-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Мария Нуровская
|
| Другой жизни не будет
-------
Мария Нуровская
Другой жизни не будет
Copyright ©by Maria Nurowska Published by arrangement with Wydawnictwo W. A. B., Warsaw, Poland
©Издание на русском языке, перевод на русский язык, оформление. ООО Группа Компаний РИПОЛ классик, 2013
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.
В этом нет моей вины. Никакой, подумал он, тяжело поднимаясь с кресла. Ему становилось все труднее и труднее двигаться по комнате и маленькой кухоньке. Эта квартира оказалась его очередной ошибкой. В свое время ему предлагали выбрать квартиру на четвертом или на первом этаже. Та, что на первом, была поинтересней, кухня побольше, но коридор какой-то длинный и неуютный, темный. Да и до центра добираться дольше. А посоветоваться не с кем, решать нужно самому. Выбрал эту, недалеко от Лазенковского парка. Насчет четвертого этажа он уже тогда сомневался, хоть и чувствовал себя в то время еще неплохо. Теперь эти чертовы ступеньки стали настоящей пыткой. Последнее время он старался выходить из дома не чаще одного раза в день. Но всего ведь не предусмотришь. Вот вчера, например, сидел дома, ждал почтальона с пенсией, а сегодня отправился в магазин и, вернувшись, обнаружил в ящике почтовое уведомление. На этот раз пришло письмо из Америки. Если бы речь шла о посылке, можно было бы отложить до завтра, но письмо – это что-то новое. Тем более что последние переговоры по телефону с тем американским парнем – то ли сыном, то ли нет – ни к чему не привели.
Он уже стар. Даже если парень действительно его сын, что дальше?
Какая напасть заставила его свернуть в тот день с дороги и оказаться в той проклятой усадьбе, доме ксёндза? Это была ошибка. Большая ошибка. Не надо было жениться на Ванде. Но, с другой стороны, когда тебе двадцать с небольшим, каких только глупостей не наделаешь. Мамаша оказалась права на сто процентов: этот брак был обречен с самого начала. Она все умела предвидеть. Один раз немного ошиблась, но ее можно было понять. Ведь речь шла о будущем ее единственного сына. Она ему желала добра, ясное дело.
У Ванды тогда мог быть кто-то еще, но она не признавалась из-за страха перед теткой. Предпочитала всю вину свалить на него. Хотя скорее речь идет об ответственности. Вряд ли можно говорить о вине, когда рождается ребенок. Тетушка тоже хороша. Ей, видите ли, захотелось их помирить. Сначала она напоила его хозяйской настойкой, а потом застелила топчан. Попросту говоря, запихнула Ванду к нему в постель. Та бы сама до этого не додумалась. Продолжала бы сидеть у стенки, уставившись на него, как на божество. Она всегда так на него смотрела. Ему это действовало на нервы и одновременно возбуждало. Мысль о том, что через минуту он засунет руку в трусы этой завороженной девице, что его пальцы почувствуют ее влагу и легкую пульсацию, тут же приводила его в состояние готовности. Он знал, что она жаждет этого, но одновременно стыдится. Ее стыд распалял его еще больше. Он освобождал от одежды ее белое тело, и все в нем начинало оживать, возбуждаться. Удивительно. Он имел много женщин. Некоторых даже любил. Но ни с кем такого звериного желания не возникало. Нависая над ней, он приказывал Ванде смотреть на него. В ее глазах было что-то такое, от чего он сходил с ума. Продираясь в нее все глубже, он загребал ладонями большие груди Ванды, и его не трогали тихие мольбы девушки, переходящие в болезненный стон. Он не знал, что она чувствует. Они никогда об этом не говорили. Только однажды, будучи пьяной, Ванда рассказала ему, что от одного его вида ее трусы становились мокрыми. Оргазм она переживала не так, как все женщины, – не металась, не издавала страстных стонов, только прикрывала глаза.
Если бы не путешествие в Белосток, ему никогда бы не пришло в голову проведать Ванду в доме ксёндза. Ее тетка вела там хозяйство. Она взяла к себе Ванду после развода. Тетушка, видно, когда-то была очень даже ничего, все на своих местах. И Ванда сложена так же: массивные груди, бедра. А с годами еще больше стала походить на эту старую деву, которая до конца жизни так и не нашла себе мужика, даже в Америке. Хотя кто ее знает – она всегда отличалась неразговорчивостью.
Тот визит в дом ксёндза был ошибкой, страшной ошибкой. Утром он вышел из дома украдкой, как вор. Ксёндз и женщины еще спали. Разбудил шофера. Когда выезжал со двора, показалось, что в окне за занавеской мелькнуло чье-то лицо, но он не смог разобрать, кто это был: Ванда или тетка. Неважно. Это неважно. Она пошла своей дорогой, а он – своей. Зачем взваливать на кого-то вину за совершенные грехи? Впрочем, и они не имеют никакого значения после стольких лет…
Раздался звонок. Он, наверное, с минуту не мог сообразить, где находится. Ах да! Это квартира. И он в ней – уже пенсионер.
За дверями стоял Михал. Еще одна несбывшаяся надежда. Должен был многого в жизни добиться, но с трудом дотянул до аттестата. Потом его призвали в армию, там он получил профессию. Теперь работает таксистом. Мамаша до конца дней своих так и не смогла с этим смириться. Винила себя во всем, может, поэтому так рано и умерла. Постоянно твердила, что кровь Ванды взяла верх. Из-за нее, дескать, Михал не имел в жизни никаких амбиций. А ведь тот, другой, которого он в глаза не видел, стал профессором американского университета. Вот это карьера!
– Ты на машине? – спросил он сына.
Михал кивнул.
– Может, подбросишь меня на почту? Письмо пришло.
– За письмом? Они что, не могли оставить его в ящике?
– Письма из Америки не оставляют. Выдают по паспорту.
В машине Михал сказал:
– Я бы не сопротивлялся. Что в этом плохого? Все равно места в семейном склепе полно.
– Они с твоей бабушкой друг друга не любили.
– Какая разница. Гробы не подерутся.
Письмо оказалось толстой бандеролью, в которой находились потрепанные тетради. Некоторые из них – польские, их можно было узнать по бумаге. Когда он открыл первую, то нашел маленький конверт. В нем лежала записка. Он узнал почерк Ванды.
«Объявляю свою волю: после моей смерти все записи передать мужу моему, Стефану Гнадецкому. Если он умрет первым, прошу положить их в мой гроб, под гробовую подушку.
Желаю быть похороненной в семейном склепе Гнадецких, на Брудной [1 - Отдаленный район Варшавы. – Здесь и далее примеч. пер.], рядом с моим мужем; если же уйду первой, пусть его похоронят подле меня. Аминь.
Ванда Гнадецка».
Это на нее похоже. Молчала столько лет, чтобы сейчас, в старости, его растревожить. И как это она все предусмотрела. Подписалась его фамилией, хотя после развода снова вернула девичью.
Он взял в руки первую тетрадь, перевернул несколько страниц.
27 января 4945 Г.
Сегодня у нас был крестный и разговаривал с родителями о моей судьбе. О том, как мне жить дальше. Говорил, что бумагу об окончании средней школы он для меня достанет, только я должна учиться как можно лучше. Думает направить меня на секретарскую работу, но я должна следить за тем, чтобы не было орфографических ошибок, а то вылечу сразу же, в первый день. Еще надо выучиться печатать на машинке, ну за этим дело не станет. Скоро война кончится, и тогда в учреждениях потребуются люди. Отец, конечно, начал носом крутить – он хотел, чтобы я хозяйством на подворье занималась. Но крестный и мама тут же на него насели: дескать, у меня и внешность неплохая, и образование есть (я ведь всю войну ходила к учителю заниматься), а тяжелой работой все это можно погубить.
А я сама толком не знаю, чего хочу. Мне все равно. Я работы не боюсь, могла бы и дома остаться, ну, коль крестный все решил, пусть так и будет».
Ах так, значит, он обязан секретаршей какому-то крестному! В двадцать четыре года он стал воеводой города С. и имел по-настоящему неограниченную власть, которую иногда должен был делить с комендантом Беспеки [2 - Орган государственной безопасности.]. Партийный секретарь Гелас был бесхарактерным, им можно было вертеть как хочешь.
Он отчетливо помнит тот день, когда Гелас привел его на этаж дворца, где должно было начаться его правление. Представил ему секретаршу. Она не произвела на него впечатления. Девушка нескладно поднялась из-за стола, подав ему свою обветренную руку с пухлыми, короткими пальцами. Что-то пробормотала и тут же рухнула на стул, как будто внезапно ее покинули силы.
Они прошли в кабинет.
– Все в порядке, – сказал Гелас. – Секретарша у вас проверенная, ее рекомендовал тот, кому можно доверять. Ну и, кроме того, внешне она очень даже ничего. С такой стоит согрешить.
Партсекретарь вопросительно зыркнул на него, а он скривился в вежливой улыбке. Гелас с самого начала покровительствовал Ванде, а это вполне могло означать, что тем самым, достойным доверия человеком, который рекомендовал ее, был он сам. Он удивился, что партсекретарь отметил ее внешность. Но позже, присмотревшись к ней поближе, тоже обнаружил пару достоинств. Полные, упругие груди, тонкая талия и аппетитные бедра. Она носила узкие юбки и высокие каблуки, ходила легко, покачивая бедрами в разные стороны. Это производило впечатление.
Со временем, когда она немножко привыкла и перестала заливаться румянцем при его появлении, оказалось, что у нее неплохое лицо, только уж очень обыкновенное. Большие голубые глаза, маленький вздернутый носик и пухлые губы. Светлые волосы были закручены мелкими кудряшками – писк моды того времени.
«Не прошло и полгода с того момента, как я приехала сюда. Теперь у меня будет новая работа. И зарплата больше, может быть, хватит, чтобы снять собственный угол. Очень уж стыдно жить на глазах у посторонних людей. Всегда сомневаешься, можно ли зайти в ванную кое-что простирнуть. Вдруг на меня будут коситься, потому что воду и свет расходую? Хоть уже за все и заплачено, хозяева наверняка думают, что могли бы взять с меня и побольше.
Отец спрашивал, приехал ли тот, кто должен был приехать. Я ему сказала, что еще нет. Сижу тут целый день одна и ничего не делаю, а зарплату-то получаю! Ну, потом мы с ним еще кое о чем поговорили, и, наконец, он рассказал мне главное. Оказывается, Здислав Мах вернулся из армии и приходил к моим родителям с бутылкой водки. Жениться на мне хочет. Отец говорил об этом с наигранным безразличием, но я знала, какого ответа ждет его сердце. А я не могла так ответить. Раз уж решила из деревни уехать – возвращаться не буду. Вот такая я: назад не оглядываюсь, что бы ни случилось. Отец голову опустил, а мне вдруг так стыдно стало, что захотелось в ноги ему упасть. Но я продолжала спокойно сидеть за столом, даже глазом не моргнула.
Отец посидел немного и начал собираться. Вынул из сумки кусок колбасы, кусок смальца, мед. Смалец я отдала ему обратно, зачем он мне? Я ничего тут себе не готовлю, только кипяток для чая приношу с кухни. Хозяйка не хочет, чтоб я у нее под ногами болталась. Потому и не взяла…»
30 марта 1946 г.
«Наконец он приехал. Сегодня в комнату вошли двое: один – высокий в кожаной куртке, другой – пониже, в сером. Сразу подумала: мне нужен тот, что пониже. Последнее время с личной жизнью у меня не ахти, а тут повезло. Это я о втором. Может, он не совсем такого роста и комплекции, как мне нравится, но мордашка симпатичная.
Усы только начали пробиваться. Я удивилась: такой молодой и сразу так высоко взлетел. А до чего вежливый! Пани, будьте любезны, сделайте то-то и то-то. Мне аж смешно стало, как он со мной обращается, но виду не подаю, слушаю, что ему там нужно. Живет, кажется, с матерью. Ходят сплетни, что она приехала сюда из Варшавы специально, чтобы за ним присматривать. Конечно, ее можно понять, боится за него: молодой, наделает еще глупостей. Ведь у него такая власть в руках сосредоточена.
Жилье я сменила. Правда, на отдельную квартиру не хватило, но условия теперь лучше, могу кухней пользоваться. Если на работе не пообедаю (иногда от столовских запахов тошнит), то чего-нибудь вечером себе приготовлю.
Теперь работы много, всем людям постоянно что-нибудь нужно. Накопившиеся дела ждали, что найдется человек, который сможет их решить. И он нашелся. Умеет до сути дела докопаться. Не тратит время на пустые разговоры, как некоторые. Говорит, как должно быть, и точка. Он такой же, как я: если что скажет, то слов назад не возьмет. Мне это нравится. Я очень довольна, что с ним работаю. И вечером задерживаюсь, если есть какая-нибудь срочная работа. Он ходит туда-сюда, засунув руки в карманы, и диктует мне, а я печатаю на машинке. Я еще никого не встречала, чтобы так умно и быстро соображал. Иногда такое заумное предложение скажет, что я даже печатать перестаю от удивления. А он меня подгоняет, брови морщит. Ему кажется, что он так взрослее выглядит. А на самом деле совсем еще ребенок. Я как взгляну на его гладкие щеки, так у меня дух захватывает. Он старше меня на пять лет, а такое ощущение, что лет на десять моложе. Женщины взрослеют быстрее. А вот мужчины долго подрастают. Я не говорю об уме, ум-то у него есть, а опыта – ну ни на грош. В людях не разбирается. Иногда я ему подсказываю что-то. „Вы так думаете?“ – спросит и искоса на меня посмотрит. Потом брови нахмурит. Не скажет, что я права, но сделает по-моему. Главное, чтобы он первый не успел сказать, тогда уже ничего не поможет. Будет только так, как он распорядился…»
12 апреля 1946 г.
Сегодня на работу заявилась его мамаша. Вся из себя, разряженная, в чернобурке, с зонтиком. Поболтали мы с ней, как женщина с женщиной. Она говорит мне: вы уж проследите за ним, чтобы каких-нибудь глупостей не наделал. Он еще такой наивный, мой Стефан. Она так это сказала, что у меня аж сердце растаяло. Я ей сразу же пообещала, что не спущу с него глаз. Потом приготовила на плитке чай, подала, а она предложила к ней присоединиться. Я мигом второй стакан достала, а тут он входит. С первого взгляда стало понятно, что ему не понравилось, как мы тут сидим. „Вам, наверное, работы не хватает?“ – спросил он, обращаясь ко мне, но мамаша тотчас на мою защиту встала, начала объяснять: дескать, она сама меня пригласила. „Мама всегда что-нибудь придумает“, – заметил Стефан, но чувствовалось, что он уже не так злится, как сначала…»
4 мая 1946 г.
Приближался День Победы. И вдруг все пошло кувырком. Какие-то люди из Варшавы собирались приехать на открытие памятника в сквере. Планировалось установить там танк с красными звездами по бокам. В знак благодарности советским солдатам, которые первыми после немцев вошли сюда.
Пока нам этот танк удалось в город притащить, пришлось решить сотню вопросов. Постамент уже давно был готов, потому что скульптор работал как зверь, а вот самую главную часть, то есть сам танк, до сих пор не прислали. Я, как только приходила на работу, сразу хваталась за телефон и заказывала междугородный разговор. Он нервничал, кричал в трубку, что это безобразие, провал серьезного дела и вообще! Дескать, для страны важно, чтобы в этот день в том месте, где стояли немцы, был воздвигнут памятник. Это укрепит дружбу с нашими единственными друзьями со стороны восточной границы. Кто-то ему ответил, что немцы тоже не все плохие. После таких слов Стефан весь покраснел и закричал в трубку: что за вздор вы там несете, неужели не понимаете, о чем я говорю? Вы должны доставить то, что обещали. Потом он обратился ко мне: видите, пани, они ничего не понимают. А я ему ответила, что лучше всего все сделать самому – поехать в воинскую часть и договориться с комендантом. Он в ответ взглянул так, будто у меня с головой не все в порядке. Однако на следу ющий день велел соединить его с комендантом. И договорился с ним. Танк нашелся, художник две звезды с боков пририсовал. И ни перед кем не пришлось унижаться…»
25 мая 1946 г.
Праздники уже давно прошли, гости разъехались, а я хожу как ненормальная. Иногда встану посреди улицы и стою, уставившись в одну точку, пока меня прохожие не начнут задевать. Только тогда иду дальше.
За это время со мной столько всего произошло, что этих событий хватило бы на несколько десятилетий.
Иногда, от нечего делать, я задумывалась над своей судьбой, гадала, что меня ждет впереди, буду ли я хоть капельку счастлива в будущем или, наоборот, мне уготована другая участь.
Сейчас жизнь меня захлестнула, как волна в море, поэтому я должна высоко держать голову, чтобы не захлебнуться. Ко мне пришла настоящая любовь, та, которая дается только раз, на всю жизнь. Если бы мне предложили под этими словами подписаться, я бы поставила свою подпись, и рука бы не дрогнула. Только он существует для меня на этом божьем свете. Он для меня, а я – для него.
Так произошло, что мы протянули друг к другу руки в одно и то же мгновение. Когда мы сидели на празднике за столом, наши глаза искали друг друга. Рядом сидел тот человек из Варшавы. Он что-то говорил, я даже не запомнила что. Я смотрела только на Стефана, уж очень много он пил в тот день. А потом мы с ним танцевали. И он шептал мне, мол, я так ему в душу запала, что он ночами спать не может, только обо мне и думает. А я ему на это отвечаю, дескать, бросьте, это вы после водки глупости несете. А он за свое, что может все эти слова повторить и на трезвую голову. Ну и намучилась я с ним! Стефан еле на ногах держался. А парень он здоровый – под метр девяносто. Толстым, правда, его не назовешь, зато рослый, потому и весит прилично. Если бы я его не поддерживала во время танца, то он бы на мне, как на вешалке, повис. А вокруг люди, таращатся на нас. Они бы сразу языками чесать стали, что важный человек во время государственного праздника в стельку надрался. Наконец я его во двор вывела и вместе с шофером в машину посадила, а он меня за руку хватает: „Возьми меня с собой, Вандочка, обними, спрячь, чтобы мама в таком виде не увидела“. Ну, я подумала, может, он и прав. Приказала шоферу к моему дому ехать. Потом мы его наверх, в мою квартиру, затащили. Шофер спрашивает, подождать ли ему в машине. А я отвечаю: „Поезжай домой, выспись, как человек, а я уж с ним сама справлюсь“. Водитель поблагодарил меня и уехал. Я со Стефана ботинки сняла, а у него ноги с моей кровати свисают. Вот какой высокий парень! Он спал, как младенец, даже на бок ни разу не повернулся. А я села на стул, стоявший около стола. Может, и задремала на пару минут, но все время старалась следить, чтобы с ним что-нибудь плохого не случилось.
Но на рассвете сон меня сморил. Я не услышала, как Стефан встал с постели, перепутал дверь, вместо туалета попал в детскую и описал там шкаф. Проснулась от крика хозяйки. Вылетела из комнаты, а все соседи проснулись и обступили его со всех сторон. Начальник стоит около этого шкафа, как распятие, качается взад и вперед. А на полу лужа. Хозяйка орет – разорвать меня готова: дескать, я непонятно кого в дом притащила. А здесь порядочные люди живут! Я хотела ей ответить, потому что не люблю, когда на меня голос повышают. Но перекричать ее было невозможно. Говорю ей: „Это очень важный человек“. А она кричит, мол, меня это не касается, давай убирайся вместе с ним, только сначала заплати за нанесенный ущерб, потому что паркет испорчен. Я ей отвечаю, что нам некуда в такую рань идти, и прошу разрешения остаться до утра, но хозяйка слушать ничего не хочет. Выставила нас за дверь, даже ботинки Стефану надеть не позволила. Я посадила его на лестнице, сама села рядом. Его голова тут же оказалась у меня на коленях. Так мы с ним до утра и просидели.
Я с ужасом ждала, что будет, когда люди проснутся и начнут из квартир выходить. Наш скандал и так уже разбудил всех соседей по этажу. Но Стефана было бесполезно будить, пока вся водка не выветрится. Около пяти утра он икнул раза два, потом голову поднял. Смотрит на меня, будто не узнает. Я усмехаюсь, дескать, я это, я. А он продолжает смотреть на меня как на чужую. Где мои ботинки? – спрашивает. Я отвечаю, что они закрыты в квартире наверху. В чьей квартире? – спрашивает. Ну, моих хозяев, у которых я комнату снимаю. Нельзя ли принести ботинки? А я не знаю, что ему ответить. Чувствую, что он злится на меня, как будто я в чем-то виновата. Но начальник не стал настаивать, когда увидел, что я не побежала за ними наверх. Встал, разгладил брюки и собрался идти прямо в носках. „Пан Стефан, – отважилась я, – может, мне сбегать за шофером, чтобы он сюда приехал, или такси вызвать?“ Он подумал немного и согласился, но все равно продолжал на меня злиться. Я вышла из дома и увидела, что подъехала наша машина. Я говорю шоферу, что не верю своим глазам, это просто чудо какое-то, а он смеется. Говорит, что решил приехать за шефом».
Он закрыл тетрадь и пошел на кухню. Включил газ, поставил чайник, дождался, пока вода закипит.
Решил не обращать внимания на этот бабский вздор. Все знали, что Ванда не очень умна, она тоже отдавала себе в этом отчет, но то, что он читал минуту назад, переходило всякие границы. Он не представлял себе, насколько глупа эта женщина. Сказать, что у нее были куриные мозги, означало сделать ей комплимент.
Идти куда-то он вроде уже не собирался, но сейчас все-таки решил выйти из дома. Две чашки кофе уже выпил. А жаль, мог бы заглянуть в бар неподалеку и посидеть там. Обычно он выбирал самый темный угол и оттуда наблюдал за людьми. Как правило, сюда приходили молодые – здесь стоял музыкальный автомат.
Он думал о прошлом. Проиграл. Это единственное, что оказалось правдой. Могло ли его утешить то, что проиграли и другие, все его поколение. Только кому? Это было непонятно. Неправда, что тогда, в первые годы, лишь у немногих не было темного прошлого. Он сам мог бы показать сотни таких людей. Чем труднее было жить, тем больше все находили в себе сил, чтобы сопротивляться.
Он прошел мимо бара «На распутье» – неплохое название для нерешительных – и пошел в сторону серых и неприглядных в эту пору года Лазенек.
Неудачное она однако же выбрала время, чтобы умереть. Хотя, может, там ноябрь не такой мерзкий и безнадежный. Он никогда об этом не думал, но где-то в глубине души таил уверенность, что умрет первым. Ванда казалась сильной, крепко державшейся за жизнь. Он не мог представить себе ее в старости. Но на самом деле она и не была старой. Сколько же ей лет?.. Так, сейчас, надо подумать. Когда Ванда родила Михала, ей едва ли исполнилось двадцать. Михалу сейчас тридцать семь. Значит, не дожила несколько лет до шестидесяти.
Он поймал себя на мысли, что думает о Ванде исключительно в эротическом плане. Потому что период женитьбы на Ванде совпал с самым подходящим возрастом для того, чтобы заниматься любовью. «Заниматься любовью…» – как противно это звучит. И ничего не передает. Этот момент, когда два жаждущих друг друга тела сближаются, сливаются, казалось бы, в неразрывном объятии. А после этого ты почти ничего не чувствуешь.
Ванда… он не мог сказать, что любил ее, но не мог также и категорически отрицать это. Она была единственной женщиной в его жизни, к которой он питал чувства, самому до конца неясные. Когда она находилась близко, не было сил от нее оторваться; когда она исчезала из его поля зрения, он переставал о ней думать. Может, потому мамаше было так легко их разлучить. Но неужели он согласился с ней расстаться только потому, что мамаша этого жаждала? Наверное, нет. Ванда была словно препятствие на дороге, которое он никак не мог преодолеть. Рядом с ней он забывался, а это опасно. Он должен был контролировать ситуацию. Всегда было какое-то неясное предчувствие, что она подкрадется сзади.
Замерзли ноги. Пальцы задеревенели, кожа покрылась мурашками. Он повернул в сторону дома.
7 июня 1946 г.
Жара стоит такая, что человек, словно рыба, ртом ловит воздух. Во всех учреждениях с двух сторон открыли окна, иначе работать невозможно. Из-за сквозняков занавески бьют в лицо каждому входящему. Стефан, кажется, еще на меня злится, в глаза не смотрит. Только один раз, когда я ему ботинки отнесла, спросил, есть ли у меня проблемы с жильем. Ответила, что с предыдущей квартиры пришлось съехать, но я нашла другое место, еще ближе к работе. Это было неправдой, но зачем его в свои проблемы посвящать? Две недели я ночевала на работе. Измучилась страшно, потому что и помыться нормально негде, и спать неудобно. Кушетка в кабинете твердая, кожаная. К тому же я боялась: вдруг меня кто-нибудь заметит? Ведь не положено. Но потихоньку все устроилось. Нашла себе другую комнату, правда, без права пользоваться кухней и значительно дальше от работы.
Он делает вид, что между нами ничего нет и мы – чужие люди. Но я-то знаю: что у трезвого на уме, то у пьяного на языке. И жду своего часа. Мне спешить некуда. Незачем торопить то, что должно произойти.
У меня появился поклонник. Проходу не дает, говорит, что ему от меня ничего не нужно, только встретиться. Я выкручиваюсь, отвечаю, дескать, не могу, мол, в следующий раз, а он твердит свое. Другой бы понял и успокоился, а этот лезет, куда его не просят. Если бы я не была такой деликатной, было бы легче. Но я добрая, никому не могу отказать. Из-за этого начинаются недоразумения. А мне так и хочется его послать: дорогой, шел бы ты отсюда подальше, я уже выбрала себе мужчину и буду ему принадлежать до конца дней своих. А если бы я призналась, что это – Стефан, то назойливый ухажер, наверное, подумал бы, что шучу. А это не шутка, это – правда».
29 июня 1946 г.
Сегодня мы со Стефаном провели день на речке. Шофер нас привез и получил указание вернуться за нами вечером. Все прекрасно, вокруг ни души, плещется вода, мы загораем. Я открываю глаза и вижу рядом свое длинное и худое счастье. Только на небесах мне могло бы быть лучше. Я поднимаю голову, он тоже, и мы улыбаемся друг другу. А все потому, что я была терпелива и дождалась своего.
После того случая он ходил опустив глаза. Пани, будьте добры, сделайте это и то. А меня смех разбирал, ведь я обо всем догадывалась. Однажды он сказал мне, что будет такой-то ужин в ресторане и что коменданту Петерце, который у нас охраной руководит, хочется, чтобы я тоже пришла, естественно если у меня будет такая возможность. А я ему отвечаю: „Нет проблем“.
Я была единственной женщиной в зале. Меня посадили рядом с комендантом, а Стефан так забился в угол, что даже его лица не было видно. Я украдкой смотрела, сколько он пьет.
Комендант меня постоянно танцевать приглашает, а его рука, лежащая на моей спине, каждый раз опускается все ниже и ниже. Я в конце концов говорю, что мне жарко, может, не надо так близко прижиматься? А он бормочет, что ему холодно, что мамочка его недоношенным родила. И с той поры его все время к женской груди тянет, особенно к такой пышной, как у меня. Тогда я спрашиваю, когда его жена из отпуска возвращается, потому что я ее встретила в магазине и она, кажется, говорила, что уедет только на неделю. Он резко от меня отодвинулся, и мы вернулись к столу. Я расстроилась из-за Стефана: он уже много выпил, вылез из своего угла, сидел на видном месте и о чем-то громко говорил. При виде меня его лицо растянулось в улыбке. Вандик, говорит, куда это ты подевалась? А я отвечаю, что все время была тут. Ну, иди сюда, выпьем. Я сразу соглашаюсь. Ну, отчего же, дескать, не выпить? Выпьем. Комендант нахмурился. Может быть, его рассердило, что мой шеф – не он, а Стефан?
Но Стефану наплевать на это. Он обнял меня и прижал к себе. Мы просидели так до конца вечера.
В раздевалке не обошлось без скандала. Гардеробщик не мог найти шапку коменданта, а тот вытащил пистолет и говорит: ищи, или я тебя застрелю, как пса паршивого. Старичок ищет, руки у него трясутся. Комендант для острастки пулю в висящее на вешалке пальто запустил. Мы испугались. Гардеробщик упал на колени, начал молитву за упокой читать. Я не выдержала, подошла к коменданту, ноги еле держат. Это ведь не шутка, он пьяный, а оружие заряжено. Успокойтесь, говорю, пан Влад, найдется ваша шапка. У него все лицо от злости перекосило, но пистолет спрятал и сказал старику: скажи спасибо, развалина, что за тебя дама просит. В следующий раз убью.
Мы вышли на улицу, шофер подогнал машину, но Стефан сказал ему: езжай домой, мы, мол, пройдемся. Прошлись немного, и он мне говорит, что забыл какие-то бумаги на работе, надо бы пойти забрать. Конечно, отвечаю, а внутри у меня от радости все поет. Вошли мы в кабинет, свет зажигать не стали – на улице фонарь горит, и так все видно. Начальник делает вид, будто свои бумаги ищет, а я поняла, в чем дело. Он боится признаться, что у него никогда не было женщин и он не знает, как к ним подойти. Я через голову стянула платье, поставила туфли в угол. Осталась в бюстгальтере и трусах. Он ко мне приблизился, руками груди нашел, ухватился за них, тяжело задышал. Я тихонько говорю: может, пойдем на кушетку? Попятилась спиной и упала на эту чудо-кожу. Он за мной. На четвереньках ко мне подполз, голову положил мне на живот и говорит: Вандик, я боюсь. А я отвечаю ему, чтобы ничего не боялся, что я помогу. Тогда Стефан спросил, были ли у меня мужчины. Нет, отвечаю, ты будешь первым. Он испугался, отскочил в сторону. А я на себя разозлилась. Могла бы соврать что-нибудь, чтобы он стал посмелее. Я слезла с кушетки на ковер и прижала его к себе, стала ласкать, гладить, чтобы он перестал бояться. В конце концов, то, что до сих пор оставалось несмелым и мягким, вошло в меня с такой силой, что я даже вскрикнула. На внутренней стороне бедер появилась струйка крови. Пришлось вытереть ее рукой, чтобы ковер не испачкать. Мне подумалось, что после этого вечера мы уже не будем опускать глаза в пол при встрече, но я ошибалась. Стефан робел при виде меня еще сильнее. Прошло несколько дней. Оставалось дождаться какого-нибудь подходящего случая. И он произошел совсем скоро.
Однажды он вернулся с какого-то собрания очень веселым. Сразу подошел ко мне сзади и за грудь схватил. Ну и что с нами дальше будет? – спрашивает. А что должно быть, отвечаю я, прильнув к нему, как кошка. Закрой дверь на ключ, говорит. Я выполнила его просьбу, а он посадил меня на письменный стол, задрал юбку и так резко сдернул с меня трусы, что резинка лопнула. Но разве стоит обращать внимание на подобные мелочи, когда речь идет о таких важных вещах? О нашем будущем, можно сказать, обо всей нашей жизни. Я почти не почувствовала удовольствия – на столе было неудобно. Его лицо покраснело, вены на висках вздулись. Я попросила Стефана быть осторожным, поэтому он кончил прямо на бумаги. На следующий день пришлось все перепечатывать заново. Потом я осмелилась спросить у него: что он теперь, только когда напьется, ко мне приставать будет? Или мы можем просто побыть вместе, как нормальные люди? Похоже, после этих слов ему стало стыдно. В воскресенье поедем на речку, проговорил он, помолчав минуту…»
В этот день он еще раз вышел из дома, что было явным нарушением дневного распорядка. Встал возле остановки. Сейчас уже было не так холодно, но все равно неприятно, начал накрапывать надоедливый дождь. Он поднял воротник старой осенней куртки. Теперь материал будто стал тоньше, и холод без помех сковывал тело.
Старость похожа на болезнь, от которой невозможно излечиться. Даже Весю не обошел этот ужасный процесс увядания. Эта женщина, на пару лет старше, была его первой любовью. Он волочился за ней, сторожил ее у дома до того момента, пока она не вышла замуж и не исчезла с его глаз. Однажды, уже после развода с Вандой, он встретил Весю на улице. Они улыбнулись друг другу, зашли выпить кофе. Она жила с мужем и сыном-подростком. Эта женщина до сих пор была хороша, хотя черты лица уже стали заостряться. Ему казалось, что он никогда не перестанет ее любить. В конце концов дошло до того, что она разошлась с мужем. Они поженились. Через год родилась дочка. Потом что-то начало портиться, у нее не складывались отношения со свекровью. Мамаша не умела его делить ни с кем. Даже в таком деликатном, казалось бы, лишенном всякого изъяна человеке, как Веся, она находила недостатки. Он старался все сгладить, примирить их, но это еще больше распаляло ситуацию. Остальное довершили его частые отъезды из дома и любовь к алкоголю. Их дочке не было еще и трех лет, когда Веся решила вернуться к бывшему мужу. Тот принял ее вместе с ребенком.
Подъехал автобус. За минуту до этого он еще раздумывал, не вернуться ли домой, однако поехал. Михал жил через пару остановок. Он застал его дома, но договориться с ним было невозможно.
Домой в этот раз вернулся пешком. Снял с облегчением ботинки и сунул ноги в домашние тапочки.
«Как же сильно одна женщина может достать другую! Мать Стефана вроде бы неглупая, но никак не хочет понять, что он только со мной может быть спокойным и счастливым. Мужчине необходимо дать безопасность и любовь. Ну и чтобы в доме было чисто, обед вовремя приготовлен. В такой квартире, как у нас, можно прожить счастливо целую жизнь.
Теперь мне стало тяжело ходить, а когда нагибаюсь, надо сразу руками обо что-то опереться, иначе упаду вниз головой. Я уже почти девять месяцев ношу нашего ребеночка. Если бы не он, то Стефан не женился бы на мне, послушав мать. Чего только она ни творила, чтобы нас разлучить. Даже сумасшедшую из себя изображала.
Возвращались мы однажды из деревни, от моих родителей. Погода теплая, шофер верх у машины опустил. Езда, как в сказке, – по обеим сторонам темный лес, а дорога в свете фар, словно желтая река. Платье от ветра задирается прямо на голову, мы его со Стефаном ловим, ну и, конечно, иногда он туда рукой попадает. Он веселится, потому что водки, настоянной на сливах, выпил.
Лес кончился, вдалеке показался свет, и вдруг впереди возникло какое-то существо, которое чуть не попало нам под колеса. Шофер так резко затормозил, что машина чуть не попала в ров. А в свете фар стоит она – мать Стефана. Седые волосы развеваются, прыгает по дороге, будто танцует, руками размахивает. Стефан к ней подходит, а она его ударила по одной щеке, по другой. Он ее за руки хватает, а она вырывается и рычит нечеловеческим голосом. Шофер подскочил, вдвоем притащили ее к машине. Как только она меня увидела, снова глазами начала вращать. Сыночек, кричит, спасайся, единственный мой, – у нее дьявол под юбкой! Мне так обидно от этих слов стало, что я сразу стала прощаться со Стефаном. И слезы из глаз брызнули, крупные, как бусины. А Стефан мне машет, дескать, уйди с ее глаз долой, а то она нервничает. Я вышла из машины – и убежала в ров, в тень. Колени дрожат. Не знаю, что дальше будет со мной, я ведь ребенка под сердцем ношу.
Стефан уже совсем было перестал вспоминать о свадьбе. Но когда узнал про ребеночка, кажется, обрадовался. Сразу к моему животу приник, тогда он еще плоский-плоский был, и говорит: как ты там, сынок? Учись плавать, чтобы на глубине не утонуть. Ты должен подняться еще выше, чем твой отец. Генералом станешь или президентом. Ну, мне-то хотелось сразу пойти в загс. О костеле не могло быть и речи, только если по-тихому. Комендантша, с которой мы дверь в дверь живем, сообщила по секрету, что их с Владеком ксёндз обвенчал. Но это было на другом конце Польши. Ее отец настоял, мол, без венчания дочку не отдам. Ну, комендант поупрямился и в конце концов колени перед Богом был вынужден преклонить. А мать Стефана лишь потом узнала, что мы с ним уже давно женаты. А сейчас он обращается к нашему только что зачатому ребенку: вот бабушка будет рада, когда я ей скажу. Она столько лет внука ждет! Но его мама, как только узнала, сделалась темнее тучи. И сразу к Стефану – мол, ни в коем случае. Он приходит ко мне. Знаешь, говорит, Ванда, сейчас время непростое, неизвестно, что нас ждет, может, война будет. Разве можно в такой ситуации о ребенке думать? Я на эти слова ничего не ответила, только голову на грудь уронила. Он снова за свое, дескать, это безопасно, он доктора хорошего найдет. Вам что, спрашиваю, не терпится из меня убийцу сделать? Мой голос звучит хрипло, губы дрожат. А он обещает, что все расходы возьмет на себя. Просит не волноваться, ведь ребенок еще совсем маленький, не больше лягушачьего глаза. У него даже нет нервной системы, поэтому он ничего не почувствует.
Ты нашего малыша с лягушкой сравниваешь? – говорю я и бью моего единственного, любимого Стефана изо всех сил. Попала прямо по зубам. У меня льется кровь из руки, у него – изо рта. Смотрим друг на друга. Он облизывает губы языком. Мне его уже жалко стало, хотела было прижаться к нему, прощения попросить, но не смогла. Медленно повернулась и пошла к двери. Иду по лестнице, тело одеревенело, подбородком не могу пошевелить. Не помню, как попала в свою комнату, как на кровать легла. В голове шумело, в горле пересохло. Попить бы надо, но я даже пальцем не могла пошевелить из-за слабости.
Я почти не помню, что было потом. Кто-то надо мной склонялся, хотел приподнять мою голову. Какие-то краны вокруг, резиновые трубочки. Уколы в вену. И мир вокруг – хо лодный, белый, мерцающий. Передо мной появлялся то заплаканный Стефан, то кто-то чужой, то мой отец. Губы у каждого из них скакали по лицу: сначала на щеке появлялись, затем над глазом. Что тут творится, думаю, где я нахожусь? Но тут снова возникло лицо Стефана, теперь уже настоящее. И он говорит мне:
– Ванда, ты меня слышишь?
– Слышу, – отвечаю. А сама удивляюсь его глупому вопросу.
Тогда он встает на колени и опускает свою голову мне на грудь.
– Прости меня, жена моя дорогая и единственная, – шепчет.
Я снова удивляюсь:
– А мы что, поженились? Ничего не помню.
– Поженимся, как только выйдешь.
– Может, в костеле обвенчаемся? – спрашиваю я тихо, неожиданно осмелев. – Для моих родителей это очень важно.
– Хоть в костеле, хоть в церкви, хоть в храме буддистском, где захочешь. И пусть у нас ребенок родится, даже если он и ненормальным станет после этой твоей болезни.
– Значит, я больна?
– Была больна, но уже поправляешься, счастье ты мое единственное, – говорит и руки мне целует.
– Стефан, а где я?
– В больнице. У тебя отдельная палата и все, что необходимо.
Я снова очень удивляюсь и спрашиваю, о каком ребенке он говорит.
Он посмотрел на меня и тоже удивился:
– Ты не помнишь, что беременна?
– Я?
Он берет мою руку и кладет на живот. Я чувствую, что живот большой и круглый.
– Почему я так поправилась? Наверное, от долгого лежания.
– Ты что, Ванда?
Он смотрит на меня недоверчиво, будто опасаясь, что я делаю из него сумасшедшего. А мне внезапно стало очень тяжело думать…
Тут входит доктор. Стефан бросается к нему:
– Она ничего не помнит, пан доктор. Это навсегда?
– Все будет в порядке, – отвечает доктор, – только не нужно ее нервировать.
Стефан сделал несчастное лицо и спрашивает его, думая, что я не слышу: мол, она, случайно, не сошла с ума? А меня вдруг такая злость взяла, что я сразу все вспомнила и как закричу:
– Это ты и твоя мать виноваты в том, что у меня в голове все перемешалось. Но ты не бойся. Я от вас ничего не хочу. Женись на ней, она мечтает об этом. А я и одна не пропаду.
Стефан чуть до потолка не подскочил от радости. Конечно, не от моих слов, а от того, что память ко мне возвращается.
Я надолго в этой больнице застряла, три месяца провалялась. После выписки родители забрали меня в деревню для укрепления здоровья. Стефан приехал за мной с шофером на «виллисе». Но о свадьбе не сказал ни слова, только заметил, что пора на работу возвращаться. Я не знаю, как от людей огомный живот спрятать, а он говорит, что без секретарши не справляется. Мои родители не осмелились спрашивать, только отец глазами показывает, мол, спроси, а я делаю вид, будто не замечаю его знаков, потому что напоминать об обещании жениться как-то глупо и неудобно. Думала, что Стефан с отцом выпьет и начнет этот разговор. А он – ни словечка. Мама отважилась и говорит, дескать, я теперь так выгляжу, что ей пришлось мне платье в поясе расставить. А Стефан косит под дурачка: красивая у вас дочь, пара сантиметров в поясе ее красоту не испортит.
Потом мы сели в «виллис». И в конце леса опять его мамаша на дорогу выскочила. Они затащили ее в машину и рванули с места. А я осталась в лесу одна. Стефан в мою сторону даже не обернулся, так мамаша его напугала. Иду по дороге и не знаю, что обо всем этом думать. Оглянулась – позади отчий дом, в который стыдно возвращаться, впереди – комнатушка в чужой квартире. Руками живот придерживаю и говорю своему ребеночку: дай мамочке сил, чтобы она могла до добрых людей добраться. Кажется, мы с тобой одни остались.
Но буквально через полчаса рядом со мной затормозил «виллис». Шофер сказал, что его прислал Стефан, потому что сам он был вынужден остаться со своей мамашей.
Наша свадьба состоялась в городе, а венчание – у моей тетки под Белостоком, которая ксёндзу по хозяйству помогает. Перед алтарем горела только одна свеча, чтобы не привлекать внимания людей. Тени сновали по стенам и меняли наши лица так, что мы выглядели, как рыбы в аквариуме с водорослями.
У Стефана темные круги под глазами, я даже немного бояться его стала. Хотя сама выглядела тоже не лучшим образом. Зато потом, в усадьбе ксёндза, было так светло, что весь страх из сердца улетучился, и я подумала: все, что мы загадаем, должно исполниться.
Потом Стефан напился и сказал ксёндзу, дескать, он сам, будучи мальчишкой, прислуживал во время мессы, но священников не любит. Ксёндз обиделся и вышел из дома на крыльцо, но тетя Алина обладала таким даром, что могла помирить даже закоренелых врагов. Стефан однажды высказал предположение, что они с ксёндзом спят под разными одеялами. Я, в ответ на такие глупости, только покачала головой.
Теперь у нас такая роскошная квартира, что хочется только ходить и любоваться. Две комнаты с прихожей, со стеклянными дверями посредине, еще один коридор с комнатой и кухня с помещением для прислуги. Даже кладовка отдельная есть. И огромные высокие окна в белых рамах. На полу мозаика из дубового паркета. Первые недели я ходила на цыпочках и оглядывалась, даже страшно от такой красоты становилось, как будто настоящая хозяйка этого дома должна меня поймать и за волосы на улицу вытащить. Раньше в этой квартире жил врач с семьей. Он был поляк, погиб на войне. Семью выселили, потому что его сын был в чем-то замешан. Конечно, неприятно на чьем-то несчастье свое счастье строить. Я даже спросила Стефана: может, лучше взять другое жилье, оставшееся после немцев? Но он разозлился и набросился на меня, дескать, мне ничем не угодишь. Но мне ведь не сама квартира не нравится, а то, что людей отсюда выгнали. Стефан слушать ничего не хочет, а я боюсь, как бы Бог нас за это не покарал.
Однажды Стефан чуть не выгнал меня из дома, таким злым я его никогда еще не видела. Я чистила картошку на обед, а тут звонок в дверь. Пошла открывать, а на пороге стоит женщина – вся в черном, только седые волосы из-под платка выглядывают. Я так сильно испугалась, приняв это за плохой знак перед родами, что в первую минуту даже дверь перед ней закрыть хотела. А женщина вдруг упала на колени и как припадет губами к моей руке! Я даже отступить назад не успела. У нее текут слезы по худому лицу, и она говорит: умоляю, помоги мне. У меня остался единственный сын, ему всего семнадцать лет. У него нашли гранату, ему за это угрожает смерть. Заступись за него, ведь скоро сама будешь матерью. Я ее с пола подняла, в комнату проводила, дала каких-то успокоительных капель. Женщина все мне про сына рассказала, что он очень способный, стихи пишет. Листочки из сумки вынула, читает, а слезы на бумагу капают.
Я из-за всего этого тоже носом начала хлюпать. У меня и так обычно глаза на мокром месте, а во время беременности особенно. В это время в квартиру вошел Стефан. Он поговорил с ней вежливо, но настолько холодным тоном, что у меня аж мороз по спине пошел. Объяснил, что от него это не зависит, пусть обратится в другое место. А она отвечает, что уже везде была. Тут я словечко вставила, дескать, ты же знаешь в городе такого-то и такого-то. Он посмотрел на меня как на чужую, а потом пальто принес той женщине и до двери проводил. Возвращается и говорит: ты что, корова глупая, хочешь мне карьеру испортить? Если еще раз такое сделаешь – с лестницы спущу. И это я услышала от моего Стефана! Неделю между нами словно стена глухая была, ни слова не говорили друг другу. А потом начались схватки, нужно было в больницу ехать. Стефан меня отвез, у нас к тому времени уже своя машина была. По дороге мы тоже ни о чем не разговаривали. Но когда я за санитаркой пошла, он за руку меня ухватил, поцеловал и говорит: подари мне сына.
Сын родился такой хорошенький и маленький, что мне даже страшно было, смогу ли я его вырастить, уберечь от невзгод. На соседней койке лежала жена коменданта. Мы с ней еще не очень хорошо знали друг друга. Роды нас сблизили. Она была красивая: глаза черные, огромные, волосы, словно смолой намазаны, темные и прямые, разметались по подушке вокруг белоснежного лица. Она третью девочку рожала и, наверное, на этом не остановится, потому что ее Владек хочет наследника. Рассказала мне, как молоко сцеживать, чтобы затвердений в груди не было. Мы много между собой общались, потому что другие женщины ее сторонились. У нее тоже жизнь нелегкая. Однажды ночью прибежала к нам, лицо еще белее, чем обычно. Ночная рубашка на плечах вся порвана, кожа поцарапана, как будто сквозь колючую проволоку лезла. Оказывается, комендант бросился на нее с ножом – из-за того, что пришла поздно. А она – сама невинность. Но разве ее ненормальному мужу это докажешь? Следом прилетел. Где эта курва? – кричит. Стефан начал его успокаивать, а он на него накинулся. Подумал, что мой муж свою любовницу защищает».
С чего все это началось на самом деле? Однажды, незадолго до начала войны, он находился на конспиративном собрании. Это была квартира дяди Зигмунда, брата матери. В тот день загребли всех, в том числе и его. В какой-то момент на лестнице раздался топот кованых ботинок, и через мгновение кто-то постучал прикладом в дверь. Один из полицейских грубо обращался с девушкой, и он встал на ее защиту, за что был жестоко избит. Просидел пару месяцев в тюрьме, но это открыло ему дорогу к успеху. В двадцать четыре года занять подобную должность – это оглушительный успех. Ему нельзя было давать волю слабости.
Ответственность. Что под этим подразумевается? Бояться ответственности… или не бояться. Подумать только, какой магической силой обладают эти два понятия. Значит ли это, что он всегда должен жить в страхе? А если бы он не боялся ответственности, то поступал бы иначе? Может, тогда смог бы защитить этих двух ребят. В конце концов, дело-то было пустячное – старая ржавая граната. О нелегальной организации не могло быть и речи – обычное озорство сопляков. Об этом знали все: и тайные агенты, которые выдумали предмет преступления, и прокурор, препарирующий акт обвинения, и судейский состав, приговоривший этих детей к смерти. Быть может, и он тоже, но это под вопросом.
Он полез за сигаретой.
Как-то в начале пятьдесят первого поехал в Варшаву проведать дядю, который находился в клинике. Застал его сильно изменившимся, с опухшим лицом. В глазах дяди появилось новое выражение: к уверенности в том, что жизнь посвящена правому делу, добавилось нечто похожее на усталость.
– Как ты считаешь, Зигмунд, – оглядываясь по сторонам, спросил он, – не ошиблись ли мы в выборе пути?
– Может быть, – ответил тот после долгого молчания.
– Ну и что же дальше?
– Останавливаться нельзя. Нам предстоит дальняя дорога, все образуется.
Это был единственный подобный разговор, к которому он никогда уже больше не возвращался. Не было подходящего случая…
Зачем Ванда так подробно описала дело этих сопляков и опустила столько подробностей из их жизни?.. Может, сработала женская интуиция. Или почувствовала, что именно с той истории начался процесс его падения вниз. Хотя он продолжал стремительно взбираться по карьерной лестнице, начались проблемы. И, пытаясь справиться с ними, Стефан начал пить. Докатился до того, что должен был принять определенную порцию спиртного, чтобы заснуть. Знали ли его давние товарищи, с которыми он не смог идти в ногу, почему так случилось? Говоря между собой, что Гнадецки стал злоупотреблять, задумывались ли они хоть на минуту, из-за чего это произошло?
//-- * * * --//
«Мне было жаль покидать наше первое гнездо, которое я столько времени обустраивала. Я взвешивала каждый предмет в руке, словно на весах нашего счастья. Ведь мы были счастливы. Стефан не давал мне прикасаться к сыну, даже пеленки сам стирал, ночью к нему вставал, пылинки сдувал, такие слова находил для нашего ребеночка, которые редко какой отец знал. Можно сказать, второй матерью был для него, даже чувства свои проявлял больше меня. Я ведь скрытная – все в сердце прячу. Иногда только позволяю себе поплакать.
Попрощались мы с городом, с родной стороной, и поехали в свет, за границу, в Германию. И мамаша Стефана тоже с нами отправилась. Она согласилась на переезд только после рождения ребенка. Но из ее уст я никогда не слышала своего имени. Как будто ее что-то жгло изнутри. При Стефане она говорила „твоя жена“, при чужих – „невестка“, а ко мне вообще никак не обращалась. Если и заговорит, то как будто обращается к кому-то, кто за моей спиной стоит. Сначала я даже оглядывалась. Теперь мы друг на друга внимания не обращаем. Она – мать посла, а я – жена. У каждой из нас своя работа. Вилла большая, иногда за целый день можно ни разу не встретиться.
Стефан начал стареть, прибавил в весе, даже живот наметился, но все равно худой. Лицо все еще симпатичное, только мешки под глазами от этих алкогольных коктейлей. Так привык к ним, что, пока в бар не заглянет, не уснет. Кровать у нас широкая, в ней можно проспать всю ночь, ни разу не прикоснувшись друг к другу. Как вспомню нашу прежнюю квартиру, у меня сразу под ложечкой сосет.
Тут все какое-то чужое. И на этой вилле, и в этой постели. Может, Стефан охладел ко мне, а может, у него другая женщина. Около него постоянно кто-то крутится. Но он ко мне вернется, знаю, соскучится и найдет меня на этом атласном ложе.
Вскоре мы снова стали близки, как прежде. А все потому, что нас навестил старый знакомый. Товарищ Гелас приехал в командировку, теперь уже не из города С., а из Варшавы. Стефан его к нам пригласил. Мы сидели втроем, свекровь пораньше спать пошла. Выпивали и вспоминали былое. Стефан спросил, что там слышно от Кровавого Владека – такое прозвище было у коменданта Петерцы. Оказалось, что его замучил ревматизм и он ушел на пенсию по инвалидности. Ясное дело, говорит Стефан, разве можно исполнять свои служебные обязанности, если пальцы не гнутся? А знаешь, какой номер моя выкинула? Помнишь то дело о лицеистах, когда у одного из них гранату нашли? Представляешь, идет показательный процесс, их к смертной казни приговаривают, а я возвращаюсь домой и вижу, как моя жена с матерью одного из них чаи распивает. Просто сцена из спектакля. Старуха вся в черном, пришла молить за единственного сына. Но мне тогда было не до смеха. Мало ли у нас врагов в то время было? Ты, Веслав, единственный, кто под меня не копал. Стефан притянул к себе Геласа, они расцеловались, и в этом чужом доме неожиданно стало тепло.
Как только Гелас уехал, Стефан прижался ко мне, и мы почувствовали, как между нами снова возникла близость. Он прямо на крыльце подхватил меня на руки и понес в спальню. Потом прошептал: нет, там слишком много места. Куда хочешь, прошептала я ему в ответ, может, в столовую, на диван, как в первый раз, помнишь? Как я могу этого не помнить, счастье ты мое единственное? Столько всего на этом диване произошло… Стефан так рвался к моему телу и так быстро вошел в меня, что хотелось даже кричать, сама не знаю, от боли или от счастья, что он снова стал моим.
Произошедшее вернуло нас к прошлому. У Стефана уже не было столько работы, и теперь он возвращался рано. Мы с нетерпением ждали, когда наступит вечер и мы пойдем в постель, которая как будто уменьшилась. Мы сразу стали находить в ней друг друга – то ступней, то грудью, – и больше для нас уже ничего не существовало. Стефан прижимал меня к себе, а я крепко обхватывала его бедрами. Ванда, шептал он, Ванда… А мое сердце билось, словно колокол во время пожара у нас в деревне.
Как-то раз сидим мы за завтраком, входит свекровь. Стефан вскакивает, хочет ей стул пододвинуть. Не нужно, сынок, говорит она странным голосом. Плохо выглядишь, наверное, некрепко спишь по ночам? Он усмехнулся на ее слова, и она, видимо, это заметила, вытянула шею в мою сторону, как гусак, глаза сузила. Не дам загубить своего ребенка, говорит. Стефан от испуга рот раскрыл, а она пулей вылетела из комнаты. Возвращается с простыней и в нос нам ею тычет. Что с тобой, мамочка? Стефан побледнел – видно, ему та лесная дорога припомнилась. А она считать начинает: раз, два, три, четыре… дошла до десяти. Столько бы даже шлюхе хватило, кричит.
Как только я это услышала, выскочила из-за стола, опрокинула его. Стефан хотел за мной бежать, но она его удержала. Орала так, что, наверное, даже на улице было слышно. Потом все затихло.
Он не зашел ко мне. Раздался визг колес у дома, и Стефан уехал. Я понеслась к Михалу, сыночку нашему, всю свою боль и обиду в его светлых волосиках утопила. Вернулся Стефан поздно. Я ждала его, но он в спальню даже не заглянул, наверное, затерялся где-то в нашем большом доме. Так муж с тех пор и спал на диване в кабинете.
Прошел месяц, второй, наступил Новый год. В такой праздник нужно с женой на людях показаться, иначе неудобно. Мы пошли втроем. Я, он и свекровь. С Михалком осталась девушка Владя, ее мама в деревне нашла – ребенка нянчить.
Новогодний бал был роскошный. Повсюду свет от хрустальных люстр, на который я могла бы без конца смотреть, ничего другого для счастья не нужно. Мы смотрелись вдвоем очень красиво. Стефан во фраке, худой, с небольшим животиком. Я – во всем белом, как будто снова замуж выхожу. Платье со вставкой из настоящих кружев на груди, туфельки на каблучке. Наверное, я неплохо выглядела, так как мужчины на меня засматривались. Стефан на это тоже обратил внимание. Он ревнивый. Я улыбаюсь и в глаза ему смотрю. Похоже, он все наши счастливые минуты припомнил, что-то в нем смягчилось. Он взял меня под локоть. Пойдем потанцуем, говорит. Мы танцевали, близко прижавшись. И правда, белое платье пришлось к месту.
Танцуем мы друг с другом, и свет в хрустале над нашими головами переливается. Стефан шепчет: Ванда, если бы мы были одни, я бы тебя схватил за зад, а так неудобно, эти придурки пялятся. Раз или два я поймала на себе злой взгляд свекрови, но уже не расстраивалась.
Чувствовала, что теперь Стефан от меня уже никуда не сбежит. Этот бал соединил нас больше, чем венчание в костеле под Белостоком. Мы вернемся домой вместе, и ничто нас не разлучит, даже злость этой странной женщины.
Так и случилось. Вышли мы сразу после полуночи, очень нам не терпелось. Уже в машине Стефан стал меня раздевать. Было немного стыдно перед водителем, но я чувствовала, что нельзя нашу жизнь из-за бабского стыда разрушать. Все ему разрешила: и трусы с себя стянуть, и с головой под мое белое платье залезть. Шофер посматривал в зеркальце, но я таким взглядом в него выстрелила, что он сразу же свои глаза отвел. Стефан под моим платьем орудует. Дотронься до меня, стонет, дотронься, хочу почувствовать твои пальчики. Тогда я обхватила его мягкую плоть, заставила ее набухнуть, как будто знала, где у него заветное место находится. В горле у него все заклокотало, он впился зубами в мои бедра и судорожно вздрогнул два-три раза. Ванда, прохрипел он, кто тебя этому научил, может, ты мне изменяешь? Любовь меня, отвечаю, научила, она и слепому зрение возвращает.
И вот я просыпаюсь в первый день нового, 1954 года, смотрю себе в окно – день ясный, солнечный, морозный. Нужно бы, думаю, с Михалком на прогулку пойти, и потягиваюсь себе во весь рост. Тут приходит девушка Владка, вся заплаканная, и говорит, что пришли какие-то люди и я должна с ними куда-то ехать».
Так все и должно было произойти, обратного пути уже не было. Эта глупая гусыня, наверное, до самого конца и не знала, кому обязана их разводом. Если бы они тогда подольше задержались, возможно, ничего бы и не случилось. Ей не стоило его провоцировать. Надо отдать должное, сложена она была отлично. Вот он и потерял голову, запутался в ее трусах. Забыл, что мамаша осталась одна на этом балу. Она возвращалась на машине с женой шефа немецкой безопасности и как бы невзначай проговорилась, что отец Ванды был секретарем общины и составлял списки граждан для высылки на работы. Те знаменитые контингенты… Что тут началось! Бедная мамаша не отдавала себе отчета, во что она втравила сына. Ее ненависть к Ванде заслонила материнскую любовь. А поскольку обвинение прозвучало в присутствии посторонних, нельзя было делать вид, что никто ничего не знает. Крестный Ванды, испытанный коммунист, почти ничем не смог помочь. Его сил хватало только на Польшу.
С должности посла его отозвали.
После развода с Вандой был короткий период пьянок и приключений со случайными женщинами. До тех пор, пока он не встретил Весю.
Если бы можно было все начать сначала. Дело трех, как он мысленно называл его. Почему Ванда так подробно все описала? Для нее это не должно было иметь значения. Она доверяла ему без оглядки, и ей не могло прийти в голову, что он вел себя подло или трусил. Ванда считала, что, по-видимому, так нужно. И, в конце концов, никогда больше не возвращалась к этой теме. Но тогда, при Геласе… Он рассказывал ему об этом, как о какой-то шутке, смеялся, хотя в глубине души чувствовал себя беззащитным. Именно так: беззащитным. Он ненавидел тех засранцев, так как именно из-за них понял, что был, по существу, слабым человеком. Нужно было принять это к сведению и идти дальше. Ведь не только сильные живут в этом мире. И если бы можно было заглянуть в себя поглубже, то еще неизвестно, что бы там обнаружилось. Но не в этом дело. Речь шла о нем, о его неспокойной жизни.
Шесть или семь лет назад он шел в День поминовения усопших по Новому Святу. Издалека заметил женщину в черном, она сидела на корточках перед мемориальной доской и зажигала свечи. Замедлил шаг и повернул обратно. Это была не она, но он все равно убегал.
«Чаще всего сижу на лавочке перед домом, сложив руки на коленях. Тетка выглядывает из окна. Ну что же ты, Ванда, сходила бы куда-нибудь, говорит. Прекрасная погода, можно искупаться. Но мне нравится тут сидеть, опершись спиной о нагретую стенку. Пахнет деревом (дом у ксёндза деревянный), передо мной цветочки склоняют свои головки от палящего солнца, хорошо тут, тихо, спокойно. Тетка по углам слезы по мне льет, но это ведь ничего не изменит. Не вернет мне моего Стефана. Злая судьба нас разлучила, а может, злые люди. Иногда ксёндз около меня усядется, руки на животе сложит. У него живот больше, чем у Стефана, вообще, он покруглее будет. Прости, говорит, не держи в себе зло. Оно сильнее всего точит человека. Ты молода. Твоя жизнь еще сложится. Моя жизнь, отвечаю, это мой Стефан, с которым мне жить в таинстве брака не дают. Ксёндз только головой кивает. У него всего две-три волосинки осталось, он их приглаживает, а они не слушаются, своей дорогой идут. Пан Бог сказал: кто в тебя камнем бросит, ты в того – хлебом. И еще поведал: ударят тебя по одной щеке – подставь другую. Скажите, пожалуйста, ксёндз, в кого я должна этим хлебом бросить и кому эту щеку подставить? Кто-то распорядился нашей судьбой так, что мы вынуждены со Стефаном развестись, потому что ему нужно выбирать: или я, или его карьера. Что мог человек поделать? Он взлетел слишком высоко, чтобы от всех благ отказываться. А если бы и отказался, все равно у нас потом жизни бы не было. Меня бы в своем падении винил.
И зачем эта любовь людям дана, если она столько боли приносит? Сижу я тут на лавке перед деревянным домом, и в жилах у меня терпение вместо крови. Было у меня все: любовь мужчины, дом, ребенок. Теперь меня разлучили с ними. Даже фамилию оставить не разрешили. Я ведь той Ванды Дзюбек не знаю, это какая-то чужая женщина, которая обо всем меня расспрашивает. А я – как горох при дороге. Не знаю, говорю ей, женщина, не знаю, ищи сама, я тебе только помочь могу.
Как-то раз ксёндз мне говорит: Ванда, иди подсоби мне в ульях, только шляпу надень, а то пчелы тебя ужалят. Я на это лишь головой кручу: слишком горькая я. Так и случилось – ни одна пчела ко мне не подлетела. Они убегали от несчастья, что внутри меня.
Зиму я уж не могла высидеть, слонялась из угла в угол по дому ксёндза. В один прекрасный день приходит тетка и говорит: ну, хватит, Ванда, я с учителем беседовала, он в школу тебя берет. Я сначала испугалась, что должна буду при чужих людях рот раскрыть, а потом подумала: это ведь дети, такие же, как мой Михал, может, с ними я стану к нему ближе. Пошла я в эту школу. И стало мне лучше, как будто эта тоска нашла из сердца выход и перестала травить меня каждую минуту днем и ночью.
Мой учитель – молодой, красивый и очень вежливый мужчина. Я научилась из-за него курить – неудобно было отказываться. Один раз меня угощает, я говорю: не курю. Другой раз – то же самое: да-да, говорит, действительно, я просто забываю. А на пятый раз взяла сигарету, и мне сразу понравилось. Не закашлялась, как другие, затянувшись впервые. Ну и как начала курить, так уж каждой перемены дождаться не могла, чтобы скорей сигаретку прикурить и дым в легких почувствовать.
Учитель живет один в этой деревне, и никакой женщины у него нет. На праздники тоже тут остается. Мы пригласили его в дом ксёндза. Переломили вдвоем облатку [3 - Католический обычай, по которому в ночь перед Рождеством близкие люди делят просвиру и желают друг другу счастья.], а ксёндз неожиданно для всех вскочил с места. Я смотрю на ксёндза во все глаза, учитель тоже, а тот слезы вытирает и говорит, что я для него – словно родной ребенок. Своих-то детей нет, потому что он такую должность на этой бренной земле избрал, при которой полагается в одиночестве свою службу нести. С этого все и началось. Учитель глазами следит за мной, взлядом блузку насквозь прожигает. Меня такая злость на него разобрала, а что делать? Смотреть ведь не запретишь, да и скандал из-за этого не устроишь. Пришлось носить свободные вещи, чтобы не искушать несчастного. Я ведь другому принадлежу – и душой, и телом. Я с неделю приходила в школу в просторном платье, а он мне на перемене говорит: пани Ванда, когда такую фигуру имеешь, не нужно ее прятать. Пусть хотя бы мои глаза натешатся. Мне так неловко стало, что я даже не знала, что ответить, но эту тряпку больше не стала надевать. Пусть себе смотрит, если ему так легче жить».
Однако предчувствие его не обмануло. В Ванде было что-то от шлюхи. Она легко отдалась ему в руки, чтобы этого больше ни с кем не делать. Учитель… Хлюпик проклятый! Ему всегда хотелось дать этому негодяю в морду. Интересовала реакция – встанет и даст сдачи или подожмет под себя хвост? От злости свело скулы. Он полез за сигаретой. Сильно затянулся. Глаза начали слезиться. Совсем плох, промелькнуло в голове, жалкий инвалид. Из всех грехов больше всего он не мог себе простить наступившей старости. С некоторых пор его стал преследовать запах мускуса. Попробовал сменить стиральный порошок, даже разорился на «Певекс» [4 - Магазин за валюту типа «Березки».], чтобы убедиться – так пахнут не вещи, а он сам. Это запах старости.
«Сидим с теткой на кухне за столом, рассуждаем о пустяках – только для того, чтобы разговор поддержать. У тетки тоже жизнь была не из легких. Не встретился мужчина, с которым бы захотелось быть вместе, поэтому она поселилась рядом с костелом. Для божьего человека прибирает, готовит. Но может ли этим довольствоваться женщина, созданная для того, чтобы рожать и воспитывать детей? Дети ведь важнее всего. Ну, что у нее за жизнь? Конечно, она заботится обо мне, но тетке хотелось бы возиться с ребенком, а я все ближе ей по возрасту становлюсь. Когда мне было десять, а ей двадцать, я была ребенком, а она – взрослой девушкой. Когда мне было двадцать, а ей тридцать, я была молодой девушкой, а она – женщиной. Теперь мне тридцать, а ей сорок – обе в жизни хорошо разбираемся.
Знаешь, Ванда, говорит тетка, ты бы поехала навестить сына. Этого тебе никто запретить не может, ведь ты – мать. Сюда бы его на пару дней привезла. Яблок бы да груш из нашего сада поел. С ксёндзом по улицам погулял, на рыбалку отправился… Я головой печально киваю, мол, Стефан запретил. А тетка: кто он, пан Бог, что ли, чтобы между матерью и ребенком становиться? Ведь только пан Бог может к себе забрать, кого пожелает. Я поразмыслила над словами тетки, и они мне показались справедливыми.
В одну из суббот взяла да и поехала. Встретила наших знакомых, моих и Стефана. Мы познакомились еще за границей. Он телеграфистом работал, а его жена с детьми дома сидела. Их младший сынок – ровесник моего Михала, они играли вместе. Я никогда не препятствовала их дружбе, несмотря на то что пани была послом, а они – сотрудники низкого ранга. Я к ней, бывало, заходила, беседовала о том о сем, так просто, по-женски. А теперь пришла попросить адрес Стефана. Они сначала сопротивлялись, дескать, ничего не знают, предлагали, чтобы пошла к кому-нибудь еще. Но как слезу только пустила, запричитала, что ребенка столько времени не видела, смягчились. Посмотрели друг на друга, и она говорит: дай ей адрес. Он мне его на бумажке записал.
Иду туда. А сердце вот-вот из груди выскочит, боюсь умереть прямо на месте.
Гляжу на дверь, на которую мой Стефан каждый день смотрит, и эта дверь кажется мне самой прекрасной на свете, неважно, что на ней краска облупилась. Слышу за дверью женские шаги. Моя радость сразу померкла. Если женщина откроет, не увижу ни Михала, ни Стефана.
Дверь открыла его мать. Смотрит и притворяется, будто бы я ей незнакома и наши дороги никогда не пересекались.
Вы что, из деревни мясо привезли? Нам не нужно, говорит. Я к сыну пришла, отвечаю. И глаз с нее не спускаю. Она взгляд отводит, не знает, что сказать. В конце концов отвечает, что Михал в школе. Тогда я подожду, говорю, и сажусь на лестнице. А она мне: дескать, здесь сидеть не разрешается, это дом для привилегированных людей. Может, ты еще курить будешь и окурки после себя оставишь? Буду, отвечаю я, и достаю пачку «Спорта» со спичками. То ли от этого дыма, то ли от нервов в голове у меня все закружилось, и я облокотилась на перила. Это движение сразу показало ей мою слабость. Ее шея тотчас же вытянулась, и она зашипела: у него есть другая женщина, он ее любит, жениться на ней собирается. Пусть они будут счастливы, отвечаю, я желаю Стефану только добра. Вдруг у нее в горле что-то заклокотало, как будто она и вправду в гусака превратилась, и снова раздался шипящий голос: это уже не твое дело, отойди от двери, все равно ничего не добьешься. А я твержу свое: чтобы дала мне на сына посмотреть. Тогда уеду и оставлю их в покое, но сначала хочу хоть по головке его погладить. Он уже вырос из таких ласк, что ты, считать не умеешь? Это уже не ребенок, а взрослый мальчик. Рост, правда, от отца не унаследовал, но вот способности у него есть – от Гнадецких. После слов этих лифт вдруг открывается, и из него выходит Михал. Я сразу его узнала, и мне таким странным показалось, что он больше на меня похож, чем на Стефана. Раньше я этого просто не замечала. А теперь стою и слова промолвить не могу. Все во мне словно замерло, даже биения сердца не чувствую. А мой сыночек прошел мимо меня и даже не взглянул, с кем это его бабка на лестнице беседует. Ну, говорит мне, перепуганной насмерть, что стоишь тут, старая, иди, куда шла. И прямо перед носом дверь захлопы вает.
Как я вернулась домой из Варшавы, каким поездом – не помню. Шла от станции проселочной дорогой и вся дрожала. Зачем тянуть бессмысленную жизнь, если никто не знает, что ждет в конце? А может, проще самой устроить этот конец?.. Но когда я вошла в дом ксёндза, то эта мысль, холодная, как сама смерть, сразу позабылась. Ко мне бросилась тетка, мы с ней обнялись и заплакали. Видела? Видела. Вырос, но невысоким будет. Фигуру от меня унаследовал и лицом больше на меня, чем на Стефана, похож. Ну, видишь, у тебя прекрасный ребенок, а ты позволила отнять его у тебя. Какая ты мать после этого? А я отвечаю ей: мы имеем равные права на нашего ребенка, пусть его тот воспитывает, кто лучше и умнее. Тетка головой качает. Мало тебе этот Стефан плохого сделал? Говоришь о нем как о святом! Ох, тетя, потому что он для меня такой и есть. Даже если бы он меня в землю втоптал, я все равно буду ноги ему целовать. В ответ на мои слова тетка только руками замахала. Перестань, Ванда, я даже боюсь. Нечего тебе бояться. Я абсолютно нормальная, это мир какой-то неправильный, перемешалось в нем доброе со злым, как зерно с шелухой в решете. Я выбираю зерно. Тетка на меня смотрит и говорит: смотри, чтобы твое зерно отравленным не оказалось. И спешит уйти. Она не хочет видеть, с какой радостью я говорю о Стефане. Ни ксёндз, ни она не любят о нем вспоминать – видно, той ссоры забыть не могут.
Она случилась однажды вечером, в кухне уже горела лампочка. На улице послышался звук мотора, а я уже знала, кто это. Успела только вбежать в комнату, волосы причесать. Хорошо, что за день до этого голову помыла и накрутиться успела. В последнее время ничего-то мне не хотелось, волосы на голове торчали, будто пакля. А тут словно предчувствие какое-то было. Прошлась я, значит, один раз расческой по кудрям, два – и в кухню. Жду, когда он войдет. Входит. Голову в дверях пригибает. Смотрит на меня. Я на него. Оба слов не можем найти. Только наши глаза по лицам друг друга бегают и каждую изменившуюся за время разлуки черточку отмечают. В Стефане все по-старому, только на висках появилась проседь. Столько седых волос за неполные два года! Где же его пресловутое счастье с той, другой?
Мы, наверное, так бы и стояли, но пришла тетка. Она словно и не знает, что кто-то приехал. Как будто не слышала шум машины и не увидела ее во дворе. Ну, наконец, говорит, вспомнил про нас. У меня совещание в Белостоке, отвечает, решил посмотреть, как вы тут живете. Вижу, вам электричество провели? Да, слава богу. Наша деревня последняя по плану была, а поди-ка достань керосин, когда всюду уже лампочки горят.
Сидим, значит, за столом, они выпивают с ксёндзом одну рюмочку, другую. Ксёндз уже отказываться стал, а Стефан налегает, графин схватил, доливает себе. На меня почти не смотрит, только ест, а тетка ему еще на тарелку подкладывает.
– Очень у вас все вкусно, если бы на несколько дней тут остался бы, то в дверь уже не прошел.
– А кто ж тебе запрещает? – отвечает ему тетка. – Тебе бы не помешало пару кило добавить, а то выглядишь как чахоточный. Может, у тебя действительно с легкими не все в порядке? Не проверялся?
– Легкие здоровы, а вот сердце пошаливает. Когда на свой этаж поднимаюсь, ощущение, будто кто-то пробку в горло вставил.
– Чему тут удивляться, в городе жить – вредно для здоровья. Пыль, газы – все это в человека впитывается.
– Зато вы хорошо живете, вон Ванда – как роза: грудь вперед, глаза светятся.
– Это правда, но она тоже не бережет себя, курит сигарету за сигаретой.
– Это ты-то куришь, Ванда? Трудно поверить. – Вытаскивает пачку «Спорта», угощает. – Покажи мне, как ты затягиваешься.
Я беру сигарету, а на душе радостно, что мы оба одну и ту же марку курим.
– Ну, ты затягиваешься как профессиональный курильщик! – говорит Стефан и подвигается ближе. Его рука опускается на спинку моего стула. – Как ты тут живешь, рассказывай.
– Я учу детей в школе… здесь, в деревне.
– Что это за работа? – кривится он. – Хочешь, я тебе что-нибудь в Белостоке найду?
– Хорошо, – быстро соглашаюсь я и еще головой киваю, чтобы не подумал, что я сомневаюсь. – Всегда будет так, как ты скажешь.
– Ну, Ванда, ты взрослая, думай своей головой, а не моей.
– Пусть думает та, что умнее, чем моя.
– Ты надо мной смеешься, – говорит, а я чувствую его руку у себя на спине. – О, да тут жирок у тебя, знаешь ведь, что я это в женщине люблю… Да, поздно уже становится, нужно где-нибудь голову преклонить. Что там с моим шофером?
Тетка отвечает ему:
– Хорошо накормлен, спит в комнате при кухне. Тебе постелила в столовой.
– А там натоплено? – спрашиваю я.
– Не бойся, не замерзнет, перина теплая, пуховая. В холоде спать полезно.
– Тогда я туда пойду, а Стефан пусть ляжет у меня.
– Разве он на твоей постельке поместится? У него ноги будут свисать.
– Ну, ладно, – прерывает нас Стефан. – Идите спать, мы с Вандой сами разберемся.
Тетка к себе пошла, а ксёндз еще пару часов назад ушел. Мы остались вдвоем. И снова между нами повисла тишина.
– Ну, иди спать, Стефан, если завтра тебе рано ехать.
– А ты что будешь делать?
– Я еще посуду после ужина помою.
– Оставь эти тарелки, они до утра в окно не улетят, иди ко мне.
Он положил руку мне на грудь, а я ее сильно к себе прижала. И пошли мы в ту комнату, где всю зиму было нетоплено. Стефан уже был пьян и так на меня навалился, что я вздохнуть не могла. На мое счастье, он сразу обмяк и перевернулся на бок. Извини, говорит, я ничего не смог для тебя сделать.
И за что он передо мной извинялся, мой единственный мужчина?»
Он спал неспокойно. Видел во сне какой-то суд конфедератов, пылающие кресты на пригорке, потом его уносило половодье, вода заливал, а ему рот, он задыхался, хотел кричать, но не было сил. Может, причина тому – несварение желудка? Ночью читал дневники Ванды. Почувствовал голод. Вынул кусок колбасы из холодильника и съел. Даже хлеба не стал отрезать. Да, точно, это холодная колбаса. Организм все чаще начинал подводить. Уже дошло до того, что он считал за победу, если мог дотянуть до вечера и ничего не болело. Недомогание теперь сопутствовало ему все время. Он научился не обращать на это внимания.
Около десяти пришел Михал.
– Ты что сегодня не ездишь?
– Должен был после обеда, но не выдержал, из дома ушел. Старуха моя с самого утра донимает.
– Наверное, на то есть причины?
– Это неважно. Я бабки приношу, она с голоду не умирает, вот и пусть сидит себе тихо.
– А может, она хотела бы иметь не только деньги, но еще и мужа?
– Ты что, отец, в адвокаты нанялся? Ну, что там, в письме, было?
– Ничего особенного, кое-какие старые бумаги матери.
– Куда ты их спрятал?
– Они предназначены только для меня.
Михал сделал растроганное лицо:
– Да-да, семейная тайна. Я слишком мал, чтобы меня к ней допускать.
– Никакой тайны. Твоя мать вела дневники. Ее сын все запаковал и прислал мне.
Михал, сделав презрительную гримасу, сменил тему:
– Отец, нет ли у тебя чего-нибудь опохмелиться?
– Ты же на работу идешь.
– Пока дойду, все выветрится.
Он подошел к бару, открыл его и вынул оттуда начатую бутылку. Налил в рюмку, с сожалением замечая, как дрожат руки.
– Нужно что-то решать, – обратился он к Михалу, – соглашаться на захоронение матери тут или нет?
– Конечно соглашаться. Это нам не помешает, а может, и поможет. Ведь этот ее сын из Америки наверняка приедет не с пустыми руками.
Он посмотрел на сына с сожалением и упреком. Почему же Михал вырос таким? Для него главное в жизни – материальные блага… Сам он тоже не слишком-то задумывался над спасением души, но и от денег никогда не зависел.
Был и еще один удивительный факт. Ванда была действительно хороша собой. Михал унаследовал от нее фигуру, низкий лоб и круглые щеки. Только то, что делало его мать красивой, Михала скорее портило, чем украшало. Ванда была обаятельная, с курносым носиком, натуральным румянцем. А лицо Михала выглядело грубо. Он любил сына, поэтому это открытие каждый раз становилось для него неприятным.
– Приходи вечером, – неожиданно мягко произнес он. – Подумаем. Это не такое простое дело, как кажется.
«После его отъезда я сама не своя. Глаза от слез опухли, стали маленькими, будто щелочки. Тетка и ксёндз ходят около меня, словно я больная. Пусть плачет, говорят они между собой, может, этот нарыв в ней лопнет и очистит тело. Тогда она выздоровеет. А я не больна, я просто не могу жить дальше.
Ночью зашла на чердак, веревку через балку перекинула и петлю готовлю. Жалко мне себя немного, но сил уже больше нет. Нашла стул. Спинка у него ободрана, но сиденье крепкое, солидное, мой вес выдержит. Залезаю я на стул, дотягиваюсь до веревки, а тут тетка на чердак влетает. Как закричит, как наскочит на меня! У нее фонарь из рук выпал, и мы в темноте с ней ползаем, ищем его. Била она меня кулаками со страшным криком, возмущалась, что я тут, в доме ксёндза, где с Богом общаются, такое вытворяю. Ксёндз тоже примчался с керосиновой лампой. Сонно смотрит, как мы на полу возимся, ничего не понимает. Тетка ему только молча на веревку пальцем показывает. Она так перепугалась, что у нее после всего этого даже голос пропал. Еще две недели ни слова из себя не могла выдавить, только глазами с нами разговаривала. И я с ней все время рядом должна была находиться. Даже спали вдвоем в холодной комнате. Я ложилась у стены, чтобы сбежать не смогла, а она сквозь сон все рукой по кровати шарила, проверяла, на месте ли я. А потом мы узнали, что я скоро матерью буду.
Когда нам врач об этом в поликлинике сообщил, тетка сразу выздоровела. Ну, теперь ты в безопасности, ничего плохого с тобой уже не случится. Бог услышал меня.
Хожу я из угла в угол по дому ксёндза. На двор выйду, погуляю, и становится мне как-то тяжело на сердце. Что я одна буду делать с ребенком в этом злом мире, где один человек другому не только помочь не хочет, а, наоборот, еще в пропасть толкнет и чужому несчастью радоваться будет? Конечно, и хорошие люди на белом свете попадаются, такие как ксёндз, как тетка моя, но их слишком мало, днем с огнем не сыщешь. Достаточно на дорогу белостокскую выйти и посмотреть, что там творится. Вот, позавчера, например, на женщину напали, гроши, что с базара несла, забрали, да еще и избили.
Лучше бы на ее месте я оказалась! Пусть бы меня бросили там, окровавленную, в пыли дорожной, чтобы я уже никогда не смогла подняться. Когда я тогда, на лесной дороге подумала, что одна осталась, сил во мне больше было, чем сейчас. В то время я была моложе, двадцати лет еще не исполнилось, а теперь вот тридцать стукнуло. Другой ум, другие взгляды. Разговариваю я с моим будущим ребеночком о том, что невеселая у него будет мама. Наверное, никогда он ее улыбки не увидит. Все солнце жизни заключается в Стефане, а ему со мной уже никогда не быть. Чувствую я, что не увидимся мы с ним на этом свете, и ребенка своего он тоже никогда не увидит. Это мне подсказывает мое обманутое сердце. Столько обещано ему было, а сбылось ведь только одно – что любовь бывает единственной и на всю жизнь.
Стою я однажды над рекой и смотрю, как она мечется между берегами, как ветки за собой по течению уносит. Если бы у дерева был голос, то вода бы все равно корни подмыла и ветви вырвала. Зачем ему этог голос? Лучше уж хранить молчание. А если бы я вот так? Бросилась головой в омут и смотрела на смертельный водоворот… Но нельзя, теперь я не одна. Там, во мне человечек шевелится, о своей судьбе спрашивает. Двинулась я в сторону дома, а мысль, холодную, как смерть, уже второй раз от себя отогнала…
Ксёндз говорит, в Варшаве перемены. Партийный и государственный аппарат чистят, а мошенники остаются у власти.
Для скомпрометированных людей там может не оказаться свободного места. А я все думаю: как там у Стефана дела? Ведь он был заодно с теми, кто сейчас впал в немилость. Ксёндз головой кивает:
– Не бойся, Ванда. У власти одно лицо, и своих детей она умеет наградить. Даже если розгами высечет, потом приласкает.
Утром еще с теткой горох перебирала, а под вечер меня прихватило. Воды прямо на пол в кухне отошли. Тетка перепугалась, кусок белой ткани принесла и лечь приказала. У тебя теперь сухо внутри, не двигайся, а то ребеночка, не дай бог, покалечишь. Лежу я в кухне, а боль меня словно на части разрывает. Ксёндз на велосипеде по ехал в соседнюю деревню за акушеркой. Та пришла, что-то пощупала и тетке шепчет, что ребенок от белого света отвернулся, не головкой пойдет, а ножками вперед. Ну, думаю, конец мой пришел. Я ждала ребенка без радости, потому клубок новой жизни точно не раскрутится, да и мою нитку оборвать сможет. Будь что будет, снова думаю я, только бы не страдать сильно. Лишь бы побыстрее это случилось! Закрыть глаза и очнуться уже на том берегу. А есть ли он, тот берег? Ведь никто его из живых не видел… Женщины надо мной склонились:
– Потерпи, Ванда, «скорая помощь» уже в дороге.
Хотела я им сказать: «Зачем вы, люди, стараетесь, я уже по тому свету шагаю», – но почувствовала такую слабость, что не было сил вымолвить хоть слово. Даже страдания затихли, сон веки мои слепил. Стены того света казались темными и далекими…
Живот мой разрезали и ребеночка из него достали целехоньким и здоровым. Большой, четыре с лишним килограмма. Я спала больничным сном, и он родился в тишине. Я очень удивилась, что все еще нахожусь тут, среди живых. Дотронулась рукой до живота, а он плоский. Может, девочка родилась? Нет, мальчик. Значит, я себе подарила второго сына, вылитого Стефана. Он со мной останется, ведь бывший муж точно не захочет забрать его к себе.
После кесарева сечения мне пришлось дольше оставаться в кровати. Рана не хотела заживать, воспалилась, мне вставили дренажную трубку. Но я была готова немного потерпеть, потому что нашла тут родственную душу. Она приходила ко мне, умывала лицо, руки, пока у меня сил не было себя обслуживать, а потом просто заглядывала, чтобы поболтать. И так слово за слово, стала меня уговаривать, чтобы я не возвращалась в дом ксёндза:
– Какое будущее ждет там тебя и ребенка? Вести хозяйство ксёндза после смерти тетки? Лучше в Белостоке остаться, работу какую-нибудь поискать. Может, курсы окончить или училище.
– Для учебы я уже слишком старая.
– Ты – старая? Женщина в тридцать лет – самый мед жизни!
– Да я же последний раз книжку в руках держала еще при немцах. Все уже позабыла.
– Вспомнишь!. Сначала трудно будет, а потом найдешь то, чего и не теряла, то, что в тебе все время было, только ты не подозревала об этом.
Может, она и права. Стефан ведь тоже хотел, чтобы я из этой деревни уехала, Белосток упоминал.
Думала, что тетка против переезда будет. Но она, наоборот, обрадовалась:
– Я Стефанчиком займусь, у тебя появится свободное время для учебы. Комнату в Белостоке сними, мы с ксёндзом заплатим, а ты к нам на выходные приезжать будешь, чтобы ребенок тебя не забывал.
Я выбрала для себя медицинское училище. Хотелось быть похожей на мою новую подругу. Чтобы быть такой же доброй к людям и во взгляде чтобы появилась мудрость, как у нее. Если бы я раньше была такой, то, может, смогла бы и Стефана удержать. Может, мы бы смогли достучаться до нужных людей, попросить, чтобы нас не обрекали на такую жестокую судьбу и одинокую жизнь. Но видимо, на роду мне предначертана жизнь без мужчины.
И снова я снимаю комнату, словно время вернулось назад и я опять работаю в должности секретарши и ожидаю приезда Стефана. Но это уже не та комната, не тот город. А я уже другая, старше той, прежней Ванды на десяток лет. Я не начинаю жизнь заново, имею то, что имела, и временами мне так даже лучше. Люблю вернуться с занятий в свой угол, включить радио. Сброшу туфли и хожу босиком. Мне всегда хотелось, чтобы моих тяжелых шагов не было слышно. Стефан даже злился на меня за эти шаги. Не по земляному полу, мол, ходишь, а по паркету. Тихо играет музыка, чтобы не мешать тем, кто за стеной, а я себе заварила чай, сижу на оттоманке, сигаретку покуриваю. И от этого всего мне так приятно, что я даже глаза прикрываю. Еще я радуюсь, когда еду к ребенку, а когда снова сюда возвращаюсь, тоже радуюсь. Глазами меряю песчаную дорогу от станции до дома ксёндза, от дома ксёндза до станции, и каждый раз она мне все короче и уже кажется, скоро совсем в тропинку превратится. Я мыслями об этой дороге поделилась с новой подругой, а она мне и говорит: – Это потому, что ты растешь и в гору поднимаешься».
Когда сын ушел, он вымыл посуду, пропылесосил квартиру и, взяв сетку, пошел за покупками. Пришлось стоять в нескольких очередях. Приближался конец недели, и людей в магазинах было больше обычного. Очередь ползла в сторону прилавка, и он вместе с ней. У людей были серые, усталые лица. Они не выглядели счастливыми, как хотел тот студент, который бросил все и пошел преподавать в народ. Он его хорошо помнил, хотя с момента их встречи прошло столько лет. Худой, с бледным, нервным лицом, в очках. У него был подвижный, выступающий вперед кадык.
На нижнем этаже гостиницы находился ресторан, где была лучшая кухня в городе. Там они все и собирались: Гелас, Кровавый Владек, прокурор Машлиский с женой, моложе его более чем на двадцать лет, которую везде брал с собой, и он. Это был местный клуб пятидесятых годов.
Тот студент, планировавший поужинать в этом же ресторане, нерешительно остановился в дверях, щурясь и разглядывая зал близорукими глазами. Партсекретарь кивнул и позвал его:
– Пожалуйста, присоединяйтесь к нам.
Студент согласился, но было видно, что он бы предпочел побыть один. Ему было неловко в обществе людей более опытных, умеющих пить водку. Жена прокурора потянула его танцевать. Как позднее оказалось, она давала юноше понять, что охотно бы навестила его в номере гостиницы. Он отнекивался, говорил, что устал и завтра ему ехать в район рано утром. А когда она проявила настойчивость, студент признался, что решил никогда не изменять жене, вызвав тем самым взрыв бурного смеха у этой пьяной женщины. Она качалась, обхватывая руками живот и обращая на себя внимание людей. Прокурор поспешно встал из-за стола и, взяв жену под руки, вывел из зала. Когда студент вернулся на свое место, Кровавый Владек отечески похлопал его по плечу.
– Не переживай, – проговорил он, – это обыкновенная девка.
Парень его заинтересовал, может, потому, что был моложе и неопытнее. Завязалась беседа. Студент воодушевился, его лицо приняло одухотворенное выражение.
– Знаю, что я идеалист, и не отрицаю этого, но теперь такое время, в котором, чтобы указать людям правильную дорогу, нужно запылать подобно факелу. Потому что, пока мы живем в такой темноте, мало кто знает, какое счастье его ждет впереди. Сейчас главным становится человек, личность. Несмотря на то что мы хотим счастья для миллионов, предметом нашей заботы является каждая отдельная судьба. Я должен убедить их претворить эту идею в жизнь, а если потребуется, и пожертвовать ради нее всем. Так приказывает мне моя совесть коммуниста. Первый шаг уже сделан, теперь мы должны, товарищи…
Студент повторял по кругу одно и то же. Звучали скучные, шаблонные фразы. Он перестал обращать на него внимание и занялся своей рюмкой.
Она не на шутку заморочила ему голову своей писаниной. Он не составил список покупок. Теперь нужно было думать, что купить. Более того, он даже забыл о телефонном счете, который вчера вынул из почтового ящика. Такого помутнения в голове никогда еще с ним не случалось, кроме тех раз, когда он начинал пить. Иногда в эти периоды из жизни выпадало по два-три дня, но потом все снова шло своим чередом.
Пару раз у него перед глазами маячила Ванда, такой, какой он видел ее в последний раз, в деревне у тетки. Но Стефан тут же старался отогнать от себя этот образ. Во всем виновата писанина, подумал он, желая принизить значение ее исповеди. Но что-то не давало ему покоя, докучало, как рой назойливых насекомых. Каждая деталь из его давнего прошлого глубоко вкручивалась в мозг. Он не мог себе этого позволить. Его обязанностью было защищаться от всего, что могло усложнить его жизнь.
«Пролетело два года, я получила диплом и сразу устроилась на работу в отделение, где родила Стефанка. Постоянно учусь всему у моей подруги Галины. Как она подходит к человеку, каким словом утешает. Только подушку поправит, и страдающий от боли уже ей улыбается. Наверное, много времени пройдет, пока я стану похожей на нее. Тот свет, который Галина несет в себе, во мне зажечься никак не хочет. Он погас тогда, когда меня со Стефаном разлучили. Теперь во мне мрак. Люди чувствуют это и отворачиваются от меня. Даже мой сынок, когда я на руки его беру, и тот личико отодвигает. Сразу как будто вырваться от меня хочет и убежать к тетке.
Вчера была суббота. Мы с теткой выкупали Стефанка, спать уложили. Сидим за столом в кухне, тетка пасьянс раскладывает. Я для сына свитер на спицах вяжу.
– Как получилось, что Стефанек отцовскую фамилию получил? Как это, тетя, вам удалось?
– Я ведь знала, что ты ничего от отца ребенка не потребуешь. Поэтому села спокойно в поезд, перед этим наготовила всего ксёндзу на два дня, ребенка оставила на Олесю – невестку Мадейских. Молодая, но очень серьезная женщина, я не побоялась ей малыша доверить. К тому же у нее свой такой же, всего на два месяца старше Стефанка. Поэтому, в случае чего, она знает, что делать. Я сказала твоему бывшему мужу, что, если он сына не признает, по судам затаскаем. Его деньги, мол, нам не нужны, сами справимся, но ребенок не должен расти без отца и девичьей фамилией матери прикрываться.
– А Стефан не захотел на сына посмотреть?
– Ничего не хотел, только бумагу подписал. Видать, жены новой боится.
– А разве он женат?
– Пока еще женат, но ты не переживай. Думаю, такого ни одна женщина долго не выдержит. У него мешки под глазами от выпивки уже пол-лица закрывают.
– А может, это из-за сердца? Жаловался ведь.
– Ага, ты еще переживай по этому поводу. Мало тебе от него досталось?
Я долго не могла уснуть этой ночью. Женился все-таки… Интересно, как выглядит его жена? Какие слова он ей говорит? Смотрит ли на нее так, как смотрел на меня? Наутро я ничем не выдала своих переживаний перед теткой, но все воскресенье мое сердце словно жгло раскаленным железом. Перед тем как в город собираться, я невзначай спросила:
– А кто она по профессии?
Тетка повозилась, плиту тряпкой вытерла, потом золу перед печкой подмела. Наконец проворчала:
– Врач. А красоты в ней нет никакой, худая, одни кости торчат.
Я еще недавно считала, что зло всегда берет верх над добром, но теперь, когда встретила Галину, по-другому стала смотреть на жизнь. Что с того, что добрые люди – это как прореженный лес? Ведь когда находишься рядом, то одно дерево может заслонить собой все. Нужно лишь поднять голову вверх и разглядеть верхушку на фоне неба. Галина для меня именно такая, прекрасная и стройная, как сосна. Это ничего, что в действительности она щупленькая, можно пройти мимо и даже не заметить ее. Но если кто-то разглядит ее сущность, то уже никогда не отойдет. Нужно быть с ней рядом, слушать ее – и радоваться, что ты, как и она, женщина. Я узнала от нее столько хорошего, многому научилась.
Как-то раз она говорит мне:
– Ты, Ванда, ничего не читаешь. Это ведь как грех! Знаешь ли ты, сколько добра дает человеку написанное слово? – И принесла мне «Анну Каренину».
Я так увлеклась, что после работы поскорее мчалась домой, к этой книжке. На дежурстве голова больными была занята, а все свободное время я посвящала этому роману. Спала по два-три часа. Читаю, а из глаз слезы льются и букв не видно. Так близка мне была эта женщина! Вижу ее, словно живую, боль ее делю с ней, как кусок хлеба. Если бы тогда, стоя над рекой, я о ней знала, то не допустила бы, чтобы та мысль родилась и заморозила меня, как слабое деревце.
Вот так я полюбила чтение. Тетка поначалу даже возмущалась:
– Что это такое? Приезжаешь только на два дня и вместо того, чтобы поговорить, ребенком заняться, с книжкой сидишь?
А я вся в себе:
– Картошку почистить? Сейчас, сейчас.
– Да уже почищена, – сообщает она обиженным голосом. А как-то говорит мне: – Знаешь, Ванда, ты девять месяцев ребенка в грусти и печали носила, поэтому он тоже стал таким, никогда не улыбнется. Отравила ты его своим несчастьем.
А я на сыночка смотрю и о том же думаю. Глаза у него от Стефана – черные, но выражение не такое, как у отца, серьезное. А ведь еще от горшка два вершка. Сажусь перед ним на корточки:
– Хорошо тебе, сыночек, на свете?
А он ничего не отвечает.
– Чего бы ты хотел, Стефанчик?
А он дальше молчит».
К вечеру, когда пришел Михал, он уже очень устал. Обычно ложился спать в десять. Около четверти часа читал, потом откладывал на ночной столик книжку, очки и гасил свет. Засыпал по-разному: иногда сон приходил сразу, иногда часами вертелся с боку на бок. Однако после бессонных ночей все равно не давал себе поблажки – к девяти уже и с завтраком было покончено, и квартира убрана.
По правде говоря, сегодня ему хотелось побыть одному, но он не осмеливался сказать об этом сыну. Они были не настолько близки. Так сложилось по многим причинам, и сегодня вникать в это не имело никакого смысла. У Михала вызывало недовольство то, что отец всегда принимал сторону невестки. Но это было не совсем так. Михал пил. Отношения с женой складывались напряженные, возникали скандалы в присутствии детей. Ни к чему хорошему это привести не могло.
С внуком он не дружил, а вот с внучкой, которая была моложе брата на пару лет, они понимали друг друга с полуслова. Когда он приходил к ним, девочка еще с порога бросалась ему на шею, а он наклонялся, чтобы обнять ее. Внучка обращалась к нему по имени, хотя родители сердились, объясняя, что это ее дедушка. Она согласно кивала головкой, но, когда он появлялся в следующий раз, опять кричала на весь дом: «Стефан пришел!» Девочка вела себя, как опытная кокетка. Умела выудить у него деньги на сладости. Невестка недовольно ворчала, считая, что это вредно.
Однако он испытывал слабость к внучке и не мог ей ни в чем отказать.
– Мы должны поговорить, – напомнил Михал.
– А… да-да, – поспешно подтвердил он.
– Я бы даже и не раздумывал на твоем месте. Дать согласие, и точка. Пусть приезжают. По крайней мере, я буду иметь честь везти пана профессора из аэропорта.
– Вы же братья, – невольно вырвалось у него. – От одной матери и одного отца.
Михал скривился:
– Он мне не брат. Я с ним в жизни ни единым словом не обмолвился.
– Так сложилось.
– Да, конечно, он с матерью остался, и ему повезло. Не приходится теперь, как мне, старым рыдваном по выбоинам скакать.
В воздухе повисло молчание. Сын прервал его первым:
– Ну что, отец, по маленькой – за упокой?
– А ты на чем?
– На ногах, на ногах, не бойся. Иногда пару шагов и пешком пройти можно.
Он вынул бутылку житневки [5 - Самогон, приготовленный из муки грубого помола. – Примеч. ред.] и рюмки. Последний раз покупал водку в «Певексе» за доллары, которые ему присылала Ванда. Не дотрагивался до них много лет. А теперь стал тратить.
– Может быть, что-нибудь из еды? – начал он.
– Лучше натощак, как во время первого причастия.
Выпили. Обожгло горло.
– Ну, житневка что надо. Не выдохлась, – сказал сын, глаза у него загорелись.
– Михал, а ты помнишь маму? – спросил он тихо.
– Я даже не знаю. Для меня она уже во второй раз на тот свет отправляется.
– Как это?
– Да так. Бабка еще тогда мне сказала, что мать приказала долго жить.
– Бабушка что-то… что-то перепутала, может, ты чего-нибудь не понял…
– Я-то все правильно понял, отец. Но это старая песня, и незачем ее на новый лад перекраивать.
Ему припомнился Михал после расставания с Вандой. Он постоянно плакал и спрашивал, когда же вернется мама. Сторожил ее под дверями, прислушивался, не идет ли. А потом вспоминал ее все реже и реже.
– Когда бабушка тебе это сказала?
Сын иронично усмехнулся:
– Ты хочешь знать точную дату? В феврале. Из Германии мы уехали в январе, а сказала она мне это в феврале. Это было в воскресенье, на обед курица с овощами готовилась.
Он не знал, смеется над ним сын или действительно тот день так ярко врезался ему в память. Михал не подал виду, но этот разговор тоже его взволновал. Как будто смерть Ванды за океаном разворошила в них старые воспоминания. Они словно заглянули в прошлое.
– Хорошее у меня было детство, – проговорил Михал. – Каждый мог бы позавидовать. Пьяный отец спозаранку в дом притаскивается, его в постель уложить нужно, ботинки снять. Не всякий знает, какое это непростое искусство – расшнуровать ботинки, когда такое быдло кричит и лягается.
– А ведь тебя это ничему не научило. Когда-нибудь и твой сын скажет тебе то же самое, – изрек он с горечью.
– Видно, это качество по наследству от отца к сыну переходит. Интересно, братишка-профессоришка тоже этот груз на себе тащит?.. Не знаю, что там было между вами, почему мать ушла. Одно могу сказать, отец: женщины тебя погубили. Эта докторша, которая слова не могла из себя выдавить, потом та, вторая, классная девка, ну и незабвенная бабка Гнадецка. Крутили они тобой как хотели. Только мама была другой. Я еще щенком был, но все помню. Она не прокладывала себе дорогу грудью, как делали другие твои женщины. Всегда на шаг позади тебя, отец, стояла…
После этих слов сына он опустил голову. Что можно было ему сказать на это в ответ? Михал потянулся к рюмке.
– Что-то ты сегодня, отец, отстаешь… А эта Марта хорошая была, стерва. Можно сказать, дала мне путевку в жизнь. Что ты глаза-то такие делаешь? Это действительно так, святая правда. Сначала в откровенных халатиках в ванную ходила. Сквозь них все просвечивало. Я после этого по ночам в кровати вертелся. В конце концов я ее достал. Но вы тогда уже разведены были. Один раз нас бабка Гнадецка накрыла, думал, что «скорую» нужно будет вызывать…
– Тебе же всего семнадцать лет тогда было.
– Достаточно.
Они напились. Он даже не помнил, когда ушел Михал. Всю ночь с ним творилось что-то странное. Стефан не лег, как всегда делал в таких случаях, в одежде на кровать, а слонялся по дому и не мог найти себе места: включал и выключал свет, открывал дверь в ванную, потом закрывал ее, кружил по дому, как раненый зверь. Это продолжалось достаточно долго. Все это время разговаривал сам с собой, а точнее, с ней…
Даже если бы не нужно было тебя перевоспитывать, все равно между нами ничего бы не получилось. Опустошенный я, Ванда. Ничего мне не нравится. Не знаю, кто я есть и кем я был, предпочитаю этого не помнить. Я – только оболочка, мешок из кожи и мяса, ничего больше…
А ведь все могло быть иначе, если бы ты со мной осталась. Почему ты так легко на все соглашалась, почему была покорной? Мы бы теперь радовались сыну, и Михал жил бы иначе… Он в чем-то прав. Зачем мне были нужны другие женщины, если ни одна меня не согрела? Веся… не была она для меня партнершей. Я всегда боялся причинить ей вред. Когда обнимал посильнее, казалось, что она вот-вот раскрошится в моих руках. Хорошо, что она быстро от меня ушла. Только что с того? Было уже поздно. Мексика осталась в прошлом. А ты бы не позволила мне остаться, ты бы сразу сказала: пакуй чемоданы. Ты всегда знала, что для меня хорошо. Когда в загранкомандировку уезжали, тебе это было не по душе, хотелось остаться в нашем семейном гнезде, но сердце уступило разуму.
– Ну что, Ванда, – спрашивал я, мучаясь сомнениями еще больше, чем ты, – как думаешь, справлюсь?
Ты только головой в ответ кивнула, слезы не давали тебе разомкнуть губ.
Ты верила в меня и обладала тем инстинктом, которого не хватало мамаше… Она тоже только обо мне пеклась, но поступала неправильно… Все получилось не так, как она хотела. И себе всю жизнь испортила, и нам не дала жить… Но ты прости ее, как простил я… Только я знаю, чего ей стоило это невезение. Под конец жизни мама на месте сидеть не могла, металась – от двери к окнам, от стены к стене. Эта непоседливость, словно болезнь… Яд, который годами копился в ней, ее же и начал травить. Она не могла спокойно слушать рассказы о тех, кому везло в жизни. Видишь, видишь, повторяла, как в горячке, обокрали тебя… В ее ошалелых глазах блестели слезы… Глаза моей матери, Ванда, это мое самое большое угрызение совести. Иногда они смотрят на меня из темноты… Я обманул женщину, которая умела так любить и так ненавидеть…
Ты, Ванда, смогла мне быть только женой, поэтому должна ее понять. Она тоже не могла быть никем, лишь матерью… Мне было шесть лет, когда погиб отец – несчастный случай на улице. Мы возвращались с похорон, она держала меня за руку. На ее лице была черная вуаль. Когда мама сняла эту тряпицу, ее глаза стали искать меня, и так продолжалось до конца ее жизни… Не пренебрегай, Ванда, ее миссией… Эта была сложная личность, герой, достойный шекспировской драмы. А я, ее сын, – какое-то ничтожество… Пока она жила, мое существование имело смысл, я словно был продолжением ее трагической судьбы… А что меня ждет теперь?.. Помоги, умоляю. Сними эту лапу, которая меня, как червя, к земле прижимает…
Стефан поднял голову и, увидев в зеркале перед раковиной свое лицо, изумился. Он плакал.
«Так быстро все закрутилось, что я даже удивиться не успела. Ничего не успела – ни поблагодарить, ни помочь. Я больна, говорит Галина, умираю. Я слова промолвить не могу, а она усмехается. Ты о себе должна думать, о ребенке. Обо мне никто плакать не будет.
Сестра у меня в Америке есть. Я уже ей письмо написала. Соберешь вещи, сына под мышку – и в дорогу. Здесь тебя уже ничего хорошего не ждет. Шутит, думаю, а она головой кивает. Я бы хотела, чтобы ты моих похорон не ждала, но, зная тебя, понимаю: останешься до конца. Но потом уезжай, таково мое последнее желание. Я бросилась в слезы, но чувствую: ее конец уже близок. Прошло меньше трех месяцев, и я проводила Галину в последний путь. После похорон села на поезд и поехала в усадьбу ксёндза. Вошла в дверь, а тетка даже руками всплеснула: „Бог мой, как ты выглядишь!“ А потом говорит:
– Она ведь тебе даже не родственница!
– Для меня она ближе, чем мать, чем сестра, чем…
– Ну, продолжай, продолжай… чем ребенок? Что-то мало в твоем сердце для него места.
И тогда голова у меня сама повернулась в сторону. Смотрю, стоит Стефанек, а глаза у него – как два черных солнца. Ничего более печального я в жизни не видела. Приникла к нему, к груди его прижала.
– Сынок, – говорю я, – люблю тебя, как умею, не сердись на меня.
А он мне ручки на голову положил и отвечает:
– Главнее тебя, мамочка, никого нет.
Тетка от таких слов к стене отвернулась, глаза фартуком вытирает».
Он поднялся с постели около двенадцати. С похмелья голова была тяжелой. В зеркале увидел свои красные, опухшие глаза. С омерзением отступил назад. Сварил кофе, выпил и вышел из дома. Сразу направился на почту, чтобы дать телеграмму. Когда оказался на улице, то понял, что не очень-то знает, с чего начать. Ему оставалось только ждать.
Подумав, направился в сторону Лазенек. Его встретили чернота обнаженных деревьев и гнилой, влажный воздух. В пруду плавали две дикие утки, серые, под цвет осенней природы. Он пошарил в карманах и кинул им кусочки сухого хлеба. Утки ловко их поймали.
По правде сказать, он должен быть благодарен Ванде за то, что она дала ему возможность так рано определиться со своей жизнью. Впустила в дом старуху, его мать, чтобы он сам сделал выбор. С того самого времени он был как подбитый самолет, который оставляет за собой черный шлейф дыма. Он быстро привык к этому состоянию. Но когда его вновь ставили перед выбором, испытывал звериный страх. К счастью, это продолжалось, как правило, недолго, удавалось спрятаться за чьей-нибудь широкой спиной, притвориться, что заболел: проблемы с горлом, не может говорить.
После его отзыва из ГДР власти не очень-то знали, что с ним делать. Стефан болтался без работы. Наконец получил предложение – стать консулом в Мексике. Он хотел согласиться, но Веся воспротивилась этому. Не хотела уезжать из Варшавы и отказываться от своих профессиональных планов. Она работала над диссертацией.
Пришлось устроиться на работу в аппарате. Потом, после развода с Весей, он уехал в провинцию. Михал и мамаша остались в Варшаве.
Его передернуло от холода. Стефан поднял воротник куртки и повернул в сторону ворот. Дома его ждали страницы, написанные рукой Ванды.
«Ну вот, мы попрощались со всеми и выехали в Новый Свет. Ксёндз разорился, чтобы оплатить это путешествие. Я чувствовала себя по-идиотски. Он мне, в конце концов, не родственник. Пообещала: как только заработаю что-то там, сразу ему верну. А он даже слышать об этом не хотел. Ты о себе позаботься, говорит, о ребенке, это для меня радость – помочь вам. Мне тридцать семь, Стефанку семь. Может, семерка ему счастье принесет? Утверждают, что это счастливая цифра. Плывем на корабле. Смотрю сквозь круглое окошечко на море и думаю: отсюда или оттуда – все равно мне до Стефана, мужа моего единственного, из любого места далеко… Иногда во время сильной качки, у некоторых пассажиров начинается морская болезнь, а у нас со Стефанком все в порядке.
Сижу в каюте, на пороге появляется сын. Он все время бегает туда-сюда, всем интересуется.
– Тут каплица [6 - Небольшая (чаще неправославная) часовня – выделенное помещение с алтарем. – Примеч. ред.] есть. Если ты, мамочка, хочешь, можем пойти, помолиться.
– Сыночек, я так давно не молилась, что даже слова молитвы забыла. Но с Богом у меня свои счеты, я их в любом месте земли могу уладить. Костел для этого не нужен. Иди и найди лучше чего-нибудь повеселее. И Америку смотри не пропусти.
– Она слишком большая, чтобы ее пропустить, – отвечает он и серьезно на меня смотрит.
– Ты доволен, что мы уехали? Не боишься нового?
– Нет.
– Да, ты смелый.
– Я рад, что мы будем только вдвоем.
Вокруг жизнь кипит. Повсюду люди, люди, что-то там говорят. Голоса путаются, накладываются один на другой. Хотелось бы уши заткнуть руками. Кто нас сможет тут найти? Кто в таком людском море узнает, что мы – это мы?
Стоим рядом со Стефанком, оглядываемся. Ждем, вдруг кто-нибудь на минутку остановится, чтобы можно было его расспросить. Только поймет ли этот человек наш язык?
Но не прошло и получаса, а мы уже сидим на заднем сиденье в машине сестры Галины. Она с переднего кресла постоянно поворачивается назад и шлет нам улыбку за улыбкой.
– Посмотри, Казик, – говорит она мужу, – какая красивая Ванда! Посветлеет в нашем доме от ее волос. Такого цвета я еще не видела. Отличный оттенок, просто потрясающий!
Они живут в домике, похожем на плоскую коробочку. Кажется, что ветер слегка подует – и он перевернется. Но внутри много места. Нам достались две соседние комнаты наверху. Я сказала, что мы можем жить в одной, но сестра Галины возразила:
– Мужчина должен жить отдельно. У них свои, мужские дела, не нужно вмешиваться.
Так мы и жили.
Первые месяцы я не выходила на улицу, боялась потеряться – тут все домики один на другой похожи, только по цвету можно отличить. А как про дорогу спросить, на каком языке? Как ветер подует, в воздух красная пыль поднимается, словно кто кирпичную крошку рассыпал. Вот такая здесь земля. И пахнет иначе, чем у нас. Сестра Галины изо всех сил старается, чтобы нам у нее хорошо было.
Ничего, говорит, не поделаешь – чужое всегда чужое. Потихоньку привыкнете, жить-то везде можно.
Я головой в ответ киваю, но слезы за мной, как верный пес, ходят. Всегда готова наверх, в свою комнату, лететь, лицом в подушку уткнуться и ведро соленых слез, которое с момента приезда сюда у меня внутри, в нее вылить. Сестра Галины все это видит, но молчит. Она хорошая, деликатная женщина. Говорит мне:
– Давай о работе для тебя подумаем. Учи здешний язык, пригодится. Медсестра тут быстрее для себя что-нибудь найдет, чем, например, врач.
А я про себя думаю: нынешней жене Стефана было бы здесь труднее, чем мне, она ведь врач.
Только вошла в дверь и уже вижу: что-то случилось, о чем ни сестра Галины, ни ее муж не хотели бы говорить. Может, та больная, при которой я дежурю, недовольна мной? Они не начинают разговор, а я ни о чем не спрашиваю. Иду наверх. Настолько устала, что даже к сыну не заглянула – ночь была тяжелой. Легла в постель. Тут же раздался стук.
– Пожалуйста, входите.
Вскакиваю, ищу туфли.
– Со Стефанком неприятности, его держат в полиции и хотят, чтобы ты пришла.
– А что он натворил?
Учится ведь хорошо и с языком никаких проблем. Преподаватели нарадоваться не могут, говорят, способный очень.
Едем в участок втроем. Я боюсь, что нас со Стефанком на корабль посадят и отправят назад. Зачем им чужаки, которые создают проблемы, – своих достаточно. Что бы я на родине сказала? Что сына не смогла воспитать? Молча сидим в автомобиле. Казик, муж Галининой сестры, обычно такой веселый, только что-то на дороге высматривает и то и дело стекло тряпкой вытирает. Входим. Женщина-офицер хочет говорить только со мной, их вежливо выпроваживает за дверь.
– Что мой сын сделал?
– Выбил стекло в супермаркете.
– Может, это неспециально, ему плохо стало, неудачно облокотился?
Она качает головой:
– Камень бросил.
Я не знаю, что на это ответить, лишь молча смотрю на нее. Непохоже, что женщина настроена против нас. Она даже разговаривает очень вежливо. Сигаретой меня угостила. Сижу на кончике стула, курю, как будто это может помочь прояснить мысли в моей тяжелой голове.
– Хорошо учится, все необходимое у него есть. Почему он так поступил?
Спрашиваю и жду ответа, потому что сама найти его не могу. Может, эта чужачка мне скажет что-нибудь о моем сыне? За два года, пока мы тут живем, я мало его видела. Ночью к больному, сын – спать, днем – он в школе, а я на пару часов прилягу. Потом брожу, прикидываю, не пора ли на дежурство ехать. Сестра Галины сказала, что я должна научиться водить машину, дескать, тут такие расстояния, которые только на автомобиле можно преодолеть. Я вначале была немного испугана ее словами, а бояться, как оказалось, нечего. Села за руль и с первого раза машину, как себя, почувствовала. Так же, как с первой сигаретой, которой меня учитель угостил. Затянулась… и будто бы всю жизнь курила. Вначале купила старую машину. Казик – механик, он мне все в ней отремонтировал, и ездила я на этом старье больше года. А стоила она шестьсот долларов. Теперь у меня другая, тоже подержанная, но выглядит как новая.
– Мы договорились со Стефаном, – говорит офицер и профессиональным жестом гасит бычок в пепельнице. – Он согласился, что так свой протест выражать не следует. Существуют другие методы.
– Он не протестует, ему тут нравится, – говорю я, и сердце уходит в пятки, потому что не понимаю, к чему эта женщина клонит.
Она как будто не слышит.
– Вы должны ему уделять больше времени. С ним необходимо много беседовать.
Попала в точку. Я неразговорчивая, и он тоже. Сын в этом весь в меня пошел: не торопится выкладывать, что у него на душе, а все в себе держит».
– Внучек, почему ты грустный такой?
– Я не грустный, когда ты рядом.
– Нет, грустный… – Он огляделся по сторонам, будто их кто-то мог подслушать.
– Бабушка умерла, знаешь?
– А вот и нет. Она утром у нас была, мертвые ведь не ходят. Их в деревянные коробки кладут и закапывают в землю.
– У тебя две бабушки.
– Так это была та, вторая?
Он кивнул утвердительно головой.
– А почему же когда она жива была, то никогда ко мне не приходила? Обиделась?
– Когда-нибудь я тебе расскажу.
– Хочу сейчас! – Мальчик, капризничая, замотал головой и приготовился заплакать.
– Пойдем, я тебе фотографии покажу.
Он снял картонную коробочку с антресолей, в которой держал старые фотографии. Перебрал несколько. Он и Ванда в деревне перед домом ее родителей. Стоят обнявшись. Она значительно ниже, чем он, слегка наклонила голову к его плечу.
«Эти ночные дежурства, страдающие люди.
Пани Морено, например. Болезнь пришла к ней в шестьдесят лет. И нет никакого спасения. Немного раньше похоронила мужа, но сыновья, если бы могли, всем бы с ней поделились. У нее их пятеро. Старший лучше всех умел за ней ухаживать. День за днем проводил у ее койки, а потом и ночью сидел. Она не могла спать, широко открытые глаза становились все больше и больше.
– Боюсь, потому что теперь ничего не знаю, – говорила пани. – Мир стал таким узким, словно коридор, в котором все меньше людей помещается. В конце совсем одна останусь. И что тогда со мной будет?..
– Что бы там ни было, я пойду туда с вами, – утешаю ее. А она мою руку ищет, к щеке своей прижимает. И как будто верит мне.
Однажды, где-то около пяти утра, возвращаюсь домой. Припарковала машину после перекрестка. За окном темно, зима. Руки на руль опустила. Куда я иду, в какую сторону? И нет на этот вопрос ответа…»
Пронзительный звонок телефона оторвал его от листа, густо исписанного рукой Ванды. Она нервничала – буквы пляшут в разные стороны. Местами трудно было разобрать, где кончается одно предложение, где начинается другое. Это не соответствовало образу Ванды. Человек с таким сложным характером должен обладать каллиграфическим почерком. Ему показалось, что он видит жену, склонившуюся над тетрадью и старательно выводящую буквы. А тут строчки качались из стороны в сторону, как плетень на ветру.
Снял трубку.
– Что, вылетело из головы? Ведь сегодня пятница. Ждем тебя в кафе «Уяздовское».
«Или эта пани Остженьска. Долго болела, под конец уже не было денег со мной рассчитываться. Я приходила бесплатно. Мне хотелось сидеть рядом с ней. Молодость свою она, так же как и я, провела недалеко от Варшавы. В поместье укрывалась, в деревне.
– Знаете, что у меня в голове засело, – говорит однажды пани Остженьска. – Хотелось бы хоть разочек взглянуть на тот сад. У нас росла малина под забором. В самую сильную жару рядом с ней можно было найти немного тени. Когда я на родителей сердилась, сразу туда бежала, и меня найти не могли.
Я головой киваю, понимаю, о чем она говорит. Лучше с ней посидеть, чем в своей комнате. А комната Стефанка теперь пуста.
Уже полгода на трудотерапии находится. Началось это из-за того камня, брошенного в витрину. Я просила его одуматься, плакала. Обещал, а потом делал то же самое.
– И кого ты напугать хочешь? – кричу я ему. – Тебя тут никто не испугается.
Смотрит на меня глазами своими черными.
– Скажи на милость, зачем тебе такие игры? Кидай себе, сколько хочешь, камни в птичек, но того, что денег стоит, не порть.
– Можешь сама бросать в птичек, – отвечает он и хлопает дверьми.
Засранец. Если бы рядом был его отец, ремень бы в ход пустил. А что я, слабая женщина, могу поделать? Казик ведь не будет Стефанка лупить – это не его ребенок.
Иногда кажется, что Стефан идет мне навстречу. Приостанавливаюсь, а это кто-то другой. Или где-то промелькнет знакомый силуэт в толпе. В кожаной куртке, в которой я его первый раз встретила. Она, наверное, давно уже на помойке, столько лет прошло. А я его по-прежнему в той коричневой коже вижу. Раз в витрине будто бы его увидела. Сердце бешено заколотилось, обернулась – никого.
Может, письмо ему послать, только что написать? Что я ночь на день поменяла, а сын наш в колонии находится? К сыну далеко ехать, уик-энда не хватит, нужно отпуск брать. Откуда он узнает, что о нем не забыли? Дымлю, как камин, только в этом удовольствие нахожу. Представляю, как мои легкие выглядят.
На этой трудотерапии, кроме Стефанка, еще девять мальчиков и пять психологов. К Стефанку один из них приставлен, всюду за ним ходит. Даже комнату с ним одну делит. Молодой, лицо симпатичное. Пан Джон Силба. Передний зуб у него раскрошился. Говорит, что сын у меня хороший, мыслит правильно, только помочь ему нужно, чтобы не страдал.
– А почему он страдает? – спрашиваю.
– Потому что все впечатлительные люди страдают. Это неизбежно.
Я молча головой качаю и глаза опускаю, чтобы этот молодой доктор в них вины не заметил.
Потом в поезде про себя думала, хорошо ли, что мой мальчик там находится. Ведь никто ни меня, ни его не спрашивал. Приказали, и все. Дом в лесу, кругом одни только деревья, даже убежать невозможно. Любой заблудился бы в таких зарослях. Все с самого утра работают. Срубают толстые деревья, распиливают на части, делают доски, а из них мебель. Все вместе – и дети, и их воспитатели. Руки у моего сына твердые, как та доска, из которой полка сделана будет. Может быть, он даже уже смастерил ее. Две недели прошло. В этот раз я к нему не поеду. Казик с сестрой Галины к нему собираются. Чувствую, что виноватой меня считают, мол, плохо я за Стефанком следила, да и вообще. А я не могу к собственному ребенку приласкаться. Это они его портили, всегда деньги давали: и на жвачку, и на кино. Насильно в карманы впихивали. И сестра Галины вечно его к себе притягивала, ласкала, целовала. Мне даже неловко было смотреть на это. А он все равно только мне письма пишет: любимая мамочка, моя дорогая мамочка…
У меня теперь хорошая работа, устроилась к дантисту с частной практикой. Иногда только ночные дежурства беру, чтобы подработать, так как домик купила в рассрочку. Стефанек скоро возвращается.
К моему шефу люди идут, потому как он хороший специалист. Но чудной. Однажды, в самом начале, прихожу пораньше, чтобы осмотреться в кабинете. Убиралась-то в нем другая, но я предпочитала знать, где что лежит, чтобы потом не искать. Стою около стеклянного шкафчика, что-то перекладываю. Слышу, дверь открывается. Голову поворачиваю и обмираю: входит мой доктор в чем мать родила, все его мужские принадлежности на виду. Я думала, что так и рухну на месте. А он веселый такой.
– А… это вы, говорит. Расторопная вы работница.
И так со мной разговаривает, словно он в одежде. Потом на часы взглянул:
– Нужно форму надеть, а то пациенты сейчас подтягиваться начнут.
Вышел он из кабинета, а я не знаю, как мне дальше быть: то ли убегать отсюда, то ли делать вид, что ничего особенного не произошло? Осталась, потому что не так легко работу хорошую найти. Скоро за Стефанка в школе платить придется. А сестра Галины мне объяснять стала, что американцы свободу любят. У себя ходят, как им нравится. Это твоя, дескать, вина, что пришла пораньше. Платят тебе строго „от“ и „до“, поэтому в остальное время все происходящее тебя не касается. Вообще-то это сумасшедшая страна».
Встали из-за столика за пару минут до закрытия кафе. Каждый из участников брал пальто в раздевалке и, подняв воротник, исчезал в мглистой темноте площади Трех крестов. Говорить было не о чем, тем на обратную дорогу до дома просто не хватало.
– Но ведь это мы, мы.
Мы повторяли это друг другу каждую пятницу. Встречались только для того, чтобы кто-нибудь произнес очередной лозунг. Сегодня настала очередь Богдана. Особой любви к нему я никогда не испытывал, работали когда-то вместе, знал его не с лучшей стороны. Помнил случай с инспектированием в одной из школ. Богдан экзаменовал молодежь, а потом, в учительской, взялся за их преподавательницу: в каком, спрашивает, году Ленин родился? Учительница покраснела до корней волос, ее лицо выражало лихорадочную работу мысли. Богдан подождал и, когда стало ясно, что женщина ничего не скажет, сурово изрек:
– Как же вы хотите молодежь учить, если не знаете, в каком году родился Ленин!
«Домик наш, как коробочка игрушечная. Стены выкрашены в голубой цвет, окна – в белый. Чисто, красиво. Перед домом садик, цветочки, за которыми ухаживают, а чуть сбоку, чтобы с дороги не было видно, растут помидоры. Хожу проверяю, краснеют ли они, и это мне радость приносит. Красиво тут все выглядит, но как будто ненастоящее.
Иногда присяду на лавочку. Стефанек мне ее из досок сколотил, около самой стены, чтобы можно было спиной опереться. Сяду, руки на коленях сложу, но уже над своей жизнью не задумываюсь больше. Да и что задумываться, скоро пятый десяток стукнет…
Мой старший сын уже женился, ребенок у него. Бабкой стала. Посылки посылаю. Каждый раз, когда их с почты отправляю, мне кажется таким удивительным, что они через весь океан путешествуют и добираются туда, где я начала свою жизнь и оставила свою любовь. Как будто пришла она со мной и по углам расселась, но росточков уже не пустит, останется, как сухой стебель. От первого сына, Михала, знаю о судьбе мужа. Один он. С сердцем у него неважно. А ведь мы могли бы друг друга поддерживать.
Стефанек вымахал, здоровым парнем таким стал! Придется мне, глядя на него, голову задирать, как когда-то было со Стефаном. Сын еще ребенок, но в этом длинном теле уже просыпается взрослый мужчина. Изредка так взгляну на него и вижу, как это мужское потихоньку вытесняет детское, и сердце мое болеть начинает. Я теперь не только без мужа осталась, но и без сына. Но всем родителям приходится однажды с этим смириться. Теперь он совершенно другой. Одни книжки в голове. Ночи напролет читает. А вот отца его ни разу с книжкой в руках не видела. Он всегда говорил, что жизнь интереснее книг, ему было жаль времени. Постоянно спрашиваю сына:
– Может, погуляешь с друзьями или подружкой какой?
А он мне в ответ:
– Жалко время на это тратить.
Им обоим времени не хватает, только каждому на свое.
Хороший у меня сын. Делится со мной своей жизнью, хотя я с ним поделиться не смогла. Вечером мне про все события ушедшего дня расскажет и от меня того же ждет. А как на отца похож: ростом, фигурой. Правда, не такой худой, потому что спортом занимается. Мускулы у него крепче, чем у Стефана. А черты лица отцовские, только глаза грустные.
Когда мы в Америку плыли, он сказал мне: мы будем только вдвоем. Так все эти годы и прожили. Кроме сестры Галины и Казика, так никого и не знаем. Не встретился мне человек, перед которым захотелось бы раскрыться. Зато Стефанек нашел себе друга на этой трудотерапии. Они переписываются, встречаются. Иногда он приезжает к нам в гости из города, где живет. Неизвестно, исправили ли его эти работы по дереву, трудно сказать. Только глаза у него не такие грустные, как у моего сына. У приятеля сына и девушка есть, они любят друг друга, а Стефанек мой с книжкой спит. Хоть бы его способности правильную дорогу нашли, чтобы он врачом стал или адвокатом. А он историей хочет заниматься. Разве это профессия? Тут в университете все по-другому, не так, как у нас: четыре года всему учатся, а лишь потом специальность выбирают. Может, он к тому времени одумается? Но кто его переубедит? Как только я начинаю этот разговор, он все сразу в шутку оборачивает:
– Мамочка, а ты не знаешь такую песенку? „История, история, что ты за пани, идут за тобой раскрашенные кровью парни“.
Меня аж трясет от этих слов.
– Война, – поправляю я его.
– Война, история – без разницы. Люди всех эпох больше всего любят стрелять друг в друга.
– Кто, сынок, это любит? Каждый хочет жить.
– И это говоришь ты! Там, где ты родилась, обожают умирать за родину, поскольку за родину умирать сладко.
Как только такой разговор начинается, у него сразу меняются глаза, чужими становятся. В такие моменты меня страх охватывает, что я не понимаю собственного ребенка. Как с тем камнем. До сих пор не знаю, кого он в той витрине увидел, в кого попасть хотел. Даже пробовала выпытывать у Роберта, у того, что с трудотерапии, почему мой сын так зол на этот мир.
– Пройдет, – отвечал он. – У всех проходит.
Он-то умеет о своем позаботиться, книг домой не приносит. На них опереться трудно. Чем больше книг, тем легче попасть в беду. Если бы тут еще какая-нибудь семья была, а то ведь мы одни, у нас нет никого. О родственниках Галины и говорить нечего: всегда помогут, но, прежде всего, они должны о себе думать».
Он отправился на послеобеденную прогулку, но, выйдя из дома, изменил планы. Зашел в бар. Сел в углу, тут же прибежала официантка в крохотном фартучке.
– Кофе? – спросила.
– Коньяк.
Девушка подняла брови. Он усмехнулся про себя. Удивилась. Видимо, считала, что этот старый хрыч уже не помнит запаха алкоголя. Как мало мы знаем о других людях, подумалось ему. Для официантки он был просто симпатичным старикашкой, она и понятия не имела, что ему довелось в жизни пройти через огонь, воду и медные трубы.
Закат карьеры его уже не беспокоил. Он понимал, что стал персоной нон грата, на сцену выходили новые актеры.
Люди с энтузиазмом кричали «браво», подкидывали вверх человека с большой, словно квадратной головой. Он только усмехался себе в усы. Ну что же, играйте себе, детки. Гелас, который взлетел теперь очень высоко, уговаривал его учиться.
– Великая импровизация окончена, – говорил он. – Теперь ценятся профессионалы. Начинай учиться, иначе окажешься в хвосте.
Гелас обещал помочь. В ответ он лишь поблагодарил его. Корпение над книгой – это не для него.
В городке, куда он получил назначение, его ждали с цветами, их вручала девочка в белой блузке с красным галстуком. От волнения у нее вспотели руки. Прыщавый парень прочитал несколько приветственных фраз. После этого он уже мог засесть в своем кабинете. Конечно, кабинет был не таким представительным, как в городе С., да и должность была не столь значительной. Однако в руках у него по-прежнему была власть. Он мог решать судьбы людей. Это было так же возбуждающе, как лапать уличную девку. И теперь одни девки лезли к нему в койку, чтобы что-то для себя попросить, другие – просто так, потому что любили это занятие.
В конце концов он встретил Марту, свою третью жену.
«С тех пор, как я перестала ходить на ночные дежурства, по телефону звонили только Стефанку. Я слушаю, что он в трубку говорит, и ни слова не понимаю. Так у нас повелось, что с сыном разговариваю только по-польски. Из уст чужих я этот английский лучше понимаю, чем от него. А вот у него с польским все хуже и хуже. Как начинаем с ним ссориться, сразу переходит на тот язык, которому научился с семилетнего возраста. Может, это и хорошо, что он не скучает, что чувствует себя здесь как дома. Для него „у нас“ означает абсолютно другое, чем для меня. Как-то раз приносит мне кружку, у которой ручка внутрь.
– Почему она такая?
А он так кисло улыбается:
– Это кружка для поляка.
Смотрим друг на друга.
– Мама, ты действительно не понимаешь?
– Детка, а что тут понимать? Кому-то наша земля мешает.
– Всем, – отвечает. – Расположение плохое.
Молчим.
– Знаешь, сын, у животных есть такой порядок: одни к хорошему тянут, другие к плохому. Место в доме, которое выбирает кот, – плохое. Водная жила под ним. С псом иначе. Где пес спит, там и человеку хорошо будет.
– Получается, мамочка, что ты живешь под одной крышей с котом.
– Ты договоришься до того, что беду накликаешь, – и это случится.
– Но это и есть правда.
– Плохо ты на все смотришь, сынок. А ведь беда тебя ни разу не прижимала. Ты не знаешь, что такое голод. А я знаю, мне до боли есть хотелось в оккупации.
– Тогда все было очень просто.
– Ты не ведаешь, что говоришь.
– Нет, мамочка, ты сильно ошибаешься».
Зазвонил телефон. Он со страхом поднял трубку, опасаясь американского сына, который мог все отменить, сказать, что она остается там.
– Алло.
– Стефан, друг, что с тобой? Не был на бридже у Эдка.
– Неважно себя чувствовал, кости ломило.
– Но завтра-то в кафе «Уяздовское» встретимся?
Он с неприязнью положил трубку. Почему стадное чувство так сильно, почему никто не может жить в одиночетве? Было что-то нездоровое в их необходимости держаться вместе. Сами себя называли уяздовской партией. Принимали многозначительный вид: дескать, встречаются не просто так, чтобы выпить кофе. По существу, их туда гнал страх перед тем, что останутся одинокими и лишними в этой жизни. На самом деле заполнить время – задание более трудное, чем прежнее, до заслуженной пенсии: как все успеть? Куда они так спешили? Зачем расталкивали людей? Действительно ли им не хватало пары минут, чтобы приостановиться?
Что ни говори, а для него вопрос с Вандой, то есть возможность перевозки ее праха сюда, стал событием. Это подтверждало хотя бы то, что Михал теперь часто к нему заглядывал. Вчера вместе осушили бутылку. Воспользовавшись случаем, он задал сыну вопрос, изменяет ли тот жене. Михал рассмеялся:
– А ты как думал? Аппаратура моя пропадать, что ли, должна? Человеку временами невмоготу, сам себе противен, клянется, что ни на одну другую не посмотрит, а только на улицу выйдет, глаза у него разбегаются.
Он понимающе закивал головой.
«Пришли к нам Казиковы, сидим, чай пьем. А она усмехается и говорит:
– Классная девочка!
Мы с удивлением смотрим на нее.
– В машине Стефана. Одни только шмотки целое состояние стоят, не говоря уже о другом. Не успеешь обернуться, как в семье будет прибавление.
– А я подвинусь, место освобожу, – отвечаю ей.
Казиковы распрощались, а мы с сыном ходим кругами, никто первый разговор не начинает. Наконец я не выдержала:
– Это кто был?
– Дочку ректора подвозил. Нашла себе шофера.
– Красивая?
– Да кто ее знает, я не присматривался.
Так рассердился, что я больше вопросов задавать не стала. Может, он ей не нравится? А у него к ней любовь безответная, поэтому рядом и нет никого. Лучше уж так, чем убегать от женщин. Годы идут. Сестра Галины думает так же. У нее своих детей нет, Стефанка она считает самым близким, только о нем и говорит. Гордится тем, что он студентом стал, статьи в газеты пишет. Даже в его научных проблемах разбираться стала, только он с ней не любит их обсуждать. Правда, на каждый ее вопрос отвечает – вежливо, но кратко. Сразу как бы точку ставит, чтобы она дальше не цеплялась. Это ведь она заметила, что Стефан в Нью-Йорк ездит. Два раза в неделю садится в грязный поезд, таких даже у нас нет. Мы с ней головы сломали, почему его туда тянет. Может, наконец девушку нашел какую-нибудь, а может, ходит к психоаналитику. Теперь все к ним ходят. Мне Роберт сказал, что все интеллектуалы у таких докторов лечатся. И ведь ездят в Нью-Йорк, считают, что это недалеко. Хуже всего дело обстоит в сентябре, потому что в это время психологи и психиатры берут отпуск. Тогда и начинается: водка, наркотики, самоубийства. Возможно, Роберт шутил, но я и сама где-то читала об этой зависимости. Значит, Стефан тоже к психоаналитику ездил, других вариантов нет.
Как-то раз сестра Галины не выдержала и поехала за ним. Он вышел из поезда, постоял около людей, которые списывают с табло биржевой курс, обошел вокзал, потом свернул на улицу и зашел в букинистический магазин. Просидел там часа три, купил какую-то книжку и сел назад в поезд. Мы не могли поверить, что он ездил туда только за этим. Может, крутился по вокзалу, потому что девушка не пришла? Но в другой раз было то же самое.
Галинина сестра – упрямая женщина. Она ездила за ним до тех пор, пока ей не осточертело. А Стефан каждый раз постоит, постоит в зале ожидания, а потом идет в книжках копаться».
Неожиданно он заскучал по внучке, по ее мягкой улыбке. Решил сходить за ней в садик. Обратно шли пешком, он держал ее за руку.
– Знаешь, Стефан, а у нас в группе есть одна Ванда. Но она совершенно на нее не похожа.
– На кого?
– Ну, на ту бабушку.
– А откуда ты знаешь, как ее звали?
– От папы, но это наша тайна.
«Итак, триумфальное возвращение», – подумал он с неприязнью.
«– Мама, что ты сегодня делала?
– Была у сестры Галины. Помогала ей наметывать платье. Помнишь тех Джонсов, которые около них живут? Он такой худой, как кочерга.
– Ну-ну, помню.
– Разводятся после двадцати лет.
– Я же говорил, что от бесконечной стрижки газонов может крыша поехать.
– Не в этом дело, сынок. Просто теперь все меньше людей, готовых уступать друг другу.
Сели мы однажды с сестрой Галины поговорить за чашечкой кофе. Это редко бывает – и у нее, и у меня работы хватает.
– А тебе хотелось бы на старости лет вернуться к себе домой, хотя бы ненадолго?
– Даже не знаю, – отвечаю, и какой-то страх во мне от этого вопроса проснулся. Где он находится, этот мой дом? Ветер его развеял.
А она снова:
– Тебя тогда Галинка так подробно описала. Нам с Казиком сразу захотелось с тобой познакомиться. И посмотри: столько лет одной дорогой с тобой идем.
– А то письмо, может, у тебя сохранилось? – спрашиваю. И будто чья-то рука мне сердце стискивает.
– Может, и лежит где-нибудь. Поищу.
– Ладно, при случае. – А сама думаю: хорошо бы не нашлось оно. Только о потере старой напомнит, которую не раз оплакала. Смирилась я с ней. Не начинать же сначала? И другая причина есть тому, что в родные края не собираюсь. Все сначала, каждый день считать – это больше не для меня.
А сестра Галины письмо несет.
– Дома почитаю, – говорю, – мне теперь очки для этого нужны.
Я иду домой, а он мне неожиданно и домом-то не кажется, только полустанком на дороге, в который совсем не хочется возвращаться.
Дорогие мои сестра и зять Казимир!
Редко вам за эти годы писала, потому что руки постоянно заняты больными. Но память о вас живет во мне. Немного жаль, что не могла вас навестить, несмотря на то что столько раз меня приглашали. Работа, работа. Во мне постоянно кто-то нуждается. Как их оставишь?
Я никогда вас ни о чем не просила, запрещала присылать посылки, потому что таким, как я, тем, кто вечно в служебном халате, мало чего нужно.
А теперь я каждой частичкой своего тела прошу вас: примите моего ребенка, не рожденного мной, но близкого мне. Я немного виновата в том, что подтолкнула ее туда, откуда нет возврата к нормальной жизни. Из обыкновенной женщины благодаря мне выросло такое растение, за которым все время надо присматривать. Если бы я знала, в какой грунт бросаю зерно, то десять раз бы подумала. Но это уже случилось. Она слишком высоко взошла и слишком хрупка для жизни здесь, где каждый только о себе заботится, под себя гребет. Когда меня не будет, не знаю, как она справится со всем. У нее только тетка есть, которая сама не от мира сего. У ксёндза прислуживает.
Примите ее. Не знаю, как обстоят дела в вашей Америке, но вас двоих будет достаточно, чтобы помочь ей, когда нужно. Сынок ее подрастет – поддержкой вам будет. Сейчас еще слишком мал. Его тоже вам поручаю.
Не откажите в просьбе, иначе не будет мне покоя.
Ваша преданная сестра и невестка.
Галина Кулинская.
Белосток 4.3.1961 г.
Так, значит, она встретила хороших людей. Ей посчастливилось. Он же, наоборот, где бы ни оказывался, всегда был лишним. К примеру, на этой охоте. Пришлось в ней участвовать. Надеть тулуп с большим воротником, ружье на плечо – мода пошла такая. А он этим брезговал. Слишком много крови. И противник несерьезный. Совсем другое дело – к человеку подкрадываться. Человек может раскинуть мозгами так же, как он. А звери? Лезут под пули, гонимые охотниками. Но он не знал, как отказаться от такого «приятного мероприятия». Пару раз сослался на плохое самочувствие, но Владек, прирожденный охотник, настаивал. Для Петерцы охота была проверкой собственных мужских качеств. Основной критерий – количество убитых куропаток и зайцев. Но Петерца тоже не понимал его неприязни к охоте.
Он с облегчением услышал звук рожка, оповестивший об окончании охоты. Наконец все собрались вокруг костра. Запах бигоса [7 - Национальное блюдо из тушеной капусты и мяса.] разносился по округе. Охотники рассматривали добычу.
– Стефан Гнадецки, – сказал кто-то, – кабан-одиночка, шестилетка.
А ведь он ни разу не выстрелил. Ловчий намочил еловую ветку в крови зверя и мазнул ему по лицу. Все захлопали.
– Таков обычай, – говорит лесник, – первый трофей.
На следующий день на работе разразился скандал. Из кабинета было слышно, что Ванда не впускает к нему кого-то. Он открыл дверь. А там женщина. Одета по-деревенски: тулуп, валенки, – но лицо интеллигентное, с признаками былой красоты. Пришла к нему с претензией, чтобы он заплатил за кабана, которого ее муж застрелил. Без слов вынул деньги и ей отдал. Ванда на них уставилась, ничего не понимает. Женщина деньги в карман прячет, а в глазах у нее презрение к Стефану. Оказалось, что она – жена ловчего, на чьей территории была охота, а также дочка бывшего профессора Львовского университета, преподавателя римского права. Эта женщина была известна своим острым языком. Даже Владек считался с ней.
«Стефанек получил стипендию в Оксфорде, теперь два года будет учиться там. В первый момент я испугалась, что снова его теряю, но потом подумала: может, это и хорошо – пожить отдельно. Уж слишком он привязан ко мне, из-за этого у него и женщины нет. „Словно необрезанная пуповина“, – говорит сестра Галины. Наверное, она права, а может, завидует, потому что у самой детей нет. Я ведь сына никогда при себе не держала, наоборот, с тех пор как мы сюда приехали, он совсем мало виделся со мной. Из-за этого ему пришлось самому привыкать к этой огромной стране. Может, именно тогда в нем что-то и надломилось. Чужие люди, чужой язык. До этого он ведь постоянно с теткой в усадьбе ксёндза сидел, видел только дорогу с деревянной веранды. Его глаза лишь меня с ног до головы оглядывали, когда я из Белостока приезжала, вот и запомнили – на всю жизнь».
На подоконнике появился голубь. Его профиль был неподвижен, только временами синий глаз скрывался под веком, и лишь этот признак означал, что голубь не из камня. Живой.
Он также страдает от мерзкой осенней погоды. Сидит рядом, совсем близко. Через некоторое время улетит, и, быть может, они никогда уже не встретятся. Случайные столкновения людей и животных. Ему не приходило в голову завести, например, пса. А ведь это было бы неплохо – во всяком случае, прогулки приобрели бы какой-нибудь смысл. Бесцельные шатания опустошали его. Возвращался домой разбитый, раздраженный. И заставлял свои мысли возвращаться к прошлому. Изощренная пытка, которую он сам себе устраивал. Можно было остаться дома, с книжкой. Однако же Стефан день за днем вставал с кресла, надевал ботинки, пальто и сам себя выталкивал на улицу в отвратительную погоду, которая царила здесь в это время года.
Почему он так мучился – ответить не мог. На самом деле вопрос был не из легких. Казалось бы, простая привычка. Но такая отговорка была скорее уходом от ответа. Слишком часто он пользовался подобными приемами. Поэтому сейчас его прошлая жизнь представлялась ему целиком состоящей из темных пятен, которые не позволяли подвести итог. Он постоянно натыкался на бреши, неясности. Что его по-настоящему интересовало? В свое время очень любил автомашины, часто их менял, несколько разбил по пьяни. Но всегда все удавалось уладить. Незадолго до знакомства с Мартой он попал в аварию. Девушка, сидевшая с ним в машине, получила тяжелую травму. Ее семья не подала в суд. Однако он твердо решил, что никогда больше не сядет за руль. И сдержал слово.
Стефан обожал женщин. Теперь они были для него недосягаемы. Конечно, он бы еще мог справиться, но речь-то шла не об этом. Женщина, его женщина, ушла вместе с молодостью. Это был хороший поступок – разрешить ей уйти. Он гордился тем, что смог сделать такой шаг.
«Стефанек пишет мне каждую неделю: „Мамочка, любимая мамочка…“ Пристально рассматриваю эти исписанные открытки – может, найду в них какой-нибудь признак того, что у него все хорошо. Плохая из меня мать. Даже утка учит своих детей плавать. А я оставила его одного. Так же было и с Михалом. Мои глаза следили только за мужем, за Стефаном, ребенок был только преградой между нами. Как-то зимой он заболел. Метался в горячке, плакал. Хотел, чтобы я с ним посидела, а я пригласила няню – и уехала со Стефаном. Сидела на том приеме, как на гвоздях, но боялась возвращаться домой без мужа – вдруг он кого-нибудь подцепит? Понять меня может только женщина, испытавшая то же, что и я. Не помню, каково это, когда мужчина говорит слова любви. Уже столько лет прошло. Не помню, каково иметь мужа. Я стою одна под этим огромным, далеким небом.
У нас дома воскресенье – самый лучший день недели, а тут наоборот. Потому что на работу не нужно идти и время ползет медленно. Теперь, когда Стефанка нет, сижу одна, вспоминаю. В июле варенье варили, приносили большие медные тазы и мешали в них огромной ложкой малину, крыжовник. Нас, детей, было не выгнать с кухни. Сядем и ждем, пока разрешат со дна соскребать. Потом мне уже ни одна конфетка, ни одна шоколадка такой вкусной не казалась. Почему в жизни такие мелочи запоминаются? Помню, как первый в жизни обед готовила, восьмой годик мне тогда шел. Я насыпала фасоль в кастрюлю, залила водой и поставила ее на плиту, а огонь не включила. Час, другой проходит, а фасоль все такая же твердая, как камень. Мама долго надо мной смеялась.
Всему надо учиться, каждому делу, иначе будешь делать ошибку за ошибкой. Не послушала отца, вот и сижу теперь в Нью-Небе – так наш город называется – и сама себе чужой кажусь. Но если я задам вопрос этой незнакомой женщине: ты счастлива? Она не ответит мне. Несчастлива? – тоже не знает, поэтому и не подтвердит, и не опровергнет. А однажды мне приснились двери, поцарапанные ногтями. Я стою, прижавшись к ним щекой. И слышу за дверьми голос Стефана. Он что-то говорит, а слов не разобрать.
Сам Стефан мне никогда не снится, только места, где мы вместе были. Лесная дорога, наша первая квартира, первая машина. Знаю, что он может прийти, но не приходит. Жду. Но ничего не происходит. Вот взял бы он и прислал мне приглашение. Ведь совсем один остался.
Я написала в письме сыну, дескать, съездил бы на родину, коль так близко живешь. И дождалась такого ответа, что три дня глаз не могла открыть – опухли от слез».
Стефан не скрывал, что приготовился к разговору с младшим сыном. Если бы тот предложил ему уехать в Америку навсегда, то услышал бы такой ответ:
– Видел я как-то над Варшавой журавлей. Они летели тройками, небо от птиц сделалось черным. И тогда я присягнул своему городу, что никогда его не покину.
Он шел в молчаливой колонне. Их запихнули в вагоны для скота. Поезда направлялись в неизвестность. Кому-то удалось выломать дверь, и они выскакивали по одному с небольшими промежутками. Первых трех пули пригвоздили к земле, другим не хватило смелости, но он рискнул. Повезло. Попал в пустую стодолу [8 - Сарай, навес для повозок и скота. – Примеч. ред.] и рухнул на стог черного, затхлого сена – крыша в сарае текла. Его разбудил какой-то шорох. Он вскочил, готовый обезвредить противника. Но это оказалась девушка. Миниатюрное создание в длинном мужском пальто и кожаной пилотке. Поговорили. Девушка была санитаркой, с ней приключилось то же, что и с ним, только она вышла из Варшавы с гражданскими. Потом были лагерь в Прускове и побег из поезда. На улице светало. Он постепенно открывал для себя ее лицо. Тонкие черты, большие глаза и совершенно детские очертания губ. Было холодно, они согревали друг друга. Где-то совсем близко билось ее сердце. Он понимал, чего она жаждет, чего ждет от него. В каждом ее взгляде, в каждом жесте сквозила тоска по мужчине, который не стонал бы от ран. Он чувствовал, что должен утолить желание той девушки, однако ему не хватило смелости. Потом Стефан часто возвращался к ней в своих мыслях. Для него она навсегда осталась молодой, с симпатичным личиком и выражением досады в глазах.
«Мне было немного жаль покидать этот наш домик – столько лет в нем провела. Все знакомо, знаю, где что лежит. Судьба меня привела сюда и приказала жить. Сядем со Стефанком за стол, начнем рассматривать фотографии. Я рассказываю, он слушает. Иногда мне начинает казаться, что это муж мой, Стефан, сидит рядом. Молоденький, как в то время, когда мы только познакомились. Только сын так брови не морщит. У Стефана они были очень выразительные, по ним я могла узнать, весело ему или грустно. У сына они неподвижные, все эмоции отражены в глазах.
Один снимок Стефана, с восстания. Стоит, улыбающийся, на развалинах, рядом с ним девушка с повязкой на рукаве, такая же молоденькая. Что с ней произошло теперь? Умерла или жива? Может, жизнь ее не пощадила, как и меня?
– Видишь, какая симпатичная, – говорю Стефанку. – А ты не захотел в Варшаву заехать! Может быть, там бы и познакомился с кем-нибудь.
– Зачем? Чтобы она мне сшила повязку и послала на баррикады? Спасибо, я человек мирный и люблю жизнь.
Мы были у врача. Стефанек меня возил к какому-то профессору. Давление так подскакивает, что неизвестно, чем это кончится. Хоть бы ничего не случилось до смерти, чтобы не лежать мне пластом, не ведая про божий свет. Я не хочу стать обузой для своего сына. Смерти я не боюсь, меня только эти мысли пугают. Профессор долго думал, рассматривал результаты обследования, а потом долго что-то объяснял, но я мало что поняла. С чужими мне разговаривать тяжело. Стефанек сердится и говорит, что я специально не хотела здешнему языку учиться. И назло заставляла людей медленно говорить со мной.
– Не назло, сынок, такова моя судьба. Слышала, что имя, которым меня назвали, несчастливое. Видать, правда.
– Ты, мама, в ерунду веришь.
И не дает мне ничего делать по дому. Из рук вырывает – то тяжело, то нельзя. Никаких усилий.
– Детка, ты уж за меня не беспокойся, заботься о своих делах. Будет то, что мне судьбой дано.
Однажды к нам пришла девушка, но она так быстро говорила, что я ничего не поняла. Симпатичное личико, глаза зеленые, как изумруды. Одета в джинсы, ноги длинные, села прямо на пол комнаты. После того как Стефанек ее к машине проводил, я спросила:
– Это твоя девушка?
Он усмехнулся:
– Это моя студентка.
Стефанек уже других учит, хоть сам еще такой молодой. Взбирается мой сын по карьерной лестнице, а для меня она слишком высока, чтобы за ним уследить. Уже по телевидению выступает. Рассказывал о книжке, которую написал. История университетов в России до 1905 года. Два раза в Советский Союз ездил, в архивах копался. Я спрашивала, как там все выглядит, мне было интересно. Ведь это совсем близко от Польши, всего лишь через границу. Он рассказал, что там апельсинов в декабре не купишь, нужно на Кавказ за ними ехать. Когда оттуда вернулся, то снова выступал по телевидению, но тут столько этих каналов, что я все перепутала и пропустила.
– Ты, мама, тут не хочешь жить, – злился сын, – зачем ты все время назад оглядываешься? На этого отца-идиота.
У меня становилось темно в глазах от его речей.
– Об отце так нельзя, отец – это… Он такой был умный. Когда начинал говорить, все его слушали. Он очень ясно выражал свои мысли. В двадцать четыре года такой важный пост занял! Ты знаешь, сын, что это была за власть?
Он скривился от моих слов:
– Этот мир уже не существует, современные ценности совершенно другие. Какое теперь имеет значение то, что он много лет протирал задом кресла, обитые кожей?
Мне сразу кожаный диван припомнился, тот, из кабинета Стефана. Только бы щеки от стыда не запылали! Страшно стало, что сын мои мысли прочтет. Он такой способный. Сестра Галины надивиться не может, что мальчонка, которого она еще недавно мороженым угощала, так быстро в люди выбился. Они с Казиком им очень гордятся. А я? Для меня он – сын Стефана. Наверное, он из-за этого так зол на отца. Мальчик от меня хочет чего-то большего, а я ему не могу этого дать. Может быть, сын и прав в том, что я живу, все время оглядываясь назад.
– Мы приглашены на уик-энд. Не мог отказаться, – говорит сын.
– А кто пригласил?
– С моей работы. Шеф.
Мы поехали. Частная дорога. Ферма, как в кино. Богатство. Красивые люди. Он – с седым чубом на лбу, она тоже очень ухоженная. Примерно в том же возрасте, что и я. Предупредительная такая. В общем, оба внимательные. Он говорит медленно, наклоняется ко мне, чтобы я все поняла. Не знаю, что уж там Стефанек ему обо мне наговорил. От такой вежливости каждому человеку стало бы неловко. Я постоянно думала, как бы чего-нибудь ненароком не опрокинуть и случайно не разбить. Хозяева дома обо всем мне рассказали. У них две дочки, одна замужем, в Лондоне живет, двое детей. Вторая тут, с ними. Не хотела учиться, сама на жизнь зарабатывает, стала манекенщицей. В Америке дети не хотят брать денег у родителей, даже у самых богатых. Эта младшая, говорят, скоро приедет, потому что узнала, что приедет Стефанек.
– Мы очень любим вашего сына, – говорит хозяйка. – Такой способный молодой человек. А какой интересный. Редко бывает, чтобы все в человеке так удачно сочеталось.
– Он в отца, – отвечаю. – Лицом на него похож и фигурой.
– Да? – заинтересовалась она. – А Стефан никогда о нем не говорил.
И я молчу, не зная, как ей все это объяснить…
Мы, пожилые женщины, сидим на веранде под зонтиками, а остальные играют в гольф. Уже приехали младшая дочка и двое мужчин с работы Стефанка.
– Видите, как она на Стефанка поглядывает, – говорит хозяйка, – а он только вас глазами ищет.
– Думает, что я без него не справлюсь, – смеюсь я. Мне жаль, что и чужие замечают подобные вещи. Я что, действительно совсем уже плоха?
Возвращаемся домой на следующий день, вечером. Тени ложатся по краям дороги, автомобиль скользит, как лодка по водорослям. Стефанек его недавно купил.
– Ты, мама, что-то затихла. Устала?
– Не слишком ли ты обо мне беспокоишься? Думаешь, что сама не справлюсь?
– Ну что ты, – смеется, – ты еще хоть куда, можешь идти грудью вперед на баррикады.
Стефан тоже всегда так говорил: „Ванда – как роза, грудь вперед, глаза светятся“.
Я немного повеселела.
– Их дочка красивая. Особенно в этих коротеньких штанишках. Ноги отличные.
– Она глупая.
– Опять ты за свое! Что ты так носишься с этим умом? Кому он счастье-то принес?
– Это дело вкуса. Меня возбуждает только то, что у человека внутри, поэтому дочка ректора мне неинтересна.
– У нас в деревне говорили: хуже плясуньи… Я боюсь, что с тобой не все в порядке…
– Что это еще за разговорчики?
– По-моему, это нормально, что мать хочет знать все о своем ребенке. И желает ему добра.
– Конечно нормально. Можешь не беспокоиться, у меня все в полном порядке.
Что-то эта студентка Стефанка на него заглядывается. Он из комнаты – она глазами за ним. И долго на дверь смотрит. Деточка, думаю, знаешь ли ты, на что отважилась? Любовь требует много сил. Он тебя не полюбит, девять месяцев я его поила слезами. Разве по силам человеку остановить поезд, который уже разогнался?
Она такая симпатичная. Личико узенькое и глазки хорошенькие, как у нашего кота в усадьбе ксёндза. Худенькая, ходит в свитерочках с длинным горлом. Знает, что острые ключицы выставлять напоказ не нужно.
Высиживала у нас, высиживала, и в один прекрасный день с клетчатым баулом явилась. Я уже чувствовала, что ее ждет. Не прогоняй девочку, говорю сыну, тебе веселей будет. А он в ответ: нам никто не нужен. Взял этот баул и вместе с девочкой из дома вывез. Где-то через месяц уехал на конгресс, она приходит ко мне. Глазки раскосые, вся в слезах.
– Что же вы все, оттуда, такие? Там люди вообще, наверное, не улыбаются.
А я даже не знаю, что и ответить. Смотрю на нее, жалость сердце сжимает.
– Иди своей дорогой, деточка. Тут тебя ничего хорошего не ждет.
Качает головой:
– Слишком поздно.
Значит, так должно быть. Думаю, что все женщины мира будут плакать из-за Гнадецких.
– Сынок, зря ты не ищешь любви, она людям крылья дает.
– О да, верю. Ты, мама, долетела на них аж до Америки.
Стефанек за меня боится, от всего меня оберегает. Сначала от работы пришлось отказаться, теперь с сигаретами война. Как только домой приходит, тут же проверяет, нет ли где-нибудь припрятанных окурков.
– Ты же меня, сынок, от всего не убережешь. Чему быть, того не миновать.
Сестра Галины говорит мне, что у Стефанка появилась женщина, и рассказывает, кто она, а я не могу в это поверить. Уже один ее пес, подстриженный пудель, должен ему отвращение внушать. Это какая-то ошибка, но сестра Галины божится, что дело обстоит именно так. Они встречаются, когда муж той женщины уезжает из дома.
Сижу, думаю, что можно сделать, чтобы его из этих лакированных когтей вырвать. Иду к ней. Звоню в калитку. Нервничаю так, что в ушах шумит. Она выходит мне навстречу на каблуках, задом виляет так, что брюки чуть не лопаются. Пожалуйста, заходите, говорит, столько лет с вами рядом живем и даже словом не обмолвились. Может, выпьете кофе?
– Мне нельзя кофе.
– Ах да, я знаю.
Знает. Наверное, сказал ей.
– Я, в общем, на минутку. Знаете, мы тут с сыном поговорили, может быть, вы придете к нам вечером? Муж за границей, наверное, вам тут тоскливо.
Смотрит на меня, ничего не говорит.
– Стефанек знает, что вы сюда пришли?
– Сам мне предложил, – отвечаю, и от этого вранья у меня уши горят.
Стефанек возвращается, видит, что на мне надето платье, а не тот халат, в котором обычно по дому хожу.
– Красивое платье. Новое?
– Купила в „С&А“ на распродаже. Отгадай за сколько?
– За десять.
– За тридцать пять.
– Ну, что это за распродажа – за тридцать пять?
– Не долларов, а центов, – говорю это беззаботным голосом, а внутри все клокочет из-за каши, которую я заварила. Сын нервный, вдруг рассердится и из дома уйдет. Как я одна буду?
Звонок в дверь. Я открываю дверь, приглашаю гостью войти. Стефанек, только ее увидел, такое движение сделал, словно хотел развернуться и убежать наверх. Но остался на месте. Поздоровался с ней, как с посторонней. Видимо, не знает, что я выведала правду. Сидим, разговариваем.
– Наверное, вы скучаете одна? Муж постоянно в разъездах.
– Такая уж у него работа.
– Может, стоит о ком-нибудь третьем подумать?
Посмотрели друг на друга. Затем я снова за свое:
– Первого ребенка лучше всего рожать до тридцати, а вам, наверное, уже больше…
Наконец она ушла. Проводила ее до двери, возвращаюсь – комната пуста. Стефанек уже наверху.
Я не была уверена, что мне удалось их разлучить. Пришлось положиться на сестру Галины. Она проверила: их отношения прекратились.
Вхожу как-то в ванную, а там девушка, раздетая до пояса, моет свои длинные волосы. Худенькая такая, ребра пересчитать можно, груди – как узелочки. Мне сразу моя Галина вспомнилась во время болезни, от нее тогда тоже только кожа да кости остались. И в моем сердце что-то шевельнулось. Я полюбила эту девочку. И теперь постоянно думаю, как свести их со Стефанком. Сидим мы с ним за столом, рассматриваем фотографии, я рассказываю то, что уже оба наизусть знаем. Я незаметно завожу разговор: было бы хорошо, чтобы с тобой рядом кто-нибудь был, когда тебя по всему свету носит. Что я делать буду, когда болезнь меня совсем одолеет? Сын ничего мне не ответил, но, кажется, я ему пищу для раздумий подбросила. Он улетел на самолете, а девушка сразу прибежала ко мне. Только от нее я и узнала подробности жизни моего сына. Над чем он постоянно задумывается, о чем грустит. Она рассказала, что у него феноменальная память, он мог бы уже сейчас профессором стать, но немного молод для этого. Поэтому пока стал доцентом. Если продержится несколько лет, ему дадут постоянное место, а если нет, поблагодарят за работу, и все. Она говорит, что бояться нечего. Студенты его обожают. Он всегда начинает лекцию с анекдота, посмеется, а уж потом приступает к теме. У них в аудитории всегда тишина, только слышно, как ручки по бумаге скользят, все спешат записать каждое слово. Стефанек говорит быстро, два раза не повторяет. Он – настоящий сын своего отца, я тоже когда-то не успевала за ним печатать на машинке».
Дрожащей рукой наполнил рюмку. Чокнулись.
– За твое здоровье.
– Я вот что тебе скажу, Михал. Мужчина себя лучше чувствует, когда он один. Баба в доме – это катастрофа, несчастье. Все у тебя понемногу заберет, и даже не будешь знать, когда и как это произошло. Не успеешь обернуться, а ты уже пляшешь под ее дудку.
– И это ты, отец, мне говоришь? Да если бы не дети, давно уже вещички упаковал, без штанов бы ушел. Тех, что на мне, хватило бы.
– Зачем же женился?
– Об этом я и тебя спросить могу.
– Влюбчивый был, черт бы меня побрал. Казалось, без той, единственной, незачем утром глаза открывать. А они знали… Веська, помнишь? Словно восьмое чудо света, а зад худой. Я люблю другие, чтобы немного выступал, как у негритянок. Не посчастливилось мне…
– Не прибедняйся, отец. Марта была что надо.
– Ноги, грудь – да, но сзади – как доска. Вот если бы попку ей немного покруглее сделать!
– Речь не о деталях. Все должно быть на уровне. Иногда на первый взгляд девочка так себе, ничего особенного, а вот что-то в ней есть: или коленки с грудью сочетаются, или ножки со спиной. И человеку сразу хочется эту девочку в кровать уложить.
Оба на минуту задумались над своими воспоминаниями.
– Как-то год назад Марту встретил, – сказал сын.
– Марту?
– Смотрю, стоит на улице, такая вся из себя расфуфыренная. Я пригляделся, не сразу узнал, она покрасилась в рыжий цвет. И говорит мне: ты, мол, влюблен, что ли, коль знакомых людей не узнаешь? А я, зараза, не могу вспомнить, кто это, что за штучка. В конце концов она сама мне сказала. Ее волосы меня с толку сбили. Она телефон мне дала, но я не стал звонить.
– Ну и как у нее дела?
Михал громко рассмеялся:
– У нее все, должно быть, в порядке. Марта на всем делает бизнес, даже на собственной заднице. Вышла за кого-то там замуж, ездит с ним по миру.
– Я тоже мог бы ездить, если бы не научные амбиции моей бывшей жены, – произнес Стефан горько.
– Я только одно скажу, отец: тебе жалеть не о чем. Ты все равно бы потом со свистом вылетел, и было бы еще хуже. С высокого кресла больнее падать. Ты не подходил для такой работы. Там нужно уметь вовремя подскочить и отскочить, мягко, на пальчиках. Иначе ничего не получится.
– Ты что, за болвана меня принимаешь?
– Нечего обижаться, не в этом дело. Можно быть и семи пядей во лбу, а на первом круге выдохнуться. Нос нужно уметь держать по ветру. А ты что? Разогнался и бежал вперед, думая, что всегда будешь первым. Конечно, глупо назад поворачивать, но лучше уж так поступить, чем потом сон потерять. Главное – спать спокойно. – Одним глотком выпив рюмку, Михал поморщился. – За одно тебя уважаю, отец: ты всегда был порядочным. Помню, как тебе предложили занять место директора. Ты им ответил, что в механике не разбираешься и не будешь дурака валять. Не каждый бы так поступил, ведь деньги светили большие, поездки и всеобщее уважение.
– Ну, что с того? На мое место нашелся другой, глупее меня.
– Это уже на его совести.
– Совесть, сын, теперь не в цене.
– Тем больше к тебе уважение.
Первый раз Михал сказал нечто подобное. Действительно ли он так думал или от водки разоткровенничался? Как бы там ни было, но факт, что сын вспомнил об этом с уважением к нему, Стефан принял с благодарностью.
Он взглянул на сына: тот спал в кресле, склонив голову на плечо. Волосы падали ему на глаза, делая его похожим на маленького ребенка. К горлу подкатил комок. Он прикрыл Михала пледом.
«Сначала он каждый раз отвозил эту девушку обратно к ней в квартиру, где она снимала с подружкой комнату, а однажды ее дорожная сумка так и осталась в нашем доме.
Свадьба была скромной. Родители этой девочки живут где-то у канадской границы, поэтому они решили не приезжать на церемонию. Кроме нас, присутствовали только Роберт и сестра Галины с мужем.
Когда молодые стояли перед ксёндзом, то мне вспомнилось, как мы со Стефаном обручальными кольцами обменивались, и по моим щекам потекли слезы. Я даже плакать в этом чужом краю разучилась.
Потом был банкет в ресторане. Стефанек на минуту отошел от стола, поговорил с руководителем оркестра, и я услышала такое, что даже не поняла сразу, где нахожусь. Как будто годы полетели назад со страшной скоростью. Звучала та самая мелодия, которую когда-то десять раз подряд играли в дансинге, потому что она мне нравилась. Стефану тогда оркестрантам даже на чай не пришлось давать: из уважения к его должности музыканты играли бесплатно. Тогда на сцене был солист, который чудесно пел:
Розовой вишни ветка, вся в цвету,
Обняла вишню-соседку в моем саду,
Их соцветья, прижавшись друг к другу в букете,
Шептали что-то тебе и мне в секрете.
Это был припев, а начиналась песня со строчки: „Нам было тогда по шестнадцать лет“. Нам со Стефаном было немногим больше, но душа расцветала, как та розовая вишня. Я как будто в свою молодость вернулась и, расчувствовавшись, заплакала. Сестра Галины чмок меня в одну щеку, ее муж – в другую: не расстраивайся, одна не останешься, мы будем рядом. А я ведь не об этом плачу – о молодости, которая, как лодка, не привязанная к берегу, потерялась где-то в огромном море.
Так на меня все это подействовало, что я даже на танец позволила себя уговорить. Сначала Роберт меня пригласил, но у нас плохо получалось, потому что я по-современному танцевать не умею. Потом с Казиком раз-другой покрутилась. Ноги меня сами несли. Казик так разохотился, что готов был только меня и приглашать. Я ему говорю:
– Казик, надо бы тебе жену хотя бы пару раз пригласить.
– Она танцевать уже не хочет.
Сестра Галины на десять лет старше его и ларчик свой уже готовится прикрыть. А ему что делать? Платить какой-нибудь девице? За деньги спать противно, и, кроме того, современные бабы ему не нравятся. Ни грудей, ни бедер, а он любит, когда есть за что подержаться.
– С тобой бы мне было хорошо, Ванда, – говорит он и крепко меня к себе прижимает. Я ему на это резко ответила, он поцеловал мне руку и сказал, что это шутка. Но на самом деле он не шутил.
Поэтому как только я его увидела у калитки, то от страха наверху спряталась, сделала вид, будто дома меня нет. Но он через кухонные двери вошел. Знал, что мы со Стефанком ключ под половик кладем. Нашел меня в комнате Янки – я так невестку зову, потому что если называть ее Яна, то ощущение, будто к чужому человеку обращаешься. Стою, значит, у стены и смотрю на него, как на почтальона, который плохие вести приносит. Он не сказал мне ни слова.
Подошел, блузку мою расстегивать начал, но осторожно, чтобы петли не порвать. Груди мои вытащил, и соски сразу в две выпуклые изюминки превратились, стоило только до них дотронуться. Силы стали покидать меня, и я съехала спиной по стене. Он оказался рядом. Встал на колени. Просунул руку мне между бедер, а они сами раздвинулись. Я почувствовала, как в меня входят его пальцы, и неожиданно захотела быть с ним, хотя мое сердце и сейчас не для него билось. Он легко поднял меня на руки, словно я весила не больше платья, и отнес на постель. Одежду с себя скинул, меня раздел. Я даже стыда не чувствовала от того, что его рассматриваю и он на мое уже немолодое тело смотрит. Казик наклонился, и взгляд его глаз ласкал меня, как теплый ветер. Он целовал меня с головы до ног. А во мне росли неизведанные до той поры радость и ожидание. Если бы меня тогда от него отняли, то я бы, наверное, из окна выскочила. Я вытянула руки, и его голова оказалась между моих грудей. Он оторвался от меня на минуту, приподнялся, а я в нетерпении раздвинула ноги так широко, как только могла. Когда он вошел в меня, я приняла его с криком, который разрывал грудь. Мне казалось, что я останусь калекой, но одновременно происходившее со мной представлялось каким-то чудом. Я цеплялась за мужчину, опасаясь, что он неожиданно меня оставит. Что-то ему говорила на непонятном самой себе языке. А он все понимал, крепко держа меня в объятиях. Потом мы тихо лежали рядом.
– А что, так всегда бывает, – спрашиваю, – или только раз в жизни?
– Всегда.
– Я была как слепой щенок.
Он достал сигарету, другую протянул мне.
Мы курили, и я следила, чтобы не задеть сигаретой свое тело, ставшее вдруг таким незнакомым. Наверное, придется заново открывать, где у меня груди, живот, ноги. А потом, когда Казик стал одеваться, я увидела на его плечах красные полосы.
– Что случилось? – спросила я в испуге.
– Кошка меня поцарапала, – рассмеялся он.
И я догадалась, что это следы от моих ногтей.
– Если твоя жена заметит…
– Она меня только в пижаме видит, – произнес Казик без всякой злости.
С тех пор он часто приходил ко мне. Как только дети уезжали из дома – он сразу появлялся у меня. Но я никогда его не ждала. Калитку закроет – и с глаз долой. А я продолжаю жить со своими мыслями, с воспоминаниями, которые столько лет находят приют в душе. Я влачила одинокое существование, без мужчины. Были дети, был свой сад. Я даже левкои в нем посадила, тетка мне семена прислала. Вечером с улицы доносился запах, как у нас в деревне. А когда Казик приходил, то мое тело начинало играть свою мелодию. Я не мешала ему, шла за этим голосом. Только мне было как-то не по себе перед сестрой Галины.
Однажды мы с ней вдвоем поехали в кино, возвращались на машине, она за рулем.
– Ванда, – говорит, – я ведь знаю, что Казик к тебе ходит…
У меня даже голова закружилась, рот не могу открыть. Что на такое ответишь? Это ведь правда. А она улыбается:
– Я даже благодарна тебе. Лично мне это не очень-то нужно, а вот Казик готов и днем, и ночью этим заниматься. Измучил и меня, и себя. До сих пор ему не попадалась женщина, которая бы меня не обижала. Муж он очень хороший. А тебя люблю так же, как и его.
Я молчу дальше и думаю: действительно она так дружелюбна или просто притворяется? Ночью спать не могла. А когда Казик ко мне пришел, я разговор наш ему пересказала. А он смеется:
– Эх ты, золотко мое наичистейшее, ведь ты ей камень с сердца сняла.
– Но больше не приходи ко мне, – говорю я.
Он глаза вытаращил:
– Теперь, когда все выяснилось?
– Для вас выяснилось, а для меня наоборот. Я этого понять не могу.
– А я другого понять не могу! – взорвался он. – Двоих детей родить и только после пятидесяти лет кое-что о жизни узнать. Правильно ты сказала, что муж тебя слепым щенком отпустил!
– Любовь – это большая редкость на свете.
– Такая любовь ни одного цента не стоит.
– Это вы все в центы переводите, а для нас главное – чувства.
И так, слово за слово, злость нас в разные стороны развела. Я к ним перестала заходить, а они к нам. Стефанек заинтересовался, что это мы так охладели друг к другу. Может, они заняты, говорю, но на всякий случай взгляда его избегаю.
Встретились мы только на Вигилии [9 - Сочельник.], по традиции всегда вместе за столом собирались. Казик с одной стороны, я – с другой, постаралась сесть от него как можно дальше. Делимся облатками. Он наклоняется – а я назад. Неловко мне как-то стало, пришлось завести разговор. Казик тоже шуткой ответил, но не взлетела она, как птица, а на пол рухнула голубем бумажным».
Слезы лились у него по щекам, и он ничего не мог с этим поделать. Полез за платком. «Нервы подводят или еще что-то», – старался оправдать он себя. Сидел без движения, удивленный тем, что с ним происходит. Зарыдать по пьяни – это другое дело, но вот так сидеть, ничего не соображая, и проливать слезы – это просто смешно. А он больше всего боялся показаться кому-то смешным.
Вспомнил, как когда-то один из так называемых приятелей спросил его, как это он в самую десятку в последнее время попадает. Он сначала не понял, о чем идет речь.
– Ну, как же, – удивился услужливый дружок, – твоя жена ведь уже третий раз аборт делает, ты что, не знаешь об этом? Моя ей кого-то там находит.
Это было как гром среди ясного неба. Уже год они не спят вместе. Марта объясняла, что ей секс противен, с гормонами что-то не в порядке. Необходимо подождать.
Жена даже не пыталась оправдаться.
– А ты-то что мог мне предложить? – с иронией воскликнула она. – Кто ты вообще такой? Да над тобой за спиной все насмехаются.
Он ударил ее по лицу. Первый раз в жизни поднял на женщину руку, и для него это было непросто.
– Дамский боксер, – сказала она с таким презрением, что он согнулся, словно от удара.
«– Второй раз могут уже не предложить, – говорит сын и смотрит мне в глаза. – Это отличный шанс.
– Здесь у тебя постоянное место, а там неизвестно, что будет, – возражаю я.
– Но тут провинция, а там большой город.
– Нехорошо, когда родители за детьми идут. Я тут останусь, а вы поезжайте. Туда ведь всего два часа на самолете лететь.
– Я уже вижу, как мама в этот самолет садится, – произносит сын голосом, полным печали. И подбирается к самому сердцу, но у меня нет других слов. Он не знает того, что я уже понимаю, – старые деревья пересаживать нельзя.
Пришла, разглядывает все вокруг. Я жду, что она первая начнет разговор. Наконец приглашаю ее присесть. А она мне на это, дескать, нельзя ли ей комнату моего сына посмотреть. Я ее наверх провожаю и дверь открываю.
– Письменный столик, как у подростка, – удивленно говорит она. – А ведь он уже взрослый человек. Последнее время о его книжке много говорят и пишут.
Мы спустились вниз. Я ее кофе угостила. Она сигареты достает. Я бы взяла одну, но Стефанек может прийти и пристыдить меня при посторонней. Сын ни с кем не считается, когда речь идет о моем курении. Поэтому я отказываюсь. Она чиркает зажигалкой и затягивается. А мне завидно.
– Ну, как вам Америка? – спрашивает гостья и нажимает клавишу диктофона.
– Нравится, – отвечаю я каким-то чужим голосом.
Это первое интервью в моей жизни.
Дальше следует вопрос за вопросом. Вроде бы знаю, что отвечать, но иногда слов не хватает. Сначала изо рта вырываются польские слова, как всегда. Она только щелкает клавишей, то пускает ленту, то останавливает. Улыбается. Наверное, думает, что у Стефанка мамаша безграмотная. Я про себя думаю: только бы он не пришел сейчас! Стефанек был бы недоволен тем, что я нервничаю. Он думает, что я переживаю из-за того, что нахожусь в присутствии посторонних.
Ну и конечно, сын пришел. Она тут же вскакивает с места. Поправляет волосы. И объясняет, что проводит интервью с мамой для женского журнала. Что всех очень интересует, как великие люди живут. И чьи они дети. Может, он хочет что-нибудь от себя добавить? И тянется рукой к своим волосам. А они такие красивые, пушистые. И вообще, она – женщина интересная. Даже меня задело, что ее бюста на три наших Янки бы хватило. Вдруг сын на нее засмотрится? Но где там! Он тут же окна открыл и говорит: у нас не курят. К счастью, не добавил, что это обо мне речь идет. Тогда бы она подумала, что я совсем из жизни выброшена. Журналистка сигарету погасила. И щелк клавишей. А Стефанек ей: сейчас же выключи. Американские женщины и без подробностей его жизни обойдутся. Она ответила на это:
– Профессор, вы недооцениваете значение популярности. Она может открыть перед вами многие двери.
Стефанек только плечами пожал и пошел наверх. Мне неприятно, не знаю, куда глаза девать.
А журналистка ко мне наклонилась и говорит:
– Я уже привыкла: меня выставляют за дверь, а я в окно влезаю.
За ужином я ругала сына за то, что он к людям неприветливо относится.
– К каким людям? – спрашивает и смеется. – Надеюсь, ты не имеешь в виду эту идиотку?
Вот такой с ним разговор.
Однажды они оба пришли ко мне, а Стефанек издалека начал вести разговор. Америка – это такая прекрасная страна. Неужели ты, мама, хочешь остаток жизни на лавке перед домом просидеть, как в деревенской усадьбе ксёндза?
В усадьбе ксёндза или тут, какая разница. Но молодые настояли на своем.
Едем. Хотела сесть рядом со Стефанком, а он говорит: ты, мамочка, садись сзади, спереди сидеть смертельно опасно. У меня мурашки по спине побежали. Хорошо, что Янки при этом не было. Ее решил спереди посадить. Не знаю, как сын свою жизнь с ней представляет, ведь он не любит ее. А она за ним и в огонь и в воду. Только и слышно: Стефанек, Стефанек. Гнадецкая порода – холодное сердце. Я к этому при выкла.
В машине очень жарко. Но я им ничего не говорю, они уж и так не знают, как сделать, чтобы мне в дороге удобно было. А мне бы только добраться до кровати. Но я сижу с ними, терплю, даже вина выпила. Праздник так праздник. Стефанек веселый такой, одет по-спортивному. Волосы со лба откидывает. Как будто Стефан со мной рядом сидит. Просто волшебство какое-то – его рука, его лоб, его волосы.
– Как-то поехали мы с отцом форель ловить. Много ее было в ручье. Смотрим, вода чистая, дно видно и камни, а рыбы нет. Я вошла по колено, а форель плавает вокруг ног. Хочу схватить руками, а рыбы уплывают. Смеху было! Отец тоже штанины подвернул и давай эту рыбу гонять. Брызги во все стороны летят… Боже праведный, как мы тогда смешно выглядели…
Смотрю на Янку. Смеется вместе со мной. А сын лишь холодно поглядывает. Настроение у меня пропало.
– Мама, тебе Бостон понравился? Это не так далеко от нас, а ты никогда в нем не была.
– Понравился, – отвечаю. – Но если честно, то не знаю. Город как город.
– Понравилось тебе путешествовать?
– Конечно, хорошо сменить на время обстановку.
Наконец-то добралась до подушки. Но недолго радовалась. Стены в мотеле тонкие, все через них слышно. А молодые расположились в комнате рядом.
Она ему говорит что-то. С обидой в голосе. Я бы ушла отсюда, чтобы им не мешать, но сил нет ноги с кровати поднять. Подложила под голову подушку, сон поджидаю. Не спится, как назло.
И Стефанек ей говорит, что в мирских потемках хочет только ее искать. Мои дети любят друг друга, а я стыжусь своего присутствия. Ведь между ними все так хорошо. Может, это путешествие специально для того, чтобы мое сердце успокоить? Я должна знать. Стефан, например, мне в любви признавался только в постели. Сын его, видно, по-другому тоже не умеет. Заснули мои дети, и я собираюсь. Тихо, целый этаж пустой, только мы одни. И неожиданно я вспомнила, что храплю! Сколько раз Стефанек из своей комнаты приходил и толкал меня, чтобы я на другой бок перевернулась. Если я засну и начну храпеть, они сразу догадаются, что я слышала их разговор. Сижу на краю кровати, клюю носом, как при молитве. И так до рассвета. Послышался шум внизу. Ну, вот и кончились мои муки. В машине смогу передохнуть и глаза прикрыть. Подремлю».
Михал пришел под вечер. Крутился по всему дому, зубы заговаривал, ожидая предложения распить бутылку.
– По одной, – сказал он сыну решительно, уверенный, что на этом остановится.
Но не получилось. Им хорошо сиделось, говорилось. В конце концов, они же не напивались до полусмерти. Ну, были немного навеселе. Обвинять их в пьянстве могла только невестка, эта тощая, злая на язык ведьма.
– Михал, помнишь визит высшего начальства в город С.? С помпой, кинохроникой и так далее.
– Смутно помню.
– Понимаешь, Гелас меня вызывает, говорит, было бы хорошо, чтобы Ванда опеку над кем-нибудь взяла. Может быть, над больницей, детским домом или что-нибудь еще в этом духе. Посоветовавшись, мы выбрали школу для недоразвитых детей, с которыми занимались монахини. Ну и твоя мама во все это влезла. Я думал, она будет только иногда помогать им, для вида. Но она бегала туда каждый день. Ее эти недоумки узнавать стали, и она их уже по именам называла.
Помню тот визит. Идут эти чиновники из Варшавы по коридору рядом с мамой, она им все объясняет. И настаивает, чтобы обязательно взглянули на Рысика. За последнее время он многому научился. Сестра, которая у них главная, кажется, против была, но мама решительно повела их в эту комнату. Дверь открывает, а ее воспитанник на полу сидит, рядом с горшком, и что-то в нем месит. Сначала он скорчился от такого скопища чужих людей, а потом как начал в них говном бросаться! Компрометация, понимаешь. Гелас мне потом рассказывал, что готов был сквозь землю провалиться, раствориться в воздухе. Те, что с кинохроники, перестали фильм снимать, все назад пятятся, а наша мама, как будто сама с ума сошла, за руки их хватает и дорогу закрывает. Рысик, говорит, просто разнервничался, он и стихи умеет читать.
Михал скривился:
– Хотела мир спасти, а саму себя не смогла. Чего ее понесло в эту Америку? Каждый раз, когда письма присылала, ее все меньше и меньше в них становилось. В конце концов, погасла, как свеча.
«Входит Стефанек в кухню:
– Мама, закрой глаза.
– Что ты снова задумал?
– Сейчас, мамочка, увидишь.
– Ну, зачем такие расходы?
– Красивое?
– Красивое. Подойдет ли?
– Примерь, мамочка.
– Чистая шерсть? Наверное, целое состояние стоит. И куда я в таком пальто выйду?
– На пятачок ваш, подружки будут завидовать.
– Да какие у меня тут подружки?
– Ну, пусть завидуют те, что остались в Польше. Жена коменданта Петерцы, например.
В мыслях я все время возвращаюсь к нашему путешествию. Дальнюю дорогу должна была преодолеть, чтобы деревья неземные увидеть. Может, это знак, думаю про себя, может, первый шаг в потусторонний мир, в котором все иначе выглядит, нежели на земле нашей? Детям ничего не сказала, а то бы сразу набросились: мол, что это у меня снова в голове? А я знаю. Я должна была здесь оказаться, чтобы первый знак к дороге в иной мир получить.
Тетка прислала мне письмо. Нужно было его показать Стефанку, так как он мужчина и ему решать.
Дорогая Ванда!
Может быть, тебе не понравится то, что я напишу, но мне бы так хотелось свои старые кости около вас согреть. Старой женщине тяжело жить здесь в одиночестве. Купить ничего нельзя, да и не на что. Когда после этих очередей вернусь домой, уже ничего и не хочется. Для себя одной даже газ жечь и то невыгодно. Так и живу без горячего по несколько недель. Из-за этого желудок болеть стал. Мне теперь постоянно снится Америка, даже не хочется утром глаза открывать.
Может быть, я бы и сама справлялась, если бы не ключица. Тяжело срастается. Я, как калека, с одной рукой. И этой больницы забыть не могу. „Скорая“ привезла меня в отделение, положили на каталку, поставили в углу коридора и велели ждать. Десять утра было. В семь вечера я скулить стала, как щенок, голос у меня куда-то пропал. В конце концов рентген мне сделали, гипс наложили и говорят: можно домой идти. А как мне добираться домой? Чтобы санитарную машину заказать, нужно десять часов ждать. Хотела сама доползти, но где там!
Прошу тебя, дорогая Ванда, не отталкивай меня и не дай моей надежде погаснуть. Она меня все эти годы согревала, с тех пор как я от вас вернулась. Я без нее не справилась бы с такой тяжелой жизнью.
Квартиру продам и свои гроши вам привезу, чтобы уж совсем не быть вам обузой.
Целую и жду ответа.
Ваша любящая тетка Алина.
– Ну и что ты об этом думаешь?
Стефанек отводит взгляд:
– Как можно такие письма писать, людям навязываться? То, что ты, мама, у нее пару лет жила, это еще не повод.
– Без нее ни тебя бы, ни меня на свете не было. Мне хоть и нелегко, но я многим обязана этой старой женщине.
Стефанек на меня смотрит.
– Я однажды повеситься хотела. Ночью это было. Тетка проснулась и поднялась на чердак. Из петли меня вытащила, и мы вдвоем на полу жизнь мою искали. Я еще не знала тогда, что двоих хотела убить.
Сын отвернулся. Лицо у него при этом было такое, что меня будто током ударило.
Пришел на ужин, сидим втроем с Янкой. Сын взгляда моего избегает. Прошло пару дней, и я решилась спросить, какой ответ я тете должна дать.
– Может приехать, все равно мамочка уже пустила в дом посторонних.
Это он по-польски произнес, так, чтобы Янка не поняла.
Ничего объяснить мне не захотели, только сказали, что с ними должна ехать. Ну, в машину, значит, и в путь. Останавливаемся перед красивой оградой. Какой-то прием, а я одета неподобающим образом. Как же людям показаться? Из машины, наверное, не выйду. А они смеются. Никакой это не прием. Никого в этом доме не будет, кроме нас. Идем. Вот и дом показался – роскошный, с колоннами, выступающая веранда на втором этаже. Полукруглая лестница.
– Похож на тот, что в Германии, где мы с отцом жили. Только там все было выкрашено не белой краской, а желтой. А тут кто живет?
– Мы можем жить, если ты согласишься.
Оба смотрят на меня с беспокойством. Я знаю, какой ответ они от меня ждут. И я бы согласилась, ведь все уже позади, но какой-то глухой голос во мне отозвался, дескать, позволяю свой старый любимый угол отобрать. Единственное, что у меня есть.
– Нехорошо, когда молодежь со стариками живет. – И взгляд от моих детей отвожу. – Пришло время нам разъехаться. Все равно в одном городе будем жить.
А сын мой отвечает на это:
– Если бы кто другой просил, то и ответ был бы другой.
Что с теткой Алиной делать? Как только отвлечешься, она уже за дверь и бегом по магазинам. И ведь здешнего языка не знает, спросить обратную дорогу не может. Пару раз полиция ее назад привозила. Ума хватило, чтобы наш адрес в записной книжке им показать. Но может так случиться, что и это сделать забудет. Только иногда тетка такой становится, как прежде была. Поговорим с ней, посмеемся над бедами, которые когда-то нам приходилось делить. Но подобные минуты случаются все реже и реже. Она постепенно в детство впадает. Вопросов у нее столько, что нужно днем и ночью на них отвечать. Стефанек, как ее голос услышит, убегает, словно мышь от кота. Сын… не могу забыть его слов, столько в них было горечи. И теперь еще тетка. Тесно стало в доме, стены тонкие, каждый шорох слышен.
Однажды к нему в дверь постучала, Стефанек поднимается из-за своего маленького письменного стола. Как та журналистка сказала – для подростка.
– Мама, ты себя плохо чувствуешь? – спрашивает он и уже готов ехать со мной, если надо.
– Да нет, я просто так пришла, – отвечаю и улыбаюсь ему.
– Садись, мамочка.
– Знаешь, сын, может, ты и прав был. Продают еще дом-то тот? Нужно отсюда уезжать, тесно здесь. Теперь, как тетка Алина…
– Сердце мамочкино обо мне вспомнило. Нет, останемся тут.
Она и года у нас не прожила, как захотела вернуться. Тут, дескать, не с кем рта раскрыть, вы, мол, прячетесь от меня по углам. И вообще, что мне в этой Америке? В розовой пене кости свои мою? Могу и мылом – по карточкам. Там хоть в очередях постою, с людьми о жизни поговорю. Мы между собой все разговариваем. Как брат с сестрой или муж с женой. Там нет чужих. Хоть по улице иду, хоть на остановке стою, всегда поболтать можно. Отдайте мне деньги, вернусь и квартиру себе куплю.
От тех, что привезла, и половины не осталось – натаскала себе из магазинов все, что на глаза попадалось. Ее комната выглядит, как гнездо сороки. Стефанек ни словом об этом не обмолвился, всю сумму хочет ей вернуть. А ведь денег у нас не так много. Я не работаю, Янка тоже еще пока учится, на одну его зарплату живем. В год выходит сорок тысяч долларов. На троих человек – не так много. Но и ее, старуху, как отпускать в дорогу такую? Она все там продала, некуда возвращаться. Прошу, чтобы Стефанек с ней потолковал, меня-то она слушать не хочет. Тогда сын ей говорит: а что будет, если вы вторую ключицу сломаете?
Ничего не помогло. Запаковали мы баулы и отвезли ее в аэропорт. Вижу, что сын мой радуется отъезду тетки Алины, а мне тоскливо. Она ведь свидетелем была того, как мы со Стефаном в костеле венчались. Рядом с ней я как будто и к нему ближе становлюсь».
У него дрожала рука, когда он принимал от почтальона телеграмму.
Привожу маму самолетом, суббота, десять часов вашего времени.
Стефан Гнадецки
Не мог оторвать взгляд от подписи. Откуда она взялась под этим текстом? Только потом до него дошло, что Стефан Гнадецки – это не он, а его сын.
«Янка поехала проведать родителей, и остались мы одни со Стефанком. Стали, как прежде, засиживаться подолгу в кухне. Один раз смотрю, а виски у моего сына седые. Как рано Стефан начал седеть. Тоже работает без меры. Иногда его неделями дома не видно. Береги себя, сын, здоровье не купишь.
– Все в жизни дается один раз, – отвечает. – Одна мать…
И на этом закончил.
– А дальше, дальше, – смеюсь я.
– Дальше не помню.
Смотрим в глаза друг другу.
– Деточка, – говорю, – ты уж больше за женой смотри, чем за мной. Она тебе больше готова дать. Хорошо, что такая нашлась. Американка, а сердце у нее, словно из Польши привезенное. Меня иногда даже удивляет, как это она нашего языка не понимает.
– Вот тогда точно негде было бы спрятаться.
Смотрю в окно, кого там Стефанек к нам ведет. Успела – фартук сбросила, волосы спрятала под платок. Они входят. Гость мне улыбается как знакомой. И по-польски: приветствую вас после стольких лет расставания. А он для меня чужой.
– Ну, конечно, позабыли уже, как шефа спасали? Еще чуть-чуть, и в одних носках по улице бы гулял.
– Ой, действительно. Пан Славек?
– Малиновски Славомир, к вашим услугам, уважаемая пани, шофер вашего мужа.
– Что привело вас в эти далекие края?
– То же, что и вас, к дочке приехал. Первый раз на улицу вышел и вижу – шеф в лимузин садится. Только какой-то помолодевший. Я подскакиваю. Пан Стефан Гнадецки? Он подтверждает. Ну и выяснилось, что это его сын. Вот так случай. Гора с горой не сходятся, а тут на тебе.
– Присаживайтесь, пан Славек. Я сейчас что-нибудь поесть приготовлю.
– Я сыт, дочка меня, как обезьяну, бананами кормит.
– А что дочка тут делает? Замуж вышла?
– Одна она. У людей убирается, очень довольна. Она химик, магистр. Я бы этого не вынес, а дочка считает, что, по крайней мере, здесь она свободный человек. Ее жизнь, ее право. Я бы хотел о вас узнать.
– А что я? Ничем не занимаюсь, сижу при сыне.
– Скорее я при мамочке, – смеется Стефанек.
Он такой вежливый с гостем. Обычно он плохо к людям относится. Многие даже думают о нем, что невоспитанный. Просто хам. Одна женщина мне прямо в глаза так и сказала, я в ответ только голову опустила. А тут, Бог ты мой, прямо стелется перед гостем. Сидит с нами и не думает идти наверх. Даже позволил мне рюмку водки выпить, только на сигарету не согласился. Но и пан Славек не курит, деликатный человек. Таким я его и помню, видно, ничуть не изменился. Разговариваем о том о сем.
– Такой женщины, как свекровь ваша, второй уже не найдешь… – И говорит, обращаясь к Стефанку: – Крови вашей матушке прилично попортила. А пани Ванда – такой человек, что комара не обидит.
– Ай, – отвечаю я на это, – больше всего она себе навредила.
– Да, что уж, пусть земля ей пухом будет.
– Разве она умерла?
– Да, – сказала пан Славек, – добрый десяток лет назад. Молодой из жизни ушла, а ведь хорошо выглядела. О той дороге в лесу и ее танце забыть не могу. Еще немного, и авария бы случилась, а я большое начальство вез. Сразу бы меня госбезопасность схватила, и не спрашивали бы ни о чем.
Не люблю на себя смотреть. Обидно, что столько во мне терпения. Другая уже давно могла бы в свет выйти, я же только со своими мыслями наедине сижу. А жизнь проходит.
Негритянка, которая к нам приходит убираться, заболела. Стефанек говорит: может, дочку пана Славека пригласить? А я считаю, как-то глупо, что пани магистр с щеткой и тряпкой у нас по дому бегать будет. Ее можно на кофе пригласить, а не работу такую предлагать. Но он мне отвечает на это, что тогда пусть грязно будет, а если сама до чего-нибудь дотронусь, то надолго это запомню. Тут же химичке позвонит. Он твердит свое, а я свое. Нужно все-таки дом в порядок привести. Завязала платочек на голове и взялась за пылесос. И так сразу внутри повеселело. Словно в нашей первой со Стефаном квартире убиралась. Хожу, что-то себе под нос напеваю. Перерыв устроила, ноги положила на стул, сигарету в рот. Курю, и сердце бьется, как у молодой. Потом за зеркало взялась. И неожиданно лицо свое изменившееся заметила. Удивившись, платок сняла и вместо светлых волос седые по бокам увидела. Не блестящие, а тусклые и ломкие, как сено. Ну вот, и я потихоньку к своим мужчинам приближаюсь.
Вижу, между молодыми что-то случилось. Стефанек еще меньше, чем всегда, разговаривает. Янка, как только отвернется, уже рукой к глазам тянется – слезы вытирает. Я решила не вмешиваться, сама на себе испытала, как это бывает, когда третий между двумя встревает. Грустно стало в нашем доме, каждый своими дорожками ходит, и, похоже, не скоро они пересекутся. Я по-тихому сигареты курю и жду, когда туча пройдет. Только для этого не ветер требуется, а целый ураган. Ну, вот он и начался.
Стефанек на машине на работу поехал. А Янка где-то около десяти вниз спускается. Ставлю кофе перед ней и гренки, а она голову рядом с тарелкой положила и в плач. Я решила: расскажет – выслушаю ее, не расскажет – ничего спрашивать не буду. В конце концов она поднимает голову и говорит: сначала меня не хотел, а теперь нашего ребенка. Я уже знала, что меня ждет серьезный разговор с сыном.
Сидим вдвоем за столом на кухне, смотрим друг на друга. И глаза у обоих злые.
– Кто же ты такой? – спрашиваю.
– Маленький поляк, – отвечает он со своей этой усмешкой.
– Сейчас не до шуток.
– А кто шутит! Ты, мамочка, сама меня учила: знак у тебя – орел белый. Правильно говорю?
Я только головой киваю.
– Ты, мама, понять не хочешь, что не гожусь я для всего этого. Такой человек не должен создавать семью. Для меня самое важное – работа. Жена – это большая ошибка. А уж ребенок…
– А если бы я так же думала?
– Я бы ничего против не имел.
Заметил, наверное, как лицо мое изменилось после слов таких – сразу заговорил по-другому:
– Но ведь маленький ребенок в доме – это почти как французская революция вместе с первомаем. Тебе профессор сказал, что ты гранату в кармане носишь.
– А ты ее в руке держишь.
Чувствую, будто бы огонек во мне вспыхнул, слабенько горит, колеблется, но я тепло его ощущаю. Скоро родится внук – мой и Стефана. Несмотря на то что уже два раза бабкой стала, я впервые так переживаю. Как будто эта новая жизнь должна меня со Стефаном, мужем моим, соединить. Не через детей, а через внука или внучку, которая родится, любовь наша продолжится. И первый раз меня по-настоящему поразила мысль, что я могу не успеть и нити моей жизни не хватит, чтобы ребеночком натешиться.
Как же темен человек, думаю, и как мало он о себе знает. Уже ничего у меня впереди не осталось, а тут такая надежда. И в самом деле, чувствую себя, будто мне девятнадцать лет и словно иду я по улице и спрашиваю тучи над головой: как жизнь моя сложится? Этот ребеночек вернет мне то, что у меня забрали. Каждый день буду его к груди прижимать. Только чтобы все пошло хорошо. Слабенькая она, эта моя американская невестка, бедра, как у мальчика, сможет ли она ребенка на свет произвести?
Необычно это все, что сейчас делаю. Как будто со своей дороги на обочину сошла и траву под ногами почувствовала, осталось только туфли скинуть… Стефанек тоже на меня внимательно поглядывает. А потом вдруг аппарат для измерения давления вытащит, слушать ничего не хочет, только мне рукав закатывает.
– Может, мамочка, полежишь? Книжку возьми.
– Разве мне до лежания? В твоем аппарате одно, а у меня другое. Никогда такой сильной я себя не чувствовала.
Тогда он пошел к Янке. А та меня за плечи обнимет, тут же в комнату проводит, ноги мои на кровать положит. Сама тоже прижмется, лежим мы рядышком, как когда-то с моей сестрой Габринией.
Тогда мы друг другу предсказывали, что нас в жизни ждет. Сестра старше была на восемь лет, больше всем интересовалась, а для меня было главное, придет Здислав Махо к старой вербе или нет. Мы прятались в середине дерева, у которого молния все внутренности сожгла, только остов остался. Думали, что весной ростков уже не даст. Так надо же, выскочили ветки по бокам, почками облепленные, как утиным пухом. Сидим мы в том дереве, Здишек рукой по моей плоской груди проводит, ничего там еще не выросло, даже не намечается. И говорит он: помни, Ванда, эти зернышки для меня должны прорасти. А я головой киваю. Восьми лет еще не было, а такая серьезная, будто бы перед ксёндзом присягаю. Еще не знаю, что мне так же придется жить, как той вербе.
Смотрю сейчас на свою невестку, на ее узкие красивые глаза, и мне хочется такие же заказать для ребеночка, который в ней судьбу свою ищет. Когда усмехнется, то эти сапфиры мигают, словно камешки в перстнях.
– А я дочка месяца и дождика. – Смотрю на нее. – Решили мама с папой, что не должно меня быть. Потому что другие дети уже взрослые, а тут все надо начинать сначала. Вечером вышла мама калитку закрывать, остановилась и посмотрела на месяц. А потом рукой к лицу – мокрое, дождик моросит. Удивилась. Хочет домой вернуться. Кто-то ее зовет. Огляделась – никого. Наконец поняла, что это я.
Обе молчим, взволнованные.
– А какой был отец у Стефанка?
– Я тебе фотографии покажу.
Альбом разложила, она про всех спрашивает. А я рассказываю, объясняю, кто и что. Это моя сестра Габриния, за военного вышла. Детьми обзавелась, семеро у нее. А это Валерия, еще в школе, с косичками. Видишь, какие у нее были волосы? На три года раньше, чем Габриния, родилась. Жизни мирской не радовалась, монашкой стала.
Янка головой качает:
– А ведь красивая она.
– Думаешь, что только уродины к Богу тянутся?
– Ну, они делают это чаще, – отвечает. – А отец Стефанка?
– Сейчас и до него дойдем. Еще только брата тебе покажу. Его мина разорвала, одиннадцати лет ему еще не было. Такое несчастье. Ведь один мальчик был в семье. Отец только руками голову обхватил и сидел часами, а когда силой руки от головы оторвали – весь седой стал.
Смотрит на меня – не верит. Чистая правда, я собственными глазами видела. Что-то с нашей семьей не в порядке было, с каждым какое-то несчастье случалось. И Габриния своей жизнью недовольна, на мужа, на детей обижается. Ноги ее замучили, специальные чулки ей посылаю, и все равно еле ходит.
Вот наконец и Стефан. А она начала. Не знаю почему.
– Эти усы, – давясь, произнесла она. – Если бы их нашему Стефанку прилепить, представляю, как выглядел бы.
– Тогда мода такая была, – говорю я, но где-то внутри мне как-то неприятно стало.
Она, кажется, заметила это, улыбку свою спрятала и тотчас меня за шею обняла:
– Глупая я, вот меня все и смешит. Но как мне тут с вами хорошо! Как я вас всех троих люблю!
Тут меня суеверный страх одолел. Рот ей рукой закрываю. Не считай того, кого еще на свете нет.
– А кто же меня так пинает, что живот трещит?
Ночью я спать не могла из-за всех ее разговоров.
Встала и с сигаретой в ванную. Там у нас окошечко есть, проветрить можно. Ищу успокоения в дыму. Что это со мной, нервы подводят или я просто старая для таких переживаний? Странная мысль пришла мне тут в голову: представила, что это я должна родить, а не Янка. Пусть бы так случилось, я бы лучше, чем она, с этим справилась, даже сейчас. Янка – худышка. Абсолютно в теле не набрала, только живот появился. Говорю, может, в больницу пораньше бы легла. А они оба твердят, что все в порядке. Для них-то в порядке, сердце у них молодое, а мое так легко не обманешь.
Письмо ее матери написала, что хорошо бы ей приехать. Никто лучше ее не знает, как собственного ребенка от беды уберечь. Мать Янки долго тянула и наконец ответила, что она бы хотела, да здоровье не позволяет. Такая дальняя дорога. И снова я одна со своим страхом осталась.
Как-то села в машину и поехала в город, припарковала ее недалеко от костела. С Богом хотела посоветоваться, а там, наверное, до Него ближе будет.
Вхожу под звук собственных шагов в полной тишине. Кругом пусто. Таким холодом повеяло, что еще больший страх во мне засел. Я всегда чего-то боялась в костеле. Может, именно поэтому редко туда заглядывала. Последний раз была в Белостоке. Тетка следила за тем, чтобы я на службу ходила. И во время венчания страх был, только потом, вспоминая, я по-настоящему переживала всю эту церемонию.
Но у меня ничего не получилось. Я не нашла ни одного слова для беседы с Богом, так ни с чем и вышла из костела. В парке на лавочке под деревом села, теперь из-за своей болезни всегда место в тени ищу. Все уже не так, как когда-то было в молодости. Раньше я, как подсолнух, всегда за солнцем поворачивалась. Посидела я на этой лавочке, и в голове у меня прояснилось. Поняла, с чем я к Богу пришла: о невестке просить.
Уже две недели Стефанка дома нет, одни мы остались. Я очень боюсь. Конечно, у страха глаза велики, но все равно слежу, чтобы с моей девочкой все хорошо было. Может, и неправа я, но это жизнь моя неудавшаяся мысли такие подсовывает. Ведь у меня всегда, даже в самые счастливые минуты, сердце в комок было сжато. Эх, уехала бы куда-нибудь, да как же тут все оставить?
Я и ночью к ее двери подхожу, прислушиваюсь. Утром же все по-другому выглядит. Как только с лестницы спускается, есть просит. Скорей бы Стефанек вернулся. Вдвоем ведь мы лучше о ней сможем позаботиться. Позавчера, когда голову Янке мыла, увидела ее худую спину, и как тут было сердцу не сжаться? В глазах у меня потемнело, я на пол опустилась. Она ко мне, а потом – быстро в машину и к профессору. Что я ей должна была говорить? Что причина не во мне вовсе, а в ней? Пусть уж лучше на мою болезнь все спишут.
Стефанек вернулся, они с Янкой пошептались, готовятся к какому-то разговору. Оба сели по одну сторону стола, я – по другую.
– Что ты, мамочка, вытворяешь, хочешь несчастье на себя навлечь?
Если бы только на себя, думаю. Стыдно мне перед детьми, что я рассыхаюсь, как старая бочка. И неожиданно слышу, как он говорит по-польски:
– Из-за этого ребенка ты себе все здоровье испортишь. Кому он нужен был?
Нужен, сынок, так нужен, как мало кто на свете, отвечает ему мое сердце. А губы молчат, признаться не могут, да он бы и не понял меня.
Эта беда и привела меня к родственникам Галины. Казик дверь открыл. Один был дома, она куда-то уехала на несколько дней. Сначала так со мной разговаривал, будто я адрес перепутала, но потом смягчился. Сигарету дал и поближе подсел. Что-то во мне екнуло, мол, он на близость намекает, но потом сама к нему прижалась. Ведь тепла человеческого ничто не заменит. Он как-то так, по-мужски, все мне растолковал. Дескать, молодая женщина, ну что с ней может случиться? Сама не родит, значит, помогут. Сейчас ведь и аппаратура хорошая, и врачи грамотные, и все такое.
– Ты лучше о себе подумай, тебе ведь лет на двадцать побольше.
– Если бы на двадцать.
– Ванда, а ведь ты совсем не стареешь. Тело у тебя, как у молодой.
Смотрит он мне прямо в глаза и руки на грудь кладет. А у меня нет сил с ним ссориться, да и одна остаться не хочу. Прижалась я тогда лбом к его плечу. И опять мы с ним лежим на полу. Его руки по мне блуждают. Жду. От себя чего-то жду. А он вдруг спрашивает:
– Ванда, у тебя месячные еще идут?
Меня с пола так и сдуло. Одежду собираю. Казик тоже брюки поясом затягивает:
– Ну, вот уже спросить нельзя. Как будто королева.
За пальто схватилась. А он это пальто из моих рук выхватывает:
– Ванда, каждую ночь с тобой делю, как последний кусок хлеба.
Стоит он передо мной, настоящие слезы в глазах. Что-то дрогнуло в моем сердце. Обнял он меня и ведет в спальню. Ночную рубашку жены от меня прячет.
– Ладно уж тебе, – говорю.
Однако с человеком постоянно что-то новое происходит. Я уже давно не думала о мужчине. Даже Стефан для меня стал каким-то другим. Могла бы я оказаться перед ним голой?
Ох уж этот Казик. Губы еще ищут мои соски, а во мне такая сладость разливается, просыпаются воспоминания: как ребенок грудь берет, как мужчина… Я лежу, а слезы струятся по вискам, волосам. Да, да. Войди в меня, я жду. Никого я так не ждала. Но как же все это поздно, как поздно. Нельзя мне быть счастливой. Столько лет, столько пропавших лет… если бы это был тот, кого люблю… заменить бы мое сердце, чтобы для этого человека билось, а не для того… Все не так, не так…
– Ванда, хорошо тебе? – шепчет.
И во мне проснулась такая благодарность к этому мужчине. Зачем слова? Тело мое само за меня говорит.
Вернулась я от Казика спокойная, ближе к этому свету, чем к тому, и вокруг все снова стало нормально. Ночью хорошо спала, но через несколько дней опять произошло то же самое.
Ноги у меня опухли. Янка мне говорит, что-то с икрами не в порядке. У меня в глазах сразу потемнело, ищу, на что бы опереться. А она смеется. Наконец, я взяла себя в руки:
– Едем в больницу!
– Зачем, еще ведь целый месяц?
– Затем. – И так на Янку смотрю, что ее улыбку словно рукой смело.
Не знает, слушать меня или нет.
– Может, Стефанка подождем?
– Никакого Стефанка.
Первый раз на нее голос повысила, поэтому она послушалась. Сели в машину, едем. Я веду. А она: мол, Стефанек решит, что мы – две истерички, он не любит бабских выкрутасов.
– Ты на него не смотри, самое время о себе подумать.
– Мама, вы все в плохом свете видите.
– Может, все действительно так.
Ее сразу забрали в палату. А мне сказали: пожалуйста, возвращайтесь, она тут останется. Я подожду, говорю. Хоть целую ночь. Стефанек в больнице меня и нашел, я в углу прикорнула. Хочет домой отправить, а я только головой мотаю:
– Тут останусь.
– Нет необходимости, за ней ухаживают. А ты, мама, только себе хуже сделаешь.
– Ну, что со мной будет? Возвращайся домой, сынок, ты ведь много работаешь.
– Как я вообще работать могу? Вы же обе с этим ребенком с ума сошли. Столько их рождается! Одним больше, одним меньше. Вы о себе прежде всего должны думать, обязаны.
– Кого же это я родила? Что у тебя вместо сердца, камень?
– Я просто думать умею.
– Ты сам так неправильно думаешь или от меня научился? Только как-то в другую сторону.
Сын сел рядом, за руку меня берет:
– Вот новость, мамочка кричать научилась. И зачем все это? Не все ли тебе равно, где ты переживать будешь, тут или дома?
– Хоть один раз не решай за меня, разреши самой выбрать. Иди занимайся своими делами.
Он только головой качает. Руку мою из своей не выпускает. А меня жалость такая к Янке охватила, ведь он же там, с ней, должен быть и тепло, что мне дает, ей предназначено.
– Может, ты к жене пойдешь? Хоть покажись ей.
– Ей нужен покой.
– Ее покой с тобой остался.
Встал:
– Раз посылаешь меня, мамочка, я пойду, только я свое дело знаю.
– Мало ты, сынок, знаешь или не хочешь больше. Надеюсь, что первое.
А он палец к губам прикладывает: тихо, я тут для тебя, мамочка, койку поищу. Иди уже, иди».
Развод с Мартой. На этот раз возникла еще и проблема с квартирой. Он должен был спрятать свои амбиции в карман и просить старых приятелей, чтобы помогли ему. Невозможно было жить вместе. Марта стала невыносима, приводила мужиков, не считаясь ни с мамашей, ни с Михалом. Не говоря уже о нем. Полгода продолжался этот кошмар. Наконец она переехала в выпрошенную им однокомнатную квартирку. Тогда он понял, как неприятны унижения. Был уже маленьким человеком, ничего от него не зависело. Другие люди принимали решения – ужасные, как оказалось в итоге. Было что-то забавное в его нынешнем положении.
В те, первые годы царила иная атмосфера. При всех ошибках было понятно, к чему они стремились. Сейчас, по прошествии времени, он мог это признать. Случалось, что страдали невинные. Ну, что же, среди множества людей попадались и глупцы. Возникали нелепые распоряжения. Например, все в те времена было секретным или совершенно секретным. Каждая, самая пустяковая бумажка с печатью должна была находиться взаперти. В случае проверки и доказательства преступления виновные представали перед судом. Одно такое дело врезалось в память. Начальник почты, а точнее, ее филиала в забытой Богом дыре нанял свою тещу в качестве уборщицы. Как-то под вечер женщина взяла тряпку с ведром и повернула ключ в двери, не отдавая себе отчета в том, что это означает год тюрьмы для ее зятя. В то время как она ползала по полу с тряпкой, в помещение вошел человек из ведомства Кровавого Владека, они тогда всюду рыскали. Сразу нашел противопожарную инструкцию, лежащую на столе. Тут же состряпал вещественное доказательство, заверенное печатью и подписью подполковника пожарной охраны. Жена пострадавшего попала к Ванде, а та проводила ее к нему. Он обещал помочь, но, когда сделал замечание Владеку, что они перебарщивают, тот лицемерно поднял палец вверх и сказал:
– Враг не дремлет.
«Ее спасти не смогли, а ребенок за свою жизнь борется. Я хожу от стены к стене, как будто в руках свечку держу и пламя оберегаю. Погаснет – все потеряно. Стефанек руки мне целует и просит, чтобы я присела, чтобы ноги свои не утруждала. А мне тотчас в голову ударяет, что свечка из-за этого погаснуть может. Не разрешили мне с девочкой моей попрощаться, глаза ее сапфировые поцеловать. Сестра Галины и Казик у нас теперь сидят, не дали мне слова сказать, просьбу моего сердца не услышали. А оно хотело, чтобы до Янки никто посторонний не дотрагивался, чтобы мои руки ее одели и перед последней дорогой ее обласкали. Смотрю на этих людей, которые мне стали семьей, на сына смотрю. Сил разговаривать нет, а они будто бы глухие и слепые. Зачем они хотят оберегать мою жизнь, которая будто сорная трава по земле ползет: корни мелкие, а так прочно зацепились. Говорят, плохо себе сделаешь, Ванда, ей уже не поможешь, а на себя несчастье навлечешь. Глупые люди, ничего не понимают.
Как только все ушли и мы со Стефанком одни остались, как-то свободно стало. Только он и я, и пустое место для того третьего, самого любимого мною человека. Теперь я это точно знаю. Постоянно думаю о ребенке, мальчик это или девочка. Я просила, чтобы не говорили, пока на том свете Янка не будет хорошо принята. Теперь главное для меня – это ее ребенок. Лучше, чтобы мальчик. Ее все равно никто не повторит. Одна она была такая, эта доченька месяца и дождика…
Первый раз вышла в супермаркет за покупками. Стефанек, по-моему, специально этой негритянке пани Пирс выходной дал, чтобы меня к жизни вернуть. Машину припарковала, тележку беру, иду вдоль переполненных полок. Кукурузные хлопья с миндалем, уже рука к ним тянется. И мысль. Зачем? Для Янки бы пригодились. Стефанек их не любит. Иду дальше. Неожиданно вижу себя в витрине. Это же какая-то старуха сгорбленная. Рухлядь рухлядью. Меня аж передернуло: как же я сейчас выгляжу! Так измениться за два месяца! Казик тоже, кажется, это заметил. Позавчера сестра Галины пришла заплаканная. Жалуется. С ума сошел. Двадцатилетнюю себе нашел. Дочкой бы ему могла быть. С ним-то все ясно, но она-то зачем привязалась к старику?! У людей по-разному жизнь складывается, говорю. Будешь ты плакать или нет, все едино. Когда-то по-другому бы ей сказала, теперь только так могу. О Казике думаю как о постороннем. То короткое время, что с ним провела, для меня – как годы.
Жду, когда Стефанек внука привезет. Полгода уже он в этой больнице.
– Привези его домой, – говорю, – мы его быстрее выходим.
– Сначала, мамочка, себя выходи, тогда поговорим. Сейчас некому ребенком заниматься, да еще таким больным.
Может, он и прав, я должна за себя взяться.
Те неземные деревья свое обещание почти что выполнили. Вот уже и меня с сиреной в больницу везут. И весь мир красным заволокло, а голоса и люди в той красноте вязли, затихая. Вдруг я глаза открываю и стены белые перед собой вижу, а рядом с кроватью сын сидит.
– Мама, ты меня слышишь? – спрашивает.
А мне показалось: ты меня слышишь, Ванда? Всегда сына ради Стефана, мужа моего, отталкивала, всегда в нем его хотела видеть. Но это ведь было невозможно, а тепла в сердце для сына не хватало.
– Прости меня, сын, за то, что любить тебя не могла, – шепчу, а он берет руку мою в свои, осторожно так:
– Ты для меня – все в жизни.
Второй раз мой сын мне так говорит, второй раз в любви невзаимной признается. Слезы текут по моим щекам. Люблю тебя, поправляю я себя, только об этом сама не знаю».
Михал заявился, ключи от машины в руках вертит и, не снимая куртки, в кресло плюхается. Молчит, брелочком поигрывает.
Один его вид действовал раздражающе.
– Так что, когда он приезжает? – наконец выговорил он.
– В субботу.
После его ухода он решил взяться за стирку. Рассортировал белье, цветное в одну кучку, белое – в другую. Если бы не стиральная машина, все бы относил в прачечную, а так вроде бы незачем. Да прачечная обошлась бы ему недешево.
Игра в кошки-мышки – это наша паскудная жизнь, подумал он. И в связи с этим ему припомнился один случай с главным лесничим, который, наверное, думал о жизни то же самое, а может, действительно, был психом. Ему поручили организовать охоту, в которой должен был принять участие генерал. Главный лесничий начал подготовку: совещание собрал, а потом приказал ржавую пушку, оставшуюся от немцев, из сарая вытащить. Затем развернул ее навстречу приезжим и у дороги поставил. Генеральская охрана от ужаса застыла. Лесничий приказал генерала связать и в подвал посадить, а у дверей своего доверенного помощника, младшего лесничего, с двустволкой поставил. Тот от природы заикой был. Позднее его признания очень интересно выглядели. Следователи никак не могли уловить, о чем он, заикаясь, рассказывал. Не выдержав, они вывели его из дела. Парню этому крупно повезло, потому что тогда сурово наказывали за гораздо меньшие провинности. А он как бы невиновен оказался, ведь приказ старшего исполнял, не могли же его за такое усердие покарать.
Звали его, кажется, Ендрушек или что-то вроде этого. Так вот, Ендрушек росточком был невелик, зато жену имел – за три дня не обойдешь, и осчастливила она его одиннадцатью детьми. Злые языки твердили: дескать, он, бедняжка заика, с ней никак договориться не мог. Почему запомнился ему этот человек, который как будто сейчас стоит перед ним – в шапке с опущенными ушами? Может, потому, что после этого скандала Ендрушек – единственный, кто на воле остался. Люди доверять ему перестали, а он постоянно хотел доказать свою невиновность. Писал объяснения кому надо, в том числе и ему. Сначала Ванда складывала их у него на столе, а потом бросала в корзину. Эта история отметила парня клеймом. Вроде бы повезло ему: без особых потерь из этой ситуации вышел, однако конец был несчастным. Как-то в лесу наткнулись на его велосипед, который около дерева стоял. Вскоре нашли и самого Ендрушека: он сидел на корточках, опершись на пень, голова опущена на плечи. Умер от инфаркта.
Михал пришел второй раз в этот же день. Покрутился по квартире.
– Что, с женой поругался?
– Да, ей всего не хватает. Бабка Дюбкова хорошо про таких говорила: гадит выше своей задницы.
Ему вдруг пришло в голову, что с возвращением Ванды здесь появятся и ее родственники. Михал, как будто читая его мысли, изрек:
– Надо бы разослать сообщения.
– Это уже в конце сделаем.
– Можем не успеть.
– На плохие вести всегда есть время.
До вечера все не клеилось.
Стефан отказался от прогулки. Правда, шел дождь, но еще неделю назад он бы все равно отправился на улицу. Уставился в телевизор, выключил его. Сел в кресло. Слезы подступали к горлу. Он позволил себе распуститься. Часто стал плакать. В самые неожиданные моменты какие-то железы вырабатывали эту соленую воду. Сначала в нем просыпалось сопротивление, срабатывала установка, не позволяющая мужчине плакать. Потом перестал обращать на него внимание. В прошлом нечто подобное случилось с ним только один раз. Это было после визита дочки Зигмунда, Катажины, в город С.
– Ты ведь знаешь моего отца, – говорила она, умоляюще глядя в его глаза, – он бы никогда не предал.
Катажина не понимала, что он не мог помочь. После ее отъезда Ванда застала его в кухне, плачущего, как ребенок.
Ее лицо было испуганным.
– Что же с нами будет, Стефан? – спросила она дрожащим голосом. – Ведь он же невиновен.
– Невиновных нет, – ответил он, больше себе, чем ей.
Полез за тетрадью, в которой Ванда описала визит в Варшаву.
«В доме полно дел, со всем нужно управляться, никто мне не поможет. Когда рубашки Стефану глажу, с утюгом до тех пор сражаюсь, пока каждая складочка ровненькой не станет. Разве ж кто чужой вкладывал бы так душу? Приятно, когда муж ухоженный. Даже стричь его сама стала, потому что парикмахерша слишком высоко затылок выстригает. Теперь женская рука во всем видна, даже его дядя заметил это. На нашей свадьбе он не был, может, занят слишком, а может, из-за матери Стефана. Он ведь ей родной брат, а она такой крик подняла из-за того, что Стефан берет меня в жены. Но потом дядя пригласил нас в Варшаву. Вот мы и поехали. У меня от волнения живот разболелся. Какое я впечатление произведу?
Всю дорогу, вместо того чтобы на диванах в первом классе отдыхать, в клозете просидела. И чем дальше, тем хуже становится. Как же, думаю, это будет? Входим, а я тут же про туалет должна спрашивать? Стыдно ведь. Говорю Стефану, дескать, подождать надо, пока живот успокоится, но он и слышать ничего не захотел. К родственникам едешь. Для него они родственники, а меня будут со всех сторон рассматривать. Может, удивятся, что это Стефан во мне нашел. Ну, вот и приехали. Стоим перед дверьми шикарного дома около парка, что Лазенками называют. Дядя сам открыл. Глаза в морщинах, добрые, не такие, как у свекрови, хотя по цвету и похожи. Ну, говорит, я тебе не удивляюсь, из-за нее можно голову потерять. Мне на плечи руки кладет и в комнату провожает. А там так красиво. На стене картина с конем, а под окном пальма. Такой я еще никогда не видела, хотя наша на работе тоже немаленькая. Они со Стефаном пропустили по рюмочке, разговаривают. А я все гляжу по сторонам.
– Тебе, Ванда, скучно, наверное? Вот придет Каська, вы с ней поболтаете. Знаешь, когда такие, как мы со Стефаном, встречаются, то выдержать невозможно.
А я отвечаю, да нет, дескать, я в курсе того, о чем они разговаривают. Дядя головой кивает, и я вижу, что ему мой ответ понравился. Так, говорит он, дети мои, может, и не все идет, как нужно, но мы строим новую Польшу и никто у нас этого не отберет».
Не мог помочь, но мог позвонить. Достаточно было заказать междугородный звонок. Но он не сделал этого. Трудно объяснить почему. Трусом ведь не был. Во время войны подвергался опасности, жизнью рисковал. Каждое боевое задание было как свидание с таинственной незнакомкой.
Женщины были для него тогда неразгаданной тайной: их движения, голос, запах. Он следил за ними глазами, не осмеливаясь приблизиться. Как-то вошел в квартиру, где его ждал связной. Когда раздевался в прихожей, услышал звук, заставивший его застыть с плащом в руках. Это был женский смех. Его проводили в комнату, и тогда он впервые увидел Весю. Это она так смеялась.
С Вандой они походили на пару ботинок. Он с одной ноги, она – с другой. Могли даже не разговаривать. Достаточно было одного взгляда. В тот вечер, когда они напились вместе… Он обливал ее шампанским, раздев догола. На какой-то миг пена покрыла волосы на лоне, и они заблестели мелкими пузырьками. Он водил губами по ее телу, спускаясь все ниже и ниже, пока голова не оказалась между ног Ванды. Язык его входил в нее все глубже, ощущая вкус шампанского, который перемешивался со вкусом женщины. Она сжимала ноги все сильнее, но это его только подогревало. Впиваясь в мякоть, он ласкал ее языком, чувствуя, как до боли возрастает желание. Ванда сопротивлялась, просила шепотом о чем-то, но он не выпускал ее из своих объятий. Наконец тело Ванды дернулось от напряжения, голова откинулась назад, бедра неподвижно застыли, и она со вздохом опрокинулась на спину. Ее стон, вырвавшийся из глубины, был для него наивысшим наслаждением.
Ванда была создана для любви, не каждая женщина могла бы похвастаться этим. Их близость была прекрасна. Все было великолепно. Этот мужик из Америки, что он мог знать? Механик по автомобилям, простак. Она его ввела в заблуждение. Может, забыла уже все после стольких лет. А вот он не забыл…
Михал появился снова в четверг вечером. Не раздеваясь, втиснулся в кресло:
– Послезавтра гостей встречаем. Двоих утомленных путешественников.
– Осторожнее в выражениях, ты о матери говоришь.
– Мать ребенка не бросает.
Он почувствовал себя абсолютно беспомощным. В этот момент он ничего не мог Михалу объяснять. Ведь все эти годы сын не требовал объяснений. В их разговорах ни разу не всплывало имя Ванды, даже когда начали приходить посылки из Америки. Теперь они оба были связаны одним обязательством: похоронить ее тело в семейном склепе на Брудной.
– А если этот профессоришко будет интересоваться тем-сем? Если спросит, к примеру, как отец в свое время краски на фасад наводил, лакировочку-полировочку делал, что отвечать будешь?
– Не занимался я этим.
– Ага, – саркастически усмехнулся Михал. – Ведь иногда не сам процесс важен, а место, где он происходит.
– Я таких полномочий не имел.
– Но компашка-то одна была, а?
Кровь ударила ему в голову.
– На самом-то деле это ты должен объяснить, что вы со страной натворили. Мы шли медленно, шаг за шагом, но каждый шаг был вперед. А вы лбом стены рушите, шею ломаете.
– Кто это «мы»?
– Твое преступное поколение. Дачи, машины, и все это за деньги налогоплательщиков.
– Что-то ты, отец, перепутал. Мы еще не в Америке. А кроме того, когда тот, в красивом костюме, важные речи произносил, что я о жизни знал?
– Тебе уже двадцать с лишним было.
– Но также было и равнение налево.
– Как постелишь…
– И прекрасно мне спится. Однажды только в августе глаза открыл.
Он с пренебрежением махнул рукой. Высказывания сына его раздражали.
– Говорил же я тебе, что этот ребенок так и не научится ходить.
– Тебе легче от этого жить?
– Не об этом речь, легче мне или труднее, а о том, что мы – как народ, который не умеет выводы делать. Из года в год повторяется один и тот же сценарий. Это опасно и лишает нас всякой надежды.
– Не бойся, папашка, в дерьме ведь теплее сидится. Может, поэтому мы с удовольствием туда и возвращаемся.
После ухода сына он долго еще не мог прийти в себя. Его мучил вопрос: откуда в Михале столько враждебности? Почему тот никогда не упускал случая бросить ему упрек? Может, из-за его поступка и ссоры, которая случилась после тринадцатого декабря. Сын входил в «Солидарность», но был пешкой, поэтому его оставили в покое. С введением военного положения Михал развернул свою деятельность. Пришел к нему с просьбой спрятать какого-то парня. Он отказался. Сын настаивал, твердил, что он абсолютно ничем не рискует, что квартиру его никогда и никто трясти не станет.
– Не буду. И это не потому, что за шкуру свою боюсь, – отрезал он.
– Тогда почему?
– Этим я бы перечеркнул всю свою прошлую жизнь.
– Ты давно уже сделал это, – разозлился Михал и, выходя, с силой хлопнул дверью.
«Казик навестил меня в больнице. Сел у кровати, расстроенный.
– Ну и натворила ты дел, – говорит. – Хорошо, что меня предчувствие не подвело.
А я этот день начала, как всегда. Дом к приезду внука готовила. Думала даже в парикмахерскую сходить, волосы в порядок привести, чтобы на человека похожей стать. А тут звонок у калитки. Смотрю, чужая женщина, немолодая. В черной шляпе. Что-то во мне шевельнулось. Может, это мать невестки моей с канадской границы приехала? Оказалось, сестра. Родители больны очень, на похороны не могли приехать. Поговорили с ней. Спросила, как Стефанек поживает.
– Тяжело ему, – говорю, – без жены.
А она добавляет:
– И без ребенка.
– Я бы на нем еще крест-то не ставила, – отвечаю. – Вы еще увидите, какой парень вырастет. Все Гнадецкие потолок головой задевают.
Она молча смотрит на меня. И я тоже говорить перестала.
– Стефанек написал, что ребеночек мертвым родился. Это письмо в сумке у меня лежит.
Я прошу его показать. А в это время телефонный звонок раздается. Это Казик звонит. Говорю ему, что у меня гость. Надеваю очки и читаю письмо Стефанка.
Дальнейший разговор не клеился.
– Что же вы, неужели не знали, как же так?
А я не знала, может, не хотела знать. В голове у меня шуметь стало. Даже угостить ее ничем не смогла. Вижу только в окне, как она калитку за собой закрывает и в своей черной шляпе по улице уходит, не оглядываясь. Хочу повернуться, назад вдруг потянуло, а за спиной что-то красное и мягкое. Я даже не почувствовала падения. Казик меня на полу нашел, вызвал „скорую“, за три минуты приехали. Говорит, что ему голос мой по телефону странным показался, он места себе найти не мог. Поэтому сел в машину и приехал.
– Я же им говорил, что обман тебя быстрее, чем правда, убьет. Но Стефанек говорил моей жене: нужно человека постепенно подготовить. Вот так и получилось.
– Спасибо тебе, Казик. Ты всегда больше других меня понимал.
Как странно все в жизни складывается. Сначала сама с больными сидела, теперь со мной сидит медсестра. Стефанек меня всем обеспечивает. Шестьдесят долларов в день платит. Я училась заново ходить. Два физиотерапевта помогали. Один из них – поляк из последней волны эмиграции. Не знает еще, останется ли тут. Жена и ребенок у него в Польше. Тащить их сюда вроде и не на что. Я понимающе головой киваю.
– Я тоже знаю, что такое карточки. В то время была не старше вас, даже моложе.
Уже ходить стала, но ног от пола не отрываю. Стефанек говорит, что я – как японка, остается только веер купить.
Роберт приехал. Сын уходит на работу, а мы с ним целый день вместе. В „тысячу“ его играть научила, карты еще из Польши привезла. Знаешь, говорю, сон у меня навязчивый. Бегу я изо всех сил, даже задыхаюсь. Шаги свои слышу. Все быстрее и быстрее. И не знаю, куда несусь. Это меня больше всего мучает. Куда я так бегу, что мой сон значит?
– Роберт, а ты счастлив?
– А что такое счастье, мама? – Так он меня всегда называет.
– Согласие в мыслях и поступках, – отвечаю я, не задумываясь.
– А в том твоем сне мысли-то за поступками поспевают?
Я в молчании головой качаю. Вот ответ сам и нашелся.
Последний вечер мы втроем провели. Они что-то рассказывают, смеются. А я на сына своего смотрю. Со стороны кажется, что он спокойный и счастливый человек. И только я одна правду знаю. Не хотел он Янку и сына видеть рядом, а теперь, когда потерял их, в его сердце такая дыра образовалась, что ничем ее не засыпать. Теперь один останется. Я ухожу. Никого другого он близко не подпустит. Весь в меня.
Казик хоть на пять минут, да забегает. Медсестра в магазин ушла, а я ему и говорю:
– Дай сигаретку.
Испугался сначала, а потом пачку протягивает. Вкус знакомый вдыхаю. В голове закружилось, погасить сигарету нужно. Погасила, но тот привкус обычной жизни во мне остался. Казик все понял, и я ему благодарна за это.
– Знаешь, Казик, я от тебя только хорошее узнала. Прости меня, что иногда…
– Ты для меня – красота жизни, Ванда.
– Да ну тебя, я старая женщина, и только.
– Морщинки – разве это важно? Глаза ведь те же самые.
Я головой качаю, и такая грусть просыпается во мне, что все прошло так быстро.
– Знаешь, моя жена рекламу мне делает, жеребца из меня изображает. Что-то с ней не в порядке. Помог девушке с машиной, сразу вывод – любовница. Для меня только ты одна была и осталась. С первой минуты, как только тебя увидел.
– Да что ты, Казик, все неважно. Я ведь к своим ухожу, поэтому счастлива. К Яне, к ребеночку, к Галине возвращаюсь. Стефана ждать буду, наверное, он меня одним прыжком догонит.
Ну и испугала я его своими словами. Виду вроде не показывает, но руки затряслись, когда сигарету брал.
– Знаешь, мне бы так хотелось сорвать фрукт какой-нибудь с ветки или овощ с грядки. Меня это желание преследует. Но когда помидоры за домом созреют, я далеко уже буду.
– Ты поправляешься.
Я снова головой качаю:
– Я в другую сторону иду.
Тут как раз входит медсестра со скандалом, ругается, что дыму полно. Окно открывает и Казика из комнаты выпроваживает, как будто меня тут уже нет. Около кровати ходит, одеяло подтыкает. Робот просто, а не человек. Я такой не была, в каждом больном личность видела. Может, поэтому меня любили и всегда именно меня приглашали. Теперь иногда встаю, похожу по дому, посмотрю в окно. Скучно, как никогда. Наверное, я не умею ладить сама с собой. Когда-то любила в себя углубиться. Высматриваю на улице Стефанка или Казика. С ними мне хорошо. Сестра Галины – славная женщина, только нервная. Посидит рядом минут пять, а я уже от нее устала. Но как ей сказать об этом? Ведь она одна, без сестры, без матери. И постоянно на Казика ругается. В кармане у него резинку от дамских трусов нашла.
– Откуда ты знаешь, может, это вообще не от трусов…
– Знаю.
И пальцы свои то выпрямит, то сожмет.
– Оставь ты его в покое и сама уймись, – говорю я ей, как ребенку. – Перестань себя доводить, легче станет.
– Я хочу знать, с кем он живет.
– Слишком поздно ты стала этим интересоваться.
– Потерять его боялась, а теперь… старуха. Без детей, без любви мужа. К чужой постели его тянет.
– А разве дело в постели? Это всегда лишь дополнение к жизни. Если оно хорошее – больше счастья; если плохое – меньше. Вот и все. Он хочет к тебе вечером вернуться, о прошедшем дне тебе рассказать. Вот и выслушай его, как мудрая женщина.
Теперь и она плачет.
Пишу о других, будто о себе забыла. Знаю, почему так. Боюсь направить на себя свет, чтобы не увидеть что-нибудь плохое, то, какой же след после себя оставлю. Страдать – это значит уничтожать, а человек должен что-нибудь создать, хоть самую малость. Семью, например. Ты, Стефан, один, я – тоже. Один наш сын с водкой на „ты“, другой – сирота.
Мне было пять лет, когда я плакала у дороги, потому что птицы улетают. Отец тогда на корточки рядом присел и личико мое своей рукой вытер.
– Вернутся они, – говорит. – Они всегда возвращаются».
Вынул из бара бутылку, налил рюмку. Бутылку в бар назад не спрятал, рядом с ножкой кресла поставил.
Это твое послание, Ванда. Бросила ты в меня хлебом, твердым, как камень. Написала, что того, чего я с тобой вместе не видел, как будто и не было вовсе. Если бы я смог сделать так. Стереть все, что было после нашего расставания, вычеркнуть, забыть. Но не могу. Сижу я, Ванда, в углу скрюченный и умираю от страха. И не знаю, перед кем этот страх. Ну, кого же я так боюсь? Временами мне кажется, что боюсь самого себя.
Так что спасай меня, если сумеешь. Дай что-нибудь, что позволит мне глотнуть воздуха. Хоть один раз вдохнуть в легкие кислород и почувствовать себя человеком. Ведь я не ощущаю себя им. В этом все дело, Ванда. И в этом все мое несчастье.
Он ходил кругами по комнате. Знал, что, если выпьет еще одну рюмку, не остановится. Кончится все запоем, а завтра нужно быть в аэропорту.
Умылся, надел пижаму, которую получил в посылке от Ванды, и лег в постель. Даже не потянулся к книжке. Сразу погасил свет, но вскоре зажег его снова.
Он пил, обливаясь, прямо из бутылки, не испытывая привычного, обжигающего ощущения в горле. Был как будто под наркозом. Постепенно начинал расслабляться, мускулы и все тело возвращались в знакомое состояние – становились тяжелыми и мягкими.
Ты написала, что сын наш сполна вкусил тоски и печали, пока находился в твоей утробе. А знаешь, чего бы он от меня нахватался? Посмотри, что творится с Михалом. Он презирает меня. Тебя же они оба любили, до самого твоего конца. Да, Ванда, Михал скучал без тебя, это чистая правда. Даже теперь, когда ты уже ничего не можешь ему дать, он держит в себе что-то для тебя. Для меня же ему никогда не хватало сердца. Мы постепенно отдалялись, расходились наши взгляды на жизнь, наши руки, протянутые друг другу, не могли соединиться.
Дочки своей я не видел с того момента, как расстался с ее матерью. Она мне поставила условие, что я должен с их дороги уйти. Тогда мне было все равно. А теперь меня съедает пустота. Одиночество, как паутина, царит в квартире. Я даже не пытаюсь от него освободиться, все равно догонит на лестнице, будет тащиться со мной по улице. Наша внучка – единственный огонек в этих сумерках. Я покажу тебе ее, эту маленькую женщину. Но может ли она заполнить мою жизнь, растянувшуюся уже не на годы, а на целые эпохи?
Сколько же я всего видел, Ванда. Слишком много, чтобы спокойно спать. Ну и подумай: стоило ли выбирать себе такую компанию? Снова хотите взять меня в оборот с двух сторон. Мама… Моего отца ты не знала. Это был прекрасный человек. Заметная личность. Шуба с воротником из выдры, трость с ручкой из слоновой кости. Он был юрист, цвет и гордость варшавской адвокатуры. Богатый дом, культурные традиции. А мамаша кто? Дочка портного. Конечно, денег у них хватало, но всего другого, положения в обществе… Вот что действительно было важным. Она окончила пансион, бывала в хороших домах у барышень, с которыми познакомилась во время учебы. Встретила отца. Начался роман. Подумай, как она только на это отважилась в то время. Беременность. Отец, как человек чести, попросил ее руки. Через семь месяцев появился на свет я. Окружающий мир на мое рождение откликнулся бурно. Знаешь, Ванда, я был как курица, которой приказано снести слишком большое яйцо. Боюсь, что я много нагрешил за свою длинную жизнь и от меня когда-нибудь потребуют отчет. А я, в отличие от тебя, не вел дневник. Полагался на память, которая меня теперь подводит. Что я могу сказать? Что не только водка и чужие задницы были в моей жизни главным? Что я хотел людям что-то дать? У меня нет свидетелей, никто мне не поверит. Уже и ты не защитишь меня, не подтвердишь, что жене полковника 3., которого приговорили к расстрелу за участие в АК [10 - Армия Крайова.] спас жизнь. Помнишь, это была зима века. Мороз достигал тридцати градусов. Мы замерзали, что уж говорить о людях, которые остались без угля. Она была слаба, кажется, с больными легкими. Жена врага. Такую к столу нельзя было подпустить. Ну и пришла попросить угля. Тяжело тогда было, каждый черный кирпичик на вес золота. А я взял трубку и под личную ответственность приказал выдать ей норму. Нельзя сказать, чтобы мне потом это не припоминали. Кровавый Владек мимоходом заметил:
– Я слышал, Стефан, ты в гору идешь.
Смотрю на него и не понимаю, к чему ведет.
– В ангела-хранителя превратился… – Он показал в усмешке свои кривые, желтые от никотина зубы. – Только не взлетай слишком высоко, оттуда иногда падают.
Вроде бы шутка, а я спать не мог. Вставал, шел в кухню, будто бы попить чего-нибудь, а на самом деле страх меня гнал. Ну что ж, трусил, нужно это признать. Однако та 3., если еще жива, замолвила бы за меня словечко. Помнишь? Пришла потом поблагодарить. В пальто с ободранным воротником. Вы обе залились слезами в коридоре. И ты посмотрела на меня своими глазами-звездами и сказала: благодарим тебя от имени всех женщин.
А были ведь и другие. Сама знаешь, как я к каждому относился. Даже когда извозчик в фуфайке входил в кабинет, я вставал из-за стола, приветствовал его, как министра. Помнишь Карвацкого? Вагоном раздавило ему ногу. Не хотели признавать, что это производственная травма. Пришел к нам пьяный, на костылях.
– Если пан будет трезвым, то Стефан его примет, – говоришь.
А когда я дверь кабинета открыл, он сразу перестал скандалить, костыли стиснул. И ушел не с пустыми руками.
Другие мою фамилию произносили с уважением. Ты это хорошо знаешь. Ты многое могла бы обо мне рассказать. Зачем мы из города С. уехали? Может быть, там легче мне было бы реабилитироваться в собственных глазах, наплевать на злые языки. Видишь, какова жизнь? Нужно свиньей родиться, тогда грязь становится естественной. Я был всегда один. Поэтому издалека заметен. И попробуй теперь идти против ветра. Даже если не перевернет, сильно навредит. Зигмунд это знал, старался меня предупредить.
– Большинство всегда право, помни. Даже если ты считаешь по-другому.
– Ты хотел сказать, подавляющее меньшинство.
– Нет, я не то хотел сказать. Власть, избранную или навязанную, если она сильная, нужно признать. Нет ничего худшего, чем слабость. Начнешь говорить «они» вместо «мы» – пропадешь. Будешь неправ.
– А если «мы» неправы?
– Нужно убедить себя в том, что правы.
В этом был весь Зигмунд. Если бы я навестил его в тюрьме, он сказал бы мне что-нибудь в этом роде. Но я не навестил. Спешил в ГДР, так спешил, что мне не хватило времени постучать в его камеру. Я отвернулся от человека, который действительно был мне близок. Будь он жив, уверен, он сказал бы мне: мы ошиблись. В этом было его величие.
Он поднял трубку, набрал номер. Долго никто не подходил. Наконец раздался голос с легкой хрипотцой.
– Катажина?
– Да.
– Это Стефан.
Молчание. Потом она произнесла:
– Ну, что ж. – И снова, помолчав: – Сейчас два часа ночи.
– Завтра, а точнее, сегодня здесь будет Ванда.
– Да? Сколько она здесь пробудет?
– Очень долго. Послушай, Катажина, я… в течение всех этих лет… хотел тебе объяснить, ты думала… а это не так просто. Зигмунд все и без того знал. Он для меня… его любил.
– Не хочу этого слушать. Привет Ванде. Пока.
– Подожди. Она умерла.
– Ты напился?
– Ее привозит наш сын. Тот, младший.
Почувствовал, как пот заливает ему лоб. Не допустить, чтобы она положила трубку, – это главное. Заставить ее разговаривать нормально, чтобы перестала цедить слова тоном старой девы. Наверняка она не вышла замуж. Боролась на стороне «Солидарности», а во время военного положения переносила спрятанные на груди информационные бюллетени. Была революционеркой, такой и осталась. Он хорошо ее знал. Даже шок после ареста отца не смог отрезвить Катажину. Наткнувшись на ее фамилию в журнале «Солидарность», подумал: ну да, ясное дело.
– Позвоню тебе утром, – отрезала Катажина. И прежде чем он успел среагировать, положила трубку.
– А кто сидел за столом и заставлял людей заниматься самокритикой?! – выкрикнул он со злостью. – Я? Или ты? А чья подружка после очередного такого спектакля бросилась в Вислу? Ты уговорила ее, чтобы она донесла на своего парня. Дескать, для его же блага. А потом слезы проливала. Наверное, до сих пор носишь ей на могилу цветы? Коммунистическая святоша!
Он открыл бар и, вынув оттуда коньяк, потряс бутылку – на дне что-то оставалось.
Что я тебе еще могу сказать, Ванда, в чем признаться? Изменял тебе, может, ты об этом даже знала, еще там, в городе С. Тогда было в моде иметь любовницу. Возвращался измученный, с глазами, как у волка, а ты всегда принимала меня с улыбкой. Но разве можно назвать изменой то, к чему не лежит сердце? Даже когда забавлялся с кем-нибудь в постели, хотелось все бросить и удрать. Если бы ты ревновала меня, встречала со злостью, с выговорами и руганью, может, я тогда иначе относился бы к связям на стороне. А так, находил других женщин, чтобы похвастаться перед друзьями.
Как-то Владек спрашивает меня:
– Хотел бы ты попробовать несколько девушек сразу?
– Ничто человеческое мне не чуждо, – отвечаю.
Мы пошли в дом на окраине, ты бы за него не дала и пяти грошей: серые стены, маленькие окна. Зато интерьер, как во дворце. Ковры, диваны, хрустальные люстры. И повсюду голые задницы. В одних лишь чулках на тонком пояске. Владек мне в ухо шепчет, что это девушки из любительского ансамбля песни и пляски подрабатывают. Мы были вдвоем, а их четверо или пятеро. Видно, не все из ансамбля годились для такого дела. Здесь умение петь ценилось в последнюю очередь. Раздели они нас догола, напоили шампанским. Владек сразу был к бою готов, а у меня не получилось, понимаешь? Одним словом, опозорился. Что-то со мной произошло. Вижу эти большие сиськи, отличные бедра, но как будто бы все это ненастоящее, на картине.
Владек нервничает:
– Ну что, долго нам ждать? Может, заявление тебе написать?
Я весь сжался, мысленно проклинаю свою аппаратуру – все равно ничего. Наконец одна из этих девушек уселась мне на лицо.
– Начнем с кухни, – говорит. Она была уже сильно пьяна и едва не задушила меня.
Хорошо, Владек вовремя пинка ей дал. Долго потом подшучивал надо мной:
– Ты должен мне не одну рюмку поставить за спасение жизни.
Да, как вспомнить те времена, Ванда… был в них размах. Люди паковали узлы и переезжали с места на место, искали новое гнездо, потому что старое оказалось сильно разрушено. Тех, кто убежал, угостил бы дробью в зад. Стол должен иметь четыре ноги, чтобы крепко стоял. Зигмунд был прав, Ванда, он один был прав. Может, нашлось бы еще несколько человек. Если бы удалось собрать их вместе, иначе бы тут все сейчас выглядело. Но самые умные разбежались. Какая страшная это была ошибка, время покажет. Время ничего не даст утаить. Зачем оно человеку глаза открывает? Лучше бы он слепым остался до конца.
Внезапно он увидел разгневанное лицо Михала.
– Ну и скотина же ты, отец. Через час прилетает самолет.
Помнишь, как мы были у реки? Ты хотела руками поймать форель. Стояла по колено в воде.
«Стефан, Стефан! Где они? Покажи!» – заливалась ты смехом, откинув голову назад. Волосы рассыпались по плечам. Ты не была красавицей, но свежесть пухлых губ, вздернутый носик, яркий цвет глаз создавали образ, волнующий мужчин. Это больше чем красота.
Я помню, как ты стояла на лестнице в саду твоих родителей, обгрызала черешню на дереве, оставляя косточки и не срывая хвостика. Твой отец ругался потом на воробьев, а мы лопались от смеха. Знаешь, что меня временами преследует? Запах хлеба, который твоя мать выпекала на листьях, не помню уже каких, кажется хрена. Мы ели хлеб, пока он был теплый, намазывая свежим маслом. Корочка хрустела на зубах… А помнишь, я называл тебя «Вандик». Ты все помнишь, для тебя, единственной, каждая минута нашей жизни была за две, может, поэтому мы не так много потеряли. Может, то, что у других происходит в течение всей жизни, у нас поместилось в тех нескольких годах. Но подожди немного… В этот раз я тебя не подведу, все будет по-твоему.
Его преследовал какой-то настойчивый звук. Что это, откуда взялся? А может, он снова был мальчиком и вместе с другими участвовал в церковной службе? Держал в руке звонок и звонил… звонил… Этот звук пронзал уши, проникал в мозг.
Поднял тяжелую, как все грехи мира, голову и тут же понял: кто-то звонит в дверь. Дотащился, отворил ее настежь. За дверями стояла его молодость. Хотел убежать, но ноги не слушались. Он позволил, чтобы образ его далекого прошлого вошел в квартиру.
Проснулся от сильного желания справить нужду. В последнее время вставал по два-три раза за ночь. Сел в постели, зажег ночную лампу и заметил, что, кроме него, тут кто-то есть. На раскладушке, занимавшей почти полкомнаты, под пледом спал человек.
Ничего не смог вспомнить. Неужели Михал? Нет, он никогда не оставался на ночь. Следующая мысль застала врасплох: это, должно быть, другой его сын. Погасил свет и потихоньку добрался до ванной. Включил только бра над умывальником, чтобы не светил яркий свет. Постепенно возвращалась память. Пил. Не поехал в аэропорт. А этот американец здесь его нашел. Ну и видок у него, наверное, был: в мятой пижаме, небритый, с провалившимся, как у столетней старушки, ртом, потому что по пьянке он всегда терял протезы и искал их потом по всей квартире. Что теперь будет, когда гость проснется?
Оделся как можно тише и вышел на улицу. Было пять утра. Не дожидаясь автобуса, пешком двинулся в сторону дома Михала. Чувствовал себя отвратительно, одеревенелый язык облепила тянучая слюна. Мучили жажда и холод. Поднял воротник куртки, но это несильно помогло. Ему казалось, что он идет по улице голым.
Открыла ему невестка, которая со сна не могла понять, в чем дело. Он отодвинул ее с дороги и направился в комнату, где спал Михал.
– Ты был в аэропорту? – спросил сына.
– Так же, как и ты. Что я дурак, один ехать? – ответил со злостью Михал.
– Американец у меня. Спит, – произнес он, бессильно взмахнув рукой.
– Желаю тебе успехов.
– Может быть, мы бы вместе…
– Не впутывай меня в свои дела. Не буду же я ему объяснять, что его отец – алкоголик и должен опохмелиться.
Он опустил голову.
– Ну, хорошо. – Михал потянулся за одеждой. – Начнем эту партию.
Обнаженные кроны деревьев доставали до серого, в грязных тучах неба. Они стояли втроем над плитой, под которой исчезла металлическая запломбированная урна. Не обошлось без проблем. Урна оказалась больше обычной и не входила в отверстие склепа, пришлось разобрать часть стены. После того как каменщик заделал ее, чужие отправились по аллее к выходу. Чужие. А кем еще они были для нее? Для себя? Точнее, кем могли бы быть? Хороший вопрос, только на него трудно ответ найти. А может, его и вовсе нет.
Он вспомнил день, когда забирал из роддома Ванду с Михалом. Она шла по коридору. Осторожно подала ему ребенка. Жест оказался символическим. Тогда они оба еще этого не знали. Интересно, о чем сейчас думает Михал? У него непроницаемое лицо. Вернет ли ему что-то близость матери? Будет ли Михалу легче от мысли, что он может к ней прийти, что потерял ее так же, как все теряют родителей? Просто умерла. Теперь по-настоящему. Тот, другой, явно переживает. Нахмурился, словно сдерживая слезы. Если то, что она писала, правда, ему на самом деле должно быть тяжело. Михал говорил, что видел его на пробежке по Бельведерской. Было около семи утра. Люди стояли и мерзли на остановках, а тот начинал день по-своему. Переночевав у него одну ночь, переехал в отель «Форум», оттуда, наверное, и начал пробежку.
Как братья непохожи друг на друга. Странно, что этот пришелец, чужак – его сын. Однако их соединяло только физическое сходство. Михал, который все взял от Ванды, был ему намного ближе. Может, жизнь их так разделила. Наверное, хотя кто знает. Маловероятно, чтобы они когда-нибудь могли договориться. Но исключать этого нельзя. А если бы все были вместе, какие чувства могли бы их связывать? Этого они не узнают никогда.
Как по команде, все трое повернулись друг к другу лицом, посмотрели и отвели глаза. Молча двинулись в сторону кладбищенских ворот. Когда они оказались в машине, Михал предложил куда-нибудь заехать. Выбрали «Кузьню» в Вильяновском парке. В ресторане было пустынно, только в углу зала сидела веселая компания. Подошел официант.
– «Житню», – сказал старший сын, – самую дорогую.
Он решил не пить, но вид бутылки тотчас же изменил его настрой. Даже испугался, что Михал может его пропустить, и, решив предупредить эту ситуацию, вытянул руку, но она повисла в воздухе. Михал наполнил рюмку брата, потом свою и поставил бутылку так, чтобы отец не мог до нее дотянуться.
– Ну, пусть земля ей будет пухом, – произнес сын, делая вид, что не замечает взглядов отца.
– А отец? – спросил гость.
– У него проблемы с желудком, – с усмешкой ответил Михал.
Брат принял это к сведению. Он беседовал с Михалом, расспрашивал его. В какой-то момент сказал:
– А наша мать… она там не сумела жить.
– Тут ей было бы лучше? – выразил сомнения Михал.
– Не в этом дело, лучше или хуже. Ее Америка состояла из комиксов, ничего другого она для себя не открыла. Не сделала ни одного шага навстречу стране, в которой прожила почти двадцать лет.
Михал разлил водку по рюмкам, они чокнулись.
– А тебе у нас нравится?
– Вы уникальные люди в плане истории, это сразу бросается в глаза.
– Понятно. Дворец культуры видно издалека. Хорошо помню тех русских, что его строили. Был один такой в ушанке и валенках. Боже мой, как он выбивал пробку из поллитровки, это была просто поэзия.
– Я завидую, что меня тут не было. Приезжать и изображать из себя туриста не имело смысла. А находиться тут…
– О да, интересная страна. Напомню даты: пятьдесят шестой, шестьдесят восьмой, семидесятый, ну и, наконец, самая главная для меня, восьмерка с нулем. Август был вышкой. Закинешь голову и ждешь: завалится или нет? Слишком высокая и слишком тонкая, но стоит. И внезапно приходит уверенность, что будет стоять, назло законам физики и всем другим. И охватывает такая дикая радость, такая эйфория, которую невозможно ни с чем сравнить.
– Наверное, только со свободой.
– Наверное.
Да, с того ресторана, в который они попали с кладбища, все и началось. Те двое разговаривали, а он как будто не существовал. Ни один из них даже головы не повернул в его сторону. Чокались, спорили, потому что оба уже изрядно выпили. Он и не пробовал к ним присоединиться. Знал, что Михал моментально разоблачит каждый его маневр в сторону бутылки. В конце концов, он мог и не пить. Выпивка была дома. Речь шла о том, что это по его разрешению американец сюда приехал. Если бы он не согласился на похороны Ванды в семейном склепе, не было бы ни похорон, ни поминок в ресторане. Мамаша была права, эта наглость Ванды – взять как можно больше для себя – перешла к детям. Они хотят его лишить права быть главным за столом. А ведь он их отец.
Снова заговорили о ней.
– Такая уж у нас семья, каждый пройдет по трупам, – философски изрек Михал.
Он странно вел себя с этим молодым братом, даже голос у него изменился. Обычно Михал говорил быстро, теперь задумывался, как бы взвешивая слова.
– Да, Стефан, – обратился он к брату. – Ты там, я тут. Ты хотя бы живешь, как человек.
– Не сказал бы.
– Понимаешь, здесь всегда так. Чтобы выиграть, нужно проиграть, иначе не будешь героем. Положительный герой должен страдать, у него не может просто так что-то получиться. А я, видишь ли, обыкновенный таксист, мне больше нравятся крепкие люди, у которых есть какие-то идеи в голове. Поэтому уважаю генерала Андерса. Забрал свою армию под мышку – и на Запад. Знал, парень, чего хотел.
– Но не выиграл.
– Ну… не выиграл. Не мог противостоять всем силам зла.
– На Собеского [11 - Ян III Собе ский (1629–1696) – польский полководец, с 1666 г. – польный гетман коронный, с 1668 г. – великий гетман коронный, с 1674 г. – король Польский и великий князь Литовский. – Примеч. ред.] лучше ставь, он отвечает твоим требованиям. И тоже ездил на белом коне.
Михал, не соглашаясь, покачал головой:
– Мне только новейшая история подходит. У меня был идеальный герой: рабочий восьмидесятых. Знаешь, парень, я не очень-то сентиментален, но, когда попал к воротам судоверфи, плакал, как суслик, слезы лились, будто из ведра.
Чокнулись.
Он готовился к разговору с младшим сыном, подбирал слова, подыскивал образы, а того ничего не интересовало. Стефан ничего не хотел знать. Был вежлив, но за этой вежливостью скрывалось безразличие. Это было самое плохое. Он мог бы защититься перед обвинением, во всяком случае, попробовал бы. Но того, что на него не будут обращать внимания, не мог себе даже представить. Он для младшего сына не существовал. И каким-то образом перестал существовать даже для собственной семьи. Михал почти к нему не обращался, а внучка стала говорить ему «дедушка».
Это была удивительная встреча, американца и внучки. Они пришли к ней на следующий день после приезда младшего сына. По желанию американца его вещи перевезли в гостиницу, сделав кружок по Варшаве на машине. Когда вошли, стол уже был накрыт. Невестка возбуждена, видно, что была в парикмахерской. Прическа ей, правда, не шла, но не в том дело. Эти двое… Михал открыл дверь собственным ключом, они вошли в коридор и начали раздеваться. Невестка что-то щебетала, но никто ее не слушал. Внучка и пришелец смотрели друг на друга. Чувствовалось, что они не могут оторвать глаз друг от друга. Потом он присел на корточки:
– Тебя зовут Агнешка?
– Агнешка, – важно подтвердила она.
– Ты похожа на бабушку.
Она с пониманием кивнула головой:
– На бабушку Ванду.
Мало того что у этого сына Ванды не оказалось для него в сердце места, он становился для него опасным. Американец наклонился в сторону Михала и рассказывал ему о своей работе: девять лет писал какую-то очень важную для себя книжку и отправил ее в крупное издательство. Потом пожалел, что поставил такую высокую планку. Однако получил от рецензентов «четверку» – наивысшую оценку.
– Теперь готовлюсь получить профессорское звание. Буду профессором.
– Мать дождалась? – глухим голосом спросил Михал. Брат покачал головой.
– Жаль, не узнала, что хотя бы один сын ей удался, – сказал старший брат.
– Она была поглощена своими заботами и на то, что я делал, особого внимания не обращала. Я не был ангелом, это правда. Оказался в приемнике для трудных детей. Потом, в пятнадцать лет, поступил в университет, был младше своих сокурсников на два года. Скорее это была ошибка.
– Ошибка на ошибке, ошибкой погоняет – это наша жизнь, не принимай близко к сердцу. Посмотри на нашего отца, он был мастером ошибок. Хочешь ошибиться, хочешь, чтобы тебе что-нибудь не удалось, – дуй к папашке. – Михал протянул руку через стол. – Так ведь было, отец? Я правду говорю?
– Напился? – ответил он, отталкивая руку сына.
– Не я первый, не я последний.
Михал поднял рюмку:
– Было два брата, один умный и богатый, другой бедный и глупый. – Сделав короткую паузу, закончил со злостью: – Так ему и надо!
– Перестань! – Брат положил руку Михалу на плечо. – Не нужно.
Михал высвободился:
– Нужно. Я избавляюсь от комплексов, ведь у вас нынче психоаналитика в моде. Я правильно говорю? Были дед и бабка, которые решили: у нас двое детей, ты бери одного, я – другого. Так и произошло. Один получил серебряную монету, а другой – медяк. Отгадай, кто есть кто?
Теперь Михал зациклился на младшем брате.
– Я… что я, – начал тот, – космополит без корней. Твой медяк дал тебе больше счастья, несмотря ни на что.
– Не дал, чтобы ты знал, не дал.
Он выпил две рюмки, и ему было уже не так неприятно слушать этот бред. О чем они говорили, два сопляка? Что они могли знать? У Михала каша в голове, и у другого тоже. Зигмунд многое мог бы им объяснить. Если бы они слушали открыв рты.
«За твое здоровье, верный друг, – мысленно произнес он тост, – и твое тоже, жена».
День их свадьбы… Крепкая настойка приятно разлилась по желудку. Он вышел из дома. Был очень теплый для конца сентября вечер, стрекотали поздние сверчки. Сел на лавку и закурил. Мимо калитки шла девушка с ведром. Направился за ней, дошел до коровника. Когда девушка отнесла молоко и появилась в дверях, взял ее за руку. Она была явно расположена к нему и без сопротивления пошла в сарай, где лежали остатки прошлогоднего сена.
Он держал в руках тело девушки, которое казалось ему прекрасным сосудом. Ее влага затронула в нем самую чувственную струну, и он всхлипнул в предчувствии удовольствия. Ее полные ноги раздвинулись, он вошел между ними, и окружающий мир перестал существовать. Что происходило потом, не очень-то помнил. Каким-то образом тетка Ванды их выследила. Девушка выскользнула из-под него, вскочила, но тетка загородила ей дорогу. Без лишних слов отхлестала его по лицу, а потом втолкнула обратно в сарай.
– Несколько часов назад ты перед Богом стоял, – начала тетка, – смотри, чтоб Он тебя не наказал.
– Так ведь вы, тетя, с ним в контакте. – Голос у него дрожал, он чувствовал себя больным и разбитым.
На следующее утро неуверенно сел рядом с теткой за стол. Он не знал, рассказала ли она что-нибудь Ванде. Но видно, ума хватило промолчать. Ванда полностью вошла в роль молодой жены и была счастлива. Когда ксёндз с Вандой вышли, тетка вынула из ящика какую-то тряпку и сунула ему под нос.
– Нашла в сарае, – сказала она, а потом открыла дверку печки и бросила тряпицу в огонь. – Могу тебя обрадовать: ты не единственный, перед которым Регина трусы снимает. У нее болезнь такая – с каждым должна. Все в деревне об этом знают.
Только сейчас ему стало не по себе. Эта сцена из прошлого, неопровержимо свидетельствующая о его неверности, дала понять, что он ничего уже не сможет исправить, что всегда был сопляком, таким и остался, не дорос даже до собственной старости. А она, Ванда… За обложку одной из тетрадей с ее записями был всунут листок с характерным детским почерком. Письмо сына, написанное по-английски. Он держал его в руках и не мог прочитать, это казалось ему тогда самым большим поражением. Он не должен был разрешать увезти парня. Тот факт, что его сын в детстве не писал в тетрадке на родном языке: «Это Оля, а это…», представлялся ему самым страшным из всего, что пережила его семья. Он должен был знать, что было в том письме.
Дорогая мамочка, после твоего отъезда читал «Жизнь замечательных людей» Плутарха. Я бы тоже хотел написать что-то подобное, уже начал работать над библиографией. Господин Силби сказал, что это отличная идея, и обещал мне помочь. Увидишь, мама, я буду знаменитым. Конечно, напишу по-другому, без сравнений. Здесь я с автором не согласен. Каждый человек – индивидуальность, именно это в нем и привлекает. Римляне считались наследниками Греции. Но одно дело заимствовать что-то из культуры, а другое – копировать. Заимствовать – это обогащать себя, а копировать – терять индивидуальные черты. А их нельзя терять, у людей слишком мало времени.
Целую тебя, дорогая мамочка, наверное, ты уже на автостраде. Подсчитал, что ты должна быть на уровне «Б». Это совсем близко к дому. Возвращаюсь к чтению о Перикле и Фабии Максиме.
Твой сын Стефан.
Бумага сохранила давние откровения сына, достаточно удивительные для его тогдашнего возраста. Что она могла в этом понимать? Несчастливая замена – промелькнуло у него в голове. С ней должен был оказаться Михал. И ей жилось бы легче с нормальным ребенком. А если бы рядом с ним был младший, жизнь приобрела бы смысл. Тот, младший, Стефан Гнадецки, исправил бы все в нем, старшем. Но судьба перепутала карты, и вся семья пошла по неверному пути, вся жизнь исковеркалась. Однако, несмотря ни на что, Ванда…
– Вы ничего не знаете, – произнес он громко, и сыновья повернули головы в его сторону. – Ваша мать…