-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Георгий Петрович
|
| На мутной реке
-------
Георгий Петрович
На мутной реке
ЧАСТЬ I
Тёмной осенней ночью по неухоженной дороге с крутого уклона в ложбину мчался, подвиливая на ухабах, новенький «газик». В деревянном кузове машины «Газ-51» на одну треть его длины была сколочена из досок и обшита снаружи кровельным железом будочка. Днём в ней инкассаторы возили деньги, а после работы шофёр использовал остальные две трети кузова в личных целях.
Машина с характерным для «газика» подвыванием набрала на спуске максимальную скорость, для того чтобы легче преодолеть с разгона предстоящий подъём, а впереди у обочины дороги стоял на нетрезвых ногах квадратного сложения мужик лет пятидесяти.
Мужчина предусмотрительно посмотрел налево, удостоверился в том, что дорога пустая, сделал два шага, намереваясь перейти дорогу, взглянул направо, увидел свет фар мчавшейся с горы машины и остановился. Качнулся в сторону стремительно приближающегося «газика», но осознал опасность и выровнялся. Отступил на размер ступни, неуверенно перебрал ногами, как ребёнок, только что научившийся ходить, и отклонился корпусом назад. Тут его повело в сторону, но он всё-таки удержал равновесие и снова, на этот раз уже с роковой неизбежностью, шагнул навстречу гибели.
Раздался громкий удар, словно по кузову ударили кувалдой. Мужчина взмахнул правой рукой, как будто голосуя, и тяжко упал на спину у обочины.
Удар углом кузова пришёлся прямо в висок. Машина не остановилась, наоборот, водитель наддал, влетел на гору, резко свернул у больницы в лес на просёлочную дорогу и помчал в сторону малюсенькой речушки с не подходящим для её размера солидным и верноподданным названием Красный Урал.
Всё это дорожно-транспортное происшествие в его мельчайших подробностях видел проходящий мимо молодой человек с фонариком. Он сошёл с деревянного тротуара и с большим интересом проследил взглядом маршрут удаляющегося «газика». Ему не надо было запоминать номер машины. Зачем? Такая будочка в кузове была единственная в городке, и молодой человек не только точно знал предназначение автомобиля, но и фамилию водителя. Ему ли было его не знать. С детства, с самого раннего детства знал того, кто сидел за рулём «газика». Так хорошо знал, как никто другой в городке.
Молодой человек направил луч фонарика на лицо убитого (на улицах городка в те годы не было ночного освещения, и все ходили с фонариками), узнал погибшего тотчас же и машинально отметил интересные до жути детали – выбитый из орбиты глаз на тонкой верёвочке нерва, кровь в глубокой ямке между кивательными мышцами на мощной шее, как в рюмочке налитой до краёв, тёмную, расплывающуюся лужу под затылком и запах – кровь резко пахла алкоголем.
Подошла бог весть, откуда взявшаяся бабёнка (он знал барак, в котором она живёт), запричитала тихонько, как по родственнику, наклонилась, деловито и проворно, не обращая внимания на стоящего рядом свидетеля, сняла с запястья мертвеца часы (в пятидесятых годах часы представляли собой большую ценность), увидела, что со стороны больницы идут люди, и ушла прочь с дороги.
Молодой человек тоже не стал дожидаться приближающихся людей. Он отошёл в темноту, ступил на деревянный настил тротуара и выключил фонарик. Ему было невыгодно быть свидетелем убийства явным, для него лучше было быть свидетелем тайным. Он точно знал, что теперь будет делать сбежавший с места происшествия водитель. Ему ли было не знать, как тот поведёт себя в такой ситуации? Он подъедет к речушке, тщательно замоет угол борта от крови, а на другой день докажи, попробуй, что это он сбил мужика, а не другой водитель. Вот так всё бы и проканало, если бы в случайных свидетелях оказался кто-нибудь другой, а не этот молодой человек пониженного питания с запоминающимся лицом.
Молодой человек прибавил ходу и сказал сам себе: «Ну, всё, альбинос. Вот теперь тебе хана!».
* * *
Большая полноводная река Кама подпитывается малюсенькими речушками.
Имя им – легион. На территории проживания молодого человека пониженного питания с запоминающимся лицом протекают: первая Никитинка, вторая Никитинка, Широковка и Ермачиха. Все их нужно пересечь, поднимаясь таёжной дорогой в посёлок к староверам. Это восемнадцать километров от городка, и всё в гору.
Само поселение кержаков расположено в месте слияния рек Мутной и Вильвы.
Вильва мало уступает по ширине реке Чусовой, а по весеннему разливу, по буйству, скорости потока и по коварству – значительно превосходит последнюю. Зазевался на крутой излучине – и прямиком под скалу. А оттуда обратного пути нет. Тот счастливчик, кто смог благополучно сплавиться по большой воде вниз до города, обязательно должен проплыть мимо места впадения в Вильву всех вышеперечисленных речушек. Все они вливаются в реку с правой стороны. Слева к Вильве подбирается только одна журчалочка по имени Рассольная.
Года нет, чтобы кто-нибудь не утонул в ледяном водовороте, а все равно каждую весну поднимаются пацаны трудной дорогой на Мутную, вяжут плоты и сплавляются до городка. Ни разу не сплавившийся и не подвергшийся смертельному риску – не пацан. Молодой человек с запоминающимся лицом тоже тонул. Налетел плот на валун, стал на дыбы и напополам. Пацан плавал недурно – под ледяную воду камнем не пошёл, но потянуло неумолимо течением под утёс. Спасибо Лапше – вытащил из пенистой волны за шиворот и не насладился благородством, а хохотал не по делу. И было тогда молодому человеку тринадцать, а Лапше – шестнадцать лет.
А между тем молодому человеку было не до смеха. Бревно от развалившегося плота не слабо пригладило его по голове, и это было уже второе сотрясение мозга. Первое случилось, когда пацану было всего четыре годика. Отец открыл подпол (сам вырыл его для хранения овощей в бараке), а малыш спал на диванчике. Вот он сладко потянулся спросонья, повернулся на бочок, ещё раз повернулся и полетел вниз. Две половые доски, закрывающие подпол, были вырезаны параллельно и рядом с диваном. Сначала малыш грохнулся головой, а потом его ещё ударило током. Отец не удосужился или ещё не успел заизолировать места соединения электропроводов для осветительной лампы. И нужно же было так случиться, что именно в это место угодил сынок ладошкой. Дёрнулся всем тельцем и затих без сознания. Прибежал на крик старенький мулла Фардеев, бегло взглянул на малыша, взял со стола ложку, вставил её между зубами, раздвинул их и влил из стакана в рот малышу простокваши. Малыш закашлялся, вздохнул и открыл глаза. Расскажи современным докторам про такой метод реанимации – не поверят.
Болела с детства головёнка. Клинику первого сотрясения малыш позабыл, но вот после второго все симптомы были налицо. Двоились предметы, мелькали мушки перед глазами, поташнивало, и три недели трещала от боли голова. В основном донимали виски.
* * *
В городке есть два Лапши. Отец по кличке Лапша-базарник и его сын – Коля Лапшин с погоняловым простым и удобным, как ладно струганное топорище, – Лапша.
Батя заведует единственным в городке базаром, отсюда и прозвище.
Пьёт Базарник запоем недели по две, но порядок поддерживает на рынке строгий и на работу выходит регулярно. А когда становится лицо цвета перезимовавшей свёклины, директор базара резко прерывает запой и начинает процесс оздоровления. Топит баньку ежедневно, чтобы вместе с потом из организма вышел весь яд, хлещет себя, как будто-то бы он – член запрещённой секты хлыстов, сладострастно истязает себя веничком собственного изготовления (берёзовые ветки со смородиновыми) и гоняет чаи с полезными травами до седьмого поту, до появления, как он сам выражается, «красномедности рожи лица».
В запой срывается далеко не после каждой пьянки, что само по себе является загадкой для врачей-наркологов, может по полгода жить, как все люди, – выпивать и не опохмеляться, а потом вдруг становится хмурым без причины, злобным, вредным, опасно раздражительным и начинает вливать в себя зелье литрами, жадно и ненасытно.
Базарник хромой. Охромел уже после войны.
Поставил сеть-мерёжку в старице на ночь. Утром идёт на лодке «на шесте» против течения (дело трудное, новичкам – не под силу), а навстречу бендеровец по кличке Ерёма вниз по течению плывет. Уже мимо проплыл, Базарник глядь ему вслед – в лодке его мерёжка лежит. Он её по берестяным поплавкам узнал.
Развернул лодку, стал догонять. Ерёма понял, в чём дело, достал ружьё: «Не подходи, у меня в стволе жакан на медведя».
Базарник подплывает, вроде дула не видит. Ерёма бахнул ему в бедро, но переломить ствол для перезарядки не успел. Раненый упал на колено, дёрнул на себя дуло левой рукой, а правой охотничий нож в бок воришке сунул. Ойкнул тихонько Ерёма, как икнул, и завалился мешком на дно лодки. Базарник перевязал себе ногу, потом Ерёме первую помощь оказал – перебинтовал его рваной рубахой и водным путём до городка доставил.
Лечились в одной палате. Заяву друг на друга не писали. Подружились даже, ходили после выписки пьяные в обнимку: Базарник с костылём, Ерёма – с трубочкой из инфицированной раны. Гной из трубочки-дренажа капал в пузырёк. Веселились.
А зимой Ерёма пропал. Оттаял только по весне в овраге рядом с домом Лапшиных.
Сам целый, вот только чуть ниже подмышечной впадины слева едва заметная дырочка от сапожного шила.
Таскали Базарника на допросы, но ничего доказать не смогли. С тех пор стали люди сторониться директора базара. Сына его тоже недолюбливают. Тех, кого боятся, редко любят.
Куда подевалась мать Коли-Лапши, никто не знает. Людишки они тёмные, но не в смысле общего развития, а в смысле нутра. Ни с кем из ссыльных не дружат, в дом чужих не приглашают, сбывают краденых лошадей татарам (своих имеют для прикрытия тёмных делишек: кобылиц целый табунок и племенного жеребца по кличке Гравий), и есть в них почти не скрываемое внутреннее превосходство и откровенное презрение к окружающим.
Последнее понять нетрудно. Лапшины из немногочисленных местных. Они жили в уральской тайге всегда, их всего-то коренных жителей семей восемь-десять, а всё остальное население городка выслано на шахту во время войны и после.
Городок основывался так. Нашли геологи в глухомани залежи каменного угля, доставили своим ходом боевой танк с ближайшей железнодорожной станции, повалили им деревья, растащили стволы в стороны и назвали просеку улицей Чапаева.
Сначала пригнали поволжских немцев, потом крымских татар, затем поселили казанских и уральских, а может быть, последние сами на заработки приехали по вербовке, кто знает? Каждого не расспросишь. Через какое-то время доставили под строгим конвоем настоящих фашистов-военнопленных, потом появились те, кто был интернирован и направлен соответствующими органами на спецпроверку; были в городке «шестилетники», были и те, кого в городе обзывали «власовцами», был даже один настоящий полицай с гадкой фамилией Чиряков, а позже других привезли в скотских вагонах бендеровцев. Последнее определение почему-то не прижилось, и стали называть украинцев «западниками».
Когда скопытился наконец в пятьдесят третьем году величайший из главнокомандующих, ухитрившийся выиграть войну, положив двадцать миллионов наших граждан против шести миллионов неприятельских, город наводнили уголовники, амнистированные по случаю преждевременной кончины любимого генералиссимуса. Органично вплелась воровская феня в причудливое кружево из немецких, татарских и украинских слов. И сразу же «жить стало лучше, жить стало веселей», как изволил однажды выразиться безвременно усопший совковый самодержец и «наша слава боевая». Так весело стали жить, что пришлось срочно освобождать тайгу от леса для нового просторного кладбища, а на месте старого погоста построить школу номер три.
Пацаны играли на перемене в футбол жёлтыми черепами с дырочками в затылке. Удар! – Россыпь центральных резцов. Удар! – Отломился клык. Удар! – Капут зубу мудрости.
Ковш экскаватора вырыл безымянные скелеты вместе с грунтом, и они валялись за школьным приусадебным участком. Видимо, их хоронили голыми, иначе как бы они успели так быстро очиститься от грешной плоти? Собирали косточки, привозили для этих целей заключённых с юго-западной зоны. Косточки собрали, а черепа почему-то собрали не все.
Молодой человек пониженного питания с трёхлетнего возраста обитается в холодном бараке на улице Чапаева, а Лапша с рождения живёт в добротном, рубленном из отборного кедрача доме на берегу реки с резными ставнями и огромным наглухо крытым двором.
Что происходит за высокими тесовыми воротами дома – никто не знает. Говорят, что мать Базарника парализована и лежмя лежит на печи, а ещё поговаривают, что денег у него немерено.
Открываются по ночам большие ворота, въезжают люди на телегах с привязанными к задникам поводками ведомых лошадей, живут неделями, шумно по-родственному пируют, внезапно исчезают, и снова за глухими воротами воцаряется тишина.
* * *
Колька-Лапша самостоятельный. Рано превратился в мужика, не то, что я. Лет с двенадцати один гоняет семейный табун в ночное. Обходится с лошадками по-хозяйски властно, но без жестокости. Суждения имеет независимые. Выражается с удивительной для его возраста основательностью и необычностью: «не помешал», а «воспрепятствовал», не «предупредил об опасности», а «упредил». Отца называет родителем. Бросил школу после пятого класса, но совсем не глуп, хотя и говорит вместо «понадобился» «понабился». Лапша презирает всё человечество, и меня в том числе, но почему-то называет меня полным именем – Ростислав. Последнее обстоятельство мне, безусловно, льстит. А ещё больше щекочет моё самолюбие сознание того факта, что я единственный из чужаков, кому дозволено заходить к ним во двор и помогать Лапше, обихаживать лошадей. Он не читал Марка Твена, но интуитивно догадывается сделать так, чтобы его эксплуатация принималась мною как знак особого ко мне расположения. Лапша с таким видимым удовольствием задаёт коням корм, с таким показным энтузиазмом чистит их специальными скребками, с такой радостью ведёт их на водопой или гонит табунчик в ночное, что я, безумно любящий лошадей, воспринимаю любую работу в конюшне как великое благо. Ну, чем тебе не Том Сойер, красящий забор?
Иногда он называет меня по фамилии, но обязательно с приставкой «господин» : господин Барский. И непонятно, что больше в этом его обращении: покровительственной иронии или презрения. Порой мне кажется, что Лапша исповедует принцип: всё, что выше моего понимания, – ниже моего достоинства.
Сам научился недурно играть на гармошке. Поёт под неё, беря мелодию предельно высоко и ничуть при этом не фальшивя. Росту он чуть ниже среднего, но широк в груди, плечист и необыкновенно силён. Ноздри развёрстые, как дула двустволки, зенки круглые, блескучие, с цыганской пытливостью, но не чёрные, а цвета мутной воды. Он странно холодит улыбку хищными клыками и углубляет при смехе ямочку на подбородке. Рано познал женщин и имеет уже любовницу – Эмму, значительно старше себя по возрасту. Местные блудницы чувствуют в нём животную силу и строят ему глазки. Я откровенно ему завидую. Он любит баб, глубоко и откровенно презирая их при этом за сговорчивость.
Лапша рано научился выпивать, крепок на водку и чем больше пьянеет, тем настороженней становится. Не то, что я. Пьяный я болтлив, беспечен и почти угодлив от вечного желания рассмешить окружающих. Единственное преимущество моего опьянения – почти абсолютная утрата страха и развязность в отношении с вожделенными барышнями. Может быть, поэтому я охотно выпиваю с лабухами [1 - Лабух – музыкант (сленг)] нашего оркестра. Должен сказать, что развязность моя не реализована до сих пор в постели, но я надеюсь, я ни о чём другом думать не могу и всё надеюсь.
* * *
Я вырвался из необыкновенно яркого, цветного сна, оглядел убогую обстановку комнаты и снова закрыл глаза. Предстоящий день ничего хорошего не сулил, поэтому не хотелось просыпаться. Закрываю глаза и притворяюсь спящим. Ощущаю тяжесть в голове и лёгкую тошноту. Если бы я был писателем, то мне бы хватило для точного описания моего физического состояния всего одного глагола: «мутило». Я бы так и начал повесть с одного слова. «Мутило!» И всё!
Пробегаю глазами по корешкам книг. Имеющие твёрдую обложку удостоены чести стоять на стеллаже (он занимает всю стену до самого потолка), а изданные в мягких обложках роман-газеты лежат аккуратной стопкой на полу. Твёрдая обложка – это знак качества. Почему в таком случае «книги священного писания ВЕТХОГО И НОВОГО ЗАВЕТА канонические в русском переводе с параллельными местами» тоже в мягкой обложке? Понятно почему – контрабанда! Чёрным по белому написано: 1945 год, SGP, Box 254 Chicago, IL, дальше цифры невнятно и за ними USA. Ни за что не стал бы читать, если бы запрещенную литературу издали не в Чикаго, а где-нибудь в Бердичеве. Чикаго – это клёво!
Вяло протягиваю руку за лежащей под кроватью Библией, кладу священное писание рядом на подушку и снова прикрываю веки. Размышляю: «На подушке Библия, под подушкой – Пушкин. Очень интересно. Как бы не развилось у меня раздвоение личности. Про непорочное зачатие – в Евангелии, а безбожная сатира по тому же поводу – в «Гаврилиаде». Парадокс. Сначала мама изнасиловала меня Пушкиным, даже давала денежку за каждый выученный мной сонет, а теперь я сам охотно общаюсь с Александром Сергеевичем и много помню из него наизусть. Вот выразился: «помню из него наизусть». Перл! Боюсь, что маминой мечте сделать из меня гуманитария сбыться не суждено. А ещё я помню наизусть любимого маминого Тургенева. Нет, разумеется, помню не всего, но я так ненавижу его приторно сладенькую «Первую любовь», что с каким-то мстительным чувством почти ежедневно открываю книгу и в пику влюблённой в автора маме выискиваю в тексте наиболее фальшивые и пересиропленные места. Когда же я выучил почти наизусть описание первой любви этого барчука, у меня появился ещё один повод для неприязненного к нему отношения. Он стал опреснять мою жизнь, потому что опошляет любое более или менее сильное чувство или переживание. Крупными чёрными буквами помимо моей воли возникает в моей голове цитата этого брехуна и мешает в полной мере понять суть происходящего. Слепая любовь мамы к автору «Первой любви» настолько раздражает, что я специально выискиваю в тексте сомнительные с моей точки зрения места и мстительно обращаю на них мамино внимание. Вот, например, покажу ей сегодня: «Отлично воспитанный, но пустой и вздорный человек».
Я скажу маме: «Вздорный человек, способный нести околесицу, не может считаться отлично воспитанным». Предвижу мамины возражения, и даже знаю, в какой форме она мне их преподнесёт и на какой литературный персонаж сошлётся.
Мама скажет:
– Старый князь Николай Андреевич Болконский тоже получил прекрасное воспитание, но дерзил собственной дочери княжне Марье и даже обзывал её дурой.
А я тогда выдам, гордясь собой:
– Не вижу в твоём примере противоречия, ибо учиться хорошим манерам – это одно, а стать в результате обучения отлично воспитанным – это другое. Вот если бы твой любимый Тургенев написал: «Получивший отличное воспитание, но оставшийся при этом пустым и вздорным человеком», тогда бы я не имел к нему претензий.
Но как же быть с Библией? С похмелья не рекомендуется читать – затошнит.
Библию нам подарил знакомый баптист с целью приобщения нас с мамой к Богу, а моя официально атеистическая мама приняла подарок с целью расширения моего кругозора. Я должен прочитать Экклезиаста, а потом высказать маме своё неподдельное восхищение мудрейшим из мудрых. Текст набран микроскопически маленькими буковками, глаза быстро устают, я торопливо закрываю писание и пытаюсь проглотить поднимающиеся с самого дна желудка «трай-ляй ляйя тошнотики-рвотики, трай-ляй-ляйя фельбау-абу».
Какую глупость мы пели вчера под гитару?
Трай-ляй-ляйя тошнотики-рвотики,
Трай-ляй-ляйя фельбау-абу
Родился страусёнок комический
С бородавкой на левой ноздре.
Очень интеллектуальная песня про зоофилию. Особенно восхищает текст. Благочестивую, но доверчивую юную страусиху соблазнил подлый половой извращенец с бородавкой на левой ноздре, и вот вам результат.
* * *
Вечером был на дне рождения у Танечки Свидловой, пил брагу, заедал полусырым пирогом с сорожкой, а ночью стало плохо и меня вырвало.
Моя педагогическая мама аккуратно убрала за мной и в воспитательных целях повесила над кроватью универсальную инструкцию к дальнейшему проживанию.
На листочке в линеечку укоризненно-нервным почерком переписан монолог Полония.
Держи подальше мысль от языка,
А необдуманную мысль от действий.
Всем жалуй ухо, голос – лишь немногим.
Сбирай все мненья, а своё храни.
– Умно! – говорю я Шекспиру. Следующая рекомендация бесит своей абсолютной невыполнимостью, и потому раздражает необыкновенно.
Шей платья по возможности дороже,
Но без затей. Богато, но не броско.
По виду часто судят человека,
А у французов высшее сословье
Весьма изысканно и чинно в этом.
Меня сейчас ещё раз вырвет от возмущения! Легко сказать: «шей платья по возможности дороже», а на какие, интересно, шиши? Заклятый враг Вальтер Шварцвальд одет с иголочки, друган его Ахмаська Галеев – в клёшах по полметра, а я в чём? Немоден, худ, небросок, непривлекателен на вид. А то, что «по виду часто судят человека», это я и без Полония знаю. Но денег на «дорогие платья» нет, отца нет, защиты от Вальтера с его кодлой нет, ничего нет, а всего хочется. А больше всего хочется на девочек впечатление произвести. Скоро мозоли появятся на ладонях от отсутствия взаимности. Тоска! Ненавижу слова, обозначающие известное действие, ибо это мерзость!
Онанизм – звучит архипакостно. Мастурбация – это вообще рыгаловка, дрочить – ниже всякой критики, «шкурку гонять» – отвратительно физиологично. Рукоблудие – отдаёт святотатством. Пожалуй, самое приемлемое, хотя и пошловатенькое – это выражение «Дуня Кулакова». Сколько раз уже меня удовлетворила Дуня Кулакова – сказать страшно. Сие не поддаётся исчислению, и каждый раз после этого чувство вины и тоска, как будто мама умерла. Закономерная удручённость от задроченности.
Вчера вышел с Танечкой во двор, там пацаны курили, и кто-то пнул в темноте сзади со всей силы по копчику. Знают, суки, что я ещё не успел запьянеть и не дошёл ещё до кондиции, когда мне море по колено и когда ломом буду переть, пока падать не устану. Просто так пнули, чтобы перед Танечкой унизить. Я обернулся – все смеются.
«Кровь во мне загорелась и расходилась». Твари! Мне надо было бить сразу же, кого попало, а я растерялся, меня аж в краску бросило. Вспыхнул от стыда и унижения. Какое может быть у Танечки ко мне уважение, когда меня другие не уважают? Что мне было делать? Драться? Опоздал. Раз сразу промолчал, всё – потом уже не начну. Я себя знаю. Да и пробовал уже. Они старше меня, сильнее, и их всегда много, а я всегда – один. Били до кровоизлияния в роговицы с двух сторон, чудовищные фингалы носил неоднократно, рёбра ломаны не раз. Убьют когда-нибудь. Как пить дать убьют. Жаловаться? Ну, это «западло», и кому, собственно, жаловаться? У Вальтера потенциальный муж сестры – в крупных мусорах ходит. Пнули по копчику? Пенделя дали? Ах, какое безобразие! А справочка о телесных повреждениях где? Давай, предоставь нам справочку. Нет, жаловаться – это смешно и позорно. На перо Вальтера насадить? Заманчиво, но ведь отправят в кондей на срок по максимуму. А мама с кем? Отца в шахте заморили (попал под завал и умер от жажды из-за ошибки горноспасателей – не там искали), а сына будут гнобить как уголовничка? Нет, такого удовольствия моим врагам я не доставлю: «Муж в могиле, сын в тюрьме. Помолитесь обо мне».
Мама тоже последнее время раздражать стала. Шарит по карманам, сам видел, думает, я деньги от неё шпарую. Педагог называется. А как же с высокими идеалами? Знает ведь, что все денежки за жмуриков [2 - Жмурик – покойник] до копейки отдаю, а не верит. И вообще, должен кавалер иметь наличными хоть немного или он должен позориться, как я позавчера? Сели с Любкой Москвиной в автобус, подошёл кондуктор, она замешкалась – ищет копеечки, а у меня самого – ровно на один билет. Ненавижу мать за это. За свой позор ненавижу. Ни за что все деньги в следующий раз не отдам.
Я с седьмого класса играю в духовом оркестре. Мой инструмент – альт второй. Секунда! Почему второй тенор и второй альт зовут секундой – не понимаю, да это и не важно. А может быть, первый тенор и первый альт тоже секунда? Хочу спросить у маэстро, но всё время забываю. Нет, не забываю, а стесняюсь. Вдруг буду выглядеть смешным? Хрен с ней с секундой. Я выучил три марша Шопена: «Слеза», «Увядший цветок» и «Прощай, товарищ», а ещё я выучил туш. Зарабатываю на похоронах и на торжественных мероприятиях. Неплохо получаю, между прочим, если бы мама мне хоть чуточку отстёгивала.
Так, что там дальше у Полония? Читаем дальше:
В долг не давай и взаймы не бери.
Легко и ссуду потерять, и друга,
А займы тупят лезвие хозяйства.
Ну, это, может быть, и мудро, скорей всего, что мудро, но не для меня. Я в долг не даю по причине отсутствия денег, а взаймы мне тоже никто никогда не даст. Однако запомнить рекомендацию не вредно. Вспомнил: мне же Сашка Вагин (на первой трубе играет) червонец должен. Не отдаёт, а взял, между прочим, давненько уже. На червонец можно купить четыре бутыльмента «Сучка» или три пузыря «Столичной» водки и три плавленых сырка. Нет, вместо сырков лучше тюльку в томатном соусе взять на закусь. А ещё лучше для хавки взять тефтели рыбные в томатном соусе. В соус можно хлебушек помакать. Неужели Вагин червонец зажилит и долг не вернёт? Напоминать не буду – неудобно. Во, как! Ему удобно не отдавать, а мне напомнить – неудобно. А займы тупят лезвие хозяйства!
* * *
Мама вернулась из магазина. Успела перед работой сбегать за хлебом.
– Ну, и сколько ты вчера выпил? – Маму не обманешь, по векам просекает, что я не сплю.
– Полстакана браги. (На самом деле я засосал стаканов пять. )
– Ой ли?
– Нет, честно! У них пирог сырой был – одно тесто. Сразу комом в пищеводе стал. Поэтому и вырвало.
– Прочитал, что я тебе написала?
– Прочитал.
– Запомни! На всю жизнь запомни. Никогда глупостей не наделаешь. Про друзей тоже прочитай. Полезно для общего развития. Я пошла в школу. Вникнешь в Экклезиаста и дочитай, наконец, Паустовского, потом поговорим. Получишь плохой аттестат, куда пойдёшь? В шахту? Отец в гробу перевернётся. Котлеты холодные не ешь. Разогрей. Я побежала. «Она не договорила своей речи и проворно удал и лась».
Мама ушла, а я читаю дальше про друзей:
Своих друзей, их выбор испытав,
Прикуй к душе стальными обручами,
Но не мозоль ладони кумовством
С любым беспёрым панибратом.
Что-то сегодня я уже вспоминал о мозолях на руках? Вот что значит – педагог! При помощи английского драматурга – прямой укор мне за воображаемую любовницу Дуню Кулакову.
* * *
Я живу двойной жизнью. Двуликий Янус. С мамой я – хороший, послушный, воспитанный мальчик, покорно читающий всё рекомендованное моей педагогической родительницей. За пределами барака в общении со сверстниками я – другой. Единственное, что объединяет меня с ними, – это мат. Грязное, примитивное, засоряющее речь и мозг сквернословие. Есть ещё один объединяющий меня с пацанами интерес. Интерес к противоположному полу. «Помнится, в то время образ женщины, призрак женской любви почти никогда не во з никал определёнными очертаниями в моём уме; но во всём, что я думал, во всём, что я ощущал, таилось полуосознанное, стыдли вое предчувствие чего-то нового, нежданно сладкого, женского». Почему перед противительным союзом «но» Тургенев ставит не запятую, а точку с запятой? Не потому ли, что уже до союза дважды разделил запятой однородные члены предложения? С грамотёшкой, прямо скажу, у меня слабовато. Но вернёмся к призраку женской любви «без определённых очертаний». Дружил бы с нашими пацанами Иван Сергеевич – знал бы определённо, какие бывают очертания.
Бегаем в подсобку городской женской бани и оттуда через окно подсматриваем за голенькими. Всех девочек из нашего класса уже видел в неглиже. Окно закрашено, но краска местами облупилась, и вот благодаря разгильдяйству директора женской бани и утраты им социалистической бдительности мы их и созерцаем.
Танечку Свидлову тоже видел. Какие прелестные и гладкие округлости. Какие обольстительные зрелые формы! А когда моет там – испытываю невероятное напряжение внизу. Маман её – тётя Клава относится к интимному месту на удивление прозаично, если не сказать – пренебрежительно. Ставит одну ногу на лавку и трет жёсткой мочалкой по нежному, как по спине. «U ne femmetresvulgaire» – эта женщина кажется вульгарной.
Тётя Клава помешана на чистоте. Она знает секрет стирки белья и никому его не выдаёт. У неё самые белые простыни на нашей шахте, чем она несказанно гордится и умышленно держит выстиранное бельё на верёвке дольше, чем надо. Производит эффект. У Танечки – жестяной крахмальности белоснежный передник. Чернильное пятно на коричневом платьице дочери провоцирует у тёти Клавы лёгкую мигрень, то же самое на белом переднике вызывает у маман похожий на эпилепсию родимчик с последующим рукоприкладством.
Паустовский достал меня своим романтизмом больше, чем мама своими разговорами о пользе вегетарианства. Навру маме, что дочитал Паустовского. Недурно, вообще-то, излагает, но всё врёт. Врёт не потому, что – брехун, а потому, что боится перешагнуть грань дозволенного вольнодумства. Такая осторожная, строго дозированная и потому безопасная фронда.
А что там у Экклезиаста? Пробегаю поверхностно текст и хочу уже закрыть Ветхий Завет, но обращаю внимание на следующую за мудрецом книгу «Песнь песней Соломона». Донельзя развращённый Дуней Кулаковой, зацикливаюсь на стихе: «Я принадлежу возлюбленному, а возлюбленный мой – мне; он пасёт между лилиями». Вот в этих безобидных лилиях усматриваю тайный и, следовательно, необычайно волнующий меня смысл. Но похоже ли Она на лилию? Нужно ещё раз взглянуть на рисунок. О! Я знаю, я точно знаю, где могу проконсультироваться. В книге «Домоводство» какой-то прогрессивно настроенный издатель осмелился вставить главу: «Половое воспитание». Не удивлюсь, если узнаю, что его посадили за растление советской молодёжи. Какое отношение имеет ведение домашнего хозяйства к половому воспитанию – непонятно, но для меня оно очень кстати. Открываю «Гигиену девочек», а там – в профиль и анфас Она. Ещё раз, капая слюной, рассматриваю устройство половых органов девочек.
Дуня Кулакова! Не мешай! Я отдамся тебе, не закрывая «Гигиену девочек». Ну разумеется, не закрывая. Глаза тоже не закрою, наоборот! Но почему лилия? Почему не роза? Ловлю себя на мысли, что не знаю, как выглядит цветок. Открываю ботанику. Ну, что я могу сказать Вам, бесконечно почитаемый мною царь Соломон? При известной доле фантазии малые половые губы в обрамлении больших можно с большой натяжкой принять и за лилию. Однако сколь метафоричен Царь иудейский. Снимаю шляпу. Трусы снимаю тоже и темпераментно скачу «по полю сладострастия». Это уже из другой оперы, но тоже не без Дуни Кулаковой.
Котлеты заводского производства по восемь копеек за штуку – отрава: сиськи, письки, хвост плюс пятьдесят процентов хлеба. Однако жрать-то хочется. Всё время ощущаю мясной голод. К татарам придёшь, у них всегда в доме чистенько и вкусно пахнет едой. Жареный лук – символ сытости, слюнки бегут. На столе мясо, картошка прямо плавает в жиру, а у меня сиськи-письки с макаронами. А ещё мама любит давать мне в лес интеллигентные бутербродики: хлеб с маслом и сверху два листика петрушки. Я бы сала зажевал с лучком, а мне – бутербродики. В принципе, мама не виновата. В полных семьях, там, где есть взрослые мужики, – огороды, сараи для поросят, а у нас откуда? А ещё любимый мамин Маяковский меня достал:
Тучи, кочки переплыли лётчики.
Это лётчики мои.
Стал словно дерево я.
И это называется поэзия? Это не поэзия, это – отвратительно рифмованная социальная заказуха! Учись, горлан, у того, на кого ты осмелился открыть корытообразную пасть.
Ещё бокалов жажда просит
Залить горячий жир котлет,
Но звон брегета уж доносит,
Что новый начался балет.
Вот это – поэзия! Что-то меня опять на котлеты потянуло. Пойду-ка я в лес, проверю силки. «Я отправился в сад, но без ружья».
* * *
Тайга единственное место, куда я могу отлучаться практически без спроса, что странно. «Матушка почти не обращала на меня внимания, хотя у ней, кроме меня, не было детей». Мама не может не осознавать, что я могу заблудиться, утонуть, что меня может задрать медведь (недавно рысь напала на пацанёнка, но он отбился острогой). Понимает, конечно, но, видимо, в этом состоит её педагогический план моего воспитания. Мама хочет, чтобы я из худосочного подростка как можно скорее превратился в настоящего мужчину.
В тайге я, как Лапша, – самостоятельный. Нет, не как Лапша. В тайге я, как Тарзан в джунглях. Сто раз смотрел трофейный фильм. Ну, пусть не как Тарзан, но тоже не лыком шит. В этом нет никакой моей заслуги. Просто я здесь вырос, и мне хорошо одному в лесу. Я, вообще-то, и в городе не чувствую себя несчастным, в городе я ощущаю себя невостребованным. Невостребованным в первую очередь чувствую себя у тех, за кем я похотливо подглядываю через окно бани.
Я никогда не хожу. Я всегда бегаю. Может быть, поэтому я такой тощий? Силки на рябчиков стоят чуть выше от того места, где речка-менструалка, так шахтёры называют Красный Урал, впадает в Вильву. Это, как минимум, десять километров от дома. И не по равнине нужно бежать, а по горам. Вверх, вниз, вверх, вниз – и так до берега.
В каждом человеке есть честолюбие. Не лишён его и я. Должен я уметь делать лучше других хоть что-нибудь? Должен. Я и умею. Не могу, конечно, как Тарзан, точно изобразить локомотивный голос знакомого слона, но, когда я имитирую ржание лапшинского племенного жеребца Гравия, кобылки начинают стричь ушами и призывно подают голос в ответ.
А как приятно удивить того же невозмутимого Лапшу, когда он доезжает до Мутной на лошади позже меня. Он едет по дороге, а я бегу тропинками через Ермачихинский перевал – этот путь несравненно тяжелее, но в два раза короче.
А вот интересно, почему чистую, прохладную даже жарким летом речку назвали Мутной? Вода в ней, как из родника, пьём за милую душу. Почему Мутная? Не понимаю.
У меня спрятано в разных местах на берегу: коробки спичек в презервативах, чтобы не отсырели, старый бредень из лески – никогда не сгниёт, аммонитовые палочки, штук тридцать, – украл заначку у неисправимого браконьера Давида Бауэра, (он взрывником работает), динамка – машинка для подачи электричества на детонаторы – их у меня штук двести, могу и тысячу насобирать на отвале (после «отказа [3 - „Отказ“ – когда не во всех шпурах сработал детонатор (профессиональный сленг) .»]их там несчитано), несколько острог (одна со сломанным жалом – перекалил плохой кузнец, и теперь это не трезубец, а двузубец), котелок, старая сковородка, вилка, ложка, топор, ножовка, несколько трёхлитровых банок с крышками. В крышках вырезаны пять-шесть отверстий небольшого размера. Крошу в банку хлеб, закрываю крышкой, топлю на три четверти объёма недалеко от бережка, на тёплой отмели. Глупая малявка заплывает в банку целой стайкой, а как обратно выбраться не знает. В том случае, когда совсем уж не клюёт из-за плохой погоды и «донки» пустые или не удалось наколоть вилкой жирненьких налимчиков из-под плоских камней – бывает и такое, или нельзя глушануть аммонитом на плёсе рыбу из-за того, что есть нежелательные свидетели в лесу, тогда я нахожу банки с хлебной крошкой, а в них почти гарантийно малявки на хорошую жарёху.
У меня с собой только хлеб, соль и спички. Этого достаточно. Я бегу не по дороге, а по диагональным тропинкам и ровно через час уже проверяю силки. Попались три рябчика, но один сдох. брезгливо выбрасываю его даже не нюхая, а двум другим сворачиваю шею и начинаю священнодействовать.
Вынимаю внутренности, хорошенько промываю тушки в реке и обмазываю птиц слоем глины так, чтобы ни одно пёрышко не торчало наружу. Разжигаю костёр. Осторожно, чтобы не расколоть обмазку, опускаю в пламя полуфабрикат. Минут через сорок разбиваю огнедышащую керамику камнем – она приобретает крепость глиняного горшка. Внутри сочная вкуснятина. Мясо! Перья прилипли к прокалённой глине и вместе с ней легко отделяются от тушки. Восторг! Побольше соли – так вкусней, и хорошенько утрамбовать хлебушком – так сытней.
* * *
Я сыт, лежу у костерка и думаю о Танечке. Я всегда о ней думаю. Вернее, не так. Я думаю о разном, но Танечка всегда вклинивается между тем. Не «между тем», в смысле «а в это время», а именно между одной темой и другой. Вообще путаница в голове. Я думаю: «Как может моя просвещённая мама читать „Гулящую“ Панаса Мирного?»
Ублюдочный стиль, не стреляют диалоги: Параська сказала, Параська молвила, Параська возразила. Примитив! А она читает. А почему? А потому что её, как и всех остальных, интригует название. В каждом есть к этому тщательно скрываемый интерес. В каждом! У меня особенно. Впрочем, у Тургенева тоже: «Образ молодой деву ш ки носился предо мною, сердце перестало прыгать, но как-то приятно сжималось».
Какие остренькие розовые сосочки у Танечки Свидловой. Я их ещё в бане рассмотрел. Ну вот, опять она вклинилась между серьёзных тем. Она охотно позволяет целовать их. Я сам с замиранием сердца извлекаю трогательно податливую округлость груди из бюстгальтера, и она позволяет. Она называет бюстгальтер лифчиком, и я нахожу, что слово «лифчик» звучит интимнее и теплее, чем твёрдое немецкое – «бюстгальтер». Я не поленился и заглянул в словарь. Бюст – это, разумеется, грудь, а Halter – держатель, подставка, опора. Очень мило – «держатель груди».
Соски твердеют после поцелуя. Сначала я только дотрагиваюсь до них кончиком языка. Они набухают и розовеют, как вишенки. Засасываю вишенки в рот и чуточку прикусываю их зубами. У Танечки углубляется дыхание, и она кладёт руку мне на затылок, словно боится, что я прерву поцелуй. Не бойся, мой ангел, не прерву! Как ароматна её грудь: «Два сосца твои, как два козлёнка, двойни серны». Нет, лучше вот это место из Экклезиаста: «Подкрепите меня вином, освежите меня яблоками, ибо я изнемогаю от любви». Хочу её безумно. Хочу, но боюсь. Я не знаю, кто должен снять с неё трусики, она или я? И позволит ли? Прижимается к нему лобком до боли, до стона. Значит, и ей приятно сознавать, что её хотят? Конечно, приятно. Не буду больше изменять ей с Дунькой Кулаковой, может быть, она даст. Я подожду. «Это ожидание проникло весь мой состав». Я съем её. Я её просто съем со всем её составом. Она не прочитала ни одной книги, она говорит, стараясь не употреблять придаточных предложений, а я её люблю.
У неё большой рот, и это совсем её не портит. Полные, чётко очерченные губы и развратная улыбка. Объяснить не могу, но другого определения придумать не могу, и не хочу: «разврат, бывало, хладнокровный наукой славился любовной». Мне ли – возлюбленному Дуньки Кулаковой становиться в педагогическую позу.
У неё на редкость свежее дыхание. Я очень чутко обоняю запахи изо рта. Привередлив до брезгливости. Танечка в этом отношении уникум. При мне съела тарелку пельменей с чесночным фаршем, а дышала потом на меня, как ребёнок, парным молоком.
Цвет волос – русый, а там – значительно брюнетистее. Я признался уже, что в бане видел. У неё тёмные, цвета мокрого асфальта глаза необыкновенной влажности, как будто бы она только что прослезилась. Я бы назвал такие глаза томными, но спросите меня, что это обозначает, – не отвечу. Томные глаза на абсолютно круглом лице. Пожалуй, она беспородиста, а я сам сильно породист? Дистрофик на нормальных ногах. И потом, я вижу, какими взглядами её провожают мужики. Правда, они смотрят не на округлость лица, а на другие выпуклости. А там такое! Она белая, как поповская дочь. «Темноокая с белым лицом». У меня такое ощущение, что фраза требует поэтического продолжения, но я тупой и ничего путного придумать не могу. Хочу, но не могу. Я попытался привязать моё видение самого себя к её образу – безрезультатно. Начинаю с возвышенного тона, заканчиваю – чёрт знает чем.
Темноокая с белым лицом,
А я – дохлик, но с твёрдым концом.
У неё тоже нет отца. Взорвался метан в шахте, и он погиб. Успел срубить для семьи уютный домишко, куда я и забегаю на правах друга детства. Танечка старше меня на пару лет. Дважды оставалась на второй год, и я догнал её в восьмом классе. Она значительно крупнее меня, и, может быть, поэтому её маман относится ко мне, как к бесполому существу. Это меня вполне устраивает. До сих пор стыдно, что при Танечке мне дали под зад, но настораживает и её поведение в момент эксцесса. Я, конечно, не среагировал должным образом, но дёрнулся для понта в сторону Вальтера, а Танечка: «хватит вам драться». Она что, не понимает, что драка – это когда друг друга полощут чем попало, а не тогда, когда мне подло дали пенделя сзади?
А вот интересно, как бы повёл себя Лапша, если бы с ним обошлись так же, как и со мной? Не растерялся бы, конечно, как я, а вот что бы он сделал? Известно что.
Он однажды поехал за иконой в Оныл. Бабушка к сестре послала, думала, что икона излечит её от паралича. Лапша выполнил поручение, поднимается по трапу на катерок, а вдоль трапа местные угланы [4 - Углан – хулиган, сорви-голова (пермский диалект)] с двух сторон стоят. Двинули ногой по чемодану – его инвалид нёс, чемодан старенький фанерный раскрылся при падении, и содержимое из него выпало. Пассажирам подниматься нужно, а тут инвалид раскорячился, шмотки собирает. Смешно!
Проходит мимо Лапша и руку зачем-то в карман опустил. Пнули по чемоданчику, как по футболу, но не на того напали. Лапша угол [5 - Угол – чемодан (воровской жаргон)] крепко держит. Тем более что в чемодане икона. Лапша взглянул на угланов, вроде как в большом замешательстве, в недоумении и даже в страхе, и один из них, самый главный:
– Дерьгай, дерьгай отседова!
Молнией сверкнула опаска, и упало ухо главному на плечо. По самый корень Лапша ему лопух отсёк. Главное, ухо сначала на плечо упало, потом на перила трапа, а уж потом только полетело в воду. Зацвиркала кровь на футболку. И никто за товарища не вступился. Наоборот, как увидели аборигены ухо в воде, так и брызнули с трапа в разные стороны. А Лапша доплыл на катерочке до первого причала (знал, что в Усть-Чёрную позвонят, и его там милиция встречать будет), сошёл на берег, лесом добрался до Соликамска и через три дня был дома. Ему всё сходит с рук. У него сущность матёрого уголовника. Вот Вальтер с кодлой меня бьёт, а я его не боюсь. Я знаю, что один на один Вальтер – не боец. А Лапша меня пальцем ни разу не тронул и даже благоволит мне, а я его побаиваюсь. Его все боятся.
Отец называл дочурку Танечкой, точно так же, как и я, а мать зовёт её только Танькой.
Почему? Не любит? Странно. Я тоже – говнюк. При пацанах называю её Танькой – стесняюсь выражения чувств и, в сущности, предаю её. Но ведь и она никогда не танцует со мной и по улице со мной не ходит. Значит, тоже стесняется. Оказывает благосклонность только у неё дома. Ненавижу слово «грех», но сколь греховны мои мысли о ней. Она сама – грех. Грех и соблазн. Почему? Потому что чувствую – она знает об этом больше, чем говорит. А, откуда, интересно, знает? Я вчера упёрся в неё до хруста. Вообще обнаглел, и вдавил ей новенькую юбочку «прямо мэжду бэз» как говорят одесситы.
«Ты мне весь подол уделаешь» – сжалилась, наконец, надо мной. Подстелила тряпочку, подняла подол и притупила меня между плотно сжатыми ногами.
Такое ощущение, что она имеет опыт в таких делах. Но почему не снимает трусики? Боится забеременеть? Или хочет сохранить девственность? Настораживает практично подложенная тряпочка. Откуда она знает, что мужчина в конце всегда приносит жертву на алтарь Венеры? Интуиция? Сказала, что я не умею целоваться. Откуда она знает, как нужно? Есть с кем сравнить? Ревную, безумно ревную её к тому, что называется опытом, – «напрасно измену мне ревность гадает». У меня опухли гонады от многочасового напряжения.
Темноокая с белым лицом,
А я шибздик с опухшим яйцом.
Что-то я совсем уж себя принижаю. «Но я напрасно клевещу на себя». Я не шибздик, я субтильный.
* * *
Приехали на грузовичке с лабухами на жмурика. На соседней шахте ревнивый муж разобрался по пьянке с супругой, а как увидел утром синее лицо – не выдержал угрызений совести и бросился в грузовой ствол. Сто метров пролететь – это не шуточки. Мешок ломаных костей. Гроб не открывают – смотреть страшно. Жена простила избиение и заказала музыку.
Нервно слюнявлю мундштук альта. Переживаю. Перед выходом из клуба – там у нас инструмент хранится, увидел себя в профиль. Дома вижу себя в зеркало только анфас, а тут трельяж у директора в кабинете. Я, оказывается, не просто худой, я – тщедушный. Шейка тоненькая, как у общипанного рябчика. Позор! Неужели никогда телеса не наем? А, может быть, у меня такая конституция? Ноги же у меня не худые? А ручки плоские, как крылышки. Таскаю гирю, бью по мешку с песком. Эффект нулевой. Сила прибавляется, мышцы – нет. Хожу по пляжу, как дурак, в плавках и в рубашке. Стесняюсь верхней части моего тела.
Жарко. Идём за машиной, исполняем похоронный марш «Слезу». Всегда начинаем со «слезы», а когда зарывают могилу, играем «Прощай, товарищ». Нас сегодня мало (отсутствуют вторая труба и первый тенор), и это хорошо. Экономически выгодней, когда оркестр в не полном составе. На одну марочку (условную единицу лабухов) больше денежек выходит. Две трубы и баритон по 5 марочек на инструмент, вторая альтушка, второй тенор, бас и барабан – по 3 марочки. Итого – 27 марочек. Если профсоюз поможет избитой мадам, а впрочем, она и без профсоюза не стеснена в средствах – это видно по платью из дефицитнейшего крепмарикена (семейный изувер работал на проходке полевого штрека и приносил зарплату тысячами), то рубликов 500 безутешная вдова отстегнёт. Делим 500 на 27 и получаем на одну марочку примерно рубликов по 18 с половиной. Значит, на свои положенные мне три марочки я должен буду получить 55 рваных. Маэстро округлит, конечно же, в свою пользу, но в любом случае полтинник я должен заработать. Но не будем загадывать. Загад не бывает богат.
Вдова недурна собой. В чёрном платке, под цвет её синяков. Глаза большие, и синяки ей идут. Где-то я видел женщин с такими глазами. Ну, конечно, видел. В немых фильмах тридцатых годов. Роковые женщины. Демонические женщины. А ведь изменяла она самоубийце, голову даю на отсечение, что изменяла. Порочна на вид и своенравна. Плевала на общественное мнение и даже не пытается изобразить непереносимую скорбь. Печалится без слёз. Даже не печалится, а пребывает в состоянии, близком к меланхолии. Как я оказался прав! Через несколько дней я увижу её в сопровождении молодого маркшейдера, и, судя по тому, как она доверительно шептала ему на ухо, и по тому, как он по-хозяйски держал её под локоток, стало понятно, что лишивший себя жизни муж имел серьёзные основания для ревности. Зачем, спрашивается, нужно было прыгать в грузовой ствол?
* * *
Маму обмануть не смог. Не могу врать. Вернее, не так, врать я, конечно, могу и вру ей ежесекундно, но мама так высоко несёт свой тяжкий крест матери-одиночки, так методично, целенаправленно и неустанно напоминает всем своим видом и поведением о том, на какие жертвы она вынуждена идти, чтобы из последних материнских сил растить, поить и кормить меня, дармоеда, что у меня развился комплекс. Мне стыдно нормально жить. Я должен жить с непроходящим чувством вины и с утра до вечера изображать сыновью благодарность за то, что мама моя не потаскуха, не воровка, за то, что она умышленно обрекла себя на одиночество и не привела в барак отчима, за то, что меня не отдали в детский дом, за то, что я не питаюсь в столовой. Она так и говорит: «Вот уйдёшь из дому, станешь питаться в столовой, тогда вспомнишь мать». А я мимо столовой иду и вижу, как шахтёры гуляшом заедают свои законные сто грамм, – слюной давлюсь. Куда она вообще деньги девает? На книги рублики тратит, а ещё говорит, что копит мне на образование. А уж когда по радио Юрий Богатиков песню про маму поёт, тут я себя такой ощущаю такой свиньёй – хоть из дома беги. Мне кажется, что Богатиков поёт мне назло:
Помнишь, мама моя, как девчонку чужую
Я привел тебе в дом, у тебя не спросив…
Мама превентивно достает платок и прикладывает их к увлажнённым глазам.
Я её целовал, уходя на работу,
А тебя, как всегда, целовать забывал…
В этом месте мама смотрит на меня, как на неблагодарную сволочь, и заливается слезами. Горькие слёзы обманутой благодетельницы заливают лицо. Как в такой обстановке я могу сказать, что заработал на похоронах всего сорок рублей, а не пятьдесят? Никак! Я должен до самой смерти отдавать маме всё до копеечки. Жизни не хватит, чтобы отблагодарить её за то, что она сделала для меня.
Ненавижу благодарственные песни про мам. Это же так естественно любить своего ребёнка. Вот не любить – это уродство. Даже животные любят своих детей и защищают их, рискуя жизнью. Чем же вы кичитесь? И зачем укоряете тем, что отдали? Укор – не пробуждает чувство благодарности, укор всегда виноватит, а человек так устроен, что не может долго ощущать себя виноватым. Он обязательно постарается самооправдаться и переложить тяжесть вины на чужие плечи. Чаще всего груз с души перекладывается на плечи глупого благодетеля, ждущего благодарности.
В идеале любое благодеяние должно быть анонимным, так как облагодетельствованный невольно ставится в положение «обязанного» по отношению к благодетелю. Сто раз мама перечитывала «Войну и мир» и не обратила внимания на фразу: «Княжна никогда не любила Пьера и питала особенно враждебные чувства с тех пор, как стала обязанной ему». Браво, Лев Николаевич! Только я бы на вашем месте вместо «и питала особенно» написал бы для большей убедительности «но особенно враждебные чувства она питала с тех пор, как стала обязанной ему». Однако я обнаглел.
* * *
Опять я без копейки. На пляже. Таким словом шахтёры называют берег Вильвы, покрытый крупной галькой. Лежать на камнях с целью загара практически невозможно, поэтому отдыхающие отходят на полянку и расстилают на траве скатерти с выпивкой и снедью.
Стоят торговые палатки. Из динамиков льётся музыка. Владимир Трошин поёт про тишину: «Ночью за окном метель, метель, белый беспокойный снег. Ты живёшь за тридевять земель и не вспоминаешь обо мне…». Коллективное пьянство на берегу называется «массовым гулянием».
Я сравниваю толщину своих рук с круглыми руками рядом сидящего шахтёра и прихожу в состояние глубокого уныния. Надеваю рубашку, она скрывает не только мои плоские ручонки, но и старомодные плавки с завязками на боку.
Мой враг Вальтер – тоже не Аполлон, но у него другая ненормальность – «неблагообразная фигура». У него верх средней упитанности, но икры тоненькие, как у эфиопчика. По этой причине он любит ходить с обнажённым торсом, но в любую жару не снимает брюк. Сегодня он без Ахмаськи Галеева с какими-то двумя незначительными пристебаями.
Вальтер уже сдал на права и шоферит. Приехал за отдыхающими шахтёрами с нашей шахты на подержанном грузовичке. Прошёл мимо меня с безразличным выражением лица и присел почти рядом. Я уже разведал у Добрыни, кто меня пнул сзади при Танечке. Добрынин – прирождённый провокатор и предатель. Азеф! Добрынин-Азеф замёрзнет в шестидесятом году после получки. На улице будет минус сорок, а он приляжет пьяненький в сугроб отдохнуть. А пока он всё передаёт мне про Вальтера, а Вальтеру – всё обо мне. Со всеми в дружеских отношениях. Когда предаёт, не забывает предупреждать:
– Только я тебе ничего не говорил, хорошо?
– Хорошо.
Очень хорошо, но нужно сначала искупаться, а потом уже решить, как поступить с Вальтером. Вальтер старше меня на три с лишним года. Блондин с поросячьими ресничками.
Его отношение ко мне можно охарактеризовать всего двумя словами: «беспричинная ненависть». Поскольку он первым начал меня терроризировать, то моя ненависть к нему – «причинна» и обоснованна. Он пытается унизить меня с первого класса. Когда он был в четвёртом, а я в первом, – ему это удавалось без труда. Необязательно ведь нужно избивать, для того чтобы унизить. Ткнуть кулаком в живот, дать щелбана, целенаправленно и ежедневно отрывать вешалку у пальто в раздевалке. Толкнуть сзади в тот момент, когда ты пустил струю в школьном туалете. Опрокинуть ведро в лесу с малиной, которую ты собирал полдня. Плюнуть в тарелку с едой в школьной столовой.
К шестому классу моя ненависть к мучителю достигла того градуса, когда злость убивает страх. Он подошёл сзади и сунул мне за воротник большого холодного дождевого червя. При этом он специально раздавил червя моим же воротником, и зелёные внутренности измазали мне шею. Я схватил ручку и воткнул ему в шею упругое перо «мышку». Попади я в сонную артерию – и ему конец. От неминуемого исключения из школы меня спасла моя педагогическая мама. Она принципиально отправила меня учиться в другую школу, чтобы я получал оценки за знания, а не за то, что родительница работает учителем, но в данном случае ей пришлось поступиться принципами и воспользоваться связями. С тех пор Вальтер продолжал мне делать пакости, но уже значительно осторожнее, чем прежде. Он не шёл больше на открытую конфронтацию, но стал действовать исподтишка.
Мой заклятый враг дышит шумно, как астматик. Он курит с раннего детства и имеет кликуху Бычок. В нежном возрасте, Вальтер собирал полные карманы вонючих бычков и выкуривал эту гадость. Когда заметил, что я стал обгонять его в росте, – задружил с Ахмаськой Галеевым. Кормит, поит его, лебезит, подлизывается. За это Ахмаська держит за него мазу. Против Ахмаськи мне не устоять. Он, в отличие от Вальтера, бьёт точно, хлёстко и очень резко, он бесстрашен и изобретателен в драке. У меня создаётся впечатление, что татары одарённее других в физическом отношении. Во всяком случае, они одарённей Вальтера. У них по-другому работают рефлексы. Равиль Латыпов швыряет гранату дальше преподавателя физкультуры. Маленький Тейфук Абилов легко уделал противника на голову выше себя. Говорят, что его отец Заир поднял в молодости на спор коня. Неужели такое возможно? Они ребята неплохие, непохоже, что врут. А может быть, у них в Крыму лошадки маленькие, как коровки на Кавказе?
Я разделся и поплыл на другой берег. Снесло течением, и я как-то странно устал. Замёрз и ослабел. Кое-как доплыл. Левый берег отвесно крутой и скалистый. Будет в тени до самого вечера, а мне нужно согреться. Пришлось плыть назад. Вышел на берег, стуча зубами от озноба. Ищу рубашку – её нет. Нашёл. Свёрнутая в тугой жгут и затянутая в не менее тугой узел. Для крепости узла опущена в воду, а затем выброшена на гальку. Рубашку можно выбрасывать, потому что такой узел развязать невозможно. Гордиев узел? Не знаю. Но зато я знаю, я точно знаю, кто это сделал. Смотрю в сторону Вальтера. Играют в карты неподалёку. Вальтер сидит ко мне спиной. Подойти и спросить, кто устроил такую подлянку, – глупо. Осмеют и не признаются. Жалко, что нет с ними Добрыни-Азефа, он бы дал знак. У Вальтера довольный вид. Пристебаи сидят с нейтральными лицами.
Мне надо выпить. Мне позарез нужно врезать водки, а у меня – ни копейки в кармане. Хрен я в следующий раз отдам маме все деньги. Бутерброд с маслом у меня с собой, пошёл бы на закусь, но где раздобыть спиртного? Можно подойти к шахтёрам из нашего барака, они поднесут, но я не пью на халяву.
Мне надо выпить. Не для храбрости, я его слишком ненавижу для того, чтобы бояться. Мне надо выпить для куража и для хладнокровия. Парадокс, но чем я пьяней, тем я хладнокровнее в драке. А сейчас я взвинчен, весь дрожу от холода и от предвкушения мордобоя. Жара, а я дрожу.
Вагин должен мне червонец. Вот он сидит, «массово гуляет» неподалёку с Толей Кабаном из нашего барака.
Толя с дамой. Перед ними на траве скатёрка. На ней снедь, бутылки с пивом, с водкой. Фамилия у Толи – Пакеткин, но все зовут его Кабаном. Мне не нужна помощь Кабана, но при Кабане пристебаи не посмеют ввязаться. Поэтому драку нужно начать под присмотром беспристрастных арбитров. Вызову один на один – пойдёт как миленький. Иначе – позор.
Подхожу к Вагину, отзываю в сторону.
– Саш, займи трёшку! На жмурике отдам.
Сашка делает вид, что вспоминает нечаянно забытое:
– Дак я же тебе червонец должен! – бежит к скатёрке, роется в кармане брюк, возвращается с пятёркой.
– Пять рублей отдам после жмурика. Сейчас больше нет – суёт мне денежку.
– Хватит мне за глаза, а я и позабыл.
– Зато я долги не забываю, – Сашка делает назидательное лицо и отходит.
Вот козёл. Меня же и укорил. Я ещё не знаю, что он никогда уже не отдаст мне мои пять рублей, потому что уже никогда он не будет играть на чужих похоронах траурные марши Шопена. Я узнаю про это вечером. Мне теперь не до него. Подхожу к палатке, заказываю сто пятьдесят беленькой и два бутерброда с колбасой. Выпиваю залпом, мгновенно теплею и успокаиваюсь. Я знаю, я точно знаю, что в поединке, где ни один из участников не обладает нокаутирующим ударом, выигрывает не тот, кто сильней или злей, а тот, кто выносливее. Когда кончается в крови кислород – усталость гасит злость. У Вальтера нет шансов. Выкуренные за его жизнь бычки отравили лёгкие и уменьшили их вместимость. Не хватит тебе кислороду, гадёныш!
Отвожу его в сторону.
– Рубашку втроём завязывали?
– А ты видел?
– Не видел, но знаю. Ты – говно! Ты понял меня? Ты – говно!
Я бью его первый. Он мажет, а я попадаю, он снова мажет, а я снова попадаю. Он пытается ударить меня головой и слишком низко наклоняется. Мгновенно сверху обе руки на затылок, рывком голову вниз, и одновременно коленом в лицо. Лязг зубов – попал! Он падает вместе со мной и начинается уже не драка, а борьба без правил. Он тяжелее меня и сначала оказывается наверху, но я выскальзываю из-под него ужом. Он пытается разорвать мне рот – ухитрился сунуть большой палец за щеку и срезает стружкой слизистую щеки грязным ногтем. Солёно во рту! Кусаю за палец и бью, безостановочно бью в ненавистную харю. Успеваю заметить, что нас обступили зеваки. Это хорошо. Я куражлив, и присутствие зрителей утраивает силы. Я устал, и у меня уже не получается акцентированный удар, но он, мерзавец, устал намного сильнее. Когда нас растащили, я сидел на нём сверху. Я в царапинах и кровоподтёках, у него разбиты губы, рот в крови. Знаю, что теперь они с Ахмаськой будут меня пасти, скорей всего и подпасут в укромном месте, но сегодня я победил. Я не просто победитель. Я – триумфатор. Сегодня вечером триумфатор чудом останется живым, но я об этом ещё ничего не знаю.
– Молодец, Ростик, – Кабан одобрительно хлопает меня по плечу, – в два раза тяжелее себя уделал бычка, не смотри, что худой.
– Я не худой, я – изящный, – тут я умышленно женственно виляю бёдрами и делаю руками, как балерина. Знаю, что это должно выглядеть смешно, и я не ошибаюсь. Смеётся не только Кабан, но и его собутыльники. Я примостился рядом с Вагиным, Кабаном и его сожительницей и пью водку с ними на равных. Кабан полжизни отсидел в тюрьме, но вежливо здоровается с мамой, и она его за это любит, говорит про него, что «он из хорошего теста», хоть он и уголовник. Пожалуй, мама права. У Кабана живого места нет от наколок, у него выя, как у вола, профиль, как у рассерженного борова, но есть во взгляде что-то такое, что вызывает к нему расположение. Он не злой. Он – несчастливый. Его пожалела и приютила Марьям Джемелева. Мама называет такое объединение пресным словом: «сошлись».
Про Марьям говорят, что у неё в Крыму отец был настоящий бай. Она ухитрилась вывезти драгоценности и золотые украшения, спрятала их в подушке, но её первый сожитель-алкоголик, не зная о кладе, отнёс подушку на рынок и продал Лапше-Базарнику за бутылку. И тут Марьям совершила ошибку. Ей нужно было наврать Базарнику, что подушка дорога ей как память о любимом отце, переплатить и выкупить обратно, но её подвело незнание российской ментальности. Она пришла к Базарнику, честно во всём призналась и попросила, вернуть ей хотя бы половину содержимого подушки.
Базарник попросил обождать. Сходил домой, вернулся весь в пуху и радостно объявил, что в подушке ничегошеньки нет, кроме перьев, но, если Марьям так настаивает, то он готов продать ей подушку по рыночной цене.
Марьям плохо говорит по-русски и считает слово «сволочь» совершенно безобидным и даже нежным. Я подозреваю, что она путает его со словом «глупышка».
Она переживает, что Кабан мало закусывает, боится, что он быстро запьянеет, пойдёт в разнос, патологически подобреет и устроит то, что устраивал уже неоднократно – купит ящик водки и станет угощать всех знакомых. Поэтому она подсовывает сожителю закуску и спрашивает ласково: «Пощему не ел? Тут не ресторанный систем. Сволищ ты такая».
Я запоминаю, мне пригодится фраза. Попробую рассмешить ей какую-нибудь «сволищ».
Поглядываю в сторону Вальтера. Он за рулём и не пьёт. А хочет, очень хочет залить водкой своё поражение. Вот один из его шнырей вернулся с «мерзавчиком», и Вальтер, оглядевшись, делает пару глотков. Закусывает, жуёт пикан, чтобы отбить запах водки (пикана на поляне пруд-пруди) и нетерпеливо поглядывает на часы. Хочет скорее отвезти шахтёров домой и нарезаться с горя.
Вечер. Я мог бы сесть в машину к Вальтеру, у него в кузове стоят лавки, и все едут сидя, но мне ехать в его машине противно, и я сажусь в неприспособленный для перевоза людей грузовичок.
Полный кузов пьяных шахтёров. Нескладно поют песню из кинофильма «Разные судьбы». Нескладно орут, но старательно: «Голова стала белою, что с ней я поделаю. Ты любовь моя последняя. Боль моя!».
Я стою в углу между задним и правым бортом, держусь за Вагина и думаю, что он держится, в свою очередь, за Кабана, а Кабан тоже держится за кого-то. У Вагина красивые соломенно-жёлтые волосы. Локоны! Лицо умеренно жёваное, с глубокими носогубными складками, но вот локоны. Они развеваются на ветру и застят мне свет. Не вижу дороги, вижу только локоны и его спину.
* * *
Вагин не держался за Кабана. Он был пьян и беспечен. Машина летит по серпантину горной дороги, опасно заносясь на поворотах. «Голова стала белою». Если б знать, что случится через мгновение, если б знать? Тогда лучше подошла бы песня: «Он лежит не дышит, он как будто спит, золотые кудри ветер шевелит».
* * *
«Голова стала белою, что с ней я поделаю?..»
На меня катится огромного размера медная копейка. Подкатилась, упала и стала снова маленькой. Я лежу на Вагине и смотрю на желеподобную субстанцию, выползающую у него из-под окровавленных локонов. Он выпал из машины вместе со мной, но я каким-то образом приземлился на него, а он ударился затылком об ограничительный бетонный столб.
Откуда копейка? Почему она была такая огромная? С трудом соображаю: ударился лицом о грудную клетку собутыльника и на какое-то время утратил нормальность зрительного восприятия. Галлюцинация. Копейка выпала из кармана Вагина, сделала круг и докатилась до моего лица. У меня разбит нос, но сам я цел. Какое невезение. Почему я не выпал из машины Вальтера? Его бы, как пить дать, лишили водительских прав. Он же выпил за рулём, сука! А у меня это было уже третье сотрясение мозга.
Цвет головного мозга Вагина сизый с серо-розовым.
Я приплёлся домой, мама жарила розового морского окуня.
Сел за стол, ковырнул в рыбе вилкой, и меня вырвало. Цвет кожи и рыбной мякоти показался мне очень похожим на цвет мозгового вещества Сашки Вагина.
* * *
Нужно играть на похоронах Сашки Вагина, а у меня разламывается голова и болит травмированная вальтеровским грязным ногтем щека. Животное! Но и он получил от меня, говнюк! И Вагин тоже хорош. Не успел вернуть пятёрочку. «В долг не бери и взаймы не давай, легко и ссуду потерять, и друга». Во, даёт Полоний! Как в воду глядел! Впрочем, Царствие ему небесное. Я имею в виду Вагина. Отказаться от игры не могу. Играем бесплатно. Могут неправильно истолковать. Ладно, придётся дуть вполсилы.
Сашку посмертно умыли, и теперь он в гробу с его соломенными локонами – вылитый Есенин. Завидно даже. Но герой дня не он. Герой дня – я. Я был свидетелем последних секунд его жизни. Охотно отвечаю на вопросы, а сам обсасываю мысль: «Мы выпали вдвоём. Я упал на него, и он своим телом смягчил удар и спас мне жизнь. А если бы он упал один, он бы, пожалуй, не так сильно ударился затылком о бетонный столб или, может быть, вообще не долетел до столба? Значит, косвенно я виноват в его смерти? Придётся простить пятёрочку».
Плетёмся до кладбища. Машина дёргается на пониженной передаче и нещадно дымит. Отравился на хер выхлопными газами. И без того голова болит. Дошли, слава богу!
Отыграли «Увядший цветок», засуетились фотографы, Сашку сняли с машины, поставили гроб на две табуретки, фотографы стараются поймать выгодный ракурс. Отпихивают тех, кто им мешает.
Я знаю ритуал наизусть. Сейчас кто-нибудь крикнет организаторским голосом: «Родные, прощайтесь с покойным». И тут начнётся самое интересное. Нужно по православному обычаю приложится к холодному лбу. Но жара, жужжат зелёные мухи, лезут на лицо, в ноздри, и как же быть с последним лобызанием? Чужие вежливо отходят, родственники становятся в очередь у гроба. По опыту знаю: только матери целуют, не брезгуя, даже мёртвого ребёнка, но матери у Вагина уже нет, и поэтому родня доходит до изголовья, делает максимально печальное лицо, выдерживает необходимую паузу, якобы пристально вглядываясь в дорогие сердцу черты, и проходит дальше, уступая место следующему скорбящему.
Два родственничка наклонились очень близко к челу, но не поцеловали лоб, а только сделали губы трубочкой. «Трубы, ах, трубы! Сделали трубочкой губы, чтобы прохожим выболтать тайну домов». Симулянты! Ну и циник я стал от этих жмуриков.
Есть немного времени, пойду погуляю по кладбищу. Лабухи покурят, а я пока погуляю. Тут у меня полпогоста знакомых. Я их провожал в последний путь с духовым инструментом в руках. Имею серьёзные подозрения, что духовые инструменты изначально были придуманы именно для погребальных целей. Само название связано с духом, с душой или ещё с чем-то возвышенным. Ну не играть же на кладбище на гармошке. Щипковые инструменты в принципе подошли бы. А почему нет? Сладко, печально поёт мандолина, а если к ней ещё и скрипочку, вообще изрыдаешься, а вот, нет – не пойдёт. Духовые для погребения нужны, потому как душа отлетает и к небу возносится.
Вот интересный памятник. Не памятник интересен (он из листового железа и весь заржавел), а интересные были похороны.
Мела пурга. Мороз был так себе, градусов под двадцать, но когда с ветерком, то губы пристывают к мундштуку. Залили в инструменты по грамульке, чтобы не замерзали клапаны. Я в кирзовых сапогах. Почему не в валенках? А потому, что в сапогах, какой никакой, а есть каблучок, а в валенках – нету. Я же хочу повыше ростом казаться. Вот и хожу в школу в кирзачах. Меня прямо с занятий маэстро забрал на жмурика.
Зажмурилась старушка. Отравилась угарным газом и преставилась. Дорогу к кладбищу занесло, денег на трактор у дочери не было – она же и так на оркестр потратилась, и потому решили везти старушку на санях. Вынесли гроб, уложили в сани. Сразу видно по размеру, что покойница дробненькая была, лёгонькая. Видно же, что несут домовину без напряга, да и размер гробика несущественный.
Маэстро махнул трубой, не отрывая мундштука ото рта, подхватила вторая труба в терцию, разорвал морозную тишину ударник: лязгнул тарелками и одновременно дал в бок тумака барабану, тот аж ахнул. Тактично вступила «секунда» не в смысле хорошего поведения, а в смысле правильности предписанного такта, зашёлся в густых переливах баритон, рыкнул на низах «эсный» бас («бэйный», помню, отсутствовал) и зазвучала необыкновенно громко и печально в зимнем воздухе траурная мелодия «Слёзы».
Лошадка не вникла в торжественность момента, испугалась, дернулась и понесла. Помчалась с гробом бешеным галопом по дорожке. На повороте сани занесло, гроб съехал, старушка выпала в снег, зарылась лицом в сугроб, и только синенькие ножки из-под снега торчат.
– Ой! Убили! – истерично закричала какая-то сумасшедшая, и завыли старухи, как кликуши, над синенькими ногами ровесницы.
Вытащили убитую из снега, отряхнули, как могли, уложили в гроб, успокоили лошадку и как-то странно все оживились от произошедшего. Вот уже и хихоньки-хизди-хахоньки стали слышны, вот уже на ходу закурили, лошадка резво идёт, скорбящие еле-еле за ней поспевают. И слышу я, как говорит про дочь одна карга с подбородком, как у бабы Яги: «Она же била Матрёну-ту. Ой, била. Она же гуляшшая».
Я никогда не хожу на поминки. Брезгую есть, и пить в доме, где лежал покойник. А тут пошёл вместе с лабухами. Обычно музыканты на поминки не ходят. За стол сядешь, меньше потом заплатят. А тут сначала заплатили, а уж потом в дом позвали.
Ну, почему в таком случае, не пойти и не врезать для сугреву? И вообще похороны удались. Обстановка тёплая, если не сказать – домашняя. Но я же пошёл не потому, что старушку-покойницу не побрезговал, она бестелесная – значит, не смердит, а потому пошёл, что дочь у неё гулящая. Стоит ли удивляться тому, что моя высоконравственная мама эту ахинею под аналогичным названием читает у Панаса Мирного? Гулящая! Очень интересно. Смотрю на дочь пытливым оком. Недурна, хоть и со следами злоупотребления на лице. Подаёт еду, разносит, наливает и плачет не переставая, не меняя выражения лица. Это страшно. Слёзы бегут по щекам, как у людей режущих лук, а скорбного выражения лица – нет. Это не беда. Это – горе.
– Не погана, – произносит «г» по-украински ударник. Он из «западников». Перехватил мой взгляд и выразил мнение. Интересная особенность славянских языков: «поганая» с мягкой буквой «г» менее отвратительна, чем с русской твёрдой. Совсем другой смысл. Не поhаная – это не страшная, не уродина, не дурная и даже в чём-то симпатичная, а не поганая – это просто не противная. Или я не прав?
Я выпиваю уже третий стопарь. Нет, она положительно недурна. Приводила в дом хахалей, справляла нехитрую любовь, а мама корила её за блуд. Она жалела её, когда была трезвая, а пьяная озлоблялась и била маленькую, сгорбленную мать. Таскала, озверев от пьянства, старушку за седые космы, а та закрывалась от неё тоненькими, высохшими от старости немощными ручонками с изуродованными скотской работой суставчиками. Мать прожила убогую, безрадостную жизнь в страшной нужде и нищете.
«Вся жизнь её прошла в горькой борьбе с ежедневной нуждою; не видела она радости от мёду счастия». Отдавала дочери последнюю копейку, отрывала от себя последний кусок, в надежде, что подрастёт её кровиночка и станет ей в жизни опорой, а дочь выросла и стала избивать ту, которая её родила, на глазах у пьяных кобелей. В сам момент избиения кровиночка пылала справедливым, как ей казалось, гневом за то, что не даёт старая устроить ей личную жизнь.
протрезвев, жалела мать и злилась на себя за своё поведение, а когда угрызения совести становились совсем уж невыносимыми, она быстренько напивалась, чтобы заглушить душевную боль, снова озлоблялась и снова била.
Она думала, что мама будет жить ещё долго, что у неё ещё есть время бросить пить, устроить своё бабское счастье, может быть, даже родить ребёночка, помириться с мамой и вымолить у неё прощение, а мама взяла и внезапно умерла, и, чтобы хоть как-то загладить перед покойницей вину, непутёвая дочь наняла на последние деньги оркестр. На бульдозер, чтобы расчистить дорогу, денег уже не хватило. Но и тут загладить вину не получилось, потому что боязливая лошадка испортила траурную церемонию. Выпала мёртвая мама из гроба. Потому и выпала, что дочь денег на бульдозер не нашла. А надо было найти. Всенепременно надо было денежек раздобыть. Мама же занимала у соседей ей на белое платьице к выпускному вечеру. Надо было и для мамы у соседей занять.
Плохо это, очень плохо, когда мёртвые из гроба в сугроб лицом. Не по-людски. Проклятая жизнь! Да я бы для этой старушки с синенькими ногами и бесплатно отыграл, но я же в оркестре не один. Отморозил мизинец на ноге в тот раз на похоронах – чуть не ампутировали. Зато был на каблуках.
А плакала горько. Безутешно плакала гулящая дочь по матери. Дай бог каждому.
Фотографы управились, родные попрощались с Вагиным, и меня зовут к инструменту. Звучит похоронный марш «Прощай, товарищ». Стараюсь настроить себя на лирический лад, говорю мысленно Сашке: «прощай, товарищ», а сам думаю о той беспутной дочери, которая била свою мать, а потом так горько плакала, когда её не стало.
Подфартило. Играли бесплатно, но подошёл директор клуба – у него в фойе стоял гроб Вагина – и вручил персонально каждому по двадцатке. Сказал, что спишет деньги на проведение общественного мероприятия. Десять рублей честно отдам маме, а червончик оставлю себе. Имею право.
* * *
Маме деньги я отдал, а себе оставить не удалось, потому что встретил самостоятельного Лапшу. Я его не видел со времени операции под кодовым названием «пиво».
Бутылочное пиво в наше время в городок не завозилось. Чудесный ячменный напиток доставлялся в систему общепита только в деревянных бочках. Его нещадно разбулыживали водой и качали насосом в кружки.
Лапша днём прицелил промысловую винтовку в нераскрытую бочку со свежайшим пивом и зажал намертво «винт» в двух струбцинах на чердаке конюшни. Ещё раз проверил прицел, остался доволен и загнал патрон в магазин. Осталось только нажать на курок, чтобы пуля из нарезного ствола полетела в нужном направлении. Окончив приготовления, Лапша разбойничьим свистом подозвал меня. По его заданию ровно в полночь я должен был подойти к столовой и встать рядом с бочкой с деревянной затычкой в руках. Затычку при мне выстругал хозяин «винта». При этом в процессе изготовления он неоднократно прищуривал по-кошачьи блескучий глаз и старательно сравнивал диаметр затычки с диаметром патрона, из которого должна была вылететь пиводобывающая пуля.
– Ты пальнёшь в темноту, как в белый свет в копеечку, а вдруг в это время мимо бочки будет кто-нибудь идти?
– А, вот за тем ты мне и понабился. Мигнёшь мне фонариком чуть чего. А так бы, зачем ты мне был бы нужен.
Вот, скотина! Ровно в двенадцать я стоял в кромешной темноте рядом со штабелем пивных бочек. Их сгрузили рядом с шахтёрской столовой и поставили друг на дружку в три ряда. Штабель высотой в три бочки – гарантия того, что они останутся целыми и сохранными до утра, ибо не родился ещё силач, способный без технической помощи бесшумно снять верхнюю бочку и выбить из неё пробку.
Больше всего я боялся, что Лапша промажет и продырявит вместо бочки меня, но раздался сухой щелчок, и из бочки второго ряда, на ладонь выше днища, забила тугая струя. Сунул в отверстие затычку и легонько уплотнил её камушком. На этом моё задание кончилось. Через пару минут из темноты возник Лапша с четырёхведёрной флягой на спине. Он был без бороды, но странным образом очень напоминал лешего.
Пили неразбулыженное пиво под вяленого леща до икоты.
– Кая барасэн (куда пошёл)?
– Не куда, а откуда. Вагина схоронили.
– Бесплатно отыграли?
– Да нет, дали по червонцу. – Хорошо, что я догадался соврать. – Директор клуба дал.
– Давай выпьем?
– Голова болит. Наверное, не смогу. Вырвет. Меня и так тошнит.
Сколько лет знаю Лапшу, и только сейчас мне пришло в голову соответствующее его образу определение. Он – варнак! Не убийца, не вор, не грабитель, не разбойник с большой дороги, не мошенник, не конокрад. Он – варнак. Спросите меня энциклопедическое значение этого слова – не скажу, но убеждён, что другое определение ему не подходит.
Варнак опускает на мгновение глаза и проводит пальцем под носом. Нос сухой, и нечего там вытирать, но я знаю, что обозначает этот жест. Лапша думает.
– Хочешь Эммке засадить?
Вопрос риторический. Кто ж не хочет? Если я не гнушаюсь Дуни Кулаковой, то почему бы… Лёгкое облачко в виде Танечкиного имени омрачает радостное предвкушение настоящего сексуального приключения, но я гоню его прочь. Чем опытней я стану в постельной любви, – так я оправдываю свою потенциальную измену моей возлюбленной, – тем больше шансов преуспеть в любви возвышенной.
– Эммке купим красненького, – как о решённом деле говорит Лапша, – а нам с тобой беленького. Бабы любят сладенькое. Посидим маленько, ты прикинься пьяным и усни с понтом на диване. Я ей пару палок кину и уйду, а ты тогда вперёд. – Он делает энергичный жест двумя руками, махнув мимо бёдер, как будто разорвал нить о причинное место. – Тут он читает лёгкое сомнение в моих глазах и добавляет очень убедительно: – не бзди, она тебе даст, – хохочет, как дурак, – Эммка тебя любит, – опять хохочет, – она говорит, что ты культурный.
Что смешного? Доходим до магазина. Длинная очередь. Магазин универсальный, рядом с селёдкой возвышается уложенное аккуратной пирамидкой хозяйственное мыло. Я становлюсь в конец очереди, мысленно подсчитывая, во что обойдётся мне процесс превращения меня в мужчину. Даже если я куплю пузырь водки и долгоиграющую бутылку «Рубина» и плюс к тому «тюльку в томатном соусе», то всё равно у меня останется пятёрка. Не так уж и дорого за такое неземное удовольствие.
– Дай-ка деньги, – Лапша в жизни своей не выстоял ни одной очереди. После того, как его родитель разделался с Ерёмой, никто не решается вступить с отпрыском в прямой конфликт. Про отрезанное ухо в Оныле тоже слышали.
Я не желаю присутствовать при хамской покупке продуктов без очереди, и потому жду Лапшу на улице. Он выходит, держа в руках две бутылки водки, термоядерный «Рубин», солидный кусок докторской колбасы и кулёк конфет «Кара-Кум».
– Эммка любит, – кивает Лапша на кулёк с конфетами. Видит моё молчаливое недовольство по поводу такой расточительности и добавляет: – твоих денег не хватило, на свои пришлось покупать.
* * *
У Эммы однокомнатная квартира. В бараке у всех квартиры однокомнатные.
– Ой, Колька! Хи-хи-хи! Мои любимые! Хи-хи-хи! – Эмма ест конфеты и смеётся одновременно. Она – не насмешливая. Насмешливость предполагает наблюдательность и некоторое паскудство натуры, а в ней вышеперечисленные качества начисто отсутствуют. Эмма – смешливая. Она самая смешливая немка из всех мне известных. Немки на нашей шахте вообще редко смеются, но зато хорошо работают. Ну, со смехом всё ясно. Какое уж тут веселье, когда по тридцать килограммов в зубы – и невиновных, как скот, в товарный вагон. Половину живыми не довезли. Мне кажется, что Эмма давилась смехом даже тогда, когда умерших в результате столь необходимой государству депортации поволжских немцев выбрасывали из вагонов прямо на насыпь вдоль железнодорожного полотна. Её муж погиб вместе с Танечкиным отцом.
Жутко выли бабы у ствола, когда поднималась очередная клеть с изуродованными телами после взрыва метана. Выли, но каждая в душе надеялась, что вот её-то кормилец поднимется из пылающей преисподней живым. Стояла со всеми вместе и Эмма, когда её Рената вынесли из клети. Не могу представить себе её плачущей.
Эмма работает банщицей. Представители её профессии свободно заходят в душевые к шахтёрам, снабжают их мылом, мочалками, полотенцами, разговаривают с голыми горняками так, как будто те одеты, и знают размеры мужского достоинства у каждого шахтёра персонально. Говорят, что замначальника вентиляции нагибает её при случае в ночную смену. А почему бы и нет? Мне-то что? Лишь бы мою Танечку не нагибали. Интересно, смеётся Эмма во время процесса или нет? Впрочем, сегодня, может быть, узнаю.
– Первая колом, вторая соколом, – предваряет опрокидывание рюмашки Лапша.
У меня жутко болела голова, но уже после первой рюмки почувствовал, как отпустило виски, и опьянение лёгкое и светлое исцеляет мозги и бодрит.
Эмма – рыжая пышка в веснушках и с ямочками на щеках. Пупсик! Её должны любить мужики, потому что рядом с ней самый унылый тугодум ощущает себя неунывающим остряком.
– Пощему не ел? Тут не ресторанный систем. Сволищ ты такая! – пригодился подслушанный перл.
– Хи-хи-хи, хи-хи-хи…
Эмма заходится в смехе.
– Бог любит троицу, – командует Лапша.
У меня необыкновенный подъём настроения и жизненных сил. Иду по комнате в позе Конька. Закладываю одну руку за спину так, как это делают ворошиловские стрелки из пистолета, наклоняю корпус влево и чуточку вперёд, ступаю одной ногой, как на протезе, и вскидываю голову при ходьбе, как норовистая лошадка. Так ходит местная достопримечательность по кличке Конёк. Он, в прошлом смелый до безрассудства мужик (кидался с ножом на Виктора Берга, а Берг из породы гигантов, недаром фамилия переводится с немецкого как – «гора» ), был в числе тех, кто выжил после обрыва клети с людьми. Клеть пролетела больше десяти метров. Когда свободное падение наконец прекратилось, раздался удар, и шахтёры попадали друг на друга, – в насупившей тишине раздались предательские звуки непроизвольного опорожнения кишечника. Все попавшие в аварию получили тяжёлые увечья и испытали шок, но один Конёк пережил стресс столь эмоционально. Теперь он – инвалид, но продолжает работать с женщинами в ламповой. Хочет дотянуть до пенсии.
Я делаю шаг и закидываю голову назад.
– Хи-хи-хи.
Ещё один шаг на воображаемом протезе и закидон головы.
– Хи-хи-хи, – Эмма в слезах от смеха. Как мало надо человеку для счастья.
Я тоже пребываю в состоянии, близком к эйфории. Безумно весело. Хочу, чтобы от хохота у Эммы увлажнилось между лилиями. Пускаю в ход тяжёлую артиллерию. Никто не может лучше меня подражать девушкам, исполняющим национальные танцы во время праздника Сабантуй. Даже старый и печальный от мудрости Заир, который поднял в молодости коня на спор, и тот всегда смеётся и одобрительно похлопывает меня по плечу. Какая лёгкость мыслей! Готов экспромт. Сейчас выдам. Объявляю:
– Украинская народная песня «Выйди коханая працею зморэна хоть на хвылинку в урман». Исполняется на уральском диалекте, отдалённо напоминающем тюркское наречие.
Зажимаю воображаемый платочек между большим и указательным пальцами. Мизинец на отлёте. Поворачиваюсь в танце вокруг своей оси, не забывая приседать в такт мелодии. Жеманная скромность. Веки приспущены. Глаза застенчиво вниз. Пою тарабарщину, бессмысленный набор неправильно произнесённых слов. В этом вся фишка. Мелодия незамысловатая, и я воспроизвожу её в точности:
Ур манда, ур манда
Киль манда ёшка йонда!
– Хи-хи-хи, – Эмма переходит на визг.
Она точно знает, как надо петь, и поэтому ей смешно. Лапша не знает, как надо, но ему смешно оттого, что он знает, что у Эммы увлажнилась от смеха промежность.
Вот бы мне потрогать!
– Нет там никакой кильманды! Хи-хи-хи.
– Как это нет? О сладчайший персик не из моего сада! Манда есть всегда, и её светлый образ незримо присутствует в нашей жизни вообще и в моей ушибленной голове в частности.
Сажусь за стол. Наливаю. Встаю с рюмкой.
– Господа! Позвольте выпить за хозяйку нашего будуара – неподражаемую мадемуазель Элизабет Руссе.
– Это кто? Я такую не знаю, хи-хи-хи, – Эмма смеётся уже по инерции.
– Это, о достойнейший бриллиант из недостойного барака, главный персонаж рассказа Гюи де Мопассана «Пышка». Она – точная твоя копия. Такие же ямочки и такая же нежно-пышная телесность. Если бы я был режиссёром фильма, я непременно пригласил бы тебя, Эмма на эту роль. Но где румяный хлебец «режанс» из твоей походной корзинки? Не вижу также паштета из жаворонков, копчёного языка, крассанских груш. А куда подевался полневекский сыр и четыре бутылки вина? Всё сожрали благочестивые попутчики. А потом, когда ты оказалась без продуктов, эти добропорядочные твари… Но не будем о грустном. Я хочу выпить за то, чтобы мрачноватый «Рубин» с нашего стола превратился в твоем безумно пикантном теле в весёлый и легкомысленный бордо. Да будет так! Виват!
– Хи-хи-хи, Колька, ты можешь так говорить? Хи-хи-хи, Ростик, ты белая кость, – берёт мою руку, рассматривает пальцы, поворачивается к Лапше, – Колька, он белая кость?
– Как не белая, если у него фамилия Барский? У меня кот тоже белая кость, его Барсиком зовут.
– Ну, поддел! Однако неслабый каламбур.
– Чево, чево?
– И лицо у него узкое, – Эмма проводит ладонью по моей щеке.
– Как кирпичом придавленное. – Лапша видит, что Эмма запьянела и показывает мне глазами на диван.
Делаю вид, что намёка не понимаю, включаю радиолу и иду с Эммой танцевать. «Танго – это старая пластинка, друзья, ей веря, любовь забытую зовут…». Я выпил уже много, но мне кажется, что совсем не запьянел. Что-то странное в голове. Такое ощущение, что несколько тем наслоилось друг на друга, но я с лёгкостью справляюсь с заданием, так, как если бы я умел читать текст синхронно с двух страниц.
Я думаю: «Лапша не танцует и никогда не ходит на «скачки»… Эмма ущипнула меня за ягодицу и сказала, что меня будут любить бабы, потому, что… «Помнишь, как под клёнами, под клёнами зелёными припев знакомый танго…» А зачем Лапше танцевать? Вот я зачем бегаю на танцплощадку? Я хожу на танцплощадку для того, чтобы насладиться искусством танца? Не смешите… Она сказала, что меня будут любить бабы, потому что бабы тоже смотрят кавалерам на жопы. Хорошо, что не мужики. Она не так уж проста. Как только мы оказываемся за спиной Лапши, она начинает елозить передком – хочет полнее ощутить упругость моего желания… Если танго – это вертикальное выражение горизонтальных желаний, то зачем ему ходить на танцы, вступать в конфликты из-за баб, драться, платить за вход, наконец. Он практичный, Лапша. У него же и так есть, с кем устроиться горизонтально. Он ревнует… А почему Пушкин написал:
И сердцем далеко носилась
Татьяна, смотря на луну,
вдруг мысль в её главе родилась,
поди, оставь меня одну…
Ну, конечно, смо́тря, потому что «смотря́» не умещается в поэтический размер. Неужели так изъяснялись в его время? Никогда не поверю. Тогда зачем он это сделал? Не лучше ли было использовать слово „глядя“ вместо проблемного „смóтря“? А что? Вполне приемлемо: „и сердцем далеко носилась Татьяна, глядя на луну“… А почему я про Танечку вспомнил? Потому, что я – свинья… Эмма смеётся, чтобы углубить ямочки на щеках. Знает, что это усиливает очарование. Сказала, что у меня упругие ягодицы. Но он явно ревнует…. А может быть, она и не от глупости хохочет, а от ума? А может быть, в этом и заключается высшая мудрость – не плакать в этой юдоли печали, а смеяться над этим бардаком… Пусть только Лапша возникнет!!!! В юдоли печали или над юдолью печали? Надо будет спросить у мамы… Ревнует, варнак! Он, конечно, сильней, а я вилкой и в кадык, вилкой и в кадык, вилкой и в кадык! Вон их сколько на столе».
– Лапша, ты не самостоятельный, ты – самобытный. – Зачем, спрашивается, лицемерю? Только что хотел вилкой в кадык.
– Какой, какой?
Лапша прилично подбалдел и стал по своему обыкновению насторожен. Он явно помрачнел. Это невероятно, но у меня такое впечатление, что он интуитивно предполагает ход моих мыслей.
– Самобытный, но ты не знаешь своих корней. – Надо притупить его звериную бдительность, иначе мне кирдык. Поворачиваюсь к Эмме. – Знаешь, какую он песню под гармошку поёт? Он поет:
Мать продай-ка бугояшку,
Выйдут люди, выйдет Яшка,
Дону по Дону, До-о-ну!
Мать продай-ка пару лодок,
Выйдет Яша из колодок,
Дону по Дону, До-о-ну.
– Это же песня донских казаков. – Поворачиваюсь к Лапше, пытаюсь угадать ход его мысли.
Он непроницаем.
– Твои предки не уральцы, а донские казаки. – Внимательно смотрю на выражение блескучих шаров – не притупил ли я своей болтовнёй его уголовную бдительность?
Нет, не притупил. Он мрачноват.
– Знаешь, почему тебе Вальтер пакостить любит?
– Знаю, потому что я умный. – От скромности я, кажется, не умру. Нужно облагородить тон. Хвастунов не любят.
– А ты не умный. Ты культурный. И Вальтер это знает.
– Знает, ну и что?
– А то, что у культурных обиды много, а зла для нормальной ответки не хватает.
Это я-то не злой? Знал бы ты про вилку в кадык. Скоро, очень скоро я узнаю про твою готовность к «ответке». Что-то я устал, и пора выполнять задание. Опять заболела голова. «Недолго музыка играла, недолго фраер танцевал».
Ложусь на диванчик и притворяюсь уснувшим. Какое-то время слышу приглушённый разговор, тяжелое падение двух тел на кровать, возглас: «Ну, ты и бугояшка, Колька, хи-хи-хи», ещё одно шумное перемещение. Перекинул её через себя к стене? Почему не под себя? Неужели на боку? Ритмичное раскачивание. Стол мешает подсматривать. Борюсь со сном и совсем не возбуждён сексуально, что странно. Обрывки слов: «из-под прилавка», хи-хи-хи, «отрез на крепмарикен», хи-хи-хи, «но его же не выбрасывают».
Характерные звуки известного происхождения.
***
Открываю глаза. Рассвело. Тошнит и разламывается голова. Лапша и не думал уходить. Лежит на боку с краю. Храпит, обняв обнаженную Эммину грудь. Она уснула на спине, заманчиво широко разбросала ноги, и можно рассмотреть всё, что между ними, но бдительный Лапша положил колено точно ей на лобок и прикрыл волосатой голенью интересное. Вот сволищ!
ЧАСТЬ II
– Его рвёт одной желчью. – Мама беседует с невропатологом Хаиной Нахимовной, а я сижу на кушетке за ширмой. Вчера меня осмотрел терапевт, ничего не определил, но цепко ухватился за подозрительное признание пациента: «буквочки двоятся», и с облегчением сбагрил меня окулисту. Закапали в глаза атропин. Зрачки стали размером с радужку. Обследовали глазное дно – нашли в нём какие-то отклонения от нормы и записали меня на приём к невропатологу.
Я думаю о том, что если я – двуликий Янус, то мама скольки ликий? С аппетитной соседкой Полиной Кох из сберкассы она говорит на одном языке, со мной – на другом, с коллегами – на третьем. Наиболее рафинированная речь наблюдается при общении мамы с докторами. Речь рафинированная, а тема приземлённая.
– Вы себе представить не можете, Хаина Нахимовна, у меня ничего нет на лето. Мне нечего носить.
Беспроигрышный вариант женского хвастовства, замаскированного под жалобу.
– Это у вас-то нечего носить? А что мне в таком случае говорить, голубушка.
У Хаины Нахимовны муж – зубной техник, и шмоток у неё «вагон и маленькая тележка». Пусть похвастаются, а мне думать надо. Я – не доктор, но тоже думаю про здоровье. Прокручиваю ретроспективно вечер у Эммы. Вот эта внезапная и, к счастью, не реализованная агрессия на фоне беззаботного веселья – это что? Это нормально – «вилкой и в кадык». Вот такая внезапная радикальная смена настроения – это не фатально?
– Фатальное невезение, прямо рок какой-то. Вы себе представить не можете, Хаина Нахимовна, какая я невезучая, – мама отвлекает меня от серьёзных мыслей бабской чепухой. – Полдня простояла в очереди, и прямо передо мной закончился крепмарикен. Последний отрез забрала Клава Свидлова для дочери. Пришлось взять себе шифон.
Где-то я уже слышал про этот крепмарикен. Ну, конечно, слышал. Эмма про него говорила. Но о чём это я? Ага, о внезапно наступающей агрессии. Когда-нибудь она может и реализоваться. Значит, нужно в профилактических целях ограничить себя в алкоголе? А то ведь самого себя страшно.
Намёк один, недобрый взгляд,
И сладкой ненависти яд
Сейчас же в кровь, и мозг отравлен,
Был психиатору представлен…
Дальше не получается, и потом я же не у психиатра на приёме, а у невропатолога, но всё равно – молодец. Первый раз в жизни в рифму мыслить получилось. Знала бы мама, похвалила бы, наверное. Нет, не похвалила бы, а обязательно указала бы на то обстоятельство, что нужно говорить не «психиатору», а – «психиатру».
Протягиваю руку к полке и беру без спроса книгу. Открываю наугад. Читаю, напрягая зрение (вчера вообще не мог читать из-за атропина), но сегодня действие препарата, слава богу, закончилось. Прищуриваю глаза, пытаясь уменьшить сдваивание букв. Выхватываю куски текста. Сначала воспринимаю то, что написано крупными буквами: «Посттравматический психоз». Смотрю на название книги.
Чёрным по белому написано: «Нервные болезни». Что за чёрт? Какая связь между нервными болезнями и психическими? А чему я, собственно, удивляюсь? Вставил же автор книги о рачительном ведении домашнего хозяйства целую главу о гигиене девочек. И правильно сделал. Снова раскрываю неврологию, хорошо, что держал палец между страницами, а то, как бы я быстро нашёл описание посттравматического психоза? Ничего себе! Это же всё про меня. «Травматические психозы – психические нарушения, возникающие в остром, отдалённом и позднем периоде после травмы головы». Пропускаю всё непонятное: энцефалопатии, диплопии, нистагмы, менингеальные синдромы и прочую дребедень. Читаю быстренько, пока меня не позвали, про отдалённые последствия: «Астенические расстройства» – не понимаю. Дальше, дальше. Вот где про меня: «Энцефалопатия со вспыльчивостью, агрессивностью, ослаблением памяти». Ослабление памяти – не про меня, а вспыльчивость, агрессия, – это про кого? Дальше, дальше: «Под влиянием психогении, злоупотребления алкоголем или соматических заболеваний наступает декомпенсация травматической энцефалопатии – усиливается описанная симптоматика». Дальше: «истерические реакции, раздражительность, доходящая до взрывов гнева»». Твою мать! Всё про меня.
– Как дела у Анюты? Она такая прелесть и умничка.
– А вы думаете, ей есть в кого быть глупой? Пока идёт без четвёрок.
Вот выраженьице: «идёт без четвёрок». Мама, конечно, отметила про себя лексическую погрешность, но промолчала. И правильно сделала.
Анюта окончила с отличием музыкальную школу по классу фортепьяно и поступила в Гнесинку.
– Передавайте Анечке от меня большой привет и скажите ей, что я её люблю и помню.
* * *
«Люблю и помню». Вот это «помню» мама могла бы и не говорить. Где же твоя деликатность, мама? Кто ж её не помнит, а Хаина Нахимовна может расценить последнее слово твоего пожелания, как тонкий намёк на очень неприятные обстоятельства из её прошлой жизни.
Я тоже точно помню год, день и час возникновения моей ненависти по отношению ко всем коммунистическим режимам. Начало отсчёта – душераздирающий крик Анютки Шехтель.
Грустноглазая еврейская девочка. Я всё помню.
Мы с ней учились в третьем классе, когда сухорукий отец всех племён и народов «дал жмура», оставив на ковре кабинета по-детски неожиданную лужицу. В мокрых штанах сучил предсмертно ногами организатор счастливого детства, а должен был по замыслу кремлёвских менеджмейкеров отходить в мир иной торжественно и величаво.
К сожалению, я не умел тогда ещё исполнять на альтушке траурные марши Шопена, и потому не мог предложить свои услуги в качестве музыкального сопровождения в ад конопатого изувера, а жаль.
Сплёл ласты усатый диктатор, но у его опричников было в распоряжении ещё целых четыре года, для того чтобы успеть превратить в лагерную пыль любого, кто недостаточно громко рыдал, слушая по радио трогательные подробности церемонии погребения любимого вождя и учителя.
Педагогический коллектив нашей школы дружно плакал, не забывая зорко присматривать за количеством выделяемой жидкости из слёзных мешков дорогих коллег. Каждый подозревал всех остальных учителей в связи с гэбухой и старался, как мог. Даже те, из особо несправедливо репрессированных, кто плакал от радости, делали это с печальным выражением лица, что трудно.
И в этот непереносимо тяжёлый для всего советского народа час вселенской скорби вбегает в класс Анютка Шехтель и кричит: «Ура, Сталин умер!».
Что произошло с девочкой? Может быть, её, доставленные на шестилетнее поселение в «столыпинском» вагоне родители, позабыли познакомить дочь с заветами ушлого датского придворного о том, что нужно «держать подальше мысль от языка», или просто пытались вдолбить ей в голову житейскую мудрость: «не болтай», а она в качестве протеста поступила ровно наоборот? Трудно сказать. Но то, что чёрный «воронок» подадут родителям своевременно, в этом никто не сомневался ни на йоту.
Напуганные до смерти учителя коротко посовещались и вызвали на незапланированный педсовет маму преступницы – врача невропатолога Хаину Нахимовну.
От больницы до школы – пятнадцать минут ходьбы. Хаина Нахимовна имела в распоряжении не более четверти часа, для того чтобы продумать стратегию и тактику спасения семьи и дочери от нового путешествия в «столыпинском» вагоне.
Она вошла в учительскую, оглядела присутствующих, вычислила по лицам процент хороших, но вынужденных притворяться возмущенными учителей и плохих, радостных от предвкушения расправы преподавателей и попросила пригласить дочь. При этом она открыла сумочку, и что-то зажала между пальцами.
Вошла Анюта. Мать не закричала, как того ожидали, на дочь. Она обняла её за плечи и шепнула на ушко:
– У тебя из ротика пахнет. Ну-ка дохни на меня, мой ангел.
Анюта дохнула.
– Фу, – скривилась мама, – открой-ка ротик, у тебя, наверное, язычок обложен.
Анюта открыла рот и высунула кончик языка.
– Ну конечно, обложен. Высуни язычок побольше. Ну-ка, ну-ка?
Анюта послушно выполнила приказание. И в этот момент мама коротко и очень энергично дотронулась рукой до языка, как будто что-то воткнула. Пронзительный крик резанул уши, побледнели даже те, кто жаждал крови. Анюта выскочила из учительской и побежала по коридору.
Была большая перемена. Девочка бежала и кричала, открыв рот шире, чем это нужно для крика.
Капала кровь на белоснежный передник, а в середине дрожащего языка с жутким блеском покачивалась канюля толстой медицинской иглы.
И ведь не приехал за родителями чёрный «воронок». Наверное, те, кто был облачен властью казнить или миловать, содрогнулись от возмущения: «ну, как это можно собственное дитя?». Содрогнулись и решили, что родители Анюты сполна искупили свою вину перед усопшим вождём, а с ребёнка что возьмёшь?
* * *
– Ростислав, иди к нам сюда, – позвала Хаина Нахимовна.
У мамы ярко-красные пятна на лице. Стопроцентный признак того, что она разговаривала с тем, чьим мнением она дорожит, и что она уже переживает по поводу того, что наговорила лишнего.
Мне простучали коленные и локтевые рефлексы, заставили стоять с закрытыми глазами и дотрагиваться указательным пальцем до кончика носа. Уложили на кушетку и поднимали по очереди вверх прямые ноги. Потом доктор больно придавила мне ладонью грудь и попыталась согнуть мою голову так, чтобы я упёрся подбородком в ярёмную вырезку. Меня подняли, заставили следить глазами за движениями молоточка, ещё раз уложили на кушетку и ещё раз попытались максимально согнуть голову. Почему-то этот тест насторожил Хаину Нахимовну больше всего.
– Черепно-мозговые травмы были? Я имею в виду серьёзные.
Мама задумывается на мгновенье.
– Нет, серьёзных не было.
Ну, конечно, не было. Вот, если бы я не о Вагина шмякнулся головой, а о бетонный столб, тогда это было бы, пожалуй, серьёзно. А бревном по чердаку, когда на Вильве плот встал на дыбы – это тоже несерьёзно?
Хаина Нахимовна моет руки, садится за стол, что-то пишет в историю болезни. Поднимает глаза.
– Я не хочу вас пугать, но у мальчика налицо все признаки ушиба головного мозга. Если не будет наблюдаться положительная динамика, возможно для уточнения диагноза нам придётся сделать ему спинномозговую пункцию.
Красные пятна на лице мамы стали ещё ярче.
– Это очень серьезно?
– Если будете выполнять все мои рекомендации, то я почти уверена, что вы избежите нежелательных последствий. Ему необходим строгий постельный режим на три недели, а потом ещё, как минимум, месяц санаторно-курортного лечения. Я дам вам направление в Усть-Качку. Путёвку купите на месте. Если вы хотите, чтобы мальчик успешно окончил десятый класс и получил хороший аттестат зрелости, Ростислав должен сегодня же лечь в больницу. Хорошо, что это случилось на каникулах.
Очень хорошо. Куда уж лучше? Сначала строгий постельный режим, потом пункция, что тоже не подарок, и до самой осени со старухами на курорте. Вот если бы туда со мной Танечку направили.
* * *
За два месяца произошло больше событий, чем за десять лет, и все в моё отсутствие. Обидно. Зарезали Толю Кабана. Маму повысили в должности, и теперь она заведует учебной частью школы. Гордится. Нам дали квартиру, и мы переехали из барака в брусовой домик на двух хозяев с сарайчиком и огородом.
Толя Кабан, про которого мама говорила, что он «из хорошего теста», помог маме перевезти вещи. Светлая ему память. Одних книг перетащил весом не меньше тонны.
Он услышал ночью возню в полутёмном барачном коридоре. Вышел из комнаты, увидел, что трое бьют лежачего. Вышвырнул их на улицу, поднял избитого и тот, ошалев от побоев, не разобрался в полумраке, решил, что Толя был в числе тех, кто его пинал ногами, и ударил своего спасителя перочинным ножом в область сердца. Толя вернулся домой, рухнул сначала на колени, а потом уткнулся лицом в помойное ведро.
– Пощему на пол лежал? Сволищ ты такая! – кричала Марьям, но Толя её уже не слышал.
Самую ужасную новость я ещё не знаю и лежу в постели, представляя себе, как встречу сегодня Танечку. Если маман будет на работе, я продолжу начатую атаку. В последний день перед моим отъездом тётя Клава не дала нам уединиться лёжа – шарахалась по дому, пока я не ушёл. Пришлось уединяться, стоя в сарае на глазах у козы Мильки. У Мильки любопытный взгляд вуайеристки. Но моя возлюбленная считает, что у Мильки взгляд укоризненный. Это её пугает. Она думает, что животное осуждает нас за аморальное поведение.
Сначала возбудились и затвердели соски от поцелуя, а потом возбудилась неописуемо и она. Я не мог больше вынести томительного напряжения внизу и расстегнул брюки. Приблизил к себе её кисть. Она не убрала руку. Покосилась на наглую козу и восхитила меня прикосновением на манер Дуни Кулаковой. Умница моя – всё понимает. Да что там понимает? Она же хочет меня. Иначе, разве позволила бы проникнуть пальчиком в невыразимо знойную, такую пленительную влажность. Нет, это не я погружаюсь в неё, это она нежно обволакивает и осторожно поглощает меня.
Подалась навстречу.
– Танька! Дом закрою, будешь на крыльце ночевать!
Тётя Клава! Неужели вы думаете, что ваша дочь не согласилась бы остаться на ночь на крыльце? Не на чужом ведь, а на родительском истекала бы со мной гормонами. Глупые люди. Глупый я. Нужно было попытаться снять с неё трусики ещё до того, как тётя Клава вспугнула нас криком. Она бы позволила. Какой я дурак. Ну, конечно, она бы позволила. «Кончая, она попросила у матушки позволения бывать…»
У нас теперь разные с мамой комнаты, и мама думает, что я не слышу их разговор с Полиной из сберкассы. Полина безумно аппетитна и невероятно пахуча. Я прихожу вечером домой, обоняю воздух квартиры и безошибочно определяю, что Аппетитная Полина из сберкассы (так я называю её) нанесла маме визит. Полина выходит замуж. Пришла к маме шить фату. У мамы есть швейная машинка. Дверь приоткрыта, и я вижу часть маминой спины и круглые колени Полины. Колени направлены прямо на меня. Полина чем-то взволнована и нервно раздвигает и тут же плотно смыкает их, не давая мне возможности рассмотреть её ноги в деталях у самого разъёма.
Я не вслушиваюсь в их болтовню, но они, глупые, понизили голос до шёпота, отчего я тут же насторожил уши.
– А может быть, он не догадается? – колени раздвинулись, и я вижу тонкие белые, не стесняющие плоть панталончики. Вот эта, едва просматриваемая горизонтальная складочка по самой середине? Не внедрение ли это тонкой ткани между лилиями? Ну, конечно, ну, какие тут могут быть сомнения? Совершенно очевидно, что симметричное продольное выпячивание под бугорком – два лепестка цветка. Какие они, должно быть, сочные. Коварная Полина сама исходит соком. Безумно интересно. Сомкнула ноги. Вот, досада.
– Ну, как это не догадается, – голос мамы, – как это он не догадается? Что ты такое, Полина, говоришь? Или один не лезет, или хоть всей тройкой заезжай! – Опять нервный разъём коленей. Не устою, господи!
Ай да мама! Ай да педагогиня! И не простой педагог, а заведующая всем учебным процессом. Как образно изволила выразиться. Образно до вульгарности. Разговор, надо полагать, идёт о попытке симулировать давно утраченную девственность у Полины. Подожди, Дуня Кулакова, не совращай. Я и без тебя чрезвычайно возбудился от одной только мысли о дамском месте. Вру. Не только от одной мысли. Я же вижу натуру. Это ничего, что главное прикрыто тонкой тканью. Так ещё интересней. Моё мятежное воображение дорисует картину, тем более что у меня перед глазами схематическое изображение вожделенного места из раздела «Гигиена девочек». Нет, Дуня, и не уговаривай. И убери, пожалуйста, блудливые ручонки. Вынимаю руки из-под одеяла. Никаких больше измен. Я дождусь свидания с моей желанной, дождусь. Странно, вообще-то, всё очень странно. Ведь мой пальчик проник в неё без затруднений, хотя и ощутил божественно нежное обволакивание. Значит?! Ничего это ещё не значит. Ведь его диаметр, как минимум, в два раза больше диаметра ногтевой фаланги указательного пальца. А как он потом пах ею, как волнующе пах потом мой пальчик! Я предположил, что Аппетитная Полина из сберкассы исходит соком? Нет, это моя девочка исходила соком, когда всосала до гортани мой язык.
Вспоминаю ещё одну странность. У нас не было возможности встретиться после моей выписки из больницы, но мне повезло – в день моего отъезда на курорт я догнал Танечку на улице. Она шла в магазин и решила срезать путь, пройдя через клубный скверик. Там, в безлюдном месте между туалетом и танцплощадкой я её и догнал. Взял за руку и увидел Вальтера с Ахмаськой Галеевым. Они курили, и у нас с Танечкой была с ними всего одна тропинка. Сейчас Вальтер попробует взять реванш за поражение на берегу Вильвы. Из клубного туалета вышел их шнырь Добрыня-Азэф. Значит, они ждали не меня, а его. Уже легче.
Я сунул руку в карман, ничего там не обнаружил, но скосил глаза влево и немного успокоился. Куча крупного щебня около облезлого памятника шахтёру – это уже кое-что. Ахмаська сильнее, но я кидаю без промаха. Вальтер уже получал от меня четвертиной кирпича по горбятине. Главное – успеть до того момента, когда они станут обрабатывать меня ногами, добраться до камней, а там посмотрим.
Мы приближаемся – они стоят, не собираясь уступать нам дорогу. Танечка сходит с тропинки в траву, а я прохожу мимо, касаясь Вальтера плечом. Самое ужасное – уходить от них, не имея морального права на боязливое оглядывание назад. Но вот я делаю шаг, второй, вот сейчас, сейчас меня ударят сзади. Я напряжён, и к моему стыду у меня вспотела от страха ладонь. Заметила ли признак моей трусости Танечка? Кажется, нет. А ведь я струсил. Когда мы коснулись с Вальтером плечом, он шевельнул им мне навстречу, а я своё отвёл. Струсил. Сдал назад. Но не самоубийца же я переть на двоих? Не самоубийца, но всё равно – это позор. Вот если бы я был под мухой. Ну, и что было бы? А было бы ещё одно сотрясение мозгов. Вот что было бы.
Мы удаляемся от моих врагов всё дальше и дальше, а они не попытались меня ни унизить, ни избить. В чём дело? У Вальтера сестра вышла замуж за крупного мента, и Вальтер тут же получил новенький «газон» по блату. Может быть, поэтому побоялся отоварить меня среди бела дня? Не логично. Наоборот, когда есть волосатая рука в мусарне, можно беспредельничать, не боясь последствий. А может быть, они распознали, наконец, мерзпакосную сущность Добрыни-Азэфа и не хотели светиться при гнусном осведомителе? Что-то тут не так. Ладно, разберёмся. Никогда больше не выйду из дому без «приправы» в кармане. А у меня есть, что положить в карман.
* * *
Все или почти все песни – про любовь. Вот и сейчас поют в радиоприёмнике:
«Только уехала ты – стало в колхозе темней. Веришь, не веришь – стало в колхозе темней». А может быть, стало «в посёлке темней»? Не обратил внимания. Не до этого сейчас.
Я пришёл к Танечке, и увидел у дома машину с контейером. Тётя Клава с соседом выносили из дома комод. Танечка с шофёром суетились в кузове. Она кивнула мне так, словно мы с ней расстались не месяц назад, а вчера. Обыденно, если не равнодушно сообщила, что уезжают жить в город Темрюк. «Серебристый звук её голоса пр о бежал по мне каким-то сладким холодком».
Почему в Темрюк? Зачем в Темрюк? Это на Азовском море, что ли?
Я помогал таскать мебель и вещи, ловил глазами взгляд, пытаясь прочитать в её глазах хоть какие-то признаки тёплого ко мне отношения, но всё тщетно. Танечка смотрела мимо меня.
– А почему уезжаете?
– Она здесь на дне, – тётя Клава кивнула в сторону дочери, и у меня оборвалось сердце. «Каждое слово так и врезалось мне в сер д це».
Поговорить с Танечкой не удалось. Их внезапный отъезд был похож на побег, и она умышленно не хотела оставаться со мной наедине. Я всё-таки подпас, когда тётя Клава уплотняла в кузове пожитки, и мы остались в доме одни. Подошёл, обнял за талию – она не противилась. Поцеловал шею, потянулся к губам. Она отвернула голову, едва соприкоснувшись губами.
– Не надо.
– Почему?
– Я не хочу. Не надо.
Какая женщина скажет: «надо»? Я взял её лицо в ладони и попытался поймать её губы. Она оттолкнула меня с такой силой, что я больно ударился спиной о дверную ручку. «Получил от ней сильный удар». «С ней происходило что-то не понятное; её лицо стало другое, вся она другая стала». «Она вырвалась и ушла. И я удалился».
– Я же сказала, не надо.
Злости в глазах не было. В её голосе – тоже. Была решимость выполнить задуманное. Она точно знала дату моего возвращения, знала также и то, что я успею застать её до отъезда и при первой же возможности полезу к ней с определёнными намерениями. Всё она знала и заранее продумала манеру поведения.
Лязгнул закрываемый борт кузова. Я не продумывал в отличие от Танечки детали поведения, но твёрдо знал, что нужно молчать, чтобы не завыть в голос. «Я силился не плакать». Молча подставил щеку, и она, прежде чем усесться в кабину рядом с шофёром, чмокнула умышленно мимо. Я тоже только лишь изобразил поцелуй, и упорно безмолвствовал, когда тётя Клава зачем-то перекрестила меня, пригнула голову и нанесла мне в лоб материнский поцелуй. «И склони в шись ко мне, она напечатлела мне на лоб чистый, спокойный поцелуй».
Махал вслед, очень надеясь, что Танечка видит меня в зеркале заднего вида. Стоял с жалкой улыбкой и думал о таком, в сущности, несущественном: «зачем тётя Клава не сама села плотно рядом с водителем, а посадила Танечку?». Острого приступа ревности не ощутил. Очень скоро я узнаю, сколь убийственна и беспощадна ревность, а сейчас все эмоции заслонил собой огромный знак вопроса: «Почему на дне? Почему моя девочка на дне? Это не она, это Лука и Сытин на дне у великого пролетарского писателя. Надо было уточнить, надо было спросить у тёти Клавы. Надо было выяснить. Это так важно для меня, а я, недотёпа, не спросил». «Сверху ласково синело небо – а мне было так грустно».
Машина скрылась за поворотом, и в печальной пустоте души, как на белом куске ватмана, очень выпукло и рельефно, сами по себе, без моего участия, вдруг возникли две вечно требующие поэтического продолжения строчки:
Темнооокая с белым лицом,
С кем ты села кататься в машине?..
Я слишком тупой, для того чтобы придумать четверостишье, но в сложившейся ситуации, я как утопающий за соломинку, ухватился за бесплодную попытку сочинить что-нибудь подходящее к моему настроению, чтобы хоть чем-то заполнить образовавшийся вакуум в ушибленных мозгах. Как и следовало ожидать, ничего не получилось. Почему я использовал глагол «кататься»? Она же не кататься поехала, она уехала навсегда. Сейчас они доедут до железнодорожной станции, перегрузят контейнер, сядут в поезд и ту-ту до самого Азовского моря. Какую я чушь сочинил?
Я не знал, что уже завтра поймаю себя на мысли, что точней и актуальней этих двух строк, требующих поэтического продолжения, не смог бы написать даже гений.
* * *
«Из-за пригорка, как из-за угла, в упор ударили орла» – Сохатик Закиров способный и прилежный мальчик. Он моментально вызубрил стихотворение наизусть, но моя мама требует от него максимального выражения чувств, и Сохатик снова и снова старательно повторяет стих. Я так и не узнаю, как пишется его имя: Сохат или Сахат? Правильное произношение его имени узнает через много лет сотрудник железнодорожной милиции, когда его пригласят для составления протокола.
Сохатик закончит школу с золотой медалью и поступит в горный институт. После зимней сессии он поедет домой, его выбросят на полном ходу из вагона недалеко от станции Утёс, и он разобьётся насмерть. А пока он готовится прочитать стихотворение на организованном мамой литературном вечере в школе.
Я больше не могу слышать этот бесконечный повтор. Пусть я разочаровываю маму и не становлюсь похожим на гуманитария, но запоминать и я могу.
Из-за пригорка, как из-за угла,
В упор ударили орла,
А он спокойно свой покинул камень,
Не оглянувшись даже на стрелка.
Быть может, дробь мелка была?
Для перепёлки, а не для орла?
Иль задрожала у стрелка рука,
И покачнулся ствол дробовика?
Нет, ни дробинки не пропало мимо,
А сердце и орлиное ранимо.
Орёл упал, но средь далёких скал,
Чтоб враг не видел, не торжествовал.
Сохатик не выговаривает букву «р», и у него получается: «Чтоб влаг не видел, не толжествовал».
Это невыносимо. Выхожу на улицу. Сажусь на лавочку у ворот. На противоположной стороне улицы маячит Добрыня-Азэф. Увидел меня и тут же подошёл. Такое впечатление, что он ждал, когда я выйду из дома. Подсел рядом.
– Ахмаську замели.
– Я сейчас разрыдаюсь. Гоп-стоп?
– Как узнал?
– Ну, для этого не надо быть Эйнштейном. Не Эрмитаж же он ломанул. Либо воровство, либо хулиганка, либо гоп-стоп. Третьего не дано. У него плюха завальная, ему удобнее всего стопарить.
– Взял на гоп-стоп мужика. Отоварил его. Мужик притворился, что в полном вырубоне, а сам сёк за ним втихаря. Ахмаська снял котлы, забрал деньги и слинял. А мужик его пропас – и в ментуру. Взяли с поличняком. Пятерик за грабёж обеспечен. Хе-хе-хе.
– Я этого не переживу.
– Главное, он же знал терпилу. Они у одного доктора трепак лечили.
Помолчали.
– А Вальтер говорит, что у твоей Таньки минжеус, как мышиный глазок. – Азэф делает пальцы колечком с едва видимой дырочкой и любуется произведённым впечатлением.
«Я не мог ничего сообразить». «Мне как будто что-то в сердце толкнуло». «Сердце во мне злобно приподнялось и окаменело». Давно ли я говорил, что узнаю, как ранит ревность?
Пересохло во рту и сел голос.
Самое глупое – это поинтересоваться сейчас у Азэфа, откуда Вальтер узнал столь интимную подробность. Кажется, я побледнел и чувствую удары сердца под гортанью.
Сейчас сердце выскочит из грудной клетки. Оно бьётся чаще, чем доходит пульсовая волна до конечностей. Может быть, поэтому у меня ослабли руки? Она однажды сказала про Вальтера: «блондинчик». Употребление ласкательного суффикса уже говорит о её лояльном отношении к белобрысой сволочи. А почему бы и нет? Я сейчас сдохну. А почему бы и нет? Он старше, лучше меня одет. Он опытней, наконец, чем я, в любовных вопросах. Спокойно, надо не показывать виду, что я раздавлен известием. Он же, хорёк, именно этого и ждёт от меня. Спокойно: «орел упал, но средь далёких скал, чтоб враг не видел, не торжествовал».
– А кто Толю Кабана зарезал? Ты знаешь его? – Молодец я, догадался, как скрыть потрясение.
– Он не с нашей шахты. Баклан какой-то.
Азэф явно разочарован отсутствием интереса с моей стороны к полученному известию, но не сдаётся. Он – провокатор, знает, как разговорить онемевшего.
– Они хитро сделали. Вальтер увёз Ахмаську на бруслянскую деляну. А сам вернулся и подпас Таньку. Давай, мол, до дома довезу. Она села к нему в кабину, а он её прямиком на деляну. На ходу из машины не выскочишь.
– Изнасиловали? – не надо было проявлять интереса, но я так раздавлен, что мне уже не до дипломатии.
– Да нет. Они с неё трусы стащили. Вальтер достал канистру с нигролом. Он же чёрный, вонючий – не отмоешь. Капнули пару капель на трусы. Сказали, что если будет брыкаться, то всё платье обольют и пешком назад отправят. Десять километров пёхом. А на ней новенькое платье из крепмарикена – тётя Клава ей на день рождения справила – и газовый шарфик. Она убила бы Таньку за крепмарикен. Её бы кондратий хватил.
Только педерасты так тонко разбираются в мелочах, известных одним лишь женщинам. Вот и Тургенев тоже разбирался: «Береж ё новое платье с бледно-синими разводами». Ну конечно, он пидар, этот хорёк Азэф. Я его сейчас придушу.
– Газовый платочек на траву постелили. Вальтер наклоняет канистру, с понтом сейчас вещь нигролом обольёт. Ну, она и согласилась. Ахмаська ей сзади вправил, а Вальтер ей спереди предложил. Не соглашалась, но ей легонько ручку закрутили на излом. Вертела головой сначала, а потом вошла во вкус, ухватилась за помидоры и лизала, как мороженку. хе-хе-хе, – Азэф любуется произведённым эффектом. Он всё видит, но ему нужно словесное подтверждение моего полного поражения.
Не дождёшься. Встаю. Откашливаюсь, говорю бесцветным голосом:
– Пойду, пожру, да надо сбегать силки проверить.
– Только это между нами? – кричит вслед Азэф.
– Между лилиями, – бормочу, не оборачиваясь.
«Я не зарыдал, не предался отчаянию; я не спрашивал себя, когда и как всё это случилось; не удивлялся, как я прежде, как я давно не догадался… То, что я узнал, было мне не под силу: это внезапное о т кровение раздавило меня… Всё было кончено. Все цветы мои были вырваны разом и лежали вокруг меня, разбросанные и истоптанные».
Сука! Мне не дала, а им двоим дала и с моим злейшим врагом испытала сладострастие. Ну, конечно, испытала, тварь, проститутка, если ухватилась в страстях за помидоры. Испытываю страшное, запредельное возбуждение, близкое к кульминации, представляя сцену насилия на деляне. Неужели во мне, как и во всех самцах, есть внутренняя потребность к насилию. Тогда чем я лучше их? Я – латентный насильник?
Но почему, почему мне-то не дала? Лярва! И в последний день даже от поцелуя уклонилась. Курва! То, что мне не дала, в этом виноват я сам. Пиздострадатель! Деликатно проник в неё пальчиком и испытал при этом неземной восторг. А им – сукам – не телячьи нежности нужны, а грубая сила. Нагнуть, задрать подол и никаких тебе церемоний. Идеалист сраный! Зачем шлифовать «науку страсти нежной»? Совершенно незачем. Достаточно иметь любое транспортное средство и пузырёк с нигролом в кармане. Ёбаная страна! Где, в каком ещё государстве стоимость ёбаного крепмарикена выше цены человеческого достоинства.
На крыльцо вышла мама с Сохатиком. Прохожу мимо, бросаюсь на кровать.
– Ты дочитал Паустовского? – кричит мама из кухни.
Сейчас мне только Паустовского не хватало.
– Представь себе – нет!
– Но почему? У него потрясающий язык!
– Его языком очень удобно лизать мороженку.
– Что ты сказал? – мама заходит в комнату. – я не расслышала.
Господи, боже мой, оставят меня сегодня в покое или нет? Прохожу в зал. Мама – за мной.
– Что ты сказал?
– Я сказал, что твой Паустовский – врун. Вся его книга «Время больших ожиданий» и «Книга о жизни» – чистой воды вымысел и беспардонное враньё. Затруханый романтик!
– Как ты смеешь, ты, не написавший ни строчки…
Я не даю маме договорить. Наклоняюсь, поднимаю с полу роман-газету «Алитет уходит в горы», объявляю на манер провинциального конферансье: «Семушкин Тихон Захарович! Лауреат Государственной премии!» Открываю издание, громко читаю: «Народность чукчей, обречённая царизмом на разграбление и вымирание, приходит к новой жизни и вливается в равноправную семью советских национальностей!». Шедевр! Специально написан для таких, как ты, читателей с безукоризненным литературным вкусом!»
Рву бестселлер на части. У мамы ужас в глазах. У меня в голове подходящая моменту цитата из произведения классика: «Пьер почувствовал увлечение и прелесть бешенства».
Хватаю с полки «Золото» Бориса Полевого – разорвать не удаётся – книга в твёрдой обложке. Бросаю в угол.
– Всё врут, суки позорные, всё, – срываюсь на крик, хватаю Казакевича. – А твой любимый Эммануил Генрихович хитро жопу лижет властям, хляет за объективного, а сам лижет и всё врёт конъюнктурщик.
Хватаю его «Двое в степи», швыряю в угол, «Сердце друга» – в угол, «Дом на площади» – в угол. На книге «Весна на Одере» особо заостряю внимание, прежде чем зашвырнуть роман в угол.
– Ты что, не понимаешь, что так нельзя воевать? Если у меня 20 человек, а у Вальтера – 6, то кто в более выгодном положении? Я или Вальтер? А я допускаю немцев до Москвы и трусливо готовлюсь к эвакуации. А потом прикормленные властями писатели поют гимны такой победе. Трупами немцев завалили, а теперь хвалятся. Ты это понимаешь? Что ты мне суёшь этих лизоблюдов. Ты что, не понимаешь, что всем этим инженерам человеческих душ очень вольготно живётся в рамках существующей системы? А система даёт зелёный свет только тем, кто тонко чувствует, о чём можно писать, и о чём – нельзя. Да они по определению не могут быть правдивыми.
Хватаю с полки Тургенева. – Над Тургеневским враньём слезами заливаешься: «над вымыслом слезами обольюсь». Суёшь мне его для обязательного прочтения. Как вообще ты можешь читать откровения этого слезливого неженки и тюфяка? – Безошибочно раскрываю книгу на нужном месте и зачитываю: «В стене было около двух сажен вышины. Я пришёлся о землю ног а ми, но толчок был так силён, что я не мог удержаться: я упал и на мгновение лишился сознания».
– А если бы твоему Володеньке бревном от плота по чердаку, а если бы этот маменькин сынок выпал на полном ходу из машины, то, на какое время он утратил бы сознание? Всю оставшуюся жизнь на таблетки бы работал, говнюк! Конёк больше десяти метров пролетел, все кости себе переломал, всю клеть обдристал, а сознание не потерял!
Мама делает нетерпеливый жест рукой, но я упреждаю возражение.
– Нет, ты подожди, ты послушай, что пишет дальше твой любимый слюнтяй, а ведь ему 16 лет, и он мой ровесник: «Крапива обожгла мне руки, спина ныла, и голова кружилась, но чувство блаженс т ва, которое я испытал тогда, уже не повторилось в моей жизни. Оно стояло сладкой болью во всех своих членах и разрешилось, наконец, восторженными прыжками и восклицаниями». – Я сейчас зарыдаю от умиления, а потом сблюю от сладкой боли во всех своих членах и от всех его восторженных прыжков и восклицаний. Да ты поняла хоть что-нибудь из его «Первой любви?». Этот слизняк придумал себе мужественный образ. Он, трусливое ничтожество и приживала, хотел бы быть похожим на Петра Васильевича. Как это заманчиво – хлыстом даме по руке, и та целует на запястье след его удара. Рубец целует покорённая им женщина. Заманчиво! Но это же вымысел! Чудовищное враньё. Чудовищное! Между лилиями ей кнутом, да ещё и с потягом, тогда, конечно, мороженку полижет, а рубец – никогда!
Мама – педагог от бога. Чем я взволнованней, тем она спокойней.
– Скажи мне, сыночка, тебе нравится город Ленинград?
Это удар ниже пояса. Это запрещённый приём. Слово сыночек не оказывает на меня ни малейшего действия, но то же слово, произнесённое с ударной буквой «ы», действует на меня, как таблетка димедрола. Это «ы» лишает меня возможности дальнейшего сопротивления. Я утрачиваю способность дерзить из-за мычащей буквы «ы».
– Я там не был. Не знаю.
– Ну, чисто гипотетически, где бы ты согласился жить? В этой дыре или в Северной столице?
– Разумеется, в Ленинграде.
– Очень хорошо. Теперь слушай. Твой отец, как ты сам понимаешь, не имел ни малейшего отношения к убийству Кирова, но у него хватило ума высказать в лаборатории своё, идущее вразрез с официальной точкой зрения, мнение по поводу случившегося. Утром он оригинальностью мышления произвёл на окружающих впечатление, а вечером у нас произвели обыск, и я осталась без мужа. Отцу повезло, началась война, и его выпустили из тюрьмы. Но он не сделал соответствующих выводов и опять что-то ляпнул уже после войны. Он мне не признался, но я уверена, что он наговорил лишнего, и так называемые коллеги тут же стукнули, куда надо, и его отправили под конвоем в это гиблое место. Я не преувеличиваю, умышленно определяя место нашего проживания, как гиблое. Он же погиб здесь. Из-за своего языка погиб. Ты знаешь, что я не балуюсь стишками, но, когда его забирали второй раз, у меня сами по себе возникли в голове следующие строчки. Запомни их, на всю жизнь запомни:
Ведут отца, как на закланье,
У них пощады не проси.
Неотвратимо наказанье
Для невиновных на Руси.
Сыночек, я тебя прошу, я тебя умоляю, ну, хочешь, я на колени встану, я тебя заклинаю: никогда, слышишь, никогда не говори плохо о тех, кто верноподданно служит системе. Я тебе для чего дала Экклезиаста? Для общего развития? Не только. Там мудрейший из мудрейших сын Давидов непосредственно обращается к таким как ты: «Даже и в мыслях твоих не злословь царя». Всё простят в России, всё, кроме вольнодумства. Почитай «Былое и думы» Герцена, настоятельно рекомендую. У него там священнослужитель, святой отец запился и проворовался, но его простили, а Александра Ивановича за невинное, в сущности, инакомыслие всю жизнь преследовали. Обещаешь мне, мой мальчик? – мама целует мне голову. – А что касается Тургенева? Я не поняла, какое отношение имеет к нему мороженое и лилии, но думаю, что ты просто до него ещё не дорос.
Ещё одно слово по поводу моего литературного кретинизма, и я изорву на мелкие клочки все её идиотские роман-газеты. Дадут мне сегодня остаться одному или будут продолжать трындеть про инфантильного певца русской природы? Сейчас мне только назидания не хватало, вашу мать!
* * *
Амбулатория больницы расположена в отдельном здании. Значит, на ночь его запирают на ключ.
С самого утра пас Хаину Нахимовну. Спросит, что я делаю в больнице, что я скажу?
Дождался, когда она проследует в кабинет, и только тогда вышел из укрытия. Прошел в туалет, но не воспользовался оным, а вытащил шпингалет из гнезда, чтобы ночью можно было беспрепятственно проникнуть в помещение. Точно такой же вольт проделал для гарантии и в окне коридора. Полюбовался якобы фикусом на подоконнике, потрогал лакированный лист, огляделся и сделал то, что хотел.
Странно, но я не могу сказать, что провёл ночь в невыразимой печали. Нет. Оскорблённый больше злится, чем печалится. Я должен был всё разложить по полочкам, чтобы, не дай бог, не наказать потом невиновного. Что больше всего травмирует меня? Больше всего меня угнетает то, что меня предпочли другому. Но ведь не она предпочла, а её заставили под угрозой порчи платья из дефицитнейшего крепмарикена выполнить их требование. Это в какой-то степени смягчает её вину и абсолютно исключает всякую возможность реабилитации насильников. Так и запишем.
Больнее всего бьёт сознание того, что она получила сладострастие не со мной, а с моим врагом. Больно, но это не её вина. Это физиология. Гораздо хуже, если бы она оказалась столь фригидна, что даже с двумя не получила удовлетворения.
Зачем мне женщина-холодильник. Значит, все эти переживания на подобную тему есть не что иное, как мужской эгоизм, гипертрофированное чувство собственника, оскорблённого самца и прочее такое.
Трудно, невозможно себе представить их обратную дорогу втроём в одной кабине. Разговаривали они или молчали? Если разговаривали, то о чём? Улыбалась она вымученной улыбкой или плакала? Однажды изнасилованная, как правило, безропотно уступает и второй, и третий раз. Она могла сидеть в кабине посередине и держаться за предложенную ей морковку. Могла держаться за две. Страшно себе представить, но она могла быть усажена на неё. И в такой позе ехать до города. Опять это дикое возбуждение при одной мысли об этом. И это – нормально, я же хочу её. Это тоже физиология? Нет, это похоть. А что такое похоть? Похоть – это половое влечение, без которого человечество просто прекратило бы существование. Что ж тут плохого? Плохо то, что вместо сострадания к той, которую силой обстоятельств принудили к половому сношению, я её внутренне осуждаю, но при этом сам её безумно хочу. Люди – скоты! Хуже скотов, те хоть не лицемерят. Эту тему я должен закрыть, чтобы не сойти с ума.
А откуда Вальтер знает, что у неё, как мышиный глаз? Тоже попробовал? Нет, не попробовал, но почему? А мышиный глаз – это признак девственности или особого анатомического устройства её влагалища? В гигиене девочек пишут, что девственная плева может быть достаточно растяжима, для того чтобы не разорваться при первом половом сношении. Опять я пружинно напряжён внизу. Я же решил не касаться больше этой темы. Табу, табу, табу! Нужно всё проанализировать с самого начала. Я должен во всём разобраться сам. Не могу же я, как жалкий рогоносец, обратиться к тому же провокатору Добрыне-Азэфу с унизительной просьбой, рассказать мне невыразимо пикантные, интересующие меня подробности. Не дождётесь, суки. «Орёл упал, но средь далёких скал». Вот, когда меня пнули сзади на её дне рождения, и я растерялся от неожиданности, но дёрнулся для понта в сторону Вальтера, то почему она сказала: «Хватит вам драться». Есть два варианта объяснения её поведения. Вариант первый: она боялась, что меня изобьют, и решила сбуферить. Вариант второй: она заметила, что я струсил, и произнесла эту фразу исключительно для того, чтобы показать мне, что она расценила мою растерянность не как трусость, а как желание немедленно вступить в бой. Одним словом, она, таким образом, утешила меня, чтобы я не корил себя за малодушие. Умно и благородно с её стороны. Снимаю шляпу.
Когда мы встретились на узкой тропинке с этими скотами, как она себя повела? Она уже была ими изнасилована? По всей видимости – да, потому что она освободила руку из моей и как-то странно улыбнулась. Я ещё тогда подумал, что она могла бы и не улыбаться моим врагам. Что-то я забыл важное, что-то я забыл. Вспомнил! Она уже тогда на остановке уклонилась от моего поцелуя, а я расценил это как обыкновенную стеснительность. Но почему? Почему уклонилась? Однако вернёмся к её улыбке. Это была даже не улыбка, а выражение лица, похожее на что? Похоже на робость, стеснительность, застенчивость, растерянность. Первые три определения её состояния души отбрасываем, потому что это – почти одно и то же, остаётся растерянность. Почему? Там был примерно такой расклад: козлы не знали, как она себя поведёт после изнасилования, и боялись, что она напишет на них заяву. Она, в свою очередь, не знала, разнесут ли они по городу новость о её позоре, и бабским чутьём догадалась вырвать свою руку из моей, чтобы не вызвать в них ревность и желание тут же отомстить ей за связь со мной, рассказав всему городу о мороженке. Дурочка! Нет, она совсем не дурочка. Освободив руку, она лишала их повода для ревности и, следовательно, спасала меня от неминуемого избиения. Есть ещё одна заслуживающая внимания версия. Она освободила руку, чтобы не дать сволочам насладиться моим унижением: «Мы ей мороженку, а этот влюблённый по уши ложкомойник облизывает её с ног до головы и ходит, держась за ручку…». Это тоже запишем ей в актив.
Почему они меня в тот раз не отоварили? А зачем? Разве физическая боль сравнится с душевными муками? Моя возлюбленная отдалась им без борьбы, возбудилась и даже получила сексуальное удовлетворение, а я, когда узнаю о случившемся, буду унижен, раздавлен и наказан за мою победу в драке на берегу Вильвы. Пиррова победа?! Что-то я опять забыл, что-то очень важное. Ага. Вспомнил. Добрыня-Азэф сказал, что Ахмаська и его терпило вместе лечили у доктора трепак. Вот ключ к разгадке. Если я хочу узнать причину её внезапного ко мне охлаждения, прежде всего мне необходимо выяснить, кто кого заразил венерической болезнью. Неужели она могла заразить Ахмаську? А почему бы и нет? Я уже никому не верю. Ну и тварь же я. Типично мужская психология: её изнасиловали, поэтому я ей больше не верю. Мерзко, но как тогда объяснить её нежелание отдаться мне до конца, без имитации Дуни Кулаковой и без подкладывания между ног тряпочек. Почему мне-то не дала? Вот вопрос из вопросов. Хорошо, мне не отдалась из боязни забеременеть или из боязни утраты девственности. Тогда как объяснить её внезапное охлаждение ко мне после изнасилования? Возненавидела весь мужской пол? Возможно, только я-то тут при чём? Голова кругом идёт. Всё выясню сегодня вечером. Конец августа, темнеет рано.
* * *
Оказывается фамилий на букву «К» в регистратуре амбулатории гораздо больше, чем фамилий на букву «И». А я думал, что Ивановых должно быть больше, чем, скажем, Кузнецовых. Свечу фонариком и ищу амбулаторную карту Ахмаськи Галеева. Галеевых много, а Ахмаськи – нет. Танечки Свидловой – тоже нет. Ну не идиот ли я? Все амбулаторные карты больных венерическими болезнями должны храниться в кабинете лечащего врача. Клятва Гиппократа. Врачебная тайна.
Дверь в кабинет закрыта на ключ. Хорошо, что я взял с собой остро заточенную монтировку. Чуть нажал и выдавил дверь из косяка. Нашёл амбулаторные карты Ахмаськи и Танечки. Диагнозы идентичны: острая гоноррея у обоих. Сравниваю даты обращения. Ахмаська обратился на полторы недели раньше. Читаю историю заболевания. Ахмаська указал конкретный источник заражения. Он, оказывается, подхватил вавочку от молдаванки Лягуши. Лягуша – местная жрица любви. Денег с клиентов не берёт. С неё довольно спиртного. Блядёшка. Соглашается на контакт только с молодыми. Не страшная и не старая, но опухоль над щитовидной железой. Шея неприятно раздувается при смехе и при громком разговоре.
Сейчас я узнаю самое главное. Читаю историю заболевания Танечки. Ощущаю сердцебиение, дрожат руки. Источник заражения: была изнасилована незнакомым мужчиной в лесу. Предыдущую половую жизнь отрицает. Дальше идут объективные данные, лечение, но мне это уже не интересно. Я всё выяснил. Надо быстро слинять отсюда. Потом всё осмыслю.
Итак. Вальтер знал, что Ахмаська лечит трепак. Поэтому побоялся вступить в контакт после него. О том, что минжеус, как мышиный глазок, он узнал от Галеева…
Ахмаська, скорее всего, надеялся, что он уже не заразен… У Танечки появились симптомы болезни, она обратилась в больницу, и у неё выявили венерическое заболевание… Как узнала тётя Клава? Городок маленький. Средний медперсонал – мерзавки и сплетницы… На каких тонах происходило объяснение с дочерью – можно, только догадываться. Первый порыв – наказать преступников. Но доказать факт изнасилования можно, только обратившись в ментуру. Прошло уже несколько дней. «Почему не обратилась сразу?» – спросит следователь. Почему наврали венерологу про мифического незнакомца в лесу? Кому нужен этот позор? Легче уехать.
Вальтер – гнида. Сценарий изнасилования был предложен им. После поражения на берегу, он понял, что проиграл надолго, если не навсегда. Не будет же Ахмаська ходить с ним всегда рядом (он был прав – Ахмаська уже на нарах), а один на один он уже не имеет шансов для реванша. И тогда он придумал дьявольский план мщения. Удар, после которого мне уже не подняться.
Почему она отвернула лицо и уклонилась от поцелуя? Она боялась, что через поцелуй можно заразить меня. Девочка моя! Ты благороднее меня во сто крат. Вальтер! Ты – покойник! Ты слышишь, вонючка? Ты – дважды покойник, потому что есть ещё одна причина, из-за которой моя возлюбленная могла отвернуть от меня лицо. Она ощущала себя настолько осквернённой, что посчитала за подлость дать себя поцеловать в испоганенный рот? Ну, конечно, поэтому. Она же дала мне обнять себя и даже подалась мне навстречу, когда я поцеловал её в шею. Танечка! Ангел!
Мой принудительно падший ангел! Я отомщу за тебя! Вальтер! Ты – труп! Ты – жмур, Вальтер! У меня есть клёвая заточка. Толя Кабан подарил. Ручка наборная и три желобка для стока крови. Но ты не надейся, что будешь заколот благородным стилетом. Ты не заслужил стилет. А моя мама не заслужила наказания – увидеть сына за решёткой. Я вчера прошёл за тобой ночью по улице Торговой, потом завернул на улицу Мичурина и шёл за тобой до самого твоего дома. Я шёл за тобой, а ты этого не заметил. Сто раз я имел возможность заколоть тебя, как свинью, но я не сделал этого и не сделаю. Даже если я самым тщательным образом подготовлю твоё убийство тёмной ночью: маска, чужая спецовка, чтобы случайные свидетели не узнали по фигуре, чужие калоши – всё это я могу своровать в бараке, махорка вокруг твоего тела для того, чтобы собаки не взяли след, то и тогда я обречен на разоблачение. Как только утром обнаружат твой труп – человек по кличке Азэф тут же запишется на приём к оперу, ну а дальше всё известно: «только это между нами, я вам ничего не говорил, хе-хе…». Железное алиби мне не придумать, а выбивать показания мусора умеют. Нет, Вальтер, ты хитёр, труслив и коварен, но есть и у тебя слабое место. Есть и у тебя ахиллесова пята. Ты, как и я, любишь один шататься по тайге. Я знаю место на берегу, где ты бьёшь уток на осеннем перелёте. Мне лучше других известно, на каком токовище стоит твой шалашик. За грохотом выстрелов ты не услышишь моих шагов. А когда, оглохнув от пальбы, выйдешь из укрытия, чтобы подобрать убитых косачей, ты увидишь в двух шагах от себя дуло моего ружья. Увидишь и всё поймёшь, заглянув в погибельный мрак направленного на тебя ствола. И не жаканом будешь отправлен в преисподнюю, и не картечью. Много чести. Мелкой, как маковое зерно, презренной бекасиной дробью будешь казнён. Сотнями дробинок ужалит тебя в лицо смерть, а если бы я убивал тебя, будучи пьяным, ты бы позавидовал мёртвым, потому что сначала я бы отрезал твоё хозяйство, а потом выдавил бы у тебя глаза. Заметь, что не наоборот, то есть сначала всё-таки органы размножения, чтобы ты мог увидеть отрезанные помидоры перед смертью, а потом уже органы зрения. Я выдавил бы твои глаза и в каждую пустую глазницу вставил бы по яичку. А что? В обрамлении белёсых поросячьих ресничек смотрелось бы недурно. А твой ампутированный член я вставил бы тебе в рот.
Заманчиво, но неисполнимо. Я должен быть трезв и хладнокровен, а трезвый я не способен на вышеизложенный вариант. Я должен быть трезв ещё и потому, что есть у меня к тебе парочка-другая вопросов. Узнаешь, в чём мой интерес перед смертью. Я не буду, конечно, кричать тебе голосом Макара Нагульнова: «Повернись лицом к смерти, гад», но взгляну, обязательно взгляну в глаза и задам терзающий меня вопрос. А уж упрятать тебя – покойника – в тайге я смогу. Уж в этом ты можешь быть уверен. Никто не найдёт и никогда. Жаль только, что на месте твоего погребения не смогу сыграть для тебя похоронный марш Шопена «Прощай товарищ».
Не помню, сказал ли я последнюю фразу вслух или – про себя? А ведь это очень важно, поскольку наши мысли слышит Бог, а слова – дьявол.
Я услышал громкий удар кузова по виску, увидел падение тела, проследил глазами за маршрутом убегающей с места дорожного транспортного происшествия машины и направил луч фонарика на изуродованное лицо Лапши-Базарника.
Видимо, всё-таки дьявол услышал про марш Шопена, хотя, по идее, все дела, связанные с погребением, – это прерогатива Господа Бога.
Неважно, кто распорядился ничтожной жизнью запойного пьяницы и неисправимого грешника, а важно то, что Вальтер получил в лице сына убиенного им Базарника врага, куда более беспощадного, чем я. Будем откровенны и посмотрим суровой правде в глаза. Я – трус в трезвом состоянии, болтун и шут гороховый – в состоянии хмельном.
* * *
Похоже, что злой рок занялся вплотную семейством Лапшиных. Вечером убили Базарника, а утром умерла его парализованная мать. Приехали пять кряжистых мужиков самостоятельного вида – братья Базарника – и увезли хоронить родню в деревню Пустынку. Пустыней там и не пахнет, наоборот, там тайга, глухомань, дикость. Лапшины родом из Пустынки. Полдеревни имеют носы двустволкой, грудь колесом и блескучие наглые глаза.
Я подождал, пока схоронят Базарника, выяснил, что Вальтер – вне подозрений, и пришёл к Лапше.
Он сидел на лавочке перед домом и насвистывал мелодию любимой песни: «Мать продай-ка бугояшку, выйдут люди, выйдет Яшка. Дону, по Дону, До-о-ну». Ни малейшего признака уныния на лице. Взглянул в мою сторону, подвинулся, уступая место, сказал, словно прочитал мои мысли:
– А чё горе горевать? Родитель печалиться не велел. Сказал, что если умрёт, чтоб выть не вздумали.
– Коней дядьки забрали?
– Не всех. Ветку с Лыской оставили.
– Вальтеру будочку установили. Инкассаторов теперь возит.
– Не имеет права. У него стаж маленький.
– По блату. У него родак – в крупных ментах.
– Другое дело.
– Узнал, кто батю сбил?
– Как теперь узнаешь?
– Это Вальтер его убил. Я сам видел. – Я точно мог предположить ход мыслей Лапши. Первая мысль, которая могла прийти ему в голову: я вру и хочу его руками разобраться с моим злейшим врагом. Сейчас он потрет указательным пальцем под носом и опустит глаза. Думать будет.
Лапша потер под сухим носом, опустил глаза.
– Котлы с родителя ты снял?
– Баба. Я знаю барак, где она живёт. Могу показать. Хорошие часы?
– Трофейные. Почему не воспрепятствовал?
– Светиться не хотел. Ты же не хочешь, чтобы с ним менты разбирались? И потом, их все равно бы санитары в морге сняли.
– Это так.
– Да ты можешь сам машину осмотреть. Там слева угол кузова так от крови замыт, что краска побледнела. Песком тёр, старался.
– Ты не путаешь, может, справа?
– В том-то и дело, что слева. Он же гнал – «газ до полика!». Вилял по дороге, как пьяный. Он хотел выбоину объехать, слишком влево взял, а батя вперёд качнулся – и точно виском. Если бы справа – Вальтер бы мог не прятаться и борта не замывать. Пешехода не видел, удара о борт не слышал, и взятки гладки. Ты зайди в гараж, сам всё увидишь.
– Знамо дело – посмотрю. А главное, на самого мне посмотреть нужно.
– Думаешь, сознается?
– Нашёл дурака. Только меня он не обманет. Я по глазам пойму.
* * *
Впервые в жизни не я к Лапше, а Лапша пришёл ко мне домой. Мамы дома не было. Прошёлся по кухне по-хозяйски, взял с полки стакан, нацедил квасу, выпил, крякнул, вытер тыльной стороной кисти рот.
– Он это.
– Чё бы я сочинял. Он по пятницам с Тосьвы в наш банк деньги возит. Вечером часов в семь, в восемь. Два охранника с ним.
– Сколько у тебя палочек заныкано?
– Штук двадцать, – соврал я. Надо же мне и для себя кое-что оставить.
– На Мутной?
– На Рассольной, – ещё раз соврал я. Для вранья было две причины. Во-первых, я хотел напомнить Лапше про его откат при виде медвежьих какашек – засуетился, как увидел две свежие дымящиеся кучки рядом с задранным лосем, хоть и был с двумя стволами. Сказал, тревожно оглянувшись: «Пойдём, Ростислав, здесь воняет». А я, между прочим безоружный, ни капельки не струхнул и даже присел и рассмотрел в экскрементах черёмуховые косточки – лакомился мишка ягодой. А во-вторых, Рассольная гораздо дальше от города, чем Мутная, и он вынужден будет дать мне Ветку.
– Отсырели уже, поди?
– Чё бы им сделалось? Аммонит в вощёную бумагу пакуют. А зачем он тебе?
Для того чтобы быть умным, не нужно быть образованным. Ведь не читал, варнак, благословение отца отъезжающему в Англию сыну Лаэрту, а знал и без наставления датского вельможи о том, что нужно «держать подальше мысль от языка».
– Рыбку глушить буду, – и обнажил хищные клыки то ли в улыбке, то ли в оскале.
– Динамка нужна?
– Аккумулятор есть.
– А детонаторы?
– Полно. Когда палочки притаранишь?
– Ветку дашь, мигом смотаюсь. Вечером уеду, завтра к обеду вернусь.
– Ветку не дам. Засекаться стала.
Врёт. Ветка кобылка резвая, молодая, грациозная. Не идёт, а танцует. Ноги элегантно ставит, как балеринка, и никогда копытом сама себя по ноге не бьёт. Зачем врёт? Самому нужна. Зачем? Хочет смотаться на Тосьвенскую дорогу и произвести предварительную рекогносцировку. Но ведь у него есть новенький мотоцикл «урал». Есть-то он есть, но ведь на мотоцикле нужно переехать два железнодорожных переезда, а там бабы внимательные. И когда мимо Юго-западной шахты поедешь, тоже засветишься. Вот он, варнак, и решил напрямую тайгой на Ветке сгонять и всё внимательно рассмотреть.
– Возьми Лыску. У неё спина, как подушка. Жопу не набьёшь. Сильно не гони. Она жеребая.
– Не учи учёного.
* * *
Лапша погибнет нелепо. Вальтер умрёт смертью страшной.
Я привёз Лапше аммонит в четверг перед обедом. Он сунул мешок под крыльцо, не взглянув на его содержимое и не поблагодарив меня по своему обыкновению. Осмотрел у Лыски губы, сунул ладонь ей в пах, поводил её по двору, убедился, что кобыла в порядке, и повел её в конюшню.
– Может, мне её почистить?
– Сам почищу, – сказал, не оборачиваясь.
* * *
В субботу утром к маме пришла Аппетитная Полина из сберкассы. Я листал Библию, открыл наугад Притчи, прочитал: «Жесток гнев, неукротима ярость, но кто устоит против ревности». Кто о чём, а вшивый про баню. Да уж!
Темноокая с белым лицом,
Ты зачем к нему села в кабину?
И, правда, зачем?
– Всю ночь деньги сортировали, – донеслось до меня, – все мешки прострелил.
Вошла мама с мстительным выражением лица.
– Твой Лапшин вчера вечером убил инкассаторов вместе с шофёром и сам погиб.
– Один охранник ещё живой, – поправила Аппетитная Полина из сберкассы. – Он за мешками с деньгами укрывался.
– Взорвал?
Нет, никогда я не научусь у Полония «держать подальше мысль от языка», никогда.
– Не взорвал, а расстрелял. Засаду устроил на дороге рядом с Тосьвой. Не шахта, а прямо Чикаго какая-то, – аппетитная Полина из сберкассы взволнованно поправила бретельку на пахучем плече.
В моменты наивысшего переживания мне в голову лезут всякие глупости. Вот и сейчас: «Поправит мама Аппетитную Полину из сберкассы или не поправит? Скажет ей, что Чикаго – он, а не – она, или – нет?».
* * *
Я один знаю, как можно войти во двор к Лапше. Нужно подойти к правому опорному столбу, дёрнуть за невидимую непосвящённым леску – откроется маленькое окошечко. Суёшь в него руку, нащупываешь оглоблю, насквозь пропущенную через две скобы на столбах ворот, тянешь оглоблю вправо, и тогда откроется небольшая дверь слева от глухих ворот.
Прошёл в конюшню. Ветки в стойле не было. Напоил Лыску, задал ей корму и побежал на автобусную остановку. Доехал до Юго-западной шахты. В автобусе узнал от пассажиров подробности вчерашнего нападения на инкассаторов. Пробежал бегом пять километров. Безошибочно нашёл место преступления по остаткам сена и пятнам запёкшейся крови. В голову продолжали лезть глупости: «Интересно, смог ли бы я по запаху определить кровь моего заклятого врага?». Постоял. Подумал. Попытался представить живописную картину убийства трёх человек. Особенно интересовала смерть того, к кому посмертно ревновал мою возлюбленную. Произошло следующее.
Лапша не воспользовался моим аммонитом. Всему виной – асфальт. Он не знал, что с Тосьвы начали тянуть асфальт в сторону Юго-западной шахты, а когда увидел чёрную ленту дороги – отказался от первоначального плана.
Для того чтобы закопать взрывчатку посередине дорожного полотна и провести электропроводку в лес, большого ума не надо. Но это в том случае, когда имеешь дело с обычной грунтовой дорогой. В асфальт тоже можно закопать, но, во-первых, – это очень трудоёмкий процесс, во-вторых, издалека будет виден дефект дороги, а, кроме того, практически невозможно замаскировать электропровод. Поэтому Вальтер не взлетел на воздух вместе с машиной. Он умер по другой причине.
Есть только одно место на Тосьвенской дороге недалеко от посёлка, идеально подходящее для нападения. Крутой подъём до вершины горы – около километра, и за ним пологий спуск – километра три. Прекрасный обзор, если стоять на самом верху подъёма. Но как сделать так, чтобы Вальтер остановил или хотя бы снизил скорость движения автомобиля? Лапша придумал как.
Таскали сено на волокушах с покосов через дорогу на железнодорожную станцию. То там, то здесь валялись клочья сена на асфальте. Валялись и притупляли бдительность.
Лапша занёс на два метра пониже вершины подъёма целую копёшку и встал за дерево.
В руках убойная «Тулка» двенадцатый калибр с вертикально расположенными стволами. За поясом – топор.
Вечерело. На пустой дороге показалась инкассаторская машина. На пониженной передаче автомобиль доехал до препятствия и остановился. Справа нельзя было объехать сено из-за глубокой канавы. Объехать копну слева Вальтер тоже не рискнул. В любую минуту могла выскочить машина по встречной полосе. Охранник, сидящий рядом, достал из кобуры пистолет, вышел из машины и направился к копне. Пнул её в раздражении, убедился, что встречная полоса пустая, повернулся к водителю и получил заряд картечи в спину. Выстрелом со второго ствола Лапша продырявил ветровое стекло, но не убил Вальтера, а только ранил. Хитрый Вальтер успел наклониться лицом к коленям, поэтому всего одна картечина попала ему в переносицу. Он смог включить заднюю скорость, но из-за нарушения зрения не мог контролировать ход движения, и машина не поехала ровно по дороге, а скатилась в глубокий кювет и заглохла. Лапша вытащил Вальтера из кабины и одним ударом топора разрубил ему темя. Переломил «Тулку», прыгнул в кузов, выстрелил по будке дуплетом. Ещё раз переломил, ещё один насквозь пробивающий будку дуплет для гарантийного умерщвления сидящего внутри охранника. Рванул на себя дверцу и выпал из машины с дыркой во лбу.
Истекающий кровью охранник успел нажать на курок.
* * *
Где он оставил Ветку? Где этот варнак оставил Ветку. Ему хорошо мёртвым в своей Пустынке лежать (Лапшу похоронят рядом с отцом), а каково ей, накрепко привязанной к дереву? Его, конечно, тоже можно понять. Он же не знал, что его убьют. А мешки с деньгами – вещь не лёгкая. Он хотел их на Ветке увезти и спрятать в лесу. Но где он её оставил? Где-то рядом, надо полагать.
До самых сумерек я ходил по лесу вдоль дороги, ржал голосом знакомого Ветке жеребца Гравия – безрезультатно. Мне не было жалко Лапшу, вернее, не так: чем дольше я бродил по лесу, тем мне становилось жальче Ветку, и тем больше я раздражался на Лапшу. Свинство, конечно. Лапша – варнак, но ведь он спас меня, когда я тонул на Вильве. Откуда у меня такое бездушие?
* * *
«Труп врага хорошо пахнет». Кто это сказал? Его Преподлейшество Карл Девятый? Или королева-отравительница Катрин де Медичи? А может быть, герцог де Гиз? А как звали герцога? Вспомнил: полное имя его было: де Гиз Герцог Генрих. Так, по крайней мере, его величает неисправимая фантазёрка английская писательница Виктория Хольт. Александр Дюма тоже в этом отношении не без греха, но я уже привык к его «герцогу Генриху де Гизу» и не хочу ставить имя после фамилии. Сначала титул, а потом уже всё остальное. Так кто же это сказал про запашок? Неважно, главное, что это было сказано про протестантов. Гугеноты – это протестанты? Разумеется. И мама зверски убиенного Вальтера – тоже протестантка. Значит, и он? Очень хорошо, но сказать, что мне приятен его запах, – не могу.
Тётя Марта вела себя на похоронах сына прилично. На публику не работала. Никаких тебе «открой свои глазоньки», никаких тебе «на кого ты нас покинул?». Всё строго, скромно, по-лютерански сдержанно. Стояла в чёрном и неотрывно смотрела не в лицо сыну, а на его руки. Жалел я её? Нет, пожалуй. Я жалел одну только Ветку. Я так измучился за три дня бесплодных поисков, что не мог воспринимать происходящее адекватно и хотел только одного – спать. Должен сказать, что вот в таком полудрёмном состоянии мне лично неплохо думается. Наплывёт мыслишка, не сильно напрягая умственный процесс, пробежится по ушибленным мозговым извилинам и уступит место следующей.
Я спрашивал себя: «Испытываю ли радость по поводу смерти моего врага?». Радости не испытывал. Чему радоваться, если я ему не отомстил? Вальтеру было недолго больно физически (топором по кумполу – это тебе не коленом по губам), а мне всю жизнь будет больно психически. Я не оговорился, поскольку Psiche по-гречески – душа. Вот и сейчас я испытал укол ревности. Верно, о, как верно в Притчах сказано: «Жесток гнев, неукротима ярость, но кто устоит против ревности?».
Вот если бы Вальтер был влюблён в даму, а я подъехал бы к ней на машине, предложил её довезти до дома, и она бы села, а я отвёз бы её в лесок и силой принудил бы её к половому сношению, и она испытала бы со мной неземное сладострастие, а он узнал бы об этом и в результате испытал бы непереносимые муки ревности, тогда бы я мог считать, что мы квиты. А так – нет. Всю жизнь меня будет терзать двустишье, требующее поэтического продолжения:
Темноокая с белым лицом,
Ты с врагом моим села в кабину!
Ведь она изменила мне не тогда, когда на неё трансформировалось возбуждение двух насилующих её самцов и она, предавшись похоти, ухватилась в страстях за помидоры моего врага, а тогда изменила, когда села к моему заклятому врагу в кабину. Она же знала, в каких мы находимся взаимоотношениях. Впрочем, она не одинока. Королева Марго, например…
Принесли крышку гроба. Сейчас будут заколачивать гроб. Нужно и мне взглянуть на неординарного жмура. Взглянул. Ничего, ничегошеньки не испытал. Спать хочу. Маэстро махнул трубой. Играем марш «Прощай товарищ».
Играю, а сам думаю: «Почему я вспомнил про королеву Марго? Какая связь между ней и моей коварной изменщицей? Всё смешалось в голове. Вспомнил. Генрих Манн – честнейший из писателей – утверждает, что в первую брачную ночь Марго в объятиях Генриха Четвёртого вспоминала, как пас её между лилиями герцог Генрих де Гиз. Он, якобы, в отличие от грубоватого Наваррского не смял одежды, а осторожно приподнял кружева и обнажил вожделенное. Вот в чём похожесть. Обе думают в самые неподходящие моменты об одежде. Одна боится, что ей обольют нигролом платье из крепмарикена, и потому она на всё согласная, а другая радуется, что ей задвинули под хвост и не помяли при этом платье. Есть ещё одна очень интересная аналогия: обе изменяют своим половым партнёрам с их злейшими врагами. Дело ведь не только в том, что изменяют, а в том, что, лёжа под одним, думают про другого. Тут возникает вечный и неразрешимый вопрос: „Что предпочтительнее, чтобы ты обладал дамой, а она в это время думала про другого, или чтобы она лежала под другим, и думала в это время про тебя?“. Для самолюбия, пожалуй, лучше второй вариант, хотя в идеале лучше всего было бы, чтобы дама, лежа под тобой, о тебе любимом и думала. Что-то я совсем зарапортовался. Я же не был для Танечки половым партнёром. А кем я для неё был? Неважно. Но, если уж дама королевской крови столь распутна, что же ожидать от представительницы подлого сословия? Да в её, не засоренном литературным мусором мозгу, стань она моей женой, никогда бы не стёрлось ярчайшее из сексуальных переживаний. Переживаний, испытанных с моим врагом. Я – рогоносец! Я трус, девственник, рукоблуд и жалкий рогоносец. Но где Ветка? Пошли вы все, знаете, куда? Мне Ветку найти нужно».
* * *
Искать Ветку среди ветвей таёжных деревьев (простите за тавтологию) всё равно как искать иголку в стогу сена. Но я искал, я упорно искал, проходя в день десятки километров. После погребения Вальтера (тётя Марта не пожадничала и отстегнула пятисотник) я не стал выпивать с лабухами, а сразу же ушёл в лес, потому что мне показалось, что я догадался, где Лапша мог привязать лошадь. Я почему-то решил, что он мог оставить Ветку на старой просеке. Я не мог объяснить, почему такая идея пришла мне в голову, но был обязан проверить последнюю версию.
Старая просека проходит чуть севернее нашей шахты и упирается в тосьвенскую дорогу недалеко от места нападения на инкассаторов. Просека заросла ольхой и малиной. Летом медведь напугал там до смерти мамину знакомую. Она собирала малину и столкнулась нос в нос с мишкой. Он тоже лакомился ягодой. Женщина закричала и кинула в медведя лукошко с малиной. Медведь остался доволен подарком и не погнался за мадам.
Я прошёл метров двести от дороги, изобразил ржание и услышал в ответ призывное похрапывание. Раздвинул ветки и увидел сначала незнакомую лошадиную морду, а затем и всадника.
– Здорово у Гравия ржать научился, – сказал дядька Кольки-Лапши.
Он видел меня с племянником всего один раз и запомнил. Ни о чём не спросил меня, но всё понял. Спешился, дал мне повод, отошёл в сторонку, шумно отлил. Вернулся, взялся за луку седла, сунул ногу в стремя. Каурый жеребец заложил уши, подался корпусом от всадника, затоптался на месте, изогнул крутую шею вбок, косясь на ногу хозяина.
«Побалуй мне!» – с угрозой сказал хозяин. Каурый послушно выпрямил шею и не двинулся, пока наездник не уселся в седле. Молча дошли до дороги. Остановил коня. Оглянулся. Сказал, пристально вглядываясь в заросли:
– Ветка – кобылка пугливая, выстрелы услышала, могла оборваться.
– Если Колька разнуздал, то могла, а если – нет, то не оборвётся. Удила больно в нёбо упрутся.
– Это так. Найдёшь кобылку – пригони в Пустынку. Денег дам.
– Денег мне не надо.
– Денег не надо? А што так? Зачем ищешь тогда?
– Она пить хочет, – сдавило глаза изнутри, – потекли слёзы. Мне было стыдно, но ничего не мог с собой поделать. Стоял, не вытирая солёную влагу, с нормальным выражением лица и чувствовал, как стекает по щекам и капает с подбородка.
В этом месте хорошо бы приплести, что мне вдруг вспомнился мой бедный отец, умирающий от жажды в заваленном штреке, и мне стало его безумно жаль, и поэтому я залился благородными сыновними слезами. Ничего подобного. Никого я не вспомнил, но, по всей вероятности, жалел не только Ветку, но в какой-то степени и себя. Хотя за что мне было себя жалеть? Не мне же череп топором раскроили.
Дядька внимательно посмотрел на меня. Не с жалостью взглянул, а с интересом.
– У нас в Пустынке на девять дней скорбят, а на сороковины веселятся. Приезжай.
– Почему веселятся?
– Потому что душа на место жительство определилась и успокоилась. Приезжай, помянем Николая. Я тебя с Серафимой познакомлю. Затейливая баба. Молодая. Кровь с молоком. Она тебя всему научит. Пора уж тебе. Спросишь Якова, тебе мой дом покажут.
Он не обидел коня плетью, не вонзил ему шпоры в бока – у него и не было никаких шпор, он только чуточку привстал в седле и повелительно выбросил руку с зажатым в кулаке поводом в сторону лошадиной головы. Он даже не издал понукающий поцелуйный звук, но вышколенный конь вздрогнул от резкого движения его руки, как от удара, напряг мышцы, чуть присев на задние ноги, и так рванул с места, что взрыл копытами сырую землю, обдал меня комками, перепрыгнул с большим запасом через широкую канаву и пошёл крупным намётом, унося от меня всадника.
«Он сидел так красиво и небрежно ловко, что, казалось, сама лошадь это чувствовала и щеголяла им». Хорошо, Иван Сергеевич, тут я к Вам претензий не имею. В этот раз Вы не опошлили как всегда ситуацию, но впервые отвлекли от горестных мыслей. Я даже подумал, глядя дядьке вслед, не подумал, а почти пропел: «Мать, продай-ка бугояшку, выйдут люди, выйдет Яшка, Дону, по Дону, До-о-о-ну!».
* * *
Я не поехал в Пустынку к затейливой бабе – «кровь с молоком» – Серафиме. Но я, подлый, изменил, наконец, Дуне Кулаковой и предал одновременно Лапшу, посетив Эмму.
На девятый день после его смерти я купил два бутыльмента портвейна «Агдам» и пришёл к Эмме. Между прочим, купил пойло на денежки от жмурика Вальтера – хоть какой-то прок с него. Перед самым бараком меня застиг сильный дождь, и я промок. Постучал, мне крикнули, что открыто, и я зашел в комнату. Не было ещё и десяти вечера, но Эмма уже лежала в постели. Всю дорогу я репетировал, что бы мне такое ей сказать, чтобы рассмешить и очаровать одновременно, но всё позабыл, промямлил что-то про девять дней, про то, что надо бы помянуть, что сорок дней не потому, что душа с постоянным адресом определилась и успокоилась, а потому, что в древнем Египте сорок дней длилось бальзамирование. Чувствовал, что выгляжу непрезентабельно, болтаю неостроумно (Эмма ни разу не хихикнула), в общем, приготовился к очередному провалу и неуспеху в личной жизни. Хозяйка квартиры была в этот вечер серьёзной как никогда.
Эмма встала с постели, я успел заметить, как бесстыдно заголились до самого верха бедра в коротенькой рубашке, увидел, что она без трусиков, и пришёл от этого в необычайное волнение. Она накинула халат, но не запахнула его. Подошла, взъерошила мне мокрые волосы:
– Промок и продрог, – подала полотенце, – дождь сейчас уже холодный. – Взяла с полки стаканы. – Выпей, Ростислав, – белая кость, – заглянула в глаза, понимающе улыбнулась, – а то простынешь.
Мы выпили по полному стакану «Агдама». Она приказала мне раздеться и лечь в постель, ещё раз повторив: «а то простынешь». Я лежал в жарком уюте её постели, а она сушила горячим утюгом мокрую рубашку и брюки. Сколько можно их наглаживать? Закончила, наконец, щёлкнула выключателем, приподняла одеяло и легла рядом, обдав меня телесным теплом и лучшим в мире запахом, запахом готовой к соитию женщины. «О, кроткие чувства, мягкие звуки, доброта и утихание тронутой души, тающая радость первых умилений любви – где вы, где вы». Ничего подобного, сладчайший Иван Сергеевич. Конечно, всё оказалось гораздо насыщенней, чем все мои убогие соло. Не страдаю манией величия, но думаю, что я был на нужной высоте. Я бы остался у неё на всю ночь, но, во-первых, меня потеряла бы мама, а во-вторых, я страшно хотел в туалет. Какие уж тут «умиления любви», когда у меня лопался мочевой пузырь, но я боялся в этом признаться.
Когда я вышел от Эммы, дождь прекратился. Светила луна. Ага, вот вам и описание природы. Дождь – это же природное явление. Лунный свет – тоже. Направил струю под завалинку барака, опустил глаза и почувствовал, как у меня зашевелились волосы на затылке. Что-то извивалось на земле в пенистой желтизне лужицы. «Я поймал от Эммы венерическую болезнь, – молнией пронеслось в голове. – Это шевелящееся выпало из меня вместе с мочой».
Присел на корточки и увидел освещённого лунным светом большого дождевого червя. Точно такого же, какого раздавил мне на шее много лет тому назад Вальтер. Слава богу! Это не дурная болезнь. Почувствовал, как наступило «утихание тронутой души». Успокоился. Побежали мыслишки. Всё о'кей, Ростислав. Эмма – это тебе не Дунька Кулакова, но эти соски, как две скукоженные редиски, и потом – это дыхание. Нет, я не могу сказать, что у неё дурно пахнет изо рта. Не могу. Ни в коем случае. Но сколь свежо и чисто было твоё дыхание, Танечка: «и запах от ноздрей твоих, как от яблоков!». Заметь, что я умышленно не назвал тебя возлюбленной и даже не процитировал Ивана Сергеевича: «Последний месяц меня очень состарил – и моя любовь…»
«Прошла любовь, завяли помидоры». Опять про помидоры. Я же обещал сам себе.
«Пьер решил сам с собой не бывать больше у Ростовых». Что это Вы, граф, неужели так говорили в Ваше время: «тихо сам с собою я веду беседу».
Нет больше никакой любви. Чёрным нигролом загажен светлый крепмарикен моей души.
Темноокая с белым лицом,
С кем поймала ты кайф сладострастия?
Вот, оказывается, что больше всего меня волнует, что не со мной, а с моим врагом. Всё. Табу. Я же обещал. И что я зациклился на этом сладострастии? Чем оно хвалёное отличается от удовольствия, получаемого при обыкновенном чихе? Отличие небольшое и всего лишь только по двум параметрам: по интенсивности и по продолжительности. И из-за этого люди ломают копья, дерутся на дуэли, кончают жизнь самоубийством, убивают и мучаются от ревности. Глупые люди, глупая жизнь! Девять дней тому назад Эмма хихикала под Лапшой, а сегодня не обмолвилась о нём ни одним словом. Словно его и не было в её жизни. Но, может быть, она, лёжа подо мной, сравнивала нас и думала о нём? Не от того ли она была сегодня столь серьёзна? Кто знает? «Сын мой! бойся женской любви, бойся этого счастья, этой отравы». Ещё один раз, Иван Сергеевич, вы сунетесь, когда вас об этом не просят, мне под руку с вашими патетически-отчаянными воплями, и я порву к такой матери вашу «Первую любовь» на мелкие клочки.
Надо бы закончить повествование описанием природы. Надо бы, но не могу, потому что уже маячат перед глазами крупные чёрные буквы очередного тургеневского перла: «Весёлый свежий ветер гулял над землёю и в меру шумел и играл, всё шевеля и ничего не тревожа». Сам-то хоть понял, Иван Сергеевич, что написал? А может быть, я что-нибудь не понимаю. Ну, конечно, я тупой и ничего не понимаю. Примитивно и чисто механически представляю себе, как ветер шевелит клок сена на месте убиенных героев моего рассказа. Сено шевелится, но не тревожится? Но ведь тревожиться может только одушевлённый предмет. Только он может ощущать тревогу. Тогда так бы и написал певец русской природы: «всё шевеля и никого не тревожа».
Неужели мама права, когда говорит, что я ещё до него не дорос. Неужели он выше моего понимания. Поживём, увидим. Думаю, что никогда из меня не получится гуманитария. А что, если попробовать убогим моим пером описать окружающий меня пейзаж? Ну-ка, ну-ка, и что я вижу в чудном лунном свете? А вижу я…
Грязную зелень лопухов. И не в золотой иванбунинской пыли над жнивьём, а в аспидной угольной и вредоносной необыкновенно. Чахлые умирающие берёзки у подножия угольных отвалов. Сбегает дождевая вода с терриконов и отравляет кислотной жидкостью всё живое, как тут не зачахнуть.
Сортирный запах тлеющего каменного угля. До сих пор не пойму, каким это образом происходит его самовозгорание. Дохлая крыса на дороге. Отвратительно лысый длинный хвост… Запах падали. Тухлятина. Мерзость. Тлен… Кладбищенская тоска. Невыразимая боль раненной навылет души… Беспредельная печаль.
Но завтра – первое сентября, и надо бы нарвать цветов. Я знаю, у кого лучшие в городе георгины.
Перелез через забор в палисадник Горбуновых. Нарвал цветов на хороший букет, сунулся в него лицом, коснувшись губами холодных лепестков. Вдохнул, пытаясь определить запах бутонов для описания природы. Запах едва уловим. Назовём его ненавязчивым. Ненавязчивый до едва ощутимого. А на что он похож? Ну, это задача не для меня. Увольте. Нашли эстета. Сдаюсь. Нет, всё же попытаюсь дать определение. Слушайте: «Влажные холодные бутоны осеннего цветка георгина изумительно пахнут первым днём сентября».
Уходя, взглянул на краснобокие ранетки. Тоской сдавило сердце: «и запах от ноздрей твоих, как от яблоков». Рвать плоды не стал. Слишком терпко. Слишком горько. Слишком…
Опёрся свободной от букета рукой на шершавую перекладину и легко перемахнул через ограду.