-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Наталия Владимировна Филимошкина
|
|  Предрассветный сумрак
 -------

   Наталия Филимошкина
   Предрассветный сумрак
   (повесть о заблудившейся душе)

   Еретик – не тот, кто горит на костре, а тот, кто зажигает костёр.
 В. Шекспир.


   Страшный, обезумевший от боли крик разнёсся в гулких коридорах подземелья.
   Давид крепко зажмурил глаза, от страха и отчаяния сердце выпрыгивало из груди. Кто-то рядом застонал, зашевелился, замер, потом вновь застонал, бессвязно бормоча. Острая жалость сдавила грудь. Давид осторожно приподнялся, в темноте разглядывая Карла.
   – Что? Ты, что-то говоришь? – он медленно подползал к нему, стараясь не причинять боль раздробленной правой ноге. – Ты, что-то говоришь, мальчик мой? Не бойся, всё будет хорошо. Вот увидишь, скоро ты вернёшься домой, – Давид осторожно положил руку на плечо Карла, – как же обрадуется твоя Марта, когда… – он вдруг резко отдёрнул руку. – Господи!
   Сердце зашлось от отчаяния поразившего его, холодная пустота заполнила душу. Дрожащей рукой он закрыл изуродованное пытками лицо, пряча от невидимой темноты слёзы.
   – Прости меня! Прости за то, что издеваюсь. Господи! Да за что же всё это!?
   У Карла не было ушей. Сегодня, на утреннем допросе, палач их… Уткнувшись в плечо другу, Давид плакал. Он говорил с тем, кто больше никогда, ничего не услышит. Никогда! И ничего! Ему было страшно. Теперь враги подбираться и к нему. Такому одинокому и старому. Давид почувствовал, как сотни рук, появившись из страшной темноты, хватают его за одежду и пытаются утащить. Куда-то далеко. По сырым, грязным коридорам. Всё туда же, в каменную нору, где пахнет кровью и человеческим потом, а в камине – дикий огонь, где на полу железные прутья, стальные обручи, цепи, а чуть дальше, в огромном ковше, кипяток. И руки тянут его к этому кипятку, а он упирается, пытается кричать. И вот его голову наклоняют, и горячий пар разъедает лицо, глаза…
   Давид замычал, сильнее прижимаясь к плечу Карла. Сейчас это только видение, но в любое мгновение оно может стать реальностью.
   Он лежал на гнилой соломе, широко открыв глаза, мечтая о том, чтобы сердце остановилось, исчезла мгла, и опять было небо и солнце…
   – Господи, когда же всё это кончится!?

   Карл умер на рассвете. И потрясенный, надломленный бедой старик забившись в дальний угол камеры, горько плакал. Он жалел Карла, самого себя, проклинал инквизитора, и охрипшим сорванным голосом молил, а потом и требовал у Бога пощады. Окончательно потеряв над собой контроль, в каком-то нервном истеричном припадке Давид бросался на дверь камеры, бился об неё головой, стучал кулаками и выкрикивал страшные проклятия своим палачам. Вбежавшие в камеру стражники скрутили ему руки, связали веревками и, удостоверившись, что он не сможет причинить им никакого вреда, принялись избивать до тех пор, пока Давид не потерял сознание.
   Вначале было очень холодно. Но всё ближе подходя к выходу из туннеля, Давид чувствовал тепло и видел, как темнота уступает место свету. Вон тому, маленькому огоньку, до которого не так уж и далеко идти. Нужно только дойти, нужно только пройти мрачный туннель, в котором пахнет плесенью и смертью. И тогда он окажется на улице среди людей. И кто-то станет кричать за спиной, чтобы он посторонился, и голова начнет гудеть от всевозможных запахов и шума и в глазах зарябит от проплывающих мимо носилок знатных господ, тонущих в пестром людском море. Теперь-то он знает, что значит дышать полной грудью, наслаждаться свободой, радоваться, смеяться. Он будет просто жить в этом другом, почти забытом им мире. В мире без насилия и пыток, где в любое мгновение можно посмотреть на солнце и рассмеяться весёлой шутке друга. Но вдруг Давид чувствует, как ноги скользят, он падает в грязную, вонючую лужу и опять темнота накрывает его и становится очень холодно. Давид кричит или только шепчет, он уже и сам не знает. Видение исчезает и вместо выхода из туннеля – грязная мокрая стена…
   – Эй ты, давай вставай, – кто-то толкнул ногой в бок. С трудом открыв глаза, Давид осторожно пошевелил руками, затем напрягся, помогая себе встать. – Поторапливайся!
   Обезумевшим взглядом обвел стены камеры, так и не понимая, где находится.
   – Где я?
   – В раю, где ж ещё быть евреям!
   Весёлый смех двух стражников тупой болью отозвался в голове. Прикрыв глаза, которые болели и щипали, Давид криво улыбнулся.
   – Это хорошо, что в раю.
   Его взяли под руки и поволокли по сырому, грязному коридору в каменную нору, или, как шутя называл ее инквизитор, камеру удовольствий. Давид растерянно улыбался. Или, быть может, он просто притворялся, чтобы скрыть смятение, боль и страх?
   Старый еврей хорошо знал эту проклятую арестантами дорогу. Сейчас прямо, затем налево, потом по скользкой каменной лестнице вверх, и еще вверх, и опять прямо и налево. И так до бесконечности, изо дня в день, пока он не сойдет с ума, или не умрёт, как Карл, тихо и незаметно.
   Давид вздрогнул – перед ним была дверь. Массивная, дубовая, обитая кованым железом. Такую не вышибешь и не разломаешь. Один из стражников постучал, и она тут же открылась. Старый еврей почувствовал, как зашлось сердце. Он крепко зажмурился, боясь смотреть на этот жуткий мир, в котором жил и к которому уже привык. Стражников грубо его втолкнул. Не удержавшись на левой ноге, Давид упал на каменный пол. Еврей попытался встать, но боль скрутила тело и, на какое-то мгновение он потерял сознание. С усилием встряхнув головой, от которого, как показалось Давиду, она чуть было не слетела с плеч, он делал бесполезные попытки подняться. Страх и боль сковывали движения. Он извиняюще улыбался, задирая к верху голову и пытаясь поймать взгляд палача, но почему-то упорно избегал смотреть на высокое, дубовое, грубое кресло, стоявшее посредине камеры, возле длинного узкого стола.
   – Да поднимите же его! Он что, так и будет на полу валяться?
   Этот резкий, недовольный голос вселил в Давида успокоение и уверенность. Он смело посмотрел на кресло и с облегчением вздохнул. Оно было пустым. Положив большие, крепкие ладони на плечи еврея, палач резко дёрнул его на себя, от чего Давид, чуть было не потерял сознание. Поддерживая за руку, палач подвел его к помощнику инквизитора, итальянцу Рене Клауделино. Тот сидел на широкой скамье возле стола. Крепко сжав тонкие губы, он недовольно смотрел на старого еврея и палача.
   – Да оставь ты его в покое!
   Палач послушно отошёл в сторону. Оказавшись без опоры, Давид покачнулся, но на левой ноге всё-таки удержался, правая была раздроблена, а сидеть на полу не разрешалось.
   Его одновременно и радовало и беспокоило, что в камере кроме Рене Клауделино больше не было ни одного представителя Священного трибунала, если не считать писаря, что сидел в дальнем конце стола.
   – Имя и фамилия?
   Маленький старый горбун, исполнявший обязанности писаря, тут же склонился над листком пергамента. В камере царил полумрак, коптили факелы, в камине гудел огонь, цепи, от сильных сквозняков, подвешенные за крюк тихо позвякивали.
   – Давид Кацнельсон.
   Рене Клауделино недовольно поморщился и с тоской посмотрел на еврея. Он заранее знал, какие вопросы будет задавать и какие ответы на них услышит. Не в первый и видимо не в последний раз перед ним стоял этот арестант. Как обычно, помощник инквизитора заметил:
   – У тебя гадкая фамилия. Еврейская.
   Давид неопределенно пожал плечами. Он уже научился не держать зла на столь обидные слова.
   – Как давно живёшь в Бремене?
   – Всю жизнь.
   – Сколько тебе лет?
   – Пятьдесят два.
   – Чем занимаешься?
   – Ювелир.
   – У тебя есть семья?
   – Да, двоё взрослых сыновей. Они тоже ювелиры.
   – А жена?
   – Она больна, поэтому не работает, больше домашним хозяйством занимается.
   – Тоже еврейка?
   – Нет, немка, её зовут Герта.
   – У тебя есть братья, сестры?
   – Был брат. Он умер двадцать семь лет назад.
   – И от чего он умер? – Клауделино задал вопрос таким елейным голосом и так пристально посмотрел на Давида, что тому стало не по себе.
   – Он … он был приговорен к смерти.
   – Что ты говоришь! – Рене с сочувствием посмотрел на еврея. – И, кто же вынес ему столь страшный приговор?
   Давид закрыл глаза и выпалил:
   – Крестьяне.
   – Что же им сделал твой брат?
   Старик неопределенно мотнул головой.
   – Это были беглые крестьяне и скрывались они в господском лесу. Однажды, мой брат, проезжая через лес, был ими схвачен. Над ним издевались, ограбили, а потом приговорили к смерти. Его утопили.
   – Ну что ж, – Клауделино на мгновение задумался, – такие преступления уже давно стали частыми в наших землях. А, как звали брата?
   – Михель Кацнельсон.
   Клауделино вдруг стал серьёзным.
   – Ты всегда откровенен с церковью?
   – Всегда! Мне нечего скрывать, моё имя честное и незапятнанное!
   – Ты помнишь, что ложь – это один из смертных грехов?
   – Я никогда не беру столь страшный грех на душу!
   – Если бы все были такими как ты, – Рене мечтательно поднял глаза к вверху, но увидев паутину, недовольно поморщился, – может и еретиков не было бы? И крестьяне занимались бы своим делом, а?
   – Не знаю, – Давид смущенно пожал плечами.
   Опустив голову, он внимательно изучал цепи на ногах, пытаясь сосредоточиться хоть на какой-нибудь мысли.
   – А, что ты делал в деревушке Айслебен, где тебя арестовали?
   Еврей нервно дёрнул плечами.
   – Гостил у старого друга.
   – Хочешь узнать, кто донес на тебя?
   – Я догадался.
   – Что ж, ты не глуп Кацнельсон. – Рене внимательно посмотрел на старика. – Как давно ты был в ювелирной мастерской?
   Давид немного подумал, что-то высчитывая про себя.
   – Три месяца.
   – И, где ты находился всё это время?
   Еврей неопределенно пожал плечами.
   – Разные дела…
   – Какие дела?
   – Ездил в Люнебург, чтобы одному господину отдать заказ.
   – Что за заказ?
   – Брошь.
   – Ты был без охраны?
   – Да, чтобы не привлекать внимания.
   – И не боишься?
   – Это часть моей работы. Хотя бывает и страшно, теперь на дорогах много разбойников.
   – Да, – Клауделино горестно вздохнул, – увы, теперь их много. А, как зовут господина, которому ты отвозил заказ?
   – Барон фон Оффенбахен.
   – После этого ты больше никуда не ездил?
   – Нет.
   – В таком случае, у нас получается недоразумение.
   – Я не понимаю.
   – Я тоже мало что понимаю. Совершенно недавно объявился человек, который утверждает, что месяц назад видел тебя в Гамбурге. Странно, как это он мог тебя там видеть? Сколько ты у нас уже?
   – Два… месяца, – еврей не узнал своего голоса: хриплый, грубоватый, приглушённый. – Но он мог ошибиться.
   – Мог. – Рене согласно кивнул и как-то озабоченно посмотрел на старика. – Однако он утверждает, что видел Давида Кацнельсона, то есть тебя! Что ты на это скажешь?
   – Это какое-то недоразумение, меня там не было! – голос звенел болью и отчаянием, но старик знал, к сожалению, на помощника инквизитора это не произведет впечатления.
   Повернувшись к палачу, стоявшему возле маленького стола, Клауделино медленно, смакуя каждое слово, произнес:
   – Милейший, будь добр, приготовить инструменты для пыток.

   Детский смех прерывался, и тогда начинала играть флейта.
   Иногда ей подвывала собака.
   Широко раскинув руки, Давид лежал на мокрой от утренней росы траве. Он вслушивался в пение птиц, в мелодичные звуки флейты, в лёгкий шёпот полевых цветов и чувствовал себя единым целым, неотторжимой частью мироздания.
   Спокойствие. Гармония. Вселенческая идиллия.
   Мир искрился цветами радуги, заставляя забывать о том, что где-то существует зло и несправедливость. Разве могут волшебные звуки флейты причинять боль? Мир добрый, очень добрый. И в памяти всплывали обрывки фраз из Евангелия, и певучий монотонный голос апостола убаюкивал, погружал в лёгкие сны, и даже кузнечики, как заклятие, повторяли первобытную истину, открытую сыном богатого лионского купца Петром Вальдо.
   Никто не должен ничем владеть.
   А потом всё исчезало, проваливалось в бездну. И опять был тёмный туннель, и Давид шёл к свету и свободе, и надеялся что дойдет, и каждый раз падал в грязную лужу, а вместо выхода всегда была мокрая, каменная стена…
   Давид проснулся от боли.
   Ад продолжался. Грязные стены. Вода по щиколотку, крысы, холод, истошные вопли переходящие в безумный истеричный хохот, видимо кого-то пытали прямо в камере.
   Его тошнило, тело скручивало от боли. Голова раскалывалась, разваливалась на куски… И еврей хватался за неё руками… Или ему только это казалось… Потому что она всё по-прежнему разрывалась от дикой, нестерпимой боли. Поднеся левую руку к виску чтобы утереть кровь, Давид закричал.
   Ошарашено смотря на обрубки, и чувствуя, как нервная судорога сотрясает тело, из больного сознания старика всплывали жуткие картины ужаса… Палач с ужасным лицом, Клауделино с маленьким бегающими глазками и дрожащими от нетерпения руками. Потом был какой-то хруст. И кровь, очень много крови. Потом, кто-то кричал. Страшно кричал. Лишь через мгновение Давид осознал, что это он и кричит.
   И боль…
   И сейчас боль. И страх.
   Что-то он сделал не так.
   Старик осторожно провёл обрубками по лицу. И от этого стало ещё страшней.
   Что-то он сделал не так.
   Не надо ему было ехать в Айслебен. И тогда ничего бы и не было.
   Давид судорожно вздохнул и вытер грязным, с каплями крови, правым рукавом, слёзы.
   Потом разорвал его. И с бешено бьющимся сердцем от боли и страха, перевязал левую ладонь.
   Он заврался, запутался. Теперь он и сам уже ничего не понимает. А ведь инквизиция докопается до правды, до всего докопается. Нужно всё вспомнить. Всё, с самого начала. Допросы, собственные ответы, иначе ошибка, которую он допустил, поддавшись и впустив в свою душу страх и отчаяние, может стоить ему жизни.
   И в памяти возникали разорванные, туманные воспоминания, соединяясь и отторгая друг друга, они создавали картину, цепь необъяснимых поступков, которые совершались под наплывом первобытного животного страха и которые не мог уже объяснить даже сам Давид. Как выпутаться? Как уцелеть, остаться в живых? О, будь проклят тот день, когда он решил ехать в Айслебен! Будь проклят Давид, который всю жизнь сидит в его голове! Словно заноса или смертельная болезнь, даже время не смогло выковырять память о нем из сердца. Как спастись? Зачем, зачем, он всё это придумал?
   Вновь и вновь его тело переживало муки пыток: испанским сапогом, дыбой, каленым железом. Вновь и вновь его исстрадавшаяся, измученная душа рвалась на свободу, и в такие мгновения им овладевало безразличие. Ему хотелось ещё раз увидеть звёзды, голубое небо, ощутить вкус белого холодного снега, а затем умереть, навсегда убежав от тоски и жуткого кошмара.
   Уже в который раз, он обводил взглядом полным надежды полутёмную камеру, освещаемую маленькой свечой, в поисках чего-нибудь похожего на крюк. Но ему тут же становилось стыдно за свое малодушие. В такие минуты Давид закрывал глаза и заставлял себя спать. Во сне многое было по-другому, по крайне мере тоска и отчаяние становились глуше. Больше всего на свете он боялся поддаваться искушению дьявола, может поэтому единоверцы считали его не слишком надёжным человеком? А может быть и по другой причине.
   На следующий день за ним опять пришли. И вновь лестница, повороты налево, массивная дубовая дверь, пытки, пытки…
   С каждым днём ему всё труднее становилось отвечать на самые простые вопросы. Он стал забывать своё имя, возраст… Искалеченное пытками тело постоянно ныло. И лишь иногда, старому еврею удавалось немного забыться в беспамятстве или полудреме. Но все чаще в сон вкрадывалось беспокойство и тревога. Он боялся даже во сне, боялся того, что с ним происходило в последнее время, боялся самого себя: грязного, заросшего, с раздробленной правой ногой, с тремя обрубками на левой руке. Его страшила собственная перемена, и он готов был по ночам выть.
   Лежа на гнилой соломе и приходя в себя после допроса, Давид вдруг осознал, что остался совершенно один. Больше не было Карла, той единственной ниточки, что связывала с жизнью, оставшейся за толстыми стенами тюрьмы. Умер друг, и есть ли теперь смысл в жизни? Подперев под себя руки и осторожно приподнявшись, он медленно подползал к двери. Его пальцы утопали в грязной жиже, каждое движение отзывалось тупой болью, будто копьем протыкали. Стиснув зубы и приглушенно рыча, Давид пытался доказать самому себе, что ещё жив.
   – Выпустите меня отсюда! Выпустите!
   Тяжело переводя дыхание, он осторожно опёрся левым плечом на дубовую дверь и, ударив по ней кулаком закричал от боли, перед глазами пошли тёмные круги, сердце подступило к самому горлу… Его вырвало. Плача и всхлипывая, Давид униженно пополз обратно. Уткнувшись головой в гнилую солому, он заплакал навзрыд.
   – Выпустите меня, я хочу домой! Карл! Карл, вернись ко мне! Вернись!
   Почему его мучают? Почему он страдает? Каким же должен быть жестоким Бог, раз смотрит на это сквозь пальцы? Да Бог! Всё ещё всхлипывая, Давид закрыл глаза. Надо как можно скорей уснуть, иначе червь сомнения начнёт грызть его душу. Старик почувствовал, как проваливался в темноту, мир уплывал, и его место занимали беспокойные сны и видения. Мысли путались, становились неясными, Давид делал последние попытки, но жуткие сны уже накидывали на него липкие паутины и расставляли изощренные ловушки. Он видел древние леса, звёзды, Карла… Черная тоска съедала сердце. А потом были видения: усталый, грязный, одинокий человек нес крест, а впереди бесконечная дорога, сливалась с горизонтом, где виднелись башни мрачных замков рыцарей Круглого Стола. И даже сквозь тяжёлое покрывало сна, Давид чувствовал смертельный страх от собственных мыслей.
   На следующий день вновь допросы и пытки.
   Давид избегал смотреть на инквизитора. Старому еврею казалось, что тот, одним взглядом проникал в душу, читал самые сокровенные, грешные мысли и догадывался о том, что недавно он отрёкся от Бога. И ему было страшно. По-настоящему страшно. От этого страха путались мысли, Давид переставал соображать, начинал заикаться. Ах, если бы он был молодым, он убежал бы опять, как когда-то…почти тысячу лет назад. Но теперь он старик, уставший, истерзанный, одинокий. Постепенно он проникался жаждой смерти и незаметно для себя становился рабом отчаяния, превращался в скота теряя человеческий облик. Им овладевали слабость, безволие и разочарование. Его низкая маленькая камера, в которой невозможно встать во весь рост, была загажена, в этих нечистотах он и спал. Давид опустился и очень быстро сломался. Он перестал следить за календарём, в виде палочек начерченных на стене, что сейчас день или ночь, еврей не знал и знать не хотел. Поначалу эта неопределённость давила на него, но вскоре он привык. В его камере была вечная тьма, точнее полумрак, он дышал, жил, двигался. Непонятное существо все время находившееся рядом с ним. Существо, которое пугало и страшило, которое умело пробираться, проскальзывать, проникать в душу. И пока Давид спал, существо бегало к инквизитору доносить о его мыслях и надеждах. И инквизитор выслушивал его, а потом, наверное, смеялся, весело так смеялся.
   Бесконечные дни тянулись долго и медленно, обрастая липкой паутиной страха, отчаяния и тоски. Давид барахтался в этой жиже, но чем больше усилий он прилагал, тем сильнее его тянуло ко дну. Он учился привыкать ко всему. И к страху, и к пыткам, и к издевательствам. Он сдался. Просто опустил руки. То, что раньше бы возмутило, заставило защищать своё достоинство, здесь не вызывало ни капли недовольства, всё было так как должно быть. Давид смирился быстро, настолько быстро, что даже сам удивился. Он ожидал от себя мужества, стойкости, он верил в то, что всё вынесет, не сломается. Но все надежды разлетелись в прах на первом допросе.
   Пытки были чудовищными, боль нестерпимой, и Давид знал – не выдержит. Расскажет все. Это было делом времени. На допросах он собирал последние капли мужества. Его никто ни о чём не спрашивал. Ему как будто верили на слово, задавали одни и те же вопросы. Но Давида не покидало гадкое неприятное чувство, что это фарс. Инквизитор Гюнкейль осторожно, изредка, не позволяя себе повторяться, намекал на то, что еврея могут отпустить. Но только с условием, если он окажет инквизиции небольшую услугу. Он, Гюнкейль, конечно уверен, что донос с полным правом можно объявить ложным. Ведь были же случаи, когда людей арестованных по доносу отпускали. Давид морщил лоб, пытаясь вспомнить про такой случай, но тут же спохватывался.
   – Я ни в чём не виноват! Донос ложный!
   – Ну, конечно же, – Клауделино согласно кивал, – мы тебе верим.
   – Но если вы мне верите, тогда отпустите меня.
   – Отпустим. Скоро отпустим.
   Но его никто не отпускал. Давид чувствовал, что всё это, какая-то непонятная игра. Верят кому-то другому. А его готовят к чему-то страшному, наверное поэтому и нет прямых вопросов, наверное поэтому и разыгрывается спектакль.
   Идея возникла как бы сама собою. Давид и не заметил, что подбросил её инквизитор. Это было сказано вскользь, мимоходом: пытки могут прекратиться, если он перестанет упрямиться и пойдет на сотрудничество с инквизицией. Еврей отказался, точнее, сделал вид, что ничего не понял, но уже в следующее мгновение, когда его потащили к кипятку, глубоко раскаялся в поспешном отказе. Давид сдался, он решил принять все условия и правила непонятной ему игры, странного обмана, где не ясно, кто кого пытался перехитрить.
   Поначалу он сопротивлялся, отгонял от себя страшные, греховные мысли. Утешал себя тем, что открыто ничего не говорилось, а его просто проверяли и вполне возможно обман удался. Следовало немного потерпеть, собрать все силы и всё стерпеть. А если Гюнкейль не обманывал, если его действительно могли отпустить? Взамен… Какая-то слабость опутывала душу. Давид чувствовал, что устал сопротивляться. Он подозревал – они уже давным-давно все знают. И, несмотря на то, что прошло тридцать лет и он сам сильно изменился, инквизитор всё-таки узнал его. И теперь.… Теперь всё в руках Господа, возможно, самого жестокосердного существа.
   Инквизитору нужны имена, именно поэтому он ещё жив. Имена друзей, товарищей. Имена…Давид перебирал их в уме и всё никак не мог решиться. Кого назвать? Все, когда-нибудь кого-нибудь предают. Все, рано или поздно совершают сделку с совестью. Только объясняют это по-разному, часто прикрываясь высокими идеями. А у него идея простая – жить хочется. Почему он должен о ком – то думать? А кто подумает о нем? Кто вытащит его из этого ада? Главное спастись любой ценой, а там… будь что будет. Спасение любой ценой… для него это уже не в первый раз. Любой ценой… Давиду стало жутко и мерзко, с самого рождения он такой, или его таким сделали? Но кто? Жизнь, обстоятельства, как всегда отвечал он себе. Уткнувшись лицом в гнилую солому, еврей тихо плакал. Он вновь хватался за бессмысленные надежды: быть может всё ещё обойдется. Глотая слёзы, Давид испуганно прислушивался к судорожному биению сердца. Может всё ещё можно изменить или хотя бы исправить? Он знает Гюнкейля, как свои пять пальцев, этому «мясорубу» следовало быть апостолом, а не инквизитором. Он попросит о небольшой услуге. Как это ни странно, но инквизитор, человек слова, и если он назовёт несколько имён, то Гюнкейль будет молчать о доносчике. Давид немного успокоился. Он не хотел носить клеймо Иуды, не хотел, чтобы после смерти глумились над его именем. Потом, если повезёт, и он будет жить, он исповедуется. Он расскажет, как ему было тяжело и страшно. Его поймут и простят. Для этого Бог и нужен. Засыпая, еврей перебирал в уме всех, кого решил выдать. Он вспоминал лица друзей, которых отправлял насмерть. Во сне было страшно, он всё время куда-то бежал и незнакомый тихий голос нашёптывал имена. А потом всё проваливалось, исчезало… И его навещали прекрасные видения…
   Он строго настрого запретил себе вспоминать жизнь до ареста. Но иногда его память просыпалась, и он видел перед собой мягкие подушки, белый хлеб. Тоска мертвой петлёй сдавливала сердце, вырывая из него пение птиц, запах цветов, ночную прохладу… Давид мычал, пытаясь заглушить воспоминания, но они прорывались и заполняли собой камеру, издеваясь над евреем так, как не издевалась даже инквизиция. Он засыпал в слезах, с ними же и просыпался.
   Однажды священный трибунал смилостивился. Отныне на допросах, старому еврею разрешалось сидеть на каменном полу. Давиду это было уже безразлично. Сидеть он будет, стоять, лежать, какая разница? Он и раньше-то никогда не стоял. Не умел он стоять долгие мучительные часы на одной ноге. Ему уже давно было все равно. Внешне он жил, ел, спал, даже умудрялся ползать по камере, но внутренне омертвел. Он чувствовал себя сломленным, подавленным, униженным, забитым. Лишь одно желание ещё теплилось в его мертвой, холодной душе. Он хотел домой, хотя теперь даже не представлял себе, что это такое. Он тосковал по солнцу и звёздам, и надеялся когда-нибудь их вновь увидеть. Старик хотел быть здоровым, а не калекой! Он тосковал по улицам, по которым часто любил гулять. Все его простые, примитивные радости жизни были отобраны. А может быть, они были отданы существу-полумраку самим Богом?
   В последнее время старик стал завидовать крысам. Лежа на гнилой соломе, Давид часто наблюдал за своими соседками. Они жили в своё удовольствие: росли, ели, умирали. Они по-своему были счастливы. И это-то и было самым ужасным и самым несправедливым! Он никак не мог понять, почему гадкие существа не страдают так, как он. Поначалу Давид решил их всех передавить, но крыс было много, а его сил слишком мало. Поэтому и от этой идеи, как и от многих других, пришлось отказаться. И смириться. Как всегда.
   Как-то раз, услышав приближающиеся шаги стражника, старик решил задать вопрос, который в последнее время его сильно мучил. Возле камеры шаги замерли, послышался скрежет – стражник поворачивал ключ в замке. Тяжело, со скрипом открыв дверь, он брезгливо поморщился: страшная вонь ударила в нос. Немного потоптавшись на месте, он бросил миску с кашей на загаженный пол. Половина каши расплескалась и, наклонившись вперёд, Давид старательно собирал её. С каким-то любопытством и тайным злорадством, что это не он, а другой, ест тухлую кашу с нечистотами, стражник некоторое время смотрел на еврея. Потом хмыкнул, взял дверь за железное кольцо и со всей силы потянул на себя. Услышав скрип, Давид быстро поднял голову и позвал:
   – Господин…
   – Ну, чего тебе?
   Давид почувствовал, как от волнения защемило сердце.
   – Господин.… А-а…вы… вы…
   – Ну, чего тебе? – стражник недовольно смотрел на еврея и нервно дергал железное кольцо.
   И тогда, собравшись с духом, он спросил:
   – А зима… уже наступила?
   – Чего? – стражник удивлённо смотрел еврея, и решив что ему послышалось, переспросил. – Чего?
   И тихо-тихо, так, чтобы проклятое существо-полумрак не расслышало. Ведь донесет, обязательно донесет инквизитору! Давид шёпотом спросил:
   – А зима… ну зима уже наступила?
   – Какая зима, придурок? Уже весна давно!
   И с грохотом захлопнув дверь, стражник ушел.
   Давид потрясенно смотрел на расплескавшуюся кашу, и помертвевшими, непослушными, белыми от ужаса губами, прошептал:
   – Весна? Карл, ты слышишь, он сказал уже весна! А, где же тогда зима?
   Лёжа на гнилой, уже давно ставшей родной соломе, он долго смотрел в потолок и всё пытался подсчитать: сколько же он здесь находится? Его арестовали в ноябре, а уже… Господи, когда закончится этот кошмар?
   Обводя взглядом мрачные низкие стены камеры, которые сочились от сырости, и от которых веяло холодом, ему не верилось, что есть другой мир. Мир, где люди живут совершенно иначе, нежели он. Их не водят каждый день на допросы, не пытают; они живут в теплых уютных комнатах, каждый день едят то, что им хочется, спят на мягких перинах, а не на гнилой соломе, смеются, мечтают, работают… Давид вдруг с удивлением подумал, что этого действительно нет, а если и есть эта необыкновенная, волшебная жизнь, то уж определенно на какой-нибудь другой земле, где-нибудь на краю света, куда все время стремятся попасть отважные мореплаватели, не веря в то, что земля плоская они пытаются доказать обратное. Да, такой жизни не существует. Вместо нее есть страшные и странные видения, которые с изощренной жестокостью преследуют его. Он боялся их, убегал от них, но видения всегда настигали его.
   Испепеляющий душу жар, идущий от огромного костра; духота; тихий шепот листьев над головой; а совсем рядом истошные вопли, от которых кровь стыла в жилых; и это странное желание бежать, далеко-далеко…
   Чтобы не видеть и не слышать.
   Так сжигали его отца.
   Неужели то же самое ждет и его?
   Каждый день, который он угадывал по стражникам, разносящим еду один раз в сутки, Давид заставлял себя вспоминать, что-то из прошлого, обязательно хорошее, светлое и доброе. Но это плохо получалось. Теперь жизнь раскололась на две половины, до и после.
   А раньше… Раньше была совершенно иная жизнь и прожил её не он, а кто-то другой. То, что было раньше, больше не касалось его. Не принадлежало ему. Прошлое было вычеркнуто из памяти, как и он сам из жизни.
   Тогда в нем кипела жажда мести, желание взорвать мир, растоптать, сжечь его, а затем построить новый, о котором мечтал отец. Мир доброты и веры, понимания и сострадания. Мир, где все люди братья и сестры. Мир, в котором нет бедности и богатства. Мир без насилия и сословий. Мир справедливости. И с каждым прожитым годом Давид всё больше понимал, этого никогда не будет, потому что мечта его невозможна и недосягаема словно небо. Потому что те, кому он нес эти заповеди и мечты, не принимали ни его самого, ни его веры. «Они ещё не готовы», успокаивал их Петр Вальдо, выросший в роскоши и богатстве, и отказавшийся от всего, дабы примером своим вселить в людей веру в себя и слова свои.
   Они ещё не готовы… И в итоге жизнь прожита зря. Он бился о твердую каменную стену, которая не дала даже трещины. Он мечтал сделать мир лучше, но на самом деле выставил себя на посмешище. У него только одна жизнь, неудавшаяся и исковерканная. Страх, аресты, побеги, он видел, как инквизиция сжигала друзей, отца, он потерял всех и даже самого себя. Но над всем этим была мечта! В которую он верил и за которой шел. Так долго шел, что видимо окончательно сбился с пути, раз оказался у разбитого корыта. Давид почувствовал, как к горлу подступили рыдания, а глаза застилали слезы. Всё было зря. Всё.
   Стены. Полумрак.
   Сырость. Холод. Вонь.
   И тишина. Страшная, неправдоподобная, озверевшая, натянутая, словно тетива и звенящая, как ледяные сосульки на крышах домов.
   И тишина…
   Давид кричал до тех пор, пока не заскрипел засов и в камеру не вошли два стражника. Избив, его взяли под руки и вновь потащили в каменную нору.

   Допрос, пытки. Пытки, допрос.
   Страх; сжигающий больное тело жар, идущий от большого камина; жилистые, крепкие руки палача; дыба, и этот кипяток; удушающий смрад; и опять боль, боль, только боль. Так, наверное, сходят с ума. Им овладевала апатия. Даже единственное желание – выжить, во чтобы то ни стало, поддерживавшее на первых порах, даже это желание… оставило его. Остались видения, страшные и неправдоподобные. Давид не знал, что происходило с ним наяву, а что мерещилось. Странные сновидения и жестокая реальность переплелись, слились… Мир исказился, а потом и вовсе исчез.
   Наступило время мрака и холода.
   Его тело лихорадило, кто-то крепко держал за плечи, а кто-то громко кричал над головой, но потом он вставал и с фонарем шел по темному туннелю и всегда выходил на одно и то же место, и всегда видел одно и тоже. Большой костер, крики…, а над головой пение птиц и листья деревьев удивительно зеленые, почти изумрудные и почему-то с них капала кровь, прямо ему на лицо. Давид кричал, бежал изо всех сил. Бежал до тех пор, пока не натыкался на мокрую каменную стену. А потом все опять повторялось. Одно и то же, одно и то же.
   Он не заметил, просто не мог заметить, что допросы прекратились, что его больше не тащили в каменную нору, и больше не было палача. На некоторое время его оставили в покое. Видимо, что-то уже готовилось. Но передышка пошла на пользу. Постепенно исчезал безумный огонек в глазах, он перестал без причины смеяться и плакать, видения отступали, а их место занимали спокойные сны.
   Возвращаясь к жизни, приходя в себя, Давид страстно молился, даже сам не зная кому. То ли Богу, от которого отрекся, то ли дьяволу, в которого верил, как никогда. Ему хотелось забыться в молитве, хотя бы на мгновения. Забыть о том, что предстояло сделать. Забыть то, что его ждало. Смутные, неясные намеки на допросах вселяли ужас. Он чувствовал: они догадались, они нашли правду, к нему подобрались.

   Давид бежал до тех пор, пока споткнувшись о камень, не упал растянувшись на мостовой. Улица была пустынна, но его это нисколько не обеспокоило. Давид привык, рано утром, когда открывались городские ворота, входить в чужой город и плотнее закутавшись в дорожный плащ, одиноко идти по безлюдным улицам.
   Он начал осторожно подниматься, боясь причинить боль раздробленной правой ноге, но тут же весело рассмеялся, ведь он бежал, значит, она здорова! Разве на свободе думают о страданиях? А он продолжает о них думать, несмотря на то, что сбежал! Давид и сам не знал, как это получилось. Дверь камеры была полуоткрыта, а когда он шел по гулким коридорам освещаемых факелами его никто не останавливал. Он видел стражников, зато они не обращали на него никакого внимания. Опасливо озираясь по сторонам, Давид подошел к входной двери. За ней могло быть и удивительное чудо, и горькое разочарование. От волнения дрожали руки, собравшись с духом, он всем телом, которое сейчас было здоровым и сильным, как и прежде, надавил на дверь. Та подавалась тяжело, страшно скрипя, постоянно издавая визжащие звуки, она с трудом открывалась, выпуская еврея в старый добрый мир.
   Яркий луч солнца резко ударил в глаза, ослепив на мгновение, но Давид уже рванулся вперед, безумно крича и размахивая руками, он все время подпрыгивал, будто бы хотел улететь.
   Небо! Солнце! Ветер!
   И Давид бежал, смеялся… Он впервые понял суть счастья. Теперь он знал, что такое свобода и что значит быть свободным! Страх смерти, тревога, боль – все исчезло по мановению волшебной палочки, ужасы пыток остались в прошлом. Давид был потрясен и все никак не мог поверить, что это явь, а не сон. Неужели кошмар закончился? Он свободен!?
   Поднявшись и отряхнувшись, Давид пошел вперед. Не удержавшись, он подпрыгнул. Две ноги! Две здоровые ноги! Левая рука также здорова и волшебная правая рука больше не болела. Именно ей он все и напишет! Всю правду! Он поведает людям истину! Они имеют право ее знать! Да и как можно жить и не видеть, не знать очевидных истин? Церковь – порождение сил тьмы, именно от нее исходят все беды. Вот если бы взять да и поделить церковные земельные наделы между бедными крестьянами. Сколько бы тогда было сытых и счастливых?! Его переполняли новые идеи, несбыточные реформы, неосуществимые преобразования. Еще вчера он в них не верил, а сейчас верит! И никто не заставит его отречься от мечты!
   Он шел по безлюдной тихой улице, свободный и счастливый, сам себе хозяин и господин. Впервые за долгое время еврей засмеялся. Теперь можно было смеяться. Давид проходил мимо старых, покосившихся от времени домов, смотрящих в мир пустыми глазницами – окнами и своим отрешенным молчаливым видом, предупреждали о некоем зле, которое может быть не только внутри их комнат, но и в душе. На одном из домов, Давид заметил удивительно огромную трещину, которая, начинала идти чуть ли не от земли, причудливо искривлялась и вихлясто ковыляла под самую крышу. Еврей почувствовал какое-то беспокойство, где-то он уже это видел. Да и не только этот странный убогий дом, но и всю улицу. Давид непроизвольно замедлил шаг и несколько раз обернулся, с тревогой всматриваясь в темные, молчаливые окна домов. Уже не такой уверенной и веселой походкой он вышел на городскую площадь. Смутная, непонятная тоска, словно скользкая и мерзкая гадюка заползала в душу. Ему вдруг захотелось вернуться обратно, только бы не идти по этой площади, только бы не видеть этих немых домов, свидетелей его преступления! Еврей шел медленно, до боли сжав пальцы рук в кулаки. Он уже знал, кто здесь его ждет, или поджидает, словно хищная птица добычу. Сделав несколько шагов, Давид остановился. Кто-то шел за ним, а затем, так же как и он, остановился. Закрыв глаза, еврей отсчитывал удары бешено колотившегося сердца. Один, два, три, четыре… Он чувствовал, как тревога перерастала в панику, как дрожали ноги и, как боль осторожно подкрадывалась к сердцу.
   Давид медленно обернулся.
   В трех шагах от него стоял невысокий человек, еврей, с черной, аккуратно подстриженной бородкой и таким же черными вьющимися волосами. Молодой, приятной наружности, но его высокий красивый лоб от тяжелых и горьких мыслей уже был во власти морщин.
   Они долго стояли друг против друга, смотря друг другу в глаза.
   Давид с нежным удивлением, которое вскоре сменилось ненавистью, вглядывался в любимое лицо друга, в его черные глаза, в которых светилась мудрость и преждевременная старость души.
   Тягостное молчание превращалось в невыносимое. Давид нервничал, он не знал, что сказать. Он впервые не знал, что следовало сказать другу. Криво улыбнувшись и слегка кивнув, старик, как показалось ему очень громко, а на самом деле, еле слышно прошептал:
   – Здравствуй…
   Но ответного приветствия не последовало. И опять наступило молчание. Наконец, тяжело вздохнув, молодой еврей спросил:
   – Зачем ты донес на меня?
   Давид почувствовал, как все похолодело в нем, как небо из голубого превращалось в черное. И к нему вновь возвращался страх. Надвигалась беда. Безжалостная, бессердечная, жестокая. Перед ним стоял мертвец, который не смог найти покой в своем мире. Дождется ли старик прощения? Давид нервно дернулся.
   – Так надо было.
   – Кому?
   – Так надо было, Давид. Уходи отсюда!
   – Куда же я уйду?
   – Куда-нибудь.
   – Может быть в твою душу?
   – Не смей! – старик испуганно схватился за грудь и начал пятиться назад, – Не смей!
   – Я пошутил, – Давид добродушно рассмеялся, но затем саркастически добавил – Чего же ты Югерд так испугался? Ведь мы друзья, не правда ли?
   – Уходи, мертвец! Уходи!
   Повернувшись к Давиду спиной, старик бросился в первый попавшийся переулок, но тут же остановился. Куда он бежит? Зачем? Он обхватил голову руками. Это его судный день. Нет никакой свободы! И не было никогда! Его обманули. Вот и пришло время отвечать за грехи. И только Богу известно, чего больше в его жизни, доброго или злого? Обреченность мертвым грузом упала на плечи. Долгожданное чудо оказалось фарсом. Горькое разочарование заполнило уставшую душу.
   Старик тяжело дышал, с трудом сдерживая рыдания. Прислонившись спиной к стене дома, он посмотрел в небо. Но вместо белоснежных облаков, увидел черную бездонную дыру. Он долго-долго стоял, заворожено глядя в мрачный глаз Возмездия, а потом заплакал. Он плакал все сильней и сильней и никак не мог остановиться. Его окружала странная тишина – самый заклятый враг. Теперь-то она смеется, торжествует! Только сейчас Давид понял, в этом городе никто не живет. Он остался один на один – с совестью и грехом.
   Легкий ветерок подхватывал лежащие на мостовой листья, игриво вертел ими в воздухе, а потом неожиданно бросал на землю, и вновь подхватывал их и бросал. Теперь и с ним поступят также. Судорожно сглотнув, он вытер рукавом слезы. Уткнувшись лбом в каменную холодную стену дома, немного постоял, приходя в себя. Боль, одна только боль.
   Старик вернулся.
   – Я знал, что ты вернешься.
   – Мне некуда бежать.
   Подойдя вплотную к Давиду, старик сделал знак, чтобы тот наклонился к нему.
   – Апостол боялся тебя, боялся что ты отберешь у него паству. Вот он и решил донести на тебя. Он обратился ко мне за помощью, и я помог. Я…
   – А знаете, у нас есть человек, который утверждает, что видел вас в Гамбурге.
   – Что?
   Старик удивленно поднял глаза, но вместо Давида перед ним стоял Рене Клауделино. Он почувствовал, как смертельный страх сдавил сердце. И не хватало больше воздуха, и темнело все вокруг…
   Давид открыл глаза. Дрожащими руками он схватился за грудь, проверяя, бьется ли еще его сердце. Что это было, сон или явь? Он чувствовал, как по телу пробегала нервная судорога.
   Теперь он всегда будет страшится ночи. Теперь он всегда будет бояться закрывать глаза. Теперь он всегда будет бояться…
   Старик почувствовал, как по щекам побежали слезы. Мир вновь переворачивался вверх ногами. Боль, одна только боль.
   Давид долго сидел на соломе, не смея лечь на нее. Широко открыв глаза, он смотрел в темный угол камеры и чувствовал, как дрожь покидает тело, а ужас оставляет сердце.
   И ему вновь казалось, что именно там и стоит Призрак и это его глаза так страшно сверкают. И он улыбается. И манит его рукой…
   Давид вскрикнул и откинулся спиной на солому. Он побоялся закрыть глаза, и всю ночь смотрел на маленькую свечку, которая догорала так же, как и его жизнь.
   – Как же я устал…
   Нет, он никогда больше не узнает, что такое свобода. Рядом с ним живет безумие, а еще ближе смерть. И сегодня во сне, он почувствовал ее холодное дыхание.
   Давид застонал, опять боль охватывала тело.

   Его вели прямо, потом налево, затем вверх по лестнице, опять прямо и налево.
   Дверь.
   Давид закрыл глаза.
   Сколько он жизней прожил находясь здесь! Пять месяцев превратились в пять лет. И сейчас перед этой дверью он жил, старился, умирал. Всего лишь несколько мгновений – и прожитая жизнь.
   Стражник постучал, и дверь тут же открыли.
   Его втолкнули.
   Не удержавшись на левой ноге, Давид упал. Палач бережно его поднял и, повинуясь взмаху руки инквизитора, помог сесть на каменный пол. Это было уже ритуалом. Так было всегда, когда Давид входил в камеру. Но тогда он чувствовал в себе силы для борьбы, а сегодня его душа была уставшей и опустошенной. Слишком много и о многом передумал он ночью. Старик и сам не знал, чего уже хочет. То ли смерти, то ли свободы. Знал только одно, что ни того ни другого не получит. Смерть превратится в муку. А свобода…Свобода выбора, свобода действий, свобода от ответственности за преступления…
   Нет ее на свете, и не было никогда. По крайне мере для простых.
   Давид испуганно покосился на палача, который подошел к огромному камину повернулся к нему спиной и уставился желтыми мутными глазами на старика. «Чего это он?», Давиду стало не по себе. Он почувствовал что-то не хорошее, что-то опасное для себя.
   Инквизитор, слегка наклонившись вправо, о чем-то перешептывался с Клауделино, иногда посматривая туда, где сидел арестант. Давид с жадностью ловил его взгляд, пытаясь угадать настроение. Если он в хорошем расположении духа, пытать будут под самый конец допроса, а если в плохом, пытки и издевательства начнутся с самого начала. И одному Богу известно, сколько тогда будет длиться допрос. Но как бы Давид не пытался определить настроение инквизитора – у него ничего не получилось. И вдруг страшная догадка мелькнула в его возбужденном, больном мозгу: он здесь в последний раз. Неужели в последний? Эта догадка, а точнее предчувствие, было настолько неожиданным и ужасающим, что Давид тут же его отогнал. Какая глупость! Такого не может быть! Его еще много раз будут сюда приводить. Много раз…
   Инквизитор резко выпрямился, и Давид отчетливо увидел распятие, которое Гюнкейль закрывал спиной. Большое, почти в человеческий рост со скорбным, печальным, каменным лицом Христа. Оно было настолько неуместным и странным в этой камере, что у Давида, как и в первый раз, когда он его увидел, по спине побежали мурашки. Чуть сощурив глаза, он попытался разглядеть Спасителя, но не успел. Раздался спокойный, тихий голос Гюнкейля. Давид испуганно дернулся и по привычке съежившись, вжал голову плечи.
   – Начинаем допрос.
   Все происходило обычно. Но почему-то именно в этой обычности, ему вновь померещилась непонятная, смутная тревога.
   Все таило в себе угрозу. И мрачные, каменные, преданные стены и безжалостные сквозняки и гудящий камин и даже это страшное существо – полумрак, которое было везде и нигде, что-то нашептывало ему, но он не слушал, не до того теперь было. Вот Гюнкейль опять наклонился к Клауделино и до него донесся громкий, очень громкий, а может быть очень тихий шепот:
   – Он готов.
   Давид во все глаза смотрел на инквизитора. О ком это он? Неужели сейчас еще кого-то приведут? Но кого? А может быть послышалось? Выпрямившись, Гюнкейль улыбнулся старику и наклонился влево, к доминиканцу Готвальду, который за десять лет работы с инквизитором сошел с ума. В подвале своего дома, он сделал комнату пыток, и каждый вечер допрашивал слуг. Все его обязанности заключались в том, чтобы молчать и вовремя, в знак согласия, кивать головой.
   И так же, как и в первый раз, Давид услышал:
   – Он готов.
   Да кто готов? И тут странная догадка осенила его. Неужели он? Но к чему?
   – Имя и фамилия?
   Маленький старый горбун склонился над листком пергамента, заскрипело перо. Говорили, что по ночам, запершись в своей комнате, он изображал из себя инквизитора, и очень часто, когда к нему обращались, с важным видом спрашивал: «Ваше имя и фамилия?»
   – Давид Кацнельсон.
   Давид привычно покосился на Клауделино. Выпучив глаза, тот брезгливо морщился. Старик почувствовал обиду, – «и, что ему не нравиться в этой фамилии?»
   – Сколько тебе лет?
   – Пятьдесят два.
   – Как давно живешь в Бремене?
   – Всю жизнь.
   – Чем занимаешься?
   – Я ювелир.
   – У тебя есть семья?
   – Да. Двое сыновей, они тоже ювелиры.
   – А жена? – Инквизитор тяжело вздохнул.
   – Есть. Она очень больна, поэтому не может работать.
   Откинувшись на спинку грубого кресла, Гюнкейль закрыл глаза.
   Прошла минута, две…
   Клауделино нетерпеливо ерзал на стуле.
   Старик испугано смотрел на инквизитора.
   Не открывая глаз, тот задал следующий вопрос.
   – Она еврейка?
   Давид ответил не задумываясь. Этот вопрос ему задавали сотни раз и он уже изрядно надоел. К тому же в нем не было ничего опасного.
   – Нет. Немка.
   Гюнкейль открыл глаза и посмотрел на потолок.
   – Рене.
   – Да.
   – Надо бы паутину убрать, а то работать мешает. Отвлекает.
   Давид тоже посмотрел на потолок. Ему стало жутко. Инквизитор никогда не отвлекался на такие глупые вещи, а тут…
   – Вот что меня удивляет, – Гюнкейль сделал паузу и внимательно посмотрел на Давида, – ты еврей, а она немка?
   Давид нахмурил брови, он и сам почувствовал, впервые за пять месяцев, что-то в его ответе было не так, что-то не вязалось. Но почему только сейчас? Почему только сейчас он наконец-то осознал, что это неправильный ответ? И отступать уже некуда. Усыпили, гады…
   – И что?
   – Так вот это меня и удивляет! Неужели община позволила жениться на чужой? И даже больше, не изгнала тебя? Мне кажется мир начинает сходить с ума! Чтобы евреи впустили к себе чужака?! Это непостижимо! Или ты об этом не знал? А может ты и не еврей вовсе? Хотя очень смахиваешь на него. Как прикажешь все это понимать?
   Господи! Господи! Давиду вдруг захотелось заорать, закричать, куда-нибудь убежать, спрятаться. Какой-то холод внутри поднимался к самому горлу. Вот она ошибка! Вот она смерть! Он совершенно забыл о еврейских обычаях. Да будь все проклято!
   – Кацнельсон, я жду ответа!
   Страх поднимался из глубины души, сметая все чувства, оставлял пустоту. Давид жалобно посмотрел на Клауделино, потом на инквизитора, потом на Готвальда. И сказал первое, что пришло в голову:
   – Я любил ее.
   – И это все? Нет, я так не могу работать, – Гюнкейль нетерпеливо взмахнул руками, – он нас запутывает. Ну, чего ты плачешь, Кацнельсон? Рене, он же нам потоп устроит!
   Клауделино сделал страшные глаза и указательным пальцем замахал в воздухе.
   – Прекрати сейчас же!
   – Да я не плачу.
   Давид низко наклонил голову и больной правой рукой, быстро вытирал слезы. Где-то далеко-далеко стучало чье-то чужое сердце и у кого-то внутри все замирало от страха. Только Давид никак не мог понять у кого.
   – Кацнельсон, неужели это единственная причина? Я тебе не верю!
   И кто-то ответил:
   – Единственная.
   – Ты в этом уверен?
   – Уверен.
   – Это уже интересно. Допустим, я поверил, но тогда не пойму другого.
   Гюнкейль замолчал, вслушиваясь в звенящую тишину ужаса. Хорошо, что он сейчас здесь, в этом кресле, а не там, где вот-вот умрет от страха жалкий червяк. Хорошо, что Бог указал ему истинный путь. Как же все-таки это хорошо!
   – Как же так получилось, что прожив со своей женой всю жизнь, ты не знал ни ее настоящего имени, ни того, что вот уже как два года Сара мертва. – Немного помолчав, он добавил, – Она была еврейкой.
   Давид смертельно побледнел.
   Все.
   Теперь уже действительно все.
   Предчувствие не обмануло его. С ним играли. Словно кошка, прежде чем съесть жертву играет с ней. Он никогда не вернется домой, не увидит небо, не напишет книгу правды.
   Страх, кошмар, смерть. Какая странная жизнь. Такую ли он ждал?
   – Что же ты молчишь? – спросил инквизитор. Не дождавшись ответа, продолжил – Потому что тебе нечего сказать. Долго ты нас водили за нос, не спорю. Но было бы глупо считать, что в священном трибунале сидят глупцы. Мы верой и правдой служим Церкви и Богу. Вот этого забывать не стоило. А ты забыл милейший. И все же, несмотря на многие трудности и препятствия мы узнали правду, и быть может, спасли церковь от ее самого злейшего врага, – Гюнкейль замолчал и грохнув кулаком по столу, громко рявкнул, – еретика!
   Наступило молчание.
   Медленно качаясь из стороны в сторону, апостол закрыл глаза. Боль, одна только боль.
   Молчание.
   Проходили мгновения. Большой камин гудел заунывную песню, да холодные сквозняки подпевали ему. Палач шевельнулся, переступил с ноги на ногу. Готвальд открыл глаза и сосредоточенно смотрел на старика. И все это уплывало, уходило далеко-далеко. Навсегда. Какое это все-таки страшное слово! Господи, как же не хочется умирать!
   Не надо ему было ехать в Айслебен. Не надо было…
   Гюнкейль встал из-за стола, заложил руки за спину, немного постоял, а затем подошел к арестанту. Наклонившись к нему, он быстро зашептал:
   – А ты знаешь, ведь тебя хотели отпустить. Еще тогда, пять месяцев назад. Мой предшественник купился на твое доброе лицо. Он поверил твоему вранью с первого слова. Потому что был глуп. А я сразу почувствовал неладное в твоей истории. Настоял на том, чтобы дело передали мне. Я же обещал, что мы еще встретимся. Я узнал тебя, и ты меня узнал, верно?
   Давид ошеломленно смотрел на инквизитора. Где-то глубоко от жестокой боли разорвалось сердце. Стало очень холодно, лицо побелело. Давид знал, что уже никогда не сможет оправиться от этого потрясения.
   Его хотели отпустить! Хотели!
   Он согласно кивнул. Да, узнал, конечно же, узнал. Какой-то булькающий звук вырвался из его горла, он захрипел, замотал головой, заплакал…
   Его хотели отпустить! Хотели!
   Гюнкейль улыбнулся, но заметив слезы, погрустнел.
   – Вот видишь, мой друг, что бывает, когда говоришь неправду. Ты так запутался и заврался, что уже и сам не отличишь истину от лжи. Пусть это станет тебе хорошим уроком, – Гюнкейль замолчал и резко обернулся. Клауделино, привставший с кресла и вытянувший шею словно гусь, покраснел и плюхнулся на место. Пристально смотря на итальянца, инквизитор медленно договорил, – в твоей… жизни. Если конечно Бог простит тебя, твои заблуждения и твои преступления.
   Больше не обращая внимания на арестанта, инквизитор вернулся к креслу. Сузив глаза и немного развернувшись в сторону помощника, он позвал:
   – Клауделино…
   Нервно перебирая документы и делая вид, что всецело поглощен только этим занятием, Рене не сразу откликнулся.
   – Клауделино…
   – Что? Ах, простите, я так заду…
   – Продолжайте допрос.
   Рене криво улыбнулся и почтительно склонил голову в знак согласия. Он повернулся к Давиду, но тут же быстро взглянул на инквизитора.
   – Мне кажется, он невменяем. Может…
   – Продолжайте допрос.
   Клауделино неуверенно пожал плечами.
   – Хорошо.
   Он опять повернулся к Давиду. Сердце бешено стучало в груди, руки от волнения дрожали. Сам виноват, не надо было злить инквизитора.
   – Имя и фамилия?
   Тело еврея сотрясалось от беззвучных рыданий. Он всхлипывал, мычал, мотал головой.
   Клауделино растерянно обернулся к инквизитору, но наткнулся на такой злобный и холодный взгляд, что тут же отвернулся.
   – Палач, приведи этого в чувство.
   Палач двинулся к маленькому столику, возле которого стояла бочка с водой. Набрав полное ведро, он подошел к Давиду и окатил его с ног до головы.
   От неожиданности старик закричал, задергался, упал на каменный пол.
   Подойдя к бочке и набрав воды, палач снова выплеснул ее на Давида.
   Тяжело дыша, мокрый, тот медленно приходил в себя. Его тошнило, болела голова, правую руку сводило от боли.
   Его хотели отпустить! Хотели! Но не отпустили, а оставили мучиться и страдать в этом аду. Не отпустили его…
   Господи, как же не хочется умирать!
   Боль, одна только боль.
   – Имя и фамилия?
   Давид осторожно приподнялся и сел на пол. От холода губы посинели. Мертвое сердце, словно колотушка, стучало в груди.
   – Можно я пододвинусь к камину, мне холодно.
   Клауделино истерично взвизгнул:
   – Нет! Нельзя!
   Гюнкейль согласно кивнул и подал знак палачу. Тот подошел к Давиду, взял подмышки и подтащил поближе к огню.
   – Не так близко, я могу сгореть.
   Инквизитор хмыкнул:
   – Ты смотри ему еще не нравиться.
   Клауделино нервно дернулся. Пытаясь скрыть обиду на Гюнкейля, он спросил:
   – Я могу начать допрос?
   – Конечно, – инквизитор насмешливо улыбнулся, – только он у тебя почему-то все никак не начинается.
   Клауделино промолчал. Повернувшись к арестанту, он с еле сдерживаемым раздражением сказал:
   – Если я задаю вопрос, то на него следует отвечать, ясно?
   Старик кивнул.
   – Имя и фамилия?
   – Давид Кацнельсон.
   Он ответил по привычке, потому что всегда говорил одно и то же.
   – Ты уверен?
   – Нет.
   – Тогда как тебя зовут?
   Рене терял терпение. Ах, если бы его воля, этот допрос он провел бы за час, но из-за непонятных капризов инквизитора, он мог теперь затянуться на весь вечер, а то и ночь.
   Давид пожал плечами.
   – Да я уже и не помню.
   – Клауделино, приступай сразу к делу. Нечего плясать под его дудку.
   – Вы хотите сказать, что именно сейчас… надо все…
   – Да, – инквизитор утвердительно кивнул, – именно сейчас.
   – Хорошо.
   Рене улыбнулся. Ну вот, Гюнкейль, больше не злится на него. А может и наоборот, умело скрывает свои чувства. Впрочем, какая разница! Итальянец разложил записи и свидетельские показания перед собой, немного поерзал на стуле, подумал, составил про себя несколько вступительных фраз, но они показались ему банальными. И потому он решил начать допрос без начала.
   – Помнишь…
   Давид с готовностью закивал головой.
   – Конечно, помню.
   Рене тяжело вздохнул и покосился на Гюнкейля, тот давился от смеха.
   – Сначала скажу я, а потом будешь вспоминать.
   – Вот и прекрасно, но сначала…
   – А я все помню, я ничего не забыл.
   – Да замолчи ты!
   Давид испуганно съежился и уже приготовился кричать. Но на дыбу его никто не потащил. В камере царило веселье: Гюнкейль откровенно смеялся, Готвальд ему подхихикивал, только Клауделино сидел красный, словно рак. Не дожидаясь окончания всеобщего веселья, Рене уткнулся в записи и заговорил дрожащим от обиды и гнева голосом.
   – Не так давно мы нашли человека, который утверждает, что видел тебя в Гамбурге, тогда как ты находился здесь. Вспомнил такой разговор?
   Смех прекратился.
   Наступило напряженное молчание. Даже камин перестал гудеть.
   Давид с трудом проговорил:
   – Да. Помню.
   Рене усмехнулся. Ему нравились такие мгновения, когда решалась чья-то судьба. Когда-нибудь он будет сидеть на том же месте, где сидит инквизитор и, решать, кому жить, а кому умирать. От такой сладкой и желанной мысли вскружилась голова, потеплело в груди.
   Когда-нибудь…
   – Мы столкнулись со многими трудностями и препятствиями, – продолжил Рене, – кругом была ложь. Среди хаоса лицемерия и обмана, мы выискивали крупицы правды. Сквозь тернии пробирались к истине, исполняя священный долг Церкви. Ты гнусно и подло лгал с самого начала. Ты забыл Бога и забыл, что своих агнцев он учит говорить правду. Попытка обмануть Церковь, это преступление, но стремление обмануть Бога, страшное преступление. Если ты рассчитывал на дьявольские ухищрения, то это была твоя главная ошибка. Ибо ты обрек себя на ад и стал врагом Церкви, вот и все, чего ты добился в итоге.
   Слушая помощника инквизитора, старик ни о чем не думал, пусть идет, как идет. Он понял: все главные ошибки он уже совершил. Бросил судьбу на ветер, рискнул и проиграл. Его ничто не спасет и никто не поможет, ум и хитрость подвели.
   – Тот человек не ошибся, – Рене был заворожен собою, той властью, что сейчас была в его руках, действом свершающегося правосудия – он действительно видел Давида Кацнельсона, только настоящего. Он и в самом деле еврей и жену его зовут Сара, два года назад она умерла от болезни. После ее смерти он с сыновьями переехал в Гамбург и открыл ювелирную лавку, ибо он действительно ювелир. И сыновья у него, конечно же, ювелиры. И знал ты это все так подробно, потому что много лет назад дружил с братом Давида. Они были близнецами и родители дали им одинаковые имена. Дружба между вами, на первый взгляд, была крепкой и настоящей. В юности Давид заинтересовался проклятым еретиком Петром Вальдо и увлек тебя за собою. Вы читали запрещенные книги, а впоследствии стали вальденсами. Для Давида это был большой поступок, ради дьявольщины, он отрекся от бога.
   Арестант закрыл лицо руками.
   – Он видимо на что-то рассчитывал и видимо его надежды потерпели крах. Община изгнала его. Ему пришлось уйти из дома, он отказался от всего, но и вальденсы не жаловали его. Единственный, кто не смог отказаться от Давида, был его брат близнец. Он пытался образумить, уговорить, но Давид был упрям. Если бы все было так просто…. Но продолжим. Давид часто жаловался брату на вальденсов, на их зависть, ведь он был блестящим оратором, на их злобу, ведь они ненавидели его только потому, что он был евреем. Его это удивляло, ведь вы, – Рене ткнул пальцем в арестанта, – проповедовали равенство и справедливость, видимо на самом деле ничего в этом не понимая, и видимо живя по каким-то своим личным особенным законам. Среди вас всегда вражда, интриги, зависть. Вам никогда не завладеть человеческими сердцами.
   Рене замолчал и победоносно взглянул на инквизитора, тот внимательно слушал, но заметив взгляд итальянца, слегка улыбнулся. Клауделино повернулся к арестанту.
   – Все закончилось прозаично, однажды, именем инквизиции, Давид был арестован, обвинен в ереси и приговорен к сожжению. С того дня прошло двадцать семь лет, его брат до сих пор утверждает, что он был арестован по доносу. Как ты думаешь, он прав?
   Арестант вздрогнул. Не дожидаясь ответа, Рене продолжил:
   – Мы проверили. Рим дал разрешение на доступ к архивным документам. И что в итоге? Давид Кацнельсон действительно был арестован по доносу и доносчик находился среди вальденсов!
   Гюнкейль тяжело вздохнул и подал знак Клауделино замолчать.
   – Зачем ты разыграл весь этот фарс мне понятно, но почему назвал себя Давидом Кацнельсоном, а не как – то иначе?
   Арестант криво улыбнулся, он был уже на пределе.
   – Все эти годы я живу памятью о братьях близнецах. А почему Давидом… Не знаю, как-то само собой получилось, это имя вырвалось из меня, а потом… поздно было отступать.
   Арестант обхватил голову руками.
   – Кто бы мог подумать… даже мертвый он сумел мне отомстить.
   Странные ощущения царили в душе. Он знал, рано или поздно все станет известно. Он знал, что его не отпустят. Но все равно надеялся на чудо. Надеялся. Ждал. Чувство обреченности, конца, душили, подавляли все остальные ощущения.
   Югерду хотелось плакать, и он тихо заплакал.
   – Твое имя и фамилия?
   Гольдерн пытался сказать, но вместо ответа из горла с хрипом вырвались рыдания. Он с натяжкой вздохнул, покачнулся, собрал все силы.
   – Ю… Югерд Гольдерн.
   – Гольдерн! – Инквизитор прищурился. – Когда-то я слышал об одном еретике с такой фамилией. Это было лет тридцать назад. Я тогда был во Франции и как всякий доминиканец и верный слуга Господа помогал славным воинам – крестоносцам уничтожать этих… – Гюнкейль тяжело вздохнул, его голос слегка дрожал, то ли от гнева, то ли от нахлынувших воспоминаний, – проклятых еретиков. Так вот, когда мы взяли крепость Монтсегюр, там был один, – инквизитор усмехнулся, – да нет же их было сотни, много-много сотен слуг дьявола, но одного я запомнил. Он… тебе случайно не родственник?
   – Отец.
   – Вот как! – Гюнкейль изобразил удивление, будто бы только сейчас об этом узнал. – Быть может, ты расскажешь немного о нем?
   Югерд отвернулся. В груди что-то сильно болело. Он сделал несколько глубоких, судорожных вздохов. Рыдания постепенно стихали.
   – Для чего?
   – Для того, что я приказываю, настаиваю!
   Югерд обхватил голову руками. Кто бы мог подумать, что он будет говорить про отца со своим палачом.
   – Да что рассказывать… Мой отец – немец, но большую часть жизни прожил во Франции. Красивая страна… я там родился… Однажды попал на проповедь Петра Вальдо и ушел к альбигойцам. Затем стал апостолом. Он был необыкновенным человеком, смелым, гордым…, – Югерд замолчал на мгновение. – Когда крестоносцы взяли крепость Монтсегюр в 1244 году от Рождества Христова, он был с собратьями. Он не мог их предать. Это было не по совести, так он считал. А потом его сожгли.
   Метнув пронзительный взгляд на Гюнкейля, старик спросил:
   – А что он вам сделал?
   Инквизитор сделал вид, что не услышал вопроса.
   – Да, это действительно так. Я помню это. А ты был там? Среди еретиков?
   – Н-нет, я вошел в крепость, когда нач-чали с-сжигать.
   – Отец приобщал тебя к своему делу?
   – Нет, он хотел, чтобы я жил.
   – Что потом было с тобой?
   – Я и моя мать… мы бежали. Долго скитались, вернулись на родину, в Германию, оказались в Бремене, да так и остались.
   – Сколько тебе было, когда сожгли отца?
   – Д-двадцать.
   – А в Бремене ты познакомился с несчастным евреем Давидом Кацнельсоном, и видимо решил продолжить семейное дело? Или отомстить Церкви? Так?
   – Что он вам сделал?
   Югерд смотрел в глаза инквизитору, тот не отводил взгляда. Встав с кресла, он подошел к арестанту.
   – Видишь ли, иногда в жизни происходят странные вещи, ну, например, ты встречаешь человека, который поражает тебя в самое сердце. Неважно чем, внешностью, благоразумными речами или неожиданными мыслями. Среди отребья, твой отец был выдающимся апостолом, и я отдаю ему должное. Он был блестящим оратором, мыслителем, в нем чувствовалась сила духа, его невозможно было сломить, я лично вел допросы. Ты совсем не похож на него. Он впечатлял, завораживал, покорял, а ты… лишь жалкое подобие его лица, голоса, глаз, а твой дух и вовсе слаб.
   Инквизитор наклонился к самому уху Югерда и прошептал:
   – Когда я встретил тебя в первый раз, я просто не поверил, что ты его сын, поэтому тебя и перевели в обычную тюрьму, из которой ты благополучно бежал. Жизнь на самом деле проста, это наше воображение ее усложняет.
   Гюнкейль вернулся на свое место.
   – А ты знаешь, мой друг, – вкрадчиво произнес он, – тебе ведь придется в аду гореть.
   В аду!? Югерд затравленно посмотрел на камин. Вот оно пламя! Такое теплое и жаркое и такое страшное. Когда он умрет, его душа будет гореть в огне и ему суждено страдать многие века до судного дня. Значит, опять его ждет кошмар? Югерду вдруг захотелось перекреститься, но вспомнив, что совсем недавно он отрекся от Бога, ему стало еще страшней. Из-за одного этого он обречен сотни раз гореть в аду.
   Что-то тяжелое давило на него изнутри, сдавливало горло, раздирало, разрывало.
   – На дыбу!
   Югерд почувствовал, как две сильные руки потащили его к страшной машине, как эти же две сильные руки положили его на перекладину, а руки и ноги связали веревками. Не выдержав, он закричал:
   – Не надо! Остановитесь! Прекратите! Я все скажу!
   Палач вопросительно посмотрел на инквизитора, тот согласно кивнул.
   Встав из-за стола, Гюнкейль подошел к плачущему Гольдерну. Отстранив палача, который помогал арестанту сесть на пол, он схватил Югерда за плечи и со всей силы встряхнул его.
   – Почему ты донес на Давида Кацнельсона?
   – Мне приказали.
   – Кто?
   – Апостол.
   – Почему именно ты?
   – Я не знаю, я… правда не знаю.
   – А согласился зачем?
   – Я не знаю. Мне было страшно. Я всю жизнь боюсь. Я же видел, как сжигали отца! Я же это видел!
   – Как зовут апостола?
   – Левий.
   – Это вымышленное имя?
   – Да.
   – А настоящее?
   – Да не знаю я!
   – Почему он боялся Давида?
   Югерд замотал головой.
   – Отвечай!
   – Он…он боялся, что Давид займет его место.
   Гюнкейль фыркнул, ему явно не понравилась мелочность апостола Левия, он рассчитывал на серьезную интригу. Опустив Югерда, тяжело и прерывисто дыша, инквизитор некоторое время смотрел на него. Почему вся его жизнь, карьера связана с этими двумя еретиками, отцом и сыном, что Бог хочет этим сказать?
   Сев рядом с Гольдерном на пол, он проникновенно спросил:
   – А ты? Какое ты занимаешь положение?
   – Я апостол.
   – Вот как! – определенно сегодня у инквизитора, как никогда получалось изображать удивление.
   – А в первый раз, когда мы с тобой встретились, ты был всего лишь проповедником.
   – Был.
   – Как время летит… – Гюнкейль задумчиво смотрел на камин. Нет, не просто так эти люди идут рядом с ним всю жизнь. Он почувствовал: еще немного и он разберется во всем, разгадает сокровенный смысл и наваждение покинет его. Инквизитор резко встал, быстрыми широкими шагами подошел к креслу, улыбнулся Клауделино и прошептал:
   – Удача сама идет к нам в руки.
   – Да, Ваше преосвященство.
   Югерд бессмысленно смотрел в пол. Он чувствовал пустоту, слабость. Оказывается, предавать не так уж и трудно, как казалось поначалу, особенно если речь идет о твоей жизни. Не трудно…
   Только дурак мог заподозрить Давида в греховных мыслях, почему-то этим дураком оказался апостол, а он Югерд, очень быстро согласился исполнить мерзкую просьбу – донести на друга. Это все из-за зависти, – подумал Югерд, – все-таки Бог прав, когда сказал, что зависть – самый страшный грех. Югерд испуганно вздрогнул и резко вскинул голову.
   – Что?
   Гюнкейль слегка улыбнулся.
   – Мой друг, предупреждаю, я задаю вопросы только один раз, это понятно?
   – Да.
   – Назови имена своих сообщников.
   – Что? – Гольдерн ошеломленно смотрел на инквизитора. – У меня нет никаких сообщников.
   – А братья по вере?
   – А-а вы про это…
   – Про это! Про это! Называй всех, кто переписывал книги, кто их прятал, у кого останавливались на ночлег, кто проповедовал?
   Югерд вжал голову в плечи и зашептал:
   – Зигфрид Шлецер, Готлиб Миллер, Людвиг Майнц, они… проповедники.
   – Хорошо, кто еще?
   – Ну, еще… он книги переписывает, Гарольд Брехт.
   – Они все здесь, в Бремене?
   – Да.
   – Это не так уж и много…
   Югерд закрыл глаза, тяжело вздохнул, к горлу подступили рыдания. Если бы он взял и умер, вот прямо сейчас. Только бы не чувствовать себя таким униженным, затравленным. Он опять предал хороших и верных людей.
   – Как ты думаешь, почему тебя арестовали?
   Югерд посмотрел на Гюнкейля. Спокойный, сытый, уверенный в себе, он ничего не боится. Потому что никогда не был в аду. Он сильный, властный, высокомерный. Потому что никогда не был на дыбе. Ему в жизни повезло. И ему все равно, хочет он, Югерд, жить или не хочет.
   – Я знаю почему.
   Инквизитор слегка покачал головой.
   – Вот видишь, теперь и ты стал лишним. Круг замкнулся.
   И стало очень-очень тихо. Столб искр взвился в камине.
   – Я мог бы предложить тебе работать на нас. Но… к несчастью твоя звезда закатилась, для твоих собратьев будет странным увидеть тебя вновь, да еще живым.
   Югерд напрягся, всем своим естеством чувствуя беду. Изо всех сил, что еще оставались в теле, он пополз к ногам инквизитора.
   – Но я все сделаю как надо, никто ничего не заподозрит, мне поверят! Мне обязательно поверят!
   Югерд кричал уже взахлеб. Взмахом руки инквизитор прекратил истерику.
   – Я не против, но у тебя в общине опасное положение и я определенно рискую. Я рискую своей головой, мой друг. А моя голова, это серьезная вещь. Рене, – инквизитор повернулся к помощнику – запись будешь вести ты, а писарь пусть уйдет.
   Клауделино послушно закивал, восхищаясь мастерством Гюнкейля. Пододвинул к себе чернильницу, взял в руки перо, положил перед собой чистый лист пергамента.
   Югерд ошеломленно смотрел вслед уходящему горбуну. Тот шел медленно, не спеша, шел к двери, за которой был другой мир.
   Писарь подошел к ней, взялся обеими руками за железное кольцо, потянул дверь на себя.
   Югерд подался вперед, с жадностью и немой мольбой следя за всеми движениями горбуна.
   Вот сейчас бы вскочить и убежать!
   Дверь открывалась тяжело, со скрипом. И каждый звук резал душу. Кромсал ее на куски.
   Югерд захрипел, тихонько завыл.
   Ведь уйдет сейчас!
   Открыв дверь, горбун немного потоптался на месте.
   Ведь им все равно! Страшно ему или нет. Больно ему или нет. Они делают свою работу. А он хочет жить! Жить хочет!
   Писарь взялся обеими руками за железное кольцо, но уже с другой стороны двери, с обратной. И опять потянул дверь на себя.
   Югерд смертельно побледнел, губы посинели, тело покрылось холодным потом, от сильно внутреннего напряжения его сотрясала дрожь.
   Дверь медленно, очень медленно закрывалась. Уже осталась маленькая щель.
   И Гольдерн потянулся всем телом, всей душой, он уже мысленно проскользнул в эту щель, он уже бежал по коридорам…
   Раздался грохот.
   Югерд вздрогнул. Дверь была закрыта.
   Тишина. Даже палач почему-то боялся шевелиться.
   И вдруг он завыл.
   От неожиданности Клауделино выпустил перо из рук. Инквизитор удивленно смотрел на Югерда. И только Готвальд оставался спокойным.
   Палач окатил Гольдерна ведром холодной воды, но когда это не помогло, принялся избивать.
   Югерд застонал и повалился на бок, закрыл голову руками. Он ползал по полу, извивался. Плакал, умолял… Цеплялся за одежду палача… И все просил, просил…
   – Прекратить!
   Тяжело дыша, палач отошел в сторону. Гюнкейль внимательно наблюдал за арестантом.
   Лицо было в крови, тело болело, глухо постанывая Югерд сел. Отплевываясь и вытирая кровь, он проревел.
   – Я хочу до-о-мой…
   Гюнкейль потер подбородок, на мгновение задумавшись. Он уже вынес приговор еретику. И нежелательный поворот событий мог серьезно сказаться на его собственной судьбе. Инквизитор удивился своим мыслям, неужели он жалеет это ничтожество? Нет не его, а его отца. Ну что ж, еще немного поиграем.
   С твердой уверенностью инквизитор произнес:
   – И ты вернешься домой!
   В то же мгновения стихли все рыдания. Гольдерн ошеломленно смотрел на инквизитора. Тот добродушно улыбался.
   Его отпустят домой? Конечно же отпустят! Он знал это! Знал!
   Югерд нервно дернулся. Вдруг все запело в нем: и душа, и сердце, и тело. Стало очень спокойно. Неужели этот кошмар закончился?
   Югерд неуверенно улыбнулся, всхлипнул. И тихо-тихо спросил:
   – Правда?
   Гюнкейль улыбался во все лицо. И столько доброты в нем было и столько понимания и сострадания, что у Югерда дух захватило. Конечно же отпустят!
   И инквизитор твердо сказал:
   – Правда.
   Его отпускают домой! Домой!
   Югерд вдруг засуетился. Да, что ж он здесь сидит-то. Его домой отпускают! А он расселся! Радостно улыбаясь, Гольдерн стал осторожно подниматься.
   Заметив это движение, Гюнкейль улыбнулся еще шире и метнул быстрый взгляд на Клауделино. Не проболтается ли ненароком? Но тот, склонившись над листком пергамента, пытался скрыть улыбку. Нет, не проболтается. И Готвальд будет молчать. Это свой человек.
   Поднявшись с кресла, инквизитор подошел к Югерду, осторожно взял его за плечи и ласково спросил.
   – Куда вы, друг мой?
   Гольдерн счастливыми глазами смотрел на Гюнкейля.
   – Домой иду.
   От этих слов лицо инквизитора стало еще добрее.
   – Я попрошу немного задержаться. Простая формальность, не более. Я очень прошу вас, друг мой.
   Он просит! Какое-то сладостное чувство одурманивало Югерда. Теплое, приятное чувство, как змея опутывало тело, сердце, душу.
   Опутывало…
   Югерд пьяно улыбнулся, захихикал.
   – Ну, конечно же.
   Инквизитор сел рядом с ним на пол, обнял за плечи.
   – Тебе, наверное, нелегко приходится среди братьев по вере? Ты сын великого человек, наверняка они завидуют тебе.
   Югерд кивнул, в который раз удивляясь проницательности инквизитора. Старые обиды и унижения всколыхнулись в нем, подступили к сердцу.
   – Я думаю это от глупости и человеческого тщеславия. Они всего лишь людишки, мелкие черви, путающиеся под ногами у Бога. Разве могут такие люди создать что-то новое, если их душу снедает гнев и злоба? А Бог учит, только любовь способна созидать. Ты согласен со мной? Невозможно творить добро грязными руками. Невозможно очищать чужую душу, горя желанием мести. Человека со злыми глазами проповедующего любовь и доброту надо обходить десятой дорогой. Неужели ты действительно веришь в некое мессианство жалких проходимцев? Да, да именно проходимцев, как же еще назвать тех, кто готов всегда продать своего собрата! Поверь мне, как только они получат графские земли, они станут во много раз хуже всех тех графов, против которых сейчас борются. Золото то ведь никто не отменял.
   Как же легко и просто складывалась мозаика, внутренне Югерд совсем был согласен, он и сам так думал, только боялся в этом признаться.
   – Зло должно быть наказуемо. Иначе его не остановить. Что ты, я не призываю к мести! Но… восстановление справедливости требует наказания. Или ты все – таки считаешь, что те, кто сотворил над тобою зло, должны беззаботно жить?
   Югерд усмехнулся.
   – Апостола Левия зовут Петер Шольц. Когда меня арестовали, он был в Гамбурге.
   – Где он живет?
   – Да нигде. Точнее везде. Останавливается на ночлег в какой-нибудь деревне, там же и проповедует и учеников там находит.
   – А в городе часто бывает?
   – Конечно.
   – Я так и думал. Именно там и начинается ересь. У кого он останавливается?
   – В Гамбурге у него есть друг. Где тот живет, я не знаю, но его зовут Андре Монк.
   Гольдерн тяжело поднялся с пола и медленно пошел к креслу.
   – Расскажи мне немного… – он криво улыбнулся, – о мечтах своих.
   Югерд побледнел. Какое-то смутное чувство зашевелилось в нем.
   Он скоро умрет.
   – Кто? Я?
   – Ну да, ты.
   – Я?
   Югерд надсадно закашлял, захрипел. Он почувствовал беспокойство и неуверенность. Почему инквизитор так долго не отпускает его?
   – Ты боишься?
   – Нет.
   – Тогда расскажи.
   Странное подозрение закрадывалось в душу. А собирались ли вообще его отпускать? Югерд рассеянно посмотрел на дверь. А если с самого начала это обман? Он почувствовал, как руки покрылись липким потом, холодная дрожь пробежала по телу.
   Бессильное отчаяние душило, подминало под себя. Жизнь уходила, ускользала, он ничего не мог с этим поделать. Каким же он оказался болваном, поверив в эту глупость.
   – Что же ты молчишь? Говори!
   Какие-то железные тиски сдавливали грудь, не давая возможности дышать.
   «Неужели я умру?!»
   Югерд удивился, испугался этой мысли. Она вдруг показалась ему такой нелепой!
   – Но ведь это же приговор.
   – А что тебе терять? Ты уже стар для того чтобы работать на меня и уже слаб для того чтобы бороться за жизнь. Смерть ждет тебя при любом исходе.
   – Но я хочу умереть на свободе.
   – Тебе этого не дадут твои же единоверцы. Они не поверят в твою стойкость.
   Стало холодно и тихо. Мир развалился на куски. Югерд почувствовал себя отторгнутым, отверженным, выброшенным на помойку смерти. Он тихо прошептал:
   – Мне не о чем говорить.
   Он держался из последних сил, чтобы не потерять сознание. Сделав вдох, он заорал.
   – Я не хочу умирать! Я хочу жить! Ты слышишь, я жить хочу!

   Югерд даже не заметил, как попал в какой-то другой мир. Мир теней и страшных чудовищ засосал его в себя, словно болото. Больше не было реальности, не было трибунала, каменных и мрачных стен, палача, камина… Был только сон и обида. Он погружался в собственную боль все глубже и глубже, чувствуя, как что-то разрывает его на две части. Югерд хотел сопротивляться, но нахлынувшая слабость спеленала его. Кто-то впился в него когтями и разрывал, разрывал… Вот уж и кожа трещит и кровь течет… Да кто же это? Ах да, старик послушно закрыл глаза, существо-полумрак, пусть делает что хочет. В этом мире царила тьма, что ж ему не привыкать. Смерть убаюкивала, тихо напевая колыбельную и острые когти все сильнее и сильнее впивались в тело, разрывая, разрывая плоть…
   От неожиданной острой боли, Югерд приглушенно вскрикнул. Его разорвали. Испуганно открыв глаза, старик уставился в пустоту. Ему вдруг показалось, что он подошел к двери, открыл ее, и прежде чем уйти, в последний раз оглянулся на самого себя. Тот, что сидел возле камина – жалкий и ничтожный, слабый и обреченный. А тот, что уходил, холодный, словно лед, бездушный и бессердечный.
   – Ну что, Югерд? – спросил он.
   – Да ничего, – ответил Югерд, – жить очень хочу.
   И тогда, другой Югерд, улыбнулся и сказал:
   – Живут только в раю, а ты попадешь в ад.
   И ушел. Навсегда.
   Гольдерн почувствовал, как палач потащил его на дыбу, положил на деревянную перекладину, связал руки и ноги.
   Югерд захлебнулся от собственного крика, боль обволакивала и железным молотом била по голове. Задыхаясь от слез, старик не слышал вопросов Клауделино… Нестерпимая боль накатывала волнами, соленый пот смешивался с кровью и, Югерд чувствовал, как ему отрывают руки…
   Странное это было пробуждение: с расплывчатыми и неясными тенями, с приглушенными звуками, с туманной пеленой, стоявшей перед глазами. Гольдерн чувствовал, что лежит на чем – то холодном и каменном, но только никак не мог понять на чем. «На полу», догадался он. Безумным взглядом, в котором застыл ужас, он обводил стены камеры пытаясь понять, есть ли у него руки или их уже оторвали. Вроде бы были. Вдруг он увидел перед собой, что-то светлое, похожее на лицо, но все было таким смутным расплывчатым, а голос таким далеким…
   – Ты хочешь жить?
   Югерд подумал, что перед ним ангел, а значит, скоро он увидит Бога. От которого отказался и который сейчас стал для него единственным утешением и верным другом. И он расскажет, как его обижали, как заставляли отречься от веры. И он отрекся. И тогда Бог обнимет его и простит, а он будет плакать. И все плохое навсегда уйдет. А Бог будет гладить его по голове и шептать на ухо:
   – Ты хочешь жить?
   Старик улыбнулся и заплакал.
   – Я хочу в рай.
   – Ты его завтра получишь.
   – Спасибо тебе.
   Он попытался схватить руку и поцеловать ее, но у него не хватило сил даже пошевелить оставшимися пальцами. А туман все сгущался, становился плотнее, и голоса были далекими-далекими. И кто-то сказал:
   – Уберите его отсюда.
   И Югерда тащили по сырым, грязным коридорам, а он улыбался и беззвучно плакал и все время шевелил губами, будто что-то кому-то рассказывая.

   Накинув на голову капюшон, молодой человек вышел за ворота замка. Он направлялся в деревню Сен-Жюр, что находилась в нескольких лье от крепости Монтсегюр. Накануне он встретился с доносчиком, тот сообщил, что вальденсы в полночь собираются на окраине деревни. Молодой человек торопился, он хотел послушать Ганса Гольдерна. По всей округе ходила о нем молва. Он хотел лично оценить возможности и талант врага. О задуманном предприятии, молодой человек никому не сообщил, он рисковал жизнью и карьерой, в ордене не поняли бы такого поступка. Но молодого монаха это не пугало. Он вообще отличался незаурядной смелостью и храбростью. В ордене Святого Доминика его заметили сразу, в течении года он уже состоял в личном окружение главы ордена.
   Путь был не близким, но монах не сбавлял темпа. Наконец вдали замелькали огоньки и послышались голоса. Вскоре стали видны и очертания людей, их было много. Говорили, что на такие сходки приходило несколько тысяч человек. Но молодой монах в это не верил, теперь он убедился, что порою, молва не врет. Послушать Ганса Гольдерна пришли со всех окраин, молодые и старые, мужчины и женщины, даже дети. Этот факт особо удивил монаха. Он незаметно подошел к последним рядам и осторожно протиснулся вперед. Возле большого костра стоял высокий благообразный старик и говорил:
   – Смысл веры и учения в познании истины. В доброте и любви. Мы хотим создать новый чистый, справедливый мир. Мы хотим помочь человеку, то есть каждому из вас, очиститься от греха, возвратиться к чистоте духа, что дается на момент рождения. Но чтобы это случилось необходимо освободиться от пагубного влияния церкви, от ее гиблой, гнилой, пропитанной трупным ядом паутины опутавшей мир. Церковь это порождение дьявола. Все священники, епископы и даже папа римский – наместники сатаны.
   В толпе раздался удивленный шепот, люди испуганно переглядывались. Они и не подозревали, что дьявол так близко. У монаха от этих слов невольно сжались кулаки, он пожалел, что не сообщил о сходке трибуналу инквизиции. Он не ожидал услышать такие крамольные мысли. Так вот как они задуривают головы народу! Если сейчас уйти и бежать без остановки, то он успеет привести сюда отряд. Но следующие слова остановили монаха.
   – Тогда как вы голодаете и живете в нищете, они купаются в роскоши и отбирают у вас последний кусок хлеба.
   Кто-то выкрикнул из толпы.
   – Это правда.
   Гольдерн довольно кивнул.
   – Они не следуют библейским заповедям, придумывают законы и сами же нарушают их. Но от нас, бедняков, простых тружеников, требуют слепого повиновения!
   Толпа опять зашевелилась и приглушенно загудела.
   – А ведь верно говоришь, – опять кто-то выкрикнул из толпы.
   Молодой монах внимательно следил за тем, что происходило и, делал выводы.
   – Мы, ученики великого Петра Вальдо, боремся за то, за что боролся и он. Верим в то, во что верил он. Проповедуем то, что проповедовал он. Петр Вальдо говорил: не должно быть богатых, также как и бедных, все должно быть общим. Человеческая жизнь превыше всего. Нужно отменить смертные казни и суды, ибо они защищают богатых, сеют бесправие и угнетают народ. Надо уничтожить инквизицию, потому что никто не имеет права кроме Бога оскорблять человека, подвергать насилию и отнимать у него жизнь. Именно церковь и инквизиция порождают насилие и смерть, заставляет людей убивать друг друга. А мы хотим научить людей любить друг друга, ведь человек человеку брат. Мы хотим создать новый мир, в котором люди будут жить по заповедям Христа.
   Кто-то не выдержал в толпе и выкрикнул.
   – А какой он этот мир?
   Лицо еретика озарила добрая и светлая улыбка. От нее как-то всем стало легко.
   – В новом мире не будет богатства и денег, все будут равны. Не будет убийств, воровства, голода и бездомных. Закончатся муки и слезы. Все будут друг к другу добры и снисходительны. Короли и аристократы наравне с простыми людьми будут вспахивать землю, собирать урожай. Это будет мир благоденствия и всеобщего счастья.
   Монах усмехнулся, на мгновение представив французского короля Людовика VIII собирающего урожай. Бред, и не более… Богачи никогда не поделятся золотом и никогда в бедняках не признают равных себе. Он обвел взглядом толпу – усталость и обездоленность, преследовавшие этих несчастных словно рок, только лишь потому, что они родились крестьянами и ремесленниками, уступили место умилению и восторгу, они действительно верили в эту сказку. Он, наверное, был единственный, кто отнесся к услышанному скептически. И очень хорошо знал, что ни один из присутствующих не встанет на сторону Гольдерна, когда того арестуют, никто не заступится за сказочника. Стадо есть стадо.
   – И как же вы собираетесь этого достичь?
   Молодой монах удивленно смотрел на Гольдерна, он и сам не мог понять, для чего задал этот дурацкий вопрос. И вообще ему нельзя обращать на себя внимание.
   По толпе прошелся удивленный шепот.
   Гольдерн хитро улыбнулся.
   – Любовью.
   – Вы считаете этого достаточно?
   – Вполне, вспомните Христа. Вечное создается любовью, а то, что создано насилием, в насилии и умирает. Огнем и мечом разумное и светлое не посеешь. Даже земля дает лучший урожай, когда чувствует к себе любовь и уважение.
   – Тогда как же быть с той войной, что вы ведете против церкви?
   Наступила тишина, всем хотелось услышать ответ еретика.
   – Это не мы воюем, а церковь против нас, против своего народа. Мы защищаем свои идеалы и свою жизнь. А как бы вы поступили?
   – Так же, как и вы.
   Монах удивился своему ответу. Он согласился с еретиком. Он доминиканец, согласен с еретиком!? Пора уходить. Сделав отрешенное лицо, молодой человек вышел из толпы.
   Обратно он уже не шел, а бежал. И только он знал, отчего бежит.
   В замок он вошел с первыми лучами солнца. Пройдя по длинному коридору с множеством дверей, монах подошел к своей, на которой два дня назад при поселении написал мелом «Прежде чем войти, стучите. Гюнкейль».

   Иногда сознание возвращалось, но это было ненадолго, он снова впадал в беспамятство, погружаясь в пучину страха и беспокойства.
   Почему – то в его видениях были голуби, белоснежные словно снег. Они медленно летели над крышами домов и все время звали его с собой. И он бежал за ними, как за последней надеждой на спасение. Просил подождать, умолял, требовал. Но они улетали все дальше и дальше. И Югерд спотыкался, падал на мостовую и слышал над собою тихие голоса, которые, то пели колыбельную, то рассказывали отрывки из Евангелия. Он закрывал уши руками и от бессильной яростной злобы кричал, плакал, звал… Непонятная тоска и беспокойство сжимали сердце. Он поднимал заплаканное лицо к небу, но белоснежных голубей не было. Они улетели, так и не дождавшись его, а он, так и не смог их догнать. Затем голубое небо начинало темнеть, постепенно приближаясь к земле и превращаясь в нечто каменное и мокрое. И через какое-то мгновение Югерда вновь окружал мрак и холод. Он снова оказался в темном и бесконечном туннеле, где пахло плесенью и смертью. Он тяжело поднимался с каменного пола, цепляясь руками за скользкие липкие стены, шел вперед, падал в грязные лужи, вставал, шел, надеялся и никогда не доходил.
   И мрачный туннель завлекал его все глубже и глубже, заставляя нести непосильный крест собственной судьбы и раскаяния.
   Тихо скрипнула дверь, в камеру вошли, начали тихо разговаривать. Югерд глухо застонал, зашевелился. Стражник пнул его ногой в живот, боль тысячами иглами разлилась по телу, и старик на мгновение потерял сознание. Придя в себя, он почувствовал, как его взяли под руки, сильно встряхнули, голова безжизненно болталась из стороны в сторону. Его тело лихорадило в предсмертной судороге, он плохо различал окружающие предметы и людей и почти ничего не слышал, лишь изредка, через тяжелую невидимую паутину опутавшей голову доносились приглушенные звуки. От боли старик тихо заскулил. Один из стражников засмеялся, что-то сказал другому. Его встряхнули еще раз, открыли дверь и потащили. Все время вперед, потом по лестницам, вниз. Он тихо плакал от боли, мычал. Стражники покрикивали на него, но не били. Мелькали серые стены, каменные лестницы. Все расплывалось, шаталось… Югерд прикрыл глаза и почувствовал, что соскальзывает в пропасть.
   И вдруг от неожиданности он вскрикнул.
   Яркий свет и свежий воздух, ударив в лицо, чуть было не ослепили и не задушили его!
   Открыв глаза, старик старался глубоко дышать, но было слишком больно и трудно. Из горла вырвался хриплый, булькающий звук.
   Пели птицы. И далеко-далеко, из-за горизонта, всходило огромное кровавое солнце.
   Изуродованное тело впитывало жизнь, запахи цветов, музыку весны, красоту утреннего рассвета. Израненная душа скреблась о больное тело, пытаясь вырваться на волю.
   Югерда подвели к старой, большой повозке, где уже находилось несколько арестантов, помогли в нее влезть. Возница крикнул: «Трогай», в воздухе просвистела плеть, и повозка со смертниками отправилась в последний путь.
   Выехав из темного узкого переулка на широкую улицу ведущую к площади, лошадь испуганно шарахнулась. Поджидавшая повозку толпа закричала, заулюлюкала, заверещала, послышались ругательства и оскорбления. Идущие следом стражники окружили повозку и, выставив пики, отпугивали чересчур наглых.
   – Смерть им! Смерть!
   – Отдайте их нам! Уж мы то расправимся!
   – А, сукины дети!
   – В аду гореть будете!
   – Чернокнижники! Пособники сатаны!
   – Звери!
   – Сжечь их! Сжечь!
   – Проклятые еретики! Это они, они, наслали голод! Смерть им!
   – Будьте вы прокляты!
   Югерд испуганно закрыл голову руками, пытаясь спрятаться от жгучего унижения, плевков, проклятий, бросаемых в повозку камней и палок.
   – Убейте их! Убейте!
   – Архиепископ сказал, что это они скот попортили.
   – И не только скот, но и всю воду в городе.
   – Гады!
   – Изуверы! И, как земля таких носит!
   – На костер их!
   Повозка медленно пробиралась окруженная стражниками сквозь беснующуюся толпу.
   Югерд тихо плакал от беспомощности, ему хотелось спрятаться, зарыться, убежать от всего на свете, но только не слышать криков, только не видеть искаженных яростью лиц. Ведь эти люди его совсем не знали, видели в первый раз, тогда за что они так сильно ненавидят его? Что же он сделал им такого плохого, что они так страшно проклинали его?
   За что? За что эта мука?
   Въехав на городскую площадь, повозка остановилась. Стражники принялись оттеснять толпу. В центре площади находился деревянный помост накрытый красным бархатом и несколько больших, лежащих отдельно друг от друга куч хвороста. Из повозки принялись вытаскивать арестантов.
   Его посадили на мостовую. Подняв голову вверх, ему казалось, что он видит изумрудно горящие верхушки деревьев и слышит шепот жизни. Старик терял тонкую нить с окружающим миром. Он весь отдался сладостному и пленительному потоку. Только что пережитые унижения и горе мгновенно забылись.
   Он вспомнил звезды на ночном небе и узкие тропинки древних лесов по которым часто ходил и где слушал проповеди апостолов. Тоска и печаль разворошили старые воспоминания. Жизнь уходила, забирая в мрачную бездонную пропасть годы и мечты.
   Югерд медленно качался из стороны в сторону, не понимая, где он и что с ним происходит. Сквозь белесую пелену он видел расплывающиеся черные фигуры монахов. Они читали отрывки из библии, пели псалмы, ходили кругами вокруг деревянных столбов…
   Вдруг монахи замолчали.
   Голова разрывалась от дикой боли, ему хотелось лечь. Он чувствовал себя таким усталым, будто сто лет шел не останавливаясь. Югерд заплакал, даже сам не зная от чего. Воспоминания покрылись мраком, они ушли. Ему стало холодно и страшно. Только страх и остался с ним. И слезы. Много-много слез. Старик привык к боли, но никак не мог привыкнуть к неиссякаемости слез.
   Он вздрогнул, как от удара хлыстом, ибо услышал голос, повергший в ужас.
   Инквизитор был здесь, рядом. Он всегда рядом. Как тень. Словно дьявол.
   Взойдя на деревянный помост, Гюнкейль заговорил о том, что наконец-то свершилось Божье правосудие и преступники, пособники дьявола, еретики и колдуны, продавшие сатане душу и всячески стремившиеся нанести вред: то засуху нашлют, то урожай попортят – теперь понесут заслуженную кару.
   Югерд крепко зажмурил глаза и хотел закрыть уши, лишь бы не слышать этого жуткого ненавистного голоса. Но у него не хватило сил поднять руки, они стали тяжелыми и непослушными. Тяжело вздохнув, он замотал головой в надежде вышибить проклятый голос из ушей, но стражник больно толкнул его и Югерд затих.
   Он не замечал других арестантов. Некоторые стояли, а те, кому было очень плохо сидели. Он не понимал, что это и есть самое страшное. То, что он часто видел на городских площадях, когда провожал друзей в последний путь или, когда входил в чужой город, чтобы проповедовать истину. То, что впоследствии Великий Инквизитор Торквемада назовет – аутодафе.
   Подняв голову вверх, он терпеливо ждал, когда придет Бог.
   От неожиданности Югерд испуганно вздрогнул, покачнулся и, чуть было не завалился на бок.
   Монахи, что находились на площади, громогласно запели псалмы. Инквизитор, стоявший на деревянном помосте, взмахнув рукой сел в кресло, которое для него принесли.
   Все, что раньше стояло в оцепенении, пришло в движение. Стражники засуетились, забегали, исполняя приказания капитана. Послышались крики, стоны. Сдерживаемая цепью солдат толпа заволновалась, загудела, подалась вперед. Чей-то истошный вопль заставил всех на несколько мгновений замереть. Двое солдат с трудом тащили к столбу вырывающегося из рук осужденного, он орал, проклинал, умолял. Вдруг он весь напрягся, уперся ногами в землю, глухо зарычал и вырвался. Толпа заулюлюкала, закричала, послышались женские визги, детский плач. Стражники с трудом сдерживали натиск толпы. С перекошенным лицом смертник мчался прямо на солдат. Бежавшие наперерез стражники сшибли его с ног, связали руки и вновь потащили к столбу.
   Югерд ничего не понял. Он не понимал: почему этот человек страшно кричал, почему бежал. Он не понимал: для чего на площади огромные кучи хвороста.
   Старик почувствовал, как два стражника взяли его под руки и потащили к столбу. Югерд закрыл глаза. Голова свесилась на бок. И ему показалось, что он летит. Откуда-то из далека доносился приглушенный гул толпы. Он напоминал море. Рокочущее, злое море. Однажды он видел его. Необъятное, синее и страшное. И вот теперь он над ним летит. И ему легко и хорошо.
   Палач грубо встряхнул его за плечи, рядом стоящий монах, что-то сказал. Югерд не расслышал, хотел переспросить, но не успел, монах ушел.
   Его привязали к столбу и связали сзади руки. Старик устало вздохнул. Воздух был соткан из криков, воплей, глухих стонов. Что же все-таки происходит? Он посмотрел в толпу. Она расплывалась, качалась, шаталась и все время гудела. Вдруг он вздрогнул, смертельно побледнел. Югерд дернулся, но веревки больно впились в измученное пытками тело. Да это же Давид! Это он в толпе стоит! Показывает на него пальцем и смеется. А он, Югерд, ведь он не смеялся, а наоборот плакал. Всю жизнь потом страдал. От ужаса тело покрылось холодным потом. Давид продолжал смеяться и он даже слышал его смех. Злой, торжествующий. Югерд закричал. И перестал принадлежать миру. Только крик разносился над землей и к небесам поднимался высоко-высоко.
   Черные монахи с надвинутыми на лица капюшонами ходили вокруг столбов, к которым были привязаны приговоренные, пели псалмы, священник подносил к смертникам крест и они целовали его, выкрикивая и прославляя имя Бога.
   Тяжело дыша, Югерд мотал головой пытаясь выбросить из нее острые иглы, но они только сильнее впивались. Вдруг он захохотал, захрипел, начал плеваться. Рядом с ним поджигали людей, но он не замечал этого.
   Страшные вопли сотрясали воздух. Дым от человеческих костров обволакивал души, выпуская из темниц дьяволов.
   Толпа смеялась. Толпа ликовала.
   Взяв из рук подошедшего монаха факел, палач поджег хворост.
   Почувствовав запах гари Гольдерн закричал.
   В последние мгновения жизни к нему вернулось сознание он, наконец, понял что происходит.
   Блуждающая улыбка исчезла с лица, он что-то кричал, вырывался. Но веревки держали крепко. Обреченность стальным кольцом обхватила душу, а пламя уже пожирало ноги. И слыша чужие крики, он орал и от отчаяния и от тоски. Слезы смешивались с соплями и кровью. Он сорвал голос, но подняв голову вверх, исступленно кричал. Дым обволакивал сознание, унося в небытие мысли и воспоминания, о которых никто никогда не узнает. Югерд задыхался. Почувствовав запах человеческого мяса, старик не сразу понял, что это он горит. Но яркие язычки огня весело побежали по одежде. И уже горели волосы и, Югерд дергался в веревках, безумными глазами смотря в огонь, за которым пели птицы и распускались цветы, и белоснежные голуби, пролетая над крышами домов, медленно взмахивали крыльями.

   Обугленный труп упал в пепел. Широко открыв глаза, пятилетний мальчик испуганно смотрел на обгоревший столб. Через сколько снов пролетит его жизнь, и сколько раз он будет видеть черные столбы, слышать леденящие, сжимающие в тиски душу крики? Взяв мать за руку, он прижался к ней всем телом и спрятал лицо свое в складках ее юбки. Он спрятался от целого мира. Пока еще он мог так прятаться.
   И до сих пор, над расходившейся толпою зрителей слышались обезумевшие, вопли. Врезаясь в каменные души, они не оставляли следа. И успокаивались только в вечности, замирая в небе.
   Кто-то наклонился к инквизитору и шепнул «Пора». Гюнкейль вздрогнул, кивнул, тяжело поднялся с кресла. Его не покидало ощущение, что он сотворил зло. Подняв голову вверх, он посмотрел в небо. Голубое, необъятное, вечное. «Словно море», подумал он. Инквизитор видел его однажды. Оно потрясло его мощью и силой. А еще оно поразило его потому, что тогда он был молод и искал свой путь. Но нашел ли?
   Круто развернувшись, он нетерпеливо начал спускаться с помоста. Клауделино подал руку, заискивающе улыбаясь, спросил:
   – Вы очень бледны, может позвать лекаря?
   – Не стоит.
   – Как считаете нужным.
   Инквизитор подошел к носилкам, остановился. Клауделино внимательно за ним наблюдал, только сейчас он заметил, как Гюнкейль стар. Всегда прямая спина – согбенна, твердая и уверенная походка – шаркающая.
   Не оборачиваясь, тот сказал:
   – Устал я что-то, поеду к себе. И ты тоже иди, отдыхай.
   – Хорошо, Ваше преосвященство.
   Клауделино следил за носилками до тех пор, пока они не скрылись за поворотом. Он уже мысленно составил донос на инквизитора, осталось только написать и отправить. А посему, недолго думая, Рене поспешил в замок.
   Одинокий голубь, сделав круг над пепелищем, стремительно взмыл вверх, унося на белоснежных крыльях обрывки человеческих душ.