-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Олег Евгеньевич Осетинский
|
|  Витька – дурак. История одного сценария
 -------

   Олег Осетинский
   Витька-дурак. История одного сценария

   Светлой памяти моей чудесной мамы,
   Марии Дмитриевны Пашковой,
   и моего единственного учителя, русского гения
   Сергея Павловича Урусевского



   www.limbuspress.ru
   © ООО «Издательство К. Тублина», 2013
   © А. Веселов, оформление, 2013

 //-- * * * --// 
   А ведь у греков и римлян (древних) были на это разные взгляды!
   «О мертвых – ничего или хорошо».
   «О мертвых – только правду».
   У древних русских? Не знаю.
   Попробую – без вранья.
   Без стеба – и без патоки…

   Сейчас у нас что? Эра Путина – Медведева по рецепту К. Леонтьева – Россию надо подмораживать, чтоб не сгнила.
   А тогда был век XX, уже прошлый, годы 60 – 70-е – хрущевская оттепель!
   Выгребную яму совка малёк разморозили – и сколько ж идиотских надежд… а уж во́ни!..


   Первая серия

   Сварить из мечты варенье? – Легко!
   Просто добавьте ягод. И – сахарку!
 Ежи Леи


   Последний раз в жизни он пел в 1997-м, на арене старого цирка, на Цветном бульваре – на юбилее великого Юры Никулина.
   Пел один, без оркестра, бесстрастно – почти шепотом, глядя в купол.
   – И дорога этт – не моя!.. И этт – не моя родня!.. И этт родина – не моя!.. И я – не я!.. И я… и я!..
   И – не улыбнулся…

   …а в 1958-м, на Аэропортовской, во дворе знаменитого тогда писательского дома, бездумно так на солнышке греясь, с ярким таким наслаждением покуривал я рабоче-крестьянский и уже богемный тогда «Беломор».
   И… Каплер мимо проходит степенно, Алексей Яковлевич! Бережно так под локоток ведет моложавую еще жену, знаменитую поэтессу-фронтовичку Юлию Друнину.
   Мастит. Одессит. Для друзей – «Люся». До войны создал в кино двух Лениных – «Ленина в Октябре» и «Ленина в 1918 году». В начале войны прицельно соблазнил Светлану, дочь Сталина, но Сталин еврея-зятя не схотел. И пришлось Каплеру оттянуть свой «легкий» червонец на ГУЛАГе – сапожником и библиотекарем. Вернулся он на волне XX съезда – и теперь творил только розовые комедии. Везде в советах, жюри, президиумах. Правящие коммуняки чтут в нем автора, воспевшего вождя. Образованщина – как бы «диссидента», смело бросившего рябому горцу сексуально-коммерческий вызов. (Я же вспоминаю Светлану Сталину, беззвучную умненькую тихоню, в Академии общественных наук у Планетария, где моя мама числится ее секретарем-машинисткой, когда нас оставляет отец. Она молча угощает меня и чудного моего синеглазого братика Юру шоколадками, устраивает нас в пионерский лагерь – не без труда!)
   Каплер добродушен, но по-лагерному зорок, всегда жует «для тонусу» кофейные зерна – и это единственное, чему мы, слушатели Высших сценарных курсов, согласны у него учиться. Но как он на «лекциях» травит байки одесско-лагерные – неподражаем!.. Он приветливо улыбается.
   – Как дела, Олег? Нашли режиссера на дипломный сценарий? Юля, знакомься, это Олег Осетинский – тот самый!
   Я – сама независимость и душевная щедрость (гений! – супермен! – никогда не умру!) – с надменной усмешкой кланяюсь, целую руку фронтовички.
   – Нашел!.. Такой весь гномик. Фантазия – дикая. И не жадный – пили всю ночь коньячок армянский. На сценарии – просто помешан!.. Быков. Ролан. С одним «л». Знаете?
   И!.. Каплер вдруг, широко открыв рот, быстро переглядывается с женой и как бы замирает. А закрыв рот и помолчав, любовно оглядывает меня с ног до головы и очень добродушно усмехается. И очень корректно роняет:
   – Знаю!.. Да, он очень способный… Но вот вы, Олег!.. Вы, при вашем характере и при вашей, как бы это сказать… нетерпеливости… Вы из этого дела выйдете вот с таким цветом волос!.. – и он касается рукой своих киношно-лагерных седин. – Хоть вы, Олег, и ушли от меня, я вам скажу: послушайте старого одессита – это вам надо? Вам бы поискать, кого попроще… Впрочем, вы ведь у нас усе знаете лучше всех. Желаю!..
   И Каплеры как-то мигом исчезают… Я, иронично пожав плечами, усмехаюсь – плевать! Что он понимать может, лениновед-попутчик, совеський комедиограф!..
   Я ведь уже успел категорически отказаться от него на Курсах как от мастера, перешел в группу И. Ольшанского, милейшего человека, который меня даже и не пытается ничему «учить», как других слушателей.


   * * *

   Залечь героям неуместно,
   Как уголовникам, на дно.
   Россия – это наше место,
   Хотя и проклято оно.
 Народное-желчное

   Мне двадцать лет.
   Ледниковый период в стране как бы кончился.
   Оттепель!
   А за ней ведь, неизбежно, – весна!
   Солженицын уже напечатал «Один день Ивана Денисовича»!
   Правда, прочитавших – сотни. Понявших – единицы.
   А «Синтаксис» с Чудаковым и Гинзбургом рассажен по тюрьмам.
   И в центре страны все равно – Мавзолей.
   А в нем – центральный Труп.
   Держава лежит вокруг Трупа, коснеет, цепенеет.
   Мычит покорно, не рассуждая – «Слава КПСС!».
   Трупная страна. Ледяной дом. Оттаивать сто лет…

   На плакатах всюду – черные маги Политбюры.
   Метро: «Выхода нет» – «Вход воспрещен». Легионы мертвоглазых зомби на эскалаторе (марсианин Бурбулис, парафиновый Парфенов – оттуда, из совкового склепа! – были бы крутые секретари ЦК. Может, еще будут).
   В лицах – «наука страха и стыда».
   Шперрунг (заторможенность, переходящая в ступор). «Пассивная протоплазма», по Шекли. Внедряется олигофрения, поощряются олигофрены. Страх парализует свободу мыслить – и человек не способен осмыслить элементарные основы этики, экономики, политики – как и сейчас.
   Сизая кирза голосов, взглядов, жизненных целей.
   «Пятилетки – догнать и перегнать». «Догнить и перегнить».
   Страна кормится не от свободы труда, не от умений, технологий, культуры, а от трубы – нефть, газ. Еще лес – распродают весь к черту! ВПК – половина бюджета!
   Производство средневековое – дикие комбайны, не нужный никому чугун, узбекский хлопок, сахар и галоши (первое место в мире).
   На Лубянке – гранитная кепка КГБ. Нависла над страной. Голгофа миллионов. Проходя мимо, опусти глаза. («Не отсвечивай, и кум не заметит!»)
   «Контора» – мафия тогда единственная – правит отмороженной страной легко!
   В школе, на обложках тетрадок, гордо – «РАБЫ НЕ МЫ!»
   (В третьем классе, балуясь, я приписал: «И ГЛУХИ». Был немедленно из школы исключен – на десять дней – мама отмолила у директора.)

   Реальные шансы выжить – только через ВЛКСМ, КПСС, военное училище, торговлю.
   Шансы жить – то есть вырваться за бугор – ЦМШ (центральная музыкальная школа), КОНСА (консерватория), МГИМО, КГБ, ВГИК.
   Образованщина приникла к «Спидоле» – там джинсы, бары, кока-кола, конкуренция, права человека! Шепотом – о «культе личности» и «закрытом письме». И – анекдоты. «Клоп подал заявление в партию. Решают: паразит, конечно. Но кровь-то в нем – пролетарская. Принять!» Да! «Был всю жизнь простым рабочим. Между прочим, все мы дрочим!»

   В школьном сортире мы дрочили – именно так, всем классом – кто быстрее кончит!

   На кухнях – интеллигентские заклинания «со слезами на глазах» – «В Россию можно только верить!» (переломное двустишие «Давно пора, е…а мать,/Умом Россию понимать!» – еще не родилось).

   Совок – без конца и без краю совок! Слезы восторга – «нынешнее поколение советских людей будет жить при коммунизме»! И – верили. Все. Я – тоже.

   И, натурально – «Пролетарии всех стран маршируют в ресторан». Шашлычные, пельменные, пузырь на троих, пивком заполируем!

   И, как водится на Руси, – лучшие люди – «лишние люди».
   Для редких оживленных — психушки, «абсолютное оружие».
   Запуганная мать сама напишет заявление в КГБ о «связях» сына с иностранцем-болгарином – чтоб спасти сыночка! Вы поступили правильно. Будем лечить! Диагноз: «С учителями спорит, характер нордический, невыносимый, шизофрения алотекущая».

   Эстрада – пафосная пошлятина (будущий главный «гонорар о гАвном» неизвестных еще Эрнстов и Парфеновых, телелакеев-дизайнеров! нашей отвратительной буржуазии).

   Правда, из черного репродуктора радио на стене – льется беспрерывно классика! Это Джугашвили – из рекламных перед Западом соображений – приказал: на радио только классику и народные песни. (Вот – начало постмодернизма!) Спасибо, рябой, за нишу! – с детства все учились прятаться в «прекрасное далёко». Люди моего поколения, уцелевшие в лагерях, не в последнюю очередь обязаны спасением этой радиоауре Чайковского и Моцарта.

   На Герцена – Большой зал консерватории – разрешенный заповедник Красоты. Утешение, Воодушевление. Там – Рихтер!
   В публике две партии – «гилельсианцы» и «рихтерианцы».
   Разумеется, я – с десяти лет! – интуитивно рихтерианец.
   Гилельс – высокопрофессиональный пониматель нот.
   Рихтер – пониматель духа Бетховена и Баха, адекватный им масштабом личности, генератор духовного императива – вверх, к красоте Бога.
   А Софроницкий просто сам был – Бог! До сих пор грущу, что узнал его только после смерти.

   И – чуть ниже Консерватории – Студенческий театр МГУ. Костерок во тьме – искрит! Живые голоса. Афиша от руки – «Павел Когоут. „ТАКАЯ ЛЮБОВЬ“. Постановка Ролана Быкова»…

   В 1947-м мне, десятилетнему патологическому меломану, партой уродуют руку. Итог – костная мозоль. Третий палец навсегда лишен качеств. Прощай, музыка! Рыдая, записываю в дневник: «…но когда-нибудь у меня будет дочь, и я сделаю ее великой пианисткой».
   Да, рука сломана, рояль отняли, отец второй раз в лагере, музыки не будет! – но все равно знаю, «твердо и смолоду», свое предназначение – вверх, к красоте, к Богу.
   (Недавно обнаружил в дневнике еще одну романтическую клятву: «Пока Святослав Рихтер будет жить в этой стране, я ее не покину». 1951 год – неужели я верил тогда, что ее легко будет покинуть?)
   В 1951 году я – семиклассник и редактор стеннухи нашей школы-десятилетки. И – единственный не комсомолец в районе. Ненавижу строй и уклад с младенчества – до истерики, до трясущихся рук. Тащат в комсу со страшной силой. Угрожают – исключим из школы! Мама плачет. Я отбиваюсь, хитрю – «недостоин!». Исключали пятнадцать раз, на разные срока, терпя как «гордость школы» – призы за сочинения, всяческие олимпиады, музыкальные доклады, стихи на русском и английском – тогда редкость!
   В октябре 1953-го я – наконец-то! – исключен из школы навсегда – за выпуск «антисоветской» газеты «Одесские новости». Пародии на учителей, учеников, стихи Ахматовой и рассказы Зощенко. Рисунки одноклассника Жени Перепелицына, красавца гантелиста.
   Хотите – рассмешу? За исключение меня из школы голосовал и будущий знаменитый диссидент Юлий Даниэль, тогда вполне ортодоксальный коммунист двадцати восьми лет, раненый фронтовик. Думаю, это был спонтанный, чисто мужской порыв – ну не мог он простить мне очаровательную учительку-англичанку, которую я так жадно целовал в подъезде, – а он был влюблен серьезно, безумно. Конечно – невыносимо! Как дорого я заплачу в будущем за эту «невыносимость»! Вообще же ДЮМ (Даниэль Юлий Маркович) был чудесный – входил в класс и говорил красивым баритончиком: «Тихо списывайте математику, а я буду писать письмо возлюбленной». Или читал нам весь урок стихи декадентов – наизусть!
   Будем снисходительны – проголосовать против моего исключения в то время было просто нельзя. Даже воздержаться было подвигом. Подвиг совершила прелестная учительница химии. Спасибо, дорогая Руфина Николаевна!
   Пока бумаги шли до РОНО, я успел (по совету тети Лены, маминой сестры, правоверной коммунистки, занимавшей важный пост в газете «Известия», и ее мужа Смирнова, главреда журнала «Советский Союз»), смыться – сесть в плацкартный поезд до Братска.


   * * *

   Оглушены трудом и водкой
   В коммунистической стране
   Мы остаемся за решеткой
   На той и этой стороне.
 Сергей Чудаков

   И!.. – Большое Российское Путешествие дилетанта. Традиционный набор с тайгой и туманом. В Тайшете вербовка по-черному. Братская ГЭС. «Закон – тайга, медведь – хозяин». Драка на танцплощадке. Зона на год. «Мне кажется, я прожил десять жизней»… И – десять смертей! Через девять месяцев я – уже «слаборежимный» – подался на МТФ копать картошку. Ехали через Тайшет, и в камере хранения я оставил на месяц свой фанерный чемоданчик. На МТФ начали копать картошку голыми руками – в ноябре. Кровь из-под ногтей, руки распухают, голод. От этой скуки два уголовника из нашей бригады изнасиловали и убили дочку вольного бригадира. Они пошли под расстрел. Меня спасло железное алиби, но две недели я просидел в ШИЗО под следствием. И в этой суете был неожиданно освобожден вообще, со справкой об освобождении. Но страшное произошло: я не успел забрать свой фанерный чемоданчик – опоздал на два дня, сожгли его. А были в драгоценном чемоданчике носки х/б, портянки, мой первый роман, рассказы и записи судеб очень разных людей…
   И – на станции Вихоревка смотрю в деревянном клубе фильм «Карнавальная ночь»! С Гурченко и этими песенками! Трудно вам будет представить, как это все прозвучало в дикой, лагерной, пещерной Сибири.
   И – я срываюсь с места, бросив отчаянную сибирскую любовь – Тоня, где ты?
   Через два месяца XX съезд – «оттепель» – застает меня уже в Иркутском облдрамтеатре. Я – рабочий сцены и актер вспомсостава – с Вилей Венгером, Сергеем Чичериным и Леонидом Броневым, иссиня-бритым, молчаливым.
   И вот – в Москву, в Москву! – едем с театром на гастроли! Гастроли в Театре Маяковского, живем в гостинице «Центральная» с Броневым в одном номере, деремся – он мне не дает слушать на моем виниловом проигрывателе пластинки Баха! К маме не могу, даже не звоню – боюсь, да и странности прописки, знаете ли!
   И тут один странный человек, директор клуба Госторговли из Ялты, приходит в Театр Маяковского на спектакль «Шестой этаж» А. Жери. У меня там была маленькая роль Роберта. Ялтинский человек заходит за кулисы – и через десять дней я покидаю родную труппу.
   Дальше звучит гордо – «Драматическая студия при клубе Госторговли г. Ялты. Занятия по системе Станиславского. Набор труппы в Народный театр». Платят зарплату! Ставлю «Гамлета» и «Фабричную девчонку»! (Вторым после великого Б. Львова-Анохина – он пришел ко мне на Морскую, он видел!) Леплю актеров из солдат (Дима Шахов, ныне режиссер) и школьниц (Галя Дашевская, ныне заслуженная артистка РФ). Ставлю голос певцам из филармонии. Доволен жизнью – впервые! Планы – театральные, аграма-адные!
   И вдруг попадаю в кинотеатр «Спартак» – каприз любимой девушки Маши – на фильм «Летят журавли»!..
   Выйдя из кино, я напрочь забываю про горячо любимую девушку Машу – и смотрю фильм шесть раз за два дня!
   Как молитву, выучиваю и повторяю два слова – Сергей Урусевский!
   В городской библиотеке на Морской читаю все, что у них есть про кино, – и за неделю сочиняю много сценариев и статей. И? – вперед, конечно!
   У ворот Ялтинской киностудии знакомлюсь с оператором Ильей Миньковецким, милейшим и добрейшим человеком. Он первым читает мои «сценарии», написанные от руки на листках-меню, взятых в клубе Госторговли, растерян… и вдруг очень просто указывает рукой: а вот видите, Олег, этого человека? – Какого? Вот этого? – Нет, вон того, в серой ковбоечке. – Да, вижу, а что? – А это Сергей Павлович Урусевский. Хотите – познакомлю?
   Я не смог вымолвить ни слова, пока Миньковецкий так просто представлял меня великому человеку. Сергей Павлович показался мне хмурым – и светлым. Он тут же прочел мои бредни об образе в кино, мои кадрированные документальные кинопоэмки – и суховато, но искренне и доброжелательно произнес: «Интересно. Оригинально». И улетел в Москву – оставив свой телефон.
   (О том, сколько он и его жена Белла Мироновна («Белка») сделали для меня в Москве, – да просто все! – я написал в книжке «Русский Леонардо».)
   Много позже меня спрашивали такие разные Илья Эренбург и Леонид Леонов: «Но почему не проза, не стихи? Ведь вы (комплимент)!.. Так почему – кино?!»
   Я тогда стеснялся своей «киношности», боялся – не поймут! Но ответ был всегда один – потому что «Летят журавли»! Потому что – Урусевский!
   На всем моем, что издано, всегда посвящение: «Светлой памяти Сергея Урусевского». Это знакомство – может быть, самый дивный подарок Господа в моей столь богатой чудными людьми жизни.


   * * *

   Какой бы ни был ты пловец,
   В трясине это не поможет.
 Не помню автора

   Итак – в Москву! Я буду кинорежиссером – решено! Это дополняет мои детские клятвы.
   В первый же день в Москве перелезаю через ограду «Мосфильма», чтобы поглядеть на киношников, брожу по коридорам, усмехаюсь по-чалдонски – эти?! соплей перешибу!.. (Не понимал еще по младости я сути русской Азиопы – Какой бы ни был ты пловец, /В трясине это не поможет.)
   Шатаясь по «Броду» (бывшая улица Горького) без прописки, в голодном бреду, знакомясь с Зариком Хукимом и прочими безумцами, с Москвой Сержа Чудакова и Лени Губанова, «где гении шумят, как колоски, и пожимают робкими плечами», за кружку «Жигулевского» изготовляя по пивным стихи, питаясь случайно, ночуя везде, – сочинил наизусть труднейший драматургически – до сих пор горжусь! – сценарий «Агитатор».
   Записал. Уговорил молоденькую машинистку. И – перепечатала. Запросто нашел адрес легендарного В. Б. – Виктора Борисовича Шкловского. Кодов подъездных еще не было. Просто вошел в подъезд, нашел квартиру, просто позвонил. Открыла жена В. Б. – одна из легендарных сестер Суок (помните «Три толстяка»? – «имя нежное Суок»). Назвался учеником Ю. К. Олеши. Она впустила. Шкловский сидел за столом, закрывающим угол, как в клетке. Он был в теплых носках. На стене рядом с ним висела картина. «Это Шагал?» – «Нет, дружок, это Малевич!» Я с ходу начал спорить. «Белое на белом», «искусство, висящее в воздухе без подпорок»… В. Б. смеялся, налил водочки. (Интересно, сколько людей осталось на свете, которые выпивали со Шкловским и Олешей?) В. Б. прочел сценарий «Агитатор» при мне, радуясь, что всего сорок страниц. Тут же начеркал письмо Ромму (берегу!): «Очень профессионально. Трюк вещи – двое. Связаны оригинальной цепью. У автора – талант».
   И Михаил Ильич Ромм – тогда худрук самого престижного объединения на «Мосфильме» – меня принял – сразу! Накормил. Прочитал. Удивился. Подружились с ходу.
   Славный Михал Ильич! Сколько в нем было чистоты и уцелевшей совести! Смеясь, он рассказывал мне, как его отец тайно от жены отмывал лапки прилипших к мухоловке мух – и выпускал их на волю. Забегая вперед, скажу, что Михал Ильич приблизительно так же спасал многих киномух, кинобабочек и даже киножуков, завязших в советской душиловке. Он был – благодетель и благоделатель. И – режиссер! Ведь это настоящее чудо – «Пышка» с великой Раневской. А о Сталинской премии… Что ж, соблазн коммунизма был велик – он даже Блоку показался сначала в «белом венчике из роз». И при сталинской славе Ромм был белой вороной. Его терзали, исключали. Ни в одном фильме он не призывал к убийствам. Его грехи были – не смертные. Он ни разу не унизился – и ни разу не украл! – о, как это много в нашей стране! И даже в старости не было в нем жалкой искательности и суеты. А в 1960-м он – как и все – снова поверил.
   И началась светлая дружба шестидесятилетнего мудреца с наглым юнцом без прописки, мнившим, что он сломает систему!
   Ромм мог мне сам приготовить яичницу, он терпел мое хамское обращение на «ты», однажды ночью, когда я проигрался в карты, он просто спас мне жизнь, выдав крупную сумму – хоть сам был очень небогат!
   Милый Михал Ильич! Может, он был неправ в своей безграничной, без разбору, доброте. Но, прислушиваясь к смерти в себе и еще выдыхая туманные облачка жизни, я говорю вам, Михал Ильич, возмутительно щедрый и невозмутимо чистый, – сколько же мы все вам должны – и денег тоже!

   Да… а с моим первенцем, сценарием «Агитатор», было так: Ромм попросил редактора Л. Нехорошева – какой же он был молодой и хороший тогда! – представить сценарий на худсовет. И вот – худсовет. Мой первый. Ругань всех Цизиных: «Антисоветчина!» И – невероятные (сохранилась стенограмма) комплименты Л. Малюгина, В. Соловьева, Л. Беловой. И – победа! Первый вариант сценария принимается! Подписываю договор с 3-м объединением киностудии «Мосфильм» – в двадцать лет!
   Мне выдают кучу денег! Выхожу обалдевший, горячо потный, будто опять на повале.
   Киношники поглядывают, шепчутся по углам.


   * * *

   И когда я жил у них, я жил над ними.
   Оттого и невзлюбили они меня.
 Фридрих Ницше

   Москва, июль, на улице Горького жара. Три дня раздаю долги, остаток пропиваю на «Броде» с проститутками, фарцой и Зариком. И, по его совету, – во ВГИК! – у меня ведь на «Мосфильме» уже куплен сценарий! Я уже как бы профессионал – ВГИК просто обязан меня принять! Еду туда. Перед входом собираю толпу слушателей (в ней и моя будущая жена, худенькая провинциалка – попигмалионил полгода – сделал красавицей). Говорю, вещаю. Тут же знакомлюсь с Марленом Хуциевым. Смотрит пристально. И вдруг вопрос в лоб:
   – Напишешь мне современную «Войну и мир»?
   Я в шоке, аж заикаюсь.
   – Марлен, я, конечно, о себе мнения неплохого… Но «Войну и мир»?! – нет, это без меня!
   (Господи! Если б я знал, что речь идет о будущей «Заставе Ильича», – умер бы со смеху. Но тогда…)
   И тут ко мне придвигается долговязый очкарик с открытым ртом, робко так предлагает:
   – Может, заедем ко мне, выпьем? Меня Андрон зовут…
   Почему нет? Мчимся в такси на улицу Воровского, заходим в здание рядом с Домом кино. Перед дверью на шестом этаже очкарик небрежно бросает (цитирую дословно):
   – Извини, я живу не один. Мой отец – плохой поэт.
   Я вижу табличку: С. В. Михалков… Великодушно сочувствую Андрону.
   – Да уж!..

   И… мы ныряем в восторженный запой – под 7-ю сонату Прокофьева. Я слушал Прокофьева, он – меня. Открыв рот. Глазел на мои мысли. Натурально, началась «дружба», космические планы. Я объяснял, где надо ставить запятые, как надо играть на рояле и что такое концепция. Каждый день что-нибудь объяснял. Десять часов без перерыва. Закуску игнорировали…
   Но, естественно, во ВГИК приняли не меня – уже легендарного среди киношной молодежи, – а его. Во ВГИКе мест ведь мало. Талантливые, но тихие – как, скажем, Вася Шукшин – иногда проскакивали. Открытые, искренние, горячие – никогда!
   До сих пор помню добрую улыбку лаборантки кафедры ВГИКа, когда Андрон тихо назвал свою фамилию. Мне же завкафедрой режиссуры Ким Арташезович Тавризян сказал, глядя в сторону:
   – За вас очень хлопочет Марлен Хуциев. Но вы совершенно аполитичный юноша – и этим гордитесь, правда?
   – Правда!..
   – Ну вот! Не знаете, кто такой Фидель Кастро! Поймите. У нас ВУЗ идеологический! А с вами будут проблемы. Нет, сейчас мы не готовы вас принять.
   Я поехал к Ромму. Ромм расхохотался.
   – Олег, что ж вы мне не сказали?! Я могу вас сам зачислить в свою мастерскую, без Тавризяна. Но – зачем вам этот ВГИК, школярская мука? Куча диких предметов. Военное дело. Вы этого маразма не выдержите, сорветесь. Сейчас – другое время. Пусть эти дети учатся. А вам во ВГИКе делать нечего! Вы – уже взрослый… (пропускаю комплимент) Зачем пять лет бросать псу под хвост? Давай сделаем по-другому. «Агитатор» мы у вас купим. Найдем режиссера. И если по вашему сценарию будет сделан приличный фильм, то следующий сценарий поставите сами – в моем объединении. Итак – пишите следующий сценарий!
   И, обнадеженный Роммом, я быстро сочинил «с Андроном» сценарий «Антарктида – страна чудес». Андрону в этом сценарии принадлежит одна фраза. Помню, печатая со страшной скоростью на андроновской чудной машинке, я крикнул: «Андрей! Быстро – название консервов, любое!» Андрей побагровел, напрягся – и выпалил: «Ананасы в соку!» Вот эта фраза и есть его вклад в этом сценарии. Насчет «Антарктиды». Не бог весть что, но «абсолютно профессионально». Характеры, коллизии, развитие – все путем. Была там – по тем временам – очень даже экспрессивная, символическая сцена – тракторист катил бочку через Антарктиду.
   Когда я закончил стучать по машинке, и Андрон увидел готовый сценарий, и поставил под ним свою подпись, – то сел в кресло, сложил руки на животе – и долго крутил большими пальцами, а потом заорал: «Не верю!»…

   Отрывки из сценария напечатали в «Московском комсомольце» – мы уже приписали в соавторы и Андрея Тарковского, которого привел Вася Шукшин. Тарковский хотел ставить «Антарктиду» как диплом. Ставить диплом его распределили на «Ленфильм». Но Козинцев, решавший на «Ленфильме» все, тянул время. А на «Мосфильме», где сценарий как бы проходил, Тарковскому не давали постановки. Андрон просил баснописца похлопотать, но осторожный С. В. Михалков с его чутьем решил чуть подождать – Андрон был еще только на первом курсе, чуть рановато даже для всемогущего гимнюка. Тарковский боролся за сценарий год. Но Козинцев «решил вопрос»: «Антарктида» была закрыта – за «антигероичность»! Я очень горжусь этой формулировкой до сих пор. Неявным образом мне был выдан фантастический комплимент – «за человечность». Спасибо, господин Козинцев!
   К этому времени – в отсутствие М. Ромма, который поехал лечиться в Карловы Вары, – мой сценарий «Агитатор» на «Мосфильме» был тоже по-тихому закрыт новым директором студии – «за пессимизм и антигероичность в жизни геологов в Сибири» – что-то вроде, ну как всегда…
   Дело пахло керосином.
   Это был русский бег на месте.
   Вернувшийся в Москву Ромм чертыхнулся, но ничего уже не мог сделать. Все начальство на «Мосфильме» поменялось. Время шло к застою. Сам Ромм пережил неприятные моменты. Его влияние на время ослабело.
   Два наших с Роммом совместных проекта («Кое-что о Первой мировой войне» и «Застенчивый») были отвергнуты лично министром Госкино – на стадии тематической заявки.
   Я стал нервничать. Конечно, у меня уже появлялись «выгодные» предложения, госзаказы. Можно было делать огромные деньги. (Бедный Гена Шпаликов на этом и сломался. Ему не дали дозреть. Соблазнили легкими деньгами.)
   Меня спасли Бог и мамины правила. Я всегда отказывался (спросите бывшего моего постоянного редактора Леонида Нехорошева, он, слава богу, жив, хоть судьба нас и развела) от самых выгодных предложений, если требовалось хоть одну сценочку солгать, – вот откуда мое пресловутое «презрение», «высокомерие» по отношению к «коллегам», которые лизали, лгали, воспевали КПСС и КГБ, романтизировали палачей и тупиц, весь преступный строй в нашей стране.
   Да, мои не-достатки – продолжение моих достатков – обычны для людей такого замысла. Март и ветер в душе. Не желание – жажда! Алчба Солнца – того самого «непобедимого Солнца»! Пожара, а не света, жестокой ясности, а не разумной четкости, «судорог восторга», а не корректной радости. Опьянения, а не возбуждения. Бражный пафос, язычество – и поклонение Нравственному Закону. Эйфории творчества, а не унылого «профессионализма». Полета, а не твиста. Комплекс позднего Ницше, скажете вы. Брюсов про это же:

     Но ненавистны полумеры,
     Не море, а глухой канал,
     Не молния, а полдень серый,
     Не агора, а общий зал.

   Не помню дальше. Русский азиат? Нет, душевный вектор – к Христу, к гармонии! Но, конечно, не за обещанное им после смерти Воскресение, а просто – за красоту его блаженств!
   «Никаких компромиссов в творчестве!» – слава богу, я не изменил этому принципу ни разу в жизни! Отсюда все мои неудачи и удача главная – чистая совесть в искусстве!
   Жизнь – да, тут все спонтанно и путано, в полыхающей суете соблазнов, всевозможных наркотических привычек и похотей можно нечаянно перепутать вектор – как передернуть затвор. Но если у тебя настоящая Боль и настоящая Цель – то, даже срываясь в земном, ты будешь делать искусство «не по лжи».
   Короче – характер «невыносимый», как удивительно лаконично напишет через сорок лет обо мне Андрон в своей книге «Низкие истины».
   Да, Андрюша! Что верно, то верно! Из искусства меня «вынести», увы, уже нельзя. «Искусство – это мои штаны» – спасибо, Васвас! И твой лаконизм, Андрюша, я вполне понимаю – и сочувствую тебе.
   Так долго терпеть рядом с собой человека, который все время тебя учит, который за тебя сочиняет, за тебя придумывает, – обидно! И вдобавок ко всему – пишет стихи, которыми так открыто восхищается твоя любимая жена, из бедных балерин вознесенная кланом так высоко!.. – и вдруг посмевшая тебя, Михалкова, бросить!
   Неблагодарная, не оценила чести быть причисленной к роду настоящих то ли дворян, то ли коммунистов (это – смотря по сезону!).
   Кстати, вообще о дворянах можно почитать у «невыносимого» Лермонтова: «А вы, надменные потомки/ Известной под…» – как там дальше?
   А о дворянах, в частности об основателе клана, баснописце и гимнюке, – читайте у В. Катаева в «Святом колодце». Там все очень вдохновенно, подробно, и – с натуры!
   А на этих страницах, за неимением места, кратко – и кротко! – объяснюсь все же – потому как мой круг гениев и патриотов Искусства меня как бы до сих пор осуждает за «связь» с Андроном. Объясняю: сначала Андрон мне просто нравился, он безотказно бегал за водкой и рассолом, играл мне Прокофьева – а я ведь помешан на музыке! И у него было множество пластинок, которые мы слушали с его чудесной правда женой Ириной, которая иногда перепечатывала мне стихи из «Доктора Живаго», и мы читали их под пение Жюльетт Греко. И главное, я люблю, когда меня слушают, я рожден пророчествовать и взывать, а Андрон слушал меня часами – как слушали потом в Ленинграде и Авербах, и Шлепянов, и Рейн, и сотни разных людей. Он принял меня как гуру, он обо мне заботился, мной восхищался, а мне было тогда негде жить, и мне очень нравилась дача Андрона на Николиной Горе, рядом с дачей Прокофьева, где иногда играл Рихтер, а один раз был вынужден играть на даче Михалковых – и выбил на рояле струну, за что очень сердилась Наталья Петровна – втайне этим очень гордясь. (Я, кстати, уверен, что – рано или поздно – неизбежно буду объектом тайной гордости будущих потомков клики Михалковых.)
   Конечно, я не обольщался насчет искренности Андрона в дружбе и расположения семьи, – я был нужен, «чтоб из оболтуса сделать человека», как выразился разок сам баснописец, – но тогда мое положение меня вполне устраивало. Грубо говоря, я хотел сделать из Андрона настоящего режиссера – чтобы он ставил мои сценарии! Ну и, конечно, все было не так сверхпрагматично – мы были молоды, в Андроне иногда мелькали искорки искренности, мы вместе мечтали о великом кино, вместе пели с Тарковским, Шукшиным и Гордоном «Миленький ты мой» — да много чего было!.. Было – да сплыло. Время все расставит по местам – и все-все разъяснится!..


   * * *

   Ты знал фигуру Пушкина; можно ли было любить его, особенно пьяного?!
 Ф. Булгарин – А. Стороженке

   Разумеется, нельзя!
   Любить аватара всегда?! Для этого нужно быть хотя бы Вяземским или Жуковским…
   И – наконец Бог вынес меня from all that jazz (в точном переводе – из этой х…ни, а совсем не джаза).
   Мы все – я, Тарковский и Андрон – разругались. Расстались. А какие были планы! Но – «естественное нельзя изменить».
   Бог меня спас – теперь это совсем ясно. Но тогда, по младости, я сильно досадовал – ведь потерял двух режиссеров! А мне ведь – помните слова Ромма? – срочно был нужен фильм! И следовательно, – «режисссэр»! А где его взять? Я никогда никого не искал, «не вертляв родился», не деловой. Мне всегда был нужен агент по связям с действительностью.
   Короче, я даже стал вспоминать таких разных Эренбурга и Леонида Леонова, которые вообще требовали категорически бросить немедля кино ради поэзии и прозы, где нужны только карандаш и бумага. И я уж заколебался… Но – Урусевский!
   Михал Ильич для поддержки штанов и для опыту режиссерского устроил меня в группу Алова и Наумова «Мир входящему». Фильм снимался в разрушенном и удивительном Кенигсберге-Калининграде. Я снимался, был ассистентом, ставил массовку. Навсегда благодарен чудесным людям этим – Володе Наумову и Саше Алову. Многое они мне прощали, многим выручили. А когда вернулся в Москву, меня вдруг вызвали – и приняли – на Высшие сценарные курсы – вместо мерзкого ВГИКа! – без экзаменов, без образования, без рекомендации Минкульта – и даже без документов! – по решительному ходатайству Ромма, Калатозова, Урусевского, Марка Донского.
   Все это организовал великий поэт, русский Вийон, единственный незабвенный мой друг Серж – Сергей Иванович Чудаков, который тогда – трудно поверить! – был настоящим ангелом – не пил, не курил, не имел любовниц – только читал и писал гениальные стихи!
   (Где он теперь? – кавказцы ль зарыли в снегу за квартирку на Кутузовском? – иль до сих пор гниет в психушке? – нельзя найти, всем плевать! И Бродского уж нет, небесного твоего брата, чтоб еще раз сочинить тебе гениальный реквием: «Имяреку, тебе… от меня, анонима…»)


   * * *

   Самостоянье человека —
   Залог величия его.
 А. С. Пушкин

   ВСК – это была сюр-синекура по высшему разряду!
   Суть чуда была проста – после «Журавлей» кина в СССР для имиджу перед Западом – не было.

   И тезис «Кино – важнейшее из искусств!» стал кому-то очень выгоден – скорее всего, будущему директору Курсов. И этот кто-то объяснил Политбюре причину: «У нас же нет сценаристов мирового класса!» И Политбюра решила создать ударный взвод сценаристов. По одному из каждой республики, троих – из Москвы!
   И – благодаря интеллигентнейшей Е. А. Магат, секретарю Курсов, приняли много талантливых. Гениальный Леван Челидзе, великий Боря Можаев, утонченнейший Арик Агабабов, чудесный Володя Максимов (будущий редактор «Континента»), старший Ибрагимбеков, благородный Максуд, мощный казахский самородок Аким Ашимов, добрейший Юра Леонов, удивительный «поэт-пожарник» из Иркутска Толя Преловский, замечательный весельчак Коля Омельченко! Эстония, Латвия, Литва, Туркмения… Это был сюр, последнее чудо в стране дураков!
   Стипендия по тем временам огромная – сто двадцать рублей. «Занятия» – раз в неделю – пить коньяк с Блейманом или Траубергом. Встречи – с большими чиновниками – Г. Марьямовым, Рачуком (помните банк «Чара»? – это его сын продолжил линию партии). Они с нами откровенничали, открывали тайны призов на кинофестивалях – тонны конфет и подарков для жюри и журналистов – и прочие любопытные штучки.
   Никакого идеоконтроля, хоть директором ВСК был автор «Подвига разведчика», прототип героя, контрразведчик без гадости и подлости, добряк Михаил Борисович Маклярский, – «…и в КГБ есть люди, измученные своей судьбой» – сказано про таких Александром Исаевичем.
   А главное – просмотры всех великих фильмов из Белых Столбов в собственном уютнейшем зале – три раза в неделю по три фильма!
   Дипломный сценарий мы должны были сдать через два года – я сдал через три месяца.
   Это и был сценарий «Катера» – самый знаменитый и самый смелый сценарий той эпохи, его крали со стола редактора. Официальное заключение худсовета: «…в сценарии "Катера" душевное состояние сегодняшнего молодого поколения выражено необычайно поэтично, свежо и художественно ярко».
   Конечно, забыто главное слово – правдиво.
   Но его старались не употреблять – «…не отсвечивай!».
   Ненапечатанный и непоставленный, сценарий побил все рекорды по количеству посвященных ему статей.
   Знаменитый буниновед Олег Михайлов написал про него в модной «Юности». Алексей Арбузов, человек весьма высокомерный и даже презрительный к собратьям, прочтя сценарий, переданный ему Сержем Чудаковым, настолько возбудился, что вполне серьезно написал – и послал! – совершенно по тем временам безумное письмо министру культуры Фурцевой, мол – …гений тут у нас завелся, «раз в сто лет такие рождаются»! (цитата), надо дать ему пожизненно госстипендию, как вот в какой-то Болгарии дают, чтоб жил и писал…
   Короче, под давлением этого разгула, «Мосфильм» купил у меня сценарий «Катера»!
   Вы понимаете? Настоящая победа! Два скандальных сценария закрыты по идеологии, но третий – принят!
   Полностью оплачен! До полной победы – рывка в мечту, в режиссуру – остался пустяк!

   Пробую представить: мне двадцать лет с небольшим, темный «бунинский» румянец. Профиль Микеланджело. Еще не перебитый нос – и огромный жизненный опыт. В душе – с детства укорененные – спасибо, мама! – нравственные устои огромной казацкой семьи.
   В памяти с детства контрасты: речки и море, горы Тянь-Шаня, – и смуглое золото Исаакия.
   И – звуки рояля под руками знаменитых композиторов и пианистов Софроницкого, Дунаевского, братьев Покрасс, голоса великих актеров Хенкина, Яншина, Массальского, звук костяных шаров на турнирах бильярдистов и конский топ на ипподроме, редчайшие для совка книги – Рильке, Валери… – спасибо, папа!
   Доброта, жалость к детям и старикам – и шторм казацко-польско-грузинской витальности… «Я слишком горяч и сгораю от собственных мыслей, часто захватывает у меня дыхание…» – помните?
   Рай Бунина, Рильке, Скрябина – и где-то в глубине «святого колодца» – отстаивается кровь и правда Сибири.
   Аура Большого зала, стремление уединиться и сосредоточиться на Высшем – и слепая языческая уверенность – «выживу! сотворю! прошибу!» – даже в этом аду!.. Юность!
   Ведь даже тюремные нары через два года уже казались мне «чудным мгновеньем», башней из слоновой кости, полной цветов и листьев! (Господи, как прихотлив Твой замысел о нас! взбить такой коктейль-гороскоп!.. – нежный лунный Рак, неистово-упрямый Бык!.. и так ведь будет до конца, холера ясна!)
   …А «ветер щастья» вроде бы приближался, как бы уже подлетал, шевелил мои волосы! – пока еще русого цвета.
   Не хватало, я ж говорю, пустяка – нужно было срочно отлить что-то в кинобронзе, чтобы через год выйти на сцену Дома кино самым молодым сценаристом самого знаменитого фильма! В отмирающей оттепели закрепить мой неправдоподобный взлет, сделать его необратимым трамплином в масштабную киносудьбу на непредсказуемой родине.
   – Я вам не сценарист! – возмущался я позже Ролану. – Я режиссер, который вынужден писать сценарии! Дайте, гады, постановку – и мигом разъяснится, кто тут главный! (Я еще не понимал главной мысли Ломоносова – не первым быть желаю, а великим!) И дальше никто меня не удержит! Сбудется, что я записал себе в дневник в десять лет! Все сбудется! И Оскар, и Нобелевка! И моя дочь гениально сыграет на рояле в Большом зале!
   То есть срочно поиметьфильм – это был вопрос жизни! Таежным нюхом я уже чувствовал опасность. Некоторая потеря темпа, бег на месте. Слишком скандальная слава. Кум уже всматривался, были эпизоды.
   Но ведь для фильма нужен – режиссер!
   (Поясню для читателей – не киношников. Чтобы замысел ваш стал духовной ценностью, он должен быть «обматериализован», как говорил, доводя меня до бешенства своим воркующим смешком, Ролан.)
   Сценарист – жалок, как всякий поставщик полуфабрикатов. Как бы гениально он ни выразил мир в кинообразах, записанных на бумаге, его фильм крутится только в одном зале – виртуальном зале его души.
   Обычного читателя туда пригласить трудно.
   Уметь читать сценарий – специфическое ремесло.
   А если ваш сценарий гениален, художественен, то есть выражает ваше отношение к жизни через образ, – то умеющих прочесть его «так, как он написан»… – ну совсем мало!
   Рукописи не горят? – но киносценарий, чтобы не сгореть, должен сначала стать фильмом!
   Значит, вы должны найти конгениального киноповара – или жарить самостоятельно!
   Увы, опыты общения с режиссерами у меня были печальны – вплоть до Склифосовского! – потому как бездарный мне не нужен, а талантливый режиссер хочет как бы писать сам – то есть меня переписывать!
   А как он может меня переписывать, если он… У меня кровь закипала, когда я слушал чушь так называемых режиссеров! Искать их я категорически отказывался. Поэтому режиссерам звонил сам М. Б. Маклярский – он меня любил, как он выражался, за «правду». Мне сходило с рук многое, что другим не прощалось, – спасибо!
   И вот Михал Борисович вызывает меня. И говорит, загадочно подмигивая и особенно взмахивая руками: «Олег! Пляшите! Нашел вам самого талантливого в СССР режиссера! Так что одной бутылкой не отделаетесь!»
   Я морщусь и скептически выражаюсь в том смысле, что, мол, не нужен мне талантливый, а нужен просто терпеливый и послушный исполнитель.
   И тут как раз позвонили и попросили Олега Осетинского срочно зайти в Студенческий театр МГУ – на Герцена, ниже Консерватории. Для срочной встречи с режиссером.

   Я вошел в холл – и ко мне как бы подлетел маленький гномик. Исподлобья, очень строго взглянул. Крепко пожал руку. И чрезвычайно важно и значительно произнес: «Я Быков. Это – очень серьезно. Вы сами не понимаете, что написали! Но до вашего сценария у меня были серьезные предложения. Я должен разобраться и все обдумать. Просто не отдавайте пока никому сценарий. До встречи!»
   И, быстро и крепко пожав мою руку, он строго взглянул на меня – без всякой улыбки – и улетучился в толпе восторженных студенток.
   Я потряс головой. Пожал плечами. И в каком-то ознобе, знакомом всем женихам перед ЗАГСом, отправился в пивную «Яма».

   Ролан был на десять лет старше меня. Тогда это было очень много. И Ролан мне это как-то, по-советски дал почувствовать. Я как бы снова стал мальчонка, а ведь я уже отвык от этого, я был главный всегда! Я уже дружил с действительно великими Толей Эфросом и Борей Львовым-Анохиным. Я Михаила Ильича Ромма со второго раза называл на «ты», а иногда – «Миша» – Андрон К. может подтвердить! Их с Тарковским просто ошеломило, когда я сказал: «Миша, очень хочется есть!» – и он сам сделал яичницу. Они ведь были только его студентами, а я был его личный ученик-приятель. А тут – такая напыщенность, совковая торжественность, напускная строгость! Я был слишком молод и не понимал еще всех наполеоновских комплексов миниатюрного Ролана. Короче, сначала я похохотал – Господи, кто это такой?! – а потом очень пригорюнился. Приперся в квартиру Горохова часа в два ночи. И сразу – звонок!
   – Это Быков. Я вам весь вечер звоню. Не поздно?
   – Нет, я ложусь в пять.
   – Сейчас можете приехать ко мне?
   – Гм… У меня денег на такси нет. И на бутылку.
   – Я встречу, заплачу. У меня все есть. Только быстрей!
   Он диктует, я пишу дрожащей рукой адрес – там, где они жили с Лилей Князевой.
   Ночная тихая Москва. Теплый июньский дождь. Повезло с такси. Вхожу к Ролану через десять минут. Он быстро прижимает палец к губам. Шепчет:
   – Тсс! Лиля спит очень чутко!.. Проходите. Все! Я решил – буду ставить ваш сценарий! Это – правда, это – образ этого времени! А знаете, кто был предыдущей правдой – в предыдущей эпохе? – Он хитро, по-ленински, щурится. – Чапаев!
   И ведет меня, ошеломленного, на чистейшую крохотную кухоньку и сразу разливает коньяк в рюмки.
   И… – я впервые слышу этот грудной смешок! Такой рассыпчатый хулиганский смешок. Он заманивал тебя этим воркующим хрипловатым смешком – будто в предвкушении каких-то радостей, невероятных новостей, озарений, застолий разума. Этот полетный смешок, обещавший дружбу, надежду и веру, – покорил меня навсегда. Ролан широко улыбался. Вся его важность испарилась! И он кинулся на меня – с ликующим монологом.
   – Олег! Можно я буду вас звать на «ты» – Олежка? Вы ведь совсем юный! Ладно? Олежа! Ты не понимаешь, что ты написал! Это – гениально! Кстати, «Катера» – эстетское название. Нужно прямо назвать – «Витька-дурак». Это – про Россию! Это же – птица-тройка! куда летишь ты! «Я требуюсь, я на каждом заборе требуюсь!» Гениально! Витька-дурак! Он всех нас утешит своим лукавством!
   – Это у вас какой-то Лука получается! И название – я еще подумаю!.. – Но я уже в полете радости, счастье единомыслия – разве сравнить это с пустотой прежних режиссеров…
   И всю ночь я смотрю на него – и балдею – это не гномик, это мой волшебный тролль! как все понимает! как все помнит – лучше меня! как чувствует все ходы, мои сокровенные тонкости! как любит мою поэму про русского мальчика Витьку, который так по-русски хочет лететь… «Крыльями машет, а улететь не может – зарплата не та!..» – хохочет Ролан…
   Как он любит меня! Фильм будет прекрасный – и…
   – Очень быстро, Олежа! – обещает Ролан. – Это надо делать очень быстро! Все – быстро! От тебя ко мне ничто не должно течь! Лететь – да!
   Я пьянею от слов, от тепла, от коньяка, от уже следующих планов.
   – Ты мне потом напишешь «Маленького принца» – смешаем с судьбой самого Экзюпери! Потом – русскую сказку!.. – сияет Ролан.
   И тут в кухню заглядывает суровая, чтобы не сказать больше, народная артистка СССР Лилия Князева в халате.
   – Доброе утро! – ледяным тоном говорит она. – Уже семь часов! Юноша, захватите с собой, пожалуйста, все пустые бутылки!
   Ролан смущенно провожает меня на лестницу. Мы долго смеемся, обнимаемся, чуть не со слезами целуемся.
   Иду пешком по утреннему солнцу, по Бронной, по Богословскому, на Палашевском рынке покупаю для мамы – я больше не боюсь, я зайду к маме! – букетик французского горошка за десять копеек. Нюхаю и улыбаюсь.

   Да, я уже захожу домой, но не живу там. А живу – уже не у Андрона, не на Воровского и не на Николиной Горе, а у легендарного Виктора Горохова, у метро «Аэропорт».
   Сценарий я уже написал, жду событий. А пока пишу роман под названием «Штучный человек». Роман про Беллу Ахмадулину и Юрия Нагибина. Они только что поженились, их союз вызывает бешеные пересуды. И я – двадцатилетний – придумываю трагическую историю их будущего, экстраполируя впечатления от нескольких случайных встреч и слухов.
   Роман, естественно, под двумя фамилиями. Моя задача – писать каждый день три страницы гениального текста. Задача Виктора, жаждущего славы, – набить холодильник жратвой и водкой, не мешать, уехать к маме. Уговор – десять рублей страница. Большие, скажу вам, деньги. Писать трудно – романтическая квартира есть большой соблазн – ведь везде, только встань из-за машинки и выйди из подъезда, – сказочные русские девы, пугливые и огненные…
   Но – уже сорок страниц написаны. Все читают и балдеют.
   (Из-за сорока страниц этих меня уже возили в Ленинград, поили Шлепянов, Рейн и Авербах, показывали как московскую диковину – писатель-вундеркинд. А в Ленинграде ведь тоже – удивительные дамы!)
   Итак, подарив маме букетик на Богословском, я мчусь в квартиру Горохова, влезаю в кровать с юной дивой Людой, делаю ей приятно, потом делаю ей кофе, потом вытаскиваю ее из постели, улыбаюсь и провожаю – «я тебе позвоню».
   И – швыряю роман про чье-то будущее на пол!
   Вытаскиваю сценарий «Катера, или Витька-дурак», ручку – и сажусь совершенствовать диалог…

   И, поработав, сияя от переполняющей меня радости, выхожу с сигаретой во двор и жмурюсь на солнце…
   И Каплер проходит степенно, Алексей Яковлевич, с Друниной, жует «для тонусу» кофейные зерна.
   – Как дела, Олег? Нашли режиссера на дипломный фильм?
   Я – небрежно:
   – Нашел!.. Гномик такой, фамилия Быков… Фантазия… Поил… Помешан…
   Каплер задумчиво улыбается, оглядывая меня снизу доверху. Вынимает из кармана горсть кофейных зерен, протягивает мне. Качает головой. И, как бы без всяких эмоций, ну о-о-чень корректно роняет:
   – Да, он очень способный… но вы, Олег, из этого дела выйдете – вот с таким цветом волос!.. – и он касается рукой своих белых киношно-лагерных седин…
   Я, усмехнувшись, вежливо киваю. Он уходит – и вдогонку слышит мое насмешливое, уверенное:
   – Не волнуйтесь, Алексей Яковлевич, он ведь только Быков, а Бык-то я! – имеется в виду гороскоп, последний писк светской жизни. – И у нас – полный контакт! Навсегда!..

   И я иду в свою квартиру на третьем этаже – а на первом живет Михаил Аркадьевич Светлов. Мы подружились и частенько вместе отправлялись на «уголок», в тот бывший «Националь» с метрдотелем Мусей, подругой Ю. Олеши, моего учителя. Другая история!..
   Один раз в дверь постучался внушительный крепкий мужчина с глазами убежденного интроверта, спросил Горохова. Узнав, что его нет, потоптался неуверенно в дверях, тихо попросил: «Я приятель Виктора. Вы не одолжите мне десять рублей на неделю? Я занесу». Признаться, я не расслышал его фамилии, но червонец вынул… Горохов, услышав эту историю, осклабился: «А, междпроччим, это был Саша Ржешевский. Да-да – тот самый! – "Бежин луг" и прочее. Нет, в кино больше не работает! Его так тогда затоптали. Кормится пьесками историческими… Все про него забыли. А у него, междпроччим, – десять детей. Кормить надо!»
   Я был ошеломлен. Тот самый великий Ржешевский, создавший стиль русского поэтического сценария, до которого не смогли дотянуться ни Пудовкин, ни Эйзенштейн?!
   Он еще жив, крепок, прекрасен, а про него какие-то ничтожества читают «лекции» во ВГИКе – как про покойника, дилетанта, какого-то сумасшедшего, насмехаются и пародируют!
   Высокомерные советские идиоты захоронили гения при жизни, отравив своими тухлыми премудростями (как ныне серой «миттятиной») сценаристов-ремесленников, которые и сейчас пишут свои кошмарные пошлости – и Госкино дает деньги именно им!
   Я невольно содрогнулся – …брр! Какая судьба – выпасть из жизни, будучи полным гения и силы! Что за страна! «Черт меня догадал родиться в России с умом и талантом!» Нет, я избегу этой судьбы! Я сильнее всех, я лучше пишу и плаваю!..

   О, «ма жюнесс абандонне»! О, мечты совковые сладкие! О, башни из слоновой кости и замки воздушные, водонепроницаемые!


   * * *

   Однажды мы под вечер оба
   стояли на старом мосту.
   Скажи мне, спросил я, до гроба
   запомнишь вон ласточку ту?
 Владимир Набоков

   …Да, однажды мы с первой любимой женой Мариной-Мавой-Малюшей смотрели с Кутузовского моста на проносившийся под ним товарняк.
   На одной из платформ – на самом борту! – сидел молоденький светлорусый парнишка в большой кепке, удивительно похожий на моего младшего брата Юру…
   Он размахивал ногами, что-то распевая во все горло – а в горло он лил пиво! – и при этом отгрызал от большого яблока с таким хрустом, что было слышно нам на мосту – в шуме поезда!
   Он поднял взгляд на мост – мы встретились глазами! В улыбке он растянул рот до ушей и замахал нам обеими руками – с яблоком и пивом и едва не свалился с борта!..
   И… – умчался, исчез, сгинул! Тихо стало…
   Мы обалдело переглянулись – будто живой водой брызнуло! такой чистотой – и лукавством! – плеснуло с беззаботного русского лица! так озонно сияли его глаза!
   Я шел домой, уже почему-то волнуясь, вслух рассуждая с женой – ведь он, ясно, москвич, рабочий, сопровождает какой-то груз… Он – сопровождающий! – крикнул я жене.
   Все! – слово было найдено, дело сделано!
   Я как бы оглох, как бы вознесся над всем, что видел в жизни, и увидел все это сразу – и услышал все звуки этой партитуры жизни одновременно!
   Сотни характеров, лиц, пейзажей – все это вместе молнийно пульсировало, сияло, кричало, пело! – и вдруг во мне что-то щелкнуло – и все лица, голоса, взгляды, улыбки – в секунду стаяли!
   И в тишине я прямо перед собой увидел – и как бы даже потрогал – напечатанный неким фотографом образ.
   Иванушка-дурачок. Виктор-победитель. Витька-дурак.
   Да, он боялся, что «кум заметит»! Он притворялся. Он нацепил на себя маску дурачка, юродивого, – чтоб спросу меньше было. Он был создан давно – свирепой необходимостью выжить в рабской России – и сохранить в душе что-то! Самодеятельность, инициатива, «самостоянье человека – залог величия его» – просто ему незнакомы.
   «Не высовывайся», «Терпи!», «Годи!», «Ничего не вижу, ничего не слышу, ничего никому не скажу…» – вот правила, которые вбивали русские матери своим сыновьям при совке. «Тише едешь – дальше будешь», «Ласковый теленок двух маток сосет» – да сами знаете небось!
   Я сразу увидел его мать, его отца, услышал его голос, его словечки, его так глубоко упрятанные порывы и мечты…
   Витька! Витек! – он зажил во мне, он меня будил утром…
   Потом мне явилось зеркальце… затылок машиниста… маски трактористов… деревце Насти, дочери стрелочника… штурвал… вылетающие в окно вещи…
   Концепция была выражена в метафоре – герой ехал на поезде сопровождающим, он сопровождал груз… Он сопровождает чужую жизнь, как феодальная наполовину Россия всегда как бы сопровождает мировую жизнь, активно рвущуюся к более разумному и гуманному устройству.
   Он везет прекрасные морские катера по железной дороге из Ленинграда на океан – через всю страну (это имело место в действительности).
   Они закутаны в брезент, как бы еще бесформенны, непонятны, как душа Витьки.
   Платформы с катерами как бы плывут по полям пшеницы и ржи, через леса, сады… через Россию… к океану…
   И Витька едет с ними. Он живет в рубке катера. Он крутит штурвал, поет морские песни… Он бегает по платформе. Он падает душой. Трусит врагов. И – предает катер – продает аккумулятор, заменив его испорченным! Ведь катер как бы чужд ему – он ведь не строил его, не собирал, не делал… он предал красоту, творчество, душу – и чуть не погиб!.. – и все-таки возродился, взлетел над океаном!.. – тогда, в первую оттепель, так хотелось верить, все верили! (Где-то он сейчас, какую пенсию получает? или – бомжует? у любой мусорки ты видишь измятые лица бывших романтиков с запавшими прорезями вместо глаз…)
   «Катера», сценарий. Он был светлый, в ля-бемоль мажоре. В этой королевской тональности есть всё – и мощь, и трагизм, и свет. Построен он был как бы вариативно, но, в сущности, это была трехголосная фуга с довольно сложным контрапунктом пластических подголосков. И было несколько очень «страшных» для того времени эпизодов.
   Главным достоинством сценария – кроме счастливо найденного типического характера России – было то, что сюжет, то есть духовное путешествие героя через коллизии-ситуации-коллизии, был выражен весьма художественно, не через иллюстративный набор банальных встреч и примитивных диалогов, как произошло в следующем сценарии на эту же тему – но разрешенном, потому что убогом! – сценарии-пьесе «АБВГД», занявшем нишу, которую я открыл первым. Но меня из нее вышвырнули, заменили суррогатом – свято место пусто не бывает!
   Ролан тогда был абсолютно уверен, что эта роль – Витьки-дурака, Иванушки-дурачка 60-х – будет главной ролью в его жизни. Он сделал все, чтобы я не хотел искать других режиссеров. Я дал ему честное слово. Это стало его – и моей – главной мечтой на десятилетия – сыграть вот этот национальный тип.
   Человек, который притворяется, прикидывается – и вдруг понимает, что можно заиграться, что привычка станет второй натурой, что маска не снимется просто так – а только с кровью…

   Итак, Ролан позвонил Ромму и директору «Мосфильма» Сурину. Как режиссера его утвердили быстро, но тогда полагалось запускать сценарий в производство только после утверждения режиссерского сценария в Госкино.
   А в Госкино главным редактором сидел некто Сытин, совершенно как бы старорежимный, досоветский, суперинтеллигентный на вид человек с профессорской бородкой. Бог с ним теперь-то, – но тогда это был настоящий советский волк. Он тихо и интеллигентно сообщил Ролану, что в сценарии много сомнительных сцен, что по духу это весьма… нельзя сказать, что это антисоветский сценарий, но он утверждает в качестве положительных очень странных героев… и потом – «аллюзии» в сцене с масками, «взгляд из подворотни» в других сценах… и вообще этот герой вряд ли нужен нашей молодежи как образец для подражания.
   Мы пошли к Ромму. Тут я Ромма впервые увидел гневным. Он поехал к Сытину без звонка, говорил с ним полтора часа, вышел, пожал нам руки, улыбнулся, – а нас позвали в кабинет к Сытину. Тот тихим голосочком сказал, что многое разъяснилось, что он не враг свежих оригинальных вещей, что он уверен в позитивной трактовке талантливого режиссера, что Михаил Ильич лично за фильм поручился…
   И нас запустили в режиссерский, и Ромм сказал, что сейчас главное – технически грамотно записать режиссерский сценарий, спрятав в нем все ненужное – любой, даже начинающий, режиссер тогда знал систему «Эзоп».
   Нас с Роланом все на студии поздравили, считая дело решенным.

   И, купив две одинаковые машинки «Ацтек», поехали мы в Болшево, в Дом творчества киношников, рассчитывая за три недели написать режиссерский – и сразу запуститься в подготовительный. Уже и роли были все распределены – удивительно! Ах, как верилось, хотелось верить в ту первую оттепель!


   * * *

   Наши матросы и солдаты славно умирают… но жить здесь никто не умеет.
 Т. Грановский

   И приехали мы в Болшево, в Дом творчества киношников. Был совершенно цветущий июль. Было много прелестных людей. Ролан шептал им что-то значительное. Меня разглядывали, шептались. Мы фотографировались с Роммом – фото у С. Фрейлиха!
   Никита Владимирович Богословский, с бутылкой тогда экзотического кьянти, сощурился: «Вам сколько, юноша?» Я ответил. «Ну, вы еще много чего наделаете!» – сказал он тонко. (И я поверил! – а ведь предупреждали люди – «не надо»!)
   Там был поэт просто и поэт кино Гена Шпаликов – жаворонок-суворовец с твердым подбородком и очаровательной второй женой Инной Гулая. Меня, измученного сложно-трагической любовью к некоей Ларе, только что решительно женила на себе юная журналистка Марина Чередниченко, которую приняли на сценарный факультет ВГИКа – в отличие от меня. Это был отличный повод для шуток и веселья! Гена был в белых полотняных брюках, вызывавших у меня стойкий восторг, я предложил ему поменять брюки на мои синие, но тогда он отказался: «Потом, Олежек!»
   И началась болшевская жизнь…
   Я-то думал, что все будет очень строго – запираемся, с утра до вечера пишем режиссерский и тогда успеем все и «спрятать» в пластические образы, и «упростить» для виду. Ролан приказал мне его «заводить» разговорами об искусстве. Я начинал, к примеру: «Рола! Поговорим о понятии стиля. Нам бы не сбиться. Вот почему Розанов пишет: "Стиль есть то, куда поцеловал Бог вещь"? Разберемся – ведь сказано: "Гений есть способность беспокоиться раньше других". Следовательно… А Оскар Уайльд, между прочим…» – и прочая ласкающая, экзотическая для Ролана чушь… Он слушал очень серьезно. Вздыхал. Улыбался – благодарно. И – разливал армянский коньяк «три звезды»…
   Да, это было время смены поколений. Оттепель! Надежды! Казалось, все друг друга любят – без «как бы». Очень много было вечеринок, невероятное было веселое пиянство под гитару Гены Шпаликова и Эльдара Рязанова.
   Ролан прекрасно во все это вовлекся – «чуть расслабимся, Олежа!». Я ходил растерянный и обеспокоенный, но Ролан успокаивающе поднимал руку и хохотал – управимся!
   Пели и болтали всю ночь, потом отсыпались по номерам до обеда. За обедом дружно выпивали – и как-то незаметно к вечеру все было выпито – буфет в Доме творчества закрывался неожиданно, как инфаркт. А ведь проблема алкоголя вечером и ночью была тогда просто неразрешимой – этого теперь уже никому не понять.
   – Олежа! Здесь только мы – бойцы! В машину! – и мы с Роланом вызывали такси, мчались или на станцию, или аж в Москву!
   И, возвращаясь, допустим, часов в семь-восемь вечера к Болшево, вооруженные спиртным до зубов, приятно возбужденные творческой болтовней в машине, мы пролетали мимо Марины и Инны – они подружились и гуляли, ничего не боясь, до станции и обратно, держась за руки, – такие молодые, сияющие, нежные! Мы высовывались из окошек, предлагая их подвезти, но они как бы с веселой брезгливостью и дерзким смехом отмахивались от нас, радостно-хмельных, – разлетались с визгом от машины, как гроздья сирени.
   Все было чудесно, а вечером Гена пел под гитарку свои чудные песенки: «Я шагаю по Москве, как шагают по доске…» Кстати, это была чудесная песенка, с озорными словами, совсем не та пошлая советская, которая потом была в слащавом глянцевом фильме Г. Данелии. Гена Шпаликов… Пел он таким чистым голосом, что я всегда Кафку вспоминал, его фразу: «Только у тех, кто жил в аду, бывают столь невинные, нежные голоса».

   И вот – осталось пятнадцать дней. Я мягко спросил – сколько ты, мол, Ролочка, страниц напечатал на новенькой машинке? «Олежа, ты зануда! Не дави – успеем!»
   И – все начиналось сначала. По-разному. Но часто – с бильярда. Бильярда в полночь, после фильма. А фильм был – после ужина.
   Отсмотрев кино, Ролан строго говорил: «Надо полчасика погулять, обсудить сцену». Погуляв в страшно сыром болшевском саду и нафантазировав, чего Бог послал, Ролан веселел. «Олежа – вперед! Народ пошел по номерам! Бильярд освободился. Надо разогреться и чуть расслабиться».
   Мы спускались в бильярдную с бутылкой коньяку – только армянского и только три звездочки. Спокойно и тщательно натирались кии. Во время бильярда разговоры о сценарии были запрещены. Спорили об отвлеченном – например, о комическом вообще. Я восхищался Жаком Тати, Ролан – только самим! – то есть Чаплиным – со священным ужасом на лице.
   Играли мы преимущественно в «американку», часа четыре. Чаще выигрывал Ролан – и очень радовался. «Обыграл сына чемпиона!» (Мой отец был когда-то чемпионом Москвы и ЦДКА по бильярду.) Наконец Ролан давал команду: «Олежа! Уже пять часов. Надо допить и обсудить все в саду».
   Мы допивали в ночном саду, мягшели душой и с нежным азартом – «по-утреннему» – ворковали. Я в сотый раз объяснял психоконцепцию эпизода и про душу героя и умолял – только «без дешевого лубка под Гайдая».
   Через час Ролан зевал и озабоченно говорил: «Пойду все запишу и сам напечатаю. А ты иди спать». И я – верил. Однажды я все-таки рискнул, деликатно так шепнул: «Рола! Может, пока ты не в форме, я запишу режиссерский – просто, без фокусов! – а ты потом делай, что хочешь? А?..» – но он так на меня зыркнул, что больше к этому не возвращались.
   И – просыпались к обеду. Опохмелялись дружно и радостно. Беседовали с народом. Рассказывали сценарий всем по очереди. Все нам желали удачи. И опять был чудесный вечер. Теплая компания. Любовь. Прогулка до магазина. Полет в Москву. Ужин. Кино.
   В полночь – бильярд. Наконец я, собравшись с духом, робко поинтересовался:
   – Покажи, пожалуйста, хоть страничку, Роланчик, – мне же интересно!
   Ролан отложил кий. Вздохнул. Вкусно, сильно зевнул. Налил. Выпил. И – тихо хохотнул.
   – Олежа! Олеженька! Не получается!
   – Что не получается? – Я улыбался. – Шутишь? Мы же по каждому кадру прошлись? Все же просто!
   – Не получается у меня! Я свожу твой гениальный трагифарс до какой-то пошлой комедии. Ты же знаешь мою тягу к «придумкам»? Ну, вот чувствую – огрубляю! И не знаю, что делать! Я здесь не могу мобилизоваться! Давай просто отдохнем. А в Москве я за три дня все сделаю. Я это умею – мобилизоваться. Олежа, давай допьем, доиграем и пойдем спать!
   И я, вздохнув, взял кий и рюмку. Вошла уборщица, ахнула: «Мальчики, уже шесть часов, мне надо убраться!» Я сонно запротестовал – доиграем, остался-то пустяк – один шар!
   Но Рола не упустил случая выступить, сыграть на обаяние – беспомощно развел руками: «Олежа, Танечке убираться надо! Пойдем! Мы что здесь – последний раз? А коньяк этот забери, я загадал – допьем, когда запустимся!»
   Я забрал бутылку трехзвездочного армянского – там оставалось граммов двести – стакан. Спрятал в чемодан – с улыбкой.

   Прошел срок – двадцать четыре дня. Отдохнули мы до дрожи в руках. На руках у нас было девять страниц режиссерского сценария. Подъехало такси. Гена Шпаликов провожал нас в белых брюках.
   – Генастик! – сказал я мрачно. – Когда брюки отдашь? У тебя и пароход беленький, и брюки – а у меня только пыль на комоде. Знаешь, что я понял?
   – Все, – сказал Гена убежденно. – Ты давно понял все, Олежек.
   – Я понял, что у твоих песенок легкое дыхание, как в бунинской грамматике любви.
   – Да, – сказал Гена. – И еще у меня в меру большая грудь. – Гена строго поцеловал меня. – Ты, Олежек, все понимаешь, не то что я.
   Инночка Филимонова перекрестила, поцеловала, народ помахал нам, зевая по утрянке.
   Приехав в Москву, Ролан за два дня написал пятьдесят страниц режиссерского сценария, круто огрубив мою историю бытовой фактурой. Самое страшное, что в режиссерском вдруг выперла так вроде словесно упрятанная «антисоветскость», раздражающие грубость и уродство жизни. И сам Витька «охохмился», опростился, редуцировался, потерял тонкость душевного света. Я в сердцах сказал Ролану: «Ты что – нарочно? Чтоб закрыли?!» Он посмотрел на меня, покачал головой – с обидой.
   Г-н Сытин же на все это среагировал мгновенно – позвонил Ромму, что мы поправок не сделали и вообще – «политическая ситуация в кино изменилась». У меня затряслись руки. Началась суматоха. Ролан бегал объясняться к Сытину. Ромм звонил министру кино, не помню фамилии, просил. Редактор Нехорошев звонил замминистра. В общем, после двух дней нажима Сытин – при Ромме – вздохнул и сломался: «Ладно, мы снова дадим поправки. Жду три дня. Поправьте хотя бы самые резкие сцены, и мы запустим». Ромм, вздохнув, сказал нам: «Сейчас главное – быстро запуститься, а то опоздаете в план. А потом главное – тихо снять. Смонтировать. Озвучить. И тогда – бороться. Ясно?» Ролан сказал «ясно», пообещав убрать все радикальные грубости, резкости, упрятать чернуху в записи, которую он сам в экстазе навел…
   Мы вышли из Госкино на Гнездниковском. Начиналась осень, капал дождик. Ролан был хмур и казался очень собранным. Тихо и просто сказал: «Олежа, извини, во всем виноват я. Даю слово – сажусь за машинку, не выхожу, через три дня сдам».
   Я вздохнул. Мы вышли на Тверской бульвар. Я вдруг осознал – прошел уже год, как на «Мосфильме» приняли сценарий. Что – так будет всегда? Успокаивал себя – на этот раз Ролан не подведет.
   Шутки кончились, слава богу. Сердце колотилось специфически – с надеждой и особой киношной тоской. Киношники меня поймут. Но я себя успокаивал – все наконец-то уладится, препятствий больше нет, запустят! И фильм Ролан сделает – в любом случае не очень стыдно. Он меня правда любит. Никогда не предаст. Больше мне ничего не надо. Это и будет камень, на котором построю великую судьбу! Лет через тридцать посмотрим фильм – он не устареет, Витька вечен! А сам я как режиссер получу все Оскары и прочие Канны. Плевать на блатных Андронов, прорвемся честно, по таланту…
   Попрощались у Никитских. Ролан взял такси, я свернул на Герцена… И через пятнадцать минут с лысым фантастом В. Григорьевым и юным поэтом-почтальоном Алешей Заурихом мы в старом нижнем буфете ЦДЛ уже отмечали мой окончательный успех. Опять все меня по-здрав-ляли. Сомнений не было – ведь препятствия убраны! – остался пустячок…

   А между тем, именно в это время, прямо над нижним буфетом, где мы так хорошо сидели, – то есть в Малом зале ЦДЛ – начиналось страшное!..
   «Было дело в Грибоедове!..» – было дело!..

   Итак, вы помните, конечно, что Ролан Антоныч Быков, взяв у Никитских машину, твердо решил ехать домой и работать три дня – а потом снимать кино «Катера, или Витька-дурак».
   Но дьявол решил по-другому…



   Вторая серия

   Часто пишется казнь,
   А читается правильно – песнь.
   Может быть, простота —
   Уязвимая смертью болезнь?
 Осип Мандельштам


   «Было дело в Грибоедове!..» – да, было дело!
   Вы, конечно, помните, что Ролан взял у Никитских ворот машину, чтоб ехать домой и быстро о-су-чествить поправки главного мудактора Госкино В. А. Сытина в режиссерском сценарии «Катера, или Витька-дурак».
   Но дьявол решил по-другому…

   Да! Именно в пять часов ввечеру, то есть тогда, когда я, не торопясь, спускался в нижний буфет Грибоедова, – в Малом зале открылось очередное важное совещание на тему: «Пачиму у нас нэт интересных пруизведений для мулладежи в литерадуре и в кыно?»
   Сколько дерзкой молодежи с горящими очами набилось в проходе – жуть!
   (Вы скажете – ну и черт с ним, с совещанием! При чем здесь это, скажете вы? Писать надо лучше, а не толпиться в задних проходах!)
   Вот примерно так мы и решили с лысым фантастом Вовой Григорьевым и нервно-бледным поэтом-почтальоном Лешей Заурихом. И общение наше в нижнем буфете с осьминогами по стенам уже набирало нормальный поэтико-фантастический ход…
   Но дьявол-то, сука, – не дремал!
   Напоминаю – Ролан Антонович Быков, мой друг, куратор моей тогда как бы судьбы, взял у Никитских машину…
   Да-да, взял машину, быстро чтоб ехать и быстро сделать, в общем, легкую работу – пустячок!.. Но, проезжая мимо ЦДЛ, – не удержался!
   Он велел шоферу остановиться… и, чуть поколебавшись, расплатился с шофером. Решительно вышел, четко хлопнул дверью и – как бы «в белом плаще с кровавым подбоем» – вошел «на минуточку» в Грибоедов, в верхний буфет – прямо над нижним буфетом, над нашими хмельными радостями!.. – рядом с тем самым Малым залом.
   И, выпив рюмку, то есть стакан, трехзвездочного армянского, неприятно разочарованный пустотой в буфете, он собрался уж было выйти вон, но был как раз узнан – и немедленно приглашен в Малый зал! Там, в духоте и тесноте, оттепельная молодежь с горящими очами, ждущая, как всегда в России, чудес, встретила его бурными аплодисментами – и немедленно потребовала высказаться по теме!
   И!.. И тут-то Ролан, оглядев зал, саркастически усмехнувшись, завелся после армянского – сразу!
   Он вдохновенно вещал об ужасе цензуры, о том, как трудно пробиться талантливым молодым, приводил яркие примеры… и наконец, добравшись до кровоточащего, страстно обрушился на Госкино, где буквально сегодня некто Сытин посмел закрыть «Витьку-дурака», гениальный сценарий Олега Осетинского!..
   Закончил Ролан под бурные восторженные аплодисменты, переходящие в овацию! Даже у нас в нижнем было слышно! И, чокнувшись в очередной раз, уже громко, но еще радостно смеясь, мы удивленно задрали головы – к чему бы это? и что это ваще такое? и зачем этот пафос?..
   Этот же вопрос, как я полагаю, не без оснований задал себе и В. А. Сытин, тихий незаметный старичок, скромно прятавший свою аккуратную профессорскую бородку клинышком в самом заднем ряду Малого зала.
   И, задав, Виктор Александрович вынул чистый платочек, аккуратно протер очки, машинально уже облизывая сухие тонкие губы, – и бочком-бочком, учтиво так склонив головку с бородкой, тихонечко выбрался из этого гудящего диссидентского вертепа. Никем не замеченный, вышел из Грибоедова. И, буквально за три минутки дойдя до родного Госкино, поднялся в свой уютный кабинет. Велел подать чаю, потер руки… и, вызвав секретаршу, попросил ее срочно напечатать приказ об отмене запуска сценария «Катера» («Витька-дурак») в производство по причине невыполнения режиссером поправок коллегии Госкино… А потом, надушив себе серединку усов из крохотного французского флакончика, чтобы не воняло неграмотной старческой псиной, задумчиво глядя в окошко, стал с удовольствием допивать кисленький чаек с лимоном…
   Ролан же, выпив еще рюмочку в верхнем буфете, как раз в эту минуту таки выбрался из восторженных объятий – и с очень озабоченным видом помчался домой – делать поправки!
   У нас же в нижнем как раз пошла под водочку мощная кульминация окончательного братания с грибоедовским народцем, полное воодушевление и восторг победы! И замечательный Толечка Передреев был уже надрамшись, и Коля Тряпкин уже запел-закачался, и русскоязычные всякие подгребли!.. – полыхала дружба народов!

   И только мой Витька-дурак, герой наш любимый, русский хулиган с нежной душой, – дрожал и скулил в так давно тесном ему гробу сценария…


   * * *

   Вышел заяц на крыльцо,
   Почесать себе яйцо.
   Сунул руку – нет яйца!
 Детское

   А утром меня разбудил звонок редактора сценария Леонида Нехорошева. Идеально бескрасочным голосом – классная мимикрия под наших! – он сообщил о закрытии. Заледенев, я спросил, что можно сделать…
   – Боюсь, что уже ничего, – сказал Леня голосом из морга. – Сытин просто в бешенстве. И остальные…

   Мне было, междпроччим, только двадцать три года. И я зачуток растерялся. Подошел к зеркалу, пытаясь улыбнуться, вгляделся в глаза, оценил цвет волос. У меня, чемпиона с неприличным здоровьем (беспечно мог пройти сто километров за день!), впервые в жизни закололо любимое сердце с «рабочей гипертрофией левого желудочка».
   Закрытие означало для меня конец песен.
   Ведь свято место пусто не бывает – в эту нишу, художественно открытую мной, уже сунулся милейший В. Розов со своим иллюстративным сценарием «АБВГД», быстро хлынула волна дешевых суррогатов «Витьки». Родина! Победитель не получает здесь ничего!
   На постановку надеяться уже было бессмысленно.
   Я был теперь известный сценарист с тремя закрытыми сценариями – и трудным, «невыносимым», режиссерским характером.
   Все это сформулировав, погрозив себе в зеркало пальцем, я тщательно оделся и отправился на Воровского, на Курсы. Сидел у кофейного автомата и молча пил коньяк. Ворвался сияющий Леванчик Челидзе, гордо сунул мне рукопись. Я прочел: «Как мы съели Богдановича». Леванчик потрепал меня по голове.
   – Это про тебя! Притча. Как нам советуют тебя съесть и кому какой кусок достался!
   – Очень актуально, Чик! Диди мадлоба! Главное – вовремя! Лучший кусок я завещаю тебе. Не голову, не бойся!.. – Я не мог не усмехнуться. – Пьем!
   И – конечно, вошел дружелюбный Алексей Яковлевич Каплер.
   – Как дела?
   Я кратко и невыразительно сообщил. Каплер вытащил свои кофейные зерна, раздал всем – грызите! Покачал головой, вздохнул.
   – Он ведь уже опытный человек, должен знать – их нельзя злить. Надо было прикинуться ветошью.
   И потрепал меня по плечу – сочувственно.
   – Но вы еще дешево отделались! Я-то с ним два года промучался, с Роланом. А потом он так просто, искренне сказал: я, знаете, сценарий потерял!.. Вы, Олег, постарайтесь не сломаться…
   – Мама у меня казачка, мы не ломаемся. И не гнемся – к сожалению… – суховато ответил я. – А Ролану я доверяю – полностью! А советы… Вы же знаете – я только даю! И принцип жизни у меня бабушкин, фольклорный – не по ветру мельница мелет, а против! Рюмочку?
   Каплер сказал:
   – Увы, я за рулем, – снова похлопал по плечу и рассказал дивных одесских анекдотов.
   А уходя – поманил меня пальцем и, оглядываясь, тихо сказал, глядя мне прямо в глаза:
   – Олег, не знаю, как сказать… Вы только не обижайтесь. Скажите, а вы не думаете, что Ролан так безумно выступил специально – как только увидел Сытина?
   – Он мне сказал, что он Сытина там не видел, поэтому и разошелся. А что? – спросил я – земля вдруг подо мной качнулась, я вздрогнул.
   – А вы – подумайте! – Каплер желчно усмехнулся. – Может быть, он чувствует, что не справляется с вашим утонченнейшим сценарием, и – с его-то самолюбием!.. – сам спровоцировал закрытие. Чтоб уйти красиво. И оставить сценарий за собой – до лучших времен. Все просто! Впрочем – вам виднее. Вы ведь все знаете лучше всех! Но я вас предупредил. Ищите другого режиссера! – И он быстро пошел, и слова «Да как вы смеете!» – застряли у меня в глотке.
   Я стоял, глядя в пол, потирая подбородок. Бред! Но!..
   И я быстро поднялся в комнатку Е. А. Магат, набрал номер…
   Он приехал быстро. Мы молча выпили у той же стойки. Потом стали орать друг на друга. Утихли. И скучным голосом Ролан прошипел:
   – Можешь, конечно, отдать другому режиссеру. Тебе тако-ого наснимают! Ведь это же – только мое, ты же знаешь! Мое!
   – Что ты предлагаешь? Конкретно? Я не могу ждать вечно! У меня земля горит под ногами, мне надо спешить, мое время уходит! – Я почти плакал.
   – Я сейчас сниму что-нибудь детское, чтобы встать на «Мосфильме». Укреплюсь – и снимем! Витька – он же тип, а не возраст! – Он кашлянул и как-то вдруг льстиво взглянул мне в глаза. – Но знаешь что, Олежа? Знаешь что? Может – все к лучшему, а?! – и он нагло так хохотнул. – Да! Да! И я тебя не прошу – я категорически требую – не отдавай сценарий никому! Жди! Только я могу сыграть Витьку! Но, если по-честному, сейчас я бы его просто – уг-ро-бил! Понимаешь?
   – Ты спугнул кума!.. – вяло прошипел я. – Тебе-то что, ты будешь детское свое лепить! А мне – хана! «Абсолютный вахтер» не спит!
   – Вот и хорошо! А чё прыгать? Уже бесполезно, Олежа! И – вообще – куда тебе спешить?! Ты же у нас такой молодой! – И он уже просто гнусно захохотал во все горло, схватив рюмку. – Давай – за Витьку! Пусть он, как паровоз, постоит на запасном пути!
   Я открыл рот. Схватил вилку!.. И!.. И все ему простил!
   И потом, вспоминая слова Каплера, пожимал плечами – чушь. Ролан – мой брат по небесам! Тайно? – никогда!!
   Мы встали, обнялись – и рванули на «уголок», в старый «Националь». А ближе к вечеру, естественно, в ВТО – в то еще, советское, теплое хамское ВТО с родными до боли официантками, пили до утра уже одни в пустом ресторане – и расстались нежнейшим образом – конечно, ненадолго!..

   И дома я так сладко заснул, храпел, улыбаясь… И Витька, зевнув, тоже мирно заснул в своем сценарном ящике – он ведь тоже верил Ролану!..


   * * *

   Тот, кто умер, не проснется
   У блевады на тычке.
   Киселев без ног несется —
   Верочка на облучке.
 Олег Осетинский

   И – понеслась! Играй, гормон! Я сразу прыгнул в любимую Среднюю Азию, ближе к горам. В прекрасном мирном тогда Душанбе талантливый румынский еврей из Риги Ян Эбнер должен был ставить фильм по моему сценарию «Невозможный двойной карамболь». Но – хитрые таджики скинули бедного Яна, как только он провел все пробы и все подготовил. И картину снимал местный кадр, бедный Саша (Сухбат) Хамидов, который не взял моего гениального Стасика Хитрова на главную роль. Говорят, он ничего больше не снял – ему и этой славы хватило. «Алла берса!»
   Это был первый советский вестерн-остерн (в прокат он вышел под названием «Встреча у старой мечети»). Сценарий был так прелестно придуман, так фабульно закручен, так изящно украшен колониальной экзотикой, так поэтично влюблен в своих героев, что, несмотря на полную беспомощность Хамидова, я получил за фильм очень много денег, потому как это был лет двадцать подряд самый любимый фильм по тюрьмам – а за шестнадцатимиллиметровые платили очень сильно! К тому же этот фильм стал ритуальным – его смотрели перед отлетом очередной экспедиции в Антарктиду (как у космонавтов потом стало правилом смотреть «Белое солнце пустыни»).
   В Душанбе я подружился с красавцем и благородцем, учеником Пастернака Маратом Ариповым. Мы так часто сидели на ковре в саду тысячи роз. Боже, этот запах нельзя забыть! – сад его матери, великой Туфы Фазыловой, первой таджикской народной артистки СССР, безумно красивой даже в шестьдесят лет!
   Прямо с ковра мы ныряли в ледяной хауз за очередной холодной бутылкой. Хотя высшим шиком у нас считалось – на пятидесятиградусной жаре пить теплую водку прямо из горла перед Театром оперы и балета с художником Володей Серебровским или дать в коридоре киностудии ногой по жопе худруку студии, народному артисту Таджикистана Б. Кимягарову…
   Путешествуя как-то на «козле» по Памиру, мы остановились перед пропастью с разрушенным мостом – только рельсы висели над пропастью. Выпив по стаканчику теплой, мы переглянулись. Тихо так попросили шофера увести наших жен подальше… И, с загадочной улыбкой спустившись к рельсам… как-то очень легко и быстро оказались висящими на руках над страшной пропастью реки Пяндж (под нами было ущелье глубиной метров триста!) – кто дольше?
   И когда – минут через семь! – руки начали затекать, и все вдруг стало как-то тихо, и мы, молча трезвея, взглянули друг другу в глаза, не очень отчетливо представляя себе возвращение на Землю… – нас увидели наши мирно щебечущие жены! Увидели – и совершенно бесшумно упали в обморок!.. – чем, возможно, и спасли нам жизнь, подарив минуту совершенно необходимой сосредоточенности. Мы медленно подтянулись, стараясь не смотреть вниз… собрав силы, с огромным трудом пе-ре-ки-ну-ли правый локоть через рельсу… и – ну очень медленно – в абсолютной тишине как-то добрались (как – выпало из памяти!) до края ущелья. Уткнувшись лицами в землю, мы полежали на животе. Руки мелко дрожали. Минут через пять, не слыша вопящих жен, мы поднялись.
   Не глядя друг на друга, выпили по стакану теплой. И – поехали дальше.
   Возмездие пришло ночью, в гостинице «Вахш». Я вдруг проснулся, дико закричал, вцепившись руками в железную спинку кровати… – дошло!.. Вот именно так и доходит до русских вообще все главное – обычно уже на дне пропасти!..
   Сделав в Средней Азии несколько фильмов за себя и других, полазив по горам и сказочным местечкам, я вернулся в Москву – а потом рванул по СССР!
   Это было Второе Большое Путешествие по местам и людям – трамбую десятилетия, как вспоминается!
   Вот гениальный хирург – его имя рядом с Дебеки! – и великий меломан Чавдар Драгойчев, одаривший меня своей дружбой с детства, – эталон ума, образованности и вкуса. Мы почти каждый день встречались в Консерватории – и сколько он раскрыл мне в музыке, в умении ее услышать – и понять! Он же впервые дал мне прочитать Монтеня, письма Шопена и письма Андрея Курбского к Ивану Грозному. Слово «спасибо!» никогда не выразит того подлинного благоговения, которое я испытываю к этому человеку.
   А вот молодой лихорадочный художник Илья, с женой, божественной Ниной, единственной женщиной, которой я по-настоящему восхищался в России. Я жил у него одно время в подвале на Сретенке, мы крамольно слушали церковного Шаляпина и учились понимать язык иконы. Илья Глазунов, символ противоречий России – уже вроде давно православной, но все еще по-язычески ритуальной! Всеми недооцененный, ненавидимый и презираемый интеллигенцией, униженный ничтожным мэрским делягой от «скульптур-мультур», он прожил героическую жизнь, в сущности – изгоя! Да, на пути к чистоте пообломал крылья… но дай ему Бог сил на последний прыжок, последний полет! Из истории возрождения культуры в России его никто не вычеркнет, это вам не позорный мэрский академик, которого прогнали с его родины!
   А вот юный Алик Гинзбург, издавший легендарный «Синтаксис» (будущий директор Фонда Солженицына, крестный отец многих знаменитых людей в соборе Александра Невского в Париже), устраивает свой пивной день рождения. Конечно, Серж Чудаков тут, и я его ругаю, как всегда. Алик смеется: «Даже ты имеешь к Чудакову претензии! А я – не могу иметь претензий к человеку, который написал "Пушкина играли на рояли, Пушкина убили на дуэли…"» Через неделю Алика забирают. Семь лет от звонка до звонка. Через тридцать пять лет я подарил ему в Париже букет из колючей проволоки…
   Вот гениальный поэт Стасик Красовицкий, скромный сторож в Белых Столбах Госфильмофонда. «Прощайте, сонные друзья! /Под пальцами у чародея, /Чем дальше больше – тем нельзя, /Чем больше дальше – тем сильнее!»

   Ты был прав, Стасик, – «тем сильнее»!.. И никто нам не мог даже слова сказать!.. Мы всегда – в Зоне. Особлаг. Мордовлаг. Режим строгий. На спецу. БУР. ШИЗО. Вот литература, вот слова! От коих не одна кружилась голова. А вот несгибаемая русская героиня Верочка Лажкова. «Живи как все, будь проще, вынь руки из карманов!» – за это она ненавидела этих – ну этих!.. – как никто. Сколько прекрасных бескорыстных друзей-героев – не перечислишь!
   Вот гениальный Жемчужников – его я вылечил от импотенции, – и каждое утро он стоял перед моей дверью на коленях с коньяком для меня и цветами для мамы.

   А вот люди, не лишенные способностей, но занятые удовлетворением только грубых чувственных потребностей, они есть «мудха» – по-русски «ослы». Вот Юлиан Ляндрес (Семенов) – рулит мимо на старом «ЗИМе», шикарно тормозит, тащит на пельмени или на пиво. Я был еще знаменит, а он был только начинающий журналист, хоть и старше на десять лет. Он еще не романтизирует палачей, не воспевает шпионов, не жирует от КГБ по всему миру, он как бы в оппозиции, пытается басить своим визгливым тенорком, с понтом под обожаемого Хэма! – о нем мы вечно спорим у пивных ларьков. Он просит меня прочесть его весьма либеральные «Пять рассказов из жизни геолога Н. И. Рябининой». Я одобрямс. Но тут судьба дает Юлику шанс – он случайно знакомится с приемной дочерью гимнюка № 1, вальяжной и загадочно молчаливой Катей Михалковой, – и Юлик шанса не упускает! Свадьба, напутствие баснописца, как бы скромное приданое… Но главное приданое, как вы понимаете, – рельсы!.. Да, буквально через полгода у Юлика, поставленного баснописцем на верные рельсы, выходит повесть «Дипломатический агент». А дальше – сотни агентов – и семнадцать мгновений! Сколько славы у народа! А бабок!..
   Но как наказал Бог! Куда эти рельсы привели! Страшная судьба!..
   Чуть позже о том же Хемингуэе я спорю с великим тореадором Домингином и Лючией Бозе (его тогдашней женой) – познакомились на первом или втором МКФ, с восторгом встречались каждый день – сколько виски и прочих де Сантисов!
   У гостиницы «Москва», рано утром выползающего из пресс-бара, меня хватает за руку маленькая, некрасивая, желтолицая то ли итальянка, то ли еврейка (весьма пожилая – так мне казалось в двадцать три года) с категорической просьбой показать ей Мавзолей, чтобы конкретно осмотреть центральный русский Труп. Она так трогательна со своим ужасным английским, глазами, полными специальной русской тоски, – и эта манера каждую секунду воздевать к небу пятерню, раскрытую к груди! Прощаясь, она сама дарит мне автограф в маленькой зеленой книжечке (чудом не выбросил!). Я кисло благодарю, высматривая что-нибудь блонд с длинными ногами. А вечером, после фестивальной суеты добывания билетов, где-то под открытым небом, рядом с какой-то странной студенткой Кирой и ее мужем я смотрю, рыдая, «Ночи Кабирии» – и узнаю желтолицую!
   Это была Кабирия – Джульетта Мазина! – второй удар кино после Урусевского! Счастливая «ирония судьбы» – через тридцать лет, в ее последний приезд в Москву на премьеру «И корабль плывет…», я официально принимаю ее от Союза в ресторане Дома кино (эту миссию мне, никогда не имевшему ни одной официальной должности в СРК, добровольно уступил замечательный Женя Григорьев – один из немногих, кого можно назвать писателем в кино). Боже, как она чудесна, как беспокоится о премьере – каждые пятнадцать минут одна бежит по лестницам из ресторана в зал – «как принимают?». Я напоминаю ей о первой встрече, она воздевает руки… и мы спорим о преимуществах коньяка и водки при лечении простуды… великая маленькая утешительница, Джельсомина-Кабирия!.. Эта музыка и эти глаза – у всех навсегда… И как грустна Тамара Федоровна Макарова, сидящая рядом с ней, – наверное, потому что совсем не говорит по-английски!..
   А студентка Кира стала впоследствии великим режиссером Муратовой…
   Фестиваль, пресс-бар… мы шалили с Робером Оссейном, меняясь пропусками и приводя охрану в жуткую панику. Я первым в СССР танцевал с Мариной Влади – ах, какая толстая, в пудре, живот, фу! Я вывел из себя Ричарда Харриса, танцуя до утра с его замечательной женой из «My Fair Lady» – как ее?.. И утром, обидевшись на жену, он улетает! – чудесное решение для «невыносимого». А я ведь был никем, не Андроном, в смысле позорных «побед» над стареющими спивающимися еврейками. О женщины, услада гениев! Вот нежная и ослепительная Весли Фосс, шведка-певичка из фильма «Звезды бродят по России», – нашли в Сочи и рванули за ней на машине с Максом Шостаковичем в Питер. Макс очень старался, но фамилия на этот раз не сработала, она выбирает меня! – правда, Ксюша (так дружески мы звали Макса), теперь ты большой церковник, говорят? и – ханжа? Грехи-то ведь наши были – веселые, пушкинские, не смертные!! Не спорю, мы бултыхались в постоянном алкогольном водопаде! От смертных крайностей спасали нравственные тормоза – спасибо, мама! – и чудовищное здоровье, заработанное в Сибири.
   Фестивали пролетали… Я дружил и с совершенно непьющим, сверхсерьезным Борисом Львовым-Анохиным, до сих пор восхищаюсь его замечательными эстетскими спектаклями на Малой сцене ЦТСА, озвученными квартетами Шостаковича, – «Всеми забытый», «Средство Макропулоса» с великой Любовью Добржанской – чудо, волшебство, колдовство! Сейчас таких режиссеров просто нет – Виктюк не в счет, он ущербен, Васильева я не видел. Тогда же в какой-то случайной компании поляков я встретил вдруг своего бывшего школьного учителя – ДЮМа! – Юлика Даниэля. Как он смутился, узнав меня! Он уже дозрел до яростного антикоммунизма, смотрел на меня виновато! Был так обаятелен, деликатен, рассказал о своих «переводах». С легким сердцем я простил его – все ведь к лучшему! Договорились встречаться. Это было в 1962-м, кажется. А в 1965-м я прочел книгу Николая Аржака «Говорит Москва». А через три дня Верочка Лажкова мне объяснила, кто этот Аржак! И через полгода мы с Сержем пробивались на суд над Даниэлем и Синявским, и нас тут же замели. Я выпутался, Сержа – привычной тропкой в психушку; тогда его, впрочем, сажали ненадолго. Вот как обернулась история с моим исключением из школы за «антисоветскую деятельность»!..
   А Сержа, кстати, я дважды вытаскивал из Кащенко самым банальным способом: Серж в пижаме на прогулке во дворике под стеной – кидаю веревку с той стороны – Серж взбирается по веревке – санитар открыл рот – прыжок, и мы в такси! Работало, ни разу не догнали! Однажды Серж, не размышляя, выпрыгнул из окна Киевского суда сразу после оглашения приговора – со второго этажа!.. – и тоже не нашли! Серж познакомил меня с великим Алешей Гастевым, о котором сейчас никто и не помнит. Вот Запад прочтет – и все здесь рты разинут! С Юрой Сваричовским мы учились в первом классе 93-й школы. А в 1962-м устраивали вечера Булата Окуджавы в квартире Юры на Красной Пресне, и Булат впервые там спел «Троллейбус». Потом я ездил с Булатом на его концерты в Ленинграде, в какой-то НИИ – это отдельный номер! Сколько было смешных – и прекрасных – историй! Гремел Юрий Любимов, его спектакль «Десять дней, которые потрясли мир» шел в Театре Маяковского, на улице Герцена. На другой стороне улицы был гастроном, где давали в розлив, – единственный в Москве! И в каждом антракте мы встречались с Володей Высоцким в этой разливухе. Актов в спектакле было четыре, антрактов – три! Прикинь, да! – как прекрасны мы были к четвертому акту! Таня Маслова бережно выводила нас из театра – она еще жива или в Израиле? Один раз Вова очень серьезно торопился на первую собственную свадьбу (с Люсей Абрамовой), но я сказал: «К чему эта спешка?» – и вместо свадьбы мы рванули к Джиму Паттерсону, бывшему знаменитому негритенку из «Цирка». Там Вова спел впервые «А на нейтральной полосе цветы…» – а я ругался: «Потише! Не мешай пить и любить!» Боже, сколько с Володей было связано! Но я дружил – и исчезал. Время на дружбу с великими есть только у шестерок! Я же хотел прожить сто своих жизней. Сто разных… У меня были свои шестерки – я был с ними щедр и добр. И «ярость благородная», натурально, вскипала – совсем не всегда по делу. Драки, приводы. Гормоны бешено отгрызали от души лучшие куски. Было времечко – между угаром беспутств и озоном подлинных стремлений и упований. В Коктебеле странная женщина Галя целовала мне руки в полнолуние. Первую жену, Марину-Маву, я потерял. Всех, кого любил, – терял. А самая рассветная, с веткой жасмина в душе – Настенька! Я влюбился в нее навсегда. И потерял ее – по глупости и трусости, как всегда. Не хотел жениться на любимых. Фобия писательская – отнимут время, выгрызут душу! Один раз у Андрона на даче увидел пожилую сияющую пару. Луи Арагон и Эльза Триоле. В 1930-м Арагон написал цикл стихов – «Половой орган Эльзы». Через двадцать лет – «Глаза Эльзы». Она его спасла – и не мешала. Не каждый найдет Эльзу. Не каждый, найдя, не убежит. Так я потерял нежно любимую Галочку Воеводину – до сих пор страдаю. Где ты, Галочка? – помнишь автобус из Суздаля – твои расширенные глаза – «Я люблю тебя!» – как первый раз на Земле прозвучало? Женился я семь раз. И всегда одинаково. После бурной трагедии разрыва с любимой просыпаешься однажды утром – рядом что-то лежит непротивное и незаметное. Хорошо, лежи. Принимай гостей. Я тебе помогу. Научу. Одену. Только не лезь в душу, не воруй огонь. Ау, Софья Андреевна!.. Потерял Соню. Потерял понимающую меня волшебную Моник, ангела – письма какие! А как я любил гениальную Верочку Рязанову – теперь, может быть, лучшую художницу Европы. Любил – и бежал!.. Какие она мне стихи писала! (Расскажу как-нибудь историю, как за ней ухаживал А. Митта, – вот смеху-то будет с постылой миттятины! Или – пожалеть Рабиновича?) Ирен Симон, мою невесту, референта военного атташе Франции в России, удивительную женщину, – выслали как шпионку. Меня же фотографировали голым на столе. Я хихикал – зачем КГБ голый? На время, пока высылали Ирен, улаживали дела с посольством французским трусливым, меня спрятали в психушку, одиночку. Надрезал вену, написал кровью, выбил стекло, выбросил письмо. Я шутил, что я прописан в Большом зале Консерватории, а сплю в Малом. Дважды я был в квартире у Святослава Рихтера – на домашней выставке великого Краснопевцева. Я прихватил туда Михал Ильича Ромма и Сержа Чудакова сразу! На бедной кухне Рихтер помог мне открыть бутылку армянского коньяка. Набравшись храбрости, я рассказал ему, что еще в ранней юности дал клятву – не покидать Россию, пока в ней живет Рихтер. Рихтер и Урусевский – на этих двух святых от искусства пытался я воздвигнуть свою душу.
   Благоговение жило во мне, «светильник светил, и тропа расширялась»! – спасибо, Иосиф! С В. Б. Шкловским, втолкнувшим меня в кино, как-то морозной ночью, в страшном безлюдном лесу, в деревянном жарком домике, мы обмывали выход книги Олеши «Ни дня без строчки», которую Шкловский подготовил для печати. Пили водочку, я вспоминал лагерную тайгу, все путалось – воющие волки, звезды, строчки Олеши и рюмка в руках великого старца. Милейший М. Ю. Блейман как-то упрекнул его в измене идеалам – что ж, В. Б., в крайнем случае, было чему изменять!
   И – вперед! Своему единственному другу Сержу Чудакову я выбил передний зуб, стрелял в него – за то, что он, выйдя из тюрьмы, стал сутенером, продавал девиц деятелям культуры (в основном почему-то – славянофилам). Я дружил с органистами и дворниками, академиками и сумасшедшими, настоящими художниками и настоящими бандитами, суперэстетами и дешевыми несчастными проститутками, я им читал проповеди, а они, смеясь, говорили: Олежек, лучше налей и поедем в Химки покормим одноногого воробья! – была у меня такая забава и такой воробей. И еще комплекс – жениться на начинающих проститутках, хватать на взлете. Жалость – главное в душе с детства. Одна – в Гренобле, рожает детей, сочиняет неплохие романы. Другая – большой начальник на ТВ. Третью я выдал замуж за своего лучшего друга. Прости! Четвертая – маникюрша во Флориде, я учил ее когда-то в Москве писать стихи – представьте себе, были неплохие, – пока не спилась! Бедная злая истеричка! Я пил коньяк с министрами-таджиками в немыслимом Земчуруде, с генералами – на «Нахимове», с летчиками – в Самарканде. Я плавал в ледяном недоступном Искандеркуле, в Ангаре и Немане, в военном бассейне в Ташкенте – с такой чудной и красивой Людой Мильченко – познакомились на премьере «Айболита» в кинотеатре «Россия», я схватил ее с улицы, розовую, немыслимую! Ролан посадил нас с собой на балконе, но мы не досидели, прости! – через пять минут на балконе так пахло любовью, что звук пропал с экрана!.. Мы забыли про «Айболита» и убежали… И ее я потерял, когда ее папа, ну очень большой военный начальник, заговорил со мной ласково, но покровительственно. Я улетел. Прости, Люда!
   Я уходил от всех, я дружил, но убегал. Иннокентий Смоктуновский жил у меня некоторое время, когда приехал в Москву. Последние годы он часто приходил ко мне на Богословский. Иногда мы забирались на старую разрушенную колокольню в переулке, вспугнутые голуби так шумно хлопали крыльями. Один раз ночью голыми искупались в Патриарших. Через тридцать лет я снял его на своей первой репетиции «Мастера и Маргариты» в Петербурге – с гениальным Борисом Понизовским в роли Пилата (есть видео!). Через два месяца Понизовский упал с коляски и умер, через месяц сердце отказало у Кеши. Сколько было талантов, мудрецов, гениев! – большей частью не у власти, не у дел, задушенные, как Ржешевский. Ближе всех мне был, пожалуй, Толя Эфрос, деликатнейший и благороднейший, художник подлинный! Иногда он озвучивал свои спектакли моими пластинками. Иногда устраивал последнюю генеральную специально для нас с Чудаковым. Садился сзади нас и слушал наши беспощадности. После премьеры «Снимается кино…» мы со Смоктуновским пошли к нему домой, туда, рядом с Домом кино. Я спросил: что же лучшее есть в мире, Толя? Он сказал: дети. Я поверил. Я ждал детей – помните клятву?.. Странно для некоторых, но я также дружил с русским умельцем Борей Равенских, как бы антиподом Эфроса. Боже, какой талант! Он был не очень развит в общем смысле, но у него был слух на свет, и он никогда не допускал большевизанского просторечия. Его скандальный спектакль «Сердце девичье затуманилось» на самом деле был совсем не пошлый, а – стилизованный, прелестно лубочный. Когда он был главрежем Театра им. Пушкина, я из Богословского часто приходил к нему в кабинет. Он всегда держал для меня бублики и плакал, когда мы продавали белый рояль его бывшей жены Лилии Гриценко.
   Я все еще верил в свою непогрешимость и при этом параноически преувеличивал лучшее в людях. Меня всегда предавали мужчины, никогда – женщины. «Невыносимость» цвела! Но алмазный закал Баха и Скрябина, Рихтера и Урусевского работал. Душа презирала пылкую суету гормонов. Этика сочувствия постепенно становилась важнее этики даже стоицизма. В моих штанах – искусстве! – по разным карманам были рассованы великий Поль Валери и великий Пастернак – с так поздно! – но разгаданной фразой: «Нравственности учит вкус, вкусу же учит сила». Какая сила? Сила нравственного Закона. Сила Преображения витальности в творчество. Религия – как связь с Небом. Бог как Благая Причина Мира, идея БогоЧеловека. Превращение Человека в Бога, и – Божественное Творчество Миров. Каждый атом должен прожить осмысленную жизнь. Бессмертие. Воскрешение родителей по Федорову и Циолковскому. (Все это вероятно уже в ближайшие десятилетия!) Ненависть к пустоте – не позитивизм! «Пустота вероятней и хуже ада» – да!
   Бедные неразвитые киношники, даже гениальные! Серго Параджанов, солнечная кровь, только что поверивший в себя после «Теней», пугал меня смешным пиететом перед ранним Тарковским. Я хохотал: «Что тебе, творцу, эти манерные золоченые завитки вокруг пустоты? Ни Бога, ни Эроса!»
   Я дружил с великим, еще не до конца оцененным Васей Шукшиным, автором великого фильма «Печки-лавочки», – его прописали в Москве только после третьего фильма и в итоге убили – хамством и грубостью. Я дружил с таким быстрым Максимом Шостаковичем, «Ксюшей»! – сколько мы объехали мест по СССР, Крыму и Кавказу. С невероятным красавцем, таджикским режиссером Маратом Ариповым – отцом Андрея Бабицкого – мы висели над страшной пропастью Пянджа на рельсах! Он открыл мне красоту гор, Памир и Земчуруд, благоухающий раем сад тысячи роз. Я уже говорил об этом.

   Я родился странником. Везде я находил «волшебные местечки». Везде ждал, волнуясь, полнолуния. Жизнь нужна как ожерелье «чудных мгновений»! Их нужно алкать – и они тебя найдут везде – хоть в тюрьме или под забором…
   Львов и Вилково, Одесса и Днепр, Михайловское, старый Изборск и Печоры с безумным отцом Георгием, новым Аввакумом, Суздаль и Кидекша (где в старой чудесной гостинице «Сокол» я написал почти все!), Ока, Плес, Ярославль, Саратов, Калуга, Боровск, Воронеж с его удивительными людьми, Соловки с каналами и доисторическими лабиринтами на островах, Тбилиси и Сигнахи, Кахетия и Поти, вся удивительная Латвия и Кемери, с песком и первой дочерью, Таллин и остров Хийумаа, Тарту, Вильнюс, Тракай, Куршская коса, Нида и Прейла!.. А Коктебель, Таиах, Карадаг, Сюрю-Кая, Долина Роз!.. – рука дрогнула, компьютер прослезился!.. Сколько красоты, сколько удивительных душ! Как мне везло на людей! Сколько они дали мне счастья и силы в самые страшные минуты! Вот Юра и Таня с улицы Соду в Вильнюсе – «о, эта баня на Субачус»! О, эта благословенная часовня Ауш Роз и эта просветляющая тишина в сумрачном костеле Св. Терезы, этот нежнейший свет костела Св. Анны!.. О, это пиво «Кристоф» – или это уже Рига? И мой нежнейший латыш, дирижер и пианист Рене Салакс из великой семьи Салакс. Вот безумный гений скульптор Вильнис Бандерис и гениальная латышская певица, донская казачка Лили. Вот устроители всего прекрасного в Эстонии – эстонцы Виталий Зиниченко и Райво Райдам – он и живет на улице Рая!.. А кто эта двухметровая нетрезвая жердь? Это самый популярный человек в Эстонии, мятежник и основатель партии рабовладельцев, эстонец Питер Волконский – сын блестящего композитора, двухметрового русского князя Андрея Волконского! Я разыскал-таки папашу на юге Франции, в Экс-ан-Провансе, объяснил ему, что у него есть сын, сыну двадцать семь лет, зовут его Питер, и он – самый удивительный певец и композитор Эстонии. И что жену его зовут соответственно Маша! Князь Волконский, вытянув чудовищно длинные ноги, попивая холодное белое вино в раскаленной солнцем Прованса комнате с белыми известковыми стенами, по которым гуляли белые скорпионы, замолчал, неопределенно улыбаясь, и, закрыв глаза, начал считать годы. Когда же он заезжал в Таллин? И сколько был там часов? Считал долго. И – растерянно качнул головой! – выходило, что, стало быть, может быть… Я поехал в Тарту без звонка, подпоил Питера и Машу – и соединил отца и сына по телефону! И впервые видел, как эта двухметровая циничная дылда Питер зарыдал – он произнес слово «папа» впервые!.. А волшебная троица моих литовцев – Альгис, Юозас и Робертас! Сколько же мы объехали! Сколько саун переделали в Литве в русские бани с паром! Что мы творили! Мы договаривались, не созваниваясь, на месяцы вперед! Какой они нам с Наташкой, женой БГ, устроили Новый год! Утром трехэтажный дом в лесу загорелся от тостов и любовного жара! Голые пары прыгали в окна, визжа от хохота, не забыв прихватить в полет – ведь литовцы! – бутылки «Соджюса» и сказочную литовскую ветчину «скиландис»! «Су ноэйтес мятые!» – «С Новым годом!» А вот и Эгле, повелительница ужей, кругленький академик Ляонас, салат из настурций, родные «Соджюс, Суктинис и Скиландис»! И – недостижимо благородная Рита Таутвайшайте с крошечной Шаруней! А мои самые родные тбилисцы Леван Челидзе и Рамаз Чхиквадзе, Серго Параджанов и Кахи Кавсадзе, Резо Эсадзе и Яша Бобохидзе… какие таланты, какая неповторимость! Разве перечислишь! Спасибо за все! Поздно? – но лучше, чем…
   А центральный труп все лежал посреди страны, довлел в ауре жизни общества, мучал, доводил до исступления. Рябого горца хоть и вынесли из Мавзолея, но дух его царил (и царит!) над Красными площадями страны. Совиные рыла правящих параноиков и подправящих скотов не давали спать. Приходилось пить. Молиться – осмысленно – еще только учился. Душа хоть отгрызалась пьянством, но – кумулировалась. Правда, уже так достало быть аккумулятором – я хотел быть генератором прямого действия, мотором. Но – бодливой корове на Родине никак! Андрей Волконский, князь и патриот, наивно поверив в оттепель, приехал из Франции – и прописался на исторической родине. А когда одумался, уехать обратно во Францию уже не мог. Пришлось жениться на еврейке. Это ему принадлежит горчайшая фраза: «Лучше ужасный конец, чем ужас без конца!»
   Одна моя подруга-француженка пыталась мне организовать побег из России по очень сложной схеме. Я приехал в Ригу. Прошел в порт. Увидел австралийский грузовой корабль, на котором должен был оказаться через десять минут – после паролей и переодевания в туалете. Увидел человека. Он ждал меня у пакгауза, вне глаз погранцов. Руки дрожали. Слезы стыли на ветру. Слезы обиды на родину-уродину, убивающую меня, не дающую творить. Но – Урусевский!.. Но – Рихтер! Моя клятва… И – моя мама.
   Я отвернулся от человека – и пошел к выходу из порта…

   И мы продолжали шляться по шашлычным, и пили водку просто так — на улице прямо из горлышка. Еще никто не умер из друзей. Грехи были вроде веселые, не смертные – вино и женщины. Вроде бы уже дошло, что любовь к ближнему – величайшее достижение науки и техники. Я люблю, Бог с тобой – вот они эти слова! Но собак любить было как-то легче, чем друга собаки. Ненавидеть было легко, прощать – невозможно трудно.
   И душа мучалась. Стучалась и каялась. Завтра брошу пить! Завтра – чистая жизнь Творца! Завтра – абсолютное добро! Помните муки Сальвадора Дали? «Подобно святому Августину, который, предаваясь распутству и оргиям, молил Бога даровать ему Веру, я взывал к небесам о том же, прибавляя в конце: "Но почему обязательно прямо сейчас? Почему бы не подождать еще немного!"»
   Раскаяние – главное достижение в духовном Человеке. Но раскаянию должно предшествовать реальное отчаяние. Абсолютное отчаяние. Тогда раскаяние становится очищением. Тогда научаешься прощать. Становишься человечным. Не императивом – человеком. Понять – простить. Так просто. Но – отчаяния еще не было! Бог ждал момента. Бог умеет ждать в отличие от некоторых его подобий.


   * * *

   Братайтеся, к взаимной обороне
   Ничтожностей своих вы рождены;
   Но дар прямой не брат у вас в притоне,
   Бездарные писцы-хлопотуны!
 Евгений Баратынский

   Время шло, милиция грозилась посадить или выслать за «тунеядство», если нет справки с места работы, – для молодых писателей и прочих «тунеядцев» из мира искусства это был страшный закон, его панически боялись все – даже Вася Шукшин!
   Вступление в СК СССР – Союз кинематографистов – защищало тебя автоматически, но бесконечное количество приводов за драки в ЦДЛ, ВТО и родном ресторане – не выношу грубости и хамства, лезу в драки до сих пор! – непочтительное поведение с начальством и запреты кума не давали мне, несмотря на все премии и восторги, возможности вступить в Союз… Когда-нибудь расскажу все!
   Александр Галич был моим защитником в суде против Одесской студии, которая не заплатила за принятый сценарий «Бег на месте». Мы проиграли дело. И я снова уехал – в Среднюю Азию, писать сценарии за туземных писателей-боссов. Популярный был способ. Я много в своей жизни написал хороших сценариев за других. Многие даже не догадывались, думали – режиссер переписал. Другие догадывались – но не признавались. Но деньги платили почти все. Кроме В. Мотыля, которому я по его просьбе помог в работе над фильмом «Белое солнце пустыни».
   Первоначально сценарий Валентина Ежова и Рустама Ибрагимбекова назывался, по-моему, «Спасите гарем». Мотылю его предложил всесильный тогда Валентин Ежов – как единственную возможность для Мотыля пробиться на «Мосфильм». Я вовсе не хочу умалить достоинства официальных авторов сценария «Белого солнца» – их киношные возможности и общественная деятельность уже тридцать лет широко известны, у них огромное количество наград и орденов, Ежов к тому же – лауреат Ленинской премии. Но я привык писать и говорить только правду.
   Так вот, режиссер В. Мотыль упросил меня, как единственного – по его словам – «сценариста мирового класса в стране», прочесть режиссерский сценарий и «помочь довести его до уровня». Объяснил, что официально меня внести в соавторы по разным причинам невозможно, Ежов будет недоволен. Я пожал плечами – и помог, чем мог. Так поступил бы на моем месте любой. (Теперь мне, честно говоря, на это мое участие наплевать – я совсем не так высоко ценю фильм, как пенсионеры и старшеклассники. Мой сценарий «Невозможный двойной карамболь», уделанный бедным Сашей Хамидовым до убогого примитива (в прокате – «Встреча у старой мечети»), был на порядок выше и этого, и всех остальных советских остернов – об этом написано, и расказано, и известно всем! Кстати, Андрон одно время – когда мы на минуту как бы помирились – хотел дать его Никите для первой постановки.)
   Я потратил много времени на общение с Володей Мотылем, мы подружились, хоронили моего умершего на дне рождения скворца, он звонил мне со сьемок из Красноводска, из Туркмении, советовался. После монтажа он тайно показал мне фильм в малом зале ЦДЛ (помните Грибоедов? – опять туда!). Я был очень огорчен детской пошлостью многих решений, невыполненностью некоторых удивительных сцен, неточностью интонаций и ритмов – хотя кое-что получилось. После официальной премьеры в Доме кино мы все (кроме официальных авторов сценария!) отправились к Спартаку Мишулину, неся на руках обезноженного Пашу Луспекаева (по чести говоря, именно ему прежде всего фильм обязан своим успехом).
   И там Мотыль произнес монолог в мою честь – мол, роль Олега в успехе фильма неоценима, что, если б не Олег и не его сценарий «Карамболь», он бы не нашел жанр, стиль, нюансы, детали…
   И он поклялся при всех (а кроме моей бедной жены Олечки, талантливой актрисы и режиссера, умершей недавно от неверной опохмелки, все живы!), что хоть он и не может поставить мою фамилию в титрах или дать мне денег, но дает две клятвы: во-первых, когда не будет больше бояться Ежова, сообщит в прессе, что фильм своим успехом во многом обязан моему неофициальному участию, и, во-вторых, следующий фильм он будет снимать только по моему сценарию! Что ж – вторую клятву он сдержал, а вот с первой – глухо, как в танке, до сих пор. Наверное, все еще боишься Ежова? Бога надо бояться, Володя!
   Конечно, он, может быть, молчит потому, что в процессе съемки «Звезды пленительного счастья» у нас испортились отношения – по тем же причинам, по каким они испортились у него с Рустамом и Ежовым на «Белом солнце», а именно – он многое изменил в сценарии, привлекая советчиков! Забавно, да?
   Но – один нюанс: на мой взгляд, в первом случае перемены пошли на пользу, во втором – наоборот.
   В России – да и в мире, пожалуй, – сейчас нет сценариста, которому по плечу править мой сценарий. Прочтите первый вариант, еще не очень изуродованный, – он напечатан. Я умолял Мотыля: «Володя, это уже не вестерн, это серьезно, это высокий штиль клссической мелодрамы! Там басмачи, здесь Пушкин! Нужна другая техника, тонкая кисть, не шпатель, нужно очень внимательно! Шаг в сторону – пошлость!» А он как раз развел столько пошлостей в фильме, коммерческих песенок и примитивной «дворянской» клюквы! Упростил характеры, запутал композицию… – все, проехали, мерзко, противно!
   Впрочем, одна история из моего сценария «Звезда пленительного счастья» – история Полины Гебль – получила интересное продолжение в фильме «Сибирский цирюльник» (автор сценария – Рустам Ибрагимбеков).
   На мой взгляд, история любви американки легкого поведения и юнкера в «Цирюльнике» – явный римейк истории любви Полины Гебль и графа Анненкова в «Звезде». Разумеется, можно сказать, что такие сюжеты вечны. Но – интонация, юмор, стилевые моменты… Где-нибудь в Америке я получил бы за это сходство большие деньги! Не так ли, Рустам? Разве это неправда? Но у нас – Расея! – вот главная правда!
   «АЗиЯ» – как назвал свою знаменитую книгу мой великий друг Олжас Сулейменов. Азия. Хуже – Азиопа. Какие законы в средневековье, кроме дыбы и нагайки!
   Но должен разъяснить все-таки историю с Мотылем до конца. Почему он, может быть, не выполняет своего честного слова номер 1 (один). Потому что наши личные отношения закончились грустно. Последний раз мы виделись в моем подъезде, я грубо с ним обошелся после ссоры – сожалею. Крикнул ему ужасные слова: «Ты без меня – нуль, посредственность, недорежиссер! Без веселящего газа моей выдумки, стилевых прозрений, культуры и вкуса – ты просто провинциальный претенциозник! "Пикколо дженте"! И никогда ничего больше интересного не снимешь!..»
   Грубо, не спорю… Но что же вы помните, дорогие друзья, из фильмов В. Мотыля после «Солнца» и «Звезды»? Что?!. Ведь он снял – без меня – еще пять!.. Вот так!.. Ежу ясно, кто есть ху. Грустно, Володя! Кой черт тебя понес меня править? Ты ведь не Андрон, полный пустоты. Тебе что-то сказать хотелось. Но – путы немоты! Настоящие слова и образы вам дать могут гении, их нужно слушаться — не обязательно понимая.


   * * *

   Вот вы, дяденька, клоун, – а работаете-то кем?
 Из Юрия Никулина

   Оттепель кончилась быстро, расцветал застой.
   Мороз – «контора» бдительно обходила дозором свой Архипелаг. «Раковый корпус» Солженицына уже не напечатали, а его самого исключили из Союза писссателей.
   Разрешено было весело шагать по Москве. Помните – «Бывает все на свете хорошо, /В чем дело, сразу не поймешь…»
   Как раз в это самое время великий герой России А. Марченко писал книгу «Мои показания» в Мордовлаге. (Если хотите понять, почему некоторым всегда так хорошо, прочтите книгу Катаева «Святой колодец».) Разрешалось также снимать идиотские мифы про «Сибирьиззада» А. Кончаловского (все равно – Михалков!). Взошла звезда Ю. Семенова – тестя Михалкова, создателя мифов о Штирлице. Он умело отвлекал несчастный народ от действительности, воспевая и романтизируя КГБ и тупую жизнь шпионов-антитворцов…
   В эфире уже царили три русских богатыря – Хиль, Кобзон и Магомаев. Зона Кобзона. Кирза Кобзона. Или это позже? «Облаком, сизым облаком…» – как серпом по яйцам! Утром – «День Победы», вечером – банк «Московит». Или это – позже? Или – всегда?
   Август 1968-го. После ночной вечеринки у меня на Бронной рано утром провожаю Максима Шостаковича в первое заграничное турне. Возвращаюсь из Шереметьево, включаю «Свободу»… советские танки вошли в Прагу!
   Мчусь к Сержу на Кутузовский, бужу его, быстро выходим, и у входа нас встречают двое в белых халатах и мент – и Сержа отправляют в психушку, а я сутки сижу в милиции (с Чудаковым они делали так каждый раз перед праздниками или событиями – после его знаменитого интервью для Би-би-си на Красной площади)…

   И опять мы с Роланом сделали еще одну попытку. И опять сценарий «Витька-дурак» был принят на «Мосфильме». По-моему, в объединении Г. Данелии. И опять закрыт – уже новым руководством Госкино. На этот раз требовали вычеркнуть не какой-нибудь пустяк, а решающую для меня сцену, которая раньше, во времена легкого либерализма оттепели и присутствия Ромма, как бы не замечалась.
   Трактористы, надев маски Поросенка и Волка, пытаются ограбить его катер, выпросить, купить или украсть аккумулятор. Сцена сложная, длинная. Чтоб она не была лобовой, иллюстративной, я использовал технику оттяжек и модуляций, заманивания и плавной подмены.
   Сцена начинается шутками, Витька вышучивает трактористов, прогоняет. Засыпает. Просыпается от шороха – маски уже внутри катера!
   Он дерется, борется со смешными масками, – и вдруг их много, и они уже не смешные! Они заполняют все поле!.. Диалог в Госкино – в красках.
   – Почему они в масках?
   – Они в самодеятельности участвуют.
   – А почему масок становится так много?
   – Ну, он испуган, со сна… ему кажется, что у нас много самодеятельности!
   – Не валяйте дурака, кого вы хотите обмануть? Вы хотите представить весь советский народ стадом волков и свиней!..
   – Ну почему же весь, это просто собирательный образ зла в детском воображении героя!
   – Не дурите нас! Это – аллюзия! Взгляд из подворотни на нашу великую страну!
   Ну не смешно было предлагать в те страшные годы такую сцену?
   Ромма уже не было, никто не заступился. Легкая растерянность чиновников времен оттепели сменилась открытым хамством и угрозами. Хамство на меня всегда действовало, как красная тряпка на быка. И по гороскопу я – Бык. И конечно, я сцену эту не вычеркнул! Не мог!
   Ролан вздохнул, суховато пробормотал:
   – Молодец… Значитца, и в этот поворот мы не вписались – твои габариты мешают!
   – Да уж, не мальчик-с-пальчик, как некоторые! – воспалился я с ходу. – Кто бы говорил! Раньше надо было эту сцену прятать! Ты, гедонист, отдыхальщик, ради дешевого эффекта загубил дело!
   – Оно, конечно… – хохотнул было Ролан, но – замер, поскучнел. – А ты, Олежа, – абсолютист невыносимый, никакой гибкости!..
   Пикировка продолжилась – но без привычной пылкости и взаимного восхищения. А ведь это было наше главное – восхищаться!..


   * * *

   Пусть остылой жизни чашу
   Тянет медленно другой;
   Мы ж утратим юность нашу
   Вместе с жизнью дорогой…
 А. С. Пушкин

   Да, главным качеством Ролана, которое меня восхищало, было его умение восхищаться! Он восхищался своей женой Лилей, народной артисткой СССР, такой совсем миниатюрной, килограммов тридцать пять она весила, – характер! «Олежа, она гениальная актриса, она на порядок выше всех нас!» Он говорил про нее с таким же восхищением и после ее преждевременной смерти. (Но, по-моему, это был трудный для Ролана брак. И только найдя Лену Санаеву, он расцвел по-настоящему. «Олежа, Лена для меня сделала все! Ты видишь – я не просто счастливый человек! Я живу в раю! Лена – это… Налей чуть-чуть, хоть мне и нельзя!»)
   Он восхищался своими учителями, он мог сыграть и спеть все спектакли. Восхищался музыкой Хренникова к спектаклю вахтанговцев «Много шума из ничего», очень часто напевал из него эту песенку, как бы наш пароль, «Ночь листвою чуть колышет, / Серебрится диск луны. / Ночью нас никто не слышит – / Все мы страстно влю-бле-ны!» – и припев «ля-ля! ля-ля! ляля-ляля-ля-ляля!» он «вышивал» минут пять – на самые разные лады!
   Или, допустим, начинал рассказывать анекдот.
   Боже, ничего равного в мире по артистизму! Никакой Жванецкий! Разве что – Юра Никулин. Сам Ролан вообще и был таким украинско-еврейским Юрием Никулиным. Мать у него, насколько я помню, простая украинка, отец – еврей, сухой, подтянутый, из железных комиссаров. Ролан привозил его в Москву на свое шестидесятилетие – и все время подбегал ко мне в торец стола, восторженно шептал на ухо: «Ты посмотри, как держится!.. какая память!.. как я его люблю, Олежа!»
   Анекдотов, прибауток, словечек он знал тысячи, миллиарды! Никогда ни одного банального или пошлого текста – тончайшая актерская зарисовка. Ну вот, мой любимый текст, философско-украинский. Седоусый хохол выходит на двор, дывится на небо и – осмысляет:
   – Вышел на двор… поссяв!.. – здесь Ролан делал неподражаемую паузу с глубочайшим вздохом. – А луна так гарно светит!.. – шо, думаю, такого каганца… – (дальше он делал невероятный бросок на терцию вверх – и сразу субито на квинту вниз! – такое мог сделать еще только Вертинский!), – в хату надолго б хватило!
   И в «надолго» он делал еще фермату на «о» – «…надоооолго б хватило!».

   Наши многочасовые праздники, пиры фантазий и прекрасно-наивных планов, почти грез наяву, эта гриновская аура, входившая с ним… Восхищение, непрерывное восхищение и ликование – было смыслом нашей жизни тогда! Плюс детское озорство, прелестная самоирония – и вопиюще сердечное лукавство!..
   А в вопросах дружбы и общей, так сказать, бытовой порядочности он был безупречен абсолютно, несравненно! Ну, например, он меня вытащил от Ромы. У меня была такая любимая женщина – Рома, двадцать один год, за которой бегала вся Москва, я ее отбил у очень богатых и очень бездарных людей, и мы иногда после всяких пиршеств-пурмарилей оставались ночевать у Ролана – он уже, по-моему, развелся…
   Быков написал нам много стихов – весьма фривольных! Думаете, он был ханжа? Нет, совсем нет! Просто в нем не было никакой – тогда всеобщей – плебейской разнузданности. Помню строчку вот такую – пусть нелепую, но это строчка Ролана: «Я, себе волнуя кровь,/ Трогал пальцем их любовь!» То есть, ну вы понимаете… – он осматривал нашу с Ромой постель после нашего ухода. И совершенно этого не стеснялся. Конечно, Ролан тогда не знал строчек великого Бретона (увы, перевод!):

     Поэзия делается в постели как любовь.
     Ее смятые простыни – это заря…

   И вот как-то мы с Ромой – по свирепой молодой дури и пьяни – поспорили, кто кого первым бросит. Дурацкое самолюбие и гордость были поставлены выше любви. Ужасная глупость – делать спорт из любви. И я был дикий необузданный совок. Разозлился не на шутку. И, подло затаясь, влюбив Рому в себя, по моим подсчетам, уже насмерть, я, зная бешеный ее нрав, попросил друзей в момент кульминации меня морально поддержать.
   На стареньком «Москвиче» моего друга-журналиста Виктора Андриевского (Лундена) – теперь он служит крупье в Лас-Вегасе! – мы с Роланом подъехали к дому. Это был тот самый знаменитый полукруглый дом для бывших главных большевиков на Смоленской набережной, где мы с Ромой сняли комнату с огромной периной в квартире у бывшей помощницы Чапаева – которой он, междпроччим (помните Виктора Горохова?) – подарил именной пистолет. Старушка была сухонькая, чудненькая, в букольках, кололась понтапоном и морфием, а иногда ночью с грохотом открывала свое окошко – и постреливала из чапаевского аппарата в какую-нибудь целующуюся на набережной пару! Приезжала знакомая милиция. Вынимались пожелтевшие бумаги на оружие, медали, ордена, заслуги – милиционеры, дружелюбно посмеиваясь, рассматривая гравировку на нагане, пили чаек. Потом звонили какому-то генералу МВД, главному покровителю старушки, и уходили, добродушно умоляя старушку ни в коем случае не выкидывать боевые патроны в мусоропровод, а лучше сдавать их в милицию. Старушка фыркала: «Скажете тоже – боевые! Боевые были тогда, когда в России были герои! Я стреляла в этих развратников холостыми! Хотя надо бы их проучить!» – и в глазах старушки зажигался веселый такой огонек. Провожая милиционеров в дверях, старушка требовательно целовала каждого отдельно и, когда дверь закрывалась, поднимала указательный палец, с восторгом потирала ручки – и счастливым молодым шепотом передразнивала: «В мусоропровод! Я прям разбежалась! Не дождетесь!» – и, гордо выпрямившись, напевая «Интернационал», она исчезала в своей комнате, а через минуту – после очередного укола морфия! – оттуда уже оглушительно неслись с магнитофона блатные песни – все помню! – под которые, хохоча, мы с Ромой беспрерывно барахтались на огромной жаркой перине. Прибавьте к этому пять ленивых, вечно визжащих котов, шприцы и ватки повсюду. Вот в этой замечательной атмосфере я должен был, по моему сценарию, войти, отдать Роме деньги – и произнести суровые мужские слова: «Рома! Я выиграл наш спор. Я любил тебя. Я бросаю тебя. Пусть это будет тебе уроком! Вот немного денег. Желаю счастья. Прощай». Вот такой был сценарий – и я должен был быть и режиссером этого идиотского шоу, и играть главную роль.
   Денег у меня было три тысячи рублей – тогда очень приличная сумма для нормального человека. В машине спрашиваю в упор Ролана:
   – Ну что, отдаю половину?
   Ролан делает одесский взгляд сбоку:
   – Олежа! Ты бросаешь даму! Звезду, а не шлюху. Ты должен оставить ей все! На коньяк у меня есть.
   Я очень разозлился. Я заорал:
   – Ах, какой аристократ! Добрый доктор Айболит! Ты, Бармалей безжалостный, без конца снимаешься, халтуришь в концертах! Кумир жен генералов! Бабки плывут – без конца! А я, по твоей милости безработный, должен отдать все? Я что – похож на сына Михалкова или директора комиссионного? Мы и так все деньги, которые были на дачу и машину, с Ромочкой пропили! У Ромы размах – сам знаешь! А у меня еще есть мама, жена, брат младший, и племянник, и ваще! Спасибо, подсказал! Подсказчику – х…й за щеку – вот что я тебе скажу!
   И я начинаю демонстративно делить деньги на две кучки. Умирая от смеха, вмешивается Виктор – он еще миниатюрнее Ролана, очень нервный, большеглазый, острый, с резными ноздрями, еврей какого-то шведского вида, в длинном пиджаке «айви-лиг» и с «баттон-дауном», англоман и ипподромщик:
   – Олег! Ничего не отдавай! Рому не бросай! Баба замечательная! Берем ее – и едем все в «Узбекистан»! Монпар кушать, водку пить! Спор мы с Роланом признаем некорректным, с Мариной разводись, женись на Роме!
   Я мрачен и суров.
   – Нет. Я решил. Я устал. Рома – это чума! Я с ней как писатель погибну.
   Ролан – глядя исподлобья – тихо-тихо:
   – Олежа, отдай все. И – уходи. Только спокойно. – И – еще тише: – Отдай все. Ты ее любил. Я знаю.
   Долгое молчание в старом «Москвиче». Наконец я с проклятиями беру все деньги в охапку, кидаю в бумажный пакет.
   – Черт с тобой, Ролик! Но учтите, если через пять минут я из подъезда не выйду!.. У Ромы есть нож. Один раз она уже пробовала!..
   Виктор, ловя дикий кайф перед спектаклем, мерзко хихикая, поясняет Ролану:
   – После того, как он ее в мастерской Лемпорта и Силиса чуть не убил бутылкой шампанского!
   Ролан вздыхает.
   И я вылезаю из «Москвича», с отвращением выдыхаю весь этот бред.
   – Олежа – все! – Ролан торжественно-укоризненно поднимает указательный палец.
   Я оборачиваюсь и – скептически:
   – Рола, ты знаешь мои любимые строчки А. С? «Смертный миг наш будет светел, / И подруги шалунов / Соберут их легкий пепел / В урны праздные пиров». Готовьте урну! Пять минут! Седьмой этаж!
   В трясущемся огромном лифте я доехал до седьмого этажа. Вышел. Позвонил. Дверь открылась, я просунул внутрь ботинок, чтобы она не закрылась, увидел еще зевающую Рому в халатике и с улыбкой протянул в проем трясущуюся руку с пакетом и каким-то писклявым вдруг голосом произнес: «Ромочка, помнишь, мы поспорили, я выиграл спор, все честно, я тебя бросаю, возьми, это все мои деньги, про…»
   Шикарное «прощай» не удается, потому что Рома с безумным криком «Холера ясна, ты меня не бросишь, русская свинья!» – мгновенно втаскивает меня в квартиру, захлопывает дверь на замок, бешено бьет меня ногой в пах, и царапает, и царапает, продолжая бить меня ногой все туда же, потом хватает пакет – и с безумной скоростью рвет мои денежки в лохмотья!
   И вот все деньги порваны в куски, мое лицо в кровь исцарапано, голос Ромы на самых верхних тонах изрыгает все польские ругательства, – а потом она действительно хватает откуда-то нож, и я вынужден бежать вокруг огромного обеденного стола, защищаясь стулом и скатертью! Мне удается вышибить нож из ее рук, нож падает на пол, Рома бьет меня букетом цветов из вазы, уронив вазу, кошки визжат, я бегаю по огромной квартире, причем не могу удержаться от смеха, что приводит Рому в еще большее бешенство…
   И тут, как тень отца Гамлета, вся в белом, на шум является сподвижница Чапаева со шприцем в одной руке и наганом в другой – и внимательно наблюдает за процессом, то опуская, то поднимая наган!
   (Когда-то, когда я отбивал Рому у московских плейбоев, она была женой первого секретаря польского посольства Михала – и, конечно, первой леди в московской светской тусовке. Мы потом с этим Михалом – и с Ромой, конечно! – встречались в замечательном тогда ресторане «Прага». Он сообщил мне кратко: «Если вы сможете выжить с Ромой год-другой, будете как я!» — и показал на свою лысую голову. (Господи, и Каплер, и Михал – все сыпали прогнозы на мою бесшабашную голову!)

   Жизнь с Ромой была фантастичной, какая-то огненная бразильская самба-румба-водопад – почти как общение с Роланом. Она и была Ролан – или анти-Ролан – в юбке!
   Два примера. Киностудия «Мосфильм», директорский зал, первый просмотр «Иванова детства». Тарковский суховато приглашает меня с Ромой – еще как-то здоровались. Мы чуть хмельные – самую малость. Рома все время иронически хихикает, а когда появляются кружащиеся «под Урусевского» березки, не выдерживает, и громко разъясняет: «О, березки, русские березки! И крутятся, конечно! О, я-я! Гениально!» Скандал! Пришлось ее немедленно уводить…
   Или – наш любимый ресторан ВТО на углу Горького и Пушкинской площади, первый этаж, лето, окна раскрыты, чудесный вечер. Входит знаменитая тогда красавица актриса Элла Леждей, жена режиссера В. Наумова, – в таких же потрясающих туфлях, как на Роме. Рома – в ярости! Ведь она – единственная и неповторимая! Как может какая-то русская носить такие же туфли! «Холера ясна!» Рома сдергивает с ног тысячные золоченые туфли и, презрительно глядя на бедную советскую актрису, царственно швыряет туфли в открытое окно, на улицу Горького.
   Театр абсурда в квартире старой партизанки продолжается, Рома, истерически крича, запутывается в мокрой скатерти, стащенной со стола, я выкидываю наконец нож в окно, партизанка молча вращает глазами и наганом, кошки визжат! – и тут в дверь звонят Лунден с Быковым. Я рвусь к двери, Рома ее приоткрывает, впускает ногу Ролана, не переставая драться и царапаться, Ролан умоляюще кричит: «Ромочка, давай поговорим!» – на что она грозно фырчит с польским акцентом: «Нет, холера ясна, я вас всех убью, свиней!» – и выталкивает Ролана на лестничную площадку, пытаясь достать меня тяжелым подсвечником. И наконец я вырываюсь – и умоляюще поднимаю руки! Рома, на секунду замерев, начинает швырять в меня книгами и тарелками, Ролан и Витька звонят в дверь не переставая, кошки сходят с ума, прыгая по стенам! И вдруг – оглушительный выстрел! Все замирают!
   В воздухе – запах пороха и присутствие высших сил. Все ждут. И сподвижница Чапаева, держа в одной руке дымящийся наган, а в другой – шприц, торжественно открывает Ролану дверь. Ролан, улыбаясь, смотрит на нее – с непередаваемым восхищением.
   И вот где я увидел режиссуру мирового класса!
   Подняв голову, Ролан медленно вошел в комнату, четким генеральским шагом подошел к старухе и – поцеловал ей руку! И, привстав на цыпочки, поцеловал старушку куда-то в район уха. Партизанка издала стон и застыла в восковой улыбке. Медленно подняв с пола мокрые цветы, Ролан любовно поставил их в вазу, водрузил вазу на стол и, подойдя к Роме, мягко вынул из ее рук очередную тарелку – и что-то доверительно и как бы печально шепнул ей на ухо. И Рома вдруг на наших глазах замерла, онемела и, опустив глаза, медленно скрылась в ванной.
   Ролан обвел театр боевых действий глазами, сверкнул улыбкой и эдаким вдруг фертом опять подскочил к старухе и еще раз поцеловал ее руку с зажатым наганом – старуха открыла рот в беззубой улыбке и замахала ему на прощание рукой со шприцем, – причем наган совершал волнообразные движения в мою сторону!..
   И вот уже мы, на носках ступая по шуршащим рваным десятирублевкам, выскакиваем из гостеприимной квартиры!
   В машине, весь в крови, я прошипел:
   – Что ты ей сказал?
   – Сказать? – Ролан торжествующе ухмыльнулся. – Завидуешь, Олежа?
   – Что ты ей сказал? – Я злобно требовал ответа.
   – Ничего такого!.. Что ты ее любишь – и вечером заедешь с цветами! Ты все деньги отдал?
   – Все, Ролочка, все! И она их все порвала! Доволен?
   – Переживешь! – Ролан хохотнул. – Да, это женщина! Ладно, поехали в «Узбекистан», обмоем красивый поступок. А рваные деньги она склеит!
   – Рома – будет клеить деньги?! Ты с ума сошел! И на что я ей буду покупать цветы?
   – Купишь! Бабы – они умные! «Баба, она, как штепсель – в розетку сунь, она заработает»! Хорошая фраза для Витьки, а? Ты молодец, Олежа, но ты не все знаешь про женщин! На, возьми платок! Виктор – разворачивайся! Давай, давай!
   Через пятнадцать минут – с шикарным букетом! – мы застаем на седьмом этаже картину: Рома перед зеркалом надевает лучшее платье, старуха, отложив наган, мирно склеивает деньги. Все кротко улыбаются.
   И мы едем в банк, Ролан шепчется с администратором, раздает всем автограф, и…
   Это был самый наш веселый вечер в ВТО!..
   А дома Рома сказала:
   – Отдай половину денег старухе, свинья! Это благодаря ей я не выбросилась из окошка!
   – Хорошо. Но что тебе сказал Ролан?!
   – А вот этого ты не узнаешь никогда!.. – и не сказала.
   Утром пришли милиционеры – молча показали нож. Обошлось, но с квартиры нам пришлось съехать. И наган на этот раз у старушки отняли – как она рыдала, отбиваясь шприцами! А боевые патроны для развлечений обнаружили у нее под подушкой – их оставалось у бедняжки немного!
   А с Ромой мы расстались по-хорошему – через месяц, под серым и нежным московским дождичком, грустные и молчаливые. Не знаю почему… Не случилось…
   Где ты, Рома? Что тебе нашептал наш маленький тролль, наш великий утешитель? Что?! Я должен, должен это знать – сейчас, через сорок лет! Это так важно – до слез!


   * * *

   Не затыкал себе ни рот, ни уши.
   Не так уж плох у новой жизни край.
   Нам нечего терять! Но выбор нужен:
   Ворота в ад – или калитка в рай.
 Б. Орлов

   …Я вернулся в Москву после пятилетних скитаний, и мы еще раз попробовали пробить сценарий. Вот фрагмент официального заключения (храню!) по эксцентрической комедии «Витька-дурак»:
   «…Работа над этой яркой веселой комедией постоянно шла в тесном контакте с режиссером Быковым… Экспериментальное творческое объединение просит включить сценарий О. Е. Осетинского в постановке реж. Р. Быкова в темплан 1974 года. Гл. ред. Н. М. Суменов. Редактор В. Хотулев. 6 июля 1972 года».

   И опять нас все поздравляли! Теперь-то уж точно Ролан пробьет, он теперь главный Бармалей, всенародный любимец, вхож в любые кабинеты! Для него теперь нет преград! Но… «яркую веселую комедию» элементарно закрыли в Госкино – как очень мрачный сценарий!
   Ролан заставил студию полностью заплатить за сценарий деньги – чему вместе с моей мамой очень радовался.
   – С паршивой собаки хоть шерсти клок, Олежа! – хохотал Ролан. – Жди! Тебе в кино – рано!
   Я скучным голосом ругался.
   – А тебе – поздно! Тратишь жизнь на пустяки! «Жизнь есть талант, данный человеку для роста» – Толстой сказал! А ты? Бармалеишь все!
   Ролан улыбался, ковыряясь ложечкой в жюльене.
   – Меня, Олежа, таким народ любит. Я, как твой Витька, – требуюсь, на каждом заборе требуюсь! Я народ развлекаю – и у-те-шаю! А ты вот у нас чересчур умственный. Нельзя так обгонять общество!
   И он поднял палец – и тоненько запел, вытянув рот дудочкой:
   – Дал же Бог дитю талан, / д-настоящий медный кран! Цельный день вода течет, / ну словно твой водопровод!.. Не волнуйсь, Олежа, талант что говно – всегда всплывет, рано или поздно! – и опять волшебный хриплый хохоток!.. – Я тебе скоро кое-что покажу. Ужо будет тебе сюрприз!
   Я придумал ему сценарий про Экзюпери, мы вместе намечтали массу вещей, опять был драйв и свинг, мечты и планы… было тепло и грустно – потому что у меня все еще не было своего режиссера, а у Ролана уже была какая-то своя отдельная жизнь. Он что-то таил, шла какая-то внутренняя работа – но ничего не говорил.


   * * *

   Я вежлив с жизнью современною,
   Но между нами есть преграда,
   Все, что смешит ее, надменную,
   Моя единая отрада.
 Николай Гумилев

   И вот – не помню год, что-то вроде 1973-го, помню, что долго не был в Москве, и только приехал – вдруг ночью тихий, странно спокойный звонок, к тому же невероятно лаконичный:
   – Олежа! Это я. Завтра приди на прогон. Во МХАТ – на Камергерский. В двенадцать. Пройдешь через служебный. Олежа! Эта роль для меня сейчас – все! Как Витька. Запомни – буду играть для тебя! Твое мнение будет решающим! Все. Одна просьба – шоб все прилично. Будет Фурцева и прочие. Целую!.. – и трубка положена.
   Я пришел сверхскромный, незаметный, в больших темных очках. Это был прогон пьесы Леонида Зорина «Медная бабушка». О Пушкине. Поставил Миша Козаков. Пушкина играл Быков. Каким-то образом я попал за кулисы, долго искал гримерную, нашел, заглянул – он категорически замахал рукой из-под гримера, клеящего ему бакенбарды, и хриплым шепотком просвистел: «Иди в фойе, прикинься ветошью! После спектакля – здесь!»
   Я вышел, осмотрелся, чтобы запомнить, где гримерная. И оказался в фойе, когда уже началось. Народу – человек сто. Начальство. Все народные МХАТы. Алла Тарасова. Я пришипился сзади в уголке. Меня никто не видел. Началось. Все без костюмов, с текстами в руках. Ждали Ролана. Вышел – вылетел! – настоящий Пушкин. Я замер сразу. Как при первых звуках Моцарта. Высокий оргазм. Живот стал твердым, каменным. Слеза слетела, как молния. Я задохнулся от счастья.

   Я никогда не мог представить себе говорящего Пушкина. Считал, что запрет Булгакова – единственно верное решение. Но… Ничего не буду говорить. Это было – вот наконец подходящее слово! – гениально. Трепет, восторг и мука. Ролан прыгнул так высоко! Слезы дрожали на всех щеках. Это был не совковый МХАТ. Ветер события, высокая эйфория и мощь витальности без всяких усилий. Наконец Гения играл гений. Просто, как гром, молния и птица. Легко. Как во сне. Один в один. Я истончился. Потерял телесность, летел за Роланом.
   И – какие-то странные, жидкие аплодисменты. Я потряс головой, ничего не понял, побежал на улицу – за коньяком, не мог найти минут двадцать. Купил, выпил, спрятал бутылку, вошел опять. Люди расходились. Я еще выпил, волнуясь как никогда. Прохаживался по коридорам, стараясь не забыть, как найти гримерную.
   Поперся туда – и вдруг обернулся: в пустынном коридоре увидел маленького черного Пушкина, который метался между стенами, как летучая мышь. Я ничего не понял, тихо крикнул: «Ролан! Ролан!» Подбежал к нему – он молча взглянул на меня исподлобья. Я не узнал его. Он все молчал. Глаза его были совершенно неподвижны. Из них быстро вылетали сухие круглые слезинки. Грим Пушкина был уже страшно, кроваво размазан. Руки Пушкина-Ролана бессмысленно быстро двигались в безвольной судороге, загребая к себе воздух. Я онемел от ужаса. А он, вдруг сжав мою руку, бешено отбросил ее! – и побежал, шатаясь от стены к стене и дергаясь руками. Руки были как рваные крылья. Да, это был Пушкин после получения подметного письма – и уже раненный в живот…

   По темным пустынным коридорам бежал убитый Пушкин, за ним какая-то полная, тяжело дышащая дама. Ролан искал гримерную, метался по лестницам, исчез. Мелькнули, как из другого сна, встрепанные красные Козаков и Ефремов. Я нашел гримерку, подбежал к двери, вытер взмокший лоб – и услышал очень странные хрипы. Хрипы и шепоты. И ненужные голоса. Я схватился за ручку двери, но женщина остановила меня. И тихо прошептала:
   – Не надо. Пусть они его успокоят.
   – А что… что?! – прошептал я.
   – Станицын… Грибов… Массальский… Тарасова… – опустив глаза, прошептала женщина. – Кричали, что Ролан – это безобразие, позор МХАТа. И Фурцева пьяная – орала!
   Я понял – «великие старики» МХАТа, вальяжные истуканы, надутые когда-то веселящим газом Станиславского, встали против Ролана многоуважаемыми шкафами, комодными танками против сверхсовременного, глубочайшего, обжигающего нервного экспрессива.
   Я дрогнул – не хотел видеть других, утешающих Ролана, – и ушел. Не спал всю ночь, плакал, пил и – не звонил. Нельзя!
   Где-то через месяц мы встретились в «Балалайке» – ресторане Дома композиторов.
   – Пушкин – это Витька-дурак высшего общества!.. – усмехался Ролан, глядя мне в глаза. – Витьку нам никогда не дадут! Россия, Олежа, казенная страна! Она не любит, когда мечты сбываются. А простодушных – душит! Они меня раздавили, как котенка. Если б ты слышал, что они несли! Клоунада! Мейерхольдовщина! Вахтанговщина! Они хотели меня «опустить»…
   – Ролочка! – Я был пьян, нежен и глуп. Смотрел на Ролана со священным ужасом. Но – продолжал отвлекать его глупостями. – Рола! Это Бог наказал! Ведь нельзя Пушкина и Христа – на сцену! Да еще со словами! Михал Афанасьеич не глупей нас был! Нельзя изображать Бога! Особенно – его лицо!
   – Олежа – и ты туда же?! – Впервые я видел Ролана возмущенным. – Да ты консервативней их всех, авангардист, называется! Ты – тайный реакционер! Я играл правду – по самому что ни на есть Станиславскому!
   – Я – ученик Поля Валери, – надменно произнес я. – Я – классик, прости! Все решает мера условности. В театре фигура – уже действующее лицо! А в кино – только лицо! Конечно, ты играл гениально! Гады! Я напишу для тебя сценарий, где лица Пушкина не будет видно – оправдаюсь ночью там, лесом – придумаю. Ты будешь играть спину Пушкина – вот задача для гения! И руку с перстнем и чехольчиком на мизинце – увидим. И текст – услышим! А лица Пушкина – низя!.. Да, они убили твое Чудное Мгновенье! Они уже глухи – жаль, что не немы! Ролочка, я напишу тебе роль А. С. со спины – и это будет наше Чудное Мгновенье!
   – Смеешься все, Олежа!.. А знаешь, странно что? Ведь в Пушкине не было лукавства – такого, как в Витьке… А? – задумчиво вдруг улыбается Ролан. – Но как тебе сцена объяснения – на чем это сделано?.. Эх, мастодонты!..

   Через два, что ли, года спектакль вышел. Пушкина играл Олег Николаевич Ефремов. Николая I – Олег Стриженов. Это понравилось всем народным. И народу. И критикам.
   И все это вместе – и был настоящий театр абсурда.
   С этого, господа хорошие, и пошел русский постьмодернизмусс, вся эта мультиприговщина и бреннеровщина!
   Закрытие «Медной бабушки», отвержение МХАТом этого спектакля, этого образа, этого состояния души, очень сильно изменило Ролана, душа его посуровела, и хохоток приобрел иногда очень колючие нотки. И – глаза!.. Иногда они вдруг уходили куда-то – страшно глубоко!..
   И у Ролана не сбылась великая мечта! Это как если бы самому Чаплину не дали поставить «Огни рампы»… Кто виноват? Русский вопрос!..
   Теперь я утешал его – сыграешь и Пушкина, и Витьку! Все будет!
   – За что? – бормотал Ролан. – Не понимаю – за что? Что я сделал не так, если Бог вот так со мной?.. Что, а?.. Гады!..
   Я вздыхал.
   И молча задавал себе тот же страшный вопрос.
   Ответы на него выдаются не здесь…


   * * *

   Коктебель от Волошина мрет а куше
   Эту гибель не словишь в карандаше
   Самым нежным туше
   Не поможешь душе
   Только ветер в душе
   Только ветер.
 Олег Осетинский

   Время прыгало и кривлялось.
   Я старался жить в Прибалтике или в Коктебеле. Навсегда полюбил Таиах, Карадаг, Кок-Кая, Долину Роз, Володю Купченко, Марию Николаевну Изергину.
   И другой Коктебель – Коктебель диссидентов и изгоев с Киселевки, Верочку Лажкову и прочих. «Тот, кто умер, не проснется /У блевады на тычке. / Киселев без ног несется – / Верочка на облучке…» Святые времена!

   Так прошло довольно много лет. Не знаю, как Ролан пережил этот страшный удар. Как ответил себе на все вопросы. Как договорился с собой и Богом. Но на вид – все было супер.
   Как актер и «выступальщик», Ролан становился знаковой фигурой, частью истеблишмента.
   Частью речи, частью воздуха. Любимцем подлинным. Лауреатом. Депутатом. Он нес людям шутки и счастье, он блестяще сыграл бесчисленное количество ролей.
   Он был везде, его любили дети и старики.
   Но его фильмы… Он должен был делать лучше – на мой жестокий взгляд.
   Мог – но со штурманом.
   Но наши очередные великие планы лопались, уходили в песок.
   И тогда он начинал делать верняк, работал со сценаристами, которые меня, мягко говоря, не убеждали. Я дулся, издевался, бросал трубку.
   – Ты уходишь от Витьки. Ты отдаляешься от Пушкина! – кричал я в бешенстве. – Зачем ты снимаешь все это, тратишь время? Потом его не хватит! Ты меня не любишь, ты все врал! Тебе нужны посредственности!
   Мы все дальше и дальше отдалялись друг от друга.
   Каждый раз, когда мы случайно виделись, он разговаривал как бы виновато. Убеждал меня, что мы еще сделаем «Катера», вот только он закончит очередную «сказочку».
   Если я бывал в Москве, он, как позже Роман Виктюк, повадился снова звонить ночью. В два часа он, мурлыча, сообщал: «Внимание, начинается жизнь!» – и мы болтали часа два-три – как надо изменить теперь «Витьку».
   После разговора выяснялось, что ничего менять в сценарии не надо, кроме двух-трех слов жаргона, а сам Витька пусть будет уже зрелым, стареющим пропойцей – но с тем же лукавством и улыбкой мечтателя!
   Эта идея очень нравилась Ролану, и роль по-прежнему оставалась его главной мечтой – так он говорил. И я – верил. Когда же предлагал другие идеи, он, уже дыша с эмфиземной хрипотцой, мягко отвечал: «Олежа, это совсем еще рано! Давай подождем!»
   Естественно, я приходил в бешенство, бросал трубку. И…
   И тут Ролан опять спас мне жизнь.
   Это была уже не Рома с ножичком…
   Это было дело – жуткое!..



   Третья серия

   В истории много пропущено,
   Но видится в ней интерес,
   Когда в камер-юнкера Пушкина
   Стреляет сенатор Дантес.
 Сергей Чудаков


   А дело было жуткое, «конторское»!
   В 1981-м, как раз перед включением в план Гостелерадио главной моей финансово-сценарной надежды – десятисерийного сценария «Михайло Ломоносов» (сценарий был оригинальнейший, глубокий, не та школьная редуцированная мудня для идиотов, которую вы видели на экране), в главном советском критическом журнале «Крокодил» был подготовлен про меня разносный, «идеологический» фельетон.
   О том, что я возглавляю антисоветскую и антинародную рок-группу «Аквариум». Что я срежиссировал чудовищный по наглости и аморальности концерт в клубе «Красная звезда» (две тысячи слушателей!), где на сцене происходили неслыханные, чудовищные вещи! О том, что уже заведено уголовное дело, что был обыск, что надо сажать, кто ваще разрешает таким писать сценарии…
   Это, собственно, был – приговор!
   Всем было ясно, что фельетон, конечно, заказан «конторой»…
   «Доигрался!» — говорили мне сурьезные люди, качая головой…
   Что ж, пришло время рассказать…


   * * *

   Я могу из падали создавать поэмы,
   Я люблю из горничных – делать королев.
 Александр Вертинский

   Да, яростный презиратель рока как «легализованного наркотика для варваров, людей толпы», супермеломан, помешанный на Скрябине и Дебюсси, самодеятельный симфонический дирижер, знаменитый уже во всем мире преподаватель фортепьяно – я тогда был худруком (тренером личностного роста, как выражаются теперь) Бориса Гребенщикова и Миши (Майка) Науменко.
   То есть группы «Аквариум» и группы «Сладкая N и другие» – я ее только что создал из Майка и других…
   Однажды я совершенно случайно попал на какую-то вечеринку, усмехаясь, слушал детсадовские тексты Макаревича. Заметил двух интересных подростков лет двадцати трех. По своей натуре я не чистый художник, а во многом криэйтор и педагог. Идея моя была не вполне тщеславна – я просто хотел доказать, что если знаешь, как работает химизм восторга и вдохновения, как выразительно и осмысленно передать эмоции в сложных эстетически структурах – скажем, как сыграть прелюдию Дебюсси, понятно даже для глухого совка, – и вообще знаешь все про великую классику, то можешь запросто – как два пальца обос. ть! – переплюнуть любого в более простых, «низких» жанрах.
   То есть я хотел доказать преимущества высокой культуры во всем – даже в разведении бройлеров.
   И я начал учить БГ и Майка петь, играть, редактировал тексты, музыку, манеры, менял имидж, ауру, кормил, поил, составлял программы… – в общем, шла «отделка щенков под капитанов». Фактически это я создал те программы «Аквариума» – в том качестве, в каком он потряс москвичей впервые в декабре 1980-го.
   Занимался я с Борей и Майком около года – наездами в Ленинград, в «Прибалтийской» или в «Европейской», иногда – в «России».
   Вот вспоминаю – восемь утра, самый шикарный трехкомнатный апартамент в «Астории»… Мой пятилетний племянник Олег и двухлетняя Полина уже строят, несмотря на мольбы директора отеля, баррикады из бронзовых чернильниц, канделябров и драгоценных ваз. Входит тихий БГ – это я придумал называть его БГ! – с крошечной дочерью Алисой в снегу, дети с визгом ее разматывают.
   Любезнейшая официантка ввозит на тележке омлеты с вареньем, икру, мороженое для детей, коньяк для нас.
   Прячем детей в дальней комнате, Боря достает гитару, и, прихлебывая хороший армянский коньячок, – начинаем. Голос, голос! – большое дыхание, вибрато, глиссандо, подъязычная кость, мягкое нёбо, губы, атака, рубато, пиккьяре, тембр, крещендо, фразировка, интонация, пауза, субито… менять, править, отделывать! У Бори была уверенность в себе, он брыкался, но, преодолевая самолюбие, быстро схватывал тонкости и нюансы. «Гениально! Это работает! Целую твои ноги!» – восторженно кричал он в телефон, когда я, уезжая, контролировал из Москвы результаты. Восторженный благодарный Боря… Давно это было!
   С Майком было труднее – и легче! Он был еще неопытен, неизвестен, иногда выходил на концертах «Аквариума» на разогрев, не считался звездой или даже просто фигурой первого плана. Он вообще не из рока – никакой хитрости, плебейской зависти, агрессивной обиды на весь мир. У него была подлинная деликатность. Он много читал, переводил, перевел потом знаменитую книгу Ричарда Баха «Иллюзии». Почти все его тексты – эстетские. «Веничка на кухне…» – абсолютно эстетский текст. Я приписал туда торжественную коду, которую Майк пел «алла бреве». Даже «Открой бутылку, треснем зелья…» – этот, по-моему, его наиболее пронзительный в своей чудесной искренности текст никакого отношения к року и «ансамблям» отношения не имеет. Он мог быть русским Жаком Брелем, но, увы, в тогдашней России барды не выживали финансово. Тогда в рок-тусовке пинать бардов было – святое дело. Я уговаривал Майка петь одному, но он не смог вырваться из цепких рук соратников-собутыльников, прилипших к его славе. Тогда у него было много профессиональных проблем – зажатость, неуверенность, музыкальные и певческие проблемы. Я поставил задачу – тщательнейшая работа над расширением палитры эмоций, нюансов. Я утвердил его в тембре, в который он сам не очень верил, я хотел еще больше обострить эту его знаменитую потом как бы гнусавость, масочно-височное вибрато. Внешний облик я предложил трагикомический, Пьеро и Арлекин сразу, корректно нагловатый питерский пацан – что Майку в жизни было совершенно несвойственно. На первый концерт я одел его в свою короткую черную куртку с белой полосой и черные кроссовки, плюс черная бабочка. Объявил его так: «Мальчик Майк с Петроградской…» Так и пошло – «Мальчик Майк с Петроградской. Мы бились над одной фразой иногда по два часа! Занимались всевозможными упражнениями – по двенадцать часов в день! (Потом пили пиво. Водка была исключена, Майк стонал.) Есть репетиционная кассета с моими воплями и командами, где Майк впервые спел фразу «как бы я хотел, чтобы ты была здесь», качаясь, как в трансе, – двадцать восемь раз!.. – ни разу не повторившись в эмоции, – но чего это нам обоим стоило!.. Затем – работа над взрывной самоотдачей – выкладываться полностью! Стать абсолютным экстравертом, забыться, как тетерев на току, войти в настоящую эйфорию, открыться до конца, не боясь! – при его прирожденной «тихости» и деликатности это далось нам в муках. Я молил: «Не в громкости дело, Майк! Хоть шепотом, но – с концентрацией, в глубину, с нажатием всего духа, чтоб мороз по коже! Вдохни – и кумулируйся от кончиков пальцев! А теперь – взрыв! Ну!»
   И так две недели в гостинице «Россия». И когда наконец во время репетиции раздался стук в дверь – на пороге стояла испуганная горничная: «Здесь что, убивают кого?!.» – я кинул в Майка подушкой. «Пляши, Мишенька! Получилось! Прорвались!»
   Итак, морозным утром декабря 1980-го, тихо отпраздновав ночь рождения БГ, мы вдесятером самолетно десантировались в Москву, где мой директор по фамилии Черномордик организовал пять залов. Уже после первых трех концертов в Москве началось настоящее безумие. Никогда больше у БГ не было такого успеха – причем именно у интеллигенции, которой я гарантировал наслаждение высокого класса, а не дешевку. Нас таскали и поили самые знаменитые люди. После ночного концерта во МХАТе все актеры и барды могли отдыхать. Такого успеха в интеллигентной аудитории у «Аквариума» и Майка больше не было никогда!
   Когда через полтора года мы с БГ кое-как помирились, я устроил концерт у себя дома, и он из самолюбия, я полагаю, пел уже не ту программу, над которой я трудился год, а новые свои песни, – люди потихоньку из квартиры исчезали! А на второй концерт я просто уже не мог позвать из своих никого. Все было плоско и опущено на два порядка ниже – и музыкально, и ваще…
   Четыре концерта прошли с бешеным успехом. Потом – те самые концерты в кинотеатре «Пионер» и клубе «Красная звезда». (Подробно – в моем коротком романе «Роман с Майком и БГ», а здесь расскажу эту историю эскизно.)
   Представьте себе 1981 год! Эдита Пьеха и ВИА «Самоцветы» считались тогда верхом смелости и экстравагантности, чуть ли не аморальности. На сцене – как на заседании парткома. По ТВ – стерильнейшие «Огоньки». Слова «секс» еще просто не было.
   И вот две тысячи забитых советских людей приходят в грандиозный зал заводского клуба – и что же они видят?!
   Огромную сцену я разделил на четыре глубины. Авансцену занимали зонтики – они крутились, дергались, шевелились, из-под них вдруг вырастали вещи и люди.
   За зонтиками стоял огромный длинный стол под белой скатертью – за ним разыгрывалась некая «Тайная вечеря». Пыхтел самовар – его раздували своими трусиками юные Геллы, то есть они трусики свои снимали и надевали – как бы стыдливо! – и страстно раздували самовар, крутя при этом попками и зонтиками.
   На столе стояли огромные бутафорские бутылки, а под столом – настоящие, с болгарским коньяком, пивом и водкой в жутком количестве. Младые актеры за столом разыгрывали стебный спектакль – незаконное распитие принесенных с собой напитков – с массой интермедий. Дальше, в глубине сцены, в таинственном лиловатом полумраке стояла металлическая кровать, на которой вживую трахалась без перерыва обнаженная пара – с лязгом и стуком, над ними качали опахало два молодых негра в черных костюмах.
   Периодически на сцену выбегали и выползали разные эпизодники, происходила масса событий – выгуливали лающую собачку, которая отнимала у свалившихся под стол закуску. Через сцену летали визжащие кошки на парашютах. Церемонные дамы в длинных платьях степенно пили чай из ночных горшков и ваз, иногда дрались зонтиками – медленно и величаво. Я ходил по сцене в нарукавниках, представлял всех музыкантов «Ивановыми» под номерами, например, БГ был «Иванов Третий. Арфа». За плохое пение я бил их зонтиком, после каждой песни выдавал гонорар и угощение… Сверху лавировал прожектор, высвечивая самое-самое. В конце вечера все музыканты и актеры забавно менялись ролями, гитарами и женщинами, Дюша наливал в фагот водку, все было ритмично и для тех времен представляло собой совершенно поразительное зрелище.
   Поверьте – в те годы это было организовать совершенно невозможно – и без единой копейки. Спасибо художникам из «Ленкома» – помогли бескорыстно!.. Когда на репетицию пришел директор зала, все было мгновенно упрятано, и я страшным шопотом велел всем ходить скорбными…
   (Курехин на концерте не был, но знал все это шоу до мельчайших подробностей. Однажды, в моей квартире на Васнецова, я подарил ему книгу «Свет Невечерний» – это был толстенный ксерокс, купленный у знаменитого своей благодатью аж митрофорного иерея – за сто рублей! Решили обмыть столь духовную покупку, и, пока БГ ходил за коньяком, Курехин меня все расспрашивал о ритмах и фокусах того шоу-хеппенинга, и мы договорились сделать с ним – с его фортепианным участием! – еще более безумное динамичное шоу… Прошло пять лет, началась полная «свобода», я до 30 ноября 1989 года с головой ушел в работу с Моцартом и Полиной, никого из прежних людей не встречая никогда, а Курехин начал свою «Поп-механику» – но у него были уже бандиты-спонсоры и полная свобода и отвязанность! Вот вам маленькие тайны и секреты! А вообще Сережа был очень милым, открытым, интересовался, как известно, религией и грибами – и чрезвычайно быстро играл гаммы на рояле. Однажды мы не поделили одну американочку и немного друг к другу остыли. Потом ходили совсем разными кругами. Я – с детьми и Моцартом, он – с подростками и «Поп-механикой». За год до смерти он сильно изменился и записал несколько пронзительных – вполне традиционных! – музыкальных номеров. Его – жаль!)

   На четвертом концерте того десанта, в театре на Юго-Западе, когда вся Москва была уже на ушах, я впервые рискнул выпустить Майка с тщательно отделанной и продуманной программой – во втором отделении!
   (Закрывать концерт – это признание превосходства. Люди из шоу-мира знают, какой это болезненный вопрос. За это убивают. Из-за того, кто будет закрывать концерт – мрачная узбекская красотка или великий русский бард, – этого барда и убили.)
   Я сказал о моем решении БГ перед самым началом концерта. Он сильно побледнел, но удар выдержал, возражать не рискнул. Хотя это был для него жуткий шок. Он ведь никогда не воспринимал Майка всерьез. И вот!..
   Все второе отделение он простоял за колонной, не отводя глаз от нового Майка. Наше трудолюбие с Майком было полностью вознаграждено. Успех был триумфальным! Мне удалось подбросить его на совершенно новую высоту, это было выступление зрелого артиста мирового уровня. Зал ревел, ни на секунду не утихая, минут пять! Майк был растерян, кланялся, оглядывался, не веря. Потом вдруг быстро спрыгнул в зал, нашел меня где-то сбоку, вытащил на сцену (поверьте, это не планировалось, чистый спонтан!), поставил перед собой и, подняв руку, просто сказал: «Вы думаете, вы хлопаете нам? Вы хлопаете этому человеку! Великому Олегу! Это он все сделал! Правда, Борис?»
   Боря сделал какую-то морду, но закивал под аплодисменты. Это видели – и это помнят пятьсот человек минимум! И Артемий Троицкий, который сказал, заикаясь – вполне еще натурально: «Да, Майк стал круче Бориса!» (Правда, мы с Артемом тут же чуть не подрались – его спас мой брат Миша.)
   К сожалению, Майк не смог разумно распорядиться славой, которая на него свалилась, не смог вписаться в быт, не научился копить, не смог найти себе подходящий буддизм. Он был слишком поэт. И – он не мог один, без штурмана. Если б мы тогда не расстались – я жил только дочерью Полиной и ее музыкой, – я бы не дал Майку так умереть, и он всегда был бы во втором отделении! И шагнул бы – громадно! В сторону своего большого сердца, через манерность и эстетство! Но…
   Мы встретились случайно – через три года. В Питере, на улице, я крикнул, он бросился через дорогу, был потрясен: «Мне сказали, что вы давно уехали с Полиной за границу!» Пошли в Дом кино. У него уже была группа «Зоопарк», я, конечно, стал ругаться, почему не оставил мое название – «Сладкая N», зачем тебе группа, он должен быть один с гитарой на сцене, он должен быть Брелем или Брассенсом, говорил прочую бесполезную чушь…
   Мы с любовью глядели друг на друга. Он был весь опухший, безмерно одинокий, несмотря на постоянные рукопожатия, тихо говорил о грубости окружающих, о нехватке воли, о том, что новые песни сочиняются трудно, о том, что без группы просто не прожить, пипл хавает только группы, о десятиметровой комнатке, о жене Наташе-ангеле и о ребенке, о том, что он обязательно бросит пить, будет присылать новые тексты, приедет – и будем работать шестнадцать часов в сутки, сделаем потрясающую программу, он войдет в форму!.. И мы сразу за столом выправили полностью какой-то корявый текст и музыку. Голос у Майка уже не звучал, нюансы съехали, алкоголь подавил краски, мы рыдали, пили, целовались.
   Из Дома кино вышли глубокой ночью, куда-то ехали на такси, где-то дрались, разбили очки, как-то добрались через мост Лейтенанта Шмидта до моей гостиницы… И больше я Майка не видел никогда!

   (Когда в 1993-м я оказался в Питере, в первом же выпуске своей авторской ТВ-программы «Русская азбука» сделал про него грустный сюжет, беседовал с мамой, она показывала мои записки и правила, которые Майк хранил, – а теперь хранит она. (В этой же программе я рассказал наконец правду про смерть величайшего русского поэта и барда нашего века Саши Башлачева.) Майк был тем же типом, что и Шпаликов, – в сущности, так и погиб, один, с дикого перепою, в темном коридоре, – инсульт убил его – надеюсь, в секунду…
   В памяти остались – обаятельная стеснительность, деликатность, внутренняя чистота, жажда подлинной высоты. Он первым дал мне записи Лу Рида – «Кэролайн сэз». Он сам и был – Кэролайн! «So cold in Alaska, So cold in Alaska!» В памяти остался тот порыв, та безумная волшебная работа, тот взлет, абсолютная душевная совместимость – мне было сорок четыре, ему – двадцать шесть, тот праздник в театре, та ночь после концерта, когда мы вчетвером спали на моем диване… и то утро после концерта в московском, только что открытом пивном баре «Жигули», где мы с двумя чудесными дамами Наташей и Людой так светло и прекрасно пили весь этот светлый день прекрасное ледяное «Жигулевское» из прекрасных пузатых советских кружек, и грызли спрятанную под белыми салфетками на тарелочках прекрасную нелегальную воблу, и давали друг другу прекрасные торжественные клятвы о том, что никогда-никогда… и что всегда-всегда!)

   А последний концерт устроили мы по нашей глупости в самом центре цековской Москвы, в кинотеатре «Пионер» на Кутузовском проспекте, напротив гнезда Брежнева! Я втянул на сцену Сережу Рыженко, «падшего ангела со скрипкой», Андрея Гридчука, классического альтиста, победителя всесоюзного конкурса, Сергея Колесникова, актера МХАТа, и т. д. Черномордик скупил все билеты в «Пионере» на вечерний сеанс. Кассирша была страшно рада, потому что народу было обычно один-два человека. Двум бабушкам вернули деньги за билеты, но одна гнида – явно отставной кагэбэшник – не взяла деньги, осталась слушать… и через два часа всех замели – с подпиской о невыезде!
   Певцов быстро отпустили, а мне, как худруку, инкриминировалась незаконная трудовая деятельность. Якобы Черномордик присвоил себе пять рублей! Было ясно, что это – повод, следователь, стуча кулаком, орал: «Дело не в копейках! Нас интересует, что вы делали с точки зрения политики. Нашли где петь, идиоты, – напротив Леонида Ильича! Вы у меня поедете далеко-далеко – лет на пять минимум!»
   И началось… Я метался по кругу Москва – Ленинград – Одесса, ища спасения у начальника милиции, замначальника милиции и прокурора. Почти все они, плотоядно улыбаясь, говорили мне – тебе светит пять лет, но есть варианты… Я продал все, что у меня было, раздал чудовищное количество денег, получил первый микроинфаркт, всеми способами оттягивал дело. Но «контора» нажимала, а парочка районных следователей жаждала нашей крови – именно в тот момент они не брали взяток, они хотели на нас заработать другое – звездочки, погоны, лычки!
   Уже был готов фельетон в «Крокодиле» о банде отщепенцев – это означало гражданскую смерть еще до суда. Хочу и ложку меда положить в эту милицейскую бочку дегтя. Одна женщина из милиции спасла мне жизнь – еще раньше Ролана. Объясняю: у меня был неожиданный обыск с выпученными от ужаса глазами понятых, моих соседей (у меня сохранился протокол: «орудие преступления не найдено»).
   Проводила обыск женщина-лейтенант. Так вот – она, ища «орудие преступления», увидев мой затравленный взгляд, как бы не заметила чудовищного количества «запрещенной» литературы, хотя я мысленно уже прощался с родными. Дай вам Бог счастья и здоровья, лейтенант Левченко Р. Е.! Молюсь за вас всегда!

   Да, сколько хороших, совершенно посторонних людей за меня пытались заступиться!
   О грустном тоже надо сказать – в эти тяжелейшие минуты меня предал ближайший «друг». Я годами кормил его, поил, возил по разным волшебным местечкам. Когда меня начали таскать, он, после того обыска, согласился спрятать у себя часть моих книг. А потом выяснилось, что, пока я метался в ужасе, задыхаясь, ища деньги для жадных ментов и прокуроров, но и не думал продать хоть одну книгу, он их продал – мои самые драгоценные, святые для меня книги!.. Не хочу называть его фамилию – он богат, у него очень богатая жена, семь детей с именами русских императоров, и живет он в США. Если узнают эту историю – ему конец. В пуританских США такого не прощают – выгонят с работы, объявят по всей стране бойкот! А его многочисленные дети и жена будут его презирать… Ладно, бог с ним – пусть живет, жадное ничтожество!..
   И о Боре придется тоже сказать: один замечательный юрист подсказал-таки тогда лазейку, и, если бы БГ – как Майк! – прилетел в Москву на один безобидный допрос, я, возможно, был бы спасен – без единой копейки и без малейшего труда! Но ваш кумир – не прилетел! Осторожный БГ, которого я год лелеял, холил и нянчил, добывал большие деньги, превращая его в настоящего певца и музыканта («Целую твои ноги, Олег!» – вопил он иногда по поводу какого-нибудь моего голосового секрета), предпочел спрятаться под Ленинградом, предоставив мне выпутываться самому…
   Почему, думал я, как же можно?! Потом я поймал его по телефону, он что-то бормотал о том, что он косил от армии, прятался в лесах… Струсил? Прощается. Но, теперь я думаю, он мне не простил другого – моего невыносимого характера – помните?

   Да, утром после первого триумфального концерта я проснулся не один. Мне с подушки весело улыбнулась Наташа, жена БГ. А с другой стороны – Майк с бывшей моей ленинградской подружкой Л. М-да!.. Я пытался что-то вспомнить, но… И тут вошел Боря. Нельзя сказать, что он очень обрадовался. Все молчали, за нас бодро формулировала счастливая Наташа: «Боря, короче, все хорошо, я балдею от Олега, давай без сцен, спой какую-нибудь утреннюю песенку – и поехали пить пиво!»
   Все хором мы уболтали БГ, и он всей четверке, уютно разместившейся на просторной тахте, стоя в дверях, спел только что сочиненную песенку: «Все, что я пел, – упражнения в любви…» Песенка понравилась. Наташа завопила: «Ты должен посвятить ее нам с Олегом!» – мы все вскочили и помчались в «Жигули» – без Бори, который сослался на что-то важное. Вот я думаю, БГ мне этого тогда не простил – ну, и того, что я выпустил Майка во втором отделении. Ну и всего прочего – поучений, муштры… все естественно! Ладно, не будем!
   А Наташу, с которой мы замечательно веселились полгода, через год мы вместе с БГ выдавали замуж за интеллигентного бородатого физика. И кричали «Горько!», дружно чокаясь.
   Но ваще люди (хомо сапиенс – это Божий аванс, шутил великий Олжас), бывает, иногда становятся лучше, чище, подымаются к искренности, даже становятся умнее.
   Помнишь, Боря, как я на репетициях рассказывал – и показывал! – с всегдашними моими восторгами о Вертинском, а ты «незаметно» переглядывался со своими за моей спиной, крутя пальцем у виска?
   Но оказалось, и ты не безнадежен! – и теперь я с доброй улыбкой слушаю по радио, как ты исполняешь оцененного тобой наконец Вертинского – мордуешь и редуцируешь его великие номера, чтобы заработать бабок…
   И – одна просьба – когда поешь сочинения Волохонского и Хвостенко («Над небом голубым»), Боуи («Рок-н-ролл мертв») и Вертинского («Мальчики») – будь ласков, называй авторов этих трех знаменитых песен, которые принесли тебе самые большие деньги и славу!
   А то ведь десятками лет твой малолетний эректорат наивно полагает, что эти песенки явились в мир из «Ассы» и их автор – ты! И пожалуйста, не перевирай чужие тексты – не «под небом», – а «над»!
   Просекаешь, Боб? Догоняешь, бедный? Эту песню Леша Хвост когда-то спел впервые в моей квартире на Богословском, против Есенина, я помню!
   И все-таки последний мой совет – не трогай Вертинского, его модуляции тебе трудноваты, а необходимая для пения ариетток аура – цветущая и открытая! – совсем недоступна! Новые же твои песни – для буддистов и шестиклассников – вполне бессмысленны и потому безвредны. Так что, думаю, ты поступаешь очень правильно, спустя двадцать лет решив петь те самые программы 1980 – 1981-х, над которыми я столько мучился и на которые ломился когда-то хороший взрослый народ! Хочешь прочитать программу на 30 ноября, которую я тогда сочинял полночи? Она и сейчас может иметь успех – разумеется, если ты позанимаешься со мной дня три часов по восемь – ты способный, схватишь быстро опять!..

   И все-таки я вспоминаю то утро в «Астории»… Мы пьем коньячок и мирно обсуждаем тексты и ноты… а потом ставим визжащих Алисочку и Полину на подоконник – и они, держась за руки, вглядываются в смуглое золото Исаакиевского купола… да много что есть вспомнить!
   И я действительно рад, что ты, единственный в стране, до сих пор иногда поешь достаточно цивилизованным, управляемым голосом – моя работа!
   А с Богом… «С той стороны зеркального стекла…» – мой любимый текст… Бог тебе судья, ты нашел свою духовную нишу – то ли в буддизме, то ли в трюизме – в общем, там, где нет места угрызениям совести! Рад за тебя. Я ведь на тебя два года жизни истратил. Запустил на самую высокую орбиту. Я видел, как ты на совково-березовском «Триумфе» так искренне прослезился – даже меня прошибло! (По совести – надо было посмертно Сашке Башлачеву все присудить, гиганту русскому, – да мы же с тобой знаем, чьи деньги! С другой стороны – не Хамзону же присуждать или Кир-Корову!) Просветляешься, Борис? Я – почти поверил!
   По ящику услышал, что ты считаешь теперь самым главным – «делать добро»!
   Ну – ваще!
   Делать добро – так это ж как бы – платить долги?
   Так начни!
   Посчитай – может, и наберешь несколько штук зеленых на операцию глаз Учителю? Я – приму. С чистой совестью. И у тебя прочистится. Кто-то сказал мне, что в каком-то интервью ты сказал мне «спасибо»! Наконец-то я дождался. И все-таки – лучше деньгами! – как я!
   P. S. И кстати, сходи на могилу к Майку. Он мертв надолго, не бойся, и теперь ты можешь всегда петь во втором отделении!


   * * *

   По грозным столь страстям…
 Михайло Ломоносов

   Но давайте к нашим баранам, ментам и Ролану.

   Итак, развязка неумолимо приближалась – суд и неизбежная тюрьма…

   А в это время проходил по последним инстанциям мой многострадальный сценарий «Ломоносов» – плод двенадцатилетнего труда. Все потуги блатных и маститых вырвать лакомый кусок разбились о благородство и порядочность директора конкурса Тамары Огородниковой – спасибо!
   Она сообщила мне, что тайным голосованием в борьбе с двумя сотнями заявок на сценарий выиграла моя…
   Был заключен договор. Я написал сценарий – десять серий. Отзывы были – из ИМЛИ и от академика Панченко – потрясающие! (Они сохранились.)
   Но выход фельетона в «Крокодиле» означал мгновенное закрытие сценария, а закрытие сценария означало закрытие моей творческой жизни теперь еще и как сценариста!
   И я пошел в «Крокодил»… Увидел трех мрачных, очень занятых людей. И начал говорить. Говорил без перерыва три часа – объяснял, рассказывал, плакал, смеялся, читал стихи, кричал, пел! И когда замолчал, обессилев, то один из заместителей главного редактора «Крокодила» (не могу сейчас вспомнить фамилию – если можете, откликнитесь!) сказал буквально вот что – я за его слова не отвечаю: «Мы не будем печатать про вас фельетон. Вы – наша национальная гордость. Вы один из куполов собора Василия Блаженного».
   Он был совершенно трезвый. И, по слухам, очень злой. При всем моем снобизме, высокомерии и самомнении, я был потрясен. Замер. Думал – он зло шутит. Но он тихо повторил все это, глядя куда-то в окно. Меня обласкали, напоили чаем, заверили – и я ушел – в слезах.
   И они закрыли фельетон! – он не появился! Спасибо вечное!

   Но менты – не журналисты! Дело шло. И злобный следователь, уже примеривая новые лычки, после допроса с ненавистью тычет мне в лицо скрещенные пальцы. Мама плачет сутки напролет… И второй сын – в лагерь, и теперь – надолго! А как все хорошо начиналось – кино, музыка!..
   И…
   И!.. – молодой тогда Леня Никитинский бесплатно дает старинный – и вечно новый – совет: больших людей – к прокурору! И – звонок в КГБ!..

   И я позвонил кому? – да, Ролану, который ко всей этой моей возне с роком и панком относился крайне неодобрительно, и в результате я – невыносимый, советов не выносящий! – не звонил ему два года.
   Ролан хохотнул: «Ага! О господи боже мой! А я что говорил?» Оделся в лучший костюм, прихватил с собой Нехорошева, главного редактора киностудии «Мосфильм» (которому я за это как бы должен простить изуродование моего великого сценария «Ломоносов»… – простить?), еще какую-то знаменитую актрису, не помню…
   И приехали они к прокурору, Ролочка побалагурил, спел, проникновенно глянул в глаза прокурорской жене. Нехорошев тихо поведал, что я лучший сценарист страны, актриса наделала глазок и духов. Выпили три бутылки коньяку, и дело было через три дня закрыто (о, эти три дня!), о чем мне сообщил тот же следователь, – но глаза его уже были мертвы, как два Чернобыля. «Еще встретимся!» – тихо прошипел он вслед…

   Вот так Ролан меня спас второй раз.
   Спас десять серий «Ломоносова» – и мою жизнь, собственно.
   Еще раз в тюрьме, с тем же «невыносимым» – пардон, гордым! – характером – не выжил бы…


   * * *

   Бога нет, и вместо Бога
   Не придумали протеза,
   Чтобы в рамках джентльменских
   Это быдло удержать.
 Сергей Чудаков

   …Да, но что же было потом? А потом – все до зевоты известно. Репутация моя как антисоветчика устоялась окончательно, и я прошел весь киношный ад и яд — от а до я…
   «Контора» держала меня на коротком поводке – тихими предупреждениями, намеками через знакомых, угрозами – не смешными.
   В Госкино была снова дана установка: «Пусть пишет, но к постановке не подпускать на пушечный выстрел!»
   Сценарии – честные, но не лучшие! – хоть и проскальзывали иногда через студию, через двух-трех редакторов со вкусом и крохами совести – потом калечились. Сначала в Госкино, а потом нашими полуграмотными режиссерами, сантехниками кино. Ведь в режиссеры во ВГИК тогда принимали так – по блату процентов шестьдесят и процентов сорок наших: «политически сознательных, из рабочей семьи». Как дирижеров в Консерватории – играть ни на чем не умеет, но сознательный — в дирижеры его!
   Вот – и слушайте! И – смотрите!
   Достаточно вспомнить, что сделали со сценариями «Двое в степи», «Сто радостей», «Бег на месте», «Гонец спешит»…
   Прелестнейший сценарий «Бой без тени» с волшебным женским характером, динамичнейшим сюжетом и оригинальной формой превратился у режиссера В. Попова в беспомощный научно-популярный бред про бокс под названием – «Бой с тенью»!..
   Мои сценарии – это не киношка, это произведения искусства, развитие идей великого Ржешевского, подлинно художественные кинооткровения. И все они были искромсаны, обезглавлены, «преображены» пошляками режиссерами в школьные прописи, вульгарный примитив. Они вытравляли главное, живое, трепетное, опускали мои волшебные сады до уровня своих капустно-картофельных огородов.
   Наши режиссеры вообще самая необразованная часть общества, они не представляют себе даже элементарно лестницу культуры – Ренессанс, барокко, классицизм, Просвещение, сентиментализм, романтизм, позитивизм, реализм, авангард, неореализм, маньеризм, постмодернизм, новый «исторический» стиль, мениппея…
   У них в мозгу все скомкано, как худая гармошка! Барокко слиплось с романтизмом, Просвещение – с позитивизмом. Даже в Германии Ренессанс оказался скомкан, в России же его не было вовсе! Наши режиссеры не знают не только истории кино, истории культуры, они не знают, куда идти, – и тычутся слепыми глазами в постмодерн для самых бедных! Не понимая движения искусства в прошлом, они никогда не дадут прорыва в великий современный стиль! Сергей Урусевский был фантастически образован и выстрадал свой романтический русский экспрессионизм – не только по наитию! (А в общем, все наше киноразвитие, в сущности, асинхронно мировому развитию. Западное кино уже лет тридцать как совершенно оторвалось именно за счет мировоззренческого развития режиссеров, за счет их внимания к новому мироощущению зрителей! А мы – все в пещерах да схимах вопим о преимуществах нашей духовности! Отсеченные колючей проволокой от времени, мы летели – летим – будем лететь? – в пропасть варварства, одичания, языческого примитива! Разве есть сейчас в этой стране кто-то, кроме меня, кто мог бы снять «Рассекая волны» или «Криминальное чтиво»?) Только не надо о Германе или Сокурове!..

   Чтобы не врать, я бросил писать про современность. Ушел в русскую историю, которой страстно интересовался с детства, а в юности задумал русскую трилогию, много лет писал Ломоносова, Пушкина, Циолковского, декабристов, Глинку, Грибоедова, надеясь, что хоть там можно всякими хитростями – не врать!
   «Ломоносова» все-таки запустили.
   Вот отрывки из заключений двух крупнейших экспертов.
   «Сценарий "По грозным столь страстям" представляет собой чрезвычайно значительное художественное произведение, опирающееся практически везде на факты биографии Ломоносова, написанное – что бывает крайне редко – с уважением к фактам и дающее этим фактам подчас совершенно новое и убедительное толкование в оригинальной и свежей художественной форме… Как читателя меня прямо обезоружили своей художественной убедительностью, а как специалиста по XVIII веку порадовали прямо-таки научной достоверностью авторского вымысла такие удивительные эпизоды, как эпизод с "языком", постоянно возникающие в сознании Ломоносова события из жизни Петра, сцена с кредиторами в доме Цильхов, – стилизация, заимствованная у Полевого, чтобы ощутить вкус эпохи и прокомментировать штампы того века, разговор Ломоносова с дочерью о стихотворении "Кузнечик" (8-я серия) и многое др…»
   (Внимание, уважаемые читатели! Ни одна из этих сцен не снята! Ни одна!)
   «…В заключение хочу выразить надежду, что талантливая, оригинальная по форме, драматичная и познавательная история жизни Ломоносова найдет на экране достойное воплощение, адекватное художественно-историческим достоинствам сценария.
   24 ноября 1978 г. Е. Н. Лебедев, ИМЛИ им. А. М. Горького».

   Итак, я пробил А. Прошкину – нетарифицированному лит-драмовскому режиссеру ТВ – постановку десятисерийного фильма по Госзаказу на «Мосфильме»! Вы понимаете, что это значило тогда?
   Невероятный, неправдоподобный прыжок кучера разбитой телеги – в летчики суперлайнера! Это значило – огромные деньги и состоявшуюся судьбу! Почему я это сделал? Да только потому, что он, Прошкин, дал мне клятву снимать точно по сценарию! И чем же он мне ответил на мой подарок, на мою борьбу за него?!
   А вот чем – как только я жуткими усилиями пробил ему постановку на «Мосфильме», как только была поставлена последняя печать и фильм был запущен в производство, он тут же сообщил мне (трусливо, торопливо, по телефону!), что снимать точно по сценарию он не будет, что он вычеркнет две ключевые фигуры – Петра Первого и Комментатора, а также откажется от основного формообразующего элемента сценария – сюрреалистического взаимопроникновения эпох, потому что – цитирую! – «у меня не хватит артистизма, слишком сложная форма, непривычно» – и т. д.
   Я, крикнув: «Предатель! Сволочь! Зачем же ты умолял и давал клятву?!» – упал в обморок у телефона.
   То есть это ничтожество, из-за которого я отказался от таких достойнейших людей, как Г. Чухрай, Е. Ташков и других, мгновенно предал меня, обманул – да еще и обокрал, нагло влез в соавторы уже принятого сценария! – тайно от меня, действуя через редактора Нехорошева, который тоже предал меня и сценарий, зачеркнув все то хорошее, что он делал раньше для искусства! И как всегда – тоже влез в соавторы! Леня! Как я тебя любил, боготворил, ты помогал мне, помогая своей душе, «ты мой пропуск в рай», говорил ты – зачем же ты заляпался? Я ведь предложил тебе пять процентов не как взятку (повторяю, сценарий уже был принят Гостелерадио), а чтоб ты следил за точным соблюдением сценария – а ты тайно приписал себе большие проценты, и вместе с Прошкиным искалечил сценарий, выкинул все стилизации, сценку немецкую по Полевому (вот это и есть настоящий постмодернизм – но внятный и приятный!), выкинул все прелестные личностные сцены, разрушил гениальную действенную форму, нужную зрителям, навел тошнотворного казенного патриотизму, изувечил живые диалоги – а ведь так восхищался сценарием! С чем же на Страшный суд предстанешь?!

   Для справки: по законам кинопроизводства США в принятый сценарий нельзя без согласия автора вставлять ни одного соавтора и ни одной поправки – и только Гильдия киносценаристов определяет, кто может стоять в титрах фильма! Чтобы второй оказался в титрах в качестве соавтора, он должен (с согласия автора, зарегистрированного официально и письменно особым договором!) внести тридцать процентов нового материала. Если этот второй автор сценария – режиссер, он должен внести (с согласия автора опять же!) уже пятьдесят процентов, так как предполагается, что небольшие изменения он должен вносить автоматически; если он изменил твой сценарий без твоего согласия даже на треть, он не станет твоим соавтором! Потому что решение о том, кто будет считаться автором сценария, будет принимать совет гильдии – и сценарист, которого незаконно покорежили, может подать прошение в совет – а совет подаст в суд, – и «соавторы» не будут внесены в титры и еще заплатят страшный штраф – и могут даже загреметь в тюрьму!

   К сожалению, здесь вам не там! Мы, увы, не в Америке! Ладно, я прощаю тебя, Леня, – хоть и не понимаю, почему ты до сих пор воруешь мои деньги? Изуродовать прекрасное художественное произведение, которым ты так восхищался! – и с чистой совестью получать за это мои деньги? Я тебя жалею, Леня, но… неужели не стыдно? Ты ведь не этот вялый тщеславец Прошкин, воплощение такой симпатичной на вид посредственности, которого я всю жизнь тащил вверх, ненавидящий, как он сам признался перед началом съемки, Россию – да и самого Ломоносова! Ему в сценарии по душе были только эти немецкие воришки, мучавшие Михаила Васильевича всю жизнь! А про актерский ансамбль, весь неверный, про интонационную тупость и примитивную пластику, бездарно истраченные огромные деньги – не хочу и говорить! Слезы! Серенький трусливый человечек взял и испоганил замысел Микеланджело! Г-н Прошкин – слышишь? – ты предатель всего святого, лгун и трус, и Бог тебя уже этим наказал – так хоть покайся!
   Но ты, Леня, ты… – как ты мог допустить уничтожение главного в сценарии – ведь вся тайная суть огромного произведения, написанного в проклятое время, была – возвышение Ломоносова от грубого Просветительства – через точно замотивированный уход Михайла-подростка из христианства, потом – через раскол! – через Большую Науку! – через нравственные испытания! – неизбежно и прекрасно – снова к Христу, к «О, Боже, что есть человек»!
   Да, ты был тогда атеист, может, не понимал, где для меня кровь и суть!.. Но теперь, говорят, ты тоже пришел к Христу – как же теперь жить будешь, если ты с этим п… изгнал из фильма победу Христа в душе Ломоносова? Как жить-то будешь? Бедный Леня! Я – прощаю тебя. Ну а сценарий? Ну а Ломоносов? Ну а Бог?..
   «Звезда пленительного счастья»… Мотыль тоже нагло влез в соавторы, разжижив и опреснив принятый первый вариант, тоже нарушил все законы, обокрал, хитро перезаключая договоры на «Ленфильме». Сценарий, полный таланта, любви, правды и ясной увлекательности, он превратил почти везде в примитивный барский ландрин с песенками, уничтожив, по существу, два главных образа – Машу Волконскую и Сергея Волконского, запутав изящную и стройную композицию модными тогда у провинциальных кинолюбителей ретроспекциями. Единственное, что он не мог изуродовать, – Цейдлера в гениальном исполнении Смоктуновского. Кеша мне звонил и спрашивал – можно ли сниматься в этой роли, не изуродована ли она слишком? Я сказал: «Эта не очень изуродована».
   Расстались мы с Мотылем так: я выгнал его ногами из моей квартиры на Богословском – и прорычал: «Ты без меня – посредственность! Без меня ты – никто! И ничего не снимешь!»
   И – так и вышло! Но ваще Мотыля – жаль. Дружили искренне. Он мной восхищался, работать было приятно и тепло. Мы могли бы с ним сделать волшебные вещи. Но бедняге не хватает культуры, он сам признавал. «Олег, ты здесь единственный европеец!» – говорил? Говорил! Жаль… Была в тебе какая-то жизнь и первоначальная тонкость…
   Что касается «Взлета», это был сценарий из Книги рекордов Гиннесса, просто великое искусство! Новый образный киноязык, а не просто острая запись. По жанру – грандиозная экспрессионистская фреска с элементами мускулистого сюрреализма – причем открыто антибольшевистская! О, я к этому времени так хорошо, даже слишком, овладел языком Эзопа – языком недоговоренностей, мелочей, намеков! Там были открытые цитаты, к примеру, из Солженицына! Искусно маневрируя, я осудил устами Циолковского «революционеров», утвердил примат Духовности в Преображении человечества, воспел идеи Циолковского и Федорова – «Причина мира – блага́»!
   С помощью осторожного, но доброго Михаила Сулькина сценарий каким-то чудом вышел в издательстве «Искусство» отдельной книжечкой – расхватали, у меня нет ни одной – кто подарит?! Из Ленинграда мне позвонил БГ – еще до московского десанта и ссоры: «Олег! Читаем, балдеем! Это просто е… т… м…ть! Мы в отпаде! Как это напечатано?!»
   Но режиссер С. Кулиш, это воплощение лжи, предательства и бездарности, тоже меня обманул – вместе с Евтухом. Евтух (Евтушенко), слава которого к тому времени практически угасла, просто встал на колени у меня в кухне, чтоб я согласился на его участие, – потому что директор «Мосфильма» Н. Сизов твердо сообщил, что без согласия автора он не утвердит Евтушенко в роли Циолковского, так как роль Циолковского была написана специально для моего друга великого Иннокентия (Смоктуновского), но этот… Кулиш сообщил мне с важным видом, что «Смоктуновский не из его команды». Я его чуть не убил (ничего, еще есть время!). Но сделать было ничего нельзя – Смоктуновский уже узнал, обиделся, мы даже поругались на Тверском бульваре: я орал и требовал чтобы он боролся, пошел со мной к министру, он не хотел.
   Я рыдал… А тут появился обаятельный Евтух, напоил меня в ЦДЛ, в Грибоедове, в Дубовом зале, – и дал мне твердое Слово Поэта – поклялся, что не допустит искажения сценария.
   Я разрешил. И Евтух меня обманул! Он снимался первый раз и вообще думал, что Куля – большой режиссер! В итоге он лег под беспомощную эту бездарность – и из гениального сценария получился чудовищный кулиш.
   Не украинский кулеш и не русский кулич, а нечто неприличное – кулиш!
   (И стыдно, Женя, врать, писать про Кулиша благостные строчки – ты всем интересным в этой такой для тебя выгодной акции, продлившей еще лет на пять твое существование в культуре, обязан мне, а всем плебейским, ничтожным – Куле!)
   Юрий Маркович Нагибин, с которым мы были знакомы еще с «Московского комсомольца», прочтя мой сценарий (он назывался тогда замечательно – «Как исследовать мировые пространства реактивным прибором»), с восторгом рычал: «Это – фреска Микеланджело! Это ре-минорная фуга Баха. Я потрясен мощью твоего воображения! Это – отрицание социализма и позитивизма! Великий миф!»
   Джемма Фирсова, ты жива? Откликнись – я правду говорю?
   А теперь прочтите, что написал Нагибин о фильме «Взлет» в своих «Воспоминаниях»: «…Видел фильм „Взлет“. Бездарнейшая режиссура Кулиша»!


   * * *

   Связь кровная у нас с тем светом:
   На Руси бывал – тот свет на этом…
 Марина Цветаева

   Оглядываюсь с горечью – страшно!
   Я задумал эти три фильма, когда мне было восемнадцать лет.
   Тридцать лет их придумывал, писал и – пробивал!

   1725, 1825, 1925 – ключевые даты России! Три великие русские эпохи – эпоха Просвещения, эпоха попытки Социальных реформ, эпоха зарождения Космического мышления.
   Ломоносов, декабристы, Циолковский – первый великий космист мира.
   Меня гнали с «Мосфильма» за то, что в «Ломоносове» горят раскольники, а я их «романтизирую», за то, что я «воспеваю» приход Ломоносова в результате его душевных и философских борений к Богу, за то, что сценарий о декабристах – «это антисоветский сценарий, полный аллюзий», за то, что сценарий о Циолковском – «мистический и христианский»… Все это стоило мне инфаркта и прочих мук и страданий, – но я не вычеркивал ни строчки из того, что считал принципиальным.

   Да, для того чтобы эти сценарии, написанные мной в одиночестве, стали фильмами, приходилось идти на бытовые жертвы, примиряться с тем, что мне вписывали в соавторы редакторов и режиссеров якобы для пробивания сценариев, терпеть всевозможные унижения и лишения – а ведь я мог бы, при моем профессионализме, как всякие эти гребневы, мережки, володарские и прочие, стряпать деревенские комедии, революционные боевики, «проблемную» журналистскую чушь с важным при этом видом, хапать госзаказы – и жить очень безбедно!
   И хотя фильмы, поставленные разными режиссерами на основе моих сценариев, стали популярными, нужными народу (каким-то чудом сохранилось в них мое дыхание, движение духа, след когтя) – ах, если б это было снято, как написано, я говорю об уровне, масштабе, стиле, а не буквализме, – пардон! – мне давали все женщины, только не эта жопомордая Госкина!

   И – был у меня еще один долг перед собой и Россией, волновавший меня всю жизнь. Как я и обещал Ролану, я написал самый свой заветный сценарий – «Чудное мгновенье, или Вальс-фантазия».
   Чтобы его написать, приходилось в архивах Синода и Сената подкупать старичков, умолять чудесных девушек переписывать мне тайно копии бракоразводного дела Глинки – до сих пор тайна!..
   Сценарий был напечатан в трех журналах. Издан отдельной книжкой, распродан, расхватан, им восхищались все, даже мои враги, пришло множество писем. Великий спаситель и хранитель духа Пушкина в Михайловском Семен Степанович Гейченко написал чудесную рецензию, добавив фразу: «Ты здесь держишься более или менее на уровне героев» — что можно сказать автору более лестного? – ведь герои-то кто?!
   За постановку взялся мой приятель, тонкий и талантливый режиссер и бильярдист Саша Орлов. Редкий случай – даже начальство все было за – Грошев, Хесин и пр… Все было уже практически запущено, мы ликовали, праздновали, но тут одна дама, замминистра Стелла Жданова, взяла из любопытства сценарий «почитать» – …и через год (!) – а все ждали, все замерло! – сказала что-то неразборчивое вроде: «Пушкин там уж очень вольно себя ведет!» И фильма – не стало! Умер!
   Вот он – страшный русский парадокс! Одним словечком дама-никто отняла у миллионов восторг и радость – и живет! И пусть живет, ради бога, – но хорошо бы ее показывать время от времени людям – вот дама, которая убила великий фильм! Интересно, сколько бы она выдержала таких встреч!..


   * * *

   Этот бред называемый миром
   Рукотворный делирий и сон
   Энтомологом Вилли Шекспиром
   На аршин от земли вознесен.
 Сергей Чудаков

   Чтобы с этим закончить, скажу самое смешное: я просто ненавижу писать, печатать! – я рожден для организации пространства, звука и времени – то есть режиссером или дирижером, – и я это доказал, кроме всего прочего, именно своими сценариями.
   Как написано в предисловии главного редактора «Мосфильма» Л. Н. Нехорошева к вышедшему отдельной книжечкой сценарию «Взлет»: «Это не сценарий, а запись по удивительному фильму, шедшему, увы, только в душе автора».
   Вы помните эту фразу – «Он же ничего не вырежет никогда!» – так с ужасом и злобой прошептал когда-то в ответ на просьбу Михал Ильича всемогущий «редактор» И. И. Цизин.
   И эта фраза ничтожного советского раба-ненавистника, повторенная на всех уровнях кинобюрократии, так вот по-русски просто определила мою немоту на сорок лет! – стала кляпом в клипе моей судьбы.
   И ничего не изменится, пока не будет принят закон о люстрации бывших киночиновников, – а они до сих пор правят в большинстве Госкино! Эта мафия даст постановку любой бездарности, любому своему ничтожеству, любому Бланку или Месхиеву, но не мне, хотя меня благословили – именно в режиссуру! – великий Урусевский, Калатозов, Ромм, хоть я в девятнадцать лет монтировал дипломные фильмы выпускникам ВГИКа (тому же Мезенцеву или Гордону, шурину Тарковского!), хоть я уже в новое время любительской камерой снял, смонтировал и озвучил (без пульта!) свой знаменитый фильм «Веня».
   Лучшие люди – лишние люди – при бюджетном блатном финансировании кино. Когда же свободные кинопродюсеры будут искать таких, как я? Когда отнимут «Мосфильм» у блатных, воровски захапавших его Соловьевых-Шахназаровых, честно приватизируют его – и будут сами бегать за талантливыми людьми, приносящими прибыль! Тогда и за мной сами прибегут!
   Да, рожден для режиссуры в широком смысле – и писать не люблю. И все-таки и я – и еще человеков сто! (достаточно и необходимо) – знаю, что даже только написанные, а не поставленные тексты – сцена похищения Ломоносова, сцена смерти да вообще вся структура-стиль сценария «По грозным столь страстям», сцена сумасшествия Циолковского в Петербурге, сцена рождения ракеты в церкви на Пасху, сцена прихода покойных родителей и сцена взлета на колокольне из «Взлета» (ни одна не снята ничтожкой – Кулишом!), сцена на крыше высотного дома из сценария «Первый бал Наташи», сцена «Мать России с хлебом», первый проезд Славы, взрыв забора и дома писателя, разваливающаяся в лесу «Победа», монолог Славы на кладбище, сцена любви в невесомости, три ведьмы и последний взрыв из «Дьявола в России», весь сценарий «Убивати» («Я стреляю по Москве»), весь сценарий «Агитатор», весь «Витька-дурак» и многие другие сцены их разных сценариев – это художественные явления на уровне художественных достижений Достоевского, Урусевского, Шекспира, Рембрандта, Феллини —не мной сказано! – но я соглашаюсь и не извиняюсь!

   Я грустно жаловался Ролану:
   – Десять лет прошло, Рола! Ну сделай что-нибудь, кот-Бегемот ты обаятельный! Ведь все ставят – Митты, Кулиши, Бланки и Месхиевы, какие-то дикие Шнайдерманы и убогие «профессионалы»! А удивительные люди не ставят. Я знаю с десяток талантливейших людей – не дают! Саше Бибарцеву не дают! Помнишь, как замечательный Володя Китайский повесился, не выдержал?
   – Терпи! – улыбался Ролан. – Ваш брат-гений должен терпеть много. Закаляйся, Олежа! Еще чуть-чуть! Посмотри на Трауберга, как ты думаешь, хочет он снимать кино или нет? Ему уже почти сто, а он все школьниц соблазняет! Вот витальность! Терпи!
   Я бушевал, но что мог сделать и Ролан тогда?..

   Мне было уже за тридцать. Я казался себе уже очень старым. Многие уже погибли. Я хоронил Урусевского, нес его легкий гроб. Был в Средней Азии, поздно узнал о смерти Михал Ильича, не смог быть на похоронах – прости, Михал Ильич! Приехал, встретил Гену Шпаликова. Ночью он повез меня и Лену Ефимову, тогда мою жену, к себе домой. Все вещи, шкафы и стены были разбиты совершенно, как будто их крушили молотком день и ночь. Гена сразу начал ссориться с мамой, с женой – той самой бывшей прелестницей Инной Гулая. Оба они выглядели ужасно. Мама лежала на кровати, не двигаясь, молча плача. Инна вызвала скорую психиатричку. Вошли вежливые врачи. Я убедил их, что все в порядке. Гена стал мне читать роман про Маяковского. Я молчал. Гена плакал на моем плече: «Олежек! Ведь я всегда знал, что ты, ты только имеешь право нас судить! Скажи мне правду!» Что я мог сказать? Я удержал его от дальнейшего выпивания, успокоил Инну и маму, и Гена вышел нас провожать. Когда прощались, сунул мне в руки сверток: «Олежек! Возьми! Ты всегда хотел со мной поменяться!»
   Дома я развернул сверток – там были те белые брюки из Болшево…
   Через два месяца я услышал, что он задушил себя на кровати полотенцем… И я вспомнил, как беззаботно пел он когда-то под гитару свои чудные «пиосенки»: «Только у тех, кто жил в аду, бывают такие невинные голоса…»
   Гена! Самый ненатужный лирик оттепели, светлый-светлый в своей как бы невесомой печали. Судьба его была обычной – «согласно законам гостеприимства». После Суворовского училища – ВГИК – заметили – губительный успех у киношных начальников-людоведов, – не дали созреть – сманили быстрыми деньгами – выжрали душу – споили в хлам – и сунули в петлю!
   Я свидетель: однажды ночью, шагая по Москве после домкиношной пьянки, Гена в кромешной тьме прыгнул с моста в реку – наугад, на авось! – как бы репетируя предсказанное им в курсовом своем сценарии самоубийство…
   А потом-потом, когда он беспощадно просек, что его расчеловечили и уже никто не спасет (а сколько было «друзей» в мерзком том киногадюшнике!), принял решение – по-суворовски:

     Я к ним покорно выхожу.
     И руки кверху поднимаю, —
     Я их прекрасно понимаю,
     Но выхода не нахожу…

   Что же от него осталось? Фальшивый картон «Заставы Ильича» не в счет – тогда Гена еще жил, закрыв глаза, верил, что все «как бы честно». Другие его сценарии, подлинно поэтичные, без дурацкой вгиковской «драматургии», – режиссерами изуродованы. Лучший – «Я родом из детства» – осужден педантами, забыт.
   Сегодня Гену помнят песенками, стихами – как бы в сторону Фатьянова, Рубцова, – но «городскими», на одном, легком дыхании!..
   Часто встает передо мной чистейший образ суворовца-жаворонка с твердым подбородком и беззащитным взглядом – и становится тепло, мокро – и счастливо!..

     Ах, утону я в Западной Двине
     Или погибну как-нибудь иначе, —
     Страна не пожалеет обо мне,
     Но обо мне товарищи заплачут.

   Да, именно так, Геночка! Ты ведь сам и был – кинопесенка, истекающая искренней нежностью! «Пароход белый-беленький!»
   – Ну и что? Что тут такого? – кричит нам с экранов ТВ всемирный Берлиоз-Эрнст-Парфенов. – «Мы по палубе бегали, целовались с тобой»?! Не постигаю!
   И не постигнешь, бедняга! Потому что вечная комсомолка истории рано или поздно – но обязательно – прольет маслица на рельсы судеб, под ноги ничтожеств – роль у нее такая! И все, все разъяснится!
   В частности, то, что вся наша нынешняя попсня с матроной Пу и барашком Фи не стоит и глоточка серебряной водицы Верочки Матвеевой, Саши Башлачева и Гены Шпаликова.
   Давно сказано: «Никто не спасется законами, а только благодатью». Да-с, никто не спасется «правилами» киноремеслухи какого-нибудь Митты! Не спасутся начетчики, педанты соцреализма, пуст-модернизма нижегородского нашего фрейдизма (а ведь даже и натурального Фрейда – как ненавидел великий Набоков!).
   Благодать взрывает, превосходит старый закон. Мир ведь не чертеж, а рисунок! И чтоб его словить, нужны, пардон, некие качества. Сияние, свечение, протуберанец – только они и есть закон! – и только для этого сияния.
   «Станьте Солнцем, и вас все заметят!» – сказал Достоевский – просто же! У Гены была благодать – и что же с ним сделали на родине?
   «Как нежны голоса в аду!» – да уж, здесь у нас, где власть тьмы и тьма власти, где в грохоте русского Рока никак не кончится ночь, – а ночью у нас все дешево, и любовь, и кровь, все – кроме нефти!.. И, пардон, этого брата краткости – таланта!
   До свидания, Гена, до встречи в другом Болшево, спасибо за белые брюки и беленький пароход…


   * * *

   У насекомых из гусеницы получается бабочка, А у людей наоборот: из бабочки гусеница.
 А. П. Чехов

   И тут пошли наконец ко мне дети!
   Сначала я забрал у брата Юры своего трехлетнего племянника – больного, отсталого, с аденоидами, гландами, плоскостопием и пр. – и, плюнув на карьеру, сделал его за десять лет сияющим отроком-отличником, чемпионом Москвы по боксу среди юношей.
   И наконец, в 1968 году я вырвал у Марины, которая уже давно превратилась из моей сияющей бабочки в ничто, совковую журналистку-гусеницу, – первую доченьку Марию-Натали и – нужно было исполнить мою жесткую мечту-клятву, записанную в школьном дневнике, – в музыку! Она должна быть лучшей пианисткой мира!
   Наташа была избалована бабушкой, лжива и ленива. И главное, без всяких музыкальных способностей. Ее не принимают даже в обычную детскую музыкальную школу – пришлось обучить ее нотам в вечерней школе, за деньги. Но я так любил ее! Я опять бросил все – карьеру, друзей, путешествия! Я тратил безумные деньги на мою доченьку, на ее наряды и ее здоровье.
   И, как только она немного выучила ноты, я купил два рояля и начал с ней заниматься, создавая «дубль-стресс» – свою теперь уже знаменитую (и обогатившую пиратов всех стран, записывавших мои занятия на кино и видео и не плативших почти ничего!) систему обучения музыкантов.
   Через три года Наташа становится знаменитостью в узких музыкальных кругах, многие студенты Консерватории (Витя Архипов, где ты?), восхищаясь, уже ходят ко мне консультироваться и за трактовкой…
   А нас с Наташей – с криком по дворику «Ребята, Наташа пришла!» – водят тайно в класс Гольденвейзера, и мы играем на сказочном рояле. Все сходят с ума! Победа! Через пять лет Наташа будет со мной великой, как Рихтер, мой великий Рихтер!
   Но в то глухое совковое время возможности для полноценной раскрутки самодеятельной девочки без блата и лизания ж… отсутствуют. ТВ вообще закрыто, попросить зал для концерта – вызвали бы психиатричку! В залах играют только тарифицированные Минкультом блатные солисты.
   И мой первый пятнадцатилетний ученик, впоследствии знаменитый грек Николас, дает совет: «Только через диплом!» Я вздыхаю – ладно, ради дочери…
   И – у входа в ЦМШ ловлю педагога Елену Рихтер (поразившее меня совпадение – путь в музыку и для Наташи начинается со слова Рихтер!), довольно милую шопенистку, и умоляю ее послушать мою «самодеятельную» дочь. Прослушав в исполнении восьмилетней Наташи 1-ю часть Концерта ре-минор Баха, Елена Рудольфовна не может скрыть изумления – и, без всяких взяток, сама добивается допуска Наташи до экзаменов.
   В ЦМШ отказываются верить, что Наташа не училась в музыкальной школе и занималась с отцом, не знающим нот.
   – Зачем мне ноты – я сам и есть музыка! Это ноты должны знать меня, а не я их!.. – Согласитесь, что такой ответ приводил советских педагогов в смущение, и за моей спиной они крутили пальцем у виска – а мне ведь жаль их, убогих, всех незнающих, жаль!
   И вот я стою во дворике старой ЦМШ, слушаю доносящиеся с четвертого этажа звуки концерта Баха – это Наташа играет на экзамене – и плачу! – ведь сбылось!..
   Да, без всякого блата мою дочь принимают – единственную! – сразу в четвертый класс знаменитой ЦМШ, кузницу лауреатов, а ведь конкурс в ней чудовищный, обычно тридцать – сорок человек на место – в основном дети сверхначальства (и – за огромные взятки).
   ЦМШ – едва ли не единственный способ расстаться с совком, сейчас этого не понять. Сделать ребенка музыкальной звездой и вырваться за бугор, как вырвались Бунин, Кисин и прочие, – вот была мечта!
   За место в ЦМШ бросали все, отдавали все, умирали и – убивали! Мать Наташи в слезах целует мне руки.
   (А мне – надо решать! Ведь Наташа занимается со мной не только музыкой, но и большим теннисом – прямо на улице, в Богословском переулке! – что музыкантам категорически запрещается – рука зажмется, потеряет беглость! Но у дочери Олега Осетинского с руками все нормально – он знает все про тело и про душу, он умеет освобождать мышцы! На первом же чемпионате Москвы для младших в зале ЦСКА Наташа обыграла всех – Черневу, Зайцеву и Сафонову – будущих чемпионок СССР! – с одинаковым счетом 6:0!)
   И вот во весь рост встает вопрос вопросов: чему дальше посвятить свою жизнь – полностью? Совместить большую музыку и большой теннис больше не удастся!
   Я хожу, кусаю губы, но не диктую – «свою будущую жизнь выбирай сама!».
   И – Наташа выбирает фортепьяно (надеясь, что это легче, чем многочасовые тренировки). Я умоляю Е. Рихтер быть нашим фиктивным педагогом, не мешать мне – и она милостиво соглашается. В конце года Наташа получает в ЦМШ пятерку по специальности – за программу, подготовленную мной самостоятельно, – то есть ЦМШ ставит мне, не знающему нот самодеятельному педагогу, – высший балл! Вот – победа! Я закупаю ноты! Через три года – Карнеги-холл и Плейель – однозначно!
   Но дьявол – в образе матери Наташи, Марины-Малюшеньки – опять решил по-другому…

   Бывшая бабочка, усвоившая в жизни без меня слепую плебейскую хватку, целовавшая мне руки, но по своему невежеству свято верящая в совковую педагогику музыкальных кухарок, уверенная, что дело сделано, – используя заурядный скандалец по поводу Наташиной лжи, тайно увозит слепленную мной в муках девочку – сверхздоровую, сверхразвитую, блестяще образованную, с огромными возможностями. Крадет мою любимую дочь, мою надежду – да при этом еще и совершает ряд заурядных денежных подлостей, обкрадывает меня!
   Я пытаюсь в письме объяснить Марине, что Наташа – не натуральный талант, она лишь мои руки, и без меня она не сможет самостоятельно сделать карьеру пианистки, без моего веселящего газа этот шарик быстро опустится на дно жизни.
   Но почуявшая наживу бывшая бабочка отмахивается.
   И – быстренько подает на меня в суд – взыскать с меня задолженность по алиментам за те четыре года, которые Наташа жила у меня! Вы понимаете – за те четыре года, которые Наташа жила в моем доме и на которую я тратил все – и деньги?! Есть у вас слова для этого поступка советской журналистки, пишущей на морально-этические темы?
   Даже моя великодушнейшая, добрейшая, всепрощающая мать была потрясена! Естественно, на суд я не пошел – не верил, что она это серьезно! Марина Чередниченко хладнокровно ограбила меня, спасшего ее дочь из провинциального ничтожества, обокрала и мою маму, и моего сына. И что же она этим выиграла, бедная? По жадности уничтожила ослепительную карьеру своей дочери, обессмыслила ее жизнь, лишила ее волшебства! И, будьте уверены, – навлекла на себя презрение порядочных людей – вечное! И – то ли еще будет, Малюшенька, как говаривал Ролан!.. Не будет тебе покоя!
   Однажды я тайно пробрался под окно квартиры, в которой жила Наташа, – послушать! И заплакал – музыка кончилась… Та музыка, которая уже расцветала в Наташиной душе, – усохла. Мать растлила ей душу, а остальное доделали совковые учителя. Я ведь поставил Наташе только руки – душу поставить не успел! (Как грустно! Ведь в десять лет она в некоторых отношениях играла лучше Полины. И писала чудные сказки в дневнике. Вместе с Полиной – и только со мной! – они могли бы покорить мир, затмить знаменитых сестер Либек. Но – слишком было мало папы. Полина – одиннадцать лет с папой. Наташа – всего пять. Сгинула в ничто, менеджер в каком-то торговом агентстве!

   Господи, как страшно я пережил этот удар! Не понимаю, как выжил!
   Ну и, конечно, приполз ночью в ВТО, на углу Горького и Пушкинской, – тогдашний главный ресторанчик в жизни всех артистов и всех пропойц околокиношных и околотеатральных – ах, ВТО!..
   Ролан слушал меня очень сердечно, а выпив и откашлявшись, стал неожиданно беспощадным.
   – Олежа! Ты, конечно, гениальный музыкант – даже твои враги не отрицают. Но – не надо!
   – Что не надо?
   – Не траться так на детей. Пиши! Время уходит!
   – Спасибо, утешитель х…в, спасибо! – Я был ошеломлен. – Я тебе не писатель, я – режиссер! Уступи мне место – а сам пиши, ты же любишь писать, ты у нас графоман!.. Зачем писать?! Все закрывается, ты не ставишь моего!.. – Я был в настоящем отчаянии. – Я не могу больше! Я удавлюсь, уеду, женюсь на еврейке!
   Ролан погладил меня по руке. Хохотнул.
   – Олежка, брось! «И я умру по всей вероятности, но в жизни бывают крупней неприятности». Кто это сказал – не ты? Придет твое время! Дети обманут! Творчество – нет! А сейчас – поехали сниматься! Да-да!
   И он повез меня сниматься куда-то в Ярославль, что ли, в фильме «Чучело».
   Все было серьезно – гримеры, ассистенты, костюмы, какое-то подземелье в старом монастыре, я иду через монастырь навстречу врагам-монголам – камера снимает только лицо, меня убивают, Ролан в восторге…
   Перед премьерой в Доме кино он мне звонит, мы встречаемся в буфете. Ролан хохочет.
   – Олежа, ты снялся потрясающе!..
   Молчит, мнет сигарету, наливает мне. И – коронный взгляд исподлобья.
   – Слушай, Олежа, там у тебя такая концентрация, такой взгляд! Очень страшно! Давай все это – вырежем, а? Ты не обидишься?
   Я пожимаю плечами.
   – Мне, что ль, это надо было?! Вырезай! Просто счастлив буду не участвовать в какой-то жалкой истории! Но вот правую ручку – в карманчик! – и вынь неустоечку, Рола! За потраченный день! Разумно?
   Ролан вынимает деньги, притворно вздыхает.
   – Погоди, я тебя сниму – дьяволом!
   – Я – ангел! – кричу я. – Я ангел, и твой долг как Айболита и Бармалея донести это мнение до соответствующих органов! А вот вы все – злодеи!.. Да, я безрассудно отсекаю все, что мешает моему полету, утоляющему духовную жажду! Мешает сиять! А ты ничего не отсекаешь, приспосабливаешься, извиняешься!
   – Так! – и Роланчик опять хохочет – тем смешком. – Тебе хватит, Олежа! Пошли!
   И вот – премьера. Поднимаемся в Большой зал. Народу тьма. Триумф присутствия. Заставляю себя смотреть все с начала до конца. О фильме – не хочу, не надо…

   Собственно, это и было вторым для меня началом постмодернизма в России – человек из фильма вырезан, а титры остались – чистый симулякр!


   * * *

   На заду кобура болталась,
   Сбоку шашка отцовская звякала.
   Впереди меня все хохотало,
   А позади все плакало.
 Олег Григорьев

   Однажды Ролан нас с Чудаковым, ангелом падения, вытаскивал из милиции после драки в «Праге». А когда мы с Леночкой Рязановой, моей любимой женой-нимфеткой, в полном безумии из-за смерти собачки Белочки приготовились взрывать подъезд – это он нас вывел из транса.
   Кстати, о собачках – однажды ночью, мерзким ноябрем возвращаясь на Богословский, я увидел, как дворник добивает ломом собаку в подвальной канаве. Лом я отнял, дворника закинул в канаву, большую черную собаку с переломанной лапой, всю в крови, понес ночью – к Фаине Георгиевне Раневской! Она открыла дверь, выслушала мои объяснения – мол, у меня дома шесть сучек живет, а это мальчик! – и басом сказала:
   – Мальчик, дорогой! – и уложила его, окровавленного, на драгоценный закарпатский ковер.
   Он остался у нее жить, назвали Мальчиком, и он составил ей некоторое счастье – и массу неудобств.

   А жизнь спешила, текла и летела – мы думали, к новому счастливому веку.
   Умер Каплер, предсказатель моей судьбы, открывший мне Коктебель, похороненный в Старом Крыму. Вслед за ним ушла Друнина – отравилась газом в автомобиле. Друзья менялись, карты летали веером. Сгорела, резко прикуривая от газовой колонки, гениальная актриса Женя Попкова. Я ей сделал такой мощный голос – увы! Любимая частушка у нас была: «Пьяная, помятая, пионервожатая»! К ней часто приходила и гордо молча возлежала Катя Васильева, впоследствии монахиня.
   Однажды в ВТО пьяный Андрон пытался нас всех троих помирить – не вышло из-за озлобленности Тарковского. Тарковский поссорился со всеми, бросил и Андрона, через несколько лет остался за границей. У меня было много тайных и явных приглашений из-за границы, но «контора» меня не пускала даже в Болгарию! С Максимом Шостаковичем мы проехали на автомобиле всю Россию. С великим Олжасом Сулейменовым – весь Казахстан. С Борисом Бурдой – всю Украину и Вилково… Ролан матерел, его нельзя было поймать, я его иногда ненавидел. И тут меня исключили из профкома драматургов – хотели как бы пожурить, но я на «пожурение» не пожелал явиться, и оскорбленные помятые профком-вожатые меня исключили.
   – Профком московских драматургов исключает Олега Осетинского из своих рядов «за попытку быть выше моральных норм советского литератора»!.. Но это же правда, Олежа!.. – хохотал Ролан. – Ты и есть – выше! Так – плати! А я вот – ниже! Меня нельзя исключить! Понимаешь, Олежа?! Я – ниже! Ты – выше! Плати!..
   Сгибаясь от хохота, мы так орали, что официантка качала головкой, поджав губы…
   Смех смехом, но тут меня как раз собрались в очередной раз исключить из Союза. А вот это было весьма серьезно. «Не член Союза» считался «тунеядцем», висел в Москве на волоске, мог быть выслан за 101-й километр, и судьба его зависела от настроения начальника милиции – буквально! Оказывается, из Одессы, где я сделал три фильма, пришло письмо от усатой злобной вахтерши: «Осетинский, вечно нетрезвый, носит на груди большой крест, ведет религиозную пропаганду, на требование вахтеров снять крест ругается, дерется и требует всем каяться. Просим разобраться в таком поведении идеологического работника».
   Резолюция Льва Кулиджанова была на этот раз – «строго разобраться!». И слово «строго» – жирно подчеркнуто! Бюро (назвать по фамилиям? – противно!.. и жалко их – пусть себе ползают, недолго осталось)
   меня осудило, требовало покаяться и письменно объяснить – откуда крестик и почему…
   Ролан звонил Кулиджанову, улаживал, объяснил, что крестик – от бабушки. В итоге я написал: «Объяснение. Крестик подарен бабушкой, ношу в ее честь. Каяться нужно всем…»


   * * *

   Я люблю театральную складку
   Ваших масок хитиновых лиц
   Потирание лапки о лапку
   Суету перед кладкой яиц.
 Сергей Чудаков

   И вдруг, «посредине этого разгула», они мне все так омерзели, что я и кино стал ненавидеть! Меня обложили флажками – вкругаря!.. И ничто не вызывало восторга… Жутчайшая депрессия от презрения и без-ыс-ходности! Мой глупый ученик Н. Климонтович пишет в «Коммерсанте», что я был самым преуспевающим «официозным» (!) сценаристом страны! Господи! У меня нет слов! Одни междометия!.. Даже от чтения меня мутило, даже Моцарт злил, а Рахманинов раздражал!
   Это и было то легендарное – ваще!
   И я залег на дно, обложившись пивом и сообщив приятелям: «Я со всеми прощаюсь!»
   И в одиночестве открыл заседание кризисной комиссии, суда (суд по-гречески – кризис). Нужно было решить с вектором дыхания. Хань и я – вот вопрос! Вектор я – или флюгер?.. «Кто же твой проводник, если ты праведник?» Фарисейский фарс, как говорит Микушевич… Уточнить вектор. Поменять фокус. Взять другую крупность. Тщеславие? Честолюбие? Гётевские общие места – или магия мака-мага Кастанеды? Новые ориентиры – или вечные (а для метеоритов?) постулаты? Свобода или своеволие? Как быть с нравственным законом? Куда его – под кровать или опять наверх? Кто виноват – Кант или Сартр? Или вообще Розанов? К стебу, как все, – или к Христу? Или – дальше?! Тcсс! Куда от Христа – дальше?! Жуть какая! Я совсем затосковал. А – дружба?


   * * *

   Не так пороки мешают человеку иметь много друзей, как слишком высокие достоинства.
 Шамфор

   Ах, господин Шамфор, как это верно и печально!
   Да и хер с ними, такими друзьями! «Я так люблю унылые места, / Места, где – ничего, даже креста…» Тот, кто не любит одиночества, – не любит свободы. Изоляция необходима Челу Века больше, чем электорат и даже эректорат. Нельзя так долго пачкаться! Никаких балов, притонов и Домов терпимости Кино! «Шуми, шуми, послушное ветрило»! Всякий значительный поступок есть дитя схимы. Хватит дружить! Гений – не мусоросборник. Шопенгауэр прав: «Кто не остается на всю жизнь взрослым ребенком, никогда не станет гением…» Публика выжирает у гениев сердце, а интересуется только их бытом. Про Гёте вон писали, в основном, что он ужасно много ест. Конечно, ничто человеческое… – смирись и с этим! Но, братки, неужели нужно полюбить зону добровольно? Это — русский специальный садо-марксо-хизм!.. Я просто пытаюсь говорить о мире, который вижу через глаза и уши Второй Природы — Искусства. Мир Высокого Искусства сложно закодирован, заколдован. Я пытался расколдовать его для Ролана. Хотя сам он тоже был произведением Дали, некоей Венерой Милосской без рук, но со множеством ящичков, в которых чего только не лежало. Лежали коды земли и умения общаться. Я знал, что у Ролана есть и совсем тайные ящички. Нажимал на кнопочки, но кроме Витьки-дурака долго не мог открыть ни одного. Одно я просек точно: Ролан был всегда готов сконцентрироваться по-высшему – но не было сакрального момента! А когда сакральный момент появился – он уже не мог скумулироваться. Впрочем, впрочем, все мы дрочим! – и словами. А правду выдохнуть – даже про другого – больно и стыдно. И страшно. По крайней мере, в ханжеской и чопорной нашей отчизне.
   И я стал ждать – то ли явления следующей дочери, то ли Возвышения Ролана, моего чудного агента по связям с Действительностью. А я был его агентом по связям с Небом – так я полагал. И полагаю. У Неба этажей много. Лифты не всем доступны. Плевать, самый честный способ – пешком!

   И вот тут-то как раз и стукнуло, и началось!..



   Четвертая серия

   О плюрализме, товарищи, двух мнений быть не может.
 Михаил Горбачев


   И тут как раз пришла перестройка – перепалка и перестрелка – безумная и нелепая, как все официальное в России. Помните Пушкина? «На вывесках у нас есть всё – министерства просвещения…»
   Да, на вывесках – конституция, демократия, – а за ними потемкинское чудо, свиньи с картины «Возвращение блудного сына» великого Глазунова и хитрейшие перевертыши…
   Да, все революции делаются для того, чтобы ничего не изменилось – только хозяева!
   Вся перестройка состояла в том, что КПСС-КГБ-номенклатуре надоело притворяться, ей хотелось владеть, а не просто управлять!
   И коммуняки наняли явно больного книжника, «архивного юношу» Гайдара, и рыжего злодея Коха – и они, всадники без голов, поставив телегу впереди лошади, освободили цены – не создав условий для конкуренции! не приняв антимонопольные законы! Не запретили КПСС – и не снесли Лубянку, символ неконтролируемого насилия, когда были всесильны!
   Начали шоковую терапию, не озаботившись социальным щитом, законом о земле, суровыми законами, защищающими кооператоров-производителей-средний класс!
   И – все честные производители мигом стали жертвами рэкетиров! Что, Егор Тимурович, этого вы не могли предвидеть? Ежу понятно! Вы отменили законы разума, просто здравого смысла!
   Я, художник и музыкант, не политик, но здравый человек, по радио, в газетах – в Австрии, и Америке, и Италии, даже по Ленинградскому ТВ (сохранилась запись) – предсказал все, что будет, – с точностью до секунды! – но толпа зомбированных новыми сказками и словами шла радостно вперед, сминая разумных!
   Короче – Гайдар изымал у населения деньги и отпускал цены. А коммуняки и бандиты за его спиной из красных комиссаров в мгновение ока стали серыми банкирами и владельцами всего – газа, нефти, леса, алюминия!
   То, что раньше как-то делилось на двести миллионов, теперь стало делиться на несколько тысяч человек.
   Грубо говоря, никакого рынка, никакого либерализма и никакого среднего класса у нас не создавалось! Шоковый бред! Я об этом пишу десять лет в разных странах, и наконец в этом только сейчас признался сам Авен, сподвижник Гайдара!
   Почему же не выходим на площади?! Потому что мы – русские! «Наши матросы и солдаты славно умирают… но жить здесь никто не умеет», – сказано Грановским еще сто пятьдесят лет назад.
   Ваучеры скупали за бутылку и чемоданами – сам видел в самолете Москва – Нью-Йорк! – отправляли в США и Чечню…
   К тупорылому большевистскому танку приклепали валютные крылья (при помощи закона о совместных предприятиях!) – и полетели! А нам всем, бесправным еще более, чем при совке, кинули гласность, как кость, отвлекающую нищих! (Сейчас уже отнимают.)
   Милицию, как всегда в России, наняли охранять Власть, а не Законы и Людей!
   И – дьявол российский безглазый, страшный дракон подземный, рыча и чавкая, вырвался из-под земли опять, взлетел по-совиному, закрыв небо, простер черные крыла беспредела и своеволия над Россией, пожирая миллионы несчастных!
   Десять миллионов русских хомо сапиенсов в ужасе бежали за границу!
   Миллиарды долларов, украденных у нищих, уплыли в зарубежные банки на счета бандитов и рыночных свиней-коммуняк. (На эти деньги были куплены не только поместья – целые правительства в Южной Америке. Уж поверьте, я знаю, что говорю! Я встречался там с удивительными людьми – познакомились еще в той, лагерной Сибири! – понимаете, о чем я? Сегодня некоторые из них владеют четвертью Латинской Америки и готовы помогать патриотам России – так они говорят!)
   То обстоятельство, что все приватизаторы и «рыночные» свиньи еще живы, объясняется не христианским духом прощения, а пещерным менталитетом несчастного необразованного народа, его привычкой к рабскому терпению, а главное – неумением объединяться и договариваться друг с другом.
   «Рабы немы и глухи» – помните школьные тетрадки?
   Если бы темные наши люди понимали, что ваучер должен стоить, по крайней мере, в сто раз больше!.. – то безумные приватизаторы-реформаторы висели бы на веревках в позе Муссолини.
   Так за что нам эти безнадежные ваучеры между ног, эти широко и бессмысленно закрытые наши глаза, которые ничего, как известно, не продадут и ничего не купят, кроме водки?! Почему никто не удушил кухонным полотенцем творцов этой стряпни?
   За что нам это?! А – за все!
   Во-первых, за историю. А история – за географию, – еще Ломоносов понимал. За долгую мертвящую зиму. За позднее крещение. За плохо развитое умение общаться разумно – леса-то дремучие были, непроходимые! За трехсотлетнюю вынужденную «осторожность», умерщвление самодеятельности под игом.
   За азиатское понимание христианства только как рабского терпения – без свободы духа и ответственности личности, которые принес Христос! За жалкую надежду лишь на благодать Божию, которая прольется на Россию ни с того ни с сего. За авось, за лежебочество и пьянку. За нежелание трудиться с пяти утра. За непроведенную реформацию в Церкви. За вождей-уголовников и вождей-психопатов, за трусость и грубость нашу страшную – за все, в чем мы виноваты сами!
   Первое видение пропасти!.. А тут еще хлынула к нам толпа мерзавцев и чужих – киношные нагло-язычные авантюристы, крадущие сюжеты, скупающие сценарии по дешевке, выгрызающие идею из напечатанных сценариев, – у меня украли три сценария!
   Порядочные люди растерялись. Я не мог видеть сальных морд мгновенно пожиревших воров-кладовщиков, завхозов, бухгалтеров и милиционеров, которые продали склады, присвоили заводы и начали вырубать сады, чтоб строить свои дворцы-свинарники.
   Помните Раневскую, ее слезы, ее мольбу к Лопахину: пожалуйста, вырубайте сад, – но дайте нам уйти, потом рубите!
   Да, наше светлое будущее состоится, только когда изменится химизм души российского человека! Когда мы потребуем света – и будем жить при полном свете! Когда все поймут необходимость улыбаться – и сиять не только улыбкой – как мечтал Федор Михайлович.
   «Станьте солнцем – и вас все заметят»! Превратить жратву не в дерьмо, а в сияние! – как вы научите этому человека без реформации нашей конторской Церкви?!
   Но пока вместо солнц сияли малиновые пиджаки и ожерелья блядей! Я – забуксовал. Я не мог продраться сквозь жирную липкую ауру хозяев жизни и не мог видеть чудовищной гибели невинных зверьков. Я задыхался. Я бросился в Большой зал – но там сиял для «новых русских» опереточный коммерсант Спиваков, весь в бантиках и соплях. Я погасил свет, выключил телефон – и стал пить и молиться.
   А Ролан?.. Ролан, хоть и высокой пробы, был ведь еще и любимец масс, по определению попсовик и утешитель, – как и великий Юра Никулин. И, закрыв глаза, он нырнул в водоворот!
   А наш народ, пошумев, стал ожидать нового рая, грызя постреволюционные семечки по Блоку, а властям нужны были какие-то маяки и рупоры. И Ролан стал нужен как никто: ведь умел все это – понравиться без самоуничижения, развлечь без шутовства.

   (М. И. Ромм мне рассказывал про Сталина и двух его придворных пианистов – Эмиля Гилельса и Владимира Софроницкого. Так вот, Гилельсу Сталин мог крикнуть у Бранденбургских ворот: «Рыжий, играй громко и быстро!» Софроницкому же – никогда! Он не мог назвать его «рыжим» – Софроницкий бы умер, но этого не допустил, и Сталин, презиравший своих лакеев, это хорошо понимал. Ролана тоже никто бы не посмел назвать «рыжий»! – я в этом уверен.)

   И вот этот новый Ролан, пропавший с моего горизонта, выныривает в 1986-м – поздним ночным звонком!
   – Олежа, до меня дошло! Я понял теперь твою ту идею! Ну ту, новую – всего десятилетней давности! Ты тогда имел в виду, что наш Витька едет не только через страну – но и через историю, да? Так? В начале он молодой – страна дикая, сталинская, ударяется, попадает, как ты, в тюрьму, в психушку… – постепенно взрослеет, надевает маску… и к перестройке, когда можно жить по-новому, уже стареет! То есть он не только в конце путешествия через страну – а в конце путешествия по времени понимает, как надо было жить?! И вся страна понимает, да?.. Гениально! Но очень жестко, это уже не твой Жак Тати, – а это надо делать как сам!
   – Ну да, но зачем так политизировать? Привязывать! – Я был так счастлив, что он позвонил. – Это более космично, отрешенно и нежно! – ты опять огрубляешь! И ты что, в самом деле веришь в эту перестройку, этот бред Горбачева?..
   – Олежа! Не надо! Страна потянулась, хрустнула, уже хорошо! И этот замысел – гениально! Это нужно делать по-чаплински – или никак! Олежа, скоро все будет, сделаем съезд, все поменяем, – и я тебя сразу позову!.. – и Ролан уже умчался в темную глухоту трубки…

   Когда-то мы ездили в Белые Столбы смотреть фильмы Жака Тати. «Это слишком тонко для нашего зрителя», – качал головой Ролан. Наконец он углубился в самого — так он с клекотом в горле, корректно приглушая восторг, называл Чарли Чаплина. Здесь мы сошлись, я нашел кнопку! Я рассказывал ему про Чаплина все, чего совки не знали тогда, – про этого абсолютного гения и безумца, жесточайшего из домашних тиранов, еще похуже Пикассо, как он сломал челюсть своему сыну за опоздание на Рождество на четверть часа – и был прав!..
   Я злился – Ролан мог бы сыграть Витьку, душу России, хоть через сто лет! – а он играл каких-то сезонных Хрущевых, я его упрекал – он отмалчивался и тащил на банкеты.


   * * *

   То, что отнимает жизнь,
   Возвращает музыка.
 Генрих Гейне

   И тут Бог вручил мне наконец еще дочь – Поленьку!

   Полина Осетинская!
   Весь мир знал это имя в 1985–1988 годах!
   Больного, «занюханного», забитого своей дикой матерью, неразвитого ребенка без слуха, координации, без всяких склонностей к музыке я за десять лет, трудясь по своей системе «дубль-стресс» двадцать четыре часа в сутки, превратил в чудо разума, красоты – и доброты.
   Полина-Полечка, ангел перестройки!
   К десяти годам она побила абсолютно все рекорды техники за всю историю музыки!
   Одна русскоязычная дама, Дина К., справедливо неудовлетворенная своей жизнью во всех отношениях, доктор говенных совковых муз. наук, заявила в «Московских новостях», что раз Полину, которая так гениально играет к десяти годам Третий концерт Рахманинова, учил человек без диплома, то, значит, играть Полина научилась сама! – такой вот музыкальный Маугли!
   Американские же эксперты, услышав и увидев исполнение Полины на видео в 1987 году, сухо заметили, что сам ребенок может научиться играть только какой-нибудь «Чижик-пыжик», а если ребенок играет так, как Полина, то его учил педагог гениальный! – и больше про это сказать нечего. Да, Полина – это «музыкальный "нидзя", обученный великим педагогом». Первой в США это заявила знаменитый педагог и пианистка, член жюри всевозможных конкурсов, лидер Манхэттенской школы музыки в Нью-Йорке Нина Светланофф, ля-бемольная бабочка Нью-Йорка, первая жена нашего великого дирижера Е. Светланова.
   Кстати, когда я робко заикнулся насчет отсутствия у меня советского диплома, Н. С. высказалась – с нескрываемым презрением: «Все эти разговоры о великой русской школе – это было давно и неправда! Все интеллигенты в России уже вымерли! Мы здесь плюем на эти совковые дипломы! Вы – гений, вы сами должны выдавать дипломы. Мы просто не знаем, сколько вам платить».
   Вот так, неуважаемый доктор говенных наук Дина К.!
   «Факты – упрямая вещь», – сказал кремлевский горец и был неописуемо прав.

   Никто в мире не играл лучше Полины с листа уже в десять лет!
   Она сыграла в темпе все незнакомые ей каденции Моцарта, которые приволок какой-то доцент Московской консерватории гигантского роста, – так он чуть в обморок не упал. Я правду говорю, доцент? Никто не имел таких свободных и сильных рук, такого волшебного туше без малейших призвуков — если б вы знали, чего мне это стоило!
   А слух? В восемь лет слуха еще не было, но к девяти я сделал ей обычный абсолютный, а к одиннадцати – пятиголосный!

   Я научил ребенка в девять лет играть Концерт Шумана и Пятый концерт Бетховена – но как! В десять лет – «Трансцендентные этюды» Листа – в бешеном темпе, без малейшего видимого усилия! Рапсодию на темы Паганини и Третий концерт Рахманинова!
   А координация! Однажды в Челябинске погас свет, зрители зажигали спички, я призвал всех к тишине, и Полина сыграла «Чакону» Баха – Бузони и «Мефистовальс» Листа в полной темноте практически без ошибок – в полном темпе! Что делалось в зале! Глаза людей в темноте светились счастьем!
   К двенадцати годам репертуар Полины составлял двенадцать часов музыки наизусть! И при этом каждый концерт излучал эпифанию, я отворил ей ворота сатори — серенити-экстаза!
   И при этом она сияла счастьем, здоровьем, радостью и чистотой (история с ее единственным за десять лет, проведенных со мной, заболеванием – дискинезия и панкреатит – это история безумия неких Мержевских, просто отравивших ее перед концертом в Капелле, и некоторых неизбежных обстоятельств жизни).
   Про нас сняли полтора десятка фильмов, сотню передач, мы дали сто двадцать концертов, я прочитал уйму лекций и провел тьму мастер-классов – какие люди приезжали к нам в бедную нашу квартирку, заваленную нотами, картинами и книгами!
   Иегуди Менухин и сенатор Джордж Браун, Сюзанна Эйзенхауэр и Джордж Сорос. Когда в России на наши достижения еще плевались и не подпускали к ТВ и залам – ее знали в США все!
   Легендарный киноактер Роберт Редфорд впервые приехал в СССР показать свой новый фильм с двумя дочками, – и они сразу заметили Полину в соседнем ряду в Доме кино, стали перешептываться. Как выяснилось, они видели ее в США по ТВ – и сразу узнали – ведь в США Полина была объявлена «девочкой года», «ангелом перестройки».
   Полина сидела между мной и Роланом. Кончилась официальная часть, красавец Редфорд с многочисленной семьей потянулся в ресторан, а к нам подошел переводчик из Союза. Мы с Роланом резко приосанились. Но переводчик суховато сообщил, что мистер Роберт Редфорд убедительно приглашает мисс Полину Осетинскую присоединиться к ужину с его дочерьми. Полина вопросительно посмотрела на меня – я пожал плечами: пожалуйста, иди, это, в конце концов, производственная необходимость в борьбе с совком.
   И Полина ушла с переводчиком, а мы с Роланом, весьма, надо сказать, уязвленные, отправились в бильярдную, где Ролан и застрял. А Полина появилась через час – розовая, веселая, повзрослевшая, с букетом цветов и массой подарков от дочек Редфорда.
   В Москве и Питере нас наперебой приглашали все послы и послихи. Французское посольство устроило прием на двести человек. Венгерское – когда Полина сыграла семь венгерских рапсодий Листа – на триста человек! Сколько жратвы и выпивки!
   Десятки американских звезд разного пошиба – от знаменитого актера Криса Кристофферсона до знаменитого саксофониста Пола Уинтера и знаменитой девочки-ведущей из популярной американской ТВ передачи «Фэмили» – прилетали специально, чтобы сняться на Красной площади вместе с «девочкой года» земного шара.
   Только американцы сняли про нас двенадцать фильмов! Это было настолько выгодным для них занятием, что когда однажды надринкавшиеся операторы после съемки забыли какую-то важнейшую часть камеры, или половину камеры, или даже всю и мы им позвонили в США, то они сказали – плевать, Полиночка! Они ведь получали за эти фильмы от полумиллиона баксов до трех миллионов! – о чем мы очень поздно узнали! А нам вручались подарки на пару сотен баксов — Полина их не успевала открывать, дарили соседям!
   Часть уникальных записей разворовывалась. Поляки просто украли запись, где восьмилетняя Полина играла сложнейший Концерт Баха ре-минор с оркестром Сондецкиса, когда маэстро сказал удивленно: «Боже, какая техника! И ни одной ноты с плохим вкусом! Я не понимаю как…» А зачем вам понимать, Саулюс, это вам трудно, вы тактуйте, тактуйте!.. Сколько было сделано записей на концертах! До сих пор не показано по ТВ первое исполнение Полиной Третьего концерта Рахманинова в зале Петербургской капеллы при неслыханном стечении слушателей – даже стоять было негде! – 29 марта 1987 года, режиссером ТВ был тогда Дмитрий Рождественский, которому я придумал за ночь проект «Русского видео». (Впоследствии он, как водится, предал меня. Но недавно признал это, и мы трогательно помирились, – как только Митя вышел из Лефортово.)

   Мне удалось тогда довести Полину до верхней ступени медитации, считывания высших энергий прямо из ноосферы по каналу, открытому тысячей сложнейших упражнений. Видевшие и слышавшие тот концерт не забудут этого никогда! Когда я показал запись в Нью-Йорке, музыканты молчали минут десять, не скрывая слез!
   Это было – из разряда вечных исполнений, из разряда откровений, у меня есть лишь тайно сделанная перепись на ВХС, а хранится ли подлинник на этом ТВ? Если пропадет, Бог их всех накажет!
   Эстонцы сняли для финнов мой урок с Полиной как учебное пособие. Сотни лекций по всей стране перед педагогами школ, училищ и консерваторий!
   Помню мой открытый урок в Киевской консерватории – минимум тысяча музыкантов набилась в зал. Встреча должна была продолжаться два часа за определенную сумму. Она продолжалась пять часов, подбегал взволнованный декан и просил продолжить, прибавляя денег. И когда я, для московских музыкожаб «неграмотный дилетант», в конце пятичасового профессионального открытого урока, весь мокрый от напряжения, держа за руку Полину, громко крикнул в зал: «Вы все видели и слышали! И даже, может быть, что-нибудь запомнили. На понимании я не настаиваю. Так скажите мне – кто же здесь настоящий профессионал, господа педагоги?» – ответом был мощный единодушный возглас: «Вы! Вы!»
   Свидетелей – сотни, несчастная Дина Кирнарская!
   Кстати, храню восторженный письменный отзыв великого музыковеда – и музыканта! – Сергея Мальцева, который был консультантом на записи музыки Рапсодии на тему Паганини в фильме «Из Италии в Россию с любовью». Я считал, что нужно переписать – три незначительные ошибки. На что Мальцев резко ответил: «Ни в коем случае! Лучше сыграть нельзя! А ошибки – плевать!»
   И ведь эти фильмы про Полину проданы в семьдесят стран, именно они и вызвали волну приглашений – вот они лежат у меня – десятки!
   Вас это не убеждает, бедная злобная завистница?
   Ну, тогда что вы скажете о мнении последнего великого пианиста эпохи, Альфреда Брендля? Он приехал единственный раз в Россию со своей женой (кстати, подругой жены Гордона Гетти!) и своим другом, великим музыковедом и знаменитым философом сэром Исайей Берлиным, которому я показывал Петербург. Они остались в Петербурге на один лишний день, послушав в Капелле репетицию Полины – три Концерта Баха! И великий пианист сам пришел в наш номер, чтобы выразить восхищение. И знаете, что ответил великий пианист на мой прямой вопрос: «Дайте какой-нибудь совет, замечание. Все говорят, что я омерзительно высокомерен. Но от вас я совет приму. Во всяком случае – подумаю!» И знаете, что было? Он довольно долго думал, совершенно искренне пожимая плечами, и наконец сказал: «Все удивительно гармонично, прекрасное туше, никакой грубости, дисциплина и – свобода. Может быть, я сыграл бы чуть больше "дольче" в медленной части фа-минора. Это – все». Жалко, что я не записал этого на диктофон. Вы усмехаетесь? Но ведь даже моя дочь Полина знает, что я никогда не лгу – из презрения к окружающим! Ведь было пять человек свидетелей – и они еще живы. Не верите? Как грустно!.. Что же делать? Ой! Я же забыл! совсем забыл – это же снято на видео! – и показано в нескольких передачах ЛенТВ!
   И еще он, Альфред Брендль, знающий про музыку и успех все, услышав о нашей декабрьской поездке в США, покачал головой и медленно сказал – цитирую: «В Америке вас разорвут на части! Вы будете миллионерами через полгода».
   Вот что сказал последний великий пианист XX века Альфред Брендль! Сделайте ему выговор, г-жа Говенных!

   Я знаю – никогда ни у кого в десять лет не будет такой техники – и такого проникновения, и такого рубато! Дерзайте – я усмехаюсь!
   Никогда никто – и Полина без меня! – вообще не сыграет так 18-ю вариацию! И ля-мажорный Моцарта! И 2-ю часть Третьего концерта, и Концерт Сен-Санса, и каденцию из Концерта Шумана, и «Порыв», и «Сирень» Рахманинова, и Девятую сонату Прокофьева, и до-мажорную Галуппи, и до-минорную Гайдна, и каденцию из Пятого Бранденбургского концерта, и из реминорного, и до-диез-минорный этюд Скрябина опус 42, и прелюдии опус 11, и «Менестрелей», и «Вереск», и «Лунный свет» Дебюсси, и «Танец огня» де Фальи, и «Разлуку» Глинки, и ля-мажорный вальс Шопена, и столько вальсов, и столько мазурок, и мою мазурку опус 33, и «Пастушка», и еще десятки…

   Только этого – мне мало!..

   И естественно, два этих волшебных тролля – Ролан и Полина – страшно подружились. Ролан ее баловал бесконечно, даже придумал для нее какой-то фестиваль в Ялте. Они были одного роста и одного смеха. Стояли как-то на сцене – и бодались!


   * * *

   Ну какой карнавал,
   Если сняты и маски, и лица,
   Если головы сняты
   И нечему даже присниться?
 Елена Скульская

   Однажды мы сидели в ресторане Дома кино вчетвером – я, Полина, Юлечка, двухлетняя дочь Маши, и сама Маша. Ждали Ролана, насчет концерта, и вот он, быстрый, явился.
   – Через полчаса придет машина, «Волга», шофер Лева, играешь в Манеже Концерт Гайдна, как вчера. На репетицию у тебя двадцать минут. Полечка, это очень важный телемост с американцами! Олежа, Маша! Умоляю – без эксцессов!
   Общее наше «ура»! Полина вопит от счастья, Ролан лихо исчезает, а у нас с Машей – праздник в честь концерта!..
   Маша была моя давняя подружка, внучка маршала артиллерии Черенцова, – величава и обаятельна. Даже видавшие виды официантки Дома кино перед ней трепетали.
   К этому времени она была уже женой того бонзы-скульптора, который лепил Маркса на Театральной площади (кликуха у проституток – «ЧучАло!»). Юля же была ее очаровательная двухлетняя дочь. Выслушав Ролана, мы с Машей и Полиной переглянулись. Полину я отправил вниз, в холл, делать всякие упражнения и прыгать. Потом мы торжественно – Маша любила торжественность – и не спеша выпили за полчаса три бутылки самого сухого шампанского, потом Маша, не торопясь, выпила еще бутылку одна и пошла с нами к выходу. А выйдя, спокойно и уютно улеглась перед служебным входом Дома кино.
   Она спокойно и уютно лежала на снегу в своей роскошной шубе, огромная и великолепная, как знамя победы, и лежа давала указания нежным женственным басом: «Мне хорошо. Вы перешагивайте и поезжайте. Я полежу. А вы потом за мной заедете!»
   Я кротко и с пониманием кивнул, зная Маню. В это время приехал за Полиной Ролан. Хихикая, как дети, эти бандиты – Полина и Ролан – наклонились над Машей, долго с ней целовались и, наконец, взявшись за руки, перепрыгнули через нее.
   И – вмиг умчались в Манеж на телемост – это было главное блюдо перестройки.
   Я пытался все-таки поднять Машу, держа за ручку тихую Юлечку. При этом мы каким-то образом еще и допивали очередную бутылку шампанского. И, допив, снова увидели шофера Леву: «Ролан Антоныч велел вас отвезти, куда хотите».
   И тогда величаво возлежащая Маша прощебетала нежным басом: «Олежек, возьми Юлечку в Манеж, пусть послушает музыку, а я еще полежу, мне здесь нравится, здесь люди ходят хорошие, перешагивают!»
   Действительно, люди ходили и дружелюбно смеялись, приветствуя Машу. Я знал, что спорить с ней бесполезно.
   И мы помчались с нежной тихой Юлечкой в Манеж, где Полина уже играла Концерт Гайдна с оркестром Ветвицкого, а Ролан, потрясенный Машей, шептал мне, похохатывая от восторга:
   – Это – Мать-Россия! Ты должен написать для нее роль в «Катерах»! Теперь я понимаю, что это значит – «Коня на скаку остановит, / В горящую избу войдет»…
   – Горящую избу пропьет! – кротко уточнил я.

   Ролан был деликатен – но без этой удручающей топорной вульгарности, совсем не ханжа. Я обязан ему многим. О многом пока умолчим. Пожили. Погуляли. Поездили. Один раз он строго сказал:
   – Я вот сейчас должен ездить по некоторым местам, не придашь ли ты мне какого-нибудь бандита, чтобы меня не трогали?
   – Тебя и так никто не тронет!
   – Нет, вот уж приставь, будь любезен!
   И я приставил к нему актера, своего родственника, Аркадия Шалолашвили, человека чудовищной физической силы, и, кстати, грандиозно певшего одесские романсы. Он часто снимался и был при всех своих странностях – или благодаря им – заслу-жен-ный артист! (Впоследствии он получил десять лет за бандитизм – и убит при таинственных обстоятельствах. Хоронил его, мне сказали, Михаил Боярский. Поминки были в Ленинградском Доме актера. Подойти нельзя было к ресторану – приехали на «мерсах» и «БМВ» все крутые. Похоронен рядом с могилой Ахматовой. Вот так!)
   Да, маленький Ролан и огромный человек по прозвищу Шалик. Он строго командовал: «Поехали, Ролан Антонович!» – «Куда вы?» – спрашиваю. «Тебе нельзя, – пошатываясь, говорил Ролик. – Ты у нас гений, чистый человек! Мы тебя не берем. Иди пиши мне сказку!» Я не думаю, что там должно было происходить что-нибудь безумное – ну, кроме какого-нибудь экзотического пьянства, Шалик любил пьянство и веселье грандиозное, с буйством и удалью, а Ролану ничто человеческое было не чуждо, хотя в душе он оставался не просто ребенком, а абсолютным ребенком! Порывы его фантазии уносили его в тот эфир, в ту сферу, где просто нет места обычным страстям, – так мне казалось тогда.


   * * *

   Я сам лакал из лужи непотребной,
   Я сам себя давно видал в гробу.
   Рыдай, рванина. Музыкой волшебной
   Я заплатил за русскую судьбу.
 Илья Фаликов

   И тут Ролан познакомил меня с Иосифом Гольдиным – человеком, который фактически и погубил мою дочь Полину (но это уже другая история).
   К тому времени надзирательницы музбараков – методкабинетов, напрочь убивавшие в детях любовь к великой музыке, с ненавистью брызгающие слюной по поводу моего «дилетантизма», были вынуждены заткнуться, когда Сюзанна Эйзенхауэр на вопрос редактора «Правды», что ей больше всего понравилось в СССР, ответила: «Игра юной пианистки Полины Осетинской».
   Нас пригласили в десятки стран – но никуда не пустили! Ни к кому! Я кусал локти и бросался на стенки – но визы не давали. Без объяснений.
   Наконец Иосиф Гольдин привел Джоэла Шаца. Этот курчавый господин из Сан-Франциско взял у нас кассету с Концертом Моцарта в исполнении Полины в БЗК и полгода добивался приема у Гордона Гетти – сына самого тогда богатого человека в мире, Пола Гетти!
   Это был совсем не стандартный образ миллиардера – он был музыкант, известный композитор, автор оперы «Фальстаф» и инструментальных произведений, которые исполнялись у нас оркестром М. Плетнева. Миллиардер, помешанный на музыке, но, конечно, отдающий дань светской жизни – то подарит любовнице колечко за миллион долларов, то купит готическую церквушку во Франции и перевезет ее в одну из комнаток своего легендарного дворца в Сан-Франциско! Короче, не миллионер какой-то паршивый, а человек из первой десятки, скидывающий президентов и прочую шушеру, как перчатки.
   Все о нем сообщалось в США на первых полосах газет. И вот к нему – после полугодовых попыток – пробился на пятнадцатиминутную аудиенцию Джоэл Шац.
   И аудиенция длилась полтора часа, искушеннейший мистер Гетти слушал Полину – и держался за голову, и говорил: «О боже!» – при Шаце, переводчике Юрии Свиридове и советском консуле в Сан-Франциско.
   И отписал мистер Гетти просьбу всесильной тогда жене генсека СССР, члену президиума Фонда культуры СССР Раисе Горбачевой: «У Вас в стране живет Полина Осетинская, она играет с блеском и вкусом, совершенно невозможным в ее возрасте… Хочу организовать национальный тур по США Полине и ее отцу… Прошу Вас поделиться с США чудом XX века. И прошу Вас лично возглавить поездку». И подписался без всяких там приличий и объяснений, а просто – «Гордон Гетти».
   То есть приказал жене всемогущего генсека СССР возглавить поездку какого-то лохматого диссидента и его девятилетней засранки! Это ж – какое оскорбление! Наплевать и забыть! Но…
   Раисе разъяснили, кто есть Гетти… Она думала, советовалась… Конечно, хотелось побывать не у каких-то там президентишек, а у самых-самых, всемогущих, но… а вдруг это провокация?!.
   И велела Раиса Полину и папашу привезти к ней на Ленинские Горы, в ее дворец, после обеда. Отобедала Раиса с другими политбюрошницами и женами послов, вошла в зал, ковыряя в зубах, послушала… Похлопала…
   И – не пустила, не разрешила, не дала визы. Говорят, испугалась, что Полина с папашей сбегут в Америке, опозорят ее и КПСС.

   Раиса не пускала нас три года – с 1986-го по 1988-й – под предлогом «трудностей оформления» – ни к Гордону Гетти, ни к Бернстайну, ни к Ван Клиберну, ни к Владимиру Горовицу.
   Тогда всемогущий Гетти приказал, и был создан целый комитет – комитет «ПОЛИНА-87», – туда и верховный судья Калифорнии Билл Ньюсом входил, и президент директоров всех консерваторий США мистер Солкайнд, и помощник президента Рейгана Майкл Киллигру, и скромный мистер Джордж Сорос, и советский консул в Сан-Франциско, и Сюзанна Эйзенхауэр, и многие-многие другие знаменитости, и обращались они без конца к Раисе, в Фонд культуры.
   Уже и контракт был мной подписан. Условия такие: первые двенадцать концертов по 50 000 баксов в руки за каждый ин кэш — наличными! И все эти концерты не в каких-то там общедоступных консерваториях или Карнеги-холлах, а в домах, то есть во дворцах мистера Гетти и его друзей. В контракте указано было и про диетсестру, и про теннис для меня ежедневно, и про бассейн Полиночке, и про самолет специальный для Полиночки. В Арканзасе уже приготовили ей в подарок золоченую концертную «Ямаху», под Сан-Франциско – поместье с прогулочными лошадками для подготовки и отдыха и т. д.
   Все американские журналисты в Москве предсказывали Полине, что с помощью мистера Гетти и СМИ она, с ее сияющим обликом, солнечной аурой и моей гениальной игрой, за несколько месяцев станет кумиром Америки – и мы заработаем десятки миллионов на рекламе, книге, видео, ТВ и фото, дисках и концертах.
   И – нам был нужен еще один потрясающий концерт в Большом зале Ленинградской филармонии. Я придумал программу невероятной трудности – и красоты!
   Но бывший худрук Филармонии – не хочу о нем говорить – зал не давал!
   И тогда Илья Глазунов пригласил секретаря Ленинградского обкома КПСС И. Соловьева в наш самый шикарный номер в «Европейской», 104-й, в котором жил до нас Дюк Эллингтон, – с белым роялем…
   20 сентября 1988 года в наш номер вошла группа молчаливых людей в серых костюмах. Полина весело поиграла Моцарта и Шопена – со всякими манкАми для тугоухих. Соловьев тихо спросил: «Просьбы есть?»
   И на следующий день нас пригласили дать сольный концерт Полины в Большом зале Ленинградской филармонии 6 декабря 1988 года.
   Мы стали бешено готовить ослепительную программу.

   Победа приближалась; Раиса нас все не пускала, но все-таки паспорта – не через Фонд культуры, а по личному уже приглашению Гетти – были готовы.
   Нужно было сыграть сольный концерт в Большом зале Ленинградской филармонии 6 декабря 1988 года.
   За три недели до концерта было продано больше билетов, чем на Горовица, – 2400 билетов – абсолютный рекорд Большого зала! А 24 декабря мы должны были войти в дом Гордона Гетти в Сан-Франциско. До этого в октябре произошло одно событие – всемогущий Хаммер захотел послушать Полину в Фонде культуры – за ночь купили рояль, я его сам ставил в зале! (Потом на нем играл Ван Клиберн!) Девяностолетний Хаммер слушал Полину неподвижно. Тихо сказал пять слов: «Пусть скажут, что им надо». Мы решили – нужен рекламный и музыкальный фильм!

   И мы с великим Гошей Рербергом начали готовить фильм в изысканных интерьерах под названием «День Полины». По нашим замыслам, этот видеофильм должна была купить каждая юная леди в мире, чтобы он лежал у нее на столике рядом с Библией.
   Все было просто – Полина просыпалась в будуаре дворца в Останкино, потом гуляла по саду, потом обедала и каталась на лошади, потом плавала, потом засыпала в роскошной спальне, – а в окне сияла полная луна… И все это перемежалось точно выбранными популярными фортепьянными пьесами в ее исполнении. Фонограмма была уже записана на тонстудии «Мосфильма». Сшито роскошное розовое платье, все было готово, группа собрана, был назначен первый съемочный день, Гоша придумал неслыханные операторские фокусы… Как ты пожалеешь об этом неснятом фильме, бедная Полечка! Как ты пожалеешь обо всем несбывшемся!..

   И тут произошло печальное событие, разрушившее все мои великие планы, подготовке к которым я отдал всю жизнь – и десять лет. Началась дьявольщина – та самая, как с Роланом в Грибоедове!..


   * * *

   Конец, мой друг.
   Меня спустили в яму.
   Спасибо, вырыта на ять.
   Я мертв и не имею сраму.
   Мне под землей легко дышать.
 Анатолий Мариенгоф

   За месяц до решающего концерта мы полетели на недельку в любимый Коктебель – погреться. Полина плавала и бегала. А я играл в теннис с Борей Заславским и Борей Бейлиным, на вид вполне интеллигентными людьми.
   С тех пор как проклятая Мержевская накормила Полину перед премьерой Третьего концерта Рахманинова свининой и шоколадом, я тщательно следил за диетой Полины, постоянно возил с собой два термоса для диетической пищи и категорически запретил ей рвать зимние зеленые сливы, растущие над мостиком через речку, у «Чайного домика».
   Вот этот мостик я часто теперь вижу во сне – просыпаюсь в слезах!..

   А было так: однажды Полина, нарушив мой запрет, влезла на перила мостика и потянулась за высокой веткой с зелеными сливами, потянулась – и с высоты трех метров грохнулась затылком об мостик! Звук был, как от упавшей бочки, – так мне описали это через четыре года Бейлин и Заславский. Обычный ребенок умер бы через час! Когда они подбежали к ней, она лежала без сознания. Пришла в себя через две минуты. Встала и сказала, шатаясь… (Что сказала – прочтете дальше.) Через полчаса мои друзья Бейлин и Заславский снова встретили ее, бегущую по набережной, слезки капали с лица, она рыдала – «Голова страшно болит, а папа сказал бежать два километра!» – вот какой был плохой папа!
   Если бы папа знал!
   Если бы эти господа папе сказали!
   Тяжелейшее сотрясение мозга! Папа бы все отменил! Все упражнения! Все концерты! Все поездки! Любые миллионы!
   Два месяца лежать в полной тишине и покое! Не дышать! Лелеять бедную доченьку! Улыбаться и целовать ее ручки! Гулять в заповедниках тихо и мирно! И только где-то через полгода, когда ребенок придет в себя (если придет! потому что после такого сотрясения обычный человек или умирает, или становится на два-три года агрессивно-депрессивным полуидиотом, совершенно неадекватным, просто сумасшедшим!), можно начинать чем-то заниматься…
   А он, мерзкий тиран, заставлял ее бегать, прыгать и заниматься по полной программе подготовки к концерту и поездке! Таких отцов и педагогов надо убивать – я согласен!
   Я согласен. Только один нюанс! – об этом сотрясении я узнал – через четыре года!

   Я жил тогда в Питере и все время рыдал, бился лбом в стену и кричал: «Боря, я до сих пор не могу постичь, в ее поведении было что-то странное, ведь я научил ее мыслить, а она говорила и вела себя, как сумасшедшая! Это – дьявол! Это тот дьявол, Боря!»
   И тогда он, мой друг Боря Заславский, умный порядочный человек, признался.
   В чем же?
   А вот в чем! Когда они, мои друзья, подняли Полину с асфальта, она, задыхаясь, сказала: «Только не говорите папе, он запретил мне есть зеленые сливы, мне нельзя, он мне только вылечил гастрит!»

   И что же сделали мои друзья Бейлин и Заславский?
   Они ничего мне не сказали!
   И обрекли Полину на безумие и болезнь, меня – на раздражение, нас обоих – на гибель!

   Я обвиняю моих друзей в убийстве – убийстве нашего волшебного союза с Полиной, убийстве музыки и любви!

   Если б я знал тогда!
   Я бы все отменил, я бы вылечил Поленьку, я бы все спас! Что же вы сделали, такие умные Бейлин и Заславский! Ведь она и умереть могла. Собственно, она и умерла – душевно и духовно! – и в этом во многом виноваты вы!


   * * *

   Если ты по дороге к цели употребишь слишком мало усилий – ты не дойдешь до цели. Но если ты по дороге к цели употребишь большие чем надо усилия – ты окажешься в стороне, прямо противоположной цели.
 Мудрость дзен

   Да, я употребил, конечно, слишком много усилий и любви.
   Да, мы расстались, не выдержав всех стрессов и напрягов.
   А было так.
   Конечно, Полина и до того переживала жуткий стресс – от трехлетней борьбы за поездку, от явлений переходного возраста, «подросткового идиотизма», гормонального сдвига, первых фрустраций, – и это сотрясение мозга погрузило ее в шок, в полубезумное состояние, – а потом специальные люди, украв ее, добили ее мозг и – растлили окончательно.
   Еще за полгода до этого утром на пробежке к ней подходил (тайно от меня!) тот самый Иосиф Гольдин, знаменитый аферист, сладко пел девочке о ее гениальности, о том, зачем папа такой строгий, надо уехать в США без него, и все будет хорошо.
   А потом выяснилось, что Полину – и ее мать! – уговаривали очень организованные люди, и это был заговор с целью манипулировать Полиной в США – стричь с нее купоны. Но Лена, ее мать, плакала: «Не надо, я знаю, что без Олега ничего путного не получится! Ведь так же было с Наташей – а она играла не хуже Полины».
   К ней нельзя было не прислушаться, и в итоге решили: пускай Олег сейчас сделает все программы, поездку, деньги, а потом – как только Полина станет сама знаменитой – она уйдет от тирана!
   И всеми ее делами будут заниматься Шац и Гольдин – чудо!

   Но тогда я еще ничего этого не знал, мы прилетели в Москву из Коктебеля – и начали заниматься программой концерта 6 декабря. Это должен был быть исторический концерт – и по сложности удивительной программы, и по его значению в нашей жизни. Если бы мы удачно его провели, больше ни один советский идиот-профессор не смел бы и пикнуть о самодеятельности, потому что ТВ должно было снимать весь концерт – и нельзя было бы скрыть уникальность того, что я делаю с Полиной, – все было бы видно и слышно всем!
   Оставалось десять дней до концерта – и тридцать четыре дня до отлета в США.
   Каждый день мне звонили из Америки разные люди, чаще всего мой агент-представитель Юрий Свиридов, и обсуждали детали – часа по два. В битву за Полину вступила в действие еще одна могущественная группировка. Напряжение нарастало.
   А главное – нужно было очень серьезно заниматься, а я терялся, не понимал состояния Полины, возмущался.
   Она впервые в жизни была то вялой, то агрессивной и даже грубой, беспричинно злой, необычайно ленилась, не могла сосредоточиться, без меня вообще сразу отходила от рояля, как мне доносила моя ассистентка, взятая на этот период, – я ведь должен был бегать с документами. У меня на глазах рушилась моя гениальная система психической и физической подготовки ученика, ни разу не давшая сбоя ни с Наташей, ни с Полиной, ни с другими. Я был в отчаянии.

   Наступило 30 ноября 1988 года.
   До исторического концерта в БЗФ оставалась неделя.
   До исторического полета в Сан-Франциско – тридцать один день.

   Как всегда, готовя программу на следующий день, бессонной ночью, я в сотый раз анализировал, что происходит.

   Да, я не удержал ее в сиреневом саду нашей общей души, «Ауш Роз» и Карадага, чистоты и трепетности – она впервые посмотрела ТВ, увидела, как четырнадцатилетняя девочка убила своего младенца в передаче Невзорова – первая фрустрация!
   У самой Полины только начался гормональный сдвиг, только что прошла первая менструация, как сказала мне моя мама. Да, напряг. Да, подростковый идиотизм. Возраст «красного тумана». Даже супертрудяга Гилельс в этом возрасте не хотел заниматься. Я вносил коррективы и все-таки чувствовал – здесь что-то не то. Что-то странное и страшное копится в душе моей безумно любимой доченьки. Ч т о? За неделю до кульминации моей жизни мои нервы были воспалены до крайности. Хоть мы и обыграли программу концерта несколько раз в разных городах, но Большой зал – это Большой зал. У меня было шесть дней, чтобы окончательно почистить программу и как бы заново проработать Шестую сонату Скрябина.
   Я стремился к искренности порыва, полетности и подлинной экстатичности и поэтому до поры до времени закрывал глаза на крупные ошибки, даже хвалил ее в Волгограде – нарочно, чтобы она сама поверила в то, что она может услышать фактуру. Теперь нужно было «свежим глазом» проработать текст. В обычных условиях при невероятно развитой мною памяти Полины мы могли бы за это время просто выучить еще две сонаты Скрябина! Но тут – какой-то ступор! И – впервые в жизни у Полины – страх!

   30 ноября, пытаясь спасти ситуацию, изменить ауру, я, в жутком состоянии, допустил страшную ошибку – вызвал мать Полины с просьбой переночевать у нас, желая как-то отвлечь и смягчить Полину. Лена сама следила с замиранием сердца за нашей борьбой и была уверена, что я делаю все правильно (она видела, во что быстро превратилась Наташа без меня), и дала мне клятву – помочь мне довести Полину до шестнадцати лет. Но, как видно, это решение было ошибкой – появление матери включило условные рефлексы поведения Полины с матерью – капризность, лень, скрытую агрессивность к отцу, паралич воли плюс сотрясение, о котором я не знал!
   И – прорвалось! Началось, как водится, с пустяка: сидя рядом с Полиной, я много раз подряд требовал поднять руку повыше в одном пассаже – Полина быстро росла, а фаланги пальцев растут не в одинаковом темпе, и привычная динамическая постановка руки требовала коррекции перед концертом, – а Полина упрямо не обращала внимания на мои слова. Я умолял, требовал, крикнул! – ноль внимания, и – взгляд на маму – что ж ты не вмешаешься, мама?..
   Все это – особенно этот провокационный взгляд! – накалило меня, взорвало! И я дал ей пощечину – и она взглянула на меня – о, какими чужими, страшными глазами!..
   Всю ночь – до шести утра – я писал сложнейшую программу утренних занятий Полины, плакал, просил прощения у Бога, бесшумно входил в темную комнату, где она спала с матерью, вытирал слезы и говорил ей мысленно: «Поленька, родная, потерпи! Скоро все будет совсем по-другому! Сбудутся наши мечты – и папа будет самым добрым, как раньше, самым нежным, самым волшебным, и будет дарить тебе цветочки каждый день, и гордиться тобой, потерпи! Еще один прыжок – и другая жизнь начнется, жизнь творчества, полета, счастья!»

   Я так и не лег спать – дописал расписание и в семь утра поехал на теннис, чтобы сбросить стресс. Уходя, я разбудил мою любимую дочь, поцеловал, прошептал: «Поленька, любимая, не сердись, все будет хорошо, не бойся, ты же знаешь, сколько у меня в запасе фокусов! За эти пять дней наведем полный порядок, и каждая фраза Шестой сонаты будет тебе понятна! Не бойся! Не сердись! Я оставил тебе замечательную программу – она тебе будет понятна! А скоро-скоро, после американских гастролей, через полгода, мы войдем в третью фазу обучения, снова будем наслаждаться музыкой, искать прежде всего образы, эмоции, радоваться колдовству гармоний, снова разберем всего любимого Дебюсси, начнем расширять душу до Скрябина и Рахманинова».
   И, отдав ей листок с программой, стараясь не вглядываться в ее странно чужие, злые, мертвые глаза, я уехал. У лифта меня что-то остановило. Но лифт уже пришел.

   Обычно я приходил с тенниса домой к 11.30. Но в этот день! Наверное, я тоже психически перегорел или дьявол меня водил, не понимаю. Я был странно возбужден уже ощутимой близостью новой жизни, исполнением мечты и детской клятвы, руки дрожали, я шел домой после бессонной ночи и трех партий тенниса и обдумывал уже детали концерта в доме-дворце Гордона Гетти в Сан-Франциско. Первый концерт решал все!
   Ведь, как сказал Полине корреспондент Би-би-си: «Войдя в этот дом, ты становишься сразу самой знаменитой девочкой в Америке, а выйдя из него – самой богатой. Секунда твоей улыбки на ТВ будет стоить пятьдесят тысяч!» С нами в «Боинге» должны были лететь десятка два корреспондентов американских газет и журналов.

   Я почему-то не шел домой, ноги упирались. Я останавливался, разглядывал людей и город, как впервые. Я зашел – впервые за сто лет! – в кино, вышел с рассеянной усмешкой.
   И пришел домой на два часа позже, чем обычно!!!
   Эти два часа и стали роковыми…


   * * *

   С порога смотрит человек,
   Не узнавая дома.
   Ее отъезд был как побег.
   Везде следы разгрома.
 Борис Пастернак

   Я открыл ключом дверь, заранее улыбаясь Полечке, я уже знал, что я ей скажу и как мы будем сегодня заниматься. Удивился – не слышно рояля.
   Говорят, мой безумный нечеловеческий вопль – час без перерыва – был слышен даже на улице! Кровь рвалась у меня из горла, я весь трясся от страшного озноба – и кричал, стенал, рыдал, бился головой о стену, прошибая ее…

   Соседи вызвали «скорую помощь» и моих друзей, я упал без сознания… ничего не ел две недели… сидел смотрел в одну точку и шептал что-то бессвязное: за что за что зачем ты убила нас поля поленька что ты наделала!

   Как выяснилось гораздо позже, когда Полина, безумно-возбужденная, кричала: «Я ухожу!» — ее мать, плача, пыталась ее отговорить, подождать возвращения из Америки, приводила в пример Наташу, которая без меня хоть и закончила ЦМШ – но никем не стала! Но Полина была в истерике, в бреду (естественно, воспаление мозга после тяжелейшего сотрясения мозга, арахноидит!). Она заявила матери, что музыку она бросает и на все ей наплевать. Она написала мне безобразно грубую, злую, несправедливую, сумасшедшую записку – и ушла за час до моего прихода! И не было рядом моей мамы, ее бабушки, чтобы ее остановить, – и ни одного разумного порядочного человека рядом!

   …И – все важное кончилось в моей жизни.
   Я был предан моей дочерью-ученицей, которой отдал десять лет любви, заботы, безмерного труда, раздавлен и растоптан.
   Мне казалось, что я не хожу, а ползаю, как ползет собака с перебитым хребтом.

   Три с половиной года я просыпался каждое утро с залитым слезами лицом – и подушка, и простыня, и одеяло – все было мокро насквозь!..

   Первая в истории мира попытка направленного духовного клонирования была беспощадно оборвана. Великая попытка создания гения из обычного человека – не удалась.
   Секундный псих больной девочки! – и я был сброшен с жизненного Эвереста, когда до вершины – до свободы, до честного богатства, до осуществления идеи, несущей радость миллионам, до моих «Творческих Лицеев Олега Осетинского» по всему миру и до высокой правильной карьеры и судьбы моей любимой дочери — оставалось несколько метров!

   Концерт в Ленинграде – фантастическая программа! – был отменен за три часа до начала, вместо Полины играл Паша Егоров. Люди сдавали билеты.
   По ТВ и радио сообщили, что Полина больна.
   Но меня вызвали в МИД, и самый тогда крупный чиновник спросил: «Вашу дочь пригласили в Америку уже отдельно от вас – скажите честно, она может без вас хорошо сыграть или опозорит нашу страну?» Я вздохнул и сказал правду: без меня и без предконцертного закрепления образов, без включения всех пульсаций и прочего – она сыграть хорошо не сможет. Она еще не понимает, как работает ее организм – руки, ноги, спина, душа. Она играет, как летит спутник, запущенный ракетой, – когда спутник запустят, когда вытолкнут его за плотные слои атмосферы, тогда – крутись, планируй в невесомости, данной тебе великим запускателем! Но сама себя она запустить не может! Это уже проверялось – даже совсем простые программы она три раза не могла сыграть без предварительной правильной «настройки» (например, репетируя со Спиваковым простейший для нее концерт Гайдна без меня, просто опозорилась, не смогла даже правильно сесть, и потому руки зажались, а на следующий день, правильно разыгравшись со мной и правильно мной посаженная за рояль, сыграла его в Манеже с оркестром бездарнейшего Ветвицкого – с неслыханным блеском).
   Важный грузинский чиновник слушал меня с недоверием, размышлял…

   А пока суть да дело – Полину быстро и тайно перевезли в Ленинград, в квартиру негодяйки и шизофренички, отравительницы Полины во всех смыслах, страшной смеси шакала и лисы – некоей И. Мержевской…


   * * *

   От любви бывают дети.
   Ты теперь один на свете.
 Иосиф Бродский

   Когда тринадцатилетнюю Полину украли, пронеслась буря в газетах и по ТВ – смелая демократическая пресса восторгалась поступком смелой девочки, выбравшей «свободу»!
   Обезумев от сотрясения мозга и одурев от выпадения из дисциплины, она совершила второй роковой шаг: зачитала в «600 секунд» свое знаменитое заявление о независимости (интересно, кто его сочинил?) – и стала ждать возможности выехать в США с мамочкой и «доброжелателями» Шацами и Гольдинами (но уже не к Гетти, который был страшно шокирован всей этой историей и поведением Полины, а по приглашению других, очень расчетливых людей). О, я расскажу как-нибудь подробно о деятельности мистера Шаца в России! Это он спланировал все последующие акции, он украл и погубил мою любимую дочь, отнял у нее настоящее будущее, заставил предать все святое – он и другие Шацы.
   Ну а как Полина жила в интернате с «подружками» из Самары – догадайтесь! Совершенно бросив бег и мою уникальную гимнастику и диету, она за полгода растолстела на двадцать килограммов. И, не занимаясь полгода, решила показать подружкам фокус – сыграть сложнейшую прелюдию Рахманинова – без моих предварительных упражнений – и сразу сорвала руку – тендовагинит! – и разгуливала по Питеру и по экранам ТВ с перевязанной рукой, туманно намекая, что ее педагог неправильно поставил руку, – и все ей сочувствовали, подозревая, что это я ей испортил руку! Я, при котором она, играя сложнейшие вещи в самом нежном возрасте, ни разу не переигрывала рук!
   (Замечу сразу, что через два года, когда она мне единственный раз позвонила (оказавшись в тяжелейшем положении, она предложила мне помириться – но я отверг это предложение, сейчас не время объяснять почему!), она попросила прощения за многое — и, в частности, призналась, что просто соврала по ТВ про переигранную руку – ведь она-то знала, что по моей системе руку переиграть просто невозможно!)
   Время от времени она стала уже попадать в неврологию – из-за курения и пьянства, жуткого питания и слишком вольной жизни. Дала порнографическому журналу «Андрей» циничное, пошлое интервью о том, что ее отяжелевший бюст мешает ей играть трудные пассажи и ей придется бросить музыку.
   Начались депрессии, вместо сказочной Калифорнии, дворцов Гетти, садов Сюзанны и прочих миллионеров пришлось валяться по вонючим советским больницам с кровотечениями и нервным растройством…
   И наконец, ее вполне заурядная учительница Вольф дала ей прямо на уроке пощечину – но теперь бежать было уже некуда! Она не стерпела легкой отцовской пощечины – и пришлось стерпеть грубую, хамскую пощечину от претенциозной злой старухи, не стоящей и ногтя отца Полины.

   Эта Вольф-Волк была настоящим чудовищем! Как вы назовете учительницу, которая по телевизору зачитывает всем мои глубоко личные, нежные и отчаянные письма и телеграммы, адресованные моей дочери?! (Я думаю, Полина, что на Страшном суде вот это твое преступление тебе – не только Вольф! – особенно зачтется!)
   В любой стране мира эта учительница была бы немедленно изгнана из всех школ – и ей был бы объявлен жесточайший бойкот.
   Читать вслух по ТВ чужие письма! И это чудовище имеет право преподавать детям высокое искусство?! Увы, и сама Полина радикально изменилась – из волшебной бабочки стала заурядной гусеницей! Ничтожные связи, ничтожная жизнь! Из больницы в больницу! И – навсегда потерянная великая карьера!..

   И за все это время не нашлось ни одного человека, который бы объяснил Полине, что она совершила три ужасные вещи: грех, ошибку и преступление.
   Грех должен быть раскаян.
   Преступление — неизбежно будет наказано.
   Ошибка должна быть исправлена.
   Ни одного человека не нашлось! Некоторые к ней прорывались, но их – не подпускали!

   Через два года она впервые сыграла простейший концерт – все пришли посмотреть новую Полину – это было такое жалкое зрелище, что слушатели ушли, не попросив ни одного биса!

   (Мою дочь, неслыханного виртуоза с неслыханной свободой спонтанной музыкальности, развиваемой с двух лет, – под предлогом внедрения ничтожных правил, вместо развития и обострения самобытной музыкальности с опорой на собственный диапазон эмоций, а не на ремесленные убогие штампы, – душевно умертвили!) Мощнейшая ракета стояла – и стоит! – без настоящего взлета – безграмотные музсантехники не знают кода – он у меня, вместе с ключом от зажигания ее души!

   Бедная моя бывшая доченька! Да, я не сужу теперь ту Полину – ту больную девочку с проломленной головой. Помните, что сказал Христос Пилату? Я не сужу тебя. Я сужу тех, кто привел меня к тебе.
   Но взрослую женщину, так фантастически, безбожно лгущую, – сужу! Только покаяние публичное спасет тебя, Полина! Только – правда!

   Ролан утешал меня и маму. Она, уже плохо понимая, что происходит, с доброй улыбкой все спрашивала Ролана: «А когда же вы, Ролан, сыграете Витьку-дурака?» Он мягко отшучивался: «Я уже старый, Мария Дмитриевна!..» И вдруг блеснула слеза у него – впервые…


   * * *

   Лежим, заплеваны и связаны
   По всем углам.
   Плевки матросские размазаны
   У нас по лбам.
 Зинаида Гиппиус

   И в третий раз Ролан спас меня!

   Когда мой брат погиб – никогда не прощу его смерть проклятым троглодитам-большевикам! – я официально усыновил его сына, моего племянника, но по закону он должен был быть прописан у своей матери в Днепродзержинске, где тоже обречен был погибнуть – или попасть в тюрьму – такие были в Днепродзержинске обстоятельства… Все наши жуткие хлопоты с мамой были безрезультатны. Никто не мог ничего сделать – и я опять позвонил Ролану. И он пошел к мэру – добивался! – и добился! (Если бы вы слышали, что он потом рассказывал о том, как у нас происходила прописка!)

   И племянник Олежек стал учиться и жить у меня в Москве – вечное спасибо Ролану!.. (Это было незадолго до безумного ухода Полины. А в день ухода Полины у меня открылась язва, гипертонический криз и т. д. «Скорая помощь» просто дежурила у моего дома.)
   Через месяц я позвонил Ролану – а кому еще?! Он вздохнул:
   – Олежа, я же тебе говорил – не отдавайся детям! О себе надо думать! Ты же меня учил, как делать внутреннюю карьеру. «Признаки осуществленной жизни»! Отдайся творчеству!
   – Это – мое главное творчество! – закричал я. – В музыке мой главный талант! Ваш подлый мир губит мою музыку и растлевает Полину! Твой Гольдин и его подлые друзья!
   – Олежа… – опустив глаза, тихо сказал Ролан. – Если можешь – уезжай. Задохнешься здесь. Когда все будет как надо – я тебя найду. Скоро. Жди. Держись.
   Но я не мог смириться! Я приехал в Ленинград и ждал на морозе всю ночь – и увидел в темноте зимнего утра свою Полечку – и не смог подойти, не смог переступить через обиду, не смог! Ведь ей было уже четырнадцать лет, взрослая! – и она перед иконой поклялась никогда не предать меня!.. Я – наивен? Не то слово!

   И тогда друзья – и прежде всего гениальный скульптор Володя Юзбашев – просто связали меня и отправили в Италию…


   * * *

   …Ему нельзя было тронуться с места свободно, он лишен был наслаждения видеть Европу.
 В. А. Жуковский об А. С. Пушкине

   И опять Большое Путешествие Дилетанта – но уже не по Сибири!..
   В первый раз я, всю жизнь загубивший на проклятой моей Родине, не выпускаемый даже в Болгарию, выехал за границу – поездом до Рима.
   На нашей границе был уверен – сейчас вот кирзовые войдут, грохоча Кобзонами! – и заберут меня, и отвезут, куда положено…
   И, когда на вокзале Термини, на дрожащих ногах, с опаской родной оглядываясь, я вылез из советского вагона и медленно пошел под сводами вокзала, ошеломленный светом, яркостью и живым шумом, и, впервые в жизни не ощущая никакого страха ни в одной клеточке тела, вышел на итальянскую площадь, сощурившись от солнца!.. – я также впервые в жизни ощутил страшную, неистовую жажду жить вечно! – и зарыдал, представляя, как мы выходим из этого вокзала вместе с любимой Полечкой…
   И рыдал весь год в Риме! От ужаса разлуки с самым любимым моим существом, почти совершенным моим созданием.

   А от язвы меня лечили в монастыре монахи-иезуиты. У них я пил за ужином из больших графинов много замечательного белого вина «Палестрина» – а монахи пели гимны Палестрины. Иногда они пели православные песнопения по-русски – мне казалось, что ради моего выздоровления. Спасибо, «Руссикум» – и повар Карло!
   Потом я жил в божественном доме замечательного певца Вилли Миарелли, рядом с любимым на всю жизнь творением Микеланджело, у Пантеона, где на крыше, в саду меня окружали волшебные розы. Я преподавал Вилли вокал, лечил связки – думаю, я был единственным русским преподавателем вокала в Италии (!).
   И здесь же, у Пантеона, 19 января 1989 года случилась удивительная встреча. Я наводил фотоаппарат на витрину с папскими тиарами и прочими одеяниями. И вдруг в видоискателе мелькнул единственный в мире профиль. В Риме не принято кричать. У меня было несколько секунд, чтобы обратиться спокойно.
   – Иосиф Бродский? – негромко спросил я.
   Человек в темно-зеленом костюме с легким удивлением обернулся.
   – Да… – и спокойный вопросительный взгляд.
   – Я – Олег Осетинский. Нас судьба ни разу не свела в России, хоть часто были на расстоянии секунды.
   – Ну как же!.. «С нами Осетинский, стратосферу посетивший» – это мне написал Женя Рейн из Коктебеля в прошлом году. Вы там были с дочкой Полиной – да? О ней – сколько восторгов! А Чудаков мне много про вас говорил! Вот видите – все дороги ведут в Рим, да?
   Мы пожали друг другу руки и около часа говорили – главным образом о Чудакове и о стихотворении, которое Бродский посвятил ему, опередив смерть Сержа: «Имяреку, тебе… от меня, анонима, как по тем же делам…»
   И тут подъехал велосипед «бесшумным махом птицы», с него слезла нежная стройная девушка с мягким взглядом.
   – Знакомьтесь, – сказал Иосиф. – Это Мария…
   Это была его будущая жена – и вдова…

   Я не учил итальянский язык – чтобы не понимать факты, а слушать звуки. Но понятно было почти все. И прежде всего – насчет духовности. Поездка развеяла миф о нашей русской духовности – самой духовной в мире.
   Так вот, установим точки отсчета. Этика – система отношений человека с человеком. Духовность – отношений человека с Богом. И я утверждаю, что любая западная страна духовнее, чем Россия сегодня. Просто духовность там – не в пьяной болтовне на кухнях, а в любви, разлитой в воздухе, в добрых делах, которые выше молитвы!
   Духовность есть поиск смысла жизни – и возникновения понятия «Причины Мира», Творца, Бога. Дальше – установка отношений моей личной жизни с Творцом. В этом смысле Россия есть пещерная страна, большинство людей слово такого – Дух, духовность, Творец, Бог – просто не воспринимают!
   А Запад? Запад без громких слов идет по пути делания своей жизни более мягкой, толерантной, справедливой и упорядоченной. И путь этот расширяется и просветляется. Мы даже в эту фазу не вошли – осознанности, осмысленности личной жизни! – а пока войдем, лет через тридцать, Запад уйдет далеко-далеко, в фазу подлинной духовности.
   Единственный для России выход – бежать от Азии с ее духовными тупиками – в единственно прогрессивное Христианство (после реформации нашего Православия!). Мы должны прийти в Европу – немедленно! Или Россия станет Азиопой – большой и грязной! И будем мы в ней сидеть позорно и постыло – пока нас не поглотит новая Орда, загасив Христианство и Прогресс, Свободу и Творчество.

   Я вернулся в Москву увидеть маму – и в тайной надежде… Но Полина даже маме не звонила, просто сошла с ума, отравилась душой, растлилась… Я поехал в Ленинград.
   Иногда, наблюдая за ней незаметно, я хотел ее – и себя! – немедленно убить, иногда – поцеловать со слезами и кротостью. Не случилось!
   И там же, в Ленинграде, в 1991 году, снимая квартиру рядом с моей несчастной дочерью, я написал сценарий «Вера и Слава» – за который получил премию на первом (и последнем!) конкурсе в СССР.
   Случайно нашел у греков большие деньги, перевел сценарий на английский. Прилетел в Нью-Йорк. Женя Поротов привел меня на вечеринку к дочери бывшего американского посла в СССР. Там я встретил продюсера Джека Николсона Билла Вильсона, рассказал историю. Он сказал: «Потрясающе! Это для Джека! Я свяжусь с ним! Дайте мне синопсис». Я принес. Синопсис был одобрен. Билл сказал: «Тащите сценарий!» Я притащил. Стал звонить – молчание, автоответчик. Когда с трудом отыскал Билла, он, пожав плечами, недовольно сказал: «Что за диалог? Это язык Диккенса! Переведите как следует – на современный американский язык!»
   Нужно было десять тысяч долларов. Греки отказались – обанкротились. Я решил заработать деньги сам, читая в университетах и синагогах лекции о жизни в СССР и иногда давая случайные уроки фортепьяно. Жизнь в Нью-Йорке была интересной.

   С безумным питерским полупровокатором-полудиссидентом, замечательным Сашей Богдановым, выпускавшим когда-то «Антисоветскую газету», я сумел сбежать из полиции, куда был водворен за учиненный Сашкой скандал в редакции либерального журнала – о чем сообщал знаменитый журналист Козловский в «Новом русском слове».
   А в 1992 году он жаловался на то, что О. Е. Осетинский кинул в него бутылкой шампанского в московском Доме кино, но промахнулся! – что для меня вообще-то нехарактерно, а в данном случае еще и обидно…
   Наконец я пробился на прием к знаменитому педагогу, Нине Светланофф, очаровательной женщине, «ля-бемольной бабочке Нью-Йорка», как бы директору Манхэттенской школы музыки. Она устроила мне открытый урок с тремя взрослыми студентами – и после урока я услышал от растерянной и покрасневшей мадам следующее – буквально: «Вы – абсолютный гений! Мы просто не знаем, сколько вам платить!» Однако об этом уже сказано выше.

   Я заработал кучу денег за три месяца в Нью-Йорке любимым делом – преподаванием фортепьяно – и переводил диалог сценария, страницу за страницей – в разных штатах! Кто только не переводил его, кто только не вставлял словечек из американского сленга! Наконец с помощью молодого нефа-сценариста диалог был готов по-настоящему. Осуществлявшая окончательную шлифовку сценария американская старушка-диссидентка, набирая текст на компьютере в подвале на 52-й улице ночью, ворчливо замечала: «Здесь янки будут смеяться… здесь – вопить!.. здесь – плакать!» Я робко спросил:
   – По-вашему этот сценарий может иметь в США успех?
   Она взглянула на меня из-под очков. И заорала:
   – Люди в жару будут стоять в очереди на х…й знает какой авеню, чтобы посмотреть вашу проклятую ахинею! Это – хит! Блокбастер!

   (Замечу в скобках – она оказалась права! Когда этот сценарий у меня в США украли, то поставленный по нему фильм «Тельма и Луиза» был первым по прокату три месяца и полгода был в десятке!)

   Но!.. – греки-спонсоры мои – сгорели! Разорились, одного убили…
   А потом через оператора Сандро де Клева я нашел продюсера в Австрии – очаровательную женщину, всегда в белых брюках. Поехали в Австрию. Я жил в городе Вене, в здании «Политише Академии». Мы решили, что главную роль должен был играть не Джек Николсон, а великий Клаус Кински. Нашли его в Париже, ему страшно понравился сценарий. Он назывался уже так – «Чашка кофе перед свадьбой». Началась работа. Попутно я бывал на приемах у президента – в костюме своего шофера, делал доклады о политике и экономике, предсказал – за два месяца, когда никто не верил! – на вечере приехавшего диссидента Аркадия Мурашова (есть видеозапись) отмену 6-й статьи Конституции о ведущей роли КПСС.

   Австрийцы делали все очень приятно, но слишком медленно – и дождались – вдруг умер Клаус Кински!
   Я пил пиво в Зальцбурге, на улице Шварц, рядом с домом, где родился Моцарт, – и смеялся сквозь слезы – Андрон снял дочь Клауса Кински в США – и она жива. Все опять пересеклось!
   Я остался в Вене, австрийцы сняли про меня фильм «Вена глазами Олега Осетинского» и отдали мне весь материал на «Бетакаме».

   Приехал на Родину, запустился на деньги одного сумасшедшего грузина на «Ленфильме». На собрании группы, состоящей из пьяниц и бездельников, директор группы предложила сразу – поделить постановочные!
   И я опять не согласился воровать, не подписал! – характер «невыносимый»! Тогда директриса украла все деньги – и исчезла! Нашли ее грузины через полгода в Берлине!.. Дальше кино уже не было!..

   Обалдев от Родины, я поехал в Прагу, полюбил ее навсегда. Поселившись на улице Валентинце, 8, у некоего Питера, прямо у завода «Старопрамен», выпивал по двадцать бутылок этого и прочих праменов.

   Закон в футболе: ты не забиваешь – забивают тебе! В кино – то же. Если ты не снимаешь блестящий сценарий, его снимает другой. Сценарий «Вера и Слава», разосланный моей наивной подругой-профессором Танечкой Костомарофф по американским агентствам, через два года явился на экране в пошлом американском варианте как «Тельма и Луиза». Меня всю жизнь обкрадывали на Родине, теперь взялись за это на Западе – какая прелесть! Случай настолько явный (как и с фильмом Д. Шлезингера «Мадам Сузацка» – по моему сценарию «Продается рояль с двойной репетицией и детская кроватка»), что деньги сами упадут в руки, стоит подать в суд. Подавайте, господа! Любому желающему отдам половину, все доказательства налицо, и механизм кражи известен… – а сам я слишком занят, чтобы из-за каких-то миллионов отнимать у драгоценной своей Души волшебные мгновения!

   Мама тяжело заболела, вернулся к маме, под руки попалась юная девица Катя Л., я пообещал ее сделать пианисткой-звездой (и сделал позже!), если она переедет в мою квартиру и будет ухаживать за мамой. Она так и сделала – спасибо, Катя!
   И снова уехал в Нью-Йорк… И вернулся, когда стало ясно, что маме осталось недолго, оборвав все американские музыкальные контракты – такое не прощается! Я приходил к маме в больницу каждый день, в 508-ю палату, сидел с ней, она приподнималась на кроватке, держась за поручни, которые ей сделали медсестры из полотенца. Один раз сказал:
   – Давай погуляем по коридору, мамочка?
   – Ну что ж, – кротко сказала она. – Давай погуляем…
   Мы шли по коридору, и она как-то пристально, как бы в первый раз, всматривалась в белые халаты медсестер, в окна, столы с лекарствами…
   А на следующее утро я пришел на пять минут позже.
   У лифта внизу столкнулся с веселой врачихой: «Ой, ваша мама только что умерла! Ночью проснулась, встала, руками держится за поручни и тихо так крикнула два раза – Олег! Олег!»
   В это время из лифта выехала каталка, покрытая белой простыней, под ней угадывалось какое-то небольшое, почти детское тело. Врачиха все щебетала: «А потом она заснула – так спокойно, хорошо умерла во сне. Вы опоздали чуть-чуть…»
   Я смотрел на каталку под белой простыней, которая удалялась в глубь и темь коридора, и тут до меня дошло – это, наверное, моя мама. Я хотел побежать, но остановился – ведь я на Родине, в чопорной моей отчизне, в стране ханжей, бежать нельзя, еще обхамят, как Васю Шукшина, обгадят последний миг…

   А когда мне отдавали вещи мамы, я не был в состоянии что-то замечать, машинально отметил только странно бегающие глаза сестры-хозяйки. Я похоронил маму 5 ноября 1989 года на Митинском (спасибо Лене Леонову – все он устроил – и Леше Михееву, моему бывшему зятю. И бывшему другу). И тут вдруг вспомнил, что на маме не было крестика. И мне его не отдали. Этот золотой крестик я купил на рождение Полины. За год до смерти мамочка, с хитренькой детской улыбкой, кротко попросила: «Олежек, а можно, я Полиночкин крестик буду носить, мой потерялся! Я скоро умру, а когда Полиночка к тебе вернется, опомнится – ты ей отдай».
   Увы, мама, прости! Полину украл дьявол, наша волшебная бабочка бегает где-то в СПб по вонючему интернату Матвеева переулка, стремительно превращаясь в гусеницу, а крестик украла простая русская женщина из сестер-хозяек – там было много симпатичных и душевных медсестер-хозяек!..
   Но все равно – каждый год 2 ноября я прихожу в 508-ю палату и дарю больным старым женщинам цветы и конфеты.


   * * *

   …Ни просвета, везде minimum мысли, все истинно честное и благородное сникло: оно вредно и отстраняется, – люди, достойные одного презрения, идут в гору… Бедная родина!
 Н. Лесков, 1883 г.

   Я отсутствовал на Родине почти четыре года, многих перемен не успел сразу заметить.
   И после маминых похорон решил сходить, разузнать что и как… Я сходил в Дом кино, на «Мосфильм», в Госкино и в Союз. Вернулся – и долго мыл руки. Меня тошнило от отвращения. Естественно, о работе в кино для меня не могло быть и речи. Союз и «Мосфильм» стали тусовкой только для совсем своих. Они – Соловьевы, Шахназаровы, Абдрашитовы и прочие серые шустрые – после 15-го съезда мигом на междусобойчике устроили Большой Передел – при абсолютном Беспределе. Кто опоздал – тот не успел. Они выгнали Бондарчука и других, не чтоб переделать все по-честному, а просто для того, чтобы занять их места!
   Без всякого широкого обсуждения, наплевав на права членов Союза, без честной конкуренции проектов и идей, без всяких признаков демократических процедур – они просто хапнули куски госсобственности, сделав их своей частной лавочкой – в секунду! Стали Алигархами кыно!

   Вспоминаю сибирский сюжет 1955 года – перевозили нас из Анзебы в слаборежимную зону, в Вихоревку.
   Выгрузили, по узкоколейке довезли, широко открыли ворота, вертухаи отошли в стороны, и начальник проорал: «Так, граждане слаборежимные! Можете занимать любой барак! Через час – чтоб был полный порядок! БУР здесь – круче не бывает, ледяной! Ясно? Так что, кто не хочет спать у параши, – бе-гом!»
   И рванули мы под гогот охранников и режима! Свист, крик и вой! Наша тройка захватила светлую комнатку в каптерке, я подтаскивал к двери баррикаду из кроватей, Витя Минайленко, добряк с Сахалина, застреливший свою жену одиннадцать лет назад, держал двухстволку с взведенными курками нацеленной на дверь, а Серега стоял у окошка с поднятым топором. Только не спрашивайте: как это – у зека двухстволка? Начальники любили дичь, а их жены – меха! И охотник Минайленко, которому оставался год, был «культовой» фигурой в зоне. Там еще не то было! – другая книга. Короче – так мы отвоевали отдельную комнатку. Драка была честная, и в ней участвовали все!
   А здесь – без всякой борьбы, тайно.
   И наступила «тусовка для своих» – на принадлежащие всем деньги! Студию «Мосфильм» поделили, и Госкино стало откровенной кормушкой для избранных – экспертное жюри ведь из них же, из своих – те же Финны, Гребневы, Мережки – и прочие посредственные драмоделы со связями. Сами себя одобряют – и сами же себе выписывают деньги – общие, государственные!
   Жаловаться некому. Плевали они! «Я никому ничего не должен!» – вот главная фраза хамов этого времечка.
   С. Соловьев, которого я тихо спросил: «Я слышал, ты моим сценарием давно восхищаешься? Так что мешает меня запустить теперь, при свободе?» – потупив взор, участливо пролепетал: «Олег, мы сейчас только своим даем постановки. Денег даже на своих не хватает!»
   После моей трудной, кровавой, настоящей войны с коммуняками – мне начать лебезить, делать ничтожествам комплименты, прикинуться своим, ветошью, – или даже Витькой-дураком? Mне?!
   Я вышел с «Мосфильма» и не появлялся там из соображений брезгливости тыщу лет – пока не прислали какие-то крохи за «Ломоносова».
   А в нашем Союзе кинодеятелей «история повторяется дважды» – верно! Сначала трагедия честного Климова, который что-то пытался. Потом фарс «ярмарки тщеславия» А. Смирнова. Потом – блатная тусовка ничтожного, быстро разжиревшего Соловьева с ворами-прихвостнями, «секретарями» (которых Никита обещался прилюдно судить, да решил по-азиатски – лучше пусть преданно лижут! Конечно, лично ему!).

   В эстетике устаканилась всеобщая «Асса» – кинолепет для самых бедных… 100 дней после детства… 102 дня… Ну, 103!..

   Поясню: я даже Тарковского-то в свои двадцать три – его, тридцатилетнего! – наставлял, как ребенка, – и сначала не без симпатии! – возмущаясь его непониманием Урусевского – и полным непониманием России. И его эстетику, настоянную на обложках журнала «Польша», пришпиленных по стенам его жилья, не воспринимал серьезно.
   Для меня Тарковский всегда был всего лишь инфантильный ребенок-герметист, совершенно неинтересный взрослому уму, шифровальщик «подросткового идиотизма», лепящий золоченые завитки из Бергмана, Уэллса и Брессона – вокруг пустоты. (Могу сообщить, из какого великого фильма каждый кадр!) Провинциальный маньеризм. Картонная загадочность. Псевдоглубокомыслие в стиле «рус-душа-эк-зотик»! – на немецких бюргеров и советских пошляков-студентов это действовало! – вредно, как всякая фальшь, отвлекающая от Бога и правды. От проблем русской этики и русской духовности – разницу пояснить?.. Детская метафизика, плохо переваренный Бердяев. Все видимость, вывеска! Видимость красоты – да, оператор Юсов не лишен глаза, – но, в сущности, это красивость, ландрин, а не потаенная поэзия. Видимость сути, а не ясновидение! Вы только вслушайтесь в эти с понтом «русские» и «духовные» диалоги! Слава богу, у Тарковского хватило нюха – сделать Солоницына немым! Если б заговорил – хана! Смеялись бы все! Все это – голый король, не взрослое кино. Не подлинное кино. И – не русское кино, если это кому-то важно. И разумеется, эта сладко-загадочная чушь, этот миф о гениальности Тарковского будет развенчан очень скоро – так же думали Набоков и Солженицын – меня эта компания устраивает!
   В «Рублёве» же, детски-фальшивом, идентична России оказалась только истерика Бурляева – да гениальный «физиологический» фарс Ролана!
   Да, я поначалу думал, что Андрон, обученный мной, будет моим режиссером, будет толкать мои сценарии. И Андрону, и баснописцу это было бы выгодно. Но – в силу «невыносимости» и прочих обстоятельств – мы разошлись… И тогда Андрон прикупил себе уже дипломированного режиссера Тарковского. Теперь Тарковский занял мое место, ему это тогда было выгодно. Без Андрона – то есть его отца – он бы никогда не пробился в кино – в силу тоже некоторой «невыносимости»!
   Но все-таки это был Тарковский, сын великого поэта! – он принадлежал культуре и был предан самому понятию «искусство». На мой отчетливый взгляд, у него просто не было главного, как и у великого Леши Германа, – подлинной религиозности и глубинной эротичности.
   А уж эти – новые пещерные, они же старые блатные!
   В мире уже царит трансгресс, интертекст, мультикультура, открытия Тарантино и Ларса фон Триера. В России Пелевин и Ерофеев, казалось, похоронили кирзу советской литературы… Но эти – как были совками, так и остались. Да, аккуратные схемы с оглядочкой на модную стилистику – десятилетней давности! Эпигоны, создатели валютных матрешек. «Великий» Абдрашитов – что-то совсем лишенное жизни, подлинности, мнимое. Аккуратненький теплохладный Тодоровский. Скучнейший Хотиненко. Старательный Учитель и прочая трава-лебеда. Про таких лучше всех сказал когда-то мой тренер по боксу, великий Густав Кирштейн, – у него был один критерий: «Этот? Да он же не боец! Он – искусственнак!...» По-прежнему одна великая Кира Муратова – и пустыня вокруг.
   А наши пуст-модернисты – даже куры не смеются, плачут! Последнее открытие – «фильм без режиссуры», как гениально выразился В. Кичин о фильме, по-моему, Месхиева! Родной бред! Вокруг – десятки талантливых людей, гениев, а снимают все те же – Соловьевы и Михалковы, дикие Шиловские и беспомощные Суриковы! И еще вдруг какой-то чудовищный Бланк – от каждого кадра несет омерзением!
   В Госкино сидят те же чиновники, которые сидели двадцать лет назад и закрывали замечательные сценарии, в том числе мои.

   Все это я в бешенстве выкладываю Ролану – минут сорок! Ролан слушает очень внимательно и сочувственно вздыхает. И, когда я замолкаю, загадочно и серьезно роняет:
   – Во-первых… Я верну тебе Полину!
   Я держусь за живот от мучительного хохота.
   – Рола! Не смеши! Ты же разницу между нами знаешь? Я всегда готов заплакать, ты – засмеяться, но сейчас… У меня даже нет слез, только шутки! Там такие силы стоят, чтоб на ней деньги зарабатывать, всякие твои Гольдины и Шацы!.. – горло любому перегрызут! Она уже полностью прозомбирована под самыми актуальными лозунгами – свобода, плевать на всех, я никому ничего не должна! Пресса ее радостно поддержала – долой папашу! Скажи лучше, когда мы запустимся? Ведь ты же теперь небось шишка? Когда мы будем делать великое, а не всю эту чушь? Я опять подкорректировал сценарий под твой новый возраст – получается еще лучше!
   – Олежа, – таинственно шипит Ролан, – ты не понимаешь – мне сейчас нужно создать структуру!.. понимаешь? залезть в свою нишу – и вырвать бюджет! И я тебя сразу вытащу – хоть из Антарктиды! В первую секунду! А сейчас… Они же все захапали себе сразу, как свалили Бондарчука, – никого не подпустят! Жди! Все сбудется! И Полина – вернется! И будет снова играть с тобой – как в раю! Целую! Ты – главный, ты мой смысл, ты мой барометр, ты мне нужен – всегда!.. – и гудки…

   И тут мне посоветовали – сходи к Руди и Таги. Я позвонил Рудинштейну – «Слышал, вам нужны сценарии мирового уровня?» – и он сразу пригласил на банкет после премьеры фильма «Циники», выпили, все было цивильно, симпатия, планы… и вдруг я имел неосторожность спросить: «Вам вообще-то прибыль нужна – или отмываете?» – «Конечно, нужна!» – «Так зачем же было давать деньги на эту чушь? Это же беспомощная самодельщина – фильм без режисссуры, как замечательно сказал Валера Кичин. Пусть наскальные фильмы снимают пещерные люди! У вас же никаких шансов заработать на прокате хоть рубль! Разве я не прав?»
   Боже! Если бы видели его лицо!.. Всемогущий Руди обиделся всерьез! – и все было кончено. Характер «невыносимый» – помните? – дал себя знать опять…
   «Черный» Панкратов, слышавший диалог, притащил бутылку болгарского коньяка и разъяснил мне:
   – Олежек, ты гений, все знают, я тебе всю жизнь симпатизирую, ты мне помог когда-то советом, я не забыл, – но так не пойдет! Это раньше нужны были хорошие сценарии – а теперь все пишут сами! Главное теперь – чтоб свой был! Или – сосать!.. – ну, в смысле «ласковый теленок двух маток сосет»! Ты понял? Тебе теперь совсем трудно будет, Олежек! Сейчас у нас к тому же – или чернуха, или пость-модернизм в почете! а ты – ни туда ни сюда! Ни Мельников, ни Тарковский!
   Я едва успеваю вставить:
   – Сашенька, я один – как Грибоедов или Ржешевский!..
   – Вот! Я и говорю! – Панкратов дружески хлопает меня по плечу, разливает коньячок. – Олежек! Ты чё, не знаешь, что ли, про себя? – да не доросли мы до тебя! Ни продюсеры, ни режиссеры. И вряд ли дорастем. Вот и думай. Писал бы прозу – там ты хозяин! Ну, со свиданьицем!
   Я замер от восхищения. «Черный» Панкратов сомкнулся с Эренбургом и Леоновым. Это было круто! Я понял все.
   Я вспомнил Ленина. «Каждая кухарка должна…» Каждая кухарка должна поставить фильм – если она своя!
   Я представил себе количество «своих» кухарок, племянников, племянниц, не говоря о дочках, невестках, зятьках и шуринах… – и понял главное, вечное!
   Да, мы все равно живем хоть и в Санкт-Петербурге – но в Ленинградской области! И так будет всегда! Читайте «Веселый двор» Бунина, Горького и «Деревню» Чехова! География у нас неудобная! Никаких варягов не хватит на эту географию. И я сказал себе словами Иосифа: «Поскорей бы, что ли, пришла зима и занесла все это…»
   А ведь говорили люди: не идите в режиссеры в нашей стране – сначала вас отсеют идиоты во ВГИКе, а теперь вас отсеют идиоты-спонсоры, которые вбухивают деньги в проекты по их вкусу!
   Вот: я предлагал двум не слишком вульгарным людям, которые, казалось бы, должны были уметь считать – я им на пальцах доказал, что мой проект не может не быть прибыльным, – но они качали головами. И снова посчитали. И снова взвесили. Выходило – абсолютно прибыльно – сюжет, диалог, актеры, дешевизна, оригинальность – и банальность – в меру! Ну, как у Шекспира или Тарантино. Но они запустили кухарок и племяшей – и разорились.
   Там, где деньги в России, – там идиоты. Или бандиты. Пробуйте. Я слишком брезглив. «Ты простудишься, голос об эти ступени ломая…» – замечательно и давно написала Лена Скульская…

   И я снова уехал. Предпочел, как мой великий учитель Юрий Карлович Олеша, – не соваться! «Лучше ничего не писать, чем писать, как они».
   Часто вспоминал Ролана – как он там? Выдержал – или его, как Бондарчука, тоже смяли новые блатные? Он ведь уже старый, и у него эмфизема. Это я – вечно молод, не болел тридцать лет ничем, кроме триппера. Теперь уже, наверное, никогда мы не сделаем Витьку нашего, он умрет невоплощенным, как Ролочкин Пушкин. Рола, Ролочка, мой чудный тролль, мой спаситель и утешитель! Чем ему помочь? Засыпал со слезами…

   А когда вернулся в Москву – через три года, – старые собутыльники в баре второго этажа Дома кино, выпучив глаза, хором заорали:
   – Олег! Ты где шляешься? Беги к Ролану! У него банк, ресторан, особняк, у него миллионы! Он в полном порядке! Сам не ставит, но дает ставить всем! Тебе-то, любимчику, он все даст! Твое время – пришло! Колись! Наливай!
   Я был потрясен. Не ставит?
   Ролан – банкир?! Я был в шоке.
   То есть, значит… то есть теперь как бы вот действительно остался пустячок?! – набрать номер Ролана?!
   Я побледнел. Старые надежды бросились в голову. Я снова жаждал, алкал! Да, только Ролан способен на чудо – дать мне, отверженному, изгнанному из совкового кинорая, сделать какой-нибудь пустячок, Пантеон или какой-нибудь собор Святого Петра – или даже простую кинопесенку по Верлену или там Есенину! Ура!
   А – сколько просить?! И – что просить?! К тому времени в моей голове уже полностью сложились две великие системы, которыми теперь бесплатно пользуется весь мир. Что выбрать? Музыкальный лицей по моей системе «дубль-стресс» на все пять континентов? Или – театральное училище по моей системе «подкладок»? Или – «Чудное мгновенье»? «Дьявол в России»? «Я стреляю по Москве»? «Первый бал Наташи»? Или – наконец – «Витьку»?!. Боже! Неужели?!.

   И я медленно набрал номер, впервые в жизни держась за сердце.
   Тихо назвал секретарше свое имя, она куда-то прогундела.
   Трубка в моей руке дрожала…
   И…



   Пятая серия

   Чему бы жизнь нас ни учила,
   Но сердце верит в чудеса…
 Ф. И. Тютчев


   Я назвал секретарше свое имя, она куда-то прогундела, – и сразу же раздался голос Ролана – тот самый, но очень спокойный.
   – Олежа, ты где? Жду через час!
   – А где это?
   – Секретарь объяснит, тебя встретят!
   И – гудки… «Секретарь объяснит»… без смешка и «целую»? Ну-ну!..

   Я пришел радостный, с улыбкой, с любовью. Вошел. Большой зал. Рояль! Стол для заседаний – огромный, блестит. В коридорчике виден край унитаза – нарочно? Ролан – белая салфеточка повязана до пупа – за шикарным рабочим столом с десятком телефонов хлебает суп. Не встал! Ничего такого. Деловито: «Садись». Хлюпает, трудно дышит, утирает пот. На меня – ни взгляда. У меня – шок. Отнялся язык – впервые в жизни. Смотрю на Ролана в упор. Он поднимает глаза – все понял! Залыбился. Процвел. Хохотнул! Тарелку в сторону. Поднял трубку, скрипучим голосом: «Ни с кем не соединять, никого не пускать». Салфетку на пол. Актер! И картинно:
   – Олежа! Так что?
   Я – очень тихо:
   – Как – «что»?! Ты – миллионер. И до сценария небось дорос. Так – ставь! Я – разрешаю! Или – дай мне. Получишь и Канны, и Оскара. Так что?
   Ролан все выслушал, опустил голову – с тихим-тихим вздохом. Актер. Все проходили. Долго молчал. И очень жестко – чуть смягчая к концу – куда-то в сторону про-скри-пел:
   – Олежа! Постановка – это деньги. Деньги, Олежа! Ты вот ездил, веселился, приехал, – а я здесь за эти деньги бился – знаешь как?! Я теперь, Олежа, другой!.. Вокруг меня теперь вертеться надо! Смотри, сколько у меня вертушек!.. – и – добродушный хохоток!
   Я медленно встал. Гляжу в пол. Тихо:
   – Вертеться – это не я. Мы с тобой придумали лучшее в твоей жизни. Великое. А у тебя, как известно, пишут и снимают… – ну просто все!
   – Ну, это приятели, я же должен помогать людям, всем, не только гениям! – Ролан улыбнулся с легким зевком. – Извини! – и начал объяснять, уже мягко: – Олежа, жизнь здесь очень трудная. Нужно добывать деньги, деньги, деньги! Твои фильмы очень дорогие…
   – Неправда! – не выдержав всего этого, заорал я.
   – Не кричи! Все это трудно, так трудно! Добывать, добывать, добывать! Я покупаю, я дарю детям, я делаю десятки проектов!.. – и минут сорок он говорил о том, что делает его Фонд для детей.
   Я слушал, глядя на него, на его выросший живот и тяжелое дыхание. Наконец он – с прежней безмятежной улыбкой – закурил.
   – Тебе нужны деньги? – спросил я с усмешкой, она вышла грустной.
   – Ты предлагаешь? – Ролан хохотнул. – Сколько?
   – Много.
   – Олежа, что за шутки, нет времени! Какие деньги?!
   – В Америке вышли два фильма по украденным у меня сценариям. Я перевел на английский два сценария и послал их в США одной подруге-профессорше, милейшей и честнейшей русской дуре Тане Костомаровой, чтобы она их пристроила. Она их отдала кому-то на ТВ – и верещала по телефону: «Олег, им очень понравилось! Скоро тебя вызовут и заключат договор». Естественно, эти люди вдруг куда-то исчезли, а через два-три года я увидел два фильма. Пожалуйста! По моему сценарию «Вера и Слава», 1991 год – первая премия на первом (и последнем) конкурсе СССР на лучший коммерческий сценарий – снят фильм «Тельма и Луиза» – совсем нестандартный для США! Он был лидером, целый год в горячей десятке. Дальше. «Продается рояль с двойной репетицией и детская кроватка» – был здесь напечатан, а снят – почти дословно – там! – режиссером Шлезингером, называется «Мадам Сузацка». С этой престарелой еврейкой, любовницей Андрона, как ее? Ширли Маклейн! Судись – отдаю половину. Все доказательства и факты налицо! Вот видишь – в Америке меня очень ценят. Судись! Подавай в суд, нанимай юриста, плати пошлину. Миллионов пять баксов отсудишь – минимум. А я слишком брезглив, ты знаешь.
   – Олежа!.. – сказал Ролан, вздохнув. – Коньячку хочешь?
   – А ты?
   – И я.
   – Тебе ж нельзя?! – В это время Ролан медленно вытянул откуда-то еще сигарету. – Ты что – с ума сошел? Ты опять столько куришь?!
   И Ролан вдруг взглянул мне в глаза – с такой любовью!

   Тут нужно сделать отступление. Когда-то, еще до моего отъезда, у него случился первый удар, я приезжал, звонил, давал советы – это было безнадежно; он просто аккуратно принимал лекарства – сильнейшие! Но когда звонил, то шептал: «Привези сигареты и маленькую коньяку». После моих воплей, которые он спокойно гасил анекдотом, шуткой или прямым подлизыванием, я привозил – что сделаешь! – и «ложил» под подушку.
   Из-под подушки он вынимал сигареты по одной и говорил: «Только не говори Лене…» Я обиженно предупреждал, что все равно скажу. Я искренне хотел, чтобы Ролан жил дольше. Он все равно ухитрялся всех обманывать. И играть в этот обман. Он вообще всегда играл, он и делал дело – и играл в это все, и играл в то, что он играет, – это была запутаннейшая очаровательная южнорусская школа. Ролан часто шутил: «Все красивые яркие краски, Олежа, гаснут выше Черновцов!» Да, я помнил все эти неотложки, скорые помощи, больницы, нитронги, нитросорбиды, слезы его жены Лены, мои вопли… И вот – пожалуйста!
   Я говорю:
   – Как?! Ты продолжаешь пить и курить?
   – Да, – говорит он мне. – А что такого? Я вечный. Мы с тобой еще партию не доиграли – в бильярд, помнишь? И коньяк не допили – или ты выпил его? Нет? Молодец! Жди!
   Я покачал головой – и схватился сам за сердце.
   И вдруг Ролан с какой-то новой жесткостью (долго, верно, копилось!) выкрикнул:
   – Что сказал Иисус иудеям? «Закон был для рабов, вы же любите Бога, как люблю Его я, Сын Божий!» Понимаешь, Олежа? «Какое дело сынам Божьим до морали!» — так говорил Ницше!.. Догоняешь? – и Ролан тут же рассыпал свой воркующий смешок.
   Я глядел ему прямо в глаза. Я видел его – новым. И тихо сказал:
   – Рола! Банк ведь нужен для Пушкина – и Витьки. Русский характер, русская трагедия, русская надежда. Давай снимем «Катера». Потом будет поздно. Ты сам знаешь. Или дай мне снять «Вальс-фантазию» – я ведь написал, как обещал, – сыграешь Пушкина, как хочешь!
   – Спину? – усмехнулся, опустив голову, Ролан.
   – И спину, и Пушкина. И все, что надо! Ты, Рола, забыл, что ль, с кем разговариваешь?! – Я закусил дрожащую губу.
   И тут он – с трудом – встал, подошел, обнял, тяжело дыша, расплылся в улыбке, как раньше.
   – Олежа! Не сердись. Ты прав, ты прав, мы все обсудим, для «Катеров» время еще есть – он же, Витька, должен быть старым бомжом, ты говорил! Но послушай, какие сейчас срочные идеи! Ты должен мне срочно написать сказку!
   – Пусть тебе твои бездари пишут сказки! – заорал я. – Хватит меня сказками кормить! Пора – настоящее!
   – Олежа! Мои мне нужны для другого, они не могут того, что можешь ты, – великую сказку! Ну, Олежа! – и он улыбнулся, дьявол!
   Что можно было сделать? Я тоже улыбнулся. Целый час Ролан вдохновенно рассказывал мне сказку. Я ее тут же придумал. Потом что-то невнятно, но пылко – о войне, о солдатах – я придумал тут же сцену, где строится крест и на этот крест взбирается много-много детей, потом еще, еще!.. Витька всхлипывал в гробу. А Рола вдохновенно фонтанировал. И наконец вскричал:
   – Да, самое главное: сначала напиши мне реквием для фильма – вот там, где дети ходят по кресту! Завтра, самое позднее – послезавтра!
   – Какой реквием? По кому?..
   – А вот какой хочешь! Реквием, которого еще никто не писал! Суперавангард – пожалуйста! Завтра принесешь? Вот тебе миллион, – и он вынул откуда-то деньги. – Это миллион аванса, а как принесешь текст – получишь еще два!
   – Но ты же скажешь, что это все не так, не про то, я же не понимаю, о чем речь в фильме!..
   – Я сам не понимаю. – Ролан усмехнулся, подмигнул по-старому. – Но это должен быть современный реквием. Про наших детей. Олежа, я знаю, ты не можешь написать плохо. Это будет гениально! Что бы ты ни написал, Олежа, получишь завтра два миллиона. Не меньше десяти страниц. Я сразу дам тебе деньги – а потом буду читать. Веришь? А потом – все-все обсудим!
   Короче говоря, просидел я у Ролана два часа. Договорились так: у нас есть три проекта, «Витьку» запустим скоро – «Завтра начинаю искать деньги!» – озабоченно и серьезно говорит Ролан, провожая меня. Поцеловались. Он дал мне номер тайного, личного факса.
   И я ушел, ослепший от надежд… – чуть под машину не попал.

   Дома я сел за компьютер, который привез из Америки в 1989 году.
   И за ночь написал реквием по классической схеме – эскиз плача по ужасной судьбе детей России – вспомнил детство своего брата, и моего племянника, и всех детей-сирот, и детей-бомжей, прошлых и нынешних.
   Приписал для Ролана записочку – вот она.

   Рола!
   Пытался переплюнуть литургических авторов – для кино не писавших – дело бесполезное! Сейчас нужно писать по-другому – нужно царапать по стеклу, никаких сладких ямбов. Текст должен взывать к звуковым архетипам и быть понятен всякому – в секунду. Музыка – типа, может быть, Мессиана, «Квинтет на конец времен», может быть – агрессия панк-рока. Агрессивный панк-реквием – хорошо! Боль – как эстетический посыл! В душе должно быть: сволочи – гнев Божий на вас!..
   В общем, современное – и народное, – думаю, до тебя дойдет, если ты еще не совсем обанкирился. Целую, верю в твою дерзость и прыжок – время наше!
 Твой Олег

   Эту записочку вместе с текстом я привез в Фонд Ролана – и оставил секретаршам… А теперь – внимание! Вот фрагменты этого текста.

 //-- РЕКВИЕМ ПО ДЕТЯМ РОССИИ --// 
   (Цитата из «Реквиема» Моцарта – очень громко.)
   Dies Irae!
   Libera me, domine, de morte acterna in die ilia tremenda!
   Salva me fans pietatis! Recordare Jesu pie!

   (Телефонные звонки, крики матом, звон колокольчиков.)
   (С большим глобусом выходит Сатана – его играет Р. А. Б.)

   Мне, как всегда, поручена грязная работа —
   Эксперимент здесь закончен!
   У вас был шанс стать подобьем Творца —
   Вы предпочли быть подобьем нас,
   Бывших ангелов, а теперь сатанят!
   Так!
   Всех вас, неудавшихся хомо сапиенсов, —
   В черную дыру, по понятиям!
   И чтоб —
   Ни окурка, ни следа!..

   (Стройный детский хор – нестройно.)

   Ни окурка, ни следа!
   Да-да-да!
   Да-да-нет-да!
   Нету счастья никогда!
   Ангелов мы не видали —
   Но так много разной швали!

   (Хор хулиганов.)

   Шваль! Шваль!
   Жаль! Жаль!
   Жаль всех Галь
   И жаль
   Всех Валь!

   (Хор малюток.)

   Интересно было пиво,
   Интересно и в кино!
   И собак кормить бродячих,
   И пихать ногою мячик!
   И… и… и… улыбаться в темноте…

   (Одинокий голос малютки.)

   Если кого удачно обворуешь…

   (Хор детей в накопителе.)

   В чем мы про-про-про-винились?
   Ведь мы только что явились
   В этом веке, Боже наш?
   Это правда, Ты же – наш?
   А дьявол – чей?
   И кто из вас погорячей?

   (Одинокий шепот маленького ребенка – устало, невнятно.)

   Вот и все! Конец тусовке…
   Башню нам давно снесли!
   Дайте кайфу полукровке!

   (Хор взрослых – басом.)

   Шваль! Шваль!
   Жаль! Жаль!
   Жаль всех Галь
   И жаль всех Валь!
 //-- КОЛЫБЕЛЬНАЯ В НАКОПИТЕЛЕ --// 
   (Детский хор с моцартовским оркестром.)

   Баю-баюшки-баю!
   Спим у века на краю – в накопителе!
   Я вам песенку спою – никому я не даю!
   Вот я вижу сон – это телек, гандон!
   Совсем нет ментов – а Серый готов!
   Нет злых сутенеров – где ты добрых-то видела?
   Нет видаков! И рэкета нет!
   Не заставляют нас делать минет – ой, не смеши!
   Нету цыган и пропойцев-папаш!
   Мир – наш!
   Двор – наш!
   Все живут, творя кра-со-ту – су-ка ты!
   Каждый на своем рабочем месте.

   (Хор карапузов.)

   Мы всей гурьбой —
   На звезде голубой!
   У нас —
   Тихий час!

   (Все хоры вместе – «тутти».)

   Дьявола Ты прогони!
   Нас собою заслони,
   Господи!
   Ведь
   У нас —
   Тихий час!

   (Голос совсем малютки.)

   Чебурашка, к нам иди!
   Ползем к Тебе, Господи!..

   (Невнятным шепотом.)

   …Если Ты есть, в натуре!..

   (Хриплый голос подростка-хулигана, зевая.)

   …На вокзале в изоляторе
   Нас избили и оттрахали,
   Дали травки покурить!
   Жопу всю нам разорвали,
   В горло водку наливали!
   Ладушки-блядушки!
   Эй, чё там у вас —
   Тихий час?

   (Хор хулиганов с мяуканьем и свистом – на мотив Шостаковича.)

   Родина слышит, Родина знает,
   Как ее сын свою жизнь проклинает!
   Нас любить не научили,
   Мы в России с детства сгнили!
   Любим «БМВ» и грили!
 //-- КУЛЬМИНАЦИЯ --// 
   (Железный марш хулиганов с барабанами и горном.)

   Учиться ничему не хочем!
   Вырастем – всех замочим!
   Учиться ничему не хочем!
   Вырастем – всех замочим!

   (Тихий голос больного ребеночка.)

   Не обидит нас братва!..
   У воров всегда жратва —
   во!

   (Хулиганы.)

   Шваль, шваль!
   Ничего не жаль!
   Никого не жаль!

   (Грустный хор малюток с оркестром.)

   Баю-баюшки-баю!
   Сон я вижу на краю…
   Рай на голубой звезде!
   Тишина, покой везде!
   Ты, проклятый Карабас, —
   Уйди с глаз!
   У нас —
   Тихий час!

   (Голос совсем малютки.)

   Чебурашка, к нам иди!..

   (И все хоры вместе – в мощнейшей полифонии.)

   ГОСПО-ДИ!
   ГО-СПО-ДИ!

   ГОС-
   ПОДИ!
   СЮДА!

   (Голос малютки.)

   Сюда, дедушка Бог…
   Ты что, виртуальный?
   Почему не стережешь нас?

   (Грустный хор с оркестром.)

   У нас —
   Тихий час!

   (И – железный марш хулиганов с барабаном и горном.)

   Учиться ничему не хочем!
   Вырастем – всех замочим!
   Учиться ничему не хочем!
   Вырастем – всех замочим!

   (Дети – отчаянно! – с оркестром.)

   Дьявола Ты прогони!
   Нас собою заслони,
   Господи!

   (Невнятный шепот малютки.)

   …Если Ты еще есть, в натуре!..

   (Хор невинных.)

   У нас —
   Тихий час!

   (И – молитва.)

   УПОКОЙ, ГОСПОДИ БОЖЕ МОЙ,
   ЦАРЬ ВСЕЛЕННОЙ, ПРИЧИНА МИРА
   И СВЕТА,
   РАБА ТВОЯ ГРЕШНЫ-Ы-Я
   И БЕЗГРЕШНЫ-Ы-Я!

   (Голос малютки – седого.)

   …и Я… и я!.. и Я!..

   И прямо в тексте я сделал приписочку:

   Рола! Это, конечно, болванка, но нужно наконец переступить всю и всяческую патоку, по-сезанновски взорвать эту лохатву – «шершавым языком плаката»! Текст должен быть агрессивным панком – если мечтать о воздействии на тех слушателей, которым он предназначен. Это будет – шок, как первое представление «На дне»! Представь вой совковый – и народных, – но теперь нас не утопишь, как тогда твоего Пушкина!.. Через пять дней после обещанной тобой вполне ничтожной суммы окончательный текст – и музыка! – будут готовы. Далее – везде!
 Твой я



   * * *

   Я не попал под душный газ баллона,
   Меня в пути не ебнуло бревно,
   И наконец-то я вернулся в лоно,
   Но жопой оказалося оно!
 Не знаю чье

   Я очень гордился этим текстом. Я написал его весь – двадцать пять страниц! – за ночь, эти фрагментики здесь – самые нежные.
   И – ждал звонка Ролана с утра. Но он не позвонил. Весь день я прождал у телефона, открыв сценарий, – придумывая. Весь на иголках… Но – Ролан не звонит. И я – не звоню. И следующий день – молчание телефона. А вдруг – что-нибудь с Роланом? А я – упражняю свою гордость! Вперед. Звоню сам. Соединяют. И сразу – недовольный голос:
   – Олежка, ну так нельзя, ты меня обманул, это все не про то!..
   Я – после долгой паузы – тихо:
   – Ты что, ох…ел? Это то, что тебе надо! Это – событие!
   – Олежа, нас не поймут! И народ не поймет! Будь проще – и к тебе люди потянутся!
   Я – в обмороке.
   – Ролан, ты двадцать лет назад поставил «Такую любовь»! Ты что, и сегодня принимаешь только тот модерн? Это – новая правда, это будут петь на улицах! Боже! Рола, мне стыдно за тебя!
   И, весь в поту, бросаю трубку.
   На следующее утро ко мне приехал строгий Конюшев, вздохнул, взял расписку, что я получил миллион рублей, – и никаких денег больше мне не дал!
   Я открыл рот и долго смотрел в окно, не веря. Потом всю ночь я пил, рыдая. А утром послал Ролану на его тайный факс вот этот текст:

   Ролан Антоныч Быков! – ты Р.А.Б.?! А ведь казался таким смелым! Помнишь фразу, которую сказала эта баба про Хемингуэя? «Он выглядит современно, но пахнет музеем». Ты – стал номенклатурщиком?! Не верю! Звонка жду. Нежного. Веселого! Ролан! Уже все – Гастев, Окуджава, Зверев, Ерофеев, Бродский, Чудаков, Башлачев, Рихтер, Юра Никулин, – все умерли, остался ты. И – я! Опомнись! Мы уже в сенях — каяться надо, жертвы приносить! Въезжаем в эпилог – укрась его милостями, на венки плюнь! На шоры – плюнь! Корректность, как презерватив, хороша в политике, для акта рождения Чуда она убийственна. «Простота»! Тьфу! Сколько я внушал тебе мысль Валери, что в искусстве простота не может быть самоцелью?.. Помнишь, как на премьере «Чучела» в Доме кино ты, прижав руку к груди, пропел так напыщенно: «Сбылось!» И зал этот — заревел! А я – чуть не рыдал.
   Я ненавидел людей вокруг себя – ведь они открыто смеялись над тобой! – и хлопали тебе, – таковы лживые, как и все здесь, ритуалы Дома кино! Прости, Рола, но ты ошибся – не сбылось!
   «Чучело», Рола, это унизительно посредственное по сценарию и старомодное по режиссуре – не взрослое кино! Нехудо-жест-венное! Ты – великий актер! И можешь немножечко шить, да… Но вот фильм!
   И еще – ты думаешь, что ты живешь по Шопенгауэру – добрый, раз не делаешь зла? Ты заснул в своей клистирной филантропии! Достоевский был прав – «Если кидать камнем в каждую собаку, не дойдешь до цели»! Но если кормить любую – даже бешеную, чумную, – цель изменится! Ну корми, но зачем с ней еще и разговаривать? Мне нельзя дать постановку! – а бездарному чудовищу, вампиру Бланку сего мерзостями – можно? Ролан! – твою в телегу! Ты что ж меня, Моцарта, – за свою лохатву держишь?! Чем растопить твое сердце, проклятый Кай, в твоих покоях с золотым унитазом?! Соловей-то все равно я, а не твои шестерки! Мизерабль! Вместо того чтобы меня найти, призвать, умолять – «пиши что хочешь, ставь что хочешь, счастлив уготовить тебе место, Олежа!» – ты запустил стадо совков, по твоим сусекам пасутся – а на великий фильм нет денег?! А я ведь сорок лет питал иллюзии. Все мои пожимали плечами – a я верил, ждал! А ты ошалел от вертушек и факсов? «Пошла душа по рукам – у черта будет»! Злой стал, скулами играешь. Это – к аду! Кулишом станешь! А может, правда? – может, ты действительно тогда увидел Сытина?! А? Неужели Каплер был прав?! Неужели ты не Быков, а-Коровкин?! Любимец партжен. Душка. В каждой тележопе затычка. Таковых прозываем в Италии солнечной – «пикколо дженте»! Всенародно любимый Бармалей – а мог бы сыграть волшебного русского человека с этим несказанным русским сквознячком в душе, с крыльями языческими, с душой христианской. Не схотел допрыгнуть до себя самого, тайного, вырваться из личины затейника! Так и не дошла до тебя мысль Кастанеды – воинрассматривает себя уже как мертвого, поэтому ему нечего терять!. Шура Балаганов. Стыдоба. Скучно мне без Параджана! Скучно без Васи, без Вовика в вашей кухарской. Я думал, ты тролль – а ты просто пигмейщик. А ну-ка вели своим куроводам деньги у народа скраденные поделить с гениями!.. Прощай, РАБ внешнего! Ты реально губишь красоту – и в себе!
   Твой – когда-то единственный.

   P. S. A Шалик, бывший завхоз твоей души, – убит. Мафия. Какой бандит был! – помнишь? Напомнить поездку к Тане М.?.. И кстати – пришли деньги, как обещал, иначе не буду считать тебя даже просто честным человеком. Смотри, Иуда, – лишишься чуда! Все!


   * * *

   Что наши прежние глаза, —
   как мало они видели, даже мои!
 И. А. Бунин

   Вот такой дикий текст. Был очень пьян и в бешенстве.
   На этом, как я полагал, сорокалетняя дружба как бы закончилась.
   «Невыносимый» характер в столкновении с реальностью взял-таки свое.

   А как раз перед этим я выиграл первый (и последний!) конкурс в СССР на лучший сценарий коммерческого фильма, проводил его «Ленфильм», и по условиям конкурса они меня, как лауреата, должны были запустить в производство. Но, поскольку я по-прежнему, невзирая ни на какие перестройки, считался всеми моими врагами-вредителями из Госкино только сценаристом, то нужно было собрать всякие бумажки – от гарантов-корифеев.
   И вот иду я по коридору московского Дома кино, презирая этот проклятый мир киноподонков, – и нос в нос у поворота сталкиваюсь с Роланом.
   Остановились напротив кабинета Гусмана – тогда директора Дома кино.
   Ни-че-го не говоря, молча глядя друг другу в глаза – что-то копилось, мог быть взрыв – или объятие!.. Но в этот момент выскочил Гусман, схапал Ролана, уволок!..

   А я, придя домой, выпил. И, кусая губы, послал Ролану еще один коротенький факс – мол, г-н Быков, я понимаю, вы меня нынче ненавидите, но… короче, нужна характеристика совковая – впрочем, как вам угодно!..

   И утром мне привозит тот же Конюшев вот такую бумагу – с печатью Союза кинематографистов.
   «Олег Евгеньевич Осетинский – признанный мастер российского кино… Он часто обращается к историческим личностям, которые являются гордостью нашей культуры, нашего народа. Декабристы, Э. К. Циолковский, М. В. Ломоносов – это вовсе не автобиографические фильмы в старом понимании, это, может быть, одни из самых ярких страниц кинематографической истории русской духовности. Можно сказать, что миллионы телезрителей заново открыли для себя, например, великого русского ученого М. Ломоносова как гения и героя, как фигуру, крайне привлекательную для сегодняшнего дня.
   О. Осетинский – типичная судьба серьезного и принципиального художника в очень сложный период нашего киноискусства. Многое поставлено, но гораздо больше написано, и, может быть, не поставлено самое лучшее, самое главное.
   …Драматичность его судьбы, вне всякого сомнения, сказалась и на его характере, и на его творчестве и на отношении к нему. От всех нас зависит, как сложится его судьба теперь.
   Секретарь СК России Ролан Быков».

   Вот такую характеристику он написал мне – после двух моих злобных факсов. (Она, конечно, не помогла – ничего в проклятом киносовке не получилось.)
   И, покачав головой, опять нырнул в страны «капитализма с человеческим лицом», где хочется жить каждую секунду – не это ли называется духовностью, когда все время жить хочется? – или это не есть по-русски?


   * * *

   Покамест молод, малый спрос:
   Играй. Но бог избави,
   Чтоб до седых дожить волос,
   Служа пустой забаве.
 А. Т. Твардовский

   Пожил в Шварцвальде, во Фрайбурге… Съездил в Марбург, к Ломоносову…
   В невероятный Камарг, страну Ламориса…
   В самый мой любимый городок зимой – Санта-Мари-де-ля-Мер…
   В городе Арле, будучи Быком по гороскопу, пытался выйти на арену для боя быков – и в образе Быка был доставлен в местный комиссариат, спасся только пением провансальских песенок и поручительством местного поэта, он же бармен с чудесной дочкой…
   В фантастическом Фонтен-де-Воклюзе, где еще нет, слава богу, моих соотечественников, так долго обвинял полицейского за то, что он не может показать точно то место, где Петрарка впервые увидел Лауру, что…
   Открыл новую для себя, настоящую Венецию и жизнь венецианцев – за Большим каналом. И каждый день ездил на катере на остров Сан-Микеле на могилы Дягилева, Стравинского и Бродского…
   Вернулся на родину, в Москву. Как обещал, за год сделал из четырнадцатилетней Кати Леденевой – жирной, забитой родителями уродины с трясущейся головой, отчисленной из музыкальной школы за профнепригодность, – красивую музыкальную звездочку Катю Осетинскую.
   Научил ее играть Второй концерт Шопена так (в Зале Чайковского с оркестром Дударовой), что это стало сенсацией. Новая педаль, новые темпы, адекватная Шопену осмысленность фразировки, сказочное Полинино туше без призвуков! И – попал из-за Кати в ужасающую историю, защищая ее честь и жизнь.
   И – в одной рубашке, с десятью рублями и Катей под мышкой – бежал в Санкт-Ленинград. Каждый день ночевали в новом месте. (Помнишь, Катя, улицу Достоевского, двухэтажную кровать?) А надо было каждый день заниматься музыкой. Наконец поселился в легендарном доме на Пушкинской, 10, в огромной пятикомнатной квартире с потолками шесть метров и с роскошными занавесями и мебелью красного дерева – Слава Полунин подарил. Но когда он уехал в Америку (а я на один день – в Сосново), предавшие его люди однажды ночью вскрыли мою квартиру и вывезли всю мебель – только маски Славы оставили, слава богу!
   Петербург-Петроград-Ленинград! Питер! Убийственный и божественный! Я пробовал в нем все – снимал под фамилией мамы телепередачи «Русская азбука» и «Русский Рэмбо». Вместе с Танькой-вагонщицей, вдовой великого Олега Григорьева, запрещенного и погубленного гимнюком-баснописцем, мы пели в подвале на Пушкинской гимны Олега, пытавшегося как-то загрызть на той же Пушкинской улице одного мента – «строго по диагонали!», как объяснял мне свидетель – великий Борис Юрьевич Понизовский.
   За критику телемузыкальных мерзавцев и воров (в частности, некоей Ирины Таймановой, которая была одним из главных духовных растлителей и палачей Полины) я был тихо подведен под удивительный приказ по ЛенТВ – о том, что полнометражные передачи могут делать только люди с ленинградской пропиской!.. Гнев Божий на вас, порождения Ехидны!
   А однажды повезло – нашел большие деньги на «Мастера и Маргариту». Провел первую репетицию со Смоктуновским (Христос и Мастер) – и великим Борисом Понизовским (Пилат и психиатр Бездомного). Уехал на месяц в Чехию – а когда приехал… Понизовский разбился на инвалидной коляске – он был без ног и без ног весил сто шестьдесят килограммов. А Иннокентий умер на курорте – сердце. Осталось только видео этой репетиции! Опять – только титры!

   В Ленинграде-Питере я сделал Кате славу и хорошие концерты. Нашли спонсоров на поездку на конкурс в Италию – конечно, со мной она бы все выиграла. Я отправил ее в Москву – заниматься на моем рояле – уже было можно. И – психанув за ее опоздание к телефону на полчаса – ненавижу, когда опаздывают!!! – прогнал ее по телефону перед самой поездкой – уже платье шили! Глупо, конечно, – она была трудолюбива и безотказна во всем. Ее тут же захапали родители и какие-то кавказцы, заставили поступать в нашу жуткую Консерваторию – приняли за сделанную мной технику, репертуар, слух. Дай ей Бог не все мое забыть теперь, на земле…

   Практически все мои ученицы были совершенно средние или просто бездарные – они суть мои руки, как кино есть мои штаны, – но надеть штаны не дают, а голым не пускают в ихний кинорай! А сделать знаменитого пианиста или певца я могу из зайца – есть уже высокая мощная теория «ДУБЛЬ-СТРЕСС-АНТИСТРЕСС», которую я строил сорок лет, – она меня переживет!

   И снова я уезжал!
   На этот раз объехал всю Европу на машине. За рулем – мой ученик, замечательный певец и поэт Сережа Невский. Сколько безумных, волшебных и смешных приключений!
   Опять – Фонтен-де-Воклюз, Марбург, Фрайбург, Любек, Флоренция, Марсель, Ним, Арль.
   В Ниме жили у Жанни и ее мужа, утонченнейшего художника, в удивительном их доме. Потом – в Париж! – бывшая культурный атташе Франции в России мадам Даниэль Бон кинула ключи в окно нашей машины, и мы прожили в ее чудной квартире в Клиши совсем не тихие дни.
   О, эти встречи в Парижске! Вечночудный Хвост-Хвостик – Леша Хвостенко, обокраденный БГ по-крупному (говорят, какие-то копейки он все-таки возместил), – «Поедем, поедем, пока еще жив!» – Олежек Целков, Кира Сапгир, Дима Савицкий, безумная и великая Дина Верни!
   Алик Гинзбург устроил просмотр моего «самодеятельного» фильма «Веня» – про Веню Ерофеева – на квартире вдовы Вадика Делоне, мы с Ирой Нагишкиной принимали его из тюрьмы когда-то!..
   (Документально-игровую поэму «Веня, или Как пьют и умирают в России» я снял любительской камерой за неделю как режиссер и оператор (три лучших куска снял на своей камере гениальный оператор Слава Ефимов) – и фильм обошелся спонсору Виктору Карлову всего в восемьсот долларов. Монтировал я фильм в Санкт-Петербурге, с ученицей Катей на руках, не имея постоянного пристанища, по случайным монтажным из милости – без пульта, без реверса, руками, озвучил сложнейшие куски высокой музыкой уже по смонтированному материалу – за два часа! – а вы посмотри́те, г-да режиссеры!
   В ТВ-рейтинге газеты «Известия» июля 1994-го фильм, показанный по НТВ, был назван самым заметным событием месяца, а я – персоной. Лев Аннинский снял о фильме и обо мне передачу «Уходящая натура» – и передача, и я сам были тоже отмечены как самые яркие в рейтинге. Этот фильм разорвали на кусочки по всем каналам, крутят как свои.)
   Фильм «Веня» идет один час сорок минут. Начали в 23.00 по парижскому времени. Сразу – полная тишина. Конец. Молчание. «А можно еще раз?» Проходит один час сорок минут. Полное молчание. Я встаю – пора. «А можно еще раз?» И еще один час сорок минут – молча. Со слезами.
   Какие мне нужны призы – после этого?..

   А потом – через ломоносовский и пастернаковский Марбург – через чудный Хайдельберг – в родную уже Чехию, в Прагу, на Малостранскую, к «Черному буйволу»!
   И – на этот нежнейший, волшебный и такой человечный, всегда стоящий в глазах покруче Понто Риальто и Понто Веккьо даже! – вечный Карлов мост…

   И – головокружительный прыжок – великий Олжас Сулейменов позвал в Алма-Ату! И там – свинья грязь найдет! – влюбился в неудачницу-пианистку, уже бросившую давно инструмент, – без таланта, без рук, без техники и без здоровья – и снова завелся!
   Год каторжной работы с Никой и ее сестрой – и я привез в Москву «Театр двух фортепианок Олега Осетинского», мгновенно ставший знаменитым. После сенсационных концертов в Большом зале Консерватории в Москве и Большом зале Филармонии в Санкт-Петербурге дуэт был принят со мной как худруком в солисты Московской филармонии – единственный! Объехали Россию – и поехали на Всемирный конкурс фортепьянных дуэтов в Чехию, в город Поличку!
   Всех слушателей в зале и многих членов жюри потряс Концерт Бартока в мощной, оригинальной – и понятной всем – трактовке-фразировке. После первых двух туров мы шли первыми, все слушатели, телевизионщики и журналисты предсказывали нам победу! Но из-за чудовищной неуравновешенности Светы, сестры моей жены, вечерняя репетиция перед третьим туром была сорвана, трактовка Баха не отшлифована, мы все не выспались… И на следующее утро, после гениального, с «подвздохами», исполнения вариаций Шумана, Света сорвалась на простейшем куске в Бахе – и этим сумели воспользоваться некоторые пуристы из жюри, болеющие за своих, – японка и старая ненавистница-француженка, – и прощай, первая премия! Впрочем, после исполнения сонаты Моцарта на приеме в бельгийском посольстве наследный принц Монако пригласил в Монте-Карло именно мой дуэт! – но это уже другая история.

   Теперь я часто приезжаю и живу в Поличке – какая трагическая рифма судьбы! – потерять Полину и найти Поличку – и жить там рядом с тихим кладбищем.
   Любимую когда-то дочь-ангела эти дельцы, дураки и просто мерзавцы растлили, сделали моральным уродом – но есть чистый и светлый городок, самый любимый на земле, кроме Михайловского, мое утешение – мам добже Поличка!


   * * *

   Братайтеся, к взаимной обороне
   Ничтожностей своих вы рождены;
   Но дар прямой не брат у вас в притоне,
   Бездарные писцы-хлопотуны!
 Евгений Баратынский

   Я пытался найти деньги на фильм «Чудное мгновенье», но для меня и «Чудного мгновенья» денег не нашлось. Кому угодно нашлось, всякой швали. Не могу об этом писать – стыдно говорить! Вот текст интервью со мной в чешской русскоязычной газете.
   «Кто только не боролся за этот фильм! Искали деньги Говорухин, Немцов, министр культуры Дементьева. Но увы! Осетинский отнюдь не обладает ангельским терпением, не умеет умолять, он – требует, а на таких в России воду возят. И все-таки Госкино – усилиями А. Голутвы – какие-то деньги выделило, но тут, как утверждает Осетинский, опять одна дама, невзлюбив гордого автора, тихо похоронила сценарий через сметы, бумажки, а потом опять спровоцировали беднягу на скандал – и все!..
   И тогда директор киностудии "Ленфильм" Виктор Сергеев, человек совсем несентиментальный, решился на отчаянный шаг – обратился к мэру Москвы, который тогда щедро отстегивал баксы на всякие дикие проекты – памятники Церетели, "Сто фильмов о Москве", "Сибирский дом"…
   В официальном письме Лужкову Сергеев писал: "«Чудное мгновенье» – сейчас единственный сценарий мирового уровня к юбилею, лучшее из того, что предлагало нам Госкино. Вы – мэр Москвы – помогите Санкт-Петербургу, помогите «Ленфильму»!"
   Польщенный Лужков перед выборами твердо пообещал помочь. И дал указание – найти деньги! Осетинского вызвали в Комитет по культуре, неприязненно объяснили, какую трудную задачу поставил перед ними Юрий Михайлович. Время шло, денег не слали, в Комитете шла темная возня. Отчаявшаяся группа слала Лужкову телеграммы. Юрий Михайлович заверял – будут деньги, деньги-то смешные! ("Мне не надо пятидесяти миллионов долларов, чтобы сделать великий фильм, – я художник, мне хватит и одного!" – усмехается Осетинский.)
   Кончилось же все традиционно по-русски.
   – Тертые мэрские ребята из Комитета по культуре все обмозговали, к Лужкову нас больше не допустили – и порешили Пушкина нашего, доложив Лужкову честь по чести, мол, денежек-то нет, они были задействованы нужным людям еще раньше. И пришло от мэра конфузное письмецо – сожалею, мол, но трудности нынче, денег для вашего Пушкина нет, есть только на "чисто московские проекты"!.. Смеетесь?.. – Олег Осетинский грустит. – Стыдно за киноначальников, за мэра, за всех нас! Стыдно жить, зная, что судьба сценария, вызывающего восторг тысяч людей, опять зависит от мнения одной дамы из Госкино. Больно, миряне! И вот – есть у меня одна идея! Какая? А давайте… – пошлем их всех – на…! Соберем бабки – без воров-чиновников! За один-два миллиона я вам сниму замечательное кино – про нежных, трепетных людей, про любовь, музыку и волшебную грусть, в нем будет веять "ветер счастья" – и много того, чудного веселья. «Чудное мгновенье» – поверх барьеров! Банкиры и прочие бандиты, помогите снять наш замечательный фильм – многие грехи спишутся. А мы – имена жертвователей, всех до единого, напечатаем к премьере в книжечке с золотым тиснением. Вот будет – память! Ну, у кого в душе завалялось светлое, чудное – хоть рубль? Так памятник Пушкину построили – так и фильм снимем! Плевать на этих дам – не дам! – Осетинский не то плачет, не то смеется.
   Вот такое, значится, интервью. Интересно мне, чем ответит народ на этот вопль отчаявшегося художника. Я – сомневаюсь. Но за державу русскую – обидно.
   Двадцать миллионов на постыдного Церетели – есть.
   Пятьдесят миллионов на лубочного "Цирюльника" – есть.
   А на действительно "Чудное мгновенье" великого киношника – нет ни копейки! Почему? Русский вопрос!»

   Я дал много таких интервью. Как вы понимаете – без толку. И так хотелось кого-то – вот это самое!.. Где угодно, хоть в сортире… А – вам?

   И опять я брел по Москве, городу омерзительных контрастов, городу бандитов-миллионеров и нищих гениев, фальшивого блеска фальшивого храма-на-бассейне, шикарнейших домов нового русского «безбашенного» модерна-на-крови в самых чудных районах старой Москвы – просто так там уже не погуляешь – прогонят!..
   У входа в Александровский сад наткнулся на книжный лоток. Увидел знакомое фальшивое лицо из прошлого на обложке. Ба! Андрон Кончаловский. «Низкие истины». Господи, он и писателем стал. Басни? Гимны? А как же знаки препинания?
   Я заплатил. Прошел в Александровский сад. Сел на лавочку. Пролистал. Господи! – в уныло-фанфаронской брошюре «Низкие истины» – ни слова правды! Правда, один раз Андрон оказался близок к высокой истине, назвав мой характер странно лаконично – «невыносимым».
   Что верно, то верно! Действительно, меня из Искусства – в отличие от тебя, Андрюша, – «вынести» нельзя! «Искусство – это мои штаны», – спасибо, Василий Васильевич!
   Да, известности среди населения, которое смотрит наше ТВ, у меня меньше, чем у тебя, Андрюша! Кстати, ты чудесно выглядишь на экране как символ отсутствия холестерина – и многого другого. Но вот славы… настоящей славы, славы изо-бретателя, а не при-обретателя, славы по-гамбургски – увы!!.
   Ты ведь все понял, Андрюша?! Вернемся к тем годам… И к этому удивительному лаконизму. Понимаю тебя: это трудно – выносить приятеля, который так явно талантливее тебя (к тому ж сочиняет стихи, в которые влюбляется твоя первая, действительно чудесная жена Ира, из бедных балерин… и которая тебя, сына всесильного олигарха того времени, вдруг так бессмысленно бросает!).
   Ну давай, Андрюша, быстренько пробежимся по фактам – кто сочинил сценарий «Антарктида – страна чудес»? Ты ведь там все-таки придумал одну строчку, верно? – название консервов (ты, сын автора знаменитой басни «А сало… русское едят!», естественно, был знаток только иностранных консервов – «Ананасы в соку!» – крикнул ты на улице Воровского в 1961 году, ошалев от счастья участия в процессе, – правда?). Ты ведь разумный, ты не будешь спорить с моей памятью? А кто, выглянув в форточку, за минуту однажды придумал сценарий «Каток и скрипка»? Помнишь свое оправдание: «У тебя он не любит скрипку, а у нас любит»! Помнишь, как ты покраснел – не с жопы! – и прикрыл сценарий, умоляюще глядя на меня, когда вдруг вошел ничего не знающий тогда Тарковский?.. А кто тебе рассказал мою собственную историю страшного зимнего побега на поезде из зоны – то есть твой «Поезд-беглец»? Почему не платишь, Андрюша, за идею – это ведь для тебя небольшие деньги?! Если в суд подать – доказательства все есть, и свидетели еще живы! – будет дороже! Да не боись – не подам! – нам недосуг, мы заняты исполнением долга. А кто придумал главное в «Рублеве» – характер? Ты ведь знаешь, как я на премьере фильма в Доме кино, сев на кресло и загородив выход на парадную лестницу, крикнул Тарковскому: «Эх, вы… даже украсть как следует не умеете!» Далее! – кто придумал фильм про «Дворянское гнездо»? Часами говорил с тобой про Лема… Ты его выкинул – твое дело! Но идея, рыхление грунта, зарождение, первый оргазм воображения? Это все – большие деньги! И ваще – кто снабдил тебя – как бы выразиться поделикатнее – фразами, мыслями, приметами как бы мышления и образованности необщей?
   Я получаю большое удовольствие, когда случайно натыкаюсь на твои интервью или вижу тебя по ТВ. Ты до сих пор часто говоришь моими фразами, чаще всего втыкая их не туда, но с очень творческим выражением лица… Да, кстати, а с кого я получал деньги в ВААПе, когда вы с Тарковским пытались присвоить мой сценарий как бы законно? Не вышло, благодаря честности М. Ю. Блеймана, эксперта, и других!
   А помнишь, что ты мне сказал по телефону из Киргизии в ответ на мое наивное: «Андрей, тебе не страшно, что люди все узнают?» Напомнить? Пожалуйста! Вот твой действительно замечательный ответ в духе твоих самых низких истин: «Олег, какие люди? Я в Киргизии, а здесь – степь, одни бараны! Понимаешь? Барашки вокруг, отары! А когда я вернусь в Москву, через год, – все уже забудется!»
   Ну – как моя память, Андрюша? Я помню и твой любимый ответ на мой любимый упрек – «Хоть бы покраснел, Андрей!» – напомнить? Ты всегда весело, с хамским гоготом, отвечал: «Олег! Я краснею с жопы!» Как выяснилось, не всегда – и это вселяет надежду.

   Да, «пустота вероятней и хуже ада», – как верно заметил Иосиф. Понимаешь, Андрюша, в отличие от тебя я могу, во-первых, послушать нечто уникальное в музыке, что сделал я (пусть руками Полины), и, во-вторых, могу включить удивительные кинообразы, рожденные мощью моего воображения, пусть и не снятые – плевать!..
   Изобретать! – вот смысл.
   А вас всех, приобретателей, время разбессмертит!
   В сущности, я должен был получить какую-нибудь Нобелевскую премию за высшие достижения в музыкальной науке. Дадут после смерти. Я точно знаю. Если б я был такой деловой, как ты, Андрюша, я б ее получил еще при жизни – правда, в этом случае мне не за что было бы ее получать!
   Да, некогда нам приобретать, обустраивать быт или имидж для себя, – мало! Я удовлетворен тем, что внес несколько откровений в ноосферу – для всех, а не только для себя.
   Мой бедный Андрон!.. А ведь – дружили, умирали от Греко и Пиаф, искренне воодушевлялись, клялись! – и какие были скромные мечты – чтоб сценарий получил премию на конкурсе в Минске! «Получим…» – презрительно ухмылялся я, и ты наливал еще… я прилежно сидел за машинкой, сочиняя со страшной скоростью и стуком, и читал сразу вслух. А ты? ну вспомни! ты очень забавно изображал восхищение – как бы испуганно откинувшись в кресле, гротескно отвесив нижнюю челюсть (будто желая пропеть «ебтть!»). И, скрестив руки на животе, ты быстро-быстро крутил большими пальцами – помнишь? Ты сам любил про это вспоминать, иногда мне удавалось подбросить тебя до моего огненного простодушия… помнишь рюмку коньяка в старом «Национале»? А дальше… У тебя были, конечно, причины ненавидеть меня. Я невинно и невольно сделал тебе больно… но ведь невольно! это как гроза, ты знаешь… (Да, я навсегда потерял двух режиссеров из-за двух волшебных моментов – в Москве и Суздале!)
   И в итоге мы – все трое – расстались врагами, – как это печально! Как у Пьяццоллы на бандонеоне! Помнишь, как ты один раз в ВТО пытался по пьянке снова соединить нас троих… – кончилось безобразной дракой с ножами и вилками!..

   И вот, прошло каких-то сорок лет… Ты заработал очень много денег. (Кстати, расскажи, почему же ты из Америки все-таки уехал и как называется тот твой фильм, который был признан «худшим фильмом года» в США?) Ты про это не написал в книжке!
   А что ты написал про меня – это диагноз! Твой. Мне все равно, поверь! Раньше я всех и вся возносил «на аршин от земли» – а теперь я энтомолог. Ноль эмоций, глядя в микроскоп.
   И вот, пожалуй, только один безобидный вопрос. Скажи вот, по старой дружбе, Андрюша, ответь хоть раз честно… – вот когда тебе по пьянке с честным выражением лица говорят, что ты гений и секс-идол, – ты – веришь? Не отвечай!.. Мы оба знаем ответ…

   Ты правильно ушел из музыки, потому что даже чудовищные возможности папы не помогли бы в концертном зале, где будут сидеть все время разные слушатели, – всех купить все-таки трудно! – пожалуй, даже невозможно было и всемогущему баснописцу.
   И ты подумал – а ежели в кино? В то время достаточно было папиного звонка! – плюс приличный сценарий, хороший оператор, самая лучшая группа, талантливый монтажер, немножко понта… – и ты в дамках! Остальное сделает папа.
   Но ведь в подлинную славу, подлинное искусство и подлинную красоту по звонку не въедешь – ты уже слышал об этом? Ведь тут даже тяжелый труд как бы профессионала – ничего не значит!
   Лайцза в эту нишу высокой сублимации, пропуск в Искусство, ради которого только и стоит жить, – труд поэта-пророка, а не токаря, труд жертвенный, сжигающий – «Et tout le reste est littérature!» – ты ведь понял?
   Только за эти легкие молнии слез, за эти ночи Кабирии, за боль «на самом дне», за озон взгляда – а не за угар «профессионализма» – любят в веках, прости за пышность. (И просто любят – и, в частности, женщины! Только за это, мой бедный! – разумеется, женщины, а не просто хорошо отмытые особи женского пола.)
   Это объяснил еще Дега – способ видения должен пониматься широко и включать в себя – способ Бытия! И если Бог не дал Бытия, специфической боли, чуткости и умения любить? – зачем пыжиться, тщиться, обманывать самого себя? Ведь не твоя вина – это Бог распорядился. Это – просто беда. Впрочем, никому не заказано – и никогда не поздно «привлечь к себе любовь пространства, услышать будущего зов». Буду счастлив за тебя, если случится. Это ведь станет заметно сразу – по глазам, – и даже с самого маленького экрана ТВ прольется свет!
   «Станьте солнцем – вас все заметят» – советовал Достоевский.
   Не за фамилию, а – за не пустые глаза!
   Попробуй! Огнем по огню – как мы! Никогда не поздно. И не обязательно же снимать кино, занимать чужие места Творцов. Есть масса других полезных профессий, не требующих вдохновения…

   Ну, а конкретные, бытовые причины мгновенной карьеры старшего сына Михалкова – а потом и младшего – скучно до зевоты. Была формула: «Кино – важнейшее из искусств». Денег бюджетных для сыновей генерала всей литературы – хоть залейся! Один тихий звоночек баснописца на «Мосфильм» или просто выше – и все вытягивались в струнку!

   (Читайте про карьеру основателя рода Михалковых, баснописца и гимнюка, у Катаева в «Святом колодце» – это чекан Микеланджело!)
   Конечно, время все расставит по местам – вот умер невероятно знаменитый и всемогущий при жизни Юлиан Семенов, зять Михалкова, – и все разъяснилось!..

   Справедливости ради надо сказать, что у обоих сыновей баснописца есть действительно один большой талант – дьявольский нюх на талантливых людей.
   Андрон взял у меня так много – на жизнь хватило!
   А Никита нашел себе талантливейшего Адабашьяна. Посмотрите фильмы Никиты при Адабашьяне и – без Адабашьяна. Ни трепета, ни откровения, ни лиризма, ничего – бессмыслица, эмоциональная пустота… Как писала «Либерасьон» про «Утомленных»: «Парадный русский борщ, сваренный позавчера, и к тому же плохо разогретый» – я неточно перевел?.. И эту фильму в присутствии, как минимум, дюжины более оригинальных и глубоких лент (скажем, гениальная «Окраина» П. Луцика), пусть не таких богатых (как тягаться с этим кланом?!), наши «независимые» критики назвали лучшей?! Ну а как получаются зарубежные Оскары – всем известно! Там сложные игры устроителей, деловые обмены, очень темные игры, высокий полет – лет через тридцать рассекретят!


   * * *

   Дайте мне перекреститься,
   А не то – в лицо ударю.
   Хуже порчи и лишая —
   Мыслей западных зараза.
   Пой, гармошка, заглушая
   Саксофон – исчадье джаза.
 И. Бродский

   Словом, братья устроились замечательно! Семья всегда исповедовала вечные ценности – раньше партийные, теперь тоже вечные – тут братья на всякий случай разделились – один за вечные западные, другой – за вечные державные.

   Потом у семьи, несомненно, будут другие ценности – но тоже вечные, вечновыгодные для карьеры. Но Гимн будет всегда один. Он создан папой для них, только для них. «Славься, Отечество наше свободное…» Да, для них – и для их нукеров – абсолютно свободное. Как там у Бродского: «Входит Лев Толстой в пижаме, всюду – Ясная Поляна».
   (Свожу счеты? – нет, срываю маски! Раз к слову пришлось, так уж лучше зайти в это «дэд энд», страшненький михалковский тупичок с бассейнами и кортами – расставить точки над «i» – a то забуду!..
   Разъясняю – для будущих моих биографов (тобой, Андрюша, вряд ли кто заинтересуется в будущем – разве что как курьезным примером всемогущества партийной и денежной мафии в век новых технологий). Однажды я прочел в Алма-Ате один сценарий, написанный тобой самостоятельно – для казахов, про войну! Боже! Это – апофигей! Бедный Андрон. Хочется пальцами шевелить, а приходится изображать из себя демиурга. Жуть какая! Так же язву нажить можно!
   Ты – приобретатель, я – изобретатель. Меня еще будут лет тридцать изучать и догонять как музыканта, побившего все рекорды выразительности и техники руками своих учеников, как автора «дубль-стресса», великой педагогической системы музыкального образования в XXI веке, как автора новейшей актерской системы «подкладок», как великого сценариста, чьи сценарии и сцены из сценариев «Катера», «Взлет», «Дьявол в России», «Вальс-фантазия», «Я стреляю по Москве» – «на уровне Библии, Достоевского, Шекспира» – не мной сказано!
   А когда поколение моих ненавистников вымрет – то новое племя кинодраматургов прочтет мою великую пластическую кинодраматургию, не имеющую аналогов в мире подлинно художественного кино, и с удивлением обнаружит, что один человек опередил их на тридцать лет.
   Так заново открывали – и понимали! – через пятьдесят лет первого великого русского кинодраматурга Ржешевского, опошленного Пудовкиными и прочими Кулишами.)
   Но не будем завидовать браткам — это не есть позитивно, их надо жалеть и за них молиться.
   А суть!.. Андрюша, неужели ты думаешь, что людям непонятна суть твоей книги, названной с таким циничным как бы вызовом? А ведь эту болезнь давно описал фельдшер Фрейд, и это твой случай… Да, всю последующую жизнь ты посвятил тому, чтобы кое-кому доказать, как тебе наплевать, что тебя бросила первая жена, и что тебя будут любить другие! Ха-ха. Меня ты не убедил. Не спорю, на малолетнюю казашку из глухой провинции, или на страшненькую французскую еврейку, или, наконец, на давно отцветшую пожилую американскую актрису ты, такой молодой и знаменитый русский режиссер, – мог произвести впечатление. К тому же они так многого от тебя ждали! (Ну и, конечно, все другие женщины, зависимые от кинофеодала с неограниченными возможностями.) Ответь же – не мне – хотя бы себе! – и внимательно при этом смотри на себя в зеркало… ответь, Андрей, не обижайся – как по-твоему – хоть одна женщина тебя любила?! Не по нужде и не по пьяни – а просто? Хоть одна восхищалась тобой – как личностью – и как мужчиной?.. Не актерски? Ну?! Мой бедный друг! Мы оба знаем ответ…
   Теперь ты в каждой тележопе затычка, торжественно извергаешь прописные истины – даже «Одиссею» превративший в школьную чушь! – а ее ведь нужно было разгадывать! – позвонил бы, поставил бутылку, как раньше, – глядишь, и Оскара бы схватил!
   А недавно ты с экрана, как бы в маске искушенного Вольтера, уставшего от собственной значительности, проникновенно и суховато (очень старомодная режиссура!) поведал трепещущим пенсионеркам, что «щастья-то в жизни нету!». И, ты знаешь, это прозвучало искренне. Но я тебе возражаю – «Праведник всегда ликует» – сказано.
   Счастье есть, Андрюша! – как состояние чистой души, уверяю тебя, только оно не дается эгоцентрикам и эгоистам, не умеющим краснеть и жертвовать во имя чего-то большего, – но ты ведь краснеешь с жопы, все уже знают твою любимую прибаутку. Мой бедный Андрон, донашивай фамильный паспорт, дожевывай достатки, недостатков у богатых нету, есть сытое теннисное счастье. Ты так и не понял, для чего вся эта Одиссея!
   Впрочем, охмурять бедную Родину клану не впервой.


   * * *

   В сложном щебете мартовских птах
   Бродит смерть как последняя лажа
   Будет съемка обратная прах
   Антиснег крематорская сажа.
 Сергей Чудаков

   Был апрель 1998 года. Я отправился погулять в Кремль. Вспомнил, как в начале оттепели великий Илья Глазунов – вот в ком была подлинность! – советовал мне гулять по Соборной площади каждый день! Давно это было… Толпа туристов вынесла меня к соборам. Да, русские цари жили в Кремле, не выходя с Соборной площади. В Успенском их крестили, в Архангельском хоронили – или наоборот?..
   Потом я спустился в Александровский сад. Там уже проклевывалась лиловая сирень. Вспомнил, как мама водила нас с братиком Юрой сюда гулять – во время Великой Отечественной войны. Мы прятались в гроты вдоль Кремлевской стены, а над стеной летали аэростаты.
   Уже у выхода на книжном развале я заметил фамилию на обложке книги. Андрон Кончаловский. «Низкие истины». Так ты теперь уже и писатель? А как со знаками препинания и вообще с грамотностью? Впрочем, зачем им грамотность? Я купил книжку, присел на скамейку. Открыл, полистал. Ложь, полуправда, фанфаронство барчука, пародия на высокий цинизм. Андрон – секс-символ? Смешно! Пока он не стал – благодаря папе-гимнюку и кагэбэшнику! – режиссером, ни одна девушка на него не взглянула – скучно! Правда, деревенские девушки, продававшие на Николиной Горе молоко, ему улыбались, и все такое… Что ж, продавщицы и жены офицеров заинтересуются – и недорого. Я встал и пошел к выходу, держа хвастливую брошюрку, как гнилую селедку, – за хвост страницы. И сунув ее в урну, с облегчением вздохнул. Прошел по улице Герцена вверх.
   Остановился у входа в бывший Студенческий театр МГУ. Вспомнил – костерок во тьме – афиша от руки: «Павел Когоут. "ТАКАЯ ЛЮБОВЬ". Постановка Ролана Быкова»…
   И вдруг понял, что с момента моей встречи с Роланом прошло сорок лет! Я оцепенел! А внутри все закричало, и начался спор.
   – А почему ты не идешь к Ролану? Ведь ты его обидел! Сколько раз он тебя спасал!..
   – Он загубил мне жизнь!
   – Что за чушь! Ролан – это не Андрон пустодушный, который тебя элементарно предал и обокрал!
   – А Ролан сломал мою жизнь!
   – Да, но, может быть, – по неведению. Нет вины – есть беда наша общая. Русский Рок. Без гнева и укора. Ты должен прощать и любить его.
   – Нет, не могу.
   – Попробуй!
   – Нет, не могу!..
   Дискуссия в моей душе длилась долго. Но однажды, вздохнув, я обратился к своей покойной маме – вспомнил ее таинственные задушевные беседы с Роланом, вспомнил, как она его любила, как он был с ней восхищенно-добр!.. – и решился!

   Пришел на юбилей великого Юры Никулина (незадолго до этого снимал его для своей питерской ТВ-программы «Русский Рэмбо») и услышал странно-бесстрастное пение Ролана, леденящую эту «песню» с жутко страшными словами!.. – и не смог к нему подойти.
   На следующий день я позвонил Коле Конюшеву, и сказал: «Передай Ролану, что я его люблю и готов извиниться». Коля искренне обрадовался: «Ну так не тяни, приди, приди! Но сейчас он в больнице. Давай – после съезда!»

   И пошел я на тот самый «исторический съезд» киношников в Кремле – с сотнями откуда-то взявшихся «гостей» кавказской национальности, которые дико хлопали Никите – и захлопывали всех, кто осмеливался не соглашаться с барином. Протестующим слова не давали, а когда я Никите прислал записку – кто может его деятельность финансовую проверять, контролировать? – он разыграл сцену из Жириновского – вращая белками, истерически кричал: «Взгляните в эти глаза! Меня проверять? Какая проверка? Какой контроль! Я согласился вас спасать, я вам одолжение делаю, что пришел и возглавил вас!»
   В любой цивилизованной стране после такой сцены люди молча встают и в гробовой тишине удаляются из зала с выражением ледяной гадливости на лице.
   Но наши крепостные рабы-не-мы агрессивно-послушно сияли, согласные на порку, – лишь бы накормил. (Ну как – довольны?)
   И только Ролан осмелился не согласиться с Михалковым всея Руси – и Ролана они не рискнули захлопать. Я был страшно горд за Ролана. Уехал в Петербург сдавать программу, а когда вернулся, решил – все, сегодня иду к Ролану мириться!

   Вышел из метро «Площадь Революции», дошел до Александровского сада, присел на скамейку отдохнуть. На душе было радостно. Увидел телефон-автомат, нащупал в кармане монетку. Встал, чтобы позвонить.
   И в эту минуту я услышал из транзистора соседа по скамейке омерзительно отчетливую фразу: «Сегодня после длительной болезни… скончался знаменитый…»
   Меня шарахнуло, как молнией! Я вскрикнул: «Нет!» Соседи по скамейке испуганно отодвинулись. Я смолк, сжал зубы, больно прижав кулак к губам. И понял наконец причину бесстрастного тона Ролана в цирке.
   Он – болел, он – знал, он – прощался. А я… гордыня проклятая!

   С горящим от стыда лицом я встал со скамейки и пошел через кусты к стене Кремля. Прижался к ней, замер, по-детски открыв рот. Я не плакал. Я был в каком-то ознобе. Или во сне. Мне стало вдруг холодно, я оглянулся…
   И вдруг… – за одним из кустов! – мелькнуло лицо седого Каплера, жующего кофейные зерна!.. И вдруг… – твердый подбородок Геночки Шпаликова!.. Через секунду они исчезли среди деревьев и кустов сирени…
   Я всмотрелся настойчивее…
   В кустах мелькнула тень – это качал головой озабоченный Ржешевский…
   Нежно провизжали свое «хи-хи-ха-ха!» веселые Инна и Марина!.. высокомерно усмехнулась Рома!.. и, лукаво просияв ослепительной улыбкой, из кустов на миг прорвался совсем юный Витька – Ролан!..
   Я бешено прыгнул к нему, раздвигая трясущимися руками ветки!.. – но там уже никого не было… Никого…

   И тут наконец до меня дошло!..
   И я в секунду стал совершенно бесстрастен. Быстро дошел до метро. Доехал до Цветного бульвара. Добежал до дома. Рывком вытащил старый чемодан. Нашел белые брюки Гены Шпаликова. Надел их – с трудом, но влез. Потом в самом низу старого холодильника отыскал бутылку с тем самым трехзвездочным армянским коньяком, недопитым сорок лет назад. Он несколько усох, стал какого-то странного цвета, но граммов сто пятьдесят там осталось.
   Я медленно наклонил бутылку, налил стакан. И, следя за своими жестами, чтоб не допустить никаких патетик и сентиментов!.. – медленно и спокойно выпил неприятно холодный напиток странного вкуса. Напиток ударил в башку, как молотком. Я пошатнулся, вышел в коридор. Зажег свет. Всмотрелся в зеркало… Помните фразу из нашего любимого сценария? «Как долго можно смотреться в зеркало…»
   Да, волосы у меня были седые!.. – Каплер оказался прав.
   Но в белых брюках Гены я смотрелся еще ничего.
   Я подошел к столу, увидел «Реквием», из-за которого, собственно…
   Раскрыл, закрыл.
   И сценарий «Витька-дурак, или Катера», с пометками Ролана, всегда открытый – закрыл тоже…

   …Есть такая сцена в сценарии – Витя на бешеном ходу поезда идет по бортику платформы, не держась руками, – рискует жизнью, но держит форс – русский, смертельный! Стоит минуту, и, мокрый как мышь, спрыгивает, и, просияв, подмигивает в камеру – Делов-то!.. А потом смотрит на себя в зеркало – долго-долго, невозможно долго, как учил друг моего отца, великий русский кинорежиссер Довженко! – а потом вдруг начинает выбрасывать все свои рубашки, брюки и прочее!
   Эту сцену сыграть мог только Ролан!.. – но, чтоб ее сыграть, он должен был рискнуть – освободиться сам! «Нужно быть кем-то, чтобы сделать что-то», – сказал Гёте. Но это ведь спорно, подумал я, ведь человек часто становится тем, что он делает. Вот возьмите опять же братьев М…ых – ведь полная тщеславная пустота была, но воленс-неволенс пришлось играть в значительность, в «идола», отдавать команду «мотор!» – и научились же произносить какие-то связные фразы, производить впечатление…
   На этой мысли я вдруг стал быстро косеть. И, в спешке выходя из подъезда, задел свежепокрашенную дверь, чуть не испачкав белые брюки Гены. Как это у Кушнера?

     Пойдем же по самому краю…
     Пойдем же по аду и раю,
     Где нет между ними черты…

   Мне удалось доехать до «Тургеневской». Я выбрался из метро и пошел, невнятно так улыбаясь, как бы ожидая чего-то. То ли гимна, то ли марша, то ли просто команды. И – дошел-таки до Чистых прудов, и узрел огромные буквы на стене билдинга – «Фонд Ролана Быкова». И, купив в баре напротив четыре бутылки «Балтики-3», я вернулся на бульвар и сел на тяжелую белую скамью. Остался пустяк – открыть бутылки. Молодые ребята, сидевшие рядом, помогли…

   И тут легко так тихо зашелестел наконец мелкий московский дождик со вздохом и с поцелуйным захлебом. И мысли мои стали радостно освобождаться, и чистейшее из воодушевлений пришло ко мне как дождь – без знаков препинания…


   * * *

   В окне стоит человечек
   И от боли корчит рожу.
   А может, за ним другой человечек
   Снимает с этого кожу?
 Олег Григорьев

   …на Чистых прудах спиной к «Фонду Ролана Быкова» напротив театра как бы «Современник» три реальных современника залезли на скамейку с ногами счастливые лица пьют пиво как ни странно «Жигулевское» растут ряды пивных патриотов я отхлебну из горла тоже ну что ж прощай мой Айболит ты заказал мне Реквием для фильма оказалось он по тебе да я опоздал мириться но ты ведь подождешь меня русский пацан с чубом хохмач парубок и жидяра ты мог быть светоносцем а не просто светлый тролль и друг детей ты остался партизаном как твой отец втайне благодаря большевиков за удачную нишу зачем ты сел в новый партийный танк с валютными крыльями если цель путешествия утеряна силы пропадают говорил умный Гюго ладно все хорошо серьезный и деликатный дождь идет на Чистых прудах я нашел место чтоб уронить слезу здравствуй русское портвейное небо вот наш с Сержем двойник безумный Франсуа хрипит «отчаянье мне веру придает» вот Жан Кокто бросает Азнавуру «вы сделали отчаянье своим вдохновением» вот Азнавур усмехается «счастливцам нечего сказать» нет ли здесь Рола проклятой сермяги Чистые пруды проливной захлестал влага везде наши катера плывут среди ржаного поля и взлетают на краю ойкумены я остался в титрах твоего «Чучела» но нашей общей мечты мир не узрит уже никогда помнишь признаки осуществленной жизни Олежа перечисли как мне надо делать внутреннюю карьеру и я бубню – бороться с габитуацией техника развития порыва быть всегда в эвристическом тонусе система путешествий по собственному развитию тезаурус понятий и тезаурус состояний вот богатство полное этическое включение восприятие подвижное еще искать тезаурус опорных прецедентов искать подлинного общения с собой самим и прочая чепуха будущего века тинейджеры сидят на спинках скамеек такие смелые не боятся милиции пьют пиво хохочут когда соловей поет Рола его можно брать голыми руками ведь темных аллей больше нет есть темные подъезды быдло победит оно множится неудержимо ты в Кремле потребовал закона и умер народ наш обмануть святое дело они вон Солженицына не знают но освищут а Никиту каждый знает он из ящика не вылезает помнишь любимую нашу реплику Витьки «я на каждом заборе требуюсь» а бывший доктор Айболит стал творцом собственного блестящего благополучия как ваще пройти верблюду в ушко карлик лицедей огромная натура у нас были крылья ты растратился на пузыри и фуки а ведь порода лукавых добрых Иванушек вымирает они двоятся один ушел в бизнес другой в бандиты а может мы еще вернемся но ты нарушил правило художника номер два и если мы перешли на эсперанто дождя и пива то вот тебе стрела из лука поэзии – не в этом ли разгадка ремесла, чьи правила: смертельный страх и доблесть, блеск бытия изжить, спалить дотла и выгадать его бессмертный о m б л е с к?  я не фанатик Беллы но это гениально… ну что ж теряй друзей оставь надежды и я бреду по старому от старых глаз Арбату шатаясь бормоча рыча эх Русь эх птица-тройка дождь целует лужи салют любви под мутным небом народ пьет водку осетинскую спасибо лучше бы мне фильм ведь жду уж сколько лет а скоро снег пойдет нам всем так нужен снег вот даже Эллиот и в Англии далекой это осознал да только снег копит тепло и надежду у нас в России мы на снег рассчитываем твердо белая паранджа скроет грязь и уродства сменит всем амплуа но теперь банкир какой прыжок ушел лишь Бог судья так говорят забыть пора подвал творчества там в Болшево немой бильярд с шарами из слоновой кости да ты помнишь там кий мелится и хлебнем же коньячку уж утро но шары летят удар глоток а наверху так мирно Гена почивает с женою Инной и моя жена Мариша спит свернувшись так по-лисьи и видят сны они небось цветные ведь дело прошлое мой утешитель но пришла уборщица прогнала нас ах маленький Роланчик урчишь от вожделений и фантазий ах щедрый жмот любитель нежных актрисуль чья шея пахнет так французскими духами о как умел ты рассказать об этом ну хватит перейдем на прозу а дождик все идет вот ведь и сам Энгельс понимал что революция заходит дальше своих целей затем наступает реакция которая тоже заходит дальше своих как много раз читал тебе я Кастанеду мы все столкнемся с бесконечностью и должны ответить на главные вопросы – зачем же делать это когда мы уж беспомощны почему не тогда когда мы сильны почему же не сейчас говорю я себе ведь пустячок остался ладно да здравствует антиномичность быта и бытия я быстро суну тебе сигареты под подушку быстро налью коньяку а как хотелось чтоб ты до самого допрыгнул! ведь образ тот же пусть без тросточки и котелка я требуюсь я на каждом заборе требуюсь не вышло но народ наш терпелив параноически «терпеть кому ума недоставало» говаривал ведь Ломоносов и Витька наш дурак идет всем мстить но забыл патроны смерть теперь везде раскаяния нигде мы ведь не немцы какие чтоб каяться Россия слышишь этот зуд Михалковых уже не трое а гораздо больше а помнишь как кричали бесноватые Иисусу что ты мучать нас пришел! да жажда совершенства мучает только достойных жертвы добровольной ах Россия мохнатое сердце я возвращаюсь чтоб задохнуться твоим ветром и умереть от твоей грубости увидишь нищего прижмись к нему и плачь от слез родится маленький скрипач всегда полезно знать что в мире есть страна в которой невозможно счастье потому что счастье невозможно без свободы это написал маркиз де Кюстин он бяка но я смеюсь весь мокрый ведь проблема Рола в том что на любой помойке в Питере или Калуге я прижмусь к забору задыхаясь от счастья как весной в Иудее красота и смерть говорил Нансен про Север а Рильке писал неподкупный есть такая страна Бог Россия граничит с ней но где эта граница неужели любовь звучит как приговор свобода обращается в дьявольское своеволие нам нужна отчитка Рола огненная трансмутация что ж товарищи обвинять будем или как а счетчик тик да тик да все равно в конце пути придется рассчитаться но может надо было идти в ногу не плевать в колодец с трупами неужели Монтень прав и люди ведь говорили – не надо какие люди а ты лукавый гномик смылся и не предупредил что ж да прогноз тот давний сбылся в точности но все оказалось шире и больше и стало видно далеко-далеко… тогда он взглянул благодарно в окно за которым стена да благодарно спасибо Чехов объяснил того и гляди снег пойдет а тут еще эти разговоры… итак Ролан означало роман а не кино ну а Бог ну а Бог ну а он листвою чуть колышет Сталин не смог застой не сумел мы так и не узнали свободы враг теперь везде но куда стрелять знают только киллеры а овцы имеют ли право жаловаться на пастуха когда он перегоняет их на лучшее пастбище по каменистой дороге и вообще окончательно выяснилось что единственный достойный способ говорить правду это язык Эзопа не компьютера что ж приходи застой снова кухни снова читать и мечтать будет интересней чем жить сформируем же новый образ врага кстати центральный труп все дышит на Россию а ты храбрый маленький фонарик целебный гномик ростом с Пушкина и несомненно Божий инвентарь ты лег ногами на восток ушел от нас а мы все едем в катере к известной матери в сплошном дожде уже все бормочем клятвы и слова сквозь слезы Бога узришь и плевать плевать ведь когда сбывается мечта уже не мечта она – а что же? невидимая сторона Луны мы пришельцы и беженцы никто нас не видит что ж русский дурак встретит новых злодеев испугается но все так же будет болтать ногами искать друзей по пивным и мечтать ты мечтал о карнавале карнавал разрешен но маски устарели ты растерялся что ж ходи по бортику авосьничай только не уходи от Аленушки через год на десерт подадут век-очко третий эон и постепенно холодея не унывай мечта Циолковского сбудется мы будем воскрешать любимых да пусть те кто любит погорячей проносятся мимо бедной нашей Родины оставив ее на съедение Азии но в нашем джазе Рола все равно только девушки Россию спасет безопасный хмель а склока следствия с причиной прекращается с кончиной но ты мой чудотворный ты наконец обернешься увидишь поймешь хохотнешь с хрипотцой сорвешь проклятую салфетку с пуза хлопнешь дверью давай Рола пойдем по той самой лунной дорожке и так скоро зайдемся до вопля от восхищения всей этой божественной хуйней я буду тебя утешать ты будешь меня смешить медные бабушки чудные мгновенья ну не удалось холера ясна но ведь неудавшаяся тоже чудо то ясно говорила Рома помнишь бабку с наганом Чапаева пиво кончается три звезды наши я допил но есть Рола идея покруче хватаем такси едем в Болшево наберем русской отравы откроем в машине все окна будем жадно хватать ртами русский ветер будем вопить и грезить прорвемся с гоготом и свистом мимо нежно-веселых Инны и Марины и доиграем же наконец ту подвальную партию на зеленом столе и на экране – остался ведь в сущности пустячок!

 //-- … --// 
   (Поет хор невинных детей.)

   УПОКОЙ, ГОСПОДИ БОЖЕ МОЙ,
   ЦАРЬ ВСЕЛЕННОЙ, ПРИЧИНА МИРА
   И СВЕТА,
   РАБА ТВОЯ ГРЕШНЫ-Ы-Я
   И БЕЗГРЕШНЫ-Ы-Я!

   (Голос Витьки – седого.)

   …и Я… и я!.. и Я!..

   (Голос автора.)

   …и ты… и ты, Рола… и – Ты!..