-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Александра Романова
|
|  Контактная импровизация
 -------

   Александра Романова
   Контактная импровизация


   © Романова А., текст, 2013.
   © «Геликон Плюс», оформление, 2013.

   Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

   


   Друзьям,
   которые видят меня настоящей.




   *****

   Дважды пыталась выразить скорбь собственной души по поводу отсутствия вдохновения, и дважды мой компьютер отказывался сотрудничать на одном и том же тоскливом слове «ничего». Он промигивался и рушился в темноту, правда, минуты через две опять включался и преданно смотрел мне в глаза невинным вопросом: «Сменить пользователя?» Подумалось, что это знак и, значит, писать не надо. Раньше вообще не стояло такой проблемы, я не задумывалась над тем, что мне нужно что-то сделать: написать, сочинить, нарисовать, придумать – это просто рождалось, и я испытывала бесконечную радость. И в этом была полная свобода. Все изменилось внезапно, мгновенно и необратимо. Теперь каждый встретивший меня считает своим первейшим долгом поинтересоваться о новинках моего творчества. И когда я отвечаю, что нет новинок этих, что от клавиатуры меня трясет мелкой дрожью, а краски осточертели, как и буквы, то вижу в глазах разочарование, осуждение и упрек. И от этого так нехорошо… Муторно мне от этого. А кому я чем обязана?
   Внезапно выяснилось, что многим. У меня появился издатель. Хорошо же – издатель, так гордо звучит, по-взрослому. Я всю жизнь писала для себя, а теперь для народа, поэтому сразу за первой книжкой должна появиться вторая, а за второй третья, и так по списку, не позже чем через полгода, а хорошо бы и раньше, чтобы уже очень любящие меня читатели обо мне ненароком не забыли и не переключились на других, не менее прекрасных писателей. Это бы еще полбеды, но вдобавок к издателю у меня появились галеристы, два одновременно и в разных городах. Один к другому ревновал страшной ревностью, и каждый хотел получить себе все, что бы я ни написала, потому что они жили на то, что я создавала, а хотели жить все лучше и лучше, и удовлетворить их жажду наживы по средствам искусства я никак не могла.
   Наверное, поэтому даже у компьютера вылетели последние мозги. Прибавить к этому тот факт, что я крайне безболезненно и незаметно рассталась с мужчиной, который имел обыкновение приходить ко мне в гости раз или два в неделю, но в последнее время вместо чудесных объятий все больше обсуждал мой пустой холодильник и такой же взгляд, – и мы получим, что повеситься надо было еще вчера.
   Издателя отослать в даль невозможно. Человек он уважаемый, мной нежно любимый, талантливый писатель и волшебный редактор. Найти его было подарком судьбы, а потерять будет самой большой тупостью. Но о чем писать, если все хорошее и яркое уже описано, нового не нажито, а жизнь в данный момент похожа скорее на суп из шпината с неизбежной горчинкой и без сливок. И закончились в арсенале восклицательные знаки, и эмоции взяли бессрочный отпуск, а последняя давняя любовь оставила после себя невычеркнутый штамп в паспорте и шлейф ненужных связей, которыми я пыталась замазать любовную болячку. На бумажке, маленькой и строгой (в клеточку), пишу напоминалку: «Зайти в суд, забрать документы и сходить в загс». По паспорту я все еще замужем, а развели нас год назад.
   Накатило отчаянием, пошла ставить чайник. Нет никакого смысла пытаться выудить из подсознания идею-шедевр. У меня не то что любовного романа, любовного рассказа за всю жизнь не родилось. Мужчины постоянно были второстепенными персонажами, а в картинах так и просто стаффажем. Женских портретов еще наберется десяток, а мужские только шаржи… Задумалась еще глубже. Заварила вместо чая кофе, помешала, засыпала сахаром, вернулась к столу. Ну невыносимо же! Как на эшафот. Вот как представлю, что надо сейчас выстукивать смысловую чечетку, так руки судорогой сводит.
   Прохожу мимо стола прямо к окну, не глядя, ставлю чашку, чтобы даже краем глаза не задеть ни одного листа бумаги, ни монитора, ни клавиатуры. За окном стандартный питерский недоснег передождь. Дорожные рабочие ищут люки в только вчера положенном асфальте. Вот напишу про разгильдяйство и бессмысленность бытия, раскрою всему миру глаза на катастрофическое положение русского человека, на взяточничество и казнокрадство, на нелегальную рабочую силу, на… Неужели исписалась так рано и так бесповоротно, что готова скатиться в дешевый журналистский пафос?
   Пью кофе, всматриваясь в окна дома напротив. Чуть левее у меня Дом культуры имени некоего Шелгунова, за все время, что я живу на улице Шамшева, я так и не удосужилась выяснить, кто такие Шамшев и Шелгунов, родственники они или только однофамильцы. Может, это сюжет для рассказа, а кто знает, не перерастет ли он в повесть, да в целый роман о героях прошлого. Они прорубали лед, они взрывали танки, они открывали неизведанные земли, они первыми возвестили миру о праве на свободную любовь…
   Нет, не стоит. Абсурдно, но не гениально. Эдакий постмодернизм ларечного разлива. Могу фантазировать, не сходя с этого места, воображать ничем не ограниченное количество сюжетов, но каждый из них мне противен заранее. Он и она любят друг друга. Отсюда всегда несколько стрелок: они умрут, он умрет или уйдет, или это сделает она, а в конце они встретятся или не встретятся. Издатель очень просил вставить в новую книгу любовную сцену, чтобы на столе, чтобы в подробностях. Говорит, что я слишком приличная, что меня портит хорошее воспитание. Замечательно, вот я с этого и начну, все нормальные люди, открыв книгу, тут же ее и закроют, а всякая охочая до обнаженной лирики публика разочарованно закроет книгу сразу после, потому что постоянно писать про «возбужденную плоть, которая колыхалась между ее взволнованными холмами» я не смогу. Конечно, у нас всегда есть путь театра абсурда, но начать абсурдом просто, а закончить высокой философией гораздо сложнее. Промелькнула еще шальная мысль сочинить эпическое произведение про самых страшных и противоречивых диктаторов ХХ века, которые столкнулись лицом к лицу. Сталин, Гитлер и Мао… но написать не реальный роман, а фантастический, словно они с детства знакомы, словно все дела совершали друг для друга. Два поэта и художник… Это просто пахнет Нобелевской премией, но, пожалуй, мне не потянуть такой мощной вещи. Отложу на будущее.
   И как назло никто не звонит. Ни одного письма, все социальные сети оставили меня в полном покое, три дня назад доделала картину и оправила по пути великого будущего через багетную мастерскую в галерею, и не на что мне отвлечься. Нет, вполне возможный вариант – это выйти на улицу и смотреть, наблюдать. Вот она, жизнь, прямо под ногами, она пульсирует, она говорит со мной. Но так я делала вчера, весь день прошаталась по городу, ходила в Эрмитаж, всматривалась в лица и картины, но такое чувство, что на меня надели звуконепроницаемый колпак: ничего, кроме моих убогих и коротких мыслей, не присутствует в окружающем пространстве. А самое смешное, что мне даже не обидно. Это закономерная ситуация – идеи приходят, когда совершенно не надо.
   Еще был вариант напиться до потери пульса, но он провалился. Я не могу пить слишком много, потому что мне сразу становится слишком плохо. Страдания полезны для творчества, но не физиологические, а духовные, а на фронте души свирепствует эпидемия безразличия.
   О, счастье! Телефон!
   – Да! – кто бы ты ни был, друг, я рада тебе.
   – Сашка, это Анна Николаевна, Пашкина мама, – Пашка – моя давняя подружка, а ее мама – старинный фактор нашей дружбы. – Моя дочь до тебя доехала?
   – Нет, – я никого не ждала, но спросить, с какой стати она должна была ко мне прийти, значит подставить друга, который прикрыл тобой свою тридцатилетнюю спину от родной и крайне заботливой матери. – А уже должна была?
   – Выехала час назад. Пусть позвонит мне, когда доедет, а то она никогда свой мобильник не слышит. Все, пока.
   Отлично, разговор короткий и содержательный. Уж мой-то звонок Пашка услышит наверняка.
   – Ку-ку, мой пупсик, твоя мама мне только что сообщила радостную новость.
   – Господи, Саня, прости, не успела я ей отзвониться. Не бери в голову.
   – Не, я не беру, ты мне просто скажи: ты у меня сегодня и ночуешь или это был просто короткий светский визит?
   – В идеале, конечно, ночую, но не факт, так что я тебе сообщу, насколько мы сегодня будем близки, – подобный поворот событий не может не радовать, учитывая, что последние несколько лет Пашка принесла на алтарь семейных традиций. Жертва имела вид кандидатской диссертации на непроизносимую филологическую тему.
   – А мне достанется хотя бы краткое описание того, что я прикрываю, или я буду врать про то, что ты моешься пятый час в душе, просто из уважения к нашей дружбе?
   – Ну… – вырвать у Пашки хотя бы грамм информации о личной жизни не удавалось даже Анне Николаевне, а та, думается, применяла все известные спецслужбам способы дознания; но у меня есть аргументы.
   – Я могу совершенно случайно забыть, что тебя у меня нет… – не могу, но я же хочу сюжет, я мечтаю о сюжете, а любовь библиотечной девочки – это заявка на победу. И не надо обвинений в цинизме.
   – Ладно, я все расскажу, только ты бди! – и она предательски вешает трубку.
   Назвать родного ребенка Павлиной – это, конечно, экстравагантно. Первое время, наверное, все удивленно вскрикивали «ого-го», но потом у этого ребенка началась длинная и извилистая жизнь, где Павлине Медиакритской приходилось постоянно оправдывать столь странное имя безупречным поведением, завидным прилежанием и ответственной общественной работой. Пашка старалась из последних сил своего крошечного организма, который так и не врос в свое широкое имя, а остался тридцать восьмого русского размера. Она отчаянно занималась всяческими экстремальными видами спорта, даже получила свой парашютный AFF, но в ее исполнении все эти подвиги казались несколько несерьезными, игрушечными, как и вся ее жизнь, спрятанная в кукольный домик, который Анна Николаевна выстроила специально для единственной и до припадков любимой дочери.
   А с другой-то стороны, Павлина совершенно оправдала свое имя, поскольку только у самца шикарный хвост и корона, а курочки бегают вокруг него серыми комочками. Внезапно мне представилась Пашка рядом с голливудским красавцем, который гордо вышагивает, переливаясь в лучах собственной неотразимости, так ярко отражающейся в огромных серых Пашкиных глазах. Но как ни силилась я сквозь пространство расслышать их диалог, чтобы запечатлеть его для истории, до меня доносились лишь тишина и немое восхищение. Красивые мужики – очень скучные объекты для литературы, а покопавшись в воспоминаниях, я поняла, что Паше всегда доставались мужчины удивительной красоты и столь же удивительной аморальности. Или как назвать их поведение? Я, видимо, действительно слишком приличное существо, и меня до сих пор потрясает, когда молодой или не столь молодой человек бросает любимую женщину ради любимого мужчины. А в Пашиной жизни подобная комбинация случилась трижды, из чего можно сделать удивительные выводы.
   Может, они и не виноваты, они честно пытались перейти к традиционному способу ведения хозяйства, а кто, как не Паша, похожая на двенадцатилетнего мальчика, мог им помочь? Она носит ошеломляюще маленькие джинсики, рубашечки и большие свитера, словно снятые со старшего брата, а порой решает быть коварной соблазнительницей и надевает короткую юбочку, а к ней цветные гетры, что вместо ассоциаций с соблазном вызывает стойкую ностальгию по пятому классу средней школы. Мечта педофила, законная и доступная мечта. Если бы не тонкий нюх на аномалии Анны Николаевны и Пашин переразвитый интеллект, мадмуазель Медиакритская давно была бы замужем за одним из роковых длинноногих мачо с томными глазами и шелковыми волосами.
   Кофе закончился, дождь со снегом продолжается. Пока варю дополнительную порцию черного пойла, звонит Паша и докладывает, что-таки решила до меня доехать и я могу начинать ее ждать.
   – Только ты учти, что у меня из съедобного только манка, и та в сухом виде, – бежать в магазин из побуждений гостеприимства у меня нет никакого желания.
   – Не волнуйся, я купила большой пирог, еле его тащу, – она вешает трубку, а у меня перед глазами мелькает картинка из диснеевского «Винни-Пуха», где страшный ураган носит розового и полосатого Пятачка на зонтике.
   «Вот как так можно работать?! Постоянно отвлекают!» – удовлетворенно думаю я и иду за тряпкой, чтобы вытереть пыль, накопленную за время последнего творческого аврала. Убираться не люблю, но это единственное достойное занятие на данный момент. Складываю в кучку одежду, запихиваю ее в шкаф, хотя на кресле ей самое место. Гости, гости… С разных горизонтальных поверхностей собираю кружки из-под чая и кофе, в одной присохли три растворимые вермишелины. Не слежу я за домом. И за собой не слежу. В зеркале, которое решила протереть по случаю, отражается несколько невротизированная личность с пушистыми и почти кудрявыми волосами, заспанными глазами и разросшимися бровями. Раз уж я тут, то можно и брови прополоть. Щипчики сработали лучше, чем две чашки кофе, я мгновенно просыпаюсь. «Порядок на вверенной мне территории наведен за рекордно короткий срок», – думаю я и тут же передергиваюсь от заштампованности сознания. Что можно написать, если я думаю стандартными фразами, живу стандартной жизнью и ни разу не вышла за границы нормы?! Обвожу медленным критическим взглядом квартиру, выискивая приметы фантастического, но ничего, кроме евроремонтных стен и библиотеки во всю стену, при всем желании заметить не могу. У Стругацких за дверью в кладовку обнаружилась бы параллельная вселенная, море с рыбаком или машина времени, а у меня за дверью обнаружится мокрая и замерзшая Пашка с пирогом и тоскливым взглядом на пол-лица. Наверное, я писатель-реалист, продолжающий традиции Достоевского. Только очень мелкие у меня реалии, без страстей, без каторги, без крови, без бесовщины. Просто очень тихая жизнь, больше напоминающая истории про маленьких людей. Значит, я последователь Гоголя. Хорошо следовать за человеком, который жил двести лет назад.
   А если отринуть упаднический пессимизм и написать бравурную историю про то, как прекрасно жить в нашей стране, как возрождается из очередного пепла наше народное хозяйство, как нанотехнологии внедряются в жизнь простых людей, как каждый труженик может в подаренные ему щедрым работодателем две недели отпуска поехать в Турцию и жить по райской системе «все включено», отрываясь от еды и питья лишь на короткие погружения в неприлично теплую воду… Это такой неосоцреализм, по которому скучает литература, скучает власть, понимающая, что все это скорее фэнтези. Но я не могу.
   Пару дней назад я опять пережила приступ паники. В институте, куда я хожу как бы работать последние шесть лет, объявили, что с нового года мы теряем финансирование, а значит, прямым ходом идем ко дну. Уникальный организм, возрожденный после войны, проживший шестьдесят лет уже только новейшей истории, будет разрушен новым законом о высшем образовании. И так работой всю деятельность преподавателей и сотрудников академии назвать нельзя, поскольку за такие деньги это явное хобби, но мы делали его с радостью, а теперь все. И на этом фоне я должна сочинить красивый текст. Описать гибель высшего образования в стране, где медленно и умышленно умертвляется все здоровое и сильное? Паника обычно перерастает у меня в желание уехать куда угодно, но в таких ситуациях я открываю сайты посольств и на меня льется поток унизительных процедур вплоть до медицинского освидетельствования, которые должен пройти человек, решившийся изменить своей стране. Это хороший урок, чтобы не хотеть предавать родину с маленькой буквы.
   Нарастающая меланхолия рискует превратиться в истинную депрессию, но после двух протяжных завываний домофона и медленного гудения лифта окоченевшая Пашка пропихивает в дверь необъятную коробку и просачивается вслед за ней.
   – Паша, давай уедем отсюда!
   Паша только что пыталась стянуть наивные митенки, связанные крючком из оранжевой шерсти и расшитые бисером, но замерла, испугавшись, видимо, что уезжать придется, так и не выпив чаю.
   – Не, Паш, не сейчас, а вообще. Давай переедем жить туда, где тепло, где все логично, где можно жить на то, что зарабатываешь честным трудом…
   – Я подозревала, что ты здесь уже совсем плоха, но не думала, что настолько, – строгая Павлина Леонидовна распаковывается, снимает пальто, напоминающее доху извозчика, разматывает шелковый шарфик в горошек, вылезает из тяжелых армейских сапог и растирает ноги, на которые любовно надеты полосатые радужные носки с вывязанными пальчиками.
   – Невыносимо все это.
   – И это мне говорит человек, который совершенно недавно получил две литературные премии, продает картины за немыслимые деньги, и на работу ходит раз в неделю, – ироничная улыбка не переросла в жестокий сарказм, но желание заламывать руки у меня поуменьшилось. – Творческий кризис?
   – Это не то слово!
   – Уже дня три, наверное? – Паша безжалостно бросила меня и удалилась в ванную отогревать руки.
   – Вот ты думаешь, что три дня – это немного, а это только начало. Ты можешь себе представить, что у меня нет ни одной мысли в голове, то есть они есть, но все до единой чужие.
   – Наконец-то ты сблизилась с народом. Собственная мысль – это явление редкое и ценное, – она методично намыливает руки жидким мылом и смотрит на меня через зеркало.
   – Неужели у тебя тушь на ресницах?
   Паша загадочно закатывает глаза, демонстрируя полное пренебрежение ко всем этим женским уловкам: мол, что там тушь, какая ерунда. Но меня не обманешь.
   – Кто он?
   – А чаю мне дадут? – кокетливо изгибаясь под острыми углами, интересуется Павлина.
   Принесенная коробка распотрошена на весь стол, в ней пушистый и не успевший окончательно простыть от февральского ветра пирог с капустой. Пашка забирается с ногами на стул и раскачивается, наблюдая, как я шаманю вокруг чайника и чашек.
   – Рассказывай, – глядя со значением прямо в Пашины глаза, умоляю я.
   – Это практически то, о чем мечтала ты, и это то, о чем давно мечтала я, – она держит паузу. – Я получила грант на работу и учебу в Америке. На целый год.
   От расстройства мне хочется насыпать себе вместо заварки яду. Не только сюжет потерян, от меня ускользает практически последний друг.
   – Дорогая, но ты же только что защитилась, стала целым настоящим доцентом, – неубедительно цепляюсь за факты и с каждым словом становлюсь все ближе к одиночеству.
   – Это всего на год, не плачь.
   Я не плачу.
   – А мама уже знает?
   – Пока нет, ей я скажу в последний момент, но думаю, что она больше обрадуется, чем расстроится. Она давно мечтала, чтобы меня признало мировое сообщество.
   – Прости, я не совсем поняла или к признанию данный грант имеет сомнительное отношение? – комментарии дальше не требуются.
   Наши родители с самого нашего детства верили в великое будущее своих детей. Это будущее непременно должно было состояться в мировом масштабе, а значит, Пашин отъезд – это необходимая жертва в глазах Анны Николаевны, она приблизит ее гениальную дочь к вселенской славе.
   – А город какой?
   – О, Сань, думаю, что об этом городе ты услышишь впервые, как и я. Это некий Хантингдон в некоем штате Пенсильвания.
   – Боже…
   Америка представлялась мне после невразумитальных уроков географии и ультрадинамичных голливудских сказок страной, где есть два города: Нью-Йорк и Лос-Анджелес, а между ними скучно-декоративный Вашингтон. Остальное пространство было глобальным национальным парком с каньонами, индейцами, медведями гризли и прочими приключенческими забавами. Что будет делать моя замечательная Пашка в городе, которого на моей внутренней карте нет, я не могу и не хочу представлять. Страна, уничтожившая мою такую счастливую пионерскую жизнь, лишившая меня возможности считать Таллин своим городом, а Казахстан пригородом Сибири, теперь хочет отобрать лучшую подругу.
   – Не надо мировой скорби, там есть Интернет, и мы видимся не так часто, чтобы не пережить годовую разлуку, – Паша утишает меня, одновременно прислушиваясь к внутренним ощущениям. По-моему, она испытывает протяженное и сладковато-липкое счастье. А теперь надо собраться и порадоваться за нее.
   Еще немного чаю выпью и начну радоваться. Саша, быстро начинай радоваться!
   – Хорошо… – выдавливаю из себя самую положительную реакцию. На которую способна.
   – Ну не конец же света!
   – А, между прочим, обещают этот самый конец в 2012-ом, и ты проведешь без меня, может быть, самый последний год. И вернешься, когда все закончится, и получится…
   – Только без апокалипсической чуши, дорогая, только вот не надо про майя, про небо на землю и дожди из лягушек. Это такой шанс вырваться из постоянной рутины, бросить дурную кафедру, не видеть студентов, которые каждый раз делают мне одолжение в виде перевода, а на самом деле это я им делаю огромное одолжение, что продолжаю их учить. Саша, целых десять месяцев я буду жить как нормальный человек, одна, сама принимать решения, сама развиваться. Я наконец пойму, как это – быть преподавателем. И язык, конечно…
   – Ты блестяще знаешь язык, – наотмашь льщу я, точно зная, что каждое ее слово образец тихой правды.
   Хороший день, знаковый. Мне подарили вполне реальный повод для расстройства, и виртуальные можно позабыть. У меня были три школьные подруги, которые, яростно любя меня, не очень переваривали друг друга. Это была не слишком устойчивая конструкция, которая без меня практически не существовала, а значит, была реальностью лишь в моей системе координат. И вот сначала в Москву уехала Инна, чтобы обрубить все питерские веревки и канаты и вырастить на столичной почве совершенно новую личность, которая к моей родной Инне отношения практически не имела. Мы встречались редко, но разговоры наши имели некоторые ностальгический налет, когда и я, и она обращались к собеседнику из прошлого, которого помнили и любили. А в настоящем были уже совсем другие люди, и страх не узнать и не понять оберегал однажды выстроенную и хрупкую конструкцию. Это была, конечно, в некотором роде дружба, но не требующая ничего, кроме памяти.
   Нина уехала сначала в Хельсинки, потом в Париж, наверное, следующим местом назначения будет Гонконг или Сингапур, а может, Токио – она не знает. И вопросы про «как дела» стали абсолютно бессмысленными, так как мы обе потеряли представление о жизни друг друга.
   И вот теперь Пашка. Уедет на целый год, а потом полюбит кого-нибудь совершенно американского и останется там навсегда. А я буду здесь совершенно одна, буду ходить по нашим улицам, в наши кафешки, буду думать наши мысли, то есть стану памятником тому, что было. Как Баба-яга. Историки разобрались, что она произошла от оставленной на древнем поселении никому не нужной женщины, которая умерла в своем срубе на сваях, а путники пугались торчащих из дверей костяных ног…
   – Алло, Сашка, ты здесь? – Паша с тревогой всматривается в мои полные слез глаза. Читаю на ее лице благодарное потрясение от моей тоски. Вот, мой абсолютный эгоизм кому-то показался высшим проявлением любви. – Давай пойдем куда-нибудь, посидим, напьемся… Ты пойми, я же совершенно не сейчас уезжаю, а только летом!
   – То есть я еще успею привыкнуть? Или у меня есть хороший шанс начать тебя ненавидеть до отъезда?
   – Вот это явно лишнее. Я тебя так огорошила своей новостью, что не поинтересовалась, что тебя вогнало в такую тоску, – Пашу почти не видно за громадной оранжевой кружкой, и голос звучит измененно, словно из пещеры. Наверное, она растрогалась и немного всплакнула. Слезы проливают не только уездные дамы.
   – Все довольно просто. От меня практически требуют новую книжку, прямо выламывают руки, а я заглядываю в себя и вижу только то, что ничего не вижу.
   – А как было с первыми? – первых было две, Паша помнит, как с ними было, но нам нужно о чем-то сейчас говорить, и мы говорим. Не реветь же весь вечер на два голоса.
   – Первая появилась от ярости, ты же помнишь, как меня взбесили театральные люди, театральная система и театральный бред. Меня так трясло, что я за месяц написала жутко ядовитый текст, ядовитее не бывает.
   – И все умерли, – пирог несколько заглушает слова, но хищное выражение моей нежной подруги подчеркивает ее радость по поводу смерти всех деятелей театра. Последним ее аморальным красавцем был солист балетной труппы, так что с театром у нее свои счеты.
   – У меня даже не возникало тогда проблемы, о чем писать – все выливалось, нет, все вырывалось из меня, словно я гнойники удаляю…
   – Фуууу, – физиологизмы Пашку тревожат, она существо хрупкое, к натурализму и жизненности не приученное.
   – А вторая книжка получилась просто сама по себе – это я так помечтала: а как бы мне хотелось жить. И вот тебе книжка. Вообще никакого напряжения только много-много радости и чуть-чуть грусти, потому что я всегда так мечтаю.
   – Ну и третью так же напиши, помечтай ее о чем-нибудь.
   – Да ты что! – таких банальностей я не могу себе позволить, это же безобразие! – То есть ты предлагаешь мне повториться? Да я ни разу в жизни ничего не сделала два раза!
   – Не поняла, – она действительно не поняла. Не поняла в экзистенциальном смысле этого слова и даже зависла, как мой компьютер.
   – У меня такой метод в жизни. У меня все может получиться только один раз, что угодно, но только однажды, поэтому я никогда не повторяюсь.
   – Врешь, – уверенно, с точкой на конце отрубила Паша и, подчеркивая мое вранье, теперь демонстративно удаляется в туалет.
   – Ни капли! – я кричу, чтобы она расслышала меня через толстую кирпичную стену и плотно закрытую дверь. – В творческом смысле я действительно не могу повторяться. Вот напишу одно стихотворение в каком-нибудь размере, оно получится, обязательно получится, даже может быть очень хорошим. Но второй раз ничего не выйдет. Это будет плохая перепевка первого, потому что идеи хватило только на единичный выстрел, – притомилась я кричать, тем более что ответов мне из туалета не приходит. Пойти, что ли, переодеться и действительно выйти на улицу, сесть в баре, провести бессмысленный вечер, пытаясь перекричать музыку…
   – Никогда не повторяешься? – вернулась Паша, переварившая мое заявление. – Хорошо, допустим, тогда почему ты до сих пор пишешь картины?
   – А ты можешь мне показать две одинаковые картины? Или даже просто похожие?
   – У тебя много цветов… – неуверенно тянет она.
   – Много, даже иногда это цветы одной породы, но я не повторяю ни композицию, ни гамму, поэтому не могу писать по картине каждый день. Мне каждую работу нужно выносить в голове, придумать, а уже только тогда писать. Чисто технически я могу за три часа холст написать. Любой дурак разделит сутки на три часа, получит восемь картин, умножит на среднюю сумму, за которую их покупают, и упадет в обморок. Это потому что он дурак. Я некоторые картины всю жизнь придумываю, возвращаюсь к мысли, откладываю, пробую, снова думаю, но кто этот процесс видит? Никто. На всяких показательных мастер-классах народу кажется, что все мои манипуляции проще пареной репы, что я просто так взмахнула несколько раз мастихином, и у меня все получилось, и у них получится в одну секунду, только начни. Поскольку холсты и краски доступны сегодня любому возжелавшему сделать шедевр, я стала обнаруживать на выставках очень наивные попытки сделать как я, это такой контрафакт, бороться с которым более чем глупо, ведь сделавшие эти замечательные картинки даже не отразили меня, что уж говорить о реальности.
   – Дружок, да тебя занесло, ты с трибуны-то слезай, а то еще ногу сломаешь, – Пашка устала от такой меня, но что поделаешь – если не валяюсь в виде раздавленного слизняка, сразу залезаю на броневик, и переходы практически незаметны. Только что была депрессивная сопливая рохля, и вдруг…
   – Короче, я не могу написать такую же книжку. Не могу даже пользоваться теми же приемами.
   – Так уж получилось, что я филолог, а литературоведение как часть моей глубокой и неточной науки может похвастаться знанием достаточно ограниченного количества приемов, жанров, стилей, и тебе придется туго, если каждый раз ты будешь вынуждена отметать абсолютно все, что было использовано ранее.
   – И поэтому я в кризисе. Повториться не могу, а новое не находится, – мы поняли друг друга, если это вообще возможно.
   Паша задумчиво рассматривает один из моих буклетов; я еще не успела разобрать ящики, недавно привезенные из типографии.
   – Хорошие штуки получились, вкусные, – она оценила мои ухищрения: лак, сложная вырубка, великолепный полноцвет, изящные шрифты и интеллигентные цитаты из великих обо мне. – У тебя уже есть детектив, жанр второй книги я затрудняюсь определить, может, это авантюрный роман? Так что у тебя остается еще достаточно богатый выбор: приключенческий, научная фантастика, фэнтези, любовный роман, философский, сага, эпос… я ничего не забыла?
   – Роман в стихах, – давясь от смеха, я стараюсь дожевать кусок капустного пирога.
   – И еще роман-катастрофа.
   – Это как фильм-катастрофа про то, как что-то очень страшное случилось со всеми? Я таких романов не знаю.
   – Ну делают же фильмы по таким сценариям, так наверняка есть и такие книги. Да, и не забудем сказки, ты можешь податься в детскую литературу, а если исчерпаешь себя там, останется про запас театр, а в драматургии своя система жанров…
   – Остановись, перспективы совершенно необозримые. Так я могу создать с нуля национальную литературу, чего от меня совершенно не требуется. Те, кто меня читал, хотят того же, только чуть про другое, как вторую серию или даже целый сериал.
   – Они требуют эпопею?
   – Это эпопея? Значит, ее и требуют, но я все сказала и слова закончились, – я же не преувеличиваю, мало кто может вынуть из себя два толстых тома, теперь же надо накопить на следующий.
   – Я тебе не советчик, конечно, но писатели обычно пишут, не задумываясь над тем, закончились у них слова или еще парочка осталась. Ты же не вычеркиваешь из словаря использованные? Или вычеркиваешь?! – по округлившимся Пашкиным глазам я могу представить картинку, которую нарисовало ее воображение, и мне становится легко и свободно, будто где-то открыли окно, а она вдруг решает: «Знаешь, мне все-таки домой надо ехать, там у меня еще несколько непереведенных глав, а сдавать уже через неделю».
   Чтобы не умереть голодной смертью и быть хоть в какой-то мере независимой от настойчиво щедрой Анны Николаевны, Павлина делает переводы. В идеале это должно превратить ее в замечательного переводчика, но мне кажется, что это занятие скорее сделает из нее неврастеника, поскольку издательство, на которое она работает, специализируется на литературе про серийных убийц, вампиров и другие аномалии с уклоном в нарезание людей на котлеты. Паша внимательно и добросовестно переводит эти опусы, честно снабжая их комментариями, проверяя цитаты и выдерживая авторский стиль. Каждый месяц в библиотеках становится на одну страшную историю больше.
   Я вызываю Паше такси – не ловить же ей попутку, тем более что милиция постоянно недоумевает, почему эта девочка нарушает комендантский час, и старается напомнить, что детям до восемнадцати лет нельзя после десяти часов вечера ходить по улицам без сопровождения взрослых.
   Не хочу признаваться в том, что одной остаться мне страшно, поэтому спокойно помогаю ей найти митенки, шарфик, подаю пальто, наблюдаю, как Паша методично засовывает в уши оранжевые наушники и включает японские песенки.
   – В Японии тебя бы приняли за свою, – почти не шучу я.
   – М-м, Япония… – она мечтательно вытягивается и словно улетает.

   Ночь я бездельничаю, как и весь следующий день, который посвящен ленивому почитыванию угрюмых книг по истории Отечества. Завтра у меня лекция, так что надо восстановить в памяти даты и имена, понять заново, кто, кому и почему отрубил голову и что из этого вышло. Меня ожидает эпоха Петра Великого, а эта лекция особенно хороша, поскольку чем больше эффектных поворотов сюжета, тем легче держать внимание моей не слишком образованной публики. Художники вообще к истории в расписании относятся как к курьезу, и было фантастически трудно сделать так, чтобы эти воспитанные в духе Руссо дети систематически посещали мои занятия. Не помогали ни авторитетные исследования, ни цитирование великих ученых, ни демонстрация цветных слайдов – все это приводило к глубокому сну и тотальному обезлюдению на третьей лекции. Единственным лекарством оказалась полная театрализация. Мне пришлось в лицах разыгрывать историю, превращая ее в серию моноспектаклей, и тут невозможно пользоваться конспектами, пиши – не пиши. Для каждого эпизода были свои действующие лица, я медленно и подробно рассказывала завязку, вела к кульминации, разоблачала и задавала патетическим тоном вопросы… заснуть при таком изложении материала могли лишь те, для кого русский был иностранным или кто работал три ночи подряд, а все остальные преданно слушали, хотя ничего не запоминали. Нет, кое-что они к экзамену помнили, но в большинстве случаев это было что-то совершенно невразумительное, и первые годы я, конечно, несколько расстраивалась, выслушивая, что Берия – это любовник Елизаветы Петровны, а бульдозерные выставки – это выставки сельскохозяйственной техники, но потом и к этому привыкла.
   Перечитываю хронологию погони за царевичем Алексеем и представляю себе, как много потеряли наши режиссеры, которым не приходит в голову сделать об этом фильм. Здесь и любовь, и кутежи, и страх, и предательство, и ночные погони, и трусость, и смерть… И как ярко мне видятся эти картины, которые оживут на несколько минут и пропадут внезапно, затертые в студенческом мозге мыслями о салате в столовой и невыполненном задании по композиции.
   Нет, кажется, был какой-то убогий фильм, но совсем не такой, как надо… Я бы сделала лучше, но меня об этом никто не просит, и я просто читаю, что-то выписываю и снова читаю. Вчера, перечисляя все возможные формы литературного извращения, мы забыли исторический роман. С самого раннего детства, как только научилась читать, я ненавидела подобные книжки и до последнего времени не прочла ни одной. Пыталась несколько раз, но фальшивость диалогов, наигранность и бутафорность литературного прошлого доводили меня до дрожи за пару страниц. За это же свойство почти вся фантастика и фэнтези мне невыносимы. Есть четыре гениальных писателя в этих жанрах, а у остальных только игрушечные бластеры да женщины с дурными именами, состоящими из одних гласных.
   Что я на них взъелась? От неудовлетворенности, разумеется. Мне осталось всего несколько часов позлиться, а потом можно и на открытие выставки сходить. Меня звали, здесь недалеко, и в моем ежедневнике абсолютно пусто. Не только сегодня.
   Пока при помощи обыкновенных щипцов волосы превращаются в прическу, размышляю над тем, как я умудрилась остаться без дела. Это состояние настолько дико и необычно, что меня захлестывают растерянность и недоумение. До недавнего времени я считала минуты в часах, ложилась на рассвете и вскакивала по будильнику, я постоянно бежала с работы на работу, из института в институт, от халтуры к халтуре. Потом устраивала по три выставки одновременно и писала книжки одну за другой, ставя спектакли и устраивая семейную жизнь. Я готовила первое, второе, третье и компот и снова бежала. Между танцами и занятиями на курсах французского были встречи с друзьями, плавно переходящие в деловые встречи, и мне казалось, что эта круговерть будет вечной. И тут вдруг хрясь, и остановка. Выключили рубильник. Все дела сделаны, все разошлись. Вот могу пойти на выставку, чтобы напомнить самой себе, что жизнь продолжается. А могу и не пойти – это ничего не изменит.
   Серебристая хламида без начала и конца отвечает моему настроению, и я наматываю на шею десяток разноцветных бус, чтобы они дали блеск глазам, которым срочно требуются признаки внутренней жизни. На ноги манерные ботиночки на крайне высоком каблуке, чтобы не было соблазна скукожиться и стать незаметной. Человека с ростом сто семьдесят пять сантиметров от пола плюс каблуки не заметить невозможно, так пусть видят, что я пришла иметь мнение. А зачем еще идут на выставку к бывшему?
   Нормальные люди и не ходят на выставки к тем, с кем вообще-то расстались, но я не принадлежу к категории среднестатистических обычных женщин, я презираю условности, почти как в послереволюционной России. Никакого счастья мне это поведение не приносит, одни проблемы, но я все равно делаю так, как не надо. Он хороший художник, выставляется не так часто, в глобальном смысле ничего плохого он мне не сделал, а тут как раз совершенно свободный вечер, и я просто зайду ненадолго. Разве тут есть подтекст? И пусть увидит, кого потерял, болван.

   Февраль начался грандиозной оттепелью. Снег, который в немыслимых количествах валился с неба предыдущие два месяца без обеда и выходных, таял, превратив улицы в неглубокие речки с островами льда и кашеобразными берегами, в которых вязло все, что пыталось передвигаться. Комья снега и льда падали с крыш со страшным и протяжным звуком «шурх» и заставляли людей пригибаться и инстинктивно закрывать голову руками. Пешеходы ненавидели автомобилистов за то, что те окатывали их водой, мешали пройти и норовили согнать с дороги, а автомобилисты ругали последними словами пешеходов, которые в целях самосохранения перестали пользоваться тротуарами, больше похожими на тропы в глухих лесах, и нагло шли посередине дороги. В этом конфликте я предпочла сидеть с сухими ногами и терпеливо ползти со скоростью идущей впереди старушки. Я бы ее подвезла, но судя по яростным взглядам в мою сторону, помощь будет отвергнута.
   Ехать к шести на Марата я довольно правильно начала в четыре, хотя можно смело опаздывать: еще ни одно открытие не случалось минута в минуту. Первое испытание терпения ждет уже на Малом, где три трактора, внезапно обнаружив снежную гору, решили ее превратить в три горы поменьше. Мне тепло, смешная тетка по радио поет про утро понедельника, и я могу думать ни о чем, в последнее время это стало привычкой. Пусто. Новости по радио отличаются от телевизионных своей непостижимой спонтанностью. Каждый сам решает, о чем ему вдруг захочется рассказать, поэтому появление в радиоэфире сообщения о том, что на государственную премию «Новация» выдвинута акция группы «Война», приходит как личная шифрованная посылка именно мне. Я давно следила за развитием хулиганско-эпатажной деятельсти москвичей на родной питерской земле, и эта сводка с фронтов добавляет специю в копилку настроения. Ребята разлили краску на Литейном мосту, и когда тот развели, то в створе Литейного оказался довольно убедительный космический фалос. Смешно. И такое вот у нас искусство. И снова развеселая музыка.
   В ожидании развязки триллера с тракторами и снегом, обнаруживаю, что телефон дрожит. Московская галеристка – отвечу, всё равно все стоят.
   – Да, – говорю с радостью, поскольку привыкла к стабильно хорошим новостям.
   – Сашенька, привет, это Тамара, ты можешь говорить? У нас неприятности… Я должна с тобой посоветоваться, потому что… – ей явно трудно, и это меня просто пугает. – Меня попросили отменить твою выставку. Не совсем, конечно, но перенести. Выставочный зал перекупил один банк, который хочет кого-то там выставить срочно, а у меня сложности, потому что в мэрии перестановки и по всей Москве все так непросто…
   – Я могу что-то изменить или мне надо просто принять это как факт? – я должна знать, что реальность невозможно исправить.
   – Можно только заплатить ту же сумму, что обещал банк, но это в два раза больше, чем то, на что мы рассчитывали. Ты подумай, но я должна тебе еще одну вещь сказать. Ой, не знаю, как и начать, – пока Тамара подыскивает слова, я наблюдаю, как пробка начинает рассасываться, и мне надо двигаться дальше, хотя внутри у меня некоторый ступор. – Я взяла интервью у одного не очень удобного человека и сделала ему выставку, и после этого ко мне совершенно не приходят ни с телевидения, ни из журналов. То есть мне объявили байкот, и скорее всего надолго. Саша, прости, но я должна разобраться с этой историей, и твоя выставка будет провальной, если даже мы ее отвоюем…
   – Я перезвоню, хорошо? – мне нужна пауза, чтобы доехать и чтобы подумать. – Все нормально, это неважно.
   Расстроиться я не могу – надо думать о поворотах, светофорах и безумных людях, бросающихся под колеса в поисках спасения от снежных завалов. Как эта новость повлияет на жизнь? Никак. У меня станет еще на одно дело меньше, и это все. Теперь не надо изобретать сложных схем перевозки пятидесяти картин из города в город, не надо собирать полотна от владельцев, можно не страховать бессмертные произведения от пожаров и наводнений, и тем самым у меня появляется безразмерная временная дыра, потому что этот проект обещал меня хоть чуть-чуть развлечь, а теперь организацией досуга придется занять самостоятельно. Бороться с банками за выставку я, разумеется, не буду – это бесполезная трата нервов и денег, и есть соблазн попросту обрадоваться такому повороту событий.
   – Козел, да! – жуткого размера квадратная железка на колесах придавила меня дважды к гранитному бортику. А за что? Что я ему сделала? Я его вообще не видела. Придурок. А вот и не стукнулась, воспитатель нашелся.
   На Марата я впарковываюсь в какую-то дырку между двумя подснежными трупами автомобилей, у одного из которых выбито стекло и зияет провал в его темное чрево. Регистрирую внутреннее равнодушие ко всему, что меня окружает, и скольжу через два двора в третий, где, если повезет, случайный прохожий может найти галерею. Это такой особый питерский обычай – прятать все самые интересные места так, чтобы их могли найти только посвященные и только если им очень нужно.
   Понятно, что не хватает денег на парадные залы с шикарными витринными окнами, что реклама стоит так дорого, что позволить себе журнальный разворот или минуту на телевидении может только производитель жевательной резинки, а для галеристов остается лишь тихая надежда на районную газету и местных бабушек, которые исправно посещают все бесплатные мероприятия. Вот такой у нас арт-рынок, который нужно откапывать и разыскивать, а потом еще, рискуя жизнью, взбираться по шаткой металлической лестнице к неприметной двери, над которой большими буквами написано «Май».
   Игорь (моя двухлетняя история после развода) с нервным величием встречает гостей: их трое вместе со мной, потому как все остальные опаздывают гораздо увереннее. Затеряться в толпе (а именно таким был изначальный план) не удается. Поздравляю художника и, не останавливаясь, прохожу в закуток, где среди разложенных на полках картин можно повесить пальто. Из-за стены наблюдаю, как Игорь трясет руку мэтру. Товарищ мэтр напоминает яйцо вкрутую с окладистой бородой. Похоже, он даже не сменил домашнюю одежду на парадно-выходную, ведь предположить, что данный фланелевый костюм неслучаен, я не могу. Но Игорь подобострастно улыбается и гнет свою совершенно прямую спину. Ему необходимо казаться гораздо ниже, чтобы большому человеку было комфортно. Яйцеобразный патриарх обходит два зальчика и кривится, хотя работы более чем достойные.
   Игорь похож на мужчину, и это его несколько выделяет в ряду художников. Если и пьет, то только для радости, не запойно, одевается в чистое и моется регулярно, работает в институте и читает книги… Его даже можно назвать красавчиком, во всяком случае, он сам себя таковым считает, помня спортивное прошлое и ревниво присматриваясь, не появились ли на его длинном и тонком теле явные признаки старения. У него фактурное лицо скандинавского типа, которое Бог, притомившись, срубил топором, так что я могла бы не капризничать и считать отношения с героем-художником подарком свыше. Но я не могла. Он раздражал меня, непостижимым образом любое его слово вызывало во мне отторжение. Чтобы довести меня до такого состояния, надо стараться особо, обычно я просто душечка, нежная и приветливая, я просто растворяюсь в мужчине, живу его интересами, думаю его мыслями. Когда я встречалась с программистом, то достаточно внятно могла поддерживать диалоги на тему информационных технологий; с мужем-врачом я успела прочесть массу занимательных книг по разным отраслям медицины, особенно мне приглянулась психиатрия. С музыкантом я говорю о музыке, с юристом могу обсудить природу закона и осмысленно не мешать рассказывать о ведении особенно трудного дела.
   И как такую женщину может бесить мужчина? Загадка. И зачем тогда она вступила с ним в какие-либо отношения? Ничего сложного, элементарно: он настаивал, она уступила. Но сейчас не это главное – я хожу по выставке и рассматриваю картины. Индустриальные пейзажи. Стильные. На огромных листах бумаги при помощи трафаретов и баллончиков, это такое сверхпрофессиональное граффити, стрит-арт, перешедший с улицы в галерею. Не знаю, хотел ли он этого, того ли добивался, но все вместе – портовые краны, машины, корабли, вся эта динамика – потрясающе.
   – Как тебе? – он подходит слишком близко, нарушая границу, но мне не отстраниться, потому что по старой привычке я нашла точку опоры в виде подоконника.
   – Молодец.
   – Спасибо, что пришла. Я думал, что тебя не будет, – он видит в моем приходе знак, хотя его нет. Может же человек просто не знать, чем ему занять совершенно свободный вечер. – Может, посидим в кафе после открытия?
   – Я занята, – определенно вру, но этого еще не хватало. Один раз проявить слабость простительно, пытаться создать из этого отношения – глупо, но объяснимо, но вот реставрация мертворожденного союза – это откровенный идиотизм. Я знаю – прочла учебник по психиатрии целиком.
   Нас призывают в центр галереи, где на низком помосте расставлены бокальчики с вином из пакета и соком, а рядом лежит тарелка с виноградом. Так галерея «Май» представляет себе фуршет по поводу открытия эпохальной выставки Игоря Копейкина. Подтянулись друзья по институту, коллеги по работе, никого случайного и никого из прессы. Об этом событии будет известно только тем, кому Игорь позвонил лично. Это такой вариант квартирника, больше напоминающий день рождения, чем культурное событие.
   Дама с лицом и повадками учительницы младших классов начинает представление художника, и мы должны понять, что не случайно попали на случайное мероприятие, которое состоялось вопреки, а не благодаря.
   Кто учит в нашей стране поздравлять или хвалить? Никто же не ведет таких специальных уроков, но получается, что на юбилеях, торжественных проводах на пенсию и бенефисах звучат стандартные речи, где всё хорошее несколько теряется в тоскливом. Исключение только похороны, на них каждое слово дается с трудом и надрывом. Хозяйка «Мая» рассказывает, какие трудности преодолевает Копейкин на пути к зрителю, как его нигде не выставляют, как его пригрели и облагодетельствовали… И это кошмарно. Кажется, что хуже не бывает, но яйцеголовый мэтр решает дополнить. Первая же его фраза может быть включена в учебники по галерейному дело с пометкой «как не надо».
   – Я все ходил тут, смотрел, и мне не то чтобы не понравилось, ничего так, я и хуже видел. Игорь хороший человек, только вот ужасный фон на картине с машиной, вот на той, что напротив входа висит. Надо бы доработать, – это все он говорит совершенно зрелому, взрослому и талантливому человеку, а сам при этом делает мерзкую мазню и прославился тем, что делал плохо, когда все делали хорошо. – Но вот это картина просто шедевр, – он показывает на метафизический вид реки, перерезанный фонарным столбом в центре. – Композиция странная, но это интересно. Я думаю, что Игорь больной, он, конечно, сумасшедший, как многие художники…
   Дальше он пускается в безбрежное плавание по волнам своей эрудиции, где есть место всему, даже Игорю. В меня деликатно прокрадывается жалость, и я с трудом гашу желание утащить униженного Копейкина подальше отсюда, но вдруг выясняется, что недовольна происходящим только я. Все остальные хлопают напыщенному критикану, а Игорь, взяв ответное слово, долго благодарит всех пришедших и делится трогательной историей про детство, и про первые впечатления, и про то, как он страдал на тернистом пути. И в завершение все пьют вино в честь больного, никому не нужного художника, который случайно сделал выставку.
   Вот и ладно. В гудении поедающих виноград гостей набираю Тамару.
   – Я все обдумала и приняла решение. Если жизнь так складывается, значит, нам эта выставка была не нужна. Просто нас ждет какой-то другой проект. Решайте свои проблемы, не волнуйтесь, а буклеты не пропадут, да и рекламные площади мы еще не выкупали, – мне легко это говорить, потому что в одну секунду я вдруг увидела мир бесконечно большим. Мир как возможность меня потряс, и на этом фоне все выставки мира просто ничтожны.
   – Сашка! – приехала моя самая продвинутая подруга. Если бы не Аня, я бы не верила в существование какой-либо художественной жизни в Питере. Работая экспертом аукционного дома, Аня посещает практически все вернисажи и премьеры, да еще и успевает о них писать. Ее крепким нервам можно только позавидовать, поскольку не каждый человек может со спокойной улыбкой и милым вниманием воспринимать несуществующие хаммеры в одних галереях или пафосные портреты в других. Аня всегда держит марку, чему способствуют ее безупречная осанка и такое же воспитание, включавшее в себя музыку, танцы, верховую езду, иностранные языки и расширенный курс гуманитарных дисциплин, которые она освоила с немецкой методичностью.
   – Забери меня отсюда, – прошу страстным шепотом, пародируя мелодраму.
   Аня обходит выставку, здоровается со всеми знакомыми и малознакомыми персонажами, а затем мы степенно удаляемся, потому что это как раз тот случай, когда задерживаться не стоит. Игорь провожает нас до самых дверей и даже выходит на шаткую металлическую лестницу, произнося нелепые слова о том, что мы замечательно смотримся вместе. Я прекрасно вижу, чего он хочет на самом деле, но глубоко убеждена, что именно этого мне не надо. Не надо, Саша, даже не думай.
   – Ты оставила в «Мае» буклеты? – Аня занимается моим имиджем, а я ей подыгрываю.
   – Конечно, они попросили диск. Завезу на следующей неделе, – тут же фантазирую на ходу. И про диск этот забуду, наверняка забуду. – Пойдем что-нибудь есть?
   Мы сегодня особенно нужны друг другу. Во-первых, мы обе на каблуках, а ходить домиком более безопасно, а еще мне просто необходим собеседник или даже лучше – слушатель, а Аня идеально умеет слушать. Она чуть склоняет изящную головку и внимательно всматривается в говорящего, словно бы видит каждое слово, вылетающее изо рта, как в комиксах или детских книжках. Она точно попадает смехом как раз в нужные места и выдерживает идеальные паузы между риторическим вопросом собеседника и своим лаконичным кивком. Когда Аня рядом, я способна погрузиться в творческий транс, который необходим для рождения идеи. В одиночку это сделать практически невозможно. Порой озарения снисходят во время долгой прогулки по городу или под душем (вода на меня очень благотворно влияет), но ничто не сравнится с правильным собеседником. Помнится, Шерлок Холмс очень любил думать при ком-то. Мысль зарождается, отражается в другом человеке и возвращается, потом ее додумываешь, снова отражаешь, снова додумываешь, и так идея обрастает деталями, переходит из ничего в реальность, становится планом действий, обретает вербальную форму и закрепляется в мире, записанная в памяти друга. Ведь и Богу-отцу понадобилась Дева Мария, чтобы реализовать свою задумку, а до этого он как-то сам справлялся, но для того чтобы подарить миру самую красивую идею, нужны были два существа.
   В лишенном признаков времени и стиля ресторанчике нам наливают почти японский суп и чай. Я пытаюсь расслабиться, но меня пробирает странная дрожь. Вся страна страдает от гриппа, может, и в меня проник мерзкий вирус? Аня достает из сумочки таблетку и рекомендует:
   – Прекрасный антигриппин, выпей. У тебя странный вид, ты на себя не похожа… – это такая фигура речи, потому как мы обе понимаем, что именно такая я гораздо больше похожа на себя, чем раскисшая и вялая, какой она меня видела некоторое время назад.
   – Видела на выставке странного типа с сумкой «Пятый конгресс урологов»?
   – Да, я этого человека периодически вижу в самых неожиданных местах, только не знаю, кто он, – Анечка достает красный ежедневник и проверяет, все ли дела сделаны: ее жизнь находится как раз на том витке, где ничего нельзя забывать.
   – Представляешь, если этот дядька ходит по всем собраниям? Совсем по всем: конгрессы урологов, съезды библиотекарей, выставки, благотворительные концерты в церквях… – у меня мелькнула мысль, но, пожалуй, эту можно и пропустить, она первая, шальная. Хотя для разогрева очень неплохо.
   – Особенно ему должны нравиться собрания Свидетелей Иеговы или празднования буддийского нового года, – подыгрывает мне Аня. Эти интеллектуальные игры – одна из немногих радостей, которые можно себе позволять без страха испортить фигуру, биографию или карму.
   Отчитываюсь об отмене московской выставки, расспрашиваю подругу о личной жизни и, глядя в тоскливые глаза креветки, которую собираюсь съесть, понимаю, что наступил решающий момент. Аня записывает в своем правильном ежедневнике список галерей, которые еще обо мне не знают, мы намечаем день объезда владений, список картин на предстоящую выставку, содержание статьи и прочие мелочи, но я чувствую, что приступ уже близок, словно родовые схватки. Я вижу вспышки в голове, картинки и образы. У меня начинаются видения и, нарушая стройное течение беседы, происходит внутренний взрыв. Я не кричу «эврика», я же не сумасшедшая, я тихо и связно начинаю проговаривать то, чего сама еще никогда не слышала.
   – Я давно думала, и вот мне кажется, что можно попробовать сделать один проект, – я ни о чем давно не думала, но Аня внимательно смотрит на меня и переходит в тот самый идеальный режим восприятия. – Мне скучно делать эти выставки, это все никуда не ведет, понимаешь? Приходят люди, которые должны напрячься, отвлечься от дел, ехать на другой конец города, а у них вообще другие желания. И поэтому у нас за последнюю выставку прошло всего около сотни человек, ну ладно, в Интернете мы накричали об этом, но народу даже лишний клик сложно сделать, чтобы по ссылке пройти…
   – И что ты предлагаешь? – Аня подает выверенную реплику, согревая глаза зеленым чаем.
   – Пусть живопись придет к людям, если люди не хотят прийти к живописи.
   – Передвижные выставки? – ее недоумение корректирует ход моих мыслей.
   – Нет, я не предлагаю разъезжать на грузовике с картинами, хотя это неплохо; представляешь, такой рейд по людным местам города с просветительской миссией, об этом можно подумать, даже более того, это можно включить в планы на будущее, но я не об этом. Представь, что однажды утром на улице появляется картина…
   – Зачем?
   – Я пока не знаю зачем, но она появляется, и она изменяет это пространство. И так по всему городу.
   – И ты стоишь с ней рядом или уходишь? – Аня зрит в корень, но меня уже понесло.
   – Иногда я могу ее прямо там и писать, но это сложно, потому что окружающие дети будут все в красках и меня будут бить их мамы. Лучше просто ее оставлять и уходить.
   – Холст в раме оставить на улице и уйти? – Аня вышла из образа, потому что мне удалось ее шокировать. – А не проще сразу оставить чемодан с деньгами? Ее же утащат минуты за три, никто и увидеть не успеет. Если только ты не привяжешь ее цепью с замком, тогда на звук распиливаемого металла прибежит страшная толпа народа.
   – Это вариант, но я думаю, что вместо холста должны быть большие листы оргалита. Я давно мечтала о масштабной живописи, мне тесно на холсте, и это шанс показать большой аудитории, что есть искусство. Я не нарушу ни одного закона, мне не нужно для этого разрешения администрации, я просто буду приносить людям радость.
   – А себе славу… – в Ане заговорил пиарщик. Во всем этом есть то, что заставляет двигаться наш мир, – информационный повод. – Это не скандал, но изящно. Конечно, кусок оргалита упрут быстро, но фотографии и видео обессмертят эту акцию… Продолжай.
   – Раз в неделю в разных точках города будут появляться эти картины, постепенно люди будут их искать, это превратится в общегородскую игру, где выиграют все.
   – И сколько таких картин?
   – Допустим… Двенадцать. Всю весну, каждую неделю по картине. У меня есть время, у меня нет дела, у меня нет идеи для новой книги, а что может быть лучше, чем живой проект?
   – Это не просто проект, это такая махина, что его не поднять в одиночку… если о нем никто не будет писать, если его никто не будет снимать, если никто не будет выкладывать эти материалы в сеть, то ты просто подаришь двенадцать листов оргалита местным бомжам на обустройство высокохудожественного жилища, и я вижу в этом миссию, но тебе самой придется найти что-то особенное для себя. Ты не сможешь сделать этого, если все картины будут просто картинами, – она сделала блестящий пас, теперь мыслепоток несется на меня со страшной скоростью.
   – Значит, это будет серия. Каждая работа под номером, и каждая станет частью истории, я пока не знаю, какой, но придумаю…
   Главное, что у Ани не возникает главного вопроса, который неизбежно появится в головах людей, далеких от современного искусства. Это мучительный вопрос «зачем». Аня же прекрасно знает, что художественная акция прекрасна не утилитарностью, а новизной, и она чувствует этот нерв неизведанного так же остро, как и я.
   – Только до весны осталось всего три недели, и мне кажется, что надо немного отложить, начинать ближе к маю, когда потеплеет… – может, она и права, но дотерпеть до тепла я не смогу.
   – Я начну с первого дня весны, – внутри полыхает пламя идеи, и я хочу нести его человечеству. Однажды я заработаю неприятности, и какой-нибудь орел выклюет мне печень.
   Выходя из ресторана, краем глаза замечаю сидящего у окна мужчину. Это сама безупречность. Неужели они существуют? Нью-йоркский тип банковского работника, который проводит вечер в одиночестве. Он уже никого не ждет, потому что допивает капучино, и это странное искривление пространства забросило его сегодня в Питер. Уже на улице оборачиваюсь, наши взгляды встречаются через стекло, но мне не хватает смелости сделать эту встречу неслучайной.

   Домой возвращаюсь абсолютно невменяемой. Раскидываю по всем горизонтальным поверхностям одежду, бусы и прочие мелочи (за минуту до этого я пыталась бусами открыть дверь – они звенели в сумке как ключи), бегаю из комнаты в комнату, включаю и выключаю телевизор, сажусь на диван, убегаю в кладовку, понимаю, что тут мне ничего не нужно… Меня тянет сразу в несколько мест. Я хочу залезть в Интернет и тут же поделиться изобретением, потом обзвонить всех, у кого есть уши и телефоны, чтобы они тоже порадовались за меня, а еще я с трудом сдерживаюсь от желания открыть окно и завопить на всю улицу от счастья. Из этой точки моя жизнь становится структурированной, расчерченной на шаги и движения, в ней появляются преодолимые и непреодолимые сложности, миллионы проблем и поиск их решения. И скука вместе с тоской собирают вещички, бросая на мою радость обиженные взгляды. Иду на кухню и нахожу пузырек с валерьянкой.
   – Раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три, – что это я? Тридцать капель, никакого вальса. У обычных людей не дрожат руки, не выпрыгивает сердце. Да хватит уже так переживать, не надо бояться. Придумала – надо делать. И никаких сомнений, никаких остановок.
   Вот сейчас я сяду на стул и несколько минут просто не буду двигаться. В полной тишине становится ясно, что мне необходимо ехать. Стараясь двигаться медленно и прийти в себя, натягиваю джинсы, свитер, беру сумку, набрасываю на спину куртку и не забываю выключить свет в ванной. Если бы за мной следили скрытой камерой, то ничего необычного не заметили бы, просто в десять часов вечера Саша Романова решила прогуляться. Они же не слышат, что у меня внутри визжат три разных голоса, и все три мои, а в такой компании я рискую встать в ряды художников с психиатрическим диагнозом.
   – Мам, я сейчас к тебе приеду, мне надо.
   Мама удивленно угукает в трубку, но я уже вывожу машину из двора. Ночное шоссе – лучшая медитация и очистительная практика.
   Если бы меня кто-нибудь попросил назвать самого адекватного человека, я бы, без сомнения, сказала, что это моя мама. Как ей удалось родить меня – глобальная загадка и игры генетики, но мне повезло, и я сверяюсь с ней, как с некоей эталонной шкалой. Чтобы сохранить здоровье и нервы, большую часть года она живет за городом, покидая дом в яблоневом саду лишь по необходимости: прогуляться по Европе или погреться у моря. Или в случае открытия эпохальной выставки, или когда приезжает на гастроли известный московский театр, или если у очень близкой подруги случится особенно грандиозный юбилей – а что еще можно делать в городе? Я тоже так буду жить, если доживу до ее возраста. Маме в общем очень нравится то, что я делаю, но каждое мое действие в отдельности вызывает у нее разные чувства в спектре от недоумения до расстройства.
   Как и Пашкина Анна Николаевна, моя мама очень переживает из-за того, что мы тратим жизнь на всякие несущественные вещи, занимаемся всяческими глупостями, вместо того чтобы нарожать детей или хотя бы одного, самого такого завалящегося ребеночка. Мы с Павлиной по разным причинам держим оборону и не поддаемся на предложения родить внуков и сдать им, а самим ехать хоть в Африку спасать мир от СПИДа. Мой развод мама восприняла как неизбежную неприятность, поскольку сама пережила их несколько, но теперь было совершенно неясно, когда я соберусь размножиться и наполнить ее огромный дом смыслом.
   Однажды, когда нам с Пашкой было лет по четырнадцать, мы шли из школы и обсуждали далекое и совершенно непредсказуемое будущее. Что впереди, мы представляли с трудом, но я отчетливо помню, что отрицала возможность существования семьи, хотя одновременно внутри себя понимала, что говорю глупости. Я помню двойственность этого разговора, когда произносились вслух одни слова, а думались совершенно другие. Мужа я присматривала для себя лет с трех, так что, можно сказать, мама лишь озвучивала мои желания и промахи.
   Ушаковская развязка уже опустела, Приморское шоссе, мокрое и призрачное, несет через сырой лес, где с веток падают комья снега, набухшего от внезапного дождя. Начинается метель, и я вижу, как дорога превращается в звездный тоннель, и реальность начинает терять ясные очертания. В один момент мне кажется, что это полет сквозь галактику, и мысленно я представляю себя стрелой. Таких внутренних скоростей никогда не было. Внезапно из-за поворота на меня выбегает абсолютно неожиданный для моего состояния вселенской вседозволенности человек с полосатой палочкой и, чтобы я не сомневалась, что его интересую именно я, а никто иной на этом безлюдном шоссе, он тычет своим жезлом мне в лицо. Похоже, что за наслаждением внутренними скоростями я как-то не заметила, что превысила внешнюю. Вот сейчас строгий дядя и скажет, до какой же степени я обнаглела. Но на самом деле я безмерно счастлива, потому как больше всего на свете я боюсь задавить гаишника, и то, что он бросился на меня, а я такая молодец и совершенно не причинила ему никакого вреда, – это большой праздник, о чем я спешу сообщить ему лично в открытое окно.
   – Какое счастье, что я вас не сбила! – я улыбаюсь как полный идиот. Еще пара секунд, и меня будут подозревать в том, что я под градусом или, что еще хуже, под кайфом.
   – Капитан Иванцов… – растерянно представляется он.
   – Знаете, а вы у меня первый, – продолжая улыбаться, протягиваю ему документы.
   – В каком смысле? – его ступор усиливается, он даже отделяется от изучения прав и страховки.
   – В прямом. Меня никогда не останавливали на дороге, – говорю чистую правду.
   – За… семь лет? – он вчитывается в мои права. Да, получается, что так. Пять первых же права у меня просто лежали без дела. – И что мне с вами делать? – капитан Иванцов немного покраснел, даже много. Он теребит мои документы, а я продолжаю улыбаться. Потому что мое настроение ничуть не испорчено.
   – Отпустить? – предлагаю незамутненно, словно это единственно верное и понятное решение.
   – Как отпустить? – такая я у него, наверное, тоже первая.
   – Просто отпустить…
   – Но сто пятьдесят в час…
   – Какой ужас! Неужели сто пятьдесят?! Знаете, это что-то со мной не то, я обычно быстрее ста двадцати ни-ни, – честно признаюсь ему, вполне осознавая, что это тоже сомнительное оправдание.
   – Только больше так не делайте… – он протягивает мне документы.
   – А зовут-то вас как, вы же мой первый, – задаю я финальный вопрос, от которого Иванцов становится абсолютно красным и сквозь смущение тихо произносит: «Юра…»
   Юра… Он растворяется в зеркале заднего вида, как видение, как тихий ангел.
   Зеленогорск всегда встречает тишиной и расслабленностью курортного местечка, где летом больше дачников, чем местных жителей. А зимой, когда случайные люди уезжают обратно в грязный и нервный город, течет совершенно другая жизнь, темп которой задают концерты в кирхе по субботним вечерам и литературные чтения в библиотеке. В яблоневом саду гуляют дамы с собачками, а под огромной грушей на детской площадке строят снежную крепость. Тут весной пенно цветут деревья, а осенью полыхают огненными снопами клены, оттеняя ослепительную, снежную белизну церкви.
   Мама построила дом в средиземноморском стиле с окнами от пола до потолка, которые летом распахиваются в сад, где под внимательным присмотром ландшафтного дизайнера разрастаются гортензии, маки, пионы и сотни других цветов, разведенных специально для меня. Вдобавок к дому была построена и мастерская, и эта медовая ловушка однажды захлопнется.
   – Что случилось? – мама встречает меня, запахнувшись в пушистую шубу. – У тебя же завтра с утра лекция, придется отсюда выезжать часов в шесть… – она права, логики в моем поведении не слишком много.
   – Пойдем, расскажу.
   – Ты здорова? Сережа? – Бывший муж – это достойная причина, чтобы принестись ночью.
   – Не, что ты. Я его уже сто лет не видела. Пойдем в дом. Мне зябко после дороги, – вернее будет сказать, что меня колотит озноб, бьет колотун и я вся трясусь, словно в пляске святого Витта. Ну хватит уже!
   – Чай будешь? Вина не предлагаю – тебе обратно ехать скоро.
   Кроме кухонного оборудования, шкафчика для коллекционных вин, стола и диванов на первом этаже нет практически ничего. Отсутствие мебели компенсируют картины, развешанные по всем стенам и простенкам, даже под лестницей. Мама коллекционирует меня. Я не возражаю и регулярно пополняю ее коллекцию. Особенно она обогащается летом, когда каждый цветок становится поводом для творчества.
   – Как продвигается новая книга? – писатели в маминой системе координат стоят выше художников, поскольку она признает литературоцентричное начало нашей культуры, так что мое стремительное превращение из художника в писателя ее очень обрадовало, и теперь она ожидает новой книги, а я ей вместо книги привезла концептуальное искусство.
   – Книга будет обязательно, но только позже… – я рассказываю про картины на улицах и вижу, как у мамы любопытство трансформируется в непонимание, а на смену ему приходит и раздражение.
   – Можно, я тебе перескажу, что я поняла? – начало не предвещает ничего хорошего. – Ты будешь непонятно ради чего раздавать свои картины. Кто узнает, что их сделала именно ты? Где будет написано, что Саша Романова автор? Почему их нельзя унести обратно? Показать и забрать? Кто это будет видеть? Почему люди вообще будут на это смотреть?
   Вопросы все правильные, как ни поверни. Зачем, кому, как… И я знаю ответы на них.
   – Никто не будет знать, кто автор – это секрет. Я не буду забирать картины обратно, потому что такие правила игры. Пусть с ними случится все, что случится. Я поставлю их в самых разных местах, где люди идут или стоят, или там может проходить только один человек в день. И картины придут к людям и изменят их мир.
   – Это какая-то чушь…
   – А коров помнишь? Вся Флоренция была уставлена коровами. Зачем?
   – Это коровы… Это скульптура… Ее нельзя унести! Ладно, допустим, тебе захотелось так потратить свое время, но я не вижу здесь ни смысла, ни идеи, ничего… пусто. Я бы поняла, если бы ты поставила эту картину, а потом вокруг нее устроила бы некое действо, спектакль кукольный для детей или еще что-нибудь. Или кто-то мог бы раздавать буклеты, которые ты напечатала. Их у тебя сколько тысяч?
   – Одна, всего одна, – совершенно никому не нужная тысяча буклетов, которые должны были стать частью московской выставки, а теперь просто занимают два кухонных стула.
   – Тебе книгу надо писать, от тебя ждут текст, потому что писатель должен писать. А в Москве…
   – А Москвы не будет. Мам, у меня тупик. Выставка отменилась, книжка не пишется, ничего не происходит! Неужели непонятно, что надоело заниматься всей этой ерундой. Живопись эта – тоска смертная, все понятно, все предсказуемо. Еще один роман, еще одна картина!
   – Иди волонтером в хоспис, раз так истосковалась по реальным делам, – у мамы есть такое выражение лица, которое невозможно пережить: она вся словно тяжелеет, в глазах стальной отлив и холод. Она становится бритвой, рассекающей мои иллюзии.
   – Можно и так.
   Я устроена удивительным образом. Вот напишу картину, а как она получилась – не понимаю. Отчетливо вижу, анализирую, но оценить не могу. Одну секунду кажется, что хорошо, а потом плохо, а потом так просто великолепно… И я начинаю показывать ее разным людям, чтобы они мне сказали – как! Я принимаю чужие мнения и меняю точку зрения. Похвалили – вижу: замечательная картина. Раскритиковали – начинаю чувствовать, что сделала ерунду. Как маятник. Нет у меня четкой позиции по поводу собственного творчества. Вот про других все знаю, а себя словно не вижу.
   – Знаешь, – мама внимательно смотрит на меня. – Я ничего не понимаю в искусстве. Иногда я могу тебе подсказать, но это не бизнес, это что-то совершенно другое, и законы твоего мира мне не всегда ясны. Конечно, меня удивляет твое желание отдать в никуда картины. Поверить, что кто-то, увидев живописные произведения в своем дворе, станет лучше, я не могу. Ты же именно этого хочешь? Изменить мир при помощи картин – это наивная мысль, но красивая, так что делай. Делай… О, второй час, спать иди – тебе же завтра лекцию читать. Ты хоть подготовилась?
   – Ага, – сижу, всматриваюсь в распахнутое пространство дома, прислушиваюсь к тишине. – А ёлку когда уберешь, февраль уже?
   – О, ёлка… Саш, я знаю тебя лучше, чем ты сама, и всю эту историю ты придумала от тоски, но учти, еще ни разу ты не сделала ничего хорошего без любви. Вот сейчас тебе кажется, что эта задумка идеально понятна, что все будут видеть эту… акцию твоими глазами, но на самом деле никто ничего не поймет. Ты спасаешься от тишины – хорошо, только не заблуждайся насчет великой миссии.
   Иду в душ и залезаю в кровать. В этом доме мне отведена целая комната с гигантской кроватью и телевизором, который показывает только три канала из-за сосен – они перекрывают сигнал наглухо. Мне осталось спать всего несколько часов, а завтра ждет дорога, утренняя пробка, лекция и все то, что записано в ежедневнике. Но вместо обычной пустоты ощущаю пульсацию. Пусть ничего не понятно и нет той самой любви, но сердце колотится бешено и что-то началось, что-то.

   Утром человек думать не может. Утром человек пьет кофе, держится за живот, потому что его мутит от недосыпа, и больше похож на амебу. Для обретения формы надо встать под воду и стараться не уснуть прямо так, прямо тут. Утром у меня все мысли замкнутого типа: «И вот я прихожу, и вот я прихожу, и вот…» Можно не мучиться и пользоваться чужими – в полной внутренней тишине я просматриваю телевизионную бодрость. Ни за какие деньги бы не согласилась работать на утренних эфирах. Если они уже в пять часов улыбаются и машут, это их в четыре посадили на грим, а выехали на работу они в три, а встали в два? Или они не ложились? И так каждый день…
   Вчера я не догадалась взять с собой приличную одежды, а у мамы припрятаны только летние платья, что даже для моей Мухи несколько излишне экстравагантно. То есть для преподавателя слишком, а студенты позволяют себе всё и еще немного. Они носят балетные пачки с ватниками, втыкают в волосы искусственные цветы и кисти, бреются налысо и красятся в пять цветов одновременно, они переделывают рубашки в штаны и штаны в кофты, для них все является полем эксперимента, где цвет и форма – это всего лишь возможность для выражения, а собственное тело – демонстрационный объект. Но у меня для них сегодня только джинсы и никакой свитер.
   К первой паре приезжаю, сделав крюк через «Кофе-хаус», где мне наливают в пол-литровую бадью горький-горький кофе. Лекция. Мне нравится переноситься в прошлое, оставаясь в настоящем. Не напрягаю нежный студенческий мозг датами, развлекаю интимными подробностями жизни царей и цариц, завершаю мероприятие словами:
   – Этот город был сном Петра, однажды он увидел его, полюбил и превратил абсолютно непригодные для жизни территории в самый европейский город России. Идея – это возможность, и воля императора была так велика, что даже после его смерти город продолжал расти и развиваться.
   Пауза. Финальная точка.
   От совершенно свободного утра надо перетекать к совершенно свободному дню и ехать на Ваську. Неожиданно оказывается, что на улице светло, что вышло настоящее солнце и светит совершенно искренне. Мухинское крыльцо обрывается в ослепительный световой поток, и Соляной переулок, замерзший и больше похожий на речку, словно хочет напомнить, что когда-то он действительно был каналом, а на том месте, где сейчас учатся художники, возводили нешуточные корабли. Машину я оставила рядом с ангелами, которые сидят на декоративных фонарях перед входом в музей Академии, этим маленьким идолам абитуриенты по традиции приносят дары, а они за это обещают удачу. Небо над куполом Пантелеймоновской церкви искрится синью, прозрачной и чистой, а снежные стены делают город нарядным, и каждая сосулька звенит солнцем. А триста лет назад его просто придумал один человек.
   Соляной переулок – это особое место в жизни, мимо которого я однажды не смогла пройти. Допускаю, что все могло случиться иначе, но после школы надо было сделать свой выбор. Это была истинная мука. Напряжение одиннадцатого класса не поддается описанию, все мы тогда задавались только одним вопросом: что дальше? В облаках или в ветре прочесть предназначение было невозможно, на Таро я тогда еще гадать не умела, а родители твердили только мрачное: «Поступи». Куда и зачем, они не знали, но больше всего на свете мы боялись пролететь, не попасть. Страха промахнуться не было, казалось, что мир – это бесконечная возможность, что любое решение можно изменить. Мои подкурсы были очень ненапряженными – приходила и слушала рассказы про историю России, которые мне и еще трем самоопределившимся читал посвященный в высшее знание профессор. Я была совершенно явным художником, училась в художке и выставлялась лет с пятнадцати, но определиться со специальностью никак не могла, а чистых живописцев учили только в Репинке, а там было душно и пыльно, так что оставалась Муха с искусствоведением как компромисс и судьба.
   Удерживая в себе просветленное состояние, переношусь через мосты, стараясь не очень заглядываться на панорамные разлеты реки и силуэты набережных, знакомые с детства. Петр Николаевич – мой издатель и редактор – ждет меня в своем клубе литературно-концертного назначения, где продаются книги и кофе и по вечерам играют разные хорошие люди всякую никому не известную музыку.
   – О, заходи, – Петр Верлухин напоминает сенбернара, который по своей доброте никого не ест и даже ни на кого не лает, потому что очень сильный и очень умный. Он стал писателем так давно, что успел сочинить целую библиотеку. В Питере осталось всего несколько писателей, которых называют классиками, так вот он один из них. Его лично поздравляют великие люди со всяческими юбилеями, и в Смольном нет двери, которая была бы перед ним закрыта, но он не памятник самому себе, и благодаря этому уникальному качеству Верлухин обогатил русскую литературу парой десятков хороших писателей. Он находил их в сети, печатал им книжки и выпускал в полет. Мне повезло быть в этой стае.
   – Привет, – вот сейчас мне придется признаться, что я бездарь. – Ничего не пишется.
   – Совсем? – он расстроился.
   – Я думала написать про конец света, но только ленивый об этом ничего не сказал. Все только и делают, что обсуждают, как именно наша Земля налетит на небесную ось.
   – А хороший сюжет, зря отказываешься, – он гений, ему любой сюжет хорош. В дверь кабинета просовывается узкое, поросшее беспорядочной растительностью лицо.
   – У нас засорился туалет, – печально произносит лицо и исчезает.
   – Вот тебе и конец света. Можешь и не писать, твое дело, конечно, но только ты учти: у тебя в запасе полгода, чтобы о себе напомнить, потом начнешь как с нуля. Напиши про любовь, про мужика, а то я уже волноваться начинаю, может, ты девочек любишь? Хотя это тоже сейчас нормально. О девочках тогда напиши, не стесняйся.
   Он уходит разбираться с сантехникой. Конечно, только девочки вокруг, что еще обо мне думать. Не уезжать же, не выпив кофе, прошу себе эспрессо и, обернувшись, приседаю от неожиданности. Игорь. Это мой персональный человек-бумеранг. Я его от себя отбрасываю, он некоторое время летает где-то, а потом прилетает и больно ударяет в темя.
   – А я тут твою книжку читаю, – демонстрирует обложку, чтобы я не сомневалась.
   – Мысли материальны, – выхода нет, придется сесть и разговаривать, только в глаза ему смотреть не хочется, потому что он взгляд ловит и держит. И делает это со значением.
   – Ты мне снилась… – произносится это так, словно бы я специально пошла к нему сниться. Да, безобразие какое, надо извиниться и прекратить являться во снах к мужчинам. Про вид, в котором я ему привиделась, уточнять не буду. Он поправляет прическу, снимая и надевая обратно ободок. Бабский такой жест.
   – Как выставка проходит? – мне больше не о чем спрашивать, а сразу убежать неудобно.
   – Успешно, – под этим надо понимать, что он сводил туда своих студентов и престарелую маму. – Студентов вот своих водил, показывал.
   Пью принесенный кофе и стараюсь не открывать рта, поскольку ядовитые колкости так и мечтают выскочить наружу.
   – Я на днях был на прекрасной выставке, есть такой русский художник – Левитан, – я сейчас его укушу. – В корпусе Бенуа, – и смотрит так нежно, словно бы просто поддерживает светскую беседу. А я злюсь все сильнее, несколько непропорционально ситуации, потому что можно было бы просто поддержать шутку, а во мне очень серьезная ярость закипает. – Я удивляюсь, как ты можешь не ходить на выставки….
   У него самозародилась странная легенда обо мне, в которую он свято верит. Суть ее заключается в том, что я никуда не хожу и ничего не смотрю, потому что я не хочу это делать каждый день. А сам он так устроен, что посещает большинство мероприятий, стараясь таким образом занимать одинокие и бессмысленные вечера. Наши же с ним отношения совпали с периодом, когда у меня было несколько проектов одновременно и тратить время на скучное ничегонеделание я не могла, а большинство выставок и премьер подпадают именно под это определение. Но Левитан – это уже слишком.
   – Я была на Левитане, – вынужденно вру, мысленно обещая сегодня же посетить эту эпохальную экспозицию.
   – Надо же…
   За соседним столиком мужчина, похожий больше на подземного гнома-книгочея, разъясняет брызжущей восторгом девочке-студентке особенности перевода с идиша глагола «пламенеть», и они с наслаждением перекатывают звуки гортанного языка. Сказывается близость университета – интеллектуальный бульон настолько наваристый, что двум молекулам тесно, сейчас пойдет кристаллизация.
   – Слушай, а какой стандартный размер листа оргалита? – внезапно переношу наш разговор в деловую плоскость.
   – Ну, метра три на полтора. А зачем тебе? – Игорь никак не может поверить, что я тоже художник, несмотря на то, что мы окончили один и тот же институт с разницей в пять лет, имеем примерно одинаковые дипломы и состоим в одном Союзе художников. С той только поправкой, что он в театральной секции, а я в секции живописи. После мухинского искусствоведения я таки самоопределилась и пошла учиться в Театральную академию, где из меня сделали художника негуманными, но действенными методами. Игоря воспитали там же.
   – А знакомый плотник есть? – я продолжаю свой внутренний мыслительный процесс, и мне нужны ответы.
   – Нет, что ты задумала?
   – Я задумала одну игру, в которую, если повезет, сыграет весь город, и, если повезет еще больше, я сделаю то, чего никто и никогда не делал. Где тут ближайший строительный? Хотя можешь не отвечать, я уже вспомнила, – меня поднимает и уже несет к выходу.
   – Давай увидимся как-нибудь? – Игорь вскакивает и пытается меня то ли проводить, то ли удержать.
   – Да-да, конечно, увидимся, – обещаю на лету. Мной движет влюбленность в идею, которая вполне способна заменить любовь к мужчине. Чудовищно, но женское образование пока обязательно, а я его явная жертва. Уже в дверях оборачиваюсь и бросаю на Игоря оценивающий взгляд: может, он мог бы дать мне необходимый эмоциональный заряд? Нет, не он. Но будем искать.

   Мне не впервой таскать по улицам странные предметы: за годы учебы в Театралке с чем только я не ходила. Огромные папки – это самое невинное. Однажды мне надо было перетащить метровую голову зайца из дома, где я ее наваяла, к заказчику, который жил на другом конце города. Дело было весной, и я пересекла Каменноостровский, Марсово поле, Садовую и часть Московского проспекта, неся на плече чудовищное животное, и это доставило мне удовольствие. Иногда я ходила с пучками разноцветных перьев, порой с охапками тканей – машины-то не было, а сегодня перенесла из соседнего магазина лист оргалита и связку дров, чтобы придать листу твердость. Неожиданно выяснилось, что при размере метр семьдесят на два семьдесят оргалит начинает неприятно прогибаться и закручиваться. Приходилось оббегать лист то справа, то слева, подтягивать его и подволакивать, постоянно попадая под это невыносимо нестабильное полотно. Если бы не лед, это была бы абсолютно провальная операция. И как я потащу эту штуку до места дислокации, и как вообще с этим работать? Столько вопросов… А совершенно незаметное в обычной жизни расстояние от магазина хозтоваров до дома превратилось в бесконечную пытку. Спасли меня два таджика (или узбека, я не очень понимаю, как их различать), которые, ни слова не говоря, просто подхватили листы и донесли их до ворот. На втором заходе в магазин я стала богаче на кучу реек, гвозди, ножовку и металлические петли – надо же все это как-то ставить на землю. Автоматически пришла в голову классическая форма складня. Так и легче нести по частям, и не дробится изображение. Можем считать, что первый перформанс в моем проекте уже случился.
   Мама позвонила поинтересоваться, не прошел ли мой припадок гениальности, и подробно описала, что могло бы стать настоящим проектом. По ее словам не хватало зрелищности.
   – Надо жечь, – заявила она. – Делай из бумаги и жги. Корабли, вышки нефтяные, что хочешь, но потом все это преврати в большой костер! И тогда это действительно зрелищно. Все запомнят, будут рассказывать, у тебя появятся последователи во всех городах… Можно спалить портреты политических деятелей или символические деньги, но тогда будет скандал, и тебя посадят, но неизбежно прославишься. Помнишь, твой приятель Миша именно этим в Париже и занимается.
   – Пусть Миша и занимается дальше…
   Хорошая идея, да, уже на втором костре меня повяжут и посадят по какой-нибудь статье. Это абсолютно точно – пожарные не дремлют, а у меня нет удостоверения пиротехника и права на работу с огненной стихией. Но если задуматься, Питер достоин не огненных плясок – он никогда не был языческим городом, огнепоклонников тут не водилось, и это не отражает его сути. Здесь не горят страсти, они, наоборот, затухают, леденеют… Что мучает нас сильнее всего? Какие проблемы мы решаем? Что зацепит любого, что заставит пройти по тому пути, который я предложу?
   Но мама не питерский персонаж, она существует вне пространства и поэтому видит мир структурированным и четким, она никогда не поверит, что тишина может привлекать людей сильнее, чем крик. Может, она и права, но жить в визжащем мире невыносимо. Так просто заставить говорить о себе, убив кого-нибудь с особой жестокостью. Идеально – это сесть в тюрьму, тогда появляется ореол мученичества от системы, что обожает интеллигенция, которая вознесет меня на знамя, какую бы глупость я до этого ни сделала. Элементарно так привлечь внимание, но обернуть зрачки в душу, позволить человеку найти в себе что-то новое – это так сложно, что и браться не стоит… Что-то я перебираю с пафосом. Надо бы поосторожнее. Чем проще, тем действеннее.
   Все равно сейчас я ничего не решу, а меня через полчаса ждут в «Жан-Жаке». Есть у меня несколько подружек, объединенных схожими жизненными показателями. Они замужем, работают для развлечения, две родили по одному небольшому ребенку, заботу о которых перепоручили нанятому персоналу и родственникам, а третья – Наля решила обойтись без этих сложностей и завела крошечную собаку, чтобы потренироваться и понять, какая она будет мать. Пока выяснялось, что никакая, так как собака переехала жить к Налькиным родителям.
   Раза три-четыре в год дамы посещают европейские распродажи, африканский сафари и латиноамериканские карнавалы, внимательно следят за модой и не позволяют мужьям ездить на машинах старше трех лет. Каждая из них считает, что знает жизнь лучше меня, и старается вернуть на путь истинный, который проходит через косметолога, парикмахера и спортзал, а я уворачиваюсь угрем и обычно успеваю исчезнуть до того, как они меня зазомбируют.
   Наля, Люба и Жанна – наследство моей искусствоведческой карьеры. В отличие от странной меня, у которой были какие-то неясные цели, подруги еще на первых курсах определили направление развития и отбирали мужчин по марке машины и надежности их бизнеса. Основной заботой на настоящий момент была красота и молодость собственных тел, и они отчаянно боролись со всеми признаками разложения плоти. Поверить в тот непреложный факт, что обычно у женщин сначала прыщи, а потом морщины, и это в том случае, если удалось избавиться от первых, мои подруги были не в силах. Когда-то они получали сертификаты экспертов по декоративно-прикладному искусству, но сегодня на экспертном уровне каждая из них знала косметологию.
   – Саша, еще немного, и будет поздно, – мистическим шепотом Наля наводит на меня ужас. Стараться не надо, она напоминает засушенного богомола. У нее по неизвестным причинам уехала крыша, и теперь ей кажется, что она поправляется, хотя худеть дальше, по-моему, просто некуда.
   – Тебе нужна мезотерапия, – поддерживает Люба, для которой вколоть в себя сто уколов гораздо легче, чем сделать утром зарядку.
   – Посмотри на свою попу, – скорбно заявляет Жанна, и они все вместе сочувствующе смотрят туда, где я сижу. По правде говоря, я широка в кости и маленькой никогда не была, а уж добиться миниатюрности Жанны мне не светит, даже если я эту попу отрежу совсем. Жанна единственная из девочек вспоминает, что такое работа, потому что время от времени ей приходится закупать новую коллекцию для своего мехового салона, подаренного мужем в надежде на несколько лет благодарного мира.
   – Девочки, я такой проект придумала… – в который раз пытаюсь начать рассказ, но они сговорились и заняли стратегическую высоту для нападения.
   – Нам совершенно все равно, какие ты придумываешь проекты, но когда твои фотографии печатают в журналах, нельзя, чтобы ты выглядела старой коровой, – Жанна нападает, размахивая саблей и конем, она страшный человек. Очень маленький, но страшно опасный.
   – Не надо так переживать. Я художник, а не модель, и мне можно… – договорить не успеваю, потому как мне в подробностях рассказывают, что мне можно, а чего нельзя никогда, и как я обязана выглядеть, и что надо убрать, а что накачать. Следуя их логике, мне срочно следует отсосать пару литров себя из бедер и вкачать их в губы. Представить результат этой трансформации несложно, так что мой хохот заставляет атаку захлебнуться.
   – А я недавно видела Павла, – Наля задумчиво смотрит в зеркальный потолок, потом переводит томный взгляд на барную стойку – несмотря на прекрасный брак и существование волшебного мужа, ей постоянно надо находить подтверждения своей женской привлекательности. Она старается отразиться в каждом бармене и официанте, не говоря уже о трех товарищах за соседним столиком, которые обсуждают, как именно они будут мучить четвертого, поскольку он опаздывает уже на час. Смысл сказанного Налей доходит медленно.
   – Павел… – Люба включает память. – Это тот парень, который не стал поступать в Муху? Я помню, ты о нем рассказывала, когда мы еще только поступили, и еще год по нему иссыхалась, – прекрасная память позволила Любке блестяще окончить институт, так и не научившись анализу, что, может, и к лучшему, учитывая форму и размер ее сногсшибательного бюста и разрез глаз – генетический подарок прабабки японки. – Что он сейчас делает?
   – А я его с тех пор и не видела ни разу. Он поступил на какие-то информационные технологии, и все, – нет, это было далеко не все. Павел был моей самой ранней и самой непонятной историей, и я хотела и боялась найти его. – Наля, а какой он?
   – Мы столкнулись в метро на три секунды, он меня и не узнал, бежал мимо. Ну стильный такой, знаешь, стремительный… Но я не могла ошибиться – точно Павел.
   Наля, как существо более посвященное в мою внутреннюю жизнь, знает, что для меня значит эта новость, и я просто держу себя за руку, чтобы не задать самый глупый из возможных вопросов.
   – Кольца на пальце не было, не женат, наверное, – задумчиво тянет Налька и долгим взглядом провожает официанта. В отношении к ботоксу мы не сойдемся, но связывает нас не только институт.
   Чтобы не дать Жанне выстроить точный план захвата цели и дальнейших военных операций по созданию очередной ячейки общества, задаю провокационный вопрос о модных тенденциях на весну и погружаюсь в щебет, который исходит сразу с трех сторон. Другой бы, а тем более мужчина, сошел с ума, но я просто ем странноватый салат из киви с авокадо и думаю о Павле.
   Назвать его Пашей никогда язык не поворачивался, так было всегда. Павел. Он хотел, чтобы еще и Игоревич, но это уже слишком. В том июне, когда финал со всей школьной истерией уже был близок, мы должны были понять, куда нам бежать. Его аттестат был таким же манерным как мой, даже школы у нас были одинаково странными – мы учили финский язык, только я на Миллионной, а он в районе озера Долгое. Серебряные медали мы заработали из любопытства, и по законам того времени имели право поступить в любой институт, сдав только один экзамен. Муха, разумеется, не собиралась отменять свою классическую пытку для тех, кто грезил стать художником, а Павел мечтал именно об этом. Я не дала себе труда придумать что-то более сложное, чем искусствоведение, и не хотела идти на компромиссы в виде кафедры керамики или даже моды: раз нет чистой живописи, решила просто думать; а он четыре раза в неделю ходил и отрисовывал гипсовые головы, писал натюрморты и вычерчивал какие-то флоральные композиции.
   Так была устроена наша тогдашняя система, что документы можно было подавать только в один институт. Существовали, конечно, не очень упертые заведения, которые принимали копии аттестатов, но лучшие вузы брали только оригинал. И мы сходили с ума, ведь везде приемные экзамены в одно время и, промахнись ты с выбором, год вылетает в трубу. А именно этот страшный год, год без института, был кошмаром наших родителей, ну и нашим. Девочки просто опасались, а мальчиков били конвульсии, ведь в случае неблагополучного исхода их подкарауливала наша гостеприимная армия сроком на два года.
   В нашу последнюю встречу Павел ждал меня на мухинском крыльце. Он стоял ко мне спиной, такой тонкий, порывистый, как гончая. Мы пошли и сели напротив Музея блокады. У меня тогда была невероятной красоты белая жатая юбка в серых розах и кружевная крылатая кофточка. Наверное, на солнце я светилась, но он не смотрел на меня, а лег на скамейку, закрыл глаза и сказал, что решил не рисковать. Все знали, что после школы мало шансов попасть в Муху, да и военной кафедры здесь нет, а почувствовать на себе, что значит быть танкистом, он не хотел, и два года из жизни терять было обидно. Он говорил, а я смотрела на его птичий профиль, острый и ранящий, словно его нарисовал Фра Анжелико, и мне казалось, что сердце сейчас разорвется, потому что он оставлял меня одну тут, а сам уходил в неизвестный, чужой мир. Умом я понимала, что решение логично, здраво и выстрадано, но эта логика была сплошной формальностью.
   Я осознанно выключаю звук, чтобы не слышать своего голоса, чтобы не вспоминать, что именно я тогда ему говорила, а потом и кричала. Мне хотелось докричаться до него, исправить то, что уже невозможно было изменить. Кто-то выключил ток, и магнитизм, который удерживал нас рядом, исчез, и неумолимая сила оттолкнула его от меня. В один момент Павел вскочил, посмотрел прямым и яростно огненным взглядом и ушел. В ту секунду я осознала, что не смогу даже позвонить ему. Никогда.
   А что если все картины я напишу для него? На улице или в Интернете, по телевизору или в журнале, но он столкнется с моим посланием и поймет его. Если, конечно, он остался тем же человеком. Считаем это личным мотивом, или можно назвать иллюзией, но мне надо за что-то держаться, раз воздух потерял плотность. Если нет реальной любви, нет настоящего чувства сейчас и я лишаюсь топлива для творчества, то почему бы не воскресить ту историю, трансформировать ее и зарядить мои живописные батарейки от ядерного реактора, спрятанного в прошлом?

   Ночью, как Кащей, чахну над эскизами. В голове какая-то муть. Надо придумать картины, которые будут заметны в городе и понятны Павлу, но столько неизвестных, а я никогда не была сильна в уравнениях. Между диваном и телевизором, который демонстрирует мне конкурс фотомоделей, ложусь на пол и закрываю глаза.
   В художку я попала совершенно случайно, группа два года проучилась без меня, и незаметно прийти было невозможно. То, что именно здесь учится Павел, я не представляла, на тот момент знакомы мы были очень давно, хотя и встречались редко. Последние несколько лет не виделись. Когда я вошла в класс, он рисовал натюрморт со сложной корзинкой и, увидев меня, просто показал на соседнее место.
   У него тогда был вид встрепанного воробья, потому что волосы отказывались принимать какую-либо форму и торчали во все стороны одновременно, а он не расчесывал их, а просто проводил по голоае руками, словно рыхлил землю. При этом каждое движение было отточенным и простым, и эта природная грация делала его похожим на принца из книжек Корчака.
   Он работал сосредоточенно, и его рисунки традиционно перекочевывали в фонд художественной школы и посылались на всевозможные городские отчетные конкурсы, но вот живопись Павлу не давалась, он не мог преодолеть черту, отделяющую реальность от изображения. Он боролся с акварелью в попытках довести картину до фотографической точности, но вместо этого получал сухую, бездушную поверхность. Иногда я нападала на его сероватые опусы и привносила в них цветовую истошность, которую он методично изводил лессировками. Мне же его помощь была необходима в построениях, поскольку все чайники и крынки стремительно теряли свою симметрию под моей рукой.
   Как-то мы засиделись допоздна, уже все ушли, а мы остались заканчивать натюрморты. Особой необходимости в этом не было, просто мы сидели и болтали. То есть больше болтала я, а он отвечал. Говорили, как тогда было принято, о смерти. О чем еще можно разговаривать я пятнадцать лет? Мы были романтически настроены, то есть предполагали, что красиво погибнуть во цвете лет – это достойная цель. Еще была тема любви, но она была непроизносима и только светилась за каждым словом, потому что мне до икоты хотелось узнать про его девочек, но он не рассказывал, а я не чувствовала, что имею право спросить. Он всегда расставлял неназванные границы, словно нас разделяло стекло, и я не знала, что можно, а что категорически запрещено. Возможно, что таких запретов объективно не существовало, но мне дорого было время, прожитое с ним, поэтому я боялась спугнуть его, как дикого зверя, приманенного, но не прирученного.
   Нас прогнала разъяренная завуч, которая не понимала, что можно делать в мастерской после девяти часов, когда школу уже хотят запереть на шесть замков. Выгнали, и мы стояли на холоде, потому что была уже поздняя осень, а он почему-то ходил в тонком черном плащике. По каналу Грибоедова напротив Казанского собора, преодолевая плотное сопротивление сонного воздуха, мы пробирались к метро, и он взял меня за руку. Кого не било током, тот не поймет. «Пойдем быстрее», – поторопил он, но руку не отпустил, и в метро я думала, как бы так вытащить карточку, чтобы не разъединять рук.

   – Саша, – голос Верлухина пробуравливается в мозг, и я делаю героическое усилие, чтобы встать, понимая, что всю ночь проспала на полу. – Надеюсь, что ты уже начала писать текст, потому что иначе я вычеркну тебя из списка.
   – Какого списка? – голос мой далек от бодрости и содержит явные призвуки сна.
   – Из самого главного, – а, это такая шутка, я уже почти способна понимать, несмотря на боль в шее и других частях необъятно неуклюжего тела. – Более того, я настоятельно рекомендую новую книгу писать от мужского лица.
   – Почему? – какой неожиданный поворот событий. Делаю попытки сесть, подтягиваюсь и облокачиваюсь о диван.
   – Потому что я вчера вечером имел долгий и обстоятельный разговор о тебе с моим старинным другом. Он критик, человек безупречного чутья и репутации.
   – О ужас, – утро не самое приятное время для подобных новостей.
   – Еле дотерпел, хотел позвонить еще вчера, но было поздно. Так вот, он сказал, что, если ты напишешь еще один роман как женщина, это будет литературным самоубийством. Так что изобретай героя и пиши. Только так, с чувством подойди к вопросу. Поняла?
   – Я же не мужик! Я не могу, я не знаю, как вы думаете! – что еще сказать, если я не понимаю, как они вообще умудряются существовать.
   – Да ладно прикидываться, не маленькая. Все замени на мужской род, и будет прекрасная книжка.
   – Да конечно, взять женщину, лишить ее чувства привязанности и ответственности, и мы получим мужчину? Вы же ни разу не написали от женского имени!
   – Мне-то зачем?! Я, слава богу, родился мужиком, поэтому никто не сомневается, писатель я или так, домохозяйка без определенного рода занятий. А вот ты выдумай мне мужскую книгу, иначе тебя впишут в «женскую литературу», там и похоронят.
   – А букеровская премия уже ничего не значит?
   – Просто пышно похоронят. Все, успехов.
   Пока отмокаю под душем, понимаю, что все собралось одно к одному. У меня есть живописный проект, у меня есть герой, которому он посвящен, так пусть этот герой и напишет историю о себе. Чуть запутанно, но не настолько, чтобы думающий человек не разобрался.
   На завтрак у меня ничего нет, кофе плещется в голове и животе, я подхожу к компьютеру и начинаю новый текст. Мне не подходит ни одна из старых форм, и раз уж придется писать от мужского лица, пусть это будет непроговоренное, не услышанное мной. Пусть это будут слова, заполняющие пустоты моего прошлого. Что я знаю о чувствах Павла ко мне? Ничего, кроме догадок, но вдруг, когда я проживу нашу историю через него, все станет кристально ясно, прозрачно, и я смогу отпустить это воспоминание? Предлагаемые обстоятельства вымышленного героя. Станиславский, я призываю тебя, потому что щадящий Михаил Чехов мне не подмога. Это, конечно, дневник. Не буду первооткрывателем: блог – не самая большая литературная новация, но именно там, на контрасте между публичным и сокровенным скрывается красота.
   Мы часто пишем для друзей одно, а для себя совершенно иное, потому что боимся признаться окружающим в своих несовершенствах, обнажиться, остаться правдивыми и мягкими, похожими на новорожденных кротят. На публике мы – бравурные шуты, перекидывающие ломаные слова интернет-наречия, этой «олбанщины», не похожей ни на что, отыгрывающейся за все унижения на уроках русского языка и литературы, за все пропущенные запятые и неправильные гласные в корне. Для широкого круга эта белиберда из цитат и ошибок становится прекрасной маской, но когда мы остаемся сами с собой, приходит простая и чистая речь, растворяющая напряжение в черно-белом пространстве компьютерного редактора.
   Мой герой будет жить чуть впереди, открывая дверь в будущее, пусть так, может, это и есть личная машина времени.

   Пользователь acedera 1 марта 2011 года 23:41
   Авгиевы конюшни разгреб. Я красафчег! Зима маст дай. Готовьте печень к субботе все помним про Град Петрофф?:)))
   Народ, кто знает, чо за изкузтво на улицах стоит? Картины никто не видел?

   Закрытая запись пользователя acedera 1 марта 2011 года 23:46
   Как говорится, ничто не предвещало. Ну сколько раз я ходил по Пестеля, на Соляной заглядывал, хотя и кололо что-то, но терпимо. Сегодня шел к клиенту – у них ухнула вся сеть, надо было поставить ее на место. Удивительные тетки, такие тоскливые, что никакие компьютеры этого не выдерживают – отказываются работать. Думал им портрет свой подарить, чтобы стоял перед компом и поднимал боевой дух техники, но так и не сделал. Работы там обычно на час в лучшем случае, так что потом можно было бы взять доску и уехать в «Игору» со Славкой. Было бы можно, но тут между двумя сугробами споткнулся о щит, тот чуть не упал, пока я его ловил да ставил, понял, что это картина, точнее, три картины, триптих. Стоят под углом друг к другу и одна в центре. Получается как улица. Отошел на три шага посмотреть, и тут меня накрыло. Как тяжелые наркотики.
   На картине был точно тот же пейзаж, что вокруг: церковь Пантелеймоновская, дома по Пестела за ней, машины едут, но вместо Соляного, то есть вместо мостовой, канал – вода. Словно я стоял не на улице, а сейчас тонул или плыл. И самое удивительное, я понимал, почему это так. Я откуда-то помнил, что на месте Соляного был прорыт канал для Партикулярной верфи. Что за верфь? Кто мне об этом рассказывал?
   Я стоял и смотрел. И меня стало укачивать, хотя я осознавал, что это только картина, она не может двигаться, но эффект был гораздо сильнее, чем в этом уродском 3D, когда у тебя болят глаза и голова, а где-то летает муха.
   Насильно оторвал себя от картины и увел. Но в голове все крутились обрывки фраз, и вспомнилось сразу много того, что хотелось забыть. Отчетливо, как заново. Кто не знает, я хотел поступать в Муху на дизайн. Тогда было отделение информационного дизайна, и конкурс на него был самым высоким во всем институте. Набирали группу всего семь человек, чему учили, я не понимал, но было очень круто. Ходил на подкурсы как бешеный, четыре раза в неделю ездил с Северо-Запада туда, а метро «Комендантский аэродром» еще не открыли, и дорога после школы занимала тогда полтора часа и обратно столько же. И я мутился со всеми этими головами-черепами, рисовал по ночам. Вот мог бы быть художником, человечество потеряло гения.
   Меня Муха восхищала – там в огромных коридорах было торжественно и глухо, но я чувствовал безнадежность, как в машине, которая уже на встречке, и виден твой персональный смертельный столб. А когда летом перед экзаменами принес показывать преподам работы на допуск, они мне сказали, что если бы я на другой факультет шел или хоть на другую кафедру, то шансы бы были, а так без вариантов просто. Вот я тогда остался стоять в огромном зале под мутным куполом, из которого падали стекла, и понял, что надо забить на все это и идти в другое место. Просто оборвал все и поступил в Бонч – это вообще было элементарно, потому что я крутой чувак и гуру математики, а на искусство это забил большой пластилиновый болт, ибо не знаю что, но, видимо, судьба.
   И всех, с кем в Мухе общался, просто отрезал от себя, чтобы не травили душу, и на выставки лет пять не ходил. А тут вот с Новым годом. Мало того что всколыхнуло и перевернуло всего, так еще и… ну, это совсем не надо.
   Не поехал на гору, потому что застрял у бухгалтерских баб на пять часов. То ли я замедлился, то ли они мне мозг ложками съели, но никак было не уйти, а когда вышел, картина исчезла. Унесли или украли… Или мне привиделось? Отпусти меня, волшебная трава.

   Откидываюсь в кресле и вынимаю руки из будущего. Не могу сказать, что случилось чудо перевоплощения и я была Павлом, зато случилось другое чудо. Само по себе стало понятно, что должно быть на первой картине. До этой минуты я не могла придумать ничего, как ни старалась, а теперь, когда глазами героя увидела картину, остается лишь малость – написать ее. Так что сразу от компьютера перехожу к водным процедурам: наливаю воду, развожу колеры, и вперед. Уж Пантелеймоновскую церковь я помню наизусть.
   Где-то часу на пятом работы, когда моя память начинает пробуксовывать, лезу в Инет в поисках нужных видов и меня выцепляет Павлина, которая словно сидела в он-лайн-засаде. Выясняется, что у нас были планы на завтра, послезавтра и еще три дня, и эти планы не имеют никакого отношения к моей работе. Скорее даже наоборот, они перечеркивают рабочий экстаз, потому что еще в декабре мы записались на танцевальный психотренинг. Такого зверя я еще не видала, а согласилась на подобное безобразие только потому, что ожидала наступления февральской депрессии и готовилась к ней заранее. Что может быть позитивнее, чем танцевать? Вот и я не придумала, поэтому Паша теперь бегает по потолку и призывает пойти и купить что-то танцевальное. Действительно, ничего пригодного для раскованного и свободного движения в Пашкином гардеробе я не припоминаю, да и в своем тоже, так что идея пройтись до ближайшего магазина спорттоваров не лишена смысла.
   Танцы в моей жизни – это особая статья. Я их люблю, они меня нет. Способностью вывихнуть коленку или стопу на ровном месте я обладаю с детства. Нет ничего легче, чем растянуть бедренную связку или защелкнуть шею. Да, с ловкостью проблемы, но это не мешает мне страстно любить танцевать. Время от времени я нахожу студию, пару месяцев регулярно занимаюсь, а потом случается что-нибудь непредвиденное: переезд студии, уход преподавателя, наступление лета или эпидемия гриппа. И все. Я танцевала латину, фламенко, джаз-модерн, стрит-стайл, могу снять движение на ходу и скучаю, физически скучаю по тяжелой и сложной пластической работе, но постоянно находятся тысячи причин заниматься более серьезными делами. Это значит быть взрослой.
   Как танцует Паша, я видела только раз. Ну, она слышит музыку. Наверное, для психологически-танцевально тренинга этого достаточно. Вот Нинку бы сюда из города Парижу… Это всем танцорам танцор, да еще и в паре… Как нам хорошо танцевать вдвоем, как ни с кем, только один парень был лучше нее, но он испанец, что все объясняет.
   Уже почти ушла – вякнула почта. Мама сообщает, что нашла для меня трубача. Не простого – целый военный оркестр. Она не любит мелочиться. Прекрасно, не знаю зачем, но спасибо. Трубачей у меня еще не было.

   – Как ты думаешь, – Паша задает риторический вопрос, моего мнения она все равно не послушается, – вот мне взять эти штаны или лучше тот комбинезон?
   Прекрасно, что бы она ни выбрала, я завтра пойду на семинар либо с девочкой в васильковых шортиках, либо с подростком в кислотно-желтом комбинезоне. Может, есть способ ей объяснить, что это нелепо, ну хоть посредством танца что ли… Мы приехали в самый большой спортивный магазин в городе, чтобы она нашла самый непостижимый наряд.
   – А вот чудесный костюм, – делаю последнюю попытку подсунуть вменяемую одежду, но у Пашки такое отвращение на лице, что спорить бесполезно.
   Себе выбираю просторные черные штаны с белыми лампасами и топ, составленный из трех частей, которые на вешалке смотрятся набором тряпок, а на организме приобретают вид сложной драпированной красоты. Вот такая я танцовщица.
   – А нам танцевать-то завтра дадут? – озабоченно спрашивает Павлина, укладывая на кассу васильковый комплектик. Они все завтра ослепнут, и семинара не будет.
   – Если быть до конца честной, то я не представляю, куда мы идем. Это какая-то очередная афера. Как они собираются нас развлекать три дня – это большая загадка. В расписании значится с десяти до пяти. Столько даже балерины у станка не стоят.
   – Может, будем лежать, – Пашка склонна к горизонтальному существованию в свободное от работы время. Я, впрочем, тоже, да и затекшая от сна на полу шея не очень двигается.
   Довожу мадмуазель Медиакритскую до дома, ради чего приходится вступить в борьбу с нечеловеческой пробкой на Ушаковской развязке. Сочувствую всем, кто живет на Савушкина и дальше. Когда мне под колеса бросается очередной обезумевший псих на БМВ, не выдерживаю и начинаю материть самыми отборными словами тех, по чьей вине я оказалась в этом месте в это время.
   – Ромаха, ты помнишь, что обещала на мне жениться? – Паша обладает очень хорошей памятью, а я – странным чувством юмора. – А до сих пор не женилась, так что считай, что эта мука тебе в счет невыполненных обещаний.
   – Паша, я не могу, ты же знаешь, потому что нам будет очень грустно, я же не мальчик, ты не забывай, пожалуйста. Хотя вот книжку начала писать от мужского имени.
   – Да ты что? Это же просто суперход – не повторяешься, да еще с каким шиком! – вот, филологи в восторге.
   – Посмотрим, что из этого получится. И еще – это форма интернет-дневника. Конечно, я не новатор, но все-таки…
   – И будешь публиковать в сети?
   – Как вариант, но не думаю, что такое развитие событий обрадует Верлухина, он-то рассчитывает на книжку, которую можно продавать, а сеть у нас самая бесплатная в мире. Может, частями…
   – А кто герой? – Паша задает этот вопрос как раз в тот момент, когда я пытаюсь припарковаться к снежной стенке, которая выросла на месте тротуара. – Да провези еще несколько метров, чтобы я не в сугроб вылезала.
   Пассы с парковкой оттягивают новость.
   – Так кто герой?
   – Павел.
   Пашка, уже подхватившая пакетики-котомочки, замирает, медленно поворачивается и смотрит на меня в упор. Подруги помнят мои истории иногда даже лучше, чем я. И они никого не прощают, а я прощаю.
   – У тебя других мерзавцев не нашлось?
   – Погоди, не надо так резко. Он мне ничего-ничего плохого не сделал. Никто и никому не сделал ничего плохого.
   – Да он просто исчез, а ты после этого на всех смотрела, как брошенный котенок.
   – Это полезный опыт, он рано или поздно случается. И из всех моих историй эта была не самой отвратительной. Непонятной – да, но не мерзкой.
   – И что он будет делать в твоей истории? – сарказм тут неуместен, во всяком случае не настолько.
   – Искать меня…
   Мы сидим и молчим, а радио поет нам со школы знакомую песню Ase Of Base.
   – Если так тебе будет легче, то пусть хоть весь город ищет. До завтра.
   Мне надо, чтобы кто-то меня нашел, чтобы вдруг понял и побежал искать, потому что сама я никого не теряла. Школьная улица отпускает ненайденную обратно на мост, к дому, к картине и тексту. Почему-то именно этот район города я обжила больше других. Я почти не попадаю на Юг города, лишь иногда включая в ареал обитания отдаленные от Петроградки точки. Дальние работы не приживаются, дальние друзья растворяются в пространстве и времени, остаются лишь те, кто живут на расстоянии одного вздоха.
   Возвращаюсь домой заливать пустоту созданием других жизней и миров – это действенный метод не пропасть. За один день можно прожить несколько историй, и каждая будет только моей. Могу представить себя командиром звездолета и лететь через вселенную, могу – домохозяйкой с мужем и детьми и тут же подробно исследовать каждый предмет в своем доме, слышать разговоры соседей и моделировать сплетни. В воображении я любая, свободная, идеальная. Такая, какой мне никогда не стать.

   Пользователь acedera 3 марта 2011 года 00:12
   Братья и сестры, занятие по КИ переносится на через не знаю скока. Следим за объявлениями, не плачь по мне, Аргентина.

   Закрытая запись пользователя acedera
   3 марта 2011 года 00:27

   Не идет из головы картина. Я вспомнил, кто рассказал мне про канал и верфь, и это воспоминание меня не обрадовало. Оно такое большое, что сразу и не охватить. Девочка. Теперь женщина (гадкое жирное слово). Я читаю иногда ее записки в сети, интервью всякие. Смотрю на ее картины, когда их показывают по телевизору, но стараюсь относиться к ней как к абстрактному человеку, незнакомому. Это другая, чужая женщина, которая была очень родной.
   Я увидел ее в глубоком детстве, на дачной дороге. Она ехала на трехколесном велосипеде, и у меня был точно такой же. Запомнились две косички, сплетенные сзади огромными синими бантами. И платье в горошек, синее в белый. И смех. Она так хохотала, что невозможно было не смотреть на нее. Посередине улицы рос дуб, огромный и корявый, и под этим деревом сидел цепной добрый пес неизвестной породы. Она бросила псу кусок колбасы и снова расхохоталась. Это было странно, потому что у меня дома никто так не смеялся. Моя мама говорила, что надо вести себя достойно, и это означало тихо.
   Я наблюдал за ней насколько дней, прячась за кустами и деревьями, узнал ее имя, когда бабушка позвала ее домой, и однажды подошел и сказал: «У меня есть жук». Чтобы сказать это, я целый день искал и ловил майского жука, потому что не мог просто так подойти, без повода.
   Мы подружились и стали все время играть вместе, все лето, потому что наши дома были на одной улице и бабушки дружили, носили одинаковые платья в цветочек, которые шила еще одна их соседка. Это была такая дачная форма. Бабушки отпускали нас гулять за ворота на песчаную кучу, где мы строили лабиринты. Наверное, это уже гораздо более позднее воспоминание, потому что в три года лепят только куличи. Ее звали Сашей.
   Каждое утро мы будили друг друга. Кто проснется первым, тот и приходил. Обычно это был я.
   В Сашином саду росли яблони, немного, штуки четыре, и под ними стоял изъеденный жучками деревянный стол, за которым мы рисовали или лепили или просто сидели. Однажды я выкопал в песочной куче кусок глины, и мы слепили фигурки. Я сделал индейца, а Саша собаку, и мы поставили их сушиться на солнце, но пошел дождь, и глина потекла. Это ничего не значит, просто я помню.
   Обычно мы играли в войну, нас брал в общую игру мой старший брат, хотя по возрасту мы не слишком подходили, и тогда Саша была санитаркой, а я сыном полка. Почему-то все хотели быть злыми фашистами, чтобы нападать на добрых партизан и брать их в плен, и тогда нас назначали добрыми и мы прятались в кустах. Было очень страшно, когда вот-вот должны найти, а ты сидишь и закрываешь глаза, чтобы не увидели.
   Сначала у нас на участках была вода, много, сколько хочешь. Родители поливали нас из шлангов, когда было жарко, а по вечерам поливали огурцы в парниках, душистых и влажных. А потом вдруг вода стала только в колонках, и мы стали ходить с бидонами и почти весь день носили эту чертову воду, чтобы вечером можно было помыться.
   Саша всегда была веселой, только боялась, когда приезжал ее отец. Белая «хонда» была только у него. Сначала у них били золотистые «жигули», это самое-самое детство, а у нас в то время не было машины. Тогда вообще машины, а уж тем более иномарки, были редкостью, поэтому шикарная белая «хонда цивик» ее отца так запомнилась. У моих родителей потом появился серебряный «форд».
   Когда белая машина показывалась в самом начале дороги, ведущей в садоводство, Саша вздрагивала и мгновенно убегала домой. Это было не просто послушание. Ее никогда не наказывали, потому что она всегда слушалась.
   Я не знаю, любил ли я ее, но очень хорошо помню, как рассказывал, что мне нравится одна девочка из класса. Саша внимательно выслушала и спросила: «А какая она?» Я рассказал о Тане, которая мне действительно сильно нравилась, рыжая кудрявая Таня с огромными голубыми глазами, хрупкая, фарфоровая, бисквитная. Сашу же постригли после третьего класса, и она была больше похожа на мальчишку. Курносая, резкая, смешливая. Она была универсальным уничтожителем нашего времени: придумывала тысячи игр, которые мы потом смело забывали, чтобы изобретать новые, но она была для меня не девочкой и не сестрой, а другом, хотя наступил момент, когда я почувствовал, что для нее это обидно.
   Однажды она меня поцеловала. Мы играли в солдатиков на песочной куче, и я особенно удачно сбил одного. Саша подпрыгнула и поцеловала меня в щеку. Мы оба понимали, что это было не спонтанно, но никогда не говорили об этом.

   Чтобы нажить новых слов и впечатлений, надо их проживать. Я не фантаст, во всяком случае, не на столько, чтобы описать жизнь разумной зеленой плесени в плену у злобных фиолетовых губок. И для обогащения впечатлениями, для пополнения словарного запаса и качества знаний о людях и себе, надо время от времени делать что-то совершенно неожиданное. Сегодня это будет тренинг.
   Тренинг – всемирная народная забава. Если нечем заняться, то лишнее время и деньги легко пристроить на курсы по личностному росту или йоге, на трехдневную медитацию, контактную импровизацию (в народе КИ) или даже раскрепощающую секс-терапию. Пожалуй, последняя была бы нелишней, но как-то мне все не хватает смелости. Лучшие тренинги проходят в просторных залах, там много народу, хорошая команда тренеров, правильная работа с атмосферой… Мероприятия послабее арендуют школьные спортивные залы, резвятся как могут, иногда даже интересно, но без пафоса и слишком жестких правил. А мы попали на самый нижний уровень, почти домашний. Ребята сняли помещение у клуба родительской культуры. На стенках фотографии беременных и младенцев, везде разложены профильные журналы и разные забавные штуки для кормления и других манипуляций, о которых можно только догадываться. Павлина тут же решает приуныть. Дети – больная тема, а такие вот недвусмысленные намеки просто перекрыли ей доступ к кислороду и радости. Тут нужна активная психологическая помощь.
   – Бобер, выдыхай, – прошу я и подтаскиваю Пашу знакомиться к тренерам. Ребята молодые, то есть мы примерно одного возраста. Автоматически регистрирую в себе квоту недоверия и старательно стираю из сознания этот файл. Чтобы не тратить время зря, надо доверять учителю, пусть даже это младенец.
   – Вы пока отдыхайте, чай пейте, а мы подождем опаздывающих, потому что лучше начинать вместе, – девушку зовут Альбина, парня – Тарас. Они принадлежат к особой породе людей без тела. Не как Налька иссохшие, а попросту бестелесные, и лица прозрачные, беловатые, и глаза без цвета. Похоже, они растворились в чем-то. Скоро узнаю, в чем.
   Утром в субботу желающих приобщиться к откровению новой психотехники нашлось ровно семеро. Красивое число, но не четное, значит, парных танцев не планируется. Среди девушек, женщин и пожилых дам притаился один молодой человек, которого явно насильно привела похожая на сурикату подружка. Они стоят в стороне, и главная задача сурикаты удержать самца от бегства. Тарас, понимая сложность момента, все речи обращает к пугливому товарищу. Грамотный ход.
   Я спокойно проживаю вводную часть, когда мы валяемся по полу, перекатываемся и не слишком напрягаемся, все это под довольно заунывную музыку, так что в сон клонит почти всех. Это фаза расслабления, нас же нужно брать тепленькими. Мое сознание на стреме.
   Пашка катается колбасой, полностью отдавшись процессу. У нее есть редкое свойство с ушами нырять в состояние, а у меня нет. Жду подвоха.
   Теперь мы бодаемся головами, ползаем и бодаемся головами, потом вертикализируемся и обнимаемся, медленно раскачиваясь. Со стороны все это похоже на слет зомби. Мне смешно и неловко. Обнимать сурикат почти невозможно – они шарахаются, зато одна старушка меня крепко придушила, делясь по призыву Альбины любовью. Откуда только люди берут столько лишней любви? Так прошли первые два часа, за которые танцами даже не запахло, но противно не было, так что я потеряла бдительность.
   – Сейчас будет играть музыка, мелодии и ритмы будут меняться, и мы будем называть вам шепотом разные образы. Пожалуйста, выразите их телом, – Тарас нажимает на кнопку, и я получаю некоторую возможность заняться тем, что мне действительно нравится, хотя похоже, что сложные па тут неуместны. Народ колышется без фанатизма… Альбина шепчет мне на ухо: «Сон». И я борюсь с желанием просто лечь без движения. А чего, собственно, бороться?
   Мелодия меняется, мне никто команды встать не давал, продолжаю «спать», народ всячески что-то выделывает, Паша летает. Про меня забыли. Отлично. На пятой смене мелодии понимаю, что это они не по недогляду так со мной поступили, темп и ритм все активнее, а я должна притворяться спящей, хотя с трудом борюсь с внутренним резонансом. Гады, имейте совесть, обратите на меня внимание. Боже, меня сейчас просто разорвет, ведь играет Мелани Фиона и хрипловато поет про мое любимое утро понедельника. Садизм, вы не люди, вы звери, господа, вы просто звери!
   Когда прекратится эта пытка… дышу, мне надо перебороть движение внутри, просто взять и перебороть. Мы будем спать, нам сказали, а правила надо соблюдать. Час, наверное, может, больше. На красивенной и радостной композиции Квинов мое сердце облилось кровью, но мука прекратилась и наступила тишина. Вокруг, как груши, падают обессиленные люди. А я поднимаюсь. Наверное, у меня сильно перекошенное лицо, но я с собой справлюсь.
   – Мы даем вам десять минут, чтобы отдохнуть, и потом начнем разговор, – анонсирует Тарас, и они удаляются.
   – Чего ты лежала? – старушка с крепкими объятиями оказалась самой любопытной.
   – Мне сказали «Сон», – как можно спокойнее объясняю я.
   – Так и нам сказали «Сон»… – Паша внимательно смотрит, как я осознаю свой идиотизм. Пока истерика перегорает, возвращаются тренеры, и я получаю дополнительную порцию впечатлений.
   – Мы сейчас разговаривали о вас, и чуть позже каждый получит комментарий, но начать мы хотим с Саши, потому что это первый случай в нашей практике, – вот бы мне отсюда просто взять и уйти быстро-быстро. – Нам казалось, что подобного просто не может существовать, потому что это нерационально и удивительно, но сегодня ты нас убедила в обратном. Такой разрушительной покорности и такого приятия чужих правил представить просто невозможно. Причем ты сама усугубила эти правила в сторону, обратную твоим желаниям. Понимаешь?
   Чего уж тут непонятного. Могла бы танцевать со всеми, изображая сон, а я решила пошутить, а они уничтожили смеховой момент на корню, чтобы не дать превратить семинар в балаган, а потом уже я придумала для себя невозможность встать и стала ей подчиняться. Вот тебе и раз…
   – Мы будем работать с тобой именно над этим, поскольку эта проблема просто сияет. Вполне можем предположить, что остальные неприятности в твоей жизни только следствие подчинения правилам.
   У меня мутно в глазах. Паше рассказали, что у нее зажаты плечи, в левой руке постоянное компенсаторное напряжение и еще много чего. Обнимающаяся тетка оказалась чуть ли не просветленной, а у сурикат проблемы с доверием. Остальные более или менее нормальные, а вот я уникум патологии. Поздравляю вас, Сашенька.
   Остатки дня Тарас заставлял меня с ним бодаться в танце, противопоставляя каждому его движению мое обратное. Было любопытно, но в результате я опять получила по голове:
   – Я несколько раз сделал связки, которые ты хотела повторить, но правила не позволяли и ты продолжала выполнять условия игры. Скажи, небо упадет на землю, если ты будешь следовать своим желаниям? Они же есть у тебя!
   – Есть, – чего притворяться, он прав.
   – Ты когда-нибудь сопротивляешься? – Альбина зрит в корень.
   – Я не думала об этом. Наверное… Внутренне…
   – И одновременно усиливаешь значимость внешних воздействий. Ты опаздываешь на встречи? – сегодня миссия Тараса пробить мои стенки.
   – Нет, стараюсь не опаздывать. Если не получается прийти вовремя, очень нервничаю.
   – Подумай сегодня о том, кто выстраивает для тебя правила, и нарушь хотя бы одно. Это твое домашнее задание. Поняла? А скажи, ты водишь машину?
   – Да.
   – Тебя часто останавливает ГАИ?
   – Один раз за всю мою водительскую историю, случайно, и отпустили… Черт…
   – Отлично, ты поняла.

   Пользователь acedera 5 марта 2011 года 14:17
   У даунов на Владимирской вчера ночью накрылся сервер. Были бы они простыми нормальными людьми, я бы об этом до утра и не узнал! Не буди сисадмина: прилетит – не поймаешь… Народ знает. Эти нет. Они занимаются ценными бумагами и работают с восточными рынками. Пришлось ехать и в три часа ночи поднимать этот долбаный сервак с колен. А потом у них же отказался печатать принтер. Может, это им такой кармический намек: вы занимаетесь туфтой?


   Закрытая запись пользователя acedera
   5 марта 2011 года 14:22

   Понятно, что я не спал, ясно, что на йогу не попал, потому что в девять, когда она началась, я выползал из метро. Сейчас заставлю себя раздеться и уснуть.
   Чтобы немного расслабиться, порылся в Интернете, оказывается, та картина задела не только меня. Похоже, что это какой-то проект, причем анонимный. Народ в предвкушении продолжения. Почему-то я не сомневаюсь, кто автор. Саша всегда придумывала странные вещи. Как-то она стала рассказывать, что общается с героями фильма «Бесконечная история», что видит башню из слоновой кости в облаках и всякие такие странности. Я ей не верил, никто ей не верил, но мы не могли доказать, что этого не существует. Мы ходили за ней как привязанные, наверное, это такое младенческое сектантство, потому что постепенно ее вера разрушала наш скепсис.
   Мне нравилось слушать, как она рассказывала, потому что каждое ее слово вызывало образы, похожие на видения, такие мощные, что невозможно сравнить с чем-либо еще. Часто мы сидели в моей комнате на даче, она была узкая, и помещались только кровать и стул – такое защечное пространство дома. Наверное, у Ван-Гога была очень похожая. Брату отдали большую комнату наверху, потому что к нему приходили друзья и он был взрослым. Мы с Сашей играли в карты. Самая любимая игра у нас была «пьяница», потому что там вообще не было правил, точнее они были элементарные, и оставался только чистый азарт. Она волновалась, кричала, хваталась за голову руками, ругалась, хохотала… она была первой женщиной-стихией, которую я встретил в своей жизни.

   Текст выплескивается из меня неравномерно. Иногда могу писать запойно, не вставая из-за стола, словно живу внутри, а только руки остаются на поверхности, и в этом состоянии можно путешествовать, знакомиться с людьми, встречать себя и видеть в зеркале, умирать и воскресать, если не понравилось быть мертвой, потому что любое слово, любую букву можно стереть. Только что был персонаж – и вот он лишь воспоминание. Вот герой сходил с ума по героине, а через секунду он ее даже не замечает. Все в моей власти, и это опьяняет.
   Но сегодня трезвость, полная и нерушимая, плотная и непробиваемая. Размышления о законах и правилах не дают расслабить реальность и войти в мир грез, воздух на границе миров твердый, каменный. Творчество отменяется.
   Самым классным нарушением правил будет отказаться от семинара вообще. Это я не только нарушу все, что можно, я им покажу, какие они молодцы. Но, с другой-то стороны, это ребячество. Неужели мне надо превышать скорость, приносить людям неудобства своими опозданиями или странным поведением? Какое правило я должна нарушить, чтобы мне полегчало сразу и навсегда?
   Опережая достижения психологов, достаю белый лист бумаги и ручку. Сейчас я напишу все свои принципы, которые нерушимы. По ночам мне всегда думается легче. На город упал холод, которого уже никто не ждал, и ночь кажется непробиваемой. Оглядываюсь по сторонам и вижу беспорядок. Скорее всего, я подсознательно компенсирую внешним бардаком внутренний идеальный порядок. Странный набор вещей в сумке или в шкафу – это не следствие моей неорганизованности, а спрятанный протест против правил, который я никогда не осознавала. Отлично, многое становится понятнее.
   «Правила, которые мешают мне жить:
   1. Если начала, доделать до конца.
   2. Делать все лучше всех.
   3. Не причинять неудобств окружающим.
   4. Быть честной.
   5. Не брать чужого.
   6. Не навязываться.
   7. Давать, если попросят.
   8. Предлагать первой, чтобы не заставлять людей просить.
   9. Не повторяться».
   Недотянула до десяти заповедей. А теперь доводим все это до абсурда, потому что именно этим я и занимаюсь, и получаем человека, который старается быть незаметным, доказывает, что ему ничего не нужно, отдает все, что имеет, не требуя ничего взамен. Мы видим нетактичного из-за феноменальной честности трудоголика. И вопрос, почему это существо несчастно, уже не встает. Разумеется.
   Утром Паша наблюдает меня в разобранном состоянии. Эффект превзошел все ожидания. На вопрос о нарушенном вчера правиле я ответила правду: я нарушила ваше правило – я ничего не нарушила. Дзен, правда?
   Больше откровений не было, потому что я просто старалась прислушиваться к своим желаниям и существовать спонтанно. Получалось неплохо, но надо было еще довести это все до ума, до совершенства, до абсолюта. Дорогая, ты бы остановилась… Границы миров опять прозрачны, и я погружаюсь в героя.

   Пользователь acedera 8 марта 2011 года 02:19
   Дорогие бабы, с праздником имени Клары Цеткин и Розы Люксембург! Цветов желтых, шоколада горького и мужика живого)))))))

   Закрытая запись пользователя acedera
   8 марта 2011 года 02:21

   Славка прислал ссылку на новую картину. Опять на улице, опять никто ничего не объясняет. Стоит себе и стоит. Еще видео про то, как пытались украсть первую, но ее отбили красная панда и древесный кенгуру – ребята в промоутерских костюмах. Смешно до коликов, но, похоже, что это постановочный ролик, хотя и снят как бы на мобильный телефон. Все это напоминает игру, хотя ее смысла я не вижу и правил тоже понять не могу.
   Сегодня же этот отвратительный праздник с желтыми мимозами и истериками в цветочных магазинах. С одной стороны, можно им воспользоваться как поводом, а с другой… Достали эти глаза, полные влажного желания, особенно мерзко, когда все так предсказуемо. Прилипают, требуют, хотят, а я устал. Слышите, бабье, устал я от вас. Каждая считает, что ей известно, как я должен поступать. Тут надо бы меня подправить, а тут вот я молодец, но не до конца, потому что живу без цели.
   Дорогие женщины, поймите все и разом, что моей целью никто из вас никогда не будет, потому что это скучно. Давайте, пять комментов от разъяренной публики. «Да еще в такой день!», «Что ты себе позволяешь!», «Может, ты просто латентный гомик!», «Женщина – это подарок судьбы!», «Еще запоешь иначе!»
   Такой вот день. Хороший.

   Приближение дня всех влюбленных – это печальный садизм. Уровень самоубийств четырнадцатого февраля особенно высок, значит, не только мне грустно. Ни одной валентинки за всю жизнь, это при том, что я была не в монастыре. Я умудряюсь расстаться с человеком и иллюзиями по его поводу как раз накануне этого заветного дня. Открытки и нежные письма присылают только подружки, но тут уж извините, не могу я сделать главный и решительный шаг, хотя было бы вполне логично. Как лесбиянка я была бы завидной партией… наверное…
   В этот страшный день не надо выходить из дома – там везде целующиеся люди с шариками, цветами и счастьем на лицах. Я завистливая, мне плохо. Лучше делать вид, что все как обычно, не включать телевизор, не контактировать с миром. Тем более что мне никуда не надо, только работать и работать. Первый щит доделан, второй начат, но не додуман окончательно. Под окном расстелена карта, на которой я отмечаю места расстановки объектов. Когда пропадает запал, сажусь писать пресс-релизы. Занятие скучное, но необходимое, а то как пресса поймет, что у нее под носом случилось рождение нового искусства?
   Вчера отправила двух студенток выбирать костюмы для видеоперформанса. Они клятвенно обещали купить что-то забавное, а в итоге заказали из Кореи таинственных зверей. Красная панда и древесный кенгуру… В страшном сне такое не приснится. На мой ошарашенный вопрос «почему» они подвели доказательную базу и продемонстрировали количество запросов в сети по этим зверям. Фантастика. Я отстала от жизни. Три (от дерева) кенгуру… один три кенгуру [1 - one tree kangaroo.]… Диалоги видеосюжета становятся примерно ясны. «Случайно снятое видео» должно быть до секунд отрепетировано, потому что два дубля на глазах у изумленной публики сделать нельзя. Во что я вписалась… хотя это прекрасно, ни о чем другом не надо думать.
   Мамин трубач не был шуткой. Она действительно нашла мне оркестр, который согласился играть у картин вахтовым методом, чтобы привлечь людей, только я пока не понимаю, надо это или нет… Правил-то нет, вот и мучайся.
   «С днем святого Валентина» незамутненно желает мне телефон за подписью Игоря. Прекрасно. Вот можно сидеть и перевариваться в собственном соку тоскливой австралийской креветкой, а можно провести вечер, ночь и часть утра в компании мужчины. Вопрос на несгораемую сумму: что выберет Саша? Подсказка зала или звонок другу? Паше звонить бесполезно, она на Игоре оттачивает виртуозные ругательства, поэтому даже затеваться не стоит. А я, видимо, хочу, чтобы мне дали индульгенцию на безрассудство и преступление против бессмертной души. Но дальнейшее развитие событий представить себе несложно: я поддамся порыву, а потом буду жалеть весь следующий год. Или не буду. Вот первое глобальное правило, которое я разобью вдребезги. Ничего никому не обещая, просто получу несколько граммов удовольствия, отделив понятие вселенской и светлой любви от остальных, менее радужных понятий.
   Отлично представляя себе последствия, предлагаю выпить кофе недалеко от моего дома. В одиннадцать часов вечера четырнадцатого февраля… Почему нет?

   Закрытая запись пользователя acedera
   8 марта 2011 года 22:54

   Пошел на Петроградку искать вторую картину; там, где она вчера стояла, пусто. Там была нарисована церковь, которой нет. Почитал на доске объявлений в Матвеевском сквере, что должны восстановить разрушенный собор. Наверное, идея в том, чтобы нарисовать то, чего больше нет. Простая такая мысль, на троечку. Ни политики, ни скандала – а зачем еще делать эти публичные акции?
   Походил по дорожкам, на детскую площадку зашел – качели всякие новые. Саша жила недалеко отсюда, когда переехала с окраины. В самом глубоком детстве наши дома были через залив: у нее на Юге, у меня на Севере. Теперь построят западный скоростной диаметр, можно будет доехать за полчаса. Раньше вообще непреодолимые расстояния, поэтому только летом и встречались. А потом они переехали на Большой проспект, и в школу пошла на Миллионную. Почему помню – когда мы в художке учились, гуляли после занятий пешком до ее дома с канала Грибоедова, а потом я на метро ехал к себе. Через этот садик всегда проходили.
   Был один раз, когда она мне рассказала про своего учителя, который ей нравился в школе. Она его в таких восторгах описывала. Он и по-французски, и по-гречески, и на латыни, а еще на гитаре играет, а еще… меня такая злоба взяла. Я ее не любил, но разъярился тогда страшно. Слова сказать не мог. А вечером приехал домой и взял у брата гитару и стал тренькать что-то. Не вставал просто недели три, научится там Am, Dm – самое примитивное, и пришел в художку с гитарой, чтобы видели, какой я крутой. А Саша не пришла тогда, а вечером позвонила и была вообще чужая – я понял, что произошло что-то такое – огромное, но не стал спрашивать. Чего было докапываться, если мне как бы все равно. Но это я так соврал себе.
   Зачем я это все пишу? Никто не читает и читать не может, никто даже не представляет, что я могу думать мысли длиннее трех слов. Почему здесь? Ну, видимо, это такая вот попытка отделиться от себя. Здесь я понимаю то, чего не знал в себе. И еще большая экономия на психотерапевте.

   И никаких угрызений совести утром. Встала и пошла, как новая. Чистая и прозрачная, ничего не помню, ни о чем не жалею. Просто представляла себе другого человека. Как получается, что чем равнодушнее, тем все проще? Попробуй кого-нибудь полюбить по-настоящему, получаешь комья горечи, выжженную лазером дырку в районе сердца и невроз при стандартном развитии событий. А тут даже не вздрогнула. Ушел Игорь и ушел.
   В тексте состоялось явление второй картины. Это таинственный процесс, который я не в состоянии объяснить. Почему я не могу придумать сюжет, просто сидя с ручкой и бумажкой на кухне, а в речи Павла картины появляются зримо, словно свершившийся факт? И я это придумала или не я? И в будущем это произошло или в прошлом? И надо ли мне об этом думать, потому как чувствую, что ответов у меня гораздо меньше, чем недоумения, и в щели того мира сквозит нехороший ветер. Пора стать телесной, осязаемой и настоящей, пока не рассосалась и не превратилась в сложенный из букв призрак. А это должно быть красиво, как из газет… Стильно.
   А теперь вспомним, что мне на встречу с Аней – по традиции один из дней мы посвящаем почетному объезду галерей, где я есть, где меня еще нет, но я могу быть в ближайшем будущем, и где обо мне услышат в первый раз. Для каждого типа у нас свой ритуал, и мы получаем настоящее и неподдельное удовольствие, разыгрывая существование виртуального арт-рынка. Рынка нет, а мы есть.
   Ездим мы автопоездом – она впереди, я за ней. Моя «мазда» для ее «пежика» просто как джип прикрытия, тем и пользуемся. Первая на очереди Фонтанка. Здесь мы оставим новые буклеты и проведем акцию «совершенно случайно у нас освободились картины… пятьдесят штук». То я ничего не продавала, всех водила за выступающие части тела, а тут вот сама сдаюсь.
   – Сашуль, я переговорила с юристом, мне кажется, что по поводу твоей уличной акции надо очень серьезно подумать. Мужик он грамотный, и по предварительному разговору можно сделать неутешительные выводы, – мы пробираемся к галерее, преодолевая фатальные минус двадцать и гололед. Аня предусмотрительно выбрала обувь для гламурной зимы производства фирмы Диор. Чего только они не производят, чтобы мы красиво не умирали от холода.
   – А что такое? Я же не вандал какой. На стенках не рисую, телефонные будки не пилю…
   – Бенкси тебе все равно не переплюнуть, но ты учти, в какой стране мы живем – тут ничего предсказать нельзя. С одной стороны все полностью законно, но представь только на минуту, что твой щит подхватит ветер и понесет… И он прибьет кого-нибудь или врежется в припаркованный «бентли»? Тогда как?
   – Почему с помойки ничего не уносит, а вот мою картину унесет в «бентли»? – сюрреалистичнее не придумаешь. В новостях будет такой подзаголовок: «Владелец машины за миллион долларов обнаружил неожиданный подарок». – Лучше «майбах»… я тут недавно один видела.
   – Давай мы по дороге на Ваську заглянем к этому юристу, просто поговорим. Вдруг он нам что-то подскажет?
   – Да любой каприз, крошка. Я сегодня весь день только твоя, – мне нравится принадлежать человеку, который точно знает, что делать. Это успокаивает.
   Анне удается практически все, чего бы она ни пожелала, только вокруг нее ощущается некая эфемерность, словно все, с ней связанное, либо в прошлом, либо в будущем. При этом она умудряется как-то договариваться со временем и уж в моде-то никогда не опаздывает. Даже в моде на независимость при довольно стабильной личной жизни, лишь с поправкой на тысячу-другую километров. Любящий ее мужчина педантично вьет гнездо в Мюнхене, куда Аня летает раз в месяц. Почему не остаться там навсегда? Я никогда не спрашивала: есть такие люди, которым невозможно задать вопрос о личном. Они выставляют такие барьеры, через которые и сами перепрыгнуть не в силах. Вполне допускаю, что Аня бы мне все рассказала по-нашему, по-бразильски, но я держу любопытство в клетке, чтобы… А не знаю чтобы что… чтобы не услышать резкое «не твое дело». Мне тогда будет очень обидно.
   В галерее на Фонтанке, открытой скорее с целью создания коллекции живописи, чем для обогащения или продвижения художников, нас встречают со спокойным вниманием. Я не очень правильный объект для коллекционирования: лет мне маловато, шансов скоро умереть недостаточно для смелого вложения. Потом, я знаю себе цену, и она несколько выше той, которая была бы уютна для покупателей. Приходится объяснять. Сначала мы с Аней рассказываем, в чем самый цимес покупки Романовой, а потом уже и галеристы, добавляя свои байки и приукрашивая, доносят эту легенду до конечного потребителя.
   Конечно, это легенда, тщательно выверенная и опробованная на разных фокус-группах. Аня прошла МBA, где ей рассказали о методах продвижения продукта на рынке, а я и мои картины ничем не лучше селедки. Они даже хуже – на селедке можно сразу страшно разбогатеть, а на мне только после моей смерти.
   Буклетики отдали, чаю выпили, светскую беседу провели, последние сплетни обсудили. Отлично, час жизни прошел мимо, едем дальше. Если бы мне предстояло написать историю про питерские галереи, то эти шестьдесят минут можно было бы провести с гораздо большей пользой, наблюдая, как протекает неспешное существование этой формы жизни. Здесь было бы место и запахам, неповторимым и родным, где кофейный аромат, заведенный для гостей, соседствует с едва уловимым коньячным, оставшимся после очередного вернисажа. Где-то доминирует пыль, особая, не похожая на пыль платяных шкафов. Где-то живет стойкий запах скипидара, а где-то пахнет очень сильными и помпезными духами, которые день за днем и год за годом неизменно выбирает хозяйка. Чем аскетичнее запах, чем неуловимее индивидуальность, чем белее стены, тем более безо́бразное искусство будут предпочитать кураторы галереи. Те, кто выставляет потеки белой краски и презирает даже намек на форму, не имеют запаха, они почти не люди. И напротив – в дурмане густых ароматов жизни будут плавать тела и кони, реальные и плотные. Мое место в самом центре циклона, без перекосов, с чуть заметными элегантными нотами зеленого чая, там, где Иссей Мияке не растворится в мясном духе, но и не останется одиноко отражаться от искристо белоснежных стен.
   Об этом можно было бы написать, но мне надо совсем другое, а как найти образ пространства моего героя? Где он живет, что видит, кто его окружает? Нельзя же постоянно быть в прошлом, исследуя лишь его память, тогда это лишь фантом. И проблема поиска настоящей влюбленности разгорается все сильнее, настолько сильно, что на прощание вместо вежливого рукопожатия я одариваю ни в чем не повинного арт-директора взглядом, наполненным кокетливым коктейлем доверху. Ошарашенный мужчина, напоминающий робкого второгодника, замирает, а меня уже подхватывает Аня и уносит в сияющий холод. А могла бы быть любовь.
   – К юристу, – строго говорит Аня.
   – У меня несколько изменились планы насчет картин, я не единым полотном буду ставить щит, а складнем на петлях, – это такая русская логика, она мне про юриста, а я ей про форму щита, скрывая, что втайне обдумываю, не вернуться ли еще в эту галерею, чтобы повнимательнее рассмотреть стеснительного директора.
   – Да хоть трубочкой его сверни, только все равно нельзя без поддержки, ты не понимаешь, где мы живем? – по ее тону могу предположить, что окружающая действительность ее расстраивает.
   – Мы живем в стране возможностей…
   – Да, поэтому у нас возможно все, – сказала, как отрезала. К юристу.

   Таких поразительных людей, как Анькин юрист, я не видела вообще. Когда мы тихо вознеслись на лифте бизнесцентра «Пассаж», спрятанного в мощном доме напротив Гостинки, прошли по виляющему узкому коридору в самый запутанный конец и отворили стандартную белую дверь, я с оторопью обнаружила там самого большого человека из всех, кто мне когда-либо встречался. Не знаю, может, баскетболисты бывают такими, но Василий Геннадиевич Сергеенко (как значилось на латунной табличке с завитками) обладает выдающимися внешними данными. Он постепенно начинает подниматься из-за стола, и до последней секунды неясно, хватит ли ему места до потолка или сейчас он проткнет его. Сантиметров десять осталось. Можно просто тотализатор устраивать для любителей острых ощущений: влезет – не влезет.
   – Милые дамы, – он галантно взмахивает рукой и занимает почти всю комнатку. Единственным правильным поступком в данной ситуации будет сесть и перестать занимать и так дефицитный объем. – Я понимаю, что вы и есть тот самый отчаянный художник, которого ждут несколько приятных встреч с представителями Фемиды?
   – Да, – его завитушек уже и так слишком много, пусть лаконизм мне и несвойственен, но чувствую, что это правильный путь.
   – Мне Анна объяснила суть проекта, и я вижу следующее. Административный штраф за несанкционированную рекламу…
   – Какую еще рекламу?! Я же не пишу никаких символов, могу и не подписываться…
   – Погодите, это только вам так кажется, и при разбирательстве в суде вы, может, и докажете, но вам нужны все эти процедуры? А у нас очень бдительная милиция. Простите, с первого марта полиция.
   – Дааааа… – такого поворота я не ожидала.
   – Это самое простое. Штраф сто рублей, ничего страшного, кроме неприятного осадка. А если этот щит стоит на земле, которая принадлежит городу, или муниципалитету, или это федеральная собственность, а вы незаконно ею воспользовались для размещения объекта…
   – Что за абсурд?
   – Любое деяние может быть виновным, надо только найти ему правильное название, – он протирает неожиданно изящные очки и водружает их на нос неясной, чуть оплавленной формы. – Но я нашел лазейку. Никому не запрещено писать с натуры. Ведь так?
   – Конечно, – уж этим правом я пользовалась все студенчество. Смотрю на Аню, которой достался стульчик у самой двери; над ней грозно нависают тома юридической литературы, громоздящиеся на шкафу, который она подпирает плечом. Но она невозмутимо следит за логической цепочкой.
   – Так надо представить эти щиты как мольберты. И вы работаете над картинами. Они еще не завершены, а когда будут завершены, неизвестно.
   – Фантастика! Это просто восхитительный ход, – я вполне обрадована и удовлетворена. Это прекрасно, и можно уходить.
   – Подождите, есть некий нюанс. Поднялся дождь и ветер, щит был подхвачен ветром и упал на старушку, или на ребенка, или на «мерседес»?
   – В предыдущей редакции был «бентли»… – настроение опять съезжает вниз.
   – Почему «бентли»? – он не понял, свершившийся ли это факт или просто вариации на тему его фантазии.
   – Не обращайте внимания, я слушаю очень внимательно.
   – Необходима санкция на проведение акции. Во-первых, всегда лучше заручиться поддержкой товарищей сверху, а во-вторых, это индульгенция. Разрешили акцию – значит, взяли под крышу. Так что ищите, милая Александра, кого-нибудь из Смольного. Подойдет и Комитет по культуре, и еще парочка… Просто подумайте, какой вам ближе, и дерзайте! Но без бумажки лучше сидите дома, – он картинно сдувает пыль с помпезного настольного прибора в стиле барокко, давая тем самым понять, что аудиенция подошла к концу. А денег мне надо ему отдать за эти полезные советы? – Если вы не послушаетесь и попадете в беду, то вот моя визитная карточка, а эту нашу встречу можно считать первой предварительной консультацией.
   – Спасибо, – я беру визитку и понимаю, что где-то в тонких мирах демонические сущности делают ставки.
   Литература действительно гораздо более безопасное занятие, во всяком случае, если и посадят, то именно за идею, а не за то, что кто-то хотел как лучше, а получилось традиционно. Как вариант, можно отказаться от всех сложностей, ничего не делать и спать спокойно, но с другой-то стороны, у меня есть соблазн сделать слова реальностью, вывести внутреннее пространство наружу, заставить совместиться разные пласты творчества… Отказаться и дать всему задуманному сгнить внутри души или рискнуть?

   Московские гости нагрянули совершенно неожиданно. Такое с ними бывает, и у меня есть возможность не думать, что в одной из галерей мою живопись считают салонной. Так и сказали только что, мерзавцы: «Салонная живопись – это не наш формат». Ну и вы не мой формат – у вас явный запах подвала. Я научилась выдыхать после таких заявлений. Бывает, люди воспитаны на очень плохих вещах… Но я подумаю об этом чуть позже, а пока мне надо забрать совершенно ошалевших двух товарищей, внезапно обнаруживших, что они в Питере, а человек, к которому они планировали вписаться, как раз вчера уехал в Москву. Как будет жить тот гость столицы, не мое дело, но растерянных и довольно нетрезвых ребят я забираю из «Бегемота», который они посчитали вполне шикарным для празднования первого вечера в культурной столице.
   Васька гораздо более нетрезвый, чем Катька, продолжающая разговаривать сразу по двум телефонам все то время, что я уговариваю звезду телесериалов, гламурного подонка и несчастнейшего из смертных в одном Васином лице надеть пальто, шапку и дойти до машины. Катя решает пять проблем и разговаривает на несколько голосов, один из которых властный, приводящий собеседника в трепет, второй уважительный, демонстрирующий высокий профессионализм и способность решать все быстро и безболезненно, а третий нежный, сюсюкающий, утешающий сирых и убогих.
   Так ведут себя люди только одной профессии на планете Земля. Актерские агенты. Чудовищное занятие, как ни посмотри. Быть круглосуточно среди взвинченных, нервных и растерянных людей, решать их проблемы, знать, как себя чувствует кошка артистки Н. и как теща артиста Р. относится к постельным сценам, у кого есть вечернее платье, а кому нужно купить фиолетовый бюстгальтер, без которого наверняка случится незапланированная депрессия, а поэтому съемки необходимо отложить на три дня вправо… Катя уже несколько лет не отнимает телефон от уха, а с коленей не снимает планшетник, у нее в машине обычно комплект молодого бойца, содержащий вечернее платье, ватник и купальник – а вдруг что.
   Вася ее актер, и она здесь только для того, чтобы сопроводить его на пробы. Накладка с квартирой была ее головной болью, а Василий пребывает в нирване, невозможной без Катькиных круглосуточных усилий.
   – Вот приспичило ему сняться в авторском кино, – поясняет Катя в минутной телефонной паузе, ахая на вечерние виды города. – А это же не богатые кинокомпании, не каналы, и никто не оплачивает ни проживание на пробах, ни дорогу. А Вася решил сэкономить. На баб он ухает за ночь по штуке евро и не жмурится, а тут договорился со старым институтским приятелем, а он же тоже актер…
   Актеры люди спонтанные, психика нестабильная, куда их поведет в следующий момент, предсказать практически невозможно, поэтому я, доставив звезду домой и прислонив к стенке, расстилаю диван, а Катьку пускаю в свою необъятную кровать, которая сначала была «супружеским ложем», а теперь стала просто местом, куда я утыкаюсь ночью, чтобы утром не помнить ни снов, ни мыслей.
   – Сашка, а давай, что ли, любовью займемся, – Вася посетил душ, и теперь из нас двоих присутствующих неподалеку дам ему надо выбрать эффектное завершение дня. Это ему кажется, что нужно. Катя, понятное дело, совершенно для этого непригодное существо. Она, конечно, умница, красавица, волосы каскадом до роскошной попы и грудь запредельного седьмого размера, но подойти к ней и ее двум телефонам непросто, да и опасно. Женщин много, а актерский агент такого уровня один. Для Васи так точно.
   Остаюсь я. По незамутненному хмельному лицу читаю: сегодня вечером именно о тебе я и мечтал. Молодец, а теперь ты идешь и спишь.
   – Сашка, ну я так давно тебя хочу, – он врет это искренне, и, поскольку хороший актер, я, падкая на лесть, ему верю, но не до такой степени, чтобы позволить себе разврат.
   – Дорогой, может, тебе снотворного? – Катя наливает себе кофе, ей еще работать, и параллельно следит за диспозицией и цирком, разворачивающимся у нее на глазах. И она ко всему этому процессу совершенно индифферентна.
   – Женщина моей мечты отказала мне, – трагически воздевает Вася руки к галогеновым светильникам, требуя у них справедливости. И последний раз предложил предаться соитию в традиционных исконных выражениях. Матерно, прямолинейно.
   – Смешно, – без тени улыбки Катя провожает Васю взглядом.
   Надо сказать, что он достаточно мирно подчиняется матриархату и уже через несколько минут издает вполне приличный храп.
   – Как я от них устала, – по Катькиным глазам можно прочесть, что это не легкая или временная усталость, а экзистенциальная, от которой спасение только в самоубийстве. – Пошли завтра мне что-нибудь купим, а то я в Москве даже магазинов не вижу: они либо еще закрыты, либо уже.
   – А остановиться не пробовала? – спрашивает человек без тормозов. Вопрос риторический и не требует не только ответа, но и даже малейшего кивка. Это просто фигура речи.
   Катя родилась на пять дней позже меня, гороскопически мы почти близнецы. Мы однояйцевые стрельцы-близнецы, у которых все планеты, какие только есть в нашей солнечной системе, поместились в один единственный знак зодиака, с одним лишь отличием: я позабыла свой Марс в Деве и теперь неизбежно вынуждена искать мужчину с полным порядком в голове и делах. Во всяком случае, так говорят астрологи, и у меня есть все основания им верить. Где забыла свой Марс Катя, я не знаю, но подозреваю, что он попросту выкатился из ее гороскопа, потому что ему не оказалось там места, которое заняли гигантское Солнце и Юпитер. Она человек дела и успеха. И я смотрюсь в нее, как в зеркало.
   Чтобы стать актерским агентом в городе, где эту поляну пасут дети и жены великих артистов, имея маму педагога и папу военного, надо работать так, как никто. Катя перестала даже сама мыть голову – только в парикмахерской, чтобы руки и уши были свободны для телефонной связи. Если принимать во внимание мнения ученых по поводу повышения температуры мозга от волн, испускаемых мобильниками, то Катькин мозг должен уже просто кипеть. Значит, все врут.
   – Я свинья, даже не спросила, как у тебя дела, – наметился очередной перерыв в сложнейших переговорах. Только что кто-то надрывно рыдал в трубку.
   – У меня все прекрасно.
   – Я так и поняла. Кто подарил цветы? – она показывает на одинокий и вяловатый тюльпанчик, притащенный Игорем в знак примирения.
   – Почему ты о нем во множественном числе?
   – Цветок. Можно угадаю, страшно хочется блеснуть дедукцией, – Катька раскатисто смеется и закуривает сотую сигарету. Все это время она курила, не переставая, но сигареты стали ее постоянным атрибутом, так что я их и не замечаю. Почти. – Один розовый тюльпан…
   – Блестяще!
   – Да подожди ты. Только что был день всех влюбленных, но приличный человек принес бы букет. Есть деньги только на один цветок… Выбирал с трепетом, у самого душа нежная, иначе принес бы розу, она пожестче. Значит это твой студент!
   – Хорош студент, хотя в остальном почти точно. В сорок три уже можно повзрослеть.
   – Нет, только не говори, что ты забыла наш прошлый разговор. Сашка, ты меня убиваешь. Никаких убогих! Ты себя не ценишь. Вон, лучше Вася, – не сговариваясь, мы смотрим на дверь, за которой спит безмятежный Вася.
   – Не то и не другое. Хочу по-настоящему, а не весь этот суррогат.
   – Все хотят, но ты только учти, что мы с тобой уже опоздали, всех разобрали еще в школе, кто попроворнее, остальные отоварились в институте, и нормальных теперь не выпустят никогда. Пока смерть не разлучит их, так что… Ну не студента-переростка, это слишком, но надо определяться.
   – И мезотерапию, – вспоминаю про Нальку и девчонок с их пророчествами старости и смерти.
   – Не то чтобы ты плохо выглядишь, но меза тебе не повредит, уж поверь, да и ботокс с твоей сверхмимикой был бы очень к месту.
   – А я верю в судьбу. Если суждено, то будет, а нет – так и пластическая операция не поможет.
   – Так ты тогда и книжки прекращай писать, а там, если судьба, так и станешь великим писателем, а нет – так и мучиться нечего, – я предлагаю запретить женщинам изучение логики, а в школе дальше арифметики просто не пускать. Вот зачем такой красавице такие жесткие и непреклонные мозги? Может, они действительно кипят?

   Закрытая запись пользователя acedera 12 марта 2011 года 01:03

   Саша не была первой девочкой, которую я поцеловал. Она, наверное, хотела бы, но нет.
   Таня училась со мной в одном классе, и я просто не мог наглядеться на нее. Но в тринадцать лет я был существом нескладным, даже нелепым. Худой до отчаяния. И сейчас изящно тонок (а что скромничать-то), но тогда был просто крепыш Бухинвальда. Кости торчали, казалось, в разные стороны. Волосы непослушные и постоянно лезли в глаза. Противный такой цвет, бесцветно-коричневый с сероватым налетом. И вся одежда была велика и сидела странно. И зубы… Меня-то они устраивали, а мама все время горестные вздохи дышала. ОК, спустя десять лет я сдался на брекеты, так что сейчас ну просто неотразим, но для Тани я был, наверное, первостатейным уродом. Хотя кто их знает…
   И вот новогодний вечер. Девочки натащили всякой еды, купили газировки, тогда только появился жуткий «доктор Пеппер» – ужасная дрянь, но мы пили и жевали кислотные конфеты, от которых сводило рот. Сначала с нами была классная, но потом ушла, и как-то все подрассосались, и осталось человек шесть, а я не уходил, потому что Таня была там. А она осталась из-за другого парня. И еще кто-то из-за кого-то, я почти никого и не помню – карусель. И мы стали играть в бутылочку. Во что еще-то, когда тебе тринадцать, ты в темной школе и рядом девочка, которая тебе очень нравится?
   Это был кабинет физики на последнем этаже с видом на обширные дворы, включавшие в себя футбольные поля, детские сады и перелески, не облагороженные тогда в правильные кучки. На подоконниках были колбы всякие, цветы, лейки. Приборы стояли… И кафедра перед доской. Мы и уселись между доской и кафедрой, и стали крутить бутылочку из-под колы. И сначала было смешно, потому что выпало целоваться парням, а потом уже нет, потому что мне и Тане. И мы поцеловались абсолютно по-настоящему, хотя у меня колени дрожали и руки, и было страшно, и я чувствовал вкус ки́сели у нее во рту.
   Понятно, что это ничем не закончилось. А весной того года в художку в мой класс совершенно неожиданно пришла Саша, и мне хотелось настоящих отношений, и они потом получились. Уже осенью. Я точно помню, как мы засиделись допоздна. Это было необычно, и мы интересно разговаривали обо всем, и о смерти, потому что эта тема меня очень волновала, и я отчетливо понимал, зачем я не иду сейчас домой. Мне нравилось педалировать свою необычность, носить все черное: черные джинсы, черную рубашку, черный плащ… А зимняя куртка у меня была коричневая, поэтому ту зиму я целиком проходил в плаще. Не понимаю, как удалось, холодно же было. И Саша чувствовала, что мне хочется слышать, и словно бы вынимала нужные образы. Не свои – в ней не было никаких мистических составляющих, – она просто брала истории из пространства, как радио, приватный эфир. Только для меня.
   И вот мы все говорили, а потом нас прогнали, и мы пошли к метро. У Саши были сапоги-луноходы, ярко-синие. Где она их раздобыла, я не представляю, но она и так длинная, а стала просто огромного роста. И стриженая голова, мальчишеская. Совершенно не похожа на девочку, и мне было легко взять ее за руку. Это был в какой-то степени дружеский жест, но потом я отчетливо почувствовал отклик, и все изменилось. Просто в один миг. Мы зашли в метро, встали на эскалатор, и это было неизбежно, и мы целовались, пока ехали вниз, много, глубоко, до дна.

   Вокруг меня много людей, которые научились жить в мире, похожем на запутанный абсурдистский спектакль. Стараюсь у них учиться. Я читаю студентам лекции, и каждую неделю мой рассказ заканчивается похоронами одного из Романовых. Мама настаивает, что наша семья – «Непрямая ветка через Осташков», что, разумеется, полный бред, но звучит крайне загадочно. По большому счету, у меня постоянный траур по дальним родственникам, и надо бы носить только черное, а я позволяю себе всякие шалости с пушистыми фиолетовыми накидками и белыми размахайками. Муха прощает и поощряет такой вид, и на лекцию по эпохе дворцовых переворотов у меня припасена практически рококошная юбка с бантиками. Это было хорошее время, когда центром государства была постель государыни императрицы, и на ней начинались и заканчивались войны, и на ней решались самые важные вопросы. В тишине и полушепотом. Великолепная политическая система.
   После лекции меня ждет крошечная каморка под лестницей, где мне оставлены конфеты и кофе. Двенадцать лет назад одним из первых в Мухе мне встретился Владимир Никитич, преподававший историю для абитуриентов. Слушать его рассказы было увлекательно, хотя школьная история вызывала во мне приступы тошноты и глухого раздражения. Я ничего не хотела понимать, а переписывать под диктовку из учительского конспекта в мою тетрадь было невыносимо скучно, поскольку мысли текли с одного бумажного носителя на другой, совершенно минуя голову. Но Владимир Никитич был из другой породы: наследник баронов, он напоминал и своих немецких предков, и кабанов, на которых они охотились в глухих лесах. В нем чувствовалась мощь, укрощенная интеллигентным воспитанием и долгой жизнью в высшей школе. Мы друг друга полюбили еще тогда. Я так точно. Потом он читал несколько курсов, одним из которых была так и не понятая мной философия, но у каждого есть свой предел восприятия. Мне лично дальше Декарта хода нет. Даже эти особенности моего организма не помешали барону принять сирую и убогую девочку на кафедру после института. Сначала семинары, потом лекции, сначала ничего не понимала, потом в чем-то разобралась… Он просто мудро ждал, надеясь на мой здравый смысл и ответственность, и все постепенно срослось.
   Теперь он оставляет мне сладости и кофе, зная, что на этих пилюлях мне живется легче, и наблюдает, как растет новый вид человека. Наверное, это естественно-научный интерес.
   Подключаю ноут, заливаю гранулы неизвестного происхождения водой и начинаю ждать тех, кто возжелает сегодня очистить свою совесть от экзамена по истории. У меня остались трое на пересдачу с прошлого семестра. Первый, пролив много слез, доказал полную непригодность к обучению и был послан прочесть хоть что-то, написанное про родную страну. Второй только протяжно молчал, заходя в кабинет, и ждал над собой расправы. Третья уже несколько раз пыталась пробиться через этот забор, но я была непреклонна. Пришлось учить. По сияющему виду, по явным признакам вновь обретенного интеллекта и по некоторой расслабленности девушки понимаю, что нынешняя попытка будет успешной. Пью кофе и слушаю, как она ручейком журчит мне про полученное удовольствие от книжек, читать которые оказалось гораздо лучше, чем статьи в Интернете, и что теперь-то она поняла, кто кому зачем, и будет продолжать… Вот это и есть педагогика. Методы ее просты, но действенны: заинтересовать, напугать, заинтересовать, напугать… И так до полного изнеможения преподавателя и ученика. Девочка еще что-то мне щебечет, а у меня внутри происходит свертывание внимания, потому что одновременно я проверяю электронную почту и вижу, что в друзья ко мне добавился человек, с которым мы приятельствовали еще в школе, и местом его работы значится Комитет по молодежной политике Санкт-Петербурга. И после этого не говорите, что в этом мире все случайно, – не поверю никогда.
   Не глядя, пишу в зачетке царское «хорошо», которое даже на один процент не оправдано, но барон-кабан втолковал-таки, что порой в щедрости больше развития, чем в скупости, и это приятный метод. Раз пространство проявляет такую щедрость, то почему бы и мне не следовать его примеру? Выпускаю птичку на волю и заглядываю в себя.
   Интересно, а прилично ли сразу человеку, которого не видела десять лет, навешать собственные проблемы? Он тебе: «Привет, как дела», а ты ему: «О, круто, что ты такой зеленый и плоский». Можно смущаться и иметь неприятности, пусть даже вымышленные, а можно воспользоваться подаренным шансом и задать вопрос… или даже нет, не вопрос, а просто похвастаться. Это изящнее, мол, затеяла я проектик, вот рассказываю, и ничего мне от тебя не надобно, старче, только не поможешь ли мне… А в чем мне помочь? Мне только надо, чтобы не мешали. То есть так и написать: «Я классную историю делаю, а как бы мне никто не мешал?» Я бы себя послала по классической проктологической трассе, но в нашей стране любят блаженных, а для этой роли мне и напрягаться особенно не надо – вот она я в полный рост.
   И действительно, поток восторженных проектов воспринят как должное, предложение о посильной помощи получено, инструкции даны, и вместо самопроизвольного искусствоизвержения получается акция под патронажем комитета. И в качестве бонуса получаю приглашение выпить кофе на днях в ближайшем к комитету кафе. Отказываться нелепо, поскольку Большая Морская место приличное, обжитое, а старые приятели – это всегда возможность для новых отношений. Подсознательно я продолжаю сканировать пространство в поисках объекта, достойного любви и вызывающего подъем творческих сил, поскольку запас энергии, выкачиваемый из прошлого, подходит к концу. Это невозобновляемый источник, что обидно и не экологично.

   Пробежка по улице с космически ледяным воздухом выметает мысли, как сор, оставляя лишь спонтанную молитву к машине: «Заведись». А когда выдыхаю и перестаю стучать зубами, а кресло начинает осторожно подогревать мне застывший копчик, день приобретает еще более сияющие оттенки. Мир чист, как кристалл, и каждое наше в нем движение – это акт искусства, если мы осознаем его таковым. Бывают омерзительные акты, бывают божественные, но между ними бесконечное число градаций, и зоны классического искусства – это лишь десятитысячная часть поля, которую удалось осмыслить и вспахать человеку. Чем не флешмоб ежедневные пробки? Вот на Садовой, где все стоят и движутся по прихоти светофоров. Красное и зеленое как смысл бытия. Гамма эмоций от восторга до отчаяния, тоска и радость, металл и пульсация живого организма внутри. Выхлопные газы – как маски-невидимки, расцветающие голубыми шарами в морозном безветрии. Рубленная графика деревьев в закрытом Летнем саду и цветной классицизм как фон для этого представления. Каждая минута, прожитая городом, есть совершенное искусство, абсолютнейший синтез, филармонический оркестр из тысяч органов и хор из пяти миллионов голосов. Балетная труппа пешеходов, фигуристы на льду, цирк с домашними собаками и детский танцевальный ансамбль, комик-группа бездомных и трагики ДПС. Мой город не просто сцена, он сам произведение искусства, многокомпонентное и непонятое, не только пространство, а скорее бесконечная возможность.
   Поток радости прерывает необходимость найти парковку среди ледовой архитектуры имени неизвестного зодчего. Автор-то явно имеется, но предпочитает не афишировать свои творческие пристрастия. Может, все эти проблемы с уборкой улиц имеют корень не в нерадивости наших коммунальных служб, а в стремлении каждого дворника самовыразиться при помощи снега и лопаты? Вот выходит он утром и видит, что белоснежные холмы великолепны, и не поднимается рука нарушать это величие… А иногда в дорожной наледи ему видится мозаичная структура, и он берет железное кайло и начинает выстукивать сложный рисунок, и вся улица покрывается узором, ходить по которому сложно, но не для того и делалось… Или пластинчатые горки, собранные из срезанного льда и не вывезенные уже месяц – водитель снеговоза подъехал к этой инсталляции и не смог, просто не смог ее разрушить, потому что это искусство… И таких творцов целый город.
   Катька сдала Васю пробоваться на роль юродивого в фильм про раскольников. Если не вспоминать, что его обычное амплуа – это человек в гидрокостюме с винтовкой, то почему бы и нет. Особой радости такое Васькино рвение у Кати не вызывает, о чем она мне сообщает, когда мы бежим легкой трусцой из одного магазина в другой. Как можно на такой скорости что-то себе выбрать, не представляю, тем более что рука ее не отпустила телефон. Забегаем в очередной обувной, Екатерина критическим московским взглядом одаривает все полки, и даже охраннику становится неловко за убогость ассортимента. Умеют москвичи посмотреть именно так, со значением.
   – А что мы ищем-то? – пытаюсь выяснить цель забега, но чувствую, что ее нет, а важен сам процесс.
   – Как только увижу, скажу, – она уже уносится дальше, а я наблюдаю за парнем, который сидит на диванчике и выбирает ботинки. Вокруг него уже пять коробок, и он внимательно просматривает каждый шов, прощупывает подошву и выясняет характеристики каждой пары. Это мужчина в естественной среде… Я так внимательно на него смотрю, что осознаю странность ситуации, но мне интересно понять, о чем он думает. Он получает удовольствие от процесса, или это лишь решение задачи? Он выбирает, чтобы было красиво или чтобы прочно и на века, или просто думает о синхрофазотроне? И это один конкретный человек, и даже если узнать его мысли и догадаться о чувствах, они все равно не станут ключом к моему герою.
   У меня так много неясного… вот, например, как понять, что он полюбил? И вообще, способен ли мужчина любить, и как можно быть уверенной, что у нас одинаковые чувства? Я подозреваю, что мы называем одним словом совершенно разные переживания, и никто не старается понять, что прячется за самыми простыми и базовыми понятиями. Мы произносим одни и те же фразы, пользуемся ими для облегчения общения как элементарным кодом, а в итоге получается, что каждый живет в собственном мире идей, и существует ли другой человек, способный понять нас, – это загадка. Мужчины и женщины – это абсолютно разные системы, просто когда-то придумали, что у нас есть общее дело, а ведь и язык у нас разный, иные слова, иные значения. Можно ли сочинить героя, не будучи им?
   Оказывается, что я так и стою, наблюдая за парнем с ботинками, и он несколько ошалело всматривается в меня. Есть тип людей, на которых легко смотреть, они не красивые, не уродливые, не известные, не странные – это люди вообще, и ты ничем не рискуешь, поэтому наблюдать за ними очень толерантно. Это не грустные старухи, не представители национальных меньшинств и не опасно-шикарные персонажи, которых принято обводить глазами, нет, и я позволяю даже не очень засмущаться, встретившись взглядом с этим офисным пареньком в пуховике и автомобильной сумочкой через плечо.
   – Берите зеленые, они веселее, – говорю первое, что приходит в голову, и бегу искать Катю, которая обнаруживается в следующем магазине с тремя коробками, абсолютно счастливая.
   – Смотри, какой класс! – она распахивает пакеты и вытаскивает три идентичные пары валенок.
   – Эээээ, в Москве дефицит валенок? – вот тебе и раз.
   – Не знаю, я не видела. Пошли меня кормить.

   Влюбленность – состояние энергетического взрыва. Ни в одной аптеке не купить коктейль гормонов, который сам собой вбрасывается в кровь, когда испытываешь эту муку, чуть горьковатую и тянущую в животе. По ночам вентилятором разметаются простыни от несказанных слов, и по улице идешь с особым смыслом – для него, где бы он ни был. Немного адреналина, чуть эндорфинов, наверное, там еще много чего, но без этой органической композиции движения не так порывисты и легки, не та походка, все не то. Я переживаю остановку, даже нет, экстремальное торможение в стенку, потому что разгон был взят, а шарик сдулся.
   Катя существует в параллельном мире, время от времени подмигивая мне из своего телефонного кокона, и нет сейчас более контрастных существ, чем она и я, у которой из занятий осталось только одно – занять себя. Работа писателя в глобальном смысле не работа вовсе – а лишь накопление опыта и его трансформация в слова. Дальше уже приходят литературоведы и начинают понимать, сколько видов прямой речи использовал автор и как он выражает экспрессию. Они подвергают анализу конструкцию текста и выясняют, что эффект достигнут при помощи повторяющихся конструкций, но разве думал об этом писатель? Просто его заело в одном месте, и он все пытался прожить это, как-то вытащить репей из памяти, ведь основной инструмент литературы – это не язык, а память. Мы перемалываем воспоминания, присыпаем их наблюдениями, добавляем приправ из чужих историй и находим для каждого образа свое имя. И тогда это литература. Живописцы более непосредственны – они ретрансляторы реальности или ирреальности и существуют здесь и сейчас, тогда как создатель текста всегда смотрит назад. Порой даже не имея времени посмотреть вперед.
   Что отличает меня от остальных людей, которые пишут? Это принципиальный вопрос, потому что с разной степенью успешности этим делом занимается практически все население нашей планеты лет так после семи. Как только научатся составлять буквы в слова, слова в предложения, так и пишут до самой смерти. И я с ними. Пишу. Зачем? Сначала это были письма, причем поздравительные. Две основные трудности – это не перепутать направление палочек в букве «И» и куда смотрит буква «З». Как-то однажды мне пришло в голову приписать в самом конце письма бабушке в Осташков фразу, которая мне казалась тогда верхом галантности и изысканности, прямо-таки самой натуральной изящной словесностью. «Жду ответа, как соловей лета». Писала я это, а в душе было не совсем спокойно, то есть я понимала, что так делают, а я только повторяю за образцом, но меня настораживало нечто неуловимое, выраженное минуту спустя одной отцовской фразой. Он прочел письмо, немного скривил рот, от этого рыжие с проседью усы зашевелились особенно грозно, и процедил: «Пошлость. Перепиши».
   Я уяснила тогда значение этого «пошло». Мои догадки, неясные сомнения, чувство ненужного – это предчувствие пошлости. И я вполне допускаю, что соловьи ждут лета, а мне хотелось получить ответ на письмо, но использование штампа, фразы-кодировки отныне было табуировано.
   Какое-то время мне жилось легко, если забыть про врожденную безграмотность, от которой раз и навсегда меня спас непревзойденный Розенталь. Применяя правила учебника этого гиганта отечественного языкознания, а также встроенные в компьютер программы проверки, я могла бы радоваться жизни по сей день. Но вот беда с этим соловьем. Если разобраться, то мы живем в мире зафиксированных языковых структур и использование каждой из них – это пошлость. «Катя говорит по телефону» – штамп из штампов, но что поделать, если она делает это постоянно. Я могу искать массу обходных маневров, путаться в показаниях и изобретать слова, но от чистоты передачи мысли я зайду в футуристические дебри, где меня съедят критики. Или читатели бросят на середине пути разбираться, что значило «транслировала вокализы в пластиковый образ связи». Не штамп, но тошнит же.
   – Пойдешь со мной вечером в театр? – вот у Кати нет проблем со штампами. Театр – это единственное ее законное развлечение, потому что там она не только получает удовольствие, но и отсматривает актеров, что не мешает ей отрубаться в середине спектакля и просыпаться с совершенно блаженной улыбкой. Улыбка – это самая правильная форма лица, когда-нибудь и я научусь улыбаться в любых ситуациях, а не только искренне.
   – Конечно.

   Я прилагаюсь к Кате как «плюс один», так написано в билете. Иду в тот театр, который стоял в самом центре моей внутренней вселенной, а теперь остался только один из. Большой театр кукол на Некрасова.
   Когда Павел самоустранился из моей и мухинской жизни, я обнаружила себя в огромном и унылом месте. Набравшись мужества, можно признаться, что желание пойти в Муху я взрастила только из-за Павла. Взрастила, озвучила своей семье, и процесс стал необратимым. Это дурная привычка – заниматься чем-то для кого-то, и я буду отрицать и возмущаться, посмей мне кто сказать, будто я выучила французский, потому что любила человека, знающего этот язык, что я выбирала увлечения под стать хобби мужчины, что училась играть на гитаре, сочинять стихи, лазать по горам для кого-то… Посмел бы мне кто такое заявить, и я бы отрицала все категорически, хотя проверку на детекторе лжи бы не прошла. И Павел был очень весомым аргументом в пользу Мухи, а его исчезновение обесценило центральное училище технического рисования, превратило его в пустые и мрачные декорации. Это не штамп, это реальность.
   Как раз в ту первую зиму во всем институте лопнули трубы, стоял непередаваемый холод и купол рухнул в Молодежный зал, а ремонт все не начинался, и казалось, что здание рушится и вся система обучения лишь фантом.
   Еще одним местом действия были циклопические залы Публички, еще старой, на Фонтанке, где единственным теплым углом была столовая с прекрасным гороховым супом и песочными пирожными, а потом снова и снова, лишь едва отогреешь пальцы, ждал возврат к кипам мертвых слов о мертвом искусстве. На первом курсе я постоянно должна была заучивать длинные имена древних царей, читать об их поступках, смысл которых, как и принципиальная важность для истории человечества, ускользал от скучающего сознания. Египетские храмы и вавилонские боги, формы греческих сосудов и прочие премудрости уводили меня во мрак. И вот в феврале, да, это совершенно точно был февраль, я обнаружила в Мухе объявление о подготовительных курсах по рисунку, живописи и композиции в Театральной академии.
   Какими путями ходят расклейщики объявлений, и что остановило меня тогда у стенки, не имеет никакого значения – летом я поступила в Театралку. Перекрестное расписание, бессонные ночи, два одновременных института – все это было живее и ярче первого бессмысленного года. Уже не было дурной гордости и желания сохранить «неповторимый авторский почерк», и этот выбор был только моим, если кто-то выбирает факультет театра кукол осознанно.
   Возвращаюсь из прошлого, замечаю, что в фойе театра промелькнули мои студенты, кто-то из тех, с кем я училась параллельно в Театралке, и несколько знакомых театроведов, как на похоронах далекого родственника: все когда-то давно встречались, но есть общий повод, чтобы не пытаться вступить в общение. И есть такие спектакли, на которых очень хорошо думается и спится и ничто не мешает спокойному и размеренному самосозерцанию.
   Пока женщина на сцене разбирается, что за мужчина ей достался, и свято верит в приход демона, вокруг меня роятся похожие на мультяшных птичек мысли. Пожалуй, испытание свободой дается труднее всего, и есть только одно еще более страшное – молчанием и одиночеством. За каждым из этих слов существует больше, чем только одно значение. Молчание превращается в полное безмолвие, в невозможность произнести слово и услышать его отражение. Мое одиночество наполнено звуками – я сама их призываю, словно стайку суетливых чертей. Радио кричит мне песни и шутит истории, заманивает рекламой и пугает новостями. Если нужна иллюзия близких людей, то вот он – телефон, или скайп, или все сразу, и бойко перестукиваются клавиши с характерным звуком «клац». И молчание не безусловно, и демоны отступают или, напротив, накатываются со спины, но у меня есть излюбленное средство, и я включаю телевизор с потоком мусора, заваливающего мое одиночество. Кто-то спокоен и расслаблен, кто-то стремится в это состояние изо всех сил, а я убегаю. И Катя убегает, потому что, когда она остановится, вокруг будет не просто тишина, вокруг будет вакуум, который засасывает и душит.
   Загорается свет. Катька как-то внезапно откидывается в кресле, откладывает телефон и решает провести блиц-беседу, пока народ рассасывается в гардероб.
   – Я тут краем уха слышала, что ты затеяла какую-то непонятную историю. Это все зачем? – ноль такта у человека.
   – А я же при тебе ничего не говорила… – я совершенно точно ничего ей не говорила.
   – Значит, затеяла, – самодовольно зевает. – Сколько тебя знаю, ты всегда делаешь что-то невообразимое, так что выкладывай в двух словах, что на этот раз?
   Рассказываю в двух словах задумку, поднимаюсь с места и иду вставать в очередь и тут понимаю, что иду-то я одна. Катя продолжает сидеть.
   – То есть никакого скандала? – она огорошена и раздавлена моей фантастической глупостью.
   – В идеале никакого, – я тешу себя надеждой на благополучный исход ситуации.
   – А к чему тогда все это? Для кого? Кто твой зритель? – эти точные вопросы я пыталась себе задавать, но они остались висеть в пространстве.
   – Я же не йогурт на рынок вывожу, а делаю художественную акцию. Почему же у меня должны быть адресаты. Ты еще посоветуй фокус-группу провести.
   – Я тебе посоветую собрать остатки разума и понять, кто твой зритель, потому что без этого ты будешь развлекать сама себя.
   – Жители города… – мямлю.
   – Бомжу на заметку! Саша, это прекрасно! Ты хочешь привлечь внимание людей к какой-то проблеме?
   – Хочу, но это не картинами… – ой, как это непросто. Мы остались одни в зале, а Катю это нисколько не тревожит.
   – Тогда их не надо ставить.
   – Надо. То, что изображено на картинах, действует только на прохожих – это первый уровень. Они думают о возможном городе, о том, что если, о том, почему не… и так далее. Они просто идут и видят странность, но они не те, с кем я говорю.
   – Отлично, я уже ничего не понимаю, но мне интересно, – она не смеется.
   – В Интернете об этом читают люди, сначала их очень немного, но потом, когда они понимают, что реальность и текст влияют друг на друга, они начинают видеть во всем этом не просто рассказ, а приглашение к игре, потому что описание картины и место ее появления анонсируется в сети.
   – Это хорошо, правильно, похоже на правду.
   – Но и это не цель. Не финальное произведение. Конечный продукт акции будет рождаться в телерепортажах, заметках и фотографиях совершенно чужих людей. То есть к сотворчеству будут тем самым приглашены абсолютно случайные персонажи, и произведением искусства станет этот синтез.
   – Запутанно, но не лишено светлой идеи. Но кто поймет? – Кате нужен адресат.
   – Те, кому исполняется тридцать, те, кому только что исполнилось. Это поймет поколение людей, живущих сегодня, но родившихся в другом мире. Те, кто, имея все или почти все, не могут найти смысла, те, кто заполняет свои дни бесконечными встречами и тренингами, кто начинает и заканчивает день с ощущением тревоги и точным знанием, что идет все равно не туда.
   – И что? – она узнала себя.
   – И ничего, может, кто-то остановится и повернет голову, и этого будет достаточно, чтобы вспомнить, в какой точке он повернул не туда.
   – Обратно не вернешься, – для Кати точка невозвращения была пройдена несколько лет назад, когда она отказалась от должности исполнительного директора в кинокомпании и рискнула сама открыть агентство. А может, и еще раньше, когда-таки решила вернуться из Англии, где прожила три года, учась в отличной бизнес-школе. Или когда вместо московского института пошла работать в кино ассистентом по актерам, а потом вдруг сорвалась и улетела учиться. Или когда в семнадцать лет ушла из дома жить одна и снимала комнатушку в Медведкове с девчонкой, не поступившей в Щуку. Или когда прогуляла контрольную по математике и лишилась за это права на золотую медаль. Или когда в девятом классе влюбилась в учителя английского языка, а потом не стала настаивать на том, чтобы он оставил жену и любил Катю вечно…
   Мы проходили эти точки невозвращения, но я больше чем уверена, что порой нам хочется развернуть все назад. Просто взять и силой воли перевернуть прошлое, пойти от того момента не направо, где теряют коня, а налево, где теряют голову. Или наоборот.
   – А почему ты не проводишь ярких и ужасных акций? – мы встали и двинулись к выходу. Вижу, что в Катьке всколыхнулось болотце, нарядная ряска расступается и пухлые пузыри памяти поднимают на поверхность тревогу. – Мне кажется, что людей нужно будоражить, выводить из себя, доводить до исступления или смешить до потери пульса, а не гладить их неразвитые интеллектуальные нервные окончания.
   – Меньше снобизма, милая, – не терплю, когда людей вообще пытаются представить толпой баранов. – Хоть сейчас на твоих глазах могу родить страшно скандальную акцию, которая будет провокацией для всех видов запретов. Она одновременно отыграется на религиозном чувстве, будет политически агрессивной и еще много всего кошмарного. Хочешь?
   – Конечно, давай, придумай, если сможешь, потому что у меня есть подозрение, что картинки на улицах – это все, на что ты способна.
   – Ладно, – напрягаюсь. Отдаю старушке в гардеробе номерок, она мне обратно мое пальто. Это несложно, только немного подумать… – Это целый хеппенинг.
   – Ну.
   – Называется «Распни его».
   – Уже за название тебя можно убить, смотри-ка, а ты небезнадежна. И что там?
   – Люди приходят в зал, а там две длинные лавки, и на одной много крестиков деревянных, а на другой куколки небольшие, карикатурно изображающие самых известных политиков и деятелей шоу-бизнеса и культуры…
   – О мама дорогая… Да!
   – Дальше все понятно: берешь крестик, понравившегося персонажа, гвоздики, молоточек и… хрясь. А результат вешаешь на стенку. И художник таким образом только предложил, а сам «хрясь» сделал зритель.
   – За это снимут кожу.
   – Четвертуют, но я никогда такого не сделаю – это нельзя. Понимаешь, я придумать могу совершенно что угодно и просто внутри себя посмеяться или ужаснуться, но есть запрещенные вещи, и их не делают не потому, что страшно, а потому что вредно. Художник должен нести ответственность перед зрителем, перед всеми, на кого влияет его работа, и самое простое – это продавить давно известные болезненные точки – веру в Бога или уважение к власти… это пошло, хотя и смешно.
   – Тебя бы посадили, а твои картины стали бы стоить совершенно запредельных денег… Это неплохой ход, знаешь ли, – человек бизнеса Катя готова принести меня в жертву чему угодно, лишь бы я стала при жизни классиком. Мои картины есть и в ее коллекции. Или ей просто скучно, как всем остальным. Невыносимо скучно.

   Закрытая запись пользователя acedera
   14 марта 2011 года 13:17

   Брат наконец вывез последние шмотки из своей комнаты, и в тот же час я запустил двух толстых и веселых теток с кистями и красками, чтобы те стерли до белого нуля все признаки любимого, обожаемого и доставшего до печени брата. С этой минуты мне достается все целиком: его комната, его часть еды в холодильнике и мамина безраздельная любовь, которая мечтает снова любить крошечных детей.
   Вторая бонусная комната – вообще незачем. Это я так самоутверждаюсь, тихо – домашний маньяк. Стенки решил обить холстом – сделаю себе эдакий челаут, установлю проектор, накидаю подушек и буду смотреть фильмы. Круглосуточно. Дальше мысль не идет. Можно было бы девок водить, но их и так можно было. То есть наличие этой комнаты ничего не решает, потому что не в пространстве дело.
   Тут на днях сел и записал в таблицу, что я делаю. Получилась такая картинка: работа занимает не больше 12 часов в неделю, даже с авралами. Спорт всяческий еще 12. Ну я сплю 48 часов, а что я делаю оставшиеся четверо суток? Я же что-то делаю… Любимая женщина в совершенно другом городе, почти в другой реальности, мы встречаемся настолько редко, что проведенное вместе время, поделенное на 365, – это примерно пять минут в день. Неплохо, конечно, особенно если учесть, что наши отношения похожи на хрупкую и шаткую конструкцию, в которой оба довольно безуспешно пытаются найти равновесие, хотя центр тяжести давно определен. Я прекрасно нахожу общий язык с ее сыном: мы почти ровесники… Да, и такое бывает, нет, меня ничего не смущает, да, никто не может сравниться с ней, нет, жизнь абсолютно непредсказуема.
   С ней все легко, даже то, что сложно. Она уже знает то, что я мог бы сказать или подумать, и молчание превращается из мучительного испытания в медитацию. Она знает. Это ее дар.
   Ежевечерний разговор по скайпу, сны, дни без цели и снова разговоры и сны – огромная пустота.

   До первого марта еще три дня. Отлично, бесконечно длинные семьдесят два часа, которые надо распылить и сделать наконец истинным прошлым. Наля ухлопывает свое время в спортклубе. Если постараться, то можно час провести в бассейне, потом пойти в сауну и турецкую баню, затем отправиться на йогу, выпить свежий сок и еще немного потанцевать. А через пять часов выйти из клуба, пройтись по магазинам, завернуть в супермаркет, и вот уже вечер, а это еще без косметичек и массажей. Только на то, чтобы держать себя в форме и иметь повод для постоянных забавных историй, она тратит более сорока часов в неделю – это настоящая работа.
   Люба рулит домработницей, няней, рабочими, которые делают ремонты в ее городских квартирах, загородных домах и маленьком французском шале, и у нее практически не остается времени – только чтобы вечером, налив себе коктейль, позвонить мне и немного пореветь от странной неудовлетворенности. Не плачет только Жанна, она все держит в себе, и только улыбка иногда становится ожесточенной, словно оскал.
   Мы все ищем, куда бы пристроить время, если оно у нас есть, но чаще всего не замечаем его течения и только отрываем год за годом, одинаковые, как близнецы. Вот тогда-то я встречалась с тем, а потом с этим, вот я вышла замуж, вот получила один диплом, вот второй, а какая была в тот год весна? Я помню всего несколько дней, которые летели фоном мимо моей скоростной жизни. Как только заканчивалось одно дело, я бежала искать другое – это так легко, гораздо легче, чем замереть.
   У меня однажды был муж, у меня даже справка есть и до сих пор невычеркнутый штамп в паспорте. Наверное, мне страшно убрать эту страницу, словно я сотру что-то невероятно важное, словно еще надеюсь на реставрацию, что абсолютно бессмысленно. Он не выдержал моего бега и все просил: «Остановись, притормози…» А я не могла и подозревала его в страшных грехах против развития моей драгоценной личности. Он только хотел, чтобы я заметила его присутствие, а я видела лишь собеседника, зеркало моих идей. Порой мне казалось, что за его молчанием скрывается что-то важное, и я пыталась узнать, что именно, а там была глубокая тишина, возникшая от моего постоянного звона. А я все твердила: «Подожди еще немного, вот я доделаю это, потом это, и там точно будет остановка, и мы отдохнем». Это была ложь. За каждой остановкой шел еще больший разгон, наконец до него дошло, что вместо остановок я шла на пит-стопы, меняла колеса, проверяла двигатель и выходила на трассу, чтобы лететь с еще большей скоростью. Я верила, что могу победить и громадную бутылку шампанского мы разольем и разопьем вместе, но однажды на финише его не оказалось. Он просто ушел с трибуны, устав смотреть, как я нарезаю круги. Неостановимое кружение, и скорость все выше и выше, и резина горит, и я плохо вписываюсь в повороты, и впереди меня все равно есть непобедимые гонщики, но в моем шлеме пульсирует только «первая, первая, первая», и этот шепот уничтожил мою семью, потому что первой может быть только одна.
   В качестве немого свидетеля моего безобразного поведения на столе лежит письмо, которое пришлось забрать по извещению. В письме фотография моей машины и штраф на тысячу рублей. Электронные средства регистрации оказались безжалостнее капитана Юрия Иванцова, который в ту памятную ночь отпустил меня с Богом. Не забыть бы его оплатить, дают месяц. Успею. Сейчас надо заняться другим письмом.
   Весь вечер в полном одиночестве пишу и переписываю письмо для Комитета по молодежной политике. Задачка элементарная: я описываю свою акцию и прошу их меня поддержать. Только в момент перевода высокой эстетики и философии на казенный язык у меня начинает коротить в проводах. Вопрос стиля для меня вообще один из первостатейных, а тут канцелярщина, официоз и пафос в одном флаконе. После пяти часов переливания сотни слов в разном порядке звоню маме, которая всегда знает, на каком языке говорят с чиновниками, а главное, что им надо сказать, чтобы они не только поняли, но и ответили, да еще и ответили именно то, что надо. То есть мама незаменима в подобных случаях.
   – Читай, – тон строг, даже несколько суров. Она всегда так разговаривает о важном.
   Читаю, начиная дважды, потому что сначала ей не нравится моя скорость, а потом мой тон.
   – Нет, это не пойдет.
   – Почему? Я старалась написать понятно.
   – Все равно ничего не понятно, но важно не это. Ты в какой комитет пишешь?
   – По молодежной политике…
   – Вот. А в письме у тебя ни слова о том, как это отразится на молодежной политике города.
   – Уволь! Да как это может отразиться? – я подозревала, что дело гиблое.
   – Человек, который эту бумажку будет читать, должен узнавать знакомые слова. Просто те, что он читает каждый день. Вникать в твои вселенские смыслы у него нет времени и желания, а отчитаться твоим творчеством он будет должен в пяти инстанциях, и идеалу, если его секретарша просто перепечатает твои формулировки. Чем проще ты сделаешь их жизнь, тем благодарнее они будут.
   – И что надо написать? – всегда впадаю в растерянность перед инопланетной логикой.
   – Напиши, что искусство на улицах – это демонстрация развития граффити и твоя акция направлена на воспитание у молодежи высоких эстетических идеалов…
   – Мама…
   – И вообще слово «молодежь» должно звучать в тексте раз пять-шесть. Так что вставляй его во все места, где оно не слишком помешает.
   – Ты серьезно?
   – Если бы ты писала в Комитет по инновациям, то тебе пришлось бы приплести везде инновационную живопись и нанотехнологи. Саш, это правила игры, если уж ты затеялась в нее играть, то следуй им. Спокойной ночи.
   Ладно, я делаю молодежным все, что может им быть, и отсылаю письмо Вите, присовокупив приглашение пообедать завтра неподалеку от его замечательного комитета.

   Если кто-нибудь соберется написать книгу о том, как запутанно мироздание и сколько разных совпадений и невероятных ситуаций может быть в природе, то на обложку следует поместить Витин портрет. Мы познакомились еще в школе, когда он приходился лучшим другом парню моей лучшей подруги, и мы с легкостью могли бы начисто позабыть друг друге, но безо всякой логики и периодичности мы постоянно сталкивались в неожиданных местах и при загадочных обстоятельствах. Сначала виной всему была гитара, на которой не играл в школе только ленивый, а уж пели-то вообще все. Мы с Витей при встрече могли просидеть сутки, передавая друг другу гитару, исполняя весь походный репертуар от Окуджавы до БГ. И мы друг друга уважали, смирно уступая право играть и солировать нашим консерваторским товарищам, когда те выползали из своей богемной тусовки и нисходили до простых смертных. Витя принадлежал к театральной семье, но избежал актерской судьбы, хотя обладал ангельской белокурой шевелюрой и совершенно небесно-кукольными голубыми глазами. Мальчик с таким лицом и гитарой в моем сознании был обречен не миновать Моховой, но он спокойно поступил в Университет государственной службы, что, помнится, изумило меня на несколько секунд. Я о нем вообще не слишком задумывалась.
   И вопреки законам логики, окончив этот самый университет, он не пошел работать менеджером по продажам или еще каким-нибудь менеджером, а уехал в Москву работать на самой настоящей государственной службе и в Питер вернулся продолжать начатое, и поэтому был для меня человеком-загадкой.
   Мы же все прекрасно знаем, что любой интеллигентный человек должен без подсказки, на генетическом уровне презирать и ненавидеть любые комитеты. Деятель искусства обязан отрицать любое соглашательство с властью… Ведь так у нас принято? И образ чиновника всем известен: недалекий толстый уродец с животом и на кривых ножках, не понимающий ничего ни в чем, но требующий прямо с порога взяток за ответ на банальный вопрос. Но я помню Витю, его песни, книжку Сартра в сумке и умные веселые разговоры с ним, так что все это совершенно не укладывается в стандартную схему. И не любить абстрактную власть довольно просто, ее можно даже ненавидеть, а вот персонифицированную власть в лице старого друга я собираюсь уважать.
   Арт-кафе в подвале Союза художников кормит плохо и дорого, но варит, вроде, сносный кофе, поэтому формат обеда стихийно принимает формы кофепития. Я уже на месте, Витя еще бежит. Рассматриваю свои руки, лежащие на столе. Без признаков маникюра, краска залезла во все уголки и щели, синее пятно не смывается третий день. Какое-то время я пыталась скрывать следы живописного бытия цветными лаками, но они облезали еще до того, как я куда-либо приходила. И получалось, что я не просто с грязными руками, а еще и с облезлым лаком, что на порядок ужаснее первозданной запущенности.
   – Привет! – Витина блондинистая щетина неожиданно утыкается в мою щеку.
   – Не заметила, как вошел… Привет, – рассматриваю его, пока он опускается в кресло напротив. Быстрый, как и был, такой же худой, такой же светлый, и улыбка осталась, как и была, от уха до уха. Хочется верить, что он не научился налеплять ее в качестве дежурной маски.
   – Ты совсем не изменилась.
   – Учитывая, что в последний раз мы встречались лет десять назад, комплимент сомнительный.
   – Почему? – еще одно его коронное выражение лица, когда губы сползают в удивлении вниз, а глаза округляются до невозможности.
   – Если бы ты знал, что женщины делают, чтобы к тридцати годам все думали, что они красавицы от природы, и позабыли, что в семнадцать они были прыщавыми плюшками с плохой осанкой и походкой панды, то понял бы всю глубину своей ошибки.
   – То есть я должен был сказать, что я тебя не узнал? – он жестом изображает официантке капучино и всматривается в мое лицо. – Ну не знаю, что ты там делала, но я помню тебя именно такой, и руки вечно в краске, как сейчас, так что про других можешь мне рассказывать, что хочешь, а тебе я никогда не поверю, что эти годы ты провела, лежа в солярии.
   – Мог бы хоть сделать вид… – прячу руки под столом. – Так, ладно, ты получил письмо?
   – Конечно, а ты мне оригинал со своей подписью принесла? Умница, давай. Письмо гениальное, все как нужно, председатель сказал, что мы окажем любую посильную помощь, и еще мы готовы привлечь тебя к нашим акциям, так что ты подумай, в чем бы тебе было интересно поучаствовать. А пока я тебе выслал приглашение на заседание комитета с добровольческими организациями. Тебе это может быть интересно.
   – Что это? – мой эспрессо напоминает микстуру от кашля. Они что, варят его с солодкой?
   – В городе сотни добровольческих объединений, и люди занимаются самыми разными делами. Кто помогает инвалидам, кто животных опекает, кто мусор собирает… Да много всего, но художников среди них нет, так что ты можешь найти себе просто помощников.
   – Как форточка в другое измерение… Не представляю, ни чем ты живешь, ни чем занимаешься…
   – У меня каждый день какие-нибудь мероприятия, их в городе тысячи в год, и я их организую, курирую, планирую.
   – Все?
   – Не все, но многие, где только есть молодежь, а она есть везде, поэтому я и на открытии футбольных сезонов, и на конкурсах рисунка, и на гей-парадах…
   – Они под патронажем комитета?
   Витька хохочет, и это действительно он, настоящий, не изувеченный. Не бездушный…
   – А ты женат? – то есть я помню, что он женился и даже кого-то родил в Москве, но почему-то он сейчас в Питере…
   – Второй раз, и только что родился мой второй сын.
   Мы пьем кофе, за окном бегут и идут люди. Солнце бережно раскладывает яркие пятна. Иногда несколько совершенно разных реальностей встречаются, чтобы оттенить друг друга.

   Иногда мне кажется, что я достигла уровня мастера по манипуляциям. Это иллюзия, в которую мне порой очень хочется верить. Сознание того, что именно я управляю окружающим миром и людьми в нем, преследовало мой тщеславный мозг давно. Но практика показала, что порой я бываю ну просто фантастическим лопухом. Вот думала сегодня, что позову Игоря, он приедет, такой априори виноватый и тихий, не будет мешаться под ногами, а спрячется в кресле, пока я работаю, будет приносить чай и развлекать историями. Ради этой идиллической картинки я ему и позвонила, но вместо удобного и уютного домового мне на дом доставили монстра-критикана, который прямо с порога решил объяснить, кто здесь главный. Ну ни на минуту нельзя расслабиться!
   – Вот это ты собираешься ставить на улице? Совсем с ума сошла? – это вместо «дорогая, ты просто гений», «милая, а не сделать ли тебе массаж, а то у тебя затекла спинка» и прочих нежных мелочей. Если бы я хотела пинок и ушат ледяной воды, могла бы позвать маму или Анну, они бы справились не хуже.
   – Э, ты остынь, еще метро работает, так что пока можешь успеть, – я очень хорошо умею хамить нелюбимым мужчинам.
   Он временно застывает, но я вижу, что перемирие будет недолгим. Уходит ставить чайник, возвращается и усаживается на диван, прямо даже не усаживается, а водружает себя с видом гуру, которого оскорбляет несовершенство этого мира.
   – Я тут несколько недель подряд читал наши и иностранные журналы по современному искусству, так вот я должен сказать, что твоя затея – это провинциальные глупости, рисунки барышни в альбом.
   – Ты бы, конечно, предпочел ломать, крушить и резать, – да что ж такое, я не планировала интеллектуальных битв. Это вообще не его роль.
   – Улица не место для картины, это не ее среда. Ты пытаешься говорить старым языком, но делаешь вид, что он новый. Люди уже много лет как отошли от этих станковых глупостей, и идеи твои – это музейщина, – приехали. Даже если метро закроют, я его просто выставлю на улицу.
   – Ты пришел испортить мне настроение?
   – Да я просто веду с тобой приятную беседу, – Игорь улыбается, и я ловлю себя на мысли, что не исключено ритуальное убийство мастихином. – Ты зря сердишься, я просто с тобой обсуждаю. Ты не умеешь вести дискуссию, сразу как-то крысишься, а мне приятно обсуждать…
   – Ты меня провоцируешь, и твое мнение всегда категорически оппозиционно моему.
   – Нет, мне нравятся картины, я только не понимаю, что ты имеешь в виду.
   – Оставь меня в покое, что бы я ни сказала, ты разведешь демагогию и я разъярюсь.
   – Не понимаю, как ты преподаешь, если принимаешь только свое мнение, – он самодовольно удаляется в кухню и занимается там чем-то водным, а я просто дышу.
   Не могу понять как, но этот человек способен довести меня до белого каления за несколько секунд. Вдох – выдох. Еще раз.
   – Бананчик хочешь?
   – Можно без уменьшительно-ласкательных суффиксов? – неожиданно для себя взвиваюсь как ужаленная.
   – Можно. Бананище будешь? – он совершенно спокоен и смотрит как большое животное на букашку. Или как старое, спокойное животное на молодое и нервное. Животное!
   – Давай.
   – Мне интересно обсуждать с тобой разные вещи, ты много знаешь, и это только разговор. Что ты постоянно обижаешься, я понять не могу. Если ты что-то знаешь, так объясни, может, я чего-то не вижу, – опять залезает на диван и смотрит, как я зависла с флейцем над картиной. – Ты подписывайся, она закончена, ты же не любишь делать детали, так и оставь так, для улицы нормально.
   Продолжаю размазывать белила на небе в знак протеста.
   – А я придумал прекрасную идею, которая как раз современная. Хочешь расскажу? – он все равно расскажет, даже если сказать нет.
   – Нет.
   – Представь, что у Медного всадника сделать загон и выпустить туда диких хищников, голодных и злых, а еще поместить туда два объекта: куб из конской шкуры и шар из змеиной, набитые свежим мясом. И пусть бы эти звери разорвали эти объекты, это было бы актом жизни, плоти, – он плотоядно облизывается и внимательно смотрит, как я закрываю баночки.
   – Ты понимаешь, что эта акция нереализуема?
   – Конечно.
   – Тогда в чем удовольствие? Только в том, что ты ее придумал? Молодец, отлично, пятерка тебе по концептуальному искусству, но только это смысла никакого не имеет. Город задыхается в неосуществимых идеях. Умирает от пустоты, и надо дать ему очень маленькими глотками пить свежий воздух. Нельзя баллон с кислородом взорвать – все заполыхает, но деликатные и аккуратные сдвиги позволят постепенно дойти и до больших и экстремальных вещей.
   – То есть ты готовишь зрителей? Это тетю Маню, которая с собакой утром гулять пойдет, или еще кого-то? Да они мимо пройдут и не заметят.
   – Только слепой не заметит.
   – Идеалистка.
   В этот момент я ухожу в душ отмывать все части тела от акрила, а Игорь включает телевизор и превращает мою квартиру в подобие семейного гнезда.
   Дальше по моему внутреннему сценарию следует прекращение беседы. Наговорились. Но у Игоря проснулось красноречие, и мое расслабленное возвращение он встречает тирадой по поводу демократического искусства. Его пылкая речь сводится к тому, что в стране с тоталитарными формами правления невозможно свободное искусство, и что только протестные акции могут иметь резонанс, и что у нас нет и не будет рынка. И что все попытки начать развитие актуального искусства – это блеф и что мои идеи – это детский лепет. А я что, а я молчу.
   – Слушай, мне завтра на лекцию утром, а уже час ночи. Если ты еще немного повыступаешь, я просто уйду спать, – анонсирую как можно спокойнее.
   – Мне кажется, что ты распределила всех людей по функциям, а я не согласен с той ролью, которую ты мне отвела, – опаньки… А кто клялся и божился, что без обязательств, что мы свободные люди в свободной стране, а тут тебе и тоталитаризм, и бунт марионеток…
   – Ты хочешь продолжать беседы об искусстве? – только глухой не услышит мое недоумение.
   – Почему бы и нет?
   – Все, спокойной ночи, я еще почитаю книгу перед сном, а ты оставайся со своими журналами, – и я совершенно демонстративно выбираю книгу с полки и удаляюсь. А ведь он прав про функции, но довести революцию до логического завершения у него не хватает духу. Вот зашумел душ, вот выключился телевизор, вот слышны шаги. Теперь выключить свет и думать о… не о нем.

   Для перемещения трех щитов размером метр семьдесят на два семьдесят нужно грузовое такси, потому что у меня на машине нет багажника, да и жутковато представить себе, что под действием разных описанных физиками сил мои зерна искусства пробьют кому-нибудь лобовое стекло. Так что звоню и вызываю «газель» на семь утра. Ставить картины на улицах лучше тогда, когда все спят. Приятный мужской голос с небольшой картавостью интересуется, не нужны ли мне грузчики, и с удивлением слышит, что я сама.
   Ночь провожу за медитативным выпеканием блинов – масленица же как-никак. На второй сотне вижу, как минутная стрелка замирает на вираже, и в четыре утра, отложив сковородки, выключаюсь.
   Звонок. Встала. Душ. Еще немного душ. И еще немного, потому что глаза не открываются. Теперь чай. Кофе. Одежда – какая есть… холод, какой же чудовищный холод. «Газель». Привязываем картины, сюда может поместиться небольшой слон, пара роялей или все вещи из моей квартиры, но мы везем живопись людям. Я впереди, «газель» сзади – длинный и унылый (а кто бодрее в такое время?) дядька боится ехать под мой родной кирпич на Соляном, а я его презираю и с рычанием паркуюсь прямо напротив входа в Муху. Если уж и ставить картину, то только здесь: во всяком случае, не заметить ее будет невозможно. Приворачиваю металлические уголки, и триптих занимает свое нелепое и скромное места у мощного мухинского фасада.
   Казавшаяся дома просто огромной картина уменьшилась, превратилась в станковую штудию в широком пространстве города. Ошибка ясна, но пока никто не в силах разделить ее со мной. Одна. В восемь часов на Соляном. Люди с собаками зябко проходят мимо. Искусство остается жить своей собственной жизнью.
   А теперь внимание. Художественная акция в современном смысле начнется только тогда, когда ее назовут таковой средства массовой информации, и, сидя в теплой машине напротив шедевра, я начинаю поиск и обзвон телеканалов. В интернет-издания улетают фотографии и удивленные отзывы «случайных прохожих», а несчастные девушки, обреченные выслушивать звонки граждан, подвергаются с моей стороны атаке на нежный мозг.
   – Картина на улице? И ничем не привязана? Просто стоит? Скажите точный адрес. А она большая?
   – Просто картина? А что на ней нарисовано? Странно… А рядом никого?
   – Может, просто поставили на время… вы перезвоните через пару часов, если ее не заберут…
   Мой ресурс исчерпывается, вот уже подтягиваются первые студенты. Мимо идут, оглядываются, удивленно проходят мимо. Мама с двумя детьми остановилась, смотрят. Пора подключать тяжелую артиллерию.
   – Мамочка, ты проснулась? – и голос у меня такой лилейный, и столько в нем порыва и бодрости, что мама мобилизуется, прокашливается и требует объяснений. – Мне нужна твоя помощь в одном деле… Запиши, пожалуйста, телефоны и позвони по ним в течение двух ближайших часов.
   – Это еще зачем? – мама проснулась окончательно: налицо втравливание ее в аферу.
   – Надо создать заинтересованные звонки граждан, которые требуют разобраться.
   – О, Саша, ты все-таки сделала это. И еще меня втягиваешь! Да ты с ума сошла. Да никогда в жизни!
   Даю ей еще несколько минут, пар выходит, а теперь начнется конструктивный разговор.
   – Я потратила на эту акцию две недели времени, и ты просто дашь ей пропасть? Впустую? Не жалко? – в паузе мама подсчитывает мои усилия, собственные возможности, степень напряжения и возможные результаты.
   – Ладно, диктуй телефон и что надо сказать, но это в первый и в последний раз.

   Вечерние новости по питерским каналам демонстрируют удивление и недоумение по поводу неизвестной картины, журналисты высказывают предположения и строят догадки, а из Мухи приходят тревожные сводки о страшной ярости ректората, который пал жертвой порыва телевизионщиков докопаться до истины. Интернет-газеты честно и без излишнего креатива разместили новость в ленте «очевидец» и «случайный прохожий», не подозревая, что стали создателями первого акта моего балета.
   Счастливая мама гордо обзвонила всех подруг, и те подивились тому, в какой творческий тупик меня занесло, поскольку «картина неизвестного художника», о которой несколько секунд подумали горожане, никак не приближала меня лично к славе в веках, а следовательно, была бесполезной.
   В доказательство их злопыхательств произведение за ночь исчезло бесследно, как и предупреждало здравомыслящее большинство.

   Закрытая запись пользователя acedera
   17 марта 2011 года 22:12

   Гулял по городу – солнце. Ветер прокалывал насквозь, и во рту оставался алюминиевый привкус ранней весны. После еженедельной повинности сисадминства на Большой Морской не хотелось в метро, и пошел в противоположную сторону. Никуда, кроме Конногвардейского, меня вынести не могло – это ясно. Место особое, и за каждым деревом призрак моего собственного прошлого. Девочки из ночных и дневных разговоров, слезы вот на этой скамейке, мокрое лицо, спрятанное в моей шее, теплые и холодные руки, звездные лихорадочные блестки в глазах и слова, много-много слов.
   Они проходили и исчезали, каждая приносила с собой что-то, как прилив. На моем берегу оставались раковины и обломки, карты для поиска сокровищ или даже немного золотого песка. По этому бульвару рядом со мной всегда кто-то шел, а сегодня я был один, и ни о ком особо не думалось. Потом стало зябко и не до романтики, и самое близкое тепло оказалось в Манеже. Решил приобщиться к искусству.
   Ничего не понимаю в современных выставках, но мне казалось, что трусы и шарфы нельзя выставлять рядом с картинами и самоварами. Оказалось, что можно. Люди назвали весь этот бардак «Хобби XXI века – коллекционирование» и выставили всех и всё, кто собирает и что собирается, от спичечных коробков и монет до икон, картин и мотоциклов. Ладно, нормально. После горячего чая я даже с интересом походил по базару. Вдруг смотрю: мой однокурсник по Бончу – повесил свои картины и сам сидит с умным видом, а рядом шустрая девочка толково так рассказывает, почему всем срочно нужно покупать его картины…
   На моих глазах две полосатые тетки, крашенные в блондинок, купили у него картину и были счастливы, потому как их убедили, что они просто выиграли в лотерею, а через несколько лет за такие деньги они даже репродукции с его работы не смогут себе позволить.
   Ни с того ни с сего пробило парня писать, и он два года, забросив все дела, красил разные пейзажи-натюрморты, и уже неплохо так смотрится, во всяком случае, мне за него не было стыдно, было обидно за себя, и чуть колола ревность. Пошел на концерт. Из Москвы приехала группа «Небослов», поют о правильных вещах. Парень все понимает, особенно про любовь, и ему я тоже позавидовал.

   У нас с Павлиной есть традиция: я читаю ее переводы, она мои тексты, и каждый вносит свою лепту в творчество друга. Пару дней назад отослала ей начало текста с письмами героя, и сегодня она изъявила желание лично приехать и устроить мне расправу. Значит, дело совсем плохо. Если в тексте просто мелкие неудачи, она присылает мне его с выделенными желтым кусочками и примечаниями на полях, а тут даже разговаривать не стала, только грозно пообещала, что беседа будет долгой…
   Во всяком случае, ее ярость можно смягчить едой – блинов напечено с запасом. Нарубая всевозможные начинки, добавляя сметану в яйца и селедку в масло, я кручу одну и ту же мысль, которая никак не хочет отстать от меня. Заела, как реклама на радио, и бегает. Суть ее проста: я согласилась поучаствовать в очередной выставке. Ничего примечательного – выставочный центрик решил открыться с шиком и пригласил для этого художников. Мы с Аней придерживаемся упорной позиции «участвовать везде», и она приносит некоторые результаты, но постепенно я стала ловить себя на мысли, что каждая подобная выставка, где рядом со мной будет нечто непредсказуемое, скорее отодвигает меня от цели, нежели приближает к ней. В чем цель? Не знаю, но чувствую, что эти сборные солянки, акварельки с кошечками и вышитые коврики, любительские пробы пера и салонные опусы на тему очень голых женщин на очень белых конях – все это огорчительный фон для моей живописи, становящейся в подобном окружении столько же нелепой и банальной.
   Мэтры с именами и подагрой в такие игры не играют и смотрят на меня чуть искоса, как на забавного щенка, который пока еще не понял разницу между палкой и костью и ему просто нравится грызть. Мне нравилось, но в один момент я осознала фактор контекста. Когда оказываешься в очень сложнодоступном месте, и каждый видит, что ты молодец и сделал нечеловеческое усилие, чтобы сюда добраться, и вокруг такие же мученики и страдальцы, то подвиг имеет смысл. Такими были выставки в Союзе художников, где выставкомы выедали мозг и выпивали силы, где унижение было на каждом шагу, а победа ценилась… ох, как она ценилась! Но я добилась своего – я член Союза, и не надо больше стоять в очереди, записываться и отмечаться на листочке бумаги, произносить подобострастно тихое «окончила то-то, училась у того-то», стало можно свободно и вальяжно, с барской надменностью подписать договор, заплатить за выставку и получить целый набор услуг. Но цена оказалась не такой уж и низкой – вдруг выяснилось, что я потеряла нечто принципиально важное, потеряла для самой себя.
   Павлина врывается в образе мстительной фурии, раздевается со смыслом, каждым жестом подчеркивая свое категорическое возмущение, и отказывается смягчиться при виде праздничного стола.
   – Неужели я тебя разъярила до такой степени? – я не выдерживаю, потому что Паша не спешит излить свое возмущение, напротив – подробными движениями она достает из сумки распечатанные листы, сплошь исчириканные красным карандашом. Ужас!
   – Ничего хуже в твоем исполнении я не читала, – она начинает с вердикта, а учитывая, что она деликатнейшее из существ, это не просто приговор, это приговор без права на апелляцию.
   – Чем тебе до такой степени не понравилось? – я стараюсь быть тихой и покладистой, хотя внутри начинает закипать обида.
   – Ты читала сама?
   – Конечно.
   – То есть ты хочешь сказать, что это пишет парень? – она язвительна до визга.
   – Не может?
   – Он ничего не может. Это все набор слов от существа без характера, без смысла, без лексических особенностей и, что самое ужасное, без логики. Это ты, только без собственной уверенности и свободы, лишенная почвы и плоти. Отвратительный текст, от которого даже не тошнит. Впервые мне не хотелось читать дальше третьей строчки, хотя я знаю качество твоей литературы – она может быть ни о чем, но оторваться невозможно. А тут я принуждала себя читать дальше, это при том, что мне любопытно, как там у вас все было на самом деле, при том, что я знаю все, о чем ты молчишь, и что будет дальше.
   – Это действительно катастрофа… – блин застрял в горле. Блин.
   – У меня нет рецепта, как все это исправить, но мне нравится сама задумка, в ней есть смысл, только ты поставила сложную задачку и пока не нашла решения, – это была примочка из одуванчиков на моей творческой ране.
   – Я не знаю, какой он. Пашка, я пишу себя, а надо писать его.
   – Составь психологический портрет, словно ты его должна была бы описать, а потом уже пробуй проникнуть внутрь. Сама знаешь, он не самый любимый персонаж в твоей истории, но пусть будет именно таким, не убирай всех его минусов, отрицательных черт, иначе он не он, а тень Павла. Вспомни свои эмоции и попытайся понять, что в нем вызывало их.
   – Он давал мне бесконечный заряд, но как это описать? И что чувствовал он сам в этот момент? Истина в том, что я никогда не знала, о чем он думает на самом деле, и о мотивах поступков могла лишь догадываться. И прибавь к этому расстояние длиной в десять лет, которое он прожил с последней нашей встречи, – вот и получается та фуза, что так тебя взбесила.
   – Пойди от контраста. Представь, что вы противоположны, и исходя из этого попробуй трансформировать текст, – это предложение вносится уже в рабочем порядке под основательно намазанный сметанно-яичным кремом блин.
   – Он мальчик – я девочка, – с наигранной тупостью заявляю я и с грохотом вылезаю из-за стола. – Будешь чай или вино?
   – Вино… или чай – мне еще к уроку готовиться… А-а, давай вино, – и делает своей маленькой решительной и строгой рукой трогательный и отчаянный жест. – Ты говоришь много – он мало.
   – Если он говорит мало, то у меня будет книга афоризмов.
   – Это неплохо, но есть такая вещь – минимализм называется.
   – Делаешь из меня ребенка-дебила? Я в курсе, только минималисты обычно не пишут романов: у них все больше рассказы на страницу.
   – Так ты выбрала эпистолярный жанр, идеально.
   – Он минималист… допустим.
   – Они каждую фразу ищут годами, оттачивают, ни лишней запятой, ни ненужного эпитета.
   – Кто решил, что он ненужный? – как только мне начинают намекать на необходимость вкладывать в текст труд, в душе начинается революция, лень выстраивает баррикады и собирается петь Марсельезу.
   – Не буду я тут с тобой воевать, но можно же выстроить текст только на контрасте: если ты болтаешь без умолку, он будет молчать, если тебе нравится что-то, он пройдет мимо.
   – Паша, тогда эти люди никогда не смогли бы быть вместе, даже минуты. У нас общего гораздо больше, чем отличий! – отстаиваю свое право на ошибку.
   – В таком случае остается точно определиться в отличиях. Ты вот в самом начале дала кусочек его речи на олбанском, и в этом был смысл.
   – Так это он так пишет для друзей, а для себя кто же станет коверкать язык. Только от зажима.
   – Человек, не способный сказать и двух слов, вдруг соловьем будет заливаться в дневнике? У него мысли будут сложены в плотные стопочки, как стихи. Это такие белые стихи, наверное… – Паша залезает ложкой в вишневое варенье и зачерпывает сладкую текучую горку.
   – Это непосильная задача. Мало того что парень, так еще и аутист.
   – Интроверт – не подменяй понятия. Ты на этой же кухне, заламывая руки, кричала, что не желаешь повторяться, так и пробуй полностью иной стиль, а то я вообще не понимаю, за что тебя называют писателем, – хитрая ухмылка на измазанном сиропом лице несколько смягчает удар в солнечное сплетение.
   Кого-то от полученной дозы критики, как от радиации, разбивает лучевая болезнь, а я начинаю светиться в темноте и обретаю джедайскую силу. Паша, почувствовав, что ее присутствие отделяет меня от поля литературного боя, немедленно допивает вино, одевается и исчезает в ночи.
   Не переписывать же все заново… просто попробую найти тон.

   Закрытая запись пользователя acedera
   17 марта 2011 года 22:13

   Странно и пусто. В комнате холодно. Окно во двор над аркой. На белую стену проекция фильма без звука. Сухие, голые ветки тянутся к стеклам. Завтра придут и поставят стеклопакеты. Забитый машинами двор растекается, тая, асфальт обнажается. Откровенная весна. Нечем согреться. Кот прижался под пледом.
   Слышно, как наверху говорит телевизор. В Японии считают погибших, города смыло волной, а в Ливии НАТО бомбит мятежных военных. Сижу и смотрю на экранные тени. Красиво умирает Натали Портман. Холодно. Холодно.

   Над восемью с копейками строчками текста я просидела три часа. Невиданная и вопиющая эксплуатация человека человеком. Павлина утром прочла текст и прислала сообщение следующего содержания:
   «Если бы у Поланика удалили всю левую часть мозга, вследствие чего он решил бы стать женщиной, то этот текст стал бы первым произведением транссексуала Чакки. Но даже этот ужас лучше всего предыдущего. Думаю, ты на верном пути, только не забывай, что мачо не плачут».
   Кто бы мог подумать, что Пашка может быть такой виртуозно жестокой, когда дело касается литературы.

   Писать или не писать дальше от мужского лица – это вопрос болезненный. С одной стороны, очевидна неудача. Это уже не только мне кажется, что лучше бы я даже не начинала. Человек с высшим филологическим образованием (как говорила, потрясая грозным пальцем, бабушка моего бывшего мужа) недвусмысленно дал мне понять, что если я и писатель, то исключительно женского рода. Но наши не сдаются… вот надо-таки зайти в суд и забрать документы про развод и штамп из паспорта убрать… так, о чем это я? Да, наши – это существа крайне принципиальные, а мне надо сочинить, как герой увидел третью картину. Она, как сон, должна была оказаться на Конногвардейском, но там ее не случилось, и без этого плохонького героя-трансвестита с удаленным левым полушарием я рискую остаться в принципиальном одиночестве. У каждого свой творческий метод, этот – мой. Кому не нравится – не читайте. Просто проигнорируйте моего несчастного страдальца.
   Почему-то, придумывая мужчину, мы представляем себе яркого неандертальца, бесчувственного и недалекого. Паша потом еще немного подумала и приписала, что мужчина не то что кошку, крокодила не способен заметить под пледом… Ужасные существа. Даже боюсь предположить, что они думают про нас. Хотя в свете последних рассуждений похоже, что они о нас вообще не думают. Ну или очень глубоко, где-то очень глубоко в душе, и тогда они плачут…
   А если предположить, что они пользуются только глаголами. Если отглаголить речь героя? Сделать ее совершенно действенной. Подробно действенной, состоящий из множества мельтешащих импульсов? Это холерический склад, он мне не подходит, но, прибавив к действиям наречия, включив «медленно» и «постепенно», вырастим вполне добротного флегматика. Или я пеку Франкинштейна?

   Закрытая запись пользователя acedera
   22 марта 2011 года 18:12

   Прихожу, открываю дверь, разуваюсь, вешаю куртку. Нюхаю воздух – пахнет пылью. Меняли окна. Пыль летает везде. Беру тряпку, стираю белесую мелкую крошку: за тряпкой остаются мокрые разводы.
   Включаю ноут – читаю письма. Видели картину у ДК Связи. Смотрю фотографии, вспоминаю, что за место. Она ходит около, по моим маршрутам. (Тааак, про нее мы не хотели, ни слова про нее – он же не может о ней думать, теперь подбавим немного физиологии. Мужчины подробно физиологичны.) Ем. Медленно ем – горячий суп. В ДК Связи я ходил на концерт. Пошел первый раз один. Без родителей. Кричал и прыгал, было весело. (Безличная форма – это отсутствие действия. Это состояние, а разве они могут быть в состоянии? Терминатор-6.) Веселился. Напился и блевал на улице. Тоже первый раз.

   Куда брутальнее? Скажи, Павлина, разве может быть что-то более мужское? Неужели они действительно о нас не думают? Отказываюсь верить, ведь мы думаем о них постоянно без обеда и выходных!

   Игорю привиделось, что у нас есть отношения, и, исходя из ложных предпосылок, он ринулся мне помогать. Педалируя тему экономии, он уговорил отказаться от услуг грузового такси для перевозки щитов, а воспользоваться его сильными и еще не слишком старыми руками. Аргументация была мощной: идти недалеко, если хорошо связать щиты, то вдвоем мы бодро управимся, а сэкономленные деньги можно потратить на нечто гораздо более нужное. Например, на питательный и вкусный ужин. Информацию о том, что у меня начинается Великий пост, он предпочел пропустить мимо подернутых морщинистой ряской ушей. Почему-то мужчинам всегда кажется, что неприятности рассосутся, если их игнорировать.
   Вот у Игоря были свои мотивы, но что помешало мне, такой разумной и прозорливой, подвергнуть данное решение подробному анализу? Извечная убежденность, что, если кто-то взял на себя ответственность за решение, он ее и несет. На этот раз нести пришлось вдвоем. Могу только предположить, что я обессилела в борьбе с текстом, но даже перенос одного из трех щитов мне дался с трудом, а когда я поняла, на что согласилась, и стала судорожно обзванивать службы грузовых такси, было поздно – они все были заняты.
   Уличное искусство не для ленивых и расслабленных людей, оно предполагает скорость, силу, ловкость и множество иных качеств, которыми лично я никогда не обладала. Тонкий расчет показывает, что для того, чтобы поставить картину в Матвеевском садике в восемь утра, надо к половине седьмого приехать за Игорем, который всем своим видом демонстрирует ненависть к стрит-арту, вылезая на холод из сонного и влажного тепла своей квартиры. По фантастическому стечению обстоятельств в соседней парадной живет мой бывший муж, что расставляет несколько депрессивные акценты над моим утренним настроением.
   – Если бабе взбрело что-то в голову, считай, что беда уже случилось, – изрекает корявую псевдомудрость Игорь, садясь в подогнанную прямо к подъезду машину. Я-то в пять утра для этого встала и не ною. Хотя это мое искусство и моя жизнь, но в прошлый раз обошлась без него, и тут бы смогла.
   – Если будешь ворчать, то оставайся дома, – резко и как-то излишне зло жму на газ, и двигатель обиженно ревет, пробуксовывая на ледяной дороге.
   – Багажник на машину привинти, чтобы не надо было больше такси вызывать.
   – Он будет на скорости гудеть.
   – Вот и побережешь и себя, и машину, – заботливый такой. Просто прелесть. Во мне снова зреет раздражение.
   С Васьки до меня утром минут десять, никого нет, только знай себе считай светофоры. Игорь откидывается на сиденье с видом человека, изнасилованного судьбой, а я в подробностях рассказываю себе, почему больше никогда не надо просить о помощи.
   Весь трагизм ситуации становится ясен, когда мы, приехав, медленно попив чай и перевязав щиты, начинаем их поднимать. Хочется лечь, закрыть руками голову и заплакать. Мне не просто тяжело, мне неудобно, тяжело и плохо. От раннего пробуждения немного мутит, и каждый шаг дается через преодоление, но Игорь смотрит на меня с покровительственным презрением и выдает что-то вроде «слабосильных художников не бывает», или «о, одуванчики облетают», или что-то в том же пошлом духе. Бешусь, поднимаю щиты и иду.
   Лед на улице никто не отменял. Сегодня в нашем погодном меню «грязь подмерзшая», и кроме поддерживания веса надо держать равновесие. А это ух как непросто. Единственная радость, что так нехорошо не только мне. Игорь подрастерял желание шутить и издеваться надо мной уже к концу Шамшева, а на Большом мы отдыхаем по обоюдному согласию раз семь, тяжело дыша на углу с улицей Ленина. До Матвеевского можно считать шаги, но мое отчаяние переросло сначала в равнодушие, а потом настроение стало расти, подчиняясь непонятным законам адреналиновой лихорадки.
   – Куда будем ставить? – Игорь растерянно смотрит на интерьер сквера, подозревая худшее.
   – Да, ты правильно понял, сюда, – и я указываю на центральное возвышение, похожее на плоский холм. Картина будет здесь смотреться просто замечательно. Поднимаюсь по ступеням, и ветер, острый и колкий, впивается мне в лицо. Вчера по радио обещали семь-десять метров в секунду, но как представить себе, что это значит… Раз так, то здесь ничего не устоит. А послушный мужчина уже распаковал щиты и сворачивает их металлическими уголками. Щиты гнутся от ветра, когда мы пытаемся поставить их вертикально, подлетают в воздухе и стремятся ударить меня по голове. От колебаний гвозди, которыми прибит оргалит к рейкам, начинают предательски шататься и вылезают.
   – Отстой сделала, теперь вот мучайся с тобой, – выражает Игорь и мое мнение. И тут я с ним совершенно солидарна. Отчаяние подступает к горлу, и хочется пустить слезу, но разве это выход?
   – О, а давай просто поставим к дому?! Там нет ветра, и у щитов будет опора, – я нахожу сомнительный выход, но у каждой истории есть своя внутренняя логика.
   – Не легче сразу на помойку? – изящно поддерживает разговор человек, настаивающий на нежных чувствах ко мне.
   – Это будет промежуточная стадия.
   Как-то в этом сквере хотели восстанавливать церковь святого Матфея, которую разрушили в советское время, но общественность не поверила в искренние намерения строителей и устроила бучу, отбив сквер. На месте бывшего храма установили крест и поставили стенд, на котором вывесили подробную историю этого места. Холм, который я хотела оседлать своей живописью, был как раз остатками фундамента, и мираж был бы очень уместен, а у желтой стены, исписанной граффити, рядом с истошно синим строительным вагончиком картина приобретает черты помойности. Она кажется прибитым к стене мусорной свалки шедевром местного бомжовского производства. Тонкие цветовые отношения девальвировались, композиция, лишенная четкости плоскостей, поплыла, и остался от искусства в сухом остатке лишь пшик.
   В рыхлом, обильно унавоженном собачьим говном снегу щиты сиротливо прижались к огромной и незыблемой стене дома.
   – Может, на этом и остановишься? Или ты надеешься, что в следующий раз будет как-то иначе? – без особой издевки задумчиво интересуется Игорь. – Мне просто тебя жалко.
   – В данном конкретном случае и мне себя жалко…
   Собачники, наблюдавшие весь процесс борьбы со стихией, подходят ближе, интересуются. Тихо переговариваются. Седенький и хрестоматийный дядька с усами и рыжей лайкой подходит ближе, довольно долго смотрит на картину, потом на меня, потом на Игоря и, признав за художника статного и внушающего уважение Копейкина, произносит только одно слово, которое перевешивает все неурядицы этого утра.
   – Спасибо, – и уходит, позвав юркую лаечку свистом.

   Обычно, придумывая нечто, я не отвечаю за последствия, но тут, засев в кафе, отогревая красные, сухие и совершенно лишенные девичьей нежности руки, я в который раз отбиваюсь от настойчивого и въедливого непонимания, которое Игорь упорно демонстрирует.
   – И когда мы ее пойдем забирать? – вот не способен человек поверить, что такого размера произведение искусства так и останется разлагаться на снегу.
   – Никогда.
   – Я не могу поверить, что тебе не жалко! – еще бы руки заломил в трагическом жесте.
   – Абсолютно.
   – Цель-то какая? – опять за рыбу гроши.
   – Создать принципиально новый вид искусства, – иду напролом, и в голове Игоря мне видна выжженная воронка.
   – Чо?
   – Конструктор, где даже наш разговор – это часть большой мозаики, а кроме этого еще множество компонентов. И видеоролики, снятые новостями, и статьи в газетах – это кусочки монументального полотна, или игры, если тебе так более понятно.
   – Мне давно понятно, что ты живешь какими-то совершенно неописуемыми категориями, и мои мысли для тебя – это детский сад, – он говорит все это с некоторой иронией, не подозревая, что в его словах очень большая доля истины. Конечно, мы помним, что я сноб с начальной стадией мании величия. – А что в твоей Мухе сказали про картину?
   – О… – да, это хорошая часть истории. Игорю достанется лишь созерцание моих закатанных глаз, потому что я устала говорить, а на самом деле все было так.
   Когда телевизионщики, разбуженные строгим и магическим голосом моей мамы, приехали к Мухе и увидели картину, им никто ничего не объяснял. Я же ставила чистый эксперимент, так что никакой режиссуры в данном эпизоде мной не допускалось, поэтому события приняли неконтролируемо-абсурдный поворот. Журналисты – люди незамутненные, и первым делом они ломанулись в ректорат. «А что это у вас там за картина?» – спросили они. «А что это у нас там за картина?» – ошалело выдохнули в ректорате и в ужасе побежали на улицу. Случился небольшой скандал местного масштаба, поскольку получалось, что некто наглый воспользовался священным именем Мухи и выставил свою работу тут, прямо у врат в Храм живописи. Ужас!
   Понятно, что никто меня не сдал, даже те, кто знали, только ходили и ухмылялись, но Владимир Никитич, мой непосредственный начальник и крестный отец в институте, обладающий тонким нюхом на всяческие неприятности, встревоженным и печальным голосом рассказал о недовольстве всего ректората подобными акциями.
   Телевизионщики же, не найдя ответов на свои вопросы, поймали первую же согласившуюся вещать на камеру студентку, и та, встав в позу искусствоведа, рассказала всему миру, почему данное произведение вообще не имеет ни смысла, ни художественной ценности, чем довела меня до гомерического хохота с выпаданием под стул. В качестве одной из частей проекта данный ролик с историей его создания заняли почетное место.
   Игорь притих и пьет чай. Конечно, ему, как ни посмотри, со мной не повезло: женщина ведет себя независимо, не готовит, преданными глазами не смотрит, о детях от него не мечтает, занимается неясными формами творчества, да еще и позволяет себе пренебрежительно относиться к такому шикарному самцу.
   – По последним данным переписи населения, мужчин на десять миллионов меньше, чем женщин, – тихо и очень отчетливо произносит он. Да я все про мужчин понимаю, и мой лирический герой не сложнее! Или нет?

   Аня занимается моей судьбой и постоянно думает о будущем, поэтому кроме поездок по галереям время от времени я принимаю участие во всяческих выставках. Ладно персональные – это милое мероприятие в кругу друзей и семьи, больше напоминающее дни рождения, которые я перестала справлять лет пять назад и не испытываю по этому поводу угрызений совести. Персональные – это полбеды, но Аня умудряется находить самые удивительные мероприятия, как то: выставка-продажа «Интерьер и оборудование», «Мир рыболова», «Женщина ХХI века» и прочие неожиданности. Я не сопротивляюсь, потому что самый преданный коллекционер нашел меня именно среди сетей и разного вида форелевых «мух», несколько достойных дизайнеров, без чьей помощи мне жилось бы грустнее, раскопали меня между кафелем и цементными смесями, а общество «Дамы Петербурга» раскупило чуть ли не весь тираж последней книжки. Так что жаловаться мне не на что, разве что лень, мучительная лень разъедает душу. Я же только что поучаствовала в незаметно прошедшей выставке в только что открывшемся и никому не нужном выставочном комплексе, и результатом была одна сломанная при перевозке рама и два потерянных впустую вечера, но мы продолжаем двигать камни, чтобы под них текла вода.
   «Хобби ХХI век. Коллекционирование» – это одна из последних Аниных идей, и я послушно везу картины, вешаю их на выданные организаторами крючки и тихо сажусь за стол на один из имеющихся на стенде стульев. Мне предстоит провести здесь четыре довольно пустых и лишенных трудового порыва бесконечных дня, а мои соседи на этот раз представлены плюшевыми медведями и расписными самоварами. Эй, все обратили внимание и начали коллекционировать меня, я тут!
   Художники, участвующие в подобных мероприятиях, делятся на две категории. Первая группа – это матерые волки, которые выставляются везде и всегда, у них свои галереи, но в погоне за наживой, словно голодные звери, они рыщут по городу. Чаще всего их продукция дорога, однотипна и абсолютно узнаваема. Я к ним не принадлежу.
   Вторые – это дилетанты, не имеющие пропуска в приличные галереи, только начавшие свой выставочный путь. У них очень разные картинки, и порой среди них встречаются замечательные художники, внезапно вылупившиеся из недавних домохозяек или программистов, но в подавляющей массе это все ужас, смертный ужас. Я и не в этой партии.
   Я вообще стою особняком, и, натыкаясь на мой стенд, образующий отдельное пространство, люди от неожиданности делают шаг назад: на них обрушивается цветовой энергетический поток невиданной силы и сметает их.
   Выдержавшие этот шквал, как золотые самородки промывку речной водой, становятся моими навсегда.
   Вот я сижу и жду, когда же поплывет серебристая рыбешка, читаю книжку, потому что по забывчивости не попросила провести мне на стенд розетку и, значит, не порезвиться мне в Интернете, и процесс похож на созерцание на берегу равнинной реки.
   – Александра! – запыхавшаяся девочка-организатор вырывает меня из полудремы. – Переставьте, пожалуйста, машину, а то подъезжают люди, и им надо разгружаться… А вы же уже все развесили, да?
   Нежно улыбаюсь, рассказывая внутри себя все, что я думаю по этому поводу, и иду переставлять машину.
   Легко сказать «переставьте», а куда? Это, между прочим, Манеж, и вокруг все парковочные места заняты с семи утра. Люди вокруг Исаакия седеют, пока найдут подходящую по размеру дырку. Да и улицы все то односторонние, то с тупиком, то всё в одном флаконе. Накручиваю вальс, пытаюсь любоваться красотами города, размышляю о жизни и вдруг натыкаюсь взглядом на громаду ДК Связи, странное, тревожное здание, завершающее Большую Морскую, такое смутно важное…
   Но за рулем думать длинные мысли не получается, и, обогнув этот серый утес по Мойке, сворачиваю на Фонарный и вновь возвращаюсь на площадь. Таак, пошел шестой круг… О, мужик, мужик, стоять, я первая! С яростным визгом бросаюсь наперерез злобно квакнувшей «бэхе» и встраиваюсь ровнехонько у собора… ай да я! А-ла-ла!
   Гордо шагаю до Манежа, небрежно запахнувшись в весеннее пальто, надетое по поводу солнечного дня, отстукивая залихватский ритм пятнадцатисантиметровыми каблуками, и разве что не пою в голос. Еще прохладно, и ветер резкий и совершенно зимний, но я хочу наворожить весну, о, весна, приди-приди.

   День тянется, будто все сговорились уморить меня скукой. Плавлюсь, оплываю на стуле, хожу, словно по клетке, по проходу между стендами, перезнакомилась со всеми соседями, несколько раз сходила выпить кофе, книжку дочитала… ааааа… ааааа…
   Душа требует сатисфакции. Глаза, повинуясь ее требованиям, вычленяют забавных ребят, которые принадлежат ко второй группе участников. Но имеют все шансы перерасти ее. Парень обнаружил в себе художника и за последний год доказал себе и окружающим, что он таки живописец. Я тоже поверила. Сильные своей непосредственной честностью картины, тонкий цвет, умные и ясные композиции… Пожалуй, он не ошибся, определив себя в художники. Сам он напоминает князя Мышкина, и несколько смущается, оказавшись в центре Сорочинской ярмарки, хотя отчаянно старается быть органичным и, даже более того, раскованным, что удается ему с фантастическим трудом, в отличие от его подружки, представляющей собой незатихающий фонтан. Резкая, шумная, вся в ворохе ненужных движений, она со скоростью пулемета расстреливает слова о гениальности своего друга, заставляя проходящих мимо оторопело замирать и слушать. Она виртуозно нанизывает бессмысленные слова, погружая зрителей в туман образов, опьяняя их своей спонтанной радостью. А в это время автор и исполнитель, владетельный князь, снисходительно улыбаясь, молчит, купаясь в теплых волнах ее восхищения.
   От нечего делать знакомлюсь и наблюдаю за этой парой, не понимая, что за отношения между ними, но потом, запутавшись в собственной усталости, бросаю это безнадежное занятие, да и дело близится к вечеру, так что могу со спокойным сердцем уезжать.
   – А сегодня день святого Патрика, – солнечно говорит быстрая Лена. – Мы пойдем праздновать в паб, пошли с нами?
   Особого энтузиазма на лице художника, который назвался Петром, незаметно. Лена сама по себе решила, куда и зачем они идут, а он только вяло сопротивляется. Не внешне, внутренне, и я его поддерживаю.
   – Я пить не могу, я за рулем, – ну не буду же я им про пост говорить и про обязательства перед собой.
   – Просто соку попьешь! Это же такой веселый день! – Лену сейчас разорвет на фантики от восторга. А почему не пойти? Вот и Петр как-то взбодрился, получив в качестве громоотвода для Лениной энергии меня.
   – Хорошо, пошли. Куда?
   – На Театральной хороший паб, – вставляет свои пять копеек Петр, что, к ликующему восторгу Лены, решает вопрос.
   Мы выходим в голубеющий вечер, где солнце оставило лишь алый росчерк над Невой, и я, дрожа от явного и честного холода на усталых ногах, внимательно иду до машины. Петр с Леной о чем-то говорят, то есть говорит Лена, и время от времени слышны острые и колкие комментарии, которые подчеркивают невыясненность их взаимоотношений, но об этом можно уже не думать, потому что в эту секунду я понимаю, что на подозрительно опустевшей площади моей машины нет. Не только моей. Нет всего ряда, и теперь отчетливо видна сплошная полоса, которую я так радостно пересекла… Отличное завершение прекрасного дня…
   – Что случилось? – по моему лицу ребята поняли, что небо упало мне на голову.
   – В паб вы идете одни, а я еду искать мою машину, которая была здесь, а теперь неизвестно где, – у меня в голове выстраивается цепочка действий, состоящая преимущественно из телефонных звонков, и холод несколько отступает, поскольку все рецепторы блокированы адреналином.
   – Мы поедем с тобой, – Петр решил за себя и за Лену, и та спокойно кивает головой, тут же смирившись с утратой дня святого Патрика. Кто же пропустит такое приключение!
   – Да не надо, – неуверенно тяну я, и мы дружным шагом идем к метро, пока по телефонной цепочке я получаю адрес штрафстоянки. Это не где-нибудь, а в Автово, и, как показал продвинутый телефон Петра, в самом глухом углу.
   Если есть категория приключений, о которых не мечтаешь, так вот это оно. Если бы я была литературным критиком, то фыркнула бы от недостоверности, но у меня два живых свидетеля, каждый из которых может дословно подтвердить степень моих мучений. Это же в центре снег растаял, а там? А? Не бывал ли кто-нибудь из литературных критиков на улице Автовской, 33, там, где за серией охраняемых собаками территорий домостроительного комбината, за собачьими площадками, заваленными снегом и кучками собачьих достижений, за троллейбусным кольцом, немного не доходя автомойки, располагается эта вот стоянка. И номер-то дома какой мистический, со смыслом, чтобы подумать о смысле жизни, чтобы посомневаться в правильности выбора.
   Лена предлагает воспринимать эту прогулку как ирландский парад, и только наше недавнее и шапочное знакомство не дает мне закопать ее в сугробе, а вот Петр балансирует на грани, имея, по всей видимости, все права на данный вид расправы.
   Дошли. На меня смотреть страшно – дрожу, ноги подгибаются, но держу марку, куда ж деваться. Я тут такая не одна, в запертую дверь уже ломится человек с какой-то бумажкой, яростно и настойчиво. Когда я получаю доступ в провонявшую куревом и «дошираком» каморку, мне выдают лист формата А4 и называют еще один адрес: Обводный, 205.
   – Это что? – ошалело говорю я.
   – Это адрес отделения милиции, где вы подпишете протокол, – мягким голосом разъясняет помятый человечек, напоминающий линялый матрац и лицом, и фигурой.
   – А без этого никак нельзя? – отчаянно пытаюсь дать первую в своей жизни взятку.
   – Никак, – расстроенно сникает матрац.
   Вот это страна, а еще говорят, что у нас коррупция! Да вранье все это, вот мог человек взять, а послал меня, сука, на Обводный канал.
   У меня огромный лексический багаж, и я его сейчас применю. Отойдите все, сейчас начну.
   – Куда?! – в ужасе отражает мое состояние Лена. Ее оптимизм несколько бледнеет.
   – Спокойно, – Петр ведет нас, как Моисей, из закутка стоянки на ширь Автовской улицы, где обнаруживается такси. – Вызвал, – поясняет он.
   Пока две девки паниковали и ныли, настоящий мужчина решил проблему.
   – А откуда ты знал? – потрясаемся мы хором.
   – Где живете, знаете? – ухмыляется князь.
   Разумеется, на Обводном дело не кончилось, тех, именно тех, а не любых других сотрудников милиции – о, нет, полиции – нет на месте, и ждать их можно было до ночи, а они на Конногвардейском. Прекрасно, какие проблемы, и вот мы мчимся туда, и находим их, притаившихся в засаде на добросовестного автолюбителя.
   – Мы тебя тут подождем, – Петр уже взял ситуацию под контроль, и его благородный профиль и спокойные вишневые глаза не дают мне окончательно потерять ориентацию в пространстве.
   Подхожу к машине. Там сидят двое… большие, толстые, в многослойной своей форме, они очень похоже на полицейских из «Пятого элемента».
   – Добрый вечер, – кокетливо улыбаюсь, присаживаюсь на корточки перед открытой дверью и протягиваю им документы и противный листок.
   – Добрый, – приятно отзываются они и пролистывают собрание моих документов. – Ой, – картинно удивляется один. – А где же генеральная доверенность?
   – Какая еще доверенность? – от шока вся милота с меня слетает, а голос уходит вниз.
   – Мы не можем отдать вам машину по рукописной доверенности, годится только нотариально заверенная, или собственнику в личные руки.
   Собственник у меня мама, потому что мне всегда так удобнее и надежнее, да и она никогда не тяготилась подобным раскладом, но представить, что я потащу ее в город среди ночи вызволять мою машину…
   – Давайте решать вопрос, – становлюсь предельно серьезной, хотя меня бьет дрожь.
   – А что тут решать, завтра приедет собственник, и делов-то, – что в мире происходит! Мне достались единственные на всю страну честные гаишники? Это их дети ходят в гипсе вместо ботинок?
   – У меня собственник под Выборгом живет!
   – Приедет из-под Выборга, или сделаете доверенность у нотариуса, – сочувственно разъясняет тот, что за рулем, он и на лицо поприличнее, со скульптурным носом, а второй как колбаска из теста, розовый и мягкий.
   – Посмотрите, на каких каблуках я шла, и вы меня без машины оставляете, – давлю на жалость изо всех сил, но тут появляется третий, такой же многослойный и пухлый, но низенький и с вырожденческим лицом.
   – Что тут у нас, – плотоядно интересуется он, и я понимаю, что пришел главный, но мне же уже отказали… – А, нет доверенности… – нехорошо и со смыслом тянет он. – И на сколько вы оцениваете свою ошибку?
   Вот что тут сказать? Так, на троечку, не очень-то и ошиблась, там все так стояли… но тут озарение простреливает мою голову, я заглядываю мысленно в свой кошелек и…
   – Полторы.
   – Маловато.
   – Больше нет.
   – Оформляй, Коля, а вы садитесь в машинку, тут же холодно, – заботливым, омерзительно нежным голосом предлагает он.
   Изнасилование длится не так уж и долго, они ставят печати, подписи, все нормально, страна живет по внутренним законам, ничто более не удивляет меня, разве что приходится еще раз вздрогнуть, когда уже на штрафстоянке матрац требует и свою долю за отсутствие нужной бумажки.
   – Пятьсот, только ради вас, – бесцветно нудит он.
   – У меня осталось триста пятьдесят, – и я высыпаю бумажки на стол и, пытаясь найти еще хоть сколько-то денег, заглядываю под очередную молнию в очередной кармашек бездонной сумки. А это еще что за конверт? В конверте штраф за превышенную скорость, а я его так и не заплатила… А что за это бывает? Надо бы дойти и заплатить… Обложили меня эти страшные люди.
   – Ладно… только ради вас… Забирайте машину.

   Развожу ребят по домам, точнее туда, куда просят: Петра высаживаю на Садовой, Лену на «Чернышевской», словно во сне, не понимая, что я, где я. Моя несчастная «маздочка» мигает датчиком топлива, и на ближайшей заправке, вывернув все карманы, наскребаю последние – сто шестьдесят один рубль.
   – На все.

   Идеи и проекты – это такие нетелесные существа, живущие по собственным законам, о которых я что-то знаю, но не до конца. Никогда невозможно предсказать развитие истории. Вот еще вчера был запал, и бегала мышка по городу, и переживала, и рассказывала всем бесконечные истории, а сегодня, проснувшись, обнаружила, что топливо закончилось и плещется внутри расстройство вперемешку с неудовлетворенным недоумением. Проблема формулируется довольно-таки просто: «а все-таки зачем?» – и раз уж я не могу на этот вопрос ответить другим, то, может, хоть себе смогу. А нет. И теперь вот валяюсь в кровати, смотрю в совершенно примитивно белый потолок и отказываюсь замечать телефон, который настаивает, что я пропустила пять звонков.
   Ну, ОК, заметила. Первый от мамы. Святое. Перезваниваю и после порции сожалений и сомнение по поводу моего прошлого, настоящего и будущего получаю директиву: «Я договорилась о твоей выставке в библиотеке Зеленогорска, так что работ двенадцать можешь привезти, как закончишь выставку в Манеже («Манеж» мама произносит с уважением, жаль, что она не видела, как все это выглядит в реальности), так и привози. Тебе отдают небольшой зал, но там уютно».
   – Мам, а зачем? – задаю я этот навязчивый вопрос. Пусть хоть кто-то потрудится ответить на него.
   – Пусть будет. В Мухе отчитаешься персональной выставкой, тут тебя увидят. В Зеленогорске много приличных людей…
   – В библиотеке?! Они ходят в библиотеку?
   – Может, их мамы ходят в библиотеку, – я чувствую неуверенность в тоне.
   – Тебе хочется похвастаться перед местными жителями, чтобы все знали, что у тебя дочка художник?
   – Ну что ты… – она засмущалась. Значит, попала. Ладно, пусть маме будет приятно, а мне не сложно, да и для Мухи действительно постоянно нужны всякие отчетные бумажки.
   Ни минуты простоя, скоро и в сельских клубах буду выставляться. Деградация от выставки в центре Москвы до зальчика в центре Зеленогорска просто стремительная, не прошло и двух месяцев. Что ж, ладно, кто у нас еще на очереди?
   Аня настойчиво звонила трижды, и еще два неизвестных номера. Как я это не люблю. Начну с Аньки.
   – Да, прости…
   – Тебя разыскивают по всему городу! – такого возбужденного тона я от нее и не слышала никогда.
   – Милиция? – кто еще, если они мне теперь пожизненно будут сниться.
   – Телевидение, тебя хотят снять!
   – Зачем я им сдалась? – такой поворот меня несколько удивляет. Я, конечно, делаю важное и полезное дело на ниве искусства, но вот чтобы меня с такой срочностью по городу разыскивать…
   – Я в последнем релизе, который рассылала про картину в Матвеевском садике, упомянула группу «Война», ну ты помнишь?
   – Те, что член на мосту нарисовали? Конечно, а я тут при чем?
   – У меня сразу, как только ты придумала идею про картины, возникла эта внутренняя оппозиция, где на одном конце были эти хулиганские выходки, а на другом ты с живописью, высокими идеями и тишиной. И получилось, что они «Война», а ты «Мир», и я так и написала и назвала тебя группой «Мир»…
   – За группу дают срок больше, – на автомате шучу я, пытаясь осознать, что же произошло на самом деле. – А телевидение тут каким боком?
   – Они меня нашли по Интернету, попросили дать твои контакты… Саш, это же хорошо? – с некоторым сомнением замирает она.
   – Не знаю, – а я и впрямь не знаю, потому что до этого момента получалось, что я все делаю одна и за ради неизвестно чего, а тут я целая группа, да еще и с определенной позицией. Неожиданный поворот.
   – Если не хочешь, так можно все свести на нет… – с некоторой обидой предлагает Аня. – Но с точки зрения пиара это сногсшибательный ход, честное слово.
   – Думаешь?
   – Уверена.
   Хорошо. Это совершенно не категория утренних мыслей, и в свете последних событий я теряю желание перезванивать по пропущенным телефонам. Группа… Я такая большая одна, что тяну на группу… Или группа – это я и мой герой? Или я, те трое гаишников и еще Петр с Леной? Это комик-группа. И больше все это напоминает фарс, но ни в чем не повинный телефон дрожит и повизгивает, а номер я не знаю, и надо отвечать…
   – Да, – я говорю максимально нейтральным голосом, чтобы, если что, исчезнуть за другим именем и иными обстоятельствами.
   – Это Петр, из Манежа, – меняем концепцию, в голосе яркость и радость.
   – Да!
   – Я решил позвонить узнать, как ты, а то вчера приключение было такое… необычное, а тебя нет на выставке, и стенд такой одинокий. Мы время от времени заглядываем, Лена не дает месту пустовать…
   – Спасибо, я проспала, и желания ехать туда нет никакого, но я сейчас приведу себя в стоячее положение и появлюсь, – бодро обещаю ему и себе, и даже опускаю ноги в тапки, неприятно поражающие влажным холодом атласной стельки.
   – Ну пока.
   Какой человек замечательный, вот не просто так бросил на полпути и в бар закатился, а потратил вечер на совершенно чужую девушку. А потом еще и позвонил, поволновался…
   За те двадцать минут, что я стою под душем, мою голову, сушу феном волосы, рисую лицо и ставлю чайник, в голове идет цепная реакция под кодовым названием «какой человек!». В тот момент, когда я завариваю кофе, Петр оказывается помещенным в центр моей персональной вселенной, и я примеряю, как он будет смотреться вот на этом стуле, что напротив меня. Рекордные сроки! В ситуации полного информационного вакуума я достраиваю ему идеальный характер, наделяю массой полезных в быту качеств и уже вполне уверенно планирую совместный отдых.
   Наверное, я не полная и клиническая дура, потому как надо всем этим розовым лепетом надзирает отдельная часть меня, сохраняющая здравомыслящую ухмылку. Я позволяю себе резвиться на полях внезапно проросшей влюбленности, только осознавая, что именно на этом реакторе мы и подзарядим севшие аккумуляторы. Пусть себе девочка развлекается, даже слезы и сопли лучше монотонной усталости. На фоне повышенного любовного фона мои датчики фиксируют бесстрашие, с которым встречается звонок от последнего неизвестного номера, и спокойное согласие на интервью, и подтверждение, что я и есть та самая группа «Мир»… Потому что мир изменился, потому что так всегда.

   Открытая запись пользователя acedera
   25 марта 2011 года 0:54
   ВСЕ СМОТРЕТЬ СЮДА!!! Через неделю семинар по КИ, приезжает учитель из Франции. Если кто еще хочет – записывайтесь быстро, мест не так много. Будем исследовать связь между линиями тела и линиями на рисунке.

   Закрытая запись пользователя acedera
   25 марта 2011 года 1:12
   Атаки на ЖЖ не пускали сюда. Вот не лень кому-то сидеть по всему миру от Сингапура до Гонолулу и валить этот несчастный сайт. Для меня ничего особо и не поменялось, только вместо чтения френдленты за завтраком пришлось включить телек. Узнал много нового: на Фукусиме есть вода, она радиоактивная, ее льют в океан. Расстроился, но потом представил, как могут светиться рыбы и изменяться крабы, и перевел это событие в реестр эволюционных. Потом хотел расстроиться про войну в Ливии, но не понял, за кого надо рыдать. В результате просто тупо смотрел.
   Телевизор работал весь день, и вдруг, как во сне, мелькнуло Сашино лицо. Она быстро, скороговоркой что-то проговорила и исчезла, а на ее месте оказались люди с бородами. Они рассуждали про искусство, что-то несли про войну. Было похоже на галлюцинацию. Вполне возможно, что просто показалось.

   Третья картина стала переломной, во всяком случае, именно перелом я ощутила в себе, закончив размахивать кистями. Круговыми движениями, не скованными ни единой мыслью, из небытия выплыл ДК Связи на Большой Морской. Я написала его, будто стою на Мойке, и не было ста лет, и никто не ломал и не строил, и это здание так и осталось собором, высотной доминантой и мощным завершением композиции улиц. Написала я именно это, вспомнив рассказ Павла про его первую не школьную дискотеку, на которую он пошел, конечно, без меня.
   В старших классах я вела двойную жизнь: с одной стороны, для домашних существовала идеальная и послушная девочка-отличница, а с другой – была девушка-подросток с полным комплексом проблем, экспериментов и вызовов, которые должен пройти человек в период взросления. Но я умудрялась все свои шалости делать тихо, не тревожа сна и покоя родной матери. Естественно, что абсолютно запрещено было ночевать не дома, я об этом и не заикалась, и все мероприятия моей школьной жизни должны были закончиться так, чтобы я успела на метро. О том, что за это время я успевала переделать массу странных дел, мама не особенно задумывалась, ее пугала именно ночь… Так что ночные клубы были под грифом «запрещено». Остаться у подруг также было нельзя: бери такси и возвращайся: просто без вариантов. А Павлу разрешали многое, то есть не так, ему просто не ставили границ, и он дрейфовал со свойственной ему некоторой меланхоличностью, попадая в силу погодных катаклизмов, бурь и цунами в различные истории, большая часть которых была совершенно безобидна.
   В пресловутом ДК Связи проходили дискотеки а-ля гопник, и как туда попал Павел, я понимаю с трудом; самая вероятная версия сводится к тому, что школа, где он учился последние классы, сотрудничала с Бончем, а связь – это по их части. Не могу представить себе Павла танцующим. Его нескладные руки-ноги более всего не подходили для танца, и скорее он мог бы заняться какой-нибудь легкой атлетикой, где весь смысл сводится к прыжкам, чем плавными и осмысленными телесными упражнениями. Но на дискотеки не ходили танцевать. Мы все были озабочены постижением искусства пития. Мы пили, напивались, исследуя границы возможного, мы блевали в сортирах, поддерживая друг друга за голову, мы падали и разбивали лбы и колени, мы хотели осознать, как именно алкоголь позволяет нам летать. Полет был возможен. Я летала. Он летал. Банальное пиво отрывало наши ноги, и город был только поводом. Мы пронизывали своими бескрылыми полетами улицы, исчерчивая их от Петроградки до Коломны, от Васьки до Новочеркасской. Не было расстояний, и даже почти не было времени – только полет.
   Однажды ночью он перестал летать. Он выполз из мрачной громады ДК Связи, распахнув нелепую дверь, пробитую в теле храма, вывалился из угарного удушья, потного перетирания молодых азартных тел. Он лежал на асфальте под дождем, не сильным, нет, под обычным питерским дождем, который медленно просачивается прямо в селезенку и там сворачивается холодным слизняком. Он лежал, не очень понимая, как ему плохо и почему, и не думал ни о ком. Я точно знаю. Его вырвало детством, и на следующий день я встретила взрослого человека, хотя он сам не знал об этом.
   В пять утра накатывает нечто фантастическое, и картина раздвигается, позволяя войти внутрь. Спать нет никакого смысла, уже через два часа надо собираться и ехать в зябкую серость, чтобы оставить еще один объект прожить собственную жизнь на улице. Предыдущие две работы было даже и не очень жалко, а эта какая-то особенная, моя… но я же обещала себе не жадничать, так что разожму руки, и она вылетит, словно птица.
   Есть одно обстоятельство, поддерживающее довольно-таки сильный градус адреналина, не дающее уснуть: в помощниках сегодня не унылый Копейкин, а Петр, любезно согласившийся разделить со мной тяготы и славу проекта. Ошибки никого еще не научили, особенно собственные, так что я продолжаю втягивать тех, в кого влюблена, в орбиту творческих интересов и сотрудничества, поскольку гораздо легче сказать: «А давай вместе строить крокозяблю», чем «Ты мне нравишься, поэтому давай вместе пойдем гулять». Первый вариант безобиднее, в нем не так уж и страшен отказ, да и вообще. Но предварительно я имела любопытную беседу с Леной, поскольку нужно было все-таки определить форму их отношений и не соваться под Прохоровку, если ты не танк.
   В последний день выставки мы с Леной пошли пить внеочередной кофе, оставив Петра ключником при стендах. Лена в свойственной ей манере щебетала, и внутри этого щебета было огромное пространство искренности, которое невозможно имитировать. За те несколько дней, что я ее наблюдала, она не сказала ни одной глупости, хотя строчила слова со скоростью новостного диктора. Это был поток остроумных, ярких скетчей, неожиданно глубоких умозаключений или рассказов про жизнь с переливами настроений от острого, почти отчаянного веселья до внимательной грусти. Так что я ее уважаю, и мне не все равно. Я только что влюбилась, и еще был шанс задавить это чувство в зародыше. Иногда у меня такое получается. То есть что-то все равно остается и тлеет пожизненно, но без последствий для объекта и его окружения. К примеру, по городу ходит совершенно нетронутым некий Марк, в которого я влюблена уже десять лет и который даже не в курсе, что я есть на белом свете. Так что я мастер по части самоистязания.
   Шли по Манежу, вокруг народ примерял шапочки, рассматривал вазочки, торговля ненужными предметами быта клонилась к закату. У Лены на голове прическа со следами укладки. Мне были видны явные попытки усмирить паклю и превратить ее в некоторое подобие порядка.
   – Была химия год назад, так теперь каждое утро сражение, – заметив мой взгляд, прокомментировала Лена.
   – Та же фигня… – не знаю, с чего начать, а надо бы. Не спросишь же в лоб. – А Петр твой парень? – вдруг как-то само собой вырвалось.
   – Нет, – она быстро пробежала взглядом в сторону, и на лице нарисовалось почти достоверное спокойствие.
   – Мммм, – неопределенно промычала я, дабы не усугублять ситуацию. – Просто похоже…
   – С ним никогда ничего не знаешь. Мне иногда кажется, что похоже, но на самом деле ни на что это не похоже. Мы дружим, и это самая мучительная дружба на планете, потому что я не могу начать никаких отношений, поскольку давно и сильно люблю Петю и все надеюсь, что он в один прекрасный день тоже начнет. А он все не начинает и даже обсуждает со мной других девушек, которые ему нравятся.
   – То есть он встречается с другими? – вот это поворотец, это болото бы по краю обойти…
   – Нет, и в этом тоже беда. Если бы она появилась, я просто получила бы свободу от него, а тут… Сплошная мука. Он такой замечательный, такой правильный, сильный, умный и при этом совершенно меня не любит, а это отдает несправедливостью.
   – Он не такой уж и ангел, раз видит твои страдания и не стремится урегулировать эти аномальные отношения, – в замешательстве я спряталась за кофейным стаканчиком.
   – Видишь ли, я не отношусь к Петиному типу женщин, – это сообщение меня расстроило окончательно, поскольку по типажу мы с Леной практически совпадаем и при наложении и вычитании остались бы только ее карие глаза и чуть более широкие бедра.
   – И какие же ему нравятся? – с максимальным безразличием интересуюсь я.
   – Маленькие пухлогубые девочки, тихие, улыбчивые и немного… заторможенные, что ли, – эти девочки мне категорически не нравятся.
   – Так и что же, они все повымирали?
   – Нет, просто нам с тобой Петя хорош, а им не очень, – Лена с ухмылкой посмотрела в меня и увидела тот же диагноз. – Но ты можешь попробовать. Я не слишком верю в успех, хотя в случае удачи я стану свободной.

   Такой вот получился разговор. И эти персональные грабли ожидают меня, и я поеду за ними, лично привезу к себе и буду наступать на них до посинения. Пока лоб не превратится в сплошной синяк и не придет мое просветление. Лена сказала, что я отношусь как раз к тем, кто неминуемо вызовет в ней ревность, поскольку Петр начнет со мной именно дружить, и мы вместе сделали самое логичное из предположений: он латентный гей. Ну, невозможно же сохранять такое, вот такое невозмутимое спокойствие, а они, по Ленкиным словам, и в палатке вместе спали месяц в лесу, и в бане мылись вместе. И ничего. Это плохо пахнет, и именно на такой запах летит моя душа. У вас аномалия? Тогда мы идем к вам. Нормальных целый мир, а я выискиваю особых. Хорошо, на, милая, наслаждайся.

   Утро. Мойка. ДК Связи как скала, и вокруг очень много разных пространств. Оказывается, город бесконечен – это не просто линейная улица, нет, он развивается во всех направлениях одновременно, он манит провалами подворотен, заворачивает и путает проходными дворами, он безлюдный и наполненный толпой, он – это одновременность. По Фонарному идут люди, почти непрерывно едут машины, горят светофоры, есть порядок и ясность, а чуть поодаль, на самой Мойке, никого. Мы вышли из машины, отвязали картину от поставленного на днях багажника, перенесли ее к стене бывшего собора и слушаем капель. Нелепые железные ворота, расписанные граффити, отгорожены полосатой бело-красной летной. Видимо, что-то сваливалось зимой именно сюда, но когда мы начинаем сворачивать щиты в единое полотно, кажется, что нас отгородило от всего мира и это и есть выставочный зал, только не хватает старушки-смотрительницы.
   Петр сосредоточен, иногда улыбается, хотя и с некоторой снисходительностью. Они с Копейкиным мало отличаются по реакциям, поскольку особого смысла не видно никому, даже мне. Мимо проезжает милицейский каблук, но у товарищей нет желания разобраться, чем мы тут занимаемся. Это особый, заповедный угол, а через двадцать шагов все переменится. Прислоняем картину к торцевой стене и, чтобы не отдать ее ветру сразу, привязываем веревочками. Из стены на нужном нам уровне торчат какие-то железки и гвозди, словно город подставляет нам свои пальцы, словно так и было однажды задумано. Я вижу знаки, потому что влюбленность превращает мир в мистерию.
   – Довольна? – спрашивает Петр, доставая внушительных размеров камеру с репортажным объективом.
   – Вполне… – я просто счастлива, но как объяснить, что это чувство рождается так спонтанно и требует от меня столь странных ситуаций.
   Туманное, набухшее утро не разрождается дождем, оно бережет пористое тело картины, оно дает ей шанс жить, и из остановившейся на красный свет машины «скорой помощи» мне машут удивленные и улыбающиеся фельдшеры. И гудит толстый автобус, заметив мой мост и мои фонари, раскрученные синим вихрем.
   Петр увлеченно снимает прохожих, а те останавливаются, смотрят, переговариваются, их утро пошло по иному сценарию.
   – Девушка, – оборачиваюсь на голос. Три женщины неопределенного возраста в пальто, словно бы подобранных для массовки. – Это же наш ДК, это же наш собор!
   Они просто делятся со мной наблюдением, не ассоциируя меня с картиной, и это драгоценный момент.
   – Да? А я думаю, что это такое… – неопределенно тяну, стараясь быть максимально естественно непричастной.
   – Вы не знали? Конечно, это же собор, о, – и вопреки всем законам жанра одна из женщин вдруг начинает плакать. Невероятно, но на моих глазах у нее произошел катарсис!
   Кто бы мог подумать, что остались те, кто способен получить от произведения искусства высшую степень переживания. Боюсь, что я постепенно теряю способность воспринимать на чистом уровне, покрываюсь броней критического отношения и сразу вижу лес концепций, а за ним ничего.
   – Поехали, а то мне на йогу, – Петр удовлетворился съемкой. – Ты будешь куда-то все это посылать? Я скину на почту тебе.
   – НТВ завтра приедет снимать, – говорю, заводя машину, и чувствую его внимательный взгляд на мне и щелканье затвора. Фотограф за работой.
   – Так до завтра ее уже сопрут, – резонно замечает он.
   – Пусть. Мне это совершенно не важно. Главное, что эксперимент идет, три картины отданы на съедение городу, а дальше будет то, что будет.
   – Следующая какая и где? – он спросил между делом, а у меня срабатывает внутренний катализатор, словно бы в одну миску выдавили два реагента.
   – Следующая будет у БКЗ через неделю. Там была греческая церковь, – и туда я ходила с Павлом на наш первый концерт, хотя последнее важно только для меня.
   – Ты сегодня вечером свободна? – этот вопрос звучит совершенно без подтекста, но я в момент теряю способность видеть и нахожу себя почти въехавшей в ярко-зеленый «матиз».
   – Да.
   – Приходи на контактную импровизацию, сегодня класс на Тамбовской. Мне кажется, тебе понравится, – ему кажется.
   – А что вдруг? – неожиданный же поворот.
   – Да просто. В семь часов. Если хочешь, – и он улыбается теплыми карими глазами так, что я согласна вообще на все, даже на класс по интегральному исчислению, а уж неведомая контактная импровизация – это просто самое логичное из всего, что только может быть. Я про нее почти ничего не знаю.
   – Петь, а что это такое?
   – Я тебе ссылку пришлю. Пока-пока, – и выходит у метро, оставляя меня наедине с дорогой до Мухи и лекцией про эпоху Екатерины Великой.

   Питер порой кажется знакомым до кирпича, до скамейки и последнего прохожего. Чувствуешь, что всех уже где-то видела, встречала, словно это не город, а один многоквартирный дом, во дворе которого широкая песочница, спортивная площадка, детский сад и школа. Все прошли через эти точки, выросли, разошлись, чтобы снова сойтись, сплестись в самых разных комбинациях. И становится уютно.
   Но иногда город удивляет меня, расширяясь почти неохватно, пропуская в новые пространства. И реальность начинает пульсировать таинственной живой материей за каждой дверью, за каждым окном. Лиговка была всегда серой территорией, где вспышками-лезвиями прочерчены лишь Институт культуры Финляндии, где я взяла и так и не вернула книжку еще на первом курсе, несколько клубов и поворот на Волковское кладбище, за которым я защищала свою вымученную диссертацию.
   Лиговка начиналась и заканчивалась Московским вокзалом, за которым сразу являлась Москва, а Питер растворялся, как сон, но сегодня я ищу Тамбовскую улицу, переезжая через Обводный канал, путаясь в перестроениях и следуя за зелеными стрелками. Дом с памятной табличкой, что и здесь был Ленин, – это Дворец культуры железнодорожников, и им я могу передать привет от связистов. Два дома культуры, встреченные в один день, сливаются в один образ, где снаружи соборная стать, а внутри асимметрия раннего, несмелого модерна.
   Я приехала рано, как всегда, не рассчитав дорогу и себя в ней. В холле проносятся балетные девочки, смешиваясь со старушками в костюмах кришнаитов и точками на лбу. Несколько странно, но разве есть объективная странность, тем более для меня?
   – Пришла, – утвердительно звучит позади голос, ради которого я тут. – Сейчас откроют зал. Ты только не бойся, в первый раз не очень понятно, что к чему, но, если зацепит, это как наркотик – постоянно хочется.
   Я не боюсь. Тоже невидаль – танцы, но если меня что и зацепит, так это ты, потому что перетанцевала я много всякого, и почти все было без контакта, а раз тут обещают импровизацию, да еще и контактную, да еще и с тобой, то это впрямь наркотик, ведь просто так на законных основаниях к тебе прикоснуться нельзя. А как хочется провести рукой по щеке с отросшей щетиной, нет, не так, с любовно выращенной щетиной. Попробовать, колется или нет, погладить волосы, подышать в шею. Чуть-чуть, не сильно, чтобы услышать запах и пульсацию жилки. Взять твои руки, они сейчас холодные, я вижу, взять и согреть огненными пылающими моими руками, провести по незнакомым линиям, догадаться, какая жизнь нас не ждет вместе.
   – Ты меня слышишь? – он что-то говорил губами, на которые я внимательно смотрела, удивляясь их сложносочиненному изгибу.
   – Нет, – кошмарно честно признаюсь, и тут же плету что-то про строение зубного яблока, про то, как правильно рисовать этот лицевой узел, и понимаю, что он все сечет до звука и что мои рассуждения о Давиде Микеланджело не маскируют интерес иного рода. Какой позор, но не краснеем, держимся, смотрим прямо, не моргаем, делаем уверенный вид, шутим… О, какие глаза, какие же глаза, и как беспардонно и прямо он умеет ими смотреть. Неужели ничего, совершенно ничего его не смущает? Разве не должен он покрыться легкой дрожью от собственной привлекательности, которая так заманчиво отражается в моих глазах? Откуда настолько глубокое и вежливое равнодушие, внимательное и спокойное? Может, он действительно гей?
   – Ладно, в процессе поймешь, вот, пришли уже, пойдем.
   Зал всем был бы хорош, кабы не подвальный этаж с потолком, до которого при желании можно допрыгнуть. Пока, преодолевая некоторое смущение, переодеваюсь за занавеской, стыдливо отделяющей мальчиков от девочек и служащей скорее для иллюзии интимности, подтягиваются люди, и спустя несколько минут с неизбежностью понимаю, что многих из них я видела, но в совершенно иной ситуации – сидящими и неподвижными с четками в руках.
   На организм накатывает лирическое отступление, и, опершись спиной о стену, погружаюсь в болезненные и сладостно-тревожащие воспоминания.

   Однажды я искала смысл жизни. Занятие, могущее привести в самые неожиданные места. За этим смыслом я ходила учиться гадать на картах Таро, изучала бытовую практическую магию, читала богословскую и эзотерическую литературу, западную философию и духовные искания русских писателей. Одно другому совершенно не мешало, и было мне на тот момент двадцать три года, и одно образование подошло к финалу, а от другого оставался лишь дипломный хвост. Надежд на просветление путем академических практик не осталось. Меня носило из одной тусовки в другую, я внимательно слушала про Ошо, про энергетические поля, про спасение, и ничто не проникало дальше критического забрала. Вокруг было много замечательных людей, вина, свободы, а моя вынужденная добродетель и врожденная энергия притягивали приключения. Был май, и только что закончился первый осознанный пост, который я придумала для исследования возможностей самоотречения. Я была совершенно прозрачная, как распахнутое окно, в которое обязательно рано или поздно кто-то влетит. Сережа влетел в мою жизнь, и я влетела в него, и до сих пор непонятно, чья граната разорвалась сильнее, но тогда казалось, что мир обрел форму и плотность и вот он, смысл, в его ладонях и словах. Мы встретились на концерте певца, которого ни до, ни после я больше не слышала, посмотрели и поняли, что знакомы уже сто жизней и в этой у нас важные совместные дела.
   Разойдясь на день, сошлись и проговорили семнадцать часов подряд. Обо всем, потому что не могли расстаться. Это было стремление слипнуться, схлопнуться, как магниты; и дома, и небо, и дым, и пиво – нас кружило и закручивало. Я была такая удивительно потерянная, и в эту секунду меня нужно было найти. Он рассказывал о буддизме, об Алмазном пути, о ламе Оле, и это была его дорога, внезапно превратившаяся в мою. И так естественно было сесть в медитацию, что я просидела с ним месяц, приняв Прибежище, а вокруг меня были люди, особые, не такие, как остальные. На улице их нельзя спутать с прочими, ведь они строят другие логические цепочки. Я видела их множество, но никогда они не были по-настоящему моими, ведь я лукавила, и принимая Прибежище в Будде, я принимала его в Сереже. Он стал моей религией, и я с легкостью отдавала ему свои мысли, успокаивая их течение. Я думала о нем, и это и была моя медитация.
   Потом он скажет, что я не настоящая женщина, и ошибется тысячу раз, ведь только истинная может видеть в своем мужчине центр вселенной. И это так глупо, и это так восхитительно и прекрасно, что ради него и во имя его совершаются самые алогичные, дурные и саморазрушительные поступки. Я верила в него, в нас, а вместе с тем и в Гаутаму Будду, Зеленую Тару и всех защитников на пути. Я простиралась, превозмогая боль и удивление в теле, и это была наша близость. Таким было начало…
   Сегодня все напомнило о той весне, стало рифмой, и вдруг захотелось бежать, чтобы не позволить возвести на престол нового кумира, но пришел учитель и начался класс.
   Петр удовлетворенно раскатился по полу, превратившись в амебу со щупальцами вместо рук, он радостно выпускает и втягивает ложноножки, наблюдая за некоторым смятением, царящим внутри меня, поскольку вести класс пришел двухметровый финн по имени Отто, а ассистировать ему будет крошечная девочка, чей рост заканчивается где-то в районе финской груди. Все, что я видела про контактную импровизацию, настолько не сочетается с этой парой, что хочется громко и бесцеремонно поинтересоваться, туда ли я попала. Но реакция Петра и остальных подсказывает, что нужно расслабиться и довериться процессу. Вписалась, так доверяй – так всегда. Если начала, доделывай любой ценой, а иначе энергия тратится впустую. Так что сейчас я буду смотреть на окружающих и стараться мимикрировать.
   При внушительном росте и плотной, увесистой конструкции тела Отто постоянно пребывает в абсолютно расслабленном состоянии. Через некоторое время, проделывая нехитрые подготовительные комбинации, я начинаю осознавать, что каждое движение он делает как в первый раз, внимательно вслушиваясь в свое тело, пребывая здесь и сейчас. Он изучает себя и воздух, себя и пол, себя относительно рук, ног, головы, хвоста, снова пола, центра тела, из которого исходит и куда возвращается вес. И ему достаточно этой информации, чтобы не искать ничего более, чтобы позволять мыслям протекать через его голову.
   А я, делая первое упражнение, успеваю рассмотреть всех соседок по залу и дальних соседей, отметить, кто во что одет, оценить роскошные шаровары одной девушки и странную, несколько болезненную худобу другой. Затем я задумываюсь над цветом стен и восхищаюсь безупречной лодыжкой, мелькнувшей у меня под носом, когда на трех конечностях перемещаюсь по залу. С любопытством слушаю шорохи и звуки, стуки и охи, издаваемые народом, перешучивание и комментарии. Затем мне в голову врываются запахи: сандал, чайное дерево и пачули от изможденно худой девочки, острый мускус от волосатого субъекта в полосатых штанах, детское мыло и огурцы, апельсины и снова мускус…
   При переходе в согнутое положение на четвереньках, я не думаю о движениях тела, которые происходят помимо меня, потому что более интересным оказывается наблюдение за драматичными взаимоотношениями внутри группы. Здесь есть робкие новички, неуклюжие и задиристые, есть профи, старающиеся превзойти себя в каждый момент времени, есть расслабленные и растворенные, и среди них я – как регистратор, наблюдатель за всеми, кроме себя.
   – Движение должно быть настолько осознанным, чтобы в любой момент времени вы могли остановиться и зафиксировать его, – произносит тихим и очень отчетливым голосом Отто на смягченном английском, и его половинчатая девочка, похожая на скульптурку из каучука, переводит эти слова.
   После все начинают двигаться с остановками, и наступает момент моей личной катастрофы. Быстро у меня все получается, но на предельно медленных скоростях мое тело принимает только две позы: стоять и лежать. Этот позор фиксирую в сознании, замечаю собственное смущение, наблюдаю, как мне удается его побороть, и внезапно осознаю свою собственную задачу. С этого момента не существует больше других, нет звуков и запахов. Растворились в потоке люди и цвета, осталось лишь сердце, дыхание, пульсация. Руки и ноги постепенно устремились в центр и оттолкнулись от него, и внезапным шоком стала встреча с самой собой, с тем, где я относительно земли и что может эта конструкция под кодовым названием «Саша».
   А конструкция оказалась способной на многое. Страхи собственной немощи улетучились, когда девочка-дюймовочка подняла на плечо Отто и не погибла под ним, раздавленная. Если ее структура способна выдержать вес великана, то что говорить о моей? Опасения растворились, как таблетка аспирина в теплой воде, и появилось новое понимание веса, который лишь абстракция. Неловкость за лишние килограммы, сжиравшая килотонны нервной энергии, превратилась в уверенность, что земля меня вознесет, протянув незыблемые руки. Этот полет, возможный лишь через доверие, стал радостью такой силы, что выместил Петра за скобки, и отныне этот танец, это движение, этот полет будет моим счастьем независимо ни от кого.
   – Сейчас у нас будет тихий джем – это когда мы танцуем в тишине, без музыки, не разговариваем и стараемся не смеяться.
   Джем. Не смеяться? Да, это проблематично, особенно мне, если учесть, что смех – это тот звук, который я издаю постоянно, когда не сплю и не пла́чу… хотя иногда пла́чу я тоже со смехом. Сижу и стараюсь молчать… Не смеяться, не думать о белой обезьяне! Петр решает первую секунду моего замешательства, снисходительно-призывно предлагая мне руку. Движение по кругу, перемещая точку контакта по телу, перекатывая ее вокруг себя, позволяя телам сначала лишь соприкасаться на уровне кожи, потом проникая глубже, отдавая часть своего веса, и наконец, взлетая, отрываться от земли, ощущать землю только через другого. И снова кожа, вверх, вниз, по полу, через перекат, пока еще не до конца понимая, как функционируют эти лифты и качели, но используя их. Дышать, двигаться в ритм общему дыханию. Чуть резковато, ведь нет той идеальной плавности, с которой Отто и его светлая крошка льются друг по другу. Петр провоцирует большую скорость, и она все нарастает, и есть только одно спасение – упасть и схватиться за пол, который единственный остается стабильным в движущемся сплетении тел. Многоногое, многорукое божество контактной импровизации поглотило меня и понесло, и от этой точки, где я замерла, все будет уже немного не так, и я остро чувствую связь между танцем и живописью и потребность выразить эту новую идею. Я пока не знаю, как именно, но хочу этого безмерно, словно целая вселенная единомоментно родилась внутри солнечного сплетения и загорелись миллионы сверхновых звезд. Неконтролируемая энергия идеи… О, счастье!

   Закрытая запись пользователя acedera
   1 апреля 2011 года 24:13

   Сегодня решил провести необычный класс. Учеников раз-два и обчелся: ходят четыре девицы и мой сотрудник. Какая от них коллективная энергия? Никакой. У всех опыта контактной импровизации ноль целых, ноль десятых, да еще я тут такой сомнительный учитель… Учу, как могу, понимая, что и тут недотянул, и здесь сам не понимаю. Когда народу много, они учатся друг у друга, а так каждый раз надо что-то выдумывать, чтобы родилось пространство, чтобы не развалились все от хохота.
   Смеются же. Чего им смешно? От сотрясений организма теряется точка контакта, движения резаные, разодранные, плавность исчезает, они уходят из состояния и вместо здесь и сейчас оказываются везде и нигде.
   Девочки хоть как-то стараются, ловят мой взгляд, а я такой важный, такой значимый, что интересно за собой наблюдать и отпускать гордость в полет через приоткрытое полуподвальное окно.
   Под конец приберег шелковые шарфы; завязал всем глаза и включил музыку. Когда у них пропало зрение, исчезла и самоуверенная скорость и каждый шаг превратился в обостренный акт движения. Они совмещались, сталкивались, и лица, скрытые друг от друга, отражали тайные эмоции, которые обычно спрятаны под масками, гораздо более плотными, чем шелк шарфа.
   Обратно шел через мост. Девочка с мордочкой ангорского хомячка увязалась следом. Она щебетала, выдавая сплошной мыслепоток, а когда заканчивалась одна линия, было достаточно звука или случайной детали, чтобы бурление речи возобновлялось. В этой реке слов было спокойно. От меня требовалось только улыбаться и иногда кивать, а очнулся я на предложении зайти к ней домой. Она живет неподалеку, на Петроградке. Но на часах было одиннадцать, и этот чай явно должен был иметь продолжение, а во мне было совершенно пусто, хорошо и ясно, и не хотелось разрушать этой ясности мусорной, лишней связью. Девочка сделала бодрое лицо и попрощалась, а я спустился в метро.
   Так просто – протяни руки и возьми, а моя рука, руки, я весь тянусь в Москву, и в то же время испытываю протяжное наслаждение от нереализованного желания. Везде возможности, везде открытые двери, а я стою перед единственной запертой, потому что не знаю, что именно там, а это самое интересное.

   Мама собралась в Италию. Как птица, она мигрирует в теплые страны. По сложившейся традиции весну она проводит под Флоренцией в крошечном городке Монтекатини, где в термальных источниках отбеливали кожу и искали секрет вечной молодости лучшие люди прошлого, включая Верди и всех королевских особ, озабоченных здоровьем. Конечно, едет мама не на три месяца, а на несколько недель, но обязательно с заездом на неделю моды в Милан, и, разумеется, через Париж, где поселилась ее подружка, выбравшая Францию в качестве пенсионного бонуса. Нинель честно вырастила двоих сыновей, пережила два с половиной брака и теперь может позволить себе посещать лекции в Сорбонне и путешествовать, куда и когда хочет. Ее жизнь окрашена постоянным поиском любви, а моя мама выступает в роли эксперта, но пока ни одна кандидатура не прошла строгий отбор. Эта игра развлекает дам настолько, что совместные путешествия стали источником бесконечных историй, которые они бережно приносят в мою писательскую корзинку.
   В ночь перед отлетом мама приезжает из Зеленогорска и, словно раненый зверь, начинает метаться по своей городской квартире, увешанной моими картинами шпалерной развеской и уставленной антикварными безделушками, с тряпкой для пыли в одной руке и седьмым необходимым купальником в другой. Я не мешаю – себе дороже. Тихо готовлю ужин, спокойно накрываю на стол, не споря, киваю на любые высказывания – я нахожусь в состоянии дао, и торнадо вокруг головы – это лишь сон. Поток активности постепенно иссякает, и мама садится за стол.
   Обычно она гораздо более спокойная и размеренная, но самолеты – это ее давняя фобия, и страх умереть в воздухе прорывается вот такими всплесками ненужных движений. Завтра утром, уже в аэропорту, она будет бледная и несколько даже зеленая, сосредоточенная, словно ей лично предстоит вести лайнер, а не сидеть в кресле, поедая авиационный завтрак. Боится человек летать, но путешествовать любит, а поезда и автобусы презирает. Иногда, правда, плавает на пароходах, но тоже немного нервничает. Дабы не дать родной матери погрузиться в переживание предполетного кошмара, рассказываю историю про телевизионщиков.
   – Представляешь, они меня разыскали, умолили дать интервью, организовали приехать утром на место установки картины, которой там уже и не было, и я минут, наверное, тридцать рассказывала о проекте, о его цели, о его задачах, о том, что есть городское пространство, зачем я провожу этот эксперимент и какие уже есть результаты… Мальчик-журналист, такой молоденький, такой хорошенький, все кивал, поддакивал, выражал неподдельный интерес, а в результате из всего этого куска они вырезали двенадцать секунд, вставили в совершенно нелепый контекст, и получилось, что более странное выступление и придумать было сложно, – я рассказываю все это с оттенком анекдота, но мама вдруг становится ужасно серьезной.
   – Я видела этот сюжет, и многие его видели, и мне потом звонили и интересовались, что это за группа «Мир» такая, и какое отношение ты имеешь к «Войне», и не тронулась ли ты умом, и мне было довольно трудно все это объяснить.
   – Мам, но ты-то сама понимаешь?
   Мама делает лицо, по которому можно прочесть даже предсказание конца света.
   – А я начала ходить на танцы, – изящно меняю тему, нанизывая гриб на вилку. Пост же, ничего более съедобного, чем трава, не ем – хочу быть абсолютно честной сама с собой.
   – Ну наконец-то хоть подвигаешься, а то спина кривая, вся какая-то скособоченная, – мамик умеет поддержать порыв. – А что за танцы?
   – Контактная импровизация, – стараюсь произнести это с максимальной степенью уверенности.
   – Танцуй, это лучше, чем по улицам бегать. Ты, я надеюсь, закончила? Или еще будешь ставить картины?
   – До конца марта еще как минимум одну, а дальше буду думать – устала очень.
   – Еще бы! – мама налила себе немного коньяка. Замечательно, это поможет ей уснуть без мыслей о бортовых самописцах. – Три на два метра. Такие дуры написать, да еще и дома. Не бережешь себя, а пока ты сама себя не полюбишь, тебя же никто не полюбит!
   – Ты меня любишь – этого уже достаточно. Мам, я влюбилась, – неожиданно даже для себя признаюсь и активно начинаю заедать помидорами свою оплошность, но мама не упустит такую новость.
   – В кого? – коньяк замер по пути ко рту.
   – Ты его не знаешь, да и я его не знаю пока нормально, но он интересный человек.
   – Чем занимается? – здесь нужно было бы предъявить досье, справки из милиции, рекомендации с работы и от соседей, но у меня только субъективная лирика, которую я подаю под максимально благоприятным соусом.
   – Он инженер-программист по образованию, у него своя фирма, – здесь я почти не соврала: фирма есть, где он – директор технический, а его друг – генеральный, но как солидно звучит! – В последнее время он увлекся живописью…
   – Коллекционирует? – расслабленно и с одобрением интересуется мама.
   – Пишет сам.
   – Да? Ммм… А лет сколько? – мамочка почувствовала подвох.
   – На год младше меня.
   – Как зовут? – как будто имя может что-то объяснить.
   – Петя.
   – Саша… – что тут говорить. Да, я опять выбрала не того. – Тебе надо двигаться в Европу. Ты только сядешь у фонтана, только достанешь блокнотик, как вокруг слетятся такие красавцы, что тебе останется только выбирать.
   – Да я же там была… не то все.
   – Конечно, там нет убогих. Хочешь, я тебе опишу твоего Петю, хотя я его не видела ни разу, и, даст Бог, не увижу.
   – Ну, – что спорить. Бесполезно. Пусть выговорится. Ей легче, да и от страхов отвлеклась.
   – Длинный, тонкий, бестелесный, читает всякую эзотерику, в медитациях по полдня сидит, а когда проголодается, бегает надомником. Ничего нет, ни за что не отвечает, ничего толком не умеет. А! Он, наверное, еще и танцует! – пробило ее прозрением.
   – Да.
   – Я тебя поздравляю. По всему полу разложены цветы, а ты видишь грабли, идешь к ним и со всей силы на них наступаешь. Это твои любимые, самые лучшие, самые болезненные грабли. Давай, танцуй. В Италии маки зацветают, а ты в этом говне сиди, наслаждайся, учи детей-дебилов, раздавай картины бомжам и будь счастлива от того, что тебя никто не любит, ведь Петя же тебя не любит? Я правильно обозначила конфигурацию грабель?
   – Как всегда, безупречно, – это настолько верно, что мне даже не обидно, а смешно, потому что я отражаюсь в кривом зеркале нормальности.
   – Все, иди давай. Мне завтра в шесть утра выезжать.
   – Давай довезу до аэропорта? – я предлагала уже несколько раз, но меня в качестве водителя мама боится еще сильнее, чем самолета.
   – Спасибо, мне и так завтра нервов достаточно. Сашка, береги себя. Ни во что не ввязывайся, помни, что здоровье – это самое дорогое.
   Если бы я была хоть на десятую часть такой, как мама, я не делала бы столько странных поступков, не стала бы художником, а уж написать-то было бы и вовсе нечего. Наверное, этой вселенной я нужна именно такой.

   Петр прочно поселился в моей голове, там он встретил Павла, и теперь они ходят парой. Иногда происходят сцены ревности, которые я тщательно режиссирую, расставляя декорации, продумывая костюмы. Порой в моем внутреннем сериале появляются новые действующие лица или кто-то из старых заглядывает время от времени. Оба главных героя по-разному легендарны: один занимает мое прошлое, исчезнув в настоящем, второй полностью без прошлого, явился непосредственно в будущее, поскольку невозможность реализации фантазий перемещает отношения с Петром в мир возможностей. И из двух вполне реальных и самостоятельных личностей во мне создается единый фантом, строится некая Петропавловская крепость, которую я осаждаю или внутри которой заточена – это пока не ясно.
   Петя становится припевом к каждой минуте – мы дружим взасос, как это было у них с Леной. Да, Лена никуда не пропала, и на той же контактной импровизации мы составляем некое трио, где он милостиво снисходит до каждой из нас. Мы дружим втроем, разбиваясь на пары. Пару раз я с Леной встречалась к кафешках, а однажды она забежала полюбопытствовать ко мне на лекцию. Историк по образованию, она хихикала и икала на заднем ряду, пока я вещала про наполеоновские войны в стиле, понятном и доступном моей аудитории. После Ленка, обессилевшая от слез восторга, призналась, что подобной истории ей слышать не доводилось. Наверное, это был единственный повод для слез, поскольку по негласному уговору мы не плакали о Петре и не делили его – сложно поделить то, что слишком цельно и недоступно. Солнце вот, например.

   Павлина, узнав последние новости, пришла в некоторое замешательство. Мы решили встретиться и обсудить все, глядя друг другу в глаза, потому что по телефону несчастной Пашке достались только мои внезапно прорвавшиеся рыдания. Конечно, все негласно договорились, все нормально, но внутреннее напряжение-то никто никуда не девал, и я видела недоступного и прекрасного мужчину почти каждый день, а когда не видела, говорила по телефону, а когда не говорила по телефону, переписывалась по сети… и прерывались эти разговоры только на быстрый и тревожный сон, да еще и контактная импровизация, где тела падают одно в другое и плавное скольжение и перекатывание снимает все надстройки сознания. Протяжная, нежная пытка. И наконец, глубина бесед, в которых я стала искать вдохновение для создания героя, а Петя с удовольствием мне в этом помогал. Он отвечал на любые вопросы, которые я рисковала ему задавать, и эта откровенность, помноженная на близость, запретность и таинственность его личности, пьянила, кружила, крутила, водила и довела. Я прорыдала несколько часов в одинокую подушку, а потом позвонила Павлине и то же самое повторила ей, вызвав в собственном организме новый приступ слез и жалости к самой себе. Паша мужественно все это выдержала, а потом предложила приехать, потому что лучше плакать очно.
   – Совсем запуталась, – это не мое амплуа, обычно так себя ведут мои подруги, но тут я и впрямь совершенно запуталась. – Я сочиняю себе человека, или человек делает так, чтобы я его сочинила, и не является ли он моей личной галлюцинацией…
   – Лучше уж эта история, чем исчезнувший Павел, и у меня есть надежда, что у тебя появится живое приключение вместо вымышленного героя из прошлого. Неужели ты серьезно надеялась, что он увидит эти картинки и найдет тебя? – Павлина старается перенести мои реальные страдания в литературную плоскость, но я не расслаблюсь. Для поддержания нужной влажности в глазах завариваю в бочкообразную чашку чай.
   – Какая разница. Начиналось все с одного, теперь другое. Вот Комитет по молодежной политике предложил сделать инсталляции для Малой Садовой, и я согласилась, так что к шестнадцатому апреля мне надо наваять нечто удивительное… Паш, раньше мне казалось, что очень важно не отступать от плана, потому что у меня всегда этот план был, а теперь я учусь принимать события такими, какими они появляются. Если я буду класть нервы и силы на то, чтобы все получалось как в моих мечтах, меня надолго не хватит. Просто я беру импульс, вдохновляюсь и начинаю движение, а дальше будет, обязательно будет трансформация, но мне надо научиться принимать ее, не впадая в ступор.
   – И Петр – это трансформация Павла? – подруга зрит в корень. – Мне помнится, что у тебя еще где-то был Копейкин?
   – О! – о нем я основательно забыла. – Был, но под предлогом поста отослан в даль.
   – Жестоко, – Павлина удовлетворенно потирает сухие крошечные ладошки, радуясь моей принципиальности. – Но для Петра, как я понимаю, ты готова поступиться своими религиозными принципами?
   – А вот и нет. Пост для меня сейчас – это бетонная стена душевной безопасности. Мне официально нельзя ничего, кроме размышлений и самоисследования (танец мы рассматриваем именно в этом контексте), и поэтому я спокойна. Это не он меня отвергает, это я недоступна. Понимаешь?
   – Отчего не понять, ты же мастер самообмана. А когда закончится пост, что будешь делать?
   – А вдруг за мою добровольную жертву мне будет послано счастье и он поймет, что я та самая единственная, кого он ждал всю жизнь, а концепции его все пойдут прахом и пеплом рассеются в огне…
   – Страсти. Огонь к любви не относится, – она не произносит, а изрекает эту фразу, словно оракул.
   – Только без этого, ладно?!
   – Ты же с провидением торгуешься. «Вот я сейчас пострадаю, ничего есть не буду, помучаюсь, а вы мне за это выдайте, пожалуйста, вооон того человека». А это корысть, так что, считай, зря стараешься. А вот последний кусок текста мне даже понравился, так что в смысле любви я почти уверена, что ничего не получится, а в литературном плане Петр действует на тебя положительно.
   – В литературном плане у меня снова тупик. Допустим, что я нашла стиль, но у меня нет сюжета. Линия воспоминаний превращается в пережевывание соплей, и читатель, даже самый доброжелательный, удавится с тоски.
   – У тебя же любовный роман… Что ты от него хочешь? – Павлина любит чистый жанр.
   – Интересно читать бывает только в нескольких случаях: если кто-то смертельно болен и должен умереть, если кто-то кого-то в конце или начале убил или если вокруг война. У меня ничего подобного нет.
   – Бывают же интересны и здоровые отношения… – слышу совершенно отчетливые ноты сомнения.
   – Примеры приведи. Одного поиска мало, но как-то рука не поднимается заставить его умирать от рака или заразить его СПИДом, или грохнуть его в автокатасрофе. Описание жизни инвалида сразу даст жизненности образам. Особенности быта колясочника – уже достаточно для сильной читательской эмоции.
   – Дешевая манипуляция, спекуляция на горе – это стыдно. Неужели нет других способов поддерживать интерес? – Паша с сомнением листает случайно оказавшийся на столе альбом Модильяни.
   – Отчего же, есть инопланетяне, про них всем интересно, или бандиты… И вот зря ты критикуешь тему инвалидов, за нее сейчас премии дают всем, кто хочет, потому что это толерантно. Но я соглашусь, что стыдно.
   – В твоих книгах интересно только одно – атмосфера. Детали, подробности, оттенки чувств, а остальное будет не твое. Просто больше подробностей жизни, которая окружает героя, его друзья и встречи, то, как он выходит утром из квартиры, как щелкает его дверь, как он спускается на два пролета вниз, дотрагивается до кнопки, отпирающей дверь, и выходит в холод улицы. Как ложатся тени и свет на дороге, как он перепрыгивает лужи, стараясь не испачкать замшевые ботинки… И не обязательно у него за спиной прятать человека с ножом.
   – Думаешь, мне хватит сил вытянуть текст без спецэффектов?
   – Так ты же для этого влюбилась!
   – Пусть хоть так. Банан хочешь? А, Петя тоже вегетарианец, как и ты.
   – Он нравится мне все больше и больше. Хотя нет, я еще не определилась. А покажи мне его!
   После просмотра фотографий Павлина подтверждает мамин диагноз про однотипность моих увлечений, утверждает, что у нее дежавю, и разочарованно идет по заляпанному пятнами сиреневой краски паркету поедать бананы на кухню со словами: «В третий раз ты повторяешь одну и ту же ситуацию. Это неспроста».

   Чисто формально Пашка права. В третий раз я оказываюсь в ситуации, которая имеет завязку, кульминацию и конец по единой схеме. Начинается все с того, что я влюбляюсь. Это влюбленность вселенского масштаба, похожая на взрыв, на начало мировой войны, и с этого момента нет и не может быть покоя в моей душе. Но в чем же особенность? Все просто: у объекта моей любви есть далекая, ужасно далекая девушка, которую он любит, не хочет терять, но при этом их отношения разнесены во времени и пространстве в разные города (а это всегда именно так), что не мешает этим мужчинам дружить со мной. Это дружба особая, не отрывая глаз, рук, порой даже губ… но это уже только краска, запретная и случайная, а в основном остается именно такая вот яростная дружба, где каждый получает изощренное удовольствие от нереализованности последнего шага, а где-то там, за сотни километров, среди холмов и полей живут их девушки или даже жены. Один раз к моему ужасу, это была именно жена, с которой человек мучительно разводился или не разводился, и мы постоянно обсуждали это, гуляя по ночам по городу, катаясь на корабликах, обедая в ресторанах, смотря кино, играя на гитарах, варя глинтвейн…
   И вот с Петром та же история. Мы договорились быть предельно честными друг с другом, мы сдаем все изнутри: он – чтобы я могла написать живого героя, а я – чтобы отплатить за его откровенность. Мы рассказываем друг другу все тайные истории, сдаем дилеров, делимся списками убитых и неубитых медведей. И вот на одном из поворотов выясняется следующее: он уже несколько лет находится в мучительных отношениях с девушкой из Москвы, и причин этой муки он понять не может, как ни старается. Ни развиться, ни прерваться эти отношения не могут в силу непостижимых разуму обстоятельств, словно его кто-то привязал к ней, проложив одновременно между ними плотный матрац. Понятно, что, будучи молчаливым и скрытным по натуре и не имея привычки что-либо рассказывать о себе добровольно, он тушился в собственном соку, и даже проницательная Ленка ничего не знала достоверно, потому что ей хватало такта молчать, а я патологически бестактное существо.
   Как-то мы сидели на полу перед недописанной картиной. Танцевать больше не было сил, а другие формы физического контакта были под негласным запретом… Да, вот тут же странно – мне попробуй что запрети! Схвачу и утащу! И я совершенно отчетливо чувствовала, что стоит мне сделать шаг через границу – и я не получу сопротивления, мне с радостью подыграют, сдадутся в плен и будут благодарно сдаваться еще и еще, но некое шестое или сто шестое чувство стучало азбукой Морзе в висок: «Опасно – опасно – опасно». Кому это опасно, в чем тут секрет? Но через наши спины, спаянные поясницами, шел поток охранной информации. Это не моя территория, это нельзя трогать, это не мое. Опасно.
   И вот мы сидели на полу, и я задала тот самый прямой вопрос, нащупав его. Я спросила, любит ли он кого-нибудь сейчас. Ведь все же так просто. И получила историю, безыскусную, алогичную, пересказанную Павлине в максимальных подробностях.
   – Умеешь ты найти приключений, – Пашка доедает третий банан. – А что это за красный автобус? – она показывает на недописанную картину. – В Питере же нет даблдеков, если это именно он.
   – Есть один у БКЗ, я его решила написать для привязки к местности, потому что иначе будет вообще непонятно, о чем все это.
   – А о чем?
   – На месте БКЗ была греческая церковь, ее при Хрущеве снесли и построили концертный зал, я пишу ее, но в современном городе, поэтому оставляю автобус.
   – Сашка, это же не может продолжаться вечно, или ты боишься закончить, потому что после этого потеряешь своего Петю?
   – Он не мой, так что потерять не могу, но я обещала себе, значит, должна идти до конца в любой форме. Я придумала игру на первое апреля, если хочешь, присоединяйся.
   – Ты хочешь втянуть меня в свои эксперименты? – она радостно кокетничает, желая, чтобы ее уже хоть куда-нибудь втянули.
   – Я хочу, чтобы эксперимент был жизнью, а жизнь экспериментом, и все это мы запишем в книге под грифом «Совершенно счастливы».
   По последнему пункту, надо признаться, полная ложь. Никто вокруг подобных чувств не испытывает, но я имитирую полноту бытия, готовя очередной шаг, наполненный стремлением к движению.

   Утро двадцать восьмого марта выдается ледяным. В бесконечности этой зимы сомнений не осталось. Пережив три месяца, четвертый мы получили в качестве поощрительного бонуса. Петр потерял свой шарф и зябко втягивает голову в плечи. Снимаю свой и, остановившись на красном, успеваю неловко повязать ему на шею, почти придушив его.
   – Ну и ласки у тебя, – отстраняется он, перевязывая шарф на пижонский французский манер.
   – Пойдем, посмотрим, куда ставить.
   Все утро я читала себе длинную и подробную нотацию про то, как именно надо себя вести, что я должна делать, а чего следует избегать, но точеный профиль польского революционера на фоне солнечного, сияющего города, звенящей мартовской лазури и переливающихся ледяных завес пьянит и оглушает. Стараюсь одернуть себя, строго и сосредоточенно выбираю место для парковки, ищу потерянный хвост мысли, пытаюсь связать цепочку, чуть длиннее, чем «какой хорошенький». Что за дурь, честное слово!
   – Вокруг сплошные камеры, – Петя задумчиво смотрит на фасады. Камеры, направленные под разными углами, бесстрастно запоминают время и пространство, они записывают, как мы снимаем щиты с багажника, переносим их на землю, прислоняем к ограде больницы, приворачиваем саморезы, подтаскиваем картину к вечно запертым воротам и привязываем ее тонкими бечевочками к решетке. Камеры запоминают, как вдруг я начинаю возбужденно размахивать руками, а Петр, сохраняя спокойную улыбку, наблюдает за моим припадком. За несколько дней до этого те же самые камеры видели, как красный даблдек, переделанный под кафе, увезли с насиженного места перед БКЗ в неизвестном направлении. И на моей картине оказались сразу два исторических исчезнувших слоя, а от реальности остались лишь деревья и дом на углу.
   – Это фокус, который тебе показал город, чтобы не была такой самоуверенной, – Петя достает камеру и снимает мое удивленное лицо, крошечный снегоуборочный трактор, расчищающий площадку перед «Октябрьским», покрытых изморозью голых мальчиков в буденовках, бегущих по делам нелюбопытных прохожих. Он переносит в историю картину, вписывающуюся в цветовую гамму города до полного растворения.
   – Они ее не видят, – до меня доходит удивительный факт. Прохожие спокойно продолжают свой путь, не замечая странностей в пейзаже. Картина, слившись с плоскостью решетки, списанная с колоритом дня, органичная, как воздух, не цепляет и не будоражит. Я создала произведение-невидимку.
   – Поехали, я же на йогу опаздываю, – Петр снимает последний кадр, где красный трактор встречается с красным автобусом, и на этом март можно считать завершенным.
   – Первого апреля будем шутить, – анонсирую я, перед тем как высадить Петра у метро.
   – Как скажешь, ты же ведешь нас к славе, – так вот, значит, куда он идет…

   Лежу на полу. Такая у меня теперь привычка. Краски собраны в коробку, окна распахнуты, чтобы ушел химический привкус оргалита и акрила. Можете меня резать, но дома я больше не напишу ни одного щита. Дыхание сбивается в кашель. Заработала-таки себе астматический приступ, хотя Петр и обзывает хрипы и свист в горле «дыханием уджайя» или как-то в этом роде, доказывая его полезность, я страдаю, дополняя физические неудобства душевной горечью. Трижды начатые по одному и тому же сценарию отношения заканчивались грустно. Однажды происходила трансформация, начиналась любовь, короткая, словно вспышка, а за ней мужчины исчезали вместе с дружбой и пониманием, унося с собой часть моего сердца. На этот раз я не позволю реализоваться классическому сценарию. Как бы мне ни хотелось, я буду терпеть и не сделаю первого шага, пусть сохранится друг, уникальный настоящий друг-мужчина-натурал, существование которого докажет реальность и возможность дружбы между мужчиной и женщиной.
   Было бы так просто, окажись он геем, но, по точному замечанию гениальной Ани, это было бы явным повтором, поскольку о друге-гее я уже писала, а эта история должна быть совершенно аутентичной. Лежу, чувствуя спиной протяжный холод паркета, и представляю умильные картинки из несуществующего будущего, где мои дети бегают по лужайке вокруг дома, а этот дом даже не в Зеленогорске, а под Барселоной, а человек, поразительно напоминающий Петра, сидит на веранде и смотрит на меня влюбленными глазами. Наглое сознание немного трансформирует образ, и вот у него появляются черты Павла, что нетрудно, поскольку у них один тип внешности, только глаза несколько светлеют да губы приобретают капризный абрис, хотя я не уверена, чье это лицо. Это мужчина моей радости, он машет детям, и они обнимают его. А потом следующая картинка, где в большой пафосной галерее у нас совместная выставка и мы – это одно творческое целое, которое невозможно представить по частям. Мы пишем картины вместе, совмещаясь в танце, мы создаем полотна в вихре движения, сохраняя целостность замысла и изящество композиции; мы первые в мире, кто соединил в гармоничное целое живопись и движение, и вот огромная сцена – я вижу подробности: как приносят реквизит, как разминается кордебалет, как шумит публика за занавесом… Я наблюдаю, как мы выходим, и шаг за шагом, музыкальную фразу за фразой проживаю наше шоу – танец, в драматическом рисунке которого рождается грандиозное полотно. Я не умею думать в масштабах миниатюры, мне тесно в станковой картине, руки жаждут вырваться на иные просторы, и Он понимает и поддерживает меня, выносит на волне своего стремления. И это любовь.
   Нащупываю телефон, набираю его номер.
   – Петь, ты еще не спишь? Давай погуляем, мне надо поговорить с тобой, – и слышу спокойное «приезжай», в котором была уверена. Ночной город, где нет препятствий, Планерная, похожая на натянутый лук, тревожная и опасная своей непредсказуемостью и узкими полосами, по которым летят ночные стрелы машин, широкий возглас Долгоозерной, распахивающейся свободными крыльями между массивами домов. Я подъезжаю к самой парадной и замираю, словно в засаде. Отстраняюсь и наблюдаю за собой. Рассматриваю собственный профиль, забранные в небрежный пучок кудри, курносый нос, полуприкрытые глаза, расслабленный рот – насильно расслабленный, чтобы не сжимался в плотную нитяную щель. Здесь нет красоты, здесь сплошной свет, который бьет по глазам.
   – Чего тебе не спится? – Петр влезает в машину и скручивается в кресле. Я заранее включила подогрев сиденья – ему тепло.
   – Я хочу сделать тебе предложение.
   Если бедный парень и хотел спать, то, услышав мой тон, проснулся в один миг.
   – Какое?
   – То самое.
   Петя смотрит в упор. Земфира кричит мне по радио своим сверхновым голосом: «Без шансов!»
   – Саша…
   – Не начинай, послушай сначала. У меня была подруга. Мы познакомились на первом курсе в Театралке. Это было как полное совпадение. Мы понимали друг друга с полуслова, и творческие импульсы искрили между нами, как фейерверки. Мы сочиняли на ходу, наслаждаясь собственной свободой мысли, мы делили все, рассказывали о каждой мелочи, проживали своих мужчин, учебу, мир. Все пополам. А в один день случилось страшное – она меня предала. Наверное, у нее есть своя версия событий, но она меня предала. Я простила ее, а она меня нет. Так я потеряла часть себя. И прошло много лет. Пять. И я встречаю тебя, и чувствую, что вместе мы можем быть тем самым творческим союзом…
   – Саша…
   – Подожди. Я предлагаю тебе творчески на мне жениться. Поклясться в вечной верности. Мне все равно, кого ты любишь, с кем спишь, что ешь, но я бешусь при мысли, что ты будешь с кем-то делать выставку, придумывать танцевальный перформанс…
   – Ничего себе предложеньице, – я смогла его удивить. – Я-то думал, что ты сделаешь проект и все, а тут такие планы! Зачем тебе я? Салага же салагой. Ты подумай, кто ты и кто я, ведь ты же меня придумала, как придумываешь своего Павла, а потом обнаружишь, что жила в мире собственных фантазий.
   – Возможно, но ты меня отрезвишь.
   – А ты допусти, что я вообще твоя галлюцинация. Никаких доказательств того, что я действительно существую, у тебя нет.
   – Не разводи тут «Бойцовский клуб».
   – На сегодня все. Завтра сложный день. Все в силе? Гуляем по помойкам?
   – Да.
   – Ну, пока-пока.
   Он стремительным жестом распахивает дверь и пропадает, словно его и действительно не существовало никогда.
   Считаю до бесконечности, но на автомате выполняю разворот в три приема, включение поворотника, оцениваю ситуацию, пропускаю всех слева и справа, выезжаю с прилегающей территории, останавливаюсь на повороте и сквозь туман слез вижу то, что ничего не вижу. Мне гудят, мне визжат те, чьи глаза видят все без искажений, они объезжают меня, рыча двигателями и повизгивая клаксонами, они опускают окна и кричат что-то, а я сижу и реву, уткнувшись в руль, потому что только что обманула себя.
   Резко откидываюсь, бью наотмашь по щекам, вытираю глаза, размазав тушь, и срываюсь на мигающий желтый с перекрестка, словно хочу почувствовать себя живой. Мне открыта левая полоса, тревожная, без разметки, где одна ошибка – и я встречу того, кто летит мне навстречу, такого же отчаянного, такого же замороженного.
   Единственный ответ, который мне может дать Петр, – это «нет». Я предлагала ему кабалу в единственной свободной сфере, какая только может быть в этой вселенной. Если, создавая семью, мы обещаем друг другу не изменять, хранить друг другу верность и не ищем других мужчин и женщин, то в творчестве мы не связаны никакими обязательствами. Творческие союзы свободны, как дикие зебры, они возникают и пропадают. И никто не дает никаких гарантий, потому что только так можно сохранить биение сердца, пульсацию развития, не погибнуть под толщей быта и рутины. Один развился быстрее – он свободен, его путь открыт для поиска другого партнера. Получается, идти в ногу – прекрасно, но никаких клятв верности не существует. А я хотела этих слов, обещаний, я хотела отношений с Петром, пусть это были бы извращенные отношения, но часть его принадлежала бы мне безраздельно, и часть меня была бы его. А все остальное – это лишь бесплатное приложение, ведь при всех отличиях у нас есть одно самое важное. В системе ценностей творчество и развитие стоят на первом месте, а значит, все его жены, любовницы, дети, родители, дома и машины не имеют шанса дотянуться до нашей вершины, на которой мы могли бы стоять вдвоем, но не встанем.
   Этот пик надо завоевывать каждый день, забывая, что вчера ты уже поставил свой флаг. Каждое утро ты обнаруживаешь себя у подножья и должен, как Сизиф, тащиться вверх. Каждый день я должна доказывать Петру, что мои идеи ценнее других идей, мой призыв сильнее, мои руки крепче, и каждый раз я буду замирать в тягучем ожидании… Откажет или пойдет? И он будет соглашаться, ведь я звезда, а его жена может в это время забыть, что ее волосы не уложены, что появляются морщины или она постепенно оплывает, как желе. Она раз и навсегда (если, конечно, все играют по правилам) жена.
   Слезы высыхают быстро. Длительные истерики – не мой конек. Да, в последнее время я что-то слишком много плачу – устала, видимо. Надо поработать.
   На светофоре перед Каменноостровским замечаю, что подпеваю Таркану в полный голос, отстукивая по рулю восточную чечетку, а из машины, остановившейся слева, за мной заинтересованно наблюдает вполне себе приятный человек средней молодости, чье лишенное особых примет лицо очень украшает серебристый «лексус». Не прячу глаза и шлю открытую улыбку. Мы стартуем на зеленый одновременно, меряясь силой наших лошадей. Это довольно глупое поведение, потому что разгоняюсь я очень быстро, а вот в стритрейсинге не сильна и обычно вяло пасую, пропуская вперед даже тех, кто последним уехал со светофора. Но тут что-то другое, и «лексус» не хочет меня обгонять, он едет параллельно, а потом вдруг ныряет передо мной и перемигивается поворотниками. Ого, так вот, значит, как надо подмигивать на дороге!
   Забавно. А у нас новый светофор, и мы уже со значением улыбаемся друг другу, хотя я с трудом представляю себе дальнейшее развитие событий. Но ладно, мне интересно. И я показываю, что собираюсь свернуть направо, и кокетливый «лексус» быстро перестраивается и плавно следует за мной. Прекрасно, остается Чкаловский проспект, улица Ленина, и впереди Большой, а сердце начинает биться чаще, и зрение обостряется, а слух словно бы исчезает, и я вижу мигающий зеленый, и по привычке делаю резкий поворот, успеваю проскочить, а моему преследователю преграждают путь расслабленные пешеходы, медленно и с чувством собственного достоинства переходящие дорогу. И можно, конечно, остановиться и подождать, но как-то не очень прилично, а мой поворот уже наступил, и, оказавшись в узком чулке родной улице, оглядываюсь назад, где, конечно, никого нет.
   Ну куда я спешила, куда?

   Закрытая запись пользователя acedera
   5 апреля 2011 года 19:43

   В сети появились статьи про группу «Мир», пояснения, зачем и почему они ставят на улицах картины, посмотрел интервью с Сашей, еще одно, еще одно. Стало обидно и немного стыдно за нее. Казалось, что она делает что-то очень честное, такое совершенно открытое, как ладонь, а теперь видно, что это такой очередной концептуальный выверт. Обида все пухла, и я начал искать ее причину, потому что я даже разозлился в один момент. И вдруг понял, что принимал эту историю на свой счет, она была моей личной, а не чьей-то чужой. Каждая картина была частью меня самого, и вдруг оказывается, что я – часть проекта.
   БКЗ, где стояла последняя картина, – это не просто зал. Я ходил туда с Сашей на Чижа, в первый раз мы пошли вместе, и там, в толпе, в яме перед сценой, мы были плотно прижаты друг к другу. На ней был свитер, который постоянно съезжал то на одно, то на другое плечо, а под ним ничего, и эта пустота будоражила меня, и мои руки исследовали ее тело, когда она танцевала, радостно прыгая и крутясь. Ее прыжки все ускорялись, и мне становилось все теснее и жарче, и я хотел ее безумно, и это желание перекрывало музыку, нереализованное и душное.
   Она написала БКЗ, и я точно знаю, что это для меня, а все остальная чушь, рассказанная в дуло камер, только маска. Позвонила Лиза – девочка с лицом ангорского хомячка, сказала, что проходит мимо и приглашает погулять. Она появилась в телефоне в тот момент, когда от памяти закружилась голова, и я вышел на улицу, словно упал в вечер.
   Мы шли по выложенной правильной плиткой аллее, и она рассказывала про свое детство, заглядывая мне в глаза, но я смотрел вперед и улыбался, а она продолжала свои сказки, касаясь меня руками, падая в меня, ища точку контакта, и мы несколько раз соединились, изображая пьяных, и прошли так несколько метров. Она старалась быть прилежной ученицей, она держала структуру, и я мог быть ею доволен, но мне было все равно.
   Она предложила выпить кофе, и мы зашли на заправку, и она сказала, что впервые у нее такое романтичное свидание, а я не стал комментировать, что это вовсе и не свидание, а она сказала, что могла бы принести еще и цветы и конфеты, но это было бы уже слишком.
   – В следующий раз я приду с цветами, – сказала она, и я улыбнулся.
   Она проводила меня до двери, и мы шли очень близко, и она хотела войти, но я сказал: «Пока-пока» и закрыл дверь. Не хочу пускать ее.

   Быть искусствоведом очень скучно, потому что тебя никто не читает, почти никто. Можно сколько угодно кричать, что я презираю методы актуального искусства, можно до конца дней рассказывать на конференциях об упадке современных художников, но лучше сделать нечто яркое, что отразит мои идеи. Дня лучше, чем первое апреля, придумать невозможно – шутят все, и я сочинила историю, для которой четыре отчаянных бездельника отправятся на помойку. Сегодня кроме вечно свободной меня и принципиально свободного Петра с нами случайно свободная Лена и сделавшая все, чтобы освободиться, Павлина.
   Мысль проста как три копейки. Мы должны взять старую одежду, надеть ее на себя, прийти на помойку, снять по очереди элементы костюма, покрасить их из баллончика и повесить на мусорный бак. История называется «Выкраси и выброси».
   – А что все это значит? – Лена примеряет мою старую куртку, которая висела в шкафу лет шесть и провисела бы еще столько же, но ее судьба предрешена.
   – Идея в том, что сегодня многим кажется, что мусор, принесенный в музей, – это искусство, а это не искусство, а мусор, место которому на помойке, – в этот момент я примеряю сапоги, которые в предсвадебном психозе покрасила золотой краской, а после этого несколько раз надела и больше не собираюсь. Они будут принесены в жертву искусству.
   – Можно, я возьму шляпу? – Петя примеряет фетровую шляпу, доставшуюся мне случайно и припасенную в качестве источника фетра. Но сегодня ей найдется лучшее применение.
   – Ты в ней похож на цыгана, – Ленка любовно рассматривает его, немного подправляя наклон шляпы.
   – Так я и есть цыган, у меня испанские и цыганские корни. Бойтесь меня, я разобью ваши сердца и украду в табор, – напевно грозит он, но эта шутка не смешна. Мы с Леной понимающе переглядываемся и с некоторой завистью смотрим, как Павлина незамутненно влезает в мои штаны, радуясь, что они с веревочками и не сваливаются с нее, а до всяких цыганских баронов с княжескими повадками ей дела нет.
   – А я вчера упустила шикарного мужчину на «лексусе»… – жалуюсь Павлине, пока мы спускаемся по лестнице.
   – Так, может, и к лучшему? А вдруг маньяк какой? Ты же не знаешь, что у человека было в голове…
   – Конечно, раз за мной поехал, значит, обязательно убийца-потрошитель, потому что добропорядочным гражданам я даром не сдалась, – обиженно дуюсь, испытывая благодарность за Пашкино предположение.
   – Помнишь старый анекдот про то, о чем должна думать курица, убегая от петуха?
   – Ну?
   – Не слишком ли быстро я бегу…
   Солнце то вылезает, то снова прячется, и на помойке мы оказываемся, когда мрачная туча закатывает небо плотной заслонкой. Классическая петроградская помойка, довольно интеллигентная, отгороженная от улицы невысокой кирпичной стенкой, где один бак невысокий, с четырьмя люками, а второй большой, открытый, и между ними тихо-тихо, как сверчки, сидят неопасные алкоголики, сливающиеся с пейзажем.
   – Ты потом проследи, интересно, кто будет в твоих сапожках щеголять. Это вообще авторский дизайн! – Лена присматривается к золотым каблукам, а Петр, назначенный штатным оператором, фиксирует все на камеру.
   По очереди ребята подходят к баку, раздеваются, вешают штаны и куртку на бак, кладут сверху шляпу, и остаюсь только я в сапогах. Кто бы мог подумать, что снять сапоги на помойке – это такая проблема. Ни обо что опереться нельзя, кусок пенки, взятый с собой в качестве коврика, катастрофически мал, и я стою на островке чистоты в пространстве немыслимой грязи, где вся земля залита разными видами дряни, стремящейся прилипнуть ко мне. И вонь, такая вонь, освежающая вонь от баллончика, краска из которого на ветру летит прямо на меня, минуя цель.
   Но мне легко и весело, и мы раскатываем по асфальту разноцветные шарики, и снимаем, как они расцвечивают серо-бурый мир помойки. Павлина осуществляет последний этап – прикрепляет на инсталляцию ценник «1 000 000$», и это значит, что любая чушь, место которой на помойке, может стоить мифический миллион. Отлично, мы высказались.
   Отмывшись от помойной грязи, заварив чай и разложив перед ребятами пышки, рассматриваю их лица. Главное занятие моих друзей, когда они встречаются, состоит в том, чтобы пошутить на мой счет как можно изощреннее. Высмеять, поглумиться, еще раз высмеять – это такая традиция, и сопротивление бесполезно, и даже более того – оно вредно, потому что в этом случае я буду выглядеть обиженной букой без чувства юмора.
   – Это творческий кризис, – скорбно констатирует Петр, сладострастно вгрызаясь в пышку.
   – Конечно, у нее же пост, никаких чувственных удовольствий, а тут сразу столько впечатлений, – подпевает Ленка.
   – Мне казалось, что маразм наступает несколько позже, – глубокомысленно заявляет подлая Пашка и хитро косится – сколько я еще выдержу.
   – Кому-нибудь долить чаю? – интересуюсь прямо-таки медовым голосом. Крепись, Саша, крепись.
   – Мне. А не заняться ли тебе лучше кулинарией? Ты же знатный повар. Пока не знаешь, что делать в искусстве, хоть людей корми, – предлагает Павлина.
   – Она умеет готовить? Надо же, а мне тут пару раз достались переваренные макароны, – с деланной тоской в голосе сетует Петя.
   – Кризис среднего возраста налицо, – оттачивает ядовитые зубы Лена.
   – На лице у нее все… – дополняет Паша, и тут мое терпение лопается. Ухожу от них в большую комнату, залезаю на подоконник и смотрю на улицу, где начинается дождь. Какое счастье, когда все получается, когда дома друзья и пахнет пышками. Смотрю на небо и благодарю его за свою смешную и непонятную жизнь.
   – Сашка, телефон! – Паша приносит мне дрожащую коробочку. Эсэмэска от Копейкина. «Вчера в городской кожно-венерологический диспансер № 4 принесли картину, найденную на улице. Главный врач отмечает улучшение состояния у больных вторичным сифилисом, гонореей, полностью излечились от хламидиоза трое пациентов».
   Зачитывание послания вслух усиливает всеобщий восторг по поводу меня и моего искусства. Первое апреля удалось на славу. Просто удивительно, как они меня любят.

   – Отстаешь по срокам, – Петя облюбовал место в углу кухни и наблюдает, как я превращаю разномастную траву в салат.
   – А кому я что должна? – после помойной акции прошло несколько дней, а монтировать видео мы собрались только сегодня, потому что умеет это делать Аня, а она только вчера вернулась от любимого из Германии.
   – Ты больше не собираешься ставить картины? – он принюхивается к банке с хумусом. – Это что за штука?
   – Ешь, пюре из гороха нута. Вкусно. Картины до мая я ставить не буду – у меня легкие отказываются дышать. Но к шестнадцатому мне надо сделать несколько объектов, которые поставят на Малой Садовой.
   – Ты решила развлекаться еще и малыми скульптурными формами? Бронза? – я чувствую его превосходство надо мной.
   – Нет. Я сочинила перекати-город.
   – Поздравляю, это что-то новенькое. А ты не пробовала доводить до ума хотя бы одну мысль, а не хвататься за несколько одновременно.
   – Вот еще… Тогда у меня будут зоны простоя, а я их не переношу.
   – И что за перекати-город? – пробует хумус. Жует. – Неплохо.
   – Это шарообразные объекты. Один из дерева и битого фарфора, другой из макулатуры, третий из пластика. Разные по диаметру, они символизируют зерна городской культуры, перекатываются по городу, собирая на себя весь мусор, предметы, выброшенные людьми…
   – Идея красивая. И они будут кататься?
   – В идеале – да, – я утаила самое главное: я понятия не имею, как их делать, где брать материалы и не знаю ответа на еще десяток вопросов, однако я начну, потому что я обещала себе, а еще Комитету по молодежной политике в белокуром лице моего старинного приятеля.
   – Ну, успехов, – он улыбается, и можно без труда прочесть главное – конкретно в этом мероприятии он участвовать не собирается. Отстраненное выражение лица и отсутствие уточняющих вопросов подтверждают мою догадку.
   – А можно у тебя попросить шуруповерт? – без Пети я справлюсь, а без инструмента нет.
   – Попросить можно, но я не дам. Инструменты для мужчины – это святое, так что извини. И купи себе наконец нормальный электролобзик и шуруповерт, они пригодятся.
   – Я так хотела избежать подобных покупок… Я себе сарафан красивый присмотрела и туфли новые, – ни секунды не вру – присмотрела и мечтаю взять себе навсегда шелковый индийский сарафан, изумрудно-фиолетовый, летящий, до самого пола, но у Петра другое мнение.
   – Ты же не женщина.
   – Что ты несешь? – от возмущения подавилась едой.
   – А что ты удивляешься? Девочки так себя не ведут, так не живут, так не одеваются. То есть, наверное, биологически ты женщина, но во всех остальных смыслах ты мужик.
   – Ты не озверел ли часом! – его спокойный и тихий тон подчеркивает полный абсурд ситуации. – Да с каких пор женщины определяются только по присутствию юбки!
   – Ни с каких, только ты же себя со стороны не видишь, но поведение у тебя совершенно неженское. Ты принципиально самостоятельная, самодостаточная, и тебя совершенно не хочется защищать и спасать.
   – А как же тогда, когда у меня машину увезли?
   – Тогда ты была настоящей женщиной. Растерянной, испуганной, расстроенной, хрупкой, и было необходимо тебя спасать. Но это был один единственный раз. Все остальное время ты более-менее сильная, вздорная, быстрая, довольно умная, когда не мельтешишь, но все эти качества далеки от женственности, так что можешь смело покупать электролобзик, это тебя не испортит.
   Чудовищно. Мне-то наивно казалось, что я ему ну хоть чуточку, но нравлюсь. Я ему глазки строила, а он со мной как с парнем без задней мысли общался. Какой пассаж.
   – Хотя готовишь, оказывается, неплохо.

   Когда дел много и одно не связано с другим, есть вероятность, что о чем-нибудь да забудешь, как я начисто забыла о выставке в Зеленогорской библиотеке. Но местные методисты не дремали. Ранний звонок разрушает тревожный сон, в котором я тщетно пыталась доказать свою женскую природу, стоя на арене цирка в чем мать родила, а люди недоверчиво придирались, что, мол, и не такие фокусы видали. Телефон вибрирует и призывает к ответу. Ах да, именно сегодня я должна отвезти картины и повесить их на белые стены библиотечного лектория. Прокашливаюсь и клятвенно обещаю быть к часу, внутренне кляня свою сговорчивость, мамину общительность и прочие обстоятельства места и времени.
   В душе внимательно смотрю на себя. Все признаки женственности наличествуют. Что он вообще себе позволяет? Реализует за мой счет собственные комплексы, а я тут должна переживать и мучиться. Да я сейчас шампунем с пачули буду наслаждаться, а потом намажу лицо кремом с маслом роз, а руки кремом с облепихой, а потом накрашу глаза и даже стрелки подведу. Спасибо Нальке, у меня этих кремов теперь больше чем надо нормальному человеку. Пока все намажешь, день закончится. И вместо шуруповерта я таки куплю себе платье, а инструменты одолжу у соседа, он не страдает фанатичной любовью к жужжащим машинкам.
   Как же я злюсь, как ужасно я злюсь. Я нервно собираю картины, в раздражении загружаю их в машину, в бешенстве разворачиваюсь во дворе и с яростью вырываюсь из двора, распугав проезжающие мимо машины. Резко торможу, с силой режу газ. Он взбесил меня, вчера вечером я погасила обиду, а теперь с каждой секундой она все ярче и ярче. Картины гремят и стучат друг об друга на каждом светофоре, и я рискую в таком состоянии не доехать. Все, хватит, включаем анализ. Если все, мне сказанное, сущая ложь, то что же я так стараюсь от нее откреститься? Можно было бы отшутиться, если бы я чувствовала свою правоту, но я должна с тоской признать, что доля истины есть в его словах.
   Участь женщины меня пугала с детства. Быть девочкой было неестественно. В младшей школе я постоянно соперничала с мальчиками, дралась и ссорилась, доказывая свое равенство. Мне хотелось, чтобы они принимали меня за свою, потому что их мир был высшей кастой. Я подсознательно понимала, что подобное поведение – тупиковый путь, но позволить себе оказаться на уровне девочек-припевочек не могла физически. Да и профессия выбрана без излишней нежности. Краски и глина, конструкции и декорации. Я не туманная барышня, страха во мне мало, но нежности-то много, она огромна, как мир, моя самая нежная из всех нежностей.
   – Урод! – мой личный автомобильный враг на черной БМВ подрезает меня, за что будет наказан. Чтоб ты гаишника встретил, кретин!
   Так, что я там про нежность? Самая нежная я, как облако. Облако… Сложно рассуждать о сложных вещах на скорости сто сорок. Как я шикарно вошла в поворот, да я красотка, да я просто гонщик. Да все равно мне, пусть думает, что хочет. Все равно моим будет.
   Эта уверенность открывает глаза, впрыскивает адреналин, и трасса выпрямляется, она лишь прямой путь к цели. Как огненная колесница, наполненная ледяным пламенем, лечу сквозь утренний свет и не вижу преград.

   Я не специалист по пригородным библиотекам. Каждый год от Союза писателей организовываются поездки во всякие там Тосно и Всеволожски, но я обычно под разными предлогами от них отбиваюсь, а тут добровольно сдалась и не особенно жалею. Зал лучше многих, в которых мне посчастливилось выставляться, светлый, спокойный. Цветы и птицы уютно прильнули к стенам, и живущие местной культурной жизнью тетушки заботливо напоили меня чаем с медом, сожалея, что не могут накормить пельменями. И, глядя в окно на чистый, еще заснеженный двор, светлое небо, беззащитные деревья, я не хочу уезжать отсюда. Какой смысл быть в городе, похожем на растаявшую свалку, где на каждом шагу кучами и кучками лежат следы собачьих подвигов, где вскрываются послойно залегающие мусорные инсталляции, где ветер носит сухую едкую пыль? Я останусь здесь, соберу перекати-города в мастерской, и это будут мои маленькие весенние каникулы. Мама все равно вернется только через две недели, потому что решила продлить удовольствие, заехав в Венецию, а городская квартира может не пережить нашествие хлама, из которого мне предстоит сочинить объекты.
   Весна в Зеленогорске началась только на календарях. Сад завален снегом, крыша покрыта метровой шапкой, а чист лишь двор, который ежеутренне разгребался, став долиной в горах. Снежные стены поднимаются на четыре метра, делая герметичный мир еще более изолированным. Дом встречает меня писком сигнализации, урчанием газового котла и гулким теплом. Купленные по дороге яблоки кладу в холодильник, ноутбук ставлю на письменный стол в кабинет, устроенный лично для меня в надежде, что однажды я буду здесь жить. Вспышками в сознании появляются сцены из «Сияния», но я отгоняю тревогу. Не умею быть одна, но пора учиться, не маленькая. Стивен Кинг за десять дней роман написал на триста страниц, так, наверное, его заперли вот в таком доме. Если меня запереть, я тоже напишу. Верлухин почти потерял надежду, он мечтал прочесть о разнузданном сексе на столе, а я развожу психологические драмы, где никто никого ни за что не берет. Стерильный текст. А если допустить, что я просто боюсь писать откровенные сцены? Это мои комплексы не дают рассказать о самом естественном из человеческих чувств, и как следствие – в моих личных отношениях постоянные проблемы и недоговоренности.
   Ставлю чайник. Нет ничего более органичного, чем звук закипающей воды. Включаю телевизор, чтобы не бояться шорохов и пустоты за спиной. Тревожный озноб немного трется в позвоночник, но еще не стемнело, и писать я точно не буду. Самое время посмотреть, что у меня есть в мастерской для перекати-городов.
   И хорошо бы кто-нибудь в гости приехал, погостил. Так, ненадолго, на пару дней. А потом я на лекцию должна ехать, да и контактная импровизация в понедельник.
   Между мастерской и домом мощеный двор, по которому все ходят в тапках, воспринимая его как часть дома. Летом, когда все двери открыты, дом безграничен, плитка пола переходит в деревянный настил веранды. А оттуда – в камни дорожек и газонную траву. Замкнутый в холода, в мае дом раскрывает крылья и будто парит в сосновом настое, в черничных зарослях, буйно прихорашиваясь метелками душистых трав и огнями маков. Но сейчас под серым низким набухшим небом мне неуютно. Прячусь в зябкую мастерскую, которую надо протопить, прежде чем работать. Электрический пол нагреется за сутки, но сейчас здесь влажно и вещи, сдвинутые в беспорядке, создают ощущение хаоса.
   Обшитые вагонкой стены съедают слишком много света, и я каждый год хочу покрасить их в белый цвет, но все никак не соберусь. Наверное, так и останутся оранжевыми. Я хотела большое окно, но по иронии судьбы получилось длинное и узкое, оставшееся на сдачу от строительства дома, и летом я работаю прямо в саду, а зимой с любым окном было бы темно, так что бороться за идею я не стала. Перебираю холсты, стоящие вдоль стен. Здесь только ссыльные работы. Те, что никогда не будут выставлены, такая у них судьба. Неудавшиеся проекты, странные картины со странной историей. Портреты, фантасмагории, абстракции, не похожие на мой привычный стиль. Это поле неудавшегося эксперимента, моя кунсткамера, мои уродцы. Здесь же живут дипломные куклы, которым это пространство подошло как нельзя лучше. Это герои из «Кысь» Татьяны Толстой – перерожденец и Федор Кузьмич, вызывающие смех, оторопь и удивление гостей.
   Нелепый офисный стол – спасенный мамой осколок ее бизнес-империи – занимает угол и завален всяческим реквизитом, из которого я собираю натюрморты. В ящиках хранятся всевозможные полезные приспособления, краски, гвозди, кусочки проволоки, лески, веревки… Обхожу мастерскую по периметру и вытягиваю из угла коробку, куда по моей слезной просьбе вот уже несколько лет собирались разбитые чашки, чайники, тарелки и прочие фарфоровые и глиняные предметы. Я лелеяла мысль сделать садовую скульптуру в стиле Гауди, но, наверное, не судьба, но их можно превратить в звенящие перекатигорода.
   Пусть. Сами, без моей помощи. Такая тоска охватывает, как посмотрю на молоток и пилу, все внутри сжимается. Может, опять чаю выпить? Или съесть что-нибудь? Там авокадо умирает в холодильнике, может, и лимон найдется, раз выпить ничего нельзя, так хоть поем. Одна. Совсем и катастрофически одна. Нет, так не пойдет. Мне нужны люди, желательно постоянно, можно вахтенным методом, иначе я озверею и буду бросаться на прохожих с криками: «Поговорите со мной!»
   Первая по списку Павлина, но у нее занятия в институте, ученики и перевод, так что если и приедет, то только на одну какую-нибудь быстротечную ночь. Хорошо, следующая Аня, но у той постоянная светская жизнь, очередные выставки и статьи. Может, Наля? Ее замечательный муж, совмещающий небольшой и уютный бизнес со спортивной карьерой дзюдоиста, находится в перманентных командировках, а я знаю верную болевую точку.
   – Наль, привет, – тяну гламурным голоском, к которому она так привыкла. Пусть почувствует себя в безопасности.
   – Приветики, дорогая, что-то тебя давно не было слышно, – отрабатывает она стандартный политес.
   – Все замечательно. Я решила пожить пару недель за городом. Знаешь, сейчас такая ядовитая пыль в воздухе, что врачи советуют прятаться и спасаться бегством.
   – А что за пыль, – резко протрезвевшим голосом переспрашивает Налька. Все, что угрожает ее красоте, – это вселенское зло.
   – Соль, собачьи экскременты, песок, гарь – все это в воздухе. Теперь представь, что и на нашей коже…
   Еще секунда и можно будет подсекать. В Налькиной голове разрабатываются планы спасения, и самый логичный – это даже не ее любимый Таиланд.
   – А ты куда поехала? – все, готов суслик.
   – В Зеленогорск – мама в Европе, так что добру пропадать. У меня и для тебя найдется комната, – как бы между прочим замечаю я.
   – А с собакой к тебе можно? Антон уехал, так мне не с кем оставить Кадо.
   – Так он же с родителями жил?
   – Они его перекармливали, у бедного зайчика началось ожирение, – что может означать эта информация в Налькиной интерпретации – большой вопрос. Для нее я – это четвертая, финальная степень лишнего веса, а три грамма на бедре представляют задачу на целую неделю. Неужели и крошечное чихуахуа не ест после шести?
   – Приезжайте с Кадо.
   – А как же твоя аллергия? – она не забыла, как я картинно умираю от животных. Да, вопрос…
   – Приму лекарство. Давай, жду вас.
   Проблема с одиночеством решилась. Лучше я буду бороться со слезами и соплями, чем со страхами. На радостях пила, молоток и гвозди теряют свою отвратительность, а деревянные рейки добровольно превращаются в довольно загадочную конструкцию. Если у меня и была первоначальная задумка, то я от нее ушла далековато. Назвать то, что получилось, шаром, решится только высокоразвитое существо с богатой фантазией, а больше всего мой новорожденный перекати-город напоминает противотанковое заграждение времен Второй мировой или ежика, о чем мне сообщает Наля, преодолевшая расстояние от города до меня в рекордные сроки.
   Ее громадный «эскалейд» занимает добрую половину двора. Он настолько непереносимый гигант, что ожидаешь появления из него как минимум десятка вооруженных до зубов сомалийских пиратов или, на худой конец, команду бородатых альпинистов, но вылезает тонконогая Налька с ушастым дрожащим Кадо, которого укачало в пути, что он нам доказывает, выплюнув содержимое желудочка в сугроб.
   – Детка, ты эту собаку имела в виду, говоря об ожирении? – я уточняю степень клинических изменений психики моей подруги. Кадо – это пучок волос, два глаза и уши, и где там может быть жир?!
   – Они должны весить не больше трех килограммов, да и то если не хотят размножаться. Кобели вообще полуторками быть должны для вязки, а у меня переросток. Но три триста – это же просто катастрофа! – нет предела материнскому горю.
   – Вы голодные?
   – Он не знаю, а я привезла мясо для шашлыка. Домик уже растаял? – она хищно смотрит в сторону снежной стены, за которой прячется домик для барбекю.
   – Могу дать тебе лопату и ты прокопаешь лаз, если принципиально жарить кабана на углях, в противном случае в духовке есть встроенный гриль, – тактично умолчала о моем добровольном вегетарианстве.

   С Налькиным приездом жизнь входит в привычную колею. Я готовлю утром завтрак, кормлю ее, навожу порядок, потом работаю в мастерской, затем делаю обед, снова работаю, а ужинать мы ездим в прибрежные ресторанчики, понатыканные от Репина до Зеленогорска. Кадо, проявивший малодушие и страшную трусость в первые часы, согласился признать меня за вожака стаи и в качестве высшего знака благоволения позволяет время от времени почесать живот. К излету третьего дня я закончила самый маленький из перекати-городов, вклеив в него разбитые чашки и чайники, блюдца и тарелки и полив из баллончика оптимистичным желтым и изысканным фиолетовым. Дальнейшая работа требует поиска материалов… или я просто ищу повод повидаться с Петром.
   Он снился мне во всех видах, цветах и позах. Его голос звучал у меня в голове, но найти достойный повод для встреч, кроме контактной импровизации, я никак не могла. Сегодня есть занятие, и я поеду, чтобы получить законную возможность дотронуться до него, посмотреть на него, помолчать с ним.
   Налька постепенно прочла новый текст и теперь очень хотела со мной его обсудить.
   – Да успеешь ты до семи часов еще сто раз, не торопись. Ты как девочка на свидание бежишь, – она сидит в кресле, а Кадо черным комочком спит на руках. – Вся история с Павлом будет тоскливой, если там не появится острота. Нужен секс!
   – Я думала об этом, да и Верлухин просил, но я не знаю, как его описать.
   – Как описать все остальное, ты знаешь, а самого главного не можешь! – она так громко возмутилась, что Кадо резко подскочил и на всякий случай пару раз на меня тявкнул визгливым ультразвуком.
   – Спи, животное. Наль, ты не замечала, что мы занимаемся часто не настоящим, а кинематографическим сексом?
   – Что за бредни?
   – Вот начинаются у тебя отношения, человек тебя первый раз целует – это настоящее, ваше, искреннее, потому что очень простое и не требует особых ухищрений, но как только начинается именно секс, то во всех случаях, кроме тех, когда оба мертвецки пьяны, есть этот кинематографический привкус.
   – Ты здоровая или как? – Наля действительно не понимает. Но я чувствую, что нащупала нечто важное. – То есть каждый раз с Сережей ты видела себя в кино?
   – Сережа – это разговор особый. Но в каком-то смысле да. Мне время от времени начинало казаться, что он делает что-то не потому, что ему так нравится или хочется, а потому, что он это где-то видел и вот так делают, и он так же будет пробовать. Я очень точно знала, когда он просмотрел новую порцию порнухи, потому что начинались всяческие выкрутасы, которые были ни уму, ни сердцу.
   – Ты об этом… – согласилась.
   – И описывать все это значит повторить штампы.
   – А ты хочешь что-то совершенно новое открыть в процессе, который появился еще до первого человека? То есть первого человека сделали вот так.
   – Первого человека слепили из праха земного.
   – Саша, напиши про секс, не капризничай. Вот что ты больше всего в нем любишь?
   – Не помню, – вру я и иду одеваться.
   – Как у вас было с Павлом? – Налька решила меня добить.
   – Тупо, – быстро надеваю сапоги и, стараясь не смотреть ей в глаза, застегиваю пальто.
   – Он был твой первый? – грамотный вопрос.
   – Нет. Все, пока.

   Ворота отъезжают с мучительным скрипом, сетуя на долгую зиму и отсутствие заботливой мужской руки, а нога как-то излишне резко срывается в педаль, словно я задела нечто болезненное в себе, что хочется стряхнуть, забыть, смыть скоростью. Но на моей лесной дороге с кочки на кочку приходится переваливаться плавно, и постепенно помутнение в глазах проходит, и на трассе я уже лечу свободно, лишь позволяя мыслям течь. Я не оцениваю их.
   По всем законам жанра Павел должен был стать моим первым мужчиной – все шло к этому и все же не пришло. Весь десятый класс мы исследовали друг друга, как это делают ученые: постепенно открывая для себя возможности тела. Клетка за клеткой становились достоянием нашей суверенной республики, но табу сохранялось. Мы никогда не доходили до точки, мы крутились вокруг да около, и многочасовые марафоны состояли из бесконечной неги.
   Мы находили время до прихода родителей, мы долго-долго шли из художки домой, так долго, что приходилось сочинять истории про сломанные автобусы и закрытое метро. Так долго, что зимой ноги коченели, пока мы доставали друг из друга душу на гранитных набережных. Весной мы сидели на спусках, наблюдая, как проплывает время, и однажды в порыве страсти уронили в Фонтанку мой тубус с отчетной работой по композиции, и он уплыл, покачиваясь на волнах.
   Мы могли часами прощаться, стоя между дверями, зажавшись в узком пространстве, где уже не квартира, но еще и не лестница. Это не было желание поставить какой-то рекорд, просто оторваться мы не могли, мы слипались все глубже и глубже и хотели стать одним, не нарушая призрачной границы.
   Как могло случиться, что параллельно, не касаясь Павла, в мою жизнь вошел другой человек, я до сих пор не могу понять. Два чувства мирно и гармонично поселились во мне, и никаких сомнений в верности подобной ситуации я не испытывала. Павел был моим осязаемым, настоящим, прекрасным другом, а тот, другой, был мечтой.
   Умение поселить в голове мечту отличало меня с ранних лет. Для этого избирался совершенно недоступный кандидат, и обожание его было просто эстетическим актом. Кто бы мог подумать, что на этот раз все обернется несколько драматичнее. Я имела неосторожность влюбиться в учителя, который пришел работать в школу после учебы во Франции. Ему было двадцать восемь лет, и в то время я понятия не имела о том, что именно в этом возрасте мужчины будут вынуждены любить меня. Ни до, ни после, а именно в этот год, роковой больше для меня, ведь через триста шестьдесят пять дней им таки исполняется двадцать девять и магия заканчивается. Ну или не заканчивается…
   Мне было пятнадцать, когда этот человек пришел в мою жизнь – он поднялся по школьной черной лестнице прямо в мое сердце. Каждый его шаг навстречу был печатью под кабальной записью, и существование Павла не могло отменить разрушающего ритма этих шагов.
   Влюбилась я с легкостью, как всегда, и глазки строила незамутненно, не считаясь с этикетом. Это был первый раз, когда проснулась внутренняя могучая сила, имя которой Женственность. Бедный Гумберт Гумберт, как же тяжело ему пришлось, потому что нимфетка – это страшное чудовище. Это само обольщение, чистое и запретное, такое податливое и желанное, невинное и порочное, что поневоле вязнешь в топи страсти. И он тонул, слушая мои детские наивные стишки, читая мои первые пробы пера, обсуждая философские проблемы, разучивая со мной длинные греческие тексты. Как он мечтал обо мне, и как я мечтала о нем. Всматривалась в его кофейные глаза, в миндальные медовые ловушки под стрелами ресниц, в нос с горбинкой и рот, манящий и наполненный вкусной французской речью. Я была и дичью, и охотником, безжалостным охотником на крупного зверя. Притворялась раненой, чтобы в последнюю секунду растерзать.
   Думал ли он о незаконности того, на что шел? Не знаю. Похоже, это его не слишком тревожило, гораздо более его смущало присутствие Павла, о котором я так откровенно писала в стихах и чье дыхание было на моих волосах.
   Игра длилась и длилась, а по вечерам, возвращаясь из художки, я изводила Павла рассказами о том, как замечательно учитель играет на гитаре, какие языки знает и что именно он рассказывал о…
   Этот треугольник раскинулся не на один день. Лета после десятого класса я ждала как решения всего. Кто-то уже должен был определиться, потому что девочка созрела. Как в фильмах про необитаемые острова и выросших на них детей – полный рай, наполненный невинными утехами. Учитель остался в удушающем городе, а мы с Павлом носились по сиреневым полям, стегаясь иван-чаем, катаясь по клеверу и снова до одури целуясь под березами. Но я не могла сказать: «Все, хватит этих глупостей, а ну-ка быстро делай мне монтаж». Я, как и следует приличной девочке, ждала, а он и не торопился, или боятся, или имел подробный план жизни с детьми на много лет вперед и считал, что все случится в какой-то особый момент. Я же не спрашивала, а он никогда ничего не говорил о себе добровольно.
   Воспоминания не содержат сносок, там все естественно, там иная реальность, и забывается, что мобильных телефонов не было и позвонить с дачи можно было только от сторожа, на доме которого висел металлический ящик, запирающийся на ночь на ключ. Люди стояли в терпеливой очереди, чтобы сказать нечто самое важное, а уж позвонить мне не мог никто. Это был изолированный мир длиною в три месяца, в котором оставалось место для сюрприза.
   Однажды на дороге, идущей вдоль леса, показался знакомый силуэт. Учитель приехал из города, чтобы найти мой дом по описанию или по наитию. Он пришел в дом как гость, он сидел на веранде и наблюдал за мной, и в тот вечер мы гуляли по заводской одноколейке, так неожиданно романтично уходящей в закат.
   Обычно считается, что мы не можем предугадать судьбу, но после той прогулки я поняла, что будет дальше. Не сразу. Конечно нет, пройдет это лето, начнется осень, и только тогда, но это обязательно будет – я увидела в его глазах слабость.
   А с Павлом мы так и гуляли по лесам и полям, но что бы он ни думал, это было уже не важно. Это я тоже отчетливо понимала.
   Уже город. Так внезапно меня выхватывает из потока памяти, перемещает в будничную пробку, выросшую из-за нескончаемой стройки, которая однажды подарит мне великолепную развязку. Улица Савушкина станет похожа на Японию семидесятых, потому что на современную Японию не похоже вообще ничто. Пока стою перед намертво застывшим светофором, в мой телефон пробиваются звонки и сообщения от друзей, предлагающих все домашние запасы мусора для реализации моих дурных перекати-городов. Те, у кого дома не нашлось пластиковых бутылок или макулатуры, клятвенно обещали подкопить и отдать, но первой на очереди у меня Павлина, мечтающая избавиться от ящика старых бумаг, тетрадей и прочего хлама. К ней я заеду ночью на обратном пути. С коробками в народе все неплохо, а вот с пластиком дело обстоит хуже. Казалось, что нет ничего проще, чем найти использованную тару, но люди, как и я, выбрасывают то, что им не надо, а ехать по городу и собирать по две-три бутылки – это, конечно, ритуал, но все же…
   Пока никуда не двинулись, звоню Петру, одновременно пытаясь найти в сумке солнечные очки, потому как внезапное солнце слепит нестерпимо. Это еще что? Конверт… О, ого, это же штраф, надо бы заплатить, мне же давали месяц… ну, успею еще. Петька, ну бери трубку, а то просвет появляется.
   – Ты сегодня будешь на Тамбовской? – мой тон вежливый, заинтересованный, ненапряженный. Я давно тренируюсь.
   – Да, – за этим «да» есть второй план.
   – Хорошо, – я не нахожу, что ему еще сказать или спросить. – Может, перед занятием тебя где-то захватить?
   – Я не один, так что там увидимся.
   Только что со всего размаху я въехала во внутреннюю стенку и чуть не смела несчастного «пежика», рыкнувшего неожиданным басом. Какой пассаж! За его голосом вырос образ, в котором мне некого узнать. Кто она? Что еще за напасть?!
   – Ленка! – наплевав на все правила безопасности и ошарашенные лица гаишников, ору в телефон. – Кто приехал к Пете?
   – А, и тебе привет, – по не менее расстроенному голосу все понятно, но я требую подробностей.
   – Кто она?
   – Девочка какая-то.
   – Из Москвы? – мне надо понять степень катастрофы.
   – Вроде того. У них что-то было, потом ничего не было, потом опять что-то было…
   – А сейчас?
   – Вот ты меня спрашиваешь, а я знаю не больше твоего. Сегодня все увидим. Как я от этого всего устала.
   – Не могу говорить – меня сейчас штрафовать придут.
   – Пока, – она вырубает связь, а во мне сияют молнии, и грохочет гром. Понаехали тут, москали проклятущие, последних мужиков отобрать хотят.
   Мысли о незнакомке делают дорогу до Лиговки совершенно незаметной и неважной, ее как бы и не существует, только вихри вокруг головы все сильнее. В ДК Железнодорожников врывается не человек, а раскаленный космический объект, летит по лестнице вниз, распахивает двери и падает в тишину, потому что почти никого нет, и как в немой сцене на фоне зеркал, отражающих мне меня, стоит Петр с девушкой. Я шла увидеть именно это, и этого же не ожидала.
   Шипение остужения. Переодеваюсь и, взяв себя в руки, иду знакомиться. Девочка смотрит на меня с внимательным покоем, чуть улыбаясь. Она напоминает тушканчика, пушистого грызуна с внезапными быстрыми движениями. Петр словно холодное облако над ней. Он напряжен, и по неуловимым внутренним колебаниям становится ясно, что они не вместе. Объяснить не могу, но расцветаю радостью.
   Проездом в Питере. С одного фестиваля перформансов на другой. Профессионально танцует. Спасибо, спасибо, спасибо. Потом, позже, пусть приедет та, настоящая, но не сегодня.
   Все занятие и джем мой фокус не в теле, а за его пределами. Я наблюдаю. Ленка тоже наблюдает – мы две сторожевые совы. Он танцует с каждой из нас попеременно, он танцует и с другими, но я не могу оторвать взгляда от его движения с танцовщицей. Я читаю историю, которую они прожили, как было тяжело ему и как странно теперь ей. Они такие красивые вместе, но все же не сливаются в единое целое. Их танец дает мне призрачный шанс.
   – Довольна? – Ленин шепот нарушает визуальную доминанту.
   – Вполне.
   Петр прикасается ко мне, и мы начинаем движение, и внезапно в Ленином взгляде я читаю свои мысли. Она наблюдает, она рядом, она ждет – между нами нет слияния, и значит, у нее есть все тот же призрачный шанс.
   А о чем думает Петр, не знает никто. Может, он просто танцует.

   Особый мазохистический кайф заключен в развозке по домам. Ленку до «Чернышевской», а потом на Планерную. Петр и танцовщица не требуют остановить ее по дороге. Ответь на мой немой вопрос. Прекрати так изуитски улыбаться, не надо!
   – Спасибо, – он открывает дверь. Танцовщица вылезает в темный стылый воздух Долгоозерной. – Пока-пока.
   Отпусти. Просто отпусти. Развернись и уезжай. Тише, тише, не надо, это уже было, ты повторяешься. Не стоит несколько раз плакать в одном и том же месте. Сейчас любимая, родная, нежная Павлина нальет тебе чаю. Сейчас ты все ей расскажешь и посмеешься над собственной ревностью. Не ревнуй, он все равно сейчас больше твой, настолько, насколько это возможно. Он никогда не будет твоим в большей мере. Ты осознаешь это, Саша? Никогда, слышишь? Все остальное – только условия, все остальное – только специи. Вспомни, от чего ты бежала, допусти, что есть категория совершенно свободных отношений. Допусти это для него, для них, потому что опытным путем выяснилось, что мораль – это крайне растяжимое понятие.
   Павлина встречает меня шикарным кофе из громадной кофемашины, купленной Анной Николаевной и установленной в центре кухни как памятник бессонным ночам. Павлине про мораль рассказывать не надо. По нам прокатился один и тот же каток, и последствия той укладки асфальта сильны по сей день.
   Учитель дружил не только со мной. Нас было трое, почти одинаково талантливых и влюбленных. Каждая верила в собственную уникальность и, отдавая дань уважения чувствам подруг, полагала свою любовь более достойной внимания.
   Он знал об этом. Понимал ситуацию в целом. Он был над нами, глупенькими девочками. Спроси меня сейчас, имел ли он право сделать то, что он сделал, и я отвечу, что единственным мотивом могла быть только любовь. Единственным смягчающим обстоятельством, а иначе я лично подписала бы ему страшную казнь. Я верила, что именно порыв, влюбленность, страсть двигали им, и так было почти всю жизнь, которую я прожила потом. А мне нужны были оправдания, потому что он взломал мне сердце, тело, простите за банальность, душу, а потом вдруг оказалось, что параллельно он проделывал подобные экзерсисы с Павлиной, которую от полной катастрофы спасла строгая мама, а меня не спасло ничего.
   Я сочинила себе внутри правдоподобную историю про свет, истину, обвинила себя во всех неудачах и жила с этим, пока в один день не получила от учителя письмо в качестве комментария на свою книгу. Он обвинял меня сразу во всем, и я готова была, как всегда, согласиться и покорно растечься слизью у его ног, но вдруг он сказал нечто, что перечеркнуло всю картину мира, разорвало ее в клочья. Он признался, что пришел тогда в школу за невестой, он искал для себя родственную душу, но в меня влюблен не был… Более чудовищного признания никто и никогда не совершал. За столько лет до него так и не дошло, что он совершил и насколько сильным должно быть его покаяние. С той поры я не верю в мораль и ее воплощение. Я больше ни во что не верю, хотя порой забываюсь, начиная любить.
   – Он издевается над тобой! – Пашка налила мне тройную чашку кофейного концентрата. Это мы уже о Петре. Как мне удается так последовательно выбирать мужчин?
   – Есть только один выход – прекратить отношения в принципе. Я этого не хочу.
   – Ты боишься что-то поменять, а он в результате устанет быть таким противным. Он самому себе противен, неужели ты этого не понимаешь? Вспомни, что ты говорила о Копейкине. Ты ненавидишь себя за отвращение к нему.
   – С Копейкиным я разобралась. Все, баста.
   – А теперь представь, что ты из замечательного человека делаешь мерзавца. Он иначе не может, потому что слаб, как любой человек, но жить в таком образе – это же мука.
   – Паш, я бы переменила все, но даже не знаю, что менять. Если я не позвоню, он не станет сам. Если я не напишу, он не напишет. Могу везти до дому, могу не везти, могу просить о встречах, могу не просить.
   – Зачем он тебе? – Павлина скукоживается на стуле и смотрит своими самыми пушистыми на свете глазами. Смотрит, словно хочет, чтобы я раскрыла ей тайны мироздания.
   – Люблю. Но это мы отложим на некоторое время и вернемся к макулатуре, а то уже ночь, а мне еще до Зелика пилить.
   Вдвоем, кряхтя и попискивая, стаскиваем коробку из-под принтера, наполненную всяческими листами и блокнотами, ежедневниками и руководствами по эксплуатации несуществующих более приборов, во двор. Пашкины дворы-лабиринты, больше летние для меня, чем зимние, больше цветущие, чем заснеженные, они как константа, и мы в них, не похожие на себя школьных, но несущие тот мучительный груз, который невозможно скинуть.
   В зеркалах тонкая Павлина растворяется под фонарями, теряется, и вот уже шоссе с внезапным снегом, бьющим в лицо. Это последний снег – я так хочу. Мне опасно влетать, не снижая скорости, в виражи, я могу умереть, но не сегодня. Иногда мне кажется, что я знаю свою судьбу. Кто-то дал мне ее прочесть, а потом хотел, чтобы я забыла, но сам запамятовал, что наделил удивительной памятью, и теперь я узнаю записи из той книги. Призрачно помню слова, и там нет ничего про смерть на дороге, и значит, я свободна.
   Павел увидел, что я переменилась к нему. Мы встретились после лета, но художки уже не было – мы окончили ее, и год был на самоопределение. Не знаю как, но он все понял мгновенно. Ни о чем не спросил, просто в момент все изменилось. Я любила учителя и дружила с Павлом. Я страдала по учителю и дружила с Павлом, я стала женщиной и рассказала об этом Павлу… Он выслушал и промолчал. Он молчал все больше и больше, хотя мы считались друзьями. В формулировках школьной жизни «мы расстались друзьями», но значение глагола «расстались» никто не отменял, и отчуждение осени было все напряженнее. А зимой учитель стал ломать меня, как яблоню, а между мной и Павлиной пролегла не литературная, а реальная пропасть. Нас поставили на один ринг, и мы должны были сражаться за главный приз, вольготно восседающий в партере, но мы не могли. И говорить не могли. И я оказалась в изоляции, лишившись двух самых дорогих людей.
   Павел соглашался со мной иногда гулять, но с уговором, что я ни слова не скажу про «тонкоухого», как он прозвал учителя. Псевдофилософские беседы на тему смысла жизни, переливание из пустого в порожнее – его это раздражало не меньше, чем меня, но отпустить окончательно не было сил. Я с деланным равнодушием спрашивала, не появился ли у него кто-нибудь, и с замирание ждала отрицательного ответа. Он казался спокойным, или он был спокойным.
   Весной, последней школьной весной, учитель допил остатки меня, стряхнул с губ привкус молока и ушел. Мы ехали с Павлом после школы на дачу, чтобы посмотреть, как наши дома перезимовали. Во всяком случае, это был предлог. Начало мая, вдоль шоссе деревья плавали в зеленой дымке, словно на каждое была наброшена тончайшая сетка. Автобус петлял по дороге вдоль армейской части, жилых домов и наконец остановился у больницы. Сюда я приеду несколько лет спустя прощаться с любимой учительницей, подарившей мне русский язык. Она первая поверила в меня как в писателя.
   Но в тот момент это было просто ничего не значащее здание. По широкой песчаной дороге, огибая лужи, мы шли вдоль рощи. Молчали. Сначала заглянули в его дом. Мыши погуляли по кухне, но в остальном все было нормально. После зимы ощущались сырость и холод. На улице было теплее, солнце манило выйти, но я задержалась на веранде, рассматривая картинку, подаренную маленькой Сашей маленькому Паше. Корзинка с цветами. Его бабушка повесила ее над столом. Может, она и сейчас висит там, если стоит дом, если он не продан, если… Много если.
   В моем доме, кроме мышей, тоже не было никаких гостей. Вечерело. Мы растопили печь, чтобы согреться перед обратной дорогой.
   Наля спросила, как это было с Павлом… Один раз перед печью на старом дачном диване. На нас накатила беспредельная нежность. Нет, она накатила на меня, и я знаю только про себя и ничего не могу сказать про него. Он обнял не так, как раньше, – осторожность пропала, и, словно преодолевая внутреннее сопротивление, он заставил себя раздеть меня. В лице была не жестокость, нет, глухая решимость, а во мне была боль, заглушающая все. Просто боль. Много боли. Ее надо было просто перетерпеть. Я знала. Так было всегда с учителем. Рано или поздно все закончится, и мне больше не будет плохо. Просто потерпеть…
   Потом грубая тетка в белом халате, по-хозяйски раскинув мои ноги, отругает меня, как последнюю девку. Она будет кричать, что таких идиоток не видовал свет и жить с таким воспалением, ходить и страдать полгода могут только люди без головы. Она будет стучать гинекологическим зеркалом по дребезжащему столику и визжать, что теперь я останусь без детей пожизненно, потому что еще хорошо, что можно не удалять матку, но что в ней вырастет, она даже не представляет. Там будут первые и последние слезы по нерожденным детям. Десять лет я буду верить этому диагнозу. Десять бессмысленных лет.
   С Павлом все будет хорошо – он был предусмотрителен. Он в безопасности.

   Это мои осевые воспоминания. Крест, вокруг которого постоянно бегает внутренняя девочка и никак не может добежать. Мне хотелось бы, чтобы объяснение всем неурядицам жизни лежало в магически-эзотерической плоскости, чтобы это была такая вот форма расплаты за особенную красоту моей прапрабабки или что-то не менее замечательное. Но более вероятно, что все гораздо проще и нелепая история – это прямое следствие моей персональной глупости. Здесь не сошлешься на семейное проклятие или карму прошлых жизней. Я умею жаждать, не желая ждать, я хочу всего и сейчас, я подозреваю, что отложенное – это потерянное, а откладывают только те, кто смиряется с неудачей, а я никогда не смиряюсь… Я нахожу оправдания и продолжаю бороться. Прекрасные качества для карьеристки, для офисной акулы, для женщины вамп или кто там есть еще такой же страшный? Но то, что идеально для работы, оборачивается катастрофой в любви. Никто не хочет разбираться, что у меня внутри, просто ставят штампы, один краше другого, а нежности, преданности, искренности, ранимости, наконец, замечать не хотят. А зачем? Если у меня есть сила в одном, значит, я уже недостаточно беззащитна, поэтому потенциально опасна.
   Наля потеряла меня в мастерской, я и сама себя потеряла. Конструкцию для больших перекати-городов пришлось делать разборной, а то ее и не перевезти будет. Привинчиваю, заворачиваю, пилю, и при этом весьма слабо понимаю, что именно надо делать. Так сказать, иду по азимуту, и куда меня заведет эта скользкая тропинка, вообразить невозможно.
   На деревянную как бы решетку навинчиваю картон, пытаясь соблюсти округлость, а на картон бумагу, чтобы получились бумажные цветы. Если очень сильно захотеть, то можно разглядеть лилии и лотосы из тетрадей и исписанной магистрскими и диссертационными исследованиями бумаги.
   Просматриваю листы, вытаскиваю то одну, то другую записку, и особенный, ни на чей больше не похожий Павлинин почерк наполняет теплом. Она пишет буквы, расставляя их немного отдельно, не завершая линии, со слабым нажимом, и поэтому ее текст как бы наполнен воздухом и в то же время напоминает иероглифическое письмо, корейское, наверное. «Не волнуйся, я ночую у Ромахи…» Сколько лет пролежала эта записка? Почему сразу не была выброшена? О чем мы говорили в ту ночь, когда она поехала ночевать ко мне? Ловлю себя на желании спрятать эту записку, сохранить дальше, передать по эстафете, но у меня лежат горы собственных мгновенных писем, важных лишь в контексте. В старых дневниках есть оставленные на салфетках признания, стихи и переписка на лекциях. Я храню эти призраки дружбы, чтобы иногда вспоминать про себя. Это мои машины времени, которые необходимы, если вдруг сломается та, что внутри.
   С бумажным перкати-городом более-менее порядок, но что делать с третьим, пластиковым? Бутылок накопилось семь штук, и я могу из них сделать только очень маленькое концептуальное искусство, даже не комнатное, а кукольное, а сроки поджимают, и остается лишь неделя, а казалось, что конца-краю не будет отпущенному времени.
   Наля с Кадо основательно прижились. Вернувшийся из командировки Антон выслушал весомые аргументы в пользу загородного отпуска и тут же присоединился к родной жене. Если так пойдет дальше, мама рискует быть выселена из собственного дома фанатами здорового образа жизни.
   Глядя на Антона, я понимаю природу Налиного психоза. Он настолько безупречно красив, что любая женщина рядом с ним частично теряет свой шарм. Это слепящая красота совершенства: от классического лица, шелково-золотистых волос, волевого подбородка (того самого, хрестоматийного), губ, нарисованных вдохновенным создателем, и до ступней, щиколоток и икр (каких икр!) он сплошное божество. Добавим к этому солнечный смех, покладистый характер, умение легко заработать и красиво потратить и получим такого мужчину, которого никогда не описывают в книгах и не снимают в кино, потому что никто не поверит. Нале он достался как приз в миллион долларов, и она это понимает. Она действительно это понимает, что делает их отношения приятными и легкими, а еще их объединяет общее помешательство на телесности, когда прыщ на лице воспринимается как трагедия, сравнимая с землетрясением или лесным пожаром, а иногда и превосходящая их, поскольку прыщ на родном лице, а пожар непонятно где.
   Наля как-то спросила, хорош ли Петр собой, и что мне было отвечать? Я вижу его прекрасным, но если поставить их с Антоном рядом, то будет довольно жалкое зрелище. Ни загорелого торса с лепными мышцами, ни поджарой попы, которая даже не возбуждает, настолько она скульптурна, ни кубиков на прессе, ни рук, напоминающих конструктор в шелковом чулке… Я все вижу – не слепая, но мне красиво. Пластика, особое существование, руки, изящные и небольшие ладони, чуть больше моих, такие родные, такие холодные; сухие колени, где собрана жесткость, не дающая согнуться, но позволяющая вырастать из земли, словно дерево; мягкий живот, от которого приступообразно разливается нежная жалость, словно это детеныш человека… И в то же время его лицо, лицо капризного аристократа с окнами быстрых глаз, выдающих метания и скрывающие страсти. Для меня он так красив, что порой я забываюсь, рассматривая его.
   Я забылась, а пластиковых бутылок у меня нет. Собираюсь на лекцию, слушая, как размеренно дышит сонный дом. Через пятнадцать минут проснется Антон, выйдет на пробежку, потом сделает легкую гимнастику, выпьет сок из двух яблок, апельсина и трех стеблей сельдерея, съест кашу с сухофруктами, наденет небрежный и стильный костюм, сядет в свой двухдверный «мерседес», который так идет ему, и пулей промчится до города, где между переговорами и тренировками нет места плохому настроению.
   Мне же после кофе и еще раз кофе предстоит прочесть нечто вразумительное про отмену крепостного права, возможные пути развития России и объяснить в очередной раз, почему же у нас все всегда не так. Как заезженная пластинка, я начинаю каждую лекцию практически одними и теми же словами. «Предшественник оставил дела в расстройстве… долги, война, нерешенные внутренние и внешние проблемы». Как бы ни старались наши правители, но страну они раз за разом передают наследникам в абсолютно разобранном состоянии. И как в такой ситуации сохранять бодрость духа?
   Читаю лекцию, а в голове только бутылки эти проклятущие. Где? Где найти штук сто бутылок? Судебная реформа… А может, пенопласт совместить с пластиком? Военная реформа… А как крепить? На клей? А будет держаться? Реформа административная…
   Под конец произношу речь на смерть императора Александра II и, очень расстроенная, собираю вещи.
   – Александра Валерьевна, вы так любите этого царя? – в личное пространство вторгается мальчик-искусствовед, имени которого я еще не имела чести узнать. Он ходит с гитарой, носит постхиппи-стайл и часто опаздывает. – Я Андрей Петров, – убирает он неловкость из нашей беседы, а мне скрывать нечего.
   – Царя этого я люблю, хотя и считаю, что он начал то, что было крайне опасно, за что и поплатился жизнью, но кручина моя не о том. Мне нужны пластиковые бутылки.
   – Много?
   – Штук сто, может, больше. Пока не знаю.
   – Я найду, – для него эта задача решаема. Наверное, если немного подумать и применить смекалку и преодолеть лень, я тоже бы решила эту задачу, но, заглядывая в себя, я обнаруживаю там глухое, но мощное сопротивление. На самом деле я вообще не хочу ничего делать, а тем более воевать с пластиком. И я хитрю. Сама с собой. Безобразие. Ленивая Сашка!
   – Найдите, пожалуйста.
   – А зачем, если не секрет?
   – Не секрет – буду делать инсталляции на улицу.
   – Отлично, я подключу ребят, и мы все найдем. Сколько у нас есть времени?
   – День, два, не больше, – и даже при таком раскладе непонятно, как это вообще складывать, или свинчивать, или склеивать.
   – Я вам позвоню, когда что-то придумаю, хорошо? – Андрей смотрит на меня сияющими и абсолютно счастливыми глазами. Человек получил задачу и готов ее решить. Как прекрасен первокурсник! А я на волне всеобщей адекватности сейчас заставлю себя дойти до Сбербанка и заплатить этот штраф, который немым укором лежит у меня в сумке уже немыслимо сколько, а потом еще заехать на почту и получить какое-то заказное письмо, потому что извещение лежит рядом со штрафом тоже чуть ли не месяц. Не люблю очереди, не люблю нарушать привычные маршруты, испытывая пусть крошечные, но трудности.
   Мужественно ставлю машину в своем дворе и иду сначала в банк, дожидаюсь своей очереди и отдаю обидную тысячу рублей на развитие системы автоматического контроля за движением. Я слышала, что все штрафы, полученные при помощи камер слежения, идут на эти вот благие цели. Хорошо, теперь на почту. Еще одно загадочное место, где работают самые терпеливые люди на планете, из которых время от времени получаются маньяки или писатели.
   Мне выдают большой казенный конверт, на котором отправителем значится управление дорожной инспекцией. Вот дела…
   «Гражданка Романова… разбирательство по административному правонарушению… не оплаченный штраф… быть по адресу к 10:47 13 апреля…» 10:47? Какой-то бред. А если бы меня не было бы в стране? И что? Я как-то очень буквально восприняла данный мне в феврале совет нарушать правила. Так я действительно сяду отдохнуть в места не столь отдаленные!

   Открытая запись пользователя acedera 15 апреля 2011 года 23:14
   Чо весна чтоли? Повысыпали все на улицу. На Малой Садовой шары мусорные видели? Клоуны помоечные)))

   Закрытая запись пользователя acedera
   15 апреля 2011 года 23:22

   Ангорского хомячка зовут Лизой. Прилипла, как банный лист – не стряхнуть. Постоянно звонит, встречает, провожает, на занятиях смотрит преданными глазами. Старается, просто слов нет как. Приносит пирожки, сама их печет. Веселит, баечки травит, забавная такая и прямо пластилин – только лепи. А вот не хочу.
   Она уж и не знает, как зайти, с какого боку подобраться. Вчера пригласила в кино. Неужели не понимает, что это не ее роль, что она сама все портит этими вот инициативами? Но интереснее, почему я соглашаюсь. А потому, что быть с ней лучше, чем одному, хотя отчетливо замечаю, как вырастает моя самость, как я совершенно незаслуженно терзаю ее. Все вижу, но позволяю этому процессу быть.
   В кино был момент, когда она хотела взять меня за руку, но не рискнула, а я снова лишь наблюдал и за экраном, и за палитрой эмоций на ее смешном личике. Крошечная девочка с огромными желаниями.
   А сегодня она вычитала, что будет художественная акция на Малой Садовой, и потащила меня туда, чтобы я приобщился к культурной жизни. Не понимаю ничего в современном искусстве – что-то из бумаги, что-то из пластика, не пойми зачем. И вокруг толпа народа, который так же не понимает, как и я. И как припев «Арт-группа “МИР”», которой нигде нет.
   Я искал глазами Сашу, но, видимо, проглядел или не узнал. Лиза озабоченно следила за моими реакциями, а потом повела дальше гулять, в кафе… Чувствовал себя девочкой, за которой ухаживают, и при этом не мог сопротивляться – волю парализовало, и моих желаний не осталось, только ее.
   Она водит меня своими тропинками, показывает дворы, рассказывает истории про них. Вечер закончился на крыше, на одной из бесконечных петроградских крыш, на которых так хочется взлететь и ветер проникает глубже, чем кажется возможным. Девочке было холодно, и еще холоднее от того, что я не обнимал ее. На фоне заката мы стояли рядом, но разделенные моей стеной. Она прислонилась спиной – это был единственный дозволенный жест, и я смотрел в день, а она в ночь.

   Я уже довольно бодрым голосом анонсировала приятелю из комитета что прекати-городов будет два, а не три, и что я абсолютно не представляю, как их везти, и что мне немного стыдно, но лишь немного, поскольку обстоятельства сильнее меня. Но я не представляла, насколько обстоятельства могут быть сильнее меня. Меня уверили что перевозку организуют без проблем, но три перекати-города – это объекты, которыми надо отчитаться, и пусть очень-очень страшные, но они должны оказаться на Малой Садовой пятнадцатого апреля, и для этого будет выделена машина, специально обученный человек, и нет иного выхода, кроме как доделать то, о чем так гордо заявляла.
   А затем позвонил Андрей, совершенно невероятный студент Андрей, и сказал, что они подключили «Гринпис» и у меня будет целая машина пластиковых бутылок, из которых можно построить внушительных размеров инсталляцию. Воображение нарисовало картины Апокалипсиса, поскольку эта машина должна приехать завтра к Мухе, и теперь уже это будет не просто скандал, а скандал с продолжением, поскольку ректорат получит не неожиданную, но довольно безобидную картину на улице, а тонну пластикового вторсырья… И мой истошный вопль нарушает размеренную тишину зеленогорского заповедника.
   – Меня уволят по статье, меня растерзают на тысячу маленьких медвежат, меня превратят в тонко наструганную бастурму!
   Наля внимательно смотрит, как я закатываю глаза, заламываю руки и бегаю по потолку. Антон, недавно вернувшийся с тренировки, доедает тертую морковь со сметаной и хранит заинтересованное молчание.
   – Надо перехватить машину, отменить, перенаправить… Куда, ну куда мне целая машина бутылок? Я же даже не представляю, что из них можно сделать, точнее, как это сделать. Наля, это не просто катастрофа, это самая большая катастрофа за последние сто лет.
   – Ей надо успокоиться, – Антон говорит не со мной, а с Налей, поскольку со мной разговаривать почти невозможно.
   – Она сейчас выговорится и выдохнется, я ее знаю, – Наля заваривает чай, демонстрируя полное равнодушие к сценам отчаяния, которые я разыгрываю перед бездушной публикой.
   – Неужели она так нуждается в трагедиях? – задается несколько неожиданным для меня вопросом Антон. Замираю и опускаюсь на стул перед чашкой зеленого чая с мятой.
   За окном совершенно белый сад, заваленный снегом по перилы террасы. В этом снегу можно плавать, как в море, а сосны покрыты тяжелыми шапками, и их ветки со стонами гнутся под ветром. Во всем мире тишина, только внутри меня ураганы и вихри, не видимые никем, кроме меня.
   Мужчина, спокойный, как целый кавказский хребет, прожевывает ложку морковки и изрекает:
   – Либо машина завтра не приедет, потому что сам «Гринпис» не сможет ее послать, либо у них не будет столько бутылок, сколько они обещали, либо будет машина и бутылки и ты придумаешь из них что-то грандиозное, либо не придумаешь и выкинешь все это дело на помойку, но в любом случае нет никакого повода для таких нервов, неужели не понимаешь? Все хорошо при любом раскладе, потому что это вообще неважно.
   – Как неважно?
   – А так. Это не меняет ни одной гайки в твоей жизни, это просто анекдот на ночь.
   – Но… Ты ко всему так относишься? – он меня удивил. Нет он меня просто потряс.
   – У меня бизнес уже десять лет. Если бы я каждый раз, когда происходит нечто незапланированное, так переживал, у меня вместо желудка была бы одна сплошная язва, выпали волосы, а лысина была бы покрыта псориазом. А теперь посмотри на меня. Ты думаешь, что ничего странного не происходит? Что люди не нарушают обещаний, что для меня нет налоговой, что я исключительный персонаж, которого никто и никогда не подставлял? Я терял миллионы в долларовом эквиваленте, но был при этом расслаблен. Ничто не достойно наших нервов.
   – Никогда не переживаешь? – да он мне врет в глаза!
   – Переживает, – Наля встревает, пока невозмутимый Антон жует следующую порцию морковки. – Он расстраивается из-за несправедливого судейства, грустит, если заболеет, волнуется за меня и родителей. Его трогают только человеческие отношения, а дела – это только дела. Подумай, что может реально случиться из-за этой ситуации с бутылками, и ты поймешь нелепость собственного поведения. И кстати, детка, я тебя сейчас отвезу в спа и даже слышать не хочу, что ты по этому поводу думаешь. Тебя будут массировать, тереть, купать, короче, делать из тебя человека, а о мусоре ты подумаешь потом.

   Наля тратит немыслимые деньги на то, чтобы такие понятия, как целлюлит, морщины, жировые отложение к ней не имели никакого отношения. Для этого необходимо через день посещать спортклуб, а в те дни, когда нет тренировок, ходить на массажи и всяческие процедуры по омолаживанию. Раз в полгода она делает себе гиалуроновые уколы в лицо, раз в год ботокс в лоб, немного геля в губы, витамины в контур лица раз в три месяца… Куда уж мне со своим лакричным кремом.
   В интерьерах загородного спа-отеля Наля органична, как масло на хлебе. Она знает внутренний распорядок движений, у нее верное выражение лица, движения плавные, текучие, жестоко контрастирующие с комплексом тотальной неуместности в моей лице.
   – Наааль, – я сижу на самом краешке мягкого дивана, стараясь не поддаться окружающей неге. Я еще должна вернуться в мастерскую и бегать по потолку. Мне положено нервничать и страдать, я так устроена. – Можно, я поеду домой?
   – Ты без машины, так что придется ждать меня, а зачем ждать меня просто так, когда можно ждать с удовольствием? Вот ты что хочешь? Есть шоколадное обертывание, массаж горячими камнями, тайский массаж, антицеллюлитный комплекс… – она с большим значением посмотрела туда, где у меня ноги соединяются со спиной. – Вот очень тебе рекомендую. Там парафин, скраб, чудесный крем – все, что нужно, чтобы ты ощутила себя женщиной, а не дирижаблем под обстрелом.
   – Ладно, давай, если тебе от этого станет лучше, я пойду и лягу под парафин, – согласиться на подобное я могу только сознавая собственный беспрецедентный героизм и страдание во имя дорогого мне друга.
   Облаченная в нежно-фисташковый костюмчик крошечная девочка уводит меня в лабиринт залов, в которых звучит расслабленная музыка, наложенная на шум океана, а по стенам растут разнообразные растения. Окна зоны отдыха выходят на залив, и кажется, что снежное море лишь иллюзия. И не только это иллюзия. Я сама больше не человек. А лишь тело, которое кладут на стол, трут скрабом, протирают полотенцем, массируют и наконец, подкатив к столу резервуар с горячим растопленным парафином, начинают красить широкой мягкой кистью. Ноги, живот, спина – все это лишь поверхность, и девочка вдохновенно красит меня. Я холст, живая фактура, оставленная внутри застывающего кожуха. Меня спрятали в кокон, оставили сердцевиной в новой коже, закрыв полотенцами для тепла и погасив свет. В оставленные на поверхности восприятия уши шумит призрачное море. Кажется, мне все кажется.
   Внезапный яркий свет выкидывает обратно в реальность, новую кожу взрезают резцом, оставляя ощущение незащищенности, сдирают парафин, вытаскивают тело, снова ставшее мной, и обмазывают поразительно вонючим кремом, от которого все становится красным и горячим.
   Наля пахнет шоколадом, так пахнет, наверное, на шоколадной фабрике. Мы вместе медленно пьем сок. Она – сельдерей с яблоком, я – грейпфрут с морковкой. Сердце сходит с ума, трепещет и рвется, словно потеряло ориентацию. Как же тяжела битва за красоту, видимо, это не моя битва. Где подписать капитуляцию?
   – Мне завтра в гаи, меня будут песочить и административно разбирать за незаплаченный штраф, – вспоминаю вдруг, но не переживаю, потому что ни одна эмоция не может пробиться сквозь полное телесное расслабление.
   – Утром? – Наля тоже удивительно тиха.
   – В 10:47.
   – Какая потрясающая точность, какая элегантность, – тихо восхищается Наля.
   – Это будет очень странный день. Гаи и «Гринпис».
   – А что тебе грозит за наказание? – Наля немного собирается с мыслями, шоколадная истома постепенно отступает.
   – Штраф в двойном размере или пятнадцать суток отсидки. Думаю, что надо соглашаться на второе, потому что с экономической точки зрения это правильнее. Только вот не знаю, брать ли с собой тапочки и щетку с пастой. И не у кого спросить даже.
   – Да, действительно, все вокруг нормальные.

   Закрытая запись пользователя acedera
   17 апреля 2011 года 0:42

   Город – это повод для движения. Линии домов, ритмы окон, провода и дорожная разметка – везде есть танец. В городе растаял снег, и орнамент плитки задает ногам порядок шагов. Руки рисуют облака, голова идет вослед за птицами, а центр тела утягивается к асфальтовым полянам. Проживаю тишину и звуки, держу себя в моменте, не даю раствориться в мыслях. Считаю окна, шаги, замечаю, как каждая мышца отзывается на импульс из головы, как работает механизм равновесия. Осознанное движение – это радость. Внутри меня есть эмоция, пусть небольшая, но тем и драгоценная. На фоне постоянной мутной тишины пульсация света ощущается словно плотный теплый комок в солнечном сплетении.
   Признаться было некому, и сам себе в этом не признавался, но последние несколько лет желания и нежелания стали неясными, призрачными. Потерял чувствительность. Ничего не болело, ничего не горело. Наверное, если бы это было не так, я уже давно жил бы в Москве – меня ничего не держит здесь, а там друзья и она. Но гораздо честнее написать не так. Там она. И все. Поэтому я позволяю найтись отговоркам, и не ездить каждые выходные, и не звать ее к себе, и не рассматривать пути переезда. Мне удобно принимать обстоятельства.
   Лиза принесла сегодня банку с мыльными пузырями и раздувала их по ветру. Она забегала впереди, чуть отставала, она создавала вокруг меня переливающиеся радужные шары, и я улыбался ей. Было тепло на ветру, и солнце задавало тон настроению, и за радость я был благодарен Лизе.
   Ей нужно было заполнить бесконечные паузы в наших прогулках, и она рассказывала обо всем, о чем только можно было рассказать. Я узнал, как прошло ее детство, как она училась в школе, где гуляла и почему в пятом классе ее не допустили до контрольной по русскому языку. Живые и умершие собаки, кошки, потерянные попугаи, хомяки, сгрызшие ковры, и подруги, собиравшие кукол и мягкие игрушки… Она рассказывала, а я слушал и постепенно поймал себя на мысли, что уже понимаю, о ком именно идет речь, что запомнил имена ее близких подруг и ее мужчин, о которых она рассказывала с какой-то редкостной уважительной нежностью. Она хорошая, эта Лиза.
   Я виноват перед ней. Или перед собой, не могу точно решить. Она влюбилась в человека, не способного отвечать. Мне жалко ее. Бедная Лиза.

   Ровно в 10:47 я сижу напротив кабинета, куда по очереди заходят мои собратья по несчастью. Я бодра и весела, да и остальные участники процесса не унывают. И бритоголовый детина, и дама с седенькими кудельками стоически выносят процедуру административного разбирательства. Когда приходит мой черед, за дверью обнаруживается огромный кабинет, где за шестью столами одновременно песочат граждан люди в форме. Меня подзывает человек с абстрактным лицом, он человек вообще. За его спиной на подоконнике стоит коробка, на которой крупными буквами написано «Ошибочные штрафы», и она полна похожими на мои листочками. Там их сотни. Вона как! А врут мне по телевизору, что система работает идеально.
   – Вот, – говорю. – Штраф оплачен.
   – Просрочили на 27 дней, – произносит человек механическим голосом.
   – Но оплатила же, и еще до того как узнала, что вы тут со мной будете разбираться.
   – Не имеет значения. Вас вызовут в суд по месту жительства и будут судить.
   – Ого! Ничего себе, прямо вот по-настоящему?! – от удивления я вышла за рамки привычной для человека эмоции, и он удивленно поворачивается ко мне, обнаруживая асимметричные брови и оттопыренное правое ухо. Смешной такой, наверное, его в детстве все за него дразнили и он решил, что вырастет и всем отомстит.
   – Все, вы свободны, – сообщает мне этот человек, отвернувшись. Ладно. Суд так суд.
   Зато «Гринпис» не приехал. Эта пьянящая новость пенится, словно яблочный сидр, и я ликую, принимаю из виноватых рук студента Андрея около сотни бутылок, собранных в ближайших кафешках и любовно упакованных в широкую икеевскую синюю сумку. Большего мне и не надо, но героический студент мечтает поведать во всех подробностях эпопею про трудности коммуникации с экологическими службами нашей страны. Сочувствую ему, хотя нет, не сочувствую, потому как сметающая и разрушительная мусорная лавина прошла стороной.
   – Что же вы с ними сделаете? – интересуется длинноволосый, длиннорукий и длиннолицый Андрей.
   Теперь-то уж и не отвертеться, что-то надо с ними сделать. Заглядываю в пакет, рассматриваю прозрачные глянцевые бока бутылок, их разнообразные изгибы и выпуклости, но никакого плана у меня нет.
   – Склею, наверное, – с предательской неуверенностью полуспрашиваю я.
   – Ну мы придем. Это когда все будет? – он верит, что не зря потратил несколько дней своей жизни.
   – Будет пятнадцатого, – хотя изначально планировалось шестнадцатого, но мне практически все равно, потому что эти приключения воспитывают во мне нездоровый пофигизм.
   Петя сказал, что приедет пофотографировать то, что у меня получится, но это единственная форма его участия в данном приключении. Мое загородное отшельничество никак не способствует развитию отношений, даже если на секунду предположить, что они есть. А их нет. Но разве я приму этот факт за аксиому? Да никогда! У меня еще десять дней поста, и я справилась со страстью внутри себя, а оставила лишь трепетный росток любви. Фу. Ужасно. Как речь заходит о чувствах, русский язык, такой богатый и сильный, пасует, оставляя лишь банальную пошлость. Можно было бы рассказать о переживаниях, но обозвав каждое чувство словами, я получаю лишь стандартный набор штампов. Это как разговаривать в постели. Вроде и хочется что-то объяснить, но невозможно же! Сколько ни читаю описаний постельных сцен, нет там самого главного, что в результате дорисовывает воображение. Технический разбор процесса – просто тихий ужас. Каким словом назвать главные предметы соития?
   Так, выбираемся из этих рассуждений, они неуместны. Не о них надо думать, а о клее, который соберет хоть что-то из этой кучки пластика. В Зеленогорске вроде видела пенопластовые остовы от плазмы и холодильника… Бутылки к пенопласту… Ну что мне мешает заниматься литературой? На бумаге же можно спокойно и смело сочинить, как из тонны отходов я собрала гигантский шар диаметром десять метров и как он потом катался по городу, подвластный собственным внутренним законам и силам ветра и стихийного хулиганства. Как легко насочинять и не нести ни малейшей ответственности за реализацию фантазий. Зачем я стала художником? Русская культура литературоцентрична из-за своей непроходимой лени. Высказать идею не значит реализовать ее, вот и высказывались все кому не лень. А как только за каждое слово пришлось бы отвечать, боюсь, мы остановились бы на букваре. Наверное, перемалывая одну и ту же самодовольную мысль, я получаю большую уверенность в себе, или у меня осталось всего несколько мыслей, которые ложатся, если потрясти, в разный узор, словно стеклышки в калейдоскопе, создавая иллюзию умственной деятельности.

   Картины, оставленные городу, растворились в его бескрайности. Я на это и рассчитывала и увидеть снова не надеялась, так что в момент, когда на меня в социальной сети выпадает собственная картина, пригретая совершенно незнакомым интерьером, испытываю некоторые шок. Мне пишет восторженная девочка, что подобрала картину, принесла домой, повесила и нашелся человек, видевший тот самый сумбурный сюжет по НТВ. «Вы группа “МИР”»? – с надеждой спрашивает девочка. С Мойки при помощи двух проходивших мимо мальчиков она приволокла щиты домой, и теперь жаждет личной встречи с авторами и исполнителями, потому что она и сама в некотором роде художник, и теперь и навсегда она счастлива от такой случайности, а по поводу обнаружения шедевра она устраивает вечеринку, на которую я приглашена в качестве главного блюда. А почему я соглашусь? Правильно! Петя будет со мной, а я хочу только одного – чтобы этот человек существовал на границе моего взгляда, моей кожи, моих мыслей. И я устала сочинять поводы, а здесь и не придется. Вечеринка предстоит среди крайне молодых людей, которым только-только исполнилось двадцать, а мне скоро предстоит пересечь совершенно другую границу, и разница в десятилетие отрезвляет, будто случайный взгляд в тройное зеркало, где отражается не привычный и родной фас, а неожиданный профиль со всеми недостатками, удивительными ушами и странным затылком, о котором практически не подозреваешь большую часть жизни.
   Третья подворотня через очередные ворота; переступая через остатки зимней снежности, оглядываюсь назад, где графика решеток черным плетением рассекает оранжевый свет фонарей. Идти, опираясь на его руку, хотя мое равновесие прекрасно сохраняется и без этого и скорее от прикосновения внутренний баланс дрожит и трепещет. В углу двора под тусклой лампочкой распахнута дверь в полную тьму, и в пограничном мире целующаяся пара замерла с отставленными сигаретами, тлеющими у самых пальцев.
   Петя протискивается вперед и дает мне руку из темноты. Больше на ощупь пробираемся на пятый этаж, наслаждаясь знакомым ароматом кошачьей мочи, вареной рыбы и сигарет. Городской коктейль бьет в очищенный загородной жизнью нос, пробуждая воспоминания о сотнях таких же подъездов, где на подоконниках в банках из-под кукурузы и зеленого горошка мокнут коричневые и неразличимые сейчас во тьме бычки. Шаги гулкие, отражаются от дверей, за каждой из которых закоулки коммунальной жизни, ссоры, сплетни, телефонные разговоры, душный быстрый секс под одеялом, тихий, стыдливый, удушливые газовые кухни, где для тепла постоянно горит голубое пламя конфорок и похожие на комья пыли котята сидят на заставленных забродившим вареньем подоконниках. Я знаю эти квартиры, исчезающие под напором евроремонта, при встрече они улыбаются мне, как улыбаются старики, сознающие, что будущее так и осталось в прошлом.
   – Нам точно туда надо? – Петя меня уже об этом спрашивал по телефону, и с тех пор уверенности в правильности решения ни у него, ни у меня не прибавилось.
   – Не понравится – уйдем. Нас же там никто не держит.
   Остались последние ступеньки, на лестничной площадке дозировка дыма превышает среднестатистическую в несколько раз. Немного пахнет коноплей.
   – Пахнет дурью, – констатирует Петр и долгим взглядом смотрит на меня.
   – Может, у них просто укроп подгорел, – растворяю шутку в скепсисе и вхожу в открытую дверь только для того, чтобы извиниться и откланяться. Петя тянется позади, сохраняя дворянскую осанку, и на лице его отражается презрительная гордость.
   – Улыбнись хоть, а то нас и побить могут за такие лица, их тут все равно больше, – мой шепот теряется в плотном бите барабанов, к которым ведет коридор, путающий шкафами и дверьми.
   – Слушай, похоже на сквот вообще…
   Пожалуй, он недалек от истины. Для классической коммуналки тут не хватает разнокалиберных личных пространств, закупоренных дверей и серьезных бабушек, выглядывающих настороженными личиками. Здесь комнаты зияют внезапными пустыми провалами, где в углах виднеются то люди в спальниках, то несколько детей, складывающих пазл. Барабаны зовут, коридор все петляет, заволакивая индийскими дождевыми шторами, обливая колокольчиками и музыкой ветра, а мы, как две змеи, приближаемся к эпицентру пульсации, хотя должны были бы убегать.
   Перед роскошной парчовой портьерой, сотканной из розово-зеленых полос с золотыми огурцами, Петя придерживает меня за руку, словно хочет остановить, но сам откидывает занавес и входит в залитую мерцающим свечным светом комнату. Здесь множество людей, они на полу, на низких диванах, в случайных разносортных креслах, они курят кальяны, пьют что-то, несколько девушек в длинных юбках экстатически танцуют на фоне ночного окна, раскинувшегося во всю стену, а на противоположной стене, вторя городу, висит моя картина, та самая, ночная, где громада собора подсвечивается сиянием фонарей.
   Никто не бросился встречать, только девочка, одетая в нечто неопределимо прозрачное, помахала с дивана, не нарушая ритма барабанов. Петр замер у окна, я осталась за его спиной. Инаковость нашего присутствия столь безусловна, что не требует обсуждения. Мы не задержимся тут больше, чем необходимо, чтобы рассмотреть переливы Мойки, геометрию крыш, близкий Исаакий, далекую Петропавловку. Мы смотрим одними глазами и чувствуем едино, и я наслаждаюсь тем, что мы вдвоем не такие, потому что здесь не играют на гитаре про вечную молодость и бутылку кефира и даже не оплакивают девушку Осень. Здесь, в психоделическом воздухе, разговоры об Индии, просветлении и серфинге, и, пожалуй, мне действительно тридцать.
   Из полумрака тонкая рука, пропитанная благовониями больше, чем весь воздух, протягивает мне колоду карт, и туманное лицо глазами приглашает вытянуть карту. Какое искушение поддаться, заглянуть за грань, узнать, что действительно между нами и есть ли оно, только вытянуть левой рукой, только задать вопрос. Ведь я его так хорошо знаю, и мне несложно, это же просто… Петя еще не обернулся и не успел увидеть и оценить, он пока пьет ночь из окна, но я возвращаюсь в собственный центр, извиняясь улыбкой. Искушение, которое нужно преодолеть. Я же все знаю сама. Нет никакой разницы, что происходит на самом деле, важно только мое отношение. Ищу глазами Петю, затерявшегося на миг в мешанине танца, и в свете свечи замечаю карту, которую гадалка вытащила за моей спиной. Зачем?

   Никакие доводы не помогли отговорить Налю и Антона от организации вечеринки в честь прощания с загородной жизнью. Из бесконечной благодарности и чувства высшей справедливости они решили устроить то, чего не могли себе позволить сделать в собственной городской квартире, которую никак не успевали расширить, поменять или просто благоустроить между покупкой очередной машины или внезапными поездками в Боливию, Японию или на Ниагарский водопад. То есть им было не до жилья, и шикарные пати никак не закатывались в крошечной двушке, доставшейся им по наследству от бабушки Антона вместе с ее мебелью и обоями. Поменяли они там только кровать, причем Наля выбрала круглую конструкцию, особенно нелепо сочетающуюся с остальным интерьером конца семидесятых годов прошлого века. Но страсть к светской жизни искала выплеска, а мамин дом как нельзя лучше подходил для реализации Налиных творческих фантазий.
   Пока я воевала с пластиковыми бутылками, категорически отказывавшимися поддаваться какому-либо воздействию, Наля носилась по мегамаркетам и скупала всяческие странности. Горы лент, искусственные цветы, вазы для фруктов, декоративные подушки… Она даже хотела обогатить дом шторами, но это шло явно вразрез с маминой идеей интерьерного минимализма, так что покупку карнизов я успела пресечь.
   Когда стало очевидно, что бутылки меня побеждают, а до часа Ч остается два дня, я пошла на отчаянный шаг, начав приклеивать пробки к пенопластовым останкам телевизора и холодильника. Вместо шаров выходил квадратный дикобраз, ничем не напоминающий изначальный план, но настроение держалось на удивительно высоком уровне, презирая здравый смысл. Антон, заглядывая в мастерскую, только пожимал плечами, а один раз даже нарушил собственные принципы и дал совет вернуться к живописи, которая у меня, по его словам, получается лучше, интереснее, проще, а главное, быстрее. И я же с ним полностью согласна, но этот круг ада нужно было пройти до конца.
   Наля хотела нанять кейтеринговую компанию, чтобы та, не больше и не меньше, приготовила ужин, разносила напитки, мыла посуду, то есть мешала бы мне чувствовать себя человеком. Не такой уж большой дом, чтобы кроме гостей переживать присутствие еще и поваров-официантов. Да и готовлю я гораздо быстрее и лучше, чем делаю инсталляции. Может, пора признаться, что я просто женщина, и выполнять женские функции, а не изображать творца? Нет, Творца! Может, хватит?
   Обсуждение меню вызвало массу приятных эмоций, а когда я оказалась наконец в теплой кухне перед засыпанным мукой столом со скалкой в руках, душу наполнило блаженное состояние гармонии и покоя.
   – Надо было купить готовые, – Наля подозревает, что готовят только от безысходности и высшее благо цивилизации – это рестораны, поэтому ей не понять моей страсти к мягкости теста, к его влаге и сухости, к тому, как оно прилипает к рукам или обволакивает пальцы. Ей не понять удовольствия посыпать легкой, пушистой мукой роскошный комок и раскатывать его до тонкого листа. Она не любит таинства подъема дрожжевого теста и не замирает, когда слоеные пирожки в духовке вдруг распухают, как книжные страницы, наполняясь воздухом и смыслом.
   – Вот еще, довольно того, что Антон закупил десять кило готовых шашлыков, которых жарить – не пережарить. Домик откапывать завтра с утра предстоит, а то в духовке мы столько не сделаем, – у меня варится капуста в молоке, яйца уже отлежались под холодной струей, и начинка приобретает готовый вид. Пачка сливочного масла на глазах у возмущенной Нальки тает в горячей капусте.
   – Ты калории считаешь? Это же удар по всем местам! – залезает в кастрюлю ложкой и аккуратно пробует. Потом пробует еще раз и еще, пока я не отбираю у нее ложку.
   – Не ешь.
   – А как вы на детскую вечеринку сходили? – она видела меня тем вечером в несколько разобранных чувствах, но подробностями я ее не побаловала. Я и себя не побаловала и Пете ничего не сказала, только довезла его тогда до дома в полной тишине, попрощалась и улетела в ночь.
   – Чтобы омолодиться, мне, видимо, надо в Индию съездить. Все подростки это делают. Получается, что это как признак поколения. Если ходила в походы с гитарой, то это одна шеренга, а если гуляла со слонами по Дели (или что делают в Дели?), то это уже совсем другая шеренга, и не надо смешиваться.
   – Мне кажется, что ты лукавишь, – Наля опять залезает ложкой в начинку. – Сережа себе взял девочку, гуляющую по Индии, и рад.
   – Вспомнила… – ядовитые мысли, грубые комментарии – все это надо отмести и не вспоминать. Он больше не часть моей жизни, и все, что я о нем знала, лишь мое прошлое. Да, выбрал себе девочку, такую, какой могла бы быть я, когда мы встретились, но нет, она лучше. Связанная особым крючком специально для него, маленькая и возрастом, и телом. Девочка с длинными волосами, умеющая молчать. Я точно знаю, что она умеет молчать, и она нравится его родителям, больше удивлявшимся мне, чем принимавшим. И ее зовут так же, как меня. Эти имена, их так мало. Почему в мире так мало имен?
   – Выныривай. Прости, – Наля лихорадочно ищет, куда перевести тему. – А затирку сделаешь? Она у тебя так прекрасно получается!
   Затирка оттирает грусть на задний план, когда в творог, жирный и вязкий, я добавляю сметану, мелко нарезанный чеснок и укроп, соль и все это перетираю до однородности. Пирог уже в духовке, начинка для сладкого допревает на плите. Яблоки с изюмом, корицей и имбирем наполняются сахаром, и дом пропитывается живым ароматом. Дом только тогда живет, когда в нем пахнет пирогами. Это довольно примитивная мысль, но разве нужно всегда быть сложной?

   Список приглашенных обсуждался со мной, но в него явно были внесены коррективы уже после моего утверждения, поэтому съезд гостей становится некоторым сюрпризом. Я не могла не пригласить Павлину, а Петя – это практически единственный желанный гость, ради которого я вообще разрешила затевать это никому не нужное мероприятие. Пашу с Петей лично встречаю на вокзале и везу домой как трофей, ликуя от обладания этой драгоценностью. Перед Павлиной внутренне извиняюсь, поскольку настолько же драгоценной в данный момент считать ее не могу. Да, это гормональные вихри, но и это надо пережить. Влюблена.
   Дальше оказывается, что остальных гостей я либо вижу впервые в жизни, либо встречала когда-то при невыясненных обстоятельствах. Девушки явно перепутали формат мероприятия, потому что на пороге меня ждет Наля с клоном Анджелины Джоли, причем их платья явно больше подойдут для красной дорожки, чем для загородной вечеринки с шашлыками. Бедные, некуда им проветрить платья в пол с леопардовым принтом. У Пети лицо немного уезжает на сторону, а Павлина робко стаскивает пальтишко и ежится в цветных гольфиках. Лично я не собираюсь переодеваться. Антон, бегущий в сторону домика для барбекю, заговорщически подмигивает, показывая на собственные джинсы.
   – Мы устроим им бойкот. Пошли, можно еще и сажей уделаться.
   Наля делает нам страшные лица, но ничто не заставит меня быть среди напудренных клуш, каждая из которых уже попозировала специально нанятому фотографу на лестнице, у окон в сад, на диванах, на веранде, ради чего позволила снегу запорошить атлас и кружева. Их мужики, заметив миграцию адекватных людей, потянулись к огню и мясу. Через несколько минут в крошечном домике не протолкнуться, и оживленная беседа вокруг шашлыка, машин и дорог вьется непринужденно, вовлекая постепенно расслабляющегося Петра и уже совершенно оттаявшую Пашку.
   – У тебя тоже есть вечернее платье? – Павлина решила проверить, насколько сильно мое чувство толпы. Мы вышли из перегретого домика на воздух. Количество мужчин и накал страстей при обсуждении Лиги чемпионов физически сложно переносить, так что мы дышим.
   – Есть, более того, оно хранится как раз здесь, потому что мама все лелеет надежду, что я начну его применять, и я даже могу его надеть, но мы же обе понимаем, насколько нелепо все это будет выглядеть. Девочкам просто не найти настоящего повода, а очень хочется быть как глянцевые звезды. Напокупали занавесок на лямочках, а самцы их не выводят в свет. Сюда они приехали только потому, что Антон пообещал всех кормить маринованной свиньей, поить вином и развлекать беседой. У каждой из приехавших пар глубокая несовместимость понятий, но в результате все останутся довольны вечером. Девочки получат фотосессию, а им больше ничего и не надо, а мальчики все остальное.
   – А ты получишь… что?
   – А я не получу ничего, кроме горы немытой посуды, грязного пола и головной боли, потому что у меня продолжается пост, поэтому я не пью, не ем мяса и не делаю глупостей.
   – И Петя…
   – Будет положен спать на диван, если захочет, а если нет, отвезен домой.
   Павлина заглядывает в домик, с грустью смотрит на обугливающиеся куски свиной плоти, которые облизывают взглядами голодные мужчины. Ей, несмотря на вегетарианство, хотя бы можно пирог, который, по Налькиным словам, удался невероятно.
   Антон торжественно уносит поднос с шашлыками в дом, все тянутся за ним, и я наблюдаю, как из окон ложатся в синий снег оранжевые полосы света.
   – Я не вписываюсь в твой мир, – Петин голос звучит позади в мой затылок, чуть мимо, задевая теплым дыханием ухо. Горячо и где-то за смыслом.
   – Что? Повтори еще раз.
   – Ты пытаешься убежать от себя, то ли делаешь вид, то ли действительно не замечаешь, насколько ты из другой истории.
   – Вот еще, – резко оборачиваюсь. Его глаза близко, ближе, чем можно. Они темные, и серое и карее сливается. Это глаза родного человека, у которого много имен. – Мне эти дамы в платьях не роднее, чем Кондолиза Райз, а то, что Наля назвала их сюда значит… ничего, это антураж. Они сегодня есть, а завтра их нет.
   – А кто органичнее в этом интерьере? – он улыбается, подчеркивая свое присутствие над ситуацией, а не внутри.
   – Это дом вообще, сад вообще. Я видела их пустыми, и они ничего не значат. Мама мечтает, что однажды это место станет настоящим домом, что здесь будет жить семья, а пока это только декорации, и не к моей жизни.
   – Рядом с тобой я не крутой. Понимаешь? Тебя так много, даже когда ты этого не замечаешь. И я рядом маленький, я чувствую себя таким. Что бы ты ни делала, а ты делаешь очень много, и я чувствую, для чего, и все понимаю, но я не нравлюсь себе, когда ты рядом.
   – Но если я буду делать меньше, тебя рядом вообще не будет?
   – Не знаю. Но мне кажется, что нам пора заканчивать наше общение. Это слишком разрушительно действует и на тебя, и на меня.
   Магия вечера разорвана. Он уходит в дом, я остаюсь на улице. Внезапно холод становится таким невыносимо глубоким, что в середине груди плотно сжимается сердце, скованное легкими. Им тесно внутри, и дрожь пробивается на поверхность, раскалываясь в глазах мучительной резью. Невозможно его потерять вот так… Почему? Каким он хочет быть? Какой должна быть я? Неужели опять я не такая? Слишком недо или пере, а когда я в самый раз? Или никогда? Избыточная, пустая и избыточная одновременно? Не реви, да хватит уже. Все так неплохо начиналось, а теперь, как в бульварных романах, слезы на морозе. Прекрати, возьми себя в руки. Раз уже перебор, так и иди до конца. Где там лежит платье? Настал его черед. Во мне горят обида и ярость, наверное, это очень видно, потому что томно курящая в изогнутой позе девица с шальным именем Анжелла теряет равновесие и повисает на крыльце, когда я распахиваю дверь. Платье висит в маминой гардеробной, подробной и аккуратной, полностью готовое для выхода, и ничего не стоит развоплотиться и превратиться в несебя. Волосы наверх, синий плотный шелк затягивает, словно латы, подол ложится на тонкие носки атласных туфель. У меня есть и сапфировое ожерелье. Ты думаешь, что вещи делают меня выше? Это тебе мешает? Это?! Так посмотри, насколько это смешно и нелепо.
   Спускаюсь по лестнице, как в голливудских фильмах, и все наблюдают. Дамы удивлены, Павлина удивлена сильнее всех, а Петр смеется в голос. Мы стоим друг напротив друга и хохочем, только вдвоем понимая беспричинность радости.

   Ночью, когда все чужие разъехались, сидим на кухне в халатах. Наля и Антон дремлют друг у друга на руках, Павлина пьет чай с молоком и медом. Петя через стол от меня. Наутро Антон отвезет ребят по домам. Завтра у меня трудный день. Малая Садовая, перевозка перекати-городов, много всего. Я смотрю в Петю. Он смотрит в меня. Так смотрит бездна.

   Не люблю предчувствовать неудачу. Еще неприятнее сознавать собственное бессилие. И в миллион раз тоскливее, сознавая бессилие и предчувствуя неудачу, продолжать двигаться в заданном направлении, не меняя вектора движения. Это касается практически всех аспектов моего нынешнего существования, так что небольшой общегородской позор уже не повредит. За перекати-городами должен приехать автобус, и я спокойно жду, разгребая дом после вчерашней вечеринки. Ни уму, ни сердцу, как сказала бы моя бабушка. Только в телефоне пять аккуратных эсэмэсок от девушек, которые имели честь прекрасно провести вчера время в чудесной компании. Ну я за них очень рада.
   Наля и Антон забрали вещи и Кадо, и дом похож на покинутый вокзал. Неуютно, пусто, немного грязно. Уборкой слегка исправляю ситуацию, расставляю все по местам, мою полы, снимаю примитивно-пошлые ленточки с перил. Солнце, неожиданное для середины апреля, заливает пространство сиянием, в котором особенно ясно читается моя неприкаянность. На стене высвечивается картина, написанная пару лет назад и отобранная мамой для интерьера. Дорога в заснеженном саду. Серый день, стена из елок по правую руку. На дороге подмерзшие лужи. Если долго смотреть, то взгляд все дальше и дальше уходит за горизонт, теряя привязку к изображению. Это картина-путешествие, иногда они появляются у меня, рождаясь самостоятельно, непроизвольно, даже помимо моего желания. Это не двухмерная реальность, а нечто, таящее в себе дополнительные измерения и смыслы, и примитивность изначального изображения только облегчает вход за грань. В живописи я умею уводить.
   Инсталляции увели от цели, чувствую это остро, но открываю автобусу ворота и впускаю его во двор, чтобы злобно чертыхнуться. Мне прислали прекрасный пассажирский автобус. Отлично, я счастлива. Я могла бы рассадить команду пионеров, старушек или оркестр, но мне нужно перевезти три конструкции, две из которых не влезут ни в одну из его гостеприимных дверей. Водитель только разводит руками и делает свое природно нелепое лицо ее более нелепым. У меня нет сегодня в палитре человеколюбия, политкорректности и толерантности. Их вообще не очень много, но сегодня ярость вымела последние крошки.
   – И что делать? – я вопрошаю водителя, а он, глядя на кучи мусора, вопрошает меня.
   Разборность конструкций дает призрачную надежду, и в переднюю пассажирскую дверь с некоторыми потерями, но впихивается половина картонно-бумажного перекатигорода, которая застревает в проходе намертво. Вторую половину этой собаки мы, наплевав на здравый смысл, всовываем сзади, снеся все подголовники и поломав несущую ось. Куча мусора возвращается к изначальной комбинации.
   Пенопластовый еж не влезает в собранном виде, так что бутылки я вывинчиваю, складывая их в пакеты. Конструктор «сделай сам» не был моей любимой игрушкой, но мы с водителем уже в некотором запале. Маленький и хорошенький перекатигород садится на переднее сидение. На фоне своих уродливых братьев, он кажется просто вершиной изящества. Надо было наделать именно таких вот малюток, а не играть в гигантоманию. Но что теперь-то?
   – Я поеду, буду ждать вас на Манежной площади, где найду парковку, а вы подъезжайте и разгрузите меня, – водитель смирился с ролью мусоровоза. – Хорошо еще, что не воняют, – актуально шутит он и уезжает.
   Какое упущение… Надо было добавить вони… Что-то я теряю хватку, не ловлю волну, ушла от тренда. Или, может, уже совсем другие тренды на дворе? Экологическое искусство в архитектурных формах, космические объекты, инобытие в бочках, а я опять плетусь в концептуальном хвосте.
   Не прекращая себя пилить, доезжаю до города, применяя по дороге самые изысканные приемы самоистязания. Каким утонченным и отпетым должен быть садист, чтобы суметь причинить мне бо́льшую боль, чем я умею вызывать самостоятельно? Ни один мужчина не способен измучить меня до такой крайней степени, довести до такого внутреннего тупика. Наверное, только нарезание на тонкие ремни может сравниться с пыткой самообличения, подробной и анатомически точной. За час хорошей езды до Садовой доезжает презренное желе, но весь фокус в том, что в то же самое время я внимательно наблюдаю за собой, словно со смотровой башни, и забавляюсь, сохраняя странную отрешенность и спокойствие. Такое же состояние было у меня и вчера, только я была вовлечена в чуть более сильную эмоцию, но над страданием все равно возвышался наблюдатель, оценивающий, регистрирующий, ироничный и прочный. Совершенно несокрушимый. Видимо, это и есть тот самый внутренний стержень, вокруг которого пляшут свои безумные пляски мои эмоции, мысли и даже мое тело. А внутри я совершенно спокойна, холодна и нейтральна. Заметила это и ужаснулась. Что-то очень новое.
   Некогда больше об этом думать. Сон реальности набирает обороты, вот уже я нашла парковку, вот толпа добровольцев помогает вытащить окончательно развалившиеся перекати-города из автобуса и донести их до фонтана на Малой Садовой, вот я с шуруповертом в руках пытаюсь собрать из них нечто адекватное, вот я поливаю из баллончика бумажные цветы, и это делает их вдруг удивительно красивыми. Надо запомнить этот прием, так эффектно, когда белое расцветает на глазах… Вот я приворачиваю бутылки к каркасу, вот ветер, внезапный и сильный, переворачивает пластиковую конструкцию и разносит ее об стену, вот я снова собираю ее, попутно рассказывая про то, что значат мои инсталляции, прохожим и журналистам. Вот у меня в руках красный мегафон, в который я кричу про задачи современного искусства, вот в моем ухе стрекот камеры и Петр снимает меня, которая не равна себе, снова не равна, но это не имеет никакого значения, потому что внезапно мне становится весело и тепло. Солнце летит над городом, и раскрываются зонты, и летают мыльные пузыри, и приходят танцующие люди, потому что так хорошо. Эти движения не имеют смысла, но я танцую под музыку уличного гитариста, обняв маленький перекати-город, который уходит со мной, а судьба остальных мне не важна. Их отнесут на помойку, где они займут законное место, но мне не жалко труда, ведь мне вообще ничего не жалко.

   – Зачем было все это? – Петя наводит камеру на жестяных бабочек, накрученных на перекати-город, который я продолжаю нести в руках.
   – Не знаю, – честна, как никогда. Действительно понятия не имею, ради чего были потрачены недели труда и нервов.
   – Оставь его здесь, – он показывай на стеклянные окна подсветки в тротуаре рядом с лицеем при Русском музее.
   – Почему бы и нет.
   Ставлю на землю противотанковый конструктор, чайник тихо звякает, бабочки трепещут. С каждым шагом отхода этот перекати-город обретает все большую свободу, становится независимым, сливаясь с городом, получая собственную жизнь.
   – А что изменится в тебе, если мы больше не увидимся? – он не поворачивает ко мне глаз, и я вижу только ранящее острый профиль на фоне бело-желтого питерского ампира. И словно опять лишаюсь слуха, потому что этот вопрос бьет в самую сердцевину, разбиваясь о спокойствие или, может, разбивая спокойствие.
   – Никогда? – безэмоционально уточняю, проверяя, не срывается ли голос.
   – Никогда, – он улыбается. Жестокая игра. Он знает о собственной жестокости, он наблюдает за собой, изучает себя, пока я ищу в себе голос.
   – Уходи.
   Поворачивается, смотрит чуть удивленно. Наверное, он ждал долгого психоанализа, но я не могу поддерживать эту безумную игру иначе. Если хочешь знать, что во мне изменится, если тебя никогда больше не будет, исчезни, и я расскажу тебе об этом. Достаточный ли парадокс, или постараться его усилить?
   – Ну пока-пока, – его серое небрежно-парижское пальто и полосатый неброский шарф, легкая походка, разлетающиеся на ветру волосы, теплые глаза – все это я запоминаю, словно фотографирую. Что, если мы больше никогда не встретимся?
   Так, у меня где-то была машина… Да, у меня была какая-то цель? Или планы? Я что-то хотела сегодня сделать? Нет, сегодня я хотела провести вечер с ним, а завтра? Что мне вообще теперь делать? Кирпичная стенка, в которую я не врезалась вчера, настигла меня сегодня. Машина… Не могу, не хочу ехать или хочу, но куда? Ничего не изменилось, Саша, слышишь? Ничего не изменилось, посмотри, чувствуешь ветер, он такой же холодный, проникающий под кожу ветер, и солнце, оно почти греет, чувствуешь? Милая, посмотри, там есть небо, деревья, идут люди, и ты просто выпала из обусловленного существования. Просто подумай на миг: ты верила, что и на этот раз все будет развиваться по логичной, приятной и отлаженной схеме, что вы подружитесь, потом притретесь и начнете сближаться, потом у вас начнутся близкие и совсем близкие отношения, потом вы поженитесь, потом у вас, если повезет, появятся дети, потом вы друг другу станете в меру противны, потом противны не в меру и в результате расстанетесь, ну или дотянете до естественной смерти, что тоже случается. Ты же этого хотела, затевая всю историю с самого начала? Ты же к этому стремилась, и не надо вешать всякую лапшу на уши про высокие отношения, творческие союзы и прочие радости.
   Так, теперь, рассуждая, давай двигаться, а то твой ступор становится излишне заметным. Вот, умница, еще шаг, и еще. Нет, за руль ты сейчас не сядешь, не стоит, ты же хочешь узнать, чем все закончится, вот и хорошо, вот и золотко. Идешь ровно, спинку держишь прямо, голова смотрит макушечкой вверх, ну загляденье, а не девушка, и продолжай движение.
   Он тебе нравится, ты ему нет. Это факт. Нет, не так. Ты ему нравишься, но не так, как ты бы хотела ему нравиться. К чему приведет эта конструкция, тебе известно? Прекрасно известно. Ты не остановишься, пока не доведешь дружбу до отношений. Не возражать! Конечно, он все сделает сам, потому что он живой человек, но не забывай, в Москве у него есть какая-то пусть призрачная, но любовь, а ты уже и так наследила. Но ты не станешь нравиться ему больше. Всегда бывает именно так, и он тебя не полюбит, что самое ужасное.
   Ну вспомнила! Тот тебя полюбил, только потом исчез, даже не объясняя, что и как. Ты только проснулась, очнулась, а его нет. И с этим будет точно так же. Так, может, пусть сейчас уйдет? Действительно, ничего же не изменится.
   Я прошагала до Марсова поля, и внутренний голос меня успокаивал как мог, и вот уже вечный огонь, но волна все поднимается и захлестывает, заливая уши. Нет! Неправда!
   И с тем, который ушел, я была права, и я любила, и сейчас я люблю. Они есть только потому, что во мне горит чувство. Какая разница, что получается потом, если самое главное – это не получить что-то, а отдать! Я недоотдавала до конца, поэтому рано. Однажды придет время, но не сейчас. Если он исчезнет сегодня, изменится слишком многое. Моя пустота станет ненасытной, она поглотит вселенную, это будет конец света, ведь я недоделала…
   Я уже на мосту, Нева плывет подо мной с остатками ладожского льда. Ритм встречных машин перерезает мысли.
   Врешь. Тебе нечего доделывать. Отпусти его, раз ему так надо. Мужчина должен догонять, а женщина убегать, а не наоборот.
   Он играет со мной, и ему этого вовсе не надо. Я уйду, а он не станет от этого счастливее. В мире будет на два несчастных человека больше.
   С чего ты взяла, что приносишь ему счастье? Какая самонадеянность, какая наглость. Да, может, он устал от тебя, ты тянешь его не в ту сторону.
   Я даю ему развитие!
   А он просил тебя об этом развитии?
   Я люблю его!
   А он тебя не любит, и лучше ты поймешь это сейчас, чем когда вы зайдете слишком далеко, туда, где начинаются призраки обязательств, туда, где в ночном шорохе ты захочешь рассказать о своей любви, а он будет смеяться тебе в лицо. Ты этого хочешь? Снова? Ты так демпингуешь, что за твою любовь скоро не дадут и гроша!
   Неужели ничего нельзя изменить?
   Ничего нельзя изменить.
   И ничего не изменится, если его не будет в моей жизни?
   Ничего.
   Ничего?
   Ничего…
   Как мне плохо. Как бесконечно плохо. Внутри невыносимо пусто, словно выключили свет. Я так не хочу. Я эгоистичная, отвратительная, пусть, но я не хочу такой пустоты!
   Заполнишь, найдешь петезаменитель, как находила пашезаменитель, сережезаменитель и прочие суррогаты.
   А я хоть раз действительно любила? Или все это иллюзии? Или все это настоящая любовь? Что из этого всего реально, а что придумано моим запутанным умом?
   Похоже, тебя можно отпускать на вольный выпас, истерика прошла, раз началась философия. Раз перестала кричать и бить ножкой в пол, может, действительно поймешь что-то.
   Александровский сад прошит насквозь, перерытый Кронверкский проспект со снятыми и заново положенными рельсами, мелкие морщины петроградских улиц. Здесь я всегда блуждаю в лабиринте собственных чувств, не находя выхода и ответов, и никогда мне навстречу не идет Он, не выводит на солнце, не правит мой путь.
   Все мысли тупиковые, и ни одной, дающей возможность посмотреть на все сверху. В подобных ситуациях у меня есть только один способ, пожарный, применяемый только тогда, когда альтернативой является лишь выход в окно.
   – Добрый вечер, Виктория, а вы не подскажете, завтра можно попасть к Полине Владимировне? – я выслушиваю просьбу подождать и обещание перезвонить. Подтверждаю, что подойдет абсолютно любое время и что лучше вообще сегодня, и начинаю ждать.
   Викин звонок продлевает мое пребывание в тупике на сутки. Завтра в семь часов вечера я задам все вопросы и получу ответы, и пусть они будут символические, туманные и совершенно неточные, но я сниму это начинающее разрушать меня напряжение. О, прекрасно, а теперь в обратный путь, машина-то осталась на платной стоянке, и до завтра мне натикает миллион.

   Закрытая запись пользователя acedera
   28 апреля 2011 года 20:55

   С Лизой пора кончать. Баста. Еще немного, и эти розы-морозы, гулянья под луной и танцы на улицах перерастут в то, чего мне никак не надо. Пора побыть одному. В Москву ехать поздно, те отношения уже потеряны, это очевидно. Не могу говорить, разговоры мучительные, не придумываются слова. Если еще пишу, то хоть как-то, а как только включается видеосвязь, накатывает полная раздражения тишина. Она чувствует, что это так, что-то пытается делать, но практически впустую.
   Лиза пытается мне доказать, что все очень естественно и просто и не нужно ничего надумывать. Может, она и сама в это верит, только я уверен, что это самообольщение. Ничего не бывает просто так. За каждый поступок надо отвечать, а уж за любовь отвечать приходится по полной, без скидок и сезонных предложений. «Только секс» бывает только в кино, а стоит растревожить тело, оно не захочет отпускать, так что, пока я отчетливо понимаю ненужность этого человека, надо бежать, гнать ее от себя. Никого не умею любить, не надо создавать соблазнов. Потом она чего-то начнет ждать, не дождется, будет сходить с ума, вешаться, резать вены… Мне оно надо? Не надо. Так что хватит тешить темные стороны души.
   Хорошая, но не нужна. Будет ли нужна когда-нибудь другая, неизвестно. В монастырь…

   Голос Верлухина возвращает в день. Ночью мне было невозможно, но, сохраняя последние крошки гордости, не поехала и не пошла ни к кому плакаться на плече. Подушка сырая от обиды. Верлухин гудит про то, что я могла бы и вспомнить о нем, что он не забыл, что я писатель, даже если я уже и не писатель. Он давит мне на совесть, на больной и расстроенный мозг, даже на печень, дотягиваясь до нее виртуальной рукой.
   – И еще, так, между прочим, у моей дочки завтра день рождения, и если в тебе есть хоть капля человеческого, ты придешь.
   – Там же будет много всяких людей… – вспоминаю последние литературные сборища и ежусь.
   – Дочери тридцать! Моей гениальной дочери, которая играет на пианино и поет! И там будет много ее друзей, а ты числишься в списке этих самых людей, – возмущен. Шутливо, но все же не стоит развивать это направление.
   – Приду, конечно.
   – И хорошо бы принесла готовый текст.
   – Тогда не приду.
   – Ты планируешь заканчивать?
   – Я планирую продолжать. Все не так просто, но я работаю, честное слово.
   Из всех ночных решений самое ясное выражается строгим и единственным словом «нет». Пока не знаю, как его объяснить, но нет, нет, нет.
   Кофе, душ, кофе, текст. Проверка почты. Сообщение по общей рассылке: еще вчера приехал учитель контактной импровизации из Швейцарии. Вот и хорошо, если постараться, то я успеваю, потому что это важнее Верлухина, обязательств, и даже будущее литературы не имеет значения.
   Я так решила, а значит, это страшное «никогда» еще не началось. Мы оба это знаем, и единственное, что было бы действительно неплохо, – это научиться спокойнее реагировать на игру, но я никогда не умела хранить равнодушие, поэтому азартные игры превращают меня в облако пара. Князь, князь, вы азартный человек!
   Рассказав всю внутреннюю историю друг другу, мы обнажились настолько, что мишени стали очевидны, а во мне этих точек так много и они такие яркие, что только ленивый не выстрелит, особенно если есть полный колчан, но кроме волшебного «нет» постепенно выкристаллизовалось видение ситуации. Я просто не буду уходить. Очень просто. В нем нет сил, чтобы выгнать меня. Мой внутренний магнит слишком силен для него, и сам оттолкнуть он не сумеет, а я просто буду рядом, не поддаваясь на провокации. Петр испугался. Это должно было случиться рано или поздно, но я-то бесстрашна, пока есть надежда.
   Солнце, весна, настоящее тепло, Поцелуев мост, Мариинка, набережная Мойки, мондриановский дом, Новая Голландия… Здесь много лет назад мы часто гуляли с Павлом, а в последнем классе школы догуливали до «Африки», где пели наши друзья. Потом я буду приходить без Павла, и слушать песни, и снимать концерты на непослушную пленку, приручая свет, надеясь, что однажды я встречу там его. Мне казалось, что я с фотоаппаратом прекрасна. Я нравилась себе, когда ползала за софитами под сценой, держа камеру в одной руке. Таких объективов не было почти ни у кого, и что-то действительно удавалось, хотя и глупо, по-детски. Недавно, разбирая старые коробки со снимками, нашла пачку оранжево-коричневых с фиолетовыми всполохами фотографий, где смычки перерезают лица, а микрофоны закрывают рты, но вместе с ними, как выпущенные джинны, разлетелись звуки и запахи, вспомнилось горькое пиво, которое пилось, потому что мы взрослые, дым, в котором все плавало и от которого не задыхались, зазвучали песни, которые, казалось, уже забыла.
   Машину оставляю на набережной и прохожу несколько домов, всматриваясь в двери. Одна, висящая над землей без ступенек, открыта. Надо подпрыгнуть, чтобы войти. Прекрасное место, чтобы учиться танцевать начиная с прыжков.
   Тихо захожу, отмечая, что на полу уже лежат прибывшие ранее и продолжающие в настоящий момент прибывать в пространство. Пол, черный и мягкий, холодит ноги. Недоделанный ремонт, стена, отделяющая кухню-раздевалку с дырой, не позволяющей что-либо скрыть. А надо ли? Книги на полках, объекты дизайна, велосипед, висящий на стене, выкрашенной в кофейный цвет. Здесь хорошо, если умеешь принимать хаос, более уютный для меня, чем космос. Переодеваюсь в мягкое и удобное и ложусь, чтобы слиться с полом. Тишина придавливает, и внутренние вибрации выплескиваются на поверхность. Я чуть подсматриваю за происходящим, отмечаю присутствие забавного лохматого швейцарца, чье тело похоже на знак бестелесности. Рассматриваю руки, ноги, головы и так усиленно не смотрю на дверь и не жду, что устаю прятать глаза. Закрою, просто постараюсь расслабиться. Я никого не жду.
   Пол передает шаги, каждый пришедший входит в меня, но я не смотрю, я лежу, закрыв глаза, превратившись в часть ландшафта. Это очень легко, и чем дальше, тем проще. Голос сказал, что скоро мы начнем, но я продолжаю растворение. Чья-то рука прикоснулась к моей ноге. Сохраняя темноту, сжимаюсь через бок, превращаясь в крошечную пружину, придвигая лицо к чужой руке и только тут открываю зрение.
   – Привет, – Ленины зрачки в трех сантиметрах от моих. – Я знала, что ты придешь.
   – Откуда?
   – Я же пришла, – она перекатывается на спину. – Мне интересно, как это получится у тебя.
   – Я решила просто никуда не отходить. С этом невозможно бороться.
   – У него будет одна ее тень. Армия одинаковых теней, – она растрясает ноги, прослеживая появление Петра, который на мгновение распахивает свет, закрывает его собой, вновь освобождает и захлопывает. – Похоже, что может получиться.
   – Почему?
   – Я видела вчера фотографии с Малой Садовой, и ты на них красивая. Он много тебя снимал, и ему это нравилось, и он сам не знает, что с этим делать.
   – Мы вчера расстались навсегда, – говорю с теплом и счастьем внутри.
   – Вот-вот, поэтому мне и кажется, что у вас есть шанс. Я уже говорила, что тебя мне не жалко, так что я почти рада. Еще немного поработаю над жадностью, и смогу даже помогать.
   – Спасибо, что не мешаешь.
   – Не хочу переродиться пингвином в Антарктиде.
   Мы находим возможность сесть, встать и начать занятие. Мы стоим, исследуя маленький танец, проживая мельчайшие подробности равновесия в теле, мы учимся ходить, замирая в каждом миллиметре шага, мы присоединяем руки к ногам, заменяя ноги руками и руки головой, и, наконец, ищем свой центр и отдаем его другому. Контактная импровизация изменяет восприятие, когда слушание становится не просто желательно, а необходимо.
   – Интересно, а как занимаются любовью контактники, – шепчет мне Ленка, когда мы в какой-то момент оказываемся радом.
   – Как все остальные, только они рискуют однажды ночью проснуться в «столике».
   Нам смешно – ей отчаянно, мне радостно. Поддержка, чувствование, передача веса, полет, спирали. Петр здесь, он на другом конце зала, а вот внезапно мы ходим, и он идет прямо на меня, и мы улыбаемся друг другу.
   – Возьмите в пару того, с кем встретились глазами, – звучит над нашим взглядом, и Петр, рисуясь, вздыхает и протягивает к моей руке руку, плотную и тяжелую, словно отлитую из серебра. Он щедро отдает всего себя, и так учит, он учит принимать. Невесомый на вид, он словно сознательно утяжеляется, чтобы стало невыносимо, и после него любой партнер легок. Может, это метафора? Невыносим, специально невыносим?

   Закрытая запись пользователя acedera
   30 апреля 2011 года 23:12

   Несколько дней провел один. Работал, ходил по городу, по вечерам смотрел фильмы. Ничего больше. Обычное состояние. Нормально. Съездил на Юго-Запад, туда, где раньше жила Саша. Подумал, что там могла оказаться одна из ее картин, но в Интернете больше ни слова, только про акцию на Малой Садовой, смысла которой, похоже, не понимали даже ее организаторы.
   Помнил про улицу Рихарда Зорге, нашел, приехал. Было ощущение дежавю, словно я не только видел это раньше, но и до сих пор нахожусь где-то неподалеку. Во дворах ее школа, один в один похожая на мою, такая же трехэтажная квадратная конструкция с внутренним двором и решеткой. Наверное, и у них в замок запихивали всякий мусор, чтобы школу было не открыть и первый урок был сорван.
   Во дворах высокие деревья, а когда мы были маленькие, здесь должно было быть пустовато, дико, только дома и тонкие кости берез. Огромный стадион между двумя школами. Здесь ее сбил мотоцикл, она рассказывала. Поэтому на велосипеде не было зеркал и габариток, она очень жалела о них.
   Я обошел дворы, рассматривая детей с мамами. Она могла жить где-то в этих домах, гулять со своим ребенком. У нее же может быть ребенок? Взрослый или маленький?
   Как-то раз она рассказала, что переезд на Петроградку изменил ее жизнь, совершенно и абсолютно. Если бы она осталась тут, то никогда бы не стала художником, никогда бы не стала копить деньги на Катулла, не бегала бы в «Букинист» на Литейном, не учила бы по ночам Пастернака. Она окончила бы школу и пошла в институт, в котором работали ее родители, стала химиком-технологом, энергичным технологом на заводе. Может, у нее сейчас была бы собственная лаборатория… Ее перенесли в другое место, где все стало иначе.
   Я гулял там, удивляясь себе. Стало важным то, что казалось лишним. Когда настоящее станет основательнее прошлого, я начну выпукло видеть и его красоту?
   Вернулся домой и смотрел фильмы. Много черно-белых фильмов. Много черно-белого прошлого.

   Не дожидаясь финальных аккордов урока, выскальзываю и лечу к Сенной, на Гривцова, во дворы, где мне расскажут, покажут, объяснят и растолкуют, что было, что есть и чем сердце успокоится.
   С одной стороны, я представляю собой человека, воспитанного в рамках научной картины мира, принимающего эксперимент и знающего цену доказательствам, но, с совершенно другой стороны, во мне живет эзотерик. Вполне себе полноценный, верящий в сверхъестественные явления, Бога и отрицающего ее смерть, столь несомненную для философов. И одновременно с этим никакая отдельно взятая религия не удовлетворяет моим потребностям, потому что моя общительность требует прямого разговора с тем, в кого я верю, так что внутренние беседы заменяют мне стандартные молитвы, а обращение к гадательным системам реализует феномен обратной связи. На Таро я хожу гадать только тогда, когда собственные возможности анализа исчерпаны, а интуиция категорически отказывается чем-либо помочь.
   Подвал, отделанный под эзотерический салон, может произвести на неподготовленную публику несколько шокирующее впечатление; особенно удивляют метровые изваяния в виде фаллосов, расставленные по всем углам. Деревянные, каменные, отлитые из бронзы, они должны привлекать энергию, наверное. Стены оклеены черными обоями, в воздухе стоит плотный запах свечей и ладана, но я-то знаю, что роскошная Полина Владимировна, разодетая в шикарную расшитую знаками зодиака блузу, психолог по образованию и набор камней на каждом холеном пальце не отвлекает ее профессиональный мозг от холодного просчитывания ситуации. Не могу пока заставить себя пойти в кабинет с надписью «психолог», а сюда могу.
   – Давно вас не видела, Александра. Случилось что-то важное?
   – Все, что меня волновало год назад, – а именно тогда мы виделись в последний раз, – разрешилось.
   – Значит, любовь, – она улыбается, тасуя большие карты. Большая женщина, широкие жесты.
   – Любовь.
   – Ну, снимайте, – протягивает мне колоду. – Как зовут любовь?
   – Петр.
   – Петр… Посмотрим на ближайшее время, просто то, что есть сейчас…
   Она раскрывает карты и пристально смотрит на меня. А я что, я и сама вижу.
   – А никак нельзя обойтись без этого Петра? – она деликатно пытается выяснить степень катастрофы.
   – Ну чисто теоретически можно, хотя и не знаю.
   – Вы его не любите, он вас тоже, более того, вы же его разнесете, развеете по вселенной, как бешеная колесница. Он бессилен против вашей силы, а зачем? Александра, я не очень понимаю, что это за отношения.
   – Я его сочинила, или он сочинил меня, уже и непонятно. Он есть, и во мне абсолютное творчество, а это больше, чем любовь.
   – Убить его не боитесь своим творчеством?
   – Как? – подобные заявления не очень профессиональны, уж честное слово.
   – Как-то. Бегите от него, это большая беда. У него сейчас еще отношения с женщиной, которая старше его, и у них за плечами трагедия, которую ни он, ни она не пережили, так что вас тут не ждали. Пока не любите, уходите.
   – А если…
   – Нет, – она категорична. Не могу, пока не могу. Вопрос, еще был вопрос!
   – Мне тут случайно карту вытащили, но я ее не знаю, было темно, я не разглядела точно, но она касается того же вопроса.
   – Туманное что-то, – Полина Владимировна не без основания подозревает подвох.
   – Я могу описать изображение.
   – Попробую узнать.
   – На ней был эрегированный фаллос, разноцветный, больше никаких деталей я не разглядела, но что-то из старших арканов, а что это, у меня даже предположений нет.
   Гадалка поднимается из кресла, тягучими шагами подходит к другому столику, заставленному горящими свечами и амулетами, и достает карту, протягивая ее мне.
   – Отшельник? Ни за что бы не догадалась. Как же так? – карта залита воском, но это именно та картинка.
   – Это колода Кроули. Именно из-за этой трактовки Отшельника он и рассорился со всеми мастерами. Карта говорит о добровольной аскезе, когда ты осознанно выбираешь путь духовного служения или учения, но Кроули считал, что импотенту легко дастся такой путь, а ты попробуй подави свою цветущую плоть, чтобы достичь великих духовных вершин.
   – И что это значит для меня?
   – Читайте это в контексте того вопроса, который был задан. Вы его помните?
   – Я не задавала никакого вопроса…
   – Тогда это совет.

   Второй день полетов и перетеканий, но они не цель. Вчера я получила хороший совет, но он не отменяет духовной дружбы, ведь так? И я приглашу его с собой на вечеринку. Еще не сказала, но вот уже почти, атмосфера готова, он достаточно устал, но наполнен теми самыми гормонами двигательного счастья, что неизбежно зарождаются от танца. Ленка наблюдает, как я невзначай переодеваюсь параллельно с ним, моделируя случайность встречи в дверях.
   – Сегодня вечеринка в «Книгах и кофе», меня пригласил Верлухин, у его дочки день рождения. Хочешь пойти со мной? – тон заинтересованного безразличия тренировался несколько часов, проговариваясь раз за разом. Это просто безобразие какое-то, разве можно быть такой зависимой и глупой… Ну скажи, что пойдешь, скажи…
   – И что там будет? – он спрыгивает на улицу и подает мне руку.
   – Концерт, наверное, тусовка, люди всякие хорошие и известные… – я даю широкий спектр возможностей, не зная, какая именно заденет за его желание.
   – Надолго?
   – Думаю, что вечеринка уйдет в ночь, но уйти можно в любой момент, – спектр широк, только захоти!
   – Поехали.
   Мы идем к машине, и мне вспоминается, как однажды я сидела на скамейке в зеленогорском яблоневом саду и ко мне подсела черная кошка, независимая и скромная, изящная, знающая себе цену. Я сидела, боясь пошевелиться, чтобы ее не спугнуть, а кошка то внимательно смотрела на меня зелеными глазами, то жмурилась на солнце. Мое дыхание почти остановилось, чтобы не мешать внутренней кошачьей жизни, но вдруг кошку позвала хозяйка, и та черной лентой скользнула по траве на другую скамейку и завертелась под требовательной и уверенной рукой. Хозяйка прихлопнула кошку к коленям, пристроила ее поудобнее и продолжила разговор с подружкой. А все потому, что она имела право, а я совершила умыкание у воды средь бела дня.
   – На Поцелуевом мосту прекрасно получается первый раз целоваться, – лукаво говорит Петр, пристегиваясь.
   – Проверял?
   – И не раз.
   На мосту небольшая пробка, и несколько секунд тянутся неловкостью. Перелистываю радио, нахожу несложную попсу, и мы уже выворачиваем к другому, непоцелуеву мосту. Он дразнится, вьется, зная, что это именно так. Что это за игра?
   – Ты понимаешь, что играешь со мной? – мы так много рассказали до того, что теперь правда – единственная верная стратегия, иначе я рискую запутаться в очевидном.
   – Разумеется. Ты же ведешься, тушуешься, теряешься, и это очень соблазнительно. Так изводят в начальной школе, потому что невозможно удержаться. Была бы ты нормальной, все было бы не так.
   – Что значит нормальной? – приехали, с чего это я стала вдруг не такой…
   – Ты стараешься понравиться, а это смешно.
   – Посмейся. Неужели нельзя быть просто нормальными друзьями без всей этой ерунды?
   – Так у тебя у самой это не получается.
   Могу рассказать про вчерашний расклад, но зачем, что мне это даст? Только подтверждение его убежденности. Пока сама не решила, держу паузу.
   – Буду делать перформанс в центре реабилитации для инвалидов, – мы ищем парковку, и у меня есть несколько минут, чтобы погрузить Петра в мир моих идей и иллюзий.
   – Опять мусор?
   – Не, напишу картину под музыку прямо там. Мне кажется, что танец и живопись надо объединять, они очень подходят друг к другу.
   – То есть будешь прилюдно танцевать? – уточняет. Почти без сарказма.
   – И прилюдно писать. Импровизация. Идеально, если это сделать вдвоем.
   – Ну нет, давай ты этот эксперимент проведешь самостоятельно, а я посмотрю на результат.
   – Бросаешь меня на произвол судьбы?
   – Разумеется, ты же мужик. Ты придумала, ты и справишься со всем.
   Вылезаю из машины, осматриваю себя в витрине. Девочка. В коротких, почти несуществующих шортиках, в кружевных колготках, кедах, в кожаной куртке, звенящая браслетами темно-рыжая девочка. Ладно, девушка. Хорошо, молодая женщина. Но никак не мужик. Он боится, но чего, не пойму вообще.
   Солнце клонится к Неве, и силуэт Петра на фоне золотого города чернеет бархатом. Он поворачивается, и я вижу его лицо в контражуре, такое резко вычерченное светом и тьмой, и в распахнутой куртке чернеет провал. Там, где должно быть сердце, чернота, как дыра. Мучительные карие глаза, подсвеченные драгоценным светом, внимательно смотрят, словно отделяясь от поверхности лица. Какой странный человек, какой родной… Почему-то именно это слово приходит в меня и прокручивается на внутренней ленте многократно.
   – Чего стоишь, пойдем.
   – Сейчас, – достаю из багажника купленный еще с утра букет цветов. Розы и хризантемы. Как-то без особого полета фантазии.
   Верлухин встречает гостей, тридцатилетняя дочка бегает, не замечая никого вообще, потому что принимать одновременно сто пятьдесят человек – это невыносимое занятие, тем более если еще надо быть на сцене, петь и играть, то есть отрабатывать полноценный концерт. Поздравления принимает счастливый отец, и я обнимаюсь с ним, внутренне готовясь незаметно раствориться в толпе. При нем я всегда чувствую себя немного лишней, потому что я никто, а он великий человек.
   – Куда поползла, ну-ка расскажи в двух словах, что у тебя происходит?
   – У меня происходит… вот, – притягиваю за рукав Петра. – Знакомьтесь, это мой герой.
   Верлухин всматривается в Петра, и я вдруг вижу, как мой герой отражается в нейтральных глазах.
   – Хороший герой, – собранно комментирует Верлухин. – Вы развлекайтесь, вот шампанское пейте, все скоро начнется.
   Что? Что он увидел? Чего не вижу я? Петя немного скучает, прослушивая поздравительные песни и стихи, он сидит, ест ананасы из вазочки и ему здесь не нравится, а я чувствую себя виноватой, что затащила на такое сомнительное с развлекательной точки зрения мероприятие. Я не оправдала возложенные на меня надежды.
   – А ты пойдешь на сцену? – Петр дает мне последний шанс его развлечь.
   – Не думала… А надо?
   Мне на сцену? Зачем? Чтобы все видели, что я пришла? Чтобы все видели, что он пришел со мной? Зачем?
   – Там каждому выступившему дают шоколадное яйцо с сюрпризом, – он шутит или серьезно?
   – Тебе надо яйцо? – хорошо, без проблем. Концерт имеет довольно свободную форму, поздравляющие выходят на сцену и делают разные полезные вещи. Встаю и иду по проходу, переваривая нелепость желания и собственную послушность. Что я буду делать на этой сцене, если я не пою, не танцую, да и стихов знаю мало… Слышу, как Верлухин громко и радостно произносит мое имя, позор становится неотвратимым. Еще несколько минут назад я так себе нравилась, а теперь мои ажурные колготки, и эти тупые шорты, и такой никакой свитерок, и порнографический шарфик…
   – У меня есть стих, – какой ужас, что я несу! – Я его сейчас тебе прочту.
   Я совершенно не знаю дочку Верлухина – так, только через Интернет. На вид она хорошая, такая светлая, с огромными и очень грустными глазами, и мне вдруг видится, что она – это я, устроенная точно так же, потому что мы все устроены одинаково, и ей столько же лет, сколько и мне, и у нас одна и та же боль, старательно запрятанная за многослойную ширму достойных дел и значимых проектов. Мой мозг панически вспоминает ту белиберду, которую я однажды придумала про пианино, когда мне казалось, что у меня будет ребенок и я сочиняла детские стихи. Их появилось пять штук, ровно по количеству дней, когда у меня была надежда.
   Рассказываю стих про деревянные бока, про изящные рога, про чудо зверя, и под конец к носу подкатывают иголки и в горле комком собирается непрожитое, непережитое. У меня сейчас мог бы быть ребенок, ему было бы пять лет, чуть меньше, чуть больше… У меня могла бы сейчас быть совершенно другая жизнь…
   Не видя, забираю злополучное шоколадное яйцо, сквозь заложенные уши прорывается шум рук, смех. Наверное, кому-то было весело. Может, и Петр развеял скуку.
   – Пойдем, – не глядя, выхожу из зала.
   – Что случилось? – он стоит прямо передо мной в тесном коридоре, но я не здесь. На улицу, дышать. Дышать.
   У меня был муж. У меня был муж, за которого я выходила замуж в белом платье, танцуя и радуясь тому, что мы вместе. У меня был муж, который не понял, зачем он сказал мне «да», для чего отобрал меня у всех остальных и сделал своей. У меня был муж, который, услышав, что у нас может быть ребенок, сел, схватившись за голову, на диван и просидел так целый вечер, пока его тоска и мой ужас не смыли внезапной и неостановимой кровью призрак моего материнства. Но пять долгих дней и ночей я сочиняла стихи, я говорила с тем, кто пришел ко мне, надеясь, что мы проживем вместе долгую и сложную жизнь, потому что любая жизнь сложна.
   Петру я ничего не рассказала. Это была первая тишина в наших отношениях. Это была не ложь, просто я была не готова признаться в том, чего не говорила даже себе.
   – Я напишу твой портрет, я увидела его сегодня, – это вместо ответа на его «пока-пока», которое однажды станет последним.

   К маминому приезду у меня нет шикарных новостей. Успехи сомнительные. Уборка дома не в счет. Она приезжает прямо под Пасху, и я сижу и добропорядочно крашу яйца и уже несколько часов колдую над куличами, которые должны подняться три раза, каждый раз со все более и более сложной конфигурацией состава. Медитативное занятие, честное слово. В момент засыпания многосоставных пряностей звонит телефон, взять который нет никакой возможности, потому что к каждому пальцу тесто прилипло кружевными сосульками. Изворачиваюсь, носом нажимаю на кнопку и прикладываюсь ухом к столу.
   – Ты меня слышишь? – Анин голос кричит мне издалека.
   – Да, что ты хотела? У меня руки все в празднике.
   – Я договорилась о твоей выставке во Владикавказе, – ого…
   – А ближе меня не хотят?
   – Там фестиваль, и тебе отдают залы государственного музея! – я явно не понимаю, как мне повезло.
   – Прямо натурально музея?
   – Самого настоящего. У тебя такого еще не было. Картины отправишь на днях, они оплатят тебе дорогу и проживание, так что не только выставишься, но и город посмотришь и отдохнешь. Они планируют открытие числа пятнадцатого…
   – Июня?
   – Мая, конечно, – она прямо возмущена моей несговорчивостью.
   – Отменяется. У меня экзамены до конца мая, на днях я погрязну в рефератах, их будет двести штук, а потом у меня неделя обратной связи, когда я буду слушать, что на самом деле было в истории нашей страны.
   – То есть…
   – То есть первого июня я могу открыть все, что угодно, а до этого я, как зайчик, должна быть в Питере.
   – Ладно, я созвонюсь, обсужу, а ты отбери картин тридцать. Я считала, вроде как раз столько и получается, если собрать по галереям да у тебя дома. Правильно?
   – Раз ты считала, то правильно, – я с Аней стараюсь не спорить, тем более что шея затекла и разговор надо прекратить как можно скорее.
   – Я завтра не смогу приехать в Зеленогорск, ты не обидишься? – только я уже хотела расслабиться. Что я еще забыла?
   – Напомни, для чего ты хотела приехать? – более изящной маскировочной формулировки придумать с ходу не удалось.
   – У тебя же завтра встреча с читателями тамошней библиотеки, ты мне говорила, когда развешивала картины. Или я что-то путаю?
   О-ла! Хорошо, что у меня есть Аня, и как прекрасно, что ее ежедневник дублирует мои дела! Может, ей поручить и все остальные аспекты моей жизни, а не только творчество? Она бы навела порядок, такой порядок.
   Рассыпаюсь в благодарности, распрямляюсь и, засыпая в тесто изюм, просчитываю время. Если двигаться точно по графику, то я успею и встретиться с читателями, и маму встретить из аэропорта. Читатели! Два методиста библиотеки и гардеробщица, но раз обещала, то засуну снобизм подальше и буду рассказывать так же, как делала это десятки раз в книжных клубах и союзах писателей, в школах и на книжных выставках. Я больше говорю о себе как о писателе, чем являюсь им в реальном выражении, но никому нет до этого дела. Существует книжка, она получила собственную жизнь, и я только обеспечиваю ее как инвалидную форму жизни, которая пока не способна сама обеспечивать себя, но учится, и вскоре я буду ей не нужна.
   Телевизор пугает концом света, надоели. Столько сценариев, и никто не догадывается, что свет уже давно закончился и мы бредем впотьмах. Суета, заботы о миллиардах существ, несчастных и потерянных. Суммарное несчастье планеты превышает суммарную радость в миллиарды раз, так как она еще вертится? Как?

   Открытая запись пользователя acedera
   1 мая 2011 года 0:07

   Нельзя спать, когда приходит май. Всего 31 день, когда возможно все.

   Светский календарь несовместим с церковным, и когда произойдет глобальная синхронизация, не знаю. Странно устраивать день литературы в субботу перед Пасхой, когда все читающие несут святить куличи и яйца в резную белоснежную зеленогорскую церковь. В зале, где развешаны по стенам мои картины, сидят четверо. Их возраст завис между шестьюдесятью и бесконечностью, они ждут встречи с прекрасным в моем лице. Как человек, написавший вчера всего одну строчку, мучаюсь угрызениями совести, но рассказываю вкратце содержание предыдущих серий: как я стала писателем, почему пишу и о чем, и под конец делюсь так называемыми творческими планами. Получается как-то очень складно, будто все это правда, а это не так, и ощущение большой лжи постепенно накатывает все сильнее. Я не такая, это не я. Вопрос самоидентификации мигает аварийной лампочкой.
   – А о любви вы пишете? – спрашивает сложенный втрое старик, подмигивая мне. Или показалось?
   – О любви пишу, но получается плохо. Очень она сложная субстанция, любовь. Слов мало придумали, чтобы рассказать об этом.
   – Так придумайте свои, – советует лиловая дама в вязаной шали, скрывающей ее с головы до ног.
   – Видимо, я этим и занимаюсь.

   Слов мало. Ничего не отражает главного. Вот что действительно значит это пресловутое «люблю»? Только то, что в сердце, голове и остальных местах идут необратимые процессы, сложные, собирающие все внимание внутри. Пока этого нет, можно смотреть вокруг, быть растворенной в толпе, городе, в лесах и полях, пока этого ни разу не было, человек действительно счастлив. Но стоит один раз испытать переключение фокуса, попробовать этот искус, и уже никогда не будет счастья неведения, потому что остается тоска по чувству. Кажется, что любовь направлена на другого человека, но на самом деле получается, что она направлена внутрь себя, где поселяется образ другого. Вместо всего мира остается только одна линза, через которую все воспринимается искаженным, то ярким, то серым, то черным, и никакие разумные доводы не могут привести в норму, не придумали такого нашатыря.
   Мы называем это влюбленностью. Да, конечно, именно «в», а не где-то еще. Мы падаем туда, проваливаемся, ну а дальше уже как повезет. Но есть еще слова. «Нравится». Мне нравится он… Безликое, поверхностное чувство, скорее эстетическое, чем какое-то иное. Но безболезненное, пока не появилось влечение. Он влечет меня, Он привлекает меня… Вот он, вектор, когда можно упасть в человека, а по сути в себя. Ловушка.
   Словно мы идем по дороге, неся внутри магниты, не подозревая о них, и в один момент магнитные поля сносят нас с прямого пути, изменяя волю, направление, желания. Желания. Вот еще. Хищное, опасное желание. Получить, заковать, остановить. Чудовищное желание, которое утоляется только изменением и извращением чужого пути. Электромагнитные западни.
   А как же божественная любовь, истинная, которая в «Послании коринфянам»? Она существует, или только Бог может так любить? Не изменяя другого, не желая сделать его своим, не подчиняя и не подчиняясь? Любовь как восторг, как поток добра и радости? Любовь, которая просто есть, которая не сужает взгляд, а расширяет его, не искажает границы и формы предметов, не лжесвидетельствует, не путает и не водит. Может, это дружба? Так получается только дружить.
   Хорошая тема для долгой дороги. На кольцевой фуры окатывают грязью, не замечая меня, потому что это я должна их видеть. Машина и так была несколько нечиста, а до аэропорта доедет серый грязный комок вместо серебряной стрелы. Не очень это хорошо, неуважительно к встречаемым, но если сейчас ехать на мойку, я опоздаю, что тоже неуважительно. Выбор невелик, ладно, пусть будет грязная машина, но вовремя. Я не самая грязная на стоянке, я в тренде.
   Покупаю две орхидеи – для мамы и для ее подруги – и иду пить кофе, поджидая самолет из Милана. В аэропортах у меня всегда чувство кино. Здесь все немного ненастоящее. Путешествие вырывает из повседневности, это как вход в заповедный лес, где живет Баба-яга, и, чтобы принять его законы, я причащаюсь едой сказки. Недешево стоит такое вовлечение, за чашку кофе берут увесистые двести рублей, и это тоже подчеркивает особенность обстоятельств. У меня последний день поста. Кофе черный, без сахара и сливок. Можно было бы обойтись и водой, но слишком велико напряжение. На одном из треков жизни неспокойно, где-то засело ожидание, и это не ожидание самолета.
   Открытие выставки во Владикавказе назначили на третье число, улететь для подготовки я должна тридцать первого. Моя весна закончится по расписанию. Все точно, неумолимо. Останется только одно не слишком приятное дело в виде посещения суда. Мне как раз вчера позвонили из суда и назначили время. Очень милая девушка-секретарь, чей голос мне отчего-то знаком. Посчитаю это добрым знаком. Не хочу на пятнадцать суток в тюрьму, даже с тапочками, даже отдыхать, даже если это избавит меня от приема экзаменов.
   Мамин рейс приземлился минута в минуту, небольшая таможенная пауза, и вот потянулись дамы с чемоданами и чемоданчиками, говорливые семьи межнационального состава и серьезные деловые мужчины, прилетевшие с одним дипломатом. Мама, неожиданно загорелая и растерянная, обнимает меня с расслабленной нежностью. Соскучилась.
   – Как отдохнула? – забираю у нее чемодан и сумку у Нинель.
   – Великолепно, – Нинель отвечает за маму и вся светится. Не помню ни одного момента, когда она была бы расстроена или опечалена. Это самый позитивно настроенный человек; даже если нечто ее опечалило, она принимает это с чуть удивленной улыбкой, словно не понимая, как отрицательная эмоция вообще проскочила за кордон ее благожелательного спокойствия.
   – Машина недалеко, пошли.
   – Ты что, приехала на своей? – мама мгновенно возвращается в Питер, в настоящий момент, обретает себя и начинает опять бояться меня за рулем, словно я самый опасный водитель на планете.
   – Разумеется, не такси же было вызывать. Вот незнакомому абреку ты доверяешь больше, чем собственной дочери, которая уже несколько лет вполне успешно возит себя и друзей.
   – Я не поеду с тобой! – заявляет довольно безапелляционно, но мы знакомы тридцать лет, так что я-то знаю, что она сядет и поедет, только это будет не самая простая дорога.
   – Почему ты не помыла машину? Безобразие! Это неуважение! – мама старается найти дополнительные аргументы против меня как водителя.
   – Мы сейчас поедем по городу, и ты увидишь, во что превращаются машины через минуту после мойки.
   – Вот, – она показывает на спортивный «мерседес», неприлично чистый и нагло сияющий всеми фарами и подфарниками. – Он же как-то доехал чистым!
   – Он тут, наверное, уже месяц стоит, дожидаясь, когда хозяин вернется из Арабских Эмиратов.
   – Ни за что не сяду в эту грязь, – мама ходит, возмущенно покуривая сигарету. Бросить это занятие она не может даже после прочтения самых мозгопромывательных книг, даже после нескольких сосудистых приступов. Она все равно курит. Она курит и сейчас.
   Мы с Нинель распихиваем чемоданы и сумки по разным углам, Нинель усаживается на заднее сиденье, и маме ничего не остается, как возмущенно хлопнуть передней дверью. Любовь не злится, любовь принимает.
   Если бы вместо гаишника у меня принимала экзамен родная мать, я бы никогда не получила права, потому что на знакомой и десятки раз изъезженной вдоль и поперек трассе я умудрилась все сделать не так. По ее словам я ехала не в том ряду, не так перестраивалась, тех не пропускала, а тех пропустила очень даже зря, а вон на том светофоре можно было бы и не стоять, потому что если поехать по стрелке, то через квартал надо повернуть… И так все сорок минут до Петроградки, где ее ждет пересадочный ужин, прежде чем она уже на своей машине вернется в Зеленогорск. Нинель очень веселилась, слушая, как меня распекают, а в конце вынесла свой вердикт: «Отлично водишь, не обращай внимания». Я склонна верить водителю со стажем двадцать пять лет, чьей самой маленькой машиной был «пятикрузер».
   Накрываю ужин, довольствуясь чаем. Выслушиваю очередную порцию мнений по поводу моих странностей, а потом начинается дефиле. Дамы показывают приобретения, сетуют на то, что с каждым годом Неделя высокой моды все скучнее, что интересных вещей почти не найти, что если еще в Риме можно обнаружить нечто действительно стоящее, то ни Париж, ни Милан, разбалованные вниманием, не достойны звания столиц моды. Я им очень сочувствую.
   – Тебе нашла только вот что, – мама достает ювелирный мешочек, в котором лежит золотая лебедь, собранная из множества разноцветных неграненых камешков. Каждый кабошон залит в оправу, и из этой мозаики получаются крылья языческой свадебной птицы. «Расстелю холсты по берегу, побелю холсты, пусть летит лебедь-птица…» Хороший подарок, грустный.
   – Я куличи вчера напекла, утром в церковь сходила, освятила…
   – Спасибо.
   Для меня и мамы Пасха особый праздник. Мы неоригинальны, это так для всех христиан, но до остальных праздников нам нет особого дела, а тут нечто другое имеет значение. Моя бабушка каждый год готовилась к Пасхе, пекла, варила, красила, и я неизменно ей помогала, а когда она не могла сама ничего делать, я выполняла ее распоряжения. Она уже не ходила, не могла выходить на кухню из своей комнаты, и я была ее руками, ногами и глазами. Моя кулинарная история начинается там, где закончилось бабушкино здоровье. Полное дежурство по кухне она передала, когда мне было пятнадцать, мама развелась и нырнула в бизнес, а бабушка слегла, проиграв сахарному диабету с разгромным счетом. Я научилась готовить быстро, весело, вкусно, делать это между делами, незаметно, научилась реализовывать творчество в еде, изобретая, пробуя, экспериментируя, но предпасхальные дни были особыми. Мы – я, мама и бабушка – были вместе. Мы терли миндаль, варили луковую шелуху, протирали творог, месили тесто. Мама, патологически не умеющая печь, перепоручила мне всю кондитерскую деятельность, но все равно это было время семьи. И ночной Крестный ход мы смотрели втроем по телевизору в бабушкиной комнате. Это была наша любовь.
   Потом бабушки не стало, но Пасха для меня и мамы осталась важной вехой, подтверждающей, что мы вместе, мы семья. Утром в церкви, ставя корзинку с пасхальными вкусностями на общий стол, вдыхая запахи ванили и свечей, я чувствовала, что бабушка рядом со мной и я не одна.

   Светлое Христово Воскресение. Сквозь жалюзи на кухню крадется робкое солнце. Мы с мамой сидим за столом. Службу мы смотрели уже в Зеленогорске, сидя рядом на диване. Храм звонил в окна, до него идти минут двадцать, но после перелета и волнений это было лишним. Поймала себя на мысли, что яркий и радостный пасхальный тропарь я слушала без религиозного чувства, мне нравится его музыкальный свет, и теперь по утрам я постоянно пою его внутри.
   Пост закончился. Намазываю пасху на кулич, чувствую сладость и сдобу. Пью кофе. Внутри тишина. Воскресе из мертвых, смертию смерть поправ… Добровольная жертва. Постилась, добровольная жертва. Умер за людей. Добровольная жертва. Как микроб и кит, которых взвешивают на одних весах.
   Ночью мне приснился сон. Во сне я проснулась от детского плача, вскочила и побежала на второй этаж. Там вместо верхней гостиной оказалась детская комната, странно пустая, только детская кроватка, кованая, как балконные решетки, да кукольный домик, огромный, волшебно красивый. От лунного света комната была светлой. Везде лежали куклы. Моя дочка плакала сквозь сон, просила дать ручку. Я села в кресло рядом с кроваткой и протянула ей руку. Я шептала что-то, чтобы она не плакала, что это только ветер, что ничего страшного нет, что я рядом. Она всхлипывала и просила не уходить. Во мне были нежность, усталость и раздражение, словно это обычное состояние, словно я уже не спала так много ночей. Я была во сне не фанатично любящей, не идеальной, но матерью, привыкшей к ночному плачу.
   Проснувшись, поднялась на второй этаж. Рояль, несколько кресел и маленький диванчик. На стене моя картина, написанная на заказ и не принятая заказчиками. Единственная в своем роде. Замок из песка, написанный так, что неясно – то ли это огромная архитектурная конструкция, то ли дело рук ребенка, игравшего с песком на берегу моря. Голубое и бежевое, белое и золотое.
   Откинула крышку рояля и взяла несколько аккордов в ми миноре. Моя любимая тональность. Пробежала заспанными пальцами, погладила костяные пластины инструмента, прозябавшего в бездействии. Села и начала играть. Что-то, не знаю, что именно, то, что шло изнутри. Там была грусть, лиловая, прозрачная. Неслышно вошла мама и села в кресло. Я играла, она слушала. Долго. Она единственная слышала музыку моего сердца.

   Лена давно звала в гости; как-то само собой получилось, что других дел не оказалось, и, выходя из Мухи и рассматривая разные варианты дальнейшей растраты времени, я вспомнила об этом приглашении. Первая, пока еще тонкая пачка из пяти рефератов с шорохом легла в багажник. Это нервные отличники написали свои трепетные опусы. Через несколько недель багажник будет забит под завязку, и мне придется прочесть множество украденных из интернет-свалок текстов, среди которых лишь десяток текстов будет содержать признаки свободы мышления и блеск интеллектуальных размышлений. И только пара-тройка работ принесет мне удовлетворение. Но это не сейчас.
   Лена живет за Преображенским собором. Подбираю код к воротам, прилаживаясь к стертым кнопкам. Навык школьных времен, интуитивно пропускающий в любые дворы. Знакомый щелчок – я внутри.
   На третьем этаже дверь, обитая коричневым дерматином, за которой коридор с лепным потолком, несколько комнат в два окна и внезапная кухня со случайной ванной, выкроенные самым причудливым образом из роскошной барской квартиры. Но удивляет меня не то, где и как живет Лена, а то, что за ее спиной стоит мальчик лет четырех и внимательно смотрит мне в руки.
   – Подарок принесла? – строго спрашивает он.
   – Принесла, – послушно протягиваю купленный к чаю тортик. – Ему можно такое? – тушуясь, уточняю у Лены.
   – Немного можно. Знакомься, это Платон. Платоша, это тетя Саша.
   – Можно без тети. Просто Саша.
   На кухне закипает чайник. Платон слишком большими ножницами перерезает веревку на торте, отковыривает прозрачную крышку и азартно режет торт на кривые куски. Лена стоит рядом, внимательно следит за каждым его движением, но не мешает. Довольный своими достижениями мальчик получает торт на тарелке и уносит его в недра квартиры.
   – Представить не могла, что у тебя есть ребенок, – признаюсь, потому что не могу скрыть удивления.
   – А что удивительного?
   – Когда я тебя встречала, на тебе не было печати озабоченности или чего-то такого. Ты занимаешься контактом… Не знаю, Лен, правда, почему-то я не могла представить…
   – В каком-то смысле ты даже слишком права, – она разливает чай по большим разноцветным чашкам. – У меня какая-то жизнь началась только последние полгода, а до этого я была под домашним арестом. Ребенок так меняет жизнь, что и описать невозможно. Это личная катастрофа, – по ее тону не читается радости.
   – Ты не понимаешь, как тебе повезло.
   – А по-моему, это ты не понимаешь, как повезло тебе. Представь, что для каждого действия тебе нужно попросить разрешения. Только на минуту представь, что, когда рождается ребенок, ты теряешь право на себя. Вообще.
   – Ты преувеличиваешь, – мне кажется это глупостью, нет, не глупостью, а черствостью, непониманием собственной удачи…
   – Первый год я отпрашивалась, чтобы сходить в душ, потому что я чувствовала себя должной, постоянно должной. Никто не должен мне был помогать, а я должна быть с ребенком, а Платон не отпускал меня ни на секунду. Он не хотел или не мог оставаться один. И когда муж приходил с работы, или моя мама, или его мама, я отпрашивалась помыться. О том, чтобы куда-то пойти, встретиться с подругами, просто погулять одной, и речи быть не могло. Потом иногда меня стали отпускать, но в каждый такой поход на свободу я испытывала жгучее чувство вины, словно совершаю преступление, и каждый, кто помогал мне, подчеркивал, что я поступаю очень нехорошо. С одной стороны, они сами предлагали свою помощь, а с другой – попрекали. Я возвращалась, а мне говорили: «Ну конечно, вернулась мамаша, нагулялась?» И я начала сходить с ума. Даже на работу меня отпускали неохотно, а я только ездила сдавать заказ и получить другой, все остальное я делала дома по ночам, общаясь по Интернету.
   – А почему ты не взяла няню? – мне кажется, что подобное состояние – это следствие собственного неумения организовать собственное пространство.
   – Против няни были все: говорили, что чужого человека брать нельзя, рассказывали страшные истории, утверждали, что готовы помогать в любое время, тем более что свекровь не работала, я и не брала няню. Но в момент, когда я хотела или должна была куда-то пойти, это всем было неудобно. Моя мама работала, помогала как могла, и я старалась не просить лишний раз. Я потеряла друзей, ничем не занималась, кроме Платона, но, если быть честной, то я не занималась им, потому что перестала его видеть. В определенный момент я даже не слышала его, потому что стала жить в своих мыслях, мечтая о будущем, переживая прошлое. Физически была с ним, а сама путешествовала так далеко, как только могла.
   – Ты сейчас замужем? – не знаю, могу ли задать этот вопрос…
   – Нет. Развелись. Муж стал тяготиться мной, ребенком, моей мамой, всем. Он не хотел работать, чтобы содержать нас, не хотел приходить домой, вообще ничего больше не хотел. У него началась депрессия. Я не понимала ее природы, старалась взять на себя все. Работала по ночам, брала заказы, чтобы латать дырки в бюджете, и мама не понимала, что у нас нет денег. Он не хотел разговаривать – не трогала его, неделями только строила вокруг него максимальный комфорт, а он не замечал ни меня, ни ребенка. А однажды его приятель дал ему книгу, где было написано, что во всем виноваты женщины. Что они неправильно воспитывают мужчин, что они слишком жесткие, неженственные, и он обвинил меня в неженственности. Сказал, что должна быть совершенно другая система ценностей, где на первом месте личностное развитие и партнер, потом уже дети, работа и родные, которые вообще имеют сомнительную ценность. Ему так нравилось, что работа и родные должны остаться на остаточном принципе, что влюбился в эту систему, которая оправдывала его принципы.
   – Так хорошо же, что партнер важен, – осторожно предполагаю, подозревая, что не очень-то это и хорошо.
   – Только на месте партнера должна была оказаться истинная женщина, а к тому моменту он перестал видеть во мне и просто человека, не то что любимую, прекрасную, очаровательную, чарующую женщину. Эта книга оказалась частью полусектантской психологической организации, которые зарабатывает, проводя семинары личностного роста и гармонизации семьи. Он попросил меня приехать на такой семинар, и я слушала, какая я неправильная, и там он предложил развестись. А я не могла ему ничего возразить, потому что устала, потому что была за гранью саморазрушения, принеся себя в жертву комфорту ему, сыну, маме, его маме. Я старалась быть хорошей для всех, а оказалась злом.
   – Давно?
   – Два года назад. Платону было чуть больше двух. Теперь он видит папу гораздо чаще, чем когда мы жили вместе. И у них больше общения, потому что муж научился разговаривать с ним, играть, быть с ним.
   – Лена…
   – Я осталась одна, и одного месяца своей жизни я не помню, потому что я только лежала и смотрела в потолок, в такой высокий и чистый. А потом пришел врач и спросил, хочу ли я дальше страдать или все-таки предпочту начать жить. И я приняла решение жить, хотя ни во что больше не верила. Мама перестала работать и стала помогать с Платоном, да и он подрос, стал самостоятельным, а у меня наладилось с работой… Нужно было подождать год, чтобы стало легче, но он не стал ждать.
   – А сейчас у вас как?
   – У него есть любимая девушка, они встретились, когда мы еще не были разведены, и в момент, когда наши отношения могли еще срастись, он все-таки выбрал ее, он не захотел разбираться в сложном лабиринте наших отношений. Но мы хорошие друзья. Нет, приятели. Мне иногда хочется поговорить с ним, но мы слишком далеко, чтобы слышать друг друга, хотя я не перестала любить его.
   – Но у тебя есть Платон…
   – У меня теперь очень много всего. Чувство вины осталось, но я уверена, что должна быть хоть иногда свободна, чтобы у сына была нормальная мама, интересная и живая, а не отстраненная, рыдающая, исчезающая на глазах. Я старалась, чтобы он не видел моих слез, но однажды не сдержалась. Муж привел Платошу домой, попрощался и ушел, и, когда закрылась дверь, меня словно разорвало, я рыдала так, что не могла остановиться, сидя на полу или лежа, не помню. Платон гладил меня по голове и говорил: «Мамочка, не плачь, все пройдет». Мне кажется, что в этот момент закончилось его бессознательное детство.
   – А Петя?
   – А что Петя? Они с Платоном большие друзья. С детьми Петя особенный, не знаю, но мне кажется, что за это его можно любить еще больше, но только это самообольщение. Петя хочет детей, но панически боится сделать неверный выбор. Понимаешь?
   – Не совсем.
   – Он боится выбрать не ту женщину, думая, что можно не промахнуться, что есть тот самый идеальный выбор.
   – Он что, идиот? – я так искренне удивляюсь, что мы начинаем хохотать, и в этом смехе есть привкус истерики.
   – Представь, что он каждый раз говорит: «А что, если я встречу лучше?»
   – Говорит?
   – Нет никакой разницы. Он так думает. Поэтому ни одна не будет той самой. А с Платоном они смотрятся чарующе, но я больше не мечтаю. Сначала мне казалось, что в этом есть знак, что они смогут жить вместе, а я создам для них красивый и ласковый мир, но это в прошлом. Я прожила эту мечту.
   – У тебя есть кто-нибудь? – торт не лезет в горло. Ее боль слишком крепко растворилась в чае.
   – Нет. У меня есть Платон, друзья, мама. Вот такая кривая получилась семья.
   – Ну а у меня есть только мама…
   – Когда нет ребенка, есть свобода. Что бы я тебе сейчас ни рассказала, ты все равно не поймешь, но ты так фантастически свободна, так легка, так пользуйся этим! Боже, как я завидую тебе, Саша, как!

   У каждого свой способ переживать шоковые потрясения. Кто-то бьется в истериках, кто-то впадает в перевозбуждение, а я замедляюсь, теряю все эмоции, становлюсь ровной и совершенно спокойной. Я почти не говорю, могу улыбаться, все функции осуществляю без напряжения, но при этом сохраняю бесстрастность. Те, кто видит такое состояние у меня впервые, немного удивляются, потому что это редкое зрелище. Это другая я. Так я переживаю смерть близких людей, почти без слез, только в тишине. Со стороны это выглядит как равнодушие, наверное, это такая защитная реакция. Когда я разводилась, то тишина длилась почти полгода. Представить, как живет и что чувствует Лена, я не могу и не хочу. Она словно мой двойник, слишком явный, чтобы верить в его реальность. Кажется, что проведение не довольствуется намеками, а создает иллюстрированное пособие по утраченным возможностям, говоря: «Посмотри, вот так было бы у тебя, если бы ты пошла по другому пути. Подумай, посомневайся». И я начинаю думать и сомневаться. Двойники окружают, дробятся, собираются в одну сущность и разбегаются снова. Бесконечное движение калейдоскопа. А кто смотрит на эти картинки?

   Закрытая запись пользователя acedera
   5 мая 2011 года 19:16

   Купил холст, краски, кисточки, растворитель, мастихин, палитру, мольберт, все это поставил в той комнате, что досталась мне после отъезда брата. Теперь это будет моя мастерская. Время уходит между пальцами, а я ничего не делаю. Люди ничего не умеют, начинают с нуля, а у меня даже справка есть, что я художник, пятерка по рисунку стоит, четверка по живописи, спасибо Саше, не то была бы тройка. Но с тех пор много лет прошло, живопись могла и проснуться. Буду проверять. А с другой стороны, графичная живопись тоже имеет право на жизнь. Все имеет право, только невозможно проводить дни за просмотром кино и прочтением книг. Чувствую, как пропадаю, надо оставить хоть какой-то след.
   С чего начать, не представляю. Хочется сразу сделать что-то гениальное. Стадию натюрмортов отбрасываем, порнографические цветочки исключаем, остаются люди и пейзажи. Ну и еще всяческая абстракция и сюрреализм, но к этому я не очень расположен. Начну с города. Закачаю побольше фотографий, посмотрю архив – у меня тьма удачных кадров. Главное – решиться. Отступать некуда. Такое количество бабла грохнул, что обязан получить удовольствие.
   С Лизой все общение перевел в виртуальную форму. Буду копить энергию на искусство.

   Через два часа должна начать писать прилюдно картину под музыку. Проще простого, только привяжу кусок оргалита к багажнику и поеду на проспект Большевиков, потому что именно там построили реабилитационный центр для инвалидов. Заматываю бечевкой, вознося молитвы, чтобы все это безобразие не размоталось по дороге и не убило кого-нибудь. Поленилась привинтить рейки для жесткости, уже поздно, но что-то мне подсказывает, что меня ждет не самая приятная поездка. Хорошо, что никто не увидит, как я поеду, и прекрасно, что никто не видит, какими непостижимыми узлами я заматываю бечевку, успокаивая собственную совесть дополнительным сто восемьдесят шестым рядом обмотки. Только бы не пошел дождь, на который недвусмысленно намекают совершенно серое небо и влажный ветер.
   Но ехать надо, это дело чести. Выкатываюсь из двора, и степень катастрофы становится ясной минуты через три. При скорости больше сорока километров в час лист оргалита начинает с бешеной силой лупить машину по крыше. От каждого удара механизм содрогается до основания, и складывается ощущение, что несчастная «мазда» развалится прямо здесь и сейчас. Плюс ветер, плюс таки дождь. Это словно намек на то, чтобы я больше никогда не ввязывалась в благотворительные, добровольческие и другие общественно полезные акции. Мне вредно быть общественной. Но в последний раз надо сделать намеченное. Надо, но город против изо всех сил. Пробки и ремонт, объезд и шквальные порывы, грозящие приподнять и выбросить в Неву, Невку или просто выкинуть с дороги. А когда заканчиваются пробки, начинаются грубые люди, не понимающие, почему я позволяю себе портить им настроение своей тихоходностью. Мне гудят, подмигивают, а потом обгоняют и имеют мнение, специально открывая для этого окна, а я терплю все это, сотрясаясь от грохота оргалита. Не выдержав, останавливаюсь на Октябрьской набережной, обнаружив тихий карман, и перетягиваю веревку, которая, конечно, ослабла под действием влаги и вибрации.
   Что я лично думаю о себе в данный момент, не имеет значения. Как-то Павлина догадалась, что я специально живу так, чтобы было интересно об этом писать. Наверное, у меня не очень богатая фантазия, чтобы позволить себе быть размеренной, продуманной и спокойной. Так что приходится попадать в переделки. Можно даже предположить, что я готовлю их заранее, продумываю и составляю чертежи на бумажках, но нет, они спонтанны и непредсказуемы.
   Для усиления приключенческого момента среди прочего я не покупаю навигатор. Это же каждый дурак сумеет – ездить с навигатором, а вот попробуй по карте, да в неизвестный район, да с непредсказуемыми дорожными рабочими, которые книжек не пишут, но планов и логики почему-то не имеют. Непостижимость их действий абсолютна. Вот посреди бела дня они решили починить трамвайные пути, внезапно, не предупредив никого. Удивленный трамвай замер перед бригадой, разбирающей перед его носом рельсы. Еще мгновение, и тут будет пробка на сутки, но мне хватает наглой ловкости, чтобы пролезть в зазор между ремонтниками и фатально застрявшим трамваем. Хорошо, что я не узнаю, чем закончится этот фарс.
   Вот я запуталась в разорванных странным образом улицах. Почему-то проспект прерывается заводом, а потом незамутненно продолжается спустя квартал. Вот я чуть не уехала в Мурманск, нет, рано. А на этой площади мне можете не бибикать, потому что я вообще не понимаю, в каком ряду я должна оказаться, чтобы попасть хоть куда-нибудь. Ну почему вы крутите мне пальцем, я же тут впервые, двигаюсь медленно, мигаю, стараюсь никому не мешать, ну да, не очень ловко все получается, но вы попробуйте думать, когда по голове бьет бешеный оргалит. Люди, я же так хорошо к вам отношусь, веду общественную работу, а вы… Такими словами обзываетесь. Нехорошо, дядя, нехорошо.
   Но мне не страшно, не обидно – мне никак. Внезапно под властью нежданной песни взлетаю, отделяясь от тела, становлюсь звездой, ослепительно сияющей. Звук выводит за атмосферу Земли, ритм запускает к центру галактики. Кто это поет? Она больше, чем голос, который я не знаю. Спасибо, девочка, я взяла тебя в свой полет. Музыка способна освобождать и перемещать через время.

   Договаривались, что буду учить Петра рисовать по-настоящему. Это важное дело, а всякие глупости про вместе – не вместе, дружим – не дружим даже замечать не собираюсь. В сущности, если бы я не была так склонна подыгрывать, то можно было бы на это вообще внимания не обращать.
   Голова свешивается с кресла, руки и ноги уложены в узел. У меня круглое кресло, корзина, гнездо – я в нем сижу редко, потому что неудобно. Кажется первые минуты, что замечательно, а потом во всем теле начинается возмущение, заставляющее менять позы, доходя до самых экзотических. Сейчас голова все ближе к полу. Рассматриваю замысловатые узоры, оставленные после живописных авралов. Акрил, наверное, никогда не смоется, только если циклевать. Длинная фиолетовая полоса тянется на несколько метров, упираясь в секретер, купленный специально для Сережи, чтобы ему было удобно хранить свои документы. А теперь в нем свалка ненужных вещей, как и в остальных бесчисленных ящиках и тумбочках. Если все выбросить одним движением, то я же никогда не хвачусь, но вот начинаю разбирать – и становится жалко. Зарядные устройства к давно умершим приборам, странные гаджеты вроде электронного переводчика, коллекция плееров, каждый из которых не работает особым образом. И книги, книги, книги…
   В световом потоке плавает пыль. Красиво. Хлопает входная дверь. Не шевелюсь. Так приходят только друзья, потому что знают, что у меня всегда открыто. Чужие обычно звонят и ждут. Шорох в прихожей. Не шевелюсь. Замерла. Он не отбрасывает тени, потому что тень позади, она слилась с сумерками прихожей.
   – Чаю хочешь? – он принес мороженое.
   – Давай. Готов учиться? – перекатываюсь через голову на пол.
   – Ты разработала программу? – скрывает за высокомерием страх.
   – Разумеется. Как в первом классе. Ты же ничего не умеешь, – мне легко. Он друг. Теперь все будет совсем просто. – Садись на диван, я поставлю чай и дам тебе первое задание.
   – Про акцию расскажи, – напряжен. Зря.
   – Да нечего особенно рассказывать, – включаю через компьютер музыку. Его плейлист. Так ему будет комфортнее. – Приехала, написала картину, уехала.
   – Хорошая получилась картина?
   – А я забыла фотоаппарат, так что показать не смогу, но ничего такая. Они сказали, что повесят ее в холле центра. Это не имеет никакого значения. Группа «Мир» провела последнее мероприятие весны и уходит на заслуженный отдых.
   – Не будешь больше ставить картины в городе?
   – Смысла нет. Тест и так пишется, в нем появилась внутренняя логика, а продолжать эту беготню ради чистой идеи? Ради того, чтобы картин было больше? Не хочу. Я узнала то, что хотела, почувствовала все, что было важно, а теперь количество не перейдет в качество. Может, в самом конце мая можно будет где-то в парке поставить последнюю, финальную картину, написав ее под музыку, но чувствую, что этот парк будет уже не в Питере.
   – А где?
   – Во Владикавказе. Открытие выставки, поперформирую всласть… Герой найдет героиню, если захочет, двумя кликами в социальной сети, мы это все прекрасно понимаем. Красота поиска в эпоху информационных технологий крайне купирована, – кладу Петру на колени планшет, бумагу, даю кусок угля и объясняю, как ведет себя линия, как она приближается или удаляется, как линии взаимодействуют и как пользоваться линией как изобразительным инструментом.
   Он начинает пробовать. Поправляю руку, показываю снова, вожу его рукой.
   – Специально придумала меня учить, чтобы побыть рядом, – у него не получается задание.
   – Разумеется. Я такая коварная, – забавно. Настолько мимо состояния. Спокойно улыбаюсь. Поменялись местами. – А, чай.
   Петр напряженно водит рукой по бумаге. На кухне не бывает совсем светло, только ранним утром, поэтому ярко-желтые панели не бьют по глазам, а только спасают от мрака двора-колодца. У меня и чашки все были оранжевыми, пока не побились. И тарелки. Последняя оранжевая тарелка разлетелась о стену, когда Сережа сказал, что больше не хочет учиться в аспирантуре. А точнее, что он уже два месяца как забрал документы и его не волнует, что я думаю по этому поводу. Он вышел за дверь, а я взяла тарелку и бросила в стену. Это не было порывом, мне не хотелось ударить его или действительно начать бить посуду, просто показалось, что это действие своей бессмысленной демонстративностью будет соответствовать его поступку. Оранжевый дождь рассыпался по полу, и крошечные кусочки я до сих пор нахожу в разных щелях. Осколки нашего единственного молчаливого скандала. Других не было. Ни молчаливых, ни громких. Мы разговаривали, мы прекрасно друг друга понимали. И с большим пониманием освободили и освободились. Решая сложности в отношениях, в работе, во всем, что нас не устраивало, мы договорились вместе ехать в Канаду, но в ночь перед подачей документов Сережа попросил о разводе. Он не хотел менять страну, он просто понял, что ему нужно быть свободным, а где – не важно.
   – Молодец, – искренне хвалю прилежного Петра, который весь взмок, выводя восьмерки и спирали. – Чай готов. После, применяя полученные знания, нарисуешь предметы.
   – Садистка.
   – Не хочешь – не делай.
   Я возвращаю все фразы, всю неуверенность, словно проигрываю обратную запись. Протягиваю руки, помогая встать, и мы на несколько минут переливаемся в контактной импровизации. Благодарность. Бесконечная благодарность во мне за этого человека, за возможность быть такой невесомой и раскованной. Мы ничего не должны, и от этого много-много пузырьков внутри. Только не потерять. Только сохранить. Драгоценность.

   Закрытая запись пользователя acedera
   9 мая 2011 года 0:27

   Победил себя, страх победил. Первый холст перестал быть белым. Написал Конногвардейский бульвар. Там столько раз все начиналось и заканчивалась, что если уж и брать что-то за точку отсчета, то это особенное место. Несколько дней просто не отходил от мольберта. Сбегаю на работу – и домой! Такого рвения не ожидал от себя. Руководства закачал, всяческие форумы пересмотрел. Горд. Ну картина, может, и не шедевр, но картина. Холст, масло, 60×50, все по-взрослому.
   Лежал, смотрел, потом встал, подправил кое-что. Потом опять полежал. Остатки краски смазывал на другой холст, так там теперь задел под следующую картину. Видятся мне горы, закат.
   Кажется, что вернулся к себе. Будто ходил по миру, и вдруг вернулся в тот город, откуда меня украли в детстве. Тут и язык родной, и цвета, и звуки. Никогда раньше маслом не писал, видел только, как Саша это делала, но запахи те помнил отчетливо. И когда льняное масло открыл, уже не здесь оказался, а в Песочном, на втором этаже Сашиного дома, где она пробовала писать. У нее всегда были руки зеленые и на лице обязательно краска где-то около рта. Всегда.
   А я завел себе перчатки, купил рабочий комбинезон, передник. Все как в операционной. Наслаждаюсь деталями и подробностями этого процесса. Результат не так и важен, хотя нет, лукавлю. Важен. Сфотографировал, послал друзьям похвастаться. Вконтакте выложил. Получаю комментарии, пухну от самодовольства. Иссох без этого, теперь, как губка, впитываю удивленные восторги. Да, я художник.

   Павлина призналась Анне Николаевне в том, что они расстаются на год, и случился гигантский скандал. Я все гадала, что именно будет: всероссийский праздник или такой же траур; вышло второе. Теперь Павлина превратилась в сине-зеленую плесень, а моя задача не дать ей разложиться окончательно под действием ядовитой несправедливости. Мамина любовь, излишняя и разрушительная имеет способность сгоряча уничтожить то, что сама так долго взращивала. Убеждена, что через пару дней буря уляжется и начнется восстановление народного хозяйства, но в Пашкиной душе вырвано столько цветов, что когда они снова зацветут, никто не возьмется сказать.
   Моя дружеская роль заключается в посильном развлечении. Павлину нужно куда-нибудь переместить, порадовать, а потом вернуть на место. Может, к тому моменту Анна Николаевна поговорит с подругами, обсудит новость и получит восторженные советы хвалить дочку. Обычно такая тактика срабатывает со всеми мамами. Вывожу Павлину играть в бильярд, но вдвоем с расползшимся по сукну человеку играть сложно, так что в качестве нейтрального персонажа привлекаю Петю. Пусть отрабатывает свое почетное звание друга. Да он и не особенно сопротивляется, тем более что забава вполне мужская.
   В институте мы часто проводили вечера в подвале на Пестеля, запивая паузы сладким красным вином. Нет, часто там были мои однокурсники, а я прибегала на полчаса между мастерской и библиотекой, но была сопричастна, и теперь, выбирая между чуждым буржуйским боулингом, тихой и слезливой прогулкой и тыканием палкой в шарики, выбрала именно бильярд. Заказала стол, собрала игроков и привезла их на место. Дружба – занятие довольно бессмысленное, трудозатратное, позволяющее расправиться с неограниченными запасами времени. Не жалко.
   Когда занимаешься не своим делом, воздух изменяет состав и цвет, будто глаза начинают видеть неправильно или мозг отказывается сотрудничать с завравшимися глазами. Должна я быть здесь? Кто эти люди вокруг, расхаживающие с киями вокруг столов? Десятки столов, за которыми люди приносят время в жертву скуке. Ни один из нас троих не хочет катать шарики по сукну, но каждый идет и будет делать это, пока не истечет некая заранее не обговоренная, но осязаемая временная квота. Мы будем по очереди подходить к столу и делать свой удар, иногда промахиваясь, иногда попадая. Петя играет лучше меня и Пашки, но это нетрудно, учитывая, что я смутно представляю себе правила и скорее разыгрываю глобальную партию, чем данную конкретную.
   Павлина, потерянная и разъяренная одновременно, промахивается по шарам, падая на диван каждый раз с такой силой, что, будь она килограмм на двадцать потяжелее, ей удалось бы нанести чувствительный ущерб клубу.
   Мне почти удается выиграть, остается черный шар, и я его загоняю в нужную лузу, отправляя вдогонку и белый. Ликованию нет предела, только почему-то ликует и Петька.
   – Проиграла!
   – Как это проиграла? – что он лишает меня законной победы?
   – Белый должен был остаться. Так что да, проиграла, – Паша сочувственно смотрит на меня, и это первая внешняя эмоция за весь вечер.
   – Пошли, что ли? – предлагаю закончить это совместное мучение. Нелепое занятие.
   Павлина уходит в начинающий накрапывать дождь, а мы садимся в машину.
   – Поужинаем? – выруливаю на Каменноостровский. Откажется – подкину к метро и поеду домой.
   – Приготовишь?
   – Конечно.
   У меня рядом с домом есть магазин, который у друзей-знакомых вызывает некоторую оторопь. Это такой очень непростой магазин, который зародился в девяностых и оттуда вынес подход к ценообразованию и подход к клиентам. Карты на скидки там выдают после единовременной покупки на десять тысяч, и у меня ее по понятным причинам до сих пор нет. Занимает это чудо сервиса помещение бывшего магазина «Океан» с беспредельным потолком. Там красиво, светло, вкусно пахнет и есть продукты, которых в иных местах не найти. Понятно, что я хожу именно туда, а не в лавчонки напротив моих ворот, где даже хлеб странноватый, а о сроках годности лучше не спрашивать.
   Выбираю свежую рыбу, лимон, упаковку черриков (другие помидоры совсем уж пластмассовые), пачку рукколы, маринованные грибы и засахаренный имбирь. Петр ходит следом.
   – Ничего себе цены… – ему не по себе.
   – А ты часто ходишь в магазин? – замечаю хумус, а еще мне надо хлеба.
   – Не очень. Обычно я только хлеб покупаю, ну иногда что-то к чаю.
   – А остальное кто?
   – Мама.
   – То есть ты вообще ничего по дому не делаешь? – отрываюсь от увлекательного перебирания разных видов бездрожжевого хлеба.
   – Почему? Делаю. Я на работу хожу, приношу деньги. Ну иногда я варю макароны. Еще отжимаю сок из проросшей пшеницы.
   – Шикарно, – мелькают комментарии, но мне все равно, какая разница… – Пост закончился, так хоть рыбы поем.
   – Тяжело было?
   – Нет, я никогда не мучаюсь от ограничений. Нельзя так нельзя. Если знаю четкие правила, то следую им беспрекословно, только в самых редких случаях нарушаю. Это, как мне сказали на одном психологическом семинаре, моя основная проблема.
   – То есть если договориться о чем-то, то ты не будешь пытаться нарушить договоренность? – я понимаю, о чем он.
   – Разумеется. Я безопасна.
   Плита, сковородка, шипение. Рву пакеты, мою, нарезаю, смешиваю. На все минут десять. Петр полез проверять почту, но едва успел зайти на свою страницу. Краем глаза замечаю лицо той, далекой, которой он отправил сообщение. Не ревную.
   – Пошли, все готово.
   – Так быстро? – послушно идет мыть руки. – У тебя перегорели все лампочки в ванной.
   – Потрясающая наблюдательность. Мне не дотянуться, а еще там ужасно неудобная система. Муж раньше менял, а потом они перегорали одна за другой, пока не наступил полный мрак. Копейкин одну привернул, но теперь и эта на днях сдохла, – даю ему полотенце.
   – У тебя с Копейкиным…
   – У меня больше ничего. Тут как-то прислал какие-то нелепые сообщения про то, что хотел бы встретиться и давно не видел ничего достойного, но это звучит как стеб.
   – Может, скучает, – а вот в этой фразе что-то колет.
   – А тебя это волнует?
   – Мне было бы спокойнее, если бы у тебя был мужчина, – дует на рыбу. – Точно готова? Пробуй первая.
   – Галантный кавалер. Готова, я уже пробовала. Когда найду мужчину, сообщу. А ты жениться собираешься? – подцепляю гриб из салата. Вкусно.
   – Отметил много лет назад, что свадьба будет одиннадцатого ноября одиннадцатого года.
   – И что, будешь подгонять под ответ? – он может. Встаю, чтобы заварить чай.
   – Мне зеленый.
   – Я знаю. Мед на столе. Хочешь жениться? – мы оба знаем, о ком говорим.
   – И да, и нет. Сейчас ничего не знаю. А ты хочешь, чтобы я на тебе женился? – вот хорошо, что я отвернулась, и что успела поставить чайник. На секунду сердце вздрогнуло, я заглянула в душу и там встретила ошарашенную себя, испуганно мотающую головой. Не хочу?
   – Мы договаривались говорить правду, так что я тебе ее и скажу.
   – Ну, – прослеживает путь чашки до стола, закрывает лицо паром.
   – Ты как муж – это очень сомнительный подарок. И с взаимными чувствами совместный быт сложен, а уж без них – это такой осознанный экстрим.
   – Хорошо, – не знаю, разочаровала я его или успокоила. – Салат вкусный.
   – А рыба?
   – Ничего, съедобная.
   – Экий ты капризный. Кто тебя разбаловал? Неужели макароны лучше?
   – Так макароны – это стратегическая еда, а так у меня же мама шеф-повар была, она так готовит, как тебе не снилось.
   – Ты просто еще ничего не пробовал.
   – Может, и к лучшему.
   Время подбирается к двенадцати. Как лень его везти домой. Интересно, степень расслабленности позволит ему остаться на диване или все-таки опасается подвоха?
   – Петь, ты домой? Или могу предложить диван. Удобный, проверен десятками полуночников.
   – Нет, – он улыбается так, словно представил картины совращения его, безвольного. Глупости.
   – Не жалеешь меня. Помой тогда посуду, это тебе в наказание. А мне завтра в суд. Меня будут судить.
   – Прямо из зала суда пойдешь на отсидку? – Петя закатал рукава и приступил к намыливанию тарелок.
   – Я верю в справедливость и непредвзятость, а еще мне кажется, что любой расклад достоин моей истории, да и все великие люди страдали от притеснений закона. Достоевский так вообще на каторге побывал.
   – Ну тогда ладно, если ты так настроилась, то конечно. Сходи, посиди.
   Такой легкий вечер.

   Никогда не наблюдала за весной так пристально. День за днем. Такой пульс бывает в триллерах, когда что-то должно произойти, но весь фильм не случается. Идеально, если финальные титры приходят именно тогда, когда это что-то уже должно войти в кадр. Это «Замок» Кафки, только сильнее и, может, страшнее. Иногда вдруг кажется, что меня кто-то пишет и все вокруг не настоящее, а кем-то выдуманное. Некто вынимает из себя персонажей, расставляет их в полуреальном-полувыдуманном городе, наделяет каждого каким-то качеством своей личности, а потом смотрит, как они будут взаимодействовать друг с другом. Это делает человек, сплетенный из бесконечного количества сущностей, способный жить множество жизней одновременно, не путаясь в именах и обстоятельствах. А может, это делают двое, чтобы было запутаннее и непонятнее, чтобы призрачное единство не было таким примитивным. Кто-то пишет книгу обо мне, о моем герое, понимая, что это не два разных человека, а один, несущий в себе два начала, и ни одно из них не добро, и ни одно из них не зло.
   Если кто-то сочиняет меня, то пусть придумает красивый конец или, что лучше, открытый финал. Пусть моя героиня уедет в ночь… Или еще что-то такое же шикарное. Финал же – самое главное, мы же живем часто ради этих финалов, пролистывая сюжет, не получая от него удовольствия. Важно, кто и когда умрет, кто за кого выйдет замуж, кто кого бросит, а важно ли?
   Утром в суде толпа. Народ судят. Но суд мировой, так что судят мирно. Меня приглашают в комнату, где за высоким столом восседает судья. Субтильная женщина с острым лицом. На ней эта дурная, совершенно театральная мантия загадочного покроя и цвета. Только уродуют людей.
   – Позвольте представить состав суда, – произносит судья и перечисляет имена и должности. – Вы согласны с составом суда? – неожиданно спрашивает она.
   – Согласна… – подыгрываю я.
   – Ваши права следующие… – и она зачитывает список моих прав, среди которых значится, что я могу выносить ходатайства. Или выводить? Или что делают с ходатайствами? Я совершенно не понимаю логику юридического языка. – Вам все понятно?
   – Да, ваша честь, у меня есть ходатайство, – заявляю смело и неожиданно.
   – Какое? – судья удивленно отрывается от папки с материалами дела. Дело-то грошовое, а материалов целая папища.
   – Прошу приобщить к материалам дела оплаченную квитанцию.
   – Давайте, – она всматривается и видит, что я заплатила еще до того, как прочла письмо. Я хорошая.
   – Выношу вам устное замечание, – она захлопывает папку.
   – И это все? – а как же конвой, арест, тапочки?
   – Все.
   И тут я понимаю, что у меня есть дело, на которое я не могу решиться уже три года. Именно здесь меня развели. По телефону. Тот самый голос секретаря уточнил, согласна ли я на развод, и я согласилась, отправив подтверждение Сережиной свободы в пространство. Но теперь мне нужна выписка, по которой уберут штамп из моего паспорта.
   – Можно мне получить выписку? Вы меня три года назад развели, и я все не могла прийти. Может, сегодня я смогу забрать?
   И судья теряет внечеловеческую важность, превращаясь в обычную женщину.
   – Три года не могли прийти?
   – Да.
   – Идите в архив, я сейчас позвоню. Они не работают утром, но не ходить же вам еще раз.
   – Спасибо, – вот, не зря сходила.
   Девушка в архиве выдает мне бумажку, я расписываюсь и выхожу на улицу. Освобожденная.
   Повинуясь запутанной логике, не желая сидеть дома, вывезла Лену с Платоном гулять на Елагин остров. Споры вины проросли ответственностью перед моим двойником, а еще мне важно ощутить собственную работу. Аня прислала заказ на картину, но этого мало. На границе с пустотой я слишком боюсь раствориться, не найти ничего, кроме оболочки, а значит, необходимо отражаться, постоянно находить для себя зеркала.
   Платон развлекается утками, бросает им булку, гоняет толстых селезней по берегу, снова подманивает едой. Мы сидим на скамейке.
   – Ты взрослая? – меня волнует эта тема. У Лены есть ребенок, а значит, есть и ответ.
   – Я иногда делаю что-то очень взрослое, например разговариваю с заказчиком, определяю цену, сроки, потом еду домой, захожу в магазин, покупаю продукты, что-то для сына, прихожу, делаю много разных полезных дел, а у меня в голове сидит одна фраза: «Как взрослая». Представляешь? То есть на самом деле я не верю, что это делаю я. Я настоящая совершенно другая, а это все мне поручили, и я доизображаю тридцатилетнюю тетку, а потом опять стану Леной.
   – А сколько тебе лет?
   – Внутри? Лет тринадцать, четырнадцать, не больше. Ну ладно, хорошо, это я хватила. Пятнадцать мне. А тебе?
   – Тоже около того, – пытаюсь вспомнить, где границы моих воспоминаний, которые идентичны мне сегодняшней. – То, что в четырнадцать я была уже такой, какой остаюсь сегодня, это сто процентов. Может, и раньше, но вряд ли.
   – Получается, что люди не изменяются? Только телами? Стареют и не понимают, что это уже старость, а внутри им все пятнадцать и пятнадцать?
   – Страшновато звучит, – представляю маму, которая для меня настоящий взрослый человек. А что если и она делает какие-то важные дела, покупает огромный дом или создает фирму, а в голове та же самая фраза? И на планете нет настоящих взрослых, потому что это иллюзия, а самое большое счастье – это жить так, как мы жили в пятнадцать, четырнадцать, и именно тогда мы и были настоящими, а после этого только удаляемся от главного?
   – О чем задумалась? – Лена следит за Платоном, который норовит залезть за утками, и только большое уважение к матери удерживает его от этого шага.
   – Чем ты занималась в пятнадцать лет?
   – Я танцевала в хореографической студии, заканчивала музыкальную школу, писала стихи. Поэтому контактной импровизацией и занялась, чтобы хоть как-то вернуться к танцу.
   – Мы выполняем чужую программу. Мы сами не хотели такой судьбы… – я обижаюсь не за себя, а за весь мир.
   – Ты-то все делаешь так, как хотела. Так?
   – Не знаю. Наверное. Только удивительно, что при такой совершенной свободе, при успехе, при том, что я не озабочена ни зарабатыванием денег, ни заботой о семье, ничем, в принципе, при всем этом во мне нет ликующей радости.
   – Как говорила моя бабушка: «Войны вы не видели».
   – И это абсолютно верно. Не видели. Все безупречно. Сказочное существование, в котором всем все равно плохо. Лена, это сбой в системе!
   – Просветление – удел немногих. Женщине обычно достаточно мужчины. Мы примитивны. Хотя, спустя какое-то время, и этого становится мало, – Платон-таки решился и сделал первый шаг в пруд. Лена срывается и птицей летит к нему. Белое пальто как крылья, длинноногая, белоснежная. В прудах отражается небо и тончайший флер зеленой радости. Распускаются почки. Весна. Дышу. Хорошо.
   Обратно идем большим кругом, огибая Масленичный луг, любуясь ансамблем, красотой дворца, высотой неба.
   – Когда Платон был маленький, никогда не спал в коляске. Только мы выйдем на улицу, минут десять поспит, а потом обязательно начнет орать. Я пыталась не замечать, не брать, укачивать, утеплять коляску, снимать одеяла, возить и не возить – все без толку. Свекровь сначала говорила, что я неправильно все делаю, а после нескольких таких прогулок поняла, что ничего не работает. И мы полгода носили его на руках. То есть сначала выходили с коляской, а потом коляска в одной руке, а Платон в другой.
   – Почему ты об этом вспомнила?
   – Всегда вспоминаю, когда здесь гуляю, потому что как-то раз мы сюда приехали и догуляли довольно далеко, Платоша чудно уснул, а потом очнулся и устроил скандал, и я его тащила на руках до машины.
   – И никто не помог?
   – Мама везла коляску. Это был пик невыносимости, – Лена идет, прикрыв глаза, а мне вспоминается книжка, купленная случайно с рук на канале Грибоедова. Написанная чудовищным языком, изданная при поддержке главы какого-то района, она не стоила доброго слова как литературное произведение, но я прочла ее до последней страницы. Это была история женщины, пережившей войну, потерявшей мужа, но главное, что за несколько месяцев до начала войны она родила двойню. Двое крошечных детей, которых она выносила на руках, на спине, не знаю как, когда убегала от немцев. Она несла их не сорок минут по парку, она несла их несколько дней по лесу.
   Мне кажется, что я презираю Лену. И себя. И вообще все наше ноющее поколение.

   Закрытая запись пользователя acedera
   10 мая 2011 года 12:18

   Никогда не говори навсегда. Она пришла посмотреть картину. Стояла перед мольбертом, такая восхищенная, наполненная мной. Я захотел нарисовать ее, взял карандаш, стал делать наброски, она стояла, не двигалась, но это было слишком медленно, а хотелось движения. Я взял камеру, стал фотографировать ее, без слов, снимал, она кружилась, отходила и приближалась, вглядывалась и отворачивалась, и была естественна, она была настоящей, когда я видел ее через объектив. Мне хотелось больше и больше. Она сняла свитер, и яркая бирюзовая майка обрисовала то, что я не рисковал. Она изгибалась, и мне хотелось провести рукой по каждой линии, чтобы запомнить их. Джинсы были тоже лишними, и смешные полосатые носочки улетели, и я поймал их полет в кадр.
   Она раздевалась, убирая ненужную живописность, оставляя только чистую графику, только линии, которые танцевали, все учащая ритм моего дыхания. Камера приближала то, чего не могли приблизить руки, а потом все смешалось, и уже было неясно, кто кого рисовал и почему на ее спине отпечатался след картины.
   Утром она ушла, забыв на диване свой свитер, оставив миллион линий в памяти.

   – В стране сегодня День Победы, – докладывает Наля победным голосом, желая, по всей видимости, чтобы я сделала что-то по этому поводу.
   – И? – я полночи читала бредовые рефераты, писала на заказ пейзаж с маками, а потом, чтобы уснуть после трудового припадка, взяла «Ночь нежна», но вместо удовольствия от классики получила порцию раздражения от бессмысленного словотворчества. Настроение не праздничное.
   – Вечером надо отпраздновать. Пошли на концерт, – она явно желает испортить мне рабочий настрой.
   – Какой? Ничего приличного в городе нет. Или ты нашла подпольных гениев, которые нам набренчат на гитарке?
   – Найду что-нибудь. Ты за мной заезжай часов в шесть, хорошо? – это она так издалека зашла.
   – А что бы это тебе за мной не заехать? – мои друзья явно распоясались.
   – У меня Пупсик в ремонте… – Пупсик – это уродина «эскалейд».
   – А что с нашей крошкой? – я даже повеселела.
   – Я припарковалась у дома, думала, что ну за одну-то ночь ничего с ним не случится, а в три часа ночи меня разбудили соседи дикими криками. Выглядываю, а в бок Пупсику въехало ведро с болтами. Белая «девятка». Я выскакиваю разъяренная… – представляю себе в красках этот выход Нали и испытываю некоторую жалость к хозяину ведра. – А никого нет! В машине никого, я бегаю вокруг, гаишники приехали, мы все вместе бегаем вокруг машин, и тут выходит узбек в трусах, заспанный. Ты представляешь, он спал, я спала, а его драндулет сам въехал мне в бок.
   – Как это? – более фантастичной истории и специально не придумаешь.
   – А у нас там небольшой наклон, а он на ручник не поставил, и все, привет. Он вообще не знал, что в машине есть ручник. Уродец! Я за него заявление писала, потому что он по-русски ни слова написать не мог, и ночь в ГАИ провела, а самое обидное, что на этой белой пакасти ни следа, а у меня вся бочина смята.
   – Я подозревала, что достоинства Пупсика были несколько преувеличены, – не без самодовольства резюмирую и соглашаюсь на то, чтобы заехать и отвезти пострадавшую Нальку на концерт. Так уж и быть.

   Церковь, построенная посреди Долгоозерной, выглядит игрушечной, окруженная девятиэтажками, неизбежно подавляющими ее со всех сторон. Деревянная, с милыми и несколько нелепыми маковками, она напоминает детские игровые площадки. Наверное, это интересная задача для архитектора – вписать в спальный высотный район культовое здание. В данном случае никто не думал о контексте. Построили – и молодцы. Сижу в машине, разглядываю пейзаж и жду, когда мой капризный друг появится из высокого терема. На концерт мы едем втроем. Поводов для отказа он не нашел. Скука не лучший спутник вечера. Вспоминаются герои девятнадцатого века, искавшие страстей в тихой тоске высшего света. Мы их наследники, чуть более деятельные, но идущие по тому же пути, более массово, а наш авангард запудривает ноздри кокаином и изнемогает в тусовках. Им хуже всего, это ад современности, а я только в чистилище.
   – Куда едем? – Петя неожиданно появился прямо у машины, пока я рассматривала особенность архитектурной среды. Весел, готов ко всему. Откидывает рукой пряди со лба. – Стричься надо.
   – А ты налысо побрейся – проще и быстрее. У меня муж так делал, – выворачиваю в сторону Налькиного дома. Они тут все собрались, как в одном гнезде.
   – Когда-нибудь побреюсь. Обнулюсь. Говорят, в волосах есть память, когда от них избавляешься, уходит все, что было накоплено.
   – Говорят. А ты веришь, что память можно убрать, проведя по голове машинкой? Глубокая лоботомия для этого нужна, а не стрижка. Это только шикарный жест, чтобы все видели, как у тебя изменилась жизнь, чтобы никто не сомневался, что возврата нет.
   – И для этого тоже, – улыбается. Однажды он захочет уничтожить воспоминания обо мне, чтобы больше не приходили в видениях, чтобы не было вспышек образов, чтобы не проскальзывали молнии. Пусть. – Так куда едем?
   – Наля что-то нашла. Понятия не имею, что и где.
   А спустя пять минут выясняется, что пришедшая на жутких шпильках в плюшевой курточке со стразами и реперских штанах с висящей попой Наля ничего не нашла, потому что девятого мая из концертов есть только Газманов, хор Красной армии и «Последние Танки В Париже», на которые я однажды ходила, но под пистолетом второй раз не пойду. А душа требует куда-то переместиться, и я просто еду в сторону центра, пока Петя и Наля обсуждают, куда и зачем я их везу. Какая разница куда, какая разница зачем. Просто так, гулять так гулять. Вот Петропавловка, к примеру, чем не место? Оставляю машину в максимальной приближенности к цели и иду, не обращая внимания на попискивание растерянной Нали.
   – Я не могу гулять, вы посмотрите, что у меня на ногах! А там толпа, и меня затопчут! Саша, ты же знаешь, я панически боюсь толпы и я никогда не хожу пешком! Аааа, Саша, там едет трамвай, не оставляй меня, он меня задавит! Я не могу так быстро, вы меня ненавидите, потому что я не нашла концерта, но это не повод принести меня в жертву ужасным людям! – ужасные люди – это веселые, гуляющие с шарами и мороженым семьи, съехавшиеся из разных точек города, чтобы своим променадом отметить праздничный день.
   – Хочешь, куплю тебе шарик? – готова на такие жертвы.
   – Шарик меня не спасет! И я хочу что-нибудь выпить, раз уж я не за рулем.
   – Отлично, за рулем я… – смотрю на Петю, слушающего наш диалог с отстраненным выражением лица, чуть улыбаясь.
   – Поехали в «Град Петров», – он вносит предложение без расшифровки.
   – Что это? – Наля готова ехать куда угодно, лишь бы именно ехать, а не идти по неровным плиткам.
   – Пивной ресторан.
   – Отлично, вы будете сытые и пьяные, а я трезвая и злая. Хороший план! – но мы уже повернули к машине. Люди текут непрерывной рекой к Неве, а мы удаляемся от нее, чтобы зайти с другой стороны. Город требует от нас быть восторженными и благодарными, и я отвечаю ему, находя эти чувства внутри. В моем городе май, у меня есть друзья, они со мной. Я прошу пространство оставаться щедрым ко мне.
   – За Победу! – поднимает Наля первый тост, получив пиво с вишневым соком. Петр аристократично пьет светлое, я с наигранной сердитостью чокаюсь кофе.
   Хочется оставить машину, пойти домой пешком, вызвать такси или сделать еще что-то подобное, но что-то более сильное держит мою руку. Отказаться, чтобы получить большее, нечто большее, о чем пока не знаешь. Принести еще одну внеочередную добровольную жертву. После кофе хочется пепси, которое я вообще никогда не пью, сто лет не пробовала, но вдруг почему-то хочется. Петр отвлекается от экрана, где показывают, как наши проигрывают бразильцам, чтобы прочесть мне лекцию об ортофосфорной кислоте и разрушении зубов. Слушаю с почтением. Пью маленькими глотками.
   Барная стойка, высокие стулья, чуть убогий интерьер с крошечными самопальными картинками на стенах.
   – Мне предлагали сделать выставку здесь, – хвастается великий художник. Я никогда не видела его с алкоголем. Мне интересно, как он изменится, тем более что я остаюсь трезвым регистратором.
   – И что, отказался? – Налю я видела не только пьяной. Мне кажется, что она всегда одинаковая, или у нас совпадал градус изменения реальности?
   – Тогда не было достаточного количества картин, а сейчас и не знаю, может, сделаю, – он опирается на меня, отдавая внезапно слишком много веса, зная, что я подхвачу, и я изо всех сил компенсирую его нарочное падение. Случайный пластический этюд разрастается, шокируя приличную Налю, которая начинает смущенно озираться, всем видом показывая, что эти люди не с ней и видит она нас впервые. А я на физическом уровне понимаю, как ему хочется прикоснуться, и маскировка контактной импровизацией так к месту.
   Второй круг. Я продолжаю пить кофе под сочувственный взгляд бармена, понимающего всю пикантность ситуации. Чистое сознание отмечает некоторую размытость Петра, но лишь слегка, он только чуть более резок, но не более того.
   – Салют! – грохот пушек прерывает ничего не значащий разговор, выманивая на набережную, где наш танец становится больше, разрастаясь до верхних поддержек. И почему-то ему обязательно хочется, чтобы я полетела на его плече, распугивая ветеранов, а я, точно видя неуместность таких композиций, то убегаю, то вновь падаю в него, начиная спиральное кружение под вспышки разноцветных брызг в светлом, все равно абсолютно светлом северном небе.
   – Могу поспорить, что все эти рассказы про дружбу очень скоро взорвутся. Я же вижу, как он на тебя смотрит, и вы врете себе, потому что вы уже давно больше, чем друзья. Уж в этом я понимаю, – Наля перекрикивает крики «ура».
   – У него есть другая…
   – У него есть ты, и что бы он ни говорил, тело никогда не врет, и глаза не врут, и я вижу вас вместе. Ты очень умная, но иногда абсолютно слепая, что не удивительно. Наслаждайся, не придумывай ничего, научись быть простой.
   – Так я простая!
   – Все будет гораздо быстрее, чем ты думаешь. И знаешь, пожалуй, я тоже в следующий раз буду поститься – это очень действенный способ.
   Петр падает в меня, и танец уносит нас от довольно улыбающейся Нали. Улыбки. Много улыбок.

   Налю увозит Антон, она пропадает в его «мерседесе», не объяснив, почему сегодня они соединились лишь к ночи. Мы же выбираемся из глухой пробки, в которой нас обтекает людской поток, отплывающий к метро. Университет бесконечен, непреодолима академическая библиотека, мы застряли и каждый метр должны продышать особенно глубоко. Закат надвигается на город, делая небо увлекательным зрелищем. Напряжение справа и спокойствие слева. Пепси с кофе открывают глаза так широко, что и не моргнуть. Ныряю в набережную, вспугнув стайку мотоциклистов, набираю скорость, пролетаю мост, еду мимо Шамшева, мимо дома. Останови меня. Нет? Хорошо, привычная стрела. Мы повторяем вновь и вновь. Ты так любишь этот путь? Хорошо. Ушаковская развязка. Развязка близка, мы оба знаем об этом. Твои руки не там, где им положено быть, твои руки лишают меня зрения. Я ничего не вижу, я вцепилась в руль. Убери руки, потому что мы сейчас улетим в пустоту. Мы перевернемся, если ты продолжишь. Мы перевернемся, но мне не жалко машины, пусть она разлетится вдребезги, если ты так хочешь. Ничего не было. Мы же друзья. Мы друзья. Мы друзья.
   – Все, – остановилась.
   Круг замкнулся, Долгоозерная. Сердце стучит тысячу ударов в минуту. Это все кофе, кофе и пепси, и твои руки, которые зажаты между твоих коленей. Ты смотришь на меня. Ты не отводишь глаз. Я смотрю на тебя, я не отвожу глаз. Сейчас ты откроешь дверь и выйдешь, потому что так было всегда. Но ты продолжаешь смотреть, и я продолжаю смотреть, и мы слишком близко, и у тебя ослаблена воля и притуплен центр памяти. Ты слишком близко, но я не сделаю жеста в твою сторону. Только твое решение, только твое решение. Сердце стучит. Если кто-то пишет меня, если кто-то придумывает меня, то у него должно разорваться сердце, если он знает, что будет дальше. Что бы ни было, пусть там беда, но это будет наша беда. Прими решение.
   Губы. Руки. Мешанина близости. Губы. Руки. Ты ведешь меня к себе. Ноги подкашиваются, я спотыкаюсь о двери. Вижу и не вижу. Я запомню каждое движение, чтобы повторить в своих снах. Я буду видеть тебя таким, когда закрою глаза. Я буду видеть струи воды и свечи, которые открывают тайну, но дают ретушь. Не верю. Не верю. Почти ничего не чувствую от ужаса счастья.

   – Пока, – он провожает меня, сонный. Отстраняется, когда я тянусь к нему для прощания. – Пока-пока, дружочек, – и захлопывает дверь.
   Еду на лекцию. Смотрю кино. В голове еще ночь. Близкий потолок, до которого можно достать рукой. Кровать, поднятая над полом так, чтобы под ней поместился стол. Если открыть окно, шумят машины, если закрыть, наваливается духота. Ядерная смесь переживаний, заправленная кофе и ортофосфорной кислотой, не дает уснуть. Безнадежно. Можно только лежать, закрыв глаза, и слушать дыхание. Дотрагиваюсь до его спины, прижимаюсь лицом к плечу. Это еще только случается, но уже стало воспоминанием.
   Утро идет медленно, я сторожу сон, отгоняя ночных чудовищ, которые смотрят на меня. Они есть здесь, внутри или снаружи, я не знаю, но есть, и сейчас где-то не спит та, которая потеряла Петра. Чудовища смотрят, они наблюдают. Рядом спит жестокость.

   Как-то случайно совпало, что сегодня я рассказываю про Вторую мировую войну. Идеальное состояние для этой темы. День Победы. Кто победил? Ведь кто-то же должен был победить, или есть войны, в которых все должны проиграть?
   На стол складываются горкой рефераты. Собираю их. Мне пора домой. Надо попытаться уснуть.
   – Что это с тобой, радость моя? – в опустевшую аудиторию входит барон-кабан, родной Владимир Никитич, хранитель моего спокойствия.
   – А что со мной? – хорохорюсь как могу, на лице рисую максимальную адекватность.
   – Исхудала вся, синяки под глазами на пол-лица. Это не дело, – хитро прищуривает глаз. – Влюбилась, что ли? Я такие дела за версту чую. Только ты, солнце мое, не торопись, а то уже однажды поторопилась.
   – Я вам на смотрины приведу, если пойму, что серьезное дело. Но я заранее знаю, что не одобрите.
   – Так раз знаешь, что ж опять?
   – Так баба ж она дура, – сиротливо вою, но шутки тут лишь чуть.
   – Баба, может, и да, а ты сюда не за то была брата. Пошли, чаем тебя напою. Не нравишься ты мне.
   В маленькой комнатке, где все свободное место занимает сам хозяин, его книги, и гипсовый бюст Ленина, а для гостя остается лишь кресло, забраться в которое может только довольно ловкий человек, Владимир Никитич наливает мне крепкий китайский чай и цитирует Конфуция. Он всегда цитирует Конфуция, когда опечален или волнуется.
   – На моих глазах столько девок погибло, не хочу, чтобы и тебя подмяло. Ты пойми, что пока ищешь традиционного пути, только шишки набивать будешь.
   – Ну не могу я одна! Не могу.
   – Мальчишек выбираешь, молокососов. Тебе нужен человек, который тебя в ежовых рукавицах держать будет и при этом будет понимать, что у него такое в руках. Тебя чуть недожми – упорхнешь, а чуть пережмешь – раздавить можно. Сложная ты. Была бы баба, в жизни бы тебя на кафедру не взял.
   – Во как… – и он туда же.
   – А ты как хотела? Столько лет наблюдал, как ты из младенца проклевывалась, как умом росла, как все понимать начинала. Почему, думаешь, ты здесь? – откинулся в кресле, смотрит, галстук поправляет. Я ему этот галстук подарила на юбилей, а носить он его стал, только когда я защитилась.
   – Потому что… А почему?
   – Ученых много, а людей мало. Историк из тебя, уж прости, никакой, – не обидно. Правда. – В тебе другое есть, более ценное, вот и подумай, что именно, и не разменивайся, подожди.
   – Чего ждать?
   – Кого ждать. Когда дождешься, поймешь. А, забыл, тут тебя разыскивала какая-то дама, оставила телефон. Сказала, что ты на мобильный не отвечаешь.
   В пропущенных вызовах действительно пару дней назад значился городской незнакомый номер. У меня есть спонтанно образовавшееся правило не перезванивать на городские номера. Если человек, имея мобильник, экономит на мне, то пусть дозванивается, ловит, волнуется. Это надо ему, а не мне. Но раз разыскивали такими сложными путями, то уж ладно. Набираю номер.
   – Библиотека, – сообщает вялый женский голос без возраста и красок. Ну сегодня и я не могу похвастаться интонациями. Путано объясняю, кто я и зачем, с отвращением замечая нестройность мыслей и речи, но мое расстройство полностью смывает чья-то ликующая волна. – Александра, ну наконец-то! Мы вас так искали, так искали!
   – А зачем? – хочется попросить говорить тише и медленнее, а еще лучше помолчать.
   – У нас будет день книги, а нам так вас хвалили коллеги из Зеленогорска, и мы хотели попросить вас выступить в нашей библиотеке перед читателями. У нас ежегодно… – о нет, нет, нет. Сейчас начнется это безобразие, хождение по пригородным библиотекам… Ни за что. Я отказывалась с Союзом Писателей ездить, а тут сама. Нет.
   – Я не уверена, что у меня получится, – ищу повод для вежливого отказа. – Когда? Ой, а я тридцать первого улетаю во Владикавказ, да, так обидно… Конечно, жаль, ну, может, в другой раз. А где вы находитесь? – это последний вежливый вопрос.
   – Поселок Песочный… – невероятно. Невероятно. Она меня уговаривает, а я уже согласна. Невероятно. Непостижимо. Кто-то вкладывает хвост змеи ей в рот. Примитивно, старо как мир. Мир не может похвастаться фееричной фантазией. Или мой текст включил свою магию и я уже не знаю, где причина, а где следствие.
   – Я приеду. Тридцатого мая. Хорошо, – хорошо. Хорошо. Тридцатое мая.

   Закрытая запись пользователя acedera
   11 мая 2011 года 23:23

   Лиза приехала и ждала повторения, но магия закончилась. Повторить поток было невозможно, а без него я трезво осознавал каждое движение, и ее тело не трогало меня и не возбуждало. Я гладил ее по голове, а она млела и мурлыкала, извиваясь, радуясь моим прикосновениям, не подозревая, что я скорее исследую ее реакцию. Мы занимались разными делами вместе. Она любовью, а я нет. Найти слова для этого занятия не могу. Мои руки шли по ее телу, но губы не могли целовать. Я уходил от ее рта, ищущего, требующего, но не настолько, чтобы наставать. Она послушно смирилась с такими правилами.
   Не мог поцеловать – дотрагивался до ее тела, словно скользил по предмету, а она принимала мои движения как ласку. Раскрывалась, звала. Мое тело отвечало физиологически правильно, но я не замечал этой реакции, словно ее и не было. Отстраненность и наблюдение были столь безусловны, что показалось, что я смотрю кино. Если бы она в этот момент рассмеялась, поняв нелепость ситуации, мне стало бы легко, но она была серьезна, даже пафосна, прошептав бредовое и неуместное «люблю». И даже не слишком удивилась моему смеху. Она видела другую историю.
   Но быть с ней было не противно. Довольно убогий итог.
   Потом она ушла, а я встал к мольберту и долго пытался что-то сделать. Настрой пропал. Она унесла энергию, ничего не дав взамен, или я попросту отказался взять.

   Все хорошее случайно, все плохое закономерно – вот самый пессимистичный из подходов к жизни, который в то же время позволяет не только со спокойствием принимать неурядицы, а даже угрюмо радоваться их существованию, подтверждающему верный ход вещей. Всемирный кризис стоит воспринимать как наконец-то разрешившуюся ситуацию, в которой гораздо больше ясности, чем в нездоровом росте всеобщего благосостояния. Это не дело, когда в каждый может позволить себе купить банку икры, новые сапоги каждый сезон и забить комнату ребенка игрушками. Это непозволительная роскошь, присутствие которой в нашей жизни вскрывает глубокие и болезненные проблемы. Не работать сутками и пить кофе с плюшками еще сто лет назад могли себе позволить лишь избранные, теперь же, куда ни глянь, сидят люди и ничего не делают, разговаривают по телефонам с усталым видом, а потом приходят домой и размышляют над трудностями бытия. Когда-нибудь этот пузырь безделья должен лопнуть со страшным треском. И, понимая это, аккуратно дописываю заказанную картину, вношу все изменения, указанные заказчиками, и чувствую при этом удовольствие ремесленника, который владеет мастерством.
   Петр сидит, пьет чай, наблюдает за процессом. Он только что прилежно нарисовал несколько предметов с разных точек, мы проговорили вопросы перспективы, обсудили, как работает линия для передачи пространственных построений, провели тренировку штриховки. Больше мне его учить нечему. Теперь годы повторения, бесконечные наброски, соединение руки с глазом, а не с компьютером, как это у него сейчас происходит.
   – Как движется работа над текстом? – он ревностно следит, чтобы я закончила произведение, в рождении которого он принял такое живое участие.
   – Думаю, что к концу мая можно будет посылать Верлухину на прочтение, – отмываю руки ядреной жидкостью для мытья посуды.
   – Так там же кот наплакал…
   – Там больше, чем тебе кажется, – наливаю себе чаю.
   – Ты мой портрет хотела писать, – никак не могу понять, что движет им: тщеславие и эгоистичная самовлюбленность или любопытство и развивающая щедрость.
   – Я и холст для него купила.
   – Начнешь?
   – Попозируешь?
   В комнате прошу его встать у окна. Яркое солнце делает его темным. Тонкий и изысканный, он ждет, опираясь руками о подоконник.
   – Сними рубашку и стой, как стоял, – беру в руки бумагу и маркер, быстрыми линиями намечаю большое движение, рассказывая попутно, что и зачем я делаю.
   – А за окном что будет? – это закономерный вопрос. За моим окном через узкую улицу виден довольно убогий дом с пересчетом одинаковых окон и кусок неба без захватывающей дух перспективы крыш. Но я же не раб натуры.
   – За тобой будет красота.
   Достаю из кладовки холст моего любимого размера, где меньшая сторона метр, ставлю его вертикально и, всматриваясь в провокативную пустоту белого, молюсь. Прошу послать мне тот образ, который будет развивающим и сильным. Я хочу не просто написать портрет, а постичь суть этого человека, по поверхности которого пока лишь скользила.
   Прорисовываю тело, выбрав умбру, играя с монохромом. Рискую закладывать большие тени, оставляя для света и свечения лишь крошечные кусочки, пролепливаю руки, рисую острый разлет ключиц, узкий изгиб талии и останавливаю руку у края, чтобы сказать все и ничего не сказать.
   – Ты на портрете будешь совсем голым, – смотрю за его реакцией.
   – Раздеться? – он не удивился, это ему не сложно.
   – Не надо, просто знай, что ты там будешь совершенно голым, гораздо голее, чем обычные люди, – и в этот момент закладываю глубокую тень в солнечном сплетении. Черная дыра там, где должно быть сердце.
   Пальцы летают над полотном. Мастихин не нужен, только для фона. Ласкаю Петра кистью, широкими и жидкими мазками наполняю его цветом, сохраняя умбристую базу, не давая тьме раствориться в рефлексах. Углубляю тени шунгитом, пробиваю их кобальтом, с легкостью бегу по лицу, которое знакомо до каждой линии, будто я рисую его много жизней подряд.
   Мне больше не нужно, чтобы он позировал, я отпускаю его, и с дивана Петр наблюдает за тем, как появляются очертания фона.
   – Что это за негр?
   – Это конртражур!
   – Я знал, что на самом деле ты мечтаешь о негре. Но ничего такой, симпатичный, – с недоумением зарегистрировала на встроенном сейсмографе дозу раздражения. Он слишком любуется собой. – Ну я поехал.
   – Куда? – от неожиданности обнуляюсь.
   – Домой, – встает и идет одеваться.
   – Уверен? – белки-мысли носятся в голове друг за другом, царапают нос, раздирают глаза. Гоню их и улыбаюсь.
   – Пока-пока.
   Когда закрывается дверь, опускаюсь в пол и закрываю лицо руками. Дышу. Дышу. Эй, Саша, ты же хотела интенсивности, так смотри, что значит не знать правил, что значит бодрствовать каждую секунду. Сколько ты продержишься, неизвестно, но как ярко ты горишь, посмотри. Эй, только посмотри, как ты горишь!
   И без остановок на сон и рефлексию, чтобы не сгореть в собственном свете, я пишу портрет всю ночь напролет, ошибаясь и промахиваясь, но сохраняя главное – сияние мира и темную природу этого человека, чья истинная миссия нести свет. Бешенство этой дуальности разрывает, не дает остановиться. Чернота самой светлой души крутит, как водоворот. Мою комнату наполняют его песни, я прокручиваю их раз за разом, удивляясь той степени гармонии, в которой находятся все элементы его личности.
   И опирается он не на прочную опору, а на пустоту, на провал двора, замерев над ним. Наверное, так Врубель писал своих демонов, любя их всем сердцем и разделяя их страдание, потому что не чувствующий человек не может быть счастлив. В нем зарождаются реакции и вдруг обрубаются, не долетев до реализации, и там, где должно гореть бело-голубым светом сердце, у него груда обломков, уродцы, силящиеся хотя бы заискриться. Где тот сбой, который не дает всей системе выстроиться? Почему нежность превращается в грубость, внимание в безразличие, обида в жестокость?
   Ликующими желтыми и розовыми наполняю небо, вплетаю их отзвуки в волосы, не смущаясь, что края картины срезали ему макушку. Он велик, как небо, даже если сам в это не верит. Может, он стал таким в моих глазах и это только мое отражение. Наля сказала однажды, что я нуждаюсь в мужчинах только для того, чтобы приписать им особые качества, удивиться им и получить билет в еще более быстрое развитие. Что это только мои фантазии, а на самом деле ничего особого и замечательного в этих людях нет и только мое желание делало их прекрасными и несчастными одновременно, потому что они старались тянуться до заданного образа и падали в изнеможении, переломав руки и ноги. Не верю.

   Закрытая запись пользователя acedera
   15 мая 2011 года 19:10

   Ездил в Муху. Когда подходил к двери, немного заныло что-то, но тут же пропало. Мне нужны были краски, всем известно, что они здесь дешевле, но это был предлог. На самом деле хотелось посмотреть, что со мной будет, если я вернусь туда, откуда сбежал. Меня пропустили через охрану, потому что в магазин пускают всех. Неожиданно пахло церковью и слышалось пение. Только сейчас до меня дошло, что там под лестницей есть часовня.
   Поднялся, прошел по коридорам. Везде шуршали, суетились. Обходы. Ходили бородатые художники. Узнал одного, к которому ходил на подкурсы. Они там вечные, наверное. Работают веками, сами не помнят, когда пришли, и только смерть уволит их.
   Заглянул в аудитории, посмотрел на работы. Ничего не изменилось. Те же натюрморты, те же тетки в тряпках, те же скелеты, головы… В ректорской рекреации был обход мебельщиков. Стулья, табуретки из года в год. Мне казалось, что не я замер, а замер весь мир, прокручивается на холостом ходу.
   Бродил и присматривался к лицам – вдруг встречу Сашу, но даже если и встретил, то не узнал, хотя кажется, что это невозможно. Была такая небольшая дрожь, мандраж, наверное, как перед экзаменом, и успокоился, только когда, купив краски, дошел до Садовой пешком.
   Элементарно найти ее в Интернете, но в этом нет сокровенного.

   Звучит финальная музыка. Зритель чувствует приближение неминуемой развязки. Она всегда именно такова. После обязательно сделают сиквел, но в настоящий момент все линии развития должны быть завязаны в банты, в пышные банты, которые не поддаются развязыванию. Их можно только срезать.
   Арт-группа «Война» получает государственную премию «Новация», арт-группа «Мир» гуляет по берегу залива, перепрыгивая с одной отмели на другую. В небе, голубом, без признаков трагедии, висят неприличные белые облака. Вода гладкая, отражения четкие, концептуально убогая картина гармонии. Безлюдный берег. Я танцую воду, касаюсь ее, удивляясь ее структуре, внезапной и честной. Мокрая вода, холодная, бесполезная, не пригодная для жизни. Петр наблюдает. Когда есть тот, кто делает, и тот, кто видит, действие становится перформансом. Я перформирую для него, не настаивая на внимании. Его глаза полуприкрыты. Он подхватывает меня на плечо. В этом нет слушания, но есть полет. Он проверяет мою готовность лететь, мою смелость. Ветер несет песок, не трогая моря, мои волосы закрывают лицо. Молча идем вдоль берега.
   Здесь должны наступать закат и титры, а их все нет. Монстр все не приходит, свадьба не случается, глобальная катастрофа отложена на неопределенный срок, мировые биржи удерживают индексы в зоне допустимых для стабильности значений. Видимо, где-то лонгальеры пожирают пространство, потому что мы явно застряли в растянутом ничто.
   Вчера, когда я заворачивала в стрейч картины, складывала их стопками, упаковывала в плотный полиэтилен, заматывала скотчем, надписывало строгое «Хрупко», «Не кантовать» и следила за тем, как они переедут на склад для дальнейшей транспортировки во Владикавказ, все то время, что руки были заняты довольно простыми действиями, ум переваривал письмо, полученное утром. Наша с Петром переписка была перманентной. Когда мы расставались, то тут же появлялись друг для друга в виртуальном виде, отслеживая перемещения, события и мысли. Эта переписка, начавшаяся в первый день знакомства, сдобренная фотографиями картин, видеофалами, ссылками на статьи и книги, была лейтмотивом дней, необходимая и привычная, как дыхание. Мы здоровались каждое утро и желали спокойной ночи, когда руки не могли больше держать цифровую связь. И, открывая компьютер, я уже знала, что там есть он, если его нет перед моими глазами. Письмо, присланное по электронной почте в обход привычного диалогового окна социальной сети, уничтожило единственную оставшуюся нетронутой естественность в наших отношениях. Общий смысл послания сводился к тому, что я ничего не должна от него требовать, что все, что было, ничего не значит и мы остаемся лишь друзьями. «Лишь друзья» прозвучало дико. Лишь друзья – это я с Павлиной, с Налей, с Аней, которые не запускают ложки мне в печень и не едят мое сердце на завтрак, лишь друзья при встрече радуются друг другу. Если эти встречи частые, они радуются очень, а не делают расстроенного лица, на котором читается отвратительное «опять ты». Я была бы до визга счастлива видеть нас такими вот друзьями, и сегодня, гуляя по пляжу, я думаю, что затянувшийся финал дает рождение мутанту.
   – Тридцатого съездим в Песочный, тридцать первого ты улетишь, потом я уеду на фестиваль, и мы не увидимся до середины июня, – он поднимает из песка ракушку и рассматривает ее.
   – Будет пара дней между моим…
   – Нет, мы не будем встречаться.
   – Опять строишь конструкции? Никак не хочешь допустить простоту? – маятник качается. Повторяющиеся движения, неизменная амплитуда. Постоянство – признак мастерства. – Как хочешь. Но в Песочный мы едем вместе. Ты должен посмотреть, где все начиналось, где жил твой герой, да и просто мне кажется, что это красивая точка.
   – Для прощания.
   Ты так ждешь прощания? Можем сделать это прямо сейчас, если ты так устал от меня. Именно это надо сейчас сказать, но я молчу. Я хочу, чтобы реализовался намеченный план, минута в минуту. Чтобы весна закончилась по календарю, а вместе с ней и то, что стало развиваться вне гармоничного сценария.
   – Ты меня придумала. Я не такой, каким ты меня хочешь видеть, не прекрасный принц, не герой. Я обычный, а ты ставишь меня в ситуацию, где от меня нужен подвиг. Ты и дракона готова подготовить по всем правилам, понимая, что я не в силах справиться с миссией. С одной стороны, ты веришь и восхищаешься, а с другой – осознаешь тщетность своей веры и ставишь подпорки. Тебе не хватает сил быть со мной такой, какая ты на самом деле…
   – А какая я на самом деле?
   – Тебе кажется, что ты развиваешься через меня, но тебе никто не нужен, ты только ищешь вдохновения, чтобы дальше делать то, что делала, без поправки на окружающих.
   – Но ведь мы все делали вместе?! – я делала все для него и с ним, я чувствовала, что мы вместе стали большими, огромными, что это именно мы. – Мне казалось…
   – Ключевое слово «казалось». Ты все делала одна, а я только смотрел.
   – А танец?
   – Что танец? Ты начала танцевать, но ты делала это и до меня, просто я стал катализатором твоего возвращения. Ты сама придумала и написала картину в танце, и я тебе для этого не был нужен.
   – Ты отказался! Я же звала!
   – Ты транслятор, подключенный к атомному реактору, и как можно брать в расчет литиевую батарейку, которую вставили на всякий случай, чтобы в часах была подсветка.
   – Зачем ты так?
   – Зачем ты себя обманываешь?
   – Неужели со мной так плохо?
   – С тобой интересно, разнообразно, с тобой очень сложно, и я тебя люблю, но странною любовью. Это скорее сродни родственному чувству, таких я еще не встречал, но я не смогу быть твоим мужчиной. Ты не согласишься сейчас, но ведь ты никогда и ни в чем со мной глобально не согласишься. Ты же стратег, у тебя государственный ум, и что бы я ни сказал, будет не то.
   – Подожди, как? Все же наоборот! Я же постоянно слушала, подстраивалась, делала, что ты хочешь! Я же не спорила…
   – Что из того, что я говорил, ты слышала?
   – А что ты говорил? – это звучит довольно абсурдно, но, кроме предложений больше не встречаться, я не помню никаких стратегических планов… Всю критику в адрес проектов и акций я старалась учитывать… Или что? Или я не слышала, а он предлагал? В какой момент я сделала главную ошибку?
   – Найди себе того мужчину, чьи слова ты сумеешь слышать, чьи решения будешь принимать сразу, не споря. Или научись быть в отношениях, а не на поверхности.
   – Что это значит? – столько слов, все знакомые, а смысл ускользает. – Я уважаю чувства другого, это называется деликатностью. Если ты хочешь побыть один, я не могу нарушить твое пространство…
   – Лучше бы ты била тарелки, в этом было бы больше женственности, даже секса в этом было бы больше, чем в твоем согласии на страдание. Когда неимоверно сильный человек добровольно страдает, принимая мучения от легко устранимых причин, это противно. Я не хочу сострадать тебе, мне хочется только убежать.
   – Бить тарелки? Кричать, скандалить? А как насчет неаффективного партнерства, чтобы каждый был самостоятельной не невротизированной личностью, допускающей, что, если другой молчит, значит, он хочет молчать, а если говорит, значит, это важно выслушать. Или тебе обязательны эти псевдопатриархальные взаимоотношения? Ты уверен, что можешь решать за двоих?
   – Не уверен, но пока не смогу решать за двоих, предпочту быть один, поэтому давай доиграем до финала, посмотрим на него, а потом у тебя останется книга, у меня несколько хороших переживаний, и все. Не хочу обнаружить однажды, что испортил жизнь хорошему человеку, а еще меньше хочу видеть, как ты будешь картинно кончать жизнь самоубийством у меня на балконе.
   – Это ты сейчас обо мне? Что, уже были прецеденты? – с трудом представляю себя в подобной роли.
   – Если бы ты поняла, кто ты, то уже давно перестала бы искать кого-то. Ты шампунь, бальзам и кондиционер в одном. Плюс волосы, которые этим моют, плюс фен. Что у вас там еще нужно?
   – Расческа. Чтобы не путаться.

   В магазине напротив ночью пока можно купить вина. Уже летом надо будет решать заранее, хочешь просто выпить или конкретно напиться, а пока я прогуливаюсь третий раз, впечатляя постоянством плохо говорящую по-русски продавщицу, чье главное украшение – это золотые зубы, они же главное оружие. Довольно твердо держусь на ногах, смотрю уверенно, улыбаюсь расслабленно. Дописала руки на портрете, прошлась по соседним улицам, выпила вина, доделала фон, погуляла снова. Ночь длинная, светлая. Петр спит в моей кровати, а я хожу по городу, сравнивая по тону небо и дома. Уже почти не вижу цвета, различая только темное и светлое. Во дворах, спрятанных за решетчатыми воротами, затаилась тьма.
   Мы просто несколько дней живем вместе. Встаем утром, я отвожу его на йогу, потом принимаю экзамены, он работает, мы гуляем, ходим в кино, а вечером ложимся спать и спим, словно прожили вместе долгую семейную жизнь, устав друг от друга. Если бы у меня был бункер, то именно в таком режиме надо было бы ждать конца света, обещанного синоптиками со дня на день, но так и не наступающего. У меня закончились истории и воспоминания, которыми можно было бы поделиться, но на наш обитаемый остров никто больше заплывал, оставив в полном покое и изоляции. Все казалось далеким и несуществующим. Москвы не было в природе. Она испарилась вместе с несостоявшимися проектами, несозданными отношениями и потерянными возможностями. Питер выделился и занял вселенную, вместив и заменив все города. И я готова была прожить так всю оставшуюся жизнь. Мне не хочется бить тарелки. Нет повода. Это своего рода гармония. Только неумолимо хочется напиться, чтобы выплыло наружу спрятанное, если оно есть. Но даже после третьей бутылки и третьего круга ничего не выплывает. Можно профилактически зареветь, но слезы закончились.
   Каждый день выставляю оценки студентам, оценивая их по пятибалльной шкале, где первых двух цифр не существуют. У меня всего три кнопки, и я стараюсь нажимать на среднюю, понимая, что это глубокая условность. Они говорят – я слушаю, не прерывая внутреннего монолога.
   Если бы цунами прошло стороной, наше будущее было бы таким фантастически прекрасным. Вижу это отчетливо и ярко.

   Закрытая запись пользователя acedera
   28 мая 2011 года 6:03

   В детстве я болел. Помню ощущение сдавленного дыхания, когда не продохнуть. Не мог дышать глубоко. Потом стал читать умные книжки, где написано, что все болезни имеют психологический компонент. Я сдерживал не дыхание, а гнев, раздражение, ярость. Я не выплескивал их, потому что боялся реакции родителей, но я злился на них. Я злился на брата, я хотел выразить это, но не мог. И дыхание сбивалось, оно заглушалось, останавливалось, становилось болезненным. Чувства загонялись внутрь и оставались там, они и сейчас там.
   Саша учила меня улыбаться, чтобы от улыбки возникала радость, Саша учила меня целоваться, чтобы от поцелуев возникал отклик в сердце. Через отвращение, через страх. И чувство возникало, но не реализовывалось.
   Она вырастила во мне нечто, чего больше ни с кем не повторилось, и сама же уничтожила, сделав это не сознательно, но жестоко. Все, что было между нами потом: равнодушие, пренебрежение, желание причинить боль – все это было местью за то, что она заставила чувствовать. Она была способна любить широко, с размахом, словно засевала пшеницей поле, а я возделывал крошечную грядку с рисом, защищая его то от солнца, то от дождя, и весь урожай сожрала саранча.
   На ее странице в сети много слов, много друзей, много фотографий, острых высказываний и анекдотов. Она показывает себя, расценивая каждое событие собственной жизни как общественно значимое. Вот она испекла пирог с лимоном, вот поставила картину на улице, вот станцевала, вот спела… Посмотрите, как насыщенно я живу. Вся напоказ, и нет желания узнать ее, все и так сказано, все и так видно. Нет никаких загадок. Каждая мысль – достояние республики. Так было всегда, не меняется. Злюсь, как же я злюсь. Есть ли то, что она не рассказывает никому? Есть ли в ней хоть что-то за всем этим блеском?
   Она словно через океан, совершенно иная. Казалось, что с ней можно преодолеть одиночество, но в этом нет смысла. Зачем подчиняться требованиям правил, создавать искусственные семьи, которые не несут ничего, кроме тяжести, ответственности и торможения, если можно наслаждаться самодостаточной свободой? Мне никто не нужен. Даже я сам.

   Павлина уезжает. На год. Событие неотвратимо приближается, накатывает, как тошнота. Мне уже грустно, хотя до самого прощания еще месяц. Мы обе, принимая экзамены, проверяя бесчисленные тексты, выслушивая поток сомнительных последствий нашей педагогической деятельности, мы обе, находясь в разных концах города, готовим ее отъезд, приноравливаясь к нему. В сердце уже пульсирует крошечная точка, где со временем вырастет тоска, но сейчас мы стараемся быть ближе, созваниваясь чаще, встречаясь чаще, разговаривая больше.
   Пашка наконец рассказала всем о своем отъезде, и наша Нина, переехавшая работать из близкого Хельсинки в чуть более далекий Париж, отпросилась с работы и, схватив легкую сумку, прилетела «Изиджетом», чтобы обнять улетающую в заокеанскую даль Пашку.
   Наверное, я обладаю неким неосознанным даром сводничества, потому что практически все мои друзья не просто знакомы между собой, их общение не ограничивается встречами на моих вечеринках. Они переплетаются в сложные цепочки, создающие сложносочиненные и сложноподчиненные связи, и Наля столь же близка Нине, как и Павлина. Так что на вечер, посвященный приезду Нины и отъеду Пашки, законно приходит Налька, пронеся в сумке нелегального Кадо.
   Спонтанно к крошечной компании добавляется проезжавшая мимо Аня. Ей я должна отдать перед отъездом две картины. Остальные уехали во Владикавказ.
   Плюс Катя, внезапно нагрянувшая из Москвы. Но ее можно не принимать в расчет. Она, не отрываясь, продолжает бесконечный телефонный разговор, периодически отхлебывая из стакана. Она все равно не здесь.
   Если на моей кухне собирается больше пяти человек, то все, кто не поместились на посчитанные и удобные места, должны стоять, или сесть на пол, или лечь на пол, или принести из комнаты кресло, чтобы забаррикадировать подходы к плите… То есть количество больше пяти не переваривается моей кухней. А поскольку я крайне гостеприимна, то стою, лежу, баррикадирую обычно именно я.
   Присутствие аллергичного Кадо в городской квартире гораздо более ощутимо, и приходится пить таблетку, чтобы не выгнать его вместе с Налькой. Девчонки болтают, я дорезаю черрики, высыпаю рукколу, выжимаю лимон, посыпаю солью. Обычный ритуал. Расставляю подаренные на свадьбу бокалы, которых ровно шесть. На каждом тонкая гравировка. Голуби, кольца, сердца…
   – Давай уже, садись! – Нина, моя прекрасная Нина, моя ренуаровская Нина в шикарном лиловом платье, небрежно заколотом на роскошной груди винтажной брошкой. Она строга, потому что исполнила все мечты, о которых когда-либо слышала. Может, у нее не было собственных или они уже исполнены давно, и теперь остались только чужие, но мне иногда хочется запретить тем, кто рядом с ней, мечтать о чем-то. Париж, в котором она теперь живет, был моей мечтой, но, исполнив ее, она сделала и меня ближе к цели, которой, быть может, у меня уже и нет.
   – Сашка, мы съедим все и по отдельности, – Аня после работы, она и сырую змею съест.
   – А Пашка у нас теперь вегетарианка, – сдаю Павлину на растерзание подругам. По старинной традиции, когда встречаются женщины, они должны кого-то критиковать. Желательно, чтобы жертва была в живом виде, чтобы отбивалась и сучила лапками, что сейчас и демонстрирует Пашка. Пока все копья нацелены на нее, я в безопасности. Уж если переключатся на меня, то пиши пропало. Отбиться невозможно.
   Во мне дурная усталость – приняла последний экзамен, добежала, договорила, додумала.
   – А что это у нас Саша такая задумчивая? – Нина обнаружила меня, поскольку я не принимала активного участия в разрывании Павлины на лоскутки.
   – А это у нас Саша страдает, – сдает меня из предательского чувства мести Павлина и впивается зубами в ни в чем не повинный помидор.
   – Даааа? – Нина требует последних новостей, и девочки в сомнительно достоверных подробностях сдают ей меня с потрохами, добавляя от себя комментарии, рисуя картину моей тотальной глупости.
   По всему получается, что большей тупицы не видывал свет, что я, как всегда, нашла нечто совершенно неподходящее, а потом начала это любить со страшной силой. Что из-за этого ослепляющего чувства я впала в слабоумие и оставила на улицах города картин на общую сумму около миллиона рублей. Тут, правда, вышла некая заминка, поскольку склонная к немецкой достоверности Анна заявила, что картины я начала оставлять до того и нет связи между этими явлениями. Тем более ужасно! Значит, она невменяема по всем статьям, и отдельно, и вместе с ним… Как его зовут?
   – Петр, – это моя первая и последняя реплика, поскольку дальше идет полет мыслей, где дорисовываются картины брачного аферизма, чудовищные бедствия, невыносимые страдания.
   Девушки перемывают несчастному Пете каждую кость, причем активнее всех это делает Нина, не видевшая его ни разу в жизни. Но она исходит из тех фактов, что, как в топку, подбрасывают ей остальные.
   – Но Петр явно лучше, чем Копейкин, – неожиданно демонстрирует присутствие в этой реальности Катя, закрыв ладонью телефон, в котором кто-то надрывно рыдает.
   Секундное замешательство… Но только секундное, потому что девушки подчиняют данную информацию своей логике. Просто Копейкина они помещают в самые низы, посыпая его голову пеплом и ослиным пометом. Сегодня икота ему обеспечена.
   – Я что-то не понимаю, – Нина решила отойти в сторону от темы. – А чем закончилась история с картинами?
   – А ничем… – мне бы и самой было неплохо понять, для чего было все это. – Похоже, что это экзистенциальная история. Я существовала в моменте, исследовала пространство города… После написала об этом несколько статей, кто-то написал обо мне. Я не знаю, что это дает в материальном смысле. Может, и ничего, но я получила какой-то иной вектор.
   – Вектор она получила, – Нина закатывает глаза. Наля снисходительно улыбается, Паша уже мне сочувствует. Предательница.
   – Все не так плохо, – Аня пьет чай, поскольку ей еще возвращаться домой. – После этих акций удалось поднять Сашин рейтинг, она утвердилась среди концептуального искусства как отдельное течение, да и действительно это может стать темой для докторской диссертации.
   – Вы тут живете как в другом мире, честное слово, – в ренуаровских глазах появляется стальная острота. – Она страдает по непонятно кому, ухаживает за ним, как за девушкой, занимается странными проектами, танцует… А, вот, совсем забыла, девочки, она же теперь у нас танцует. То есть художника у нас больше нет, а есть танцор! И вы все говорите, что это нормально? Саша, тебя бы в офис на восьмичасовой рабочий день, так все желание вот так резвиться отпадет тут же.
   – А ведь ты права, – обрывая порыв в мою защиту, спокойно и четко вижу, что она абсолютно права, только со своей позиции. – Если бы я могла, то так бы и сделала. Села бы в офис, сдалась бы в рекламную фирму. Я хороший креативщик, и слоганы, и тексты, и идею картинки рожаю на раз, так что в этом нет никакой проблемы, только зачем мне это?
   – Потому что ты умираешь от скуки!
   – Восьмичасовой офис – лекарство от скуки? А ты-то сама не скучаешь? – сейчас мы остались только вдвоем, наши взгляды исключили остальных.
   – Нет, я не скучаю…
   – А у тебя есть мужчина? – Наля решила меня спасти и перевести стрелки на главного агрессора.
   – Нет.
   – А почему? – этот вопрос словно задали все хором.
   – Потому что я не иду на компромиссы, а достойного человека рядом со мной нет, и я буду ждать так долго, как это будет необходимо, но вот так мельтешить, как Сашка, я не хочу.
   – А если никогда?
   – Значит, никогда, – ей действительно не скучно жить, потому что она проводит жизнь в жесточайшей борьбе с собой за собственное достоинство.
   Катя, допивающая выделенную ей персонально бутылку ламбруско, отрубает телефон, откидывает тяжелые волосы со лба, обводит нас взглядами. Хочется протрубить, потому что сейчас будет говорить самая мудрая.
   – С мужиком, без мужика, с детьми, без детей, с работой, без работы… все равно тоска. Танцы – это хорошо, потому что не имеет никакого смысла, поэтому не скучно. Все, что смысл имеет, – невыносимо. Мы слишком умные, чтобы долго о чем-то думать. Нам понятны слишком сложные вещи, поэтому все рациональное и не дает счастья. Мне кажется, что Саша на правильном пути, хотя он и выглядит крайне странно, – она делает глоток и готова продолжать речь, но снова звонит ее телефон, и оракул переключается на даты и имена.
   Майская ночь смотрит в мое окно. Мы еще долго говорим, обо всем. О том, как нам бывает хорошо, и о том, как нам бывает грустно. Петр сегодня ночует у мамы на даче. Нина улетит завтра утром, Катька улетит завтра вечером, Павлина улетит через месяц, я улечу… Кадо свернулся на моих руках, положив большеглазую голову в ладонь. Ему не скучно, потому что он умеет любить.

   Библиотеку в Песочном ищем долго. Каждый дом возникает со ссылками на память. Здесь магазин, в который я ходила, выполняя подробные бабушкины поручения, а потом здесь мы покупали сиротские пельмени в первое студенческое лето. В этом кинотеатре смотрели казавшийся ужасным и мистическим фильм «Кокон», который, наверное, помню только я. Вот поликлиника, вот аптека. Промахнулись и вернулись к онкологической больнице, державшей в напряжении своей радиоактивной пушкой всю округу. Изменения лишь поверхностные, а вся топография и топонимика остались прежними, детскими, родными.
   Библиотека обнаруживается во дворе, где отчетливо несет навозом. На клумбе запевают нарциссы, холодный день перемежает солнце и дождь. Петр берет из багажника пачку книг, которые просили привезти в библиотеку.
   – Волнуешься? – чтобы что-то сказать.
   – Нет.
   За накрытыми столами собирается местная интеллигенция. В моем детстве они уже были старыми. Может, я видела их, может, они видели меня. Кажется, они носили те же вязаные кофты и трикотажные штаны, те же пиджаки в мелкую клеточку, те же резиновые калоши. Заведующая библиотекой удивлена моей излишней молодостью, но я значусь под грифом «известный писатель» и как сладкое блюдо на этом празднике, где подают выдержки из истории поселка Песочный, награждают лучших читателей книгами и развлекают живыми романсами. Приглашенная певица неплохо поет под магнитофонный минус, ее репертуар ностальгичен и прост, и старики подпевают про белую акацию.
   Развешанные на стенах картины местных художников вне времени. Портреты, пейзажи и натюрморты без стиля, возможные как сто лет назад, так и спустя века, бутылки шампанского, те самые, советские, коробки конфет и нарезанные фрукты. Сервелат, икра и масло розочками. Если бы хотели воссоздать интерьер моего детства, то лучшего сделать нельзя. Диссонирует только ноутбук с проектором, но их можно не заметить, как пластиковые окна и выкрашенные евроремонтным розовым стены. Петя ждет, когда наступит моя очередь что-то сказать. Мне отвели лишь пять минут, попросив быть краткой, но я уже знаю, как ему нравится, когда я на сцене. Это правильная диспозиция, она подчеркивает верную расстановку фигур. Я должна представлять, он смотреть. Я – это его персональный перформер, а он – мое единственный зритель. Единственный.
   – В тысяча девятьсот пятьдесят седьмом году моему дедушке выделили участок от Дворца пионеров в садоводстве «Гипроникель»… – подчиняясь жанру, я начинаю с истории. – И здесь прошло мое детство, и именно здесь я начала писать картины, и здесь случились самые важные события в моей жизни, – я чуть преувеличиваю, но так надо. Непродолжительный рассказ о творчестве я не перегружаю деталями и передаю эстафету певице. Для финала она выбирает песню о том, что «наша верность и наша дружба сильнее страсти, больше, чем любовь». Пожалуй, белее точные слова подобрать было бы сложно. Нам аплодируют и приступают к бутербродам и шампанскому.
   – Все, что ты говоришь, надо делить на сто, – Петя, комментируя увиденное, мной немного доволен – или немного недоволен, что выглядит и звучит одинаково. Мы садимся в машину, оставив гостей библиотеки пировать. Ну а теперь самое главное, к чему шла и не могла дойти.
   Расстояние, которое раньше проходила только пешком, маленькими и медленными ногами, исчезло под колесами машины. Секунда, и нужный поворот не оставил шанса рассмотреть лесок, пролегавший между автобусной остановкой и первой дачной линией. Дорога, широкая в воспоминаниях, сузилась и стала цепляться ветками за крышу и бока ползущей в колее Дуси.
   – Дуся, не забывай, ты джип, – шепчу машине и чуть не пропускаю нужный поворот на улицу Пионерскую. Это дом сторожа, а вот…
   А вот… На месте моего дома котлован. Яма, пустота, открывающая вид на баню и сарай, что пока остались на старых местах. И сосна, с которой я снимала прятавшегося от собак кота… и больше ничего. Только мои воспоминания, туманящие сознание. Весь участок заставлен бетономешалкой и строительными приспособлениями, там ходят люди, но больше нет той комнаты, из которой я смотрела на лес, нет гостиной, обитой шелком, нет печки, нет кухни, ничего больше не существует, только бегущая строка моей памяти. Взгляд мечется, выхватывая то заросли крапивы, то рябину и мостик, где жил гном, в которого я искренне верила. Что я скажу маме? Ничего.
   – Ты в порядке? – он понимает.
   – Давай посмотрим, что стало с твоим домом, – дом героя. Длинная улица сокращается до двух ударов сердца, я бы зажмурилась, но должна видеть. – Вот он! Смотри, как был. Ничего не изменилось!
   Такое ликование, словно я потеряла в кораблекрушении всех родственников, но случайно выплыл двоюродный брат моего дедушки, ставший последним родным человеком на земле. Выскакиваю из машины, оставив ее посреди дороги, которую она занимает целиком. Петр вылезает за мной, а я уже бегу к знакомой калитке, телесной памятью отпираю засов и падаю в детство. Бордовый дом с облупленными белыми наличниками, закрытый решетками с клематисами, подбоченившийся дождевыми бочками. Клумбы из автомобильных шин с цветущим красными цветочками мхом, аккуратные грядки с луком и укропом, две теплицы и чуть дальше грядки с вожделенной клубникой. Подхожу к двери и замираю. Кто здесь живет? Может, другие люди, может, никто. Закрыто. Стучу, но никто не отвечает. Это было бы слишком щедро…
   – Поехали? – Петя берет меня за руку и выводит с участка. Оглядываюсь, поворачиваюсь вокруг. Тихо. Чуть пустовато, зелень не вошла в полную силу. Так было всегда, когда мы приезжали на дачу. Немного холодно и промозгло, вот-вот дождь, но скоро лето. Лето.
   Петя обнимает меня. Искренне. Щедро.
   – Как-то раз я приехал посмотреть на старый бабушкин дом, ходил, вспоминал и тоже плакал. Я понимаю тебя.
   Хочется остановить это мгновение, ставящее печалью печать на прошлом. Как только он отпустит меня, как только моя голова уйдет с его груди, все закончится.
   – Поехали.
   На дороге не развернуться, и приходится выезжать кругом. Хочу посмотреть на колонку, к которой ходила набирать воду. Много раз в день, чтобы воды было много, чтобы готовить, стирать, мыться… Садоводство оказалось крошечным, словно игрушка. Остался поворот – я аккуратно выезжаю, не видя из-за деревьев и кустов, что там. Навстречу медленно идут две фигурки, старик и старуха. У старика в руках тачка. И есть что-то невыносимо знакомое в их лицах, в их руках, в их серо-бурых вязаных одеждах.
   – Это они! Петя, не может быть, это же они!
   Бабушка и дедушка Павла, те, кого я не нашла дома, те, кто последними остались на пепелище времени. Я не знаю, что говорю, только они меня узнали, и мы уже едем обратно, запихнув в машину и тачку, вылезающую из окна, как остов рыбы. Мы говорим одновременно, и я смеюсь, потому что плакать невозможно.
   – А мы только вчера тебя вспоминали. Дом-то снесли. Представляешь, только вчера снесли. Мы так расстроились, все смотрели, что ж они там сделают. Такой хороший дом был, новый совсем. Когда его построили-то после пожара?
   – В восемьдесят девятом, – произношу это цифру и не верю в нее.
   – Да? Надо же, а казалось, что совсем недавно, – Игорь Иосифович отпирает дверь, впуская меня в кухоньку, где на своих местах остались даже ложки. – Проходите, проходите. Вот, а мы так и живем. Ничего не переделываем. Каждый год приезжаем и живем лето, а в городе я почти и не выхожу на улицу, только Зоя Борисовна в магазин ходит, а мне в городе делать нечего. А этой зимой столько снега было, что рухнули теплицы, так я уже неделю вывожу битые стекла.
   Смотрю на его лицо, которое помню в точности таким. За все мое детство мы не перемолвились и двумя словами – я как-то побаивалась его строгости.
   – А помнишь, как мы с тобой в магазин вместе ходили? – Зоя Борисовна наливает нам чаю, ставит варенье. – Ешь, это крыжовник прошлого года. Совсем выродился, а раньше очень хороший куст был.
   Вкус, запах. Беленая печка, протопленная утром. Их фотография. Молодая и красивая пара, которой была предсказана долгая жизнь вместе.
   – В прошлом году у нас было шестьдесят лет со дня свадьбы, – Зоя Борисовна с гордостью говорит об этом, и так хочется разгадать тайну такой долгой семьи. Как они прожили вместе и не устали? Как сохранили тепло, что удержало их вместе. И на мой вопрос она как-то не задумываясь отвечает: – А мы все время были чем-то заняты. Некогда было.
   Некогда ссориться, некогда надумывать сложности, некогда раздувать пустоту. Вокруг было столько бед, что на борьбу за маленькое семейное счастье уходили все силы. Они прожили войну, рождение и воспитание двоих детей, строительство дома, заботу о внуках, инсульт Зои Борисовны и больные ноги Игоря Иосифовича, принимая все без трагизма.
   Мой взгляд бежит по обоям, которые ровесники дома, по проводке и натыкается на ту самую картинку, подаренную маленькой Сашей маленькому Паше. Ту самую… Петя достает телефон и делает снимок. Методичная регистрация.
   – А Паша… – я задаю тот вопрос, с которым приехала сюда.
   – А Пашка-то! Он приезжал недавно, в конце зимы.
   – Откуда?
   – Из Америки. Он туда лет пять уже как уехал, сказал, что здесь ему все противно, собрался и поехал навсегда. И женился там недавно на русской же, только она из Владивостока. Вот они приезжали знакомиться.

   – Довольна? – путь в город с привкусом картона во рту. – Ты думала, что будет иначе?
   – Не знаю. Мне казалось, что однажды он позвонит и скажет, что теперь мы будем вместе. Или что-то в этом роде, но так даже лучше. Не зная, я все ждала бы его, всматриваясь в людей на улицах, и в любых отношениях мне казалось бы, что есть запасной выход, что где-то за поворотом меня ждет настоящая любовь. Теперь понятно, что только я хожу кругами. Остальные идут вперед.
   – Ну и отлично.
   Никаких уточнений больше не требуется. Ливень бьет в стекла, дворники бесшумно раскидывают непрерывной поток.

   В глухой ночной темноте мы очень близко. Такси приедет в пять утра. Осталось спать чуть больше трех часов. Я оставляю ему ключи. Это как зарок, что мы встретимся – или не встретимся и ключи буду ждать меня в сейфе у консьержки, которая отдаст их, пряча понимающую грусть в вежливой улыбке. Не знаю, кем мы будем друг другу и будем ли. Исчезнет легенда, пропадет герой. Не я отныне придумываю обстоятельства места и времени. Все, что могли рассказать, мы уже рассказали. Слишком похожие, чтобы не замечать этого, слишком важные, чтобы пренебречь этим. Если отбросить гордость и страх, то становится видно, что наши выступы и вмятины, наша сложная конфигурация, наши вопросы и ответы совмещаются в особую фигуру. Головоломка дает не один вариант ответа, а множество одномоментно, запутывая наблюдателей. Больше нет других имен. Нас написали, собрав из кусочков. Все женщины – я, все мужчины – он. Из хаоса ночи появляются небо и земля, предметы видны все отчетливее. Все многообразие, рожденное из первоэлементов. Он и она.


   Близкие контакты третьей степени

   Третья проза Романовой отличается от двух предыдущих настолько, насколько могут различаться трагедия и драма. Было бы слишком наивно полагать, что магический реализм первого романа «Кукольник» и искусная экзистенциальная разметка второго «Холст, Масло», соединенные со скоростью и интенсивностью истечения событий, уже узнаваемыми признаками письма Романовой, будут соблюдены в третьем сюжете. В первых двух события отсылают читателя к странной тайне творческого дара, тяготеющего к безудержной трате.
   В них растрата продуктивна, а героиня добивается не только реализации магических эффектов оживления кукол или художественного метаморфоза, но возвращает миру исходную гармонию.
   Здесь же читатель следит за распадом экзистенциального ядра личности, чей потенциал затребован ее двойником. Это раскладка модернистского романа, покрывающего время «современности», где личность расщеплена и нуждается в агенте, представляющем ее на Другой сцене. Он изощрен, поскольку его сила либидинозна и всегда располагается там, где хочет оказаться героиня, вернее, ее желание.
   Однако это всего лишь предварительный вывод слишком забежавшего вперед читателя, тогда как тонкий ствол интриги в полном соответствии с незримыми, но строгими канонами жанра неспешно разветвляется в некую структурность, о которой несведущий когда-нибудь догадается, а сведущий пока не торопится думать.
   Структурность проступит позже, пока же избыточное внутреннее давление авторской души таково, что рассказ склонен ветвиться. В каждом ответвлении рано или поздно обнаружится зеркало удобной для ее рокового двойника кривизны.
   Но до времени давление разнородности нисколько не мешает рассказу По показателю интенсивности речи Александра Романова имеет мало равных.
   Отличительный признак всех ее персонажей – их странная достаточность, избыточность их собственной истории, что помогает избежать постылых скучных несчастий, совершить трип и получить удовольствие от дополнительных дискурсивных вкладок. Это когда читающему совсем не хочется быстро взглянуть на последнюю страницу, а он, наоборот, оставляет время от времени книгу, как большой надломанный гранат, на столе, чтобы полюбоваться гранеными пурпурными зернышками, каждое строго в ячейке.
   Но это идеальный гранат, между тем в какой-то смежной темной вселенной художница, танцовщица, писательница уже рассыпала драгоценные зернышки. Они кружатся в мучительном стремлении обнаружить свои ячейки. Внимательно читающий отметит, что это кружение обладает структурностью сна, в котором все важнейшие вещи мучительно близки, но неуловимы и потому выстраиваются в очередность близости без окончательного доступа. Однако порядок очередности имеет приоритеты.
   Прежде всего, это электронные письма под ником acedera, организующие идеальную и желанную разметку мужского размышления, – и энергичные жесты их создателя, со строгим, непреложным постоянством запечатленные в нарастающем потоке речи влюбленного. Вернее, влюбленной.
   Это возвышенные состояния неясного смятения женской души, так хорошо удававшиеся Льву Толстому в обстоятельствах классической катастрофы. На сей раз, может статься, более сложной.
   И, наконец, это циклизмы колеблющейся женской влюбленности, которая сама ищет основания, обнаруживая их в двусмысленных знаках слабой мужской витальности. Да, безусловно, «князь», благородный профиль, ранимая психика, тонкие невротические поступки, готовность быть свидетелем некоторых не самых мощных потрясений своей спутницы. Ограниченный доступ.
   В совокупном давлении этих потенциалов происходит возгонка духа по нескольким направлениям: распознавание мира методом художественной провокации, распознавание собственного тела – и распознавание двойника с помощью борьбы с пошлостью, такой знакомой со времен Набокова.
   Остановимся на художественной провокации. Ее активное присутствие мы сразу обнаруживаем в петербургской современной прозе. Но есть микроскопическая разница: героиня замышляет убрать различие между искусством и реальностью, и не путем обнуления сакральных образцов и классического искусствоведения, как в концептуализме, а путем возврата к времени честной экспансии искусства в городской среде. Так как искусство – это испытание гармонии на излом.
   Продуманный жест – выставить триптих, предмет которого город, посреди города, в том месте, где он был написан, и где учатся искусству – напротив Художественно-промышленной академии, – незащищенным от действия судьбы, посреди ноздреватых снегов. Героический и романтический жест, в котором не обнаруживается цинизма и стратегии продаж, столь характерных составляющих нашего времени.
   Соматическая вменяемость – следующий пункт новой аскетической практики из оставшегося набора мучений. Контактная импровизация – обнаруживаемая способность к покорности и расслабленности при выведенном на предел режиме духовной мобилизации. Ввести в дело все, что имеешь, – небывалая жертва небесам. Обычно что-то оставляют для себя.
   Такова оказалась девушка, подключенная, по выражению ее искусного двойника, к атомному реактору. Оказалось, что бесшумная и ровная работа дизеля обходилась его хозяину дешевле. Сработал неясный, темный и вечный принцип, регулятив ее одиночества: все продукты ее воображения, соединившись где-то в недоступности, уже не регулируемые ее волей, в конце концов составили невидимые протоколы ее вины. Здесь история замирает, растекается, замедляется, соединяет все свои отражения – и обрушивает их на автора.
   Но и это не все. В гибельной пустотности обнаруживается исток – разрушенный, мертвый дачный поселок детства героини, где необходимо отстаивать перед беспомощными наивными стариками погибающий мир – кистью и речью.
   В фильме Спилберга «Близкие контакты третьей степени» опасность сближения с темным разумом определяется привносимой в жизнь героя галлюцинаторностью. Преодолеваемой здесь на последнем дыхании.

 Александр Огарков,
 кандидат философских наук