-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Николай Васильевич Семченко
|
| Яблоко по имени Марина
-------
Николай Семченко
Яблоко по имени Марина
Посвящается, конечно, Марине

Часть первая, или Полёты во сне
А потом он вынул из кармана кителя золотисто-зеленую коробку «Герцеговины Флор», помял папиросу между пальцами, прикурил и спросил:
– Ну что ты, Паша? Обиделся? Я просто хотел показать, как развести костер побыстрее. Видишь, горит отлично…
Конечно, у меня получалось не так ладно, может, бумага была сыроватой, да и сухие веточки я положил не сверху, а снизу – надо было шалашиком их ставить, а я вроде как поленницу выложил, но, дядя Володя, как ты не мог догадаться, что и мне хотелось показать Марине: умею разжигать костер, и картошку печь умею, и вообще, я уже не такой маленький, как ты думаешь, дядя Володя. Но ты, засмеявшись, легонько и как-то небрежно отодвинул меня крепкой ладонью, пошевелил-пошурудил конструкцию из веток, сучьев, обломков досок – и все это будто само собой установилось как надо, и желтая змейка огонька заскользила по тоненьким прутикам, и затрещал пучок сухой травы, а дядя Володя, довольный, шутливо возопил:
– Взвейтесь кострами, синие ночи!..
Марина, аккуратно подобрав юбку, сидела на валуне, покрытом бархатным ковриком коричневого мха.
Сверху сухой, мох таил в себе влагу, и Марина, конечно, об этом знала, потому что положила под себя газету, а может, она просто была, как всегда, расчетливой и предусмотрительной. Про нее мама говорила отцу, который почему-то стал бриться два раза в день, и при этом намыливал лицо не обычным мылом, а какой-то заграничной пахучей пеной, – так вот, мама говорила, печально улыбаясь: «Квартирантка не такая уж и простушка! Каждое свое движение на семь шагов вперед просчитывает. Да оно и понятно: бухгалтер!».
Папа пожимал плечами:
– Ну, ты и выдумала! Марина нормальная девушка, зря ты на неё наговариваешь.
– Как же! Нормальная, – передразнивала мама. – Хитренькая, как лисичка-сестричка: смотри, как она быстро Володю окрутила! Скромняга, ничего не скажешь, – мама хмыкала. – Захотела – и прибрала парня к рукам, хоть он ей и не нужен.
– Откуда ты знаешь, что не нужен?
– Глаза есть – вижу, – отрезала мама. – За Володей девки бегают – пыль столбом, сам знаешь! Марина же сделала так, что он сам за ней хоть на край света пойдёт. А ей-то и радостно: всем утёрла нос – доказала, что она лучше их, раз он её выбрал…
– Да она без всякого хитра, – морщился папа. – И с Володей она как познакомилась? Забыла, что ли? Яих свёл!
Мама подходила к папе и снимала с его майки какую-то одной ей видную соринку, хлопала ладошкой по загорелому плечу:
– Ну-ну, сват какой выискался! Вспомни, что она до этого говорила? Скучные, мол, парни какие-то, и поговорить с ними не о чем, почти сразу лезут куда не надо. Говорила так? Говорила! И всегда подчеркивала: вот военные, те совсем другие – обязательные, дисциплинированные, без дури в голове. Знала, что у тебя в знакомых есть неженатые лейтенантики…
И тут папа почему-то сердился и возмущался:
– Да ведь Володя ко мне зашел за книгой просто так. Я ему этот детектив давно обещал, Ну, и увидел Марину. Дело-то, Лилечка, молодое, сама понимаешь. Может, их стрела Эрота поразила?
Папа говорил иногда как-то непонятно, странно. Это влияние театра. Он занимался в народном драматическом театре, сыграл уже несколько ролей, и больше всего на свете ему нравилось быть на сцене дворянином, или каким-нибудь благородным героем, или даже белым офицером, которого красные ведут на казнь, а он смотрит в голубое высокое небо и спокойно говорит, что двуглавый орел еще прилетит и спасет Россию. Правда, это он говорил дома, когда репетировал роль, а на сцене вел себя совсем по-другому: падал на колени, бранил царя, плакал и просил его не расстреливать. А Володя – он был то ли комиссаром, то ли командиром партизан, я уже и не помню, кем именно, но красным был точно, – отвечал на все это так: «Молчи, гад, контра ползучая! Народ вынес свой революционный приговор, и я приведу его в исполнение…»
Никакого народа на сцене я не видел. Может, он прятался где-то там, за декорациями? Дядя Володя, он же красный командир, сам принимал все решения, но почему-то делал это от имени народа. Может, и от моего имени тоже, только ведь мне очень даже не хотелось, чтобы папу, пусть даже и понарошку, убивали.
И вот этот дядя Володя пришел к нам за книгой. А Марина как раз собралась пить чай. Обычно она пользовалась нашим закопченным чайником, а тут почему-то вытащила свой электрический самовар. Между прочим, он тогда диковинкой был, и стоил, надо полагать, дорого, и всего-то их пришло в сельпо двадцать штук. Но Марина работала там бухгалтером и, конечно, сумела взять один самовар себе.
Он был небольшой, пузатенький такой, а брать его полагалось за тяжелые, блестящие ручки. Этот толстячок, в отличие от обычного самовара, не пыхтел и не выпускал клубы пара, а тихонечко урчал, когда вода в нем закипала. Кошка Дунька вострила уши и всякий раз опасливо забивалась в угол, откуда и пучила желтые, немигающие глаза.
Володя, как вошёл, сразу Дуньку даже и не приметил. Да и меня тоже, кажется, не увидел. Он во все глаза смотрел на Марину, и мне даже показалось: прямо застыл как статуя. Потом, правда, спохватился:
– Здравствуйте!
– Здравствуйте, – Марина легким движением смахнула со лба прядку волос и прямо глянула ему в глаза.
– Владимир, – сказал Володя и зачем-то взял под козырёк. – Зовут меня так.
Марина тоже назвала себя и отвела взгляд в сторону. Папа сказал, что Володя зашёл за одной книжкой и пошёл её искать в комнате. А гость, скрипнув начищенными до зеркального блеска сапогами, присел на корточки и позвал Дуньку:
– Киса, давай знакомиться!
Кошка, однако, даже и не пошевелилась. Она у нас вообще какая-то странная. Захочет есть – выделывает кренделя у твоих ног, ластится, гладится рыжим боком, муркает. Дашь ей еды – она с урчанием проглотит угощение в мгновенье ока и сразу к двери: скребётся о порог – просится на улицу. Бывает, выйдешь во двор, Дунька на заборе сидит, ты ей: «Кис-кис!», а она – ноль внимания, будто знать тебя не знает. Да ещё такую презрительную гримасу скорчит!
– Иди, красавица, ко мне, – не терял надежды гость. – Кис-кис!
На Марину он почему-то больше не обращал внимания, хотя мне казалось: ему очень хочется на неё поглядеть, и чтобы она поговорила с ним – тоже хотелось. Я сам всегда так поступал: если мне нравилась какая-нибудь девчонка, то я делал вид, что не больно-то она меня интересует, и потому занимался на её глазах чем угодно, только на неё старался не смотреть. Больше всего я боялся, что она окажется задавакой, и если с ней заговоришь, ещё чего доброго пожмёт худенькими плечами, смерит тебя презрительным взглядом с ног до головы и скажет что-нибудь обидное. Ужас, до чего непонятные эти девчонки бывают!
– Какая, киса, ты красивая, – продолжал гость. – Ну, чего боишься? Иди ко мне…
Марина насмешливо глянула на лейтенанта и прыснула в кулачок:
– Вы с нашей Дунькой пришли знакомиться? Так она у нас девушка серьёзная, недоверчивая. Знает: каждый может мурку обидеть…
– Нет, – растерялся гость. – Я вообще-то по делу пришёл. А тут, гляжу, такая краля сидит! Очень похожа на кошку моей матери.
Он ещё хотел что-то сказать, но тут вернулся отец и развёл руками:
– Володя, эта книга куда-то запропастилась. Наверное, Лиля её на летней кухне оставила. Пойду там поищу…
Дядя Володя хотел идти с ним, но папа отмахнулся:
– Сиди! Марина, может, чаем его напоишь?
– С удовольствием, – откликнулась Марина. – Вы, Володя, как любите чай – с молоком, сахаром, вареньем?
– Я люблю свежую заварку, – ответил Володя. – Мама всегда добавляла в нее мяту, чабрец, другие травы. Но тут, в вашем поселке, это не в обычае…
– Паша, сорви мяты в саду, – попросила Марина. – И чтобы она с цветочками была!
Володя смутился, сказал, что это не обязательно и всякое такое, но я его уже не слышал.
Для меня любая просьба Марины – это что-то выше приказа, закона, – ну, не знаю, как и объяснить, – одно удовольствие, в общем, делать то, что она хочет. И видеть, как она улыбается, потому что ей приятна твоя расторопность, и суетня, и старание, и от всего этого ты, кажется, становился чуть-чуть лучше и значительней.
Чай с мятой оказался вкусным, ароматным, и дядя Володя сказал, что готов пить его каждый день. Он и в самом деле стал часто к нам наведываться, но самовар включали все реже и реже, потому что Марина и дядя Володя уходили или в кино, или на танцы, или просто гуляли. И пока девушка не возвращалась, я лежал в постели, прислушивался к звукам улицы и лаю собак – ждал, когда квартирантка по своему обыкновению тионько откроет дверь – ах, как пронзительно скрипели петли, набросит крючок изнутри и, не включая света, прошмыгнет в свою комнату. Но всякий раз она наступала на хвост бедной Дуньке, которая почему-то не догадывалась, что человек в темноте видит плохо, и, как на грех, укладывалась спать на половике перед Марининой дверью.
Я облегченно вздыхал и тут же проваливался в крепкий мгновенный сон. Я очень боялся, что на Марину набросятся бандиты или, еще хуже, она упадет в яму, которую вырыл неподалеку от нашего дома прораб Иван Морозов. Он со стройки специально бульдозер пригнал.
В яме теперь копилась дождевая вода, и когда наступит засуха – все взрослые ее очень боялись – будет чем поливать огурцы и помидоры. Марина в темноте видела плохо, у нее была куриная слепота, так что запросто могла бы бултыхнуться в эту яму.
При этом дядю Володю я почему-то не брал в расчет, хотя он, скорее всего, провожал Марину до самой калитки. И вообще, дядя Володя, по моему убеждению, дружил с папой, а с Мариной просто ходил в кино – ну, как я, например, с соседской Зойкой, за компанию, и не обязательно же возвращаться вместе, тем более что дядя Володя жил в гарнизоне, до которого пилить и пилить на своих двоих в сторону, противоположную от нашего дома.
И потому я, конечно, удивился, когда в одну из ночей услышал, как Марина прошмыгнула к себе, а потом открыла окно. Комары же налетят!
Что-то шуршало, стукало, звякало в Марининой комнате, и еще мне почудилось: шепчутся два человека. Один голос вроде как женский, а второй – мужской, и у женщины, видно, то ли зубы разболелись, то ли что-то еще, потому что она временами тихо стонала, приглушенно вскрикивала, будто подушкой рот затыкала.
Проснулся папа, прошлепал на кухню, шумно попил воды, зажег спичку и, наверное, закурил. Он был заядлым курильщиком и даже специально вставал ночью, чтобы подымить «Беломором». В Марининой комнате все стихло, и папа прошлепал обратно в спальню и, видно, нечаянно разбудил маму, потому что она громко сказала: «Ты что, сдурел? Давай спи!»
А утром я стал мужчиной. Случилось это внезапно, и только спустя несколько лет я понял, что Марина, по большому счету, – моя первая женщина.
Меня разбудил Бармалей. Он вскочил на забор, как раз напротив моего окна, и так заливисто кукарекнул, что Дунька, спавшая у меня в ногах, зашипела и кинулась наутек. Я открыл глаза. В щель между шторами пробивался столб света, в котором плясала солнечная пыль. Золотые точки вспыхивали, складывались в замысловатые узоры, которые через секунду-другую распадались, чтобы соединиться в новые сверкающие мимолётные рисунки.
Это калейдоскопическое движение завораживало, и мне казалось: это не простая, а волшебная пыль. Может быть, озорной ветерок обдул пыльцу с чудесных цветов в далекой-предалёкой сказочной стране? Сверкающее облачко путешествовало-скиталось по синему небу, делая его ещё ярче, пока внезапно не начался проливной дождик. Тот самый, когда я стоял у калитки, не решаясь её открыть: по ту сторону о землю бились частые алмазные слезинки, а за моей спиной сияло солнце и никакого дождя не было. Это было так удивительно!
Дождинки пахли только что скошенной травой, свежим ветром, далёкими кострами, и ещё – ароматом неведомых стран, головокружительных приключений, загадок и тайн. Может быть, они перемешались с золотистой пыльцой сказочных цветов. Иначе отчего бы дождик так ослепительно сверкал и пел?
Размышляя над этим вопросом, я перевёл взгляд на потолок. Давно не беленый, он кое-где покрылся трещинами. Меня они тоже интересовали. Соединяя их корявые линии, едва приметные штрихи и пунктиры, я конструировал удивительные картинки: получался то роскошный дворец, то сторожевая башня на горном утёсе, то длиннокрылая птица – скорее всего, альбатрос, но чаще всего у меня выходил пышный букет дивных цветов. Если бы он был настоящим, его не стыдно было бы подарить Марине. Впрочем, нет, я постеснялся бы это сделать. Лучше поставить букет на её подоконник – Марина проснётся и очень удивится, обнаружив у себя такую красоту. Может, целый день станет гадать, от кого такой сюрприз. А я бы ни за что не признался! Мне было бы приятно уже то, что Марине цветы явно понравились.
Вообще, женщины – странные люди: почему им так нравятся цветы? Вон сколько их за околицей! За час, наверное, сто букетов можно сделать, а то и больше. В посёлке у каждого дома – клумбы или палисадники, в которых буйствуют высоченные георгины, мальвы, дельфиниумы, гладиолусы. Пожалуйста, хоть каждый день срывайте их для букетов – не убудет! Но женщинам больше нравилось, когда это делали мужчины. Стоило папе самому составить букетик и принести его маме, как она расцветала в широкой улыбке и – прямо девчонка! – бросалась ему на шею: «Милый, спасибо!»
Папа нечасто являлся домой с букетиками. Обычно он это делал, если задерживался, допустим, с друзьями – они играли в домино, пили пиво и балагурили. Иногда и мне дозволялось при сём присутствовать.
В компании взрослых мужчин порой заводились какие-то странные, не понятные мне разговоры. Например, моего отца ни с того, ни с сего могли спросить:
– Ну что, квартирантку-то уже шевелишь или как?
Мужики, посмеиваясь, пристально глядели на отца и подмигивали друг другу.
– Не! Вы что, мужики? – отец даже в лице менялся. – Да Лилька меня убила бы за это!
– Ну-ну! – грубо хмыкал кто-нибудь из компании. – Ты что, жене обо всём докладываешь?
– Да ну вас, зубоскалы! – отец махал рукой. – Марина не такая…
– Все они не такие, – замечали ему в ответ. – Только строят из себя недотрог, а на самом деле – и Крым, и Рым прошли.
Отец сердился, косился на меня и цыкал:
– Вы бы хоть пацана постеснялись!
Мужики вспоминали о моём присутствии и, смущенно посмеиваясь, переводили разговор на какую-нибудь другую тему. Правда, в последний раз один сказал, что я, мол, не такой уж и маленький, кое-что уже должен соображать – пистон-то, поди, уже знает стойку «смирно!», так чего ж пацана стесняться, дело-то мужское.
Что он имел в виду, я лишь догадывался. Мальчишки рассказывали всякие непотребности о том, что взрослые мужчины и женщины делают друг с другом, и называли это грубым, непристойным словом. Даже в самом его звучании было что-то неприличное и грязное. Мне казалось, что нормальные люди просто не могли этим заниматься.
– Ага, – глумливо сощурился сосед Мишка, которому уже исполнилось пятнадцать лет. – Ты ещё скажи, что офицерик лазит по ночам через окно к вашей квартирантке, чтоб стихи ей почитать!
– Дурак! – я презрительно сплюнул. – Володя уговаривает Марину пойти к ним в театр. Она столько стихов знает! Может без передышки хоть сто штук рассказать…
– Эге! Вот это фокус-покус! – заржал Мишка. – Она стишки читает, а он её в это время шпарит. Артисты, бля!
Я почувствовал, как внутри меня всё стремительно холодеет; горло перехватил спазм, и я даже слова вымолвить не мог, отчего ещё злее становился.
– Малахольный, – продолжал Мишка, сочувственно качая головой. – Ну, ты и малахольный, однако. Мужик без бабы обходиться не может. Этому лейтенанту наплевать на стишки, для него главное: всунуть и кончить. Понял?
И тут я молча развернулся и изо всей силы двинул Мишку кулаком – прямо в его самодовольное лицо. И ещё раз, и ещё!
Мишка всё-таки был старше и сильнее меня. Он не ожидал, что я посмею врезать ему, и потому не сразу перехватил мои руки, а, перехватив, сжал их крепкой хваткой. При этом он шмыгал носом, из которого двумя тонкими струйками сочилась алая кровь.
– Проси пощады! – заорал Мишка. – Иначе убью, падла!
Я и не думал сдаваться. Наоборот, изловчился и ударил Мишку коленом в пах. Он взвыл и повалил меня в грязь. Сцепившись, мы катались в вонючей жиже, измазались в ней с ног до головы, и Мишка уже начал побеждать: он вывернул мне руку – так больно, что у меня перед глазами будто молнии блеснули и всё вокруг на мгновенье потемнело, плечо ожгло каленым железом и я, испустив дикий крик, в отчаянии впился зубами в горло недруга. Наверное, прокусил бы его, если бы Мишка, захрипев, как-то враз вдруг не обмяк и не отпустил меня.
Всё то время, что мы дрались, пацаны криками поддерживали Мишку: «Дай ему, дай!» Они его боялись и верили в его несокрушимость. А теперь он, жалкий и скулящий от боли, лежал в грязи. И кто его туда повёрг? Щуплый худышка, на два года младше, рост – метр с кепкой!
Пацаны замолчали и смотрели на меня так, будто им диво дивное явилось. Я не хотел показывать им, что мне тоже больно, и потому, постаравшись не морщиться, небрежно сплюнул и сказал:
– Чтоб я больше о Марине похабщины не слышал!
Это относилось не только к Мишке. Это должны были уяснить все. Пацаны по-прежнему молчали и все, как один, смотрели мне под ноги. Я тоже опустил глаза. Боже! Плевок оказался сгустком крови. Я даже не почувствовал, что у меня разбиты губы.
Дома мне пришлось соврать, что залез на высокий тополь, ветка которого обломилась, и я грохнулся на землю. Мама, кажется, поверила мне, а вот отец, усмехнувшись, прямо спросил:
– Подрался, что ли? Из-за девчонки, наверное?
– Нет, – упрямо стоял я на своём. – Упал. Что я, малахольный, что ли, из-за девок драться? Да нужны они мне!
– Ну-ну, – снова усмехнулся отец. – А я в твоём возрасте из-за них уже дрался. Девчонку каждый оболтус может обидеть. Нравится нам женщина – не нравится, а защищать её нужно.
Он вздохнул, подумал о чём-то и сказал, глядя в пространство над моей головой:
– И вообще, знаешь ли, об обществе можно судить уже по тому, как мужчины относятся к женщинам. Ничего нет стыдного, если ты заступился за девчонку.
Наверное, он думал, что я подрался из-за Зойки Авхачёвой. Пацаны, если видели меня вместе с ней, иногда подтрунивали: «Тили-тили-тесто, жених и невеста!» Отец это, конечно, слышал. Вот ещё, не стал бы я из-за такого драться. Пусть дразнятся! Зойка – просто нормальная девчонка, и своя в доску: поможет разобраться в трудной задаче, не пожадничает поделиться тетрадкой или карандашом, даст почитать интересную книжку, и вообще – не болтунья, не сплетница, и сама за себя постоять может. Ни в каких спортивных секциях она не тренировалась (да и не было их тогда), а закалялась, так сказать, с тяпкой в руках на огороде: с ранней весны до поздней осени пропалывала и окучивала картошку, рыхлила землю под капустой, помидорами и прочими овощами, для полива таскала из колодца воду в вёдрах. Тут уж хочешь-не хочешь, а крепость в руках появится.
Зойка не была изнеженной девочкой, её обветренное, смуглое от загара лицо, к тому же в коричневых конопушках, никак не назовёшь привлекательным. Зойкины руки, в ссадинах, ободранные на локтях и намазанные зелёнкой, ничем не отличались от моих, ну, может, были чуть особеннее: покатые плечи, изящные кисти, длинные пальцы – девчоночьи всё-таки руки. А вот у Марины они были как у артистки: гладкие, белые, ногти покрыты перламутровым лаком, и никаких заусениц и цыпок. По тогдашней моде, она надевала на них тонкие ажурные перчатки. Белые-белые, просто ослепительные! И брала с собой на прогулку японский складной зонтик – тогда эта вещичка была жутким дефицитом.
Марина небрежно поигрывала зонтиком, висящим на запястье на ярком шнурке, – и встречные обязательно оглядывались ей вслед: кто с восхищением, кто с осуждением. Она, наверное, догадывалась, что находится под обстрелом чужих взглядов, и потому всегда высоко держала голову, спина – прямая, походка – лёгкая, «Профурсетка», – шипели ей вслед некоторые женщины. Что обозначало это слово, я тогда не знал, но догадывался: что-то не очень хорошее. Поселковые кумушки от зависти, конечно, называли так нашу квартирантку.
Марина выглядела гордячкой и неприступной барышней только перед чужими. Дома она была совсем другая. Она тоже обратила внимание на мои синяки и ссадины, даже подсказала, что в аптеке можно купить бодягу – она, мол, помогает избавиться от кровоподтёков. Но ни за какой бодягой я, конечно, не пошёл. Чего позориться-то? Старшие пацаны говорили, что это лучшее средство от «засосов». Позор какой – целоваться с девчонками, ещё чего не хватало, чтобы в аптеке подумали, что я уже миндальничаю с этими задаваками!
Каждое утро, просыпаясь, я брал с тумбочки маленькое зеркальце и рассматривал начинающие желтеть синяки под глазами, а также губы, особенно нижнюю – она пострадала больше, чем верхняя. На этот раз, однако, ритуал не повторился. Где-то далеко-далеко, на самом краю земли, куковала кукушка, щебетали ласточки, и радостно вскрикивал скворец. Он, разбойник, наверное, опять клевал красные ягодки вишен, в которых просвечивались темные косточки. Я отложил зеркальце и подошел к окну, чтобы пугнуть скворца. Хотел раздвинуть шторы пошире, но тут увидел ее, Марину.
Она стояла у клумбы, на которой уже расцвели желтые ноготки. Ветерок чуть покачивал елочки космеи, играл глянцевитыми листьями высоких георгинов и озорничал с Марининым платьем: то раздувал его парашютным куполом, то словно обклеивал тканью все тело, то шутливо дергал подол. Марина бросила удерживать платье, засмеялась, подставила лицо солнечным лучам и закружилась – па-ра-там-па-па, совсем как девчонка.
Я посмотрел на ее ноги – загорелые, почти шоколадного цвета, они напомнили мне картинку из альбома об искусстве Древней Греции: скульптура красивой женщины без всяких одежд, и, главное, руки по локоть отколоты – Венера, богиня любви. Я рассматривал эту иллюстрацию с жадным, странным любопытством, потому что это было совсем другое, немужское тело – плавные линии, округлость форм, изящность и какая-то непостижимая тайна, которая и пугала, и притягивала, и заставляла биться сердце.
Соседские пацаны, я знал, по той же самой причине ходили к баньке тети Тани Авхачевой. По пятницам она там парилась со своими дочерьми. И в темное, мутное оконце, если прижаться к нему лицом, можно было разглядеть женщин. Но мне это почему-то казалось стыдным, недостойным занятием, и вообще что может быть интересного в крупной, задастой тете Тане и ее худых, как доски, дочках? И потом, я что, ни разу не видел ту же Зойку, что ли?
А Марина была красивая. Она перестала кружиться, раскинула руки и стояла теперь уже неподвижно: солнце золотило ее волосы, они – о чудо! – светились мягким ореолом, и весь ее силуэт тоже как будто светился, и хотелось прикоснуться к ее коже, провести по ней ладонью и губами поймать хоть одну маленькую крупинку золота. Это было колдовство, наваждение, сказка!
С цветков и листьев Марина стряхивала росу в ладони и растирала ею руки, плечи, грудь. Она это делала с удовольствием и радостью, будто умывалась по крайней мере живой водой, а не обжигающе-холодной влагой.
Она была совсем другая, не такая, как я, и не такая, как отец, дядя Володя или другие мужчины, – в ней было что-то такое, чего, должно быть, недоставало мне. Может быть, я был минусом, а она плюсом – вот и возникало странное, волнующее притяжение, отчего томительно кружило голову.
Наверное, я слишком пристально глядел на нее, и она почувствовала мой взгляд. Марина повернулась так быстро, что я не успел спрятаться за шторы.
А, Пашка! – обрадовалась она. – Доброе утро! А почему ты такой бледный?
Не знаю, – простодушно сказал я, потому что растерялся, да и с чего это я был бледным? Может, я всегда такой…
А я вот росой умываюсь, чтобы быть молодой…
А вы и так молодая, – сказал я, и вдруг, сам не знаю почему, выпалил: – И красивая!
– Правда? – совсем тихо сказала Марина. – А ты, когда вырастешь, может, женихом мне будешь, а?
Я молчал, пораженный ее словами в самое сердце. Потому что до этого и сам себе не признавался, что жуткой завистью завидовал дяде Володе, который мог запросто пойти с такой красивой девушкой на танцы, в кино или клуб, и остальные парни ему, наверное, завидовали, ведь Марина на них и не глядела: ей нравились военные. И я представлял себя высоким ладным лейтенантом, и чтобы сапоги были начищены до зеркального блеска, и мундир сидел бы на мне без единой морщинки, и чтобы я умел танцевать вальс. Этому, впрочем, меня Зойка научила – она умеет, в школьный кружок бальных танцев ходит, и я бы туда записался, но там одни девчонки, и такие задаваки, что совсем не хотелось их лишний раз видеть.
Ну, возьмешь меня замуж?
Да, – сказал я. И почему-то испугался, и тут же отпрянул от окна вглубь комнаты.
– Смотри же, помни свое обещание, – сказала Марина и засмеялась: – А спорим, не вспомнишь? Мужчины много чего обещают, но не всегда выполняют…
Бармалей возмущенно вскрикнул и громко закокотал, что он всегда делал, когда замечал ястреба или любую другую крупную птицу. Наседка тоже всполошилась, закудахтала и кинулась с цыплятами под куст смородины. Всю эту куриную суетню я видел в дырочку в шторе, а вот Марины в поле моего зрения не было. Меня утешила Дунька, которая ласкалась о ноги и мурлыкала – пушистая, уютная, не помнившая стольких обид, которые я причинял ей из-за ее вороватости: чуть зазеваешься – обязательно вскочит на стол и что-нибудь стащит. Даже если не голодная. Ишь, добытчица какая!
А вечером пришел дядя Володя и сказал:
– Паша, ты любишь костры?
Конечно, я любил смотреть на огонь, и дым, сладко-терпкий от травы, которую бросаешь в костер, я тоже любил, а еще – картошку, запеченную в золе под головешками, переливающимися как бордовый бархат на сцене сельского клуба.
– И я, Паша, люблю смотреть на огонь. Давай разведем костер! – сказал дядя Володя. – Далеко не пойдем, вот тут, на полянке
перед домом, и разведем…
Он вынул из кармана кулек с «Пилотом». Почему-то всегда приносил только эти конфеты, и ни разу – леденцы, которые я уважал больше других сластей. Зато Марина очень любила шоколадные конфеты.
Потом мы сидели у костра, слушали дяди Володины анекдоты, смеялись, пекли картошку и, обжигаясь ею, облупливали коричневую в черных подпалинах кожуру – она легко сжималась под пальцами, собиралась гармошкой и снималась, как оболочка с дорогой копченой колбасы. Вокруг нас густела темнота, и красные искорки, будто большие светляки, кружили над костром.
– Мадмуазель, вы нормально вчера до дома добрались? – небрежно и как бы невзначай спросил дядя Володя Марину. – Хотел тебя проводить, но пока ходил в буфет за папиросами, гляжу: твой след уже давно простыл…
– Видишь: живая! – рассмеялась Марина. – Что со мной сделается?
Обычно она смеялась тихо, будто стеснялась, а тут – громко, по русалочьи заливисто.
Еще и роль немножко поучила, – продолжала она. – Помнишь, Сидор говорит: «Только Платона назвали, и вы как маков цвет
вспыхнули». А Луша отвечает: «Зачем выдумывать? Маков цвет. Я замужняя. Что мне во Платоне вашем. Нашли невидаль.»
А заглядывалась, – сказал Володя.
Мало ли что заглядывалась. У какой девки сердце не зазнобчиво? – лукаво, не своим голосом откликнулась Марина.
– Пастернака сейчас ругают в газетах, – сказал Володя. – Наверное, нам не разрешат показывать «Слепую красавицу». Зря
время теряем! Это твоя первая роль, и вот – напрасно. Жалко, что я тебя раньше в наш театр не привел…
А что такого запретного в этой пьесе? – удивилась Марина. – Очень жизненная пьеса, должна зрителю понравиться…
Да как понравится, если Пастернак там, наверху, многим не нравится. К тому же пьеса, говорят, и не печаталась нигде. Спросят,
где взяли, а что режиссер ответит?
Итут Марина улыбнулась совсем как Одри Хэпберн. Это была такая улыбка, что вы и представить себе не можете, если никогда не видели фильм «Римские каникулы». Мы с папой ходили на него целых три раза. Ему очень нравилась Одри с огромными печальными глазами, трогательно торчащими ключицами и легкой, совершенно обезоруживающей улыбкой. Она была нежной и беззащитной, прекрасной как принцесса из туманного, полузабытого сна. И Марина тоже умела улыбаться так же трогательно. Но Володя почему-то совсем не обратил на это внимания, и они завели долгий, малопонятный мне разговор о каком-то поэте, его опале и таланте, нищете и трагедии, и о том, что когда-нибудь, лет через сто, а может, раньше, искусство станет свободнее.
Я слушал их и не понимал, о чем это они беседуют: какая такая им свобода нужна, чтобы читать стихи, танцевать или играть на сцене? Ну и представляйтесь, сколько хотите, лишь бы другим не мешали!
Полуночничаете? – вдруг возник из темноты чей-то голос. Мы, как по команде, повернули в его сторону головы.
Неясный силуэт мужчины почти сливался с покрывалом ночи, но вот он сделал шаг, другой и в отблесках затухающего костра проявилась серая маска лица, и чем ближе человек подходил к нам, тем оно четче становилось. Да это же Иван, наш сосед! И чего он так поздно бродит? Наверное, скучно ему без Поли, его жены: уехала на месяц в
Брянск, в отпуск, а мужа оставила на хозяйстве – кормить собаку, кур, приглядывать за садом-огородом.
Можно к вам подсесть? – спросил Иван.
Мы уже насиделись, по домам собрались идти, – резко и зло сказал дядя Володя. – Нас бессонница не мучает. А ты опять с
танцев идешь?
Вышел во двор, гляжу: огонь горит, вот и подошел, – ответил Иван. – Люблю костры!
Марина молчала и шуршала обертками от «Пилота».
А чего это ты на танцы не пошел? – сердито буркнул дядя Володя. – Может, боишься, что заложат тебя Полине?
Никого я не боюсь. И ничего не боюсь, – раздельно, почти по слогам сказал Иван. Он был, кажется, немножечко выпивши. И
насчет того, что просто так вышел во двор, наверное, врал. Мама как-то говорила отцу, что сосед по ночам шастает на амуры, и я,
честно сказать, не понял, что это такое, но слово – амуры! – запомнил и, желая показаться умным мальчиком, невинно спросил:
– Дядь Вань, вы не амуры ищете?
Володя хмыкнул, а Марина рассердилась:
– Паша, ты хоть соображай, что говоришь! Чушь несешь. Неприлично разговаривать со взрослыми так…
Она встала и, ни с кем не попрощавшись, шагнула в темноту. Хлопнула калитка, радостно взлаял и затих наш Шарик, зажегся свет на веранде.
У тебя с ней что? – спросил Ивана дядя Володя. – Говорят про вас всякое…
А ты уши пошире развешивай, – посоветовал Иван. – Да помни: говорят, в Москве кур доят…
И другое говорят: дыма без огня не бывает, – сухо сказал дядя Володя и, потрепав меня по плечу, посоветовал: – Шел бы ты, Паша, спать…
Что было потом, я не знаю, потому что только лег, так сразу и провалился в теплый сон – он охватил меня жаром июльского полдня и медленно вознес к белоснежным облакам, и я плыл в мягких, ласковых потоках воздуха, и все вокруг сверкало и пело, и кружился волшебный калейдоскоп звезд, и Земля была такая маленькая, что этот голубой мячик можно было взять в руки…
Дядя Володя в ту ночь повздорил с Иваном, и они, видно, крепко подрались: и тот, и другой несколько дней ходили в темных очках. А папа почему-то совсем перестал бриться и, когда прижимался ко мне лицом, его щетина колола кожу.
Петухи, – сказал папа. – Глупые петухи! Еще не понимают, что не мужчина выбирает женщину – это она выбирает, только вид
делает, будто получилось так, как захотел он…
О чем это ты, папа?
Потом поймешь…
А мама долго тебя выбирала?
Не очень, – улыбнулся папа, и лицо его посветлело. – Мы сразу друг друга выбрали…
И я почему-то представил себе наш клуб, в котором расстелили привезенные из райкома ковровые дорожки и установили большую красную тумбу с гербом страны, которой уже нет. Возле нее неподвижно, как статуи, застыли мальчик и девочка – нарядные, в красных галстуках, и каждому, кто подходил к тумбе, они отдавали пионерский салют. В стороне стояла кабинка, занавешенная желтой шторой. Туда никто не заходил: голосующие брали белые листочки у комиссии и, даже не читая их, быстрее опускали в прорезь тумбы и бежали занимать очередь в буфет. У входа в него топтался мужчина с красной повязкой. Он зорко следил, чтобы в буфет попадали только те, кто уже «выбрал». Может, взрослые выбирают так не только депутатов?
А Марина, наверное, выбрала меня. Потому что теперь, отправляясь в магазин за покупками или на репетиции драмкружка, или просто погулять, всегда говорила: «Айда со мной, Пашка!» И покупала мороженое, его тогда делали с изюмом, ванилином или клубничным вареньем – вкуснятина! И всякий раз Марина просила меня: «Ну, женишок, тайну хранить умеешь? Вон телефон-автомат, набери вот этот номер и попроси Ивана Алексеевича, ладно? А когда он ответит, дашь трубку мне…»
Голос мужчины казался мне подозрительно знакомым, но я почему-то не решался спросить у Марины, кто это. Тут была какая-то тайна, потому что Марина легким, но настойчивым движением руки выталкивала меня из будки и, маясь по ту сторону стеклянной двери, я только видел то смеющееся, то напряженное, то лукаво-капризное выражение ее лица…
Тайну я умел хранить и никому, даже маме, не рассказывал о телефонных играх. И ни словом не обмолвился о том, как однажды невольно подслушал её разговор с Мариной.
В тот день отец уехал в город: заболела наша бабушка, которая жила одна, и за ней нужно было ухаживать. Вот отец и взял три дня в счёт отпуска. Без него в доме сразу как-то скучно стало. Даже Дунька пригорюнилась: весь день пролежала на подоконнике, будто поджидала папу. А мама вечером достала из шкафчика бутылку красного вина и сказала Марине:
– Ну, что? Устроим девичник? – и рассмеялась. – Что-то так захотелось хорошего вина, – она повертела бутылку и прочитала этикетку: «Алазанская долина. Полусладкое натуральное виноградное вино». На работе к какому-то празднику давали, уже года полтора стоит. Крепости, наверное, добавилось?
– В вине главное не крепость, – заметила Марина. – В вине главное – вкус и букет. Так меня один человек учил. Грузин, между прочим, – её губы тронула лёгкая улыбка. – А уж грузины-то понимают толк в винах, поверьте мне, Лиля.
Она называла маму по имени, но всегда на «вы». И это тоже было необычно. Разница в возрасте, как мне тогда казалось, у них была не очень большая – ну, может, лет десять. В таких случаях поселковые женщины обычно обходились без церемоний, да и вообще – какой-нибудь соседской бабуське тоже дозволялось «тыкать»: «Ты, баба Феня… ты, тётя Настя…»
– Никак ты ко мне не привыкнешь, – сказала мама. – Всё «вы» да «вы». Как чужой.
– Воспитание у меня такое, – смутилась Марина. – Дурацкое, наверное. Семья интеллигентная, родители даже друг к другу на «вы» обращались. И нас с сестрой Леной воспитали уважительно относиться к другим людям.
Они продолжали диалог, не обращая на меня внимания. Мама чистила овощи для салата, Марина жарила котлеты. Она посыпала их какой-то приправой, и по кухне поплыл острый, весёлый и пряный аромат. Пахло так вкусно, что я решился напомнить о себе:
– А ужинать скоро будем?
– Ой, у Пашки уже слюньки текут! – хохотнула мама. – Хорошая у тебя приправа, Марина. Как, говоришь, называется?
– Базилик. Мама в посылке прислала.
– А, интересно, этот базилик а нашем огороде вырастет, если его семена раздобыть и посадить?
– Я вообще удивляюсь, почему в посёлке редко кто выращивает даже петрушку, – отозвалась Марина. – Не в обычае у вас, видно, зелень употреблять?
– Да, как-то не привыкли, разве что укроп растёт: его и садить не надо – сам осенью насыплет семян на грядки, они и взойдут весной, – согласилась мама. – Ну, хрен ещё в почёте, без него не обходимся. Так тоже специально никто его не выращивает. Сам растёт, где захочет! У нас главное – картошка, капуста, свёкла, огурцы, помидоры. Это существенная еда, а всё остальное – баловство, – она кивнула мне. – Сейчас, Паша, мы тебя покормим. А сами – потом, посидим, поговорим с тётей Мариной.
– Если базилик растёт на дачах под Владивостоком, то почему бы и в Хабаровске ему не прижиться? – продолжала Марина. – Мне нравится эта трава – яркий аромат, к мясу самое то! Хотите, Лиля, попрошу семян у своей сестры?
– Ага, – кивнула мама. – Хочу. Буду готовить, как городская, – она коротко хохотнула и, дурачась, провозгласила: Да здравствует котлета – произведение кулинарного искусства!
Марина засмеялась. Её котлеты оказались необыкновенно вкусными. Я слопал целых две, и ещё бы попросил, но, как говорится, больше пуза не съешь.
Женщины отправили меня спать, а сами постелили нарядную скатерть и принялись накрывать стол. Засыпая, я слышал их веселые голоса, позвякивания вилок и бокалов.
Проснулся я оттого, что захотел в туалет. Взял фонарик и, оступаясь спросонья с деревянного настила-дорожки в мокрую траву, побрел в дощатый туалет. Там в углу сплёл паутину большой чёрный паук. Я его побаивался: пацаны говорили, что у пауков ядовитая слюна, и если они укусят, то помрешь в страшных мучениях.
Несколько раз я сбивал паутину, но паук снова и снова старательно восстанавливал её. Нападать на меня, чтобы отправить на тот свет, он явно не хотел, и я постепенно свыкся с его присутствием в туалете. Но всё равно побаивался.
На этот раз, однако, я даже не обратил на паутину никакого внимания. Меня занимала совсем другая картина. Фонарик я положил на бок рядом с собой. На его светящуюся линзу тут же села маленькая ночная бабочка. Она была серой, невзрачной, с большим толстым животиком. Но каким фантастичным получилось её отражение в круге света на стене!
Луч фонарика, как рентгеновский аппарат, высветил и увеличил через линзу крылья бабочки, сочленения её лапок, темное туловище, в котором что-то трепетало – наверное, сердце. Каждая точка и чёрточка крылышек, отраженные на стене, были расплывчатыми, как будто акварелью капнули на мокрую бумагу. От этого рисунок приобретал фантастический вид: бабочка двигала крылышками – и размытые очертания менялись, перетекали друг в друга, волновались, будто подводные заросли неведомых растений. Её усики свивались и снова распрямлялись – на стене они превращались в двух змеек.
Обыкновенный мотылёк оказался большим странным существом. Ну, кто бы мог подумать, глядя на эту серую козявку, что она способна превратиться в нечто загадочное? Если бы не линза фонаря, то я бы тоже никогда ничего подобного не увидел. Значит, мы не всегда видим то, что видим, так, как оно есть на самом деле? Привычное потому и привычное, что не пытаешься взглянуть на него как-то по-другому.
Потревоженный паук зашевелился в своей паутине, а, может, его заинтересовала бабочка на фонарике. С паутины на меня упало несколько холодных капель росы. Я поёжился, схватил фонарик и выскочил из туалета.
Мама и Марина всё ещё сидели на кухне. Кажется, они даже не обратили внимания на то, что я выходил на улицу.
– Сама не пойму, почему у всех мужчин, которые меня любят, жизнь не складывается, – говорила Марина. – Мне это и цыганка нагадала. Только я тогда не поняла смысла гадания. Представляете, Лиля, она раскинула карты, глянула в них, потом – на меня, жутко так глянула, смешала все карты и сказала: «Ничего я тебе не скажу. Не надо тебе будущее знать. Одно только скажу: останешься с тем, кого сама полюбишь. А будет ли он тебя любить – о том не скажу, сама узнаешь…»
– Странно, – сказала мама. – Если у мужчины сердце к женщине не лежит, то какая может быть любовь?
– Всё может быть, – ответила Марина. – Например, расчет. Говорят, что некоторые женятся на красивых женщинах лишь только потому, что это престижно.
– Глупости, – отмахнулась мама. – Это где-нибудь в Америках без любви обходятся, а у нас – совсем другое дело: брак по расчету – пережиток, никто не заставит женщину выйти замуж насильно.
– А если она сама любит того, который её не любит? – спросила Марина. – Но, допустим, он как честный человек обязан на ней жениться…
– Это, в смысле, она от него забеременела? – уточнила мама.
– Ой, Лиля! – рассмеялась Марина. – Мы такие пьяные, целую бутылку вина выпили, и оттого всякие глупости сейчас говорим…
– И ничего не глупости, – не согласилась мама. – Если хочешь знать, то пока я Пашку под сердцем носить не стала, мой-то и не думал предлагать руку. А как узнал, то, знаешь, особой радости я не почувствовала: он, оказывается, собирался ещё в институт поступать учиться, мало ему техникума, видишь ли. Но всё же не сказал, что ребёнок помехой будет – мы расписались, муж за двоих работал, старался, заочно в институт поступил. Тяжеловато, конечно, ему пришлось: с утра до ночи вкалывает, потом – помогает Пашкины пелёнки-распашонки горячим утюгом гладить, чтоб никаких микробов на них не осталось, за полночь над учебниками сидит, зубрит всякую премудрость. Я тоже ему помогала: набело переписывала его рефераты и контрольные работы. Ничего, всё осилили. Муж теперь у меня учёный. Не то, что я. Но я из-за Пашки учиться дальше не пошла.
– Лиля, все говорят, что вы – хорошая медсестра, – заметила Марина. – Может, это и есть ваше призвание.
– А я хотела врачом стать, – вздохнула мама. – Но получилось так, как получилось. После медучилища приехала сюда по распределению, думала: год-другой отработаю, а там в мединститут документы подам. А тут на мою бедную головушку свалилась любовь в виде молодого специалиста, – мама засмеялась, – Ну, ты понимаешь, Марина, что в таких случаях бывает: закружилась головушка-то, я сама не своя, только стоит о Василии подумать – сердце птичкой в груди бьётся, он для меня – всё на этом свете, и лучше его никого нет. До сих пор, Марина.
– Счастливая вы, Лиля, – сказала Марина. – У вас с Василием полная взаимность. А вот я саму себя никак не пойму. Сначала мне кажется, что люблю человека, а потом оказывается, что это и не любовь вовсе, а только кажется. Мираж какой-то. Выдумка. Потребность в чувствах, но не сами чувства.
– Как-то ты мудрёно говоришь, – голос у мамы стал напряжённым; он у неё бывает таким, когда она чего-то не понимает или думает, что её разыгрывают. – Что значит – потребность в чувствах?
– А давайте ещё выпьем, – предложила Марина. – Что-то мы с вами даже и половину бутылки ещё не осилили. Выпьем – и я что-то расскажу.
Я слышал, как горлышко бутылки звякнуло о бокал, полилась струйка вина, потом тихонько звякнул другой бокал. Женщины молчали. Мне казалось, что они хотя бы тост какой-нибудь скажут – так, вроде бы, полагается у взрослых, но молчание у них затянулось. Однако Марина, в конце концов, произнесла:
– Ну, Лиля, каждый – за своё! Прозит!
Что значит это «прозит», я тоже не знал. Но решил, что слово обозначает, видимо, что-то типа «ну, будем!» – так обычно мужики говорили, когда выпивали за игрой в домино.
– Ага, – отозвалась мама. – Будем!
Они выпили, помолчали. Наверное, закусывали: застучали вилки о тарелки, что-то мягко упало на пол – скорее всего, кусочек хлеба. Мама засмеялась:
– Ну, всегда так: не поваляешь – не съешь.
Марина молчала. Наверное, она улыбнулась маме в ответ. Она, если не знала, что сказать, всегда улыбалась – как-то беспомощно, стесняясь.
– Готова? – спросила мама. – Ты мне хотела что-то рассказать.
– Потребность в чувствах есть у каждого, – ответила Марина. – Только не каждый способен отличить их от самого чувства. Вот вам, Лиля, не кажется ли, что нам с детства внушают, что без любви прожить нельзя? Это, мол, то, что движет солнце и светила – так сказал какой-то великий поэт, кажется, Данте…
– Он самый, – подтвердила мама. – Василий мне декламировал его стихи. Хорошие! Мне нравятся.
– Девчонкой я только и слышала о том, что самое лучшее, что есть на свете, – любовь, – продолжала Марина. – Родители мне всякие книжки подсовывали: «Алые паруса», например, или «Первую любовь» Тургенева, заставляли «Пер-Гюнта» слушать, восхищались Пенелопой из «Одиссеи»: вот, мол, какая у неё сильная любовь была – дождалась своего любимого мужа, не согласилась выходить замуж, верность ему соблюла..
– А что ж в том плохого?
– Да, может, и нет ничего плохого, – Марина рассмеялась по-русалочьи заливисто. – Только, знаете, Лиля, я вдруг представила: Пер-Гюнт прошёл огонь, воды и медные трубы, женщин у него было не сосчитать, а дома его ждала дурочка, которая за это время состарилась, – и что же? Вот счастье-то, принять мужчину, который свои лучшие годы провёл не с ней. А тот же Одиссей? Можно подумать, что он хранил верность бедной Пенелопе, которая без него взвалила на плечи все тяготы и беды. Она, конечно, дождалась его. Ну, сами, Лиля, подумайте: Пенелопа за это время из красавицы тоже превратилась в стареющую женщину. Лучшие годы позади, у неё, скорее всего, уже климакс, извините – какая тут любовь?
– Любви все возрасты покорны, – сказала мама. – Мужчины так уж устроены, что не всегда приходят к своей женщине сразу. Они не любят прямые дороги, вечно их заносит на обходные тропинки…
– Да вы философ, Лиля, – усмехнулась Марина. – Вот и я подумала почти о том же самом. Но у меня возник совсем простенький вопрос: почему мужчинам разрешается многое, а женщинам – нет? Несправедливость какая-то. И почему я должна радоваться, что какой-то прыщавый юнец соизволил обратить на меня своё благосклонное внимание? Может, я дурочкой была, но, знаете, когда одноклассник – его звали Миша – начал мне писать всякие записочки, я его высмеяла. Взяла и прочитала всему классу на переменке его стихи, посвященные мне: «О, юная богиня, ты лучше всех на свете – это понимают даже дети…» Ну, и всё в том же духе. Нескладушки такие. Может, и от души он писал, но – банально. А мне казалось, что в любви никакой банальности не бывает. Она уникальна и неповторима.
– Зачем же ты так его опозорила? – спросила мама. – Он ведь тебе открылся, и он не предполагал, что ты высмеешь его таким образом. Лучше было бы сказать ему, что он тебе не нравится, вот и всё.
– А я говорила, и не раз, – Марина вздохнула. – Мишка ничего не захотел понимать. Знаете, что он мне заявил? «Всё равно ты будешь моей!» Вот что он мне сказал. Ах, так?! Он меня рассердил: что, я вещь какая-нибудь, чтобы быть чьей-то? Но Мишка был, что называется, первым парнем: девчонки просто с ума по нему сходили – он и спортсмен, и отличник, и ростом выше всех других пацанов, и усы у него уже в восьмом классе пробились, и, как говорили, к десятому классу он перепортил нескольких своих воздыхательниц, представляете?
– Ой, не знаю! – голос у мамы был испуганный. – Я бы без оглядки от такого парня убежала! Что ты, у нас был в классе один такой хулиган, из плохой семьи. Приличные девчонки старались с ним вообще не говорить.
– А Миша – из приличной семьи, – засмеялась Марина. – Просто у него ранняя гиперсексуальность была…
– Что? – не поняла мама.
– Ах, да! Вы же, наверное, Нойберта не читали, – сказала Марина. – В Советском Союзе это пока единственная официально изданная книга об интимных отношениях мужчины и женщины. Но, говорят, её в библиотеках всё равно нет. А я нашла её у папы в кабинете и, конечно, прочитала. Мне стало ясно, что некоторые мальчики слишком рано созревают в физиологическом плане – им нужна женщина, для разрядки, только и всего. Но им кажется, что это любовь. Так что я прекрасно понимала, почему Мишка на меня внимание обратил.
– Может, это всё-таки любовь была? Не всё же у мужчин только в физиологию упирается.
– Может, – согласилась Марина. – Скорее всего, у него были чувства. Знаете, он так смотрел на меня, – она выделила слово «так». – Мне даже жутко становилось: его глаза странно светлели, и, казалось, никого, кроме меня не видели. Ясные, светлые глаза, а зрачки – чёрные, и в глубине их полыхает огонь. Нет, даже не огонь, а как бы это объяснить? – Марина помолчала и, волнуясь, продолжила. – Это как отблески далёкого костра. Будто внутри него горело пламя, отражаясь в зрачках.
– Любил он тебя, – категорично сказала мама. – Такой взгляд о многом говорит…
Я услышал, как со стола упал бокал: он глухо ударился о пол и, видимо, подскочил, потому что снова послышался удар – и тут же зазвенели осколки стекла, весело рассыпаясь по половицам.
– Ох! – воскликнула Марина. – Боже мой!
– Ничего, – успокаивала её мама. – Посуда бьётся – жди удач. Не расстраивайся! У нас это не последние фужеры. Подумаешь, разбился. Ну и чёрт с ним.
– Это Мишка о себе напомнил, – вдруг сказала Марина, и голос её был напряжённым, каким-то чужим и непривычным. – Иногда мне кажется, что он где-то рядом, не хочет отпустить меня.
– А вообще, где он сейчас по жизни? – спросила мама.
– Его больше нет, – Марина говорила медленно, будто каждое слово давалось ей с трудом. – Во всём я виновата. Лиля, не смотрите на меня так. Я не с ума сошла. Да, я виновата. Он из-за меня погиб.
– Да как же так?
– Глупо всё получилось, – у Марины, наверное, перехватило горло: голос звучал тихо, с натугой. – Одноклассница пригласила меня на день рождения, там и Миша был. Веселились, пели песни, забавлялись всякими играми, танцевали под проигрыватель. Поставили, как сейчас помню, пластинку «Тихо солнце с морем прощалось…» Миша ко мне подошел: «Приглашаю!» А я: «Не танцую!» Тут другой парень ко мне подскочил, и – последняя дура! – изобразила на лице эдакую холодную усмешку, обняла партнёра за шею и… В общем, показала, что умею танцевать страстное танго. Когда музыка отзвучала, Мишка снова поставил ту же самую пластинку и, бледный, решительно опять подошёл: «Теперь со мной потанцуешь?» Я – ни в какую не соглашаюсь. Тогда, знаете, что он сделал? Забрался на подоконник, свесил ноги и говорит: «Не веришь, что люблю? Хочешь – докажу?» Я рассмеялась: «Что? С девятого этажа спрыгнешь, что ли? Прыгай! Мне всё равно». А он посмотрел на меня – это словами не передать: с отчаянием, ненавистью, обожанием, и сказал: «Измучила ты меня. Если я тебе не нужен, то и я сам себе не нужен. Танцуй дальше!» И прыгнул…
Я слышал, как мама громко ахнула. Марина замолчала.
– Разбился? – прервала молчание мама.
– Да, – ответила Марина. – Врачи оказались бессильны.
– А ты? – голос мамы снова был испуганным. – Ты-то как это пережила?
– А мне врачи сумели помочь, – Марина вдруг захохотала – громко, отчаянно. – Справиться с депрессией юной особы для них – раз плюнуть. Нет, вру! Помучались они со мной. Знаете, Лиля, мне всё вдруг стало как-то безразлично. Такое ощущение: сижу в аквариуме, своём собственном маленьком аквариуме, эдакая золотая рыбка, смотрю из-за стекла на мир и людей, которые проплывают мимо меня, – меня не касаются ни звуки, ни запахи, ни ветер, ни дождь: я – тут, они – там, и ничто меня не интересует, и никто не нужен. К тому же, друзья от меня отвернулись, они до сих пор считают, что я виновата в гибели Михаила. В школу я сама больше не пошла. Родители подумали-подумали, снялись с насиженного места, и мы переехали в городок под Владивостоком – Артём называется.
– Бедная ты, бедная, – пожалела мама. – Такое испытание!
– Лиля, меня не стоит жалеть, – сказала Марина, и голос её был жёстким, злым. – Я действительно виновата. Но не хочу оправдываться. Мне всё чаще кажется: во мне есть кто-то ещё, какая-то непостижимая сила, которая двигает мной, и противиться ей невозможно. Я сама себе не могу объяснить, почему не могу до конца полюбить тех, кто любит меня. Наваждение какое-то…
– И Володю тоже не любишь? – осторожно спросила мама.
– Он милый, хороший, добрый, – Марина говорила так, будто заклинание произносила. – Славный, замечательный, умный. Наверное, мне с ним было бы хорошо, очень хорошо, лучше не бывает. Но я боюсь, Лиля!
– Господи, да что с тобой? – встревожилась мама. – Ты вся дрожишь! Может, валерьянки накапать? Побледнела вся…
– Не обращайте внимания, – резко ответила Марина. – Права цыганка: я не смогу полюбить того, кто любит меня. У меня карма такая: мучаться от нелюбви любимого человека. Расплата за Михаила. За то, что убила свою любовь.
– Не выдумывай, – мама хлопнула по столу ладонью. – Не смей так думать! Просто ты несмышлёная тогда была, не знала, как поступить.
– Знала, – совсем тихо сказала Марина. – Но боялась. Мне казалось, что чувства Миши быстро пройдут, как только он добьётся своего. В моих цыплячьих мозгах одна мыслишка только и была: не уступать, иначе – пропала! И куда я потом денусь, если ещё и забеременею?
– Девочка моя, – жалостливо протянула мама. – Господи, о чём же ты, бедняжка, думала! Если он тебя по-настоящему любил, то разве бы допустил до позора? Знаешь, любовь – это когда не думаешь о последствиях, любовь – это сегодня и сейчас, а там – будь, что будет!
– Неужели вы действительно так думаете, Лиля? – удивлённо спросила Марина. – Как-то даже странно. Вроде, возраст у вас не романтический уже…
– У любви не бывает оглядки, – упрямо продолжала мама. – Я это точно знаю!
– А я точно знаю другое: у мужчин из-за меня вся жизнь идёт наперекосяк: один вообще погиб, другой стал калекой, третий куда-то сгинул: может, уехал в дальние края, а может, его теперь тоже нет, – Марина говорила быстро, захлёбываясь словами. – Лишь один жив-здоров, тот самый грузин Тенгиз, который меня научил разбираться в винах и зелени, и вообще много в чём ещё научил разбираться. Я поняла, что должна не столько пылать страстью, сколько знать – когда и как этого лучше не делать. Чувствами, Лиля, нужно управлять. Для этого, правда, иногда слишком многим жертвуешь, но зато получаешь удовольствие.
– Что-то я тебя не совсем понимаю, – недоумённо сказала мама. – Ты что, лишь играешь в любовь, так?
– Не совсем так, – голос Марины стал каким-то равнодушным и холодным. – Я и так слишком много сегодня наговорила. Ничего я вам не стану объяснять, Лиля. Скажу лишь, что Тенгиз меня не любил и, наверное, я никогда не буду ему нужна. А те, которые любили, тех уж нет, – она немного помолчала и вдруг выкрикнула:
– Ну, как мне объяснить вашему Володе, что ему лучше забыть меня? Иначе будет мучаться.
Я мало что понимал из того, о чём говорила Марина. Тут была какая-то тайна. Взрослая тайна. Невероятно прекрасный и ужасный потаённый секрет жизни старших. Это в болтовне соседского Мишки насчёт любви всё было просто и ясно. Он в деталях знал, как милуются мужчина и женщина, что они делают в постели, и даже – в каких позах, и зачем всё это выделывают – тоже знал: «Пацаны, такой кайф ловишь, когда забиваешь по самое не хочу и спускаешь всё, что есть. Пиз… ц! Будто на седьмое небо взлетаешь. Вот это и есть любовь. Наше дело не рожать: сунул, вынул и бежать. А вы чё думали?»
Если честно, то я думал совсем по-другому. То, о чём рассказывал Мишка, казалось мне отвратительным и грязным занятием. Ну, как это – всунуть свой писюн внутрь девчонки, которая тебе нравится? Ничего себе! Ей же больно будет. А с другой стороны мы, поселковые пацаны, видели собачьи свадьбы, и видели, что петухи делали с курами, а кролики так и вообще вели себя бесстыдно: занимались этим самым поминутно и без всякого стеснения. Судя по всему, животным нравилось соединяться. Но они – животные, а мы – люди. У нас всё должно быть по-другому. Но как именно? Этого я не знал.
Меня охватывала жаркая удушливая волна, когда Мишка, сплёвывая и поблескивая глазами, просвещал нас насчёт секретов половой жизни. Однажды, заметив моё смущение, он хлопнул меня по плечу и нагло засмеялся:
– Пашка, а ты Зойку уже долбил?
– Ты что! – я оторопел. – Она не такая…
Я хотел сказать, что она не из тех плохих девчонок, о которых рассказывал Мишка, но не стал продолжать мысль. Почему-то застеснялся, что пацаны засмеют меня. Они только и мечтали о том, чтобы поскорее испробовать то, что так красочно живописал Мишка.
– Ага, – загоготал он. – Я не такая, я жду трамвая! Все они так говорят. Не верь Зойке. Она на тебя так смотрит, что сразу ясно: даст! Даст, если хорошо попросишь.
Пацаны зареготали. И я совсем стушевался. Зойка и вправду смотрела на меня как-то по-особенному. Будто хотела сказать мне что-то очень важное, но не решалась. И ещё в её глазах порой читалось сожаление. Так обычно смотрят на тяжелобольных или дебилов. Но я, вроде, не относился ни к тем, ни к другим. Почему Зойка так смотрела? Я предпочитал об этом не думать.
А тут, услышав последние слова Марины, почему-то вспомнил об этом. И меня ожгла догадка: Зоя всем своим видом давала понять, что выбрала меня. Неужели Мишка прав?
Я неловко повернулся и задел пустое ведро, стоявшее рядом на стуле. Оно хлопнулось о пол – звук получился такой, будто ударили в колокол. Вдобавок ко всему ведро перевернулось на бок и, бренча дужками, покатилось по коридору в сторону Дуськиной лежанки. Кошка, растревоженная шумом, вскочила, истошно замяукала и, увернувшись от надвигавшегося на неё ведра, кинулась в кухню.
– Что там такое? – вскрикнула мама. – Кто там?
Я не стал дожидаться, пока мама выйдет из кухни и обнаружит меня. Быстрая, тихая, на одних цыпочках пробежка – и вот уже лежу в своей постели, как ни в чём не бывало.
Мама вышла в коридор, включила свет.
– Никого, – сказала она. – Наверное, Дунька ведро уронила. Вскочила на стул и спихнула его, дурёха. Вон как сама перепугалась.
Марина тоже вышла в коридор. Женщины пожалели перепуганную бедолагу Дуньку, зачем-то поговорили о погоде: духота, мол, стоит, хорошо бы пошёл дождик, хоть немножко, чтобы освежить воздух; потом вспомнили, что обеим завтра на работу, время позднее, надо спать, а посидели они славно – стоит ещё раз такой девичник устроить, и вино было замечательное, совсем не пьяное… Ну, что? Спокойной ночи? Да, спокойной ночи!
Я слышал, как мама ещё немного побыла на кухне: звякали вилки, тарелки, стекло – наверное, она складывала посуду в тазик, чтобы я утром сразу увидел: надо мыть! Потом она погасила свет и ушла к себе в комнату. Я облегчённо вздохнул: кажется, они не догадались, что я нечаянно подслушал их разговор. И тут осторожно открылась дверь ко мне, и в лунном сиянии вошла Марина.
– Не спишь? – спросила она.
Я крепко-крепко сжал ресницы и не ответил ей.
– Ты что-нибудь слышал? – продолжала она. – Не притворяйся! Я нашла фонарик. Ты с ним во двор выходил, правда?
Фонарик, в самом деле, остался лежать в коридоре. Я забыл захватить его, когда ретировался в свою комнату. Ну, и растяпа!
– Давай договоримся, – сказала Марина. – Никому никогда не расскажешь о том, что я твоей маме говорила. Особенно – Володе. Даёшь слово?
Я по-прежнему сжимал ресницы и делал вид, что крепко сплю. Как младенец.
– Ладно, – усмехнулась Марина. – Спи. Знаю, что ты не болтун.
Она положила этот злосчастный фонарик рядом с моей подушкой и тихонько прикрыла за собой дверь. Но мне казалось: Марина всё-таки не ушла, притаилась где-то в комнате.
Я приоткрыл глаза: в жемчужно-сером свете, падавшем из окна, вся комната была как на ладони. Марину я не увидел, но – хоть умри! – она была где-то тут: я слышал её лёгкое дыхание, деревянные половицы – чу! – напряглись и вздохнули под её ногами; в воздухе витал её аромат: тонко пахло зеленью, солнцем и яблоками – теми яблоками, упругими и сочными, которые только что упали в траву, и от удара о землю хоть на одном из них обязательно трескалась кожица: выступившие капельки сока, вначале прозрачные как слеза, постепенно становились светло-коричневыми. Они застывали на трещинке подобно сукровице на разбитой коленке или руке. На побитые плоды слетались осы: они любили лакомиться застывшим соком. Мне тоже нравились такие яблоки: они были ароматнее и слаще обычных.
Я знал, что Марина специально обрывает с наших яблонь молодые листочки, сушит их на подоконнике, потом смешивает с какими-то травами – получается сбор, который она заливает кипятком. Этим настоем она мыла голову, и её волосы пропитывались ароматом нашего сада – тонкий, чуть слышный запах усиливался, стоило ей только поправить причёску.
И всё-таки, внимательно осмотрев комнату, Марины я не обнаружил. Она ушла, и она осталась: в воздухе витал её аромат.
Я не заметил, как уснул. И приснился мне сон. Будто я уже взрослый. Возрастом, наверное, как Володя. Себя я не видел, просто ощущение было такое: уже не мальчик, потому что встречные девушки с интересом смотрели на меня, подталкивали друг дружку локтями и громко смеялись. Они почему-то всегда громко смеются, если хотят привлечь внимание парня. Или поют. Как, например, Зойка. Или могут спросить о чём-то: скажите, который час, или – где тут улица Советская, или – нет ли у вас, молодой человек, двух копеек: надо позвонить, а гривенник никто не может разменять… Но девушки не приставали ко мне с такими просьбами. Они просто смотрели на меня, и я понимал, что интересую их. Значит, я был взрослым и, может, даже таким же симпатичным, как Володя. Или папа. Или дядя Иван. Неважно, в общем. А важно то, что мне было как-то всё равно, смотрят ли мне вслед, и самому ни разу не захотелось обернуться…
Я шел по знакомым улицам, с кем-то здоровался, кого-то обходил стороной, насвистывал непонятно какую мелодию – то весёлую, то грустную, и был полон какого-то странного, томительного ожидания. Мне казалось, что сейчас, вон за тем поворотом, я встречу кого-то очень мне нужного. Но за поворотом никого не было, и я шёл дальше – сам не знаю, куда.
«Привет – привет… Как жизнь? Да ничего… Давно тебя не видела, очень рада. Да, конечно, я тоже рад, но спешу, извини… Как-нибудь потом, в другой раз… Привет-привет… Здравствуй– прощай… Да – нет… Пока-пока…» Ни с кем разговаривать не хотелось. Меня влекло куда-то прочь с центральной улицы – в тихие переулки, заросшие лебедой и одуванчиками дворики, в поселковый парк, где по воскресеньям на танцплощадке играл оркестр, а сейчас было спокойно и безмятежно.
Я поднял голову и увидел высоко в небе ястреба. Он парил над посёлком в синей лазури, и был таким одиноким, что мне немедленно захотелось составить ему компанию. Я оттолкнулся от земли и взлетел. То, что умею летать, не удивило меня. Это казалось мне чем-то таким же естественным, как ходить, бегать и прыгать.
Я даже не махал руками – просто поднимался всё выше и выше, а потом попал в поток тёплого воздуха, пахнущего черёмухой и мокрой травой, – это был приятный, волнующий запах: от него почему-то сладко замирало сердце, и я лёг на воздушную струю так, как ложатся на воду: раскинул руки-ноги и покачивался, глядя на парящего надо мною коршуна. До него всё ещё было далеко.
Снизу люди что-то кричали мне, но я не вслушивался в слова. Мне не хотелось их слышать, тем более – что-то отвечать. Я наслаждался покоем, солнцем, свежим ветром. И мне было хорошо. Почти хорошо. А чего не хватало, я и сам не знал.
И тут я вдруг заметил, что коршун совсем не коршун. Птица сделала круг, второй и, когда приблизилась ко мне, оказалась девушкой. Она помахала мне рукой: «Я тоже умею летать. Привет!»
До этого я никогда не встречал в небе летающих людей, и потому удивился, что кто-то тоже может запросто кувыркаться в сияющей лазури. Но ещё больше меня поразило то, что девушка походила на Марину. Мне стало весело и страшно. Я и подумать не мог, что на свете есть ещё одна Марина. Правда, эта была чуть-чуть другая: волосы светлее и длиннее, на правой щеке – маленькая родинка, какой у Марины не имелось, и глаза – ласковые, добрые, без тех серебристых льдинок, которые, бывало, мерцали во взгляде нашей квартирантки.
– Хорошо, что ты прилетел, – сказала девушка. – Я ждала тебя.
– Ты давно летаешь? – спросил я. – И кто тебя этому научил?
– Никто, – она рассмеялась. – Я сама всегда умела это делать. Что тут удивительного? Захотела летать – и лети!
– Но другие не умеют, – заметил я. – Наверное, им скучно жить.
– Невесело, это точно, – поддержала она. – Все люди с рождения крылаты. Они сами разучились летать.
– Разве можно этому разучиться? – удивился я. – Это же – как дышать!
– Но даже дышим мы по-разному, – снова засмеялась девушка. – Ты просто этого ещё не знаешь.
– А надо знать?
– Надо, – серьёзно ответила она. – Надо знать, чтобы всегда дышать полной грудью.
– Это само собой получается, – возразил я.
– Ты еще маленький, – снова рассмеялась девушка. – Как я раньше этого не заметила? Мы рано с тобой встретились.
– Я не маленький, – возмутился я. – Разве ты не видишь?
Девушка взмахнула руками, как крыльями, и поднялась ещё выше. Её белые одежды развевались, и вся она походила на женщину с картинки в папиной книге о древнегреческих мифах.
Мне не разрешалось брать этот томик: мама считала, что иллюстрации в нём слишком уж откровенные, ещё, мол, подействуют на мальчика в нежелательном направлении. Что под этим имелось в виду, она не уточняла. А папа иронично качал головой и усмехался: «Искусство не может испортить. Древние прекрасно изображали красоту человеческого тела. Что может быть порочного в этом?» Мама с досадой махала рукой и, озираясь на меня, шептала папе: «Рано ему об этом знать…» Я всё слышал из своей комнаты, но вида не подавал.
Та сияющая, прекрасная воздушная женщина звалась Музой. Она прилетала к поэтам и помогала им писать стихи.
– Но я не Муза, – девушка прочитала мои мысли. – Я – это просто я, и никто больше. Ты видишь меня такой, но на самом деле ты видишь то, что хочешь видеть. И пока ты этого не поймёшь, останешься маленьким, даже если тебе исполнится сто лет.
Влажный тёплый воздух кружил голову, слабый фиолетовый туман узкими лентами опутывал сияющее пространство, блаженно пел жаворонок, и всё вокруг двоилось, колыхалось, расплывалось. Моё сердце бежало внутри тела, спешило, задыхалось, рвалось вперёд как одинокий бегун. Куда оно торопилось? Может быть, на финише его никто не ждал: все истомились и разошлись. А что, если там с самого начала вообще никого не было? Но сердце бежало, торопилось, волновалось…
– Это нетерпение сердца, – сказала девушка. – Нет мочи дожидаться того, что рано или поздно случится – вечно мы торопим и события, и самих себя. Но, может, не стоит этого делать, а? Недаром народ говорит: поспешишь – людей насмешишь…
Она вдруг заговорила скучным, бесцветным голосом, и мне это не понравилось. Девушка словно хотела вернуть меня в привычный мир, где ценится разумность и правильная жизнь, которая движется по скучному, но понятному кругу, и где нет этих сумасшедших часиков, стучащих прямо в сердце.
– Но ты должен туда идти, – шепнула девушка. Она каким-то образом оказалась рядом со мной, хотя ещё секунду назад парила в губительных высях.
– Но если хочешь, я открою тебе один маленький секрет, – она почти прикоснулась губами к моему уху, и меня будто током ударило. – Ты хочешь знать, что такое любовь? Это то, что ускоряет всё внутреннее в человеке до скорости света – ослепительное безумие, пароксизм души, самосожжение в яростном огне желаний… Милый мальчик, ты этого хочешь?
– Да! – в восторге крикнул я.
– Какой ты ещё глупый! – она залилась пронзительным смехом, похожим на звон колокольчика. – Но ты смелый…
Она засмеялась ещё громче, и я вдруг стремительно начал падать вниз. В ушах гудел ветер, меня мотало из стороны в сторону, подбрасывало и вертело вверх тормашками, небо смешалось с землёй, и я, потеряв ориентацию, закрыл глаза, чтобы хоть немного придти в себя. А колокольчик звенел всё громче и громче, и это уже был не женский смех – это было явно что-то другое.
Яоткрыл глаза. И увидел над собой привычный потолок. Подо мной – кровать. И никакой девушки, похожей на Марину, и в помине не было. Но колокольчик – звенел!
– Ты ещё увидишь меня, – донеслось откуда-то сверху. Я поднял глаза, но никого не обнаружил. Может, это был остаток сна, который ещё не совсем прошёл? Не знаю. Но голос прозвучал совершенно явственно. И колокольчик по-прежнему звенел громко.
Его звуки явно доносились с улицы. Я прошлёпал босыми ногами к окну, отодвинул занавеску и увидел Зойку. Она улыбалась и, высоко подняв руку, трясла сияющий серебром колокольчик.
– Вставай, лежебока! – крикнула Зойка. – Ты чуть не проспал самое интересное: в сельпо дают лощеные тетрадки – и обычные, и общие. Я очередь заняла. Давай, быстрее собирайся!
Лощеные тетрадки – это, если кто не знает, дефицит советской эпохи. Листы в них были покрыты каким-то особым составом: проведешь рукой – ни единой шероховатости, гладкие, будто парафином намазанные. Шариковая ручка сама скользила по такой бумаге, любо-дорого посмотреть. А в обычных тетрадках бумага была сероватая, чернила на ней растекались, а паста шариковой ручки оставляла слабые следы: иногда приходилось дважды обводить одну и ту же букву, чтобы добиться чёткости.
– Сейчас! – крикнул я в ответ. – Но мне надо ещё к матери на работу за деньгами забежать.
Зойка перестала звонить в колокольчик и спросила:
– А почему ты не спрашиваешь, откуда у меня колокольчик взялся?
Вообще-то, мне это было неинтересно, но я решил уважить соседку:
– И откуда же?
– Ваша квартирантка дала.
– Чего это вдруг?
– А когда я утром побежала в сельпо, то встретила её там: она ведь может без всякой очереди в магазин попасть, – зачастила Зойка. – Выходит она, значит, на крылечко, в руках – этот самый колокольчик. Увидела меня и говорит: «Директриса школы просила достать ей новый колокольчик, Старый-то у вас, вроде, на ладан дышит. Будь добра, передай ей. А с вашей директрисой мы потом сочтёмся». И уже, было, пошла, но вернулась: «А Пашка-то проспит тетрадки. Сбегала бы, разбудила бы его, а?» Вот колокольчик мне и пригодился! Слышь, какой громкий?
Зойка, довольная, рассмеялась и снова звякнула колокольчиком. В нашей школе была такая традиция: не смотря на то, что есть электрический звонок, большая перемена обязательно объявлялась с помощью колокольчика. Дежурный ходил от класса к классу и звонил в него. Откуда взялась такая традиция, никто уже не помнил, но она свято соблюдалась.
– Не жди меня, – сказал я Зойке. – Мне ещё зубы почистить надо…
Ой, да кто там внимание на тебя обратит? – рассмеялась она. – Чищенные – не чищенные, какая разница? Потом себя в порядок приведёшь.
Ага, подумал я, щас, ещё чего не хватало, чтоб изо рта несло как из помойного ведра. Ещё совсем недавно маме стоило больших усилий заставить меня взять зубной порошок и щётку. Мало того, что порошок рассыпался, пачкая майку, так ещё приходилось тратить время на медленные, утомительные движения щеткой во рту. И умывался тоже быстро: раз-раз, сполоснул лицо, протёр глаза, пошлепал мокрой ладонью по носу – и всё, баста! Считалось, что мальчишкам нечего размываться по полчаса да наводить лоск – они ж не девчонки изнеженные, которым вечно кажется, что они как-то не так выглядят. Нам-то, пацанам, чего красоту наводить?
Но однажды случайно я услышал, как Марина говорила маме о том, что от некоторых поселковых парней несёт так, будто они в баню никогда не ходят – противно, таких за километр обойти хочется, а они ещё чего-то из себя воображают: лезут знакомиться и всё такое, красавцы немытые!
Это произвело на меня впечатление.
Теперь я готов был плескаться как утка – хоть всё утро, лишь бы ни одна девчонка не произнесла презрительно: «Грязнуля!» А то и что-нибудь похуже.
Зойке, однако, на это было наплевать. А может, она только вид делала? Ведь ей хотелось быть, что называется, своим парнем. Вместе со мной она, например, излазила все высокие деревья, какие имелись в округе. Мы забирались туда не просто так и не только из баловства. Во-первых, с высоты посёлок казался совсем другим, и всё было видно как на ладони. Во-вторых, у нас был период увлечения индейцами, которые, как известно, строили шалашики в развилках деревьев. Мы их тоже строили. А в-третьих, когда у сорок выводились птенцы, нам хотелось на них посмотреть. А попробуй-ка долезь до сорочьего гнезда один, когда растревоженные белобоки храбро летают прямо у твоего лица, норовя лупануть крылом или ударить клювом. Тут кто-то должен их отгонять.
Но дело даже и не в том, что Зойка хотела считаться своим парнем. Ей почему-то не нравилось, когда другие девчонки обращали на меня внимание, или когда я сам выделял кого-то из их девчачьего племени.
В общем, я почти не соврал, когда сказал, что не могу выйти сию минуту. Но дело было не только в утреннем туалете, а ещё и в том, о чём девчонки, наверное, вообще не подозревают. Потому что у них нет того, что есть у парней. А то бы они знали, что ни с того, ни с сего этот отросток, именуемый писюном, начинает вести себя по утрам странно: наливается кровью, твердеет и превращается в крепкий стержень.
Когда это произошло у меня впервые, я даже испугался. Подумал, что со мной приключилась какая-то страшная болезнь. К тому же, в трусах было мокро от чего-то липкого и тёплого. Эта непонятная жидкость вылилась из меня во сне, и я не знал, что и подумать. А тут ещё этот столбняк, охвативший невинный писюн. К счастью, он быстро сошёл на нет, а то я вообще бы запаниковал. В паху, правда, осталась тихая ноющая боль.
Отец был дома, и я решился рассказать ему об этом утреннем происшествии. В конце концов, у него ведь это тоже есть, и он, как старший, больше знает, что и почему с этим случается, к тому же – такое странное.
Отец удивлённо изогнул бровь, покачал головой и сказал печально:
– Ну вот, ещё один готов…
Я его не понял, и снова спросил:
– Что это со мной?
– Ничего страшного, – по губам отца проскользнула усмешка. – Рано или поздно со всеми подростками это случается. Это значит, что в тебе просыпается мужское начало. В физиологическом смысле, – добавил он. Как будто я понимал, что значит слово «физиологический». И отец, поняв это, постарался внятно объяснить мне, что это значит.
Правда, он так и не сказал, почему ещё один готов и отчего по этому поводу опечалился.
В общем, не мог я сразу выйти к Зойке на улицу. Этот проклятый стержень топырил трусы и никак не хотел успокаиваться. Смирить его могла только холодная вода. И пока я мылся, с ужасом и восторгом думал о том, что взрослые мужчины решают такую проблему проще: для этого заводят себе женщин. Вообще, как-то странно звучит: завести женщину, правда? Однако, я сам слышал, как старшие порой говорили о каком-нибудь великовозрастном парне: «Ишь, как бесится-то! Пора ему бабу завести!» Ё-моё, это козу или, допустим, курицу можно завести, но чтоб женщину… Она ведь не животное и не домашняя утварь. Слишком просто получается: захотел – и завёл. Нет, что-то тут не то. Взрослые всё же лукавят, и на самом деле всё гораздо сложнее. Так я думал.
А ещё думал: неужели большаки не стесняются, когда у них такое случается? Подумать только: нормальный писюн вдруг увеличивается, становится большим и рвётся вверх так, что и резинка трусов его не сдерживает. Как же он помещается в том, что есть у женщины и что пацаны называют неприличным словом? Этого я понять не мог. Как не мог понять и того, почему взрослые мужики, случалось, с пренебрежением говорили за домино о какой-нибудь местной особе: «Шалава! Каждому даст, кто попросит…» Почему шалава, если помогает избавиться от стояка?
Я стеснялся признаться даже самому себе, что хочу оказаться с такой, которая даёт. Очень хочу! Причём, в этом смысле о Марине я вообще не думал. Она была для меня вроде святой, что ли. И я даже вообразить не мог, что она способна делать нечто подобное. Мне казалось, что это всё-таки нечто стыдное. И Зойку не мог представить. Зато других девчонок – сколько угодно!
И ещё не мог подумать такого о своих родителях. Почему-то мне казалось, что маме и отцу это уже не надо.
Думая обо всём этом, я помылся, почистил зубы и рванул к сельповскому магазину. Подоспел вовремя: Зойка уже стояла у самого прилавка, вторая или третья в очереди. Стоявшие в хвосте, было, возмутились: куда, мол, Пашка лезет, его тут не было. Но Зойка прикрикнула:
– Молчать! Я лично за ним занимала. Ну, кто не верит?
Вид у неё был такой грозный, что недовольные быстро стихли. К тому же, многие знали, что Зойка, не смотря на то, что девчонка, может так двинуть, что мало не покажется. С ней лучше не связываться.
Нагруженные тетрадками и учебниками, мы возвращались с Зойкой вместе.
– А что, правду говорят, что ваша квартирантка ничего по блату не достаёт? – вдруг спросила она.
– Правда.
– Мои родители не верят. Говорят, что так не бывает. Всё равно ей что-то в сельпо перепадает там дефициты всякие между своими расходятся – люди говорят.
– У них там на дефициты своя очередь, – признался я. – Марина об этом матери рассказывала. Вообще-то, она может, конечно, что-то по блату брать, но не хочет. Говорит, что это её унижает.
– Фу-ты, ну-ты! – скривилась Зойка. – Честная какая!
– Но она правда честная…
– Ой, так я и поверила! Честные так себя не ведут.
– Что ты имеешь в виду?
– А то!
Она замолчала и, напустив на лицо непроницаемость, глядела прямо перед собой. Зойка всегда так поступала, если знала что-нибудь важное, но сразу говорить не хотела. Подчёркивала, так сказать, важность известной ей информации.
– Ну, и почему это она не честная? – не унимался я.
– Да профурсетка она, вот что! – выпалила Зойка. – Вертит перед мужиками хвостом направо – налево. Все это видят, один ты ничего не замечаешь.
– И ничего она не вертит, – обиделся я за Марину. – Мало ли кто что треплет! На всякий роток не накинешь платок.
– Угу, – ехидно скривилась Зойка. – Ты бы хоть подумал, отчего этот лейтенантик перестал к ней ходить…
То, что дядя Володя стал приходить к нам реже, я как-то даже и не заметил. Причём, он больше общался с отцом, чем с Мариной. Порой она вообще не выходила из своей комнаты, пока лейтенант оставался у нас.
В народном театре в то время репетировали какую-то новую пьесу к какому-то очередному то ли юбилею, то ли съезду компартии, в общем – к важной дате. Отцу спектакль не нравился, да и дяде Володе – тоже.
Они садились на кухне, ставили на стол бутылку вина и мрачно молчали, пока не выпивали первый бокал. После этого у них обычно шёл такой разговор:
– Это не искусство!
– Точно: агитка!
– Режиссёр считает, что театр должен выполнять социальный заказ. Приспособленец долбанный!
– Противно всё это.
– Когда же перемены начнутся?
– Цой об этом только спел, как под запрет попал.
– Тяжело.
– И не говори. Давай ещё по стопарику выпьем!
Они набулькивали ещё, и. стукнувшись бокалами, молча опрокидывали их в рот. Так обычно пьют водку. Может, они даже представляли, что на столе стоит злодейка с наклейкой. Мама была против того, чтобы отец употреблял водку. Она считала, что от белой головки люди спиваются, а вот вино – другое дело: бутылочка на двоих – самое то, и беседу поддержит, и пьяным не станешь, и даже удовольствие получишь, если вино настоящее. Но в сельповском магазине кроме портвейна, «Агдама» и «Солнцедара» почти ничего и не бывало, да и эти вина попробуй ещё купи! В те времена, согласно каким-то указам правительства, вино-водочную продукцию разрешалось отпускать после пяти часов вечера. Если, конечно, было что «отпускать»: со спиртным в стране была напряженка, и за ним выстраивались длиннющие очереди.
Однако в военной части, где служил дядя Володя, имелся свой магазинчик – посторонним вход туда был заказан. Судя по тому, что папин друг частенько угощал нас шоколадными конфетами «Счастливое детство», «А ну-ка отними!», ореховыми тянучками и даже порой приносил маме какие-то заграничные баночки с приправами и соусами, а также настоящую сухую колбасу, покрытую лёгким серебристым налётом соли, – снабжали тогда армию неплохо. Вот только вина в том магазинчике были, видно, тоже никуда не годными. Чаще всего дядя Володя приносил длинную бутылку темного стекла, на её тусклой этикетке красовались розовощекие яблоки, гроздья винограда, кисточки чёрной смородины – над этим натюрмортом шла витиеватая надпись «Плодово-ягодное вино».
– Плодово-выгодное, – хмурилась мама. – Гонят всякую отраву из гнилых фруктов, спаивают население…
– Ну-ну, – урезонивал её отец. – Что за антисоветчина? Наше государство – самое лучшее в мире: всё для человека, всё на благо человека. Из самых лучших плодов делается самое лучшее вино.
– К тому же, дёшево и сердито, – добавлял дядя Володя. – И нигде в мире такого продукта больше не встретишь. У нас – не дефицит, а у них, подлых империалистов, – дефицит! Да им такое вино с непривычки поперёк горла встанет, его ещё надо научиться пить.
– То-то, гляжу, вы мастера: пьёте и даже не морщитесь, – ворчала мама. – Не скучно вам вдвоём-то? Может, Володя, Марину позвать? А то она день-деньской сидит у себя в комнате, книжку читает…
– Пусть читает, – мрачнел Володя. – Ещё умнее станет.
Мама замолкала и отходила от них, а папа с дядей Володей снова принимались говорить о театре, пьесах, вредном режиссере. Сценарий их встречи, в общем-то, был один и тот же. И я даже угадывал, какие слова они скажут друг другу через минуту-другую. Это напоминало спектакль: одна и та же сцена, действующие лица, реплики…
Но однажды этот хорошо отрепетированный спектакль испортила Марина. Она, нарядная и благоухающая, вышла из своей комнаты и медленно проплыла мимо кухни, где сидели мужчины. Не поворачивая головы, Марина произнесла в пространство:
– Добрый день!
При этом она даже на секунду не замедлила движения – как шла, так и продолжала идти, легкомысленно помахивая белой сумочкой. Каблучки её туфелек задорно цокали по половицам.
– Здравствуйте, – ответил дядя Володя.
Его приветствие прозвучало уже ей вслед. Но Марина даже не обернулась. Она лишь усмехнулась, как-то странно: глаза улыбнулась, а уголки губ чуть-чуть приподнялись.
– Спешишь? – спросил дядя Володя и встал из-за стола.
– Поспешишь – людей насмешишь, – неопределённо сказала Марина, не оборачиваясь.
Тогда дядя Володя решительно вышел в коридор и попросил её остановиться, мол, разговор есть. На что квартирантка ответила, что прекрасно знает, что за разговор, и у неё нет никакого желания объясняться: всё и так ясно, к чему лишние слова?
Но он не отставал от неё ни на шаг и продолжал говорить. Она отвечала односложно: «да», «нет», «не знаю». При этом Марина не поворачивалась к дяде Володе лицом – как ступала с высоко поднятой головой, так и продолжала идти, не глядя даже под ноги.
Они вышли во двор. Меня тут же приспичило набрать в горсть зерна, чтобы покормить Бармалея и кур.
– Цып-цып-цып! – позвал я куриц, а сам во все глаза глядел на Володю и Марину. Мне очень хотелось, чтобы они помирились. И чтобы снова позвали меня разводить костёр.
– Послушай, я хочу сказать тебе что-то очень важное, – Володя почему-то вдруг заговорил хриплым голосом. – Постой минутку. Выслушай.
Марина повернулась к нему, уперла руку в бок и равнодушно произнесла:
– Слушаю.
– Мне без тебя трудно, – выдохнул Володя. – Я даже не представлял, что это может быть так тяжело.
Марина молчала со скучающим видом.
– Я места себе не нахожу, – продолжал он. – Пойми: мне без тебя не жить. Разве ты этого не понимаешь?
Марина вздохнула и посмотрела на него так, будто он был полным дебилом: из глаз сквозила жалость, смешанная с презрением.
– Может, и понимаю, – наконец сказала она. – А вот ты точно не понимаешь ничего. У нас всё прошло.
– Неправда! – почти закричал дядя Володя. – Не верю!
Она пожала плечами и легко покачала головой: это, мол, твои проблемы.
– Я никого так не любил, как тебя, – дядя Володя достал коробку «Герцеговины Флор» и, ломая спички, закурил.
– Давно хотела тебе сказать: не переношу запах твоих папирос, – сказала Марина. – Грубый запах. Потом волосы им долго пахнут…
– А ему не нравится, да? – зло прищурился дядя Володя. – Он тебя, наверное, спрашивает, не была ли ты со мной? Ревнует, да?
– А тебе-то какое дело? – Марина рассмеялась. – Как-нибудь сами разберёмся, кто кого ревнует.
– Он, что, лучше меня? – дядя Володя глубоко затянулся папиросой, выдохнул клуб дыма и с отвращением бросил бычок себе под ноги. – Неужели тебе со мной было плохо?
– Нет, мне было хорошо, – Марина посерьёзнела и опустила глаза. – Но… Знаешь, я не виновата, что всё прошло. А обманывать ни тебя, ни себя не хочу. Если нет внутреннего потрясения, сердечной боли, пронзающей нежности, потемнения в глазах, то зачем продолжать играть в любовь? Она ведь не хорошо отрепетированный спектакль. Разве не так, милый?
– Тебе только кажется, что всё прошло, – настаивал он. – Давай начнём сначала!
– Разве можно начать жизнь с начала? – Марина удивлённо изогнула бровь. – Так же невозможно начать любовь сначала. Она, как жизнь, не повторяется.
– Но её можно продолжить, – совсем тихо сказал дядя Володя. В его голосе было столько нежности и мольбы, что у меня невольно сжалось сердце. Этот большой, красивый, сильный мужчина явно не знал, что делать, и полностью зависел теперь от женщины, которая равнодушно глядела на него.
– Продолжай, но без меня, – Марина сказала, как припечатала. И, не оборачиваясь, пошла прочь.
– Цок-цок-цок! – задорно стучали её каблучки. Ветер развевал тонкую ажурную накидку поверх белой кофточки, и это было так красиво: похоже на крылышки, которые вдруг прорезались на её спине.
Володя, уронив руки, как-то враз сник: плечи опустились, спина сгорбилась – он стоял неподвижно, словно окаменел. А привёл его в чувство Бармалей. У петуха была привычка: торопливо поклевав зернышки сам, он принимался сзывать к угощению своих куриц. Бармалей громко кричал, издавал квохчущие звуки, разгребая при этом землю.
Пеструшка, самая любимая курица Бармалея, сидела в сараюшке на гнезде – неслась, и, видимо, не подозревала о нечаянном угощении. Петух, не в силах перенести её отсутствие, забегал кругами вокруг рассыпанного зерна и заголосил ещё громче. Курицы торопливо склёвывали пшено, и его кучка стремительно убывала. А Пеструшка всё не слетала с гнезда. И тогда Бармалей закукарекал что есть мочи.
Володя очнулся, расправил плечи и, обернувшись, увидел, как я кормлю кур.
– Хозяйничаешь, Пашка? – спросил он. Хотя мог бы и не спрашивать: и так всё понятно. Но я заметил, что взрослые, когда им нечего тебе сказать, обычно произносят ничего не значащие фразы, – и потому на такие вопросы обычно не отвечал.
– Эх, брат Пашка, плохие у меня дела, – он вяло махнул рукой и пошел к дому. – Можно сказать: совсем плохие. Никакие. Сплошной минус. Точка. Конец. Занавес опустился…
Скорее, он говорил это не для меня, а для себя.
– Но занавес на антракт тоже опускают, – бормотал Володя, медленно поднимаясь по ступеням крыльца. – А что, если это всё-таки антракт? Василий! – позвал он отца. – Как ты думаешь, это финал? Или всё же есть надежда, что продолжение следует?
Отец вышел на крыльцо, приобнял дядю Володю за плечи и увёл его в дом. Они даже не обернулись, когда Пеструшка истошно, на весь двор, заголосила, оповещая всю честную куриную компанию, что наконец-то снесла яйцо. Бармалей ответил ей не менее громогласно, и другие куры тоже подняли гвалт, радуясь за свою подружку.
Пеструшка пулей выскочила из сараюшки, подбежала к остаткам пшена и под одобрительное бормотанье петуха принялась торопливо клевать зернышки. Но мне уже было неинтересно на них смотреть, и я тоже отправился в дом.
Мужчины сидели за столом друг напротив друга и тихо, почти одними губами, напевали модную тогда песенку: «Люблю тебя я до поворота, а дальше – как получится…»
Отец, завидев меня, нахмурил брови и предостерегающе поднял указательный палец: не мешай, мол, иди в свою комнату. А дядя Володя вообще меня не видел. Он сидел с закрытыми глазами, и сосредоточенно выводил куплеты этой дурацкой песни о повороте.
Сидеть одному в комнате мне не хотелось, и я решил сходить на речку. Вечером на берегу собиралась вся наша компания. Мы купались, играли в волейбол, разговаривали обо всём на свете. Может, придёт и Зойка. Когда мы стояли в очереди за тетрадками и учебниками, она показалась мне какой-то особенной: то ли из-за нарядного, в розовый горошек, платья, то ли из-за глаз, которые улыбались даже тогда, когда она старалась быть серьёзной, а может, она была другой из-за того, что у неё, оказывается, такие красивые стройные ноги. Интересно, почему я раньше не обращал на них внимания?
Может, потому, что чаще видел Зойку в шароварах или брюках? А тут – красивое платье, аккуратный поясок, перехватывающий её талию, в аккуратной причёске – тонкая заколка серебристого цвета, и на ногах не сбитые кеды, а настоящие туфли-лодочки. Наверное, обнова. Такой обуви я на Зойке сроду не видел. Чего это она вырядилась-то?
Ответ на этот вопрос я получил на берегу реки. Ребята, как всегда, собрались на нашем пятачке у двух развесистых старых ив. Сросшиеся вместе, издали они походили на большую зеленую беседку: ветви ив живописно спадали в воду, образуя ажурный шатёр с парой куполов. Напротив деревьев располагалась полянка, густо поросшая спорышем и мелким белым клевером, посередине её – темно-серый круг кострища: мы разжигали тут костёр чуть ли не каждый вечер. Большаки нас за это не ругали: знали, что и за огнём следим, и, когда придет пора разбегаться по домам, обязательно загасим тлеющие головёшки водой.
Вокруг кострища были положены камни, а на их края – доски: получилось что-то вроде эдакой круглой лавки. На ней хорошо было сидеть после купания, плечом к плечу, – обсушиваясь и вытягивая ладони над пламенем костра: веселые искорки пролетали меж пальцев, а иные, коснувшись кожи, тут же и гасли, успев ожечь мгновенным, но легким укусом.
Чуть поодаль от кострища лежал серый валун с почти плоским верхом. Его обычно занимали девчонки: они там загорали, щебетали о чём-то своём и делали вид, что им и без нас хорошо.
В этот вечер на валуне было всего две девчонки. Одна – Зоя, а другую я не сразу разглядел: она сидела спиной и разговаривала с Мишкой. Он стоял внизу, скрестив руки на груди. На Мишке были замечательные красные плавки с чёрной каёмочкой и веревочками-завязками на боках. Ему их привез отец из Евпатории, когда ездил туда как передовик производства по какой-то особой профсоюзной путёвке. Ни у кого из поселковых ребят не было таких плавок. Мы вообще обходились без них, купаясь в обычных «семейных» сатиновых трусах. Это считалось вполне приличным, поскольку в нашем сельпо отродясь не продавали никаких купальных принадлежностей. Женщины шили себе купальники сами, и фасон у них был один: спереди почти всё закрыто, сзади – небольшой вырез выше лопаток.
Мишка, конечно, выделялся среди пацанов, которые вылезали из воды в обвисших и пузырящихся трусах, с которых струями стекала вода. К тому же, если ткань была покрашена непрочной краской, то по коленям растекались лиловые, черные или синие пятна – в зависимости от колера исподнего. Зрелище ещё то! Но нам на это было наплевать.
– А вон бежит Картошка! – громко сказал Мишка.
Девчонка, сидевшая ко мне спиной, обернулась и столкнулась с моим взглядом. Глаза у неё были большие, мне показалось – в пол-лица, и – зелёные как недоспелый крыжовник. Почудилось: тёмные магнитики зрачков будто притягивают, не отпускают мой взгляд. Я, может, и отвёл бы его в сторону, но – не мог, и всё тут.
– Незнакомка легко улыбнулась, и её глаза засияли ещё ярче.
– Никакая это не картошка, – она пожала плечами. – Это парень.
– Да нет же, – возразил Мишка, – ты не туда смотришь. Вон, смотри вправо: Картошка там!
Картошка – это собака такая. Она ничья. Обыкновенная маленькая дворняжка, разве что мордочка у неё похитрее, чем у других знакомых мне собак. Прямо-таки лисья мордочка! И глаза – умные.
А прозвали её так за то, что она очень любит печеную картошку, причём, с пылу – с жару. Вы когда-нибудь встречали таких собак?
Картошка обычно сидела рядом с нами и терпеливо дожидалась, когда мы испечем в золе клубеньки, принесенные из дома. Причём, она не брезговала даже обугленными, в которых, казалось бы, ни крошки мякоти не осталось. Она осторожно раздирала такую картофелину, снимала с неё зубами черную корочку и всё-таки находила внутри что-то съедобное. От этих упражнений на усах собаки повисали лохмотья аспидной кожуры, напоминающие обрывки копировальной бумаги. Картошка смешно наморщивала нос и чихала.
Девчонка скользнула взглядом по собаке и тут же снова перевела его на меня.
– Это Паша, – сказала Зоя.
– Это он? – девчонка почему-то удивилась.
– А это Оля, – кивнула Зойка на девчонку. – Моя двоюродная сестра. Она вчера поздно вечером приехала к нам в гости. Вот, на экскурсию её привела…
Я понимал, что должен что-то сказать в ответ, но почему-то растерялся. А Мишка, между тем, разливался соловьём:
– Оль, у нас тут весело. Тебе понравится. Если хочешь, я тебя на рыбалку возьму. У меня резиновая лодка есть.
«Ага, – подумал я, – ври больше: у тебя! Это лодка твоего отца. Он тебе её больше не даст: сколько можно её протыкать о камни? Мой папа снова твоему отцу одалживал резиновый клей».
Вслух я, конечно, ничего не сказал. Пусть себе хвастает!
– Это тот Паша? – бесцеремонно уточнила Оля у Зойки.
– Да, – Зойка незаметно подпихнула её локтем: молчи, мол. Но я уже понял, что она что-то рассказывала обо мне своей кузине.
– Мы с ним в одном классе учимся, – продолжала Зоя. – И пока ты спала, вместе в магазин ходили.
– А! Ясно. Колокольчик на нём проверяла, – Оля коротко хохотнула, повернулась к Мишке и, потеряв ко мне интерес, продолжила с ним беседу о рыбалке.
Она, конечно, знала, что красивая: светлые, с легкой рыжинкой волосы, чистое лицо – ни красноватых пятен, ни чёрных точечек угрей, нос – прямой, и ничего, что его кончик чуть-чуть вздёрнут – это придаёт ей задорности. Оля, в отличии от Зойки, была худенькой, но тощей назвать нельзя: тело крепкое, сбитое – наверное, она занималась гимнастикой или хотя бы утренней зарядкой. В те времена её транслировали по радио. Я просыпался под бодрый призыв: «Начинаем урок утренней гимнастики. Итак, встали в исходное положение: ноги вместе, носки врозь, руки вытянуть в исходном положении – на ширине плеч…»
Несколько раз я даже пытался выполнять все эти упражнения, но победила утренняя сонливость: мне хотелось ещё хоть немного полежать, подремать лишних десять минут, пока длилась эта всеобщая радиогимнастика. К тому же я, как всякий деревенский парень, и без того упражнялся, например, на грядках с картошкой: попробуй-ка прополи пятнадцать соток! А ещё надо было каждый день таскать в вёдрах воду из колодца, колоть дрова, подметать двор, поливать и удобрять помидоры с огурцами, кормить кур – хлопот, в общем, полно. Это вам не «руки шире, три-четыре», «два подскока – три прихлопа» или что-то в этом роде!
Деревенские девчонки тоже не лентяйничали. Может, некоторые из них поэтому напоминали пацанов – жилистые, краснолицые, с облупленными носами: солнце жарило немилосердно, и даже если прилепишь на переносицу широкий кленовый лист, он вскоре сползет с неё вместе с потом – этого и не заметишь за работой. А вот Оля, сразу было видно, девчонка городская: слишком нежная, и потому – особенная.
Папа говорил, что тот первый мужчина, который сравнил девушку с цветком, был гением, а уже второй, тем более последующие – пошляками. Но что поделаешь, Ольга напоминала мне белую кувшинку, оказавшуюся в букете из своих жёлтых тёзок: вроде бы, форма та же, и размеры – те же, но как разителен контраст! Я мог бы подумать и в обратном направлении: одна жёлтая кувшинка среди белых – тоже была бы наособицу. И какой же цветок тогда лучше – белый или жёлтый? Может, всегда лучше – единственный? Но тогда я об этом не размышлял. Мне просто хотелось смотреть на городскую девчонку, потому что она была не такая, как наши.
– Что уставился? – вдруг спросила она.
Я смутился, но ответил в том смысле, что, мол, глаза есть – они и смотрят, куда хотят.
– Да мне не жалко: смотри! – Оля медленно прикрыла глаза ресницами и так же медленно открыла их.
Чёрт возьми, это напомнило мне ленивые, размеренные движения крылышек бабочки-крапивницы. Кажется, мотылёк задремал, присев на бутон георгина, но попробуй протяни к нему ладонь – тут же взлетит стрелой. Хотя казался таким равнодушным и почти сонным…
– Я-то вдруг подумала, что у меня что-то не так, – лукаво продолжала Ольга. – Смотрит и смотрит… Зой, он, что, на всех девчонок так таращится? Никакого приличия!
– Очень надо мне на тебя смотреть, – буркнул я. – Если хочешь знать, я на гусеницу смотрю.
– Что? Ой! Где гусеница? – Ольга вскочила и заотряхивалась. – Зо-о-ой, убери с меня эту поганку! Ах, я сейчас умру…
Ярко-зеленая мохнатая гусеница между тем уже была готова переползти с рукава платья на плечо. Наверняка её сдуло ветерком с ивы, под которой сидели девчонки.
– Уставился как баран на новые ворота, – бранилась Оля, пока Зойка пыталась веточкой спихнуть гусеницу с рукава. – Нет, чтобы сразу сказать! У меня аллергия на гусениц. Вообще не переношу их. Ой… ах!
Мишка насмешливо переводил взгляд с Ольги на меня и обратно. Он, конечно, понимал, что гусеница абсолютно ни при чём. Может, я её и не заметил бы, если бы Ольга не начала надо мной подтрунивать. И тут, на моё счастье, обнаружилась эта зеленая тварь, на которую можно перевести стрелки.
Мишка переминался с ноги на ногу, ему явно хотелось вставить мне шпильку, но он не решался это сделать – видно, хорошо помнил, как ему досталось на орехи за Марину. С тех пор, кстати, он не задевал меня ни обидным словом, ни тумаком, как прежде.
Зоя наконец сбросила эту разнесчастную гусеницу на землю и, не глядя на меня, произнесла в пространство:
– Действительно, не мог сразу сказать, в чём дело. Чёрт знает что можно было подумать.
И я понял, что она догадалась: её кузина понравилась мне. Оля продолжала отряхиваться и всё спрашивала:
– А вдруг эта гусеница была не одна? Посмотри, Зоя, нет ли еще? Ой, я просто помру, если эта гадость меня коснётся!
Зоя успокаивала её, искоса поглядывая в мою сторону, и всё больше мрачнела. А может, это на её лицо легла тень от вдруг набежавших облаков?
– Эге, – присвистнул Мишка, взглянув на небо. – Кажется, дождь собирается. Не получится, наверное, у нас сегодня костра.
Картошка тоже повернула голову набок и посмотрела на облака. Наверное, она всё-таки немного понимала человеческий язык. Иногда мы её разыгрывали. Кто-то говорил, не обращаясь конкретно к собаке, что сегодня печь картошку не будем – и она начинала жалобно поскуливать. Другой сообщал присутствующим, что если Картошка будет себя хорошо вести, то так и быть – приготовим «пионеров идеал». В ответ на это дворняжка радостно виляла хвостом и оптимистично взлаивала – видимо, обещала быть паинькой. Но третий снова утверждал, что костёр разводить не будем – и Картошка опять становилась грустной. Совпадение? Навряд ли.
Мишка продемонстрировал Ольге эти способности нашей Картошки. Сверх программы собачка даже встала на задние лапы, часто-часто засучила передними лапками, выпрашивая угощение, при этом она преданно смотрела в глаза Мишке и тихонько тявкала.
– Расскажу в городе о вашей собаке – никто ведь не поверит, – восхищенно сказала Оля. – Да вам её в цирк нужно отдать. Готовая артистка!
– Чтоб её там мучили? – не выдержал я. – В цирке животные подневольные. Они, может, не хотят выступать – дрессировщик заставляет.
– Он у нас, Оля, стойкий борец за свободу, – вякнул Мишка. – Картошку ни за что в цирк не отдаст! Уж лучше пусть она будет голодной – зато свободной.
На его подколки мне было наплевать. Я даже не посмотрел в его сторону. Но Мишкина реплика произвела на Ольгу впечатление. Она пожала плечами:
– Надо же, какие у вас оригинальные мальчики живут, – Ольга насмешливо покачала головой. – Я читала, что за свободу животных борется актриса Брижит Бардо, у неё дома настоящий собачатник плюс кошатник, и все, говорят, «дворяне». Вообще, за них обычно скучающие буржуазные дамочки заступаются. А тут – парень. Во даёт!
Её голос переполняла ирония, и я готов был сквозь землю провалиться. Ну, зачем затеял перепалку с этой красивой девочкой? Теперь она будет думать, что я зануда. И попробуй докажи обратное.
Картошке надоело стоять на задних лапах. Она вернулась в исходное положение, виновато глянула на меня и деликатно отвернула мордочку.
– Ну, вот, – Мишка вытянул ладонь вперед. – Капля! Ещё одна. Сейчас дождь разойдётся. Айда по домам!
Редкие дождинки падали в траву, скользили по щеке, мочили листья и камни. Картошка недовольно покрутила головой, смешно чихнула и вдруг, будто кто-то дал ей команду, резво вскочила и опрометью бросилась на дорогу.
– Бежим! – предложила Зоя. – Туча надвигается нешуточная. Не успеем от неё уйти – будем как мокрые курицы.
И мы побежали.
Впереди нас бодро семенила Картошка. На обочине дороги отдыхала в луже стайка серых гусей. Гусак, завидев нашу компанию, лениво поднялся, вытянул голову и громко загоготал. Гусыни поддержали его боевой клич. Наверное, гусак решил, что мы его боимся, если так быстро бежим. Он захлопал крыльями, пригнул клюв почти к самой земле и с шипением бросился в сторону Ольги.
– Аааа! – испугалась она. – Он меня укусит!
– Это собаки кусаются, – не удержался я от замечания. – А гуси клюют и щиплют.
Оля раскричалась ещё громче. Гусыни продолжали тревожно гоготать. Гусак, растопырив крылья, бежал за городской. Картошка озадаченно оглянулась и, обнаружив за собой такую картинку, развернулась и помчалась на гусака. Тот остановился, громоподобно затрубил и начал отступление к луже, в которой за него шумно переживали гусыни.
Храбрая Картошка влетела в лужу и ухватила гусака за крыло, за что тут же получила от него острастку: он долбанул её клювом в голову. Но собака не выпускала крыло, более того – принялась ожесточенно трепать его, только перья полетели. Гусак, тоже не робкого десятка, извернулся и стал бить Картошку другим крылом, попутно он клевал её и злобно шипел. Гусыни подняли оглушительный гвалт, а одна из них, самая большая и тучная, кинулась на подмогу своему предводителю. Ох, и досталось же от них собаке!
Оля успокоилась и, отбежав на безопасное расстояние, с любопытством наблюдала за этой баталией. Куда только её страх девался!
– Смелая собака, – заметила Оля. – Не зря вы её кормите.
– Мы её кормим не за что-то, а просто так, – сказал я. – А гусак тебя просто стращал. Он ещё ни разу никого не клюнул – только пугает.
– Ага, – недоверчиво поёжилась Оля. – Кто знает, что у него на уме. Ишь, как расщеперился!
Картошка уже выпустила гусиное крыло, отбежала на безопасное расстояние и. сбивая лапой пух с носа, ворчала на своего противника. А тот гоголем ходил по луже и, вытянув шею, победно трубил. При этом гусь воинственно хлопал себя крыльями по бокам – показывал, что готов продолжить битву.
Дождь усиливался. Его струи пригибали к земле высокие мальвы во дворах, беспощадно колотили широкие листья георгинов, сбивали со слив перезревшие плоды – они закатывались в сырую траву, поблескивая жёлтыми, розовыми и фиолетовыми боками. Сливы в нашем посёлке любили, и в палисадниках обычно росло сразу несколько их сортов. Весной они радовали глаз кипением белого, розового, красновато-желтого цвета – будто ленивый художник небрежно плеснул красками на еще голые, без единого листочка, корявые деревья. А ближе к осени среди прозрачно-зелёной листвы, начинающей покрываться бордовыми, желтыми, иссиня-черными пятнами, появлялись разноцветные гирлянды слив.
Стараясь не наступать на сливы-падалицы, я добежал до своего дома, взлетел по склизкому крыльцу и дёрнул дверь. На удивление, она оказалась запертой изнутри на крючок. Как же я мог забыть, что мама ещё утром предупредила, что задержится на работе: у них кого-то провожали на пенсию, и по этому случаю намечался торжественный вечер, долженствующий плавно перейти в непременный в таких случаях долгий ужин. А папа с дядей Володей собирались пойти в свой народный театр. Как я понял, режиссёр хотел показать новую постановку на каком-то смотре-конкурсе в городе, и потому проводил репетиции чуть ли не каждый вечер и, что называется, до упаду: папа возвращался поздно, уставший, но в его глазах светился отчаянно веселый огонёк: «Мы всем покажем, что и в глубинке есть настоящая культура, вот так!»
Значит, дома была только Марина. Но почему она так долго не открывает? Я принялся барабанить в дверь ещё громче.
Наконец, дверь открылась. Марина, растрёпанная, в наспех наброшенном халатике, слабо улыбнулась:
– Извини, Пашка, я заснула.
Не дожидаясь, когда я войду в коридор, Марина, придерживая халат на груди, ринулась обратно в свою комнату, бросив на ходу:
– Пошла дальше спать. Что-то меня на дождь разморило…
Время было ещё не позднее, и я позволил себе посмотреть телевизор, по которому как раз показывали «Кабачок 13 стульев» – смешную передачу о польских чудаках и чудачках. Марина обычно тоже её не пропускала, но в этот вечер, видно, и вправду хотела спать. Что вообще-то было странно: обычно она допоздна читала, слушала музыку, что-нибудь вязала или шила – свои самые лучшие обновы она делала собственноручно. В сельпо, хоть Марина и числилась там не на самом последнем счету (всё-таки бухгалтер!), даже по блату взять было нечего: в промтоварный отдел завозили блеклые байковые халатики, однотипные платья из ситца, сатиновые шаровары да старушечьи тужурки и кофты мышиного цвета. На фабриках, где их производили, видимо, раз и навсегда кончились все другие краски, остались только эти – серые, невыразительные, блеклые.
Я вспомнил, как Марина сегодня красиво оделась, особенно ей шла эта ажурная накидка, сотканная, казалось, из паутинок. Она тоже связала её сама – крючком: ниточка за ниточкой, и как только терпения хватило?
Дождь усиливался. Влажный воздух наполнился запахами череды и полыни – как-то грустно, с горчинкой, но сердитый ветерок нет-нет да и добавлял в этот аромат острую нотку свежей зелени, пропитанной чем-то сладким и солнечным: так пахнут яблоки, созревающие в нашем саду. Как раз под моим окном стояло дерево, одна ветвь которого задевала окно. Если её раскачивал ветер, то ветвь начинала стучать о раму, касалась наличников, тихонько, как котёнок, царапала стекло.
Эта ветка была так густо усыпана яблоками, что согнулась дугой под их тяжестью, и мама с тревогой, бывало, глядела на неё: «Как бы не обломилась! Первый год такой урожай. Особенное нынче лето».
Я подошёл к окну, чтобы закрыть форточку: ветер пригоршнями плескал через неё воду на подоконник. И когда я уже хотел повернуть защёлку, услышал мелодию песни, которая мне почему-то очень нравилась, хотя ни одного слова в ней не понимал: «Я ни о чём не жалею», Эдит Пиаф.
Пластинку с её песнями как-то продавали в нашем сельпо. Обычный желтоватый конверт с пышными розочками, с одной стороны надпись «Завод грампластинок «Мелодия», с другой – «Мелодии французской эстрады». Ничего особенного. Не то что пластинки с Эдитой Пьехой: на обложке она сама, красивая, улыбающаяся и нарядная, на обороте – список песен, которые записаны на диске. Всё ясно и понятно. А тут – не поймёшь что: «Мелодии французской эстрады», никому неизвестная в посёлке певица с неправильным именем Эдит. Мы-то считали, что есть Эдита, и только Эдита – правильно, и поёт она лучше всех. Но Марина взяла эту невзрачную пластинку. Прибежала с ней домой радостная, сияющая от счастья: «Я давно мечтала купить эту грамзапись. Вы не представляете, какое это чудо – Пиаф!»
Мне сразу понравилась песня «Я ни о чём не жалею». Весёлая такая. И ужасно грустная. Мне казалось, что певица поёт о том, что когда тебе хуже всех на свете, не надо подавать вида – нужно улыбнуться, как ни в чём не бывало, и пусть все думают, что у тебя всё в порядке. Потому что всё, что ни делается, делается к лучшему – это во-первых, а во-вторых, наша жизнь бывает всякой, и если тебе сегодня плохо, то завтра будет хорошо, и стоит ли о чём-то жалеть?
Я снова раскрыл форточку. Прислушался. Точно! В комнате Марины был включён проигрыватель, звучала песня Эдит Пиаф. Только она кончалась, как тут же начиналась опять. Видимо, Марина переставляла её снова и снова.
– Включи что-нибудь ещё, – услышал я вдруг мужской голос. Он говорил где-то рядом со мной. Порыв ветра донёс до меня крепкий табачный дух. И я понял: в комнате Марины форточка тоже открыта, а её гость курит в неё, чтобы не портить дымом воздух.
– Говори тише, – цыкнула Марина. – Мальчишка услышит.
– Да он ничего не понимает, – усмехнулся мужчина.
– Всё равно нечаянно может проболтаться, что у меня кто-то был ночью, – Марина говорила тихо, но я всё же разбирал сказанное. – Отойди ты, наконец, от окна. Не дай бог, Лиля сейчас пойдёт или Василий – увидят огонёк папиросы в окне, что подумают?
– А тебя это волнует?
– А тебя нет?
– Мы же, вроде, всё уже решили…
– Но приличия-то надо соблюдать, Иван.
– А что, любовь может быть неприлична?
– Вань, ну, перестань, отойди от окна…
Из соседней форточки красной звездочкой вылетел окурок и, описав замысловатый пируэт, упал в сырую траву. Послышался стук закрываемой фрамуги, и после этого – ни звука.
Я узнал голос. Это был Иван.
Когда Марина просила меня позвонить из телефона-автомата, я сначала не мог понять, с кем мне приходится говорить. Голос казался знакомым, но телефонная линия так искажала его, что я долго не мог догадаться, что он принадлежал соседу. А когда понял, мои услуги Марине уже не требовались. Она, видимо, решила обходиться без телефонных разговоров с Иваном. А может быть, они изобрели какой-то другой способ связи? Не знаю.
То, что в комнате Марины был Иван, и они слушали песню Эдит Пиаф, а может быть, даже занимались тем, чем наедине занимаются мужчина и женщина, – меня потрясло. А как же Володя? Он ведь любит Марину! И страдает. Это каждому видно и понятно: он из-за неё места себе не находит. А она – с Иваном. Да у него ведь жена есть! Зачем ему ещё Марина? И зачем он ей? Хмурый, неразговорчивый, а если заговорит, то мат-перемат через каждое слово. Правда, он так только в мужской компании общался, например, за игрой в домино. А при женщинах сразу культурным становился: «Простите-извините-пожалуйста…»
Дядя Володя так не притворялся. Он всегда был сам собой – весёлый, сильный, замечательный. И у него столько талантов! Например, талант ремонтировать мебель. Она у нас постоянно разваливалась: то крышка у комода повиснет на одной петле, то стул вдруг колченогим сделается, но хуже всего, когда рассыхается платяной шкаф: длинная палка-вешалка выскакивала из пазов – и плечики с навешанной на них одеждой грудой вываливались наружу; полочки с полотенцами и бельём тоже срывались с хлипких втулок. Что только папа ни делал, а шкаф до конца починить не мог. Новый же нам не светил: в сельпо за мебелью была очередь, и родители подсчитали, что первыми в ней они станут чуть ли не к своей пенсии.
Дядя Володя, узнав об этой проблеме, весело присвистнул и попросил у отца инструменты. «Да ну! – отмахнулся папа. – Эту рухлядь даже старик Хоттабыч не отремонтирует!» – «Давай-давай, – настырно подталкивал его Володя. – Где тут у тебя стамеска, ещё ножовка понадобится. А столярный клей есть?»
В общем, они с отцом, считай, весь день проколдовали над нашей старой мебелью – и всё-таки отремонтировали. Причём, папа больше на посылках у Володи был: «Принеси то, дай это, подержи тут…»
А ещё у дяди Володи был талант поднимать настроение. Увидит, что сижу бука-букой и обязательно подойдёт, что-нибудь весёлое расскажет или просто подмигнёт, а то, бывает, сядет рядом и спросит: «Что, сам себя не понимаешь? Это, брат, со всеми бывает. Особенно в твоём возрасте. Тут главное – ни на кого не обижаться. Вот я, помню, со своей матерью как схвачусь: она мне слово – я ей два, и всё мне казалось, что отсталая она, ничего не понимает, вредная… А теперь мне стыдно. Это я был вредный. А вредным был, потому что хотелось поскорее стать взрослым, и чтобы со мной считались. Но это я уже потом понял…»
Конечно, он говорил как взрослый. Но это был взрослый, который помнил себя подростком. Отец тоже об этом помнил. Он вообще у меня замечательный: с ним можно обо всём на свете говорить, а то и вообще без всяких слов обойтись: просто рядом посидеть, помолчать – как-то спокойнее на душе делается, косматость настроений будто ласковая рука пригладит, теплее станет… Но всё-таки отец то ли стеснялся, то ли не считал нужным рассказывать о себе. И ещё он всегда поддерживал маму, даже если она бывала неправа. Он думал, что у родителей должно быть единое мнение. А дядя Володя ни с кем не держал совет – только с собой.
А то, что он был военным, это разве не замечательно? Аккуратная форма, франтоватая фуражка, начищенные до зеркального блеска сапоги – класс! Пацаны завидовали мне: ни у кого из них не было такого знакомого. Впрочем, разве он просто знакомый? Мне хотелось, чтобы он стал моим старшим другом. Но дяде Володе, кажется, нужна была только Марина. Он и к отцу ходил в гости, как я теперь понимаю, только из-за неё.
А Марина променяла его на Ивана. Это никак не укладывалось в моей голове. Но, может, я плохо о ней думаю? А что, если они всего-навсего друзья, как я с Зойкой, к примеру? Мишка чёрт знает что о нас думает, а мы даже и не целовались ни разу. Да и с чего бы это вдруг с Зойкой-то целоваться? Она, оказывается, симпатичная девчонка. Я этого раньше даже и не замечал. Но чтобы целоваться? Да ну! Может, и у Марины с Иваном ничего такого нет? А я уж подумал… Нет, не скажу, что я подумал.
Шум дождя убаюкивал, и я заснул довольно быстро. Приснился мне сон, в котором сначала ничего не было, кроме ярких мохнатых звёзд, похожих на те, что вешают на новогодние ёлки, – только они были вроде как живые и настоящие, меж ними бродила круглолицая Луна, проносились хвостатые кометы, рассыпались блистающими искрами метеориты. Я плыл в теплом пространстве, трогал светила руками, весело уворачивался от летящих навстречу алмазных астероидов. На одном из них сидела принцесса. Астероид был маленьким, может, чуть побольше надувного резинового шара, с которым маленькие дети учатся плавать.
Принцесса сидела на нём верхом, обхватив его ногами. Серебристый шлейф платья развевался как сказочный флаг, таинственно мерцали жемчуга и каменья на груди, нестерпимо сверкала на голове золотая корона. Принцесса сидела ко мне вполоборота, и я не сразу разглядел её лицо. Мне казалось, что оно должно быть самым прекрасным на свете. А когда принцесса наконец-то обернулась, чтобы посмотреть на меня, я увидел, что это Оля.
Она удивлённо глянула прямо в глаза – и этот взгляд, казалось, проник в меня глубоко-глубоко, прошёл сквозь сердце и замер под ним сверкающим холодным лучом. Меня ожгло, как лёд ожигает разгоряченную кожу. И в этот миг я проснулся.
Сердце билось как рыбка на крючке. Лоб покрылся испариной, а горло, как мне показалось, легонько сжимает мягкая лапка. Она была тёплой и такой явственной, что я решил её потрогать, но на шее ничего не обнаружил– нащупал лишь упруго пульсирующую жилку.
Ещё совсем недавно я верил в то, что сны насылает Оле-Лукойе. И если мне снилось что-нибудь плохое, тревожное, то я думал, что в чём-то за день провинился – сказочный старичок об этом узнал, вот в наказание и крутит надо мной зонтик с мрачными видениями. Я просыпался и, чуть не плача, долго лежал с закрытыми глазами, боясь посмотреть в темноту комнаты. Мне казалось, что где-то рядом притаился другой Оле-Лукойе.
О нём почти никто не знал. И я бы тоже не узнал, если бы однажды не залез в большой фанерный чемодан, стоявший под родительской кроватью. Мне строго-настрого было запрещено его даже открывать, но в тот день я остался дома один, от скуки захотел вырезать из бумаги несколько фигурок, и мне понадобились ножницы. Те, которые мне купили для уроков труда, куда-то запропастились. И тут я вспомнил, что мама держит в чемодане большие ножницы в кожаном футляре: они достались ей от бабки, которая была портнихой.
Мама называла эти ножницы торжественно – семейная реликвия, и даже сама пользовалась ими лишь в исключительных случаях: когда кроила себе юбку или, допустим, перешивала, папины брюки для меня. Она такая рукодельница у нас!
Я приоткрыл крышку чемодана и запустил под неё руку, пытаясь нащупать ножницы в какой-то мягкой рухляди, среди коробочек, клубков шерсти, катушек ниток и других предметов. Так и наткнулся на гладкий, приятный на ощупь квадрат. На его поверхности прощупывались какие-то выпуклости, похожие на буквы. Что же это такое? Забыв о родительском наставлении, я ухватил это нечто и вытянул на свет божий.
В руках у меня оказался большой книжный том. Выпуклые, разноцветные буквы хороводили название: «Сказки, рассказанные детям», под ним шла витиеватая строка – Ханс Кристиан Андерсен. Я уже читал его истории, и они мне очень нравились. В школьной библиотеке на сказки Андерсена всегда была очередь, его книги прошли через столько рук, что их листы разлохматились от постоянного перелистывания наслюнявленными пальцами, а первоначальные иллюстрации было трудно рассмотреть из-за бесчисленных дорисовок доморощенных любителей живописи.
Этот же том, большой и тяжелый, был чистеньким, разве что чуть-чуть потёрт. Я открыл его наугад и увидел на чёрно-белом рисунке всадника, который скакал во весь опор. Он прижимал к себе детей – мальчика и девочку, за его спиной сидел бородатый старик, но всадник протягивал длинную руку ещё и к девушке, которая шествовала впереди него. Мало ему, видно, было попутчиков – хотел ещё и эту красавицу посадить на лошадиный круп.
Кто это?
Взгляд скользнул по тексту:
«Оле-Лукойе приподнял Яльмара, поднёс его к окну и сказал:
– Сейчас увидишь моего брата, другого Оле-Лукойе. Люди зовут его также Смертью. Видишь, он вовсе не такой страшный, каким рисуют его на картинках! Кафтан на нём весь вышит серебром, что твой гусарский мундир, за плечами развевается чёрный бархатный плащ! Гляди, как он скачет!
И Яльмар увидел, как мчался во весь опор другой Оле-Лукойе и сажал к себе на лошадь и старых, и малых.
Одних он сажал перед собою, других позади; но сначала всегда спрашивал:
Какие у тебя отметки по поведению?
– Хорошие! – отвечали все.
– Покажи-ка! – говорил он.
Приходилось показать; и вот тех, у кого были отличные или хорошие отметки, он сажал впереди себя и рассказывал им чудную сказку, а тех, у кого были посредственные или плохие, – позади себя, и эти должны были слушать страшную сказку.
Они тряслись от страха, плакали и хотели спрыгнуть с лошади, да не могли – сразу прирастали к седлу».
Это была совсем другая история! В школьной книжке Оле-Лукойе присутствовал один, и ни о каком брате даже не вспоминал – добродушный, милый волшебник, навевающий чудесные сновидения. А тут – такая страшная история. Подумать только, у него есть брат, имя которому Смерть! И он тоже рассказывает сказки, каждому – такую, какую заслужил. И бедные дети с плохими оценками прирастали от страха к седлу. Это ли не ужасно: сказка бывает злая!
Меня потрясло, что у Оле-Лукойе есть двойник. Я слишком долго верил в то, что сон наступает из-за сладкого молока, которым волшебник брызгает в глаза: они слипаются, и нет мочи поднять вмиг отяжелевшие веки, и вот уже некто добрый начинает нашёптывать головокружительную историю… Но может придти и тот, другой, кто проверяет твои оценки, и ты можешь ему не понравиться и оказаться позади него. А что, если он захочет унести седока в мир теней? Ведь имя ему – Смерть!
Наверное, именно тогда я впервые понял, что правду знаешь не всегда, особенно если её от тебя оберегают. Кто-то же догадался убрать из сказки Андерсена другого Оле-Лукойе, будто его никогда и не было – и получилась интересная история. Зачем стращать ребятишек зловещим всадником? Пусть они верят только в добрых волшебников. Но это одна сторона правды. Другая остаётся в тени, и она вроде как и не очень-то нужна, можно и без неё обойтись. Но ведь это – неправда!
Я вспомнил слово «цензура», которое иногда мелькало в разговорах отца и дяди Володи. Они возмущались, что из-за неё люди не только не знают всей правды, но даже книжки читают не такие, какими их написали писатели. Я решил, что-то в нашей стране боится, что страшные сказки могут напугать – вот и вырезали из них всё, от чего замирает сердце и душа уходит в пятки.
Наверное, сон с Ольгой на меня наслал другой Оле-Лукойе. В отместку за то, что я вёл себя с ней не так, как положено приличному парню. У меня плохая оценка по поведению – и, пожалуйста, Паша, слушай злую сказку и смотри скверный сон. Он ничего-ничего не понимает, этот другой Оле! И ему, наверное, никогда не было тринадцати лет. Он сразу родился старым и строгим, знающим, что такое хорошо и что такое плохо. Иначе бы кое о чём догадался…
Ну, не знаю я, почему в меня иногда вселяется бес противоречия. А может, и не вселяется – скорее всего, дремлет где-то внутри и никак себя не выказывает, хитрец и злыдня эдакий, а в самый неподходящий момент просыпается и, потягиваясь, тыкает острым локотком в бок. Может, нечаянно, а может, и нет, потому что этот тычок – как подначка: ну что, ты как все, милый мальчик, и не имеешь своего мнения, и ничем особенным не выделяешься?
Бывает, что понравится какая-нибудь девчонка, и вместо того, чтобы сказать ей, допустим, что-нибудь хорошее, я начинаю говорить какие-нибудь гадости или вообще делаю вид, что она мне – глубоко параллельно, фиолетово и вообще по барабану. А всё почему? Да потому, что боюсь. Боюсь, например, оказаться в глупом положении. До сих пор сгораю от стыда, как подумаю о Мальвине. Это девчонка из нашего класса. И на самом деле её зовут Маша, но у неё такие роскошные белокурые кудряшки и большие голубые глаза, а на голове – пышный бант, что невольно вспоминаешь красавицу-куклу из мультика про Буратино.
Мне очень хотелось подружиться с Мальвиной. Она казалась мне необыкновенной. И однажды я решился. «Давай буду носить твой портфель, – сказал я. – Всё равно нам по пути домой». А Машка округлила свои и без того круглые глаза, фыркнула и покрутила пальцем у виска: «Ты чо, сдурел? Я сама не безрукая!» Хотя прекрасно знала этот школьный обычай: если мальчик дружит с девочкой, то обязан таскать её портфель. Просто я не был ей нужен, вот и всё. Но зачем она растрезвонила о моём предложении своим подружкам? Вскоре все знали: Павлик, мол, влюбился в Мальвину, хотел её личным портфеленошей заделаться, но она послала его, урода, куда подальше.
Случилось всё это в четвёртом классе, пора бы и забыть, но не могу. Об истории с Мальвиной я сразу вспомнил, как увидел Олю, вернее, её глаза – такие же большие, чистые и по-ангельски невинные. В той старинной книжке из чемодана под кроватью, со сказками Андерсена, было много рисунков, и на одном из них – курчавые ангелочки. Взгляд у них точь в точь как у Мальвины и Ольги: глядят вроде на тебя, но на самом деле – мимо, будто ты для них пустое место. И при этом глаза – чистые, прекрасные, ласковые!
Ну, и как я должен был вести себя? Конечно, мне тут же захотелось показать этой городской задаваке, что она не очень-то мне интересна. Да, симпатичная и всё такое. Но что с того? Может, я и покрасивее видал. Нечего тут перед поселковыми пацанами форсить!
Ни в какого Оле-Лукойе, насылающего дрёму и виденья, я, конечно, уже не верил. Да и снам никакого значения не придавал. Что я, девчонка, что ли, разгадывать их с помощью сонников? В то время их, кстати, вообще не выпускали – они считались чем-то вроде пережитка, несовместимого с серьёзным, научным взглядом на мир. Но женщины всё равно где-то доставали распечатанные под копирку машинописные листы со словарем толкований сновидений.
А я и без сонника всё понял. То, что Оля приснилась мне неспроста, – это и дураку понятно. Я не хотел думать о ней, но даже во сне думал. Я боялся, что она, как Мальвина, скажет: «Ты чо, сдурел?» Или что-то вроде этого. Потому что такая красивая девочка всегда найдёт, с кем дружить, или, наоборот, сыщется парень лучше меня – умнее, крепче, удачливее, которым она сама заинтересуется. А я что? Самый обыкновенный. Ничего особенного. Ну, разве что умею рисовать. Говорят, что неплохо получается. И ещё могу лепить из пластилина фигурки. Не просто каких-нибудь забавных человечков и зверушек, а что-то вроде маленьких скульптур: мама-скульптура, Зойка-скульптура, учительница биологии Нина Ивановна – тоже в виде миниатюрного памятника: сухая, сердитая, она прижимает к груди учебник. Как щит. И если пластилиновую книгу вынуть из её рук, то пластилиновая Нина Ивановна сразу станет какой-то беспомощной и растерянной.
Этот фокус с фигуркой я показал Зойке. Она оценила сходство и вдруг сказала:
– А, знаешь, ты прав: у биологички в жизни ничего, кроме её предмета, нет. Может, это смысл её жизни.
– Да ну?
– Сам подумай: мужа нет, детей нет, ни с кем не дружит. Она целыми днями в школе торчит.
– Любит работу. При чём тут смысл жизни?
– Мне кажется, что если бы её уволили, она просто умерла бы. Потому что лишилась бы смысла…
– Выдумываешь!
Но Зойка стояла на своём. Да ещё и утверждала, что это ей помогла понять фигурка учительницы, вылепленная мной. Ну, дела! Я ни о чём таком и не думал, когда эту пластилиновую статуэтку делал. Почему именно Нину Ивановну слепил?
Наверное, это глупо, но я ей отомстил. Потому что биологичка была нашей классной, и не всегда отличалась справедливостью. Зачем ей, к примеру, понадобилось специально оставить маму после родительского собрания и сказать: «Лиля Ивановна, ваш сын стал рассеянным, у него даже по любимому предмету – литературе – появились тройки. Считаю, причина в том, что у него слишком бурный переходный возраст: он смеет дерзить, не соглашается с учителем, и к тому же, Лиля Ивановна, что у них за отношения с Зоей Авхачёвой? Что-то рано он девочками увлекаться стал. Как бы чего не вышло!»
Мама объяснила Нине Ивановне, что с Зоей мы дружим чуть ли не с пелёнок: всё-таки соседи, и вообще Авхачёвы – нормальная семья, дочки у них приличные, а я никакими девочками не увлекаюсь, иначе бы родители об этом знали. «Ну, что вы? – Нина Ивановна ехидно улыбнулась и поправила круглые очочки, съехавшие ей на нос. – Родители об этом самыми последними узнают. Как правило, мальчики в этом возрасте становятся скрытными, никогда от них правды не добьёшься». Мама ответила, что и не надо, мол, добиваться правды – родители всё-таки не следователи какие-нибудь: с детьми стоит разговаривать обо всём на свете, и разговаривать доверительно, по душам. «А всё-таки попомните моё слово, – не унималась биологичка. – Не всё Павел вам рассказывает, многое утаивает. Вот, к примеру, говорил он вам, что запорол стенгазету на конкурс?»
Да, говорил я об этом матери, говорил! К майским праздникам каждый класс должен был выпустить стенгазету. Директриса объявила их конкурс. Поскольку я всегда неплохо писал сочинения и к тому же умел рисовать, Нина Ивановна постоянно заставляла меня делать все эти стенгазеты и всякие дебильные «Молнии». Тогда мода такая в школе была: вывешивать в классах листки с карикатурами на двоечников, прогульщиков и всяких нехороших людей, например, на писателя Солженицына, который клеветал в своих произведениях на советский народ. Мы, конечно, его книг не читали, потому что их в стране не издавали, но должны были под диктовку классной выводить крупными буками: «Советские школьники гневно протестуют…» Ну, и так далее. Писать то, о чём понятия не имеешь, – это разве правильно? Я и сказал об этом классной. А та зашикала на меня: «Да ты что? Не веришь правительству и партии? Молчи! Язык слишком длинный у тебя…»
А тут – стенгазета. В ней надо было написать об успехах нашего класса, какие, в общем, мы молодцы и умники, всё у нас просто замечательно, и дружим-то мы, и друг другу помогаем, и план по сбору макулатуры выполняем, и всякое такое. Но случилось так, что один пацан, не стану называть его фамилию, выиграл на спор у другого целый рубль. Тогда это были большие деньги: за десять копеек можно было сходить в кино, тринадцать копеек стоило мороженое с изюмом, а уж леденцов целый пакет взвешивали в сельпо! У проигравшего, конечно, рубля не было. Тогда тот, который выиграл, поставил его на счётчик: каждый день – один процент. Большинство класса возмутилось, и я нарисовал на вымогателя карикатуру.
Нина Ивановна, как увидела её, так прямо вся обомлела, а когда пришла в себя, принялась меня отчитывать: отдельные недостатки, мол, нельзя выдавать как обобщения, я сознательно решил опозорить наш класс перед всей школой, и что о нас подумали бы другие, если бы мы эту стенгазету представили на конкурс?
– Не нравится – не надо, – разозлился я и смял лист ватмана, и бросил его под ноги, и даже потоптался на нём.
Нина Ивановна, поражённая, молчала. А я и сам не понимал, что это на меня такое нашло – какое-то дикое бешенство, пересилившее почтительность к старшим и послушание: мне было стыдно за учительницу, которая учила нас добру и справедливости, но на самом деле сама оказалась на это не способной.
Дома я рассказал об этом случае. Марина посмотрела на меня с уважением, отец сказал: «Молодец!», а мама лишь вздохнула: «Ох, трудно тебе будет теперь…»
Ничего, я отыгрался на пластилиновой фигурке биологички: специально удлинил ей нос, и она сразу стала похожа на вредную ворчливую старушонку, какой, может, и станет на самом деле лет через десять.
Никто в классе об этом не знал – только Зоя, но она не болтливая: никому ничего не рассказала. Она считает, что мне не стоит бросать это занятие – вдруг я будущий знаменитый скульптор?
Прижимаясь влажным лбом к подушке, я не находил себе места. Наволочка довольно скоро намокала и становилась тёплой – я переворачивал подушку, подгребая её руками под голову, но через некоторое время опять вертелся. Сон про Олю никак не шёл из головы. Всё-таки она наверняка решила, что во мне ничего особенного нет, и я ей, конечно, не интересен. Она вся такая-притакая, городская, а что я? Деревня, на её взгляд – вот что я! А может, нет? Этот её взгляд всё-таки был какой-то особенный. Может, она разглядела меня? Ну, не в смысле, что я какой-нибудь там писаный красавец, вундеркинд или ещё кто, а в смысле, что вообще-то ничего так парень: и поговорить можно, и посмеяться, и, в случае чего, положиться на меня – хилым я вообще-то не был, могу и себя защитить, и других.
Но, впрочем, как она об этом может знать? Оля меня первый раз в жизни видела, и ничего не знает обо мне. С другой стороны, Зойка ей что-то рассказывала. Навряд ли что-то плохое. Зоя не может обо мне нехорошее рассказывать – это совершенно точно. Ничего плохого я ей не сделал, да и вообще старался относиться к другим так, как хотел бы, чтобы они ко мне относились. Такому правилу меня отец научил. Кажется, его выдумал знаменитый писатель Сервантес – тот самый, который роман о Дон-Кихоте сочинил. Но я пока что только слышал об этом произведении, а читать не читал: в нашей поселковой библиотеке книжки о безумце, борющемся с ветряными мельницами, почему-то не было. Интересно, читала ли её Ольга? В городе, наверное, есть всё, даже дефицитные книжки.
Когда на следующий день я снова увидел Ольгу, то и спросил её об этом.
– Делать мне больше нечего, что ли? – ответила она. – Мне, кроме книжек, есть чем заняться! Пусть их читают будущие старые девы.
– А я думал, что все нормальные люди читать любят, – недоумённо сказал я. – При чём тут старые девы?
– А потому! – Оля высоко вздернула брови и выразительно покрутила пальцем у виска. – Начитаются про всяких дон кихотов и ждут потом всю жизнь чуда, а оно само по себе не приходит. Удачу надо за хвост ловить.
– А что, если она, как кошка, извернется и цапнет тебя? – рассмеялась Зоя. Она теперь всюду вместе с Олей ходила и, естественно, присутствовала при нашем разговоре.
– Удача – не кошка! – Оля снисходительно посмотрела на нас и легко пожала плечами. – Ну, не знаю, стоит ли вам что-то объяснять – вы тут какие-то…, – она замолчала, подбирая нужное слово, – вы тут… какие-то несовременные. Слышали выражение: этот человек своего не упустит? Вот это я и имею в виду. Но мало того, чтобы своего не упустить, надо ещё постараться всё это удержать, вот так!
Мы с Зойкой переглянулись. Рассуждения Ольги показались нам не то чтобы слишком взрослыми, а, скорее, прагматичными. Тогда это считалось не очень хорошим качеством. Тогда нас учили верить в души высокие порывы, любовь, дружбу, чувство товарищества. А тут такие, можно сказать, мещанские рассуждения. Наверное, Оля шутит. Неужели она на самом деле так думает?
– А! Замнём для ясности, – Оля вскинула на нас ясные невинные глаза и перевела разговор на другую тему. – Что-то скучно тут у вас. Пока Зоя с утра в огороде была, я все её пластинки переслушала. По телевизору – ничего хорошего, даже мультики не показывают. Радио включила – тоже тоска: передачи про то, как доярки удои повышают, а механизаторы поля обрабатывают. Может, хоть вечером у вас повеселее? Ну, танцы, например…
Вообще-то, танцы в поселковом парке были почти каждый вечер, кроме понедельника. Начинались они часов в восемь, и открывали их бабульки. Все, как одна, принаряженные, в накинутых на плечи платках, они степенно выходили на танцплощадку парами и церемонно изображали нечто наподобие вальса или старинного танго.
Впрочем, они больше любили «Барыню» и «Цыганочку», но это удовольствие музыканты предоставляли им ближе к девяти часам вечера, когда вокруг танцплощадки собиралась молодёжь. Бабуськи так рьяно притопывали и прихлопывали, что непременно вызывали поощрительные аплодисменты, свист и подбадривающие выкрики, отчего танцорки ещё больше раздухарялись, чтобы под последние аккорды в изнеможении рухнуть на лавочки и уж более не выходить на круг. Тем более, что его занимали девчонки, для которых музыканты сначала играли летку-еньку, самый популярный тогда танец. Парни степенно стояли за оградой; наблюдая за веселой кутерьмой, они покуривали, обменивались скупыми репликами, высматривали самых интересных, на их взгляд, плясуний. Самые отчаянные из девчонок выбегали с танцплощадки, хватали упирающихся парней за руки и тащили на сцену, которая к тому времени уже освещалась тусклым фонарём. В одиннадцать часов танцы заканчивались, и сколько отдыхающие ни просили музыкантов, те были непреклонны: «Последний танец он и есть последний!»
Вокруг танцплощадки обычно прохаживались дружинники с красными повязками на руках. Иногда к ним присоединялись наши учителя: они следили за тем, чтобы школьники отправлялись спать вовремя – в десять часов вечера, не позже: детское время в посёлке строго ограничивалось общественностью. Родителей, которые не следили за своими детьми, в случае чего могли пропесочить на профсоюзном собрании или вызвать на заседание школьного педсовета. Но мы всё равно умудрялись прятаться в темных аллеях, зарослях вяза или за стволами старых деревьев, чтобы хоть издали посмотреть на веселящуюся молодёжь. Ох, как нам хотелось поскорее получить аттестаты и считаться взрослыми!
Не смотря на эти ограничения, Ольга захотела сходить на танцы. Зоя объяснила ей, что в десять часов вечера воленс-неволенс придётся уйти, а то потом не оберёшься неприятностей.
– Ой, темнота какая! – воскликнула Ольга. – Господи, куда я попала? В городе никаких облав на танцплощадках не бывает.
– У нас тоже облав нет, – обиделась Зоя. – Просто такое правило есть. Может, и неплохое. Потому что ночью всякое может случиться: пристанет кто-нибудь или вообще что похуже произойдёт, – она многозначительно посмотрела на Ольгу и покраснела. – Ну, сама знаешь, какие охальники встречаются…
– Не бойся, я знаю, как их образумить, – усмехнулась Ольга. – Главное – успеть между ног пнуть, и как можно резче. Пока он корчится, ты уже далеко будешь.
– Да ну! – не поверила Зоя. – Будет он ждать, пока ты его двинешь!
Ольга в ответ только загадочно улыбнулась, совсем как взрослая женщина – уголками губ.
Вечером я удивил маму тем, что тщательно нагладил свои чёрные школьные брюки, надраил до блеска ботинки и надел белую рубашку. Перед Ольгой мне хотелось выглядеть как можно лучше, но маме я сказал не об этом, а о том, что у одноклассника, мол, день рождения, и как-то неудобно идти на него в шароварах и майке. Слава Богу, она не догадалась спросить, что это за одноклассник, иначе враньё обнаружилось бы сразу: я не успел придумать, у кого из наших ребят именины. И если бы мама стала любопытствовать дальше, то непременно стушевался бы и, чего доброго, кончики ушей у меня налились бы краской. Они всегда розовели, когда я врал. Но мама лишь спросила:
– А эта новенькая девочка, что к Авхачёвым приехала, тоже идёт туда же, куда и ты?
– Да! – честно ответил я.
– Симпатичная девочка, – сказала мама. – Смотри, чтобы её никто не обидел. Вы ведь всё равно, наверное, и наши танцы ей покажете?
– Ну да, – смутился я.
– А там всякое может быть, – мама вздохнула. – Вообще-то, в наше время малолеткам не разрешалось даже близко к танцам-шманцам подходить. Но что поделаешь, времена меняются…
На танцплощадку я не пошёл, остался за оградой: стоял вместе со знакомыми ребятами, о чём-то с ними говорил: да-нет, угу, ага – отделывался в основном междометиями, потому что всё моё внимание было приковано к Ольге. Она была лучше всех! В лазурном сарафанчике, голубых туфельках и с синей лентой в волосах, Ольга выделялась среди поселковых девушек. Вместе с Зоей они станцевали вальс, потом нечто стиляжье, похожее на твист – так, как это делал Бывалый в фильме «Кавказская пленница»: кончиками туфель они будто бы тушили брошенные на пол сигаретные бычки, яростно, самозабвенно, изящно. Зоя, правда, стеснялась, но Ольга её подбадривала6 «Ещё, ещё! Держи ритм!»
А потом пришёл Мишка. Он тоже был принаряженный – в клетчатой рубашке навыпуск, брюках-клёш и коричневых штиблетах, наверное, отцовских.
Мишка подошёл к нам, поздоровался с каждым за руку и небрежно спросил:
– Ну, что, пацаны, так и будете на городскую чувиху только смотреть?
– А мы чо? Мы ничо, – засмущались парни. – Очень нам она нужна. К ней на драной козе не подъедешь. Ну её!
– Ладно, – ухмыльнулся Мишка. – Я попробую подъехать.
И подъехал. Он помахал Ольге рукой, та ему ответила тем же. Но Мишка не пошел на танцплощадку – он отошёл от нас чуть в сторонку и, скрестив руки на груди, стал смотреть, как девчонки танцуют очередной вальс. Зойка от смущения то и дело запиналась, а Ольга, смеясь, подхватывала её и вела в танце. При этом она то и дело оборачивалась на Мишку. А он, как зачарованный, продолжал смотреть на неё.
Наконец вальс кончился, и объявили белый танец. Его всегда провозглашал толстый Жора-барабанщик – громко, под неистовый стук палочек. Я посмотрел на часы: «детского времени» оставалось десять минут.
Зоя тоже посмотрела на часы и что-то сказала Ольге, но та рассмеялась, отрицательно покачала головой и, выбежав с танцплощадки, подскочила к Мишке, схватила его за руку и повлекла за собой на освещенную сцену. Тот, казалось, этого не ожидал и упирался, но всё-таки позволил завести себя на площадку, а, оказавшись там, сам первым положил руки Ольге на талию, чуть отстранившись от неё, – так они и танцевали, соблюдая дистанцию. Зоя, оказавшись одна, села на лавочку и, поглядывая на часы, нервно притопывала ногой. Будто в ритм музыке. Но на самом-то деле она психовала.
И тут, думаю, были две причины. Первая: Зоя терпеть не могла Мишку, она так и ждала от него какого-нибудь подвоха. А тут – подумать только! – её двоюродная сестрица, похоже, положила на него глаз. Вторая причина: после десяти часов вечера обязательно появятся дружинники и, чего доброго, возьмут на заметку всех школьников. Придётся потом краснеть перед Ниной Ивановной и лепетать всякие оправдания, да и мать по головке не погладит: Авхачиха гордилась, что её дочки не какие-нибудь там профурсетки, а добропорядочные барышни, про которых никто ничего плохого даже подумать не может.
Я старался не смотреть в сторону танцующей парочки. Потому что стоило мне лишь краем глаза увидеть Ольгину руку, лежащую на плече Мишки, как всё вокруг темнело, а сердце будто подскакивало целлулоидным теннисным шариком и попадало в висок: оно там прыгало, стучало и. видно, задевало какой-то нерв – я чувствовал, как сама собой подёргивается бровь.
– Кому это ты там подмигиваешь? – смеялись ребята.
А я молчал, как глухонемой. Не мог ответить на шутку, потому что горло перехватывал спазм, и ничего сказать я не мог.
– И кто его знает, чего он мигает, – ребята цитировали слова популярной тогда песенки и подталкивали меня в бок. – А Зойка-то, гляньте, ножку ножкой бьёт. Тоже чегой-то переживает, ха-ха!
Зубоскалы, блин! Знали бы вы, как мне хотелось, чтобы Мишка провалился, что ли, сквозь землю, исчез, испарился, и чтобы Ольга осталась одна. Но, увы, она смотрела на Мишку, а у того не закрывался рот: он рассказывал ей что-то смешное, и она смеялась, и тоже что-то говорила ему.
Когда танец кончился, Зоя решительно встала с лавки и, чуть ли не по-солдатски печатая шаг, подошла к этой парочке, взяла Ольгу за плечо и потянула к выходу. Противиться ей было бесполезно: рука у Зойки крепкая и цепкая.
– Ну, ещё немножечко, – по-детски капризно надувая губы, канючила Ольга. – Время-то детское, только-только «Спокойной ночи, малыши!» закончилось.
– Ничего не знаю, – отрезала Зоя. – Мы обещали вернуться домой вовремя. Мать уже, наверное, ужин приготовила. Нельзя опаздывать. Непорядок!
Ольга принялась рассуждать о тёмных деревенских нравах, домостроевских порядках и о свободе личности, на что Зоя односложно отвечала: будешь, мол, совершеннолетняя – тогда и пользуйся этой своей волей как хочешь. И вообще, для неё сейчас главное: не быть пустомелей – придти домой вовремя, как она и обещала матери.
– Ха! – сказал Мишка. – Я даже спать ложусь, как паинька, в одиннадцать часов. Но если мне надо, подожду, пока родители заснут, открываю окно и – фьють! – хоть до утра могу отсутствовать.
– И куда это ты ходишь? – спросила Ольга.
– А куда угодно! – подбоченился Мишка. – Позавчера, например, с пацанами бегали на озеро купаться. А перед этим… никому не скажете?
– Нет, что ты! – в один голос ответили Зоя и Ольга.
– Не знаю, как про такое и сказать, – замялся Мишка. – Это с Мальвиной связано.
– Сказал «а» – говори и»», – потребовала Зоя.
– В общем, мы её пугали, – признался Мишка. – Воткнули в раму иголку, к иголке привязали нитку. Дернешь за неё – иголка в стекло: стук-стук! Мальвина посмотрит в окно – никого, снова ляжет, а ей опять что-то стучит, зловеще так, как привидение. А Генка Широков ещё и подвывает, тихонечко, протяжно: у-у-у-у! Мальвина чуть с ума не сошла.
– Ну и развлечения у вас, – Ольга недоумённо покачала головой. – Делать вам, что ли, нечего?
– Это ей делать нечего, – засмеялся Мишка. – Представляешь, она верит в духов. Научила девчонок вызывать их. И те, как дурочки, чуть что – хвать книгу, всунут в её середину ножницы, веревочками опутают. Держат томик за ниточку и спрашивают: «Дух писателя Гоголя, скажи, нравлюсь ли я мальчику Коле?» – Мишка смешно, по-девчоночьи запищал. – «Если «да», то поверни книгу влево, а если «нет», то вправо…» Ну, что за дела? Хоть бы подумали, что такому великому человеку, как Гоголь, наплевать и на мальчика Колю, и на девочку Машу, и знать он их не знает…
– Ага! – Оля зацепилась за последнюю фразу Мишки. – Значит, ты допускаешь, что дух что-то может знать и даже на кого-то плевать?
– Да мертвяк он давно! – Мишка сплюнул. – Никакой загробной жизни нет. Наука это доказала.
Ольга, однако, не сдавалась. Она принялась рассказывать Мишке о таинственном графе Калиостро и его спутнице, умевшей общаться с потусторонним миром, и о спиритизме и ясновидении вспомнила, и о Вольфе Мессинге, о котором тогда говорила вся страна, а ещё обмолвилась о своём отце: он, оказывается, работал в научном институте, изучал психику человека и ставил какие-то чуть ли не секретные опыты.
– О них ничего рассказывать нельзя, – важно сообщила Ольга. – Это государственная тайна. Отец, впрочем, лишь намёками иногда проговаривается, чем занимается в своей лаборатории. Но одно ясно: существует нечто такое, что человек ещё не ведает.
Я слушал рассказы Ольги – удивительные и таинственные, они в моём сознании непостижимым образом переносились на неё саму: мне казалось, что она и сама – необыкновенная, не такая, как все, если свободно и легко говорит о всяких феноменах. Значительности ей добавляло и то, что её отец был не каким-нибудь обычным работягой, а парил в заоблачных научных высях, куда простой смертный даже не мечтал попасть.
Мишка тоже зачарованно слушал Олю. А вот Зое её рассказы, похоже, не нравились: она молчала, ни о чём не спрашивала двоюродную сестру и даже пару раз откровенно зевнула. Наверное, уже успела наслушаться таких рассказов.
Когда мы подходили к нашей улице, Мишка вдруг сказал:
– Оль, можно тебя о чём-то спросить? – и остановился, давая понять, что хочет говорить с ней один на один.
Мы с Зоей пошли вперёд.
– Интересная у тебя родственница! – восторженно сказал я.
– Ага, – кивнула Зоя. – Интересный у неё папа. И библиотека дома интересная.
– При чём тут библиотека?
– Ты разве не замечал, что нам всегда интересны те люди, которые знают чуть-чуть больше нас? – вопросом на вопрос ответила Зоя. – А сами по себе они ничего особенного не представляют.
– Но Оля не такая!
Зоя снисходительно посмотрела на меня и покачала головой:
– Тебе виднее, какая она, – и вдруг, без всякого перехода, спросила: А хочешь, открою тебе тайну?
– Ну?
– Мне сегодня один парень, взрослый, между прочим, сказал: «Какая ты красивая стала!» А я всегда такая была. Просто на мне новое платье. И он никогда меня в нём не видел. Это платье красивое, а не я сама, – Зоя выжидательно смотрела на меня.
Может, она хотела, чтобы я сказал: нет, мол, не одёжка красит человека, и ты, Зойка, ничего так себе девчонка. Но я ничего не сказал.
– Вот и всё! – усмехнулась Зоя. – Понимай, как хочешь.
Я понял по-своему: она завидовала Ольге, которая нравилась парням. Но об этом я ей тоже не сказал. Как-то не очень хотелось говорить. Замолчала бы Зойка, что ли? Тогда, может, ветер донёс бы до меня хоть малюсенький обрывок разговора Ольги и Миши, и по нему я бы догадался, о чём они так увлечённо говорят. Неужели только о Мессинге и всякой телепатии-хренатии? Навряд ли. Скорее всего, Мишка флиртовал с Олей.
Нам, пацанам младше себя, он как-то объяснил, что девчонки – всё равно что курицы. Каждому деревенскому жителю известно: если пеструшку погладишь по голове, то какой бы растревоженной она ни была, обязательно успокоится, зажмурит глаза от удовольствия и замрёт – делай с ней, что хочешь. «Вот и бабы такие же, – скабрезно лыбился Мишка. – Мели девчонке, что она самая красивая, лучше всех, что ты о ней всё время думаешь – и она за тобой как собачонка будет бегать…»
Наверное, он знал, что говорил. Потому что девчонки считали его привлекательным и обаятельным парнем. Некоторые из них, как полные дуры, сами писали ему записки, назначали свидания, а он вёл себя по-свински: рассказывал об этом пацанам. За это я его тоже не любил: трепло! А, может, причина неприязни была в другом – в зависти? Мне никто таких записочек не посылал. А так хотелось однажды обнаружить в книге, которую дал почитать какой-нибудь девчонке, сложенную треугольником записку: «Давай дружить!»
В таких записках, как я знал, никогда не писали про любовь прямо. Иногда, правда, рисовали сердце, пронзенное стрелой. Это почему-то считалось символом большого чувства. А взрослые парни вообще выкалывали подобные сердечки на плече или груди, некоторые из них просили запечатлеть имя возлюбленной на кисти руки или пальцах. Девушки, в свою очередь, могли позволить себе выколоть первую букву имени своего милого – маленькую, изящную, едва заметную. Это считалось тогда модным.
Правда, девушки были осмотрительнее парней: как правило, инициал-татуировка мог быть и первой буквой её имени, и имени парня, с которым она ходила. Наколку свести было невозможно. Порой чем только её ни вытравливали: и уксусной кислотой, и цинковыми примочками, и горячим железом – ничего не получалось, кроме безобразного шрама. Но даже когда он зарастал, синяя наколка всё равно подло проступала из его складок.
И вот представьте, девушку зовут Лена, её парня Лёня – значит, можно смело вытатуировать букву «Л». Лёня доволен: все доказательства преданности возлюбленной – на её руке. Раз она добровольно решилась, можно сказать, заклеймить себя, как рабыня, то её чувство – всерьёз и надолго. При этом он, как большинство мужчин, был самоуверен: теперь она никуда не денется. Наивный! В случае чего, девушка легко объясняла происхождение своей наколки: это, мол, ни что иное, как первая буква её собственного имени.
Пацаны и девчонки, подражая взрослым, тоже делали себе буквенные наколки – выводили их на коже обыкновенной перьевой ручкой. При первом же умывании всё смывалось, что вообще-то не мешало снова и снова восстанавливать незатейливый вензель.
Ещё вчера вечером на большом пальце Мишки красовалась синяя буква «М» – может, она обозначала имя Мальвина, или Маша, или Марина, или даже его собственное, но сегодня его рука была чистой. Отмылся-таки! Не случайно, конечно. Вон как заливается соловьём перед Ольгой!
– Оль, долго вы там ещё шушукаться будете? – позвала Зоя. – Перед мамой сама отчитываться будешь. Посмотри, времени-то сколько!
– А мы не шушукаемся – мы общаемся, – весело откликнулась Ольга. – Не виноватая я, – она хихикнула, – что Миша проявляет интерес о всему таинственному и загадочному.
– Давай быстрее! – прикрикнула Зоя. – Ты ещё не знаешь, какой сердитой твоя тётка бывает. Обещали придти вовремя – значит, нужно слово держать.
Ольга что-то шепнула Мишке в ухо, оба рассмеялись, и он сказал:
– Ладно. Только ты не трусь!
– Как бы ты не струсил, – хохотнула Ольга.
Мишка развернулся и, даже не кивнув нам с Зойкой, бросился к своему дому. Жил он недалеко, через овраг от нас.
Этот овраг славился на всю округу: не очень глубокий, по склонам он был покрыт зарослями темно-зеленой лещины, на дне лежал огромный серый валун, из-под которого вытекал ручеёк. Вода в нём всегда была чистая и холодная, аж зубы ломило. За ней специально приходили со всего посёлка – считалось, что эта родниковая водичка очень полезна. Местные мужики, например, заметили: если наутро после хорошей гулянки хлобыстнуть стаканчик такой воды, то похмелье как рукой снимет. Некоторые гуляки, впрочем, не дожидались рассвета – прежде, чем вернуться домой, навещали родничок. Говорят, что студёная водичка быстро приводила их в нормальное состояние. Я и верил, и не верил в эти легенды, но считал родничок одной из достопримечательностей посёлка.
– Нечем больше похвастаться? – иронично покачала головой Ольга. – Ну, хоть родник есть. Хотя ничего особенного он собой не представляет. Не нарзан же!
– А людям помогает, – не сдавался я.
– Самовнушение, – вздохнула Ольга. – Мой отец считает, что люди слишком часто что-нибудь себе внушают и потом свято верят в то, что истинная правда.
– Да ладно вам, спорщики! – сказала Зоя. – Ещё наговоритесь, – и обратилась к Ольге. – Не проговорись матери, что с Мишкой танцевала. Она страсть как его не любит.
– А мне-то что её мнение? – вскинула голову Ольга. – Я уж как-нибудь сама в людях разберусь. Терпеть не могу, когда что-то за меня решают.
– Она старше, у неё опыт, – не соглашалась Зоя. – Мама никогда не ошибается.
– Да что ты! – вскинулась Ольга. – Знаешь, кто никогда не ошибается? Карл Маркс! У вас вон на всех заборах написаны лозунги: «Учение Маркса всесильно, потому что оно верно», – и она рассмеялась. – Твоя мать – прямо Карл Маркс местного значения!
Переругиваясь, девчонки ушли, я тоже побежал домой. Электричество у нас горело только в двух окнах – спальни родителей и комнаты Марины. Она распахнула обе створки рамы, и желтоватый, блистающий столб света упирался в высокую яблоню, которая росла у самого забора. Яблоки на ней поспевали особенные: светло-зеленые с розоватыми полосочками, они пахли солнцем и мёдом.
Марина не боялась, что в её комнату налетит вся та туча комаров, мошек и ночных бабочек, которая колготилась в потоке света. По её чертежу отец сколотил из тонких реечек раму, на неё натянули марлю – получилось что-то вроде москитной сетки. Она крепилась на четырех шурупчиках и легко снималась. Это простое изобретение пользовалось в посёлке необыкновенной популярностью: вскоре такие сетки появились и в других домах. Надо же, столько мучились от комаров и мошек, а додуматься до такого не смогли!
Я наскоро перекусил: мама оставила на столе жареную рыбу и мой любимый салат из помидоров, в котором вместо соли был сахар. Воду для чая я вскипятил сам, но пить его раздумал: очень хотелось спать, глаза прямо сами закрывались.
Проснулся я от шума. На улице громко вопила какая-то женщина, благим матом орал мужской голос. В доме тоже стоял переполох: мама и Марина бегали от окна к окну, а отец, ругаясь, что-то искал.
– Ну, куда же он запропастился? – бранился отец. – Вчера вот тут стоял, в углу.
– Не ходи без топора! – волновалась мама. – Вдруг там убийца какой. Топор ему загрозой будет.
– Никогда ничего у вас на месте не лежит, – бурчал отец. – Да что же это за дом такой?
Топор ещё днём взял я. Надо было обтесать пару колышков, чтобы подвязать упавшие георгины. Ну, и, конечно, забыл положить топор на место.
Я соскочил с постели и, жмурясь от яркого света лампочки на кухне, повиноватился отцу:
– Пап, топор на крыльце лежит. Забыл его на место положить.
Отец бешено зыркнул, чертыхнулся и выбежал из дома. Мама и Марина кинулись за ним, я тоже решил не отставать и, как был в трусах и майке, тоже выскочил во двор.
На улице теперь орал только мужик, женщины слышно не было.
– Убил, – шепнула мама. – Ой, изверг!
– Тсс! – цыкнула Марина. – Слышите, Лиля, ваш Василий с кем-то разговаривает?
– Вроде, мирно говорят, – заметила мама. – Кто бы это мог быть?
Женщины, держась друг дружки, осторожно двигались в сторону оврага, откуда доносились голоса. Мама оглянулась и замаячила мне: не ходи, мол, за нами.
– Пашка уже не маленький, Лиля, – одёрнула её Марина. – Если что, то у нас уже двое мужчин для защиты – Василий и Павел. Пусть идёт!
Но идти в овраг нам не пришлось. Шумно раздвигая ветви лещины, на тропинку вывалился сначала отец, за ним – скрюченный в три погибели мужчина. Он держался за низ живота и тихо, сквозь зубы, матюгался:
– Вот же шалава, кол ей в рыло! Из сумасшедшего дома, верно, сбежала.
– Всё нормально, – успокаивал его отец. – Ты сам её перепугал до смерти. Подумай: идёт девчонка, ни зги не видно, любого шороха шугается, а тут – здрасьте, какой-то обормот в овраге…
– Да я только и хотел, что время узнать, – чертыхнулся мужчина. – А она мне раз – ногой в яйца, да ещё потом – под задницу пнула. Ну, дела!
– Кой чёрт тебя сюда среди ночи понёс? – допытывался отец. – Нормальные люди давно спят.
– Да так, – мужчина наконец разогнулся, и я увидел: это Иван. – Перебрал лишку. А жинка-то у меня, сам знаешь, строгая. Ну, и решил освежиться родниковой водицей.
– Вон что, – присвистнул отец. – Пьянка до добра не доведёт. Что-то ты часто стал поддавать, прежде не был в этом замечен…
– Значит, есть причина, – сказал Иван.
Женщины тоже признали Ивана и, смущаясь, подошли к нему.
– А мы-то думали, что тут маньяк бродит, – усмехнулась Марина. – Какую-то женщину насмерть испугал. Чего она кричала-то так?
– А спроси её, – поморщился Иван. – Я к ней: сколько, мол, времени, барышня? А она – сразу как двинет, – и он снова принялся пересказывать ход событий.
– Узнал, кто это был? – спросила мама.
– Не, первый раз видел, – Иван снова страдальчески сморщился. – И больше видеть не хочу, шалаву малолетнюю. Приличные девочки об эту пору возле мамы с папой находятся, а не по закоулкам лазят…
– Ну, скажем так, нормальные мужья в это время тоже не шляются по оврагам, – ехидно заметила мама. – Нагнал ты страху на нас!
Марина как-то слишком насмешливо глядела на Ивана, а он, как мне показалось, избегал её взгляда.
– Что, водка помогает лучше думать? – неожиданно спросила Марина. – Или, наоборот, залил глаза – и отключил думалку?
Иван вздрогнул. Может быть, не от её вопроса. Просто подул свежий ветерок, и я тоже поёжился.
– Да! – сказал Иван, и сказал он это как-то отчаянно, будто отвечал не на только что заданный вопрос, а на какой-то другой, известный только им двоим. – Да! И ты это знаешь.
Мама зябко поёжилась и, ни к кому конкретно не обращаясь, произнесла:
– Свежо-то как!
Марина поддержала её:
– Да. Пора и по домам. Скоро рассветёт.
– Перед работой хоть поспать немного, – зевнула мама.
– Всё бы вам спать! – ни с того, ни с сего разозлился Иван. – Так всё на свете проспать можно.
– Не знаю, кто как, а я своего не просплю, – засмеялась Марина.
Иван буркнул в ответ что-то нечленораздельное и, ни с кем не попрощавшись, решительно свернул на дорогу, ведущую на его улицу. А мы вчетвером двинулись домой.
Под утро мне приснилось, что я снова летаю. Высоко-высоко, под самым солнцем. Дома внизу казались игрушечными, деревья – кустиками травы, река бежала тоненьким ручейком, и даже коровы, которые паслись на берегу, напоминали букашек. Мне было легко и свободно, я парил как птица, весело кувыркался в потоках тёплого, ласкового воздуха, который замечательно пах звёздами, травами, росой. Но вдруг набежала серая тень, и ударил гром. Часто-часто застучали дождинки. По чему же они стучали? Ведь вокруг ничего не было, только сияющий простор, ветер и солнце. Даже тучи на небе не наблюдалось – только её тень, а где была туча – этого я понять не мог.
Дождинки стучали всё настойчивее и громче. Я открыл глаза и понял: кто-то бросает мелкие камушки в оконное стекло.
– Вставай, соня! – донёсся до меня голос Зойки. – Хватит дрыхнуть. Уже десять утра.
Мне совершенно не понравилось, что она решает за меня, сколько мне спать, и потому я с недовольным видом открыл окно:
– Ну, чего надо?
– Поговорить, – Зойка выглядела озабоченной. – Очень надо!
– Поспать не дают, – я постарался придать голосу сердитости. – То ночью переполох устраивают, то утром в окна барабанят. Что у тебя такого случилось, чтоб человека покоя лишать?
– Тихо ты! – прикрикнула Зойка. – На всю улицу базлаешь.
– А что я такого особенного говорю, – удивился я, – никаких секретов, вроде, не выдаю.
Зойка попросила меня выйти к калитке, и, как мне ни хотелось этого, а пришлось влазить в шаровары и тащиться на улицу. Заговорщицки округляя глаза, одноклассница перегнулась через калитку и зашептала:
– Ты узнал, кто в овраге ночью был?
– Ну, узнал. Иван там был.
– А он говорил, кого видел там?
– Не только видел, но и пострадал, – ухмыльнулся я. – Лазит ночами, где не надо.
Зойка ойкнула.
– Чего ты ойкаешь? И вообще, откуда об этом происшествии знаешь?
– Да не лазила она где не надо, – с жаром зашептала Зойка. – Она хотела на озере покупаться, только и всего.
– Кто она? – не понял я.
– Кто-кто! – Зойка рассердилась. – Сам знаешь, кто – Ольга!
Я присвистнул, сообразив наконец, что речь идёт о Зойкиной двоюродной сестрице, которую середь ночи потянуло на романтику. Но откуда она знает про это озеро, и почему не побоялась пойти туда одна?
– Это Мишка виноват, – объяснила Зойка. – Он так расписал прелести купания под звёздами, что Ольге захотелось почувствовать себя русалкой. К тому же, сейчас чилимы поспевают, а Ольга никогда водяных орехов не пробовала – Миша пообещал ей насобирать их на озере.
– Во даёт! – только и сказал я, пораженный, можно сказать, в самое сердце. Неужели у них в городе такая мода: только познакомиться – и сразу ночные купания, то да сё, с почти незнакомым-то парнем?!
– Мишка, наверное, проспал, – сказала Зоя. – По крайней мере, никто Олю не ждал. Назад она решила спрямить дорогу – пошла через овраг, а там – какой-то тип в темноте бродит, и сразу к ней: «Время есть?» Ольга решила, что он к ней пристаёт, ну и двинула ему…
– Ничего себе! – снова поразился я, хотя прекрасно знал из объяснений Ивана, что и как в овраге произошло. До меня, наконец, дошло, что Ольга не робкого десятка: если что ей покажется не так, то долго не думает – двинула, куда надо, и дай бог ноги, пока обидчик не опомнился. Но Иван-то, судя по всему, и не думал к ней приставать. С чего она вдруг решила, что у него дурные намерения? Значит, когда Ольга рассказывала про особый приёмчик, – это была, так сказать, не теория. Она уже применяла его на практике и прежде, если так ловко управилась со здоровым мужиком в овраге.
– Ничего себе! – повторил я.
– Она теперь переживает, – сказала Зоя. – Представляешь, что могут подумать о девушке, которая ночью бродит по посёлку?
– Ну и пусть думают, – ответил я. – Думать не запретишь.
– А ещё точнее: на каждый роток не накинешь платок, – кивнула Зойка. – Сейчас нам нужно понять, узнал ли Иван Ольгу. Ведь может нечаянно проговориться, что городская-то, мол, странно себя ведёт…
– Ты сама подумай, откуда бы он Ольгу знал, – я хотел покрутить пальцем у виска, но передумал: Зойку обижать мне не хотелось. – Иван её никогда прежде не видел, а если встретит сейчас, то, может, даже не узнает: в овраге было темно.
– Слава Богу, – выдохнула Зойка. – Ты меня успокоил. Побегу, скажу Оле, что всё нормально…
– Ничего себе нормально, – не удержался я от ехидного замечания. – Взрослого мужика чуть инвалидом не сделала!
– Впредь он умнее будет, – откликнулась на бегу Зойка. – Нечего с незнакомыми девушками заговаривать!
Я вернулся домой. Мама утром не успела помыть посуду. Пришлось мне греть воду, чтобы в тазике перемыть все эти ложки-плошки. А пока я это делал, почему-то думал о Мишке. Всё-таки он тот ещё болван: позвал девушку на озеро, а сам не пришел, и причина, конечно, одна: просто проспал. Тот ещё, блин, ухажёр! А какой наглый… Надо же, не постеснялся назначить свидание на такое позднее время, да ещё на озере. И Ольга тоже повела себя как-то не так… А как надо так?… Ну, может, у них в городе не считается предосудительным купаться по ночам чёрт знает где… Речь-то шла всего-навсего о купании, не так ли?… Ну, и что же тогда в этом плохого? Наверное, я сам испорченный, пошлый человек: всякие пакости на ум приходят, ужас просто! Но ведь всем известно, что Мишка совсем не романтик, он циник и пошляк– это ясно. А что, если мы ошибаемся? Может, он только с виду такой, а на самом деле – нежный и одинокий…
Про меня никто не может сказать, что я тоже думаю о том, о чём Мишка не стесняется говорить вслух. Я хочу, чтобы у меня была девчонка, и чтобы она разрешила сделать то, чего я хочу больше всего на свете – только подумаю об этом, как по спине бегут мелкие быстрые мурашки: они словно щекотят меня лапками, и под кожей мгновенно разливается жар, а во рту появляется привкус чего-то сладкого, похожего на сливочные тянучки. Эта истома, охватывающая всего тебя, цепкими и горячими пальцами осторожно сжимает низ живота – и внутри что-то напрягается, как струна, дрожит, пульсирует резкими толчками, и тяжелая горячка угара охватывает мошонку. Каждый раз я пугаюсь этого и думаю, что всё, что происходит со мной, – проявление низменных инстинктов. И в школе, и дома нас тогда учили, что человек не должен быть рабом своих страстей – он выше их, потому что способен управлять желаниями. Поддаются искушению лишь слабые духом. Инстинкты – это привилегия животных, разум – свойство лишь человека, так же, как и нравственность.
И как же я удивился, когда, читая роман Оскара Уайльда «Портрет Дориана Грея», наткнулся на мысль о том, что единственный способ избежать искушения – поддаться ему. И ещё: «Те, кто в прекрасном находят дурное, – люди испорченные, и притом испорченность не делает их привлекательными».
Это был первый из двух томов избранных произведений Оскара Уайльда. На сиреневой обложке каким-то детским почерком были выведены имя и фамилия писателя, с правого края шла виньетка, похожая на рахитичную ветку розы с шипами. Составитель издания – Корней Чуковский, детский писатель. Но эти книги выпустило издательство не детской, а художественной литературы – Гослитиздат. 1961—й год.
– Замаскировали под книжку для детей, – объяснял отец матери. – Смотри: чтобы цензура пропустила «Портрет», для отвода глаз специально его сказки напечатаны – «Счастливый принц», «Великан-эгоист», «Рыбак и его душа»… Но они тоже не такие уж они и детские!
– А что в этом романе такого уж запретного? – удивилась мама. – История, смахивающая на сказку. Наш Гоголь тоже нечто подобное написал, и у Бальзака есть «Шагреневая кожа» – похожая, согласись, история.
– Так да не так! – горячился отец. – Уайльд разрушает устойчивые стереотипы и заставляет думать, понимаешь: не слепо принимать на веру какие-то установки, а именно – думать. В любом государстве всегда в опале люди, которые мыслят сами. Их книги – тоже.
Мама почему-то напрягалась, даже по сторонам оглядывалась, и, переходя почти на шёпот, спрашивала:
– Это что, запрещённая книжка? Ты уж поскорее отдай её режиссёру. И чему он вас там, интересно, учит?
– Книжка-то нормальная, люди ненормальные, – отец улыбался, и в этой улыбке сквозила какая-то весёлая злость. – Представь, что подумает какая-нибудь передовая доярка-орденоносица, если услышит, допустим, вот это, – он листал сиреневый томик и декламировал:
– Но каждый, кто на свете жил,
Любимых убивал,
Один – жесткостью, другой —
Отравою похвал,
Трус – поцелуем, тот, кто смел, —
Кинжалом наповал.
– Да уж! – вздохнула мама. – Сильные страсти, яркие личности. Это не для нас. Как доярка станет повышать надои, если у неё в личной жизни не всё в порядке? Уж лучше пусть она живёт тихо-мирно, с пьяницей-мужем, сопливыми детьми, хорошей зарплатой и ни о каких устремлениях души не думает. Конечно, так проще…
– А простота хуже воровства, – весело сверкал глазами отец. – Хорошо, хоть есть книги, которые заставляют иначе видеть мир. Даже не знаю, где я их буду брать, когда режиссёр уедет…
Этого режиссёра папа никогда не называл по имени-отчеству, просто – Режиссёр. Мне кажется, что с большой буквы. Каким образом его занесло в наш посёлок, точно никто не знал. Но ходил слух, что раньше он работал чуть ли не в Москве, в каком-то большом театре. Однако то ли не так, как надо, поставил спектакль, то ли какое-то воззвание подписал, а оно оказалось за границей, то ли в каком-то «Метрополе» что-то не то делал – в результате Режиссёра выслали за пределы столицы, но он не захотел жить на 101—м километре и сам уехал на Дальний Восток, а уж тут попал в наш поселок: вакансия для него была только в народном театре, никаком больше.
Книги Режиссёру, наверное, присылали друзья из Москвы. В нашем сельпо таких не было, на полках пылились брошюрки о решениях очередного съезда компартии, пропагандистские книжки о советском образе жизни, сборники каких-то постановлений в серых обложках, тисненных золотом, но, впрочем, яркими пятнами среди них выделялись картонные книжки-раскладки для малышни и томики Аркадия Гайдара и Льва Кассиля – отличные книги, но сколько же можно печатать одно и то же? Других детских писателей в стране как будто и не было. По крайней мере, мы в своём посёлке их книг не видели.
Уходя на работу, отец прятал книгу Уайльда под подушку. Запретный плод, как известно, сладок – и я, конечно, поддался искушению прочитать то, что так тщательно скрывалось от меня. А может, и не от меня? Просто отец боялся, что кто-нибудь может увести книгу или её, не дай Бог, порвёт Дунька: она, стерва эдакая, взяла привычку точить коготки о твердые переплёты. Чуть зазеваешься – Дунька прыг на книжку и давай наяривать по ней когтями. Она не раз бывала за это бита, но от дурной привычки не отказывалась.
Вспомнив об Уайльда, я невольно подумал об Ольге. Интересно, есть ли его книга в её домашней библиотеке? Может, её тоже зацепила эта потрясающая мысль: если человек находит дурное в прекрасном, то он испорченный? Но главное даже не в этом, а в том, что он становится непривлекательным.
Наверное, я потому и не привлекателен для Оли, что нахожу дурное в том, что все считают прекрасным. Ах-ах, любовь – прекрасная страна и всё такое! Но она не бывает без этого: двое делают то же самое, что кобель с сучкой, соединяются своими писками, ласкаются и целуются (а вдруг во рту какие-нибудь микробы или гнилые зубы?).
Взрослые всегда стыдливо гнали с детских глаз собачьи свадьбы, особенно старались бабки: бросали в псин камни, палки и при этом бранили внуков, бессовестно глазеющих на вакханалию животных. Мы понимали, что это считается у старших чем-то постыдным и низким. К тому же, самые грязные маты были основаны как раз на том непечатном слове, которым обозначалась физическая сторона любви. Значит, это – нечто такое, чего следует стесняться и что скрывается, потому что неприлично? Ответов я не знал. Но меня тревожило суждение Уайльда о непривлекательности. Неужели в человеке невольно проявляются его дурные мысли? Может, я что-то делаю не так?
Вот, допустим, взять мумиё. О нём шла слава как о чудодейственном лекарстве, но в советских газетах то и дело появлялись статьи: мумиё, мол, используют лекари-шарлатаны, ничего целебного в нём нет, наука не доказала (но, впрочем, и не опровергла) его полезных качеств. И всё-таки, не смотря на все разоблачения, болящие всеми правдами-неправдами доставали кусочки этого серого вещества, похожего на высохший помёт ласточек. Что ещё поразительнее, оно действительно помогало, и людей не смущало даже то, что некоторые учёные мужи с пеной у рта доказывали: «Мумиё – это испражнения горной мыши. Вы лечитесь экскрементами!»
Может, это и вправду мышиные какашки. Но зачем об этом думать, если оно помогает людям? И зачем, например, помнить о том, как получается мёд? Каждый знает: это ни что иное, как отрыжка пчёл. Но лучше об этом не помнить, когда его ешь. Самая лучшая конфета никогда не бывает слаще мёда. А что, если и в любви не надо искать, из чего она состоит? Любовь – это просто любовь, без разделения на физическую и духовную стороны. Как только начинаешь её препарировать, так и обнаруживаешь нечто дурное, Но плохое немудрено обнаружить во всём и везде. Может ли любовь быть дурной? Это смотря как к ней относиться.
Подумав об этом, я успокоился. К тому же, и посуду незаметно перемыл. Я заметил, что любое, самое нудное дело делается быстрее, если думать не о нём (тогда оно вредничает и длится бесконечно!), а о чём-нибудь другом; или решать в уме задачу, повторять заданное наизусть стихотворение или придумывать какую-нибудь историю.
Этих историй я напридумывал сто, а, может, двести или ещё больше. И никому ни за что о большинстве из них не рассказал бы. Ну, например, такая. Я, уже взрослый, приезжаю в посёлок, весь такой из себя особенный – хорошо одетый, непременно в шляпе и галстуке, при деньгах и, конечно, известный – скорее всего, учёный, а может, художник (да, конечно, лучше – художник, это всегда как-то привлекательнее). И вот, навстречу идёт Мишка – он, разумеется, так и остался в посёлке, никуда не смог поступить учиться, крутит баранку машины или, что ещё хуже, работает трактористом: вечно грязный, замазученный, и от него воняет махоркой и перегаром. У Мишки злая жена, непременно толстая, как гусыня, и такая же глупая, а ещё – мал мала меньше, и жена снова беременная. «Здрасти», – кланяется мне бывший сосед. А я делаю вид, что не узнаю его, и вообще, нет времени на разговоры. И в доказательство этого вскидываю левую руку и смотрю на циферблат золотых часов. Они победно сверкают на солнце, и сразу видно: вещь дорогая, заграничная. «Не узнаёшь, что ли?» – обиженно спрашивает меня Мишка и называет себя. «Боже мой! – высокомерно говорю я. – Как ты низко пал…» Мне непременно хочется произнести эту фразу. И при этом с сожалением покачать головой. А все девчонки, которые его когда-то любили, Мишку даже и не замечают. Они меня замечают, и наперебой кружат вокруг: «Здравствуйте, Павел Васильевич, ах-ах, мы о вас так много слышали, ах-ах, это просто счастье видеть вас…» Ну, и так далее. Главное – Мишка повержен и морально уничтожен.
Или другая история. Один гениальный изобретатель придумал прибор: наставишь его на человека, чик-чик на кнопочки – и вот уже дурак умным становится, злой – добрым, а некрасивый – сказочным принцем. Но изобретатель был рассеянным, и этот свой облучатель потерял, а я нашёл. И вот, идёт навстречу мне Нина Ивановна. «Такой-сякой, – говорит она, – вечно ты всякую чушь придумываешь, газету мне испортил, урок вчера не выучил, Зою Авхачёву с толку сбиваешь. А ну, родителей в школу, быстро!» Не тут-то было. Направляю я на Нину Ивановну облучатель, чик-чик на кнопочки – и она уже не строгая учительница, а противная серая жаба: скок-скок в грязную лужу и сидит там, боится на глаза мальчишкам-хулиганам попасть. Так тебе и надо! Посиди, подумай о жизни. Правда, мне всё равно жалко Нину Ивановну, и я бы, наверное, уже к вечеру превратил её обратно в человека.
А когда я увидел Олю, то целую сказку сочинил. А может, это сон был? Потому что специально я ничего не придумывал – эта история как-то сама собой возникла в голове. Будто сон вспомнился. Летаю я, значит, по своему обыкновению в небе. Вокруг – лебяжий пух лёгких облачков, жаворонок колокольчиком заливается, самолётик летит навстречу. Мне хочется подняться ещё выше, и я взмахиваю руками, и с каждым взмахом – всё ближе и ближе к солнцу. «Эй, – кричат мне снизу. – Куда ты? Сгоришь!» А я внимания не обращаю. «Сгоришь и упадёшь! – волновались люди. – А ну, лети обратно!» Но это они из зависти, потому что сами разучились летать. А солнце всё ближе, всё горячее – и обожгло меня, и я вправду упал.
Упал и лежу в зелёной траве. Надо мной голубое небо и в нем по-прежнему звенит жаворонок. Но вдруг небо заслоняет лицо Ольги. Она склоняется надо мной и говорит: «Я за тебя переживала!» А я отвечаю ей: «Поцелуй меня». И она целует…
Утром я просыпаюсь с распухшими губами, в обнимку с подушкой. Оказывается, я целовал её всю ночь, и она, измусоленная, мокрая, измятая, являет из себя жалкое зрелище и выдаёт мои тайные страсти. Хорошо, что родители на работе, и подушка, взбитая и поправленная, выносится на солнышко – пусть просушится.
Если бы кто-то из пацанов узнал, что я выдумываю все эти истории, то засмеяли бы меня, точно бы посчитали малахольным. Наверное, у меня потому и нет закадычного друга, что волей-неволей я бы рассказал ему и про свои фантазии, и об этих пластилиновых фигурках. А он – кто знает? – ещё кому-нибудь рассказал бы.
Оля и не подозревала, что она – девочка из моих историй и снов. Я изо всех сил старался делать вид, что мне не очень-то и нравятся такие городские задаваки, как она. Подумаешь, у неё папа – какой-то там учёный-психолог, а сама-то она что из себя представляет? Если честно, то, конечно, представляет: идёт по улице – мужики вслед обязательно оборачиваются, а бабки на лавочках сразу начинают по её поводу шушукаться; и не дура она, с ней интересно говорить обо всём на свете. Но я не выдавал себя. Пусть думает, что хоть одному парню она безразлична, не такая уж, значит, умопомрачительная особа.
Зато Мишка вовсю старался понравиться. Он даже букетики цветов ей носил. Просыпается Оля утром, а на подоконнике стоят георгины или гладиолусы. Это при том, что во дворе Мишкиного дома не было ни одной клумбы – его мамаша каждый сантиметр земли использовала под помидоры. Они у неё вымахивали огромные, сплошь покрытые красными, розовыми и желтыми плодами – их Мишкина маманя возила в город на продажу. А цветочки считала баловством. Значит, Мишке приходилось добывать их в чужих палисадниках. Воровством это никто не считал, но попадись он с поличным, позора бы не избежал.
Марине однажды кто-то тоже поставил на подоконник букет фиолетовых астр. Я эти цветы не очень люблю: они начинают распускаться в конце августа – значит, скоро в школу, прощай, летняя свобода! И Марине они, кажется, не нравятся, потому что она выставила этот букет на кухню: «Пусть тут стоят, а то у меня от астр голова болит…»
Теперь она часто куда-то уходила вечерами одна, возвращалась поздно, и мама не раз ей говорила: «Ой, смотри, добегаешься! Нарвешься на какого-нибудь охальника. Чего смеешься? Как бы реветь не пришлось!».
Иоднажды она действительно заплакала. Родителей дома на было. На раннем утреннем поезде, еще затемно, они уехали в город за покупками. Марина, наверное, думала, что я сплю и потому, не стесняясь, рыдала громко, протяжно, с долгами вздохами, и столько во всем этом было страдания, что у меня тоже навернулись слезы на глазах. Я не могу переносить боль – ни свою, ни чужую, и меня за это дразнили пацаны. Смотрю, допустим, кино, а там показывают, как бандиты мчатся на машине, не разбирая дороги, и люди бросаются от них врассыпную, а кто-то попадает под колеса и, как мячик, отскакивает от них. Весь зал ржет, а у меня в сердце какой-то спазм, будто его сжимает ледяная рука: представляю себя на месте этого несчастного человека, который остается калекой, – и вот уже предательски дрожат ресницы, наворачивается горько-мучительная слеза.
Я слышал, как к дому подъехала машина, посигналила; надрываясь, закукарекал Бармалей, а Шарик, напротив, радостно взвизгивал от восторга. Марина перестала плакать, что-то тяжелое упало в ее комнате, скрипнула дверь и она вошла ко мне:
– Не спишь, женишок? Ах, миленький, дай я тебя обниму! Она прижалась ко мне теплой щекой. Ее волосы чудесно пахли какой-то горьковатой травой, наверное, полынью, и вся она была такая красивая, добрая и свежая, что я задохнулся от счастья и подумал: «Вырасту – обязательно женюсь на такой женщине!»
В ту минуту в моем сознании мир с беспощадной ясностью разделился на мужчин и женщин, причем из всех женщин я выбрал только ее, Марину, а остальные меня как-то не интересовали. Впрочем, нет, Ольга – интересовала. Мне почему-то казалось, что она будет похожа на Марину.
– Я должна ехать, – сказала она. – Скажи папе и маме, что письмо для них лежит в моей комнате. И что бы про меня ни
говорили, знай: я все делала так, как подсказывало сердце. Это, может, глупо, но женщина всегда слушает его, даже когда слушать его совсем не хочется…
Из окна я видел, как дядя Иван помогает Марине складывать чемоданы. Заметив меня, он поднял руку и помахал мне. Хлопнула дверца газика, уркнул мотор и они уехали. Я знал, что Марина собиралась в отпуск, но ее отъезд напоминал скорее бегство. И я в этом убедился, когда заглянул в ее комнату: непривычно пустая, только на кровати лежали обрывки бумаги, смятые пакеты, валялся мусор на полу. А на столе горделиво стоял самовар с прислоненным к нему конвертом – письмо родителям.
Да, вот деталь, мне запавшая в память: дверь в комнату была закрыта, и входную дверь Марина тоже за собой захлопнула, и даже калитку на крючок закрыла, а ведь еще вчера убегала на работу – все нараспашку, никаких замков, и мама еще долго ворчала: «Совсем ошалела! Без всякой оглядки живет, ни о чем не думает. Подожди, приедет Полина, она быстро тебе мозги вправит. Ах, Володя, бедный, бедный…»
Ворчала мама – и на старуху становилась похожей.
А дядя Володя прибежал злой-презлой, и глаза его, обычно мягкие и чуть уставшие, побелели.
– Где она? – закричал он. – Это правда: уехала? И с ним? Ты знал? Все знал! И молчал? Убью!
Он сграбастал меня, поднял и больно сжал ребра.
Уехала! – закричал я и, предчувствуя неладное, скороговоркой зачастил: – У дяди Ивана спросите, куда и зачем! Он ее увез на машине. А я ничего не знаю.
Моя скороговорка возымела действие: дядя Володя вдруг расхохотался как бешеный, хлопнул себя по бокам и сел на стул. Носками своих начищенных до блеска хромовых сапог он быстро и часто постукивал по половицам. Будто где-то внутри него звучал ритм чечётки, и он вторил ему, отчаянно улыбаясь. А в глазах – тоска.
– Дурачок, – тихо сказал дядя Володя. – Они вместе уехали. Ты понял? А, гадский род! Меня за нос водила, как крокодил
слоненка…
– Из сказки Киплинга, – вставил я, желая разрядить обстановку. Мне казалось: это так смешно – маленький глупый слонёнок, которому все вечно дают тумаки, а он никак не умнеет. Дядя Володя почему-то разозлился еще больше, заскочил в Маринину комнату и так хватанул самоваром об угол стола – только щепки полетели.
Полина, жена Ивана, была в отпуске. Она вернулась через неделю, яркая, загорелая: по профсоюзной путёвке отдыхала в Приморье, и так удачно попала – дожди обходили Владивосток стороной, вовсю жарило солнце, и вода в Амурском заливе была восхитительно чистой, тёплой и без медуз. Ничего не подозревая о бегстве мужа с нашей квартиранткой, она весело спрыгнула с нанятого на вокзале «газика» и громогласно, так, чтобы все соседи слышали, возопила:
– Игде же мой недотёпа? План по строительству социализма перевыполняет, что ли? А жёнушка мучайся с багажом!
Но особых мучений не наблюдалось: дородная Полина разом сгребла свои чемоданы-баулы и легко, как пушинки, потащила их в дом. Шофёр «газика» посигналил ей вслед, и Полина, развернувшись всем своим внушительным телом, сообщила ему:
– Я честная замужняя женщина! – и горделиво оттопырив зад, с достоинством прошествовала к двери. Открывала она её довольно долго: Иван, видно, закрыл дом на все замки, какие были. Полина чертыхалась, «газик» сигналил, соседские собаки лаяли – гвалт поднялся невообразимый.
Наконец Полина попала в дом, но через несколько минут выбежала из него и кинулась к нам. «Газик» медленно тронулся за ней, и тогда она остановилась, изо всей силы двинула по колесу и выругалась:
– Катись отсюда, кобель проклятый! Все вы кобели. Ненавижу!
Испуганный водитель дал по газам – только его и видели. А Полина влетела к нам, упёрлась руками в бока и неожиданно тихим голосом спросила:
– Это правда?
– Да, – кивнула мама.
– Записку, подлец, оставил: прости-прощай, мол, дорогая, – Полина опустилась на стул и сгорбилась. – Ну, что я ему сделала?
Мама молчала. Наверное, бессмысленно отвечать на такие вопросы. Нет на них ответа.
– Змея, – сказала Полина. – Фифа, чувиха, профура, потаскушка, дрянь такая, проститутка подзаборная, – и отчаянно закончила эти ругательства гневным восклицанием:
– Колдунья!
В углу, рядом со стулом, стоял искореженный самовар. Полина с интересом посмотрела на него, в её глазах вспыхнули тёмные искры:
– Чаем-то она поила из этого самовара, кикимора болотная?
– Ну да, – кивнула мама и вздохнула, чтобы хоть как-то выразить Полине сочувствие.
– А! Ведьма! – Полина соскочила со стула и, подхватив самовар, из всей силы швырнула его на пол.
– Да вещь-то чем виновата? – всполошилась мама. – Что вы все его побрасываете?
– Волшебница! – сообщила Полина. – Опоила мужиков чаем своим. Чтоб ты провалился!
И пнула поверженный самовар, после чего молча, с достоинством распрямив плечи, покинула наш дом.
Пластилиновая фигурка тётки Полины вскоре пополнила мою коллекцию. Я слепил крупную грушу и приделал к ней короткие ножки, толстенькие ручки и маленькую головку – вышла смешная карикатура. Тётю Полину она мало напоминала, однако мама сразу её узнала: «Морозиху, что ли, слепил? Ну, ты и пересмешник, Пашка!»
Отец попробовал починить самовар, раскуроченный Полиной и Володей, но ничего у него не получилось. А дядя Володя больше к нам не приходил. И в драмкружке тоже перестал появляться. Зато в «Бабьих слезах» его видели частенько. Так называлась забегаловка, единственная на весь поселок, где мужики пили пиво, и не только пиво, но и кое-что покрепче.
Женщины приходили сюда за своими загулявшими мужьями, и если раздавалось громкое причитанье, то это означало одно: какая-то из жинок обнаружила благоверного лыка не вяжущим. В таком случае женщины, собравшим гуртом вокруг него, ругали не столько пьяного, сколько местную власть, разрешившую всё это безобразие. «Вот, в Москву писать будем, – грозились они. – Развели тут пьянство! Спаивают население. Это ж надо, нормальные мужики алкоголиками становятся. Закрыть, к чёртовой матери, этот рассадник пьянства!»
Буфетчица Зина робко выглядывала из-за прилавка и обычно говорила одну и ту же фразу:
– А я им в рот не наливаю. Сами пьют!
На неё, по давно установленному сценарию, цыкали:
– А ты молчи. Нарушаешь правила торговли. Что у тебя вон там, на стенке, висит? Вишь, плакатик: «Норма отпуска: один литр в руки».
Буфетчица невинно изгибала свои густо начерненные брови и божилась:
– Дык я и даю по литру пива в руки, ей-бо! А если он ещё раз подойдёт, то откель мне знать, пил он уже или нет. Положенный литр отпускаю, не больше, ей-бо!
Дядя Володя однажды вмешался в эту перепалку: «Эй, тётки! Зина тут ни при чем. Вы бы сами за своими мужьями последили. Если им хочется выпить, то разве Зина в том виновата?» – «А кто же? – бойко заголосили женщины. – Не наливала бы, так и не пили бы. А она, бессовестная, только о выручке беспокоится. Никакой сознательности!» – «У хорошей жены муж не запьёт», – отрезал дядя Володя. Женщины, оскорблённые, разом замолчали, и вдруг одна язвительно выкрикнула: «А у хорошего жениха невеста с другим не сбегает!»
Дядя Володя заиграл желваками и скривился, будто лимон откусил, но ничего той женщине не ответил. Спокойно допил своё «Жигулёвское», аккуратно загасил бычок в пепельнице из консервной банки и, ни на кого не глядя, вышел из «Бабьих слёз». Говорят, больше его ноги там не бывало.
Когда дядя Володя случайно натыкался на меня на улице, то будто и не замечал меня, будто и не видел никогда. Может, для него перестало существовать все, что связано с Мариной?
– Тоскует он по ней, – объяснила мне Зойка. – Хочет забыть, да не может. Моя мамка его жалеет. Хорошим парням, говорит, редко в жизни везёт. Обязательно какая-нибудь вертихвостка жизнь испортит…
Она не вертихвостка, – вступился я за Марину. – Она не давала обязательство полюбить его.
– Зачем тогда голову ему кружила? – не сдавалась Зойка. – Это нечестно!
– А может, он ей сначала нравился, – неуверенно предположил я. – И она не виновата, что не смогла его полюбить.
– Динамо она, вот что! – отрезала Зойка. – Мамка говорит, что есть такие особы, которым нравится играть на чувствах другого человека. Всласть им это.
– Ну, это мать твоя мать так считает, а сама-то ты что думаешь? – уточнил я. Мне не нравилось, что Зоя считает свою родительницу высшим авторитетом во всём. Подумаешь, послушная дочка!
– Пригожая она – вот что я думаю, – вздохнула Зойка. – Красивым женщинам всегда тяжело живётся.
– Это тоже мать так считает? – съехидничал я.
– Да ну тебя! – рассердилась Зойка.
Каникулы подходили к концу, и мы, пользуясь последней свободой перед школой, порой на весь день уходили в лес. Он начинался сразу за посёлком: высокие лиственницы, густые, как с картинки, кудрявые березы, частый осинник, и густые, порой выше роста человека, борщевики: их широкие разлапистые листья уже покрылись жёлтыми пятнами – верная примета: пошли опята. Эти грибы росли не только на пнях, как о том можно прочитать в книжках, – они целыми стайками прятались в траве, забирались под кусты орешника или, не таясь, красовались на валёжинах.
Довольно скоро мы набирали полные вёдра маленьких опят на пузатых ножках – эти были самыми вкусными. Но домой идти не хотелось. Разводили костёр, устраивались около него со своим харчом и разговаривали обо всём на свете. Ольге нравилась картошка, которую пёк в золе Миша. А мы с Зойкой делали шашлык из грибов: нанизывали на прутики шляпки подосиновиков и вертели их над огнем, пока грибы не чернели. Ольга всякий раз пугалась: «Ой, так нельзя делать! В них может быть ботулизм!» Но мы никакого ботулизма не боялись, потому что никогда не слышали, чтобы кто-то в нашем посёлке отравился грибами. Наверное, тогда меньше было всякой заразы.
Однажды, улучив момент, когда Ольга одна собирала грибы у большой коряжины, я подошёл к ней.
– Чур! Это моё место, – предупредила она.
– А я и не претендую, – сказал я. – Поговорить хочу.
– Хотеть не вредно, – улыбнулась Ольга. – А что, разве мы никогда с тобой не говорили?
– Да я не так хочу поговорить…
– А как?
– Сама знаешь…
– Не-а, – она насмешливо покрутила головой. – Я недогадливая, мне всё объяснять надо.
– Хочу с тобой дружить, – набравшись смелости, выпалил я. И, кажется, покраснел. Я ощущал, как мочки ушей налились тяжестью и, должно быть, запылали пунцовым огнём.
– А мы, что, разве не дружим? – Ольга смахнула со лба выбившуюся из-под косынки прядь волос и насмешливо посмотрела на меня. – Вон у нас какая славная компания!
– Да я не про то…
– А про что? – она явно издевалась надо мной, но я решил идти до конца и, как это не было трудно, признался:
– Ты мне нравишься.
– Ах, вот ты про что! – Ольга изобразила удивление. – Ну, мало ли кому я нравлюсь, Паша…
– Ты красивая, – сказал я.
– Ещё скажи, что лучше всех, – засмеялась Ольга.
– Лучше, – подтвердил я, обмирая от догадки, что всё это Ольгу забавляет, не более.
– Вот что я тебе скажу, – Ольга как-то по-взрослому посмотрела на меня. – Мы с тобой можем быть друзьями, если ты так хочешь. Но не больше.
– Почему? Я что, хуже, – мне хотелось упомянуть имя Мишки, но я пересилил себя, – хуже… других?
– Не хуже и не лучше, – ответила Ольга. – Ты для меня не особенный. Вот в чём вся причина, и ничего тут не поделаешь.
– Но, может, я стану особенным?
– А вот когда станешь, тогда и поговорим, – Ольга оглянулась по сторонам. – Ой, а Зоя с Мишей нас не потеряли? Ау!
Мне было так плохо, что вы и представить себе не можете. Хотелось провалиться сквозь землю, только бы Ольга не видела, как у меня задрожали губы и кровь отхлынула от лица. Но провалиться я не мог – мог лишь отвернуться, что и сделал.
– Ау! Ау! – кричала Ольга.
Я понял, что ей не хочется оставаться наедине со мной, и потому побрёл прочь. Я слышал, как Зойка и Мишка весело аукали в ответ Ольге, и специально шёл в противоположную от их голосов сторону.
Корзину с грибами я оставил возле той коряжины, с которой Ольга срывала золотистые ожерелья опят. Вечером мне её принесла Зойка:
– Грибами-то что разбрасываться? – сказала она. – Мать замаринует, будете всю зиму с картошечкой их есть.
– Спасибо, – ответил я. – Только грибы я не люблю.
Зойка не стала уточнять, с каких это пор я перестал любить опята. Она, конечно, догадалась, что я не просто так кинул корзину в лесу. А может быть, Ольга ей что-то успела рассказать. Хорошо бы, чтобы Мишка этого не слышал. А то ведь задразнит, зараза.
– А где твои родители? – спросила Зойка. – Что-то не слышно их.
– В кино пошли, – сказал я. – «Тарзана» в который раз смотрят. Очень им нравится.
Зоя посмотрела на корзину с грибами и спросила, не надо ли помочь их перебрать, а то зачервивеют, пока мать из кинотеатра вернётся. Но мне хотелось остаться одному, и я отрицательно помотал головой: говорить тоже не особо тянуло. Добрая Зойка сострадательно вздохнула, погладила Дуньку, разлёгшуюся у моих ног, но я потянул кошку к себе: нечего тут хозяйничать, мурка не просит каждую девчонку холить-лелеять себя. Зойка, однако, тоже не отпускала мурлыку.
Я молча тянул кошку к себе, Зойка – к себе: вцепилась и не отпускала. При этом она смотрела мне прямо в глаза и, ни слова не говоря, молчала. Иногда мы забавлялись, кто кого пересмотрит – была в наше время такая забава, да и сейчас, кажется, в «гляделки» играют. Зойка обычно моргала первой, и ей приходилось выполнять условия спора.
– Первый моргнёшь, – сказала она.
– А хотя бы и так, – ответил я. – Ну и что?
– Сделаешь тогда, что я захочу, – она не отрывала от меня взгляда. – «Американка»!
«Американка» – это игра на выполнение желания, которое заранее не знаешь. Выигравший мог заставить тебя выйти на улицу и прокукарекать перед всем честным народом, или пролезть под столом, или решить заданные на дом задачи и дать списать победителю, или даже принести банку малинового варенья из домашних припасов. В общем, игра серьёзная.
– А мне-то что, – равнодушно сказал я. – Всё равно ты первая моргнёшь.
– Ни за что, – Зоя потянула кошку к себе, и та недовольно мяукнула.
– Отпусти её! – попросил я.
– А что, тебе жалко дать её погладить? – она и не думала выпускать Дуньку.
И тут я вдруг, неожиданно даже для себя, спросил:
– Тебе Ольга что-нибудь говорила?
– Интересно, чем она лучше других? – Зоя отпустила наконец кошку. – Что вы из-за неё с ума сходите?
– Никто не сходит, – соврал я и моргнул.
Но и Зойка тоже моргнула. Мы одновременно моргнули. Я ручаюсь в этом! Но она, кажется, чуть-чуть, на полсекунды позже.
– Проиграл! – сказала Зоя.
– Ты тоже, – не согласился я. – Не моргнула, что ли? Не ври!
– Так не честно, – упёрлась Зоя. В её глазах было столько отчаяния, что мне стало жалко её, и я согласился: да, мол, ничего не поделаешь – наверное, я проиграл. Измученная нами Дунька с недовольным видом улеглась на коврике и, вылизывая себя, косилась на нас. Зойку, казалось, она больше не занимала.
– Закрой глаза, – потребовала она.
Мне хотелось поскорее от неё отвязаться, и я послушно зажмурился. Зойка подошла ко мне. Я слышал её прерывистое дыхание. С чего это она вдруг так разволновалась? Зойка уже дышала прямо мне в лицо. Теплый выдох окатывал меня теплом, и тянуло слабым запахом зеленого лука и варёного яйца: наверное, Зоя наелась перед тем, как понесла корзину мне. Этот душок мне не нравился, но приходилось терпеть: проиграл!
Её выдох снова обдал мои губы теплом, и вдруг я почувствовал прикосновение к ним чего-то сухого и горячего. Зойка поцеловала меня!
Господи, сколько я мечтал о том, чтобы какая-нибудь девчонка поцеловала меня. И вот это случилось. Но, странно, я ничего не ощутил, кроме неловкости, и к тому же прикосновение Зойкиных губ никак не напоминало сахарные уста, дыхание Эола, лепестки роз и всякое такое, о чём восторженные поэты писали в стихах.
– Дура! – неожиданно вырвалось у меня. – Сбрендила, что ли?
– Да ты что? – Зойка даже отскочила от меня.
– Уйди, чтоб я тебя не видел, – тихо сказал я. – Не надо меня жалеть.
– Ты ничего не понял, – она стремительно покраснела. – Глупый!
– И не хочу понимать, – я вытер губы. И этот жест окончательно убедил Зойку в том, что ей лучше уйти. Она, споткнувшись о несчастную Дуньку, выскочила в коридор, что-то там опрокинула и выскочила на улицу.
А вскоре пришли родители. Я сидел и чистил грибы – равнодушно, механически, ни о чём не думая. Лучшее занятие отвлечься от всяких навязчивых мыслей – монотонная работа.
– Володя не заходил? – спросил папа.
– Нет.
– Странно, никто его не видит. Куда пропал человек?
– Ничего, найдётся, – сказала мама.
И, правда, однажды он пришел к нам – красивый, подтянутый, черные усы делали его еще бледнее, – пришел, встал у калитки и, сколько его ни звал отец, зайти в дом не захотел. Пришлось отцу надеть брюки (духота была страшная, и дома мы с ним ходили в одних трусах). Он вышел к дяде Володе, и тот почти сразу сунул ему в руки голубой конвертик, что-то быстро, невнятно сказал и, круто развернувшись, почти побежал по деревянному тротуару, и подковки на его ботинках нервно и дробно стукали о доски. Он ни разу не оглянулся.
Папа вошел в дом и сказал маме:
– Завтра уезжает. Переводят служить куда-то на Запад. Оставил письмо для квартирантки.
– Думает, что она вернется?
– На всякий случай. Мало ли что, говорит, вдруг у нее с Иваном ничего не получится. А он готов ждать сколько ей будет
угодно.
Письмо положили под клеенку на столе, и оно там за несколько лет пожелтело и приклеилось к столешнице, а Марина так и не объявилась. Зато поздней осенью, когда землю уже подмораживало, но еще вовсю синели шапки сентябринок, вдруг явился Иван. Крепко виноватый перед тетей Полей, он вел себя странно тихо, ходил с робкой, виноватой улыбкой – она как бы затаилась в уголках его губ, и когда тетя Полина, которой почему-то нравилось громко кричать и ругаться во дворе, поносила его самыми последними словами, он брал ее на руки и, визжащую, брыкающуюся, уносил в дом.
– Ну что, брат Паша, забыла нас Марина? – спросил меня однажды Иван. – Забыла! А ведь она у меня вот где осталась, – и
крепко-крепко стиснул куртку в области сердца. – Бывало, спросит меня: «Вань, когда ты меня бросишь?» А я говорю: «Никогда!» Она
и расхохочется: «Правильно. Потому что первой брошу я». Так и
вышло. Эх, брат Паша, ходи по земле, не отрывайся от нее и живи так, как получится, иначе – хана…
Он помолчал, задумчиво попыхтел сигареткой и совсем тихо сказал:
– А теперь будто пластинка во мне крутится, и музыка – чудная, одному мне слышная, а как о ней словами рассказать, не знаю. И такая тоска, брат, берет, что одно спасение – Полина. Жил
с ней рядом, а ведь не видел…
Примерно так он со мной говорил, то ли хмельной, то ли уже больной – через несколько дней с ним что-то нехорошее случилось: схватил нож, ударил тетю Полю, та сумела выбежать, заорала, и кое-как соседям удалось Ивана усмирить; его отправили в нервную больницу, откуда выпустили не человека, а тень – худого, с темными кругами под глазами, будто замороженного: двигался осторожно, словно хрустальную вазу в гололедицу нес.
– Зря мы эту Марину в квартирантки брали, – сокрушалась мама. – Что о нас люди теперь подумают? Двух мужиков с ума
свела, а ведь ни рожи, ни кожи, прости Господи!
– И не говори, – откликался отец, и его лицо как-то странно менялось: будто легкая тень от облака скользила по нему. – Ну их к
черту, этих квартиранток, одни хлопоты с ними. Никого больше не возьмем, пусть комната пустой стоит: будем в ней яблоки на компот
сушить…
Яблоки лежали на полу, на столе, на подоконнике. Самые крупные мама мыла и закатывала в банки. Те, что помельче, с полосатыми боками, шли на варенье. На компот сушили ароматные, полусладкие яблоки с желтой кожурой. Компот из них чуть горчил, и я его не любил.
Даже удивительно, что не любил я этот компот. Сами-то яблоки мне нравились: сочные, крепкие, с едва заметной кислинкой, они не приедались – если читаешь какую-нибудь занятную книжку, то незаметно можно было сгрызть целую чашку, и никакой оскомины.
Эти яблоки созрели на том дереве, с которого Марина собирала листья, чтобы насушить их и запарить отвар. Им она полоскала волосы. А самих яблок так и не дождалась.
– Яблоко по имени Марина, – однажды сказала Зойка. Ей тоже были по вкусу эти плоды. Мы с ней даже менялись: она приносила из своего садика большие краснобокие груши, которые в посёлке называли дулями – они и впрямь напоминали кукиш, а взамен получала чашку яблок.
Наши родители решили следующей весной обменяться глазками с этих деревьев. У мамы была лёгкая рука: всё, что ни привьёт, обязательно приживается. Наверное, и дули возьмутся. Яблоки имени Марины она не считала самыми лучшими, Даже удивлялась: «И чего это Авхачиха польстилась на них? Ну да ладно! Помогу я ей привить деревце. Мне не жалко».
Зойка больше не играла со мной в «американку» и вообще делала вид, что ничего особенного тогда не произошло. Иногда, когда из города приходило письмо от Ольги, она сообщала: «Тебе привет передают, а Мишке – нет».
«Ну и что?» – думал я про себя. Может, и нет нужды в приветах ему. Наверное, она ему сама пишет. Мишка-то, как Ольга уехала, ходил смурной и, что странно, даже перестал рассказывать всякие похабные анекдоты. Сразу видно: переживает. Но потом, как-то незаметно, он снова стал прежним Мишкой – весёлым, шкодливым, уверенным и циничным. Впрочем, мне до него не было никакого дела. И он меня не трогал, потому что, наверное, помнил ту драку. И помнил, какой я бываю бешеный. А я и сам удивлялся: что тогда на меня нашло?

Часть вторая, или Камушек из бухты Тихой
Я переставил телефон на край стола, положил по правую руку стопку чистой бумаги, пододвинул к себе раскрытую папку, куда поместил купленный в обеденный перерыв новый детектив Марининой. Если войдет кто-то из сослуживцев, всегда можно сделать вид, что усердно штудируешь какие-то документы – то ли отчеты о лабораторных исследованиях, то ли статьи коллег из смежных институтов, то ли собственные черновики и записи. Короче, ушёл весь в дело с головой.
Сегодня не хотелось корпеть над составлением таблицы, которая была нужна шефу для докторской диссертации. Ладно бы, для его личной – тут бы я расстарался: всё-таки Игорь Петрович порядочный мужик, без всяких натяжек – крупный ученый и всякое такое, ему просто некогда самому заниматься вычерчиванием всех этих графиков, таблиц, схем. Они нужны как иллюстративный материал, и обычно всё это делал лаборант Андрей, но, как на грех, он второй месяц сидел дома с загипсованной ногой: побежал к трамваю, поскользнулся, упал – перелом, гипс, больничный. А тут, в эту духоту и зной, майся за него! Хоть бы кондиционер, что ли, наконец отремонтировали: вместо холода он гнал в комнату теплую, липкую струю воздуха.
Таблица нужна была для диссертации одного важного чиновника из местного «Белого дома». Занимаясь по должности развитием лесной промышленности, он вдруг возомнил себя большим специалистом и в науке. Да и новая мода возникла в стране: ряды ученых стремительно пополнялись губернаторами и вице-губернаторами, министрами и их замами, мэрами больших и малых городов, начальниками всех мастей и чиновниками средней руки. Почти все они мало что смыслили в фундаментальных науках, их головы не были обременены хоть сколько-нибудь ценными идеями, но у них были власть и, главное, немалые возможности и деньги: как нерадивые, но богатые студенты покупали себе дипломные проекты, так и вся эта чинушечья рать приобретала кандидатские и даже докторские диссертации – для престижа и повышения собственной значимости в глазах окружающих.
Игорь Петрович, может, и не связался бы с тем лесным вельможей, если бы не одно важное обстоятельство: он жил в двухкомнатной квартире вместе с двумя взрослыми сыновьями, и жена уже просто запилила его: «Ну, когда же ты, профессор долбаный, без пяти минут академик, основатель какой-то там научной школы и прочая, и прочая, получишь нормальную квартиру? Своим мэнээсам выбиваешь жильё, а себе – слабо? Совесть не позволяет? Да какая, к чёрту, совесть! Один раз живём, милый…»
Я знал, что в обмен на диссертацию Игорю Петровичу была обещана квартира в самом что ни на есть элитном доме: он строился рядом с центральной площадью, и каждый квадратный метр жилья в нём стоил как десять «квадратов» той «сталинки», в которой обитал учёный, а, может, даже и подороже.
Между прочим, я уважал своего начальника, и нисколько не осуждал его за то, что он продавал мозги этому надутому, чванливому барсуку из лесного ведомства. Что поделаешь, если жизнь так устроена: ты – мне, я – тебе.
Но при всём почтении к Игорю Петровичу работать сегодня не хотелось. Надоело чертить эти бесчисленные графики – и чтоб без помарок, красиво. Наскучило с тупым усердием заполнять цифирью таблицы, и выверять каждый знак, а если, не дай бог, сделаешь ошибку, то, в рот компот, начинай всё сначала: подчистки, а тем более исправления, не допускались.
– Завтра сделаю, – сказал я сам себе. – Сегодня – день релаксации. Имею я право хоть чуть-чуть расслабиться или нет? Конечно, имею! Полтора года в отпуск не ходил, это не шутка… Пока нет «сокамерников», хоть отдохну. Да здравствует свобода!
Коллеги, работавшие со мной в одной комнате, называли себя в шутку сокамерниками. Три стола стояли впритык друг к другу, стены были увешаны стеллажами, на которых в живописном беспорядке громоздились книги, пухлые папки с торчащими из них листами бумаги, скрутки пожелтевшего ватмана, пачки миллиметровки с какими-то графиками и чертежами. Слева от входной двери притулился внушительный шкаф вишневого цвета. На нем висел амбарный замок.
Его приделал Дартишвили, которому надоели фокусничанья этой старинной рухляди: шкаф имел странное свойство – ни с того, ни с сего его дверцы распахивались, и многолетние накопления различных документов, отчетов, справок и прочих бумаг в мгновенье ока выпархивали стаей в комнату. Собирать их приходилось не меньше часа, да ещё часа два уходило на сортировку. Тихий ужас! Но что интересно, этот архив никому не был нужен: по крайней мере, за те почти шестнадцать лет, что я работал в институте, ни разу не видел, чтобы кто-то взял из шкафа хоть одну бумажку. Хранили их исключительно по инерции: как же, всё это – факт истории, а вдруг да пригодится? Так что замок не только держал дверцы шкафа, но и способствовал сохранности материала, наработанного предыдущими поколениями усидчивых сокамерников.
Я окинул шкаф взглядом и хмыкнул:
– Старина, а, может, ты хранишь такие тайны, которые этой детектившице и не снились?
Иногда мы с сокамерниками шутили, что на полках вверенного нам шкафа, возможно, лежат документы, которые ищет какой-нибудь иностранный шпион. Поди, с ног сбился, бедолага, а мы с Дартишвили на тех бумагах хлеб для бутербродов резали…
Кстати, где мой складной ножик? Дартишвили вчера кромсал им колбасу с сыром. Опять куда-то в бумаги сунул орудие чревоугодия, как мы этот ножик прозвали: он был тупой, я всё собирался его наточить, да недосуг, – в результате, как ни старайся делать тонкую нарезку, получаются толстые, неровные куски. Оно и понятно: этот ножик давным-давно, сто лет назад, о господи, мне подарила соседская девчонка Зойка.
В тот день я уезжал во Владивосток – поступать в институт. С утра зарядил нудный серый дождь. Зонта у меня не было, плаща – тоже, и я представил, как вымокну, пока доберусь до автовокзала в райцентре, откуда ещё часа два придётся ехать в город. Там, чтобы попасть на железнодорожный вокзал, надо ждать трамвая, а вдруг они плохо ходят? Измокну с ног до головы, конечно. Но мама, напряжённо улыбаясь, успокаивала: «Дождь перед дорогой – хорошая примета. А плащ мы тебе купим. Ты же знаешь, что мы с папой на него уже откладываем деньги…» Правда, она предлагала мне свой зонт – синий, с красными аляповатыми цветами. Ну да, я что, с ума сошёл – под бабским зонтиком ходить?
В самый разгар сборов явилась Зойка: «Привет!» – «Привет!» – «Ты там в общаге будешь жить?» – «Не знаю. Наверное. Абитуриентам обещают общежитие на время экзаменов. А что?» – «Тогда тебе это пригодится, – она протянула свёрток. – Ну, хлеба нарезать или консервы открыть. В столовую-то не находишься…» – «Спасибо» – «В столовой питаться дорого, ты уж не ленись: бутербродик или ещё что, яичницу, к примеру, сам делай…» – «Да уж, соображу сам как-нибудь…» Она говорила со мной так, будто имела на меня какие-то особые права. Ну, словно заботливая невеста, блин! А что у нас было-то? Да ничего. Мы просто дружили.
«Когда теперь увидимся, неизвестно», – сказала Зойка. – «Ага, – ответил я. – Собираться надо, некогда разговаривать. Я тебе напишу…» – «Ладно», – кивнула Зойка. У меня, в самом деле, мало оставалось времени до отхода автобуса и я, чтобы отвязаться от Зойки, сказал: «Ну что? Может, поцелуемся на прощание?» Она осталась стоять на месте, я тоже не сдвинулся. Так и смотрели друг на друга, пока Зойка насмешливо не спросила: «Ну, что стоишь? Иди давай!» Я опешил. Вроде как у себя дома, куда это, интересно, мне идти? Зойка, видимо, подумала о том же самом, потому что вдруг засмеялась, махнула рукой: «Пока!» и выскочила из дома. А её подарок мне потом очень даже пригодился. И вот, надо же, столько лет прошло, а ножик всё ещё служит службу. Куда ж Отар его положил? Не под эту ли синюю папку?
На ней была типографская надпись «Дело №…» Из-под обложки торчал лист бумаги. Я машинально встряхнул папку, чтобы лист оказался внутри неё, но что-то вдруг показалось ему не так. То ли цвет бумаги – нежно-желтый, то ли текст на ней: короткие строки, и не на компьютере набраны, а от руки написаны.
– Странно, – пронеслось в голове. – Я никаких записей сегодня не делал. Откуда взялась эта бумага? А ну-ка, что в ней?
На листе было четверостишие, старательно выведенное чёрной гелиевой пастой:
«Как редкостную птицу-марабу,
Как скрытного жука-единорога,
Тебя увидеть я хочу
И поговорить немного».
Почерк показался очень знакомым: крупные, чётко выведенные буквы с наклоном влево, запятые в виде жирных точек с тоненькими хвостиками-закорючками, и вместо дефиса две коротких черточки, напоминающие знак равенства. Где-то я уже видел эту руку. Но где и когда?
Как ни напрягал память, так и не смог ничего вспомнить. Кто, интересно, мог всё это написать? И кому понадобилось меня разыгрывать? «Тебя увидеть я хочу…» Надо же! «И поговорить немного…» Ну, в чём проблема? Говори!
«Наверное, это шуточки Дартишвили», – решил я. Отар обожал весёлые розыгрыши, и был он на них силён. А ещё Дартишвили порой выдумывал совершенно правдоподобные истории, главным героем которых был сам. В них он представал отважным спасателем, грозой хулиганов, бескорыстным помощником униженных и оскорблённых, героем-любовником и даже прекрасным принцем. У принца, правда, был слишком длинный нос с горбинкой, мощные усы-щётки, постоянно небритая кожа: как ни старательно Дартишвили водил бритвой, а волосы, казалось, прямо на глазах снова буйно пробивались из всех пор.
В прошлом году, вернувшись из Приморья, Дартишвили сидел в кабинете непривычно тихий, с глупейшей улыбкой и мечтательным глазами. Геннадию сразу стало ясно: его неженатый коллега наконец-то влюбился, а может и не влюбился, но, во всяком случае, пережил нечто романтическое и необыкновенное.
– Да! – сказал Дартишвили в курилке Геннадию. – Да! Я не верил, что так бывает. Думал: глупости, выдумка! Она – моя вторая половина. Отвечаю! Ни с кем так не было.
– Значит, скоро женишься?
– Эх! Она мне всё обещала адрес дать, но в последний вечер так и не пришла. Не знаю, что у неё случилось. Понимаешь, я, как дурак, даже билет на самолёт хотел сдать и поехать разыскивать её по всему Владивостоку. Да! Не веришь?
– Верю. В книжках про такое читал…
– Да иди ты со своими книжками! Это – жизнь. Наверно, я ей не нужен. Она такая женщина! Посмотришь: ничего особенного, маленькая, худенькая, но в любви не знает меры. Да! Такая женщина – одна на тысячу других. Нет, на десять тысяч! А я не знаю её адреса.
– Да где же ты её нашёл, Отар?
– На пляже. Загорали, купались. Я бы на неё и внимания не обратил, но она порезала ракушкой ногу. Попросила перебинтовать. Слово за слово – пошли в кафе, выпили по «Фанте», разговоры, то да сё, гляжу: уже вечер. Да! А у меня женщины нет на ночь.
– А она что, не женщина?
– Да! Я ей, представь, честно говорю: вот, мол, хотел на пляже познакомиться с кем-нибудь, скучно без женщины. А она в ответ: будем, говорит, знакомы, мне тоже скучно без мужчины. Думал, что перепихнусь с ней и до свиданья, но оказалось: она – моя. Я думал, что это брехня: две половинки одного целого, полное слияние и всё такое. Оказалось – нет. Да! И не знаю её адреса. Что, Паша, делать?
– Жить дальше, – вздохнул я. – Отпуск у тебя был не последний. Ещё поедешь во Владик…
Я поверил Дартишвили. История не походила на его прежние рассказы, в которых он представал Казановой и дон Жуаном в одном лице. Показателем настоящей любви для него был качественный секс. К чему все эти фигли-мигли, ахи-вздохи, переживания-метания, когда любовь – кровать? Не надо никаких слов, тело само скажет другому телу о чувствах, переполняющих душу. «Извини, – не соглашался я. – А что, если это не чувства переполняют душу, а, как говорится, сперма брызжет из ушей? Любовь – не просто кровать…» Прежде Дартишвили ёрничал в ответ, издевался и насмехался, теперь – молчал, томился и, похоже, действительно был влюблён. Он даже забыл о своих обычных розыгрышах и шуточках. И вдруг – эта записка в стихах. Неужели период романтики у Отара закончился, и он снова входит в привычный образ?
Тут дверь кабинета скрипнула, в неё просунулась пышноволосая голова вахтёрши Ноны Александровны.
– Павел Васильевич, – томно выдохнула она, оттопырив нижнюю губу и показывая новенький золотой зуб, – к вам женщина пришла…
– Так пусть заходит, – буркнул я, не поднимая головы от спешно разложенных бумаг, – вы же знаете, что в наш отдел пропуск не оформляется…
– Она сказала, что подождёт вас внизу, – Нона Александровна поджала ярко-красные губы и прищурила глаза. – Такая стеснительная дамочка, уж такая скромная…
– Вот ещё, – я сделал вид, что недоволен. – Делать мне нечего: принимать посетителей в вестибюле…
– Но вы, Павел Васильевич, всё-таки спустились бы к ней, – настаивала вахтерша. – Она сегодня уже второй раз является. Первый раз, как приходила, вы куда-то выходили по делам. Я её к вам в кабинет отправила. Не знала, что вас там нет. Она уж так переживала, так переживала, что вас не застала. А вы разве её записку не видели? Она что-то вам такое написала…
– Да записка-то есть, – хмыкнул я. – Только не пойму, что это за дама и откуда она.
– Ну, так и узнаете сейчас. Спускайтесь. Уж такая она скромная, такая обходительная, такая славная…
Продолжая выдавать визитёрше приятные определения, вахтёрша притворила дверь.
Делать нечего, пришлось мне спуститься вниз. В вестибюле, однако, никого не было. Я даже обошел вокруг развесистую китайскую розу, высаженную лет десять назад Светланой Ивановной из отдела долгосрочных прогнозов.
Светлана Ивановна уже который год на пенсии, за её растением никто особо не ухаживает, разве что уборщица раз в неделю польет, и то – с бурчанием: платят, мол, гроши, мало того, что убираешь тут за всеми их срач, так ещё и бесхозные цветы обихаживай – поразводили тут всякой растительности.
За розой, однако, никого не было. Но мне показалось, что кто-то прохаживается в цокольном помещении. Входом через него пользовалось в основном начальство, когда приезжало на машинах.
Перегнувшись, я заглянул через решетку лестницы вниз и увидел маленькую худенькую женщину в белой кофточке. Она подошла к низкому подоконнику и села на него, вытянув ноги. Русые спутанные волосы, перевязанные узкой розовой ленточкой, закрывали ей плечи.
Боже, боже…, – у меня резко оборвалось сердце, на какую-то секунду даже перестало биться, а потом бешено, до боли в висках застучало: бух-бух-бух! – Боже мой, это она. Никто больше не носит такую ленточку! Конечно, это Лена.
Я затаил дыхание и, медленно отступая по лестнице вверх, молил Бога, чтобы тот сделал так, чтобы эта женщина не увидела меня. Хотелось исчезнуть, испариться, стать невидимкой, провалиться сквозь землю, только бы не встретиться с ней.
Самое смешное, что в этот момент мне почему-то вспомнилось: в исламе есть изречение: «То, что мусульмане считают справедливым, справедливо в глазах Аллаха». Но какому богу я взмолился, и сам не знал – наверное, надо было обратиться всё-таки конкретно к Аллаху, потому что тот Создатель, которого я попросил помочь, сегодня, наверное, не слышал одиноких голосов, а, может, был захвачен чем-то более важным, или вообще решил заняться своим любимым делом – испытанием. Может быть, сейчас он с любопытством взирал на меня откуда-то из своих заоблачных высот, и очень ему было интересно, как я поведу себя с дамой, которую некогда любил. Или не любил? А! Какая, впрочем, разница. Мы были близки, и, более того, эта женщина научила меня любви. Или сексу? «Трахаться можно без любви, а любить – без траханья, – говорила она и, отдувая челку со лба, бросала на меня короткий испытующий взгляд. – Что у нас с тобой – я и сама, миленький, не знаю. Может, мне просто нравится жить?»
– Ё-калэ-мэне!
Я наступил на жестяную крышечку от пива, и она, зараза такая, выскользнув из-под моего ботинка, со звоном покатилась вниз. Женщина вздрогнула и обернулась на звук. Из-под густой чёлки русых волос стрельнул пристальный взгляд темных и блестящих глаз. Зрачки, черные, как маслины, странно расширились и застыли. Она смотрела на меня так, будто только что обрела дар зрения и первый человек, которого увидела, был я, Павел Васильевич Иванов.
Пришлось изобразить на лице улыбку и поднять в приветствии руку. А что ещё оставалось делать?
Лена тоже помахала и позвала меня к себе. Спускаясь по лестнице, я не знал, что делать дальше. В отношениях с этой женщиной я вообще никогда не ведал, что будет дальше: задумывал одно, делал другое, а получалось так, как хотела она. Наверное, я ни в жизнь не обратил бы на неё внимания, если бы она сама не подошла ко мне в институтской курилке. «Говорят, ты стихи пишешь, – сказала она. – Можешь что-нибудь дать для факультетской стенгазеты?»
Я почему-то вспомнил школьную учительницу Нину Ивановну и ту злосчастную стенгазету, из-за которой наш класс не попал на какой-то конкурс: «Не, я стенгазетами никогда не занимался, – соврал я. – Талантов нету таких!» А Лена хмыкнула: «Тебя никто и не заставляет! А вот стихи ты пишешь. Мне рассказывали. И, вроде, они произвели впечатление…»
Конечно, она намекала на тот вечер, когда мы, вчерашние абитуриенты, отмечали поступление в институт. Днём объявили результаты приёмных экзаменов: конкурс был большим – четыре с половиной человека на место, у меня была одна «четвёрка», остальные – «пятёрки», но я всё равно боялся, что не попаду в альма-матер со своими девятнадцатью баллами из двадцати. Всё-таки ребята поступали подготовленные, многие ходили на подготовительные курсы, занимались с репетиторами – разумеется, всего этого в нашем посёлке не было, а само слово «репетитор» я впервые услышал в приёмной комиссии.
В общем, когда объявили результаты экзаменов, радости у меня были полные штаны. Кто-то предложил: «Ребята, надо отметить это дело!» Собрались на квартире у Миши Харитонова, родители которого были не против вечеринки и даже специально уехали на загородную дачу, чтобы не смущать молодёжь. Я, конечно, быстро захмелел: до этого, считай, и не пил вина, не заведено это было в нашей семье. А тут – такое дело: радостное событие, чувствуешь себя взрослым, как-то негоже отставать от других. Ну, рюмка за рюмкой, шутки-прибаутки – и напился, а напившись, расчувствовался, вспомнил свой посёлок, родителей, школу и то, как, оставаясь дома один, сочинял вроде как стихи. Друзей у меня не было, вернее, те парни, с которыми сложились нормальные отношения, наверное, считали меня другом, но для меня они были просто хорошими знакомыми. Друг – это больше, чем товарищ. Другу можно рассказать о себе всё, полностью довериться, и он тебя всегда поймёт. А таких у меня не было. И когда случалось что-то важное (или мне казалось, что это нечто особенное?), я рассказывал об этом в рифмованных строчках. Стихами их, в общем-то, не считал. А тут, после выпитого, когда другие ребята рассказывали смешные анекдоты, вспоминали какие-нибудь случаи, к месту и не месту цитировали классиков и вовсю старались показать свою учёность, я вдруг заорал: «А стихи кто-нибудь сам сочиняет? А! Слабо вам? А я – могу!» И начал шпарить свои вирши. Боже мой, выступал, наверное, не менее получаса, аж голос сорвал. И вот, нате вам, оказывается, об этом случае уже в институте рассказывают…
«Ну? – спросила Лена. – Так как? Принесешь стихи?» – «Да ну! Какие там стихи! Это просто так, игра в рифму… Ничего серьёзного!» Но Лена, посмотрев мне прямо в глаза, усмехнулась: «Паша, завтра принеси что-нибудь. Я буду в аудитории, – и назвала её номер, – у нас там штаб. Познакомишься с ребятами. Пора и первокурсникам активнее приобщаться к факультетской жизни. Жду». И, легко покачиваясь на тонких шпильках, пошла прочь.
Она училась на пятом курсе, и была старше меня лет на семь, если не больше: после школы занималась в каком-то техникуме, а в институт поступила с третьей попытки. Причем, была замужем, развелась, и, как я уже знал, у Елены была маленькая дочка.
Я привык уважать старших – уж так меня воспитали, и потому явился со своими опусами в назначенное время.
– Кстати, – сказал я. – Откуда вы знаете, что я сочиняю?
– Оттуда, – хмыкнула Лена. – Утка как-то один твой стих в курилке читала, – и без всякого перехода посоветовала:
– Нынешние девушки не столько стихи любят, сколько дискотеки и хорошие рестораны. Своди её туда, и всё у тебя получится с ней без стихов.
О! Значит, про тот вечер Лена ничего не знала. А я-то думал… Хорошо, что не знает. А то, наверное, ей бы попутно рассказали, как я напился до положения риз. Такого, кстати, больше не повторялось.
А Утка – это Ирина Уткина, моя однокурсница, миловидная блондиночка с большими, как у Мальвины глазами. Везёт же мне на этих Мальвин, однако! Когда она смотрела на меня, невинно хлопая искусно накрашенными длинными ресницами, я терял всякое соображение, и это девчонку, кажется, забавляло, но не более того.
Ни в какой ресторан сводить её я не мог: жить приходилось на одну стипендию и на ту небольшую сумму денег, которую каждый месяц посылала мать. В ожидании перевода, случалось, я несколько дней перебивался на картошке или лапше. Брать взаймы не привык и считал, что жить надо на те средства, которые имеешь.
Лена прочитала стихи и благосклонно кивнула:
– Пойдёт!
Я уже хотел откланяться, но она задержала: «Ты где живешь? А, вот как! Так нам по пути. Подожди пять минут. Вместе и пойдем…»
И пошли. Разговаривали о том – о сём, а, в общем-то, ни о чём. Я почему-то чувствовал себя скованно. Может, потому что Лена спросила меня: «Что, кажусь тебе старой? Почему ты мне «выкаешь»?» Я отшутился: воспитание, мол, не позволяет, да и на брудершафт ещё не пили. Лена метнула в меня быстрый лукавый взгляд и засмеялась: «У, какой! И слово-то какое знаешь: брудершафт, – с удовольствием повторила она. – Умный, прямо как мой брат. Кстати, ты на него даже внешне похож…»
Её брат, Александр Васильевич, вёл курс древнерусской литературы в местном педагогическом институте. И действительно был похож на меня. Или это я походил на него? Субтильный, среднего роста, в очках, чернявый, лицо чуть продолговатое. Но в отличие от меня он был занудой. Если начинал что-то рассказывать, то непременно выплёскивал на собеседника массу подробностей, малозначительных деталей, к месту и не к месту наизусть цитировал работы каких-то литературоведов, историков или писателей. Тоска!
Но всё это я узнал потом. А пока что по дороге домой мы говорили с Леной обо всём на свете, и, странное дело, когда я распростился с ней у её дома, мне захотелось вернуться обратно и поговорить ещё. То, что она была старше, уже не имело никакого значения.
А потом стало как-то так получаться, что мы оказывались в одних и тех же компаниях, нечаянно встречались на университетских вечерах, концертах в местной филармонии или на выставках в художественном музее. А после одной вечеринки, где я, вопреки обыкновению, всё-таки изрядно накачался горячительным, Лена взялась доставить меня на квартиру, которую я снимал. Причём, помогла в этом… Зойка. Оказывается, у Авхачихи во Владивостоке жил какой-то родственник, а его знакомый со всей семьёй на целых три года уезжал в Мозамбик. Тогда СССР вовсю помогал этой стране, в том числе и специалистами. Знакомый родственника непременно хотел сдать квартиру, как он говорил, «небалованному», скромному человеку. Чтобы, стало быть, можно было на него положиться. И чтобы он был при той квартирке вроде сторожа. Тут-то Зойка и подсуетилась: «Так там же Пашка Иванов учится! Чем ему в общаге жить, лучше пусть квартиру снимает. А то в этих общагах одно пьянство да разврат…»
О ком она больше беспокоилась – обо мне или о себе? Наверное, о себе. Ей, скорее всего, не хотелось, чтобы я вёл слишком разгульную жизнь и связался, как у нас говорили в посёлке, с какой-нибудь чувихой. Зоя всё-таки рассчитывала: рано или поздно я её увижу и пойму, что лучше её никого и нет на свете.
Квартирой я был доволен. Но в тот вечер где-то обронил ключ, и попасть домой не смог, и тогда Лена махнула рукой: «А! Рано или поздно это бы случилось. Уж лучше раньше! Пошли к нам. Брат в мою личную жизнь не вмешивается…»
Я ещё не был разбалован женщинами, и опыта у меня, считай, почти не имелось. Ну, разве можно считать любовью то, что было с Галкой в конце десятого класса? Разделись, обнялись, но она на все мои более-менее смелые прикосновения отвечала яростным шепотом: «Не надо, я не такая…» А то, что получилось с подругой подруги того самого Мишки, который страдал от неразделенной любви к Ольге? Страдать-то страдал, но сам при этом не терялся. Однажды Мишка подмигнул: «Ну, что? Хочешь с девчонкой познакомиться? На передок слаба, имей это в виду!» Они вроде как се вместе пошли собирать грибы. В лесу сидели у костра, шашлыки, вино, то – сё, Мишка со своей девчонкой пошёл искать подосиновики, а подруга подруги от скуки начала со мной заигрывать, и я, сгорая от нетерпения, поддержал её представленье во внезапно вспыхнувшую страсть. Но всё у нас получилось наспех, неуклюже, к тому же подруга подруги всё время повторяла: «Ой, кто-то идёт! Ой, я со стыда сгорю, если они нас увидят! Ой, быстрее!» Ну, и так далее. Какая уж тут, к чёрту, страсть
Я только об одном думал: скорее бы всё закончилось, но как только выходил, что называется на финишную прямую, девица или неловко поворачивалась, или громко ойкала, или впивалась ногтями в его спину – всё отступало, замирало, возбуждение пропадало, и приходилось начинать сначала.
А с Леной всё было иначе. Но, впрочем, я не об этом. С ней было легко и как-то очень просто. Не в том смысле просто, что обходилось без сложностей – нет, их хватало, а в том смысле, что она понимала меня, и я тоже чувствовал её желания и настроение – порой без всяких слов.
Как только она ввела меня в квартиру, так сразу же громко оповестила:
– Александр Васильевич и Лариса Николаевна, ау! Я не одна – с кавалером. Можем даже чаю попить вместе, если хотите…
– Не хотим, но можем, – отозвался из-за плотно закрытой двери густой красивый баритон. – Лариса, оторвись от своих конспектов!
Дверь комнаты скрипнула, полуотворилась, и в тускло освещённый коридорчик выпал худощавый мужчина в роговых очках с толстыми линзами.
– Привет, – он протянул мне узкую длинную ладонь. – Давно вы, молодой человек, знакомы с Еленой Васильевной? Почему она вас скрывала от нас? А чай вы какой любите – индийский или цейлонский? О, нет! Не разувайтесь! У нас это не принято. Ах, да! Вы, наверное, останетесь тут? Тогда – разувайтесь!
– Саша, ты бы хоть спросил, как молодого человека зовут, – подсказала молодая женщина, вышедшая из комнаты следом за ним. Она, застенчиво улыбнувшись, поправила растрепанные прядки рыжеватых волос и представилась:
– Лариса, супруга Александра Васильевича…
– Да зачем все эти церемонии разводить? – воскликнул Александр Васильевич. – Ленка ему и так уже рассказала, как нас зовут. Правда? – он подмигнул мне. – А как вас, молодой человек зовут, я, кажется, уже догадался: Павел, так ведь?
Я кивнул. А Лена, насмешливо глянув на брата, вздохнула:
– Догадливый ты мой, – она хмыкнула. – Рассказывать тебе я могу про одного, а приходить – с другим. Это тебе в голову не приходило, дорогой?
Александр Васильевич рассмеялся и неловко пожал плечами:
– Лучше помолчу о том, что мне порой приходит в голову, – и, взглянув на Ларису, спросил: Ты уже закончила свой перевод? Или решила сегодня плюнуть на него?
– Плюнуть! – Лариса вздохнула и поморщилась. – Не знаю, что и делать: текст, вроде бы, простой и ясный, а начинаешь переводить – без пояснений не обойтись, иначе всё будет непонятным.
– Вот всегда так, – Александр Васильевич блеснул стёклами очков. – Начнёшь задумываться над простым и ясным – получится сплошная непонятность.
– Философ! – воскликнула Лена. – А ну, прекратить подобные разговорчики! Про умное потом поговорите, без нас. Ты бы ещё про Петра и Февронию завёл сейчас разговор…
– А что? – оживился Александр Васильевич. – Молодой человек наверняка не знает о них ничего. Не знаете ведь, Павел?
– Нет, – я смущенно кивнул. – Не приходилось слышать…
– Ага! – Александр Васильевич торжествующе поднял указательный палец вверх. – О каком-нибудь Тристане и Изольде нынешняя молодёжь ещё худо-бедно наслышана, а об исконных героях славянской культуры – не бэ, не мэ, ни кукареку!
– Господи, – Лена преувеличенно нарочито вздохнула. – Русофил ты наш доморощенный!
– Феврония – образец преданности и верности, – не обращая внимания на сестру, продолжал Александр Васильевич. – Если бы древнерусскую повесть о Петре и Февронии включили в обязательную школьную программу, то, глядишь, среди нынешних девиц поменьше бы распутниц было…
– Саша, – тихо сказала Лариса, – ну что ты такое говоришь? Литература – не учебник жизни. Можно досконально знать извращения, описанные маркизом де Садом, оставаясь при этом глубоко нравственным человеком…
– Знаю! – Александр Васильевич досадливо поморщился. – Ты, матушка, уводишь меня совсем в другую степь. Давай не будем углубляться в психологию восприятия текста. Я всего лишь хотел сказать, что положительные образы, созданные великой древнерусской литературой, воспитывают в читателе самые лучшие качества.
– Ну, начал лекцию читать! – воскликнула Лена. – Саша, уймись! Студентов целыми днями мучаешь семинарами-коллоквиумами, возвращаешься домой – за нас принимаешься. Что ты носишься с этой своей Февронией? Забыл, какой хитрюгой она была? Чтобы привязать к себе Петра, она поступила нечестно.
– Кощунствуешь! – Александр Васильевич от возмущения даже привстал. – Она образец чистоты и целомудрия.
– Ага, – насмешливо кивнула Лена, – эталоном добродетели она стала потом. Вспомни: Пётр приехал к ней, потому что прослышал: она исцеляет самые сложные болезни. У него же всё тело было покрыто какими-то язвами. Пётр сказал, что если девица вылечит его, то он на ней женится. А жених он был завидный – князь, богат и знаменит, какая же девка от такого откажется?
– Ну… ты это, – Александр Васильевич хотел одёрнуть сестру, но та, не обращая внимания на его возмущенное мычание, продолжала:
– Феврония, не спорю, исцелила его, но оставила небольшой участок кожи недолеченным. Чтоб, стало быть, князёк-то не забывался: не захочет сам к Февронии вернуться – снова весь струпьями покроется и, воленс-неволенс, приползёт к девице за помощью…
– «Для Бога все вещи чисты, хороши и правильны, – говорил Гераклит, – но люди относят некоторые из них к правильным, другие – к неправильным», и это ключ к пониманию образа Февронии, – покачал головой Александр Васильевич. – Он выходит далеко за рамки шкалы стандартных человеческих ценностей. Мифология никогда не имеет в качестве своего главного героя просто добродетельного человека…
– Это что, декламация отрывка из твоей гениальной диссертации? – усмехнулась Лена. – Мифология – эмансипированная мадама: захотела героя – и поимела его. Ах, какой стиль! Какой полёт мысли!
– В ответ на твои издёвки только и могу сказать: моя сестра – дура, – сказал Александр Васильевич и устало закрыл глаза.
– А мой брат – зануда! – парировала сестрица.
Очевидно, подобные споры-разговоры у них случались регулярно, поскольку оба огрызались довольно вяло, да и Лариса отнеслась к их перепалке без особого интереса, равнодушно листая какой-то толстый журнал. На кухне засвистел закипевший чайник, и Лена убежала заваривать чай.
Александр Васильевич и Лариса молчали. Я чувствовал себя неуверенно, и чтобы скрыть смущение, взял с журнального столика тоненькую брошюрку и раскрыл её наугад:
«Героям повести удалось подняться над своими собственными и локальными историческими ограничениями. Они умирают, но, будучи людьми вечности, возрождаются в христианском символе жизни после смерти, в идее небесной любви. Они умерли в один день, но их положили в разные гробы. Преодолевая физическую смерть, их тела чудесным образом воссоединяются в одном гробу. Люди это видят, и думают, что кто-то таким образом кощунствует над Петром и Февронией. Их рассоединяют, кладут в разные гробы, но наутро снова находят вместе…»
– Ага! Читаешь выдающуюся работу братца? – хмыкнула Лена, вернувшаяся с кухни с чайником. – Ну и как? Проникся поэтикой подлинных духовных страстей?
Александр Васильевич изобразил на лице страдание и воздел руки над головой:
– Лена, умоляю: не надо, не трогай святое! Это смысл моей жизни…
– Да ладно, брат, – вздохнула Лена. – Шучу я. А вообще, тебе давно пора научиться делать морду тяпкой. Сделал морду тяпкой – и вперёд! Нахрапом бы взял всех этих докторов с академиками и давно защитил бы диссертацию.
– Вся проблема в том, сестра, что у интеллигентного человека не морда, а лицо, – с достоинством подбоченился Александр Васильевич. – И что такое тяпка, он не знает.
– Ё-моё! – всплеснула руками Лена. – Пастернак, выходит, был не интеллигент? Копался в своём огороде, картошку тяпкой полол и окучивал – выращивал её, чтоб с голодухи не сдохнуть: его стихи никто не печатал, «Доктор Живаго» приносил прибыль издателям на Западе, а Борис Леонидович хрен без соли доедал. Но что такое тяпка – знал!
– Сестрица, ты всё же дура, – устало улыбнулся Александр Васильевич. – И даже не скрываешь этого.
– А ты – умный, – отрезала Лена, – только этого никто не знает. И не узнает, потому что ты – мямля. Твои однокурсники уже давно кандидатские защитили, а ты всё топчешься на месте, стесняешься чего-то, и ведь не дурак, статьи интересные пишешь, но кому они нужны, кроме десятка таких же сумасшедших, как ты?
– Лена, сейчас же прекрати! – подала голос Лариса. – Постеснялась бы постороннего человека.
– А он мне не посторонний, – мгновенно откликнулась Лена и, высунув язык, дурашливо подразнилась: Бе-бе-бе! Он, может, моим постоянным любовником станет. И наплевать на выдуманные добродетели!
– Во-во! – осклабился Александр Васильевич. – Бедный молодой человек ни сном – ни духом ни о чём подобном не помышляет, а ты – морду тяпкой и вперёд на него!
– Паш, скажи ему: я такая? – глаза у Лены были весёлые и злые. – Братец считает, что я без тормозов.
Я смутился и пожал плечами:
– Мы просто хорошие знакомые. И, как мне кажется, Лену на факультете уважают. Ничего плохого не слышал о ней.
Александр Васильевич громко, с причмокиванием, отхлебнул горячего чая из кружки и, прищурившись, пояснил:
– Да знаю я, знаю, что сестрица – человек неплохой! Я не то имел в виду. Она не знает меры – вот что!
– А это уж моё дело, – огрызнулась Лена. – Как-нибудь сама разберусь.
– Во-во! – Александр Васильевич блеснул стекляшками очков. – Твоя старшая сестрица то же самое говорит. И что же? То один роман, то другой… Это элементарная распущенность, вот что!
О том, что у Лены есть сестра, я не знал. Она никогда не упоминала о ней. Но, судя по реплике Александра Васильевича, он был не в восторге от обеих своих сестриц.
***
– Ну? Что ты так медленно идёшь? – Лена нетерпеливо стукнула по полу ногой. – Я тут вся извелась, тебя ожидаючи.
Я приблизился к ней и, оглянувшись – не видит ли кто, приобнял Лену за плечи и коснулся губами её теплой щеки. Она, не обращая внимания на моё смущение, встала на цыпочки и быстро, но крепко поцеловала в губы:
– Ну, здравствуй!
– Ты как тут оказалась? – спросил я. – И как меня нашла? Всё-таки столько времени прошло…
– Земля русская слухом полнится, – рассмеялась Лена. – Я вчера прилетела, у меня тут тётка живёт. Вообще-то, я не специально к ней, а по пути – транзитом, так сказать: мчусь в Петербург на крыльях любви, – она коротко хохотнула, – один мужик замуж меня берёт: почти на двадцать лет старше, весь из себя выдающийся учёный – был, между прочим, научным руководителем моего братца…
– Александр Васильевич, кстати, диссертацию-то защитил? – ради приличия поинтересовался я. – Помню: о какой-то Февронии всё рассказывал…
– А ты не знаешь? – помрачнела Лена. – Впрочем, откуда тебе знать! Ты, как уехал из Владивостока, так у нас связь и оборвалась. Даже, наверное, и не вспоминал?
– Ну что ты, – я растерянно шмыгнул носом. – Вспоминал, конечно. Тебя разве забудешь!
– Нет больше Александра Васильевича, – сказала Лена. – Никто не знает, что случилось на самом деле, но его нашли разбитым у одной девятиэтажки: забрался, говорят, на крышу и спрыгнул вниз. Портфель с лекциями, рукописями и какими-то письмами остался на кровле. Лариса даже не прикоснулась к ним: открыла портфель, увидела эти бумаги и снова замок защёлкнула. Замуж так и не вышла, одна живёт.
– Извини, – я чувствовал себя неловко. – Был не в курсе. Жалко твоего брата. Интересный человек…
Я не знал, что нужно говорить и делать в подобных ситуациях. Вроде бы положено выражать сочувствие, вспоминать что-нибудь хорошее, связанное с почившим, но как на грех не припоминалось ничего, кроме нервного разговора о древнерусских повестях. Выдав сентенцию об интересном человеке, я запнулся и замолчал: было неловко говорить банальные, шаблонные слова, но другие на ум не шли.
Лена, видимо, это почувствовала, потому что вдруг переменила тему разговора:
– О том, что ты работаешь здесь, я от Томки Баранниковой случайно узнала…
Эта Томка училась с Геннадием на одном курсе, была институтской активисткой, помогала Лене выпускать факультетскую газету, что их и сдружило. Сейчас Баранникова ничем не напоминала восторженную быстроглазую и смешливую девицу – она стала массивной скульптурообразной дамой, которой так и хотелось дать в руки весло или серп, тогда она стала бы живым воплощением гипсовых девушек эпохи соцреализма. Конечно, я знал, что Тамара живёт в Хабаровске, раз в год, накануне новогодних праздников, мы даже звонили друг другу, иногда сентиментальничали: надо бы, мол, наконец-то встретиться, молодость повспоминать; может, ещё кто-то из выпуска найдётся, вот было бы здорово! Но я опускал телефонную трубку, и на этом общение заканчивалось до следующего нового года.
– Томка мне и говорит: Паша Иванов, мол, зазнался – как женился, так друзья только по телефону его и слышат, – продолжала Лена. – Жена тебя на коротком поводке держит, что ли?
– Нет, на длинном, – я усмехнулся. – Мужчина должен чувствовать себя свободным, а женщина – вовремя дёрнуть поводок, если ей что-то покажется не так…
– Мудрая у тебя жена! – засмеялась Лена. – Кто она?
– Человек, – я снова усмехнулся.
– Догадываюсь, – хмыкнула Лена. – Где ты её нашёл?
– А может, это она меня нашла…
– Вообще-то такие, как ты, на дороге не валяются.
– Ну, почему же? – я постарался приподнять брови как можно ироничнее. – Иногда валяются. Я в тот вечер поскользнулся – был жуткий гололёд, упал – искры из глаз, острая боль в ноге, чуть пошевелюсь – всех святых вижу. И случилось так, что мимо проходила Аня. Остановилась, посмотрела на меня и сказала: «Так-с! Автобусы всё равно не ходят, на такси денег нет, придётся на „скорой“ на работу ехать. Нам с вами, кажется, по пути…»
– Она что, врач-травматолог?
– Ты догадливая, – я снова усмехнулся. – Перелома у меня, слава Богу, не было – всего-навсего растяжение связок, гематома и всякое такое. Но благодаря этой травме я познакомился с Аней.
– Доволен?
– Знаешь, я ни с кем не обсуждаю семейную жизнь, – я прямо посмотрел ей в глаза. – Это наша с Аней жизнь, и ничья больше.
– Извини, – Лена опустила голову. – А личная жизнь у тебя при этом есть?
– Конечно, – я кивнул. – Например, увлёкся кактусами. Представляешь, у меня уже девяносто шесть разных кактусов…
– Ботан! – в голосе Лены чувствовалось сожаление. – Вон оно как! Развёл в квартире ботанический сад. Господи, да ты всегда был ботаном: прилежный, умненький мальчик, такой весь аккуратненький, партикулярный, не позволяющий себе выходить за рамки приличий – так и хотелось тебя соблазнить, научить греху…
– Спасибо, научила, – я дурашливо поклонился.
– Да уж! – засмеялась Лена. – Не забыл?
Я тоже засмеялся и, поймав её тяжелый, пугающе прямой взгляд, не нашёл подходящих слов и только кивнул. Она взяла мою ладонь и осторожно пожала её:
– Я так и знала…
И тут открылась входная дверь, и в вестибюль ввалился Игорь Петрович – большой, сутулый, как медведь, с растрепанными волосами, в мешковатом сером костюме и бледной, пожомканной рубашке, распахнутый воротничок которой обнажал короткую морщинистую шею. Но это не мешало выглядеть ему вальяжно, и в этой его неухоженности даже чувствовался какой-то особенный шик.
– Иванов! – воскликнул Игорь Петрович. – Приятная для тебя новость: чертежи потребуются только через месяц.
Я изобразил широкую улыбку радости, которую тут же сменил на недоумение:
– А что могло случиться? Всё так хорошо шло…
– Наш подопечный попросил сдвинуть свою защиту, потому что на его ведомство неожиданно свалилась проверка из Москвы, – пояснил Игорь Петрович. – Ему сейчас не до занятий наукой. Так что, если хочешь, отдыхай!
– То есть Павлу можно уйти с работы? – уточнила Лена.
Меня её вопрос смутил, и я даже шикнул на неё, но Игорь Петрович добродушно махнул рукой:
– Можно. Конечно, можно! – и подмигнул мне. – Всё можно, если осторожно. Эта милая леди, надеюсь, твоя кузина или родственница Ани? А то могут всякие слухи пойти…
– Да, – поспешно кивнул я и тут же поправился:
– Вернее, нет. Не кузина. И не…
– Стоп! – Игорь Петрович усмехнулся. – Это совершенно неважно. А важно то, что вы можете посидеть в каком-нибудь уличном кафе, попить пива и съесть шашлык, – он зажмурился и облизал губы. – Непременно хорошо прожаренный, с сочной корочкой, посыпанной мелко порубленной кинзой, и чтобы каждый кусочек был отделен от другого кольцами лука и кружочками помидоров. У вас ещё нет этого проклятого холецистита, и с печенью, наверное, полный порядок – вам можно лакомиться жареным, а вот мне – только пареным. Эх!
Игорь Петрович, пригорюнившись, стал взбираться по крутой лестнице. Преодолев шестую ступеньку, он остановился и оглянулся:
– Кстати, – сказал он. – Не давайте поливать шашлык этим дебильным кетчупом. Настоящий соус умеют готовить только в Тбилиси, я это точно знаю. Лучше попросите побольше зелени. И запивайте холодным светлым пивом, лучше – нефильтрованным пшеничным. Эх!
Он сочно чмокнул пухлыми губами, махнул рукой и принялся снова взбираться по лестнице, держась за перила.
– Колоритный у тебя начальник, – шепнула Лена и взяла меня за руку. Её ладонь была теплой и чуть вздрагивала. – Сразу видно: любит жизнь во всех её проявлениях. С ним, наверное, не скучно работать.
– Верно, – я мягко, но настойчиво попытался высвободиться из цепкой Лениной лапки. – С ним не соскучишься.
– Боишься, что нас засекут? – Лена сама разжала ладонь, отпуская мою руку. – Никогда ничего не бойся, дурашка. Это привлекает внимание. Всё, что делается открыто, воспринимается как само собой разумеющееся. Если на глазах у всех я держу тебя за руку – значит, нам нечего скрывать: возможно, мы просто старые добрые друзья, которым есть о чём поговорить.
– Конспираторша, – хмыкнул я. – С тобой тоже не соскучишься…
– А то! – Лена игриво хлопнула его по плечу. – Помнишь, как нас мой муж чуть не застукал?
– Ты могла бы предупредить, что вы решили снова жить вместе, – сказал я. – Молодой и глупый, я тогда ещё не знал, что у некоторых это что-то вроде образа жизни: то сходиться, то расходиться, то бешеная страсть, то – иди на фиг…
– Чужая семья – потёмки, – Лена назидательно подняла указательный палец.
– А муж и жена – одна сатана? – я улыбнулся и ради шутки вопросительно приподнял бровь.
– На этот вопрос ты сейчас и сам можешь ответить, – Лена постаралась скрыть язвительность за тонкой усмешкой.
Я решил не обращать внимания на её колкость. Но то, что чужая семья – потёмки, с этим, пожалуй, был согласен на все сто процентов. Лена почти ничего не рассказывала мне о своем бывшем муже, я только и знал: тот остался в маленьком захудалом райцентре, служил в райфинотделе, иногда приезжал по делам во Владивосток, виделся с их общей дочерью – ходил к ней в детсад, обаял там всех воспитательниц и нянечек. Но, как уверяла Лена, он уже не интересовал её как мужчина. Хотя, по её словам, был высоким симпатичным брюнетом, глаза – ярко-голубые, нос с горбинкой – многие принимали его за грузина; стройный и подтянутый, он непременно выделялся из толпы, и многие женщины отмечали его взорами.
«Ах, если бы они знали, что этот великан в постели – полный пигмей! – говорила Лена. – Вот ты невысокий, и не писаный красавец, и к тому же очкарик, зато тебя ощущаешь во всей полноте, – на этих её словах я обычно страшно смущался, но Лена, как ни в чём не бывало, ласково продолжала: Что бы там ни говорили про любовь, как бы её ни романтизировали, а если она в физиологическом плане не состоятельна, то проходит довольно быстро. Любовь, что костёр: не бросишь палку – погаснет. Цинично? Ах, миленький ты мой! Ты ещё так плохо знаешь женщин…»
Хм! Я и вправду плохо их знал. Ну, как я мог, к примеру, даже подумать, что приличной женщине иногда хочется быть безоглядно распутной? И всё – ради того, чтобы доставить удовольствие мужчине, который ей нравится. Вот и Лена повела себя как самая последняя шлюха, когда однажды мы оказались в подъезде вонючей «хрущёвки» на окраине Владивостока. Тогда мы засиделись на дне рождения у моего однокурсника, глядь на часы: пошёл первый час ночи. Была надежда, что ещё попадём на последний автобус.
О том, чтобы остаться ночевать у хозяев, и речи не было: в двухкомнатной квартирке ютилось семейство из пятерых человек плюс бабуська, специально приехавшая из деревни с подарками для внука: она привезла корзину белых грибов и двух куриц-хохлаток. Боровики пожарили и выставили на стол – вкусно получилось, пальчики оближешь! А вот что делать с курицами, никто не знал – вернее, знали, но для этого хохлаток сначала нужно было обезглавить и ощипать перья, на что хозяева решиться никак не могли. Птиц определили пока что на балкон. Так что даже он был занят.
Делать нечего – мы с Леной, откланявшись, вышли в непроглядно тёмную ночь. Никакого автобуса, конечно, уже не было. И денег на такси не было. Пешком до центра – не меньше трёх часов. Мы и пошли. А что ещё оставалось делать? «Давай отдохнем, – вскоре сказала Лена. – Вон, смотри: подъезд в доме открыт, и в окнах света нет…»
Причём тут «нет света», я сразу и не понял. Лена, осторожно ступая по темной лестнице, завела меня на третий на этаж. Там стоял большой деревянный ящик. В таких зимой обычно хранят картошку-моркошку. На ящике висел амбарный замок, и он нам нисколько не мешал, пока Лена не привлекла меня к себе и не принялась целовать. Я отвечал ей не менее страстно. На ящике вдвоём было неудобно и тесно.
– Встань на пол, спусти брюки, – шепнула Лена. – А я тут, на рундуке, на коленках. Ну, что ты, маленький, что ли? Не понимаешь? Я вот так спиной повернусь, а ты бери меня сзади…
Она говорила откровенно, бесстыдно, не стесняясь называть вещи своими именами. Меня это и пугало, и возбуждало ещё больше. Я, наверное, забыл бы обо всём на свете, и о всяких приличиях – тоже, если бы не этот замок на ящике. В самые страстные и жгучие моменты нашего соития он громко стучал по железной щеколде: видимо, я задевал его коленями. А поскольку остановиться я был не в силах, то этот стук не стихал, и, в конце концов, вывел какого-то слабонервного жильца из себя. Резко скрипнула дверь, и мужской голос гаркнул на весь подъезд:
– Да сколько это может продолжаться? Ни стыда, ни совести у вас нет!
Я, было, отпрянул от Лены, но та удержала меня:
– Еще… Я сейчас… Еще!
Слабонервный жилец был обескуражен и лишь отчаянно пискнул:
– Ну, вы сейчас доебё**сь! Я милицию вызову!
Он хлопнул дверью. И в то же мгновенье Лена вскрикнула, подалась вся вперёд, при этом умудрилась извернуться и обхватить меня за ягодицы. А я, напуганный жильцом, уже ничего не хотел, и лишь терпеливо дождался, когда руки Лены обмякнут и соскользнут с меня.
Вывал ли мужчина милицию – этого мы так и не узнали, потому что быстро привели себя в порядок и выскользнули из подъезда.
Но то, что случилось потом, недели через две после этого, вообще меня напугало. В тот день Лена оставила меня у себя на ночь: Александр Васильевич с женой уехали на дачу, и вся квартира была в нашем распоряжении. Однако утром, часов в семь, раздался звонок в дверь. Я как раз обнял Лену и… В общем, мы только-только начали заниматься любовью.
– Никого нет дома, – сказала Лена. – Не обращай внимания. Позвонят и уйдут.
Но звонки не стихали.
– Пойду посмотрю, кого там чёрт принёс в такую рань, – Лена накинула на плечи халатик и вышла.
Я, раздосадованный, слышал, как она с кем-то переговаривалась через дверь. Это был мужчина. И, судя по всему, хорошо знакомый Лене. Потому что она искренне обрадовалась ему, даже в ладоши захлопала, но замок не открыла.
– Извини, – сказала Лена. – Я тебя не пущу, пока ты мне анальгина не принесёшь. Голова разламывается, просто жуть! Аптека – через дорогу, открывается через двадцать минут. Возвращайся, милый, с лекарством…
Она вернулась ко мне, юркнула под одеяло, жарко прижалась всем телом и попросила:
– Давай по-быстрому! А то муж сейчас вернётся с анальгином, – и глупо хихикнула. – Я его в аптеку послала.
На следующий день она, смущаясь, опустила глаза и попросила: «Если можешь, найди „квадрат“, где мы с тобой могли бы вдвоем остаться. Братец заявил мне, что, мол, не потерпит больше разврата, и обо всём мужу расскажет. Ну, насчёт мужа он погорячился – не расскажет, конечно. Но мне неудобно приводить тебя к нам…»
«Квадрата» я найти не мог. А та квартира, в которой волей случая меня поселили, стать им, увы, не могла. Сам виноват! Потому что, почувствовав свободу, звал сюда новых друзей-приятелей, и наши шумные посиделки нередко заканчивались глубоко за полночь. Причём, не по нашей инициативе: обычно снизу часов в одиннадцать вечера начинала стучать капитанша баба Поля. Капитанша – так соседи звали её и в глаза, и заглаза, потому что всю жизнь она была мужней женой, ни дня нигде даже не числилась; им хватало того, что зарабатывал её супруг: он водил маленький пассажирский теплоход – капитанил. Детей Бог им не дал, и теперь старики доживали свой век в полном одиночестве и тишине, которую ценили, кажется, превыше всего.
До моего вселения в эту квартиру старики, наверное, даже не подозревали о существовании «Роллинг Стоунсов», «Биттлз», Бренды Ли, Глории Гейнор, «Аббы». И вдруг все эти музыканты, певцы и группы стали ежевечерне проноситься мощным ураганом над их головами. При этом наши девчонки лихо колотили голыми пятками по полу, парни скакали и орали; мы как-то не задумывались, что наш пол – это чей-то потолок, и с него при таких азартных забавах наверняка сыпалась извёстка. Баба Поля, будучи деликатной женщиной, не раз и не два терпеливо подкарауливала меня у подъезда, чтобы сказать: «Молодой человек, после двадцати трёх часов шуметь воспрещается. Попрошу увязывать ваши увеселения с правилами социалистического общежития». Я клятвенно заверял: «Бу сделано». Но куда там! Мои гости не хотели признавать никаких правил. И бедняжка капитанша, доведённая громкой музыкой до исступления, начинала стучать шваброй по потолку.
Мы стихали, но ненадолго. Музыку приглушали, динамики проигрывателя «Аккорд» ставили на подоконник, но теперь «Нарисуй это чёрным!» и «Любовь нельзя купить» слышали соседи справа и слева. Наступала их очередь возмущаться. И они стучали, звонили в дверь и даже совали мне в почтовый ящик записки: «Прекратите это безобразие».
Однажды кому-то из соседей всё это так надоело, что они разыскали дальнюю родственницу хозяев квартиры. Ко мне явилась худющая дамочка в сером костюмчике. Водрузив на острый носик очки в тонкой металлической оправе, она критически оглядела меня с ног до головы и разочарованно произнесла: «А ещё говорили, что вы – приличный молодой человек. Вам дали самые лучшие рекомендации. Вы их не оправдали». Я приготовился к самому худшему: визитёрша прямо-таки источала неприязнь, её глаза по-змеиному серебрились и темнели, костяшками пальцев она непроизвольно постукивала по столешнице. «Будете выгонять? – спросил я. – Прямо сейчас?»
Дамочка перестала барабанить и, ни слова ни говоря, вынула из сумочки вчетверо сложенный лист бумаги. Развернув его, она положила его передо мной. «Соглашение», – прочитал я. В нём говорилось о том, что если я не выполню пункты такие-то и такие-то, то гражданка Н. (называлась фамилия визитёрши) вправе забрать у меня ключи и выставить вон. Запрещалось всё, что только можно запретить: нельзя приходить домой позже десяти часов вечера, приводить гостей, включать музыку в любое время суток, распивать спиртные и слабоалкогольные напитки, оставлять мусор в ведре на день, а особенно гражданка Н. была категорически против того, чтобы меня посещали особы противоположного пола. «Увижу тут двустволок – пиши пропало, – сказала она. – Чтоб даже запаха их не было! Вам учиться нужно, молодой человек, а они лишь с толку сбивают…»
«Двустволки» – так она почему-то называла молодых девушек, не известно, на что намекая. И ведь при этом желала мне добра.
Соглашение мне пришлось подписать. Вечеринки прекратились. Капитанша баба Поля, встречая меня на лестнице, прямо-таки светилась праздничной улыбкой: «Ай, нарадоваться тишине не могу. Спасибо, Пашечка, уважил стариков».
Гражданка Н., между тем, могла наведаться с ревизией в любое время суток. Видимо, она жила где-то неподалёку, иначе как объяснить тот факт, что однажды она заявилась в три часа ночи и, открыв дверь своим ключом, внезапно включила свет в спальне.
Надо сказать, что я привык спать обнажённым. Разметавшись во сне, сбрасывал с себя и простыню, и одеяло. Но это мало меня заботило: никто увидеть меня не мог. А тут…
– Хорош красавчик, – поджала губы гражданка Н. – Никакого стыда!
– Извините, – вскочил я. – Стучаться надо!
– Извольте соблюдать приличия, – гражданка Н. повернулась и, выпрямив спину, промаршировала к двери. – Нудизм – тлетворное влияние Запада, молодой человек. Наша молодёжь должна носить нижнее бельё.
Ну, не ужасно ли? Так что и речи не могло быть о том, чтобы снимаемая квартира автоматически превратилась в «квадрат». Но, в общем-то, я особо и не старался свить гнёздышко для любви. То утреннее происшествие с внезапно приехавшим мужем, и как повела себя Лена: «Давай по-быстрому», и то, как мне, наспех одетому, пришлось выскакивать из квартиры, да ещё и благоверного своей любовницы встретить на втором этаже – кажется, это именно он, остро пахнущий каким-то полынным одеколоном, поднимался навстречу, – всё это так перепугало меня, что я долго не мог прийти в себя. Я даже подумал, что наконец-то могу считать себя свободным: то, что у нас сложилось с Леной, любовью не считал – это было что угодно, но только не любовь, о которой у меня имелись свои представления.
Я тогда считал: любовь – это когда сходишь с ума, летаешь как птица, минуты не можешь прожить без другого человека, и одно лишь его имя заставляет сильнее биться сердце, и всё внутри дрожит, натягивается как струна скрипки – достаточно одного взгляда или легкого соприкосновения, чтобы в душе зазвучала музыка. Может быть, я слишком много читал стихов, особенно банального Асадова, – потому и сложились такие представления о любви.
Но возможно и другое: я видел, как живут родители – чинно, спокойно, размеренно, и лишь иногда, пару раз в месяц, у них случаются размолвки, которые, впрочем, обходились без битья посуды, криков и хлопанья дверями. Не часто, но и ссоры бывали: отец, накричавшись, уходил к себе в комнату и никого не пускал, а мама, всхлипывая, нарочито долго одевала платье, искала запропастившиеся куда-то туфли, которые уже сто лет не носила, красила губы у зеркала, и если я спрашивал, куда это она собирается, отвечала сердитым, плачущим голосом: «Господи! Да оставьте вы меня в покое!»
Она выходила во двор и ходила по нему кругами. Отец, конечно, видел её в окно – такую несчастную, одинокую, понурую. Сердце у него, естественно, не выдерживало – он наспех одевался, бросался во двор, подскакивал к маме, обнимал её, она сначала отталкивала его, но потом и сама обнимала отца. Домой они возвращались счастливые, умиротворенные и сразу запирались в своей комнате, при этом на всю громкость включали записи песен Джо Дассена или Мирей Матье. И это – любовь?
Странно, но Лена почти никогда не говорила со мной о любви. Всего лишь несколько раз, когда мы занимались сексом, она вдруг вскрикивала и, обнимая меня крепче обычного, шептала: «Ты меня любишь?» Я, сосредоточенный на своих ощущениях, выдавливал из себя лишь односложное «да». А что было ещё говорить, если подступал тот сладкий, восхитительный миг, из-за которого я, по молодости лет, продал бы душу дьяволу?
Наверное, в отношениях с Леной меня всё-таки больше привлекал секс, чем возможность любить её. Я даже е пытался представить вероятность нашей совместной жизни. Мне казалось, что самое главное в отношениях людей – доверие. Если ты веришь другому как самому себе – это, наверное, и есть любовь. А страсть? А тот самый огонь, который бежит по жилам? А готовность провести вечность вдвоём? А милые безумства, о которых пишут поэты и романисты? Всё это – прекрасно, но без доверия – никак. Любовь начинается с маленькой надежды стать единственным и самым нужным, но самым непостижимым образом она перерастает в обоюдную зависимость: ты не можешь жить без кого-то, а этот кто-то – без тебя. А что, если тебя при этом обманывают? Ну, например, ты стучишь в дверь, а тебе из-за неё отвечают: «Милый, сходи за лекарством от головной боли…»
Это лекарство от головной боли всё-таки меня впечатлило. И я уже не верил Лене. Она, кажется, чувствовала моё настроение. Потому что однажды сказала: «Ты на мне никогда не женишься, и не потому, что я старовата для тебя, а потому, что боишься: брошу тебя. Как бросала других своих мужчин…»
Я тогда засмеялся, и нахально ответил, что ни капельки этого не боюсь, потому что стоит мне выйти на перекрёсток, свистнуть и сразу три, нет, даже пять женщин прибегут на мой зов, и останется лишь выбрать ту, что получше, чтобы трахнуться как следует. А больше молодому здоровому организму ничего и не надо. И вообще, зачем жениться, если женщину можно иметь и без кольцевания?
– Какой наглый! – искренне изумилась Лена. – И какой ещё глупый!
– Зато ты у меня умная, – я снисходительно посмотрел на неё, и мы оба враз рассмеялись.
Отсмеявшись, она посерьёзнела и сказала:
– Я скучаю по тебе…
– Так вот он я, рядом, – отозвался я. – Чего скучать-то?
– Ты правда не понимаешь? – она хмыкнула. – Ладно. Для особо одарённых прямой текст: я хочу тебя.
– Ну, не здесь же, – я беспомощно оглянулся и, дурачась, обрисовал ей перспективы:
– Вон мамаша с детьми гуляет – это чему же мы научим подрастающее поколение? Вон бабуся шкандыляет с палочкой – мы её нравственные устои пошатнём. А вон там, в кустах сирени, два мужика пиво пьют – ещё захлебнутся им от изумления…
– Ты так и не нашел нам места? – не обращая внимания на его ёрничанье, спросила Лена. – Я уже начинаю забывать, какой ты.
Я растерялся от её откровенности и, чтобы это скрыть, постарался бросить на неё быстрый лукавый взгляд:
– Неужели это можно забыть? Нет, не нашел…
– Можно, конечно, забраться вглубь парка, – сказала она. – Но там, в зарослях, наверно, полно комаров.
– Нет, никуда забираться не будем!
– Испугался? Я и забыла: ты же домашний мальчик, прозу жизни выносишь с трудом…
– Лен, совсем запамятовал: у нас в понедельник коллоквиум, я – ни в зуб ногой, надо ещё конспекты у одного приятеля попросить. Он на Тихой живёт.
– О! Ближний свет! – рассмеялась она и вдруг, что-то вспомнив, усмехнулась. – Кстати, там на берегу есть прелестная рощица. Липы растут вот такие – гиганты просто! И сосны кругом, и шиповник, и цветы – красота! Такие местечки в старинных буколических романах описывали…
Она хотела, чтобы я взял её с собой. Но я не хотел. Потому что на самом деле ни на какую Тихую мне не надо было. А надо было всего ничего – побыть с самим собой и подумать, что делать дальше. И коллоквиум тоже ни при чём: тему я знал хорошо, и к разговору с профессором был готов.
В кармане у меня лежал маленький жёлтый камушек – плоский, с редкими черными точечками: они усыпали его поверхность как маковые зернышки. Если через него посмотреть на солнце, то светило покажется огненным шаром. В жару камушек холодил ладонь, а если становилось прохладно, то он грел руку. Я нашёл его на берегу бухты Тихой, и носил в кармане уже месяца три.
– Хочешь кусочек бухты Тихой? – спросил я Лену.
– Что? – не поняла она.
– Вот, возьми, – я протянул камушек. – В нём много солнца.
Лена зажала камушек в ладони и как-то странно улыбнулась. Наверно, ей в глаз попала соринка – она часто заморгала, на реснице даже слеза повисла, но, видимо, она не хотела, чтобы я это видел, потому что, ни слова не говоря, махнула мне рукой, повернулась и быстро пошла прочь.
На следующий день было воскресенье. Будильник у меня был поставлен на девять часов утра: в выходной я любил поспать подольше, тем более, что на боковую отправлялся поздно – читал, штудировал конспекты, дописывал рефераты. Но, к моему великому неудовольствию, в восемь утра раздался звонок в дверь. Неужели пришла с проверкой гражданка Н.?
Я решил не вставать. Если это гражданка Н., то пусть открывает дверь своим ключом, а если кто-то другой – потрезвонит и уйдёт восвояси. Ну, никакой совести – будить человека в такую рань!
Звонки, однако, не прекращались. Пришлось надеть трусы, набросить на плечи рубашку и прошлёпать к двери:
– Кто там?
– Сто грамм!
Голос был женский. И ужасно знакомый.
– С утра пьют аристократы и дегенераты, – пошутил я.
– А студенты лишь похмеляются?
Господи, это же Зойка! Как я сразу не узнал её?
Открыл дверь, и она, весёлая, шумная и сияющая, вошла в квартиру и протянула ладошку:
– Здрасьте!
Но я не обратил внимания на её ладошку – обхватил её за плечи:
– Как я рад! Ты какими судьбами во Владивостоке?
Оказывается, Зойка – простите, Зоя Владимировна – сопровождала группу школьников, которые прикатили на осенние каникулы на туристическом молодёжном поезде. Цель – познакомиться с историческими и памятными местами Владивостока.
– Разве я тебе не писала, что работаю теперь вожатой? – рассказывала Зоя. – Как провалилась на вступительных в пединститут, так Нина Ивановна, любимая твоя учительница, – она саркастически глянула на меня, – места себе не находила: как же так, Зоечка, умница, красавица, отличница, комсомолка, – и пролетела фанерой над Парижем! Она-то и предложила мне пойти в школу вожатой: стаж зарабатывать – это, мол, в следующее поступление в вуз учтётся. Ну, неужели я тебе не писала об этом?
Может, и писала, только такого письма я не получал. Почтовые ящики в нашем подъезде были хлипкими, какие-то злыдни регулярно их обчищали и, вполне возможно, то Зойкино письмо тоже выгребли.
– Значит, сейчас так и живёшь: «Будь готов!» – «Всегда готов!»? – восхитился я. – Пионер – всем ребятам пример. Классно! А вожатая у них – лучше всех. Все мальчишки, наверное, тайно в тебя влюблены? Ну, признайся!
– Одни глупости у тебя в голове, – она смущённо хихикнула. – Мы с ребятами чего только не напридумывали, – и Зоя принялась перечислять, чем занимается её дружина. Получалось так, что пионеры с утра до ночи только тем и заняты, что проводят какие-то слёты, утренники, сборы, помогают дедушкам-бабушкам, собирают макулатуру и металлолом, садят деревья. Уф, бедняжки! И вожатая тоже бедолага: при такой загрузке никакой личной жизни, даже книжку для души, наверное, некогда почитать.
– Да с кем в посёлке личной жизнью заниматься? – Зоя невинно опустила глаза. – Разве что с Мишкой, он первый парень на деревне, тоже, кстати, никуда не поступил. Но Мишка, вроде, занят, и по-серьёзному: думает в город перебираться, к Ольге.
– Значит, всё у них склеилось?
– Склеилось – не склеилось, а ребёнку отец нужен, – объяснила Зоя. – Ольга готовится стать матерью.
– Даже так?
– Злые языки утверждают, что Мишка вообще-то ни при чём, – смущенно заметила Зоя. – Якобы Ольга позволяет ему жениться на себе. Сам знаешь, как у нас к матерям-одиночкам относятся. А Мишка на всё согласен, лишь бы с Ольгой быть…
– Ну, дела!
Я постарался всего лишь изобразить удивление, хотя от такого сообщения во мне будто маленький смерч пронёсся. Он задел сердце – и оно, встрепенувшись, ударило в голову, отчего перехватило дыхание; дрогнула рука, и что-то случилось с глазами: я смотрел на Зою, но не видел её. Я вообще ничего не видел, кроме белых, красных, розовых георгинов, таких роскошных, что казалось: они не настоящие, а нарисованные – художник всё нафантазировал. Но на один из цветков села пчела и деловито забралась на жёлтую шапочку тычинок, отряхивая с них обильную пыльцу. Бледно-розовый лепесток с яркими красными полосками оторвался и медленно спланировал на землю. «Спасибо, – сказала Оля. – Красивый букет! Я буду о нём вспоминать…» А обо мне? Я, конечно, больше всего на свете хотел, чтобы она в своём городе хоть иногда припоминала моё имя. «А, пустяки! – небрежно ответил я. – У нас этих георгинов некуда девать». Оля отвела букет чуть в сторону и резко опустила его вниз – пчела сорвалась с цветка и улетела прочь. «Боюсь этих кусачек», – передернула плечами Оля. «А ты ничего плохого им не делай, они тебя и не тронут», – заметил я. Мне хотелось говорить совсем не о том, но то, о чём хотелось, – я сказать не мог. Я бы провалился сквозь землю, если бы она узнала, что снится мне. Но, кажется, Оля догадывалась обо всём без всяких объяснений. Иначе зачем бы она сказала вот это? «Знаешь, нам чаще всего нравятся те, кому мы безразличны, и мы готовы сделать всё, что угодно, лишь бы стать им необходимыми. Ты знаешь об этом?» Нет, я тогда этого не знал. «Все думают, что мне нравится Мишка, – продолжала Оля. – На самом деле мне нужен другой человек, и я обо всём на свете забываю, когда вижу его. А он считает, что я ещё маленькая и глупая. И цветов он мне не дарил и, может, никогда не подарит. А тебе – спасибо…»
Наверное, всего лишь на мгновенье память высветила эту сцену, но мне показалось: она длилась томительно долго. Всё-таки я был влюблён в Ольгу, хоть и не признавался в этом сам себе. А у неё в городе кто-то был, и, судя по всему, старше её. Скорее всего, она добилась его взаимности, но лишь на короткое время. Иначе зачем бы она выходила замуж за Мишку, да ещё в положении? Боже мой, как всё непросто у Ольги складывается!
– Знаешь, я был в неё влюблён, – сказал я.
– Это секретом ни для кого не было, – улыбнулась Зоя. – Ты был таким смешным: только глянешь на неё – сразу краснеешь, но при этом ерепенился, задирался. Влюблённый воробышек! Даже не замечал, что она порой рассуждала как взрослая? Значит, у неё уже была какая-то история. А ты – мальчишка…
– Что было, то прошло, – уклончиво сказал я. – Понимаешь, возраст был такой – хотелось влюбиться. А тут – городская девочка, интересная, собой недурна. Ну, вот я и пропал…
– Ой, что это мы растрещались, как сороки? Тут кое-что нужно срочно в холодильник поставить: твои родители передали гостинцы, – Зоя поставила на стол сумку с банками-склянками: мамины варенья, соленья, тушёнка и, конечно, яблоки. Те самые – имени Марины!
– Интересно, Марина объявилась или нет? – спросил я.
– Говорят, она удачно устроилась в жизни, – сказала Зоя. – Живёт в Москве, будто бы вышла замуж. Но наверняка никто ничего не знает. А Володя написал письмо в наш народный театр: он распростился с армией, какую-то болезнь у него нашли – то ли давление высокое, то ли с сердцем что-то, служить нельзя. Подался, вроде, на Север – там, мол, люди открытые, чистые, да и денег можно заработать…
– Не за деньгами он поехал, – предположил я. – От себя он поехал.
– И правильно сделал, – Зойка тряхнула чёлкой. – Надо ехать! Движение – это жизнь.
– Убедительно, – я усмехнулся. – Но, интересно, когда делаешь два шага вперёд, а один назад – это движение или нет?
– Философ! – Зойка рассмеялась. – Всё равно это движение. Кажется, топчешься на месте, но польза всё равно есть: например, при этом разрабатываются мышцы…
Зоя всё-таки была занудой, увы! Она даже не поддержала моей иронии. Я-то имел в виду одну из работ Ленина, которого тогда ещё изучали в вузах. А может, она просто не знала о ней?
Но, мне кажется, назад Володя не вернётся, – продолжала Зоя. – Да и не знает он, где сейчас Марина…
– Вот она была – и нету, – произнёс я в пространство.
Зоя, наверное, подумала: это относится к Марине, но я-то подумал о Лене. И ещё подумал о том, как странно: женщина, ещё вчера занимавшая твои мысли, жизни без которой ты и представить себе не мог, вдруг непостижимым образом перемещается в толпу и, если и выделяется из неё, то лишь как хорошо тебе знакомая, но уже не единственная. Почему? Совсем безразличной тебе она не стала, ты по-прежнему хочешь её, но исчезло что-то такое, чему ты всё равно не знаешь названия. Да и надо ли знать? Достаточно того, что ощутил: теперь ты ни от кого не зависишь, и это тебя вполне устраивает. Потому что так спокойнее и проще жить.
А может, я всё выдумал, что-то навоображал, внушил себе, что так – лучше? Наверное, я боялся, что могу пропасть, как Иван Морозов или как тот же Володя – мучаться? Не знаю. Боже мой, не знал тогда и не знаю сейчас. И не хочу знать!
– А я хочу знать, какие у тебя самые любимые места во Владивостоке, – сказала вдруг Зоя.
Я даже вздрогнул от её вопроса.
– Паш, что случилось?
– Да так, думал о своём…
– Что-то не так?
– Всё нормально. Идём гулять!
– Ты в лице переменился. Вот я и подумала: что-то случилось…
– Тебе показалось. Всё хорошо!
Не мог же я ей сказать, что у меня есть женщина. И почти все мои любимые места этого города – это и Ленины места: мы гуляли там вместе, смеялись, говорили, мечтали и, конечно, целовались, Это были такие особенные места, которые хранили нашу историю. Вот на этой лавочке Лена оставила зонтик, и мы вернулись за ним через полчаса, не надеясь, конечно, его найти, – возвратились, наверное, затем, чтобы ещё хоть немного побыть вместе, подержаться – ах, ах! – за руки, лишний раз поцеловаться (ну, надо же как-то успокоить расстроенную даму), а зонтик нас, оказывается, ожидал: он лежал на коленях пожилой женщины. Старушка радостно помаячила нам рукой, а её болонка, сидевшая рядом, пару раз лениво тявкнула. Собачка была такая же полная как её хозяйка, и так же, как у хозяйки, на её голове красовался огромный розовый бант. «Я знала, что вы вернётесь, – прошамкала бабуся. – Я видела, как вы тут сидели. На моей любимой скамейке, между прочим, – она со значением глянула на нас. – Но я не сразу сюда подошла. А то бы успела вас окликнуть. Вот, возьмите зонтик!»
Меня поразил пышный бант в спутанных, клочковатых волосах пожилой дамы, к тому же она была ярко накрашена: густые румяна на щеках, толстый слой алой помады на губах, начернённые брови и ресницы – всё чересчур, как-то по-клоунски. На кофточке в бесчисленных рюшах и защипках красовался обтрёпанный блёклый розан, некогда бывший, вероятно, пунцовым, – он усиливал карикатурный образ старухи.
– Спасибо, – сказала Лена. – Премного вам благодарны.
– Вы очень симпатичная пара, – ласково сказала дама. – Молодой человек похож на моего молодого человека. Он у меня такой же ладный…
Я недоумённо посмотрел на Лену, но она тихонько дёрнула меня за рукав: молчи, мол.
– Это ничего, что вы нашу лавочку занимаете, – дама продолжала говорить – монотонно, чуть раскачиваясь. – Мой Гриша всё равно сегодня не придёт. Он выполняет очень важное задание, – старушка хитровато посмотрела на нас. – Это государственная тайна! Я жду его тут, как договорились, каждый день в одно и то же время.
Болонке надоело сидеть
И мы пошли бродить по набережной, выпили по молочному коктейлю в любимом студентами кафе «Пингвин», натрескались ватрушек и чебуреков в «Пирожковой» на Океанском проспекте, пошуршали листьями в скверике у краеведческого музея, забрались на сопку Орлиное гнездо, откуда взору открывается всё великолепие бухты Золотой Рог, и я бы, наверное, потащил Зойку ещё на морвокзал, чтобы она посмотрела на белоснежные теплоходы, но она глянула на часы:
– Ой-ей-ёй! Через полчаса я должна быть в гостинице. Мои ребятки вернутся с экскурсии. Пока они под присмотром местных экскурсоводов. Я должна принять их из рук в руки.
– Зой, ты чего так говоришь о детях? – удивился я. – Принять. Из рук в руки. Как на складе. А накладную при этом заполнять не надо?
Она обиделась на моё замечание и вспылила. Принялась объяснять, что педагогика – это не только, извините, романтика и всяческое новаторство, но и ответственность. Эле-мен– тар-ная! Родители доверили ей своих детей – значит, она должна оберегать их, следить за их здоровьем, вовремя накормить-напоить, спать уложить, – и не дай бог, чтобы случилось какое-нибудь ЧП! Это ложится несмываемым пятном на репутацию всей школы.
– Тяжёлая работёнка у тебя, – пожалел я.
– Ничего, справимся! – Зойка оптимистично улыбнулась. – Зато есть возможность иногда приезжать во Владивосток. На зимних каникулах, кстати, сюда поезд пойдёт. Называется «Красная гвоздика». Пассажиры – юные следопыты и краеведы…
– Ясно, – кивнул я. Мне было скучно слушать про все эти экскурсии для школьников.
– Значит, увидимся, – сказала Зоя.
– Непременно, – подтвердил я.
– Наш поезд завтра в восемь вечера уходит, – сообщила Зоя. – Может, что-то захочешь родителям передать? Они будут, наверное, рады…
Я понял: она хотела, чтобы я пришёл её проводить. А посылочка для родителей – это предлог, не больше. С чего бы это она вдруг так трогательно о них заботилась?
– Буду иметь в виду, – сказал я. Вроде как не отказал, но и не пообещал ничего.
– Кстати, – Зоя вдруг нахмурилась. – Должна тебе кое-что сказать, не очень приятное.
– Что такое?
– В общем, об этом ни мои, ни твои предки не знают, – Зоя смотрела в сторону. – Ты тут вроде как разгульную жизнь вёл…
– А! Вон ты о чём! – догадался я. – Мадам Н. нажаловалась? Странно. Я веду жизнь святого, ей-богу! По крайней мере, последние полгода.
– Нет, не мадам Н., – сказала Зоя. – Наш родственник, в чьей квартире ты живёшь, написал письмо матери: так, мол, и так, соседи на вашего тихого мальчика жалуются, просто сорви-голова какой-то, надо его приструнить, иначе ему придётся съехать…
– Было дело, – повиноватился я.
– Но ты не волнуйся, – Зойка преданно посмотрела мне в глаза. – Это письм только я прочитала. Никто о нём не знает.
– Спасибо, – я шутливо поклонился. – Век не забуду!
– Ты уж постарайся держать марку, – Зоя отвела взгляд.
– Уже стараюсь, – я тоже отвёл взгляд. На том, собственно, мы и расстались.
Весь следующий день
***
Они бродили по городу, заходили во всякие встречные кафешки, но нигде пока не встретили именно такой шашлык, который так аппетитно описал Игорь Петрович. Впрочем, Геннадию хотелось не мясного, а чего-нибудь холодного – например, окрошки, а может быть, просто пломбира с вишнями, и чтобы рядом в высоком стакане пузырилась минералка: отправить в рот ложечку мороженого – сделать глоток воды, посмаковать, и снова – мороженое, прохладная вишенка, боржоми. Но и пиво, особенно если оно нефильтрованное, – тоже хорошо. К нему, правда, неплохо бы соленого полосатика или фисташек, или чуть подкопченного кальмара.
– О чём ты думаешь? – спросила Лена.
Геннадий почему-то не смог сознаться, что в такую жару его интересует пиво. Это как-то неприлично: рядом – женщина, которую он не видел много лет. И вдруг – пиво, окрошка, полосатик…
– Думаю: как хорошо, что ты приехала, – соврал он.
И зря соврал. Потому что Лена вдруг остановилась, покачала головой и вздохнула:
– А я-то уж решила, что ты думаешь о пиве, или о чём там ещё в такую жару думают мужики? Знаешь, я устала. Хорошо бы сейчас где-нибудь вдвоём оказаться: только ты и я, и не обязательно, чтобы был шашлык, – она чуть заметно улыбнулась. – Нам было бы не до него.
– У меня жена дома, – снова соврал он и почувствовал, как краснеют кончики ушей. Аня была на работе, и ещё часа четыре точно не появилась бы дома.
– А у меня – тётка, – Лена вздохнула. – Помнится, когда-то ты так и не нашёл «квадрата» для нас. Неужели у тебя и тут нет друзей, которые могли бы дать на час-другой ключ от своей квартиры?
– У меня все друзья женатые, – сказал он, и на этот раз – правду.
– Но тётка, наверное, не будет против, если ты останешься у нас ночевать, – предположила Лена. – Старушка не прочь принять на грудь, а, приняв, засыпает как младенец.
– Нет, такой вариант не подходит, – отрезал он. – Я всегда сплю дома.
– Какой ты правильный! – деланно восхитилась Лена и даже в ладоши захлопала. – Браво! Ты человек вне всяких подозрений: пришел домой, поужинал, сел на диван, почитал перед телевизором газетку, сходил в душ, лёг, выполнил супружеские обязанности и – спокойной ночи, малыши…
– А что в этом плохого?
– Да нет, всё в порядке, – широко улыбнулась Лена. – Ты – правильный. Это я неправильная. Мне было бы скучно так жить.
– А кто тебе сказал, что я живу так? – он тоже широко улыбнулся. – Хотя, знаешь, в этом, наверное, есть своя прелесть: тихо, спокойно, без надрыва, рядом – человек, которому доверяешь и который тебя понимает, под абажуром – ещё бабушкином! – желтый круг от лампы, в ногах мурлычет кот…
– И никаких седьмых чувств? – Лена изумлённо приподняла брови и цокнула. – А я помню, какие ты сочинял стихи – безумная страсть, огонь в крови, чёрное солнце разлуки и всё такое…
– Это банально, но любовь напоминает горную реку, – сказал Геннадий. – Она бурная, своенравная, яростная, камни сворачивает… То по порогам скачет, то водопадами оборачивается, но чем ближе к равнине, тем глубже и спокойнее становится – течёт плавно, величаво, с достоинством. То же самое и с любовью происходит: она взрослеет…
– У меня появился знакомый переводчик, – Лена отвела взгляд в сторону. – Он японист. Для души переводит стихи. Мне почему-то запомнилось вот это: «В пору весенних ливней, о, какой она страшной стала, маленькая речка!» Ёса Бусон написал. Не знаю про него ничего, а хайку запомнилось. Вот и ты про речку тоже заговорил.
– Японцы умные, – сказал Геннадий. – Они умеют наполнять пустоту смыслом.
– Ты тоже умный, – хмыкнула Лена. – Без бутылки и не поймёшь, что сейчас сказал.
– А что тут понимать? – удивился Геннадий. – У большинства людей жизнь пуста: привычно ходят на работу, что-то там делают или не делают – отсиживают положенное время, потом – в кино, театр или просто пивка попить, вечером – поужинать, полежать на диване перед телевизором, сходить в душ, уложить детей спать и привычно заняться любовью. Утром – будильник, быстрое бритьё-мытьё, глоток кофе – бутерброд с ветчиной, чмок в щёчку, «пока-пока!», скачками – к автобусной остановке…
– Но разве в этом вообще нет смысла?
– Есть пустота, прикрытая якобы смыслом, – Геннадий стоял на своём. – Считается, что всё должно быть как у людей: дом, семья, машина, дача. И если, допустим, тачка у соседа лучше, то человек зубы на полку положит, разворует всё, что можно, а насобирает денег, чтобы купить ещё лучше. А не получается – может и запить. Наверное, многие от того и пьют, что таким образом легче всего затопить пустоту. Пустоту жизни. Пустоту души. Накатил рюмку-другую, залил тоску-печаль – и всё в порядке: жизнь проходит мимо, а я валяюсь на обочине дороги и мне на всё плевать…
– Ты что, пить начал?
– Да нет, я не о себе говорю – о других, – Геннадий рассмеялся. – А вот японцы молодцы – придумали все эти церемонии с чаем, любованье цветущей сакурой, икебану, хайку, хокку и много ещё чего другого. Ритуал придаёт значительность существованию, в нём есть хоть какой-то смысл, и по большому счёту он заполняет жизнь содержанием.
– Скучно жить так, – Лена поморщилась. – Жизнь она и есть жизнь: радуешься, влюбляешься, к чему-то стремишься, что-то ненавидишь, сходишь с ума. Разве в этом нет смысла?
– Не знаю, – пожал плечами Геннадий. – Может, и есть. Но некоторые влюбляются, сходятся-расходятся как раз оттого, что боятся той самой пустоты. А тут – какое-никакое, а действие, страсти-мордасти, и душа вроде как занята, и есть о чём думать, страдать, шептаться с подругой на кухне. Разве нет?
– А у меня нет подруг, – Лена отвела взгляд в сторону. – Ну их! Лучшие подруги всегда оттяпывают лучших мужиков. Вот так пошушукаешься, расскажешь, что да как было, и какой он весь из себя душка, и что любит – не любит, как вдруг – цап-царап, закогтила подруженька мужичка, прости – прощай, гуд бай, май лав!
– Интересно, – кашлянул Геннадий. – А того, за кого замуж собралась, ты ни у кого не оттяпала?
– Ага! – широко улыбнулась Лена. – Наконец-то ты спросил о нём. Значит, небезразлично тебе, что замужем буду.
– Конечно, небезразлично, – кивнул он. – Хочется, чтобы всё у тебя было хорошо. А то, что он старше, – это ничего. Сейчас, говорят, полно всяких средств, чтобы семейная жизнь была на высоте.
– Но основное средство – любовь – в аптеках не продают, – легкая усмешка скользнула по губам Лены. – И делать его ещё не научились. В семейной жизни главное, милый, понимание, а не бесконечный секс-марафон. С одними спят, за других выходят замуж. Такова жизнь. Что ты на меня так смотришь?
– Да так, ничего, – он покачал головой. – Вот думаю: правду ты говоришь или притворяешься, что так думаешь.
– Не скажу, – ответила Лена. – Как хочешь, так и считай.
Впрочем, Геннадий и без подтверждения знал ответ. По крайней мере, в его семейной жизни главным, действительно, было понимание. Понимание и любовь. Он почему-то стеснялся лишний раз сказать Ане, как он её любит: иногда, посреди рабочего дня, с его заморочками и напрягом, он вдруг вспоминал улыбку жены – мягкую, тихую, с чуть-чуть приподнятыми краями губ, – и его сердце начинало биться сильнее, почему-то надо было позвонить Анне, и спросить её какую-нибудь глупость, например, покупать ли сегодня хлеб, – лишь бы услышать её голос. А она лукаво спрашивала: «Ты соскучился?» И он смущался, и, желая показаться эдаким мачо, в шутку грозно отвечал: «Женщина! Мне тосковать не приходится. А соскучился я по жареной картошке с грибами». «Бу сделано», – Аня брала на том конце провода под козырёк и заливисто смеялась.
А Лена, кажется, даже гордилась тем, что она не из этих домашних наседок, которым нравится стоять у плиты, чистить-мыть-драить квартиру, штопать дырявые носки, стирать трусы и так далее. По крайней мере тогда, много лет назад, она заявила Геннадию, что женщина должна быть именно женщиной, а не горничной, кухаркой, сиделкой и по совместительству любовницей в одном лице. Он слушал её и почему-то вспоминал мать, которая говорила: заботиться о родных людях – приятно, это доставляло ей удовольствие, и курицей при этом она никогда не была: всегда аккуратная, при причёске, успевала и новый журнал с газетами почитать, и в театры-кино на все премьеры сбегать. Этим Аня походила на неё. Может быть, Геннадий потому и женился на ней, что она напоминала его мать.
– Эй! – Лена щёлкнула пальцами над его ухом. – О чём задумался, детина?
– Да так, – он смущенно потёр ухо. – Не везёт нам. Встретились через столько лет – и ничего…
– Чего – это от тебя зависит, – преувеличенно громко засмеялась Лена. – Мужчина выход найдёт всегда.
Но никакой выход ему почему-то не хотелось искать. Свалиться вот так неожиданно на голову – в этом, конечно, вся Ленка, по-прежнему лёгкая, не комплексующая, азартная. Ну, надо же, едет к своему будущему мужу и по пути заворачивает к бывшему дружку! Но Геннадия больше смущало другое. Для него Лена осталась где-то там, далеко-далеко, в той жизни, которая была сплошным карнавалом: новые встречи, бессонные посиделки на кухне с гитарой, весёлое отчаяние перед зачётами и экзаменами, восторг от впервые прочитанного стихотворения Франсуа Вийона, случайное пожатие руки на танцульках в университетской дискотеке, первый настоящий секс, нет-нет, не любовь, именно – секс. Или это всё-таки была любовь? Как бы то ни было, а он исчез, ушёл, сбежал из той жизни, и всё у него теперь другое, и ничего менять он даже и не думал. А тут – как снег на голову – является давняя женщина и напоминает о том, что роман-то у них, по существу, не закончен.
– Интересно, – вдруг сказал он. – А этот Пётр любил других женщин?
– Какой Пётр? – не поняла Лена. – О ком ты вспомнил?
– Ну, помнишь, твой брат рассказывал о Петре и Февронии, – напомнил Геннадий. – Когда она его в первый раз вылечила, то он, кажется, два года преспокойненько княжил себе в своём княжестве. Неужели у него никого не было?
– Знаешь, мне кажется, что он избегал греха из трусости, был бескорыстен, но, пожалуй, всё же была у него одна корысть – спокойствие совести, – всё это Лена сказала на одном дыхании, будто заранее подготовила ответ. – Потому он и стал святым. Святым грешить не положено.
– Ну, почему же – из трусости? – удивился Геннадий. – Возможно, ему не встретилась та, которая бы понравилась.
– Брось ты! – Лена закурила сигарету. – Думаю, что и тысячу лет назад парни были такими же гиперсексуальными, как и сейчас, – гормоны, знаешь ли, играют, хочется просто бабу, без всяких там фигли-мигли. Но некоторых сдерживают не моральные принципы, а трусость. Трусость показаться непорядочным.
– Значит, всё-таки моральные принципы, – хмыкнул Геннадий.
– У меня брат был таким же святошей, – Лена бросила сигарету в урну. – Лариса после его смерти нашла дневник. Там много чего он написал, но главное: у него, оказывается, была другая женщина, и от этого он постоянно казнился – как же так, ведь Ларису любит, и она его любит, но с той, другой, он наконец-то понял, что такое настоящая женщина, в сексуальном смысле, конечно. Его к ней как магнитом тянуло, но возвращался после дикого траха домой – и видел эту несчастную свою Ларису, умненькую, тихонькую, преданную, и у него сердце обрывалось. Он так и написал: «Сердце обрывается, падает на пол, разбивается и тысячами осколков разлетается вокруг. Сижу среди осколков, как слон в посудной лавке…»
– Мучался он, – сказал Геннадий. – И ужасно то, что после него остался дневник. В нём – его жизнь, которую всё равно никто не поймёт. Или не захочет понять. Согласись, нам ведь порой удобнее сказать, что тот-то и тот-то с жиру бесится или у него крыша поехала. А что, почему, зачем – над этим думать надо. А думать некогда и неохота.
– Просто он запутался, вот и всё, – Лена была категоричной.
– Наверное, он был честным, – Геннадий не хотел с ней соглашаться. – И никого из них двоих не хотел обидеть. Обидел себя. А то, что остались записи, так это плохо. Лариса, наверное, страдала, переживала.
– Она всё ему простила, – Лена снова вынула сигарету из пачки, но раздумала курить. – Любила его очень.
А может, она любила себя, подумал Геннадий. Потому и простила, что захотела душевного спокойствия. Жить с ощущением, что твой любимый человек ещё к кому-то прикасался, говорил, быть может, те же самые слова и обладал, возможно, точно так же – это невыносимо горько. Хотя, с другой стороны, простить – значит, понять. Боже мой, как невыносимо горька и прекрасна наша жизнь! Всё в ней неоднозначно, зыбко, переменчиво, и то, что вчера было хорошо, сегодня – плохо, а то, что казалось незначительным и обычным, вдруг становится самым главным. Ну, почему же, почему?
Геннадий не стал говорить об этом Лене. Она ждала от него каких-то совсем других слов и поступков. Но он не желал повторения того, что было. Больше всего на свете он хотел, чтобы она, как встарь, поняла его настроение, смешно сморщила носик, бодро вскинула растопыренную пятерню над головой и легко помахала: «Ну, мне пора. Пока-пока!»
Они вышли на набережную. С реки тянуло сырой свежестью. Серые тусклые волны, одна за другой, лениво припадали к песку, откатывались и снова надвигались на берег. Отдыхающих было мало. Возможно, потому что накануне по местному радио объявили, что в воде обнаружена какая-то зараза и лучше, мол, не купаться. Люди в основном загорали, играли в волейбол, а некоторые, устав лежать, прогуливались по набережной, ничуть не смущаясь, что из одежды на них лишь купальные принадлежности.
– О, вон шашлыки жарят, – обрадовалась Лена. – Пойдем туда! Я голодная как дикий зверь, и мечтаю с урчанием вгрызться в кусок мяса.
– Да! Заморил ты, Гена, девушку. Ай-яй-яй! – Геннадий услышал за спиной знакомый голос. Это был Дартишвили – в синих плавках, высокий, с грудью, поросшей черными волосами, лучезарный, он выглядел эдаким пляжным плейбоем.
– До конца рабочего дня еще два часа, – бесцеремонно заметил Дартишвили. – Да! Целых два часа. А ты, Геннадий, прогуливаешься тут с девушкой. Да! Ещё и голодом её моришь. А шашлык тут настоящий, рекомендую. Да!
Лена, хотя и слышала его, почему-то не оборачивалась. Она упорно смотрела в сторону шашлычной, а Дартишвили заливался соловьём, без конца повторял это своё дурацкое «да!» и всё пытался встать так, чтобы увидеть лицо спутницы Геннадия. А Лена, каждый раз угадывая его движения, отворачивалась и, наконец, прыснув, широко развела руки и обернулась:
– Ну, Отарик, вот и я! Не ожидал? Со свиданьицем!
Дартишвили просто остолбенел. Казалось, он не верил глазам своим. А Лена, посмеиваясь, припала к его волосатой груди и тут же игриво оттолкнула его:
– Боже! Ты всё такой же жаркий! Никогда, наверно, не остынешь.
– Где я? – вскричал Дартишвили. – Опять пляж. Да! Опять ты. Да! Но это не Владивосток. Или Бог перенёс меня туда? Мираж! Или правда?
– Только гора с горой не сходятся, – Лена легонько хлопнула его по накачанному мускулистому животу. – О, как барабан!
– Но что ты делаешь с Генадичем? – опомнился Дартишвили. – И почему ты тут?
– А ничего я с ним не делаю, – Лена лукаво скосила глаза на Геннадия. – Мы в одном университете учились. Встреча однокурсников, так сказать. А я и не знала, что вы знакомы.
– Это она! – Дартишвили восторженно хлопнул Геннадия по плечу. – Да! Она нашлась!
Геннадий понял, что та женщина, о которой Отар рассказывал ему, – это Лена. Странно, но Дартишвили не называл её имени. Будто бы она была для него просто женщиной, и звали её – Женщина.
– Ты не женился? – спросила его Лена.
– Свободен как ветер, – Дартишвили влюбленно смотрел на неё и широко улыбался. – Может, мы вина выпьем, да? Сейчас я и шашлык организую, да? У меня библиотечный день, а Иванову надо в институт вернуться. Да, Гена?
– Его начальник отпустил со мной погулять, – заметила Лена и опустила глаза. – Засиделся ваш Иванов. Свежим воздухом ему полезно дышать.
– Пусть дышит, разве я против? – Дартишвили подмигнул Геннадию. – Но ему надо домой вовремя вернуться. У него жена строгая. Да!
Лена недоумённо пожала плечами: причём, мол, тут жена, и вообще – мы сокурсники, не более того. И Геннадий понял, что ему стоит уйти сейчас же, немедленно, пока эта взбалмошная, непредсказуемая бывшая его подруга не передумала. С неё станет, ещё заявит, что рада, мол, видеть Отара, но не может оставить поручение Игоря Петровича невыполненным: ещё нужно холодного пива попить и съесть шашлык.
– Лен, я, пожалуй, пойду, – сказал Геннадий. – Мне ещё в магазин надо забежать. В холодильнике шаром покати…
– Геныч у нас примерный семьянин, да! – Дартишвили снова хлопнул Геннадия по плечу. – Но мы без него скучать не будем, да?
– Не будем, – кивнула Лена. – Мы вообще не умеем скучать, Отарик!
– Это точно! – Дартишвили заржал как молодой жеребец, и Геннадий вдруг вспомнил, как Отар рассказывал, что когда у него наступает оргазм, то он ржёт как конь – остановиться не может, ржёт и ржёт.
Он мгновенно представил Лену, Отара, это громкое ржание, её стон – и ему стало неловко и противно.
– Ну, я пошёл? – сказал он, как-то неуверенно сказал.
– Пока-пока! – Лена послала ему воздушный поцелуй. – Всё было замечательно, зая. Я рада, что всё у тебя хорошо. Привет Игорю Петровичу!
– Угу, – кивнул он. – Обязательно передам.
Дартишвили крепко пожал ему руку, и они расстались. Геннадий сразу свернул в боковую аллею и пошел по направлению к дому. Насчёт магазина он соврал: холодильник они с Аней ещё три дня назад забили под завязку – обоим выдали зарплату, и они по традиции накупили продуктов на полмесяца вперед, чтобы лишний раз не тратить время на магазины. Геннадию хотелось посидеть одному. Просто так. Ни о чём не думая. А может быть, и думая. Это уж как получится. Но обязательно – одному.
На его счастье, в глубине аллеи, уже почти на выходе из парка, была незанятая лавка. Он сел и, ни о чём не думая, стал смотреть на клумбу: яркие нежные петуньи, пурпурный портулак, жёлтые календулы росли в беспорядке – такое впечатление, будто у озеленителей на последнюю клумбу не хватило ни сил, ни времени, ни семян – что было в горсти, то и рассеяли. Но, тем не менее, получилось неожиданно хорошо: в отличие от других клумб, строгих и продуманных, эта отличалась какой-то взбалмошностью, лёгкостью и кокетством. В ней был характер. Порой именно в простеньком букетике полевых цветов больше жизни, чем в дорогом, чопорном букете, завёрнутом в целлофан и украшенном всякими ленточками.
Геннадий почему-то подумал о том, что давно не дарил Ане никаких цветов. А она так любит календулы!
Задумавшись, он не услышал, как рядом с ним неприметно и тихо присела маленькая женщина. Она раскрыла сумочку и что-то из неё вынула.
– Эй, Иванов! – шепнула женщина. – Это я. Хочешь, верну тебе кусочек времени?
– Ты? – он удивился. – А как же…
– Отар? – она легко рассмеялась. – Наверное, он всё ещё ждёт меня у того магазинчика, куда за вином зашёл.
– А я думал, что у вас…
– Ну, что ты! – она перебила его. – Какая, зая, любовь? Так, случайная встреча. И тогда, во Владике, и сейчас. Встреч – много, отношений – мало, а любовь – одна.
– Значит, она у тебя в Питере живёт, любовь-то?
Лена засмеялась, пожала плечами, бросила на него быстрый взгляд и протянула зажатый кулачок:
– Неважно, – сказала она. – Неважно, где именно она живёт. Важно, что она есть. Ну, раскрой свою ладонь.
Он покорно раскрыл ладонь.
– Только, чур, одно условие, – сказала Лена. – Обещаешь, что выполнишь его?
– Постараюсь, – он усмехнулся. – Ты прямо как ребёнок…
– Не смотри, что я тебе кладу, – шепнула она на ухо. – Зажми и держи, пока я не уйду. Потом посмотришь. Ладно?
– Ладно, – согласился он.
Лена опустила в его пятерню что-то теплое, сжала его пальцы и вдруг крепко, истово и быстро прильнула к его губам. Он, не ожидая этого, даже опешил. Но она, не дожидаясь его ответной реакции, уже встала, смахнула на лоб чёлку и помахала рукой:
– Я пошла. Пока-пока!
И, не оборачиваясь, с неестественно прямой спиной, заспешила-заскользила по аллее. Её каблучки быстро и звонко стучали по асфальту.
Он подождал, пока она завернёт за угол, и раскрыл ладонь. На ней лежал плоский желтый камушек с мелкими, как маковые зёрнышки, вкраплениями. Тот самый, из бухты Тихой, который Иванов подарил Лене давным-давно, когда он был молод, счастлив, бесшабашен и ему казалось, что вся жизнь ещё впереди – настоящая, взрослая жизнь, а то, что сейчас, – это всего лишь пролог, предисловие, а может быть, даже посвящение или эпиграф.
Тёплый камушек будто бы пульсировал в его руке, он явственно ощущал какие-то слабые токи, легкое покалывание – в центр ладони, где скрещивались линии жизни и смерти, любви и ненависти, и эти линии так сложно у него перепутывались, что Аня, любительница всяческой хиромантии, однажды осмотрев на них, изумилась и сказала:
– Иванов, а ты не такой простой, каким кажешься, – и ещё раз посмотрела на его ладонь, и засмеялась, и вздохнула. – Ты и сам не знаешь, чего хочешь, Иванов, и не всегда себя понимаешь. Но ясно вижу лишь одно: женишься ты один раз и навсегда. Тут я в тебе уверена. А теперь закрой свою ладонь и больше никогда мне её не показывай, Иванов. А то я буду слишком много про тебя знать.
Он почему-то снова сжал камушек в ладони, и посмотрел туда, где исчезла Лена. Ему захотелось встать, побежать за ней и наговорить каких-нибудь глупостей, и сделать что-нибудь несусветное, и кричать, и плакать, и смеяться, и не стесняться ничего. Но камушек снова ожил в его ладони, кольнул в центр ладони, и Геннадию показалось: это маленькая рыбка плавает под темной водой и доверчиво тычется в руку ему, а может быть, мимо несло течением глупую холодную медузу – она прикоснулась на мгновенье к коже и легко обожгла её, или это крабик испуганно хватил его клешней? Остро запахло водорослями, и где-то далеко-далеко закричала чайка, и ветер брызнул на лицо чем-то соленым. Капелька скатилась по щеке, и он языком слизнул её и понял, что это была его слезинка. А может быть, и не слезинка. Может быть, это было… Ну, жарко ему стало, вот что! Это просто пот. Просто ему нужно вытереть взмокший лоб.
Он не такой уж сентиментальный, чтобы ни с того, ни с сего рассиропиться. Он взрослый мужчина, чётко знающий, что ему в жизни надо, и ему вовсе ни до каких сантиментов – это всё для безусых юнцов, которые верят, что вся жизнь у них впереди, солнечная и безоблачная, с любовью до гроба и всякое такое. Нет, это не слезинка. Это, конечно, пот. Или всё-таки слеза? Глаза-то пощипывает. Ну, бывает. Мусоринка попала, чёрт побери! Эх, опять не взял с собой носовой платок. Пригодился бы сейчас. А то приходится вытирать лицо рукавом рубашки.
Он встал. И медленно пошел, но не в ту сторону, куда ушла Лена, хотя ему как раз и нужно было двигаться туда: там, за поворотом, в пяти минутах ходьбы, стоял его дом. Он почему-то решил вернуться обратно – на пляж, и уже оттуда подняться по лестнице, чтобы оказаться на площади, где в это время было много народа, играла музыка, и бегала по кругу пони, на спине которой всего за двадцать рублей мог прокатиться любой желающий ребёнок, и стояли услужливые фотографы, и кричали: «Птичка вылетает!», и с независимым видом прогуливались девицы, набивая себе цену, и молодые люди глядели им вслед, вдыхая приторный аромат петуний, цветного горшка и флоксов – до того приторный, что кружилась голова. Некоторые девушки оборачивались и смотрели, не смотрят ли на них парни, и, перехватив нужный взгляд, начинали смеяться, громко говорить и специально останавливались у какой-нибудь витрины, чтобы подождать, когда ребята насмелятся сами к ним подойти. Но некоторые парни сами искали знакомств, и особо не церемонились, предлагая девушкам попить пива, сходить в кино, на дискотеку или просто – отдохнуть.
Слово «отдохнуть», произнесенное с легким, серебристым блеском в прищуренных глазах, подразумевало и знакомство, и веселье на квартире или в сауне, и обильную выпивку, и спонтанный секс – всё, кроме самой любви. А ещё совсем недавно, каких-то лет двадцать назад, отдохнуть значило отдохнуть, и любовь значила любовь. Иванов подумал об этом и усмехнулся: «Старею, наверное. Скоро брюзжать начну: молодые такие-сякие, бессовестные, циничные и всякое такое. А сам-то каким был, Генчик, а? Нынешние хоть искренни, для них секс это просто секс, а ты, Генчик, выдавал его за любовь…»
И ещё он почему-то вспомнил об одном своём желании. Ему очень хотелось, чтобы и у него, и у всех других людей было время жить. Не вертеться белкой в колесе, не суетиться с утра до ночи, не разрываться на части, не пропадать на работе, а именно – жить. Любить и ненавидеть, радоваться и дружить, говорить и молчать, делать то, что нравится, и улыбаться лишь тогда, когда хочется, а не держать на губах это вымученное заокеанское словечко «чииз».
Почти миновав площадь, Иванов краем глаза уловил на крайней лавочке какую-то знакомую фигуру. Повернув голову, он увидел Отара. Тот сидел сгорбившись, глаза – в землю, носок его туфли выделывал сложные замысловатые движения по асфальту. Иванов хотел было подойти к Дартишвили, но раздумал.
А дома, едва закрыв за собой дверь, он спросил жену:
– Ань, ты что-нибудь знаешь о птице марабу?
Жена удивленно посмотрела на него и, пожав плечами, кивнула на телевизор:
– Да была какая-то передача про неё, одно и помню: эта красивая птица безголосая, не умеет ни петь, ни кричать – молчунья, словом. А что такое?
– Да так, – улыбнулся он. – Сам не знаю, почему марабу вспомнился. Может, потому, что словами всего и не скажешь, что иногда хочется сказать.
Он обнял Аню, и она тоже обняла его.
Часть третья, а, может, эпилог
Через много-много лет, когда женщина, которую я любил, ни с того ни с сего вдруг вышла замуж за моего лучшего друга, я взял отпуск и уехал в Тбилиси. И вот там, сидя в ресторанчике на Мтацминде – Святой горе, я, кажется, увидел Марину, а может, и не ее, а очень похожую женщину.
Она равнодушно пригубливала бокал светлого виноградного вина и, наклонив голову, без всякого интереса слушала то, что ей говорил солидный господин в безупречно строгом костюме. Пока я разглядывал их и размышлял, подойти к ним или нет, появился длинный, худой грузин в клетчатой кепке и, как-то странно сгибаясь и кланяясь, сказал им несколько слов.
Господин встал и, небрежно бросив на стол несколько купюр, подал руку женщине. Она, смеясь, выхватила из букета, перевитого золотыми и серебряными ленточками, желтую розу и, помахивая ею, оперлась на плечо спутника.
И пока они шли к машине, все, кто сидел на открытой веранде, не могли отвести от них глаз.
– Вах, веревки вьет из такого человека! – сказал сосед по столу. – Говорят, каждый день ей привозят из оранжереи специальный букет. Чтобы обязательно в нем была желтая роза.
Я спросил, кто эта женщина, и сосед горячо сказал что-то по-грузински, а переводить не стал. Но по его глазам я и так понял: какая разница, кто она, если от нее кружится голова как от чистого горного воздуха.
А внизу, там, где фуникулер делал первую остановку, была похоронена Нина Чавчавадзе – восхитительная женщина, которую любил великий Грибоедов. От этого тоже кружилась голова, как и от запаха картошки, которую пекли на углях рядом с шашлыком…