и назойливо наблюдали за ним. Во что одет. Какую газету читает. Популярность он приобрёл, представляя на ТВ антиалкогольную программу. А после того, как полгода ему пришлось работать ведущим в программе «Коломна глазами иностранцев», с ним даже здоровались на улице.
   – Мне не берите, у меня карточка, – услышал он за спиной.
   Они прошли через турникет и теперь стояли в толпе, на эскалаторе, прижатые друг к другу.
   Зачем он ввязался в эту авантюру? Он не мог ответить на этот вопрос.
   Зачем ему эта женщина?
   Ну, положим, каждый мужчина знает, зачем ему женщина.
   Но зачем ему именно эта женщина?
   И зачем он сам этой женщине?
   На ступеньку ниже целовались влюблённые. Голова парня была выбрита до синевы. И там чернели какие-то латинские буквы. А у девушки были каштановые волосы, такие же, как у Ульяны, может, чуть светлее. И это сочетание иссиня выбритого черепа и мягких каштановых волос было для него знаком тревоги.
   Тревога!
   Целовались. Сладость молодых поцелуев откликнулась в нём циничной грустью. Теперь он не мог бы так целоваться…
   Ещё на две ступеньки ниже стояли старик с зелёным рюкзаком за спиной и старуха в лиловой шляпке с короткими полями. Они ссорились, беззлобно, но неприлично громко для петербургского метро..
   – Ты всегда так… Выключаешь телик, когда я смотрю…
   «Зачем они ссорятся, – подумал Платон, – купили бы второй ящик и смотрели бы в разных углах комнаты…»
   Он на мгновение представил себе их интимные отношения и выключил своё воображение, потому что ничего более отвратительного не мог представить.
   «Мы все на уровне вкусов «Девушки моей мечты». Фашистский гламур. – подумал он. – Красивые мускулистые мужчины… загорелые женщины… Под красными или трёхцветными флагами… Без души…»
   Старуха перестала ворчать, глазами показала на известного режиссёра. Старик не понял, озирался. Смотрел на молодых. Она толкнула старика в бок. И Платон понял, что они любят друг друга, а ссоры их – от скуки и однообразия жизни… Игры, доставшиеся по наследству…
   Старик оглянулся на Платона и замолчал. И снова оглянулся. И снова. И в третий раз. И уже в вагоне не спускал с него глаз.
   Они, должно быть, были ровесники, из поколения военных лет. Из поколения, которое росло без отцов.
   Но Платон выглядел лет на пятнадцать моложе, потому что жизнь его была не столь однообразна, как у этого старика. К тому же он, Платон Фолтин, никогда не считал себя стариком.
   Он смотрел, изучал странную, злую и временами даже некрасивую женщину, с которой зачем-то пустился в подземное путешествие.
   Удлинённое лицо. Тонкие руки. Она была довольно высока и стройна, но не вызывала в мужчинах волнения, по причине строгости и аскетичности характера. Ведь каждая вторая женщина, подобно кошке, сразу принимает позу желания, опускает лапы и поднимает хвост. Естественно, это отражается обычно в лице и походке. Редко смотрит в глаза. Но где-то рядом поверх уха… Или на руки…
   Замечает, какая обувь на мужчине… Оценивает стоимость одежды и вкус владельца. Его возраст и состояние здоровья…
   Одна приятельница Платона, красивая, умная и не лишённая души женщина, сказала ему, что теперь в третий раз выйдет замуж за мужчину, который будет младше её на семь лет.
   – Почему же именно на семь? – спросил Фолтин.
   – По статистике, в России женщины живут на семь лет дольше мужчин, – ответила она.
   Рядом с Платоном стояла девушка. Она говорила с кем-то по мобильнику. Но улыбки при этом разговоре предназначались не тому, с кем говорила, но мужчинам, которые смотрели на неё, любовались ею, её молодостью… Желали её… Правда, желали сонно, не по-южному…
   Эти улыбки и вибрации голоса должны были привлечь внимание стоящего рядом с ней мужчины, судя по всему богатого и успешного человека, не лишённого душевной тонкости, но без предрассудков. Того, кто давно должен был прийти к ней, но почему-то запаздывал.
   Тут Фолтин подумал, что купить можно всё, даже чужую душу. А свою – ни-ни! Не выкупишь потом ни за какие деньги…

   Он смотрел на Лизу, и она всё больше волновала его.
   Её губы были красивы и спокойны, надменны и неприступны, когда она была спокойна, но губы вдруг приходили в движение и выдавали тревожившие её мысли и смущение. Теряли спокойную красоту, становились беспомощными и зовущими… Тревожно красивыми становились они.
   Грустные тёмные глаза. Бледные ушки, прижатые к черепу.
   – Что с тобой? – спросил он.
   – Ничего. Просто смотрю… Сидеть в метро с закрытыми глазами глупо… – сказала она и добавила, улыбнувшись, чтобы не оттолкнуть: – Вам не страшно в метро?
   – Мне теперь ничего не страшно. И раньше тоже не боялся ничего… Кроме потери жены и сына… Да, и конечно, бесчестья боюсь… Избегаю стыдных ситуаций…
   Пассажиры читали или решали кроссворды. Или спали. Другие рассматривали Фолтина. Как одет. Кроссовки, куртку… Лизу мельком – картина ещё не вышла в прокат.
   – Читать в метро не люблю… И кроссворды не люблю… Смотрю… – сказала Лиза с вызовом…
   Раздражённо сказала.
   – Ты не парься, – улыбнулся он добродушно, обезоруживающе.
   Вроде первый раз так определённо и со значением сказал ей «ты».
   Он умел так улыбаться, как будто между ними уже всё было, и было хорошо. Как будто у них было прошлое, общие и счастливые воспоминания. И вот теперь встреча после долгой разлуки…
   Она вскинула на него удивлённые глаза. Не знала, как реагировать на это «ты» и «не парься».
   Он не разобрал начала монолога и первую фразу не успел перевести на свой, мужской язык, потому что поезд подошёл к станции…
   – …А ты не знаешь почему, – она тоже перешла на «ты», но не сдаваясь, а дерзя, – у всех этих людей в глазах усталость и равнодушие?.. Почему мы такие мрачные?
   – И у меня в глазах тоже?
   – Коконы… – продолжала она, и непонятно было, отвечает на его вопрос или уклоняется.
   – Что? – переспросил он.
   Представил коконы тутового шелкопряда, которого пытался разводить в детстве, чтобы получить шёлковую нить, а затем и ткань для занавеса своего кукольного театра. Те коконы были похожи на орешки арахиса и отвратительно пахли…
   – Ко-ко-ны…
   – И у меня? – повторил он свой вопрос.
   – У тебя… Внутри сидит кто-то… Готовится выпрыгнуть… Силится…
   – Кто?
   …Суть была не в словах, в интонации. Платон сжал её узкую кисть, хотел поцеловать, но заметил любопытство попутчиков в этом совместном подземельном полёте и только приподнял её руку и снова опустил. От ног её исходило тепло, жар, словно там был спрятан мангал, полный красных углей. И шампуры с нанизанным мясом готовы были исполнить своё предназначение…
   От его прикосновения морозильная камера в её сердце на время вышла из строя, и она расцветала на глазах…
   – …В России никогда раньше так быстро не менялись люди, как сейчас. Завтра спустимся в метро, и совсем другие типы… другой народ… – сказала она.
   Он вспомнил, как его в детстве водили в этнографический музей и он не узнал в дореволюционных лицах своих предков…
   – Папа, а что это за народ?
   – Это мы… Русские… сто лет назад.
   Он не поверил. И сейчас не верит.
   Ему хотелось поскорее стать для неё своим, не чужим.
   – Бетси!
   Он решил так называть её.
   Она удивлённо вскинула глаза, но игру приняла. Её женская душа, утомлённая запретными мечтами и чувственными внутренними инсталляциями, оживала и требовала реванша – требовала мужчину – молодого, ну, можно в крайнем случае и сорокалетнего, сильного физически и эмоционально, успешного и стабильного в доходах. Фолтин не был таким мужчиной. Она знала. Но ей было жалко его, и, как всегда, русская женщина приняла жалость за любовь. А для такой женщины любовь, окрашенная жалостью и милостью, дороже нормального здорового влечения.
   Он смотрел на неё, воспринимал её сигналы – полуулыбки её, двусмысленные, порывистые жесты её…
   Она хорошела, изменялась, ободрённая его ласковым вниманием и настойчивостью, которая льстила ей, и пугала, и казалась признаком настоящей, а не придуманной любви.
   Как призывно она поправляла свои волосы!..
   Она знала, конечно, что это не любовь, нет, нет, не любовь – это попытка вернуться в молодость, в школьные годы, когда за ней, красивой и умной, бегали мальчишки, и студенты, и даже взрослые успешные мужчины. А она предпочитала беспризорников и бомжей. Втайне.
   Он тоже знал, что это не любовь, а мастурбация любви, так присущая начитанным девочкам… И одиноким мужчинам… Порочная игра, похожая на секс во сне… Тренировка циркачки, готовой выйти на арену с дикими зверями. Проба слов, губ, ногтей… Не любовь! Проба остроты и прочности зубов и когтей, которые она оттачивала втайне в своём порочном несчастном одиночестве. Месть тому (его, может, и не было никогда на этом свете), месть тому принцу, который не пришёл к ней вовремя, не протянул руку, не поцеловал, как целуют сказочных принцесс… Она не была уверена, был ли он или не был… А если был, когда исчез из её жизни? Как будто не было его. Только белый шрам на запястье. Неудачная попытка уйти из жизни…
   Платон вспомнил палатку в горах на Алтае. Давно это было. Но помнилось, будто вчера. Знаково помнилось. Там, на дощатом полу, расположились четыре инструктора альпинизма – Гиго Алиханов, Вахтанг Коченев-Кочинашвили, Платон Фолтин и знаменитый учёный, академик, которого тоже уже нет в живых…
   Кочинашвили и Алиханов развлекались тем, что поджигали газ, выходивший из них. Развлекались, пока не прожгли штаны… Это было необычно и мерзко, но избавляло от вони.
   Академик рассказывал Платону о грядущей ядерной зиме.
   Все четверо были очень разные. Происходили из таких далёких по своим традициям народов, что им было хоть и непривычно, но интересно вместе.
   Коченев-Кочинашвили таскал повсюду очень тяжёлый рюкзак. Для тренировки. Там была пудовая гиря и полное собрание сочинений М. Горького.
   Академик ничего не брал с собой в горы, кроме денег.
   Алиханов… Алиханов был по внешности не понять какой нации – миниатюрный, смуглый, улыбчивый, насмешливый и в то же время доброжелательный. Его коричневые залупистые глаза, казалось, ещё немного и выскочат из орбит. Он был из Баку. Платону интересно было слушать его рассказы о том, как там живут. Какие обычаи и приметы быта.
   Оказывается, как только у Гиго пробились усы, а это было в восьмом классе, отец повел его в бордель. Они занимались этим делом в одной комнате, и отец наблюдал за тем, как проходит у сына посвящение в мужчины. Давал советы по ходу. И главное, что поразило Платона, отец всё кричал:
   – Сынок! Душу не отдавай ей, сынок! Душу береги! Не отдавай ей душу!
   Эти слова Платон помнил и часто думал об их смысле. И по наивности своей не понимал, как это – не отдавать душу женщине, которую любишь. Он также не представлял себе, как можно любить женщину, которую не любишь.
   Как это – не отдавать душу?! Как же любить без души?!
   Ведь душа – это надел, дарованный тебе Богом, чтобы ты благоустроил его, превратил в сад, не только для Господа, но и для своих любимых друзей и женщин, для уставших в пути… А для чего ещё душа твоя, если не для любимых?!
   Или тут разночтения? В русском языке бывает такое. Плечо в разговоре и анатомическое плечо… Бедро… Сердце… Душа…
   Обладать без души… Обладать без любви… Без благодарности… Без желания счастья женщине, отдающей тебе себя… Без готовности отдать за неё жизнь…
   Нет, это невозможно! – был уверен Фолтин. Это извращение. И называется это извращение тем срамным словом, за которое на Кавказе убивают…
   Он прочитал когда-то в газете, что малайзийские пираты, захватив судно с беженцами-вьетнамцами, насиловали женщин, а потом бросали их в океан на съедение акулам. Он раньше не мог представить, как могли эти мужики! А теперь понял – они брали их без души. И выбрасывали за борт – не людей, объедки…
   – Бетси… – Он во второй раз назвал её так. – Это только кажется, что люди меняются. На самом деле – мы те же… Только мода другая…
   – Ну да! – прозвучало как сомнение.
   – У меня тоже? – спросил он.
   – Что?
   – В глазах…
   – Что?
   – Всякая дрянь?
   – Чем вы лучше! – сказала она ласково и иронично, как бы подразумевая, что он всё-таки лучше.
   – Да, – ответил он. – Мы все заражены паразитами… Паразитами духа… У всех в душе грязные духи…
   – Это как? – удивилась она.
   – Ну, в каждой застойной среде… свои паразиты… которые стараются изменить нас… глисты духа…
   Лиза поморщилась, но кивнула.
   Она катала языком во рту леденец. Мятный холодок метался от щеки к щеке. Пробирался по нёбу к горлу. Её губы выглядели жадными и плотоядными. А глаза были холодны, спокойны и насмешливы.
   – Берите. Освежает…
   – Спасибо.
   Он подумал иронично: «Не туда идём. Не туда… Пора переходить на лёгкий разговор…» Вспомнил стихи Северянина…

     …В будуаре тоскующей нарумяненной Нелли,
     Где под пудрой молитвенник, а над ним Поль Де-Кок…

   Платона она раздражала и притягивала.
   Платон попытался изобразить беспокойство и участливое внимание, но не получалось, эта женщина нейтрализовала его. Как во сне – хочешь поднять руку, и нет сил. А тут и рука поднимается. И не только… А разговор как философский диспут…
   Вроде бы здоровая, живая женщина, а внутри – словно морозильная камера работает на полную мощность…
   – Вы в принципе добрый… – Она снова перешла на «вы», рассматривала его внимательно, как врач.
   Свой? Чужой? Мой? Отбросила эту мысль. С чего бы! И покраснела.
   – Я не добрый, – сказал, он, отвернувшись, чтобы не показать, что заметил краску, залившую её шею и плечи. – Я доброжелательный…
   «Куда это меня затягивает? В какой омут? Зачем? Ведьма…»
   Эта странная женщина притягивала и возбуждала его…
   В жизни она для окружающих была лишена сексапильности, но её экранный образ дразнил Платона, подмигивал ему непристойно.
   Она наверняка фригидна. Оргазм только в голове…
   – Вы нехорошо смотрите на меня…
   Он хотел поцеловать её руку, но внутри: «Не надо! Не надо! Старомодно… Смешно!»
   И всё же поцеловал.
   – Вы нехорошо смотрите на меня…
   Он полагал, что жизнь человека измеряется не часами, месяцами, годами-десятилетиями. Жизнь измеряется событиями, стрессами, страданиями и радостью неожиданной любви. Встрясками. Потому он всегда жаждал и добивался того, чтобы в его жизни было больше этих ярких, знаковых событий. Зачем же иначе она едет к нему?
   …Они в конце концов поссорились, и Платон вышел на станции «Площадь Александра Невского».
   Он ощупывал глазами лица. Не доверял ассистентам. Хотя одна из них была способна…
   «Надо запомнить эту девушку и поддержать, – подумал Платон. – Она кончила Щуку… Там не серые, там ещё остались личности знаковые, готовые передать свой опыт и русскую культуру не серым, не средним… талантливым молодым людям…»

   Его внимание привлёк плотный человек лет тридцати пяти. С маленьким ртом. Мощная шея. Большой выпуклый лоб с залысинами. Взгляд прямой, решительный и равнодушный. Платон узнал в нём своего телохранителя, который тогда, на оторвавшейся льдине, хотел утопить его…
   Время не потеряно. Не прошло зря. Платон нашёл лицо, образ… натурщика, которого поставит за спиной героя в финальной сцене задуманного им нового фильма…
   Мужчина не узнал Платона. Он повернулся к Платону затылком. На месте мозжечка у него был небольшой жировик, похожий на приплюснутый нос. По обе стороны от него расположились две морщинки, складки, – точно закрытые глаза человеческого существа в утробе матери. Даже реснички были у этих закрытых глаз. А внизу ещё одна морщинка – рот. А сверху громадный лоб, заросший короткой редкой шерстью.
   Чем больше Платон всматривался в это – второе – лицо случайно встреченного в метро человека, тем больше хотелось ему отвернуться или уйти в другой вагон. Но он не мог сделать этого – ему было интересно наблюдать за своими реакциями. Сначала – любопытство. Потом – отвращение. Стремление запомнить эту встречу в метро и соединить его с нашим российским двуликим Янусом. Напряжение нарастало. Мир казался враждебным, а сам он, Платон Фолтин, чужим и никому не интересным человеком. Отбросом. Ещё живым, но уже смердящим…
   И ещё этот разговор с Лизой. Он достал диктофон из борсетки и прослушал его с начала и до конца.
   Почему поссорились? Сошли с проторённой лыжни? Никто не хотел капитулировать? Никто не хотел подчиняться? Или запутались в разговорах?..
   Ничего не было особенного в этом диалоге. Но он волновал…

   …Лиза восхитилась красотой Кота. Хотела погладить Узу, но та зашипела на неё.
   Лиза сняла свои сапоги-чулки.
   Её ноги казались беззащитными и потому волновали Платона.
   Кот обнюхивал бутылку южноафриканского вина, оставленного на полу у порога. Пометил её короткой струйкой.
   Лиза надела домашние туфли Ульяны. Стояла в нерешительности.
   – Проходи, – сказал он. – Садись. Сейчас я накрою стол. – Я буду звать тебя Бетси.
   – Почему?
   – Елизавета… Уменьшительное Бетси… Лиза не подходит тебе… Проходи. Что будешь, красное сухое или шампунь?
   – Пожалуй… А коньяк есть у тебя?
   – Хорошо, Бетси.
   Он достал из холодильника бутылку, припасённую для «обмывки» новой просторной кровати.
   Кровать эту доставили и собрали через месяц после похорон, но Платон по-прежнему спал на своей старой кушетке.
   Уза показала, как она боится процесса открывания бутылки, убежала на кухню. Кот солидно последовал за ней.
   – Так мы на «вы» или на «ты»?
   – Когда совсем близко… когда ты совсем близка…
   Когда Платон разливал коньяк в чашки, из кухни донёсся истошный вопль Узы.
   Лиза вздрогнула:
   – Что там?
   – Там… Ну… У них такой обычай. Они так любят друг друга. У тебя что, никогда не было кошек?
   В дверях появился Кот верхом на Узе. Они сделали круг почёта вокруг стола и исчезли.
   И снова квартиру потряс вопль умирающей от любви Узы.
   – За любовь! – сказал Платон.
   Но их любовь только зарождалась. Казалось, она готова была превратиться из внезапной страсти в нечто большее, из одной ма-аленькой, малюсенькой онкологической клеточки в полноценную опухоль…
   Ему было неловко и стыдно убыстрять события, хотя страсть подгоняла: «Бери её! Бери, дурак! Помнишь, что говорил Владимир Ильич Ленин? Вчера было рано, завтра будет поздно».
   – Расскажи, как тебе жилось при таком гениальном отце? – спросил он, желая победить неловкость от незримого присутствия ещё одной женщины, которая насмешливо смотрела на них из золотых узоров на красных обоях его комнаты.
   Лиза тоже обрадовалась. Ей тоже было неловко.
   – Я была натурщицей. Я сидела часами в одной позе. И научилась отключаться…
   – Как это?
   – Я не могу передать это чувство словами, но я как бы парила в воздухе над собой и отцом… Я не отвечала за свои поступки… Я наблюдала их… Как сейчас… с тобой…

   …Он вспомнил слова Спасителя нашего о том, что, обладая женщиной в мыслях своих, мы согрешаем въяве.
   Он всегда знал это.
   Обладая женщиной реально, мы сохраняем в памяти своей радость взаимной любви, надежду на спасение любовью…
   А нечистые парения и мечты, как это было теперь, оставили в Платоне только пустоту и физическое нездоровье…
   «Лучше поддаться искушению, чем грешить в мечтах», – подумал Платон.
   Он сидел один, не зажигая света, в кухне. И два прибора, и два бокала с вином стояли перед ним.
   Он привык придумывать, и только смерть отучит его от этой дурной привычки.
   А может быть, привычка эта будет мучить его вечно в преддверии или во втором круге ада, как вечная пытка… как тоска по земным страстям…
   …Платон понимал: все её капризы и укусы рождены страхом… Неуверенностью в том, что он, Платон, и есть тот мужчина, которого она ждала всю жизнь, на которого можно опереться, которому можно верить и доверять, с которым не страшно состариться… А главное – говорить, говорить, общаться, не боясь осуждения и вероломства. Не боясь, что каждое твоё слово будет когда-нибудь использовано против тебя…
   Она шла ва-банк, она готова была потерять всё, но прежде поверить, что выбор её не самообман. Хотя ещё не решила, зачем ей он, этот Платон, нужен. Женская жалость принимает иногда такие неожиданные обличья. Умирает человек! Совсем обезумел. Надо его встряхнуть. Оживить… Как? Она знала один способ оживлять – наполнить желанием… Принять его тоску. Энергию распиравшей его любви. Принять его в себя… Он так много сделал для неё! А вдруг с ним что-то случится непоправимое и она не успеет сказать ему тех тёплых слов, которые шептала ему наедине с собой. Не успеет одарить его… Отдать себя всю… И взять его тоже всего с душой и потрохами…
   Другая женщина, тем более актриса, зависящая от него, льстила бы ему, а Лиза не хотела, ей было противна лесть. Она жила в другой стихии.
   Ей нравилось ворожить словами. Обвораживать. Пленять. Вести игру… Танцевать перед ним медленный японский танец с веерами. Имитировать влюблённость. Подавать надежду. А потом вдруг как бы забывать. Становиться недоступным и смутным объектом желания. Чтобы мужчина страдал от невозможности дотянуться, дотронуться до неё… Она не отрицала секс, но это была другая, совсем другая стихия, другая её жизнь. Её увлекала игра, в которой грубая чувственность обретала образ цветущей черёмухи… Форму прекрасных стихов. В белом шуме суетной городской жизни она становилась далёкой, едва различимой, она становилась не женщиной, не сукой, но мелодией, похожей на тихое и призывное поскуливание, и мелодия эта намекала на возможность другой, истинной любви и яркой, но недоступной жизни…
   Голос её менялся, обретал отроческую, девичью застенчивость и в то же время некоторую писклявость, как будто она боялась погасить тонкую восковую свечу в тёмном туннеле…
   Она застывала привычно, как натурщица. И потому каждое движение в этой неподвижности обретало таинственный смысл и заставляло замирать сердце Платона…
   Их отношения были похожи на японскую чайную церемонию. Русский вариант японской чайной церемонии – не столь красивый, но по-русски более мучительный для обеих сторон.
   В ней не было лести. И корысти тоже не было. Была игра… И она вдруг оборвалась.
   Всё хорошо… Нормально… Очень хорошо!
   «Я бы мог взять её вчера, когда она смотрела на меня влюблёнными глазами. У женщин бывают приступы любовной лихорадки… Настоящие мужчины, мачо, никогда не упускают такую возможность. Женщина доступна в это время. Она пьянеет от неустанных поисков идеала. Да не идеала вовсе… Объекта желаний, который постоянно меняет свой образ и создаёт иллюзию первой любви… Но зачем мне обкуренная страстями? Я люблю любовь, как говорил Блаженный Августин…
   Любовь и страсть находятся в таком же отношении, как истина и правда. Любовь вечна, как истина, потому что любовь – это одно из проявлений истины. А страсть проходит и забывается, как забывается правда. Или, можно сказать по-другому, любовь вечна, как истина, а страсть проходит и забывается, как правда, и никому нет дела, была она или не было её… Только горечь и стыд, что принимал свои желания, страсти за Любовь.»

   Теперь он был снова свободен и почти счастлив…

   Он шёл и бормотал… Тихо, шёпотом… Потом громче и различимее…
   – Привет, Ульяна… Я тут рядом… Сейчас зайду… Что купить?.. Почему нельзя?.. Устала?.. Да брось ты… Не одна, да?..
   А вокруг была опасная ночь, и тёмная вода канала чуть шевелилась у парапетов и под мостами, мёртвая, без уток и чаек.
   – Ульяна. Мой двойник пытался покончить с собой… Нет, не волнуйся, я пока цел и невредим… Приходи… Или лучше я к тебе… Мне очень плохо…
   – За что пьём? – спросила Ульяна.
   – Давай за Николая Александровича!
   – Это за какого же Николая Александровича? – спросила она.
   – За российского императора! Скольких маленьких и бедных он вознес к достатку и богатству! Скольких осчастливил своими вещами… вещицами… запонками, расчёсками, рамками с портретом… Штопаными носками!..
   Она замерла послушно, хитрая и умная женщина. Только шампанское пузырилось, играло в фужерах баккара, как и положено играть этому напитку.
   – С чего это ты?! Вроде никогда монархистом не был…
   – Пришлось… Просят серию… О последних месяцах жизни Николая Второго… А если точнее, историю его портрета, подаренного верному слуге… А я, ты знаешь, так прикипаю сердцем…
   – Да, ты слишком увлекаешься. Влюбляешься в персонажей…
   – Вот послушай.

   …Император штопал носки. Старательно, стежок за стежком.
   Он отложил штопку. Подошёл к окну.
   За окном был хмурый, смутный день.
   На тесной от пышных кустов аллее царевич Алексей играл со своим спаниелем.
   – Джой! Джой! Джой! – звенел мальчишеский голос. – Джой!
   Мальчик поднял голову. Посмотрел на окна дворца.
   В толстой оконной раме, сквозь сумрак дня, как на выцветшей фотографии, белело лицо отца, императора, отрёкшегося от престола…
   – Джой! Джой! Джой!.. – опять по-птичьи зазвенело в парке.
   Мундир без погон делал фигуру императора узкой и уязвимой.
   У стены на боку, как убитый, лежал деревянный конь, детская игрушка…
   …Среди образов и свечек небольшого домашнего иконостаса – рамка зелёного золота, с камушками. В рамке – фотографический портрет последнего русского царя. Время как-то обобщило и укрупнило его черты.
   Человек Без Имени (молодое, тяжёлое, глухое лицо, цепкие глаза) долго и пристально разглядывал рамку с портретом.
   За окном заливисто лаяла собака.
   – Джой! Джой! Джой! – звал мальчишеский голос.
   – Ну и сколько вы хотите? – Человек Без Имени повернулся наконец к хозяйке квартиры, Нинель Петровне Дороговой, пожилой женщине, которую как-то не хотелось называть старушкой, хотя возраст явно призывал к этому. Но была Нинель Петровна с хорошей стрижкой, под красное дерево, даже при легоньком макияже. – Так сколько за вещицу? – Человек Без Имени изъял рамку с портретом из иконостаса. – Золото сомнительное… Эмаль потрескалась… Сколько?
   – Ах, просто не знаю, – пылко откликнулась эмоциональная Нинель Петровна. – Поверьте, не знаю… Простите, как ваше имя?.. Вы не представились…
   – Не имеет значения… Можно без имени… Мы теряем время… Сколько?
   – Ну… тысячу. – Но и сама оробела от громадности названной суммы, однако добавила отважно: – Долларов.
   – Пятьсот, – скучно сказал Человек Без Имени, однако руки его с узластыми, окольцованными пальцами всё не могли расстаться с рамочкой, всё трогали её, всё ласкали.
   – Извините! Нет, нет, нет! – сказала Нинель Петровна. – Считайте, что разговора не было… Кстати, как вы узнали?
   – Случайно…
   – Соседка из шестьдесят четвертой?.. То ей сотню до пенсии, то телефон не работает!.. А сама глазами так и шарит!.. Она?
   – Без комментариев… Мы теряем время…
   – Согласна… Только в евро…
   Нинель Петровна внимательно пересчитывала и разглядывала на свет нарядные купюрки.
   Человек Без Имени положил рамку сначала в прозрачный пластмассовый пакет, потом в кейс. Щёлкнул замочками.
   Нинель Петровна проводила его до двери.
   Успела заметить, что на лестничной площадке, возле мусоропровода, как за стволом дерева, стоит молодой охранник, явно той же породы, того же возраста, из того же стада, что и хозяин.
   Человек Без Имени передал своему секьюрити кейс.
   Тот принял добычу.
   Нинель Петровна закрыла дверь квартиры. Как затвор на калашникове щёлкали замки.
   Она покопалась в каком-то шкафу цвета своих волос. Кинулась к окну. Приставила к глазам перламутровый театральный бинокль.
   Сначала всё попадался в поле её зрения мальчик, играющий с собакой породы спаниель. Потом наконец машина, в которую сели Человек Без Имени и его охранник.
   Когда машина развернулась и тронулась, старинный театральный бинокль обозначил её номер.
   Нинель Петровна поспешно, пока не забыла, записала этот номер на обоях…

   – Ну, как тебе?
   – Для меня они тоже – реальные люди, попавшие в ловушку судьбы, – сказала Ульяна. – Обыкновенные… Страдающие… Убитые…
   – Ульяна! Жизнь без тебя нереальна… Это как бы жизнь другого человека… Другой сценарий… Я чувствую холодок… Не ревнуй меня.
   – Я не ревную. Я люблю тебя такого, какой есть. Я ведь ни разу в жизни не изменяла тебе… Будь счастлив… Будь свободным от договора. Поправок в сценарии больше не будет… Так распорядился Главный Продюсер… А Лиза… Она ведь не настоящая… Она придумана тобой… Бедный мой! Так зависеть от своих иллюзий и снов!
   – Я всегда хотел быть свободным и не зависимым ни от кого, кроме Господа, – прошептал он. – И почти всегда по мелочам проигрывал, потому что принимал женщин и друзей как ангелов, посланных мне в радость… Но по-крупному проигрыша не было. А по мелочам… Да бог с ними, с мелочами…
   После смерти Ульяны Платон стал забывать читать правило. Забывал читать молитву перед едой.
   Просил у Господа прощения, что грибы срезал в день усекновения головы Иоанна Крестителя… И во время поста пил водку…

   Вчера он узнал, что получил приз фестиваля в Сочи. За фильм «Газ и немного страха». Появились хорошие рецензии. И неожиданные деньги появились. О Лизе писали восторженно, как о новой звезде.
   Он вспомнил монтажную. Он помнил все склейки и переходы. Все кадры помнил. Как в панике покидало зверьё мирные леса. А те, кто не успел, задыхался, дёргался и застывал. Облако двигалось, подгоняемое ветром. Звери, большие и малые, бежали через поля и леса, через опустевший город. А за ними гналось смертоносное облако.
   Бродяга хотел курить. Нашёл бычок. Но не мог раздобыть спичек. Он встретил Лизу… Это была любовь… Она была шлюха, но привлекательна, как недостижимый идеал любви.
   А в финале – гроза и взрыв. Маленькая проба апокалипсиса.
   Был разговор с Посудниковым о новой работе.
   – Ну, что там у тебя? Да, ты хорошо разрабатываешь подходы, но забываешь о зрителе. Чего хочет зритель, чего он ждёт?..
   – Ну.
   – Он ждёт, когда герой трахнет наконец эту тёлку. Или когда он убьёт соперника. Или когда разбогатеет. Или когда наконец его убьют. А ты всё тянешь… тянешь…
   – Давай сделаем этих мародёров разных национальностей – русский, татарин и еврей, – предложил Платон.
   – Избави бог! Избави тебя господь! На нас обидятся все татары и евреи, – замахал руками Глеб. – Нас обвинят в антисемитизме и сделают врагами ислама.
   – Но главный-то негодяй всё равно будет наш, русский.
   – Нет! Не будет этого. Ты знаешь, с кем можешь меня поссорить?!
   – А если русские обидятся?
   – Наши не обидятся… Ты видел по ящику, как они счастливо смеются, когда над нами издеваются эти траханые русофобы-юмористы? Наши не обидятся. Нас приучили считать себя дураками и гадами… И уже почти триста лет мы стараемся соответствовать этому образу. Нет, наши не обидятся. Утрутся. И ещё запомни, Платон. Время таких картин, как «Летят журавли», «Зоя», «Москва слезам не верит», прошло. Западные продюсеры не дадут ни копейки на такую идиллию, на такую пастораль. На таких героев. Они хотят видеть Рашу – пьяницу и воровку с атомной бомбой в рюкзаке. Внучку Раскольникова… У которой рассуждения Родиона Романовича на уровне инстинкта… Чтобы не было раздумья – убивать или не убивать нас… Коммунисты пытались вывести породу человека-собаки, – продолжал Посудников, – таких как Джульбарс и Верный Руслан. И преуспели в этом. Теперь слишком много собак лишились работы. Они не нужны. (Не каждый пёс может стать котом!) Они опасны. Они сбиваются в стаи. Их отлавливают и отстреливают. Теперь идеал нашего общества не собака, а кошка, не пёс – кот властитель жизни. Женщины-кошки, мужчины-коты. Почему собаки так ненавидят кошек? А кошки презирают собак. Ты задумывался об этом? Собаки любят порядок. Коты – свободу. Коты считают, что имеют право на приключение… Драку… Игру… А для собаки важно, чтобы был порядок, будка, цепь и еда… Я половину своей жизни был верным псом. Но жизнь кота мне нравится больше…
   – А душа? – спросил Платон.
   – Душа, – грустно посмотрел на него Посудников. – Душа слишком дорогое и хрупкое творение. Как серебряная ваза из скифского кургана… Душа слишком дорогая и целомудренная любовница… С ней трудно и невесело… Бизнес и душа несовместимы, друг мой…
   Продюсер ждал продукт в оговорённые сроки. Аванс давно съеден, и нужна была работа. А тут съёмочная группа потребовала в шестую серию новый эпизод. Не хватало метража.
   Платон сел и записал:

   …Оля и Кристина готовили обед. Чистили картошку, резали овощи. Как-то согласно, не мешая друг другу, двигались около стола и плиты. И вели разговор.
   – Ты правда хотела убить его? – спросила Кристина.
   – Да, я хотела… И жалею, что он выжил.
   – Но ты в сердце своём убила его, – сказала Кристина. – Это очень плохо. Это скажется на твоей судьбе.
   – Как это? – спросила озадаченная Оля. – Не понимаю. Он ведь выжил…
   – Понимаешь, злоба – это яд… Вот я смотрю на тебя и вижу, сколько яда в тебе… Сколько ненависти… Этот яд разрушает тебя… Ты представляешь, что станет с людьми, если каждый обиженный человек убьёт своего обидчика?!
   – Ну…
   – Люди исчезнут.
   – Как здорово! Останутся только звери и птицы! И рыбы… Сколько рыбы будет! Сколько птиц!
   – Но нас не будет… Неужели тебе не жалко себя, Махмудку… Ваню… Ксюшу… Василия?..
   – Конечно жалко… – сказала Оля. – И себя жалко… И брать ев… И Василия. И тебя мне тоже жалко… Но на удар всегда нужно отвечать ударом. Это справедливо…
   – Хорошо, что этот мужик выжил. Это тебе, может быть, простится… А вот то, что ты сделала с Ликой… За это ты ещё поплатишься.
   – Как это? Она ведь больше не живёт с нами, – удивилась Оля.
   – Ты испортила свою судьбу… И теперь у тебя всё будет плохо.
   – Ты что?! Правда веришь в это?
   – Верю. Это закон возмездия. От него никуда не деться.
   – Что же мне теперь делать? – испугалась Оля.
   – Исправлять судьбу.
   – Чего?
   – Исправлять судьбу.
   – Как? Научишь?
   – Ну, как тебе объяснить… Это вроде талона нарушений в водительских правах… Раз, два… три… И всё… Стоп машина… Ходи пешком… И все дети, и внуки, и правнуки твои будут страдать и мучиться…
   – Не хочу! – закричала Оля и даже бросила нож в очистки. – Это неправда!
   – Это правда. – Кристина продолжала чистить картошку, но взглядывала изредка на Олю.
   – А как мне исправлять эту чёртову… судьбу?
   – Пойди к Лике и попроси прощения. Делай для неё всю жизнь только хорошее… Может быть, исправишь.
   – Ну, уж этого ты не добьёшься, – закричала Оля. – Здесь никто не просит прощения! Если просить прощения – они все сядут на голову, разорвут на кусочки, потому что подумают, что я слабая… А я не слабая. Я могу за себя постоять.
   Оля растопырила, напрягла пальцы правой руки и стала пугать Кристину воинственными движениями.
   Но та не испугалась, смотрела спокойно.
   – Это смешно – просить прощения, – сказала Оля, впрочем не так уверенно… – У Сундука просить прощения? У матери?.. Это глупо!
   – Это нормально, – сказала Кристина. – Ну, если не можешь, сделай для Лики для начала что-то хорошее.
   – А если она не простит?
   – Попробуй ещё раз.
   – А если опять не простит? И выгонит…
   – А ты – ещё раз… И ещё! Ведь ты же крёстная мать её сына… Когда-нибудь простит…

   Канал требовал продолжения сериала о семейном детском доме…
   Платон сидел перед экраном ноутбука, и ни одна здравая мысль не приходила в голову. Тогда он решил записать свои нездравые мысли… глюки.
   …Платон вёл машину по ухабистой и дыроватой лесной дороге. Это была «газель», взятая напрокат в Новгороде. В салоне сидели его сыновья. Много сыновей. На коленях у них были скрипки в чёрных гробиках-футлярах. Рядом с Платоном сидела незнакомая крупная девица – его дочь Люси. По одёжке, по белозубым улыбкам, по непосредственности выражения чувств Платон понял, что они американцы, и он тоже был теперь натурализовавшийся американец российского происхождения. Они говорили и думали ещё по-русски, но уже с заметным акцентом. Приближался Дом На Берегу Большой Реки.
   Там было лето. Август.
   Ульяна доила корову. Учила приезжую артистку Елизавету Пантыкину обращению с домашними животными.
   Лиза с вежливой улыбкой наблюдала. Она впервые в жизни стояла так близко к корове. Её поразили коровьи глаза. В них было знание жизни и понимание своего предназначения. В ней была покорность судьбе. Её доили, а она пережёвывала свою жвачку.
   Сначала Лизе было противно, а потом даже интересно. Она, совсем по Станиславскому, попыталась представить себя коровой, которую доят… Промелькнула вереница людей, которые бы могли сделать это лучше Ульяны. Приятнее. Её небольшая девичья грудь боялась мужских рук. Но тосковала по ним втайне.
   Ульяна оглянулась, щурилась. Пыталась рассмотреть на контражуре, кто это к ним пожаловал на старенькой «газели».
   Увидела поджарого молодого мужчину. Дыхание перехватило. Это был Платон. Но другой. В других ритмах. Практичный. Успешный. Напоминающий чем-то сперматозоид в фильмах научпопа. Сходства формального не было, но образное родство ощущалось…
   «Иноземец… Чужезесранец… Но такой родной», – подумала Ульяна.
   Она была человеком долга. Пока не выдоила последнюю каплю из некрасивого, как стариковская грыжа, вымени, не встала, не подошла, не обняла.
   – Приехал?
   – Приехал.
   – Зачем?
   – За тобой.
   Из чрева машины вываливались их дети. Те, которые родились реально, и те, кто родились в их сценариях, и даже те, что могли родиться от их любви, но пока не родились. И теперь уже никогда не родятся. И все были со скрипками в руках. Все были скрипачи. Кто-то протянул ей скрипку. Они заиграли гимн Соединённых Штатов Америки – «Янки дудль»…
   Платон опустил скрипку, вытянулся по русской стойке «смирно», но правую ладонь приложил к непокрытой голове, уже совсем по-американски.
   – Ульяна. Мы приехали за тобой. Я прошу у тебя прощения, Ульяна.
   Она силой притянула его к себе, заставила согнуться, наклонилась к его уху и зашептала:
   – Платон, это новый, совсем новый сценарий. Я не Ульяна. Я Алевтина, скрипачка, брошенная мужем. А ты не Платон. И не Василий. Ты Леонид Борисович Ашкенази. Тоже скрипач. Эмигрант. Ты бросил меня и уехал с детьми в Америку. Запомни. Судьба не прощает оговорок по Фрейду. А за предательство тебе придётся платить…
   – Ты что, любишь этого замухрышку Василия? – спросил он, холодея от ревности.
   – Как же его не любить?! Он хороший. Его так отредактировали на канале, что не осталось отрицательных качеств… Да вроде уже и привыкла… Люблю…
   – А меня?
   – Ещё немного люблю… Ещё чуть-чуть… Но…
   – Что «но»? – застонал он.
   – Забываю.
   – А ты вспомни. Вспомни. Он – ведь это я! – закричал Платон. – Я придумал его! Это я его сделал из себя! А ты предпочла не меня, реального, а придуманного мной мужика. Ушла от меня к нему.
   – Он давно уже не ты. Он лучше тебя. Он теперь живёт сам по себе… У нас дочка маленькая…
   …Платон целовал её и удивлялся, как она помолодела со времён похорон. Ей было снова двадцать восемь, а ему тридцать три… Время безумных страстей.
   – Ульяна! Ульяна! Ульяна!
   Она снова наклонилась к его уху, зашептала:
   – Платон! Прекрати лапать меня! Это новый, совсем новый сценарий. Я не Ульяна. Я не Ирина. Я Алевтина. Запомни. Судьба не прощает оговорок по Фрейду.
   – Как?! – закричал он в отчаянии. – Опять?! Я не хочу!
   – Других вариантов нет…
   – Вспомни.
   – Не хочу вспоминать, – сказала она. – Только измены твои и унижения. Только страх, что ты встанешь и уйдёшь в свои горы… Всё! Забыла и не вспомню тебя никогда. Не хочу! Никогда…
   Он целовал её и удивлялся. Ей было снова двадцать восемь, а ему тридцать три… Время необузданных желаний… И грудь её была упругая и живая. Не придуманная им, а настоящая… И пахла она парным молоком и скотным двором… Такие родные запахи!

   Василий в тревоге смотрел на них из своего окна.
   Дети высыпали на зелёную поляну перед Домом На Берегу Большой Реки.
   Они приехали, чтобы уговорить брошенную, преданную ими маму уехать с ними. Их дела в Америке сложились неплохо – работа в ресторане на Брайтон-Бич. Три машины. Квартира. Отдых в Европе. Только старшая дочка – Люси – ушла из дома. Там в Штатах она сошлась с афроамериканцем, так теперь принято называть негров, и живёт с ним не в небоскрёбе, а в старой машине. Одним словом – угольщица. Балуется дурью…
   Негра этого, в смысле афроамериканца, недавно посадили за герыч. Она в страхе, она боится социальных и национальных потрясений, боится национальной вражды, там, на новой родине. Но и в Россию возвращаться боится.
   Вы так непредсказуемы! Здесь, у вас, всё так радикально переменчиво. Впрочем, и там тоже сплошные бета-версии. Может быть, когда там начнётся заварушка, весь Брайтон-Бич поднимется большим комариным облаком и вернётся в Рашу. Хотя и в Раше тоже опасно. И везде. А ты думаешь, в Раше будет заварушка?

   …Платон знал, что обязательно увидит в финале Лизу Пантыкину.
   «Без неё невозможен финал, – думал он. – Без неё невозможно продолжение жизни…»
   Но всё вышло не так, как он хотел. Ситуация развивалась уже сама по себе.
   Придуманная им женщина с рассеянной улыбкой поздоровалась с ним.
   Он огорчился, но почувствовал юношеское волнение. И выброшенное ею, невидимое, но осязаемое тепло накрыло его с головой.
   «Гейша не должна влюбляться, – подумал Платон. – Она для того и создана, чтобы мужчины тосковали по несбыточному идеалу любви… Но она сама такая влюбчивая! Ждёт большую любовь, но ценит только свежие, застающие нас врасплох чувства… Влюбчивая, зараза! Зачем я только придумал тебя, блин!»

   Мальчикам нравилась Раша. Им нравилось в Доме Василия. Но много они не понимали и не могли понять. Потому спрашивали отца, Лёню Ашкенази:
   – Пап, что такое блин? Почему русские так часто произносят это слово?
   – Русские очень любят блины, – отвечал скрипач.
   Он следил за тем, как Алевтина (Ульяна) загоняла быка в хлев.
   Ему было неуютно здесь, в этой стране, похожей на засиженный мухами монитор компьютера, сделанного в Малайе.
   – Но, пап, ведь было бы так нелепо нам так же часто говорить – хот-дог, хот-дог, хот-дог! Мы ведь тоже любим хот-доги.
   – Блин – это древний символ солнца, – грустно объяснял им Лёня Ашкенази. – Блин – символ женственности. Русские – женственная нация. Как и мы – евреи… А хот-дог – горячая собака… Сосиска! Символ мужественности!!! Хот-дог твою мать! – вырвалось вдруг из него.
   …А так было всё прилично, цивилизованно. Не ссорились, не стрелялись, не выясняли отношений. Старались понять. Старались, чтобы всё было в рамках оговорённых Женевской конвенцией прав человека. По-европейски… Прагматично…
   Но развязка близилась.
   Старая любовь не ржавеет.
   А новая так остра!
   Затянувшаяся борьба за женщину делала время вязким и нереальным… Невыносимым и отдельным от пространства земной жизни.
   Наконец Алевтина (в смысле Ульяна) пришла к Василию и просила помочь ей разобраться в ситуации.
   Василий спросил её:
   – Ты любишь его?
   Она молчала и только после третьего вопроса ответила:
   – Да.
   – А меня?
   Она молчала и только после третьего вопроса ответила:
   – Да.
   – Как же можно любить двоих?!
   – Можно.
   – Тогда уезжай. Он имеет на тебя больше прав. И у твоих детей тоже права на тебя…
   – Эти тоже мои…
   Алевтина смотрела в окно. Во дворе две детские команды, американская и русская, играли в вечную игру – перетягивание каната. Игра шла с переменным успехом… Судил, как и все предыдущие тысячелетия, как всегда, Лёня Ашкенази.

   …Они не смотрели друг другу в глаза, но, когда Василий (Платон) попытался приблизить её к себе, обнять и привычно уложить на диван, Алевтина (Ульяна) не резко, но неуступчиво отстранилась.
   Рук не разжали.
   Смотрели в глаза так же молча. А в глазах – безысходная тоска…
   – Всё правильно, уезжай, Аля. Уезжай. Уезжай! Время нашей любви прошло. Но оставь мне сына, нашего маленького Ростика…
   – Нет, – сказала она и ушла. – Ростик всегда со мной…

   – Господи! – взмолился Платон Фолтин, когда шум её шагов затих на первом этаже. – Ну зачем мне быть ашкенази?
   – Не хочешь ашкенази, будешь сефардом, – уступил Главный Продюсер.
   – Господи, да будет воля Твоя. Если уж нельзя по-другому, сделай… сделай меня Гришей Перельманом, Господи. Вот единственный мужик, который в третьем тысячелетии приводит меня в восхищение. Я с детства ненавижу скрипы и скрипку. А математику обожаю…
   – Для предупреждения человечества хватит одного Гриши Перельмана, – услышал он в ответ. – Два – перебор. К тому же я не люблю ремейков…
   – Это почему же ремейк? – возмутился Платон.
   – Это уже было, – ответил голос. – Вспомни Настасью Филипповну… Гриша повторил то, что она сделала почти полтора столетия назад… Завтра получишь мильон. И за работу!
   Он не в силах был отказаться от миллиона, как Гриша Перельман. Хотел, мечтал, но не решился. Мильон рублей, не долларов, но всё равно мильон!
   – Что ж, буду Лёней Ашкенази, скрипачом, – обречённо вздохнул он. – Хотя больше люблю виолончель… Мильон – не хрен собачий! Прощайте, господа, прощайте. Прощайте, Афанасий Иванович, дорогой мой Генеральный Продюсер!
   Меж тем скрипачи давали прощальный концерт на берегу Мсты. Играли «Порги и Бесс» в переложении для скрипки, альта и оркестра. И Лёня (Платон) солировал виртуозно на альте, а Алевтина (Ульяна) вторила ему на скрипке. Совсем как Луи Амстронг и Элла Фицджеральд…
   Оля, Андрей, Ксюша, Ваня и Гюля слушали зачарованно.
   Они впервые в жизни познали, что скрипка – эта смуглая деревянная девочка – может петь и вызывать слёзы непонятной светлой грусти. Что она живая… Что она соединяет душу человека с Богом.

   Гости уехали, и стало тихо.
   Стало слышно пение птиц.
   А на том берегу мычали коровы и звенели ботала… Стадо входило в реку… Стадо спасалось от слепней…
   – Как я очутилась здесь? – недоумевала Лиза Пантыкина. – Сколько времени прошло… А я всё сижу на берегу и смотрю на воду. Опять произвол автора и режиссёра! Но так приятно и так тихо… Я никогда не была так спокойна и счастлива. Может быть, это и есть нирвана…

   …Алевтина (Ульяна) расположилась у окна «газели» с маленьким сыном на руках. Дорога, разбитая лесовозами, взбадривала её толчками. Она смотрела – то на знакомые деревья, обступившие просёлок, то на мальчиков, своих сыновей, на старшую дочь, угольщицу Люси. На любимого мужа Лёню, в лице которого ещё можно было угадать черты Платона Фолтина. Они улыбались ей молча. Они были слишком довольны, чтобы всё это было можно считать счастливым концом, хеппи-эндом… Она отвечала им жалкой улыбкой.
   Василий меж тем освободился от оцепенения. Мельком увидел своё отражение в окне. Он всё более походил на Платона Фолтина. Вышел в гостиную.
   Мальчики играли на компьюторе в стрелялки.
   Гюля и Ксюша смотрели игру «Сима».
   Василий вошёл в комнату Скрипачки и стал собирать оставленные ею вещи – халат, бельё, забытую русскую скрипку… Письма… Фотокарточки…
   Всё бросал в камин.
   Первым вспыхнул тюбик помады.
   Потом взорвался флакон с духами.
   Фотки… Чёрно-белые стали цветными, а цветные – чёрными.
   Огонь пожирал время их любви…
   Загорелся халат… Бюстгальтер…
   И скрипку тоже охватило пламя…
   Он вернулся в комнату и стал размышлять, что бы ещё сжечь, чтобы не думать о прошлом.
   Он вытряхивал на пол содержимое ящиков письменного стола.
   Его внимание привлекли желтоватые листки, заполненные машинописным текстом.

   …Первым открывал глаза отец. Он старался меньше спать, чтобы не пропустить ничего из подробностей жизни, чтобы насмотреться и наговориться навеки. Ни разу не пропустил он мгновения, когда открывала глаза Аля…
   …Она сразу встречала взгляд отца и ещё лежала некоторое время щекой на подушке и улыбалась…
   …Всё утро и весь день, не смыкая глаз, он смотрел, как загорается в печи огонь… Как стоят на подоконнике какие-то растения с длинными малиновыми цветами… Как проходит мимо мать, у которой уже начала горбиться спина и лиловеть щёки…

   …Она сидит на табуретке посреди избы. Простое лицо её бедственно клонится к ладоням…
   …Вечером по деревне стала ходить женщина с корзиной. В корзине лежали цветы, прикрытые овчиной от мороза. Была эта женщина в деревне почти незнакома. Она заходила в избы и срезала цветы с комнатных растений…

   …Она яростно косила жёсткую осеннюю траву. Коса, как щука в заводи, кидалась на грубые стебли пижмы и иван-чая…

   Василий не мог понять, откуда эти буроватые хрупкие листы могли попасть в его дом, в ящик его стола. Если бы они были написаны от руки, он бы, пожалуй, нашёл автора по почерку. Но они были напечатаны на пишущей машинке, второй или третий экземпляр, и хранили личность автора только в самом тексте. Непонятно было, кто эти люди, в каком родстве состояли они с Василием и с его жизнью. Но волновали. Как будто это он написал… Но он так не мог написать, не дано было. Так писать мог только Андрей Платонов или Ульяна Курдюмова. Но Василий не читал Андрея Платонова, а тем более Ульяну Курдюмову. И Виктора Астафьева не читал…
   Он оставил эти листки на столе, чтобы снова, уже успокоившись, перечитать всё внимательно и понять хоть немного смысл чуждого его жизни текста…
   А остальное содержимое вытряхнул в камин…

   …Ульяна не хотела больше быть Алевтиной. А если она не хотела, то рушилось всё вокруг неё – взрывались лампочки, загорались леса, взлетали на воздух склады с боеприпасами… зарождались смерчи…
   Ульяна с мучительной гримасой попросила остановить машину. Будто желудок схватило. Будто сейчас некрасиво вытошнит в салоне.
   Лёня тормознул.
   Она пробиралась к выходу.
   – Тебе помочь?
   Она мотнула головой, взяла на руки малыша.
   Слишком много скрипачей!
   Они смотрели на маму-скрипачку. Хотели помочь, но не знали как.
   Машина замедлила ход и совсем остановилась.
   Ульяна сошла на вязкую землю. Прижала к себе мокрый, тихонечко попискивающий свёрток.
   И, не оглядываясь, не прощаясь, пошла по лужам назад, к Дому На Берегу Большой Реки.
   У неё был слишком крутой характер, чтобы не соблазниться возможностью разрушить этот сценарий.
   Разрушить эту мнимую, придуманную ими жизнь…

   …Автобус стоял вечность. Ржавел… Разваливался… Сквозь дыры корпуса прорастал кипрей. Дети становились стариками и покидали застрявшую в грязи тачку.
   А Платон до боли в шее всё смотрел ей вслед. Но вот он понял всё, даванул по газам, и золотая «газель» ожила, взметнулась над лужами, в брызгах и водопадах грязи.
   Он не хотел быть скрипачом Лёней. Он хотел оставаться Платоном Фолтиным, писателем и сценаристом. Вопреки Договору, вопреки воле Главного Продюсера. Стеклоочистители не успевали стирать мутную воду с лобового стекла.
   Золотая «газель» взмыла в небо…
   Он увидел горы Кавкасиони. Военно-Грузинскую дорогу… Дарьял… Обрыв…
   – Туда! Туда! – закричал он.
   Туда, где лежат, истлевая, искорёженные машины дерзких искателей приключений, искателей любви, искателей новых сюжетных поворотов. Туда, где пенится Терек во мгле… Где старинная башня… Где призрак царицы Тамар…

   …После ухода Ульяны Платон стремительно погружался в омут мирской жизни. Возвращался к юношескому своему увлечению западной литературой. Ему стало казаться, что русский язык, который он так любил, который помог ему сохранить русскость в период вынужденного пребывания за пределами России, уже не может, не в состоянии отражать современных понятий кардинально меняющейся жизни… Когда-то в отрочестве он запоем читал индуистскую и буддийскую литературу и, казалось, понимал всё до мелочей, дышал как надо и, казалось ему, достиг нирваны, а потом встретил индуса, который хорошо знал русский, говорил с ним несколько вечеров и понял, что создал сам себе систему, не имеющую отношения к тем, рождённым в Индии системам, не имеющую отношения к первоисточникам. Термины многозначны. Чтобы понять сакральные тайны другого народа, мало даже знать язык… В словах лишь половина информации. Нужно родиться индусом и иметь хорошего гуру. Правда, от того увлечения в нём осталось самое главное – уверенность, что только бескорыстие помогает приблизиться к истине. И ещё – всё живое – достойно сострадания и никто не ниже нас и не менее нас имеет право на жизнь…
   Нет, он не рвался на Запад. Он не хотел провести последние годы жизни в Англии или в Германии. Он оставался здесь, но понимал, ещё с семидесятых годов прошлого века понимал, что наш духовный мир обречён. Наши сокровища духовные – музейные экспонаты. А мы сами – ансамбль народного танца под художественным руководством Моисеева… культурное наследие ЮНЕСКО.
   Такое вот безумное словесное сочетание – пофигизм абнегизма… Оно обозначает эпидемию, охватившую наше общество, страну, нашу землю… Диктатура необразованных, но амбициозных, агрессивных выскочек с купленными дипломами, ненавидящих интеллект, образование и культуру. Это они возродили коммунистическую сказку о всеобщем равенстве и о некоем денежном конвертируемом измерении личности. И только Гриша Перельман осмелился не согласиться. Стыдно, но факт!
   Он остался в той России, которая похожа на крейсер «Варяг»… А другая Раша продолжает веселиться на корабле с названием «Титаник»…
   Эти мысли всё чаще посещали Платона, наполняли его тоской и отчаянием… Делали жизнь бессмысленной.
   Но, когда он мучительно вглядывался в прошлое, перед ним возникали образы наших страстотерпцев, святых и героев…
   В России для большинства народа всегда была трудная жизнь, на грани вымирания. И времена бывали не легче теперешних… Мы только-только достигли дна, заглянули в преисподнюю, в небытие, в последний круг ада, и пора распрямляться. Пора вставать с колен, отбросив предрассудки, сохранив в душе отвагу, совесть, сострадание, веру… И любовь к этой земле…
   «Я не могу сказать, что мы все такие вот совестливые и добрые, – думал Платон, – но совесть мучает каждого из нас, и все мы тоскуем по забытой доброте, совершая походя отвратительные, мерзкие поступки…»
   Платон по привычке включил телевизор. Искал канал «Дискавери». И вдруг увидел Глеба Посудникова – крупным планом.
   Глеб давал интервью.

   «Если Бог умер, то какими ценностями жить нам сейчас, в начале двадцать первого века? Умирают наши представления о Нём. – Посудников повторял мысли Фолтина почти дословно. Был у них такой разговор при последней встрече. – Умираем мы. Умирают народы и цивилизации. Бог не умирает… Он смотрит на нас. На каждого из нас. Как мы живём. Как исполняем заповеди… Бог справедлив… Нам нужно помнить это… Помнить, что Жизнь – это вечное испытание – прельстишься или не прельстишься?.. Искусишься ли, поклонишься безумию сего мира? Или выстоишь в любви и сострадании… Да, у меня хорошие машины. У меня квартира в Москве и Петербурге. У меня квартира в Париже и вилла на Лазурном Берегу… Мой сын окончит Оксфорд… Но если на весы положить все мои дома, машины и яхты, а с другой стороны – полтора миллиона бездомных детей и униженных, живущих в нищете стариков, я готов снова ездить на моей двадцать первой «Волге», лишь бы не видеть страданий моего народа… Я возвращаюсь в Коммунистическую партию России, которой отдал столько лет жизни… Потому что вижу в ней единственную силу, способную противостоять социальной несправедливости и нравственному распаду…»

   Что с ним?! Зачем ему понадобилось это раздевание после спектакля на Дворцовой площади?! После ритуального сожжения партбилета… После нечестной игры на бирже… После заказных убийств конкурентов…
   Платон хотел понять причины. Он не мог спокойно жить, пока не добивался ясности в причинах и следствиях. Даже если Глеб не ответит, – по молчанию, по выражению его хитрого лица можно будет догадаться и понять, что это – духовный кризис или подготовка к выборам в Государственную думу?
   На пыльном стекле машины кто-то написал короткое и ёмкое слово, имеющее в русском языке много различных значений.
   Платон протёр стекло и поехал к Глебу на северную окраину Санкт-Петербурга. В район Озерков. В надежде понять причины и следствия…
   …Зачем Глебу это?! Или отодвинули от кормушки?
   У нас ведь, когда активного человека отодвигают от кормушки, он сразу меняет ориентацию и становится коммунистом…

   …Выстрел был почти беззвучен. Просто хлопок во влажном воздухе. Какой-то автовладелец горестно разглядывал тёмное пятно на асфальте под своей машиной. Он поднял голову. Прислушался. Всё было тихо в глубоком, сумрачном, заваленном мокрой листвой дворе.
   Автовладелец присел на корточки, потрогал пятно пальцем, нюхал вдумчиво.
   Ещё один житель одного из этих красивых, прочных домов на уютной зелёной улочке Озерков проявился оживлённо в осенней мгле.
   – Вроде стреляли?
   – Да нет, показалось… Посмотри, тасол или масло?
   – Я не очень врубаюсь… Ух ты!.. «Скорая!» Значит, стреляли!..
   «Скорая» протиснулась в узкие металлические ворота.
   Медсестра побежала по двору.
   Вылезал тучный врач.
   – Чего случилось-то?
   Врач не ответил.
   Мужики смотрели на окна. Вилла белела стеклопакетами. Словно перебинтована была.
   – У Посудникова стреляли…
   – Разберутся… Слушай, может, тормозуха?
   – А вот и милиция!.. Быстро они!
   – Это смотря к кому… Скорую вообще не дождёшься… У меня мать померла, не дождавшись… Ну, я пошёл… Как ты думаешь, наклепают сегодня нашим?
   – Да я как-то охладел… Негры с неграми… Вот раньше был футбол!..
   Между тем из милицейского УАЗа выскочили капитан и сержант, оба в бронежилетах, с автоматами. Вылез дежурный следователь, судебно-медицинский эксперт с оперативным чемоданчиком в руках. Выездная бригада, полный комплект.
   – Я думаю, будет по нулям… Нашим, конечно, не очень хорошо… Но хотя бы не выкинут из лиги…
   На замкнутой территории двора разворачивалось и обрастало новыми участниками какое-то действо. Прибывали любопытные.
   Следователь, оглядевшись, как на поле боя, направился к мужикам-автолюбителям.
   Был он как-то неприлично молод, одет в курточку-обдергайку со множеством карманов.
   Мужики недоверчиво ждали его приближения.
   – Будете понятыми при осмотре места происшествия… – сказал следователь. – Сержант! Запишите данные понятых!
   Подошёл сержант.
   – Имя-фамилия?.. Потом дадите паспорта.
   – Коновалов Максим Петрович.
   – Седых Валентин… Чего делать-то? Надолго?.. У меня дела…
   – Как получится… Да не торопитесь… Наклепают нашим!.. Что это у вас с машиной? Масло?
   – Тормозуха… Вообще, пора в металлолом… Чего случилось?
   – Убили кого-то… Пошли!
   – Ё-моё!.. Этот парень кто?
   – Следователь прокуратуры, Аркадий Лазаревич Корсаков.
   – Лысый, а с косичкой!.. И несолидно как-то… с косичкой.
   – А вы кто будете? – спросил сержант у Фолтина.
   – Фолтин Платон Алексеевич, режиссёр «Ленфильма». Вот моё удостоверение. Посудников мой друг.
   – Тогда пройдёмте…

   …Посудников сидел на ковре, откинувшись на ножку огромного стола. Стол был праздничный, красиво сервирован.
   Над головой у Посудникова оказалось блюдо с фруктами.
   – Хочу апельсин! – требовательно сказал мальчик, нарядный и кудрявый, как ангелочек. – Апельсин!
   На вид ему было где-то между тремя и пятью годами. Он сочетал в себе капризность раннего детства и надменность и требовательность наследника. Он изредка взглядывал на Посудникова с испуганным любопытством. Горка оранжевых плодов давала ему передышку, была его защитой в новой опасной ситуации.
   Понятые нажимали на кнопки мобильников.
   Майка-Подсолнух, молодая вдова, бессмысленно металась по гостиной.
   Врач скорой для порядка, соблюдая процедуру констатации смерти, щупал у Посудникова пульс. Послушал стетоскопом сердце. Приподнял веки. Посветил острым лучиком маленького фонарика в зрачки. В молчании, нарушаемом только криками ребёнка, долго писал протокол, время от времени поглядывая на мертвеца.
   – Можно увозить… Вызовите спецмашину… Да уведите вы ребёнка отсюда, в конце концов.
   – Апельсин! – кричал ребенок. – Апельсин!
   И топал в гневе ногами.
   Пожилая нянька Тамара тронула за плечо Майку:
   – Майя Аркадьевна, можно Ярику апельсин?
   Майка яростно уставилась на няньку. В гневе она становилась некрасивой.
   – Нельзя, нельзя!.. Ты же знаешь, что нельзя!.. Дура!.. Господи!
   Она зарыдала наконец, завыла хрипло.
   – Почему она плачет? Почему она плачет?! – кричал наследник. – Выключи её! Выключи!
   Нянька зажала ему рот ладонью. Он укусил её. Но силы были неравны, и его выпроводили.
   Следователь вышел на середину комнаты, приступил к рутинной своей работе.
   – Сержант! Наведите порядок… Свидетели, пройдите в другую комнату… Да успокойте, в конце концов, ребёнка!.. Здесь остаются только понятые, эксперты и врач… Не мешайте работать, граждане. Свидетели, оставьте свои данные у сержанта. После предварительного опроса я отпущу вас по домам… Капитан Юршов, приступайте..
   Капитан Юршов осторожно поднял с ковра пистолет. Залюбовался:
   – Красивая штучка!.. Старинная…
   Положил в пакет.
   Были открыты дверцы сейфов.
   На отдельном столе лежало разного вида оружие. В плоских ящиках, в чехлах, без чехлов. Небольшие, изящные приспособления для убийства… И самоубийства…
   – Дело, конечно, возбудим по статье сто девятой. Причинение смерти по неосторожности. Но и так видно – перспективы нет никакой…
   – А оружие?.. Любой мог взять и выстрелить…
   – Потому и будет возбуждено дело… Хотя очевидный виновник уже мёртв… По своей же преступной халатности. Никакой перспективы… Вы слыхали – он обанкротился…
   – Понятно.
   Платон поехал домой.
   Ещё один давний знакомый, почти друг… друг не друг – приятель… ушел из жизни при загадочных обстоятельствах. Он не был близок Платону, но часто выручал его деньгами, работой… Он не был хорошим человеком, но был живым и активным – востребованным новым временем. Его смерть была нелепа. Даже если разберутся толково, причина смерти не в выстреле, причина была в духовном тупике. Мы только внешне воспринимаем повадки и стиль хозяев жизни. Внутри остаёмся трусливыми рабами и ломаемся в неожиданных обстоятельствах. Не справляемся с управлением на крутых виражах…
   Посудников ещё жил в сознании Платона, но образ его тускнел в памяти, и оставалось только имя… Оно тоже тускнело, пока совсем не исчезло…
   Осталась газета.
   «…в настоящее время отрабатываются различные версии случившегося, но основной является самоубийство. …Для установления всех обстоятельств произошедшего назначены судебно-медицинское исследование тела и баллистическое исследование… Опрашиваются лица, которым что-либо известно по факту случившегося».
   По городу ходили слухи, что роковой выстрел произвёл малолетний сын красного бизнесмена из коллекционного пистолета.

   …Платону было тревожно и неловко от назойливых воспоминаний о той неожиданной встрече на выставке. Лиза вторглась в его сознание и не собиралась уходить.
   Он понимал, что так не должно быть. Он не должен думать о ней. И не мог не думать о ней. Она была как спасительный островок для потерпевшего кораблекрушение. Как намёк на возможность другой жизни. У неё были тёмно-русые волосы. Этот цвет всегда успокаивал Платона. Ему казалось, что там присутствовал зеленоватый оттенок… И вспоминал он не черты лица, а её короткие тёмно-русые волосы. И светлый пушок на затылке. И чёрную оправу очков…
   Суть их отношений была не в словах, в интонации была суть… От ног её исходило тепло… Может быть, казалось ему. Но хотелось, чтобы это было правдой. И этого было достаточно, чтобы Платон сжал её руку, поцеловал благодарно. Принародно. В вагоне метро.
   Он помнил этот эпизод во всех деталях. За десять минут до их ссоры. Он не понимал тогда, что этот грубый гусарский поступок был нарушением правил тонкой игры.
   Он пришёл домой и не находил себе места.
   Тогда… Вчера… Позавчера… Завтра…
   Сидел один. Как сыч. Смотрел с высоты девятого этажа на парк и думал о ней.
   – Эта лихорадка, похожая на любовь, обычно длится не более полугода, – успокаивал он себя. – Ульяна, пойми, это болезнь. Она рождена пустотой, одиночеством и вечной жаждой, на которую мы обречены, пока живы… Осенью спросишь – а что это было? Пожмёшь плечами. А кто это был? Ах да…
   Но не проходило. Охватывало беспокойство. Может быть, она, Лиза, эта странная женщина, открытая им тридцатилетняя актриса, теперь, сейчас и есть тот единственный человек в мире, который думает о нём.
   «…Ей так же трудно, как и мне. Она потеряла всё, Ульяна. И я потерял всё. Мы страдаем. Я ведь не для того пригласил её, чтобы уложить на большую кровать, которую мы с тобой так и не успели… не смогли обновить. Это не измена. Это житейское дело, Ульяна. Она, конечно, волнует, возбуждает меня. Но это от одиночества. От эмоционального голода… От лютого голода мужского…»
   Так он думал, обращаясь к ушедшей жене. Хотя сомневался, что думает искренне.
   Ульяна молчала, будто не слышала.
   И Лиза молчала. После успеха их фильма «Газ и немного страха» ей предлагали роли. Но всё второго плана. Она знала, как легко переходить из первого плана во второй и как трудно будет потом совершить обратный путь. Работу в банке она боялась потерять. Заработки в кино, как охота и рыбалка, ненадёжны, и, если не подстраховаться на телевидении, можно вообще впасть в нужду, а нужда плохая реклама, плохой бренд. Камень на ногах.
   Он позвонил ей на трубу.
   Услышал приглушённый смех, и телефон отключился.
   И тут же раздался дверной звонок.
   Приехал Ростик.
   – Что куксишься, отец? Поехали со мной.
   – Куда?
   – Сегодня вечером состязания по боди-арту… Меня подвела девушка… Короче, поссорились. Помоги мне.
   – Чем?
   – Я вместо неё разрисую тебя… Это будет шок. А для тебя – разрядка… и новые впечатления… Согласен?
   – А почему бы и нет, – сказал Платон. – Так заманчиво делать то, чего никогда не делал…

   В небольшой зале магазина элитной итальянской сантехники с тремя тёмными стенами, на которых сквозь водоэмульсионную краску проступали узнаваемые сюжеты Сальвадора Дали, проходил конкурс боди-арта. На кону был полугодовой абонемент фитнес-клуба.
   На столах, в креслах, джакузи и стульчаках сидели обнажённые женщины. Шёл сеанс боди-арта. Несколько художниц работали над лицами и телами натурщиц, придавая им фантастический облик. Горгона Медуза… Русалка…
   Бабочка… Крыса… Оса… Теремок… Женщина-вампир… Краски были яркие, но с преобладанием красновато-тёмных, тяжёлых тонов – акрил.
   Громадная баба, с неправдоподобно большими грудями, встала со стульчака и приблизила свой бюст к лицу Платона. Дразнила. Пугала. Художница преобразила эти её тыквы в морды бультерьеров…
   Були скалили зубы… Отвращали… Вызывали сомнение…
   Платон отпрянул, уклоняясь словно от удара на ринге, и тоже сел на стульчак. И закрыл глаза. Его нос жадно вдыхал чужие запахи.
   На лице у него напряжение сменилось радостью физиологического облегчения. Ироничная улыбка играла под усами.
   Он чувствовал себя снова восемнадцатилетним призывником на медкомиссии, когда застенчивость и стыд вынужденного обнажения превращают толпу здоровых парней в стадо робких, но любопытных телят. И только тёплая рука красивой врачихи возвращала им подростковый кураж и непроизвольный рост крайней плоти.
   Он ждал изменения своего облика и, может быть, участи…
   Ростислав размышлял. Сначала он решил превратить отца в девушку, как было задумано раньше, пока он с ней не поссорился. Наложил на щеки румяна. Прикрепил к его коротко стриженной голове волосы из серпантина, голубого, красного, зелёного. Жёлтое конфетти содержало намек на веснушки. Приделал крылья эльфа. Но Платон возмутился, когда ему хотели приделать накладной бюст. Одна грудь была сплошь в плюсах. Другая – в минусах.
   – Это не мои проблемы, – сказал Платон. – Не надо!
   «А ну-ка, сбрею я ему бороду и усы, – решил сын. – Сразу перестанет занудничать».
   Платон снова закрыл глаза, стал придумывать эпизод для сериала, чтобы не терять времени зря. Он решил, что его герои будут выяснять денежные отношения на Литераторских мостках… Ссора закончится дракой… Драка эта нарушит церковную службу у одной из могил…
   Вкрадчивая кисть коснулась его лица. Было мокро и щекотно. Но это была не краска, это была мыльная пена.
   Он ощутил скрип опасной бритвы.
   Они не договаривались, что ему придётся расстаться с бородой и усами.
   Но Платон не хотел ссориться с сыном из-за волос, которые у него росли слишком быстро. Он принял удаление вторичных признаков как должное.
   Ростислав придвинул большое зеркало на штативе, чтобы Платон мог видеть его работу.
   – Открой глаза, отец.
   Платон открыл глаза.
   На него из зеркала глянул уязвимый и ранимый интеллигент-постшестидесятник, имя двусмысленное и отнюдь не героическое.
   Четвёртая стена залы была зеркальная, но зеркала были с волнистой поверхностью, как в комнате смеха. Там карикатурно отражалось всё общество художников и натурок… Вечерние туалеты гостей соседствовали со спортивными куртками и свитерами. А у самого входа толпой стояли панки, у которых мероприятие намечалось после боди-арта.
   Лицо Платона, лишённое бороды и усов, помолодело, но выглядело неприлично обнажённым, беззащитным, подозрительно робким и вообще нездешним.
   Ростислав был серьёзен. Он рассматривал отца, будто не видел его с детских лет.
   «И этот стареющий, раздавленный горем человек мой отец?! – думал Ростислав. – Человек, который воспитал меня таким же чужим в этом мире и не приспособленным к жизненной борьбе, как он сам?! Хорошо, что во мне было неприятие, что во мне всегда была тихая оппозиция. Хорошо, что я вовремя понял, что с родителями бессмысленно спорить, как бессмысленно спорить с судьбой, но жить следует как сам решишь и сообразно обстоятельствам…»
   Платону хотелось уйти из этого странного и опасного зала. Он жалел, что ввязался в это неприличное представление. Он увидел среди гостей знакомых по «Ленфильму», но те, слава богу, не узнали его…
   Он хотел уйти, но его удерживала боязнь скандала и разоблачение, которое последует за ним.
   Кисточка сына уже пыталась придать лицу Платона женский облик. Это было на первый взгляд невозможно и абсурдно, но оказалось, что анатомически мы не так уж отличаемся, что в лице у нас много общего, общих черт – нос… подбородок… и вся гармония лица…
   Платон поднял руки, отгораживаясь от сына, от его назойливой кисти.
   – Нет. Я не хочу.
   Ростислав кивнул:
   – У нас слишком мало времени, отец… Ладно… А если я сделаю тебя римским патрицием, ты согласен?
   Это устроило обоих.
   Лицо Платона становилось маской. Он обретал другой образ и, может быть, другую судьбу.
   – Встань, отец, – сказал сын.
   Платон встал.
   – Придётся немного постоять. Подними руку. Что ты чувствуешь?
   – Щекотно. Щекотно и холодно.
   – Это нормально, отец. Представь, что снова рождаешься… Похоже?
   – Не помню.

   Он превращался в римского патриция. Ощущение души в чужом теле становилось реальностью. И это превращение не было чуждым его природе. Но, кроме реального образа, нужна была возможность фокуса, мулька, драматургия… И Платону было интересно, как сын справится с этой задачей.
   Правую половину лица Платона Ростислав покрыл чёрной краской с примесью краплака… Другую половину лица сделал гипсово-белой. Правую руку выкрасил белилами. Белой рукой Платон держал чёрную свечу (ножку старого венского стула) с чёрным пламенем, вырезанным из грубой наждачной бумаги. Чёрная рука держала чёрный меч. На белом экране возникала чёрная половина лица и белая рука со свечой.
   Было задумано, что смена экранов поможет создать эффект исчезновения головы патриция. Потом голова возникнет вместе с чёрной свечой.
   Платону эта затея казалась глупой и бессмысленной.
   В глубине залы стояла девушка в подвенечном платье с лицом совы и улыбалась ему.
   Он вспомнил «Этот смутный объект желания» Бунюэля. При первом просмотре Платон не заметил ироничной замены актрисы, игравшей главную женскую роль… Он хотел продолжить мысль о тупости и неразборчивости мужчин, но тут заиграли похоронный марш Шопена…
   Его сын, Ростислав, брезгливо смеялся, что не прошло незамеченным… Платон с горечью подумал, что мы сами растим себе колючки. И закрыл глаза. Когда он снова открыл их, глаза сына были грустны и сочувственны и даже что-то похожее не нежность можно было прочесть в них.
   Внутри Платона возникло что-то забытое, детское, дорогое… Как будто мама разрисовывала его мордашку перед карнавалом. Он подумал о том, что Ростислав унаследовал от него и Ульяны способность дарить тепло и спокойствие… Это примиряло его с реальностью, которая протекала сама по себе параллельно его отдельной жизни.
   Конечно же Ростислав любил отца, но иногда Платон раздражал его своей назойливой кротостью. Или вдруг сменой настроения и упорным нежеланием смириться с порядками, с направлением современной жизни и правилами игры в ней, что доводило сына до бешенства. В отличие от отца и матери Ростислав не мог ещё смирять свой гнев. Эта благодать приходит с годами. И не ко всем.
   Ростик ещё в детстве говорил Ульяне, кивая на дверь комнаты отца:
   – Там живут несколько Платонов, и я не знаю, кто из них сейчас выйдет к нам…
   Ему не пригодилось в жизни ничего, чему его учил Платон. Почти ничего. Правда, отец приучил его думать. Научил оценивать ситуацию с разных сторон. Научил учитывать варианты возможных событий. Научил различать, что можно предотвратить, а что неотвратимо и нужно принять и идти дальше.
   Живопись, которой он занимался с детства, не приносила стабильных доходов, и к тридцати годам Ростислав не обрел финансовой стабильности, всё ещё зависел от помощи матери и отца.
   Платону хотелось почесать под мышкой, но делать это тоже было нельзя, нарушался узор.
   Акриловая краска, высыхая, становилась похожей на чешую, на отстающие от тела чешуйки…
   Платону захотелось уйти.
   Он сожалел, что ввязался в это безумие.
   Но в нём снова возникло забытое, детское, дорогое ощущение рождественского тепла…
   – Это не баловство, отец, не озорство, не безумие, – услышал он мысли сына. – Мы ищем образ новой жизни. Или скорее – образ новой жизни. Иногда от противного. Ты ведь сам говорил мне об эффекте маятника… Чем больше сюда, тем дальше туда… Вам трудно понять нас. Вы ведь с мамой из эпоса… А мне приходится жить в период власти рассудка, компромиссов и абсурда…
   – Неужели там вас ждёт истина? – тоже беззвучно спросил Платон.
   – Не знаю, но что-то ждёт, а здесь – ничего, кладбище… Старое, заброшенное кладбище… Но мы пробуем, ищем форму… Конец формы… Рождение формы… Боди-арт – это отказ принять серость… Неужели тебе не приходила мысль, что лица на улице страшнее и уродливее, чем то, что ты видишь здесь. Но людям по фигу. Они привыкли считать серость нормой… Вы с мамой из эпоса… Вы сумели, вы успели, вы отстояли свою крепость, свой замок, прежде чем вас сломали. Вы создали свою мнимую жизнь. И меня пытались воспитать в том же духе. У меня не было выбора. Вернее, жизнь поставила меня перед выбором – принять её такой, какая она есть, или уйти… Отец, прости… Пойми меня. Я не встретил ещё свою Ульяну, отец. И вряд ли встречу…
   Их примиряло тепло, которое они дарили не только друг другу.

   …Наутро Лиза сама послала Платону эсэмэску, принесла извинения, объяснила, что была за городом, что в трубе сел аккумулятор.
   Платон пил кофе. Он поперхнулся от приступа смеха. Он тоже оправдывался так перед Ульяной, когда та звонила ему в экспедицию не вовремя. Представил себе разные варианты времяпровождения Лизы… Ревновал…
   «Платон, я сейчас тороплюсь на работу. Вечером напишу вам подробное письмо».
   Всё было прилично, пристойно, и это бесило его. Интонации были нейтральные, как будто в трамвае она нечаянно толкнула незнакомого человека и извинилась, торопясь поскорее пройти мимо него.
   Это ведь я, я придумал тебя, радовался удаче, оживлению придумки сердечной. И зацепился – влюблённый в свою мечту, сел на свой же крючок. Так уж было однажды – ставил донки – солнце в глаза сверкнуло – бросил неудачно, крючок кованый вцепился в ногу, в ляжку. Тяну, а бородка не пускает. Боль пронзительная… Что делать? Вытащил нож. Оказывается, ой как крепка и груба кожа моя. Прочна кожа человека, да нож острый! Вспорол поглубже… Вытащил крючок из ляжки. Боль ушла, только нытье осталось… Так и с тобой, Лиза…

   А Лизе приснился сон. Будто пришла к ней живая Ульяна. И они сидели молча, старались не смотреть в глаза друг другу. И не было в них вражды или неприязни.
   – Это вы? – спросила Лиза и заплакала. – Где вы обитаете теперь?
   – Я далеко, – ответила Ульяна. – Не реви…
   – Жалко Платона… Ох как жалко!
   – Мне тоже жалко… Знаешь, когда я заметила, что он влюбился в тебя. Ждёт писем… Когда я прочла твои письма к нему… Меня охватил гнев… Потом пришло отчаяние… А потом как-то утром я вдруг поняла – я счастливая женщина!.. Он любит меня, он продолжает любить меня и никого так любить не будет. И не нужно мне теперь притворяться, подслушивать, копаться в его компьютере… Я… я во всём виновата сама. Скорее всего, я… Такой сильный, такой самоуверенный… И такой гонимый, унижаемый!.. А у меня в то время был успех во всём. И популярность. Банкеты… Пресс-конференции… Интервью… А его намеренно унижали. Не давали работу… Но это всё в прошлом… Я о другом хотела… О другом… Я могла бы быть старшей женой, а ты – младшей. Мы бы отлично жили. Я – умная, а ты – красивая, здоровая и молодая…

   Лиза проснулась. Было далеко за полночь. Жалость сжала её сердце.

   Платон тоже проснулся. Рука онемела. По ней бегали мурашки.
   Ему приснилось, будто Лиза с ним рядом. Спит на его плече…
   Был первый день зимы. Небо было разбито на осколки и сверкало на земле кусочками льда и кристаллами инея. Белая тень баньки нереально красиво смотрелась на зелёной отаве.
   Рука онемела, но он боялся разбудить её… женщину, которая спит рядом с ним. Иногда ему казалось, что это Ульяна пришла снова в наш мир.
   Сердце реально щемило. Обещало приступ. Пугало…

   …Лиза включила компьютер и написала письмо на его адрес.
   …Как хорошо, что понедельник вот-вот закончится, паршивый такой денёк был. Ничего не хотелось, всё было гадко… выпила коньячку, и ещё, и ещё, и, кажется, сейчас будет ещё, и спать… Спасибо вам.
   Спокойной ночи вам. Вы оживили меня. Вы такой реальный и сильный… Научите меня… Я тоже хочу быть сильной… Спокойной ночи.

   …Ты что?! Правда «спокойной ночи»? – закричал он, ударяя по клавишам. – А я уж думал, поговорим… Понимаешь, я совсем один… Ну ладно. Конец связи. Конец связи…

   …Платон, успокойтесь, я написала вам и, счастливая, села читать ваши последние письма.

   …Я ничего не получил, – растерянно сказал он.

   …Извините, но я сразу написала вам ответ…

   …Вот! Всё получил! Простите меня великодушно. Спасибо! Закидал вас своими посланиями… Иногда я похож на улитку или на черепаху, прячусь в домик. Иногда так назойлив и страдаю от невозможности общения. Мне необходим собеседник. Я привык слушать и говорить. Я не могу пока освоиться, примириться с одиночеством, постигшим меня. Вы готовы уделять мне хоть немного времени?

   …Готова… Готова! Мне кажется, я родилась только для того, чтобы читать ваши тексты… И пишу вам, как никому никогда до вас…

   …Понимаешь, Лиза, я, как собака, или кошка, или просто вольная зверушка, лучше воспринимаю интонацию, чем текст. Мне кажется, интонация такое же проявление истинных чувств, как движение рук, которое трудно контролировать во время разговора. По интонации можно сразу определить стиль человека и настоящий смысл сказанного. Может быть, богатство стиля зависит именно от интонационного богатства, переданного в сочетаниях слов, и законченных смысловых образов. Наверное, вам, как актрисе, понятно… Или, напротив, покажется такая мысль дикой, но там, в смутном пока выражении, есть нечто, о чём интересно думать. Я сегодня валяюсь весь день. Вдруг всё обрушилось. Может, выпутаюсь быстро, но поездка в деревню на машине сейчас не реальна. Хотя я воскресаю неожиданно. Дорога и машина всегда меня организуют. И я соберусь с силами и преодолею кризис. Может, успею ещё что-то сделать. Планы скромные – ещё два романа и один сериал, чтобы Ростику хватило на первое время. Всё хорошо, не беспокойся. Спокойной ночи. Я, правда, ещё мечтал поговорить с тобой. Потому что и ты для меня – кислород. Вот сижу, смотрю на экран, а ты молчишь. Ладно, не хочешь, не надо… Спокойной ночи! Засыпаю… закрываю глаза и вдруг вижу небо. Где-то далеко-далеко… Сначала голубое, потом синее и, наконец, совсем чёрное… Узнаю какие-то тайны… Которые знал давно… может быть, до рождения… И всегда забываю, просыпаясь… Пиши мне. Ты для меня надежда в моём одиночестве. С уважением Платон Фолтин.

   …Платон, это вы для меня… Как странно, что техника меня разлюбила… Я вчера на вождении забыла, где тормоз, а где газ… И сейчас подумала, может, это ваша вина… До встречи с вами и Инет, и компьютер, и машины всяческие любили меня, уважали… А теперь… Когда с вами поговорю, в земном мире держаться становится тяжело… Вы агрессивно вторгаетесь в мою жизнь. Нельзя так грубо! Я ведь чувствую, что там вы себе нафантазировали… Простите, но иногда простые обороты и слова точнее передают сложные чувства. Я читаю ваши романы и сценарии. Плачу. Не знаю почему. Я не привыкла думать о мужчинах так назойливо. Так постоянно. Берегите себя, мой… кислород! Подальше от огня держитесь. Так ведь и взорваться можно. С уважением Лиза.
   …Я – не кислород, я трубка, по которой он поступает к вам. А у вас будут ещё бури, и отчаяние, и тьма. И я хочу, чтобы не забыть… поделиться своим опытом. Главное – знать и верить, что всё плохое, ужасное проходит в своё время и нельзя допускать срывов. Смотрю наш фильм… Быть влюблённым в актрису, которую снимаешь, – пошло, но неотвратимо… Как и влюблённость актрисы в режиссёра… Я не тешу тебя (опечатка по Фрейду), я не тешу себя надеждой, что ваши письма – отражение ваших истинных чувств… Слишком это было бы для меня льстиво. И хлопотно… Читал письмо с улыбкой, даже чувствовал себя любимым. Хотя бы на время, хотя бы иллюзорно. У нас с тобой близкие судьбы и схожие характеры. И что удивительно, в твоих письмах нет ни грана пошлости – вопреки сюжету и вопреки моему мужскому отношению к тебе. Ты близкий мне человек. Спокойной ночи.
   P. S. Не преувеличивай своих чувств ко мне. Не преувеличивай значения нашего сценария. Он написан средне, как и подобает сценариям. В них важно другое – монтаж эпизодов в соответствии с общим замыслом. И накопление энергии для ударных эпизодов. Это я делаю с удовольствием. Тоже грубо, как и подобает грубому искусству кино. В прозе у меня есть кое-какие любопытные достижения, но ты их не воспринимаешь, так как воспитана на традиционной нормативной линейной литературе. С ув. Пл.
   P. P. S. Спорим, через полгода у тебя всё пройдёт и не захочешь больше писать мне. Показываю тебе язык. Осматриваю его искоса. Обложен, потому что я болею, а ты меня обижаешь. Не отвечаешь… Я смотрю в твои глаза и вижу не себя, а совсем другого мужчину… Твоя личность состоит пока из прочитанного и инстинктов. Нужно искать себя. Нужно найти себя! Я вижу в тебе редкий дар подсвечивать буквальный текст чувством, придавать интонацией и даже тембром голоса словам и фразам иной, не буквальный смысл. Это всегда волнует. Прекращай пить! Девочка моя, тебе ещё жить и жить.
   Не смей раскручивать себя так безжалостно. Тебе ещё предстоит стать такой, какой задумал тебя я. Счастливо! Доброй ночи и утра! С уважением Платон.

   …А вот и буду! Буду курить и пить!!! Буду писать вам!!! Буду приставать! Попробуйте мне запретить!!! И напишу вам про день, про птиц, про дождь… и про вас… Да, вы совершенно правы… У меня не много достоинств, и не стоит искать их. Но я теперь, благодаря вам, хорошо знаю цену своему дару, и знаю, что уже сейчас, будучи желторотым птенцом в кино, я одна из самых лучших. Дар у меня всего один – я чувствую слова так тонко, будто они живые… я томлюсь от новых рифм… плачу от красивых сочетаний… смеюсь неверным ударениям… прикусываю губу от народных стареньких оборотов… Я получаю почти плотское наслаждение от сочетаний букв, когда они превращаются в красивые слова, потом слова сплетаются во фразы, в предложения, в абзацы… Я люблю читать ваши тексты… Читаю до удушья, читаю днём-ночью, сидя-лежа, молча-вслух, дома и на работе. И отдаю себя полностью. Когда сажусь писать вам, внутри становится тепло и мягко, пальцы слабеют и напрягаются, как у рояля… хоть ручку уважаю больше, чем клавиатуру. Но я не творюга, и я прекрасно это осознаю, я – актриса, идеальный передатчик, я пропускаю через себя тысячи энергий, чтобы донести их все до одного огромного корыта и… отдать… Одна – всем. Не умею держать в себе информацию. Я создана только для того, чтобы отдавать. Потому зритель принял меня. Вы открыли меня, попробуйте закрыть! Не выйдет. Меня любят, страдают рядом со мной… я ведь часть их жизни, не умею по-другому… И теперь вы попались в мои сети… Я читаю ваш сценарий, и письма ваши, и романы до одури, проверяю каждое слово на вкус, на цвет, на запах… на вес, кладу рядом… Не скажу с кем… Я сейчас всех великих штурмую, кого-то перед сном, кого-то для удовольствия, кого-то для зарядки ума, кого-то до омерзения. Когда все чувства черпаешь из книг, становишься избирательным в удовольствии и отвращении, хочется и того и другого… И ваши тексты стали частью моего существа… И я попала в ваши сети… Ваши слова сплетаются во фразы, в предложения, в абзацы… и так без конца… я робко надеюсь на это… без конца… потому что, м. б., только для этого меня создал Господь… только для того, чтобы читать ваши слова…

   …Лиза. Сегодня в аптеке увидел имя твоё на курточке девушки-провизора и сказал ласково «Лиза!». А она опустила глаза и вдруг покраснела… Одно имя твоё пробуждает меня. Спокойной ночи тебе… С уважением Платон.

   …Платон, вы хулиган.

   …Здравствуй, Лиза. Вчера нас подключали к скоростному Интернету. Никита, мастер двадцати двух лет. Поразительно похож на Никиту Михалкова того далёкого времени. Помню премьеру в московском Доме кино… «Я шагаю по Москве»… Никита стоял у дверей. Сидячего места ему тогда не досталось. Такой трогательный, такой милый мальчик… Так не похож был тогда на Паратова в «Жестоком романсе». Сорок лет спустя…
   А этот Никита умудрился, присоединяя меня к выделенке, отключить несколько квартир от телеантенны, перебить сверлом наш телефонный кабель и ещё натворить много чего непотребного. На меня напали разъярённые соседки (о, как они кричали! Ведьмы!). Мальчик оказался непростой. Музыкальная десятилетка. Глубокие познания в философии и эзотерике. Я как будто увидел себя полвека назад.
   – Что ты умеешь? – спросил я.
   – Я не умею ничего, кроме как хватать чужие болезни!..
   – Зачем?..
   – Мне жалко людей…
   Лиза, я ошибся в твоей доброте ко мне. Ты жалеешь меня. И это грустно осознавать. И больно. Береги себя! И не береги!

   …Платон, ну нет сил с вами не разговаривать! Так беречь? Или не беречь? С уважением Лиза.
   У меня мрак, вчера целый день не могла выйти в Инет. Не работает, и всё!!!

   …Лиза, а ты не хотела бы написать книгу «Великие женщины в судьбах великих мужчин»? Ну, Жорж Санд и Шопен… Айседора Дункан и Есенин. Ахматова и Пастернак. Блок и Цветаева. Гумилёв и Ахматова. Ахматова и Модильяни. Царица Тамар и Руставели. Клеопатра и Цезарь. Антоний и Клеопатра. Кеннеди и Мэрилин Монро… Мэрилин Монро и Миллер. Эдит Пиаф и её блистательные мужчины… Шарль Азнавур, Ив Монтан… Шарден и… Взаимодействие характеров, полов. Борение мужского и женского…
   Я прошу тебя, кури поменьше…

   …Тема для книги сказочная, а курю я редко… только когда очень плохо думается… и ещё на съемочной площадке.

   …Лиза! Твоя женская сила и привлекательность приводят меня в ярость. Такое мощное поле. Злюсь. Не сплю. Готов ползти к тебе по Московскому проспекту… Как Ганечка у Достоевского на Васин остров… Через весь город. Но юмор не позволяет. Представил. Приполз, а там тебя… у тебя… кто-то уже пьёт с тобой коньяк. А я не дрался уже лет двадцать. И не хочу драться. В этой шутке есть доля правды? Да? Прости. Прости меня. Платон.

   …Пожалуйста, прекратите просить у меня прощения. Мне так странно от этих ваших писем. Я, право, пугаюсь их. Я все поняла про ваше последнее письмо!!! Извините меня за это недоразумение. А мне даже не очень важно видеть вас… Мне хватает этого общения с вами, чтобы жить. Я ведь знаю, что придумана вами. Но ведь я… я тоже придумала вас. Вы тоже мой фантом. Не забывайте этого… Извините ещё раз, пожалуйста. Сил вам, счастья и всегда заниматься только тем, что приносит радость. Я думаю, в этом заключена загадка жизни человеческой – быть счастливым по пустякам. Солнце светит! Люди радуют! Извините меня тысячу раз. Начались отчёты и проверки. Я и письмо отправила вам из банка. Как всё же хорошо, что можно с вами болтать не открывая рта… Спасибо вам за это и за то, что волнуетесь обо мне… Право, я того не стою. Я ужасно занятая девчушка, у которой ещё хватает сил читать ваши письма. Я здесь самая неокрепшая, все остальные финансовые волки… Извините ещё много-много раз. С уважением ваша вечно занятая Елизавета. Да, самое главное, мне придётся работать вечерами. Потому временно – да, временно! – прекратим нашу переписку… Нам нужно немного успокоиться и прийти к исходным рубежам. Спасибо вам за рассказы, за откровенность.
   С уважением Лиза Пантыкина.
   P.S. Я совсем запуталась. Я и не трогала совсем комп… Сейчас гляну, что от вас получила, и, может быть, пойму, что к чему. Извините, что молчала вчера, целый день на работе. Опять горячее время.

   …Здравствуйте, Платон!
   Знаете, я себя поймала за хвост, я с вами разговариваю днём и ночью, не пишу, нет, просто сама с собой (с вами), беседую себе, рассуждаю об всём на свете. Так распереживалась, что забыла отправить письмо. Прочла ваше письмо, Платон, какой же вы замечательный. Я скажу – ДА!.. Знаете, я общаюсь с вами, как с близким другом, т. е. говорю то, что думаю. Я сегодня дочитала ваш роман «Убить друга»… Плакала. И опять благодаря вам поняла ужасно важную вещь в моей жизни. Не смейтесь над девчонкой. Я – женщина!!! Ну, стопроцентная баба…
   Только не держите на меня зла, хотя я понимаю, что вас сейчас обижу. Мне тяжело было читать ваш роман, я сбивалась, перескакивала страницы, забывала, где остановилась. Тут даже толком не объясню почему… Вы всё же очень печально пишете, у вас осень между строк, внутри слов. Почему я попросила прощения уже столько раз и прошу опять?.. Я думаю, что про ту тему диссертации. Вы говорили о книге «Великие женщины в судьбах великих мужчин». Вы правы, я бы написала такую книгу, но стать женщиной для какого-то великого не смогу. Не умею промолчать. Ещё раз простите… Набралась вроде мужества… Так вот – я в восторге от стихов Ульяны, её «Ольга» свела меня с ума… Я уже пять лет ищу настоящий постмодерн в России, постмодерн в идеале, а не Ерофеева. То, что делает Ульяна в «Ольге», – и есть настоящий постмодерн. А кроме формы, сколько чувства, сколько силы… Я – баба!!! Я понимаю её и преклоняюсь перед ней. Сожалею, что застенчивость не позволила мне стать её подругой при жизни. Я умею дружить… Я умею быть верной в дружбе. Прощайте…

   …Лиза! Десять дней нет от тебя ни слова. Наверное, опять влюбилась… Ну, напиши хоть что-нибудь. Я умираю без твоих интонаций, без твоих слов. Мы с тобой обречены. Неужели ты не поняла до сих пор? Мои сети, твои сети… Какая разница? Это всё совсем другое. Мы никому не изменяем, только себе… Ну, я не знаю, как объяснить. Не понимаешь? Да? Или это только упражнение в изящной словесности? Тогда это слишком жестокие игры. Платон.

   …Спасибо вам, вы прекрасный человек, вы любимый и мой тайный сладкий собеседник. Вашим письмам я всегда рада, они как глоток воздуха, как первый ветер перед грозой… свежо и гулко в ушах… Как это ни грустно – нет, я пока не влюблена в другого… просто мне стало легче… намного легче… Благодаря вам я стала более открытой и раскованной. Содрала старые коросты с души, которые мешали мне жить. Пресловутые комплексы. Я, кажется, научилась любить. И даже согревать людей, как вы… Не знаю, хорошо это или плохо, но это так… Спокойной ночи вам, с уважением Лиза.
   …Платон, я так устала от людей… от публичности… от презентаций… Я улыбаюсь искренне и трачу свою душу и болтаю со всеми, с кем надо… Работа по рекламе фильма утомила меня. И в банке всё сложно. Но я стараюсь придумывать в бездарных проектах какие-то маленькие свои решения и по-хулигански вписываю их в чужие проекты. Думала, выгонят, но начальство одобрило, прибавило зарплату и повысило в должности…
   Когда становится грустно, я пишу в тетрадку мои мысли про вас…
   Вы такой сильный! Как мне стать такой?..
   Спасибо вам за добрые слова, не сердитесь, что я так много и так сложно написала. Вдруг вам станет легче и лучше от моих глупых мыслей. Просидела ночь у компьютера, курила, злилась, что тяжело сформулировать всё сразу. Теперь, на свежую голову, буду писать точно и от этого, возможно, не слишком мягко.
   Сейчас, мне кажется, наши отношения ещё не отстоялись. Извините вы меня за то, что расслабилась и не сформулировала красиво свою гуттаперчевую мысль…

   …Привет, Лиза. Я так увлечён работой, что немного досадую, что приходится отрываться от клавиатуры и бежать в магазин за жратвишкой и алкоголем, когда спадёт жара. Сегодня ведь день Ивана Купалы. Ростик с друзьями уехал в Карелию, чтобы прыгать там через костёр. Я так мечтаю, что вы подружитесь когда-нибудь. Вы такие разные, что можете обогатить друг друга, а главное – счастье дружить с равными по силе и благородству. Это эпос. А мы живём в анекдотах. Я не презираю серых, там много разных жемчужных оттенков, но дружить хочу – восхищаясь, а не жалея. Ну, к примеру, как с тобой дружу. Работа так увлекла меня, что перестал ныть и канючить, пытаясь донести до тебя мои чувства. Японцы учат – о дорогом – только иносказательно, только метафорами, только рифмами рискованными… Не знаю, может, это радостный финиш, роскошный бенефис дарит мне судьба. Слишком всё хорошо, слишком в силе. Протягиваю руку и достаю из солнечного горячего пространства птицу – образ, птицу – мысль, птицу – чувство. Отпускаю. А они приводят ко мне других птиц. Как в детстве на голубятне. Мы жили тогда на Кубани. Я держал голубей. Любил кататься на свиньях. Прыгал к ним на спину. Держался за щетину, пока не сбрасывали меня они в горячую белую пыль… Так… Злоупотребляю твоим временем. Целую тебя. С уважением Платон.

   …Платон. Вы милый, добрый, самый замечательный!!!
   Очень вас люблю!!!
   Жду встреч и писем…
   Сегодня веселей… хотя и жарко!!!
   Скоро вытянем все дела…

   …Лиза. Как всегда, тащусь от твоего внимания. Сил у меня осталось только на то, чтобы сказать тебе спасибо. И снова перечитывать тексты. Хочется верить, что воскресну. Комаров меньше, клещи зарылись в землю до следующего цветения шиповника. Зато вылетели слепни. А тебя, видимо, опять посетила страсть к кому-то. Счастья тебе!.. Лиза. Я хочу…

   – Ну, – засмеялась она, читая его письмо. – Что же ты хочешь?

   …Пусти меня в сад твоей души.

   Она задумалась. Странная просьба. Но поддержала игру.

   …Платон. Нет у меня сада… Даже кошки нет… У меня только моя однокомнатная квартира. И много-много книг…
   Платон вдруг увидел сожаление на её лице. Как будто их не разделяли тысячи световых лет.

   …Но в книгах моих любимых так много садов и лесов. Много мужчин и женщин. И уроды есть… Что ещё мне нужно? Весь мир мой.

   …У неё не было сада её души. Но были разные городские квартиры. Квартира бабушки. Мамы. Квартира детства. Подвалы… Чердаки… Квартира юности. Квартиры взрослой жизни. Была дача. Но там она обречена была часами сидеть неподвижно, пока Леонард Пантыкин вписывал её в свои композиции. Правда и то, что там она обрела свою сущность русской гейши – научилась значительно молчать и оттачивать втайне своё оружие – мысли и слова, интонации и даже менять тембр голоса…

   …Да, эта радость! Но это мнимая, воображаемая, не настоящая радость! Я тебе говорю то, что можно говорить только очень близкому и действительно любимому человеку… Но мы не близки, мы одиноки и придумали себе такой сценарий. Счастливый сценарий. Счастливый советский сценарий. Хеппи-энд. А дальше после этого хеппи-энда всё не так чисто и просто. Потому что мы только играем близких людей… Ты звонишь мне и пишешь письма, как будто ходишь в публичный дом. Тебе не важно кто. Важно, чтобы кто-то слушал тебя, открыв рот от удивления. Тебе нужно внимание и обожание, а не я.

   …А тебе?

   …Ха-ха. И мне тоже. Я вижу твой распущенный павлиний хвост. Твои красивые глюки. Спасибо, мой сладкий, самовлюблённый…

   …Я не хочу, чтобы среди чужих (других) отпечатков рук, ног, губ и прочих частей мужского реального тела духи возмездия историки, падальщики, импотенты обнаружили мои следы в… на… твоей душе. Какое счастье, что ты не открыла мне себя, только муляж души, подсунула мне пьяному, опьянённому тобой… опьянённому надеждой, что ты послана мне во спасение.

   Отрезвление было, как всякое похмелье, наполнено стыдом и отчаянием. Отчаянием и стыдом…

   …Не сохраняй мои письма. Сотри. Уничтожь. Не читай мужчинам… кобелям, приходящим на твой призывный запах. Не хвались ни любовью ко мне, ни любовью моей, ни стилем, ни простодушием моим. Забудь! Не плачь обо мне! Я не достоин твоих слёз! Я проиграл. Над проигравшими смеются… Я раздавлен твоим талантом игры любовной… Храни тебя Господь!

   …Платон, я думала, вы моё спасение. А вы как все… Хотите только обладать мной.

   – Дурра! – зарычал он.
   Но написал, однако, другое:

   …Да. А что в этом плохого?.. Гордись!..

   А потом почувствовал свою неправоту, устыдился и добавил:

   …Спокойной ночи, милая. Спасибо за тепло. А то очень холодно. Холодно. А письма тёплые. И уже не так холодно…

   Но ответа не было, и переписка прервалась. Они оба так привыкли к этим беседам, к этому общению, что вечерами перечитывали письма в порядке их написания и выборочно и улыбались, будто это было не в прошлой жизни, а теперь…

   С мягким шуршанием проскакивали через машинку денежные купюры.
   Лиза Пантыкина терпеливо стояла возле решётчатого окошечка.
   Дожидалась, пока оператор, медноволосая Злата, ещё раз прогонит через машинку деньги, пока сложит купюры в аккуратную, толстую пачку, пока напишет на упаковке сумму, пока приспособит эту, новенькую, в коробку рядом с такими же пачками.
   Наконец оператор подняла глаза на Лизу. Улыбнулась вопросительно.
   – Слушай, Злата, – сказала Лиза. – У тебя не найдётся штуки до получки?.. У меня карточка кончилась… И кофе…
   – Разве что пятьсот… Больше не могу… Попроси у Яши… У него наверняка есть.
   Злата достала из сумочки свои деньги, отсчитала для Лизы, остальное спрятала. И опять затрещала машинка для счёта казенных денег, которые для двух этих молодых женщин и не деньги вовсе были, а так, работа…
   Лиза пошла по коридору, и на лице её, красивом и суховатом, отчётливо читалось – кофе или карточка?

   За столами работали компьютеры и операторы. Лиза направилась было к Якову, мужчине без явных признаков возраста, но раздумала. Тот торопливо блуждал по Интернету, используя рабочее время, и был недоступен для житейских проблем.
   Она пошла к своему рабочему месту, всё ещё прикидывая – «кофе или карточка?».
   – Лиза! – вдруг закричал ей вслед Яков. – Пантыкина!.. Ты как по отчеству?
   Это был голос судьбы.
   – Леонидовна. – Она обернулась в недоумении. – Ты что, не знал?..
   – Жалко. – На лице Якова мелькнуло разочарование. – А тут – Леонард… Леонард Пантыкин…
   – Это мой отец, – спокойно сказала Лиза. – Он по паспорту Леонид, а так… Леонард…
   – Тогда… тогда я прошу твоей руки! – Казалось, Яков сейчас упадёт на колени перед Лизой Пантыкиной. – Будь моей женой!
   В операторском зале теперь трудились одни компьютеры, остальные служащие банка ждали с интересом, что ещё выкинет приколист Яшка.
   – Посмотрим, – холодно сказала Лиза. – Если сходишь к стоматологу… Ну и что же ты выкопал в этой паутине?
   – Нет, ты посмотри! – Яков потащил Лизу к своему столу. – Послушай!.. Сейчас, сейчас… А, вот! – И артистичный Яков стал читать с выражением, как будто читал монолог Гамлета: – «Нью-Йорк… Русский десант… Российская живопись снова в моде!.. На последнем аукционе «Кристис» три картины русского художника Леонарда Пантыкина «Девочка в плетёном кресле», «Высоцк. Дом» и «Девочка с собакой» были проданы за семьсот пятьдесят тысяч долларов… До сих пор имя Леонарда Пантыкина было известно только среди знатоков и собирателей живописи. Теперь, благодаря стараниям знаменитого коллекционера Бада Мартинсона, оно по праву входит в число лучших представителей второго русского авангарда»…
   – Его звали Бобик, – сказала Лиза.
   – Кого? – прервал своё драматическое чтение Яков.
   – Мою собаку звали Бобик… Я нашла его на берегу залива… Двадцать лет назад…
   – Елизавета, – с опаской сказал Яков. – Ты как… ничего?.. Подумаешь, семьсот пятьдесят тысяч… долларов… Ты держись… Бывает и хуже…
   Тут зазвонил мягко и лирично офисный телефон, и стильная офисная девушка, скромно-сексуальная Анфиса, поднесла Лизе жемчужную трубку.
   – Вас. – А в глазах офисной барышни было ошеломление. – Мужской голос…
   Лиза Пантыкина взяла трубку:
   – Слушаю…
   – Элиза? – с акцентом спросила жемчужная трубка. – Здравствуй, Элиза… Это я – Бад…
   – Куда вы звоните? – грубо спросила Лиза. – Вы ошиблись!.. Здесь нет таких… Больше не звоните сюда… Никогда!
   И вдавила кнопку отбоя в изящный корпус телефончика.
   Коллеги смотрели на неё со всех сторон.
   – Да ладно, – сказала Лиза. – Нормальная хохма… Компьютерный розыгрыш… Бобик сдох… Художника Пантыкина давно забыли… Кто мне одолжит пятьсот до получки?.. У меня кофе кончился…

   Коммунальная эта квартира жила своей вечерней, ближе к ночи, жизнью. Капризничали дети. Прорываясь через закрытые двери, кричали, стреляли, пели телевизоры.
   Лиза поплотнее прикрыла дверь своей комнаты. Включила канал для взрослых. Внимательно смотрела. Запоминала, как люди целуются, обнимают, ласкают друг друга… Какие лица у них при этом. Пробовала играть своим лицом и телом.

   Она пила чай. Ритуально – маленький пузатый китайский заварочный чайничек, ложечки, чашечки, – пила чай, сама с собой общаясь.
   Компьютер был удручающе современной деталью в этом стильно-старинном интерьере.
   В задумчивый ритуал одинокого чаепития ворвался, некстати, телефонный звонок.
   – Элиза? – спросила трубка.
   Лиза нажала кнопку отбоя.
   И снова звонок.
   – Элиза?.. Нам надо поговорить… Элиза? Ты слушаешь?.. Повторяю…
   Она прервала разговор яростным многократным отбоем.
   И снова звонок.
   Лиза швырнула телефон на пол, пнула ногой, но тут же одумалась, достала аппаратик из-под стола.
   – Козел!
   Набрала номер.
   – Платон! Это Лиза! Вы ещё помните меня?.. Я тогда вас обидела… Простите… Мне нужен ваш совет и защита… Не по телефону… Приезжайте на мою дачу… Приезжайте… Места хватит… Записывайте…

   Странно, она даже заволновалась вдруг, когда увидела издали стоящий на зелёном пригорке дом. Небольшой, но двухэтажный, с просторной верандой. Декоративный виноград лишал строение формы, но придавал уют.
   Они сближались – дом и Лиза.
   Дом обрадовался, салютовал взрывом дроздов из диких зарослей.
   Лиза шла насторожённо, без радости.
   Собачья будка валялась на боку в углу двора.
   Деревянные ступени крыльца занесло сухою, серой листвой.
   Плетёное кресло стояло посреди веранды. На круглом столе, в вазе, лежали сухие останки каких-то фруктов, видимо яблок.
   Лиза сбросила на пол рюкзак, пошла к креслу. Села.
   Тело её поёрзало немного, вспоминая какое-то положение. Колени, натягивая джинсы, приподнялись к подбородку. Рука потянулась к вазе.
   Лиза замерла, застыла, обездвижилась…
   Яблоки в вазе весело зеленели. Маленькая девочка Лиза неподвижно сидела в кресле.
   Пошевелилась. Кресло чуть скрипнуло от шевеления лёгонького детского тела. Тонкая ручка потянулась к вазе с яблоками.
   – Не шевелись! – строго приказал голос отца. – Работаем ещё два часа!
   – Я устала!
   – Я сказал, два часа!
   – Я хочу яблоко!
   – Потом!
   – Я хочу гулять!..
   – Потом!.. Замри!
   И она замерла. Сидела неподвижно, как мёртвая. Живыми были только глаза. В них билась ненависть…

   …Мастерская занимала весь первый этаж.
   Лиза расставляла по стенкам картины и эскизы своего отца, Леонарда Пантыкина…
   Натюрморт с бутылью красного вина…
   Девочка с зелёными яблоками…
   Но только на одной картине можно было ясно различить яблоки и девочку.
   Она вытаскивала из шкафов, доставала со стеллажей и полок рулоны холстов. Разворачивала свёрнутую картину, и на мгновение являлись оглушающие краски, немыслимые, почти безумные их сочетания, но, оставленный на полу, холст опять сворачивался самовольно и лежал серой трубой… Лиза придавила край холста тяжёлым охотничьим ножом.
   – Здравствуй, Элиза, – услышала она голос, от которого замерла.
   Она сидела на полу в столбе пыльного воздуха, потревоженного её бурной деятельностью.
   Бад Мартинсон стоял в дверях мастерской. Наверное, он давно так стоял и ласково улыбался, пожилой, поджарый господин, одетый, как положено быть одетым пожилому мужчине с хорошим доходом.
   – Вот видишь, я приехал… прилетел… Чтобы увидеть тебя… Чтобы сделать тебя богатой и счастливой… Ты не рада мне?
   Лиза продолжала сидеть неподвижно. У неё вообще с детства была такая привычка – внезапно вдруг замирать, деревенеть, как будто её рисовали и малейшее её движение могло нарушить гармонию и замысел художника.
   – Я могу немножко зайти? – спросил Бад. – Ты, конечно, догадалась, что это я устроил продажу картин твоего отца в Нью-Йорке…
   – Вы привезли мне деньги?
   Бад улыбнулся её наивности.
   – Я приехал, чтобы купить у тебя всё это.
   – Сколько?
   – Два миллиона.
   – Мне нужно подумать… Два миллиона…
   – Долларов.
   – А где моя доля от тех трёх картин, что вы продали?
   – Доля? Там нет твоей доли!.. Это – моя собственность. Мой друг Леонард подарил их мне… Неужели не помнишь?
   – Я всё помню… Ты выменял их на три бутылки спирта «Рояль»! Я же помню, как ты всё тут крутился, спаивал отца, восхищался его картинами… А потом… Но я подумаю… Подумаю…
   Ободрённый этими словами, Бад стал ходить по комнате, рассматривать картины, разворачивать рулоны. И говорил, говорил:
   – А ты совсем забыла меня… И не любишь больше?.. Моя маленькая Лолита… Помнишь, как я тебя звал?..
   – Помню! – Лиза сжимала в руке большой охотничий нож. – «Детка, иди ко мне на колени… Какая ты стала тяжёлая, моя маленькая Лолита!»
   У него было красивое лицо, но глаза были старые и усталые.
   – Хорошо, хорошо… Ты успокойся… Я приду завтра. А ты подумай пока…
   Он еле успел увернуться от ножа, который метнула ему вслед Лиза. Тяжёлый клинок вонзился в косяк двери.
   Бад улыбнулся, пожал плечами…
   – Я ведь только хочу, чтобы ты стала богатой.
   Ушёл.
   Лиза налила себе стакан воды, накапала корвалола, выпила, взяла мобильник.
   – Платон?.. Да, Лиза! Бетси… Ну где же вы? Помогите мне!.. Я не знаю, что мне делать!.. Мне страшно… Мне всё равно… Завтра, да?.. Завтра? А сегодня никак?
   …Лиза стояла на крыльце. Уже темнело, и в сумерках фигура её смотрелась как-то особенно смутно и тревожно.
   – Платон! – Она бросилась на свет фар. – Слава богу!..
   Над далёкими сопками гремела и светилась гроза.

   Лиза зажгла все лампы и все светильники, какие только были в мастерской.
   – Конечно, лучше смотреть при дневном свете, – сказала она.
   – Не имеет значения.
   Платон ходил по мастерской, мельком осматривая картины, разворачивая рулоны холста.

   – Ты хоть примерно знаешь, сколько здесь работ?
   – Откуда?! Я после смерти папы вообще сюда не заходила… А дом продам… Куплю себе нормальную квартиру в Питере.
   – Не торопись. Давай по делу. Есть ли у тебя фотографии картин, слайды, диски?
   – Нет, конечно!.. Пока были заказы… Тогда был какой-то учёт… Потом… Как только его не называли! И эпигоном соц-арта, и безродным космополитом…
   – Пантыкин – безродный космополит?
   – Было и такое… Потом, когда он умирал от цирроза печени, я просто рассовала этот хлам по полкам и кладовкам… То, что он не успел раздарить своим приятелям и ученикам…
   – Он, видимо, тебя любил… Везде – Лиза, Лиза, Лиза…
   – Просто не было денег на натурщиков!.. Я сидела часами неподвижно… Это моё детство, понимаешь?.. Рабыня… Замри, улыбайся, потом пойдёшь гулять… И всё – потом, потом… А когда это «потом» наступило – мне уже ничего не нужно… Скажи, мой отец правда был гениальным художником?
   – Лиза, я ведь не ценитель… Я – киношник. Дилетант. Всё по верхам. Картина для меня – просто кусок холста, покрытый краской… Пока не начинает волновать… У меня сын художник. Я хотел привезти его, но раздумал… Ты ему вроде приглянулась… Может быть, твой отец был гений… А может, просто… Не думай об этом… Главное, что Бад Мартинсон поднял волну… И ты должна на неё вскочить… Сколько он тебе предложил?
   – Два миллиона долларов… Я обещала подумать.
   – Подумаем вместе. Сделаем снимки всех картин. Для буклета… Я получил немного денег за последнюю свою картину… Я помогу тебе. Я надёжный деловой партнёр…
   – Ладно, – сказала Лиза. – Я постелю вам наверху… А я здесь в мастерской… На раскладушке… Дождь, а какая духота!..

   Ночью вдруг страшно заскрипели – затрещали ступеньки деревянной лесенки, ведущей с этажа на этаж.
   Фолтин скатился по крутым ступенькам в одних плавках, босиком. Кинулся на веранду.
   Из мастерской выглянула испуганная Лиза:
   – Слышал?..
   – Где? – Фолтин кинулся к окну.
   – Во дворе!..
   – Трое!..
   – Трое?
   – Может, соседи?
   – Сейчас посмотрим! – Фолтин открыл дверь в ночь.
   – Эй, кто там! Стреляю без предупреждения!
   Они замерли, прячась за косяки двери.
   Ночные гости выскакивали в неизбежный свет фонаря и тут же исчезли.
   – Что я говорил! – нервно засмеялся Платон. – Трое!..
   Лиза стояла перед ним в чёрной футболке, притягивая его взгляды весёлой русой шёрсткой на границе чёрного египетского коттона и белых, не тронутых загаром ног.
   – Закурить есть? – спросила она.
   Платон протянул ей сигареты, щёлкнул зажигалкой.
   Курили. Прислушивались. Ждали. Лиза прикрылась пледом, устроилась на маленьком диванчике в углу веранды. Фолтин – в плетёном кресле. Им хотелось понимания и сочувствия… Им хотелось близости и тепла…
   За окном тихо было и темно. Но дом всё не мог успокоиться. Где-то наверху ритмично хлопала форточка. Что-то шуршало в углу. Что-то упало с полки…
   Но они слишком долго были одиноки, чтобы обращать внимание на такие пустяки. А гром начавшейся грозы и шум дождя за окном довершали ощущение неожиданной радости. Создавали иллюзию начала новой счастливой жизни друг в друге.
   – Так, значит, будем вместе?
   – Выходит, так.
   – Я, конечно, готовлю не очень… Но можно в кафе…
   – Можно и в кафе. Но я отлично готовлю…
   – Ты что, правда любишь меня? – спросила она вдруг.
   – Люблю… – ответил Платон и прикрыл глаза.
   Он хотел разобраться в себе, в своих чувствах.
   Ему было хорошо, мирно, спокойно. Впервые не мучила тоска по ушедшей жене. Память о ней была как давно осуществлённый сериал. Лучший сериал в его жизни. Высоко прожитый отрезок жизни. Начинался новый. С новыми героями и новыми проблемами. Рядом с ним лежала большая, чистая, молодая женщина. Она была как новый просторный дом, готовый к заселению. Белый дворец. Ему предстояло обжить эти хоромы. Наполнить живыми запахами, звуками, живым светом новой любви, детскими голосами… Переступить порог… Но прежде по обычаю пустить кошку. Освятить. И жить здесь долго и счастливо. И умереть в одно время…
   Они физически идеально подходили другу. Они были задуманы и созданы для того, чтобы встретить вместе утро и заснуть, обнявшись, в полночь. Смешать дыхание и мысли. Animus и anima. Он желал её бесконечно, будто ему снова было тридцать. И не было тревоги за будущее. И не было сожаления о прошедшем. Не было раздвоения личности и неудовлетворённости собой, своей душой, своим духовным уровнем, своими поступками… Не было «Я в мире. Мир во мне». Я в ней – и это мой мир. Ему было хорошо и радостно. И главное – спокойно. Ульяна была недостижима, ему всё время приходилось доказывать себе, что они равны, но он знал, что никогда не достигнет её уровня. Хотя она старалась помочь ему. Не отдавая себе отчёта, старалась помочь ему расти, набираться сил, чтобы достичь воплощения в образ, задуманный о нём.
   Правда и то, что Ульяна так же, зеркально, думала о нём и черпала в нём силы, жила его энергией, энергией его любви. Старалась достичь мистической вершины его духа, который она видела, а он даже не подозревал об этой высоте. Привык. Принимал небо за потолок, выкрашенный чёрной краской.
   Судьба дарила ему вариант другой – нормальной красивой жизни, с вечной игрой, обманами, ссорами, бурными примирениями. И центром этой новой жизни должна была стать молодая актриса, меняющая облик от сценария к сценарию… Увлекающаяся режиссёрами и партнёрами по съёмкам. Которой важнее всего – быть в свете и в фокусе… А он обречён терпеть её ветреность, переменчивость, думать только о ней всю оставшуюся жизнь…
   И сказала она:
   – Это хорошо… А теперь надень костюм моего отца.
   Он открыл шкаф и надел костюм её отца.
   Она надела платье своей матери и села напротив него.
   Они смотрели в глаза друг друга…

   – Не любит, – подумала она, прислушиваясь к его дыханию. – Платон Алексеевич. Наши отношения лживы. Они дворцы из папье-маше. Промокнут от весенних дождей. Растают при первом весеннем ливне. Они не истинны. Правда и то, что после этой ночи во мне стало что-то происходить… Какая-то вибрация… Что-то стало меняться во мне помимо моей воли… Может, я заболеваю?.. Или наоборот – выздоравливаю?
   – Ты не чувствуешь, когда мне плохо, – думал он. – Я не чувствую, когда тебе плохо. Нам комфортно, пока мы оба здоровы и не обременяем друг друга, не забираем время у привычных забот. Наши отношения похожи на букет. Икебана. Цветы без корней. Засохнут, и в ведро. У нас никогда не будет детей…
   – Пока щекочет нервы, терпимо, – отвечала она ему. – Когда тошно, понимаешь, что всё – ложь…
   – Ты не бросишь всё и не приедешь, чтобы подать мне стакан воды, – думал он, глядя на неё сквозь ресницы. – Запомни на будущее. У тебя ещё есть время понять это. Надо отдавать близкому человеку всё, что имеешь. Душу отдавать… А иначе будешь удивляться, почему вдруг исчезают любившие тебя люди. Исчезают, не умирая. Не откликаются. И нет их… Ау!
   Начинался медленный рассвет.
   Они лежали молча, боясь пошевельнуться, чтобы не спугнуть утренний сон, не потревожить ставшего вдруг мучительно близким человека… покидающего тебя… Удаляющегося… Только тела рядом. Тёплые. Родные… Но только тела…
   – Я обожала своего отца, – тихо заговорила в темноте Лиза. Она определила своей женской интуицией, что Платон окончательно проснулся. – Считала его гением… Он заменил мне мать… У меня всегда были фрукты… А он смотрел на меня пьяными глазами и ляпал краску как попало… От его картин исходило отчаяние… Я плакала, я не хотела видеть себя такой уродиной… «Это твой внутренний мир!» – шептал он… И притом – перед каждым завтраком, обедом, ужином «Отче наш!»… Все посты… Все праздники… И жестокость… Жестокосердие… Я потеряла веру… Ушла из дома. А он умер… И я теперь виню себя… Я поняла, что нет веры без любви… Что вера без любви – грех… Сети диавола… Что вера, нет, что любовь без принесения себя в жертву тоже грех. Мы обвенчаемся с тобой? Да? Мы ведь обвенчаемся с тобой?
   Он промолчал.
   Она больше не спрашивала.
   Она шептала ему свои безумные признания.
   А он не верил ей. Не сомневался, она – ложь… Ловушка… Хищный цветок, ароматом своим притягивающий одиноких мух и бабочек…
   И упрекал, и оправдывал её.
   Только так она могла черпать силу и опыт мужчин.
   Только так могла поддерживать в них огонь любви… И постигать через влюблённых в неё живую красоту и разнообразие жизни. Бедная придуманная женщина…
   – …Любовь не может быть благополучной и счастливой, – продолжала настаивать она, и утверждала это своей жизнью и страстью. – Благополучие и счастье – яд для любви. Любовь угасает от благополучия и счастья… Зато во тьме кромешной она дарит фейерверки, затмевает звёзды всполохами и взрывами своими. Любовь, как и жизнь, как война, существительное только по грамматической форме, а по существу – это глагол… Любовь – процесс… Любовь – как в горах или на ринге – стремление к победе… изнурительное восхождение к иллюзорному счастью, к недостижимому идеалу… И нокаут в любви – финал жизни. И победа – только сегодня, а завтра – снова ринг, если сможешь подняться и выжить.
   «Как я мог совместить в ней две такие враждебные сути – искренность и лживость?! – возмущался Платон. – Это неправильно! Это безграмотно! Зачем я сделал это на беду, на погибель свою?!»
   Но как только он пытался оставить ей только одну суть, добрую или злую, характер её мельчал, становился неинтересным, не тревожил его, не будил его воображения… И он решил, что пусть она такой и остаётся…

   …Лиза послала ему воздушный поцелуй и скрылась в подъезде.
   Платон уходил от её дома и всё ещё улыбался и трогал свои искусанные губы.
   Труба с соседской котельной выпускала прозрачный пар, в котором трясся кусочек неба.
   На улицах было пусто, светло и бессолнечно. Проехал первый пустой трамвай. Он даже затормозил, чтобы подобрать Платона. Но Платон благодарственно поклонился билетерше и помахал рукой ватману, мол, спасибо, не надо, гуляю… Ватман был лыс, а билетёрша была юная, миленькая, курносенькая…

   …На небольшой солнечной террасе под полосатым тентом сидели за столиком два безупречных джентльмена и беседовали на хорошем английском. Несмотря на жаркую погоду, их рубашки голландского полотна были свежи и хорошо отглажены. Их волосы и ногти выдавали заботу мастеров стрижки и маникюра. Запонки на сорочках были из лучших ювелирных домов Европы, но у Бада Мартинсона они были лет на сто моложе, чем у Платона Фолтина. «Брегет» меж тем голосом маленькой шарманки пропел фрагмент старого австрийского вальса, принудив Платона вытащить часы из их уютного гнездышка в недрах лёгких парусиновых штанов.
   Да, они говорили по-английски. Иногда переходили на русский.
   – Забавная вещица, – сказал Бад. – Где купили?
   – В Питере… Десять лет назад… Но, как ни странно, часы эти принадлежали когда-то моему предку, тоже Платону Фолтину… Я часто думаю, скольких владельцев они поменяли, прежде чем вернуться ко мне…
   – Вы из тех Фолтиных? – спросил Бад, рассматривая часы.
   – Знаете, Бад, – сказал Платон. – Сейчас так много любителей притворяться аристократами, что я предпочел бы ответить так – в моих жилах течёт кровь всех сословий России… Один из моих предков был купец…
   – Объясните…
   – Ну, это от русского «купить»… Купить-продать…
   – Значит, вы меня купили? – Бад засмеялся. – Мне иногда кажется, что русские только то и делают, что покупают и продают друг друга…
   – Да, «покупка» – любимая наша игра.
   Официант принёс бутылку гурджаани, бокалы, две тарелочки с жареной форелью и золотистый соус ткемали в фарфоровых розетках.
   Остальные столики были пусты – чистые белые скатерти и безлюдье.
   Бад перехватил взгляд Фолтина.
   – Я купил этот ресторан на два часа. Чтобы нам не мешали беседовать.
   – Мы можем договориться гораздо быстрее, – сказал Фолтин. – Я готов уступить вам три картины… Те, что я приобрёл у Ноздровского, в Питере. А эту коллекцию я беру себе. Всю… Вернее, не себе… Она будет принадлежать Лизе Пантыкиной.
   – Это не корректно, – сказал Бад. – Я раскрутил Леонарда. На это ушли деньги и время… Я не могу позволить себе отказаться… Вы снова хотите меня купить.
   Платон рассмеялся, отхлебнул вина, несколько подчёркнуто оценил его вкус.
   – Он, по-вашему, гений? – спросил Платон.
   – Но! Но! Это, может быть, чрезмерно сильное слово. Оно утомлено частым употреблением… Да… Но он был на пороге… В преддверии большой славы… Когда я увидел его картины на аукционе, в хороших рамах… Он блистал среди наших неучей… Такая свежесть! Такая культура! Такая техническая оснащённость! Это осталось только у русских… Вы, наверное, знаете его историю… Леонард был аспирантом в Петербургской художественной академии… Чистой воды реалист… Потом его изгнали за подписание какого-то письма… Он женился на француженке и уехал в Париж. Там поссорился с маршанами… Его бесило, что Шемякину платили в тридцать раз больше, чем ему… Естественно, его после этого вообще бойкотировали… Он очень нуждался… Поехал в Кению преподавать африканцам рисунок… Едва не умер от какой-то болезни… Вернулся в Россию… Увидел в мастерской друга натурщицу Марьяну. Поразительно красивая была женщина. Леонард перестал пить… Женился… Родилась Лиза… Жили в нужде… Марьяна бросила его с маленькой Лизой… Уехала в Австралию… Вышла замуж за коллекционера… Леонард сжёг все свои картины… Потому что везде была она… Снова стал пить… И с тех пор рисовал только Лизу… У меня ведь есть козырь против вас… Я вызвал Марьяну из Австралии…
   – У неё нет шансов, – сказал спокойно Платон Фолтин. – На всех картинах посвящение «Моей любимой дочери»…
   – Но процесс затянется на годы… Мода на русских может пройти… Леонард покажется нелепым и старомодным…
   – А может быть, его картины только наберут силу с годами, – возразил Фолтин. – Это ведь искусство. Оно не подчиняется логике… Есть ведь и другие примеры. Сегодня картины вызывают восторг… а завтра… только стыд и желание забыть… Помните, что сказал Чайковский о своём «Лебедином озере»: «Какая гадость! Мне стыдно вспомнить…»
   Они засмеялись даже дружелюбно.
   – Может быть… Может быть, – сказал Бад. – Я предлагаю – покупаем коллекцию пополам, фифти-фифти… Делим по жребию… Продаём по две картины в год каждый… А пока подпишем кое-какие бумаги. Я думаю, Лизе на первое время хватит четырёх миллионов.
   Платон внимательно прочитал договор и подписал. Бад тоже подписал и передал Фолтину папку с финансовыми документами и чек. Неловко опрокинул фужер. Он звонко разбился о бетонный пол.
   Подбежал официант, собрал осколки стекла.
   – На счастье, – сказал Платон.
   – Вы правда так думаете? – Бад поднялся. – Я посидел бы ещё с вами. Приятно встретить цивилизованного человека…
   – Счастливо. Встретимся вечером у Лизы.
   – Хай.
   Платон видел, как Бад спускался по лестнице, как вышел он из тени ресторана на солнечную сторону улицы… И пропал в толпе.

   Бад улыбался. Ветер с залива шевелил седоватые волосы. Ему казалось, что для этой непредсказуемой страны всё складывается совсем неплохо.
   Песчаный берег был безлюден.
   За Бадом увязалась девочка-подросток. Нечёсаная, загорелая, в драной майке.
   Он улыбнулся ей. Поманил. Погладил по головке.
   – Мистер, дайте доллар! Мне нужно позвонить маме… в Питер… Мама беспокоится…
   Бад озабоченно полез в карман. Купюры, как назло, были всё крупные.
   А девочка всё шла рядом, заглядывала в лицо, девочка-мальчик, совёнок…
   Потом к девчонке присоединились ещё какие-то подростки, потом ещё…
   И вот уже целая стая одичавших детей кружилась вокруг него.
   Бад ускорил шаги, потом побежал.
   – Доллар!.. Дай доллар!..
   Залив дышал гнилыми водорослями. Зелёная вода тихо набегала на песок.
   Бежать было трудно. Бад задыхался.
   Он устремился туда, на пляж, где были люди и милиция.
   Подростки не отставали.
   Девчонка была впереди. За ней – стая… Им было так весело гнать этого старика, богатого и жадного!..
   – Доллар!.. Доллар!.. Доллар!
   Загнанный, он упал на песок, меж серых круглых камней. Замер.
   Девчонка деловито обыскала его карманы. Победно вскинула бумажник:
   – Вау!..
   И они помчались вдоль берега, лёгкие, как тени, высушенные солнцем и голодом. Девчонка – впереди, безжалостный вожак стаи.
   Бад пытался подняться, но не смог, снова опустился на песок. Солнце слепило, и он закрыл глаза.

   Фолтин спустился по ступенькам на прибрежное шоссе. Стая подростков промчалась мимо него. Проехала «скорая». Люди столпились возле кого-то, лежащего на песке среди серых валунов.
   Фолтин подошёл к толпе.
   Мимо пронесли носилки.
   Фолтин узнал Бада Мартинсона.
   Ему показалось, что Бад слабо улыбнулся ему. Впрочем, скорее всего, показалось. Слепило солнце…

   И вдруг Платону стало тошно. Как будто в его одежде шёл другой человек, пошлый и опасный. И одновременно жалкий, теряющий свою суть, теряющий всё дорогое, что они нажили с Ульяной.
   Он приехал в мастерскую к сыну, чтобы сказать, что уезжает из Петербурга. Пока на месяц. А потом – видно будет.
   – Где Ростик?
   – Он уехал с утра на объект… Они через два дня сдают…

   …Серые стены подворотни расписаны были разными непристойностями, свастиками, надписями с грамматическими ошибками…
   Но неожиданно за поворотом радостно сверкнуло южное море. И балюстрада, и чайка, и белый парус далеко-далеко среди мелких волн.
   И только через минуту, когда впечатление сменилось осознанием реальности, Платон понял, что всё это – и море, и чайки, и кораблик – нарисовано на сером, глухом брандмауэре. А у нарисованной балюстрады, на каких-то ящиках, рядом с битой, заржавленной машиной, весело обедали Ростик Фолтин, две девушки – толстая Светка, крашеная, огненно-рыжая, и худенькая Полина…
   Он не виделся с сыном со дня той выставки.
   Когда-то давно, в далёком вчера, они дружили, пока не наступил переходный возраст – время утверждения себя, время разочарования в родителях. Платон вдруг понял, как остро любит сына. Доброго. Ироничного. Сильного… И холодноватого. Но способного дарить тепло. Клонированного Платона. Он был уверен – сын никогда не опозорит их рода. Не запятнает честь фамилии…
   Платон хотел обнять его, но знал, как не любит Ростик проявления открытых чувств. Потому просто кивнул приветливо…
   Ростик засветился улыбкой. Своей знаменитой белозубой голливудской улыбкой.
   …На загрунтованной стене старого дома летела свора охотничьих собак. Они летели в пространстве двора. И утки взлетали к окнам второго этажа.
   – Гошка! – закричал Ростик. – Оставь своих собак!.. Иди обедать!
   Ноздровский оторвался от стены. Обернулся. У него было счастливое лицо.
   «Я ничего не успел сделать для него, – подумал Платон. – Он умрёт в нищете, не оставив следа… Как умирают десятки талантливых людей ежечасно по всей нашей земле…»
   …Вода канала была чёрной. Жёлтые пятна качались в этой черноте.
   – Отец, пообедаешь с нами?
   – Нет, спасибо.

   …Им наплевать, что скажут о них после смерти… Но могут убить за насмешку над их картинами. Они продают свои работы дешевле, чем гастарбайтер берёт за побелку потолка… Дешевле сантехника за починку клозета… Сегодня мазнул – завтра продал. Я не осуждаю их. Но я говорю «хватит!». Это творцы! Они – наше национальное достояние. Они наше будущее. Их картины уплывают на Запад. Их скупают за бесценок, как двадцать лет назад скупали Зверева, Пантыкина, Тюльпанова, Рабина… Чтобы через годы продать на «Сотбис» или «Кристис» за десятки и сотни тысяч долларов. Продать и опровергнуть общее мнение о нашей духовной смерти… Спаси их, Господи, от пошлости и предательства!

   …Платон сел в кресло перед балконом и смотрел на стену тёмно-коричневого сталинского дома. Загорались вечерние окна. Только окно Ульяны оставалось тёмным. Окно было тёмное. Исчезли занавески и шторы. Вместо них небрежно висели газеты. Новые хозяева жилья начинали ремонт.
   Он подумал о том, что его жизнь закончилась, началось существование – настоящее одиночество и чувственная нищета. Нежелание уйти с рельсовых путей, которые уже наполнялись гулом приближающегося скорого.
   Приближалась смерть.
   Ульяна не приходила к нему даже во сне. А он написал столько мистических эссе о жизни после смерти. Она не приходила. Значит, или все истории о вечной жизни обман, или они, Платон и Ульяна, не любили друг друга, или не были людьми, а только персонажами другого сценария, романа или мифа. А у персонажей есть душа, но нет продолжения…
   Опыт показывает, что все продолжения ничтожны…

   …Я был птицей, но крыльями моими была Ульяна. После её ухода… После того как я потерял её, я потерял крылья. Я почувствовал себя гадом, потерявшим крылья, гадом, тоскующим по небу… По высокому небу… По чистому воздуху высоты… Которую я всегда любил. И никогда не боялся…

   …Платона разбудил звонок телефона. Его просили выступить на радио «Санта-Лючия» и поделиться опытом работы в кино.
   Платон попытался набросать небольшой конспект.
   Вроде бы нашёл первые фразы.
   «Ещё Эйнштейн говорил, что коэффициент искажённого времени равняется коэффициенту искажённого пространства. Это актуально не только для нашей Галактики… Создание художественного фильма тоже связано с искажением времени и пространства. И у каждого сценариста и каждого режиссёра эти коэффициенты разные. Они определяют почерк мастера…»
   Он готов был поделиться некоторыми секретами своей профессии, но это были его инструменты, кустарные, эксклюзивные, возможно, скорее всего, непригодные для других. Он позвонил в редакцию и сказал, что не готов.
   Придумал другое начало.
   «Миллион лет назад… Наш предок ловил рыбу и вдруг замер. На водной глади среди ветвей, среди плавающих в глубине рыб некто, похожий на человека, смотрел на него. Хмурился. Поднял руку. Камень плюхнулся в воду, пошли волны. Видение исчезло. Потом вода успокоилась, замерла и тот, другой, улыбнулся ему – понял – это Я!
   Он научился смотреть на себя со стороны. Видеть своё лицо в окружении комаров и слепней, но рядом с солнцем, луной и звёздами. Он поверил в своё божественное предназначение, но, к сожалению, не увидел своих недостатков, и до сих пор не замечает, что нет на земле более мерзкого и вредного существа, чем он сам…»
   И этот текст тоже не понравился Платону. Он стёр его из памяти компьютера.
   Может быть, так начать?
   «Вы, наверное, хотите знать, как пишутся сценарии… Есть два повода для написания – заказ или сам хочешь и пишешь на свой страх и риск. Иногда бывают совпадения. Тогда счастлив. И всё же без жертвы даже в таком счастливом случае не обойтись. Мой учитель лучшие свои сценарии писал в психушке. Другие спились. Третьи стали профессорами и перестали писать.
   И всё же. Как происходит процесс?
   Редактор в заявке требует историю.
   То ли это было, то ли не было, не важно…
   Нужна история, анекдот, который можно рассказать, которым можно очаровать продюсера. Но на этом как раз прокалываются. Такими историями вымощена дорога поражений. Чем ярче и элементарнее история – тем труднее её воплотить. Начинаешь придумывать эпизоды, придавать жизнь персонажам. Экшен. Крутые повороты. Боб летит по ледяному жёлобу. И неудача – фильм провалился…
   Иногда, правда, история возникает как вполне законченная, но с тёмными пятнами, которые трудно поддаются распаковке. Там и таятся открытия.
   Есть и другой способ. Как говорил Марк Твен, берёшь несколько ясных тебе характеров и начинаешь провоцировать их на отношения – любовь, дружбу, совместное дело… Они, эти придуманные тобой призраки, сначала не очень поддаются. Потом привыкают друг к другу и начинают жить самовольно. Влюбляются, враждуют, дружат. Важно вовремя отойти и не мешать им, не навязывать своих мыслей и поступков. Наблюдать и записывать. Иногда подкидывать перемену судьбы – драматургические повороты. Хорошо, когда они связаны с переменами в судьбе народа. Война. Голод. Изменение строя жизни…»
   И этот текст вызвал у него отвращение.
   Он был не готов.
   А потом решил – пойду и скажу то, что придёт в голову. Этот метод всегда выручал его ещё в университете на экзаменах.
   Он смотрел на микрофон и размышлял вслух… Как будто говорил с близким человеком.
   – Точно найденный стиль – это первый шаг от правды к истине… Бывает – начинаешь работать, и всё кажется фальшивым. Тупик и отчаяние. И вдруг просыпаешься утром, включаешь компьютер, и появляется абзац или страница, которая кажется тебе прекрасной. Этот абзац создаёт в душе беспокойство и тоску по… по совершенному сценарию, по совершенству во всём строе будущего фильма – в архитектуре, в деталях, в способах выражения картин жизни словами – и главное – уже содержит неназванную суть и цель будущего сценария. И она, эта таинственная структура, подсказывает тебе, что надо делать, и ты идёшь с завязанными глазами, чтобы ничто не мешало тебе видеть эту суть, и не боишься идти вслепую, потому что отвага ведёт тебя и доверие… Не знаю к кому, но доверие. Доверие, свобода и радость ведут тебя… Ты оказываешься в наркозависимости от работы. И не нужны тебе ни мак, ни химия, ни герыч, а только работа. Может быть, глоток кофе. Или два-три глотка хорошего вина…
   Писать сценарии расчётливо по умению и эрудиции можно, но скучно. А проживать новые жизни – такое искушение, такой драйв! Не знаю, грех не грех, но это моя профессия… Оживать в своих сценариях, оживать в фильмах, в героях и даже в мимолётных персонажах, в стариках и детях, влюбляться, и любить, и страдать во имя любви. И умирать. И снова рождаться на белый свет под другими именами и в других обстоятельствах…
   …Моя личная жизнь подчинена работе и малоинтересна. Можно сказать, что моя реальная жизнь мнима… Но мнимая жизнь моих героев и есть моя настоящая реальная жизнь. Их поступки – на моей совести. Их тревоги и рассуждения – тоже на моей совести. На самом деле я одинокий старый холостяк, живущий с детства, с тех пор как помню себя, в мире придуманных мной людей и ситуаций. Я так люблю этот мир, что часто забываю, что он существует только в моей голове. И часто я разбиваю голову о реальную стену, которую не вижу. Иногда мои миражи оживают и принимают материальный вид. Превращаются, как я уже говорил, в фильмы, стихи или тексты. В этом придуманном мной мире я красив, остроумен и успешен. В меня все влюблены. На самом деле я выгляжу довольно противным пожилым мужчиной. Говорю коряво и пошло, с трудом подбираю слова. Иногда страдаю приступами заикания. Меня никто никогда не любил, хотя мне иногда кажется, что я люблю всех. Я уверен, что любовь и ненависть – две энергии, которые движут мирозданием… Они провода – плюс и минус… Я хотел бы искоренить в себе ненависть и умножить любовь, но мой почти столетний опыт заставляет меня смириться с мыслью, что это невозможно. Зло и ненависть всегда в наступлении, а любовь ежесекундно умирает, как Ромео и Джульетта, но в мире никогда! и в каждом человеке тоже никогда! не нарушается их соотношение…
   И ещё одна важная мысль, которая пришла мне в голову только что…
   Во сне и в искусстве всё имеет знаковый смысл. Другую иерархию ценностей. Тени тянутся от слов и жестов, от мимолётных намёков из будущего в прошлое. Логика реальной жизни во сне и в искусстве не работает.
   …В искусстве, как в сновидении, звук, цвет, слово, движение, поступок, взгляд не имеют конкретного и самодостаточного содержания во времени и пространстве. Они теряют свою автономию. Перестают быть случайным изолированным событием… Они становятся нотами в партитуре и имеют смысл только в сочетании с другими нотами. Этот закон распространяется и на нашу реальную жизнь, на историю человечества и мироздания. Но наш рассудок не в состоянии отвлечься от суеты конкретной жизни, не в состоянии объять необъятное – увидеть и услышать Вселенную как единый, хотя и не всегда гармоничный концерт.
   …Работа в кинематографе помогла мне понять разницу между искусством и жизнью. И я сознательно предпочёл искусство.
   Искусство помогло мне разобраться в себе. Понять себя. Я научился отличать в своей жизни поступок от проступка. Стыд от совести. Любовь от любовной игры. Испытание от возмездия. Боль от смерти… Свет от тьмы…
   Платон увидел, что режиссёр передачи, утрированно страдая лицом, показывает на часы, напоминая, что время исповеди истекло.
   Он виновато улыбнулся и замолчал.
   – Господи, когда это кончится?! – застонал Фолтин. – Эти чужие страсти. Чужие любови и трагедии, которые вплетаются в мою жизнь, не дают спать по ночам. Делаются моим кошмаром… Бандиты… мужики… лохи… Овцы… козлы… пастухи… волки… Банкиры… воины… рабы… Лизуны… ниспровергатели и работники… Каждый выбирает себе жизнь по этому меню… И живёт во мне. Уходит, оставляя тлен. Отравляя меня своими страстями… Когда, Господи, кончится эта пытка?
   – С последним твоим выдохом, – услышал он тихий голос.

   …Платон Фолтин и Лиза спали на широкой, в полкомнаты, кровати. Спали, откинувшись в разные стороны. Лиза пошевелилась, потянулась, меняя позу. Фолтин сразу встрепенулся от малого этого движения, приподнялся, заерзал, преодолевая зазор между телами.
   – Бетси! – позвал он. – Я не сплю.
   – Я тоже, – тотчас же, как будто и не спала, откликнулась Лиза.
   Они слепились под одеялом, как сиамские близнецы.
   Платон стал приподниматься над весёлым Лизиным телом, и в этот самый интересный момент запел тореадором мобильник.

   Он выключил звук, и телефончик долго ещё сверкал голубым, гневным оком. Погас обиженно.
   За окном назойливо и жалостно лаяла собака.
   – Джой! Джой! Джой! – отчаянно звал мальчишеский голос. – Нельзя!.. Нельзя!..
   И снова запел отчаянно мобильник.

   – Бетси, мы расстанемся, – сказал он.
   – Я знаю, – ответила она. – Я всегда это знала… Я и сама собиралась сказать тебе. Я ведь знаменита благодаря тебе… И очень богата… Тоже благодаря тебе… Буду путешествовать. В Грецию! В Италию! Турцию! Кипр!
   Хочу на Корсику, где каштановые леса… В Японию… А ты не хочешь никуда… Придётся искать попутчика. Ведь существует бюро по выбору эскорт-девиц и эскорт-мальчиков. Возьму молодого эфеба с упругим молодым животом… Или этого художника… ученика моего отца…
   – Ноздровского?
   – Да.
   – Хороший вариант…
   Он с любовью смотрел на неё.
   – Хотел бы я стать… ма-а-аленьким мальчиком, твоим сыном, по имени Эдип. Слушать тебя… Стараться заслужить твою похвалу. Нет! Лучше сиротой из приюта, приёмышем, мечтающим поскорее вырасти и завладеть твоим сердцем, пока ты такая молодая… Желанная!.. Знаю – прочла меня всего с потрохами… прочла с увлечением, как маленький томик стихов. Поставила на полку среди любимых книг. Среди дорогих воспоминаний. Иногда задумчиво касаешься подушечками указательного и среднего пальцев белой обложки с моим именем. Загадочно улыбаешься. Щуришься от дымка сигареты. Вспоминаешь рифмы. И отправляешься в свой банк, считать чужие деньги…
   Жаль, что ты актриса. Жаль, что у тебя нет души. Вернее, она есть, но она гостиничный номер – меняются роли, и ты меняешься… Или твоя душа – маленькая, ещё не родившаяся девочка, которая ждёт твоего приговора… Но приговор уже подписан… И душа, предназначенная тебе, но не рождённая, будет скоро выброшена в мусорный контейнер…
   Возьми мою душу. Мне ничего не жалко. Возьми всё, чем я богат. Возьми время, оставшееся у меня…
   Посмотри в окно. Липы цветут. Потому что лето – время их цветения. Пропеллер жёлтый на паутинке крутится, как маленькая акробатка. Сильнее, шибче. Замер и снова в движении. Прощай.
   Зачем мне душа, если не затем, чтобы положить её «за други своя»?!
   Не сохраняй, сотри мои письма. Забудь! Не плачь обо мне!
   Как это мне удалось придумать тебя такую очаровательную и такую несчастную?! Заразу… Ведьму… Гейшу… Прощай…
   В ближайших подъездах трудились камеры видеонаблюдения, в разных ракурсах и с разных точек отображая всё происходящее на улице, и скучала охрана, консьержи и дежурные, не находя пока в этом мире ничего интересного. Никто не стрелял… Никто не угонял стоящие у дома машины…

   Этот бледный, смутный, серо-голубой мир отражения сопровождал Фолтина повсюду. Он был его действующим лицом и его зрителем, в зависимости от обстоятельств.
   «Когда придут талибы, я стану вашим муфтием», – возникла вдруг в его сознании привязчивая фраза Посудникова.
   Он задумался, закрыл глаза.
   «Умеренность жизни мусульман тормозит прогресс, ведущий нас к гибели…» – подумал он.
   Его воображению, развращённому кинематографом, предстала странная картина…
   Зелёные флаги развевались на ветру. Заполняли проспекты и площади Петербурга. Женщины в хиджабах, паранджах… Закутанные в разноцветные ткани.
   Было красиво, но глаз не радовало.
   Где вы, милые пупки с пирсингами?
   Где вы, милые попки, вылезающие из-под джинсов?!
   Загорелые плечики!
   И тонкие бледные руки.
   Лебединые шеи.
   Поцелуи на лестницах метро.
   Лежащие на траве, жадные до солнечного света, родные мои петербурженки и петербуржцы…
   Откровенные, зовущие взгляды…
   Пусть первый кинет в них камень, кто не искушался.
   Закидайте меня камнями! Я люблю этот грешный мир!

   Он хотел обратиться к Богу, но испугался, что для этого ему придётся отказаться от многих приятных воспоминаний, которые всё ещё развлекали его развращённое воображение.

   – Лиза, ты пойми меня. Я тебе говорю то, что можно говорить только очень близкому и действительно любимому человеку… Но это только попытка играть в близких людей…
   – Да, я знаю. Ты звонишь мне и пишешь письма, как будто ходишь в публичный дом, – отвечала она. – Тебе не важно, кто примет тебя. Тебе нужно внимание и обожание, а не я. Тебя слишком любили в детстве. Слишком много было подарков… Я вижу твой распущенный павлиний хвост. Твои красивые глюки…

   Он нашёл Лизу неподалёку от гостиницы «Россия». Пожилая женщина (П-Р-И-К-М-А-Х-Е-Р-Ш-А) работала над её головой. А выражение лица было – будто она моет посуду и ей это не нравится.
   – Пойдём причастимся, – сказала Лиза. – А потом обвенчаемся.
   – Пойдём! – ответил Платон неуверенно.
   Ему хотелось всё превратить в шутку. Но не получалось. Его мозг, привыкший тщательно отбирать слова и выражения, не пропускал юмора. Всё казалось пошлым.
   Они шли по Московскому проспекту. У входа в Парк Любви среди торопящегося люда стояли неподвижные омоновцы. Чуть дальше скамьи, на которых обычно играют в шахматы, тоже были заняты ОМОНом. Молодые люди в тёмно-серых униформах спали, разморённые солнцем.
   Он ужаснулся. Причащаться! Венчаться! Значит, вся жизнь его, все гордыни его и все печали его и страдания, его любовь к Ульяне, даже его попытки стать лучше – псу под хвост?! Снова – привыкание, притирание, ссоры по мелочам, ревность, любовь, вырождающаяся в презрение и ненависть… Друзья… Шашлыки по выходным дням… Измены…
   – Не… я не пойду.
   – Почему?
   – Я не готов.
   Он пятился. Ускользал, как будто на роликовых коньках. Удалялся.
   Дразнить и играть в любовные игры, танцевать любовные танцы, зажигать на дискотеке жизни – любая сука, любая тварь женского пола может это. Любая тварь Божия. Собаки… Кошки… Обезьяны… Даже земноводные… Лягушки… Тритоны… Рыбы… Насекомые… Комары… Блохи… И даже цветы…
   Но любить!!!
   Жертвовать собой ради любимого!!!
   Отдавать в любви свою душу!
   Дано только Женщине и Мужчине.
   И то не каждому. И не каждой… Только избранным…
   – Вернись! – закричала она в ужасе. – Вернись. Я умру без тебя!
   Он остановился.
   – Кто знает, может, всерьёз всё это? Может, и правда любит и умрёт без меня?
   Приближался к ней до бугорков на старой коже, до лиловых прожилок на крупном носу.
   – Нет, слава богу. Не умрёт. Будет влюбляться… И ещё не раз будет шептать… не раз…
   – Вернись! – попросила она безнадёжно. – Вернись. Я умру без тебя! Я думала – ты спасение моё…
   – Нет! Нет! Нет! Даже если мне посулят возвращение молодости! Я не хочу, чтобы беленький прелестный барашек нашей любви стал банальным шашлыком!
   – Вернись! – прошептала она. – Вернись. Я умру без тебя!
   «Я влюбчивая, я очень влюбчивая, – прочёл он беззвучное в её губах. – Ты первый мужчина, к которому я привязалась душевно… Я не люблю мужиков. Но так люблю игру…»

   Молоденькие солдаты просыпались на скамейках Парка Любви, поднимали головы. Им всё было по барабану. Типа… Конкретно… Реально. Достаточно. Креативно…
   – Я думала – ты моё спасение…
   Они шли к Чесменской церкви.
   – Я влюбчивая, очень влюбчивая. Прощай… – сказала она и освободила свою руку. – Любовь не может быть благополучной и счастливой, – шептала она… – Любовь – это сладостное страдание… Потому – уходи.
   «Как я мог совместить в ней две такие враждебные сути?!»
   Он закрыл глаза и заглянул в себя. Там было красиво и чисто. До отвращения чисто и красиво. Предзимний, сбросивший листву лес. На замёрзшую землю летели колючие снежинки. Складки земли уже белели среди распаханного поля.
   Он встал с дивана. Сначала комната была незнакома ему, но постепенно восстанавливалась в его памяти. Пространство было наполнено музыкой. Он услышал знакомую мелодию. Знакомые слова.

     Ещё шиповник не устал цвести,
     Ещё качал зарю в колючих ветках,
     И был так неуступчив голос ветра.
     Мне показалось, что вернулась ты.
     Постой! Постой! В моём окне темно.
     Я позабыл, ты темноты боялась.
     Ты по холодным травам пробиралась,
     Чтобы проститься навсегда со мной.
     Постой, постой! Давай нальём вина.
     Я разожгу огонь, от дыма плача.
     Что перед этой тьмой кромешной значит
     Твоя обида и моя вина!

   Он раскрыл сборник Ульяны, стал читать её стихи и ужаснулся.
   Только страх перед кромешной тьмой привязывал её к нему.
   Или любовь?..
   Она ждала, что он признает свою вину, которую не дано нам, мужчинам, считать виной, поскольку мы полагаем, что условные рефлексы и первобытные инстинкты – это признаки жизни. Пока мы живы, они не поддаются исправлению. Мы не признаём своей вины. Мы бродим по свету в поисках счастья… носим в крови необузданность и желание обладать всеми женщинами мира… Мы бастарды с генами Чингисхана. Ну, если и не все, то каждый десятый, как утверждают учёные… с генами Чингисхана… Расплодились. Расползлись по всему миру… С ума сойти – в каждом десятом – его кровь!
   Он не мог больше оставаться в этой квартире, в этом городе, не мог гулять в этом парке, где они гуляли с Ульяной.
   Сын был уже взрослый. Умный, справедливый, талантливый. Но у него свои друзья и своя жизнь, в которой для отца не хватало места.
   Он уходил с утра в свою мастерскую. Иногда заглядывал к отцу. Обычно ночью. Рассказывал о своих приятелях, подругах… О жизни… совсем другой, идущей по совсем другим законам – для Платона экзотическим, опасным законам, непонятным, а для него – естественным и нормальным…
   Платону вдруг захотелось уехать куда-нибудь далеко-далеко, где была бы понятная ему жизнь.
   В Грузию? В Москву? Но это была другая Грузия и другая Москва. И друзей нет. Вымерзли друзья. Молчат.
   Ему на глаза попался диск с последним их сценарием. «Дом на берегу большой реки».
   Он затосковал по этим местам. По времени изнурительного труда. Времени, когда они были вместе…
   Он прощался с вещами, каждая из которых соединяла его чувственно со временем, которое прошло, и людьми, которых уже нет на земле.
   «Как хорошо, что всё это было в моей жизни! – подумал он с благодарностью. – Как грустно… Какая тоска знать, что всё это уже было и больше никогда не повторится, никогда больше не будет…»
   Он хотел взять с собой какой-нибудь талисман, сувенир, но вещи приросли к стенам, приклеились намертво к столу, они не хотели покидать привычные свои места.
   На глаза Платону попала записная книжка в кожаном переплете. Пилигрим на ишаке.
   Он вспомнил осень в Домбае. Сентябрьскую метель. Красные листья на снегу. Ласточки, которые не успели улететь через перевал к морю… Оттепель…
   Платон тогда участвовал в захоронении погибших на Марухском перевале красноармейцев. Они погибли в 42-м. А теперь, двадцать лет спустя, ледник, отступая, отпустил их. Они вытаяли и теперь лежали на брезенте, как на построении. И винтовки образца 1905/30 года рядом с ними, недвижимыми. Глаза их, закрытые, были черны от сажи, и казалось, что это дыры в лицах. Тогда не хватало защитных очков, и они так защищали глаза от высокогорного солнца. Мазали веки сажей. Ледник отпустил их, почти не изменив. Будто не двадцать лет назад, а вчера это было. Среди наших был один немец. Видно, их накрыла лавина. Их так и похоронили вместе.
   Эту записную книжку Платон нашёл в кармане его альпийской куртки.
   Жёлтые листки были покрыты замысловатой вязью немецких букв. Теперь редко кто так узорно пишет.
   «Gott sieht Seine Welt und Sein Geschöpf durch unsere Augen».

   Через час Платон был на Московском вокзале.

   …Лиза любила «Шербурские зонтики». Ей нравился голос Катрин Денёв. Она усвоила её детские беззащитные интонации…
   …Широкие бёдра, широкие плечи, русые волосы, серо-голубые глаза и очень тяжёлая рука…
   Эти фразы вертелись в голове Фолтина, повторялись многократно, но не давали продолжения. Это был тупик. Текст обрывался. Это была сеть, из которой ему не выбраться…
   …Платон придумал её, потому что она была ему нужна.
   Да, конечно, наверняка живёт в Санкт-Петербурге женщина с таким именем, тоже молодая и красивая, достаточно начитанная, но чужая, не имеющая отношения к его судьбе. Может быть, даже не одна, а две-три Елизаветы с такой же фамилией…
   Он встретил её в толпе у Московского вокзала два года назад…
   Когда-то давно они катались на колесе обозрения…
   Он запомнил её…
   А она забыла…
   Она боялась высоты…

   …Платон увидел её, когда предъявлял проводнику свои документы. Она не заметила его. Близоруко щурилась, пытаясь разобраться, в каком вагоне ей надлежит ехать. А может быть, это была уловка, нежелание встречи с ним. Рядом с Лизой стоял его сын Ростислав. Они выглядели влюблёнными. Они выглядели счастливыми. Один, всего один короткий взгляд достался Платону. Сначала дёрнуло, потрясло. А потом наполнило благодатным теплом.
   «Неужели заразилась от меня? – подумал он. – Неужели обрела способность дарить тепло?! Офигенно!!!»
   Он не мог бы словами определить, что это было. Дрожжи, брошенные в виноградный сок?.. Спичка, превращающая сухие ветки в огонь?.. Солнечное тепло, разрывающее почку, чтобы раскрылся цветок, а потом созрел плод?.. Радиоактивное излучение, уничтожающее раковые клетки?.. Дефибриллятор!.. «Да, это ближе всего… – подумал он. – Дефибриллятор… Придётся жить…»
   …Видно, ей трудно было разобраться в своих чувствах к нему. Да и не хотела разбираться. Было и прошло. И забыто.
   Но Платон знал, что обязательно увидит её в финале. Лиза должна присутствовать там. Она едет туда же, куда и он, – в Дом На Берегу Большой Реки, чтобы привыкнуть к обстановке семейного детского дома. Она будет играть в его фильме идеальную женщину, которая станет верной подругой Василия, его – Платона – подругой.
   Она с рассеянной улыбкой поздоровалась с Платоном. И он ответил ей учтиво и даже приподнял бейсболку. И снова волна доброго тепла захлестнула его…
   «Ничто не проходит зря… Она научилась одаривать теплом… Ради этого стоило… Ничто не напрасно в этом мире, – подумал он с надеждой. – Может быть, это и взаправду была любовь?..»
   Билет определил ему место в третьем от проводника купе. Пахло чем-то кислым… Люди устраивались на своих местах… Они напоминали ему прошедшую жизнь.
   Переполненный общий вагон летел по рельсам. Лица людей были знакомы ему по сценариям, которые они написали с Ульяной. Эти лица принадлежали не только актёрам, но и ему.
   Кто-то поставил перед ним стакан чаю и на салфетке домашнее печенье. Такое рассыпчатое, пахнущее корицей.

   …Дрожащими руками Платон набрал номер и долго ждал, пока знакомый детский голос Лизы не раздался в трубке.
   – Да… Кто это?
   – Лиза! Родная! Я в беде. Помоги! Помоги мне! Я пропадаю… Помоги мне. Спаси меня…
   – Что?! Что с тобой? Три часа ночи…
   – Хорошо, я позвоню утром… Прости…

   Платон стал думать о прожитой жизни и не мог найти в ней никаких для себя оправданий.
   – Ульяна! Я никогда не был хорошим мальчиком… Ни хорошим сыном… Ни хорошим мужем… Ни хорошим отцом… Ульяна! Я не мог и до сих пор не могу быть хорошим. Ульяна! Я весь создан из пороков и страстей, из хочу – не хочу, хочу – не хочу, хочу. Хочу, хочу, хочу! Из желаний создан. Из страстей и желаний, которые как листья и плоды на древе познания добра и зла.
   Ульяна! Я слишком слаб, изнежен, слишком подвержен страстям. Слишком люблю драматургию.
   Я спасаюсь от страстей молитвой и работой. Работа – моя малая молитва. Работа – оправдание моей жизни на земле. Я возделываю свой сад, чтобы увидеть цветение большого бескрайнего сада. И не будет пустынь. Будет один большой сад…
   Как мне избавиться от страстей?! И нужно ли избавляться от них окончательно, если, победив страсти, мы умрём от скуки и безделья. Нам нечего будет делать на земле.
   Я всегда хотел уйти в монастырь, но остался в миру. Хотя мог бы по верности и любви своей служить только Ему.
   Я остался в миру, чтобы встретить и полюбить тебя, Ульяна!
   Чтобы ты родила мне сына и дочь!
   Ульяна! Без тебя всё пусто и бессмысленно!
   Чему я буду учить этих сирот? Без тебя я сам сирота! Чему я могу научить их?!
   Писать сценарии?
   Писать стихи?
   Удить рыбу?
   Зачем им это? Сами научатся добывать пищу, и мечтать, и писать стихи, сочинять песни… если дано свыше… А если не дано, никто не научит…
   Но может быть…
   Может быть, я смогу разбудить в них уверенность в праве выбора. В праве выбирать свой жизненный путь. Даже если правда, что всё предрешено. Даже если в глубине души знаешь, что всё напрасно и впереди – тишина…
   Может быть, я научу их дарить тепло любви?.. Отдавать свою душу в любви…
   Можно ли научить этому? Можно ли заразить?
   Я прожил жизнь и ничего не понял в ней.
   …Иногда я выпадаю из человеческого времени и слышу, как Господь говорит со мной. И нет большей радости и счастья.
   Но я – примитивное существо и потому не понимаю Его языка. Радуюсь, но не понимаю… по немощи и тупости своей духовной не понимаю Его слов. Только музыку неслышную слышу…
   Господи, помоги мне понять, что Ты говоришь мне!
   Кошки, собаки, коровы, быки, козлы, и козы, и даже тупые кролики понимают нас, господ своих, а мы Тебя, Господа и Создателя нашего, не понимаем.
   Помоги мне понять Тебя!
   Ты один, Ты един, но у каждого человека и у каждого народа свои грязные уши…
   Помоги мне очиститься, Господи!
   У каждого голова – забитая своей ерундой-суетой… Страстями…
   Страсти не позволяют мне понять Тебя.
   Помоги мне очиститься от страстей!
   Музыка Твоей речи всегда со мной…
   Как огонь зимой, в стужу…
   Как материнское тепло и понимание в отчаянии…
   И я знаю, я уверен – Ты любишь меня.
   Помоги мне никогда не сомневаться в этом!
   Ты любишь меня, как может любить только Мать.
   И я люблю Тебя, как люблю Мать… Хотя меня с детства уверяют, что Ты – Отец…
   Я иногда перечу Тебе, как должен перечить неразумный, блудный сын любимому отцу…
   Укроти мои страсти, Господи!
   Помоги мне смириться и принять без ропота потерю мою!
   …Зеленое тело земли белело под метелью. Снег не таял на камнях. Снег лежал на бетонных плитах полустанков. А трава всё ещё зеленела.
   В вечерних сумерках эти пятна травы казались чёрными, а холмы над рекой были будто спящий далматин.
   Но снег всё летел и летел… Не с неба, а откуда-то сбоку. И уже вскоре не далматин, а большой песец склонился над чёрной рекой…
   Скорый летел в ночи. Пересекал большую реку.…
   И уже сверкал огнями Дом На Берегу Большой Реки.

   …Платон выключил компьютер. Подошёл к окну.
   Оранжевые фонари. Оранжевый город Санкт-Петербург.
   «Мой стиль устарел, не успев стать обычным, – думал он. – Устарели мои слова и мысли. Я сам устарел. Я анахронизм – человек девятнадцатого века…»
   По дорожке Парка Любви шли люди. Молодые и старые. Два ручейка. Один к Дворцу спорта. Другой – от него к метро. Исчезали в недрах подземки.
   Платону стало жалко этих людей. Нет, не то чтобы жалко, а грустно, что их жизни тоже пройдут. И не останется следа. Только горькое послевкусие страстей.
   Платон вспомнил, как прошлым летом в День святого Пантелеймона Целителя он ходил к семи ручьям. Это место новгородцы почитают святым ещё с языческих времен. Они приходят туда девятого августа, чтобы искупаться и взять с собой святой воды. Чтобы избавиться от болезней тела и души. Тысячи паломников образуют два ручейка – к святому месту на горе, что возвышается над Мстой, и обратно – нагруженные канистрами и бутылями со святой водой в суетный противоречивый мир их реальной жизни.
   Тропа эта даже в самое засушливое лето сочится грязью. В громадных лужах тонут легковушки. В глазах желто от полян, заросших мышиным горошком и одичавшим топинамбуром. Запахи летних цветов, травы и леса и эта желтизна августовских полей сдвигают психику.
   И наконец, вот они – Семь ручьёв.
   Беззвучная толпа.
   Девочка нарядная в белой шляпке. В длинном голубом платье. Как будто с почтовой открытки начала прошлого века.
   Всё началось с неё. С движений её рук. С этих странных нелогичных движений, завершавшихся крестным знамением. С медленного танца, которым она жила.
   Парализованный парень смотрел на неё неподвижным взглядом. Его обливали ледяной водой, от которой даже зубные протезы ноют… А он смотрел на неё, нарядную, как будто с рождественской дореволюционной открытки.
   Двухметровый гигант в красных плавках черпал из ручья ведром святую воду и выливал на себя.
   Красное пластмассовое ведерко в его руках казалось детской игрушкой из песочницы. Гигант был нереален, но он был. Он был лысоват. Платон видел его невозмутимое лицо.
   Старушка в белом платочке и длинных тёмных одеждах смотрела на гиганта ласково и улыбалась. Она подала ему белое полотенце.
   В глубине этой композиции дьячок в чёрной шляпе и очках держал в левой руке молитвослов. Его реденька бородёнка топорщилась – он читал акафист. Ему вторили тихими, по-детски высокими голосами четыре старушки и те, кто помнил слова молитв.
   А люди всё подходили.
   – Здравствуйте! С праздником! Здоровья вам!
   – Спасибо! И вас с праздником!
   И ни одной выброшенной бумажки, ни одной скорлупки от яиц, ни одного окурка. Ни одного пьяного! Ни одного скверного слова!
   Гигант, старушка и девочка в длинном голубом платье уходили. Платон видел, как, ласково склонившись, слушает этот мощный человек согбенную годами женщину.
   Всё было нереально прекрасно и наполняло сердце Платона надеждой.
   И вдруг.
   У выхода тропы из леса Платон увидел мужчину. Он лежал на коленях, уткнувшись лицом в мокрую траву и грязь. Видимо, он молился коленопреклонённо, а потом не выпрямился, не смог. Так и остался лежать, простёрши руки к востоку. Бледная кожа сильной шеи. Одежда как серая шкура, которую он не может сбросить, чтобы возродиться и начать новую жизнь. Он не обращал внимания на чавканье грязи, на калоши, кроссовки и босые ноги проходящих мимо паломников. А рядом с ним на земле – пустая бутылка.
   Всё было бы хорошо и даже умилительно, если бы жуткий смрад алкоголя не перебивал мирные запахи лета.
   И снова дорога. Лужи. Ямы, полные воды. Машины, тонущие в непролазной грязи. И снова два ручейка. Люди, идущие к Семи ручьям. И возвращающиеся оттуда нагруженные канистрами со святой водой.
   – С праздником! Здоровья вам, православные!
   – Спасибо. И вам здоровья.
   Паутинки лопались на щеках с электрическим треском. Глазам было больно. Был август…
   Случаются в восприятии жизни такие просветления, такие откровения, такие необъяснимые преображения, когда видимая реальность начинает жить по законам искусства и сама стилизует себя. Картины обычной жизни обретают образ стилизованного творения. Случайности и хаос сменяются организованной гармонией… И реальность становится похожей на полотно великого мастера. На трогающий душу фильм… На стихи, вызывающие слёзы… Что предвещают они, эти минуты слитности видимой жизни с творчеством? Что предвещают они? Несчастья, катастрофы? Или вообще не имеют отношения к нашей суете и нашему мышиному шуршанию? Эти вопросы тревожат душу.
   Но возникает радостное ощущение неслучайности всего, что происходит вокруг нас и с нами. И с удивлением, с замиранием сердца рассматриваешь знакомые лица и предметы… Они становятся знаковыми. И люди вдруг начинают говорить меж собой точными и выразительными фразами о сложных и недоступных в другое время вещах. И лица их прекрасны. И ты прислушиваешься. Радуешься тихой чистой радостью. Как будто обрёл наконец книгу, о которой знал понаслышке, но никак не мог достать её, и наконец вот она, лежит перед тобой. Протяни руку и раскрой. Эта книга – Жизнь.
   И тоскуешь, когда хаос, и случайность, и суета снова воцаряются в тебе и в окружающем тебя мире.

   Санкт-Петербург. – д. Петрово,
   июль 2009 – август 2011
    В тексте – стихи и отрывки из прозы А. Шульгиной.