-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Наталия Евгеньевна Соколовская
|
| Вид с Монблана
-------
Наталия Соколовская
ВИД С МОНБЛАНА
Повесть
Мальчик и девочка шли в школу.
Впереди, за рекой, над куполами Лавры в золотом облаке сияло бесплотное зимнее солнце. И, глядя на реку, солнце и купола, дети вспоминали о старике, о его словах, что прежнее пройдет.
…Когда две недели назад учительница вошла в класс, в их пятый «а», сформированный из бывших трех четвертых, – никто не встал. Вопиющее нарушение правил: все знали, что положено здороваться вставанием, если в класс входит взрослый. Но делать это просто так у них не было сил, а в старой седой женщине с прозрачным лицом и водянистыми подглазьями никто не признал всегда подтянутую Аллу Степановну, завуча младших и средних классов.
– Здравствуйте, дети!
По классу прошел шелест, и крышки парт начали нестройно стучать.
– Садитесь. – Алла Степановна обвела глазами то, что осталось от параллели. – А теперь давайте поприветствуем друг друга по-настоящему.
И тогда класс сорвался с мест, и крышки стукнули громко и слаженно, так, что Алла Степановна засмеялась.
– Вот теперь я вижу, что вы рады встрече. Я буду вести у вас новый предмет, географию. И еще один новый предмет, физику. Но это пока не вернется с фронта учитель физики. А он скоро вернется. – Алла Степановна сделала ударение на слове «скоро». – Садитесь. Кто дежурный?
Все подняли руки.
– Отлично. Первая колонка, правый ряд.
Встала девочка.
– Пожалуйста, назовись.
– Александра Прозорова.
Девочка отвечала тихо, чуть задыхаясь. Алла Степановна смотрела на нее, словно прикидывала, справится ли.
– Хорошо. Приведи в порядок доску.
На доске остались нестертыми еще с тех пор темы выпускных сочинений.
Девочка повернулась к учительнице, спрашивая глазами, что делать. Было заметно, как слева, на груди, колыхалось белое крылышко ее парадного передника, одетого поверх свитера.
Обращаясь к классу, Алла Степановна сказала:
– Мы должны двигаться дальше.
Тогда девочка взяла в руки тряпку, белую, заскорузлую от мела.
– Подожди, я полью.
И Алла Степановна подняла стоящий возле буржуйки чайник.
Она плеснула воды в подставленные девочкой руки, и помещение вдруг наполнилось привычным, ни с чем не сравнимым запахом мокрой меловой тряпки, и весь класс шумно потянул носами.
//-- 1 --//
Здесь, на краю мира, который когда-то был его миром, старик оказался против своей воли. Его лишили всего и отправили сюда, в место безвидное и пустынное. Рядом с его новым жилищем протекала река. Эта была та же река, что и возле его прежнего дома. Но здесь воды ее текли вспять.
Со своего нового берега он видел оставленный им город и обещал себе никогда не возвращаться, но однажды не сдержал слова, потому что пришло время и тот, у кого был ключ от бездны, снова открыл ее.
Пока еще были силы, старик поднимался на крышу дома. За ним всегда увязывался мальчик. Однажды к ним присоединилась девочка.
В те дни над городом носилась метель, срывая с крыш полотнища снега. Полотнища метались, закручивались вверх и опадали, и казалось, что город раскачивается на них, парит между небом и землей.
«Граде небесный», – обращался к этой белой мгле старик. И еще говорил: «Вот скиния Бога с человеками», и слезы катились по его лицу.
//-- __________ --//
Мальчик родился накануне переезда на новое место. Когда он смог видеть и понимать, то узнал, что живет на окраине, на правом берегу реки.
Улица, на которой стоял их единственный в округе каменный дом, называлась Пустой. Параллельно ей шли улицы Глухая и Молчаливая, застроенные деревянными двухэтажными жилыми бараками.
Но были здесь и другие постройки, старые. Например, бумагопрядильная фабрика на той стороне реки, откуда соседка, прядильщица Антонина, приносила разноцветные, закрученные косичкой нитки мулине. Или казармы бывшего Новочеркасского полка, теперь там снова была казарма, и в ней работала поварихой другая соседка, Евдокия. Или здание пожарной части с башенкой-каланчой, на которую однажды ему посчастливилось подняться благодаря соседу, начальнику пожарных Василию. Еще было штабное здание полигона, где до своего ареста служил отец мальчика. А если сесть на трамвай и ехать среди кустарников и болот в самый конец проспекта имени Ленина, то можно было увидеть целый маленький город из таких зданий: трамвайное кольцо находилось возле больницы Мечникова, в одном из корпусов которой, на отделении общей хирургии, работала его мать.
Сложенные из темно-красного кирпича, как бы изнутри прокаленные, простые и надежные, похожие, благодаря чуть зауженным окнам, на средневековые крепости, эти здания фиксировали местность, придерживали ее так же, как тяжелое пресс-папье, бронзовый колокольчик и массивная чернильница с медной крышечкой придерживали на письменном столе старика бумаги, готовые улететь при любом сквозняке.
Комнату в многонаселенной коридорного типа квартире отец мальчика получил от работы. А до того молодые жили на Петроградской стороне, то у одной, то у другой родни. Отдельную комнату в коммуналке родители называли счастьем, потому что она была своя. «Какое счастье», – говорила мама, застилая по воскресеньям обеденный стол свежей скатертью. «Какое счастье», – говорила она, купая мальчика в оцинкованном корытце, похожем на серебряный кораблик. «Какое счастье», – говорила она, отдергивая по утрам занавески на высоком окне, и добавляла: «Наша рабочая слобода».
Когда мальчик подрос, он догадался, что жить маме нравилось больше «на левом берегу». Часто в свободные от дежурства вечера она, пораньше забрав мальчика из детского сада, выезжала с ним в город.
Места, по которым они гуляли, мама называла не так, как называли их соседки, когда готовили обед на большой коммунальной кухне, и не так, как называли их в его детском саду, а потом в школе. Республиканский мост волшебным образом превращался в Дворцовый, проспект Двадцать пятого Октября в Невский проспект, а площадь Жертв Революции – в Марсово поле.
В доме на Пустой улице, кроме обычных жильцов, имелись еще и выселенные. Так называли между собой соседки несколько учительских семей, переселенных на правый берег из города. В коммуналке мальчика такая семья тоже была. И состояла она из одного-единственного человека – старика.
Раньше старик жил на Васильевском острове и преподавал историю. «В какой-то майской гимназии», – сказала на кухне соседка Антонина.
Но за год до рождения мальчика преподавать историю старику запретили и из прежней квартиры выселили.
На новом месте ему предложили вести русский язык и литературу. Кто-то из учителей потом рассказывал, что в ответ на это предложение старик рассмеялся. Но директор пожалел его и дал работу в школьной библиотеке.
Жильцы старика не любили и побаивались, потому что он ни с кем не разговаривал. Ни с кем, кроме мамы мальчика.
Соседки Евдокия с Антониной говорили про старика «этот, из бывших» и, когда приходила его очередь убирать места общего пользования, донимали мелкими придирками.
А мама старика защищала. Даже когда незадолго до войны отца мальчика арестовали за неудачный вредительский запуск ракеты на полигоне, мама не боялась защищать старика.
«Теперь могла бы и помолчать», – многозначительно говорили соседки. Но молчать мама не собиралась, а взяла однажды тонкий длинный нож для разделки рыбы, да не как обычно, а так, как брала скальпель во время своих операций, и предложила мгновенно присмиревшим кумушкам укоротить их языки и еще добавила, что полостные у нее тоже хорошо получаются, никто не жаловался.
Последний раз защищать старика ей пришлось через месяц после начала войны, когда тот начал пополнять запас положенных ему кубометров дров, принося к себе в комнату и складывая в углу штабелем доски от предназначенного к сносу, частично уже разобранного барака. А еще он сушил на своем кухонном столе тонко нарезанные морковь и лук.
– В победу Красной армии не верит! – констатировала Евдокия, помешивая что-то в кастрюле. – Доложить бы на него, куда следует.
– И я говорю. Он же печку-буржуйку специально хранит, я как-то шла по коридору, а дверь в его комнату приоткрыта была. – Антонина понизила голос, но мальчик из своего укрытия в кладовке все слышал. – И не нынешняя какая-то, а добротная, видать, трофейная, с германской. А на буржуйку-то поставил граммофон, трубу иерихонскую, – для отвода глаз, что ли?
И вдруг мальчик услышал голос мамы, звонкий и злой:
– Как вам не стыдно! Для отвода! Вас же здесь не было в двадцатом, когда до человечины доходило!
Антонина заявила, что этого так не оставит. Но, к величайшей радости мальчика, предпринять ничего не успела, потому что уже через день целиком занялась паковкой вещей для эвакуации в Сибирь, вместе с Металлическим заводом, где работал ее муж. И с Евдокией им повезло. За неделю до того, как перестали ходить поезда из города и в город, она успела выехать к сестре в Архангельск.
В конце августа квартира наполовину опустела. Теперь гонять на велосипеде по их длиннющему коридору было куда приятней и безопасней. Мальчик как раз набрал скорость, когда внезапно дверь в комнату старика открылась, и он едва успел затормозить. Старик несколько секунд молча разглядывал мальчика, а потом жестом велел ему войти.
Мальчик и раньше бывал в этой комнате вместе с мамой, когда та брала у старика книги. Сейчас на письменном столе, огромном, занимавшем почти все пространство возле окна, вместо книг и бумаг лежали какие-то проволоки и веревки. Старик велел мальчику сесть и весь остаток дня учил его делать силки на мелкую живность.
В начале сентября начались бомбардировки. А газеты стали призывать население готовиться к уличным боям. На бомбы и артобстрелы взрослые реагировали. Они хватали детей, заранее приготовленный чемодан и бежали в бомбоубежище. На призыв строить баррикады не откликнулся никто, потому, наверное, что все были заняты работой и беготней по магазинам в поисках продуктов.
Тогда мальчик и его дружок с Глухой улицы Валька Круглов решили в свободное от учебы время делать в полуразобранном бараке тайник с оружием, на всякий случай.
Хотела помогать и Алька, их одноклассница из квартиры напротив. Но ее они не взяли, потому что она девчонка и к тому же у нее было «что-то с сердцем».
Несколько лет назад в общей кладовке при кухне мальчик устроил себе из досок, старых палок от швабр и дырявой рыболовной сети соседа Василия что-то вроде шалаша. Это было его укрытие, куда он забирался, чтобы фантазировать. Например, он фантазировал, что здание ниточной фабрики на том берегу – это корабль. Вытянутое в длину, с тремя высокими трубами, оно и вправду было похоже на корабль, особенно по вечерам и ночью, когда зажигались окна в цехах, и все здание отражалось в воде, и казалось, что оно плывет.
Мама называла эту фабрику «Дамским счастьем», по старой книжке с давно отмененными твердыми знаками в конце слов. Смешные девчачьи фантазии! Мальчику нужен был только корабль. Такой, на котором плавал легендарный лейтенант Шмидт из книжки «Черное море», подаренной ему отцом на прошлый Новый год.
Для тайника мальчик перетаскал из кладовки все, что могло пойти в дело: проржавевший капкан, рыболовную сеть, две лопаты без черенков и стамеску. А заодно проверил верхние ящики кухонных столов Антонины и Евдокии и, ничуть не терзаясь угрызениями совести, изъял оттуда колющие и режущие предметы.
В воскресенье четырнадцатого сентября – он запомнил дату, потому что это был день рождения отца, – тревога следовала за тревогой.
Мама была дома. Радость редкая, потому что за две недели, которые она провела в своей больнице на казарменном положении, вырваться ей удалось только трижды.
Мальчик несколько раз прибегал на кухню: то спросить, может ли мама принести с работы бинты и йод, так, на всякий случай, – про тайник они, конечно же, никому из взрослых не говорили, – то ухватить из миски горячую картофельную котлету. В очередной раз он забежал, чтобы отыскать в кладовке коробку с рыболовными крючками и моток лески, он вспомнил, что когда-то видел их там.
Мама была на кухне не одна, а с соседкой Верушей, артисткой театра Музкомедии. Прижимая ладони к хорошенькому личику, Веруша рассказывала про зоосад, про то, что на этой неделе бомбой убило слониху и еще много всякого зверья, но главное – лебедей.
– Нет, вы подумайте! Лебедей! – восклицала Веруша.
Мальчик обмер. Неужели зоосада теперь не будет, зоосада, куда столько раз ходили они с отцом, неужели и это у него теперь отнято? А лебеди! Почему же они не улетели? Почему? Они же могли спастись!
Через щель в двери он видел, как мама стирает белье в его детском корытце. Голые руки мамы взлетали и падали, скользили по серебристой ряби стиральной доски, опущенной в воду, с силой взбивали и взбивали белую мыльную пену. Пены было много. Она летела на мамино лицо, на пол, на кухонные столы, на плиту, на подол Верушиного платья. А Веруша все говорила про лебедей, про то, что они погибли, двенадцать белых лебедей – погибли!
Мальчик сидел в кладовке и быстро-быстро хлопал себя по ушам ладонями. Это был испытанный приемчик: если не хочешь слушать кого-то, начинай хлопать ладонями по ушам. Но сейчас получилось только хуже. Верушин голос пропал за шумовой помехой, а вместо него из памяти всплыла афиша, и не одна, а много афиш, которые он видел, когда они с мамой однажды поехали прогуляться в город.
Тогда он только научился читать и на радостях читал подряд все, что попадалось на глаза. В тот день чаще всего на глаза ему попадалась афиша, на которой печатными крупными буквами было написано: «Лебединое озеро». Все кругом было заклеено афишами. Это озеро было везде.
Мальчик представил себе город и зоологический сад, и белых птиц с нежными длинными шеями. Вот лебеди, заслышав гул приближающихся самолетов, беспокойно поворачивают головы. По мере нарастания гула птицы все больше тревожатся. И когда падает первая бомба, они мечутся, вытягивая шеи, и плещут крыльями, и взбивают воду, которая пенится и брызгами летит из пруда.
«Улетайте! Да улетайте же, глупые птицы! Спасайтесь!» – мысленно умоляет их мальчик и вдруг с ужасом понимает, что никуда улететь они не могут, потому что крылья у них подрезаны, а это все равно что западня, и, значит, спасенья нет.
В начале ноября пришел управхоз и заколотил уборную: в доме прорвало трубы, и воды не стало. По малой нужде мальчик уже сбегал во двор, а теперь униженно стоял перед заколоченной дверью уборной и не знал, что делать. На его тихое поскуливание из комнаты вышел старик. В руках у него был старый фаянсовый горшок с ручкой.
– Знаешь, как называется?
– Горшок.
И мальчик подумал, что зря мама не сохранила от его детства ничего такого. Бесполезный локон сохранила, первый зуб сохранила и первую распашонку сохранила. А вот про нужную вещь не вспомнила.
– Мы его называли генералом. Пойдем.
Старик открыл кладовку, потеснил оставшийся скарб и поставил горшок в угол.
– А потом будем следовать графу Толстому. Знаешь, что он в своем дневнике записал? «С усилием и удовольствием выношу нечистоты». Вот и мы попробуем так же.
И старик улыбнулся. Кажется, первый раз за все время.
В тот месяц случились еще три события: маму отправили с госпиталем на фронт, снова урезали норму хлеба, и соседка Веруша, единственная, кто оставался, кроме него и старика, в квартире, ушла и не вернулась.
Последний раз мальчик видел ее поздно вечером, в комнате старика, где теперь жил и он.
Старик только что снова растопил буржуйку, и мальчик блаженствовал возле ее тепла. Они успели съесть на ужин по кусочку подсушенного хлеба и налить в кружки морковный чай, когда хлопнула входная дверь, а еще через минуту Веруша постучала к ним.
Ее светлые кудряшки, старательно завитые сегодня утром, теперь висели жалкими прядками. При скудном свете коптилки лицо Веруши казалось особенно изможденным. Она говорила, жестикулируя, повышая и понижая голос, точно перед ней были зрители, а не мальчик и старик, и глаза ее полыхали неистовым голодным блеском.
– Вот, извольте, мотаюсь с концертной бригадой в надежде получить хоть тарелку супа, и ничего, ничего! Представляете! А мы так старались! – Веруша говорила быстро-быстро, как чечетку отбивала. – Три недели назад еще кормили, да так сытно, знаете, целую тарелку каши пшенной с тушенкой давали, компот и с собой по ломтю хлеба, так сытно, так сытно, а сегодня почти на передовой были – и ничего! Дуэт из «Сильвы» пели. Вот в этом вот. – Веруша одернула под шубкой нарядное шелковое платье с глубоким вырезом. – «Помнишь ли ты?..» Еще бы! Конечно помню! Я помню, помню, как мы были живые! – Веруша рухнула на стул. – А у Эдвина капля на кончике носа! Я заметила, теперь у мужчин почему-то всегда эта капля! – Мальчик машинально провел ребром ладони под носом. Веруша очнулась, с досадой тряхнула головой. – Ах, простите! Обратно едем, и нате вам, снова обстрел! Он как с цепи сорвался, палит и палит! Меня на служебной машине до Дегтярного подкинули, иду, смотрю – очередь в магазин, стоят крупы купить по карточкам… – Веруша тоненько, по-детски заплакала. Старик накапал в мензурку морозовских капель. Морщась, Веруша выпила и, наматывая на руки концы газового шарфика, продолжила той же отчаянной скороговоркой: – С утра стоят! Завмаг вышел, сказал, чтоб не ждали, не будет ничего. Ни-че-го! Совершенно ничего! Представляете… – Веруша в недоуменье развела руками, и шарфик затянулся вокруг ее тонкой шеи. Синие мальвинины глаза Веруши в полутьме комнаты казались черными. – Дальше иду, в начале Моисеенко опять очередь. «За чем стоите?» – «За гробами»…
В какой-то момент мальчик перестал слушать Верушу. Он повторял мысленно слово сытный. И не потому, что оно было о еде, нет, старик велел не думать о еде. Хотя как было не думать о ней, когда снежный наст и тот скрипел под ногами, будто кто-то надкусывал и надкусывал крепкое антоновское яблоко…
А сейчас мальчик просто вспомнил рынок, на котором по заведенной однажды привычке отец каждое второе воскресенье месяца покупал семечки. «Сначала в зоосад или на аттракционы, а потом на Сытный. Идет?» Еще бы! Конечно идет!
Это было замечательное путешествие, и занимало оно почти весь день. Сначала на трамвае они переезжали Неву по Большеохтинскому мосту – раз, потом ехали через весь центр – два, потом опять переезжали Неву, теперь по Кировскому мосту – уже три. Они выходили неподалеку от «Стерегущего», и мальчик обязательно подводил отца к памятнику, чтобы оба они могли убедиться: никогда, никогда настоящая вода, вливающаяся через иллюминатор в трюм, не потопит бесстрашных моряков.
Мальчик переводил дух, и они шли дальше, в зоологический сад, где была звериная детская площадка с медвежатами и волчонком, а еще было катанье: черный мохнатый пони, впряженный в узкую деревянную тележку с низкими бортиками, за которые можно было придерживаться во время езды. Стриженая челочка пони смешно топорщится. Отец машет издалека рукой. Круг, еще круг по дорожке, усыпанной мягкими опилками, и еще круг… неужели этот был последний…
Мальчик и не думал о еде, он думал про американские горки в парке имени Ленина, как страшно и здорово было съезжать по ним, чувствуя спиной колени и руки отца, сидящего сзади. А после горок они шли в буфет Народного дома, и отец угощал его грушевым лимонадом «Дюшес» и конфетами фабрики Самойловой. «Конкордии!» – произносил отец красивое иностранное имя, с важностью поднимал вверх указательный палец и смеялся.
Но это не потому вспомнилось, что мальчик думал о еде, а потому, что так было всегда: сначала американские горки, потом лимонад и конфеты в нарядных обертках, вроде «Ша нуар» или «Невы», у него собралась лучшая коллекция фантиков в классе. А уж после они отправлялись на Сытный рынок, и отец покупал краснодарские семечки – всегда у одного и того же высоченного усатого продавца в белом фартуке и всегда – сырые, а не жареные, и не какой-то там кулек, свернутый из старой газеты, а целый холщовый мешочек.
Дома отец отсыпал часть семечек в дырчатый ковш, название которого мальчик никогда не мог выговорить правильно, и мыл их под краном, пока вода не становилась чистой.
В обязанности мальчика входило расстелить на кухонном столе полотенце и принести из дровяного чулана в коридоре полешки. Пока семечки немного подсушивались, отец растапливал стоявшую посреди кухни большую чугунную плиту. Мальчик усаживался на табуретку и смотрел, как отец открывает и закрывает заслонку, подкладывая дрова, как пересыпает на горячую сковороду еще влажные, шипящие семечки.
Мальчик не думал про еду. Разве семечки – еда? Одно баловство. Именно так говорила мама, когда выходила на кухню посмотреть, как они там вдвоем хозяйничают. Видя чистое полотенце все в темных пятнышках, потому что семечки и после мытья немножко пачкали, мама хмурилась: «Ну вот. Опять баловство». Отец улыбался и ладонью проводил по маминой руке снизу вверх, по внутренней стороне, где кожа была особенно белой и нежной. «Зато не курю, это при моей-то нервной работе». Мама смотрела отцу в глаза и тоже улыбалась, и ясно было, что сердится она понарошку.
От семечек шел душистый сытный жар. Похожие на черные раздутые бочонки, они начинали масляно лосниться. Отец посыпал их крупной льдистой солью и не переставая помешивал деревянной лопаткой. Время от времени он встряхивал сковороду, надев на нее ручку с чугунным крючком.
Семечки потрескивали, а некоторые даже лопались, дразня мальчика прожаренной золотистой сердцевинкой. Иногда, в порядке исключения, отец выхватывал одну такую лопнувшую раскаленную семечку и бросал мальчику в ладонь. Тот дул на семечку, тихонько подкидывал ее, чтоб не обжечься, а потом надавливал большим и указательным пальцем на ребрышки скорлупы.
Мальчик знал, что делать это надо с величайшей осторожностью, ведь если нажать слишком сильно, скользкая маслянистая семечка могла выстрелить, улететь, закатиться куда-нибудь под стол или попасть в щель на полу, и тогда ищи-свищи ее, и пропало дело. Мальчик предусмотрительно складывал ладонь ковшиком и только после этого высвобождал семечку окончательно.
Маленькая, она, если разжевать ее тщательно и не спеша, заполняла собой весь рот, и глотать ее можно было несколько раз, и даже потом, когда она была окончательно проглочена, можно было чувствовать на зубах ее микроскопические частички и с наслаждением покусывать их. И была эта семечка самым восхитительным лакомством на свете, которое только можно было представить себе.
– Представьте себе… – Веруша куталась в шубку и говорила теперь уже совсем тихо: – Представьте себе, эвакуацию опять отложили… Что ж. Пойду пешком через Ладогу. Идут же люди. Я пока еще сильная, дойду, я дойду…
И Веруша посмотрела в окно. Мальчик по школе заметил: когда не знаешь ответа на вопрос – всегда смотришь в окно. Вот и взрослые, когда им плохо или они не знают, что делать, – смотрят в окно. Мама, когда забрали отца, тоже стояла и подолгу смотрела в окно. И в начале войны смотрела. Ведь окно – это все-таки выход.
Но Веруша сейчас только думала, что смотрит в окно. Потому что окно старика, вышибленное взрывной волной, уже месяц было наглухо забито фанерой.
Незадолго до Нового года к ним пришла девочка. В ее квартире никого, кроме мертвых, не осталось, и вот она пришла.
Чтобы отвлечь детей от мыслей о еде, старик заставлял их читать или читал им сам, когда они уставали. В полутьме глаза старика начинали слезиться и болеть, и тогда они шли в кухню, где оставалась не забитой часть окна и была радость – дневной свет.
Но здесь стояла настоящая стужа, а большую плиту старик топить не разрешал, потому что она пожрала бы последние дрова, и значит, в кухне они долго не задерживались.
А еще старик заводил им граммофон, чей медный раструб, который Антонина обозвала когда-то трубой иерехонской, был похож на цветок подсолнуха, такой же распахнутый, с желтыми лепестками и черной серединкой.
Вся нижняя полка книжного шкафа старика была заставлена пластинками. Осторожно, так, чтобы не захватать, он высвобождал их из конвертов, и они, черные, налитые, тяжелые, леденцово поблескивали, отражая огонек коптилки.
Никогда в мирное время мальчик не слышал, чтобы старик заводил граммофон.
По очереди они крутили деревянную ручку. На каждой стороне пластинки была одна оперная ария или романс, а они слушали каждую пластинку по много раз и скоро выучили наизусть не только репертуар Шаляпина и Вяльцевой, но могли повторять целые фразы на языках, которых не знали.
Когда он начинал обстрел, а сил спускаться в бомбоубежище уже не стало, старик тоже заводил граммофон. И делалось легче не только потому, что звук граммофона приглушал вой снарядов, но потому, что и музыка эта, и слова эти пришли из другой, вечной жизни, которая была раньше и будет потом, а значит, все, что с ними случится сейчас, – не смертельно.
Пока были силы, старик поднимался на крышу. Зачем он делал это? Ведь в январе не бомбили, и зажигалок не было, и тушить было нечего.
Дети шли со стариком. Им не хотелось оставаться одним в огромной выстывшей квартире. И к тому же они боялись, что старик сам не дойдет, потому что вся лестница обледенела: сначала по ней стекала вода из прорванных этажом выше труб, потом обессиленные соседи начали сливать в пролет нечистоты, которые тут же застывали, и широкие подоконники лестничных окон тоже были залиты нечистотами. Да и мальчику, исполнявшему ежедневные обязанности золотаря, спускаться во двор с ведром гажева становилось все труднее.
На крыше было торжественно и чудно.
Старик обводил глазами белую вставшую реку, инеем покрытые дома за рекой и дальше, дальше, все крыши, все купола, башенки и шпили, всё, до самого горизонта. Взглядом он вбирал в себя город, становясь единственным его прибежищем.
В эти минуты он был похож на одну из тех черных фигур, что неподвижно стоят по краям крыши Зимнего дворца и смотрят.
Когда начиналась метель, дети подходили и с двух сторон брали старика за руки, боясь, что его унесет.
Метель напоминала мальчику крылья. Вздымаясь, они затмевали собой город, и казалось, что за этой белой мятущейся мглой ничего уже нет и весь видимый мир кончился.
Вечером старик укладывал детей в свою кровать, а сам ложился на раскладную, походную. «Двоим лучше, чем одному, – говорил старик. И еще добавлял: – Одному как согреться…»
Мальчик и девочка лежали рядом, как две дощечки, высохшие, чистые, а старик укрывал их и одеялом, и периной, и своим тяжелым зимним пальто и говорил о том времени, когда прежнее пройдет, и смерти уже не будет, и плача, и вопля, и болезней не будет уже…
Старик чувствовал, что с каждым днем слабеет все больше, а он не хотел, чтобы дети остались в комнате одни, с покойником. Теперь хоронили только за хлеб, хлеба же у них не было, и следовало торопиться. Вот только без помощи детей задуманного ему было не исполнить.
Тот день начался обычно. Утром дети выпили по стакану кипятка и съели по маленькой лепешке из дуранды, которые накануне поджарил на буржуйке старик, а потом пошли в булочную, чтобы выкупить причитающийся по карточкам им и старику хлеб. Они простояли три часа на морозе, но хлеба в ту булочную, к которой они были прикреплены, так и не подвезли.
Когда они вернулись, то застали старика чисто выбритым и одетым во все свежее. Притом что трое суток он почти не вставал. Он даже успел помыться горячей водой: на полу стояли таз и кувшин, и буржуйка была жарко растоплена. А еще в комнате упоительно пахло гречневой кашей и жареным луком. Все это было из запасов, которые месяц назад кончились.
Больше часа дети отогревались и медленно, крупицу за крупицей, как учил старик, ели кашу: по три столовых ложки на каждого. А старик тем временем рассказывал им одну очень важную вещь.
Оказывается, у монахов, которые до сих пор живут в Лавре, есть, еще со времен Гражданской, правило: когда становится совсем плохо, они забирают к себе стариков, ухаживают за ними и кормят. Надо всего лишь прийти и сесть у ворот. И вот он решил, что так и поступит. Для этого дети должны помочь ему дойти до Лавры и оставить его там. А когда стемнеет, монахи возьмут его к себе.
О таком правиле дети никогда не слышали. Но они привыкли верить старику и слушаться его. А мальчик с горечью подумал, что старик хочет уйти, потому что устал от них, и в этом, наверное, все дело.
Когда они вышли из темной квартиры на лестницу, в глаза им ударило низкое зимнее солнце, и несколько секунд они стояли, привыкая. Солнце светило прямо в разбитое окно, лучи его падали на покрытый ледяными наростами нечистот подоконник, и он сиял золотом, и осколки стекла по бокам рамы тоже сияли, и вся обледеневшая лестница отливала золотым теплым светом. «Как в церкви», – подумал старик. А мальчик сказал: «Красиво, правда?»
Дети везли старика на санках. Самым коротким и простым оказался путь по реке, до нее было метров триста. Мальчик тянул санки за веревку, а девочка толкала сзади. Так же они возили воду.
Спуск к реке был пологим, но скользким, потому что вода, которую люди набирали в ведра и бидоны из ближайшей проруби, постоянно выплескивалась, и тут пришлось изрядно помучиться. Зато потом дело пошло быстрее. Снег, наметенный поверх ледяного панциря, слежался, и детям казалось поначалу, что везти санки не трудно.
От одного берега реки к другому тянулись десятки протоптанных дорожек, вся река была испещрена ими. И только их путь пролегал не поперек, а вдоль – к третьему берегу.
Несколько раз они отдыхали, потому что у девочки начиналась одышка. Но солнце уже скрылось за куполами Лавры, а детям еще предстояла обратная дорога, и старик торопил их.
Перед входом в Лавру действительно сидели люди. Трое на мосту, у перил, и один человек возле ворот.
– Ну вот, видите. Я же говорил.
Дети ничего не ответили, они издалека всматривались в сидящих. Тогда старик прикрикнул:
– Чего уставились? Помогите подняться! Живо!
С помощью детей старик взошел на мост. Мальчик хотел подстелить одеяло, которым старик был укрыт во время дороги, но тот сделал отрицательный жест рукой и опустился прямо на заиндевевшие доски.
– А теперь ступайте. За мной скоро придут.
Но дети не уходили. Держась за руки, они пошли по мосту.
Лица троих сидящих были спокойны и белы от инея. Тот, что сидел у ворот, смотрел на детей, но когда они приблизились, то поняли, что смотрит он не на них, а мимо, и вообще не смотрит, потому что между веками у него прозрачные серые льдинки.
Дети вернулись к старику и встали против него. Девочка плакала.
– Убирайтесь! Слышите? Тут и без вас нахлебников хватает!
Дети не уходили.
Старик сорвал с руки сначала одну перчатку и бросил ею в детей, потом вторую.
– Делайте, что говорю! Вон отсюда!
Дети продолжали стоять на месте.
Тогда он снял с головы шапку и умоляюще прижал ее к груди.
– Родненькие мои, оставьте меня… Пожалуйста…
…Перед тем как спуститься к реке, дети обернулись. Старик сидел, обхватив колени, его белая голова была опущена на руки.
Когда они были на полпути к дому, настала ночь и все кругом сделалось черно. И только снег излучал слабое сиянье, а кроме снега, никакого огня рядом не было, чтобы осветить их дорогу.
Они продержались до середины марта. Старик оставил им свои февральские продуктовые карточки. Поверх карточек стояла пол-литровая металлическая банка с гречневой крупой. Под крышкой они нашли записку: как варить, чтобы хватило на подольше.
Магазины были пусты. С трудом удавалось выкупать только хлеб. Ездить на барахолку и менять вещи на еду сил у них не было. Когда крупа закончилась, на дне банки они обнаружили записку. Старик велел открыть книжный шкаф и отодвинуть книги на третьей полке. Там дети нашли еще одну банку, с горохом. Но на дне этой второй банки уже ничего не было.
С начала апреля они почти не вставали. Однажды утром мальчик услышал, как стукнула входная дверь. Кто-то на ощупь шел в темноте по коридору.
Он не стал будить девочку, не стал пугать ее, все равно сил сопротивляться у них не было. Он только подумал, что больше всего жаль печку-буржуйку. Второй такой, наверное, не найти в городе. Нет, подумал он, еще больше жаль граммофон и пластинки, вот это – настоящее сокровище. Ни о чем худшем он не думал, а лежал и смотрел, как тихо открывается дверь.
Коптилка чадила, света от нее не было никакого. Мальчик едва различал фигуру человека на пороге комнаты. Человек вошел, двинулся в их сторону и замер. Потом человек поставил на пол чемодан и опустился на колени возле изголовья кровати. Мальчик вздохнул и, выпростав из-под нагромождения одеял руку, стал гладить лицо вошедшего. Это была мама.
//-- 2 --//
По кладбищу шныряли маршрутки-подкидыши. Оно было огромным, с названиями улиц и аллей. Хоронили Вальку Круглова. Валентин хотел, чтобы на Ковалевском, с родителями, но сын решил, что на Южном: они жили в этой стороне города и навещать было удобнее здесь. К тому же место купили с запасом, для всех.
По дороге случился у Аркадия Ивановича странный обман зрения. Они выехали на ровную, без лесопосадок, площадку. Вокруг и впереди были только однообразные серовато-белые вытянутые столбики надгробий. Автобус шел чуть в гору, постепенно открывая дальнюю перспективу. За одним рядом столбиков вырастал следующий, за ним другой, третий… И вдруг Аркадий Иванович осознал, что за дальние ряды надгробий принял высотные дома Купчино.
Он вздрогнул и тряхнул головой, прогоняя наваждение.
…Потом пили сладкую кладбищенскую водку, и Аркадий Иванович думал о том, как нелепо умер Валентин. Из-за ерунды, в сущности.
В январе опять выдавали подарки блокадникам. На сей раз, кроме продуктового набора, были еще две чайные чашки с блюдцами. Аркадию Ивановичу с женой тоже полагалось, общественница Глафира из двадцать пятой квартиры бегала по дому, составляла списки. Однако Аля сделала характерный отметающий жест ладонью и сказала, что наборами они сыты еще с советских времен, а чашек у них и своих хватает, и попросила в список их фамилию не вносить. А когда узнала, какие чашки, только головой покачала. Вместо обычных узоров эти, оказывается, были расписаны георгиевскими лентами.
– Все равно что руки вытирать флагом. Правильно, что отказались. Лучше бы они в поликлиниках порядок навели, к специалистам попасть невозможно.
Комплект, доставшийся Валентину, оказался с браком: ручка у одной из чашек была отбита. Расстроенный, он стал звонить куда-то по инстанциям, ему везде отвечали, что ничем помочь не могут. Но Валентин не успокоился, потому что это был его праздник, и чашка была не просто чашка, а символ и дело принципа. Кончилось все сильной головной болью и обширным инсультом. Умер он мгновенно.
Виделись они с Валентином последний раз два месяца назад, на корпоративной вечеринке, посвященной юбилею их конструкторского бюро. После войны, отслужив в армии, они вместе поступили в Институт водного транспорта и закончили его, а потом стали вместе работать на одном из закрытых предприятий инженерами.
Валентин дослужился до замдиректора, а у Аркадия Ивановича карьера не пошла, подкачали анкетные данные: первый отдел тормознул его на должности начальника подразделения, потому что был он сыном врага народа, пусть и посмертно реабилитированного.
В конце восьмидесятых их предприятие начало стремительно разваливаться, зарплату платить перестали, народ пустился в бега, первый отдел тоже незаметно растворился в воздухе, а от окончательного краха спасло только то, что они с Валентином да еще человека три из старой гвардии решили остаться до конца.
В самом начале девяностых их предприятие было чудесным образом превращено родственником директора в акционерное общество, и проектировали они теперь в основном яхты и катамараны для богатых клиентов.
Через два года Аркадий Иванович, а еще через год и Валентин совсем вышли на пенсию. Но вот теперь их вспомнили и пригласили, потому что «если бы тогда не они, то ничего бы не было».
– Смотри-ка ты. – Валентин обвел взглядом и ресторан, и стол, за которым они сидели. – Смотри-ка ты, как они поднялись на нашем честном слове и как вообще все они всегда поднимались на нашем честном слове. Помнишь рассказ-то?
Аркадий Иванович помнил. Особенно помнил потому, что впервые услышал его от старика декабрьским вечером сорок первого. Старик достал из шкафа не одну из взрослых книг, которые обычно читал им, а последний предвоенный номер журнала «Костер», захваченный из школьной библиотеки. Рассказ был про мальчика, в шутку оставленного стоять на часах. Старик читал тихо и однообразно, лишь иногда выделяя голосом слова и фразы, которые считал важными. «С кем же ты играешь?» – спросил прохожий мальчика, и мальчик ответил: «Не знаю». А играл он с большими ребятами, которые поставили мальчика часовым у несуществующего порохового склада, и взяли с него честное слово, что он не уйдет. И сами ушли. Стоя один в темноте, мальчик догадывался, что обманут, что большие ребята забыли его, но не покидал своего поста, потому что дал слово. Конечно, все закончилось хорошо, и прохожий, выручивший в конце концов мальчика, очень радовался тому, что вот растут в советской стране дети, которые не испугаются и действительно страшных вещей.
Тогда, слушая старика, мальчик понял, как ему казалось, главное: рассказ этот – о них, и очень гордился.
Валентин крепко выпил, и все ему в ресторане перестало нравиться, и вода, декоративно стелющаяся по стенам, и не в меру услужливые халдеи, и чрезмерно обильный стол…
– А в гальюне ты был? Сходи. Этим, что ли, все должно было кончиться?
Аркадий Иванович сходил и обомлел: в сливном бачке, прозрачном, подсвеченном снизу зеленым светом, от чего вода казалась морской, плавала золотая рыбка. Он даже не обратил внимания на шум прибоя и крики чаек, которые заполнили уборную, как только он оказался внутри, а стоял и с немым удивлением смотрел на сливной бачок.
Рыбка была не больше мизинца величиной, с нежными, отливающими теплым золотом чешуйками, с длинными мягкими плавниками и длинным раздвоенным хвостом, настоящая рыбка из сказки. Справлять нужду при ней показалось Аркадию Ивановичу непристойным, но делать было нечего. Чертыхаясь, он расстегнул брюки, а потом долго не решался нажать на спуск, боясь повредить прекрасной узнице.
…И вот теперь Валентин умер, а из той жизни осталась у него только его жена, которая слабела день ото дня, а он ничем не мог помочь ей.
Но ведь однажды так уже было, и тогда оказалось, что это был не конец, а начало.
Старость вернула ему ощущения той блокадной зимы. И если в транспорте или, например, в поликлинике Аркадий Иванович молчал, когда к нему обращались, то это не значило, что он туг на ухо, как могло показаться со стороны. Это значило, что у него не оставалось внутреннего ресурса, чтобы реагировать. И когда он шел с кошелкой из магазина, а сзади нетерпеливо сигналил шофер, потому что пешеходная часть между домами их микрорайона являлась одновременно и проезжей частью, то не сторонился он вовремя не из стариковской вредности, а потому, что сил на лишние движения у него не было.
Он знал, что слабеет, что пядь за пядью уступает времени то, что составляло его физическую сущность. Что никогда уже он не сможет бегом подняться на их третий этаж или часами гулять по городу, как когда-то в детстве гулял с мамой, а потом, после войны, с Алей. Но такое ограничение было ему не в новость, его механизм он уже знал. Главное было не дать сквозняку времени выдуть себя из той ненадежной оболочки, которой стало тело.
На пенсию оба они вышли поздно, тянули до последнего. Бросить преподавание Але оказалось труднее, чем через не могу каждое утро поднимать себя и идти в класс.
Детей у них не было. Врачи запретили Але рожать. Но так сложилось, что сами себе они остались детьми и всегда жили с этим чувством. А теперь и вовсе были замкнуты друг на друге, полностью зависели друг от друга, как когда-то.
Старость – и это казалось странным – вернула им ощущение, что жизнь не прожита, что насыщения днями нет и что многое важное только должно случиться.
В конце шестидесятых Аркадий Иванович получил от работы отдельную квартиру. Теперь они жили неподалеку от тех мест, где жил когда-то старик. Но не в центральной части острова, а на окраине. Прочный циничный сталинский ампир соседствовал там с новой, беспородной застройкой хрущевско-брежневской эпохи.
Эти стили не противоречили друг другу в главном: они были оскорбительны. Наземные павильоны метро образца пятидесятых вроде «Автово», «Площади Восстания» или же «Кировского завода» своей показательной нарочитой избыточностью напоминали помпезные древние мавзолеи. А выложенные серым линялым мрамором станции шестидесятых-восьмидесятых – будь то «Академическая», «Проспект Большевиков» или «Ладожская», конфигурацией напоминали городской крематорий.
Ритуальная эстетика тех и других построек была не совпадением, а тенденцией и в этом городе казалась особенно неприличной. Все это можно было передать одним словом: унижение. Привычное унижение, которое одни – ведая, что творят, или не ведая – культивировали, а другие – кто от равнодушия, кто от безысходности – не замечали, потому что так всегда было.
Лет десять назад в их районе опять принялись много строить. В основном это были торговые одноразовые павильоны, отчего все кругом начинало смахивать на приличную барахолку.
Вывески на этих торговых точках не отличались большим вкусом. Зато у тех, кто давал разрешение на застройку, можно было заподозрить спонтанное чувство юмора. Иначе как было объяснить появление на трех соседствующих заведениях вывесок, вытянутых в одну строчку: зоотовары – сексшоп – кафе сладкоежка.
Но самым непостижимым был двухэтажный ангарообразный торговый центр, возведенный на месте бульвара, где выросло несколько поколений местной детворы. На эту «стройку века» Аркадий Иванович с Алей ходили смотреть специально и каждый раз глазам своим не верили.
Опоры и перекрытия казались полыми, а стены сделанными сплошь из застывшего герметика. Стекол для конусообразной крыши проектировщики не пожалели, и первым же летом и продавцы, и посетители ощутили на собственной шкуре все прелести парникового эффекта.
Воздушность конструкции можно было оправдать только одним – поставили это чудо градостроительной архитектуры прямехонько над подземным царством: под зданием находилась ветка метро, и не просто ветка, а непосредственно станция.
И Аркадий Иванович, и Аля хорошо помнили, как тридцать лет назад ее строили открытым способом. Сначала со знанием дела рыли котлован, который потом накрыли бетонными плитами, поверх плит насыпали песок, поверх песка землю, а в землю посадили деревья, безжалостно изничтоженные перед новым строительством.
Посетителей в торговом центре было много. Поначалу кто-то замечал вслух, что «пол дрожит». Потом, как водится, привыкли, перестали обращать внимание.
Заходили туда несколько раз и Аркадий Иванович с Алей. И пока она, беззвучно шевеля губами, разглядывала витрину парфюмерного отдела, никак не решаясь войти в роскошное нутро, он наблюдал безмятежно снующих мимо людей: может быть, для изготовления гвоздей они и не годились, зато обладали надежно закрепленным путем неестественного отбора навыком существования над пустотой.
В торговом центре Аркадий Иванович делал покупки дважды, и оба раза это были духи. Первый раз он купил граненый флакончик фирмы «Герлен» на день рождения Али. Как-то она углядела эти духи в витрине и сказала, что такими душилась ее мама, когда сама она «была совсем-совсем маленькая», а маме они достались от бабушки, «еще с тогда», и вот Аркадий Иванович решил сделать ей подарок.
Преодолев некое внутреннее сопротивление, он зашел в парфюмерный отдел. Голова у него кружилась от запахов, а глаза разбегались. Девушка-консультант предложила свои услуги. Вместе они выбрали то, что нужно, и Аркадий Иванович расплатился суммой, на которую они с Алей могли бы безбедно прожить неделю-другую. Но разговоры о том, что «в наше время такое безобразие было невозможно», он терпеть не мог именно потому, что «в наше время» невозможно было и появление таких духов на прилавках.
Аля открыла флакончик и заплакала. Потом, утерев слезы, прыснула себе на шею, за ушами: «Это для всех». Потом прыснула на локтевые сгибы: «Это для меня». Потом посмотрела на Аркадия Ивановича и прыснула в ямочку между ключицами: «Это для тебя. А дальше знаешь?» Аркадий Иванович не знал. Аля расстегнула верхние пуговицы блузки, прыснула в ложбинку на груди и засмеялась: «А это – для того нахала, вот для кого! Так мама приговаривала, когда душилась, собираясь с отцом в гости или в театр».
Аркадий Иванович обрадовался Алиной радости, но еще больше обрадовался и подивился тому, что осталось что-то, о чем они друг другу еще не сказали, что-то, о чем они за свою долгую совместную жизнь еще «не переговорили».
Позже Аля созналась, что запах маминых духов был «совсем другим, а то наименование, видимо, уже давно снято с производства, но ничего, ведь и эти духи оказались просто восхитительными».
Через два года Аркадий Иванович опять купил те же духи, ведь Але они понравились, она даже сказала, что привыкла к ним настолько, что их запах стал ей казаться запахом тех духов.
Но случилось это, когда она уже умерла.
Он спал, и ему снился старик. «Одному как согреться…» – говорил старик и укрывал их, холодных, и одеялом, и периной, и своим тяжелым зимним пальто, а они лежали рядом, как две дощечки, высохшие, чистые…
Аркадий Иванович проснулся и все понял. Он обнял Алю, радуясь тому, что может не бояться этого холода, ведь так уже было прежде, а прежнее – прошло.
На другой день, получив в поликлинике свидетельство о смерти, Аркадий Иванович поехал в Бюро ритуальных услуг. Там дама-менеджер с печально-оптимистичным выражением лица оформила ему необходимые бумаги. На ней был темно-синий костюм, наподобие тех, в которые одеты служащие подземки.
Дама, приятно улыбаясь, подсказывала все, о чем он забывал.
Подушечка? Покрывало? Венок? Нет, венок не надо, слишком казенно. Хорошо, вычеркиваем. Автобус от крематория до дома? Да. Отпевание? Да. Большой, средний, малый? – Господи, зачем она перечисляет проспекты Васильевского острова? – Вы меня слышите? Что? Какой зал? Зал? Ну да, для прощанья. – Аркадий Иванович попытался вспомнить каждый. В одном стояли в кадках нелепые пальмы, отчего помещение напоминало африканский оазис. В другом ему запомнилось настенное панно, изображающее двух разнополых комсомольцев образца семидесятых в скорбных и одновременно жизнеутверждающих позах. – Сколько будет провожающих? Ну… пятеро, наверное. Тогда средний или малый? – Аркадий Иванович судорожно вспоминал, где комсомольцы. Прощаться с Алей в их присутствии ему не хотелось. Единственный зал, где он никогда не был, это малый. Значит, они не оттуда. – Малый. – Хорошо. Поминки? Что? Поминать в крематории будете? – Нет! Нет! Нет! – Хорошо, только не волнуйтесь так, пожалуйста. Вот документ на получение компенсации от государства. – Компенсации чего? – Похоронных затрат.
Сумма этой компенсации была раз в пятнадцать меньше той, которую только что нащелкала на своем калькуляторе дама-менеджер, и к тому же для ее получения нужен был еще какой-то документ.
Аркадий Иванович не глядя подписал все, что требовалось, и с облегчением вздохнул.
– Спасибо. Вы мне очень помогли.
Дама смотрела на него с приветливой выжидательностью.
– Ах да, позвольте… – И он подсунул под лежащий на краю стола скоросшиватель купюру, составляющую половину назначенной компенсации. – Еще раз спасибо и до свиданья.
Дама среагировала мгновенно:
– Ах, что вы, не до свиданья, а прощайте!
Аркадий Иванович посмотрел даме в лицо, но и следа издевки не заметил. Видимо, эта фирменная шутка считалась здесь хорошим тоном. «Так ведь и пошлость должна иметь пределы…» Аркадий Иванович махнул рукой и вышел: до конца рабочего дня он должен был еще успеть в морг.
Вход в больничный морг оказался не там, где были залы для прощанья, а чуть дальше. Толкнув тяжелую металлическую дверь, Аркадий Иванович спустился на несколько ступенек вниз и оказался в пустом длинном коридоре, по обе стороны которого шли комнаты.
– Есть тут кто-нибудь? – позвал Аркадий Иванович, разглядывая облупившуюся зеленую краску на стенах и зашарканный каменный пол. Здесь пахло кошками и еще чем-то, о чем Аркадий Иванович запретил себе думать.
Из дальней комнаты вышел санитар с бутербродом в руке.
– Заходите вон туда. Я сейчас.
И он указал бутербродом на нужную дверь.
В глухом, без единого окна помещении стояли обшарпанный письменный стол со стулом и два кресла с прорванной матерчатой обивкой. На стенах висели старые календари и какие-то графики. С потолка свисала голая лампочка. Все это было похоже на красный уголок в сельском клубе. Может быть, из-за прислоненной к стене швабры, чья ручка напоминала древко.
Пришел санитар в несвежем халате, забрал у Аркадия Ивановича документы и стал писать в большой конторской книге.
Вероятно, Аркадий Иванович должен был что-то спрашивать, потому что в ответ на его молчание санитар начал говорить сам.
– Вскрытие показало, что сердце у нее было закальцинировано. Как она с таким жила еще, не понятно. Под грудью была опухоль, не злокачественная, скорее всего, но знаете…
Года два назад Аля действительно сказала ему, что была в поликлинике у онколога просто провериться. Отчет ее был коротким и не внушил ему никаких опасений: «Представляешь, отсидела очередь, захожу в кабинет, а там врачиха жжет серу, чтобы не заразиться!»
– …В общем, хорошо, что так, а то могли бы вы с ней намучиться.
Аркадий Иванович мысленно хлопал руками себе по ушам, как тогда, в кладовке. И отчет этот, и комментарии были бестактны и отвратительны. Но бросить все и уйти он не мог, а велеть санитару заткнуться – не хватало духу.
…Среди вещей, которые перечислил ему санитар, значились пудра и одеколон.
– Можно туалетную воду или духи.
Во флакончике, купленном на Алин день рождения, оставалось еще порядочно духов: пользовалась она ими редко, под настроение. Однако нести початый флакон показалось Аркадию Ивановичу неприличным. Будто он хотел сэкономить на Але.
По пути домой он зашел в тот же торговый центр и купил те же духи и еще пудру, которую порекомендовала ему девушка-консультант.
Утром, уже передав пакет с вещами, он понял, что поступил опрометчиво и не надо было для этого использовать Алины духи. «Уж лучше бы он… – подумал Аркадий Иванович о том санитаре… – Уж лучше бы он оставил их себе, что ли…» И на следующий день даже удивился, как легко сбываются иные желания.
За урной в крематорий и на кладбище Аркадий Иванович поехал один.
Сосед с пятого этажа, доктор Латышев, предлагал свою помощь. Но Аркадий Иванович решил никого не беспокоить. А доктор и так много помогал, и так они с Алей его «слишком эксплуатировали». И в девяностые, когда за талонами к врачу надо было вставать в шесть утра и занимать очередь под дверьми поликлиники в жалкой толпе, состоящей в основном из таких же, как они, пенсионеров, и в последнее время, когда Аля уже не выходила, а врачебная помощь стала нужна, как никогда, и доктор договаривался о консультациях, приводил на дом специалистов, а когда требовались уколы или капельница, присылал со своего отделения медсестричку, и все это без копейки денег.
И Люба с первого этажа, бывшая дворничиха, тоже предлагала свою помощь. Но и она уже «много помогала», таская из магазина продукты, когда Аркадий Иванович болел и не мог выходить.
– И чего повадилась к вам эта дурная? – спрашивала Глафира из двадцать пятой про Любу. В сомнительное «повадилась» Глафира умудрялась вложить подлый, заранее обличающий смысл.
– Что значит «повадилась»? – сердилась Аля, цитируя вечером соседку. – Девочка никогда тепла настоящего не знала, вот и повадилась туда, где тепло. И какая же она «дурная»? Она не «дурная», она нищая.
Сама же Глафира, встретив Аркадия Ивановича на лестнице, когда он шел в морг с Алиными вещами, начала плести что-то про собес и про «шесть тысяч от государства, которые можно получить по доверенности, но, оказывается, если только был вклад до июня девяносто первого года, представляете, как они всё устроили ловко, а у Александры Сергеевны был вклад до июня девяносто первого?» Аркадий Иванович только морщился и отворачивал от Глафиры лицо…
На столе в гостиной стояла перемытая после поминок посуда. Аркадий Иванович подумал, что для девятого дня надо достать свежую скатерть, и лучше сейчас, а то потом закрутится и забудет.
В спальне он открыл боковую створку шкафа. Записочки лежали на прежних местах, там, где он обнаружил их пять дней назад, когда сунулся искать вещи. Искать не пришлось. На полке поверх стопки белья лежал прозрачный пакет, а поверх него лежала записка.
Разборчивым учительским почерком Аля писала, чтобы он не волновался, здесь есть все, что потребуется. Дальше она писала, чтобы он не плакал, и Аркадий Иванович послушно вытер глаза тыльной стороной ладони. Еще Аля писала, что любит его «очень-очень».
Тогда, пять дней назад, Аркадий Иванович взял пакет, а записку положил на место и тут заметил несколько торчащих бумажных уголков. В записке, проложенной между его вещами, Аля писала, что недели на две всего чистого хватит.
Еще одна записка лежала в постельном белье: «Не мучайся с машиной и глажкой, отдавай в прачечную, это дороговато, но белья много, и часто сдавать не придется».
…Аркадий Иванович достал скатерть, но перестилать уже не было времени. Немного поколебавшись, он надел тяжелое зимнее пальто вместо куртки и шапку вместо привычной кепки. Необходимые документы он упрятал во внутренний нагрудный карман пальто, потом достал из кладовки клеенчатую сумку, в которой лежали лопатка и веник.
Он собрался уже выходить, но, охнув, вернулся в гостиную, вынул из вазы еще вчера купленные цветы, обернул их газетой и положил в сумку.
Часы показывали половину одиннадцатого, значит, он все успевал.
За урнами была очередь, и пришлось ждать. Сотрудница крематория брала документы, делала соответствующую запись в журнале и шла во внутреннее помещение. Аркадий Иванович увидел в открытую дверь несколько рядов стеллажей, заставленных урнами разных цветов и конфигураций.
Люди упрятывали свой груз кто во что: в кошелки, сумки и даже в сумки, перекинутые через плечо. Одна молодая женщина поставила прямоугольный ящичек урны в пакет с разноцветными веселыми квадратиками и надписью «РИВ ГОШ».
Люди шли по территории крематория в сторону выхода: кто к машине, кто к автобусной остановке. Они шли как ни в чем не бывало и несли сумки, точно в них были продукты или промтовары из магазина, и в этом было что-то оскорбительное. «Неужели и я сейчас так же…» – опять удивился Аркадий Иванович.
Когда пришла его очередь, он осторожно завернул урну в белую бумагу, но в сумку укладывать не стал, а прижал ее левой рукой к груди и вышел.
Первую часть плана он выполнил и даже устал не очень. Теперь можно было ехать на кладбище.
В конторе недавно побелили потолки, и уборщица, плотная молодая баба в телогрейке и галошах на босу ногу, отмывала заляпанный пол.
– Вам бригадира? Ходит он где-то.
Аркадий Иванович смотрел на тряпку, которую выкручивала уборщица, на мутно-белую меловую воду, стекавшую в ведро. От тряпки шел знакомый школьный запах.
Решив, что ее не расслышали, уборщица повторила:
– Говорю, ходит где-то.
Аркадий Иванович вздрогнул и молча поворотился.
Бригадира он увидел во дворе. Он моментально признал его в мужчине лет сорока, ступавшем по-хозяйски, расслабленно и твердо. За ним поспевал молодой рабочий с лопатой. На пареньке были камуфляжные брюки, заправленные в кирзу, и ватник.
– Подхоранивать? Документы в порядке? – проходя мимо Аркадия Ивановича, спросил бригадир и протянул руку.
Аркадий Иванович опустил сумку в снег и, торопясь, потому что бригадир всем свом видом давал понять, что очень занят, стал доставать документы.
Бригадир быстро листал чуть дышащие, вытертые на сгибах справки и свидетельства. Он даже в контору Аркадия Ивановича не пригласил. Наверное, знал: у этого контингента всегда что-то не так и что до дела не дойдет.
– Где подтверждение?
– Подтверждение чего? – Ноги у Аркадия Ивановича ослабели. Этого-то он и боялся больше всего: не хватит какой-нибудь бумажки.
– Того, что к своей матери подхораниваете.
– Но ведь фамилии у нас одинаковые. И вот свидетельство о смерти мамы, и штамп с указанием участка.
– Мало ли что. Метрика ваша нужна.
Появилась уборщица с ведром. От ее красных голых икр шел пар. Она выплеснула воду за угол конторы и, возвращаясь, бросила через плечо, весело и добродушно:
– Ладно тебе, Палыч. Здесь-то чего выеживаться…
Бригадир зацепил взглядом сверкнувшие в дверном проеме икры и хмыкнул. Паренек, стоя чуть поодаль, наблюдал за происходящим.
Левой рукой Аркадий Иванович продолжал прижимать к себе урну, а правой принял так и не пригодившиеся документы. Он, как школьник, виновато стоял перед бригадиром в своем пальто с серым каракулевым воротником, в каракулевой шапке-ушанке и казнил себя за то, что вырядился. Может, думал Аркадий Иванович, он сделал это специально, на всякий случай? Чтобы выглядеть позначительней? Надеялся, что тогда с ним не посмеют вот так? И к чему было это детское – «мама»… Разжалобить хотел, что ли? От этих мыслей ему стало еще тошней.
Теперь все было поздно. Колокол кладбищенской церкви пробил четыре. Начинало смеркаться. То, что он так тщательно спланировал еще вчера и уже почти осуществил, в один миг рухнуло.
Аркадий Иванович сунул бумаги в карман, поднял сумку и, тяжело ступая, двинулся к выходу с кладбища. Сейчас он не имел права сносить унижение.
– Старик! Эй, старик, погоди! – Только со второго раза Аркадий Иванович понял, что зовут его, и остановился. – Ладно. Документы потом донесешь. И расплатишься потом. А ты, дембеля, – и бригадир стукнул по плечу молодого рабочего, – шуруй, учись.
Догнав Аркадия Ивановича, могильщик хотел взять у него урну, но тот покачал головой и отстранился.
До места шли долго. Так, по крайней мере, показалось Аркадию Ивановичу. Могильщик все время что-то спрашивал, заглядывая сбоку ему в лицо, но тот молчал.
Утром Аркадий Иванович думал, что будет все делать один, спокойно, с душой. Но получилось иначе.
Могильщик размотал проволочку на калитке, и они вошли в ограду. Земля под снятым слоем снега показалась Аркадию Ивановичу очень черной, свежей. Он попросил копать ближе к кресту, чтобы еще место осталось. Когда он собрался опустить урну, могильщик остановил его.
– Родным не положено.
Он забрал урну из рук Аркадия Ивановича, и теперь они стояли друг против друга молча.
– Ну что же вы, – в голосе могильщика звучала укоризна. – Попрощаться надо.
Аркадий Иванович смотрел, не понимая.
– Просто коснитесь, – могильщик протянул ему урну, и Аркадий Иванович расслышал сухой царапающий звук пересыпающегося песка.
Они снова стояли молча.
– Теперь левой рукой возьмите три горсти земли и бросьте в могилу, а потом правой рукой три раза перекреститесь.
Аркадий Иванович послушно сделал, что было велено.
Легким движением лопаты могильщик засыпал ямку и утрамбовал землю.
– А теперь кладите цветы.
Когда все было закончено, паренек довольно вздохнул:
– Ну вот. Похоронили.
Спохватившись, Аркадий Иванович достал деньги. Но паренек замотал головой:
– С вас не возьму. Тут других для заработка хватает.
– Нет-нет. Тебе по должности положено. Отказываться нельзя. – И Аркадий Иванович неловко сунул ему в карман ватника тысячную бумажку. – Вот, пустяк, на пиво и сигареты.
– Спасибо. Только я пива не пью, а курить бросил. – Паренек улыбнулся. – Ну, я пошел. А вы тут не засиживайтесь. Через полчаса темно будет.
Пока они разговаривали, могилу укрыл снег. Он падал легко и тихо. Он был нежный, похожий на лебединый пух. И он был повсюду.
//-- __________ --//
Учились мальчик и девочка с радостью. Только пропущено было много, и теперь приходилось нагонять. Урок строился так: опрос, новая тема или две, если успевали. А что не успевали – на дом.
Сегодняшний урок начался с контрольной. Писали медленно, потому что пальцы мерзли. А может быть, в детях еще жила стужа предыдущей зимы.
До звонка оставалось время. Алла Степановна собрала последние листочки с ответами и подошла к доске, на которой, во всю высоту и ширину, висела карта мира.
Сделав округлое, приглашающее движение, Алла Степановна коснулась карты указкой и произнесла вдохновенным звенящим голосом:
– Дети! Какой прекрасный вид открывается с Монблана!
И тут зазвенел звонок.
Никто не шелохнулся. Класс как завороженный смотрел на невидимую точку, в которую упирался кончик указки.
Алла Степановна растерянно улыбнулась и опустила руку.
– Что ж. Это – самостоятельно. Вы свободны.
…Мальчик и девочка шли домой. Настроение у них было праздничное: на фронтах начиналось контрнаступление, а по беспрерывно грохотавшей канонаде они догадывались, что кольцо вокруг города вот-вот будет прорвано, и, значит, скоро будет победа. И впереди у них – целая жизнь, огромная, небывалая, прекрасная.
Просто нужно еще потерпеть, немного потерпеть, немного, совсем немного.