-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
| Александр Морейнис
|
| Люди и боги. Триптих (сборник)
-------
Александр Морейнис
Люди и боги. Триптих. Рассказы
Все права защищены. Никакая часть электронной версии этой книги не может быть воспроизведена в какой бы то ни было форме и какими бы то ни было средствами, включая размещение в сети Интернет и в корпоративных сетях, для частного и публичного использования без письменного разрешения владельца авторских прав.

Люди и боги. Триптих
Неугомонный
Есть две разновидности подвига. Одна: подвиг рядового участника баталии, что с оружием в руках, плечом-к-плечу с боевыми товарищами бежит навстречу врагу, навстречу смерти; и вторая: героическое действо, совершенное по личной инициативе, когда имея выбор: рисковать – не рисковать, человек выбирает: рискну.
И еще две, но не разновидности, а составляющих: героическое действо само по себе, и информация о нем, ее правдивость и распространенность. В самом деле, что тот подвиг, если личность, его совершившая, по причине той или иной не упомянута в протоколе, рапорте, реляции, даже в газетенке самой куцей о ней ни слова. Герой не назван героем, замолчан, забыт, именем его не назовут корабль, улицу, стадион, и далекой ночной планете не носить его имя. При этом знает история и обратное: действо ординарное, однако толково отображенное в документике – эх! – и вознесло скромнягу мужа на вершину общественного почитания: он и герой, страха не ведающий, и храбрец из храбрецов, он идол поколений – своего и грядущего. Вот уж воистину: подвиг – сам по себе, слава – сама по себе, и далеко не всегда одно на другое Судьбой оказывается наложенным.
//-- Тесей --//
Совершая первые свои подвиги, я, совсем еще юноша (сколько мне было – шестнадцать? семнадцать? – точно и не припомню), даже представить не мог, что останутся они незамеченными, неоцененными. Как же так! Не может такого быть! Это возмутительно, несправедливо! Кто-то ведь должен, обязан разнести по миру весть о мною содеянном. Кто угодно – звери, птицы, ветер, река, морской прибой, облака, по небу плывущие… Но нет и нет, никто кроме людей весть эту (ровно как и любую иную) распространить не способен. Ну а люди… А люди – ничего. Лишь только в поселения, расположенные по пути моего следования из Троисен в Афины, переставали поступать сведения о том или ином злодее, наводившем ужас на округу, – как о нем тут же забывали. И ни малейшего интереса – ни к причинам его исчезновения, ни к подробностям: убит ли, если да, то кем, каким образом; ранен ли и лежит обессиленный в пещере своей; сменил ли место обитания, стоит ли ждать его возвращения…
Никому – ничего. Был злодей – не стало злодея – ну и ладно.
А ведь подвиги те мои… Какой еще герой греческий может похвастаться подобными? Разве что Геракл, сын Зевса.
Вот далеко не полный перечень разбойников, освобождению от которых греки обязаны мне, Тесею.
Перифет, сын бога-кузнеца Гефеста. Сколько лет прошло, а помню облик его так, словно встречались не далее как вчера. Бочкообразное волосатое туловище, беспорядочно торчащие волосы, длинные, чуть ли не до колен, руки – внешностью злодей полностью соответствовал своей сути. Громадной палицей с железными гвоздями на конце он проламывал головы всем, кто имел неосторожность попасться ему на глаза. В жестокой схватке я победил Перифета и завладел его палицей. Впрочем, в дальнейшем ее так и не применил, закинул далеко в лес – не желаю держать в руке то, чего касался хладнокровный убийца.
Синид. К притянутым друг к другу верхушкам двух сосен он привязывал жертву, после чего обрубал сдерживающую веревку, и сосны, распрямляясь, разрывали несчастного. Многих лишил жизни безумец Синид, и продолжал бы вершить свое кровавое дело, но положил я этому конец – его же способом его и умертвил. Наказание равное преступлению – что может быть справедливей?
Прокруст. Этот изверг клал жертву на им же изготовленное ложе и, если оно оказывалось слишком просторно, специальным механизмом с множеством блоков вытягивал несчастного; если коротко – со смехом обрубал ноги. Такие вот не слишком утонченные шуточки. На глаз измерив истязателя, я определил, что ростом своим он ложе превосходит ровно на голову. Отрубив ее острым мечом, я сравнял Прокруста, вернее, то, что от него осталось, с кроватью. Почему-то в последние минуты жизни своей весельчак не улыбался.
Скирон. Заговаривая путников сладкозвучной беседой, он подводил их к пропасти и сталкивал. Усыпив мою бдительность, попытался столкнуть и меня, да не тут-то было – я оказался проворнее: увернувшись, схватил хитреца за ноги и, прокрутив, сбросил самого. Кувыркаясь в воздухе, беспорядочно размахивая руками и ногами, Скирон пытался что-то донести до моего слуха, но я так не сумел понять что именно – помешало эхо. Хотел переспросить, но – вот досада – было уже поздно.
Царь аркадский Керкион. Сколь сильный, столь коварный, он заставлял проходивших по его землям мужей бороться с ним. Если противник оказывался слабее, убивал его тут же – переламывал шею, если сильнее – отпускал… вернее, делал вид, что отпускает; дождавшись, когда тот повернется, вонзал в спину кинжал. Схватившись с Керкионом, я сумел поднять его, после чего перевернул головой вниз и со всего маху ударил о землю. Был Керкион, не стало Керкиона – испустил дух.
Еще я освободил окрестности Марафона от дикого быка, что вытаптывал урожаи, нес смерть сеятелям и жнецам. Стремительный бросок животного я оборвал ударом меча, в самое сердце.
Вот такие – если без ложной скромности – героические деяния. Однако, совершенные в одиночку, да вдали от глаз людских, они остались безвестными.
Я пребывал в состоянии растерянности, если не сказать, отчаяния. Как быть, что делать? Не орать же во всю глотку: эй, люди, мужи и женщины греческие, дети и старики, да будет вам известно, что это я! я избавил вас от такого-то разбойника-убийцы. И от такого-то чудовища – тоже я! И от третьего, и от четвертого – всех их победил я, Тесей, сын бога морей и океанов Посейдона! Так не молчите же, люди, пойте в мою честь дифирамбы и слагайте стихи, устраивайте празднества и соревнования, устилайте путь мой дорожками из цветов.
Но нет, не стал я себя превозносить. Если б и заслужил славу, то славу безудержного бахвала. И нанимать людей, чтоб славословили меня, тоже не стал – подобное недостойно благородного мужа. Но что ж тогда? – А ничего. Пусть остается все так, словно ничего не произошло.
Но ведь это несправедливо! Обидно. До слез обидно!
И обратился я тогда за помощью к заступнице моей, Афродите, прекрасной и мудрой, и явила милость богиня, помогла мне обрести признание всей Греции.
//-- Ариадна --//
Это наказание отцом моим, царем Крита Миносом, было назначено афинянам за убийство его сына, моего старшего брата, Андрогея. Обязал он Афины раз в девять лет присылать на Крит семь юношей и столько же девушек, коих отцовы слуги отводили на растерзание Минотавру, свирепому чудовищу с головою быка и туловищем человека, обитавшему в громадном здании с великим множеством запутанных ходов – Лабиринте.
И вот перед восседающим на троне Миносом (рядом с ним я, дочь его Ариадна) стоят очередные афинские жертвы. Среди них выделяется молодой муж, высокий и стройный, синеглазый, с вьющимися до плеч волосами, в удлиненном дорогом одеянии, какое носят представители высшей греческой знати. Муж взирает на нас, царских особ, на стоящую за троном свиту, на весь окружающий мир взглядом столь спокойным, словно знать не знает, даже не догадывается о предстоящей в скором времени жуткой смерти. На вопрос царя – каково имя этого гордеца – угодливый советник сообщил шепотом из-за спины: Тесей, мой царь, таким именем назвал себя этот афинянин.
Тесей… Какое благозвучное имя, подумалось мне, как славно сочетается оно с привлекательной внешностью мужа. А чуть позже Тесей удивил меня (и не только меня – всех присутствующих) еще более. Когда отец презрительным тоном заговорил с одной из девушек, Тесей вступился за нее.
– Великий царь, деву младую, ни в чем не повинную, ты обрекаешь на жестокую смерть, так хоть избавь ее от грубостей, – вот что сказал он.
От таких слов отец на какое-то время потерял дар речи: никогда, ни один смертный – ни критянин, ни чужеземец – не позволял себе разговаривать с ним в таком тоне. Придя в себя, вскричал:
– Да кто ты такой, афинянин, чтоб указывать мне, Миносу, сыну Зевса, попирателю многих и многих греческих царств, твоих родных Афин, в частности, как с кем разговаривать.
Однако, Тесея гнев отца ничуть не смутил: ни один нерв не дрогнул на лице его; взгляд прекрасных синих глаз продолжал излучать спокойствие.
– Ты сын Зевса, – произнес он, – но и я не из простолюдинов. Да будет известно тебе, что отец мой – бог морей и океанов Посейдон.
Минос недоверчиво усмехнулся.
– Я много наслышан о лживости афинян, их непомерном самомнении, но действительность превосходит слухи даже самые невероятные: передо мной, оказывается, сын самого Посейдона…
От этих слов вспыхнуло лицо Тесея, рука дернулась к поясу, но, не найдя там искомого – рукоятки меча, – обмякла, повисла. Опустил низко голову афинянин, побелевшими губами прошептал что-то тихое и долгое.
Бессилие мужа развеселило Миноса еще более.
– Вы посмотрите, критяне, какой он вспыльчивый! Словно молния Зевса Громовержца, ударившая в сухое дерево и воспламенившая его. Ты, афинянин, лучше б гнев свой приберег для Минотавра – скоро, очень скоро тебе придется с ним встретиться.
Улыбаясь, Минос повел головой из стороны в сторону, словно приглашая присутствующих разделить его веселье, и тогда громким смехом залились царские советники и слуги, смех подхватила многочисленная челядь. Смеялись долго, старательно, со всхлипываниями, утирая слезы, но стоило царю вскинуть руку – вмиг наступила тишина.
– Ну что ж, Тесей. Если в самом деле ты сын Посейдона, докажи это. Вот тебе задание: достань со дна морского это кольцо.
Стянув со своего пальца широкое – на всю фалангу – кольцо из чистого золота, отец размахнулся и закинул его далеко в море. В следующий момент афинянин скинул длинное свое одеяние, разбежался и прыгнул в воду. Доплыв до места, куда долетело кольцо, набрал полные легкие воздуха и ушел под воду.
Прошла минута, две, пять, десять, пятнадцать… Ни один смертный не способен находиться под водой так долго. Все стоящие на берегу пребывали в уверенности, что Тесей погиб, утонул. Наверняка многих посетила мысль: смерти в пасти чудовища смельчак предпочел смерть в морской пучине.
По щекам моим потекли слезы – и не припомню, когда такое было со мной в последний раз – в далеком-далеком детстве. Украдкой – никто не должен видеть, как плачет царская дочь – я смахнула их. Здесь, на Крите, многие мужи, прекрасные внешне, смелые и честные, из богатых и знатных родов добивались моей благосклонности, но никто из них не понравился мне настолько, чтоб получить мое согласие. И вот этот отчаянный афинянин, едва появившись на острове, сумел зародить в сердце моем чувство столь сильное…
Однако, все на берегу находящиеся, и я в том числе ошибались: смертный час героя еще не настал. Как позже поведал мне сам Тесей, уже под водой он был подхвачен быстрым посланцем Посейдона и доставлен в его сверкающий подводный дворец. Бог морей и океанов, чрезвычайно обрадованный встречей, отставил в сторону трезубец – символ своей неограниченной власти на воде и под водой – подошел к сыну и крепко обнял. Затем вручил брошенное Миносом кольцо. Жена же Посейдона, младая Амфитрина – ее, как и любую женщину, не смогла оставить равнодушной красота Тесея – возложила на его голову золотой венок.
Когда над поверхностью воды появилась золотом увенчанная голова Тесея, стоящие на берегу вскрикнули от удивления. Не совладав с собой, вскрикнула и я: о боги, какое счастье видеть его живым! Слезы вновь полились по щекам моим, но на сей раз это были слезы радости. И подумала я тогда: сделаю все, что в моих силах, чтобы спасти от смерти этого смелого, благородного и – нет смысла скрывать это от себя самой – желанного мужа.
//-- Тесей --//
Слепяще-белый солнечный круг еще не оторвался от линии земли, а на главной площади Афин уже собралась громадная толпа – мужчины, женщины, старики, представители всех сословий – от подметальщиков и уличных торговцев до высших сановных особ. Громкие возбужденные голоса слились в единый несмолкающий гул, и гул этот разнесся далеко за пределы площади. Сегодня – тот день, которого девять лет с содроганием ждут афиняне: именно сегодня будет брошен жребий, и назовет он четырнадцать несчастных – семь юношей и семь девушек, – которым надлежит отбыть на остров Крит, где по велению жестокого царя Миноса их, безоружных, втолкнут в Лабиринт, и там они будут съедены человеко-быком Минотавром.
Недолгие приготовления, и вот верховный жрец провозглашает: приступить к действу. Один жребий тянут девушки, второй – юноши. Вид жребия таков: на столе (точнее, на двух столах – один для дев, другой для юношей) в ряд выложено множество обрезков веточек; все обрезки равны меж собой, за исключением семи – семь длиннее остальных. Разновеликие концы прикрыты долгой деревянной доской, выглядывающие выровнены в линию. Как только все семь длинных на двух столах будут вытянуты, жрецы возвестят о конце жеребьевки.
Бледнеют лица подходящих к жребию, дрожат руки. Одна из дев, еще не дойдя до стола со жребием, падает без чувств.
В шеренге мужчин мое место ближе к концу; мне известно, что четыре из семи длинных уже вытянуто; через несколько минут оказывается вытянутой и пятая веточка, а значит, вероятность того, что одна из двух оставшихся достанется мне, весьма низка. Все ближе и ближе я ко столу… Вот уже и шестая длинная в руке у юноши; худощавый, невысокого роста, глядит он округлившимися от ужаса глазами на веточку – смерть свою – и не может поверить. Вдруг движимый какой-то внутренней силой, я отстраняю череду стоящих предо мной мужей, подхожу к столу со жребием, откидываю брус, и, ладонью сметя оставшиеся веточки, выкрикиваю:
– Я седьмой.
Многие тысячи пар глаз – мужских и женских – на меня. Во взглядах восторг и удивление, и еще какие-то чувства, определить которые мне не по силам. Кто-то тянет ко мне руки – прикоснуться к одежде; кто-то, в отдалении, просит, чтоб хоть на секунду приподняли – взглянуть на меня.
Многие афиняне – и друзья мои, и мало знакомые, и вовсе не знакомые – задавали мне потом один и тот же вопрос: почему ты это сделал, Тесей, назови причину. Но я лишь пожимал плечами: не знаю, не могу ответить. И не было лукавства в ответе моем – в самом деле, я не то, что им – себе даже толком не мог объяснить, почему сделал это. Ответ явился позже, уже по пути на Крит. Во сне явилась ко мне Афродита и дивным голосом произнесла: «Знай, Тесей, это я направила тебя к столу со жребием, я же подвигла тебя произнести короткую, всего из двух слов, фразу: «Я седьмой». Убив Минотавра, ты прославишься, и вся Греция узнает о тебе».
Утром, проснувшись, я подумал: все это так, но как же я смогу голыми руками, без меча одолеть человеко-быка. Что же касается шестерых юношей, что войдут со мной в Лабиринт, рассчитывать на них не приходится: они слишком молоды, слабы телесно, а главное, подавлены духовно. Одним словом, не помощники.
Но нет и нет, успокоил я себя после долгого раздумья, прекрасная Афродита, покровительница моя, не допустит моей погибели в пасти Минотавра. Есть, наверняка есть у нее какая-то задумка.
//-- Ариадна --//
Подобно кошке, что не торопится лишить жизни придушенную мышь, наслаждается ее тихим жалобным попискиванием, ее безнадежными попытками убежать, отец не спешил отправить афинян в Лабиринт. Злобно посмеиваясь, приговаривал: пускай поживут еще, пускай не раз и не два, а много – много раз переживут в сознании своем момент встречи с чудовищем.
Воспользовавшись отсутствием стражи (нет смысла охранять афинян, рассудил отец, бежать им все равно ведь некуда), я прокралась ночью к их жилищу и, подойдя к входу, позвала шепотом:
– Тесей! – И еще раз, чуть громче: – Тесей!
Выйдя наружу, муж вгляделся в мое лицо, подсвеченное тусклым светом луны, узнал, но не выказал ни малейшего удивления. Я уже поняла эту его особенность: не выплескивать чувства наружу. Взяв за руку, повела к морю.
Какое-то время мы молча сидели на берегу, у самой кромки воды, слушая шипение прибоя, стрекот сверчков, отдаленные звуки ночных птиц и зверей, глядя, как растворяются в ночном небе долгие следы падающих звезд. Но вот, крутнувшись на песке, Тесей лег под прямым углом ко мне, положил голову на ноги. Снизу вверх заглянул в мои глаза, после чего, притянул к себе и нежно поцеловал. И еще раз, и еще. Тихо вымолвил:
– Как сладки твои губы, Ариадна.
– Как сладки твои губы, Тесей.
– Вот только… – и смолк.
– Что «только»? Почему ты не договариваешь?
– Мне трудно выразить словами то, что я испытываю, целуясь с дочерью того, кто в скором времени отправит меня вместе с тринадцатью несчастными на съедение чудовищу.
На съедение чудовищу…
– Не хочу, чтоб ты погиб! Не хочу!
Тесей рассмеялся.
– Я, знаешь ли, тоже.
– Милый, всю жизнь я мечтала о таком, как ты – красивом и гордом, благородном, бесстрашном. Ты – грез моих воплощение, и потерять тебя – о, нет! Вчера, когда ты нырнул под воду и долгое время не появлялся, сердце мое едва не разорвалось на части. Поверишь, в тот момент мне захотелось броситься в воду, за тобой.
Какое-то время афинянин собирался с мыслями, и уж начал, было, говорить, но тут же речь оборвал. Должно быть, посчитал, что слова, любые слова, пусть самые цветистые, не в состоянии передать его чувств, лишь принизят их.
– Я слышала, на родине своей, в Афинах, ты сам предложил себя в качестве жертвы – это правда?
– Откуда тебе известно?
– Ты не ответил на мой вопрос.
– А ты – на мой.
И вновь на какое-то время беседа смолкла. Тесей повернул голову чуть в сторону, и в глазах его отразились подрагивающие точки – звезды. Я подумала: он надменен и даже грубоват, причем, в разговоре со всеми, вне зависимости от сана – и с отцом моим, и со мной, и, уверена, с любым афинским сановником. Но странное дело, меня эта его особенность не возмущала, не отталкивала, более того, нравилась. Подчиняться такому мужу вовсе не зазорно даже мне, царской дочери.
– Не злись, милый.
– Я вовсе не злюсь. Но жду ответа.
– Ладно, скажу. Об этом мне поведал один из отцовских советников, а ему в письме, переданном попутным кораблем, сообщил его афинский родственник.
Выслушав мой ответ, Тесей не ответил на мой вопрос. Вскинув плечами – как хочешь, так и понимай, – заговорил об ином.
– Однажды, на пути из Троисен в Афины – давно это было, более десяти лет назад – мне довелось сразиться с громадным быком, опустошавшим окрестности Марафона, повергавшим в ужас живущих там людей. Быка того я сумел победить. А еще чуть позже я избавил жителей Кромиона от громадной дикой свиньи, что затаптывала и съедала всех, кого ей удавалось настичь. Что касается Минотавра – я даже представления не имею, каков он, насколько силен и резв. Мне бы меч, обыкновенный медный меч. Но как достать его здесь, на Крите, где у меня ни единого друга…
Великая радость наполнила мое сердце: мне по силам помочь Тесею, спасти его от смерти, и я сделаю это, после чего он, преисполненный любви, а, главное, признательности, станет моим, на всю оставшуюся жизнь.
– Любимый мой… Отец собирается всех вас, афинян, отдать Минотавру на растерзание послезавтра, ранним утром. А значит, у нас есть время. Завтра ночью я принесу тебе меч. Но это не все. Еще я успею связать…
Однако договорить фразу мне не удалось, потому что уже в следующий момент случилось нечто странное: небо и земля слились воедино, закружились в вихре; устремилась косо вверх луна; звезды, несчетное множество звезд, перебравшись мне под веки, вспыхнули там ослепительным светом. Я попыталась понять, что это – конец моего земного существования или наоборот – начало… Попыталась, но не смогла.
//-- Тесей --//
Афродита, прекраснейшая из богинь, наполнила сердце Ариадны любовью ко мне. Рискуя навлечь на себя гнев отца своего, Миноса, дева передала мне меч, а в придачу объемный клубок белых ниток. Признаюсь, сначала я даже не сообразил – к чему он, но когда Ариадна пояснила его назначение, был весьма удивлен: предположить даже не мог, что женщина, обычная смертная, хоть и царского рода, способна додуматься до такого. Вот суть ее задумки: конец нити я привязываю у входа в мудреное обиталище Минотавра, блуждая по его запутанным темным ходам, клубок разматываю, разматываю, а после победы над чудовищем (теперь, имея меч, я не сомневался в победе), по нити следуя, выхожу из Лабиринта.
Держа пред собою укороченный обоюдоострый меч, тревожно вглядываясь в зловещую черноту ходов, я шел первым; на небольшом расстоянии за мной следовала стайка трепещущих афинян. Спиной я чувствовал тревожный стук тринадцати сердец, в кои мне удалось вселить надежду. Самому сообразительному из юношей я вручил клубок Ариадны – пусть разматывает он; мне же следовало сосредоточиться на ином – на встрече с Минотавром.
И вот он выскочил из-за угла, человеко-бык: огромное мужское тело в буграх мускулов; голова быка, тоже значительно крупнее обычной; с толстых губ слетают хлопья ярости, острые чуть загнутые рога направлены мне в грудь. Чудовище столь громадное и сильное, признаюсь, в какой-то момент даже зародило в душе моей сомнение: по силам ли мне будет одолеть его?
От первого выпада Минотавра я сумел увернуться, увернулся и от второго, но за вторым последовал третий, и на сей раз мне не удалось отпрыгнуть на безопасное расстояние – помешала стена; острый рог, пройдясь по бедру, вспорол его. Широкой торопливой струей излилась из раны кровь, вмиг на земле образовалась большая ярко-красная лужа. От боли, от неожиданности я закричал. Одновременно со мной вскрикнули наблюдающие за схваткой афиняне, каждый из них понимал: моя жизнь – его жизнь.
О, Афродита, защитница моя, взмолился я, будь милосердной, не дай упасть мне, обескровленному, ослабленному, ощутить в теле своем рога и зубы отвратительного этого существа.
В очередной раз бросился на меня Минотавр; на сей раз, отпрыгнув в сторону, сумел я схватить его левой рукой за рог, величайшим напряжением сил пригнул к земле, и вонзил в загривок меч. Пришел черед излиться его крови. Страшно взревел человеко-бык, обмякнув, стал оседать. Он еще не достиг земли, когда получил второй удар, на сей раз сбоку в шею, смертельный. Недолгая агония, и застыл Минотавр, застыл навсегда.
Но торжествовать победу мне не пришлось: в глазах вдруг помутилось, стены и потолок Лабиринта, качнувшись, вдруг поменялись местами, после чего их поглотила темень – я упал без чувств, упал рядом с побежденным чудовищем, и кровь из раны моей смешалась с его кровью.
//-- Ариадна --//
Ночь. Душно. Небо вспыхивает молниями, рокочет, грозится дождем. Мне мало воздуха – задыхаюсь. Может, потому так страшен сон.
Я стою на самом краю пропасти, вижу на дне ее лежащего Тесея. Тело и платье его в крови, он тянет ко мне руки, говорит что-то, но слаба его речь, и разобрать, о чем она – невозможно. Я думаю: мой любимый умирает, и ничем ему уже не помочь, однако я должна спуститься к нему, должна услышать, что он говорит, это очень важно… Но как же мне спуститься – ведь скала почти отвесная, без уступов. Осмотревшись по сторонам, замечаю узкую, доходящую до самого дна ущелья лестницу. Чья это лестница, кто ее сплел, с какой целью? Не имея ответа, даже предположения, начинаю спускаться.
Голос Тесея все тише и тише, только бы не умер до того, как я окажусь рядом. Еще немного, милый, кричу я сверху, не говори, береги силы. На середине пути узкая лестница прокручивается, я оказываюсь спиной к скале, лицом к лежащему внизу, кидаю на него взгляд – нет, это не Тесей, это… О боги, это отец мой, одетый в такое же, как у Тесея, платье. Является мысль: его столкнули. Скорей всего, кто-то из приближенных – все они сокрытые враги отца, желают его смерти, чтоб занять царский трон. Но кто именно? Мне бы только имя этого человека, только имя… Его мне скажет отец. Я продолжаю спускаться.
Вдруг вспышкой мысль: Тесей, это он столкнул отца. Желать смерти Миноса у афинянина больше оснований, чем у кого бы то ни было. О боги, если предсмертные слова отца подтвердят эту мою догадку, как же мне поступить – убить его?
Наконец, достигнув земли, подхожу к отцу. Часть его головы прикрыта полой окровавленного платья, он не подает признаков жизни. Неужели опоздала?
– Отец!
Я припадаю к распростертому телу, откидываю ткань с головы и… Предо мной короткошерстая бычья морда – закругленные острые рога, толстые мясистые ноздри и губы. Бык впивается в меня взглядом своих широко расставленных, в красных прожилках глаз, и вдруг заходится громким человеческим смехом:
– Я давно мечтал я о тебе, Ариадна, я пресыщен афинянами, коих по приказу отца твоего мне приводят на съедение.
После чего хватает меня руками и…
Я кричу, раскрываю глаза. Ночь на исходе, скоро рассветет. Бешено колотится сердце, дрожат руки. Что бы могли означать эти странные перевоплощения: Тесей – отец – Минотавр… А пропасть, а узкая веревочная лестница, доходящая до дна? Так и не сумев найти объяснение, встаю с кровати и, захватив с собою сосуд с целебной мазью, быстрым шагом направляюсь к Лабиринту.
//-- Тесей --//
Следуя по белеющей в темноте нити Ариадны, юноши вынесли меня из Лабиринта, положили на траву. Как долго был я без сознания? – Должно быть, целый день, потому что в Лабиринт зашли мы ранним утром, когда же я очнулся, покрасневшее, потерявшее жар солнце подходило к земле. Кровь из раны на бедре уже не лилась, поверх нее было наложено какое-то снадобье, благовонное и приятно холодящее. Рядом со мной на земле сидела Ариадна. Прикрыв глаза и поводя головой вперед-назад, произносила какие-то слова, вернее, неизвестные мне звукосочетания. Возможно, это были заклинания, без которых ране не зажить.
– Милая, ты умеешь исцелять раны – кто тебя этому научил?
Но оставив слова мои без внимания, Ариадна продолжала произносить магические фразы. Что ж, пусть занимается своим делом, я же займусь своим.
– Ты и ты, – подозвал я двух юношей, – быстро соорудите носилки и отнесите меня на корабль. – Вы, – обратился к двум другим, – живо поднимайте якорь, мы отходим. – Вы же, – приказал оставшимся двоим, – увесистыми камнями прорубите в рядом стоящих кораблях днища.
Теперь мне следовало решить, как поступить с Ариадной – взять с собой или оставить здесь, на Крите. Второе, конечно, предпочтительней, ни к чему она мне дома, в Афинах. Да и я не тот муж, что ей нужен: беспокоен, непоседлив, непостоянен. Но как преподнести это деве, в меня влюбленной, к тому же спасшей мне жизнь…
Закончив заклинания, Ариадна открыла глаза, ласково прошлась по мне взглядом.
– Ты пришел в себя, любимый, я так счастлива…
– Ариадна, – начал я, и в нерешительности закашлялся. – Мне думается… более того, я уверен, что тебе, царской дочери, деве необычайной красоты… – опять закашлялся, соображая, каким быть продолжению, – …избалованной вниманием достойнейших мужей критских и заморских … – и собравшись духом: – тебе лучше будет остаться здесь, на Крите. Ведь я не смогу дать тебе того, чего ты… Нет, не так. Со мною ты не сможешь обрести… Не будешь счастлива.
Слыша себя со стороны, я не мог понять: почему я, Тесей, чья уверенность в себе никогда, ни при каких обстоятельствах не давала сбоев, бормочу что-то отрывистое, невразумительное. Что так повлияло на мой разум – неужели кровавая схватка с Минотавром?
– Нет и нет, не желаю это слышать! – гневно вскричала дева. – Здесь, на Крите, я не останусь – или взойду с тобой на корабль, или…
Она замолкла на мгновение, и я успел подумать: что «или»…
– … или же здесь, на глазах твоих, тем же мечом, от которого пал Минотавр, лишу себя жизни.
В голосе Ариадны было столько силы и решимости, что не приходилось сомневаться: ее угроза – не пустые слова, она способна сделать это. Я пожал плечами.
– Будь по-твоему, милая, поплывем в Афины вместе.
Подобно солнца лучам, разорвавшим темные тучи и излившим на землю свет, радостью воссияло ее лицо.
– О, Тесей, возлюбленный мой!
//-- Ариадна --//
На третьи сутки пути наш корабль пристал к небольшому необитаемому острову – наполнить емкости свежей пресной водой и, если повезет, раздобыться дичью. Юноши, вооруженные острыми камнями и единственным мечом, девушки с кувшинами на плечах – пошли вглубь острова.
Благодаря снадобью, не позволившему ране загноиться, а главное, богатырскому своему здоровью Тесей чувствовал себя вполне сносно, хотя, не настолько, чтоб бегать по горам и предгорьям в поисках дичи. Опираясь на мое плечо, сошел он на берег и, дойдя до дерева с широкой густой кроной, обессиленный, опустился на землю. Пот струился по его бледному лицу, черные кудри прилипли ко лбу, но глаза излучали радость – еще бы, скоро он ступит на родной берег, и по всей Греции, по всему Средиземноморью разнесется весть о беспримерном его подвиге.
Вскоре, полуденным солнцем разморенные, рука в руке, мы заснули.
//-- Тесей --//
Мне приснилось.
Я – хозяин харчевни, расположенной у обочины пыльной дороги, что на выезде из полиса. У меня семья – бесформенная голосистая жена и множество разновозрастных детей, все они помогают мне в хлопотном моем деле. Однако, дело идет не лучшим образом – слишком велики налоги, взымаемые властями в казну полиса. Мне приходится экономить на всем, и даже на прислуге; я тружусь без выходных, без передышек, тружусь на износ. Рабочий день начинается задолго до восхода солнца. Ото сна восстав, впрягаю в телегу осла и еду в ближайшую деревню за продуктами; днем, и до самого позднего вечера разношу по столам еду и питье. Еще я разрезаю бревна и рублю дрова для печи; добываю огонь и разжигаю печь; еще чиню все то, что требует починки; еще разделываю привезенные из деревни свиные и бараньи туши. Но и это далеко не все. Еще я веду книгу прихода и расхода, еще переругиваюсь с женой, ну и конечно, слежу, чтоб не в меру шустрые посетители не покинули таверну, не расплатившись. Всего не перечислить. Готовит еду жена, ей помогает средняя дочь; старшая дочь – она чуть смазливей средней – собирает со столов грязную посуду и относит к близлежащему ручью, там выдраивает ее губкой из морских водорослей. Сын, которому без малого восемь, убирает вокруг харчевни и ухаживает за живностью – курами, гусями, индюками, а также за ослами – двумя нашими и теми, на которых приехали посетителей. Сын шестилетний – у него не по-детски серьезный взгляд – тоже при деле: приглядывает за дочкой самой меньшей, которой всего год.
Сидящие за столом, по большей части из простолюдинов, выпив вина, громкими пьяными голосами орут песни с соленым, а то и пересоленным содержанием. Еще они норовят шлепнуть по заднице лавирующую меж столами старшую дочь. Дочерняя ругань в ответ вызывает всеобщий смех. Я же, вместо того, чтоб огреть нахала по руке любым тяжелым, подвернувшимся под руку предметом, громко смеюсь вместе со всеми – пусть у посетителей моей харчевни останутся о ней самые лучшие воспоминания, пусть возвратятся сюда еще раз и еще, и еще.
«Эй, ты, как там тебя… Тесей, да? – во всю глотку орет некто заросший до самых глаз, исходящий характерным для кожевенников кисло-удушливым запахом, – долго мне еще ждать свой обед? Мой живот – это слышат все, кроме тебя и твоей неповоротливой стряпухи – возмущенно урчит». «Уже несу, – успокаиваю я крикуна, – не злись, почтенный муж, но я не могу быстро ходить, сам видишь – хромаю». «Вот что, бездельник, ты мне обед принеси быстренько, а потом хромай, сколько душе влезет». «А ведь глубокую, до самой кости, рану в бедро я получил в поединке со свирепым Минотавром». «С кем? С Минотавром? А кто это такой, должно быть, самый строптивый из твоих дворовых индюков?» – скалит черные зубы кожевенник и гогочет над своей же шуткой. Ему громко вторят сидящие за столами. Терпеливо выждав, пока стихнет смех, отвечаю, как могу, спокойно: «Нет, друг мой, Минотавр – это свирепый человеко-бык, живший на Крите, в Лабиринте. Ему на растерзание Афины вынуждены были отдавать своих девушек и юношей. В жестоком бою он рогом прорвал мне мускулы ноги, но, несмотря на боль, я сумел изменить ход поединка и убил его». «Вот что, сказочник, ты мне уже порядком надоел, – в сердцах кожевенник сильно бьет по столу кулаком. – Чем кормить словами, ты б лучше накормил обедом; я ведь деньги плачу не для того, чтоб слушать твои бредовые россказни. С Минотавром, человеко-быком он, видите ли, воевал. А я, на пару с Зевсом Громовержцем сражался – знаешь с кем? – с многоголовым чудищем Тифоном. Надеюсь, слышал о таком? Но, будучи человеком скромным, я не трезвоню об этом на каждом углу, каждому встречному да поперечному – вот, мол, оцените доблесть мою». И вновь харчевню сотрясает пьяный смех. Чем грубее, примитивнее шутка, тем выше ей здесь цена.
Я проснулся, сел на землю. Какой отвратительный сон. Помотал головой, отгоняя его. Даже если б приснился Минотавр, рогом пронзающий грудь, мне было б не так страшно. Невдалеке, сидя кружком, тихо беседовали меж собой юноши и девушки. Их поход вглубь острова оказался удачным: все имеющиеся на корабле емкости наполнены родниковой водой, дичи набито столько, что до самой Греции хватит – на супы да на жаркое. Теперь они ждали моей команды на отплытие.
Жестом я подозвал одного из юношей, кивнул в сторону корабля: «Помоги дойти». Когда же он вопросительно глянул на Ариадну, я мотнул отрицательно головой: «Нет, она останется здесь». Юноша не стал уточнять, помог мне взойти на палубу.
Рядом со спящей Ариадной я приказал поставить запас солонины и вяленого мяса, большой кувшин с водой и еще один поменьше – вина. Всего этого ей должно хватить, чтоб дождаться корабля, который я распоряжусь выслать сюда, на остров, как только прибуду в Афины. На глиняной пластине острием меча я выцарапал текст, суть которого сводилась к следующему: прощай, милая, мне было хорошо с тобой, однако, больше мы не увидимся; так, поверь, будет лучше нам обоим – это я тебе пытался донести еще на Крите. Не волнуйся, Ариадна, спокойно дожидайся корабля, он прибудет из Греции в самом скором времени и отвезет тебя домой, на Крит. В конце, подумав, приписал: «От всей души желаю тебе счастья».
Оставалось решить последнее: оставить ли деве меч. С одной стороны, в одиночку на острове без оружия, опасно, меч, даже если и не понадобится, то хоть придаст решимости. Но с другой стороны, не осуществит ли она свою угрозу – покончить с собой. Подумав, я все ж решил оставить – если б и решилась Ариадна на этот шаг, то лишь в моем присутствии, на моих глазах, не иначе.
Чтоб видел я, как из раны хлещет кровь, чтоб смерть ее тяжким грузом легла на мою совесть.
В следующую минуту корабль отошел от берега.
//-- Ариадна --//
Я раскрыла глаза, и тут же закрыла. Подумала: это продолжение сна: мне снится, что я проснулась, а любимого рядом нет. Открыла еще раз, но вновь никого, лишь воткнутый в землю меч, прикрытая рогожей сушеная и вяленая еда, кувшин с родниковой водой и еще один, поменьше, с вином. А еще глиняная пластина, сразу ее и не приметила. Прочитав нацарапанный на ней текст, я забилась в истерике. С уст сорвались слова гнева и возмущения.
– Какая черная неблагодарность – бросить ту, без которой ему и его дружкам и подружкам быть разорванными на куски. Прав, тысячу раз прав был мой отец, отправляя лживых афинян в пасть Минотавра. Я тоже хороша – не сумела под благородной личиной разглядеть… Тварь, низкая тварь! О боги, неужели вы не заступитесь за меня, слабую и доверчивую женщину, не накажете коварного Тесея со всей жестокостью, на которую способны.
Разумеется, выкрики мои не имели ни малейшего практического смысла. Звуки разлетались по берегу, но никто, кроме ящериц да крабов, коих на том острове было великое множество, услышать их не мог.
Что же делать? Как быть? Выбора нет – дождаться корабль из Афин и отбыть на нем на Крит. Но что я скажу отцу?
Может, такое. Меня, прогуливающуюся по берегу, похитили афиняне и силой затащили на корабль. Ни угрозы – если сейчас же не отпустите меня, отец прикажет убить всех жителей Афин, а сам полис сравнять с землей, – ни обещания большого выкупа – ничего не помогло. А затем… На безлюдном острове, к которому они подплыли за пресной водой, мне удалось убежать от них и скрыться.
Неправдоподобно. Прежде всего: я, царская дочь, не стану прогуливаться по острову в одиночку – только в окружении свиты. Еще: похищать меня афинянам нет никакого смысла. И еще: оставаясь на необитаемом острове, я обрекаю себя на смерть страшную, долгую – от голода и одиночества. Я же на такое не пойду, и отец, хорошо меня знающий, не поверит мне. Страшно подумать, каким может быть наказание. Нет, следует придумать что-то иное.
А если от правды и ото лжи – по равным частям: да, полюбила, да, потеряла голову и добровольно взошла с Тесеем на его корабль. Но позже, на необитаемом острове, раскаявшись в своем поступке, глупом, опрометчивом, недостойном царской дочери… А далее, как в первой задумке – убежала и скрылась от коварного искусителя. Но нет, опять то же, что и в предыдущей придумке, неправдоподобное: скрылась на необитаемом острове, обрекая себя на смерть.
Но что ж тогда? – Не знаю. Не знаю! И еще раз, вслух, громко: НЕ ЗНАЮ! От бессилия, от безысходности я расплакалась. Проклятый Тесей, пока он не появился в моей жизни, я не знала, что такое слезы на моих щеках. Теперь же плачу постоянно.
Не хочу на Крит, не хочу встречаться с деспотом-отцом и дрожать от страха: поверит – не поверит, какое назначит наказание…
Умереть… Прямо сейчас. Мечом в сердце. Не сделала это дома, на Крите, сделаю здесь. Главное, не промахнуться, чтоб точно в сердце. А вдруг промахнусь, и меч пройдет мимо? Или ударю недостаточно сильно? Прикрыв глаза, представила: из груди моей торчит меч, льется кровь, мне больно, очень больно, но до смерти еще долгие часы, может даже, несколько суток… На второй же удар не хватает ни сил, ни решимости. И никого вокруг, чтоб попросить о помощи – о втором ударе. О боги, что ж мне делать?
//-- Тесей --//
Высланный мною из Греции небольшой быстроходный корабль возвратился гораздо быстрей, чем требовалось для пути на необитаемый остров, оттуда на Крит, и обратно в Грецию. Пожилой кормчий поведал мне следующее: на островном берегу, описанном мною, никого не было, но под раскидистой кроной дерева были обнаружены два сосуда – с водой и вином, еда, вяленная и сушенная. Тут же, на земле валялись осколки глиняной пластины с нацарапанными на них словами. Поразмыслив, кормчий принял решение: обследовать остров.
Команда корабля в полном составе, растянувшись долгой шеренгой, прошлась от края и до края острова, благо, подъемы и спуски оказались не слишком высокими и крутыми. Затем, сместившись на длину шеренги, люди прошлись обратно. И еще раз, и еще раз. Таким образом, поисками оказалась охвачена вся островная площадь. Походы вперед-назад по приказу кормчего сопровождались громкими криками: «А-ри-а-дна», гудением в рожки, свистом, однако, ни одна живая человеческая душа не была замечена, не откликнулась на звуки. Видимо, – высказал предположение старый моряк, – проходивший мимо острова корабль взял женщину на борт. Подумав, я согласился с ним – больше Ариадне некуда было деться.
//-- Ариадна --//
Прошло два дня. Сидя на берегу морском, глядела я вдаль, туда, куда на ночь опускается безмятежное, ко всему равнодушное солнце, размышляла о пагубности любовного опьянения, когда вдруг…
Нет, не может быть, мне кажется. Свирели и флейты, и множество хмельных не слишком стройных голосов. Сразу подумала: от горя я потеряла рассудок и слышу звуки, которых не может быть здесь, на безлюдном острове. Но вслед за обманом звуковым явился обман зрительный: из леса вышла толпа – мужчины, женщины. При этом, мужчины были мужчинами только сверху, а ноги у них были козлиными. И эти козлоногие играли и пели, а женщины им подпевали и кружились в пляске. Кружились они вокруг осла, на котором косо – того и гляди, завалится набок – восседал какой-то плешивый старик. Во главе шумной процессии шел необычного вида муж: на голове пышный венок из виноградных листьев и гроздьев винограда, в руке золотой жезл с насаженной на него сосновой шишкой. О боги, кто эти женщины, кто эти козлоногие музыканты, кто этот странный муж с венком на голове? Они в моем воспаленном воображении или все же наяву? Толпа приближалась. Я хотела убежать, но не могла даже встать – испуг сковал ноги.
Вот они совсем близко, и я вижу безумие в широко раскрытых, почти круглых глазах женщин, вижу кровь вокруг их ртов – чья это кровь? Не станут ли пить мою?
Муж с виноградным венком на голове приблизился ко мне, неспешно оглядел с головы до ног, голосом негромким, спокойным спросил – кто я. Я назвала свое имя, указала, откуда я и чья дочь. Голос мой, в отличие от голоса собеседника, дрожал и срывался. Мне было стыдно, но ничего поделать с собой я не могла. А знаешь ли ты – спросил он – кто я. Нет, благородный муж, – ответила я, – не знаю, и даже не догадываюсь. Почему-то ответ мой развеселил странную свиту. Залились визгливым смехом кровавые женщины, заблеяли козлоногие. Но стоило мужу скосить на них взгляд – все смолкли.
– Я – Дионис, бог вина и виноделия. Не знать меня – невежество, не почитать – тяжкий проступок. А непочтительных людей друзья мои, сатиры и менады, – кивнул в сторону козлоногих и женщин, – разрывают на части и напиваются их кровью. А иногда я сам, когда у меня игривое настроение, превращаю их во что-то неприглядное, например, в болотных жаб или летучих мышей.
В подтверждение сказанного сатиры закивали головами, менады растянули окровавленные рты в жуткой гримасе. Старик на осле – в свою очередь – кивком подтвердил сказанное. От услышанного страх мой лишь усилился – не прикажет ли бог свите своей разорвать на части меня, не превратит ли в жабу?
Заметив на земле глиняную пластину, Дионис поднял ее, не испросив разрешения, стал читать. Закончив, с силой швырнул о большой, наполовину ушедший в землю камень – пластина разлетелась на мелкие куски.
– Поверь, Ариадна, твой случай вовсе не какой-то особенный. Неблагодарность – явление настолько частое в людской среде, что, скорее, правило, чем исключение. А значит, не следует произошедшее воспринимать слишком горестно. К тому же Тесей пообещал, и я ему верю, что не бросит тебя на произвол судьбы – пришлет за тобой корабль и отправит домой, на Крит. А значит, не такой он подлый и коварный, каким тебе видится.
– Но он бросил меня, царскую дочь, бросил, как последнюю девку… Дионис ухмыльнулся.
– Жена для мужа, желающего жизнь свою посвятить подвигам, а именно таков твой возлюбленный Тесей, – обуза. Стань ты его женой – сковала б по рукам и ногам, лишила б смысла жизни. К тому же – как это явствует из письма – он еще на Крите выказывал нежелание брать тебя с собой, и только твоя излишняя настойчивость не позволила ему поступить таким образом. Если ты, Ариадна, поняла мною сказанное, то простишь его. Хотя, сама понимаешь, – махнул рукой небрежно, – ему твое прощение…
Я осмелилась поднять взгляд на бога. Глаза его излучали спокойствие и глубину мысли, все же остальное выглядело каким-то несерьезным, даже дурашливым: полные румяные щеки, венок на голове с зелено-красными листьями и свисающими гроздьями винограда, жезл с большущей шишкой… То же самое свита, странная, противоречивая: музыка, песни, безудержное веселье, и тут же безумие, кровь…
– Но что же мне делать, Дионис. Я не хочу домой, на Крит, да и не могу. Отец не простит мне бегства с афинянином, а в гневе он способен на что угодно, даже убить меня, дочь свою.
И вновь ухмыльнулся бог.
– А ведь еще совсем недавно, до моего появления здесь, ты не только не боялась смерти, но и жаждала ее. Что же изменило твое к ней отношение?
Мне подумалось: я перед ним словно обнаженная – ему известны все мои мысли, чувства пожелания. Он знает обо мне все, знает и ответ на свой же вопрос. А посему, какой смысл отвечать?
На какое-то время смолкла беседа. Тут же смолкли менады, перестали играть сатиры, и на какое-то время тишина стала столь полной, словно нет на острове никого, ни единой живой человеческой души. Прервал ее Дионис.
– А известно ли тебе, Ариадна, что и боги способны грустить? Даже мне, богу радости, временами становится настолько тоскливо, что проникаюсь завистью – не поверишь – к простым смертным. И тогда не веселят меня ни солоноватые притчи мудрого Селена, учителя моего, – повернувшись к старику на осле, склонил почтительно голову, – ни танцы менад, ни потешные песни сатиров… И даже сладкозвучная свирель главного из них, Пана, не в состоянии разогнать черные тучи тоски моей. Винный хмель, лишь он способен заглушить на время боль, затуманить разум.
Вздохнув тяжко-тяжко, как-то уж совсем не по-божески, сказал:
– Все дело в том, что мне не хватает любви, обычной человеческой любви, той самой, которой пренебрег Тесей.
Я слушала бога и не могла понять: зачем он говорит это мне, смертной женщине. Чем могу я помочь ему? И была удивлена, нет, потрясена, услышав:
– Будь моей женой, Ариадна.
//-- Тесей --//
После разговора со старым кормчим я больше не возвращался мыслями к Ариадне; события иные, важности величайшей, просто не оставили в сознании моем места воспоминаниям.
Благодарный народ Афин выбрал меня своим царем. Высшим моим достижением на этом поприще явилось объединение Афин с близлежащими поселениями, в результате чего возник полис, по силе и могуществу превосходящий любой другой в Греции. Однако деятельность моя царская не ограничивалась указами, переговорами с высшими сановниками да полководческими решениями. Жаждой подвигов движим, я обошел все Средиземноморье – и северное, и южное, – и нигде мне не было равных. Опьяненный победами я переоценил свои силы. На пару с другом моим Перифоем, таким же, как и я, бесстрашным (а может правильней сказать безрассудным), мы бросили вызов самому Аиду, богу смерти: потребовали у него – ни много, ни мало – отдать нам (точнее, ему, Перифою) его жену. Владыка царства теней, видя перед собой двух сильных, преисполненных решимости мужей, не осмелился вызвать нас на открытый бой, вместо этого решил действовать хитростью. Еще не начав беседу, он указал мне и Перифою на широкий величественный трон: «Вам, уважаемые мужи, самое почетное место в царстве моем», – сказал он, и мы, не подозревая подвоха… Откуда нам было знать, что любой, на трон тот севший, прирастал к нему. О как торжествовал Аид, слыша наши крики и стоны, наши проклятия вперемежку с мольбами о пощаде, глядя, как в обездвиженные наши тела впивается зубами стоглавое чудовище с хвостом змеи – пес Кербер, как плетками со свинцовыми наконечниками нас избивают его прислужницы, не знающие жалости богини мести эринии.
Только через четыре года, долгих и мучительных, смилостивился надо мной Аид – позволил Гераклу, величайшему из героев, оторвать меня от трона и вывести на свет солнечный. Безумного же Перифоя, преступившего все мыслимые и немыслимые человеческие ограничения, возжелавшего жену его, Персефону, Аид так и не простил – пусть мучается вечно.
Как-то дошел до меня слух, что Ариадна, да-да, та самая дочь жестокого и мстительного царя Крита… надо же, вылетело из памяти его имя… оказалась избранницей самого Диониса, бога вина и виноделия. Не первой величины бог, но все же… А еще поведано было мне, что Дионис – подумать только! – ее именем назвал созвездие. Признаюсь, весть эта вызвала во мне чувство досады: в очередной раз богами увековечено имя личности весьма заурядной. Неужели нет в Греции более достойных? Да, было: передала она мне тайно меч; да, своим клубком ниток помогла нам, четырнадцати афинянам, выбраться из Лабиринта; да, выхаживала меня после ранения, нанесенного Минотавром, но разве это причина, чтобы быть обессмерченной? Вот уж воистину, странны порой рассуждения и деяния богов. Однако, подумав, успокоил я себя мыслью иной: созвездие – созвездием, а мое величие столь велико, что даже бог не посчитал ниже своего достоинства подобрать ее, мною брошенную Ариадну.
//-- Заключение --//
В какой-то момент, а именно, по возвращению из подземного царства Аида, удача отворачивается от нашего героя. Царский трон в Афинах захвачен в его отсутствие неким Менесфеем. Новый царь, не желая, чтоб рядом находился озлобленный, порывистый, на все способный муж, подговаривает афинян изгнать Тесея из полиса. И афиняне, те самые, которых он в молодые годы спас от многих и многих злодеев, а главное, от свирепого Минотавра, большинством выносят решение: изгнать.
Изгнать…
И изгнан Тесей из Афин. Какая неблагодарность! Какая несправедливость!
Угрюмый и подавленный, удаляется наш герой на остров Скирос, где ему принадлежит участок земли.
Прекрасен и благодатен Скирос: в горах его и предгорьях, покрытых вечнозелеными деревьями и кустарниками, кизилом и диким виноградом водятся легконогие козы и круторогие муфлоны; упоительно благоухают оливковые и сосновые рощи; долины широки и плодородны.
Но и здесь, на острове, не найти успокоения Тесею. Простые жители, а еще более, знать, хоть и осведомленные о его подвигах, героя вовсе не чтут. Его диалоги с надменными, преисполненными сознания собственной важности сановниками частенько происходят на повышенных тонах, изобилуют упреками. Доходит до оскорблений.
Безнаказанно оскорбляют Тесея, сына Посейдона, одного из величайших героев Греции…
Нет, лучше смерть, чем такое, думает Тесей. И смерть, вняв желанию великого мужа, является к нему. Царь Скироса Лакимед, улыбчивый и сладкоголосый, мирно беседуя с ничего не подозревающим Тесеем, подводит его к пропасти и сталкивает. (Эх, годы, годы – а ведь когда-то в юности наш герой не позволил это же сделать Скирону – увернулся от толчка, более того, скинул со скалы его самого).
В последний миг жизни, миг полета, успевает подумать Тесей: да, пожалуй, так лучше, жизнь моя нынешняя, полная горечи и разочарований, лишь сводила на нет величие жизни той, предыдущей.
Безумие (из «Илиады»)
Будучи первопричиной тех страшных событий – десятилетней войны, уничтожения Великого Города и гибели всех его жителей, – ни малейших угрызений совести не испытала. Сначала предала того, кого сама же выбрала, спартанца Менелая, и удрала за море с сыном Троянского царя Приама Парисом (кстати, вместе с женушкой Парис прихватил и Менелаевы сундуки с сокровищами); когда же в бою погиб Парис, сошлась с его братом, Деифобом. Однако вскоре смерть настигла и Деифоба, и осталась красотка-вертихвостка совершенно одна, одна – одинешенька в городе, за десять лет так и не ставшем ей родным.
И вот последний бой войны. Нет, не бой, но избиение. Через большие городские ворота, распахнутые выбравшимися из деревянного, полого внутри коня, греки ворвались в Трою, быстрыми ручьями растеклись по ее улицам и закоулкам. Крики торжества и боли, мольбы о пощаде, огонь, грохот падающих стен и крыш. Со строения на строение ветер переносит пламя пожара; везде кровь, кровь – на земле, на стенах домов, на ступенях храмов. Разъяренные воины не щадят ни мужчин, ни женщин, ни стариков, ни детей – никого.
Елена глядит на все это и ее бьет мелкая дрожь, она судорожно пытается сообразить – что же делать, что предпринять? – однако ничего путного в голову не приходит.
О, несчастная я, несчастная, некому защитить меня, вызволить из этого ужаса. Бежать! Да, бежать. Но куда? А куда угодно, отвечает себе, – в поля, в леса, в горы – все равно, только прочь из города. Не хочу умирать, не хочу!
И уж было засеменила ножками, как вдруг пред нею из огня – о боги! – собственной персоной бывший муженек. Задымленный, в подтеках крови – своей, чужой? – лик, глаза сужены, сверкают огоньками пожарища, уголки рта подергиваются недоброй ухмылкой. В руке меч.
– Вот и встретились, женушка. Куда, позволь спросить, путь держишь?
Ответа не получив, восклицает:
– Долго же ждал я этой встречи, почти десять лет.
Секундное размышление, и дамочка хлопается пред Менелаем на колени, обхватывает ноги. Менелай пытается отстраниться, но это ему не удается: объятия на удивление крепки. Шестое чувство подсказывает Елене: опьяненного кровью безумца перво-наперво следует ошеломить, сбить волну ярости, и, конечно же, не вызвать новую – неправильным движением, неверным словом.
– Милый! Милый мой! Какое счастье!.. Пройдя через жесточайшие испытания… Заглянув в самые глубины отчаяния… Невыносимо долгие десять лет… Бессонными ночами о тебе одном, Менелай… Ты!.. Во всем мире ты один! Только не бросай меня больше, никогда!
Где-то в уголке Менелаевого сознания вспыхивает недоуменное: не бросай? Но кто кого бросил? О чем она лопочет? – однако уже в следующий момент угасает – не до выяснений…
Рыдания сотрясают хрупкую женщину. Подрагивают мелкой дрожью растрепанные пряди волос. Менелай глядит сверху на распростертое тело, чувствует, как на нет сходят гнев и решимость, а их место занимает нечто давно забытое – доброе и возвышенное. Схватившись ладонями за лицо, заходится стоном от переизбытка чувств и сладостных воспоминаний.
– О, Елена, любовь моя!
Уронив на землю меч, поднимает изменщицу с колен, порывисто прижимает к груди. Елене больно от рельефной бронзы Менелаевых доспехов, но она молчит, терпит.
– Успокойся, милая, успокойся, – жаркими поцелуями Менелай осыпает женушкины щеки и губы, и глаза, и волосы. – Забудем! Забудем все и начнем жизнь сначала. О, Елена, любовь моя!
Стоя в сторонке, слыша странноватый диалог братца с женой-изменщицей, Агагемнон только почесывает в голове. Думает: всегда, с самых юных лет я понимал Менелая, мы были как одно целое, но сейчас… И в какой-то момент, возмущением преисполнен, даже делает движение в сторону парочки, но тут же одергивает себя – а может так и надо… Не буду вмешиваться, пусть будет все, как будет.
//-- * * * --//
В разграбленном и сожженном, усеянном трупами городе делать больше нечего, и уже через два дня Менелаевская флотилия из шестидесяти кораблей, отчалив от берега Малой Азии, берет курс на запад, к берегам родимой, долгожданной Греции. На фоне алых парусов флагманского корабля – воссоединившиеся супруги. Ветер треплет черные кудри Елены и светлые вихры Менелая, сплетены их пальцы, глаза застелены влагой счастья. Душещипательная картина.
В состоянии полнейшего душевного спокойствия эта женщина прожила до глубокой старости и так же спокойно перешла в мир иной. Я, Аякс Теламонид, думаю, что в груди у нее на месте сердца был камень. Впрочем, это мое мнение о ней мало кто разделял там, на Земле, мало кто разделяет здесь, в темном царстве Аида. Женщина как женщина… Да, кокетка, да разрушительница сердец, да, ради собственного благополучия способна на что угодно, но разве бывают женщины иные – совестливые, принципиальные? – Риторический вопрос.
То ли дело внешне, тут она – о! О! Прекрасная Елена!
Ровненький, чуть вздернутый носик, маленький тонкогубый рот, широко распахнутые карие глаза в обрамлении пушистых ресниц. Белая, что по мне слишком белая, кожа. Росточком невелика, грудью и бедрами скромна, худощава. Волосы на лбу перехвачены алой – в тон подрумяненным щечкам – лентой. И всегдашняя чуть смущенная, чуть наивная улыбочка, из тех, что как бы проекция душевной доброты, на самом деле – наработанный образ, лицедейство. Будь эта женщина не знатного рода-племени, никто б не обратил на нее внимания, тем более, не назвал прекрасной, то ли дело, когда это дочь самого Зевса…
Ах-ах-ах, подумать только…
Да у него, Главного из богов, по всей Греции столько любовниц, столько обоего пола детишек-ребятишек, что он, можно предположить, и половины их не помнит. Ни одну смазливую бабенку не пропустит, будь она хоть царицей, хоть пастушкой. Тощих и пышногрудых, бледных аристократок и смуглых крестьянок, юных девушек и дамочек в возрасте – всех Зевс почтит, как это принято говорить о боге, к тому же наиглавнейшем, своим вниманием. Как-то похитил деву, приняв образ круторогого быка. А как-то похотью снедаемый, превратился – подумать только – в дождик, да не простой, а золотой; сквозь зарешеченное окошко каплями проник в темницу, где томилась его очередная пассия, и прямо там ее, на пыльном и слежавшемся тюремном тюфяке – ну да, верно – почтил высочайшим вниманием.
Жена его, Гера, аж извелась, вся на нервах, вся на нервах. Думы ее об одном единственном: как отомстить любовницам мужниным, наглым и бесстыжим. По всей Греции… и не только по Греции, по всему миру преследует их, а настигнув, жесточайше измывается. А еще над их детишками, теми, что от Зевса, словно их вина… Кстати, одним из этих детишек был ни кто иной, как Геракл, величайший из героев, сын Зевса и земной красотки Алкмены. Наслала на него Гера двух здоровенных змей, и была несказанно удивлена узнав, что малыш, играючи, скрутил гадам головы.
Да уж, не позавидуешь Гере. Впрочем, и Зевсу тоже. Он хоть и Первый из Богов, но никак не самый счастливый. Попробуй-ка, выдержи все эти слежки, упреки, ежедневные сцены… Молчал Громовержец, крепился как мог, но однажды не выдержал, взорвался.
– Да сколько же можно, Гера! Изо дня в день одно и то же, одно и то же… Не жена первого из богов-олимпийцев, а горластая торговка с улицы. Ладно, если не понимаешь по-хорошему, будет по-плохому.
И подвесил женушку на цепи меж небом и землей – побарахтайся, неврастеничка, психопатка, побарахтайся, да подумай о непристойном поведении своем…
Помогло. Правда, ненадолго. Гневные упреки вкупе с преследованиями мужниных любовниц и их бедных детишек продолжались и впоследствии. Наверное, и до сих пор продолжаются.
Однако, не о женушке Зевсовой речь – о дочурке, Елене. Все ж было в ней что-то такое, было…
Цари-красавцы и высшие сановники, военачальники и заслуженные герои греческие, толпясь у Елениных ног, смиренно выпрашивали ее согласия на брак. При этом, если б кто осмелился спросить их: а что вас, мужи благороднейшие, на шаг этот подвигло – вряд ли б получил вразумительный ответ.
Хороша внешне? – да, хороша, но есть в Греции куда лучше. Приятна в общении, обаятельна? Да как сказать – на любителя. Что еще? Умна? – ну да, умна, точнее, сообразительна. Весела? – Не столько весела, сколько улыбчива.
Так чем же привлекла Елена такое количество благородных мужей?
Долго думал я над этим вопросом, и вот что явили мне размышления.
Услышав однажды из чьих-то уст, восторженный возглас в ее адрес (искренний, не очень?), мужи приняли этот возглас на веру, а со временем даже прониклись им. Предположение не столь абсурдное, как может показаться. Так ведь, между прочим, и формируется общественный вкус, общественное мнение: один выкрикнул, второй подхватил, за вторым во всю глотку третий… И пошло-поехало: двадцать четвертый, девяносто седьмой… Подобно обвалу в горах…
И по всей Греции, по всему Средиземноморью разнеслось: нет женщины прекрасней Елены. О, как же она прекрасна! Прекрасна! Прекрасна! Счастливчик из счастливчиков тот, на ком остановит свой выбор это живое воплощение красоты, нежности и женственности. И тогда всем знатным мужам греческим вдруг страстно, безумно захотелось заполучить Елену в жены.
Дошло до абсурда, иначе не назовешь. Сам Нестор, к имени которого словно медной застежкой пристегнуто «мудрый старец», – и этот выдвинул свою кандидатуру на роль жениха. А ведь даже самому скудоумному, самому примитивному греку, из тех, что пасут овец на горных вершинах – и тому было ясно: никакого шанса на Еленино благоволение у дедушки нет. Ни малейшего. Вот тебе и «мудрый старец».
И я, Аякс, сын Теламона, и я был среди претендентов. И тоже не скажу определенно, каким ветром меня туда занесло. Ведь даже внешне – совсем не в моем вкусе. Мне всегда нравились дамочки под стать мне – рослые, в теле, с пышными формами, чтоб если смеялась, то звонко и искренне, а не тянули губы в слащавой улыбочке, как эта…
И Диомед, царь Аргоса, один из храбрейших мужей греческих, и он, было дело, трепетом душевным объят, взывал к богам: о боги, помогите мне, сделайте так, чтоб дева прекрасная выбрала меня.
И Одиссей, царь Итаки…
Одиссей… Как к Нестору намертво пристегнуто «мудрый старец», так к этому – «хитроумный». Хитроумный Одиссей – не иначе. В самом деле, он и умен, и хитер, и инициативен. Не зря герой Диомед в разведку предпочитал ходить только с ним.
«На пару с этим любимчиком Афины – Паллады мне ничего не страшно, – говаривал Диомед. – С ним хоть в полымя, хоть в бездну океанскую, хоть под землю, в темное царство Аида».
Действительно, из любой, казалось бы, самой тупиковой ситуации найдет выход Одиссей. Невероятно изворотливый муж. Чего стоил только его великолепный прыжок с борта корабля на свой же щит. [1 - Жрецами – оракулами было доведено до греческого войска: ступивший на землю троянскую первым – такова воля богов – погибнет. Теснясь у бортов кораблей, воины выжидали, не спрыгивали – никто не хотел быть первым. Между тем, троянцы приближались, еще немного, и с дистанции могли поджечь весь греческий флот.Что предпринимает Одиссей: кидает на песок свой щит и ловко спрыгивает на него. В полной уверенности, что не он первый, воин по имени Протесилай соскакивает на берег, однако в следующий момент, пронзенный вражьим копьем, падает замертво.]
Однако в деле сватовства к Елене и этот хитрец из хитрецов не сумел просчитать все варианты, можно сказать, оплошал. Был настолько уверен, что его, и только его выберет красотка, что решил подстраховаться на тот случай, если кто-то из женихов-неудачников захочет ему отомстить. Предложил: а давайте-ка, друзья-соперники, пока еще вожделенная наша не озвучила свой выбор, заключим договор: никто из нас (были ль сказаны эти два ключевых слова «из нас», не были ль?) не только не станет мстить ее избраннику, но и наоборот – обязуется выступить в едином фронте против его обидчика. Женихам (и мне в том числе) мысль понравилась. Согласны! – воскликнули все разом и скрепили договор крепким рукопожатием.
Ну а что было потом, известно всем. Елениному избраннику, Менелаю, нанес величайшую обиду не кто-то из нас, а гость из-за моря – сын троянского царя Приама Парис. Воспользовавшись отбытием Менелая на остров Крит, на дедушкины похороны, Парис не только увел у него жену, но и прихватил несколько сундуков с сокровищами. (Кстати, Елена не очень-то сопротивлялась, Парис – мужчина хоть куда: и лицом хорош, и статью, и голосом сладок, и совместное будущее обрисовал столь радужное, что никакому женскому сердцу не устоять).
Вот тебе и Парис, сынок царский, любимец Афродиты… Вот тебе и Елена, дочь Величайшего из богов…
Менелай, прибыв домой и обнаружив пропажи – одушевленную и неодушевленную, – на какое-то время лишился рассудка.
– Негодяй! Ворюга бесстыжий! Я к нему, ко всем его братьям со всей душой, такой радушный прием устроил, а они… Тварь неблагодарная! Жену увел… Драгоценности в сундуках… Около половины всего моего запаса… Да я его… Я их всех, как тараканов… Я ничтожество это… О, только попадись мне в руки, Парис! О, только попадитесь мне в руки, воры троянские! О!!
Все это было, конечно, верно – неблагодарная тварь, ничтожество, – но следовало решить, что ж предпринять в создавшейся ситуации.
Рванул Менелай к братцу своему старшему, тоже царю-властителю, Агагемнону, и, давясь слезами обиды, поведал о случившемся. По мере рассказа братец все более и более мрачнел. «Какая низость!» Дослушав рассказ до конца, в свою очередь выдал затяжную тираду, в коей упомянул всех Парисовых родственничков – и близких, и дальних, и мужчин, и женщин, – затем, простерши руки в сторону Олимпа, испросил: «О, боги, явите милость, помогите покарать троянцев, нанесших нам это неслыханное оскорбление». Выслушали боги Агагемнона, прониклись сочувствием и одарили сильной мыслью. После чего восприявшие духом братья стали созывать со всей Греции бывших Елениных женихов.
Как только те прибыли, пред ними с речью выступил Агагемнон. Сначала в ярчайших красках обрисовал содеянное ненавистным троянцем, а затем заявил:
– В соответствии с договором, мужи благородные, вы обязаны отомстить за попранное Менелаево достоинство.
– Договор? – удивились мужи, – О каком договоре речь?
Агагемнон в свою очередь состроил недоуменную гримасу.
– Неужели забыли? – Обвел присутствующих подозрительным взглядом – в самом деле забыли, или прикидываются? – Ладно, напомню. Был меж вами договор: если кто посмеет обидеть Елениного избранника, то экс – женихи, объединившись, единым фронтом выступают против обидчика. А обидчик вот он – коварный, подлый Парис. Так что восходите, цари и герои, на корабли свои вместе с дружинами своими, и вперед, на восток, к берегам троянским. Уничтожим на корню воровское семя Приамовское, а заодно сотрем с лица земли их вотчину – ненавистную Трою! Кстати, да будет вам известно: город этот – один из самых богатых в Азии, и поживиться там найдется чем. На всех, поверьте, хватит.
Речь Агагемнонова вызвала в душах бывших женихов Елениных чувства, скажем так, неоднозначные. Встал один из нас (за давностью лет и не припомню кто) и сказал:
– Могущественный Агагемнон, мы внимательно прослушали тебя, теперь выслушай ты нас. Подлый вор Парис, попранное достоинство брата твоего Менелая, Троя, богатая и порочная, – все это правильно, только есть одно «но». В договоре, о котором ты нам только что напомнил, ведь как говорилось: если кто-то из нас… подчеркиваем: если кто-то из нас, женихов, черной завистью к Еленину избраннику движим, пожелает разрушить их семейное благополучие…
– Ничего подобного, – вскричали братья разом. – Не было в договоре таких слов: «если кто-то из нас»… Было: «если кто-то… вообще кто-то, неважно кто… обидит Елениного избранника»…
– Было! Было именно: «Если кто-то из нас, женихов…»
– Да нет же! – вновь перебили гостей братья. – Не было в договоре этих двух словечек: «из нас»…
– Было: «…из нас…»!
– Не было!
– Было!
Нет, даже множеству мужей не переспорить двух громогласных упрямцев – Агагемнона и Менелая.
– Чем угодно поклясться мы готовы – не было! И давайте прекратим этот спор, недостойный благородных мужей.
Отошли в сторонку бывшие женихи Еленины, стали совещаться. Совещались долго, эмоционально, наконец, нахмуренные, возвратились на место.
– Ладно, сыновья Атрея, будь по-вашему, выступим вместе с вами единым фронтом против воровского гнезда троянского.
Братья аж просветлели лицами.
– Ну вот, другое дело, Я всегда верил в вас, друзья мои, – подвел итог Агагемнон, – в вашу честность и верность слову. И еще вот что скажу напоследок, уверен, вы со мной согласитесь: уж очень долго мы без войны, обросли жирком покоя и благополучия. Пиры, охота, игры, хозяйский учет – скукотища. Скажу более: благородных мужей недостойно. Не жизнь, а прозябание. Так что собирайтесь, цари и герои греческие, в путь-дорогу дальнюю, и да пошлет нам Эол [2 - Эол – властитель ветров в Древней Греции.] попутный ветер.
//-- * * * --//
К тому времени Одиссей уже был женат на Пенелопе, двоюродной Елениной сестре, и даже имел сына, маленького Телемаха. Можно себе представить, как воспринял он призыв Агагемнона: все на войну, греки, отомстим за попранное достоинство одного из нас, разгромим воровской род Приамов, снесем с лица земли Трою!
Ну да, вот сейчас все брошу, распрощаюсь с женой, сыном, и на войну. Ради чего? Чтоб стать богаче? – Да и так не бедствую. Ради кого – ради Менелая? – Да кто он мне такой? Если нанес ему, везунчику-избраннику (а если называть вещи своими именами, невезунчику) обиду гость заморский, то с какой стати мне калечить жизнь свою, под меч троянский голову подставлять, – такой вид имели Одиссеевы рассуждения (и не только его, а большинства участников того жениховства).
Пораскинул мозгами Одиссей и решил прибегнуть к хитрости. Перед прибывшими в Итаку Менелаем и Агагемноном, а также Нестором и Паламедом он предстал в странном виде: из-под грязных спутанных косм горящий взгляд; вместо внятной, размеренной речи – бессмысленное бормотанье, дикие выкрики; тело прикрыто истлевшей дырявой рогожкой, такую последний раб не оденет. И чтоб высокие визитеры полностью поверили в его безумие, Одиссей впряг в плуг вола и осла и с их помощью пытался вскопать поле, кое засевал солью. Паламед, смекалкой Одиссею не уступавший, сразу раскусил его. Глядя на представление, лишь усмехался: ай да Одиссей, ай да ловкач… Ладно, говоришь ты безумен – тогда оставайся безумцем до конца. И положил перед ослом и волом сыночка Одиссеего, Телемаха. Не ожидал хитроумный царь Итаки такой прыти от Паламеда, остановился. Паламед его стыдить: «Нехорошо, Одиссей! Как-никак ты царь, а ведешь себя подобно лицедею странствующему». А вслед за Паламедом мудрый старец Нестор голоском надтреснутым: «Договор есть договор, устный ли, письменный – не важно, и несмываемым позором покроет себя тот, кто его нарушит. Таков неписаный закон Греции».
Ну да, для Нестора война, считай, божий дар, развлечение в старости. Еще бы, на войне куда веселей, чем дома в обществе сварливой родни да курочек неугомонных:
– Ну-ка, курочки, цып-цып-цып, не разбегаться! Все на место, живо! Кому сказал!
Вот потому-то дед так радеет за войну, речи назидательные произносит.
Собираясь в путь, Одиссей от злости аж зубами скрежетал: ладно, Паламед, ладно, сегодня твоя взяла, но отныне нет у меня врага более ненавистного, чем ты, и месть моя, страшная, не заставит себя долго ждать. Уж я-то постараюсь, все силы приложу.
Однако подобраться к Паламеду, осуществить задуманное Одиссею удалось нескоро – через девять с лишним лет. Случаем воспользовавшись, подбросил он в шатер Паламеда мешок с золотом, а в придачу к мешку глиняную пластину с пояснительным текстом, из коего явствовало: золото передано троянским царем Приамом за полезные троянцам высказывания. (В самом деле, было такое, выступал Паламед перед греками с речами, в коих ратовал за прекращение войны и возвращение на родину, но, разумеется, делал это не по наущению Приама).
А затем о мешке с золотишком Одиссей нашептал Агагемнону. Царь царей на сигнал прореагировал незамедлительно: обыскать шатер Паламеда! Обыскали – и точно: рогожкой прикрытый мешок, а в мешке золотишко и пояснительное письмо.
Чушь. Бред. Все, кто хоть мало-мальски знал Паламеда, понимали: не способен этот муж на измену. Ладно, даже если предположить невероятное, что золото с письмом не подложные, – да разве стал бы он хранить их в своем шатре? Нет, конечно! Золото спрятал бы на своем корабле, в каком-нибудь отдаленном уголке, а табличку глиняную с компрометирующим текстом зашвырнул бы в море, подальше.
Однако, несмотря ни на что, сработало. Такое частенько в жизни случается: обвинение хоть и самое абсурдное, но срабатывает.
Судьи, братья Агагемнон и Менелай, вынесли приговор: изменника казнить, причем, самым позорным способом – забить до смерти камнями; тело же не предавать захоронению – пусть насытятся им стервятники. Если же кто попытается предать тело земле, будет казнен в свою очередь.
До последнего момента не могли греки поверить, что свершится суд неправедный. Но свершился. «Истина, ты умерла, не родившись», – выкрикнул Паламед перед тем, как пасть замертво.
И я, Аякс, сын Теламона, прозванный греками Великий, со всеми вместе присутствовал при казни. Хоть и не был Паламед мне близким другом – так, обычные ровные отношения, – но возмущению моему не было предела. Оклеветать честнейшего мужа – как можно пасть так низко! В момент казни я чуть было не бросился к несчастному, не прикрыл своим телом – что ж вы делаете, соотечественники, опомнитесь! – но в последний момент сдержался.
Боги, остается надеяться, что кара ваша – чуть раньше, чуть позже – настигнет низких интриганов.
Однако сразу после казни, не таясь от чьих-либо взглядов, я предал тело несчастного земле. Плевать на ваш запрет, сыны Атрея, и на вас самих мне плевать. Желаете отправить меня вслед за Паламедом в царство Аида – отправляйте! Не боюсь.
Братья, о моем поступке узнав, были вне себя от злости, но казнить меня не решились. Еще бы: нервы воинов и без того на пределе, малейшая искорка, и вспыхнет пожар.
Вот как отомстил Паламеду наш хитроумный Одиссей. Эх, будь моя воля, я б этот его эпитет поменял на иной, более ему соответствующий: «подлый».
Произошедшее в корне изменило мое к нему отношение. Из почитаемого он в одночасье превратился в ненавистного. Ненавижу тебя, Одиссей!
//-- * * * --//
А вот еще история с его участием.
Был среди нас некто Терсит. Простой греческий воин, скромный, малозаметный, ничем особым, тем более, сверхъестественным богами не наделенный, однако, именно он осмелился на всеобщем собрании озвучить интересы рядовых воинов, кои шли вразрез с интересами вождей. Хватит воевать, пора на родину, – вот что сказал Терсит. По сути дела, он повторил слова казненного Паламеда, но если Паламед мог себе позволить говорить что угодно – как-никак из знати греческой, – то этот… Немалым мужеством надо обладать рядовому воину, чтоб выступить с подобным заявлением.
– Надоела война, – рубя ладонью воздух, восклицал Терсит, – в коей вождям все – и добыча, и рабы, и невольницы, – а нам, рядовым воинам, – ничего. Жизнями своими рискуем, девять с лишним лет вдали от дома, от семей, в грязи и неудобстве, а ради чего?
И загудел народ, заволновался: правильно говорит Терсит, никакой нам пользы от войны. Опостылело! Сколько можно! Пора на корабли, и домой, в Грецию.
Какое-то время вожди пребывали в состоянии полной растерянности, даже главный из них, Агагемнон, не нашелся, чем возразить Терситу. В самом деле – чем?
Ситуация готова была, что говорится, выйти из под контроля, но тут в дело вмешался Одиссей. Подойдя к Терситу и ни слова не говоря, он ударил его по спине тяжелой буковой палкой. А затем еще раз. И еще раз, и еще, и еще… Бил сильно, несуетно, с оттяжкой. Спина на глазах стала лилово-синей, вспухла буграми. И тогда от боли, а еще более от обиды зарыдал бедный Терсит.
Не сомневаюсь, каждый греческий воин задавался вопросом: почему я здесь, в земле чужой, за что воюю? Украденная (точнее, соблазненная) женушка Менелая да похищенные сундуки с золотишком – разве стоят они наших страданий, рек крови, смертей… Вожди говорят нам: дело не в Елене, тем более, не в украденном золоте – тут важно иное: нанеся оскорбление одному греку, троянцы оскорбили всех нас. Всех, без исключения. Ладно, допустим. Ну а если предположить, что этим греком был бы не высокородный Менелай, а простой воин. Или пастух. Или землепашец. Как в таком случае повела б себя знать? Неужели тоже пошла войной на обидчика? – Вряд ли…
Как бы то ни было, но никто из воинов не кинулся на помощь Терситу, не отвел руку Одиссея, не пристыдил его: что ж ты делаешь, сын Лаэрта, за что избиваешь безвинного?
Одиссей. Насколько ранее он противился участию в войне, настолько позже стал активнейшим ее пропагандистом. Никаких «домой» пока не доведем войну до победного конца. Крепитесь, соотечественники, недолго осталось, победа близка! – повторял и повторял Одиссей. Повторял в шатрах военачальников, в тихой беседе воинов у костра, на всенародных собраниях. Что являлось причиной столь удивительной метаморфозы? Думаю, тщеславие: уж коль я, Одиссей, на войне, и являюсь одним из руководителей греческого войска, то исход войны может быть лишь один – победный.
Итак, бедный Терсит лил слезы боли и униженности, молчали, понурив головы воины, молчал и я. Думал: хоть и неправ Одиссей, но негоже мне, одному из вождей греческих, в присутствии простых воинов выступать против него, такого же вождя.
//-- * * * --//
Ну а следующая выходка Одиссея была направлена против меня лично. Вот при каких обстоятельствах это произошло.
Шел бой, один из самых кровопролитных боев десятого года войны: мечи бились о мечи, о щиты, вскрикивали сражающиеся, стонали раненные…
Но вот боги, наблюдавшие за происходящим с Олимпа, вынесли решение: быть сражению остановленным, и пусть Гектор, самый сильный из троянцев, вызовет на поединок любого из греков. Довели боги вердикт свой до оракулов, те, в свою очередь, до глашатаев, а последние во всю силу своих могучих легких возопили: остановитесь, мужи греческие и мужи троянские, прекратите бой!
Непростое с технической точки зрения дельце – это ж попробуй в самый разгар битвы успокой разъяренные, обезумевшие толпы, разведи в разные стороны… Но получилось. Не без божьей, разумеется, помощи.
В наступившей тишине из рядов троянских вышел Гектор, и на многие акты вокруг [3 - Акт – древнегреческая мера длины, около двухсот метров.] разнесся его зычный голос: «Греки, пусть самый смелый и сильный из вас выйдет сразиться со мной, и результат поединка явит – на чьей стороне олимпийцы».
Разумеется, смелость Гектору придало отсутствие в наших рядах несравненного Ахилла, брата моего двоюродного. Обиженный на произвол главнокомандующего Агагемнона (наглейшим образом, без особой на то причины, сын Атрея забрал у него красавицу-наложницу), Ахилл на пару со своим закадычным другом Патроклом прервал свое участие в войне: ах, ты так, Агагемнон, законной наложницы меня лишать? – тогда повоюй без меня, блистательного.
Итак, кто сразится с Гектором, первым силачом троянским?
Молчат мужи греческие, цари и герои, переминаются с ноги на ногу, косятся по сторонам – кто же? А никто. Никто из рядов не выступит, не скажет: «Я! Я готов сразиться с Гектором».
И тогда к войску обратился Агагемнон.
– Соотечественники, – сдвинув густые брови, прошелся исподлобья по лицам воинов, – куда ж подевалась ваша смелость, ваша гордость! Неужели нет среди вас мужа, способного принять вызов этого задиристого, не в меру самоуверенного троянца. Куда ж подевалась ваша всегдашняя вера в превосходство греческого оружия?
Ну и далее, далее, в том же духе…
Однако, обращение его, громкое и эмоциональное, результата не возымело – как молчали мужи, так и молчат.
И тогда слово взял мудрый старец Нестор.
– Позор вам, воины, – произнес сипло. – Стыдно мне, пожилому человеку, за вас. Да будь я хоть на пяток лет моложе… да хоть на пару годков… ни секунды не сомневался бы, принял вызов троянца. Эх, что говорить… – махнул ладошкой презрительно, – помельчал народ греческий, помельчал. Куда вам, нынешним, до нас браться…
Слушая гневные речи, я лишь посмеивался про себя. Разумеется, ни малейшей боязни перед Гектором я не испытывал (никого не боюсь, я, Аякс Теламонид, самый сильный после Ахилла), а голос не подавал потому лишь, что было интересно:
Почему молчит везунчик – невезунчик Менелай, из-за семейных неурядиц которого затеяна вся эта долгая, кровавая кампания;
Почему молчит Одиссей, более кого бы то ни было ратующий за продолжение войны до победного конца;
А сам Агагемнон – отчего б ему, царю царей, не сразиться с Гектором, не подать войску пример отваги?
И даже Диомед… Вот уж кого не упрекнешь в нерешительности. В одной из битв он бросил вызов самому богу войны Аресу и даже ранил его, в другой выступил против богини Афродиты – да так успешно, что побежала богиня с поля боя. Однако сейчас и этот достойнейший муж молчит, словно в рот воды набрал…
А может все они, подобно мне, выжидают, про себя посмеиваясь?
Как бы то ни было, речь Нестора возымела действие. Из рядов вышли девять мужей, среди них Агагемнон, Диомед, Одиссей, и, конечно же, я. У старикана вспыхнули глазенки, оживился: ну вот, совсем другое дело. Отломил веточку на ближайшем дереве, поделил ножиком на части – восемь палочек коротких, одна длинная, положил в шлем, потряс основательно.
– Тянем жребий.
Конечно же, выпало мне. Что ж, я готов.
Удлиненное, утяжеленное копье в правой, громадный щит в левой, за поясом меч – я направился к Гектору. При виде меня в глазах троянца вспыхнуло нечто вроде страха, однако сумел он взять себя в руки и выступил навстречу.
С первых же минут боя стало ясно: я сильней и ловчей, моя реакция лучше, техника владения оружием выше. Копье, пущенное Гектором, я без труда отразил щитом; моё же копьё прошило не только его щит, но и доспехи, пройдясь по касательной к телу, оставило на нем длинную кровавую борозду. Однако не упал Гектор, не побежал с поля боя, вскинул руку: не волнуйтесь, троянцы, я в состоянии продолжить поединок. Схватил он камень – хорошего размера, хорошей формы, – и швырнул в меня. Точно в голову летел камень, однако, я успел увернуться. Что ж, Гектор, теперь моя очередь – метнул камень я. Вскинул троянец щит, только слабоватым щит оказался. Прорвав несколько слоев буйволинной кожи, камень угодил Гектору в плечо. Громко вскрикнул он от боли, шлепнулся на землю, завертелся в пыли, но уже через мгновенье вскочил и, потрясая мечом, бросился на меня. Упрямец, подумал я, ты желаешь продолжить поединок – что ж, продолжим. Твое мужество достойно уважения, однако нет у тебя, израненного и истекающего кровью, ни малейших шансов на победу. Если же ты надеешься, что пощажу тебя – жестоко ошибаешься. На войне не до красивых жестов, это известно и вам, троянцам, и нам, грекам. Известно всем тем, кто был до нас, и кто после нас будет.
Все бледнее лик сильнейшего из сыновей Приама, все медленнее выпады, слабее защита. Подкашиваются ноги, затуманены глаза. Ладно, хватит, пора кончать. Я пошел в последнее наступление, но в этот момент…
Наблюдающие за нами боги, очарованные моей силой и мужеством Гектора, решили: да не умрет сегодня ни один из сражающихся; быть прерванным поединку. И уже в следующее мгновение громкоголосые глашатаи донесли до нас волю богов.
Сначала прерванный бой, затем прерванный поединок – странно, очень странно… У богов, распоряжающихся жизнями нашими, своя логика, и не всегда она нам, земным, понятна.
Хоть и преисполненный досадой и раздражением, но не посмел я ослушаться олимпийцев – опустил меч. То же сделал и мой противник. Разумеется, его чувства при этом были полной противоположностью моим – прикрыв глаза, шевеля запекшимися губами, он вознес благодарность Громовержцу за спасенную жизнь. А затем случилось нечто необычное, обратился ко мне Гектор:
– Великий Аякс, задолго до нашего поединка из многих и многих уст я слышал о твоей сверхчеловеческой силе и боевом мастерстве, но то, с чем пришлось мне столкнуться сегодня, оказалось выше слухов. Нет в мире воина, способного сравниться с тобой, ты самый могучий, и в знак моего восхищения позволь сделать тебе подарок.
С этими словами Лучший из троянцев протянул мне свой меч – обоюдоострый закаленный клинок, рукоять украшена тонкими серебряными узорами. Я был потрясен: из рук врага такой великолепный подарок. Мне следовало ответить чем-то подобным. Я снял с себя пояс с вкраплениями драгоценных камней и протянул благородному троянцу – а это тебе, благородный Гектор. После чего, проникнутые чувствами самыми высокими, мы разошлись в разные стороны – каждый к своему войску.
Воины встретили меня восторженным стуком мечей о щиты; вожди громко славословили мою силу, доблесть и благородство; один только Одиссей ужалил по-змеиному:
– Аякс Теламонид, ты поступил опрометчиво: у тебя был великолепный шанс обезглавить троянское воинство и тем самым приблизить победное окончание войны, но ты им не воспользовался.
С какой целью произнес он эту фразу? Ведь знал же, знал: прерванный поединок – не моя прихоть, но воля олимпийцев.
Думал я над этим вопросом недолго: причина все та же – уязвленное тщеславие. Не могла, просто не могла душа этого мужа смириться с очевидным: нет в греческом войске воина, равного по силе мне, Аяксу Теламониду (и Ахиллу, конечно). И ему, Одиссею, в свою очередь, не сравниться с нами.
Больно ужалил меня Одиссей, однако и на сей раз я смолчал. Не желаю уподобляться сварливой женщине: ей слово – она два; ей десять – она в ответ целую тираду…
//-- * * * --//
Раз человек смолчит перед лицом несправедливости, смолчит второй раз, еще раз, еще, после чего судьба, потеряв терпение, подвергнет его за нерешительность жестокой каре.
События развивались так.
Удача, как известно, переменчива – в очередной раз она отвернулась от греков. Один за другим сошли в царство Аида лучшие из нас, а венцом невезения стала гибель Ахилла. Стрела похитителя Елены, воровитого Париса, вонзилась в единственное уязвимое место на его теле – пяту. Истекая кровью, пал замертво Первый из героев. Позже кто-то утверждал, что видел собственными глазами: стрела летела мимо, но в середине пути изменила направление и вонзилась точно в пяту. Выслушав сие, воины сошлись во мнении: направил стрелу не кто иной, как бог Аполлон, главный защитник троянцев.
Так оно было, не совсем так, а может, совсем не так – никто не станет утверждать с полной уверенностью. В любом случае, все в мире совершается по воле богов.
Погиб Ахилл. Замерли, потрясенные случившимся, обе сражающиеся стороны. Смолкло все вокруг. Тишину нарушали лишь стоны раненых.
Впрочем, оторопь была недолгой – опомнились воины, и бой вспыхнул с новой силой. И греки, и троянцы страстно желали завладеть телом Ахилла (попади оно в руки троянцев, могли б продать нам за высокую цену), а еще более, великолепными его доспехами, выкованными самим богом Гефестом. Грохот оружия, выкрики, вопли; пыль настолько плотная, что сквозь нее и не разберешь, кто пред тобой – свой ли, чужой… Ценой невероятных усилий нам удалось оттеснить троянцев, и я, Аякс Теламонид, вскинув на плечо Ахилла, направился в сторону наших кораблей. Прикрывая меня, сомкнулись воины, отразили волчьи выпады троянцев. Среди прикрывавших был и Одиссей; со спины до меня доносился его мощный командирский глас: ты, боец, сместись левее, ты, займи место павшего, ты, не увлекайся единоборством, отходи вместе со всеми. Тогда я не придал значения происходящему за моей спиной, – в сражении все мы одно целое, и любой из нас готов прийти на помощь товарища, – однако позже…
В тот день Зевс благоволил мне: обливающийся потом, валящийся с ног от усталости, но целый и невредимый, я донес труп Ахилла, обряженный в тяжелейшие доспехи, к нашему лагерю. После чего вознес благодарение Громовержцу.
С наступлением сумерек бой закончился.
Целых семнадцать дней оплакивали мы Ахилла. По старой воинской традиции устроили в честь погибшего игры: соревновались в беге и борьбе, в метании копья и в кулачном бою. Принесли щедрые жертвы богам. На восемнадцатый день труп Первого из героев был сожжен на погребальном костре, а пепел высыпан в сосуд несравненной красоты, где уже покоился прах Ахилловых друзей Патрокла и Антилоха. На месте погребения воины насыпали высокий, горе подобный, холм.
Сошел в царство Аида величайший герой Греции, но живым следовало решить, кому достанутся его доспехи. Обратились мы с этим вопросом к матери Ахилла, богине Фетиде, и на следующий день оракулы озвучили ее ответ: «Пусть великолепные доспехи сына достанутся тому, кто наиболее отличился в сражении за его труп».
Так кто ж он, наиболее отличившийся?
Разумеется, я, Аякс Теламонид. Я вскинул на плечо неимоверно тяжелый, громыхающий доспехами труп Ахилла и вынес его с поля боя.
Так рассуждал я, но не согласен со мною был Одиссей. Вот его аргументация.
Да, вынес труп Ахилла Аякс, но прикрывал-то его я, Одиссей, а значит, моя роль ничуть не меньше. И даже больше. Разве смог бы он донести до кораблей труп без моего прикрытия?
Разумеется, не смог бы! Но причем тут это…
Ай да Одиссей, ай да лис хитрющий, так все выкрутить – перекрутить… Приравнять свою роль в том боевом эпизоде с моей… Он прикрывал меня в составе группы воинов, был одним из них, не более.
И за что только любит этого словоблуда Афина-Паллада. Воистину, не просто понять женщину, даже если она богиня.
Как бы то ни было, но царь царей (или, как он любил сам себя величать, вождь народов) Агагемнон провозгласил:
– Пусть решение – кто наиболее отличившийся в битве за тело Ахилла – вынесут люди посторонние.
Поглядев по сторонам, остановил свой взор на горстке пленных троянцев. Направил указующий перст в их сторону.
– Вот, пусть они, пленники, и скажут. Их беспристрастность – залог честного вердикта. Дадим троянцам сутки на размышление, пусть не спеша взвесят доводы сторон – Аякса Теламонида и Одиссея – и определят, какой из них владеть доспехами, выкованными богом-кузнецом Гефестом.
Что ж, резонно. Не возразить, не оспорить.
И вот вечером следующего дня вышел пред грозные очи Агагемнона представитель троянцев и произнес:
– Наше мнение: Одиссей, сын Лаэрта, он, как никто другой, достоин владеть доспехами Ахилла.
Я ослышался? Или у меня поврежден слух? Доспехи Ахилла Одиссею? Не может быть! Это не справедливо!
– Решение вынесено, и да будет так, – Агагемнон стукнул царским посохом о землю. – Ахилловы доспехи отныне – собственность Одиссея.
Злость. Ярость. Отчаяние. Только бы не сорваться, не броситься с мечом на обидчиков. Да и кто здесь главный обидчик – Агагемнон? Менелай? А может Одиссей? А может пленные троянцы?
Переполненный печалью, я удалился от лагеря, лег в тени дубовой кроны. Здесь, вдали от суеты людской, я мог позволить себе заплакать. Да, я, Аякс Теламонид, тот, которого благородный Гектор назвал самым могучим воином, лежал на земле, лицом вниз, и лил слезы – слезы обиды и бессилия. Сознание являло бесконечно повторяющийся вопрос: «но почему? почему? почему?», однако ответить на него я не мог. Разве что в самом общем виде: значит, на то была воля олимпийцев.
Было уже совсем темно, когда я нашел в себе силы подняться, и направился в лагерь. Лишь зашел за изгородь, как кто-то подкравшийся ко мне со спины и тут же отступивший в темноту произнес: «Ты жестоко обманут, Аякс Теламонид: решение в пользу Одиссея пленные вынесли по наущению Агагемнона и Менелая; за это братья пообещали сохранить им жизнь и даровать свободу».
Этот человек, подобно мне, ненавидел сыновей Атрея.
О боги, чем я прогневил вас?
Впрочем, взывать к богам нет смысла, одернул я себя. Случилось, что случилось, и имена виновных мне известны – Агагемнон, Менелай и Одиссей. Кроме меня отомстить им некому.
Менелай, обратился я про себя к младшему из братьев, из-за тебя и жены твоей, похотливой и лживой бабенки, вот уже без малого десять лет продолжается это отвратительное действо – война. Вдали от дома, греки проливают кровь, свою и чужую, болеют, умирают, терпят невзгоды и лишения, теряют лучшие свои годы, а вместо благодарности – гнусные козни…
Ночь под веками вдруг вспыхнула громадным – аж до самых небес – костром. От костра летели в небо искры, мириады искр, и там, на ночном небе, превращались в звезды. Вытянув из-за пояса меч, подарок Лучшего из троянцев, отбросив в сторону щит, побежал я к шатрам ненавистных братьев. Смерть вам, сыновья Атрея. Смерть тебе, Одиссей. Вам, и воинам вашим, и приспешникам вашим – всем вам смерть!
В лужах крови тела… Их больше и больше. В отсвете огня хаотично мечутся тени, кто-то в панике пытается убежать, спрятаться за ближайший куст или дерево; кто-то, упав на колени, взывает к милости моей: не лишай нас жизни, Аякс Теламонид, опомнись, мы ж ведь одного с тобой рода-племени… Но нет, подлые, не разжалобить вам меня. Как вам неведомо, что такое честь, так мне неведомо, что такое милосердие. Никому из вас не уклониться от клинка моего.
Раздражение, накапливавшееся вот уже несколько месяцев, получило, наконец, выход. В одного за другим вонзается мой клинок. Умрите, подлые! Умрите все!
//-- * * * --//
Безумие. Его наслала на меня Афина-Паллада, всегдашняя Одиссеева заступница.
Оказывается, ослепленный бушевавшим во мне огнем, я побежал не к шатрам Агагемнона, Менелая и Одиссея, а в сторону обратную – скотного двора. И убивал – о, ужас! – не врагов своих заклятых, а безвинных животных, и их предсмертный рев, предсмертное блеяние слышались мне мольбами о пощаде.
Это дошло до меня лишь под утро, когда вместе с первыми лучами солнца разум мой прояснился, и окружающий мир предстал таким, какой он есть.
О солнце, лучше б ты не выплыло из ночи, не освещало землю. Что я натворил!
Трупами животных был усеян весь скотный двор, где-то даже громоздились они друг на друга. Вперемежку – быки, овцы, свиньи. Кровавые озерца загустели, из алых превратились в бурые.
Ко двору подходил скотник – мутноватый спросонья (а может с перепоя) взгляд, взъерошенная борода, нечесаные пучки волос… Он почесывался и позевывал, но, узрев жуткую картину, застыл с раззявленным ртом. Сейчас он опомнится, рванет в лагерь и поведает об увиденном.
И тогда я побежал. Без определенного направления, куда глаза глядят.
Я бежал, спотыкался о кочки и корни деревьев, падал, но тут же вскакивал и снова бежал. Сначала бежал берегом моря, потом свернул к лесу, и дальше, дальше… Наконец, достиг предгорий.
Дальше, дальше, прочь от этого кошмара. Вот только чуть переведу дыхание и побегу снова.
Пустое! Не убежать мне от себя, от своего позора.
Простерши руки к небу, я испросил у богов помощи. И, боги, сжалившись, наполнили меня душевной силой и решимостью. Я ударил себя мечом, в левую часть груди, туда, где сердце.
//-- * * * --//
Глубоко под землей, в царстве мрачного Аида, нет ни любви, ни ненависти, ни радости, ни раздражения. Нет зависти, нет тщеславия. Чувства и эмоции остались в прежнем, земном существовании. Впрочем, и людей здесь тоже нет, – беззвучно и бесцельно скользящие тени.
Вдруг, над головами, словно ветра дуновение: оттуда, сверху, к нам явилось существо из плоти и крови. Приблизились тени, присмотрелись – в самом деле, человек. Роста выше среднего, сухощав, мускулист, на голове войлочная шапочка. Лица в темноте не разглядеть.
Тени обступили мужа, касались его тела, платья, засыпали вопросами. Как ты сумел попасть сюда? Как собираешься выйти обратно? Расскажи, поведай, что нового – интересного там, наверху? Как поживает брат мой? Не встречал ли сына моего? А жену мою? Вспоминают ли меня родственники, являются ли к холму, под которым захоронен прах мой?
Мужчина отвечал.
Я узнал его по голосу: Одиссей! Живой, он исхитрился проникнуть даже сюда, в царство мертвых. Да есть ли место в мире том, в мире этом, куда не смог бы проникнуть этот неуемный муж. Кто б мог подумать, что шутка Диомеда: «Даже под землей, в царстве Аида, не пропадет Одиссей» (не ручаюсь за точность слов, но смысл был именно таков), со временем обретет буквальный смысл.
Выделив меня среди теней по росту и размаху плеч, вымолвил трепетно:
– Аякс Теламонид, это ты?
Я смолчал – не желаю разговаривать с этим подлым человеком. Тогда Одиссей произнес:
– Аякс Великий, зря ты так, поверь, ведь мое обращение к тебе – от всего сердца. Давай хотя бы здесь, под землей, забудем о взаимных обидах.
И вновь я не ответил. Он не может, чтоб не лгать. Ложь – его суть. «…забудем о взаимных обидах»… Да, были обиды, смертельные обиды, но не взаимные, а только с твоей стороны, Одиссей. Я же не клеветал на тебя, не строил козни, я просто не способен на такое.
Это было мною сказано про себя, но Одиссей, словно услышав мои слова, вымолвил с укоризной.
– А теперь постарайся взять себя в руки, гордый муж, и выслушать, как развивались события, когда весть о твоей трагической смерти, а также о том, что ей предшествовало, достигла ушей Агагемнона. Вне себя от гнева, приказал царь царей: «Безумец Аякс, сын Теламона, опозоривший греков, не достоин того, чтоб быть преданным захоронению. Тот же, кто попытается это сделать, будет подвергнут жесточайшей казни». Ранее он таким же образом пытался осквернить труп Паламеда, но ты, вопреки его приказу, зарыл труп в землю. В этот же раз я, Одиссей, не допустил бесчестия по отношению к тебе, ведь я считал, и всегда буду считать тебя одним из величайших героев Греции. Правда, действовал я, в отличие от тебя, словом. Низко склонив голову пред Агагемноном, я долго перечислял твои подвиги в сражениях, твои многочисленные заслуги перед войском, и, в конце – концов, убедил. Приказ свой Агагемнон отменил, тебя похоронили со всеми почестями, причитающимися великому воину, и холм над местом твоего захоронения возвысился рядом с холмом лучших из греков – Ахилла, Патрокла и Антилоха. Клянусь Афиной-Палладой, моей покровительницей, все было именно так, как я рассказал.
Лишь только закончил свой сказ царь Итаки, как что-то перевернулось во мне, я чуть было не бросился на грудь врагу своему заклятому, однако в последний момент сумел одернуть себя – нет, не бывать примирению! Не прощу его даже здесь, в темном царстве Аида, где все произошедшее в той, земной жизни уже не имеет смысла. Повернувшись спиной к этому любимчику судьбы и в одночасье человеку глубоко несчастному, я молча отступил.
И все же не выдержал. На мгновенье повернулся и взмахнул рукой.
Узрел Одиссей этот мой жест – не узрел – не знаю. И не узнаю никогда.

Домой (из «Одиссеи»)
1
…не просто уважали, – восторгались мною. Спроси любого соотечественника – воина, оракула, вождя, – что он думает обо мне, и услышишь в ответ: неистощимый на выдумки муж, несравненный оратор, царь, в бою не прячущийся за чужие спины. А более всего известен я был среди своих (да и среди врагов троянцев) как «хитроумный». Хитроумный Одиссей.
Однако были у меня и враги, и немало. Их у вождя не может не быть по той хотя бы причине, что интересы воинства и личности, той, что малая составляющая воинства, частенько идут вразрез, а значит, вождь вынужден жертвовать. Разумеется, интересами, а то и жизнями отдельных личностей. Кстати, есть еще и третья сторона – сам вождь, его интересы.
Первым, кто возненавидел меня, был Филоктет, пожилой муж, принимавший участие еще в походе аргонавтов за золотым руном. Был он дружен с самим Гераклом, Величайшим из Героев греческих, и тот перед смертью подарил ему волшебные, не дающие промаха стрелы. Впрочем, стрелял Филоктет метко стрелами и обычными, не волшебными. Как-то раз, на соревнованиях даже сумел взять вверх надо мной, что дало основание злым языкам последующие мои действия объяснить завистью. Но нет, к Филоктету не испытывал я враждебных чувств. А сделал то, что сделал, потому, что того требовали интересы воинства.
Началось все с того, что по пути на восток, к Трое, на острове Тенедос, куда мы высадились, чтоб принести жертвы богам, Филоктета укусила змея – долгая, слизкая, извивающаяся – омерзительная гадина. Упав, вскричал от страшной боли Филоктет, стал кататься по земле. Картину эту жуткую я узрел одним из первых и тут же послал быстроногого воина за войсковым целителем. Явившись, целитель указал воинам, чтоб придержали дергавшегося в конвульсиях мужа, после чего точным движением сделал надрез на месте укуса и припал к нему губами. Яд, однако, успел всосаться в кровь, и вскоре покрасневшую ногу жутко разнесло – этакий сине-розовый бурдюк, наполненный вином.
Время не приносило облегчения. Иногда от жуткой боли впадал Филоктет в беспамятство, но, выходя из него, кричал во всю мощь легких. Утром, днем, вечером, ночью вопил он, не смолкая. Воины пробовали залеплять уши – кто-то воском, кто-то мягкой смолой елей, однако ничего не помогало, крики страдальца не давали им заснуть. А еще от раны исходил жуткий запах, он в свою очередь действовал на окружающих самым раздражающим образом. И в какой-то момент стало очевидным, что плыть дальше с Филоктетом невозможно. Вожди, конечно же, знали, что следует предпринять, однако, никто из них не решался взять на себя ответственность. И тогда в очередной период беспамятства дал я команду отнести несчастного вглубь берега, положить под раскидистую крону дуба. Рядом с Филоктетом распорядился я оставить значительный запас еды и питья и, конечно же, его оружие – обоюдоострый меч, лук, стрелы – как волшебные Геракловы, так и обычные. Имя меч и лук, любой муж сумеет найти себе пропитание, тем более такой искусный стрелок, как Филоктет.
После чего, подняв якоря, мы отошли от берега.
Не знаю, откуда несчастному Филоктету стало известно о моей инициативе – скорей всего, кто-то из тайных недоброжелателей в последний момент перед отплытием положил рядом с ним глиняную пластину с текстом, – но лютую ненависть Филоктета к себе я ощущал даже в далекой Трое.
И вот через девять с половиной лет жесточайшей войны жрецы объявляют царям: без Филоктета и его волшебных стрел не выиграть войну грекам. Цари ко мне: Одиссей, ты самый мудрый, лучше кого бы то ни было владеешь словом; поплыви на Тенедос, найди Филоктета и уговори его помочь воинству. Все мои попытки втолковать царям, что Филоктет ненавидит меня более, чем кого-либо, результата не возымели. Нет, нет, многоуважаемый сын Лаэрта, только ты, на тебя одного надежда.
Делать нечего, с другом своим, бесстрашным Диомедом, и сыном Ахилла Неоптолемом я отбыл на остров.
Конечно же, правы были цари: кто как не я, Одиссей, способен найти выход там, где он даже не проглядывается. Несмотря на яростное сопротивление многострадального Филоктета, сумел я доставить его к берегу Трои, и там волшебной своей стрелой он убил Приамова сына Париса, коварного похитителя… нет, все же будет правильнее, соблазнителя Елены, жены Менелая. Смерть Париса (вкупе со смертью его могучего брата Гектора) надломила дух троянцев, приблизила победный конец войны.
Паламед. В соответствии с приговором суда был он забит до смерти камнями. И тут не обошлось без злых языков, обвинивших в его смерти меня. Якобы это я, таящий зло за его поступок на Итаке, [4 - В соответствии с общегреческим договором Одиссей был обязан принять участие войне, но уж очень не желал этого. Перед послами, что явились к нему на Итаку, он предстал безумцем: в плуг впряг вола и осла, а вспаханное поле засевал солью. Паламед, раскусив лицедейство, положил перед ослом и волом маленького Одиссеева сына, Телемаха. Одиссей, конечно же, остановился и тем самым себя выдал.] подбросил ему в шатер мешок с золотом и пояснительным текстом, из коего явствовало, что золото – награда царя Трои за предательство.
А ведь, не столь важно – подброшено было золото мною или послано Приамом, важно другое: Паламед в самом деле вел в греческом стане враждебную деятельность: на всеобщих собраниях и в тихих беседах у костра подговаривал воинов к восстанию, чтоб с оружием в руках они потребовали от царей прекращения войны и возвращения в Грецию. А значит, заслуживал смерти.
Такой вид имели мои рассуждения в последний год войны, однако позднее, по пути домой, приобрели они вид совершенно иной.
Аякс, сын Теламона. Хоть в мою пользу закончился спор наш, но вспоминаю я о нем с болью в душе.
В какой-то момент кровопролитного сражения с троянцами за тело Ахилла мне и моим воинам удалось оттеснить врага, и силач Аякс, взвалив на плечо этот немалый вес – крупного тела, облаченного в тяжелые доспехи, – зашагал к нашим кораблям. Со своими воинами я прикрывал его. Это был самый тяжелый бой за всё десятилетие войны. Один за другим падали замертво сражавшиеся рядом со мной воины, но живые смыкали строй, и врагу так и не удалось приблизиться к Аяксу, он донес труп до кораблей.
Семнадцать дней оплакивали мы Ахилла, на день восемнадцатый труп героя был сожжен, пепел высыпан в золотую урну, в коей уже покоился прах его друзей – Патрокла и Антилоха, урна зарыта в землю, а поверх насыпан высокий курган. Прошло еще какое-то время, и смогли мы озвучить волновавший нас вопрос – кому достанутся великолепные доспехи героя, выкованные самим богом-кузнецом Гефестом. Обратились с вопросом этим мы к матери Ахилла, богине Фетиде, и та устами оракулов ответила: тому, кто более других отличился в бою за его тело. По сути, не называя моего имени, она вручала доспехи мне, Одиссею, ведь мною возглавляемый отряд сумел отбить у троянцев тело ее сына, он же, мой отряд, прикрывал Аякса, несущего тело к нашему лагерю.
Ни малейшего сомнения не было у меня в том, что я, и только я являюсь единственным претендентом на доспехи Ахилла, и потому был крайне удивлен, услышав возражение Аякса: «Нет же, Одиссей, доспехи Ахилла должны стать моими, ведь вынес тело из боя я, Аякс, сын Теламона».
Спорить с этим мужем, упрямым и невоздержанным, доказывать ему что-то, пусть хоть самое очевидное – пустая трата времени, слов и внутренних сил. Но с другой стороны – не отдавать же ему то, что должно принадлежать мне и только мне. Подумав, решил я действовать не в лоб, а в обход.
Царь царей греческих Агагемнон, он же верховный судья, выслушав претензии мои и Аяксовы, подумав, провозгласил: «И ты, Одиссей, и ты, Аякс Теламонид – вы оба имеете основания претендовать на Ахилловы доспехи. Пусть же решение – чьими им быть – вынесут люди посторонние, незаинтересованные. Таковыми могут быть пленные троянцы». Решение мудрое и справедливое – не возразишь. Но с другой стороны, разве мог я полагаться на троянцев – мало ли что у них на уме. В сумерках прокрался я к шатру пленников и, выманив наружу их главного, прошептал: «Станут доспехи моими – помогу тебе сбежать, а в придачу щедро вознагражу, если же нет – будешь умерщвлён, причем, самым жестоким способом». Троянец оказался мужем понятливым, склонив голову, тихо вымолвил: «Можешь быть спокоен, Одиссей, доспехи будут твоими».
Так оно и получилось. На вопрос Агагемнона, кому, на их взгляд, должны принадлежать доспехи Ахилла, представитель пленных троянцев ответил: «Одиссею, сыну Лаэрта. Он как никто другой заслужил их».
Ну и хорошо. Так уж устроена наша жизнь: далеко не всегда справедливость сама является к людям, иной раз следует подтолкнуть ее, придать нужное направление.
И что же на это Аякс? Злость, сильнейшая злость на меня, на Агагемнона и Менелая, на пленных троянцев, и даже на богов спалила его разум: поздней ночью он ворвался на скотный двор и перерезал всю находящуюся там живность – коров, баранов, свиней. После чего бросился на свой же меч.
Долго думал я о бесславной смерти сына Теламона, и вдруг два чувства, доселе мне неведомых, заполнили сознание мое – чувства вины и жалости. Мелькнула мысль: а ведь это я, я виновен в его сумасшествии и последующим самоубийстве.
А за этой мыслью – следующая: подло, низко поступил я, подбросив в шатер Паламеда мешок с золотом и глиняную табличку с лживым текстом.
Еще вспомнился Протесилай, молодой, жаждущий подвигов воин. Как и все мы, он верил в пророчество жрецов: первый ступивший на Троянскую землю, погибнет. Воины толпились у бортов кораблей, но никто не решался спрыгнуть. Между тем, приближающиеся троянцы уже поджигали факелы, намереваясь закидать ими наши корабли. И тогда на землю спрыгнул я, и тут же, вслед за мной Протесилай. Однако еще в прыжке я успел кинуть под ноги щит, он же, едва коснувшись земли, был пронзен троянским копьем.
Как назвать то мое действие: хитростью? коварством? – Тогда я был уверен: хитростью, но позже ответить так же однозначно, нет, не смог бы…
Я всегда считал себя умным, находчивым, смелым и везучим, а главное, никогда не ошибающимся, и вот на четвертом десятке лет закралось сомнение: а не те ли мои деяния явились причиной гнева богов, и, как следствие, злоключений и ужасов десяти послевоенных лет.
2
На запад, на родину плывут победители. Забиты трюмы кораблей золотом и серебром, драгоценностями и украшениями, оружием и дорогой утварью.
При попутном ветре под парусами флотилия может за несколько недель преодолеть расстояние от Малой Азии до Греции. При ветрах встречных, когда ход судну придают лишь весла гребцов, плыть придется несколько месяцев. Но если ураганные ветра, ниспосланные разгневанными богами, станут швырять корабли из стороны в сторону, вперед и назад, прибивать к землям, населенным сладостными искусительницами или наоборот, чудовищами, путь растянется на долгие, долгие годы.
Десять лет, целых десять лет добирался я до берегов родной Итаки – столько, сколько длилась сама война. В пути потерял все свои двенадцать кораблей с богатыми трофеями, всех боевых товарищей. В полной мере пришлось познать мне, что такое гнев богов. А более всего возненавидел меня Посейдон, бог морей и океанов, за ослепление сына его, одноглазого великана Полифема. Но разве мог я поступить иначе…
//-- * * * --//
Одно дело беда явилась человеку в виде случайности – бывает, не без этого; другое – по недомыслию, а то и безрассудству. В первом случае человек лишь разведет руками – ничего не поделаешь, такова воля богов; во втором взвоет от злости на себя самого, проклянет миг своей глупости.
Да, мы знали: на острове том живут злобные одноглазые великаны – циклопы, знали, что убивают и едят они людей, и позже, возвращаясь беседами к тому жуткому дню, спрашивали себя – какая же сила черная потянула нас туда? Спрашивали – и не могли ответить.
Было так. Одиннадцать кораблей я решил оставить в бухте соседнего острова, сам же на двенадцатом подплыл к земле циклопов. Прихватив два меха с вином, немного еды, я во главе пятнадцати мужей двинулся вглубь острова. Вскоре мы оказались перед входом в пещеру, по обеим сторонам которого стояли два громадных камня кубической формы. Мы даже не задумались об их назначении, а зря.
А затем я допустил очередную ошибку: вошел вовнутрь со всеми пятнадцатью, не оставив дозорного.
И вот мы внутри просторной пещеры. В одном ее углу – загон для баранов и коз, в другом – емкости с киснущим молоком для изготовления сыра, тут же сам сыр – в корзинах. Посоветовавшись, решили мы: возьмем с собой на корабль несколько сыров – не обеднеет циклоп. И только стали перекладывать сыры в свои корзины, как вдруг…
В пещеру вошли овцы и козы, а за ними… Мы были наслышаны о невероятном росте и силе представителей этого необычного племени, но даже представить не могли, что на земле бывают такие исполины. Обычный муж, встав на плечи такого же, стоящего на плечах еще одного, не сравнялся бы ростом с циклопом; прислонившись плечом к плечу, трое мужей оказались бы уже его одного. Посередине лба единственный глаз с красноватым белком и свирепо вращающимся зрачком; нечесаные, торчащие во все стороны космы волос; громадные бугры мышц на ногах и руках, – от ужаса мы не могли ни двинуться, ни произнести слово. Первым пришел в себя я. По мере сил стараясь унять дрожь в голосе, произнес:
– Прекраснейший и благороднейший из мужей, мы, греки, несказанно рады видеть тебя, высказать свое почтение, и от всей души надеемся, что меж нами завяжется крепкая мужская дружба.
В следующий момент пещеру сотрясло, да так, что с потолка посыпался песок – это засмеялся исполин. Отсмеявшись, прогрохотал:
– Я, Полифем, сын Посейдона, тоже надеюсь на самые приятные отношения. Между вами и моим желудком.
С этими словами он схватил одного из нас за ногу, с жутким ревом прокрутив, ударил головой о стену, после чего впился зубами в исходящее судорогами тело. По широкой нечёсаной бороде, по волосатой груди потекла кровь несчастного, пещеру наполнили отвратительные хлюпающие звуки. Одного съеденного великану оказалось мало, он схватил второго, разбил ему голову и стал поедать. Вне себя от страха бросились мы к выходу, но циклоп, проявив неожиданную для его громадного тела резвость, сместился в сторону, загородив нам путь. После чего закрыл вход двумя камнями – кубами, в щель меж которыми не сумел бы пролезть даже самый худой муж.
– Вот теперь порядок, – ухмыльнулся окровавленным ртом. – О побеге даже не думайте. Просто смиритесь с мыслью, что быть и вам съеденными. И советую не злить меня, в противном случае попадете мне в рот еще живыми.
И вновь захохотал.
Все, мы в ловушке. И всему виной наше… нет, не наше, но мое любопытство: каков он, циклоп, неужели способен испугать меня, Одиссея, все в жизни повидавшего. Оказалось, не все…
Я попытался взять себя в руки, собраться с мыслями. Кажется, удалось.
– Не желает ли достойный сын Посейдона запить трапезу вином? – взяв на полке большую, под стать хозяину, глиняную чашу, я наполнил ее из бурдюка и протянул гиганту: – Это очень хорошее, выдержанное вино.
Полифем присел на пол, взял из рук моих чашу, выпив, мотнул удовлетворенно головой. После чего уперся в меня единственным глазом.
– Как тебя зовут?
– Никто, – ответил я почтительно. – Таково мое имя: Никто.
Исполин протянул мне пустую чашу.
– Налей еще, Никто.
За второй чашей он потребовал третью, затем четвертую, выпив и ее, стал заваливаться на бок. Растянувшись во весь свой громадный рост прямо на каменном полу и, смыкая веки единственного глаза, пробормотал:
– Ты мне приятен, Никто, и в качестве своего расположения я тебе сделаю подарок – съем последним.
После чего громко захрапел.
Я задумался. Убить сонного циклопа не сложно – одновременным ударом множества мечей – в глотку, в грудь, в живот. Но как потом выйти из пещеры, ведь нам, двенадцати, не раздвинуть два громадных камня на выходе, это по силам только ему, Полифему. Следовало придумать что-то иное. Но что?
Со спящего гиганта взор мой переместился на загон, сооруженный из необработанных бревен. А что если…
И уже в следующую минуту, следуя моей команде, одни мужи мечами заостряли конец бревна, другие в дальнем углу пещеры разжигали костер. Только бы не проснулся одноглазый изверг, не узрел наши приготовления. Но нет, хваля вино в бурдюке, я не лгал, оно действительно было выдержанным и крепким.
Готово. Заостренный конец бревна для твердости мы обожгли над пламенем костра и…
Подобно пронзенному стрелою льву… нет, десятку львов… нет, подобно сотне львов взревел от боли Полифем. Вскочил на ноги, выдернул из глаза кол, и тут же вся пещера оказалась залита кровью. Озеро, целое озеро крови.
– Будьте вы прокляты, греки! Напоили меня вином и выкололи единственный мой глаз. О, отец Посейдон, помоги мне расправиться с этими хитрыми двуглазыми малышами.
Циклоп вопил и вопил, и на звуки в пещеру, раздвинув камни, вбежали живущие по соседству циклопы. Благо, успели мы забежать за выступ в стене, и там притаились, ни живы – ни мертвы.
– О, несчастный, несчастный Полифем, кто посмел ослепить тебя?
– Никто, – последовал ответ.
– Ты говоришь «никто» – как это понять? Неужели ты сам себя ослепил?
– Не сам себя, а Никто.
Несколько раз повторили свой вопрос Полифемовы соседи, и каждый раз слышали в ответ: Никто. Бедняга от боли, от отчаянья потерял разум, решили собратья, и, мотая сочувственно головами, один за другим покинули пещеру. Однако, они ошибались: несмотря на жуткую боль, Полифем не потерял способность соображать: за ушедшими сдвинул камни, лишив нас тем самым возможности побега.
Всю ночь плакал и стонал гигант, слал нам проклятья, угрожал страшной смертью. Ползая на четвереньках по пещере, обметая каменный пол длинными прядями волос, хлопал громадной ладонью по полу, но тщетно: предугадывая направление его смещений, мы успевали отбежать в обратную сторону.
Той ночью мы ни на минуту не заснули – бегали от Полифема.
Потерян глаз, единственный глаз, но жизнь течет своим чередом. Утром животных следовало вывести на луг. Циклоп раздвинул камни, но не на всю ширину прохода, а лишь на расстояние широко расставленных ног, и по спине каждого проходящего меж ног четвероногого проводил рукой.
Скинуть одежды и разорвать на полосы – приказал я. Поняв мою задумку, мужи полосами стали привязывать друг друга к нижней части баранов, и те…
Вот и все мои товарищи вне пещеры, внутри один лишь я. Попытался привязать самого себя к животному, но безуспешно. И тогда вцепился я мертвой хваткой в густую шерсть на животе барана, и быстро-быстро перебирая по земле ногами…
Сработала задумка, мы все на воле. Теперь – бегом на берег.
Поднят якорь, прочь, прочь от ужасного острова. К скале, нависающей над морем, подошел Полифем, потрясая кулачищами, стал выкрикивать нам вслед проклятия. И тут я в очередной раз совершил поступок, достойный не зрелого мужа, но хвастливого юнца. Во всю силу легких закричал:
– Знай, злобный Полифем, ослепил тебя я, Одиссей, тот, что солгал тебе, назвавшись Никто.
Взревел циклоп, в злобном отчаянье оторвал от скалы громадную глыбу и швырнул ее в море, на звук моего голоса. Описав длинную дугу и войдя в воду недалеко от борта, глыба подняла волну столь высокую, что чуть, было, не перевернула корабль.
Соединившись с одиннадцатью ожидавшими нас в гавани кораблями, продолжили мы путь на запад.
3
После нескольких дней пути пристали мы к острову, заселенному племенем киконов. Малые ростом, худощавые, говорящие тихо и мало, производили они впечатление людей мирных, в воинском деле несведущих. Не помню, кому именно пришла в голову эта дерзкая мысль, но мне (да и всем нашим) она понравилась: нападем на киконов, мужей перебьем, а женщин уведем на корабли – быть им нашими наложницами. Потрясая мечами, устремились мы вперед.
Увидев нас, гигантов по их меркам, услышав наши грозные восклицания, киконы беспорядочно побежали. После недолгого совещания мы же решили их не преследовать – нет смысла. Ворвались в их жилища, стали складывать в просторные походные мешки дорогие предметы быта, одежду и украшения. И настолько увлеклись грабежом, что проглядели как киконы, оправившись от неожиданного натиска, предприняли ответную атаку. Уступающие нам в силе и умении сражаться, они значительно превосходили нас численностью – на одного грека пятеро, возможно даже более, островитян. Побросав наполненные мешки, забыв о женщинах, обо всем на свете, рванули мы к берегу. Вслед нам полетели копья, стрелы, камни. Краем глаза уловил я, как, вскрикнув, упал бегущий рядом со мной. Опустившись пред ним на колено, попытался я понять, жив он или мертв, но уже в следующее мгновение мир пред взором моим взорвался красным и померк – это я потерял сознание.
Меня, бесчувственного, истекающего кровью, перекинув через плечо, понес к берегу мой друг и помощник Эврилох. Девять вооруженных воинов, пятясь, прикрывали его и меня щитами. Обо всем этом я узнал через сутки.
Эти сутки – сутки земного бесчувствия – провел я в подземном царстве Аида, там повстречал многих боевых товарищей, и встречи эти отозвались в сердце моем горечью. Внешне те же, что и в прошлой земной жизни, они изменились сутью: и двигались медленнее, и говорили тише, в померкших их глазах не проглядывалось чувств – ни радости, ни торжества, ни гнева.
Вождь вождей Агагемнон, повествуя мне о жене своей Клитемнестре, на пару с любовником вероломно заколовшей его в первый же день прибытия домой, мягко улыбался, словно речь вел о незначительной детской проказе.
Гроза троянцев Ахилл… Здесь, в царстве теней, он вновь встретился с другом своим Патроклом, но не светится счастьем прекрасный лик Ахиллов. Не обрадовал героя даже мой рассказ о боевой доблести его сына Неоптолема, неоценимом его вкладе в нашу победу над троянцами.
Часто, сидя в одиночестве на берегу острова Калипсо, представлял я, как разговариваю с Аяксом Теламонидом. Я произносил самые искренние слова прощения за то плохое, что сделал ему, и Аякс великодушно отвечал: «Ты раскаялся, друг мой Одиссей, и мне этого достаточно, отныне не таю я зла на тебя». И вот я рядом с тенью Аякса здесь, в подземном царстве Аида, и повествую о том, как вымаливал у Агагемнона разрешения похоронить его со всеми причитающимися герою почестями, как горько плакал на похоронах, но реакцией на мои слова мягкая, ничего не выражающая улыбка. А затем, так и не сказав ничего, встал Аякс и удалился.
Еще я разваривал с прорицателем Тересием.
– Не смей сам закалывать животных из стада Гелиоса и людям своим не позволяй, этим вы разгневаете богов-олимпийцев, – сказал он.
С множеством мужей и женщин – близких и просто знакомых – успел я повидаться за сутки пребывания в царстве Аида. В бесконечной череде лиц вдруг мелькнуло предо мной лицо любимой матери моей, Антиклеи, и бросился я к ней, желая обнять и прижать к груди, но ускользнула тень из рук моих. Попытался во второй раз – то же самое. И еще одну попытку предпринял, но и она оказалась безрезультатной.
//-- * * * --//
И вот вновь я в жизни земной… Лицо Эврилоха, моего спасителя, лица мужей, сидящих рядом со мной, излучают неподдельную радость, это приятно, хотя и несколько странно – за прошедшие сутки успел я отвыкнуть от чувств, простых человеческих чувств.
– Ты ожил, Одиссей, как это прекрасно! А мы уже, по правде говоря, потеряли надежду, думали, что душа твоя отлетела туда, откуда нет возврата – в царство Аида.
Не стал рассказывать я друзьям, что побывал в том самом царстве, – все равно не поверят.
– Что со мной произошло? Откуда мы плывем, куда?
И поведал мне Эврилох о злополучной битве с киконами, о том, как истекающего кровью доставил он меня на корабль, после чего сутки пролежал я в бесчувственном состоянии. А еще сообщил, что на острове том злополучном нашел смерть каждый шестой наш товарищ.
4
Многие мужи греческие, знатные и богатые, пытались добиться расположения молодой красавицы, царской дочери Скиллы, ей же по нраву оказался чернокудрый бог Главк. Однако недолгим оказалось благоденствие великолепной этой пары – выбор девушки вызвал гнев влюбленной в Главка волшебницы Кирки (разумеется, это было до моего знакомства с Киркой) и решила она отомстить Скилле: превратила ее в громадную старуху со скрипящим голосом и уродливым расплывшимся телом. Но и этого волшебнице показалось мало: налепила она на тело это шесть оскаленных собачьих голов. После чего перенесла Скиллу в Средиземное море и определила ей место рядом с засасывающим водоворотом Харибдой. Так несчастная жертва ревности Скилла на пару с Харибдой стала ужасом мореходов. Невозможно кораблю пройти меж двумя этими чудовищами, оставшись невредимым.
И вот пред нами они, Скилла и Харибда. Громко клацая зубами, тянутся в нашу сторону шесть собачьих голов Скиллы. Объяты трепетом сердца товарищей моих, мертвенной бледностью покрыты лица – нет, только не это. Но стоит нам взять в обратную от Скиллы сторону, и затянет в пучину морскую весь наш корабль Харибда. Все ближе и ближе чудовища, и должен я принять решение…
Знаю: проклянут меня в последний миг жизни своей те шестеро, коих вынужден я отдать на растерзание шестиглавой, но иначе – никак. Отстранив от штурвала трепетом объятого, ничего не соображающего кормчего, становлюсь на его место и направляю корабль в сторону Скиллы.
//-- * * * --//
Первой, кого мы встретили на следующем острове, была необъятных размеров девица (если можно так назвать существо женского рода ростом если и уступающее дружку нашему Полифему, то лишь чуть-чуть). Голоском тонким и нежным, весьма странным для ее стати, предложила она нам проследовать за ней – в гости к ее отцу, доброму и гостеприимному царю племени лестригонов. Попытался я втолковать товарищам, чтоб не верили великанше, однако, слишком они были голодны, чтоб внять голосу рассудка. Да и я, в свою очередь, не проявил должной настойчивости, не удержал их от опрометчивого шага – будь, что будет.
На первых порах царь показался нам таким, каким его описала сладкоголосая дочурка – добродушным, гостеприимным. Не переставая улыбаться, повторял и повторял: «дорогие мои гости… многоуважаемые… для меня большая честь…», и прочее, прочее в том же духе, усадил нас за столы с обильной едой и множеством напитков, стал расспрашивать о том – о сем, когда вдруг…
Вдруг со стороны моря донеслись звуки – так трещат разбиваемые доски и бревна. О боги, мелькнула мысль, не наши ли это корабли…
Стараясь не показать своей взволнованности, шепнул я сидящему рядом Эврилоху: «Спокойно и незаметно отойди от стола и со всех ног беги на берег и обратно. Об увиденном расскажешь».
Вскоре возвратившийся Эврилох подтвердил страшную мою догадку: громадными камнями лестригоны разбивают наши корабли. Но зачем они это делают, с какой целью? Впрочем, сейчас следовало не на вопросы эти искать ответ, а действовать. Вскочив из-за стола, во весь голос я закричал: «Греки, все бегом на берег, лестригоны уничтожают наши корабли. Если остались еще целые, восходите на них, поднимайте якоря и прочь, прочь с этого зловещего острова.
Со всех ног мы устремились к морю, за нами вдогонку – великаны.
Увиденное на берегу повергло нас в ужас: одиннадцать из двенадцати кораблей разнесены в щепки. Мужи кинулись к единственному целому, и рядом с веревочной лестницей, свисающей с его борта, возникла давка. Окружив толкущихся, гиганты принялись избивать их громадными, обшитыми медью, дубинами. До конца дней моих не забыть мне ту бойню: вопли ужаса, мольбы о пощаде, треск костей и кровь, кровь, лужи крови…
Чем прогневили мы лестригонов, за что убивали они нас – этого мы так и не узнали.
5
У кого до войны была семья, тот соединился с семьей, кто не имел – обзавелся. Мирно трудятся герои-победители – сеют и пашут, пасут скот, охотятся и ловят рыбу, строят и обустраивают дома. В свободные дни ходят в гости друг к другу и там, за чашей вина вспоминают лихие годы троянские. Лишь я, Одиссей, когда-то звавшийся хитроумным, с малой горской оставшихся в живых товарищей никак не достигну родных берегов, не обниму жену, сына, отца.
Я тот же, что и всегда, но я иной, ибо покинут всегдашней моей удачливостью. Темным облаком тоски обволочен разум мой, и не только мой – всех в живых оставшихся товарищей моих, кажется, никогда уже не достичь нам берегов греческих. На исходе силы – и душевные, и мускульные. Иной раз, вспоминая погибших на войне, думаем завистливо: им уже не голодать, не трястись от страха при высадке на очередной остров, не бороться из последних сил со встречными ветрами и бурями. Мои попытки поднять дух товарищей безуспешны. Да и я… Бывает, долгими часами гляжу неотрывно в одну точку на линии меж морем и небом, и ни о чем, ни о чем не думаю.
Однажды жарким безветренным полднем услышали мы крик впередсмотрящего: «Справа по борту остров»! На корабле еще оставалось какое-то количество еды и воды, а лишний раз испытывать судьбу – встречаться с чудовищами вроде циклопов или лестригонов – не было ни малейшего желания. Когда вдруг…
В последнее время мне часто, особенно ночью, слышались голоса родных и близких, с коими я распрощался двадцать лет назад. А еще голоса товарищей, что погибли у стен Трои. А еще голоса незнакомые. Поэтому меня не слишком удивили… нет, не голоса… звуки, коим неоткуда было взяться здесь, на дальнем расстоянии от земли. Очередная игра воображения, подумалось мне. Странно было иное: не я один – все находящиеся на корабле слышали то же, что и я.
Вздохи любовной неги, стоны любовного томления, крики наслаждения… Женские. И исходили они со стороны острова.
Потемнели глаза мужей, участилось дыхание, в душе каждого шевельнулось чувство давно забытое. Вот уже несколько лет – с отбытием от троянского берега – никто из нас не знавал женщин, и отвыкли мы от их ласк. Попытка захватить наложниц на острове киконов закончилась трагически, и вот теперь… И уж собрался дать я указание кормчему, чтоб поворачивал к острову, но в последний момент вспомнил давным-давно поведанное мне бывалыми мореходами: есть в море Эгейском остров Сирен, сладостными звуками, нежным пением сирены завлекают к себе моряков и жестоко убивают их.
– Кормчий, прямо руль! Не менять направление.
И возроптали тогда соратники мои: о, безжалостный, бессердечный Одиссей, отчего ты запрещаешь нам подплыть к земле, исходящей радостью и наслаждением?
– Нет, друзья, не наслаждение ждет вас там, но погибель, – ответил я им. – Это остров сирен, сколь сладкозвучных, столь жестоких, кровожадных – страшной смерти предают они тех, кто попадет им в руки.
Однако выше разума зов плоти, выпустили гребцы весла из рук, вскричали гневно: не верим тебе, Одиссей, желаем к острову!
И выхватил тогда я меч из-за пояса, грозно потрясая им, вынудил мужей замолчать. А чуть позже, сжалившись, предложил: «Если вы, друзья мои, не в силах совладать с собой, залепите уши воском». И себе, после малого раздумья, залепил я уши – ведь и моя воля не беспредельна, и я могу, не выдержав, выпрыгнуть за борт и поплыть к берегу.
Вот далеко позади остров сирен, все меньше он и меньше, вот уже превратился в точку, а затем и вовсе пропал – растворился меж небом и землей. Освободив уши от воска, взгрустнули мы: сколько же будут боги испытывать нашу волю, наше терпение…
6
Возжелал бог ветров Эол: земле его обитания не стоять на месте, а плавать по морю. И получилось: остров – не остров, плот – не плот… Горы и долины, леса и поля, люди и животные – все это, ветром увлекаемое, движется по волнам.
Добр Эол. Выслушав наше повествование о долгом и тяжком пути домой, проникся жалостью и сочувствием. Положив руку мне на плечо, сказал:
– Завтра утром корабли твои выйдут в море, я же пошлю вам ветер попутный, и не изменится он аж до самой Греции. А еще дам вам холщовый мешок, наполненный и бечевой перевязанный. Что там, в мешке – не скажу, но предупреждаю: никто из вас не должен ту бечеву развязывать, пытаться узнать содержимое мешка. Иначе горько пожалеете.
Утром следующего дня, поблагодарив бога за щедрый прием, мы вышли в море. Попутный ветер надувал паруса, весельем вливался в наши души. Если будем двигаться с такой же скоростью, прикинул я, то достигнем родного берега уже очень скоро. В один из дней, разморенный полуденным жарким солнцем, подозвал я своего помощника Эврилоха и заплетающимся полусонным языком напомнил ему, чтоб не спускал глаз с мешка.
Эврилох, поручаю тебе… чтоб никто не смел… никто не смел приближаться к мешку, тем более притрагиваться к бечеве, иначе ждет нас…
Мне приснился отец мой Лаэрт, тихим голосом говорил он: я верю в твое возвращение домой, Одиссей, я дождусь тебя, после чего умру со спокойным сердцем; приснился сын Телемах, приснился таким, каким я его видел в последний раз, перед отбытием в Трою – маленьким, пускающим пузыри, дергающим меня за нос и уши. Приснилась и жена Пенелопа – стройная, гибкая и безумно желанная…
Открыв глаза, я чуть не закричал от ужаса: на палубе лежал пустой мешок, отдельно бечева. По лицам спутников я понял: произошло нечто страшное. И действительно: ветер сменил направление. Несмотря на все усилия гребцов, корабль несся в противоположную от цели сторону.
– Что вы наделали, ослиные дети, вы погубили себя и меня! Эврилох, как же так, я ж поручил тебе…
И тогда, в смущении великом отведя глаза в сторону, поведали мне мужи, что, не сумев преодолеть любопытство, развязали они мешок, а в нем – восточный ветер. Вырвался он наружу, схватился с ветром западным, Зефиром, и переборол его.
Мучительные сутки движения назад, на восток, и вот мы там, откуда недавно отбыли – у берега плавающего острова Эола. Делать нечего, отправился я к Эолу – просить прощения, но бог ветров даже не пожелал разговаривать со мной – через слугу передал, чтоб шел я прочь, чтоб прочь убирался с его острова.
Подавленный, униженный, медленно взошел я на корабль и приказал выйти в море. Когда корабль отошел от берега, ко мне приблизился Эврилох и тихо спросил, куда плыть. В ответ я лишь пожал плечами: не знаю, я ничего уже не знаю.
Но позже, волю мобилизовав, сумел я восстановить свой всегдашний облик – уверенного в себе, никогда, ни в чем не сомневающегося мужа. Голос мой негодующий разнесся по всему кораблю:
– Выше строгого запрета оказалось любопытство ваше – а что ж там, в мешке Эоловом, что таит от нас Одиссей, наверное, сокровища бесценные? Теперь вы знаете что – восточный ветер. В результате мы отброшены от берега родины, такого близкого… И утеряна надежда, что когда-нибудь его достигнем.
Молчат мужи, в смущении величайшем понурили головы.
– Ладно, – махнул я рукой, – что сделано, то сделано, и время вспять не повернуть. Но хочу я услышать клятву, что больше никогда и ничего не совершите вы вопреки моему указу.
Вмиг просветлели лица спутников моих.
– Клянемся! Клянемся!
//-- * * * --//
Нет, невелика цена клятв, хоть это клятвы мужей, прошедших через тяжелейшие испытания военных лет.
На острове Тринакий, куда мы высадились для пополнения запасов воды и еды, паслись стада бога солнца Гелиоса. Предупреждал меня прорицатель Тиресий в царстве Аида: ни ты, ни люди твои – не смейте убивать священных животных, их смерть вызовет гнев божий. Поведал я об этом спутникам моим и услышал в ответ: «Что бы ни случилось, Одиссей, животных этих мы не тронем. Даже не приблизимся к ним». – «Клянетесь?» – «Клянемся».
Не предполагали мы, что задержимся на острове надолго, однако, поднявшаяся буря не позволила нам выйти в море. День на глазах преобразился в ночь; молнии с жутким грохотом разрывали темень, являя взору людскому непрерывный поток воды. Благо, успели мы заранее отвести корабль в безопасную бухту, не то б быть ему разнесенным в щепки.
Прошла неделя, вторая, третья. Буря утихла, но не настолько, чтоб выйти в море. Голодные и отощавшие, мы вышли из пещеры и разошлись по острову в надежде подстрелить какую-нибудь живность. Безуспешно – ни дикой козы, ни кабана, ни даже зайца. Прошло еще несколько дней, голод стал невыносимым, и стали роптать мужи: рядом с нами пасутся тучные стада, а наши желудки пусты – разве это справедливо? На мои многочисленные повторы: «Забив хоть одного животного, мы вызовем гнев богов, и нашлют они на нас смерть страшную», следовал один и тот же ответ: «Нет смерти хуже, чем смерть от голода».
И однажды, когда я спал (как и с сумою Эола – один и тот же воровской прием), они вытянули из стада барана и закололи его.
Я проснулся от запаха жареного мяса, схватившись за голову, закричал от ужаса. Бессмысленно было взывать к совести мужей, оставалось только гадать, какой будет месть богов.
Вскоре стих дождь, прояснилось небо. Взойдя на корабль, вышли мы в море, но уже через трое суток поднялась буря, подобная той, трехнедельной давности. Громадные, водяные валы поднимали нас до самых черных туч и низвергали до дна морского. Одна из волн, черная, зловещая, взмыв над кораблем, застыла на минуту, словно давая нам возможность попрощаться с жизнью земной, после чего обрушилась на нас всей своей мощью.
Оказавшись под водой, я успел подумать: вот и настал конец моему земному существованию, сейчас предстану пред Аидом, и определит повелитель подземелья, кем мне быть в его царстве. Однако, не этот миг был последним в моей земной жизни. Рядом со мной вдруг вынырнуло из глубины грубо отесанное бревно (это была мачта), и я сумел схватиться за него. Целый день носило меня по бушующему морю; к вечеру, вконец обессиленный, разжал я руки – будь, что будет. И вдруг ветер стих, ослабли волны, и одна из них вынесла меня…
7
Сколько времени пролежал я без чувств – не знаю. Приоткрыв глаза, встретился взглядом с громадной черепахой. Мы долго глядели друг на друга, пока черепахе это не наскучило, и, неспешно перебирая четырьмя ногами, она направилась к воде. Проводив ее взглядом, попытался я вспомнить, что предшествовало моему появлению здесь, на незнакомом берегу, и вскоре пред мысленным взором явилось: громыхающая и вспыхивающая темень… безумный вой ветра… волны высотою с Олимп… грохот раскалывающегося корабля, пронзительные крики товарищей… Всех их, всех до единого поглотила пучина, одному мне повезло. Повезло ли? Что ждет меня на острове этом – опять встреча с чудовищами? Горькие слезы потекли из глаз моих. Поднявшись на ноги, нагой (платье во время бури стащила волна), голодный и обессиленный, побрел я вглубь острова.
Вдоль тропы росли кизиловые деревья. Забрасываемые в рот маленькие черные ягоды если и заглушали голод, то совсем немного. Однажды передо мной пробежал заяц, головы не поворачивая, мазнул по мне кровавым глазом и тут же скрылся в кустах, а еще раз прямо из-под ног, громко хлопая крыльями, взлетел фазан. Мне оставалось лишь вздыхать грустно: эх, был бы лук…
Вдруг – девичьи голоса. Сразу даже закралось сомнение: не плод ли это моего воспаленного разума? Но нет, в самом деле: на широкой поляне, усеянной цветами всех цветов радуги, играли в мяч девушки. Зайдя за дерево, я стал наблюдать за ними. Через какое-то время неловко брошенный мяч полетел в мою сторону; побежавшая за ним девушка, увидев меня, испуганно вскрикнула. Тут же и остальные воззрились на меня. Впрочем, уже в следующее мгновение все они стыдливо отвернулись. Лишь одна из них, светловолосая и пышногрудая, ни малейшего смущения не испытывая, продолжала глядеть на меня, обнаженного. Она неспешно скользила взглядом по мне сверху вниз и снизу вверх, еще раз, и еще, и каждый раз подолгу задерживалась на середине.
Ее звали Калипсо, и была она царицей этого острова.
Вечером того же дня вымытый и растертый благовонными эссенциями, одетый в дорогое длинное платье вкушал я на пару с Калипсо изысканные яства и пил пряные, зажигающие кровь вина. А еще удивлялся переменчивости судьбы: только вчера, словно щепку ничтожную, швыряло меня по бушующему морю, сегодня же я вознесен на такие вершины блаженства, о которых даже не мечтал.
//-- * * * --//
Женщины…
Из-за женщины, одной-единственной, началась величайшая в людской истории война. Соблазнённая внешностью Париса, сына царя Троянского Приама, его жаркими речами и обещаниями прекрасной жизни своенравная, невоздержанная Елена бросила муженька своего Менелая и уплыла с велеречивым троянцем за море. Горя желанием отомстить жене и ее похитителю, Менелай на пару с могущественным братом Агагемноном собрал огромное войско и двинулся войной на Трою. В той войне, продолжавшейся долгие десять лет, погибло множество мужей греческих, погибли все мужи и женщины, старики и дети троянские, и закончилась она – ах, ах, ах – умилительным примирением Елены с Менелаем.
Из-за женщины война эта чуть было не закончилась поражением греков. На десятом году войны потребовал бог Аполлон, чтобы отдал Агагемнон свою наложницу Хрисеиду ее отцу Хрису. Агагемнон отдавать не пожелал, и тогда разгневанный бог-стреловержец наслал на греческое войско мор. Цари греческие обратились к Агагемнону с просьбой не противиться Аполлону. Но непреклонен был Агагемнон в своем нежелании отдавать Хрисеиду, и тогда обратился к нему Ахилл: «Из-за внутрисемейных раздоров братца твоего прозябаем мы долгие годы на чужбине, рискуем жизнями своими, ты же не желаешь поступиться такой малостью, как наложница». «Ах так, наложница – это, по-твоему, малость? – воскликнул грозно Агагемнон. – В таком случае поступим следующим образом: Хрисеиду я – так и быть – отдам отцу ее, но взамен заберу у тебя твою наложницу, Брисеиду. Надеюсь, ты не расстроишься из-за такой – как сам выразился – малости».
Чуть было не бросился Ахилл с мечом на Агагемнона, лишь в последний момент сдержался. Однако, в знак протеста против произвола вождя вождей перестал принимать участие в боях с троянцами. Более того, обратился к матери своей, богине Фетиде, чтоб упросила она Зевса наслать на греков мор, да страшнее недавнего, насланного Аполлоном. Рассуждения его вид имели такой: пусть всему войску – и воинам, и царям – станет ясно, что значу я, Ахилл, пусть проклянут греки Агагемнона, посмевшего бросить мне вызов. Зевс просьбу Фетиды выполнил, после чего мор стал выкашивать греческое войско целыми дружинами, а то и племенами. Не заступись за нас жена Зевса Гера, померли бы все.
Женщины…
И хоть мы называем их малостью, но из-за них ведем войны, страдаем и терпим лишения, бросаем к их ногам нажитое тяжким трудом или отобранное у врага в смертельной битве.
Сил не щадя, добиваемся мы их расположения, а добившись, задумываемся – стоила ли цель тех усилий, что на нее были затрачены…
//-- * * * --//
Как-то утром, в кровати, глядя на меня влюбленно, сказала Калипсо:
– Останься, Одиссей, на острове моем, стань мужем моим, и подарю я тебе бессмертие.
– Бессмертие? – переспросил я удивленно. – Ты предлагаешь мне бессмертие? Даже не знал я, что ты обладаешь чудодейственными способностями.
– Отныне знаешь.
Я задумался. От ответа зависела… нет, не жизнь моя, а нечто несоизмеримо большее.
– Нет, Калипсо, не желаю я бессмертия. Оно ужасно: иссохший, ни на что не годный старик тянет и тянет ненавистную лямку бытия земного, и не имеет возможности ее оборвать.
– Прости, милый, я неточно выразилась. Ты обретешь вечную юность.
Но и на сей раз ответ мой был отрицательным.
– Бессмертие – привилегия богов, и негоже человеку посягать на нее.
Поняла Калипсо сокрытый смысл фразы, и не стала настаивать. Тень величайшей грусти легла на ее лицо.
– Что ж, Одиссей, ты сделал выбор и, надеюсь, не пожалеешь о нем. Но предупреждаю: на помощь мою не рассчитывай.
– Помощь? О какой помощи ты говоришь?
– Милый, ты хоть и мудр, но недогадлив, – ответила Калипсо. – Без помощи моей выбраться тебе с острова будет, ох, непросто. – Выдержав недолгую паузу, поправила себя: – Точнее, невозможно.
//-- * * * --//
Она волшебница и может сотворить что угодно, не может лишь сделать так, чтоб полюбил я ее, возжелал остаться с ней навсегда.
Днями и вечерами сижу я на песке под кроной дерева, гляжу вдаль, туда, где соприкасаются море и небо. Иногда там же, на берегу, остаюсь на ночь. Лежа без сна, извлекаю из памяти троянские годы, веду беззвучные беседы с милыми сердцу товарищами, слушаю их хмельные песни у костра, грубоватые мужские шутки. Странно: на острове царицы Калипсо десять лет войны вспоминаются мне как лучшие в жизни; там же, под стенами Трои, мечталось о тишине и сытости, то есть о том, что ныне ненавистно. Мне ненавистен нынешний покой, надоела любовная нега, меня тошнит от изобильной еды и сладких вин.
Иногда думаю: а может дело не в неимоверных трудностях и лишениях военных лет и не в скуке нынешней, а в моей – всем и вся – неудовлетворенности? А за этой мыслью – еще одна: если все же удастся мне достичь берега Итаки, обретет ли хоть там душа моя долгожданный покой?
Как бы то ни было, но однажды я не выдержал. Если не желает Калипсо предоставить мне корабль, сделаю сам. Разумеется, не корабль, и даже не лодку – простейший плот. Я опытный мореход, и понимаю, что на плоту выходить в море – безрассудство, но лучше смерть в пучине, чем прозябание на этом опостылевшем, ненавистном острове. Чувствую: еще совсем немного, и я, подобно Аяксу Теламониду, лишусь разума и наложу на себя руки.
Одинаковой длины бревна связаны лианами в прямоугольник; кое-как установлен, закреплен руль, точнее, подобие руля. Посередине палатка – к арматуре из изогнутых веток привязаны тесемками старые, плохо пахнущие шкуры зверей. Долго на морской волне этой жалкой постройке, разумеется, не продержаться. Но сделать плот качественнее, не имея инструментов – никак. Нет даже топора, и деревья мне приходится рубить и очищать от веток мечом, тем, что подарила мне Калипсо еще в первые дни моего появления на острове. Ладно, как сделано, так сделано. Осталось только столкнуть сооружение в море. Тоже непросто самому, без помощника.
– Может, останешься, любимый? – тихо молвит женщина, в момент ставшая слабой и беспомощной. Услышав твердое «нет», обхватывает лицо ладонями, заходится в беззвучном плаче.
8
И вновь, как семь лет назад, я в море. Только на сей раз один – все товарищи мои, все до единого в царстве Аида: кто-то съеден безумным Полифемом, кто-то шестиглавой Скиллой, кто-то убит лестригонами и киконами, кого-то засосала пучина морская. Я один, один во всем мире, я точка меж двумя бесконечностями – бирюзовой искрящейся снизу и ярко голубой сверху. Я не знаю, где нахожусь, и куда несут волны мой громоздкий, натужно скрипящий плот.
Вот и все. Случилось, что должно было случиться: вознесенный на гребень волны плот разваливается, бревна разносит в разные стороны. Благо, произошло это недалеко от берега, и добраться до него вплавь мне не составило труда.
Очередной остров на моем нескончаемом пути из Трои в Итаку. Чем встретит меня этот? Вряд ли чем-то хорошим.
//-- * * * --//
Я ошибся: люди, эту землю населяющие, оказались на удивление добрыми и отзывчивыми. Царь их, Алкиной, проникся ко мне жалостью и заверил, что поможет добраться до греческого берега. Жизнь сделала меня недоверчивым, и сразу я не поверил Алкиною, однако царь не слукавил: уже через несколько дней на корабле, им предоставленном, плыл я на восток, в Грецию.
//-- * * * --//
Даже не верится: я на родине, на Итаке. Душа моя переполнена чувством глубочайшей признательности Алкиною и его людям. Я машу и машу вслед отходящему от берега кораблю, и лицо мое залито слезами. Только когда корабль исчезает из виду, я отправляюсь в путь.
Мне известна здесь каждая тропка, каждый ручеек, каждый овраг и пригорок. Если идти прямиком через лес, то уже часа через три – четыре я выйду к своему дворцу.
Радостно напевая, шагал я по родной земле, когда вдруг вспомнил разговор с тенью Агагемнона в подземном царстве Аида: «Не доверяй женщинам, Одиссей, – сказал мне вождь вождей, – не доверяй им всем вместе и каждой в отдельности». «Но Пенелопа, жена моя, не способна на низкий поступок, – с жаром возразил я. – Я уверен в ее преданности, в ее любви ко мне». «Я тоже не сомневался в любви ко мне Клименестры, – горестно усмехнулся Агагемнон, – однако был ею и ее любовником коварно заколот в первый же день своего прибытия домой».
Остановившись, присел я на пригорок, задумался, и результатом раздумий явилось: доверие – доверием, да мало ли что… После чего скинул я одежду свою и проволок ее по земле, и суму переметную проволок, осыпал дорожной пылью тело, лицо, волосы и превратился в жалкого скитальца – бродягу.
//-- * * * --//
Пастух был немолод, худ и сутул. Он хрипло покрикивал на баранов и, если крики не помогали, бил их по бокам длинной хворостиной. Я узнал его по слишком крупному, загнутому книзу носу, более того, даже имя вспомнил – Евмей. Не называя имени своего, поприветствовал пастуха. Однако, ответного приветствия не услышал. Пройдясь недоверчивым взглядом по моим истертым лохмотьям, запыленным волосам, прошипел Евмей беззубо:
– Кто ты, незнакомец, как оказался здесь?
«Незнакомец» – неплохо звучит, подумал я. Буду надеяться, что останусь таковым для всех жителей Итаки, с коими сведет меня судьба в дальнейшем.
Вдохновенно лгал я Евмею: воевал под стенами Трои под началом царя земли этой Одиссея, после войны побывал во многих землях средиземноморских – и в Египте, и в Финикии, и в Ливии… Однажды наш корабль подвергся нападению пиратов, все находящиеся на нем попали в плен и были проданы в рабство. Определенный гребцом на финикийское торговое судно, сумел я бежать, но был схвачен вновь, на сей раз разбойниками сухопутными. Однако, сумев перетереть путы на ногах, бежал вновь и вот, в конце концов, оказался на Итаке. Надеюсь здесь встретить вождя своего, хитроумного Одиссея, и служить ему до конца дней своих. Глядя в старые, слезящиеся глаза пастуха, не мог я понять – верит он мне или не верит. Как бы то ни было, но Евмей пригласил меня к себе в хижину, накормил и, указав на старый тюфяк в углу, сказал:
– Поживешь у меня. Это твоя кровать.
Полночи не спали мы, разговаривали… Хотя, «разговаривали» – слово не совсем верное, потому как, по большей части, говорил Евмей (живя в уединении, этот словоохотливый муж испытывал большую потребность выговориться, и в моем лице нашел благодарного слушателя). Наводящими вопросами я старался подтолкнуть его речь в нужное мне русло, и вот что услышал: со всех земель греческих на Итаку прибыли мужи, количеством более ста. Будучи уверенными, что Одиссей уже никогда не вернется, они обосновались в его дворце, поглощают мясо животных из его стад, пьют вина из дворцовых погребов, а главное, требуют, чтобы Пенелопа, Одиссеева жена, выбрала одного из них своим мужем. Боясь гнева женихов, женщина не может прогнать их, но по мере сил тянет с ответом. Сын ее Телемах, в свою очередь, ненавидит женихов, но он один противостоять такой толпе не в состоянии.
Более ста мужей желают взять в жены Пенелопу, замужнюю женщину… Требуют от нее выбрать одного из них… Пируют в моем дворце – едят баранов и свиней из моих стад, пьют вина из моих погребов… Невероятно! Видимо, старый пастух, услышав что-то от такого же пастуха-невежи, неверно понял, неверно поняв, домыслил, приукрасил, а ко всему прочему, искаженно преподнес. В результате – чушь полная. Однако, засыпая, подумал я: а все же правильно сделал я, изменив до неузнаваемости внешний свой вид. Если даже в Евмеевом сказе правды лишь малая часть, то все равно, следует мне быть настороже.
Утром, выйдя из хижины, разошлись мы каждый в свою сторону: он – в хлев, выводить баранов, я – к дворцу, своему дворцу.
9
//-- Пенелопа --//
Их сто восемь – сто восемь моих женихов, разного возраста и ума, богатых и небогатых, внешне привлекательных и некрасивых. Кому-то из них действительно нравлюсь я, кому-то – мой дворец, мои земли и тучные стада. Третьи рассуждают так: мужи благородные, сановитые желают стать избранником Пенелопы, разве я хуже их?.. Четвертые являются во дворец лишь для того, чтоб задаром поесть да выпить, да погорланить. Не исключено, что есть и пятые, и шестые, преследующие свои цели. При этом все они, не слишком скрываясь от моего взгляда, беспорядочно сожительствуют с дворцовыми служанками, кои от происходящего без ума.
Иногда я ловлю себя на мысли, что завидую им, своим служанкам.
Мне без малого сорок – возраст жизненного заката. Двадцать из них я провела в ожидании ушедшего на войну мужа. Двадцать лет… А ведь ни по каким нормам человеческого бытия нет, и не может быть ожидания столь долгого. Год, пять, ладно, десять – но не двадцать же! Я знаю, война закончилась десять лет назад, закончилась победой греков, после чего победители, погрузив на корабли богатые трофеи, отбыли на родину. Кому-то боги благоволили, и путь их домой оказался легким и быстрым; кого-то судьба покидала по морям и землям дальним, но, в конце концов, родных берегов достигли и они. Но чтоб десять лет… Видимо, флотилия моего мужа из двенадцати кораблей, попав в бурю или шторм, оказалась потопленной. Но не исключено, что по пути домой Одиссей встретил свою новую любовь и остался с ней. Я ж его почти не знаю, вместе мы прожили совсем мало – чуть более года.
Однако замуж я не выхожу. В ответ на требование женихов выбрать одного из них, тяну с ответом всеми правдами и неправдами… Но делаю это не по своей прихоти, а подчиняясь чужой воле – воле сына моего.
– Тебе, мать, – приказал он мне, – следует сказать женишкам вот что: я не против того, чтобы выйти замуж за одного из вас, но имя избранника назову лишь после того как сотку саван для старого, немощного свекра моего Лаэрта. И ни один, даже самый жестокий из женихов не посмеет выразить недовольство твоим решением. Во всяком случае, вслух. Ты же вытканное днем будешь распускать ночью – так и отца дождешься, и избежишь гнева претендентов.
«Отца дождешься»… Сам-то он верит в то, что говорит? – Нет, конечно.
Как бы то ни было, но скрепя сердце, я подчинилась Телемаху: днем саван ткала, а ночью распускала.
Телемах, сын мой. Прикрываясь словами о супружеской верности, сколь возвышенными, столь вздорными, он на самом деле заботится лишь о том, чтобы будущее наследство не оказалось разделенным меж ним и моими детьми от следующего брака. А еще, могу предположить, желает обезопасить себя – они же, его будущие братья или сестры, в стремлении заполучить царский трон, попытаются убить его. Надо признать, это его опасение небезосновательно: подобные случаи – не редкость в Средиземноморских землях.
Вот и получается: на одной чаше весов безопасное царственное будущее Телемаха, на другой – мое одиночество, тоска телесная и душевная, исковерканная жизнь. До сего момента перевешивала сыновья чаша, но в какой-то момент долготерпению моему пришел конец: так продолжаться больше не может, не должно, иначе я лишусь рассудка. И однажды темной ночью через доверенное лицо передала я Антиною, лучшему из женихов, мудрому и красивому, высокородному и высокочтимому, глиняную табличку с нацарапанным на ней текстом: не упоминая Телемаха, я признавалась в уловке с саваном, а еще поведала о своем согласии выйти за него, Антиноя, замуж.
//-- Одиссей --//
Хмуро глядел я на то, что двадцать лет назад было одним из красивейших дворцов в Греции.
Заброшенный, заросший высокой травой сад, полуразвалившиеся хозяйственные постройки, и всюду мусор – обглоданные кости, осколки посуды, обломки раскуроченной мебели. Ворота распахнуты настежь – заходи любой. И заходят все подряд: и простолюдины, и благородного вида мужи. Первые загоняют во двор овец и свиней, вносят наполненные мешки и меха; вторые идут походкой неспешной, беспечной, нарядно одетые – так гости следуют на званый пир.
Но если это действительно гости, следующие на пир, то кто кем они приглашены? Кроме меня ведь некому, меня же здесь… меня здесь как бы и нет.
//-- * * * --//
На земле под деревом лежал, глаза прикрыв, пес, и непросто было понять, жив он или не жив? Я приблизился к нему, присел на корточки, всмотрелся. Нет, не мертв – дышит. Тяжело, неровно, с хрипами, но дышит.
– Аргус, ты ли это?
Пес на вопрос не откликнулся. Да, это он, только сжавшийся, маленький, считай, половина того Аргуса, коим был двадцать лет назад. И неимоверно тощий – ни мускулов, ни жира, одни лишь обтянутые кожей ребра.
– Бедный мой Аргус.
И вновь пес не прореагировал на мой голос, до того был обессилен.
– А я ведь помню как давным-давно, до моего отбытия на Троянскую войну, радовался ты встречам со мной: всеми четырьмя лапами оттолкнувшись от земли, взлетал высоко и, уже в воздухе находясь, норовил лизнуть меня в лицо; приземлившись, прокручивался в безумной радости и вновь подпрыгивал – коснуться языком моего лица. И еще раз, и еще. Эх, молодость, молодость – твоя, моя…
Смахнув слезу со щеки, провел я ладонью по ребристой собачьей спине, почесал за ухом, легонько похлопал по бокам. И тогда, собравшись силами, пес вскинул голову, распахнул глаза и заглянул в мои. Зарычал еле слышно, давая понять, что узнал меня. А в следующее мгновение умер. Прощай, Аргус, друг мой.
10
Во дворце за тремя долгими, приставленными друг к другу фигурой «П» столами, восседали мужи, хмельные и шумные. Слуги вносили, ставили на столы блюда с кусками мяса, вареного и жареного, тарелки с хлебом и соусами, кувшины с вином, служанки выносили опорожненные. Один из мужей, белокурый и белозубый, лихо бил по струнам кифары; окружение, прихлопывая да притопывая, горланило куплеты с соленым содержанием.
У стен зала сидели нищие – по два, по три у каждой стены. Они угодливо улыбались женихам, небрежно бросавшим им плохой кусок с блюда – желудок или почку. Не женихов, но именно нищих разозлило мое появление в пиршественном зале: еще бы, лишний рот. Стоило мне попытаться присесть на пол у стены, как сидящий там нищий гневно набрасывался на меня: эй, пришлый, ну-ка пошел вон, эта часть стены моя, она давно уже моя, и ни с кем я не собираюсь ею делиться. Разумеется, расправиться с любым из этих ничтожеств, да и со всеми разом мне, одному из лучших кулачный бойцов в греческом войске, не составило бы труда, но не хотелось лишний раз обращать на себя внимания женихов.
Умерив негодование, сел я на пол вдалеке от стола, у самой двери, благо никто отсюда выгонять меня не собирался.
В своем дворце я сижу на полу у двери, сижу и вспоминаю.
А ведь было уже в жизни моей, было, когда пришлось мне притворяться нищим: в годы военные, обряженный в лохмотья, едва прикрывающие тело, с лицом, обезображенным гнойными струпьями, проник я в Трою. Переходя с улицы на улицу походкой шаркающей, сидя на земле с протянутой рукой, прислушивался я к разговорам троянских военачальников и высокопоставленных сановников. Немало ценного удалось мне услышать тогда. Правда, чуть было не закончилась вылазка та смертью моей: был я узнан Еленой, женой Менелая (вернее, на тот момент жена Париса), той, из-за которой и началась война. Однако, не выдала меня женщина, более того, помогла выйти из Трои. Думаю, сделала она это для того, чтобы в случае победы греков замолвил я за нее словечко, не позволил разгневанным мужам греческим растерзать ее.
Вот и сейчас, сидя у двери, тихий и согбенный, с взглядом, устремленным в пол, прислушиваюсь я к разговорам недругов своих, и понимаю: поведанное мне ночью Евмеем и показавшееся чушью – вовсе не чушь. Так и есть, все эти мужи, что сидят в моем дворце, поглощают мясо моих свиней и баранов, пьют мои вина, крошат во хмелю мою мебель – женихи Пенелопы. Первым поползновением было, назвав себя, вскричать: «Прочь! Прочь, безумцы, с дворца моего»! Но, поразмыслив, решил я не делать этого. Ведь и фразу не успею закончить, как паду с проломленной головой. Я не погиб на войне от троянского оружия, не погиб на пути домой в столкновениях с жестокими чудовищами, не утонул в пучине морской – я не должен погибнуть здесь, от рук этих наглецов. Правильней будет, не поддаваясь чувствам, выждав благоприятный момент… Эх, подумал я горестно, были б живы товарищи мои боевые, мы б вмиг расшвыряли эту толпу. Как стрелы летят вперед наконечниками, так полетели б они вперед головами – через дворцовый забор.
В какой-то момент на меня обратил внимание один из женихов. Он был немолод, на макушке головы волос ощущалась нехватка, при этом из носа и ушей растительность вырывалась в количестве излишнем.
– Эй, ты, неумытый, – наставил в мою сторону палец, – ты кто такой, откуда и какими ветрами занесло тебя на Итаку? У нас здесь своих нищих излишек – вон, подобно собакам дворовым, расселись вдоль стен в ожидании объедков.
Не ответив хмельному мужу, отвел я в сторону взгляд, но такая моя реакция не успокоила его, наоборот, взбесила.
– Ты! Да как ты смеешь не отвечать мне! А может со слухом у тебя плохо? Я спросил кто ты и откуда.
И вновь не отреагировал я на оскорбительный выпад, даже не пошевельнулся. Тогда плешивый схватил стоящий на столе кувшин и метнул в меня. В последний момент успел я отклонить голову, и кувшин, врезавшись в стену сбоку от меня, разлетелся на мелкие части. Осколок, или осколки прорезали мне кожу на виске. Я схватился за раненное место, но кровь сквозь пальцы полилась на плечо, на грудь, часто-часто закапала на пол.
– Брось, Эвримах, негоже благородному мужу обращать внимание на нищего, тем более, связываться с ним.
– Что по мне, Эвримах прав, слишком много нищих в царском дворце, а этот еще ведет себя так, словно он здесь хозяин. Жаль, что кувшин влетел в стену, а не в его.
Покричав еще немного, плешивый дал себя успокоить, перестал обращать на меня внимание.
Ладно, Эвримах, припомню я тебе этот кувшин. И все вы, женишки, узнаете, что такое гнев Одиссея, царя вашего… И вы, ничтожные поглотители объедков.
//-- * * * --//
А позже сановного вида, прекрасный лицом жених встал из-за стола, поднял руку, и по залу прошелестело: «Тише! Тише! Антиной желает молвить слово». Дождавшись тишины, заговорил Антиноя.
– Нас здесь сто восемь мужей, сто восемь претендентов на одно место – избранника Пенелопы. Мы соперники, но не враги, а значит, действовать должны согласованно. Сейчас мы решим, что нам должно предпринять, с учетом того, что вожделенная наша вдовушка… – для большего эффекта приостановил Антиной речь свою, после чего выкрикнул: – лжет нам.
Переглянулись женихи меж собой, вскинули плечами недоуменно. Некто, сидящий у края стола, подал голос:
– Но каким образом может лгать нам Пенелопа? Она ведь не то, что разговоров с нами не ведет, даже не выходит к нам в пиршественный зал.
Веселый кифарист ударил небрежно по струнам, и звук этот вызвал всеобщий смех. Однако, лицо Антиноя продолжало оставаться серьезным.
– Да, лжет, вы не ослышались. Об этом поведал мне некто из окружения Пенелопы, имени его называть не стану. Только лжет нам она не словами, а действиями, что суть – одно и то же, если не хуже. По договоренности, ею навязанной и нами благосклонно одобренной, имя избранника Пенелопа должна назвать сразу же, как закончит ткать саван для свекра своего Лаэрта. И мы ждем, мы терпеливо ждем окончания работы, не ведая того, что сотканное днем она… – и вновь Антиной в своей риторической манере смолк ненадолго, после чего выкрикнул: – распускает ночью.
Минутное молчание, после чего зал взорвался негодованием. Вскочили со своих мест женихи, замахали руками, заголосили во всю силу глоток: «Возмутительно! Не потерпим! Своей ложью она попирает наше достоинство! Мы к ней с пониманием и сочувствием, а она вместо благодарности…»
Дождавшись, когда выдохнется, утихнет порыв, произнес Антиной:
– Страшно представить, но в бесцельном ожидании мы могли б провести еще долгие годы, если не всю оставшуюся жизнь.
Тогда один из женихов, грузный и свирепый, треснул по столу кулаком, да с такой силой, что подлетели блюда с едой; подобно жабам, прыгающим с берега в болото, плюхнулись на пол жирные куски мяса; из упавших на бок кувшинов широкими струями полилось вино. Слуги из-за столов бросились поднимать кувшины, но натечь на столы и на пол успело немало.
– Если не желает Пенелопа сама выбрать одного из нас, пусть за нее решит жребий.
– Верно, Амфином!
– Несколько дней вдовушке на размышление, а затем – жребий.
– Верно!
– Жребий! Жребий – указующий перст богов!
Антиной вновь поднял руку: тихо!
– Будем считать, решение вынесено, – подвел итог, – и быть ему воплощенным в жизнь. Дадим Пенелопе на размышление пять дней, но, если по окончанию этого срока она не назовет имя избранника, тогда, как предложил Амфином…
– Пять дней много, – перебил его кто-то, – хватит и трех. За время нашего пребывания во дворце она наверняка успела выделить того из нас, кто ей более других по душе.
– Пусть так, – согласился Антиной, – дадим ей три дня, если же не назовет она имя одного из нас, пусть назовет его жребий.
– Прекрасная мысль! Сам Одиссей, бывший муж Пенелопы, о силе и гибкости ума которого мы наслышаны, не придумал бы лучше.
– Будем надеяться, Пенелопа по достоинству оценит наше благородство.
– Наполним же чаши, мужья, выпьем за здоровье мудрого Антиноя!
11
//-- Одиссей --//
Ночь, глубокая ночь. Ноет рана от осколка, но привычен я к боли. Не сплю, думаю.
Одолеть в одиночку такое количество врагов в одиночку я, конечно, не смогу. Нужны помощники, но где их взять? Лучшие мужи Итаки, смелые и сильные, двадцать лет назад ушли со мной на войну, и не вернулись. Новое же поколение не пойдет за мной, даже если узнает, кто я. Телемах, сын мой, лишь на него надежда. На него самого и его товарищей.
– Евмен, ты спишь?
Старый пастух приподнялся на локте.
– Нет, не сплю.
– Я лгал тебе, добрый Евмен, говоря о своих блужданиях по Египту и Ливии, о побегах из рабства. Я Одиссей, сын Лаэрта, царь земли этой. Богам было угодно, чтобы из побежденной Трои плыл я сюда, на Итаку долгие десять лет. Не буду рассказывать о величайших злоключениях, кои пришлось мне преодолеть в пути, скажу лишь, что потерял все свои корабли, всех боевых товарищей. Думал, обрету успокоение здесь, на родине, но нет: во дворце моем обосновались мужи подлые, жаждущие отнять у меня жену, а с нею вместе дворец, и земли, и тучные стада мои. Впрочем, ты все это сам знаешь, рассказывал мне об этом. Помоги мне в борьбе с ними, Евмей, и остаток дней своих проведешь в роскоши. Это обещаю я, царь твой Одиссей.
Какое-то время Евмей обдумывал услышанное. Наконец заговорил.
– Ни к чему мне, старому человеку, роскошь. Другое дело…
Вновь смолк, и задумался, каким быть продолжению. Так и не решив, перескочил на новую фразу.
– Всю свою долгую жизнь я пасу скот, чужой скот. Никогда не было у меня достойного жилища, не было семьи, и товарищей верных не было. Ни прошлого, ни настоящего, ни малейшей надежды на будущее. И вот являешься ты, Одиссей, и предлагаешь мне придать смысл существованию моему, настоящий, мужской смысл. Разумеется, отвечу я согласием. Победим ли мы, царь мой, проиграем, проживу ли я еще какой-то отрезок времени, погибну ли в ближайшие дни, – в любом случае, с тобою рядом я уже не буду блеклым приложением к чужой жизни.
За десятилетия войны и странствий огрубел я душой, но слова старика растрогали меня – из глаз выкатились, потекли по щекам слезы. Отвернувшись, смахнул я их, благо, в темноте не увидел этого Евмей.
//-- * * * --//
Даже не припомню, когда снилось что-то хорошее. Вот и этой ночью…
Сон возвращает меня на остров лестригонов. Выслушав Антилоха, кричу: «Все на берег, друзья, великаны разбивают наши корабли. Если остались целые, восходите на них, поднимайте якоря, и в море…»
Мы бежим, бежим изо всех сил, за спиной слышим топот преследователей. Увиденное на берегу приводит нас в отчаяние: все до единого корабли разнесены в щепки. Ноги сами несут нас дальше и дальше, мы бежим, бежим, куда глаза глядят. Краем глаза вижу я, как падают замертво мужи, сраженные камнями лестригонов, слышу предсмертные их вскрики. В какой-то момент обнаруживаю, что в живых остался лишь я один. Страхом объят, продолжаю свой бешеный бег. Только бы выжить, выжить…
Предо мной гора, за мной лестригоны. Тяжело дыша, начинаю движение наверх. Бешеные удары сердца сотрясают грудь – выше, выше. Склон все круче, и вот уже я, подобно ящерице, ползу по нему, ползу, рискуя в любой момент сорваться. Но не срываюсь и восхожу на вершину.
Я жив, я на вершине. Оглядевшись, обнаруживаю, что со всех сторон малой площадки обрывы столь крутые, что не спуститься по ним – никак, сорвешься и сломаешь шею. Не спуститься…
О боги, если это ваше благоволение, то лучше б его не было.
//-- * * * --//
Меня узнал старый пес Аргус, но не узнал сын. Да и не мог узнать, ведь когда покинул я Итаку, ему и года не было. Двадцать лет, целых двадцать лет…
Предо мной стоял молодой муж, высокий и стройный, с бородкой, еще не успевшей обрести мужскую жесткость. Я бросился к Телемаху, желая обнять его, прижать к груди, но, пресекая мое движение, он вытянул руку – нет, нет, никаких объятий. Горькой обидой наполнилось сердце мое, но вскоре ее сменила мысль: а ведь он прав, какой из меня нынешнего царь…
– Умерь пыл, бродяга, не смей приближаться ко мне, тем более, не пытайся прикоснуться, иначе я вышибу из тебя дух, – хмуро произнес Телемах. – Евмей пересказал мне обе твои истории: первую, в которой ты воевал на Троянской войне, был рабом и беглецом; и вторую, где ты – царь Итаки Одиссей, отец мой. Но меня тебе не провести: и первая, и вторая истории – вымысел. Ты – лжец и самозванец.
Утверждать, что я тот, кем себя называю, просить, чтоб поверил мне – пустое.
– Что ж, Телемах, тебя можно понять. Будь я на твоем месте, тоже не поверил бы. Но пред тобою, в самом деле, твой отец, Одиссей. И я готов подтвердить это чем угодно, кроме…
– Кроме чего?
– Я б не хотел, чтоб ты подвел меня на опознание к жене моей, твой матери Пенелопе. Учитывая, что происходит во дворце моем, мне имело б смысл определенное время оставаться неузнанным. Так будет лучше нам всем – и мне, и тебе, и Пенелопе.
Задумался юноша, затем произнес:
– Однажды отец мой – это было еще до моего рождения – охотился на кабана и смертельно ранил его дротиком. Кабан лежал без движения, но стоило Одиссею к нему приблизиться, как тот бросился на него и пропорол клыком всю икру, аж до самой стопы. И хоть с тех пор прошло более двадцати лет, но думаю…
Телемах еще не закончил фразу, как я, повернувшись к нему спиной, показал широкий шрам на указанном месте.
– К великому счастью, клык не повредил сухожилий, и я не потерял возможность ходить, бегать, и даже воевать. Хотя, временами, рана напоминает о себе – ноет, особенно перед дождем.
Борьба различных чувств отразилась на лице юноши. Шрам – шрамом, но поверить в то, что стоящий пред ним бродяга царь земли этой, он не мог. Я также пребывал в замешательстве, какое же еще привести доказательство того, что я – Одиссей, но ни до чего додуматься не мог. Благо, пришла мне на помощь Афина Паллада: придала мне мой истинный облик – облаченного в дорогое платье мужа, с благородным ликом и царственной осанкой. А затем, убедившись в том, что поверил мне Телемах, вновь претворила меня в бродягу.
//-- * * * --//
Мы пили вино, говорили, говорили, и не могли наговориться. Я повествовал о троянской войне, боевых своих товарищах, о долгом и тяжком пути домой, встречах и столкновениях с чудовищами; сын – о своей, тоже непростой, жизни. А затем разговор от прошлого плавно перетек к настоящему, и задумались мы, как нам противостоять женихам, разрушить коварный их замысел. Конечно, будь времени хоть немного больше, мог бы я наведаться в Спарту, к Менелаю (уж кто-кто, а он мой вечный должник), попросить помощь – сотни полторы – две воинов… Но нет, за три дня, отведенных Пенелопе женихами, – не успеть. Двоим же нам… и не только нам, любым двоим мужам, будь они хоть Гераклом и Тесеем, вооруженную толпу, количеством более ста, не одолеть.
…вооруженную…
– Вот если б нам, отец, удалось обезоружить их…
– Верно, Телемах, обезоружить… Но как?
– Входя в пиршественный зал, женихи – так у них заведено еще со времени появления во дворце – снимают оружие и вешают на гвозди, специально для того вбитые в стену.
– Входя, снимают с себя, вешают на гвоздь; выходя, вооружаются…
– Но если выходят из зала ненадолго – по той или иной необходимости, – конечно же, оружие с собой не берут.
– Если из зала во двор все они выйдут одновременно, зная, что возвратятся…
– Верно. А во двор их можно выманить…
Задумались мы. Чем можно выманить из зала мужей, всех одновременно, да так, чтоб не схватили они со стен свое оружие.
– Криками «пожар»!
– Нет, не то. Пожар – это, скорее всего, надолго. Выбегая, они схватят мечи.
– …приглашением на зрелище.
– Лучше, гораздо лучше, но тоже не то.
– …вызовом на соревнование.
– …и не простое, а где победителю наградой – ни много, ни мало – вожделенная Пенелопа.
Беседа мужей. За словом – второе, за вторым – третье, восьмое, тридцатое, сотое… Каждое последующее, нанизанное на предыдущее, подталкивает мысль к ее законченному виду. Мысль в законченном виде предваряет решение, решение – действие.
– Сын мой, только что боги одарили меня великолепной мыслью. Мы поступим вот как…
12
Женихи трезвы и молчаливы. Каждый одет в то лучшее, что у него есть. Не притрагиваются к еде – не до еды, да и пьют мало, только, чтоб утолить жажду. Сегодня последний из трех дней, отведенных Пенелопе; если до наступления темноты не назовет она имя будущего своего мужа, будет брошен жребий.
Солнце уже клонилось к закату, когда в пиршественный зал зашел Телемах. Поднял руку – слушайте!
– Мужья благородные! – Взглядом неспешным пройдясь по лицам женихов, заговорил. – Оглашаю решение матери своей, Пенелопы. Мужем ее станет тот, кому по силам будет согнуть лук Одиссея, накинуть тетиву, после чего выпустить из него стрелу, да так, чтобы пролетела она через двенадцать колец. – И, не обращая внимания на громкие восклицания, как поощрительные, так и негодующие, указал на дверь: – Выходите во двор, все. Там уже ожидает вас Одиссеев лук, там же на уровне груди установлены двенадцать, в ровную линию, колец.
Удивлен услышанным Антиной, ведь в глиняной табличке, переданной ему Пенелопой, ясно и недвусмысленно указано, что мужем ее, без каких-либо условий, тем более, соревнований, будет выбран он. Ни о каком одиссеевом луке и двенадцати кольцах в табличке ни слова, ни полуслова. Однако не оспаривает Антиной сказанное Телемахом – даже не может придумать, на что сослаться.
Поднявшись из-за столов, женихи долгим ручьем направляются во двор. Как только последний муж покидает пиршественный зал (это бродяга с широкой повязкой на голове), чья-то рука беззвучно прикрывает дубовую дверь и также беззвучно задвигает объемную, хорошо смазанную щеколду.
//-- * * * --//
Удивлен Антиной, но еще более удивлена Пенелопа, наблюдает она с отдаления за происходящим и не может взять в толк, что происходит во дворе, для чего установлены медные кольца… А ведь скоро, менее, чем через час ей надлежит, в зал явившись, произнести одно-единственное слово – имя своего избранника: «Антиной».
Приглушенные расстоянием, все же улавливает она часть слов Телемаха: Одиссеев лук… накинуть тетиву… сквозь двенадцать колец…
//-- Одиссей --//
Глядя на жалкие потуги женихов, я лишь улыбаюсь: куда вам тягаться со мною, жалкие обжоры и пустомели… Даже на войне троянской, долгой и жестокой, где воевали мужи не чета вам, редко кто мог сравниться со мной в стрельбе из лука.
И не только в стрельбе из лука не было равных мне, Одиссею. Хотя считалось…
Кто-то сказал, кто-то повторил, за вторым третий, двадцатый, сто тридцать восьмой – и ворвалось в голову каждого грека, и засело в головах прочно: первый герой Троянской войны – Ахилл. А спроси этого каждого, почему именно Ахилл – услышишь в ответ: потому что он самый сильный, никто из нас, греков, и не только греков, но и врагов наших троянцев, не мог сравниться с ним на поле боя. Что верно, то верно: обладал сын царя Пелея и богини Фетиды сверхчеловеческой силой и неуязвимостью; убил он в боях пятьдесят четыре троянца, больше, чем кто-либо из греков; это от его руки погиб могучий Гектор; его временное отсутствие на полях сражений из-за ссоры с Агагемноном основательно подорвало боеспособность всего греческого войска. Все это так. Но если говорить не о цифрах – что цифры, не они главный показатель ценности воина, – а об общем вкладе в нашу победу – здесь со мною не сравниться ни Ахиллу, ни Агагемнону, ни Аяксу Теламониду, ни Менелаю – никому.
Десять лет длилась Троянская война, и неизвестно когда б она закончилась, а, главное, победой какой из враждующих сторон, если б не мои деяния – боевые, разведочные, дипломатические.
Это я на пару с другом своим Диомедом проник в Трою, и там мы похитили из святилища изваяние Афины Паллады, тот самый палладиум, без которого – по утверждениям жрецов – не победить грекам.
А история с Филоктетом… Великого страдальца Филоктета, жутко озлобленного на греков (а более всего, на меня), сумел я совместно с тем же Диомедом и сыном Ахилла Неоптолемомо доставить из Тенедоса в Трою, после чего в одном из боев отравленной стрелой Геракла Филоктет он смертельно ранил Париса, лучшего троянского лучника, похитителя Елены. Смерть Париса нанесла троянцам урон не меньший, чем смерть его могучего брата Гектора.
И главное. Просчитав такие человеческие пороки, как любопытство и доверчивость, я придумал нечто доселе невиданное – громадного деревянного коня с надписью на боку: «Подарок данайцев Афине Воительнице». Потрясенные видом этого необычайного сооружения, плюс к тому, сбитые с толку нашим разведчиком Синоном, троянцы приняли решение затянуть его в Город. Конь, однако, оказался слишком велик, не проходил в городские ворота, и троянцам пришлось сделать пролом в наружной стене. Между тем, конь – по моей задумке – был сооружен внутри полым, и в чреве его находились двадцать шесть греческих смельчаков со мною во главе. Ночью мы беззвучно выбрались из коня, перебили стражу и открыли городские ворота. Через них, а также через разбитую самими же троянцами часть стены, предавая мечу всех подряд – и мужей, и женщин, и детей, и стариков, – в Город хлынули греки. Это было концом Трои, концом войны.
Разумеется, это не все мои подвиги, лишь наиболее важные. Однако и без этих трех не смогли б победить греки.
Что мне после этого вы, женишки презренные. Одержу я победу и над вами, потому что я сильнее вас, опытнее и хитрее.
//-- * * * --//
Вот уже пятеро мужей пытаются согнуть лук, чтоб накинуть на изогнутый его конец тетиву, но безуспешно. Шестой, седьмой, восьмой – и тоже впустую, словно не из акации лук, а из гранита. Невероятно! Девятый додумался: перед попыткой тщательно протер лук свиным жиром, провел несколько раз вперед-назад над костром, чтоб впитался жир. Собравшись с силами, стал гнуть… нет, не получается. Глядит на происходящее Антиной и думает: что-то здесь не то. Не может быть, чтобы мужи во цвете лет, сильные и умелые, не могли согнуть обычный (во всяком случае, внешне) лук.
– Телемах! – выкрикивает он громко, да так, что все присутствующие поворачиваются в его сторону, – я понял твою хитрость. Это лук не Одиссея, отца твоего, а самого Аполлона, и только он, божественный стреловержец, способен согнуть его, накинуть тетиву, выпустить из него стрелу.
Хочет еще что-то добавить Антиной, и уж, было, раскрывает рот, но в этот момент к луку подходит бродяга с повязкой, прикрывающей лоб и верхнюю часть лица. Тот тихий незаметный бродяга, что с ликом постоянно опущенным, сидел у двери, тот, в которого метнул кувшином хмельной Эвримах.
– Я попробую.
Гневом воспылали женихи: «Негоже бродяге принимать участие в соревновании благородных мужей! Видимо, не пошел впрок ему урок, преподнесенный Эвримахом. Не желаем, чтобы грязные руки нищего касались лука Одиссея. А если это лук Аполлона, как предположил мудрый Антиной, то тем более». А в следующий момент взвился над толпой чей-то голос: «Хватай ничтожество за руки да за ноги, зашвырнем его через забор, пусть впредь знает свое место». И уж было надвинулась толпа на бродягу, но тут вмешался Телемах.
– Назад!! – закричал во всю силу. – Назад! Я здесь хозяин, и мне решать, кому брать в руки лук, кому нет. Так вот, слушайте! Я разрешаю этому мужу принять участие в состязании.
И хоть прикрыта повязкой верхняя часть лица бродяги, а нижняя сокрыта бородой, но что-то знакомое улавливает Пенелопа в его фигуре, походке, жестах. Уловив, не может поверить: «Нет, не может быть, это не он»…
Взяв лук в руки, бродяга какое-то время рассматривает его, вертит так – этак, проводит любовно ладонью по дереву, наконец, ставит концом на землю. Без малейшего усилия согнув, накидывает тетиву. Глядят женихи на происходящее, и не могут поверить… А дальше происходит еще более удивительное. Бродяга скидывает с головы повязку, с тела грязную накидку, и пред изумленным взором толпы предстает прекрасного телосложения муж – не первой молодости, но стройный, мускулистый, быстрый в движениях. Он поднимает с земли стрелу, приставив к тетиве, натягивает и выпускает… Стрела пролетает сквозь все двенадцать колец, ни одного из них даже не коснувшись. Минута молчаливого изумления, после чего двор взрывается безумным ревом. Кто-то ревом этим выражает восторг, кто-то гнев, кто-то пытается доказать, что бродяга, точнее, лицедей, обряженный бродягой, не был в числе женихов, а значит, не имеет права претендовать на обладание Пенелопой.
Между тем, с внешней стороны по приставным лестницам на забор восходят вооруженные мечами и луками юноши, и выпускают стрелы в гущу толпы. Сначала крики пораженных утопают во всеобщем реве, когда же до женихов доходит, что их, безоружных, убивают, точнее, забивают, словно жертвенных животных, они бросаются к дворцу. Дверь, запертую изнутри на щеколду, открыть им не удается. Здесь же, во дворе нет у них ни мечей, ни щитов, ничего, чтоб хоть как-то прикрыться… И испугались тогда, запаниковали мужи, стали хаотично метаться по двору.
Преображенный бродяга был безжалостен.
– Ах вы подлые, черные души… Пока я десять лет у стен Трои во славу Греции, и столько же времени добирался домой… Сражаясь с чудовищами, преодолевая бури и шторма… Теряя лучших своих товарищей, достойнейших мужей…
Так, приговаривая сквозь зубы, выпускает стрелы Одиссей, и каждая несет смерть женихам.
– Моя жена вам нужна, Пенелопа… Дворец мой нужен вам, угодья, стада мои… В грязный хлев превратили дворец… Баранами моими и свиньями обжираетесь… Вино мое лакаете, словно свое собственное…
Плечо к плечу с Одиссеем Телемах, страшен его лик, точны стрелы. В тех из женихов, кто пытается перелезть через забор, вонзают клинки друзья Телемаха.
Бойня. До мелочей высчитанное смертоубийство.
Завален трупами двор, залит по щиколотку кровью. Все как в Трое, когда в нее через распахнутые ворота ворвались греки, разве что в пределах меньших. И та же радость победы. Безумная радость. Безумие…
– Ну-ка, женишки-красавцы, признавайтесь, кто еще из вас жив, кого еще прикончить? – выкрикивает Одиссей и громко смеется над своей же шуткой. Смех подхватывает опьяненный кровью Телемах, за Телемахом его дружки, и долго еще над побоищем звучит заливистый мужской хохот.
Глядящая на избиение издалека Пенелопа пытается выискать в мертвых телах Антиноя, но нет, не находит. Да разве возможно по залитому кровью, обезображенному раной или предсмертной гримасой лицу определить – кто это. Не найдя, не слишком печалится: все равно это был бы уже не он, не Антиной, а всего лишь его обездвиженное тело.
Мертвы женихи, все до единого, но убийцам этого мало, они жаждут еще крови. По указу Одиссея пастух Евмен на пару со своим племянником выталкивают во двор служанок, тех, что сожительствовали с женихами, и развеселые дружки Телемаха закалывают их.
Кого бы еще… И тут вспоминает Одиссей нищих, что отгоняли его от стен пиршественного зала. Ну-ка, друзья, гоните сюда этих насекомых в человеческом обличье. Со смехом и шутками исполняется его указ. На лицах нищих страх, но еще более – удивление, вопрошают они: чем, и перед кем мы провинились, за что вы нас убивать будете? Вопросы безответны, зависают в воздухе – негоже царю отчитываться перед человечьим сбродом. Испускают нищие дух, так ничего и не поняв.
Вот и всё, смерти преданы все ее заслужившие. Одиссей требует вина, жадно выпивает чашу, за первой вторую, за второй третью, после чего на него наваливается усталость, величайшая усталость двадцати лет неимоверного напряжения сил, физических и душевных. Ноги подкашиваются, и падает он на тела тех, кого сам же лишил жизни. Телемах с друзьями подхватывают Одиссея, заносят в дворцовую спальню, бережно кладут на кровать.
13
//-- Одиссей --//
Я проспал остаток дня и всю ночь. Открыв глаза уже при свете солнца, увидел сидящую рядом на кровати женщину. Желтоватого цвета лицо в частой сетке морщин, волнистые с проседью волосы, под тонкой тканью туники проглядываются обвисшие груди, мягкий – в многочисленных складках живот. Женщина напоминает мне тех троянских пленниц, что по возрасту не могли быть наложницами, и коим вменялось ухаживать за раненными воинами. Разве что одежка у тех была проще. Черты лица женщины кажутся мне знакомыми, но вспомнить – кто она, где и когда ее я видел – не могу.
Она улыбается и, положив ладонь мне на грудь и нежно поглаживая, произносит: «Наконец ты проснулся, милый мой, долгожданный Одиссей». Не зная, как отреагировать на ее слова, молчу. Ладонь женщины с груди соскальзывает к животу, ласкает живот, затем ниже, ниже. Я в недоумении, я возмущен: с какой стати эта наглая, не в меру самоуверенная женщина думает, что способна соблазнить меня, героя войны, царя земли этой. В конце концов, женатого мужа. Да как она смеет! Тыльной стороной ладони бью ее по руке.
– Не смей ко мне прикасаться, старуха.
Какое-то время женщина глядит на меня оторопело, затем глаза ее вспыхивают гневом и яростью.
– Как ты сказал? Старуха?!
– Именно так и сказал, ты не ослышалась.
– Да как ты смеешь!
Моя очередь изумиться. Понимая, кто я (ведь назвала Одиссеем), разговаривает со мной таким тоном. Видимо, безумна. Но почему она здесь, во дворце, рядом со мной, на моей кровати?
– Кто ты, женщина? Назови себя.
Я многое повидал в жизни и давно перестал чему-либо удивляться, но тут… Со зловещей гримасой на лице женщина набросилась на меня, вцепилась обеими руками в лицо и процарапала ото лба до подбородка. Будь у нее в руке нож, не сомневаюсь, ударила б ножом. Вторично потянула руки к лицу моему, но я успел схватить ее за запястья, сильно сжал и немного провернул. Женщина завизжала.
– Больно! Пусти!
Чувствуя, как кровь от нанесенных ее ногтями борозд стекает по лицу, я не спешу отпускать. Наоборот, сжимаю еще сильнее.
– Пусти, ты вывихнешь мне руки.
– Отпущу. Но сначала ответь, кто ты и по какому праву себя так ведешь?
– Пусти, безумец! Убийца!
– Не смей! Не смей оскорблять меня, называть убийцей. Я защищал свою любимую жену Пенелопу, защищал от мужей назойливых, ей отвратных. Я спасал ее от позора и насилия. Впрочем, с какой стати я объясняю это тебе, посторонней женщине. Еще раз требую: назови свое имя.
– Пусти руки.
– Пообещай, что не будешь кидаться на меня.
– Не буду.
Я отпускаю ее руки. Положив ладони на лицо, женщина водит головой из стороны в сторону, стонет.
– Кровь невинных людей помутила твой разум, Одиссей, отшибла память. Я и есть Пенелопа, жена твоя. Долгие двадцать лет я ждала твоего возвращения, правдами и неправдами отказывала ста восьми достойным мужам, тем, которых ты, подло обезоружив, убил. И после всего ты не признаешь меня, не позволяешь прикоснуться к себе, называешь старухой…
О боги, заклинаю вас, дайте знак, подтверждающий, что это ваша шутка, что сидящая рядом женщина, называющая себя Пенелопой, вовсе не Пенелопа, а бесстыдная самозванка.
Но боги молчат, не подают знак. Я же, вглядываясь в лицо женщины, начинаю понимать: да, это она, невероятно изменившаяся. А я ведь сразу узрел в ее чертах нечто знакомое, но не мог понять – что. Теперь понял. И еле сдерживаюсь, чтоб не закричать от ужаса.
Под стенами Трои у каждого греческого царя, каждого командира, даже у некоторых воинов, из тех, что храбры и удачливы, были наложницы. У меня их было две – необыкновенной красоты девушки. Радостно встречали они меня после боя, омыв и растерев благовониями, укладывали бережно, словно дите малое, на кровать и… не давали заснуть до самой поздней ночи. А то и до утра.
Затем, уже после войны, судьба забросила меня на остров волшебницы Кирки. Я прожил с нею год. Ах, как горевала Кирка, узнав, что придется расстаться со мной, как рыдала, глядя на мои отходящие от берега корабли.
На острове царицы (и тоже волшебницы) белокурой зеленоглазой Калипсо, пробыл я целых семь лет. Безумно любила меня Калипсо, не хотела отпускать, предлагала бессмертие без старости. Лишь воле богов подчиняясь, отпустила. Позже дошел до меня слух, что покончила она с собой, не в силах жить без меня.
Прекрасные, достойнейшие женщины. Но расставался я с ними, следуя велению души, рвавшейся домой, в Итаку, к жене, к сыну…
И вот я дома, и рядом со мною на кровати жена моя Пенелопа. Казалось бы, радуйся, торжествуй… Но нет! Обволочен разум мой думой черной: не зря ли столько усилий было потрачено?
Я не в силах терпеть эту трясущуюся в рыданиях женщину. Вскочив с кровати, выбегаю из спальни, минуя пиршественный зал, где на столах нетронутая еда, а стены увешаны оружием – прочь из дворца. Через не убранный, все еще заваленный многочисленными трупами, в застывших лужах крови двор мчусь к морю, к свободе…
Старый согбенный рыбак выгружает из ялика скромный свой улов. Стянув с шеи талисман, – на ярко красной бечевке золотая, увенчанная боевым шлемом, голова Афины Паллады, моей покровительницы, – протягиваю старику. Мне не жалко безделушки, все равно проку от нее никакого. Если и помогала мне богиня, то лишь в малом, главное же – счастье – обрести не помогла. «Вот держи, старик, я покупаю твою лодку». Рыбак сразу не может сообразить, что к чему, как соразмеряются его лодка и золотое, тонкой работы, изделие. Когда же до иссохших его мозгов доходит, что за ялик заплачено во много раз больше, чем он стоит, улыбается, радостно и беззубо.
Днище отрывается от песка, ветер тут же надувает парус и несет лодку в открытое море. Все дальше, дальше берег Итаки, вот он уже тонкая полоска, а вот и полоску поглотило бирюзовое – в радостных искорках – безбрежье. Что на сей раз уготовано мне богами?
Рассказы
Миниатюры 1
1
Красноармейская. Двое у обочины, голосуют. По жестам, по прикиду – не наши, кавказцы. Останавливаюсь. Один из них открывает дверь, – до Бессарабки, – говорит. А что там до Бессарабки, километра три, копейки, но коль уж остановился – надо везти.
Сели в машину и с ходу загалдели что-то по-своему: абыр-быр, абыр-тых, мыр-быр-тых. Не понимаю слов, но понимаю – ругаются меж собой. Что-то, видимо, не поделили и пытаются друг другу доказать. Грузины. Короче, галдят они, галдят, а тут как раз на въезде на площадь Толстого долгая тянучка началась. Я включаю радио, думаю, собьет их хоть немного – ни фига, наоборот, еще громче орать стали. Неприятно, конечно, когда такой жуткий гвалт стоит в машине – один, что спереди, мне в ухо орет, а второй в спину. Однако ничего не поделаешь, нужно терпеть; такая у нас, у таксистов, работа.
Ну все, доехали. Остановился. А эти двое – о народ интересный! – никак не успокоятся, продолжают ругаться. Граждане, говорю, приехали. Конечный пункт – станция Бессарабка.
Тот, что постарше, что рядом со мной сидел, сует мне пятерочку; я тянусь за сдачей – там по счетчику что-то около пятидесяти копеек, – а он только отмахнулся. Э! – говорит, – какая сдача, себе сдачу забери. Вышел, закурил нервно. А второй, что сзади, продолжает сидеть. Сидит, сидит, не выходит. Сопит тяжко, что-то там бормочет возмущенное, наконец, выдает в полный голос. Мне говорит или самому себе – не очень-то понятно. Но по-русски.
– Этот человек, он думает, что он меня кормит, поит и на такси возит. Он думает, что я ему чем-то очень сильно обязан. А разве это правильно, а? Вот скажи, правильно? Я лично думаю, что неправильно. И пускай он ничего такого не думает!
Достает из кармана пять рублей, мне протягивает – на, бери.
Прикидываешь! – меньше пятидесяти копеек по счетчику, а получил червонец. Вот как бывает в жизни.
2
По Ялтинской набережной прогуливаются два армянина. Степенно, неспешно, как и должно прогуливаться по Ялтинской набережной.
Оба не первой молодости, с животиками. У одного белоснежные брюки, синий в полоску верх, у другого белоснежные брюки, бордовая – с пуговичками на воротничке – тенниска. Очень выдержано. Можно сказать, изысканно. Разговор ведут о чем-то таком – не то, чтобы очень важном (все-таки Ялта, ну), но и не совсем ерундовом, потому как такие респектабельные граждане просто не могут об откровенно ерундовом.
Прямо по курсу холодильная установка с мороженным. Двое подходят, останавливаются, вдумчиво выбирают. Один выбрал «Крем-брюле», второй – «Магнат». Мороженщик достает из холодильника, вручает покупателям исходящие морозным дымком пачки. Гражданин в бордовой тенниске достает из кармана, кладет на стекло холодильника красноватую купюру, после чего оба отходят, аккуратно разворачивая обертки.
Отошли метров на десять.
– Мужчина! – орет мороженщик. – Мужчина!
Тот, что платил оборачивается, сдвигает удивлением густые брови, живенько трусит назад.
– Инч сузум? Что такое? Что случилось, га?
– Вы сдачу забыли, – протягивает мороженщик две мелкие купюры.
Армянин некоторое время стоит молча, чешет в глубоком раздумье темечко, пытается врубиться – в чем дело.
– Вах, как ты меня напугал, – произносит наконец, и, добавив еще несколько эмоциональных словосочетаний на родном наречии, возвращается к приятелю.
3
– Ну что могу сказать… Хата неплохая.
Грубый скуластый фейс, на голове шапка из меха норки, на ногах добряче растоптанные черные гавнодавы. Вчерашний селянин, сегодняшний городской деляга. Звать Леонид Иванович.
– Красиво, ничего не скажу. Чувствуется, для себя делал. Давай, хозяин, скидывай чуток – и возьму.
Разведясь с женой, продаем квартиру. Половинка полученной суммы – ей, половинка – мне, добавляем к половинам и покупаем – кто что хочет.
– «Чуток» – это сколько?
– Ну хотя б пятерку.
«Пятерка» – это пять тысяч долларов.
– Ничего себе – «хотя бы». Пять тысяч это уж никак не «хотя бы». Нет, столько скинуть, конечно же, не смогу.
– Брось. Что та пятерка – ерунда по нынешним временам.
– Ну а если так, то почему торгуешься?
– А потому, что потому. Принято так – вот почему.
– Ладно, если принято, то так и быть, скидываю. – Секунду размышляю – сколько же сказать. В ситуациях, подобных нынешней, одно слово равно труду нескольких месяцев. Тут тебе не на базаре торговаться при покупке пары килограмм помидоров. – Штуку скидываю.
– Да ну, штука – это несерьезно. Хотя бы четыре.
– Две.
– Три.
– Ладно, – соглашаюсь, – пусть будет три.
Продана квартира. Жаль немного, вложил я в нее, что говорится, часть души – в стенах ниши; в спальне – на всю стену и до потолка – шкаф – купе; розовая датская кухня на заказ, дорогущая плитка… Но ничего не поделаешь – такова се ля ви.
Брокер мне потом рассказал, что моя квартира чуть ли не десятая по счету, купленная этим типом. И останавливаться не собирается, поручение брокеру: «если что-то интересное на Подоле появляется – сразу же давай мне знать», – остается в силе.
Прошло более полугода. Звонок на мобильный. Леонид – тот самый – Иванович.
– Слушаю, Леонид Иванович.
– Слышь, тут такая у нас тут ситуация… Пришла бумаженция, что за тобой долг имеется по электричеству – двести гривен.
– Так что ты хочешь?
– Ну как что… Погаси долг.
Блин! Это ж встречаться, тратить время.
– Так ведь брокер все тогда проверил, и ты проверил – никакого долга не было.
– Ну а я откуда знаю. Может какой-то перерасчет. Короче, пришла бумажка, и я заплатил по квитанции двести гривен, так что ты мне отдай, пожалуйста. Что это я должен за тебя платить…
Подойдя к оговоренному месту встречи, с ходу протягиваю две сотни. Деляга берет их, что-то хочет сказать, сует мне бумаженцию какую-то – на, мол, посмотри, если не веришь, – но я поворачиваюсь и быстрым шагом ретируюсь. Что мне тебя слушать, жлоб хренов.
Прошел еще год. Звонок на мобильный.
– Это Леонид Иванович.
Что за Леонид Иванович? Ага, вспоминаю не без труда, этот тот разбитной скупщик подольской недвижимости, яркий представитель новой городской аристократии.
– Что надо?
– Тут, Григорьевич, такое дело, понимаешь, там ту твою хату сверху затопили, и пропал свет в хате. Ни света, ни напруги в розетках. На автоматах выход есть, а в хате – ничего. Короче, не могу найти разводную коробку, входную. Ты не подскажешь – где она?
– Послушай, я сейчас в кафе сижу с народом, и не очень трезвый. Давай как-нибудь потом о коробках – розетках. Потом, хорошо? Мне сейчас ну никак не до них.
Нажимаю на красную кнопочку. Пытаюсь вспомнить, о чем повествовал развеселой компании. Только вспомнил, только рот раскрыл, чтоб продолжить – опять звонок. Он. Ах ты ж скотина…
– Григорьевич, ты это… Ты, пожалуйста, не бросай трубку. В смысле, не разъединяй. Я тут всю стену обшарил, всю ее обстучал, не могу найти коробку. Мне входной провод нужен, понимаешь.
– Слушай, ты, чертыло рогатый, не звони мне больше! Никогда! Понял? Я тебя не знаю, и знать не хочу.
Разъединяюсь.
Звонит.
Не беру трубку.
Опять звонит.
Опять не беру. Отключаю звук.
Больше не звонил. Никогда.
4
Иерусалим. Первый по значимости Город у христиан, первый у иудеев и третий (после Мекки и Медины) у мусульман. Пуп Земли. Место, вокруг которого бьются копья на протяжении последних двух тысячелетий. Нет, не двух, а трех – и того тысячелетия, что предшествовало нашей эре. Евреи с ханаанами, римляне с евреями, крестоносцы с сарацинами, турки с арабами, англичане с турками, арабы с евреями. Что говорить, нескучный городишко.
Церковь Гроба Господня. Пере – переполненность чувствами и эмоциями – ничего себе, вот здесь, прямо здесь… Вот прямо здесь – о! Прямо здесь похоронен Он.
Я – атеист (может, правильнее агностик), но и у меня кожа рук в мурашках. Жена, выстояв в небольшой очереди, опускается на коленки, целует выложенное плитами место. Мне это кажется не слишком гигиеничным, но молчу, не комментирую. Ага, попробуй, скажи что-то такое…
По узкому проходу движется поп, грек, машет кадилом. Крупный нос, густые черные брови, густая черная в завитушках борода – красавец поп. Вытянув из кармана джинсов несколько купюр, выискиваю средь них десятку, кладу греку в специальную торбу. Грек на купюру ноль внимания (так же, как и на все остальные), продолжает торжественный свой ход.
Следующая по экскурсионному регламенту святыня еврейская. Храм Давида.
Храм… Ну не совсем тот храм, что в нашем представлении храм – и площадь небольшая, и интерьер такой, что скромнее не бывает. Но все равно… Все равно святыня. И изволь, всяк входящий, проникнуться.
Как могу, проникаюсь.
У входа в храм за столом восседает горстка евреев в ермолках – служители. На столешнице минора и, конечно же, приличных размеров ящик с широкой прорезью. Проделываю ту же, что и в Церкви, процедуру – выуживаю из кармана джинсов купюру – на сей раз это двадцатка, – всовываю в щель. Не уверен, но вроде бы один из сидящих за столом мотнул благодарственно головой. Ну-ну, хоть один нашелся культурный.
Выходим из храма, и тут раскрывает рот жена.
– А почему это ты нашему греку дал десять баксов, а своим евреям двадцать?
У меня и в мыслях не было, что так дело может обернуться.
– Да каким там… Какие они мне свои… А дал двадцатку, потому что (в самом деле, а почему дал десятку?)… Потому что закончились в кармане десятки, и самой малой купюрой оказалась двадцатка.
– Врешь.
– Честное слово. Ты что, не веришь?
– Нет, не верю.
Надо же, никогда раньше не пыталась меня во лжи уличить. Что это на нее нашло?
– Тебе что, карманы вывернуть? Если б сперва был храм Давида, а потом Церковь, то было бы наоборот: евреи недосчитались десятки, а греки на столько же больше получили б. Ты что это, в самом деле… Или я гнать тебе буду?
– А мне показалось, что ты для своих двадцатку приберег.
– Ладно, хорош тебе, в самом деле. Такое говоришь… Объяснил же раз, второй – сколько можно… Не смешно.
– А я и не шучу.
Ух ты, не шутит, видите ли… Нашла место, где скандал устраивать…
– Знаешь, милая, ты тут со мной, пожалуйста, повежливей, не забывай, где находишься. Тут мне стоит только подать голос: граждане, наших терроризируют! – и кой-кому придется очень даже несладко. Живо устроят погром. Но не еврейский, а наоборот.
– Ладно, успокойся, – машет рукой жена.
– Это кто «успокойся»? Это я «успокойся»? Это ты успокойся! Затеяла тут склоку на ровном, понимаешь, месте. «Успокойся»… Я-то как раз очень спокоен.
5
Сервис отвратительный. Всего и вся. Но не это самое страшное. И не то, что хамство поголовное. Хамство – для нашего гражданина явление привычное. Пляжи дерьмовые – узкие полоски, жуткая скученность тел, кучи мусора – но и к этому как-то притираешься – просто больше времени проводишь в воде. Несоответствие меж ценами и качеством выше гор, что невозмутимо взирают на все эти кошмары. Но и это не самое страшное.
А что самое – музыкальный грохот. Тут, в Крыму он везде и всюду. Хотя, наверное, многих он не раздражает, многим даже нравится. В противном случае владельцы кафе и ресторанов, торговых точек и пляжей, маршруток и аттракционов не врубали б на полную.
Восьмой час вечера. Иду по улочке, что параллельно набережной. Долгая цепь кафе, а покушать негде. Ну не могу поглощать пищу, когда гремит вовсю, просто желудок не вырабатывает сок должным образом.
Заглянул – гремит – иду дальше. Заглянул – гремит – дальше. В этом гремит… В этом тоже… Ладно, идем дальше.
Ба! А в этом не гремит. В этом тишина и покой. Надо же… Благодать! Буэнос аппетитос, синьор, говорю себе, и захожу.
Усаживаюсь за стол, заказываю пиво, салатик, первое, второе. Второе придется немного подождать, говорит официантка. Ничего, отвечаю, подожду. Надеюсь, не три часа ждать? Нет, улыбается официантка, минут пятнадцать – двадцать, самое большее.
Ну и хорошо. Эх, сейчас как покушаем!
Принесли пиво в высоком, тонкого стекла стакане. Надпил где-то на четверть – класс! Холодное, вкусное. Прислушался к ощущениям – ну очень неплохие ощущения. Еще раз надпил – замечательно!
И тут появляются. Двое. Лабухи. Он – клавишник, она – так сказать – вокал. О боже!
С ходу, без разминки как заголосила… Мама родная! Глотка луженная, да еще мощное электронное усиление. И это в относительно небольшом объеме, ограниченном стенами, полом и потолком. В уши словно звуковые иголки и гвозди – кошмар! И не встанешь, не уйдешь, потому как уже заказано. Ну, блин!
Вкуса не чувствуя, выхлебал супчик. Перевел дыхание, жду второе. Дамочка – певица, между тем, отголосив песню вторую и обведя взглядом немногих сидящих за столиками, вдруг направилась ко мне.
Подошла, улыбнулась широко, как родному и долгожданному и спрашивает: «Что вам спеть?»
Ну что ж, человек спрашивает – нужно ответить. Потому как не ответить – это типа неуважение.
– Лучше было б, конечно, помолчать.
Опешила. Может даже, обиделась. Но, взяв себя в руки, заявляет:
– Что значит «помолчать»? Молодой человек, моя песня стоит десять гривен (давненько это было, ныне такса, думаю, раза в три выше).
– Хорошо, – соглашаюсь. – Даю вам десять гривен, и вы десять минут молчите.
– Что значит «десять минут»? Песня – в среднем – три минуты, значит, за десять минут я могу спеть три песни. Минимум – две.
– Это, в смысле, с меня двадцать гривен?
Улыбается. Не так широко, как в первый раз, но все же…
На тот момент своей биографии я был очень небеден, однако нагловатое требование (точнее, нагловатый намек) гражданки меня возмутил. Это что, новая форма рэкета? Гони, приятель, бабки за тишину. Ну, блин, наглость какая!
– Гражданка, повторяю свое предложение: я вам отстегиваю десятку, а вы на десять минут…
Стоп, стоп, одергиваю себя, только без резких слов.
– …а вы десять минут не поете.
Стерта улыбочка. В глазах неприкрытая ненависть. Протянутую купюру прям вырывает из пальцев и подносит к лицу моему часы – засекай, мол, пошло время.
Минут через пять официантка приносит долгожданное второе. Чтоб потом ее не ждать, сразу же рассчитываюсь.
И быстренько, быстренько… Может и вкусно. А может и не очень – так толком и не распробовал. Когда уже выходил, был уже у самой двери, в спину ухнуло:
Вот опять за окном стынет в лужах вода,
И не помню весна пролетела когда,
И понять не могу в этот вечер сырой
Скрылось лето моё за какою горой.
Ну ничего, главное, уложился в норматив.
6
Ох, как хорошо в Крыму в мае. Зелено, не жарко, народу туристического еще не понаехало. Относительно скромные цены на все и вся, да и сервис не сравним с июльским – августовским. Однажды заглянул в кафе, поморщился от музыкального грохота, а когда обслуга узнала причину моего неудовольствия – «да какие проблемы, молодой человек!» – вырубила музон. – «Мы для посетителя – все… Все, что он пожелает, любую его прихоть» – заверил меня бармен.
Я был потрясен.
Еще не начались подготовительные к сезону работы, когда везде и всюду грохот молотков, визг болгарок, ацетоново – скипидарная вонь. Вода в море холодновата (хотя она и в июле может быть такой же – это как повезет), но если солнечные ванны принимать – очень даже замечательно. В горах расцвели пеоны – ярко сиреневые лепестки, ярко желтая серединка. Жлобковатое, что по мне, цветосочетание, но все равно – очень эффектно. Еще не обгажены тропинки, а также пространство по обеим сторонам.
На Алуштинской набережной, на лавке с ажурной арматурой сидит тетечка. На голове широкополая шляпа, на груди табличка: «гадаю по руке».
Дома ни за что б не подошел к такой, но здесь, в майской Алуште… А почему бы и нет… Пускай побухтит, может чего интересного скажет.
– Сколько стоит? – спрашиваю.
– Я за сеанс беру тридцать гривен.
– Хорошо. Только вот о чем попрошу: вы мне сначала что-нибудь о прошлом.
О будущем, думаю про себя, любой может. И я тоже. Попал – не попал – это дело такое… Непроверяемое…
– Ладно, начнем с прошлого.
А теперь я попытаюсь войти в ее голову и смоделировать ход ее мыслей. Усевшийся рядом с ней – еврей (фейсом, во всяком случае, смахивает на еврея). Не из Алушты (алуштинские не будут разгуливать в будний день по набережной). Опрятен, одежка не копеечная, одеколон тоже не копеечный, тон корректный, но не заискивающий. Ну что ж, не так мало. В сумме получается…
– Вы здесь, в Алуште, по делам фирмы. Вашей фирмы. Верно?
Киваю наискосок головой – ни да, ни нет. Как хочешь, так и понимай.
– Закончили ВУЗ. Очень хорошо учились, но в перестройку вам пришлось сменить профессию. Поменяли профиль деятельности, потому что ваша специальность оказалась невостребованной.
Пауза. Смотрит на меня, ждет комментариев. Не дождавшись, продолжает:
– У вас семья. Жена, ребенок.
Заглядывает в глаза. Не найдя в них подсказки, вносит, на всякий случай, коррективу:
– Двое детей.
И опять паузу выдержав, спрашивает:
– Ну как, я права?
Вновь делаю косое движение головой – хочешь, понимай как «да», хочешь – как «нет».
– Скоро вы смените ПМЖ.
Ну конечно, чтоб еврей моих годков – да без полноценной семьи, да без верхнего образования, да без своей фирмы, да без мысли сменить ПМЖ…
Ну что… Дамочка высказалась, пожалуй, настал мой черед.
– Гражданка. Все. Абсолютно все, что вы сказали, – мимо. Институтов не кончал. С женой развелся. Детей не имею. Фирма… Фирма – да, фирма была, но ныне и ее нет. Когда с женой разводился, переписал на нее, и с тех пор пребываю в статусе бездельника. А сюда приехал не по бизнесу, а скажем так, отдохнуть – полазить по горам.
– А по поводу ПМЖ?
– Ну, это вы о будущем. Я ж вас просил о прошлом. Сменю – не сменю… Нет, не сменю. Во всяком случае, не собираюсь.
Тетка глядит мне в лицо. Ни тени смущения во взгляде, губы чуть растянуты в ироничной улыбочке. Ждет – как же поведу себя дальше.
– Ладно. Вот вам двадцать гривен за усердие, а о будущем мы как-нибудь в другой раз поговорим.
Поднимаюсь, отхожу и слышу в спину:
– Вот вспомните меня: скоро смените ПМЖ.
Ну блин, заладила… Просил же – не касаться пока будущего.
7
Ну вот я и внизу. Задрав голову кверху, с удовольствием величайшим констатирую: дотопал аж во-он туда, до самой вершины, насладившись видом и переведя дыхание, спустился. И все это за три с половиной часа.
Ну что ж, теперь домой, в гостиницу… По трассе километров пять-шесть – ерунда. Можно было б, конечно, и на своих двоих – этакий расслабляющий моцион перед ужином, но… нет, неохота.
Повернувшись лицом к движению, поднимаю руку.
Вжих… вжих… вжих – проносятся легковые… Обдавая плотной и вонючей воздушной массой – бру-у-у… бры-ы-ы… бру-у-у – грузовые. Все мимо, мимо, мимо. Те, что за рулями, не пресекают меня в упор. А может и пресекают, только вот одежка моя неопрятная ну никак не вяжется в их сознании с мало-мальской денежной выгодой. В самом деле, что может заплатить этот тип в штанишках потертых, посередке пузырящихся, в футболке густо присыпанной пылью – скорей всего, из тех пролетариев, что за гроши малые горбатят на ударных строках полуострова. В ветра и снега и солнцепеки нестерпимые, с утра раннего и до ночи поздней – рабы, одним словом.
Наконец останавливается. Видавшая виды черная иномарка, за рулем грузный – пузом в руль – среднего возраста мужчина. Говорю куда мне. Это в любом случае ему по пути, потому как по трассе. Сколько, спрашивает драйвер, и, получив ответ – двадцать – кивает на место рядом с собой – садись.
Ну и хорошо.
Некоторое время едем молча, но вот толстяк подает голос.
– Это уже мой участок.
– В смысле…
– Что «в смысле»?
– Что означает: «мой участок»?
– А то означает, что вот этот ларек – мой, – указывает на ларек, где продается все для курортников – маски и ласты для ныряния, стиральные порошки, кремы для и против загара, панамки и вьетнамки, перочинные ножики и зубные щетки, карточки пополнения счета, батарейки – все то, что азербайджанцы характеризуют емким словосочетанием «всякий хуйня – муйня».
– Теперь понятно.
– И вот этот – мой.
В этом уже газеты, журналы и всякая сопутствующая муйня – авторучки, иголки, нитки, брелоки, переводные картинки, те же ножики и карточки пополнения счета.
– И этот тоже.
На сей раз продукты и напитки. В пластике и фольге – из тех, что как бы без срока годности.
– Здорово, – говорю. – Вы такой крутой.
Толстяк кидает на меня недоверчивый взгляд – не подкалываю ли?
И я на всякий случай поправляюсь:
– В смысле, деловой.
Мужчина произносит затяжное «ну-у-у», видимо означающее, что эпитет «деловой» ему более по нраву. Далее какое-то время едем молча – закончился участок его ларьков.
– А вы откуда? – подает наконец голос.
– Из Киева.
– Не понял, эт чё, из Киева сюда на заработки?
– Почему на заработки – отдыхать приехал.
– Так ведь сезон еще не начался.
– Для меня – лучшее время. Я здесь в апреле люблю по горам походить, раструсить за зиму…
Вторую половину фразы «…появившийся жирок» решаю не произносить – еще обидится.
– Да, отпуск в апреле – это мало кто любит.
– Отпуск – не отпуск… У меня отпусков пять – шесть в году.
– Вот как… – ухмыляется. – И кем эт вы трудитесь, что пять – шесть раз на год можете себе позволить…
– У меня свое предприятие. Людей – два десятка, временами чуть больше, временами меньше, все профессионалы своего дела, без меня справляются.
– В самом деле? – с ноткой откровенного недоверия. – А какого профиля предприятие?
– Швейное. Шьем одежку.
– Вот как! Швейное, значит… И что, нормально шьется – продается? Ну, в смысле, на жизнь хватает?
– Вполне, – отвечаю. – Я ж говорю вам, раз по пять – шесть на год куда-нибудь ездим. За границу – вдвоем с женой, а весной в Крым – я сам. По горам. Ну а она без меня – в Карловы Вары, там мне не интересно.
– Ну-ну, – косо дергает головой. – Так говорите, процветает предприятие?
Не люблю эти стандартные словечки… «Процветает»… К тому ж глагол этот, пожалуй, слишком сильный для моего бизнеса. Хотя… Хотя жаловаться не приходится.
– Ну да, я ж сказал: дела – вполне.
Поворачивается ко мне лицом, чуть наискось и сверху вниз проводит взглядом по моей одежке – запыленной, старой. Отдельным взглядом на часы – скромненький дизайн, ремешок вытерт добела, на стекле трещина. Ну да, правильно, ныне каждому гражданину стран независимых и дружественных втиснуто в голову: истинный финансовый статус можно определить по башмакам и часам.
– А какая у вас машина?
Ах да, еще по модели авто.
– Нет у меня машины.
– Ну как же так, говорите, что процветаете, а машины нету. Неувязочка, знаете ли…
– Именно так, – киваю, – машины нету.
Но нет, драйверу требуется не просто факт, но и причина.
– А почему ж это нету машины?
– А потому что не хочу покупать.
– Так уж и не хотите…
– Именно так: не хочу.
– А почему не хотите?
– А потому что я фанат велосипеда.
В следующий момент в салоне что-то взорвалось, да так, что я аж опешил – это водила ухнул смехом. Через минуту, не ранее, смех перешел в фазу кудахтающую, а еще через минуту – в булькающую.
– Ну ты меня рассмешил.
– Чем это?
– Чем – чем… Ну ты это… Ну ты юморист!
И вновь заблеял.
– Все приехали, мне здесь выходить.
Я протянул купюру, но драйвер небрежно отстранил мою руку.
– Короче ты – крутой бизнесмен, но тачки не имеешь, потому как фанат велосипеда – верно, а?
– Именно так. Только не пойму, что тут смешного?
– Ну как что, – вновь всхрюкнул сошедшим было на нет смехом толстяк, протер пальцами под повлажневшими глазами. – Ну, блин, додумается ж человек до такого: держит частное предприятие, процветает, и это… и фанат велосипеда.
Я недоуменно вскинул плечами, а он в очередной и последний раз произнес:
– Ох, рассмешил ты меня.
После чего дал по газам.
Вот так дела – чтоб крымчанин, да не взял бабки… Видно, в самом деле, здорово я его рассмешил.
Улыбчивый Игореша
Появившись из-за спины, засеменил рядом и вскоре подал голос.
– Мужчина, разрешите спросить?
Я даже не скосил взгляд.
– Нет.
«Разрешите спросить?» Так на улице спрашивают, точнее, просят одно-единственное – деньги. А давать попрошайкам я с определенного времени перестал. Пришло понимание: просят вовсе не те, у кого по-настоящему безвыходное положение, а для кого попрошайничество – дело обычное, привычное, не требующее ни малейшего душевного напряга. В свою очередь, подают им не столько добрые, сколько слабые, не умеющие сказать то, что сказал я: краткое «нет».
Обычно после такого ответа попрошайки молча отваливают, но этот – нет, этот продолжил следовать рядом. Пришлось притормозить мне.
– Я тебя чё, со слухом неважно, я ж сказал: нет.
Парень остановился, улыбчиво уставился мне в лицо. Ни малейшего смущения. Нет, не из тех, что немытые и небритые. Чищеные зубы, здоровый цвет физиономии, да и одежка уж никак не копеечная. Возраст – двадцать три – двадцать пять, – не юнец.
– Нет – так нет. Я только спросил.
– Ты спросил, а я ответил: «нет». Так что отвали.
– Ладно, ладно, – успокаивающе выставил ладони, все, мол, больше не буду надоедать.
И уже в спину выдал:
– Хоревая тридцать два бэ, квартира восемнадцать.
Это был мой адрес.
– Кодовый замок не фурычит, этаж седьмой.
Пришлось мне вновь остановиться.
– Номер домашнего телефона… – назвал мой номер, – жену вашу звать… – назвал имя жены. Я даже имя вашей дочурки знаю.
И вновь растянул в улыбке губы.
Сердце бешено заколотилось, в горле, затрудняя дыхание, образовался горячий комок. О боже, я слышал о шантажистах такого рода, но на себя подобный кошмар даже не примерял. Я не из деляг, что ворочают многими миллионами, не оппозиционный политик, не главарь банды, что воюет с другой бандой за сферы влияния. Кому мог встать поперек дороги – даже ума не приложу.
Разумеется, самым страшным из им произнесенного были имена – жены и дочери (пусть и непроизнесенное)…
– Кто ты такой? Что тебе надо?
– Ну вот, теперь вы меня спрашиваете. Я вам отвечу, я не злопамятный, хотя когда я вас спрашивал, вы мне ответить не захотели.
– Так что?
– Что «что»?
– Через плечо, – не удержался я. – Что тебе надо? От меня – что?
Ненадолго замолчал, после чего вновь улыбнулся. В голове аж зазвенело от желания: эх, врезать бы прямым по мерзкой улыбочке.
Но нет, осек себя, только не сорваться, не врезать. И еще: только б он не уловил мой страх. Точнее, мое волнение.
– Звать меня Игорь. Как вас зовут – я знаю: Юрий. Отчество Александрович. Фамилия… и ее тоже знаю. Знаете, Юрий, я бы пива выпил. Вы любите пиво?
– Нет, не люблю.
– В самом деле? А я люблю. Обычное, отечественное. Светлое. Вам не накладно будет меня угостить пивком? И беседа потечет веселей.
Уж куда веселей, улыбочка и без того не сходит с твоей отвратной рожи.
– Ты так и ответил – что тебе от меня надо?
– Отвечу, отвечу, вы только не волнуйтесь, мы ж просто беседуем. Спокойно, культурно беседуем… Так как насчет пивка, а?
Я протянул разбитному хмырю купюру.
– О, другое дело. Я сейчас возьму в киоске бутылочку, а потом мы отойдем в сторонку и спокойно поговорим. Вы не возражаете?
Подойдя к амбразуре киоска, вновь растянул губы.
– Точно не хотите? Иль может за компанию…
//-- * * * --//
Основательно отхлебнув из литровой бутылки, – холодненькое, класс! – приступил к сути.
– Короче так. Дело было на улице Руставели, четыре дня назад, на летней площадке кафе. Там вы сидели с одним человечком, разговаривали, разговаривали, потом треснули его по роже, прямехо в нос. У человечка из носа кровь, а вокруг масса народу – тетечки, дядечки, девушки, бабушки… (Ах, вот оно что, вот чьи это козни). Пришлось ему потом долго сидеть с запрокинутой головой, чтоб кровь остановилась. Ну и все, кто в кафе сидел, на него глазели и жалели. Короче, опозорили вы Славика на весь город. Верно говорю, так ведь дело было?
– Примерно.
– Он вам задолжал три штуки баксов, ну вы потребовали: гони должок, а он попросил, чтоб вы подождали. Ну а вы ему: никаких «ждать», я и без того слишком долго ждал – и прямо там его, с положения «сидя» в нос – хлоп! Верно?
– А вот тут – если тебе это так интересно… Тут было несколько иначе (черт, правильно ли я делаю, что беседую с этим типом, может уйти? – нет, пожалуй, имеет смысл продолжить). Он меня не просил. Если б просил, а то в грубых выражениях… Не буду сейчас эти выражения пересказывать, но уж поверь – очень грубые… Одним словом, по хамски повел себя Славик. За что и схлопотал.
– А потом, когда кровь перестала течь, вы вышли из кафе, и он вам сказал: ладно, должок, так и быть, через неделю отдам, но что ты меня на людях опозорил – так просто не оставлю. Верно?
– Верно.
– В пятницу, в двенадцать, вы встречаетесь на Севастопольской площади, он вам принесет бабки.
– Все верно.
– Видите, я все знаю. Что-то от Славика, что-то мы сами узнали. Мы вас уже три дня пасем, знаем, когда вы выходите из дому, когда приходите, когда жена ваша выходит – приходит, короче, все – все о вас знаем.
– Мы? Кто «мы»?
– Мы – это я и мой друг. Я плюс он, в сумме нас двое. Я – типа пресс секретарь по связям с обществом, а он – типа исполнительный директор. Может за пять секунд, честно говорю – за пять секунд исполнить такое, что человек – раз! – и в больничку на несколько месяцев. А если захочет, может даже за секунду – в смысле, с одного удара вырубить. Может даже в морг отправить. Чеснслово, не гоню. Знает – как бить, куда, с какой силой. Все отработано. Профессионал, короче.
– Да, интересный паренек!
– Это точно, – энергично кивнул Игореша, – очень интересный. Бывший прапор ВДВ. И плююсь большие проблемы с психикой… ну, того, чуток нарушена психика. Даже не чуток, а очень даже: бытовые проблемы, в недалеком прошлом горячие точки, а еще наследственность неважная, и еще что-то такое… Короче, лучше не связываться – псих натуральный. Как сейчас говорят, неадекватный тип.
– Ну и где ж он, твой прапор?
– Недалеко. Глядит на нас из укромного местечка. Я его к деловому разговору стараюсь не подпускать. Он нормально, чисто по-человечески разговаривать вообще как бы не умеет. Может тупо, ни с того, ни с сего – хлоп! – и вырубил человека. Молчит, молчит, потом что-то там у него в голове перемкнуло, и как треснет… Тресь, и у человека что-то там переломано. И лежит без сознания на асфальте, ждет «Скорой помощи». Юрий, вы это… не угостите меня сигаретой?
Выщелкиваю сигарету собеседнику, закуриваю сам.
– Значит, Славик вас подрядил, чтоб вы… чтоб этот твой прапор меня в больницу отправил – так?
– Ну да. Типа того. Он заплатил нам две сотни аванса, и две сотни – как исполним. Знаете, гарячий кавказский кровь, все такое, а вы его в нос при людях. При полном этом… как его… аншлаге.
– Даже не знал, что в Славике течет кавказская кровь.
– Наполовину. То ли по матери, то ли по отцу – точно не скажу, но что-то такое есть.
– Хрен с ним, не важно. Ну и что же вы до сих пор меня…
– В смысле, не избили?
– Ну да.
– Так я ж об этом и хотел поговорить, а вы не захотели. «Нет» – и точка, спиной ко мне повернулись, и никаких разговоров. Чем-то я вам не понравился, а чем – даже не знаю, ничего плохого вам не сделал, очень все культурно, вежливо. Мы три дня за вами следили, выследили все, что нужно было…
– Это ты уже говорил.
– …и решили: а ведь он… в смысле вы… вообще-то нормальный мужик. Если чисто по человечески, то даже нет желания его калечить. А вот Славик… а вот он скользкий тип. Это меж нами. Знаете, я вас даже где-то понимаю, в смысле, поддерживаю, что вы его в нос… Если б за те же бабки да его отметелить – это мы б с удовольствием, без проблем.
– Не понял. Ты предлагаешь мне перекупить вас, чтоб вы его побили?
– Нет, я вам такое не предлагаю. Не получится, – вздохнул Игорек. – Просто я с ним в одном доме живу, понимаете… А потому нам его – никак.
– А прапор? Он что, тоже в вашем доме?
– Нет. У прапора вообще нет своей хаты, он у бабки какой-то в сельском пригороде. Я ж говорил: бытовые проблемы. То ли в пристройке там обитает, то ли в сарае. Платить – ничего не платит, но типа как охрана. Он бы Славика, конечно, мог, запросто отметелить, но Славик – так получилось, не буду подробно – видел его и знает, что я с ним в паре. Вот в чем проблема. Хотя, если вы захотите, чтоб Славика в больничку положили, я могу подсобить – познакомлю с ребятами. Очень серьезные ребята, пишусь за них полностью. Вот как закажете им, так и выполнят. Закажете, чтоб по внутренним органам, без внешних этих… сделают без внешних, закажете, чтоб что-то поломали – без проблем, исполнят по высшему классу. Что скажете, то и поломают. Руку скажете – поломают руку, скажете нос – поломают нос, скулу скажете выбить – выбьют скулу. На все органы свои расценки.
– Нет, не надо.
– А чего не надо? Вот вы, Юрий, напрасно спешите с таким ответом. Вам что, не хочется, чтоб его чуток помяли? После всего, что я вам рассказал…
Хотел бы – не хотел? Пожалуй, нет. К тому же с привлечением третьих «очень серьезных» лиц, рекомендованных этим сукиным сыном.
– Так что ты… или вы… что вы двое мне предлагаете?
Прежде, чем ответить, Игорек основательно прочесал за ухом.
– Короче так. Когда через три дня… Короче, когда вы пойдете к нему на встречу, скажите ему, что вас кто-то избил в подъезде. Очень сильно. Ну, в общем, подробно распишите, как страшно вас измолотили. Какие-то непонятные человечки прямо в подъезде. А кто именно – вы не знаете. Ну, может, это были малолетки, они нынче совсем безбашенные, могут натурально за копейки, чтоб только на ширку хватило. А что потом за копейки эти – прощай свобода, они об этом даже не думают. Ну, вы сами это знаете. Ну как, согласны?
Настала моя очередь задуматься.
– Пожалуй… Не вижу причин отказаться.
– Вот и хорошо, – улыбнулся Игорек, после чего присосался к пластиковому горлышку. Нескоро оторвавшись, спросил: – А может, чтоб реально было, что-то такое придумаем… Например, перебинтуете голову, а? Ну, в смысле, когда пойдете на встречу.
– Думаю, вполне хватит полоски пластыря.
– Маловато – пластырь. Ну да ладно, две-три полоски. На лицо.
– Хорошо. Одну на лоб, другую на нос.
– А может еще на лицо грим – типа синяки там, гематомы? Я вам принесу, у меня дома должно быть.
– Хватит пластыря.
– Тогда еще хоть легонько похромайте – типа болезненный ушиб голени.
– Хорошо, похромаю.
– Ладно, решили. Но вы уж постарайтесь, опишите ему красиво, подробно, как вас сильно били. Короче, чтоб на четыре сотни потянуло.
– Опишу. Не сомневайся.
//-- * * * --//
Славик вытянул из внутреннего кармана пиджака пачку зеленоватых купюр, перетянутую резинкой, протянул мне.
– Три штуки, можешь не пересчитывать.
Я перегнул пачку пополам, вложил в передний карман джинсов – самое надежное место.
– А что это у тебя с лицом, Юра?
В глазенках вежливый интерес и полное спокойствие.
– Сукин ты сын, Славик. Думаю, ты лучше моего знаешь, что у меня на лице. И на ноге. И на ребре. И кем сделано.
Гримаса непонимания.
– В смысле?
– В смысле, третьего дня выхожу я из лифта на своем этаже, и вдруг какие-то твари, то ли двое их было, то ли трое, я так и не понял, налетели непонятно откуда – сзади, сбоку, – натянули реглан на голову, свалили с ног – и избивать… И ладно, если б хотели ограбить – нет. Бьют молча, старательно, явно с целью просто избить, покалечить, и ничего более. Можно считать, мне еще повезло: услышал сосед, пожилой человек, вышел из хаты и пригрозил, что ментов вызовет… Убежали. Но успели немало. И нос похрустывает, если пошатать, и в ребре, предполагаю, трещина. На рентген не ходил, но по ощущению – трещина. У меня когда-то была, в спортивной юности. И по щиколотке так треснули, что еле хожу. Не исключено, что тоже трещина. Я предполагаю, это ты нанял их.
Хватается за болтающуюся возмущением голову, как бы пытаясь ее застопорить, но безуспешно. Ну, твою, лицедея траханного, мать…
– Что ты мелешь, Юра! Чтоб я такое – да ни в жизнь!
– Насколько помню, ты мне даже угрожал.
– Ерунда, ты меня разозлил, я что-то сгоряча ляпнул, но чтоб по настоящему… Поверь, я к этому – никакого отношения.
И через минуту, вроде как чуть успокоившись:
– Ну и времечко… Раньше тоже было – и грабили, и избивали, но не так, как сейчас… Беспредел полный.
«Эх», махнул рукой, что, мол, говорить. После чего тоном задушевным, искренне сочувствующим:
– А зря ты не делаешь рентген, если трещина, то это серьезно, нужен – что там… гипс нужен, покой, лечение.
– Конечно, серьезно – каждый вздох такой болью отдается, что хоть не дыши. И щиколотка… Особенно ночами – не могу заснуть без обезболивающего.
– Хорошо, что хоть, как ты говоришь, сосед их спугнул, а то б могли еще хуже…
– Это точно. Если б не Рудольф Яковлевич… Пожилой человек, пенсионер, а не побоялся, вышел и громко, на весь подъезд: мол, если сейчас же не прекратите, милицию вызову. Если б не он, я б с тобой сейчас не разговаривал. Самое меньшее – лежал бы в полном гипсовом коконе на больничной койке.
Славик еле заметно дергает головой, в жесте этом досада: ну, блин, когда они уже повымирают на хрен, эти не в меру инициативные и бескорыстные пенсионеры.
– Ладно. Будь здоров, Юра. Что задержал долг – не обижайся, всякое, знаешь, бывает.
– Ну и ты – без обид. Пока.
//-- * * * --//
Звонок на домашний. Игорек. Ну гаденыш, никак не отвяжется. В голосе всегдашние нотки развеселого фальцета.
– Вишь, Юр, как все нормально закончилось… Славик нам, как положено, две сотни отстегнул, доволен очень. Ты ему здорово расписал, как мы тебя… Прям, как в жизни.
– Ну да. Я в травматизме немного соображаю, когда-то в регби играл. Слышал о такой игре?
– Конечно слышал. Мячик такой маленький и ворота тоже маленькие.
– Нет, то гандбол.
– Ах, да, гандбол, верно, я просто спутал. Короче, Юра, все хорошо. Слушай, у меня к тебе дело есть.
– Говори.
– Лучше не сейчас. Лучше давай встретимся и тогда поговорим, ну, чтоб без посторонних ушей.
– Так у проводов телефонных вроде как нет ушей.
– То-то и оно, что «вроде как».
И вновь залился от своей же шутки. Ну до чего ж жизнерадостный сукин сын.
Увидев меня, приветливо помахал над головой наполовину надпитой бутылкой пива.
– Приветствую, коллега.
– Привет.
– Пива не желаешь?
– Нет, не хочу.
– Угощаю.
– Спасибо, нет.
– Ну даешь, как можно не любить пиво.
– О чем разговор?
– Ну ты деловой, – сморщил шутейно нос. – Только встретились – и сразу к делу. А если просто так поболтать, о том, о сем, о музыке, о женщинах… Денек-то вон какой замечательный – солнышко, цветочки, птички.
– Короче, Игорек, давай по сути.
Успокаивающий жест рукой – ладно, как скажешь.
– Вот смотри, Юра: Славик должок тебе возвратил полностью, все три штуки, верно?
– Верно.
– Никаких у тебя проблем. Вообще. Деньги есть, хата есть, семья, здоровье, короче, все класс.
– Да и ты… да и вы двое живете неплохо, получили к тем двум сотням еще две. Вроде как ни за что.
– А ты хотел бы, чтоб «за что»?
На сей раз улыбнулись мы оба. Он – более искренне, я – менее.
– Ну так все-таки, что хотел сказать?
Игорек, закурил, мечтательно проследовал взглядом за поднимающимся к небу дымком.
– Вот смотри, Юра. Мы тебя могли избить, причем, сильно, покалечить могли, но не сделали этого. Доверились тебе, честно рассказали о Славике, о его заявке, предложили, ну, типа, кино разыграть. Типа театр. То есть к нам у тебя никаких предъяв. Правильно? Согласен?
– Правильно, Игорек. Дальше.
– А дальше что… Ты жив – здоров, бизнес твой процветает, в семье порядок, благодать…
– Игорек, что за манера у тебя… Прекращай словоблудие, давай по существу.
– Ну чё ты… Ну такой, прям, чуть что – раздражаться. Я и так по делу. Мы тебе ничего плохого не сделали, мы с тобой все честно, благородно, поэтому…
– Что «поэтому»?
Недолгая пауза заполнена извилистой игрой пальцами.
– Поэтому с тебя причитается.
– Причитается… Ах, вот что… И сколько?
– Сотни три. – И через секунду: – Ладно, давай две – и хватит. Мы ж не горлохваты какие, мы нормальные люди. Все по справедливости и тебе не накладно. Разве твое здоровье не тянет на пару сотен? Я думаю, на больше тянет.
Я предполагал, что эти двое не удовольствуются полученными от Славика деньгами, поэтому и звонок Игорька, и названная им «справедливая» сумма не стали для меня неожиданностью.
– Ну что ж, Игорек, я тебя понял. Теперь ты постарайся понять меня. Улавливай. Нас три стороны: я, вы двое и Славик. На сегодняшний день все три стороны довольны. Я – потому, что, как ты говоришь, жив – здоров. Зубы, ребра, черепно – мозговая коробка, мышечные ткани – все цело, невредимо. Вы двое довольны, потому что получили от Славика оговоренную сумму, в полном объеме. И третья сторона – Славик. И он доволен, ибо находится в полной уверенности, что заплатил вам не зря, что вы основательно повредили мне организм. Улавливаешь?
Ненадолго задумавшись, тянет носом воздух, кивает.
– Ну да, типа того.
– Но вы не желаете, чтоб на этом дело закончилось, и вот тут могут начаться проблемы. Ты и твой невидимый прапор желаете получить еще две сотни с меня. А ведь если я выделю вам хоть что-то, вы с меня потом ни в жизнь не слезете.
Здесь Игорек пробует что-то возразить, но я жестом останавливает его.
– Итак. Если вы станете давить на меня, я делаю вот что. Иду к Славику и рассказываю ему о том, что вы меня не трогали, а полосы пластыря на моем лице были туфтовыми. Но это не все. Я оказываю давление на Славика с помощью людей… как бы объяснить тебе, чтоб понятно было… чуток покруче твоего прапора, есть у меня такие, ты уж поверь, и Славик любезно указывает нам твой адресок. Сомневаюсь, что он из тех, что ни в жисть не предадут, не заложат. Ну а дальше… Дальше нам и идти далеко не надо, ты ж ведь с ним в одном доме проживаешь. Кстати, с кем проживаешь? С мамулей? С сестричкой? Отец, наверное, давно вас бросил – ну как, угадал? У него уже давно другая семья… Продолжить дальше? Развернуть картину собеседования неких граждан – ну очень серьезных – с тобою, а, возможно, и с твоей родней?
Думаю злорадно: ну как, тварь, каково тебе, когда твоих родственничков в таком контексте упоминают?
Задергалась румяная щечка, и долго не перестает дергаться. Но на сей раз не улыбкой.
– А ведь на сей момент и волки сыты, и овцы целы – полнейшая идиллия.
– Это кто – овцы, мы, что ли? – раскрывает наконец рот.
– Милый, да что ты, в самом деле… Это образное выражение. Надеюсь, ты знаешь, что такое «образное выражение»?
Опять молчок, завис безответно мой вопрос. Елозит пальцами по щекам, по подбородку. Похоже, требуется помощь.
– Короче, Игорек, давай вот как поступим. Я сейчас угощу тебя бутылочкой пива, и себе заодно возьму, ты ж давно хотел со мной в компании попить пивка, и будем считать, что мы краями. Согласен?
Посопев с минутку, что-то про себя прикинув, буркает:
– Согласен.
И вскоре, взяв себя в руки, тянет рот в улыбочке как бы дежурной.
– Только ты это, Юр… ты без обид, ладно?
– Ладно, Игореша, и ты – без обид.
Черт, совсем недавно я этими же фразами обменялся… Но с кем? Ах, да, со Славиком.
И уже перед расставанием.
– Знаешь, Юра, ты запиши на всякий случай мой телефон… Если какие проблемы, в смысле, надо помять кого там – звони. Качество исполнения гарантирую. Прапор мой всегда готов в бой.
– Вообще-то, Игорек, в случае чего мне есть к кому обратиться, я ж тебе об этом, помнится, рассказывал (ерунда, никого такого у меня и близко нет).
– Да, ты говорил, я помню. Просто знаешь, всякое в жизни бывает, может на какой-то момент лучше будет ко мне.
– А знаешь, ты прав, – киваю в ответ. – Если вдруг что-то такое непредвиденное – мало ль что в жизни случиться может, – обязательно обращусь. Непременно. Говори номер.
Время – времечко…
Да, он, Биток. Но как изменился, как изменился… Насколько соответствовал кличке тогда, настолько ныне… Тот был здоровым, мощным, громогласным, этот – тихенький и смурной. Шейка против прежней вдвое тоньше; щеки потеряли упругость, плохо выбриты; глазенки припухшие и потухшие – типичный завсегдатай вонючих пивных, заплеванных дворовых лавочек, а в утренние часы – узеньких коридоров поликлиник и собесов. Но те же заостренные скулы, выпяченная челюсть, чуток проваленный нос, а главное, переломанные, бесформенные уши – этакая увеличенная проекция пережеванной и выплюнутой жвачки.
Иль не он?
Он, он, Биток. Тот самый, что когда-то швырял меня на ламинатный пол офиса, словно утяжеленный брезентовый манекен, используемый «классиками» и «вольниками» для отработки бросков. Иль нет, не манекен, а чучело, да, чучело – так это у борцов зовется.
Давненько это было… 2012 минус 1993… нет, минус 1994… да, то был 94-й… получается 18.
18 лет, подумать только. Ах, Время – Время – Времечко.
Девяностые… Вспомнить и вздрогнуть.
Все и вся разваливается, развалившееся растаскивается – по карманам, по домашним антресолям, по складам, по счетам в оффшорных зонах, и тут главное – не прохлопать, не упустить момент.
Кто-то тянет в сарай мешки кирпичей, ведра краски, рулоны рубероида; кто-то детали от военной самоходки – может когда-нибудь и сгодятся; кто-то общественную баню заграбастал в частную собственность, а в придачу к ней суденышко рыболовецкое; кто-то землицы урвал шмат здоровенный, с лесами на нем и водоемами; ну а кто-то – кто-то целое государство.
Впрочем, хватануть – это лишь часть дела, не менее важно – удержать, чтоб из рук не вырвали. Народец нынче хваткий, озлобленный – не просто вырвет, а с руками вместе.
Нового ничего – ничегошеньки не создается, на месте разваленного и разворованного – ничего. Работы нету, денег нету тоже. Вернее, деньги есть, но они уже не то, чем должны быть – эквивалентом товара. Потому как производится его, товара, уж очень мало – всем не хватает. Особенно проблемно с едой – полки продуктовых магазинов полупусты. Не то, чтобы голод, но близко.
По улицам склоняются бесцельно, на бордюрах и ступенях заплеванных сидят упившиеся, обкуренные, грязные, мутноглазые.
С какого-то момента все стало зыбким, хрупким, рассыпчатым, и пришло понимание: жить следует днем сегодняшним, о завтра думать – пустое, оно может и не настать – завтра.
Жизнь – сказал мудрец – есть способ существования белковых организмов. Вот уж точно – способ существования…
На производствах сокращения, сокращения… Сокращают десятками, сотнями, заводами, поселками, городками… Раньше только слышали это слово – безработица, а теперь она – наша действительность.
Впрочем, даже если и нашел ее – работенку какую-никакую, пусть разовую, даже если выполнил ее сполна, то вовсе не обязательно, что тебе за нее заплатят. Сначала государство перестало платить своим работничкам, а чуть позже почин этот с великим энтузиазмом подхватил деляга – частник. Платить работягам стало считаться как бы плохим тоном. Как бы: надо быть полным болваном, чтобы платить, если можно не платить.
//-- * * * --//
– Ну что ты, милый, – вздохнув, сказал мне работодатель мой, – что ты, в самом деле… Я тебе объясняю ситуацию, а ты меня словно не слышишь. Нету денег, понимаешь, нету. Деньги за работу, что ваша бригада выполнила, заказчиком не перечислены. – И еще раз, по слогам. – Не пе-ре-числены, понимаешь? То есть, мне тебе платить – не из чего. Ни тебе, ни ребятам из бригады, ни еще кому. Нету денег.
– Но почему это меня должно волновать, Сергей Иваныч, – повторил я в очередной раз. – Ваши проблемы с заказчиком – это ваши проблемы, а я работу выполнил, и мне заплатить вы обязаны. Я два с лишним месяца по девять часов ежедневно, и вы мне каждый раз: потом, потом, через две недельки, через недельку, через пару дней… И сейчас: не заплачу, потому как не перечислены… Отдайте мне мои деньги! За два месяца. Отдайте, и я уволюсь.
Сидящий за письменным столом крутит хмуро балдой, взводит глазенки к потолку – ну до чего ж, мол, народ бестолковый – ему говори, говори – все как в вату, не в состоянии понять простейшее.
– Вот смотри, милый: чтоб я тебе заплатил… ну, чтоб заплатил тебе я деньги – понятно, да? – я должен иметь эти деньги. Это ж элементарно. А у меня их, денег – нету. Андерстенд?
Одежка у мужичка ну очень не дешевая, и котел наручный не из тех, что в подземных переходах за копейки продаются; еще гайка здоровенная – золотая с черной вставкой. А еще на столе рядом с папками мобила с антеннкой (по тем временам мощный индикатор крутости). Сукин сын, он даже не пытается придать внешности своей ту безденежность, о которой бубнит.
Ну почему… почему я должен вникать в его проблему: перечислено – не перечислено. К тому ж, как мне шепнула некая девица – доброжелатель из его приближенных (и ее, похоже, обидел чем-то), заказчик деньги перечислил.
А даже если и не перечислил… К тому ж перечислил.
Да – нет… Нет – да… Почему меня это должно волновать? Пусть рассчитается со мной, а потом выясняет отношения с теми, кто ему должен. Свою работу – электромонтаж – я выполнил, в полном объеме, а перечислены деньги – не перечислены – не моя проблема.
– Есть такое понятие, милый мой…
– Послушайте, Сергей Иванович, не называйте меня милым…
– Ладно, – вскинул послушно ладошки, – если тебе не нравится – не буду. Так вот, Дыбин… по фамилии нормально? (я киваю – да, нормально)… есть такое понятие: кризис неплатежей. Надеюсь, слышал. Если нет, не слышал, попробую объяснить популярно: икс должен деньги игреку за какой-то объем произведенных работ, должен, но не выплатил; у игрека, соответственно, нет средств, чтоб рассчитаться с зетом; зет же, в свою очередь не может выплатить… Ну и так далее. Ты понял. Нынче даже государство… прикидываешь, Дыбин, даже государство, – потряс пальцем, усугубляя значительность слова, – не имеет возможности разрулить эту проблему. Нет рычагов воздействия на неплательщиков… Соответствующей законодательной базы – нет.
Конечно же я знаю, что сволочное государство частенько не выплачивает – об этом и в телевизоре, и в газетах… Нынче ведь гласность – как бы ничего не скрывается. Только разве мне легче от этого? Разве это отговорка? Почему мне… Почему я… Почему мне за выполненную работу, потраченное время, усилия… Два месяца интенсивного труда! Ну, блин, аж колотит от возмущения. Я ведь не требую чего-то сверх – пусть отдаст мне мои! К тому же, не знаю, как у государства (и знать не хочу), но у этого гада деньги есть. Есть! Есть! Есть бабки у коммуниста вчерашнего, деляги нынешнего, есть, но он тупо не желает отдать мне мое.
Грабеж средь бела дня. Разбой!
И не к кому апеллировать. Просто не к кому. Не к государству же жуликоватому, которое само… Хоть головой о стену бейся – впустую. Скотство! Блядство! Другими словами не выразить!
//-- * * * --//
Коллеги – работяги на мой призыв пойти к гаденышу всем вместе, потребовать заработанное, вплоть до «вытрясти бабки вместе с кишками», прореагировали вяло, точнее, никак. Покуривая «Приму» свою вонючую, бормотали нечто невразумительное, грязно – матерное. Да уж, от коллег бздливеньких помощи не дождешься. Впрочем, это можно было сразу предположить. Удивительно, как только дедушка Ленин сумел в свое время подтолкнуть рабочий да крестьянский классы «на бой кровавый, святой и правый».
Кстати, я не прав – они вовсе не беззащитные, не безынициативные и не лоховатые, наоборот, очень даже ушлые: просчитав такое развитие событий, некоторые замечательно сумели подстраховаться: один свистнул болгарку, другой – перфоратор, третий что-то еще, в белом синтетическом мешке. Это только то, что я знаю…
Между прочим, на тот исторический момент электроинструмент стоил очень недешево, а потому украденное в значительной степени компенсировало последующую невыплату.
Мысль! А почему б мне… И не втихаря, а в открытую… В самом деле, я что, рыжий? Или святее Папы Римского?
Незаметно приближусь к столу и резким движением… Не думаю, что пухнорылый попрется в ментовку – заявление подавать. Хотя, с его-то коммунистической примороженностью… Ну а если даже и напишет – пусть докажет. Ничего такого не было, ни о какой мобилке знать не знаю. А вот он – он мне не заплатил. Зарплату. Мне. Мою. Не заплатил. Вот. Вы, граждане милиционеры, лучше с этим разберитесь.
Нет, о невыплате денег лучше не заикаться. Поймут, что забранная мобилка – месть. Точнее, компенсация. К тому ж, в споре чиновника и работяги менты да суд примут сторону – ясно чью. Это без вариантов. Плюс у гаденыша в ментовке, в суде кумовья да земляки, да бывшие собутыльники – сослуживцы. Не иначе. Нет, нет, никаких мобил. Мобила – это срок.
Но ведь можно ее… Можно ее не себе в карман, а о пол… Со всей дури… Даже не о пол, а о стену, потому как пол деревянный, а стена бетонная… Чтоб ни один умелец потом не смог собрать. Трах – о бетон, и разлетится на куски мелкие симпатичный черный четырехугольник с кнопочками, экранчиком и трехсантиметровым пупсиком – антеннкой. Стоимостью ну очень, очень приличной, очень…
А как же тогда трудовая книжка – ведь не отдаст.
Ну и хрен с ней, с трудовой. Какая на хрен трудовая, когда все вокруг рушится, разваливается, и думать о дне завтрашнем – абсурд. Нанести же контрудар… Прям сейчас, не откладывая в долгий ящик… Компенсировать ущерб материальный торжеством душевным… Да еще каким…
Точно!
Низенько и мягенько я продвинул ногу в направлении письменного стола, подтянул другую. Еще один такой незаметный шажок и затем, подобно кобре…
Видимо, что-то почувствовав, сукин сын взял мобилу в ладонь и, задумчиво поглядев на нее, стал тыкать пальцем в кнопочки – одну, вторую, третью, четвертую.
– Але! – заорал во всю глотку. – Але! Что? – Свел брови в звукоуловительном напряге. – Ну да, я. Ты чего, плохо слышишь меня? Хорошо? Тогда слушай: тут у меня проблемка небольшая: молодой человек требует, чтоб я ему оплатил два месяца работы… Да, разумеется. Уже битых полчаса. Ну да, именно это и пытаюсь втолковать: нет денег, не перечислены. Что? Ну да, именно так, ему на мои объяснения плевать: давай – и точка. Что? Ну да. Да, один. Все ребята с его бригады… точно не скажу, человек пять – шесть… они с пониманием к нашим трудностям, а этот не желает. Да. Все, Биток, жду.
Разъединившись, вздохнул глубоко, выдохнул долго, шумно, поигрывая губами.
– Обещал быть минут через десять. Появится – разберемся. Разберется… Он как раз по этой части. Подожди за дверью.
Не спрашиваю – кто такой Биток, догадываюсь, и от того в верхней части груди появляется тревожный жар.
Нервно переминаясь с ноги на ногу в малюсеньком коридорчике, прикидываю: что ж делать?
Что делать… Что делать… Ну, блин… Перебираю варианты, и ни на одном не могу остановиться.
Вариант самый простой, и, пожалуй, правильный: на невыплаченные деньги плюнуть, и уйти. Сейчас уйти, а чуть позже – денька через два-три – явиться и забрать трудовую.
А еще позже… А когда-нибудь, с божьей помощью попытаться дельце это реанимировать…
Однако логике вопреки, не ухожу, стою, жду.
Что это – упрямство? принцип? А может, некое самоутверждение – я выше страха. Но это глупо, говорю себе, идти наперекор инстинкту самосохранения – глупо. Перед кем я не желаю выглядеть испугавшимся – перед самим собой? Иль перед этой сволочью?
Черт, чтоб не пожалеть потом…
Ну и хрен с ним, обрываю себя, пусть пожалею. Но иначе не могу.
//-- * * * --//
Явился. Стандартный типаж профессионального выбивальщика денег: черная футболка плотно облегает мышечные дюны, поверх футболки толстая желтая цепура с массивным крестом; свободного покроя джинсы, плотный запах парфума. Дорогой и удушливый – запах тревоги, страха.
Уже входя в дверь, то есть, находясь ко мне спиной, подал знак рукой: за мной. И я зашел.
Штанишки, рубашечка, обувка – все старенькое, застиранное, мятенькое, толь с секондхэнда иностранного, толь с чужого плеча отечественного. Ну да, частенько некто сколь сердобольный, столь упакованный положит рядом с мусоркой хоть и мало ношенное, но здорово надоевшее – носи кто не гордый, пользуйся. А этот тип, что напротив меня, Биток нынешний, уж никак не из гордых.
Пьет? Да конечно пьет, чтоб такой да не пил… Но сейчас трезв. Значит не за что…
Ну и хорошо, что трезв. Какой разговор с пьяным…
Так поговорить, напомнить о себе, иль без разговоров – в рыло? Лучше, конечно, поговорить, и уже потом…
Эх, жизнь наша непредсказуемая. Эх, Биток, Биток… Впрочем, не такая уж странная метаморфоза – мало ль в истории человеческой примеров, когда личность с высот высоченных падает на самое, самое дно – социальное, финансовое… А то и еще ниже – за пределы бытия земного.
Цари – короли – императоры. Остро заточенной железкой – бжик по шее, – и отделена головушка царственная от тела царственного.
Иль министр деловой и надменный. Вчера из номерка гостиничного сверх-дорогущего, перекрикивая прилив океанский и щебет птах экзотических, отдавал распоряжения по «спутнику»: то ударными темпами возвести, то с землей сравнять, у икса все забрать и передать игреку; а сегодня он же, слезками лицо залито, лежит на шконке тюремной, плесенью попахивающей, в потолок глядя, думает: эх, жизнь моя, жизнь моя пропащая…
«…Еще утром человек был диктатором, приказал повесить на габарите железнодорожного моста – на страх – начальника станции, помощника начальника станции и третью сомнительную личность с татуированными руками, а вечером тот же человек приткнулся с узелочком у пароходной трубы и рад, что хоть куда-то везут…
…Удачливый делец только что добился поставки на армию, и жена его уже собралась приобрести у фрейлины, баронессы Обермюллер, котиковое манто с соболями, – ой, все полетело к чертям! – и поставка и манто, чемоданы с роскошным бельем угнал негодяй ломовик, и даже при посадке вчерашний преданный друг, один гвардеец, который так заискивал, целовал ручки, – вдруг хватил дельцову мадам ножнами по шляпе и спихнул ее с вагонной площадки…»
Это из великолепного «Невзорова», Алексея Толстого.
Вот и наш герой, с ушами пожеванными, Биток… Может, в какой-то момент переоценил силы свои и возможности. Может, что-то подломило. Или обломало. А может, здоровьичко бычье, для его профессии столь необходимое, в какой-то момент подвело.
А скорей всего, вот что: просто закончился период, благоприятный для таких, как он. Было времечко золотое, а на смену ему пришло времечко дерьмовое. Все хуже становилось, все хуже, хуже… Организм потребовал алкоголя; получив, потребовал еще. Еще, еще… Требования стали ежедневными, круглосуточными… Пытался сдерживаться, но не получилось, в какой-то момент дрогнул, поддался, и как понеслось, как понеслось…
В результате имеет Биток то, что имеет.
//-- * * * --//
– …я ему культурно: милый ты мой («милый» – это он специально, назло мне?), пойми: не из чего платить – заказчик не рассчитался с нами, не перечислил деньги. А ему хоть бы что: гони деньги – и никаких.
Развел руки в стороны – все, мол, нет больше сил втолковывать – выдохся. И тогда слово взял здоровила с цепурой на бычьей шее, Биток.
– Слушай, ты, – обращаясь ко мне, даже взгляд в мою сторону не перевел, – ты ваще нормальный человек, а? Иль, может, с русским у тебя плохо – не понимаешь? Иль, может, тебе по-китайски втолковать, а?
Раздраженно потеребил подбородок – ну, блин, достали бестолковые. Не понимают простейшего, отвлекают по пустякам от дел важных.
– Если тебе говорят: нету – значит, нету. Что ж тут непонятного, а?
Молчу. И что ответить – не знаю, и горячая волна в груди мешает говорить. Да и какой смысл повторять одно и то же, одно и то же выслушивать. В принципе, уже все ясно.
– Ты ваще знаешь, на кого наезжаешь, а? Тебе что, больше других надо? Почему все молчат, ситуацию понимают правильно, а ты один тут понимаешь… Почему, а? Или ты самый козырный?
Накрутив себя своими же словами, бьет меня. Ладонью. Удар приходится по уху, и я падаю. Вскочив, предпринимаю попытку попасть здоровиле ногой по яйцам. Вроде удается, вроде проходит удар, но бугаине хоть бы что – не то, что рожу не перекосило, даже не моргнул. Видимо, пришелся чуть в сторону от цели. Пробую еще раз, но на сей раз здоровила успевает схватить меня за ногу и, сграбастав, бросает о пол. Без малейшего усилия поднимает и вновь бросает. А затем еще раз. Ну силища жуткая… Он меня просто превратит в лепешку. Точнее, в мешок костей.
– Биток, прекращай, – говорит Сергей Иваныч, – ты ж его покалечишь.
– Покалечу, – соглашается Биток, и бросает меня в четвертый раз.
Ой, блин! Похоже, что-то там, внутри, в организме, отбито.
– Если ты его покалечишь – сядешь. Надолго. Лет на пять – шесть минимум. Иль все свои деньги придется выложить всяким там сутягам – щелкоперам.
Последняя фраза подействовала, сбила боевой пыл борова. Тяжко дыша, плюхнулся на стул, отер со лба пот.
Мерзавец и ворюга Сергей Иваныч (он же мой спаситель) рукой показал на дверь, мол, давай, парень, давай, давай, вали поскорей, пока Биток в состоянии чуть приостывшем.
Тут уж без вариантов – быстрым шагом я направился к двери, и уже переходя порог, услышал:
– Ну, штемп наглый, по яйцам, меня! Меня! Совсем оборзел гегемон!
На улице, зайдя в подворотню, я тщательно осмотрел себя, ощупал, попытался понять насколько серьезны повреждения… Тьфу – тьфу, кажется, отделался более-менее легко – ушибами да гематомами. Можно сказать, повезло.
Господи, стоят ли того деньги… Нет, не деньги, возразил себе, тут совсем иное. Этот тип сволочной, Сергейваныч, он меня унизил, наплевал мне в душу – вот причина. Хотя и деньги – тоже. Два месяца с лишним горбатить впустую – это ни в какие рамки. Даже каторжанам за труд пайка какая-никакая выделяется, а тут – вообще ничего.
Да уж, пока меня не касалось это лично, читалось в газетах да слышалось с чужих уст – я не понимал, насколько это ужасно, но тогда… Черт, на какие шишы жить дальше – подумал. На куцые и унизительные женушкины? И что ей сказать? Рассказать правду, как все на самом деле было? Скорей всего, поглядит на меня с молчаливой укоризной, словно моя в случившемся вина, пустит слезку скупую, щемящую.
Но с другой стороны, повезло. Ведь калекой мог сделать, запросто.
И еще одна мысль появилась: вооружившись увесистой каменюкой… двумя или тремя… возвратиться в офис, и к бугаине подскочив… Аж в голове загудело от желания. Никто и никогда не унижал меня так, как он… Как они, двое. Ну, твари!
И уже взглядом стал шарить по местности вокруг, но в последний момент осек себя: опомнись, ты испытываешь Судьбы терпение.
//-- * * * --//
Часто бывает, зло сегодняшнее оборачивается пользой завтрашней. Примерно о том же в поговорке народной: не было бы счастья, да несчастье помогло. Прежде всего, пришло понимание: гарантированная оплата за труд, она осталась в невозвратимом прошлом, ныне все зависит от работодателя, его порядочности – непорядочности. Но надеяться на человеческую порядочность – это рулетка. В нашей же стране не просто рулетка, а, считай, без выигрышных цифр.
А почему б самому не попробовать… Точнее, с напарником, потому как для многих электромонтажных работ пары рук может просто не хватить.
Непростая проблемка – найти напарника: один – неумеха, второй – лентяй, третий – нечист на руку, четвертый… Но нашел. Спокойный, и работящий, и руки на месте, только изредка уходящий – на денек, второй, третий – в запой. Но ничего, у меня не режимное предприятие – не вышел на работу – не досчитаешься денег.
Лиха беда начало. В городской газете объявлений появилось мое, коротенькое: «электрика, электромонтаж» и домашний телефон. Сначала побаивался, что позвонят горлохваты из налоговиков: ну-ка покажи бумагу о регистрации, или рэкетиры: ты чё, без крыши? ну даешь, так нельзя, мы будем твоей крышей… Но нет, все шло тихо, спокойно, деловито. Вскоре у меня появился мобильный и в последующих объявлениях я уже указывал номер мобильного. Если голос звонящего казался сомнительным, отказывал, ссылаясь на круглосуточную занятость.
Через месяц, нет, даже раньше – недели через три – мы двое уже не тянули предлагаемый объем работы, и пришлось подрядить еще пару человечков. Затем нас стало шестеро, затем семеро, затем одиннадцать; вскоре я перестал работать руками и занялся одними лишь организационными вопросами. А еще через какой-то период времени зарегистрировался как юридическое лицо – частное предприятие, и пошло – пошло – поехало.
Ну а потом… Потом жизнь подсказала направления деятельности иные – менее хлопотные и более денежные. И что самое интересное, не особо-то рисковые.
//-- * * * --//
А все ж непорядок, думалось иногда, надобно б выкроить времечко, да заглянуть к сукину сыну, должничку моему, Сергейванычу… Зайти и… И что?
Потребовать должок, разумеется, индексированный? Так ведь наверняка откажет. И что тогда?
Может, правильней будет, ничего не требуя, с порога в рожу…
А может, не самому, а найти кого-то, кто за бабки… Старательно, основательно… С подонками ведь любые средства хороши.
Ладно, для начала следует выяснить, на месте ли он, не съехал ли куда…
Съехал.
За столом сидела немолодая, но молодящаяся тетечка с фейсом преисполненным самомнения – тот типаж нынешних бизнес вумен, что у большинства мужчин эмоции вызывает исключительно антистоиновые.
Кого надо? – подняв на меня взгляд, спросила хмуро. Никого, – буркнул я в ответ, – ошибся дверью.
Ну что ж, гаденыш, остается надеяться, что за меня тебе отомстит Судьба.
//-- * * * --//
И вот напротив меня собственной персоной Биток, второй персонаж того отвратного действа. Второй, но не второстепенный.
Ладно, по существу. Как сейчас действовать?
Выйти вместе с ним, следуя сзади, дойти до места, где людей поменьше, зайти вперед и без вступительных речей – снизу по подбородку – хлоп! Далее по обстоятельствам. Вероятность того, что кто-то подпишется за убогого, крайне низка, считай, равна нулю.
Нет, не то… Бить его при всем честном народе – ничего хорошего. Да и время суток не очень-то благоприятное – до темноты еще около часа.
«Пропасти» до самого дома. Узнать, где живет и потом… Нет, осекаю себя, никаких «потом», только сегодня, сейчас!
А может, подойти к нему, заговорить, «познакомиться», угостить пивком, может даже водкой, после чего…
А если не захочет? Ну да, усмехаюсь про себя, где ж такое бывает, чтоб алкаш от дармовой выпивки отказался…
Да, неплохо было б поговорить… Тихо, спокойно, мягким, располагающим тоном… Разузнать о нынешнем его житие – бытие, посочувствовать душевно… И уже потом напомнить о том деньке давнем, когда вызванный шефом своим, гандоном штопаным, он чуть не покалечил меня… Увидеть страх в глазенках, дрожь ручонок, некогда налитых силой бычьей…
Ну вот и все – его остановка.
Какое-то время я шел за ним, но потом ударило в голову: какого черта! Куда я иду, чего жду? В самом деле – чего? Что он зайдет в совершенно пустынный двор, где я смогу ни о чем особо не беспокоясь… Так ведь не будет этого. Да и здесь народу… Не так, чтоб очень мало, но и не слишком много.
Сердце забилось быстро и сильно – вперед!
– Привет, Биток, – подойдя сбоку, я хлопнул его по предплечью, улыбнулся.
Он вздрогнул от неожиданности, заглянув мне в лицо, вымолвил:
– Не знаю тебя. Ты кто?
//-- * * * --//
За границей ко мне обращаются: мистер. Еще мсье или сеньор. Больше всего мне нравится на английский манер – «мистер».
Я мистер не от рождения, стал им в возрасте достаточно зрелом. А до того был – кем был? – приятелем (эй, приятель), парнем (эй, парень), молодым человеком… Но чаще всего, «товарищем» – товарищем Дыбином. А сейчас я «мистер». Спасибо эпохе, развалившей систему порочного социализма с ее брехливыми «товарищами». Ведь ничего, ничего товарищеского в отношениях меж людьми не было. Тем более, в отношениях меж классами. Класс чиновников откровенно презирал класс работяг. Ничуть не меньше работяг презирала прослойка, называемая интеллигентской. Однако на словах – как бы уважение, как бы товарищество. О, мы помним эти многочисленные плакаты и скульптуры, где в едином порыве, взявшись за руки, к светлому будущему устремлялись рабочий и чиновник, колхозница и художник с литератором. Чуть вверх, градусов под тридцать, лучистый вгляд, чистые, бесхитростные лица. Хрень лживая!
Конец восьмидесятых. Позорный развал империи – географический, политический, экономический. Задача осколков – малых, средних, крупных – выжить. Будь ты личность или коллективное хозяйство, крупное предприятие иль вновь образованная страна – выжить. Выжить!
Всеобщее помешательство на деньгах. Отныне обладание большими деньгами – основной эквивалент общественного уважения. Чем больше бабок, тем больше уважения. Миллионер – всем ребятам пример.
Однажды в кабаке в перепалке – не помню меж кем и кем, но это не важно – я услышал такую фразу: чувак, ты чё так раздухарился, чё, богатый офигенно? Сначала даже покоробило – тьфу, какой цинизм, а потом понял: не цинизм, но реалии сегодняшнего дня.
Конечно же, деньги, привалившие ко мне в количестве очень немалом, не могли не отразиться… Новое бытие не то, что б сознание изменило, но, в значительной степени подкорректировало.
Как-то встретился на улице с парнем, с которым до определенного возраста был в приятельских отношениях: в скверах, на пустырях распивали дешевое винишко, трепались о всяком разном – о прочитанном, о просмотренном, о прослушанном, знакомились с девушками.
Я завел его, точнее, затолкал в кабак (он сопротивлялся – рвался куда попроще), там мы выпили, потом выпили еще, потом еще чуток накатили, после чего он, словно заведенный ключиком, стал повторять: слушай, ну ты так изменился, так изменился… Изменился внешне? – попытался я уточнить. – Да нет, не то, чтоб внешне, а вообще… – Что «вообще»? Что имеешь в виду? – Ну вообще – изменился. – В чем, можешь сказать? – Ну как… Просто здорово изменился.
Блин, хреново, когда человек не может вслух выразить простейшие свои мысли. Так я и не дождался пояснения. Подумал лишь: странно, ведь я не прибавил в весе, не сменил стиль одежды, стиль разговора, не нахватался того, что зовется «понтами». Что ж такого необычного он во мне узрел?
А все ж он прав, подумалось позже, я изменился. Деньги здорово повлияли на суть мою нынешнюю. Я стал свободней, раскованней в мыслях, уверенней в словах и действиях. Степенней в поведении. И все это – надо же, какой интересный судьбы выкрутас – благодаря тем двум хмырям – Сергейванычу и Битку. Считай, они – мои благодетели. Пусть очень – очень косвенные, но все же… Для полного счастья мне б еще повстречать их, где-нибудь на узенькой дорожке, возвратить к той нашей беседе, эмоциями переполненной.
//-- * * * --//
– Ты кто? – повторил Биток.
– Ай-ай-ай, не хорошо… Старых друзей – приятелей не узнавать – нехорошо, – улыбнулся я еще шире, положил руку на плечо, но дядька, шестым чувством учуяв неладное, руку мою скинул и попытался обойти меня.
– Да стой же ты, милый… Ну куда ж ты? Стой, говорю!
Какой там… На удивление живо передвигая ножками, Биток рванул вперед. Да, видимо, беседы душевной не получится. Находясь от него сбоку, я хлопнул его ладонью по роже. Сильно хлопнул, как он меня когда-то. С той лишь разницей, что тот его удар пришелся мне в ухо, а мой сейчас – по роже. Ладонь ощутила прогнутую выпуклость носа.
– За что бьешь? – произнес Биток. Не завопил, а именно произнес – тоном не выше обычного.
– Объяснить? Могу объяснить. Но лучше, ты сам напряги память, вспомни, как бил меня когда-то.
За первым ударом, точнее, хлопком, последовал второй. Биток вновь попытался, обойдя меня, уйти в отрыв, но куда ему, нынешнему… За третьей ватрухой полетела четвертая, потом еще одна, еще, еще… В рожу, в ухо, опять в ухо, опять в рожу.
Рука моя в крови – разбит вражий нос, вражьи губы.
Боковым зрением я уловил, как остановились, глазея на нас, люди. Впрочем, как и предполагал, никто не приблизился, не вмешался.
– Так как, не вспомнил? Нет? Скверно, мать твою. Наверное, слишком многих избивать приходилось, а, Биток?
Пожевав разбитыми губами, дядька вымолвил:
– Да не Биток я, путаешь ты!
– Врешь, ты – Биток, ты меня избивал, когда я требовал свои деньги – за два с лишним месяца работы. У этого… как его… забыл фамилию. Звать Сергей Иванычем.
За очередной паузой очередное возражение:
– Не знаю никакого Сергея Иваныча.
Я заглянул в лицо – все измазано кровью. Черт побери, неужели ошибся… Неужели не он…
Вытянув из кармана носовой платок, я протянул дядьке: на, вытри. Дядька неловко заелозил клетчатой тканишкой по лицу, но лишь еще больше размазал.
– А кто ж ты тогда, если не Биток?
Каким-то глуповатым получился вопрос. А впрочем…
– Быня я. Кликуха моя – Быня. А вообще я – Вован. Володя.
– Но когда-то был Битком…
Вопрос? Утверждение? Не знаю сам – я вдруг растерялся.
– Нет! Я Быня. – И тыльной стороной ладони промокнув разбитые губы, заговорил глухо, отрывисто: – Я раньше в спорте был… на ковре… а потом – травма, и все… и уже не выступал. А потом вообще стало хреново… Короче, с головой у меня… Болит. Вот.
Господи, неужели ошибка? Иль все ж врет? Вообще-то, не похож он на ловкача – лицедея, уж очень примитивен. И эта болезненная заторможенность… О господи!
– Послушай. Семнадцать лет назад тот человек, на которого ты похож, – он здорово избил меня, ни за что.
– Меня тогда вообще здесь не было. Я тогда в другом городе жил. Не в этом.
Я огляделся по сторонам. Поняв, что представление закончилось, зеваки разбрелись. Уже никто не обращал на нас внимания, никому мы не были интересны.
– Ладно, пойдем.
– Куда?
– Туда, где кран – тебе лицо нужно вымыть.
– Не пустят.
– Пустят.
На мой стук в стеклянную дверь какого-то учреждения сторожиха хмуро дернула подбородком – чего тебе? Я указал на лицо в крови, но тетка раздраженно махнула рукой – нет, проваливайте, много вас таких, с рожами окровавленными, каждого к крану пускать – воды не хватит. Первая реакция на продемонстрированную мною купюру была вялой – давай, давай, проходи, не задерживайся. Однако когда я выудил из кармана купюру иную, номиналом вдвое больше первой, тетка толстый свой зад от стула оторвала, подойдя к двери, приоткрыла ее узенько, впрочем, достаточно для того, чтоб пролезла денежка.
– Что надо?
– Лицо помыть. Ему.
– Ладно, пусть заходит. Токо быстро. А ты останься.
Ну, народ. Без бабок она и маму родную не впустила б. И все нынче такие, все. Все, все, все…
– Иди, мойся, – сказал я Быне, – подожду тебя здесь.
– Зачем?
– Что зачем?
– Зачем подождешь?
– Володя, клянусь, ничего плохого больше тебе не сделаю. Я тебя с другим спутал, понимаешь?
Быня зашел в дверь и проследовал по направлению, заданному теткиным пальцем.
Когда вымытый он вышел из здания, я протянул ему веерок купюр. Солидный веерок – и количеством, и номиналом. Не сомневаюсь, такой суммы Быня не держал в руках уже лет и лет…
– Держи, Володя. Похоже, я в самом деле спутал тебя с другим, по кличке Биток. Извини. Это компенсация.
Дядька отрицательно замотал головой, и я успел удивиться: неужели от денег отказывается? Но нет, он лишь в третий раз повторил: – Я не Биток, я Быня. А звать меня Володя.
– Да, да, ты говорил.
Быня держал в руке купюры, не спешил их прятать. Толь не полностью отошел от хлопков по лицу, толь сумма компенсации потрясла, толь, в самом деле, мыслительные его способности были здорово приторможены. В какой-то момент мне стало его жалко. Очень. Аж в груди защемило от жалости. А еще невыносимо стыдно: господи, кого ж я избил – слабого, ущербного, а главное, безвинного.
– Володь, прекращай бабками светить – спрячь.
Он послушно положил деньги в карман.
– Ладно, – коснулся я ладонью его предплечья, сжал легонько, – извини, не злись.
Быня вздохнул, сморщил лоб, соображая. Интересно, о чем думы этого человека? Иль, может, нет их вовсе, дум…
– Так что, Володь, мир? Скажи, что больше не злишься. А, Володь? Ну скажи: больше не злюсь. Ну чего ты, а? Чего молчишь?
Ничего не ответив, Быня двинулся по улице.
Миниатюры 2
Встреча
Я ее заприметила еще в помещении автовокзала, у кассы. Подумала: знакомое лицо, но не черты, а выражение. Откуда-то я знаю эту женщину, но откуда? И ужев маршрутке, бегущей в наш городок, вдруг осенило: а не Юлия ли это, одноклассница моя?
Она? Нет, все ж не она. По той хотя бы причине, что не может быть эта пожилая морщинистая женщина моей ровесницей. И все же она, Юлия. Но как изменилась… Именно про такое говорят: разительно.
Слышала, она долгое время была в Греции, на заработках. Или в Испании. Или там и там. Неужели греческий климат (или иберийский) так плохо воздействует на внешность… Жара… Да, там летом, считай, пекло. А еще изматывающий труд. Хотя, вряд ли такой уж изматывающий… Все ж Европа, двадцать первый век. Кстати… По телевизору видела – там красивых женщин очень, ну очень не мало. Красивых, моложавых, ухоженных. Причем, не только в среде аристократической, но и в рабоче-крестьянской. Можно предположить, что они – испанки да гречанки – на каком-то генетическом уровне приспособились к жаре, и их кожа не сморщивается от солнца так сильно, как у оказавшихся там северянок. Как у нее, у Юлии. О господи, словно трещины на выжженной солнцем почве. Ладно, надо бы подойти, поздороваться, заговорить, а то неудобно как-то, – в одном классе как-никак учились. Только осторожней, чтоб только не дать почувствовать – словами, мимикой, – как она изменилась, поплохела.
Ох, время, время, как меняешь ты людей. Хотя, не всех. Кого-то вообще не меняешь, или самую малость, а кого-то – даже в лучшую сторону…
Или все же не она?
– Простите, вы Юлия? – над сиденьем чуть склонившись, обращаюсь к женщине.
– Юлия, – кивает женщина. – А вы… – смолкает, вглядываясь мне в лицо.
– Юлечка, ты что, не помнишь меня? В одном классе учились.
Женщина глядит на меня пристально, пытается вспомнить, это у нее не сразу, но получается.
– Галя?
– Ну да, Галя, – улыбаюсь в ответ.
– Ой, Галя, – машет головой, – как ты изменилась. Тебя и не узнать…
Бедный нос
А ведь драку можно было избежать, просто не ввязываться в перепалку с теми идиотами. Жаль, конечно, что мысль эта здравая посетила меня уже в больнице, после операции.
Ввязался. Их двое. Один из них вцепился в мой реглан, потянул на себя, и тот оказался у меня на голове; второй треснул по реглану, видимо, ногой или кастетом, и прямо в нос. Внутри головы что-то взорвалось, разорвалось, разлетелось ослепительными искрами. Кровь полилась струей в палец, так из крана течет вода. Те двое, увидев лужу, дали ходу. Льется кровь, и льется, лужа подо мною все шире и шире, – ну все, думаю, помру сейчас от потери. Но нет, в какой-то момент краник оказался… не то, чтобы перекрытым, а прикрученным – струя стала значительно тоньше. Сознание, оставаясь на удивление ясным, явило мысль: срочно в больницу.
У обочины – целая вереница тачек. Да только не берут: один водила, глянув на мою залитую кровью физиономию, молча мотнул балдой – нет, мол; второй, правда, одарил объяснением: «Ну как же мне тебя брать, ты ж мне весь салон замараешь». Отказал и третий, гандон штопаный, гад примороженный. Четвертому я назвал сумму где-то втрое больше номинала, заверил, что ничего не испачкаю, и он, как бы нехотя, согласился. «Только ты это… ты как-то поаккуратней, чтоб мне после тебя не вымывать».
Пока, прикрывая лицо платком, шел к машинам, и потом переходил от одной к другой, ощущал на себе сочувствующие взгляды прохожих. Ни один, однако, не остановился. Сердобольная женщина в платочке, с кошелкой, воскликнула: «О, господи-боже, да что ж это такое творится!» Ей поддакнул немолодой дядечка: «Посередь дня так избить человека… И откуда в них столько злости».
Далее, в коридоре перед дверью приемного кабинета я выслушал монолог санитарки.
– Ото тильки вымою, так знову позалывают, – пожаловалась она непонятно кому (а может, мне?).
Ну вот, сейчас мне только выражать сочувствие бедненькой труженице здравоохранительной отрасли, объяснять ей, что не заливать пол возможности как бы не имею.
– Ото тильки протрешь, обязательно придут и понапачкают, позалывают. Ну шо такое… Нияких сил немае.
Это она обо мне во множественном числе, или, в самом деле, после каждой протирки обязательно является кто-то с переломанным носом и заливает выдраенный пол?
В приемном кабинете я подошел к малому зеркальцу над умывальником, глянул на себя… о боже: кожа на носу разверзнута, под ней белеет осколок кости, сам нос здорово прогнут в сторону – был прямой, стал дугообразный. Верхняя и нижняя части лица – мои, середина – как бы чужая. Ну, блин!
Далее мужчина в белом халате (врач или кто он там) наложил на рану чем-то смоченный прямоугольник бинта и стал задавать мне вопросы, записывая ответы в тетрадь: кто я, где живу, где работаю, еще что-то, еще что-то. Ну что ж, сказал, закончив опрос, можете подниматься в отделение.
Вот наконец тот, кто нужен – отоларинголог. Молодой, лет под сорок, высокого роста, на лбу косая челка, на щеках модная щетина. Располагающий вид.
Приподняв марлевый прямоугольник, вгляделся в то, что под ним, что-то про себя прикидывая, поводил ртом и носом. Что, интересно, означает эта мимика?
– Ну что ж, – вымолвил наконец, – завтра утром на рентген.
– Завтра? Я думал сегодня, сейчас.
Вновь врач вгляделся в рану. Забормотал:
– Сейчас… Сейчас… Думали сейчас…
– Доктор, дорогой, может, организуем, а? Может сейчас, а?
– Сейчас, говорите…
Подвел меня к лампе, снова вгляделся.
– Сейчас…
Повторы, повторы – что они означают? Видимо, следует самому проявить инициативу.
– Я заплачу, сколько нужно. Скажите, сколько?
Врач выдержал небольшую паузу и назвал сумму.
– Хорошо, я звоню жене, она сейчас привезет.
– Но это только мне.
– Ну да, вам. Разумеется, вам, кому ж еще…
– Еще анестезиологу.
– Ему сколько?
Врач назвал сумму чуть меньшую.
– Это все, больше никому? Так звоню жене?
– Звоните, – кивнул врач.
Примерно через час я лежал под общим наркозом, и перед внутренним взором приятнейшие пятна пастельных тонов мягко перетекали одно в другое. Схожую картину, возможно, видит плод во чреве матери и расставаясь с ней, входя в жизнь земную, рыдает во весь голос.
В кулуарах
Ситуация напряженная, очень: по очкам идем вровень, а до конца чемпионата два тура… два или три, сейчас уже точно не помню. Соперник сильный, а победить нам его – обязательно. Помнишь, песня даже такая была, давно: «Нам победа, как воздух нужна». Ну да, конечно, помнишь, ты ж уже, считай, пенсионерского возраста. Раньше много песен хороших было – и жизненных всяких, и торжественных, и смешных.
Короче, судьей на тот матч – москвич, а москвичи – они самые хваткие, они – ого! – всегда по максиму брали… по макси-му-му. А то и выше. Что ты хочешь – столица. Песня даже была, помнишь: «Дорогая моя столица, золотая моя Москва».
Короче, побеседовали наши представители с этим москвичом – он свое, наши свое, он свое, наши свое, ну, типа торга, – сошлись на сумме четыре тысячи. Это по тем временам большие были деньги, очень большие. Тогда средняя зарплата была – ну инженеры там, учителя всякие, тренеры в ДЮСШ – рублей сто десять – сто двадцать в месяц. Ну ты это знаешь, застал.
Все, дело сделано, деньги ему вручены, потом, как положено – в кабак. Мы ж не селюки какие, в чемпионы страны метим. А чемпион страны – это многое: игры на европейский кубок, заграничные поездки, премии, валюта… Валюты мизер, правда, не как сейчас, но все же… Короче, много полезного. В кабак идем втроем: я, администратор команды Михаил Давыдович, ну и этот, судья московский. А почему меня в таких случаях посылали – вот почему: потому что я мог… ну, как сказать… мог прилично выпить, и на спортивной форме это не отражалось. На тренировке на следующий день помотаюсь, помотаюсь хорошенько, по́том выгоню пары, и опять я в форме.
Время то было, скажу тебе, совсем другое, не то, что нынешнее. Песня была даже такая, душевная: «Я помню время, время золотое». Про то самое время песня. Вот уж точно: золотое. Мы тогда и выпить могли, и ночью недоспать – за нами девчата табунами бегали, – и играть при этом могли. И неплохо, вроде бы, играли. Собирали полные трибуны, куда больше, чем нынешние собирают. А тренировались – знаешь сколько? – три раза в неделю. Честно говорю: три раза в неделю. Редко когда – четыре. Это сейчас они, как роботы с аккумуляторами в заднице, два раза в день, без выходных, и все на износ, на износ. Сколько раз уже бывало, что прямо на игре – раз! – хлопнулся на газон, и готов. Да вот совсем недавно, в итальянской премьер лиге – окочурился. И у нас, тоже недавно, по телеку показывали – хоккеист погиб. Нагрузки бешеные, сердце не выдерживает. Правда, и деньги им совсем иные платят. У нас деньги были – не буду скрывать – хорошие, очень даже, а у этих, у нынешних – ну просто громадные.
Короче, идем в «Динамо». Ох, какой прекрасный был кабак, ну ты должен помнить. Замечательный. Нас там всегда очень любили, встречали, как родных. Директором ресторана там был… как его… толстый такой, всегда улыбался, звали: Андрей… Андрей… нет, отчество не вспомню… ну неважно. Большим болельщиком футбола был, всегда сам к нам подойдет, спросит, чего желаем; поварам, официантам объяснит – что и как… Самая лучшая еда – нам, водочка – экспортный вариант – нам… В меню чего-то нет, чего-то этакого, а у нас, на столе нашем – есть. Рыбка, например, не наша, импортная… Сидим, значит, пьем, едим, беседуем… Все чинно – благородно, и вдруг москвич этот как заорет на весь кабак:
– Братцы, – орет, – друзья вы мои душевные, я этих блядей – я вам обещаю – за пределы ихней половины не выпущу.
Мы ему:
– Тише, что ты, в самом деле! Люди же вокруг. Тише!
А он:
– Да при чем тут «тише»… При чем тут «люди»… Что мне эти люди… Просто поверите, братцы, люблю я ваш город, всей душой. Всегда к вам еду с удовольствием, даже когда просто так, забесплатно.
Короче, выпил человек, растрогался. Москвич, ну… Мы ему отвечаем, тихо, корректно:
– Спасибо, мил человек, нам очень приятно все это слышать, но ты как-то, пожалуйста, потише.
А он еще рюмаху накатил, еще одну, и опять во всю глотку:
– Я этих блядей за пределы ихней штрафной не выпущу. Вся игра будет в пределах ихней штрафной. Вы у меня будете чемпионами, это я вам обещаю.
Люди стали оборачиваться, кто-то уже пялится на нас откровенно. Хорошо, что тогда еще мобилок не было, а то б точно – записали. Что делать, как ему рот заткнуть? И тогда администратор наш, Михаил Давыдович, – умнейший был мужик, спокойный такой, но если вдруг что – быстренько придумает то самое, что надо, – ну так он бегом к ансамблю. Бежит, и по дороге из кармана уже купюры тянет. Вручил им, говорит: давайте, хлопцы, без перерывов, и чтоб как можно громче. Ну а те свое дело четко знают. На полную как грохнули – заглушили москвича напрочь: тот только рот раскрывает, а что говорит даже мы – рядом сидим – не слышим… Короче, замяли инцидент. Вернее, заглушили.
– Ну а матч? Матч – как, выиграли?
– Ну конечно, что за вопрос, я ж говорил: он деньги взял.
– Взять-то взял, ну а если б… а если б так случилось, что противник гораздо сильней вас, и игра б у него пошла, а у вас не пошла… и забил бы он вам больше, чем вы ему…
– Ну что ты такое говоришь! Как это – он нам больше, чем мы ему… И причем тут сильней – слабей… Я ж говорю: он деньги взял. А значит отвечает. Что ж тут непонятного?
– Честно говоря, не совсем понятно.
– Ну ты это… Ты прям удивляешь меня. Взрослый человек, пенсионерского уже возраста, а самое простое не поймешь. Он же деньги взял, четыре тыщи рублей, большие деньги. А если взял, значит все, дальше уже его проблемы. Ну теперь понял?
И хоть в ответ произношу вроде как утвердительное «угу», но все равно не врубаюсь: а если б те оказались сильней, а если б голов натыкали больше…
Урок на будущее
Мы работали в одном цеху, но на разных участках – я на монтаже, он на ремонте. Встречаясь, обменивались лишь кивками, да и то не всегда: если взглядами пересечемся – поздороваемся, не пересечемся – не поздороваемся. Ни малейшего интереса – ни у него ко мне, ни у меня к нему. И вот однажды он подходит ко мне, тянет руку:
– Привет, Рустам, у меня к тебе дело.
Надо же, думаю, имя мое знает. А я его – нет. Кажется, Коля. Хотя не уверен.
– Привет, Коля. Какое дело? – Я не Коля, я Сергей. – Извини, Сергей. Какое дело? – Он несколько секунд молчит в поиске нужных слов, наконец выдает: – Короче, так: я с женой погавкался, мне бы денек – второй где-то перекатоваться.
Сказал и смолк. А я понять не могу – на хрена мне эта информация, как мне на нее реагировать… Молчу, жду продолжения. Дожидаюсь.
– Тут ребята сказали мне, что ты сам живешь, совсем один, в своей персональной хате. Посоветовали к тебе обратиться. Ты как? – Что «как»? – спрашиваю, хотя уже понимаю, к чему клонит собеседник. – Ну, как насчет того, чтоб у тебя денек-второй перекатоваться. – И кто ж это посоветовал ко мне обратиться? – Да не все равно кто посоветовал, – хмыкает Сергей, – добрые люди посоветовали.
Ну да, добрые за чужой счет. У нас таких много. Нет, чтоб свой кров предложить…
– Так как, получится – на пару деньков?
– На пару дней, говоришь… А потом куда?
Вновь смешливая гримаса, словно вопрос мой – чепуха какая.
– А потом – у меня есть куда, ты не волнуйся, Рустам, это уже не твои проблемы.
Не мои они и сейчас – думаю. Но не озвучиваю. Прикидываю, как ответить.
Произойди это ныне – по прошествии нескольких лет, – сразу б, без раздумий отказал. Жизнь научила: сразу откажешь – нормально, ни малейших обид (а даже если обида – плевать на обиду), если же сразу не сумел, то потом без осложнений не обойтись. Но это сейчас я такой грамотный, а тогда – тогда не знал простейшего. А более всего боялся показаться жлобом. Причем, не столько перед людьми боялся, сколько перед самим собой. Возрастной – скажем так – комплекс.
– Ладно, если пару дней, то поживи. Только знаешь, матраса нет у меня, есть только подстилка поролоновая. Устроит?
И опять усмешка, словно я глупость сморозил.
– Рустам, что ты, в самом деле, я ж не женщина. Ты вообще – это так, на будущее, – ты за меня сильно не беспокойся, я человек ко всему привычный.
Малой горсткой фраз обменялись, а уже хреновое у меня о нем… Даже где-то в дальнем подчерепном закоулке успела вспыхнуть мыслишка: зря я, зря даю ему добро. Но мыслишку эту скверную я живо отогнал: просит человек – нехорошо отказывать. Нехорошо, потому что… Потому что… Так и не смог ответить себе – почему нехорошо. А, кстати говоря, он и не просил… Ни малейшей просительной интонации во фразах его не было, говорил так, словно речь шла о сущей ерунде, о такой малости, которая… ну… которая просто не стоит того, чтоб о ней в просительном тоне. Типа: дай сигарету. Или: помоги столик перенести в соседнюю комнату, одному не с руки. И еще в тоне его разбитном как бы само собой подразумевалось: сегодня ты мне это мизерное одолжение, завтра – я тебе. Мы ж как-никак почти коллеги, в одной конторе трудимся, должны друг другу по мере сил и возможностей…
В первый же день под одной крышей… под моей крышей… я утвердился в той самой мысли, что промелькнула сразу: глупо было давать ему согласие. Расселся хмырь примороженный перед телеком, в руке пульт, и щелкает, щелкает, остановится на чем-то, меня даже не спросив: нравится мне – не нравится. А мне, между прочим… Совершенно, ну совершенно разные у нас вкусы: что по нраву ему, то мне – словно пальцы в дверной проем. Ладно, думаю, пару дней нужно потерпеть. Перетерплю.
Позже он закурил на кухне, и я попросил его выйти на улицу. В ответ он хмыкнул удивленно:
– Ты чего, Рустам, спортсмен что ли? Это только спортсмены да женщины…
С силой потер я прошелся пальцами по подбородку: спокойно, приказал себе, только не ввязывайся в дискуссии.
А ночью он храпел и кашлял надрывным кашлем давнего курильщика. Я от всего такого давно отвык, заснуть толком так и не смог. Засну – проснусь, опять засну – опять разбудит меня. Гляжу в потолок, лунным светом подсвеченный, и думаю: если впредь кто-то… да кто угодно что-либо подобное попросит – ни за что не соглашусь. Без смущений, без объяснений – нет, и точка. Ладно, утешаю себя мыслью, всего две ночи перетерпеть. Точнее, одну. Одну уже, можно считать, перетерпел.
Однако, за вторыми сутками последовали третьи, за третьими четвертые, за четвертыми… И никуда, смотрю, Сергуня сваливать не собирается. Вечерами зароется на кухню, суп какой-то – большую кастрюлю – варганит, картошку жарит. А еще двойной крючок к стене притулил – под курточку свою и пиджачок. Обживается, одним словом. Была хата моя персональная, превратилась в общагу.
Да, думаю, ловко он меня сбил тогда, на мой вопрос о том, куда после двух суток переедет, прореагировав усмешечкой своей скептической: «…есть куда, не волнуйся…». Мол, чепуховое это дело – перебраться куда-нибудь. Мол, не ты ж один такой, что жилплощадью готов с коллегой поделиться, валом таких.
– Сергей, как бы тебе сказать… Мы, помнится, говорили о двух днях. – В смысле? – Что, не по-русски говорю? Мы договаривались, что ты двое суток у меня пробудешь, а потом уйдешь. – Ну… – Что «ну»? Ты говорил: «пару дней», а уже неделю живешь. – А ты что, считаешь? – Слушай, прекращай! К тому же мне нужно… – Что тебе нужно? – Мало ли что… – А все-таки – что нужно? – Сережа, мне многое нужно! Долго перечислять. А если коротко, то мне нужно, чтоб ты… извини, но… чтоб ты освободил хату.
И тут Сержик взорвался.
– Мне некуда идти, понимаешь! К жене возвратиться мне – никак. Я к ней просто не могу. Я ей сказал, когда уходил: не вернусь, никогда. А больше некуда. У меня в этом городе – никого. Те, с которыми работаю – они при женах, при детях, при матерях… Ни одного больше такого, чтоб как ты – сам чтоб жил.
Ну дает! Некуда ему… А мне-то что, мне какое дело? Твоя семейная жизнь, конфликты с женой – твои проблемы. В конце концов, ты мне не родственник. И даже не друг. И даже не приятель. Никто.
– Ладно, Сергей, отвечу, что мне нужно. Из-за тебя, из-за твоего присутствия я не могу привести сюда девушку, с которой я… с которой мы… как бы сказать… Короче, у меня с ней очень серьезно.
Залито краской лицо, во рту дымящая сигарета – выскочил на улицу. Ах-ах, обиделся. Куда там…
И пока он курил на улице, я облек в простые слова то, что понял ранее: сам он, без моей помощи, не уйдет. Никогда. Так и будем жить – мужским общежитием. Мини казармой. График дежурств по кухне на стену скотчем прицепим, график по уборке помещения…
В общем, мне следует… А что следует? Вышвырнуть его? Нет, вышвыривать человека из своей квартиры – нехорошо, стыдно. Но что ж тогда?
А вот что.
В своей простецкой манере он перещелкивал программы в телеке, когда, позвонив, ворвалась в квартиру Вера. Повинуясь направлению моей руки, проследовала на кухню.
– Рустам, меня это не волнует, – перекрикивая меня, а заодно и телевизор в комнате, заголосила она. – Товарищ – не товарищ, меня это не вол-ну-ет! Ты мне обещал. Еще неделю назад обещал. – Но я ж не знал, Верочка, я не мог знать, что у меня… что у него такая проблема возникнет. Ему, знаешь, просто некуда. – Ах, некуда… Некуда ему… А я здесь как бы лишняя – да? – Верочка, милая, ну что ты, в самом деле… – Что – Верочка? Что? В общем, так: завтра я со всем своим гардеробом – к тебе. – И в ответ на мои робкие возражения: – Рустам, давай не будем. Никаких отговорок! Завтра вечером я у тебя. Со всеми вещами.
Сильно, очень сильно. И тут главное не переиграть, не перегнуть палку. Жестом ладоней я показал: достаточно, и, понятливо кивнув, Вера вскоре ушла. Ай да Вера, – прям талант. Прям эта, как ее… Считалась самой великой драматической…
– Серега, ты слышал?
– Конечно, слышал. Весь дом слышал крик ее. Не пойму только, чего это ты ей позволяешь с собой в таком тоне… Я б никогда такого не позволил, никому.
Ну что ж, причина, чтоб вспылить.
– Слышишь, ты! Ты оставь при себе свои советы, с кем мне и в каком тоне… Это, между прочим, моя девушка, у меня к ней, если хочешь знать, чувства…
Он понял, что ляпнул не то. Попробовал на попятный, стал бубнить что-то, бубнил, бубнил, кажется, приносил извинения, но гнев мой праведный остудить так и не сумел.
– Значит так, дорогой мой: сегодня ты спишь еще здесь, а завтра на работу – со всем своим скарбом. И сюда не возвращайся. Можешь прям сейчас начинать собирать сумочку.
Утром, с сумкой в руке, на секунду притормозив в дверном проеме, Сергей сказал:
– Хреновый ты мужик, Рустам. Чтоб человека вот так – на улицу… Хреновый.
Я смолчал.
Сволочь, конечно. Но и я хорош… Так мне и надо.
Если до того случая, встречаясь в цеху, мы коротко здоровались, то после – ни за что. Даже если случайно пересекались взглядами.
В детском садике
Детский сад – шоколад – макароны – мармелад. Ни на секунду не смолкающий шум – гам, крики, взвизги. Закрытые окна, духота. Плотные запахи кухни и туалета. На полу, на ковре хаотично разбросанные игрушки.
– Вовка, отдай мне мой кубик. – А почему отдавать тебе кубик, это мой кубик. – Нет мой. – Нет, это мой кубик. А ты бери себе другой кубик, вон их сколько на полу. – А мне нужен этот кубик, это мой кубик с оленями, я вчера с ним игралась! – А сегодня, Ирочка, это уже не вчера, сегодня я его первее тебя взял. – Ну и что, что первее. Все равно это мой кубик. – Нет мой. – Вредный ты, Вовка. Ты жадный и плохой, вот кто ты. – Сама ты плохая, Ирка. – Ты дурак, понял ты кто! – Сама дура!
– Нелли Ивановна, Нелли Ивановна! – бежит Ирочка к воспитательнице. – Нелли Ивановна, а скажите Вовке, чтоб не обзывался. Дурой меня обзывает. – Это какой Володя – Остапчук? – Да. Он дурой меня обзывает, и кубики всегда у меня забирает. – Володя Остапчук, – перекрикивает Нелли Ивановна детский гвалт, – ну-ка подойди ко мне. – Володя, что это ты что Ирочку обижаешь?
– Я ее не обижал, это она сама. – А кто ее дурой называл? Кто забирал у нее кубики? Ну-ка отдай ей ее кубик.
Володя насуплен, голова опущена, в руках кубик, который отдавать не хочется, но – никуда не денешься – придется. Бормочет что-то в нос.
– Как? Громче говори, я в этом гаме плохо тебя слышу. – Это мой кубик, – говорит Володя. – Я его сегодня первее всех взял. – А Ирочка говорит, ты его у нее забрал. Кому мне верить? – Я не забирал. Она все врет. – Так! Хватит! Не знаю, кто из вас первым взял этот кубик, но ты его Ирочке отдай. Так! Я ясно сказала? Все! Все, говорю! Без дискуссий – отдал Ирочке кубик. Или хочешь, чтоб я маме твоей пожаловалась? Ну вот, правильно. И забыл. Бери любой кубик и играй – вон их сколько на полу валяется. Ну все! Все, я сказала… И нечего мне здесь по пустякам слезы лить.
Никифоровна
Ну и пусть, ничего страшного. Ну не одарен я способностью выпить много и оставаться в норме – эка трагедия… Только это я сейчас так рассуждаю, а раньше – о нет, раньше рассуждения вид имели иной, чуть ли не драматический.
Эх молодость, молодость, с ее проблемами, ныне кажущимися такими незначительными…
Половина, ну, может, чуть более половины «взрослой» крепленого вина, а если водки, то грамм 300 – вот та скромная грань, за которой – головокруженье и некоторая потеря сообразительности. Какой-нибудь собутыльник, что на пол головы ниже меня, и комплекцией хлипче мог (может) выпить гораздо больше моего и чувствовать себя вполне. Откровенно проигрышные сравнения порождали комплекс, да, да, самый настоящий, ведь умение пить в нашей стране – такой же показатель мужественности… точнее, крутости… нет, и не крутости, крутость – это иное… короче, такой же важнейший элемент мужского достоинства, как, к примеру, в Бразилии – умение играть в футбол. И когда после очередного винно-водочного перебора меня, что говорится, выворачивало наизнанку, не могла не закрасться в голову мыслишка гаденькая, препротивная: ну и слабак же я. Думалось еще: а может дело в недостаточной тренированности? И, преодолевая организма отторжение, тренировался, тренировался, по мере сил, и даже выше сил, и вливал в себя, вливал… Но нет и нет, не являли тренировки действенного результата. В конце концов, пришло понимание: это от рожденья – оно иль дано, иль не дано. Мне – не дано, и не стоит даже пытаться изменить. Это все равно как если коротышка пожелает стать двухметровым дылдой.
Ну да ладно, когда возлияния происходили в обществе дружков – приятелей… Там, в принципе, никто меня особо не напрягал, не обсуждал в голос мою слабость. Разве что какой-нибудь тип откровенно бескультурный мог ляпнуть: Мишань, а что это ты пьешь как-то странно, неуверенно как-то…
Совсем иное дело, когда выпивка происходила в компании коллег (точнее, коллежанок, как это точнее звучит на украинском). Стол ломится от водки и хавки, за столом один слабо-пьющий мужчина – я, и одиннадцать сельских женщин, здоровущих в плане выпить и зорко следящих, чтоб не отставал от них тот самый, единственный. И не скосить, не отмахнуться, не отовраться.
Я работал в городской прачечной – обслуживал оборудование: машины стиральные, гладильные, сушильные, центрифуги. Работа – как бы точнее – специфическая: то целыми днями палец о палец не ударишь, потому как все крутится и греется – сидишь в щитовой и, не обращая внимания на грохот центрифуг, читаешь книги да прессу, – то как свалится… И тут четко выраженная закономерность: если забарахлила одна машина, то обязательно за ней – и вторая. А то и третья. И тогда – завал, катастрофа… Грязные тряпки все прибывают и прибывают, на не полном оборудовании их не успевают выстирать или отгладить, и вот уже у входа тряпья целый Монблан, а вот уже и Эльбрус двуглавый. А клиенты все вносят и вносят. Впрочем, подобные ситуации были не так уж часты. Чаще – книги да газеты с журналами. А еще возможность подрабатывать на стороне. В рабочее же время. В двух местах по пол ставки. В сумме две ставки. Не так уж и мало.
Не высший, конечно, класс, но вполне сносно. Единственное что напрягало, так это дни рождения коллежанок.
День рождения кого-то из них – это обязательно тот самый выше упомянутый стол: непомерное количество водки, еды, и ни малейшей возможности не явиться: неявкой выразишь неуважение к коллективу. А неуважение к коллективу – это… о, это страшно настолько, что даже не подобрать нужных слов. И ты вынужден явиться, а явившись, не можешь увильнуть от чрезмерного возлияния, потому как увильнуть – тоже неуважение. И тоже дюже страшное.
Особенно усердствовала в деле давления на меня заведующая прачечной, Никифоровна. Как застолье, так она ко мне словно лист банный: не увиливай, не пропускай, не сачкуй… Ну и остальные бабы, прачки да гладильщицы, ей в тон: давай да давай…
Габаритами пятидесятилетняя Никифоровна – этакая загребная олимпийской восьмерки – академички: более метра восьмидесяти ввысь, плечистая, сухопарая, громогласная. Насчет выпить – соответственно: в течение парочки часов застолья ей выдуть литр (если не больше) крепчайшей самогонки – запросто. И без особых последствий: голос, жесты, мимика по-прежнему тверды, речь тоже тверда, разве что чуток громче обычного. И все тот же строжайший надо мной контроль – чтоб не пропускал!
– Миш, ну ты, в самом деле… Ты опять сачканул… За любовь был тост, а ты его пропустил. Это нехорошо, за любовь пропускать нельзя… – На мое возражение – мол, ничего подобного – водит пальцем поперек. – Ты мне, Миша, не заливай, я все вижу. Не надо мне врать. Я – начальство, а начальству врать – запрещено. Ну как это не врешь… Еще как врешь. Пропускаешь самые важные тосты, а говоришь, что не пропускаешь. Здоровый, понимаешь, парень, а никакого уважения к коллективу. Тосты пропускаешь – один за другим.
Чуток стеклянным взглядом пройдясь по лицам присутствующих, уловив их согласные кивки и довольные улыбочки, продолжит:
– Миш, вот ты скажи мне: ты мужик? А если мужик, то и пей, как мужик, а не как птенчик. И не боись ты за здоровье свое: продукт чистейший, сделан на совесть, его самолично выгнала наша Наденька, заслуженная работница. От такого продукта ничего плохого тебе не станется – это я тебе гарантирую.
Ага, еще как станется. Знаю же, знаю: мир в какой-то момент вдруг сдвинется с места, завертится бешеной каруселью перед взором внутренним, перед взором внешним, и никаким волевым усилием не удержать его, не остановить. Но объяснять Никифоровне что-либо, просить, чтоб не нависала – пустое. Ведь обращался, и неоднократно. Просил, объяснял, что не могу я помногу, что мне скверно потом. Когда трезвая – вроде все понимает, лыбится во всю свою золотозубую ширь, обещает не нависать, но как только поддаст – какой там… Забывает.
Но вот однажды… То ли выпила Никифоровна больше, чем мог позволить богатырский организм, то ли не больше обычного, но пошло как-то не так (все мы знаем, бывает такое, например, от «тяжелой» чьей-то руки), то ли качество продукта оказалось не на должной высоте, но стало ей так плохо, так плохо… Даже хуже, чем мне в подобных случаях, потому как у меня срабатывает – как это звучит на грамотном медицинском языке – рвотный рефлекс, а у нее – нет, не срабатывает. Специфика организма.
Никифоровна лежала на обширном столе, где работницы складывают, собирают в стопки и упаковывают в бумажные мешки чистое и выглаженное белье, взглядом чистым и спокойным уставившись в потолок, давала распоряжения. Нет, не так, в единственном числе: распоряжение. Предсмертное.
– Мне очень плохо, – говорила она голоском тихим, настолько тихим, что как бы и не своим. – Я сейчас умру.
Одиннадцать прачек и я двенадцатый, электрослесарь, пытались ее успокоить:
– Ну что вы говорите, Никифоровна, ну при чем здесь «умру». Ну перепили – с кем не бывает. Полежите, отойдете и будете, как огурчик.
– Нет, я знаю, что сейчас умру, – спокойно возражала Никифоровна. – Передайте родным, чтоб зубы золотые повытаскивали, потому что в морге их вытащат, а потом кто там будет мертвой в рот заглядывать.
– Никифоровна, перестаньте!
– А даже если и раскроют и увидят, что вытащили, все равно не будут подымать шум – постесняются.
– Никифоровна, ну не надо, пожалуйста…
Но возражения не слыша, а, может, слыша, но понимая их никчемность, продолжала начальница:
– А если даже и не постесняются… там, в родне есть такие, что не постесняются… то все равно, попробуй потом докажи. Как доказать? В суд подать жалобу? Чтоб суд экспертизу назначил…
– Никифоровна, вы б лучше о чем-то другом. Или вообще, помолчали ли бы, поберегли силы.
– А какая экспертиза, если человек уже – два метра под землей. Нет его уже, человека. Кто там станет выкапывать, выяснять по поводу зубов…
Ну и в том же духе. Долго, тихо, монотонно.
Картина страдающей Никифоровны вызывала во мне два чувства: уважение: умирая, человек думает о близких (впрочем, позже я возразил себе: скорей всего, ей не столько важно было, чтоб зубы попали к родичам, сколько, чтоб не попали к труженикам морга), а еще злорадство: вот, примерь на себе, каково это – перепить.
А потом она замолчала – громко всхрапывая, заснула. Коллектив посовещался и вынес решение: начальство не кантовать, домой не транспортировать, пусть так и лежит до утра на столе. Заботливо подложили под голову сложенный, завернутый в чистую простыню ватник, укрыли пледом – спи, Никифоровна. Одна из прачек согласилась подежурить с ней всю ночь, в случае чего – позвонить в скорую. Откуда-то выудили домашний телефон начальницы, заставили меня, как самого грамотного, объяснить родичам, почему домой она сегодня не придет. Минуты три я думал – что соврать, но так ничего и не придумал. Позвонив, просто сказал: «Здравствуйте. Я с Екатериной Никифоровной работаю, звоню по ее просьбе. Она просила передать, что сегодня домой не придет, потому что завал на работе и требуется ее обязательное присутствие». После чего положил трубку на рычаги. Родичи не перезвонили. Ну и хорошо. Пусть сама потом отчитывается перед ними, врет, что посчитает нужным.
К следующему утру Никифоровна, конечно же, не была «как огурчик», но к полудню, «подлечившись» рюмкой-второй-третьей, более-менее вошла в норму. К четырнадцати ее начальственный глас уже полностью перекрывал грохот центрифуг.
В дальнейшем никто из трудового коллектива к эпизоду тому не возвращался, зная, что начальнице вспоминать его приятно не будет. Как бы забыли о нем, как бы не было его. Жизнь потекла в обычном ритме – в кои веки веселая, в кои веки грустная, но в основном – никакая. И все ж одно изменилось: ни разу после того случая не прицепилась ко мне Никифоровна со спиртным. Мало ли… А вот возьму, да и припомню принародно – вроде как в шутку – тот случай, со всеми его золотозубыми подробностями…
Они соврут, я совру – ну и что?
Французское Средиземноморье, поместье беглеца-миллиардера из России. На территории поместья зоопарк, в зоопарке специальный бассейн для бегемота по имени Патриот. Хозяин обожает Патриота, самолично потчует его морковкой. Параллельно с процессом кормления рассуждает о своей бывшей родине, о ее высшем политическом чиновничестве.
– Говорят, и говорят, это их суть – говорить, говорить, извергать широченные потоки словесной пены, цена которой – ноль. Обещают там что-то, обещают… Одно обещают, второе, сорок восьмое, сто пятнадцатое… При этом стопроцентно брешут, – они ведь с малого детства разучены правду говорить. Но люди, граждане рассейские, им как бы верят. Или не верят, но где-то в глубинах душ тешут себя надеждой: а может на сей раз не соврет… Но нет, скорей всего, и не это, и не надеются, они знают, что не на что надеяться, а голосуют просто так, по старой привычке. Потому что как бы надо. Как бы принято: если ты гражданин, то изволь голосовать. На листе бумаги поставь напротив какой-нибудь фамилии галочку… или что там, крестик, я даже не знаю… и опусти лист в прорезь ящика.
Из восьмилитрового ведерка ритор извлекает одну за другой хорошо вымытые, без ботвы морковки, закидывает в громадную пасть Патриота. Патриот громко – на весь бассейн – хрумтит, проглотив, разевает пасть в ожидании следующей единицы. Хозяин закидывает следующую, продолжает монолог.
– Обещания… Хрень полная. Ну пообещал. Ну и, конечно же, не выполнил. И что дальше? А ничего. Абсолютно. Вот к примеру: пообещаю я ему, – тычет пальцем в бегемота, – что завтра на обед он получит не морковку, а, скажем, авокадо. Целое ведро авокадо – заманчиво, правда! Я б и сам не отказался. Он аж слюнями истек от предвкушения, но я-то – что? Я пообещать – пообещал, а никаких авокадо ему не принесу. Неа… Как всегда, получит он морковку. Ну и что? Что он мне сделает? – А ничего. Да, он возмущен, негодует, про себя материт меня последними словами, но сделать мне что-то – а ничего. Ничегошеньки. Ну что ты мне сделаешь, что? – вызывающим тоном обращается к бегемоту и, не получив ответа, бросает в пасть следующую витаминную единицу.
– Так и те, что у власти: обещать – обещают, а исполнять – нет, потому как уверены: за ложь не понесут ни малейшего наказания. Ни-ма-лей-ше-го, – повторяет по слогам. – Это ж не то, что, к примеру, на зоне: там – ого! – там ложь не прокатит, там совравший имеет неплохой шанс потерять мужскую – так сказать – девственность.
И отходя от бассейна с опорожненным ведерком, бросает со спины:
– Да и на хрена ему тот авокадо, он и морковкой вполне удовлетворен.
Досадно…
– Сейчас понимаю: дурой была… Слишком честной была. Шеф мой, директор нашего филиала, он быстро скумекал – что почем, – он через пол года работы на немца уже трехкомнатную квартиру купил. А немец тот, глава здоровенной компании, он вообще-то умный, даже очень умный, но такой… как сказать… со своей спецификой. У них там все честно, ну и думает, что и у нас так же. И везде, думает, так же. Никакого контроля. А вообще-то у него денег столько, что миллион туда – миллион сюда большой роли не играет. Главное направление деятельности – международные перевозки, но не только это, еще много всякого. Кроме Германии, филиалы во всех странах восточной Европы… И в каких-то еще южно-европейских. В общем, за всем уследить сложно. Да он и не пытался.
А ведь могла. И знала как, но слишком честная была. Сейчас бы имела свою квартиру, жила б сама, отдельно от всех – красота… Как подумаю, как вспомню – до того ж досадно… Что говорить – дура. Шеф-то мой, грамотный, он сразу сообразил: ковать нужно пока горячо.
– И что, совсем-совсем ничего?
– Ну нет, не совсем не совсем. Под конец, когда уже стало известно, что немец филиал наш закрывает (он в какой-то момент решил все филиалы закрыть, кроме, кажется, польского), мы с шефом моим сели в его кабинете, поговорили по душам, в открытую, и уже на пару кой-чего придумали. Он, начальник, и я, главбух, нас двое, и больше никого – полная конспирация. Вот тогда да, тогда мне малость перепало… До того жила с двумя своими двумя в двушке, а сейчас в трешке живу. Разбогатела на разницу…
– Тоже неплохо…
– Да что там «неплохо»… Неплохо… Если б не была такой честной, если б дурой не была, я не то, что на разницу имела, а на отдельную… Начальник мой – я уже говорила, – он сразу трешку купил, а потом еще одну, кажется, двушку. И я могла. Не как начальник, конечно, – трешку и двушку, – но тоже могла б купить… Жила б сейчас отдельно, от всех изолированно.
Обидно, конечно. Ведь такого случая больше не подвернется, никогда. Да и немцев у нас со своими бизнесами все меньше и меньше. Им здесь, у нас не нравится, не-а. А с нашими делягами ничего такого не получится – они не то, что себя не позволят хоть на самую малость, они еще тебе твои кровные не доплатят.
Дама с собачкой
– Здравствуйте, – кивает головой мужчина.
– Здрас-сце, – приоткрыв слишком ровные, слишком белоснежные протезы, отвечает женщина.
– Какая у вас собачка симпатичная.
– И хозяйка очень даже, – тонко подмечает женщина.
– Очень милая собачка.
– А хозяйка вам что, не нравится?
– Красотка ты моя! – игриво восклицает мужчина.
– Я красотка еще не ваша, – то ли жеманно, то ли надменно тянет губки женщина.
– Нет, нет, я о собачке вашей: красотка.
– Ах, о собачке… Да, красотка. У хозяйки красавицы собачка красотка, – ловко каламбурит женщина.
– Ну такая ж славная… Собачка славная, – поясняет мужчина, чтоб опять не быть неверно понятым.
– Вы, я смотрю, неплохо разбираетесь в собаках. А в чем еще?
– Честно говоря, ни в чем особо. Да и в собаках не очень. Но ваша – просто прелесть.
– И женщины, судя по всему, вам не очень-то интересны. Угадала? – раздраженно произносит женщина.
– Очень милая собачка, – мягко улыбается мужчина. – Ну просто лапочка.
Проблемы… проблемы…
Таксист – частник, типаж «рвач». Рейсовая специализация: аэропорт – морское побережье.
– У нас ведь как: только три месяца в году, когда можно хоть что-то заработать. А остальных девять – пусто, считай, ноль. Что за три месяца заработал, то на год растяни. А бензин все дороже и дороже. И дизтопливо, и газ… Перевел машину на газ, влетел в хорошую копеечку, а тут и газ так подорожал, что зря переводил. А семью кормить-то надо. В дом купить что-то надо… Поверите, за весь сезон на пляже ни разу не побывал.
Женщина, прогуливаясь с подругой по санаторской набережной.
И с каждым годом все хуже, хуже. Дерут безбожно, а соответствия – ни малейшего. Еда – ну такая скромная, такая скромная… ну прям копеечная студенческая столовка; в Турции, в Египте, в Болгарии за те же деньги – шикарный шведский стол, блюд – десятки наименований, и ешь – сколько влезет. А номера? – Малюсенькие, не повернуться, чтоб не удариться обо что-то, все ноги в синяках. А сантехника? – Допотопная, ржавая, протекает, по ночам шум, грохот – не уснешь. Кровати узкие, короткие… Считай, ночлежка, только по бешеной цене! А кульминацией всего знаете что? – салфетки: салфетки они здесь режут пополам… Рот промокнуть – не хватает. Цена салфетки… ну сколько там… копейка, а они копейку – пополам, ножницами. Это, я вам скажу, даже не скупость, это патология.
Туалетный работник, в руках журнал «Чудесный крючок»:
– Совсем мало нынче людей по туалетах ходют. А зачем им в туалеты ходить, если можно в кусты и на заборы…
Звонкоголосая сельского вида девушка, продавщица фруктов-овощей.
– Шастает здесь пьянь всякая, ни на секунду не отвернись. Сегодня уже ящик шаронов украли. Самый дорогой ящик. Вот здесь, передо мной, стоял ящик, а уже нету. И как они его… Ящик, он ведь здоровый, не кошелек какой.
Врач, на голове высокий колпак, на халате на уровне бедер – вместительные специализированные карманы:
– А вы попробуйте, сравните для интереса, сколько врачи за границей получают, и сколько у нас. Даже не о Западной Европе говорю, о соседних странах, восточноевропейских… Вот взять, к примеру, меня: я врач второй категории, работаю на полторы ставки. Официально, если перевести на евро, в месяц получаю…
Пенсионер. Сверху-вниз: выгоревшая на солнце бейсболка, растянутая футболка, грязноватые шорты, венозные ноги, черные сморщенные носки, дубовые босоножки.
– Мясо за последний год вздорожало на двадцать про́центов, масло – на пятнадцать, лекарства больше всех вздорожали – про́центов на тридцать – тридцать пять. Потребительская корзина – вся вздорожала. Фрукты-овощи – на двадцать. А пенсию они повысили токо на десять про́центов. И при этом утверждают, что уровень жизни растет.
Женщина лет сорока пяти, волосы цвета «воронье крыло», стрижка «каре», в ресторане, вдвоем с подругой. В руке бокал красного вина:
– Раньше как-то вроде ничего, а ныне – хоть реви с досады. Ну ни одного, чтоб мало-мальски приличный: или алкаш сокрытый, сразу не поймешь даже, что алкаш, или нецивилизованный какой-то – с таким на люди выйти стыдно, или недоумок полный. Или тот же недоумок, но на понтах величайших… Я такой крутой, круче не бывает! А поговорить – не о чем. Не. О. Чем. Аб-со-лют-но. Если же более-менее нормальный… более-менее… да мне уже и не нужен какой-то особенный… так вот если нормальный, то обязательно связан узами, и ему от меня одно-единственное только и нужно. Причем, исключительно в рабочее время.
Дворник стадиона, за плюсовыми стеклами косо сидящих окуляров громадные возмущенные глазища:
– И после них всегда так! На беговых дорожках куски земли, мне потом на целый день работы. Понимаю: футбол. И народ понимает, и ходит на футбол, и деньги платит. А на хрена кому то регби? Ну кому оно интересно, кому, а? Вход свободный – заходи кто хочет, а зрителей все равно – сотня. Ну полторы – максимум. И на что там смотреть… Толкаются, пихаются, друг друга с ног сбивают, бегут непонятно куда, непонятно зачем с дыней своей идиотской… А убирать после них столько, что ну его на хрен…
Гардеробщица театра, типаж «селедка высушенная»:
– Когда я трудилась в научно-исследовательском институте, на хорошей, поверьте, должности, разве могла я подумать, что когда-нибудь буду брать чаевые…
Студент из Африки в кабинете врача, поступил в психоневрологическую больницу при попытке суицида:
– У нас в Африке небо всегда ясное, солнце светит, а здесь круглый год облака, облака… Летом, зимой, весной, осенью – облака. От этих постоянных облаков у меня на душе так плохо – аж жить не хочется.
Эмигрант из России, поддатый, голосом хрипло – надрывным:
– Солнце, солнце, здесь почти весь год солнце, жгучее, слепящее… В печенках оно, это солнце. Так иной раз, поверь, заскучаешь по морозцу, по снежному скр-р-рипу под подошвами, даже по слякоти, по обычной рассейской слякотной грязюке.
Предприниматель, уровень средний, может, чуть выше.
– Все тебя за глотку, все. Душат бизнес насмерть. Налоги все выше и выше – заплати налоги; аренда складов, торговых площадей все выше и выше – заплати за аренду; пожарникам, сан-эпидемстанциям, прочим горлохватам – отстегни; зарплату работничкам – повысь, потому что инфляция там, индексация, фуяция всякая… На сырье цены тоже вверх ползут, причем, регулярно. В результате пашешь, пашешь, и ничего тебе не осталось, а то и в минусе оказался. А отпускную цену повысить – тоже не выход, народ тупо брать не будет.
Продюсер, толстый, красномордый, под черным пиджаком белая глубоко расстёгнутая сорочка с воротником-стойкой:
– Подумать только, какие сумасшедшие бабки в него были вбуханы. А ведь бездарщина полная: ни голоса, ни внешности, ни умения двигаться. И плюс ко всему – наркоман. Мы в него столько сил, столько средств… Подрядили кого только могли, раскрутили по всем правилам, сотворили из олуха звезду… и только народ пошел на него, только бабки в плюс закапали, как он взял и окочурился. Диагноз: передозировка. И все, и точка. Ему-то, жмурику, как с гуся вода, а нам каково? Столько бабок вбухать – и все на ветер. Точнее – в землю, червям на корм.
Отечественный производитель, социальная прослойка. Профсоюз – представитель интересов прослойки, ее рупор.
– Мы не можем конкурировать с китайцами, вьетнамцами, турками, южными корейцами, индонезийцами, пакистанцами, индийцами, тайцами и прочими восточными и юго-восточными производителями без правительственной поддержки, без соответствующих нормативно – правовых актов, без таможенных льгот и налоговых послаблений. Без всего этого мы, отечественный производитель, имеем шанс вылететь в трубу. Уже, можно считать, вылетели.
Религиозный чиновник, хорошо поставленным голосом:
– Что вы хотите – семьдесят лет агрессивной атеистической политики. И хотя атеисты уже давненько не у власти, но их пропаганда в умах народных засела так, что не выдернешь, на генетическом уровне засела. Да и что нынешней молодежи церковь – ей нужны гаджеты, футбол, бокс нужен, электронная музыка: бум-бум-бум-бум. Пиво, наркотики, беспорядочный секс. Плюс к тому сектанты. Эти по домам ходят, в двери звонят, на улицах к людям пристают. По телевизору их проповедники – постоянно. Завлекают народ секондхендом, бесплатными библиями, рок концертами. Психотропными методами воздействуют на сознание. И отходит народ от веры традиционной, веры истинной, в секты уходит или вообще – в безверье.
Женщина за стойкой мини-кафе подруге:
– Возьмут чашечку кофе, сядут здесь перед стойкой, и как начнут, как начнут… Грузят своими проблемами, грузят… Ну да, им-то молча пить кофе скучно, так почему б меня не погрузить… У той муж уже двое суток домой не является, завис у любовницы; тому долг не вернули, все люди сволочи, никому нельзя верить; та спину надорвала – внуков переносила; тот немытый тоже ноет: картины его гениальные не продаются. И все грузят, грузят… А мне-то оно – кто ответит? – мне оно на фига? Идите к психологу… или к психиатру, не знаю, кто там из них кто – и его грузите. Он с радостью вас выслушает. Но только не бесплатно – ага, тот случай, что бесплатно… Плати за каждый час слушанья, и грузи, грузи… Сколько кошелек потянет, столько грузи. А тут – ну очень хорошо! – нашли бесплатные уши, и давай, и давай…
Нирвана (из энциклопедического словаря):
Нирвана – понятие буддизма и джайнизма, обозначающее трансцендентное состояние непреходящего покоя и удовлетворённости. Освобождение от страданий, цель человеческих стремлений.
Дядя Рафик
Считалось неким показателем крутости – пальто свободного покроя длиной до середины икр с засунутым в карманы и провисающим сзади поясом. Среднее звено разбойничьего сословия предпочитало немаркие темные тона, высший эшелон мог позволить себе несуетные светлые.
Рафик («дядя Рафика» – как он сам себя чуть перекошено называл) в том самом сословии высокого положения не занимал, но, корпоративным нормам вопреки, носил пальтецо цвета нежный беж. Оттепель на дворе иль мороз – всегда нараспашку, мороз иль оттепель – всегда с поднятым воротником. Сзади прикрыта шея, нижняя часть затылка, спереди подперты уши.
Балахонистое одеяние, придававшее мужичкам низеньким вид совсем уж карикатурный, образ нашего героя, чей рост не дотягивал до ста семидесяти, ничуть не опошляло.
Слов русских дядя Рафик знал количество немалое, говорил достаточно бегло и внятно, но, бывало, путал падежи. Иногда казалось, что делает он это не по незнанию, но какого – то эпатажа ради. Может такого: речью подчеркнуть кавказскую свою принадлежность.
– Зашли в «Капказ», поднялись второй этаж – я, он, еще с ним люди… Сидим, разговариваем. Кушать принесли – кушаем. Он мне говорит: дядя Рафика, хочешь, будешь у меня бригадиром? А я, честное слово, мне даже смешно, я ему говорю: ты что, дорогой, ты кому такое говоришь? Мне? Думаешь вообще, что говоришь? Я что, мужик тебе? Я что – на стройке или в деревне на тракторе, чтобы бригадиром… У меня вообще три ходки было, я шестнадцать лет на зоне, а ты мне сейчас спрашиваешь такое: бригадиром хочешь быть?
Якобы в таком расслабленно-паритетном тоне протекал диалог Рафика с одним из самых свирепых бандюганов города.
Правдивым был его этот пересказ, полуправдивым, полностью брехливым – трудно сказать. Не думаю, чтоб главным жизненным принципом дяди Рафика был: «ни слова лжи».
Но что интересно: на каком-то этапе жизни своей он все ж выполнял бригадирские функции. Делегированный тем самым легендарно свирепым, бывшим чемпионом по вольной и греко-римской борьбе, собирал дань с мелких уличных торговцев, фотографов, лотерейщиков, бывало, вел разъяснительно-улыбчивые беседы с зарвавшимися конкурентами из ментов.
Неизвестно по какой причине, но вскоре дядя Рафика с этим малопочтенным и, видимо, слишком хлопотным делом завязал и возвратился на свою изначальную стезю – мошенническую.
Хороший мошенник, прежде всего, хороший физиономист. Рафик, думается, был в этом деле настоящим профи. Мог любого человека, что говорится, «выкупить на раз», лишь только на него глянув.
Вот он стоит в кружке слушателей, травит полуфантастические истории из развеселой зоновской своей биографии, машет – жестикулирует руками, причем делает это так, чтоб удобно было народу созерцать гайку с бриллиантовой россыпью, как вдруг, яростью вспыхнув, выстреливает ногой в сторону юнца, показавшегося ему невежливым.
– Ты! А ну, пошел прочь!
Белеет лицом пострадавший, взгляд униженно опустив, ретируется. Ныряет в толпу, растворяется в ней. И это при том, что его телесно-мускульные показатели раза в два превышают те, что прикрыты бежевым балахоном.
Вообще-то, слово «прочь» Рафику не знакомо. А если и знакомо, то все равно он его не употребляет. Лишь упрощенно уличный аналог.
Разумеется, с применением этого аналога Рафик крайне осторожен – попробуй, не там примени, без головы останешься. Да и вообще… Вспыльчивость, она ведь не столько от температуры крови, сколько от уровня и быстроты сообразительности. Никто, будь он самым горячим, самым – вах-вах-вах – вспыльчивым, не станет выяснять отношений, ну, скажем, с экскаватором, тем более, не станет посылать экскаватор прочь. И уж тем более, в грубом уличном аналоге. Пусть хоть сто раз тот неправ…
Из рассказов дядя Рафика.
– В камере забилась канализация. Вонь такая, что ну его прочь… Но терпим – а что делать? Один молодой, туда – сюда, уже не может терпеть – все. Что-то такое нашел, пошел, – работает. Работает, работает, уже совсем потный стал – не получается, а старый зек лежит на койке, смотрит на него, внимательно так смотрит и говорит: «Надо же», – говорит, – «такой молодой, а уже специалист».
Специфический юмор. Кто-то из слушателей понял и гогочет – заливается, кто-то не понял, но все равно скалит зубы. Уважает народ дядя Рафика. Понятное дело: шестнадцать лет на зоне, три ходки, а еще дружеские отношения с сильными мира сего. А еще длинное бежевое пальто и откровенно выпячиваемая гайка с бриллиантовой россыпью.
Из понтов дядя Рафика.
Просто так, беспричинно вдруг достанет с кармана трубочкой свернутую кучку пошарпанных зеленоватых купюр (тщательно сокрытого достоинства), задумчиво переберет их пальцами, положит на место.
Глядя на трюк, не можешь въехать: зачем он это делает, что хочет этим сказать?
Я понимал, благо, жизнь научила: с типажами, подобными Рафику, не стоит сходиться ближе пожелания здравия при встрече. Понимал и как мог долго держался такого уровня отношений.
– Добрый день, Рафик.
– Здравствуй, дорогой. Как твои дела?
– Спасибо, хорошо. Твои?
– Лучше всех – как еще могут быть?
Но однажды…
Я стоял в небольшой очереди за кофе, как вдруг появился, словно вынырнул из ниоткуда дядя Рафика.
– Здравствуй, дорогой. Что будешь? – обратился ко мне. – Давно хочу тебя угостить.
– Спасибо, я сам.
– Слушай, ты это не надо. Пожалста. Очень тебя прошу. Лучше скажи, что будешь?
– Ладно, кофе.
– Не, опять не то. Кофе мы уже потом будем… Спрашиваю, какой коньяк будешь?
– Спасибо, Рафик, никакой. Рановато. Дел еще много.
– Чуть коньяка для дела никогда не мешает. Наоборот, очень полезно. Дело лучше идет. Всегда. Я знаю.
Обойдя двух человек, стоящих в очереди, Рафик заказывает две «сотки» в разовых стаканчиках. Перед тем как отойти с ними от прилавка, дарит продавщице золотозубую улыбку и несколько громковато произносит: «А… а… какая сдача, что ты, милая, не надо сдача».
Минут через десять я пожелал «ответить» Рафику, но лишь только сместился к прилавку «разливайки», как он резво оттеснил меня.
– Пожалста, не надо.
Потом мне все же удалось угостить его, отчего он, как мне показалось, немного даже расстроился, а чуть позже я расстроил его еще разочек, но в очередной раз он все ж опередил меня.
– Слушай, сколько могу просить тебя: не надо…
В общем, с тех пор удерживать наши отношения на уровне приветствий при встрече оказалось невозможным. Видясь со мной, Рафик громко выражал радость и угощал разовыми стаканчиками со спиртосодержащей коричневой жидкостью.
Из философских высказываний дядя Рафика.
– Деньги, деньги… Надоело, честное слово. Сколько можно, – вся жизнь – деньги. А что деньги? – Мусор. Пыль. Жизнь – тоже пыль. Сегодня тебе везет, у тебя есть деньги, есть все, ты думаешь, так будет всегда, а нет… Вот расскажу. Тебе интересно будет. Такой у нас в республике был человек, замминистра был – фамилию не нужно, все равно не знаешь, – с моего двора человек. Когда во дворе мальчики в футбол играли, он мяч с аута подавал. Называли, знаешь как? Золотой аутчик. Потому что никогда его играть не пускали. Моя мама, его мама – очень дальнее родство, поэтому я его не давал сильно обижать. Жалко было, ну… Потом он стал замминистра. Все. Никого уже не знает, ни с кем вообще не здоровается. А потом знаешь что…
– Что?
– Убили.
– Вот это да…
– Убили, клянусь. Было у человека все: власть была, деньги были, потом фить – нету ничего. Все испарилось. Такая жизнь. И так у всех. Только настоящая дружба никогда не испарится. Когда смерть – только тогда. Правильно говорю, как думаешь?
Пожимаю плечами:
– Наверное.
Во всю свою золотозубую ширь улыбается дядя Рафик.
– Знаешь, ты вообще… Вот как говоришь – да, как ведешь себя – да, вот я бы тоже все так. Честно говорю: уважаю тебя. Веришь?
– Конечно, верю, как можно тебе не верить… Чтобы ты, да соврал – такого быть не может.
Хохочет Рафик, заливается. Вдруг смех обрывает, говорит:
– Правильно. Никому не надо верить. Вообще, никому. И мне тоже не надо.
И продолжает смеяться.
– Даже мне – тоже не надо.
В тот раз он ко мне подрулил, когда я уже был основательно разогретым.
Под бежевым пальто нараспашку бардовый пиджак, под пиджаком распахнутая сверху на две пуговицы черная сорочка, под нею – нараспашку душа. Улыбка до ушей, в руках как бы уже дежурные пластиковые стаканчики с коньяком.
– Так всегда радуюсь тебя видеть, честное слово.
– Я тоже, Рафик.
– Знаешь, ты вот все, да, как кавказский человек. Говоришь как, делаешь как – все…
– Спасибо.
– А… а! Какой «спасибо», при чем тут это, я правду говорю.
Не зная как, кроме устного «спасибо», отреагировать на комплимент, признательно касаюсь Рафикового плеча ладонью.
– У нас на Кавказе мужчины мало говорят, делают много.
– Чего «много делают»?
– Всего.
– Понятно.
– Вообще.
– Я понял.
– Ты понял, что имею в виду?
– Понял.
– Очень хорошо.
Подозвав стоящего невдалеке неопрятного типа: «Саша, иди сюда, пожалста», продублировав фразу пальцами, Рафик протягивает ему мятую бумажку.
– На, принеси два по сто. «Арарат». В пластике. Не надо сдача. – И ко мне обращаясь: – Лучше всегда в пластике пить, потому что всякий там гуляет гепатит – шмепатит, герпес – шмерпес… Как думаешь, правильно говорю, а?
– Абсолютно.
– И вообще, на улице лучше. Небо, земля, люди – хорошо… Не люблю, когда внутри. Очень надоело внутри, знаешь…
– Я не Саша, я Витя, – робко вставляет неопрятный.
– Хорошо. Теперь буду всегда помнить. Витя. Хорошо. Давай, Витя, чего ты ждешь – иди давай.
Зажав купюру в кулаке, Витя резво трусит в сторону «наливайки».
– Рафик, мне вообще-то уже хватит.
– Что? Что слышу! Кому хватит, тебе? Да тебе хватит, ты знаешь когда? Когда еще пять раз будет как сейчас. Десять раз. Такой здоровый, молодой – и «хватит». Смешно, честно слово.
Послав в очередной раз неопрятного в «наливайку», Рафик говорит мне:
– Представляешь, такое дело… У меня проблема: нет денег. Ты представляешь, у меня… – и паузой подчеркнув парадоксальность ситуации… – нету денег.
– С удовольствием угощу тебя.
– Э… э… при чем тут «угощу»! «Угощу»… Я не про это. Сам могу кого хочешь угостить. Я говорю, у меня с деньгами проблема.
Черт, думаю, только б не стал просить в долг.
– Дай немного денег.
И паузу выдержав:
– Долг.
Ну, черт, ведь не отдаст же…
– Сколько тебе?
– Что сколько?
– Сколько, спрашиваю, тебе одолжить?
– А… а! При чем здесь «сколько?» «Сколько»… Нисколько. Просто прошу у тебя деньги. В долг, ну.
Протягивая Рафику полтишок, думаю про себя: не отдаст – не надо, черт с ним, не обеднею. Может даже наоборот, лучше для меня – не буду чувствовать себя обязанным за все его «сотки».
– Так что, сможешь дать немного денег?
– Ну а я что делаю – я и даю. Бери.
– Что «бери»? Я деньги прошу.
– А я тебе что даю?
Прибывший со стаканчиками «Арарата» Витек вручает их нам, лезет в карман за сдачей, но дядя Рафик раздраженно пресекает это его поползновение:
– Все, иди. Давай. Ничего не надо. Давай, Саша, иди уже, иди.
Витя живенько линяет, сообразительно останавливается на расстоянии негромкого окрика.
Тембром резко измененным – душевнейшим – говорит мне Рафик:
– Что за народ такой, скажи… Объясни мне. Сколько живу здесь, да, – давно уже живу, – а привыкнуть не могу. У нас на Кавказе, знаешь, нет такого, чтобы сдача там, мелочь, копейки, все такое… Вообще нет копеек. Где мелочь? – Нет вообще мелочи. Там совсем другие люди. Там люди понимают: когда много копеек в карманах, карманы рвутся, деньги выпадают, теряются.
– Знаю, слышал.
– Ты слышал, а я знаю. Честно говорю, вообще нету мелочи.
И стаканчик приподняв:
– Твое здоровье. Уважаю.
– Твое здоровье, Рафик.
Выпиваем, закуриваем.
– Так дашь деньги?
И вновь дополнение чуть притормозив:
– Скоро будут – отдам.
Ну что делать… Ох, до чего ж неловко выглядеть жмотом перед кавказским человеком. Домазываю к полтишку сотенную.
– На.
Но вновь, рук не вынимая с глубоких карманов роскошного пальто, говорит Рафик:
– Хорошо. Ладно. Объясню тебе. Вот смотри: ты приехал в Баку, у тебя нету денег, что будешь делать? Придешь к дядя Рафика, скажешь: «дядя Рафика, дай мне деньги». Дядя Рафика скажет: «Пожалста, на тебе деньги. Пожалста, дорогой». Даст тебе деньги. Понимаешь? Вижу – понимаешь. А сейчас я тебя прошу. Здесь. Как кавказского человека прошу: «Дай деньги».
И хоть выпито уже немало и разного, и голова тяжеловата, а фокус чуток размазан, но соображаю:
А чего ради мне ехать в Баку? Никогда не был там и как-то не намечается. А даже если предположить… То почему без бабок? Но и это… Ладно, допустим, в Баку находясь, я лишился всех своих бабок. Ограбили – бывает… Только как мне их попросить у дядя Рафика, когда я не знаю его Бакинских координат. Да и вообще… Он ведь там не живет. Может, когда-то жил. А может, и не жил, может, гонит. А если и жил, то так давно, что начисто выветрился из памяти тот период его жизни. Чушь… Чушь какую-то несет… Бред.
Сильна логика хмельных рассуждений. Но все равно, лезу в карман, вытягиваю еще сотку. Протягиваю Рафику три купюры.
– На.
На сей раз Рафик деньги берет. Ну, спасибо, батенька, соблаговолил. Уважил. Шерстяную полу откинув, засовывает небрежно в карман пиджака, говорит:
– Дай еще. Ну, хотя бы двести.
У меня в кармане есть еще сто.
– Я сколько знаю тебя, всегда так уважал, а сейчас…
Если б дядя Рафик знал слово «разочарован», наверняка б его применил.
– На, – протягиваю сотню. – Все. Это последняя. Больше нет. Ни-че-го. Только жетоны на метро.
– Какие проблемы? Поехали. Сейчас берем мотор, едем к тебе. А когда ты будешь в Баку, придешь ко мне в дом…
– Все, Рафик, мне пора. Пока.
Задержав мою ладонь в своей, вглядывается Рафик мне в глаза, но чего-то искомого в них не узрев, отпускает.
– Пока.
Обиженный рыжеватый затылок, наполовину прикрытый шерстяным воротником, удаляется в обратную от метро сторону.
Ох, утомил…
Недели через две, со мною встретившись, он коротко кивнул и деловито прошмыгнул мимо. Ну и мерзавец же ты, дядя Рафика, – так я подумал.
А потом он пропал. С концами. Вроде бы, по слухам, в очередной раз «прикрыли».