-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Чингиз Торекулович Айтматов
|
|  Когда падают горы
 -------

   Чингиз Торекулович Айтматов
   Когда падают горы


   © Ч.Т. Айтматов, наследники, 2021
   © ООО «Издательство АСТ», 2021


   Тавро Кассандры
   Из ересей XX века

   Когда Кассандра отвергла любовь Аполлона, он наказал ее тем, что никто не верил ее вещим предсказаниям…
 Из древнегреческой мифологии

   А блаженнее их обоих тот, кто еще не существовал, кто не видал злых дел, какие делаются под солнцем.
 Екклесиаст


   I

   И на сей раз – в начале было Слово. Как когда-то. Как в том бессмертном Сюжете.
   И все, что произошло затем, явилось следствием Сказанного.
   Многие, однако, кому суждено было первыми столкнуться со столь неожиданным происшествием, никак не предполагали, что со временем им предстоит наперебой описывать в мемуарах именно эту историю как самое потрясающее событие в их жизни. Причем все они, очевидцы, были обречены начинать свои воспоминания расхожей фразой: «Невероятные события того дня развивались, как в детективном романе».
   Впрочем, так оно и было. Сотрудники газеты «Трибюн» вдруг получили распоряжение главного редактора, согласно которому на время экстренного заседания редколлегии, спешно собравшейся на руководящем этаже, строго запрещалось звонить куда бы то ни было, отвечать на звонки и факсы и, более того, пропускать в помещение редакции посетителей.
   С этого экстренного заседания все и началось.
   Опубликовать на страницах газеты подобное заявление – такое разве что во сне могло привидеться! Но надо было решаться и надо было действовать. Вопрос стоял неумолимо: или – или. И «Трибюн», достаточно энергично и ревностно поддерживавшая свой имидж «властительницы дум на всех континентах», не удержалась-таки от искушения (разумеется, дьявольского, как утверждали потом оппоненты), слишком велика была ставка – сенсация мирового масштаба. Редакция получила эксклюзивное право на этот материал и решила крупно рискнуть, пошла ва-банк, пошла на молниеносную публикацию неслыханного в истории человечества документа.
   Вот тогда-то, в начале событий, один из редакционных обозревателей бросил запомнившиеся многим слова: «Ну, все, ребята, – сказал он, держа в руках сырой оттиск полосы, – историю зашкалило за пределами мыслимого! И ведь благодаря нам, нашей “Трибюн” эту планку теперь никому не одолеть. Выше не прыгнешь, а все остальное, как говорится, увидим – жизнь покажет. Чем все это кончится? Посмотрим! – Он покачал головой и добавил многозначительно: – Впрочем, коллеги, извините, должен предупредить, теперь пусть каждый подумает о себе – что будет через час, неизвестно».
   Откровенно говоря, было чего опасаться. Каждый это понимал. Настроение в редакции в тот день менялось час от часу, то полное отчаяние всех – от главного редактора до стажеров с журналистского факультета, набивавших здесь руку для будущих репортажей, – все скрывались за дверьми, не выходили из-за столов и избегали говорить друг с другом, то, напротив, – безумный ажиотаж, когда все носились по коридорам и кабинетам, галдя и блестя глазами от возбуждения. Однако впору было подумать и о другом – не кинуться ли баррикадировать двери и окна на случай натиска разъяренной толпы, которая, вне всяких сомнений, не должна была заставить себя долго ждать, ибо налицо были все причины, чтобы прихлынувшая уличная публика (ее не удержала бы никакая полиция) била вдребезги стекла, расшибала об пол телефоны, крушила мебель и оргтехнику и под объективами телевизионщиков, подоспевших на скандал, свирепо трясла за грудки газетчиков, посмевших буквально в одночасье смутить весь мир, столкнуть человека воистину с самим Богом…

   Но покуда ничего не ведавшие гудящие толпы людские привычно катились по улицам великого американского города, привычно протекали живыми реками вдоль стеклянных небоскребов, а рядом так же беспрерывно двигались по улицам сияющие потоки машин, над головами пролетали ослепительно блестевшие вертолеты. Еще никто не пришел в ужас, не вскричал на площади, потрясая крамольной газетой, кощунственно вторгшейся в таинства миропорядка, никогда не вызывавшего прежде никаких сомнений, еще никто не бросил подстрекательного клича, чтобы всколыхнуть всех вокруг и двинуться на исчадие ада…
   «Трибюн» спешила, опасаясь конкуренции. Задержись выпуск номера, переверстываемого буквально на ходу, хоть на полчаса, материал этот, прибывший из космоса, опубликовала бы другая газета в любой другой части света, чем бы это для нее ни обернулось. «Трибюн» не могла упустить своего шанса, даже если это вызвало бы всемирный потоп, который смыл бы в пучину все живое на земле, после чего никакая газета никому и нигде уже не потребовалась бы…
   А океан, это хранилище всемирного потопа, грядущего и скорее всего неизбежного, в тот день могуче зыбился меж материками, неуловимо покачивая всей своей подвижной массой земной шар, играл гигантскими течениями, самовозбуждаясь и вскипая мгновенными грядами волн, мерцал и блистал на всем своем огромном пространстве.
   Футуролог смотрел на кипящую магму океана с высоты, любовался ею в иллюминатор авиалайнера, летевшего над Атлантикой. И то, что он созерцал, восхищало его в тот солнечный день, хотя ничего необыкновенного не было, – обыденное и, более того, вынужденное зрелище для сотен авиапассажиров – внизу океан, вода, волны, однообразие, пустынный горизонт. Ему же думалось о том, как прекрасно, что крохотное око человеческое способно обозреть безграничное мировое пространство. И это не случайно. Никому, даже подоблачному орлу, не дано такое панорамное виденье. Да, благодаря техническим достижениям, ставшим порой рукотворной реальностью, человек обнаруживает в себе все новые ресурсы вселенской приспособляемости и достигает божественного могущества. Ведь только Богу дано целиком обозревать землю, несясь над миром незримым вихрем на незримой высоте. Вот о чем думалось Футурологу на досуге, под устойчиво равномерный гул самолета. Как хорошо остаться наедине с собой… Слегка захмелевший от выпитого виски золотисто переливавшегося на дне большого бокала со льдом, он не сопротивлялся приятному возбуждению в крови, напротив, ему хотелось подольше сохранить столь редкое чувство вольной принадлежности самому себе. И то, что кресла рядом пустовали, соседей, которые могли бы отвлечь его разговорами, в ряду не было, тоже было редким везением.
   Футуролог возвращался из очередной поездки в Европу. Опять международная конференция, сбор интеллектуалов, опять нескончаемые дискуссии, ставшие образом жизни этой космополитической среды, дискуссии, перетекающие одна в другую в круговороте мнений и предреканий. Речь снова шла о перспективах мировой цивилизации, об опасности монополярности развития и тому подобном – всегда актуальных проблемах, на осмысление которых уходила, можно сказать, вся жизнь гарвардского ученого мужа, и чем глубже, казалось бы, постигал он с годами эту науку оракула, тем сильней становилось ощущение сизифовой неизученности упорно изучаемого – перспектив живущего изо дня в день рода человеческого. И думалось порой, что за докука – вечно стремиться упреждать судьбу, вечно маяться в поисках смысла жизни, того, что никогда никому не откроется – ни сегодня, ни завтра, ни через тысячу лет?! Но попробуй откажи себе в этом неизбывном забеге мысли в будущее, возможно ли не изводиться, не отчаиваться, не пытаться разглядеть то, что еще только маячит на горизонте?! Судьба без образа будущего – бесплодна. Но насколько трудно временами, призывая себя к научной невозмутимости, к позиции «над схваткой», решаться объективно прогнозировать, предсказывать куда, в какие пропасти норовит закатиться так называемое колесо истории, да и колесо ли это, возможно, нечто иное, что-нибудь вовсе не способное катиться, что-нибудь вроде сплющенного от страшного удара велообода с разлетевшимися спицами, – ведь этой форме движения так и не находилось емкого определения в науке. Приблизительность, эскизность, декларативность – вечные признаки «колокольной» футурологии, эмпиричной и драматичной одновременно, и тем не менее берущейся все истолковывать и предугадывать. От иных прогнозов, сделанных с той высоченной, но шаткой «колокольни», попросту хотелось бежать, как от черной дождевой тучи, самому становилось страшно от своих же прогнозов, от ощущения роковых круговертей истории и, прежде всего, от наступления неукротимых сил, открыто домогающихся везде и повсюду власти и только власти, порождая новое зло взамен старого, ибо всякая власть, что бы она ни заявляла о своих целях, кровообращением своим имеет повелевание. Для души, вопреки всему алчущей истины и недостижимого идеала, футурология в этом смысле была заведомым терзанием и мукой. И, однако, отказаться от извечных попыток предугадать будущее, что пытался делать еще бессловесный первобытный человек, отказаться от этого совершенно бескорыстного занятия, возможно, из мессианских побуждений предрекать суматошным отродьям людским пути предполагаемого развития, Футурологу уныло трудно, все равно что отречься от самого себя. Сколько лет отдано этому! Удержаться же на высоте в современном прагматичном обществе «предсказателям» не так-то просто. Прошли те славноантичные времена, когда дельфийские пифии прорицали и гибель, и триумфы от имени богов. Увы, в XX веке отношение к оракулам куда как надменнее и язвительнее. Однако и это не так страшно. Футуролог и его коллеги жили в своем кругу, своими профессиональными интересами. К примеру, его нынешняя поездка в Европу была связана не только с симпозиумом, но и с презентацией его новой книги, изданной во Франкфурте-на-Майне. Кто-то на приеме полушутя сказал по этому поводу, обыгрывая немецкое слово «майн», что, мол, великий город на Майне опубликовал великую книгу «Майне Хераусфордерунг» («Мой вызов самому себе»), которую вряд ли кто может опровергнуть, кроме разве что самого автора. А в той книге он поотряхнулся от левачества, как от липучего репья. Это действительно был вызов самому себе, вернее, былым увлечениям молодости. Преодоление экстремистского поветрия века приходилось начинать с самого себя.
   После презентации он провел пресс-конференцию, раздавал автографы, затем состоялась непродолжительная поездка по Рейну, там же, на прогулочном пароходе, он дал интервью «Шпигелю». Фотографировали стареющего апостола футурологии на фоне медленно проплывающих прибрежных рейнских скал. И опять любезная шутка – старые скалы, мол, очень подходят к его облику, и сам он значителен, как старая скала. На что он ответил с усмешкой: «Можете так и озаглавить интервью – “Размышления Старой скалы”». И пришлось Старой скале порассуждать вслух. А вопросы были всякие. Что значит – бросить вызов самому себе в науке и, стало быть, в жизни? Не есть ли это ревизия собственного опыта и убеждений? Что думает апостол: пессимизм – всегда фатальный итог жизни? Что он думает об авантюризме в футурологии? И, наконец, насколько хорошо он себя чувствует? Как ему это рейнское вино?! Ну, это здорово! Американцы всегда такие. Особенно немецкого происхождения!
   И вот теперь, как спортсмен, спешащий в раздевалку после напряженного матча, чтобы поскорей отключиться от всего, сбросить накопившееся напряжение, Роберт Борк пытался в самолете отвлечься, не думать о том, о чем размышлял постоянно. И однако же думалось. О новой, быть может, итоговой монографии. Предстояло завершить незавершаемое – свою «Песнь песней». Если удастся, конечно. Если удастся на основе многолетних исследований вывести мысль к порогу новых научных предвидений. По мнению Роберта Борка, современному человечеству предстояло столкнуться с совершенно новыми проблемами, его ожидали неведомые прежде, общие для всех испытания, как если бы вдруг охладилось солнце или, напротив, стало горячее, это коснулось бы всех и всюду. Осмысливая эти новые проблемы, человечество должно будет обнаружить в себе способность не только осознать трагическую возможность своей гибели, но, что чрезвычайно важно, это осознание должно послужить толчком к обнаружению новых способов выживания и отысканию дальнейших путей и форм развития, что, в свою очередь, должно привести к новому образу жизни, к новому типу мышления. Написать об этом, предсказать путь грядущего развития – это и была бы его, Роберта Борка, «Песнь песней»… но удастся ли? Работа огромная… А время неумолимо…
   Океан под крылом все так же бескрайне зыбился, мерцая бликами, играющими на волнах. Солнце, безоблачная высь, простор, стремительный полет – движение, как бы застывшее навечно над океаном… Часа через полтора должна была показаться береговая линия материка, и тогда начнется посадка, и тогда кончится эта небесная пауза, и снова, с первых шагов в гомонящем аэропорту, он окунется в людской омут.
   А пока полет продолжался, и Футуролога ждало в пути нечто неожиданное и необычайное.
   Он был неважнецким фотографом-любителем, но тем не менее всегда носил с собой фотоаппарат и щелкал всякий раз без разбору все что вздумается. Особенно злоупотреблял он разного рода небесными пейзажами. Жена его Джесси приходила в отчаяние от количества никудышных фотографий, заполнивших их дом. В минуты раздражения она называла его фотомусорщиком и грозилась устроить хороший костер, но это не охлаждало его пламенного увлечения. Иронизируя над собой, он говорил: «Я стратосферщик и в науке – в абстракциях витаю, и в фотографии – облака ловлю в объектив!» Вот и в этот раз, подумав, что стоило бы что-нибудь такое снять, пополнить свою коллекцию каким-нибудь причудливым облачком, вольно гуляющим по небосклону, словно дитя в хорошую погоду, он прильнул к окну, изготавливая фотоаппарат. Ничего достойного, к сожалению, не обнаружилось, небо вокруг было чистое, лишь несколько бродячих тучек слонялось далеко внизу.
   И тут, на развороте самолета по курсу, он вдруг увидел с накренившегося борта большое стадо плывущих в океане китов. Он увидел их настолько отчетливо, настолько единообъемно в пространстве и движении, это было столь ошеломительно, что дух захватило. А ведь они, киты, ему часто снились. Да, снились смутными видениями, плывущими в океане. И вроде бы, звали его с собой. И вот теперь киты наяву. Невероятное зрелище! Киты плыли клином, как журавли в небе. Голов двадцать. Самолет выровнялся, но киты внизу были еще видны. Могуче вспарывая волны, извергая бушующие над головами фонтаны брызг, то погружаясь в пучину, то вновь всплывая гороподобными телами, они шли в единой устремленности, не отклоняясь и не нарушая сложившегося хода.
   Забыв обо всем, увлеченный силой и волей движения китового стада, Роберт Борк вдруг представил себе, что и сам он плывет в этом гигантском заплыве, среди китов, что он кито-человек, что вода стекает сверкающими потоками с его спины, как грозовой ливень с холма. И он плыл в бушующем океане, понимая проснувшимся вдруг чутьем бездонным, что отныне будет связан с китами до конца дней своих; и открылась в душе его тайная суть этой встречи: то, что постигнет китов, постигнет и его, то, что произойдет с ним, произойдет и с китами…
   Стало быть, снились они ему не случайно? Нет, совсем не случайно. Но куда они плыли в этот час так поспешно? Куда они звали его с собой, с каким умыслом? Совсем не уверенный, что что-нибудь получится на таком расстоянии, он все-таки щелкнул фотоаппаратом.
   В следующее мгновение он выхватил из выемки кресла трубку авиателефона – позвонить домой. Быстро набирая на телефонном табло банковский счет, код города, номер домашнего телефона, он сбился на какой-то цифре, снова начал набор. Ему необходимо было рассказать жене о том, что он видит. Он был в таком состоянии, когда человек не может молчать, не может с кем-то не поделиться. «Ну что же Джесси так долго не снимает трубку?! Где она? Может быть, выехала? Едет встречать, так рано? Надо позвонить в машину!» Именно ей, жене, спешил он рассказать об увиденных китах, точно не мог сделать это по приезде. Недаром близкие друзья посмеивались над Футурологом – он даже во сне ей верен.
   А киты в океане уже скрывались, уже исчезали из виду…
   – Джесси! – вскричал он, когда та откликнулась в трубке. – Помнишь, я говорил тебе, что мне снились киты?!
   – Да, а что? Что с тобой? Где ты?
   – Я только что видел их! Я встретил китов в океане! Ты понимаешь, это было, это было что-то грандиозное, такого я никогда в жизни не видел… Это…
   – Постой, постой, что ты так возбужден? Ради бога, успокойся… Расскажешь потом, дома. Киты!.. Тут у нас такое творится, что и не знаю, что тебе сказать! Все в шоке. Все читают «Трибюн»! Есть у вас в салоне газеты сегодняшние? Хотя, конечно, откуда… Пока вы летите, тут такое творится! Это экстренный выпуск «Трибюн», о нем только что объявили по радио и телевидению… Все кинулись читать…
   – А что такое? Политическая сенсация?
   – Да нет. Если бы! Я не знаю, как тебе объяснить. Я еще читаю. Это – совсем иное.
   – Но все-таки о чем речь? Что это?
   – Послание космического монаха папе римскому! А вообще-то обращение ко всем, ко всем людям…
   – Что-что? Что это за космический монах? Не смеши, пожалуйста. Разве существует институт космических монахов?
   – Я не могу объяснить. Это огромный материал. Все читают.
   – О чем это послание? В чем его суть? Ну, в двух словах!
   – Этот космический монах утверждает, что он совершил великое научное открытие. Получается, что люди теперь, вроде бы, сами смогут решать, рождаться им на свет или нет.
   – Да ты что, Джесси?! – Футуролог опешил. – Ничего не понимаю. Бред какой-то. Как можно подобное утверждать?! А где же Бог?
   – Не знаю. Возможно, и Бог согласен с этим.
   – Ничего себе! Что ты говоришь?! Ты понимаешь, что ты говоришь?! Что там у вас творится?
   – Приедешь – прочтешь. Все звонят друг другу… Все в растерянности, многие так возмущены, что готовы стереть «Трибюн» с лица земли. Друзья говорят, что именно ты должен высказаться. Разобраться, сказать, что все это значит и что будет дальше…
   – А кто он, этот космический монах? Кто-нибудь из астронавтов, спятивших на орбите?
   – Да это тот самый невозвращенец, помнишь, промелькнуло как-то в печати, что один член экипажа космической научной станции отказался возвращаться на Землю?
   – Помню, конечно. Писали, что он русский, летал с американцем и японцем. Не помню только, как его зовут.
   – В послании он именует себя Филофеем.
   – Филофей? Это его настоящее имя?
   – Не знаю.
   – Это русское имя. От русских сейчас всего можно ожидать. Они такого навидались на своем веку… Отшельник, стало быть, уединился в космическом скиту и кидает оттуда идеи?! Это ново!..


   II

   ПАПЕ РИМСКОМУ!
   Ваше Святейшество, прежде чем извиниться за беспокойство, причиняемое Вам из столь отдаленных мест во Вселенной – с околоземной орбиты, где я нахожусь в экспедиции на космической научно-исследовательской станции вот уже третий год, мысленно преклоняю перед Вами колени, святой отец, и истово целую Вашу руку. Простите грешную душу мою и, если сочтете возможным, выслушайте мои, могущие показаться на первый взгляд абсолютно абсурдными, более того, вредоносными – с точки зрения нравственно-исторического опыта – выводы из практических наблюдений и идеи, кровно выстраданные мною, быть может, по воле и внушению – осмелюсь предположить – самого Провидения. Иначе я не стал бы тревожить Вас, святой отец, прекрасно понимая, сколь большой дерзостью выглядит мое обращение к Вам. Надеюсь, однако, что в контексте письма мотивы моего обращения станут понятны.
   Итак, начну сразу с сути. Судьбе угодно было сподвигнуть мою скромную особу на познание прежде неведомого свойства зарождающегося духа – рефлексии человеческого эмбриона, открытие и осознание существования которой, весьма возможно, приблизит нас к таинствам Божественного Промысла. Мне выпала удача экспериментально выявить скрытую до сего эту рефлексию, и я рассматриваю это как новый шанс совершенствования эволюции рода человеческого.
   И потому покорно прошу Вас, святой отец, выслушать меня.
   Повторяю, мне удалось совершить величайшее открытие, последствия которого, несомненно, скажутся на дальнейшей жизни человечества. Я вынужден говорить о себе подобным образом потому, что никто другой пока не в состоянии оценить того, что достигнуто, поскольку никто не имеет представления о характере открытия, не имеющего каких-либо аналогов.
   Я утверждаю, что в первые недели внутриутробного развития человеческий зародыш способен интуитивно предугадывать то, что ожидает его в грядущей жизни, и проявить свое отношение к потенциальной судьбе. Если это отношение негативно, у эмбрионов возникает сопротивление грядущему появлению на свет Божий.
   Мною выявлен знак-сигнал, которым эмбрион выражает это свое негативное отношение к рождению. Этот знак-сигнал проявляется в виде небольшого пигментного пятна на лбу у женщины, вынашивающей такой плод. Я назвал это пятно тавром Кассандры, а зародыш, подающий негативные сигналы, – кассандро-эмбрионом.
   Поразительная способность проявлять свое отношение к грядущему и подавать сигналы бедствия свойственна человеческому эмбриону лишь в первые недели после зачатия. Затем эта способность угасает, что связано с тем, что плод постепенно примиряется с ожидающей его неизбежностью.
   Неприятие кассандро-эмбрионом предстоящей жизни, безусловно, имело место на протяжении всего бытия человеческого. Но никто никогда не придавал, да и сейчас не придает значения пигментному пятнышку на лбу у некоторых беременных женщин. Я не только расшифровал значение подобного пятна, но и нашел способ более явственно выявлять его, делать его более заметным. Для этого и провожу сеансы облучения, посылаю на Землю из космоса зондаж-лучи. Направленные с орбитального модуля, они усиливают импульсы кассандро-эмбриона в чреве матери. И небольшое пигментное пятнышко, которое раньше люди принимали за прыщик, под воздействием зондаж-лучей начинает пульсировать и мерцать. Зондаж-лучи незримы в атмосфере и совершенно безвредны для организма. Они направляются мною из космоса практически на все континенты, на всю планету. Цель этого облучения – тотальное выявление кассандро-эмбрионов. Идет «космический опрос» эмбрионов. Суть того, что сообщает кассандро-эмбрион, можно передать примерно так: «Будь на то моя воля, я предпочел бы не рождаться. В ответ на ваш запрос я посылаю сигналы, которые вы можете разгадать как предчувствие рока, беды, ожидающей меня, а значит, и моих близких, в будущем. И если вы эти сигналы разгадаете, то знайте, я, кассандро-эмбрион, предпочитаю исчезнуть, не родившись, не принеся никому лишних тягот. Вы запрашиваете – я отвечаю: я не хочу жить. Но если, невзирая на мою волю, меня принудят родиться на свет, я приму судьбу такой, какой она мне выпала, как и все люди во все времена. Как быть, решайте сами и, прежде всего, зачавшая меня мать. Но сначала постарайтесь меня услышать и понять. Я – кассандро-эмбрион! Пока еще не поздно распрощаться со мной, и я к этому готов. Я, кассандро-эмбрион, буду много дней давать о себе знать, я, кассандро-эмбрион, буду посылать вам свои сигналы. Я, кассандро-эмбрион, не хочу родиться, не хочу, не хочу, не хочу… Я – кассандро-эмбрион!»
   Разумеется, такая интерпретация сигнала кассандро-эмбриона в каждом отдельном случае никого ни к чему не обязывает. Мерцающее на челе забеременевшей женщины тавро Кассандры скоро потускнеет и исчезнет бесследно. И все забудется, если пожелать забыть, если пожать плечами и потом ни о чем не думать…
   Но наука не может пожать плечами. Статистические данные, полученные на космическом компьютере, свидетельствуют о том, что количество кассандро-эмбрионов с каждым годом возрастает.
   Чем вызвано такое нарастание незримого бедствия – готовности эмбрионов уклониться от потока жизни, исчезнуть в небытии, не вступать в борьбу за существование – и что оно предвещает? Есть ли смысл извлекать уроки, собственно, из мистической стихии, лежащей за пределами нашего обыденного опыта? И если да, то правомерно ли экстраполировать страх едва зародившегося организма на реальную жизнь вовне? И не эта ли жизнь и является первопричиной апокалиптического самоощущения плода в материнском лоне? Мать – это слепок мира. Не становится ли она, мать, невольным проводником фатальных влияний окружающей действительности на плод?
   Все эти вопросы требуют ответа.
   Но прежде чем продолжить, я попытаюсь объяснить, почему я обращаюсь в данной ситуации именно к Вам, Ваше Святейшество, к главе римско-католической церкви.
   Побудило меня обратиться к Вашей равноапостольной особе не только то, что Вы наместник Иисуса Христа, преемник святого Петра, что Вы обладаете в силу этого мировым авторитетом, это само собой, но и то, что Ваша личность интегрирует в себе нравственные убеждения и духовные ценности огромного числа людей, населяющих Землю. И, обращаясь к Вам, я обращаюсь ко всем современникам своим и, кто знает, возможно, и к потомкам нашим.
   Разумеется, Вы вправе счесть мое обращение неуместным, дерзким и прочее и прочее, но в любом случае рассмотрение затронутой выше проблемы «эмбрионального пессимизма» невольно коснется чувствительной темы католического ви`дения чудесного проявления Божественной воли – таинства рождения…
   Я не католик, но это обстоятельство нисколько не умаляет моего искреннего уважения к католической вере. В моем представлении любая религия, не закосневшая в упоении собственной исключительностью, может служить резонатором для множества голосов, как небо служит простором для полета разных птиц… Окажись я в этом смысле птицей перелетной под католическим небосклоном, был бы счастлив…
   Да, я всегда разделял в душе католические нравственно-этические догматы, находя в них общеприемлемые для всех нормы, наилучшим образом отвечающие логике жизни и в силу этого обладающие универсальной значимостью. В особенности когда речь идет о том, что постоянно терзает наши души сомнениями и муками, – о проблеме абортов. Не эта ли радикальная акция, ставшая столь же банальным делом, как открывание консервной банки, оборачивается для нас всякий раз мучительной наглядностью судьбы – так несложно, так запросто, значит, решается, быть или не быть человеку! Родиться или не родиться, жить или не жить ему! Все зависит от разного рода привходящих причин, от превратностей, подчас сугубо житейских. И – говорят многие – при чем тут Бог? Бог тут ни при чем. Бог дал начало благословенной жизни. А дальше все решаем мы сами, люди, имеющие право сохранить или, напротив, уничтожить завязь. На том многолюдном «толковище» неутихающих споров позиция католической церкви, отстаивающей безусловный запрет абортов, мне представляется наиболее верной, я бы сказал, соответствующей изначальному устроению жизни, какова она от сотворения, ибо в каждом крохотном зародыше, в каждом возобновляющемся варианте заключен неповторяющийся шифр движения вечности, каждое зародившееся существо закодировано в череде времен с последующим воспроизведением себе подобного, и все это изначально заложено Творцом в конструкции мироздания…
   Да, потому и хочется напомнить вслед за католиками, что аборт означает прямое разрушение Божественного замысла. Много раз сказано о том, что аборт – насильственный акт, равносильный умышленному убийству, что аборт находится в прямом противоречии с первозаповедью «Не убий!», с библейским благословением «Плодитесь и размножайтесь!».
   Все это, разумеется, так. Но есть ведь и другая позиция. Разве не раздаются повсеместно голоса, призывающие не вмешиваться в решение зачавшей женщины, а то и прямо агитирующие – якобы в интересах личности и общества – прибегать к абортам без лишних сомнений… И трудно возразить что-либо, когда будущая участь еще только зачатого существа заранее обусловлена поджидающими его в мире невзгодами – беспросветной нищетой и болезнями, насилием, пороками и унижениями… И потому категоричные транспаранты над головами участниц женских шествий, вроде «Мой живот – мой!», что означает попросту: «И катитесь все от меня подальше!», мало кого шокируют, как мало кого отвращают циничные заявления спившихся женщин на сносях, что, мол, выпью еще, а завтра выкину из себя эту гадость, тунеядца, и буду гулять, буду шиковать, и никаких проблем… И что мне ваш Бог, и что мне ваш грех?! Да плевать мне на все, коли на меня все плюют!.. Будущего человека выкидывают в момент, как некий отброс… И тому находятся многочисленные оправдания, не лишенные самой жесткой логичности.
   Массовые выступления против деторождения повсюду множатся, заявляя о себе самым вызывающим образом, напирая декларациями в парламентах, шумя в феминистских движениях, на площадях и улицах, в толпах… Во многих странах свобода от продолжения рода не только затребована, но и вырвана. Не тупик ли это жизни?
   И в то же время наглядна жуткая участь беременных женщин, бросаемых повсюду на произвол судьбы. Кому нужны вынашиваемые ими дети? Так думают многие, очень многие и в пустынях Африки, и на улицах сверкающих городов. Все больше углубляется пропасть между необходимостью и возможностью. И в то же время… И в то же время не утихают в нас сомнения и терзания – так ли мы живем, все ли делаем, чтобы не пресекался род человеческий?
   Но сколько же можно в самоистязаниях мысленных жалобно сетовать и беспомощно вопрошать – остановить ли нам продление потомства, поскольку счастья на Земле не находим, или перекинуться на другие планеты, если бы вышла на то соответствующая Санкция? Настолько все безысходно!
   Обо всем этом много толковалось, и много истрачено полемического пыла, и все уже пресыщены мазохизмом; я же вынужден об этом говорить заново, точно я действительно свалился с Луны. Я вынужден обращаться через Вас к человечеству, потому что на всех обрушилась новая, неведомая прежде беда: мы узнали, что эмбрионы взывают к нам, и теперь нельзя не думать об этом!
   Возможно, это не только беда, а и новое испытание духа, ниспосланное нам свыше в провиденье дальнейшего пути рода человеческого. Но куда выйдем мы на пути этом неизведанном? Что ждет нас впереди? Куда нам деться от гласа кассандро-эмбрионов, говорящих в нас о нас?
   Открылась бездна, о которой мы не подозревали. Наступил срок мировой… Будем ли мы жить вне истины?
   Именно поэтому я обращаюсь к Вам, святой отец, с этим посланием, чтобы вы могли, если сочтете нужным, со всей определенностью оценить открытое мною явление, для человечества столь же неожиданное, как если бы в небе появилось вдруг из глубин Вселенной второе солнце рядом с первым…
   Я в большом смятении. Оптическое оборудование станции сближает меня с Землей, казалось бы, настолько, что расстояние почти не играет роли в восприятии земной действительности, и все же физически – я в космосе. И как бы мне хотелось в этот момент внезапного осознания человечеством подлинного положения вещей находиться непосредственно на Земле нашей грешной, среди людей. Но мой долг – находиться на посту. Я обязан быть на орбите, на научной станции, поскольку я, космический монах Филофей, несу полную ответственность за свои действия, а именно – за неуклонно и систематически проводимые мной сеансы облучения зондаж-лучами, направленные на выявление флюидов кассандро-эмбрионов. Метод этого, провоцирующего появление тавра Кассандры, облучения, разработанный мной, целиком на моей совести.
   И я очень обеспокоен возможной реакцией землян. Люди еще никогда не сталкивались с такого рода безапелляционным вызовом. И люди столкнутся с собой внутри себя…
   Я боюсь за психическое состояние людей. Я боюсь, что, когда они узнают, что означает эта крохотная точечка мерцающего эпителия на лбу у будущих матерей, это обернется для всех великим шоком.
   В минуты слабости я мысленно взываю к Богу, плача и сетуя, что именно мне суждено было первым понять тайну эсхато-эмбрионов, распознать знак Кассандры, сей проклятый знак беды, затаившейся в генетическом подполье и лишь теперь обнаруженной. Даже Фауст, заглянувший в глаза изощренной дьявольщине, и тот не позавидовал бы мне. Я прошу Господа сжалиться надо мной, освободить меня, слабого человека, от непосильного труда. Никому и никогда такого не выпадало. Но почему же именно я?..
   Никто и ничто не принуждает меня к тому, что я совершаю сейчас, обращаясь к Вам, Ваше Святейшество! Может быть, стоило бы мне умолчать, унести с собой в могилу эту открывшуюся мне тайну? Поступи я так, кто бы знал о ней, кто бы мог бросить мне укор и обвинения?..
   Так зачем же я несу эту неслыханную ересь людям? Не затем же, чтобы породить бессмысленный переворот в умах, анархию и смуту духа, чтобы искалечить семьи, посеять тяжкие сомнения в каждом, кто призадумается и ужаснется, – есть ли смысл в продолжении бытия в потомках, а стало быть, и в самой юдоли земной? Как быть дальше? Чем компенсировать утрату незыблемости устроения жизни, унаследованного еще от Адама и Евы?
   Много раз спрашивал я себя и много раз отвечал себе… Ни при каких обстоятельствах ни из каких соображений не имею я права умалчивать о том, что открылось мне в скрытой эмбриональной стихии, – ведь, повторяю, число кассандро-эмбрионов непрерывно растет. Причина этого – в эскалации в подкорке мирового сознания ощущения порочности и гибельности вечно экстремального людского бытия. Тавро Кассандры – закадровый голос эмбрионального эсхата, напряженно и отчаянно ожидающего уже в утробе матери приближения конца света. Эго убивает в нем естественную тягу к жизни.
   И разве можно теперь, в наши дни, в условиях постиндифиального общества, скрывать от мира подобное положение вещей?! Нет, безусловно, такое сокрытие было бы преступлением против человечества, против самих себя.
   Мы находимся в преддверии нового скачка нашего самосознания, ибо отныне мы, как бы ни хотели, не сможем закрывать глаза на тот факт, что эмбрион не безучастен к тому, в какой генетической ойкумене он возникает в качестве будущей личности, на то, каковы мы: мы – жизнеобразующее начало, мы – эпоха, мы – личности. Он тревожно глядит в перископ своей судьбы – зазеркальной подводной лодки, носимой в зазеркальном море будущей жизни. А не стоит ли нам самим вглядеться в этот перископ кассандро-эмбриона? Не мы ли сами причина сокрушающих нас штормов?
   Страшусь думать не есть ли кассандро-эмбрион проявление нашего самоотречения от своей предназначенности в мире? Как же могли мы, по идее богоподобные существа, докатиться до такого состояния? Сколь же надо было «преуспеть» людям, в какого свойства делах и мыслях, чтобы подвести эволюцию к подобным апокалиптическим сдвигам же на стадии зародыша! В этом факте даст о себе знать все то, что годами, веками накапливалось, суммировалось в генах, как в компьютерной памяти. Сегодня нам дано обнаружить экранное отражение этой рефлексии эмбриона – тавро Кассандры. И велением судьбы именно я посылаю из космоса выявляющие это тавро зондаж-лучи. И поэтому слово сегодня за мной. И я, космический монах Филофей, хочу высказаться до конца. Это мой долг.

   Позвольте, Ваше Святейшество, принося извинения за злоупотребление Вашим временем, продолжить свое, возможно, излишне многословное послание.
   Как же нам быть дальше, зная, что являет собой тавро Кассандры? Чтобы понять это, надо, наконец, открыто признать что совершенное субъектом не уходит физически вместе с ним, с кончиной его века, а остается в генетическом лесу фатальным семенем, ожидая вероятного часа икс, когда оно даст о себе знать подобно мине замедленного действия.
   Кстати о мине замедленного действия, уже реальной, а не в переносном смысле. Происходило это в Афганистане, когда туда был брошен так называемый ограниченный контингент советских войск. Политическая подоплека недавних событий достаточно хорошо известна, а я веду речь конкретно о том, как устраивались воюющими пришельцами так называемые «трупные» ловушки. Тело врага подбрасывали в окрестностях его селения, где-нибудь поблизости от дороги, на приметном месте, подложив под убитого специальную мину на боевом взводе. Сами же «контингентщики» залегали в засаде с кинокамерой, чтобы заснять то, что произойдет. Стоило людям кинуться к убитому, чтобы унести труп для погребения, как раздавался взрыв, и пришедших убивало на месте. А на пленке высокой чувствительности запечатлевались со всеми подробностями последние мгновения… Вот к убитому афганцу подбегает жена. Соседи пытаются удержать ее, но она в слезах, с криком кидается к трупу мужа, и мощный взрыв накрывает ее и пришедших с ней. И не стало людей. И все подробно заснято. А в другом кадре – перепуганные дети. Они бегут с плачем к распростертому на земле отцу, и снова взрыв раскидывает окровавленные тела по сторонам… Случайный путник, не посмевший равнодушно проследовать мимо убитого при дороге. Слезает с седла, склоняется, переворачивает убитого за плечо, чтобы глянуть, кто бы это мог быть, и снова ослепительный взрыв. И снова смерть. И лошадь с раскроенным черепом убегает прочь нелепым скачем, потом валится с ног, дергается судорожно, храпит. И все это снято… Таким образом фиксировались наиболее выразительные из операций по устройству «трупных» ловушек. И то, что было таким способом запечатлено, засчитывалось как выполненное боевое задание и где-то в штабах оценивалось соответствующим образом. Какие-то люди, просматривавшие пленку, видели в этих эпизодах воплощение своих указаний и целей. Но кто они, с профессиональным удовлетворением следившие за событиями на экране? И те, кто преступно подстраивал такие ловушки смерти, тщательно фиксируя результаты своей работы на кинопленке, кто же они, откуда они? Их родословная неизвестна, их предков не сыскать. Остается только гадать по следам, уходящим в туманную размытость минувшего.
   И напрашивается вопрос – откуда они, вечно живущие впрок и всегда в пику самому Господу, на которого мы, злоупотребляя Его неиссякаемой милостью, неизменно полагаемся, как на высший гарант, вознося в душе молитвы в надеждах, – так вот откуда они, те, от кого тянется неистребимый генетический задел стартующих в нас злодеяний? Откуда? От кого они сами?! Риторический, разумеется, вопрос… Но от этого не легче. Откуда все это тянется? То ли от первобытного пращура, сжигавшего в пещере заживо замурованных, то ли от сладострастного маньяка, вымещавшего свою садистскую патологию на муках задушенной жертвы, то ли еще от кого-то, да мало ли от кого в той сатанинской бездне мрака и жестокостей, накопленных за тысячелетия; и как не вспомнить в этом вековечном списке о тех, кто был палачом у подножия восседавшего на троне такого же палача, или о тех, уже знакомых нам по опыту, одержимо-яростных глашатаях в стаях партийных, кто клекотал с балконов и трибун, возжигая революции и войны с тем большим остервенением, чем слаще предвкушал чудовищно, эротически желанную власть.
   Кровь и власть – вот тот гумус, на котором семена зла всходят во лжи… Зло сменяется злом, оставляя семена свои для следующего зла…
   Так стоит ли ходить по дебрям прошлого с факелом, высвечивая мертвенные лики, когда в памяти многих еще жива эпоха, способная сказать нам немало в этом смысле, – эпоха Сталингитлера, или же, наоборот, Гитлерсталина. Двуединая сущность их стоила человечеству столько крови, что мировая статистика все еще, спустя многие десятилетия, не может подытожить истинное число жертв, вовлеченных в их междоусобную войну, кровавую, мировую, когда сцепились в противоборстве не на жизнь, а на смерть две головы физиологически единого чудовища. Мог ли быть фашизм без большевизма? Мог ли быть Гитлер без Сталина и наоборот? Леденеет кровь живущих в XX веке при мысли о разнорожденных, но единоскрестившихся в карме преисподней Сталингитлере и Гитлерсталине.
   И кто знает, не пытался ли в свое время кассандро-эмбрион, которому грозило явиться на свет то ли Гитлером, то ли Сталиным, не пытался ли он, несчастный зачаток будущего некрофила, оповестить внешний мир, и прежде всего вынашивавшую его во чреве мать, о своем предощущении будущего через тавро Кассандры, не испытывал ли он инстинктивного содрогания, желания уклониться от той зловещей роли, которая ему предстояла?!
   Трудно сказать, что было бы, не появись они на свет… В таких случаях обычно говорят – историю не переделаешь. И, однако, обречена ли она была развиваться непременно по кровавой кривой, вычерченной Гитлером и Сталиным для восхождения на кровавую вершину жестокости и античеловечности, не виданных ни в какие предыдущие времена? Эти двое побратимов во зле сумели столкнуть миллионы людей между собой и, в конечном счете, человечество с самим собой, как если бы население планеты той поры поставило себе целью самоликвидироваться, самоуничтожиться, исчезнуть навсегда, продемонстрировав напоследок бездны человеконенавистнических деяний. И если не вдаваться во все причины, приведшие историю к такому кромешному исходу, стоит подумать над тем, насколько соответствующими оказались для успешной реализации зловещего тиранического комплекса, безусловно, депонированного в наследственности субъектов, о коих идет речь, тогдашние люди, тогдашнее мировое сознание, вскормившее и взлелеявшее сталинизм и гитлеризм себе же на беду.
   Те воды утекли. Никто не скажет, какие невосполнимые шансы прогресса и благоденствия были упущены историей, сколького людского горя, скольких несчастий можно было бы избежать, предотвратить в истоках, обладай люди научным методом провиденья и, в частности, знай они о кассандро-эмбрионах, подающих сигналы через тавро Кассандры. Увы, о том, что таится в собственной генетической структуре, человечество узнало слишком поздно…
   Но вот сказано новое слово на пути познания трансцендентальных способностей эмбрионов. Ожидают ли нас вслед за этими открытиями чудеса? Нет. Никому не изменить изначально предпосланных человечеству энергии Добра и, наряду с ней и вопреки ей, – энергии Зла. Они равные величины. Но человеку даны преимущества разума, заключающего в себе неисчерпаемое движение вечности, и, если человек хочет выжить, если он хочет достичь вершин цивилизации, ему необходимо побеждать в себе Зло. Ведь вся жизнь людей протекает в беспрестанных к тому попытках, и в том главное наше предназначение.
   Вот приоткрылась неизвестная прежде тайна, существующая в нас самих. Кто скажет, не совершен ли в данном случае колоссальный прорыв в ранее незатребованные пределы живого духа? Не обнаружены ли новые кванты внутреннего мира?
   Так ли это или нет – трудно сказать, но я хотел бы еще раз обратить внимание общества на то, что открытие кассандро-эмбрионов привносит в нашу жизнь ряд новых проблем, с которыми мы никогда не сталкивались.
   Кто скажет, как следует относиться к сигналу кассандро-эмбриона? Как вести себя родителям? Придавать ли тавру Кассандры фатальное значение? Или, напротив, выкинуть из головы? Махнуть рукой, благо, через недели две странная точечка, тихо мерцавшая особенно заметно по ночам, когда зачавшая мирно спит, исчезнет, угаснет сама по себе, и все, Бог даст, забудется.
   Да, можно, наверное, и так. И все равно невольно вспомнится родителям об этом, когда новорожденный появится на свет в положенный срок, вспомнится. И в дальнейшем, не исключено, припомнится; возможны различные критические ситуации в детстве, в судьбе матери, в жизни семьи, и всякий раз сердце будет больно сжиматься от напоминаний непрошенных, и будут являться всякие мысли о том эфемерном пятнышке, порождая неизбежные вопросы. Странно, мол, подумается, почему этот знак коснулся только их дитя, ее дитя. Был ли подобный знак у других матерей, а если был, то так же ли скрывают они это от всех и от себя, стараются не вспоминать, забыть как нечто мистическое? А что, если каким-то образом и ребенок подозревает об этом, пусть это таится лишь в его подсознании, смутно, как зыбкий сон, и вообще, отражается ли это как-то на его психике?
   Но ведь это только первая волна вопросов и сомнений. На дальнем горизонте их куда больше, и они куда сложнее. Разве не подумают родители при этом о себе, о своей прямой или косвенной вине? Может быть, они, она, он во всем были виноваты? И это самое тяжкое, поскольку самообвинения всегда гипертрофированы. И тут неизбежно возникает мучительный вопрос, что именно могло повлиять, чем объяснить, что именно их плод подавал сигналы бедствия, – вот о чем будут думать родители. И нетрудно представить себе, как они обреченно будут включать в круг всевозможных факторов, воздействовавших каким-то образом на эмбрион, не только себя как биологических зачинателей, но и все, с чем связан их быт, их жизнь в обществе: их социальное положение, претензии, амбиции, убеждения – все, что обусловливает, формирует и сотрясает жизнь человека, со всеми вытекающими отсюда житейскими понятиями – что справедливо, что несправедливо, что хорошо, что плохо и т. д.
   Подобная взаимосвязанность самых различных проявлений бытия следует из того, что зарождение плода есть центральное событие в Пространстве и Времени, это завязь истории в архетипах природы.
   Кассандро-эмбрион обладает необыкновенно обостренной интуицией, особым предощущением эпохи. Поэтому осмысление его импульсов – это прежде всего повод для нашего собственного осмысления мира, который мы хаотически сооружаем вовне и внутри себя. В этом смысле тавро Кассандры, возможно, открыто нам по замыслу Всевышнего как толчок к новому проникновению в суть действительности, к анализу прежде не доступного нам. И каждый волен делать выводы сообразно своим понятиям и устремлениям души.
   Пользуясь этим правом в данном случае, говорю и я, космический монах Филофей, находясь на орбитальной станции и ведя отсюда свои наблюдения. Обращаюсь к землянам. Задумаемся ради искомого смысла жизни, дарованной нам Творцом, о том, что порождает эсхатологический комплекс у кассандро-эмбриона в его начальном приближении к миру, в котором мы живем.
   Всякие предположения могут быть на этот счет. Есть они и у меня. Совершенное оборудование космической станции позволяет мне принимать телевизионные передачи, которые ведутся в разное время на разных континентах. Оптические приборы дают возможность видеть все на поверхности Земли с разных точек и в разных ракурсах. У меня перед взором панорама повседневной жизни землян, более широкая, чем если бы я находился на Земле. Я не праздный наблюдатель, моя программа космически-земная, я – экспериментатор, взявший на себя, не побоюсь этого сказать, величайшую ответственность перед нынешним и будущим человечеством. И это не громкая фраза, так оно и есть. А потому я не могу позволить себе ни единого слова, не отвечающего, насколько мне дано судить, исчерпывающей истине. Я верю, что мои исследования направлены на предупреждение от рукотворного, творимого нами самими в душах наших конца света. Я пытаюсь сказать во всеуслышание то, что не позволяют нам сказать самим себе вечно доминирующие над нами эгоизм и ханжество.
   Я провожу эксперименты по системному выявлению тавра Кассандры, не оповещая об этом ничего не подозревающих женщин. Это все равно как если бы все попадали под один дождь. И хотя эти незримые зондаж-лучи совершенно безвредны для здоровья, всякий раз при мысли о том, что я причиняю людям душевную боль, мне становится не по себе.
   Но я не могу избавить их от переживаний в тех случаях, когда в ответ на космический «запрос» будет иметь место явственная мета сигнальной реакции кассандро-эмбриона. Тут уж судьба, и от этого никуда не деться. Важно понимать, что судьба эта, будучи конкретно-индивидуальной, в то же время обнимает всех, все общество в целом, поскольку причины этой беды – мировые.
   Хотим мы того или нет, кассандро-эмбрионы и тавро Кассандры – реальность. И потому я буду неуклонно продолжать свои космические исследования, о чем объявляю открыто, сострадая тем, кого это коснется или уже коснулось на Земле. Люди должны знать правду о себе. В этом мой долг перед Богом. Но здесь начинаются и мои адские тревоги, святой отец, о которых я не могу умолчать, и потому выношу их на общий суд.
   Повторяю, я осознаю, что несу ответственность и перед кассандро-эмбрионом, тайну которого я открыл и разглашаю (но ведь он сам добивается разглашения!), и перед матерью, его зачавшей, ибо, не знай она значения тавра Кассандры, жила бы себе спокойно.
   И даже сейчас, когда я набираю на компьютере вот эти живо бегущие строки, мне тяжко; мысль о том, имею ли я право поступать таким образом, мучает меня.
   Я оглядываюсь в стенах орбитального корабля, отлетаю в невесомости подальше от компьютера, растерянно блуждаю взором, как бы ища нечто такое, что отвлекло бы меня, сохранило бы мою внутреннюю уверенность в том, что я прав, сообщая о своем открытии миру, и взгляд мой падает на телеэкраны по обеим сторонам станционного корпуса. Все экраны светятся, живут, идут телепередачи из разных стран, на разных языках. Вот она, земная действительность, во всех своих ипостасях и неповторимой разности, от рекламы до спорта, от судебного репортажа до встречи в аэропорту официального лица и т. д. и т. п.
   Среди этого глобального пейзажа мое внимание приковывает к себе экран, на котором какая-то шумная, наэлектризованная уличная демонстрация. И почему-то полицейские, их немало, идут вместе с протестующими демонстрантами. Все улицы запружены, съемка ведется с разных точек, в том числе и с высоты, звучат взволнованные голоса. Голос репортера, передающего с места событий, голос диктора студии тонут в уличном гуле и криках. Где это происходит? Кажется, в Италии. Так далеко и так близко – все рядом: блеск глаз, жестикуляция, нервное выражение лиц. Да, это на Сицилии. Наспех написанные транспаранты над головами. Ну, конечно! Опять мафия! Опять террористы! На этот раз убит главный судья, вслед за прокурором! Коварно, наглядно и беспощадно. Дистанционно управляемым взрывом на проезжей части улицы все разнесено в клочья и сожжено – всё и все, кто оказался в тот роковой момент рядом, когда проезжали тут на автомобиле судья и его охранники. Сработано все безупречно и на виду у всех.
   Демонстранты в отчаянии… Они прут рекой. Но против кого они выступают? Что может эта масса людей? Не находятся ли сами мафиози среди демонстрантов, смеясь в душе над ними? Демонстрация схлынет через час-другой, а они останутся при своих интересах, называясь громко мафией, картелями, синдикатами и даже империями. Под их невидимым диктатом находятся уже целые страны, колонии мафии!..
   Демонстранты идут… А над ними вдруг появляется стремительно летящий вертолет, густо разбрасывает листовки и тут же исчезает за крышами. Это происходит на моих глазах. Люди хватают листовки, падающие им на головы. На листовках изображена смерть – череп с костями… О смерти нагло уведомляет мафия. Всем смерть, всем, кто против мафии! Взрыв ревущего негодования сотрясает людей. На глазах у многих слезы. Я останавливаю взгляд на молодой женщине в полицейской форме, в берете, сбитом набок, с развязавшимся галстуком. Женщина-полицейский с видеокамерой, судя по всему, ведет оперативную съемку. Она успела заснять вертолет. Хотя что это даст? Мафиози не так глупы – вертолет будет перекрашен, искрошен, все что угодно. Вот ее помощники с микрофонами. Они о чем-то быстро, возбужденно говорят. Я их понимаю. Сколько полицейских гибнет ежедневно в мире от рук мафии! И им это грозит. И ей тоже. Но что я вижу: на лбу ее обнаженном характерное пятнышко – тавро Кассандры! Да, как знал! Я приближаю и укрупняю этот кадр и убеждаюсь, что не ошибся. Боже мой, хотя ей, сотруднице полиции, сейчас не до этого, но знает ли она, что глубинное ее неприятие мира, против которого она сейчас вместе с демонстрантами протестует, передалось ее будущему ребенку. Вот он, сигнал бедствия на лбу ее. Да, это практический результат одного из моих орбитальных сеансов по выявлению ответной реакции кассандро-эмбрионов на зондаж-лучи.
   И я думаю о том, что если этому или какому-либо иному кассандро-эмбриону суждено будет появиться на свет, то со временем именно он (или она) может оказаться одним из самых ужасных преступников. Многим людям, всему обществу принесет он страдания и несчастия, пойдет на уголовные преступления по той, помимо всего прочего, причине, что в нем скажется подспудный комплекс врожденной мстительности – его вынудили родиться, его вынудили принять этот мир! Сам он впоследствии ничего не будет помнить о драматическом начале внутриутробной жизни своей, но комплекс мстительности даст опасные всходы. Хорошо, если повезет, если он, этот кассандроноворожденный, окажется впоследствии в такой среде, которая сможет интегрировать его негативный генетический задел, нейтрализовать его; в других же обстоятельствах для развития зла никаких усилий не потребуется, – так же, как камень сам катится под гору, все больше набирая скорость, так и при этом исходе судьбы – все катится само собой.
   Вслушиваясь в сигналы кассандро-эмбрионов, я думаю об их будущем и сострадаю им. То, что исходит от них, – это бумеранг, это мы сами, перевоплощенные в нашем беспрерывном грехопадении в импульсы нарастающего страха. И потому эти сигналы – голоса кассандро-эмбрионов – должны быть услышаны на Земле, а смысл их взываний воспринят с пониманием.
   Нет, это не сиюминутность, речь идет о вечности. Вечность вечна сама по себе, а человеку положено добиваться, продлевать кредит на вечность из рода в род единственным способом – нравственным самосовершенствованием. Прогресс – лишь техническое приложение к идее. Ядерное оружие в руках фанатичного диктатора, готовящегося уничтожить, если потребуется, весь мир, – яркая тому иллюстрация.
   Будут ли земляне озабочены сигналами кассандро-эмбрионов, воспримут ли их как предвестие генетического заката и, стало быть, заката человеческой цивилизации?
   Боюсь предсказывать. Боюсь, что сомнения и терзания замкнутся в пределах каждого частного случая и каждый знак Кассандры вызовет соответственно свою развязку, свой финал…
   Опасаюсь, что большинство женщин – и вряд ли мужья станут им препятствовать – постараются быстрее избавиться от такого не совсем обычного плода. Первое, что придет им на ум, – аборт как самый радикальный выход. И моральное оправдание тому, можно сказать, бесспорно – к чему, мол, плодить заведомо несчастных людей? Их и без того хватает на свете. И кто посмеет осудить их, прибегнувших к аборту?! Кто? Общество? История? Мораль? В истории общества – истоки зла, оседающего генетическим страхом, а мораль так часто уклончива перед циничным натиском действительности.
   И вот тут, Ваше Святейшество, я считаю своим долгом уточнить свою позицию. Будучи убежденным сторонником католического запрета на аборт, я, тем не менее, не мог бы высказать категорического осуждения в адрес тех, кто, обнаружив тавро Кассандры, предпочтет прибегнуть к аборту, при том, кстати, что такой исход отвечал бы и стремлению самих кассандро-эмбрионов.
   В результате мы сталкиваемся с чрезвычайно сложным противоречием. Радикальные действия (аборты) не решают, а скорей, напротив, усугубляют ключевые проблемы мирового сознания – остаются незатронутыми причины, порождающие эсхатологический комплекс у зародыша.
   Вот череда невзгод, о которых не может не думать будущая мать:
   – голод,
   – трущобы,
   – болезни и среди них СПИД,
   – войны,
   – экономические кризисы,
   – социальные штормы,
   – преступность,
   – проституция,
   – наркомания и наркомафия,
   – межэтнические побоища,
   – расизм,
   – катастрофы экологические, энергетические,
   – ядерные испытания,
   – черные дыры,
   и т. д. и т. д.
   Все это рукотворно, все это порождено самими людьми. Масштабы бедствий людских приумножаются из поколения в поколение. И все мы в том соучаствуем. И вот, наконец, Провидение останавливает нас на краю бездны, дает о себе знать через тавро Кассандры…
   Я еще раз заявляю, что мои космические исследования по выявлению сигналов кассандро-эмбрионов не преследуют никаких целей, кроме как помочь понять людям – дальше так жить нельзя, дальше грядет вырождение!
   Только искоренение бед и пороков каждым человеком, начиная с себя, и всеми вместе, всем родом людским, может обновить перспективу жизни. Утопия? Опять утопия?! Нет, это не очередная утопия. Это стезя выживания духа живого, иного пути нет…
   Верю, что найдутся мужественные люди, которые не отступят, не кинутся немедленно избавляться от кассандро-эмбрионов; этим людям фатальные сигналы скажут о многом: об ответственности всех и каждого за образ жизни, за судьбу потомков, о том, что предстоит невиданное борение человека с самим собой… Такие люди будут добиваться лучшей жизни.
   В это я верю.

   А теперь очень коротко о себе.
   Разумеется, никто меня не постригал в монахи, я самозваный, иначе говоря, условный космический монах, и имя условное я себе выбрал сам, нарек себя Филофеем, были монахи с таким именем на Руси. Я сам избрал для себя отшельническую жизнь в космическом скиту. Когда наш международный экипаж – американец, японец и я (до недавнего времени советский ученый и научный руководитель космической лаборатории), завершив свою программу, должен был возвращаться на Землю, я отказался покидать орбитальную станцию, перейти в прибывший за нами многоразовый космический «челнок». Я сделал заявление на этот счет и настаивал на свободе личного выбора. Держа опасную бритву у горла, я вынудил моих коллег оставить меня в покое. И добился своего…
   Вот уже пятый месяц, сто тридцать седьмой день, нахожусь я в полном одиночестве на орбите, проводя свои исследования. Запасы жизнеобеспечения на станции позволяют мне находиться здесь еще очень долго. И если верно, что нет худа без добра, то это относится и к моему случаю. Распад Советской империи, от чего больно содрогнулся весь мир, оказался мне на руку. В хаосе событий бывшие советские наземные службы забыли обо мне и об орбитальной станции, именовавшейся прежде «Восход‐27». Боюсь, что нескоро вспомнят, боюсь, им не до меня, боюсь, что они, возможно, будут еще долго заняты нелепым дележом космического имущества между новыми государствами, возможно, попытаются разделить и орбитальную станцию, на которой я обосновался, а возможно, будут делить и сам космос… Но это их дело. Я сделал свой выбор и выполняю свой долг. Я буду опрашивать человечество – выявлять сигналы кассандро-эмбрионов – до последнего часа своего…
   На Земле меня никто не ждет. Никого у меня нет на свете. Сам я подкидыш, воспитывался в детдоме. Подбросить младенца на крыльцо детдома мою мать, судя по всему, вынудили крайние обстоятельства. О том, как складывалась моя жизнь, что побудило меня отправиться в космос, сейчас рассказывать не буду – это особая тема, особый рассказ.
   Ваше Святейшество, еще раз преклоняю голову пред Вашим Светлым Ликом. Не обессудьте. Единственное, чего я хочу, обращаясь через Вас к людям, – чтобы они знали истину.
   Филофей, космический монах.
   В миру – Андрей Крыльцов.

   К тексту послания папе римскому, переданного с орбитального компьютера, была приложена записка, адресованная редакции газеты «Трибюн»:

   «Уважаемый редактор!
   В соответствии с нашей договоренностью предоставляю редакции «Трибюн» эксклюзивное право на публикацию послания.
   Я прекрасно понимаю, какую тяжкую ношу берет на себя «Трибюн», решившись на такой шаг. Ценю Ваше мужество.
   Был бы признателен, если бы редакция передавала мне наиболее интересные отклики на мое обращение. Мне необходимо иметь представление о реакции землян.
   С благодарностью
 Филофей, космический монах, орбитальная станция РХ».



   III

   Ему опять снились киты. Он долго плыл среди них в океане. Он смотрел им в глаза, заливаемые волнами, и понимал выражение китовых глаз. Он и сам был китом. И плыли они клином, как тогда, когда он увидел их с самолета. Необъяснимая сила влекла их вперед, к черте горизонта, словно там что-то ждало их. Горизонт удалялся, а они все плыли, рассекая волны могучими телами. Вода в океане становилась все горячей. Накаты волн обжигали. И, чем дальше, тем трудней и страшней было плыть в горячих волнах. И он увидел и понял вдруг, почему так нестерпимо закипал океан. Над океаном появилось сразу два солнца. Два огненных багрово-коричневых шара жарко пылали в небе, как спаренные прожектора. И какое солнце было истинным, вечным, а какое – откуда-то приблудшим, но, может быть, соперничающим с настоящим, трудно было понять. Он сильно перепугался. И стал кричать рядом плывущим китам: «Смотрите, смотрите, киты, братья мои! Два солнца в небе! Сразу два солнца! Вы слышите?! Это плохо! Океан вскипит, и мы погибнем! Два солнца – страшно!»
   Роберт Борк еще долго кричал в бушующем океане среди мечущихся китов и проснулся в горячем поту, с оглушительно бьющимся сердцем, отдающимся эхом в ушах. И не сразу поверил, пока приходил в себя, что это был сон. Два солнца, ослепительно пылавшие над океаном, запечатлелись так, точно он видел их наяву. Киты ему снились не раз, но чтобы такое, чтобы два солнца изжигали сверху! Жутко, жутко!..
   И тут он понял, откуда явилось во сне второе солнце. Осенило тревожно и ясно. И удивился даже, что не сразу сообразил. «Надо же!» – усмехнулся Футуролог и глянул на часы у зеркала. Был уже седьмой час утра. Жена еще спала в соседней комнате. Борк вышел на открытую веранду, где обычно делал утреннюю зарядку. Но в этот раз мысли были отвлечены другим. И все, что окружало его в их загородном доме, утратило для него обычный интерес. Даже каменный сад на площадке возле бассейна, любовно устроенный по японскому образцу (хотелось верить – согласно расположению звезд), где по утрам Футуролог любил – по слухам, распространяемым Джесси комически-ужасным шепотком, – колдовать, а по его словам, вычерчивать на песке магические знаки, сегодня был начисто забыт. Не до забав было сегодня. Предстояло просмотреть всю прессу, а ее было навалом, предстояло звонить разным лицам по разным вопросам – ухватывать ситуацию на лету.
   Страсти по поводу кассандро-эмбрионов уже поднимались повсюду. В том, что этого следовало ожидать, Роберт Борк нисколько не сомневался. Сам он испытывал прилив будоражащей энергии, как в былые, молодые годы, когда то и дело возгорались в университетских кругах шумные дискуссии по проблемам современной цивилизации, когда и впрямь казалось, что будущее человечества можно сконструировать в моделях почитаемого в ту пору интеллектуального «Римского клуба», стоит только переубедить консервативных оппонентов. События вокруг тавра Кассандры пробуждали в Борке забытый азарт, готовность идти на риск, на открытые столкновения ради идеи.
   А события захватили Борка еще в аэропорту. Джесси встречала его в толпе у выхода с увесистой газетой в руке и помахивала ею над головой, как букетом, странно улыбаясь, с каким-то и виноватым, и озорным, и тревожным выражением лица. Но выглядела она даже помолодевшей, будто омытая внезапно прихватившим ливнем. Джесси была на девять лет моложе Борка, но побаливала временами, с давлением, случалось, тягостно маялась и тускнела от этого, а в тот час в аэропорту она показалась мужу наэлектризованной, динамичной, как в молодые, далекие уже годы. О, как мешал он ей в те дни пробиться в великие музыканты! А ведь она была виолончелисткой не из последних. И не будь его, чокнутого Борка, намертво прилипшего к ней, возможно, карьера Джесси не ограничилась бы оркестровой ямой. Но у всех своя судьба.
   Среди первых слов, сказанных ею в аэропорту, в толчее у турникетов, была бесшабашная, отчаянная фраза, выражавшая одновременно и радость от встречи:
   – Не знаю, Роберт, какие магические знаки ты начертил перед отъездом среди своих дурацких камней, но как иначе объяснить случившееся? Никак, Роберт, никак, хоть лопни! Этому нет объяснения. Но это неслыханно! Поверь мне, от этого кинет в дрожь весь мир!
   – Значит, мои иероглифы чего-то да стоят?! – ответил ей в тон Футуролог.
   – Ну, в общем, доигрался, мой дорогой Футуролог, доигрался в магию… Теперь вот разбирайся.
   Уже в машине – Джесси была за рулем – Борк развернул газету, но, проглядев полосы, тут же отложил:
   – Нет, это надо дома, в спокойной обстановке внимательно прочесть, – и сложил очки.
   – А ты думал! – понимающе усмехнулась Джесси. – Если бы не из космоса, а на углу кто-нибудь вещал такое, ему бы просто морду набили! Представляешь: эмбрион, зачаточек, чуть ли не мыслит! Что-то предполагает! И сообщает, что не хочет рождаться на свет! И об этом всерьез! Как можно?!
   – Ну, не совсем, наверное, так, – озадаченно шевельнул плечами Борк. Ему показалось, что жена судит с налета, что с ней редко когда бывало, и почему-то захотелось, чтобы она на этот раз оказалась не права. – Возможно, имеется в виду сам факт существования зачаточной рефлексии. Но как бы то ни было, есть повод для размышлений. Если бы, допустим, открылась непорочная форма восприятия нашего грешного мира как контрольная точка отсчета… Понимаешь, мне об этом сейчас вдруг подумалось. А такое действительно могло бы быть только на эмбриональном уровне. Да и то в фантастических представлениях. Хотя как сказать. Впрочем, не будем сейчас об этом. Приедем, я прочту, тогда поговорим, если всерьез… А ты знаешь, я сейчас тебя рассмешу.
   И Футуролог принялся рассказывать жене о немецкой дотошности и педантичности и в то же время о внутренней раскованности европейцев, что роднило их с американцами. Однажды рано утром он увидел на пустынной рейнской набережной в Дюссельдорфе человека, едущего вдоль реки на велосипеде и распевающего во весь голос как ни в чем не бывало знаменитую арию, причем велосипедист был при галстуке, белом воротничке, в лаковых туфлях и чуть ли не в цилиндре, точно он только что с оперной сцены. И никого не было в тот час на набережной, ни души, кто бы мог оценить его пение. Но велопевцу никто и не требовался. Он был сам для себя, и при нем был полноводный Рейн, по которому двигались с утра пораньше грузовые баржи и пароходы… И солнце летнее всходило. Борк в восхищении готов был бежать за чудаком-вокалистом, до того это было экстравагантно, смешно и величественно. Полная раскованность, полное счастье. Хотелось кинуться в Рейн, плыть навстречу тому поющему велосипедисту, что катил себе по бесконечной набережной, помахать ему рукой, прокричать из воды что-нибудь веселое, хотелось бежать рядом с ним и забыть все заботы на свете.
   Они посмеялись чудаку, мчась по автобану.
   «Теперь домой, домой. Теперь работать, работать, черт подери!» – говорил себе Борк в предвкушении того, что скоро снова будет дома, в кабинете своем, за письменным столом. Думал об этом, испытывая ставшее уже привычным двоякое чувство – облегчения, как всегда бывало по возвращении, при встрече с Джесси в аэропорту, и в то же время с определенным укором в душе самому себе за отсутствие на неделе, за упущенные дни. А сколько их было, таких упущенных дней, цену которым человек познает слишком поздно.
   На сей раз, однако, к привычному настроению примешивалось нечто иное, вызванное тем, о чем он узнал еще на борту самолета. Казалось бы, это странное известие обречено было на обычную участь сногсшибательной сенсации – вспыхнуть и угаснуть. Но чем больше Борк думал об услышанном, тем больше удивлялся, улавливая в себе непонятное ощущение причастности к тому, что произошло, и причем в такой степени, что не мог уже устраниться, выкинуть из головы эту совершенно не касающуюся его историю. Как если бы он очутился случайно в судебном зале, где был оглашен неожиданный и неслыханный приговор, по которому не только подсудимый, но и все, кто в тот момент находился на слушании дела, были признаны виновными только за то, что присутствовали на судебном процессе. И отменить этот вердикт нельзя было только потому, что он был уже оглашен…
   Поистине странное состояние порождало соприкосновение с космической новостью, поистине странное, неожиданное и необъяснимое. Вот и Джесси за рулем, судя по всему, находилась под впечатлением космической новости. Это он видел по ее лицу, по ее глазам. Природа наградила Джесси сияющим взором, неуловимо меняющиеся переливы и оттенки которого так много говорили Роберту Борку. С первого дня их знакомства на каком-то благотворительном концерте, когда он увидел ее среди молодых музыкантов, а она его сидящим близ сцены среди зрителей, после чего они стали встречаться, с того первого дня он научился читать по ее глазам «зиму и лето жизни» и знал все, что у нее на душе, и она знала о нем все. И эта их способность понимать друг друга с полуслова, с полувзгляда определяла их согласие и семейное счастье.
   Он решил не отвлекать жену болтовней – сосредоточенную, умолкшую, что на нее было не похоже. Особых причин для озабоченности у нее не было. Как нередко бывает в таком возрасте, уклад их жизни был привычно прочен; единственное, чего они не могли рассчитать и предопределить, – того, что от Бога, ведь каждому отпущен свой срок, свой век. А пока они старались посильно реализовывать свои творческие возможности, насколько хватит «квоты» времени и здоровья. И Борк понимал: если Джесси сейчас не по себе, то только потому, что она ошарашена этим посланием космического монаха Филофея. «Дома поговорим, – думал Роберт Борк. – Может, позвонить сейчас кому-нибудь из университетских друзей, потолковать, пока едем? – И хотел было уже поднять трубку, но передумал. – Не сейчас, надо сначала внимательно прочесть этого космического оракула, а уж потом…»
   – Включить радио? – отгадывая мысли мужа, спросила Джесси.
   – Не стоит. Зачем мне галдящее радио? Мне с тобой и так хорошо.
   – Охотно верю, очень охотно, – с мрачноватой насмешливостью откликнулась Джесси, ловко обгоняя очередную машину.
   – А если то, о чем нам сообщили оттуда, – поднял глаза Борк, – действительно существует, то, конечно, никто не останется в стороне.
   – Неужели ты думаешь, что такое действительно возможно?
   – Не знаю. Но если это так, может последовать обвальная реакция.
   – Типун тебе на язык, Футуролог! – вполне серьезно обеспокоилась Джесси. – Это же страшно, когда массы!
   – Если люди увидят себя в беспощадном свете, генетика из таинства биологии может превратиться в политику.
   – Ну уж ты чересчур, Роберт, – попыталась Джесси как-то приглушить усиливавшуюся тревогу. – Но кто его знает, – стала она рассуждать, – вот звонили перед моим отъездом в аэропорт Шнаеры, Артур и Элизабет, они тоже очень обеспокоены. А Джон наш, Кошут, звонил из Атланты, спектакль там ставит, тот вдруг припомнил, что-де на дискуссии по фукуямовской теории конца истории ты предрекал новую трагедию, новое испытание на пути человечества. Вот, говорит, и накаркал твой футуролог, извлек из ресурсов мирового зла, как из мешка с барахлом, взамен мировой войны войну в самом себе, в человеке, проблему – стоит ли ему родиться. Помолчал бы, говорит, твой футуролог, может, и не было бы такого оборота. А то открыл ворота вслепую, вот оно и явилось. Я ему говорю – что оно? А он – оно и есть оно. Ему и названия нет.
   – Ну да, узнаю, узнаю Кошута, – Борк иронически пожал плечами. – Хохмит, как всегда, сам в театре ставит трагедии, мир переворачивает вверх дном: Шекспир, Эсхил и прочее, а я, видишь ли, ворон, каркающий на заборе. Спасибо. Хорош мой лысый дружок…
   – Ой, не говори, чудной он. Помнишь, как однажды вдруг говорит: завидую тебе, у тебя и жена прелесть, и шевелюра еще та. А у меня, мол, что? А ты ему: жену ты можешь еще отобрать, а вот шевелюру, пусть и седую, и косматую, никак! А у него аж слезы на глазах, вроде, и смеется и плачет, артист!
   Борк задумчиво кивал в ответ. Впервые он возвращался домой с непривычным, а точнее, с неслыханным грузом на душе, свалившимся извне, невидимым, ничем не обозначаемым и все равно постоянно присутствующим.
   – Боб, а ты действительно видел китов в океане? – прервала его мысли Джесси.
   – Ну как же! Я потому тебе и звонил, – оживляясь вновь, заговорил он. – Ты представляешь? Этого словами не передать. В океане, вообрази себе, движутся, как корабли, грандиозные животные, плывут, как журавли в небе, треугольником. Зрелище! А тебя рядом нет. Но, хорошо еще, дозвонился. – Борк помолчал и затем продолжил, увлекаясь: – И как бы тебе объяснить, понимаешь, я сейчас думаю, что это было вовсе не случайно. Вот послушай. Во Франкфурте в этот раз кроме знакомой публики был один новый участник, из Австралии. Из Мельбурнского университета. Все-таки австралийцы отличаются чем-то особенным от всех нас, не знаю почему, может, потому, что они на окраине мира? Или просто этот человек такой? Я его про себя дельфинологом называл, потому что он увлекается дельфинами. Это его хобби. Он живой, с пытливым умом, говорит интересно. Так вот, зашел у нас разговор, случайно, конечно, о китах, начали с дельфинов. И этот разговор о китах, пусть тебе покажется смешным, очень сблизил нас. Мне было так интересно! Ведь наука до сих пор не может ответить на вопрос, что означает феномен группового самоубийства китов.
   – Это когда они выбрасываются на берег? Ты это имеешь в виду?
   – Да, именно это. Так вот, что заставляет китов, полных сил и, надеюсь, умственного здоровья, вдруг, ни с того ни с сего, как сговорившись, подплыть ночью к берегу и швырнуть себя на отмель, где воды по щиколотку, на издыхание? И там, не делая даже попытки рвануться назад в океан, киты погибают. Зачем они это делают, отчего, почему?
   – Но постой, – перебила его Джесси, увлеченно засияв глазами. – Сколько раз об этом писали в газетах. И что, твой австралиец знает, отчего это происходит?
   – В том-то и дело. Ведь мы с ним как рассуждали? Что это явление – самоубийство китов – противоречит биологическому закону самосохранения вида. То есть – природе вопреки. Такого нет в животном мире.
   – Зато среди людей сколько угодно.
   – Это совсем другое. Категорически другое. И не об этом речь. Тут совсем иная картина, Джесси.
   Роберт Борк замолчал, окидывая взглядом выбегающую из леса на бугор мощную автостраду с броскими придорожными знаками и табло на обочинах и невольно безотчетно любуясь знакомым, столько раз виденным пейзажем. На какую-то долю минуты он почувствовал себя очень счастливым – на пути домой, с Джесси за рулем, готовый открыть ей великую, как полагал он, тайну китов, предвосхищая заранее, как поразится она услышанному, как потом, увлеченные открытием, они будут снова и снова возвращаться к этой теме, обсуждая ее с разных сторон. И это будет счастьем. Ведь счастье – в единении душ. И ему захотелось, приехав, посидеть вдвоем на веранде, послушать поставленную Джесси музыку (она неисправима – классика для нее превыше всего) и позволить себе любимого белого вина… Но мелькнула мысль о космическом монахе, и он подумал, что идиллии сегодня может и не быть.
   – Что ты замолчал, Боб, я жду. Решил меня заинтриговать?
   – Да нет. Просто собираюсь с мыслями. Вот ты спрашиваешь – знает ли он, этот австралиец Киффер, причины самоубийства китов. Как тебе сказать. Он предполагает то, чего другие не могут себе даже представить. Понимаешь, это не какое-то логическое умозаключение. Я бы сказал, это особое нравственно-философское видение. Да, да. Не улыбайся и не удивляйся. Именно так. Австралиец выдвигает версию мирового плана. Понимаешь, среди всех млекопитающих киты, наряду с дельфинами, – самые умственно развитые существа. К сожалению, они не обладают даром речи, и это создает непреодолимый пока барьер между нами и ними.
   – Боже мой, ты привык читать доклады, Роберт. Но я не совсем понимаю, о каком нравственно-философском видении ты говоришь?
   – Ни один ученый не мог объяснить природу этого странного явления. А Киффер вдруг приоткрыл передо мной картину вселенского характера.
   – Так в чем же суть его гипотезы?
   – Он пришел к потрясающему выводу. В акте группового самоубийства китов он видит реакцию мирового разума на земные события.
   – Ну, это совсем фантастика, Роберт!
   – Не скажи, не скажи, дорогая моя. Я захвачен этой гипотезой. Ведь человеку дана некая абсолютная привилегия на обладание разумом, на вселенскую миссию, а если мы не в состоянии совершенствоваться, не в состоянии активно осваивать универсум, что от нас требуется и для чего мы и существуем на свете, то, стало быть, мы – паразиты, не оправдывающие своего назначения, никчемные твари. Но извини, я несколько увлекся. Мне просто хотелось сказать о том, что, сколько нам, человеческому роду, дано, столько же на нас и возложено. И прежде всего возложено: гармонизировать, совершенствовать бытие, а сюда включается все, что исходит от нас – и в помыслах, и на практике. Гармония бытия! Сколько, однако, на этот счет великих и ничтожных мыслей рождается, сколько злорадства и пошлости выявляется в нас почти на каждом шагу, а ведь гармония – это еще и самоограничение, борьба с духовной распущенностью. И тут возникает естественный вопрос – а что есть совесть, о которой во все времена каждый лукаво толкует по-своему, когда и как ему удобно, а что она значит сама по себе перед природой, перед историей, перед будущим мира и перед Богом, наконец, который нас сотворил и которого мы творим?
   – Роберт, – не утерпела жена. – Воистину, в тебе пропал пламенный проповедник, жить бы тебе в Средние века. Но очень возможно, что инквизиторы с удовольствием сожгли бы тебя на костре за ересь твою. Как можно творить Бога?
   – Ах, вон оно что? Вот и ты, Джесси, становишься дотошным догматиком. Как можно?! Как можно?! Спалить бы меня не удалось. Творить можно словом. Да, да. На то нам и дано свыше слово. Все, что происходит в нас и с нами, вершится через слово. И все, что рукотворно, в конечном счете – это реализация слова. Мост через реку – вначале это было словом. Я больше скажу, слово – потенциал вечности, заключенный в нас. Мы умираем, но слово остается. И потому оно – Бог. Вот и мечемся мы в слове, в словах – то на крыльях летим в бесконечность, то под уздцы неизбежности ведомы словом, как мулы… Но я ведь о другом. О другой, как раз диаметрально противоположной ипостаси бытия – об изначальном отсутствии слова. А это – вся природа. К примеру, те же киты. В этом смысле трагические создания. Лишенным дара речи, им дано обладать уникальной интуицией, особым, только им свойственным мышлением и духом, особым энергоинформационным биополем. Об этом можно судить хотя бы по их младшим братьям-дельфинам.
   – Но все-таки, Роберт, что же тебе, допустим, открылось?
   Роберт Борк замолчал, приостанавливая себя перед тем как высказать то, что было для него столь важным. И поймал себя на мысли, что всякий раз по пути в аэропорт или из аэропорта почему-то возникает желание говорить о вещах необыденных, о которых меньше говорится в домашней обстановке.
   – Понимаешь ли, – продолжил он, – Киффер утверждает, и мне это кажется небезосновательным, что киты – это живые радары в открытых океанах, это улавливатели подспудных сигналов космоса; быть может, именно они, киты, первыми узнают, когда назревает извержение вулканов, и безмолвно ревут от напора внутриземной энергии, но, должно быть, самое трагическое для них, несокрушимо выносливых в таких штормах и бурях, что не всякому кораблю по силам, самое страшное для них, когда обрушиваются на них сигналы людских стихий, людских злодеяний, вызывающих не постижимый для нас дисбаланс в состоянии мирового духа. Вот что, вероятно, наиболее мучительно для них, как альпийский фен, дующий с гор, – ты знаешь, о чем я говорю, об этом существует целая литература, – ветер, изнуряющий психику горных жителей. Ведь как бы ни был страшен вулкан, он извергнет лаву и затем утихнет, угаснет. А ветры зла людского не угасают. Вот в чем суть. Так уж устроено в нашей жизни: добродетели – всегда дефицит, зла – всегда в избытке, всегда через край. И вот представь себе, когда совершается на земле нечто такое, что мы не в силах остановить и чему даже находим оправдание в потемках душ и разломах сознания, убивая, истязая, подавляя, омерзительно обманывая самих себя, киты плывут к нам в отчаянии и страхе. Потому что разум мировой грозит рухнуть, самоликвидироваться, а значит, кануть в бездну, исчезнуть. И это страшит всякую тварь безмолвную концом света. Этого живые существа интуитивно боятся. Почему, думаешь, крысы бегут с тонущего корабля? Именно поэтому. Лишенные дара речи, киты не могут выразить, насколько они страдают за нас, и как это давит, душит, разрывает их изнутри, требуя разрядки. Ты пойми, как это мучительно! Помнишь, кто-то нам рассказывал, как увидел на улице немую девушку. Мать ее убил отец-мерзавец, а она, несчастная, бегала, не могла объяснить людям, что произошло, и хотела кинуться под трамвай. Нечто подобное, только в иных, вселенских масштабах, происходит, видимо, с китами. Они, наверное, стойко переносят в океане тревогу за полыхающие лесные пожары, содрогаются от оползней в горах, когда ледники движутся, утюжат все по пути, но сдвигов в человеческом поведении, злодеяний, садистских и неискоренимых, – вот этого они не в силах превозмочь, – такого, понимаешь ли, нагнетания губительных страстей человека, носителя мирового разума. Думаем ли мы о том, что нам доверен мировой разум, субстрат, а вернее, ипостась вечности? Сомневаюсь. Где-то среди нас, в стихии нашей, происходит срыв, обвал, извращение нравственности, незримая радиация зла и страха распространяется из того обвала по миру, нарушается космическая справедливость, думаю, что существует такая справедливость, искажается гармония бытия, и тогда киты не выдерживают и тоже срываются, плывут к берегу и выкидываются разом, выбрасывают себя на погибель, совершают самоубийство. И вот, представь себе, лечу только что над Атлантикой и смотрю, вдруг на развороте под крылом – стадо китов в океане. Я обомлел, когда увидел, как шли они журавлиным клином среди волн, дух захватило, и в то же время я подумал почему-то: куда они, какая сила гонит их, куда и зачем?
   – Ну теперь-то понятно, отчего ты вдруг кинулся звонить мне с борта самолета. А я не могла сообразить: какие киты, что происходит? Конечно, после того, что ты себе вообразил, как не позвонить?!
   – Думаю, что не просто вообразил.
   – Ну-ну, – снисходительно улыбнулась жена. – Футуролог мой дорогой! – Она смотрела на него с легкой иронией. – С тобой такое бывает. Но занятно, ничего не скажешь, очень даже занятно. А вдруг и на самом деле это своеобразная форма протеста? Как знать. Ой, Роберт, нам надо заправиться, смотри – бензин на исходе. Пока мы с тобой мчались и про китов гадали…
   Они свернули к бензоколонке, и все вернулось в привычное русло повседневной жизни, враз отступили и космический монах, и киты, и всякого рода абстракции. Потом они двинулись по улицам предместий, до дома оставалось уже совсем немного.
   Почувствовав вдруг нахлынувшую усталость, Борк сказал:
   – Джесси, сегодня не будем отвечать на звонки. Поставь на автомат, запишется. Устал. Отдохнуть надо с дороги…
   – На один звонок я уже дала санкцию. Извини, но тебе сегодня вечером будет звонить Оливер Ордок. Я ему сказала, что ты прилетаешь. А то ведь он собирался звонить тебе в Европу.
   – Оливер Ордок?
   – Ну да. Он же выставил свою кандидатуру в президенты. Ты это знаешь?
   – Знать-то знаю. Сейчас они все по первому кругу стартуют. Ну, от него не открутишься. Это настойчивый человек. Будет звонить до упора.
   – Ну, извини, Боб. Я не могла отказать.
   – Позвонит так позвонит. Ради бога. Оливер Ордок. Давненько мы с ним не созванивались. Помнишь, он ведь был вице-губернатором, занимался наукой, образованием штата, занятостью населения. Помогал в организации у нас международных научных конференций, вместе ездили, если помнишь, в Москву в первые годы горбачевской перестройки. Тогда там собирали политологов, футурологов со всего света. Ордок участвовал как политолог и как представитель администрации штата. Да, перестройка, перестройка! Все мы было встрепенулись и на Востоке и на Западе, что и говорить! Романтическое время. Он-то помоложе меня, хотя и ему уже, пожалуй, порядочно.
   – Пятьдесят шесть, – подсказала Джесси. – В газетах так и пишут: пятидесятишестилетний Оливер Ордок.
   – А, ну вот. Примерно так я и думал. Выходит, отважился наш Оливер Ордок, решил судьбу испытать. О, магия высшей власти! А вдруг да получится?.. Избирательная кампания, что море открытое, пойдет волнами, глядишь, и вынесет к берегу. Если суметь вызвать общественный прилив. Чутье проявить. Ордок в этом смысле вполне в своей стихии. Человек он хваткий, не глубокий, но и не глупый.
   – Да, помню я то время. Хорошо помню. Тогда в Москве, когда мы там были, а, да, это в восемьдесят шестом, когда ты выступал в Кремле, в том огромном зале старинном, на форуме, Горбачев сам вел встречу. Ордок тоже был с нами. Помнишь? И недурно выступил, кажется, удачно.
   – Недурно. Совсем недурно. В нем энергия, энтузиазм оратора. Он всегда был человеком момента. Хотя, повторяю, капитальных знаний у него нет. Да они, наверное, и не нужны в таких случаях. Для массового сознания важна прежде всего актуальность программы кандидата. И харизматизм личности.
   – Ой, Роберт, довольно, что это мы – то про китов, а теперь вот на Оливере Ордоке зациклились. Будто у нас других забот нет. Скоро уже дома будем. Заболтались: Ордок да Ордок…
   – А в этом и суть современного популизма, Джесси. Все сходят с ума по одной личности, а она как бы за всех сходит с ума. И мы с тобой в Америке не исключение.
   – Ясное дело. Только чего он кинулся вдруг звонить тебе срочно в Европу? С чего бы?
   – А тут и гадать нечего. Думаю, этот космический монах у многих уже вызвал головную боль, враз, так сказать, с панталыку сбил. Думаю, что именно в этом причина. Хотя трудно сказать.
   – А ты тут при чем? С таким же успехом и ты, Боб, мог бы позвонить Ордоку по поводу космического феномена. Привет, мол, старик, как насчет послания папе римскому из космоса? Помнишь, в Москве у русских в таких случаях говорят: известно ли вам, с чем едят этот вопрос? Так и ты мог бы – с чем будем кушать сенсацию, дорогой Ордок? Почему бы и нет?
   – Конечно. И все-таки ты сама говоришь, что многие мне уже звонили. Почему люди решили, что именно я должен давать объяснения по поводу этого сумасброда космического? Надо мне побыстрее разобраться, что это все-таки такое. А если это просто фейерверк?
   – Коли фейерверк, подурачимся, повеселимся.
   – Ой, не скажи, Джесси. Такие фейерверки до добра не доводят.
   – Ну вот, тебе только дай повод. Не зря жизнерадостные французы прозвали тебя глобальным пессимистом. Забудем пока все это, хотя бы на подъезде к дому. Слишком много на один раз – и монах Филофей на орбите, и киты твои в океане, а у меня завтра серьезная репетиция с оркестром… О боже…
   – Мне самому хочется сегодня спокойно побыть с тобой, Джесси… Вот мы и приехали.


   IV

   Спокойно отдохнуть не получилось. Уже в восьмом часу вечера раздался телефонный звонок. Бодрый женский голос поинтересовался, принося извинения за столь позднее беспокойство, может ли мистер Борк поговорить с кандидатом в президенты мистером Ордоком. Затем в разговор вступил сам Ордок. При том, что ему всегда были свойственны словоохотливость и подчеркнутая открытость, в этот раз он к тому же был явно возбужден. Приятельски-непринужденный разговор растянулся минут на сорок с лишним. Роберту Борку пришлось выслушать по ходу дела много нужного и ненужного, пришлось высказаться и самому.
   Началось все с шутливого захода:
   – Хелоу, Роберт, с приездом, и должен сказать тебе: в этот раз я ожидал твоего возвращения как никто другой на американском континенте, за исключением, разумеется, твоей замечательной половины, и уже готов был сам двинуться в Европу, надеясь обнаружить тебя на рейнских берегах где-нибудь среди прекрасных франкфуртянок!
   – Спасибо, Оливер. Франкфуртянки действительно хороши. Но думаю, что разыскивал ты меня не только поэтому. Что-нибудь происходит? Давненько не виделись.
   – О да. Происходит слишком многое, больше, чем хотелось бы. Сам понимаешь, черт меня дернул, – кстати, по поводу черта я еще расскажу тебе поразительную историю, случившуюся со мной на днях, – так вот, пока ты ездил по Европам, пустился я во все тяжкие в предвыборной кампании.
   – Знаю, знаю. И надеюсь, это всерьез.
   – Очень даже всерьез. В сопровождении финансирующих аккомпаниаторов, довольно солидных и, главное, кровно заинтересованных. Но не об этом речь, как-никак то – оркестр, а арии-то петь – твоему самоуверенному другу, то бишь мне! Что это значит, не тебе рассказывать. Только будет ли толк? Серьезный вопрос. Однако отступать я не собираюсь. В общем, не стану долго распространяться. Ты сам прекрасно представляешь. Нарабатываю рейтинг на встречах с широкой публикой (толпой называть не хочу, ни-ни, ни в коем случае, да, конечно, коллективный интеллект, я это подчеркиваю на всех встречах, я за развитие коллективного интеллекта на всех уровнях). Но все-таки скажу тебе по-свойски, кстати, у тебя в статьях я как-то вычитал о бифуркационных стихиях, так вот, популизм равносилен вхождению во взрывоопасную зону: не так наступишь, не так ответишь, не так среагируешь, одних удовлетворишь, других – нет, и все от тебя чего-то ждут, и надо быть готовым ко всему. Но главное – доходчиво изложить публике свое видение проблем. Вот чего они ждут, избиратели, – решения проблем. Да-да, решения проблем. Алло, алло, ты слышишь меня? Так вот, Роберт, извини, что рассказываю тебе, ученому, про все это, самому даже неудобно. Но такова теперь участь моя. Я должен быть понятен каждому прохожему на улице.
   – Не волнуйся, Оливер. Я слушаю, слушаю тебя.
   – Спасибо. Главное, я пытаюсь донести до избирателей свою, так сказать, стратегическую программу американского будущего, как она представляется мне на фоне нынешней кризисной обстановки в мире. Кризисной, подчеркиваю! А когда, собственно, жизнь была не кризисной, говорю я себе. Всегда, во все времена. И всегда кто-то должен был взять на себя риск повести за собой других. Кризис в этом смысле – необходимое условие, чтобы за тобой пошли, чтобы тебе поверили. Дай бог здоровья конституции и существующим законам, но, будь на земле тишь да благодать, кто кого стал бы слушать? Кто за кем бы пошел, не будь кризиса? Я так понимаю. Ну вот, ведущая концептуальная идея моя исходит из вечной проблемы – как устроить жизнь на завтра для всех и для каждого. Ясно, конечно, каждый жаждет для себя изменений к лучшему и не столько думает, как это сделать, как ждет немедленных благ небесных. Пусть тебе не покажется смешным, но люди, понимая, не понимают, их надо убеждать и убеждать. Они этого жаждут.
   Пока Ордок излагал свои суждения и переживания на этот счет, Борк чутко улавливал в потоке его речи не только знакомые мотивы предвыборной маяты претендующего на президентский пост, но и нечто пока скрытое в подтексте, некую цель, к которой тот осторожно приближался, как плот к берегу.
   Судя по всему, Ордок стремился и произвести приятное впечатление на собеседника, и подчеркнуть тот риск, на который он-де отважился ради интересов граждан и принципов демократии, и выяснить под завесой словоизлияний что-то, волнующее его. С тем он и звонил, так надо было понимать.
   Борк живо представил себе его на другом конце провода, в просторном кабинете с большими овальными окнами, который тот занимал в последнее время в помещении партии в качестве лидера ее местного отделения, за столом, среди телефонов и прочей выразительной оргтехники, во вращающемся черном кожаном кресле, сидящим, чуть откинувшись, как встрепенувшаяся птица, глядящим отсутствующим взором в окна пятнадцатого этажа на такие же стеклянные этажи высотных зданий, стоящих напротив. При всей общительности и открытости Оливера Ордока существовали о нем самые разные мнения – за и против, не обходилось и без досужих разговоров о его чрезмерной скупости и т. п. И что у него собачий нюх политика-популиста. А о ком подобных разговоров не бывает? Тем более когда человек, начавший с адвокатской папки, вдруг молниеносно привлекает к себе общественное внимание, набирает, на зависть другим, очки, делает карьеру, казалось бы, из воздуха, вопреки критическим представлениям о нем близко знающих его.
   Ордок выдвинулся вначале на профсоюзном поприще, затем в экологическом движении, замелькал на телеэкранах и страницах прессы, проявляя при этом немалые способности, вполне отвечающие расхожим запросам времени, или, как он сам любил подчеркивать, запросам человека с улицы. Он безошибочно угадывал, поистине как собака, бегущая по следу зверя, общественное настроение низов и воздействовал на эту стихию, стоически относясь к элитарной критике. На том и выигрывал. Безусловно, успех обнадеживал, придавал уверенности, преображал человека. Ордок даже внешне как-то вдруг неузнаваемо изменился. Куда-то исчезли даже странные серо-белые пятна, которыми были покрыты его птичье лицо и жилистая шея. А ведь еще недавно иной раз возникало впечатление, что лицо его с характерными темными кругами под глазами, чем-то напоминавшее лицо экзальтированного Геббельса, нечаянно обрызгано супом. Так вот, один его недруг, врач по профессии, в свое время утверждал, что пятна на лице Ордока – психический показатель его честолюбивых вожделений, жажды власти. Что если бы судьба не улыбнулась Ордоку наконец-таки, такими «кричащими» пятнами покрылось бы все его тщедушное тело, с головы до пят, и таким он ушел бы в могилу. Но так ехидствовали злые языки. Понимающие же люди, напротив, сочувствовали Ордоку, так как эти пятна были проявлением редкой болезни на нервной почве, которая называлась «витилиго». Чудесное же исчезновение с лица Ордока суповой пятнистости объясняли резким внутренним преображением его благодаря удовлетворенности, достижению, наконец, долгожданных целей. Смешно, конечно, но получалось, что избавление от косметического дефекта действительно произошло в связи с успехами Ордока на политической арене. Впрочем, житейская мелочь эта уже и забылась. Теперь Оливер Ордок выглядел на экранах вполне нормально, без каких-либо даже намеков на былую пятнистость. Он был энергичен, со всегда напряженным выражением юрких черных глаз, постоянно словно ищущих что-то. По собственному признанию Ордока, ему всегда хотелось увидеть того, кто ему противостоит. И тогда он шел напрямую и брал того на абордаж. К тому же Ордок прекрасно говорил: хорошо поставленный голос, четкая дикция, эффектные жесты, то есть то, что и требовалось трибуну, алчущему внимания толпы.
   Но больше всего занимала Борка в Ордоке одна совершенно немыслимая и, должно быть, редчайшая его способность, которая поражала настолько, что в нее трудно было поверить. И действительно, расскажи кому-нибудь, – ни за что не поверит, скажет, что такого не может быть. Борк же знал об этом не понаслышке, а лично, поскольку они с Оливером Ордоком были выпускниками одного университета, хотя и учились в разные годы, – Борк чуть пораньше, а тот чуть попозже, Борк на историческом, а Ордок на юридическом факультете. С тех пор прошло немало времени, не один десяток лет, но романтическая принадлежность к университетскому братству, как водится, сближала их. Редчайшая же способность Ордока заключалась в том, что он помнил буквально все телефонные разговоры, которые когда-либо вел в своей жизни! Именно телефонные разговоры и только телефонные разговоры! Он мог сказать с точностью до дня и часа, с кем и когда он общался по телефону десять – пятнадцать лет тому назад, даже по незначительному поводу; предположим, звонил в справочное бюро аэропорта, или ему позвонили вдруг с бензоколонки в одна тысяча девятьсот семьдесят первом году, 12 августа в среду, в три часа дня. Объяснение такой особенности памяти, такому несусветному накоплению мусора в голове никто не находил. Роберт Борк даже не скрывал того, что он то завидовал странной способности Ордока, то приходил от нее в ужас. Думал по этому поводу то совершенно серьезно, то со смехом и страхом, ведь зачем-то человеку дана такая нелепая способность, а зачем? Дана свыше как награда или, напротив, преподнесена как наказание из преисподней? Кто знает?
   Об этом вдруг вспомнилось Роберту Борку и в этот раз, когда он вслушивался в телефонное многословие однокашника. И подумалось: «А возможно, если будем живы лет через десять, вспомнит он и этот наш разговор, а я уже, конечно, не буду об этом помнить ничего, но чем черт не шутит, а вдруг запомню и я… А зачем?..»
   Между тем Ордок перешел к тому, что и было целью его звонка:
   – Так вот, Роберт, к чему я веду разговор, ты уж прости, что приходится начинать издалека; произошло событие, в котором мне чрезвычайно важно разобраться, как говорится, с ходу. Разумеется, ты уже в курсе дела, об этом уже вся Америка гудит. Этот космический монах, как его там именуют, – Филовей, кажется? Филовей?
   – Филофей, – поправил Борк. – Его зовут Филофей. Я прочел его послание час назад.
   – Я так и предполагал, Роберт. Так вот, лично на меня эта проблема кассандро-эмбрионов как кирпич свалилась. Лучше бы землетрясение случилось. Лучше бы не знаю что… Я в полной прострации, извини меня. Никогда со мной такого не бывало. Я не понимал до сих пор, что такое бездна, а теперь стою на краю. Я привык искать оппонента и сражаться с ним на виду у всех, а тут неизвестно, как вести себя, с кем иметь дело, с кем, если потребуется, скрестить копья? То есть я хочу сказать, это что-то абстрактное. И в то же время оно касается, по сути дела, всех и каждого, и все мы застигнуты врасплох, быть может, допускаю, только ты и такие, как ты, суперинтеллектуалы, не дрогнули в мыслях.
   – Извини, Оливер, – перебил его Борк, – я в таком же положении, как и ты, как и все. И скажи откровенно, почему ты решил обратиться по этому поводу именно ко мне? Мы с тобой из одного университетского инкубатора, я готов тебя слушать сколько угодно, но все-таки?
   – Я буду откровенным. Мысль эта возникла не у меня. Первым высказал идею обратиться к тебе за разъяснением и советом мой помощник – Энтони Юнгер. Это молодой парень, не только деловитый, но и начитанный, интересуется философией. Я его ценю. Так вот, когда сбежались с вытаращенными глазами, и каждый с «Трибюн» в руках, все мои советники и помощники, обалдевшие, что называется, мне стало не по себе. Завтра у меня в округе большая встреча с публикой, с народом. Сам понимаешь: демократия и народ – суть единая. И я готов к чему угодно, готов к любым вопросам, но когда я представил, что меня спросят об этих кассандро-эмбрионах, знаешь ли, на душе стало как-то так, как будто тигр стоит за углом. Кто мог предположить, что грянет вдруг гром из космоса?! А впереди – целая серия уже запланированных встреч с избирателями. Вот и прикидываю, как быть? Наш избиратель американский, сам знаешь, крайне дотошный, а то и просто скандальный. Да об этом знают все, весь мир следит за нами и, бывает, давится со смеху от неуемности нашей американской. Демократия – как самоцель! Вот именно! Но извини, ради бога, опять отвлекся. Так вот, о чем я? Да, завтра мои избиратели непременно захотят узнать не только, все ли коренные зубы у меня на месте, и получить подтверждение от моего дантиста, но и мое мнение по поводу послания этого самого космического монаха. А что мне сказать? Руками разводить – ни да, ни нет? Для политика это совсем негоже!
   – Ты уверен, что тебя обязательно будут спрашивать об этом?
   – Не сомневаюсь! И гадать не стоит!
   – В таком случае напрашивается одно – принять открытие Филофея к сведению как своего рода пароксизм нашего самосознания, как корректирующую поправку к самим себе, выявленную через космос. Как новый ракурс внутреннего видения, обретаемый через космическое зондирование. Не так ли?
   – Наверное, так, но не знаю, я пока не готов к подобным заявлениям. Хорошо говорить с тобой, но как объяснить людям, что предполагается подобная поправка, добавка, пароксизм, ракурс. Какая разница? О чем толкует этот монах с небес – о каких-то кассандро-эмбрионах, об их отказе рождаться, в общем о таких неслыханных вещах, которые для нас за гранью опыта. Но если бы это касалось только научной области, то еще полбеды. А ведь Филофей обращается к папе римскому, а по сути – ко всему человечеству. Да и что еще скажет сам папа? И станет ли вообще отвечать? Не завидую я ни папе, ни себе тем более. Папа в Ватикане, монах в космосе, а я перед толпой!
   – Позволь, позволь, Оливер, во‐первых, не ты один, – попытался было Борк уточнить положение вещей. – Тут все…
   – Понимаю, понимаю, но извини, я доскажу. Я знаю, о чем ты хочешь сказать. О том, что это проблема сугубо личного характера, что, мол, каждый человек сам и только сам должен решать, приемлет ли он такой, с позволения сказать, пароксизм. Да, но это так кажется на первый взгляд, Роберт. Мы не должны забывать, наше время – время уличных апелляций и требований толпы, перекладывания личных забот на административную систему. СПИД и тот ставится в вину административной системе. Нынешний человек – такое существо, чуть что не так – винит прежде всего не себя, а систему. А тут такая новость прикатила от космического монаха, куда ее валить, на кого повесить? И как быть? В общем, тут есть над чем подумать. Но ведь многие изловчатся и в этот раз – я имею в виду собратьев своих, политиков, – изловчатся так, чтобы это дело поставить себе на службу предвыборную. Даже кровопролитную войну можно повернуть себе на пользу. Я вот о чем.
   – Да, друг, сегодня ты в ударе. И я тебя понимаю, Оливер. Не думай, однако, что послание Филофея для меня не загадка. Я тоже в шоке. Хотя должен сказать, если оппоненты не сумеют опровергнуть, развенчать утверждения Филофея, если поистине все это так и действительно сделано феноменальное открытие, касающееся биопсихологического фактора зарождения духа, интуиции у эмбриона и, в частности, эсхатологического комплекса, я бы назвал его «филофеевым комплексом», то отныне это будет в жизни человека занимать такое же место, как воля и страх, как рождение и смерть.
   – Даже так? Ну ничего себе, ничего не скажешь! Радикальный подход! – В голосе Ордока послышалось неподдельное изумление и огорчение. – И что же в таком случае дальше?
   – Что ты имеешь в виду?
   – А что я могу иметь в виду? Высокие материи, о которых мы с тобой толкуем, – это само по себе, но мне ведь надо будет отвечать на вопросы избирателей вполне конкретно, высказать свое отношение к «филофееву комплексу». Не хотелось бы недоразумений на этот счет.
   – Ну да, я тебя понимаю, – согласился Борк. – Следует подумать…
   – А может быть, я просто перезвоню тебе через часок? Право, Роберт, не по себе становится, и не стал бы я тебя беспокоить, но тут одной моей амбициозности – я этого в себе вовсе не отрицаю, амбициозный я человек – и самоуверенности моей, с которой я держусь перед аудиторией, будет явно недостаточно. Ведь это, как я начинаю соображать с твоей подачи, абсолютно новый постулат человеческой данности. А ведь мы, американцы, сам понимаешь, во всем должны быть пионерами и обо всем иметь свое, независимое и ориентирующее всех других мнение. И если сегодня нагрянут из галактики, не дай бог, инопланетяне, то завтра мы должны опубликовать наши с ними совместные фотографии в обнимку. А иначе мы не американцы!
   – Да, уж это точно, так и есть, – посмеялся Борк и добавил: – Конечно, тут требуется не телефонный разговор, а нечто большее, какой-то форум, во всяком случае, специальная конференция, и не одна, и не только у нас в Америке, но и в других странах, особенно остро откликнутся густонаселенные регионы, в первую очередь Россия, Китай, Индия, Япония. Могу себе представить, какие там пойдут круги по воде от филофеева камня. Но вернемся к нашему разговору. Что делать, как быть завтра? Ведь ты, Оливер, собирался выступать со своей предвыборной программой? Так ведь? У тебя уже были встречи с избирателями, у тебя свои приоритеты, свои доводы, свои способы влияния, как оно и должно быть у каждого претендента. В прессе промелькнули данные о рейтинге кандидатов. Прикидки. Прогнозы. У тебя вроде совсем неплохо. Знаю и твоих конкурентов.
   – В том-то и дело. Фигуры очень сильные, энергичные. О них никак нельзя забывать, тем более сейчас, когда включается в игру такой неожиданный фактор! Филофеев комплекс!
   Борк попытался его успокоить:
   – Но я думаю, что сейчас, пока не осмыслена ситуация, говорить об этом напрямую рановато. Ведь как кандидата в президенты тебя эта тема непосредственно не касается.
   Оливер Ордок тяжело повздыхал.
   – Ты не совсем прав, Роберт, – возразил он. – Разумеется, я не несу за всю эту историю никакой ответственности. Но меня волнует, как эта ситуация может отразиться на моих предвыборных делах. Теперь послушай меня, Роберт. Что касается моего обращения к тебе, как я уже говорил, я делаю это с подачи моего молодого советника Энтони Юнгера, а это свидетельствует, кстати, о том, что нынешняя молодежь тебя хорошо знает и духовно ориентируется на тебя. Я отнял у тебя много времени, так ведь и звоню я тебе не случайно, а потому, что ты известный футуролог и прочее, и кому, как не таким, как ты, интеллектуалам, консультировать нас, практиков от политики. Мои соперники на выборах бывалые политики, я среди них новичок. Сейчас, ты знаешь, первый тур, и, если не предусмотреть заранее верные политические ходы, я вылечу из игры. Кого предпочтут в этой ситуации избиратели? Какую, собственно, занять позицию? Откровенно говоря, я не хотел бы прослыть консерватором, совсем ни к чему, но и революционность – всегда опасная крайность. Скатиться с беговой дорожки в самом начале по причине какой-либо нелепицы, недоразумения, скажем, в связи с этой космической историей – совсем обидно. Казалось бы, я ко всему готов, просчитаны все варианты предвыборной борьбы, все возможные осложнения на пути к Олимпу. И тут на тебе – такая оказия: привет от космического монаха! Что сказать – что я с ним, или послать его ко всем космическим чертям? Честное слово, во сне не привиделось бы! Но деваться некуда. Я хотел бы знать твое мнение на этот счет не из праздного любопытства, как ты сам понимаешь, а по необходимости. Не потерять бы голоса ненароком. Вот в чем проблема.
   – Хорошо, Оливер, я, кажется, все понял, – отвечал Роберт Борк, удивляясь энергии и напору Ордока. (Борьба за политическое выживание – чего-то ведь стоит?!)
   Кровь прилила к голове, в ушах зашумело, когда Борк представил себе на мгновение, какие лихие страсти спровоцированы в мире, какая брешь оказалась пробита отныне в сознании людей неожиданным, как комета, явлением из космоса монаха Филофея. К добру ли все это обернется, к худу ли? И надо было отвечать на прямо поставленный вопрос.
   – Если бы ты, Оливер, и не участвовал в предвыборной гонке, – проговорил Борк, машинально покачивая головой, точно его собеседник на том конце провода мог его видеть, – то все равно было бы что в этой ситуации обсудить. Дело не только в том, что я нахожусь под впечатлением послания Филофея. Дело в том, что, как ни пытался я пробудить в себе голос сомнения, пока не нахожу оснований для опровержения его выводов. Наоборот, начинаешь верить.
   – Верить?.. Но к чему это приведет, Роберт?
   – К тому, чему пришло время. Вопрос стоит отныне так – принимаем ли мы к сведению открытие Филофея, или опровергаем с фактами в руках, или делаем вид, что ничего особенного не происходит, и отмахиваемся от Филофея, как от надоевшей мухи. И то, и другое, и третье – пока не в нашей власти. Да, если уклониться от проблем, поднятых Филофеем, жизнь в общем-то будет протекать так же, как протекала вовеки, но одно дело, когда мы не знали о тавре Кассандры, когда мы понятия не имели о генетической трагедии кассандро-эмбрионов, и совсем другое, когда мы знаем об этом и можем в этом убедиться. Как быть? Пренебречь, прикинуться, что ничего нам не грозит от самих себя, или глянуть правде в глаза, предощутить апокалиптический исход, услышать голоса кассандро-эмбрионов? Как быть? Вчера еще человечество об этом ничего не подозревало, сегодня оно оповещено. То есть – диагноз поставлен. И вследствие этого, человек как бы заново открывает себя в себе – кто он есть в прорастающем семени своем, в зарождающемся духе, куда влекут его пороки прежних поколений, переданные по наследству, в какую генетическую темь. Разглядим ли мы себя в том страшном зеркале? Или закроем глаза и будем загонять себя все дальше и дальше в угол? Я так понял трактат Филофея.
   – М‐да, – натужно промычал в телефонной трубке Оливер Ордок и тяжело замолчал.
   – Я понимаю тебя, понимаю, почему ты молчишь. Но мое мнение совсем не обязывает тебя ни к чему. Ты слышишь?
   – Да. И все-таки мне важно было узнать твое мнение, Роберт. Деваться мне некуда – я могу или выиграть, или проиграть, в зависимости от того, сумею ли занять нужную позицию. Понимаешь? Проиграть никак не желательно. Ради чего, спрашивается? Я понимаю, допустим, я встал на сторону забастовщиков или, напротив, пошел в первых рядах демонстрантов против апартеида или, наоборот, не нашел нужным этого делать, и так далее. То есть тут ясно, за что горишь, черт возьми! За дело! А тут за что? За химерическую гипотезу какого-то сумасшедшего с космической станции рисковать карьерой, возможно, будущего президента страны? Какая нелепость! И надо же случиться такому именно сейчас, не раньше, не позже! Извини, что изливаю свои сомнения и огорчения.
   – Я тебя слушаю, Оливер. Вот только мне кажется, что напрасно ты относишься к открытию Филофея как к химерической гипотезе. Дело твое, конечно. Боюсь, что это уже не гипотеза, а реальность. А в таком случае – это явление, которое касается буквально всех людей на земле. Что там забастовка в той или иной отрасли, что там демонстрации на улицах городов и прочие политические события по сравнению с тем, что грядет в связи с открытием Филофея. Так что мы обязаны дать себе отчет, что тут к чему.
   Они оба замолчали, одновременно задумавшись. И снова заговорил Оливер Ордок:
   – Стало быть, ты, Роберт, предлагаешь поддерживать послание Филофея?
   – Видишь ли, Оливер, ты привык к чисто политическому подходу. Это и понятно. Но я в данном случае исхожу не из субъективных побуждений. Невозможно не считаться с фактами и логикой Филофея. Открытие космического монаха говорит о том, что человечеству предстоят новые испытания. Поэтому пойми меня правильно. Ты – политик, твоя цель – уловить актуальность проблем. Тенденцию настроений. А я – ученый, футуролог. Ты интересовался моим мнением. Буду рад, если в чем-то оказался полезным.
   – Большое спасибо тебе, Роберт. Буду следить за прессой. Ведь тебе, безусловно, предстоит выступать в печати и на телевидении по этому поводу.
   – Слава богу, Джесси догадалась пока не сообщать журналистам о моем приезде.
   – А вот от меня, докучливого Ордока, выходит, Джесси тебя не уберегла. Но не сердись. Я уж на дружеских правах прорвался. Нагловатый, в общем-то, я тип и болтун хороший. Да, кстати, я же обещал тебе рассказать насчет черта.
   – Насчет черта? А, да, вспомнил. Так что там насчет черта?
   – Забавная история. Представляешь, недавно я проводил первую предвыборную встречу. В огромном зале народу битком. Тысяч пять! Волнуюсь. Изложил программу. Пошли вопросы. Посыпались. О чем только не допытывались, как говорится – от и до! Диапазон – от сексменьшинств до международных отношений. Занимаюсь ли я спортом, как семья, какое хобби и прочее. И вдруг возникает у микрофона один тип и задает мне такой вопрос: «Мистер Ордок, будьте любезны, скажите, пожалуйста, какое отношение имеете вы к черту?» Я опешил. Зал замер! – «К черту? О каком черте идет речь?» – «О вас, мистер Ордок. Вы – черт!» – «То есть?» – «Вы, мистер Ордок, венгр по происхождению. На венгерском языке “ордог” означает “черт”! Вам не стоило бы этого забывать, мистер Ордок!» Зал так и грохнул от хохота. С меня горячий пот полил. А этот тип добавляет: «Простите, мистер Ордок. Ведь я не случайно. Я очень хочу, чтобы вы стали самым популярным чертом в Америке!» И опять смех в зале до потолка. Как тебе нравится, Роберт?
   – Такое не придумаешь! Я и Джесси расскажу.
   – Расскажи, расскажи, пусть посмеется.
   – О’кей! Звони в случае чего.
   – Непременно, – живо откликнулся Ордок, показалось, что он собирается попрощаться, но тут в разговоре возник совершенно неожиданный поворот. – Слушай, Роберт, в моей наивной голове мелькнула сейчас бесшабашная мысль, – сказал Ордок, хмыкнув в трубку. – А что если, представь себе, допустим, да-да, допустим такое: в связи с тем, что неожиданно возник на пути нашем этот космический монах и как быть с ним, никто не знает, так вот, не стать ли тебе в нашей команде главным консультантом по этой части? На период кампании, конечно. Ну, соответствующая тому оплата. Но не в этом суть, извини, ради бога, это и оговаривать не стоило.
   – Спасибо, Оливер, спасибо за предложение, – заторопился Борк, чтобы не вдаваться в ненужную тему. – Но скажу сразу: столько своей работы – не поспеваю. С тобой должны быть на бегу молодые, расторопные, толковые ребята, чтобы с утра и до вечера рядом. Ведь это кампания, погоня за голосами. А я уже стар для этого.
   – Не стоит, Роберт, не стоит. Не так уж ты стар, как тебе кажется. Ты себя преждевременно старишь. Поверь мне. Я ведь от души. Подумай при случае. Авось! На космического Филофея нужен соответственно земной Филофей! А?
   – Ну тут сообща, сообща думать будем, – смущенно проговорил Борк. – В принципе ничто не мешает нам созваниваться, если потребуется.
   – О’кей! Ты прав. Спокойной ночи! Джесси привет от меня.
   – Она у телевизора сейчас.
   – Ну ясно, сейчас все у экранов телевизоров. Все слушают рассуждения комментаторов. Но что будет завтра? Каким ветром потянет? Пока, Роберт!


   V

   Положив, наконец-то, телефонную трубку, Роберт Борк покачал головой – вот как оно раскручивается – филофеевское послание действительно задевает всех. Мало ли было на земле проблем, вовеки неизбывных. А теперь вот – загадка кассандро-эмбрионов, как снег на голову! И вспыхнет мировая истерика. И сколько душ будет сбито с толку! Настал час! Не уклониться, не избежать! Что-то грядет! Уже висит в воздухе! Пышет из алчущей пасти назревающих событий! Реакция на космическое послание Филофея последует незамедлительная и яростная, как если бы на многолюдном базаре кого-то обесчестили, оскорбили в религиозных чувствах и вмиг поднялся гвалт несусветный. Идеи Филофея скорее всего будут подвергнуты мощной обструкции, осмеяны, опорочены и прокляты, как это всегда бывало в исступленные эпохи, при многих великих и малых хождениях к новым богам, к новым спасительным истинам, к утопическим далям идеального устроения жизни. Так было всегда. Но неужели история снова, снова слепо повторится и на сей раз? И, как всегда, захлебнется в себе, ничего не открыв и не постигнув ни сиюминутно, ни впрок? Ведь отрекающиеся от жизни кассандро-эмбрионы как следствие все возрастающей концентрации зла в поколениях, накопления зла из века в век, не исчезнут, с открытием Филофея знание о них предопределит мучительную участь человечества – ожидать конца света. И другого исхода на горизонте не видно.
   Думая обо всем этом, Роберт Борк невольно задавался вопросом, откуда такая страсть в нем самом, почему так близко к сердцу принимает он поступок столь отдаленного в пространстве космического монаха Филофея, почему так волнуется за него, почему оказался горячим сторонником, единомышленником автора кассандро-эмбрионального учения? Чем все это объяснить? И больше всего поражало Борка, что вся предыдущая жизнь его, все, что сумел он постигнуть, весь его опыт и знания как бы обнаружили свое подлинное предназначение именно теперь, именно в связи с открытием Филофея. Сознание этого рождало в нем и недоумение, и в то же время чувство небывалого внутреннего удовлетворения, ощущение неожиданного выхода на искомый след – на искомую сверхзадачу, о которой мечталось, быть может, всю жизнь, и отсюда являлась готовность отстаивать открытие космического монаха как свое кровное дело. Он уже обдумывал свое выступление. Всплыло название – «О чем гласит фобия кассандро-эмбрионов?».
   И подумалось ему в тот час, что в жизни бывают верховные минуты бытия: годами накапливаемое, обогащаемое изо дня в день являет вдруг молнию прозрения. Этому, несомненно, способствуют привходящие обстоятельства – согласие в семье, признанность в своем научном кругу, то есть все то, что повседневно сказывается на состоянии, на дееспособности человека, что принято называть, если без ханжества и пусть весьма банально, – счастьем. Обывательским счастьем, отчего оно не становится менее ценным.
   Был уже поздний вечер; несмотря на усталость, Роберт Борк устроился в кабинете и включил компьютер. Того, что посетило душу в тот час, нельзя было упустить. Все это должно было найти свое выражение на бумаге, в слове.
   В раскрытую дверь кабинета был виден горящий в гостиной камин. Круглый год, в любой сезон Джесси умудрялась разводить в камине огонь. Она любила музыку огня.
   Первые летучие фразы родились легко. На чисто светящемся экране строки ложились наглядно, одна за другой, как пласты, опрокидываемые в поле плугом. В полуосвещенных боковым светом окнах кабинета отливала густой синевой плотная осенняя ночь. Знакомые силуэты деревьев в саду лишь угадывались. Луна шла краем неба, то и дело зарываясь в кучевые облака и вновь выныривая.
   В тот час, отрадный для работы, предстал пред мысленным взором Роберта Борка целокупный мир, как бы обозреваемый с высоченной горы, затаившейся в мареве за экраном компьютера. В тот час Борк писал о неизбывной проблематичности пребывания человека среди себе подобных, целиком поглощавшей человеческие существа от рождения до смерти, и о попытке постижения главной сути бытия – человек не сотворен изначально добродетельным, отнюдь нет, для этого требуется неустанно прилагать душевные усилия и всякий раз, с каждым новым рождением, заново приступать к этому – для достижения недостижимого идеала. И все в человеке должно быть направлено на это. Только тогда он – человек.
   Размышляя над жизнью человеческой, Роберт Борк, однако, не предполагал, насколько та самая жизнь, которую он, под впечатлением письма Филофея, пытался аналитически осмыслить, чревата необъяснимым, непредвиденным, насколько она противоречива, коварна, крута. Не предполагал он, в частности, что с того часа, как он в разговоре с Оливером Ордоком, боровшимся за президентское кресло, высказал свое отношение к открытию монаха Филофея, судьба его была предрешена. С этого часа судьба его оказалась зависимой от судьбы Ордока. А, с другой стороны, также совершенно немыслимым образом оказалась увязана с судьбой Филофея, находившегося в тот час на орбите, в космическом уединении, в свою очередь ничего не ведавшего о Борке – ни сном ни духом.
   Но как бы то ни было, случилось то, чему следовало статься. И узел судеб был уже нерасторжим. Об этом в ту лунную ночь еще никто не знал. Ни один из повязанных – ни тот, ни другой, ни третий… Но узел судеб был уже жестко стянут… И катилась Луна в чреве ночи, неуклонно проделывая свой извечный путь над Землей в отведенные на то неукоснительные часы и минуты. И много зачатий, состоявшихся той ночью, были тотчас вовлечены лунным притяжением во вселенскую субстанцию, в продолжение круговорота вечности – рождения и смерти. Вечность жизни возобновлялась в чревах, в новоявленных оплодотворениях. И в каждом зачатии той ночью уже были обозначены в перспективе персонажи будущего. И всем им, зародившимся, были открыты двери свободы, двери рождения. И всякий зародившийся той ночью мог явиться со временем на свет кем угодно – и палачом, и казнимым, и безупречным безбрачным богослужителем, и прочим, и прочим в этом ряду. Но, вопреки закону вечности, уклоняясь от зова жизни, объявились в череде зачатий той ночью и генетические нигилисты – кассандро-эмбрионы. Объявились, чтобы дать о себе знать свечением знака Кассандры на челе забеременевших женщин, объявились, чтобы бросить вызов уготованной судьбе-мачехе, объявились, чтобы с помощью филофеевых зондаж-лучей передать изнутри внешнему миру свою безмолвную просьбу – просьбу разрешить им удалиться от жизни.
   И плыли киты той ночью в океане мимо мигающего во тьме маяка на далеком обрывистом побережье. Перламутрово-лоснящееся стадо китов в играющем лунном свете плыло во мраке упорно и безостановочно. Куда они плыли? Что их влекло? Что их гнало? И что хотел сказать им маяк на обрыве, отражавшийся в океанской воде и в китовых глазах?
   И сидел той ночью у компьютера Роберт Борк в тревогах, сменявшихся надеждами, в надеждах, сменявшихся тревогами. И плыл он среди китов в океане, и киты знали, что он плывет вместе с ними. И так они плыли вместе, ибо судьба его и судьба китов все более переплетались… Плылось ему в океане так же, как и китам в бурлящих волнах, и так же отражался свет далекого маяка в его зрачках, как и в китовых…

   А ровно в три часа ночи по московскому времени вместе с боем знаменитых кремлевских курантов, всякий раз громогласно напоминавших всем четырем сторонам света о державном величии, устремившись круто вниз, слетела с гнезда на Спасской башне тамошняя сова. И полетела вдоль Кремлевской стены как тень, бесшумно взмахивая широкими крыльями, неуловимо вращая на лету огромной головой с магнетически светящимися округло-пристальными глазами. Так летала она каждую ночь в одно и то же время, когда из Спасских ворот в полном безлюдии вокруг выходил, чеканя ударную поступь, отсчитывая ровно двести десять торжественно-ритуальных шагов, очередной наряд часовых к мавзолею Ленина. Мавзолей возник здесь уже на ее, совином, веку, и она пережила уже многих и многих молодых солдат, истуканами отстоявших свой срок в дверях мавзолея, охраняемого ежесекундно, круглосуточно, круглогодично, всегда.
   Облетев площадь по всему периметру, покружив несколько раз над мавзолеем, мерцавшим в лунном свете гранитными гранями, покружив заодно и над сакрально-государственными захоронениями, располагавшимися в тылу мавзолея, под ельником, под самой Кремлевской стеной, и убедившись, что ожидаемые ею двое здешних призраков, одинаковых с виду, одинаково приземистых, одинаково башкастых, появлявшихся обычно в глухую заполуночную пору, судя по всему, и на этот раз не намерены возникать (куда они запропастились, никак опять поссорились?!), сова подалась прочь, неуловимо взмыв перед лицом каменно застывших на посту часовых. Сова улетела разочарованная, что-то давно уже неразлучная пара одинаково приземистых, одинаково башкастых фантомов, шептунов-собеседников не наведывалась побродить по Красной площади, потолковать о жизни, посудачить. А чем еще оставалось им заниматься, этим потусторонним субъектам?
   И в самом деле, уж очень любили они поговорить, порассуждать о том о сем, о политике – непременно. И случалось, что призраки увлекались, горячились, до скандала доходило, спорили, ругались очень. Один в сердцах заявлял, что никогда больше не встретится с другим, что он его ненавидит, презирает, не желает быть рядом; другой отвечал, что деваться тому некуда, что история теперь им неподвластна, не то что прежде, а потому совершенно напрасно он так горячится, после смерти они, что опавшие листья, куда ветер понесет, и прочее в этом роде. Волею Проведения только сове дано было видеть и слышать этих неуживчивых, неугомонных призраков в их потусторонней, эфемерной зыбкости… Сова уже привыкла к ним за долгие годы, без них ей было скучно, вроде чего-то не хватало. Но она знала, никуда они не денутся, рано или поздно появятся. Вот вскоре должны состояться на площади большой парад и шествие, и ночью вслед за этим призраки непременно появятся, возбужденные, с фанатически блестящими, пьяными от увиденного глазами. Очень их будоражат гремящие барабаны, строевая музыка, солдатские шаги, отбиваемые по плацу, точно по сердцу. А лязг военной техники! И шествия, шествия как будоражат – многолюдные, громогласные, ликующие, с лозунгами и портретами тех, что стоят в тот час на мавзолее. И протекают толпы, как нерестовое движение, – все в одну сторону, голова к голове, – с криками «Ура-аа!».
   Но призракам не дано появляться в дневную пору, на свету, а не то захотелось бы им переступить ход времени, вернуться из небытия в сиюминутную явь и самим включиться в действо, самим стоять на верхней трибуне мавзолея над экзальтированной людской рекой внизу… И все бы это вдруг остановилось, замерло, как в стоп-кадре, застыло бы в немой сцене навсегда, на века в неизъяснимо сладостном восторге истории… И застыли бы на лету самолеты, проносившиеся над Кремлем, и стаи вспугнутых голубей застыли бы в воздухе, и горение глаз, и орущие рты, и даже мысли, преданные и наичистейшие, застыли бы в извилинах мозгов… И солнце остановилось бы стоять навсегда в одном месте…
   А в будни, особенно в ненастье, в затяжные дожди, в метельную поземку, когда на площади негде укрыться от ветра, когда часовые у мавзолея стоят в валенках с калошами, в ушанках, в руковицах и выдыхают морозный пар, тут же оседающий белой изморозью на воротниках, на дулах парадного оружия, башкасто-приземистые фантомы-призраки, возможно, от непогоды становились ворчливыми, неуживчивыми, все больше жались по углам, искоса кидая взгляды на луну, перечили один другому, и тогда частенько доносились до слуха совы раздраженные возгласы: «Перестань меня убеждать в том, что не подлежит объяснению! Не существует аргументов против смерти, их не может быть, смерть – естественна. И я не хочу быть бессмертным, будучи умершим, не хочу эрзац-жизни! До каких пор будет это продолжаться?! Нет мне исхода, нет мне покоя, нет покаяния! Прежде не думал, а теперь из головы не выходит – зачем я родился, зачем только меня мать родила?! Ведь я не хотел, не хотел рождаться! А теперь я заложник гробницы! И это все дело твоих рук! Это твоя архисатанинская, архиковарная идея! И никогда я с этим не примирюсь, никогда, никогда, запомни!» На что напарник отвечал ему сиплым голосом, невозмутимо посасывая навсегда угасшую трубку свою: «Слушай, я много раз объяснял тебе. Это была воля партии. Я объяснял тебе: ты нужен был партии в наглядном виде, в наличии, понимаешь, для мировой революции, для классовых клятвоприношений, ты нужен был партии после смерти и вопреки смерти. Ты – фараон революции, и тебя берегут, тебе в твоем саркофаге поклоняются!» – «А я категорически не хочу этого! Я категорически протестую! Никому, категорически никому не дано игнорировать смерть. Это – абсурд!»
   И летала сова над ними, и диву давалась, как яростно спорили они о том, о чем нигде в мире не услышишь…
   Но сегодня их не было, полуночных призраков-спорщиков…
   Площадь пустовала…
   Сова взмыла над зубчатой стеной Кремлевской крепости и, держа перед немигающим взглядом глаз своих всю округу, полетела дальше над обширно-пустынными крышами в дворцовые парки. Здесь она тихо ухала среди густых ветвей осенних, неподвижно оглядывая с высоты холма излучину реки внизу, темные крыши спящих домов. Под мостом скулила приблудная собака. Зябла, должно быть…
   Сове казалось, что она слышит из великого отдаления, откуда-то с другого края света, как в ночном океане плывут киты, как движутся они гуртом, раздвигая гороподобными телами надвигающиеся волны. Вода гудела в бурлении вокруг китов. Вода сопротивлялась их движению, но они плыли, поспешая невесть куда. Тревогой веяло от их вулканически-горячего дыхания.
   Сова на взгорье кремлевском чуяла – что-то должно произойти на земле. Всегда так бывало – киты впадали в отчаяние перед тем, как случиться в мире великой беде.
   И тягостно ухала сова в Кремлевском парке, и уже близился рассвет…

   То, что произошло на другой день, не явилось для Роберта Борка некой неожиданностью, подобное развитие событий можно было предвидеть. И все же такого крутого оборота он не ожидал…
   С утра, когда он отправился в университет читать лекции, он еще принадлежал себе. А потом…
   Во второй половине дня Борк возвращался домой. Возвращался, с трудом сосредоточиваясь за рулем машины. Хотелось поскорей оказаться дома, отыскать у Джесси аппарат для измерения давления, как он там называется… Она иногда измеряла давление себе, а заодно и ему. Обычно у него все было в норме, жаловаться на здоровье пока было грешно, он соглашался измерить давление со смешком, снисходя к причудам любимой жены. А теперь ему самому хотелось убедиться – все ли в порядке? Что-то не по себе было. Странное, ранее неведомое ощущение зыбкости окружающего мира охватило его. Жизнь как бы сместилась в чем-то, потеряла устойчивость, как на ветру, даже в выражении глаз и в голосах людей, с которыми он общался многие годы, что-то изменилось, а может быть, это происходило и в нем самом?
   Даже автобан, прекрасно распланированный для скоростной езды, освоенный до мельчайших деталей, и тот показался чуть ли не малознакомым. Ехалось почему-то с опаской. Все стало вдруг иным, не совсем таким, как было… Все оставалось на месте, и все вокруг вроде бы утратило прежнее значение… И трудно было объяснить себе, что все это значило…
   Машина Джесси стояла перед домом. На душе полегчало. Стало быть, жена еще не уехала на репетицию.
   – Ну что, как дела? – Джесси поднялась ему навстречу. Она, как всегда, светилась улыбкой. – Что-нибудь еще случилось? Что-то ты непонятный какой-то. – Джесси глянула в лицо мужа, и ее взгляд, насмешливо-улыбчивый поначалу, невольно изменился. – Ты неважно себя чувствуешь?
   – Да, в общем, ничего. Джесси, ты себе не представляешь, люди сошли с ума! – проговорил Борк, бросив портфель на диван и скидывая пиджак.
   – Хочешь кофе?
   – Да, не прочь. Были звонки?
   – Были. О них потом. Расскажи, что там происходит, в городе.
   – Что происходит? Да то, чего и следовало ожидать. Паника. У всех на устах Филофей. Вот что происходит. Я уж не говорю о газетах, радио и телевидении. Там ажиотаж, тщетная попытка разобраться что к чему.
   – А они уже звонили, Си-эн-эн, «Голос Америки», радио «Свобода». Я сказала, что ты возвратишься только поздно вечером. Но продолжай.
   – В университете – невозможно шагу ступить, все взбудоражены до предела. Пожар на лицах. Все толкуют только об одном. И оказывается, это страшно, когда все зациклены на том, что волнует буквально всех одновременно. Бешеные мысли идут вразнос. Теперь я понимаю, что умел делать Гитлер на площадях, какие вызывать стихии.
   – Возможно, ты прав. Но что ты хочешь, Роберт, это же студенты. Они молоды, кипучи, страсти через край. А тут – Филофей!
   – Пожалуй, что да. В день убийства Кеннеди, помню, было нечто подобное. Сегодня какая-то дикая разноголосица, сумятица, сумбур. Одни, к примеру, утверждают, что Филофей недопустимо вторгся в тайну природы, и тут же опровергают себя – а разве могут быть тайны, вторгаться в которые недопустимо. Другие – чего тут переживать, пусть себе монах космический морализирует на орбите, а нам, мол, плевать. Подумаешь, какой-то прыщик на лбу. А в ответ: плевать потому, что ты мужчина, а как быть женщине, узнавшей, что ее будущее дитя не хочет рождаться? И вообще, как быть дальше? Что делать со знаком Кассандры? Как заставить себя забыть, не замечать того, что существует? Третьи несут что-нибудь несусветное. И четвертые, пятые, десятые и так далее. И наконец, все вопиют: зачем вторгаться в генетический код – это запрограммированная судьба, не подлежащая вмешательству. Тысячелетиями люди жили по коду судьбы, и теперь вдруг ревизовать то, что неподвластно воле нашей. И так далее, и тому подобное. Всего не передать. Для кого-то это прыщик, пустячок, а для кого-то катастрофа. Да, всего не передать. Но самое жуткое – Кассандра уже в действии. Говорят, одна студентка с юридического факультета глянула на лекции в зеркальце и с криком кинулась прочь из аудитории. У нее выступило на лбу то самое пятно, сигнал кассандро-эмбриона. А в другом случае и того хуже. Дорожная авария, и женщина, сидевшая за рулем, призналась, что загляделась в смотровое зеркальце – ей показалось, что на лбу у нее появилась подозрительная примета. Хорошо еще, обошлось без большой беды.
   – Бог ты мой! – Джесси опустилась на стул. – Вот свалилось всем на голову! Как же быть дальше? Должен же быть выход какой-то?!
   – Не знаю, Джесси, не знаю. Что ты хочешь от меня? И потом, тебе ведь пора собираться на репетицию. Вернешься, поговорим. У меня тоже тяжело на душе.
   – Никакой репетиции! Какая тут репетиция, когда творится черт знает что!
   – Ну вот, начинается. И ты тоже! Весь оркестр тебя будет ждать, а ты тут будешь дома терзаться страстями по Филофею.
   – А я позвоню, скажу, что заболела. В конце концов, я самая старая среди них. И вообще, я скоро буду бабушкой. Ты-то это прекрасно знаешь.
   – Меня ждет та же участь, но только бабушка в мужском роде, – пытался рассмешить ее муж. – И буду очень рад, когда мы полетим к Эрике в Чикаго уже в качестве бабушки и дедушки. А сейчас, поверь мне, не стоит. Джесси, не срывай репетицию. Напрасно.
   Джесси заколебалась.
   – Ну, хорошо. У меня еще целых полчаса, даже больше. Но что же будет теперь со всеми? Эрика уже на седьмом месяце беременности. А может быть, и у нее тоже была на лбу метка Кассандры? Ведь никто не знал тогда ни о чем. Представь, а если бы Эрика забеременела недавно?! Я бы ночи не спала. – Джесси замолчала и, немного успокоившись, добавила: – Сейчас приготовлю тебе кофе, Роберт, а потом уже поеду.
   – Я и сам могу, не беспокойся.
   – Нет, я сейчас. Кстати, звонил среди прочих некто Энтони Юнгер от Ордока.
   – Юнгер? А, понимаю. Ну, и что он сказал?
   – Сейчас приду, расскажу.
   Пока жена готовила на кухне кофе в старой кофеварке, действующей на пару и потому прозванной паровозом, Роберт Борк устало сидел в кресле, откинув обвисшие руки, и пребывал в странном состоянии, точно он был здесь посторонним. Он даже огляделся вокруг. Оглядел, как будто впервые, большую гостиную, обставленную массивной мебелью, в том же стиле были когда-то приобретенные Джесси в Венеции люстра и большое зеркало над камином. Рояль, виолончель. Золоченые корешки книг в стеклянных шкафах (основная часть книг находилась в библиотеке, на втором этаже, рядом с кабинетом). И весь этот дом, и сам он, отражавшийся в старинном венецианском зеркале, мосластый и седогривый, как старый конь, некогда выделявшийся крупной статью, воспринимались им в тот час с чувством некой отчужденности; он как бы отстраненно видел свою былую жизнь, вещи, связанные с той жизнью, самого себя, малознакомого, замкнувшегося, погруженного в непривычные размышления. Он даже подумал: «Неужели мне надо больше всех, отчего я так переживаю, точно действительно пришел конец света?! Но может быть, вся предыдущая жизнь моя была всего лишь прологом, чтобы теперь ткнуться в неведомое? Шарить, как незрячий в поисках скрытой двери? И что я постиг, подвизаясь в футурологии, прожив в общем-то спокойную, упорядоченную жизнь преуспевающего ученого мужа? И вот последний акт судьбы в лице космического Филофея. Что это значит? Момент истины? Расплата за аванс? Так ли это? Кто для меня Филофей? Никто, если подумать. Но что же я не уймусь? Значит, что-то меня с ним связывает? То киты снятся, а теперь…»
   И отделаться не мог от этих мыслей, не мог уйти от сомнений. И о чем бы теперь ни подумалось, приходилось исходить из открытий космического монаха. Приходилось все сопоставлять – все, что было до, и все, что стало после…
   Джесси принесла кофе, и опять разговор вернулся к прежней теме. Оказывается, Энтони Юнгер, отрекомендовавшийся почитателем трудов Роберта Борка, звонил от команды кандидата в президенты, пытался дозвониться Борку в университет, но не застал и просил передать, что будет еще звонить во второй половине дня. Когда Джесси поинтересовалась, не может ли Борк сам ему позвонить, Юнгер ответил, что его будет сложно застать, он все время будет в бегах, у них сегодня суматошный день, готовится встреча Ордока с избирателями, а затем большая пресс-конференция, в общем хлопот много, а ему очень хотелось бы поговорить с Борком. «Давно мечтал поговорить, а сейчас есть повод. Передайте, пожалуйста, у меня есть информация и вопросы. Очень хочу дозвониться».
   И вскоре после отъезда Джесси на репетицию раздался звонок. Это был он, Энтони Юнгер.
   – Мистер Борк, вам не кажется, что у нас с вами есть общий друг – по имени Филофей, и знакомство наше с вами, к сожалению пока телефонное, происходит в общем-то с его подачи?
   – Согласен. Этот космический монах многое будет определять теперь в нашей жизни.
   – Об этом-то и речь, мистер Борк. И думаю, вам это виднее, чем кому-либо. И проблема теперь в том, каков будет ход событий, или, как образно выражаются русские, куда повернет дышло истории. Хочу похвастаться, чтобы вы знали, я недурно говорю по-русски. Стажировку прошел в Московском университете. Вдруг да окажусь вам полезным в этом качестве, буду рад.
   – О, это замечательно, – не без удивления отозвался Роберт Борк, отмечая про себя уверенность и звучность речи Энтони Юнгера. «Весьма энергичная натура! – подумалось ему. – Сколько же ему лет?» – Я тоже бывал в России при Горбачеве, – откликнулся он на русскую тему. – Москва, Ленинград, Киев. А скажите, Энтони, сколько вам лет? Просто любопытства ради.
   – О, пожалуйста! Хотел сказать для пущей солидности – тридцать, но буду точным – двадцать восемь с половиной, – ответил тот. – Пора, пора уже за ум браться. Что еще сказать? Москва мне многое дала – другой полюс жизни и знаний, но кагэбэ я завербован не был. Сразу заявляю!
   Они оба засмеялись этой модной в Америке шутке.
   – Извините, Энтони, по возрасту вы мне в сыновья годитесь. А поинтересовался я этим потому, что при серьезном разговоре важно знать возраст собеседника.
   – Я тоже так думаю. Ну, о вас я знаю, пожалуй, все. Читал ваши книги, в последнее время очень внимательно перечитывал вашу статью «Девять дверей глобального дома».
   – Да, это была попытка синтеза мировых идей в области футурологии. Спасибо, я очень польщен, – пробормотал Борк.
   – А сам я, кстати, в академическом смысле неопределенный тип, – проронил с усмешкой Энтони, – собран из лоскутов знаний, судорожно хватался за все – от философии до астрологии, когда-то мечтал о космосе. Занимался и профсоюзными делами, и журналистикой, отсюда мое сближение с Оливером Ордоком. Он делает ставку на популизм, и в этом его сила. Ему нужно сейчас помочь в предвыборной гонке. Вот мы и стараемся. Я у него в команде занимаюсь связями со СМИ. Вот сегодня, к примеру, через три часа – публичная встреча с избирателями в спортзале «Альфа-Бейсбол». Масса народу, прямая телетрансляция. А затем, уже поздно вечером, – пресс-конференция и тоже с прямой трансляцией по нескольким каналам. Я все это вам говорю, мистер Борк, не случайно. Возможно, вам интересно будет посмотреть, что у нас, то есть у Ордока, получается, а что нет. Извините, у вас есть время, я не мешаю своими разговорами?
   – Нисколько. Я тебя слушаю, Энтони.
   – Так вот что мне хотелось бы отметить в этой связи, чтобы вы знали. Утром мы все собирались в кабинете Ордока, человек двадцать нас – помощников, экспертов и прочих, и первое, что он сообщил, – о том, что у него с вами был вчера продолжительный телефонный разговор о послании космического монаха.
   – Да, был, – подтвердил Роберт Борк.
   – Это прекрасно, что Ордок советовался с вами по поводу того, что у всех сейчас на уме и на экране. Политик он, активно набирающий популярность, но никак не пророк и…
   – Энтони, любезный, – прервал его Борк. – Я знаю, что это ты надоумил Ордока обратиться ко мне. Но ведь и я далеко не пророк. Ты думаешь, я обладаю способностью мгновенного прозрения? Я сам был бы готов обратиться к кому угодно, чтобы мне помогли во всем этом до конца разобраться. Ты звонишь ко мне так, будто общепризнано, что я знаток всего этого. А я не могу гарантировать бесспорности своих суждений. Это надо учесть.
   – Я рад, что это так! – удивил своим ответом Энтони Юнгер. И голос его зазвенел увлеченно.
   – Чему же ты рад?
   – Тому, что интуиция меня не подвела. Хотя и говорят, что в своем отечестве нет пророка, сейчас я еще раз убеждаюсь, что вы тот самый мыслитель, с которым и должен был прежде всего проконсультироваться политик, претендующий на президентское кресло. Ордоку сегодня предстоит держать речь, отвечать на вопросы целого стадиона избирателей. И дело не в том, удастся ли ему с ходу завладеть мешком общественного мнения и взвалить его себе на спину. Важно, что ваши взгляды станут таким образом достоянием масс. Я говорю это, исходя из того, что сказал нам утром Оливер Ордок.
   – А что он вам сказал?
   – В общем, я понял, что он, опираясь на ваши оценки, склонен комментировать открытие Филофея как реальность, с которой нельзя не считаться всем людям, во всех слоях общества, во всех странах света. Не так ли? По-моему, так? Ордок примерно так сказал.
   – Принять к сведению то, что есть данность, – это одно, это исходная точка. Но что дальше? Как быть с тем, что явилось и продолжает являться причиной появления кассандро-эмбрионов? В социальном, историческом, психологическом плане? Вопросов тут масса.
   – Вы правы, мистер Борк, – проронил Энтони и хотел сказать что-то еще, выразить свое понимание, но Борк снова заговорил:
   – Я целиком поглощен этим событием, мне даже кажется, что я сам уже не тот, что был вчера, и надо заново осмысливать жизнь, хотя мне пора бы думать о ее завершении. Филофеевское открытие опрокидывает наши прежние взгляды на человеческую судьбу. Обнажилось то, в чем мы прежде не хотели себе признаваться. Прогресс, цивилизация, казалось нам, оправдывают то негативное, чем они сопровождаются. Лес рубят – щепки летят. Есть такая поговорка у русских.
   – Да, очень распространенная. Сталин, к примеру, так оправдывал щепки массовых репрессий. Но продолжайте, я вас внимательно слушаю.
   – Так вот. Что я хотел сказать? Филофеевское открытие обнаруживает, безжалостно обнажает то обстоятельство, что на протяжении всей истории, из поколения в поколение, люди систематически истязали друг друга и мир, в котором они живут, и в силу этого лишились очень многого на пути своем; очень многое, чего они могли бы достичь в своем историческом совершенствовании, безвозвратно упустили. Ну, вот представьте себе даже схематически. Разве все эти нескончаемые войны, и так называемые славные в том числе, все эти революции, бунты, восстания, преступления, жестокость властей, деспотизм учений и идеологий – разве все это, вместе взятое, все, что постоянно корежит, выкручивает жизнь, судьбы, делает народы постоянно взаимоненавидящими, людей – алчными существами, разве все это, если исходить из Филофея, не находит свое выражение в бессловесном протесте кассандро-эмбрионов, число которых все возрастает? Отказ их от жизни – это ли не предчувствие конца света? И вот получается: эсхатологический миф, в который по инерции бытия мало кто верил до конца, становится наглядной реальностью. Обо всем этом я пишу в статье, над которой сегодня ночью начал работать. Оливер Ордок, разумеется, может иметь на Филофея и его открытие свою точку зрения, но в любом случае и он, и его команда – вы все должны понимать, с какого рода сложной материей мы имеем дело. Примерно об этом я и говорил вчера Ордоку.
   – Каюсь, что я вовлек вас и сегодня в длиннющий телефонный разговор. А в душе радуюсь – я узнал то, что хотел узнать. Конечно, я с вами согласен, есть еще многое в философской теории, о чем следует думать и думать. Но как бы то ни было, он задал нам неслыханную задачу. Всем до единого, всем смертным на земле! Вот это личность! Он повернул ключ Вселенной! И если придется нам, простите, отдуваться за все предыдущие века – а дело идет к тому, – за все, что было сотворено, как вы изволили выразиться, алчными существами, то есть нами, всеми нами и всеми до нас, то к кому же апеллировать, как не к самим себе?! Стало ясно, что зло не уходит бесследно, безответно вместе с теми, кто его творил, а оседает где-то в бункерах генетики до поры до времени. И выходит, кто-то рано или поздно должен расплачиваться за это отречением от самой жизни?!
   – Да, получается так, Энтони. Дело в том, что мы мало думаем о соотношении добра и зла, неизменно сопрягая их в единой связке, мало думаем о том, что зло – преобладающая сила, что зло губит, постоянно убивает в нас наше исконное предназначение, губит наши вселенские ресурсы, не дает разуму поднять голову, чтобы распознать иные способы бытия, когда человек стал бы качественно иным, чем сейчас.
   – Мистер Борк, а вы думаете, что, физически оставаясь такими, какие мы есть, люди могли бы обладать качественно другим интеллектом, могли бы быть существами с иной матрицей поведения?
   – Вполне вероятно. Ведь мы были предоставлены сами себе, оказались единственными разумными существами во Вселенной. Никакой конкуренции ни с какими тварями. Мог ли у нас быть другой тип духовной эволюции, принципиально другое развитие? Об этом можно думать, спорить. В чем, однако, людям не отказать, так это в том, что, чего бы мы ни достигали в развитии науки и техники, мы всегда оставались и, к сожалению, остаемся зверьми, пожирающими себе подобных.
   – Жаль, черт возьми, очень жаль. Выходит, космический монах накрыл нас с генетическим поличным?! Но, как это ни глупо, меня некоторым образом задевает то, что мы могли бы быть иными, чем мы есть. Нет ли, мистер Борк, в этом утверждении привычной идеалистической мелодии, уносящей нас в мазохистские переживания?
   – Разумеется, есть, поскольку мазохизм – это жалоба в пустыне на отсутствие леса.
   – И что же вы предлагаете, если такого леса нет и не будет?
   – Пожалуй, одно – выращивать в себе лес новых прозрений.
   – Что это значит?
   – Что это значит? Цепкий ты журналист! В свете философских открытий это может означать одно: нужно внять сигналам кассандро-эмбрионов, каждую мету Кассандры воспринимать как предупреждение. Только так можно остановить зреющий внутри нас конец истории от страха рождаться на свет. Проникнуться сознанием того, что надвигается генетическая катастрофа, необходимо буквально каждому и всему человечеству в целом. Я как раз об этом и пишу в своей статье для «Трибюн». Извини, Энтони, по телефону всего не скажешь. Коротко говоря, ответственность человечества перед потомством отныне приобретает новый характер, возможно, это новый виток эволюции. Вчера примерно об этом же я говорил Ордоку. Он тоже озабочен.
   – Да, мистер Борк, в этот раз нашему Ордоку придется туго еще и потому, что подобная ситуация не для его, как говорится, политического репертуара. Таких политиков, как Ордок, я называю турнирными. Ордок уверенно действует, когда у него есть наглядный враг, и тогда он наступает, и это должно быть на виду, публично. В узком кругу он даже применяет понятие «необходимый враг». Вот тогда он на коне. А тут, видите ли, некая абстракция!..
   – Не совсем так, Энтони. Такая абстракция может мгновенно превратиться в конкретику. Причем в очень жесткую. Поскольку дело касается жизни людей.
   – Да, разумеется. Я просто хочу отметить психологическую особенность Ордока. Но это и форма его политического существования. Но это все к слову. Я заканчиваю, мистер Борк, виноват, с вами не наговоришься. Не разрешайте мне звонить, а то вам жизни не будет.
   – Хорошо, хорошо, Энтони. Возникнет необходимость, почему бы и не поговорить.
   – Пока, мистер Борк. Значит, если захотите посмотреть передачу, – митинг в «Альфа-Бейсбол» с шести до восьми, а пресс-конференция в отеле «Шератон» – с девяти до десяти.
   – Спасибо. Буду иметь в виду…


   VI

   Тот осенний день просился быть увековеченным на живописном полотне – с пронзительной серебристостью воздуха, с бесшумно опадающей на глазах разномастной листвой, со стаями отлетающих птиц, прощально кружащихся над крышами загородных домов… И слышались где-то по соседству голоса играющих детей. Тишину, умиротворение дарил тот солнечный день всему живому – созерцание собственного бытия…
   Так бы и завершился в череде своей тот чудесный Божий день, и ничто течению жизни, казалось бы, не мешало. Но приближалось некое событие, пока еще незримое, пока еще назревающее, пока еще накапливающее электричество, чтобы дать затем о себе знать. Для этого людям предстояло собраться вместе. И как можно большему количеству скопиться, как можно гуще и плотней сбиться в единую, горячо дышащую массу.
   Роберт Борк посматривал на часы и ловил себя на том, что ждет предстоящей встречи Ордока с избирателями с таким волнением, точно это ему, Борку, предстояло выступить с речью, добиваясь президентского кресла, точно это перед ним лично стояла задача, как выражались газетчики, овладеть текущим моментом, добиться у публики доверия и поддержки. Борк и сам не мог понять, с какой стати, почему он так волнуется. Казалось бы, ничего особенного – дежурное мероприятие в ходе предвыборной кампании и не более того. Стоило ли вообще думать об этом? Стоило ли придавать такое значение ординарному событию, так волноваться о том, что не имело к нему никакого отношения. Чудак и только! Болельщик нашелся.
   Но как бы он ни посмеивался над собой, душа у него болела, он просто не находил себе места. Его все время тянуло из дома в каменный сад, где обычно, прохаживаясь неподалеку или вычерчивая на песке якобы магические знаки, слушал он в раскрытое окно доносящуюся от проигрывателя музыку. Слушал ее и сейчас. В этом искал он успокоения, в бетховенской симфонии, в ее мощи и космичности, надеясь, что музыка, как это бывало нередко, отвлечет его, уведет в свой мир, в иные переживания, к иным, ничем не регламентированным мыслям и фантазиям, которым он здесь обычно предавался. Он любил размышлять о том, что музыка – это одна из неисчислимых трансформаций солнечной энергии, что она исходит из недр Вселенной, а композитор, как радар, улавливает музыку из космоса, формирует ее, гармонизирует, делает ее конкретно звучащей. Иначе говоря, музыка – это звуковое преображение вселенского Пространства и Времени. Разумеется, этими своими «открытиями» он не делился ни с кем, люди посмеялись бы над ним. Даже Джесси не знала. И еще была у него одна теория, о которой он тоже не распространялся, хотя очень хотелось иной раз и высказаться: думалось ему иной раз, что музыка дана людям в компенсацию трагической краткости человеческого века. Когда человек слушает музыку, погружается в нее, он вступает в надличностную категорию времени, он включается в течение бесконечности, и жизнь его удлиняется, продлевается в соприкосновении с вечностью, возможно, на десятилетия, столетия и более того, но продлевается не в линейном измерении, а в измерении, природа которого еще не раскрыта. И очень вероятно, что никогда не будет раскрыта.
   В этот раз, однако, Борк убедился, что для подобного восприятия музыки нужна определенная предрасположенность, определенное настроение, как перед молитвой, как перед отплытием в море… Этого-то ему сегодня и недоставало. И музыка не помогала. К тому же Джесси задерживалась на репетиции. Был час пик и неизбежные в это время заторы на дорогах. А Борк дома тоже очутился как бы в заторе. Дело не двигалось, он не брался за то, что должен был срочно закончить. Ведь «Трибюн» хотела получить обещанную им статью как можно скорее. А он, прекрасно сознавая, что жатва сенсации на газетных полосах не терпит промедления, не мог заставить себя сегодня сесть за компьютер. Все откладывал, уверяя себя, что в крайнем случае опять будет работать ночью, что не подведет газету. Досадовал, метался и вместе с тем предвкушал, какой прекрасный текст ляжет на бумагу; он это чувствовал почти физически, текст прорастал в нем, как трава после бурных дождей. Статья, что называется, сама просилась в работу.
   Но он бездействовал в напряженном ожидании того, чего, казалось бы, не должен был ждать, что, казалось бы, не касалось его. Этот грандиозный предвыборный митинг, который должен был состояться в самой густонаселенной части города, в знаменитом спортзале, где будет битком всякого народу, почему-то мерещился ему чуть ли не возле его дома, на террасе, на газонах, в его каменном саду. Казалось, что толпа обступает его дом тяжелой массой, стесняя его дыхание… Он обзывал себя параноиком, как может привидеться такое?
   Он ходил взад-вперед то в дом, то из дому, поглядывал на часы, музыку слышал краем уха, на телефонные звонки не отвечал, а телефон звонил, и достаточно настойчиво. Большой телевизор в гостиной обходил стороной, не хотел преждевременно включать; о том, что могло передаваться в тот час по многочисленным каналам, можно было сказать не глядя – все та же телесуета… Джесси все еще задерживалась…
   Он был в каком-то неприкаянном состоянии, не мог сосредоточиться. Но приходили и серьезные мысли. Например, о том, что в разговорах в университете, да и с журналистами из «Трибюн» почему-то не затрагивался тот факт, что обращение космического монаха Филофея было адресовано персонально папе римскому. А ведь легко было понять, что папа тем самым был поставлен в очень сложное положение – как быть, отвечать ли прессе на столь нетрадиционное, если не сказать одиозное, обращение некоего самозванного монаха или нет, а если да, то что отвечать?
   Роберт Борк живо представил себе, какие невероятные волнения могут возникнуть в разных религиях, когда проблема кассандро-эмбрионов станет предметом повсеместных обсуждений и споров. Вот где таилась одна из опасностей на пути филофеевских открытий.
   Ведь религии, заключающие в себе и муки, и вдохновение вековечного порыва человеческого духа в жажде недосягаемого слияния с Богом, в той же степени себе на уме – Бог Богом и даже Бог един для всех, но свое есть свое, а чужое – это чужое, свое и чужое – вещи несовместимые. Отсюда пристрастность, амбициозность, эгоистичность различных вероучений в утверждении своих приоритетов на обладание истиной, что главным образом и порождает противостояние в мировых структурах духовенства и, в свою очередь, отчужденность, взаимонепонимание верующих масс. Пожалуй, по этой-то причине в каждой религии найдутся определенные силы, полагал Роберт Борк, которые непременно попытаются обернуть открытие Филофея в свою пользу при любом раскладе – или предавая космического монаха анафеме и набирая тем самым политический капитал, или приспосабливая открытие тавра Кассандры к своим доктринам, чтобы тем самым расширить диапазон культа и приумножить свое влияние на верующих.
   И снова думалось ему о том, что, бывало, приходило на ум, поначалу мимоходом, а потом все настойчивее и настойчивее, о чем он тягостно размышлял в поездках по странам, на всякого рода международных научных конференциях, не осмеливаясь, однако, высказывать эти мысли напрямую. Что было бы, как обернулась бы жизнь отдельной личности, как сложились бы судьбы людские, если бы каждый человек на земле был волен исповедовать в равной мере все религии, если бы дано было человеку обрести повсеместно право ничем не регламентируемой, свободной причастности – если он, разумеется, верит в Бога, – ко всем существующим религиям в одинаковой мере и с одинаковым «статусом», когда бы он был приверженцем не какой-то отдельной конфессии или секты, исключающих все остальные верования, а мог бы быть членом ассамблеи мировых религий и был бы признаваем ими всеми без каких бы то ни было оговорок, когда бы он мог считать себя и христианином, и мусульманином, и буддистом, и иудаистом, и прочим в этом ряду верований, и каждой религии – его любовь и уважение, а ему – признание его всеми культами, и он бы свободно принимал их идеи и нормы, но не сектантские, не изоляционистские, а общерелигиозные. Тогда не было бы между людьми негласных и гласных барьеров религиозного характера, что особенно важно для смешанных поликонфессиональных обществ в гигантских городах и густонаселенных странах. Может быть, такое положение вещей значительно облегчило бы, гармонизировало бы жизнь человеческую? Может быть, пришла такая пора, такая историческая эпоха, когда навстречу человеку все религии могли бы пойти сообща, а не порознь и не толкаясь локтями? Чтобы человек конца двадцатого века мог заявить в отличие от прошлых поколений – все религии мои, и я носитель всех религий, я вхож во все храмы всех культов, и во всех храмах я – желанный паломник… Я был рожден христианами, я был крещен, а погребен буду под стихи из Корана, сегодня я был православным с православными, вчера был мусульманином среди мусульман, в Японии я поклонялся Будде, в Швеции я вторил тезисам Лютера… Никому я не чуждый в своей вере в Бога, и мне нет чуждых молений, обращаемых человеком к Творцу нашему на всех языках и наречиях. Творцу, одинаково внемлющему всем нам, одинаково страдающему от злодеяний наших и одинаково отворяющему для всех нас Вселенную по мере мудрости и по мере добродетели нашей…
   Религиозная ассамблейность не ослабила бы идею Бога ни в одной из существующих религий, а, напротив, придала бы им свойства универсальности, открытости, динамизма и, самое главное, – обнажила бы человеколюбивую основу религий в ее исходной сути, в деяниях, а не только в прекрасных теориях…
   Борк, безусловно, понимал, что это скорее всего странная, а возможно, и нелепая идея, и что вряд ли она осуществима, что можно думать об этом только для себя и про себя, что следует быть чрезвычайно осторожным в такого рода глобалистских высказываниях, чтобы не задеть истово верующих, их жизненной установки, что подобная идея может вызвать шок. Именно эти соображения сдерживали желание футуролога Борка огласить на свой страх и риск то, что вынашивалось им втуне. Воздерживался, даже когда очень подмывало, когда актуальность религиозного космополитизма была очевидна, как искомая истина, как совершенно необходимая модель нового духовного общения людей и религий. Это был бы совместный шаг в поисках Бога, а не разрозненные попытки соперничающих культов «преуспеть» прежде других.
   Он хорошо представлял себе, какое страшное возмущение культовых иерархий может породить идея индивидуальной поликонфессиональности, какой шум поднимется, какие камни полетят на его бедную голову, в каких грехах, в каком кощунстве, в какой мировой ереси он будет обвинен. Если эгоизм и корысть – изначально присущие и чуть ли не биологические свойства человеческой природы, то никак не следовало сомневаться в том, что такие действия непременно последуют. И тогда даже участь злосчастного Салмана Рушди, приговоренного к смертной каре мусульманской иерархией, кровно оскорбленной за своего великого пророка, при сопутствующем безразличии других религий, даже такая участь могла бы показаться еще завидной: как-никак Салману Рушди пока удавалось находить себе укрытия, а ведь весьма вероятно, что при случае у ратующего за поликонфессиональную интеграцию верующих не будет и такой возможности, что ему, еретику тому, везде отверженному и отовсюду гонимому всеми разгневанными культами, не найдется на земле места приклонить горемычную голову, что не будет ему пристанища нигде и никогда? «В этой ситуации тебе осталось бы разве что удалиться в космос, к Филофею, – иронизируя над собой, подумал Роберт Борк, и пришла вдруг мысль в голову: – А ведь в самом деле, может быть, судьба для того и удалила Филофея на космическую орбиту, чтобы он мог оттуда с недосягаемой высоты, сказать людям на Земле правду?» Занятый этими нахлынувшими мыслями, Борк чуть было не пропустил начало трансляции предвыборной встречи. Глянул на часы – было уже шесть. Он кинулся в гостиную, к телевизору. Успел в самый раз! Ведущий приглашал телезрителей к экранам на прямую передачу из спортзала «Альфа-Бейсбол» встречи избирателей с независимым кандидатом в президенты Оливером Ордоком.
   И открылась панорама многолюдия под сводами спортзала. Народу было – не окинуть взглядом. В эфире стоял приглушенный гул голосов, похожий на гул роящихся пчел. Перед Борком проплывали лица, их выражение, море лиц разных типов, цветов кожи. Оформление места действия свидетельствовало о том, что команда кандидата поработала совсем неплохо. Под куполом спортзала висел огромный воздушный шар с портретом улыбающегося Ордока. В разных местах маячили транспаранты: «Он знает социальные низы!», «Ордок – будущий президент!», «Ордок выдвигает новую экологическую программу», «Безработные верят в Ордока!», «Феминистки требуют приоритета!», «Отдадим голоса за нашего Ордока!» и тому подобные. Операторы работали мастерски, показывая плакаты крупным планом.
   И все разворачивалось, как положено на такого рода публичной встрече. С шумом, с гамом, с эстрадной музыкой, с бодрыми голосами комментаторов, с полицейскими, невозмутимо наблюдающими за порядком. И сам Оливер Ордок выглядел, как и подобало виновнику торжества. Движения его были уверенными, при своем, едва ли среднем росте он демонстративно высоко держал голову на выпрямленной жилистой шее. Улыбка оживляла его блеклые, стертые губы, глаза умело прятали за той же подвижной улыбкой настороженность и реактивность. Чем-то он очень напоминал бывалого конферансье, умеющего окупать свой небольшой рост бодростью, подвижностью, неожиданным тембром голоса. Ордок проходил к трибуне под дружелюбные аплодисменты зала в сопровождении шедших по сторонам консультантов и помощников. С появлением кандидата в президенты кучкующиеся фоторепортеры мигом нацелились, наперебой защелкали аппаратами, засверкали вспышками. В эту неполную минуту эфирного времени атмосфера публичной встречи предстала именно такой, какой и следовало ей быть перед началом митинга, лишний раз подчеркивая при том американскую демократию в действии и деловитость устроителей предвыборной кампании.
   И у Борка, непонятно почему весь день беспокоившегося, томившегося напряженным ожиданием, несколько отлегло от сердца под впечатлением обыденности демонстрируемого, и он даже упрекнул себя в излишней нервозности.
   И действительно, в этой массе людей, внимание которых было сфокусировано на одном персонаже – на Оливере Ордоке, чья речь, усиленная микрофонами, раскатывалась под сводами огромного зала потоком слов и восклицаний, трудно было уловить нечто, выходящее за пределы нормы. Ордок выступал довольно умело, затрагивал актуальные проблемы, был счастливо прерываем несколько раз аплодисментами, когда попадал в цель, когда касался животрепещущих вопросов. Кандидат в президенты делал все от него зависящее, чтобы удовлетворить, завербовать, пленить толпу в обмен на ее политическое доверие к себе. Для этого он хлестко критиковал уходящего президента, критиковал конгресс, критиковал сенаторов, средства массовой информации, какие-то корпорации и компании, финансовые структуры, которые и по отдельности, и все вместе взятые чего-то недоделали, скрыли доходы, лишили возможных благ этих людей, а он обещал им все это восстановить и воздать многократно. И эта часть выступления ему очень удавалась, весь зал возбуждался, и на этом он, Ордок, расцветал, возрастал в своих глазах и в мнении собравшихся. Это был успех.
   Роберт Борк внимательно следил за Ордоком, пытаясь представить себе, в какой мере тот держит в уме вчерашний их телефонный разговор. Нет, о послании космического монаха Ордок пока не обмолвился ни словом. Быть может, это было и к лучшему, быть может, на таком огромном политическом сборище и не следовало затрагивать подобное? Быть может, Ордок задался целью заговорить, увлечь, увести толпу в густой лес актуальных проблем повседневной жизни с тем, чтобы этим исчерпать регламент?
   Но как бы то ни было, провести толпу, миновать феномен Филофея Ордоку не удалось. Первый же вопрос от микрофона в зале был именно об этом:
   – Мистер Ордок, – раздался звонкий женский голос. – Мое имя Анна Смит, я школьная учительница. Не могли бы вы сказать, что вы думаете о послании из космоса монаха Филофея, опубликованном в «Трибюн»? – Женщина стояла у микрофона в проходе, выпрямившаяся и взволнованная.
   Люди в зале колыхнулись, как на палубе корабля, на который внезапно налетела крутая волна. И гул голосов прокатился и угас в ожидании ответа. Это был момент, подобный тем, которые обычно называют поворотными.
   – Да, уважаемая Анна Смит, – сказал после паузы Оливер Ордок, заметно сжавшись, изменившись в лице, – я читал этот документ и много думал о нем. И, не скрою, предполагал, что вопрос такой возникнет и на нашей встрече, хотя, конечно, он, если уж на то пошло, не имеет прямого отношения к предвыборной кампании. Но то, что волнует вас, уважаемые избиратели, интересует и меня. Тем более что данный вопрос касается, надо полагать, всех и вся. Так вот что я хотел бы сказать в этой связи, – продолжал Ордок. – Конечно, я не сосредоточен на подобных проблемах, далеких от политики. Но мне думается, что открытие монаха, а вернее, большого современного ученого Филофея, говорит о том, что для человечества наступает время испытаний. Увы, самооценка наша оказалась явно завышенной. Вы все читали газету, понимаете, о чем речь. Сигналы Филофея надо принимать как предупреждение о близящейся катастрофе. Так получается!
   Телеобъективы тем временем ползали по залу, выхватывали, укрупняя, лица присутствующих, замерших с напряженным ожиданием в глазах. Роберт Борк застыл перед экраном, очень сожалея, что в этот час он не в зале. Сумеет ли Ордок убедить людей?
   – А что же делать? – переспросила тем временем учительница в наступившей тишине. Ее вопрос прозвучал искренне и отчаянно.
   – Я думаю, – отвечал на это Оливер Ордок, – что каждый должен решать сам. – В зале послышался глухой рокот возгласов. – Ну, а если по большому счету, – начал рассуждать Ордок, пытаясь погасить рокот в зале, – то, конечно, необходимо предусмотреть соответствующие программы предупреждения катастрофы, то ли социальной, как трактует Филофей, то ли биологической, принимать меры по борьбе с явлениями, вызывающими эсхатологическую реакцию кассандро-эмбрионов, то есть стремление отказаться от жизни.
   – Позвольте мне сказать! – раздался еще один женский голос. Какая-то женщина типа мулатки, брюнетка со сверкающими металлическими серьгами, в желтой блузке с распахнутым воротом, весьма решительно возникла у микрофона в одном из проходов между рядами. – Я не могу молчать, и мы не должны молчать! – заявила она, оглядываясь по сторонам. – Да, у нас совсем не легкая жизнь в наших кварталах. Но мы всегда жили, желая иметь детей, радуясь их рождению. И пусть никто в это не вмешивается! Какое ему дело, космическому монаху?! Почему он преследует меня? Почему вмешивается в мою личную жизнь? Я категорически протестую!
   В зале вновь пошел гул, и многие присутствующие согласно закивали головами, иные вставали с мест и махали руками в знак одобрения.
   Ордок пытался успокоить мулатку:
   – Да, я вас понимаю, мадам, но ведь появление тавра Кассандры oт нас не зависит. Мы должны открыть глаза на то, что это – существующая реальность.
   – Если с трибуны будущего президента потакать этому космическому монаху, тогда другой разговор! Пусть он явится сюда, пусть скажет нам, женщинам, чем мы прогневали небеса, на которые он забрался и шпыняет нас оттуда, позорит на весь мир! – не унималась женщина, сверкая штампованными серьгами и возбуждая вокруг волну солидарного с ней протеста. Возможно, она и дома умела закатывать сцены, а быть может, у нее не было ни дома, ни мужа. «Какое несчастье, – шептал Роберт Борк, – какое трагическое заблуждение. Она так страдает, и ее можно понять».
   А женщина, еще больше неистовствуя, продолжала:
   – Вам легко рассуждать, легко называть его гениальным ученым. Он, мол, открыл нам глаза. А для меня этот тип на орбите – негодяй! – выкрикнула она, выплескивая ярость.
   При этих словах гудящий зал разом онемел, на секунду воцарилась полная тишина. Никто не одернул ее, никто не попросил ее придерживаться общественных правил поведения. Не посмел напомнить ей об этом и сам Оливер Ордок, оказавшийся в нелепом положении. И последовала сцена, потрясшая в Америке многих из тех, кто в тот час оказался у телевизора.
   – Вот, смотрите, мне нечего скрывать, вот, смотрите, как мне быть?! – выкрикнула женщина, нервно дыша, и ткнула пальцем в свой лоб. – Вот уже несколько дней на лбу у меня эта самая напасть, пятно, тавро Кассандры, как именует эту гадость космический дьявол! – и лицо ее предстало на телеэкране крупным планом, и ясно стало видно в ту минуту на лбу у женщины зловещее багровое пятнышко, ритмично пульсирующее, как тревожный сигнал.
   – Я уже и кремом, и пудрой замазывала, – проговорила она, прикрывая ладонью мелко дрожащие губы. – Не помогает. Не исчезает. Ни днем ни ночью! И выходит, я на контроле у этого злодея из космоса? И выходит, он мне тычет в глаза: смотри, мол, твой зародыш – против тебя же, против матери, против жизни, он шлет сигналы, чтобы его умертвили! Выходит, он не желает родиться, он боится жить? Так выходит? А кто ему внушает такое отвращение к жизни, кто его толкает к смерти, еще не родившегося, кто его принуждает отрекаться от белого света? Кто вмешивается в мою личную жизнь? По какому праву меня облучают какими-то страшными зондаж-лучами из космоса? Вот мы сидим здесь, а он, этот, как нам внушают, гениальный Филофей, шарит своими лучами из космоса, ищет в женщинах кассандро-эмбрионы. Контролирует нас! Тычет нам в глаза, какие мы дурные! А что поделать?
   – Думаете, я одна такая? Да и в этом зале наверняка есть такие же, как я, может быть, эти женщины еще не знают, что у них тавро Кассандры?! И вот что прикажете делать, люди? Как мне быть? Убить зародыша потому, что он страшится жизни? Значит, я, моя судьба, моя жизнь не устраивают его? Или я должна уготовить ему рай земной?! А как? Я бы и рада! Но как я могу исправить мир? Или мне самой повеситься? – и она тяжко зарыдала, рвя на себе волосы, безутешно мотая головой. К ней подбежали с ближних рядов какие-то люди и увели ее, обнимая за плечи.
   И опять наступила в зале мертвая тишина. Тысячи людей сидели неподвижно, потупив глаза. И все как будто начисто забыли об Оливере Ордоке, ради которого собрались сюда. И телекамеры уже обходили его на трибуне, то пристально вглядываясь в лица сидящих, то давая общую панораму.
   И только тогда появился Ордок на экране, когда он подал голос, чтобы произнести фразу:
   – Я не думаю, что мы сможем здесь ответить на все эти вопросы. Возможно, стоит специально… – начал он, но его снова перебил голос из зала:
   – Извините, мистер Ордок, – обратился мужчина от микрофона в дальнем углу, – я должен сказать, чтобы вы не думали ничего дурного. Мы за вас, но, видите, все страшно переживают. Я сам врач и я потрясен, я понимаю эту женщину, она в стрессе, и сколько еще будет таких! Как можно так вторгаться в нашу жизнь кому-то из космоса, кем бы там он ни был?! Во-первых, это нарушение нашей Конституции. Возникает вопрос: мы живем в демократической стране или нет? Мы хозяева себе или нет? Где же соблюдение прав человека? Кто смеет попирать права личности? Кто может принуждать нас жить и действовать в соответствии с какой-то теорией, пусть это даже и научная концепция? Если я не приемлю ее, эту концепцию, если она не в моих интересах, то никто не имеет права навязывать мне тот или иной образ жизни путем лабораторного воздействия на меня. Я внимательно изучил послание Филофея. Я много думал. И тут я с вами не согласен, мистер Ордок, при всем моем уважении к вам. И считаю невозможным следовать рекомендациям Филофея. С научной точки зрения, возможно, он прав, вполне допускаю, но на практике – нет, он не прав. Мы не подопытные крысы!
   – Верно! Браво! Верно говорит! – раздались голоса с мест. И зал забурлил.
   Телекамеры скользили по лицам, выхватывая то одного, то другого орущего избирателя. В какое-то мгновение телеоператор дал крупным планом самого Ордока. На него страшно и жалко было смотреть. Он стоял на трибуне в полной растерянности, не зная, как ему быть, как остановить дикие страсти, вскипевшие в зале. И именно в ту минуту Борк заметил те самые «суповые» пятна, вновь появившиеся на лице Ордока, проступившие вдруг откуда-то изнутри, безобразное порождение тихой ярости. Эти суповые пятна, разбрызганные по лицу, были багрово-сизые, горячие и влажные – такое ощущение создавалось на расстоянии, с экрана. Борку и самому стало дурно от всего происходящего, от безысходного нежелания людей видеть в себе источник зла на земле. Да, неистребимого, неодолимого нежелания понять Филофея. Борку и Ордока стало по-настоящему жалко, тот оказался в унизительной ситуации. «Вот не повезло, так не повезло, – терзался Борк за своего однокашника. – Самое главное, чтобы он не пал духом. Только бы он сумел переубедить зал, отстоять свою точку зрения. И тогда он завоюет прежние позиции. Но сумеет ли? О боже, какая нелепость! Мы обречены, мы не виноваты, но мы обречены на слепоту, когда дело касается нас самих! Несчастный Филофей, если бы он сейчас оказался в этом зале!»
   – Я прошу вас, мистер Ордок, от себя и, если ко мне присоединятся, от имени избирателей. Этого нельзя так оставлять! – превозмогая шум, выкрикивал у микрофона тот, что назвался врачом. – Никто не вправе проводить какие бы то ни было эксперименты над гражданами Америки! Этот космический монах имеет в виду все человечество скопом, это его дело, не наше. А мы – американцы. Мы – суверенные личности! Необходимо запретить проведение провокационных облучений на территории Соединенных Штатов! Пусть свое слово скажет Конгресс, пусть свое слово скажут наши федеральные органы!
   – Правильно, верно! Надо запретить! – доносились отовсюду крики. – Запретить!
   – Спокойно, джентльмены! Прошу вас, дамы! – старался навести порядок от своего микрофона на сцене ведущий. Это был солидный человек в дорогих массивных очках, с четким пробором в напомаженных волосах, строго одетый, судя по всему, для него такой оборот дела тоже явился полной неожиданностью. Он был взволнован, он все время дергал себя за галстук. – Я прошу соблюдать очередность у микрофонов! – призывал он. – Я дам вам слово, только по порядку, прошу вас, пожалуйста, по очереди.
   Но было уже поздно. Возле микрофонов в проходах стояли кучками одержимые желанием немедленно что-то заявить, что-то выпалить еще и еще вдогонку тому, что уже говорилось предыдущими ораторами.
   И ведущему только и оставалось, что успевать регулировать чередование микрофонов:
   – Первый микрофон! Слово второму! Пожалуйста! Третий микрофон! Пятый, седьмой, десятый…
   От микрофона к микрофону незримым огнем бежала эстафета выступлений, обретающих нарастающую категоричность, и суть их сводилась к резкому неприятию открытий и идей Филофея, к радикальным призывам гнать его в шею с орбиты, что-де в космосе появился мировой провокатор, злостный вселенский смутьян; а один тип, видимо, из русских эмигрантов, обозвал даже Филофея, по аналогии с кагэбэшными доносчиками, космическим стукачом, доносящим на беременных женщин. Другой же вообще выдвинул предположение, что Филофей – российский агент влияния, заброшенный в космос, что у него задание погубить Америку изнутри, вызвать взрыв генетической бомбы в обществе; еще один высказал версию, что это дело рук международной мафии, которая-де задумала какую-то глобальную акцию с тем, чтобы контролировать современное общество. Выдвигались еще разные страшные версии, пришедшие на ум собравшимся. И дальше пошли в ход извечные стереотипы зла и коварства с добавлением космического – космический сатана, космический дьявол, космический анархист и даже вынужденный комплимент – космический Фауст…
   Но поскольку большинство, многие-таки высказывались искренне, с душевной тревогой, хотя все как один против Филофея, с желанием во что бы то ни стало изгнать из умов и сердец устрашающие выводы из его социально-биологических открытий, ссылаясь при этом прежде всего на историю человечества, умножавшегося и прогрессировавшего из века в век, не ведая ни о каких «знаках Кассандры», то все это производило поистине сильное впечатление, особенно когда женщины со слезами на глазах просили спасти их, защитить от вторжения зондаж-лучей в их личную жизнь. И наконец в ходе выступлений прозвучало требование предложить заняться космическим монахом самой ООН, поставить вопрос в ООН, чтобы принять меры в интересах защиты человечества.
   Тяжко, прискорбно было Роберту Борку наблюдать за этими сценами, убеждаясь с горечью, что попытка Филофея приоткрыть истинную сущность грядущего апокалипсиса, предопределенного не глобальной катастрофой внешнего мира, ожидаемой со дня сотворения, с чем не так трудно было всегда примириться, а оползнем в недрах наследственности, вызываемым нескончаемыми, все более и более ухищренными и ожесточенными злодеяниями, не встречает понимания у большинства людей. Сказывался сидящий в человеке неизбывный, инстинктивный страх расплаты за вечно совершаемые грехи, за вину перед дарованной Богом жизнью. Однажды дарованной и неповторимой, данной каждому на долгий срок, но не навечно, изначально лимитированной и ограниченной в Пространстве и Времени.
   На Оливера Ордока невозможно было смотреть спокойно. Борк представлял себе, как гибнет Ордок в собственных глазах, и винил себя в том, что не сумел предвидеть такого оборота событий, хотя по-своему и предупреждал Ордока.
   Ордок, по сути дела, оказался в идиотском положении. Он был забыт и брошен на трибуне, как будто эта встреча не имела к нему никакого отношения. Все выступления и реплики относились только к Филофею, именно Филофей, находящийся невесть где, в космическом пространстве, был в центре внимания, а не он, Ордок, ради которого устраивался этот митинг. Микрофоны в проходах осаждались рвущимися сказать нечто монаху Филофею, а не ему, кандидату в президенты. А он меж тем продолжал зачем-то оставаться на трибуне. И на его глазах все превратилось в базар. А все, что было приготовлено и предусмотрено для внушения избирателям и телезрителям мысли о важности миссии Ордока, оказалось пустым. Воздушный шар под куполом спортзала с портретом улыбающегося Ордока теперь выглядел смешно, эдаким мыльным пузырем. Сам он, бессильный и униженный, был абсолютно растерян. К нему подбегали его советники и помощник, что-то шептали, но он продолжал стоять на трибуне в нелепом ожидании. Глаза его выражали ярость, на лице полыхали суповые пятна. Это был полный провал, провал на глазах всей страны.
   Река митинга потекла в ином направлении. И кто знает, чем бы все это кончилось, если бы вдруг не была брошена соломинка утопающему. Откуда-то сбоку на сцену выскочил молодой человек спортивного вида; он решительно подошел к ведущему, продолжавшему дергать себя за галстук и бессмысленно пытаться как-то руководить очередностью выступлений, и, сказав ему что-то, почти силой выхватил из его рук микрофон. И громко сказал, обращаясь к залу:
   – Я прошу извинить меня за неожиданное вторжение. Я хочу сделать заявление! Это очень важно!
   Шум приугас. В зале наступила недолговечная тишина. И нельзя было терять ни секунды.
   – Мое имя Энтони Юнгер, – представился неожиданно появившийся на сцене молодой человек.
   «Так вот он какой, значит, это и есть Энтони Юнгер. Видный парень», – подумалось Роберту Борку.
   – Оно мало что вам говорит, мое имя, – сказал Юнгер. – Но я такой же избиратель нашего с вами округа, как и вы. Хочу воспользоваться своим правом выступить. К тому же я из команды мистера Ордока, я один из его консультантов. Прошу внимания. Наш митинг посвящен встрече с кандидатом в президенты, а не диспуту по проблемам, кинутым нам из космоса. И поэтому было бы разумно продолжить наше предвыборное обсуждение, а Филофеем заняться в другой раз, поскольку, судя по всему, об этой феноменальной новости предстоит еще немало думать и гадать. Поэтому предлагаю действовать согласно регламенту. Попросим мистера Ордока высказать свои выводы, не отвлекая его на филофеевские проблемы.
   Это было более чем своевременно. Скандал удалось приостановить. Борк порадовался за Энтони Юнгера. Примерно таким он его и представлял себе. А дальше произошло то, чего никто, в том числе и Борк, не мог ожидать.
   Следовало отдать Ордоку должное – он не упустил возможности перехватить инициативу:
   – Да, я продолжу свое выступление, – изготовился он тут же, и что-то блеснуло в его глазах, что-то произошло в нем, судя по выражению его лица, преобразившегося вмиг. Он на что-то решился. – Да, уважаемые избиратели, для того я здесь и стою, чтобы продолжить свое выступление, как сказал сейчас об этом Энтони Юнгер. Но с одной лишь небольшой поправкой. – Он сделал паузу, оценивающе оглядывая сидящих, и пояснил: – Я как раз буду говорить о Филофее, – подчеркнул он.
   – Буду говорить в продолжение того, что говорилось здесь от микрофонов, в развитие того, что связано с психологическим наступлением на нас из космоса, с радикальной критикой нашей генетической ситуации. Я буду говорить об этом в первую очередь, поскольку живу мнением избирателей, мнением народа. Вот мы здесь все вместе, и для меня это важнее всего. Здесь от микрофонов прозвучали выступления, близкие мне по духу. Я тоже примерно так думал об этом, о той неслыханной агрессии из космоса на наши права и свободы, которые для американской демократии являются высшими ценностями. И я согласен, правильно здесь отмечалось, что Филофей ведет из космоса подкоп под нашу жизнь. А я бы добавил еще – хочет он того или нет, – под нашу демократию в конечном счете. Казалось бы, невероятно, но это так. Это подкоп, затеянный со злым умыслом, с античеловечной целью. И мы с вами еще раз убеждаемся, что коварству дьявола поистине нет границ. Об этом я и собирался высказаться, изложив вначале мнение некоторых известных и, казалось бы, компетентных людей, с которыми мне довелось побеседовать. Но перейти ко второй части выступления, выразить свое собственное отношение к посланию Филофея, как вы понимаете, я просто не успел. То, что говорили от микрофонов, как раз совпадает с тем, что хотел сказать я. И это замечательно, это укрепляет меня в моей позиции. Я полностью разделяю мнение, что над современным обществом неожиданно нависла небывалая опасность. Эта акция человека, назвавшегося монахом Филофеем, нацелена вроде бы на генетические исследования, а на самом деле – это агрессия, сокрушение нашего духа, нашей исторической уверенности в себе, в цивилизации нашей. И обратите внимание, эта агрессия ведется не только с космических высей, Филофей нашел себе союзников на Земле в лице отдельных людей, считающихся у нас большими авторитетами в науке и общественной жизни. Вот ведь как обстоит дело! И эти люди заодно с Филофеем ждут своего часа икс, готовые немедленно поднять на щит своего космического вдохновителя, чтобы именем его учинить на земле великую смуту, посеять сомнение в полноценности нашей и, главное, – опорочить наших женщин, отмечая их сатанинскими знаками – тавром Кассандры. Подумать только – тавро Кассандры, предсказательницы бед и несчастий! Ведь и названо оно так вовсе не случайно. С каким коварным намеком! Так будем начеку! Начеку необходимо быть всей нации! Единомышленники Филофея в академических мантиях уже готовы воздействовать на людей через средства массовой информации, принудить их поверить лжепророчеству из космоса. И никакого преувеличения, уверяю вас, это – заговор против человечества. Только так! Вот о чем тревога моя, уважаемые избиратели!..
   Зал, как оказалось, только этого и ждал. Загипнотизированные речью кандидата в президенты, люди сидели, не сводя с него завороженных взглядов. Все, что говорил Оливер Ордок теперь, находило в их душах горячий отклик и полное понимание. Люди под сводами спортзала «Альфа-Бейсбол» дышали в тот час единым дыханием, внимали единому зову – слову Оливера Ордока. Безусловно, это была победа. Блестящая победа Ордока после его публичного падения. Он нашел путь к победе, он точно сманеврировал, он безошибочно изменил стратегию и теперь пожинал плоды.
   И сам Ордок был уже не тот. Совсем другой человек стоял на трибуне. Видя, как безотказно действуют его слова на присутствующих, Ордок взлетал духом на вираже каждой фразы. И это было редкостное состояние упоения собой, непередаваемого, ненасытного вкушения удачи, состояние особой экспрессии и эрекции слова; ему казалось, что слова его, изливаясь, совокупляются с окружающими и прежде всего с восхищенно глядящими женщинами, и все они, независимо от пола, мужчины и женщины, подставлялись ему и охотно ловили его каждый для себя, и от этого приливала в нем мощь, как у жеребца, с громким ржаньем и жарким храпом набегающего на кобыл в табуне; каждое слово добавляло кипящей силы и предощущения близости совокупления со столь желанной и пока еще не достигнутой потенциальной властью. Казалось, сказывался в нем несмолкаемый зов к повелеванию себе подобными, идущий еще от тварей лесных, волчья воля к тому, чтобы не утратить, не расстаться вовеки с тем, что окажется под игом его. Но путь к медовому месяцу власти лежал через потоки речей, когда слова, сплачиваясь рядами, шли на штурм противостоящей крепости, в данном случае – идей Филофея и его пока не поверженных единомышленников, о которых он намекал присутствующим, побуждая их к тому, чтобы они смыкались с ним и поднимались на борьбу по мановению его руки.
   О, это был звездный час Оливера Ордока. И все единодушно восхищались им, кроме одного среди присутствующих в зале, несколько раз мелькнувшего на экране поблизости от трибуны. Энтони Юнгер сидел с краю сцены бочком, стиснув голову, точно пытался заслониться от попадания в него камнем, и бросались в глаза напряженно вздувшиеся вены на крупных кистях его рук, ему было явно не по себе.
   А Оливер Ордок тем временем развивал наступление, строил речь таким образом, чтобы вовлечь всех внимающих ему в зале и за его пределами в единый круг задетых за живое, навязать им свою волю и закрепить успех. Это был момент для него исключительный, как если бы он горячо обнимал, тискал и лобызал, опутывая словами, ту, что стремилась ему навстречу и готова была отдаться, ради чего необходимо было действовать быстро и наверняка.
   – Когда я говорю о необходимости нашей с вами бдительности, – напоминал он, проникновенно обращаясь к присутствующим в «Альфа-Бейсбол», – то я руководствуюсь интересами общества, чтобы мы с вами не оказались роковым образом жертвами этой неслыханной космической авантюры. Ведь вопрос стоит в глобальном масштабе и в то же время затрагивает каждого, в частности всех присутствующих здесь, на предвыборной встрече, – как обезопасить себя от планетарных экспериментов Филофея, направленных на искажение и деструкцию человеческого генофонда, экспериментов, преследующих цель вызвать в обществе панику, ведущих к исчезновению в нас жизнеутверждающего начала!
   – Не будет этого! – раздались в зале гневные голоса. – Этого мы не допустим!
   – Я тоже так думаю, – продолжал Оливер Ордок. – И я положу на это все свои силы. И не остановлюсь ни перед чем. Но как, каким образом обезвредить возникшую космическую опасность и тех, кто на земле подставляет услужливо плечо Филофею, подогревает обстановку, а говоря по-простому, – мутит воду? Я не намерен изображать из себя эдакого благородного джентльмена, ограничивающегося общими призывами, когда речь идет о судьбах людей и народов. Филофеевцы должны знать – нет и не может быть у нас с ними согласия и тем более готовности следовать за ними в генетическую западню, какие бы высокоинтеллектуальные доводы они ни приводили! В частности, я имел продолжительный разговор с одним футурологом, в научных кругах известным, имеющим мировое имя, но на деле оказавшимся главнейшим сторонником и, если хотите, идеологическим скаутом космического монаха. В бывшем Советском Союзе молодых людей, которые верой и правдой служили вождю и счастливы были отдать за него жизнь, называли, если не ошибаюсь, комсомольскими активистами. Подручный Филофея похож на них, хотя ему совсем не мало лет, работает он в нашем университете и живет в одном из наших пригородов, – зовут этого человека Роберт Борк!
   Наступила пауза, дыхание у сидящих разом перехватило, и затем разом понесся, побежал шепот: «Роберт Борк! Роберт Борк! Это Роберт Борк! Какой-то Роберт Борк!»
   – Так вот, уважаемые избиратели. Как я ни пытался, разумеется, очень уважительно выслушивая научные доводы Роберта Борка, как я ни пытался тем не менее обратить его внимание на то, что непозволительно кому бы то ни было игнорировать судьбы живых людей, что Филофей, какие бы научные цели он ни преследовал, вторгается в нашу жизнь разрушительным образом, я увидел, что этот человек пойдет даже дальше, чем сам Филофей. Вот в каких людях под личиной учености скрывается мировое зло! Для Роберта Борка его философские бредни, его вселенские идеи, которыми он затуманивает голову собеседнику и оппоненту, гораздо важнее, чем судьба простого человека, живущего рядом. Этого простого человека со всеми его проблемами и бедами Роберт Борк игнорирует, приносит его в жертву филофеевскому учению, парализующему воспроизводство человеческого рода, лишающему нас нашего будущего, какие бы соображения научного характера при этом ни выдвигались. Роберт Борк фанатичен, он всецело за Филофея и готов ему служить, как служат сатане.
   – Но позвольте, мистер Ордок! Это же была частная беседа! – не удержался Энтони Юнгер, подбежавший к микрофону ведущего. Он стоял совершенно бледный, с искаженным лицом. – Как можно частную беседу выносить на общий суд?!
   – Я не собираюсь делать из нашего с Борком разговора тайны, – невозмутимо парировал Ордок. – Если частная беседа затрагивает судьбы человечества, если такие люди, как Роберт Борк, одобряют, оправдывают действия Филофея и торят его теориям зеленую улицу в умах людей, прокладывая ему путь к контролю над всем миром, то с какой стати я должен разыгрывать церемонии?
   Гром аплодисментов потряс своды «Альфа-Бейсбол». Телеоператоры метались по залу, выхватывая выражения лиц, чтобы запечатлеть эту небывалую сцену еще одной турнирной победы Оливера Ордока.
   Энтони Юнгер попытался было сказать что-то:
   – Мистер Ордок, вы не имеете права…
   Но зал не дал ему договорить. Все как один стали громко аплодировать с тем, чтобы заглушить его слова, не дать ему вымолвить ни слова, уничтожить его на месте.
   Юнгер, однако, продолжал что-то говорить, старался перекричать захлопывающую его публику, отчаянно размахивая руками, метался, но это только подлило масла в огонь, и все разом стали скандировать, чтобы окончательно загнать Юнгера в угол: «Op-док! Ор-док! Op-док! Ор-док!»
   Затем, точно по команде, поднялись с мест и стоя, исступленно повторяя имя Ордока, стали бить в ладони: «Ор-док! Ор-док! Ор-док!»
   Итак, торжество Ордока достигло апогея. О таком политическом успехе никто из его соперников не смел и мечтать. А его, неказистого с виду, почти тщедушного, с птичьим лицом, очень напоминавшего чем-то Геббельса, всеобщий ажиотаж возносил на головокружительную высоту, в сферу магической удачи настолько стремительно, что мало кому могло прийти в голову, что Ордок в эти минуты был от радости на грани обморока. И все-таки он сумел взять себя в руки. Дело было сделано, оставалось его завершить, оставалось закрепить успех. А зал все гремел: «Ор-док! Ор-док!» Он преодолел-таки себя, остановил жестами и благодарными улыбками аплодисменты и скандирование зала и сказал в наступившей тишине:
   – Кому-то тут стало обидно за Роберта Борка, так в чем дело? Собственно говоря, кто ему мешает. Пусть Борк появится и убедит публику в обратном, в том, что они с космическим Филофеем горят желанием принести пользу людям, народу, нации, будущим поколениям. Пусть даст мне достойную отповедь! Пожалуйста! Мы живем, слава богу, в самом демократическом государстве. Да я думаю, Борк и не останется скромно в сторонке, а выступит. А если он вдруг опомнится, раздумает поддерживать Филофея, то, наверное, объяснится и, надеюсь, покается. В общем, пусть выступает как хочет. Не к его ли услугам все американские газеты и журналы, да и только ли американские, пусть возгорается мыслью, а радио, а телевидение?! Но и я не останусь в стороне, могу заверить вас, уважаемые избиратели, и я попрошу себе скромного места в средствах массовой информации, но не с тем, чтобы поражать современников своими футурологическими теориями, я постараюсь, чтобы каждый человек понял, что играть с огнем, то есть с учением Филофея, не стоит, что Борк вместе с Филофеем готов запалить мировой пожар. С того часа, как я вник в замыслы Борка, я не могу оставаться спокойным – его замыслы темны и страшны, он готов насаждать идею поголовного зондаж-облучения женщин везде и всюду и требовать поголовного покаяния человечества за свои, что называется, грехи. И все это выльется в новую филофеевскую религию, чтобы оттеснить, стало быть, традиционные религии, чтобы монопольно господствовать над людскими душами. Пусть и религии мировые подумают, как им быть отныне! Вот о чем следует позаботиться наперед, вот о чем я буду писать и говорить. О том, что мы должны вовремя унять этих ученых мужей – Филофея на орбите и Борка на Земле. И я заявляю об этом для всех присутствующих здесь журналистов. Разумеется, унять законным путем, только так и никак иначе! Путем установления мирового запрета на подобные эксперименты. И в этом я рассчитываю на вашу поддержку и доверие!
   Последовал рев и гром аплодисментов, все встали и принялись неистово хлопать и снова скандировать: «Ор-док! Ор-док!» И опять с наслаждением и смущением упрашивал Оливер Ордок публику прекратить пока овации:
   – Я займу у вас еще несколько минут. Я хотел бы еще добавить в развитие сказанного…
   И вдруг трансляция из спортзала резко оборвалась. Экран погас. Кто-то нервным движением руки выключил телевизор. Это была Джесси. Когда она вернулась домой, как она вошла, где находилась все это время – сидела ли где-то сбоку и все это смотрела и не могла двинуться, параллизованная увиденным, или только недавно пришла, – Борк не знал. Опустошенный, убитый случившимся у него на глазах, он сидел в кресле, отрешенно глядя куда-то в пространство.
   – Сколько можно?! Как ты можешь смотреть это?! – резко и жестко сказала Джесси мужу. – Хватит! Довольно!
   – И в кабинете не смей включать телевизор! – проговорила она раздраженно. – Я отключу сейчас все телефоны! Все к черту, к дьяволу, все начисто, чтобы никто, ни одна душа, никаких звонков! Сейчас кинутся звонить кому не лень, все, кто видел, что там устроил твой Оливер Ордок! Какой абсурд! Какая подлость!
   Борк молчал.
   – Ну, что ты молчишь?! – вскричала в отчаянии Джесси. – Подобного не было никогда в жизни!
   – Тише, пожалуйста, – попросил Роберт Борк, – оттого, что ты будешь кричать, ничего не изменится.
   – А оттого, что ты будешь молчать, тем более ничего не изменится!
   И они оба замолчали, подавленные, взъерошенные. За окнами уже темнело. Уходил тот чудесный осенний день, что просился на живописное полотно, уходил в череду свою… Уходил, оставляя по себе боль и тревогу… Уходил в предвестии новых дней, неизвестно что несущих…
   – Не могу, не могу поверить себе, – дрожащим голосом нарушила молчание Джесси. – Я допускала, что вокруг этой невероятной проблемы могут быть споры, но чтобы так подло и низко обойтись с тобой!.. Как можно из корысти так опозорить человека на весь свет?! Я готова убить этого мерзавца! И он может оказаться президентом Америки?! Где же небо?! – горько зарыдала Джесси.
   Борк поднялся, налил воды, подал жене. Она пила, обливаясь, лихорадочно стуча зубами о край стакана.
   – Успокойся, Джесси, теперь послушай меня, – проговорил он и хотел погладить жену по голове. Она уклонилась:
   – Не буду я, не буду никого слушать, и ничего не говори мне, ради бога! – ее душили слезы.
   – Ну, извини. Позволь мне быть возле… Извини…
   Жена плакала, сотрясаясь всем телом, согнувшись в кресле рыдающим комком боли. И седая-то оказалась она уже, и постаревшая вдруг, чему он прежде не придавал значения, и все это горько увиделось в ту страшную минуту.
   И ходил Роберт Борк по комнате налево и направо, взад и вперед, как в тумане, как в неизвестной местности, а не в доме своем. И страшно было ему и остановиться и двигаться, чтобы не провалиться в какую-то пропасть, – столь оглушительным оказался неожиданный удар из-за угла. Наблюдая иной раз по телевизору за боксерами на ринге, Борк задумывался, сопереживая неудачнику, над тем, что испытывает боксер, брошенный одним ударом в нокаут, что творится с ним в ту минуту, сбитым с ног, озирающимся вокруг так, будто он с иной планеты. Теперь он знал, как это бывает. Теперь он знал, что мир окружающий, оставаясь на месте, рушится в самом человеке, внутри него – в кровотоках, сбитых с путей своих, гудящих в голове, как стоки дождя по улице, в черном овраге мышления, размываемом этими бешеными потоками, в зацикленности мыслей и в хаосе их.
   Он долго ходил, долго и тяжело, а мысль, угнетенная бедой, металась в том черном овраге, в развалинах былого, что час назад было еще тем, чем он был сам для себя, своим «я», той тождественной себе данностью, которая определяла его личность. Теперь все это было разом опрокинуто, потоптано, выжжено Оливером Ордоком и массой людей, сбитых им с толку. Он физически ощущал свою вытоптанность и сожженность. Тело горело огнем. Такого прилюдного крушения в его жизни не бывало. И как-то сразу возник вопрос – что же дальше? Оставалось или покориться этой силе, демонстративно поправшей его «я» на глазах у всех, пустить себе пулю в лоб, не находя иного выхода из положения, – так думалось ему в тот час, – или собраться с силами навстречу схватке, веря в то, во что неизменно верится людям во все времена и особенно в моменты поражения – в конечное торжество справедливости, истины, правды, и еще есть много тому имен. Никогда не предполагал он, что настанет такой день и час, когда и ему придется сказать себе жестко и недвусмысленно: быть или не быть, жизнь или смерть! И еще одно горестное открытие сделал он в те минуты: для Джесси его трагедия – больше, чем личная, больше, чем трагедия мужа для верной жены. От этого на душе становилось еще тяжелее, и не было способа, не было такого слова, чтобы облегчить ее горе. Она слишком хорошо понимала суть происходящего.
   – Роберт, – проговорила Джесси, всхлипывая.
   – Да, Джесси, ты что-то хочешь сказать?
   – Роберт, я вот сейчас думала… – начала она и замолкла. Он ждал. – Принеси, пожалуйста, мне полотенце из ванной.
   Борк вернулся с полотенцем. Утирая им лицо, Джесси боролась с собой, подавляя приступы слез.
   – Что ты хотела сказать, Джесси?
   – Я думала, Роберт, о том, что то, что сегодня постигло тебя, да и Филофея, хотя он находится там, в космосе, – это из ряда трагедий идеализма. Я вспомнила твоего любимого Сократа. Как и тогда, и после, и многие времена спустя, идеалистической утопии противостоит толпа. Кто-то накидывает мешок на голову, и все наваливаются кучей.
   – Быть может, и так, – отозвался он сдержанно.
   – Так это, или не так, или примерно так, но ты же видел, Роберт, что это было. Я не говорю об Ордоке, его мы не разглядели, не стоило тебе с ним беседовать, он патологический тип, чтобы оказаться в президентском кресле – ради этого он пойдет на что угодно, на любую ложь, клевету и измышления. Я не о нем, будь он проклят. Но какая же страшная картина эти люди, заполонившие огромный спортзал! Это копыта, после которых на душе цветы не растут, а только чертополох колючий, и удавиться хочется. К черту все это! О, Роберт, эта толпа, это быдло! Что это было, какое дикое зрелище! Боже мой! – и она снова зарыдала, уткнувшись в полотенце.
   – Успокойся, Джесси, перестань, очень прошу тебя, ты принимаешь это слишком близко к сердцу. Я тебя понимаю, но давай подумаем, посмотрим несколько отстраненно, – уговаривал он жену. И, уговаривая ее, вынужден был прибегать к логике, не поддаваться слепому гневу и несколько успокаивался сам. – Ты во многом права, безусловно. И то, что сократовская трагедия вневременная, тоже верно. Но вот подумай. Хорошо, допустим это так. Массы – это стадность, стихия, или, как ты выразилась, копыта, но это и оплот общественной жизни. Никуда не денешься! Человеческий материал, на котором строится и держится жизнь. Существует одна парадоксальная особенность в устроении бытия, я бы сказал, в диалектике жизни – вечная трагедия: мыслитель открывает законы общества, а общество за это предает его анафеме, а впоследствии берет именно эти открытия на вооружение. Прозрение наступает через отрицание.
   – Роберт, – с укоризной в голосе и взгляде перебила его жена. – Можешь размышлять как угодно, но не старайся мне внушить что-то насчет прозрения. Истоптать, чтобы затем прозреть? Так, что ли? Нет, не могу смириться. И не до философствований сейчас нам с тобой. Наступает ночь. И тебе завтра утром предстоит сказать свое слово, если ты намерен это сделать. Решайся.
   – Да, я намерен.
   – Роберт, я понимаю, что это значит, за Ордоком – масса, за тобой – никого, кроме разве этого молодого человека, как его, который подбегал к микрофону.
   – Энтони Юнгер.
   – Спасибо хотя бы ему. Но ясно, Роберт, тебе брошен прямой вызов, и ты не сможешь не принять его. Смотри, если ты уверен, если действительно истина за тобой и Филофеем, твое право – утверждать эту истину, свое понимание во всеуслышание, несмотря ни на что.
   – Вот в этом ты абсолютно права, Джесси, только так – во всеуслышание. Я уже думал об этом. После статьи в «Трибюн» я постараюсь сразу дать пресс-конференцию. И дальше видно будет, как пойдут события. Бо`льшая часть статьи уже готова, она у меня в компьютере, но после того, что произошло на этом митинге, многое мне открылось, многое обозначилось по-новому, мне кажется, в подтверждение правоты Филофея. В статье предстоит кое-что доработать, дополнить, усилить. Так что я не собираюсь уходить со сцены, не сыграв своей роли. Филофей прав, и я буду стоять за него.
   – Коли так, нельзя терять времени. Сам понимаешь. Мы должны сосредоточиться. Это – война. Я так считаю, Роберт. Настоящая война!
   – Согласен. Но только это война за противника, за врага, за его конечную победу над собой. Я имею в виду аплодировавших в спортзале. Вот ведь в чем суть этой войны, Джесси.
   – Понимаю. Но на душе от этого не легче. Не желаю, вернее, не умею я этого принять. Не могу себя вывернуть. Прости меня. Радеть за врага, спасать, условно говоря, убийцу? Опять христианские постулаты?
   – Не спеши. Это касается не только христиан, а всех без исключения. К сожалению, мало кто желает понять, что все беды проистекают оттого, что мы, люди, разумные существа, только и крутимся, чтобы избежать во что бы то ни стало, вопреки всему, ответственности за вечно искажаемую жизнь, и находим тому массу оправданий, не отличая добра от зла и не боясь этого нисколько, лишь бы выкрутиться. И убедить самих себя, что только так и можно жить и никак иначе. Разве не к этому свелся предвыборный митинг?! Ведь нет на земле никакого иного носителя зла, кроме нас самих, людей. И однако каждый видит источник вреда в другом, вне себя, вне своей группы, сословия, нации, государства и далее – расы, религии, идеологии… И катится жизнь в злодеяниях. Докатывается до протеста эмбрионов против жизни. Стоп! Дальше некуда! Дальше мутации и вырождение! Все это губительно, и чем дальше, тем больше, чем мы могущественней технологически, тем страшнее наши заблуждения и степень цинизма и попраний. Филофей затронул одну из струн расстроенного генетического оркестра, и сколько сразу неприятия и ярости!..
   – Ой, Роберт, с меня довольно! – проговорила Джесси. – Ты лучше публично огласи эти мысли, чтобы люди услышали.
   Они замолчали. И как ни старалась Джесси сдержаться, слезы опять начали душить се:
   – Прости меня, Роберт, не могу, не могу прийти в себя, я так оскорблена всем этим зрелищем, – говорила она плача. – На душе у меня такое после всего этого варварства толпы, как будто бы мы с тобой бредем в погорелом лесу, обугленном, сплошь выгоревшем. Уже все сгорело вокруг – ветви, стволы, кусты, и осталась только черная, опаленная земля, и вокруг ничего – пусто, все черно и мертво. Что будет? Что будет? Что-то будет! – шептала она.
   Борку ничего не оставалось, как успокаивать жену. Не помнил он, чтобы случалась с ней такая истерика. Всегда собранная, всегда спешившая по разным делам и более рациональная, чем он сам, она была просто раздавлена цинизмом Ордока.
   Но напоминание о том, что следует без промедления действовать, что время не терпит, заставило ее взять себя в руки.
   – Я понимаю тебя, Роберт, – соглашалась она, перебарывая себя. – Иди в кабинет, работай. Заканчивай статью. Кофе, хочешь – будет на кухне, хочешь – буду приносить. Только работай. Только действуй. А я пойду в гостиную. Мне хочется играть. Буду играть Шостаковича. Пятую симфонию. А ты пиши. Я знаю, тебе есть что сказать. И не звони никуда, я тебя прошу. Телефоны я отключила, все три. Не включай. Иди. Меня ты снизу не будешь слышать. Я закрою дверь и окна.


   VII

   Временами звуки музыки все же доносились из гостиной на второй этаж. Виолончель невольно напоминала Борку той ночью, что есть на свете женщина, разделяющая с ним судьбу, наверное, до самой могилы. А возможно, и потом их души будут знать друг о друге и слышать сегодняшнюю бессонную виолончель на расстоянии расстояний…
   И в ту ночь, сидя перед компьютером, на монитор которого набегали электронные строки завтрашнего газетного текста, он снова услышал тревожное дыхание китов в океане. Куда они опять? Значит, где-то что-то произошло на земле?! Опять люди совершают непоправимое? Волны валили навстречу гора за горой, бурлила вода, растрачивая и одновременно восполняя энергию океана, и плыли киты. Вскоре и сам он оказался среди них. Океан переливался во тьме мерцающим светом компьютерного экрана, заключавшего в себе в тот час и далекий космос, и зачатия в материнских лонах в едином континууме вечности, находящем свое выражение в слове его, и, плывя в океане, он пытался найти объяснение вечного в образе Мировой души, которая для всех одна и у каждого своя в разъединенности и соединенности всего на Земле… И набегали на экран строки, следуя одна за другой, слагаясь в единый текст:
   «Тавро Кассандры не знак позора и унижения, в чем пытаются убедить нас иные ораторы, преследующие свои политиканские цели, это – знак беды, крохотный сигнал о великой нашей беде, неожиданной, прежде неведомой людям, необозримой в глобальных масштабах и потому требующей исключительного подхода как роковое для человечества социально-биологическое явление. Открытие Филофея свидетельствует о том, что наше самосознание деформировано на генетическом уровне, деформировано по вине самого человека, из поколения в поколение живущего вопреки идеалам Мировой души. Трагедия в том, что мы избегаем, всячески уклоняемся, как это было, в частности, продемонстрировано на предвыборном собрании, от осознания причин, побуждающих кассандро-эмбрионов к отказу от борьбы за существование. Угасание желания жить есть угасание мировой цивилизации. Это и будет концом света. Иначе говоря, конец света заключен в нас самих. Это-то и улавливают кассандро-эмбрионы, обладая инстинктивной чувствительностью, и дают нам знать о своем страхе перед жизнью через пятно Кассандры, проявляющееся на челе беременных женщин, как на вселенском компьютерном экране. Следует бояться не самого тавра Кассандры, а причин, вызывающих в недрах генетики этот эсхатологический сдвиг… Мы совершим великую ошибку… Филофей не провокатор, он – космический пророк…»
   И слышал Борк в тот час, как шумно плывут киты в океане, все с большим напором преодолевая встречные волны, и виделось ему, как светилась, горела тревогой вода на пути их цветом компьютерного экрана…

   А на Красной площади в ту заполуночную пору стрелки часов на знаменитой Спасской башне приближались к часу совы – к трем часам ночи. И сова ждала заветного момента, когда три раза пробьют кремлевские куранты на все четыре стороны света, с тем чтобы в ту минуту сняться с места, и, круто падая вниз с башенной высоты, взмыть у самой брусчатки, застилающей площадь, и полететь затем вдоль Кремлевской стены и далее, как всегда, бесшумно покружить, попетлять над Красной площадью, покружить над мавзолеем и посмотреть вокруг – что к чему на белом свете. И в этот раз сова ожидала встречи с приземисто-башкастыми призраками, надеясь подслушать, как обычно, о чем они будут толковать между собой. А поговорить на этот раз им было о чем, ой как было! Потому что накануне на Красной площади произошло страшное событие. Такого даже много видевшая на долгом своем веку сова не помнила и не могла предположить, что подобное возможно.
   Но, с другой стороны, откуда ей было знать, этой странной спасскобашенной сове – то ли птице, то ли духу, общавшейся с призраками, откуда ей было понять то, чему даже здравомыслящие люди не находили вразумительного объяснения.
   А началось все пополудни того осеннего дня, когда на Красную площадь стали стекаться огромные толпы людей для проведения митинга в защиту ВПК – военно-промышленного комплекса. Давно уже накапливался, как писали журналисты, в определенных кругах ропот, что перестроечная конверсия встала костью в горле «оборонки», что только в реставрации ВПК спасение убывающего могущества державы. Да, такие мнения носились в воздухе гарью тлеющего в лесу пожара. И вот он запалился, возгорелся, чему немало поспособствовали пожинавшие теперь свой урожай возбудители националопамятствования, силы, упорно натаскивавшие общественное мнение на возобновление торговли оружием, на возрождение ВПК – основы милитаристской государственности, – якобы загубленного так называемой перестройкой и так называемыми радикал-демократами в интересах Запада, коварно потирающего руки за кулисами.
   На Красной площади собирался отовсюду притекающий люд. Большинство направляющихся на митинг были приезжие – из разных «закрытых» городов, прежде именуемых «почтовыми ящиками» и закодированных соответствующими номерами. Именно из этих рассекреченных в ходе конверсии «ящиков» валили коллективно прибывавшие на поездах на все вокзалы Москвы, они двигались к центру колоннами, перекрывая автомагистрали. К ним присоединялись и московские «оборонщики», национал-патриоты, тоскующие по Сталину пенсионеры и прочие, и прочие. Демонстранты казались странными типами из прошлого, словно только что опомнившимися от тяжелой контузии; они несли над головами воскресшие портреты кровавых диктаторов, совсем недавно еще яростно поносимых и проклинаемых на этих же улицах.
   Число демонстрантов все росло, наглядно свидетельствуя о том, сколько же деятельного народа было занято прежде в сокрытых недрах ВПК. Полмира вооружали. А теперь почувствовали – земля уходит из-под ног – конверсия обрекала работавших в ВПК, если не перестроят производство, на безработицу. И они двинулись… Это напоминало половодье, когда бешеный поток на глазах несет и коряги, и валуны, и сорванные крыши, и никто не в силах остановить движения. Подобно этому, несло по улицам в тот час свои «валуны, коряги и сорванные крыши» – призывы и требования, гласившие категорически: «Прекратить конверсию!», «Не дадим пустить ВПК по ветру!», «Да здравствует славный ВПК!», «Держава – превыше всего!», «Долой антигосударственные реформы!», «Танк – гарант стабильности», «Даешь валюту за оружие!», «Не мешайте конкурировать на мировом рынке оружия!», «Прекратить болтовню о гонке вооружений!» – и совсем абсурдные для непосвященных: «Вернуть почтовые ящики!», «Будем жить и трудиться в почтовых ящиках!» и даже такие: «Заткнитесь, пацифисты, пока не поздно!», «У нас отняли холодную войну, чтобы нас перебороть!», «Не дадим превратить танк в кастрюлю!» и, наконец, «Да здравствует производство вооружений – источник силы и национального богатства!», «Не допустим безработицы, не допустим утечки мозгов!», «Да здравствует холодная война – двигатель технического прогресса!», «Долой продажных гуманистов!» и еще многое и многое в этом духе, благо, кусок картона с любой надписью ничего не стоил, но таил в себе силу, от которой голова, хмелея, шла кругом.
   Хотели того или нет политики, распинавшиеся о необходимости военного превосходства державы и именовавшиеся державниками и государственниками, хотели того или нет соорганизаторы международных ярмарок оружия, где завоевание первенства на торгах приравнивалось к божественному деянию в интересах нации и, самое главное, – сулило миллиардные суммы долларов чистой прибыли, от чего перехватывало дыхание, ведь одну треть тех миллиардов всякий раз обещали отстегнуть непосредственно в карман производителей на местах, хотели того или нет те, кто начал в массмедиа кампанию по прославлению не меркнувшей в истории славы нашего оружия, теперь уже никто из них не в силах был остановить того, что пробудилось, того, что происходило, – все были щепками в водовороте…
   На Красной площади колыхалось море голов. Тысячи собравшихся и продолжавших прибывать участников митинга в защиту ВПК распирали пространство площади, и общий рев: «Ве-Пе-Ка!», «Ва-лю-та!», «Кремль – наш!», «Кремль – наш!» сотрясал небо.
   Съемки велись с вертолетов, но и сверху невозможно было охватить и передать масштаб грандиозной вулканической картины. На фоне общего митинга, речей, разносившихся через радиоусилители с мавзолея, в разных концах площади возникали еще и локальные мини-митинги со своими лозунгами, портретами и выкриками. На Лобном месте тусовались фиделисты, и это было сразу видно по портретам их кумира и лозунгам: «Фидель – мы с тобой!», «Социализм – или смерть!». И толпа вторила громко, взявшись за руки и в такт подскокам: «Социализм – или смерть!» В проходе возле Исторического музея колготились саддамисты. Исступленно и яро клокотал в этом омуте клик: «Саддам – ты наш брат!», «Саддам – ты наш брат!» И еще один очень выразительный выклик с выбросами вытянутых кулаков: «Кадда-када-Каддафи! Кадда-када-Каддафи!»
   Подобных шумных сторонников имели на площади почти все страны, куда долгие годы шли массовые поставки оружия, свои приверженцы пританцовывали в честь Китая, Ирана, Пакистана, Индии, Северной Кореи и особенно арабских и африканских партнеро-покупателей. Но, понятное дело, Китай – соответственно своим масштабам и демографическим данным – обладал громадным числом приверженцев, скандировавших гениальную строку поэта Мао из «Песни павлина»: «Винтовка рождает власть! Винтовка рождает власть!» И в унисон, очень по-родственному, мощно ладили сталинисты: «Сталину слава!» и дружно вздергивали над головами подобострастно отретушированные портреты генералиссимуса. Но над всем этим граем поистине торжествовал калашниковский автомат: «Калаш – Кремль наш!» – перекрывало все возгласы и крики.
   Были и малопонятные изыски на заданную тему, типа: «Стрельба влет – и небо в алмазах!» Надо ли это было понимать так: летит ракета, и сверху сыплются алмазы? Если бы! О, если бы!
   И все это бурлило и кипело в котле массовой эйфории, и все это воспаляло чувство поголовного могущества, натиска, единого плеча. Вот-вот и свершится нечто, и возликует огненная пиротехника страстей, и дрогнет небо, и явится Он: исполнитель воли… Но кто Он? Он, да и все! Он! Он!..
   Но речи главных ораторов, раздававшиеся с трибуны мавзолея, были по-своему трезвы и убедительны. Свертывание производства оружия не сулит экономике ничего хорошего, лишь отдает мировой рынок в руки богатой-разбогатой Америки. Та не дремлет – штампует оружие круглый год, круглыми сутками, и всех вооружает до зубов, и всеми повелевает. Чем мы хуже? И еще был один довод – безработица от конверсии приведет к сокрушительному социальному взрыву. И еще – конверсия губит на корню мощный интеллектуальный потенциал страны. И еще, и еще следовали снайперские попадания в точку. И каждое попадание вызывало приступы массового наслаждения ненавистью.
   Но была и другая сила. В тот час на Манежной площади, на смежном пространстве, отделенном от митингующей толпы противников конверсии лишь рядами омоновцев, гудел другой митинг, вскипали другие страсти.
   Здесь митинговала другая публика, другая часть общества – демократы, реформаторы, пацифисты и прочая поросль перестройки, в общем – свободолюбцы и либералы всех мастей и оттенков. Их тоже было много, площадь колыхалась от многолюдья, и у них были свои убеждения, свои призывы и лозунги, не менее радикальные и не менее ударные. Здесь тоже пестрели транспаранты и плакаты: «Долой привилегии ВПК!», «Мы не должны быть заложниками ВПК!», «ВПК – на руку милитаризму!», «ВПК – вампир бюджета!», «Долой сталинского монстра!» и так далее, и тому подобное, вплоть до: «ВПК – конвейер смерти!», «ВПК – цепной пес партократов!», «ВПК – кабала народа!».
   Та же, собственно, картина, что и на Красной площади, только с обратным знаком.
   Тут демонстранты тоже осеняли себя портретами своих кумиров и лидеров. Вздымали их над головами, представляли их на обозрение людям и богам, если, конечно, придавали последним значение.
   Для различных корреспондентов и репортеров, поспешавших с аппаратурой то на один, то на другой митинг, то на Красную, то на Манежную площадь, события предоставляли невиданное изобилие оперативного материала. Но и при этом матерые репортеры не могли не обратить внимания на два плаката, которые своей непохожестью на все остальные бросались в глаза. Высоко держа на древках свои плакаты, ходили двое молодых людей – парень и девушка, судя по виду, скорее всего студенты. Очевидцы потом рассказывали, что держались они в толпе, не отдаляясь слишком друг от друга, чтобы можно было перекликаться, следили друг за другом глазами, ни с кем особенно не вступали в споры и выглядели несколько отстраненными, как бы погруженными в себя. На плакате, который держал парень, было начертано черной краской: «Человек не должен рождаться на свет, чтобы производить оружие!», а у девушки написанные красным слова звучали совсем деструктивно: «Я сожгу себя, если Кремль возобновит гонку вооружений!».
   Ходили они в толпе, как два заблудших в море челнока, кому-то бросались в глаза, кому-то нет, кто-то брал подобные декларации в толк, кому-то это что-то говорило, а кому-то почти ничего – и не мудрено, поскольку всевозможные заявления, лозунги, протесты, предупреждения, радикальные, оглушительные речи и выступления сыпались на головы митингующих как дождь, и на той и на другой стороне – и на Красной, и на Манежной площади.
   Но так или иначе, то, чему суждено было случиться, случилось. Люди спохватываются обычно, когда уже поздно, в который раз убеждаясь, что в бурлящих толпах массовым психозом детонируются события, подчас поражающие как своей случайностью, так и роковой неизбежностью.
   Солнце уже клонилось за Кремлевские стены, уже спускались на ревущие толпы безвинные ранние сумерки, а митинги на смежных площадях продолжали надрываться и бушевать, и речи, гремевшие из репродукторов, зажигательные и фанатичные, все больше воспламеняли души и умы собравшихся и приближали кульминацию. И каждая сторона, на той и на другой площадях, взывала к справедливости, апеллировала к властям и народу, утверждала только свою правоту, только свою точку зрения, преподносила миру только свои аргументы и выводы, и накаляла себя, и ярилась, испытывая неудержимую потребность излиться немедленно в действии, разрядить накопившуюся энергию. Страсти накалялись почти синхронно, в репродукторах звучали взаимные обвинения, угрозы и оскорбления, каждая сторона называла другую, ненавистную, гнусным сборищем врагов отечества. И уже вспыхнула первая потасовка. Пробиваясь через ряды омоновцев, «милитаристы» и «антимилитаристы» стали бить друг друга плакатами и портретами на древках. Женщины дико визжали, мужики орали и матерились. В ход пошли кулаки и пинки. Как ни старались омоновцы сдержать натиск, разогнать дерущихся – это только еще больше разъярило стороны. И началась, быстро взбурлила сплошная битва-драка, точно люди только этого и ждали, и ради этого только и собрались. Очень пригодились обожаемые портреты и броские плакаты – ими били наотмашь по головам. Кровь, слезы и стоны, схватки сотен людей, мужчин и женщин, старых и молодых, хлынули на экраны всемирных телепередач во всевозможных деталях и ракурсах, снимаемые сверху, с вертолетов и со всех возможных наземных точек.
   Вот тогда-то и оказались в гуще событий те двое – парень и девушка. И то, что они не пустили в ход свои плакаты, обернулось для них роковым образом. Красноплощадники-вепековцы били конверсистов, когда увидели вдруг, что тот парень упрямо держит над головой свой плакат и как бы тычет им в нос рассвирепевшим патриотам.
   – Так ты что, сволочь, кому ты тычешь, кому дуришь голову?! – вскричал один из нападавших. – Это нам, значит, родиться не следовало?! Ах ты, гад! – и парня начали бить, а плакат изорвали и истоптали. Именно в этот момент к нему на выручку прорвалась та девушка со своим столь шокирующим, столь вызывающим транспарантом, с клятвой покончить самосожжением, если Кремль возобновит гонку вооружений.
   Как сказать, насколько оправдан был поступок этой девушки – отправиться на митинг с подобной угрозой? Что двигало ею? Почему она это сделала – по молодости ли, по глупости или, наоборот, убежденность и отчаянность подвигли ее на этот шаг? И наконец, почему она не выбросила в толчее этот злосчастный плакат, прежде чем пробиться к другу, избиваемому оборонщиками-вепековцами?! Но она кинулась к нему с этим плакатом в руках, крича:
   – Что вы делаете? Не трогайте! Кто вам дал право? Не смейте! Прекратите!
   Напрасно. Парня молотили человек пять. Ну отпустили бы, избив, пусть ушел бы в синяках. Однако кто мог знать, чем это кончится, эта стычка, что таит в себе сама себя не ведающая, обезумевшая толпа?!
   Вепековцы встретили девушку разъяренной бранью:
   – А ты, сука, мотай отсюда, а не то и тебе наложим!
   И тут одна баба, безобразно орущая, попала в точку:
   – Так ты шантажистка?! Сгореть решила?! Ой, глядите, люди, держите меня, сгорит сейчас эта сука-шантажистка, и Кремль наш рухнет! Сейчас, на глазах! Дайте ей по морде, чтобы забыла дорогу домой!
   На девушку накинулись, порвали ей куртку. По лицу ее потекла кровь.
   – Не смейте! Изверги! – кричала она, с ужасом размазывая кровь по лицу.
   Ее плакат тоже вмиг изорвали и истоптали.
   – Ну а теперь как? Сгоришь? Или слабо? Думай, прежде чем писать всякую ахинею! Что же ты не горишь?
   И все произошло мгновенно.
   – А ты брось в меня спичку! – судорожно выкрикнула девушка, вызвав взрыв злобного хохота.
   Тотчас кто-то выхватил коробок, чтобы чиркнуть.
   – А у кого зажигалка? Ха-ха-ха! Ты лучше поднеси к ней зажигалку! – предложил еще кто-то.
   – Стой! Не сметь! – вскричал не своим голосом ее друг, вырываясь из рук избивавших его. Не поспел. Горящая спичка упала девушке на плечо, на ее синтетическую курточку, и она занялась огнем.
   Все оцепенели, затем отпрянули и кинулись врассыпную.
   А она, объятая пламенем, побежала прочь, оглашая округу жутким воплем. И все смешалось на Красной площади, не меньше, чем в аду. Паника в толпе столь же страшна, как и кипение ее свирепых, разрушительных вожделений…
   Молниеносно разнесшийся слух о том, что где-то рядом взорвалась брошенная кем-то бомба, или, кажется, кто-то заживо сжигает себя, или еще что-то ужасное, полыхнул по толпам митинговавших, и люди, позабыв обо всем, поспешно побежали, давя друг друга, падая, крича, по улицам и переулкам, бросая под ноги сакральные портреты и пламенные призывы, будто в них и не было и не могло быть никакой необходимости. Люди бежали в безумии и страхе, бежали от себя.
   Так зачем все это было, зачем бурлили и гремели у Кремля – никто не мог себе ответить. С той секунды, как вспыхнула огнем девушка, грозившая самосожжением – то ли из эпатажа, то ли в шутку, то ли всерьез, начался новый отсчет времени. То, как она бежала, крича, сгорая на бегу, было видно всем, кто оказался вблизи. Она упала на землю. Ее догнал тот парень и вместе с ним несколько омоновцев, бежавших следом. Они поспешно принялись сбивать куртками огонь с тела горевшей девушки. Но было уже поздно. Ее друг в отчаянии упал на колени, схватившись за голову. В эту минуту рядом на враз опустевшей площади опустился вертолет, должно быть, ведший до этого съемку для телевидения. Из-под оглушительно вращающегося винта, пригибаясь от ветра и заслоняясь от шума, выбежали люди, подняли с земли тело девушки и, прихватив с собой того парня и пару омоновцев, все вместе поднялись в воздух. Но кто-то один успел, не забыл все снять на пленку.
   Вертолет, взлетая, двигался над Красной площадью, поравнялся со Спасской башней на уровне ее макушки и полетел дальше, над Каменным мостом, потом вдоль набережной Москвы-реки и скрылся из виду…
   Вместе с вертолетом затерялась в дебрях города, как в лесу исчезающая птица, трагедия молодых людей, скорее всего студентов, так отчаянно, так страшно и безоглядно пожертвовавших собой ради идеи, в которую они уверовали… О, романтика, вечная спутница утопий и их неизбежных крушений!
   В тот вечер центр города долго не утихал, переживал события дня. Нервное возбуждение выгнало многих на улицы, сказывалось в необычном оживлении лиц, голосов, походок. Люди собирались группами, спорили, гадали и все никак не могли объяснить, как могло случиться такое – брошена была всего лишь зажженная спичка, она могла погаснуть на лету, но вот не погасла, и девушка в одну секунду воспламенилась? Это же не фокус, не цирк?! Может быть, одежда ее была пропитана особым воспламеняющимся составом? Но к чему было устраивать такое – чтобы со смертельным исходом? А если нет, а если это совсем что-то другое, какое-то непостижимое метафизическое явление, когда человек загорается пламенем от высочайшего внутреннего напряжения? Говорят же, есть люди, которые ночью светятся фосфорическим светом. Как знать, кто знает?..
   Тем временем надвигалась ночь. Людей на улицах становилось меньше. Зашевелились, хлопая дверцами автомашин и тут же оплачивая уличных охранников и рэкетиров, любители ночного времяпрепровождения. В ночных заведениях зажигались огни, интимные подсветки, включалась электромузыка, обнажались бюсты, разлетались улыбки… Чтобы все забыть, ничего не помнить, ускакать от себя, ускользнуть от Бога…
   На Красной площади в ту ночь стояла абсолютная тишина. Безлюдье. Ни души. Никто не хотел появляться на том месте, где днем бушевали дикие страсти, безумие, побоище. Тускло мерцало освещение. И повсюду валялись, точно брошенные на поле брани, потоптанные демонстрантами в драках и бегстве портреты, лозунги, плакаты.
   И никому до них не было дела.
   Луна стояла высоко над Кремлем. И летала сова, появившаяся в свой заветный час. Она скользила как тень, то тут, то там, бесшумно взмахивая широкими крыльями, неуловимо вращая на лету огромною головой с магнетически светящимися округло-пристальными глазами. Тягостно ей было и жутко. Тихо кружа над мавзолеем, мелькнув перед взором каменно застывших часовых в его дверях, сова полетела дальше в поисках приземисто-башкастых призраков. И нашла их в затемненной сторонке, под кирпичной Кремлевской стеной. Нет, и в этот раз они не явили ничего нового. Они были невыразительны и в этот раз, но словно околдованы. Взявшись за руки, башкасто-приземистые приплясывали на месте, монотонно приговаривая подхваченное из возгласов митинга: «Социализм – или смерть!» Да, так и твердили без устали, неслышно, незримо, ужасно: «Социализм – или смерть!»
   Сове эта кубинская ритмика вскоре наскучила. Она полетела дальше и напротив Спасских ворот встретила, наконец, живую душу – пьяную бабу, невесть откуда забредшую.
   Та шла по ночной Красной площади в полном одиночестве, растрепанная и расхристанная, пьяная, и пела протяжно какую-то свою горькую песню:

     Ах зачем, ах зачем
     Родилась я нa свет?
     Ах зачем, ах зачем
     Меня мать родила?
     Ах зачем, ах зачем
     Ты меня зачала?
     Не хотела того,
     Ты меня подвела.
     Ах зачем, ах зачем
     Ты меня родила?
     Не хотела того.
     Ты меня подвела.
     Ах зачем, ах зачем
     Родилась я на свет?
     Ах зачем, ах зачем
     Меня мать родила?..

   Уходила наискось через площадь, шатаясь, спотыкаясь, и вскоре скрылась где-то у торговых рядов ГУМа. Еще некоторое время доносилась ее унылая песня, потом все стихло.
   Сова ж взмыла над Кремлевскими стенами, полетела в сады и здесь, среди густых ветвей, вдруг зарыдала, как та баба, и, рыдая, тягостно ухала.
   Луна стояла высоко среди звезд, подсвечивая сверху вечным светом купола, шпили, крыши Кремлевского взгорья, и опять чудилось сове, что доносится издалека дыхание китов, плывущих в океане. Куда и зачем они спешат? И нет им покоя. И волны не унимаются.


   VIII

   Бо`льшая часть статьи для «Трибюн» была готова, оставалось написать заключение. Но чем ближе дело двигалось к завершению, тем сильней охватывало Борка беспокойство: не излишне ли он погрузился в научное объяснение феномена тавра Кассандры, тогда как для подавляющего, а может быть, и абсолютного большинства людей наверняка важнее всего было любым путем избавиться от «провокационных» действий Филофея в космосе, чтобы только ничего не видеть, ничего не слышать, забыть о сигналах кассандро-эмбрионов. Прожженный политикан Оливер Ордок почуял именно это и соответственно сориентировался, потому обрел успех. Безусловно, он одержал политическую победу. Хотя, конечно же, победу на ложном пути. Но как переубедить людей, как заставить людей понять, что они поддались массовому самообману?
   Борк понимал, что политического опыта, политической сноровки, в сравнении с Ордоком, ему недостает. Да, они стали врагами. Так неожиданно и так неотвратимо! И, хотел он, Борк, того или нет, предстояла борьба. Как раз то, что требовалось Ордоку, – публичный турнир на пути к вожделенному президентству. В этом смысле судьба щедро и выгодно предоставила ему Филофея в космосе, Борка – на земле.
   Размышляя над этим, Роберт Борк поймал себя на мысли, как быстро можно втянуться в банальную политическую борьбу, как заразительно и цепко захватывала душу сжигающая страсть противостояния. Хотелось встретиться с Ордоком лицом к лицу. Хотелось подойти вплотную, вглядеться в его глаза и сказать, не повышая голоса, так, чтоб того пронзило насквозь: «Какая же ты сволочь!» И затем объявить всем, что Ордок сволочь и что такого типа нельзя допускать к власти, ибо это будет приход дьявола, и опасность в том, что никто не будет знать, что он – дьявол! «Нет, нет, только не это, только не это, – думал Борк, сам же отвращаясь от своих мыслей. – Пусть будет президентом, кем угодно, только без меня! Нет, нет, мое дело – не политическая борьба, моя задача – доказать людям, что, избегая правды о знаках Кассандры, они малодушничают, загоняют проблему вглубь, усугубляют свою беду. Но как, как убедить их, что правда страшна, но нельзя закрывать глаза, нужно искать выход?!»
   На балконе, куда Борк вышел подышать, было по-ночному прохладно, осень давала о себе знать, – листва неумолчно шелестела во тьме, его охватила дрожь. Луна стояла низко, почти касаясь лесистого пригорка на выезде на автобан. Борк представил себе гольфовые поля на холмах за лесом, напоминавших пологостью и перекатами приморские дюны, сюда, бывало, в прежние годы он отправлялся погонять мяч.
   И, странное дело, припомнился ему один сон. Оказывается, сны могут возвращаться в воспоминаниях как некая реальность. Снилось ему как-то, кажется, не так уж давно, что кругом гольфовые поля, луна светит, ночь, отрадно и вольно, но вот беда – мяч в лунке не поддается удару клюшки, не отлетает, не откатывается; сколько он ни размахивался, ни ударял, сколько ни старался, мяч оставался на месте. И тут появляется откуда-то сверху Макс Фрайд, коллега его покойный по кафедре, профессор. Полетим, говорит он, на Луну, там такие поля, будем играть в лунный гольф. Увлеченный Максом, он следует за ним, летит над полями, а позади Джесси бежит и зовет его назад. И плачет почему-то. К чему все это снилось? Странно и не очень странно, если поразмыслить. Макс был близким другом и всякой заумью, астрологией увлекался. По звездам старался определить, с каким счетом выиграет или проиграет в гольф. Предсказания его иногда сбывались, но большей частью служили поводом поиздеваться над «магом». Может быть, дух Макса на том свете что-то предчувствовал, улавливал приближение, как он мог выразиться и непременно так бы и сказал, – негативного астрологического фактора и потому желал увести друга из-под удара, звал улететь на Луну. Потому и явился во сне, предупреждая заранее.
   Да, будь Макс жив, он наверняка бы примчался прямо среди ночи к ним в Ньюбери после того, что произошло на митинге. Пусть ничего бы это не дало, но такой он был человек, несколько суматошный, но исключительно отзывчивый. Бывало, аккомпанировал Джесси на рояле несложные вещи, но очень недурно. Джесси посмеивалась: «У тебя, Боб, все друзья, как Макс, – потешные интеллигенты в классическом варианте. А вообще-то вам следовало бы основать монашеское братство, тебе стать главой ордена, эдаким догматичным наставником, а красавчик Макс твоей правой рукой был бы, везде бы поспевал. Вот тогда бы вы реализовались не только в науках, а и еще в чем-то, в чем-то совсем ином». Бедный Макс, он ведь был неравнодушен к Джесси и временами превращал это в предмет своего дурацкого балагурства. Он любил под хмельком излить душу:
   «Слушай, Роберт, должен тебе сказать со всей прямотой, ты крепко помешал мне в жизни».
   «Что так?»
   «Если бы не ты, я признался бы Джесси в любви».
   «Но, наверное, и сейчас не поздно?»
   «Нет, только если бы тебя не существовало как субъекта, только в таком случае я сказал бы ей об этом».
   «Ну, слушай, тогда с этим ничего не попишешь. Как субъект я как раз существую».
   «Вот именно. Теперь ты понимаешь, как ты крепко помешал мне».
   «Макс, дружище, уж очень легкой жизни ты хотел бы. Ты попробуй свои шансы при этом самом субъекте, а в комфортных условиях, как ты желаешь, это неинтересно».
   «Нет, на твоем фоне я не смотрюсь. Совсем».
   «Ну, отчего же. Женщины тебя обожают – ты видный, можно сказать, красавец, когда-то ты гонял на мотоцикле, и все ахали. Потом, ты помоложе меня».
   «Я – мотоциклист, а ты – ученый, имеющий мировую известность, я – мотоциклист, а ты – богатый человек, получаешь большие гонорары за книги, у тебя прекрасный дом в фешенебельном Ньюбери, жена на виолончели исполняет тебе бахов и бетховенов, а я мчусь на мотоцикле, ты гоняешь мяч на модном Ньюбери-гольфе, а я мчусь на мотоцикле; ты выступаешь в кремлях и белых домах, а я мчусь на мотоцикле…»
   «Постой, постой, Макс, не прибедняйся слишком. Ты отнюдь не только мотоциклист, да это и в прошлом. У тебя громкое имя в твоей науке – в политгеографии, вся планета в твоих руках. Да разве дело в планете, подумаешь, планета! Ты поосторожней, услышит вдруг наш разговор Анна, лучшая из прекрасных полячек, каким ты предстанешь мужем?! Скандал! И мотоцикл не поможет! А она-то в иллюзиях!»
   «Да, Роберт, ты, кажется, подловил меня. Насчет Анны ты прав. А вот по поводу планеты – не совсем. В политгеографии надо знать все, или ею не заниматься. Это особая, всеядная наука. Это банк информации, я бы сказал. Да, в этом смысле я – мировой банкир. Ротшильд двадцатого века. Я все знаю, все ведаю, ну и что? Говорят, Бог в небесах тоже все видит, все знает, все ведает, но ничего не может…»
   Не стало человека. Погиб в автокатастрофе, уж очень любил скоростную езду. Анна постарела сильно. Сын их женился, живет отдельно. Джесси с Анной перезваниваются, иногда видятся. В последний раз Анна приезжала этим летом. Отправились они все вместе на гольф-поля подышать, погулять, посмотреть, как играют. Хороший день провели, обедали там же, в ресторане гольф-клуба. И невольно вспоминали о прошлых временах, о Максе много говорили… Он очень любил здешние места. Всегда готов был примчаться…
   О бедный друг Макс Фрайд. Что бы ты сказал сейчас, как бы ты отнесся ко всему, что происходит, когда все смешалось в умах и в душах. Незримый генетический ураган ударил, закружил. Теперь нужно выбирать: в страусиной позе спрятать голову в песок, как хотят многие, лишь бы пронесло, или глянуть Богу в глаза и, не отводя взгляда, принять его предупреждение людям, ибо Бог только предупреждает, а решать надо самим. Прав был в этом Макс Фрайд. И снился он не случайно. Тревожился, предчувствовал, стало быть. Звал, хотел спасти заранее от беды, звал на лунные гольф-поля…
   Но как теперь сложится ситуация, ведь Ордок, по сути дела, подменил проблему, обвел общество вокруг пальца, отвлек, а чтобы к тому же обрести героический ореол, прилюдно вызвал его, Борка, на политическую дуэль. И он должен изготовиться, принять этот вызов, сказать свое слово о тавре Кассандры, защитить Филофея от демагогии и политических спекуляций. А как иначе назвать то, что устроил Ордок? «Боже, уже второй час ночи, – опомнился Борк, – надо садиться за работу. И действовать без промедления. Отступать некуда».
   Возвращаясь в кабинет, задержался взглядом на зеркале у входа. Глаза красные от бессонницы. Сколько в них боли и тревоги. И седой совсем. Хорошо еще, не облысел, как другие. Старый, как та рейнская скала, мимо которой он проплывал недавно с немцами, шумными журналистами, они так и озаглавили его интервью – «Интервью со Старой скалой», совсем не подозревая, что совсем скоро, когда он будет лететь над океаном, над Атлантикой, сверкнет молния монаха Филофея, и разразится гроза, и кинет всех во вселенскую панику, и появится под шумок на сцене этот бесовский тип – Оливер Ордок. Что же, выходит, предстоит биться…
   Борк пошел было к компьютеру, но послышались шаги. Снизу поднималась Джесси.
   – Ну, как ты тут? – спросила она с порога.
   – Да ничего, действую, – ответил он и хотел было рассказать ей о своем сне, вдруг припомнившемся с чего-то, но не стал.
   Джесси выглядела усталой, и все-таки что-то светилось в ее взоре.
   – Я не хотела тебе мешать, Боб, но знаешь, я хочу тебя удивить.
   – Чем ты можешь меня удивить?
   – Вот принесла кипу бумаг. Они тебе могут пригодиться.
   – Что это?
   – Факсы. И от кого ты думаешь? От Энтони Юнгера.
   – От Энтони Юнгера? – переспросил он. – А что он? Что он, собственно, пишет?
   – Понимаешь, я ведь тебе сказала, что отключу все телефоны. Можно представить, как он пытался дозвониться. Но кто мог знать? А факс в холле я забыла отключить, в голову не приходило. А тут слышу, что-то все время щелкает, гляжу – а тут уже куча рулонов. Вот почитай. На каждой странице он пишет вверху: «Ради Бога, только не отключайте факс!» И сейчас его факсы еще идут, страница за страницей. Что с ним происходит? Бедный парень. Ты почитай, я потом еще принесу.
   Полная неожиданность. Два часа ночи. А кто-то не спит, пишет страницу за страницей, посылая факсы. Пишет Энтони Юнгер, лишь однажды говоривший с ним по телефону, едва знакомый. Но ведь на предвыборном митинге, когда Юнгер отважился, пусть и безуспешно, осадить Ордока на бешеном скаку его демагогии, он сделал принципиальный выбор, он, человек из команды Ордока, на глазах у всех отмежевался от своего лидера, перешел на сторону его политической жертвы. Каково ему пришлось потом, по окончании митинга, нетрудно себе представить. Сам Ордок и верная ему команда, безусловно, заклеймили Юнгера как предателя. О карьере под сенью Ордока отныне ему нечего было и думать. Приятели, наверное, смеются: такого еще не бывало – сам себе путь отрезал. И после всего этого он еще нашел в себе силы кинуться на выручку, на помощь человеку, посрамленному Ордоком, заклейменному массовым митингом. Борку было неловко перед Энтони Юнгером, и в то же время на душе потеплело. Никогда еще никто со стороны не опекал его из сострадания, поскольку он всегда был самостоятелен и силен. А теперь, насильно затащенный на ринг, он уполз оттуда поверженный, можно сказать, измордованный на потеху публике, и пока закрылся от мира, пытаясь, стиснув зубы, встать на ноги, чтобы снова вступить в бой, теперь уже по своей воле и на свой страх и риск. Оттого-то, понимая все это, Юнгер буквально заклинал в первой строке каждой страницы: «Ради Бога, только не отключайте факс!»
   «Мистер Борк, я понимаю, почему отключены Ваши домашние телефоны, – писал Юнгер. – Никогда не посмел бы досажать, но поймите и меня. Если я не смогу сейчас хотя бы по факсу изложить то, что я обязан был бы сказать Вам, стоя перед Вами на коленях, для меня это действительно смерти подобно. После всего, что случилось на предвыборном митинге, я не нахожу себе места, я готов на все, даже на убийство, если бы это имело смысл. Простите меня за столь страшные признания. Но получается, что это я втянул Вас в эту безобразную историю с Ордоком, подставил Вас в качестве базарной мишени для демонстрации меткости этого безнравственного политического стрелка с большой популистской дороги. Не буду плакаться, извините, однако кусаю локти: кому я служил, кому камни таскал, поделом мне за слепоту мою и неисправимую доверчивость! Но не обо мне сейчас речь, простите, ради Бога. Речь о том, как быть дальше. Как быть с тавром Кассандры?! Хочу…»
   На этом страница обрывалась, а следующая начиналась с того же заклинания: «Ради Бога, только не отключайте факс!»
   «Так вот, мистер Борк, как быть дальше?
   Позвольте мне, несмотря на мою идиотскую роль в этом деле, высказать кое-какие соображения. Возможно, они окажутся полезными.
   Мистер Борк, тяжело говорить, но скажу. Заранее каюсь, что осмеливаюсь предлагать Вам такое. Но мне терять нечего. Я уже перед Вами виноват настолько, что теперь мне все нипочем.
   Я имею в виду, что Ордока можно обвинить, коли на то пошло, во лжи, поскольку он ссылался на личную с Вами беседу. Никаких свидетелей этой беседы не было и не могло быть. Вы с ним говорили по телефону. А возможно, и не говорили, а если говорили, то о чем-то другом. Это ход в его же, Ордока, стиле. Позором на позор. Разговор не записывался. Это я точно знаю. Ручаюсь. Решайте сами. Если сочтете такой ход возможным, я берусь организовать сенсационное опровержение. Масс-медиа схватят наживку с ходу.
   Но есть, конечно, и совсем иной путь борьбы. Если Вы, мистер Борк, убеждены в правоте Филофея и готовы ради истины стоять на своем, я, в свою очередь, готов идти с Вами до конца, хотя моя роль здесь, разумеется, чисто вспомогательная. Я смог бы быть Вашим оруженосцем. А то, что Вам предстоит битва, если Вы решите не уклоняться, – это безусловно.
   Положение складывается так, что в данный момент Вы один в поле воин, единственный, возможно, на всей планете человек, открыто принявший сторону космического монаха, защищающий его эсхатологическую концепцию. После того, что произошло на предвыборном митинге, после «единого народного фронта», сплоченно поддержавшего Ордока, те немногие, кто, возможно, и имеют что сказать в защиту открытия Филофея, воздержатся, смолчат. А основная масса…»
 //-- * * * --// 
   «Ради Бога, только не отключайте факс!!!
   Так вот, мистер Борк, судя по реакции избирателей на митинге, основная масса населения, можно даже утверждать, к сожалению, что, вероятно, практически все население страны настроено против космических экспериментов по выявлению тавра Кассандры. Люди не хотят слышать, не хотят знать о кассандро-эмбрионах, женщины не желают быть контролируемы зондаж-лучами. О событиях на митинге в «Альфа-Бейсбол» сообщили все информационные агентства. При этом рейтинг Ордока резко подскочил во всех штатах. Сейчас он по горячим следам сделал заявление, что будет неуклонно стоять на защите прав человека, неукоснительно охранять извечную святость женщины-матери и бороться с провокационными происками, как он выразился, филофейцев всех мастей, где бы они ни были – на Земле или в космосе. Вашу фотографию, мистер Борк, в эти часы постоянно демонстрируют на телеэкранах, сопровождая соответствующими комментариями. В Москве обнаружены фотографии Филофея, и они тоже пошли в ход.
   Я пишу об этом, предполагая, что Вы не только отключили телефон, но и выключили ТВ. Вы должны иметь представление о последствиях митинга, о том, как развиваются дальнейшие события. Боюсь, что этот процесс будет набирать силу, и он не подконтролен…»

   «Ради Бога, только не отключайте факс!!! Так вот, мистер Борк, этот процесс не подконтролен, и потому Вы должны, мне думается, прежде всего решить для себя – какую позицию, какой путь действий Вы изберете в этих обстоятельствах. Ведь не исключено, что начнутся массовые протесты против того, чему уже дано название, – против «контролирования генофонда». Если вы готовите свою статью для «Трибюн», то продумайте, следует ли Вам появляться в редакции или лучше направить им материал факсом, телексом или через кого-то, потому что у входа в редакцию, как мне передали, уже толпятся пикетчики с плакатами, выкрикивая свои требования и угрозы. Они объявили, что будут вести круглосуточную осаду здания газеты. Полиция в таких случаях не всегда способна сдержать накаленную толпу. Извините, информация более чем неприятная.
   И опять повторяю: Вы один в поле воин. Филофей в космосе, он не доступен противникам, но и лишен возможности активно взаимодействовать с союзниками. Решайте, какой путь Вы избираете.
   Вы поняли и поддержали то, чего не понимают или не хотят понимать из сиюминутных соображений другие, кому плевать на будущее, как и подобает временно проживающим на этом свете. Вы один, и это миссия одного. Почему так устроено, что великое свершение – чаще всего миссия одного, не знаю. В любом случае я с Вами, я готов Вам содействовать, готов делать все, что в моих силах, и не потому, что, как я уже писал, чувствую себя виноватым перед Вами, так как это я подал Ордоку мысль побеседовать об открытии Филофея именно с Вами, а потому, главным образом, что сам заразился идеями Филофея, его и Вашей озабоченностью будущим человечества. Возможно, до сих пор человек плутал, а теперь настало время сказать себе – или стань лучше, или готовься проследовать в палеонтологические пласты, как вымершие мамонты.
   Извините, опять конец листа!»

   «Ради Бога, только не отключайте факс. Я еще не все сказал… Мистер Борк, простите, буду ближе к делу. На мой взгляд, завтрашний – нет, он уже наступил, уже сегодняшний – день многое выявил. Уже начался шабаш сенсаций и слухов. Единственное, что может оказаться диссонансом в этой буре, – это Ваше выступление, Ваше видение, Ваша убежденность и аргументированность суждений. Как Вы решили действовать? Будете ли устраивать пресс-конференцию? Если да, то я готов принять участие в организации, быть у Вас на подхвате.
   Далее. К Вам в Ньюбери непременно понаедут с утра и, очень возможно, без предупреждения репортеры. Если Вы не хотите с ними встречаться, не забудьте вывесить где-нибудь на видном месте объявление, что Вы не желаете ни с кем видеться и просите не тревожить Вас.
   Я бывал в Ньюбери на гольф-полях, в пригородных парках. От нас, от Ридинга, где я живу, минут тридцать езды. Если пожелаете, я могу приехать, чтобы обсудить с Вами дела. Сообщаю Вам свои координаты на этот случай.
   Мистер Борк, уже четвертый час ночи. А я все пишу и пишу в надежде, что мои факсы будут Вами прочитаны, когда Вы их обнаружите. Мне столько хотелось бы Вам сказать! Ведь события в мире, даже те, о которых повседневно сообщает пресса, свидетельствуют о кризисе цивилизации. В этих условиях само появление новорожденного на свет напоминает выход на минное поле. Но где оно, это минное поле, в каких пределах жизни кроется: в помыслах ли, в действиях людей, в учениях мировых или в практике дня, – указать перстом невозможно.
   Вот только что показали по телевидению: в Москве на Красной площади – я так любил там бывать – произошло страшное. Столкнулись два лагеря демонстрантов: сторонников военно-промышленного комплекса и ратующих за конверсию. В результате одна девушка покончила с собой, сгорела у всех на глазах. Невозможно смотреть на эти сцены. Комментаторы сообщают, что взрыв страстей был вызван плакатом, с которым явился на митинг один студент, друг этой девушки, сгоревшей. На том плакате… Я сейчас продолжу… кончается лист».

   «Ради Бога, не отключайте факс, я должен рассказать о том, что произошло на Красной площади…
   Мистер Борк, дело в том, что надпись на этом плакате гласила: «Человек не должен рождаться на свет, чтобы производить оружие!» И естественно, такое заявление было встречено бурей негодования именно тех, кого в России называют «оборонщиками», тех, кто оказался задействован государством и обществом, короче говоря, судьбой в военной промышленности, производящей средства уничтожения людей – от свинцовой пули-горошины (таких пулек «оборонщики» гарантируют сотню на каждого человека в мире) до сверхзвуковых самолетов, атомных подлодок, денно и нощно дежурящих в океанских глубинах, будучи готовыми по первому приказу к пуску межконтинентальных ракет. Это деньги и труд, выброшенные на ветер, – так считал и тот здравомыслящий студент. Наш американский ВПК заслуживает такого же отношения. Он тоже кует средства уничтожения себе подобных, тоже оправдывая это оборонными интересами.
   Но, с другой стороны, и эти «себе подобные», которых следует по подобной логике убивать, для чего и изготовляется все необходимое оружие, тоже не ангелы, тоже вооружены до зубов и тоже жаждут убивать во имя своей сверхценной идеи (теперь самые действенные кличи – националистические), во имя справедливости и – не в последнюю очередь – во имя своих экономических интересов.
   Круг замыкается. Впрочем, он никогда и не размыкался, и никогда не было выхода из него. И как было не вскричать от этого студенту, как было не написать на плакате собственной рукой то, о чем люди думали, быть может, с тех пор, как обрели речь, о чем порывалась душа человеческая сказать во всеуслышание на протяжении всех времен торжества войны и оружия над разумом. Создав водородную бомбу, Сахаров в России понял именно это – и остановился, и пошел наперекор судьбе.
   Оружия на земле становится все больше и больше, все и всюду хотят быть вооруженными. И не о том ли сигналит тавро Кассандры на ликах забеременевших женщин, не об этом ли беззвучно вопиют в чревах кассандро-эмбрионы, если на каждого рождающегося в мире человека припасено как минимум по сотне разрывных пуль, и если он заранее обречен убивать или быть убитым?! Как же не сказать об этом было тому студенту?! И несчастная девушка, спалившая себя на Красной площади, уж не проснулось ли в ней то, что было не услышано и заглушено в ней в зародыше, отмеченном кассандровым комплексом?! Но кому было дело до ее эсхатологических тревог?
   И возникает мысль, пусть идеалистически нелепая: что было бы, если бы человечество развивалось, не изобретая оружия и не зная войн? Был бы человек тем существом, которым он является сейчас, была бы наша цивилизация такой, какова она сейчас, или нечто совершенно иное царило бы на земле, и человек был бы качественно иным? Разве такой путь развития был изначально исключен? А если да, то по какой неизбежной причине, тем более если разум дан человеку свыше, если разум – явление надбиологическое?!
   Вот Филофей, удалившись в космос, приоткрыл слегка мировую завесу, но тут же стало ясно, что люди знать не хотят о тайном проклятии.
   Мистер Борк, если открытия Филофея не вызовут ничего кроме протеста, я все равно буду в них верить. В них я нахожу объяснение апокалиптических терзаний духа, усугубляемых повсюду бесконечным нравственным развалом душ.
   К чему нас создал Бог, так думается поневоле, когда узнаешь, что в Карабахе, на войне, преступно ведущейся многие годы между армянами и азербайджанцами, так называемые полевые командиры торгуют телами убитых. Родные и близкие должны выкупать павшего в бою, чтобы предать земле. И это превратилось в бизнес! Есть случаи, когда пристреливают своего же солдата в спину, чтобы заработать на его трупе. Когда я прочитал об этом в газете, мне стало дурно. Разве могут подобные злодеяния не сказываться на душе и плоти людей, не изменять постепенно наследственные структуры, не отражаться на потомках?!
   Вот еще пример невообразимой жестокости. В одном турецком городе был подожжен отель, где проходила конференция литераторов в поддержку Салмана Рушди. Там заживо сгорели не только участники конференции, но и обычные постояльцы. Все это сняли телерепортеры: здание в бушующем огне, заживо горящих людей, пожарных, пытающихся что-то сделать, а рядом – ликующую на площади огромную толпу фундаменталистской молодежи. Она славит устроителей пожара, она прыгает, танцует, воздевает кулаки, ликует, получает от этого страшного зрелища прямо-таки эротическое наслаждение. Возбужденные, мстительные лики молодых людей освещены смертным плясом пламени. И идет телесъемка. Но ведь это не игровое кино!
   Где мы, что с нами? Не об этом ли мы должны спросить себя по поводу заживо сожженных турецких семей в Германии?.. Вы, наверное, читали в газетах?
   Список подобных злодеяний можно продолжать и продолжать, и одно будет стоить другого, при этом ясно видна неуклонная тенденция: злодеяния в самых разных странах становятся все чудовищней. Филофей доказал, что все это накапливается, сказываясь на генах.
   Прежде я верил в разум как высшую функцию Вселенной, но разум оказался вечным заложником Зла. И станет ли он когда-либо свободным? Разве тавро Кассандры не вопиет именно об этом, не взывает к нам?!
   Простите, мистер Борк, надо срочно сменить закладку в факсе…»

   «Мистер Борк, ради Бога, не гневайтесь, мои рассуждения слишком длинны и, боюсь, не столь Вам интересны. Но сегодня ночью отворились затворы моей души. Я понимаю, что происходит с Вами. И я опасаюсь за Вас и рассчитываю на Ваше мужество.
   Думая над создавшейся ситуацией, я прихожу к выводу, что Филофей, находясь на орбите, не может оставаться в стороне от того, что происходит на Земле. Если Вы не против, следовало бы найти способ в срочном порядке связаться с ним; технически это чрезвычайно сложно, но я попытался бы сделать это через своих друзей в телекомпаниях и космических институтах. Как Вы относитесь к этому? Если Вы согласны, дайте знать, и я сообщу Вам, насколько реальна подобная попытка.
   И наконец, самое, с моей точки зрения, главное. Зачем нужна связь с Филофеем, ведь не для того же, чтобы только увидеть его на экране и поприветствовать?! Мне представляется, что он должен ответить, и я не сомневаюсь, что такой ответ у него имеется, – каким путем он выявил тавро Кассандры и каковы доказательства того, что эта мета есть выражение негативного отношения эмбриона к будущей жизни, а не что-либо другое. Из его послания папе римскому это не совсем ясно. Наверное, и Вы обратили внимание на определенную в этом смысле недосказанность. Думаю, что и другие, особенно ученые-биологи, могут поставить перед ним этот вопрос. Так вот, мне представляется важным, чтобы Филофей объяснил то, что осталось неясным, ответил на вопросы.
   Предоставьте мне возможность организовать связь с Филофеем. Вы же, не мне Вас учить, срочно готовьте необходимую философскую аргументацию.
   Нам придется столкнуться с последствиями того, что учинил в умах улицы Оливер Ордок. Но такова судьба. И мы должны победить. Ради той же улицы!
   Ваш Энтони Юнгер.
   P. S. Если потребуются мои координаты – номера домашнего факса, телефона, адрес, – они на этих листах. Служебные – не нужны, там я больше не появлюсь…»


   IX

   Было уже полпятого утра. Роберт Борк молча сидел над лежащими на письменном столе факсами. Джесси тоже была здесь, она тоже прочла их.
   – Боже мой, что творится, что творится! – повторяла она уже в который раз.
   – Ты бы прилегла, – посоветовал ей муж.
   – Если ты хочешь остаться один, я сейчас уйду. Но вряд ли я засну. Мне не по себе. Я понимала – все это очень серьезно, но не представляла себе, что все в такой степени осложнится. Не знаю, что и сказать.
   – Да, Джесси. Энтони Юнгер прав. Абсолютно прав, – задумчиво отозвался Борк. – Он послан нам самой судьбой. И его подход – это уже подход нового поколения. Иное мировоззрение. И умение действовать. Сразу чувствуется. Сам бы я, кроме статьи, а она получилась огромная, не знаю, на целую полосу, – зато я вряд ли стал бы что-нибудь еще предпринимать. Мы с тобой наглухо закрылись в доме. Но полностью изолироваться от происходящего невозможно. То, что Ордок спровоцировал…
   – Лучше сказать – с цепи спустил!
   – Да, с цепи спустил. Эта сила, которую он с цепи спустил, – страшная сила. И Ордок сознательно натравливает массы на Филофея и на меня.
   – А ты уверен, что один сможешь переубедить стольких, уже настроенных против?
   – Я не отступлю. Буду доказывать. Но как обернется, трудно сказать. Открытие феномена кассандро-эмбриона наносит сокрушительный удар по устоявшимся представлениям, по существующему образу жизни, по сложившемуся стереотипу мышления. Признать эсхатологическую реакцию кассандро-эмбрионов – значит подвергнуть сомнению все от и до, и прежде всего политические, социальные устроения, моральные устои. Ясно, что такая ломка всех стереотипов не устраивает никого, начиная от зачавшей женщины и кончая таким типом, как Ордок. Оттого и сопротивление, переходящее в агрессию.
   – Но ведь они видят агрессора в самом Филофее!
   – Да, они видят в нем агрессора. Для меня он пророк, для других – сатана. Возникла дилемма: или мы будем жить по-прежнему, в обстановке всеобщего самообмана, жить так, как жили всегда, или сумеем, осмыслив причины увеличения количества кассандро-эмбрионов, предупредить неизбежный апокалиптический обвал. Вот какой выбор стоит перед человечеством.
   – Филофей сам пишет, что его открытие столь же неожиданное для людей, как если бы на небе появилось второе солнце. Но ведь это второе солнце может разрушить вековой уклад жизни! К тому же ваши противники обвиняют Филофея и в том, что его эксперименты есть нарушение прав человека. Куда больше?! Что ты на это скажешь?
   – Нет, это не нарушение прав человека! На мой взгляд, нет. Я об этом пишу. Можешь прочесть. Знать о тавре Кассандры – наш долг, долг общества и долг личности, прежде всего долг зачавшей женщины, она сама должна быть заинтересована, если на то пошло, проверить, не посылает ли зародыш из ее чрева эсхатологические сигналы. Статистические данные, касающиеся кассандро-эмбрионов, со временем станут одним из самых приоритетных социологических показателей, по которым будут судить о состоянии и развитии общества.
   – Я с тобой, Роберт, допустим, согласна. Но если другие не захотят всего этого принимать? Если ты никого не убедишь?
   – Многое будет зависеть от обстоятельств, от общей обстановки. Энтони Юнгер совершенно прав, да, надо подключить самого Филофея. Главный его козырь – данные научных наблюдений, с помощью которых был установлен эсхатологический характер реакции кассандро-эмбрионов. Нужно, чтобы он эти данные обнародовал. И все, вместе взятое, от биологических факторов до философских выводов из них, нужно публично изложить еще раз, скажем, на пресс-конференции. И важно, чтобы сам Филофей был в прямом эфире! Если Юнгер сумеет осуществить свою идею, будет здорово. Я целиком – за. Сейчас пошлю ему факс, а дальше посмотрим, поживем – увидим…
   Они замолчали, оба в халатах, взлохмаченные, осунувшиеся за ночь и как бы не принадлежащие самим себе – впервые им в жизни выпала ночь нескончаемой тревоги, обнажившей за пределами их обычных забот нечто грозное, что надвигалось на них. Так расширяется Вселенная через боль и страдания.
   Было уже светло за окнами, наступило утро.
   День обещал быть, как и минувший, ясным, по-осеннему хрупким и ярким. Слышались отдельные голоса птиц – опять собирались спозаранку отлетающие стаи. Роберт Борк представил себе, как они кружат в небе над лесным взгорьем, над гольф-полями и как они тронутся в дальний путь, полетят берегом океана, над бурлящей внизу белой каймой прибоя; хотелось вместе с ними двинуться, улететь отсюда, но предстояло продолжать то, что обернулось вдруг непреложным делом жизни.
   То, что мир не оставил их, не забыл и не собирался забывать, с наступлением утра стало ясно. А началось все с того, что поступил факс от дочери из Чикаго. Эрика писала в недоумении и тревоге: «Всю ночь не могла дозвониться. Ваши телефоны отключены, факс занят. Папа, что происходит? К чему ты все это затеял? Чикаго бурлит. Все против. Мы с Джоном в шоке. Умоляю: остановись. Мама, куда ты смотришь?!»
   Джесси, естественно, сильно нервничает:
   – Что делать, Роберт? Ты – отец. Дочь разволновалась, а она беременна. Зять тоже не в восторге. Я понимаю Джона: он член директорского совета, ему придется там выбрать линию поведения. Мы не можем не думать об этом.
   – Правильно, все правильно, – вынужден был соглашаться Борк. – Но что я могу сказать в данной ситуации? Дело не исчерпывается семейным кругом. Если бы так!.. Успокойся, Джесси. Я напишу Эрике, позвоню, постараюсь объяснить, постараюсь успокоить. А потом молодые тоже ведь должны думать своей головой. Разумеется, для них, особенно для Джона, процветание компании прежде всего. Но жизнь за пределами автокомпании тоже существует, и ее проблемы не менее важны для всех и каждого. Ничего не имею против – хорошая пара, счастливы. Но сама понимаешь, эгоизм, социальный, кстати, должен иметь какие-то пределы.
   – Ой, Роберт, тебе бы только лекции читать. Ладно, не забудь, когда освободишься, отправь Эрике факс, – с этими словами Джесси засобиралась, накидывая на плечи шерстяную кофточку. Вняла-таки совету Юнгера, отправилась пораньше вывесить объявление – просьбу к возможным посетителям не беспокоить и свои извинения в этой связи. Она уходила в сопровождении патлатой кошки, которую они дома считали кошко-собакой, поскольку это домашнее животное, будучи кошкой, умело быть, если не совсем, то почти собакой. Так по крайней мере угодно было думать хозяевам.
   Когда Джесси уходила, хлопая дверьми, на ходу причесываясь и что-то говоря бегущей рядом кошко-собаке, Роберт Борк сел за факс передать законченную за ночь статью в «Трибюн», чтобы к приходу сотрудников редакции материал лежал у них на столах и с ходу был запущен в работу. То, что статья будет экстренно напечатана, у него не было сомнений: он сделал даже требовательную приписку, что текст может быть напечатан только в том виде, как предлагает автор, что никакие изменения недопустимы. Сомневаться в том, что статью напечатают, не приходилось по той простой причине, что у «Трибюн» иного выхода и не оставалось. Отважившись на публикацию космического послания Филофея, газета не могла поступиться позицией – помимо всего прочего, она должна была сохранить свое лицо. Это был случай в своем роде беспрецедентный, когда газета могла сказать себе только так – быть или не быть…
   Но о том, что могло последовать затем, тоже гадать не приходилось. Схватка вокруг газеты, вокруг Филофея и теперь уже вокруг его, Борка, имени обещала быть с первых же утренних часов жестокой и беспощадной. Если называть вещи своими именами, то предстояла борьба именно не на жизнь, а на смерть…
   Четко отбивая каждую операцию сигнальным звонком, телефакс глотал предлагаемый ему текст страницу за страницей. И хорошо, что успел пропустить. Минуту спустя Роберт Борк уловил, что на улице происходит что-то неладное: в дом вбежала их кошка, вся такая взъерошенная, точно ей повстречался вдруг во дворе ненавистный ей приблудный пес, что служило порой причиной долгого ее раздражения. Но вслед за этим Борк увидел через стекло, как нервно бежит по террасе в дом Джесси, сжимая в руках ворох каких-то бумаг и картон. Она ворвалась, вне себя, бледная и задыхающаяся. Можно было подумать, что ее душили на улице, и вот она вырвалась.
   – Что случилось, что с тобой? – невольно подался к ней муж.
   – Роберт! Это страшно, это невероятно! Выхожу, а какие-то негодяи, они там, за углом, поставили машины и сами стоят там… вот смотри, что они понаклеили!
   Джесси швырнула на стол вместе с газетами то, что она содрала со стены и принесла с собой с улицы, – хамские, оскорбительные надписи, наспех намалеванные красками. Глянув на них, Борк и сам остолбенел. «Нам стыдно, что Борк живет на нашей улице!» – должно быть, кто-то из соседей писал. И еще: «Женоненавистник, чревокопатель Борк, вон из нашего Ньюбери!», «Феминистки Ньюбери презирают Борка!». Другие еще круче: «Борк – подлец!», «Борк – агент КГБ!», «Борку пулю в лоб!», «Не попадайся мне на углу, старик, придушу! – Эмбрион по фамилии Кассандровый».
   – Стало быть, решили начать с утра пораньше! – пробормотал Борк в замешательстве.
   – С утра! Как видишь, с утра! А что будет дальше, Роберт?! Что же будет? Это же уму непостижимо!
   Роберт Борк зашагал по комнате, стискивая руки за спиной так, что становилось больно.
   – Нам следует быть готовыми ко всему, – жестко сказал он жене, стараясь не сорваться на крик. И это было очень трудно – сдерживаться, когда вскипала кровь. – Раз уж такое началось, надо ждать худшего. Все это могло иметь более цивилизованные формы, если бы не вчерашний митинг. Ордок сдернул узду с событий, черт его подери!
   – Если бы ты видел! – кивнула Джесси на улицу. – С каким хамским видом стоят они на углу. Какие-то типы. Покуривают возле своих машин. Я стала сдирать со стены эти гадости, а они мне свистят, хохочут.
   – Какие они с виду? Местные?
   – Откуда мне знать. В джинсах, в куртках, как обычно. По-моему, среди них и женщины.
   – Ну, ясно, – пробормотал Борк, хотя ничего ясного не было.
   – В полицию надо обратиться, Роберт. Звони в полицию. Пусть принимают меры.
   – Не спеши, успеем позвонить. Надо подождать. Если что, тогда – конечно.
   – Да ведь это последняя степень падения! Это за пределами мыслимого! А ты – подождать! – Джесси опустилась на стул и снова зарыдала.
   – Джесси, милая, дорогая моя! Ну что ты так, ну возьми себя в руки! – склонившись к ней, беспомощно бормотал Борк, а она уже не могла говорить и только всхлипывала:
   – Если бы ты знал! Если бы ты знал!
   – Я принесу тебе успокоительное. Я сейчас, Джесси, перестань. Я сейчас!
   Он бросился к ней в спальню за каплями, наткнулся на дверь, ударился о ее край и в этот момент заметил в углу валявшийся на полу скомканный кусок бумаги. Он понял, что это Джесси швырнула на ходу какой-то из листков. Что же там было такое, что она, даже будучи в полубезумии, откинула его прочь, чтобы муж не видел? Он прочел и понял. Дурно стало. «Борк, подставь задницу Филофею, а то у него бабы-то нет в космосе!» И соответствующий тому рисунок. И подпись: «Привет. Кассандро-эмбрион».
   Он не помнил, как вышел во внутренний дворик, в свой каменный сад. И хотя призывал себя не поддаваться моральному террору, настраивал себя на то, что нужно прощать людям, не ведающим, что творят они сослепу и по убожеству ума, убеждал себя, что ему надлежит быть выше всей этой низости, легче не становилось. Вот и случилось: там, где посещали его, бывало, высокие думы и виделись внутреннему взору очертания вечности, не поддающиеся объяснению словами, и что пытался он выразить, вычерчивая на песке некие таинственные знаки, над которыми жена посмеивалась, теперь пришлось ему сидеть, по-скотски униженному и оскорбленному. Не ирония ли, не издевка ли это судьбы за элитарность и непростительное для его возраста прекраснодушие? Как малоопытен он оказался, как плохо знал, сколь жесток и мстителен мир. Вот и вкусил похабщины на склоне лет.
   Солнце, появившееся над горизонтом, казалось пустым, ненужным. Не хотелось ничего ни видеть, ни слышать.
   Он машинально развернул газету, которую почему-то держал в руках, когда выходил из дому. Это была местная ньюберийская газетка, экстренный выпуск. И опять он убедился, что быть ему волком в облаве. На первой полосе под большим аншлагом был помещен отчет с пресс-конференции Оливера Ордока, которую тот провел по завершении предвыборного митинга. Материал был получен от Ассошиэйтед Пресс. Фотография Ордока, и не одна, крупным планом – Ордок, яростно жестикулирующий на трибуне. И через всю полосу его слова: «Большевистская чистка генофонда – не пройдет!»
   Вот он куда швырнул копье: поскольку Филофей русский – то, значит, большевик. Абсурдно, но эффектно! Теперь понятно, почему в одном из листков Борка называли агентом КГБ. Все шло из одного загаженного источника. Ни говорить, ни думать об этом не хотелось. Угнетающая пустынность души.
   Он обернулся, когда рядом раздался голос же-ны. Опухшая от слез, Джесси пыталась взять себя в руки.
   – Вот только что срочный факс пришел от Энтони, – сказала она, присаживаясь рядом.
   «Мистер Борк, – писал Энтони Юнгер. – Нам надо срочно поговорить по телефону. Пожалуйста, включитесь, отзовитесь. Речь пойдет о космическом телемосте. Если удастся его наладить, мы раскроем людям глаза. Надо обсудить, сможем ли мы установить технику у вас дома. Мистер Борк, кругом на нас наступают, но не падайте духом. Я буду звонить через 10 минут. Ваш Энтони Юнгер».
   – Это уже дело. Энтони действует! – оживился Борк. – И вообще, надо включить телефоны, Джесси. Пусть звонят, никуда не денемся от звонков. Не сидеть же, отгородившись от мира!
   – Пожалуй, ты прав. И вот еще одно послание следом пришло, – сказала Джесси. Это был факс от ректора университета. Тот писал: «Мистер Борк, в ваших интересах, очень прошу, не приезжайте в университет читать лекции».
   – Все понятно, – проговорил Борк. – Пошли к телефону.
   Звонок Энтони Юнгера был светлым лучом в то страшное утро:
   – Мистер Борк, рад вас слышать. Факс хорошо, но слышать голос лучше.
   – Ну еще бы! Конечно! – отозвался Борк как можно более уверенным тоном. – И супруга моя, Джесси, приветствует тебя, Энтони.
   – Очень хорошо. Спасибо ей. Думаю, что мы все увидимся сегодня. Очень нужно было бы.
   – Слово за тобой, Энтони, предлагай. Твои ночные факсы спасли нас от заточения в башне из слоновой кости. Позволь посмеяться хотя бы над собой. Ну, а как дальше? Надеюсь, что есть какие-то перспективы?
   – Есть целая программа действий. Но прежде всего я хочу сказать вам, чтобы вы знали, мистер Борк, ваша статья, которую получила редакция, возможно, уже передается в космос Филофею, я это уточню через несколько минут. И делается это не только для того, чтобы познакомить Филофея с его первым земным, назову Вас так, – партнером по космогенетике. Так вот, возможно, Филофей уже знакомится с вашим текстом. Мы хотим организовать телемост и провести пресс-конференцию, в которой будут участвовать Филофей и вы.
   – Энтони, дорогой, это захватывающе по замыслу. Но не представляю, как все это можно устроить. Да еще за такое короткое время.
   – Не волнуйтесь, мистер Борк! Я не один. У меня верные друзья, большие связи, «Трибюн» целиком на нашей стороне, и она действует, если хотите, ради своего выживания. Но самое главное – все ретрансляторы телемоста заинтересованы в этой акции как в мировом шоу и, мало того, уже подсчитывают свои неожиданные и немалые прибыли от катающихся на льду. И поэтому работают вовсю.
   – То есть? Кто катается на льду?
   – Извините. Наверное, дурацкое сравнение. Да, мы на скользком льду. Но не будем сейчас об этом. Извините, я останавливаю себя. Времени в обрез. Я продолжу разговор из машины. Мы едем к вам, в Ньюбери. Нас четверо, я и трое ребят, отличных настройщиков космической связи из НАСА. Итак, нас четверо, на двух машинах. Одна машина – джип-фургон с техническим оборудованием. Все остальное объясню с пути. Мы рассчитываем быть у вас в Ньюбери минут через сорок, а то и раньше. Насколько я разобрался по карте, ваш дом в полумиле от супермаркета «Конферанс», не так ли?
   – Да, точно, в трех кварталах.
   – О’кей! Стало быть, мы выезжаем. Итак, только не смейтесь, я – начальник штаба операции, Филофей – маршал космоса, а вы…
   – Я подполковник при Джесси, – нашелся Борк. – Одну минутку, Энтони. Я понимаю, времени мало, но ты молодой человек и вообще, так что имей в виду, расходы по космической связи с моим домом я беру на себя.
   – Поздно, мистер Борк. Заинтересованные телекомпании все финансируют сами. У них свои виды. Не волнуйтесь. Впрочем, я тоже кое-что могу. Отец мой был известным адвокатом, так что… Не думайте об этой стороне дела. Думайте о кассандро-эмбрионах, о Филофее.
   – Об Ордоке, – добавил Борк.
   – В первую очередь. Он тоже разворачивает действия. Об этом – с пути. Да, мистер Борк, извините, но я не рекомендовал бы вам выходить за пределы дома и вашей жене тоже. Даже в супермаркет. Воздержитесь. Не надо сегодня. Мы все привезем с собой. Выезжаем.
   Вскоре он позвонил с дороги. И этот небольшой промежуток времени между звонками показался супругам Боркам бесконечным, как после посадки на поезд с вещами, когда все, что было до того, осталось позади, как бы исчезло за горизонтом, а поезд не трогается. Они вдруг поняли, что их жизнь обрела иной темп – жесткий, измеряемый минутами от события до события, и что наступает решающий момент их судьбы. Не какой-то загадочной, неопределенной участи, а той, что складывалась из побуждений и действий вплотную приблизившихся к ним враждебных сил.
   – Мы уже выезжаем на автобан, – сообщил Энтони Юнгер.
   – Движение нормальное, пробок не вижу, должны прибыть вовремя, а пока поговорим о делах.
   – Я слушаю, Энтони, мне хотелось бы знать, что происходит. Мы с Джесси несколько самоизолировались, ты знаешь, даже телевизор и радио не включаем.
   – Мистер Борк, не буду преуменьшать, положение очень серьезное. Вы должны знать, что везде, во всех странах картина одинакова – массовое неприятие.
   – М‐да, – пробормотал в трубку Борк. – Энтони, насколько я понимаю, люди не в состоянии воспринять кассандро-эмбрионов как объективно существующую реальность. Да, конечно, это тяжелый психологический удар, возникает необходимость пересмотра всех жизненных основ. Так лучше отвергнуть, лучше затоптать змею сомнения.
   – Вот именно, – отозвался Энтони. – Я бы сравнил это с тем, как если бы в конструкции моста, к примеру такого, как в Сан-Франциско над заливом, были обнаружены дефекты, но еще можно было бы ездить. Так зачем об этом думать? Скорей, скорей, побольше перевезти груза, а другие пусть думают потом, как быть с мостом. Но я хотел бы обратить ваше внимание, мистер Борк, пока у нас еще есть немного времени в пути – за рулем один из операторов, и я могу спокойно говорить с вами, – ну так вот, обратить ваше внимание на прелюбопытные вещи, а вы уж делайте выводы. Я перелистал газеты, слушал радио, телевидение и обнаружил две негативно-воинственные тенденции в отношении к открытию Филофея. Очень сильно задеты националистические самомнения. В Израиле это воспринято как попытка извести таким образом генофонд израильтян. Брошен клич найти щит против зондаж-лучей, изобрести нейтрализатор филофеевского облучения. В России мощное движение протеста вылилось в демонстрации с требованием немедленно вернуть Филофея из космоса, никакой он, мол, не монах, и, главное, – хватит нам одной перестройки, хватит гайдаровских реформ, не допустим генетической перестройки русского народа. Филофей – это Горбачев в космосе! Он служит Америке! Он хочет поставить Россию на колени! – Вот куда пошли страсти.
   – Ну, это совсем печально, очень тяжко слышать, мне просто больно стало. Как же быть? – заволновался Роберт Борк.
   – Но вы послушайте дальше. В Китае увидели опасность совсем в другом – в том, что это способ обесценить значимость их демографического превосходства. Там лозунг – «Не допустим демографической культивации!». А в Индии брошен призыв замазывать тавро Кассандры ритуальным пятном.
   – Ой-ой-ой, – поражался Борк, – что творится, Энтони!
   – Но меня больше поражает другое, мистер Борк, вот интересно, что вы скажете на это. В Гамбурге с истеричным протестом выступили проститутки и сутенеры: знаменитые, припортовые. В Сицилии мафиози организовали, можно сказать, всенародный поход по набережной Палермо. В Латинской Америке многочисленные протесты стихийного характера, особенно в районах подпольных наркоплантаций. Даже порноиндустрия не осталась в стороне – тоже протестует. Да, террористические организации, всевозможные революционеры – все яростно против. Будь Филофей в пределах досягаемости, они бы его… Кстати, военные круги в разных странах тоже очень недовольны. И что не совсем понятно – продюсеры кинобоевиков подняли голос.
   – Ну, видишь ли, Энтони, – отозвался Роберт Борк, – я склонен полагать, что тут дает себя знать корпоративно-профессиональная стайность. Любая стая хочет жить и умножаться. Я бы так сказал. А тавро Кассандры на их пути – великая помеха, в перспективе им грозит остаться невостребованными – в обществе ослабеет потребность во многих из этих групп. И вот срабатывает инстинкт самосохранения, стая улавливает неблагоприятную ситуацию. И я их понимаю. Алло, Энтони, что-то плохо стало слышно.
   – Я прекрасно слышу вас, продолжайте, это очень интересный подход.
   – Так вот. Да, слышимость наладилась. Так вот, я продолжу. Если под влиянием филофеевских открытий изменится менталитет человечества, если род людской будет по-иному смотреть на себя, постоянно прислушиваясь к сигналам эмбрионов, то предрасположенность к негативной самореализации индивида может заметно уменьшиться. И вряд ли кого тогда потянет заниматься сутенерством – в обществе, где не будет на то спроса, как не будет прежнего широкого набора проституток, и не только гамбургских. И мафии – то же самое, бандитизм, преступность – все взаимосвязано. И если в результате превентивных усилий поколений, для которых тавро Кассандры будет не позором, а предупреждением и, главное, – стимулом постоянного самосовершенствования людей, исчезнет генетическая предрасположенность к негативной самореализации индивида, то оправдан и переживаемый кризис. Невольно задаешься вопросом…
   – Мистер Борк, не хотели бы вы высказать эти мысли во время космического телемоста?
   – А почему бы и нет? Вопрос в другом: захотят ли меня слушать и услышать? Ведь протестующие, которых ты упоминал, боятся пасть в собственных глазах, боятся лишиться стабильности. Ведь в дальнейшем должны произойти коренные изменения в мышлении, которое станет отторгать все порочное, гибельное в бытии, то, чего инстинктивно так опасаются кассандро-эмбрионы. Причем преображение самосознания произойдет не в связи с благими моральными пожеланиями, это будет единственным реальным условием выживания и прогресса. В данный момент все это невозможно даже представить себе.
   – Кстати, мистер Борк, уже много информации о протестах различных религиозных общин.
   – Это и понятно. Тавро Кассандры по природе своей касается всех и вся в одинаковой степени. Реакция кассандро-эмбриона в этом смысле универсальна. Силам же, эксплуатирующим разделенность человечества на группы, блоки, течения, на своих и чужих и духовно паразитирующим на этой разделенности и противопоставленности, кассандро-эмбрионы совсем ни к чему. Они для них помеха, смута, общая, а не сектантская проблема. Такие силы будут всячески порочить Филофея и его открытие на всех языках и наречиях. Тут для меня ничего удивительного…
   – Я с вами и в этом согласен, мистер Борк, мне этот разговор многое еще больше прояснил. Но извините, вынужден прерваться на минутку. Меня срочно по кодовому телефону. Нет, нет, вы не кладите трубку. Я сейчас узнаю, в чем дело, и мы продолжим. (Алло, алло. Какие новости? Да? Вон оно что! Это не совсем хорошо. Есть. Все понятно. Будем действовать.) Мистер Борк, извините, пожалуйста. Как говорится, по имеющимся сведениям, ситуация продолжает усложняться. Я попросил бы вас позвонить в местную полицию, предупредить, что к вашему дому от стоянки у супермаркета направляется сейчас большая группа демонстрантов. Ясное дело, будут протестовать, шуметь под вашими окнами.
   – Хорошо, Энтони, я сейчас позвоню в полицию. Жена давно уже предлагала это сделать, да я как-то не торопился. Нам уже с раннего утра клеили на стены разные листки. Джесси сейчас сама пойдет звонить полицейским.
   – Да, мистер Борк, эта мера предосторожности будет не лишней. Тем более мне сказали только что, что «Трибюн» с вашей статьей уже выкинута читателям. Экстренный выпуск.
   – Вот как? – нервно воскликнул Роберт Борк. – Стало быть, газетчики времени не теряли.
   – Естественно. Вы крупнейший футуролог, и ваше слово сейчас на вес золота. Конечно, вокруг статьи закипят сейчас такие страсти! Это первый пушечный выстрел из осажденной крепости. Но это и единственный выстрел по Ордоку. Не скрою, меня это сильно огорчает. Думаю, что люди, разделяющие вашу позицию, есть и что их немало. Нестандартно мыслящие интеллектуалы не могут не задуматься над феноменом кассандро-эмбрионов. Ведь это поворотный пункт нашего самопостижения. Когда такое бывало в истории?! И, казалось бы, все, кто ухватывает смысл этого явления, должны бы запеть весенними птицами на ветвях. Но – и я больше чем уверен в этом – к сожалению, подавляющее большинство интеллектуалов не посмеют встать против течения, сшибающего с ног. И в этом – весь он, элитарный субъект, против толпы – нет, не поднимет голоса, за углом перестоит. А тем временем Ордок бегает с факелом, буквально запалил мировой пожар в умах и в душах, успел подчинить себе и поднять плебс. Все вокруг кликом кличут. Всем не терпится действовать, сбиваться в толпы. Если уж проститутки вышли организованно на митинг, то что говорить об остальных?!
   – Энтони, извини, я перебью, хочу сказать к слову, как старший по возрасту. Ты еще совсем молод, и, когда ты говоришь о проститутках, тебе смешновато, я понимаю. А мне это представляется очень печальным. Конечно, они во все времена вели себя соответственно своему занятию, но такого, чтобы проститутки публично выходили ватагой на митинг протеста, такого, прости меня, я не слыхивал. Несмотря на профессиональный цинизм и самоуверенность, свойственную им, пришлось бедным проституткам и тут ощутить свою зависимость от жизненных обстоятельств. А ведь знак Кассандры – это плач по таким вот загубленным в генетических чащах цветам.
   – Их подбили на выступление сутенеры от политики, как подбили они и других. Думаю, что сейчас и сам Ордок не в состоянии контролировать джинна, которого он выпустил из бутылки. Зачем далеко ходить за примерами. Вот я смотрю, что происходит на дороге. Смотрю и догадываюсь, что многие машины, обгоняя нас, мчатся именно к вам, в Ньюбери. И почти все в машинах, как и я, кстати, что-то кричат в телефоны. Выражение лиц не обещает ничего хорошего. В каждой машине народу битком. Мне сказали, что собираться они будут на стоянке у супермаркета.
   – Ну да, Энтони, там очень удобное место для сборищ такого рода.
   – Но если бы только там! Извините, меня опять отвлекают. (Алло, я слушаю, да, я Энтони Юнгер. Слушаю. Ясно. Да, да, говори, я слушаю. Я так и полагал. Хорошо. Держи меня постоянно в курсе. Понятно. О’кей!) Мистер Борк, вот только что сообщили – в Нью-Йорке на улицах толпы демонстрантов. Особенно большое скопление народа перед зданием ООН. Полиция едва сдерживает. Демонстранты требуют санкции на удаление Филофея из космоса. Это уже международная акция. Что характерно, впереди идут зачавшие женщины, отмеченные в последние дни тавром Кассандры. Они с подкрашенными лбами и с плакатами: «Смотрите, нас клеймили тавром Кассандры. Спасите нас!» И многие мужчины и женщины, в знак солидарности, тоже идут с перечеркнутыми крест-накрест лбами. Вот такая ситуация.
   – Да, Энтони. Я уже слышу возле дома какие-то голоса. Джесси побежала закрывать гараж. Вижу в окно. Какие-то типы кидают камни в бассейн – хулиганят. Надеюсь, полиция сейчас прибудет. Жду. Да, извини, Энтони, а сколько времени потребуется для налаживания связи с Филофеем?
   – Ребята говорят, что-то около часа, ну, может, чуть побольше. Там видно будет. Тогда вы сумеете поговорить с Филофеем, так сказать, с глазу на глаз. Мне сообщили, что он уже получил по факсу оттиск вашей статьи. Нужно будет договориться о стратегии и тактике, как провести пресс-конференцию. Ну, по приезде еще поговорим. Мы скоро, ждите!
   Шум на улице нарастал. В окно было видно, как спешили выходившие из машин и те, что шли пешком от автостоянки у супермаркета. Собравшиеся стояли у ограды под деревьями, о чем-то оживленно переговариваясь, намалеванные краской плакаты и призывы уже держали на виду. Все – на одну тему, с открытыми угрозами: «Борк – тебе нет пощады!», «Задавим в берлоге монстра лжеучения!», «Выжечь на лбу профессора тавро Кассандры!», «Кто попирает права человека, тот сам их лишится!», «Мы не обязаны терпеть террориста от науки!», «Борк – подручный сатаны!», «Филофея и Борка – на одну перекладину!» и еще и еще…
   И лихорадочно думалось Борку – кто они, эти люди? Почему и зачем они разом явились сюда? Никогда не виделись, не знались, не подозревали о существовании друг друга. И вот пробил час – и сошлись. И теперь они гудят на улице в ожидании какого-то действа – белые, черные, мужчины и женщины, молодые и старые, приехавшие кто с громкоговорителем, кто с фото– и киноаппаратурой, многие с радиотелефонами, по которым они живо переговаривались с кем-то, находившимся в другом месте. И как странно, невероятно было убеждаться в том, что это именно та сила, о которой прежде он судил по историческим исследованиям и теоретическим статьям, которую видел отображенной на живописных полотнах, в театральных постановках и киносюжетах, авторы которых пытались обрисовать толпу и понять, чем объясняется непредсказуемость ее поведения.
   И вот они здесь, те, что явились толпой. Они вплотную стоят вдоль ограды, из окон видны их лица. Чего они хотят добиться, чего жаждут? Какого исхода? Их руки незримо обжигает факел – эстафета от Варфоломеевской ночи, их ноги натыкаются на окровавленные булыжники римских бунтов, над головами – надсадный гул громадного осиного роя, ищущего выхода в излиянии яда. Вина ли их в том, беда ли, или некая чумная сверхсила согнала их сюда в наказание? Как быть, что сказать им, совсем недавно еще потрясавшим на площадях само небо криками восторга и преданности из сотен тысяч глоток при виде неотразимого фюрера, кидавшимся по мановению его руки по колено в крови и на запад, и на восток, и на юг, и на север; что сказать им, совсем недавно еще топтавшим друг друга в смертодавке перед гробом Сталина, чтобы только ухватить краем глаза облик обожаемого до мочеиспускания и тотчас изойти вместе с ним в иные миры, удаляясь в черном полете над континентом расстрелов и казней; что сказать им, вчера еще бежавшим ревущей ночной толпой по тегеранскому летному полю навстречу взлетающему авиалайнеру иранского шахиншаха, спасающегося от расправы и едва успевшего пронестись над головами пытавшихся ухватиться за шасси? Еще долго бежала обезумевшая толпа по взлетному полю, и мигали, удаляясь в выси, огни самолета, и стояли в небе не подвластные людям звезды, и бесновались эти люди, сжигаемые жаждой несостоявшейся мести, взывая к Аллаху вернуть тот самолет немедленно назад…
   И вот толпа здесь, на новом перепутье, у ворот его дома…
   Он стоял у окна, рядом стояла Джесси. Их разговор чем-то напоминал плавание в безвоздушном пространстве:
   – Слушай, Роберт, они не шутят.
   – Совсем даже нет.
   – Что же делать?
   – Думаю, что мне надо появиться, я должен выйти к ним.
   – Да ты что, Роберт?! Ты в своем уме?
   – Вполне. Они должны понять, что я не прячусь от них. Я хочу, чтобы они знали: бунт не может остановить генетическую деградацию, наоборот, насилие лишь ускорит приближение апокалиптического финала. Я хочу сказать им, что тавро Кассандры – это вызов, брошенный нам судьбой. Каждый сигнал кассандро-эмбриона касается всех нас. И если мы это поймем, то есть выход, есть шанс. Надо оглянуться, чтобы увидеть, что впереди.
   – Замечательно, но прежде подумай, Роберт, кому ты все это собираешься объяснить. Это же не университетская лекция. Кто тебя будет слушать? Они не для этого сюда пришли!
   – У меня нет другого выхода.
   – То есть как? Ты же сам говоришь, что сейчас Энтони наладит связь с космосом, ты увидишь Филофея и сможешь все обсудить с ним, а вечером вы вместе с Филофеем проведете пресс-конференцию, изложите свое понимание проблемы. И люди, я надеюсь, поймут, наконец, что вы им блага желаете, а не зла.
   – Пока я тебя слушаю, я соглашаюсь с тобой, Джесси, но только пока слушаю. Ведь эти люди, стоящие тут, не будут ждать пресс-конференции. Им нужна немедленная разрядка, они жаждут действий. Смотри сама, видишь, они все прибывают и прибывают, и чем больше их собирается, тем они становятся агрессивней. Пока не поздно, я должен открыто поговорить с ними.
   – Не знаю, Роберт. Ты рискуешь.
   – Что значит – рискую? Я должен объяснить им, что я думаю об открытии Филофея.
   – Ты уже объяснил это в своей статье.
   – Этого мало. Или вообще ничто. Эти люди не читают статей.
   – Роберт, смотри, что они делают, – они жгут твои портреты!
   – Мои портреты? Я что, политический лидер?
   – Смотри! Это увеличенные ксероксы с твоей фотографии.
   – Что я могу сказать. Жалко, сжигают бумагу.
   – Но где же полиция?
   – А при чем тут полиция? Полиция прибыла. Вон трое стоят сбоку от въезда. Ты разве не заметила их?
   – Всего трое? Что же они молчат?
   – А что они могут? Кому-то нравится жечь чьи-то портреты. Вот и все.
   – Сколько раз видела подобное по телевизору. И вот в натуре. Как в Индии какой-то. В точности, как там! Ой, поскорее бы уж Энтони приехал! Как ты думаешь, почему их нет?
   – Не знаю. В это время пробки бывают. Сама знаешь.
   Они замолчали. Не хотелось ни сидеть, ни стоять, ни говорить, ни молчать.
   А в это время толпа, загудев, задвигавшись, стала скандировать, как по команде: «Борка к ответу! Борка к ответу!»
   Крик нарастал, наливался злобой. Становилось невмоготу. Люди требовали, чтобы Роберт Борк к ним вышел. Откуда-то появилась группа женщин с накрашенными лбами. Они принялись кричать, размахивая свежими номерами «Трибюн»: «Борк подлец! Борку выжечь тавро Кассандры! За тавро Кассандры – бить! Борк – подлец!» Другая группа орала: «Ордок прав! Ордок прав!»
   Обстановка накалялась, толпа была фанатично возбуждена. Полицейские, взывавшие к порядку, оказались совершенно беспомощными. Один из них, с трудом выбравшись из толпы, куда-то звонил из машины, возможно, просил подмоги.
   Заполонив собой все окружающее пространство, толпа неотвратимо придвигалась к дому. От напора тел ломались скамейки, валились наземь фонари на аллее. И орали глотки, и стоял несусветный вопль.
   Увидев, что муж надевает пиджак, Джесси вскричала:
   – Куда ты? Не смей!
   Но он оттолкнул ее. И с этой секунды мир в его враз потемневших зрачках сместился куда-то за пределы прежнего восприятия. Они встретились с Джесси взглядами: боль с болью. И он сказал как бы откуда-то издалека:
   – Не останавливай меня. Я должен испить эту чашу.
   Лицо Джесси искривилось в отчаянии:
   – Ты идешь на погибель!
   – Даже если так, – глухо ответил Борк, – все равно я должен пойти.
   Он схватил зачем-то с вешалки шляпу и решительно двинулся к выходу. Вышел, и его обдало накатившимся жаром, волной живого горения бушующей в ожидании его толпы. Воздух дрогнул от взрыва криков при его появлении. Задергались транспаранты и плакаты, каждый норовил сунуть свой плакат ему в лицо. Он стоял у дверей, растерянно улыбаясь из своего далека, глядя на всех и не видя в отдельности никого. Резким жестом надел шляпу и на мгновение стал таким, каким был всегда – седым мосластым стариком, с крупными, подвижными чертами лица, с темными глубинами глаз в морщинистом прищуре, с еще крепкой шеей и крепкими губами. Он был Старой скалой, как назвали его однажды франкфуртские журналисты.
   В наступившей паузе Борк клокочущим от волнения голосом успел произнести несколько слов:
   – Кассандро-эмбрионы – это наша беда и наша вина. И мы должны держать ответ перед ними!
   Какая-то женщина кошкой прыгнула к нему.
   – А вот это ты видишь?! – ткнула она себе в клейменый лоб. – Ты видишь тавро мое от дьявола из космоса?! Читай вот! Сатана сатане поет! – и принялась яростно хлестать футуролога по лицу газетой с его статьей. Газета разлетелась в клочья, шляпа покатилась на землю, и ее тут же растоптали, а женщина продолжала истошно орать, как орала, должно быть, у себя на кухне. – Ты еще у меня попишешь! Я еще и до космоса доберусь! Я еще этого Филофея придушу!
   – Бей его! Бей! – запаляясь ее неистовством, вскричали стоящие вокруг. – Тащи его! Тащи сюда! – заорали те, что позади, и двинулись к нему с кулаками. Его потащили десятки рук, и все смешалось. Джесси оказалась в давке, но никто не обращал внимания на ее мольбы и слезы.
   Съемочная группа телевизионщиков, пытавшихся заснять эту дикую сцену, тоже была смята, аппаратура валялась под ногами. Несколько полицейских, тщетно пытавшихся что-то предпринять, сами оказались щепками в водовороте. А Роберта Борка тащили куда-то, неизвестно куда, но куда-то. Каждый тянул в свою сторону, вцепившись ему в горло, схватив за волосы, раздирая края рта, превращая лицо старика в кровавое месиво. Толпа яростно давила и самою себя, каждый всех, все каждого. И это еще больше разжигало злобу и ненависть. И в том брутальном движении куча беснующихся людей оказалась в каменном саду футуролога, возле бассейна, и именно здесь, где, бывало, выписывал он на песке некие таинственные знаки, пытаясь проникнуть в сокрытые тайны Мирового духа, именно здесь и произошло неотвратимое. Кто-то, изловчившись, нанес Борку яростный удар по голове железным рифленым прутом, выдернутым из клумбы, где на нем держались вьющиеся стебли. Борк громко вскрикнул и, схватившись за голову, упал навзничь, корчась в судорогах и заливаясь кровью, но его продолжали бить.
   В этот момент, однако, ощутилось в толпе какое-то новое движение, какие-то сильные люди начали раскидывать всех в стороны, пробиваясь к Борку. Это действовали подъехавшие наконец Энтони Юнгер с помощниками по наладке космической связи, теперь уже никому здесь не нужной. Им удалось быстро пробиться к избиваемому насмерть Борку.
   – Кто это сделал?! Кто?! – Энтони Юнгер хватал и расшвыривал всех подряд. – Преступники, вы все преступники!
   А над улицей снижался подлетевший полицейский вертолет. Сплошной свист винтов заглушил крики, поднялся сильный ветер. То была сцена как в немом фильме – беснующаяся неслышно толпа. Вертолет сел, из него начали выскакивать полицейские с дубинками. И только тогда толпа опамятовалась. Люди стали разбегаться. Многие кинулись в сторону супермаркета, к своим машинам. Многие уже поспешно выруливали и гнали прочь на бешеной скорости. Еще несколько минут – и никого не стало.
   Энтони Юнгер с двумя помощниками несли растерзанное тело Роберта Борка, еще один вел под руку спотыкавшуюся, обезумевшую Джесси.
   Вместе с полицейскими все они поднялись в вертолет, затем помощники Юнгера спустились обратно, сели в свои машины с оборудованием для космической связи, а вертолет начал набирать высоту. Он взлетел почти вертикально над домом. И все умолкло.
   Ни души не осталось вокруг, никого не было возле покинутого дома с побитыми дверями и окнами, с разбросанными и опрокинутыми фонарями, с истоптанным каменным садом чудаковатого футуролога. То была пустыня после погрома.
   Через минуту вертолет уже летел над гольф-полями, где когда-то любил бывать Роберт Борк, совсем еще недавно снились ему эти лужайки света, зелени и простора, и покойный друг Макс Фрайд звал его на лунные гольф-поля.
   Вертолет держал курс на городской госпиталь…
   Энтони Юнгер склонился над Робертом Борком. Скинутой с себя рубашкой он перевязал ему голову, стараясь остановить кровотечение. Он держал его голову, обернутую рубашкой, на коленях, пытаясь заметить хоть какие-то признаки жизни, все еще надеясь на чудо. В какое-то мгновение лицо футуролога вдруг будто прояснилось, едва заметно дрогнули веки, и Юнгер увидел его взгляд. Их глаза встретились. Возможно, Борк узнал Юнгера. Они увиделись впервые в жизни и тут же расстались. Навсегда, навечно. Голова Роберта Борка дернулась и замерла…
   Юнгер зарыдал, Джесси непонимающе смотрела на бездыханного мужа. Полицейские старались выразить соболезнование скорбным покачиванием голов.
   Вертолет снижался над госпитальным центром, но было уже поздно…

   В тот час в океане сильно штормило. Метеослужба срочно рассылала по компьютерным каналам предупреждения о большом шторме у побережья Атлантики. Самолеты, летевшие над атлантическим пространством, попадали в сильные болтанки, командиры кораблей то и дело просили пассажиров застегнуть ремни, не вставать с мест и радировали о сложностях полета своим наземным службам. Стюардессы пытались улыбаться, но это было ни к чему, – Атлантика не шутила…
   И только киты – вселенские радары, – как всегда, держали в себе все то, что испытывали, все то, что воспринимали они, эхо Вселенной. И с тем плыли киты журавлиным клином. Океан пытался разбросать их клин, повернуть их вспять. Но они плыли, борясь, погребаемые огромными волнами, вновь всплывая и вновь утопая…
   Что за сила питала и гнала их, зачем и куда они плыли?

   А на Красной площади в Москве была уже глубокая ночь. И приближался час совы. Она еще неподвижно дремала на Спасской башне под часами. И ждала, когда наступит время слететь вниз. Тревога терзала ее больше обычного… Что-то происходило в мире. Она это чуяла… Что-то происходило…


   Х

   Объявленная в экстренном порядке пресс-конференция «Космос – Земля» состоялась в тот день в назначенный час и транслировалась по всем ведущим каналам.
   Но до этого телекомпаниям пришлось пережить «предэфирный ураган». Как только стало известно о гибели футуролога Роберта Борка, со всех концов мира обрушился шквал звонков и запросов, особенно много звонили из национальных компаний, запланировавших ретрансляцию сенсационной пресс-конференции. Все желали немедленно выяснить, каковыми могут оказаться последствия трагедии, удастся ли организовать телемост с Филофеем, кто будет вести с ним диалог и вообще реально ли ждать теперь пресс-конференции.
   И вращалась Земля на пути своем неизменном, и приближался тот час… И все ждали…
   И наконец на экранах телевизоров появились долгожданные титры. Вслед за этим дикторша объявила, что телевещание считает своим долгом вначале проинформировать о реакции в мире на убийство ученого Роберта Борка и о комментариях средств массовой информации в данной связи.
   Нельзя не сказать, что комментарии были весьма тенденциозными. Начались они со стандартных выражений соболезнования и скорби, затем дикторша, едва сдерживая злорадную ухмылку, проскользнувшую во взгляде, продемонстрировала диаграмму – результаты экспресс-опроса по поводу имевшего место «суда Линча» над, как она выразилась, апологетом филофеевского учения о кассандро-эмбрионах Робертом Борком: «Результаты удручающи и в то же время ошеломительны. Судите сами, уважаемые телезрители». Из диаграммы в виде разноцветных, для пущей наглядности, столбцов явствовало, что 83,7 процента опрошенных полностью одобрило расправу над футурологом, причем большинство респондентов этой группы – 76 процентов – заявили, что, будь они на том месте, в Ньюбери, они, несомненно, и сами приняли бы личное участие в расправе над заклятым сообщником космического дьявола; 11 процентов опрошенных осуждали преступные действия дикой толпы, видя в том зловещие симптомы нравственной деградации общества, остальная, незначительная, часть респондентов выразила свое полное безразличие к происшедшему.
   Затем телезрителям были представлены результаты социологического анализа массовых выступлений того дня. Это был длинный перечень стран, городов, регионов, демократических, социальных и прочих срезов. Из чего опять же явствовало, что практически весь мир, все слои населения выступили в той или иной форме с протестом против того, чтобы космический монах продолжал посылать на землю зондаж-лучи для выявления знака Кассандры. Бросалось при этом в глаза, что определяющую роль в умонастроениях и поведении людей играл фактор национализма.
   Но самое страшное, как выяснилось, происходило в тюрьмах. Возможно, это было неосознанным ответом, подспудно вызревшим и разразившимся бунтом тех, кто когда-то был кассандро-эмбрионом, но вынужден был родиться, и вот теперь тайна отвращения их к миру оказалась вдруг обнародованной Филофеем. А иначе чем было объяснить эти дикие сцены, эти битвы с охраной и вспомогательными полицейскими отрядами, когда стороны шли стена на стену – в касках, со щитами и дубинками одни и с голыми руками, но в яростной волчьей злобе другие, когда сшибались они в грохоте погромов и пламени пожаров. И что бы ни было внешней причиной бунтов заключенных в разных странах и разных городах, подоплека таилась в злополучном знаке Кассандры, так болезненно воспринятом отбывающими наказание за преступления.
   И еще немало эксцессов того дня преподнесли журналисты, например репортаж из одного из портов, где моряки в знак протеста отказывались выходить в плавание. Корабли стояли у причалов, как покинутые жителями дома с пустыми окнами.
   И все выступавшие требовали одного – сбить ракетой космического провокатора Филофея! Уничтожить орбитальную станцию – источник зондаж-лучей.
   Только после оперативного обзора такого рода событий в разных точках планеты на экране наконец появился зал, где должна была начаться пресс-конференция. Сразу бросилось в глаза: народу в зале было битком. Люди стояли у стен, сидели в проходах на полу. Все взоры были прикованы к сцене, соответствующе оборудованной, – огромный экран, на котором должен был показаться с орбиты Филофей, стоял сбоку сцены, наискось к залу. За столом на сцене располагались, каждый у своей связки микрофонов, двое: Энтони Юнгер и ведущий телепередачи популярный Уолтер Шермет. Все в зале сильно волновались, и это было заметно по застывшим в ожидании лицам, по настороженно светящимся глазам, по вытянутым шеям. У бывалых фоторепортеров, успевавших заснять с ходу самого черта с рогами, чуть ли не дрожали держащие аппаратуру руки, они стояли как козы, пугливо столпившиеся перед бродом через реку.
   Обычно речистый Уолтер Шермет, лысоватый, франтоватый, не совсем удачно пытался улыбаться на профессиональный манер. Его элегантность и актерская небрежность в этот раз не срабатывали, не вязались с моментом. Энтони Юнгер, напротив, был слишком углублен в себя. Мало кому было дело до того, что он был потрясен горем и лишь усилием воли заставлял себя держаться, так как ему предстояло заменить Роберта Борка, принять участие в диалоге с космическим Филофеем на глазах у миллионов телезрителей. К тому же в тот вечер прилетала из Дублина его невеста Кэтти с матерью, а он из-за пресс-конференции не успевал встретить их в аэропорту, что его очень удручало. Он был напряжен, на скулах проступили желваки. Энтони понимал: судьба кинула его на авансцену событий, чтобы он или устоял, убежденный в правильности выбора Роберта Борка, погибшего на его глазах, или сгинул под свист и камни улицы, под ухмылки и недоуменные пожатия плечами вчерашних приятелей из ордоковской команды, поглядывающих на заведенную ими беснующуюся толпу, рассуждающих о том, что вполне может случиться, что Юнгеру придется разделить участь Борка.
   Между тем накаленность массы возбужденных людей достигла своего апогея. Все ждали решающего момента – появления в телеэфире Филофея, чтобы, как сказал один из комментаторов, загнать его общей облавой в пожар мировой ненависти. И все шло к этому, и тот момент приближался, с обратным отсчетом секунд, как перед взрывом.

   А днем, когда в госпитале было составлено заключение о насильственной смерти Роберта Борка, Джесси сказала, с трудом унимая слезы:
   – Энтони, если тебя ждет судьба моего Роберта, мне нечего сказать. Истина была для него превыше всего, за что он и поплатился. Но подумай о себе. Ты молод. Тебе жить да жить. Есть ли смысл вслед за Робертом ставить на карту собственную жизнь?
   Тяжко было в ту минуту продолжать разговор, и он ответил коротко:
   – Я вас понимаю, Джесси. Но я не хотел бы избегать того, чего не избегал Роберт Борк.
   Они стояли в холле госпиталя у большого окна, в стороне от больных и лечащих. Солнечный свет чисто струился в покойное помещение сквозь стекла, небо так же покойно голубело за окном, покойно золотилась неподалеку кленовая листва на ветвях… Стара и убита горем была вдова футуролога. Чем-то она напоминала побитую бродячую собаку, скулящую в овраге. Джесси не знала, как ей быть. Слезами исходила. И должно быть, чтобы как-то совладать с собой, она бормотала вслух то, о чем думала.
   – Роберт всегда говорил, что любовь – это слияние двух рек. Я все смеялась: утонешь в великоречии своем, Боб! И теперь убеждаюсь, вот и нет моей реки. Остановилась, иссякла та река, и я брошена на пустом берегу…
   И еще сказала она странную, загадочную фразу:
   – О бедные киты, кто о вас вспомнит теперь, когда я буду играть на виолончели…
   Эти слова настолько поразили Энтони, что он хотел было даже спросить, что она имеет в виду, но не посмел. От горя, должно быть, говорилось такое.
   А потом им пришлось расстаться. Энтони надо было готовиться к телемосту. Времени оставалось в обрез. Джесси оставалась в госпитале в ожидании прибытия из Чикаго дочери и зятя.
   С тем они и расстались до завтра. В одном Энтони повезло – ему удалось позвонить из госпиталя в Дублин и поговорить с Кэтти перед самым их выездом. Он волновался, ведь по их приезде предстояло думать о свадьбе.
   Вот так все схлестнулось в одночасье. Кто бы мог предполагать. Возможно, только метеориты сталкиваются так, летя навстречу друг другу сквозь Время и Пространство.
   И разговор с Кэтти оказался непростым. Кэтти ждала его звонка, и чистый голос ее возвратил его на мгновение к тому, что было счастьем. Все было для него счастьем в ней – и прикосновение ресниц, и дыхание, и походка, – счастьем, не требующим ни доказательств, ни подтверждений.
   – Ой, наконец-то, Энтони! – воскликнула Кэтти. – Я так ждала твоего звонка.
   И ему стало жарко от знакомого придыхания в трубке.
   – Мы с мамой через четверть часа выезжаем. Как ты там, Энтони? Ждешь?
   – Извини, Кэтти. Я тоже очень нервничал, боялся, что уже не застану тебя.
   – Ну, ничего страшного, совсем скоро увидимся. Просто мне хотелось услышать твой голос.
   – Понимаешь, возникла одна проблема. Сейчас нет времени объяснять. Потом я все расскажу. Я хочу, чтобы ты извинилась за меня перед мамой. К сожалению, я не смогу вас встретить в аэропорту. Садитесь на такси и…
   – А что такое, Энтони? Случилось что-нибудь серьезное?
   – Да. Очень. Это долгий разговор. Постараюсь покороче. Сегодня вечером я должен участвовать в пресс-конференции вместо погибшего футуролога Роберта Борка.
   – Как? По радио передали, что его убили возмущенные демонстранты. А ты тут при чем?
   – Видишь ли, я был устроителем этого космического телемоста с Филофеем.
   – С Филофеем? С тем самым?
   – Да. С ним должен был выступать Роберт Борк.
   – Ничего не понимаю, Энтони! Ничего!
   – Я потом все расскажу. Обстоятельства сложились так, что собеседником Филофея теперь придется быть мне; я потом объясню тебе и маме, но другого выхода нет…
   Кэтти понизила голос, и он понял, что она прикрыла ладонью телефонную трубку:
   – Хорошо, Энтони. Потом расскажешь. Пока я не буду ничего говорить маме. Она очень взволнована, негодует – какой-то безумец в космосе взбудоражил весь мир. И я не в восторге.
   – Я ее понимаю и тебя понимаю, – ответил Энтони. – Но умоляю, сделай так, Кэтти, чтобы она не волновалась понапрасну. А потом я все подробно объясню. Я тебя очень жду, Кэтти. Я тебя люблю. Садитесь в аэропорту на такси и скорей приезжайте. Как только завершится пресс-конференция, я буду звонить, и мы встретимся. Не задерживайтесь, не опоздайте на самолет. Пока, целую.
   – Пока, Энтони. Пока… Хочу, чтобы у тебя все было хорошо… Я с тобой.
   – И я с тобой. Жду…

   Сидя на сцене, Энтони Юнгер подумал о том, что самолет, в котором летели из Ирландии Кэтти с матерью, пожалуй, уже приближается к атлантическому побережью.
   А в зале тем временем истекали считаные секунды до начала трансляции космического телемоста. И явится на суд некто Филофей, вовлекший человечество в глобальную смуту. И за все ответит, за все ему отольется.
   В который раз в тот день пронзила Энтони Юнгера мгновенная мысль: «А что, если вдруг и у нас в семье случится такое несчастье – у Кэтти появится знак Кассандры? Что тогда? Как тогда быть? Ведь никто не составляет исключения, абсолютно никто. Никто не застрахован от того, что в генотипе таится страх перед жизнью».
   При том, что зал напряженно ждал включения космоса, многие вздрогнули от неожиданности, когда прозвучал сигнал и экран засветился. Наступила мертвая тишина. Ведущий заторопился, обращаясь к публике:
   – Итак, мы начинаем трансляцию пресс-конференции находящегося на орбитальной станции ученого-биолога, именующего себя космическим монахом Филофеем. Не буду напоминать всем известные факты – чрезвычайного характера обращение Филофея к папе римскому и трагические события, последовавшие вслед за этим. А сейчас прошу внимания…
   На экране несколько раз мелькнул размытый контур, заплутавший в мерцающей пурге эфира, затем изображение стало четче, и на экране возник лик человека, уже всем известного, но впервые представшего воочию перед взором телезрителей. И тут же, еще не успел никто обмолвиться ни единым словом, заработали разом сорвавшиеся с места фоторепортеры, расхватывая образ Филофея с экрана.
   Уолтер Шермет вынужден был запротестовать, загораживаясь от шквала вспышек:
   – Прошу соблюдать порядок. Прекратите слепить нас. Мы начинаем работу.
   Когда вспышек поуменьшилось, лик Филофея укрупнился, приблизился из космоса живыми чертами. То был шоковый момент. Так вот он собственной персоной, то ли великий пророк, то ли великий безумец, то ли сатана высшей пробы! Вот он – виновник истерии и несчастий! Вот он, облучающий женщин из космоса зондаж-лучами! Вот он, автор зловещего учения о знаке Кассандры!
   На вид Филофею было лет пятьдесят с небольшим. С продолговатым лицом, с русыми волосами, свисавшими до сутулых плеч. И борода рыжеватого оттенка, с проседью. Он смотрел с экрана в зал, в лица присутствующих, как повстречавшийся вдруг на дороге путник, куда-то идущий с котомкой и посохом, приостановившийся уточнить, туда ли он держит путь, куда ему следовало. И вечереет уже, поспеет ли? Во взгляде – озабоченное внимание и целеустремленность. Примерно таким и представлял его себе Энтони Юнгер и в душе даже порадовался совпадению. Старинногравюрный, если можно так выразиться, облик космического монаха тем не менее вполне вязался с интерьером орбитальной станции. Держался Филофей уверенно и деловито. Возможно, способствовала этому колоссальная удаленность его от Земли и дело, которому он отдавался в абсолютном уединении всецело. Глубокие морщины, тяжелые веки, пристально смотрящие серые глаза таили в себе нечто притягательное и скорбное.
   В первые секунды трансляции Энтони Юнгер очень волновался еще и за то, насколько хорошо говорит Филофей по-английски. Ведь нередко человек может грамотно писать на иностранном языке, но не столь же свободно говорить, особенно на публике. Однако с первых же фраз Филофея Энтони успокоился – на английском космический монах российского происхождения говорил вполне нормально, лишь с легким акцентом.
   А разговор начался стремительно, как только Уолтер Шермет с наигранной раскованностью и даже жеманством произнес:
   – Добрый вечер, брат Филофей! Извините, мы не знаем, так ли следует обращаться к вам?
   – Да, так, – ответил космический монах и добавил: – Всякому, кому угодно будет, я брат.
   – А если не всем угодно будет брататься? – сострил Уолтер Шермет.
   – Тогда кому как заблагорассудится. Не беда. Но и для тех, кто меня не приемлет, я в душе своей брат.
   – Почему вы говорите об этом столь самоуверенно? Не хотите ли тем самым возвыситься над греховным миром нашим?
   – Мое призвание – сострадать каждому, как бы ко мне ни относились.
   – Допустим. Ну, хорошо. Не будем, однако, начинать нашу встречу с выяснения взаимоотношений в этом плане, – продолжал остроумничать Уолтер Шермет. – Есть вещи куда как серьезней и, как вы, наверное, понимаете, куда как страшней, причем находящиеся в прямой связи с вами, брат Филофей, с вашей, так сказать, научной деятельностью на борту орбитальной станции. Поэтому, собственно, мы и собрались на пресс-конференцию. Да, но для начала я представлю вам публику. В зале – цвет журналистики. Идет прямая телетрансляция. Я ведущий, Уолтер Шермет. Рядом со мной – Энтони Юнгер. Он участвует в телемосте вместо футуролога Роберта Борка, погибшего сегодня утром в результате массовых волнений. Извините, приходится называть вещи своими именами: причиной этих трагических событий явились именно вы. Впрочем, Энтони Юнгер сам представится и выскажет свое мнение.
   – Спасибо, Уолтер Шермет. Я знаю Энтони Юнгера, – перебил его Филофей, устремляя взгляд в сторону Юнгера. – Я знаю Энтони Юнгера по предвыборному митингу, трансляцию которого видел. Поскольку я нечаянно перебил вас, позвольте мне сказать, я ждал этой минуты, этой встречи, возможности сказать о том, о чем вы уже упомянули, – как достигает меня в космосе пламя пожара, возгоревшегося в умах и душах. Да, огонь тот запалил я сам. Да, это так. Но факел я выносил не для сожжения еретиков на кострах, а, полагал, для просвещения душ людских. Не получилось. Все обернулось тьмой. И боюсь, безнадежно. А я надеялся, быть может, наивно в моем-то возрасте, конечно, наивно, что правда восторжествует. Ошибся. Вместо просветления душ повсюду вызвал лишь хаос и смуту. Все это я вижу на экране своего телевизора. Видел я и то, что произошло сегодня в Ньюбери. Я ожидал телевизионной встречи с Робертом Борком, был предупрежден о ней, горел душой перемолвиться с ним словом, но увидел дикую расправу с человеком в его собственном доме. Тот самый бунт, о коем русские говорят – бессмысленный и беспощадный. И опять же – по моей вине! Находясь в космосе, я оказался прямой причиной гибели моего же, Богом посланного мне единомышленника. Я на коленях перед вами, люди! Но сейчас мое покаяние ничто. Ничем не вернуть убиенного Роберта Борка, даже ценой собственной жизни, которую я готов немедленно принести в жертву. Если бы…
   И вот что я хочу сказать, прежде чем отвечать на ваши вопросы. Возможно, я не успею ответить на все вопросы зала, заранее прошу прощения. Мне уходить, вам жить, а жить – значит, самим находить ответы. Поймите меня и простите, если можете. Единственное, что мне хотелось бы сказать напоследок: не ради громкой славы, не ради амбиций и не для превосходства над себе подобными сделал я общим достоянием свои открытия, которые могли бы оставаться втуне, и мир наш пребывал бы в счастливом неведении, как и до этого. Но не для того ли мы сотворены как смысл и содержание вечности, чтобы через постоянно совершенствующееся познание наше открывался нам мир, а иначе к чему быть мирозданию, с какой целью быть вечности, если она будет оставаться невостребованной и не осознанной нами, по слабости и по прихоти нашей уклоняющимися от истины, когда это нам удобно? Не снижаем ли мы статус разумных существ – ведь боги без нас не боги, материя без нас пуста. И если мы утверждаем, что информация – путь прогресса, то не в непрерывающемся ли потоке все новой и новой всеохватывающей информации суть вечности? Бесконечность цивилизации – в бесконечности познания. Но когда мы избегаем познания в угоду себе, то есть вопреки истине, не избегаем ли мы тем самым столь желанной нам вечности?
   Я прошу прощения у присутствующих за абстрактные рассуждения по поводу, казалось бы, абсолютно конкретных обстоятельств, но сегодня, когда мы убили Роберта Борка, мы убили с ним часть нашей вечности. Простите меня, я хочу…
   – Позвольте, позвольте, брат Филофей! – перебил его с трудом сдерживавший себя Уолтер Шермет. – Рассуждения о высоких материях, разумеется, хороши, философия вечности любопытна. Но ведь вы вмешались в таинство рождения, – я имею в виду ваши космические эксперименты, провоцирующие появление знака Кассандры у зачавших женщин. Вы оказываете недопустимое давление на наше эго. Вы стремитесь поставить нас под свой космический контроль. А с этим, позвольте вам напомнить, мало кто готов на Земле примириться! Я напоминаю – на Земле, на грешной нашей Земле, и не судите обо всем с космической высоты, где вы не досягаемы для возмущенных людей. Совершенно справедливо возмущенных. Извините, что я обнажаю свою позицию. Но в данном случае не до условностей, не до этикета ведущего. И я не могу не выразить протеста против ваших деяний. Кто вам позволил, какая сила толкнула вас, какими бы благими намерениями вы ни руководствовались, ввергать жителей планеты в массовую смуту ради своих научных открытий, а я бы сказал, ради гордыни своей?! Не есть ли это святотатство, особенно если вы монах, пусть даже самозванный, как утверждают российские иерархи. Не идете ли вы против Божественных установлений?! Сказано в Писании – плодитесь и размножайтесь. И без всяких оговорок. А вы решили подвергнуть ревизии то, что не подлежит контролю кого бы то ни было. Не принесли ли вы таинство рождения в жертву адским силам? На мой взгляд, это именно так! И если мистер Ордок говорил об этом как политик, то я скажу как журналист, дорожащий мнением многомиллионной аудитории.
   И тут поднялся шум в зале. Это было странное, диковинное зрелище: журналисты вскакивали с мест, рвались к микрофонам, размахивали руками так, как будто перед ними не телеизображение, передаваемое из космоса, а сам Филофей на сцене. А он слушал их на экране, сжав губы и прищурившись, стараясь сохранять спокойствие.
   Было видно, как лицо его свела судорога боли. И вряд ли эту встречу можно было называть пресс-конференцией. По разгулу страстей она ничем не отличалась от митинга. Каждый дорвавшийся до микрофона лишь называл себя, свою газету, информационное агентство и тут же требовал космического монаха к ответу. И никаких философий, практика жизни превыше всего! Филофею не давали рта раскрыть. Должно быть, ему стало дурно. Он вдруг исчез с экрана. В зале поднялся переполох. Экран пустовал.
   – Где вы? Что с вами? – вскричал Уолтер Шермет.
   Но вот он снова возник, держа в руках космонавтский скафандр.
   Голоса в зале на мгновение стихли. Все были удивлены – к чему это? А Филофей стал молча облачаться в скафандр. Энтони Юнгер воспользовался этой паузой. Он поднялся с места и стал говорить, обращаясь к залу:
   – Я прошу присутствующих выслушать меня, поскольку я один из устроителей этого телемоста. И у меня в этой связи есть свои обязанности и права. Прежде всего хочу сказать Уолтеру Шермету, что дальнейшее ведение пресс-конференции я просил бы уступить мне. Вы свое сказали, Уолтер Шермет. А то, что происходит в зале, мало чем похоже, к сожалению, на деловую журналистскую встречу. Пресс-конференция предполагает вопросы и ответы. Пока что профессиональных вопросов не последовало. Эмоции затмевают логику. Мне не раз приходилось принимать участие в пресс-конференциях, но такого еще не бывало! Даже когда разразилась война в Персидском заливе, вопросы были разноречивы и выражали разные позиции. А сейчас каждый пытается прозвучать в унисон, непременно в хоре. И все дружно подписывают один и тот же приговор.
   – Позвольте, Энтони Юнгер, – не утерпел Уолтер Шермет, – но почему вы, в таком случае, пытаетесь навязать аудитории, да что там аудитории – всему миру свои мысли? И почему в то же время лишаете права выразить свою точку зрения других участников встречи?!
   – Уважаемый Уолтер Шермет, я понимаю, ситуация такова, что можно в мгновение ока нажить громадный политический капитал, засвидетельствовав по телевидению свою преданность народным массам, выступив защитником общества, не так ли? Но истина от этого не прояснится. Не тот случай. И потому я призываю отрешиться, пока не поздно, от политики, от соблазнов ее, да, отойти, если это нам удастся, от любимой нашей политики в какой бы то ни было ее форме, иначе мы не приблизимся к существу проблемы. Постижение истины требует мужества и реализма.
   – А в чем же ваша истина и ваше мужество? – выкрикнул кто-то из зала.
   Уолтер Шермет удовлетворенно кивнул головой, вызывающе заулыбался. Зал насторожился, примолк.
   – Насчет мужества, – произнес с расстановкой Энтони Юнгер в наступившей тишине, – не мне судить, насколько я обладаю им. Но обратимся к делу. Вот перед нами на экране человек, совершивший великое научное открытие, беспрецедентное в истории, я бы даже так сказал. По душе оно нам или нет – это вопрос другой. Это наука. Брат Филофей – а для меня он отец, отец Филофей, – пытается раскрыть нам глаза на значение проблемы кассандро-эмбрионов для человечества. Еще один наш выдающийся современник, погибший сегодня от рук толпы, футуролог Роберт Борк расценил открытие Филофея как новый шаг в эволюции человеческого духа. Он выступил в печати. И это явилось его последним словом, его заветом. Я не претендую на собственные оригинальные оценки и выводы, но я хотел бы сказать: мы не должны игнорировать проблему кассандро-эмбрионов, исходя из своих сиюминутных интересов. Вот о чем идет речь. И теперь зададимся вопросом к себе и, по понятным причинам, к самому отцу Филофею. Как быть отныне человеку перед лицом ставших известными людям кассандро-эмбрионов?
   – Мистер Юнгер, – раздался в рядах женский голос. – Простите, не очень ли вы энергичны в постановке вопроса? О каком лице, тем более эмбриональном, может идти речь? Вы желали профессиональных вопросов. Так вот, ответьте для прессы, для миллионов читателей и телезрителей, которых вы продолжаете ввергать в шок и отчаяние, хотелось бы услышать ясно и недвусмысленно, что вас понуждает в конце-то концов, почему вы с Филофеем так стремитесь навязать обществу эту роковую проблему, когда вас об этом никто не просит, ни одна душа?
   – Вот именно просит, мадам. И не то что не одна, – просят души, не поддающиеся счету. Голоса зародившихся апеллируют к нам, просят всех нас услышать их и подумать не столько о них, сколько о нас самих; а мы избегаем ответа им и ответа себе, мы малодушничаем, тем более что отмахнуться от этих несчастных эмбрионов очень легко, пусть ценой самообмана, и в этом мы все повинны, включая и нас с вами, мадам, и предшествующие поколения наши. Эти голоса, повторяю, обращенные ко всем, нуждаются в том, чтобы их расслышали, распознали, интерпретировали, что и сумел сделать великий Филофей. Я вынужден говорить о его величии в его присутствии, вот он перед нами на экране, но другого выхода у меня нет. Да, он великий. Вот вы настаиваете, чтобы я объяснил, что, как вы выразились, понуждает нас навязывать обществу эту роковую проблему. Разве, скажем, Эйнштейн в принудительном порядке вынужден был открыть теорию относительности? Так же и Филофей – это ученый, это наука, это призвание, это дар провидения, это опыты и открытия, это работа ума. Я так понимаю. Такому открытию нельзя сопротивляться, как нельзя сопротивляться выходу солнца из-за горы. Нам, людям, обществу надо определиться – вот о чем речь… Мы должны сказать себе… Человечеству отныне нужна новая стратегия жизни…
   В этот момент Уолтер Шермет резко поднял трубку телефона, стоящего на столе перед ним, и коротко бросил кому-то:
   – Коммутатор, вы готовы? – и, не кладя трубку, нервно обратился к Энтони Юнгеру: – Вы хотите услышать ответ международной общественности на вашу с Филофеем риторику? Вы хотите убедиться?
   – Что вы имеете в виду?
   – То, что наша пресс-конференция демонстрируется на площадях городов в разных концах мира. Ведется синхронный перевод. Так давайте сообща, все находящиеся здесь, посмотрим, что происходит на планете, какова реакция масс на суждения монаха Филофея и его сторонников. Еще раз напоминаю – разные точки мира, разное время суток, разные языки. Итак, внимание! – скомандовал он в телефонную трубку. – Включайте центральный монитор. Итак, дайте нам для начала Тяньаньмэнь, посмотрим, что делается в Пекине, столице самого многонаселенного государства.
   На большом экране, засветившемся в центре сцены, возникла многолюдная площадь Тяньаньмэнь с промелькнувшим на фасаде неизменным портретом Мао Цзэдуна с каменным выражением лица, в сером кителе вождя. Страшное столпотворение на площади под каменным взглядом Мао напоминало бушующий людской океан. Китайцы неистовствовали и орали, как на пожаре. Комментатор сообщал, что такое на площади было только в 1989 году, при подавлении студенческих волнений. «Слушайте единый выкрик Тяньаньмэнь, – продолжал комментатор. – Цитирую: «Смерть Филофею! Сбить врага социализма ракетой!»
   Зал глядел на Филофея, на бледность, проступавшую на его лице, различимую даже с экрана, на застывшего в напряжении у микрофона Энтони Юнгера, на Уолтера Шермета, который давал команды:
   – А теперь – Москву, Красную площадь! Внимание!
   То же самое происходило и на Красной площади. Предрассветное время. Горели костры. И ревели толпы: «Смерть самозванному Филофею! Сбить провокатора ракетой!» И странно было заметить над этой возбужденной, гомонящей толпой несколько раз промелькнувшую на экране, на что все невольно обратили внимание, ночную птицу, очень похожую на сову. Птица эта, точно она была на невидимой привязи, дергалась, металась в сумраке над мавзолеем, над Кремлевской стеной и снова над толпами орущих людей…
   Не теряя темпа, Уолтер Шермет давал новые команды на включение трансляции из других точек земного шара: Берлин, Варшава, Монреаль, Рио-де-Жанейро, и везде царила та же стихия, раздавались те же вопли и выкрики, и всюду выносился тот же приговор: «Смерть Филофею!», «Сбить мерзавца ракетой!»
   – Достаточно! Я прошу выслушать меня! – раздался с левого экрана голос Филофея.
   – Да, мы слушаем вас, брат Филофей, – живо откликнулся, опять же не без ужимки и наигранной раскованности, Уолтер Шермет. Лысина его победно блеснула, когда он произнес, приосанившись: – Что вы скажете теперь, увидев демократию в действии?
   – То, что собирался сказать и до этого, – ответил Филофей. И ясно стало по выражению его лица, что он на грани, что он на что-то решился. – Я вам признателен, мистер Уолтер Шермет, за то, что вы устроили репортаж с разных концов мира. Сомневаться после этого никак не приходится. Картина абсолютно ясна – я потерпел полный провал. Моей задачей было обратить внимание человечества на возможность избежать катастрофы и, более того, на возможность нового витка в эволюции. Путь один – прислушаться к эсхатологическим сигналам кассандро-эмбрионов и сделать выводы о необходимости совершенствования общества в целом и каждого из нас в частности. И вот результат – из моей попытки ничего не вышло. Отношение современников к моим призывам – в корне отрицательное. Признаю – я потерпел поражение. И нет нужды продолжать дискуссию. Все. Пора подводить черту.
   – Брат Филофей, вот теперь вы учитываете объективную обстановку, об этом и идет речь: нужно успокоить людей, успокоить общественность, не так ли? – подсказал Уолтер Шермет.
   – Да, получается так, – согласился Филофей. – И поскольку я виноват в неслыханной смуте, приведшей к гибели Роберта Борка, то мне и ответ держать перед Богом и перед людьми. И вот час тот пробил – час суда за содеянное. И я рад, что в этот роковой для меня час у меня есть возможность быть на глазах у людей и они могут убедиться в искренности моей исповеди.
   – Брат Филофей, – встрял опять тот же Уолтер Шермет, понимая, что он на виду у всего мира и за каждое слово ему воздается сторицей. – Брат Филофей, – повторил он, – мы не требуем лично от вас каких-либо действий. Эмоции масс, конечно, остры, но вы вынудили людей…
   – Да, да, я понимаю, – ответил Филофей. – Спасибо на добром слове. Но поступок мой не из числа заурядных недоразумений. И я должен за него отвечать. Я сознавал, что или достигну цели, если мир воспримет мое открытие, мои идеи как новое самопостижение духа, или потерплю сокрушительное поражение и стану жертвой собственного открытия, погибну под его обломками. Иного не дано. Я знал, на что иду. И вот мое заключительное слово. Я далек был от какого-либо умысла причинить людям вред. Но на деле все обернулось по-иному. Замысел обернулся во зло. И все мы сейчас бессильны перед ним. Однако я не отрекаюсь от самого открытия, от феномена кассандро-эмбрионов, от их эсхатологических предвестий; люди должны знать, что конец света – в беспрерывном накоплении зла в нас самих, в наших деяниях и мыслях, и это сказывается на генетическом коде человека, приближая кризис. И будет поздно, когда грянет гром…
   Зал зашумел. Раздались возмущенные голоса. Один из присутствующих начал яростно кричать в микрофон:
   – Прекратите угрозы! Я требую прекратить немедленно шантаж общества! И я заявляю во всеуслышание – мы имеем дело с демоном, рассчитывающим на космическое диктаторство над человеком. Да, да, диктаторам прошлого лишь мерещилось такое всесилие, они лишь мечтали о всемирном господстве, тот же Гитлер, тот же Сталин. Те приходили и уходили в потоках крови. А этот рвется к мировому господству через шантаж из космоса. Сейчас он не доступен народному гневу. И, пользуясь этим, помыкает человечеством!
   Энтони Юнгер не выдержал и тоже кинулся к микрофону:
   – Мистер, я не знаю, кто вы, надо хотя бы представиться залу, прежде чем кричать в микрофон.
   – Мое имя самое обычное – Смит, Джон Смит.
   – Так вот, Джон Смит! Намеренно или нет, но вы извращаете суть дела. Никто не попирает вашу свободу и права. Вы вправе жить так, как вам заблагорассудится. Но ученый, совершивший открытие, величайшее научное открытие в истории человечества, не может и не должен только ради того, чтобы не лишать вас душевного комфорта, скрывать от общества результаты своих научных исследований. Можно заставить Филофея отречься от истины, от себя, но факт остается фактом – кассандро-эмбрионы существуют. Знак Кассандры отныне будет неизбежным сигналом о таящемся в нас зле. И мы не должны обманывать себя, не должны скрывать от себя реальное положение вещей. Напротив, я считаю, что мы должны – как бы это точнее сформулировать, – вот существует такое понятие в военном деле – вызывать огонь на себя…
   – Послушайте! Как вы смеете предлагать подобное – вызывать огонь на себя?! На кого вызывать огонь? Получается – на женщин, – разнесся на весь зал женский вопль. – В вас говорит мужской эгоизм! Кто позволил мужчинам решать за женщин? Проклятый патриархат и здесь дает о себе знать! Я не хочу вызывать огонь на себя! Я не хочу, чтобы у меня на лбу выступил знак Кассандры, это гадость и позор!
   – Извините! – раздался с экрана голос Филофея. – Извините, ради бога, не хотел бы вас перебивать, но не могу не сказать, что знак Кассандры – не порок и не позор. Совсем нет. Я уже объяснял, что это реакция кассандро-эмбриона, предупреждающая нас о зле, накапливающемся в нас из поколения в поколение. Конец света таится в нас самих – вот о чем дает нам знать это тавро. Прошу вас, успокойтесь. И прошу всех, кто в эту минуту внимает мне, позвольте сказать последнее, прощальное слово. Все, что я увидел и услышал за последние сутки, говорит о том, что открытие мое оказалось явно преждевременным, оно оказалось не понятым моими современниками. И поэтому я принял твердое решение исчезнуть, уйти из жизни, уйти с миром и добром, благо, я могу это сделать в космосе, никем не удерживаемый. И в эти последние минуты я хочу повиниться перед всеми, кто меня слышит, видит или узнает обо мне позднее. Я причинил вам страдания, хотя исходил из самых чистых побуждений. И вот мой конец. Я сейчас выйду в открытый космос и на том завершу свой жизненный путь. Это судьба. Я уже готов к этому шагу, мне остается лишь надеть шлем. Но перед тем как покинуть свою космическую обитель, куда я стремился, ведомый предначертаниями моего Пушкина: «Туда б, в заоблачную келью, в соседство Бога скрыться мне», – так вот перед этим последним шагом я хочу заверить всех, кто меня видит и слышит, что все оборудование, с помощью которого велось направленное облучение планеты зондаж-лучами, мною уничтожено, ликвидировано. Уничтожены расчеты и разработки, уничтожены все записи, связанные с исследованиями, все, что было связано с открытием феномена тавра Кассандры. Все это исчезает, уходит вместе со мной. Будьте впредь спокойны, всего этого как не было никогда. Возможно, человеческая мысль когда-нибудь вновь обратится к этим явлениям, но это будет уже после нас, это дело будущего. А пока все вернется на круги своя. Никаких следов. Единственное, что может попасться на глаза, если кто-нибудь будет осматривать после меня орбитальную станцию, – это мои записи о своей жизни, мемуары космического монаха о судьбе, о времени, о том, как и почему открылась мне тайна кассандро-эмбрионов. Это единственное, что я оставлю после себя. И если, сын мой Энтони Юнгер, тебе это придется по душе, я с радостью завещаю эти записи тебе.
   Дорогой Энтони, прости, что обращаюсь к тебе как к сыну, но это зов души. И я благодарен судьбе, что могу прилюдно так обратиться к тебе. Жизнь моя сложилась так, что я остался бездетным, и вот напоследок, в последние секунды я буду думать, что у меня есть духовный сын – Энтони Юнгер.
   Зал примолк. И снова раздался голос Филофея.
   – Простите меня, люди! Всего не скажешь на прощание. Но об одном не могу умолчать, уходя. Меня то и дело называли самозваным монахом, самозваным Филофеем. Да, это так. Никто не постригал меня в монашество, никто не нарекал меня Филофеем. Но ведь суть не в церковной процедуре, суть в истовости веры в идею. И я хочу быть в этом правильно понятым.
   Час настал. Я прощаюсь с вами. Я прощаюсь с планетой нашей. Я ее вижу всю целиком на одном из экранов, целиком, плывущую во вселенском пространстве, на другом экране – отдельные укрупненные пейзажи до мельчайших подробностей: деревья, травы, камни. И вот – что-то странное, что-то не совсем пока понятное, какое-то немыслимое зрелище. Вы и сами в этом убедитесь, если технически возможно транслировать изображение с орбитального монитора на земные. Смотрите, смотрите, вот экран рядом со мной, справа от меня. Смотрите, на нем море, это океанское побережье. Атлантическое! Смотрите, какие могучие волны катятся по мелководью на береговой откос, и вы видите, что происходит?! Вы видите китов?! Вот они, их целое стадо! Они выплывают из океана, как горы, и смотрите, о, ужас, о, наказание небес, киты с разгона выбрасываются на берег! Смотрите, что с ними происходит! Это киты-самоубийцы! Что с ними? Почему они выбрасываются из воды?! Почему они решили покончить с собой?! Что это значит? Что заставляет их так поступать? Что-то неладное, что-то невыносимое гонит их на погибель! Или это совпадение последних помыслов наших? В один день и час! Кажется, я начинаю понимать, начинаю улавливать, что движет китами, обрекающими себя на смерть. Жаль, что не сумею глубже проникнуть в суть этого явления, нет уже времени, чтобы постичь эту потрясающую загадку жизни. Вот так же было и с Робертом Борком. Я начал понимать глубину его мышления, прочтя его статью. Но за написанным таилось еще что-то, недосказанное. Я ждал, что мы откроемся друг другу, и явится нам новое понимание Духа. Но не успели, не суждено оказалось. Так и с китами. Обладай они речью, сколько бы мы познали… Но мне уже поздно… Мне кажется, я слышу их. Киты зовут меня с собой. И я ухожу с китами… Я тоже кит, убивающий себя, выбрасываясь на берег. И последнее – обращаюсь к Роберту Борку. Я виновен перед тобой, и я иду к тебе вместе с китами… Прощайте…
   Все, что последовало затем с неотвратимой наглядностью, подействовало на зрителей ошеломляюще. Филофей уходил из жизни на виду у всего мира, у всех, кто в тот момент находился у телеэкранов. Каждое движение космического монаха подтверждало его решимость. Все понимали – они присутствуют при публичном самоубийстве. И никто не мог ни предотвратить того, что было Филофеем задумано, ни окликнуть его на пороге…
   В зале воцарилась напряженнейшая тишина. Никто не шевельнулся, никто не подал голоса. Все взоры были пригвождены к экрану, на котором протекали последние мгновения жизни космического монаха. Энтони Юнгер вдруг понял, что свобода смерти есть исполинская трагедия духа, ничем не компенсируемая, ничем не измеримая. Тем временем Филофей надел на голову громоздкий космический шлем. Было видно, как он пристегнул его к вороту комбинезона. И с этой минуты выражение лица его стало неразличимо. Все было готово. Предстояло идти к выходу за борт. Филофей оглянулся, возможно, что-то сказал, но слов уже было не слышно. Прощально махнув рукой, он направился к люку, чтобы выброситься в открытый космос. Створки люка раздвинулись, и Филофей шагнул в пустоту.
   Он шагнул в межзвездное пространство, очутившись один на один с бесконечностью, где не было ни верха, ни низа, ни сторон, ни горизонта, ни границ, ни измерений.
   Он завис в парении и поплыл в никуда, все дальше и дальше от космического корабля…
   Он плыл, зависая в невесомости, и вскоре исчез из поля зрения…


   XI

   Киты, выбросившиеся на берег, издыхали на мелководье мучительно и страшно, тараща выпученные глаза. Их туши валялись в разных местах, как обуглившиеся от пожара горы.
   И кружила Земля вокруг Солнца…
   На другое утро все газеты мира выкрикнули в один голос на первых полосах: «Первый акт самоубийства в космосе!», «Космический монах Филофей освободил человечество от тяжких испытаний знаком Кассандры!», «Царство ему Небесное!», и еще многое в этом же сенсационном духе пронеслось по газетам, телеэкранам и радиоканалам…
   В «Трибюн» было опубликовано несколько экстренных строк от Энтони Юнгера: «Отцы мои, Филофей и Роберт Борк, проложили след, по которому я пойду дальше…»
   Но были и злорадно торжествующие выкрики: «Самозваному монаху не требуется Вознесения в Небеси. Он уже в космосе кверху пузом!»
   Среди прочих ошеломительных новостей снова, уже в который раз, появилось загадочное сообщение: «На Западном побережье Атлантики большое стадо китов выбросилось из океана на материк. Все животные погибли».
   Еще одно сообщение, странное, нелепое, было перепечатано из российских газет: «Минувшей ночью на Красной площади неизвестным лицом была заброшена на мавзолей мертвая птица – сова. Взрывного устройства при ней не обнаружено».
   Два дня спустя состоялись похороны Роберта Борка. На кладбище было покойно. Осень. Чистое небо. В минуты прощальной молитвы Энтони Юнгер глянул в высь и подумал о том, что оба они, выбравшие путь истины, заняли предначертанные им места: один – в космических пространствах, в потоках бесконечности, другой – в недрах земли, в сгустке вечности…
   И с ними Истина…


   Эпилог

   «Время у меня на бикфордовом шнуре. И я спешу набрать на компьютере свое прощальное письмо. И вот поразительно, мне выдалось напоследок: я вижу сейчас, как на Земле световой день сменяется затемнением ночи, чтобы затем смениться заново рожденным днем. Вот оно, наглядное течение вечности, вот она, зримая нескончаемость Времени. Но для созерцающего с орбиты субъекта настал предел.
   В масштабах Вселенной век человека – это век мухи. Но человек одарен мышлением, и это удлиняет его жизнь. Но бывает и наоборот – резко сокращает. Сколько раз я безотчетно наблюдал таинство смены дня и ночи, не предполагая, что сам же и поставлю для себя на этом последнюю точку. Потому что настал мой Судный день, конечный день в моей многогрешной жизни. И Судный день уйдет вместе со мной, как и все, что связано с жизнью любого человека. Я сам определил себе Судный день, и в том моя горькая привилегия и обреченность.
   После того как я допишу эти строки, я выступлю, если удастся, на космической пресс-конференции. А потом я должен буду свести счеты с жизнью, покончить с собой. Таков мой приговор себе. Я разрушил самосознание общества. Я ненавидим миллионами людей. Я повинен в смерти Роберта Борка. Я в тупике. Я должен исчезнуть, перестать существовать. Иного исхода нет.
   И хотя говорят, что перед смертью не надышишься, мне требуется досказать, договорить напоследок. Казалось бы, не все ли равно всеми проклятому на Земле, что станется с опостылевшим миром? Казалось бы, трава не расти! Пусть все катится в тартарары! Но я и на пороге уготованной себе смерти не могу скрыть своей тревоги: что станется с людьми, как откликнется завтра в умах и душах людских история с тавром Кассандры? Ведь, что бы то ни было, истина, преданная анафеме, не перестает быть истиной. Сегодня отвергнутая, проблема завтра возникнет вновь, и никуда от этого не деться.
   Судный день мой настал. Он был неотвратим. Обратного пути мне нет. Я оставляю вам, люди, свою исповедь. Из нее вам откроется, кто я, назвавший себя впоследствии космическим монахом, откуда я родом, как прожил годы жизни, чем занимался, как далось мне роковое открытие тавра Кассандры…
   Прощаясь, скажу еще. Самые неожиданные переживания и мысли посещали меня в космосе. Не знаю, чем это объяснить. Всякий раз, глядя из космоса на Землю в поволоке облаков, думал я восхищенно: Боже, какое великое творение Земля! Ведь и Солнце, наверное, существует ради Земли, населенной людьми, а иначе к чему все это? Мир надобен человеку – оттого он и есть, чтобы человек его осознавал, оттого он и существует. А иначе к чему вся эта Галактика, какой смысл? Да и сам Бог! Он надобен человеку – оттого он и Бог, оттого он и есть! Но заслуживает ли человек этих мировых начал? Этого грандиозного мироустройства? Вот загадка Вселенной!
   Ну, мне пора. Осталось совсем немного. Скоро я выброшусь, выпрыгну из станции в открытое пространство. Далеко от Земли. Очень далеко. И смолкну.
   Простите меня.
   Филофей».
   Письмо Филофея и текст его исповеди на русском языке были переданы с борта бывшей обители космического монаха в первые же дни после прибытия туда команды астронавтов. В оперативном донесении командира корабля сообщалось, что в памяти персонального компьютера сохранилось оставленное Филофеем завещание, где он, обращаясь к будущему персоналу космической станции, просил передать хранившуюся в компьютере его исповедь в распоряжение Энтони Юнгера. «Энтони Юнгер вправе поступить с моими записями так, как сочтет нужным».
   Текст был озаглавлен: «О пережитом, с тобой и после».
   И далее говорилось:

   «Никогда не предполагал прежде, что окажусь на орбитальной станции в космосе. Сюда привела меня наука. Но никто не знает, что в космос я отправился не только с научными целями, что я изгнанник, сам себя изгнавший за пределы Земли, сам себя объявивший впоследствии космическим монахом. Наверное, мне можно было бы назваться и «невозвращенцем», как в былые времена называли себя те, кто по политическим или каким-либо другим причинам отказывался вернуться из-за границы на родину, в Советский Союз, и тем самым бросал на виду у всего мира вызов властям великой державы.
   Но нет, пожалуй, тут случай другой. Я не изгнанник и не невозвращенец, это трудно объяснимый уход в себя, уход в себя через космос. Интеграция духа с космосом, если на то пошло, хотя это, может быть, звучит и высокопарно. Но пребывание в космосе оказалось логическим завершением всей моей жизни, высшей и конечной точкой моего развития. Должно быть, в этом была своя необходимость, изначальное предопределение, судьба. Трудно поверить, что такое может быть, но чего не бывает на свете…
   А зачиналась она, судьба моя, тоже не так, как у всех. Всю жизнь по этой причине старался я не затрагивать эту, вечно отодвигаемую мною в тень, тайну моего происхождения, точнее, рождения.
   Я был подброшен младенцем, закутанным поверх одеяла в мешковину, на крыльцо детского дома. Отсюда моя фамилия – Крыльцов, которую мне придумали в детдоме. Назвали меня Андреем и отчество извлекли отсюда же – Андреевич. Крыльцов Андрей Андреевич. Произошло это печальное событие, как сказали мне, в конце 1942 года, в зимнее снежное раннее утро. Я то утро смутно помню, хотя никто, конечно, в это не поверит. Но что делать, я говорю так, как есть. А помню я жесткий скрип снега под ногами матери. Помню, как она быстро шла тем зимним утром. Помню, как она судорожно прижимала меня к груди, то и дело испуганно вздрагивая, и я слышал сквозь наши тела, как гулко и больно билось ее сердце. Она шумно дышала на ходу и все время что-то приговаривала торопливо, что-то шептала мне, какие-то слова, едва не плача и силясь сдержать слезы. В тот час, когда она несла меня, чтобы оставить на крыльце детского дома, я видел сквозь щель одеяльца ее лицо, глаза с ресницами, запорошенными снегом, и вверху серое небо, падавшие хлопья снега. Снег кружил. И возможно, она шептала мне: «А ты заплачь, громко заплачь, чтобы тебя быстрее услышали!»
   Когда она положила меня на крыльце, я не сразу понял, к чему это. Мне было холодно, я мерз, и я ждал, что она вернется и возьмет меня на руки. Но она стояла в стороне, спрятавшись за кустами в сугробе, и не подходила. И тогда я заплакал, громко заплакал, и потом открылась дверь, кто-то подошел, поднял меня на руки и унес…
   А почему я говорю о сугробе, – потому что это единственное, что мне рассказывали потом: мол, обнаружили следы матери в сугробах и больше никогда никаких следов…
   Теперь я представляю, каково ей было там стоять, за кустами, и не подходить на зов своего брошенного дитяти… И часто снится мне один и тот же сон – вот иду я по глубоким сугробам, ищу ее следы, а следы уводят в темный лес, и жутко мне, холодно, снегом заносит. И кричу я: «Мама! Мама!» – и просыпаюсь…
   Но что заставило мою мать в то страшное утро решиться на такой страшный поступок? Если бы знать! Кто был мой отец? Знала ли это она сама? И много еще подобных вопросов осталось для меня без ответа, загадкой на всю жизнь.
   В детдоме никто со мной не заводил разговоров на эту тему, да и сам я не стремился, хотя подчас и хотелось поделиться с кем-нибудь своими переживаниями, но кроме того, что я помнил, как мать несла меня на руках в то снежное зимнее утро, сказать мне было нечего. Да и никто не поверил бы, что я что-то помню.
   Была, однако, одна-единственная женщина на свете, которая почему-то склонна была выслушивать меня, не высказывая сомнений, – Валерия Валентиновна, или, как ее звали сослуживцы, Вава. Мы, дети, тоже звали ее Вава, тетя Вава, и в этом было нечто домашнее, родственное. И конечно, тетя Вава была самой любимой нашей воспитательницей.
   Наш детдом находился на окраине города Рузы, рядом с поселком Малеевка. Это примерно в ста километрах от Москвы. Детдом наш № 157 был создан сразу же после отступления немецких войск из Подмосковья как приют для осиротевших детей прифронтовой полосы. Так вот Вава в то время работала по соседству, в Доме творчества композиторов, расположенном в Рузе, в лесопарке. Это был по сути питомник советских композиторов. Здесь, живя на казенном коште, каждый в персональном коттедже, композиторы разных краев и республик сочиняли музыку века – торжественные кантаты и хоралы, прославляющие самого величайшего вождя всех времен и отца народов товарища Сталина… Сюда иногда приезжали высокие партийные деятели на первое прослушивание произведений, посвященных этому человеку, ставшему из сына сапожника повелителем XX века. Иногда здесь устраивались и шефские концерты, куда допускались и мы, детдомовцы. Тетя Вава была администратором Дома творчества, но, впрочем, она и сама была неплохой пианисткой. И это привело ее после войны в наш детский дом в качестве музыкального руководителя.
   С осени сорок первого и до весны сорок второго в Рузе и ее окрестностях стояли немецкие танковые войска. Я к этим событиям, понятно, никакого отношения не имел, но между временем моего рождения и моей судьбой подкидыша была, видимо, какая-то связь, во всяком случае, я знаю, что тетя Вава над этим задумывалась и в разговорах со мной, уже подростком, бывало, на это намекала. Она сама пережила почти полугодовую немецкую оккупацию в Рузе и многое помнила. Когда мы оставались с ней одни в музыкальной комнате, она учила меня нотной грамоте, но, случалось, разговор наш выходил за пределы музыкальных штудий.
   Вава, Вава! Хотел бы я иметь такую мать, незаметно стареющую на глазах, родимую, близкую душу. И вот что интересно, у меня никогда не было рядом матери, а у Вавы не было детей. Трудно сказать, почему так сложилась жизнь этой женщины, что помешало ей иметь ребенка. Не одиночество ли ее было причиной того, что она так прикипела к детям-сиротам?
   – Андрюша, – говорила она мне, – ты, конечно, страдаешь оттого, что ты оказался подкидышем. Я тебя понимаю. Как об этом не думать. Но от таких мыслей не становится легче. Попробуй посмотри на себя со стороны. И ты увидишь другое. Если я не ошибаюсь, Бог дал тебе, Андрюша, большие способности. Честное слово! Вспомнишь как-нибудь мои слова. У тебя светлая голова, ты очень одаренный малый. Вот взять даже музыку, из тебя мог бы получиться хороший музыкант. Но кем быть, это ты уж сам решишь. Музыкой можешь заниматься для себя, а людям служить иными делами. Вот закончишь школу, пойдешь учиться дальше, сам будешь строить свою жизнь. И все дороги откроются перед тобой, Андрюша, с твоими-то дарованиями. И ничто тебе не помешает. Пусть ничего не известно о твоей матери, но ведь и кто твой отец, – тоже абсолютно не известно, и что именно толкнуло, что принудило твою мать отречься от собственного ребенка и исчезнуть, трудно сказать. Так вот, по-моему, ты не должен ее осуждать. Нет, нельзя ненавидеть мать, даже если она и виновата. Не сердись, если скажу: ты должен быть благодарен ей. Да! Тебе это кажется странным. Но подумай, Андрюша. Это от нее, от родителей твоих у тебя отличные способности, ты их перенял по наследству, получил от матери, от нее и через нее. Никто не знает, чего ей это стоило – бросить тебя. Раз уж она пошла на это, значит, иного выхода у нее не было. Это, наверно, была единственная возможность сохранить тебе жизнь. Почему, я не могу сказать. Не знаю. И никто не знает. Но то, что у матери твоей не было другого выхода, и только так могла она спасти тебя, в этом я убеждена. Да, риск был велик, но, как видишь, ты жив и здоров. Что-что, а детдома в нашей стране – не пустое дело. По себе можешь судить. И опять же от матери, через нее, ты и собою недурен, и ростом не обижен, и телом не слаб. Многое тебе дано от природы, значит, от матери. Мой тебе совет: исходи из того, что другого выхода у твоей матери не было. Вырастешь, еще многое поймешь.
   С годами я приходил к выводу, что Вава имела в виду какие-то исключительные обстоятельства, нечто, не подлежащее открытому обсуждению. Трудно сказать, насколько она сама была в своих предположениях уверена. Через несколько лет, когда я учился уже в Москве, в университете, Вава умерла. И осталась со мной на всю жизнь одна нечаянная обмолвка Вавы, версия без каких-либо фактов, ее подтверждающих либо опровергающих.
   Я учился уже в девятом классе, когда рядом с нами, в поселке Малеевка, случилось большое несчастье. Женщина и ее дочь семнадцати лет покончили с собой. Мать повесилась, и дочь сделала то же самое вслед за ней. Жили они одиноко. Мать работала уборщицей в композиторском Доме творчества, дочь училась, подрастала, но все знали, что родила эта женщина свою дочь спустя полгода после отступления немецких войск из Подмосковья, и ни для кого не было секретом, что родила она дочку от немецкого солдата, то есть от захватчика, от оккупанта, от фашиста и тому подобное. Соседи не давали ей житья, в школе девочке не было просвета… В тот день, потрясенная трагическим событием, Вава как-то странно обмолвилась, сама, быть может, того не заметив, но я болезненно запомнил ее слова: «Не могу в себя прийти, Наталья, – говорила она одной из воспитательниц. – Какой ужас! Какая лютая смерть! Мать и дочь накладывают на себя руки… До чего можно довести людей! И подумать только, за что?! Да, война войной, у нее свой счет. Воюют, убивают. Но сколько же можно злом исходить, унижать, тыкать в глаза?! Ну, случилось, ну, родила она, бедная, на свое горе от немца. Хлебнула лиха. Но за что же ей так мстить, какая дикость! А девчонка при чем?! В конце концов никто не выбирает себе отца, мать, у каждого – каких Бог послал. За что им не давали житья?! Да неужели лучше было бы, если бы бросила мать своего ребенка под дверь подкидышем, а сама бы исчезла с глаз долой, чтобы никогда о ней ни слуху ни духу, чтобы умереть заживо, чтобы провалиться, как в могилу, – только чтоб ее ребенок был как все…»
   С тех пор проклюнулась во мне мысль, как цыпленок из скорлупы в урочный час: а что если и мой отец был как раз таким, что матери только и оставалось, что кинуть младенца под дверь и самой бежать поскорее прочь, навсегда, необратимо, навеки…
   Я пытался представить себе, вообразить, как и при каких обстоятельствах могло случиться подобное. Всякое думалось, по-всякому гадалось. И было состояние пустоты, оторванности, брошенности. Должно быть, такое состояние испытывает человек, оставшийся за бортом корабля в море… Корабль исчезает, не откликаясь на зов, и никого вокруг, волны, море. И нет берегов… Но кто-то ведь скинул его в это море?! Кто?
   Хотелось знать, хотелось ответить себе на этот вопрос, не пойму, для чего требовалось мне это знать, какой смысл был в этом. В самом деле, что бы это мне дало? Ничего. Но ужасно хотелось знать: если отцом моим действительно был немецкий солдат, то что с ним потом сталось? В голову вдруг приходила наивнейшая, нелепейшая мысль – а зачем ему надо было стать моим родителем, кто его просил об этом, кто просил его прошагать через всю Европу, чтобы зародить меня и кануть в неизвестность? Да, хочешь знать свое происхождение, хочешь, но не можешь, но продолжаешь думать. Хотелось знать, куда подевалась родившая меня мать. Да, хотелось знать, что постигло того немецкого солдата, отца моего, остался ли он жив или сложил голову; а вдруг он жив, здоров, пребывает где-то в Германии и ведать не ведает, что есть на свете у него сын, подкинутый в сорок втором году на крыльцо детского дома… Так это я его сын. А ему и дела нет… А вдруг узнает каким-то чудом и заявится?! Скажет, а вот и я, а где мой сын? И что тогда? Как быть дальше? Но к чему все эти фантазии? Даже если все это действительно было так, ему-то, этому немцу, зачем вся эта история, забытая, как плевок, ему-то зачем терзаться?..
   Вот такие дикие, несусветные мысли роились во мне. Но о чем бы ни думалось в этой связи, перекрестком судеб людских непременно выступала война. И обнаруживалась трагедия детей, зачатых войной, родители которых сгинули в разверзшейся пропасти жизни. Холодом, отчуждением, отторжением, ненавистью веяло из той пропасти. И возникало в душе моей чувство внутреннего противостояния всему «нормальнорожденному», в отличие от меня, миру, хотелось доказать им, благополучно явившимся на свет, свое бесспорное превосходство, хотелось, чтобы общество увидело во мне необыкновенную личность, увидело во мне гения и вынуждено было признать мою гениальность, хотелось всегда быть готовым на силу ответить силой, на зло ответить злом…
   С этим попутным ветром и выходил я в большую жизнь. Я всегда помнил, что я один, сам по себе в этом мире. У меня не было ни отца, ни матери, ни братьев, ни сестер, ни теток, ни племянников, ни двоюродных, ни троюродных – никого. Я был как бы свалившимся с луны. Возможно, это-то и помогло… Да, я сделал блестящую научную карьеру, я всецело посвятил себя науке, что позволило совершить гениальные – не буду скромничать – открытия на избранном мною поприще. Да, это так! Я служил науке, а наука служила мне, моей известности, моим амбициям, моему положению, моему конформизму…

   И все это обернулось в итоге той судьбой, что привела меня в космос, на орбитальную станцию, где я самочинно объявил себя космическим монахом. Это стало, как ни парадоксально, моим безысходным апогеем. Не будет мне места на Земле, я это понял…
   И только здесь, в космосе, я понял, что судьба предоставила мне уникальную возможность открыто описать прожитое и пережитое, приведшее к бегству в космос. И я сказал себе: ты обязан бестрепетно осознать все, что было, признаться во всем себе и другим. В этом суть исповеди – ни малейшей пощады себе. Сказать все, до конца.
 //-- * * * --// 
   А ведь начиналась вся эта история, казалось бы, с совсем малого – с семинара в медицинском институте, где я увлекся изучением чуда зачатия и таинства явления человека на свет, возможно, опять же движимый в подсознании комплексом подкидыша, хотя в повседневности я никогда ни с кем не обсуждал эту больную для меня тему и, следует подчеркнуть, в окружении моем тоже никогда не возникало подобных разговоров.
   Думаю, что для работающих со мной я был важен прежде всего как научный руководитель, как жесткий шеф, как непререкаемый авторитет, пользующийся неизменной поддержкой верхов. И что греха таить, я не чужд был того, что является, на мой взгляд, треклятой загадкой людского рода, не чужд был тщеславия и властолюбия. Я все время стремился утвердиться в своих и чужих глазах, укрепить свой авторитет. И когда за спиной моей шептались: «Наш гендик», – это вовсе не означало «наш генеральный директор», а имелось в виду – «наш гениальный диктатор». И меня это нисколько не смущало, напротив. Это трудно объяснить, но ненасытная, неутолимая жажда власти – действительно одна из непостижимых загадок человечества, и я тоже жаждал повелевать, требовал дисциплины, требовал беспрекословного подчинения от сотрудников своей «закрытой» лаборатории, а затем, став директором и института; талант и дисциплина – такова была моя установка при подборе кадров.
   И благодаря этому к тому времени, когда я оказался в центре внимания как экспериментатор, как дерзкий зачинатель нового, неожиданного направления в биологии, я был уже величиной не только в науке, но и пользовался авторитетом как организатор, руководитель. Да, моя карьера складывалась весьма удачно, как потом я понял, не без содействия заинтересованных инстанций, но это разговор особый; я же, вдохновленный успехами, летел над полем науки, подобно шмелю, вырвавшемуся, накопив силы, в яростный полет; я летел от открытия к открытию, оглушая себя гулом не ведомых прежде никому замыслов, готовый потеснить на этой ниве едва ли не самого автора технологии вечности – самого Всевышнего. Ведь я самолично решал, пусть в пределах научных экспериментов, кому родиться на свет Божий, как родиться, от каких родителей, независимо от того, желали ли бы они того или нет, если бы знали, что я могу сотворить из их семени…
   Неудивительно, что теперь я говорю себе: отсюда и самомнение твое! Что и говорить, я был поистине оглушен умением управлять зачатием и рождением человека.
   Впервые мысль о возможности выведения анонимно рождаемых людей путем искусственного оплодотворения возникла по аналогии с искусственным осеменением сельскохозяйственных животных. Там, в зоотехнике, это всегда было актуальной проблемой. Человек изменял породу животных в соответствии со своими хозяйственными интересами.
   Как далеко ушла от этого экспериментальная биология, занявшись проблемами искусственного выведения человека, и не просто в целях научного познания, а с тем, чтобы управлять, а вернее, манипулировать человеческим рождением!..
   Да, теперь я пытаюсь осознать, как могло случиться, что я вылетел в самооглушении из темного дупла науки, которой все безразлично, кроме собственной сути, но тогда я не думал, не подозревал, насколько безотчетно предаюсь этим опасным для рода людского занятиям, далеко выходящим за пределы нравственности. Для меня, тогда молодого ученого, существовал единственный критерий – научный приоритет. И ради торжества науки я вторгался туда, куда до меня не отваживался ступать никто из предшественников, в зону, запретную для всех религий; я вызывающе бил ногою в дверь, на пороге которой следовало склониться перед Богом.
   Вот куда тебя заносило! И когда однажды тебя вызвали в партком института и очень уважительно, доброжелательно и даже подобострастно извиняясь, поставили в известность, что твои труды отныне считаются секретными, что публикации о твоих ценных исследованиях не должны появляться в открытой печати, тем более за рубежом, ты и тогда не придал этому значения. А ведь это был первый ощуп твоей души. Будущие заказчики формировали из тебя нужного им исполнителя. Для тебя же важно было другое – «делать дело, двигать науку вперед».
   Признаться, ты был Мефистофелем биологической преисподней. Холодный ум, аналитическая проницательность – вот те качества ученого, которые ты ставил превыше всего. Ты не искал оправданий своей роли и не пытался разобраться – что побуждало тебя прилагать столько неукротимой энергии на этом окаянном пути. Кто же мог знать, что подкидыш желал быть прежде всего непревзойденным никем гением века?! Занятый всецело научными проблемами, ты, незаметно для себя, оказался по ту сторону добра и зла, не дал себе труда вникнуть в извечные терзания людей, творцов и пленников своих же заповедей. Ты ими пренебрег, мытарствующими в веках в поисках смысла жизни, тебе было не до того. А высказывание великого философа Лосева, соотечественника твоего, твоего современника, который, размышляя о роли науки в истории человечества, обронил как бы специально для тебя актуальную мысль, ты удосужился отодвинуть от себя подальше. Лосев же, между прочим, писал по поводу нигилизма новоевропейского учения о бесконечном прогрессе общества и культуры, что, согласно европейской парадигме, ни одна эпоха не имеет смысла сама по себе, а лишь как подготовка и удобрение для другой эпохи, и каждая следующая эпоха тоже не имеет смысла сама по себе, а и она тоже – навоз и почва для грядущей эпохи, а равно и всех возможных эпох; цель же постоянно и неизбежно отодвигается все дальше и дальше, в бесконечные времена, неизменно оправдывая тем самым провозглашателей всех новых эдемов. Ты истолковал эту глубокую мысль Лосева в соответствии со своим стремлением обеспечить себе свободу рук, переложить собственную ответственность на потомков. Ты убедил себя, что твоя миссия – «двигать науку», совершать открытия, а как быть с их результатами, пусть решают другие. Твое дело – вырастить плод в инкубаторской «матке», а что станется с искусственно выведенными людьми, тебя не касается.
   В современном обиходе получила распространение блестящая по своему цинизму фраза: «Это ваши проблемы». А ты уже тогда придерживался этого принципа, отвечал своим оппонентам о судьбе искусственно зачатых: пусть это беспокоит их самих, следует оставить им самим их личные проблемы. Рожденным, с точки зрения социального положения, в равных с другими условиях, им, икс-зачатым, предстояло самим думать о себе, как и всем прочим. К науке как таковой все это, считал ты, не имеет прямого отношения. Все, что было за пределами технологии искусственного деторождения, тебя не волновало.
   Да, ты был таким. Возможно, в своей научной области ты и в самом деле был гением, способным совершать мировые открытия и прогнозировать дальнейшее развитие науки. Но все твои поступки направлял все тот же подкидыш. Ты не признавался себе в этом, но именно подкидыш, некогда брошенный на крыльце, постоянно порывался доказать миру, что он может невозможное – он может повелевать рождением людей, заранее запрограммированных. Ты вершил эти судьбы в своей лаборатории, ты совершал то, что не осмеливался и не умел никто другой, ты производил искусственно конструируемых людей по своему умыслу и рабочему графику, ты был одержим, ты упивался своей незримой властью над людьми.
   И, на всякий случай, ты находил себе оправдание в том, что переживал и постигал в геополитических масштабах весь мир – в предощущении апокалипсиса XX века. Ведь никто не останавливал на скаку коня науки перед жуткой бездной термоядерных открытий, никто из ученых, действовавших в той области, не повернул вспять, не наступил себе на горло, чтобы не вторгаться в те смертоносные основы мироздания, обнажение которых несло глобальную угрозу бытию. Наука бесстрастно балансировала между гениальностью открытий и преступностью действий, увенчивая всемирной славой безымянных, по стратегическим соображениям, но со временем объявлявшихся отцов атомных бомб, страдавших, чем ближе к концу жизни, тем больше, – как бы не остаться в безвестности. И их наука двигалась. Ведь ученым мужам важно было проникнуть в недра атома, не оглядываясь и невзирая ни на что, важно было поскорее завладеть той дьявольской силой, которая, вопреки физическому ничтожеству человеческих существ, давала им возможность претендовать на вселенское всемогущество. А что касается смертельной опасности, проистекающей из фанатизма этих научных идей, что касается неизбежных последствий открытий ядерщиков, то эти тяготы оставлялись на долю потомства. Это им предстояло маяться за одержимые открытия, это им предстояло думать и решать, как быть, как дальше формировать материю для своего потребления. И все пока обходилось… На это ты и уповал…
   Да, ты был твердо убежден: ученый не несет ответственности за результаты своих исследований так же, как природа не несет никакой ответственности перед человеком. И ничто не могло тебя смутить, ничто не в силах было пошатнуть твою мессианскую уверенность в собственном предназначении.
   Да, ты был восходящей звездой в том зазеркальном, сокрытом от взоров научном мире. И даже после того как твоя жена Евгения покинула тебя в одночасье и бросилась прочь, как от чумы, укатила скитаться по областным театрам, на подмостках которых ей доставались разве что страдальческие старушечьи роли, так быстро она состарилась вдруг после всего, что ей пришлось узнать и пережить с тобой, даже после ее бегства ты не осекся, не содрогнулся, не глянул вокруг себя, не кинулся ей вдогонку, а самое главное, не пытался критически осмыслить то, что оказалось столь ужасным в ее глазах. Евгения не сразу вникла в смысл твоих изысканий, не сразу представила себе, в чем суть твоих экспериментов. Она была далека от научных интересов, жила в иной стихии – стихии искусства, но она была близка тебе, и ты прожил с ней многие годы, она проявляла терпимость к тому, что ты интересовался только работой, и даже к тому, что ты сам постоянно делал ей аборты, о чем впоследствии горько жалел, поняв, что рубил сук своей семейной жизни, вызывая неизбежное отвращение к себе нормальной женщины, все это не остановило тебя, ты не призадумался, не попытался ответить себе – так ли ты уж прав, не считаясь в своем фанатическом увлечении наукой с чувствами и помыслами других, и прежде всего любящей тебя жены. Когда Евгения узнала, чем ты занимаешься, к чему с годами пришел и какие цели преследуешь при этом, она плакала перед тобой на коленях, умоляла бросить все, уехать куда-нибудь подальше от Москвы, куда-нибудь на Дальний Восток, где полно работы в научных центрах, где профессура высоко чтится и не хуже, чем в Москве, оплачивается, где и она сама нашла бы свое место в тамошней театральной среде, умоляла тебя начать новую жизнь, завести, наконец, детей, но ты не поддался на уговоры жены, на тебя не подействовал ее, как ты считал, наивный ужас перед твоими экспериментами, ее сантименты, ты не пожелал расстаться с вверенным тебе делом. И сколько бы ты потом ни сожалел, сколько бы ни каялся, было поздно… Жизнь уходит с кругов на иные круги…
   Твое тщеславие не знало уема. Евгения уехала-таки, но тебе казалось – что уж так сокрушаться, найдешь себе другую, вот поосвободишься немного от дел, присмотришься – вокруг столько женщин – и, несомненно, сможешь выбрать себе по вкусу и, самое главное, морально не закомплексованную, без ненужных сомнений в нравственности дела, которым ты занят. И приведешь эту женщину в свой академический особняк на «феодальном» бульваре для избранных, рядом с такими же особняками атомщиков. И не до того тебе было, потому как надвинулись новые события, они-то и определили всю твою последующую жизнь и все то, что вынудило тебя удалиться в космос, на орбитальную станцию, и объявить себя космическим монахом.
   К тому времени ты был достаточно известной личностью в академических кругах и уже пользовался особым вниманием курирующих науку политических органов. Надо быть справедливым, в этом смысле ЦК КПСС оказался на должном уровне. Насколько это так, ты мог убедиться на собственном опыте не раз и не два. Благодаря покровительству ЦК легко, почти без хлопот и «пробиваний» твоему институту, и прежде всего твоей знаменитой лаборатории, предоставлялись любые фонды и привилегии. О, как быстро привыкает человек к милости верхов, к дворцовой приветливости, к барской отзывчивости. Всегда ли так было в мире и всегда ли так будет, спрашиваешь ты теперь себя. За примером не надо бежать далеко. Президент Академии наук, ведущий атомщик, по телефону и в личных беседах не забывал напомнить: «Андрей Андреевич, ради бога, ни в чем не ограничивайте себя. Работайте уверенно, страна готова обеспечить вашу программу всем необходимым. Все, что потребуется, – импортное оборудование, препараты, жилье для сотрудников, транспорт, короче говоря, все, что потребуется, – просите, не стесняйтесь. Вы делаете архиважную работу…»
   Тебе становилось не по себе от таких комплиментов якобы от имени всей страны, простиравшейся на полмира, от этой щедрости; тебя коробило от того, что сугубо научные эксперименты все больше привлекают функционеров, закруживших вдруг, как хищные пернатые, но ты отмалчивался, нет, ты не лебезил в припадке благодарности, но ты и не возражал, и не пытался сказать, что не следует рассматривать тебя как безотказного исполнителя некоего сенсационного проекта, показавшегося столь привлекательным высшему руководству. Да, надо было своевременно остановить себя, надо было, как потом стало ясно, не давать оснований для уверенности в твоей несомненной лояльности… Но ты был то ли слаб, то ли беспринципен, то ли не чужд в душе карьеризма, стремления к липкой близости к власть предержащим. И не потому ли оказалось само собой разумеющимся, что именно тебе предложили возглавить научную программу, весьма двусмысленную по замыслу. Именовалась она «Эмбриональная регуляция полов», но основной ее целью была разработка метода выведения анонимно рождаемых индивидов.
   Такого еще не бывало на свете. И ты оказался причастен к этому, как разбойник, выбегающий наперерез движению естества. Выведение «иксродов», то есть анонимно производимых людей – рождаемых анонимной женщиной от анонимных родителей, – оказалось главной задачей твоей засекреченной лаборатории.
   Термин «иксрод» – не твое изобретение, его придумали хваткие на всякого рода аббревиатуры партийные кураторы науки – вскоре стал своеобразным паролем, едва ли не революционным, ибо целью лабораторного выведения иксродов было формирование совершенно нового типа человека, будущего рыцаря идеологии. Иксроды должны были стать беззаветными революционерами XXI века. Именно это имелось в виду. В этом партийной верхушке виделся новый способ оживления и реставрации издыхающей мировой коммунистической идеологии. И признайся, ухо твое вскоре стало привыкать к неологизму «иксрод», а душа – к делу, которым ты занимался, ты сумел-таки уверить себя, что твои эксперименты – это только наука, а что из них следует – не твоя проблема.
   Стоп! Не спеши. Здесь надо расставить все точки над «i». Да, понятно, термин «иксрод» предложила инстанция, имея в виду далеко ведущую программу выведения нового типа человека. Но ведь в самом начале, при первом упоминании о стратегических целях программы, ты не возразил, не отказался, не пытался отмежеваться. И тебя мало смущало, что тебя величали новым Дарвином и что эта неслыханная в истории цивилизации программа вытекала из твоих теоретических и практических разработок, из твоих на этот счет прогнозов. И было как бы совершенно естественно, что в ответ на предложение быть научным руководителем программы по выведению иксродов ты не согласился тотчас же, ты обещал подумать, но – не отказался! Да и следовало ли, да и возможно ли было отказываться? Ведь один в поле не воин. К тому времени ты уже был, можно сказать, официально ангажирован в той степени, когда категорическое отрицание чего-либо, исходящего от власть предержащих, почти исключается.
   И это подтверждалось. В тот же день, когда ты, в ответ на предложение президента Академии наук, обещал подумать, ты был приглашен на Старую площадь, к члену Политбюро и секретарю ЦК КПСС по идеологическим вопросам и международному коммунистическому движению Конюханову Вадиму Петровичу.
   На Старую площадь ты подъезжал почти привычно, не так часто, но все же несколько раз в году ты бывал здесь по разным поводам. И на этот раз ты подкатывал на своей директорской черной «Волге», поглядывая по сторонам на пробегающие машины, на толпы прохожих на московских улицах. Если бы они знали, куда и зачем ты следовал, то ничего дикого не было бы в том, если бы они перегородили улицу живой цепью, и разбили бы вдребезги твою машину, и забили бы тебя камнями. Бог простил бы им эту лютость.
   Как всегда, послеполуденная Москва была переполнена людьми, особенно в центре. Сознавали они или нет, но, пожалуй, все проблемы бытия воплощались для них в тот час в поисках чего-то, в неисчислимых замыслах что-то достать, обрести и нескончаемых действиях в этой связи. Но абсолютно никому из них ни на секунду не могла прийти в голову мысль о том, что кто-то неподалеку задумал некое дело как совокупный вызов Природе, Истории, Богу, людям, всем, вместе взятым, после чего мир станет иным, как бы заново пересотворенным. А тот человек, который потенциально мог осуществить этот замысел, между прочим, катил мимо них в роскошном автомобиле, и никто из них в тот час, естественно, не догадался, что этот человек работает на то, чтобы настало время, когда архаизмом станут понятия семьи, родословной, генетической преемственности поколений, что любой может в результате оказаться началом и концом – без малейшего представления о тех, от кого он произошел и кого он породил. Эти функции взамен семьи надлежало нести Государству-Отцу…
   Ну нет, конечно, то была не твоя личная глобальная программа. Идеологическое озарение посетило не тебя, а других, пусть даже так, но именно ты послужил тому, твоя наука послужила, твои эксперименты натолкнули черные силы тоталитарного государства на идею использовать их в своих целях. Об этом ты говоришь теперь, после всего, что произошло. Но и тогда ты смутно догадывался о том, какие практические выводы можно сделать из твоих открытий, однако считал, что тебя это непосредственно не касается, и старался не думать об этом впрямую, не рефлексировать. Оказалось, однако, что существует грандиозный замысел, что это далеко не утопия, что то, чем ты занимаешься, уже не только научные игры поощряемого властями экспериментатора. Ты понял это по прибытии в ЦК. В этот раз у входа в проходной тебя встретил секретарь Конюханова и повез персональным лифтом, минуя все контрольные посты, на седьмой этаж. Конюханов уже ждал тебя. Он сам открыл двери и пригласил тебя в кабинет.
   – Андрей Андреевич, рад вас видеть! – живо поблескивая взором через очки, приветствовал он тебя. Ничего наигранного в его радушии не было. – Заходите. Не так уж часто мы с вами видимся. Так давайте уж поговорим немного, отведем душу. Жду вас, для этого отложил сегодня нашу повседневную текучку, будь она неладна. Да, вы правы, надо бы почаще общаться, Андрей Андреевич. Но на все требуется время, время! Заходите! – И предупредил секретаря: – Никаких звонков. Меня – нет.
   Следовало понимать, что данной их встрече придавалось какое-то исключительное значение. В общем, так оно и оказалось.
   Конюханов умел вести себя, умел располагать к себе собеседника. Был учтив, вдумчиво слушал, продуманно говорил. Корректно был одет: строгий костюм, галстук под цвет, хорошая обувь. Должно быть, не переедал, не перепивал, держал себя в форме. Необыкновенно прозрачные очки очень подходили к его продолговатому аскетичному лицу. «Приклеить бы козлиную бородку, можно самого Дзержинского играть!» – почему-то подумалось тебе.
   Мнение об этом секретаре ЦК бытовало вовсе не дурное, напротив, многие хорошо отзывались о нем как о широко мыслящем человеке. Среди членов Политбюро он был одним из самых молодых, ему было под пятьдесят, и считался наиболее работоспособным. Карьеру делал на дипломатическом поприще, весьма продуманно и целеустремленно – в странах, для нас политически особо приоритетных: был советником, а затем послом в Северной Корее, Вьетнаме, на Кубе и в Китае, заслуги его были высоко оценены, и вот оттуда, с той горячей линии, его и выдвинули, причем, по общему мнению, вполне заслуженно и справедливо. А дальше, буквально перед самым отбытием на международный олимп – постоянным представителем в ООН, Конюханов вдруг был передвинут в партийные органы, в их высший эшелон, и с тех пор ведал всей идеологической и внешнеполитической работой в сфере международных коммунистических движений.
   Вот то, что ты знал о Конюханове, и вот представился случай, когда ты увидел его в несколько ином ракурсе.
   После общих фраз он заметил для начала разговора:
   – Андрей Андреевич, начну издалека. Понимаете ли, если я скажу, что история человечества свершается в одночасье, в то мгновение, когда, допустим, кому-то пришла в голову некая молниеносная мысль, как говорят в таких случаях, в одно прекрасное мгновение, пожалуй, это будет чересчур. Известное дело – в жизни все до поры до времени развивается эволюционно. Но иногда вдруг возникает, так сказать, революционная ситуация, возникает коллизия, когда некая мысль, некая идея действительно способна враз перевернуть мир. И сейчас как раз такой момент. Только, ради бога, не подумайте, что источник этой идеи – моя скромная персона. Я всего лишь попутная птица.
   – В таком случае я какая птица? – не удержался ты, пытаясь понять, к чему ведет собеседник.
   – Немножко терпения. Это всего лишь присказка. А иначе не подойти к существу дела. Так вот, продолжу присказку. То, что я имею в виду, – исторический шаг, носящий революционный характер. В нем искорка от Французской, пламя от нашей, Октябрьской, так я полагаю. Это результат абсолютной свободы мышления, полного разрыва со стереотипами, но это именно то, что имел в виду еще Платон, – воздействие идеи на материю и преображение материи в социально-политический идеал. Я понимаю, Андрей Андреевич, вы сейчас, пожалуй, в полном недоумении, к чему я все это, что за лекция? Но извините, вопрос имеет к вам, к вашей науке прямое отношение. Да, да! Не удивляйтесь!
   Ты сидел с ним за большим столом, предназначенным для групповых совещаний. Секретарша принесла чай в тонких стаканах, вставленных в причудливо-узорчатые подстаканники. Ты понимал, что приглашен сюда по очень важному делу, по особо важному, иначе зачем все это, зачем столь пространное вступление к разговору. И ты пытался уловить, в чем Центральный Комитет партии увидел практический смысл твоих более чем специфических научных экспериментов. И постепенно картина вырисовывалась, поражая тебя масштабом, настораживая и в то же время захватывая своей дерзостью.
   – Ну, так вот, Андрей Андреевич, к чему, собственно, веду я наш разговор, – продолжил Конюханов. Он задумчиво придавил окурок в хрустальной пепельнице и вскинул голову. – Пожалуй, я излишне усложняю, – усмехнулся он. – Привык к разного рода преамбулам. А мы с вами люди свои, Андрей Андреевич. Свои. И потому буду предельно откровенным и, насколько удастся, кратким. Вот это для меня тяжеловато. Но… Первое, что во главе угла, партия верит вам, Андрей Андреевич. Верит. И задача, которую выдвигает перед нами история, – наша общая. Да, понимаю, наука и политика – вещи разные, но классовый подход неизбежен во всем и всюду. На том мы, марксисты-ленинцы, стоим, и в этом, бесспорно, наше историческое преимущество. Вот в данном случае ваши открытия, открытия, если можно так выразиться, рукотворной биологии, – ведь это далеко идущее вторжение в природу человека, собственно, это реконструкция человеческой личности – ее происхождения, места и роли в обществе, а в дальнейшем и возможность реконструкции всего человечества по матрице искусственно рождаемых. Как говорится, лиха беда начало. Вон куда поехала телега XX века!
   Не мне вам объяснять, но в этом смысле я вполне согласен с оценкой нашего Отдела науки – такого не было со времен творения. В вашем лице наука достигла прямо-таки невиданного могущества. Как говорится – честь вам и слава! Неуловимая стихия зачатия и рождения становится управляемым делом. Вот и возникла мысль: а что если попытаться внедрить это в массовом порядке? Это же революция, которой пока нет названия, настоящая революция в воспроизводстве человека как вида! А раз так, раз этот процесс управляем и контролируем и представляет собой новый фактор общественной жизни, новый рычаг истории, то, согласитесь, – это уже дело политики. И здесь мы с вами встречаемся, Андрей Андреевич, уже как партнеры. Мы исходим из того, что партия не должна оставаться в стороне, эдаким любопытствующим наблюдателем, а, напротив, не упуская времени, должна стать во главе этого процесса, направить его в соответствующее русло в целях и интересах нашего общества, нашей идеологии. Извините, ради бога, Андрей Андреевич, я неисправимо многословен. Ну, вы понимаете, о чем речь. Вы все понимаете загодя, вы – гениальный человек. И вот что я еще добавлю. Нам нельзя забывать, чего бы это ни касалось – от открытий в космосе до открытий в экспериментальной биологии, – нам нельзя забывать нашей конечной цели, нашей всемирно-исторической роли. Вот что главное. К сожалению, определенные ревизионистские настроения бытуют даже у нас в ЦК, в аппаратных кругах. Мне от вас нечего скрывать, мы – свои. Некоторые товарищи хотят легко и удобно жить при социализме в отдельно взятой стране, забывая, что мы должны думать о трудящихся всех стран! В соревновании с капитализмом мы должны победить. И пусть лозунг мировой революции сейчас впрямую не провозглашается, коммунизм победит на планете! Это – наша цель, и приближать ее мы должны всеми возможными путями, всеми средствами. В том числе и используя новейшие достижения науки. Поглощенный своими научными экспериментами, вы вряд ли подозреваете, Андрей Андреевич, что ваши уникальные достижения в экспериментальной биологии предвещают нечто глобальное в масштабах человеческого бытия. Да, да! Я это всерьез. На первый взгляд, это трудно себе представить – ведь началом всему выступает всего-навсего лабораторно зачатый эмбрион, плод, возникший, так сказать, в пробирке. Но все дело в том, что рождающийся в результате этого человек – назовем его иксрод – личность анонимная, это ничейный, искусственно выведенный субъект, я так понимаю. Почему я пытаюсь объяснить хорошо вам известное? Дело в том, что для вас это предмет захватывающих лабораторных экспериментов, а для нас иксрод – новый тип человека. И, по нашим прогнозам, именно иксроду предстоит перевернуть старый мир во избавление от него трудящихся классов! Вот в этом вся соль. Именно он, иксрод, может стать со временем главнодействующей фигурой в историческом процессе!
   Я говорю об этом, может показаться, со слишком большим энтузиазмом. Не без того. И есть этому причина. Ведь феномен иксродов удивительно многообещающ в политическом плане. Это будет именно та пробивная сила, которая, в отличие от нас, без оглядки, без страха и сомнений будет бороться за победу коммунизма во всем мире. Семья и прочие родственные отношения как архаичные институты старого мира насилия будут сброшены на свалку истории именно иксродами. Иксроды как носители небывалой свободы личности и духа будут прокладывать путь к новой эре человечества, давно предвиденной нашим революционным учением. Иксрод в перспективе не только ликвидатор старого, отжившего, но и создатель нового мира. Не сомневаюсь, великие люди, гении в иксродовой среде будут появляться гораздо чаще, чем в обычной, архаичной. Сами понимаете – тут полная свобода от семейных и прочих рутинных уз и забот. Дети производятся искусственно, обезличенно и соответственно воспитываются. Кстати сказать, некоторые товарищи в отделе предлагают называть анонимно рожденных «сбакитами» – так называют кусок ценной породы неизвестного происхождения, но, мне кажется, «иксрод» – лучше, точнее.
   Пока мы лишь теоретизируем, лишь рассуждаем на интересующую нас тему, прогнозируем, что несет с собой это неслыханное явление новочеловека, но прогнозировать необходимо. Нельзя сидеть сложа руки, когда современная цивилизация гонит одну за другой новые волны и событий, и проблем. История нам этого бы не простила. И я хочу сказать в этой связи, что будущее во многом будет зависеть от того, кто сумеет захватить приоритет в глобальной борьбе миров. Победителем станет тот, кто широко раскроет двери в общество новолюдям – иксродам, явное преимущество которых в том, что эти анонимно рожденные существа будут абсолютно свободными от семьи, от всевозможных родственных и клановых уз, от патриархальных и прочих связей, что повлечет за собой избавление от векового груза устаревшей этики. В политическом аспекте – это неоценимый выигрыш. Иксроды станут эталоном коллективизма и интернационализма. Они станут ударной силой коммунистического интернационала, и именно они нанесут Западу решающий политический удар!
   Все это, как вы сами понимаете, в перспективе, однако общая концепция должна быть проработана и должна быть задействована. И партия глубоко заинтересована в том, чтобы такой ученый, как вы, Андрей Андреевич, разделял нашу позицию по данному вопросу. Вот в чем, собственно, смысл нашей встречи. И я полагаю, что мы находим общий язык. Ведь на практике от вас, Андрей Андреевич, зависит главное, вы – творец технологии производства иксродов. А мы уж постольку-поскольку: идеология – это ветер в паруса, мощный ветер движения, но не паруса… Не так ли? Кстати, и компетентные органы проявляют большой интерес к вашей работе, у них есть на этот счет конкретные предложения.
   Разговор еще продолжался. Ошеломленный услышанным из уст самого секретаря ЦК, я пытался скрыть в себе то, что терзало и мучило меня в тот час. Я не привожу здесь своих замечаний и реплик по ходу беседы, они не столь существенны в том смысле, что не содержали в себе чего-либо отличного от позиции ЦК или, допустим, оспаривающего мнение Конюханова, в лучшем случае мои высказывания можно было бы принять за осторожные сомнения собеседника.
   В чем же дело, почему я теперь вспоминаю об этой беседе с ужасом?! И теперь, уже в космосе, задним числом восклицаю: что затевалось-то, что задумывалось вокруг иксродов, к чему изготовлялись?! Пытаясь объективно воспроизвести ту памятную встречу, я излагаю все, как было, и в отношении себя, как я выглядел в тот час. Иное поведение, разумеется, не делает мне чести. Но тогда, на Старой площади, вряд ли я мог повести себя иначе, – это не в оправдание, я не герой и не хочу им быть, но честно скажу, вряд ли я мог повести себя иначе, не рискуя в перспективе тем, чтобы быть ущемленным, постепенно отстраненным от разработки своей главной темы, которую захватят мои же сотрудники, верные оруженосцы партии, – таких примеров в Академии наук было сколько угодно. Утрата руководящего положения и влияния часто оборачивалась катастрофой и пострашней, чем потеря положения в науке. Да, во мне говорил классический конформист, прислужник властей, каковой была тогдашняя интеллигенция в подавляющем своем большинстве, что бы она сейчас ни заявляла о себе постфактум.
   И еще один момент, индивидуальный, личный, но не менее существенный, мешал мне в том случае… Понимаю, что и это не оправдание, и все-таки… Как поджелудочная железа, постоянно выбрасывающая в организм ферменты, меня все время подгоняла и помыкала мной болезненная мысль о том, что думает попутно Конюханов о моем собственном анонимном происхождении. Эта мысль не давала мне нормально чувствовать себя. Понимал ли он это или нет, или, увлеченный своими умозаключениями и идеями, начисто забыл, выпустил из вида, кто я, что я по происхождению, или, напротив, умышленно эксплуатировал этот факт моей биографии – биографии подкидыша, обнаруженного когда-то в мешковине на крыльце рузского детдома. Ведь фактически я и был иксродом, пусть и естественно рожденным, но именно таким, без рода, без племени, несгибаемым, невозмутимым, если не сказать – бессердечным в своих поступках, прослывшим жестким специалистом своего дела, человеком, не распылявшим своих способностей и времени ни на что другое, кроме целенаправленной деятельности. Судя по всему, партийных идеологов именно это и устраивало, именно такими им хотелось видеть настоящих иксродов. Я был подобием иксрода по воле судьбы. Хоть и не говорилось об этом в открытую, но я невольно представал в качестве живого примера, в некотором роде прообразом… Я понимал это… Возможно, этим и объясняются странные ощущения, владевшие мной в тот день в одном из главных кабинетов на Старой площади.
   Я чувствовал себя неуверенно – зыбко, смутно, переменчиво: душа терзалась в капкане. Получалось, что в стенах этого кабинета возникал как бы заговор с моим участием. Где проходит граница между научными опытами и преступлением, кто бы мог указать ту зыбкую межу?! В душу вкрадывались сомнения: а если это заговор против вековечных устоев человечества, выстраданных в долгой цепи поколений, человечества, живущего пусть и страшной, и нелепой жизнью, но неизменно, из рода в род, жаждущего совершенства, надеющегося на чудо в достижении утопических идей, исходя из чаяний предков, неизменно веривших в то, что если им не удавалось, то дети, внуки обретут искомое счастье… Иксродам предстояло остановить движение того исторического колеса, положить конец Отцовству, Материнству, положить конец всему, что являлось продолжением опыта поколений для всех и для каждого на белом свете… Ситуация, не предвиденная в веках и немыслимая: вторично, вслед за Адамом и Евой, изгонялись из мира Отец и Мать, причем негласно, без раскатов громоподобного гнева с небесных высот, без проклятий, запечатлевшихся на все времена, изгонялись весьма прозаично – через исключение родительских обязанностей, изгонялись коварно и исподволь – через манипуляции зародышами, изгонялись при этом в никуда… И во всей этой истории я невольно фигурировал в роли главнодействуюшего лица, гонителя и незримого палача Отцовства и Материнства…
   Но в то же самое время я понимал, сколь возрастает моя роль, мое значение, сколь важным становится мое место под солнцем конъюнктуры. Во мне нуждались сильные мира сего как в исполнителе грандиозной акции.
   Я сполна пожинал жатву подкидыша. Возможно, это было предначертано самой судьбой, как по некоему дьявольски задуманному сценарию, – меня как бы умышленно подталкивали отомстить миру именно таким невероятным образом, – я, иксрод по рождению, был призван выводить племя анонимно рождаемых иксродов по разработанной мною технологии. И кому-то очень своевременно, очень кстати подвернулся я на этом повороте истории…
   Прощаясь у дверей, Конюханов сказал:
   – Андрей Андреевич, не знаю, как вы, а я получил огромное удовлетворение от нашей встречи…
   Я ответил ему примерно такой же любезностью. И тогда он неожиданно продолжил разговор.
   – Понимаете ли, Андрей Андреевич, я хочу вам объяснить один момент. К вам будут обращаться товарищи из органов, они по части… – Он не досказал и продолжил: – У них будут свои предложения, с тем чтобы содействовать вашей задаче. Ну это, конечно, вопросы технического, организационного порядка, можете не беспокоиться. У них, кстати, как всегда, все продумано и рассчитано, и в данном случае, я бы сказал, тоже со знанием дела…
   Честно говоря, такое сообщение меня несколько обеспокоило:
   – Вадим Петрович, – обратился я к Конюханову. – Коли вы уж упомянули об этом, за что я вам признателен, то не лучше ли мне услышать от вас лично, в чем будет выражаться содействие упомянутых товарищей. Ну, чтобы быть готовым к соответствующим контактам.
   – Пожалуйста, – понимающе улыбнулся Конюханов. – С готовностью, Андрей Андреевич, с вами поделюсь, и это будет правильно, согласен. Информация у меня от нашего отдела. А остальное узнаете непосредственно в процессе работы.
   То, что довелось услышать дальше, действительно, с точки зрения чисто делового подхода, оказалось весьма и весьма рациональным. Товарищи знали, чего хотели, и все продумали и предусмотрели.
   Я размышлял об этом уже в машине. Снова глядя на многолюдные московские улицы, я вспоминал подробности беседы с Конюхановым, потрясенный тем, как внезапно мои лабораторные занятия переросли в крупную, строго засекреченную программу государственной значимости.
   По проекту компетентных органов выведение иксродов предполагалось производить в два этапа. Первый – эмбрионально-инкубационный – возлагался целиком и полностью на мой институт, под мою личную ответственность, для чего я получал соответствующие права и средства. Самое сложное на этом этапе было связано с имплантацией лабораторно зачатого анонимного зародыша в чрево инкубы, женщины, предоставляющей свой организм для вынашивания подсаженного эмбриона, то есть для обычной девятимесячной беременности. После родов начинался второй этап, условно – молочно-грудной. Эта часть программы нас уже не касалась, взращиванием и дальнейшим воспитанием иксродов должны были заниматься специальные интернаты. Примерно такой в общих чертах представлялась компорганам «индустрия» иксродов.
   Проблемы? Как и везде, здесь возникали свои проблемы. Наиболее уязвимыми в этой технологии оказались, как ни парадоксально, не трансплатация зародыша в утробу женщины-донора, не выращивание там плода, а чисто субъективные факторы морально-этического порядка, связанные с психологией этих женщин, которых предполагалось именовать инкубами. Искусственно зачатый в лаборатории иксрод генетически не имел к инкубе никакого отношения. Стоит ли говорить, что далеко не каждая женщина, отнюдь не каждая, согласилась бы на такой «прокат», на «арендное» употребление своего материнского лона, на фиктивное материнство. Вокруг этой проблемы запросто мог возникнуть общественный скандал. И что тогда? Какой шум поднялся бы за границей, докатился бы до ООН и прочих гуманитарных организаций, так и ждущих какого-либо громкого дела!.. И вот тут надо отдать должное прозорливости и находчивости нашего всеведающего «трехбуквенника» – КГБ. Когда провожавший меня к дверям Конюханов излагал организационные идеи компорганов, я понял, как птица, оказавшаяся в пещере, откуда выход только один, я понял, что наша лаборатория, наш институт и я сам давно находились под бдящим оком компетентных органов – настолько точно была схвачена суть проблемы. Работники КГБ предлагали свою методику и содействие в решении задачи. Предлагалось следующее: инкубы будут секретно вербоваться из числа женщин, осужденных и отбывающих сроки наказания. А таких в стране всегда было предостаточно. Десятки и сотни тысяч зечек, осужденных по всевозможным статьям за всевозможные преступления, находились в многочисленных женских колониях и на поселении. Выбор инкуб из числа зечек мог быть в этом смысле почти неограниченным. Требовалось мое согласие. Я обещал подумать.
   Позднее я познакомился с деталями компоргановских предложений и опять же был поражен знанием дела и точностью в проведении намеченных задач. В инкубы должны были вербоваться зечки из осужденных на долгие сроки, от 10 до 25 лет, лишения свободы. После соответствующего медицинского обследования зечке предлагалась роль инкубы на следующих условиях: а) рождение одного иксрода уменьшало срок заключения наполовину, рождение второго иксрода давало право на полное освобождение; б) зекинкуба обязана была вскармливать иксродмладенца грудью до трехмесячного возраста, а затем должна была безоговорочно передать его на государственное воспитание; в) по завершении постродового периода зекинкубу переводили в лагерь или на поселение в особо удаленных районах; г) зекинкуба давала подписку о неразглашении сведений о ее роли, местопребывании, составе обслуживающего персонала; при нарушении условий подписки зекинкуба подлежала вторичному осуждению.
   Вот так, в общих контурах, выглядел компоргановский проект вербовки зекинкуб. Я долго думал. Не скажу, что я был в восторге от этого проекта, но другого выхода я не видел. И я дал согласие.
   Был у меня разговор с одним из работников компорганов. Приехал он в институт для беседы. Довольно умный человек. Когда я высказал сомнение в моральности вербовки инкуб из числа осужденных, он ответил, что пока другого варианта нет, а со временем в использовании заключенных отпадет необходимость – услуги инкуб будут оплачиваться, как, скажем, оплачиваются услуги проституток. И возможно, инкубаторское вынашивание анонимно рождаемых детей для определенного круга женщин станет профессией, причем довольно доходной.
   Разговор наш был абсолютно прямым, откровенным, без всяких условностей. Он утверждал, что наступят времена, когда инкубаторство не только станет легальным, но, более того, этот тип деторождения окажется наиболее предпочтительным. И тогда понятия «Мать», «Отец» вообще уйдут в область преданий или будут иметь чисто условное значение.
   Таким образом, замысел компорганов все больше обнажался в своей подспудной части и далеко идущих намерениях – шаг за шагом приоткрывалась особая их заинтересованность в контроле над введением нового типа бескорневого человека. Предполагалось со временем поставить это дело на широкую ногу. Предусматривалось постепенно все шире внедрять анонимные роды анонимных детей профессиональными роженицами, организованно воспитывать иксродов в интернатах с тем, чтобы освобожденное от необходимости деторождения население могло всецело посвятить себя производительному труду, другим актуальным задачам, и прежде всего, конечно, делу неотвратимой мировой революции, – от этой цели коммунисты отступать не собирались. Иксроды поставят в мировой истории точку, и пойдет новый счет летоисчисления…
   Он не выбирал выражений, мой собеседник, куратор: «Иксроды поставят точку, окончательно, давно необходимую. Вся эта шумиха, борьба за мир во всем мире и прочие красивости – сентиментальная болтовня. И если решающее слово за атомным ударом, то его произведет как раз иксрод. Ему терять нечего, его ничто ни с кем не связывает, он обезличен, его Родина – Система, давшая ему жизнь в пробирке. И рука его не дрогнет, когда надо будет нажать кнопку. Все дело в том – кто первый, кем взращенный иксрод первым нанесет ядерный удар!»
   Небольшой санаторий в подмосковных лесах, прежде принадлежавший профсоюзам, вскоре был передан нам как научно-исследовательская база. С полгода ушло на реконструкцию и оборудование кабинетов, палат, помещений для охраны и прочих служб.
   Я не спешил особо. Но настала пора действовать. Сразу скажу, шел я на это с нелегкой душой и, возможно, поэтому подчеркнуто не интересовался личностями кандидаток в инкубы сверх того, что сообщалось о них в сопроводительных документах. Держал себя с ними строго официально, разговаривал сухо, лаконично. Привозили их в клинику поодиночке, каждую в назначенный час в закрытой машине, одетую в гражданское платье, и все они были для меня на одно лицо – объекты предстоящей имплантации иксэмбриона. Обращался я к ним обезличенно – женщина: «Здравствуйте, женщина. Как вы себя чувствуете, женщина? Осторожно, женщина, я вас должен осмотреть, не двигайтесь». Только так. Соответственно и ко мне было установлено обращение – профессор. Ничего постороннего, ничего лишнего, все инкубы были важны лишь как полученные напрокат утробы. Ни одну из них я не запомнил в лицо, так как для дела это не требовалось.
   И только одна оказалась исключением из правил… Но об этом позже… Вот об этом попозже бы…
   Вот и пришел ты к Берегу, а дальше другая Река…
   Ты маешься, ищешь любой повод, только бы отодвинуть мысли об этом, воспоминания об этом. Ну, и что же? Разве не убеждаешься ты всякий раз в нелепости, химерности попытки убежать от себя? Умереть можно, но уйти от себя нельзя. В этом смысле человек, будучи смертным, вечен.
   О боже, что ты пытаешься объяснить необъяснимое, что ты кидаешься в бездну своей души, чтобы рассказать о том, что не подвластно слову, по крайней мере твоему слову?!
   А ведь ты считал себя исключительно сильной личностью, и было бы странно, если бы ты не совладал с собой, когда это требовалось из соображений высшей целесообразности. Но в этот раз ты не смог преодолеть себя… А ведь ничто не предвещало того, с чем столкнулся, как комета, налетевшая на другую комету. Ведь все шло своим чередом.
   Случилось это весной следующего года, когда первой группе зекинкуб уже были имплантированы эмбрионы и она находилась под соответствующим медицинским наблюдением.
   Эту женщину доставили в тот день на обследование, как привозили обычно и других, в сопровождении «фельдшера» – так на старомодный лад называли мы охрану инкуб. Когда ассистент и медсестра привезли ее ко мне в кабинет, я бегло осматривал данные ее предварительных обследований. Все было в норме – общефизические показатели, гинекология, только это меня и интересовало – пригодность пациентки для вынашивания имплантированного плода, все остальное было делом спецслужб, то были их заботы. В этом смысле работа была поставлена четко, если не сказать безукоризненно, никаких проблем не возникало. Да и с чего им было возникать. Ведь в зонах и тюрьмах отбор кандидаток в инкубы производили квалифицированные сотрудники, тщательно изучавшие зечек на предмет их целевой пригодности; сами зечки, давшие согласие на вынашивание плода, были больше всех заинтересованы, чтобы только не случилось чего, чтобы не упустить такую невероятную возможность сокращения срока наказания: выносив и родив младенца, избавиться от многих лет заключения! Да такое никому и во сне не снилось! Понятно, что появлялись они у нас в клинике, трепеща от страха и надежд, умоляя небеса, чтобы ничто не помешало тому, что забрезжило на их страшном пути. Могло ведь случиться – возьмут да забракуют на последнем этапе клинической экспертизы: не годна, мол, в инкубы. Естественно, женщины волновались.
   Новую зечку, препровожденную в кабинет, оставили сидеть на стуле возле двери. Коротко ответив на ее односложное «здравствуйте», я снова глянул на ее досье – на персональный номер заключенной и индекс места заключения, глянул еще раз на фамилию, которую тут же забыл, кажется, Лопатина. Фамилии обычно не запоминаются – они или очень сложные, или очень простые. Но вот имя пациентки показалось мне странным – Руна, что за имя, что-то в нем руническое, усмехнулся я и поднял голову. Первое, что бросилось в глаза, – то, что женщина была в очках. Стало быть, появилась среди инкуб и такая – в очках. У нее было интеллигентное лицо, и мне подумалось, что нелегко ей, должно быть, приходится в зоне, там, известное дело, мат-перемат, драки, таскание за волосы и прочее… А собой совсем не дурна, на воле наверняка была еще лучше, была, наверное, красавицей. Но вот смотрит как-то не так, как следовало бы в ее положении, – никакой повинной улыбчивости, предупредительности во взгляде. Карие глаза за стеклами очков выражали лишь сдерживаемое любопытство. Можно было представить, что на воле она следила за собой, подводила брови, подкрашивала ресницы, преображалась перед зеркалом. Но это на вид и к слову, а ведь на ее счету какое-то серьезное преступление, недаром ведь осуждена на десять лет, недаром зечка… И теперь вот решилась родить иксрода, чтобы скосить срок.
   – Ну, так вот что, женщина, – сказал я. – Контрольные анализы полагается сделать еще раз, повторно. Тогда станет ясно, как дальше.
   Она молчала.
   – Какие-нибудь жалобы есть?
   – Что вы имеете в виду? – сказала она.
   – Состояние здоровья. Ничего другого.
   – Нет, пока нет.
   – Необходимо строго следовать предписаниям подготовительного периода. Об этом тебе расскажут. Если все будет в порядке, имплантацию произведут в начале следующей недели, во вторник или в среду, не раньше. Так что придется подождать.
   – А я и не спешу. Меня все это вообще не волнует.
   Ее дерзкий ответ удивил меня. Такого здесь еще не бывало. Разглядывая очкастую повнимательней, я встал из-за стола и подошел к ней. Она тоже встала. И я строго сказал, чтобы ей неповадно было говорить со мной в такой манере:
   – Если не к спеху, и тем более если тебя это вообще не волнует, то стоило ли огород городить? Ты с каким намерением сюда отправилась, ты знала, куда и зачем следуешь?
   – Знала. Разумеется, знала.
   – Ну и что? Я тебя спрашиваю, женщина. Зачем ты сюда ехала?
   – Зачем? А затем, чтобы увидеть вас, профессор, и убедиться, что все это вовсе не детские байки!
   – Только и всего!
   – Поверьте – только и всего. Чтобы увидеть вас и сказать вам всю правду в глаза.
   – Вон как?! – невольно вырвалось у меня. И я сказал коротко и жестко: – Ты письменное согласие давала?
   – Да, давала.
   – Ты понимаешь, что твое поведение будет расценено как нарушение подписки и ты схлопочешь новый срок?
   – Понимаю.
   – В этом есть острая необходимость?
   – Есть – острая необходимость в этом разговоре. Это необходимо для вас.
   – Для меня? А мы что, решаем с тобой какие-то проблемы?
   – Решаем. Будут ли люди размножаться, как велено природой и Богом, или по наущению дьявола, это проблема?
   Я замолчал, точно наскочил внезапно на стену. Потом сказал, едва сдерживая бешенство:
   – Для этого у меня есть собственная голова на плечах, мадам. Придется нам расстаться. Жаль, что ты не сократишь себе срок, а, напротив, удлинишь его. Тут уж пеняй на себя.
   – То, что я должна была сказать, я сказала.
   – Не слишком ли много ты берешь на себя? Не подводит ли тебя чувство меры?
   – Я зечка, Андрей Андреевич. – Она неожиданно назвала меня по имени-отчеству, и то, что слышишь механически сотни раз в день, в ее устах прозвучало странно. – Я зечка и только, – повторила она. – И я знала, на что иду. И добилась своего. Я считала это своим долгом. И выполнила его, как могла. Может быть, этот разговор что-то пробудит в вас, заставит задуматься. Вот и все.
   – Ты мне здесь мораль не читай! – рассвирепел я, все лучше понимая, что произошел неожиданный, но когда-то неизбежный в работе с инкубами сбой. – На твое место найдутся десятки желающих!
   – Вот это самое страшное, – проговорила она. – И это на вашей совести. Целиком и полностью на вашей совести.
   – Совесть совести рознь! – отрезал я.
   – А такое я впервые слышу.
   – Оставим философский диспут тем, у кого на это есть время. Тебя не для того сюда доставили. Отправляйся назад. Нам с тобой говорить не о чем.
   Я нажал кнопку вызова. За ней пришли.
   – Прощайте, – сказала она, уходя.
   Я ничего не ответил.
   Дверь захлопнулась. Я вернулся за письменный стол. Начались другие дела, другие заботы.
   Но этот досадный случай не выходил из головы. Надо было дать указание, чтобы «правдоискательницу» отправили восвояси, туда, откуда она прибыла, в зону, кажется, под Костромой, и пусть там мнит о себе что угодно. Но отложил на потом. Вспоминал эту зечку среди дел, звонков, разговоров, никак не мог заставить себя забыть, но никому, ни единому из сослуживцев, даже тем, с кем был относительно близок, – никому не рассказал о том, что вывело меня из равновесия и продолжало саднить душу.
   Странное, очень странное у меня было состояние, сам себя не узнавал. Решил зачем-то получше, поподробней познакомиться с ее делом. Откуда такая? Кто она вообще? За что сидит? По какой статье? Психически ненормальных в зонах, вроде бы, не должны были содержать. Но что же это за необузданная женщина? Каким ветром отчаяния пригнало ее, какими мыслями и словами была она начинена, и что могла еще наговорить, дай ей волю, чтобы побольнее ударить по моей совести, чтобы муторно мне стало, чтобы пополз, волоча кровавый след муки. Претенденты на совесть могут ничего не иметь, кроме своей категоричной точки зрения, и в этом их наступательная сила. Совесть, однако, требует прежде всего внутренней независимости, а иначе ее покупают и продают, как старье на базаре. Да и вообще, что есть банальнее на свете, нежели понятие совести? И эта зечка явилась тут Америку открывать! Уж ей ли пристало говорить о совести – преступнице, уголовнице осужденной?!
   Но думая так, я сам себя начинал ненавидеть. Что ты оправдываешься, перед кем и за что?! Слаб оказался. И что ты все думаешь о ней?..
   Я заново раскрыл ее дело. Лопатина Руна Федуловна, осуждена по статье 158-й, за хранение и распространение антисоветских материалов… А, ну тогда ясно, разве не видно было сразу по полету, что за птица?! Как же, как же, таким всегда неймется, всегда им надо выступить с протестом, чтобы заявить о себе, и в этот раз нашла, выходит, где высунуться… Не замужем, разведена. Кто же станет жить с такой стервой. Ничего удивительного.
   Потом меня отвлекли другие дела, и я задержался после работы, чтобы не брать с собой бумаг, подлежащих хранению только в служебных сейфах. Дочитал, все прочел, что касалось Руны Лопатиной. Ну и что мне подумалось в итоге? В общем-то, конечно, женщина своеобразная, с определенным взглядом на жизнь; как правило, такие личности появляются во все времена в радикальных кругах, в оппозиции: духовной, политической, правительственной. Среди них есть всякие. И такие, что мнят себя мессиями и ради идеи готовы принести в жертву всех, кто последует за ними… Но при чем тут Руна? Судя по всему, она идеалист-одиночка. А впрочем, кто ее знает. Как я могу судить, увидев ее один раз, услышав от нее всего несколько слов. Да, конечно, человек она нелегкой, куда как нелегкой судьбы – учительствовала, потом занималась кинодокументалистикой – писала документальные киносценарии о советской школе, а школьные проблемы всегда у нас были социально острыми.
   Вспомнилась мне тут вдруг незабвенная Вава, Валерия Валентиновна, знала бы она, чем занимается ныне ее гениальный ученик! Но это были попутные мысли. А что касается Руны, то она, судя по всему, попала под суд из-за своего брата Лопатина Игоря Федуловича. Он-то как раз был профессиональным киношником, окончил знаменитый ВГИК, и, по всей вероятности, не без его влияния и помощи Руна и занялась школьными киносюжетами. Как отмечалось в следующих материалах, бывшая учительница Руна Лопатина, подвизавшаяся в любительской секции при Киностудии имени Горького, способствовала распространению сомнительных в идейном смысле умонастроений среди любителей кино. Были свидетели, утверждавшие, что она, Руна, выступала за тенденциозное направление в искусстве, за документальные сюжеты, негативно представляющие советских людей и их быт. То было прелюдией к обвинению.
   Главным обвиняемым по делу проходил ее брат, Игорь Лопатин, он обвинялся в том, что, «будучи штатным кинооператором, использовал государственную аппаратуру и средства для уголовно наказуемой деятельности – снимал клеветнические, искажающие советскую действительность, порочащие советский общественный и государственный строй документальные ленты, с тем чтобы дезинформировать таким образом западную общественность». Причем подчеркивалось, что «подсудимый занимался этим преступным делом не бескорыстно, а продавал порочащие Советское государство киноматериалы на Запад за валюту». Именно там, за рубежом, где эти материалы демонстрировались в кинозалах и по телевизионным каналам, наши спецслужбы выявили происхождение этих кинолент.
   Как говорят в таких случаях, какие знакомые арии, какие знакомые истории, и кто знает, так это все или не так, но, как бы то ни было, в результате Руна Лопатина была обвинена в уголовном деянии. Она обвинялась в прямом пособничестве брату – он передавал ей «несанкционированно отснятые» ленты, а она их хранила у близкой подруги. Эти связи были отслежены. Кто-то навел-таки на след. Игорь был арестован, а когда Руна кинулась на квартиру к подруге предупредить, здесь ее уже поджидали сотрудники надлежащих служб. Так что взята она была с поличным. А дальше происходит неожиданное – в ходе процесса Руна предпринимает отчаянную попытку как-то облегчить участь брата. Она берет на себя основную вину, заявив, что это была ее идея – снять сцены жизни и быта советских людей, что это она давала брату указания, что снимать и как снимать, что она сама, лично передавала отснятые пленки иностранным корреспондентам за валюту, что, по сути дела, младший ее брат был лишь исполнителем ее замыслов.
   Вот такая история. И еще одна любопытная деталь: на суде Руну обвинили в интимной связи с американским журналистом, который, вернувшись к себе в Америку, написал якобы статью, где «высоко отзывался о своей любовнице, а к советскому обществу проявил, напротив, исключительно враждебное отношение», это была якобы месть за арестованную к тому времени преступницу. Руна же отрицала, что была любовницей американского журналиста, утверждая, что просто занималась с ним русским языком… В общем, не разбери-поймешь. Кто их знает, что там было, но как бы то ни было, все это окончилось для этой Руны весьма плачевно…
   В тот день я уезжал с работы поздно. Были и рабочие дела, и странное желание получше познакомиться с прошлым Руны Лопатиной тоже изрядно меня подзадержало.
   Привычно кивнув охране у ворот, я выехал аллеей на Успенское шоссе уже в сумерках. Включился в поток машин, спешивших в Москву.
   Красивые здесь места и зимой, когда леса и пригорки в белых снегах, как во сне, и летом, когда зеленое цветение достигает своего апогея, когда за лесом вдруг выглянет на несколько секунд неожиданное виде´ние – сияющий изгиб Москвы-реки. Восхитительная магия воды, неба, леса; я всегда старался не пропустить этого мгновения, чтобы глянуть через стекло и умчаться дальше, сохраняя пред взором оставшееся позади.
   Останавливаюсь на этих деталях не случайно. Сколько раз, бессчетное число раз проносился я по этим местам в ту и другую сторону, но откуда было знать, что жизнь моя кровным образом окажется связана с этими придорожными пространствами?.. И настанет такое время, когда я не найду в себе сил ездить этим путем, буду ездить в обход…
   А в тот раз, приближаясь к Москве, я думал о том, надо ли было давать указание, чтобы эту строптивую кандидатку в инкубы Руну Лопатину вновь привезли на следующий день в клинику. Да, я дал такое указание. Зачем я это сделал? И что я ей скажу? Разве не ясно, что, когда она давала согласие стать инкубой, цель ее была совсем иной, возможно, она, эта Руна, все-таки чокнутая, а возможно, в ней говорит мания надуманной праведности, исключительной совестливости и прочих не от мира сего добродетелей. Что с ней канителиться?! Да ее надо гнать в шею куда подальше, пусть загибается у себя в зоне.
   Нашла кого совестить, а сама-то она кто?! «А ты сам? А ты?! – тут же говорил я себе. – Нашел себе мишень! Осужденная, бесправная зечка, и ты с ней копья скрещиваешь! Хорош, нечего сказать, хорош!»
   Раза два тормоза чуть не сорвал на поворотах, колеса заскрипели так, что прохожие кинулись в стороны, – задумался за рулем, не мог отогнать назойливо преследовавшие мысли. А ведь видел я эту Руну всего один раз, с чего же меня так проняло? Я припоминал, как поднялся из-за стола и подошел к ней, как она тоже встала со стула. И вот она стоит передо мной – зечка, в одежде, в которую ее специально обрядили для доставки в загородную клинику пред очи профессора, – в черт его знает где сшитой серой кофте, мешковатой длинной юбке, в грубых башмаках. Когда-то, когда вещи служили ее красоте и вкусу, она была хороша. Я думал о ее глазах, встревоженно, решительно и мужественно глядевших на меня. Ведь глаза – их называют зеркалом души, но это неверно, – глаза есть сама душа, ее живое выражение. По-мальчишески угловатые, хрупкие плечи ее невольно ежились, а гибкие, тонкие руки она держала, скрестив. А ей бы распрямиться, а ей бы быть непринужденной, а ей бы улыбаться, ей бы идти по улице среди пестрой толпы. Не для диссидентства она предназначалась и вообще не для этой эпохи. Ей бы наряды прошлого века! Можно представить, как бы она выглядела… В то же время какую чушь порола! Остановить науку с помощью совести?! Вот ведь всегда так, всюду человек суется со своей совестью; что бы ни было, что бы ни произошло, дай ему ответ – по совести это или не по совести! И каждый на свой лад держит ту совесть за пазухой. И каждый кичится ею. И каждый заявляет о ней от имени Бога!.. Но на одной совести далеко не уедешь. Мало кто способен восстать против Бога с его совестью, которой он всех нас наделил и обуздал, мало кто способен попереть его прочь с дороги, когда надо брать в свои руки то, что всегда было его монополией, как его монопольная власть над рождением. Хватит ему монополии на смерть, уж этого у него никто не отнимет! А что касается рождения, тут я с ним конкурирую, и мне не до совести… Понимает ли это Руна, нет, пожалуй, ей этого не понять. Оттого и явилась героиней, кричащей о совести… Ей бы подумать о себе, куда и как ей теперь…
   В ту ночь в своем академическом особняке, одном из тех, что были дарованы еще Сталиным своей команде атомных бомбовиков, от пирога которых достался и мне солидный кусок, я не находил себе места. Толстые стены, громадные окна, высоченные потолки. Но к чему я здесь? И вообще, к чему я, зачем живу? Снова заговорил во мне в ту ночь подкидыш. Я лишний, я сам иксрод, я «черная дыра» в людском роду. Кому от меня стало счастливее на свете, кто горячо возблагодарил жизнь, встретив меня, какая женщина? Евгения, бежавшая без оглядки? Что познала она, чудесная актриса, живя со мной? Холодный ум, бесчувственность, жестокость, аборты, собственноручно делаемые мужем? Да и те женщины, что мимолетно встречались на пути, вряд ли вспоминали потом об этих эфемерных встречах как о нечаянной вспышке счастья. Все, что было связано со мной, обнажалось пустынностью, безрадостностью… Отсюда мысли мои незаметно вновь кочевали к ней, к сегодняшней этой зечке, к Руне, женщине с именем из рунических времен. Но почему я думаю о ней? И что с ней в этот час? Страдает, наверное. Быть может, расчесала сейчас волосы, распустила их, чтобы был им отдых от темных мыслей, гнетущих ее, теснящихся в голове. А на воле, наверное, причесывалась по-иному, волосы у нее были пышные и волнистые, и тогда не приходилось стискивать их в узел на затылке, как предписано в зонах. Вздумав «раскрыть глаза» профессору, поставила себя в еще худшее положение, осложнила себе жизнь. Неужели она была к этому готова? И что она думает о сегодняшней нашей встрече? Быть может, она в чем-то и права, но ведь одной совестью, одними благими намерениями мир не насытишь, не ублажишь, не изменишь звериной сущности человека, алчущего все большего места под солнцем; при таких аппетитах скоро солнца не хватит на всех, но еще страшнее, что он, человек, все больше и ненасытнее страждет господства над себе подобными. Потому и нужны новочеловеки – иксроды… А она хочет встать на их пути, преградить им доступ к жизни, к власти, к войне. Понять можно, но нет такой силы, чтобы одолеть неодолимое…

   Очень часто вопрошал я впоследствии почти бессмысленно: почему в тот вечер я оказался полностью предоставлен самому себе? Почему не было никаких собраний, заседаний, встреч и прочей светской и политической толкотни, от которой в другие дни житья нет…
   Я терзался той ночью и все никак не мог успокоиться. Смутила меня эта зечка Руна, застигла врасплох – ведь никто из окружающих в нашем деле не сомневался, или мне так казалось?..
   Но ведь и себя она не пожалела, демонстративно жертвовала собой! Как можно?! Зачем она принуждает меня выступать в неблаговидной роли гонителя и прокурора? Неужели действительно только ради того, чтобы кинуть в лицо мне обвинение, она решилась лишить себя воли еще на долгие годы?! Хотя понять ее можно – это единственное, что могла она предпринять, задавшись целью высказать свою позицию, свою правду. Она не имеет возможности выразить это открыто, публично – ни на улице, ни на собрании, ни тем более зарубежным корреспондентам. Она замурована в зоне… И теперь ей грозит новое наказание… Хорошо, что никто не знает о том, что произошло между нами, хорошо, что я не обмолвился никому ни единым словом, хорошо, что дал указание, чтобы ее вызвали повторно. Да, завтра, к двум часам дня она будет доставлена. Еще не все потеряно, еще не все мосты сожжены. Может быть, удастся уберечь ее от нового суда…
   Я все больше поддавался этой мысли, все больше нарастало во мне желание оградить ее, избавить от кары, и в этом стремлении своем я находил нечто, впервые познаваемое моей душой, я открывал себя, сам себя не узнавая. Что же произошло со мной? Движимый стремлением понять и защитить женщину, я постепенно приходил к выводу, что если Руна Лопатина предъявила мне счет, обрекая этим себя на мученичество, то не есть ли это веление свыше, не есть ли это самозащита Всемилостивого?.. Раньше я не мог понять, что такое Всемилостивость, в чем, собственно, она заключается и проявляется, и только теперь вдруг почувствовал: если я тот, кто в угаре самодовольства, манипулируя зародышами, отпихивает самого Бога, то не является ли зечка Руна как бы посланницей, выразительницей Его Великодушия и Снисхождения?.. Нет ли в этом пробы на Добро во мне?!
   От мыслей таких мне становилось и горько, и сладко. Я испытывал прилив благодарности к ней, к этой зечке, заставившей меня очнуться, усомниться в себе, ощутить свое высокомерие и надменность. Я почувствовал, что хочу предстать перед ней иным. Как жаль, что невозможно было тотчас позвонить Руне, в особый изолятор, где ее временно содержали. Как много я сказал бы ей, как много хотелось услышать в ответ. Если бы было можно сесть за руль и среди ночи помчаться в тот изолятор, отыскать ее и вступить в разговор! Но это тоже оставалось лишь мечтой. Единственное, что я мог, – это ожидать завтрашней встречи; воображение мое рисовало, какой будет она, эта встреча. Когда Руну приведут в кабинет и оставят для беседы, я подойду к ней и поздороваюсь за руку. «Извините, пожалуйста, Руна, нам необходимо вернуться к нашему разговору. Я готов выслушать ваши соображения со всей серьезностью, просил бы и вас об этом. Выслушайте и мои доводы». – «Прекрасно! – ответит она и чистосердечно признается: – А я думала, профессор, что больше никогда уже не увижу вас. Я ожидала, что утром меня вернут на круги своя, погонят, как проклятую, назад в мою зону, учинят надо мной новый суд и погонят дальше, в Сибирь или на Алтай, но вдруг приходит дежурный надзиратель и сообщает, что меня вновь вызывают к профессору Крыльцову Андрею Андреевичу. И вот тут я…»
   «О Боже праведный! Какие глупости ты насылаешь на меня? – шептал я в отчаянии. – Какое ребячество, останови меня, я в детство впал!»
   Да, разумеется, от великого до смешного лишь один шаг; но, пусть я смешон, я с легкой душой готов был к тому, чтобы все было именно так, как мне грезилось той ночью. Пусть было бы так, какое счастье даже само ожидание желанной нелепости!
   И за всеми этими порывами, вдруг объявшими душу мою, возникало, как черная туча на горизонте, самое тяжкое для меня сомнение – действительно, имел ли я моральное право производить иксродов во чревах инкуб? Какие наивысшие цели могли оправдать мои действия? Не стану кривить душой, сомнения такого рода всегда таились во мне, но ни я и никто из моих коллег никогда не высказывали их. Достижения науки возвышали нас не только в собственных глазах, но и в глазах общества. Однако за примерами того, насколько не совместимы порой наука и совесть, как взаимосвязаны зачастую наука и преступления, в XX веке далеко ходить не надо.
   И вот настал момент, когда заговорила совесть моя, которую разбудила тюремная узница. Признать античеловечность производства анонимных детей от анонимных родителей, выведения их с помощью инкуб – вот на что побудила меня Руна.
   Что привело ее ко мне, что связало нас до смертного порога, пусть знает судьба… Не мне судить…
   В ту ночь наступил перелом. Я готов был просить прощения у женщины, поразившей меня невиданной самоотверженностью, немыслимым поступком. Я готов был склониться перед ней на колени, чтобы отринуть зло, несомое мной роду человеческому. И если бы она приняла мою любовь и могла бы ответить взаимностью, то я просил бы ее руки… Да, да!
   Я не представлял себе, каким образом могло бы это произойти, ведь она осуждена на многие годы, но если бы она сказала «да», то я пошел бы даже на то, чтобы бежать вместе с ней куда угодно – в лес, в горы, за моря, куда угодно, только бы быть вместе… И начать новую жизнь, пусть скитальческую, для меня это было бы искуплением моего зловещего прошлого…
   И, раз подумав об этом, я уже не мог остановить себя. Мое воображение не знало пределов. Я совершал революцию в себе, беспощадную, безоглядную. И предавался мечтам. Моя новая жизнь должна была начаться с завтрашнего дня, с того часа, когда Руну приведут ко мне и мы останемся наедине. Я попытаюсь объяснить ей, что произошло во мне, рассказать о том катарсисе, который я пережил, заверить ее, что готов на все. Только бы она сказала «да», только бы она увидела во мне того, кого она может полюбить. Только бы она убедилась в моей искренности, только бы поверила, что нам необходимо быть вместе…
   Было уже далеко за полночь, когда я уснул на диване беспокойным, чутким сном. И на рассвете слышал грозу, разразившуюся в небе. Громыхало над крышей, за окнами лил мощный дождь. Не открывая глаз, я видел, что происходит в природе, точно сам творил ту грозу, я видел, как полыхали молнии в полнеба, я видел, как гнулись ветви деревьев под шквалом дождевых потоков, я видел, как стая птиц испуганно металась в грозовом пространстве, ища себе прибежище…
   И сам я летел в том грозовом пространстве. Я вылетел в окно через форточку, вознесся над крышами, над улицами и парком. Летел вслепую и наугад средь молний и облаков, – ведь где-то на земле была тюрьма, где слышала грозу и она, женщина, отказавшаяся быть инкубой… «Руна, Руна! – кричал я. – Это я! Я ищу тебя!» О чем она думала в тот грозовой час, когда я кричал ей с небес?..
   На другой день мне стоило немалых усилий держать себя в руках, делать вид, что я работаю, чтобы все службы нашей клиники, как всегда, четко функционировали. И все шло обычным порядком. И никто из коллег, никто из персонала не заметил, что я уже не тот…
   Я ждал своего часа. Время шло мучительно медленно.
   Я был у всех на виду, как всегда, исполнял свои обязанности. Но это был уже не я…
   Время тянулось мучительно долго…
   Назначенный час приближался. Я ждал Руну с минуты на минуту… Вот, вот… Но ее все не привозили.
   Прошло еще четверть часа. Но – нет. Я дал задание позвонить и выяснить, когда выехала машина… Секретарь дозвонилась, ей сказали, что машина выехала, как положено, вовремя.
   Я начинал беспокоиться. Что могло случиться? А вдруг авария по дороге?
   Стрелки часов приближаются к трем. Когда же? Я звоню сам. Мне отвечают, что с машиной что-то случилось. В это время вбегает секретарша. На ней нет лица.
   – Что случилось? – кричу я.
   – Пациентка погибла!
   – Как погибла? Какая пациентка?
   – Та, что мы ждем. Только что позвонили с дороги.
   – Авария?..
   – Нет, не авария. Она бежала…
   – Бежала?.. И что?..
   – Ее убили.
   – Не понимаю!..
   – Сказали, что сейчас подъедут и расскажут…
   Да, соответственно указанию, данному мною накануне, заключенную Лопатину Р. Ф. за № А‐6-87 повезли на машине, с тем чтобы доставить ее в клинику в назначенное время.
   В пути, уже за городом, на том участке дороги, где она проходит через лес близ берега Москвы-реки, зечка стала жаловаться, что ее сильно тошнит, что она не может ехать дальше, стала просить и настаивать, чтобы машину остановили и дали ей возможность выйти, у нее начинается рвота…
   Пришлось остановиться. Зечка вышла, сделала несколько шагов от дороги и вдруг бросилась бежать, скрываясь в зарослях леса. Сопровождающая охранница кинулась ее догонять. Она приказывала ей остановиться. Но та продолжала бежать. Охранница кричала вслед, что будет стрелять. Для предупреждения выстрелила два раза в воздух. И все же пыталась догнать, чтобы схватить живьем. И тут впереди возник берег изгибающейся Москвы-реки, и зечка с ходу кинулась с берега в воду. Охраннице ничего не оставалось, как стрелять. Зечка погибла. Тело ее удалось вытащить из воды…
   Тысячу раз впоследствии спрашивал я себя – зачем она так поступила? Зачем? Почему? Что это? Результат безысходности? Страха? Отвращения? Ненависти? Или это было формой протеста?
   Никто не ответит… Ушла, как пришла… Она оказалась первой жертвой наших экспериментов.
   До позднего вечера я не выходил из кабинета. Сидел, закрывшись. И никто не мог представить себе, что творилось со мной. О, если бы она не помешала таким страшным образом тому, на что я был готов! Какое горе, что она погибла, какое горе, что она ушла, так и не узнав, что я хотел сказать ей о том, что правда на ее стороне, что достижения науки преходящи, на какие бы головокружительные высоты она ни поднималась, прогресс науки нескончаем, но он ничто в сравнении с совестью. И ничто не сравнимо с Духом, заключающим в себе смысл и развитие Вечности…
   Я рыдал, сидя у себя в кабинете. Рыдал по женщине, которую видел только однажды… Я понимал, что без нее я несчастен на всю оставшуюся жизнь…
   Вечером выехал на шоссе, но, приблизившись к тому месту, где все это произошло, к изгибу Москвы-реки за лесом, остановился и повернул назад. Это было место ее гибели, через эту рощу она бежала и кинулась в реку… Уехал обходным путем…
   И если есть тому мера, дома почувствовал, познал сполна всю меру безысходности. Это ли не было наказанием моим?! Я кричал, я рыдал во весь голос в ночном доме… Ее нет. И она никогда не узнает, что я хотел сказать ей, в чем хотел исповедаться. Она до последнего момента думала обо мне как о выродке, использовавшем свои научные открытия для выведения иксродов… Не помогло и виски, хотя я пил и пил прямо из горлышка. Хотелось услышать музыку, которая, казалось, помогла бы, но не было такой музыки…
   Эту музыку, возможно, всегда дремавшую во мне, я услышал случайно, годы спустя. Плыл на пароходе по Японскому морю. Вечером дело было. Темные контуры островов, застывших под звездным небом, выступали из моря в разных местах загадочными телами, сгустком Времени и Материи. Тишина стояла, прохлада, чуть слышные, невидимые всплески волн… Нас было несколько человек, советских ученых, прибывших на конференцию в Нагою. Мои коллеги и переводчики остались в баре. А я ходил по палубе, все не мог наглядеться на острова, таинственные и безлюдные. Береговые огни были очень далеки, едва заметны. К ним мы держали курс. На пароходе беспрерывно гремела рок-музыка, приглашающая дергаться и прыгать. А тут вдруг рок смолк. И послышалось задушевное пение. Это была японская энка – лирика, тоска по любимой, заклинание и непонимание, ожидание и прощание… И я подумал, что Она где-то рядом, возможно, вон там, на том островке, и что она слышит это пение и знает, что я думаю о ней…
   И я понял, что мне надо удалиться подальше от всего и всех…
   В годы перестройки удалось положить конец выведению иксродов. Был у Горбачева. И через полгода отправился в космос, на орбитальную станцию. Здесь я стал космическим монахом Филофеем. Со стороны может показаться чудачеством. Но для меня это отнюдь не чудачество…
   Мое прошлое не дает мне покоя, преследует меня. И, как кость в горле, стоит неразрешимый вопрос – что станется с иксродами, с теми, что успели родиться и теперь подрастают?.. Покуда их происхождение остается тайной, об этом не знает никто. Вернее, знают немногие – мои бывшие коллеги. Можно представить, что они думают обо мне: вероотступник, кинулся в космос, сбежал… Но их отношение меня не трогает, вовсе не это меня гложет. Никто не знает, как я проклинаю себя, как называю себя жалким мазохистом, сукиным сыном! Мне бы сейчас быть на Земле и поглядеть в глаза тем малышам, что родились в результате опытов нашей лаборатории!.. Зачем я пишу об этом? Да потому, что то, что мы сделали, – непоправимо. Что станется с этими людьми, казенными от рождения? А ведь завтра они поймут, кто они такие. Чем они отплатят обществу? Не возникнет ли у иксродов со временем неодолимого желания – отомстить человечеству, покончить со всем светом к чертям собачьим?! И то, что я здесь, в космосе, а они, иксроды, там подрастают, – это чудовищно. Другого слова не найдешь. Я мог бы сказать себе, что никогда не брал на себя ответственности за их будущее, а лишь решал научные проблемы их рождения. Но разве это оправдание?! Где им искать виновных, тех, что натворили дел, а потом, когда все опрокинулось и пошло другими кругами, – разбежались. Даже КГБ сгинул. А может, и не сгинул… Но черт с ним…» На этом исповедь Филофея обрывалась.

   Текст исповеди, эту последнюю весть от Филофея, Энтони Юнгер получил в начале зимы.
   Необыкновенная история, никому бы и в голову не пришло, горестно думал он в то зимнее утро, сидя за рулем и глядя на белые хлопья снега, кружащиеся за стеклами машины. Он был под впечатлением прочитанных ночью исповедальных записей Филофея.
   Странно, думалось ему, никто так не умирал. И летает сейчас Филофей где-то над миром космической мумией, единственный в своем роде самоубийца за пределами планеты. Умиротворился-таки в безмолвии. И вот он снова напоминает о себе…
   И впрямь можно подумать – какой-то высший замысел был в том, чтобы его судьба послужила уроком. Да. Но какой ценой?
   Но цена на таком пути всегда велика. Был ведь однажды великий Урок на все времена. Цена была – Голгофа. У каждого своя цена. Этот заплатил свою цену в космосе.
   Неужто и в космосе слышится ему хруст снега под ногами его матери, несущей его к детдомовскому крыльцу? Неужто и в космосе слышится ему, как гулко бьется сердце матери, несущей его в последний раз, прижимая к груди?..



   Когда падают горы
   (Вечная невеста)


   I

   Существует одна непреложная данность, одинаковая для всех и всегда, – никто не волен знать наперед, что есть судьба, что написано ему на роду, – только жизнь сама покажет, что кому суждено, а иначе зачем судьбе быть судьбою… Так было всегда от сотворения мира, еще от Адама и Евы, изгнанных из рая, – тоже ведь судьба, – и с тех пор тайна судьбы остается вечной загадкой для всех и для каждого, из века в век, изо дня в день, всякий час и всякую минуту…
   Вот и теперь так же обернулось. Да. И в этот раз то же самое: кто бы мог предугадать событие, оказавшееся за пределами человеческого разумения, и если на то пошло, пожалуй, и за пределами Божественного Промысла.
   Единственное, что можно было бы предположить, пытаясь все же постичь непостижимое, – так это некую астрологическую взаимосвязь двух существ, о которых будет повествование, их космическое родство, в том всего лишь смысле, что могли они родиться, волею все тех же судеб, под одним знаком зодиака. А что, могло быть и так…
   Разумеется, они не подозревали, и не могли подозревать, о существовании друг друга на земле. Ибо один из них жил в городе, в многолюднейшем современном мегаполисе, распираемом от перенаселенности, от уличных торжищ и кабаков с шашлычными дымами; другой же обитал высоко в горах, в диких скалистых ущельях, поросших густыми арчевниками и покрытых по склонам залеживающимися по полгода теневыми снегами. Потому и прозывался он снежным барсом. А в науке – существует такая наука о высокогорьях – именовался тянь-шаньским снежным барсом из рода леопардовых, из семейства кошачьих, к коему относятся и тигры. В народе же, в местах его обитания, такого зверя называют «жаабарс» (барс-стрела), что более всего соответствует его натуре – в момент прыжка он и впрямь быстр, как стрела. А еще называют его «кар кечкен ильбирс», что означает – «по грудь идущий в снегу»… И это тоже соответствует истине… Другие твари ищут ходы, только бы не оказаться заложниками сугробов в горах, а он – мощный! – пашет напрямую…

   Час барсовой охоты по большей части приходился на середину дня. К тому времени в горах наступает пора водопоя травоядных – дикие косули-эчки и бараны-архары направляются с разных сторон к проточным ручьям и речкам, чтобы утолить жажду, бывает, что на целые сутки, до следующего дня. На водопой они следуют организованно. Легко и упруго, прискакивая, ступая по тропам, словно бы почти не касаясь земли, они идут небольшими группами в цепочку, зорко вглядываясь на ходу и чутко вслушиваясь, чтобы в любое мгновение взлететь пружиной над землей и ускакать прочь от опасности.
   Жаабарс, однако, великолепно знает свое хищное дело. Он поджидает добычу, умело притаившись за укрытием, чтобы вмиг совершить неожиданный прыжок сверху, из-за скалы (это самый удачный вариант), или неожиданно кинуться сбоку, из-за куста, сбить жертву с ног и тут же перекусить ей горло, которое обагрится клокочущей горячей кровью, а дальше – известное дело…
   А вот настигать добычу в погоне лучше всего после того, как стадо вдосталь напьется. И для этого надо уметь залечь в засаде вблизи – не дай бог шевельнуться! – терпеливо ждать, хотя живая плоть – вот она, на расстоянии одного прыжка. Надо зорко высматривать и ждать, сдерживая себя изо всех сил, пока эчки, вскидывая свои тонкошеие головы, прядая ушами и поблескивая настороженно сияющими очами, пьют и пьют неслышными глотками, стоя передними ногами по щиколотку в воде. Чем больше поглотят они журчащей влаги, тем большая удача ждет барса. Если погоня предстоит по прямой, то не всегда стоит и ввязываться – очень уж эти эчки-архары быстроноги. Они бегут стремительнее звука – в этом их спасение, – не орут и не визжат, не обгаживаются от страха на бегу, как некоторые иные твари вроде диких свиней, порой забредающих в здешнее мелколесье в засуху. А вот когда эчки-архары хорошо напьются, резвость у них становится не та, и тут надо действовать не медля, как только они шевельнутся на отход от водопоя…
   И в этот раз ближе к полудню Жаабарса потянуло поохотиться где-нибудь у источника. Он шел сквозь заросли, не торопясь, вдоль привычно шумной речки, посматривая по сторонам и оглядываясь, – позади мог объявиться кто-нибудь из пятнистых собратьев, снежных барсов. Такое бывает, и это нежелательно, особенно если на охоту выходит семейная стая. К чему лишние неприятности да грозное рычание друг на друга! Лучше охотиться в одиночку. И он шел…
   День стоял предосенний, а это что ни на есть лучшая пора в Тянь-Шаньском высокогорье – снежные вьюги нагрянут еще не скоро, перевалы пока открыты для прохода, всякая дичь в самом своем смаке, во вкусном теле, нагулянном за лето; птицы и те пока еще галдят, свистят и резвятся как хотят – птенцы-то уже хорошо окрепли. А к зиме птичьего отродья здесь не останется, исчезнут все крылатые до следующего лета. Зиму им тут не выдюжить…
   Высматривая, не появятся ли где косули, бредущие на водопой, Жаабарс прилаживался на ходу к местности, шел так, чтобы пятнистая шкура его не была заметна среди кустарников и скал. Высокий и неограниченно подвижный в крутой холке, с мощной округлой шеей, с крупной увесистой головой, с кошачьими ушами и пристальными, лазерно светящимися во тьме глазами, Жаабарс и телом был упруг, длинен и силен, наделен четко пятнистой шелковисто-плотношерстной шкурой, какие, как поют в песнях, носили на себе шаманы и ханы. Знал бы он, невозмутимо ступающий по земле, что с африканским собратом-леопардом очень схож, даже хвосты одинаково длинны и внушительны. Правда, собрату-леопарду приходится по деревьям карабкаться, как кошке какой, чтобы было сподручней на добычу набрасываться, а снежным барсам лазить суждено посолиднее – по скалам, по обрывам, да и деревьев таких мощных, как в Африке, на четырех-пятитысячной высоте нет; лес в здешних местах растет внизу, в долинах, а там разве что рысье племя живет на ветвях да сучьях… Бывает, что забредают барсы в те места лесные и рыси на них фырчат и шипят, вроде как не признают троюродных сородичей. Для снежных барсов существует иной, высотный мир – обителью им служат только горы поднебесные, и великая охота ждет в схватках и состязаниях в беге с недосягаемыми эчками-архарами…
   Жаабарс вскоре определился, выбрал позицию, залег среди валунов в кустах на берегу небольшой речушки. Притаился, настраиваясь и навостряя когти. Сюда должны были прийти эчки-косули пить воду, было их штук семь, следующих цепочкой краем склона, горделиво и вместе с тем пугливо вскинув головы. Он высмотрел их давеча издали через расщелину в скалах. И теперь замер в ожидании.
   Солнце стояло высоко, светило ясно, редкие светлые облака походя слегка касались ледяных пиков Тянь-Шаньского хребта. Все, по предчувствию бывалого зверя, складывалось как должно. Приближался решительный момент охоты. Единственное, что внутренне настораживало Жаабарса, так это то, что, затаившись между валунами в наблюдательной позе, слышал он явственно собственное дыхание – точно никак не мог отдышаться. Такое случается, конечно, во время быстрого бега и резких прыжков или в злобных драках за самку, когда рыки и хрипы исторгаются с шумным яростным дыханием, когда клочья летят, когда готов передушить всех вокруг. Но в неподвижной позе выжидания, требующего сосредоточенности и полной слитности с местом засады, когда все внимание обращено вовне, такой одышки быть не должно. Между тем он слышал каждый собственный вдох и выдох. Подобное случалось с ним впервые. И сердце билось сегодня заметнее, чем прежде, – в ушах отдавалось. Вообще много что изменилось в жизни Жаабарса в последний период. Ведь с прошлой зимы он – свирепый барс-одиночка, живущий изгоем в отторжении от стаи. Такое случается, когда исподволь наступает старение. К этому шло давно. Никому не стало прежней нужды в нем, после того как прибился к его барсихе новый барс, из молодых. Схватка была страшная, но одолеть соперника не удалось. Потом еще сошлись, грызлись насмерть, и опять отогнать чужака не получилось. Тот кривоухий (одно ухо у него было изодрано, видимо, в прежних драках) оказался на редкость злобным, неутомимым, настырным зверем, пристал к барсихе, все лез к ней, притирался, заигрывал, угрожал. И все это на виду у Жаабарса. Наконец и сама матка-барсиха, с которой Жаабарс после первой самки, погибшей при землетрясении в горах, долго жил вместе и дважды плодил потомство, ушла с новым самцом, с кривоухим. Уходила демонстративно, то повиливая хвостом налево-направо, то поджимая его, то вскидывая вверх, то выкручивая дугой, потиралась боками и плечами о нового напарника. Ушла и глазом не моргнула…
   Жаабарс тогда кинулся было вслед. Догнал, догнать было нетрудно – они уходили по лощине трусцой, – но толку не вышло никакого, все обернулось по-прежнему. Снова началась дикая схватка. Однако в этот раз и сама барсиха кинулась на Жаабарса, трепала, кусала его, и это оказалось последним ударом, окончательным поражением Жаабарса в попытке сохранить былое место в стае, продлить свою первоприродную роль самца-производителя в барсовом роду. Но даже и тогда, придя немного в себя, Жаабарс попытался перехватить в соседней стае, куда забрел сгоряча, одну из молоденьких новосозревших маток. И здесь схватка была беспощадная, ибо сшиблись сразу три самца, – и тоже ничего не получилось. Стая с маткой и молодыми претендентами умчалась в ближайшее ущелье выяснять отношения и разрешать свои проблемы, а он остался один, покинутый, отторгнутый от главного своего предназначения, – в борьбе за продление рода природа всегда на стороне свежих прибывающих сил.
   Прежде чем окончательно удалиться, Жаабарс покружил еще какое-то время по окрестностям – то застывал на ходу, то бесцельно бежал, то ложился, то вставал и оглашал горы отчаянным рыком. Ему хотелось выть по-волчьи, если бы было ему это дано природой. Ошеломленный, растерянный, он не знал, куда себя деть, даже охотничья страсть стала покидать его, не до добычи было – стада козерогих спокойно трусили мимо, будто зная, что ему, матерому Жаабарсу – а ведь еще далеко не старому, еще крепкому, беспроигрышному охотнику, – сейчас не до них…
   Так оно по сути и было. И вот тогда, в непонятное ему, потерявшее привычную сущность время, он увидел вдруг то, что явилось высшей точкой его страданий. Стоя на гребне скалистой возвышенности, припав к стволу корявой арчи, он бесцельно озирался вокруг и увидел неожиданно, как внизу вдоль лощины стремится в брачном беге пара снежных барсов – молодые, впервые обретшие друг друга самец и самка, переполненные силой и страстью, приплясывающие на бегу, игриво покусывающие друг друга, чтобы разгорячить кровь перед тем, как, вырвавшись из земной своей оболочки, воспарить над миром… Даже на таком расстоянии было видно, как зазывно пылали их глаза.
   И невольно рухнул, и пополз на брюхе Жаабарс, и застонал, словно хотел уйти от себя самого, но куда было деться? Когда-то такое торжество плоти выпадало и ему, так же играл он со своей барсихой, в ту пору гибкой, как змея, попавшая под ногу, и сладко повизгивавшей. Такое же происходило у него и с той юной девой-самкой, которую он отбил для себя в соседней стае. Тогда и они пустились вдвоем в такой же брачный бег подальше от взоров своих соплеменников-барсов, чтобы не маячить перед ними по-собачьи склещившимися, ибо таинство это предназначено природой лишь самой паре – ему и ей, в полном уединении… Вот так же мчались тогда они в испепеляющей жажде соития, так же возгоралась плоть в ожидании магии, и возгоралось небо над их головами, и качались во вспышках взоров горные вершины впереди. О, весь мир вокруг звенел и сиял, а они – новая пара – вот так же шли в беге бок о бок, заряжаясь друг от друга пьянящей энергией, в такой же предосенний день, чтобы к следующей весне появился в горах новый приплод, продолжение рода снежных барсов…
   Так летели они, почти вплотную прижимаясь друг к другу, удлинившись туловищами в беге, словно стремительно плывущие рыбины, вытянув по ветру летящие хвосты. Она – чуть впереди, опережая его на полголовы, как полагается, – в том приоритет самки. Он – на полголовы, не более и не менее, – отставая и пьянея от запаха ее тела, насыщаясь ее горячим дыханием, слыша, как гулко билось на бегу ее сердце. И нечто неведомое до той поры обуревало его. В те мгновения он слышал какие-то новые звуки – протяжные, гудящие и свистящие, разносящиеся эхом по ветру. Они возникали в лучах света где-то над головой, крепли, витали в упругом движении воздуха, в сиянии быстро садящегося солнца, в колыхании гор и лесов вокруг. О, если бы было дано снежному барсу постичь, что то была вселенская музыка жизни, великая увертюра их совокупления… Но, как часто бывает, то оказался лишь сладостный мираж, обернувшийся впоследствии жестокой реальностью. Утекали дни, времена года сменялись и возвращались, мираж растаял…
   Прихоти судьбы непредсказуемы – так было, так будет вечно, и нет тому суда.
   В тот день, когда Жаабарса постигла участь изгоя, когда его барсиха у всех на виду умчалась с кривоухим победителем, чтоб предаваться тому, ради чего весь день шла битва самцов, Жаабарс ушел скитаться по окрестностям. Слонялся, пытаясь унять в себе неуемную злобу, слонялся бесцельно, даже пропустил охоту. И вот тогда – надо же случиться такому коварству – в одной из глухих горных лощин он набрел на них, барсиху и кривоухого баловня-соперника, наткнулся почти вплотную на склещившуюся уже пару. То была кульминация. Жаабарсу оставалось сделать еще всего лишь шаг, чтобы отомстить обоим сразу. Но в последнюю долю секунды он вдруг остановился и замер неподвижно, не отрывая налитого кровью страшного взора от ненавистно слившейся пары, – некая сила, некий голос, некая воля удержали его. Точно кто-то подсказал, велел изнутри – не трогать, не причинять вреда сошедшимся для плодоношения. Он повернулся и спотыкаясь пошел прочь и, уходя, стонал и сгорал в рыдающем рыке…
   Все больше отлучаясь от родовых барсовых стай, Жаабарс обратился в полного одиночку, в беспощадного и свирепого зверя-отшельника, готового биться до крови по любому поводу. Жил он по пещерам, забредал в высокогорные снега в погоне за спасающимися животными и нередко заваливал дневной добычи больше, чем требовалось, будто бы для того, чтобы сбегались отовсюду на доедание все эти мелкие паразиты – шакалы, лисицы, барсучье, чтобы слетались базарно скандальные стервятники, хрипло и недовольно орущие и бьющие крыльями и когтями. На всю эту свалку глядел Жаабарс молча и презрительно со стороны, а иногда кидался их разгонять, ревел и рычал, словно бы они в чем-то были повинны. Так срывал он свою злость, боль и тоску по былому…
   Шли дни, горы стояли на своих местах, как всегда, сияя вершинами, навечно закованными в снега и льды, менялась погода, миновали зимы и лета, и все так же пребывал в своем одиночестве, внешне ничем не меняясь, тигроподобный пятнистый царь высокогорья Жаабарс. Но незаметно наступили дни, когда он стал ощущать одышку… Она проявлялась поначалу от случая к случаю и главным образом во время резких и напряженных движений, но чтобы дыхание распирало грудь тупой болью в спокойном состоянии – такого еще не бывало.
   Поджидая косуль близ водопоя, Жаабарс в этот раз впервые почувствовал, что дыхание сбивается еще до начала охоты.
   Действовать предстояло как всегда – дождаться в засаде, когда эчки-архары напьются вдоволь, и, не упуская момента, броситься в атаку. Но пока то было только намерение. Необходимо было, чтобы все сложилось как нужно, ведь бывали случаи, когда эчки-архары каким-то образом учуивали засаду, в мгновение ока сворачивали в другую сторону и стремительно исчезали из виду. Тогда приходилось заново выслеживать, кидаться в погоню, а там – как получится…
   В этот раз Жаабарсу не приходилось сетовать на судьбу. Архары, а это были именно они – дикие рогатые бараны, бегуны и скалолазы, выедающие самые недоступные травы и ягоды высокогорья, – не отклоняясь, шли к извилистому повороту течения, где и поджидал их в засаде сам Жаабарс. Они его не приметили издали, не учуяли вблизи и спокойно начали пить, выстроившись рядком вдоль берега.
   Не шелохнувшись, Жаабарс следил за ними из укрытия. Все шло своим чередом – животные наслаждались водопоем, пили и отдыхали, предстояло только выждать. Единственное, что не укладывалось в обычную ситуацию, – это одышка самого Жаабарса. Слышались глухие хрипы из груди, и, хотя они ничем пока не мешали, затрудненность дыхания настораживала.
   Однако настал момент, когда барс должен был в два молниеносных прыжка достичь и страшным ударом лапы по хребту свалить большого рогатого архара, стоявшего с краю, вожака стада, – но одышка дала о себе знать, дело сорвалось. Уже на взлете, в прыжке, он увидел, как стадо вздрогнуло разом, резко вскидывая головы, ему оставалось нанести сокрушительный удар лапой с выпущенными когтями, вот он уже почти долетел до цели, но рухнул на землю рядом с архаром, отскочившим в сторону. Не хватило воздуха. В дикой ярости Жаабарс тут же рванулся с места и снова бросился на архара, но тот вывернулся, и вслед за ним все стадо ударилось в бег от страшного хищника.
   Еще можно было настичь архаров, еще можно было завалить первого попавшегося, и Жаабарс ринулся изо всех сил вдогонку, но опять неудача – не догнал, не свалил, не восторжествовал в победном рыке, а стадо уходило все дальше… Задыхаясь в мучительной одышке, пересиливая себя, попытался еще раз, но было поздно… Такая неудача впервые обрушилась на голову Жаабарса. Но самым досадным и унизительным оказалось то, что вожак убегающего стада, круторогий архар-самец, на которого нацеливался хищник, вдруг обернулся на бегу, угрожающе, с вызовом покачал рогами и, взрывая копытами землю, помчался прочь. Это был знак того, что Жаабарсу отныне не следует рассчитывать на безусловный успех и придется ему теперь побираться, обгладывать остатки чужой добычи.
   Да, конечно, и прежде случались мелкие промахи на охоте, но таких поражений Жаабарс еще не знавал…
   Он никак не мог прийти в себя, ошеломленно оглядывался, пытаясь усмирить одышку, и медленно брел куда глаза глядят…
   Мир опустел. И хотелось Жаабарсу услышать напоследок волшебные звуки гор, водопадов и лесов, ту самую вселенскую музыку, как тогда, в его брачном марафоне, хотелось взреветь призывно, но мир молчал…
   Одинокий, задыхающийся бывший царь высокогорья Жаабарс уходил по горам, сам не понимая куда. Предстояло отыскать убежище, пещеру, чтобы коротать там в одиночестве последние дни своего медленного необратимого угасания в ожидании исхода жизни. И никак не мог предвидеть хищный зверь, что напоследок судьбу его разделит с ним человек. Об этом существе он знал лишь понаслышке, точнее, по эху редких ружейных залпов в горах, от которых он невольно вздрагивал, замирал на месте и уходил подальше, но чтобы видеть вблизи самого человека – такого еще не бывало.
   Однако такая встреча была написана ему на роду. Опять же – судьба…


   II

   Трудно объяснить, но бывают такие стечения – и по месту действия, и по времени, и, главное, по поступкам субъектов, – которые словно бы вынуждают судьбу на неожиданные повороты. Нечто подобное случилось и на сей раз. Хотя он не предполагал такого хода событий. Думалось, верилось, что в конце концов истина восторжествует. Ведь она не может умереть. А значит, живи и всякий раз доказывай истину – для того и существуем, так велено свыше. Только вот что есть истина?..
   Как всегда с пятницы на субботу, ночная жизнь начиналась заметно раньше, чем в будние дни. С приближением вечера Арсен Саманчин уже был на месте. Сидел за столом в ресторане, сделав заказ, и воздерживался от курения. Боролся. Бросал. А курить тянуло, как обычно бывает, когда под ложечкой сосет от ожидания. Вскоре за окнами засветились в сумерках уличные фонари, замелькали габаритные огни и фары проезжавших мимо по проспекту автомашин.
   Ресторан пока еще наполовину был пуст, но через некоторое время здесь, как говорится, яблоку негде будет упасть. Ничего удивительного: та публика, которая могла себе позволить шикарное времяпрепровождение, устремлялась именно сюда, на окраину Дубового парка, в самый престижный, элитный, как принято теперь говорить, и, разумеется, самый дорогой ресторан, детище 90-х годов, бывший Дом офицеров, отделанный под евростиль и названный с геополитическим подтекстом весьма громко и модно – «Евразия».
   Вот в этой «Евразии» и дожидался он своего часа. Кто-нибудь со стороны мог бы подивиться – чего это он сюда зачастил и все в одиночку? Был бы он разорившимся бизнесменом, неудачно сыгравшим ва-банк, тогда понятно: горе заливает. Однако он был не из них, и причины, побудившие его посиживать за бутылкой вина в «Евразии» вроде бы в ожидании друзей, были не совсем ясны даже ему самому.
   Делая вид, что не теряет времени даром, он доставал из кейса своего неразлучного какие-то бумаги, просматривал, вчитывался, попивая вино, и понимал, томясь изнутри, что по сути дела идет на риск, но иного выхода не видел. Хотя предчувствовал, учитывая обстоятельства, что лимит его надежд и ожиданий почти исчерпан и, пожалуй, в этот раз ему предстоит последний заход.
   Да, следовало действовать, подойти к ней так, чтобы успеть завязать разговор. Как она отреагирует? Иные именуют ее уже примадонной, но он-то знает, и она знает… Главное – не упустить момент. Еще одна попытка во спасение истины. Опять он со своей истиной, сколько можно! Но что станется на деле, какова окажется ответная реакция, сказать трудно. Насколько его переживания и убеждения, в благородстве которых он не сомневался и от которых не отрекся бы, даже доведись ему погибать за них в безводной пустыне, найдут теперь у нее понимание, угадать было трудно. Вот ведь как все обернулось. Романтика, мечты, отвергнутые реальностью! А он судорожно держится за них и оказался вместе с ними в капкане, но не отказывается. И получается, будто все мчатся мимо по автобану современности, а он, чудак, голосует на обочине, но никому до него нет дела. И вот еще одна попытка. Потому и поторопился он прибыть пораньше и выбрать место так, чтобы ничто не загораживало ему эстраду. Такая позиция была необходима…
   Тем временем на сцене появились оркестранты и стали деловито рассаживаться. Предстоял, что называется, «прямой эфир», ибо в ресторанах подобного ранга, как известно, предпочитают живую рок-музыку с выступлениями приезжих и местных звезд.
   Кое-кого из музыкантов, игравших прежде в оркестре оперного театра, он знал в лицо, с некоторыми был и лично знаком. Правда, давно не общались. Столько воды утекло. Нужен ли он им так же, как прежде? Да разве дело в этом? Вот зазвучит музыка, и для каждого раздвинется незримый занавес в иной, желанный мир, вхождение в который дано человеку испытать только через музыку, и все суетное отступит, останется лишь поющий дух.
   Что касалось музыки, то она была его врожденной страстью, непостижимой, неуемной стихией. Не увлечением, а чем-то гораздо большим, необъяснимым. На этой почве произошел с ним однажды случай, который он нередко вспоминал, в душе посмеиваясь над собой, даже издеваясь, называя себя чокнутым меломаном. Оказавшись в Лондоне в ранние перестроечные годы по своим журналистским делам, он был потрясен и крайне возмущен тем, что в одном из фешенебельных лондонских отелей, где проходила их конференция, в туалете, пусть прекрасно оснащенном всеми необходимыми атрибутами, в тиши над писсуарами откуда-то с потолка лилась волшебная музыка. Прибывающие по нужде совершали свои дела, входили и выходили из кабин, где они, естественно, подтирали зады, мочились, плевались, харкали и в заключение запускали грохочущие смывочные потоки, бурлящие в захлебывающихся унитазах, а тем временем в их честь звучали Шопен или кто-нибудь еще из гениев. О, какая музыка низвергалась с неведомых высот прямо в канализацию. Не понимал он никак столь своеобразного сервиса урбанистической цивилизации. Ведь музыка – это хождение к Богу, галактика духа. А тут глянь, что учинили! Эх, сожалел он по-совковому, была бы в отеле «Книга жалоб и предложений» – уж он выдал бы им, этим администраторам пятизвездным! Поднявшись из полуподвала в холл, он тем не менее заикнулся было и тут же – как он потом потешался над собой сам, «как заикнулся, так и заткнулся!» – на своем вполне сносном английском, освоенном в московские годы учебы, попытался высказаться по поводу клозетного унижения музыки, но получил ответ: если вам не нравится этот туалет, идите в другой…
   Помешанный на музыке, он не стеснялся иной раз даже сказать – полушутя, конечно, – что, будь он с детства отдан музыкальной учебе, а не гонял бы аильных лошадей в горах, быть бы ему непременно композитором, ибо в душе он интуитивно сочиняет музыку, но, получается, только для самого себя.
   Так что оставалось лишь выступать в печати музыкальным чаятелем и театральным критиком – это он любил. Однако и тут, случалось, попадался на удочку…
   Может, оттого, что выпил (вино в «Евразии» было отменное, французское, так что и сегодняшнее посещение ресторана в очередной раз влетит ему в копеечку), Саманчин разгорячился, хотел еще подлить себе вина, но в это время к столу подошел кто-то из ресторанных служащих. Не официант – с виду весьма солидный, в серой бабочке на толстой шее, как полагалось при евросервисе, в больших очках. Оказалось – сам директор.
   – Извините, вы – Арсен Саманчин? – Он положил перед Саманчиным свою визитную карточку с логотипом «Евразии».
   – Да! – по привычке живо откликнулся Арсен. – Я Арсен Саманчин, вы не ошиблись. А вы, значит, шеф-директор «Евразии»? – И, привстав, протягивая руку для рукопожатия, добавил шутливо: – Стало быть, шеф целого Евразийского континента?
   – Ошондой! – покривился тот в ответ, что по-киргизски означало точное подтверждение сказанного – «именно так». Арсен Саманчин тут же дал ему про себя кличку «господин Ошондой»!
   А Ошондой вслед за рукопожатием уверенно отодвинул стул и сел, желал, видимо, о чем-то серьезно поговорить, ибо начал протирать очки в тяжелой оправе.
   Несколько удивленный неожиданным появлением самого шеф-директора Ошондоя, Арсен Саманчин тем не менее продолжал в приветственном тоне:
   – Уважаемый шеф-директор, позвольте, уберу кейс, чтобы не мешал вам. У вас тут в «Евразии» превосходно, замечательно, сижу и любуюсь, я иногда бываю здесь, редко, но…
   – Знаю, знаю, – бросил тот, но не успел перехватить разговор.
   – Вот сижу и любуюсь, – оживленно, оглядываясь вокруг, повторил Арсен Саманчин. – Смотрите, сколько посетителей, а какие красивые женщины! – У него чуть заплетался язык, все-таки малость выпил, сказывалось. – А без женщин, сами понимаете, ресторан не гестоган, – на французский манер грассируя, произнес Саманчин, но собеседник не уловил иронии. – Да, ресторан – не ресторан, театр – не театр, базар – не базар. Вон еще прибывают. И тоже красавицы! На балконе еще есть места для желающих посидеть повыше. Вот и оркестр начал настраиваться! Наконец-то. Жду, жду музыку! Для того и прибыл. А люстры какие! Сказывают, итальянские?
   Ошондой кивнул:
   – Да, ошондой, итальянские, – и решительно приподнял руку в предупредительном жесте, призванном дать понять: повремените, мне тоже кое-что сказать надо. – Я подошел к вам не случайно, чтобы это самое… – И запнулся на полуфразе.
   – Ну, это замечательно! – разошелся Арсен Саманчин, приободренный тем, что еще не совсем забыт, что его еще узнают в публичных местах, даже такие вот крупные менеджеры. – Так давайте выпьем, – искренне предложил он, дружелюбно глядя в тяжеловесное лицо собеседника. – Надо сказать, отменное вино у вас, отличное! Давайте я вам налью и еще закажу.
   – Нет, нет! – Ошондой перехватил его руку с бутылкой. – Я не для этого. Я по службе. Да, вас многие знают, вы известный человек, но об этом как-нибудь в другой раз. Я к вам по другому делу. Ситуация, знаете ли… Сегодня у нас очень большое мероприятие: ужин для зарубежных спонсоров, канадское СП по аксуйскому золоту, международное дело, и местные партнеры по золоту тоже – они приглашающие. Большие люди, с охраной, понятно, с женами. Концерт… Не в этом, однако, дело. Не буду кривить душой, вот только что позвонили, поступило указание, чтобы Арсен Саманчин сегодня не присутствовал в зале. Так и сказано: «Так требуется!»
   – Стоп! Стоп! Кто же это заботится обо мне? – вспыхнул Арсен Саманчин. – Кому это «требуется» и какое право?..
   – Я говорю то, что мне велено! – не вдаваясь в подробности, перебил его Ошондой, багровея лицом. – А кто о чем заботится – не мое дело. Сказано свыше! – вздернул он голову к потолку с сияющими люстрами. – А я выполняю. Стало быть, надо покинуть ресторан по-хорошему и без лишних разговоров. И чем быстрее, тем лучше. Давайте прямо сейчас поднимайтесь – и дело с концом. Так требуется.
   – То есть как требуется? Как это понять? – только и успел промолвить Саманчин и запнулся, жестко поджав побледневшие губы. Конечно, он мог устроить дикий скандал, чтобы у этого мордатого Ошондоя глаза полезли на лоб, опрокинуть стол к чертовой матери, двинуть в рыло, поднять хай, заявить протест против оскорбления своей чести и достоинства, сделать многое другое, чтобы дать отпор этому унизительному давлению на его права, но сейчас ему было не до этого. Осененный молниеносной догадкой, он подавил в себе взрыв эмоций, но не от избытка самообладания, а от ощущения, будто его послали в нокаут, будто пред ним разом рухнуло подрубленное дерево и почва под ногами с грохотом сотряслась, ибо то, что он чувствовал интуитивно, что подспудно жило в подсознании как романтический поток звучащего внутри него музыкального мышления, то, о чем он любил порой помечтать, – все это обрушилось вмиг, как то самое дерево, лишилось всякой надобности, своего самостоятельного существования. И эту сокрушительную катастрофу в нем произвела всего лишь одна мысль: «Неужели это она? Неужели она пошла на такое?» Не веря собственной догадке, он глянул на сцену – ее на подиуме еще не было, но оркестр в ожидании ее выхода наигрывал попурри из каких-то мотыльковых мелодий. Он выхватил из кармана мобильный телефон и начал набирать ее номер. Пальцы дрожали. Боялся, что и голос будет дрожать. Не хотелось, чтобы Ошондой это видел, но деваться было некуда. Ее телефон оказался заблокирован, о чем после нескольких гудков отстраненным голосом сообщила она сама: «Я – Айдана Самарова. Телефон временно отключен и недоступен для связи», – и опять пустые гудки.
   – Не отвечает? – иронично приподняв бровь, поинтересовался Ошондой.
   Саманчин промолчал. Что конкретно имел в виду Ошондой? Кто не отвечает? Предполагает? Догадывается? Или точно знает? Допытываться не стал. Не хотелось унижаться. И вообще, дело-то в другом: предстояло решать, как быть дальше. Встать и удалиться, на том поставив точку, или потребовать объяснений: от кого поступило указание и почему он, шеф-директор ресторана, так усердствует, что превратился по сути дела в вышибалу?
   – Ну так что? – выжидающе подал голос Ошондой. – Встаем? Могу проводить до выхода…
   – Нет-нет, этого как раз не надо, – отказался Арсен Саманчин. – Дорогу я сам знаю. – Он раздраженно захлопнул кейс.
   – Ну что ж! Разумно. Кстати, расплачиваться за ужин не надо. Это мы берем на себя, – добавил мордатый Ошондой.
   И тут Арсен Саманчин взорвался, точно только этого и ждал, чтобы выместить всю свою боль.
   – Да ты что?! – негодующе бросил он в лицо Ошондою, подчеркнуто перейдя с «вы» на «ты». – Ты за кого меня принимаешь? Я что, пришел к тебе с улицы подаяния просить? Да пошел ты знаешь куда! Плевать мне на твой ресторан и на тебя самого. Зови давай официанта, до копеечки рассчитаюсь, прежде чем выйду отсюда. И отвали! Всё!
   – Ну смотри! Дело твое. Официант сейчас явится. А там, значит, того – как сказано! – предупредил Ошондой, медленно встал и пошел не оглядываясь, с побагровевшей бычьей шеей…
   И тут Арсен Саманчин допустил непозволительную ошибку, глупость – смелочился, чем только усугубил скандал.
   – Эй, ты! – окликнул он Ошондоя и, когда тот обернулся, злобно бросил ему в лицо: – Ты не думай, что погнал меня в шею – и все! Я этого так не оставлю! У меня тоже есть свои ресурсы. Я журналист, независимый журналист! Запомни!
   Это словно подстегнуло Ошондоя:
   – Что тут запоминать? Подумаешь, нашелся. Да плевать мне, кто ты! От тебя уже женщины шарахаются, метут на сторону.
   – А тебе какое дело?
   – А такое, что знай свою мусорку. Журналисты теперь – что свиньи в стойле: как накормишь, так и хрюкают, что в газетах, что на телевидении. Нашелся тоже мне! Если ты через пять минут не провалишь отсюда, пеняй, гад, на себя… У нас есть силы. Все! Больше ни слова!
   С этим Ошондой решительно сдернул очки с искаженного злобой лица и удалился, уже не оборачиваясь на оклики «независимого журналиста».
   Знал бы Арсен Саманчин, каким окажется для него продолжение этой истории!
   Явился официант:
   – Извините, прошу, вот ваш счет!
   Но все еще вне себя от ярости, Арсен Саманчин отодвинул в сторону тарелочку со счетом:
   – Сначала принеси мне водки!
   – Водки?
   – Да, водки! Если не понимаешь по-русски – арак!
   – Сейчас принесу. Сколько?
   – Сколько дотащишь! Быстро!
   – Есть!
   Официант резво зашагал в сторону буфета. Разгоряченный Арсен Саманчин огляделся вокруг. Никому до него не было никакого дела. Ресторан жил своей вечерней жизнью: народу уже было полно, набралось и на балконе. Сплошной говор, смех, звяканье бокалов, гул многолюдья. И музыка, созвучная настроению зала, сопровождаемая бегающими по стенам световыми лучами, бодрила и расшевеливала души. И только он один в этом сборище оказался изгоем. Голова кружилась, и сердце щемило в груди от напряжения, от понимания, что теперь не дано сбыться тому, на что он сегодня рассчитывал. Если бы доподлинно знать, откуда такая напасть – от нее самой, от Айданы, или от ее новых покровителей? И если от нее, то как могла она предать его, выдать врагам, позволить им вмешаться в их личное дело, кто же она после этого? Какая тварь! И зачем? Что такого стряслось, чтобы гнать его в шею?
   Да, была некая ситуация. Случилось это недавно, когда наступила одна из становившихся все более затяжными в последнее время пауз в их отношениях, когда она стала уклоняться от встреч с ним. И тогда он вот так же пришел сюда и стоял вплотную возле эстрады, не выпуская кейса из рук, – весь вечер простоял, упорно глядя на нее. Ему хотелось крикнуть ей: эй, богиня в фольге, опомнись, неужто ты схоронила Вечную невесту еще до того, как она родилась на сцене в твоем лице? Неужто ты продала ее за пляски в таборе? Или ты взбесилась?
   И еще что-то убийственно-саркастическое зрело в нем, но он не проронил ни слова… Просто стоял и смотрел, а в кейсе заложником немоты лежало великое, в чем он был убежден, творение – рукопись, ждущая своего часа. Но когда предстояло пробить тому часу? И кому какое дело до того? Только ей… А музыка тем временем, как и полагалось, гремела на эстраде, раскочегаривалась под дробь барабана, и солистка изливалась в пении, исходила в эротических телодвижениях так, что публика безумствовала в буре коллективного эротического возбуждения и не отпускала ее, пожирала ненасытно глазами, аплодируя и вопя в экстазе, а он, стоя возле сцены, страдал, глядя, как она трудилась голосом и телом, работала поденщицей на эту ломовую музыку. Несколько раз их взгляды встретились, словно молнии в той буре безумия. Она-то понимала, что к чему.
   И вот новый виток. Начиналось то же самое, только в этот раз его, все с тем же кейсом, все с тем же великим творением, в нем лежащим, гнали вон из зала… И он должен был подчиниться.
   Вернулся официант с бутылкой водки на подносе.
   – Пожалуйста. Вам налить? В бокал, в стакан?
   – В стакан.
   – Сколько?
   – Полный.
   И точно в горящую пропасть, он опрокинул в себя полный стакан водки. И ошалел, задыхаясь. Он хотел сжечь себя.
   – Сколько с меня? – строго спросил он, просматривая счет, так же строго (копейка в копейку) рассчитался, удивив официанта, и молча пошел прочь, стараясь не показать, чего ему стоило после стакана водки держаться ровно, расправив жесткие плечи и вытянув жилистую шею.
   В гардеробе он взял шляпу и с тем же строгим видом надел ее на голову. Он любил ходить в шляпе зимой и летом. Айдана не зря прозвала его Шляпником. Уже на выходе он услышал донесшийся с эстрады ее голос, голос Айданы Самаровой. Весь ресторан дружно зааплодировал – свершилось долгожданное: дива явилась! Раздались первые восторженные возгласы: «Ай-да-на! Ай-да-на!» Но Арсен Саманчин не оглянулся, лишь замедлил шаг и сумел еще, с трудом одолевая вал опьянения, подумать: вот, мол, любуйся, наглядное пособие – апогей рекламы и моды. Ради этого эффекта работает вся инфраструктура, идет гонка на выживание. Слава, популярность, все это в конечном счете для того, чтобы деньги сыпались листопадом. Он даже насмешливо промурлыкал: «А без денег жизнь плохая, не годится никуда. Ой-ля-ля!» И захотелось ему негодующе топнуть ногой, захохотать во все горло, пуститься в пляс… Но удержался. И тут же ему захотелось плакать. Возопить так, чтобы небо услышало и задохнулось. Предстоял исход, нужно было куда-то скрыться, чтобы не совершить чего-нибудь страшного. Удалиться немедленно, пока не поздно, исчезнуть навсегда.
   «Любить и убить! Да как же можно такое? Да это ты спьяну! Нет, не спьяну, – ответил он себе сам, холодея от мысли самой. – Любить и убить…»
   Он уходил, а в голове вертелось: и в могиле не забуду, не прощу!..


   III

   Кому что суждено на свете. Вот именно – кому что. И это всегда так. И никому не уклониться… В ожидании судьбы дни насущные прибудут и убудут. А ожидание останется до последнего дня, до последнего часа… И так будет всегда.
   Но вот снова подул ветер откуда-то – это судьба, спохватившись в дозоре своем, поспешала в тот час узреть повсюду все, что полагалось узреть в мире сущем, и в душах, и в мыслях, и в поступках людских. И опять хваталась судьба за дела свои неотложные, и, как всегда, нацеливаясь с дальним умыслом, подспудно готовила неожиданные стечения обстоятельств, которые так же неожиданно предопределяли участь и хождения по миру тех, кому предназначалось познать на себе веление оной судьбы неуемной и пережить грядущие дни свои, невольно обращаясь всякий раз к небу все с теми же вопросами: что будет? почему? и как быть?..
   Но небо не слышит ни шепота, ни криков…
   Даже дикий зверь в горах – и тот взвывал, с хриплым рыком обращался к небу, луну донимал, и пряталась луна от него то за тучами, то за снежными вершинами, потому как и он не был обойден судьбой вездесущей, и ему, горному барсу, она предуготовила нечто…
   Потерпевший поражение в самцовой схватке, лишенный права участвовать в продолжении рода, изгой Жаабарс влачил в ту пору тяжкое существование, усугублявшееся сверх всего и тем, что инстинктивно он еще сопротивлялся, еще не смирился окончательно, еще жаждал возврата былой силы и, вопреки всему, подчас горячился. Так и хотелось, как в былые времена, пристать к какой-нибудь барсихе, однако все они уже были «в разборе», и его побуждения не находили никакого отклика. Бывало, он кидался на соперника, чтобы задушить его или хотя бы просто заявить о себе, но схватка обычно заканчивалась вничью. Напрасны были все иллюзии: по сути, в племени его уже не замечали, будто он и не существовал вовсе. И приходилось держаться в стороне, по обочинам барсовых сходок, сбегавшихся при крупной добыче. А сдержанность давалась нелегко, требовала немыслимого терпения, надо было сохранять напряженное, до судорог, спокойствие, дожидаясь остатков пожираемой другими дичи. Такова оказалась теперь его печальная доля, хотя внешне он выглядел по-прежнему внушительным – крупноголовый, с приуставшими, мерцающими исподлобья глазами, с бугристой мосластой холкой и чаще всего спокойным, мягко изогнутым хвостом, что свидетельствовало о том, что Жаабарс еще способен владеть собой, когда надо.
   Вот только племени до этого не было никакого дела. Лишь сезонные пары хищников с приплодом свирепо поглядывали на него и сторонились, будто он был в чем-то повинен, а бывшая его барсиха, та и вовсе не признавала его – с вызывающей наглостью, призадрав хвост, бок о бок со своим столь же наглым новообретенным ухажером проходила мимо, словно Жаабарс был тенью. И такое унижение приходилось претерпевать тому самому Жаабарсу, который еще совсем недавно был вожаком среди сородичей, обитающих в горах и ущельях притяньшаньского вечноснежья. Отлученный от стайной жизни, он худо-бедно перебивался охотой на всякую мелкую тварь вроде барсуков, сусликов, попадались и зайцы. От голода Жаабарс в общем-то не так уж и страдал, хотя, конечно, не насыщался, как бывало, досыта мясом диких парнокопытных, которых прежде валил почти каждый день. Удача и та отвернулась от него.
   Однако не иссякала в нем воля к сопротивлению, не смирился он, ставший фактически неприкасаемым, с участью изгоя, вынужденного жить на коленях. Вопреки всему клокотал в нем стихийный бунт неприятия реальности, в глубинной сути его звериной нарастал протест, зрела – наперекор всему – сила внутренняя, неодолимая, повелевающая как можно скорей покинуть здешние места, эти горы и ущелья, ставшие для него злополучными, исчезнуть навсегда, безвозвратно, удалиться в иной мир, который находился не где-нибудь, куда можно заскочить походя, а за перевалом, за великим перевалом поднебесного, вечно снежного хребта. Ему предстояло отправиться туда, в необжитые пределы, на редко доступное – лишь в летнюю пору и лишь на считаные дни – вершинное плато между Узенгилеш-Стремянными хребтами, недосягаемыми даже для пернатых высшего полета. Вот куда влекла Жаабарса сила, настойчиво подталкивавшая изнутри, вот куда тянула тоска неуемная. Когда-то он забирался туда на летнюю побывку, но в том-то и заключалась ныне его трагедия – в недоступности прежде доступного…
   Путь к перевалу, крутой и скалистый, пролегал по высотному, никогда не тающему снегу, уходил под самые облака и тучи, ползущие по перевалу и исчезающие за ним, опускающиеся по склонам, погоняемые ветрами по горам, как пастушьи стада… Все это было рядом…
   Все это обозревал Жаабарс, останавливаясь, переминаясь и топчась на месте, прикидывая – сколько еще предстоит пробираться через сугробы. И шел, уминая навалы снега, утопая в снегу по горло, и снова карабкался, цепляясь когтями всех четырех лап, и полз, припадая всем телом к ледяному лону каменных скал. Но дыхания здесь уже не хватало, точно он в бешеной гонке преследовал добычу, оглушительное сердцебиение отдавалось в ушах, и – самое страшное – возникал приступ тяжелой одышки, валивший с ног, отшвыривавший назад, в мерцающих видениях рушился окружающий мир. Дальше, выше двигаться не хватало сил – хрипел он, рычал в удушье, а продвинуться не мог ни на шаг… Будь он в силе, как прежде, – через час-другой преодолел бы Узенгилеш-Стремянный перевал и вышел бы наконец к тому, к иному миру. На райскую побывку в небесах… Но если бы и удалось, то в этот раз прибыл бы он безвозвратно, чтобы остаться там навсегда, до последнего дыхания, до последнего мгновения жизни…
   Так на подступах к высокогорному плато, окаймленному неприступными хребтами, изводился неприкаянный Жаабарс, в отчаянии мотал головой, скреб когтями мерзлый каменистый грунт, и если бы дано было ему от природы заплакать в голос, то разрыдался бы он так, что горы сотряслись бы вокруг.
   Уже несколько раз пытался Жаабарс осилить перевал, однако не удавалось… Однажды совсем рядом с ним, мучимым одышкой, прошли, подпрыгивая на ходу, с десяток рогатых горных архаров – точно хищного барса и не было поблизости. Они его видели, а он делал вид, что не замечает их, предназначенных природой стать главной добычей горных барсов… О горы, разве бывает на свете такое?! Но горы молчали. О небо, разве бывает такое на свете?! И небо высокое молчало. И сникал от тоски Жаабарс…
   А ведь было время, когда все ладилось, когда перепрыгивал он с разбега через крутой водопад, который – случись что – унес бы в пропасть кого угодно и вдребезги разбил бы о камни. Но он, Жаабарс, был в ту пору настолько силен и ловок, что не было ему преград – ни пропастей, ни круч, и метель обнимала его, как родная, и кликала его некая богиня с горы: «Подойди ко мне, Жаабарс, подойди!» Он стремительно кидался на ее зов, а она исчезала, и слышался ее голос уже с другой стороны: «Подойди ко мне, Жаабарс, подойди!» И снова бежал он, летел со скоростью стрелы… Ничего не стоило ему в ту пору, когда весь мир принадлежал ему, поспевать, обгонять, настигать и всегда побеждать! Мир вокруг был его миром.
   Теперь, мотаясь, карабкаясь, изводясь и унижаясь перед необоримым перевалом, припоминал он с тоской и болью те минувшие дни.
   Был полдень. Полдни наступают изо дня в день, но то был незабываемый летний полдень…
   И лето тоже незабываемое…
   На таких высотах в безоблачный ясный день солнце не жжет, не печет, не загоняет отлеживаться в тень, как в низинах, а излучается чудным, абсолютным сиянием, окармливая горный мир своим светом и трансформируясь в живую энергию, никнет ко всему, что живет и дышит на земле, – от простой травинки до стаи птиц, кружащих над хребтами и залетевших сюда тоже на побывку. И все сущее наслаждается в такой час под солнцем благами бытия…
   Так было и в тот полдень, когда они – он и она – вольно мчались по Узенгилеш-Стремянному плато, побуждаемые солнцем и величием гор, мчались в едином порыве, в беге ради бега, чтобы насытиться друг другом…
   А добрались они сюда еще накануне. Шли весь день, пробиваясь через перевал, не замедляя хода ни на миг, чтобы не оказаться застигнутыми ночью в пути, чтобы не замело их метелью. И удалось-таки Жаабарсу и его подруге-барсихе пробиться к заветной цели до заката, засветло. И оно того стоило! Удачу дарила им, пришедшим по зову инстинкта, природа в тот день во всем. Как только звери отдышались с дороги и стали приглядывать место для ночной лежки, увидели они неподалеку табунок горных косуль, с десяток голов, тоже только что перебравшийся через перевал на луга, на травостой, на воды поднебесные. Но исход тяжкого и для них, парнокопытных, одоления обернулся бедой, а для хищников – удачей. Барсы тут же кинулись в атаку. Догнать добычу было не так уж трудно: после недавнего перехода косули были изнурены. Одну из них барсы завалили с ходу, остальные умчались. Спокойное насыщение свежим мясом на ночь оказалось очень кстати – вкусно, сытно, вольготно. Звезды в небе словно знали это – светили тоже спокойно и благостно над их головами и над горами.
   А утром всплыло солнце на ясном небосклоне и ожили, воскресли в незыблемости своей и грандиозности хребты и вершины гор, высветляясь приобретающими все большую резкость гранями.
   Жаабарс с напарницей были уже на ногах и не столько высматривали по привычке случайную добычу, сколько гуляли по нетронутым кущам и травостоям, наслаждаясь воздухом высокогорья. А ближе к полудню, когда солнце вошло в зенит, барсы сначала пошли прыжками, потом пустились в долгий бег. Словно сама сила солнца увлекала и вдохновляла горных леопардов, наделяя их небывалой красотой и мощью, дабы постигли они в тот час сущность своего двуединого бытия. То было торжеством их гармонии.
   Они шли в беге, ничем не скованные, бок о бок, и ничего в тот час не существовало для них в мире, кроме солнца и гор. Никакой добычи им не требовалось, если бы даже и встретилась она на пути. Они насыщались солнцем, поедали на бегу его свет и тепло и становились все сильней, нисколько не утомляясь, пребывая на вершине наслаждения жизнью. Так было…
   И катился шар земной в карусели Вселенной, и все сущее на земле пребывало в незримом кружении вечности, и мчались среди светом озаренных горных гряд и долин Жаабарс со спутницей-барсихой, а солнце лелеяло их с полуденной высоты, звало к себе, манило к птицам в небе, ибо являли они в тот час бегущую пару ангелов хищно-звериного племени… Подчас и звери могут быть ангелами. Так было…
   Тем временем кончились благоприятные летние дни, сезон на поднебесной побывке завершался, и наступил резко контрастный оборот тамошнего мира – грянули вдруг с крутых вершин по склонам взбесившиеся в одночасье метели со стужей лютой и вихрями удушающими, и замутнилось небо беспросветно. И тогда кинулись барсы в обратный путь – едва успели ноги унести. А иные из тварей так и остались там, под снежными лавинами, и птицы, ослепшие в небе, падали с высоты окоченевшими камнями. Так было…
   Вот туда, в горное поднебесье, безуспешно пытался пробиться теперь Жаабарс, чтобы предстать там пред магическим солнцем – на сей раз в одиночку – и сгинуть, дождавшись последнего своего дня, исчезнуть навсегда. Только там и только так, и никак иначе, тянуло этого зверя-изгоя завершить свой жизненный путь.
   А ходу не было. Дорога была наглухо перекрыта на неодолимом для него перевале. Жаабарс хрипел, выл, лез, задыхаясь, по крутизне, срывался вниз и снова вставал на дрожащие лапы…
   Ну почему же не даровала судьба этому горному барсу такой малости? Ведь всего-то и добивался он – перебраться через перевал, кануть там, за ним, остаться навечно… Неужто была у нее на то какая-то особая причина? Неужто нужен он был ей зачем-то именно здесь, в предгорьях Узенгилеш-Стремянного хребта? Что было на уме у судьбы?


   IV

   Еще дня два назад готовил он статью, полемизируя с одним читателем, лихо заявившим: «Что там душа? На нее можно списать все, что угодно. Воля и сознание – вот что главное в человеке!» – «Так-то оно так, но не следует исключать и значимость того, что происходит подчас в душе, пусть мы и не отдаем себе отчета в этой значимости. Душевные побуждения нередко становятся решающим фактором даже в исторических событиях. Душа есть источник, из которого исходят в своем первозачатии добро и зло. Душа – аккумулятор подсознания!..» Любил он иногда пофилософствовать о том о сем, если случался к тому повод.
   Теперь, однако, было не до философствований. К компьютеру Арсен Саманчин в тот вечер даже не прикоснулся и не подозревал, что никогда не удастся ему дописать ту занятную глубокомысленную статью. Не включал он и музыку, которую слушал обычно по вечерам. И опять же не подозревал, что никогда больше не придется слушать ее на досуге.
   После того, что случилось с ним в этом проклятом шоу-ресторане «Евразия», душа его полыхала лесным пожаром. Он испытывал катастрофическое сокрушение духа – не знал, как совладать с собой, шел ко дну и снова вырывался из пучины захлестывавших его переживаний и гнева. Несколько раз уже подходил он к единственному окну холостяцкого жилья своего и стоял там, сам не понимая, к чему и зачем. Странно, что думал он теперь о себе в третьем лице – будто стал сам себе посторонним.
   Стоял, вздыхал, головой крутил, теребил галстук, который так и не снял, вернувшись из ресторана, и все вглядывался в темное пространство – в доме напротив, таком же многоквартирном, многоэтажном, таком же сером крупнопанельном здании, все окна уже погасли. А если бы и светились – что толку? Кому из коммунальных соседей какое могло быть дело до того, что происходит с типом, живущим в третьем корпусе на седьмом этаже и торчащим теперь у окна, терзаясь безысходными помыслами?
   Какой толк ныть и бурчать впустую? Кого может он упрекать, кого стращать? Ведь точки над «i» уже расставлены. Когда таксист привез его сюда, ко двору унылых семиэтажек, их круто обогнала следовавшая все время позади иномарка, ослепив до боли в глазах бьющими в лицо фарами. И пока Арсен Саманчин, еще не обретя полноты зрения, вылезал из машины, двое одинаково рослых мужчин из иномарки подошли к нему. Судя по их поведению, посланы они были, чтобы запугать и унизить его, а то и избить. Но перво-наперво они отослали прочь таксиста: «Слушай, гони давай отсюда!»
   А Арсена Саманчина прижали к стене:
   – Ну что, высокоуважаемый, добрался до хаты? В таком завонялом месте тычкуешься, а еще шляпу носишь! – Арсен Саманчин не успел ничего ответить – один из них резким движением дернул его шляпу вниз, надвинув почти на глаза. – Ты смотри, не суйся не в свои дела! А то, что статьи свои гонишь гуртом, тебе это даром не пройдет. На такого, как ты, пулька всегда найдется! Понял, гад? Только попробуй еще что-нибудь не то написать – всю грамоту забудешь! У, сволочь, набрался, как на базаре. Вали отсюда! И помни: прижми хвост, пока не поздно.
   Оставив его, они тут же отъехали на большой скорости. Им бы каменюкой вдогонку… Но куда уж там! Дурно было. И пришлось молча идти в тусклых сумерках к подъезду. Единственное, что смог, это поправить шляпу.
   А теперь маялся, будто юнец наивный: как быть, что делать, как жить дальше, куда деваться? Что с ним творится? Ведь столько уже повидал…
   И женат был. Свадьбу справляли. Все забылось. А родственники постоянно талдычат: не удалось по первому разу – что тянуть со вторым? Действуй! Да, недолгой оказалась та спайка. Жаль, перевоплотиться в другого человека невозможно. Вот и разминулись, разошлись, освободились друг от друга. Должно быть, правду говорят: любовь – заря, горит лишь раз, вечно сияющих зорь не бывает. Только никто не смиряется с этим, требуя себе зари вечной, негасимой… Да бог с ним. Заря не заря, разминулись, будто и не знали друг друга. И вот уже третий год живет он, перебравшись в этот микрорайон совковый. Конечно, ужиться нормальной женщине с таким, как он, совсем не просто. И не родила. Не успела. Родственники попрекают. А кто тут виноват? Одной заботой жила, на банк работала неустанно. Деньги! А все равно с таким фанатиком, как он, каши не сваришь. Он сумасшедший идееносец, если можно так выразиться. Идея для него превыше всего на свете. Идеалист несчастный. К тому же «кафедральный выходец». Так прозвала его английская журналистка, прибывшая в Центральную Азию для подготовки аналитического обзора по региону. Много беседовали о том о сем. Вот тогда-то журналистка лондонская и сказала:
   – Господин Саманчин, чем-то вы очень напоминаете наших кафедральных выходцев, твердо верящих в исключительность своих идей. Вот и вы идею свою зорко стережете, держите в ладонях, не упуская.
   – Спасибо, приятно слышать, не скрою. Однако я скорее «горный выходец». В горах вырос. А в горах требуется всегда быть собранным и ничего не упускать из виду, чтобы не спотыкаться на краю пропасти.
   – Значит, горы – ваша кафедра. Впрочем, – улыбнулась англичанка, – у вас везде горы. Вон какие хребты вдали виднеются!
   – Понятное дело, мы ведь горная страна. Только те горы, откуда я родом, самые дальние и самые высокие, потому и называются они Узенгилеш-Стремянные, то есть эти вершины – стремена поднебесные…
   – Как красиво. Мне очень нравится этот образ. На английском будет – stirrup. Так что можно именовать ваши горы по-английски – горы Стиррап.
   – Прекрасно. По-киргизски это будет Стирраптоо! Стремянные горы! Мои земляки будут гордиться. А я не против быть и кафедральным выходцем, не только горным. Ведь кафедры занимаются универсальными, глобальными идеями.
   – Значит, я не ошиблась. Спасибо. Очень приятно беседовать с коллегой, понимающим тебя с полуслова.
   Теперь, стоя у окна, бессмысленно глядя в дворовую темень, припомнил Арсен Саманчин тот разговор, и подумалось ему: вот так, уважаемый «кафедральный выходец». Сегодня ты получил еще один «сладкий» урок жизни. Вкусил! С медом! Браво! Дошло наконец! Перед рыночной стихией никакие кафедры не устоят. Вот погнали тебя в шею рыночной плеткой, выперли и пригрозили морду набить. И даже любовь, как товар, выставили на рыночные ряды. А ты только теперь это постигаешь. Стало быть, непригоден ты для бизнес-эпохи. Еще одна персональная расплата за так называемый соцреализм. Тоже мне «стиррапский выходец», родственники аильные, видишь ли, гордились тобой, особенно в перестроечные годы. Теперь уймутся. Ну, так куда теперь деваться и как быть дальше? Забудь, забудь об этой самой «Вечной невесте»! Кому она нужна? Уже в замысле ее попса топчет. Попса торжествует. У нас эпоха попсы. А ты или смирись покорно, или исчезни, не прощаясь. И все же, как быть? В Москву уехать, там есть свои люди, надежные, но ведь и там пик попсы! Словом, сплошной туннель, и конца не видно… Думалось ли еще два года назад, что все так беспросветно обернется? Напишу прощальные письма, ей и брату…
   Долго еще томился он этими мыслями, стоя у окна. Потом – сам не помня как – уснул, спал в полной тишине. Странно, что в тот вечер не было никаких звонков ни по мобильному, ни по городскому. Обычно его донимают звонками до полуночи. Журналисту, да еще независимому, так называемому эгемену, Арсену Саманчину так и полагалось – бремя свободы слова. Взялся за гуж – не говори, что не дюж. Столько жалоб сыпалось! Что-то удавалось решить через прессу, что-то нет, не адвокат же он, а всего лишь пахарь от СМИ. А к каким только ухищрениям дельцы разные не прибегали, чтобы через прессу свои интересы продвигать, чтобы сшибаться на виду у публики, жаждая победы и громогласной известности, требуя, чтобы он откликался на свары их собачьи конкурентные… А сегодня ни звука. Невероятно. Разве что узнали про его унижение?
   Разве что учуяли звериным чутьем, что нет смысла обращаться к нему, потерпевшему столь сокрушительную неудачу в попытке всего лишь напомнить «певице-вокалице», когдатошней богине оперной сцены, а ныне «эстрадке-плакатке», красующейся на всех углах, не столько о себе, сколько об идее, совместно вынашивавшейся ими до недавнего времени, – о сообща задуманной опере. Как теперь выясняется – опере-утопии. Ведь она оборвала вдруг все контакты – точно ее кто околдовал, – стала недоступной в окружении своей охраны. Да бог с ней, в конце концов, но как теперь быть с композитором? Давать отбой? Такие композиторы, как этот маэстро, задумавший классическую оперу ради нее, теперь редкость. Как объяснить композитору Аблаеву, человеку весьма уважаемому в музыкальной среде, охотно воспринявшему идею «Вечной невесты» и уже оформившему контракт со спонсором, которого нелегко было сподвигнуть на такое редкостное меценатство, – как объяснить им это неслыханное происшествие в ресторане? Какой позор! Охранники вывели его в переулок и буквально затолкали в такси, пригрозив кулаком, а таксисту сказали: «Слушай, старик, отвези этого типа, перебрал малость. И нигде не останавливайся. Прямо в Ортосайский микрорайон!» Мало того, сунули таксисту деньги.
   Вот так «депортировали» Арсена Саманчина. А хуже всего было, когда на выходе из фойе он вдруг увидел себя в полный рост в сияющем парадном зеркале и чуть не вскрикнул от потрясения. Каким ничтожным, униженным и жалким выглядел он. Да еще эта дурацкая шляпа, якобы классическая, якобы модная. В одночасье он оказался презренным изгоем, которого пинком вышибают из общественного места. А он, вместо того чтобы защитить свою честь, покорно удаляется, запечатлев для себя этот факт в роскошном, сделанном на заказ зеркале. Куда подевались его всегдашняя элегантность, обаяние, интеллигентность? Ведь недаром называли его эгеменом, независимым, он и впрямь, то ли на беду свою, то ли на удачу, был одним из редко встречающихся в азиатских СМИ самодостаточным, независимым журналистом. И она, Айдана, его Айа, как уменьшительно-ласково называл он ее, бывало, шептала: «Эгемен мой! Я тоже хочу быть эгеменной, и будем мы с тобой эгеменной парой!» Куда там! Все вышло наоборот. Он отвергнут, отторгнут бизнес-элитой. А она, пожав декольтированными плечами, переметнулась в бизнес-рай. Кому же не хочется в рай? Всем там не уместиться, а ей повезло. Были бы у него ключи от рая – отворил бы ей дверь, но у него их нет…
   Так куда ж теперь податься со своей навязчивой идеей постановки «Вечной невесты», изначально задуманной для нее, для ее захватывающего дух меццо-сопрано? В какую пропасть выкинуть проблему деградирующего на глазах современного оперного театра, откуда неотвратимо утекают таланты – ничем не удержать? Традиционный репертуарный театр то ли выживет, то ли нет. Это и национальная, и мировая проблема. Да, спекулянты от массовой культуры ловко расправились с Арсеном, с эдаким энтузиастом самопальным, сделали так, чтобы он сломался, унизился в собственных глазах, чтобы больше и не помышлял о высоких материях. И это еще не конец, они будут продолжать издеваться, высмеивать эгемена-идеалиста, чтобы окончательно доконать его морально и чтобы он сам убрался с дороги, не путался под ногами. И делать это с цинизмом сладострастным будут те самые подметальщики от шоу-бизнеса, так называемые топ-модельщики от поп-модернизма. Уж в этом они преуспеют. Все им дано для этого, все средства – от Интернета до космоса. И подсобные каждодневки в их распоряжении – эстрада, пресса… Ах, бедная, бедная пресса! Боролась, боролась против рабства слова при тоталитаризме – и сама оказалась рабыней рынка. И эфир тому же служит, ведь радио в каждой автомашине… Даже космические спутники теперь играют роль навигаторов шоу-бизнеса в глобальной круговерти. И все это – чтобы потеснить на обочину классические ценности, чтобы выгоду извлекать, ошеломительно, как цунами футбольных стадионов, нарастающую. Все в их руках.
   А ты, ты, заблудший энтузиаст-утопщик, то есть утопист, одиночка несчастный, зачем встаешь на их пути, зная, что и как? Неужто уподобишься покорной жертве и себя преподнесешь трясущимися руками в дань шоуменовой орде? И даже любовь свою подашь им на подносе – нате, мол, только не становитесь нам помехой. И это будет принудительным отрешением от того, что ты называешь смыслом и красотой жизни, даром вечности, ниспосланным от самого Бога, ибо любовь и есть дар Вселенной, энергия от потенциала вечности. Вот почему экстаз соития можно объяснить как кульминационный момент взаимодействия вечности и земной жизни, и поэтому же торжество бурных страстей и любовной чувственности таит в себе трагедии и драмы, определяя сложность отношений между небом и землей. Завершает же всякую историю любви неизбежная смерть, но квота вечности, предназначенная любви от Бога, переносится на последующие поколения, и они тоже будут предаваться любви и через любовь включаться в течение вечности. Но всякий раз разрушительные силы будут коварно наступать на мир любви, ибо много их таится в темных пещерах человеческой сущности и становятся они все изощренней, а потому не убывают в людях внутренние борения.
   Вот ты и оплошал и, как говорят в таких случаях, потерпел сокрушительное поражение, унизился и теперь пустишь под откос свою любовь, а ведь и тебе, уже зрелому человеку, и ей она была ниспослана свыше. Опозорился ты, сник перед шоуменом, имя которого не хочется произнести даже про себя, настолько он отвратителен. Но ему до этого дела нет. Он торжествует, он триумфатор. Ведь по сути дела он сумел обаять и у всех на глазах увести обожаемую тобой женщину, а если честно – купить и суперуспешно, по-продюсерски, торговать ею. Ты же оказался обездолен еще и тем, что в тебе убыла разом соприродная любви музыка души, таившаяся в тебе как незримый океан, – пусть дилетантская, пусть импульсивная, пусть другим неслышная и неведомая, но ведь ты не в силах был расстаться с ней. Вот и сокрушайся теперь, что незримая симфония твоего подсознания уходит втихую, потому как не осталось для нее среды обитания.
   И тут же Арсен Саманчин попытался унять, вразумить себя: мол, все это эмоции, переключись, постарайся мыслить здраво. Ведь если бы опера на основе фабулы «Вечной невесты» была сочинена уже и существовала в партитуре, на главную роль можно было бы подыскать достойную исполнительницу в других городах и даже странах. Обошлось бы дороже, но оргвопросы удалось бы решить. Логически, казалось бы, так…
   Однако вопреки всему душа его все больше ввергалась в пучину захлестывавшей ненависти и жажды мщения. Невозможно было стерпеть, что топчет тебя ногами воротила из тех, кого величают ныне олигархами. Да пусть наживаются сколько хотят, но почему все должны пресмыкаться перед ними, услужая во всем, в том числе и в злодеяниях, начиная от киллерства и кончая продажей совести? Ему хотелось ответить на удар таким ударом, чтобы звезды посыпались с неба!
   И прорывался в душу Арсена Саманчина роковой замысел – совершить убийство и тут же покончить с собой! Ноль – ноль! Ни тебя – ни меня! Точка! А что потом будут измышлять на этот счет в печати и прочих СМИ, что будет на устах, истинных и лживых, – плевать!
   С какой иронически-презрительной усмешкой относился он прежде к эпизодам убийств в теле– и кинодетективах и вот теперь готов был сам совершить подобное в точности как в кино – хладнокровно, не дрогнув: трижды выстрелить в упор, потом контрольный выстрел в голову, а перед расстрелом бросить в лицо врагу свой приговор, чтобы мозги его свихнулись, как от электрошокового удара. А потом приставить дуло пистолета к собственному виску и спустить курок. Все, финиш! Встретимся, мол, на том свете… И разберемся…
   Единственное, что очень хотелось бы Арсену Саманчину унести с собой туда, так это надежду, а лучше уверенность, что и она, Айа, будет обречена высшими силами на неотвратимые муки совести, что всегда будет жечь ее душу раскаяние за преданную ею любовь, за поруганную «Вечную невесту».
   И чтобы никому, кроме них двоих, не известная хайдельбергская история любви бередила ее память до последней минуты жизни. И чтобы слышал он на том свете ее рыдающий в раскаянии голос. Ведь идея «Вечной невесты» родилась у них в хайдельбергском нагорном замке в те принадлежавшие только им двоим лунные ночи, в том романтическом парке над средневековым немецким городом, где оказались они в совместной поездке: она – с концертом по приглашению Хайдельбергского музыкального общества, он – как сопровождавший ее журналист.
   Как ни пытался он унять себя – мол, остановись, то, что ты задумал, примитивно, ничтожно, пошло, не говоря уж о том, что преступно, – ничего не получалось, жажда мести не отступала, инстинктивное желание ответить злом на зло не убывало, а, напротив, усиливалось, разжигая кровь. И припомнилось вдруг то, что доводилось слышать в детстве, – присказка вроде или заклинание, которое изрекают киргизы в безвыходной ситуации: «Эх, будь что будет, головой о камень бейся и кнутом себя стегай, а накинутся душманы, обуздать себя не дай и врага не промени, намертво с седла свали, пику в грудь ему вонзи. А не то – убей себя, значит, нет тебе пути…»
   Когда, к чему, в каком отчаянном порыве были сказаны эти слова – кто знает… Но вот и ему пришлось оказаться перед выбором: убей врага – или убей себя! Другого выхода не было. И тут же он принимался корить себя – какая дикость!
   Так маялся несчастный, пока вдруг не осенило его и, резко отступив от окна, не прохрипел он, заикаясь: «Коз-зел! О чем ты думаешь? Из чего стрелять-то будешь? Не из пальца же! – Подойдя к зеркалу на стене, он едва удержался, чтобы не плюнуть себе в лицо. – У тебя же нет даже игрушечного пистолета! Размечтался!»
   Много наслышан он был о киллерах, о приемах и технологиях убийств – сколько об этом пишут и показывают по телевидению, но на деле не все так просто. Конечно, можно, наверно, достать, купить, если на то пошло. Но надо же еще уметь стрелять… Вот те раз…
   А горю «Вечной невесты» нет конца…
   Во сне, уже ближе к утру, приснилось ему, что держит он в руках свой мобильный телефон, но, вместо того чтобы звонить, целится из него куда-то, а выстрела нет… И тут раздался звонок.
   Арсен Саманчин подошел к телефону, но не стал снимать трубку. Раздраженно отмахнулся – не до разговоров. Телефон позвонил еще раз – с тем же успехом.
   Да, предстояло добыть оружие – пистолет, разумеется, с обоймой патронов. Вот забота-то, никогда не думал… К кому обратиться?..
   Светало. Во дворе шумы стали слышны. А он по-прежнему не знал, что делать. То ложился, то вставал. Вот проблема! Где же и как приобрести этот предмет, популярный нынче почти как зубная щетка и столь недоступный реально? Говорят, оружие продается чуть ли не на базарах. Купить за любую цену, потому как впредь денег ему уже не потребуется. Предстоял конец жизни – и никаких забот…
   Если удастся достать пистолет, нужно будет постоянно носить его при себе, в кармане, пожалуй боковом, – все остальное, что предстояло, не вызывало у Арсена Саманчина сомнения. Не дрогнет, совершит задуманное в точности, выстрелы последуют один за другим, и последний – в собственный висок. А в том, что возможность такая представится, он был уверен, поскольку с тем, кого он обрек, всегда мог встретиться, – люди они, можно сказать, одного круга, давно знакомы. В последнее время, правда, видятся редко. Теперь-то тот – вездесущий эстрадный продюсер, владелец элитных заведений, куда там, почти олигарх, босс, шеф, как там еще его именуют, а был-то посредственным актеришкой. Вот, стало быть, где прорубился – в рыночную тайгу прорубился. И пошел, пошел всеохватно по шоу-бизнесу! Все мы поголовно рыщем теперь по рынку, а удачников – по пальцам перечесть. Суть в том, что от богатства возомнил он себя бульдозером, и, если надо погубить идею, затоптать чью-нибудь жизнь, женщину обратить в робота, – так тому и быть. Все, хватит! Было бы оружие – остальное свершится, теперь это дело только воли и мужества.
   Так убеждал он себя и, к собственному удивлению, все больше наполнялся уверенностью, что дело его правое. Мелькала, правда, подчас мысль: до чего же может довести яростная страсть мщения! Получается, зло во имя добра? Может ли быть такое? Но тут же отмахивался: опять, мол, мудришь, только задумал – и уже раскаиваешься… Не трусишь ли? Думай лучше, как подойдешь к нему – поговорить, дескать, нужно. И тут…
   Кстати, виделись они совсем недавно, разговор-то у них был… Правда, интереса особого Эрташ не проявил, после пресс-конференции спешил куда-то, все на часы поглядывал. А в душе, наверно, смеялся над ним, над фанатом идеи, – дурак, мол, в заоблачных сферах витает! Да, конечно, в перестроечные годы моложе были, сам-то Арсен Саманчин и в ту пору разные статьи пописывал, в том числе и на театральные темы. Но тогда Эрташ Курчалов, заурядный артист, ничего не значил. А теперь!.. Но что было, то было! Тогда, в перестройку, театр был в зените. Явилось новое мышление. Эпоха представала на театральных подмостках. Театр тогда возвысился на глазах, дух захватывало в театре, вырывался человек из тенет тоталитаризма. Но только этот Эрташ Курчалов, рядовой артист городского драмтеатра, ничем не выделялся, никто о нем тогда думать не думал. Разве можно было в то время помыслить, что в нем, посредственном актере (правда, ростом он был повыше других и голос басовит, а так – один из многих, по преимуществу занятый в массовках), таился мощный потенциал шоу-бизнесмена, который сделается повелителем всех эстрад и даже стадионов?
   Однако возникло в атмосфере тех дней словосочетание «Эрташ Курчал», обретшее вдруг широкую популярность, особенно среди молодежи, словосочетание, которое стало брендом массовых эстрадных представлений со всеми сопутствующими им сценическими эффектами и рекламой столь быстро окупаемой современной шоу-индустрии. Эффектные «эрташ-курчаловские» клип-концерты побывали с гастролями во многих местах, включая Китай и Москву. Короче говоря, Эрташ Курчалов оказался предприимчив и ловок и сделался доминирующей силой в овладении эстрадными пространствами. Вот туда-то, в эту пагубную эрташ-курчаловскую стихию, и засосало Айдану Самарову мощной тягой.
   И поздно было уже думать о том, что и как произошло с Айей, с Айданой Самаровой, которая, будучи ведущей солисткой оперного театра, оказалась вдруг порабощена эрташевским бизнесом, замелькала по всем телеканалам, превращаясь на глазах во все ярче разгорающуюся эстрадную звезду, переиначив в ореоле нагрянувшей попсовой славы и голос, и лик, взяв сценическую манеру «а-ля Голливуд», одним словом, перекроив всю свою судьбу. Расхожая фраза «поезд ушел» подходила здесь как нельзя лучше. Действительно, получилось так, как если бы они с Айданой ехали в одном поезде из Хайдельберга, где судьба уединила их на несколько дней в хайдельбергском замке, для того чтобы снизошло на них озарение, именуемое любовью, и где явилась им идея «Вечной невесты», и вот на очередной остановке она вдруг пересела в поезд, идущий в противоположную сторону, и укатила. А он словно бы долго бежал за скрывшимся составом по шпалам, один в безлюдной степи, и кричал, вопил как безумный: «Ай-а-а-а! Ай-а-а! А как же наша “Вечная невеста”? Остановись, остановись! Ай-а-а, Ай-а-а!» Но она укатила… А кто ее заманил, кто очаровал банковскими счетами – ясное дело. Машинист локомотива, в прошлом «некий», а теперь знаменитый Эрташ Курчалов.
   Так зачем же ему, чудаку, бежать вслед за незримым этим поездом и слышать в ответ на свои мольбы хохот с небес: «Сумасшедший! Одержимый! Маньяк!» Не лучше ли просто махнуть рукой на все и забыть?..
   Но как бы трезво ни понимал Арсен Саманчин неумолимый, штурмовой рационализм современного шоу-бизнеса, деваться от своих невольных иллюзий ему было некуда. Он был повязан собственной идеей, став ее добровольным заложником и оказавшись вместе с ней в тупике. Все прежние интересы постепенно померкли, отодвинулись куда-то по ту сторону бытия – все, кроме нее и «Вечной невесты».
   А между тем массовая культура, к которой он интуитивно всегда относился настороженно, шествовала по миру, снова и снова накатываясь на него своими коммерческими океанскими волнами, каждый раз со все возрастающей силой.
   И придумался ему неологизм для обозначения массовой культуры, не сходящей с уст глобальных массмедиа, – оптовая культура, по аналогии с оптовым товаром. (Ну и пожалуйста! Масскультура от этого и глазом не моргнет!)
   В точности своего термина он недавно убедился на стадионе, во время грандиозного шоу-концерта, приуроченного к городскому празднику. Отмечался юбилей – 250-летие города.
   Был поздний вечер, стадион колыхался, переполненный многотысячным людом, весь сиял огнями, красовался разноцветными афишами и невиданной электронной рекламой. Прибывшие на праздник толпы, большей частью молодежь, чувствовали себя превосходно, находились в приподнятом настроении, приободряемые вечерней прохладой, веющей с гор.
   И всем хотелось веселья и нескончаемых зрелищ.
   Так оно и было. Оглушающая музыка изливалась над стадионом флиртующим зовом, на сцене сменялись танцы всех хореографических стилей – от балета до припляса, под стать им менялись костюмы и декорации, но, конечно, самой главной приманкой во всей этой динамической сценической стихии была она, Айдана Самарова! Весь этот шумный концерт был смонтирован и сконцентрирован вокруг нее, звезды! И поистине, ее чистый, глубокий голос, возносимый динамиками на открытом стадионе до небес, ее ладная, высокая, подвижная фигура, ее элегантность без излишней оголенности и то, что рядом, соучаствуя в ее номерах, эротично извивались в ритме музыки девушки и юноши – красотки и красавчики, – все это, вместе взятое, порождало в толпе захватывающее карнавальное возбуждение. Всем хотелось быть на сцене рядом с ней, с Айданой. Весь стадион ликовал, раскачиваясь единым морем воздетых рук. И только он один думал: «Оперная богиня превратилась в шлягерную королеву!» Но никому не было дела до его мыслей. Наоборот, возбуждение толпы достигло своего вулканического апогея, когда Айдана с партнером дуэтом стали исполнять, казалось бы, самую заурядную песню «Лимузин». То был соседский – узбекский – шлягер, и песня исполнялась в оригинале, но узбекский язык здесь понятен всем. Восточно-модернистская музыка завораживала толпу знакомыми мотивами, и в такт электронному звукоизвержению над стадионом порхали клиповые слова: «Сен мени севярсинми? Сен мени севярсинми?» («Ты меня любишь? Ты меня любишь?»), «Лимузин берарсинми? Лимузин берарсинми?» («Лимузин подаришь мне? Лимузин подаришь мне?»), на что партнер отвечал, лихо приплясывая: «Мен сени севярмин, мен сени севярмин» («Я люблю тебя, я люблю тебя»), «Лимузин берармин, лимузин берармин» («Я подарю тебе лимузин, я подарю тебе лимузин»).
   Что тут началось! Вся многотысячная толпа в едином порыве колыхалась и, умножая заветный слоган, скандировала с воздетыми руками: «Ли-му-зин! Ли-му-зин! Ли-му-зин!»
   А в это время на огромных панорамных экранах – их было четыре, с четырех сторон стадиона – синхронно возникали кадры соответствующего клипа: в роскошном лимузине – кабриолете с откидным верхом – мчалась влюбленная пара, Айдана и ее красавец-партнер. Поочередно сменяя друг друга за рулем, проносились они мимо рекламно-красивых пейзажей: то мимо снежных хребтов, то вдоль берега синего озера, то через мосты, то по степи, и птицы стаями летели за лимузином. Вот где-то на окраине загородного парка лимузин остановился, они вышли, счастливая парочка, и пошли обнявшись в манящий яркой рекламой ресторан, а потом снова помчались на лимузине.
   А музыка гремела, и стадион продолжал скандировать: «Ли-му-зин! Ли-му-зин! Ай-да-на! Ай-да-на!»
   Арсен Саманчин не знал, куда деваться от стыда. Но кто он был по сравнению с ликующей толпой? И он даже поймал себя на том, что тоже бубнит: «Ли-му-зин! Ли-му-зин! Ай-да-на! Ай-да-на!» Как все…
   А в заключение последовал совершенно неожиданный и грандиозный праздничный эффект – ночь озарилась взлетевшими в небо фейерверками, заполнившими сверкающей россыпью разноцветных искр все видимое пространство до самого горизонта. (Какой масштаб! Ну, молодец мэр города! Ведь такое по силам только ему! А с чьей подачи? Опять же – Эрташ!) Что самое интересное, залпы праздничных фейерверков выстреливались не где-то рядом, поблизости от места торжества, как обычно, а далеко, за городом. Мощные ракеты стартовали с вершины пригородного нагорья и вспышка за вспышкой возносились на головокружительную высоту. Эффект был необычный, захватывающий воображение. И опять же подумалось ему: кто мог затеять такое грандиозное зрелище? Конечно, он – Эрташ Курчал. И хотя все устраивалось в честь городского юбилея, по сути получалось – во славу звездной певицы Айданы! Потому что музыка продолжала греметь и роскошный лимузин с радостной парой все так же мчался по панорамным телеэкранам, в то время как фейерверки взлетали все выше и выше, ослепительно озаряя ночное небо. Казалось, что весь мир поднебесный воссиял звездным духом…
   И случилось в тот час нечто, о чем не знал никто, ни один человек на свете…
   Всполохи искрящихся огней поднимались так высоко и освещали землю так ярко и далеко, достигая горных хребтов, что загалдели разбуженные птицы в горах и, вздрогнув, проснулся Жаабарс, томившийся все там же, под перевалом. Он встал и поглядел наверх, на дальние огни, словно бы изрыгаемые горами. Нет, это были не звезды, летящие по небу, а нечто иное, непривычное. Зверь пытался укрыться – не получилось. Как не получалось и то, ради чего Жаабарс появлялся здесь изо дня в день, – так и не удавалось ему преодолеть перевал и исчезнуть в ином, высокогорном мире. Судьба упрямо держала его здесь, не желая посодействовать. Ведь судьба может все, ан нет, зачем-то изгой Жаабарс нужен был ей здесь. Откуда было знать? Судьба всегда молчалива… Но то, что далекий отсвет огней праздничного фейерверка достиг той ночью взора Жаабарса, быть может, было знаком свыше…
   А стадион все бурлил и скандировал хором в ритме рок-концерта: «Ли-му-зин! Ли-му-зин! Ай-да-на! Ай-да-на!»
   «Вот и укатила она на лимузине оптовой культуры! – с горечью подумалось Арсену Саманчину. И опять: – А как же теперь “Вечная невеста”?» И когда он шел затем квартала два к машине, оставленной на стоянке, к «Ниве» своей, припаркованной на вечер среди всевозможных иномарок, думалось ему еще: какой контраст царит в нынешней жизни, упивающейся оптовой культурой! Сколько бедности в стране, какая безработица! Молодые люди сидят вдоль уличных обочин на целые километры с плакатами «Дайте работу!», большинство из них прибыли из обезлюдевших селений. Это вызов сообществу человеческому, значит не способно оно обеспечить востребованность новых поколений, современный мир словно бы говорит им: обществу ты не нужен, исчезни с глаз долой. А мы, те, что при деле, покатим вперед на своих лимузинах.
   Так, размышляя, ехал он по ночным улицам на своей «просоветской» «Ниве», а лучшей машины он и не желал – привык, да и не по карману другая! Не всем же лимузины. А то, что она, Айа, «залимузинилась», – что поделаешь. Теперь она суперзвезда, недоступна, окружена охраной, на звонки не отвечает… С бывшим мужем своим вряд ли сойдется, вот уже много лет, как тот, говорят, спился окончательно.
   Не стоит судить. Всякое бывает в жизни. У каждого свои проблемы… Однако если свериться с реальным положением вещей, что называется, по большому счету, если попытаться вникнуть, осмыслить крутую рокировку Айданы Самаровой, солистки оперной с первоклассными вокальными данными, – ей бы на миланскую сцену, там ее место, – то трудно смириться с тем, что она так быстро кинулась каруселиться в сногсшибательной звездной популярности, в облаках поп-культуры! А деньги какие валят через все это!
   Стоп! Это ее дело, ее право! А ты выбит из седла, потому и страдаешь, кипятишься, злословишь… Признайся честно, упрекал себя Арсен Саманчин, конкуренты оказались куда сильнее! Кто ты, журналист, пусть независимый, пусть известный, – а кто он. Такие разные орбиты. Один – в космосе массмедиа, а другой – массмедийный муравей. И потом, любовь всегда подвержена испытаниям, иначе не было бы ни ее мучений, ни радостей, ни горестей, ни катастроф… Да, бывает – оползнем срывается лавина с горы, никому не остановить. У каждой любви своя история, своя цена страданий. А ты на глобализацию, на массовую культуру пытаешься списать свою частную беду.
   Ты на иной вопрос попробуй ответить и других убедить. Какими способами масскультура противостоит «Вечной невесте», отвергает ее? Попробуй расскажи, при чем тут «Вечная невеста», как и откуда вдруг явилась она вам, когда вы с Айей пребывали наедине, занятые вроде бы лишь самими собой, когда волна любви накрыла вас так, будто всю предыдущую жизнь вы существовали в ожидании этого момента и наконец дождались возможности познать истинную природу любви как откровения, дарованного судьбой. Смешно, казалось бы: ведь вы же не юнцы, и до этого у обоих был свой опыт, но судьба избавила вас от комплекса прошлого. Был старинный парк на взгорье, старинный замок, и луна округлая задумчиво наблюдала за вами сверху меж облаков. Тот день и час судьба заведомо предопределила для премьеры вашей любви, как вы в шутку называли свою встречу, хотя ей было уже за тридцать, а тебе – под сорок. Но не в этом дело, не в вашем романтическом экстазе, а в том, как возникла в тот день перед вами, влюбленными, чуть ли не въяве сама Вечная невеста, как на коленях просила спасти ее, дать ей такой певческий голос, чтобы все на свете услышали ее, чтобы в песнопениях излила она душу свою и поведала о разлуке, что превратила ее в Вечную невесту, и чтобы нашла того, кого ищет. Вот тогда, при встрече той воображаемой, якобы и родилась задумка творческая – идея оперы и всего, что связано с этим замыслом. Да, попробуй убедить других, что встреча с Вечной невестой была настолько реальной, что вы поклялись спасти ее, явить ее миру через оперу, на театральной сцене, через пение в той роли Айи, ведь она сама, Айдана, шептала, слово дала, что будет петь «Вечную невесту», покуда жива.
   Постой, постой, разошелся! Кто же поверит такому невероятному диву, такому чуду? Любой здравомыслящий скажет: абсурд, все это вымысел, миф, легенда, сказка, все это молва, мол, и мистика. Безусловно, никакой иной реакции и быть не может. И однако неземное явление Вечной невесты породило в душе Арсена Саманчина метафорическое восприятие ее образа (кстати, то же восприятие разделяла в тот момент и Айдана, тогда это было их обоюдным сопереживанием, ну а потом, что поделаешь, Айдана сбилась с толку и дала обратный ход – «укатила на лимузине», вернее, ее сбили с толку, взяли в бизнес-плен, но сейчас не об этом). Образ прижился в его осиротевшей душе как послание свыше, обернувшись истовой верой и нескончаемым состраданием. Ведь никто не видел Бога, но люди верят в Него, верят в то, что Бог есть. Вот так и приходит, должно быть, вера – через духовное созерцание желанного образа и любовь к Нему.
   Нечто подобное произошло и с ними тогда, в Хайдельберге. Айдане Самаровой предстояло выступить с единственным сольным концертом. Он прошел с большим успехом. Конечно, она знала, что приглашение в Хайдельберг – в значительной мере заслуга и его, Арсена Саманчина. Тому способствовали близкие ему люди – журналисты, музыканты, друзья.
   Для тамошних меломанов Айдана, поющая классику, была экзотикой. Как полагается в Европе при проведении таких эксклюзивных гастролей, повсюду были расклеены афиши, о ней сообщали в новостях, транслировали ее пение по телевидению, публиковали рецензии в газетах. А выступала Айдана Самарова в старинной хайдельбергской кирхе. Предоставление молельного помещения для светских мероприятий считается у немецких протестантов особой почестью. Под высокими сводами кирхи живой вокал усиливался великолепной долгозвучной акустикой, веками предназначенной для небесного слуха. В сопровождении фортепьяно и органа Айдана пела на итальянском, русском и немецком языках. Несколько песен солистка исполнила на родном киргизском. Аплодисменты были долгими, и сияли духовной радостью глаза слушателей, заполнивших и неф, и хоры кирхи.
   Эйфория успеха и вдохновения обострила их любовные чувства, сблизила, им хотелось все время быть вместе. Именно в том экстазе и явилась им Вечная невеста. После концерта и небольшого приема, устроенного в их честь в соседнем с кирхой ресторане, они гуляли вдвоем в нагорном парке вокруг старинного хайдельбергского замка, где их поселили на эти дни как почетных гостей, обеспечив желанное уединение. Настроение было приподнятое. Недолго посидев в баре, расположенном в вестибюле замка, и выпив по глотку виски, снова вышли погулять по аллеям, любовались с высоты средневековым городом, сказочно освещенным к полуночи. Сидя на скамейке, разговорились о музыке. И вдруг Айдана спросила его:
   – Арсен, а что бы ты хотел, чтобы я спела для тебя?
   – Сейчас?
   – Да нет. На каком-нибудь концерте с симфоническим оркестром. Ты будешь в зале, а я со сцены буду петь персонально для тебя. Что бы ты хотел? Что-нибудь итальянское?
   – Да много чего, Айа, из твоего репертуара. Итальянское, испанское – это понятно. Но знаешь, что самое желанное? Я же чокнутый, Айа, я давно втайне мечтал – как монах, предающийся грешным грезам о женщине, – услышать в твоем исполнении арии Вечной невесты.
   – Арии Вечной невесты? – удивилась она. – Знаешь, легенду-то я слышала краем уха, но ведь для оперы должны быть музыка, либретто, много чего еще… Ты и впрямь как монах-грешник, мечтающий о женщине!
   – Да в мечтах-то ничего страшного нет, но вот к мечте поворачивает путь…
   Осознавали ли они в тот момент или нет, что то был старт – пусть пока только в размышлениях – будущей постановки «Вечной невесты»? Арсен Саманчин будто только и ждал этой минуты, чтобы впервые сказать ей о давно зревшей в нем идее. Не для того ли и свела их судьба в тот час в том месте?
 //-- * * * --// 
   А уж коли речь о судьбе, то откуда было знать Арсену Саманчину в тот судьбоносный для него час, что возникнет вскоре на обочинах этой истории страшный замысел, о котором никогда и не помыслил бы прежде, – замысел убийства. И что будет брести он по краю пропасти и не отступит. И только одна, для иных простейшая, а для него тупиковая, забота будет донимать его днем и ночью: как достать оружие, чтобы совершить задуманное?..
 //-- * * * --// 
   И еще о судьбе. Жаабарс в тот момент все еще находился на Узенгилеш-Стремянном перевале и по-прежнему ждал от судьбы – вдруг поможет она ему преодолеть его и уйти наконец в отшельничество.
   Никто – ни человек, ни зверь – не мог знать, что предстояло им впереди. И не было, казалось бы, между их судьбами никаких связующих мотивов, никаких совпадений, но обстоятельства, в силу которых ничего не ведающие друг о друге существа, человек и зверь, оказались под оком одной и той же судьбы, уже вызревали в лонах их жизненных стихий. Чего не бывает на свете!
   Могла ли случиться, допустим, реинкарнация мифологической Вечной невесты, когда бы явилась она той ночью в хайдельбергский парк, где, уединившись, беседовала между собой влюбленная пара, все больше проникаясь взаимной тягой друг к другу и находя все больше взаимопонимания? Могло ли в пылу любовных откровений случиться перевоплощение легендарной личности, для которой трагедия любви обернулась конечной ипостасью бытия? Арсен Саманчин, между прочим, не исключал возможности такой реинкарнации – ведь многое зависит от настроя, от готовности влюбленных душ одарить окружающий мир своим счастьем.
   Это-то и вдохновило Арсена, когда он стал рассказывать своей Айе легенду о Вечной невесте.
   – Я с самого детства знаю и верю – у нас в горах Узенгилеш-Стремянных по сей день бродит Вечная невеста. Не веришь?
   – Верю, верю! – охотно отзывалась Айдана, с легкой усмешкой касаясь ладонью его шеи. – Я так люблю тебя слушать – как будто ты ласкаешь меня. Смотри, Арсен, как чудесно вокруг. Ночь, луна такая ясная, фонари светятся, как в сказке. И мы с тобой, и больше никого. И даже птицы в парке умолкают. Продолжай.
   – Хорошо. Пусть птички умолкают, но я-то не умолкну, когда речь идет о Вечной невесте. Можно как угодно думать – миф это или еще что, но для меня это не миф, Айа! Бывает, где-то вдали, в горах, ее можно мимолетно увидеть – и тут же она исчезает. Сказание о ней в наших краях живет давно, и все верят, что она бродит где-то по горам, ищет, ищет пропавшего жениха, а за ней – погоня похитителей. А ее возлюбленный, молодой удачливый охотник, сгинул бесследно. То ли враги упрятали его в пещере, то ли лишили его дара речи – кто знает? Тут, как всегда, история людских страстей – коварства и жажды власти. Так было во все времена.
   Знаешь, в горах у нас такой обычай – каждое лето в ночь полнолуния страдальцы по Вечной невесте собираются на высокой горе и разжигают костер, чтобы видно было ей издали. А шаманы бьют в барабаны и пляшут, выкликая имена ее и потерявшегося жениха, – зовут их явиться к огню. И женщины кличут и плачут у костра. И бывало, сказывают, появлялась она где-то в тени, кланялась и исчезала. Хочешь, еще раз заглянем в бар? Немножко виски?
   – Мы уже были там. И ты уже немного того. Не стоит, Арсен. Я так переживаю за нее, за Вечную невесту, будто ради этого мы и приехали сюда.
   – Может, так оно и есть. Поэтому я и хочу рассказать тебе эту историю. Костры для Вечной невесты разжигают в горах и на китайской стороне. Граница-то проходит за Узенгилеш-Стремянным перевалом, и на той стороне живут издавна родственные нам киргизские племена, но мы почти не общаемся – путь через перевал дается только летом, если дается. Так вот, год назад побывал я там по журналистским делам. Через Ургенч на самолете, потом на автомобиле. Встречи были разные, интересный материал получился для газеты, но я не об этом, а о том, что очень был удивлен, когда узнал, что и там, на китайской стороне, в горах, местные киргизы знают о Вечной невесте и обычай у них тот же – разжигают летом в полнолуние костры и вызывают духов в помощь Вечной невесте. Но есть у китайских киргизов одно интересное отличие. По их обычаю, возле костра две красивые девушки держат оседланного коня наготове – если Вечной невесте понадобится!
   И тут Айдана пошутила:
   – А что, если и здесь, на Хайдельбергском взгорье, разжечь костер для Вечной невесты? Давай, Арсен!
   – Почему бы и нет? – рассмеялся Арсен Саманчин. – Надо было только раньше думать. Дрова нужны. И где взять шаманов? А хочешь, я сам пошаманю?
   – Шаман в цивильном платье! – веселилась Айдана. – Прекрасно! Из тебя вышел бы хороший шаман. Только давай в другой раз. А то ведь устроить костер на холме над городскими улицами – скандал международный выйти может.
   – Это ты права! Прославиться можно на всю Европу, – покачивал головой и посмеивался Арсен Саманчин, обнимая ее за плечи. – Как хорошо в этом парке! Я тебя не утомил, Айа?
   – Да что ты, я отдыхаю, и я счастлива, что Вечная невеста с нами!
   – Спасибо. Ну, слушай. В горах наших жил молодой охотник, обладавший небывалой силой и резвостью. Он мог угнаться за горной козой. Добывал шкуры волков и барсов. Мог прокормить своей добычей многие семьи в роду. Очень уважали его в народе и предсказывали, что станет он вождем, бием. Как-то отправился он с родственниками в соседнюю долину на пир и увидел там красивую девушку. Полюбили они друг друга, и стал он ездить к ней на коне своем через горы почти каждый день. А вскоре одна ясновидящая открыла девушке, что есть в небе особая звезда – звезда их любви, которая ослепительно возгорится в день их свадьбы и будет ярче всех светиться над горами, не двигаясь с места до самого утра, если не закроют тучи. Когда девушка рассказала об этом охотнику, тот признался, что другая ясновидящая открыла ему тайну его предназначения: «Я родился на свет, чтобы жениться на тебе». И будущая невеста заверила охотника, что всегда будет с ним.
   И вот жених-охотник в сопровождении чуть ли не всего своего рода прибыл к невестиным родственникам на смотрины – свататься. То был невиданный праздник. Гости заполнили сотни юрт на лугу возле горной реки. А какие подарки привезли они невестиным родителям, сватам и родственникам! Много скота разного, табунами и стадами, золотые самородки, а лично от охотника-жениха – шкуры разных зверей, собольи и куньи меха. Но главное – жених нес на каждом плече по роскошной барсовой шкуре. Такие мог добыть только великий охотник. С поклоном он передал этот дар родителям невесты. Ликуя, все сопроводили жениха и невесту к берегу реки, где они и были помолвлены. Река стала отныне свидетелем их любви и согласия. Свадьба была назначена через семь дней, теперь уже в селении жениха, за горами.
   Пировали, празднуя помолвку, как полагается, до самого рассвета. Однако и здесь нашлись завистники-недоброжелатели. Злобу и зависть их вызывало не только то, что жених – удачливый и прославленный охотник, но и то, что в народе стали предсказывать: скоро он, умный и волевой джигит, видный собою и энергичный, непременно станет вождем породнившихся племен – бием всей округи. С этим завистники примириться не могли. И задумали свой зловещий заговор.
   Нет бы сразиться насмерть открыто, один на один, не за землю, не за богатство, не за власть даже – за душу. Но разве есть предел коварству человеческому?
   Смута зреет втайне, на то она и смута. Кому было знать в тот день и час на пиру у реки, что, крадучись за спинами, прея в злобе и ненависти к счастью влюбленных, зарядилась иная судьба – эта самая подспудная смута. Как пели акыны впоследствии: «Знало бы солнце о той смуте – перевернулось бы в небе, пряча лицо от стыда. Знали бы тучи – схлынули бы ливнем, чтобы смыть и унести тот праздничный пир подальше отсюда, в чистую степь».
   – Ах, Арсен, как прекрасно!
   – И еще пели акыны впоследствии: «Знала бы о той смуте река – ведь реке поклонялись влюбленные в день и час помолвки, клянясь в верности, – и река повернула бы вспять». Понимаешь, даже бесстрастная природа восстала бы против задуманной подлости. Но кто мог предположить чудовищный умысел тайный, если в мире царила гармония: солнце благодатно светило над горами, дождь прошел стороной, издали обдав свежей прохладой, радушно маня, стелились под ногами луга, дымы над кострами зазывали гостей ароматами еды, птицы носились над головами счастливыми стаями… Обо всем этом сказано в песнях акынов! Праздничный пир сватовства ликовал в долине у реки, голосами, шумами жизнь наполняя. Особенно молодежь резвилась в конных играх, шаманы заряжались духом в неистовых плясах и камланиях, созывая духов со всего света, но самое яркое предбрачное действо отводилось влюбленным – традиционная скачка на конях «догони невесту».
   Жених и невеста восседали на лучших скакунах – им предстояла игровая скачка: жених должен был догнать мчащуюся впереди на положенной дистанции невесту и поцеловать ее на скаку. И если удавалось – значит, счастье на стремени, значит, судьба в галопе…
   Любо было смотреть и восхищаться, как ладно красовалась в седле невеста, точно рожденная для этого, – и ростом вышла, и фигурой, и ликом, и осанкой, и одеянием девичьим. И жених был под стать. Их сияющие, возбужденные в предвкушении скачки взгляды, их немного смущенные улыбки наполняли счастьем всех присутствовавших, с нетерпением ожидавших скаковой феерии. Подруги громко подбадривали невесту: «Скачи во всю прыть, не дай себя догнать! Пусть знают нас мужчины!» Жениха тоже напутствовали: «Смотри! Не догонишь – будешь смешон!» А шаманы буйствовали – плясали и били в барабаны, заводя людей и коней…
   И вот старики дали знак. Гонка началась. Невеста мчалась впереди на удалении, жених – следом. Они скакали в сторону реки, на берегу которой были помолвлены. Погоня дозволялась только до брода. Если жених не успевал догнать невесту, то под всеобщий хохот невеста сама поворачивала жениху навстречу и целовала его победительницей.
   Но обычно женихи всегда догоняют…
   На всю жизнь последующую запоминает невеста эту волшебную скачку – «побег» от желанного жениха, с которым мечтает быть навсегда неразлучной. И жених никогда не забудет, как догонял ее под гомон и свисты соплеменников…
   Так было и на сей раз: мчалась невеста, убегая от жениха птицей летучей, а он – за ней. И встречный ветер обнимал обоих, целовал на лету, шептал, что нет и не будет в их жизни большего счастья, чем эта погоня.
   Ах как было весело, азартно и отрадно! Впереди завиделся берег, а они все мчались, и кони горячились в разбеге. И ждала, очень ждала невеста, когда же настигнет ее на скаку тот, с кем хотела она связать свою жизнь навсегда, дабы любить и быть любимой! И невольно стала она чуть сдерживать своего коня, подтянула поводья, уперлась сапогами в стремена пожестче. Пусть догонит жених поскорей, а то ведь река уже видна… И вот все ближе, ближе топот и храп настигающего коня. И вот они уже скачут парой, рядом, стремя в стремя, и открылся перед глазами свет, прежде невидимый. Как жаль, что такое мгновение не длится вечно. Вот он обнял ее на скаку, а она прильнула к нему. Вот поцеловал он ее, потом они поцеловались еще и еще раз. А кони мчались, и седоки знали, чувствовали, что единятся навсегда. «Я люблю тебя! Ты моя!» – крикнул он. «Я буду всегда с тобой»! – ответно крикнула невеста.
   А народ ликовал, и все в один голос славили жениха: «Молодец! Настоящий джигит! Дорогу! Дорогу! Посторонись! Он возвращается! Теперь он наш, он с нами, а мы с ним!» Такие возгласы завершали праздник помолвки.
   Но и тайный заговор не убыл, не уклонился, еще крепче сжали зубы заговорщики. Смута всегда найдет свои ходы…
   Тем временем гости-сваты, попрощавшись, вернулись в свои края, чтобы готовиться к свадьбе. И приготовления начались незамедлительно. Все шло своим чередом. Все было предусмотрено, как предписывают традиции и обычаи, – начиная от расположения на видном, удаленном от других месте свадебной юрты, где молодоженам предстояло провести первую брачную ночь, а также гостевых юрт для сватов и родственников и кончая приготовлением подарков и угощений. Сказания акынов, песни и пляски молодежи – все было продумано и подготовлено. Так полагалось в те времена – свадьба была общим делом всех соплеменников.
   И вот настал день накануне прибытия гостей и начала свадьбы. С утра охотник-жених с двумя братьями отправился на охоту, чтобы добыть для угощения почтенных гостей свежей дичи, а для дарения – звериных шкур. И охота была удачной. Но ближе к полудню вдруг донеслись издали крики – это разыскивали охотника-жениха прискакавшие вдогонку родственники. Их было много, и были они возбуждены. «Беда! Беда! Остановись! Вернись!» – кричали они и, бия себя в грудь, сообщили страшную весть: минувшей ночью его нареченная сбежала с прежним возлюбленным своим, многие думают, что увезли ее в многолюдный базарный город.
   Что тут началось! Небо разом померкло, поднялся ураганный ветер, и в летнюю пору, как зимой, заметалась снежная вьюга. «Позор! – кричали родственники и падали в отчаянии на землю, взывая к небу. – За что, за что нам такой позор?! Убить ее, разыскать бесстыжую и убить на месте!» И готовы были в тот же миг ринуться на поиски. Но охотник-жених оставался безмолвным. Потрясенный, он застыл, побледнев, и словно бы онемел.
   – Какой ужас! Какой ужас! – шептала Айдана, искренне переживая.
   – Вот я и говорю! – подхватил Арсен Саманчин. – Представляешь все это на оперной сцене? Какая может быть музыка, какие страсти, какие голоса, какие мизансцены! А дальше, Айа, последовали еще более потрясающие события.
   Когда родственники, поспешно готовясь к погоне, стали толкать и дергать охотника-жениха, чтобы он пришпорил своего коня, тот наконец разомкнул уста: «Остановитесь, замолчите! Я никуда не двинусь! Если это проклятие на мою голову, то я проклинаю и ее, подлую! Проклинаю весь род людской! Лучше быть зверем, чем человеком! А теперь убирайтесь вон! Больше я не увижу ни одного человека на свете, и меня отныне не увидит ни один человек. Вы слышали? Убирайтесь с глаз долой! И не ищите меня!» С этими словами он соскочил с коня и пошел пешком через гору. Родственники, потрясенные таким поворотом событий, поначалу застыли на местах, потом кинулись его догонять, но его и след простыл. Больше его никогда не видели.
   И тут опять исключительно драматическая сцена для театра: возвращаясь, родственники жениха-охотника услышали крик вдруг объявившейся невесты. Теперь она металась в поисках, звала жениха. Никто еще не знал, что она вовсе не сбегала, то был коварный, убийственный оговор. В действительности ее тайно похитили той ночью – связали руки, усадили на коня и повезли прочь. Но на берегу той самой реки, где они были помолвлены с женихом-охотником, ей развязали руки, чтобы, удерживая с двух сторон, перевести через брод. Это-то и спасло ее. Она вырвалась и бросилась в реку. Похитители – следом, но она уже исчезла в бурном потоке. Река спасла ее, а похитителей потащила вниз по течению и расшибла о камни. Чудом спасшаяся невеста обрела дар летать, как птица, и вскоре появилась в тех местах, где родственники только что расстались с ее бесследно исчезнувшим женихом. Теперь они пытались остановить ее и узнать, что с ней произошло, но и она оказалась неуловимой. Она тоже исчезла. С тех пор и существует тайна Вечной невесты и раздается в горах ее вечный плач, слышный далеко-далеко. Я спою тебе, Айа, как умею. Послушай, как она кличет:

     – Где ты, где ты, я к тебе бегу!
     Я была похищена, но удалось бежать.
     Я осталась девственницей, я тебе верна.
     Где ты, где ты, мой родной жених?
     Я осталась девственницей, ты услышь меня,
     Меня спасла река наша, где клялись мы в любви.
     Где ты, где ты, ты услышь меня!
     А за мной погоня, меня хотят схватить…
     Ты исчез в горах, охотник мой.
     Мы были помолвлены у реки с тобой.
     Где ты, где ты, на какой горе?
     Где ты, где ты, я бегу к тебе.
     Мы были помолвлены у реки с тобой,
     Ты исчез в горах, охотник мой…
     Я твоя невеста, где же, где же ты?
     Разве мы не свидимся больше никогда?
     Мы с тобою воду пили из одной реки,
     На реке клялись, что будем мы верны.
     Разве мы не свидимся больше никогда?
     А река течет, но где же, где же ты?
     Вспомни, отзовись, охотник мой,
     Мы клялись в любви луной, душой…
     Куда же ты исчез, охотник мой?
     Разве горы не раздвинутся?
     Разве тучи не разойдутся?
     Разве солнце не осветит ущелья?
     Разве горная коза не укажет путь к тебе?
     Где ты, где ты, на какой горе?
     Где ты, где ты, я бегу к тебе…
     Разве не мы мчались на конях наперегонки?
     Разве не мы обнимались в седлах на скаку?
     Разве не мы целовались в седлах на скаку?
     Чтобы видели боги,
     Чтобы видели люди…
     Где ты, где ты, на какой горе?
     Где ты, где ты, я бегу к тебе…
     Без тебя луна угаснет для меня,
     Без тебя не будет жизни для меня.
     Разве небо будет счастливо без нас?
     Кто же проклял, кто же проклял нас?
     Разве горы будут счастливы без нас?
     Кто же проклял, кто же проклял нас?
     Разве не из горной дичи ты дар принес богам?
     Разве не из барсовых шкур ты дар принес сватам?
     Чем же провинился ты перед судьбой,
     Ты, удачливый охотник с щедрою рукой?
     Неужели не ходить нам в плясе у костра?
     Где ты, где ты, на какой горе?
     Где ты, где ты, я бегу к тебе…
     А за мной погоня, меня хотят схватить,
     Чтоб не свиделись мы больше никогда.
     Где ты, где ты, я бегу к тебе…

   Ох, дай передохну! – прерывисто дыша, сказал Арсен Саманчин. – Отдышаться надо. Этот речитатив на бегу можно продолжать долго, повторяя снова и снова, наращивая, потому как – чувствуешь? – в этом плаче страдания души обращены ко всем временам и всем пространствам. Его суть – в извечной трагичности судеб влюбленных, которых постигла насильная разлука, и, до тех пор пока они не найдут друг друга, их трагедии не будет конца. Ты только представь себе, никто не останется равнодушен, все будут сопереживать им, так слажены души людские. Как потрясающе это можно показать в театре! Даже река будет петь в опере, протекая краем сцены. Такого никогда еще не было в оперном искусстве – река, спасшая помолвленную на ее берегу невесту, поет:

     – Я река, текущая с гор в низины,
     Я спасу тебя в течении своем.
     Я унесу тебя от врагов коварных,
     Я выручу тебя, ты моя богиня,
     Быстрей кидайся с берега,
     Быстрей кидайся в воду,
     Я спасу тебя в течении своем…

   Так будет петь хор за кулисами под шум реки, символизируя то, что сама природа жаждет справедливости. И все это насыщено мощной оркестровой музыкой, на фоне которой звучит вокал, голос в полете, твой, только твой голос, – и небо слышит Вечную невесту, и луна ей вторит… Ты представляешь, что это будет?!
   – Да, я потрясена, первый раз слышу такой вселенский плач, – отвечала Айдана. – И река поет! Чудо! Поющая река! И ты все это помнишь, Арсен, слово в слово?
   – Так я же с детства много раз бывал на ночных кострах Вечной невесты и слышал все это в песнях наших акынов. О‐о, как они в такие ночи изливаются в импровизациях, сочиняя свой сказ! Каждый акын по-своему страдает за Вечную невесту, душу раскидывает по горам – Вечную невесту зовет! Для них это то же, что для тебя солировать на сцене. Не зря их называют токмо-акынами. Меня как-то спросили, как перевести на русский «токмо-акын». Изливающийся бард – больше никак! А для них, для акынов, вдохновение в том, чтобы рядом были сопереживающие слушатели, и тогда акын в слове своем то погружается в глубокий колодец мысли, то ветром уносится по степям…
   – Понимаю, понимаю, – соглашалась Айдана. – А все же, как в народе толкуют, куда подевался жених-охотник? Хочется знать – жив ли он, почему молчит?
   – Это тоже вечный вопрос. Никому не ведомо, где он, что с ним. И однако все ждут. Говорят обычно, что он скрывается где-то в недоступных местах. В обиде на весь мир, в обиде на судьбу свою отверг он и себя. Считается, что он стал монахом-отшельником и живет где-то аж в самом Тибете, в монастырских пещерах, в медитациях пребывает там дни и ночи. Так говорят, но кто знает, куда он сгинул сгоряча? С его стороны это вызов самой человеческой сущности – он категорически не приемлет зло, с которым так часто мирятся люди. Необратимое разочарование. Даже императоры – загляни в историю, – лишившиеся империй, не впадают в такую черную меланхолию, не отвергают самое жизнь, но для него, для жениха, любовь была наивысшим смыслом жизни. В общем, сказ именно об этом, в этом его былинная философия. Но главная фигура в этой истории, разумеется, она, Вечная невеста, в ее нескончаемом мученическом подвиге, в поиске истины… Неужто всегда такой будет расплата за любовь? Получается так, что жених навсегда отрекся от мира, самоустранился в знак протеста против людских злодеяний и греховности, а она пребывает в вечном покаянии за род людской, и в этом глубина и сила ее любви и горя. Я больше скажу, она – мученический стон вселенского страдания. Почему в любви всегда больше испепеляющих трагедий, чем цветущего счастья?
   Обрати внимание, в летучем образе Вечной невесты, в этом притчевом эпосе живет извечная боль разлуки и жертвенной расплаты за всегдашнюю агрессивность людского мира. Добро неизбежно расплачивается за зло. Вечная невеста не может примириться со злом, воспламененным ненавистью и завистью, она хочет спасти, вернуть жениха-охотника из его отшельничества в жизнь, какая она есть, и в этом спасительном порыве, в стремлении к истине нет предела человеческому духу ни во времени, ни в пространстве. Всегда так было и всегда так будет в людском роду. И оттого Вечная невеста, спасенная рекой, стала символическим образом на все времена. И в этот час она тут, в парке, с нами, уже потому, что мы думаем и говорим о ней, и она это чувствует. Улавливаешь в этом фольклорном экскурсе вселенский ностальгический мотив любви?
   – Еще бы! Ведь ты прочел мне об этом целую лекцию, и тоже вселенскую, – заметила Айдана с восхищением, но не без иронии. – Удивляюсь неудержимости твоей мысли! – воскликнула она, зябко передернув оголенными плечами. – Помнишь, как одна журналистка назвала тебя «вселенским глобалистом»? Смех да и только: глобалист – и притом вселенский!
   – Ладно, пусть я чокнутый, но тебе предстоит задача совсем иная – превратиться в Вечную невесту на оперной сцене и вознестись волшебством твоего дивного голоса прямо в космос!
   – Ой, перестань! Вот с этой скамейки – и прямо в космос! Значит, я буду космической солисткой, певицей-космонавткой? С тобой не соскучишься!
   – Ну извини! А я ведь всерьез! Разве ты не почувствовала, что сама Вечная невеста с нами здесь, в парке, вон там, за деревом, что у фонаря? И знаешь, что она говорит?
   – Что?
   – Вслушайся! Она говорит: сколько же я ждала-выжидала этого дня, чтобы поклониться вам, влюбленным, когда вы вспомните обо мне. Годы минули и века, а я так и остаюсь помолвленной невестой и потому именуюсь в памяти знающих Вечной невестой, и потому зажигают для меня люди в горах ночные костры, чтобы явилась я, блуждающая в тоске и горе, на светящийся огонь, чтобы свиделись мы у костра и чтобы шаманы вызвали духов и спросили их, сколько же будет Вечная невеста скитаться и звать по горам своего жениха-охотника, сколько будет она причитать и накликать за собой погоню? А духи отвечают всегда одно – слушай-слушай, Айа, это касается и нас с тобой, – духи отвечают, что услышит мир о Вечной невесте через песнопения ее громогласные на виду у множества людей и что в песнях тех поведает она о судьбе своей горестной и обратится ко всем невестам на земле и скажет им: пойте песню мою женихам своим как дар верной любви и преданности! Пусть же духи услышат и нас с тобой в этот час, Айа! Они ждут песнопений Вечной невесты в твоем исполнении на виду у множества людей, то есть на публике. И говорят они, духи, что тебе предначертана свыше реинкарнация и станешь ты посланницей Вечной невесты! И вознесут тебе благодарность небесные боги и духи, и люди будут чтить тебя и восхищаться твоим пением, твой голос будет литься из космоса…
   – Ой, ой, ой! Куда тебя занесло! – насмешливо перебила Айдана. – Хватит витать в космических сферах, надо мыслить трезво.
   – А ты не спеши, – не сдавался Арсен Саманчин. – Трезво мыслить успеется всегда. А сейчас вон, смотри. Ты мне не веришь, так смотри вон туда, под дерево возле фонаря. Видишь тень Вечной невесты? Смотри, как она кланяется с благодарностью и надеждой. Вечно молодая, а какая красивая – в прозрачном шелковом платье, с накидкой, похожей на крылья.
   Айдана кивала вроде бы в знак согласия, потом сказала:
   – Ну ты, Арсен, на самом деле оголтелый романтик. Но и мечтать надо реалистически. Чтобы петь Вечную невесту на сцене, нужна музыка, нужны ноты и партитура, оркестр, сценография, костюмы, хор в сотню голосов… Вот ты говоришь, что река будет петь, а где для этого сценическая машинерия? Где, в конце концов, композитор, режиссер-постановщик и, самое главное в наши времена, – где взять средства на все это? Оперный театр не только у нас – повсюду зачах. Государству сейчас не до оперы.
   Арсен Саманчин как будто и соглашался, но гнул свое:
   – Да, я знаю, оперный театр ныне – что опустевший храм. На оперных сценах царят эстрадный балдеж, клоунада и прочие развлекаловки. Знаю, что лучшие солисты и солистки разбежались голосить по рыночным дебрям. Все это так. Почти никто из современных композиторов не пишет музыку для оперы. И все же высокое искусство не должно погибнуть. Как мы можем на это спокойно смотреть?
   – И что ты намерен делать?
   – Если ты, Айа, согласишься спеть Вечную невесту, я пойду, как бульдозер, пробивать дорогу. Добьюсь. С композитором Аблаевым договоренность уже есть. Он ждет. Либретто пишу я. Он хотел бы, чтобы мы встретились все вместе. Когда вернемся, я ему позвоню…
   – Ну хорошо. Посмотрим, посмотрим… Вначале напиши либретто, либреттист мой дорогой!
   На хайдельбергский старинный парк уже спустилась полночь. Тени на аллеях под фонарями застыли в неподвижности, теперь уже до утра. Арсен Саманчин вел под руку Айдану Самарову в замок, и они продолжали говорить все о том же. Перешептывались о том и в постели. На другой день утром им предстояло вылететь в Москву и далее – в свои края.
   Подобной встречи у них больше никогда уже не было. Но идея «Вечной невесты», словно ниспосланная им свыше, чтобы одухотворить их встречу, завладела ими настолько, что казалось подчас – ради того и оказались они на другом конце света, в центре немецкого романтизма, и окунулись в его магию, чтобы воспарить над обыденностью. Возможно, потому в той романтически возвышенной обстановке все повседневное было начисто забыто и отброшено – вся предыдущая жизнь с ее трудностями, конфликтами, скандалами, тяжбами в судах, ненавистью, злобой… Все это в полной мере касалось и его, и ее жизни – ведь и Айдана уже неудачно побывала замужем, но быстро развелась, как это часто бывает у артистов, – но все было на короткий миг забыто. Здесь, в хайдельбергском парке столетнем, куда привела их судьба, они были чистейшими существами, он – богом, а она – богиней, и им явилась с неизбывным горем своим Вечная невеста…
   А потом все обернулось иначе…
   Не судьба, стало быть. Хоть и встречались подчас на первых порах, и обсуждали на ходу идею «Вечной невесты», пусть оказавшуюся утопической, по телефону созванивались, потом все прервалось – укатила Айдана на «лимузине», демонстрируя себя в прямом эфире всем телезрителям страны. А уж сколько денег лежало в багажнике того «лимузина»! Но разве стоило упрекать ее за это? Кто не жаждет побольше заиметь, заработать, да еще и прославиться, – в общем, как упустить такую шоу-удачу! А ведь у нее теперь, пожалуй, контракт подписан с ним, с Эрташем Курчалой. Как-никак контракт века! Имеет право. Да, имеет право. Ну а ты, ты что скажешь, олигархоборец несчастный? Что у тебя есть, кроме писанины твоей? Так теперь и пресса в руках местных олигархов.
   Попрекал, ненавидел Арсен Саманчин сам себя за то, что доходил до такой низости – до зависти, дикарем себя обзывал… И упирался в тупик. И здесь предстояло ставить точку. Ведь сказал кто-то: сила силу гнет и в том пребывает силой. Массовая культура придавила его, идеалиста, так, что больше не встать… А признанным богом могущественным оказался Эрташ Курчал. Сколько у него ресторанов, эстрад, стадионов, сколько рекламных агентств и телеканалов! И все это на виду, всем этим он владеет вполне законно, это он нагнал океанскую волну масскультуры и смыл его, Арсена Саманчина, а заодно и «Вечную невесту», на задворки несбывшихся помыслов…
   А позднее прибавилась еще одна нежданная, мучительная тягота – легло на душу страшное бремя задуманного убийства того самого, будь он проклят, Эрташа Курчала. И никуда не деться было теперь от неуемного жжения мести, надсадно тлеющего в глубине души, – убить, и только. На этом замыкались все мысли. Не от комплекса ли неполноценности возбудилась в нем ярость такая? Досада сжимает горло, дышать не дает, – одним словом, сам себя загнал в капкан. Судьба? Кто мог предположить, что такая возвышенно-романтическая идея, родившаяся в любовной эйфории, разрешится таким страшным образом – неотступной, бычьей готовностью к убийству. Но даже тогда, в набежавшие дни окаянные, все-таки случалось просветление души и приходила в голову прекраснодушная мысль убедить Айдану Самарову покаяться вместе с ним перед Вечной невестой, съездить для этого в горы, зажечь костер, попросить прощения за несбывшиеся хайдельбергские иллюзии, отрыдаться…
   Но созвониться с ней так и не удалось. Вероятно, и к лучшему – можно себе представить, как она бы его высмеяла. Сказала бы: спятил мужик окончательно! И все равно мечтал: если бы оказались вдруг в горах, дабы совершить покаяние перед духом Вечной невесты, упал бы на колени и при ней призвал бы само небо в свидетели – у любви нет, не должно быть никаких причин, чтобы отказаться от дара вечности (опять понесло философствовать), ибо любовь – это двуединый путь влюбленных к вечности и намеренное разрушение чувственного поля любви есть посягательство на вечность. Ведь это любовь есть устремленность к бессмертию, и каждому дано ступать той тропой, предначертанной Богом… (Только кто как ступает – вот вопрос.)
   Но опять же, сколько иронии излилось бы на него! Да кому все это нужно! Разве стоило бы ей, звезде, мечтающей уже о «голливудстве» (этот самый Эрташ Курчал якобы задумал фильм для нее), разве стоило бы ей тратить попусту свое время, безраздельно принадлежащее шоу-бизнесу, на ожидание духов где-то в горах, на ожидание Вечной невесты? Смешно!
   Итак, просвета впереди не предвиделось.
   И судьба совершенно точно и недвусмысленно дала ему это понять в ресторане «Евразия». То был финальный кульбит… И тут уж ничего не оставалось предпринять в ответ, кроме как добыть оружие… Но где и как? Идиотская проблема! Ну почему жизнь столь беспардонно заводит в такие безвыходные тупики? А коли так, к чему бесповоротно обрушивать житье-бытье, рубить лес налево и направо? Что толку? Только и осталось, что, погибая, сказать свое последнее слово!
   Вот такая выдалась у Арсена Саманчина ночь – исполненная раздумий и самоборения без финала. В полном одиночестве стоя у единственного светящегося окна, выходящего во двор повально спящих пятиэтажек, томился, грустил он, учинял себе самосуд, пытаясь убедить себя не прибегать к убийству и неизбежному самоубийству, не совершать самого злодейского на земле преступления. Но подавить в себе буйство мстительности не удавалось. Вот и маялся…

   И Жаабарс маялся той ночью в горах под перевалом. Не спалось одинокому зверю. Тоже томился, грустил в полной отверженности своей. Подвывал злобно, глядя на звезды. Их было так много, и они дружно светились. Вот куда бы удалиться, ведь звезды не выживают друг друга, зимой и летом они всегда вместе…

   На те же звезды глядел в этот миг и Арсен Саманчин. И ему тоже хотелось оказаться среди звезд и не думать ни о чем…
   Однако же не думать не удавалось – откуда-то из глубины выплыла мысль: а не обратиться ли к брату, Ардаку Саманчину? У Ардака гораздо больше знакомых и связей среди торгового люда. Бывший врач-терапевт, ныне он занимался собаководством, разводил среднеазиатских овчарок и торговал ими в Европе, большей частью в Германии. Овчарки эти пользуются большим спросом. Покупателей хоть отбавляй. Документацию на вывоз собак Ардак умеет профессионально и своевременно оформить. В общем, живет за счет этого, у него-то в семье трое детей-школьников – дочь и два сыночка. Жена Гульнара – бывшая медсестра. Сумели они приспособиться к рынку. «Адаптируюсь с помощью собак!» – говорит Ардак, то ли шутя, то ли всерьез. Домик есть у них на окраине города, двор, клетки для собак… «Жигули» есть.
   Сам он, Ардак, человек порядочный, работящий, начитанный. Только вот родственники в родном Туюк-Джаре недовольны и его собачий бизнес осуждают. Стыдно, мол, за него. Учился, учился, получил диплом врача, а теперь – куда это годится – торгует собаками по всему свету. Особенно сестру их, Кадичу, – она постарше и живет в аиле – задевает очень, когда речь заходит об ардаковском бизнесе. Кадича аж краснеет лицом, так неприятно ей. В аилах сам факт торговли собаками многих шокирует: слыханное ли дело, вон сколько их бегает, собак, по задворкам, по огородам – лови, бери сколько хочешь. Того и гляди кошками станем торговать, а то и крысами. Но Ардак держится, правда в аил не наезжает – зачем выслушивать?
   Зато при случае, как старший брат, сам выговаривает Арсену – до каких пор, мол, будешь холостяком бродить по свету? Чего тянешь? Подходящих женщин сколько угодно и в городе, и в аилах. Ну было дело, женился неудачно, развелся – не оставаться же без жены на всю жизнь. Да, у тебя другое мышление, языки знаешь, ты известный журналист, независимый – теперь это в моде, – повсюду тебя на конференции зовут… Самодостаточный, словом. Но ничто не компенсирует холостяцкого одиночества, если ты не монах какой.
   Нет, вряд ли что получится с Ардаком насчет оружия – станет обязательно допытываться, зачем, почему вдруг острая необходимость возникла пистолет заиметь. Человек он дотошный – врачи ведь все дотошные, – бывает, правда, выпивает… Нет, не стоит связываться с братом родным в таком деликатном деле. Вдруг догадается – в доску расшибется, не позволит…
   Так думал он в тот поздний заполночный час, разглядывая через окно звезды в небе. Летом всегда кажется, что их много. Вот так бы и жить: «светить – и никаких гвоздей»…


   V

   Утром его разбудил телефонный звонок. Пока вставал, пока шел к телефону, надеялся, что звонки прекратятся, – не очень-то хотелось откликаться разом со сна. Но кто-то был настойчив. Зато получилась разрядка – после метафизических парений духа и фантасмагорических сновидений приходилось окунаться в реальную, обыденную жизнь, и вот для начала пошли звонки. Это оказался свой человек – Бектур-ага, родной брат покойного отца. Он часто позванивал, как-никак ближайший родственник, но главное – человек по-настоящему деловой (таких бы побольше), не случайно был он председателем колхоза в родном селении Туюк-Джар до самого их повсеместного роспуска. И потом не растерялся. Одним из первых смекнул насчет выгоды охотничьего бизнеса. В Узенгилеш-Стремянных горах стал известным охотничьим предпринимателем – создал фирму «Мерген». Дело пошло, а в последнее время хлынула зарубежная клиентура, много иностранцев стало прибывать на охоту по линии фирмы «Мерген». Помогал дяде в оформлении приглашений и других документов для охотников-иностранцев и Арсен Саманчин.
   Кто знает, чем обернулись бы для него эти неодолимые, неизбывные терзания воли и сознания, этот душевный самотеррор, если бы не раздался с утра тот телефонный звонок. Очень не хотелось Арсену в таком состоянии вступать в какие бы то ни было разговоры, и, когда в трубке послышался знакомый голос Бектургана Саманчина, он, зная, о чем пойдет речь на их предстоящей встрече, хотел было поначалу отложить, оттянуть ее на полуденное время. Надо было сначала постараться прийти в себя, приостановить сейсмическое, как он определил для себя, колебание собственной души. Но при первых же приветственных, еще ничего не значащих фразах, привычно предваряющих деловой разговор, Арсена вдруг осенила мысль о том, как можно запросто достать оружие и решить наконец этот проклятый, донимавший его вопрос. Он даже облегчение почувствовал сразу. И потому выразил готовность встретиться для очередного разговора, далеко не откладывая, и извинился за то, что не позвонил сам: мол, так получилось, дела.
   Их разговор, естественно, никоим образом не касался того отчаянного, пусть призванного наказать зло, но страшного по своей природе умысла, что вынашивал в себе Арсен. Они по-родственному, обыденно беседовали о том, что уже давно стало постоянным предметом их обсуждения, – о делах охотничьих, на которых держался бизнес Бектургана Саманчина.
   – Наконец-то. Слушай, до тебя второй день не могу дозвониться, – начал с упрека Бектур-ага – так все почтительно именовали аксакала Бектургана Саманчина. – Где ты пропадаешь, слушай, Арсен? И мобильник у тебя отключен.
   – Бектур-ага, а ты в городе?
   – Ну а как же, для того и прикатил, чтобы с тобой потолковать. Ты что, забыл про барсовую охоту для арабских гостей? Сам же все устраивал. Им нужен переводчик, только такой, как ты сам, и чтобы на все сто процентов. А ты все тянешь и тянешь, что тебя держит? Не ты ли самый независимый и свободный эгемен? А получается?.. Забыл, выходит.
   – Да нет, Бектур-ага! Никак не забыл.
   – А что же тогда тянешь? Я ведь на тебя рассчитываю. Времени-то осталось всего ничего – семь дней до прибытия арабских гостей, а ты все молчишь…
   – Не беспокойся, Бектур-ага, я тут готовил большую передачу для телевидения. Иностранные журналисты приезжали. Но не волнуйся, я уже все решил, сам буду с арабскими гостями – и переводчиком, и, как принято теперь называть, менеджером. Постоянно буду при них.
   – Ну если так, то слава богу! Так и положено в делах с родным отцовским братом. А как же иначе! Другие охотники приезжают – уезжают, но такие арабские гости в наших горах впервые, сам понимаешь, как наместники самого Аллаха прибудут. А времени всего семь дней осталось. Сколько еще всего приготовить надо по горам, по ущельям! И главное, сейчас как раз самый сезон наступает, как раз барсы возвращаются с летних мест за перевалом в наши Узенгилеши. Пора шевелиться.
   – Я понимаю, Бектур-ага. Я уже сказал, я готов.
   – Так давай встретимся, Арсен, и все обговорим. Заодно еще и другое дело есть. Мы и за тебя переживаем…
   – Встретимся, Бектур-ага. Сейчас девять часов утра. Давай к одиннадцати. Только где?
   – Хочешь, у тебя на квартире?
   – Давай, я к тому времени чайку приготовлю…
   – Хорошо, Арсен. Только чай готовить-то тебе зачем? Что я, важный гость какой со стороны? Был бы ты женат, тогда дело другое. Родные все переживают за тебя, а ты… Ну ладно. К одиннадцати подкачу.
   – Жду, Бектур-ага, жду.
   Положив трубку, Арсен Саманчин облегченно вздохнул. Оглянулся по сторонам. Припомнил, позвонил на мобильный водителю Бектура Саманчина – хороший такой парень, на джипе отменном дядю возит. Итибаем зовут его. Подшучивает Арсен порой: Итибай означает «человек с богатой собакой». А раз собака богатая, значит и самому кое-что перепадает! Эх, вечная мечта о богатстве, какие только метафоры люди не придумают… Договорился с Итибаем, чтобы тот позвонил ему перед выездом.
   И на том несколько успокоился Арсен Саманчин, снова предался размышлениям. Да, безусловно, надо идти на предложение ближайшего родственника своего Бектура Саманчина, надо помочь ему в приеме таких высоких гостей-охотников. Арабские нефтяные магнаты – Хасан и Мисир. Говорят, они двоюродные братья. Любители скачек, ловчих птиц и экстремальной охоты. Главное же заключалось в том, что вокруг этих арабов, готовящихся к охоте на снежных барсов (а ведь таких благородных зверей больше нигде в мире нет, тем более на Ближнем Востоке, они в тамошнем зное не могут жить, их родина – поднебесные горы с освежающей летней прохладой и зимними морозами, оттого и мех у них божественной красоты, каждая шерстинка на вес золота…), так вот, вокруг таких гостей-охотников будет задействовано много людей – обслуга, охрана, проводники… Все будут вооружены и охотничьим, и прочим оружием. Стало быть, и он, как постоянный переводчик и сопровождающий, тоже будет вооружен – может быть, карабином, а пистолетом уж обязательно. И этот пистолет он оставит потом у себя, предлог найдет. Если в охоте им будет сопутствовать большая удача, гости, пожалуй, подарят ему пистолет. И с тем пистолетом, как только охота закончится, он прикатит с гор в этот город многолюдный и применит его так, как задумал.
   Звонок дяди оказался очень кстати еще и потому, что заставил его опомниться, вернуться к нормальной жизни после минувшей ночи размышлений, будораживших душу даже во сне. Одумавшись, взяв себя в руки, Арсен Саманчин как бы наложил мораторий на эти размышления, заключил договор о перемирии с самим собой, отложив на время свой злонамеренный план. Надо было делом заниматься. «Хватит, хватит, Арс, уймись! – мысленно сказал он себе. – Не об этом надо думать сейчас, ты же не совсем чокнулся, Арс!» Это Айдана ласково так называла его в минуты нежности – Арс, а он ее – Айа. При воспоминании о тех минутах ему оставалось лишь с горечью вздыхать. И тогда Арсен ощущал себя деревом с густо облетающей на ветру листвой. Оголялась душа…
   Да, следовало немедленно заняться делами, сколько можно терзаться и гробить себя заживо? Работы полно. В загоне компьютера томится уйма начатых и не законченных в спешке текстов, срочно ожидаемых в разных редакциях. Сам виноват: хватается за разные темы, от публицистики текущей до гидроэнергетических проблем, вынашивает и другие замыслы. А результат? Никогда такого не бывало, чтобы накапливались у него завалы незаконченных статей. Это, скорее всего, издержки того, что ходит в шкуре независимого журналиста. Свобода! Никому не подотчетен, никакого контроля над ним. Живу как хочу… Куда это годится?
   Так настраивался Арсен Саманчин, подхлестывая себя упреками, чтобы не сжигать понапрасну душу, терзаемую страданиями по убиенной любви и по убиенной идее. Капитализм проклятый творит свое дело! Творит – и ничто не может помешать ему, кишка тонка! А вообще при чем тут капитализм? А при том, что идею можно купить, как товар, идею, оказывается, можно продать, эмбарго устроить идее – за деньги все можно. А ты в этой ситуации чужой – не покупаешься, не продаешься, ты – с либерального кочевья забредший, вот и получай. Сшибайся лоб в лоб один против всех. Тебе это обойдется ценой головы, а они откупятся от кого угодно. А, все равно, биться так биться, никуда не денешься. Но не сейчас. Во всем должна быть своя, пусть малая, стратегия и своя тактика. Но пока про все это надо забыть! – так убеждал он себя, полагаясь на то, что прибудет Бектур-ага – и все пойдет по-другому. Совсем иной вопрос встанет на повестку дня, другая ипостась жизни выйдет на передний план. Разговор будет по-настоящему серьезный, потолковать есть о чем.
   И в то же время, укрощая себя таким образом, Арсен Саманчин словно бы оправдывался перед Вечной невестой и утешал ее. Он говорил вроде бы не сам, а как собственный двойник, обращаясь к ней мысленно, шептал, как если бы она слышала его, находясь где-то за дверью, только что выйдя из заезженного до дикого скрипа и хрипа лифта его хрущевской семиэтажки. Он шептал ей неслышно, почти извиняясь: подожди, мол, потерпи немного. Бог даст, сможем чего-нибудь добиться. И тогда я вас сведу – тебя, Айдану и музыку великую, классикой напитанную! Айдана будет на сцене, а ты за кулисами, рядом, и все сама услышишь и увидишь. Только потерпи. И потом, подумай, виновата ли Айдана. Пойми, не по своей прихоти отринулась она, ее тоже похитили, как когда-то тебя, но по-своему, по-теперешнему, – сбили с пути, завлекли, совратили, купили. Если в прежние времена красивую женщину умыкали, посадив на коня, то теперь ее вскидывают на мешок с долларами, и на нем она скачет сама, да поскорее, к долларовым табунам устремляется, а табунщики там миллионеры, и каждый свой долларовый табун погоняет-выпасает. Вот так и живем. Другого ходу нет, все на рынке толчемся. И никто не виноват, рыночная экономика всеми правит. Но все же, если подумать, виноваты. Виноваты, что покорно живем так, как нас принуждают, все поголовно. Ой, что-то меня в дебри социологии и политики потянуло. Только ты не принимай это близко к сердцу, тебе эти заботы ни к чему. Да и я завелся оттого, что просто к слову пришлось. Извини и верь мне, жди, Бог даст, свидимся еще. Нет, постой, задержись на минутку. Вот еще что постоянно гложет меня изнутри. Все думается исподволь: а как она там чувствует себя – действительно ли счастлива, как в рекламе подают ее повсюду, как на сцене выглядит, залитая светом, или где-то в душе пещеру имеет свою, куда скрывается, где, быть может, плачет и кается, не зная, как быть? Жаль, нелегко ей, должно быть, если даже избегает меня, но вряд ли удастся ей забыть наш хайдельбергский парк, где мир грезился нам по-иному. Ты же видела ее сама, Вечная невеста, ты видела нас вместе, и вот мы разминулись…
   Так шептал он беззвучно, обращаясь в такое же беззвучное пространство, и тут же пытался вразумить себя: «Опомнись, опомнись, куда заносит опять тебя натура твоя неуемная? Чего ты лезешь? С кем тягаешься? Ты один колготишься, что-то там пописываешь, философствуешь, донимаешь, как можешь, олигархов, а они, доллар-баи современные, тусуются себе на мировом рынке, “тусуются-коррупцуются”, как однажды смешно выразился твой брат Ардак, ты даже использовал где-то эту фразу, но они этого и не заметили. Потому как ты для них никто, как и всякий, кто на рынке веса не имеет, – пустой звук, бродяга приблудный. Да, порой кажется, что им, доллар-баям этим, теперь сам Бог служит, глаз с них не спускает, бережет. А что? Получается, теперь Бог – банкир вселенский. Стой, что-то уж я какую-то ахинею несу. Господи, прости меня, грешного!»
   …Он принялся за уборку квартиры. Бектур-ага – человек деловой, хозяин строгий, в лицо говорит, если что не так. Потому и колхоз держал в порядке. Рассказывают, что выговаривал любому за халатность и ничто не считал мелочью – почему навоз выкидываешь на край проезжей дороги? Убрать! Что это у тебя стог набок завалился, спьяну, что ли, как ты сам? А ты что арык свой на огороде в свинарник вонючий превратил, прочистить не можешь? Требовал от односельчан порядка и прав был.
   Памятуя об этом, Арсен Саманчин стал наскоро пылесосить прихожую. Газеты, которые валялись по всей квартире, журналы всякие глянцевые, читаные и недочитанные, складывал стопками. Потом стер пыль с зеркала и – особо тщательно и бережно – с лакированной поверхности светло-коричневого пианино. Красивая вещь пианино, самая ценная в его жилье не только потому, что универсальный музыкальный инструмент, но и потому, что на нем играла сама Айдана. Дважды было такое. Играла весь вечер и за полночь.
   Сам-то он дилетант, играет на слух, а Айдана прекрасная пианистка. Удовольствие было слушать ее игру – слышалось в ней далекое эхо Европы. Арсен восхищался, считал, что руки у нее музыкальные, от них словно бы сама собой исходит музыка, как и от светящихся глаз. Не утерпел Арсен Саманчин, ностальгия нахлынула, присел и попытался припомнить что-то из тогдашних ее наигрышей. Загрустил опять. Больше она не придет сюда, не сядет к пианино… А от пианино до постели в его крохотной квартирке – три шага, и там своя музыка… Противилась душа его назвать ее предательницей, хотя на деле именно так и получалось, хотелось ему вопреки всему думать, что Айдана Самарова – жертва никому не подвластной судьбы.
   Раздался телефонный звонок. То был Итибай, водитель дяди Бектура. Он сообщил, что они выехали…
   Пора было идти навстречу. И через несколько минут, переодевшись и нацепив галстук, Арсен Саманчин загодя вышел во двор, чтобы встретить как полагается старшего в роду. В прежние времена, когда появлялся подобный гость, его встречали с почтением, придерживая верховую лошадь его за уздечку, а самого под руки спускали с седла, а коня отводили к привязи, облегчали подпруги. А потом овса подносили коню – все равно как если бы теперь заправили автомашину прибывшего гостя горючим…
   И вот минут через пять, пока воображаемый конь поедал с лотка свой гостевой овес, сородич дорогой Бектур-ага на автомобиле, да еще на каком – на мощном джипе японском, черного цвета зеркального, с сияющими стеклами фар, с двигателем чуть ли не в шестьсот лошадиных сил, – вкатился с дальнего конца во двор и приближался к подъезду. Во-во, таких бы джипов-вездеходов побольше иметь в горах. Но пока бектуровский, купленный где-то в Эмиратах Арабских, был единственным на всю туюк-джарскую округу, да и обычные-то тачки – «Жигули» да «Москвичи» – можно было в аилах по пальцам перечесть, а иначе и быть не могло: народ бедствовал, даже прежнего маломальского колхозного достатка лишился. Крепостной был век, но все же… А теперь, можно сказать, перебивались кто как мог – тяжким трудом или даже воровством, – и впереди никакого просвета. Говорят: бизнесом занимайся, а где он, тот бизнес, – копай картошку, убирай сено, что еще? Зато свобода, мол, есть. Но свобода без достатка тоже ой какое нелегкое, пустое дело. Пока что все беды сельские списывали на переходный период: вот, мол, перешагнем в рынок – и пойдем! Жди! Один дурак даже несусветное придумал: надо, дескать, чтобы и дети рождались рыночные! Куда уж дальше! О каких машинах у сельчан могла быть речь, на ишаках зачастили грузы возить, как в Средние века. Хорошо еще маршрутки заезжать стали. А молодежь повально в город подалась, и житье там у нее цыганско-безработное…
   Но кое-кому перепадает от щедрот бизнес-эпохи. Даже дикий мед стали собирать по горным ущельям и сбывать на продажу, чего прежде не бывало. Мед дарили, ведь мед – услада, домашнее лакомство для старых и малых, а никак не предмет купли-продажи. Но это так, к слову, невелика беда…
   Тем временем подъехал на джипе сам дядюшка Бектур. Вот это, что называется, весомая фигура – не кто иной, как Бектур Саманчин, сообразил охотничий бизнес-промысел, устроил так, что почти круглый год шли дела. По сезонам охотились на разных диких тварей – тут и горные архары, которые стали называться «Марко Поло», и рогатые козы, и медведи, и ловчие птицы, и вот теперь снежные барсы по особой статье вошли в крутой бизнес. Молодец Бектур-ага, ничего не скажешь, нашел жилу, умный человек…
   Машина остановилась, Арсен успел открыть солидную дверцу джипа, и улыбающийся Бектур-ага ступил на землю с бодрым рукопожатием, потом они с племянником обнялись. Да, заметный, солидный человек – и лицом, и фигурой, и особенно мощной бородой. В роду у них все мужчины были приметными на вид, в том числе и Арсен, только Арсен, в отличие от большинства Саманчиных, не стал отращивать усы и бороду.
   Еще раз поздоровались они в четыре руки, как и полагается близким родственникам, – каждый протягивает и пожимает обе ладони другого, поклонились друг другу, тепло улыбаясь при этом. И первое, что промолвил Бектур-ага, приложив мосластую руку к груди:
   – Слава богу, живы-здоровы! Сколько мы не виделись, Арсен, месяца два, наверное, или побольше?
   – Да, байке, мне кажется, почти три месяца.
   – Вот видишь! – вскинул густые брови Бектур-ага. – Я ведь то и дело наезжал в город, но тебя не всегда удается заполучить. Ну ладно, теперь побудешь подольше с нами. Сам понимаешь.
   – Да, байке, понимаю, конечно. А то, что не удавалось встретиться, так тут дела разные отвлекали, никуда от них не денешься. Ну поговорим еще. Главное – встретились…
   Конечно, он не собирался рассказывать о том, что происходило у него с Айданой, тем более о том, с кем пришлось столкнуться вплотную из-за нее и кто всерьез вознамерился оттеснить его, отстранить навсегда от возлюбленной, да и вообще согнать с арены общественной жизни, а еще меньше – о том, что собирался он, Арсен, его сородич, предпринять в ответ. Разумеется, такое исключалось, разговор предполагался совсем иной, сугубо делового характера. Ради него и прибыл Бектур-ага накануне с туюк-джарских гор.
   Их радушная, по-родственному теплая встреча вызывала одобрительные взгляды и улыбки проходивших мимо соседей. А тут еще двое шустрых мальчишек, бегавших по двору в драных шортах и майках, один – с собакой на поводке, принялись любоваться бектуровским джипом. Хотя во дворе стояло много всяких машин, этот вездеход им приглянулся особо. Они о чем-то шушукались, подталкивая друг друга в бока: сорванцам, понятно, очень хотелось бы прокатиться по улицам в такой мощной машине, чтобы все восхищались ими.
   Все это Арсен заметил, когда невзначай оглянулся на джип, и так хорошо, так трогательно стало оттого на душе его.
   Такие приятные чувства охватывают подчас, когда видишь проявления радушия и искренности в окружающей жизни. Так и хочется сказать: вам хорошо – и всем нам хорошо! Даже погода в то летнее утро была какой-то радушной и искренней, еще не раскалившееся солнце заливало своим светом все видимые пространства, одаряя сиюминутным счастьем бытия всех тварей, живущих на земле, и словно бы соучаствовало в радостях людских.
   Вот бы всегда так, в ладу и гармонии, жить на свете. Но, сказывают, откуда-то из облаков всегда взирает на нас некий хмурый глаз. Ну и пусть себе…
   А в тот час ощущение благорасположенности и уверенности не покинуло Арсена Саманчина и тогда, когда приступили они к обсуждению деловых вопросов. Бектур-ага рассуждал очень убедительно и разумно, имелась, имелась в его натуре крепкая хозяйственная жилка – с его доводами и мнениями трудно было не согласиться.
   Все он продумал, обосновал, спланировал, начиная с лицензирования официальных документов на охотничий промысел, в которых отдельным пунктом были предусмотрительно упомянуты и снежные барсы, оговорено разрешение на их отстрел и даже предстоящий налог с дохода. Арабских гостей давно уже уведомили обо всех условиях. Контракт с ними на английском языке помогал оформить еще минувшей весной сам Арсен Саманчин. Уже и призабыл об этом малость, но вот теперь предстояло вступать в дело на практике. Поскольку с английским языком у Бектура Саманчина была «полная проблема незнания» – кому бы в здешней округе пришло в голову учить инглиш, – то миссия общения с арабскими охотниками возлагалась на Арсена.
   С этической точки зрения, а также по сугубо прагматическим соображениям самого Бектура Саманчина, для такого непростого и деликатного дела, как посредничество между ним и арабскими гостями, бесспорно, подходил только Арсен, и никто другой. Ибо персонам такого статуса требовался не просто переводчик, а серьезный, образованный и интересный собеседник.
   – Так что, дорогой Арсен, тебе благословение от наших предков, ты как раз и есть тот толмач, тот человек авторитетный, сын моего старшего брата покойного – мир ему, – который должен, сам понимаешь, помочь нам в этом деле, – убеждал Бектур-ага. – Побудь с нами пару недель, чего тебе стоит? Ты же ни от кого не зависимый журналист – куда хочу, туда лечу, не так ли? Учти, первые посланцы от арабских гостей прибудут уже через пять дней, подготовительная группа, по-нашему – даярдаши, трое их будет. А сами гости на личном самолете прилетят в Аулиеатинский аиропорт.
   – Аэропорт, байке, не аиропорт, – поправил Арсен. Но тот не смутился:
   – А я говорю «аиропорт», у нас так говорят. Так вот, самый ближний к нам аиропорт – Аулиеатинский. Да ты все знаешь, сам же помогал договариваться. Вот теперь время пришло – поработать надо. Арабских гостей в аиропорту вместе будем встречать и вместе повезем в горы. А там у нас все подготовлено, насчет этого не беспокойся. Я выкупил бывшую колхозную контору, и там две гостевые комнаты устроили, ну не такие, как в городах, но все же… Под самый перевал Узенгилешский повезем на охоту, а надо, так и дальше, за перевал, а там уже – Китай. Все тропы знаем. Туда, конечно, разве что альпинисты забираются, но пусть поглядят и эти молодые ханзада-любители, поохотятся на наших барсов – не бесплатно, конечно. Ты же знаешь, за барсов хорошие деньги будут, Бог даст. И все свою долю получат.
   Еще много разных деталей обговорили. У Бектура Саманчина и впрямь все было продумано и проработано тщательно, по-деловому – начиная с переносных палаток и верховых лошадей и заканчивая поименным списком коневодов. Только лично ему известным и проверенным на порядочность людям доверялся уход за лошадьми высоких гостей. А уж что касается оружия, осветительных приборов и приборов оптического наблюдения, тем более все было расписано, как по протоколу. Восхищался в душе Арсен Саманчин, даже гордился своим сородичем и еще раз убеждался: бизнес обладает величайшей организующей силой, учит действовать рационально и целенаправленно. Бизнес, как ничто другое, требует от человека старания.
   Вот так планировался туюк-джарский охотничий бизнес-проект. Знали бы об этом сами снежные барсы в своих снежных горах… Знал бы об этом самый уязвимый среди них, изгой Жаабарс, все еще, как околдованный, метавшийся под Узенгилеш-Стремянным перевалом…
   Что касается Арсена Саманчина, то он, естественно, знал во всех деталях, как задумана эта охотничья акция, особенно после встречи с Бектуром Саманчиным, но и он, разумеется, не мог предвидеть, что ждало его на этом пути. Теперь, задним числом, может показаться провидческим то обстоятельство, что незадолго до событий, коим предстояло свершиться, он почему-то сделал в дневнике запись, которую озаглавил «Незримые двери, или Формула обреченности». И вот что он изложил в этой пророческой записи: «У каждого предстоящего акта судьбы есть незримая дверь, заранее уготованная, заранее приоткрытая, и кому написано на роду переступить порог этой двери, узнает об этом, лишь оказавшись заложником по ту сторону ее. Никому, кто сделал роковой шаг, нет обратного хода, как не может родившийся человек вернуться в материнскую утробу. Так вершится приговор судьбы. Такова формула обреченности. Есть только вход, выхода – нет».
   Эта запись могла бы иметь продолжение, могла быть развернута под пером Арсена Саманчина в трагическое эссе, но только лишь в одном случае: если бы все пошло по-другому…
   Тем временем утренняя прохлада постепенно сменялась предполуденной жарой. Почувствовалось это и в домах. Прервав на минуту разговор, Арсен Саманчин закрыл приоткрытое с ночи окно и включил небольшой кондиционер, встроенный наверху, над шкафом. В многоэтажных домах жару переносить гораздо труднее, спасение в кондиционерах. Однако Бектур-ага велел оставить окно открытым. Привык в горах к естественному воздуху. Пришлось уважить гостя… То, что окно осталось приоткрытым, имело свои последствия. Но об этом кому было знать…
   Сородичи снова вернулись к разговору, который продлился часа два, не меньше. За это время шофер Итибай, добродушный работяга-парень, успел и чаю попить, и – главное – побывать со своим джипом на заправке и на мойке, да еще привез фруктов с базара. А они, повязанные родством, а теперь и бизнесом вездесущим, все обсуждали большой охотничий проект. Кстати о бизнесе. В горах люди не могут взять в толк то, что рассказывают им челноки и челночницы, скитающиеся по миру: оказывается, к великому их удивлению, цветы можно продавать и покупать! Кому такое в голову могло прийти, ведь цветы живут сами по себе, полюбоваться можно, проезжая мимо на коне, сорвать можно для детишек, но чтобы торговать цветами – совсем смешное дело. Дело же, которое обсуждали Саманчины, касалось особняком живущих горных зверей – снежных барсов, стало быть, и до них дотянулась длань рыночная.
   Арсену Саманчину, пока он слушал старшего сородича, набрасывающего планы организации охоты на бумаге, иногда казалось, что все задумано им почти как в театре, только режиссером-постановщиком выступает бывший колхозный председатель, впрочем и на самом деле башковитый человек. Приемы, которые он предлагал, и впрямь напоминали драматургические сюжеты. Например, Бектур Саманчин придумал хитроумный способ загона зверей в западню, чтобы иностранцы могли снайперски отстреливать на выбор самых ценных особей. Вслушиваясь и вынужденно вникая в замыслы неслыханной горной охоты, поскольку ему предстояло вскоре детально объяснять их арабским гостям, Арсен Саманчин порой невольно начинал сочувствовать барсам, ничего не ведающим сейчас у себя в Тянь-Шаньских горах о грядущей трагедии. И тогда чудилось ему: знай эти звери, что сейчас где-то в далеком городе, в кишащем скопищами людей мегаполисе, на седьмом этаже заурядной хрущевки сидят два типа и, как боги, загодя решают их судьбы с точностью до дня и часа, – кинулись бы прочь, пока не поздно, куда-нибудь в Гималаи.
   Мысль – вольная птица, залетает то в гнездо, то в космос. Вот опять накатила откуда-то бредовая, но благороднейшая по сути мысль: как бы дать им об этом знать, барсам в горах? Но если бы даже и осенило его на этот счет, такого абсурда и в мыслях допускать нельзя было. А бизнес куда девать в таком случае? Уберегая, пусть даже всего лишь в своих фантазиях, каких-то диких зверей, гробить бизнес? Да если бы такое и впрямь приключилось, разве устоял бы мир на ногах? Все покатилось бы в тартарары, самоуничтожением полным завершился бы род людской. И потому нет и нет – только бизнес в приоритете, все остальное потом и «после потом». Попробуй ляпни что-нибудь в этом духе – лучше повеситься!.. Так не столько подумалось, сколько возникло в подсознании Арсена Саманчина, возможно в наказание ему, пока он, слушая становящуюся все более наставительной по тону речь Бектура-аги, аккуратно записывал в блокнот по-английски указания главы бизнес-охотничьей фирмы «Мерген» для предстоящей работы с важными гостями.
   А сам Бектур Саманчин, разумеется, и не подозревал, что творилось в сокровенном уголке души Арсена в тот час, какие мысли, о которых не проронил ни слова, невесть откуда накатывали на него.
   Кому бы пришло в голову, что с человеком, вполне здраво обсуждавшим общие дела, могло в то же время происходить нечто далекое от реальности, чему, казалось, нет и не могло быть никаких объяснений? Если ветер дует за горой, то не всегда качаются ветки на другой стороне.
   Очень уверенно, сосредоточенно и по-родственному весьма благорасположенно Бектур Саманчин продолжал развивать свои предложения. Он набрасывал на бумаге планы и схемы, отмечал наиболее вероятные места в горах и ущельях, где будут устраиваться засады на зверей. Чтобы загнать диких хищников в западню, требовалось окружить местность с нескольких сторон, лучше с трех-четырех одновременно, и синхронно наступать, издавая устрашающие звуки, чтобы заставить животных бежать в нужном направлении. Конечно, может случиться и прокол. Но в любом случае нужно, чтобы как минимум пять-шесть загонщиков на резвых конях успевали преследовать зверей и загонять их в окружение в самый подходящий момент. Удача для приезжих охотников – еще большая удача для хозяев: деньги, которые будут разделены между всеми по долям. Так что, понятное дело, все будут стараться, чтобы удача сопутствовала…
   Бектур Саманчин назвал имена односельчан, которым доверил такую ответственную работу под своим личным контролем. По словам его, они уже готовились, эти верховые загонщики, тренировали коней, готовили оружие и барабаны…
   Так сидели они, не спеша попивали чай и не только об охоте вели разговоры, обсуждали и всякие другие дела житейские – много всяких было забот в родных краях. К тому же во время их беседы приключилась забавная и почти невероятная история.
   Дело в том, что в летний сезон во дворах и вокруг домов много носится голубей и ласточек, обитающих под карнизами и на чердаках многоэтажных домов. Никто на них не обращал внимания: голуби еще куда ни шло, привлекали взоры жителей, а ласточки мало кого интересовали, жили себе как умели. Летали стаями и врозь, поднимали из гнезд уже окрепших птенцов, летать учили. И пусть бы себе, ведь ласточки самые благородные, самые изящные, самые тактичные птицы, не то что нахрапистые воробьи… Так нет же. Именно с ними случилось нечто странное, а возможно, и более того…
   Когда дядя и племянник Саманчины спокойно сидели за столом, занятые все теми же разговорами, в приоткрытое окно неожиданно влетели со двора две ласточки – видимо, пара птичья. Если бы залетели они в квартиру случайно, то тут же и упорхнули бы назад через то же окно. Но эти голосистые птички вовсе не собирались улетать, а, наоборот, стали кружить под потолком на распростертых быстрых крыльях, неумолчно, настойчиво щебеча и клича.
   – Ой, глянь-ка, откуда тут ласточки такие? – удивился Бектур-ага и даже привстал с места. – И часто так залетают со двора?
   – Да нет, первый раз. Никогда не залетали. Их тут полно, туда-сюда носятся мимо окон. У них где-то под крышами гнезда, – стал объяснять Арсен Саманчин.
   – Может, испугались чего? Открой окно пошире, пусть вылетят.
   Арсен широко распахнул окно, но ласточки продолжали не смолкая верещать и кружить над их головами, поблескивая крохотными глазками. Явно чем-то были обеспокоены очень. Что-то побуждало их искать близости с людьми, будто они залетели в это жилище, чтобы то ли поведать о чем-то, то ли кого-то вразумить… Так почудилось Арсену, и стало даже смешно. А старший Саманчин схватил полотенце, висевшее на спинке стула, и принялся гнать птичек в окно. Ласточки увернулись и, вылетев, исчезли…
   – Ну позабавили, – покачал головой Бектур-ага. – И что им здесь понадобилось? Ладно, пусть летят. Нужно еще поработать, времени осталось мало. Давай определим, когда ты прибудешь, когда встретимся с земляками-загонщиками? И потом, надо же нам с тобой контракт заключить!
   – А контракт к чему между нами? Совсем не обязательно.
   – Нет-нет, по теперешним временам так полагается. Бизнес на контрактах стоит.
   Арсен Саманчин хотел было уклониться – к чему, мол, я верю тебе, байке, как отцу, – но не успел и слова вымолвить, как ласточки влетели снова и опять быстро закружили под потолком.
   – Ха, – изумленно воскликнул Бектур-ага, – вернулись! Бул эмнеси – что это значит?
   Да, они вернулись, как будто хотели что-то досказать, или дослушать, или узнать нечто волнующее их, – так подумалось Арсену в ту минуту, и он готов был взирать на этих странно озабоченных ласточек и слушать их еще и еще, но Бектур-ага попросил выгнать их и закрыть окно. Пришлось махать полотенцем и плотно прикрывать оконные рамы. Заодно включил Арсен и кондиционер на полную мощность. Не хотелось, чтобы Бектур-ага испытывал неудобство от жары.
   Но не прошло и минуты, как ласточки снова объявились за окном, они зависли в воздухе почти вплотную к стеклам и продолжали верещать, точно бы упорно старались все же что-то донести до людей или предупредить о чем-то своим невероятным поведением, добивались, чтобы их выслушали.
   Бектур-ага даже промолвил, пожав плечами:
   – К чему бы это? К добру или к худу? Ну не будем отвлекаться. Задерни занавески, может, тогда уймутся.
   Пришлось плотно закрыть окно занавесками.
   Родственники еще посидели, обсудили разные дела, важные и не очень, но Арсена не покидало удивление и сожаление о том, что пришлось отгородиться от этих загадочных ласточек. Никогда прежде не слышал он о таком поведении птиц…
   Продолжал он думать об этом и тогда, когда Бектур Саманчин, очень довольный разговором, который располагал его к спокойному и рассудительному высказыванию своего близкородственного мнения, не преминул затронуть тему холостяцкой жизни племянника.
   – Все у тебя хорошо, Арсен, – произнес он, глядя ему в глаза, – спасибо. Только вот чай у тебя холостяцкий, не обижайся. Дело, конечно, не в чае, но сколько ты будешь тянуть? Пора, пора, иные вон по пять-шесть раз умудряются жениться, да еще по телевидению этим похваляются, а ты однажды споткнулся и никак встать не можешь. Нет, так не годится, Арсен. Ты человек молодой еще, умный, очень умный, отец покойный тобой очень гордился бы, ну не богатый ты, так скажем, но и не бедный. Вся родня ждет свадьбы. А я готов, у меня есть табун лошадей, в калым отдам сватам, если хочешь, в город пригоню. Не смейся. Хороших женщин полно и в городе, и в аилах. Выбирай. Время уходит… Да ты же сам все прекрасно понимаешь.
   Арсен улыбался, согласно кивал и пытался перевести разговор на другие темы, когда вдруг Бектура Саманчина осенило:
   – Слушай, Арсен, а может, эти ласточки не зря тут летали туда-сюда? Они тоже хотят видеть твою жену, а ее нет в квартире! – и расхохотался своей шутке. Но Арсен ответил вполне серьезно:
   – Хорошо бы, если б так.
   И потом, когда провожал Бектура во дворе, мысленно повторял: «Хорошо бы, если б так». А Бектуру Саманчину думалось уже о другом, более практическом. Увидев рядом со своим мощным джипом, сияющим после мойки во всем своем великолепии, запыленную арсеновскую «Ниву», он сказал:
   – Слушай, Арсен, если все пройдет успешно, как задумано и как рассчитано, ведь ты мог бы купить себе такой же джип. Хватит кататься на «Ниве» – машина неплохая, в наследство от советских времен досталась, но в нынешние времена такому человеку, как ты, самое подходящее – это джип.
   Арсен поблагодарил дядю Бектура:
   – Спасибо, байке, спасибо, посмотрим, как получится, на джипе удобней в горах, но посмотрим. – А сам, снова повторив про себя: «Хорошо бы, если б так», переключил разговор: – Слушай, Итибай, как отдохнул? Молодец, всегда держись так. Дороги в наших горах не каждому по плечу.
   – Да, мы-то с Итибаем уже наездили по этим дорогам, как ты думаешь сколько? Триста тысяч километров!
   – Триста сорок уже! – поправил Итибай с гордостью.
   Потом они обнялись, попрощались, Арсен помахал вслед джипу, а сам все думал: «Хорошо бы, если б так».
   И была еще одна грустная причина того, что никак не мог Арсен Саманчин успокоиться в душе, вспоминая этих загадочных ласточек. Он не собирался никому о них рассказывать, смешно было бы, только Айдана могла бы правильно воспринять эту историю и истолковать ее романтически. Она наверняка посоветовала бы ему сделать из этого какой-нибудь сюжет, может быть, либретто или песню сочинить. Она любит такие неожиданные находки для интимных разговоров. Это еще больше сближает души влюбленных. Сколько было у них таких разговоров! А теперь и по телефону не услышишь ее голоса, укатила прочь на том «лимузине» пошлом… Жаль, а то бы рассказал ей про этих загадочных ласточек-вестниц. Интересно, что хотели они возвестить?
   Конечно, через несколько дней все это забылось, готовиться в горах туюк-джарских к бизнес-охоте было непросто, забот хватало, но впоследствии, уже там, в селении родном, на пятый день по прибытии и сделал он ту горькую запись в дневнике своем под названием «Незримые двери, или Формула обреченности».
   Неужто невинные ласточки пытались предупредить именно об этом? Но откуда им было знать? Смешно. Глупо. Высосано из пальца. Так казалось. Пока так оно и было. Пока… Но то, что такая запись появилась под пером Арсена Саманчина, было знамением грядущего. Пока же горизонты были чисты, никаких треволнений, потому как все шло своим чередом в соответствии с бизнес-планом.
   А он, не ведая еще ни о чем, что уготовила ему судьба, грустил и как-то инфантильно переживал, что не может увидеть Айдану и рассказать ей про забавных ласточек. Как же, так и прискакала бы она – ой, а где, мол, эти чудесные птички-ласточки?! Да и в уме ли он, жалкий изгой?

   Тем временем другой изгой, зверь Жаабарс, будто завороженный, маялся под Узенгилеш-Стремянным перевалом. Чего он ждал? Что ждало его?


   VI

   Два дня спустя Арсен Саманчин был уже в пути за рулем своей «Нивы». Оставались считаные дни до прибытия высоких гостей – двоюродных братьев Хасана и Мисира. Разумеется, полные имена их были куда как сложнее и длиннее, предстояло выучить их наизусть. Но пока достаточно было и так – Хасан и Мисир… Ради обслуживания их охотничьих пристрастий и направлялся Арсен Саманчин в родные края, в отроги Тянь-Шаньских хребтов, в далекие туюк-джарские горы.
   Путь предстоял долгий – часов на пять. И хотя дорога была хорошо знакома, ездил он по ней много раз, особенно с тех пор, как освоил вождение, каждый раз поездка превращалась в испытание – дорога была заасфальтирована лишь до половины, далее шла грунтовка по склонам и обрывистым краям нагорий. «Нива» была еще на ходу, хотя и выглядела раритетом на фоне современных иномарок, заполонивших в последние годы город и окраины.
   Сейчас он ехал как раз по восточной окраине. Минуя пригородные закоулки и недостроенные дома, дорога выводила мимо окрестных садов и поселков в поля прежних колхозов и совхозов. А дальше открывалась степь, уходящая к холмистым предгорьям, за которыми проглядывали контуры великих снежных хребтов Тянь-Шаньского массива, где и обитали испокон веков в урочищах и ущельях достойные братья тигров и леопардов, хищные снежные барсы, вдруг оказавшиеся столь привлекательными объектами для международной охоты.
   Вот туда, в сторону поднебесного высокогорья, и держал путь Арсен Саманчин, катил на «Ниве» своей в родные края, где бывал теперь лишь наездами по разным житейским поводам – то на похоронах, то на свадьбах, то на новосельях близких родственников. Сестра родная, у которой он собирался остановиться – муж у нее местный кузнец, на кузнечном деле теперь много не заработаешь, – давно намекала, что требуется им примостить к дому пристройку, сын Оскон собирается жениться. Если все получится, как задумано, и охота окажется удачной, то денег дать на пристройку надо, конечно. А как же, обязательно надо.
   В этот раз Арсен Саманчин отправлялся на малую родину по особому, получалось, случаю, прежде такого повода не бывало. То, что он откликнулся на призыв сородича – всем известного в здешних местах охотничьего бизнесмена Бектура Са– манчина, – было воспринято земляками Арсена как само собой разумеющееся: дядюшка дядюшкой, но кто же не хочет поиметь свою долю из кучи свалившихся с неба долларов? Какой дурак откажется? Такой куш обещает привалить от арабских охотников, вернее, от снежных барсов, потому как – тоже небывалое дело – и звери попали теперь в рыночный оборот: не существуй здесь барсов, зачем было бы этим гостям деньги такие выкладывать.
   А когда такие деньги на кону, мало кто знать желает, что у кого происходит в душе. У каждого свои заботы, а в чужом огороде, как говорится, хоть трава не расти. И потому никому не было дела до истинных причин, побудивших Арсена Саманчина согласиться пойти в переводчики.
   Сидя за рулем, следя за скоростью и за встречными автомашинами – особенно на крутых поворотах, когда огромные, до отказа нагруженные фуры, китайскими их называют, кренились так, что каждый раз, миновав их, он с облегчением вздыхал, – Арсен и в этой дорожной напряженности размышлял все о том же: как жить дальше, как быть? И если бы только это! Набегала попутно все та же настойчивая, неотвязно терзающая мысль, от которой всякий раз становилось не по себе. Вот и ерзал Арсен Саманчин за рулем, донимал его изнутри «синдром финального ответа» – так обозначил он для себя тлеющую в нем, никак не угасающую страсть отмщения. Сам удивлялся, что оказался столь примитивным, что не может одолеть себя, что не хватает культуры, чтобы найти духовную альтернативу этому своему состоянию. «Альтруистом ведь когда-то назывался, – вспомнилось ему, – а каким оказался ничтожеством. Первобытный инстинкт гложет, и рыночная идеология не для меня, выкидывает прочь… Мало кто понимает, что, избавившись от социалистического произвола, мы влипли в рыночный. А рынок, если кто с ним не в ладу, – убивает. Но раз тебя убивают – и ты убивай. Таков его, рынка, “финальный ответ”». На словах упрекал, корил, высмеивал себя, но в глубине души не склонялся ни к какому раскаянию или прощению. Считал, что имеет полное моральное право на «финальный ответ».
   Так углублялся он в пространство предгорное на «Ниве» своей, все дальше и дальше от урбанистического скопища себе подобных существ, позабытых, кажется, Богом, если Он есть, или позабывших Бога, если Он у них был, унося с собой снедавшие душу тревогу и смуту, печаль и тоску. Да будет он трижды проклят, этот город, разлучивший его с Айданой, заманивший ее в масскультуру.
   Самого Арсена Саманчина город, однако, вовсе не отпускал, настигал и осаждал в пути звонками по мобильному телефону, на которые приходилось отвечать либо на ходу, не выпуская из рук руля, либо приостанавливаясь на обочинах, чтобы в аварию не попасть. Звонки в основном были из различных редакций, которые ожидали обещанные статьи и тексты интервью. Их приходилось переносить на более поздние сроки, а иным слишком уж настойчивым редакторам и телеведущим, планирующим очередные передачи, объяснять, что он якобы в отпуске, то есть сам себе устроил отпуск, на что имеет полное право, и предстоящие три недели будет в разъездах, уже и сейчас выехал за пределы города. В общем, эти дежурные проблемы удалось пока отсрочить, согласовать, но в двух случаях вопросы оказались неотложными, дискуссионными, звонящие требовали объяснений и обсуждений по телефону, поскольку в печати и в телекомментариях был необходим его немедленный ответ на критику его же высказываний по актуальным общественным вопросам. Ситуация не была для него нова, ему нередко приходилось вступать в споры и доказывать свою точку зрения по разным вопросам, но одно дело – разбираться на месте, в редакциях, и совсем другое – дискуссия на расстоянии, по телефону. Деваться, однако, было некуда. Вот и теперь он вынужден был остановиться и вступить в разговор. Хорошо, что телефонным собеседником оказался свой человек, главный редактор газеты «Новый путь» Кумаш Байсалов. Их давно связывали журналистские дела.
   – Слушай, Кумаш, – раздраженно сказал Арсен Саманчин, – ну что там такое срочное приключилось? Я в дороге, я же тебе говорил. Вот вернусь, тогда и обсудим…
   – Я понимаю, Арсен, но мне хотелось бы, чтобы ты знал – по поводу твоего выступления на конференции, на медиафоруме, помнишь?..
   – Помню, конечно.
   – Так вот, группа религиозных деятелей наших, местных – и мусульмане, и христиане, и даже баптисты либеральные – написала открытое письмо. Говорил я тебе, ты всегда слишком уж закручиваешь гайки.
   – Ну и что же так взволновало этих богословов? Что заставило их побрататься? В другое время руки друг другу не подают…
   – А то, что ты во всеуслышание, публично покусился на существование Бога, самого Всевышнего поставил, как сказано в письме, в зависимость от своего «Слова».
   – То есть как это? Что это значит? Какой же Он Всевышний, если Он зависит от моего «Слова»? Чепуху солят в бочке.
   – Не прикидывайся, Арсен. Ты знал, на что идешь. А теперь они требуют, чтобы ты покаялся и публично признал свою позицию не просто заблуждением, а умышленным искажением истины.
   – Стой-стой, какую позицию?
   – А ты помнишь свое выступление на медиафоруме в Алматы?
   – Ну если подумать… Ведь когда это было, еще в мае.
   – Верно, с двадцать пятого по двадцать седьмое.
   – Так, и что дальше?
   – А вот послушай, я тебе сейчас прочитаю суть их претензий.
   – Ну давай.
   – А телефон у тебя не сядет?
   – Не беспокойся, у меня подзарядка с собой.
   – Тогда читаю: «Таким образом, достигнув в результате совместного обсуждения единого мнения, мы, представители региональных центров мировых вероучений, высказываем наше осуждение и возмущение тем богохульством, которое допустил известный журналист Арсен Саманчин на конференции “Медиафорум Евразии”, сославшись и процитировав варварский, якобы философский текст “Слова” кочевого номадского периода истории, что по сути более опасно, чем даже атеизм». Ты слышишь?
   – Да, слышу, слышу.
   – Ну вот, а дальше – твой текст. Кстати, ты помнишь, что все выступления на конференции транслировались по телевидению? Я тебе сейчас прочту, потерпи, вот что было сказано тобой, и это приводится в их письме: «Возможно, у меня при этом проявится свой подход, свое понимание поистине глобального значения современных СМИ. Поэтому я позволю себе не только напомнить злободневную повседневную значимость и ответственность формирующихся информационных пространств эпохи, но и прибегнуть к древним метафорам для постижения исконного понимания универсальности слова как такового, понимания, унаследованного от кочевых философов давно минувших времен. В частности, приведу емкое изречение из казахско-киргизской поэзии еще номадской эпохи, высказанное задолго до догматов господствующих мировых религий. В переводе это звучит так: “Слово выпасает Бога на небесах, Слово доит молоко Вселенной и кормит нас тем молоком из рода в род, из века в век. И потому вне Слова, за пределами Слова нет ни Бога, ни Вселенной, и нет в мире силы, превосходящей силу Слова, и нет в мире пламени, превосходящего жаром пламя и мощь Слова”. Эта универсальная максима была выработана тогдашними кочевыми философами, тогдашними акынами-импровизаторами, обозревавшими мир из седла».
   – Ну и что здесь не устраивает наших мулл и попов?
   – А вот что: как, мол, можно выносить такое вызывающее, как они единодушно считают, богоотрицание на публику, вещать о нем по телевидению?! Ты понял?
   – Да. Честно говоря, я не ожидал такой реакции с их стороны. Думал, они мыслят шире. Однако это ничуть не поколебало моей убежденности по сути.
   – Хорошо, а нам как поступить прикажешь?
   – Как сочтете нужным.
   – Ясное дело. Так вот учти, Арсен, – почему я тебе и звоню, несмотря на то что ты в пути, – мы немедленно поддержим наше духовенство и это письмо дадим на первой полосе. Пойми, мы с тобой еще с перестройки рука об руку, но, если мы сейчас этого не сделаем, наша газета окажется без финансовой иглы. Нам уже не то что намекнули, а дали понять это почти в открытую. А кто наш «накольщик», ты сам знаешь.
   – Как не знать. Он «накольщик» не только у вас, скоро вся культура будет сидеть на его финигле. И все будет в его руках – и нажива, и повеление.
   – Значит, ты не будешь в обиде на нас?
   – Нисколько. Действуй. А я буду отстаивать свою позицию. Для истины найдутся свои поля.
   – Ну о’кей! Только ты пойми, Арсен, я не от хорошей жизни… У тебя ведь и до этого была статья, которая очень не понравилась «накольщикам».
   – Какая статья?
   – В российской печати.
   – А‐а, да.
   – Одно название чего стоило – «Патологическое стремление к богатству и власти»! Та еще статейка! От каменного века до наших дней…
   – Да, было дело, – скупо отозвался Арсен Саманчин, подумав, что и та статья сыграла свою роль, спровоцировала недовольство, вот и мобилизовали для отповеди богословов, а те и расстарались. И за всем этим стоит все тот же Эрташ Курчал. В этом Арсен не сомневался. – Ладно, Кумаш, – добавил он, прижимая мобильник подбородком, – буду иметь в виду. А сейчас мне надо двигаться. Пока, Кумаш!
   – О’кей! Арсен, не мне тебя учить, но смотри, что вокруг тебя закручивается. Письмо мы дадим, другого выхода нет. Богословы от нас не отстанут.
   – Да какие они богословы! Лицедеи!
   – Ну это я так, в шутку. В общем, ты же горец, сам должен знать, где подъем, где уклон, а где пропасть. Счастливого пути…
   – Спасибо. Я поехал, – ответил Арсен Саманчин, пытаясь сообразить, что означало это напутствие – предостережение в дорогу или нечто более жизненно важное?
   Потом последовали еще два звонка из редакций, но беспроблемные…
   Задержавшись лишь на заправке, Арсен Саманчин уже приближался к серпантину грунтовой дороги в горах. Петлять по подъемам и спускам по-своему романтично, и виды открываются вокруг красивые, но требуется повышенное внимание за рулем, и для автомашины нагрузка. Сосредоточившись на вождении, Арсен Саманчин размышлял не без огорчения о том, как односторонне, предвзято комментируется в прессе его выступление на медиафоруме: спорных выступлений на разного рода конференциях бывало у него много, но такая организованная травля идет, пожалуй, впервые. И это происходит почти демонстративно – он, Арсен Саманчин, уезжает, откладывая на потом то страшное, что вынашивал в душе и о чем никто на свете знать не знает, а тот, кто давит все и вся вокруг своим немереным богатством, кто спекулирует на чужих трагедиях, преследует его и настигает. А раз так, то и ему нечего воздерживаться, завершив охоту с арабскими гостями, надо выходить на финишную прямую…
   Трудно было отделаться от этих фатальных раздумий. Он ехал уже четвертый час, уже представали перед взором все более знакомые, с детства родные места, оставалось около часа езды до родного Туюк-Джара, самого большого аила и некогда самого крупного колхозного хозяйства во всей округе, а все те же мысли роились в голове у Арсена. И странным образом, как бы он ни удалялся в пространстве, почти детское, сентиментальное желание, которое вроде бы не должно быть свойственно взрослому и отнюдь не слабовольному человеку, неотступно преследовало его: желание свидеться тотчас – если бы это было возможно! – здесь и сейчас, свидеться и поговорить с Айданой. Как прекрасно было бы ехать вместе в родное селение, сидя за рулем, рассказывать ей, куда и почему он направляется… Перед выездом он пытался до нее дозвониться, хотя и знал, что это исключено, но так и не услышал ее «алло», так и не смог сказать ей перед отъездом хотя бы несколько слов – не допустила этого нынешняя ее суперсудьба, а точнее, судьба, подвластная супершоумену… В сумбуре этих раздумий только и оставалось, что возмечтать, будто Айдана здесь и он разговаривает с ней.
   И тогда она оказывалась сидящей рядом, прикасаясь плечом. Она была очень внимательна и, конечно, красива, она и должна была быть красивой, ведь для любой женщины быть красивой – первозначное условие бытия, так заведено в роду человеческих существ. И что уж скромничать, Айа действительно была красива от природы – и ростом, и фигурой, и ликом, и глазами, всегда оживленно поблескивающими из-под черных ресниц, и волосами, подстриженными до плеч, то зачесанными назад, то обрамляющими чистое лицо, будто кулисы – сцену. А голос! Тут уже надо обращаться к Богу и благодарить Его за красоту и силу, данные голосу ее. Не так ли, Айа? Ах, извини, не стоило об этом упоминать. Понимаю, понимаю, удручаюсь, унижаюсь, казнюсь. Ведь ты пошла по рукам ловкачей. А меня, обалдуя, пустила по ветру. Но об этом потом…
   – Стой! Куда ты? – встрепенулся Арс. Но ее уже не было рядом…
   В аиле ждут – столько родственников! – сестра родная, зять-кузнец, племянники, шурины, двоюродные, троюродные и прочие родичи и, главное, – сам Бектур-ага, считающий часы и минуты до его прибытия, ведь времени уже в обрез, арабские гости прилетают через пять дней – семнадцатого июля в семнадцать ноль-ноль, в Аулиеатинский аэропорт, на своем личном самолете. Все вопросы с аэропортовскими службами согласованы по Интернету – получилось досье целое по прилету и с пока открытой датой вылета. Все это время самолет с экипажем будет находиться в аэропорту, или, как предпочитает говорить сам Бектур Саманчин, «на аиропорту» (для них, арабов, личный самолет – все равно что для тебя твоя «Нива»), короче говоря, все проработано согласно бизнес-плану. А он едет себе на своей «Ниве» то ли вправду, то ли в воображении… Вдруг она снова оказалась рядом…
   – Ты куда едешь, Арс? – спросила она его.
   – Ой, извини, Айа, – проговорил Арс, выкручивая руль вильнувшей от неожиданности машины. – Я тебе звонил и не смог дозвониться. А ты сегодня в том же платье, в каком была – помнишь? – в хайдельбергском парке, тебе оно очень идет.
   – Так я его берегу, для тебя нарядилась, Арс.
   И тут он переменил тон:
   – Куда едем, туда едем, но давай поговорим всерьез. Надо что-то делать, Айа.
   – Давай поговорим, если хочешь.
   – Пусть не будет для тебя дурным сюрпризом, имей в виду: дело может кончиться плохо. Твоей жизни это не коснется, но…
   – А что, что такое? Это коснется твоей жизни?
   – Не только моей.
   – В чем дело, Арс?
   – Видишь ли, ты умная, сильная, красивая женщина. Тебе дан божественный голос, чтобы пела ты под божественную музыку. Но оправдываешь ли ты ожидания Бога? У тебя ведь теперь иной бог, бизнесбог, имя его Эрташ Курчал, Курчал-Мычал – будь он проклят! Он не просто богач жирующий, пусть бы себе, Эрташ Курчал – дьявол в мантии шоумена. Он ненавидит все, что не под его рукой. Раскусил сразу, учуял нюхом…
   – Следи за рулем, Арс!
   – Не беспокойся, Айа, все будет в порядке.
   – Ну да, ты же похвалялся когда-то, что за рулем ты – ас.
   – Может быть, и так. Но ты послушай, я доскажу. И вот учуял он, хищник, нюхом своим, кого я имел в виду уже в заголовке статьи «Патологическое стремление к богатству и власти», а статья опубликована в московской газете.
   – Я пока не читала, Арс. Но, говорят, никто там персонально не упомянут.
   – Я и не собирался кого-либо упоминать. Нет такой необходимости. Понимаешь, речь идет об общей неотвратимой тенденции – стремлении к богатству и власти. Причем не важно – впрямую владеть властью или иметь возможность купить ее, и то и другое сойдет. Я пытался сказать, что для власти нужно богатство, как для дыхания – воздух, а богатство требует власти, опять же как дыхание – воздуха. Так устроено в жизни. Власть и богатство друг без друга не могут обходиться, а опасность хронической тяги через богатство к властолюбию и наоборот в том как раз и состоит, что цель здесь достигается любым способом и во что бы то ни стало. И тут уж что кому на роду написано: кто-то усладу найдет, кто-то с проклятием в могилу уйдет. А этот тип живо учуял, что в статье изобличается его супостатская сущность…
   – Ой, Арс, ну тебе бы только лекции читать. Ты лучше следи за дорогой да руль покрепче держи!
   – Не беспокойся. Думается мне, очень скоро ты убедишься, что богатство и власть – это сиамские близнецы, сросшиеся еще в утробе.
   – Ты что, опять за социализм? Не побывали разве мы там?
   – Не об этом речь.
   – А о чем?
   – О том, что мы с тобой оказались жертвами, принесенными рыночным богам. Что ты об этом думаешь?
   – Ты сам знаешь! Не заставляй меня, Арсен…
   – Что замолчала? Переживаешь?
   – Слушай, останови машину! Или я выскочу на ходу. Хватит! Ты думаешь, я просто так решилась? Да прекрасно ты все понимаешь лучше меня. Вопрос стоит так: или я в стременах звезды скачу по просторам поп-шоу-бизнеса, или плачусь по романтизму и хожу с протянутой рукой! Не рви мне душу, ты же знаешь – родители-старики даже пенсии не получают, и дочурка моя у них. Чужим поручать ее не хочу, а самой времени не хватает, я теперь нарасхват. Я знаю, ты думаешь обо мне, сочувствуешь, я знаю, ты все страдаешь по Вечной невесте. Но если ты можешь себе позволить быть идеалистом одиноким, то мне-то что делать? Нет, нет у нас с тобой, нет…
   – Чего нет? О чем ты?
   – О том, что мы больше не свидимся.
   – Почему?
   – Слушай, пусть я покажусь тебе циничной, но напоследок скажу. Слова – одно, а на деле – другое. Ты вот в одиночку горюешь, что мир не так устроен, таких, как ты, плакальщиков немало. А у него – бизнес-гарем, в котором немало таких, как я. И за деньги все с радостью бегут к нему и ждут, когда еще потребуется. Да, не по душе тебе владелец эстрад и лимузинов, ты его на дух не переносишь, и что с того? Он был никем, а стал всем! Благодаря своему бизнесу. Сила на его стороне. Вот и всё!
   – Да, Айдана, всё! Ты права. Тут ничего не добавишь. Все так. Но капитуляции моей он не дождется. И ты скоро кое-что увидишь, ради этого и путь держу. Что с тобой? Не переживай. Не ты виновата, а рыночная эпоха, тебя оприходовавшая. У нее бог – деньга. И этот бог вездесущ. Не переживай. Подожди, куда ты? Подожди! Где ты? Где ты?
   Но она исчезла. Он даже притормозил и оглянулся в недоумении, будто бы Айдана Самарова на самом деле только что была рядом, сидела бок о бок с ним и точно бы на самом деле могла на ходу выскочить из машины и исчезнуть в одно мгновение. И, лишь опомнившись, крепко шлепнув себя ладонью по лбу, Арсен поехал дальше, усмехаясь и покачивая головой, упрекая себя, как всегда, в фантазерстве, веря и не веря тому, что происходило в его буйном воображении. Однако оправданием того раздвоения, которое произошло у него в сознании и позволило, как наяву, вести этот диалог, были неизбывная, пьянящая любовь и удушающая горькая тоска. А единственное утешение состояло в том, что, как бы нелепо и смешно ни выглядело все происходившее в его фантасмагорическом клиповом сознании, ни единая душа на свете не знала о том, что задумано им в реальности. Никто… А вот когда узнают… Но это уже не важно, как говорится, это другой вопрос. На том свете даже враги, говорят, пожимают руки друг другу и обнимаются…
   Тем временем Арсен Саманчин уже приближался к родному селению в горах, ехал по круто поднимающейся вверх окраине Туюк-Джара, радуясь, волнуясь, вглядываясь на ходу в знакомые дома под шиферными крышами, в дворы и заборы аильные, забыв о тех кульбитах, которые выделывало только что его воображение, ведь почти полгода не приезжал он сюда и вот теперь приближался, живой и здоровый, к своему аилу, какому ни на есть бедняцкому, но родному, а перед этим не преминул в соседнем аиле, что у развязки дорог, заправиться горючим, что тоже было очень важно в здешних местах – приехать с полным баком.
   Конечно, его ждали. Когда он въехал во двор, сестра Кадича и джезде Ормон выскочили из дома и долго обнимали его (от кузнеца пахло каленым железом), а сестра даже прослезилась и стала расспрашивать, как поживает семья Ардака, позабыв на время о возмущавшей ее торговле собаками. Очень радушная была встреча. Родственники уже знали, что он прибыл как переводчик арабских магнатов. Сам Бектур-ага появился минут через пять, тоже, стало быть, ждал с нетерпением, оно и понятно – без Арсена Бектур Саманчин был бы как без рук. Бектур-ага сидел верхом на коне, в накидке, сапогах и белой остроконечной шапке, готовый для верховой езды. И первое, что он сказал гортанным голосом:
   – Ждал, Арсен, тебя, очень волновался, хорошо, что прибыл вовремя. Дела идут по плану, все готовы. Я привез тебе факсы от долгоожидаемых наших гостей-охотников. Прочтешь, переведешь, но это завтра. А сегодня спокойно отдыхай, приходи в себя. Работы будет невпроворот…
   Поговорили еще немного, чаю попили, сестра-то все наготове держала, а тем временем заглядывали соседи, чтобы повидаться. Ребята забегали с улицы, вертелись возле «Нивы». Вышел и сюрприз – неожиданно удалось пообщаться с одноклассником Таштанафганом. Его настоящее имя было Таштанбек, но после Афганской войны, на которой ему пришлось отмотать почти три года – хорошо еще, отделался легкими ранениями и с орденом на груди вернулся, – в аиле стали его называть Таштанафган, а в семье и того короче – Ташафган. В переводе на русский это прозвище означало «твердокаменный афганец»: «таш» – камень, «таштан» – сделанное, созданное из камня. Например, «таштан эстелик» – каменный памятник. Так же образованы и самые популярные у горных киргизов имена: Темирбек – Железный бек, Темирхан – Железный хан, Темиркул – Железный раб… Вот и получилось – кто мог предположить! – что имя, данное ему родителями в соответствии со знаками небесной символики, дабы вырос он мощным и крепким (кстати, такой он и был, в юные годы даже выходил на поясные борения с аильными силачами), односельчане переиначили на Таштанафган в знак уважения к воину, чья молодость оказалась крепко кована и перекована на наковальне военных событий в диких горах Афганистана. С Арсеном Саманчиным они были одноклассниками, соплеменниками и друзьями с детских лет. Потом их пути разминулись. Арсен все студенческие годы провел в Москве и Ленинграде, стал горожанином. Таштанафган заканчивал агрономическое отделение областного сельскохозяйственного техникума, когда его призвали в армию и направили в составе пехотного подразделения в Афганистан. Вернувшись, слава богу, на родину, он остался в своем колхозе, а тем временем с перестройкой нагрянули демократические реформы, в сельских районах пошла приватизация земель. Таштанафган держался, как и все здесь, на малом сельхозбизнесе, а точнее, как и все, кое-как перебивался, едва выживал, всюду так было, тем более в столь удаленных горах.
   Все это припомнилось Арсену Саманчину, когда по приезде брата сестра стала рассказывать, как ждут его односельчане:
   – Все близкие тебя ждут, Таштанафган уже три раза приходил, тебя спрашивал.
   Арсен едва успевал поздороваться и поговорить со всеми. Кроме соседей, кроме шефа Бектура – оказывается, аильчане стали именовать его не традиционным «байке», а чисто современным «шеф», – пришел повидаться и Таштанафган. Тоже крепко обнялись, поздоровались. Оба были рады друг другу. Вспомнили, что не виделись почти два года. По этому поводу Ташафган высказался так:
   – Это у вас там, в городе, у каждого свой телефон, разговариваю с кем хочу, когда хочу. А у нас нет телефонов и вряд ли будут когда. Сам знаешь, Арсен, хорошо еще электричество есть в аиле, при Советах еще провели. А мобильный телефон только у самого шефа и двух его помощников – у Борбия и Жанарбека, ты их помнишь, вместе в школу ходили.
   – Да, знаю, конечно, – улыбнулся Арсен и попытался к слову обнадежить старого друга: – А насчет мобильников думаю вот что: проведем охоту на барсов с арабскими ханзадами – ты наверняка что-то заработаешь. Шеф Бектур-ага, когда в город приезжал, сказал, что ты у него главный среди загонщиков барсов. А это не шутки – лазать по скалам, прыгать через пропасти да еще орать во всю глотку. Бектур-ага тебя очень ценит, к тому же афганский опыт у тебя. Надеюсь, оплата будет неплохая. Купишь мобильник и еще кое-что. Главное, чтобы барсы попались в западню.
   Таштанафган неопределенно пожал плечами:
   – Посмотрим, как получится. Поговорим еще. Ты не смейся, Арсен, но снежные барсы очень редкие звери у нас в горах, сколько сказок рассказывали нам о них в детстве, а мобильников в городах – как картошки в мешках. Кому что.
   – Так-то оно так, – согласился Арсен Саманчин, – но поезд идет своим ходом. Теперь это не сказка, как видишь, сам будешь выгонять барсов на арабских охотников. Теперь это большой бизнес.
   – Да, конечно, бизнес большой. Ничего не скажешь.
   – Шеф Бектур-ага сказал, что вас, загонщиков, пять человек, ты вроде как бригадир, все на своих конях и за коня – отдельная плата.
   – Это верно, – подтвердил Таштанафган. – Нас пятеро. И кони у нас крепкие. Только скакать-то придется по нехоженым горам и снегам, надо бы и за стремя платить – бизнес так бизнес. Ну до завтра.
   – Ладно, до завтра.
   Но, дойдя до выхода со двора, Таштанафган приостановился задумчиво, вроде бы что-то недосказал. Так оно и оказалось. Он вернулся:
   – Постой, Арсен, задержу еще на минуту.
   – Да, что-то хочешь сказать? Слушаю.
   – Отойдем-ка в сторону. Понимаешь, ты для нас человек свой, мы ведь все здешние туюкцы. Арабам что – поохотятся в наших горах и смотаются, а нам как быть – мы сами должны думать. Вот наша пятерка загонщиков и хотела бы с тобой посидеть-потолковать по душам. Когда еще такой случай выпадет? Кстати, мы и тебе коня приготовили по заданию шефа, тебе ведь тоже придется скакать с арабскими гостями. Конь у тебя что надо, отличный, вот увидишь, седло и сбрую – все подобрали. А как же, шеф сказал – значит все! Вот и коня тебе покажем, сядешь, проедешься, а заодно чайку попьем, поговорим…
   – Хорошо, Ташафган, давай посидим, поговорим. Вот только когда? Время надо выбрать, бизнес-план у нас плотный. С шефом согласовать требуется.
   – Вот-вот. Завтра у тебя как? Арабы прибывают семнадцатого, сегодня уже двенадцатое, конец дня. Завтра надо нам повидаться, не то уже не успеем. На разведку в горы подадимся. Дел будет невпроворот. Эх, всего два араба прибывают, а мы всем народом, всем аилом готовимся… Ладно, пятерка наша ждет, очень хотят пастухи-джигиты повидаться с тобой.
   – Хорошо, я согласую с шефом.
   – Поговори, но того, скажи, что просто с одноклассником встречаешься. И учти, есть и пить даже слегка не получится – это в другой раз. Так пятерка наша решила, сейчас есть дело поважнее.
   – Не беспокойся, Ташафган, я тоже не очень насчет выпивки. – Хотел было похвалиться, как недавно в ресторане «Евразия» хватанул целый стакан водки, но, припомнив, кто стоит за всем этим, запнулся от гнева. – Конечно, нам следует посидеть, потолковать, мы же ровесники, в одной школе учились.
   – Это верно, Арсен, а один из пятерки нашей – бывший учитель, ты его знаешь, тоже вместе учились – Саксан. Помнишь, мы еще дразнили его Саксагаем, лохматым. Он потом, после педучилища, физкультуру преподавал.
   – Да, помню, конечно.
   – Так вот, Саксан-Саксагай теперь в табунщики подался, на учительские копейки не проживешь.
   Арсен промолчал, сказать было нечего. А Ташафган разговорился:
   – Саксан очень хороший человек, но помотала его судьба. В челночниках года два промыкался. Страдает, конечно. Давай присядем на скамейку, два слова о Саксане. Потерпи, послушай.
   – Я готов. Давай присядем.
   – У Саксана есть байка не байка, трудно сказать… Но говорит он об этом так, как будто на суде под присягой выступает.
   – И что же это за байка?
   Немного помолчав, Ташафган ответил:
   – Видишь ли, челноков жизнь куда только не забрасывает, ну и понаслушался, должно быть, Саксан всякой молвы и рассуждает теперь на свой лад. С чего-то он очень придирчив к арабским странам, к нефтедобывающим, ненавидит все эти эмираты, как в раю живущие. По нему получается, паразитируют они на нефтедобыче и от этих бешеных цен на нефть чумеют. Как он говорит, кровь земную сосут и богатеют задарма.
   – Ну так это ситуация всем известная, общемировая, – заметил Арсен Саманчин. – Нефтедоллары торжествуют.
   – Так-то оно так. А вот то, что они, арабские богатеи, позволяют себе, – таким, как мы, даже во сне не привидится. Знаешь, они, оказывается, устраивают автогонки на самых дорогих машинах – и где ты думаешь? В песках Сахары.
   – Сахары?! – подивился Арсен. – Да, черт возьми, такого не слыхал! Ну да, ведь есть же любители экстремальных гонок по горам, а по пескам, наверное, еще круче.
   – Если бы только это! Вот представь себе, Арсен, нам об этом Саксагай рассказывал со слов очевидцев, и по телевидению показывали – мы обалдели! Аж глаза на лоб лезли. Эти гонщики на джипах, да на каких – у нас пока таких и в помине нет, даже у шефа нашего, ему-то тоже джип оттуда, сказывают, пригнали, то ли из эмиратов, то ли из кувейтов… – ну так вот, гонщики эти не просто катаются. Они на своих суперджипах носятся сломя голову наперегонки по барханам – они называются у них, как у нас, «чоку», – то в крутые низины прыгают, то снова вылетают наверх – все равно как на доске по океанским волнам. Как называется эта доска балдежная?
   – Кажется, серфинговая. И что?
   – Так вот, джип, который прибывает к финишу последним, считается неудачником, которого надо наказать, что они и делают. И они, подумай только, тут же для забавы с хохотом обливают бензином и поджигают машину-неудачницу, а сами танцуют, веселятся, и проигравший гонщик веселится вместе с ними, шампанским обливаются, и никакого дела им нет, что поступают они как последние сволочи. Завтра же купят себе новенький джип, как ни в чем не бывало, для них это – раз плюнуть, зато позабавились. И доказали себе, что они совсем не те бедуины, которые когда-то трусили по тамошним пескам на жалких верблюдах и Бога молили, чтобы не оступился верблюд, а не то сгинут они в песках. И все потому, Арсен, что счету нет их бьющим из нефтескважин миллионам и миллиардам. Почему такое происходит на свете? И никто не хочет за это отвечать – одни сжигают джипы для потехи, а другие, мы например, не могут детям обувь купить, чтобы было им в чем в школу ходить.
   – Я понимаю, – тихо ответил Арсен Саманчин.
   Последняя фраза Ташафгана разбередила душу, ему стало не по себе. Такого разговора он не ожидал. Думал, просто поболтают о том о сем. И чтобы как-то смягчить распалившегося Ташафгана, сказал:
   – Успокойся, дружок, не горячись. Я понимаю, но не стоит так… Когда-нибудь поплатятся они, у жизни много уроков припасено.
   – Да я-то что! Я себя держу в руках. А вот видел бы ты, как Саксагай, когда говорит об этом, кулаками небо молотит. Так ненавидит он эту несправедливость земную. С трудом унимаем его, ну и, что тут скрывать, сто граммов даем глотнуть.
   – Да, конечно. Но давай не будем сгущать краски. – Арсен похлопал его по плечу. – Думаю, в этих странах люди в основном нормальные, какими бы богатыми они ни были, а эти офонаревшие от богатства поджигатели стабунились, наверно, случайно. Бог им судья. Но ведь, смотри, и нам кое-что перепадет от них: заладится охота на барсов – каждый из нас что-то получит.
   – Да, если так будет, то потому, что шеф у нас такой деловой человек, устроил всем нам бизнес-артель. Посмотрим. Охотничье счастье как ветер – не уследишь.
   Чтобы поддержать его мысль, Арсен Саманчин решил в шутку добавить:
   – И еще кого надо нам поблагодарить и кому кланяться низко, так это нашим снежным барсам. Не будь их в горах – не было бы и охоты. Не было бы и контрактов Бектур-агаевых!
   – Это верно, – вполне серьезно отозвался Ташафган. – Барсов мы продаем, выходит… А что делать? С ними контракт не заключишь.
   – Ну ты даешь! – рассмеялся Арсен Саманчин. – Такого еще не слыхал – контракт со снежными барсами. Здорово! Ну спасибо тебе. Отдыхать будем. О’кей?
   – О’кей! Задержал я тебя малость. День-то уже к вечеру клонится. Отдыхай, только не забудь, очень крепко прошу тебя, завтра увидимся. Мы тебе твоего коня приведем.
   – Хорошо, Ташафган. В городе говорят в таких случаях: презентацию коня устроим.
   – Во-во, презентацию… Шефу так и доложим: презентация, мол, будет. – И, уже расставаясь, спросил: – А сапоги у тебя есть для верховой езды? Нет – так подберем.
   – Не беспокойся. Я же знал, зачем еду, захватил давнишние сапоги. Годами лежали без дела.
 //-- * * * --// 
   В завершение того дня, перед тем как Арсен расположился с дневной усталости на ночлег на приготовленную родственниками постель в углу комнаты, позвонил ему по мобильному сам шеф Бектур-ага. Он сообщил, что находится в предгорной лощине Дасторкан, где будет первая ночевка арабских гостей. Само собой понятно, устроить полевую стоянку не так просто, тем более для такого ранга особ. Договорились назавтра после обеда встретиться и уже начать текущую работу. Предстояло обсудить встречу гостей-охотников в Аулиеатинском аэропорту через три дня. С момента их прибытия Арсен обязан был постоянно и круглосуточно находиться при них. Тоже непростая задача: охота само собой, а как узнать, что они за люди, какие у них характеры, увлечения.
   Впрочем, Арсен Саманчин готов был исполнять свои обязанности самым добросовестным образом, с тем и засыпал после телефонного разговора, мельком припомнив давешний разговор с Ташафганом. С чего он так раскипятился? Странно даже…
   А в глубине гор в ту летнюю пору, в тот час, в ущелья между снегоносными вершинами и продольными хребтами спустилась уже полная тьма, и стало холодно почти как зимой. Все твари, обитавшие в тамошних местах, смиряли свои страсти до утра. Успокоение требовалось. И все было слажено в здешней природе к тому успокоению – яркие, крупные звезды засияли в небе, близко нависая над горами, облака перестали кучеваться, растянулись вдоль хребтов безо всякого намека на дождь, гремучие реки приутихли. А у подножия Узенгилеш-Стремянного перевала еще поддувал низовой ветер, и изгой Жаабарс прохаживался здесь для умиротворения души, переступая через завалы камней, выбирал удобное место на ночь. Так и не удалось бедолаге преодолеть перевал, лето уже перекинулось во вторую половину, а он все появлялся тут набегами, околачивался, исчезал и снова возвращался. Вот и в этот раз оставался на ночь. Не нравилось ему, что птицы в чащах в эту ночь не смолкали, перекликались между собой. Ночная сова, тункукук, ворчала, гулко ухала на них, а им хоть бы что… Но еще больше вызывали подспудную тревогу зверя далекие, голосистые звуки человеческие. Откуда они? Знал бы Жаабарс, что это объявилась в окрестностях скитающаяся по горам Вечная невеста, та самая. «Где ты? Где ты? Отзовись! Это я – Вечная невеста, это я зову тебя, я бегу к тебе, где ты, где ты?» И плакала Вечная невеста в этот раз, стонала, вопила: «Ой, ой, что будет теперь? Что будет? Что будет? Ой, ой, что теперь будет? Что будет?» Чего она так испугалась? Будто что знала.
   Не выдержал Жаабарс тоски и страха Вечной невесты, встал и ушел по тропе в другую сторону… Ему-то какое дело? Одному Богу ведомо…


   VII

   Оказывается, ведомо было не только Богу, но и еще кое-кому, пусть не напрямую, окольным путем. Были люди, которые, находясь далеко-далеко, замышляли нечто в местах обитания Вечной невесты, а именно – охоту на снежных барсов в туюк-джарских горах.
   В тот утренний час Арсен Саманчин уже был на ногах. Побрился, умыл лицо, руки, шею под гремящим наливным рукомойником столетней давности. И в тот момент, когда он, весьма довольный, обтирался чистым полотенцем и собирался выйти во двор позагорать – погода была прекрасная, и давеча, глянув в окно, он изумился, как грандиозны в строгом своем великолепии горные хребты, будто бы нарисованные рукой художника, – так вот в этот момент раздался звонок его мобильного телефона. Он решил, что звонок от шефа Бектура: должно быть, в продолжение вечернего разговора, но в трубке совершенно неожиданно раздался голос, говоривший на чистейшем английском языке. Это изумило Арсена: здесь, в глубине гор, такого практически не могло быть.
   Голос звучал живо, бодро и располагал к разговору:
   – Доброе утро! Ведь у вас сейчас утро? Извините, вы мистер Арсен Саманчин?
   – Да-да, он самый! С кем имею честь?
   – Я в некотором роде ваш коллега – я пресс-секретарь службы международных связей господина Хасана, мое имя Роберт, или проще – Боб Лукас. Будем знакомы. Поскольку вы владеете английским, и, как я вижу, превосходно, будьте нашим посредником в общении с местным населением, ведь мы готовимся к вылету в ваши края на охоту. Вы меня слышите?
   – Отлично слышу. Да, конечно, я постараюсь быть посредником между вами. Откуда вы сейчас звоните, уважаемый Боб?
   – Как откуда, дорогой Арсен! Отсюда, из Эмиратов, вы же знаете – гости прибудут с большой группой сопровождающих, вплоть до врачей и поваров. Вот и готовимся.
   – Это хорошо. Мы тоже готовимся. Но то, что вы звоните к нам в горы по телефону, для нас сюрприз. А отсюда тоже сможете звонить? Как вам это удается, извините, Боб?
   – А очень просто, уважаемый Арсен! Спутниковая связь. Мы можем звонить в любую точку мира из любого места благодаря собственному спутнику связи на космической орбите. В любое время куда угодно и откуда угодно. Вот я сейчас с вами говорю, вы в далеких азиатских горах отвечаете, а ваши снежные барсы и не подозревают, что спутниковая связь служит и им, диким зверям, чтобы свидеться нам в процессе охоты. Ну это я так – шутка. Извините.
   – Да ничего, уважаемый Боб, посмеяться не вредно. Только вот встреча с барсами по-всякому может обернуться.
   – Разумеется! Главное на охоте – побольше добычи. А барсы, как и тигры, – штучный товар. Чем больше штук, тем больше прибыли. Для арабских гостей охота – спорт, а все мы и все вы, понятное дело, очень даже заинтересованы в удаче. Побольше барсовых шкур! И нам хорошо, и вашей охотничьей фирме «Мерген». Престиж у нее сразу вырастет.
   – Да, Боб, конечно.
   А самому подумалось при этом: смотри-ка, информационные технологии теперь даже до диких зверей добрались, выслеживают их логова из космоса. Знали бы дикие звери в горах, что спутниковая связь им служит, только вот не во благо.
   Очень словоохотливым оказался пресс-секретарь Роберт Лукас, симпатичный даже на расстоянии. Но и деловой разговор тоже имел место. Обсудили разные вопросы обслуживания и прибытия охотников со снаряжением. Самолет гостей соответствовал их высокому положению – «Боинг‐737», и экипаж первоклассный.
   Некоторые сведения, почерпнутые из этого разговора, Арсен Саманчин записал в блокнот для передачи шефу Бектуру. Их встреча планировалась в тот же день по возвращении шефа со стоянки Дасторкан. Он обещал дать знать, как только приедет.
   А пока можно было повидаться с ташафганской пятеркой загонщиков, обещавших показать ему ездового коня и устроить небольшой междусобойчик. Для Арсена Саманчина эта встреча важна была не только потому, что все они были однокашниками: трое – он сам, Ташафган и лохмач Саксагай – учились в одном классе, остальные были моложе на два-три года. Но главное – все они свои, сидели когда-то за партами под одной школьной крышей. Кстати, школьная крыша шиферная порядком пожухла и осела, на что обратил он внимание, проезжая накануне мимо, как бы то ни было, родная школа – всегда родная. Но это уже другое дело…
   Так размышлял он в то утро, когда Ташафган и Саксан-лохмач пришли за ним, как оказалось, не только из чувства школьного братства, но и с другим замыслом, о коем Арсен Саманчин, разумеется, знать не знал. По дороге Ташафган вроде бы полушутя сказал:
   – Арсен, дружок, учти, мы все, твои однокашники, сейчас холостяки.
   Арсен искренне подивился:
   – То есть как, что значит – холостяки? Что случилось?
   – Не останавливайся, идем. Ничего страшного, сейчас расскажу.
   А Саксагай-лохмач понимающе ухмыльнулся при этом и покачал головой:
   – О том, что мы сейчас холостяки, весь аил знает, не то мы бы тебя домой в гости позвали, а не в школу.
   – Да бросьте вы шутить!
   – Что ты, Арсен. Ты большой человек для нас, какие могут быть шуточки? – продолжал Ташафган. – В школе сейчас никого, все на каникулах, сторожа мы попросили не мешать нам сегодня, дали ему на водку. Он и пошел к себе домой. А мы воспользовались этим и решили, что лучше будет нам собраться в школе. Кони наши уже там, во дворе. А то, что мы холостяки, так дело в том, что семьи наши – жены, дети – сейчас в горах, откочевали мы высоко на летовку. Может, помнишь такие места по берегам реки Аксай, вот там и летуем. В прежние времена ведь на все лето народ откочевывал туда жить и скот пасти на джайлоо. А теперь мы по старинке решили полетовать и с семьями, с юртами расположились там.
   – А почему бы и нет? – подхватил Саксагай-лохмач. – Свобода! Куда хочу – туда иду. Не в колхозе же мы.
   – И очень жаль. Ну ладно, об этом потом, – сказал Ташафган. – А сюда нас вызвал шеф Бектур-ага, для охоты, стало быть. Загонщиками будем, собаки есть у нас. Сам понимаешь, Арсен, барсов надо загонять в такие места, чтобы отстреливать из укрытий, без этого их не достать – в ущельях залягут, а если что, так и наброситься на человека могут, чтобы знал, куда сунулся. А в загонщиках, если повезет, и мы что-то заработаем. Вот мы и прискакали.
   – И объявили себя временно холостяками! – посмеялся Арсен Саманчин, поняв, в чем дело.
   – Вот перестанем снова быть холостяками, – буркнул Саксагай-лохмач, – вернемся на летовку скот пасти, а толку никакого. Потому как никакого спроса нигде на скотину нет. Только еще беднее становишься, а то бы…
   Арсен не успел ничего сказать, как Ташафган перебил:
   – Ну ладно, Саксан, об этом потом поговорим. И по-настоящему. А сейчас думай о другом… – и замолчал на полуслове. Молчал и Саксан-лохмач.
   И тогда Арсен стал им рассказывать, как сегодня утром позвонил ему из Эмиратов пресс-секретарь господина Хасана – Роберт Лукас, как и о чем они разговаривали. Не ожидал он, что так заинтересует товарищей эта тема, до школы оставалось шагов десять, а они, остановившись, начали подробно расспрашивать про спутниковую связь. Для них это было открытием.
   – Вот здорово! – говорил Ташафган. – Выходит, они могут звонить через свой спутник куда угодно и когда угодно? Находясь в наших горах, там, в ущельях или пещерах, под снежными лавинами, где никто никого не услышит, они могут звонить и в Эмираты, и в Европу, и в Америку? Вот это да!
   И еще почему-то очень занимало их то, что самолет арабских гостей останется дежурить в аэропорту на все время, пока гости будут охотиться в горах, будто это имело к ним какое-то отношение. Завидовали, скорее всего.
   – Ты смотри! – говорил Саксан-лохмач, действительно обросший черными клубящимися волосами до плеч. – Ты смотри! Целый «Боинг» со всеми летчиками будет спокойно ждать своих хозяев. Когда я был челночником, нельзя было опоздать ни на минуту, рейсовый самолет улетал и плевал с неба на опоздавших. А тут такое удобство. Когда хочу – тогда улечу. Вот она, сила богатства!
   Ташафган уточнил:
   – А то, что самолет на приколе, значит, что гости могут улететь в любое время? У меня только конь – вон он во дворе: хочу – привяжу, хочу – отпущу, хочу – поскачу.
   – Стало быть, – пытался объяснить Арсен Саманчин, – у них так заведено. Когда сочтут нужным, тогда и взойдут на борт. Самолет готов. Экипаж на месте.
   Беседуя таким образом, они подошли к школе, где когда-то учились, а теперь вот волею судеб явились, повязанные одним предстоящим событием – охотой на снежных барсов. И прибывающие из далеких стран гости тоже вовлекались невольно в общий круг здешних событий. Хотя вряд ли они что-либо такое предполагали.
   Давным-давно не бывал Арсен Саманчин в своей школе. Школа находилась на окраине, чуть в стороне от аила, мимо проезжал, поглядывал мельком, но чтобы прийти, так сказать, с экскурсией в свое прошлое, такого не бывало.
   Теплое чувство накатило на душу – вот она, школа, все та же, пусть приосевшая от времени, с пожухлой шиферной крышей, как и все крыши вокруг, с покосившимися дверьми и рассохшимися рамами оконными, но школа все та же. Вот двор, где когда-то бегали наперегонки, вот коридор, вот классы… Если поначалу и неловко немного почувствовал себя Арсен, когда Ташафган предложил собраться в школе с разрешения директора, куда-то убывшего, – обычно ведь как-никак чай пьют дома, – то потом убедил его Ташафган: семьи их на летовках, а школа пустая. Арсен Саманчин успокоился, даже доволен был. И день выдался ясный, и горный пейзаж вокруг все тот же, со снежными хребтами вдали, где обитают снежные барсы, из-за которых и возникли дела такие. И птицы всякие порхали вокруг, много их было, никто им здесь не мешал, вот и носились в свое удовольствие…
   Трое загонщиков из пятерки Ташафгана, те, что помоложе, встретили Арсена Саманчина приветливо. Чувствовалось, что у них дисциплина: Ташафган командовал почти как в армии – иди туда, иди сюда, стой здесь, принеси, унеси, закрой, открой, и все это они охотно выполняли. Это тоже понравилось Арсену, ведь обычно, собираясь вот так, аильные парни прилично выпивают, а эти были абсолютно трезвы. Все это создавало атмосферу уверенности и дружелюбия, и на коне своем проехался Арсен Саманчин вокруг школы с удовольствием. Конь был крепкий, сивой масти и оседлан прочно. Ташафган сам почтительно подвел коня:
   – Дорогой Арсен, вот мы тебе, как ты вчера сказал, презентуем твоего коня ездового, хорошо, что ты не забыл надеть сапоги. Держи поводья, садись, будешь на нем с арабами скакать, а мы выгоним на вас барсов, сколько потребуется.
   Все засмеялись.
   – Спасибо, – поблагодарил Арсен земляков. – Раз такое дело, я тоже буду стараться, чтобы арабы были довольны. Это нужно для нас самих.
   – А теперь пойдем посмотрим наш класс. Какие времена были, какие учителя! А теперь? Учителя разбрелись. А мы Бога молим, чтобы барсы попали под прицел… Иные вон на самолетах катаются на охоту, а мы рады стараться.
   Все покивали головами. Арсен оглянулся вокруг – во дворе тишина, школа была пуста, оседланные лошади стояли на привязи, птицы сновали над головами, а в душах людских, судя по всему, не было покоя. И немудрено: о том, о чем походя говорил вчера Ташафган, многие люди высказываются еще более критично и с еще большим недовольством, и ведь они правы – так оно и есть на самом деле… Куда ни ступи – куча проблем.
   Когда проходили по коридору, заглядывая в классы, которые оказались открытыми, Арсен обратил внимание, что ремонта давно не было, подзапустили помещения, единственное, что обновилось, – это парты: вместо старых неуклюжих парт из досок с откидными крышками теперь стояли столики и стулья со спинками. Классные доски тоже были новыми – так показалось…
   Ташафган глянул на часы:
   – Ну что, братья, одиннадцать часов уже. Время идет. Арсен, давай присядем в бывшем нашем классе, поговорим.
   – Зачем? Пойдем лучше к моей сестре, там посидим спокойно, места хватит.
   – Нет-нет, Арсен, давай сейчас зайдем вот сюда, в наш бывший класс, и я кое-что объясню.
   – Ну как скажешь, я – ваш гость.
   – Заходи. Так, сядем за двумя столиками напротив друг друга.
   Они расселись у открытого окна с видом на горы, помолчали. Арсен Саманчин пока не мог понять, чего, собственно, хотят его односельчане, таким странным образом пригласив его в пустующую школу. И тогда, окинув всех сосредоточенным, пристальным взглядом, вздохнув глубоко и откашлявшись, Ташафган начал, должно быть, заранее обдуманную речь:
   – Арсен, вот что мы хотели тебе сказать. Слушай.
   – Да я слушаю. А что так строго? Мы же свои люди, соплеменники. Что-нибудь случилось? Кто-то умер из близких? Вроде все на месте, насколько я знаю. И потом, мы же все учились в этой школе…
   – Да нет, Арсен! Если бы это касалось только того, где учились, где жили… Нет, совсем не так. Ты наш брат, ты наш гость, но сегодня ты в наших руках, и мы тебе скажем то, зачем привели тебя сюда. Скажем, что будет дальше…
   – Постой-постой, что значит «я в ваших руках»? Коня ездового привели – спасибо. Так я уеду в город, а лошадь останется. Я‐то уеду на своей машине.
   – Кто его знает, уедешь ты или не уедешь.
   – Как так? Говори открыто…
   – Затем мы и здесь. Разговор будет острый – как ножом по горлу.
   – Еще чего! Да пошли вы все, вы меня за дурака принимаете или ты сам, Ташафган, свихнулся?
   – Не горячись, я виноват, что разговор так пошел. – С багровеющим лицом Ташафган привстал с места, и его товарищи тоже зашевелились, зашептались. И в этот момент за окном вдруг залаяла собака, обитавшая в школьном дворе: дворняжка, обычно никак ни на что не реагирующая, сейчас почему-то завелась.
   – А ну пойди посмотри! – приказал Ташафган сидящему с краю загонщику. – Никого не подпускай, чтобы близко не было ни души. И отгони собаку подальше. Слышишь? Чтобы никого близко не было.
   Совершенно сбитый с толку Арсен Саманчин хотел встать и уйти, однако Ташафган упредил: положил руку на плечо и что-то хотел сказать. Арсен дернулся, попытался решительно сбросить его руку и все-таки уйти, но именно в этот момент со двора под неумолкающий собачий лай в открытое окно стремительно влетели две ласточки, защебетали тревожно, закружились под потолком, точно так же, как несколько дней тому назад в квартире Арсена, – словно бы хотели сообщить что-то или предупредить. Арсен был потрясен. И когда осенила вдруг молниеносная догадка – неужто это некое предупреждение судьбы, неужто это те самые ласточки-вестницы вновь пытаются что-то сказать своим появлением? – ему стало не по себе.
   Несмолкаемый щебет птиц, их стремительное кружение над головами не давали людям нормально поговорить. Разумеется, поначалу их просто выгнали, но ласточки, как и тогда, вернулись. Их снова прогнали, затем закрыли окно, но ласточки, всем на удивление, продолжали биться в стекла, возбужденно вереща, и в дополнение ко всему собака почему-то продолжала громко лаять, неизменно возвращаясь во двор, как ее ни отгоняли. И тогда Саксан-лохмач предложил:
   – Давайте перейдем на ту сторону, там класс поменьше, зато будет потише. А то эти одуревшие ласточки все равно покоя не дадут. Они гнездятся где-то тут, на этой стороне, вот и взбудоражились. Пошли.
   Так и поступили. Но Арсен Саманчин был уже другим человеком. Напряженно-спокойным, замкнувшимся в себе. Он не собирался противоречить загонщикам и самому Ташафгану. Если по правде – не до них уже было. Душу захлестнуло предчувствие: что-то должно произойти в его жизни, что-то отнюдь не обыденное, а судьбоносное, быть может даже катастрофическое. Но что? Разве дано кому бы то ни было разгадать такое предощущение?
   Когда они переместились в другой класс и избавились от шумных ласточек, Ташафган, видимо, решил побеседовать с Арсеном наедине. Он сказал своим загонщикам приказным тоном:
   – Слушайте, давайте так: мы с Арсеном продолжим тут наш разговор, а вы – как договаривались: всем быть на своих местах и чтобы никто не мешал нам, никого ни с какой стороны не подпускать сюда. А ты, Култай, тем временем своди по очереди коней на водопой, тут недалеко арык, сам знаешь, у Большого камня.
   Его указания немедленно были приняты к исполнению, как в армии. Афганский комплекс явно давал о себе знать.
   – А теперь, Арсен, – нас здесь никто не слышит, потому мы тебя сюда и привели, – я расскажу тебе, почему и зачем мы пошли на такое дело. – Он помолчал, ожидая, что Арсен что-нибудь спросит, но тот лишь молча кивнул головой. И тогда Ташафган продолжил: – Не мне объяснять тебе, что такое глобализация и как плясать под эту дудочку каждому из нас, чтобы выжить.
   – Не слишком ли ты широко берешь? – заметил Арсен Саманчин. – Глобализация – общемировой процесс. Давай поближе к делу.
   – Я как умею, так и понимаю. То, что в мире есть богатеи – их теперь, как ты без меня знаешь, олигархами называют, – не секрет. Как с неба свалились. Ну бог с ними, только как понимать, если Бог стал богом бизнеса, а вокруг многие миллионы, вместе взятые, не имеют и крохи того, чем владеет один? Как с этим смириться? Кровь вскипает.
   – Предполагается, что выход в конкуренции, – ответил Арсен Саманчин.
   – Конкуренция бывает разная. Если кто-то сильней и несравнимо богаче, так что нам – сидеть сложа руки? Почему эти арабские охотники, которые к нам прибывают, могут, если захотят, купить всех нас на корню за мелкую монету, а мы рады стараться подгонять им снежных барсов?
   – Ты не туда идешь, Таштанбек, конкуренция с производства начинается. Тут важны и технология, и рабочая сила. Смогут ли они обеспечить развитие, чтобы не отставать…
   Но Ташафган перебил его:
   – Что значит – не туда идешь? Я туда иду, и ты пойдешь с нами. Все! С этого дня ты будешь с нами, если хочешь жить, а мы решили бесповоротно – берем арабов в заложники. Что уставился? Думаешь, просто так? Ничего подобного! Заплатят они за свои шкуры столько, сколько…
   – Постой-постой, ты в своем уме?! Какую ахинею…
   – А ты думаешь, что только ты умный? Умы тоже разные бывают. Мы все продумали, просчитали точно. И ты, Арсен, заруби себе на носу – на всю жизнь, сколько ее отмерено, ты останешься с нами, другого выхода у тебя уже нет. Будешь ведущим, как на телевидении, посредником между нами и заложниками, будешь направлять наши действия.
   – Чего-чего? Нет, ты точно сбрендил. Ты зачем мне эту лапшу на уши вешаешь? Для этого, что ли, затащил меня сюда?
   – Не беспокойся, нас никто не слышит. Повторяю – будешь ведущим, посредником. А мы будем гордиться тобой всю жизнь.
   – Ну ты даешь! Послать бы тебя к эдакой матери. Что ты мне бред какой-то втюхиваешь? Если в Афганистане научился так языком чесать – то только не со мной. Заткнись, пока не поздно, и забудьте про эту ахинею. И как только такое в голову пришло? Международный скандал хотите учинить? Мало вам того, что в городах наших уличные демонстрации пошли в защиту свободы и демократии? К тому же о других подумайте – вы что, хотите фирму «Мерген» в пропасть столкнуть? Да и не в наших традициях заложников хватать. Соображать же надо!
   – Правильно, надо соображать – международный скандал учинить нельзя, фирму «Мерген» завалить нельзя, приставить нож к горлу мировых миллиардеров нельзя, а в нищету нас втаптывать можно? Без образования оставлять наших детей можно? Без лечения бросать нас можно? Вот так и получается в жизни: у богатых богатство в океан не вмещается, а у бедных бедность в океан не влезает. А насчет традиций – это ты ошибаешься, Арсен. Забыл, выходит, что в преданиях рассказывается, как барымту вымогали за заложников. Пригоняли табуны лошадей, стада овец и коз – и так разрешали конфликт, так разделяли богатства.
   – Рассуждать таким образом можно еще долго, Ташафган. Вчера твои мысли мне показались резонными, но соучастником в задуманном тобой я не буду.
   – Твое дело, можешь думать так или по-другому, Арсен, ты этим меня не удивишь. Но с первой минуты захвата заложников дело с ними иметь будешь ты, будешь передавать им мои распоряжения, потому как из нас пятерых никто не знает ни единого слова по-английски. И это не наша вина. Мы будем стоять вокруг с оружием в руках, остальное сделаешь ты, Арсен. Мы загоним в пещеру этих любителей охоты, прибывающих на наше счастье, а ты объявишь им, что барымта – десять миллионов долларов с носа, то есть общая сумма – двадцать миллионов. Поскольку нас пятеро, с тобой – шестеро, то доля каждого – три миллиона триста тысяч долларов. Нам этого хватит на три жизни. А тебе уж не знаю. Может, женишься наконец и будешь жить, как все мужчины, со своей бабой? И дай тебе Бог потомства.
   – Хватит небылицы плести. Уймись, Ташафган, по-хорошему и подумай. Ты так говоришь, будто я дал уже согласие и готов выполнять твои приказы. Никогда, ни за какие деньги я не пойду на такое дело. Я не террорист.
   – Мы тоже не террористы. Как только двадцать миллионов окажутся у нас в руках – а для них это что для меня две копейки, – арабы свободны. И ты свободен. Только куда тебе деться будет? Но об этом потом…
   – Я и сейчас свободен. И не буду шестым у тебя в банде. Все, разговор окончен. Нечего попусту языками молоть…
   – Ошибаешься, ты уже не свободен. С этой минуты ты у нас шестой.
   – А если я не желаю?
   – Если не желаешь – отсюда не выйдешь. Могила твоя будет здесь, во дворе, за углом, сразу за общей уборной. Ломы и лопаты припасены. За пять минут зароем. И оружие у нас наготове. Недаром в Афгане мою жизнь калечили, и я немало чужих покалечил. Есть у нас даже пистолет с глушителем. Все мои подельники обучены владению разными видами оружия, даже гранатометом. Ну а я в этом деле – мастер, скажу без ложной скромности. В общем, ты отсюда не уйдешь таким, каким пришел. Не потому, что мы тебя ненавидим: сам понимаешь, другого выхода у нас нет. Ты уже повязан с нами. Мы не террористы, мы просто берем свою долю мирового капитала, и не более того.
   – Хватит, надоело, я ухожу.
   – Стоять! Не вынуждай меня быть палачом своего же одноклассника.
   – Да, вот и я сейчас о том же подумал. Когда мы сидели здесь на уроках, когда бегали наперегонки на переменах, разве могло прийти в голову, что через многие годы произойдет такое? – Арсен Саманчин встал, подошел к окну и распахнул створки.
   – Что, душно, что ли? – спросил Ташафган.
   – Да, воздуха не хватает, – ответил Арсен. Однако открыл он окно не затем, чтобы впустить свежего воздуха, а в надежде, что ласточки снова залетят, словно они могли его выручить. Но время шло, а они больше не появлялись. Стало быть, судьба пошла иным путем…
   А Ташафган, еще больше набычившись в своем упорстве, что видно было по его становящемуся все более жестким взгляду, пошел напролом:
   – Ты не думай, слушай, не такие мы дураки безмозглые, мы знали, что ты не согласишься, ни за что не пойдешь на такое дело. Для тебя ведь это преступление.
   – Так оно и есть! – резко вставил Арсен Саманчин. – Преступление уже в самом замысле!
   – Пусть так. Думай как хочешь. Но мы все равно это сделаем. И ты пойдешь с нами – или в одном строю, или штрафником на привязи, – выбирай сам!
   Стукнув кулаком по столу, Арсен Саманчин чуть не выкрикнул обычную школьную присказку: «Чтоб штаны тебе на голову напялили!» – но сдержался.
   – А если я не хочу никак?
   – Не стучи по столу. Какой бы ты умный ни был, нас не переубедишь. Даже если сам Бог сейчас явится сюда, мы не отступим. И нечего тут рассуждать! Чтоб упустить свою с неба свалившуюся долю, надо быть последним идиотом. Двадцать миллионов на дороге не валяются!
   – На дороге не валяются. Но откуда ты, Таштанбек – такое у тебя имя было, когда ты был нормальным парнем, – откуда ты взял, что это твоя доля? Да это же прямой грабеж и бандитизм! Ты куда гребешь, подумай!
   – А туда, куда и вы все, грамотеи двадцать первого века, и первым в табуне – ты сам. В глобализацию такую-растакую, где каждому полагается доля от мирового богатства.
   – Да ты спятил, при чем тут глобализация? Это совсем другое. Не буду объяснять, не время. Но твоя «глобализация» – что-то дикое!
   – У нас свое понятие, не беспокойся.
   – Ну и какое же? Любого банкира схватить за шиворот и тряхнуть – почему, мол, у меня башмаки дырявые?
   – Ох ты, ух ты! Банкиров под защиту берешь?
   – Да я бы вас обоих в одну лодку посадил и спустил по штормовым волнам глобализации, которую вы так чтите.
   – Да ты что! Не сядет он со мной в одну лодку. Зачем ему – у него собственный пароход на две тысячи пассажиров имеется. У богатых своя глобализация – заграбастать себе на корню все богатства, у нас – своя: поделить и свою долю вырвать, где подвернется. И то, что мы, захватив в горах арабов, выдавим из них свою барымту, – наше право.
   – Послушай, Таштанбек-афган, я же знаю, ты не дурак, ну как ты можешь говорить такое? Право! Какое право? Право на грабеж? Ничего не понимаю.
   – И не надо! – бросил Ташафган в спину Арсену Саманчину, по-прежнему смотревшему в окно. А тот буркнул через плечо:
   – Хватит с меня твоих комментариев. Слышать больше не могу.
   – Можешь не можешь, однако постой и подумай, без этого, Арсен, тебе уже не обойтись. Ты уже в капкане. Но ты не один, мы все в капкане. Теперь обратной дороги нет. Грабители мы, говоришь? Вспомни: наши предки, если соседи не платили им за пастбища, за воду в реках, добивались выкупа – барымты, захватывая у них заложников, и получали табуны лошадей, стада рогатого скота, отары овец и коз. А теперь масштабы иные. Называй нас как угодно – бандитами, грабителями, ворами, – нам это, как говорите вы, горожане, до лампочки. Мы с тобой можем уважать или не уважать друг друга, терпеть или не терпеть – это нам тоже до лампочки. Только одно требуется от тебя – буквально с первой минуты, как появятся здесь эти охотники-миллионщики, не знающие, куда девать свои башли, ты шагу не ступишь без моего приказа. Не думай, что я буду на побегушках у шефа Бектура. У нас теперь своя охота – рыскать по зарослям и рвам, выгонять барсов под стрельбу, а пока суд да дело, пока охотники-ханзады будут прицеливаться, ловить по-снайперски хищников на мушку, мы захватим их самих, загоним в пещеру и потребуем выкуп. Кому что, как говорится… Слышишь, Арсен? Я все это не попусту болтаю, а чтобы ты знал, что к чему. Такая удача и во сне не приснится, тут сам Бог велит урвать… Пойми, посочувствуй. И службу свою переводческую подлаживай так, чтобы доверие к тебе гостей было полным. Тогда, помогая им, послужишь и нам; когда мы заманим их в пещеру – вся надежда будет на тебя. Ты слышишь, Арсен, доходит то, о чем я толкую?
   Арсен не отвечал, он стоял у окна, опустив голову.
   – Да ты не замыкайся, слушай. Нашей пятерке здорово повезло, что ты наш, аильский. Ты нас понимаешь, мы – тебя. И еще удача в том, что у гостей такие спутниковые телефоны. Когда из пещеры они будут звонить к себе домой – а это почти возле Африки, – то мы все будем знать об их переговорах через тебя и координировать свои действия. А без тебя мы ничего не сможем сделать… Дошло, наконец? Что молчишь, Арсен?
   – Мне нечего сказать, – ответил тот. И оба замолчали.
   «Дуйне ордундабы?» – «На месте ли мир?» Эта фраза, еще с детства не раз слышанная из уст односельчан по поводу самых разных жизненных ситуаций, теперь невольно всплыла в памяти. Да, внешне мир был на месте, включая школу, где он оказался столь невероятным образом. Да, окружающая среда могла оставаться такой, какая она есть, веками. Но мир внутри, в душе человеческой, в то же время, как он убедился на собственном опыте, может быть полностью сокрушен. И потому снова и снова кто-нибудь вопрошает: «Дуйне ордундабы?» – «На месте ли мир?»
   И – неожиданно в такой грозной ситуации – приходили на ум странные мысли, думалось: а где сейчас Вечная невеста, знает ли она, что «мир не на месте»? А знает ли об этом, обеспокоилась ли Айдана Самарова? Вряд ли: ей, конечно, не до этого. А знают ли горные твари, что предстоит на днях им, не подозревающим, что «мир уже не на месте»? Бродят, наверное, барсы этим солнечным днем среди сугробов и лесных лощин, куда нога человеческая не ступает, по местам своим заповедным, выглядывая очередную добычу, а самки с детенышами возлежат, должно быть, на солнцепеке, тоже не подозревая, что «мир уже не на месте»…
   А над ними летают парами горные соколы, строго и бесшумно, без лишних выкриков. Что они высматривают в вышине над горами, чего ждут, что предвещают?
   А то, что «мир уже не на месте» и что нагрянет такое бедствие, какого они еще не видели, и принесут его люди…
   И еще одна мысль бередила его: вот в двух шагах справа стоит бывший одноклассник его, Таштанбек-Ташафган. Это он виноват, что мир стал «не на месте», и, казалось бы, его следует возненавидеть самым жестоким образом, но почему-то Арсен Саманчин скорее жалел, что тот с такой убежденностью в собственной правоте нацелился на столь преступное дело. Ему бы чем другим заняться, но поздно, судя по всему, поезд уже ушел. Магия двадцати миллионов долларов куда сильней экстатических камланий тысячной толпы шаманов.
   Будто угадывая его мысли, Таштанафган прервал паузу:
   – Слушай, Арсен, размышлять можно до белой бороды. Но сколько ни думай – твое положение уже бесповоротное. Ты переступил порог и теперь сохрани себя.
   – Почему ты решаешь, кому жить, кому не жить? Кто дал тебе такое право?
   – А потому, что ты уже в таком положении, когда есть только два выхода: или ты с нами и мы все, в том числе и ты, получим свою долю – или ты уходишь и предаешь нас. Тогда тебе, скажу прямо, – смертная месть. Мы очень хотим, чтобы ты остался жить, но решать тебе самому.
   – Да что ты все про долю! Никакая это не доля, повторяю. Это грабеж и преступление.
   – Все, хватит! На войне только тот побеждает, кто действует. Я побывал в Афгане и кое-чему там научился. Слушай внимательно наш план действий. Прилет, встреча и всякие там любезности по адресу знаменитых гостей-охотников нас, нашей пятерки, не касаются. Мы как те кизячные слуги: огонь развели – и пошли вон. Однако мы конные, а на конях мы хозяева самим себе. Ты, Арсен, будешь с гостями круглые сутки. Работай добросовестно, не думай о нас, мы сами напомним о себе так, что у всех крышу снесет. Ничего не поделаешь. По-другому не получается. Но когда раздастся сигнал к атаке, а сигнальщиком буду я, ты должен быть готов, мы в одном строю. После прибытия высокие гости отдохнут малость у твоего дядьки Бектура, а на другой день переместятся на стоянку Коломто, это уже высоко в горах. До половины пути – на бектуровском джипе и на других машинах. А выше – верхом на лошадях. Все продумано, все подготовлено, лошади будут оседланы, и держать их будут наготове. Ты пойми, Арсен, рассказываю все это тебе, чтобы одинаково понимать положение. Без твоих переводов мы никто, но и без нас дело тоже не сладится. Как, где и когда мы совершим захват? И каким способом потребуем выкуп? Ты ведь хочешь это знать? Так ведь? Что молчишь?
   – Не знаю. Потом скажу.
   – Ну так вот, прежде я расскажу тебе, что у нас есть. Оружие – самое первоклассное, стрелковое – это ясно. На тигра никто не пойдет с голыми руками, а снежный барс в горах пострашнее всяких тигров и львов. Вот смотри, в любых цирках тигры, львы, волки и другие звери прыгают, танцуют под дудочку, а дрессированных барсов снежных ни в одном цирке нет. Зато шкура ценится барсовая, сам знаешь, потому и бизнес закрутили, как пишут в бумагах, «высокогорный элитный». Спасибо барсам, что они есть! Ну что молчишь? Ладно, помалкивай, думаешь, конечно, что я много болтаю. Может быть. Но надо знать свое дело так, чтобы ни на чем не споткнуться. Бывает, спотыкаются на муравье, а слон убегает. Не смешно тебе, Арсен?
   – Пока нет.
   – Теперь еще кое-что о том, как, где и когда предстоит совершить захват. Есть в этом деле одна деталь – имей в виду, для охоты в горах из Кувейта прислали партию громкоговорителей, чтобы перекликаться на расстоянии, телефоны здесь не достанут, вот и нашли выход: будем перекликаться с горы на гору – как во время демонстраций на площадях, по телевизору показывают. Какое-то еще название есть у этих громкоговорителей. Не подскажешь?
   – Рупор?
   – Нет, как-то еще по-другому.
   – Мегафон.
   – Правильно. У тебя будет свой рупор-мегафон. У нас у каждого уже есть, скачем на коне и кричим в рупор. Все разговоры и команды во время охоты будешь переводить тотчас на английский и с английского. Барсам некуда будет деваться. Оглохнут, пожалуй. Но к чему веду разговор – все будет зависеть от тебя. Как заявишь это самое, ну, как его, слово такое есть – придушу, мол, гад, если не сделаешь то-то и то-то… – Таштанафган нахмурил лоб. Арсен Саманчин понимал, что тот говорит об ультиматуме, но не хотелось подсказывать. Однако пришлось:
   – Ультиматум, что ли?
   – Ну конечно. Вот на кончике языка вертелось, а вспомнить не мог. Сейчас не до шуток, но тут один наш акын молодой пел так: «Мой конь Ультиматум, на нем я скачу, пусть встречные падают ниц предо мной». Ерунда, но «мой конь Ультиматум» мне понравился. Но это так, к слову. Так вот, главное – ультиматум, чтобы заложников сразу в нокаут. Мы их загоним в пещеру, разоружим и разуем – попробуй голыми ступнями по скалам бежать… Опять же, Арсен, хочу, чтобы ты понял: или мы выбиваем наши двадцать миллионов – или я в пещере взрываю противопехотную мину, она уже заложена там.
   – Ты заложил мину в пещере?! – воскликнул пораженный Арсен Саманчин.
   – Да, я этим делом занимался в Афгане. И это мой ультиматум! Присылаешь двадцать миллионов – выходишь, нет – взрыв и всему конец! Ты что так смотришь? Я нормальный человек, сам знаешь, но такой шанс лишь однажды в наших горах может представиться, больше никогда не будет. Барсы сбегут за перевал. Ладно, ближе к делу. Почему я говорю, что все будет зависеть от тебя? Потому что все команды и указания по громкоговорителю придется тебе передавать и на английском языке, и на нашем, и, конечно, на русском, который все знают – и стар и мал. Собственно охотиться будут только два человека – гости, ты – все время рядом с ними, наша конная пятерка – по сторонам, а вся прочая обслуга – позади. И твой дядя будет молить Бога, чтобы послал удачу. Пусть молится, а мы тем временем вместе с тобой, Арсен, по моей команде загоним гостей в пещеру, разоружим и – самое главное – поставим вопрос, чтобы выкуп за пленных, наша барымта, лег нам, как говорится, на стол в наличных купюрах в течение двадцати четырех часов. Сутки даются на выполнение ультиматума. И сразу оговорим, что продления не будет. Или деньги наличными – или головы «наличными». Вот ты, Арсен, помалкиваешь, тебе все это не по душе, понимаю, но объясню то, что наверняка хочешь узнать. – Ташафган действительно многое угадывал. – Ты хочешь знать, как практически это можно сделать? А вот как. В их ближневосточных банках зимой и летом, днем и ночью хранятся в сейфах миллиарды наличными. Двадцать миллионов долларов для них – раз плюнуть. Деньги укладывают за пять минут пачками по пять миллионов в четыре коробки размером шестьдесят на восемьдесят пять. Весом каждая коробка будет ровно по двадцать килограммов, всего восемьдесят килограммов. Как перевезти? Самолетом девять часов лету. Они дают распоряжение – и все тут же исполняется. Каким способом, находясь в пещере в горах, передать такую информацию? Сам знаешь – по спутниковым телефонам, которые при них всегда и по которым можно звонить куда угодно – вплоть до космоса. Контролировать звонки будешь сам, оставайся всегда рядом, не отлучайся ни на минуту. Ты все молчишь, Арсен, не хочешь вмешиваться в это не то что скандальное, а просто-таки неслыханно преступное дело? Но я все просчитал, продумал, как видишь, и добьюсь своего. Думай как хочешь, но выполнять мои приказы тебе придется беспрекословно. За это получишь в итоге свою долю. А сочтешь, что для тебя это отвратительно, – можешь отдать нам, мы не откажемся. Это твое личное дело. Все молчишь? Ну, чтобы у тебя не было уж вовсе никаких сомнений, что цель достижима, еще скажу, что тот момент, когда мы загоним гостей в пещеру, также продуман. В первой зоне, возле Коломто, они должны расположиться в ущелье близ пещеры таким образом, чтобы видеть местность вокруг. Наша пятерка к тому времени – думаю, удастся – подгонит поближе одного снежного барса, мы уже давно его там заприметили и прозвали «башкастый-хвостатый». Огромный, голова – как полная луна, хвост опрокидывается назад до загривка… Все лето бродит зверюга под перевалом Узенгилешским, как будто чего-то ожидает. Вот его и подгоним в первую очередь, а получится, так и подраним малость, чтобы не так скоро бегал. И будем наготове, чтобы этих самых крупных на Ближнем Востоке богачей загнать в пещеру, где, бывает, чабаны ночуют по пути на пастбища. Пусть посидят там немного. И вот тут, Арсен, хочешь не хочешь, но придется тебе выполнить самую ответственную задачу. Это ты объявишь наш ультиматум гостям. А мы окружим пещеру с автоматами в руках и будем охранять. Ребят я подготовил, обучил, а ты скажешь ханзадам, что они обречены каждый на десять миллионов выкупа в течение двадцати четырех часов – и только в этом случае останутся живы. Потом сразу выйдешь из пещеры и прокричишь в мегафон во всю мощь сначала на английском языке, затем на нашем, что арабские гости взяты в заложники, что им предъявлены условия выкупа – цифру вслух называть не будешь – и что объявляется чрезвычайное положение. Никому – ни местным, ни приезжим – с места не двигаться, при малейшей попытке приблизиться к пещере будет открываться огонь на поражение, пощады никому не будет. А если в течение двадцати четырех часов условие не будет выполнено…
   Невероятных усилий стоило Арсену Саманчину сдерживаться, выслушивая речь бывшего одноклассника о его роковых намерениях. Но остановить фатально запущенный механизм уже было невозможно. Осуждая Ташафгана, он – странное дело – не переставал в то же время удивляться, насколько тщательно была продумана им совсем не простая операция по захвату заложников. Сожалел, наблюдая за бурными жестами и сверкающими решимостью глазами бывшего дружка своего, что такая энергия и убежденность направлены не на благое дело. Одновременно проносились в голове Арсена другие, страшные и причудливые мысли. Очень хотелось, чтобы и этот проклятый Эрташ Курчал оказался в той пещере с заложниками, и не просто оказался, а чтобы Арсен сам загнал его туда пинками под зад. Стыдно, унизительно и несерьезно было так думать, а вот думалось. И пусть бы возопил в страхе этот надменный, презренный шоубизнесмен, положивший бревно поперек пути Вечной невесты и Айданы Самаровой, и никакого выкупа с него, ни копейки – пусть дожидается пули в лоб… И еще нелепо подумалось мимоходом, что, значит, ласточки так неистово щебетали не зря – пытались предупредить. Вот и сбылось… Смешно и грустно… Где вы теперь, ласточки?..
   Время приближалось к полудню, а Таштанафган никак не мог остановиться – возможно, то было подспудным стремлением самоутвердиться и лишний раз убедить самого себя, – теперь он затронул тему результатов захвата заложников.
   – Вот ты, наверное, думаешь, Арсен, что мы только и жаждем получить добычу, а что потом, как быть, куда деваться с четырьмя коробками долларов, не знаем. Ведь когда заложники освободятся, на нас накинутся все стоящие наготове спецназовцы, это понятно. Не беспокойся, Арсен, это тоже продумано. У нас в запасе будет семь часов нейтрального времени. Хочешь знать, что такое нейтральное время и что оно дает?
   – Попробуй объяснить. Хотя разговор этот для меня – как камень в печенку. Я бы хотел разговаривать с тобой совсем о других вещах. А ты в окоп свой залез и оттуда палишь, ничего вокруг не видя.
   – Если я в окопе, как ты выразился, то и ты теперь с нами в том же окопе. Будем вместе держать оборону. А про нейтральное время я тебе вот что скажу. Когда мы добьемся своей цели, когда нам доставят в ущелье Коломто, поближе к самой пещере, выкуп за арабских гостей и мы убедимся, что все в порядке, вот тогда ты выйдешь на пригорок со своим громкоговорителем-мегафоном и во всеуслышание прокричишь на английском и нашем языках, что мы объявляем нейтральное время продолжительностью в семь часов. Заложники остаются в пещере живые и здоровые, с водой и пищей, а мы уходим своим путем. Ты сообщишь, что, начиная с этого момента, в течение семи часов вход и выход из пещеры запрещены, она остается заминированной особыми чеченскими минами с часовыми механизмами, которые перестанут быть опасными только через семь часов. И повторишь это три раза. Это будет наше последнее слово. Пусть ждут, а мы тем временем удалимся, нагрузив по две коробки в брезентовых сумках (они у нас тоже готовы) на двух лошадей. И кони готовы – у шефа Бектура отличные кони. Это те, которых мы заберем у арабов. И все мы, с вьючными конями на поводьях, быстро двинемся в сторону Узенгилешского перевала. Пути все хорошо изучены. Опасности нет. Перед самим перевалом нас будет ждать к тому часу караван наших семей, прибывших с летовок. Это тоже все оговорено. Так что не беспокойся.
   Арсен Саманчин молчал. Чем больше он вникал в этот зловещий, но отлично продуманный диверсионный план, тем больше убеждался в своей обреченности. Отмежеваться от таштанафгановской пятерки простым несогласием, личным нежеланием участвовать в их акции уже не удастся, ибо, посвятив его в свои замыслы, они самим этим фактом связали его по рукам и ногам перед совместным вхождением в ад.
   – Да ты не переживай так, – заметил Таштанафган. – Риск есть, но дело того стоит. Я ведь зову тебя в это дело честно, без обмана, с полной откровенностью. Так бывает, когда в горах срывается лавина, – все уходит в пропасть вместе с ней, и только несколько птиц успевают спастись, взлетев. Может, мы и будем такими птицами?
   Арсен Саманчин пожал плечами:
   – Я ни о чем не допытываюсь. Как скажешь. Но думаю я по-своему.
   И в это время неожиданно зазвонил его мобильник. Оба встрепенулись… И то, что Арсен начал отвечать по-английски, еще больше насторожило Таштанафгана, он придвинулся поближе, точно мог что-то понять, и внимательно вглядывался в лицо Арсена, который вдруг оживился, вновь стал самим собой, и голосом, и выражением лица. Беседа длилась минут пять. Отключив телефон, он объяснил Таштанафгану, уловившему в разговоре только имя, которое называл Арсен: «Да, Боб! Хорошо, Боб!» – что звонил пресс-секретарь Хасана Роберт Лукас и сообщил – это будет подтверждено факсом в офис фирмы «Мерген», – что на пятнадцатое июля намечен прилет подготовительной группы в составе трех человек, они привезут альпинистские спальные мешки новой модели для высокогорной снежной зоны и другое снаряжение охотников. И еще этим же бортом прибудут два кинооператора, чтобы снимать пейзажи и саму охоту для будущего фильма. Лукас просил встретить их всех.
   – Ну вот видишь, дело пошло, – деловым тоном сказал Арсен. – Придется послезавтра выезжать в Аулиеату, в аэропорт, ну, об этом еще с шефом переговорим. – Чтобы как-то завершить разговор с Таштанафганом, он прошелся по классной комнате и, оглянувшись на окно, добавил раздумчиво: – Пора, Таштан, надо мне с шефом пораньше повидаться.
   – Так он же на Дасторкан уезжал, не приехал, наверное.
   – Должен уже скоро прибыть, – неопределенно промолвил Арсен Саманчин. – И вообще, мне кажется, мы с тобой достаточно потолковали. Надо делом заниматься.
   – Надо, надо, конечно. Но среди разных дел бывают самые важные. Чтобы у тебя не осталось никаких сомнений, скажу тебе напоследок, Арсен: все должно пойти по нашему плану, только так, и никак иначе. Что у тебя на уме – дело твое, но быть готовым к исполнению моих приказов ты обязан – это как последняя минута перед смертью. И не смей думать, что я болтаю! Или что я сумасшедший! Я в здравом уме и в силе. Ты теперь с нами повязан. Я не унижаю тебя, наоборот, как человек ты больше, значительнее меня, но момент такой – мои приказы подлежат немедленному исполнению. Выражать несогласие поздно. Мы тебя не звали сюда, в аил, ты сам явился. И запомни: мы не бандиты, хотя для всех мы завтра станем таковыми, мы просто отбираем свою долю. Другого выхода нет.
   – Хорошо, – прервал его Арсен Саманчин, – ты видишь, что я внимательно выслушал тебя. Ты принуждаешь меня, я же должен решать сам.
   – Понимаю, на твоем месте я бы то же самое сказал. Но, повторяю, мы не отступим. Каждый из нас получит свою долю, и ты тоже, не раньше чем через неделю после нашего ухода, когда мы уже будем на афганской стороне Памира. Путь туда через горы караваном – моя забота, я эти края знаю. Сейчас лето. Пройдем, не сомневаюсь. Потому мы и берем с собой семьи. Оставить их нельзя. Будут их наказывать за нас. Тебе легче – ты холостяк, но все еще у тебя впереди. Накануне захвата заложников, как я уже сказал, наши семьи перейдут под Узенгилешский перевал, чтобы оказаться на нашем пути. Но никто, ни одна душа из наших пяти семей не знает того, что предстоит в ущелье Коломто. Их это не касается. Мы уйдем за границу и там, среди афганских киргизов, живущих яководством, найдем первое пристанище. А детям со временем дадим высшее образование в Китае, Индии или Пакистане – деньги теперь будут.
   Снова зазвонил телефон. Это был сам шеф Бектур.
   – Ты где, слушай? У тебя какие новости?
   – Я сейчас в школе. Сюда мы с Таштанафганом решили заглянуть. Вспомнить школьные годы. И коня мне подвели. Хороший конь, я доволен, байке. Новости на этот час такие – звонил пресс-секретарь Роберт Лукас. Послезавтра прибывает подготовительная группа – три человека и два кинооператора. Сами гости – через сутки после них. Да, я скоро подойду в офис, и все решим. Не беспокойся, все будет в порядке. Все идет по графику.
   То, что, разговаривая с шефом – своим дядей Бектуром, Арсен не подал виду, что с ним тут происходит, кажется, успокоило Таштанафгана. А Арсен Саманчин непринужденно сказал:
   – Ну вот, шеф велит явиться, там куча дел, сам знаешь. Давай, Таштан, закругляться. Я пойду.
   – Хорошо. Значит, учти: будет один знак – в тот день я надену свою сержантскую фуражку, советскую, с козырьком и красным околышем. Если я буду в фуражке, значит действовать во всем по моему приказу. Ясно? И еще – слушай внимательно! – не пытайся сорвать нашу операцию. А то все кончится плохо. Мы ни перед чем не остановимся. Или мы получаем выкуп – или гости будут убиты, на охоте или в пещере. Отсюда делай выводы. А если ты хоть словом обмолвишься дяде своему, еще хуже будет – перестреляем всех, никого не оставим. Если попытаешься сбежать и умыть руки, по дороге догоним, а нет, так в городе достанем… Очень прошу тебя, пойми, не от хорошей жизни угрожаю тебе – другого выхода нет. Все! Больше ни слова! А сейчас постой, пусть зайдут сюда мои напарники. – Он выглянул в окно и крикнул: – Эй, Култай, давай зови всех. Заходите сюда.
   – А зачем? – удивился Арсен.
   – Сейчас узнаешь.
   Парни, так терпеливо сторожившие все это время школу и пустынный двор, тут же явились все вчетвером. Когда они вошли в класс и встали в шеренгу, Таштанафган сказал им командирским тоном, указывая на Арсена Саманчина:
   – Докладываю: мы все обсудили, все вопросы решили. А теперь каждый из вас пусть подойдет и скажет что требуется.
   Первым шагнул к Арсену Саксан-лохмач.
   – Только так, и никак иначе! – сказал он и отошел в сторону. За ним последовали остальные:
   – Только так, и никак иначе!
   – Только так, и никак иначе!
   – Только так, и никак иначе!
   В заключение Таштанафган спросил:
   – Ну, Арсен? Все ясно?
   – Так точно! Как в армии: приказ превыше Бога.
   – А у нас в Афганистане говорили: без приказа не живи, даже к девке не ходи. Теперь нас шестеро. За работу! У Арсена свои дела. Саксан будет со мной на связи. А вы втроем – Култай, Жылкыш, Жандос – на разведку с ночевкой, завтра чтобы к обеду вернулись. Присмотрите, в каких местах будет легче находить зверье. А того, башкастого-хвостатого, который ошивается у перевала, если заметите, пока не беспокойте. Но продумайте, как, по каким тропам удобней будет подогнать его поближе к ущелью Коломто. Оружие берите в полном комплекте – для охраны коней. Главное – придумать, на каких местах будем стоять с биноклями, когда начнется охота. А теперь – по коням. Да, не забудьте ключи отдать сторожу, где он там пьянствует, найдите.
   На том они и разошлись уже в школьном дворе. Коня арсеновского увели, а сам он пошел по улице к бывшей колхозной конторе, где располагался теперь офис фирмы «Мерген» и где ожидал его шеф – Бектур-ага. Не успел Арсен Саманчин сделать и сотни шагов, как Таштанафган подскочил на коне, слез с седла и пошел рядом, держа коня в поводу. Толковал все о том же. Предупреждал: если что не так – всем каюк, из автоматов в упор. А если выкуп прибудет, ни у кого и волосок с головы не упадет.


   VIII

   Так шли они вдвоем в тот час полуденный по наклонной главной улице предгорного Туюк-Джарского аила, шли после тяжкого разговора, так и не найдя согласия, два бывших одноклассника, даже ростом одинаковые и шириной плеч, шли в сторону бывшей колхозной конторы, взаимоприговоренные к одному и тому же исходу задуманного действа, – Арсен Саманчин, так и не поддавшийся вербовке, и Таштанафган, полагавший, что ему удалось принудить Арсена войти в их заговор.
   Они бы еще продолжили тот роковой разговор, если бы не появился навстречу всадник рысью. Оказалось, послал его шеф Бектур за Таштанафганом, чтобы тот прибыл в офис для получения задания. Всадник – его звали Орозкулом – спешился: неудобно было сидеть верхом на коне, когда такой человек, как Арсен Саманчин, к тому же племянник самого Бектургана Саманчина, шел пешком по улице. Теперь они шагали втроем, Арсен – между двумя ездовыми конями на поводу. И это было, как он потом убедился, точно повеление судьбы – идти ему в тот час по Туюк-Джарскому аилу пешком.
   Шли спокойно, переговариваясь о том о сем, здороваясь с пешими и едущими на осликах земляками, многие аильчане выглядывали из дворов, окликали и здоровались с ними. Все-таки Арсен Саманчин был для них популярной личностью, многие гордились, что он туюк-джарский. Возле одного двора старушка, сидевшая у ворот, привстала, чтобы поздороваться. Они тоже приостановились, и в это время, как по заказу, появилась откуда-то ловкая молодая женщина с небольшим фотоаппаратом в руках. Она была стройная и обликом очень приятная – смугловатая, живо улыбающаяся, с сияющими глазами и, пожалуй, приезжая, если судить по прическе, по джинсам и приоткрытой спортивной кофточке.
   – Здравствуйте. Ой, как хорошо, как красиво вы идете втроем! Наш Арсен-ага посередине, а по бокам вы с конями! Отличная тройка! Разрешите, я сфотографирую вас, получится классная фотография! Это я обещаю! Нет, вы не стойте, продолжайте шагать, я успею, забегу спереди! А вы знаете, у меня цифровой фотоаппарат!
   – Цифровой? – подивился Арсен Саманчин. – Укмуш! (Здорово!)
   – Так я же челночница, а зовут меня Элес, я из соседнего Тюмен-аила, а здесь у меня сестра, приболела она. Так, так! Держитесь поплотней, а поводья держите покороче. Вот так, прекрасно! Я тоже иду в «Мерген».
   И пока она живо передвигалась, жестикулируя на ходу, ловя их в объектив, Арсен Саманчин почувствовал вдруг неожиданное облегчение, будто бы могла она прикасаться рукой на расстоянии и исцелять душу, освобождая ее от безысходного тяжкого груза переживаний, угнетавших его после разговора с Таштанафганом. Тогда-то и дошло до него вмиг, как важно для уверенного самочувствия, чтобы «мир был на месте». И потому ему хотелось, чтобы она фотографировала еще и еще, и потому запомнил ее имя с первого раза – Элес, связанное с понятием воспоминаний и впечатлений. Само это имя приносило разрядку своей яркостью и краткостью.
   А Элес тем временем попросила их задержаться и стала показывать на экране фотоаппарата готовые изображения: «Смотрите, великолепно – тройка джигитов!» Все были довольны. Таштанафган заметил: «Вот вам современная техника!» А Арсен Саманчин назвал ее по имени:
   – Спасибо, Элес! Давай сфотографируемся все вместе, только кто будет нашим фотографом?
   – Ой как здорово! Я очень хочу сняться с вами на память, – воскликнула она и, заметив проходящего мимо молодого парня, попросила: – Слушай, Балабаш, сфотографируй нас. Нажмешь вот на эту кнопку.
   Тот охотно согласился. И тогда они встали перед объективом все вместе – Арсен и Элес в середке, а те двое по бокам с конями на поводу. Стоя бок о бок, Арсен сразу уловил гибкость и ласковость ее тела и успел теснее прижаться к Элес, а она не отклонилась, тоже прильнула на секунду. Когда паренек щелкнул фотоаппаратом, Арсен поспешно сказал:
   – Спасибо, Балабаш, но давай еще разок, повтори. – И опять они слились в мгновении магнетизма…
   Потом они разглядывали, что получилось. Элес очень довольна была:
   – Ой как хорошо вышло, Арсен-ага, как по заказу, никогда и не мечталось о таком!
   Разглядывая изображение на экранчике, Арсен спросил:
   – Как насчет фотографии, Элес, можно будет получить? Где?
   – Конечно, Арсен-ага, постараюсь сделать на днях. Вы еще не уезжаете?
   – Пока нет, мы тут мерген-бизнесом занимаемся.
   – Я тоже буду эти дни здесь. В «Мергене» попросили фотографии сделать для фирмы и для гостей. И еще сам шеф дал задание, чтобы для гостей, когда они вернутся с гор после большой охоты, устроить аильные песнопения. Девушки будут петь. Из Тюменаила прибудет акын Баялы. И я хочу спеть одну песню под аккомпанемент комуза.
   – Вот как? Значит, концерт будет? Получится – так послушаем и мы.
   И они пошли дальше вместе. Арсен спросил между прочим:
   – Элес, а ты что, профессиональный фотограф?
   – Ой, нет, не совсем. Я бывшая библиотекарша. Училась когда-то в пединституте. У нас был свой автобус, на котором мы развозили по области нужные книги, автобус мы называли библиобус. Ну а потом все прекратилось. Библиобус приватизировали. Зарплата – сами понимаете. На пятнадцать долларов в месяц не проживешь, вот и пришлось другими делами заняться.
   – Понятно, – пробормотал Арсен, а Таштанафган глянул на него очень многозначительно, безусловно желая сказать: видишь, мол, как обстоят дела. Пятнадцать долларов люди получают, а тут двадцать миллионов грядет, а ты артачишься!
   Орозкул уже уехал. Арсен Саманчин удивлялся, что Таштанафган не садится на коня, чтобы побыстрей приехать к шефу Бектуру. Но тот не спешил. Ну и пусть, думалось Арсену. Не хотелось вспоминать то, что произошло между ними совсем недавно, слов не находил тому. Если в колодец упадут двое, как они выберутся оттуда, если один вниз тянет, а другой – вверх?
   Неужели Элес интуитивно почувствовала нечто и появилась вдруг, чтобы облегчить, сама того не ведая, страдания его – одинокого, отверженного, обреченного, оказавшегося в этой ситуации не по своей воле? Как было избавиться ему от назойливого преследования судьбы? «Прочь, подальше отсюда, и не думать», – в отчаянии убеждал он себя, пытаясь отрешиться от терзающих душу переживаний, и еще больше проникался прибывающей верой в то, что Элес, случайно оказавшаяся рядом и ничего не подозревающая, появилась, чтобы спасти его… По дороге она охотно рассказывала ему, что занимается оптовой челночной торговлей. Ездит на поезде от Аулиеаты до Саратова, потом самолетом – до Москвы, покупает там оптом разные ходовые товары за одну цену, привозит и продает торговцам за другую. Имеет десять – пятнадцать процентов выгоды, так и перебивается. Здоровье пока позволяет. И все, что она рассказывала ему, почему-то действовало на него успокаивающе. Почему и как, что с ним вдруг произошло, объяснить себе Арсен Саманчин не мог. Почему так влекло его к ней, к этой обаятельной, неожиданно встретившейся только что женщине? Он еще ее не знал, но увидел в ней обещание любви и защиту – защиту, дарованную в момент, когда ему было остро необходимо остаться самим собой, не потерять себя из-за страха и слабости. Сейчас ему хотелось, чтобы сели они в его «Ниву» и укатили в город – как раз к полуночи, глядь, и прибыли бы. А там огни, музыка…
   Но пока они шли по деревенской улице, и все встречало их добром – собаки выбегали, дымились летние трубы, хозяева выглядывали из дворов, приветливо здоровались… Единственное, что успел сказать ей Арсен, пока шли они к бывшей колхозной конторе, – это чтобы она обращалась к нему на «ты»: разница в возрасте не такая уж большая, потому удобней, когда оба говорят друг другу «ты». И еще успел спросить уже перед входом в офис, долго ли она пробудет здесь. Элес ответила:
   – Я буду тебя ждать, Арсен, столько, сколько надо.
   А он:
   – Хорошо, что ты есть…
   Народу в офисе, и во дворе, и на улице было полным-полно. Весь аил жил предстоящим событием – ожиданием зарубежных охотников. Ажиотаж царил необыкновенный. Детвора носилась перед конторой взад-вперед. И рассказывали, что приверженец тенгрианской религии уговаривал близких ему людей совершить молебен, обращенный к горам Узенгилешским, с тем чтобы горные ветры способствовали охоте – чтобы выгоняли из логова снежных барсов. Аильный мулла не преминул укорить тенгрианца: обращаться следует к Всевышнему, к Аллаху, а не к ветрам. Но все это, как говорится, вокруг да около. В фирме же «Мерген» во главе с шефом Бектуром проводили совещание не только по подготовке к самой охоте, но и по размещению и обслуживанию свиты важных гостей. Старики с удовольствием отмечали, что после колхозных собраний, в которых участвовали обычно все мужчины и женщины, но, к сожалению, канувших уже в историческое прошлое вместе с достопамятным социализмом, это первое в аиле подобное мероприятие. И шутили, что устроен такой сбор «по указанию» великих снежных барсов.
   Кто-то занимался делом, а кто-то из любопытства околачивался вблизи – вдруг и он сгодится на что-нибудь. Арсену Саманчину нравилась такая атмосфера. Со многими односельчанами он давно не виделся и вот теперь встретился. Одно лишь смущало и внутренне угнетало – то, что отношение односельчан к Таштанафгану было очень радушным, он пользовался у них популярностью и авторитетом. И вел он себя соответственно: словно бы и не таил в себе ничего такого, что скоро повергнет в шок всех здесь присутствующих. И совсем не смешно было Арсену, когда ему пропели частушку, которую сочинили про Таштанафгана аильские женщины:

     Эй, Афган, эй, Афган,
     Подари мне караван.
     С караваном я пойду,
     Деток тебе нарожу,
     Ни копейки не возьму,
     Только дай мне на еду.
     Эх, караван, эх, караван,
     Эй, Афган, эй, Афган…

   Да, подумалось Арсену Саманчину, хорошо бы, чтобы эти безобидные шуточки аильные не обратились для вас другими, трагическими фольклорными жанрами…
   И в этой пока еще благополучной, но подспудно уже таившей в себе неслыханную для здешних мест угрозу атмосфере «чудесное» (так он определил для себя) появление Элес и то, как влюбился он в нее, сколь ни банально это звучит, с первого взгляда, с первой минуты, воспринималось Арсеном Саманчиным как особый знак судьбы, явленный именно в тот момент, когда затянувшееся одиночество выжгло его душу, превратив ее в безжизненную пустыню. Так расценил он эту встречу, ставшую для него действительно спасительной в событиях того дня. А для его односельчан в этом эпизоде не было ничего приметного, бросающегося в глаза, они не обратили на него даже мимолетного внимания, не придали ему ни малейшего значения. Элес постоянно бывала здесь у сестры, была для них своя, из ближайшего соседнего селения – Тюмен-аила, то есть Нижнего аила (не отсюда ли, подумалось ему, происходит и название Тюменского края в Сибири).
   Обсуждая охотничьи дела с дядюшкой своим – бородатым шефом Бектуром, Арсен умудрялся нет-нет да и подумать всерьез, не выйти ли сейчас на улицу, не окликнуть ли Элес, не взять ли за руку, добежать до сестринского двора, сесть в «Ниву» и укатить вместе с ней через горы и долины в город, в свой мир, в свою стихию, не чуждые, судя по всему, и для нее. И что еще мельком отметил он про себя с удивлением – и Айдана, и ее зловещий шеф Курчал почему-то вмиг забылись, угасли в сознании, не до них стало… Должно быть, и кумиры меркнут, и враги уходят в тень…
   Вот если бы и впрямь укатили они вместе с Элес в город, как в океане на маленькой лодке, качались бы на волнах музыки и огней, вот было бы счастье! Стоп! А как же обещание, данное дяде, родственный долг, ради которого он прибыл сюда? Нет-нет, никуда ни шагу. А тут еще Таштанафган и иностранные заложники, которым он уготовил пещеру. Пока это лишь угроза, но чем она обернется завтра? Как тут быть? И никому нет дела… Знали бы…
 //-- * * * --// 
   Было, однако, кому переживать и мучиться, исходя стонами, томясь одиночеством и страхом. То был Жаабарс под Узенгилешским перевалом. В последние дни все чаще стали появляться здесь какие-то верховые, высматривающие что-то в поднесенные к глазам бинокли и умеющие выкрикивать в трубы так, что содрогались горы вокруг. Вот и теперь прискакали трое на конях. Опять высматривают что-то, перекликаются… А он нет бы скрыться куда-нибудь – не уходит, поводя огромной головой и вскидывая на спину до загривка хвост… Знал бы Жаабарс, что конники заприметили его, называют между собой «башкастый-хвостатый». Вон он, мол, все там же бродит…
   И тогда зарычал Жаабарс глухим стоном: «Зачем, зачем вы здесь? Что вам тут надо? Не мешайте, скоро горы рухнут, и вам тоже будет худо…»
 //-- * * * --// 
   Ближе к вечеру Арсен Саманчин все же не устоял, очень хотелось ему удалиться-уединиться с Элес. Выяснялось в разговоре с шефом, что вечер будет относительно свободным, что постоянное присутствие и переводческая работа начнутся на другой день. С утра предстояло им выезжать вместе в Аулиеатинский аэропорт для встречи подготовительной группы и кинооператоров. А еще через день – уже самих охотников. Договорились по деталям, которые Арсен занес к себе в блокнот и пошел было на выход, когда его догнал Таштанафган:
   – Слушай, Арсен, ты, если уходишь, запомни – завтра приведут тебе коня твоего, чтобы во дворе у сестры твоей находился. В любое время под седлом…
   – Хорошо, пусть приводят. Я уже поездил на нем верхом.
   – А когда тебе оружие привезти? Винтовка полагается, и еще о пистолете ты спрашивал, тоже будет, автомат тоже выдадим. И еще тот самый громкоговоритель, репродуктор, о котором мы уже говорили.
   – Пусть лучше не сегодня, а завтра привезут. К вечеру, часам примерно к шести, когда мы вернемся с шефом из Аулиеаты. И чтобы оружие лично мне в руки передали.
   – Ну конечно, лично в руки. По распоряжению шефа, под расписку. А ты как думал? Да, Арсен, и еще вот самое главное. Давай-ка отойдем в сторону.
   Они зашли за угол и стали медленно прохаживаться там взад и вперед.
   – Так вот, самое главное, – начал Таштанафган, – сейчас мы разойдемся и увидимся, пожалуй, уже в горах, на Молоташе. Ты туда с гостями прибудешь, а мы уже там обоснуемся. Надо побродить, полазить по скалам, где на конях, где пешком. Но как только я надену свою военную фуражку с красным околышем – она у меня еще с Афганистана осталась, я уже говорил тебе о ней, – тогда выполняй все, как будет приказано. Не забудь: фуражка на голове – это приказ.
   У Арсена Саманчина в ушах зазвенело, кровь прилила к голове.
   – Слушай, ты подумай: что ты устроишь! Остановись, пока не поздно.
   – Ты что! Тебе жалко двадцати миллионов этих мировых паразитов для наших пастухов?
   – Распределение должно не так происходить.
   – Ну да, через революции, через реформы, и тоже – кто сколько нахапает. Буду я ждать!
   – А то, что ты хочешь устроить, – это теракт! Пойми, наконец!
   – Ну и пусть! Мы берем свою долю.
   – Не будем сейчас дискутировать. То, что ты задумал, – полная катастрофа для всех нас. У них свои охранники, кровопролития не избежать.
   – Не беспокойся, в любом случае тебя мы не тронем, если ты переведешь на английский то, что мы скажем.
   – Я не о себе. Скажу не скажу. Послушай! Ну не на дуэль же мне тебя вызывать.
   – На дуэль так на дуэль! Ты готов лишить нас нашей доли от этого глобализма?
   – Опять! Оставь ты глобализм в покое, даже если ты прав по-своему.
   – Ну что ж, если так, Арсен, подумай о своем, а я подумаю о своем. Время еще есть. Целых три дня. Фуражка моя приготовлена. Пока, до встречи. – И, уже уходя, Таштанафган добавил eщe, обернувшиcь и теребя волосы на затылке: – Я знаю, как ты чувствуешь себя, вот если бы мы сейчас обматерили друг друга, чтобы на всю округу слыхать, может, полегче бы стало. Но подумай и обо мне, что со мной происходит. Утопиться хочется, а жить надо. А уж если жить, то жить безбедно, хватит, черт возьми, этим дьяволам измываться над нами! Детям в школу не в чем ходить, нищета, мы пастухами бродим, как те, кого вы в городе бомжами называете. Так пусть знают гады, которым вы в газетах зады лижете, пусть зарубят себе на носу: мы теперь будем их, богачей, за глотку хватать!
   – И ты полагаешь, что в фуражке придешь – и айда, все схватишь-заладишь? Да проблем от этого только прибавится… Не тем глазом смотришь на мир.
   – Ну и хрен с ними, с глазом, с проблемами… А фуражка будет на моей голове!
   – Подумай, прежде чем надеть.
   – Сам подумай. Ну пока.
   С тем и разошлись, еще больше озабоченные и раздраженные, так и не найдя взаимопонимания и согласия между собой. Однако интуитивно осознавали они взаимную обреченность свою, предчувствовали, каким будет исход того, чему предстояло произойти там, в глубине Тянь-Шаньских гор, где обитали в ущельях, балках и лощинах те самые снежные барсы, которые тоже могли невольно оказаться сопричастными акции захвата. Но откуда было знать об этом снежным барсам, даже если бы дано было им думать и судить?..
   Впрочем, не думалось ни о чем подобном в тот момент и Арсену Саманчину. Возможно, поддавшись мимолетной иллюзии, оставшись один, он облегченно вздохнул, глубоко и отрадно, точно бы вырвался в то мгновение на поверхность с опасной глубины, и ощутил упоение новых страстей. Но разве любовь может возникнуть так внезапно, без предыстории, нахлынуть в одночасье? Или это скорая помощь судьбы для души его, над которой нависла дикая угроза соучастия в теракте?
   А Элес как знала, что с ним творится, ждала его, сама окликнула в окошко:
   – Я здесь, Арсен!
   Оказалось, только это ему и требовалось. С полуслова поняв друг друга, они сразу решили, что она сейчас пойдет в сестринский дом, а Арсен сядет в «Ниву» и подъедет ко двору, и отправятся они вместе куда-нибудь далеко, куда глаза глядят, погулять, побыть вместе. Что самое радостное – она разделяла его настрой. Когда Арсен подъехал ко двору, Элес была уже готова, вышла улыбающаяся, с рюкзачком за спиной, а в руках держала гитару и еще плюшевое одеяло на плече.
   И они поехали, сидя рядом, и всякий раз, взглядывая друг на друга, испытывали прилив счастья. Верная «Нива» несла их на счастливых колесах по счастливой дороге, и весь мир, оставаясь прежним, стал иным, недоступным для обыденного восприятия. А они любовались и восхищались им. В нем, в этом изменившемся мире, все представало в другом освещении, как если бы живописную картину подсветили с разных точек.
   Опьяненные нахлынувшим счастьем, они с восторгом смотрели вокруг, точно были детьми, а не взрослыми людьми – ей за двадцать пять, ему хорошо за тридцать, – уже повидавшими много и добра, и зла, прошедшими через свадьбы, скандалы и разводы, а теперь освободившимися от прошлого и возродившимися к новой жизни. Как наивные юнцы, они не ведали сейчас ничего, кроме охватившей их любовной страсти. Это была не иллюзия, не самообман, а то, что однажды дается судьбой как озарение духа и плоти. И потому все видимое, поблизости и в отдалении, хребты и просторы, солнце и река и счастливо стелившаяся под колесами дорога, были в тот час и велики, и уютны для них лишь потому, что катили они вместе куда глаза глядят. И оттого что Элес сидела рядом, излучая нежность, Арсен Саманчин приходил к выводу, что если любовь обоюдна, то высшая справедливость жизни, бдящая за судьбами людскими, состоит именно в ней. Считается, что романтизм без трагедии наивен и потому обманчив. Ничего подобного, у романтизма иной тип восприятия: иное солнце, иное небо. Но прозреть этот иной мир дано лишь тем, кому даровано любить. Не зря сказано, что любовь – это озарение души.
   Словно тяжкий груз упал с плеч Арсена, и сам он удивлялся тому, как это могло случиться. Так страдать, так бичевать себя, так исходить ненавистью к этому дьяволу Эрташу Курчалу из-за Айданы… Оказаться обреченным заложником дерзкого и зловещего замысла Ташафгана… И вдруг забыть все, что было в жизни до того, с Элес, которая в одночасье стала неотъемлемой частью его самого. Видать, послана она была ему во спасение, чтобы отвести от края пропасти.
   Безоговорочно разделяя его поэтический настрой, захмелев от счастья и нисколько этим не смущаясь, Элес сказала:
   – Смотри, Арсен, эти горы ждали любви моей, и потому я так часто приезжала сюда. И тоже ждала, хотя не могла поверить, что так будет… Ведь здесь у нас, в аилах, существует поверье, что в горах этих та самая Вечная невеста бродит.
   – Не говори, Элес, а то расплачусь!
   – Ой, руль держи покрепче! – рассмеялась она. – Как хорошо мы едем!
   Если влюбленные счастливы, то совершенно не важно, что было в их жизни до того. Все аннулируется и сдается в архив закрытых дел, ибо жизнь начинается заново, с новой точки отсчета, – так думал Арсен. Только бы не сглазить!
   Однако, как ни упивался он подобным идеализмом, нет-нет да и закрадывалась мысль, что за счастьем неустанно наблюдает недремлющее око трагедии. И выходит, что безмятежного счастья не бывает. Вот и теперь то и дело возвращалось к нему нешуточное беспокойство: что будет с арабскими гостями? А если на самом деле возьмет их в заложники Таштанафган? Попробую еще отговорить, а нет – что делать? Встать на защиту с автоматом (шеф Бектур обещал давеча вручить и ему автомат)? Перестрелять похитителей и самому быть пристреленным? Во все времена бедные, а их в миллионы раз больше, не приемлют богатых, ненавидят их. Но вот парадокс – сами хотят при этом быть миллиардерами. Впрочем, думать можно что угодно, но что делать, как быть? Мы все повязаны одним арканом. Людям Ташафгана терять нечего, настроились они по-бандитски. На все пойдут ради денег сумасшедших. Озверели. Но у зверей добыча от природы. А у таких, как они, – от преступлений. Как говорит Таштанафган, не жди, хватай, пока не поздно! Эх, черт возьми, бывший дружок-одноклассник озверел от Афгана, а теперь ненавидит глобализацию, готов кого угодно угробить. Тьфу ты! Забудь, наплевать на все!.. Другая жизнь внезапно вошла в оборот, став для него в тот день новой реальностью.
   Поначалу они побывали на единственной местной бензоколонке, располагавшейся на окраине аила, где жила ее другая сестра и куда Элес часто наведывалась в периоды челночных передвижений. Подзаправили «Ниву» и дальше покатили. Выезжая на дорогу, Арсен Саманчин вдруг повернул машину так, как если бы собирались они ехать между гор в направлении городской трассы. Притормозил, остановился на минуту и призадумался молча.
   – Что случилось, Арсен? – поинтересовалась Элес. – Мы едем в ту сторону?
   Он промолчал, потом помотал головой, улыбнулся и, глядя ей прямо в глаза, произнес то ли в шутку, то ли всерьез:
   – Если ты не против, Элес, я хочу увезти тебя в город!
   – Вот как?
   – Да, похитить тебя хочу, как в старые времена. Что думаешь?
   – А зачем?
   – Хочу, чтобы мы были вместе.
   – Журналист-похититель! Выходит, я уже похищена вместе со своей гитарой? – засмеялась радостно Элес. – Здорово! Мечта! Тогда рули давай! А то машина не знает, куда ей путь держать!
   – Значит, договорились? Но пока что побудем здесь, в горах, как хотели. – И с этими словами Арсен Саманчин лихо развернул «Ниву» в сторону ближайшего ущелья, к роще у реки.
   А дальше все напоминало мелькание кинокадров. Так быстро прибыли они на благословенное место. Так быстро расположились, не забыв гитару захватить из машины. Солнце тем временем начинало клониться к предвечерью, сиреневые тона зарождались между горами, обещая первую прохладу. Лето вступило в пору уверенной в себе зрелости. Горная река стремительно бежала по обкатанным веками валунам… Они быстро разожгли небольшой костерок из сухих веток кустарниковых. Элес была очень ловкая. Все у нее спорилось. Почти у самого берега под зелеными зарослями расстелили прихваченное ею одеяло и, вмиг скинув одежды, утонули друг в друге, вместе, обнявшись, взмыли в чистое небо, которое льнуло к ним и любовалось ими. А они были уже не здесь, а в самом космосе, головокружительном и бесконечном, потом разом вновь возвращались на землю, где все, что их окружало в природе, каждая травинка и каждый лист, находились в движении вместе с ними: ветки над головами то склонялись к ним, то поднимались; цветы вокруг то опрокидывались навзничь порывистым ветром, то замирали, усмиряясь в тихой гармонии… Природа была соучастницей их любви. Особенно созвучной ей казалась симфония горной реки, бурно сбегавшей по сверкающим камням крутого русла. Река шумела, бурлила, ухала, стонала, замирала вдруг всем течением на мгновение и снова в эротическом экстазе смыкалась с берегами. А солнце все еще сияло в вышине, озаряя пламенеющим светом горные хребты. Птицы застывали в полете, умолкая, и даже пробегавшие мимо суслики останавливались, крутили головками и, навострив ушки, восхищенно смотрели посверкивающими глазками. А влюбленные, наслаждаясь отпущенным им мигом в раю, время от времени отрывались друг от друга, взявшись за руки, подбегали к речке, окунались в ее бурное течение, обрызгивали друг друга живой водой, и так прекрасны были они телами, так веселы лицами! Потом снова опускались на свое райское ложе под сенью деревьев, и солнце тоже словно бы присаживалось на краю гор…
   А Вечная невеста, сердцем учуяв их счастье, бежала к ним, перелетая с горы на гору, и, услышав, как Элес запела под свою гитару, приостановилась на вершине, заслушалась и заплакала, приговаривая шепотом: «Я тоже мечтала об этом… Где ты, где ты, мой охотник? Когда же я найду тебя?»
   Утомившись, они присели и о многом поговорили всерьез, не касаясь при этом ничего из прошлой своей жизни. Для них отныне время отсчитывалось с этого дня, с этого часа. Начали с шутки.
   – А знаешь, – сказал Арсен, – я хочу, чтобы это ущелье теперь называлось Ущельем Элес! Как ты на это смотришь? Я сделаю такое предложение географическому ведомству.
   – Попробуй, Арсен, посмотрим, чья возьмет, потому как я тоже собираюсь сделать предложение назвать это ущелье Ущельем Арсена! Мы с тобой сегодня как дети. А давай я буду звать тебя Арсенбек, а ты меня – Элесгуль, так меня звали прежде, в детстве.
   О многом успели они потолковать, даже о политике, какой бы неуместной ни казалась эта тема в столь интимной обстановке. Но вездесущая политика сегодня никого не обходит стороной, и сам собой возник разговор о том, что нет нынче спроса на продукцию полеводства и животноводства, а потому в сельской местности бедность, безработица, а раз безработица – всякие дурные дела: и воровство, и пьянство, и наркотиками стали баловаться. От такой безысходности и ухватились люди за бизнес охотничьей фирмы «Мерген» – здесь работа, здесь оплата. Многим на руку. Радуются земляки, что богатые охотники-иностранцы прибывают. Возражать – значит огорчать своих, говорила Элес. Скажут – сама шмотничает, челночничает, что-то зарабатывает, а нам что, немного заработать нельзя? Дядя твой большой, деловой человек, скольким людям добро делает. Только вот что будет завтра?
   – Я хоть и сама прискакала сюда, как только позвали, но душа болит, Арсен, – продолжала она. – На, подержи гитару, так бы и пела тебе всю жизнь, – говорила она перед тем, как они собрались возвращаться в Туюк-Джар. – Мы ведь так любим говорить об экологии, а сами…
   – Да, ты права, Элес, понимаю тебя, сам переживаю, – согласился с ней Арсен. – Столько об этом талдычим – эпос можно сложить, а как только деньгами запахнет, готовы на все, какая уж тут экология. Ты-то напрасно себя коришь, ты тут ни при чем, ты же не в охоте самой, а в увеселениях только поучаствуешь с гитарой. А мне напрямую придется включиться в это охотничье дело, слово дал нашему шефу Бектуру, потому как родственный долг – отступать некуда.
   – Понимаю тебя, Арсен, милый. Обними меня, мне так хорошо! – Они снова стали целоваться. – Но ведь даже если бы ты отказался, не приехал сюда в горы, все равно… Казан варился бы и без тебя.
   – Постой-постой! Бог с ним, с мергеновским бизнесом, но я-то, выходит, догадывался, знал, что встречу тебя! Получается, я прибыл ради тебя, Элес.
   – Ох как я ждала, что ты это скажешь! Я тоже оказалась здесь ради тебя, Арсен! Так получается.
   – Да, и тут как раз поговорка «Нет худа без добра» справедлива. А благодарить надо, если уж на то пошло, наших снежных барсов, это они собрали нас здесь, – рассмеялся он.
   – И впрямь – барсам спасибо! – Они снова обнялись и начали целоваться. – Слушай, Арсен, а знаешь, ты ведь барс, а я – барсиха!
   – А что? Так оно и есть!
   И тут его внезапно пронзила страшная мысль, от которой он замер на миг в ужасе: «Так что же с нами будет, если и мы – барсы?»
   Шуточная фраза Элес послужила толчком к весьма важному разговору. В последние дни Элес была очень озабочена в душе, хотя ни с кем не разговаривала о том, что охотничий бизнес стал в горном аиле чуть ли не главным способом существования. Производство сельхозпродукции уже не имело для жителей такого значения, как охота на диких животных. Если так пойдет и дальше, за несколько лет охотничьего бизнеса вся живность исчезнет в горах, до последней куропатки. На кого же будут охотиться тогда люди, уничтожив всех, в том числе и в первую очередь снежных барсов, и не наладив в новых рыночных условиях местного товарного производства?
   – Я очень переживаю, Арсен, но сказать об этом никому не смею. Даже, знаешь, хотела выйти к приезду арабских охотников с плакатами: «Руки прочь от наших снежных барсов! Оставьте барсов в покое! Барсы живут сами по себе, не трогайте наших зверей!» Но и думать об этом нельзя – свои же всем аилом забросают камнями, не позволят срывать такой бизнес! Ведь, кроме организации охоты для иностранцев, у них ничего не осталось! Нет, не поймут они и не пощадят. Правда, Арсен?
   – Да, сейчас это так, согласен. Но в следующий раз отважиться на такое дело стоит. Должен же быть противовес этой бизнес-охоте. Даже в Афганистане ищут теперь альтернативные агрокультуры, чтобы вытеснить наркоплантации. Об этом сейчас много пишут.
   – Арсен, ты прости, что я завела такой разговор, неуместный, наверное, когда ты открыл для меня дверь в счастье и мы так сошлись душами. Но понимаешь, я ведь по делам своим челночным бываю в разных местах и вижу, что все как-то приспосабливаются к рыночной экономике, но не так варварски, как мы здесь у себя в горах. Ну пожнем мы сегодня свой урожай за счет иностранцев, а дальше что? Будем только охотиться, перестанем трудиться – окажемся скоро в пустоте, среди мертвой природы. Извини… Заговорилась. Я тебя люблю… Ты веришь?
   – Верю! И не за что тебе извиняться, Элес. Разговор стоящий, и я еще многое мог бы добавить, но отложим пока… Поехали, уже вечереет. О деле еще поговорим. А то, что мы любим друг друга, теперь это вновь зазвучавшая музыка моей жизни.
   – А давай, Арсен, я сяду сзади с гитарой, чтобы не мешать тебе рулить, и буду наигрывать негромко разные мелодии, старинные и новые. Идет?
   – Еще как! Пусть это будет концерт для меня одного. Буду слушать, думать и… благодарить судьбу.
   – За что?
   – За тебя, Элес!..
   Ах если бы она знала, что тут не подмостки, если бы ведала, чего стоило ему, Арсену Саманчину, сдержаться, не рассказать ей о том, какой страшный замысел созрел у барсовых загонщиков, о том, что фанатичный антиглобалист Таштанафган уже изготовился надеть свою военную фуражку и тем самым дать сигнал-приказ о захвате заложников, о том, чем все это может обернуться на деле и чем кончиться… И о том, в какой ловушке оказался он сам. Вряд ли капкан разомкнётся… Проклятый охотничий бизнес! Повязал всех – и людей, и зверей – в один узел не на жизнь, а на смерть. Но даже в пылу любовных откровений не посмел он поведать об этом…
   А день клонился к исходу. И если правда, что природа благоволит влюбленным, то они ощутили это на себе. На обратном пути в награду за любовь им сопутствовала вся благодать окружающего мира.
   Предвечерние горы встречали завершение дня в безмятежном покое и величии, неуловимо обволакиваясь ранними сумерками, постепенно смягчаясь в очертаниях, умеряя резкость и строгость скалистых выступов. А над хребтами в чистом небе клубились в завораживающей неге белые-белые облака. Не было в тот день ни ветра, ни дождя, ни чрезмерной жары. Поистине чудесный, неповторимый день выдался им на счастье.
   Спустившись в низину, «Нива» катилась без поспешности, торопиться не следовало – очарованной паре хотелось продлить прогулку, оказавшуюся для нее не просто вольным времяпрепровождением, а ниспосланным небесами свиданием, настолько желанным для обоих и настолько значимым, что все былое враз выпало из контекста их жизни, – нынешний день знаменовал начало новой. К добру ли это было? И что предстояло им впереди, буквально с завтрашнего дня? Но об этом они пока не думали – в любовной своей эйфории перед близким расставанием они вообще не могли думать ни о чем, кроме внезапно обретенного счастья.
   Элес негромко наигрывала на гитаре, сидя на заднем сиденье, а Арсен, слушая знакомые мелодии, вел свою «Ниву» по дороге, множество раз езженной, но казавшейся сейчас незнакомой, потому как ехал он по ней новым человеком, впервые вместе с возлюбленной, и, возможно, поэтому не хотелось ему отвлекаться и вдаваться в серьезные размышления. Время от времени они перебрасывались шутками, прекрасно понимая друг друга с полуслова.
   – А что, если я поверну машину и мы уедем в город? Ты как? – спросил Арсен, на секунду обернувшись.
   Элес придвинулась ближе и негромко ответила, почти прошептала:
   – На любом километре!
   В этом благостном настроении Арсен Саманчин удивился одному странному обстоятельству: неотступно преследовавшие его злонамеренные мысли о мщении постепенно отступили, ему захотелось – от греха подальше – забыть о них навсегда. «Пошел он, этот Курчал! Могу, могу я прожить и без нее, без Айданы зазвездившейся. Каким же ничтожным сумасбродом я был. Все! Точка! Есть у жизни другие радости», – подумалось ему. И еще: «А вот Вечная невеста все равно не забудется. Но теперь, пожалуй, я смогу с новыми силами взяться за дело…»
   Серьезно и основательно задумывался Арсен Саманчин и о том, чтобы жениться на Элес. Судя по всему, они подходили друг другу характерами и взглядами на жизнь. Она женщина достаточно начитанная, тактичная и собой хороша; надо полагать, очень энергичная, если промышляет челночеством. Тут не рассядешься, как купчиха за самоваром. И кстати, избавился бы от упреков и недовольства родственников. Особенно порадовались бы шеф Бектур-ага – «дядюшка Черчилль», как иногда называли его в аиле, – братец Ардак и другие двоюродные и троюродные родичи. Но самое, разумеется, главное – насколько она сама, Элес, готова к такому повороту судьбы. Ведь у нее могут быть свои проблемы. Первое слово за ним, как за мужчиной. Он должен просить руки…
   Конечно, можно было бы обмолвиться об этом – не в шутку, как давеча, а всерьез – уже сейчас, пока они остаются здесь по делам фирмы «Мерген», размышлял он, прислушиваясь к наигрышам Элес. Однако жизнь, всегда требующая мзды за счастье, выставляла свой шлагбаум на пути его намерений. Как ни старался Арсен Саманчин запретить себе думать о том, что готовилось Таштанафганом и его подельниками, напрочь отрешиться от этих мыслей не удавалось, хотя и пытался он убедить себя, что Таштанафган опомнится, не посмеет решиться на такую неслыханную авантюру, несмотря на маячащую впереди многомиллионную добычу, сумеет превозмочь желание воспользоваться шансом, пусть выпадающим лишь раз в жизни, и осознает не только то, какие беды навлечет на родное селение, но и то, как пострадает репутация его страны.
   Звучит банально, но каждый раз, когда приходится решать сложные личные проблемы, убеждаешься: как все-таки странно устроен наш мир. От сотворения спеленатый противоречиями, он путается в них вечно.
   Таштанафган представляет себя антиглобалистом. Но антиглобализм для него – способ террора. Нашел себе, видишь ли, оправдание. Марксисты его поддержали бы. Не зря он как-то сказал, что в горах должен появиться свой Че Гевара. Но куда ему до Че Гевары! И попробуй переубеди, когда долларовый сель готов снести на своем пути любые идеи и принципы. Запутались бедолаги. Понятно, кому хочется весь век прозябать в нищете!
   Ну все, хватит! Плюнуть на все и исчезнуть! А куда? Свою шкуру спасешь, а как быть другим? И приходили в голову самые невероятные идеи. Чтобы повеселить Элес, он, притормозив машину, с притворной серьезностью произнес:
   – А что бы ты сказала, если бы по каким-то причинам я остался жить в горах, отшельником в пещере?
   Элес не растерялась и, прижавшись сзади к его плечу, ответила:
   – Если вместе – я готова!
   – Это очень серьезно, Элес. Переходи сюда, ко мне, поговорим, пока осталось еще километров десять.
   Он остановил «Ниву», Элес быстро выскочила, пересела на переднее сиденье, и сразу стало еще теплей у него на душе.
   – А что, ты вправду мечтаешь пожить в пещере?
   – Кто его знает! Лучше скажи, как ты сразу отважилась поселиться там вместе со мной? Первобытного житья не боишься?
   – А ты разве не замечаешь, Арсен, что я очень-очень хочу тебе понравиться?
   – А я – тебе.
   – Ну а раз так, будем жить в горах, любить друг друга… Но ты мне все же скажи, в пещере когда заживем, чем ты будешь заниматься?
   – Медитацией. Лекции тебе стану читать. Есть такое учение – тенгрианство. Его приверженцы поклоняются небу.
   – Вот узнают об этом муллы здешние – придут и завалят тебе выход из пещеры. И что тогда? Но один ты там не останешься, я буду рядом.
   – Ну тогда беспокоиться не о чем. А у мулл своих дел по горло. Какое им дело до какого-то отшельника, у них заботы вселенские.
   – А моя забота будет только о тебе. Выходит, ты – моя вселенная!
   – И в чем же будет выражаться твоя забота?
   – Я очень хочу, чтобы у нас был ребенок. Мальчик, которого я буду водить за ручку. На лекции твои пещерные, чтобы с детства слышал.
   – Готов. И буду просить небо, чтобы так было. Ты прости меня, Элес, может, не к месту, но я хотел бы знать – у тебя были до этого дети?
   Элес нисколько не смутилась – коротко ответила:
   – Нет. Удавалось избегать.
   – Больше не избегай.
   – Не буду. Наоборот, тоже буду молить небо, чтобы послало нам славненького мальчугана.
   – А если будет девочка, я обрадуюсь не меньше!
   – Я тоже! Девочки с детства умнее бывают.
   – Ну ясное дело! Итак, все вопросы согласованы, и, как говорят в таких случаях, осталось только подписать протокол о намерениях, – пошутил он.
   – О замечательных намерениях! – подхватила она.
   – Будем готовить протокол.
   Вдали завиднелись окраины села. Уже стемнело, и повсюду светились огоньки. И тут вдруг раздался телефонный звонок.
   – Ой, это мне! – встрепенулась Элес и, перегнувшись на заднее сиденье, где лежала ее куртка, достала из кармана мобильник.
   – Да? Это ты, Зейнеп? А, понимаешь, я была в горах, в таком месте, куда сигнал не проходит, а сейчас уже в Туюк-Джаре. Да, слушаю. Да-да, я ждала ответа на свой факс, и что там? На девятнадцатое число? Так срочно? Хорошо, я подумаю и перезвоню. Да-да, обязательно, часа через два. Пока, Зейнеп.
   Положив мобильник обратно в карман, Элес объяснила, что звонила из Чулгана, пригорода Аулиеаты, ее подруга по челночному бизнесу. Их четверо, Элес у них старшая, вроде бы как когда-то пионервожатая. В Саратове есть центр мелкооптовой торговли, куда им предстоит ехать. У них там контракт на закупку разных товаров, которые они развозят потом по здешним лавкам и мелким базарам.
   – И что, надо ехать? – спросил он ее озабоченно. – Хочешь, я отвезу тебя?
   – Да нет, не беспокойся. Мы поедем на поезде из Аулиеаты. Вот только я думала, что нас позовут в Саратов через неделю, а получается, уже завтра надо выезжать.
   Они замолчали. Арсен приостановил машину. В их краткую райскую жизнь-сказку внезапно вторглась повседневность. Казалось бы, что тут особенного, у каждого свои дела, свои заботы. Но они почувствовали себя так, будто рухнули с неба на землю. Впрочем, длилось это не больше минуты. Элес проявила деловитость:
   – Я позвоню, Арсен, и уговорю своих партнерш, чтобы в этот раз они поехали в Саратов без меня.
   Но Арсен не хотел создавать ей лишние сложности.
   – Я не знаю всех деталей, Элес, но, мне думается, не стоит срывать договоренности.
   – Арсен, – сказала она, коснувшись его плеча, – ради нас я могу на все пойти.
   Они уже понимали друг друга, как пара чаек над морем – по голосам, по малейшим движениям крыльев. И все-таки Арсен ощутил необходимость, прежде чем высадить ее у сестриного дома, сказать, вернее, намекнуть, что дальнейшую жизнь свою он уже без нее не мыслит. Но как только он выключил мотор, снова раздался телефонный звонок. На сей раз звонил мобильник Арсена. Оказалось – сам шеф. Поинтересовался, где он находится, и сообщил, что в Туюк-Джар прибыл сам аким Джанышбаев: по протоколу полагается, чтобы знатных гостей встречал и приветствовал глава района. И потому шеф требовал, чтобы Арсен Саманчин прибыл без промедления в офис. Предстояло обговорить с самим акимом детали утренней поездки в Аулиеатинский аэропорт.
   Так повседневность еще раз по-хозяйски вторглась в их очарованный мир. Пришлось поторапливаться. Договорились, что будут постоянно на телефонной связи. Арсен для проверки тут же набрал ее номер, и мобильник Элес зазвонил.
   – Уважаемая Элес Батыровна, – произнес он подчеркнуто уважительно, – извините за беспокойство. Это некто Арсен Саманчин. Он будет вам постоянно названивать, поскольку без этого нет ему жизни. Что скажете, Элес Батыровна?
   Элес Батыровна тихо рассмеялась в ответ:
   – Да, уважаемый Арсен Саманчин, я сама буду вам названивать, буду жить от звонка к звонку. Спасибо, Мухабат Мухабатович – Любимый Любимович.
   Отключив телефоны, они посмотрели друг другу в глаза, как если бы расставались навеки.
   – Я буду ждать! – сказал на прощание Арсен Саманчин.
   – И я буду ждать! – ответила Элес.
   Он успел обежать машину и открыть ей дверцу, они оказались опять лицом к лицу в полутьме на краю двора. И в этот миг он окончательно убедился, что жить без нее уже не сможет. А она сказала:
   – Мне так не хочется уезжать. Попробую уговорить подруг.
   – Смотри, Элес. Если получится. А нет – я потерплю три-четыре дня. И без тебя отсюда не уеду.
   – А может, мне прямо из Саратова в Бишкек приехать?
   – Буду ждать на вокзале. Ты только звони. Если охота быстро завершится, это одно, если затянется – другое.
   – Да, понимаю.
   И они обнялись на прощание. Крепко и нежно.
   И пока «Нива» Арсена Саманчина не скрылась из виду, Элес махала ей вслед рукой. А он не отрывал взгляда от бокового зеркала, в котором ее фигурка все уменьшалась, превращаясь в тень.
   И лишь отъехав подальше, он вспомнил разом – и как в пропасть рухнул: а что же станется, если заложники будут-таки захвачены?! И ведь не скажешь никому, даже ей… Скажешь – сокрушающая лавина сметет все на своем пути, от фирмы «Мерген» не останется и пылинки. Не скажешь – еще хуже… Как быть?
   Когда Арсен Саманчин приехал в офис и направился в кабинет шефа, то в приемной среди помощников увидел и Таштанафгана. Тот поздоровался первым:
   – Привет, Арсен, прибыл? Пошли, а то шеф заждался. – И как ни в чем не бывало взял его под руку. Перед дверью спросил: – Как звать акима, знаешь? Имя-отчество?
   – Нет, я с ним мало знаком.
   – Корчубек Алтаевич. Джанышбаев Корчубек Алтаевич. Запомнил? И еще, слушай, оказывается, аким приготовил двух беркутов – в подарок гостям от акимата.
   – Понятно. А ты как здесь оказался?
   – Ну как же, я ведь не просто загонщик, шеф всегда приглашает меня, когда такие важные дела.
   – Ясно.
   – Ну как покатался с Элес?
   – А твое какое дело?
   – Да брось ты! Она девка хорошая, как раз для тебя.
   С тем и вошли в кабинет. Как полагается, вначале Арсен Саманчин поздоровался с акимом – представительным полноватым мужчиной в костюме и при галстуке, с виду лет сорока с небольшим. Припомнилось, что прежде раза два где-то виделись они на каких-то конференциях. Потом поприветствовал дядюшку Бектура. Разговор начал сам аким:
   – А мы тут поджидаем тебя, Арсен. Кое о чем потолковать надо.
   – Я готов, Корчубек Алтаевич. Мое дело – главным образом переводческое. Синхронистом буду.
   – Знаю-знаю. Без переводчика тут никак не обойтись. Однако ты для нас не только переводчик, Арсен. У тебя такой родственник – Бектурган-ага, «Черчилль-ага»! Гордись! Наш беке в прошлом и колхоз держал крепко, и теперь вся охота в его руках: от архаров до барсов. А от прессы ты и сам из ханов!
   Все посмеялись шутке, потом пошел серьезный разговор. Высказывался главным образом аким.
   Поначалу он решил посоветоваться – как лучше устроить церемонию дарения беркутов (арабские богатеи обожают орлов и соколов горных и с удовольствием увозят узенгилешских ловчих птиц в свои края). Дарение совершается в торжественной обстановке: орел с кожаным капюшоном на голове подносится на протянутой руке к руке гостя, одетой в кожаную рукавицу, чтобы, не дай бог, когтями не поцарапала птица почетного гостя. Вопрос состоял в том, как лучше: преподнести беркутов гостям при их прибытии в Туюк-Джар или при их отъезде после охоты.
   Таштанафган поспешил высказать мысль, что лучше не отвлекать гостей от главного, от охоты, а вручить подарок в конце, перед их отъездом, соблюдя все церемонии. Его поддержали и сам шеф Бектур, и все остальные. Аким Джанышбаев тоже согласился с этим доводом. Воодушевившись, Таштанафган разговорился – мол, дарение надо проводить по старинному обычаю, чтобы в момент передачи присутствовал шаман, который исполнит охотничьи заклинания.
   – Есть у нас такие шаманы – камлать будут и про беркутов исполнят заклинания. Гостям наверняка захочется узнать, про что в них говорится, вот ты, Арсен, и переведешь на английский. Может, тебе заранее послушать какого-нибудь шамана, чтобы не запутаться в шаманской дребедени?
   – Ладно, подумаю, – не без раздражения ответил Арсен Саманчин, не понимая, что происходит с Таштанафганом. «Неужто передумал? Вот была бы радость! А что, если за нос водит?»
   А Таштанафган словно чувствовал его смятение, еще больше сбивал с толку, стал рассказывать байку про одного несусветного шамана по прозвищу Шамалбаш – Ветреная голова.
   – У нас в Туюк-Джаре, Корчубек Алтаевич, есть один шаман – другого такого нигде не сыскать. Бектур-ага, вы-то знаете про Шамалбаша. – (Тот, улыбаясь, кивнул.) – Да и ты, Арсен, слышал, наверное? В аиле все его знают, от мала до велика. Уж если он разойдется – спасу нет! Как начнет камлать! Пляшет, прыгает, хрипит, вопит:

     Разве вы не видите,
     Как падают горы?
     Разве вы не видите,
     Как валятся деревья?
     Разве вы не видите,
     Как вспять течет река?
     Это я все делаю, я вершу,
     И всех вас стадом погоню
     И, как овец, в сараи загоню!
     Мне в ноги падайте, валитесь,
     А если нет, то не сердитесь.
     Я – Шамалбаш, я все могу!
     Я – Шамалбаш, я все могу!

   Все засмеялись. Райаким Джанышбаев весело спросил:
   – Так ты думаешь, что этого Шамалбаша гостям представить можно?
   Но шеф Бектурган отреагировал решительно:
   – И думать нечего! Близко допускать нельзя! Шамалбаш будет дергаться, кричать, пугать, его бредни переводить придется. Как ты думаешь, Арсен, нужно такой сумбур устраивать?
   – Перевести – не проблема. Но вручение беркутов – торжественная церемония, отвлекаться не стоит. Беркуты серьезные птицы, не попугаи же…
   Все опять расхохотались. Ну а потом перешли непосредственно к делам. За окном уже спустилась ночь. Шеф Бектур, попыхивая по-черчилльски сигарой, изложил к тому времени райакиму весь план, названный им почему-то «План Жаабарс». Все записали себе в блокноты: «План Жаабарс», отмечая пункт за пунктом: встреча гостей в аэропорту; сопровождение их в Туюк-Джар; ночевка в гостевых комнатах – охране предоставлялся на ночь кабинет, где они сейчас заседали; утренний подъем и подготовка к выезду в горы. А в горах готов уже небольшой лагерь – для гостей установлены особые палатки, предусмотрено все, что требуется для их удобства. Для продвижения до ущелья приготовлены автомашины, включая американский «хаммер», который будет доставлен из Катара на борту грузового самолета. Дальше, там, где дорога в горах для автомашин непроходима, все поедут верхом, кони уже готовы и соответствующим образом подкованы. Ну а на последнем этапе предстояло передвигаться пешком, лазать по скалам и укрытиям, но это было уже делом самих охотников-любителей. Всех присутствовавших на встрече с райакимом очень порадовала информация, что предусмотрена оплата по всем статьям «Плана Жаабарс», учтены все виды расходов, включая стоимость горючего, аренды лошадей, седел, сбруи, даже дров для костра. Это был настоящий бизнес-план, который произвел сильное впечатление на туюкджарцев. Теперь и они поняли, что значит рынок. Ни шагу без оплаты.
   Настроение у всех сделалось приподнятое. А райаким Джанышбаев поинтересовался из любопытства у шефа Бектура:
   – Беке-аксакал, план получился очень продуманный, а откуда такое название – «Жаабарс»?
   Попыхивая сигарой, шеф Бектур улыбнулся:
   – Да песня такая есть насчет Жаабарса, у нас тут все ее знают. Ты, Арсен, по-моему, даже в какой-то статье писал о ней?
   – Да, беке, было дело, о фольклоре речь шла.
   – Ну так вот, дорогой Корчубек Алтаевич, припомнились такие слова из нее, сейчас попробую воспроизвести:

     Летит Жаабарс в прыжке на гору,
     Хватает Жаабарс добычу свою,
     Добычей доволен всегда Жаабарс,
     Природа дала ему силы запас.
     Такую же мощь пожелаю для вас,
     Пусть будет средь наших людей —
     Свой Жаабарс, батыр Жаабарс…

   Райаким похлопал в ладоши:
   – Вон, значит, откуда пошло! Очень занимательно! Так, выходит, аксакал-беке, вы сами и есть батыр Жаабарс?
   Шеф Бектурган пожал плечами:
   – Ну это как сказать. Если по бизнесу, то, может, в наших краях что-то и удается мне. Но настоящие Жаабарс-батыры – это молодежь. Вот наш Таштанафган, – если снежных барсов отыщет и подгонит, то он и будет Жаабарс-батыром!
   – Спасибо, спасибо! – бормотал довольный Таштанафган.
   – А еще один наш Жаабарс-батыр – это вот, грамотей по всем языкам, Арсен! Мой племянник!
   – Какой я Жаабарс! Я ассистент-переводчик на несколько дней, а переводчики батырами не бывают, – пытался отшутиться Арсен Саманчин.
   Посмеялись. Атмосфера радушия и дружеской искренности свидетельствовала, что охота на снежных барсов уже в преддверии своем складывалась благоприятно. Оставался только выход на сцену главных действующих лиц. А дальше видно будет, улыбнется ли им удача, ведь это тоже – как судьба распорядится, причем не только судьба охотников, но и судьба тех, на кого пойдет охота. Пока что все складывалось дельно.
   Райаким Джанышбаев уезжал в благодушном настроении. Он решил, что приедет на встречу высоких гостей прямо в аэропорт, поприветствует их там от имени местного акимата, а торжественную церемонию вручения беркутов будет согласовывать по ходу, как он выразился, – неизвестно ведь, сколько дней займет охота.
   – Что же касается ответной благодарности арабов, то это их дело, как сочтут нужным, гости есть гости, – учтиво пояснил шеф Бектур.
   Все присутствовавшие вышли провожать акима. А тот сказал на прощание:
   – Спасибо. Чай попили, поговорили, мне пора, уже девятый час. – Он глянул на часы. – Быстро пролетело время, потому что очень интересно и полезно было посоветоваться с вами. А ваш «План Жаабарс» – это, можно сказать, целая стратегия. Ну пока, Бектур-аксакал, до встречи в аэропорту. Успехов вам!
   Прощались, обнимаясь и пожимая друг другу руки. Дивился радушию своих земляков Арсен Саманчин, думалось, что бизнес и здесь играет свою роль. Ведь, помимо прочего, надеялись на щедрость гостей – нефтяных магнатов – и потому инстинктивно старались обозначить свою сопричастность делу все, включая и главу местной администрации.
   Но это, в конце концов, нормальная житейская ситуация. А вот поведение Таштанафгана удивляло. Он был настолько заинтересован, активен и почтителен, что никому бы и в голову не пришло, какую авантюру он задумал – тоже рыночную в некотором роде. Уж не заговорила ли в нем совесть? «Дай бог, чтобы все обернулось к добру», – с надеждой подумал Арсен Саманчин. Однако тревога не покидала его, хотелось получить подтверждение, задать вопрос напрямую, но пока не получалось. К тому же беспокоился за Элес, собирался позвонить ей, но прежде надо было все же поговорить с Таштанафганом. Попрощавшись с райакимом и шефом Бектуром, Таштанафган направился к коновязи, где стоял и его конь. Арсен Саманчин подошел к нему в тот момент, когда он, отвязав лошадь, намеревался сесть в седло.
   – Слушай, – остановил он его, – так что там насчет твоей военной фуражки? Будешь напяливать?
   – Не беспокойся. Все будет как надо.
   – А что значит – как надо?
   – Я же тебе сказал: не беспокойся! Все! Я тороплюсь.
   И Таштанафган отъехал, оставив своего одноклассника в недоумении. Как же следовало все это понимать? Ведь только что казалось, что он раскаялся, пал на колени, как говорится, перед небом, – настолько был любезен и учтив; и вот – не захотел даже поговорить. Отчасти, пожалуй, можно понять: нелегко ему дался отказ от взлелеянного плана, больших усилий воли это потребовало, так что сорвался малость. Ну бог с ним! Только бы одумался, пусть лучше станет Жаабарс-батыром на охоте.
   Трудно было и самому Арсену Саманчину, неуютно чувствовал он себя, примиряясь с реальностью. Ведь никто даже не намекнул на вред, какой наносит подобный охотничий бизнес экологии. Плевать было всем. И сам он скромно помалкивал, будучи повязан близким родством с владельцем уникального и столь успешного бизнеса. Рыночная экономика ловит в свои сети не только самих людей, но и души их. Вот давеча шеф Бектурган рассказал им такую историю. Среди многих односельчан, приходивших днем поинтересоваться делами, побывал один местный чудак с парадоксальной идеей. Дескать, охота на снежных барсов – это мелочи. Давайте подумаем о другом, ведь можно и снег продавать в горах. Шеф Бектур подивился, что за галиматья такая, а тот доказывает: все в нынешнем мире продается и покупается. Наш снег в горах – это вода в реках. Вся Центральная Азия зависит от наших вечных снегов. А ведь горы – наши, и снега, ледники – наши. Все поливы на равнинах, все урожаи, водопои не с неба же свалились! Все от нас! А раз так, давайте требовать плату за воду. Почему нефть, газ, разная там энергия продаются по таким бешеным ценам и никому нет никаких поблажек, а мы за просто так отдаем свою воду, без которой не будет жизни в долинах, и никто даже спасибо не скажет? Они там, внизу, нас, горцев, за людей не считают. Так зачем за барсами гоняться? Пусть фирма «Мерген» не только охотничьими услугами, но и водой торгует, и нам всем будет от того прибыль. Вот такую, тоже ведь рыночную, идею излагал горячо и страстно этот человек. Пришлось успокаивать его и убеждать, что вода – Божья благодать, всем предназначенная…
   Случай этот был бы анекдотичен, если бы не имел в основе своей рыночные стандарты современности…
   Размышляя так, Арсен Саманчин сел за руль и, не включая мотора, стал набирать номер Элес. Ее телефон был занят, значит все еще переговаривалась с подругами по делам их челночным. Хотелось услышать ее голос. Думая о «Плане Жаабарс», он отметил, что Элес была единственной из тех, с кем он общался в тот день, кому пришла в голову мысль выступить против варварской охоты на барсов. Правда, сама же она понимала, что односельчане не поддержат ее, поскольку она посягала на их возможные заработки. И все же тот факт, что нашелся хоть один небезразличный человек, приносил облегчение. Арсену хотелось услышать ее и быть ею услышанным, он звонил, но не мог дозвониться.
   Пора было возвращаться в сестрин дом, там его ждут. А завтра с утра – выезд с шефом Бектурганом в аэропорт, потом подготовка к прибытию главных персон, затем выдвижение в горы, сначала на колесах, дальше на конях, еще дальше пешее восхождение по кручам, щелям, сугробам к барсовым местам и, наконец, – сама охота, выслеживание зверей с оружием в руках. Шеф Бектур отлично понимал все это и потому очень одобрительно относился к участию в деле Арсена. «Не каждый переводчик пригоден карабкаться по горам, а ты как раз в самой силе. В роду нашем джигиты всегда были крепкие. Дай бог…» Пожалуй, он прав. Арсен был ровесником арабских гостей. Они, правда, натренированные альпинисты, ну ничего, посмотрим…
   Стремительно начавшись, этот процесс находил свое продолжение в тревогах и переживаниях Элес. Уговорить подруг по челночному бизнесу ехать без нее Элес не удалось. Отложить поездку в Саратов – тоже. Страдала Элес, не отлучаясь от телефона, без конца ставила его на подзарядку, боялась, что он отключится и лишит ее связи с любимым, ведь назавтра предстояло-таки отправляться в Саратов.
   Сколько же пришлось ей помотаться по свету! Сколько перетаскала она на себе битком набитых дешевым барахлом тяжеленных баулов! Какие тяготы вынуждена была переносить, чтобы выжить в пути. Менты и таможенники буквально вырывали в поездах и на блокпостах последние копейки от выручки! И тем не менее никогда еще душа ее так не противилась очередному отъезду. Приходило в голову даже совершенно немыслимое желание – к барсам в горы уйти, встретить там среди охотников своего возлюбленного и сказать ему, выступив навстречу, что ждала его и готова идти с ним хоть на край света. Однако в реальности она должна была исполнять свой долг перед подругами-напарницами. Они повсюду ездили вчетвером – Зейнеп и еще две женщины из соседних селений, только такой компанией они могли уберечься от бандитов: поодиночке немало челночниц пропадало. К тому же только у нее, у Элес, имелся официальный документ – пропуск через контрольные пункты: подруги значились ее помощницами. Так что не поехать она никак не могла.
   Элес тихо плакала той ночью и молила Бога не лишать ее дарованного ей счастья…
   И лишь когда раздался долгожданный звонок, когда снова окунулись они в стихию чувств, когда он рассказал ей о своих делах, а она ему – о своих и когда пообещали они друг другу скорую встречу, легче стало на душе…
 //-- * * * --// 
   Той ночью над горами светила полная луна. Именно к ней, к огромной луне, окруженной мириадами мелких звездочек в чистом небе, обращался громким рыком изгой Жаабарс. Жаловался луне на тоску свою, но луна молчала в ответ. Ему бы уйти куда-нибудь, поближе к другим барсам прибиться, так нет же, все торчал он под Узенгилеш-Стремянным перевалом как зачарованный. И даже то, что уже второй день появлялись в окрестностях все те же три всадника, не смущало хмурого Жаабарса. Пусть себе топчутся, ему какое дело. А напрасно, потому что именно его, «башкастого-хвостатого», высматривали они в свои бинокли…


   IX

   Бектуровский «План Жаабарс» обеспечивал по существу бесперебойный ход работы по графику. Следовало отдать должное организаторам, план действительно был хорошо продуман и просчитан, и потому никаких неувязок не возникало. Можно сказать, весь Туюк-Джарский аил был вовлечен в мероприятия по подготовке и проведению охоты. В эти дни сельчане от мала до велика жили ожиданием триумфального завершения охоты на снежных барсов и сказочных барышей. Ажиотаж царил в аиле. И все желали важным гостям большой удачи. И только сами барсы не подозревали, что ожидало их вскоре.
   Зато для фирмы «Мерген» все складывалось удачно, и все переговоры с гостями осуществлялись почти круглые сутки через посредничество Арсена Саманчина. Сам шеф Бектур убедился, что без Арсена такого плодотворного взаимопонимания не было бы, и потому не упускал случая поблагодарить племянника: «Еще раз скажу, Арсен наш дорогой, – когда ты с приезжими говоришь, они оживают, как цветы после дождя. Хотя я не понимаю ни слова, но вижу это по их глазам».
   И на самом деле, кажется, так и было. С первых приветствий и дальше, по пути из аэропорта, в беседах на всякие житейские и прочие, более серьезные темы арабские гости и их помощники высказывались охотно, с благонамеренным любопытством. В свою очередь, и Арсену Саманчину, несмотря на тяжелую нагрузку – ведь ему едва ли не круглосуточно приходилось переводить на английский, русский и киргизский языки, – было по-своему интересно. Первый этап – прибытие подготовительной группы, а следом и самих гостей – был осуществлен, во многом благодаря ему, организованно и цивилизованно, без излишней экзотики.
   Оба гостя оказались общительными молодыми людьми, скорее всего ровесниками, современно мыслящими, спортивными, с умными лицами; один окончил Кембридж, другой – Оксфорд. Хасан носил черные плотные усики. Мисир был чисто выбрит. Судя по всему, охота на хищных зверей была для них не столько средством героизации, сколько экстремальным видом спорта.
   Для начала этих сведений и наблюдений было вполне достаточно. В свою очередь, Арсен рассказал гостям о стране, об этом горном крае, о климате высокогорья, о местном населении, о традициях и обычаях народных.
   Прибывали в Туюк-Джар кортежем – впереди шеф Бектурган на своем джипе, за ним на «хаммере» гости и с ними Арсен Саманчин в качестве переводчика и постоянного сопровождающего-консультанта, следом – машины с охраной, обслугой и телерепортерами.
   Все туюкджарцы вывалили на улицы, дружелюбно приветствуя гостей. Мальчишки, ошеломленные видом «хаммера», бежали рядом по обочинам дороги, сопровождаемые собачьей сворой. Подобную машину они видели впервые, и не верилось им, что такое чудо движется по их аилу. Не только мальчишки, но и кое-кто из взрослых тоже был удивлен: они ожидали увидеть миллионеров, а увидели обычных парней в спортивных костюмах.
   День уже клонился к предвечерью. Гостей по прибытии разместили в специально приготовленных комнатах. После небольшого отдыха устроили ужин, предлагали водку, но гости отказались, шутливо объяснив свое воздержание тем, что могут позволить себе такое удовольствие только по окончании охоты, когда шкуры снежных барсов, столь высоко ценимые на Востоке, станут их трофеями.
   К слову пришлось, и в ходе беседы Арсен Саманчин рассказал арабским охотникам легенду о Вечной невесте. Думал лишь упомянуть, но сам не заметил, как разволновался и гостей разволновал. Очень сострадали они трагедии невесты и жениха, произошедшей по причине извечных в роду людском зависти и ненависти. И очень близко к сердцу приняли тот факт, что жених был выдающимся охотником, что как самый ценный дар преподнес он родителям невесты шкуры снежных барсов, а ведь в те времена и огнестрельного оружия еще не было. Расспрашивали, существует ли поныне обычай дарить шкуры снежных барсов. Стало быть, барсовый мех – природная ценность высшего класса, так же как мех леопардов и тигров? Арсен Саманчин находил в их общительности не только проявление любопытства, но и располагающую искренность. Попутно гости поинтересовались, бывал ли он в арабских странах, и, узнав, что, кроме Египта, он пока еще нигде не был, пригласили посетить их государства, вручили свои визитные карточки, заверив, что ему будет оказан почетный прием и – по дружбе – даже организовано посещение бедуинских селений. Естественно, Арсен поблагодарил от души и, учитывая их экзотические увлечения – да и шеф загодя просил о том, – не стал затрагивать в разговоре злободневных социальных и политических вопросов, хотя ему, как журналисту, очень хотелось послушать их высказывания на актуальные темы. Вполне могло быть, что у столь избранных особ есть своя концепция миропонимания. Однако существуют общемировые проблемы, не зависящие от общественных и политических умозрений. Например, экологические. Подчас они кажутся сугубо локальными – где-то что-то, мол, происходит, но нас это не касается, между тем как по сути любой экологический сдвиг в конечном счете сказывается на природе всей Земли. О многом хотелось бы Арсену поговорить с гостями, однако, как утверждал дядюшка Бектур, «в нашем бизнесе прежде всего важно гостеприимство – а это этикет и корректность». Правила этикета преступать не следует. Пусть гостю будет приятно, спокойно и комфортно.
   Ладно бы так, но сидела в душе Арсена Саманчина заноза, то и дело дававшая о себе знать, – одержимый Таштанафган. Вроде бы раскаялся, вроде бы утихомирился… По тому, как он вел себя, было это видно, но…
   Перед тем как отправиться спать, гости вышли во двор подышать. Всматривались в ночную панораму – полная луна, мерцающие звезды, чистое небо, а под ним – гигантские горбящиеся затаившиеся снежные хребты.
   Указывая на них рукой, Хасан спросил:
   – Господин Арсен, наверное, вон в тех горах и охотился жених-охотник?
   – Да, там он жил и там охотился, – ответил Арсен Саманчин.
   А Мисир спросил в свою очередь:
   – А Вечная невеста тоже там бродила и плакала?
   – Да, она и по сей день ищет и кличет своего жениха-охотника.
   – Бедная! – грустно вздохнул Хасан. А Мисир высказал интересную мысль:
   – А может, она нужна миру именно такая, как есть? Если бы удалось заснять с высоты на телекамеру бегущую по горам девушку, актрису, она могла бы стать символической фигурой.
   – Красивая идея! – поддержал его Хасан. – Объявить бы Вечную невесту хранительницей любви и верности. И каждому она будет близка. Ведь трагедия любви всегда рядом. А вы что думаете по этому поводу, господин Арсен?
   – Я давно мечтаю об опере «Вечная невеста». Если бы удалось… Ваши мысли меня еще больше вдохновляют. Очень тронут совпадением.
   Вот так неожиданно снова возникла идея «Вечной невесты». Решили потолковать об этом после охоты, спокойно и обстоятельно.
   Потом попрощались:
   – Доброй ночи!
   – До утра!
   Вернувшись к сестриному дому, он еще походил по двору. Рассуждения гостей произвели на Арсена Саманчина большое впечатление. Не ожидал. Сказывалось европейское образование. И в то же время удивлялся: как могут они совмещать в себе высокие материи и охотничьи страсти?
   Однако пора было спать.
 //-- * * * --// 
   И все живые твари в горах засыпали в тот час, погружаясь в покой ночного мира. Только Жаабарс под Узенгилеш-Стремянным перевалом не находил себе места, рычал на луну, покусывал лапу и предчувствовал что-то тревожное, сам того не понимая… И все тот же голос доносился издали. И ей не спалось, Вечной невесте…
 //-- * * * --// 
   А кому-то думалось в ту ночь о земной возлюбленной. Как там Элес? Поспела ли с подругами на поезд в Саратов? Если нет, придется ждать сутки. Поезда нынче ходят редко. Все переключились на самолеты. Элес звонила утром, больше поговорить не удалось. Ни минуты не было. И вспоминалось вновь то незабываемое, что было между ними в ущелье у реки, где им было так хорошо вдвоем, и хотелось, чтобы повторялся еще и еще тот благословенный миг счастья…
   Ночь минула. Погода к утру принахмурилась. Невесть откуда тучи набежали над горами. Ветерок задувал то с той, то с другой стороны. А ведь такая благодать, такое летнее спокойствие царили в последние дни, что казалось, так будет всегда. Впрочем, и сейчас не было повода для беспокойства. Легкая пасмурность могла исчезнуть так же неожиданно, как и появилась. Не следовало воспринимать это как предвестие дождя или – того хуже – грозы.
   С раннего утра дела завертелись – только поспевай, надо было организовать выезд на «оперативно-охотничье мероприятие», как было сказано в официальных документах фирмы «Мерген».
   Перед выездом на бронированном «хаммере» гостей Арсен Саманчин еще раз проверил, не забыто ли случайно что: оружие снайперское, оружие автоматическое, бинокли, мегафоны-громкоговорители, дыхательные маски на случай, если у кого-то возникнет одышка на большой высоте, и прочее…
   До конной стоянки добрались нормально, проехав на колесах километров тридцать со скоростью не более сорока – пятидесяти километров в час. Конники ждали наготове. Все лошади были подкованы и оседланы.
   Тут пришлось вещи навьючивать на лошадей. Сам шеф Бектурган контролировал ход работы.
   Арабы оказались неплохими наездниками. Ездить верхом в горах – не то что на беговых дорожках ипподромов. Горный всадник должен все время балансировать в седле и следить за поступью коня, когда со склонов то справа, то слева оползает грунт и осыпаются камни.
   Двигались гуськом. Впереди ехал проводником местный чабан, за ним шеф Бектур, дальше – гости, следом Арсен Саманчин. Пока что можно было переговариваться напрямую, но у каждого имелся мегафон, чтобы не терять связь и на больших расстояниях друг от друга. Охранники и помощники следовали в некотором отдалении.
   Горы сходились все тесней, скалы высились отвесными уступами, склоны были покрыты сыпучими мелкими камнями, которые осложняли проход, но кони пока шли.
   Между тем животный мир высокогорья уже начинал являть себя: несколько раз мелькали по сторонам небольшие стада пугливо скачущих горных коз – теке, и рогатых баранов – архаров. Парнокопытные, вечные кормильцы хищников, передвигались куда-то по своим нуждам. Наблюдая за ними в бинокль, восхищаясь их грациозными ловкими прыжками, Хасан приостановил коня и с едва заметной одышкой произнес:
   – Мне сейчас подумалось, друзья, что, если бы эти прекрасные животные собрались и дружно ушли в другие края, барсы перегрызли бы с голоду друг друга, не так ли?
   – Ума не хватает! – насмешливо подхватил Мисир. – А то бы сбежали.
   – А может быть, наоборот, так умно устроена природа? – вставил Арсен Саманчин.
   Оба охотника заулыбались.
   – Верно! Следует преклоняться перед мудростью природы!
   – Удачи барсам – значит удачи и нам! Не так ли?
   Этот шутливый обмен репликами невольно создавал атмосферу взаимной симпатии, и это было весьма кстати. Арсену Саманчину того и хотелось, чтобы гости были максимально благорасположены, поскольку прибыли они сюда не только ради охоты. Человеческие отношения в таких случаях не менее важны.
   – Ну вот, уважаемые гости, – говорил он, – глава нашей фирмы шеф Бектурган просил сообщить вам, что за вон тем утесом будет отдых, там палаточная стоянка. И там мы оставим лошадей, дальше – только пешком.
   – Мы готовы.
   – Охота есть охота…
   Был уже полдень. Спасибо шефу Бектуру – устроил небольшую передышку, посидели в палатках, попили горного кумыса. Высокогорье давало о себе знать – дышалось с трудом. Стали примерять рюкзаки, навешивали на себя оружие, мегафоны, иное снаряжение.
   Когда гости после трудного пути расположились в палатках отдохнуть, для Арсена настал удобный момент уединиться. Шеф Бектур, поддерживаемый под руки двумя помощниками, слез с коня и, тяжело отдышавшись, хватаясь за бороду, счел нужным предупредить гостей и их сопровождающих, что придется подождать, возможно, и не скоро удастся выйти за добычей, ибо от загонщиков пока нет никаких вестей. Гости отнеслись к известию с пониманием.
   На таких горных высотах, как утверждают альпинисты и геологи, как правило, происходит «вахтенная смена души», что-то вроде перезарядки, обновление настроения и восприятия окружающего мира. В горах лучше думается, свидетельством тому – горное местоположение храмов и монастырей, принадлежащих разным конфессиям, использующим медитативные практики. Говорят, что мыслится в горах раскованней и эмоциональней, чем на низинных равнинах. Высокогорье обладает феноменальной аурой. Вот почти осязаемое небо прямо над головой, рукой дотянуться до облаков, вот незыблемо впаялись твердью в земную кору на веки вечные скалы, вот снега и льды в своей непреходящей кристальной чистоте – тоже рукой подать, прозрачная вода плещет в реке сверкающей голубизной, и воздух, ненасытный для дыхания, входит в грудь и выходит настолько ощутимо, как если бы ты только что выжал тяжелую штангу.
   Возможно, это в природе вещей, возможно, в высокогорной стихии действительно возникает некое особое состояние человеческого духа, когда и мысли, и чувства, и воображение становятся под стать снежным вершинам и пронзительным ветрам упругой горной сферы. Именно такое состояние испытывал в тот момент Арсен Саманчин. Уйдя в себя, отрешившись от всех насущных забот, он словно бы пребывал в каком-то ином мире. Мысленно он находился в то мгновение не здесь, на стоянке, а где-то в далекой степи. Ему слышался, как наяву, долгий оглушительный паровозный гудок, ритмичный грохот пассажирского состава, а сам он бежал рядом с поездом и, на бегу заглядывая в окно, кричал: «Элес! Эй, эй, Элес, это я, я люблю тебя! Эй, красавица моя! Ты едешь в Саратов, а я в горах, но я с тобой. Я не могу без тебя!» Всю свою студенческую жизнь он ездил по этой дороге в Саратов и дальше в Москву, он любил Саратов на Волге! Сары-тау по-казахски! Теперь туда направлялась Элес, а он мысленно просил у нее прощения за то, что так привязался к ней и не давал спокойно уехать. Но он действительно больше не мог без нее. Потому и сходил с ума, снова и снова прокручивал мысленно свою эпопею, погружался в воображаемые события так глубоко, что иллюзии, мечтания становились равнозначны реальности.
   Никто в ближайшем окружении Арсена не предполагал, что с ним происходило, что творилось в его душе. И только Элес слышала и видела его, она стояла в тамбуре, высунувшись в открытую дверь вагона, и, держась одной рукой за поручень, другую протягивала навстречу Арсену Саманчину:
   – Арсен! Арсен! Я тебя слышу, я тебя вижу, я тебя люблю! Догоняй, прыгай, я тебя подхвачу!
   Чего только не пригрезится на вольных ветрах мечтаний! И он приложил все силы, чтобы догнать уходящий поезд. И догнал, потому что страстно желали того влюбленные, а любовная страсть обладает мощью вселенской стихии, ей подвластны вечность и бессмертие, ибо она – зов к продолжению рода.
   Так повелела судьба, и он добежал до вагона, Элес протянула ему руку, он успел прыгнуть на подножку, и они обнялись…
   – Пойдем посидим, поговорим, – сказал Арсен Саманчин, отдышавшись наконец. – У меня серьезный разговор.
   – Куда ты торопишься? Ты же устал, отдохни…
   – Времени нет. Мы готовим охоту в горах, мне торопиться надо. Вот, в этой папке моя рукопись…
   – Рукопись? Да ты что, Арсен? Это из-за рукописи ты бежал за поездом?
   – Я хочу рассказать тебе. Пойдем.
   Они сидели в купе у окна, напротив друг друга, и вот о чем говорил Арсен Саманчин:
   – Кстати, Элес, в этой рукописи мой саратовский рассказ, почитай по пути – история из времен Второй мировой войны, когда нас с тобой еще не было на свете, а наши будущие родители бегали босоногими подростками. И вот через столько лет – век успел смениться – эта история дала о себе знать ностальгией по минувшим годам, напоминая то, чего никогда не следует забывать: все войны – это прежде всего нескончаемые взаимные убийства, и каждый убитый, кем бы он ни был – генералом или рядовым, – наверняка раскаивается, переходя в мир вечного безмолвия. Я написал о том времени грустный рассказ под названием «Убить – не убить». В нынешние времена убить – все равно что окурок отшвырнуть. Стреляют налево и направо, я и сам чуть было не оказался у того порога. Но этот рассказ не пустая интрига, не виньетка для криминального сюжета. У меня такое ощущение, будто я вынырнул с этим рассказом со дна океана и пошел на кладбище, где похоронены миллионы убитых и убивавших, чтобы в тиши прочесть его себе и им. Ты извини, Элес, что я вдаюсь в свои рощи и чащи, но ведь ты профессиональная библиотекарша, ты-то знаешь и понимаешь, что к чему, и я очень доволен, что ты как надо прочитываешь мои сумбурные мысли. Спасибо, Элес, ты киваешь головой. Так вот, минувшей зимой я поехал поездом в Байконур, на космодром, мне позвонил прямо из космоса, с орбиты, космонавт-«долгосрочник» Салиджан, мы с ним друзья. Я собирался написать эссе о человеке, в помыслах которого найти – пока что это фантастика, но так будет когда-нибудь – каждому человеку место существования в космосе. Опять потянуло меня в утопию. Извини. Ну вот, минувшей зимой для меня наступила пора ностальгии – давно уже не ездил я по железной дороге и по пути вспоминал, как это бывало в мои студенческие годы. Из Байконура я поехал дальше на поезде через Саратов в Москву, и вдруг, когда стоял у окна и всматривался в окружающие пейзажи – а я очень люблю ехать и любоваться видами из окна, такой уж я сентиментальный, что поделаешь, – прошлое накатило прибоем морским на берег моего сердца. Оказывается, все это время жило во мне и ждало своего часа то, что нахлынуло теперь на душу. Что было и что происходит на этой железной дороге, в тех же поездах, идущих по тем же местам, по степям через Казахстан, через Саратов в Москву? – думалось мне с тоской. Дорога все та же, поезда встречные и попутные все те же, направление движения все то же: Запад – Восток. А что сталось здесь с людьми, какие метаморфозы претерпели человеческие судьбы? И привиделись мне события минувших лет, будто фильм смотрел, снятый из космоса: Аральское море погубили, душа стонет, зато обустроили Байконурский космодром… А между ними столько всего! Boт тогда я дал себе слово написать то, что довелось мне услышать в далекие теперь годы в пути от инвалида, прошедшего штрафбат, таких теперь называют инвалидами ВОВ – Великой Отечественной войны, от Сергея Николаевича. В рассказе он юноша Сергий, а я был тогда его попутчиком-студентом, по обычаям нашим с почтительностью относившимся к старшим, он мне годился в деды. Опять я разговорился, а времени в обрез. От Саратова, где Сергей Николаевич сел в наш вагон, до Москвы двое суток пути, рассказ получился длинным. Потом, в Москве, я помог ему добраться до клиники. Но написать «Убить – не убить» я задумал только через десять лет, Сергея Николаевича, то есть Сергия, уже в живых нет, узнал, справки навел. Жаль очень. А когда сочинил, вернее, пересказал то, о чем попытался поведать мне Сергей Николаевич, понял, что эту вещь надо читать на фронтовых кладбищах. Знаешь, Элес, ведь ты тоже имеешь некоторое отношение к этой истории. Удивлена? А суть в том, что и я, и ты, и эта история – все это происходит на одной дороге, связующей Запад и Восток, на пути через Саратов в Москву. Сергий уезжал по этой дороге на фронт, я постоянно ездил на учебу в великие российские города Москву и Ленинград, а ты теперь челночница, мотающаяся по этой дороге, на этом же поезде, и нас всех что-то связывает… Ой, останови, останови меня, Элес. Время! Но главное, что я хочу тебе объяснить, ради чего бросился догонять тебя – мог бы, казалось, повременить и в следующий раз спокойно поведать, но не могу ждать, – связано с тобой, Элес, с нашей встречей. Сразу скажу: ты меня спасла. Не зная, что со мной творится, ты спасла мою душу. Весной этого года собирался я опубликовать рассказ «Убить – не убить», мне хотелось сказать свое слово о вечной природе войны и вечной природе человека. Любая война – дело рук человеческих, и любая война – трагедия для каждого, кто в ней познает эту простую первоистину… Об этом и пытался я поведать в своем рассказе, но тут произошло в моей жизни такое, что я сам, уже в теперешние наши дни, собирался совершить жестокое и неотвратимое убийство. И это было бы не просто еще одно в череде бесчисленных убийств, а неслыханное кощунство со стороны автора такого рассказа, богохульство: в писаниях своих утверждать одно, а делать совершенно другое… И потому я отложил, спрятал «Убить – не убить», чтобы не мучила меня совесть. Теперь мне стыдно. Убийством своим я опроверг бы собственную идею. Но вот – судьба миловала! – ты, Элес, избавила меня от намерения совершить убийство, потому что наша любовь стала для меня откровением. Я вновь свободен и честен перед собой, и это освобождение принесла мне ты. Никогда не пойду я теперь на то, что вчера еще с одержимостью считал справедливым и неотвратимым мщением.
   Вот об этом мне и хотелось тебе рассказать, насколько успею. И еще: переворот во мне совершился после нашей встречи. И вот подумалось: как же не хватает нам подчас духовного общения, интимного выражения того, что накопилось в душе, что пытался, например, я высказать в «Убить – не убить». Эту исповедь юного Сергия надо читать в тиши и покое, вне суеты повседневности, чтобы души умерших слышали и убеждались в том, что не всегда дается познать при жизни. Более того. У каждого человека должна быть своя сокровенная молитва. Моя молитва – в тексте этого рассказа. Если окажется она тебе близка – присоединяйся, разделим общее переживание. А это главное в любви… Я уже записал в свою записную книжку – мне хотелось бы, чтобы первые чтения состоялись на знаменитом Волоколамском кладбище Подмосковья и под Брестской крепостью, а потом и во многих других местах, в том числе в Европе.
   Извини, Элес, я многословен, но коротко бывает мгновение счастья, а любовь – это исключительное открытие для двоих перед зовом вечности. Вот я сейчас в горах, но при всем при этом я разговариваю с тобой так, будто мы сидим вместе в одном купе. Иллюзия, конечно, и вот тому подтверждение: к нашей стоянке едет всадник – должно быть, от загонщиков таштанафгановских… Ну что ж, пора за дело. До встречи, Элес, до встречи…
   Всадником оказался лохмач из группы загонщиков. Он покивал гостям косматой головой в знак приветствия и обратился к шефу Бектуру: Таштанафган послал его и просил передать, что снежные барсы выслежены, две семейные стаи, их можно увидеть в бинокли, а один крупный барс, «башкастый-хвостатый», мол, даже находится под контролем, его можно заставить идти в нужном направлении. Но главная просьба Таштанафгана заключалась в том, чтобы переводчик Арсен вначале подъехал к нему, он хочет объяснить ему, как действовать безопасно, чтобы с нужного места пристрелить большого барса, находящегося в зарослях. На словах это трудно объяснить, пусть подъедет и увидит на месте, а потом сориентирует гостей-охотников. Шеф Бектур согласился.
   – Слушай, Арсен, объясни гостям, что ты сейчас встретишься с загонщиками перед началом охоты. Зверь коварный, одинокий, может наброситься и сбежать по кустам. Пусть на месте покажут, откуда и как заходить.
   Они охотно согласились подождать.
   Лохмач поехал впереди, Арсен Саманчин, тоже верхом, – за ним. Дорога среди кустарников между скальными глыбами оказалась очень сложной, с трудом въехали в расщелину. Наверху кружили стаей какие-то птицы. Вокруг полная тишина. Лохмач взял в руки мегафон и прокричал:
   – Таштанафган! Мы на месте! Слышишь? Мы уже здесь!
   Тот ответил, тоже по мегафону:
   – Я тоже здесь! Сейчас!
   Арсен хотел было спешиться, чтобы передохнуть. Но лохмач остановил его:
   – Сиди, зачем? Вон он, Таштанафган, уже здесь.
   Из-за кустов сбоку появился на коне Таштанафган с громкоговорителем, болтающимся на шее, с автоматом на плече и – о ужас! – в плотно напяленной на голову военной фуражке! Арсен онемел. А Таштанафган, поправив фуражку, сказал:
   – Не пялься! Мы все наготове! Все впятером, все с автоматами! Или передают нам в руки выкуп, двадцать миллионов, – или всем конец! Всем, кто здесь есть! Никому не жить. Никого не пощадим. Ну, что молчишь?
   – А что мне говорить? – с трудом произнес Арсен Саманчин. – Ведь ты же обещал: не беспокойся, все будет в порядке.
   – А это и есть наш порядок. Так что давай выполнять. Повернись туда, глянь – вон она, та самая пещера Молоташ, о которой я говорил. Она заминирована. Сюда загоним богатеев. Ты им переведешь на английский все, что я скажу, каждое слово. Глобализация для всех едина, пусть не думают – не только им причитается. Мы возьмем свое. Вот тут, смотри, вход в пещеру, слазь с седла, заходи. Места много, заложники отсидят ровно сутки, не будет выкупа – ни малейшей пощады. Что молчишь? Обалдел? Так ведь я тебя предупреждал. А ты хотел, чтобы я растаял, как конфета? Не жди! Ну что молчишь? Я спрашиваю, будешь или не будешь выполнять немедленно мой приказ?!
   Арсен Саманчин, уже было спешившийся, снова поставил ногу в стремя. Таштанафган одернул его:
   – Стой! Вначале выслушай – ты приведешь их сюда, мы разоружим их и загоним в пещеру. Разговор будет крутой. С автоматом впритык к затылку. По моему приказу ты им велишь звонить по их спутникам в их банки дубайские, эмиратские или какие там еще, чтобы немедленно направили сюда самолетом наш выкуп. Каждое слово ультиматума чтобы впечаталось им в головы! И все, что они будут говорить, каждое слово, мне передашь. Ясно?! Если нет, ты – наш пленник. Тебе и им конец!
   – Не торопись, – наконец проговорил Арсен Саманчин, понимая, что переубеждать озверевшего человека бессмысленно. – Если ты так решил, знай: прольется хоть капля крови – я ни перед чем не остановлюсь!
   – Не угрожай! Я сам не хочу крови. Двадцать миллионов – и уйдут живыми! Мое слово! Выполняй! Даю максимум двадцать минут! Ни секунды больше! Веди их сюда как бы на встречу с загонщиками. Чуть что – стреляем на поражение. Нам терять нечего! И запомни: с тобой – только они, двое гостей, якобы для отстрела барса. Скажи – он тут, в загоне, есть и еще выслеженные, но они – потом. Все остальные пусть ждут там. Ясно? Выполняй!
   – Сейчас, – невнятно пробормотал Арсен Саманчин, глянул мельком на фуражку Таштанафгана, будто бы, не будь ее на голове бывшего одноклассника, все обернулось бы иначе, тяжко вздохнул, молча сел на коня и двинулся в обратную сторону, туда, откуда только что прибыл.
   Наступила мертвящая пауза. Не оборачиваясь, молча отъезжал согбенный, поникший в седле Арсен Саманчин, чтобы привести к пещере гостей-охотников, сдать их и самому сдаться. Слышалось только журчание сбегающих вниз ручьев. Какие-то птицы беззвучно пронеслись над головой. Конь осторожно ступал по завалам, направляясь к палаточной стоянке. Оставалось совсем недалеко, когда Арсен резко остановил коня в кустах за скалой, привстал в стременах и огляделся вокруг. Сдернул мегафон, что висел на правом плече, положил на луку седла автомат «калаш» и, судя по всему, к чему-то приготовился. Несколько секунд спустя над горами разнесся усиленный мегафоном отчаянный голос Арсена Саманчина. Он кричал яростно и грозно вперемежку на английском, русском и киргизском:
   – Слушайте, слушайте мой приказ, пришлые зарубежные охотники! Будьте вы прокляты! – Громкоговоритель раскатывал его слова по горам многократным эхом. – Руки прочь от наших снежных барсов! Немедленно убирайтесь вон отсюда! Я не дам вам уничтожить наших зверей! Мотайте в свои Дубай и Кувейты, прочь с наших священных гор! Чтоб ноги вашей больше здесь не было! Убирайтесь немедленно, иначе вам конец! Всех перестреляю! – Он подкрепил свои слова очередью в воздух из автомата. В горах загремело. С какого-то склона посыпались камни. И тотчас в ответ поднялась стрельба с разных сторон. Беспорядочная пальба всполошила коня под Арсеном. Конь рванулся и тут же грохнулся, смертельно раненный. Арсен Саманчин едва успел выкарабкаться из-под лошадиного крупа, выворачивая себе ноги. Стрельба усиливалась – стреляли все как сумасшедшие: и таштанафгановцы, и охранники гостей, и люди Бектура. Арсен так и не узнал, что в этой суматохе иностранцы, вскочив в седла, уже неслись прочь.
   Лежа рядом с убитым конем, Арсен осознал, что получил сразу несколько ранений. Плечо, грудь, поясницу свело чудовищной болью. Из последних сил он старался не скатиться вниз по склону, отодвинуться подальше от края, когда вдруг метнулся перед ним огромный барс, весь в крови. То был Жаабарс. Зверь рыкнул и, пригибаясь к земле, волоча ногу, устремился дальше. Солнце раскачивалось над головой Арсена, горы колыхались, и ветер удушающе стискивал горло. Он отшвырнул мегафон, автомат и попытался отползти в ту же сторону, куда ушел раненый зверь. Он не видел и не знал, что творилось вокруг, – как орал и материл его взбесившийся Таштанафган: «Сволочь! Предатель! Чтоб ты сдох, чтоб подавился своей завистью!», как старик Бектурган, упав на землю, рвал бороду, истошно вопя: «Позор! Позор на наши головы! Чтоб тебя прокляли боги и предки!» Что кричали по-арабски убегающие восвояси гости-охотники, в здешних горах не понял никто.
   Постепенно шальная стрельба утихла, смолкли вскоре и крики.
   Знал бы Арсен Саманчин, что сотворил он в одно мгновение с людьми и со зверями… Но теперь ему было не до того. Ранения оказались серьезными, он это чувствовал. Особенно давило в груди, вся одежда пропиталась кровью. Он понимал, что долго не протянет, и хотел где-нибудь укрыться. Брел шатаясь, падал, вставал, задыхался. Хорошо, что запомнил, в какой стороне находилась та самая пещера Молоташ. Туда-то и добрался наконец Арсен Саманчин и заполз на коленях внутрь. И тут увидел он медленно гаснущие глаза огромного снежного барса. То был Жаабарс. Зверь не шевельнулся. Не попытался даже поднять голову с протянутых вперед лап. Как лежал, опустив на них голову, так и остался лежать, тяжело и хрипло дыша.
   – И ты здесь? – сказал почему-то Арсен зверю, точно бы они были знакомы.
   Жаабарс истекал кровью.
   Та же участь постигала и человека.
   Волею судеб очутились они – человек и зверь – в свой последний час в одном схроне поднебесном, в пещере, рядом, бок о бок… И, словно в недоумении, стал погрохатывать над горами гром, раскатывался эхом, будто спрашивая: что же это такое? И так же удивленно вспыхивали в облаках молнии…

   Когда, пересев с коней в машины и срочно прикатив в аил, гости-охотники тут же, ни с кем не попрощавшись, отбыли на своем «хаммере» в сопровождении кортежа в Аулиеатинский аэропорт, где стоял под парами их самолет, все стало ясно.
   Так в одночасье рухнул в пропасть международный охотничий бизнес фирмы «Мерген», и никому не верилось, что учинил этот провал бизнес-проекта племянник самого Бектура-аги.
   Туюкджарцы, сбегаясь со дворов, собрались гудящей толпой, из которой слышались выкрики:
   – Позор, проклятие на наши головы!
   – Арсена повесить мало! Спалить его, сжечь!
   – Угробил такое дело! Не дал нам заработать хотя бы малость!
   – Ему звери дороже, чем люди, – так пусть растерзают его сами барсы!
   Стихийная истерика разгоралась все больше, и тогда двинулась разъяренная толпа к дому сестры Арсена Саманчина, в злобе и ярости стала крушить во дворе все, что попадало под руки и под ноги, расколотила стекла и фары арсеновской «Нивы», разорвала в клочья его рубашки и куртку, сушившиеся на веревке… Сестра, старавшаяся уберечь ноутбук брата, была избита, муж-кузнец, прибежавший с работы и кинувшийся ее защищать, тоже оказался избитым…
   И лишь внезапно хлынувший дождь и разразившаяся гроза остановили хаос и заставили толпу разбежаться.
   А гром сотрясал окрестности, молнии одна за другой пронзали небо, и все прибывающий дождь захлестывал горные расщелины и пещеры.
   Как чувствовала, Элес позвонила ближе к вечеру с вокзала сестре в Туюк-Джар. Она оставила ей свой мобильный телефон – пусть, мол, будет у тебя, а я буду звонить с подружкиных. Никогда прежде так не делала, а в этот раз почему-то захотела обеспечить себе связь. И вот за полчаса до отъезда решила узнать, как они там поживают, а заодно – есть ли какие вести с гор. Но не успела она и слова сказать, как сестра в истерике закричала:
   – Весь аил на ногах, вот что твой Арсен учинил, кричал там, в горах, через громкоговоритель: «Руки прочь от наших барсов! Убирайтесь к чертовой матери!» – гнал приезжих в шею, мало того, открыл по ним стрельбу. И все вокруг принялись стрелять в ответ. А Бектур-ага бился головой о камни. И весь аил громит теперь двор Арсеновой сестры. А сам Арсен исчез куда-то; говорят, то ли его пристрелили, то ли сам застрелился. Ты слышишь меня, Элес? Ты что молчишь? Что с тобой? Да отвечай же!
   И тут сестра подняла вой:
   – Несчастье-то какое! Что же теперь будет? Так полюбила она этого Арсена – и что же теперь?
   – Да прекрати ты! – стал успокаивать ее муж. – Подумай, что толку так орать? Когда Элес приедет, я повезу ее в горы, на Молоташ. А хочешь – поедем вместе. Пусть она своими глазами увидит и поймет, что к чему. Только не трави себя.
   – Ой, что же мне делать! Что с ней будет?.. А дети как, коли поедем в Молоташ?
   – Ничего. Подростки уже. Пару дней обойдутся. Скот обиходят. Соседи за ними присмотрят…
   Напарницы Элес были ошарашены, когда она схватила рывком свой рюкзак и, вскинув его на плечи, сказала, чеканя каждое слово:
   – Езжайте сами. Вот вам мои документы для Саратова. Я срочно возвращаюсь в аил.
   – Что, умер кто-то?
   – Валким (Возможно).
   – А когда мы вернемся, увидимся?
   – Валким (Возможно).
   – А что нам сказать? Ты приедешь за своим товаром?
   – Валким (Возможно).
   – Да что с тобой? Сказать тебе больше нечего?
   – Отстаньте! Я свое сказала! Езжайте без меня. Все!
   И с этими словами Элес кинулась бежать, расталкивая встречных. Люди шарахались от нее. Знали бы они…
 //-- * * * --// 
   Знали бы… Кому было знать, кто мог бы представить себе, что горе ее, перехлестывая через пространства, изливалось в те мгновения вместе с грозовым ливнем на горы Узенгилеш-Стремянные, где исчез ее возлюбленный, что бежала она теперь по горам вместе с Вечной невестой… «Помоги мне, родная, скажи, если ты видела его!»
   А в тех глубинных горах до самого вечера не унималась гроза, раскатываясь вокруг громыханием эха, ослепительно озаряя молниями ущелья и долины. Утяжеляясь под дождем, постепенно сгущались сумерки. Давно не бывало тем летом такого затяжного дождя. И в пещере Молоташ становилось от него все темней и холодней.
   Но это уже ничего не значило для тех, кто волею случая ли, судьбы ли оказался в той пещере. Их было двое в этом их последнем пристанище – умирающий человек и зверь дикий, умирающий рядом. Оба одинаково заканчивали свой земной путь, израненные то ли шальными, то ли прицельными пулями, – кому было теперь разбираться, кто в кого стрелял и почему? Все это сейчас, за считаные минуты до их ухода в бесследную вечность, не имело уже никакого значения.
   Жаабарс задыхался, истекая кровью, сочившейся из ран медленно и необратимо. Он лежал все в той же обессиленной позе, опустив огромную голову на обмякшие лапы, его знаменитый хвост валялся на земле, как ненужная, выкинутая вещь…
   Арсен Саманчин лежал рядом, привалившись боком к туловищу подыхающего барса, так было удобней. «Вот и встретились напоследок…»
   У Арсена Саманчина все больше намокало под боком, кровь впитывалась в каменистую почву. Сам он был пока еще в сознании и пытался удержать, сколько мог, последнее достояние жизни – мысль. И думалось ему о том, насколько был повинен он сам во всем случившемся, но прежде всего он прощался с ней, с Элес. Сколько было отпущено им счастья и любви, столько и уходило.
   – Прощай, Элес. Прости за несбывшиеся мечты… Кланяюсь… Прощай, прощай… Не успел… Плачу… Повинен я…
   Угрызения совести терзали его, когда он мысленно обращался к оскорбленным им арабским гостям:
   – Повинен я, поносите меня последними словами и проклинайте, но не было другого выхода, только так мог я уберечь вас от опасности. Простите, если сможете…
   С еще большим страданием и покаянием истовым обращался он к брату отцовскому:
   – Бектур-ага, байке, прокляни меня! Прокляни беспощадно! Опозорил я наш род, погубил твое дело; как мне объяснить теперь, что другого выхода не было? Понимаю, какой позор обрушил я на твою голову, сколько горя причинил. Но прости, не из злых побуждений так поступил, не из глупости и зависти… Живи долго, дядюшка, а брату твоему, отцу моему покойному, я все объясню на том свете…
   Припоминал он и родственников, сестру Кадичу и ее мужа-кузнеца:
   – Какое бедствие учинил я вам. Повинен, простите… Не поминайте лихом…
   Вспомнил напоследок и брата Ардака:
   – Ардак, я умираю. Не страдай за меня, хватит у тебя и других забот. Расти детей, а я ухожу бездетным. И это тоже наказание Божье…
   Винился Арсен Саманчин и перед Айданой:
   – Прости, Айдана, что осуждал и презирал тебя за пошлую звездность твою. Это твое дело. Как хотелось мне, чтобы на оперной сцене ты явилась Вечной невестой. Теперь судьба избавляет тебя от моей назойливости, а этому Эрташу Курчалу не говори ни слова, я ему сам все скажу напоследок. Эрташ, повинен я был до последних дней, замышлял тебя убить, настолько ненавидел и презирал, и были на то причины. Но раскаялся. Не думай обо мне дурного, прости, если можешь.
   Однако тяжелей и мучительней всего было умирающему Арсену Саманчину обращаться к однокласснику своему Таштанафгану. Что тут было сказать? Обвинить, проклясть?
   – Пусть буду я жертвой, тобой принесенной, и никто не узнает о том, на что ты готов был в преступном озверении своем. Я сам повинен – перед собой, не перед тобой. Так пусть стану я твоей жертвой и твоим искуплением, бог с тобой!
   Простите меня и вы, земляки, лишил я вас заработка, пусть и мелкой деньги. Так случилось… Не топчите мою память, не от добра я пошел на такое дело, но об этом никто не узнает… Прощайте.
   Снежный барс был уже мертв. Человек испустил последнее дыхание следом…
   Но, умирая, в последние мгновения жизни, услышал он далекий голос Вечной невесты: «Где ты, где ты, охотник мой?» И прошептал запинаясь: «Прощай, теперь мы с тобой никогда не увидимся…»
   Луна путалась в облаках ночных, ветер рвался и томился в скалах, и не слышно было ничего иного…
 //-- * * * --// 
   А наутро, ближе к полудню, на том месте близ пещеры Молоташ, где накануне произошла чудовищная трагедия, появились три всадника – мужчина, ехал он впереди, и две женщины. То были Элес и ее сестра с мужем. Они привезли ее сюда, чтобы увидела она собственными глазами и убедилась: ее горе необратимо и примириться с утратой придется неизбежно.
   Сестрин муж Джоро хорошо знал эти места. В бытность свою заведующим колхозной овцеводческой фермой не раз заглядывал сюда по пути на пастбища, знал и пещеру Молоташ, поэтому быстро провел Элес и сестру ее к пещере. Вначале увидели они на тропе пристреленного сивого коня, пролежавшего здесь почти сутки под дождем и оттого разбухшего так, что копыта разметались по четырем сторонам, а подпруги седла лопнули от напряжения и седло свалилось на сторону. Тут же валялись Арсеновы мегафон и автомат. Джоро спрыгнул с седла и молча поднял с земли то и другое. Брошенное оружие, убитый конь свидетельствовали о том, что Арсена в живых быть не может.
   В пещеру входили с мрачным предчувствием. Элес дрожала и плакала, сестра держала ее под руку. То, что предстало их взорам, поразило их немотой: в застывшей луже крови лежали бездыханные человек и дикий зверь, огромный снежный барс. Голова Арсена Саманчина покоилась на груди Жаабарса.
   Элес упала на колени и рыдала, поглаживая омертвевшую руку Арсена.
   Женщины долго плакали. Сестра накинула на голову Элес черный траурный платок. Джоро то выходил из пещеры, то заходил снова, ждал, когда женщины успокоятся.
   Элес, всхлипывая, говорила рядом сидящей сестре:
   – Кумар, ты мне как мать, не буду скрывать от тебя, я ведь по глупости наговорила Арсену, что хотела выйти с плакатами «Руки прочь от наших барсов!» – хотя сама же понимала, что в нашем аиле такое невозможно. Арсен ничего не сказал тогда, но, конечно, душой воспринял мои слова, и вот случилось… Зачем я это сделала?!
   – Успокойся, Элес, между собой близкие люди о чем только не говорят. Так судьба распорядилась. Ты лучше подумай, как похоронить несчастного. Ведь родственники и слышать не хотят о его погребении после всего, что случилось. Не оставлять же покойника здесь навечно вместе с убитым зверем.
   – Ты права. Но как я буду жить без Арсена? Мы точно бы весь свой век прожили вместе. Говорят, есть в России монастыри женские, слышала в челночных поездках. Разузнаю, уйду и буду там Богу молиться за него днем и ночью, хотя никогда в Бога не верила. Только в одном случае не решусь – если пошлет мне судьба счастье, если родится дитя…
   – Дай-то бог! А ты уверена?
   – Почему-то жду. Снилось мне… А если нет, то схоронюсь в монастыре навсегда.
   В это время над горами послышался громкий нарастающий гул. Они вышли из пещеры и стояли втроем, наблюдая за вертолетом. Он летел вдоль ущелья между высокими вершинами. Лошади на привязи стали волноваться. Джоро пришлось взять их за поводья, чтобы успокоить. Вертолет покружил-покружил и удалился. Когда шум стих, Джоро задумчиво сказал:
   – Думаю, вертолет не случайно прилетал сюда. В горах-то летать небезопасно. Наверное, и до райцентра дошла весть о том, что здесь случилось.
   А жена его добавила:
   – Это их дело. А у нас свои заботы. Мы тут думали с Элес, как похоронить Арсена. Ты, Джоро, что скажешь?
   – Что скажу? Тут и думать нечего, хоронить требуется, и как можно скорей. Но вот пока никто из родственников и соседей даже слова не промолвил о похоронах. Ругают, кричат, проклинают – это да. Но сколько можно? Доставить по горным тропам тело покойного на большое аильное кладбище – непростая задача. Потребуется местами нести труп на носилках, для этого несколько человек должно быть.
   Джоро приходил к выводу, что надо так или иначе решать вопрос с близкими родственниками. Да, все страшно возмущены случившимся по вине Арсена Саманчина, но ведь хоронят даже отпетых преступников.
   – Надо думать, – продолжал размышлять Джоро, – а пока пройдем внутрь, я хочу прочесть молитву за упокой души Арсена. Я не мулла, но – как сумею.
   И снова вошли они втроем в пещеру, сели возле усопшего, замолчали. Раскрыв ладони, Джоро стал произносить молитву, что-то невнятно бормотал по-арабски, хотя, как и все местные, ни слова не знал на этом ритуальном языке. Но обычай есть обычай…
   Во время этой самодеятельной молитвы Элес думала: хорошо, что сестра ее с мужем проявили такое понимание и сочувствие, не то не оказалось бы рядом ни души, умерший лежал бы тут в полном одиночестве и забвении. И как бы в ответ на ее горькие раздумья снаружи послышались топот копыт и людские голоса.
   В пещеру вошли пять человек. То были Таштанафган и его напарники. Они не сели, как полагалось, а молча стояли, мрачно ожидая завершения молитвы. Как только молитва окончилась, Таштанафган жестко промолвил:
   – Мы должны сказать вам, что пещера Молоташ заминирована. Вам следует покинуть ее сейчас же, потому что она будет взорвана. Поторапливайтесь.
   Джоро, однако, возразил:
   – Зачем взрывать? Тут же находится убиенный Арсен Саманчин, его полагается похоронить.
   – Это не наше дело. Мы должны взорвать пещеру, и труп останется под завалом – значит будет похоронен.
   – Это не похороны! – возмущенно воскликнула Кумар. – Я как женщина вам говорю: подумайте о похоронах, а потом о взрывах. Все мы смертны, и всем людям, вам в том числе, полагается в свой срок быть погребенными по обычаям людским.
   – Не учи! Пещера Молоташ будет взорвана по заданию. Для этого мы и прибыли. Даем вам полчаса.
   И тут, отведя от лица черный платок, подала голос сама Элес:
   – Не смейте так поступать! Не смейте издеваться над человеческой смертью. Такое кощунство не пройдет вам даром. Я не позволю! Вы не имеете права уничтожить тело убиенного человека, лишить его права упокоиться в земле.
   – А кто ты такая? – вскричал в злой досаде едва сдерживавшийся до поры Таштанафган. Откуда было знать Элес, какое сокрушительное поражение постигло его здесь вчера и что теперь одержим он был садистским желанием свершить лютую месть над бездыханным телом одноклассника своего.
   – Кто я такая? Не сейчас бы мне отвечать! Вот лежит убитый человек у ног ваших, а я та, которая готова погибнуть хоть сейчас. Убейте меня – и тогда взрывайте. Я готова, взрывайте, взрывайте прямо теперь, чтобы остались мы с ним под завалом вместе навек!
   Трудно сказать, чем закончилась бы эта дикая сцена, если бы не удалось найти выход благодаря здравомыслию Джоро:
   – Таштанафган, послушай меня, не стоит так разговаривать с женщинами, когда они в глубоком горе. Опять же, при покойнике так спорить не годится, пошли наружу, поговорим, посоветуемся, как быть. Взорвать пещеру всегда успеется.
   Они вышли и долго шумели и спорили снаружи.
   Когда женщины снова остались одни возле убиенных, Кумар, поправляя черный платок на голове сестры, приговаривала:
   – Не плачь, Элес, дух усопших все слышит. Ты сказала свое. Дух покойного будет доволен, а что станется дальше, пусть мужчины решают. Ох, горе-горе…
   Элес отвечала:
   – Спасибо, Кумар, сестра родная, ты и впрямь для меня как мать. Я вот сейчас думаю, отчего так круто изменилась судьба Арсена, ведь он умнейший был человек и справедливый. С девичества еще читала все, что он писал в газетах, и в телевизионных передачах слушала его. А какая была любовь между нами! На две жизни хватило бы! И вот такой конец: погиб рядом с диким барсом в пещере, и хотят люди жестокие стереть с лица земли обвалом взрывным даже память о нем. Так что же это значит? Возвышает это его или унижает?.. Но для меня он теперь святой. Только бы родилось у нас дитя – мальчик ли, девочка ли, – фамилию его увековечить бы в потомстве.
   Джоро появился вскоре очень озабоченный и стал объяснять, что убедить Таштанафгана так и не удалось. Тот дал время до утра, посоветуюсь, говорит, с шефом Бектурганом. Ждите, мол, прибуду утром, тогда и решим окончательно…
   Ночью, сидя у костра, думала Элес все о том же: суждено ли будет ей ходить в памятные дни на кладбище, к его могиле, ведя за руку их чадо?
   А когда донеслись до ее слуха из горной дали выклики Вечной невесты: «Где ты, где ты, отзовись, охотник мой!» – она ответила ей шепотом: «Слышу, слышу тебя, Вечная невеста, теперь и я такая же, как ты».
   Утром события повернулись к лучшему. Должно быть, раскаяние приходит не сразу, труден его путь через вечное преодоление зла в себе, нелегко услышать несовершенному человеку вселенский призыв всех времен к добру.
   Таштанафгановцы прибыли с носилками и пеленами для тела покойного. Предстояло нести его до конца ущелья, где ожидал с машинами Бектур. Стало быть, взрыв пещеры Молоташ откладывался или отменялся. Шеф Бектур дал указание труп барса закопать там же, в горах.
   Самозваная вдова Элес шла в черном покрывале вслед за носилками. За ней – сестра Кумар с мужем Джоро, державшим их верховых лошадей в поводу.
   И никому не ведомо было, что происходило с Таштанафганом. Он тоже шел в трауре следом. Говорят, шел в слезах. А потом вдруг сдернул с головы свою военную фуражку, так им ценимую, и швырнул с размаха под откос.
   Элес же мысленно повторяла на ходу: «Слышу, слышу тебя, Вечная невеста. Я еще вернусь, найду тебя, и поплачем мы вместе. Жди, я скоро приду…»
   И еще молва ходила в те дни, молва, в которую трудно было поверить. Сказывали, что, когда вернулись в пещеру Молоташ двое парней таштанафгановских, чтобы выволочь оттуда застреленного «башкастого-хвостатого» и закопать его где-нибудь там же, Жаабарса в пещере не оказалось. Исчез куда-то Жаабарс. Исчез бесследно… А позже говорили, что скитается он тенью по горам. Самого его никто не видел, но следы его на снегу – по-прежнему мощные – замечали многие. Все так же любит Жаабарс бродить по сугробам. Таким уродился…