-------
| Библиотека iknigi.net
|-------
|  Алексей Еремин
|
|  Переход
 -------

   Переход
   Алексей Еремин

   Моей маме

   «И этого уже не исправишь, – горько сказал Платонов. – Это уже навсегда. У всех у нас одно и то же. И все мы пускай без вины, а всё-таки, знаете, виноваты перед своими родителями.
   И он стал развивать тему вечной сыновьей вины перед матерью. Он говорил уже не о том, что произошло у меня, не о том, что моя мать умерла и что я в своё время не мог ей помочь. А о том, что матери умирают, прощая своих сыновей, а на сыновьях остаётся сыновняя вина перед матерями. Это, была, видимо, издавна томившая его мысль о сыновьей вине и сыновьем долге».
 Эм. Миндлин «Андрей Платонов»

   «Теснота взрослого существования подавляет юношескую душу. Но искусство и большие чувства способны сохранить её».
 Из разговоров


   © Алексей Еремин, 2016

   Создано в интеллектуальной издательской системе Ridero


   Пролог

   Август только начинался, листья ещё не опадали, было сухо и жарко. Пыль на грунтовой дороге лежала толстым мягким слоем, словно серая мука, в которую размололи вязкое дорожное тесто после окончания дождей на прошлой неделе.
   Под пиджаком ёрзали потные плечи, пригретые солнцем. Блестящие чёрные ботинки, глубоко утопая в пыли, покрылись серой пудрой. Я представил, как смешно выгляжу с чужой стороны, но снял обувь, носки, сбил складками чёрные брюки, ремнями стянувшие ноги над коленами, опустил узел галстука, повисшего алым распятием, взял в руки по чёрной лодочке, что повесили над землёй острые носы, со сложенными внутри мятыми пиратскими парусами, и пошёл по дороге, ощущая ступнями не горячую, как песок на юге, а тёплую, чуть теплее кожи, пыль. Я брёл, не стесняясь людей, что поворачивали ко мне головы, медленно проезжая в легковой машине, низко осевшей оранжевым кузовом над блестящим задним колесом, в дымящейся пыли. Когда остался один, сел на корточки, спрятал руки в пыль, чувствуя внешней кожей тепло пыли, а подушечками пальцев и ладонями прохладную землю дороги.
   Из короткой травы, лежавшей переходом между обочиной и садоводством, мягкой как кудри ребёнка, взрослые стебельки кололи ступню, сохранившуюся детскую кожу в неглубокой ложбинке, между жёсткой пяткой и большими, отвердевшими пальцами ног.
   Передо мной дощатый забор жёлтого цвета, отгородивший садоводство от травы. От дороги земля склоном спускалась к зелёной роще в низине; видны дачные наделы. От внешней ограды до асфальтовой дороги клавишами пианино участки. Дорога, видная в просветы между домами из белого и красного кирпича, разделяла садоводство пополам; за ней до деревьев сползали, как лыжи, длинные наделы.
   Память собрала в мозаику пейзажа осколки воспоминаний; ручей из рощи наполнял небольшой круглый пруд, и истощённый струился узким мелким потоком, каким в сильный дождь течёт вода вдоль ступени тротуара. За рощей, за прудом огромное поле поднималось к горизонту, как контурной линией, очерченное тёмной полосой леса.
   В пустоте между белым и красным кирпичными домами, в похоронных крестах рам, я видел участок у рощи. Землю огородили голубым забором с узким просветом в одну штакетину. Вдоль забора с соседями, скрытого от меня кирпичами красного фасада, блестел стеклянный парник, изнутри зелёный, с белыми глазами солнца. У дальней ограды вдоль березовой рощи стоял голубой сарай, распахнув дверь как полу пальто в тёмный проём, сбив на затылок кепку крыши. Рядом жёлтый сруб колодца под крышей на четырёх столбах, переломленной пополам, словно по листу жести снизу ударили мечом, словно соединили кончики пальцев рук, а ладони развели, словно карточный домик, или птица, опустившая крылья. Дальше вид загораживал белый дом.
   Я потому лишь заметил картинку, что ворота на участок были распахнуты, на песчаной площадке застыла чёрная легковая машина, с открытой дверью водителя. Перед колодцем, на зелёном газоне стоял ребёнок в синей юбке и полосатой, красно-белой футболке. Слева, из-за дома в картину вбежала, босиком, тяжело и неуклюже, полная женщина, с румяными волосами, одетая в синие брюки и абрикосовую рубашку с длинным рукавом, чьи полы танцевали у пояса. Она обогнула машину, протянула какие-то бумаги внутрь, дверца захлопнулась. За моей спиной зашуршали шины, раздался смех. Я не оглянулся и смотрел, как женщина прижала к лицу ладонь, словно забыла. Чёрный, как катафалк, автомобиль выехал на дорогу, переваливаясь на песчаной площадке, повернул вправо, и понёсся, мелькая между белыми и красными домами.
   Я представил, как забавно выгляжу, в пиджаке, в брюках, собранных пышной гармошкой над коленами, с ботиками на крючках пальцев, вспомнил смех за спиной, и побрёл дальше, думая, что кто-то опаздывает, улыбаясь представлению о своём виде.


   Часть первая


   Глава первая

   В отдельной комнате, на широкой кровати, головой к окну спал Гриша Цветов. Накануне он попросил маму разбудить его в семь часов, но сейчас отвернулся от стены, повернулся на спину, и очнулся. Он любил в себе способность проснуться по заказу, в определённый час. Гриша лежал в полудрёме и думал, что если позволить закрыть глаза, то можно ещё поспать, но тогда разбудят насильно, и весь день будешь сонным, если проснуться сейчас, то встанешь бодрым. Но проснуться не было сил. Цветов резко сел на кровати. В голове зашумело, закачалось, словно заплескалось молоко в кастрюле. Гриша подставил упоры рук. Подумалось, если утром рано вставать, накануне не можешь заснуть, не смотреть фильм, не читать книгу. «Не даром бутерброд падает маслом вниз», – произнёс он вслух, сиплым спросонья голосом, отбросил с ног одеяло, – стал рассматривать свои худые волосатые ноги, чему-то удивлённо приподнял нижней губой верхнюю, и встал прямо в тапочки. Надевая синие домашние тренировочные и белую футболку, решил, что надо обязательно повторить английский, – «сегодня две пары». Просовывая ступню в носок, он про себя проговаривал: «Socks, футболка vest, нет vest это майка, а футболка будить фьютболька. Teeshirt!». Вложил руки в рукава байковой рубашки, в сине-чёрную клетку, и подумал «shirt». И уже пропел вслух: «Shirt, длинный звук, – shirt. Поставим кончик язычка на альвиолки и снова тянем – shirt. Здравствуй мама! Решил тебя не беспокоить и проснулся сам. Здравствуй, папа, исходя из того, что ты ещё в постели, ванную комнату займу я».
   В ванной комнате он с полным ртом мятной пасты морщил лоб, раскрывал красные в белой пене губы и громко мычал «to brush the teeth». Цветов посмотрел в отражение (в овальном зеркале, в туманном нимбе лицо, узкое к подбородку, длинный прямой нос, с видными профилями хрящиков, волнистые светло-русые волосы до плеч, разделённые посредине головы белым пробором), сделал серьёзными серо-зелёные глаза и погрозил своему отражению зажатой в кулаке щёткой: «В слове teeth звук долгий, потому старайся, – teeth», – пена вывалилась изо рта в розовую раковину, мятный сугроб смыл поток прозрачной воды.
   Он вошёл в кухню, закладывая за уши загнутые металлические дужки круглых очков, снял крышку с круглой сковороды, где шипел и пузырился его завтрак. Гриша переложил белое, с выпученным глазом и узором потёкшего желтка солнце яичницы в тарелку, и стал искать глазами по столу банку с растворимым кофе. Он улыбнулся её стальному дну, с видимым удовольствием раскрыл дверцу шкафа светлого дерева и достал новую. Вошли шаги мамы, он спросил, не оглядываясь, приготовить ли ей, но она отказалась.
   – А где отец?
   – Пошёл за газетами, ему что-то нужно в «Известиях».
   Мама подошла к мойке, Гриша сел за стол в противоположный от неё угол, у подоконника. Ущипнув тарелку, он подвинул к себе одноглазое лицо, правой рукой на подоконнике нащупал радиоприёмник, оранжевый, формой с футбольный мяч, с воронкой белой решётки. Он покрутил на себя белое колёсико на макушке, раздался мужской голос: «До первого января 1995 года департамент столицы выявит потребность пищевых предприятий в мясниках и пекарях и направит нужное их количество…» – Гриша прокрутил колёсико приёмника назад.
   – Гриша, – сказала мама, ворочая локтём с красным пятнышком, движениями по кругу вымывая щёткой жир с тарелки, – отчего Ваня к нам не заходит, вы что, поссорились?
   Длинный нос укоротился и потолстел морщинами, приподнял очки, глаза сузились, брови прижались к векам, вилка и нож легли на стол, и Гриша медленно, в такт паузам наклоняясь к столу, начал высоко, постепенно опуская интонацию вниз, как в английском повествовательном предложении:
   – Мы не поссорились, мы видимся каждый день в институте, к тому же вчера ты первая сняла трубку, когда звонил Иван.
   – Ах, так это был Ваня, – не меняя тона и не оглядываясь, уже ёршиком болтая в чашке, сказала его мама, – а мне голос показался знакомым, но не узнала. А как же Саша. Вы давно с ним не виделись.
   – Я звонил ему вчера.
   – Так это ты с ним допоздна говорил, а я думала, с кем это ты так долго болтаешь.
   – Да, я говорил с Сашей. Наш разговор коснулся разных тем. Обсуждались институты, наша общая в прошлом школа, писатели – Достоевский и Бунин.
   – Даже Достоевский и Бунин, – мама заворачивала двумя руками краны и покачивала головой, словно говорила сыну: «Вы только подумайте!»
   – Желаете ли вы знать, какие ещё темы были затронуты в нашей беседе?
   – Нет, зачем же. Ешь, и не забудь вымыть за собой посуду. – Она вытерла руки о цветное полотенце, с виноградом и яблоками на блюде, отдельной грушей и глиняным кувшином. – Кстати, кто это вчера звонил, с таким немного грубым голосом?
   – Жора.
   – Я спрашиваю только для того, чтоб в следующий раз передать, кто звонил.
   Цветов сложил посуду, слушая бодрый голос сестры и неслышные ответы мамы: – А папа уже уехал? А Гриша спит? Ра-аньше меня-я вста-ал? Намного? Ого, что с ним? – Цветов улыбнулся, рассеянно посмотрел на руки, что резко повернули два крана, – палка тёплой воды воткнулась в тарелку из-под яичницы, брызги перелетели через ограду раковины, струя разбивалась о жирную тарелку, салютовала во все стороны горячими каплями, и размытая, бесформенными ручьями стекала по металлическим стенкам мойки, затопляя дно. Чувствуя тыльной стороной ладони приятно горячую воду, он стал щёткой быстро чистить тарелку. Затем взял ёршик, из круглой деревянной ручки, с середины взорванный пучками розовой щетины, ловко вывернул внутренность чашки, сполоснул её снаружи, поставил вверх дном на красную решётку сушилки.
   В большой комнате стрелки на часах, не доставали двух трёх минут до восьми. Гриша не спеша прошёл в свою комнату. Квартира была четырёхкомнатная; просторная гостиная, поменьше спальня родителей, две маленьких комнаты для Гриши и сестры Лены, что сейчас с мамой собиралась в школу.
   В комнате Гриши, справа вдоль стены, высоким изголовьем под подоконником стояла кровать, в холмах постельного белья. Напротив неё, углом в угол стоял чёрный письменный стол. Над столом тремя ступенями к окну поднимались полки, заполненные книгами и учебниками. Между столом и кроватью провалился узкий проход. У подножья кровати засох кузнечик старого кресла. Над ямой в сиденье повис череп туманного стекла, светящийся мозгом, пронзённый золотым прутом из золотой опухоли на стене бордовых обоев. Напротив, перед столом, стояла чёрная тумба-куб, с двумя половинками дверок. На квадратной площадке эбонитовая бомба магнитофона блестела отражённым светом. Перед тумбой и креслом, вдоль стен до двери, один напротив другого, стояли два шкафа. Один составили семь коричневых полок, до потолка заполнив стену книгами. Напротив светил бельмом абажура коричневый гардероб. Если бы дверцы гардероба распахнулись сами, как иногда с ними случалось от бессильной старости, то открылась бы полка, заполненная бельём и лёгкой одеждой; под ней висели, зацепившись пустыми головами вешалки с тощими телами свитеров, рубашек, и представительного тёмно-синего костюма.
   Цветов прошёл семь шагов от двери до окна, снял с подоконника чёрный кожаный рюкзак, вздохнул, уложил тетради, английский словарь, в обложке британского флага, трудовой кодекс, роман Тургенева «Дворянское гнездо», чёрный зонт с окна. Он прощупал ручки в боковом кармане, склеил рюкзак радугой молнии. Ручка зонта не поместилась и скрючилась сбоку. На левом углу стола осталось плато больших тетрадей, справа стенка учебников. Гриша прошёл в гостиную, – кольнули стрелки часов, – он выдохнул недовольное «тпррр», вернулся к себе, нажал на кнопку магнитофона, заиграла с середины «Alive». Он повернул колёсико погромче. На стуле при столе валялись чёрные джинсы, тёмно-синий свитер. Он переоделся, кинул домашнюю одежду на кровать, вытащил правой рукой из кармана деньги, пересчитал, сказал вслух «шестнадцать тысяч», выключил звук и прошёл в прихожую. Расчесал перед зеркалом длинные волосы, одел блестящие как чернослив ботинки на высокой подошве, с круглыми носами, которые схватила лампа крабовыми клешнями, одел тёмно-синее полупальто до колен, и крикнул:
   – Ма, я пошёл.
   – Когда будешь?
   – Вечером.
   – До сиданья, Гришаа, – пропела Лена из кухни.
   – Пока. – Через дверной проём он поморщился часам в гостиной и вышел.
   Лифт с пятого этажа дома. В неярком свете каменные ступени, блестящие после влажной тряпки уборщицы; вереница жидких отпечатков поднимается наверх. Стены зелёной краски, что надулась пузырями, осыпалась голубыми ручьями и сытыми облаками. На штукатурке потолка глубокие царапины, чёрные надписи «love» «death», «Тюрин дурак», «Семён, мы тебя любим». Цветов, оттолкнув от себя одну за другой двери, вышел на улицу.
   Он остановился на площадке над ступенями. За его спиной сильная пружина громко захлопнула дверь. Из чёрных обмоток шарфа вылез подбородок; взгляд побежал по песчаным кирпичам, запрыгал по окнам с белыми рамами и влетел в низкое пасмурное небо, ещё неясное в предрассветной мгле. Каблуки выбили скороговорку, обстучали большую лужу перед подъездом, и по мокрой асфальтовой дорожке ударили на весь двор.
   Слева под стук шагов тянулась жёлтая стена пятиэтажного дома, с двумя выступами закопчённых стеклянных колонн до крыши, что плоским дном нависли над бордовыми створками в подъезды, освещённые пятнами света. Над узким проходом к первой двери сплелись ветви деревьев, – в тупике арки уютно светила лампочка в плоской каске. Между подъездами мокрые косые прутья кустов заштриховали окна первого этажа. Из тонких ветвей торчали в стороны чёрные стволы, обугленные шеи жирафов. Мелькали в движении кусты, за ними, освещёнными окнами ночного поезда, медленно проплывали зарешёченные стёкла первого этажа. В большом окне по белой занавеси, подсвеченной изнутри, тень проплыла из одной створки рамы в другую, третью, и исчезла за жёлтой стеной.
   По стеклянной колонне, каплей нефти по закопчённой пробирке, стекла тень лифта.
   Справа, низкие ромбы из зелёной проволоки сцепились углами, как вагоны состава. Они вздрагивали от гришиных шагов, медленно двигались назад между пластинам рельс. На верхней пластине, тёмно-зелёной, как созревший лист, свернулась шариками ртути вода.
   За низкой оградой на чёрной земле идолами на славянском капище стояли жёлтые деревянные звери вокруг лужи. Из головы зайца лопастью весла торчало правое ухо, левое обломано острым уголком. За лужей, за фигурами истуканов, уходящих шагом, темнел проём в бревенчатую избушку под острой крышей.
   Медленно шагала по глазам горка; деревянные ступени, площадка на четырёх столбах под горочкой крыши, длинный спуск из досок. Цветов проходил, поворачивая голову за плечо. Посредине жёлтых досок вздрагивал длинный шрам пустоты. Между дощатых стенок перил, на площадке медленно появилась тёмно-зелёная бутылка шампанского с серебряным бинтом на длинном горле.
   Гриша очнулся, увидел горку, бутылку, подумал: «Могли бы убрать, – дети гуляют». Он повернул на узкую безлюдную улицу, освещённую слабым на рассвете светом шариков фонарей, похожих на катыши белого хлеба. Налетел встречный воздух, сдувая с лица длинные волосы. Руки глубже спрятались в квадратных карманах пальто, зашевелили монеты, бумажный мусор. Навстречу сильнее подул влажный холодный ветер, Цветов зарылся острым подбородком в шарф. Он смотрел, как под глазами то появляются, то исчезают чёрные блестящие ботинки. Поднял взгляд от мокрого асфальта и мелких лужиц; навстречу шёл мужчина в бежевом плаще и чёрной шляпе. В левой руке он нёс равнобедренный, тощий у ручки и широкий у дна коричневый портфель, правой сжимал воротник плаща, окровавившего горло подкладкой.
   Цветов вошёл в короткую аллею. По сторонам дорожки стояло по две белых скамьи. Каждая зацепилась тремя чугунными ножками за твёрдый асфальт, задние погрузились в землю; в изогнутые сиденья завалишься, как в гамак. Между скамьями завязли белые кубы каменных урн. Справа круглым парком росли деревья, среди деревьев шли люди, пересекались у высокой сгнившей клумбы, огибали её тонзуру и расходились.
   Гриша обошёл мешок асфальта, скопивший тёмную воду. Провёл пальцами по скамье. На руку скользнули холодные капли, он растёр их между ладонями, кивнул головой решению, прошёл до конца аллеи. Постоял, укладывая за уши сырые волосы, вздохнул, повернулся, медленно пошёл обратно. Его окликнули. Он повернулся, стал улыбаться и пожал руку.


   Глава вторая

   – Ты пришёл раньше времени.
   – Такое иногда случается, – кивнул головой и улыбнулся Саша.
   – Пойдём?
   – Наверное, лучше к метро.
   – Да, у бабулек дешевле.
   – Я вижу, ты купил новые ботинки.
   Гриша посмотрел себе под ноги, словно проверяя, правда ли это, – да, в том же магазине, что и ты, – Гриша посмотрел на крохотную улыбку, приподнявшую правый уголок губ Саши, и улыбнулся ему в ответ, понимая нечто, неуловимо забавное в разговоре о ботинках, – отец говорил дорого, но я убедил, что прочно и надолго. Кстати, встретил недавно Серёгу, у него похожие, но выше щиколотки, – Гриша на ходу чиркнул мизинцем над круглой костью у ступни.
   – Как он поживает?
   – Учится, работает.
   – Где работает?
   – Не знаю, спешил на свидание, о чём сразу и сообщил.
   – Понятно. Мы пойдём к Поле?
   – Надо бы навестить.
   – Как дождь придёт, мы пойдём к Поле. Кстати, недавно разговаривал с ней. Забавно звучит, Поля Полушкина, словно две половинки монеты, пол полушки. В общем, госпожа Полушкина больше не желает быть журналистом и перевелась на экономический факультет.
   – В твой институт?
   – Нет, но тоже платный. Платит, примерно, как мы с тобой.
   – Как называется?
   – Не помню. Говорит изве-е-е-стный, но я не слышал, – Саша улыбнулся и развёл руками. По руке скользнула лямка рюкзака, он спас его ладонью над лужей.
   Дружно стуча каблуками они шли по дорожке к вознесённой над толпой на металлической штанге пластмассовой букве М, очерченной по периметру контуром света. Свет погас, когда они подошли ближе.
   Навстречу густо шли люди, разделяли их, обходили, но друзья снова соединялись, пробираясь к бордовому парапету.
   Вдоль парапета строем стояли старухи. Ребята подошли к крайней в чёрном платке и голубом плаще. Рядом с ней, как на сыром мясе в жировых прожилках, на гранитной плите в молочных венах потела тёмно-зелёная бутылка пива. Саша спросил цену и они стали вычерпывать из карманов деньги на поднос ладони Цветова. Она пересчитала бумажки и спрятала в карман. Морщинистыми руками с жилами, словно под коричневой кожей проросли корни, одну за другой она вытягивала из чёрной сумки бутылки, приговаривая: – Молодцы, ребятки, сразу всё забрали. Пейте на здоровье. – Вам спасибо, – привычно ответили они, – всего хорошего.
   В зелёном ларьке, как вагон без колёс, они купили пакетики, где под пальцами твердели нарисованные орешки. Цветову на лицо упали крохотные капельки дождя, словно мельчайшие брызги прибоя, принесённые с моря ветром. На стёклах очков по очереди, одна за другой, набухли прозрачные пупырышки и чёрточки. Друзья пошли быстрее, осторожно поправив на плечах лямки рюкзаков, где глухо звякнуло полное стекло. Гриша пробежал по чёрным каплям пальцами, замок щёлкнул, отцепил дверь.
   Они пошли наверх, постукивая крепкими подошвами по ступеням. Под слаженный стук шагов, где-то на верхнем этаже хлопнула дверь; заскрежетал ключ в замке; шаркнули шаги; ударил, и как человек в бреду, неясно забормотал невидимый лифт. Гриша, наклонив голову, на ходу протирал у живота платком стёкла очков, серые ступени с блестящими ботинками полоскали кончики русых волос. Саша говорил, что Полины наверное не будет дома, и поправлял тёмные волосы, двумя серпами качавшиеся у висков.
   Дверь открыла её мама, сверху-вниз оценила благосостояние друзей, улыбнулась ему. Сказала, что Полина в институте, покачала головой, сомневаясь, следовало ли её дочери менять будущую профессию. Сквозь судьбу своей дочери она коротко спросила их жизнь. Ребята рассказали о себе, пожелали всего лучшего и попрощались.
   Они поднялись к окну на девятом этаже, расстегнули чёрные рюкзаки, выставили на подоконник в белой краске звонкую толпу тёмно-зелёных бутылок, рассматривая через запылённое стекло двор внизу. Под раскачивающимися ветвями, на чёрной земле, в густом садике разноцветных лестниц, качелей, турников и олимпийских колец стояли два человека. Один темнел сквозь туман бирюзовой накидки с капюшоном. У другого под красной шляпкой зонта, вертящегося колесом, постукивали друг о друга ножки в жёлтых сапожках. Рыжая с белым пятном колли и чёрная овчарка лениво переходили от дерева к дереву, нюхали кору и не замечали друг друга.
   По жестяному карнизу застучал быстрый дождь. На стекле, на высохших каплях, появились тонкие царапины, затем царапины расплавились, слились в ручейки и смыли пейзаж.
   Они смотрели на залитое окно, словно снаружи кто-то поливал стекло водой из ведра. Внизу редкой очередью проходили люди под зонтами, и ребятам стало уютно, в сухом и тёплом подъезде. Они сели на подоконник, свесили над горячей батареей ноги. Саша достал из кармана ключи, и особым брелоком, жёлтой головой льва с открытой пастью, сковырнул железные крышки. Они одинаково обняли горлышки бутылок губами, сделали несколько медленных глотков и улыбнулись, не зная что сказать.
   – Серёга говорил у нас почти не живёт. Живёт у подруги где-то на Пресне.
   – У нас там дом строится, чуть в стороне, у реки.
   – Так вы всё-таки переезжаете?
   – Наверно да. Дом строится, но когда будет готов не известно.
   Они помолчали, понемногу отпивая пиво.
   – А что с это квартирой?
   – Мама взяла льготный кредит у себя в банке, отец собирается попозже занять денег, всё это надо отдавать, поэтому квартиру продадут наверняка. Привык здесь жить, не хочется переезжать.
   Всё же перемена места будет символизировать перемену в жизни.
   – Как мама?
   – Ты же знаешь, она болеет. Болезнь мешает ей, а потому и нам. Она немножко изменилась, стала нежнее ко мне, к отцу… Вообще изменилась… – Саша отпил пива и спросил с улыбкой в углу губ:
   – Как твои сокурсники поживают, как Иван?
   – Как обычно.
   – Иван что-нибудь читает?
   – Насколько я знаю, – улыбнулся Цветов, – проект нового Уголовного Кодекса.
   – А великолепный Жора?
   – Отличается. Летом был на практике в прокуратуре, теперь на каждом семинаре по уголовному праву высказывается. «Когда я работал в прокуратуре, то мне в процессе работы довелось столкнуться со случаем» – Цветов поправил очки, которые чуть съехали по длинному носу, – и рассказывает эпизод, который не имеет никакого отношения к этой статье, – Гриша зачеркнул ладонью, – мы веселимся, преподаватель плавно краснеет, но Жора находит какое-то крохотное, формальное сходство, и привязывает рассказ к нужной статье. Кстати, Кристина передавала тебе привет.
   – Спасибо.
   – Спрашивала, как ты поживаешь, чем занимаешься.
   – Понятно. Она уже прилетела из Лондона?
   – Кажется нет. Точно не помню. То ли сегодня, то ли завтра прилетает. Интересовалась, почему, мол, у нас не бываешь.
   – Передавай привет.
   – У тебя ведь с Юлей всё кончено? – спросил Гриша, протягивая Саше закрытую бутылку пива.
   – Да, там всё.
   – Кажется, ты нравишься Кристине.
   – Ну и ладно, – кивнул головой Саша и новая бутылка в его руке недовольно зашипела.
   – А как там Света, она всё так же яростно тебе названивает?
   Гриша сморщил лицо, дёрнул влево головой, вздрагивая свободной левой кистью: – Не так часто мы созваниваемся. Нам просто интересно общаться друг с другом. Она очень умный и тонкий человек.
   – На мой вкус слишком тонкий.
   – Смешно. Интересно, отчего ты её не любишь?
   – Я к ней равнодушен.
   – Как раз не равнодушен.
   – Она больно высокого о себе мнения.
   – Не выше чем мы с тобой.
   – Я умолкаю.
   – Она мне просто нравится, как умный и воспитанный человек.
   – Великолепно. Меня больше интересует, где орешки.
   – У меня в рюкзаке… А дождь всё идёт. Держи.
   – Спасибо. Немного уменьшился.
   – Скорее бы зима.
   – Да.
   – Как там Фельдман поживает?
   – Жив-здоров. В перерывах между работой и учёбой рассказывает, как мечтает найти себе подругу.
   Они ещё разговаривали, неспеша попивая пиво, выясняя жизнь друг друга, рассказывая новости о знакомых, знакомясь с забавным прошлым, вспоминая прошлые предсказания, предсказывая будущее. Даже когда пиво закончилось, они говорили, но нужно было искать туалет, к часу Саша спешил на лекцию, потому они повесили рюкзаки, зажали между пальцами горлышки бутылок и спустились вниз.
   Когда Саша лениво перебирал ногами ступени, на мгновение подъезд представился ему башней с винтовой лестницей, с боевыми площадками у бойниц, расширенных архитекторами в окна, а дом оказался не выросшей хижиной, а перестроенной крепостью.
   Прячась от сильного дождя под зонтом, раскрытым Гришей, Саша выстроил бутылки у зелёного бака, переполненного бумажным мусором, как пивная кружка пышной пеной; кругом, разлетевшимися хлопьями, валялись белые обёртки, пакеты, испачканные грязью, словно потемневший от тепла снег под весенним дождём в марте.
   Друзья стояли у провала путей, напротив глянцевой стены из голубых квадратиков плитки. Выше, по побелённому своду ползла блестящая труба, заляпав побелку жёлтым ядом. А над ними распустился на длинном стебле бронзовый цветок люстры.
   Подъехал поезд. Они молча пожали руки. Саша вошёл в вагон, повернулся, и они оба, почувствовав неловкость молчания, невозможность молча расстаться, крикнули как один человек: «Созвонимся», и засмеялись друг другу через прозрачное стекло.


   Глава третья

   Гриша вздохнул, нарисовал головой овал, вошёл в длинный озарённый коридор. Серые плиты пола плавно поднимались к трём аркам. Слева, навстречу Цветову шли люди. Над головами толпы, из бежевых мраморных стен торчали бронзовые руки с прозрачными пиалами. На дне, словно маслом, пиалы наполнены жёлтым светом. На мраморной стене стальные звёзды, от звезд расползлись геометрическим узором окольцованные червяки проволоки. Над ветхими щитами, в бесцветных радугах ниш подсвечивались белокаменные барельефы: рабочий занёс молот над наковальней, трубят в горны и бьют в барабаны дети, женщина обняла рукой на плече сноп пшеницы, солдат в шлеме и длинной шинели, у ноги древко знамени, что летит по ветру огромным полотнищем.
   На полу сидит нищенка, протянув ладонь.
   Цветов решал, читать ли Тургенева, или повторить упражнения в учебнике английского. Что-то мелькнуло, отвлекая. Он выбрал английский, и тогда вновь, уже ясно, услышал звук мелодии. Он шёл навстречу звуку, и сильнее и сильнее, чище и громче, чем неразличимый разговор людей, шуршание одежды, шорох шагов, звучала печальная музыка. И вдруг, в этом многолюдном туннеле, он больно почувствовал прекрасную печаль мелодии. Он хотел бы остановиться и жить в музыке, но двигался в толпе вперёд, уходил дальше и дальше от прекрасной музыки, которая медленно источалась, пока не растворилась в неразличимом шуме людей.
   Цветов стоял, повесив голову, и чувствовал печальную музыку. Перед ним раскрылись двери, – он вошёл и остановился у закрытых противоположных створок.
   Двери закрывались, но в них возник проворный толстяк; лицо его от возможного удара окаменело, щёки набухли воздухом, застыл взволнованный взгляд – и он счастливо проскользнул в вагон. Через трубочку губ вышел вздох. Голова повела вправо-влево невидящими глазами. Тут он почувствовал снисходительный взгляд, поймал ещё несколько, опустил голову вниз, повернул вправо, и между сиденьями прошёл уже пассажиром, растворив взгляды соглядатаев.
   У захлопнувшихся дверей сидела желтоволосая женщина с большим телом и круглым лицом. Она вглядывалась в блестящий осколок глаза на окрашенной двери. Вдруг её взгляд взметнулся вверх, она посмотрела в лицо Грише, медленно поползла взглядом по его телу. Цветов зевнул, стал поднимать голову, – она схватила глазами одинокий металлический глаз.
   Вагон был как узкий коридор учреждения, вдоль стен расселись люди в ожидании приёма у чиновника. Скучая, они раскрыли чёрно-белые газеты, цветные журналы. Кто-то спал, покачиваясь в такт движению вагона.
   Над ними, как молочные капли, или гладкие груди, на потолке набухли лампы.
   Малиновой щекой к Грише стоял человек, под гладкой кожей проросла синяя веточка вены. Гриша зевнул, заглянул в книгу соседа: «Человек без веры живёт ради удовольствий или без цели. Он негодная стрела в колчане воина, что покоится тягостным грузом, но врагу не страшна. Обладая верой, человек получает в дар долг своей личной жизни, который обязан исполнить. Так вера наполняет человека жизненной силой, а существование целью, что нужно поразить».
   Цветов не узнал автора, но поверил в правду слов. Он подумал, что не только вера в Бога, но и своя вера в личную цель обогащает, и ещё, что очень трудно определить эту цель.
   Вошла молодая женщина. У неё было спокойное, красивое лицо. Грише казалось, такие женщины добрые и нежные. Она села рядом. Цветов почувствовал, как волнуется. Он бесшумно шагнул к ней, заглянул сверху вниз на лежащий в её ладонях текст:
   «Её палец начал медленно теребить левое ухо Джима, потом спустился чуть ниже, чтобы поскрести ногтём его мужественную челюсть. От шершавой поверхности этой челюсти ей словно бы передался электрический заряд, пронзивший всю её руку до плеча и всколыхнувший в её собственном теле ураган чувств. Взволнованная его всё более участившимся дыханием, Лиз начала терять контроль над собой. Плавно двигаясь вверх-вниз, она сладостно тёрлась грудью о любимую плоть. Жгучее наслаждение разлилось в ней, когда, непроизвольно раскрывшись, губы его выдали глубокий…».
   На место женщины присела старушка. Она долго бормотала пальцами в лакированной чёрной сумочке, наконец, на нос прыгнуло золотое глазастое насекомое. В руках раскрылся мужчина в синих плавках и стройная красавица в красном купальном костюме, что лежали на песке перед тремя пальмами: «Малком сжал её большую грудь своей мужественной рукой, и в ней поднялась горячая волна страсти. Она почувствовала, как мгновенно напряглись соски под его пальцами. Он наклонился к её губам, и Элеонора почувствовала, как возбуждающе от него пахло вином, лёгким запахом сигары и дорогим ароматом. Он сладостно вжался в её губы, её тело напряглось в его сильных руках спортсмена, но она не собиралась так легко сдаваться, и подавляя жгучее желание отдаться в его власть…»
   Цветов выдохнул воздух, и неожиданно громко запрыгали губы. Он смутился, почувствовал жар на лице, не помня себя прошёл к противоположным дверям, в движении, безнадёжно поздно понимая, что он замечен, он глуп! Справа на слове оборвался разговор. Белобрысая и русоволосая головы склонились друг к другу, из-за русой головы выглянули и спрятались ярко-голубые глаза.
   Цветов разорвал молнией рюкзак, погрузил взгляд в чёрное чрево, успокоительно зашуршал листами учебников, задавил улыбку уголками губ.
   – А есть у тебя «Диалоги с Вампиром»? А «Смертельный танк»?
   – Кажется нет. А может есть. А про чё там, может я забыл?
   – Ты, значит, танк. У тебя оружие разное, пушка, пулемёты. На тебя бегут вражики, пушки, вертолётики, а ты их убиваешь.
   – Здорово. Кажется играл. Вот у меня есть «Смертельная война», знаешь? – торопливо заговорил голос.
   – Знаю, – с ноткой снисхождения ответил другой. – Цветов улыбнулся и осторожно скосил глаза; медленно сдувая детские щёки изо рта выполз лиловый пузырь, моделью воздушного шара.
   Пузырь празднично хлопнул, пальцы собрали в рот повисшие нити: – Играл. Барахло. Вот…
   За спиной Цветова стукнули двери. Он обернулся, – щупальцами осьминога волновалась толпа. Через мгновение с криком ворвались люди, задержавшись в проёме ворот. Захватчики толкали его перед собой, загнали в противоположный угол, прижали стеной тел к дверям, и быстро выстроили баррикаду из колясок. Поезд дёрнулся, – на бок Грише острым локтём обрушился мужчина.
   В салоне стало многолюдно. Цветов в тесном загоне отвернулся от людей. Под торопливый разговор со вздохами, он смотрел сквозь поверхностные лица в темноту, как скользят змеи кабеля, вспыхивают жёлтые лампы.
   Григорий повернулся спиной к двери. Перед ним в ряд стояли три коляски. Каждая на двух колёсах, над которыми один на другом лежали три мешка, с надутыми боками, посредине сжатые тонким канатом.
   Справа от Цветова стояли три девушки, по виду старшие школьницы. Одна, в шерстяном голубом берете, с белым лицом в конопушках, смеялась, говорила, какие у неё были в детстве волосы. Пистолетиками пальцев она показывала на берете причёску. Иногда она поглядывала на Цветова, каждый раз не замечала его взгляда, но счастливо улыбалась подругам. Как только на мгновение она замолчала, её соседка с жёлтыми косичками заговорила быстро, запинаясь и сбиваясь, как давно, ещё в детстве, когда не было этой моды, она носила такую причёску.
   За девушками стояли двое ребят; повыше сложил укреплением руки на груди, пониже спрятал в карманах куртки. Они молчали, покачивались от толчков поезда, смотрели ужасно строгими, очень взрослыми глазами на девушек, искали и выдерживали встречные мужские взгляды. Один посмотрел на девушку в синем берете, другой на укрывшуюся за мужиком у коляски. Поезд остановился, молодые люди молча повернулись, вышли на платформу, развернулись, постояли, вернулись, встали на прежнем месте. Один из них, в белой шапке с красными иностранными буквами, вновь сложил руки на груди, кашлянул, переступил с ноги на ногу, пожевал губами, подбираясь к словам, после чего сказал знакомой в голубом берете: «Вы не пошли, мы поняли, вы не выходите».
   «Да, мы решили на следующей», – кивнула она, улыбнулась, взглянула на Цветова, снова совершенно не заметила взгляда, рассмеялась, заговорила о зачёте, к которому как всегда не готова, и уже нет времени готовиться, потому что всю неделю будет занята, накопилось много серьёзных проблем, решение которых больше невозможно откладывать. Цветов улыбнулся полу и вспомнил, как почётно было в школе не готовиться к контрольным работам, но писать хорошо. Мальчик в белой шапке спросил у соседа, не поворачивая головы, будет ли завтра лабораторная. Сосед поймал на себе взгляд Цветова, согнал его, выждал солидную паузу, ответил равнодушно: «Нет».
   – Чувырла говорила будет.
   Его приятель повёл из стороны в сторону головой, ответил с ноткой баса в глубине слов: «Я точно помню, она говорила через неделю».
   Девушка с косичками торопливо, словно боялась, что её остановят, рассказывала о причёске, которую носила давно-давно, сбросив прошлое ладонью за плечо. Её подруга торопливо повторяла «конечно-конечно», и поглядывала особым взглядом на невидимую Цветову девушку. Рассказчица с косичками перехватила взгляд и запуталась в своих словах.
   Мальчик в белой шапке с красными буквами снял с груди руки, снова укрепил их, забормотал пальцами под ухом, опять сложил руки, сглотнул кадык, спросил: «Не помните, когда у нас лабораторная?», – и переступил с ноги на ногу. Его сосед быстро взглянул на девушку за извозчиком. «На следующей неделе, кажется. Ведь надо готовиться, – голова в берете покачалась, – а времени опять нет», – встретилась с Цветовым глазами, отвела взгляд и торжествующе улыбнулась. Парень в белой шапке слушал её, хмуря брови.
   В окнах засветился белый свет станции, пролетела мимо сплошная стена, потянулась полосами, застыла квадратами песочного цвета. Цветов улыбнулся, когда девушка в синем берете сыграла до конца роль и не оглянулась на него. «Неужели я был таким на первом курсе? Нет, в последнем классе школы, пожалуй, да. Как ясно через год-два они будут видеть друг друга. Хотя и сейчас многие стараются быть значительнее, чем есть, прячутся за ложными намёками, многозначительным молчанием».
   Справа от Гриши сидела женщина с ввалившимися щеками. Она закинула тощую ногу за ногу, прижалась грудью к колену, обнялась руками. Она неподвижно смотрела в пол, мелкими зубками хватала нижнюю губу, но губа снова и снова выпадала.
   На известной торговлей станции извозчики вывезли коляски, в вагоне стало свободно. Из колонн тёмно-красного мрамора вошла сгорбленная старуха в чёрной одежде. На левом плече висели коромыслом две холщовых сумы, грязную мешковину оттопырили как колючки горлышки и круглые донышки бутылок. Поезд, хлопнув дверями, качнулся вперёд. Бабка вздрогнула, бутылки звякнули, Цветов быстро шагнул ей навстречу. В лицо ударил густой запах блевотины, немытого тела, грязной одежды, и неожиданно для себя он увидел, как лицо её исказилось, слюнявые губы зашевелились, подобрались к грязным словам, и Цветов торопливо сказал: «Разрешите я вам помогу». «Помоги, ох помоги, сынок», – преувеличенно ласково мямлила она, пока он ставил на пол вонючие сумы.
   Цветов, вкладывая чёрные лица пуговиц в петли пальто, оглянулся вдоль состава, откуда дружно выходили пассажиры. В толпе Цветов увидел глаза Семёна, в которых в ответ на его улыбку, – не придётся идти в одиночестве, – прочёл презрение, – Семён прибыл раньше по делу, а Цветову нечем занять себя. Семён шёл навстречу Грише, не убыстряя шаг, степенно поглаживая чёрный воротник рубашки, остановился на мгновение, выдернул из рукава чёрного пальто чёрный манжет, взглянул на часы, снова неспеша пошёл. Гриша ждал. Он переминался с ноги на ногу, разглядывал станцию метро. Пожав руки, молча пошли рядом. Цветов стеснялся молчать:
   – Как вчера отгуляли?
   Семён в ответ оттянул голову к дальнему плечу, приоткрыл челюсть и стал внимательно вглядываться в Гришу, потом кивнул, понимая слова: – Погуляли неплохо, дааа… – протянул загадочным голосом прекрасных воспоминаний. Цветов нарочно молчал, разглядывая, как его блестящие ботинки поднимаются по серым ступеням.
   – Оторвались обалденно! Разрядились на полную катушку… Гурген тако-о-ое отфигачил, – не верил памяти Семён и качал головой.
   – Наташа! – Оглянулась коренастая девушка, с прямыми до плеч чёрными волосами, карими, выпуклыми глазами, толстыми губами, уголки которых были опущены вниз. Цветову было забавно смотреть на её вечно обиженный вид, когда она, печально опустив уголки губ, думает о квалифицирующих признаках кражи или правах страхователя. Она была милая, но Цветова каждый раз до жара в теле злило её стремление поговорить с преподавателем, рассказать о своей жизни, с готовностью ответить, поддержать пустой разговор, выполнить его просьбу, чтобы войти в число любимчиков.
   Семён небрежно кивнул и отошёл к палаткам, длинным составом застывшим на перроне тротуара. Пышка, как друзья звали Наташу, быстро рассказывала Цветову, что не успела подготовиться к семинару, а «уголовник» её непременно спросит. Гриша улыбался тому, как она опять чётко ответит, а её кокетство незнания превратилось в ритуал, за исполнение которого последует отличная награда.
   Гриша слушал, посматривая через дорогу. На тёмной равнине, в припухшем сизом небе, словно под клубами сигаретного дыма, стояли башня, пролёт ступеней, изогнутый трёхэтажный ремень институтских зданий.
   Семён закурил, и они пошли по дорожке, протянувшейся между многоэтажными домами. На асфальтовой поляне, окружённый длинными стенами полосатого, бордово-белого цвета, стоял белый куб института, в четырёх рядах квадратных окон. Над каменной лестницей нависла крыша, проросшая пнями двух бетонных стволов.
   Гриша и Наташа остались на ступенях перед входом. Она медленно курила, сжимая полными пальцами, блестящими от множества колец, тонкую коричневую сигарку. Они лениво переговаривались, смотрели, как первые капли дождя взбивают пузыри в лужах на чёрном асфальте. Мимо поднимались второкурсники, складывая под навесом зонты, сбрасывая на спины капюшоны. Остановились на мгновение девушки из группы, спросили, отчего не идут наверх. «Рано» ответил Гриша, Наташа показала сигарку.


   Глава четвёртая

   В кабинете с тремя большими окнами напротив голой стены, сидели за блестящими партами, по одиночке и парами, несколько человек. Гриша сел за свободный стол у окна. По одному и группками заходили студенты.
   Вошёл Жора – двухметровый рыжий великан, с алыми щеками и припухшим коротким носом. Над белым лбом с красными веснушками рыжие волосы вздымались волной, спускались к бритому затылку. Он оглушительно крикнул «привет», с силой сжал Цветову руку, швырнул на парту рюкзак, с грохотом свалился на стул за Гришей, развернулся к окну спиной, пробасил сразу всем: «Во, погода, да?»
   Рядом с Цветовым бесшумно сел, церемонно поздоровавшись, Иван. Он поставил на колени опрятную сумку. Улыбнулась молния, на стол легла аккуратная пачка печатных листов, сшитая ровными стежками шерстяной нити, рядом белоснежная тетрадь, по обложке расчерченная идеально прямыми, параллельными чёрными линиями.
   Через несколько минут в кабинете стало многолюдно. Кто-то читал, подперев руками нависшую над книгой голову. На последней парте кто-то списывал, придерживая пальцем строчки в чужой тетради. Две девушки по очереди кусали огромное жёлтое яблоко, и ставили его между собой на парту. Двое друзей, склонив друг к другу головы, вписывали буквы в перекрёсток кроссворда. Наташа говорила с Катей, поддерживая подбородок на подносе ладони, а перед ртом шевелились пальцы, словно щупальца. Вдоль коричневой доски, от окна к двери ходила худая девушка в очках, с тетрадью перед лицом. Она останавливалась, прятала тетрадь за спину, (подарок для ребёнка), шептала, кивала словам, вновь подносила к глазам текст и трогалась с места. Иван с Гришей разговаривали у окна, поглядывая на мокрый асфальт, лужи, и бордово-белый полосатый дом напротив, что за туманом дождя казался грустным. Цветов рубил разговор ударом руки, стирал в ладонях, зачёркивал указательным пальцем, Иван в ответ степенно кивал, или размеренно отсчитывал маятником головы несогласные секунды. Через распахнутую дверь входили, выходили студенты, заглянула пепельная голова, определила по лицам курс и исчезла. Жора посидел за партой, достал толстый том «Войны и мира», вложил палец закладки, пошёл по кабинету. Он заглянул сверху-вниз в разговор девушек; они сидели гнездом на стульях и партах, говорили, что зимой ногти не растут; одна из них купила прекрасную жидкость для снятия лака, очень дорогую, но не могла удержаться, – Жора захотел купить себе жидкость, оказалось, он давно мечтал окрасить мизинцы, – но девичьи рты сжались, брови поникли к глазам, – тогда он рассказал, взмахивая над головами громадной рукой с книгой, так, что они пригнули головы, как необходимо помогать страждущему, а не супонить брови, ибо так велит великая русская литература. Одна из девушек прощально кивнула ему ладонью к доске; «Жора!», строго сказала другая, – и он пошёл дальше, чтоб вытянув шею, через плечо подсмотреть короткометражный фильм из фотографий. Он поощрительно похлопал по плечу щуплого паренька, поднёсшего к носу развёрнутый учебник, но мгновенно сорвался к доске, возмущённо бася «Что же это такое!», пытаясь охватить огромными руками двух сокурсниц, которые смеялись, увёртывались от его рук и защищали рисунок головы мокрой тряпкой на доске, которой в затылок вонзилась меловая стрела с оперением «Жора».
   Ровно в два вошёл лектор, закрыл за собой дверь, поторапливая оставшихся в коридоре. Преподаватель по трудовому праву, толстяк лет сорока пяти, с толстыми щеками, полулысой головой. Волосы росли на затылке, а от уха до уха к потной коже прилип чёрный локон, разделявшийся стрелками, как проросший лук. Он положил на стол портфель, поздоровался. В ответ все встали с мест, только Жора широко расставил руки, сделал видимое усилие, услышал «садитесь», в изнеможении откинулся на спинку стула, громко выдохнул, отчего лектор подбросил от стола взгляд.
   Лекция начиналась медленно и неторопливо. Преподаватель, поникнув головой над пачкой листов, мямлил: «В прошлый раз мы с вами остановились на теме „Трудовой договор“. Мы рассмотрели основания прекращения трудового договора. Сегодня мы пойдём дальше. Сегодня мы рассмотрим основания расторжения трудового договора, заключённого на неопределённый срок, по инициативе работника. Мы, прошу вас собрать ваше внимание. Тема важная и интересная. Всем вам придётся с ней столкнуться».
   Цветов стал записывать за многословным лектором редкие нужные предложения. Жора что-то спросил. Лектор поднялся со стула, стал рядом с партой, торопливо отвечал, по очереди вынимая из замка между грудями ладони. Потом помолчал, пригладил блестящий локон, спросил: «Я ответил на ваш вопрос?» Жора кивнул, совой глухо крикнул «угху».
   Цветов медленно дописал предложение, повернул голову, осматривая кабинет. Челюсть плавно потянуло вниз, он кивнул головой и проглотил зевок. Гриша раскрыл «Дворянское гнездо», из страниц на стол скользнула фотография белой церкви в зелёном поле.
   Повернулась Катя Севела, спросила:
   – Что читаете?
   – Проект нового уголовного кодекса, – ответил Иван.
   – А ты?
   Гриша поставил на развёрнутые страницы книгу обложкой к Кате. – Ого, – она улыбнулась, – интересно?
   – Очень!
   – Ну-ну, читайте, – улыбнулась она опять, повернулась спиной в сером свитере, где по оранжевым полочкам скакали белые олени.
   Внимание к преподавателю быстро рассеялось; кто-то лёг на парту, зашептались, на листках зачертили игры, зашуршали газеты. Лектор стал постукивать ручкой по столу, приговаривая: – Потише. Потише, пожалуйста. Я понимаю, все мы устали. Так, в том углу сидим, слушаем меня или не слушаем?
   Повернулась Наташа, спросила, где Алексей. Гриша ответил, что у зубного врача, распиная пятернёй обложку на парте. – А что случилось? – брови у Наташи взлетели вверх, сложив на лбу мелкие морщинки, а уголки губ опустились ещё ниже. Лицом к окну ухом к Грише повернулась голова Кати.
   – Выбили пломбу.
   – Ах, боже мой, – прикрыла Наташа рот пухлыми пальцами, густо унизанными разноцветными колечками, – Ты слышала? – толкнула она пальцем в спину Катю.
   – Да сам он виноват, – с громким голосом между плечами Ивана и Гриши появилось веснушчатое лицо, – нечего по ночам лазить по чужим районам. Надо же думать!
   – Причём он лучше других знает, как опасно в глухих местах, – у него друга закололи ночью на стройке.
   – Мы вам не мешаем? – радостным голосом спросил лектор, – может быть нам выйти? – Девушки отвернулись к доске, Цветов взглянув на преподавателя, опустил глаза в книгу, Жора выпрямился, и стал рассматривать, как у лектора сполз синий, скошенный на бок узел галстука, открыв белую пуговку рубашки.
   – Итак, мы вынужденно прервались, – он подтолкнул голосом слово вынужденно, кинул взгляд в невозмутимое лицо Жоржа, и пораженчески склонил голову над столом, – продолжим.
   К концу лекции у Цветова рука писать устала, и когда объявили перерыв, ручка выпала, как убитый солдат, на изрытое поле листа. Гриша потянул себя за руки вверх, недовольно посмотрел, как Иван острым карандашом приписывает аккуратные строчки на полях проекта уголовного кодекса.
   За окном шёл дождь.
   В кабинете горел жёлтый свет. В длинной многоэтажной стене зажглись первые окна. В тумане дождя по воде, затопившей асфальтовый двор, шагал сутулый студент в чёрной кепке и пальто. Жора, скучая, медленно переходил от парты к парте. Откинувшись телами к стене, с криками бросали карты друзья Семёна, ударяли от спора ладонями в стол. Катя придавила лбом руки. Цветов сел на место, раскрыл роман.
   Вошёл лектор, бесшумно прикрыл дверь. Дверь мгновенно распахнулась, вошёл Жора. За ним ещё несколько человек. Проводив спину Жоржа глазами, побарабанив пальцами по столу, посмотрев на листы на столе, трудовик сказал сипло: «Продолжаем». Он осмотрел класс, кашлянул в кулак, поискал глазами на столе ручку, и сказал громче, унимая разговоры у дальней стены: «Продолжаем! Ита-ак, для начала запишем определение. Данное мной, то есть мной самим, собственноручно, что ли, составленное», – и пригладил локон к макушке. Гриша подпёр кулаком левый висок, закрыв глаза выслушал, как исследования трудового договора помогли лектору стать полнокровным доцентом.
   Цветов медленно записывал знания, скучая, создавал орнамент по краям листа, из рисунков скуки, – профиля лектора, колонки повторения слова доцент, вереницы синих кошек, мордочкой в хвост, узора росписи, арабской вязью украсившей нижнюю кромку.
   После лекции Жора подошёл к доценту, разложил на его столе громадную тетрадь и стал пальцем указывать сложные строчки. Лектор послушно кивал потной головой, часто приглаживал пропотевший локон, и повернувшись к Жоре, который уже подвинул себе стул и сидел рядом, диктовал ответ. Жора кивал, записывал, спускался глазами по строчкам за новым вопросом, отмеченным чёрным клубком. Гриша, Иван, Катя и Наташа ждали его у дверей, с улыбками обсуждая, как покраснел лектор, как заикаясь говорит, а Жора сидит на его стуле и важно кивает, неторопливо записывает. Наконец они, посмеиваясь над независимым видом Жоры, пошли в столовую.


   Глава пятая

   Как Цветов квалифицирует такой случай. Старушка, просит соседа, – говорит: «напишу письмо, сама мол ухожу из жизни, нет сил жить впроголодь, но Бог не велит себя убивать, ты приди, прикрепи верёвку к потолку, выбей скамейку, а я тебе за это дарственную на комнату отпишу». Он делает, как она просит. Что это, доведение до самоубийства, умышленное убийство, может быть, нет убийства?
   – Умышленное убийство с корыстным умыслом.
   – Правильно, – только необходимо уже наизусть знать квалифицирующие признаки. Приведённая фабула, можно сказать, не слишком, в целом, характерна для сегодняшней криминальной ситуации в России, но вы должны знать, что из-за квартир, квартирного вопроса совершается огромное количество убийств, и если кому-нибудь придётся работать следователем, следует помнить, что любое самоубийство одинокого человека, вполне может оказаться умелым убийством.
   – Другой пример. Изъятие органов, тканей человека для продажи, за границу. Например, врач зарезал больного, сказал нечаянно, врач плохой.
   – Если докажем, что с субъективной стороны был прямой умысел, то за умышленное убийство.
   – А если врача заставили, запугали, принудили, но резал он.
   – Тот, кто принудил.
   – А вот Проект Уголовного кодекса, который я просил вас изучить, собирается ввести ответственность за принуждение к изъятию органов или тканей для трансплантации. В вышеприведённом примере, по новому Уголовному Кодексу, как будет отвечать преступник?
   – По совокупности, за убийство и за принуждение.
   – А какая будет совокупность?
   – Идеальная.
   – А почему?
   – Одним действием совершается два преступления.
   – Правильно. – Преподаватель наклонился вперёд, заложил руки за спину, стал задумчиво прогуливаться вдоль передних парт, затем сказал, – садитесь пока.
   Вы видите, действующий Уголовный Кодекс нуждается в доработке. В большей степени это относится к экономическим и хозяйственным преступлениям. Именно таким способом обворовывают, иногда откровенно грабят нашу страну. Мне приходится участвовать в разработке Проекта Уголовного Кодекса, и за каждую новую статью, даже поправку к статье, устанавливающую ответственность за то или иное деяние, в Государственной Думе идёт настоящая война. Те, кто наживается на пробелах в нашем законодательстве, не желают без борьбы терять свои доходы, и нам не всегда удаётся убедить депутатов в своей правоте.
   Перейдём к доведению до самоубийства. Севела, ответьте, пожалуйста, является ли умышленное самоубийство преступлением?
   – Да.
   – То есть как да?!
   – То есть нет, не является.
   – Так является или не является?
   – Н-нет, не является.
   – Точнее!
   – Нет, не является.
   – А что является?
   – Доведение до самоубийства.
   – Не надо подсказывать, пусть сама думает! Кодекс закройте… Разберите эту статью по нашей схеме. Состав, квалифицирующие признаки, проблемные вопросы. Прошу.
   – Эту статью?
   – Что «эту статью»?
   – Разбирать доведение до самоубийства?
   – Разумеется, и побыстрее пожалуйста, у нас мало времени.
   Катя отвечала неуверенно, вердиктом было:
   – В целом плохо, Севела. Если будете так отвечать, то экзамен вы не сдадите. Садитесь.
   Катя дёрнула головой, словно освобождая шею, и села, глядя поверх Наташи в окно. Преподаватель закурил, глубоко затянулся. Паровозной струёй выпустил густой поток дыма в потолок, посмотрел, как над ним завертелся облачный клубок, спросил, осторожно укладывая спину на спинку стула:
   – Есть ли у кого вопросы?
   – Какие требования к курсовым?
   Он кивнул, засасывая дым из сигареты: – Хороший вопрос, – через щель в левом углу рта забилась в предсмертных конвульсиях струя дыма, – желательно уже сейчас выбрать тему и согласовать со мной, – он быстро поцеловал губами оранжевый фильтр сигареты, – все требования к оформлению, – на мгновение он отпустил от подбородка седую бородку, – узнаете в учебном отделе, но уже сейчас вы должны, – в правый уголок рта воткнулась стрела, – должны собирать законодательную, – через пробоину хлынул белый мороз, – законодательную базу. – На круглом плацу белый солдатик в оранжевом кивере сломался, развалился и его труп рассыпался в прах. Поднялся и растворился сизый дымок отлетевшей души.
   Лектор встал, прихрамывая на левую ногу заходил от окна к двери вдоль чёрной доски в меловом рассвете, ударяя в каждое слово голосом, снижая интонацию к точке смерти предложения.
   – Курсовая работа должна быть написана на базе критического отношения к проблемному материалу. Я хочу, чтобы вы уже сейчас ополчились на юридическую литературу. Так же без подробного изучения законодательства не будет хорошей курсовой работы. Юрист без знания законов, всё равно, что ноль без палочки, так же тёмен и страшен.
   Гриша поставил на парту локоть и подвесил за крючок большого пальца челюсть. Он слушал, а живот голодал, свернувшись ледяным червём. Цветов вспомнил, как Жора разговаривал с трудовиком, как они опоздали в столовую, лицо его сморщилось, как от кислого, а очки приподнялись на сжатом морщинами носу. Он отсчитал шесть часов без еды, но ещё будет английский. «Зато хорошо сегодня пили пиво. Пиво очень питательное. Однако есть хочется. Лучше не думать о голоде. Если бы не пил пиво, остались бы деньги покушать, но тогда бы, во-первых, не посидели бы с Сашей, кроме того, Иван купит, но как-то не хочется. То есть хочется, но нет времени идти. То есть в перерыве можно сходить, но не хочу одалживаться. Надо, надо выбрать тему курсовой. Сегодня вечером определюсь с темой, посмотрю материал. – Изве-естный криминалист, с его работами настоятельно рекомендую вам ознакомиться. Наконец, обязательно сравните положения действующего Уголовного Кодекса с проектом. – Кристина сегодня прилетает из Лондона. Уже прилетела. На английском будет блистать произношением. Дэвид попросит рассказать о поездке, объяснить несколько характерных новых фраз, примеры общеупотребимого сленга, мы будем вопросы задавать. – Откуда, так сказать, растут ноги в плане мировоззрения. – Смешно. Сколько же до конца? – Цветов посмотрел на часы Ивана. Часы дёрнулись вперёд, назад, отпрыгнули к краю парты. Перевернулись циферблатом вниз, и потом медленно, осторожно выглянули, из-под запястья. Цветов увидел победный знак стрелок, кивнул Ивану, и голова сорвалась с вешалки пальца.


   Глава шестая

   – Дэвид, ты идёшь домой?
   – Нет-нет, мне нужно заходить учебный отдел.
   – О`key, good by!
   – До свиданья! Не забудьте учить слова.
   – Всё же забавно слушать исковерканный русский.
   – А ему смешно слушать исковерканный английский.
   – А мне произношение не нужно. Я своим доволен, кому надо, так поймёт. Главное знать грамматику, – говорил Жора, медленно надевая длинную чёрную куртку с верёвочками на поясе и по подолу, пока его ждали у дверей. У подола Жора еле завязал, так чтобы большой бант свободно болтался между колен, зато верёвку на поясе затянул так, что ниже талии куртка топорщилась пышной юбкой, а выше надулась богатырской силой.
   На улице во мраке моросил дождь. Студенты шли по тёмной улице, между стенами домов, освещённых выбитой мозаикой окон. Они проходили по кругу фонарного света и исчезали в темноте. Их лица побелели у аптечной витрины, пожелтели у длинного состава света, разделённого тенями перегородок. На мокром асфальте пульсировало, словно сердце, голубое слово «Диета». Они вошли во двор, словно на дно глубокой чаши: вокруг стены, освещённые окнами, внизу темно, словно чашу спрятали в сундук, – в редкие щели проникает свет, горит квадратными чешуйками.
   На мерцающем, как новогоднее дерево проспекте вместе с мокрым шумом дороги налетел ветер, полез за пазуху. Гриша застегнул до горла пальто, поднял воротник, выставил голову вперёд, ускорил шаг, чувствуя телом, как рассекает влажный поток воздуха. Все шли молча, прижав подбородки к груди, стараясь скрыться от дождливого встречного ветра. Наташа с Катей обнялись под зонтом, по-летнему пёстро разделённому на красную, синюю и жёлтую трети. Только Жора, временами замолкая под сильными порывами ветра, который ел слова, говорил, поворачивая раскрасневшееся лицо:
   – Вот погодка для мужчины! Такая погода мне нравится!
   В метро постояли, отогреваясь в тепле, стягивая перчатки, разматывая шарфы, потирая для тепла руки, и ждали, когда уедет состав, куда зашёл Семён с друзьями.
   Сели на сиденья в пустом вагоне. Вошли двое молодых людей, коренастых и крепких, одетых в летние белые кроссовки, голубые джинсы и синие куртки. Не снимая плоских чёрных кепок, они прошли мимо студентов на пустые места, осматривая с ног до головы девушек, не замечая ребят. На сиденье они о чём-то перешёптывались, улыбались. На следующей остановке, с платформы они осмотрели студентов, криво улыбаясь.
   – Не понравились мы ребятам, – улыбнулся Цветов.
   – Справедливости ради отметим, как и они нам.
   – А мы им понравились, – сказала Катя.
   – Это бесспорно.
   – Отловить их где-нибудь, да отлупить, чтоб не пялились.
   – Что случилось, Жора? Откуда столько агрессии? – под арочками бровей увеличились серые глазки Ивана.
   – Надо проводить профилактику, очищать общество.
   – Откуда же такие решительные меры?
   – Из мести за Алексея.
   Вскоре все разошлись по лучам своих путей, Цветов остался один.
   Сначала голова была пуста. Потом вспомнился досрочный экзамен, что скоро сдавать; затем, что завтра Кристина обязательно придёт в институт. Он улыбнулся тому, как с Сашей начал день, как тяжело, после разлуки начинался разговор, словно с трудом открывалась дверь на старых петлях, высушенных ржавчиной; но как приятно было почувствовать прежнюю дружбу.
   Мысль завершилась, остальные поглотил прожорливый голод, мгновенно опустошив голову.
   На улице, привычно не замечая дороги, он шёл быстрее и быстрее, подгоняемый холодом и голодом. Во дворе подумалось, что дома не садились ужинать, ждут его. От этого вдруг стало приятно жить, и неожиданно сильно захотелось очутиться дома.
   В подъезде пахло рыбным супом, было сыро, тепло и тихо. Гриша раздражённо слушал, как медленно сползает кабина лифта, дребезжа и постукивая. Неясно бормотал мотор, словно заговаривался человек в бреду. Цветов разматывал сырой шарф, расстёгивал пальто. Наконец, двери перед ним раскрылись, и вдруг, словно хлопнула книга со стола, глухо ударила входная дверь, за ней ещё одна, и с каждым шагом приближая Цветова к бешенству, по лестнице медленно стали подниматься шаги. Цветов не задумавшись, привычно поставил ботинок между створками дверей, которые словно часы, каждые шесть секунд съезжались, ударяли в ногу, и отъезжали обратно. – Подождите, пожалуйста! – искорёженный старостью голос скривил Грише лицо.
   Подошла Зинаида Гельмановна, старушка, которая жила этажом ниже. В лифте она спросила об институте. Цветов вежливым голосом рассказал. Она заключила, что в её жизни институтские годы были одними из самых интересных. Гриша согласился, она вышла, вежливо попрощавшись, пожелав удачи.
   «Зачем выспрашивает? Неужели интересно знать, чем живу, или интересуется из необходимой вежливости добрососедских отношений?»
   – Привет, – мама задержалась перед дверью со слоёным тортом из кремовых тарелок, – как в институте?
   – Как обычно.
   – Мой руки, будем кушать.
   В гостиной на диване лежал отец, распрямляя спину, которая за день уставала и к вечеру болела. Лена сидела в ногах, как сестра у постели больного. На экране телевизора неправдоподобно ярко светились труп на мокром асфальте, врач в белом халате, на корточках у разбитой выстрелом груди, с помидорным пятном поражённой мишени, рядом апельсиновый чемоданчик, группка милиционеров, в фуражках и чёрных куртках, а за бело-жёлтой лентой, прыгающей в ритуальном танце на ветру, толпа зрителей под зонтами.
   Гриша подал отцу руку. Лена строго спросила, отчего он поздно пришёл. Цветов устало улыбнулся, ответил о занятиях в институте. У себя в комнате он включил магнитофон. Не чувствуя чёткой музыки, скачущей галопом, лениво переоделся в домашнее.
   Стол на кухне был придвинут к подоконнику. Отец сидел спиной к стене, мать напротив, спиной к плите, Лена и Гриша рядом, лицами к окну. Мама говорила, раскладывая со сковороды по тарелками ужин, что надо переставить стол Утёнка, – она вечно выглядывает во двор, не может сосредоточиться на домашних заданиях.
   Под разговор сестра выменяла у Гриши его большую вилку. Есть длинной вилкой было неудобно, она сжимала её в кулаке, словно дротик, не попадала с первого раза в картофелины, и гоняла их по замасленной тарелке как хоккеист шайбу. Цветов ломал по сторонам света круглую котлету, быстро ел, слушал, как вредная Мария Антоновна, учительница русского языка, придирается к Утёнку, а к другим девочкам она относится по-другому. В ответ мама предупредила, что после ужина проверит домашние задания. Гриша рассказал о досрочном экзамене, что назначили на будущую неделю. Отец заговорил о поездке на дачу, где необходимо прибраться, запереть ставни, проверить замки и отопление перед зимой. Мама хотела посадить под зиму чеснок, и Гриша должен был вскопать грядку. – Беседа текла дальше, и нечто важное и не важное из жизни каждого становилось общим; продолжались ежедневные мелочные разговоры, роднившие семью.
   После ужина Гриша неохотно встал из-за стола, мама стала собирать тарелки, отец с Леной ушли в гостиную. Она села к отцу на колени, указательным пальцем провела по извилистой границе отцовских волос, выдававшейся русым мысом посередине, с глубокими заливами кожи по краям: – А почему Илейка не приезжает?
   – Он не Илейка, а Сергей Сергеич Муромцев, дядя Серёжа. Не вздумай назвать его Илейкой!
   Сестра захохотала, Гриша закрыл дверь, уничтожив свет в комнате. Он стоял в темноте; слушал приглушённые до загадочности слова, лай собаки во дворе. Впереди, как выход, светлело окно.
   Цветов включил свет, вдавил ладони в стол, стал вглядываться в фотографию деда, где у него залысины седых волос, как всегда аккуратно уложенных назад.
   Он включил музыку, но песня быстро доиграла, магнитофон замолчал.
   Гриша вышел в опустевшую гостиную, просмотрел программу, вернулся в комнату, лёг на кровать.
   Он спросил у себя, не стоит ли поработать, или почитать Тургенева, но остался лежать, в особом состоянии усталости, без желаний. Полежал на диване, затем встал. Погасил мозг в мутном черепе абажура, вышел в гостиную. В руках сам собой очутился многоцветный журнал с программой. Гриша заметил его, швырнул на чёрный кожаный диван. Журнал пролетел, шелестя крыльями, и умер яркой птицей. Телевизор напомнил, как после покупки, мама часто говорила, о ярких сочных цветах, чётком изображении на экране, а отец, сжимая губы то в правом, то в левом углу, мял улыбку, – Гриша улыбнулся.
   Мама на кухне мыла посуду. Сын стал протирать влажные горячие тарелки, гревшие пальцы сквозь полотенце. Она спросила, успеет ли он подготовиться к экзамену. Цветов почувствовал раздражение от вопроса, – он третий год сдаёт экзамены, так почему не успеет, – «успею, нас заранее предупредили», – ответил он спокойно, со словами передавая ещё тёплую сковороду, с прилипшими золотистыми кочками. И вдруг, – «А как подживает та девочка, она ещё не вернулась из Англии? Понравился ей Лондон?» – «Понравился ей Лондон?! Невинное предложение, способ скрыть любопытство. Может о ней часто рассказывал? Или она её запомнила со Дня Рождения? Тогда имя помнит. Значит, притворяется, не называя! Несколько раз видела её на фотографиях».
   Выдержанным голосом Гриша ответил, что на днях приедет, точно не помнит. Мама, понимая, кивнула головой. Гриша взглянул в окно; в темноте были вырезаны светящиеся шашечки дома напротив, дождь не был виден. Мама уже вымыла сковороду. Цветов спросил, нужна ли его помощь, в общепринятое заключение разговора, не прикрывшись которым, невозможно уйти, и услышав ожидаемое «спасибо, нет», вернулся в гостиную.
   Он раскрыл на себя дверь со стеклом, вышел на балкон. Внизу, в темноте внешнего двора, шевелились тёмные деревья. Под балконом горела фонарная лампа, прикрытая железной миской. Ниже, рядом дрессированных собак лежали освещённые машины, расписанные иероглифами ветвей. На ветру было зябко. Казалось, из огромных луж всплывает, как облако песка, сырость. Растворёнными медузами туман липнет к стенам домов, каплями оседает на стеклах, тёмными пятнами на бетонном столбе фонаря.
   Горячее лицо остыло, он вернулся в гостиную, где привычное тепло, непривычно ощутимо укутало тело, как горячая женщина.
   По телевизору выступал солидный господин в дорогом костюме, объяснял как нужны знающие юристы, какие грубые ошибки допускаются дилетантами. Напротив сидела красивая ведущая, с репой микрофона на кулаке. Жёлтой головой со вздёрнутым носиком она кивала в такт паузам, ударениям и молчанию собеседника, а под фразу «некоторые представители профессии действительно, будем откровенны в освещении этого вопроса, сотрудничают с преступниками, иные всеми способами, в том числе мошенническим путём, выманивают деньги у клиентов, другие по ходу рассмотрения дела, продаются противоположной стороне и помогают лишить своих подзащитных имущества или даже свободы», – она удачно повернула голову и улыбнулась зрителям плотными ровными зубами. Экран погас.
   Он постоял между светом и темнотой перед комнатой, слушая, как приближаются шаги мамы: – Ну, – прозвучало строго и бодро, – приготовила тетрадки? Сейчас проверим, как ты позанималась.
   – Мне давно уже спать пора.
   – Ничего страшного, проверим работу, ляжешь спать.
   Гриша улыбнулся, закрыл дверь. Постоял в темноте. Прошёл две шага вперёд, включил свет в ледяном шлеме, вернулся к двери. Прислонился спиной к гардеробу, над поясницей, между позвонками упёрся ключ. Замелькали перед глазами разноцветные корешки: «Романтическая новелла девятнадцатого века», «Любовная лирика эпохи Возрождения», «Этические проблемы в русской философии», «Большие надежды» Диккенса, потянулись однотонными рядами многотомные сочинения Льва Толстого, Достоевского, Ивана Тургенева, Пушкина, Ги де Мопассана, Шекспира, Николая Гумилёва, Золя, Оскара Уайльда, Чехова, Михаила Булгакова, Бодлера. Прилипнув пальцами, он стёр своё отражение, вытащил стихотворный томик из собрания сочинений Лермонтова. Из книг, блеснув очками, вновь посмотрела голова с длинными волосами. Он задрал подбородок вверх, поводил из стороны в сторону, погладил ладонью горло, потёр пальцем под носом, кивнул отражению и вышел.
   В ванной комнате Цветов снял очки, выдавил на ладонь розовый завиток крема, вспенил в ямке ладони, тремя пальцами размазал по волосатой коже. Под тёплой водой омыл липкие пальцы, обнял ствол бритвы с ребристой корой. Оснеженные щёки поворачивались из зеркала, то правый, то левый глаз скатывались в угол мешочка, отчего отражение лица напряжённо косилось. Бритва медленно скользила по упругой коже, стирая волосатую пену. Подушечка мизинца, словно крохотный зверёк, заметалась по плато щёк, по выступу подбородка, зацепилась за кустики под левой скулой. Бритва покорно подставила согнутую шею с широким ртом, как у рыбы-молота, под тёплый водопад из крана. Лезвие вычистило закоулки лица. Острый рельеф затопило на мгновение горячее озеро, затем ещё одно, заполняя мохнатые пещерки. Прижалось пёстрое мягкое полотенце, словно ковёр листвы покрыл гору. Холодным снегом на кожу лёг тонким слоем бальзам, морозцем пощипал лицо. На подбородке прыщик крови выступил осколком гранита.
   В гостиной Гриша лёг на диван, включил телевизор. В будничном американском сериале шериф в чёрной шляпе вновь наводил порядок. Сначала грозными словами. Затем внушительными кулаками, от которых к дощатому потолку подлетали хулиганы. Наконец, когда зритель понимал, насколько ужасны злодеи, с помощью длинноствольного блестящего револьвера.
   Гриша оглаживал правой ладонью щёки, придавив затылком левую.
   Шёл один из тех фильмов, где генерал плачет над погибшими солдатами и называет их по имени, офицеры всегда любезно согласны подвезти рядового, героя ранит только в левую руку, чтоб правой, из захваченного у противника автомата, он мог разить супостатов, солдаты в окопах улыбаются и разговаривают, когда над ними взрываются снаряды, а враги валятся очередью слева направо, вслед за движением пулемётного ствола.
   В программе о финансах рассказали, как чуть-чуть понизился курс рубля.
   Гриша рассматривал в углу потолка мелкие трещинки.
   В красном кресле расположился модельер, по бокам две красивые девушки. Они улыбались всем его словам. Он прикладывал два пальца к брови, мысль била током, рука отскакивала, и слова лились, вращая кисть, словно мельничное колесо. «Понимаете, это было роскошно, шикарно», – шикарно на букве а провисло, разведя руки в стороны.
   Под музыкальную фразу «ты-ты-тын/ – ты-ты тын/-ты-ты-тын/-бум/-бум/», – которая повторялась снова и снова, но каждый раз быстрее, по паркету побежали полосатые котята, с неба в миску посыпались сушёные головастики корма.
   Где-то исчез бензин, застыли колонны машин, и только переполненные троллейбусы разъезжали вдоль заснеженных улиц провинциальной столицы.
   Гриша свернулся калачиком, подложив под щёку сложенные ладони.
   Солдат за издевательства застрелил двух сослуживцев и застрелился сам.
   Гриша читает телевизионную программу на последние дни недели.
   Лысый толстячок положил за щеку конфету. Мгновенно на его груди появилась тонкая рука с лиловыми ногтями, у плеча женское лицо, вытягивая губы пропело «обожаю», мужчина забормотал победную мелодию, и вдвоём они упали вниз экрана, а сверху конфетти посыпались конфеты.
   Премьера спектакля по роману Галки «Обоснование приговора». Актёр в чёрных ботинках, чёрном пальто до пят бегает по дощатому помосту, воздев руки к небу.
   Гриша сидит, сложив по-восточному ноги, покачиваясь, смотрит на сцену.
   Молодая дама с блестящим лицом, рассказывает красным ртом, что «элегантный стиль, в котором выполнен образец, вас покорит, а глаз обрадует изящный оттенок, выполненный в классических цветовых тонах, и вы замрёте в предвкушении блаженства у себя в ванной комнате, где уже установлено специально для вас, это оборудование нового тысячелетия, всемирно известнейшей и наипопулярнейшей немецкой фирмы, совершенно безусловное достижение прогресса, обладающее обширным набором уникальных функций, в свою очередь позволяющих вам, лёгкими, непринуждёнными жестами рук, совершенно без усилий регулировать спускание воды».
   В притон наркоманов под утро ворвались милиционеры; выстраивают вдоль стены дурных подростков.
   Гриша мизинцем шевелит ноздрю.
   Музыка. Женщина в облегающем платье гладит себя руками, ныряет лицом в экран, под подбородком повисают сосульками белые груди.
   Под рассказ о падении самолёта, Гриша раскрыл над собой полог журнала с программой передач, прочитал анонс очередного эпизода сериала: «Энди возвращает Нику булавку. Ник сообщает Коре, что теперь она свободна. Бетси угрожает Лоуренсу, что в случае их развода, имя Эшли появится во всех бульварных газетах страны. Кора репетирует роль секретарши Ника. Ник занят поисками пуговицы. В этот момент Соня сообщает Коре, что Энди убили, а сама она сидит в полицейском участке. Кора отправляется в полицию выручать подружку, но выходя из дома случайно подслушивает, как её брат рассказывает Лоре, что хочет изменить пол».
   Гриша сжимает пульт, на горизонте экрана бежит по мандариновым кочкам точка, собирая звук. Большой палец заметался по кнопкам пульта.
   Президент с громадной улыбкой трясёт руку, из-за спины послушными куклами кивают приближённые. Из яркой бутылки жёлтая жидкость летит в стакан во весь экран, где бурлит и пузырится от растворения неподвижности. Солдат упал, прокатился по земле, стал на колено, из двух автоматов в вытянутых руках открыл огонь, на пыльной деревенской улице задёргались и стали плавно валиться узкоглазые солдаты. За хрустальным столиком, в плетёном шезлонге, расположилась стройная женщина в вечернем эбонитовом платье, – мужчина в кремовом костюме проговаривает текст, простукивая пальцами узорный бокал с шампанским. Над изумрудным газоном, в бирюзовом небе, повис жемчужный вертолёт. За белыми клетками полетел вратарь, вытянув руки, но юркий мяч вонзился в угол, и сеть экрана запрыгала, заглотнув жертву. «Сколько великолепных пословиц, – седой старичок взмахнул руками, – вдумайтесь, рефлексирует целый народ, вникните в афористичность мысли, вслушайтесь в звучность слов: „А как худ князь, так и в грязь!“, – многим властителям следует помнить эти слова».
   Несколько раз звонил телефон, но он угадывал, что не ему. Но однажды отец позвал Гришу. Цветов встал, на левую ногу наполз тапочек, а в правый ступня не пролезала. Он шевелил пальцами, открывая вход в пещерку, затем швырнул его к стене, хромая подбежал к телефону. Неожиданно подумалось, что сегодня возвращается Кристина. Трубка забилась в руках, выпрыгнула, ударила в пол, подтянулась на шнуре, и легла во влажную ладонь. Хрипнув, Гриша спросил: – Алло? – Привет, я ненадолго, у меня дела, – сказал Жора. – Чем занят? – Так, ничем, ужинал. – Понятно-о. Ты не помнишь, – весь долгий и неинтересный разговор Гриша не знал, о чём они разговаривают. Мимо прошла Лена, попрощалась перед сном, довольно улыбаясь правильным решениям уроков. Отец высунул голову, попросил освободить телефон. Гриша быстро попрощался. На кухне приготовил бутерброд, и вновь замелькали картинки, заговорили, запели совершенные в реализме лживые образы, и вновь Цветов, увлекаясь происходящим, оказался в состоянии покоя.
   Он выключил телевизор, перебросился с отцом парой фраз о новостях спорта, запустил стиральную машину, посмотрелся в зеркало, выискивая волоски в отражении, вернулся на диван, включил телевизор.
   Опять побежали кошки, пролился напиток, задымилась сигарета, блестящие зубы сломали печенье, отстиралось бельё под музыку, известную каждым тактом, каждым движением мелодии, точно отсчитанными мгновениями тишины, после которых, Гриша вместе с голосом, общей интонацией, проговорил заученные слова. Отвращение сморщило лицо в маску сатира, персонаж комедии масок, вечно плаксивый и брезгливый. Он погасил экран, отвернулся лицом в диван. В ушах ещё звучала ежедневная музыка, в сознании жили лживые картинки, обманывая лживой цепью следствий от причины товара, правдивые лишь зримостью вещи. Однообразие ежедневной программы утомляло. Но полежав, он вновь потянулся к пульту. И отдёрнул руку.
   Цветов смотрел на серый экран в анабиозе, и ему было приятно, что он не принимает вид занятого человека, не притворяется, как Жора, но честно признаёт, что живёт скучно, уныло. Но мгновение гордости сменила тоскливая мысль, что у других жизнь полна событий; кто-то работает, кто-то уходит гулять, кто-то встречается с девушкой, кто-то путешествует, добивается любви, а его время проходит, силы бесцельно источаются. Он переходит из комнаты в комнату, смотрит глупый телевизор.
   Гриша не выдержал молчаливого соседства, спокойного сосуществования с его дремлющим экраном, жизни без его бормотания, поглощавшего избыточные силы, и убежал в комнату.
   Лёг на кровать, головой прижал к стене подушку. Под боком, под рукой, чёрным жуком лёг магнитофон. Запела грустная песня, с которой можно сидеть, ни о чём не думать, задумчиво ударять себя кончиком карандаша в подбородок и шептать лучшие слова. Через мгновения тишины запрыгали быстрые звуки, от которых хотелось кричать, бежать, бросаться. Гриша медленно прокрутил колесо настройки, помехи густо заштриховали звук. Он очистил новую мелодию, но песню оборвал бодрый голос, сменился шипением помех, грохотом марша, частыми иностранными словами, побежали клавиши пианино, забубнили барабаны, приёмник захрипел, как перед смертью, – агония хвороста под ногами, – мелькнула длинная нота, женский голос, – Гриша вздрогнул, – и вернулась бессловесная музыка, забормотал женский голос, тихий, словно бессильный. Через минуту умерли последние печальные звуки, сменились разговором, и колесо настройки медленно покатилось по мусору дальше, в поисках печали.


   Глава седьмая

   Будильник часто и отрывисто икал. Разбивая тёплое покрывало сна, ледяные капли били и били в голову, и он, прячась от невыносимого состояния, сел на кровати, голова закружилась, он прижал ладонями уши. Просыпаясь от холодного паркета под ступнями, побрёл в ванную комнату.
   Холодный душ зашумел в тишине ванной, он зашипел, как раскалённая сковорода, не открывая глаз, повернул кран. В тело вонзился сноп острых струй. Он вскрикнул, выскочил из ледяного водопада, стал медленно поворачивать кран, осторожно подставляя брызгам кончики пальцев. Встал под тёплую воду, отвердевшее холодное тело мгновенно оттаяло и ослабло. Тёплый душ ласкал кожу, усыплял, он закрыл глаза, медленно возвращаясь в сон. Он стоял под тёплым душем, словно вновь лежал в кровати. Не глядя, взял щётку, капнул на колено зубной пастой, снял каплю голубой щетиной, стал медленно, словно усталый полотёр, елозить во рту, раскачиваясь головой в такт движениям. Наконец, поймав в рот струи воды и звучно прополоскав горло он проснулся, отключил душ, растёр воду полотенцем, подобрал в комнате халат, побрёл на кухню.
   Он сварил в турке крепкий душистый кофе. С удовольствием отрезал белый хлеб, сжавшийся под ножом, и распрямившийся, как пружина, круглым кусочком. На душистом ноздреватом поле распластал мягкое масло, уложил, стараясь покрыть весь хлеб, ломти мяса алой рыбы. Посмотрел сверху, угадывая вкус, и сделал ещё бутерброд.
   Он просунул руки в рукава чёрного пальто, подпрыгнул, снимая улов с крючка, – громко ударили толстые подошвы, – и подумал: «Лекция по математике. До чего скучно читает Розен!
   Можно поехать в книжный магазин.
   Растворились деньги в пиве.
   Обязательно найду интересную книгу, в прошлый раз купил отличное исследование по древнерусской литературе.
   Утром мало покупателей. Нет нужды грести в толпе плечами.
   Вот он, кошмарный отдел, столь заманчивый красочными обложками картин, блестящими недоступной роскошью. Заросший травой пруд с подписью Polenov. На красном поле виноградников чёрный штамп Van Gog. Качаются волны моря. Утонула блестящая копеечка в объевшихся облаках. Золотые главы собора в книге по древней архитектуре, – букет жёлтых одуванчиков.
   Сладко пахнет между раздвинутых страниц, словно кожа, прохладны плотные листы.
   Детский мир; на заснеженных блестящих холмах рождественские игрушки. Погуляю, замёрзну, вернусь домой работать.
   Не был на этой улице. Вот такая улица в моём мире Москва. Не Кремль, Красная площадь, кучки туристов у червяка автобусов. Москва это переулки, улицы, где вперемежку старинные дома разных стилей, церкви, подворотни, приземистые арки. Помню похожие улицы в других районах, а больше в книгах, картинах, фотографиях, гравюрах, в тех же дорогих альбомах. Лишние на узкой улице машины вдоль тротуаров. По-московски яркие вывески, витрины. Двухэтажный жёлтый дом; квадратные бордовые рамы, пёстрые занавески. Между шторами чёрная кошка с белым брюхом стоит на задних лапах, тянется к форточке, распахнутой на улицу. Узорные листья отслоившейся краски. На углу дома узкая, ржавая водосточная труба, так не похожа на широкие блестящие трубы новых домов. Из коричневых листов сшита железная крыша. Рёбрами чищеной рыбы швы.
   Напротив свежеокрашенный в рассвет цвет особняк. Раскрыт розовый веер чердака, закрытый створками из наклонных дощечек, подчёркнутых тенями. Окна с тучным небом, это картины в гипсовых рамах, в белоснежной листве и винограде.
   На пригорке, возвышаясь над крышами, церковь в дощатом макинтоше свежих лесов. Торчит на тонкой белой шее золотая главка с крестом, – ниже испанский воротник, на нём в пасмурном небе ссутулился оранжевый строитель, наклонив голову в чёрной кепочке, выбирает верёвку. Чугунная ограда между жёлтых столбиков, леденит ладонь ребристое древко копья.
   Внизу, на фоне густого лилового неба, одиноко высится зелёная колокольня. А за ней, на шаге мелькнула, скрылась, снова появилась, мгновением волшебного мира, белая башенка. И плоский серый дом, в стекающем переулке, и терем через улицу, распухший, как искусанное пчёлами лицо, столбами, бочкой крыши, завитками, волнистыми навесами, необходимы здесь, вместе, на горбатой узкой улице.
   В арочном своде маленькая русская икона. Внутрь распахнуты свежие деревянные створы. В чёрной табличке вязнут буквы «Рождественский монастырь». Даже страшно переступить кирпичный порог. Старинные дома, горбатая улица, монастырь, собор. Белая стена, не может быть, чтобы древняя церковь, здесь, не может быть. Монахиня в чёрном перекошена вправо блестящим ведром. Она медленно уходит к кирпичному корпусу. Белоснежный собор, с одной главой, толстым барабаном, узкими прорезями, как бойницами, под салатовой чашей купола с позолоченным крестом. От барабана расходятся закомары в два ряда, словно полукруглые ступени. Реставрация не закончилась, храм обнесён синим, в рост человека дощатым забором в белых подтёках. Из-за забора не видны стены храма, но и так он могуч и даже властен. Большая белая птица в гнезде.
   Во дворе монастыря тихо, слышно как по мокрой асфальтовой дорожке прошла женщина, за голубой, как небо летом, детской коляской. Обойти вдоль ограды церковь. Алтарь выстроен тремя башенками, будто древний мастер не решился провести единый алтарный полукруг, провёл сперва один, недоконченный, поставил точку, от неё ещё дальше от центра храма начертил самый большой выступ, и вернул линию к стене третьим полукругом. Слева маленькая луковичная главка придела, но пройти нельзя, вплотную к синему забору кирпичный дом.
   Всегда знал, что в Москве найду что угодно: и костёл и мечеть, и скучный купеческий дом шестнадцатого века и вычурный дом купца двадцатого, китайский дом, синагогу, классические колонны, прямые линии и плоскости новой архитектуры, но это невероятно! Это же провинциальный приморский городок! Шум далёких машин шум волн. На юге зима. Холодное море с островками снега. Голые грядки под окнами. Вдоль дорожки оградка из острых дощечек, – перешагнёт ребёнок. Вокруг лысин клумб, тонут в чёрной земле белые кирпичи венца. Между искривлёнными стволами низких яблонь провисли мокрые верёвки. За голыми ветвями, в ряд четыре серых одноэтажных мазанки, с гладкими стенами.
   В мазанке четыре окошка, посредине бурая дверь в двух каменных ступенях. Над входом голая лампочка без юбки абажура – прозрачная капля на кованом серпе. Над крышей покосился деревянный крест антенны. Со ржавого карниза виснут по стене сухие кружева винограда. Сквозь обнажённое окно видна спинка железной кровати, в углу светится экран телевизора. На белом подоконнике стеклянная банка с зелёным дном и пояском высохшей воды. В окне рядом красная чашка с блестящей ложкой, у стекла стопка книг. В просветы, за домиками виден яблоневый сад, за ним кирпичная стенка. У бурых кирпичей гниёт, липкая куча листвы и травы, словно тёмная медуза. Это Азов, Евпатория, Ялта, не Москва! Запомнить, всё запомнить, и белую церковь и приморский переулок в центре столицы. Этого не может быть, но есть!
   Закончился длинный красный дом, закончились мазанки напротив. По дорожке вниз, между голубым дощатым забором, за которым гордая каменная птица, и красным корпусом, куда ведёт тёмная лестница в тёмном подъезде. Через арочный вход на улицу, вниз, к бульвару.
   Чудесная торжественная церковь. Чувствуешь от здания уверенную высоту души. А квартал южного городка в Москве, словно побывал в детстве, на море, у бабушки.
   Великолепно спускаться вниз по бульвару. Чувствовать мокрую песчаную дорожку, смотреть под ноги, как появляются, исчезают, появляются, исчезают чёрные ботинки, подлетают чёрные полы пальто. Обугленные сыростью деревья на бульваре. Начинается дождь. Печально, но хорошо.
   Чувствую себя каплей на стекле. Через мгновение она исчезнет. Как исчезну я, не оставив следа. От этого и хорошо и грустно. Просто удобно сидеть в кресле пустого троллейбуса, ощущать ногами дрожащий пол, смотреть, как по стеклу стекают капли, мокнут под густым дождём медленные машины, люди под зонтами, скрюченные деревья».


   Глава восьмая

   «Мы должны понять, откуда, так сказать, растут ноги в плане мировоззрения. Почему именно в этих обществах ислам сел на благодатную, в кавычках, почву, а также почему в настоящий момент столь успешно идут процессы возрождения исламской идеологии. Обратите важное внимание на строение общественного строя. Не хочу, чтоб вы занимались отвлечённой философией, потому к семинару рассмотреть следующие вопросы. Скоро экзамен, а ещё не начинал готовиться. Иван уехал на работу и правильно сделал. Я же живу за счёт родителей, потому должен сидеть на лекции. Группы, явившиеся формированием местных элит в вышеуказанных государствах. Вопрос второй будет влияние мировоззрений вышеупомянутых местных элит в вышеуказанных государствах на политику вышеназванных данных государств. Все свободны. Наконец-то! Жора, он услышал. Пусть слышит, может быть, я опаздываю! Мы подождём вас на улице. Хорошо. Курить здоровью вредить! Спасибо, Жорик.
   Завтра Кристина расскажет, как ей понравился Ландн. Что нам этот Ландан, мы собираемся или нет зимой в Псков? Мы с Леной поедем с удовольствием. Цветов, как ты? Поеду, если будут деньги. Вы едете? Мы ещё не решили. Что Иван? Отец покупает ему машину, наверно придётся обкатывать, но он мечтает поехать. А Черкасс? Черкасс собирается, причём с ним поедет его сокурсник Миша. Он лучше бы девушку свою взял. Они больше не встречаются. А почему? Так случилось. По-нят-нооо. Лена, ты с Кристиной не говорила? Она хотела бы поехать. Почти все собираются. Кристина поедет, Саша, хотя, без меня может и не поехать, а я не знаю, будут ли деньги. Хотелось бы сейчас устроиться на работу, но никак не могу найти, да скоро сессия, сдавать экзамены, – не будет финансового обеспечения, таким образом, буду вынужден просить у отца. Жора подгоняет слова взмахами рук. Точная фраза, надо её запомнить. Какая-то красота в моём языке есть. Псков один из древнейших городов на северо-западе России. Я, конечно, немного изучил всё, – там отличная каменная крепость, называется Кром. Множество древних церквей, есть даже двенадцатого века. Город должен быть роскошным. Удивительно, что ты не выяснил, какая там водка. Лёша, я всё выяснил, водка превосходная. В сотый раз слышу, но снова забавен его безапелляционный тон, прокурор выступает обвинительно. Кристина наверняка поедет, если поедет Лена. Цветов погрузился в размышления. Просто считаю, когда лучше отъезжать. На следующий день после последнего экзамена, чтобы отпраздновать окончание сессии. Отлично, Катя! В дорогое отпразднуем и начало путешествия, и окончание занятий. И будем праздновать до весенних экзаменов. Иван будет привозить нам из Москвы продукты. Ты думаешь, в Пскове нет магазинов? Мы их опустошим набегами. Жора, хорошо бы ты узнал, сколько стоит гостинца в Пскове. Гриша, я не думаю что дорого. Нет, Лёша, Гриша прав, надо знать заранее, из каких сумм исходить, и сколько дней мы пробудем, надо заранее купить билеты в Москву. Катюха права, пусть она и узнаёт. Я девушка, узнавать должен мужчина. Надо распределить обязанности, кто узнаёт о билетах, кто о гостинице, решить, какие продукты взять в дорогу. Лена, какую палатку захватить, посчитать спички в коробке, чтобы всем хватило. Проснулся, моя радость. К вашим услугам, миледи. Гриша, ты узнаёшь расписание поездов, я о гостиницах. Ты же мне сама всю ночь не давала спать. Ты не был против. Цветов? Что? Да, хорошо, я гостиницы, ты поезда. Сегодня мы опять не выспимся. Как всегда когда вместе. Цветов, я – гостиницы, а ты – расписание поездов, понятно? Хорошо. Всё, пока, до свидания, пока, Иван завтра придёт? Да. Пока. До завтра. Счастливо. Лёша, принеси мне посмотреть «Энциклопедию жизней». Она у Лены. Гриша, сегодня посмотрю и принесу. Не спеши, мне не срочно. Пока. До завтра. Счастливо.
   Она смотрит, словно мы клоуны, прощаемся на арене, для её снисходительной улыбки. Просто неприлично, смотреть в человека и улыбаться. Лучше подумаю о Пскове. Конечно, могу тешить себя надеждой заработать деньги, но придётся просить у родителей. Отец не откажет, но это так неприятно. В конце концов он платит за меня в институте, содержит, и ещё оплачивает развлечения. Нужно уже сейчас искать хоть какую работу, чтобы к окончанию института иметь опыт. Невозможно высидеть ещё две остановки. Если мы поедем дней на пять, то это будет довольно дорого. Хорошо бы зарабатывать, содержать себя, самому платить за образование, и напротив, часть денег отдавать домой. Мечты, мечты, ни на чём не основанные. Почитать «Дворянское гнездо»? Не чем занять себя.
   Лёша поехал к Лене, проведут вместе прекрасный вечер. Кристина сегодня не пришла, но её знаю, она соскучилась и завтра появится обязательно.
   Невозможно тоскливо сидеть в вагоне. Невозможно думать, мысли нейдут в голову. Невозможно высидеть эти двадцать минут; хочется встать, выйти из вагона, идти, говорить, смеяться, а вынужден сидеть, молчать. Невозможно пережить эти минуты, наполненные тоской, которую, кажется, не прожить, и которая заслоняет всё: цели жизни, любовь, ненависть, совершенно всё, словно и нет ничего, кроме тоски. Невозможно.
   Тупо смотрю в темноту, мелькающую лампами. Удивительно, стараюсь не терять время, читаю в метро, дома занимаюсь, на скучных лекциях просматриваю конспекты, просыпаясь утром, заставляю мозг работать, а потом тупо смотрю в окно. Абсурд, – спешу, собираю минуты, а потом совершенно ничего не делаю часы. Симпатичная женщина. Наверное замужем. Скорее всего. Удивительно, везде, в троллейбусе, метро, библиотеке, пригородной электричке, музее, везде найдёшь красивую женщину. Не нравится, что смотрит так, да и совсем не нравится. Каламбурчик сказал бы Черкасс. Да, надо позвонить Ивану. Потом позвоню. Соберёмся ли мы в Псков? Наконец-то выходить. Вечером нужно работать, или готовиться к экзамену. На ночь почитать «Дворянское гнездо». После «Дворянского гнезда» купить книгу о Пскове. Отец, наверное, ещё не приехал. Расскажу ему о Пскове, даст ли он принципиальное согласие оплатить поездку?
   Мысли появляются, крутятся, в водовороте сменяют одна другую, на время исчезают, описывают круг, снова появляются, пока, наконец, не тонут.
   Мама приготовит ужин, придёт отец, обсудим поездку, посмотрю телевизор, похожу по квартире… Нет, сегодня надо работать! Сколько дней без настоящей работы, единственно важной для меня.
   Проголодался. Приду, поужинаю. Сегодня не пришла Кристина. Надо готовиться к экзамену, во вторник экзамен. Спросят как в институте, отвечу, всё как обычно. Утёнок расскажет про Машу Соколову, как сидят за партой с Остапчуком. Темнеет, когда приду, будет совсем темно. Отец тоже спросит как в институте, а я отвечу хорошо. Во дворе ничего не меняется – лужи, дома, собаки, редкие прохожие. На стенах надписи, выученные наизусть: «Семён, мы тебя любим», «Крематорий»… Соседка поинтересуется, как поживаю. А если отвечу, что я лентяй и бездельник, что меня бесят одни и те же маршруты и вопросы? Добавит, ничего-ничего, всё будет хорошо, и позже будет спрашивать, снова «Гриша, как дела», но уже с опаской, боясь услышать откровенный ответ. Стану бродить по квартире, смотреть телевизор, ждать телефонного звонка, звонить, разговаривать с сестрой, наконец, пойду спать, сказав ежевечернее «Спокойной ночи», как монах молитву на ночь.
   Окно моей комнаты. Там раньше всегда горел свет, дедушка читал газеты, пил чай, но сейчас окно чернеет пустотой, окружённое светом чужой жизни.
   Приду, мама спросит, начал ли я готовиться к экзамену. Утёнок чем-нибудь поделится. Надо просмотреть её тетради. Наверно опять не будет времени по-настоящему работать. Нельзя терять время, хотя бы на ночь почитать Тургенева. Здравствуй, сегодня пораньше? Да! Гриша! Привет Утёнок. Пойдём, я тебе кое-что покажу. Дай ему раздеться. Наверно, мама опять подарила что-нибудь? Ты будешь сейчас есть, или подождёшь отца? А я уже поела. А когда он придёт? Обещал через часа полтора. Я бы поужинал. А, ты красавица, уже набила пузико? Вот будешь толстая, некрасивая, и мальчики не будут с тобой дружить. Будут. Не будут. Будут. Подожди, вымою руки и сейчас приду. Пойдём твоими ногами? Пойдём. Пум, пум, пум, толкай дверку, – пум, пум, ну, показывай. Красота. Ещё один динозаврик. Сколько уже в коллекции? Тринадцать. Красивый, этот мне нравится больше всех. Правда? Да. А мне всё равно Ванюшка больше нравится. С хвостиком над головой? Да. Пойдём, мама зовёт. Отвези меня. Ножки устали? Знаешь как долго мы с мамой искали динозаврика? Представляю. Хорошо, садись. Вскарабкалась уже? Да, мы едем. Утёнок устал, когда выбирали динозаврика. Всё, слезай с брата, дай ему поесть. Я тоже хочу с ним покушать. Ты же недавно ела. Всё рано хочу. Лопнешь. Нет. У нас сегодня торт, как приятно, но видно, что мышки уже поели. Мы с мамой совсем чуть-чуть съели. Ты сегодня утром ничего не заметил? Нет, а что? Утром, когда с Леной шли в школу, между лестничных пролётов спал человек. Нищий? Да, бездомный. Не видел. Может быть, он больше не появится. Будем надеяться, ты отцу не говорила? Нет, ты же знаешь, как он отреагирует. Знаю. Ты чай попила? Пойдём, покажешь мне дневник. Я хочу с Гришей. Потом придёт папа, мне будет некогда, пошли. Иди, я к тебе приду. Развелось бездомных. Говорю о них, словно о противных насекомых, так же нельзя, это люди. А как же Утёнок, или девочки, которые к ней приходят? Может быть, он не появится больше, мама правильно не сказала отцу. Незачем говорить сейчас, ещё не известно, сколько будет стоить путешествие, уточним все условия, затем уже будем вести предметный разговор об известных фактах, а не гипотезах.
   Когда поем, наступает странное состояние, – уже нет сил работать, но спать не хочу – нет желаний, но в то же время, нечем занять себя, и становится скучно. Не могу заставить себя прочитать несколько страниц, но должен что-то делать, – выискиваю интересные программы в программе телевидения, бреюсь, укладываю тетради, листаю страницы учебников, лишь бы время осталось в моей жизни.
   Раньше я бы поговорил с дедушкой.
   Пойти записать, как Жора подгонял руками слова, – красивое предложение. Сначала к Ленке. Пятёрка в клетке. О, Утёнок, неужели ты получила пятёрку по английскому? Нам с Машей за диалог поставили по пятёрке, а мне сказали, что моё произношение лучше стало. Значит, в выходные устрою тебе ещё один урок. А ты готов к экзамену? Готовлюсь понемногу. Как прошёл день в институте? Ничего нового лекции, семинар, домашнее задание по политологии. Сложное? Нет. Уж час в субботу найду, чтобы позаниматься с ней. А Мише… – Остапчуку? – ну да, ему, Клавдия Ивановна на математике сказала, что если он не научится решать задачи, то не сможет дальше учиться. Ну а ты, конечно, решаешь их прекрасно. Я их сразу поняла. Хвастаешься! Мама, почему же хвастаюсь, я ведь правду говорю. Правду, правду. Молодец. Если бы Утёнок не ленился, под твоим руководством, мама, учился бы на одни пятёрки.
   Мам, послушай, у меня закончились финансы, завтра, наверно долго в институте, надо покушать, и ещё понимаешь, может быть, в книжный магазин думаю поехать, может быть какие-нибудь учебники… Сейчас я дам. Когда же перестану клянчить деньги? Мама никак не меняет выражения лица, и денег даст больше чем нужно, но раздражает именно внимание к моим чувствам. Я хорошо учусь, поэтому не работаю, почему же чувство вины? Спасибо. Хватит? Да, конечно, спасибо.
   Стыдно так, что даже не понял, сколько денег. Надо искать работу, рассылать резюме, спрашивать у знакомых. Хочется покупать домой продукты, Утёнку подарки, не просить деньги на нужды, подарить маме на день рождения что-то действительно ценное для неё. Хочу не думать над каждой копейкой, – волнует не удобная роскошь денег, а чувство зависимости.
   Странно думать, что это комната дедушки, а его уже нет.
   Он чувствовал: что-то было в Лизе, куда он проникнуть не мог. В другой раз Лаврецкий, сидя в гостиной и слушая вкрадчивые, но тяжёлые разглагольствования Гедеоновского, внезапно, сам не зная почему, оборотился и уловил глубокий, внимательный, вопросительный взгляд в глазах Лизы… Он был устремлён на него, этот загадочный взгляд. Лаврецкий целую ночь потом о нём думал. Он любил не как мальчик, не к лицу ему было вздыхать и томиться, да и сама Лиза не такого рода чувство возбуждала; но любовь на всякий возраст имеет свои страданья, – и он испытал их вполне.
   Лаврецкий, Лиза, – красиво, по-старорусски звучит. И старичок Лемм, – есть нечто изначально печальное в его образе. Тургенев сочиняет очень мастерски. Саша говорит, что у Тургенева мало мыслей и чувств на страницу, а Тургенев замечательный, но довольно обычный человек, и пишет часто скучно. Сашу развлекают, как он говорит, «тургеневские словечки», которые нарушают текст, с его точки зрения, но придают ему очарование неуклюжести. Он говорил: «глубь лазури», «человек со сладкими глазами», «высокого роста, черномазый» – будто он негр, и смеялся, или «голоса возвысились», – возвысились над толпой плебеев, «всё в нём дышало». Может быть, в некотором роде, действительно, «порядочно убранная комната» ничего не значит, но «глубь лазури», «разговор разыгрывался», «голоса возвысились», – с моей субъективной точки зрения, имеет красоту. Лично я наблюдаю красоту. В принципе Саша не спорит, но его равнодушное согласие означает другое мнение».


   Глава девятая

   Над головой кружилась стая ворон, картаво каркая.
   Несколько капель пробило волосы, укололо кожу головы, он передёрнул плечами. Стало зябко, словно по спине скользнула льдинка.
   Или он коснулся остывших рук.
   Гриша раскрыл зонт.
   Из кармана расцвела траурная роза пары перчаток. Стрелки шагов отстукивали секунды, всхлипывали в лужах. В зонт глухими мгновениями стучались частые капли. В водосточной трубе, убивая звук шагов, грохотал водопад.
   Выйдя из двора, он пошёл по мокрому асфальту, вдоль моделей озёр. Постепенно звуки времени вобрал в себя, словно губка, привычный шум машин на мокром проспекте. Поднимаясь навстречу проспекту, Цветов рассматривал, как из-за серого дома выскакивала легковая машина, бесшумная в гуле дороги, в две секунды пронзала пустоту улицы, и скрывалась за жёлтой кулисой. За колёсами летела роем серебряных мух водяная пыль, машина исчезала, облачко рассыпалось, и вновь поднималось, бурлило брызгами у чёрных шин пеной у носа лодки.
   Разрывая словно ткань ровный шум осеннего проспекта, пустоту улицы разрезает трёхосный самосвал. Из-под резиновых блестящих покрышек взвивается вода с дороги; серебряные облачка кружатся между угольными колёсами и жёлтым кузовом в родинках грязи. Постепенно грохот, по ступеням спускается к тишине, поднимается, как рокот прибоя, ровный шум. Проносятся красные, белые, голубые легковые машины, оставляя опадающую стенку нового дождя. Капли, не успев осесть, вновь неслышно взмывают вверх.
   Пот смазывает кожу. В потном метро поезда заполнены пассажирами. На людях в вагонах сохнет сырая одежда, слишком жаркая в тесной толпе. Тела покрываются испариной, на лицах выступают капли, на которые в тесноте не поднять руку. Капли раздражающе медленно стекают по лицу, оставляя мокрые дорожки слёз. С пробитых дождём сумок, зонтов, плащей испаряется влага, воздух становится мутным: люди, как рыбы, раскрывают рты в потолок, глотая свежий воздух. На остановках выходят редкие пассажиры, заходят мокрые толпы, касаются чужих лиц холодными рукавами, прижимают сумки, зонты, – сквозь одежду чужая сырость впитывается в тело.
   Мчится стена облицованная плиткой. Как солнце в море, рябит в глазах. Скорость уменьшается, из ряби мелькают медные пятиконечные звёзды.
   На остановке Гриша выскользнул из вагона, выдернув рюкзак, схваченный цепкими щупальцами тел. Сел на скамью белого мрамора, на остывший труп, в синей паутине вен. Гриша ждал Семёна с друзьями. Они вернули тетрадь, что собирались прочитать вместо пропущенных лекций, отказались ехать в институт, рассказали, как вчера оторвались на пять баллов, забурились в три кабака за ночь, тусанули с клёвыми девчонками, дали бабла менту, что тормознул тачку, с бухим Гургеном за рулём. Гриша, стесняясь молчать, задал два вопроса, выслушал, попрощался, объяснив, как спешит.
   Через несколько остановок занавесы тел раскрыли перед Гришей девушку с белыми градинами в розовых мочках. На сумке пальцы с чёрными ногтями распяли на обложке книгу. Цветов осторожно, скрывая взгляд от соседей, посмотрел на рот, прошептавший слова, розовое пальто, прозрачный серый шарф на шее, словно туманное кольцо, чёрные ботинки, синие джинсы. Он улыбнулся зелёному свитеру, куда словно звёзды, упали три расшитых ромашки, и вдруг увидел насмешливый взгляд, устремлённый на него. Она улыбнулась ему, а Гриша, не ожидая от себя, улыбнулся ей. Она встала перед ним, глядя в глаза, он посторонился, она вышла на платформу, и сквозь стекло уже снисходительно улыбнулась. Он обозвал себя дураком, застыдился, словно был пойман в подлом поступке. Цветов почувствовал, как люди в вагоне смотрели. Он захотел скрыться от них, словно они узнали о нём нечто тайное. Неожиданно, не заметив как, он плюхнулся на её место, и зажмурил морщинками кожи глаза, как съел лимон.
   На улице после дождя засветилось солнце. Солнце поднималось всё выше, выше, но казалось, оно карабкается обречённо, из последних сил и вот-вот скатится вниз, как слеза. И пока Гриша шёл, небо вновь укрылось тучами, словно натянули саван на труп. Внезапно полил ливень, словно разрыдался. Цветов пошёл быстрее, как гвозди в крышку гроба, вбивая каблуки.
   На чёрном проводе, как прищепки на бельевой верёвке, раскачивались два ворона.


   Глава десятая

   Из полукруга спин раздавался хохот, белая широкая спина Жоры с золотой надписью «Москва центр Мира», покачиваясь, медленно сдвигалась влево. Появлялись пряди платиновых волос, длинные лучи пальцев у виска, мизинец с пурпурным ногтем у розовой щеки, высокий лоб, вздрогнули угольные ресницы, раскрылись шире карие глаза – они узнали, улыбнулись, смеющийся рот с ровными жемчужными зубками сомкнулся, мягко улыбнулся тонкими тёмно-красными губами, проговорил, бережно раскрывая улыбкой слова: «Смотрите, Гриша пришёл».
   Жора закричал что-то приветственное, рассказывая, что Кристина приехала. Гриша смотрел, как она ему улыбается. Он стал улыбаться ей, неумело проговаривая приветственные слова непослушным ртом, замороженным улыбкой. Гриша спросил, насколько приятным было состоявшееся путешествие в Великобританию. Все засмеялись, от непонятной радости и официальности его предложения. Жора спросил, подготовил ли он неожиданные вопросы на английском для Кристины, Пышка сказала, что теперь лучшим «англичанином» для Дэвида станет Кристина с её знанием и чисто английским произношением. Иван парировал, что Кристина была и останется для Дэвида лучшей «англичанкой» в группе. Цветов улыбался. Он видел смеющиеся, опушённые ресницами карие глаза, добрый взгляд Лены, рабски сгорбленный мизинец Ивана, что прочищал ложбинку под носом, хохочущее над Жорой лицо Алексея, Катю, (она лежала на вытянутой руке, надкусив губу, набухшую спелой земляникой в левом уголке рта), скучающий взгляд Пышки, влажный рот Жоржа, его растопыренные в азарте разговора глаза, алые щёки, как отвечали тонкие красные губы, – и не успев ещё попасть в разговор, словно ныряльщик в полёте, уже взлетев с доски, но не погрузившись в воду, Гриша на мгновение почувствовал с благодарностью, как его здесь любят.
   В класс с бодрым «добрый день» ворвался учитель. Пролетели две ступни в коричневых ботинках, крупных и лоснящихся, блестящих кремом, остановились рядом в клетке линолеума, вперёд выпрыгнули ножками жеребёнка два железных костыля, и подтянули тело. В несколько гребков крепыш добрался до стола, кивая сказал, счастливо улыбаясь «садитесь, садитесь», таким голосом, словно напоминал, как неуместен формализм этикета между друзьями. «Нус, (мы помним, по-гречески разум!) сегодня, специально для вас, заготовил наипрекраснейшую, великолепнейшую тему «Личность и Общество», – сказал, словно объявил о десерте на детском празднике. Загремел костылями, устраивая их с краю, по грудь погрузился за кафедру стола. «Ага, Кристина появилась, давно мы тебя не видели».
   «Её не было в Москве».
   «Знаю, Жора, знаю, но обучение в институте подразумевает обязательное, обязательное посещение лекций и семинаров, если, конечно, мы вообще стремимся к достойному результату. Однако, не станем отвлекаться на всякие мелочи. Нас ждёт искромётность, звездопад человеческой мысли! Сегодня, в завершение этих нищенских, отведённых на пиршество ума часов, мы увидим небо в алмазах, – он приподнялся на левой руке, затем опять опустился, быстрыми движениями ладони, словно смахивал с головы крошки, сбросил волнение с волос, посеребрённых у корней, цвета дорогого коричневого гранита, который идёт на памятники. «Сосредоточились», – сказал он уже совсем другим голосом, где требовательность железный прут в ещё жидком цементе, чтоб застыть вековечным железобетоном, – «глубоко вздохнули, наполнили мозг кислородом….». Гриша надел очки, посмотрел на учителя, – взмах руки отправил в окно очередную мысль, – Цветов улыбнулся, глаза потекли вниз и застыли, – под урезом стола, вместо ног, он будто в первые увидел два костыля, обутые в чёрные резиновые стаканчики, и впервые почувствовал, прожив в соседстве со своим учителем почти два года, что этот человек всю свою жизнь прожил с застывшими ногами, и никогда ещё, ни одного раза за свою долгую жизнь, он не пробежал, не прыгнул, не ударил по мячу, не барахтал ногами в воде. Сзади засмеялись, – он обернулся, – Лена и Кристина, отвернулись друг от друга, зажали рты руками, но в ладонях бился живучий смех. Они взглянули на него, друг на друга, Кристина пробормотала в книгу ладоней, закрывшую лицо, и искорки смеха вспыхнули, зашипели, словно попали на влажное дерево, смех громко захрустел и Гриша отвернулся. От доски учитель смотрел на него яростным взглядом. Учитель отвернулся, и перечеркнул символ бесконечности, змею, пожирающую свой хвост.
   «Несмотря на недостойное поведение некоторых господ, мы продолжим. Напомню, мы уже определили границы рассматриваемой темы: личность – не всякий человек, но способный быть ей, выстроить относительно самостоятельную пирамиду приоритетов, и – это принципиальная позиция, – его рука с указательным пальцем ударила вниз, словно добила кого-то на полу, поверженного, – это человек, осознающий себя как личность; общество – совокупность человеков, именно так и запишите, человеков, – он в два скачка добрался до стола, повернулся к слушателям, – и личностей, но объединённых общими целями, определёнными, в свою очередь, общим прошлым. Определения эскизные, но существенные, тщательно разработанные, но менее ценимые в Лакедемоне, надеюсь, сохранились в ваших конспектах. И главный вопрос личности, этим же (или другим) обществом сформированной, – это не важно, – он подчеркнул наполненный смыслом воздух перед собой, – его личная свобода и общество. Идеальный вариант, он же, соответственно, нереальный или уникальный, – интересы личности и общества совпадают.
   Чтоб зажить счастливо, нужно подчиниться обществу и меняться с ним. Но если есть цель, а у личности она неизбежна, то неизбежна дисгармония, неизбежно мучительная, но уникальная, уникальностью драгоценная.
   Цель каждой личности, – в воплощении её желаний. Но не таких желаний, как лежать на кровати и плевать в потолок, – учитель пригладил седые у виска волосы, гладкие, как у литой серебряной статуи, – цель личности в воплощении творческого желания, и это не значит, что воплощение будет удобным. Что толкало Фридриха Ницше, известного филолога, которого ожидала блестящая карьера и достаток, бросить всё и писать книги, за которые его только поносили? – Желание творчества в согласии с собой.
   Во что это вылилось? – В ежедневный умственный и физический труд.
   Чем завершилось? – Умопомрачением.
   Но Ницше сделал свой выбор, – в согласии с собственным я. Нам не дано знать, наше предрасположение к чему-либо, – замысел Творца, или личность – творец замысла, – но воплощайте своё творческое начало. Это тяжкий труд, как труд быть личностью, труд не только умственный, но и духовный. И возможность состояться, воплотиться, развиться ввысь и вширь, – он взмахнул правой рукой к окну, – определяется не в момент рокового решения, определяющего рок – вашу судьбу, – она определяется всей вашей прожитой предыдущей жизнью, и вашей силой, – силой превозмочь себя, снова и снова, ради эфемерного «ничто», к воплощению которого вы стремитесь, я верю, друзья мои, стремитесь, – вопреки всему.
   Записывайте. Именно вопрос взаимных отношений личности и общества является для личности главным, потому что только в обществе личность может реализовать своё творческое начало. Чем обширнее личность, тем сильнее её творческое начало, тем сложнее оно в воплощении, потому личность растёт, воплощая свой же замысел. Стремитесь к великому, на пути приобретёте малое. Это можно и не записывать, но хорошо бы запомнить.
   Следующий подпункт, у меня он второй. Пишите. Субъективность, как препятствие. Здесь у нас речь пойдёт, в первую очередь об опасности ошибочных оценок себя и общества. Бывает человек, а меряет себя личностью, причём, личностью выдающейся. Реже случается наоборот, но последний случай гораздо хуже».
   Цветов аккуратно записывал слова учителя, приподнимал заголовки красным, раскачивал на волне мысли, подчёркнутые интонацией, называл избранные про себя темы, про себя проваривал предложения, молча предлагал избранным учителем вопросам ответы, чтобы на досуге перечитать пёстрый, как куча осенней листвы, текст, озарённый памятным впечатлением.
   Из красной ручки вытекла вся кровь, она перестала писать и умерла.
   «Именно вы, юристы и экономисты, в меньшей степени политологи, будете определять жизнь страны через двадцать-двадцать пять лет. Именно от ваших знаний, от вашей порядочности, от решений вашей личности будет зависеть будущее этой страны, – потому помните, что каждый ваш поступок сегодня, особенно сегодня, формирует будущее страны завтра».


   Глава одиннадцатая

   Наступил холодный вечер, словно большое тело умерло и остыло.
   Кристина с Гришей чуть отстали, она рассказывала, как ей понравился Лондон, но что самое сильное впечатление произвела доброжелательность людей, и здесь, в Москве, она чувствует себя неуютно. Они помолчали, она спросила о Саше. Он передал от него привет, сказал, что недавно встречались. Она спросила, собирается ли Саша в Псков. Гриша ответил, что пока не говорил с ним, но он наверняка поедет. Кристина сказала, что давно не виделись, было бы интересно пообщаться и до поездки. Оглянулся Жора, остановился, подождал, когда они дойдут до него, сказал, что с Кристиной интереснее, чем впереди. Втроём они пошли молча, и тогда Гриша, чтоб скрыть неловкость прерванной беседы, спросил, понравился ли ей Тауэр. Оказалось, что наиболее сильное впечатление произвела крепость в Эдинбурге, и Шотландия в целом, – её замки, холмы, равнины, вид на море. Гриша оценил, улыбнувшись, пейзаж как романтический. Жора вошёл между ними, обнял за плечи, и объяснил, что настоящую крепость они увидят в Пскове, а все эдинбурги, тауэры, дувры, корнуволлы яйца выеденного не стоят. Кристина и Гриша улыбнулись друг другу. Она мягко освободилась от руки на плече, с плеча Цветова Жорж убрал руку сам.
   В вагоне метро разговор вновь вобрал в себя всех, и Катя, непривычно много молчавшая в день Кристины, увлекательно рассказывала о впечатлениях её отца от Пскова, особенно Псково-Печёрского монастыря, от пещер, полных священных захоронений, подземных храмов.
   Пышка сказала, что скоро будет сдавать на права, и узнала у Ивана, где он учился водить. Кристина спросила у Гриши, отчего он не хочет получить права, ведь у его отца есть машина. Он сморщил лицо, подняв на складках кожи очки к бровям, словно его и дома спрашивали, и здесь все спрашивают, ответил, что скучен и обременителен, а главное, совершенно не нужен, автомобиль. Жора весело крикнул, что до автомобиля Цветову далеко, ему хотя бы часы приобрести. Гриша улыбнулся и ответил, что часы тикают дома, а на руке только стягивают наручниками кисть и лишают свободы. Счастливые часов не наблюдают, несчастные от них зависят, ответил он с улыбкой Жоре.
   Когда они расстались, Гриша думал о том, как хорошо, что приехала Кристина, как она хорошо выглядит, что действительно надо готовиться к экзамену, но когда эти мысли растворились во времени, он ощутил, что все покинули его. Цветов понимал, что на следующей неделе вновь увидит всех, но чувством без этих людей, некоторые из которых не были даже близки ему, напротив, вызывали раздражение и даже неприязнь, была тоска.
   Будто ночью в зимнем поле выла собака.
   Вновь, как всегда, он стоял в толпе голодный, с пустой головой, и чувствовал какую-то непонятную тоску. Лицо сморщила мысль о привычном возвращении домой. Хотелось как-то изменить вечер. Хотелось кого-нибудь неожиданно встретить. Или вдруг очутиться в баре или на дискотеке. Или путешествовать с красавицей. Или прийти домой, услышать приглашение на интересную работу, а потом поехать в Лондон в командировку.
   Так он думал, ступая крохотными шажками в тесной толпе к эскалатору, сжатый человеческими телами в единую живую массу, что непреодолимо сомкнулись перед ним и медленно выстраивались очередью наверх.
   Сквозь его скучный внешний вид изнутри пробивалось счастливое крикнуть, взбежать по ступеням, расхохотаться, взлететь над толпой и вырваться на свободу! Но он с сонным видом, семенил по ступеням за спинами.
   Дома повторился вчерашний день. За столом Цветов молчал, слушал семью, вращал вилку, обматывая зубцы пшеничными нитями, с которых капало в тарелку горячее масло.
   После ужина смотрел как актёр, ставший до безумия популярным, и в роли футболиста добивался успеха: покорения врага, женщины, спортивного Олимпа. Ловко катил мяч, лавируя между соперниками, приближался к воротам. Чёрная бутца врезалась в бело-чёрный мяч, заполнивший экран. Как подстреленная птица, упал вратарь, как ядро из пращи вонзился в сетку шар такси. И вот уже с экранного неба валятся цветы, из гамака сплетённых рук обожателей, он подлетает навстречу лазури. Гриша думал о глупости фильма, но смотрел с удовольствием, смеялся шуткам, сочувствовал неудачам, мечтал об актрисе. После программы новостей, он ушёл в свою комнату. Коснулся пальцами стола, – взлетел мотылёк пыли. Напротив его лица, в деревянной рамочке висел фотографический портрет его деда в тёмно-зелёной форме с золотыми погонами.
   Поздней осенью, по грязной воде канала лупит холодный дождь, тает, растворяется в слезах серая стена и стынет на пронзительном ветру тело обнажённого человека.
   Не зная, чем занять себя, он сдёрнул покрывало, взбил подушку, включил радио, походил по комнате, подошёл к столу, собрал тетрадь, учебник, книжечки законов в стопку в центре стола, рядом положил ручку. Во дворе засмеялись. Он подошёл к подоконнику, долго смотрел сквозь стекло. Ничего не было видно, но он вглядывался в темноту и пустой световой круг под фонарём, затем вернулся в гостиную. Утёнок плакал, не хотел спать, жался к папе, папа улыбался и говорил, чтоб она не капризничала, мама стояла перед диваном и говорила, что повторяет в последний раз. Лена взглянула на брата заплаканными глазами, он развёл в стороны руки и пожал плечами.
   На кухне Гриша по дедовскому рецепту на ломоть хлеба бросил несколько капель душистого подсолнечного масла, размазал мизинцем по чёрной губке, посыпал солью.
   В комнате завалился на кровать, сбросил тапочки, один из которых пируэтом упал на стол. На радиоволне визжали, выиграв два билета в клуб, и ему подумалось, что там, в ночи, горят огни, у людей интересная жизнь, свидания, вечеринки, танцы, увлекательные путешествия, а он сидит дома день за днём. И всегда ласковая мысль, что у него своя судьба, и особое предназначение, сейчас вызвала лишь раздражение.
   Цветов встал, минуту почитал к экзамену, нависнув на упорах рук над тетрадью, но поражённый знанием поморщился и рухнул на мягкую кровать. Гриша полежал, рассматривая двустворчатое окно на тёмном потолке, оборвал радио на словах «где-то в ночи, бродишь одна, моя любимая».
   Цветов раскрыл над собой роман Тургенева, и книга, как птица, укрыла голову крылами, спрятала от однообразных дней, одиночной комнаты, пыльного стола.
   Он начал с 33 главы, со спора Лаврецкого с Паншиным, и не останавливаясь, дочёл «Дворянское Гнездо» до конца. Он читал быстро, но внимательно, а когда закончил, ему стало так обидно от безысходности для прекрасных людей, от несправедливости их судьбы, и в то же время так нежно, что он заплакал.


   Глава двенадцатая

   А уже утром Цветов бодро и непривычно вышагивал по дороге. Обычно он ходил быстро, твёрдо ставя ступню, сутуля плечи. Сейчас же словно поднимался в гору; наклонив тело, вытянув голову, как гончая. Он с силой отталкивался от асфальта, словно рвался не только вперёд, но и вверх. Он улыбался, было приятно ощущать движение тела, и у него, как в детстве, появилось чувство полёта, когда он с силой отрывался от асфальта, а порыв встречного ветра почти сбивал с ног, на мгновения приподнимал над землёй.
   На проспекте он подошёл к магазину с витринами по сторонам от прозрачной двери. К стёклам витрин прилипли голубые, красные буквы, по диагонали начертавшие «молоко», «хлеб», «кефир». Над входом стояло «ПРОДУКТЫ», из синих пластмассовых букв, где палочка у Ы отвалилась, и слово напомнило старый алфавит, а звучало с малороссийским акцентом. Внутри стоял густой запах свежевымытого пола, молока, копчёной колбасы. Гриша привычно не обратил внимания, как блестят влажные квадраты бежевой плитки, в чёрных проточинах. Как всегда не заметил старушки в синем халате, чёрных резиновых сапогах, белой косынке, которая уносила, перекосившись на правый бок блестящее ведро, полное коричневой воды – с покачивающейся на волне Арктикой пены, – пузыри быстро лопались, континент таял – и приподнимая швабру с грязной тряпкой, с которой свисали и волочились по полу мокрые нити крысиными хвостами. Он не запомнил холодильники по грудь, где под стеклом распластался плоский ломоть алого мяса, в белых строчках небрежного трёхстишья с жирной кляксой между строк, где свернулись кольчатыми червями верёвки сосисок, остановились жёлтые колёса сыра, бревенчатым плотом плыли батоны розовой варёной колбасы, а рядом, пирамидой, сухие, обугленные палки копчёной, минареты составили разноцветные пластмассовые стаканы сметаны, сложили стену кирпичи красных пакетов молока. Гриша подошёл к деревянному ящику, из которого возвышалась кассирша, отстучавшая ему чек. За прилавком, спиной к нему стояла дородная продавщица. На стук каблуков она величественно повернула голову с репой жёлтых волос на затылке и нефтяным пятном на макушке, показала глаз, профиль мясистого носа, после чего неспешно возвратила взгляд к длинной полке на белой стене, в разноцветных тубах консервов. Она совершила плавный поклон, продемонстрировав, словно наполненный ветром белоснежный парус на грот-мачте галеона, величественный тыл. У её ног что-то шуршало, но Гриша не имел возможности увидеть пол, столь плотно укрытый от него, и молча стоял, с чеком в протянутой руке. Через некоторое время тело перед ним выпрямилось, развернулось голым треугольным вырезом, глаза с трудом подняли тяжёлый взгляд, и пока пальцы стирали тряпку, произнесло:
   – Чё?
   – Бутылку Пепси. Пожалуйста, – с улыбкой добавил Гриша.
   Глядя на него, из под прилавка она вытянула за горлышко бутыль. Её губы змеились, явно приготовив ответ, но он сказал только «спасибо» и вышел, унося от неё свою улыбку.
   По дороге он прошёл между деревянными скамьями. На одной старушка в чёрном пальто, поддерживая ладонью щёку, смотрела на старушку в синем пальто, что через очки читала брошюру.
   Цветов поднялся на лифте, позвонил в дверь.
   – Привет, проходи, всё готово. – Они пожали руки, Саша принял у него бутылку. Выйдя из ванной, выложенной малахитового образа плиткой, Гриша увидел полный стол. Посредине в предсмертном тумане пота возвышалась бутылка водки. По стеклу, оставляя прозрачное русло, ползла слеза. Рядом, в деревянной чаше красного дерева лежала горкой светло-жёлтая квашеная капуста, проплетённая алыми ленточками моркови, словно восточная шапочка украшенная узорами, и пахла кисло и холодно. Друг напротив друга во льдах тарелок застыли синие голландские парусники, на каждом пустая рюмка, – прозрачный тюльпан в резных узорах на гранёном стебле. На блюде в одном углу лежали тёмно-красные овалы колбасы в снежинках сала. В другом углу, в плетёной ладье плыл чёрным и белым штабелем груз хлеба. Черкасс вскочил, хлопнул ладонью в лоб: «Вилки забыл!» Ребята улыбнулись друг другу, Саша скрутил с бутылки синюю тюбетейку, разлил прозрачную водку в рюмки, и на травах, вырезанных в стекле, загорелись лимонные светляки. Саша посмотрел на стол, снова вскочил, со словами «у меня ещё лимончик есть, сейчас порежу, сахарком присыпем – уух», – и передёрнул плечами цыганкой в танце. Рядом с тарелкой, украшенной жёлтым цветком долек лимона, присыпанными кристаллами сахара, горящими электрическим светом, он поставил бутылку Пепси, и две одинаковых чашки, друг напротив друга.
   Друзья подняли навстречу друг другу рюмки, чувствуя резкий и чуть горький спиртовой аромат, улыбнулись встрече, пьянству с утра, выдохнули воздух, и опрокинули внутрь водку. Холодная водка обожгла вкусом горло, они схватили по жёлтому колёсику лимона, бросили в рот, и кислый, чуть подслащённый сок, сморщил лица.
   – Хорошо пошла, – разом заговорили, потянулись блестящими остриями вилок к вороху квашеной капусты, чёрному хлебу, тёмно-бордовой колбасе в точках сала.
   – Хорошая водка, – сказал, кивнув головой, Гриша.
   – Да, – кивнул головой Саша, – давай сразу ещё по одной.
   Проглотив несколько рюмок, они перешли от разговора встречи, к друзьям, переживаниям, мечтам. Гриша сообщил Саше, что Кристина вернулась, очень хорошо выглядит, поведал её впечатления, чуть насмешливым, тягучим слогом. Гриша описал, как она передала Черкассу привет. Саша буркнул в ответ, что очень рад, и выдавил из себя ей несколько приятных фраз. Неожиданно Саша осведомился, несколько насмешливым голосом, о заносчивой Свете. Гриша огрызнулся, что у Светы всё хорошо, хоть давно её не видел, и парировал советом задуматься о заносчивой Кристине. Саша выдал примирительную скабрезную шутку, Гриша проговорил в том же духе поговорку, и они снова выпили. Гриша полюбопытствовал о жизни Фельдмана. Саша ответил, что недавно брякнул тому о Кате, и теперь Миша достаёт его расспросами, а недавно отчубучил заехать в институт и познакомиться с Катей. Потягиваясь, медленно и снисходительно, Саша молвил, что Фельдман вот уже который раз ходит в театр у «Никитских Ворот» с какой-то пассией, но без осязаемого успеха. Гриша, перед тем как выпить, бросил «вчера», а занюхав колбасой, и разорвав её в зубах, продолжил излагать о том, как вчера дочитал «Дворянское Гнездо», и даже заплакал. Саша откликнулся на «Дворянское Гнездо» одобрительной репликой о нежном романе, но заметил, что язык Тургенева, всё же, почти всегда несносен, особенно в поздних романах, и изрёк «чем дальше Тургенев удаляется от разговорной речи, пытаясь писать литературным языком, тем текст хуже». Вместо ответа у Гриши сорвалось с языка грубое слово, – он опрокинул на себя кружку с Пепси. Саша, пародируя нравоучение, провещал, как кощунственно пить много водки, и разлил последние капли. Гриша бросил на стол влажный платок, бросил веские слова о нехватке водки. Саша откликнулся, что есть начатая бутылка джина. Гриша узнал, что отец Саши не будет против, если они её выпьют, после чего неожиданно бухнул тост за женщин. Саша отпустил приветственную шутку, – они засмеялись и выпили. Цветов пересказал другу, как Жора обнял Кристину за плечо, и обронил несколько слов о возможном влечении Жоржа. Саша похрустел капустой, потом промолвил, что наверное так и есть, но предположил, что Жора Кристине не пара. Гриша расписал другие знаки внимания Жоры, и они сложили согласный вывод о его чувствах к ней. Саша ехидно посоветовал спросить у Жоры, кто ему нравится, но Гриша отбрил его предложением узнать то же у Кристины. Из соседней комнаты Саша крикнул, чтоб Гриша достал ещё капусты из холодильника, а когда вернулся с джином, докладывая, что бутылка почти полная, то Цветов сморозил, что Жора может быть и покорит Кристину. Саша, разливая джин коротко вякнул, «не может быть». Выпив, Гриша, замолкая на мгновения и с каждым словом спускаясь к тишине, отчеканил слова, как плохо пить джин без тоника. Саша произнёс «всё полезно, что в рот полезло». Они помолчали, смывая еловый привкус, и вдруг Саша неожиданно проронил, что он хотел давно сказать, но не было возможности, что он больно переживает смерть деда Гриши, ведь, с его детства они так много общались, и он был для него действительно близким человеком, и сейчас, когда мама заболела, хотя, конечно, у неё будет всё хорошо, она недавно прошла курс лечения, и её снова скоро положат на несколько дней полечиться, он лучше понимает его чувства. Гриша отрубил короткое «да». Потом вымолвил, что смерть дедушки для него это, – и замолчал, а потом добавил, что дедушка был, наверное, самым дорогим ему человеком. Саша предложил помянуть, они молча встали и выпили не чокаясь. Саша проронил, что рано или поздно, все знакомятся со смертью. Они помолчали, и для поддержания разговора, Гриша выговорил вопрос о Сашиных родителях. Оказалось, они поехали к друзьям на новоселье. Вдруг Гриша выпалил, ударив ладонью в стол, что совсем забыл рассказать о Пскове, куда они собрались и приглашают его. Саша спросил, кто поедет, задал вопрос о сроках. Гриша ответил, советовал ехать, выдал несколько предложений о древности города, белокаменной архитектуре. Саша вставил несколько слов о Троицком соборе, Кроме, и они долго рассуждали о поездке, иногда останавливались, роняли несколько слов короткого тоста, и продолжали разговор о путешествии. Саша обещал пригласить Фельдмана, посоветовал собрать больше друзей для большего веселья. Черкасс поинтересовался, допив последнюю рюмку, читал ли Гриша кроме Тургенева, тот коротко отрубил: «Исповедь» Гоголя. Не понравилось».
   – А ты вслушивался, как звучит там предложение? Это музыкальные фразы! По каждому предложению то прокатываются, то проползают, то пробегают ударные звуки. Одно предложение, например, построено на сочетании звука м, другое р, и так далее. Но в том же предложении, например, ж появляется четыре раза, иначе связывая слова, причём роль ж, на этом не заканчивается, он сочетается со схожими Ч, Щ, Ш. Его предложения рассматриваешь не только как форму для знания, но слушаешь. И у каждого, у каждого из тех, кого называем великими, есть бездна таких особенностей. А какая точность, краткость описания у него. И не только у Гоголя, тот же Тургенев в «Отцах и детях». Ты помнишь его описание Базарова на почтовой станции? А ведь сколько людей видели Базаровых, а заметил, чётко описал один. Или наоборот, в «Мёртвых душах», в гостинице спит Чичиков, Селифан с Петрушкой храпят, Петрушка положил на живот Селифану голову. – Там, в самом конце главы о капитане, который примеривал пятую пару сапог – там только о сапогах, о том, как он смотрел, прохаживался по комнате, – всего четыре строчки, а гостиница уже населена. А сам капитан! Он ожил от двадцати пяти слов, причём слов даже не о нём, ты составил его образ, наделил его характером, знаешь, чем он занимается, скажешь, на что способен, – и это из описания сапог и постукивания!
   А «Хаджи-Мурата» читал? – Саша сгрёб воздух, разрубил от уха ладонью, сжал в кулаки и отпустил разом из двух рук, растопырив длинные пальцы, – там вместо страниц, цветные литографии. Листаешь страницы, словно альбом цветной, – вот герои, во что одеты, как двигаются, говорят, что едят, даже лучше чем в альбоме или кино, ты носом чувствуешь, чем пахнет. И везде, в каждом слове правда. Как солдаты шли в пикет, как говорили, как вели себя, и правда, что у жены князя есть сын от другого мужа, и что она такая, какая есть, и что какой-то капитан влюблён в неё, – знаешь, как из разноцветных нитей сплетают гобелен, – это «Хаджи-Мурат», где люди, их реплики, цвета, запахи, ритм фразы, движения, сочетания звуков, – всё-всё составляет рисунок. Многие люди прочитают, меньше поймут и почувствуют смысл и красоту, ещё меньше узнают, как он это сделал, но создать подобное может лишь один. Понимаешь, тысячи людей были на Кавказе, видели всё то же самое, но идея написать и умение, были только в одном. И в этом разница, между художником и не-художником.
   – Верно, только понять, отчего художником стал офицер Толстой, а не иной, невозможно.
   – Пожалуй да, – Саша подложил под щёку ладонь, поддерживая склонённую к плечу голову, враз обмякнув, словно механическая кукла, выполнившая заданную программу.
   Черкасс покрутил пустую рюмку, вздохнул, заглянул на дно, опрокинул в рот последние капли, и предложил, не спеша начинать убирать со стола. Он включил в гостиной музыку. Гриша собирал со стола посуду, Саша мыл под струёй горячей воды, они переговаривались, и от движений, пьянели всё больше и больше, улыбаясь себе и друг другу. Они двигались и даже говорили в ритм музыке. Иногда один обрывал фразу на полуслове, молчанием призывая послушать любимый отрывок. В движениях работы ребята пританцовывали, кивали в такт барабанам, а однажды, Гриша положил тарелку на пол, Саша оставил воду биться в дно деревянной чаши, и они убежали в гостиную, включили на полную громкость музыку, и запрыгали, кивая головами, бренча у бедра на невидимых гитарах, выкрикивая припев. На кухне, когда вернулись, Гриша запел по-английски, Саша подхватил знакомый куплет, и они, глядя друг на друга и хохоча, пропели любимую песню. Наконец, убрав за собой на кухне, переговариваясь, о том кто как пьян, друзья оделись, спустились вниз. Осенним листом под холодным ветром друзья покружили по дворам, и подошли к школе.
   В спортзале разминались для баскетбола будущие выпускники. Черкасс и Цветов, уважаемые за свой возраст и былые проказы, были радостно встречены. На команды пришлось ровно по пять человек. В прохладном воздухе с детства родного зала Гриша и Саша разделись до пояса, зябко растирали ладонями голые бицепсы. Саша взлетел за мячом, подброшенным над ним и соперником, отбросил его Грише, и они ворвались в борьбу: побежали, закричали, стали бросать мячи в кольцо, закрывать своё. И вдруг они ощутили, как плохо слушаются их руки, ноги, внешне трезвых тел. Они стали играть осторожно, боясь потерять мяч. Как больные, отвыкшие двигаться, учились точно бросать, закрывать мяч от чужих проворных рук, отдавать своему точно в ладони.
   Друзья медленно трезвели, и им было радостно бежать, стуча мячом в пол, резко останавливаться, то быстрее, то медленнее отбивая на месте ритм, и неожиданно отбросить с силой мяч «своему», чтобы кинуться громадным шагом под щит за мячом при отскоке. Восхитительно было высоко подпрыгнуть, и в воздухе, пока не успел опуститься, выбросить мяч, и следить со всеми, как оранжевый шар точно опускается по дуге в кольцо, но вдруг цепляется за дужку, подпрыгивает, уже валится в сеть, но выскакивает, и его ловят чужие руки. Восхитительно с медленного шага стремительно сорваться к щиту, лихорадочно часто стуча мячом в пол, чтобы наверняка забросить оранжевый мяч из-под кольца; или вздрогнуть, когда ты один, перед чужим кольцом, у тебя две секунды, и никто уже не успеет помешать тебе бросить, ты прицеливаешься, бросаешь, – и – мимо! Тогда бросаешься под щит, чтобы первым подобрать мяч, пока он ничей, или отобрать, нарушив монотонность движений чужих рук, которые, потеряв цель, находят новую в стремлении вернуть оранжевый шар. Как хорошо, получив пас, бежать, отбивая ритм шагам мячом, высоко выпрыгнуть, и обмануть взлетевших перед тобой противников с поднятыми руками, словно они сдаются в плен, и неожиданным крюком откинуть мяч своему и увидеть, как он, один, спокойно, мягко, отправляет мяч через дужку кольца в верёвочную сеть без дна. А после снова бежать, кричать, падать, прыгать, глупо промазать, а потом, неожиданно для себя, забросить трёхочковый, и медленно, медленно догонять противника, уменьшить разрыв до четырёх, трёх, одного очка, вот, уже быть на очко впереди, и упорно бороться, когда никто не хочет уступать. Пережить короткий перерыв, когда все недолго сидят, повесив головы между ног, дышат в пол, устало переговариваются, ждут начала игры, и вновь сражаться в маленькой армии, где каждый солдат на счету и от каждого зависит, победят ли в сражении.
   Черкасс и Цветов, довольные, усталые, натягивали на потные тела холодные футболки, свитера, улыбались красными лицами, почёсывали пальцами мокрые волосы, щипавшие кожу головы, и спорили с соперниками, что неверно дали Грише пробежку, когда он забросил мяч, а фола в нападении у Саши не было. Чуть просохнув, они вышли в вечер, на площадку над каменной лестницей, пронизываемую острым ветром. На площадке освещённой двумя овалами фонарей, размытыми с краёв, они поговорили, вглядываясь в темноту школьного двора, в высокую башню в тёмном небе, заполненную клетками света, попрощались, и пошли навестить знакомых.
   Через арку они прошли во двор, окружённый стенами серых зданий. Стены одного дома стояли скобой, здание напротив ровной стеной. Во двор можно было попасть через арку дома-скобы или обойдя с флангов сплошную стену напротив. В центре крепости находилась детская площадка. С двух сторон земляного квадрата, друг напротив друга, ярко светили два фонаря. Похожие на тощих циклопов, они вытянули друг к другу на рахитичных шеях овальные головы, озарившие единственными глазами оранжевые полукруги штрафной. В полутьме между пятнами света, на двух скамьях, одна против другой, сидели они. Узнав друзей, они закричали, засмеялись, кто-то поднялся им навстречу. К общим знакомым Гриша пошёл быстрее, а Саша замедлил шаг, остановился, повернулся вокруг себя, осмотрел стены, темноту под аркой, и мирок представился ему средневековым замковым двором, провонявшим лошадиным навозом, озарённым мерцанием факелов, капающих горящими искрами, окружённым крепостными стенами, за которыми пустыри, крестьянские хижины с соломенными крышами, сильный ветер гнёт к земле яблони, а наверху, такое же чёрное беззвёздное небо. И только представив картину, он подошёл к людям, что ждали его. Гриша говорил за двоих и оглядывался на Черкасса.
   Черкасс громко поздоровался, голосом, которым торжествующий родитель объявляет о подарке. Правая сторона лица его скривилась, усмешка открыла треугольник зубов: – Да вы пьянствуете! Какая неожиданность, кто бы мог подумать! Мало что меняется со временем, иногда ничего не меняется.
   Ему предложили выпить водки. Перевернув стаканчик вверх дном и утирая губы, он продолжил: – Каждый вечер здесь проводите? Молодцы! Держать тем же курсом, только так, рассматривая каждый день одни и те же лица, крепится настоящая дружба. Даже не ожидал застать такой полный состав, – никто не выпал! Судя по всему у всех всё отлично? Фёдор, ещё не успел покинуть институт с приказом об отчислении? Ну надо же… Если не выгнали, то всё. Будешь надеждой нашей науки. Спрашиваешь, отчего такой весёлый? Водочки выпил, мы с Гришенькой ещё с утра начали, вас встретили, зная, что у вас обязательно добавим. Ооо! Серёга! Как же тебя сразу не заметил. Извини. Вот молодчина, берите с него пример, – Черкасс показал пальцем, – сумел не только напиться, но прийти в любимую школу, подраться, даже дверь сломать. Надо брать с Сержа пример. Ты спрашиваешь как моя учёба? Спасибо Машенька, всё пока успешно. И почитать и погулять время остаётся, – говорил он голосом, каким ребёнку отвечают на вопрос. – А ты как поживаешь, спрошу я в свою очередь. Прочитала «Анну Каренину» Не понравилось? Затянуто и часто скучно. Понятно. Конечно, «Пылающие холмики» гораздо лучше. Что не читала «Пылающие холмики»? Ты много потеряла. Советую. Роскошное произведение. Не впадай в депрессию, прочитаешь в другой раз. Нравится мне у вас, друзья. Вот вы действительно берёте от жизни всё. Каждый день собираетесь в этом освещённом прекрасным светом фонарей дворе, пьёте водку в любую погоду.
   Гриша стал быстро прощаться, но Саша закричал плаксивым голосом, – Гриша, постой. Давай останемся, здесь шикарно.
   – Нет, мы пойдём, – Гриша молча попрощался, под причитания Саши, сожалевшего о расставании.
   Молча они вышли на проспект.
   – Саша, как ты мог так с ними разговаривать?
   – Как, как, так и смог.
   – Ведь это наши друзья.
   – Друзья?!
   – Хорошие знакомые, одноклассники. Думаешь, они не заметили твоих насмешек?
   Хотел бы чтоб заметили. Они же умные люди. Они могли бы учиться, интересно для себя же работать, могли бы расти, но спускают жизнь в однообразное воспоминание! За это их ненавижу, они сами себе мешают, чтоб завидовать другим и уповать на случай, который воплотит их желания. Главные преграды внутри человека, но они не хотят себя будить, использовать все силы, они живут вполсилы. Эти люди, с кем я прожил вместе десять лет, которые были прекрасными детьми, отличными друзьями, умными учениками, они обещали так много, а теперь ничего. Ведь некоторые из них люди красивой души. Они ещё способны прожить силу любви, силу трагедии. Но чем они живут?! Ещё несколько лет и их прекрасные в юности души предадут дружбу, обманутся в любви и даже не раскаются! Животворные артерии души сузятся, забьются тромбами, и они станут долго-долго, до самой смерти, бессмысленно умирать.
   – Думаешь, от твоих слов они проснутся?
   – Нет, но всё же я пьян, не сдержался. Теперь хоть возвращайся извиняться.
   – Что будет совсем уж глупостью.
   – Согласен.
   Они прошлись по широкому тротуару проспекта, вспоминая школьные приключения. Под холодным ветром тело остывало, хотелось уже домой. Как всегда не было часов, они спросили время, и охнув от неожиданности, разошлись, довольные друг другом.


   Глава тринадцатая

   Утром Цветов быстро позавтракал, застелил стол листами, простроченными вопросами к экзамену, окружил номера тем, на которые имел ответы. Почти все цифры попали в окружение. Он стал ходить от окна к двери, шепча ответы, отмечая готовые летящими птичками. Споткнувшись о препятствие, бежал к столу, читал учебник, затем вновь рассказывал себе знания. Проговорив пять вопросов, он взглянул на часы, шлёпнул себя по бёдрам и выкрикнул: «Отлично! Отлично!», и ему казалось тогда, что он успеет к экзамену.
   Гриша садился за стол, прочитывал незнание, кратко выписывал сущность, а с листа взлетали, взлетали галочками проговорённые вопросы, а кругом печатных строк вился синий рукописный орнамент.
   Он прошёл на кухню, сложил хлеб и мясо в бутерброды, разбавил заварку кипятком, повторяя, повторяя, повторяя вновь и вновь про себя текст. Подошёл отец сказать, что наш теннисист выигрывает, но сын отгородился от отца ладонью со словами: «Не мешай! Не мешай! Не мешай!», – вскрикивая всё громче. С чашкой в одной руке, балансируя тарелкой с башней бутербродов в другой, он повторял сложное определение, сохранившееся в памяти обрывками предложений, в третий раз составляя из них последовательный смысл. А в комнате, перечитав печатный вариант, вскрикнул в бутерброд «чёрт, чёрт», и брызнул крошками на стол, забыв существенный признак.
   Спускаясь вниз по ступеням вопросов в глубину предмета, он переписывал всё больше и больше неизвестных знаний. Он читал текст учебника, и чувствовал, как смысл всё сложнее извлекать из слов, а глаза щекотит усталость.
   Обедал он, черпая ложкой борщ, и читая текст большой неизвестной темы, специально подобранной к первому и второму, чтобы с десертом компота, на мгновение останавливать еду, и читать на столешнице, обоях, окне, плите, сохранившиеся в памяти предложения.
   К вечеру десятки вопросов вспорхнули с листа, но несколько ещё остались, пугающе медленно исчезая из плана, подгоняемые секундной стрелкой часов. Учебник уже охлаждался на подоконнике, бесполезный подробным многословием. Осталось лишь время читать конспект, и тут же повторять прочитанное. Гриша надеялся, что завтра вспомнит прочитанное ночью, хотя бы фундамент, на котором построит надстройку ответа. Глаза опухли, по стариковски слезились, и чтобы прочитать рукопись, он всматривался в строки, иногда касаясь кончиком длинного носа листа. Случалось, он просматривал глазами текст и не понимал, считая, во сколько сегодня удастся лечь, когда завтра проснуться, чтобы выспаться, но успеть к началу экзамена. И только поймав себя на незнакомом поле текста, он возвращался назад, к памятной вехе, чтоб понять прочитанное.
   Уже поздней ночью, отпустив последний вопрос, он встал под душ. Круговыми движениями мочалки намыливал тело, и думал, что необходимо, пусть поверхностно, но прочитать все вопросы, не оставив экзаменатору лазейки для рокового удара, и ещё жалел усталые глаза.
   Лёжа в кровати, предвкушая близкий сон, при свете ночника, ухватившего клювом выступ подоконника, он перечитывал ключевые определения, по опыту зная, что преподаватель может не спросить частности, но резко снизит балл, за незнание главного. А в темноте, погружаясь в сон, говорил себе, что завтра удачное пятое число, и что он посетил почти все лекции, и хорошо отвечал на семинарах, и значит, должно повезти, а экзаменатор может быть снисходителен.
   В метро Григорий ехал бездумно, только иногда пробегали фразы определений, основные принципы, но он отгонял их, чтобы несколько ответов не засветили свежим явлением остальные знания, как лампа негативы. На дороге он удачно никого не встретил, и донёс настороженное, бездумное состояние до дверей кабинета, перед которыми в длинном коридоре с учебниками и тетрадями в руках построился курс, подпирая спинами стены.
   Семён попросил конспект, но Цветов не дал, сказав, что сейчас пойдёт отвечать. Девушки стояли у дверей, Кристина с Леной пошли для успокоения курить, и первыми в кабинет вместе с Гришей зашли Иван, Жора, и две сокурсницы, создавшие очередь. В классе, блестящем солнечными пятнами на пустых партах, они разошлись по отдельным столам, но так, чтобы можно было перешёптываться. На его столе были рассыпаны колодой карт листки. Гриша подошёл, взгляд упал на один, перескочил к другому, но Цветов знал, что выбирая, получишь худший вопрос, и взял рукой первый. На месте он во второй раз прочитал билет, уже понимая содержание, а не лихорадочно-бездумно, как прочитал у стола преподавателя, с досадой принял, что вопросы могли бы быть лучше. Просидев минуту, он начал записывать тезисы ответа к третьему заданию, которое знал лучше всего. Последним отвечал на второй вопрос, выстраивая подробный, но шаткий ответ, на зыбком основании крохотного знания.
   Он помнил, что необходимо подавлять экзаменатора взглядом, так же можно рассматривать его стол, свои ботинки, полосатый дом, но лишь иногда разрешается смотреть в услужливый текст, всем поведением настойчиво убеждая его в честности усвоенных знаний. Важно рассказывать подробно точно известное, не подводя преподавателя к вопросу в область незнания. Важно выглядеть спокойным, выдавая спокойствие за уверенность знания, но не провоцируя излишней самоуверенностью, на желание проучить заносчивость.
   Так Цветов и отвечал, уверенный в своём внешнем спокойствии, не замечая, как бьётся ручка, украшая исписанный лист татуировкой, не замечая растянутого эээ, нервного заикания и нууу, с которым трогалась каждая новая мысль. Он возликовал, и на лицо на секунду выскочила, как болельщик на поле во время футбольного матча, счастливая улыбка, прежде чем он прогнал её, услышав в непредсказуемо коварном дополнительном вопросе знание ответа.
   И когда он выводил в зачётной книжке отметку, Цветов не смотрел, почти уверенный в лучшем балле, выдерживая, как ему казалось, спокойствие на белоснежном лице с примёрзшей улыбкой.
   За дверью Гриша стал добычей ожидавших очереди, заваливших вопросами: «как он?», «настроение нормальное?», «дополнительные вопросы задаёт?», «списать можно?», «он смотрит или читает?», «ты списывал?», «сдать можно?» Семён облегчили его рюкзак на тетрадь и учебник.
   Позже, дождавшись отличной оценки Ивана, можно было идти домой, но он остался ждать ответа друзей, пребывая в усталом и радостном состоянии человека, перешедшего пропасть. Он снисходительно выслушивал вопросы тех, кому ещё предстояло войти в дверь. Слушал исповедь Кристины. Она не успела подготовиться и будет рада сдать экзамен с любой оценкой, и, конечно, родители не будут её отчитывать, даже за тройку, ведь она совсем не готовилась в Англии, даже не знала, что досрочно сдаёт экзамен.
   А потом было кафе с пивом, разговоры, кто как сдавал, весёлая красивая Кристина, недовольная Катя, счастливая Пышка, как бы равнодушный, раскрасневшийся Жора. А Цветову казалось, что сваленный груз знаний был самым лёгким, следующий экзамен самый тяжёлый. Гриша просидел бы в кафе до усталости, но Иван спешил на работу, Жора «по важнейшему делу», и все обидно разошлись.
   Цветов, представив однообразие вечера, поехал в библиотеку. В дороге кружили голову мысли победы, после которой он не отдыхает, но будет заниматься ещё, значит, день насыщен работой, прожит с пользой.
   От входной двери стояла очередь вдоль голубой стены, изогнувшись кулаком влево под ударом полуколонны, и прямо входила в киоск гардероба. Гардероб был переполнен одеждой, очередь двигалась медленно, но Гриша с удовольствием представлял, как преодолев докучные препятствия, продлит трудовой день. Он рассматривал очередь, выделив в толпе студентов, старших школьников, группу пожилых. Определил заметных новичков, которые то перешёптывались, то громко хохотали, то замолкали, бледнели, и выдавали смущение быстрыми взглядами на соседей.
   Отдав пальто, предъявив пропуск, он поднялся по мраморной лестнице. Цветов раскрыл дверь девушке, завалившей тело стопкой книг, на которой подбородком стояло измождённое лицо в узких очках, и вошёл на её место. В квадратной комнате со светлым столом посредине, у напольных шкафов вдоль стен корчились читатели, выбирая в ящиках карточки нужных книг. В тишине с шипением выползали ящики, ворковала голубем библиотекарь, зашуршал и затих потревоженный лист, упали один за другим Гришины шаги. Пахло бумагой старой книги, забытой годами на пыльной полке.
   По красной ковровой дорожке по обочинам шитой зелёными треугольниками Гриша прошёл в длинный зал; в окнах до потолка голубое небо, голые чёрные ветви, в зебре света и тени. Между окнами и противоположной стеной с картинами рядами столы, словно в грядках овощи, читатели.
   Гриша поставил на стол избранное: «Медицинский словарь», «Банковское право», «Литературное мастерство». Осмотрев три тома, не решившись на выбор, он взглянул перед собой. Огромный человек в лохматой кофте, как шкуре бурого медведя, спал, положив голову на стол. Лоб рядом отдыхал на стопке книг. Впереди горбились спины: худые, широкие, толстые, узкие, горбатые, вязаные, шитые цветами, пропечатанные буквами, жёлтые, розовые пушистые, чёрные: в поле спин цветами белели и краснели лица, разноцветные затылки. Две девушки, зажав рты, кивали друг другу, глотали смех, но он прыскал сквозь скрещенные ладони в тишину высокой залы. Но серая спина в геометрических линиях уже распрямлялась, уже поднималась голова с блестящими чёрными волосами, пятипало протянувшимися по шее жирными косичками, и как молния небо, голос расколол тишину под белым потолком: «Мешаете здесь всем! Здесь люди работать пришли!».
   Рядом с Гришей старик с худыми щеками, треснувшими морщинами, ездил длинным носом по газетному листу, а толстые стёкла очков круглили и выкатывали глаза, делая их набухшими, словно перезрелые ягоды. Гриша взглянул на седую щетину на морщинистых щеках, и мысль, с брезгливой начинкой, что он может быть таким же в старости, отравила.
   Цветов спрятался в страницах учебника. Он стал быстро читать, но через несколько минут текст распался. Он возвратился к прочитанным предложениям, ресницы, словно смазанные клеем, стали слипаться, рука, как после тяжёлой работы, непослушно двигалась, а смысл прятался в словах. Гриша ругал себя за снотворное пива, но заставлял понимать каждую фразу, и через несколько минут сонливость растворилась. Он прочитал главу в учебнике банковского права, которым интересовался особо, прочитал интересное в медицинском словаре, так и не раскрыл литературное исследование.
   Цветов читал медицинский словарь, и чувствовал, как под сердцем лежится тоска. Тоска не шумела, позволяла выписывать данные, работать, мечтать о Пскове, думать о Кристине, но только стало больно жить.
   Возвращаясь же вечером домой, в почти пустом вагоне, пропитанном терпкой вонью нищего, развалившегося мусорной кучей на сиденье напротив, он вспоминал, как хладнокровно отвечал, какой привёл сложный пример, спровоцировав преподавателя на вопрос, попавший в заготовленный силок ответа. Вспомнилось, как Кристина радовалась тройке, как хорошо они сидели в кафе, как хорошо, что он может быть среди книг, и ему не нужно спешить на работу. Он точно представил, как его встретит мама, как его поздравят с пятёркой, как Лена обрадуется больше его, и как усталый, но довольный, он раньше ляжет спать.


   Глава четырнадцатая

   Утром в комнате было холодно и темно, как в сумерки. Он выглянул во двор; из стороны в сторону мотались ветви деревьев, хлестали людей, по одиночке и парами уходивших по чёрной дорожке вдоль жёлтого дома. Злая погода радовала. Лицо поморщилось мысли, что выглянет солнце. Стало противно от возможности остаться дома, не о чём говорить с мамой, заниматься ни чем. От необходимости ехать в тесном вагоне, сидеть в холодном кабинете, часами слушать скучные лекции стало тоскливо. Он молча позавтракал, попрощался, решив по дороге определить день.
   Лифт, кем-то занятый, дребезжа прополз вниз мимо него. Нервничая ждать, Цветов пошёл пешком.
   Они поднимались по ступеням. Дедушка остановился и тяжелыми, медленными вздохами диктовал ритм дыханию.
   В стекле Гриша отражался мальчиком, в коричневом пиджачке и белой рубашке. А рядом высокий дедушка ворочал в зеркале локтями, натянувшими голубую рубашку, и вслед за расчёской прижимал ладонью волосы. Ладонь у него была с удивительно тонкой кожей.
   Гриша остро почувствовал, если сейчас кто-то из соседей подойдёт, улыбнётся, пожмёт руку, заглянув в глаза спросит: «Ну, как успехи на ниве юриспруденции?», он не сдержится и заплачет. Он остановился ждать, когда хлопнет входная дверь, когда подъезд без людей успокоит его. Цветов стоял между площадками (на нижней его в детстве отшлёпал сосед, и родители спускались вниз его защищать, на верхней он жил сейчас), подняв лицо с закрытыми глазами к потолку, и ждал, пока глаза впитают слёзы.
   Горе от исчезновения его тела стёрло всё – и вчерашнюю радость, и утреннюю злость.
   На мосту через реку, ударами крупных капель в лицо, били порывы ветра. Стёкла очков расплакались, сделав привычный мир чужим. Волосы намокли и хлестали по щекам в быстром шаге. От оценившей улыбки встречного он отвернулся к перилам, пряча гримасу омерзения к человеку. Река внизу была вспаханная, желтая, как сгнившая глина. Цветову было приятно, когда его продувал острый порыв ветра, когда за шиворот стекали холодные капли, когда насквозь мокрые джинсы липли к ногам. Он думал, как однообразна рябь тухлой реки, насколько свеж жестокий встречный ветер, как высокомерен и потому глуп встречный. Он решил не идти в институт, раздражаясь даже представлять заумные споры с Иваном, похвальба Жоры, изящные движения Кристины, счастливое сюсюканье Лены и Лёши, неприличный хохот Семёна и нудные часы лекций.
   Цветов мчался шагом по длинному мосту, и мчались по сознанию мысли, задавая ритм движению. Бесполезный вчерашний успех, без которого прекрасно обходятся Жора и Иван. Отличные отметки – символы порожнего труда, вместо которого у них денежная работа. Откровения Кристины. Лишние и ненужные, требующие внимания, но не дающие ничего в обмен. Бессодержательные месяцы скучной жизни, что как вчерашние газеты, летят в мусоропровод. Рядом живут, страдают, мечтают, любят, а у него лишь придуманные надежды, страсти, ничего осязаемого, только мелочи, разбухшие от скуки, как крошки в луже. И эта казнь. Совершенно лишняя. Формальное осуществление приговора. – Так же будет он жить за счёт родителей, зависеть от них, не пойдёт работать, поедет на их деньги в Псков, почувствует себя неприятно несколько мгновений, и поедет. И эти совершенно бесполезные литературные чтения, развлекающие бездельника, крадущие время труда.
   Ему пришла мысль пойти в книжный магазин. Он отбросил её, мусор с дороги, – он вновь пытается укрыться в домике книг от непогоды, – но домой, или в институт идти было ещё более невозможно, и он, уступив этой мысли, сбавил шаг. Григорий требовал от себя работать сегодня так же, как вчера, но шёл, замедляя шаги, в магазин.
   Среди домов буйный ветер успокоился, дождь стал противно лить, а Гришу тёплым одеялом укрыли мечты. Он сбрасывал их, требовал обличений, но с приязнью, в неторопливом движении по переулкам, представлял, как изредка станет навещать лекции, загруженный интересной работой, после которой, дома будет самостоятельно изучать законы и учебники. Как будет отвечать на экзаменах, украшая ответ примерами из практики, как большая зарплата разнообразит отдых, придаст уверенность, принесёт свободу выбора и равнодушие к отказу от желаемого, взамен стыдного стеснения стеснённости в средствах. Как деньги принесут самостоятельность в решениях, и в то же время, воплощение великодушной мечты приносить маме, сестре, отцу нужные и дорогие дары. Он купит себе… – Машина не нужна, но приятно самому заработать на компьютер, в скором будущем необходимый. На работе, может быть, будут командировки за границу, это роскошное сочетание удовольствия отдыха и оплаченной работы. Гриша всё глубже и глубже погружался в мечты, словно плескался в тёплом море, а не брёл под холодным дождём.
   Как в утробу погрузился Цветов в уютную мечту.
   Гриша ухватился за отполированную ручку двери, что уже набирала скорость, чтобы захлопнуться, вернул назад, и сделал первый шаг в проём, когда краем глаза заметил её. Он развернулся ей навстречу, отступил шаг, она торопливо свернула с магистрали тротуара, чтоб не заставлять ждать, и вошла первой, Цветов следом. Она поднялась на две ступени, разделявшие книжный зал от антикварного магазина, за витриной в кадрах видеокассет повернула к чёрным полкам, что блестели глянцем альбомов по искусству архитектуры, скульптуры, живописи. Он отошёл к дальней стене, и стал приставным шагом вдоль прилавка сдвигаться ей навстречу. Она щурила глаза на высокие полки, задумчиво ездила сгорбленным мизинцем в петле золотой цепочки и улыбалась книгам. Цветов брал по очереди в руки книги, листал страницы, менял, и подсматривал за ней.
   Он заметил её глаза ещё перед дверью, когда она улыбнулась ему; у него глаза были тёмно-зелёные с точками зрачков в разбитом желтке. У неё светло-зелёные и в этом светло-зелёном кружке, как и у него, расплескались жёлтые кристаллики. В отделе искусства он увидел её ресницы, которые дождь нежно разобрал на острые лучики. Зубы у неё были ровные, но мелкие. А Цветов так не любил, они напомнили нелюбимых кошек. В следующем зале с компьютерными программами она не задержалась, лишь проходя, с улыбкой посмотрела на двух студентов-техников, бедно и небрежно одетых, громко споривших. Цветов улыбнулся очаровательным ямочкам, появившимся на её щеках. И только в отделе юридической литературы, где она стояла дольше всего, и сняла шапочку, он увидел её волосы, – густые, русые, с рыжинкой, словно в них светились солнечные лучи. Гриша стоял за ней, смотрел, как нагнулась белая шея, с золотой нитью цепочки, обогнувшей выпуклую бордовую родинку, чувствовал сладковатый запах духов, и осторожно заглянул за плечо – в статьи Семейного Кодекса. Он подошёл к продавщице и длинной галантной фразой спросил, нет ли Семейного кодекса с постатейными комментариями, одновременно краснея от её взгляда и глупого подобострастного тона вопроса. Продавщица отвечала ему, а она прошла рядом, и он увидел, что ростом она чуть выше плеча, и представил, что если бы она прижалась к нему, то маковкой головы коснулась бы его носа.
   Он поднялся вслед за ней на второй этаж, где спрятался, погрузившись взглядом в книгу, но увидел аккуратные ногти, окрашенные бесцветным лаком, две родинки на безымянном пальце левой руки. Взволнованный, Григорий пошёл следом, вглядываясь в золотую слезу, повисшую на мочке крохотного розового ушка, точно так, как носит его мама, и мельком увидел себя в зеркале.
   Он увидел очки в полосах тумана. Скованное напряжением лицо, с открытым ртом. Мокрые нити волос, облепивших щёки. И остановился. Гриша постоял, взглянул вслед светящимся в толпе голов русым волосам, повернулся, и пошёл в противоположную сторону.
   На улице, настроение, которое независимо от него постепенно снижалось, когда он спускался по ступеням, вдруг обрушилось унижением, от взгляда на дождь, коричневую толпу, стекающую с тротуара, в которую он брезгливо вошёл.
   В тёплом метро Цветов решил ехать в институт, презирая себя и сравнивая изменчивость решений с болванкой флюгера. В вагоне он то порывался поехать домой, то выйти на первой же остановке, но устало доехал до нужной станции.


   Глава пятнадцатая

   Утомлённо поднимаясь по ступеням, он заметил автобус, взглянул на номер и, пересилив равнодушие, пробежал и вскочил в салон.
   Автобус стоял с раскрытыми дверями и не трогался с места, ожидая тайного знака. Гриша смотрел перед собой. Через огромное стекло водителя он видел мокрый асфальт дороги, убегавшие машины. По стеклу ездила, как маятник часов, резиновая полоса. Цветов видел, как за мгновение на веере чистого стекла успевают разбиться десятки капель, оставляя царапины, шишки от ударов.
   В сумке лежала «Смерть Ивана Ильича». Пришли мысли почитать, время уходит впустую, а его нельзя терять, но он неподвижно смотрел, как жившие несколько секунд капли, уничтожаются механическими, кажется вечными и неизбежными движениями очистителя. Ни одна капля не удержалась на скользкой поверхности. Цветов взглянул в окно, откуда в правое ухо веяло холодом. Стекло густо забрызгано каплями, как слёзы градом на лице.
   Автобус мчался по шоссе. От работы мотора дрожали пластиковые панели, пустые сиденья, лужицы на резиновом полу, потолок, дрожали, словно в ужасе, капельки воды на скользком стекле. Одна за другой они срывались вниз, протягивая за собой на несколько мгновений след слезы. Но на месте погибших капель тут же появлялись свежие, точно такие же. Автобус резко дёрнулся и застыл перед остановкой. С шипением раскрылись двери. Население стекла рухнуло вниз.
   Не хотелось читать, думать. Цветов просто смотрел на стекло, на смерть капель. Смотрел на мокрую однообразную дорогу, на рабочих у обочины в оранжевых комбинезонах, на хвойный лес, на столкновение автомобилей, на людей, потерявшихся в толчее машин милиции и скорой помощи, мелькавшие тревожные сигналы. Он замечал события, что шли вокруг него своим чередом, но оставался безучастен. Дорога приворожила.
   Автобус свернул с гладкого шоссе, поехал по валкой дороге, мимо перекопанного поля, покрытого развалинами будущих особняков; по тёмно-серым обломкам стен ползают строители. Цветов встал, двери перед ним распахнулись, он вышел под дождь, резко поднял воротник, – на шею брызнули холодные капли. Мимо проехал грязный автобус, окутанный клубами синих газов, тяжело ворочая чёрными колёсами. Крупные капли били в череп, но он равнодушно не раскрывал зонт, теряя драгоценное тепло жизни.
   Григорий шёл по вязкому песку, в такт шагам качались мокрые волосы до плеч, мутные очки медленно съезжали по скользкому носу. Вправо лежало поле чёрной высокой травы. Перед ним стояла бетонная стена в подтёках дождя, словно водили мокрой тряпкой. Вороной калиткой из прутьев он вошёл на дорожку. Из трещин на асфальт выступила жидкая земля. Из дыр луж, одна за другой подпрыгивали капли. Цветов шёл между колючими шпалерами кустов. Строем умирали голые липы, с траурными платками листьев на вершине. Вправо и влево тянулся город трупов; каменные двери в смерть с портретами жильцов, отдельные и коммунальные квартиры, отгороженные оградками, разделенные на улицы. Как светофоры на перекрёстках столбы с номерами кварталов, дорогого и престижного жилья, украшенного букетами деревьев. Гриша свернул в переулок, на грунтовую дорогу, разъеденную коричневыми лужами. Пробираясь узкими проходами между захоронений он заметил рядом со своей могилой пожилую пару. Серая вертикальная плита, лицо молодого парня, полосатая тельняшка в треугольнике выреза мундира.
   – А вон камень наклонился.
   – За той могилкой давно не ухаживают.
   – Вот рядом с нами фундамент рассыпается.
   Грише подумалось, что старики говорят о пустяках, чтоб заглушить боль за сына, что боль наяву гложет и съедает их. Взглянул под ноги – подумалось, какие у него грязные ботинки и тогда увидел её.
   Он сел на низкий парапет соседней ограды, подстелив полу пальто. Он посмотрел на овальный портрет, наклеенный над словами эпитафии, почувствовал, как сырость пробирается к телу и встал. Боясь наступить на гребешок глины над трупом, он подошёл к плите, стёр с фотографии дедушки капли. Подумалось вырвать сгнившие цветы, но дождь, усилившись, смыл желание. Он стоял и смотрел на зелёный мундир, высокий лоб с залысинами, седые волосы мысом спустившиеся ко лбу, смотрел на золотой нагрудник из медалей слева, на ряд звёздных орденов справа. Он потрогал пальцами шершавые буквы имени, выбитые в камне. Он посмотрел, как поднимаются со скамейки перед могилой старик со старухой. Отец повернулся и пошёл, а мать задержалась, шепча губами неслышные слова. Слова никто не мог услышать, но Цветов испугался и закрыл уши ладонями, зажмурил глаза. Некоторое время он так стоял, боясь услышать хоть звук из её слов. Над головой раздалось неспешное карканье, пролетел сытый ворон. Цветов посмотрел вслед тяжёлой птице, летящей за забор, к мусорному валу человеческих отходов, с жёлтым клопом бульдозера на гребне и опахалом птиц над ним.
   Гриша снял мутные очки, ещё раз взглянул на дедушку, и сиплым голосом после долгого молчания, так что сначала зашептал, а потом, хрипнув, сказал отчётливо: «Я пошёл», – он почувствовал, что надо сказать ещё, и добавил, – «до свиданья».
   Цветов мог бы ещё успеть на две лекции, но он поехал домой, принял душ, поел и лёг спать, не чувствуя сил жить наяву.


   Глава шестнадцатая

   Его разбудил смех. Он поднялся с кровати, чувствуя боль в голове от тяжёлого сна. Он одевал очки, поправлял одежду, слушал незнакомые голоса. Приготовился предстать перед гостями, промолвить ритуальные фразы. В гостиной поставили стол, за ним сидели сослуживцы отца. Они пили вино, спорили, соединив головы над клочком бумаги. Они поздоровались, спросили дежурные вопросы и погрузились в работу. На кухне мама попросила купить к столу коньяк, лимон, торт, колбасу, сыр, хлеб. Гриша нехотя кивнул, надушился, оделся и вышел.
   В тёмном дворе после дождя пахло землёй и листвой. Запах проникал сквозь густую защиту аромата, и оставался в душе печалью.
   В магазине, защищённый дорогими духами, приличной одеждой, деньгами, щедро выделенными мамой, он с удовольствием покупал, представляя себя со стороны успешным молодым специалистом, и действуя в соответствии с ролью, вежливо проговаривал слова продавщицам, скучающим взглядом оценивал снизу-вверх женщин.
   Однако на улице осенний ветер пронзил тонкую одежду, развеял густой аромат, ударил пакет с покупками в ногу. Гриша представил долгий вечер, череду повторяющихся картинок в телевизоре, чтение не занимающей голову книги, этот однообразный ход событий, и душа скончалась.
   Он ужинал один, слушая из комнаты гостей и телевизор. Он слышал обрывки разговора, и привычные темы сейчас казались скучными. Он всё же прошёл в гостиную, перекинулся незначительными словами. Пришло в голову почитать книгу, но было скучно читать. Ему хотелось увлечь себя, но было некуда идти, не с кем поделиться собой. Он ходил по квартире, разглядывал привычные стены, кровати, шкафы, и как в убежище спрятался от неинтересных разговоров, однообразного телевизора у себя в комнате.
   Комната оказалась тесной камерой. Сейчас он не мог свободно жить в этом отсеке, заваленном мебелью. Казалось он в гробу, зажат узкими стенками, отчего в позвоночнике зудит желание двигаться, но он не может пошевелиться. Теснота бесила, он должен двигаться, иначе крикнет.
   Один и тот же стул, стол, кровать, заправленная одинаковым одеялом, раздражали, повторения маминых слов, приветствий отца, рассказы сестры, скучные тетради, за которые нужно садиться, но противно. Было противно не потому, что хотелось чего-то недоступного. Раздражало отсутствие желаний. Всё было спокойно и надёжно, потому однообразно и скучно. Хотелось заснуть, но он выспался. Выйти на улицу, – противна мысль о промозглом вечере. Погрузиться в книгу, – слова скучны. Слушать музыку, – он слышал её всю. Говорить с семьёй, с друзьями, – но он знал все их слова, его не волновали свежие новости, повторения прежних. И Цветов метался по освещённой настольной лампой комнате. Он то ложился на кровать, то смотрел корешки книг, скучая от знакомых названий. То садился на стул, то как обожжённый вскакивал из-за вечного стола. То смотрел в тёмный двор, с пятном фонаря, то в вечернее небо. Были силы. Но нечего было делать. И безделье без желаний бесило, хотелось кричать, криком расколоть пустоту. Хоть скандалом, каким угодно действием, разговором развеять тоску по желаниям. Хотелось, как угодно забыться, лишь бы развеять свои силы и преодолеть скуку одинаковых дней, не пронзённых никаким чувством, никакой мечтой. И не зная что делает, он схватил учебник и стал кусать его, оставляя на твёрдой обложке серпы прикуса. Увидев искусанный учебник, взбесился, повалился на кровать, но не пролежал и минуты, резко сел и швырнул в дверь подушку. Но избавиться от своих сил и скуки ко всему он не мог. Он лежал до середины ночи на диване в гостиной, просматривая сразу все фильмы и программы, скучая от одной, и только растратив так силы, смог заснуть.


   Глава семнадцатая

   Саша проснулся, включил радио. Играла сарабанда. Он прослушал трагическую мелодию, раскрыл «Словарь терминов» : «Сарабанда – медленный парный траурный танец».
   Вспомнилось, как вчера забирал из больницы маму. Как больно ей было ступать, как непривычно медленно они шли вместе, как она припадала на больную ногу, как она тяжело опиралась на него, а он не знал, как помочь ей, и повторял, снова и снова, чтоб мама сильнее облокотилась на руку.
   У него поднялась температура. Он положил таблетку в стакан и смотрел, как со дна бьёт густой гейзер снежинок.
   Черкасс подошёл к столу. Костяшки пальцев отбивали ритм волнения.
   Он не мог оставаться дома и пошёл, обижая маму, которая соскучилась по нему, жалея её, но не имея сил смотреть как измождённая лечением, она, всегда такая бодрая, лежит на кровати. С ней остался отец.
   Шёл дождь. Низкий горизонт очертил козырёк кепки. Мир уменьшился до потемневших рукавов, испятнанной каплями серой ткани куртки, блестящих чёрных ботинок, траурного шёлка асфальта, бьющихся в конвульсиях луж, урны с прахом жизни, у подножья присыпанной салатом из листьев, блестящим, как намасленным.
   Резко похолодало, и деревья умерли. Подошвы топтали жёлтые трупы листьев, а дождь отбивал весёлый марш на разноцветном кладбище.
   В тумане, как пломбир в блюдце, теряя форму, таял дом.
   От виска на щёку наплыло родимое пятно, будто запеклась кровь с разбитой головы.
   На мокром асфальте разбилось облако пятном бензиновых разводов.
   Ничего не нужно было, кроме как идти, согревая руки в карманах, нахохлив воротник, чтоб за шиворот не скользили капли.
   Мысли, медленно проплывавшие в голове, он чувствовал одинаково равнодушно; можно зайти в магазин и купить вещи, можно отдать все деньги нищему, можно не отдать, даже поверив и проникнувшись жалостью, можно попить пива в баре, а можно зайти в метро, – однако проще всего было идти, и он шёл.
   Прогулка была лекарство. Так она источалась из него, но не могла иссякнуть, как рог изобилия. Боли.
   В теле Цветова воскресный день зудел шмелём в цветке, зудел ожиданием Дня Рожденья Пышки. Кружили мысли то о времени встречи, томившем отдалённостью, то о разорванности дня, бесцельного до. Представлялся подарок, а главное, представлялись новые люди, с кем познакомится на её Дне Рождения. Их неизвестные фигуры возбуждали, волновали обещанием встречи с красавицей, воображаемым разговором с ней, медленным танцем у стола, осторожной улыбкой Ивана. Представлялись незнакомые ребята, друзья Наташи. Они воплощались то весёлыми воспитанными людьми, то замкнутым толстяком, просидевшим будущий вечер в кресле в углу, с бездонным бокалом вина, то грубыми, хохотавшими над пошлостью, напившимися, пристававшими к девушкам, из-за которых вечер будет испорчен столкновением разных сфер.
   Новые знакомые не испортили вечер, но оживили привычное общество. День рождения шёл увлекательно, с танцами и смешными подарками, спорами об искусстве и политике, сближением незнакомых общими фильмами и спортивными командами, музыкальными группами и свежими книгами, желаниями и учёбой.
   Только именинница, призывая всех веселиться, неожиданно омрачилась. Скучая, она смотрела, как краснея, Жора снова и снова подливает Кристине вино, подкладывает на тарелку салат, что-то приговаривая для её улыбки, и как по обязанности отвлекается на сочинение краткого небрежного поздравления, и вновь говорит с соседкой. Пышка задумчиво смотрела, как к Кристине через стол тянется её давний знакомый, – он только познакомился с ней и спешит говорить.
   Наташа вышла из комнаты веселья. У себя в спальне, отгороженная глухой стеной от всех, она поставила на фортепьяно бутылку вина. Сплошную стену пронзали звуки музыки и разговоров. Она одна пила вино, и громко, пронзая стену звуками, борясь со звуками музыки из-за стены, играла фантазии на печальные мелодии. К ней приходили девушки, пришли Гриша с Иваном, уговаривали отмечать День Рожденья, не скучать одной. Наташа печально отвечала, с трудом разгибая подкову рта, что ей хорошо побыть в уединении, и играла мелодии сначала тихо, но с каждым бокалом громче и громче, заглушая веселье в её честь. А в гостиной пожимали плечами и улыбались её аккордам.
   Утром Цветову думалось, что похмелье веселья – тоска. Она трудно изживается, лишь растворяется во времени, в поверхностных событиях, заполняющих жизнь.
   Он с болью чувствовал, как после веселья необходима новая встреча; смех, грусть, танец тел, тайная дипломатия глаз, осторожные слова, скрытое сближение душ.
   «Любовь и труд, – лекарство жизни, противоядие тоски. Но невозможно не болеть», – решил он.
   Потому после позднего завтрака он не пошёл с семьей в зоопарк, но остался дома, исписывать листы тетради


   Глава восемнадцатая

   «Сухие стебли винограда скребут по стеклу – длинные пряди волос.
   Под одеялом тепло, а на дворе свежо, осенний ветер.
   Будем сгребать листву с газона в жёлто-чёрную кучу, подожжём, и душистая лестница поползёт к дому. На ветру замёрзнут нос, уши, кисти рук, но тем лучше мчаться в машине в Москву, согреваться, молчать, смотреть на зелёные еловые леса, пустые чёрные поля, густые посёлки двухэтажных домиков, что просвечивают сквозь прозрачные берёзовые аллеи вдоль трассы, смотреть, как за передним автомобилем, словно привязанный, мечется шар дыма, слушать печальную музыку и предвкушать ароматный пар над горячей ванной, в которой растает колючий озноб, замёрзший в костях.
   Вчера в лесу было пустынно и неуютно. Лиственный лес стал прозрачен, погрузился в серый туман ветвей. Воздух пах влажной листвой и был неподвижен. Но в близком тучном небе, в костлявых пальцах вершин гудел высокий ветер, – словно приближение грозных перемен, неуловимое на земле.
   Под ногами лежала тропинка, чёрная от гниющей листвы, блестящая от сырости и мягкая, – только твёрдыми мостами под Гулливером лежали корни. Мокрый пень слушал шаги двумя оттопыренным ухом гриба. В чёрную листву, словно золотая мелочь, брошены свежие листья в веснушках смерти. На лужу мазута похож плоский пень. Новый Год, – зелёные лапы ели пестрят облетевшей листвой. Зелёная трава между деревьями причёсана к земле, испятнана нефтяными листьями. На опушке тропинка шелестела сухими дубовыми листьями, словно потирала большие ладони. Здесь было теплее, пахло свежей листвой. Налетел холодный ветер со вспаханного поля далеко-далеко огороженного остроконечным лесом. В небе тонули низкие сугробы. Тропинка стекала по склону в глубину леса. Вправо уходила прямая просека. Просека с прожжённой грязной колеёй засыпана листвой. На тропинку обрушилось дерево. В прошлом году ствол обломился, дерево горкой перегородило путь, повиснув на пне в рост человека. Весной я пытался сбросить толстое бревно, но не смог, и, сгорбившись, проходил в проход ворот. Вчера минут десять, ребёнок увлечённый игрой, раскачивал бревно, прыгал на нём, держась за остроконечный пень, подлезал и пытался приподнять спиной, и всё же разорвал древесину и повалил дерево на тропу, и без сил сел на поверженный труп. И тогда подумалось, что два года я пытался повалить обломок дерева, до боли устал, а сделал лишь то, что природа совершила бы без усилий зимой, а от моих стараний не останется даже отпечаток следа. И точно так же, все усилия уникальной жизни, растворятся в потоке сосуществования человечества и природы, не сохранившись даже крохотной частицей. И видимо, правы мудрецы в старости осознающие бренность и бесцельность личного существования, суету сует и томление духа, и я, в преклонном перед смертью возрасте, наверно, почувствую, как они. Один старик сказал, что в не зависимости от событий, утром всё чаще встаёт печальным, а в молодости поднимался больше бодрым и весёлым. И я вижу смысл, пока у меня есть нищие идеалы и убогие цели, разрушаться ради них, пока молод, и они для меня существуют.
   Мне нравится быть злым и озарённым собственным светом.
   Сквозь пряди виноградных лоз синее небо проколото верхушкой ели. Пока не зовут завтракать, стоит дочитать библиотечную книгу. «Идея „искусства для искусства“ в буржуазной литературе ХХ века»: «Искусство не есть способ воспитания человека. Искусство не способно влиять радикально на человека, об отсутствии влияния как такового говорить не приходится, но под влиянием искусства человек не становится чутче и внимательней, добрее, не происходит коренных изменений в позитивную, либо негативную сторону. Максимум того, что искусство способно дать, это изменение в соответствии с произведением, в короткий период ознакомления с ним, и основанием для такового изменения является то, что принято называть силой искусства».
   Враньё, я изменился за несколько лет. С первого этажа долетел голос отца, затем неясный ответ мамы. Вчера у костра пили холодное вино, пели песни. Луна капнула в кружку. Стреляли поленья и в чёрное звёздное небо взлетали оранжевые снежинки. Горячий дым окутывал густым облаком, слезил глаза, наполнял рот горечью, и неожиданно вновь струился в небо, оставляя глоток свежего воздуха.
   Вчера удачно думал Еремин. Еремин говорил… «поговори хоть ты со мной, подруга семиструнная, а вся душа полна тобой, а ночь, а ночь такая лунная». Вспомнить ещё раз. Еремин, – «ээ-х раз, да ещё раз, да ещё много, много-много раз». Чёрт! Еремин говорил об одиночестве человека, о близости людей, но разделённости различными общностями, о единстве общностей, но разладе народа, который хоть и един, как река… «из далека долго, течёт река Волга, течёт река Волга, конца и края нет». Правильно, но было главное. «Главное, ребята, сердцем не стареть, всё что не допето, до конца допеть». Он признавался в личном горе, – смерть любимых и его нежность к ним. «Опустела без тебя земля, как мне несколько минут прожить». Но главный его вопрос, – «куда идёт король большой секрет, большой секрет, большой секрет, а мы всегда идём ему во след. Величество должны мы уберечь, от всячески ему не нужных встреч». Встреча на Эльбе. «Эх, дороги, пыль да туман, холода тревоги, да степной бурьян». Погрузился в мир, должен разгрузить сознание, чтобы думать. «Думай-думай-думай-думай!» Главное, что волновало Еремина, больше всего… «море волнуется раз, море волнуется два, море волнуется три, морская фигура замри!» Я говорю, «я говорю, а сердце замирает, и ничего поделать не могу». Неспокойное море на мгновение застыло в форме вопроса взросления».


   Глава девятнадцатая

   В центре станции метро, между галлереями арок, в одну из которых был виден голубой состав с мелькающим светом окон, под рёв моторов пронзавший подземелье, в другую молочная стена с ожидающими поезда, вкруг очага опалового пола стояли студенты. Куколками средневековых часов студенты по очереди подносили руку к глазам, оглядывались за спину, вздыхали, переступали ногами. Студенческий островок был на пути потоков пассажиров, с недовольным ворчаньем обтекавших берега. Иногда пена прибоя пузырилась на губах озлобленных прохожих, но Жора равнодушно и снисходительно, с высоты роста рассматривал недовольных, перебирая глазами толпу в поисках Черкасса, спрашивал, когда же он появится. Цветов раздражался, отвечал, что должен быть. Кристина спросила, с каким другом придёт Саша. Гриша ответил, что видел несколько раз его сокурсника Мишу, вполне приятного человека. «Вон идёт твой приятный человек», сказал Жора. Рядом с Сашей, который смущённо улыбался, почесывал ухо, шёл его друг Миша; высокий, с густой шапкой чёрных волос, крупным, по параболе спускающимся книзу носом, и миндалевидными, тёмно-карими глазами. Они поздоровались. Саша представил его, и Миша, пожимая ребятам руку, каждому сказал: «Миша. Очень приятно. Миша. Очень приятно», и Черкасс выждав окончания церемониала, подал ему руку: «Саша. Очень приятно». Фельдман в ответ чинно опустил голову.
   Гриша с Сашей пошли впереди; Цветов отвечал, что нашёл гостиницу в Пскове за 40 тысяч рублей двухместный номер. Миша сказал, что нашёл гостиницу за шестьдесят тысяч. Жора оставил Кристину, которая в паузу молчания Жоры, сразу заговорила с Леной, и спросил, бывал ли Миша где-нибудь. Миша извинился, сказав, что не понял вопрос. Цветов с Черкассом улыбнулись, Жора заалел красным лицом, и объяснил, путешествовал ли куда-нибудь он. Миша ответил, что был два раза в Израиле, один раз в Испании. А Жора, узнав, что тот не путешествовал по России, воскликнул «напрасно», и рассказал, как летом он с бабушкой, и увидев улыбки окружающих, повторил в с вызовом: «Да. Бабушкой!», побывал в Новгороде Великом. Жора подробно объяснил, почему Новгород «роскошный» город, отчего там нельзя не побывать, а кто не побывал, тот неуч. И если сравнивать Псков с Новгородом, то Новгород, бесспорно, лучше и красивее. Миша спросил его, был ли он в Пскове. Жора ответил, что хотя сам он в Пскове не был, но понял из книг, что Новгород гораздо красивее. Конечно, всем интереснее было бы поехать в Новгород, но он там уже был, потому все и едут в Псков, ибо ему, Жоре, было бы не так интересно смотреть Новгород дважды в год. Гриша с Сашей обменялись улыбками, и Саша отстал, подождав Кристину. Они говорили о поездке Кристины, она сказала, что англичане показались ей культурными. Саша удивлённо переспросил, она поправилась, сказав, что имела в виду не образованность, но обходительность и вежливость.
   Кристина неожиданно спросила, собирается ли Саша устраиваться на работу, чтобы «набираться опыта практической работы», и когда он отвечал с улыбкой глядя на Кристину, которая поправляла длинными пальцами тщательно уложенные волосы, удивлённо скосив красивые карие глаза на его непонятную улыбку, что «ещё год-два хотел бы продлить студенческие радости, прежде чем начать процесс набора практического опыта, которому до конца дней конца-краю не видно», как раз в это время Жора оглянулся, сделал паузу в рассказе, и не уловив ответного желания Миши, уже шевельнувшего губами, чтоб сказать несколько слов о чудном дворце в Гранаде, великолепной мавританской резьбе по камню, остановился, подождал, пока они к нему приблизятся, ворвался в разговор вопросом, отчего же они отделились ото всех, почему не решают вопросы поездки. Кристина промолчала, снизу поджав рот морщинками. Саша рассмеялся, ответив, что у них романтический разговор о будущем, отвёл глаза и напоролся на строгий, внимательный взгляд карих глаз. Саша отвернулся к Жоре, который тем временем уже убеждал Кристину, в самоуверенно-шутливом тоне, что будущее лучше обсуждать с ним, ибо он имеет о нём, в силу проницательности ума, точное представление. Кристина обещала в другой раз обратиться к нему, повернула голову к Саше и продолжила разговор, спросив, сможет ли он так легко найти работу, когда захочет. Он ответил, что отец пристроит его к одному из друзей. Жора сразу же ответил, что легко учиться, зная о возможной протекции, но ему гораздо сложнее, ибо он не только учится, но одновременно сам пробивает себе дорогу на работе. Саша легко с ним согласился.
   Иван отвлёк всех, увидев вход в вокзал, у которого стояли розничные торговцы.
   Завёрнутые в платки женщины весь день простояли на морозе.
   Их лица как срезы спелых арбузов, с двумя семечками глаз.
   Студенты прошли в зал продажи билетов. Вдоль узкой стены, за деревянными стойками, застеклёнными до потолка, сидели кассирши. Напротив, в зрительном зале расположились редкие пассажиры. За рядами сидений во всю стену висела карта маршрутов, просвеченная гирляндами из горящего пупа столицы к лампам городов, подписанных деревянными резными буквами, потомками старославянской рукописной вязи. На малолюдном вокзале, безошибочно указанном Иваном, они шумно выбирали поезд, дни отъезда из Москвы и Пскова, собирали деньги, покупали билеты, со смехом распределяя спальные места. Иван, словно премию за труды, раздал билеты, отдал Пышке Катины. Раскрасневшийся Жора успевал не только поговорить о поездке, но комментировать разговор Кристины и Саши, давать ей советы, а также обсуждать проходящих мимо девушек, выдавая реплики, вызывавшие взгляды через плечо, на которые он с удовольствием отвечал, разгораясь алым лицом.
   В метро выяснилось, что Фельдман живёт рядом с Кристиной, а Саша едет к нему играть в компьютер, так что им по дороге. Жора жил в противоположном направлении, но решил навестить друга, который вдруг оказался неподалёку и также поехал с ними. Гриша попрощался, остался один.
   Он нетерпеливо выстаивал тягостное время в вагоне, убеждал себя наблюдать за пассажирами, замечать примечательное, но думал, как несносен Жора, как он любит обращать на себя внимание. «Просто не прилично комментировать достоинства и недостатки женщин вслух, да ещё так, что они его слышат. Если бы он делал это один, то он нёс бы за свои действия личную ответственность, но он позволяет себе действовать подобным образом в присутствии всех, мы вынуждены нести ответственность за его вольности, стать соучастники его пошлых шуток.
   Кому ещё я нужен!» – воскликнул молча Цветов и обернулся. Ему улыбался Сергей. Гриша оценил взглядом, что голубые джинсы, чёрная куртка, чёрные ботинки, голубой шарф и голубые перчатки, в целом стоят не дороже чем, его одежда, но на Сергее смотрятся шикарно, в то время как на нём, незаметно. Серж потряс до плеча руку, а Цветов подумал, что у него видимо хорошее настроение, и производит он впечатление довольства.
   – Спешишь?
   – Нет.
   – Пообщаемся? У нас открыли новый бар, – я там ещё ни разу не был.
   – Я думаю, три кружки пива там стоят как билет до Пскова.
   – Да, ладно, сто лет не виделись, я угощаю, – он обнял Гришу за плечо, повёл за собой. – В Псков отчаливаешь? По работе?
   – Не, еду отдыхать с сокурсниками и Черкассом.
   – А сокурсницы едут?
   – Не без этого, – ответил Цветов, и про себя поморщился, понимая, какой сальный оттенок близости с девушками приобретают его обычные слова, но уточнять не захотел.
   – Молодцы. Саше привет. У него всё нормально?
   – Хорошо.
   – У меня тоже хорошо. Я доволен. Народ куксится, то, сё, а у меня зашибато. Тебя как в армию, не зовут?
   – Отсрочка на обучение в институте.
   – А меня провели к полковнику в военкомат, дал ему деньги, он выдал мне дело на руки, я его сжёг, и не подлежу призыву. Такая вот отсрочка.
   – Заходи.
   – Возьми пятнадцать тысяч.
   – Давай. Остались от билета?
   Цветов кивнул.
   – Хорошее пиво.
   – Да, отличное.
   – Отличное пиво в баре на Пресне. Чешское. Немецкое. Разных сортов – блеск. А от армии я клёво отмазался, есть повод загудеть. Сейчас за бабосы русский чё хочешь сделает. Раньше по повинности доставал то чего не может быть, а сейчас за бабульки. Я вот в магазине работаю, такого насмотрелся. Вкалываю с девяти вечера до девяти утра, или с девяти утра до девяти вечера. Выходной один, правда. За ночные часы доплата. Причём, ночью покупатель идёт весёлый. То сдачу оставит, то бабки ему поменяешь, по своему курсу, наваришь зашибато. Опять-таки девчонки в магазин заходят, есть где познакомится. У тебя, кстати, как с этим?
   – Нормально.
   – Ну и нормально когда нормально. А у меня девчёночка супер. Вот серьёзно тебе говорю. Кстати, познакомился с ней в клубе. И знаешь, некоторые думают, мол в клубах одни придурки собираются, всё такое. Но вот она действительно умная девчонка. Я вот тебе серьёзно говорю, ты не смотри, что уже выпил, говорю серьёзно, что мы даже пожениться собираемся. Понятно, что… Слушай, а что это вы в Псков собрались? Черкасс небось придумал, вечно придумает что-нибудь, как в школе. А как же учёба? Или у вас каникулы?
   – Будут, когда сессию закончим сдавать.
   – Сессия. Экзамены. Мрак. А мы летом с ребятами с работы в Турции тусанули. А прошлой зимой был Дании. К знакомым ездил, дёшево получилось. Ты за границу ещё никуда не выбирался?
   – Нет пока.
   – Там конечно чисто, уютно, красиво, не то что у нас. Но вот я тебе честно отвечу, – он положил ладонь Цветову на кисть, – жить там мне было бы не по-кайфу. Всё у тебя есть, тихо, спокойно, болото. А у нас жизнь кипит. В общем, романтика большой дороги. Девки там опять-таки такие, что даже не встанет. Наши лучше. Слушай, возьмём ещё пивка?
   – Да я это не допил, – показал Цветов на дне бокала тёмную нить.
   – Смотри. Я ещё закажу.
   Пока девушка меняла ему бокал, забирала дымящиеся развалины пепельницы, они молча выковыривали из приоткрытых ракушек засохших моллюсков фисташек, будто добычу извлекали из засохшей рыбьей пасти.
   Цветов спросил:
   – Серёга, ты по пол дня работаешь, как же везде успеваешь?
   – Мало сна много действия. Утром музыка врубается, вместо будильника, ставлю такую песню, чтобы наверняка подняла. Поднять подняли, разбудить забыли. Врубаешь телек, попендрил в ванну. Торчишь под холодным минут пять, возвращаешься, а там уже подходящая музычка, по телеку новости, кофе, бутерброды, по радио всякие приколы всё – день загорелся, я в ритме дня! Движение пошло, липнуть нету тайма, нужно двигаться вперёд, не тормозить на виражах. По дороге в голове новости, в ушах музыка, пришёл в зал, – всё, только успевай поворачиваться! Там на тебя валится столько, что время летит, ты при деле.
   – Ты удивительно активен, можно позавидовать.
   – Кстати, мы тут недавно в выходной оторвались в одном клубе, я там ни разу не был, друг показал. Мы сегодня собираемся по новой. Слушай, поехали сегодня с нами, там просто чума. Мне на работу завтра с утра, можем отлично гульнуть. Деньги у меня есть. Там зашибатое место, девчонки отличные, лохов фейс-контроль отсеивает, публика элитная. Погнали!
   – Нет, сегодня не могу.
   – Заниматься будешь? А то погнали, бум клубиться.
   – Извини, мне домой надо.
   – Как знаешь. Вот три дня назад мы с Максом, я тебе говорил о нём, отлично провели время. Тут бар недалеко, на тачке минуть пять, такой тихий. Мы там часто зависаем после джобы, уже закарифанились со всеми. Часов в девять там засели, а бар до одиннадцати. Начали с пива, потом коньячку попросили, потом пивом залакировали. А в одиннадцать Миша, это хозяин бара, говорит, мол, закрываем, а нам, мы же свои люди, – сидите, ребята. Закрыли дверь, он принёс нам ещё бутылочку. И мы на троих отлично вмазали. Потом поехали на открытие чего-то. Честно говоря, не помню, какая-то хрень. А под утро уже по домам потащились. Я домой на таких рогах приполз, ты не представляешь. Дотянул чисто на автопилоте, в общем, полный пи… На утро так колбасило, а мне в день. Мрак. Мы на работе смотреть на бухло не могли, не жрали ничего, только водичкой питались.
   Сергей почесал макушку, вспоминая головную боль. Цветов дождался, когда Сергей допьёт пиво, расплатится, они оделись и вышли из тёплого уютного бара за порог.
   За дверью уже стемнело, вьюга занавесила плотными кружевами всё вокруг; машины включили фары, вверху апельсиновыми пятнами горели фонари, сквозь снег мутно светили витрины, а в двух шагах ничего не было видно; тёмные прохожие, втянувшие головы в плечи, словно актёры пробегали по освещённой сцене перед зрителями у бара и скрывались за снежными кулисами; мчался ветер, раздувал полы пальто, лепил на одежду, стёкла очков, лицо крупные снежинки, забрасывал горстями снежинки за шиворот, где они противно таяли, и растопленные теплом стекали по позвоночнику, но Цветов решил, что потеплело; стало сыро, растаяли ледяные лужи, снег валился в воду, а смутно различимые в снегопаде колёса машин мешали грязь, брызгали на тротуар, где скользили на влажном льду прохожие.
   Через минуту знакомые попрощались, Цветов почти побежал от снега и грязи домой, представляя горячую еду, кино по телевизору, тёплый плед в ногах. Но дома, вместо тепла и покоя, его мать неожиданно закричала, что он снова пьян, в Псков едет спиваться, ни копейки не заработал, но только развлекается! Цветов терпел, терпел, но ответный выкрик прорвался наружу, в основном от обидного упрёка в безделье, и несправедливых упрёков от того лишь, что выпил кружку пива! Гриша зло ответил, и разгорелся скандал, в котором выплеснулись старые обиды, в обжигающем пламени накопленных эмоций. Скандал согнал его с места, он схватил тарелку с ужином, убежал к себе, хлопнув дверью так, что с потолка посыпался песочек.
   Поужинав, он выдвинул ящик, и стал бросать на равнину стола тетради, с хлопаньем падавшие одна на другую. В раздражении, поддавшись первой же идее, пришедшей в голову, завалил пролёт книжной стены. Посмотрел на стол, выбрал тетрадь и сгрёб кучу под ноги; учебники, конспекты водопадом полились на стул, откуда, задержавшись на мгновение, подгоняемые падением новых тел, шлёпались то громче на паркет, то тише на бумажные тела.
   В уцелевшей тетради первые листы были толстые, грязные с боков, прослоенные воздухом; последние лежали плотным снежным пластом. Цветов похрустел испорченными страницами, нашёл лист, загубленный до середины, отрезал его от чистой бумаги чертой, отступил два ряда клеток, поставил точку, после чего отложил ручку и подпёр подбородок ладонями. Похлопал ладонями по щекам, протарахтел губами короткую песенку и сказал вслух: «Нет тем, совсем не о чем писать!» Григорий раскрыл несвежий разворот и стал разбирать чёрные рукописные буквы, – обугленные трупы, скорченные в одиночных клетках тюрьмы.
   «Дождь лил тяжёлыми каплями три часа (или около того). За ним, по ярко-голубому небу проследовала семицветная радуга. После чего небо нахмурилось тучами, казалось опять пойдёт лить дождь, но вместо этого из небес на землю полился озорной солнечный свет, после чего всё в округе засветилось, заискрилось. Земля повеселела вместе с солнцем, а люди обрадовались радости природы, ведь они являются её неотъемлемой частью, от того сосуществуют с ней вместе, вот почему они обрадовались таким же образом. Вот отчего уже легче пошла тяжёлая работа у дачников, веселее пошло дело у общительных трактористов. Ведь счастье природы облагораживает людей, трудящихся вместе с ней на общее благо, вот почему никто не остался в стороне, а все радовались пробуждению природы. Надо вослед за просыпающейся после дождя травой, зверями, насекомыми птицами, домашними животными, домашней мелкой птицей, вослед бурчащим после дождя ручьям, напоённым солнцем полям радоваться солнцу».

     «О, эти карие глаза
     Две спелые черешни
     Меня пленили навсегда
     Своим печальным блеском.
     А рук изящных красота
     Откинувших ту светлу прядь —
     Движеньем нежных рук
     Я замкнут красотою в круг, —
     И я не в силах скрыться».

   «Стихотворение написано хорошо, но прозу читать смешно и противно! Думать, есть же темы, описать можно всё, нужно лишь найти объект творчества». Он поднялся из-за стола, прошёл по комнате к книжному шкафу, решив как всегда, когда не знал о чём писать, занять себя чтением. Взгляд упал на корешки книг по военной истории, и возникла книжная мысль: «Описать заставу в горах. О Таджикистане, война как она есть. Солдаты главные герои, – убийства, наркомания, нищета, дружба. Коррупция!» Он кинулся к столу, сдавил пальцами тонкое тело ручки и начал творить: «В ущелье, у холодной горной речушки стояла застава. Охраняла она Россию, до которой тысячи километров пути. В ней служили солдаты. О которых и пойдёт данное повествование. У каждого из них далеко живут родные, но они находятся здесь, чтобы защищать Родину. За мелкой речушкой – лежит враждебный берег, нацеленный вражескими глазами. На курке снайперской винтовки палец. Готовый отомстить, тем, кто мешает свершиться их преступным замыслам. Надо показать, что у врагов своя вера, свои оправдания, здесь противостояние двух миров. Застава окружена высоким забором, за которым идёт полная высокого накала жизнь солдат и офицеров. Эти люди ежесекундно борются не только с врагами за рекой, но и со спины, с неудобствами хозяйственного плана».
   Гриша подробно описывал, как пограничники служат в Таджикистане «в тяжелейших бытовых условиях», «в ситуации полной изоляции и враждебного окружения», «чутко всматриваясь в темноту, нацеленную на них смертельными стволами», «несмотря на неблагоприятную обстановку, всегда боеготовые дать надёжный отпор наркокурьерам», которые, в свою очередь «пользуются любой возможностью провести смертельное зелье в Россию», поддержанные, в свою очередь, «мощными бандитскими формированиями», «вечно оказывающими огневую поддержку при прорыве границы», отчего, в свою очередь «героически держатся под сильным напором врага солдаты и офицеры», но «в силу развала армии и коррупционности высших военных чинов не получают подкреплений», однако «простые солдаты и офицеры» всё же «добросовестно исполняют свой долг», и «отражают все попытки злобствующего врага», хотя сам при этом «несут трагически невосполнимые потери».
   Он написал много страниц такого теста, прежде чем рука писать устала, появилось чувство голода, а злость к матери улетучилась. Цветов почувствовал себя ещё лучше, когда заметил не утихшее раздражение матери, и в отличном расположении духа принял перед сном ванну, рассказывая себе, как плодотворно трудился, вопреки усталости исполнил творческий долг.
   Ночью шёл густой снег.
   В тишине крупные снежинки медленно валились с траурного неба в свет фонарей вдоль дороги.
   Плотный снег завесил дом напротив тысячами шерстяных нитей, что колыхались под ветром. Рыжей шерстью покрылись тротуары, опушились деревья вдоль проспекта. В снегопад машины прокладывали в жёлтом снегу чёрные колеи. На тротуарах поднялась пышная пена, в ней тонут ботинки ночного прохожего. Но вот тишина трескается, скребут железом по дороге уборочные машины, собирая снег в придорожные валы.
   Оранжевой ночью на проспект падает густой снег, это мелодия светлой печали.


   Глава двадцатая

   Цветов мучился в ожидании праздника.
   Нетерпение, желание быстрее выйти из дома, уйти туда, где ждут, где будет смешно, весело. Уничтожая время, он раскрыл учебник, но под прочитанными строками жило желание уехать, представление, как войдёт, как они поздороваются, как станут выпивать, будет играть музыка, – учебник упал на стол.
   Он прошёл к маме, решив сделать что-нибудь по дому.
   Зашёл к сестре, поговорил о друзьях, спросил на английском несколько вопросов, к ним вошёл отец, предложил ему денег. Цветов отказался, стесняясь брать.
   Он взглянул в гостиной на часы, пошёл к себе собираться; раскрыл дверцу шкафа, но вспомнил, что избранный свитер лежит в стиральной машине. Он пересчитал ладонью плечики с одеждой, подумал о проходивших мимо строем солдатах, и решил, что у него достойная писателя фантазия. Выдернув из строя тело свитера, он зашагал пальцами по стопке разноцветных футболок, что лежали на полке одна на другой, как корешки книг. Гриша вытянул чёрную и белую, но тут же затолкал обратно спустившимся мячом, а вытащил тёмно-синюю, с рисунками на коротких рукавах. Цветов оделся в отобранную одежду, попрощался, вышел на улицу, словно вырвался на свободу. Он шёл по дороге, и ему было радостно. Хотелось говорить, увидеть знакомые лица, смеяться, пить, танцевать, и надеяться на неожиданную встречу с девушкой, которая воплотит тоску одиночества в любовь.
   Стеснение, неприязнь к стеснению, раздражение стеснением, преодоление стеснения, и, наконец, раскрытие тела в танце, всё более и более увлекательное, которое невозможно остановить, даже задержать, которое завершится лишь истощением музыки, истечением сладкого времени. Увлекательное забытье в движении, исчезновение в музыке, счастье раскованности и единства настроения с друзьями. Подглядывание за неуклюжими движениями соседа, насмешливый разговор понимающих глаз. Мгновенное, прочувствованное, но не осознанное счастье в дружных выкриках всем известных слов песни, слаженное движение тел, и родственность, краткая влюблённость в этих людей, растворение сознания в эти короткие минуты. Лихорадочно быстрое заглатывание водки, горечь в горле, краткое напряжение ума ради творческого сочетания в тосте пожеланий, поэтичная вспышка блеснувшей мысли, ловкое опрокидывание новой рюмки и снова возвращение к музыке, в общее движение, уничтожающее, как большое чувство. Наконец, в укромном уголке песня, сплетённая разными голосами, кричащими, тихо поющими, громко тоскующими, разрываемая смехом голоса, который через секунду вновь вливается в упоение единством.
   Ночное метро. Пустые лестницы переходов. Одинокие пассажиры на пустых сиденьях. Пьяная песня шумной компании, проходящей мимо, поросшей ветвями дирижирующих рук. Одинокий пьяный шатается от человека к человеку, в поисках выхода, но не разбирает ответов. Счастливая пара, слипшаяся телами, сплавленная губами. Цветов грустно улыбается. Сосед напротив в пустом вагоне с бутылкой пива, на которого нельзя не смотреть, потому что никого рядом.
   Печальные мысли об одиночестве, завершении весёлых часов, томительное желание продолжить праздник, куда-то сейчас встать, поехать, чтобы вновь встретиться, разговаривать, танцевать, петь, искать глазами.
   Утешает знание неизбежного возвращения тоски от однообразного движения, потому необходима цель, интересная работа, которая займёт жизнь.
   Ночью наступила оттепель, в тишине слышно бульканье падающих в лужу капель. В доме редкие огни в окнах, под робкими ногами скользкие бугры льда, отверстия луж. Дырявый лёд, как рваная тряпка. Нога проваливается, ботинок тонет в луже, ледяная вода согревается, ступня скользит по стельке. А на душе хорошо от тёплой ночи, тёмного двора, интересного вечера, приятной усталости.
   Тихая, тёмная квартира. На пол гостиной легла плита света из прихожей. В двери света тень Цветова снимает пальто, носками сковыривает за каблуки ботинки. На кухне с высоты руки струйка чайника наполняет горло; неловкое движение кисти – вода заливает шею, грудь, стекает ручейком под одеждой на живот. Осторожные шаги в свою комнату. Одежда валится на пол.
   Тело, как только легло на кровать, поплыло подхваченное течением, закружилось соломинкой в воронке. Ночь растворила дальнюю стену, дверь. В голове митинг пьяных мыслей кричит пить, общаться, искать глазами незнакомку, целоваться с Кристиной. По потолку, под шуршание шин, проехал светлый экран, скользнул под кровать.
   Ночное пробуждение. Шлёпают по полу босые ступни. Жажда опустошает чайник. Желание спать и невозможность заснуть. Голова в обмотках боли. Ноют ноги, спина после танцев. Луна придавила одеяло крестом рамы.
   Наконец, тяжёлое утро, необходимость идти в поликлинику, проверить зрение. Воют роем пчёлы. Во рту нерастворимый осадок кофе, похмельный запах, не смытый водой, не съеденный пищей, не стёртый зубной щёткой, не одолеваемый жвачкой, расплющенной сотни раз челюстями. Стоять тяжело, в ногах нет уверенности, ломит спину, отчего-то болит бедро, и невозможно вспомнить, где ударил. А у окошечка регистратуры очередь. В больной голове тяжёлыми камнями ворочаются выкрики регистратора, главврача, возмущённой женщины, в мозгу сыпется песком бормотанье соседей. А сознание одолевает желание выйти из ряда вон, напитать ненасытное тело живительной влагой, подставить разгорячённое лицо под свежий ветер, размять застывшие мышцы, вернуться в спасительный покой кровати.


   Глава двадцать первая

   Саша проснулся после обеда, после бессонной ночи. Теперь он часами лежал на диване, читал статьи о писателях двадцатого века, когда же однообразие пересиливало желание, просматривал сразу несколько программ по телевизору. На кухне готовил бутерброды из чёрного хлеба и розовых островов ветчины, с извилистыми, как береговая линия краями, окружённых, как пеной прибоя, нитью сала. В пышные ломти белого хлеба, в хрустящей оранжевой ограде корочки, он погружал тёмно-красные кольца копчёной колбасы в сальных снежинках. Черкасс поднимал в правой руке горячий чайник, в левой заварной чайничек, с изогнутым, как шея лебедя носиком, алхимиком смешивал в колодце насквозь красной чашки белый кипяток, зелёную заварку. Однажды от напряжения рука дрогнула, расплескав вокруг терракотовой башни прозрачный дымящийся цветок. В гостиной-кабинете он закусывал, переключал программы, улыбался радости спокойного безделья, уверенности в себе, укреплённой ночной плодотворной работой.
   Вечером пришли родители, заговорили, засуетились, позвали ужинать, заняли вопросами, разорив умиротворение. А перед сном позвонил Цветов.
   Гриша как Саша день провёл дома. Утёнок заболел гриппом, у неё поднялась высокая температура, которую не удавалось сбить. Она лежала в горячей постели в забытьи, как во сне. К её потному личику прилипли спутанные волосы, рот был приоткрыт, на алые щёки стекал капельками пот со лба. Дважды приезжали врачи, но так и не смогли привести её в чувство. Доктора выписывали лекарства, говорили, что нет никакой уверенности, и повторяли, что если она выздоровеет, возможны осложнения. Отец был на работе, мама ходила за дочерью, а Гриша обзванивал аптеки, выискивая редкое лекарство. Наконец, к вечеру, он дозвонился и поехал. Он был рад вырваться из дома, не сидеть в неподвижности не в силах ничего изменить, был рад заменить волнение движением и надеждой.
   На улице было темно, не было неба и казалось, что мир покоится в гробу. Как бледный огонь первобытных костров, фонари осветили вокруг себя круги, за границей которых была чернота и как в детстве, таинственны были горка, фигуры деревянных идолов. Но Грише детство заслонили мысли о сестре, желание скорее добраться до метро, где с рёвом раненых зверей по узким туннелям судьбы мчатся поезда, наполнившие внутренности добычей. Но поднимаясь наверх, он всё же заметил нечто.
   На парапете, освещённом мигающим светом фонаря, словно мерцающим пламенем костра, скрючившись зародышем, лежал нищий. У него была волосатая кожа на лице, раскрытый во сне рот, с темнотой внутри, чёрная борода, которую слепила в мочалку, засохшая блевотина. У его ног, на парапете стояла пустая бутылка, под головой лежал мешок. При вспышке света, под глазом появился фурункул, раскрытый язвой, с сырым мясом внутри и рваными краями кожи, словно ковыряли ножом.
   Дома всё осталось без изменений.
   Он подумал, что она может умереть.
   И простая мысль, о том, что сестра может навсегда исчезнуть, показалась ему невозможной. Он вскочил с кресла, пошёл по квартире. Цветов переходил из комнаты в комнату, смотрел телевизор, листал страницы, и только так не чувствовал страх её смерти.
   Только иногда, будто вспыхивали тлеющие угли, он на мгновение понимал, что Утёнок может умереть. Тогда появлялось не чувство жалости, но чувство отвращения, даже презрения к жизни. Тогда он высчитывал, что не может случиться в один год две смерти в семье. Неотвратимые несчастья должны как-то распределяться во времени. Новые события отвлекали мысли о смерти, но прожив в глубине сознания, отвращение к жизни вновь всплывало. Необузданное животное оживало в нём. Презрение к жизни томило до тошноты в желудке, которую хотелось выблевать в унитаз.
   Чувство возможной её смерти отдавалось в нём, словно свет костра на мокрых стенах пещеры, многократно умножаясь от знания смерти. И думалось, что и тысячи лет назад люди жили такими же чувствами, и что любовь не существует без смерти. И думалось, что эти, первобытные, основные чувства, страх смерти и любовь к живому, основа всего. Всё поверхностно, кроме смерти и любви.
   Отвращение, отвращение, как переполненность живота дрянной пищей, вонь не переваренной жизни, извергнутой нежными внутренностями обратно. Ему подумалось, что жизнь то летит по ветру редкими снежинками, то, как сейчас, сжимается до каменной плотности, которую невозможно прожить.
   Гриша входил к ней в комнату. Смотрел, как она дышит. Возвращался, включал телевизор, с которым незаметно шли часы. Неожиданно, температура чуть спала, она вся покрылась потом, и мать вызвала врача, не зная, что делать. Поздно вечером врач сказал: «Кризис преодолён, но помните, возможны осложнения. Следите, чтобы не было сквозняков. Не волнуйтесь, она медленно пойдёт на поправку». Только после этих слов мама не сдержала всхлипа, и её глаза расплакались.
   Сестра очнулась, попросила пить, снова заснула, сказав, что очень устала. Казалось, беда миновала, но Гриша, как разогнавшийся автомобиль, не мог разом остановиться. Он десятки раз включал телевизор, ходил по комнатам, брал и откладывал тетради, просматривал книги, заходил к сестре, перекидывался словами с родителями, нигде не задерживаясь надолго.
   Он позвонил Черкассу и рассказал о её болезни. Разговор отвлёк: Саша похвалился, что досрочно сдал уже два экзамена, Гриша рассказал, как они со Светой ходили на фотовыставку о старой московской архитектуре, Саша спросил, не собрались ли они ещё куда-нибудь, узнал, как поживают общие знакомые, чем занимается Кристина.
   А в конце разговора, сам не ожидая от себя, Гриша сказал, что он очень боялся смерти сестры, и думал, её смерть вслед за дедом была бы тяжелей, «словно в пещере усилилась бы отражённым эхом».


   Глава двадцать вторая

   В толстом снежном пухе, покрывшем капот автомобиля, борозды соединились у тонкого хребта.
   Черкасс набирает полный рот плотного, свежего воздуха, ощущая его мягкость и плотность нёбом и языком, словно рыхлый, воздушный снег.
   С неба, из синевы, надрезанной ветвями, по солнечному лучу искрятся снежинки в пещеру капюшона. Под ногами мягкая дорожка, в которую как в мох погружаются чёрные ботинки, оставляя планы городов. Вдруг, сквозь тонкие ветви, ему в лицо блестит монета солнца, а навстречу летит, порхая и кружась, золотая пыльца.
   Саша идёт вдоль зелёной стены гаражей. Ветер дует сбоку, с толстой снежной кровли парит снежинками. Черкасс укрывается во дворе, идёт вдоль снежного вала с него ростом, из которого торчат стрелы засыпанных кустов, но ветер гонится за ним, кидает в лицо холодные снежинки с гребня вала. Саша улыбается его упрямству. С тонких ветвей берёзы над головой вспорхнула снежная пыль, слетели две крупные снежные бабочки и сели на плечо.
   В белоснежном поле люди выбрали тёмный желоб, извивами стекающий от высотных круглых башен домов на возвышенности. В гладком снегу дырки следов в сторону и колея, проложенная лыжами. Навстречу по скользкой дорожке, отполированной до карамельного блеска, шагает малыш; меховые уши шапки крыльями хлопают по щекам, словно шапка вот-вот взлетит. Девочка в пышной куртке устала идти, села в сугроб и надулась воздушными мышцами.
   За окном кабинета, разобранным на 6 квадратов узкой рамой, масляно блестящий наст. У стекла, на ветви, протянутой рукой, лежит снег. Небо розовое, в редких сугробах облаков, с мутным пятном солнца. В кабинете горит жёлтый свет, на чёрной доске, вверху мелом, крупными буквами в две строки тема лекции. В классе мгновениями совершенная тишина и слышно как хрустит перевёрнутый лист, кто-то повернётся, невнятно зашепчет, кивнёт согласно несколько раз головой, и снова посмотрит на лектора, кто-то на первой парте наклонится записать мысль. Рассерженным шмелём зажужжал и затих нос в платке. Девушка рядом, соединив в веер растопыренные пальцы, рассматривает аккуратные белые ногти. Под монотонный голос профессора, в перекрестье рамы, над сгорбленным снегом деревом, (будто женщина, склонившись, моет голову, свесив до земли густые волосы) медленно спускаются редкие снежинки, вспыхивая искорками на солнце, – снежинки садятся, утепляют пушистым воротником карниз и пушистую ветвь.
   Под раскачивающимся светом фонаря из длинного сугроба то проступают, то погружаются в темноту завалившиеся в стороны короткие и длинные ёлки. Вдоль ёлок прохаживается, поджав ладони под мышками, продавец в тулупе. Саша почувствовал запах хвои, и вместе с ней новость, что завтра Новый год.
   В центре площади, озарённой квадратом витрин магазинов, высится огромная ель. Словно обрывки паутины, густо опутали дерево светящиеся нити. Откуда-то несётся мелодия безоглядного веселья, и кажется, под неё движутся люди на площади. Саша идёт вдоль горящих витрин, и красный, синий пламень электрических костров дрожит на его лице. Его обгоняют, идут навстречу люди, несут в руках красочные пакеты с подарками. Они садятся в красивые машины, выходят из дорогих магазинов. Они заняты собой и не замечают Сашу. Он понимает их чувство радости, довольства от удачных покупок в модных магазинах. Он улыбается их покупному счастью и уверенности в себе, но чужая радость всё же уязвляет его, – улыбка из насмешливой превращается в растерянную, когда он думает о тридцати тысячах в кармане, которые скопил к Новому году на подарки, и становится тоскливо, что нет того, чем обладают эти люди – любви, работы, денег, уверенности в себе, независимости, а взамен лишь тяжёлое одиночество.
   Саша вошёл в троллейбус, (пустые сиденья в салоне, оледенелые непрозрачные стёкла), – что-то подтолкнуло его, – он замер, предчувствуя чудо, – и ощутил замерзший мир пустого троллейбуса. Белые, залитые молоком окна, искорки огней в намороженных узорах. Сквозь морозное узорочье тёмные силуэты домов в блёстках огней, а посредине окна блестит, растопивший пейзаж, заледенелый, но прозрачный отпечаток ладони с растопыренными пальцами. Саша выдохнул стеснивший грудь воздух, и он забился белой струёй пара в голубоватой пустоте салона.
   В тёмных окнах чужих квартир мигают лампочками конусы украшенных елей.
   Поздно вечером пышными хлопьями полетел густой снег. Черкасс поднял голову; ветер спал, снежинки, в жёлтом свете фонарей закружились, поднялись вверх, завернулись в воронку, потянулись вниз, и снег косыми ручьями потёк по ветру.
   Саша остановился перед дворцом. Был виден лишь неясный силуэт подсвеченный огнями, словно на землю опустились облака.
   Он пошёл по мягкому тротуару и был благодарен за счастье идти в снегопад по старинным улицам, думать о любви, о празднике, о смысле своей жизни.
   А ночью, когда природа потеплела, разразилась зимняя гроза. Из тёмной гостиной Саша смотрел, как молочное небо сверкает вспышками света, словно в снегопад ему мигают путеводным фонариком.


   Глава двадцать третья

   – Подай мне домик под снегом, – сказал Гриша со стула, не поворачивая голову к сестре.
   – Не надо его наверх. Верхушку дедушка украшал шарами.
   – А я украшу так. Дедушка уже ничего не может украсить. Подай домик, – он обернулся к ней.
   – Нет, – она держала в ладонях, как яблоки, красный и жёлтый шар.
   Цветов молча сошёл со стула, взял с дивана повисшую на тощей верёвочке стеклянную избушку с побелённой крышей, вырос рядом с деревом, и через мгновение домик закачался, угрожая сорваться, на прогнувшейся тощей веточке ещё живого дерева.
   – Дедушка приедет, мы всё переделаем.
   – Дедушки нет, он украшать новогоднюю ёлку уже не будет. Давай сюда шары.
   – Я хочу повесить наверх.
   – А я хочу повесить, где повешу, – по словам, как по лестнице, он спустился в бесшумный подвал.
   – А я попрошу деда переделать, – подала она шары.
   – Дед уже ничего не сможет переделать, – прикрепил он алый шар, – где у нас ёлочная мишура?
   – У дедули в шкафу.
   Гриша медленно прошёл в комнату, потирая ладонью лоб, стирая головную боль. Он раскрыл дверцы шкафа, где висели ровным строем спиной к спине, истощённые без его тела, мёртвые рубашки, брюки, свитера, – сел на колени, вытащил со дна лёгкую белую коробку, – лицо его коснулось кителя, он почувствовал его запах, запах из детства, знакомый и родной. Он встал, закрыл дверцы, понёс в одной руке коробку, скользнув ладонью по лицу, словно снимал прилипшую паутину.
   – Гриша, можно я украшу мишурой снизу.
   – Принеси ножницы, разрежь верёвку, – со стула он смотрел сверху-вниз, как сестра блестящей пастью ножниц откусила жидкую нить, что дёрнулась в конвульсиях и безжизненно повисла до пола. Поднялся покров крышки, и колючие внутренности заблестели, засверкали под искусственным светом серебряные кишки. На поднятой руке повисла, дрожа, верёвка из мягких серебристых иголок, словно длинная еловая ветвь.
   – Неси это сюда.
   – Я хочу сама, Гриша! – она топнула ножкой, – почему ты делаешь?
   – Дай сюда! – я украшу наверху, ты внизу, где достанешь.
   Около полуночи вся семья провожала старый год. За столом было слишком просторно и странно тихо; за всех говорил телевизор, поддерживал разговор, требуя ответных реплик. В блюдах и тарелках покоилось слишком много праздничной еды, и взрослые видели, что привычно приготовлено ещё на одного человека. А когда зашагали первые секунды Нового Года, они поднялись, вразнобой звякнули бокалами, и пожелали, чтобы Новый Год был лучше навсегда оставшегося в прошлом.
   Гриша высидел обязательный час за столом, поддержал разговор о новогодней программе, отнёс уснувшего Утёнка в кровать, после чего ушёл в гости, как вывалился из гнезда на волю. Они встретились с Сашей под зимним дождём, в аллее, между белых скамей. Они принесли по бутылке водки, открыли гришину, поздравили друг друга, и по очереди выпили из горлышка за Новый год счастливых перемен. По дороге в квартиру одноклассника, собиравшего знакомых на торжество, они встретили компанию приятелей. Со смехом обрадовались друг другу, выпили шампанского за праздник, водки за встречу, а расставаясь, не прощались, с надеждой ожидая от новогодней ночи приятых сюрпризов.
   Когда раскрылась дверь в квартиру, веселье любимого праздника обрушилось на них; оглушительно гремела музыка, кричали голоса, знакомые много лет. Хозяин пожимал руку, принимал бутылки, обнимал, шёл между ними, похлопывая ладонями между лопаток. В тёмной гостиной их появление вызвало вой приветствий, заглушивший музыку; во мраке, освещённом мигающими гирляндами на ёлке, то обугленной, то горящей на фоне ночного окна, у стола в углу им наполняли штрафные рюмки за опоздание, они чокались, смеялись и смотрели, как толпа давно знакомых, и новых, загадочных людей, прыгала, вскидывала руки, кричала, на мгновение озарялась еловым светом, кидала в глаза алое, разгорячённое лицо, вздёрнутые руки, скривлённые в танце ноги, и вновь появлялась шевелящаяся в танце темнота. Друзья переговаривались, спрашивали о новых людях, присматривались к новым девушкам, подошли к огоньку сигареты в чёрном углу поздороваться с Полиной. К ним подходили, спрашивали, как идут дела, говорили о себе, а они стояли в темноте, у стола, всё ещё не решаясь, как купальщик у холодной воды, кинуться в эту толпу, погрузиться в веселье. Они переждали медленный танец, разбивший толпу на пары, но уже не устояли на месте, и под первые звуки знакомой песни, кинулись с разбега в разгорячённую толпу.
   Наконец, Гриша и Саша опьянели, и смогли сполна насладиться этим состоянием. Они ходили из одной комнаты в другую с бутылкой водки и стопками под неё, предлагали всем выпить, а когда кто-то отказывался, не расстраивались, и с удовольствием выпивали на двоих за встречу, в очередной раз за Новый Год, за плодородие полей, за сбытие мечт, за первое забавное, что взбредёт в голову, как орошение Сахары или мир во всём Мире. Они приходили в главную комнату, ставили любимую музыку, и беззаботно скакали под неё, развлекаясь осуждающими взглядами якобы приличных девушек, вовлекая в зажигательный танец знакомых, таких же счастливых и не зависимых, как они. Друзья собирали вокруг людей, выпивали, и шли вновь смотреть, чем занят народ в многочисленных комнатах, раскачиваясь от стены к стене и насмехаясь над своим опьянением. И это было восхитительное состояние дружбы, единения и опьянения, которое переполняло душу удовольствием жизни, не требуя исполнения никаких суетных желаний, существующих где-то в ином мире, наполненном обязанностями и насущными проблемами, общепринятыми представлениями, не имеющими никакого отношения к свободе опьянения и любви к настоящему, не имеющему цены другу. И советую всем, чувствовать эти слова такими же пьяными и сентиментальными, какими я их писал. И будьте, чёрт вас побери, сентиментальными!
   Цветов проснулся от какого-то движения, – рядом с ним, под белой простынёй, словно замерзал в сугробе, ворочался Черкасс. Мимо дивана, почёсывая лысинку, прошёл к окну хозяин, кивнув Грише головой. От хождения проснувшихся, остальные тоже начали неспеша просыпаться. После длинной ночи устало разговаривали, двигались медленно, словно были заполнены водой и боялись её расплескать. Долго умывались, широко раскрывая сонные глаза смотрелись в зеркало, вздыхали, поворачиваясь щеками. Печально улыбались друг другу, за большим столом пили чай и кофе. Звонили домой, друзьям. Из круглого мавзолея извлекали обезглавленные тела сардин, похороненных в жёлтом масле. Кроили розовый мрамор ветчины протёкший зимними ручьями. Ковырялись блестящими ложками, с налипшими песчинками, в развалинах песочного торта, как археологи в занесённых песком развалинах. Нехотя разговаривали, тихо смеялись, со вздохами смотрели в окно, где уже вечерело.
   Расходиться не хотелось.
   А у окна уже, вызывая отвращение приболевших соседей, кто-то тянет за штопор пробку из бутылки. Горлышко хлопает, и бутылка вздыхает, отлетает дымком душа. И снова пьют вино, шампанское, и праздник, мало-помалу приобретает второе дыхание.



   Часть вторая


   Глава первая

   О, это раннее утро отправления!
   Еще ночь, моросит мелкий дождь, но билеты уже куплены, и осталось время заскочить в поезд. Сон, властный полчаса назад, – отлетел! Быстрый шаг, тяжёлый рюкзак на спине, лямки жмут плечи. Короткие фразы, – кто-то злой рядом боится опоздать, сосед опаздывает докурить. Слушаешь объявление по вокзалу, не твой ли поезд отъезжает. Суета на перронах, запах пирожков, аромат дыма от кухни. Слева – в синем мундире с золотыми пуговицами уезжает проводник в дверном проходе, по перрону движутся клетки окон, по ним ступают вслед за освещёнными вагонами провожающие и машут руками. Справа – ночь и бескрайние тёмные горы города, чёрные развалины потухшего костра, в редких искорках углей. Рядом дети с папой, – подпрыгивают рюкзачки на спинах, – обгоняют нас. Руки скачут по карманам за билетом, летит по дуге искра окурка. Но у кого же, чёрт побери, билеты?!
   Успели, сидим на местах, поезд трогается, покачивается и плывёт назад платформа – путешествие в день начинается!
   Станция метро Комсомольская блестела белым мрамором, сверкала с потолка многоцветными мозаиками в узорочных рамах лепнины, светила диковинными бутонами люстр и воняла. Воняла туалетом, помойкой, немытым телом. В толпе Саша болтался, как кончик длинного хвоста ската. Он слушал разговоры и смех впереди, улыбался тому, как Миша хорошо общается со всеми, и вплыл последним под длинную крышу вокзала.
   Черкассу подумалось, что если снять уменьшенную копию этого типичного московского вокзала, в обычный зимний вечер, воплотить в макете конкретную секунду жизни, каждую мелочь: белые, в коре старой краски, раскрытые навстречу друг другу двери мужского и женского туалетов, пустую мыльницу в женском, расколотую раковину в мужском, (длинный шрам до круглой решётки слива, с вязкой сметаной слюной на зелёном перекрёстке), все-все надписи на стенах уединённых кабинок, лестницы на второй этаж, с застывшими людьми, руки, с грязью под ногтями, на жёлтом дереве блестящих перил, зал ресторана, белые грибы столов, каждую скатерть, катышки на ней, присохшее пятно, количество салфеток в вазочках на столиках, цены в меню, плохо пропечатанные названия сортов мороженного, выпавшая «к» из «бифштекс», ужинающих людей, живот беременной, с копией зародыша внутри, может быть больного, как мать, официантку, узор на её чулках, дырку над большим пальцем, прорезанную острым ногтём, скрытым заменителем кожи туфельки, крупный лифчик у поварихи, отсутствие у официантки, размер её талии, грязные трусики, запах от ног посетителя, пожелтевший воротник белой рубашки, как несут ему поднос с едой из кухни, где плавает пар над казаном плова, из облака выходит кот и шагает вдоль стальных киверов кастрюль, сколько осталось водки в бутылке двух побирушек, какая заколка в волосах кассирши, разные шнурки на ботинках дворника, плевок под занесённой метлой, у блестящей урны, со всем её содержимым; мяч влажного кома газеты, битый стакан, словно откусанный, пустой пакет сока, всё-всё до последнего окурка, до сжёванной жвачки с отпечатком дырявого зуба, отлетевшей этикетки бутылки пива, и мусор, что собирает уборщица, и что на её халате нет верхней пуговицы, и меня, со странной походкой, забрызгавшей светлые джинсы грязью, и как выводят нищего на пьяных ногах, подхватив за руки, милиционеры, и какие не форменные ботинки на ногах у одного, со складками кожи, словно волнами прилива, как двое мужчин обнимаются, похлопывают друг друга по спине, меняют сумку на цветы, какие увядшие бутоны, со слабым запахом, как его друзья смотрят на жёлтые лампочки цифр и букв, и как летит из руки ребёнка конфета на каменный пол, серую квадратную плиту, густо инкрустированную влажными следами, – то макет этот станет настоящим, очень реальным для потомков изображением этого времени.
   К нему подошла Кристина, провожаемая взглядом Жоры, спросила, отчего он уединился. Саша неожиданно честно ответил, что хотел почувствовать настроение жизни вокзала, а почувствовать это можно лишь в уединении и улыбнулся её удивлённому взгляду.
   Студенты столпились перед вагоном, хохоча разыскивая билеты, по одному проходя мимо толстой проводницы в распахнутом чёрном пальто, с неприязнью поглядывавшей на попутчиков. Они по очереди попадали в тамбур, проходили мимо закрытой двери туалета, начинавшего и замыкавшего строй жилых кабинок. Вдоль окон вела красная дорожка, слева проходы в каюты без дверей; в каждой четыре откидных полки, по две друг над другом, между ними столик под окном, занавешенным белой занавеской с рисунком синего поезда. Иван раздвинул занавеси, и за окном поехала тележка, под развалом чемоданов, которую толкал нерусский извозчик. Рядом три девушки разливали по белым стаканчикам шампанское, и чокались с соседним окном, а за стенкой им кричали женские голоса «При-ез-жай-те! При-ез-жай-те!». Через пустоту путей, по соседей платформе сплошным потоком в свете фонарей текли люди, съедая шагами секунды, за ними была видна зелёная крыша пригородного поезда.
   Ребята только разделись, раскидали по углам и верхним полкам рюкзаки, расселись по нижним полкам в двух отделениях, разговорились об отправлении, – как поезд вздрогнул, дёрнулся вперёд, качнул их головами, одобрившими начало путешествия.
   Состав медленно покатился вдоль платформы. Катя, а вслед за ней Пышка закивали кистями рук незнакомцу в кожаном пальто с красными гвоздиками. Он увидел их, поскользнулся на мёрзлой луже и стал выплясывать, ловко удерживая тело над асфальтом, в театральном свете фонаря.
   Поезд выполз на железнодорожное поле, исполосованное, как следами лыж, чёрными рельсами в белом снегу, освещённом светом фонарей. Колёса под полом стучали неравномерно, с длинными паузами между сдвоенным ударом. Один из ударов падал чуть тише, другой сильнее, словно лёгкий молоток кузнеца бил по металлу, а затем металл плющил молот молотобойца: тук-тук, тук-тук, тук-тук. Поезд проехал по перекрёсткам путей, колёса застучали чаще, перепрыгивая с рельса на рельс, состав завыл, набирая скорость, и помчался по освещённой аллее бетонных столбов.
   Восковыми свечами на холме светилась пара жилых башен. Между гранеными многоугольными башнями апельсиновым ручьём стекала пустая дорога. Под стук колёс, раскачивание вагона, из мрака проступают жёлтые решётки в домах, скользят назад кроссворды окон.
   Поезд мчался, отстукивая молотками по рельсам, ширя между горящими фасадами чёрные пустоты, вскоре поглотившие пейзаж. Саша смотрел, как за окном проплывает освещённый коридор, его силуэт, сложивший руки на перилах. Из темноты засветилась голая платформа с домиком посередине, в пятне света возник полосатый шлагбаум перед пустой просёлочной дорогой. И вновь под отражением лица, движется тёмная стена деревьев. Выключили яркий свет, и за окном по пышному снегу побежали светлые клетки окон, по гребню снежной насыпи вырос чёрный лес, над остроконечными верхушками загорелись звёзды. Лампы в коридоре вспыхнули вновь, пейзаж погас.
   Его окликнул Иван, и он прошёл в соседнее отделение, позвать к столу Лёшу с Леной, Кристину, и поселившегося с ними Жору. Катя с Наташей перенесли к ним свои вещи, сложили их в ящики под поднятыми к стене нижними лежаками, рассказывая шёпотом, что едут с какими-то кавказцами.
   Гриша выпрямил вдоль стены спину и слушал разговор Миши и Ивана о работе. Он рассеянно отвечал на вопросы Кати, где он будет сидеть, что будет есть, доставать ли к бутербродам печенье, рассеянно рассматривал, как на столе распустился цветок, – из эмалированных лепестков белых кружек, вырос гранатовый пестик бутылки, – и больно чувствовал, что ему тоже нужно работать, зарабатывать самому на жизнь, не зависеть от родителей, а в целом – определить своё будущее.
   Очередью вошли соседи, заполнив крохотную комнатушку, тесно расселись, друг напротив друга, притеснив Цветова у окна. Жора приказал Грише открывать «бино», влез в разговор о работе, с рассказом, как летом проходил в прокуратуре практику.
   Мимоходом заглядывали попутчики. Черноволосый татарчонок распахнув карие глаза, удивлённо осмотрел шумных студентов, а крупная мама, за шею направлявшая рукой его взгляд, отвернула голову и улыбнулась им золотозубым ртом. Катя недовольно прошептала о чёрных глазищах, а Иван отметил, широко улыбнувшись, катины карие глаза. Лене понравился красивый мальчик, а Кристина согласилась с ней, посмотрев через севшего между ними Жору на Черкасса. На взгляд он ответил, что мальчик вполне обычный.
   Подняли кружки, звякнули за первый стук колёс, проголодавшись, разобрали бутерброды и заговорили о работе, об учёбе, о Пскове. Кристина через Жору спросила у Саши, как он сдал сессию, и у них завязался особый разговор. Гриша, прислушиваясь к словам, морщился, прятал голову под занавеской, смотрел на своё лицо, проступавшее из темноты, на жёлтый луч, рассечённый вертикальными тенями, – промчалась встречная электричка. Лицо спряталось в раковине ладоней, – в темноте открылось ночное безбрежное поле, капельки света отделили далёкий горизонт. В их мир заглянули два черноволосых, усатых мужчины. Выждав мгновение, Пышка прошептала: «Это наши соседи». Иван предложил поменяться с девушками местами, но Цветов раздражённо заговорил, что они такие же люди как мы, и нельзя их оскорблять пренебрежением. Все заспорили. Кристина согласилась с гуманизмом Гриши, а итог подвёл Черкасс: «Они не такие как мы, потому что не умеют отвлечённо мыслить, не такие, потому что живут в замкнутом круге насущных нужд, не такие, потому что не хотят знать о мироздании то, что обязаны знать», – и явно застеснявшись высокомерных слов, предложил «ударить» по второй бутылке, снижая впечатление от страстной речи, умелым употреблением жаргонных слов. Жора попробовал завершить спор своим выводом, но он затерялся в воздухе, наполненном движением кружек, бульканьем бутылки. Саша предложил тост за увлекательные неожиданности путешествия, все с удовольствием распили, заговорили под убаюкивающий стук колёс о будущем дне.
   Цветов слушал шумный разговор, проговаривал про себя свои ответы, молча поправлял неточности, а сам удивлялся своему сонному состоянию, тогда как ещё утром мечтал смеяться, говорить со всеми, по кому он уже успел соскучиться, готовясь дома к экзаменам.
   Саша посмотрел, как Цветов разглядывает жёлтое лицо, летящее из тьмы, протирает снова и снова стёкла очков, допил вино, покружив остатки на дне, и выждав молчание разговора, под предлогом раннего подъёма предложил расходиться.
   Пока они суетились, он первым захлопнул дверь, лязгнувшую железным замком. В клозете пахло мочой и поездом. Его лицо с отколотым правым глазом отразилось в зеркале, накрыло тенью металлическую раковину. Проявилось невидимое дыхание и забилось паром. Здесь громче загрохотали колёса, сильнее качались холодные стены, и справляя нужду над металлическим унитазом, он держался за ледяную скобу поручня. Он улыбнулся, представив себя горошиной в потрясённой железной банке.
   Ночью Черкасс проснулся, залез под занавеску, бурнусом укрывшую затылок, проткнул носом подушку холодного воздуха на стекле, посмотрел в окно. Поезд замедлял ход; уезжало назад поле заснеженных гаражных крыш с земляникой ламп на согнутых стеблях, потекла пустая оранжевая дорога, пока не исчезла за раскаленной витриной магазина под темнотой дома, потянулись освещённые салоны безлюдных вагонов, покатились назад два машиниста в рубке электровоза. Под ногами сбились с чёткого ритма, застучали в разнобой колёса. Во вспышке света проплыл назад бетонный столб, стемнело, вновь во вспышке проявился и остался сзади столб. Внизу, в кругах света, потянулась назад безлюдная платформа, все реже и реже вспыхивали стройные свечи столбов. Поползло здание вокзала, в высоких освещённых арках окон тёмные фигуры людей рамами разъяты на кадры. Колоннада главного входа, над ней буквы Старая Русса, мужчина с рюкзаком за спиной и чемоданом в руке бежит по платформе, за ним женщина тянет за собой девочку. В свете фонаря овальный ледок в утоптанном снегу, как засохшая короста ссадины на локте, – состав катится плавно, всё медленнее, медленнее, внизу под окном идет женщина и машет рукой, – толчок, удар – и поезд застыл.


   Глава вторая

   Утро первым началось для Ивана, у которого на левой руке, из часов у самого уха заиграла мелодия. Он поворочался, стал медленно валиться с верхней полки, но успел прилипнуть ладонями к простыне, и встал ногами в проход между кроватями. Он осторожными касаниями пальцев уложил разобранные сном волосы в причёску, проследил мизинцем идеальную прямую пробора, взял аккуратный несессер с умывальным набором. Покачал головой столу, посредине которого, как жаба, разинув вонючую пасть, сидел запотевший пакет, высунув в потолок пёстрый язык; вулкан мусора в тумане, с яичной скорлупой, как снежной шапкой на вершине. Иван поклонился шнуркам, укоризненно взглянул на мазок присохшей грязи на лакированной чёрной коже. Между покинутыми, остывшими пароходами сапог, чокалась пустыми боками чета бутылок.
   Он подобрал их, чтоб убрать в мусорный бак, вышел в коридор, где чуть не столкнулся с молодым человеком в очках, пропустившим его вперёд. В приоткрытую дверь он заметил, как беззащитно спит Кристина: на спине, открыв лицо, положив руки вдоль тела.
   Медленно пролетал над светлым лесом, потом над чистым белым полем, на краю которого росли две, почти сросшиеся рощицы, за которыми спали два овальных пруда с тёмной водой, сейчас как веками, закрытыми белым льдом. С другого берега росли невысокие густые кустики. Между прудами поднималась прямая дорога, которая затем круто спускалась вниз, в ложбинку, которую один за другим перегораживали два кирпичных дома, от которых дорога спускалась в овраг, но вновь поднималась на круглый холмик.
   Удивительно чувство покоя, от простого соседства с красотой, которая есть.
   Иван вернулся бодрый, подошёл к Жоре, чьё лицо из белых простынь алело помидором из снега. Он нежно забормотал пальчиками за ушком Жоры. Тот сморщил лицо. Он легонько щёлкнул его в лоб, сказал: «Прокуратура ждёт, Жорик», потряс его за плечо. Жора открыл один глаз, посмотрел на счастливого Ивана, вновь поморщился, спросил шёпотом: «Уже Псков?» «Через полчаса». «Через полчаса!», – оба глаза раскрылись на мгновение, и тут же захлопнулись, – «разбуди через двадцать минут». Но Иван защекотал его пятки, мгновенно дёрнувшиеся под одеяло, отобрал подушку, под которой спряталась рыжая голова с колючками волос, и наконец Жора сел, ссутулившись под потолком, как куколка, обернувшись одеялом.
   Когда проснулся Цветов, он сразу взглянул в стекло, иссечённое полосками дождя, – уже рассвело, поезд мчался пасмурным утром мимо оснеженного елового леса.
   Первые же секунды нового дня пробуждали, вдохновляли. Гриша лежал, и с радостью, весельем, неизвестно от куда возникшими, слушал ритмичную музыку, кем-то включённого радио, недовольные басовитые причитания Жоры за стеной, бодрые ответы Кристины, шебуршание пакетов наверху, словно шелест листвы в аллее под сильным ветром, бормотание мужского разговора за стеной, сдвоенный стук колёс поезда, подрагивание стола, металлическую дрожь ложек в кружках. Он с необъяснимым счастьем смотрел влево, на склонённую голову Саши над ботинками, над собой, на бордовое дно кровати и синие носки под чёрными джинсами Миши, которые по очереди раскачивались, словно шли по дороге. В проходе видел спину Ивана в широком чёрном свитере, его русый затылок, кончики волос прицепившиеся к шарфу свитера, улыбку Кристины, мелькнувшей в проходе жёлтыми волосами. Он вдыхал ослабевший аромат своих духов с футболки, чистого постельного белья, неуловимый, но в своей основе дымный воздух поезда, гниющие отходы из пакета с отбросами, запах красного вина, – этот щекочущий ноздри букет, чуть отдающий холодным металлом кружки и вяжущим пробки.
   Вспомнилась ночь. Как он просыпался от толчков состава, смотрел в окно, на освещённые здания вокзалов, заснеженные платформы, редких одиноких пассажиров спешащих под окнами. Как хотелось выйти, постоять хоть пять минут в незнакомом городе, увидеть привокзальную площадь, но не было сил выбраться из тёплого одеяла. Вспомнилось с благодарностью, как под топот колёс они негромко разговаривали с Иваном, глядя, как свет скользит по столу, по потолку, стекает по стене и вновь возникает на потолке.
   И умываясь в бодрящем холоде тамбура, и завтракая в тесноте бутербродами с чаем, и высмеивая лекции Жоры, и призывая сейчас же, на станции узнать дорогу в Печоры и Изборск, и разыскивая в памяти название гостиницы, и удивляясь обилию церквей, и собирая вещи в рюкзак, и сдавая кучу белья проводнице, и разглядывая через мокрое стекло мелькавшие дома и машины, и в молчании проходя за Лёшей по коридору, Цветов был счастлив утром в дороге.
   На чёрной платформе, затопленной половодьем луж с островками льда, стояло голубое здание псковского вокзала. Возвышалась двухэтажная центральная часть под треуголкой крыши, вдоль платформы тянулись одноэтажные крылья. Крупные окна в человеческий рост на каждом шаге застывали картиной с киноплёнки.
   В освещённом жёлтым светом кадре мужчина присел, лицом к зрителю, готовясь оторвать два чемодана.
   На подоконнике старуха в профиль, костлявая рука подносит ко рту обрывок хлеба. В глубине кадра светится панно расписания, подняв голову, чешет затылок Иван, Гриша, ссутулив плечи, видимо пишет.
   Групповой портрет: Наташа стоит боком к нам, смотрит на Жоржа, он к нам спиной, отвернул от неё голову к Кристине, она к нему боком, лицом к Саше. На фоне светлого окна дальней стены, лицами в город Миша и Катя, между их головами видна серая шляпа, на узенькой ленте лба.
   Лена и Алексей лицом к лицу, но их укрывает размашистый взмах милицейской шинели вдоль мокрого стекла.
   Студенты брели по половодью, пуская по лужам рябь, глухо ругали дождь, протыкавший шапки, осевший на одежде каплями, впитавшийся влажными пятнами.
   Слева в два ряда построились чёрные рядовые деревья, до середины засыпанные обгоревшим снегом. Между ними текла водой по льду дорожка к глухой стене кирпичного здания. По дорожке, между пепельных снежных валов, как по дну рва брела женщина с блестящим ведром, собирая сулицей мусор.
   В мелком озере площади чёрными колёсами стоял жёлтый автобус с туманными прямоугольниками окон, очерченными резиновым контуром. За ним укрылись ещё несколько автобусов, на фоне трёхэтажного жёлтого дома, перед которым бежали по снегу почерневшие от горя буйные сумасшедшие деревья.
   Справа под длинной крышей спряталась очередь людей.
   Тоскливо смотреть на молчаливую толпу.
   Рядом, пока не с ними, стоял шумный кружок студентов.
   Один из автобусов зарычал, стал боком подъезжать к остановке, ворочая колёсами, как гребными винтами, поднимая грязно-зелёные волны.
   Салон зарос людьми, словно мрачным лесом. В тишине, прослоенной непрерывным брюзжанием мотора, в сыром тумане ветвями шевелились руки.
   Студенты шумно толпились напротив них, у кормового окна, с радостным криком подпрыгивая на ухабах. Ребята стёрли со стекла туман, но сквозь коричневые от грязи, залитые водой окна, город открывался лишь однообразными улицами, утыканными деревьями, вдоль одноподобных фасадов.
   Саша приглядывался к псковичам, из глубины салона, словно таинственной пещеры, настороженно наблюдавших за ними.
   «Чёрт побери! Говорил, говорил же Я! Не зря приехали», – локтём Жора обрушил удар восторга в плечо Алексея, сложив гримасой его лицо.
   Автобус проезжал по мосту, быстро удаляясь от каменной крепости с башнями. Из-за крепостных стен, сложенных из серых валунов, белым размытым пятном возвышался собор: гордая белая птица в круглом гнезде. Вдоль обрыва под стеной, безбрежная под снегом лежала река Великая.
   Миша определил остановку. Они вышли на толстый бугристый лёд. Слои льда, словно изъеденная временем плита, погребли тротуар. Студенты пошли по скользким буграм дороги в натаявших лужах. От крупных капель дождя все, кроме Жоры надели шерстяные шапки. Шли осторожно, шурша подошвами по льду, скользя на скользком склоне к реке.
   Саша по просьбе Кристины рассказывал ей о городе. Он чертил через реку линии, говорил, что крепость называется Кром, это псковский Кремль. Он старше московского, укрепления возводились на протяжении веков, начало положено ещё в 12 веке, но в основном выстроены в 14—15 веках. Древний город практически весь был обнесён каменной оградой, но сейчас сохранились лишь стены Крома, Довмонтова города, а также отдельные башни и обломки стен разбросаны в разных концах, в прошлом столицы феодальной республики, очень богатого, для средних веков, города. Белоснежный собор, что возвышается над стенами, – Троицкий, – главный храм Пскова. Существующий собор выстроен в семнадцатом веке, на месте древнейшего. «Там», – Саша протянул руку, – но неожиданно для себя взбрыкнул ногами, Кристина отпрянула, и он хлопнулся в ледяную лужу. Черкасс вскочил под общий смех, попал под жалостливый взгляд Кристины, сморщился раздражавшему сочувствию и обернулся за спину. Чёрное пятно ползло по джинсам, а тёплая кожа чувствовала сырость и холод, словно жарким летом спустился во влажный погреб. Через секунды пятно под ветром сковало кожу в морозную корку.
   На берегу, у церкви, что высилась в небо, словно резной сугроб, они повернули и пошли вдоль реки, к которой спускалась глубокая тропа в высоком снегу между деревьями.
   Слева тянулся дом серых кирпичей, с тремя рядами окон задернутых рыжими занавесями и перекрещенных белыми рамами. Из снега перед окнами торчали железными прутьями кусты.
   Скользя на ледяной дорожке, промокнув под проливным дождём, ступая по лужам, они прошли до конца грязный серый дом. У Саши на ветру мертвело бедро, противно стекали по лицу дождевые капли, но он улыбался мыслям о гостинице. Он думал, что гостиница будет известно какого рода, какие обычно бывают в губернских городах, только что не «ощекатурена».
   Дверь была деревянная, с прямоугольным стеклом. Иван потянул на себя сворку светлого дерева, блестящую лаком, с хорошо видными чёрными стреловидными узорами широких досок и с прозрачного стекла со словом «ГОСТИНИЦА», написанного дугой белыми буквами, осыпалась гроздь ожидающих лиц.


   Глава третья

   Впереди лестница на второй этаж; матовые прутья под пышным тестом перил. Справа у окна из дощатой кадки росла модель пальмы. Рядом в углу из стеклянной кабинки неслось: «Тбилиси? Мура ты? Маму позови, ма-му!» Слева пустой стол на алом ковре, дальше распахнута дверца с мутным, с искусно намороженными узорами стеклом; за столиками, спинами к путешественникам сидело несколько человек: они кивали затылками и ворочали локтями, словно отмахивались от комаров. Оттуда пахло хлебом, супом, и тем особым ароматом, что исходит от пищи, если день не ел, кругом тебя обедают, а ты ещё ждёшь, когда примут заказ.
   «Что вы хотели?», – на лестнице появилась высокая, стройная женщина в коричневом обтягивающем платье. Она величественной походкой, держа прямо спину, спустилась по ступеням, пумкая на ковре каблуками чёрных туфель. При каждом шаге вздрагивала отчётливо видная в профиль её крупная, нацеленная вперёд грудь.
   Саша провинившимся ребёнком смотрел, как мнутся его ноги в блестящих ботинках, на чёрные от влаги оборки джинсов, на толпу следов на красном ворсе, и чувствовал себя неуклюжим гостем, который только вошёл в приличный дом, но уже разбил хозяйский сервиз. Гриша же прислушивался к разговорам с администратором, думая, что сейчас девять, а заселение положено производить в полдень.
   Женщина повела за собой притихшую группу на второй этаж, покачивая обтянутым шерстью телом, предложила за столом заполнить заявления о вселении. По их просьбе забормотал необходимый приятель-телевизор.
   У Черкасса и Цветова, пока оформлялись документы, в душе было одно общее чувство благодарности. Крохотная радость родилась в дверях в тепло гостиницы, выросла в чистом холле, и расцвела от движений, учтивых слов администратора. Благодарность появилась и от того, что их впустили, приняли, хотя обоим было ясно, что не принять не могли, и от того, что под ногами чистый пол, и от того, что есть телефон позвонить домой, благодарность была и за вкусный запах из столовой, и за разрешение посмотреть телевизор, и за вселение раньше срока. В гостинице лишь работали как обычно, но работали после вокзальных луж, невзрачных улиц, зимнего дождя, туманного автобуса, молчаливых псковичей, ледяных дорожек, грязных наружных стен гостиницы, – потому, сжимая в кулаках ключи, они в хорошем настроении шли в номера.
   Черкасс и Фельдман в опустевшем тёмном коридоре по очереди крутили ключ в замочной амбразуре. Они садились на корточки, заглядывали внутрь через светящуюся щель в желанную комнату. Саша вспотел, ругаясь встал на колени, прицелился отмычкой ключа, как вдруг раздался хохот. Они посмотрели направо, на длинный коридор, в конце которого светилось как выход окно, – на тень пола легли пятна света распахнутых дверей, откуда доносились разговоры уже вошедших в номера друзей. Саша снова выругался, в десятый раз вставил ключ, замок мягко провернулся, после чего дверь сама распахнулась, словно пригласила войти.
   От двери напротив, у окна, стол. На лакированной столешнице графин с двумя стаканами. По стенам по кровати под синими покрывалами. От входа слева блестит бордовый шкаф, в единственной створке стоят ребята. Направо, плетёное из пластмассовых полос фиолетовое ведро. Над ним в зелёной руке трубы водопроводной, как распустившийся цветок, ракушки белой пиала. А выше, на бледно-жёлтой от цветов стене висит в стеклянном блюдце отраженье шкафа. Шаги вперёд, – и виден за столом растрескавшийся в древней белой краске подоконник, а за окном отличный вид: помойка, – ведра два ёмких в шапках грязи, а в лужах рядом тонет мусор. За сетчатой оградой воля: деревья, белый снег под ними, за ветками сереет дом: пять этажей – обычный вид. А справа, слева в снегу, за голыми деревьями отражены друг в друге похожие дома.
   Саша сел на кровать и провалился в ямку, подставил руку, – ладонь кольнул штырёк пружины, – он улыбнулся Родине.
   Они стали разбирать рюкзаки, выставлять на стол консервы, прятать в тумбочки за кроватями телесные принадлежности. Саша спросил о впечатлениях. Фельдман, по очереди вынимая из рюкзака вещи, иногда застывая в руке с консервной банкой, приостановленный тяжестью вывода, стараясь быть проницательным, сказал, что полная девушка с грустным ртом показалась ему доброй, но недалёкой; Гриша понравился, но в поезде был чем-то озабочен; Лёша с Леной нормальные, к тому же они поселились в одном номере, так что всё ясно; Иван умный и уравновешенный человек; Жора тоже умён, но утомляет активностью, кажется, неравнодушен к Кристине.
   – Сама Кристина?
   – Очень красива.
   – Катя?
   – Интересный человек.
   – То есть ты ей заинтересовался?
   – Пока рано говорить.
   – Не стесняйся, она тебе понравилась?
   – Я совсем не стесняюсь. Я вижу её второй день в жизни и мне нечего сказать.
   – Но ты обратил на неё особое внимание?
   – Если хочешь, да, обратил! Пойдём обедать!
   – Завтракать. Пойдём.


   Глава четвёртая

   В гостиничном ресторане ребята с разрешения соединили столы, а ловкий официант в два рейса доставил тарелки с едой.
   Жора сидел рядом с Кристиной, отчего-то таинственным голосом нашёптывал ей историю Пскова. Иван целился ножом и вилкой в жареную отбивную на прозрачных колёсах солёных огурцов, завязших в волнах картофельное пюре, и проговаривал, что надо бы купить карту. Жора, похрустывая изъятой с разрешения Кристины горбушкой огурчика, в ожидании пельменей говорил, что надо посетить центр древнего города, Кром, тем более что он через реку, а затем уже искать карту. «К тому же карта может быть в музейном киоске» – сказала Лена, подталкивая кончиком ножа половину отбивной на победное поле битвы тарелки Алексея. Миша предложил выйти сразу после завтрака. Жора поддержал, закрывая ладонями дымящийся холм пельменей с маслом, стекавшим лавой с вершины, от ловких вилок Гриши и Ивана, что выдернули по мешочку из теста на пробу. Но Лена, быстро взглянув на Лёшу, сказала, что им нужен час, чтоб отдохнуть и привести себя в порядок. Кристина захотела позвонить домой. Наташа грустно сказала, что час ничего не решает.
   Официант принёс стаканы с чаем, соком. Иван предложил купить в номера на вечер вина. «Водки», – оторвался от пельменей Жорж, – «если мы не будем пить каждый день водку, то простудимся». Гриша, улыбнувшись Саше, сказал, что они за, причём можно купить местной, чтоб оценить. Саша спросил, взял ли кто-нибудь магнитофон. Пышка ответила, что хотя и взяла, но не даст им с Цветовым слушать свою дурацкую музыку. А Жора забормотал к ней пальцами, призывая слушать только его кассеты. Лёша поставил стакан с чаем на стол, отчего чаинки на дне вздрогнули, всплыли в чайной воде, словно рыбки к поверхности, сказал, что они с Леной пойдут разбирать вещи.
   Грише подумалось, что хорошо бы описать этот завтрак.
   Через полтора часа, под бурчание Жоржа о семейных Л, путешественники подошли к церкви у моста.
   Из вершины крыши, наклонными скатами покрывшей белокаменный куб, высился барабан под зелёным куполом. К высоким боковым стенам пристроили приземистые приделы под горками крыш. Из покатых крыш приделов торчало по тощей башенке под вытянутым зелёным шлемом с крестом.
   «И это всё, – подумалось Грише, – каменная изба с пристроенными сараями.
   Ничего больше.
   Но в этом видно много больше! В этих формах времени записана культура вымерших людей, воплощён их мир. В этом распростёртом по земле храме, с пристроенными церквями, практичность, любовь к удобству псковичей, но снова и снова устремлённость в пустоту ради красоты идеи».
   Гриша пошёл к реке, рассматривая церковь сбоку. Он проваливался в высокий снег, что поднимал джинсы, сыпался внутрь ботинок, где обжигал холодом и таял.
   Рядом с церковью, между деревьев он увидел тропу, что стекала по берегу в реку и пробиралась в высоком снегу через Великую к крепости. Поспорив, они решили идти по реке, увидев чёрточки людей, пересекавших её застывшее русло.
   С речного льда Гриша обернулся на церковь. Он увидел, что не только храм, как резной сугроб, стремится вверх, но и выступающие длинными бочками из стен алтарные апсиды, подчинены возвышенному замыслу; между двух низких боковых выступов, возвышается срединный, сужается кверху, скаты крыши подпирают барабан, что тянется в небо за стальным крестом.
   Черкасс стоял рядом и в удивлении смотрел, как церковь, скучная с земли, вознесена берегом, преображена в стройное творение, простое как природа.
   Саша представил себя лежащим в санях длинного обоза. Пахло конским навозом, – он прятал нос в овчинном вороте, выдыхал клубы пара, у левого глаза вздрагивали заиндевелые волоски меховой опушки, слушал, как всхрапывают кони, монотонно топочут копыта, скрипят полозья. В снежных волнах плыли бревенчатые избы, кораблями вздымались на волне белёные церкви.
   Тропа пересекла Великую, но у самой крепости потекла вдоль по реке. Жора оглядывался назад, кричал, что следовало идти по мосту. Иван, единственный с фотоаппаратом, выходил из строя в снег, ловил мгновение в кадр. К нему подходили, чёрными перчатками чертили, что нужно снять, советовали, как лучше сесть, куда смотреть. Иван терпеливо молчал, но иногда с подозрительной улыбочкой отвечал, что непременно учтёт замечания взыскательной публики.
   А средневековая крепость всё чётче выступала над ними из густого воздуха. По неровному снежному обрыву с тощими деревцами и голыми кустами тянулись толстые стены с башнями, сложенные из крупных серых камней. Из-за верков крепости возвышались белокаменные стены Троицкого собора, на зелёной крыше стояли пять глав на высоких барабанах. Четыре зелёных купола квадратом защищали центральную золотую луковицу, светившую в пасмурном небе. Гриша представил дружину суровых богатырей вкруг золотого шлема князя.
   Обрыв крепостного плато охранялся стройным башенным костром под высоким шатром. От него по склону стена длинными ступенями спускалась к круглой башне. В приземистой толстой башне были прорезаны тёмные бойницы, и Грише казалось, что вот-вот покажется жерло древней пищали, грохнет, окутает стены чёрным пороховым дымом, и через реку полетит, гудя в полёте, раскалённое ядро.
   Жора подобрался к толстой стене, подпрыгнул, заглядывая внутрь амбразуры. Отступив шаг, он прыгнул на стену, пытаясь зацепиться за камень, но сорвался в снег. Ругаясь и сбивая перчаткой пыль он сказал, что надо идти внутрь, полазить по крепости, посмотреть собор, а не болтаться вдоль берега.
   Саша первым увидел, что толстая башня стоит на мысу; от реки Великой отделяется протока, и огибает мыс. От башни поднимается ступенями каменный переход, к высокой стене, что по гребню обрыва перегородила полуостров, вспыхнув на углах стройными кострами.
   Через узкую протоку пасмурное небо крепила башня без крыши, с провалом буквой V. Рядом деревья, среди них женщина выгуливает пепельного пуделя. За деревьями расходятся две улицы, соединённые жёлтым пятиэтажным домом. За его чёрной крышей блестит белым металлом купол с крестом. Из низких домов улицы выступает ещё одна церковь.
   Они по очереди вышли вслед за Черкассом, и каждый из них в своей мере, увидев таинственный город, ощутил чувство открытия необычайного, почувствовал себя первопроходцем, капитаном кругосветной экспедиции, первооткрывателем в далёкой стране.
   Студенты перешли протоку, которую Жора определил как реку Пскова. Ребята стали карабкаться по склону, цепляясь за гнилые стебли, торчавшие из снега, но обрывались, соскальзывали в сугробы, оставляя весенние царапины земли. Наконец, парни по очереди забрались на берег, вытянули за руки девушек. Гриша стоял над обрывом, представляя себя завоевателем, прорвавшимся за первую линию укреплений. Он старался представить, на кого же похожа толстая башня, соединённая стенным переходом с крепостной стеной. Саше башня представилась дородной купчихой, севшей на снег в пышных платьях.
   Между мокрых стволов деревьев Жора прокладывал громадными ботинками ямскую дорогу. Остальные шли гуськом, попадая в его следы. Парк между обрывом над Псковой и пятиэтажными домами сужался, как стрела главного удара, к центральной площади. Стена Крома за Псковой завершилась, они перешли по мостку и вышли на площадь. Жора стал разворачиваться, как флюгер от ветра по сторонам света, рассказывал направлениями рук план древнего Пскова Лёше с Леной и Пышке.
   Кристина подошла к Саше, спросила, над чем он задумался. Саша отвернул от Кристины губы, сложившие правую щёку морщинками, ответил, что голова привычно пуста. Она задумчиво сказала: «Я же вижу. Ты думаешь». Он резко повернулся к ней, улыбнулся, заговорил насмешливым голосом: «Понимаешь, Кристиночка, по собственной глупости представился мне вид южным торговым портом. Через площадь, снуют как катера и ялики через акваторию порта легковые машины. Квадратный кинотеатр через дорогу, как портовое сооружение. У его причала швартуется пароход автобуса, сходят на берег пассажиры. Мимо проезжает грузовой сухогруз, дымит выхлопной трубой. Мы стоим на поросшем лесом полуострове. Правительственный особняк, с белыми колоннами между высоких окон, как форт, что охранят гавань, взимает таможенные платежи, там же находятся властители города. Бред».
   Она удивлённо подняла брови и молча отошла к Жоре.


   Глава пятая

   Через овальную арку в каменной башне, сложенной из крупных камней, цепляясь подошвами за скользкий подъём, они вошли в крепость. Постояли толпой, и со смехом по очереди покатились обратно вниз. Жора кинул в Сашу снежок, что вращался в полёте, как ядро, прежде чем врезаться ему в спину, оставив след мишени. Они разделились на две армии, одна из которых защищала воротный проём, а другая поднималась по скользкой дорожке, забрасывая снежными ядрами защитников.
   Раскрасневшись, стряхивая снег смешных подвигов, они поднимались по мокрой дороге с медузами льда ко вторым воротам. На белоснежной поляне до прибрежной стены, узкой полосе вдоль стены справа, в каменном мешке убитыми зверями лежали серые фундаменты. Впереди, богатырской грудью над впалым животом возвышалась броня каменных стен. Букашками они ползли по впалому животу к мощной груди сидящего великана. На углах крепости оплавленными свечами стояли сторожевые башенки.
   Навстречу, по военному прямо держа спину шёл старик. Саше он напомнил деда Цветова, – он взглянул на Гришу и смолчал. Жора заглянул в пожилое лицо с прямым носом, сказал Ивану, что старик похож на гришиного деда.
   Гриша услышал слова Жоры, однако весёлость в нём смеялась анекдоту Миши. Затем было заворожённое восхищение под длинным сводом проездной башни, и в захабе – тесном коридоре за воротами, между двумя каменными стенами, откуда защитники с двух сторон метали стрелы во вражеских воинов. В Троицком соборе, подняв лицо, он удивлялся высоте побелённых стен, присматривался к пятнам фресок, кое-где сохранившихся на обезличенных стенах. Затем взбирался по деревянной лестнице на крепостную стену, гладил голой рукой шершавый древний валун, пытался поднять каменное ядро из пирамиды у стены. На деревянных внутренностях в каменном платье толстой башни, представлял себя псковичом времён славных осад великой истории. Смотрел щелью бойницы за реку, где у белоснежной церкви топтали снег польские паны с крыльями из серых перьев за спиной, на лошадях под яркими попонами. В белокаменных палатах семнадцатого века он покупал карту, шёл со всеми по залам музея, переговариваясь с Сашей в тишине. Они рассматривали старинные кафтаны, шитые золотым шнуром, ружья с колёсами замков, набухшую побелёнными камнями стену, перекрещенную мечами, старинные карты, чёрно-белые фотографии города. В центре одного из залов, на полу из белокаменных плит лежал восстановленный в игрушке средневековый Псков. Блестели фальшивым золотом десятки белых каменных церквей, между ними темнели деревянные домики, окружали город пояса стен с башнями. Там появилась жалость, как к человеку, к исчезнувшей навсегда уникальной роскоши города.
   На крыльце под деревянной крышей Цветов обиделся на всех, кто выбрал не его речной путь, а городскую прогулку. Злился на Ивана, который пытался объяснить ему, почему все не хотят идти как он. Смеялся над Кристиной, которая пыталась его пожалеть. Презрительно поглядывал на Наташу, которая кашляла, жаловалась, просила аптеку.
   Но только на тротуаре, нарочно отстав ото всех, лишённый чувств одинокой прогулкой, он больно почувствовал, что тот старик на дороге, не был его дедушкой. Но если бы на несколько мгновений он был, он столько бы сказал ему, он бы рассказал о себе то, что таит ото всех, сказал бы, как дедушка нужен ему, что теперь он живёт в его комнате, спит на его кровати.
   Но сильнее всего, он хотел бы лишь ещё раз увидеть его живое лицо, услышать живые слова, и заплакать от ожившей боли, что свернулась в нём калачиком.


   Глава шестая

   Студенты скользили по дорожке парка, с часовыми зверей среди деревьев. По дороге, из темноты земли, как белые грибы прорастали одна за другой церкви под куполами. Как удачливые грибники, собрав в корзинки памяти один храм, они видели другой, а от него светлел между домов третий.
   По указательному пальцу с лиловым набухшим ногтём, треснувшим посредине, с жёлтым ободком по неровному краю, они прервали погоню за церквями, улицей из домов красного кирпича вышли к стеклянной аптеке на углу. Через витрину с огромным диском таблетки, громадной зубной щёткой, гимнастическим бревном повисшей на верёвочках, Саша с Гришей смотрели на девушек у кассы, решали, что надо идти к реке, к обломкам внешних укреплений города.
   Пританцовывая на скользком тротуаре, взрывами смеха оборачивая прохожих, они шли по современным улицам, присматриваясь к вывескам кафе и ресторанов. Но за одним из перекрёстков, совершенно неожиданно, из городского шума они вышли в девятнадцатый век.
   Вдоль пустой дороги тянулись узкие тротуары. Перед двух-трёх этажными домами в заснеженных квадратах росли деревья. Здесь было тихо, Саша невольно пошёл медленнее, отдаляясь от шума неуместного разговора. Он слышал, как на соседней улице прошептала шинами машина ропоту мотора. Как стукнула над головой форточка. Наступила тишина сонного городка. Через пустую дорогу заскрипела дверь, вышел на деревянное крыльцо солдат в зелёной шинели с золотистыми пуговицами, одел двумя руками шапку из серого меха, зацокал по ступеням подкованными каблуками. Черкасс смотрел, как их одинокая группа остановилась на перекрёстке, его громко в тишине окликнул Гриша, Фельдман загрёб рукой, на мгновение оторвавшись от разговора с Катей Севела, и Саша прибавил шаг.
   Через несколько минут они уже шли по другому городу; городу длинных крыш производственных зданий, видных из-за серых стен, городу красных труб, грохочущих мимо самосвалов, вонявших клубами газов. За раскрытыми воротами по глубокой луже брели рабочие в сапогах, оттуда, из переулков кирпичных корпусов разносились мерные, ухающие удары.
   Опять пошёл дождь. Улицами жилых домов путешественники вышли к заснеженному пустырю. В углу крепостных стен стояла побелённая церковь, в глубоком снегу перед ней покосился низкий каменный крест, изрезанный славянской вязью, рядом лежали желтоватые плиты, по гладкому камню бежали вереницами человечки букв.
   Храм восхитил Гришу простотой красоты. Они встретились с Сашей глазами, и тот сказал: «Это лучшее, из всего что видели». Гриша смотрел на церковь, но не мог увидеть, как такое простое, составленное из сараев здание, может быть столь прекрасным. Он решил про себя описать это впечатление, да и вообще всё путешествие. Написать повесть, после завершения повести о боевых буднях героев-пограничников на восточных рубежах страны.
   Храм состоял из двух церквей, соединённых общей стеной; одна точно отражала другую: вперёд выступала каморка под двускатной покатой крышей, её задняя стена возвышалась, покрытая точно так же двускатной крышей, где на середине старшего корпуса стоял соразмерный объёму барабан под зелёным куполом с железным крестом. В углу, где соединялись карнизы высоких крыш, стояли две пустых арочки для колоколов. Каждую из склеенных церквей заперла арочная дверь сырых досок амбарным замком; выше, на гладкой стене темнело арочное окно, ещё выше, в белом барабане была узкая арочная щель.
   Черкасс понимал, что архитектор по сводам как по ступеням поднимает взгляд к небу, колокольными арками соединяет две одинаковые церкви, оживляет простой замысел, но не мог объяснить её сокровенной, домашней, близкой человеку светлой красоты.
   Церковь понравилась всем, они говорили о своих впечатлениях, только Мише она показалась слишком простой для искусства. Через широкую бойницу ребята пролезли в высокую башню, соединявшую в углу обрывки стен. В башне воняло мочой, в полутьме, просвеченной через бойницы, шелестел под ногами мусор, хрустело битое стекло, и глухо ругался Черкасс, наступив ногой в жидкое дерьмо. Саше казалось, он чувствует, как мерзкий запах загаженной башни копится в одежде, шарфе, шапке. Он боялся коснуться стен перчаткой, чтоб снова не измазаться, и самым первым, молча слушая шуточки Жоржа, полез на свежий воздух.
   По крутому склону, заросшему деревьями, они спустились к реке, падая, сползая на спине, поднимаясь, и сбегая в глубокий снег реки. Жора шёл предпоследним, поддерживая руку Кристины, шуточками рассказывая о незавидной удаче Саши.
   Студенты решили перейти через реку к отмеченному на карте древнему монастырю. По очереди сменяя друг друга впереди, ребята пробивали шаги в глубоком снегу, переговариваясь, о том, чего бы они сейчас поели, и взрывая тишину хохотом, что звенел по пустынной реке. Черкасс с Цветовым поспорили о фресках монастырского собора. Цветов говорил, что живописный слой погиб во время войны с немцами, Черкасс утверждал, что фрески сохранились, и даже находятся под охраной ЮНЕСКО. Никто не хотел уступать, уверенный в правоте, и одновременно тайно смущённый упорством друга.
   Вдруг впереди вскрикнула Наташа. Жора медленно пятился назад, от края двухслойной полыньи, – под тонкой коркой, пробитой подошвой, на прочном льду плескалась вода. Девушки советовали Жоре вернуться в номер, высушить потемневший от влаги ботинок. Но Жорж сложил на груди руки, покачал головой, ощущая трагизм положения, и с достоинством ответил: «Нет, я дойду. Я сильный!» Они вереницей обошли тонкий лёд и потянулись к берегу. Саша отстал, чтоб увидеть город. Вправо, над широкой белой рекой, на быках лежал автомобильный мост. Влево река поднималась вдоль застроенных домами берегов. Из пастельной листвы крыш торчала тонкая палочка трубы, распустив рваный чёрный флаг. У противоположного берега, куда тянулись наискосок его попутчики, росли густо высокие кусты, дальше белел стенами монастырь, в золотых церковных шапках.
   Вблизи стены Мирожского монастыря оказались желтоватыми, с серыми пятнами старости, не скрытыми косметикой ремонта. Цветов смотрел на возвышавшийся из-за стены алтарный выступ собора, над ним мощный барабан, под растолстевшей в талии луковицей купола. В этом соборе должны были сохраниться уникальные фрески. Гриша представлял, как он увидит разноцветный, живописный образ мира, созданный безвестным гением, или редкие пятна росписи, если прав он. Он шёл вдоль стен, расписанных откровениями приезжих, влюблённых, озлобленных, восхищённых, оскорблённых. Но деревянные клетчатые ворота под двумя белокаменными шатрами были закрыты. Они кричали, призывая возможного сторожа, но всё было тихо, пусто.


   Глава седьмая

   Намокшие под сильным дождём, девушки жаловались на голод. Ребята думали перелезть в монастырь, но Наташа в ответ громко закашляла, и они пошли по берегу к гостинице. Катя предложила поужинать в местном ресторане. Саше казалось, что нужно идти в гостиницу, греться, сушить одежду. Кристина хотела немедленно отвести Наташу в номер, а покушать можно и в ресторане при гостинице. Лена снисходительно заметила, что рестораном назвать его можно с трудом. Лёша сказал, что ей теперь нужны только дорогие японские рестораны, как «Мукден» или «Цусима». Катя ответила, что слышала об этих ресторанах, но любит корейскую кухню, потому бывает в «Ялу». Жора назидательно произнёс, что следует ходить в ночные клубы, а именно в «Золотой алмаз» или «Вафаньгоу». Саша с Мишей согласно выкрикнули, что это совсем не уютный клуб нуворишей, причём там полно людей бандитской наружности. Пышке с Катей нравился «Дикобраз», – молодёжное место с отличной музыкой, в который людей особой внешности просто не пустит охрана. Черкасс улыбнулся и предложил свернуть на улицу от реки и поискать местный «Алмазный изумруд».
   Гриша шёл с ними по обледенелым улицам, и в холодных мокрых ботинках твердели ноги. Влажный ветер пробивал куртку, телу было зябко и неприятно.
   Гриша молчал и думал, как все люди зависят от принятых в обществе ритуалов; есть в престижных ресторанах, танцевать в модных клубах, жить в роскошных номерах, – и чувствовал свою уникальность от того, что ему хорошо в обледенелом городе под дождём, и что он с удовольствием поест в ресторане при гостинице, и что лично ему важно быть здесь, видеть простую красоту сдвоенного храма, мощь Крома, важно общаться, дружить, голодать в ожидании ужина, – интересно жить, жить с целью, с целью написать повесть.
   Подходящие рестораны оказались на другом берегу, но они купили водки и вечером в гостиницу вернулись усталые, но весёлые чечёткой Черкасса на льду освещённого крыльца.
   В комнатах было холодно и дуло от окон. В трёхместном номере Гриши Жоры и Ивана свет лампы очернил пейзаж за окном. Расправили мокрые плечи на вешалках куртки. Сидя на кроватях, Иван с Гришей смотрели, как Жора стягивает за пальцы голубой мокрый носок, который растянулся длинной кишкой, а затем подпрыгнул ему в руку. На тёплой батарее повисли носки, перчатки, шапки. Выстроились, высунули меховые языки ботинки, – на блестящей мокрой коже проступили сухие пятна, обведённые соляными узорами.
   После ужина ребята расселись вокруг стола, укрепляя равнину круглыми фортами консервов и сторожевыми башнями бутылок. Пока девушки приводили себя в порядок в номерах, ребята выпили местной водки за завтрашнюю поездку в Печоры. Водка показалась ужасной, потому Алексей сбегал за мандаринами к Лене. Теперь Черкасс сдирал омытую кожуру, Цветов пропихивал обрывки, лоснившие пальцы жирным соком, в бутылку, на тарелке покачивался мандариновый флот, на блюдце раскрылся цветок мандарина. Они открыли вторую бутылку, со смехом представляя, как будут ругать их девушки, если они напьются к их приходу, проглотили водку, что оставив горячий след, упала тёплом в животы.
   Алексей стальным рогом ножа вскрывал один за другим рыбные и мясные консервы. Все говорили, смеялись, подгоняли тостами водку внутрь. Пришли девушки. Они тесно, прижимаясь друг к другу бёдрами расселись, окружили стол. Черкасс ругался с девушками, разливая им по глотку Пепси-Колы, оставляя остальное ребятам, запивать мерзкий привкус водки. Студенты о чём-то всё время говорили, смеялись, спорили. Цветов вспоминал, что раньше везде был квас, а теперь уже год его нет ни зимой ни летом. Кристина спрашивала у Саши, услышав их разговор с Иваном, что можно увидеть в Печорах, а Жора ей подробно отвечал. Один за другим, словно навещая больничную палату, спрашивали, как себя чувствует Наташа. Её оживлённое лицо мгновенно принимало томное выражение, кончики губ грустно опускались ниже, она отвечала «спасибо, неважно», кивала печальным словам головой, после чего просила подать ей кружку с чаем. Кристина рассказывала, как смешно картавит её младший брат, и когда говорит «rest room», звучит как «ест грум». Лена хвастала, какого замечательного котёнка подарил Алексей, а Наташа отвечала, что у неё на котов аллергия, начинают чесаться глаза и текут слёзы. Катя добавляла, что хотя и любит котят, собак любит больше, и у неё дома прекрасный бульдог. Жора взвыл, что «лучше всех домашние попугайчики, – и живут долго и едят мало». Иван спросил, не говорят ли умные попугайчики что-нибудь о скупости хозяина. Все стали смеяться, пересказывая друг другу, какие рахитичные попугайчики у Жоры в клетке, как они, обессиленные голодом, валятся по очереди с жердочки. Жора краснел, отвечал что они толстые, и все в ответ смеялись, представляя как попугайчики с животами, переваливаясь ходят по дну клетки. Миша рассказал, что они с Сашей узнали у администратора, что в Печоры удобнее всего добираться на автобусе, а автовокзал рядом с железнодорожным. Гриша предложил зайти в художественный музей в Поганкиных палатах. Катя вспомнила сколько прекрасных картин в Лувре, и как она встретила там русских, которые гуляли по музею за экскурсоводом как по магазину, говоря: «Халя, глянь какое зыкое платье. На шляпу, на шляпу хляди», и пачками прятали бесплатные буклеты в сумки. А Иван, быстро опьянев, скучно и долго пересказывал, что на работе ведёт дело человека, у которого выигрышная позиция, но местные суды уже несколько лет затягивают разрешение вопроса по существу.
   Но мало-помалу все стали позёвывать. Жора откинулся на постель, откуда мычал о водке. Гриша пристально смотрел, как Кристина время от времени широко раскрывала карие глаза, а веки снова складывались в узкие щёлочки. Лёша поддерживал ладонью щёку, установив локоть на столе, кивал головой, как китайский болванчик от толчков Лены. И уже ночью, так и не допив настоянную на мандариновых корках водку, разошлись по номерам.


   Глава восьмая

   – Просыпайся, просыпайся, Гриша! – рука тряслась и Цветов, сморщив под глазами кожу, чуть приоткрыл веки, сквозь мохнатые щёлочки и туман сна поглядел брезгливо: – Ну чего? – и рывком сел на кровати.
   – Дедушка, ты? Ты, ты что? Ты же умер.
   Дед пригладил как всегда аккуратно зачёсанные назад седые волосы правой ладонью, с тонкой гладкой кожей: – Ты же не спишь, значит я не умер. Если хочешь, потрогай меня, или себя ущипни, это не сон.
   Гриша пальцами потянулся к ладони деда, что лежала на одеяле, на его колене, ущипнул себя за щёку и от боли втянул воздух – «исс», и сказал: – Как же так, ты умер. Дедушка.
   Он видел, как вокруг глаз деда сложились морщинки, от какой-то растерянной улыбки, а в выцветших, светло-голубых глазах появились слёзы, – дед закусил нижнюю губу, по его красивому, растерянному лицу покатилась слеза. И от этой улыбки, и от радостных слёз Гриша понял, – он жив и потянулся к дедушке руками: – Как ты здесь? Почему?
   – Я не умер, – дедушка подушечкой большого пальца стёр под глазом единственную слезу, всё так же растерянно улыбаясь, – мне нужно было уехать.
   Открылась дверь, вошла Кристина, и Гриша сказал: – Кристина, это мой дедушка.
   Он повернулся назад, чтобы разбудить Черкасса, который спал на кровати рядом, но от волнения ударился локтём о железную стойку.
   Он проснулся, и сквозь противные слёзы, сидя на кровати, посмотрел перед собой, на белый пододеяльник, с синим ромбом одеяла. Цветов сморщился, и слёзы обидно, противно покатились из глаз, часто-часто, и он отвернулся к стене, вытирая слёзы ладонями.
   Через несколько минут, привстав на локте, Гриша оглянулся на окно – уже рассвело. Он быстро оделся в брюки и свитер, долго смотрел на спящих, не проснулись ли они, затем открыл дверь и пошёл умываться в туалет в конце коридора.


   Глава девятая

   Черкасс просыпался неохотно. Слипшиеся за ночь глаза еле раскрылись; ещё нечёткий Миша кивнул ему парой голов. Сидя на кровати Фельдман двумя руками за голенища тянул на ногу сапог, бурча: «Представляешь, так за ночь и не высохли». Саша смотрел в окно перед собой, на серое небо, что скребли чёрные ветви.
   Черкасс представил, как идёт по лужам, затопившим скользкий лёд, навстречу колет дождь, словно в лицо тычут мокрым веником, он кланяется бегущему холоду, закрывает рот перчаткой, щурит глаза. Саша скрылся под одеялом, прижалась к тёплой икре ледяная ступня.
   За его головой потекла из крана вода, постукивая каблуками, стал топтаться Фельдман, зашуршала щётка в зубной пасте, его друг что-то замычал, шлёпнулась богатая фтором пена.
   Черкасс высунул лицо. Лицо замёрзло. Он повернулся на левый бок, – к прохладной щеке прижалась холодная мочка уха, словно льдинка. Он перевернулся на спину, положил на одеяло руки, до локтя утеплённые футболкой. По коже побежали мурашки. Он сел, растирая ладони, но почувствовал, что ему становится всё холоднее и холоднее, словно открыли дверь, и сквозит морозно. «Обувь влажная?» – Ммуу, – промычал Миша заполненным ртом, побулькал в горле, и выпустив басовито точно в слив водопад сказал: – Холодные и влажные.
   Черкасс сдёрнул одеяло, прыгнул к стулу, сорвал со спинки джинсы. Стул встал на задние ножки, словно лошадь на дыбы, секунду покачался, и опрокинулся. Прыгая на левой ноге, голой ступнёй на ледяном полу, Саша чувствовал, как по правой ноге ползёт холодная штанина. Натянув джинсы, он подобрал свитер, спрятался в нём, шагнул к батарее. Ладонь пролезла в ботинок, как в звериную нору, почувствовала липкий холод. Передёргивая плечами, стирая ладони, Черкасс побрёл по пустому коридору, шаркая не пристёгнутыми ботинками, в туалет.
   На совещание собрались в большом номере. Жора, накрывшись с головой одеялом, бормотал, что будет спать. Девушки отказались ехать из-за холода, да и Наташа плохо себя чувствовала, а Лена широко зевала, прикрывая рот ладонью. Было уже около десяти, потому они быстро собрали Жоржа и голодные пошли к остановке. Подъехал автобус, с шипением прибивая к берегу мутные волны. Студенты втиснулись в толпу и прижатые друг к другу, всю дорогу до вокзала вместе подпрыгивали в ямах, хватались друг за друга на резких остановках, бормотали ругательства, и молча думали, что можно было бы погулять по Пскову, а не ехать чёрти куда. Наконец они вылезли из тисков попутчиков и побрели по воде дорожки в аллее, расправляя плечи, потягиваясь руками вверх.
   Ребята вышли к глухой стене красного кирпичного здания. На плоской крыше, в сером тумане неба стояли проволочные антенны – рогатка и крест.
   Навстречу им вдоль боковой стены брёл сутулый нищий в плаще, как жук на задних лапках.
   Перед застеклённым фасадом автовокзала, поделённым чёрной железной дверью, было поле затопленного асфальта, с архипелагом овальных остановок, где по двое-трое стояли жители. На дальнем островке сидел на складном стуле человек, а на спине кружилось колесо зонта в разноцветных пятнах, как букет полевых цветов. Дальше, у мокрых деревьев стеклянными рубками мутнели автобусы. Вправо между домов лужи топили прямую улицу. Слева, между мокрых бетонных столбов провисли провода, свистел поезд, над зелёным забором мелькали зелёные крыши вагонов.
   Проходя последним, Саша задержался на пороге, взглянул на угол. Спиной к нему, угольному цилиндру урны поклонилась старуха. На ней блестел плащ, цвета спинки коричневого таракана, и он брезгливо передёрнул плечами. Из урны она вытянула за длинное, как у страуса горло чёрную бутылку пива. «Бутылка немецкая. На деньги не обменяешь». Бутылка формой самой величественной башни Московского Кремля, Спасской, круглым дном села в лужу. Старуха плюнула в державную башню, и озираясь по сторонам склонённой к мусору головой, скрылась за кулисой.
   В зале ожидания было холодно, как на улице. Под блестящим голубым потолком гудели зарешёченные, как в тюрьме батоны ламп. Под ногами бежевый пол в узорах следов восточным ковром. Спинками к боковым стенам и стеклянной витрине зелёные деревянные стулья с откидными сиденьями, соединённые в жёсткие диваны. В глухой стене, отгородившей служебные помещения, арочные бойницы, как окошки для передач заключённым. Студенты купили льготные билеты, узнали, что Изборск лежит по дороге в Печоры, а до рейса остался час. Они молча сели на сиденья в стеклянной витрине. Алексей задремал, остальные лениво переговаривались, скучая.
   Заскрежетала пружина стальной двери; в зал вошли трое парней. На головах у всех были плоские чёрные кепки. Один был одет в синее полупальто, двое других в чёрные куртки, вышитые жёлтыми буквами New York. У одного вокруг шеи намотан красный шарф, у других горло закрывали белые водолазки. У двоих были тёмно-синие шаровары, у парня в куртке с красным шарфом зелёные. Зато на ногах у всех одинаковые белые кроссовки. У двоих выглядывали белые носки, у одного красные, под цвет шарфа.
   Они медленно пошли вдоль стен, поводя круглыми плечами. Полусогнутые руки напряжённо держали кулаки у пояса. Вошедшие присматривались к людям, долгими взглядами гнули чужие глаза в пол. Они внимательно осмотрели студентов, которые их не замечали, остановившись перед ними смотрели через стекло, иногда с улыбочками искали глаза ребят. Вдруг парни загрохотали смехом на притихший зал, показывая пальцами за окно. Мимо тащился похожий на искалеченную собаку нищий. Посмеиваясь и толкая друг друга в бока кулаками, они вышли за ним. Саша посмотрел им вслед, на широкие затылки, толстые шеи, широкие плечи, особую походку, раскачивающую плотные тела; увидел скрытую силу, что копится, чтобы в нужный момент вырваться безликим шаром ярости.
   Было скучно. Саша оглянулся, – на улице пошёл дождь. Он предложил зайти в булочную. Иван в ответ усмехнулся: «Саша явно выжидал дождливой фазы в перманентно меняющейся погоде». Алексей остался досыпать, а все вошли под дождь.
   На углу валялся опрокинутый цилиндр урны, разорённой страной лежал мусор. В луже, в разрывах падающих капель, плавал плотик фантика с кляксой российского триколора. К отмели выброшенными трупами пристали разбухшие окурки. Один из них развалился, на поверхности колыхалось пятно табака обломками кораблекрушения. Гранитной скалой возвышался кусок чёрного хлеба. К зелёной Спасской башне присосалась папироса. На берегу, к мокрому асфальту прилип газетный лист в трупных пятнах сырости, в луже утонули чёткие чёрные буквы «ПРАВДА». Отдельно лежал лоскут газеты с заголовком «Правительство предложило новую программу», дальше был рваный край и плевок.
   Двое детей шли мимо. Один прыгнул к бутылке, поднял и весело крикнул спутнику: – Смотри, это Гёссер, – ударил он в последний слог, – такой нет у меня в коллекции. У тебя тоже нет!
   – Пошли, придурок! – и старший больно ударил его ботинком под зад.
   – За что?! – вскрикнул мальчик.
   И коросту застывших мыслей Гриши, о том, что тысячи детей нищенствуют, воруют, тупеют, а негодяи богатеют, и что нужно положить этому конец, принять на государственном уровне юридические, экономические меры, разработать эффективный план борьбы с беспризорностью, пронзил этот детский крик, наполненный непониманием и обидой. Мысли о первоочередных мерах правительства рухнули, и захотелось именно сейчас сделать что-нибудь хорошее для этого мальчика.
   Но ограниченный рамками приличий он прошёл мимо.
   Но бессилие осталось.
   Холодный дождь плевался в лицо. За шиворот Саше скользнула капля, словно прошли ледяным пальцем по позвоночнику.
   В булочной, протянув возможно приличное время, хрустя хлебными палочками, путешественники почти согрелись, но вышли, под возмущёнными взглядами продавщиц.
   Толкнул в спину ветер. Щели между перчатками и рукавами заполнил влажный воздух, мгновенно замёрзла кожа ног под джинсами. В сырых ботинках холод пощипывал остывшие пальцы, что сжимались в кулаки и разжимались, скользя по влажной стельке. Ребята жались к стенам домов, от взлетавших за машинами луж, как брызг прибоя. Саша смотрелся в беззащитные окна первого этажа, на сцены подоконников за ажурными кулисами; в глиняном горшке, к папе-кактусу прирос круглый малыш; узкая ваза с букетом сухих цветов; в соседней картине стопка книг; дальше покрыв плечо розовой занавесью, сгорбив тело на сложенных руках, смотрела старуха, обмотав вокруг лба вафельное полотенце.
   Ребята встали на один из островов, окружённый лужнецким морем, продуваемый ветром со всех сторон. Они ждали дребезжащий, вонючий бензином автобус, что повезёт их в Печоры.
   Из ряда щитов лобовых стёкол выдвинулся автобус, своим чудесным явлением, приковавший к себе взгляды. Гриша не поверил чуду, подъезжавшему к ним. Ему подумалось, что он не для них, а рухлядь, в которой они поедут, как всегда опаздывает. Как на военном параде генерал украшенный орденами, восседал за прозрачным стеклом, сверкавшим как свежая монета, усатый водитель, блестели алые борта, в прямоугольниках окон светились, разобранные на пробор белоснежные занавеси. Бесшумно раскрылась дверь, как в райский чертог, в тёплый салон. И когда Григорий проходил между мягкими креслами с белоснежными наволочками на мягких подголовниках, он с болью оглядывался на свои страшные следы, протоптавшие чистую ковровую дорожку.
   Через некоторое время, согретое теплом, оживлённое беседой, приятно забурчал тихий мотор, – так сытость журчит в животе. Набрав скорость, автобус понёсся по проспекту мимо восьмиэтажных стен, проходов улиц между ними. Постепенно высота домов уменьшилась к одноэтажным домикам предместья, мелькнул щит с перечёркнутым «Псков», но ещё долго по сторонам мокрого асфальта тянулись застроенные частные владения, проросшие низкими плодовыми деревьями.
   «Зимняя природа псковской области была», – начал составлять Цветов предложение в повесть, но почувствовал неуклюжую официальность фразы: «С таким языком хочу быть писателем! Да и как описать эту удивительную дорогу из Пскова в Печоры, через древний Изборск? Как описать огромный, занесённый снегом безлюдный простор, хвойный лес без края за ним, три дерева посреди поля, развалившиеся в разные стороны, кусты у подножия, ближе к оснеженным елям стог сена под снегом, словно кулич под глазурью. Кажется, за одинокой скирдой прячется ливонец. Из под плоского, как тарелка шлема, видны шерстяные наушники подшлемника. Длинный нос. Голубые глаза. Он стоит на колене, ложе арбалета прижато к груди, стальной лук спрятался в снегу, рука в кольчужной перчатке крутит ворот. Длинный и грязный плащ, лохматый с краёв, в жирных пятнах на серой ткани, покрывает его руки, спину. На плече прожжённого плаща чёрный католический крест. На опушке, перед лапами елей конь в белой попоне с крестами на боках, восседает в кожаном троне всадник. Из железной маски во всю морду вылупились как чёрные яйца глаза лошади. Вот из леса, что тянется за границу с орденом, с треском ломая ветви в снежном облаке вырвался в поле всадник в белых одеждах, с чёрным крестом на спине, в цилиндре шлема с узкими прорезями для глаз. Конь по колено утопает в снегу, кружится на месте. Рыцарь оглядывается через плечо на дорогу. На поле вырываются один за другим восемь всадников, взрывая сугробы лошадиными копытами, подняв к небу копья скачут наискось к дороге».
   – Гриша, кажется сейчас на конях из леса выедут псковские латники биться с ливонцами, да? – сказал Саша, улыбаясь своей детской мысли.
   «Он чувствует как я. Но только он. Лёша с Жорой спят, Иван читает, Фельдман рассматривает ногти. Кроме того, даже если он видит, что я, он не сможет написать так, как я смогу. Потому я писатель».
   Автобус мчался в тишине, под равномерную, усыпляющую работу мотора мимо чёрных телеграфных столбов, соединённых провисшей проволокой. Гриша смотрел не отрываясь на снежный океан в зелёных берегах лесов.
   Из-за спины, сквозь работу мотора непрерывно ворковал женский разговор. Неразборчивый рокот слов сливался в воркованье голубей жарким днём на даче, он ребёнком лежал в кровати. Сквозь плёнку дрёмы глаза видели однообразный пейзаж снежных полей, сменявшихся заснеженными лесами, посёлками, уплывающими по снегу. В мягком кресле дорога покачивала и успокаивала Гришу, словно мать в колыбели. Он заснул.


   Глава десятая

   Автобус пересёк незримую, но явную черту, после которой они уже знали, что в Печорах. Тёплый и сонный автобус ожил, зашевелился, заговорил. То появляясь, то исчезая за крышами, засветили золотые главы монастыря.
   Пассажиры сошли в глубокую лужу на площади. В здании вокзала узнали расписание автобусов (у Ивана три пьяных мужика требовали деньги, удивлялись, что он не подавал («Парень, да ты чё? Деньги дай, парень, ты чё?», – он отдал им мелочь, за что его благодарили («Вот спасибо. Молодец, парень. Это правильно»).
   После уютного автобуса ветер насквозь продувал одежду. Шёл дождь. Голод высасывал живот. Но на витрине ресторана «Русь» наискось белело «РЕМОНТ».
   А над крышами, с тучного неба светили, словно солнца золотые купола.
   Из улицы, раскрывшей площадь, они увидели сложенную из валунов крепостную стену, из которой выступала побелённая проездная башня. В башню, надстроенную одноглавой церковью, по деревянному мосту шли тёмные толпы паломников. В центре площади стоял блестящий серебряный автобус, куда вползала разноцветными сапожками сороконожка иностранных туристов.
   Сняв шапки, студенты протопали по деревянном мосту, спеша скорее просмотреть монаший город и пообедать. Жора и Иван приостановились перекреститься. За воротами, в деревянном киоске среди икон, духовных книг, они купили открытки с видами обители.
   От ворот вдоль крепостной стены вела дорога в Михайловский собор. Саша недовольно смотрел на побелённую коробку с белокаменной лестницей, широкий барабан на плоской крыше с овальными стеклянными окнами, зелёный купол на нём – половина пасхального яйца. В дверях копошилось муравьиное стадо.
   А в соборе было тепло, светло под куполом, тихо так, что слышно шаркали ноги, и потрескивали свечи.
   Саша от входа шагнул в полутьму у стены. На полу стоял золотой подсвечник на витом стволе. Пахло горящими свечами, что тихо щёлкали, отражаясь огоньками на стекле, под которым темнела иконная доска. Он смотрел в светящуюся огоньками темноту иконы, а глазом косил на худую женщину, с впалыми щеками, с лицом, как у мумии. Он подсматривал, как она привычно шептала слова, кланялась иконе, крестилась. Но неожиданно для Саши, когда он беззащитно открыто смотрел на неё, она, почуяв его, повернула голову. Он увидел её злые ненавидящие глаза, затем она спрятала взгляд в иконе. Но страшный взор ненависти ещё смотрел ему в сердце. Черкасс постоял, выдерживая время, доказывая, что между ними ничего не произошло. Наконец с облегчением прошёл в центральную часть, освещённую куполом.
   В центре собора, под небесным светом кругом стояли друзья. Подняв головы, они показывали друг другу на роспись. Саша видел, как обходят верующие их кружок; кто-то осматривал спокойным взглядом, а кто-то из темноты у стен скакал ненавидящими взглядами, от лиц к ногам, вверх, к одежде, снова к лицу, словно его друзья обжигали зрачок. Гриша кивнул ему головой на алтарь. До потолка возвышалась золотая стена, украшенная листьями, виноградом, пухлыми тушками ангелов, поросшая богатой райской растительностью. Золотые оклады, словно руки в перстнях, скрывали лики святых и Бога. Они поморщились друг другу, обошли церковь, вышли на паперть.
   Как только друзья показались на паперти, ударили колокола. Два больших колокола отсчитывали размеренные удары, словно грачи вышагивали по пашне, а малые звенели, кричали, воробьями плескались в луже.
   Ребята отошли к мраморной балюстраде. Алексей торопил есть, но Саша просил дослушать медную музыку. Под колокольный звон они смотрели на заснеженный крутой склон, поросший соснами. Внизу, на дне воронки, сквозь стройные стволы и ветхие шатры сосен они видели круглую площадь, с колодцем посредине, вокруг которого толпились люди. Кругом площади стояли домики, белая колокольня, длинный жёлтый собор под голубыми куполами в золотых снежинках. По краю воронку окружали стены с башнями из коричневых камней. А над соборами и башнями древнерусского монастыря звенели малые колокола, под размеренные удары больших колоколов, наполняя пейзаж незабываемым.
   Они прошли обратно к воротам и стали спускаться по чистой от снега и льда деревянной лестнице, опираясь на прочные стальные перила. Гриша поднимал голову вправо, на Михайловский собор, что с высоты склона, поросшего соснами, светился белыми стенами за широкими зелёными шляпами, и казался снизу мощнее; смотрел вниз, на многолюдное дно монастыря; смотрел, как при каждом шаге с высоких ступеней вздрагивают мохнатые опахала сосен, узоры ветвей на солнечном снежном склоне, засыпанном иголками, каменная башня под пирамидальным дощатым шатром. За спиной Жора рассказывал, что спуск называется Кровавый путь, – по нему шёл раскаявшийся царь Иван Грозный и нёс на золотом блюде голову епископа Корнилия, которого заподозрил в измене и приказал обезглавить.
   Студенты сошли на чистые каменные плиты. Под оцинкованным шатром, что покоился на деревянных столбах, стоял холм булыжников. Из каменного муравейника торчали по сторонам света трубки, разливавшие родниковую воду. Кругом шатра был сточный краснокирпичный овражек, зарешёченный узорным чугуном. К каждому потоку стояла очередь с банками, кружками, бидонами. По очереди ребята подставляли под сладкую ледяную воду воронки из ладоней, черпали горстями, ловили губами струю воды, от которой скручивало нервы в зубах. Утирая руками рты, скользя мокрыми ботинками по жидкой грязи, затопившей плиты, ребята поднялись к красной церкви с окном в белокаменной раме. За ней стояла белёная стена с колоколами в каменных проходах, на крыше колокольной галлереи возвышалась мансарда для двух больших колоколов. Огораживая площадь тянулась жёлтая, как спелый осенний лист, двухэтажная стена другой церкви, из ската крыши высился ряд голубых куполов в золотых искрах. В солнечную стену вели многочисленные двери. В киотах между зарешёченными окнами темнели иконы с горящими лампадами.
   Они прошли вдоль стены. В одних дверях стальные створки были настежь распахнуты, но вход закрывала прочная деревянная решётка. Упавший квадратами на пол свет освещал штабель оранжевых свечей на столе, тёмный арочный проход в побелённой стене. Ребята решили, что здесь вход в пещеры, поговорили, и прошли дальше вдоль храма. Высокие двустворчатые ворота из тёмного металла с выпуклыми фигурками святых были затворены, висел замок. Они посмотрели, как высоко за деревьями возвышается белоснежный Михайловский собор. Долго смотрели на занесённый снегом фруктовый сад, Миша с Алексеем говорили, что ничего не ели, поря кушать, сколько можно ждать, монастырь посмотрели, ничего здесь больше нет. Когда возвращались, за решёткой, спиной, с квадратами света на шерстяной рясе стоял монах.


   Глава одиннадцатая

   – Добрый день! Здравствуйте! Будьте так любезны, скажите пожалуйста, скажите пожалуйста, – синхронно начали Гриша с Сашей, и замолчали от согласованности.
   Монах подошёл к решётке. Ему было немногим больше тридцати лет, среднего роста, полной фигуры под чёрной рясой. Лицо белое, припухлое, с тёмными выпуклыми родинками; на правой щеке две коричневые, одна выше другой, и чёрная, хорошо заметная, на жёлтом мешочке под правым глазом. Маленькой картошкой нос, светло русые волосы свисали за ушами, вылезали из-под чёрной шапки тощим хвостиком, похожим на растрёпанную верёвку. Монах степенно сложил на животе пухлые белые руки с розовыми ногтями, по очереди внимательно осмотрел гостей.
   – Скажите, а можно вообще пещеры посмотреть, – спросил Гриша, поправив не сползавшие очки.
   Монах моргнул рыжими ресницами, посмотрел карими глазами на Гришу, сказал: – А зачем?
   Никто не знал что сказать, и переглядываясь, они все сразу заговорили: – Как зачем? Интересно. Посмотреть хочется. Осмотреть памятник архитектуры. Мы интересуемся историей.
   – Вы сами откуда приехали?
   – Из Москвы. Из столицы к вам приехали.
   Он медленно отпирает замок, раскрывает решётку, говорит: – Проходите.
   Они по очереди, быстро входят, чтобы не задерживать его. Толпятся, осматривают побелённые стены с иконками, перед которыми светятся огоньки в медных корзинах лампад. Монах подходит к столу, правой ладонью покрывает оранжевые свечи, говорит: – Свечи у нас по две тысячи.
   Студенты лезут в карманы, вытаскивают мятые бумажки, Иван с Мишей отдают аккуратные купюры из кошельков.
   – В пещерах темно, практически нет освещения, без свечей легко заблудиться, – неторопливо проговаривает он, раздавая каждому по свече. – Я покажу вам пещеры, следуйте за мной.
   От этих слов они переглядываются, улыбаются, и входят следом в маленькую келью. На побелённой стене висят иконы, перед которыми на коленях стоят две паломницы. Напротив зарешёченного окна в монастырский двор, на стене две почерневшие пластины, скованные цепями тёмно-жёлтого металла. – Это вериги. Вериги – древнерусское слово, означает цепи, пластины носимые верующими людьми на теле для смирения плоти. Эти вериги созданы в шестнадцатом веке, носил их наш старец. У нас не музей, вы можете потрогать руками, – приглашающим жестом он отнимает руку от живота, протягивает пухлые пальцы, прослоенные побелённой стеной к железным пластинам. – Вес их около одиннадцати килограмм, – степенно проговаривает он слова, присматривается, как молодые люди, словно первоклассники в музее, перешёптываются, трогают холодный металл. Он кивает, они выходят из кельи, где молились, не меняя скорбной позы женщины. Он останавливается перед напольным подсвечником; по кругу золотой тарелки горят молодые длинные свечи, а рядом умирающие низкие старики. Он зажигает свою свечу, предлагает: – Зажигайте, пожалуйста свечи, – и пока они суетятся, каждый зажигает свою свечу, свечи гаснут, ребята снова подходят к подсвечнику, он спрашивает: – А вы из какой части Москвы? У нас есть братья из столицы. Двое из Тушино, один из Царицыно.
   Они вместе заговорили, торопясь ответить, что живут в разных районах, кто-то в Центре, кто-то на окраинах. Он медленно наклоняет голову словам, помолчав говорит: – Прошу вас, проходите за мной.
   По наклонному дощатому полу они арочным проходом все сходят в темноту пещер, неожиданно ступив с твёрдых досок в мягкий песок.
   – Протяжённость наших пещер составляет около пяти тысяч метров. Пещеры являются одновременно и монастырским кладбищем. Каждый инок нашего монастыря будет похоронен здесь. Сейчас в пещерах насчитывается более десяти тысяч захоронений. – Он останавливается, поворачивается к ним лицом: – В пещерах погребены тела не только монахов, но и воинов, павших при многочисленных осадах нашей обители. – Он протягивает руку с горящей между пальцев свечой вниз. Из стены проявляется в мерцающем свете твёрдая пластина. – В нашем монастыре есть захоронения не только монахов и воинов, но и людей, достойно проживших жизнь, и оставивших своё мирское монастырю. Здесь, например, – он чуть согнул тело и поднёс свечу ближе к пластине с надписями, – захоронен один из предков Александра Сергеевича Пушкина, боярин Пушкин, погибший в боевой стычке с литовцами. Думаю, вы знаете, что недалеко от Пскова находится родовое поместье поэта, Михайловское. – В ответ они закивали головами, прошли за ним следом, а Цветов зашептал Черкассу: – Нам повезло. Мы с мамой вдвоём гуляли в Киево-Печерской лавре, нам никто ничего не рассказывал.
   – Повезло. Обрати внимание, он говорит всё по памяти, и о веригах, и предке Пушкина.
   Они остались вдвоём перед поворотом, и пошли быстрее по вязкому холодному песку, прикрывая ладонями дрожащие огоньки.
   – Все пещеры вырублены в песчаной скале нашими монахами. Начало им положено ещё в конце четырнадцатого века, когда согласно преданию, преподобный Марк впервые избрал их местом молитвенного уединения. Песок со сводов осыпается, и когда вы выйдете из богомзданных пещер, то обнаружите у себя в голове мельчайшие песчинки. Не волнуйтесь, песочек у нас полезный, целебный. Многие паломники собирают его. Иногда, – он снисходительно улыбнулся, – вы можете увидеть на стенах царапины, их усилий. – Он показал пальцем в соединение пола и стены: – Здесь вы видите одно из массовых захоронений. Если вы посмотрите сквозь стекло, то увидите, несколько гробов. Запаха тления нет в пещерах, – красивым, размеренным голосом продолжал монах, посматривая, как экскурсанты по очереди заглядывают в стекло, на развалины кучи гробов. – Приезжали к нам в монастырь учёные, – он улыбнулся, – изучали тайну нетленности, – так и уезжали не с чем. Пройдёмте дальше.
   В пещерах зябко, мёрзнут руки, головы без шапок. В сырых ботинках, тонущих в холодном песке, стынут ноги. Инок идёт впереди, сворачивает в тёмные проходы, они молча следуют за ним, освещая мрак поездом света. Иногда от сквозняков, быстрых шагов у Черкасса гаснет свеча, и он зажигает её у Цветова. Монах останавливается, поднимет свечу к лицу. Из мрака проступает белое лицо, нос картошкой, родинка в набухшем веке, сосульки светлых волос, чёрная шапка:
   – Здесь находится пещерная церковь во имя Успения Пресвятой Богородицы. Сей божий храм воздвиг юрьевский священник, – немецкое название города Дерпт, а принятое в настоящее время в Эстонии Тарту, – Иоанн. Русский город Юрьев, основанный Великим князем Киевским Ярославом Мудрым в одна тысячу тридцатом году был захвачен в тринадцатом веке немецкими рыцарями, и священник Иоанн, спасая веру православную, которую притесняли латыняне, то есть католики, в одна тысяча четыреста семьдесят третьем году освятил сей древнейший храм обители. Перед смертью Иоанн принял иноческий постриг, с именем Ионы. Тело его и поныне покоится в богомзданных пещерах. Вот уже больше пятисот лет в храме этом проводятся богослужения. – Он отводит руку в сторону, из мрака блестят узоры кованой чёрной решётки. Лязгает замок, звенят цепи, бесшумно раскрываются ажурные створки. Монах зажигает свечи в высоких подсвечниках. Чёрный мрак отступает, сгущается в углах, как чёрный дым собирается под сводами, – проступает пещерная церковь. В стене напротив входа появляется вырезанная в белом камне богоматерь с младенцем на руках, – по изображению матери с сыном непрерывно течёт вода. На боковых полочках вырезанных в стене в вазочках живут цветы. – Вы видите, он показывает раскрытой ладонью на бегущую воду, – здесь большая влажность, потому нет деревянных икон, дерево быстро портится в насыщенном влагой воздухе. Вот срезанные живые цветы, – он показывает на розы в вазочках вдоль тёмной стены, – стоят неделями, а выглядят так, словно только вчера отделили от корней. В этом пещерном храме существует особая атмосфера святости. Когда идёт служба в этой церкви, это необычайное зрелище. Мерцающий свет свечей, блестящие от влаги стены, скорбные слова молитвы, – охватывает чувство присутствия в катакомбах первых христиан, вынужденных тайно совершать богослужения, ибо в те времена Церковь Христова подвергалась гонениям, и последователи учения Христа вынуждены были скрываться. Когда здесь идёт служба, это незабываемое зрелище. – Они молча постояли в мерцающем мраке, чувствуя таинственную красоту подземного храма. Монах одну за другой тушит свечи, по ступеням погружает чудесный храм во мрак прошлого.
   Закрыв кованые створки, он поворачивается к ним, складывает под животом ладони с горящей свечой, негромко проговаривает: – А как сами вы думаете о Боге? Вы верующие?
   Они мнутся с ответом, затем говорят вразнобой: – Нет, мы не верующие. То есть кто-то верит, Иван, например, но в большинстве нет. Нам интересно искусство: иконы, храмы, архитектура. Нам интересна красота, в особенности церковная архитектура.
   Он внимательно выслушивает, и так же размеренно, с краткими мгновениями тишины в конце каждого предложения, так что слышно дыхание и треск свечей, будто он старается говорить как можно лучше, медленно проговаривает:
   – Мне странно всё, что вы говорите. Вы интересуетесь оболочкой, но не видите животворящего ядра. Как если бы от яйца мы брали только скорлупу, выбросив всё остальное, то ради чего, мы, собственно, и берём яйцо.
   В ответ гости молчат. Они проходят дальше, он останавливается, подносит свечу к керамической пластине в стене, отставив мизинец, проводит по выпуклым контурам рисунка: – Эта керамическая пластина, уникальное произведение древнерусского искусства. Вы не увидите ничего подобного ни в Русском Музее, ни в Эрмитаже, ни в Историческом музее в Москве. Это керамический изразец. Мастер вырезал в мягкой глине рисунок, особым образом пластина обжигалась, и получалось вот такое произведение. На этой пластине мастер изобразил библейский сюжет. Посмотрите, – он повёл розовым ногтём по барельефу, и все склонились над пластиной, озарив свечами, – вот изображён Иисус Христос. Он несёт крест. Вы знаете, как называется эта улица? – Они промолчали, только Саша сиплым после молчания голосом произнёс «Не-ет». Монах, кивнул, сказал: – Наверно вы знаете, как называется эта стена. – В ответ они промолчали, и он с мягким упрёком в голосе сказал: – Библию вы могли и не читать, но роман писателя Михаила Булгакова «Мастер и Маргарита» читали наверное, это Стена Плача. – И они почувствовали неловкость перед ним, что не ответили на простой вопрос.
   – А вот гора, – на неё восходит Иисус Христос, может знаете, как она называется?
   – «Голгофа», – нервным голосом отвечает Саша, настигая первым слогом последний, повторяет Миша. Монах смотрит на Сашу, затем на Мишу, проговаривает: – Правильно, Голгофа. Пойдёмте дальше.
   Проходя по длинным песчаным туннелям, кое-где освещённым лампадками, где на каждом шагу в стене лежат трупы, монах заговаривает о неправедности внешнего мира: – Православная Церковь не раз делала публичные заявления о своём отношении к абортам. Но к голосу Русской Православной церкви не хотят прислушиваться. Сейчас наглядно доказано, что в результате этого акта происходит убийство. Снят документальный фильм, кажется британскими документалистами, где изнутри показана эта античеловеческая операция. На плёнке отчётливо видно, как младенец, представьте, ведь ему лишь два-три месяца, врачи говорят, это не ребёнок, а зародыш, – кричит, раскрывает рот. Это беззащитное маленькое тельце расстаётся с бессмертной душой. Происходит убийство. Ежедневно в мире происходит тысячи, задумайтесь над этой цифрой, тысячи узаконенных убийств безгрешных младенцев. Но к голосу Православной Церкви не хотят прислушиваться. Что ж, это ваша жизнь, делайте сами свой выбор. Человеку в земном мире отпущена максимальная свобода, но помните, аборт – убийство новой жизни. Родители, соглашаясь на искусственное извлечение младенца из тела матери, своими руками творят зло, убивают ребёнка, который составил бы счастье их жизни. Убийство безгрешного младенца – тяжкий грех, и грех этот не отпускается Русской Православной Церковью.
   Через несколько минут они выходят из холодных пещер, и на тёплом деревянном настиле, ребята благодарят его и прощаются. Монах соединяет белые пухлые руки под животом, наклонив голову проговаривает, переводя взгляд от одного лица к другому: «Думаю, вам нужно протоптать тропинку в божий храм. Это никогда не поздно, – великодушный Бог примет всех. Что ж, это ваша жизнь, и как вы её проживёте, вам решать. Никто за вас вашей жизни не проживёт и грехи ваши на себя не примет. – И вам всего хорошего. Да хранит вас Господь, – прощается он в ответ, и отходит к послушнику, что терпеливо ждал его у стены, сгорбив своё высокое, прямое, молодое, сильное тело, под низким, укромным сводом надёжной древней церкви.


   Глава двенадцатая

   В молчании они поднялись по лестнице из сердца монастыря. Молча прошли по мосту, под шёпоты нищенок и шарканье ног паломников, требовательно, как властные люди в дверь, стуча каблуками в дощатый настил. На площади у лужи они остановились, поглядывая друг на друга.
   «Голгофа, – просипел Миша, передразнивая Черкасса, – Голгофа. – Все засмеялись, разом заговорили: – Даже если не попадём в Изборск, я буду считать, что поездка удалась! А мы ещё и в Изборск попадём! И покушать успеем. Мы что, не едем в Изборск? Едем! А Гриша говорит, не попадём. Попадём, не волнуйся! Вы заметили, каким плавным чистым русским языком он говорил. Причём хорошо образован, и о Булгакове сказал, и историю монастыря знает, не говоря уже о библейской. Как мы опозорились, ни на один вопрос не ответили кроме Голгофы. Устроил, понимаешь, нам экзамен. Он хотел понять, что мы за люди. Я думаю, ему было просто интересно поговорить со столичными жителями, выяснить, чем мы живём. Пожалуй. Слушайте, нам направо, там говорили „Пельменная“. Чёрт побери, снова поскользнулся! Да ты вообще скользкий тип! Вот милый домик с надписью „Трактир“. Ты посмотри, какие машины у входа. Надо зайти. Ну и рожи. Да что вы выскочили, как ошпаренные. Да там бандит на бандите сидит. Ну и что, есть хочу! Извини, мы там есть не будем. А где твоя „Пельменная“? Смотрите, костёл! Сам ты костёл, это кирха! Закрыто. Жалко. И слава богу, пора есть. Теперь только проповеди пастора ещё и не хватало. А вы запомнили, как он говорил об абортах, лично я думаю, он прав. Да ладно, Цветов, ему легко говорить, он живёт, отгородившись от жизни каменными стенами. Всё это понятно, но у нас должна быть своя оценка, и я считаю, что аборт, действительно убийство. Цветов, твоя позиция делает тебе честь. Ага, только посмотрим, как ты её выдержишь, когда сам окажешься под тяжестью, под тяжестью выбора. Мне кажется, я был бы даже счастлив иметь сына. Я хотел бы его любить, заботиться о нём, покупать игрушки, воспитывать, учить жизни. Какая радость, приходя, домой видеть жену, слышать счастливый крик моего сына, играть с ним, ходить в магазины, покупать пелёнки. Конечно, были бы кое-какие трудности, но я был бы счастлив. Лишить себя счастья, идти на преступление, убить своего ребёнка из-за глупого страха перед будущим невозможно! О, Цветову пора жениться! Да, Гриша, молчал, пил как все водку, смешил девушек, и тут сразу семья, дети. Гриша, на свадьбу то позовёшь? А я буду крёстным! А я другом жениха. А я другом невесты, ха-ха! Ах, боже ж мой, не может быть! Держите меня, я падаю. Что случилось? Смотри! Кошмар! „Пельменная“ до двух. Интересно, кого же они кормят с восьми до двух. Вот и поели. Можем отправляться на автовокзал. Можем вернуться в „Трактир“. Нет, есть с бандитами невозможно. Пошли, пошли, сильнее проголодаемся, лучше покушаем в Изборске. Ага, если будет чем. А девчонки, небось, нашли отличную ресторацию, кушают. Зачем было отправляться в путешествие, чтобы сидеть в гостинице и кушать? А вы заметили, с какой ненавистью на нас смотрел народ в монастыре? Смотрели как типичные язычники. Они готовы казнить нас. Не надо преувеличивать, неприязненно смотрели лишь несколько человек. Да, Иван, несколько человек, но почему они смотрят на нас неприязненно, что мы сделали, мы просто имеем свои идеалы вместо их богов. Вместо Бога. Хорошо, бога, но это не значит, что остальных людей нужно ненавидеть. Не значит. Мы для них чужие. И монахи эти, со своими советами для нас чужие. Почему же, мне показался он и образованным и воспитанным, своим человеком, конечно, иного мировоззрения. Ни хрена! Монахи живут в монастыре, в удобном мире, ограждённом оградой от житейских сложностей и желаний мира, – их углублённые искушения не то же, что моя жизнь в вечном искушении, без прочной поддержки твёрдой веры. Они думают, что живя в удобном мире, лучше меня знают Бога, потому дают советы. Но они не существуют в нашем мире, они восстанавливают наш мир из воспоминаний, а это не то же самое! Их поучения глупы, потому что из узкого мирка! Наконец, они трусы и слабаки, потому что сбежали из жизни в уютную келью, не смогли вынести того, что я выношу, потому я не собираюсь слушаться слабаков! Например, аборт. Если он удобен двум людям, если они приняли решение, надо сделать, и они обойдутся без советов сопливых слабаков! Знаешь, Жора, может он и живёт в другом мире, но его мнение о том же аборте, мне кажется справедливым. Посмотрим, Цветов, когда придётся выбирать, а не рассуждать. „Моя жизнь в вечном искушении!“ – кто же это тебя вечно искушает, Жорик? О, Стойкий Философ Жорж! Жорж де Сад! Нет, нет, Наиразвратнейший Жоржик, Сумевший Обуздать Свою Страсть! Ха-ха-ха! Смейтесь, смейтесь, жалкие плебеи, недостойные высокого слога. – Ха-ха-ха!».


   Глава тринадцатая

   В Изборске сошли молча, застёгивая куртки, пряча под шапки даже мочки ушей. Одежду продувал сырой зимний ветер, машины швыряли в лицо водяную пыль дороги. Они переправились через придорожную канаву в садик у шоссе. Между чёрных деревьев стоял памятник погибшим. Окрашенный в серебро солдат в шлеме и плащ-палатке на плечах опустил вдоль ноги ППШ. У одного сапога был отколот носок, гипсовая кость серела. Рядом вертикально возвышалась плита, с десятками фамилий, погибших при взятии деревни в 1944 году. Черкасс со Цветовым смотрели на памятник, удивляясь, как однообразная память о войне убивает прошлое, смеялись над смешными фамилиями, вместе с тем чувствуя неловкость смеха на кладбище, но главное, с каким-то растущим с каждой фамилией животным ужасом, про себя отсчитывали две сотни солдат, погибших при взятии крохотной деревеньки, одной из однообразных тысяч на пути к победе.
   Они перебежали шоссе, пошли по деревне. Залитая льдом дорожка поднималась между усадьбами к горе. На её вершине, на тёмно-синем фоне потемневшего к вечеру неба, как фараон на золотом троне над склонёнными спинами, возвышалась жёлтая круглая крепость. Под сообщения Жоры, что Изборск известен ещё с 862 года, один из древнейших городов в России, в четырнадцатом веке здесь была построена каменная крепость, которую безуспешно осаждали немцы и литовцы, они подошли к подножию горы. На склонах, в снегу лежали жёлтые камни и плиты, рассыпанных местами стен. По скользкой дорожке, хватаясь за обрывки травы, торчащие из льда, соскальзывая к подножию, они штурмовали Жеравью гору. Первым вскарабкался к проходу между стен Жора. Он собрал в горсть рассыпчатый, как крупа снег, запустил в штурмующих. Удачным выстрелом он сбил Черкасса. Жора стал забрасывать их разлетавшимися белой пылью снарядами. Осаждавшие всё же ворвались в крепость, побивая его градом снежных шаров. Жора кричал, как отважно сражаются защитники крепости с вонючими немецкими рыцарями, которые со смехом, подбивали его снарядами, подпрыгивая, уворачивались от его метких выстрелов.
   Потом, разгорячённые, они стояли в центре круглой средневековой крепости, очищали друг друга от снега, смеялись над Жорой, который хвастал, что ему не хватило сугроба, а если бы боеприпасы не закончились, они никогда бы не взяли его город. В центре заснеженной поляны стояла небольшая церковь пятнадцатого века. Стены крепости, сложенные из жёлтых камней, кое-где обвалились, стояли кривым прикусом. Шесть сильных башен без шапок сторожили тёмное небо. По высоким каменным ступеням, (толстым и скользким от бугров льда, где внутри кривой проволокой нити травы), они взобрались на стену. Внизу, у подножья горы размножились крыши домов, обнесённые деревянными заборами, проросшие деревьями. Среди чёрных крыш, к которым вели от дороги чёрные тропинками, в снежном квадрате стояла одинокая церквушка.
   Они пошли по широкой стене, спускаясь и вновь поднимаясь по склонам провалов. Перед ними открылся бескрайний океан снега. Справа, в пустыне чёрным удавом с пятнами машин лежала дорога. Но впереди, далеко-далеко, до низкой полосы чёрного леса, проросшего в вечернее небо, в сгустившихся сумерках светился снежный океан. Они, столь разные между собой, в молчании смотрели со стены в бескрайнюю тишину снега. Сначала лес, затем снежная пустыня медленно растворялись в сумерках. Будто тень наползала на белый холст, стекали чернила с горизонта картины.
   Иван взглянул на часы, они очнулись, сделали несколько снимков, решили навестить церквушку в деревне. Церквушка оказалась музеем, где на стульчике у входа сидела пожилая женщина. Она показала им витрины вдоль стен, заполненные древним оружием, посудой, дешёвыми украшениями, планами города. Несколько раскрытых старинных книг, чьи беззащитные от времени жёлтые страницы, словно сморщенные старческие ладони, были исписаны крупными буквами кириллицы.
   Саша хотел хоть как-то отблагодарить вежливую женщину, что ждала зимним вечером, безо всякой надежды, что хоть кто-то навестит отдалённый музей. Он скупил все открытки, планы, карты, которые лежали у неё на столе, положил деньги в жестяной ящик на стене «На восстановление Культурно-исторического комплекса на Жеравьей горе», и не зная, что ещё может сделать, стал благодарить её, говорить, как приятно путешественнику навестить такой уютный, чистый музей промозглым вечером.
   А Миша выяснил, что покушать в Изборске можно только в столовой, однако накануне столовую ограбили, потому неизвестно, работает ли заведение.
   Обгоняя друг друга в темноте, освещённой светом фонарей, они быстрым шагом, переходя на бег, спускались по деревенской улице к шоссе. Смеялись, представляя, что наконец покушают, удивлялись, как нарочно для них ограбили столовую, и хохотали от мысли, что и здесь не поужинают, автобус не придёт, они станут проситься переночевать к людям в дома.
   На шоссе они переглянулись, и разом сорвались с места, побежали по обочине, обгоняя друг друга, к большой витрине одноэтажной столовой. Запыхавшись, они ворвались в зал с пустыми столами и стульями.
   На стойке лежал листок, надписанный от руки «чай», «компот», «конфеты».
   До возможного по расписанию последнего автобуса, они пол часа сидели в столовой, пили компот, ели конфеты, вели неторопливый разговор, вспыхивающий смехом, от возможности заночевать в Изборске, от того, что и здесь не поели, что ресторан в Пскове может закрыться, что девчонки уже лягут спать, когда они вернутся.
   Цветов стоял у обочины мокрого шоссе. Время от времени он поднимал тёплый и влажный от дыхания шарф к носу, растягивал дно карманов кулаками в перчатках. Но жёсткий ветер в Псков пробирался под одежду, оглаживал холодными ладонями тёплое тело.
   В темноте неба показался жёлтый огонёк, стал медленно спускаться к ним. Представился тёплый автобус; он расстегнёт куртку, сядет в мягкое кресло, холодная сырость в ботинках потеплеет, согреет одеревенелые подушечки пальцев, скребущие по скользкой стельке, – но мимо промчался фургон.
   В ночи зажглась свечка, вздрагивая шагами, её понесли через чёрную комнату, но он узнал обман грузовой машины.
   Искра из темноты побежала к нему по шнуру, но мелькнули мимо мужские и женские лица.
   Гриша натянул шапку, но растянутые вязаные строки сжались, собирая тепло. Он прикрыл рот холодной перчаткой, согревая кончик носа отражённым паром. В мутных стёклах очков радужным пятном зажегся свет, но вновь промелькнул мимо.
   Он смотрел в окна домов, точками апельсинового света поднимавшихся к исчезнувшей крепости. Ему казалось, в домах тепло, казалось, автобус уже не придёт, пора проситься на постой. А как хорошо бы оказаться в гостинице, в тёплом ресторане, есть горячий суп, пить обжигающую водку, рассказывать Кристине о монастыре, о крепости Изборска, об удивительном монахе. Он отвернулся к Пскову, согревая отвердевшее лицо. За спиной закричали, он повернул голову навстречу ветру.
   Тёплой тропической ночью, к островку, затерянному в бескрайнем океане, подплывает освещённый многоэтажный лайнер. Он усыпан огнями, как новогодняя ель, от носа к мачте висят золотые лампы. Торжественный марш играет духовой оркестр в белоснежных фраках, распускаются в чёрном небе гроздья салюта, кричат счастливые пассажиры, народ на пристани, но перекрывая все звуки гудит приветственный сигнал теплохода.


   Глава четырнадцатая

   Саша лёг на спину и проснулся. Он посмотрел на белый потолок, улыбнулся головной боли, шепнул: «Миня. Миша! Фельдман!!». Черкасс скинул одеяло, взглянул на белый мешок спящего друга, поставил голые ноги на пол – и тут же выдернул, как из таза с кипятком. Затем, согревая взглядом пол, морщась головной боли, которая словно вода плескалась в чаше головы, медленно опустил ступни, выгнутые внутрь пятками. Он зашипел, заковылял к окну. Взглянул на чёрный асфальт, зелёные баки, замусоренные горками, деревья, дома за ними. В кадре окна появился серый в полосах кот, важно пошёл вдоль мусорных баков. Он стукнул в стекло, – кот стрелой улетел вперёд. Саша заковылял обратно, прикладывая ко лбу прохладную ладонь, лёг в кровать, шипя горячей ванной завернулся в одеяло.
   «Надо спать не хочу. Как вчера добирались. Дед скотина, нарочно сказал другой номер автобуса, чтоб шли по городу под дождём. Но как вчера напились! Голова болит. Великолепно посидели. Чуть не поседели. Pacta sunt servandr, – пьяный спор Ивана. Как блевал Фельдман, – упор руками в сиденье унитаза, нога за спиной выше головы держит дверь, чтоб никто не зашёл в кабинку. А Жора не донёс, инкрустировал пол в туалете. Катя Мише точно нравится. Сегодня будет бодриться, говорить, что чувствует себя отлично, поглядывать на Катю. Они друг для друга. Но Жора, – Саша ударил в подушку затылком, – как нажрался. Хватал Кристину, орал, чтоб его не трогали. Думая, что шепчет только ей, кричал шёпотом: «Кристина, пойдём со мной в номер. Я достану ключ». Поднимал её на руки, причём сам чуть не падал. Но как отличный солдат чётко выполнял команду: «Жора, выпьем водки». Выпивал, открывал душу: «Бабы это ничто! Мужская дружба – это да! Выпьем за нас, за нашу дружбу! Все девки ерунда!» После чего подсаживался к Кристине, шептал басом, крикнув, чтоб никто не подслушивал: «Кристина, пойдём со мной. Я достану ключ от номера. Ты ведь меня любишь, я знаю, ты просто стесняешься. Не стесняйся их, все они придурки, важны только мы. Тебе со мной будет хорошо», – ладонью касался спины, а она вскакивала, краснела, раздражённо говорила: «Жора, успокойся, пожалуйста». А как смахнул бутылку водки, – хорошо Иван подхватил. Какое тёмное от крови лицо, как редис было у него, когда они с Алексеем боролись на руках, установив локти на столе. Как он, проиграв Ивану, кричал, что устала рука, а так бы он его поборол.
   «Миша, Миша, ты помнишь как вчера напился», – сказал вслух Саша, – «молчит. Но пьяного Ивана никогда таким не видел: «Мы должны ввести его в рамки. Предлагаю пролонгировать вечер, ставлю на голосование». А когда Кристина ушла к себе, с ней Лена увела за собой Алексея, он кричал им в след «Pacta sunt servandr! Pacta sunt servandr!»
   Гриша вечно спорит с Иваном. Вчера он был какой-то грустный. По тому, как он осторожно подсматривал, как целуются Лена и Лёша, понятно, отчего грустный. Как ему помочь. Никак не помогу. Да и как заговорить? Здесь можно лишь отвечать на вопрос, если спросят. Я и сам то не лучше.
   Интересно, будет Жоре стыдно, что блевал?
   В русском романе нельзя употребить «блевал». Рвало – можно, блевал – нет. Но это не правильно! Между двумя словами чёткие различия схожего процесса. Жизнь, а не традиция должна определять!»
   Он вскочил с кровати, оделся, не желая будить Мишу, пошёл умываться в туалет. В жёлтом электрическом свете, под шум воды, голосившей в сток, бросал в лицо сдвоенными горстями воду, улыбался мокрому отражению в стекле, за впитавшимся туманом. (Как за летящей по ветру фатой лицо невесты в романтическом фильме). Саша яростно счищал с зубов ночной налёт, выметал изо рта пьяный запах. Соскочив, щётка уколола щёку. Чувствуя бодрость холодной воды, он разделся до пояса, не решаясь положить на грязноватый подоконник одежду, заправил в джинсы свитер и футболку, повисшие рукавами над полом. Горстями кидал на грудь ледяную воду, ручейками бегущую по телу. Растянул между руками полотенце в канат, растёр тело. Было хорошо, бодро, свежо. Он встряхнул головой, и голова закружилась, как в детстве, когда завязывали глаза, вращали на месте, после чего он шатался и ловил с закрытыми глазами игравших.
   Он звонко постучал костяшками пальцев, – дверь медленно раскрыла спину Гриши. В синем свитере и чёрных джинсах, тряпкой из полотенца он сметал крошки со стола в тарелку. Гриша обернулся голым без очков лицом, кивнул. Саша спросил о седьмой бутылке. Иван, лёжа на кровати, высунул из-под одеяла голую руку, поднял за горлышко с пола полупустую бутылку, отвернул к окну лицо, громко сглотнул. Жора спал.
   Саша с Гришей стали убирать со стола. Иван, прижав платок к носу, кончиком ножа пробивал в раковине пробку. В полной раковине плавали кусочки еды, серая пена. Вздохами утопленников пузырьки воздуха поднимались со дна. Вдруг затрубила сточная труба, и вонючий настой с шумом утек, оставив в воронке раковины рыжие кольца, серую пену, разбухшие крошки.
   За столом заказали кто богатый, кто бедный с утра завтрак. Кристина молчала, неохотно отвечала Лене. Жора ковырялся в тарелке, повесив голову. Фельдман осторожными глотками пил чай с лимоном, медленно рассказывал Кате о работе, долго подбирая нужные слова, что топтались где-то рядом, в прихожей, но медленно и робко входили гостиную, где шёл разговор. Иван ел, но мало. Гриша с Сашей и Алексей допивали водку, обсуждали с Иваном программу последнего дня. Наташа кашляла в кулак блестящий кольцами, обнимала ладонями чашку с чаем, через Катю слушала медленные слова Миши.
   Срок проживания в номерах заканчивался; был снят двухместный номер, куда кучей свалили рюкзаки. Миша и Алексей остались с девушками, ребята ушли в Псков.
   Последний день, день прощания с городом. В этот день рядом живёт печаль расставания. Ребята посмотрели церковь Петра и Павла с Буя, Драматический театр А. С. Пушкина (пожалев, что уже не успеют увидеть спектакль провинциальной труппы), двор Русиновых, белокаменные палаты Гурьева, палаты Ямского, Церковь Николы от Торга, Церковь Покрова от Торга, Солодёжню, Михайловскую башню, мощную Гремячую башню, церковь Косьмы и Дамиана с Гремячьей Горы, Церковь Богоявления с Запсковья, Образскую церковь. Проехали в Снетогорский монастырь, где одноглавый Собор Рождества Богоматери показался им похожим на Спасо-Преображенский собор Мирожского монастыря, который из-за стены они видели в первый день. Издалека, в вечереющем воздухе они увидели церковь Петра и Павла исчезнувшего Сироткина монастыря.
   Вечером, в автобусе, склонившись над дрожащей картой Пскова и пригородов, они считали, что пропустили ещё много церквей в городе, не посмотрели Спасо-Елизаровский монастырь рядом с Псковом, Крыпецкую обитель, так и не посетили знаменитый собор Ивановского монастыря, художественный музей в Поганкиных палатах, совсем не видели памятники Псковской области: крепости, монастыри, имение Пушкина.
   Гриша слушал бормотанье разговора, с тоской расставания смотрел в окно, даже не столько с полюбившимся городом, сколько с красотой, интересной жизнью, которую уже завтра заменит скучным существованием. В утешение подумалось, что он вернётся к писательскому труду, наполняющему его жизнь смыслом. И тогда, как откровение, ниоткуда возникла мысль, что всё написанное им, не сравнится ни с суровой красотой церкви Косьмы и Дамиана с Гремячьей Горы, ни с величием Троицкого собора, ни с тихой красотой Рождественского храма, ни с пещерным храмом Пресвятой Богородицы, – ни с чем, что он увидел здесь. И от этой мысли, выбившей надёжную опору жизни, он растерялся. Он стал подпирать жизнь надеждой, что сумеет переделать написанное, наберётся мастерства, напишет прекрасную повесть о Пскове…
   Надежда, поработившая ум, легко победила печаль, он забылся в разговоре и в хорошем настроении вернулся в гостиницу.
   Повесив голову над чревом рюкзака, Саша заполнял его внутренности. За спиной Цветов рассказывал о Снетогорском монастыре, сожалел, что не удалось побывать ни в художественном музее, ни в провинциальном театре. Как только Гриша сказал театр, очнулся Миша. Он спросил, любят ли они театр, сказал, что в Москве посещает театры часто, ему нравится театр у Никитских ворот, пересказал изюминки двух спектаклей, указал кассы, где билеты продаются дешевле, поведал о примерных ценах на разных сценах. Саша думал, как он устал от разговоров, представлял, как вернётся в тишину квартиры, как сидит за рабочим столом, как немного грустно и хорошо побыть наедине с собой, как он соскучился по работе, как давно не общался с Ереминым. Он поймал на себе взгляд Кристины, который затем плавно перешёл к рассказчику. Черкасс подумал, что его отстранённость становится заметной, что и Фельдман уже не рад своему длинному монологу, обжёгся злостью, что не может мечтать о доме, об одиночестве, обернулся, и оборвав повествование о классицизме Малого, предложил в Москве встретиться в театре: «Миша подберёт достойный спектакль». Разговор вспыхнул новой темой, и он забылся вместе со всеми.
   У подъезда Саша с улыбкой заглянул Кристине в лицо, снял с её плеча рюкзак: «Я поднесу?» Она покраснела, кивнула, и спрятала улыбку в темноте над рекой. Они чуть отстали, и она смеялась его смешным рассказам.



   Часть третья


   Глава первая

   Москва. Под тёмной крышей желтеют репы в стальных блюдах. Часовые мнутся на аренах света. Вереница людей в проходе, шёпот ног. Малыш: розовое лицо, сугроб шапки, пушистые снежки на верёвочках скачут по красно-жёлтым клеткам пальто. Людская пробка у эскалатора под землю. Молчанье исчерпанных тем. Расставанье: в толпе торопливое пожатие руки, лёгкий поцелуй в щёку, толчок подбородка в грудь. Глаза грусти серьёзны. Усталость возвращения. Возвращение усталости. Под буром каламбура пласты всплывают смысла. Случайный образ, – лестница под землю, – сердечной глубиной преображён в дорогу смерти. Полумёртвое горе, ожившее из глубины души, заполнившее мир, преображает путь домой в путь воспоминаний. Рядом, от толчков поезда, качаются не случая попутчики, но будущие трупы, бессмертные в моей душе. И образы живых страх вводит в смерть, они стоят в одном кругу, замкнув меня. И будущая боль, уже сейчас жива.
   По дороге домой Гриша терял одного за другим своих друзей; они вставали, прощались, уходили. И каждый из них уносил с собой частицу мира; сквозь щели сквозила пустота. И когда последним ушёл Саша, он вдруг почувствовал, что закончилась интересная жизнь; потянутся однообразные дни, смысл которых лишь в творчестве, сознании семейного долга и мечтах, вдруг найти любовь, вдруг встретиться с доходной и интересной работой.
   В доме уже не спали. В прихожей пах кофе. Раскрылась дверь ванной, – выглянула голова отца, до глаз побелённая пеной. Вспоминая позже ход событий, он понимал, что подбежала сестра, подошла мама, они расспрашивали его о поездке за завтраком, рассказывали семейные новости, – всё то, в чём он забылся и позже не мог вспомнить. А в памяти осталось только лицо папы, убелённое пеной.
   Вскоре отец уехал на работу, мама повела тёмной зимой улицей сестру в школу. Цветов остался один. Походил по комнатам, полежал на кровати, посмотрел на стол сестры, на полки, заставленные фигурками динозавров. Погладил плюшевого динозавра, что стоял в углу на задних лапах, открыв оранжевое пушистое пузо, щёлкнул в розовый нос с чёрными кружками ноздрей, улыбнулся алой пасти с тряпичными клыками, – новогодний подарок. Несколько раз загорался оживлёнными событиями экран телевизора, но не оживил покоя, не зажёг интереса, разнообразным, но удивительно точным копированием прошлых событий.
   Он лежал в горячей воде. Сугробами плавала душистая пена. Гриша гонял пушистый айсберг между ладонями и не верил, что вчера встал с больной головой, вчера видел Снетогорский монастырь, это вчера они пропустили автобус на вокзал, потому что Саша с Кристиной отстали, вчера они пили за завтраком водку, настоянную на мандариновой кожуре. Не мог поверить, что позавчера был в холодных пещерах, слушал монаха со свечой, кидался снежками в Изборске, ждал в темноте у обочины автобус, или бежал по городу под дождём в гостиницу. Он с досадой шлёпнул ладонями по воде.
   Когда пришла мама, Цветов ходил по гостиной в халате, пушил полотенцем волосы и думал, чем заполнить пустоту дня. Разобрав рюкзак, он принёс маме на кухню открытки, рассказами раскрывая рамки кадров, оживляясь воспоминаниями, ваял руками из воздуха формы храмов, чертил на скатерти обильного урожая яблок план Крома, течение реки Великой, гостиницу, смотрел, как она разматывает ножом клубок картошки, не мог увидеть образа, но говорил о монахе, как весь день они не ели, какие бескрайние снежные просторы, как скользят ледяные тротуары, не очищенные дворниками. А мама смотрела на него, иногда заглядывала в открытки, и счастливо улыбалась.
   Вернувшись в комнату, он решил сразу же писать повесть о путешествии. Он придумал название: «Путешествие в историю», и надписал его на тетрадном листе, поместив буквы названия в тесных клетках типовых тетрадей для школьных сочинений. Два часа он записывал текст, то «особым» языком, то языком, усвоенным в школе. Путаясь в мыслях, он подробно описывал отправление из Москвы, громоздил на листе стену предложений, ограждал строки частоколом восклицательных знаков и сгорбленных просителей. Через пару часов рука писать устала, и он с наслаждением перечитал творение, убирая по примеру великих писателей лишнее, сжимая текст.
   Дверь раскрыла мама, позвала, улыбаясь, к телефону: – Тебя какая-то девушка.


   Глава вторая

   – Здравствуй, Гриша, – в телефоне раздался голос, неуловимо знакомый.
   – Здравствуйте, а с кем я говорю, – проговорил он, вместе со словами узнавая Свету, с которой познакомился на занятиях по английскому, и которую неизвестно от чего недолюбливал Черкасс. Ему вспомнилось, как в последний раз они смотрели портреты кисти старых мастеров, – белые лица людей на чёрном фоне, и вспомнил её слова: «Художники знакомят меня с людьми, жившими сотни лет назад, и я узнаю их лучше, чем если бы даже дружила с ними».
   – Это Света.
   – Привет, я узнал, только сказать не успел.
   – Как поживаешь? – равнодушно спросила она.
   – Отлично. Сегодня вернулся из путешествия в Псков. Отличный город. Отлично отдохнули.
   – Понятно…
   – А ты как живёшь?
   – Хорошо… Нормально. Ты сейчас не занят?
   – Нет, а что?
   – Не хочешь пойти погулять?
   «Сейчас?! Когда ему удачно пишется? Сейчас?! Когда он вернулся в тёплую квартиру, принял горячую ванну, идти в сырость и холод?» – Появилось тягучее чувство конфеты, прилипшей к передним зубам, которую никак не удаётся сковырнуть языком, от сладости уже ноют больные зубы, и нет возможности при всех залезть в рот пальцами, убрать липкую болячку. Но рамки приличий, суженные хорошим к ней отношением, пропустили сквозь горло только:
   – С удовольствием, мы с тобой столько не виделись.
   – Может быть, ты устал, – спросила прилично Света.
   «Устал, хочу писать, сидеть в тепле!» – Нет, что ты, отлично себя чувствую.
   Цветов подошёл к короткой аллее. Она ждала его на чёрной асфальтовой дорожке, между белыми скамьями. Света была одета в чёрные, обтягивающие плотные ноги джинсы, чёрное пальто до половины бедра, чёрные сапожки. Чёрные волосы она обхватила резинкой, и они свернулись хвостиком над воротником. Она стояла к нему боком, спрятав руки в карманах пальто, ссутулив плечи, смотрела в лужу под ногами. Она улыбнулась ему снизу-вверх, они поздоровались. Они пошли рядом, и Григорий, чувствуя, какие длинные секунды молчания, спросил:
   – Как поживаешь?
   – Неважно, не очень хорошо, – сказала она и ожидающе посмотрела не него.
   Он убрал с лица волосы, поправил очки: – Понятно. А я только сегодня из Пскова приехал. Не выспался, устал немного. Мы ездили компанией из института. Девушки, ребята, ещё Саша был, ты его помнишь. Погода была противная, но время провели отлично. Можно сказать, насколько была противная погода, настолько отлично провели время. Из Пскова съездили в Печоры, Изборск. Были в Псково-Печёрском монастыре. Удивительное место. Пещерные храмы, захоронения, которым сотни лет. Местный монах показал нам пещеры. Удивительный человек, такой русской речи я сто лет не слышал. Рассказал нам о предках Пушкина, о боге, даже о преступности абортов, как убивают ребёнка, что Православная церковь считает аборты смертным грехом. А в Пскове знаешь что поражает? Сказочное обилие сохранившихся средневековых церквей! И это после двух войн, революции, целой эпохи намеренного храмов. В музей, к сожалению, не попали, говорят там неплохая коллекция картин. Тебе было бы интересно. А Кром, – это псковский Кремль, – удивительное место. Иногда, ты себя реально ощущаешь в прошлом. Отлично съездили. Развеялись, – одна мысль тянула за собой другие, рассказ тёк дальше, слова бежали, он не успевал их остановить, и вместе с тем чувствовал всё сильнее, что ей нехорошо, и говорить не нужно.
   – Молодец. Я рада, что ты хорошо отдохнул.
   – Подумать только, ведь мы с тобой не виделись, уже, уже месяцев шесть не виделись. Последний раз были в Пушкинском. Помнишь, ты тогда сказала, что портретисты тебя знакомят с людьми прошлых веков, лучше, чем если б ты их знала. Надо бы нам вместе куда-нибудь сходить. Ты без меня где была?
   – Нигде.
   – Обязательно сходим. И в театре мы давно не были. Ты давно была в последний раз?
   – Давно.
   – Вот видишь! Вместе сходим. Мы с ребятами собираемся. Ты что-нибудь читаешь сейчас? Любимого Достоевского, он тебе всегда нравился. «Чёрт побери, вытянула меня на улицу и молчит. Словно я хотел говорить. У меня дома работа стоит». – Света, ты что не отвечаешь?
   Она посмотрела в асфальт, сказала: – Нет желания.
   Цветов подумал случилось несчастье. Он постеснялся спрашивать, подумав, что она, может быть, не захочет говорить, а выспрашивать некрасиво, но «если не хочет говорить, зачем приглашала, вытащила из тепла, знает, что только сегодня вернулся?», и спросил, не удерживая слов:
   – Ты выглядишь расстроенной. Что-то случилось?
   Света достала руки из карманов, потёрла перед собой, как торговец богатым барышам, промолчала, сказала:
   – Пожалуй.
   Цветов взбесился от её паузы, в которую ему казалось, он должен что-то ей сказать, как-то помочь. Его злило трение её ладоней, эти слова, сказанные с таким достоинством, что они набухли пафосом. Его злил ярко-красный лак, и ноготь длинного пальца, – с одной стороны он был обгрызен, а другая плавно закруглялась, отчего ноготь был крив, а носок ногтя снесён влево. Он почувствовал гримасу лица, стёр её, но снова и снова, смотрел, как трутся её ладони, подсчитывая барыши, с кривым алым ногтём. Как в детстве, когда смотрел на гадость, его выворачивало, и в то же время тянуло смотреть. Он ждал её слов, она молчала. И тактичность вынудила его нарушить неловкость молчания, не длить тяжёлую тишину, когда становилось ясно, что им нечего сказать друг другу.
   – А что именно случилось?
   – Так. Сейчас, кажется, не лучшее время говорить об этом.
   Цветов бесшумно взорвался внутри, как атомный взрыв в земле. Он вынужден вести разговор, он вынужден вытягивать из неё одно за другим слова, словно это он хотел видеть её, – а он хочет быть дома! Ему не нужен скучный пустой разговор! И Григорий вопреки своему стеснению, настоял на вопросе, раздражённый молчанием и пустыми словами:
   – Почему не удачное время?
   Она промолчала, раздражая его своим грустным видом, которым она явно хотела придать весомость глупым словам:
   – Ты возбуждён Псковом, я думаю, тебе будет не интересно.
   «Мне будет интересно», – хотел сразу сказать он, но промолчал. Он зло подумал отныне молчать, пока она не скажет первой. Но пауза тянулась, было неловко, он стал подбирать слова, но в голове ничего, кроме «расскажи, и тебе сразу станет легче» не было, и он, раздражаясь на обязанность составлять просьбы, чтоб вывести её на разговор, совершенно ему не интересный, заговорил, не построив удобного для неё предложения:
   – Я уже не думаю о Пскове. Мне хочется знать, что случилось. Почему ты изменилась. Расскажи, когда с другим человеком поделишься, сразу станет легче.
   – Я поссорилась, то есть совсем рассталась со своим молодым человеком, – сказала она, и вновь вынула руки из карманов, схватив его глаза красными ногтями:
   – Мы несколько дней назад разошлись. Дома так одиноко. Было конечно глупо тебе позвонить, но мне не к кому пойти, потому я позвонила тебе.
   – Понятно, – сказал Гриша, глядя вперёд, но замечая краем глаза, как она его рассматривает. Ему было неприятно, что она так пристально всматривается, и он не поворачивал к ней головы. Гриша думал, что ему уже надоело стоять на ветру, а она сейчас наверно начнёт скучный рассказ о расставании, и надо было надеть шерстяные носки вместо обычных, ногам уже холодно. «Вот я тебе и позвонила, – больше некому» – «не слишком приятно признаваться себе в полном одиночестве. Надо же, а я и не знал, что у неё кто-то есть. Даже никогда не задумывался об этом. Интересно, какой он из себя? Она в общем симпатичная, и умная».
   – Я его знаю? – «Она расстроена, её сейчас легко обидеть просто неуместной фразой, но надо предложить пройтись, у меня стынут ноги в тонких носках. Надо было одеть шерстяные, ведь подумал же! Когда пойдём, будет проще разговаривать, она не будет так пристально вглядываться в искренность слов».
   – Мне сразу почему-то губы его не понравились: тонкие, извивались как змея, всё время меняли форму.
   «Губы ей не понравились. Мне, например, ногти твои противны, я же молчу».
   – А как вы с ним познакомились?
   – Знаешь, Гриша, наверно мне лучше не рассказывать, – сказала она решительно и зло, словно оскорбляя его.
   – Света, тебе нужно выговориться. «Как в плохом романе, „нужно выговориться, тяжело носить в себе“, какой бред!»
   – Я наверно глупо выгляжу.
   «Наверно. А ещё глупее начинать говорить, а затем смолкать». – Да нет, что ты. Мы друзья, («какие мы к чёрту друзья, просто знакомые»), я хочу знать, что с тобой происходит. Ты же знаешь, я всегда к тебе хорошо относился.
   – Да.
   – Может, пройдёмся? – Гриша наклонил голову и заглянул снизу-вверх в её лицо.
   Цветов и Света молча пошли рядом, горбясь встречному ветру. Цветов решил молчать, озлобленный бесцельной прогулкой под пронизывающим холодом.
   – Мы познакомились на дне рожденья университетской подруги, – он учился с ней в школе. Мы сидели рядом за столом, он ухаживал за мной, приглашал танцевать. Знаешь, вот в первом впечатлении, может быть интуитивно, он мне очень не понравился; он вёл себя развязано, даже нагловато, странно конечно, меня раздражали его губы, – они всё время двигались, даже когда молчал, извивались, как гусеницы под палочкой.
   А в понедельник, когда я выходила из университета, он ждал меня на ступенях. Представляешь, он узнал, где я учусь, когда заканчиваю, отпросился с работы и приехал меня ждать! Это было неожиданно, как подарок. Внимание льстит, – сказала Света горько и замолчала. Цветов хотел что-то сказать, но промолчал, почувствовав, что она сама выговорит всё. – Я не могла ему отказать, он проводил меня домой. Но всё же разговор не клеился, мы были слишком разные люди, просто не о чем было говорить. Мне казалось, мы оба поняли, что чужие друг другу.
   А дома, как упрёк, ждала та же обстановка квартиры, привычные разговоры с мамой, телевизор. Понимаешь, он мне не нравился, но в университете я не могла не думать о нём. С его появлением в жизни появилось событие, он исчез, и вместе с ним что-то интересное, необыденное исчезло.
   Он мне не нравился, но я думала о нём. Он мне не нравился, но мне хотелось увидеть его. Я была глупая от одиночества. И когда через два дня он снова встречал меня, говорил, что не может выпустить судьбу из рук, я уже нуждалась в нём. Немножко, совсем немножко, но он уже был мне нужен. Наверно, мне было жалко, что нечто увлекательное в жизни завершилось, поэтому из интереса, из любопытства знать, что же дальше, мы стали встречаться.
   Мы начали встречаться, но я как бы снисходила до него. Он прислушивался к моим словам, моё мнение было решающим, он как-то чувствовал себя ниже. Но постепенно я всё больше к нему привязывалась, а он привыкал ко мне, я, наверно, уже не казалась ему столь интересной. Теперь уже я часами ждала, когда он позвонит, я встречала его после работы, теперь я просила прощения, теперь мои слова были неважными и неинтересными. Его сила начала проявляться в мелочах, я уступала, уступала ему во всём, а он делался всё более свободным от меня. Он очень изменился, наверно, сама виновата, что позволяла ему так вести себя. Как он вежливо здоровался с моей мамой в первый раз. Как он орал на неё, когда всё изменилось.
   – Так он что, был у тебя дома?
   – Он? – Света сначала не поняла вопроса, – Конечно, часто. Иногда я жила у него. Злился, когда опаздывала. Однажды, нас задержали в университете, я опаздывала, спешила, спешила изо всех сил, а он побил меня. Понимаешь, было так обидно, я бежала к нему, а он меня ударил. Несколько дней ходила в чёрных очках. Все, конечно, замечали, но молчали. Только мама кричала, чтоб я прекратила всякие там отношения.
   – По-моему, тебе следовало прекратить встречаться.
   – Да, конечно, ты прав. Наверно. Надо было тогда перестать встречаться. Или попробовать изменить его отношения ко мне. Сейчас, я, наверное, соглашаюсь с этим, – когда совершаешь слишком много глупостей себе не доверяешь, – она улыбнулась, – но тогда расстаться было невозможно. Невозможно вновь остаться одной, без человека, который всегда рядом. У нас же было много хорошего.
   Гриша не понимал, почему же нельзя решительно разорвать отношения. «Никакая любовь, если она у них имела место, не даёт права посягать на неотъемлемые свободы другого человека».
   – Ты продолжала с ним встречаться?
   – Да… Да, а что мне оставалось, быть одной?! Что мне ещё было делать в жизни? Что делать? Невозможно расстаться даже не потому, что одиночество больно, – что же оставалось делать, без наших отношений? Смотреть телевизор, читать книги?! Что делать без этого?
   Потом, потом открылось, что я беременна. Тоже, глупо всё получилось. Конечно, нужно было быть осторожнее. Но ты понимаешь всё, только когда уже ничего не изменить. Этот ребёнок, он разрушил наш мир. Тебе не понять. Надо почувствовать, что твой привычный мир сейчас разрушится! Всё-всё отдалилось, ушло куда-то, только сложность жизни стала главной. Я просила у него денег, чтобы сделать аборт. Он сказал, это не его дело. Такого я не ждала. Конечно, он, может быть, ко мне плохо относился, иногда мог ударить, но я не могла думать, что он так поступит. Он говорил у него нет денег, занять он не может, свою проблему я должна решать сама… Я снова приходила к нему, плакала как дура, мне казалось, схожу с ума, казалось, это происходит не со мной, с кем-то другим, я сейчас проснусь, посмотрю на всё со стороны. Мне казалось, он нарочно от меня скрывает, а сам собирает деньги, подрабатывает, потому где-то пропадает вечерами, занимает у знакомых, чтобы на Новый год сделать мне подарок, подарить деньги на аборт. Это был бы лучший новогодний подарок в моей жизни! Ничего, конечно, ничего не было. Хорошо, пришёл Новый год, мама, дядя, словно узнав, я даже испугалась на мгновение, что всё делается с их негласного согласия, подарили деньги. Нет, догадаться они не могли, ещё ничего, ничего не было видно. И сразу же после праздников, я сделала аборт. Всё прошло хорошо, врачи очень внимательные. И знаешь, когда всё закончилось, он очень хорошо ко мне отнёсся, ласково. Он был рад, и добр, и всё было, почти как в начале.
   – То есть, – Цветов запнулся, – то есть ты и после этого продолжала с ним встречаться?
   – Да, – она не услышала в его словах удивления, – через несколько дней всё началось снова. Сейчас, он, наверно, думает, я буду ему звонить, – сказала она зло, – но он ошибается! Я прекратила отношения навсегда!
   Они шли по освещённому тротуару вдоль сверкающего проспекта, густому от машин.
   – Знаешь, страшно было перед входом. Уже всё было оплачено, я пришла к условленному сроку, настроила себя, была спокойна, но не могла войти. Я себя настроила войти сразу, не задумываясь, но перед входом задержалась, секунду постояла, и уже не могла войти. Хоть и деньги были уже заплачены, всё твёрдо решено, я была готова повернуться, вернуться домой, рассказать всё маме, расплакаться.
   Знаешь, когда получила деньги, вдруг почувствовала, что всё закончится удачно. Врач, например, был очень любезен. При первой встрече, предложил присесть, видимо, выглядела я не лучшим образом, спросил о самочувствии, внимательно осмотрел, спросил, твёрдо ли я всё решила, сказал, где нужно платить деньги, что-то ещё, я не помню детали, всё как в далёком прошлом, но от его внимания, стало стыдно быть там одной.
   Цветов слушал, прятал глаза в темноте асфальта, и вдруг услышал всхлип. Он резко дёрнул головой, – она встретила глазами за стеклом слёз, всхлипнула громче, лицо искривила гримаса, словно кожу сжали пальцы, рот приоткрылся, и на уродливую маску потекли слёзы. Она достала платок, повернулась к нему боком, но он видел её лицо в свете фонаря. – Цветова охватил страх. Он почувствовал желание как-то прекратить этот плач, неудобный в их взвешенных отношениях, почувствовал, что должен как-то утешить её, но робел. Она плакала всё громче, – мимо прошёл прохожий и оглянулся на него, – становилось неприлично так стоять, на виду у всех. Он не мог больше тянуть молчание, слова сами сказались: – Света, не надо, не плачь. – Он хотел добавить «не стоит он того», но смолчал, стесняясь говорить лишнее. Она вытирала слёзы, пряча в кулаке серый от слёз платок, он протянул ей свой.
   – Пойдём, – сказала она и пошла первой от него, вытирая свежим платком лицо. Он пошёл следом, она попросила прощения, он кивнул, догоняя её твёрдым шагом, вспоминая, какая маленькая, сгорбленная и несчастная она уходила. Ему думалось, что она слишком убеждённо, озлобленно говорила о разрыве отношений. Она вполне может вновь встречаться с этим подлым человеком. Раньше, когда он не знал этого в её жизни, она казалась ему умненькой, но наивной, живущей где-то в облаках, не понимающей настоящей жизни. И теперь она, как в сказке богатырь, прямо на глазах, выросла в великана; она в его годы пережила больше, чем он, она знает жизнь, а ему его мирок представился жизнью. И как минуту назад, когда слушал её, он не думал, а как хорошая губка впитывал жизнь, так теперь, уже неосознанные, дикие мысли, неслись в голове, как лошади на ипподроме, мимо безвластных зрителей.
   «Что-то спросил глупое. „Он у тебя бывал?“– словно не понятно, что жил с ней. Как будто, я не могу в это поверить. Когда рассказывала, она сразу становилась старше себя, ломала скорлупу привычного образа, вылуплялась живым существом. Невозможно чтобы она сделала аборт. Это же плохо, а она хороший человек, любит искусство. Невозможно, чтоб она выздоровела так быстро после аборта. Дурак, что я знаю об этом? А как она плакала, было страшно, и одновременно неприятно, противно. Стыдно, как стыдно, что мне было противно! Как же её мама позволила, разрешила? Как откровенно и больно она говорила „скучно, скучно, что ещё делать“. Нашла бы себе другого парня, словно на нём свет клином сошёлся. А может и сошёлся, как я сам живу один. Как она его любила! Она даже думала, что он в тайне от неё копит деньги. А если бы она попросила у меня, я бы одолжил? Она бы не сказала зачем. Но я мог бы догадаться, что нечто серьёзное. Я бы не стал осложнять существование, просить у родителей! Конечно, отдал бы ей, всё что было, – гроши, они ей не помогли. Ничем бы ей не помог. Думаю, я честный, порядочный, читаю возвышенные книги, но реальному человеку, которому нужна помощь, ничем помочь не могу! Прямо вижу, как бьёт её по щекам. Ей одиноко. Во всём мире ей не с кем поделиться. Ей больше не к кому идти. Как она понимает картины, искусство, то есть какая у неё живая, нежная душа, а рядом её же, совсем другая жизнь, унижения, оскорбления, грубый человек. Она, эта возвышенная девушка, как я думал девочка, сама искала деньги, сама договорилась с врачом, легла на стол. Как же глупо, я сказал ей о монахе, о его словах об абортах!»
   И он стал видеть, словно в цветном фильме, как Света ходила взад и вперёд перед серым фасадом. Почему-то шёл дождь. Ему казалось, она мокла, и он чувствовал её нерешительность, страх, ужас. Даже холод в ботинках. И он удивлялся грустному, но равнодушному тону её слов, ему казалось, она должна плакать, кричать. Цветов подумал всё же, что её слова «жизнь разрушится» неправильные, «почему разрушится, она ведь могла жить с ребёнком, его воспитывать». Он шёл рядом и чувствовал её страх как свой.
   На секунду он поверил, что сейчас в Пскове.
   Он не дремлет, но и не бодрствует в своём номере, он просыпается после ночного пьянства, ему снилось, как он приезжал в Москву, говорил с мамой, представлял встречу со Светой. Эта встреча ему привиделась, как настоящему писателю, сейчас войдёт Саша, спросит, с улыбкой, не болит ли голова с утра, пошевелится Иван, рядом захрапит Жора. И он поверил, на секунду с радостью представив, сколько ему ещё ехать в компании друзей в Москву, ещё есть день гулять по городу.
   Проявился страх её слёз, стеснение за её такое неудобное поведение, и понял, что он уже вернулся. Ему показалось невероятным, что он сегодня вернулся, ещё сегодня ехал в вагоне, чистил в холодном тамбуре зубы, стоял на дрожащем грязном полу. Врач перед ней в белом халате, в белой шапочке, в квадратных очках с затемнёнными стёклами, говорит, отстукивает концом золотой ручки самые важные слова на светлом столе. Комната выложена квадратами белой плитки. Комната залита ярким, вездесущим электрическим светом. На столе голая Света, ей холодно и страшно. Рядом врач и медсестра. Цветову казалось, что если бы он заглянул в большие, наполненные слезами глаза, он бы увидел, что она не откажется от аборта, она всё уже решила, «всё уже оплачено». Ему представилось, как она рыдала, хорошо зная, что матери нет, никто не услышит её. И ему стало почти физически больно, когда впечатление, словно игла проткнула тело, – врач спрашивает, твёрдо ли она решилась? Лицо её дрожит, глаза плачут, а она уже злится на неожиданную слабость тела, в то время как она давно во всём определилась!, – и на мгновение она закрывает глаза, чтоб слезинки не выскользнули из ловушки.
   Цветов осторожно, чтобы не встретиться глазами, посмотрел на серьёзное, как ему показалось, равнодушное лицо. Она стала поднимать голову взглянуть на него, и он спрятался от неё в витрине. Он чувствовал себя и виноватым, и маленьким, и лишним рядом с ней. Помимо воли вспоминалось, как она плакала. И хоть он чувствовал жалость, с отвращением появлялась её жалкая гримаса; открытый рот, соединённым двумя ниточками слюны, лицо в слезах, морщины вокруг глаз, зажмуренных стыдом.
   Они молча прошли несколько домов, Света сказала, что хочет вернуться. До её подъезда они без желания, из вежливости напомнили друг другу несколько прошедших, отвлечённых мгновений, безопасно далёких от того, что произошло между ними, облегчающих обоюдную тяжесть молчания. Цветов коротко, вынужденно отвечая, как побывал в Пскове, чувствовал, что ведёт себя не как должен. «Нужно что-то сказать, нельзя так идти и молчать. Почему она молчит, говоря без умолку о другом? Не может же она после всего, что рассказала, просто попрощаться и уйти. И я не могу уйти, нужно ей помочь, сделать что-то для неё. Но как помочь, что я могу, да она ничего и не просит. Если бы она не молчала, сказала бы „Гриша, помоги мне“. Какая глупость! Но нельзя же просто так, расстаться. До свиданья, Гриша. До свиданья, Света. И разбежались по норкам. А может быть не надо тревожить? Не знаю»
   Они попрощались, Гриша помчался по малолюдному проспекту, разминая застывшие ноги. Подходя к дому, увидел стену, – мозаику тёмных и светлых окон, в которой нашёл тёмный квадрат своей комнаты. Ему вспомнилось, что раньше, когда он возвращался, окно светилось ему. Тогда он представлял, что дедушка в своей комнате читает за столом, пьёт чай. Или ходит от окна к двери, разминая ноги, а может быть смотрит в окно, поджидая его.
   С тоской подумалось, что деда нет, его ждёт однообразный вечер, кажется невозможный, после всего, что он узнал. И тогда мысль, воспламеняя страх, пронеслась по пороховым путям извилин: «Ведь она уже дома, где ждёт её, как меня, скука одиночества, однообразное повторение разнообразных разговоров с мамой. Ей стыдно, от того что она плакала, что всё рассказала мне. Из всех людей, не знаю никого более одинокого, чем она, ей даже не с кем поделиться горем», – он оглянулся на собак за спиной: «чёртовы собаки, чёртовы собаки, чёртовы собаки, – я понимаю её чувства. Весь наш разговор лишь крохотный эпизод в её жизни, а её жизнь скучная. Он был для неё яркой вспышкой, а сейчас вновь тоска. Единственный, единственный человек кому она доверилась – я. Но я никак не помог. Наш разговор, моё сочувствие, ничего не меняют в её жизни. И ничего не изменят. И может быть, она вернётся к нему! Между ними всё начнётся сначала, он снова изобьёт её, как в заколдованном круге, откуда она не видит выхода. И может быть новый аборт, новое убийство человека!», – Цветов испугался, тронулся с места, пошёл вдоль своего дома: «Надо что-то сделать. Надо что-то сделать». Он шёл, повторял про себя пустые слова, и в это время, не столько понимал, сколько чувствовал, как предсказуемо её будущее, и мысль эта пугала его.
   Вдруг, вне связи с течением мысли, как поплавок вынырнуло удивление: «Как же он мог бросить её, так подло поступить с человеком, который его любит. Как мог позволить убить своего ребёнка? Чего они вдвоём испугались так, что сами убили младенца?»
   И вновь мысли вернулись к ней, он думал, что не может спокойно отстраниться: «Я позвоню ей, мы будем встречаться, ходить на выставки, в кино. Она не будет чувствовать, как одинока.
   Глупость! Ей нужно совсем иное, ей нужен любящий человек. Ей нужно настоящее, а не притворное чувство. Ей нужен человек, который поймёт её всю. Здесь спасение».
   Проходя взад и вперёд вдоль дома, воспитавшего его, разбирая свои ощущения, словно препарируя не остывший труп, он понимал, что чувствует к ней не только жалость, но и брезгливость. Ему было стыдно за снисходительное к ней отношение, стыдно за чувство брезгливости, но он не понимал, как могла она общаться с противоправным хамством того человека. И ещё он не мог забыть маску плача, пухлые пальцы, кривой ноготь, клыки слюней, соединившие губы раскрытого рта. Эти неприятные картинки её лица снова и снова вопреки воле появлялись перед глазами. Он представил, как гладит её по щеке, целует в губы, и вздрогнул руками, словно стряхивая с себя что-то мерзкое. «Я её понимаю, я ей приятен. Я пересилю себя, и помогу ей. Я заставлю её полюбить меня. Я просто обязан ей помочь, вытащить её, я найду силы пересилить своё чувство».
   Но в лифте, который так привычно грохотал, медленно поднимаясь по шахте, он чувствовал какую-то ложь в надуманном решении.


   Глава третья

   Дома его уже ждали. В честь возвращения, непривычного отсутствия, мама приготовила пышный ужин. За столом Гриша чувствовал себя плохо. Его расспрашивали, вызывали на разговор, а ему казалось, что сейчас, после всего что он теперь знает, говорить, пить вино, есть, смеяться кощунственно. Однако молчать, значило огорчать родителей, сестру, привлечь вопросы, на которые не было ответов, и он, пересиливая себя, рассказывал о Пскове, о монастыре, о монахе. Тема разговора увлекала, он заговорил с воодушевлением, возрождая настроения путешествия, и забылся. Света несколько раз вспоминалась, но суета общения унесла образ прочь.
   После ужина Цветов смотрел телевизор. Его клонило в сон. Он раскрыл дверь в свою комнату, – в ней было темно, только тёмным серебром светлело окно, и тогда он вновь вспомнил ужас, который она пережила. Гриша стоял перед темнотой комнаты и чувствовал, что решение помочь ей было его, и он действительно хотел сделать для неё что возможно. Но подлинным было ощущение лживости. Он разбирал себя, как статью из кодекса, пытаясь понять, откуда же возникло чувство лжи. Ему казалось, из удобства ленивого существования, из нежелания совершать поступки, усложняющие жизнь, верное решение представилось лживым. Ему казалось, теперь он понимал, как простое чувство покоя, нежелание перемен, заставляет совершать подлости.
   Перед телевизором, куда он присел успокоить злость к себе, его убаюкала телепрограмма. Глаза стали слипаться, он ушёл спать. Вспомнилось её лицо, искажённое гримасой плача, кривой ноготь, весь набор раздражителей, но решил, что всё уже решено, и через несколько секунд заснул.


   Глава четвёртая

   Снилось, позвонили в дверь, осторожным, коротким звонком, который оборвался на вскрике. Сам не зная почему, он был в алом халате на голом теле. Он открыл дверь: перед ним стояла девушка. Прямо с порога она расстёгивала длинное красное пальто, разматывала длинный красный шарф, и сбросив одежду ему под ноги, улыбнулась и взяла его правую руку. Он хлопнул за ней дверью, схватил её тело, крепко вжал в себя. Она на мгновение закрыла лицо изнаночной стороной красной кофты, а потом ледяной рукой пролезла в треугольник халата, и влипла ледяными ладонями ему в спину. Они вжимались друг в друга всё сильнее, он наклонил к ней лицо, правой рукой почувствовал её длинные волосы, жёлтая прядь свесилась перед её карим глазом, и они долго поцеловались.
   Вдруг она сидела рядом с ним на полу, вновь в красной кофте и красных джинсах, сложив по-турецки босые ноги. Он видел пальцы, окрашенные пурпурным лаком, солнышко пятки. Он видел со стороны, что сидит рядом с ней, на белом мохнатом густом ковре, закутанный в белую простыню, что капюшоном покрывает голову. Они оба смотрят на письменный стол, за которым ссутулился человек, лицом почти касаясь бумаги. Из его правой руки торчит белое гусиное перо. Перо дёргается, дрожит, прыгает, пропадает за головой, и вновь дрожит. Он узнаёт, не зная как, Гения, и тот уже который час, не отрываясь, пишет. Тогда он и девушка начинают громко хохотать, отклоняясь назад, хлопая по коленям, а сидящий за столом всё пишет, пишет, пишет, за ним ярче, ярче разгорается на столе невидимая свеча, проступает и светится сильнее, сильнее нимб света вкруг головы. Они поднимаются, поддерживая друг друга, уходят, корчась от смеха, уходят по полу, по колено заваленному смесью из рукописных бумаг, листов из книг, денег. Он видит, как обнимая друг друга за талию, они бредут по бумажному морю и слышит, как громко смеются.
   Саша проснулся, сел на кровати, подперев тело руками, удивлённо осматриваясь по сторонам. Откинул влажное одеяло, встал с кровати и, шлёпая босыми ногами, прошёл на кухню, поднял с плиты холодный чайник, обнял губами горлышко, и высосал воду. Прохладный душ смыл сон, и когда он вернулся в прохладную от сырости кровать, долго не мог заснуть. Тело ворочалось под остывшим одеялом, а потом не заметил, как вдруг исчез, растворившись в сне без снов.


   Глава пятая

   Гриша отвернулся от стены, досмотрел, как мама закрывает за собой белую дверь, как в больничной палате. «Во вчерашнем решении нет ни ума, ни высоких чувств – только глупость. Глупо надеяться, что она мне поверит. Глупо верить, что нравлюсь ей настолько, что меня полюбит. Глупо любить, притворяясь. Глупо обманывать, веря, что и она обманется. Глупо верить, что смогу вести себя как следует. Что я знаю об отношениях мужчины и женщины? Честно? – Ничего. И пусть по-детски, но верю, что на лжи ничего не построить. Я сделаю, как чувствую, – попытаюсь её поддержать, поговорю с ней, может быть смогу помочь. Новое решение не уступка желанию покоя без перемен, а нежелание обманывать. А желание помочь это чувство не придуманное, оно истинно во мне. Нежелание смотреть на её гримасу плача, выслушивать жалобы, – всё то, что неизбежно будет, – эти чувства не влияют на перемену решения. Да решение и не меняется, меняется способ, с глупого на честный».
   Лампа со стола освещала кровать, стол, рассеивала в полумрак темноту между книжным шкафом и гардеробом. Цветов полежал, отдыхая после сна, затем поднялся, одел синий халат, прошёл в уборную, прибрался к завтраку. После завтрака часы показывали девятый час, он спокойно решил, что время звонить Свете.
   Из трубки в ухо сильно загудел сигнал, он отпрянул, сразу взволновавшись от этого случайного события. Он раскрыл тонкий томик записной книжки, в груди дрожало, словно мотор работал на пределе возможности. Он не думал, что скажет, только когда там сняли трубку, мелькнула мысль о сложности её номера:
   – Света, здравствуй, это я.
   – Света сейчас подойдёт, – строго ответила женщина.
   – Алло, кто это?
   – Это я, Гриша.
   – Гриша? – наступила долгая пауза, – что ты хочешь?
   – Подумал, мы с тобой давно не виделись, давай сходим, например, в Третьяковку, ты как?
   Она молчала в ответ, и под сильную дрожь в груди пронеслась мысль, что надо было заранее подготовить слова предложения.
   – Гриша, наверное, вчера я себя вела не совсем правильно, или ты меня неверно понял. Меня не нужно опекать или жалеть, я не нуждаюсь ни в чьей помощи.
   Цветов испугался её слов и торопливо заговорил: – Вчера здесь не при чём. Я действительно хочу с тобой увидеться, мы давно с тобой нигде не были, не общались. Прошу, сделай мне подарок, одолжение, если хочешь, составь мне компанию в Третьяковку, мы давно не виделись.
   – Мы виделись вчера.
   – Я тебя прошу. Мне действительно хочется побывать, и именно с тобой в Третьяковке. Мне нравится с тобой бывать в музеях, в Третьяковке мы вместе ни разу не были, – и он почувствовал, когда проговаривал слова, что она согласится, и решив, что она согласилась, стал назначать время, не осознавая, но уводя её от раздумий о нём, – около трёх, на Третьяковской, хорошо?
   – Хорошо. Только в четыре, раньше не получится.
   – Отлично, пока.
   Не попрощавшись, она повесила трубку.
   События дня закружили его. Утром он записывал, теряясь уже в воспоминаниях, путешествие в Псков. Затем звонил с работы Иван, спрашивал его мнение о противоречивом уголовном деле, а после Цветов думал, как хорошо, что Иван вопреки моде, примиряясь с малой зарплатой, упорно изучает уголовное право. Мама заговорила о сашиной маме, которую на днях положат в больницу на лечение, и Цветову подумалось, что надо бы позвонить Черкассу. Но в три часа ножницы стрелок отрезали всё, нацелив золотой пистолет: он испугался опоздания, представив, как она уезжает, не дождавшись. Подгоняемый временем, Цветов быстро оделся, пошёл в метро. В жарких тисках людей, в безвременье, в напряжении ожидания, ему казалось, она ушла. Но он прибыл на место встречи слишком рано, и сел ждать, настороженно принюхиваясь к подмышкам, распаренным в толпе.
   «Она не придёт. Я не так с ней говорил. Кроме того, она не попрощалась… И не надо! Я снова позвоню ей, – решение принято и остаётся в силе. Я не был бы так спокоен, если б не обладал доказательствами правоты. Я чувствую свою правду и знаю, что делаю, не только для неё, – для себя. Сейчас не столько ей занят, сколько собой. Пусть она не придёт – вновь позвоню, потому что всё, что с нами происходит это не только для неё, но и для меня. Мои поступки, важнее мне, чем ей. В эти часы, прошедшие с прошлого разговора, жил острее, глубже, чем привык. Сейчас пытаюсь подтвердить своё лучшее представление о себе, воспитанное за годы. Именно сейчас, я ещё больше становлюсь таким, каким себя представляю, именно в эти минуты. Я понимаю, что всё будет меняться, мои мысли сейчас, лишь пребывание в определённом состоянии, я понимаю, что всё будет меняться, но уверен, что если хочу развиваться, должен поступать и думать как сегодня, делать такой выбор. Пять лет назад мне было бы всё равно, но теперь выбираю сострадание. Сегодня мне не трудно решить вопрос, – ответ был определён моим существованием ещё раньше. Нужно было лишь перебороть ослабевшие подлые чувства, подтвердить, созданный последними годами жизни выбор. И сейчас мне легко, потому что уверен в своей честности», – он поднялся, рюкзак с колен по ногам скользнул на пол, он сделал шаг, наступил на чёрную спину, отступил, оступился, чертыхнулся, втянул в себя воздух, увидел под ногами спину с узорным следом, поднял за лямки к себе на руки, вновь сел, подумав, что Света не придёт, представилось, как звонит ей.
   – Здравствуй. Извини, время не рассчитала. Социология труда закончилась в четыре, – она всматривалась в него. Он поздоровался, выдерживая её взгляд несколько тяжёлых секунд, обеспечивших спокойное отступление к часам за спиной – 16.34: – Пойдём? – он вернул взгляд к глазам, раздражённо отметив, как она высматривает в нём что-то. Из прибывшего поезда вышли пассажиры, они пошли с ними, и он пропускал вперёд себя женщин, отходил вбок, поправлял волосы, обходил Свету со спины, повторял себе «не молчи, говори, говори с ней», но слова не появлялись, и он затягивал танец, вводил новые па, оглядывался, осматривал стены, поправлял рюкзак, сдвигал к глазам очки, и опасаясь, что она скажет первая, нечто неприятное, наконец подобрал случайную тему: – Я не долго тебя ждал, сам опоздал на десять минут.
   – Понятно.
   «Она решила „ему всё равно, даже опоздал на десять минут, раньше никогда не опаздывал“, следи за собой, что говоришь!» – Давно мы с тобой не виделись.
   – Вчера виделись.
   – Да. То есть нет. Вчера виделись случайно, а вместе давно нигде не были. Давно в Третьяковке не были.
   – Мы там вместе вообще ни разу не были.
   Его взорвало изнутри ударное «вообще», и равнодушный тон, и то, что он зачем-то прятался от её глаз, хотя ни в чём не виноват, и вспомнились её приоткрытые губы, заросшие паутиной слюней, и опоздание, и явное не желание общаться, и раздражение обрушило на неё удары слов: – Знаешь, Света, вчера было что было. Я этого не забуду никогда, как и ты. Потому давай не будем принимать вид, словно ничего не случилось. Давай нормально общаться.
   Он увидел как улыбка снисходительная улыбка проползла по её губам, а карие глаза, с ненавистью, как у жестокого животного уставились на него.
   – Света, думаю, нам следует успокоиться, и начать нормально общаться!
   Они вышли из метро, Цветов хотел вновь заговорить, но осадил себя, решив, что он высказался.
   – Ты уже бывал в Третьяковке?
   – Был ребенком, – «сколько раз можно говорить, она не запоминает, потому что не интересуется мной».
   Выбрав удобную тему, о прошлых прогулках по музеям, они по дороге не молчали, но в паузах, которые каждый по очереди услужливо заполнял новым воспоминанием, оба чувствовали тяжесть лёгкой беседы.


   Глава шестая

   Кривляясь в стеклянном потолке, они прошли в гардероб. Одевая на обувь тряпичные тапочки с усами шнурков, похожие на головы сомов, они смотрели, как между строем колонн дефилируют удивительные персонажи. Люди спокойные, важные, с плавной походкой. Их отличал негромкий разговор, застывшие улыбки, величавый взор на собеседника, неожиданные кинжальные взгляды по соседям, негромкий шёпот, иногда помидоры лиц. Только дети носились между этими передвижными колоннами, кричали, смеялись, пока кого-нибудь не хватала за руку мамаша, и согнув стан, дёргая за руку марионетку в кукольном театре, читала заученный текст, оглядываясь по сторонам на реакцию зрителей.
   По мраморной лестнице, под хрустальной сосулькой люстры, огромной, обросшей длинными стрелами, словно за многие оттепели и похолодания к поздней весне, Гриша и Света поднялись к распахнутым дверям великанского роста.
   В первой зале между картин курсируют зрители, с одинаковым сосредоточенным лицом, которое бывает у людей на чужих им похоронах. Они читают табличку у картины, осматривают полотно, неспешно, как следует ходить по художественной галлерее, передвигаются к следующему экспонату осмотра. Иногда мимо картин проходят особые зрители, что подробно конспектируют в записные книжки пояснительные надписи. Прочитав сыну табличку у картины, и по-своему объяснив слово Диана, родители подхватывают за руки малыша, и на среднем малом ходу передвигается к следующему объекту осмотра. Мама расцепляет цепь, отправляется в одиночное плаванье к обрывистому берегу с рыбацкими лодками у подножия. От движения плеча, с грохотом падает якорь сумки, и она причаливает к морской картине. За ней, рассекая встречных, в боевом порядке проходит эскадра экскурсии. На острие флагман экскурсовода с красным флажком атаки в поднятой руке. Эскадра обменивается со встречными залпами взглядов, удачно проходит ворота шлюза, швартуется у самой большой картины. Выстроив боевой полукруг зрителей, экскурсовод, очищая длинным ногтём мизинца уголок глаза, монотонно пересказывает картину.
   Они прошли мимо пожилой пары, услышав снисходительный голос супруга,»…портрет неплохой. Но с Репиным не сравнить».
   – Тупые твари! Секунду, одну секунду видел портрет, и уже всё оценил! Чем лучше, отчего лучше, ведь ничего объяснить не смогут! «Нам ближе манэра его письма». Будут мельком, как бы невзначай говорить «были в Третьяковке, чудное, чудное собрание живописи». Мыльные пузыри!
   – Света, не все же так понимают живопись как ты.
   – Не увидеть, не понять картины, но принять вид знатока, это одно, и понять картину по-своему, увидеть нечто своё в произведении, – это совсем иное.
   – Всё же я не стал бы их так называть, они имеют право на своё мнение.
   – Добрый, добрый Гриша! Ты всех жалеешь, всех понимаешь. Они и тебе не нравятся, но ты их жалеешь.
   Слова, казалось, имели скрытый смысл, ему стало неприятно.
   Проходя в следующий зал, они увидели седовласую женщину в прямом чёрном платье. Она держала у губ траурный платок и плакала, вглядываясь в пустоту осеннего поля. Слёзы размазывали тушь, на бледном лице сгорали чёрные глаза. Женщина смотрела в пустое осеннее поле, неслышно плакала, и только шаркали шаги проходящих мимо.
   Когда они вышли из музея, стемнело. Между тонкими столбиками, с шарами света на вершинах, они прошли к горбатому пешеходному мостику. Их пронизывал ветер. Под низким мостом застыл чистый лёд. С вершины моста они смотрелись в лужу света на льду, обгрызенную прикусом моста, с клыками их тел. По освещённому льду скользили змеи позёмки и скрывались в темноте. Цветов спросил, о чём она думает.
   – Река спокойна, затянута льдом, но начнётся буря, гладкий покров разломится, но скоро опять затянется льдом. Я также живу в ожидании всплеска чувств, будущей боли.
   Цветов почувствовал, как ей не хочется возвращаться домой. Но хотелось есть, пронизывал ветер, к вечеру подморозило, он замерз. Гриша думал, что хорошо бы посидеть в кафе, но деньги остались в Пскове, и он пригласил её домой на ужин. Она отказалась, но он, чувствуя уверенность в себе, уговорил.
   Пригласить девушку домой, познакомить её с родителями, это то, что ещё несколько дней назад казалось Цветову невозможным, сейчас свершилось неизбежно и легко.
   Дома она познакомилась с его семьёй, они вместе долго и оживлённо ужинали, увлечённые новым человеком. Его приятно удивило спокойствие и внимательность родителей, не задававших неудобных вопросов. Он показал ей свою комнату, рассказал, как живёт. После сытного ужина клонило в сон, глаза слипались, слова растягивались, превращая речь в безвольные передвижения слов.
   Когда Гриша провожал её, день в его мыслях завершался приятно, он выполнил свои желания. Однако, у своего подъезда она озадачила его отказом встретиться завтра. Цветов спокойно решил, что ей следует прожить день без него, и про себя вяло согласился, но медлил с ответом. Ему вспомнилось, как увлекательно было напряжение, в котором он прожил день. Грише стало приятно, от того, что он хорошо поступил с ней. Он не знал, какое принять решение. Мысли, словно булыжники, медленно прокладывали путь в отуманенном дрёмой мозгу, – он не замечал, как долго длится молчание. Добралось чувство, разбудившее мысль, чувство, что если она просто уйдёт, нечто в их отношениях нарушится. Неожиданно вспомнилось, сморщив лицо, как на плоскости большого пальца, отскочил островок лака, и в этом была неприемлемая неопрятность.
   Если он сейчас скажет просто «до свидания, я тебе позвоню», сегодня ей будет хуже, ещё хуже, чем вчера. Казалось, что его решение помочь ей он предаёт в этот момент, не упорствуя, а следуя ходу событий, и завтра она, не сумев объяснить причину, которой, конечно, будет равнодушное прощание, не примет больше его помощи. Взглянув на неё, он увидел в её глазах, что она ждёт ответ, понял, как долго тянется молчание. Он заговорил, с произнесением слов понимая, что речь сама договаривает и то, о чём он и не думал: – Понимаешь, у меня также есть одиночество, иногда тоскливо до бешенства. Есть конечно друзья, Саша, ты его видела, но друзей не хватает, – нужно нечто большее, совсем иное, – и тут мелькнула маска из слёз на её лице, отлупившееся пятно лака с алого ногтя, но он перехватил противное воспоминание в самом начале, утопил в его в глубине новой мыслью, что говоря «нечто большее», он словно говорит о любви, о чувственных отношениях мужчины и женщины, хотя и в мыслях этого нет, – вчера приехал из путешествия, где было сказочно увлекательно, но теперь тяжело чувствовать, что сейчас вновь начнутся однообразные скучные дни. Ты понимаешь, – он поморщился, угадав, что повторяет «ты понимаешь», – сегодня был хороший день. Мне, и тебе, я думаю, мне так кажется, было интересно. Мне было хорошо. И ещё, ты извини, может быть, это не моё дело, мне кажется, тебе нехорошо быть одной, сейчас, – и почувствовал, какую ударную силу имеет это «сейчас», – ты понимаешь, ты понимаешь, – он вдруг растерялся, услышав, что его слова звучат обещанием любви, – ты понимаешь, – вновь повторил он, пока слова сами строились в предложение, – мы могли бы просто видеться, – он почувствовал, что теперь она понимает его правильно, и добавил, не успев поймать выпорхнувшие слова, или на ходу перестроить предложение в иной смысл, – а потом будет что будет, – и он покраснел от досады, что снова всё перевернулось, и подумалось, что может быть, так и случится в результате их встреч, и остро почувствовал, как она не нравится ему, но не стал заслонять слова другими, а сдержав желание говорить, замолчал, представляя, что и она уловила два смысла, и не может выбрать истинный. – Я думаю, пока мы свободны, – он обжёгся словами, поняв их второй смысл «пока не влюблены друг в друга», – пока есть свободное время, нам интересно вместе, нам следует общаться, это лучше чем скучать поодиночке. И ещё, мне кажется, я лучше узнал тебя за последний день, мне с тобой сейчас интересней, я понял тебя лучше и больше, чем раньше.
   Она молчала, и он предложил встретиться завтра.
   – Мне кажется, нам не следует больше видеться, нам следует остановиться сейчас, мы поступаем не правильно.
   Цветов почувствовал в её словах нотку пошлого драматизма, как в дешёвом кино, но подумалось, что такие слова именно так и говорятся: – Наши встречи нас ни к чему не обязывают. Ты понимаешь, мы…
   – Хорошо, давай встретимся, – оборвала она.
   Вдвоём они решили завтрашний день.
   Цветов шёл домой, и думал, что за эти два дня он понял больше, чем за целые месяцы спокойной жизни. Ему хотелось поделиться с Сашей, тем, что он понял, но решил, что всё происходящее касается и Светы, потому не хорошо пересказывать её. Гриша шёл и чувствовал, как с каждым шагом дремота испаряется. Волнение трясёт грудь, как у путешественника, что впервые вступает в неведомый мир. Григорию подумалось, что в его жизни происходит нечто значительное.


   Глава седьмая

   В день возвращения, Черкасс не спешил домой. Саша не соскучился по родителям, но соскучился по одиночеству. Он прошёл к школе, где учился. Со снисходительной печалью к прошлому обошёл стены, вышел на обнесённую бортом площадку, где каждую зиму на снежном поле играет в футбол. Высчитывая время, когда родители оставят ему тишину, прошёл к дому Цветова. Представил, как удивится Гриша, если он зайдёт к нему в гости. Подумал, что сейчас отец Цветова поедет на работу, и было бы глупо встретиться с ним у подъезда. Снисходительно улыбнулся удивлению гришиного папы, и не спеша, через двор друга, с детством живший в нём, пошёл домой.
   В квартире было приятно пусто.
   Он молча позавтракал, наполнил горячей водой ванну. Свалил с себя на малахитовый кафельный пол мусор одежды, обхватился руками и голый смотрел, как струя из крана бурлит в воде, пар поднимается, окутывая тёплым облаком зелёную блестящую стену. Он слушал, как бурлит вода в воде, подбирал про себя сравнения к шуму, находясь в каком-то оцепенении покоя. Он перелез через борт, постоял по колено в горячей воде, а затем медленно, бережно погрузил тело. Саша наслаждался шумом воды в тишине, покоем, одиночеством, свободой дня. Он сел и как ребёнок, с удовольствием стал шлёпать ладошками по воде, выплёскивая воду на пол, поднимая волны, качавшие его тело. Он представлял, как мысли, убитые путешествием, похороненные под суетой, медленно поднимаются со дна.
   «Только в одиночестве можно понять жизнь.
   Фельдману понравилась Катя.
   Вот так создаются семьи.
   Нужно как-то ему помочь, всё-таки я с ней знаком. А ещё лучше не мешать.
   Гриша, наверное, скучает о поездке. Было очень увлекательно, но я рад вернуться. Здесь всё знакомо, вещи остались на прежних местах, привычные вещи, без которых уже не дома, с которыми уютно. Хорошо полежать, почитать, подумать о невозможном.
   Кстати, я истратил все деньги, а мы собрались в театр. Скоро день рождения, но на праздник денег нет. В деньги упирается многое.
   Но не всё.
   Да, Кристина, я определённо ей нравлюсь. Она мне? Иногда она очень красива, когда как-то по-особенному улыбнётся, повернёт голову, не придавая лицу выражения, удивится – естественная красота, как красота пейзажа. У неё хорошая фигура. У неё роскошная грудь. «На предмете моей страсти всегда были медные одежды», – из одной книги, сквозь множество других, укололо остриё фразы. Она считается красивой, а мне кажется не больше чем симпатичной. Отчего ей так нравлюсь? Может быть, она чувствует во мне нечто? Льстивая мысль пойди прочь!
   А Миша молодец. Пригласил всех в театр, продолжит общение с Катей, потом возьмёт телефон. Миша, вероятно, только пришёл. Гриша уже чем-нибудь занят.
   Кристина, возможно, в ванной. В этом нечто сближающее, мы в ванной, остальные нет. Я бы сейчас принял с ней ванну. Нормальная фантазия здорового человека. Эх, хорошо побыть в одиночестве, не потому что другие надоели, а потому что наедине с собой.
   Ещё я привёз с собой приятное ощущение собственных сил.
   Я привёз чувство, что могу работать!»
   Весь день Александр провёл дома. Разбирал книги, читал, записывал что-то на столе. Взяв томик Рембо, талантливого мальчика не выросшего в поэта, он не узнал по обложке содержимого. Он помнил все книги, которые покупал: «Откуда она? Если родители купили, почему… Ох, боже ж мой, – он улыбнулся памяти, – это же Юлина книга. Моя осталась у неё, а Рембо у меня. И мне уже не вернуть «Юность». Неожиданная находка волнует мысль, целый ураган из ветерка!
   Когда он закончил писать? – Его провозгласили поэтом совсем мальчиком. Уже я старше его. Рембо разочаровался в искусстве, ибо не верил в возможность изменения мира поэзией. Рембо – ребёнок чувств с умом дитя. Глупо верить, что гениальное произведение изменит человека, оно лишь поможет понять, почувствовать иначе. Изменение души – процесс. Душа меняется, если переходит в иной, условно низкий или высший мир. При переходе душа меняется. За мир, в котором возможно развитие и совершенство, душа должна бороться, с частью внутреннего мира, с миром внешним. Душа развивается только в борьбе, от боли и счастья. А искусство лекарство, но не панацея. И, конечно, не значит, что искусство это мораль, искусство и аморальность, дающая взлёт ума и чувства. Потому искусство нацелено и мощно, но оно не молоток, которым убьёшь врага».
   Весь этот день его не покидало привезённое из Пскова чувство душевного богатства. Саша чувствовал, как в глубине души, словно на морском дне, в прочной раковине покоится драгоценная жемчужина.


   Глава восьмая

   Черкасс проснулся поздно. Послушал тишину квартиры, снова и снова подчёркнутую проносящимися за окном машинами, потянулся андреевским крестом. Сдёрнул одеяло, встал на пол в белой, смятой ото сна футболке и белых трусах-шортах, разрисованных красными и жёлтыми пятнышками забавных зверюшек. Он ходил по ковру, пришло в голову сделать зарядку, и он стал при каждом шаге высоко поднимать ноги, доставая коленом груди. «Мало нагрузки», – согнув в локтях руки, стал делать рывки назад, соединяя лопатки, – «больше нагрузки», – и неожиданно усталость повисла на теле, но он продолжил дёргаться телом. Затем, как неумелый ныряльщик, плюхнулся на пол, успев подставить руки, на которых отжимал и прижимал тело к ковру. Сделав десять отжиманий, почувствовал, что больше нет сил, но приказал двадцать. Саша отжимал тело всё медленнее и медленнее, как замедлявшая ход машина, сделал двадцать, но на двадцатом заказал ещё два. Сделав, заставил отжать тело в двадцать третий, подставил колено, встал, пошатнувшись. Он походил по ковру; дрожали усталые мышцы, но тут же сел рядом с кроватью, и запрещая опираться руками, начал приседать. Случайно опёрся рукой на кровать; уличил себя и наказал двадцатью приседаниями. Наконец поднялся, чувствуя дряблую усталость мышц, которые вот-вот не выдержат тела, прошёл в комнату родителей, посмотрел в окно. Было позднее утро, кажется, похолодало. По пустынному двору с голыми деревьями косо летел густой снег, покрыв землю мятым бельём.
   Вспомнилась сегодняшняя ночь, когда на чёрный проспект, на чёрные тротуары стали медленно оседать снежинки. Потом они полетели гуще, быстрее, крупные снежинки толпами неслись в свет фонарей, закрывая дорогу.
   Вспомнилось, как обрадовались родители. Как здоровался отец, сильно сжимая руку, степенно, якобы равнодушно спрашивал, «как отдохнули?», а в глазах у него было беззащитное счастье, от того, что сын стоял рядом. И сейчас он вновь, как вчера почувствовал свою подлость, что не хотел видеть их, а они были так беззащитно рады ему. А он променял их на уют одиночества. Охлаждая тело под душем, освежая рот мятной пастой, наполняя желудок завтраком, он вспоминал прошедший вечер. Как мать протянула руки обнять его, он отдался в её объятья, но сморщил невидимое ей недовольное лицо, схоронил руки в карманах. Она понимает его характер, но её лицо снова растеряно, мама вглядывалась в него, словно спрашивала, чем заслужила равнодушие.
   Позже прошлое претворится в боль.
   Вспомнилось, что маму на днях вновь положат в больницу. Как раненый, он свалился в тёплые сугробы неубранной постели, он закрылся книгой, заполнил уши говором телевизора.
   Черкасс лежал на спине, глазами в белоснежное небо. Муравейник мыслей разбежался по углам, вползли новые мысли движения, – «надо бы прогуляться, вчера день дома, сегодня.
   Измыслив хвалебный гимн одиночеству бегу одиночества.
   В зашнурованном крест-накрест голубом небе, блестит жёлтая пятка солнца, уползающего на карачках бога. Толпа воробьёв брызгается в луже. На угольном полу разбилась мозаика золотая мозаика. Сумасшествие это лишь совершенное переселение в параллельный мир. Я вижу сказочную весну, но чуть-чуть понимаю, что это игра. Если чуть-чуть отвалится, как лишний довесок, стану принцем в весенней стране, о которой никто не знает.
   На Остоженке от здания к зданию протянут канат, на канате плакат: «Будем славны, жители Москвы». Огромный лоскут не бесшабашно алый, как в недалёком, всё ещё властном прошлом, но умеренно красный. Без таких плакатов, город, конечно, не будет так красив.
   В честь государственного праздника с флагштока простынёй свисает трёхцветный национальный флаг. Праздник испортил ветер. Он полоскал государственное полотнище по стенам. Порыв стих, флаг повис, и белоснежная полоса стала серой, синяя почернела, красная украсилась пятнами, как в пыли топтали.
   Удивительно не замечать встречных, обращаться к неживому. Душа наполняется одиночеством, становится грустно-приятно. Одиночество. Но как бы хотел рядом её. Хотел бы идти рядом, любить, держать её руку в своей, смотреть на её разговор, молчание, как рассеянно рассматривает разукрашенную витрину. Прижать её к себе, увидеть её застенчивость. Сентиментальность! Мысли одинокого подростка. От близости других болезненно собственное одиночество. И совсем не утишает знание, что у Гриши, например, не было большого чувства. Чувство, может, было, близости с женщиной не было. Мне совсем не легче от воспоминаний.
   Мысли возбудила её книга! Хотя, жажда любви всегда увеличивается с одиночеством. Та, которую представлял рядом, она мне кажется высокой. Представлял Кристину?
   Ох, магазин джинсовой одежды! А мне нужны джинсы. Как же ненавижу магазины, словно выполняю утомительную работу. Под пристальными взглядами робею, кажется, обязан купить всё. Продавцы смотрят, словно впустили из милости. Но в приниженности, есть полу-чувство, предчувство, что робость проявление глубинной чувствительности, внимания к чувствам посторонних, больше чем к своим желаниям. Для этих продавцов я готов купить лишнюю вещь. Эта робость, застенчивость для меня связаны, с чем-то глубоким в моей душе, это отражение тайны.
   Мысли освободили голову.
   А с Кристиной хорошо бы принять ванну. В последнее время слишком часто она возникает во мне. Конечно, я ей нравлюсь. Какая самоуверенность. Нечего притворяться, так и есть, но нравится ли она мне? Она на удивление романтичная, и добрая, как ребёнок, который без сожаления дарит свои игрушки. Хочет казаться опытной, познавшей жизнь женщиной. Как снисходительно улыбалась, когда Фельдман пытался любезничать с Катей. Словно давно предсказала их жизнь. Девичья Хлестаковщина, казаться взрослее, чем есть. Хлестаковщина по-женски. Хлестаков в юбке. Без юбки. Что-то меня отталкивает в ней. Но встретить её сейчас заманчиво. Я пригласил бы её в гости, она бы слегка робела. Я бы не спешил, зная её стеснение. Не сразу бы поцеловал, осторожно и нежно, почти по-братски. Успокоил бы плавными движениями рук, медленными падениями приятных слов, лживыми признаниями.
   Вот я и на бульварном кольце.
   Прогулка удивительна единством отдыха и работы. Как езда на велосипеде в гости, достижение цели и тренировка мышц. Хочу лето, тёплый встречный ветер, земляную дорогу вдоль пшеничного поля, дорогу неровную, с лужами, проросшую корнями, в тени высоких, душистых на горячем солнце тёмно-зелёных елей.
   Песок под ногами скован холодом. В жизни есть какие-то линии символов, пронизывающих существование каждого человека. Для меня, кажется, бульвары. Для Гриши, например, решающие события происходят на даче или в алее между нами, на проспекте.
   Ответы на гипотезы выдаёт только осмысленная жизнь.
   А в тот осенний день, какой удивительно белоснежной была церковь. И как удивительно было почувствовать себя каплей на скользком стекле.
   Сегодня мороз, солнечное небо, шум машин, белый снег, одиночество. В такой день хорошо умирать. Только придётся долбить застывшую землю.
   Кажется заплачу от счастья, от грусти, от одиночества, от огромного мира вокруг меня. Необходимое одиночество, в котором можно так сильно жить, и неотделимое от одиночества желание открыться любимому человеку.
   Кафе. Проза жизни. Очень хочется есть, но нет денег зайти в дешёвую закусочную. Проклятая бедность умеет раздражать! Придётся просить у мамы, конечно, она с радостью даст денег на джинсы, на жизнь. А сама ляжет в больницу. Зачем она вновь вышла работать?! Ей лучше дома.
   Проклятое безденежье унижает, превращает в последнего человека, противопоставленного всем, у кого есть средства. Бедность (хотя я не беден, семья не бедна, но в карманах пусто, значит я беден) заставляет вожделеть. Какое постоянное, сильное, изматывающее желание богатства. Мечты найти кошелёк, полный денег, найти работу с большой зарплатой. Нищие мечты обогащения. Я хочу, чтобы умер отец или мать или дядя, оставив мне состояние? Я хочу?! Нет!! Забрели случайные мысли. Но они страшные.
   Люди вокруг, люди окружают, люди берут в полон. Они глупее меня, они грубее меня, но каждый может унизить меня, у каждого есть положение, есть ячейка в сотах общества, есть сладкий мёд, я же изгой.
   Приступы денег как приступы рвоты. Сначала ничего не чувствуешь, но вдруг изнутри поднимается горячая волна, спазм сжимает горло, и меня рвёт вонючей водой. Душный поток рвоты вырывается, спазм ослабевает, жар спадает, оставляя гнилой привкус во рту. Тело успокаивается. До нового неизбежного приступа. Но я должен спокойно переносить болезнь. Смена жизненного уклада будет поражением. Так думает часть меня. Лучшая? Худшая! В голове мысли спутались, мысли переплелись, порвались.
   Голод оглупляет.
   Боже, толпа народа при входе на эскалатор. Придётся толкаться. Головы толпы качаются, как арбузы на волнах.
   Маленький солдат в зелёной шинели. Чёрным ремнём шинель надута над поясом, длинной юбкой распустилась до чёрных сапог.
   Надо запоминать, замечать всё-всё.
   Толкается, даже не считает нужным извиниться. Как же ненавижу этих людей. Как они возвышаются в своей душе, унижая других, какой мелочью живут. Как презрительно усмехаются в глаза, в самые глаза человеку, увидев дешёвую одежду на нём, как толкают друг друга, пробивают дорогу к убогой цели, но страдают, когда толкают их. Как самые вежливые извиняются лишь из воспитания. Вот все они снисходительно смотрят на молодого человека в очках. Он осторожно и неумело двигается среди неподвижных истуканов, просчитывает шаги, чтоб никого не коснуться, каждый раз извиняется, виновато смотрит в лицо, тех кого побеспокоил, у кого просит разрешения пройти, и как все они, толстые и тонкие, умные и глупые, красивые и уроды, образованные и неучи смотрят на него презрительно, как на никчемное в этой жизни насекомое, а я вижу, как он сжимает, перебирает в волнении пальцами, оставляя потные следы на блестящей обложке, такую книгу, которой никто из них недостоин.
   Счастье моральных уродов возвышаться за счёт унижения других. Если бы их чувства воплотились в чертах лица, какие кошмарные мутанты окружили бы робкого. Не потому ли так мало красивых стариков, что подлость искривляет черты.
   Я хочу кричать в их огромное лицо, хочу разрушить их во сне Макара.
   Эскалатор это чёрные движущиеся ступени вверх и вниз под длинным побелённым сводом. Люди, грязевые потоки улиц, по ветхим трубам стекают в канализацию метро. Вверх и вниз в тёмных берегах прямой кишки движутся люди. Вот, стекает мне навстречу навоз, удобрение полей. Кажется символичным, что они стекают под землю, в ады древних религий, а я поднимаюсь к свету. Между нами граница; на длинных ручках факелы с круглым жёлтым светом абажуров. И я рад, что она есть, эта граница, и её не перепрыгнуть одним поступком.
   Вот солидное лицо мужчины. Сросшиеся чёрные брови, – так дети рисуют птичку вдали. Я ловлю его взгляд, он грозно смотрит в меня. Медленно, слишком медленно мы разъезжаемся, и с каждой новой секундой держать тяжесть взгляда всё тяжелее. Мы оба поворачиваем друг к другу головы и смотрим через плечи. Я понял, как выиграю у этого взгляда, взбешённого недоступностью моего тела. Я весело улыбаюсь.
   Вот навстречу спускается спокойная красавица лет тридцати, равнодушно отводит взгляд, разрывает связь. Конечно, мне всё равно. Почти всё равно. Осадок неуверенности крохотной гранулой яда растворяется в душе. Ловлю на чувстве, что она мне неприятна, совсем чуть-чуть. Хочу также равнодушно отвести глаза, купить противоядие.
   Бегаю глазами по лицам, плету взглядами сеть, в которую попался малыш лет семи. Он смотрит с любопытством. Ага, шаблон, неправда! Правда перед глазами. Он с серьёзным видом меня рассматривает, не отводя серых глаз. Но вот он испугался своей отваги и спрятал глазки. Но я не стал смущать его, зная, что он ещё раз взглянет на меня, и набросил сеть на следующего.
   Из-под серой шляпы, из-под тёмного навеса полей осторожно выглядывают серые глаза. Он ловит мой взгляд, глаза видимо равнодушно уходят, но я жду в засаде. Взор возвращается, подпрыгивает от неожиданности, и вновь убегает.
   Вот напряжённая мысль ослепила голубые очи.
   Глаза – зеркала души. Я всматриваюсь в разноцветные зеркала, и в них отражается наше время. А в том, как вглядываюсь, отражаюсь я.
   Мне нравится, как то глухо, то звонко стукают каблуки по промёрзшей дорожке. Резко, отрывисто, решительно, как шаги кадровых офицеров вдоль карты империи. Телефон! Он снимает трубку, слушает доклад. Здравствуй. Хорошо. Спасибо, а ты как. В пятницу в театр? Я позвоню Грише, он свяжется с остальными. Миша, сейчас неудобно говорить, я тебе вечером позвоню, хорошо?
   Кажется, я взволнован? Отчего же так взволновался? Отвечай, отвечай себе! От того, что увижу всех, к кому привык за несколько псковских дней. Пойдёт ли с нами Еремин? О, подлое лукавство. Подделка правды! Конечно, взволновался от того, что вновь увижу их, но также от того, что вновь увижу её. Уверен, нравлюсь ей!
   Приятна-я прав-да. Надо клянчить деньги на театральное свидание. Вот она, вечная жажда денег. Мы не должны были видеться, но встречаемся. Волю неволит воля обстоятельств. Нет ничего необычного, Фельдману понравилась Катя, он её добивается, но через них приоткрылась тайна неизбежного. Неизбежного?»
   Саша снял трубку с белого телефона, словно жук присосавшегося усиками проводов к стене. Прижал левым ухом к плечу трубку, отстучал номер Цветова. Лена громко спросила «алло», переспросила его, снова переспросила, видимо не расслышав, но потом узнала, уже весёлым голосом сказала, что Гриша придёт вечером.
   Цветов перезвонил поздно, отчего-то не из дома, раздразнив Сашу таинственной краткостью. Цветов обещал сказать о театре. Он перебрал варианты, где же мог быть Гриша, и удивился не найдя ответа.
   Саша лёг кровать со свежей, душистой молодостью, в красивой обложке книгой. Он повернулся на бок, о Владимире Владимировиче собравшись почитать. Его жизнь описывали интересно, но ему в голову пришла мысль, что жизнь не состоявшегося писателя, не псевдо писателя, а недописателя, много интересней схожих писательских биографий: родился в, учился у, формировался под, оказало воздействие то, первые опусы издал тогда, поворотным пунктом оказалось то-то, всю жизнь для него было значимым это, слава пришла тогда-то, лучше произведение то-то, умер тогда-то. Биография человека, бывшего писателем по натуре, но не ставшего им, скажет много больше о художественном сознании, чем схожие биографии.


   Глава девятая

   Проснувшись в освещённой солнцем комнате, может быть продолжением сна, он ощутил себя одиноким. Отдалённость ото всех, даже мамы, с которой он не умел себя вести, причинял ей боль, и злость к себе за её боль, были тоскливы, и он включил экран телевизора.
   Он увидел совершенно лысую голову, круглое толстое лицо, крохотные ушки, жёлтые мешки под карими глазками, обвислые щёки знаменитого актёра. Он сидел за иссиня-чёрным, как его свитер с горлом, столом. За спиной возвышалась книжная стена. В пухлых пальцах вертелась золотое тельце ручки, прибивая значимые слова.
   Актёр знакомым голосом рассказывал о новой роли в театре, о неоконченной картине, на которую не хватило средств, о новой машине взамен разбитой, как он думает совсем по-особому сыграть Лопахина, таким грузным, «внешне и морально усталым человеком, показать трагедию приобретателя».
   Саша смотрел на маленький ротик, (полные губы жевали слова), и остро завидовал этому человеку. Он занимался любимым делом, он зарабатывал любимым трудом хорошие деньги, жил как хотел. Саша травил презрением, как опухоль ядом, эту больную зависть, но она оставалась. Он знал почти безнадёжную, потому печально спокойную мысль, что работает вхолостую. Уколол Фельдман, который может и чувствует меньше, но стремится к определённой цели. Миша становится отличным экономистом, он зарабатывает хорошие деньги, он богатеет опытом.
   Черкасс переключил на мальчишку лет тринадцати, тощего, как сушеная рыба, с горбатой от сутулости спиной. Мальчик был одет в чёрную куртку, в рваных дырах, из которых торчала грязная вата. Он подтирал пухлой подушкой большого пальца угреватый нос и рассказывал в апельсин микрофона, как он с друзьями нюхает клей из пакета. Молоденький голос общества осуждающе спросил, зачем же он это делает, неужели он не понимает, как это вредно. Мальчик поджал голову плечами, вытер под носом, но поняв, что нужно отвечать, равнодушным стариковским голосом просипел: «не знаю… Нравится». Под взволнованный женский голосок общественного негодования засветились проценты детей и подростков, наркоманов и токсикоманов, проституток детского возраста, кого-то ещё. «Где же вчера был Цветов? Где-нибудь веселился. Но он не ответил, откуда звонит. Кажется, я завидую – хотел бы отдыхать, веселиться там, вместе с ним. Ого, уже двенадцать. Вновь бездельничаю вместо работы. Но что делать, если работается по ночам? Гриша сегодня скажет, кто идёт в театр.
   Да, деньги, деньги, просить у мамы денег. Даже не узнал, сколько стоит билет. Деньги, – то чем тебя измеряют в обществе. Только с ними тебя внимательно выслушают, иначе твои слова порожни. Деньги, – общественное признание и уважение с одной стороны, частица осязаемой свободы с другой. Деньги – уверенность в завтра. Потому без денег чувство, что хуже людей. Умом можешь понимать иначе, но чувства давят. Общество посторонних принимает меня, лишь когда прошёл отбор. Только родным, кому открыт всегда, интересен. И бесполезно себя убеждать, что твоя внутренняя оценка верна. Чьи весы точнее? Мои, взвешенных убеждений или общества, весомых денег. Когда у меня в кармане деньги, во мне почти уверенность, что чувства, мысли, знания – воздушны, но деньги – их воплощение. Обще-е-естве-е-енное блеяние. Деньги дают уверенность в завтра, деньги дают больше свободы, больше удовольствий, деньги украшают жизнь, деньги и должность приносят общественное уважение, и со всем этим растёт прочное чувство уважения к себе. Сами собой представляются точнейшими весомые весы. Деньги мерило общества, я живу в обществе, а не в мире уникальных книжных идей, потому мерило общества моё мерило, потому я становлюсь как все.
   Но я нагло верю в свою исключительность, я создаю свою исключительность день за днём, потому буду рушить своё уютное будущее ради мечты.
   В вакууме одиночества размышление умиротворяет. В вакууме одиночества личные решения легки. Но в жизни чистые идеи, как блестящие днища кораблей обрастают полипами, замедляя стремительный ход. В жизни ход идеальных решений останавливают чувства, события, мораль. Мечты души воплощаются медленно и трудно. Упорствовать ради идеи значит оборонять мирок своего существования, значит чувствовать одиночество. Чувство войны с людьми. Вражда против врагов, которых презираешь, за обще-е-естве-енное мне-ение, за уценку до общепринятых ценностей. Но в себе борешься с общественным мнением, которое подавляет могуществом.
   Именно в одиночестве сохраняю себя, отсюда привычка и радость быть одному, быть с собой. Из часов одиночества родится потребность в одиночестве. Только в одиночестве чистый человек. Только он один – есть, только один он понимает себя и жизнь. В одиночестве идеальные беседы, без примесей неверно понятых мыслей, без раздражения к грязи под ногтями, без подозрительных взглядов.
   Но невозможно быть одному! Невозможно от желания говорить, дружить, любить, видеть близких людей, невозможно даже телу жить одному.
   Привычка к одиночеству мешает общаться с Кристиной. Вот оно, тайное желание! Но всё же, нежелание отношений с ней и в ином. Оно в честности. Нет желания притворяться, нет желания оскорблять равнодушием. Невыносим её детский романтизм. Но он же мил своей детскостью. Зная, что она никогда не была с мужчиной, уже сейчас раздражаюсь необходимостью быть нежным, терпеливым, в совместном переходе в её женственность. Нет к ней чувства кроме снисхождения, снисхождения к её уму, подобострастным взглядам на мои речи. Есть крохотная ненависть за её влюблённые взгляды, за восхищение знаниями, за всё-всё. Я именно немного её ненавижу. Сильно, как всегда, но немного, она не занимает много места в душе. Но рядом живёт желание тёплой близости, желание любви, наслаждения чужим сочувствием. Из-за слабости быть любимым она снова и снова во мне. Скажем прямо, сейчас с удовольствием имел бы её под боком. Она повернула бы голову так, что свесились платом светлые волосы. Чтобы она, пересиливая робость, потянулась длинными пальцами к моим волосам. Хотел бы взять её руку и поцеловать в ладонь, всматриваясь в её глаза. Хотел бы, чтоб она положила голову мне на грудь, открыв лицо с открытыми глазами. Хотел бы держать в своей руке её ладонь. Просто быть рядом. Сидеть за одним столом у нас на кухне и молча завтракать. Есть какую-нибудь белую, с двумя жёлтыми пузырями яичницу. Хотел бы видеть, как она, стукнув почти сдвоенным звуком, прикладывает нож с вилкой к тарелке. Протянув правую руку снимает мутный полупрозрачный короб, сквозь который, как солнце сквозь туман, светит оплывший бархан масла. Хотел бы видеть, как она нашим ножом с деревянной ручкой и зубчатым лезвием режет белый батон в хрустящей оранжевой корочке, спрашивает «тебе отрезать?» Укладывает на хлеб холодные пластины масла, они мякнут, и она тонким слоем масла замазывает поры хлеба, а зубцы ножа, как борона, оставляют за собой тонкие дорожки.
   Всё это я, один человек презирает её до ненависти и мечтает быть рядом, как влюблённый».
   Александр решил, что тихий завтрак представился от голода, потому позавтракал и вышел пройтись. Когда спускался по лестнице, увидел, как две женщины заносят в квартиру сетки с пустыми бутылками.
   «Они существуют на отходы общества, а я живу сыто. Упрёк. Банальность, какая пошлая банальность! Пусть банальность, но я так решаю мгновение, и решение мгновения, пусть банальное, оседает в сознании. И потом, когда принимаю решающее решение, крохотное или нет, миллионы этих песчинок собираются вместе, формируют поступок.
   Вчерашняя мысль. Неудавшийся писатель. Отчего талант не становится писателем и кем он живёт. Вот интересно».
   Вдруг сильный удар в грудь оборвал мысли. От неожиданности он не успел перевести взгляд перед собой, и видел, как к нему быстрым шагом, глядя в глаза идёт парень его лет. Саша увидел, что он одет во всё чёрное: чёрные, зашнурованные до колен ботинки, чёрные джинсы, кожаную куртку до пояса, с блестящими кнопками и молнией. Распахнутые полы куртки от быстрых шагов то закрывали то открывали чёрный свитер, на котором сплёл паутину золотой паук. Сашу толкнули ещё раз в грудь, заглядывая ненавистью снизу-вверх сказали: «Бабки гони, падла!» Саша почувствовал, как другой, тот кто спешил к нему, словно наручниками схватил его руку над кистью. Саша видел толпу суетящихся, проходящих мимо людей, слушал плясовую музыку, и ему загремел голос из рупора: «Крупнейшая распродажа, приобретайте товары по сниженным ценам! Не упустите свой шанс! Спросите ваших друзей, они уже наверняка оценили наши низкие цены!» Его дёрнули за правую руку, толкнули кулаком в рёбра, вместе с нечистым воздухом донеслись слова «Ты, чё, тупой? Те проблемы нужны? Отстёгивай бабок и вали, козёл!». Саша сильно выдернул руку, и быстро пошёл вперёд, столкнув плечом коротышку с пути, укрываясь в толпе. И как предательский удар в спину он получил «Попадёшься, сука! Ненавижу».
   Саша вошёл в метро, и в голове у него, одна за другой стали появляться мысли: «А ведь они слушают ту же музыку что и я. Какие же гады. Кто-нибудь не сможет защититься, – и ему стало приятно, что он смог. – Какие глупые, противные люди. Люди из другого мира. Избить бы их, чтоб навсегда запомнили. Да били, наверно, только бестолку. Я очень рад, что не поддался этим уродам, я перестал бы себя уважать. Эк я разошёлся! Не хотел бы из своего мира попасть в их мир. Соседний, реальный мир, где говорит другая речь, действуют другие законы и всё моё там негодно. Общество прослоенный торт».


   Глава десятая

   Саша ждал Цветова на скамье. В нескольких метрах, за кружевами чугунной ограды, теснилось стадо машин. Мычали клаксоны, звенела колокольчиком сигнализация, ровно топотали моторы.
   Зашнурованное небо было ослепительно голубым. Дул сильный ветер, холодили сквозь одежду рёбра скамьи, но в тёплом пальто, под солнцем даже припекало. Со стекла машины ему в глаза прыгнул солнечный зайчик, и он довольно зажмурился.
   Цветов опоздал, извинившись длинной лекцией. Они купили пива, вернулись к скамье. По хрустящему снегу подошли к ограде, вдыхая настоянный на бензине воздух, сковырнули пробки о металл. Из бутылок закурился дымок, рассеялся, а над ободком горлышка медленно поднялась белой шапочкой пена. Друзья сели на скамью и осторожно, не поднимая высоко бутылки, сделали первые глотки, чувствуя душистый, пощипывающий язык вкус плотного пива. Ребята зажали между колен бутылки, спрятали руки в карманы и улыбнулись друг другу, как один человек.
   – Ну, – ещё улыбаясь спросил Черкасс, где пропадаешь? Тебя как ветер не поймать.
   Гриша поправил очки, глотнул резко из бутылки и из горлышка, как из пробирки после химической реакции, повалила белая пена. Он стряхнул с пальцев пузыри, слизнул густое облачко с горлышка: – Как приехал, события так навалились, что время свободное исчезло. Ты Свету помнишь?
   – С которой в музей ходил? Помню, – он хотел что-то добавить, но залил слова пивом.
   – Воот, получилось, что мы как бы теперь с ней встречаемся.
   – То есть, как говорится, она твоя девушка?
   – Нет. У нас не такие отношения.
   – А какие?
   – Понимаешь, когда приехал, позвонила Света, мы встретились. В общем, она поссорилась со своим другом, живёт одна, то есть с матерью, ей одиноко, и нельзя как-то её оставить. Ты понимаешь, и дома у неё, да и с ней самой не всё нормально. Она совсем одна, ей не с кем общаться. С другой стороны, мне с ней интересно… Хотя иногда тяжело. Плачет, кричит, что я от неё чего-то хочу. Потом просит прощения. Вспоминает своего парня, рассказывает о нём.
   – Кто он такой-то?
   – Как я понял, хам. Мама у неё тоже странная. Вчера сидели у неё на кухне, пили чай. Заходит её мать. Я встаю здороваюсь. Она кивает, смотрит, словно я пустое место, говорит Свете, выйди, мне надо с тобой поговорить, таким голосом, словно спрашивает, кто он такой, что здесь делает. Не слишком, конечно, приятно. Сидел там и думал, а «что я здесь делаю?» В общем, всё это передаётся на Свету, через неё на меня.
   – Она дома была у вас?
   – Была.
   – И что сказала Алина Георгиевна?
   – Мама с отцом, очень хорошо отнеслись. Она им понравилась.
   – Понятно… Что, откроем ещё по одной?
   Гриша поднял к очкам бутылку, сказал, покачав толстым дном: – У меня есть ещё, ты открывай…
   Они помолчали. Гриша вслух пожалел, что не купили орешков к пиву. Они договорились о встрече в субботу, поговорили о Сашином дне рожденья, как и где он будет отмечать. Гриша снова заговорил о Свете, рассказал, как иногда нелегко с ней общаться. Саша молчал, иногда спрашивал, для продолжения его рассказа.
   Друзья молча попивали пиво, когда к ним подсела старуха, с коляской. Она спросила разрешения забрать пустые бутылки. Они кивнули ей. Но она осталась сидеть. Старуха вежливо не смотрела в их сторону, но явно ждала, когда они освободят её стеклянные деньги. В её присутствии было неприятно пить, даже говорить, и они с неохотой переговаривались.
   – Скажите пожалуйста, вы студенты? – Черкасс поднял брови. Они промолчали, но поскольку Саша сидел рядом с ней, он ответил коротко: – Да, студенты.
   – Вот как я хорошо угадала. У вас сейчас перерыв наверно в занятиях, да? – Цветов улыбаясь с краю пил пиво, а Черкасс сидел между ними, потому снова ответил: – В общем да, перерыв, – и отхлебнул пива.
   – Скажите пожалуйста, ответьте пожалуйста, вот вы образованные, я сама не очень образованная. Я детдомовская, потому пять классов кончила, некогда было учиться, время тяжёлое было, да никто не держал меня, когда подросла, из детдома сразу отправили, а там уже деться некуда, надо работать, когда учиться, кушать на что-то надо. Вы вот образованные, ответьте мне пожалуйста, – она показала сухой рукой, с верёвками вен под дряблой кожей, на дорогу, – откуда всё это? Вот частники, откуда это? Я вот как думаю, миленький, – она подсела совсем близко к Черкассу, – я думаю, честный человек не может машину купить. Слишком дорого, по таким ценам? Значит откуда всё это? – Она легонько коснулась кончиками пальцев его колена, – я так, милый мой думаю, что ворованное всё это. Вот вы, образованный. Скажите, откуда всё это, не может быть, чтоб честным трудом нажито. На сворованные деньги куплено. А вот отчего это? – Она подсела ещё ближе к нему, опять тронула кончиками пальцев колено. Черкасс вздрогнул, но она не заметила. – Я вот как думаю. От того это всё, что людям слабину дали. Не правильно это. Слабину дали, вот всё и расползлось. – Черкасс скосился на её руки, с благодарностью и удивлением отметил, что руки у неё чистые, ногти белые, аккуратно подстрижены. На ногах чёрные мужские ботинки. Серый плащ был чистым. Из-под плаща спускался халат голубого материала в жёлтых цветочках с красными серпами. Под халатом, на ботинки гармошкой сели синие, мужские спортивные тренировочные. Ему с облегчением подумалось, что рот её дышит чисто. – Я так думаю, людям большую свободу дали, а теперь их и не собрать. Вот встал бы сейчас Сталин или Ленин. Ленин тоже, ох как крут был, он не любил очень частников, тогда бы они присмирели. А то что, расстрелять их всех надо. А что вы думаете? И ведь они, гады, привыкли не работать, воруют. Своровал – живёт. Хорошего человека обидел, тем и живёт. Он привык не делать ничего. Как же заставить его работать, не станет он ни в жизнь работать. Привык легко жить. А ведь сейчас чего не работать, сколько хочешь. Иди в деревню, там землю дают, дом дают. Капусту, картошку, морковку, лучок посадил, репку тоже. Не пойдут, им украсть проще, хорошего человека обидеть.
   Она коснулась тыльной стороны его кисти: – Вы простите, что я с вами по-простому. Вы образованный, родители, наверно, хорошие. Ведь так?
   – Не жалуюсь, – со снисходительной улыбкой ответил Черкасс.
   – Вот я думаю, вы ведь один сын в семье?
   – Да.
   – Вот как хорошо я угадала. – Она улыбнулась дырявыми зубами. – Вы вот умный человек. Я сама детдомовская, пять классов кончила, потом некогда было учиться, на работу пошла. А я в молодости бойкая какая была. Ой, какая бойкая. Детдомовские у нас все бойкие. Как в мир вышла, так и на работу. Иии, миленький, ты послушай, что я тебе скажу, раньше тяжёлая жизнь была. Ох, как тяжело было. А теперь всё есть. Ты вот подумай. Ругают его, Брежнева, говорят, коммунизм хотел построить. А чем тебе был не коммунизм? – В магазинах колбаска, сыр. Квартира, энергия, – всё дешёвое. А сейчас что? Вот я, миленький, ты, миленький, послушай что скажу. Пришла я в магазин вчера, нет, позавчера, купила капусты кочанчик. Не большой такой кочанчик, а четыре с половиной тысячи отдала, до последней копеечки. Кочанчик небольшой, а стоит четыре с половиной тысячи. А пенсия у меня, милый, 102 тысячи. Я инвалид второй группы. Работать надо, а не могу, домой приду, ломит всё, приду, полежу, немного отойду. Я бы в деревню поехала, там, говорят, землю дают. Дом. На земле, милый мой, не пропадёшь. Но ведь старая, хозяйство не подниму одна. Вот, миленький, 102 тысячи. А мне ведь и за квартиру заплатить, я здесь вот живу, рядом. За квартиру заплатила, на хлеб только и остаётся. А ведь и мяска хочется пожевать, и сладенького иногда.
   Одной кровью и живём.
   У меня, милый мой, вторая группа инвалидности, 102 тысячи пенсии, денег не хватает. Я здесь вот недалеко, в школе музыкальной работаю. Выметаю три этажа, восемнадцать комнат. Тяжело, конечно, а что делать? Домой приду, лягу, тяжело, тело ломит, но полежу и отпускает.
   – Вы в Гнесинке работаете?
   – Что миленький?
   – В Гнесинском училище работаете?
   – Да, миленький. Ой, люди там хорошие. Тяжело мне, конечно, три этажа. – Она очнулась, ткнула перед собой пальцем: – Я что говорю-то. Я старуха. Тяжело мне работать. А эти молодые. Волосатики эти самые. Я про друга вашего не говорю, он видно, что хороший человек, а вот другие волосатики. Волосатики эти самые, рыла отъели. И девки с ними. Разрисованная вся, волосы распущены, не причёсанная, висит на нём. Дура, дура ты и есть. Он, что, женится на тебе? А жить на что? Он ей подмазал, она и рада. Заведёт в подъезд, ребёночка сделает. Дурное дело не хитрое. А потом куда денется? Думаешь тебя содержать сможет? Да никогда. Он же бандит. Своровал, прожил сколько-то. Как говорят то, бандита могила исправит?
   – Горбатого могила исправит.
   – Вот точно. Горбатого бандита могила исправит. На машине подъехали, сразу ящик пива в машину. Откуда деньги-то? Вот женщина одна, она у электричек подрабатывает. Купила товар и стоит, продаёт. Она, правда, помоложе меня, но тоже, не молодая. Вдруг, бежит сука, схватил сигареты и убежал. Что ж ты, сука, делаешь? Ты у кого воруешь? От хорошей жизни она торговать пошла? Она до одиннадцати ночи стоит, а он грабит её среди всех. Раньше такого не было. Вот я когда молодая была, бойкая, работала здесь рядом, на Пушкинской площади. Работала посудомойкой, рядом здесь. Раньше то люди в рестораны ходили, в столовые, богатые были, всё могли. Теперь не ходят, денег нет. Вот и сидят там таких двое-трое. Чай пьют, а сами глазами зырк, зырк, как бы чего стащить. Ох, как я их гоняла. Ох, как гоняла, я бойкая в молодости была, ничего не боялась. Вот эти вот, они, кто не работают, воруют. Ведь гады они настоящие. Жестко с ними надо. Расстрелять всех. Ведь они работать уже не будут, им бы теперь своровать. У меня, вот сосед, в деревню уехал. А этим бы только лодыря гонять.
   – Жить уехал, совсем? – высунулось лицо Цветова в обрамлении длинных волнистых волос.
   – Да, миленький, совсем уехал. – Она тронула колено Черкасса. – Так вот, приезжал он. Дом, говорит, ему дали, землю. Он там уже морковку, репку, лучок посадил. С женой уехал и двумя детьми. Говорит, хорошо живёт. А чего хорошо не жить? Работает, земля есть, на ней всегда на жизнь заработаешь. – Она ткнула пальцем в дорогу с машинами. – От того всё получилось, что людям свободу дали, а теперь их не соберёшь, как веник не свяжешь. Вот встал бы Сталин, или Ленин. Ленин ох как частников не любил, тогда б и порядок был. – Она помолчала, всматриваясь в поток машин. – Вы вот ещё на какой вопрос мне ответьте. Как вы думаете, будет война? Ведь не должно быть. Не может быть, чтоб допустили.
   – Не допустят. Правители полетят, а им пожить хочется.
   – Вот и я думаю, не должны допустить. Только б не было войны. Только б не было войны.
   Цветов поднялся. – Что, учиться да?
   – Да. Вам бутылочки оставить?
   – Оставьте, если не жалко, – ребята попрощались, оглянувшись, как она укладывает в картонную коробку на колёсах бутылки.
   Цветов встречался со Светой, Черкасс должен был заехать на рынок, потому друзья расстались, коротко обсудив любопытный экземпляр народа в виде старухи.
   Черкасс купил журнал, сел в троллейбус в особом состоянии пьяного умиротворения. Ему с приязнью подумалось об опрятности старухи, о её ясном уме. Его презрение, которое относилось к массе, таких как она, к ней, к отдельному человеку, с кем познакомился, оказалось уважением.
   Троллейбус остановился за дорогой машиной, которую не мог объехать, пристёгнутый к проводам. Саша всматривался в затемнённое стекло автомобиля, и ему казалось, что в машине маячит голова. Но такого быть не могло, водитель освободил бы дорогу, – и он стал спокойно рассматривать двери роскошного магазина, ожидая выхода владельца. За спиной задребезжал совет старушки: «Вдарить ему в зад, совсем уже обнаглели». Через пять минут Саша оглянулся, на выстроившиеся в ряд четыре троллейбуса, видные через усталые лица, повисшие на поручнях под потолком. А впереди, к машине шла тощая блондинка, с пакетами в руках, – ей навстречу раскрылась дверца, она скрылась за отражающими внешний мир стёклами, и через минуту машина отъехала. Следом тронулась вереница троллейбусов, заполненных людьми.


   Глава одиннадцатая

   Отведя рукой и дожав всем телом тяжёлую дверь из толстого стекла, мелко иссечённого царапинами, Саша вошёл в длинный коридор. С низкого потолка экономно светили бледным светом лампы. В тумане влажного воздуха густо двигались тела, прыгали головы, скрывая дальний выход. Справа, за мелькавшими фигурами, льдом мутнела стена квадратных плит, сшитых жилами серого цемента. Прислонясь к стене, на согнутых ногах сидели ребята. На краю мужского островка мялась худая девушка в голубых джинсах и жёлтой, как пушистый цыплёнок куртке. Две тонкие вороные косы свисали со спины.
   Неожиданно, перекрывая бредовое бормотанье толпы, запела печальная музыка, и её прорезал настойчивый голос: «Молодой человек, подайте». Он отшатнулся от сгорбленной старухи в чёрном, её восковой ладони, гнилого запаха, и чуть не наскочил на полную женщину в чёрном пальто и розовой шляпке, с лицом его матери, но увернулся, заведя плечо вперёд.
   Отражая людей, светились прозрачной стеной магазинчики. В освещённых витринах поднимались по ступеням до потолка, как нарядные гости бала на парадной лестнице, разноцветные бутылки в вечерних и будничных платьях. Бутылки в расписанных красных, чёрных, золотых мундирах, в чёрно-белых галстуках ценников на длинных и коротких шеях, в высоких чёрных шапках, золотых кепочках, разноцветных тюбетейках, бутылки шампанского в элегантных серебряных шарфах. У подножия парадной лестницы выставлены картины коробок конфет: на алом шёлке, в прозрачных горстях ваз горки шоколадных сладостей. Над портретом окошка с лицом продавщицы мозаика сигаретных пачек.
   В соседнем магазинчике сложена до потолка стена из видеокассет. Рядом зеленеет цветочная теплица; бледное лицо цветочницы в розовой шляпке в венке траурных роз.
   У лестницы наверх, на квадрате картона сидит русский мужик, с пышными русыми волосами, короткой бородой. Русский человек одет в форменную куртку тёмно и светло зелёных маскировочных пятен. Между ногами, на удивление коротенькими, всего до колен, лежит коробка, с набросанными в неё мятыми деньгами, которая мешает спокойно проходить людям.
   Они стояли в тёмном ромбе квадрата четырёх старинных фонарей. Прошло меньше недели с возвращения, но удивительно было увидеть всех вновь; поздороваться, неизвестно чему улыбаясь, отшутиться за опоздание, удивиться отсутствию Гриши, требовательно спросить Мишу о спектакле, увидеть, как он говорит с Катей, увидеть улыбку Кристины словам к ней, про себя вспоминая вереницу вдоль крепостной стены на заснеженном склоне, двуглавый храм в углу каменных стен, рыжеволосого Жору в проёме средневековых ворот, занёсшего над ухом руку со снежком. Было весело слушать, переглядываясь с Кристиной, как неотложные дела погребли Жору по возвращении.
   Впереди мехом лежала заснеженная аллея, озарённая шарами фонарей, вдалеке сливавшихся в горящее ожерелье. По широкому бульвару в жёлтом свете фонарей, чертили редкие тёмные фигуры.
   Рядом стояла скамья, заполненная молодёжью. За ней по глубокому снегу между деревьев с громким смехом бегала девушка, следом шагал, расставив длинные руки, высокий парень, выдёргивая ноги из сугробов; снег взрывался над его ботинками.
   Справа, совсем близко, слева чуть дальше, за деревьями медленно текла тёмно-светящаяся лава транспорта. Над ней высились дома в ночных и солнечных стёклах. На фоне горящих витрин, пропадая за оснеженными стволами деревьев и столбов, по крышам машин катились головы в шапках, мелькали тела в секундах между автомобилями.
   За спинами студентов шумела широкая магистраль. Там, между домами стоял на постаменте Пушкин. Рядом торчали ветвями деревья, опутанные густой паутиной огней. На крышах вознеслись в чёрное небо огненные буквы популярных фирм. Над яркими буквами висела темнота невидимого, но огромного неба, которое, казалось, вот-вот прорвётся, дождём затопит пожары, погребёт под снегом, взорвёт густым паром тумана, растворит яркие огни. За Пушкиным с неба светили громадные буквы кинотеатра РОССИЯ, ниже блистали стёкла холла, а над огнями нависло чёрное, грозное, полное тайн вечное небо, обжигаемое огнями, вытесненное в скрытую высоту, но исчезнувшее лишь до нового прорыва дикого буйства освобождённой стихии, безудержного бунта урагана, после которого его вновь будут жечь огни.
   – Гриша идёт! Наконец-то! Цветов, я тебя сильно жду! Гриша, мы уже все замёрзли. Уже думал, что-то случилось, ты не придёшь. Пойдёмте, осталось совсем мало времени. Небось выпил, голова болит. У тебя всё на одну тему, хватит уже, поговори о другом. Только ради тебя о другом.
   – Цветов наверняка напился и проспал… Как я вчера.
   – Так вот оно что. А я думаю, что ты всё о пьянстве, тебе не терпится поделиться с нами подвигами. (Иван, со смехом).
   – Так долго подбирался, рассказать нам! (Алексей).
   – Если не хотите, ничего рассказывать не буду. (Жора, обиженно)
   – Нет, рассказывай, зря что ли готовился? (Иван, со смехом)
   – Ничего не готовился, да и рассказывать-то нечего.
   – Не скромничай, благодарные зрители помнят псковские гастроли. (Черкасс)
   – Надеюсь, в этот раз, без особо тяжких последствий. (Иван)
   – И отягчающих обстоятельств. (Цветов)
   – Вчера, с другом выпили литр.
   – Как, вдвоём? (Кристина, удивлённо)
   – Конечно, а что тут такого?
   – Конечно ничего, капля, продолжай, пожалуйста. (Черкасс, с улыбочкой)
   – Меня перебивают, – (взмах рук). Потом поехали к подруге моего друга, вместе выпили ещё там, потом планом раскурились.
   – Извини Жора, что перебиваю, какой план у вас был? (Катя, снисходительно)
   – В смысле какой?
   – Какая анаша, чья? (Катя, снисходительно)
   – Какая разница. Не знаю.
   – Понятно. (Катя снисходительно, переглядываясь с Пышкой)
   – А дальше? (Иван, с улыбкой)
   – Дальше конец. Ночью вернулся домой, сегодня проспал до вечера.
   – Вот оно, счастье! (Алексей, со смехом, переведя взгляд на Лену).
   – Я был счастлив в путешествии. Особенно сильно чувствую сейчас, вспоминая. (Цветов, задумчиво).
   – А я счастлив почти во всём! (Жора)
   – Ты счастлив, потому что такой роскошный молодец. (Иван, со смехом).
   – Я думаю, счастье мгновенно. (Кристина, задумчиво)
   – Мне кажется, счастье это мгновения, которые пролетают мимо. И счастлив ты не столько в эти мгновения, сколько потом, когда понимаешь, – вот оно, было, счастье. (Черкасс)
   – Нельзя быть счастливым всегда и во всём. Счастье мгновенно, но можно нажить состояние удовлетворения. (Фельдман, назидательно).
   – Чтоб подавиться им! (Черкасс, зло).
   – Почему же, очень нужное состояние. (Катя, с ударением на «нужное»).
   Мимо в толпе легковых машин полз троллейбус, как динозавр среди мелких животных. Светились прозрачные бока, наполненные не переваренными жертвами.
   Саша заговорил с Кристиной, она замедлила шаг, и они остались вдвоём. Из светской обязанности он спросил её о работе, об институте, она скучно отвечала, а ему, может быть от молчания в одиночестве, может красивого вечера хотелось говорить.
   – Какой сегодня холодный ветер. Погода испортилась, а казалось – тепло пришло.
   – Да, ветер холодный, но есть нечто приятное в том, чтобы идти зимой, навстречу снегу, пусть стынет лицо, продувает джинсы, есть какое-то чувство преодоления. И ещё, сегодня роскошный бульвар.
   – Бульвар?
   – Бульвар. Позавчера, мы с Гришей были на бульварах, рядом, но с другой стороны, словно я обязательно должен был оказаться здесь, попасть в этот театр, и если сегодня не попадём, попадём завтра.
   – Миша же купил билеты.
   – Билеты? Да, мы и сегодня попадём. Я говорю, что чувствую, словно должен быть здесь, очутиться этим вечером, увидеть этот мирок. Вот этот бульвар, в нём как две части, в начале музыка, шум, мерцание витрин, суета работы. Здесь тишина, старинные дома, редкие прохожие, улица прошлого века. Москва как бы разделена на много миров, я не о людях говорю, то есть и люди разделены на миры, по которым можно путешествовать, но сам город разделён, и в каждом особая жизнь. Здесь даже встречные особые, степенные, не суетливые, словно не в городе живут. Сама идея аллей гениальна. Её можно лишь подсмотреть, подсмотреть, у природы, запомнить тропинку в лесу, лишь благоустроить её под себя. Вот я чувствую счастье, сложенное из моих воспоминаний, и того, что вижу сейчас, и в душе гармония от единства прошлых чувств и настоящего. Потому бульвар как старый друг, в которого верил, и который не обманул. Бульвар как друг, с которым не всегда легко, которого иногда не чувствуешь, но с которым интересно общаться, и в главном он твой, он тебе не изменил.
   Черкасс посмотрел, и увидел её радостные, даже счастливые глаза, кажется просто от его слов, и он отвернулся, от того, что она представила его лучше, чем он сказал.
   Жора оглянулся, остановился, крикнул, чтоб они догоняли, и подождал их.
   В дверях они пропустили высокую, красивую девушку и её кавалера, худого сутулого человека, который на мгновение с любопытством взглянул на них сквозь круглые стёкла.
   Когда студенты раздевались в гардеробе, по лестнице взбежала девушка, и Фельдман доверительно шепнул Кате: «Она актриса. Здесь особый, крохотный театр, актёры ходят среди зрителей, потому о спектакле, об актёрах лучше говорить осторожно». Они обменяли одежду на номерки, толпой отразились в зеркале, прибирая волосы жестами рук. Саша поймал отражённый в него взгляд Кристины, подмигнул ей, она улыбнулась ему как ребёнку.
   Зрители поднимались по лестнице. На площадке во взгляд вошли вместе с блестящим цилиндром урны толстые икры в телесной секте чулок. Ступень выше левая рука она обняла полный живот в сером свитере, в красной кисти стоял локоть правой руки. На последней ступени женщина отняла от губ сигаретку, встряхнула жёлтыми волосами, завитыми в мелкие колечки, длиной до мочек ушей, где покачивались, как подвесные фонари на ветру, опалы в серебряных сетях, блестящие губы сложились в алое кольцо, как из пароходного гудка в немом фильме забил пар, глаза прищурились на Саше. Насмешливо приподнялся уголок губ.
   «Глупая баба. Но запомнить сильное чувство обиды, ярости, лишь от того, что человек увидел меня иначе, чем думаю о себе.
   Мысли спокойны, а чувства бешены. Потому не разумная философия, но искусство лучший портрет мироздания, – в искусстве синтез чувств и идей».
   Студенты уселись на длинные скамьи вдоль тесного коридора. Справа, продолжая коридор, распахнулись двери. На ковровую красную дорожку упал свет, за дверями заблестел паркет, вальсировала музыка, шаги шаркали, а разговоры бормотали.
   Все расспрашивали Мишу о спектакле, Жора рассказывал былые театральные впечатления, Катя сокрушённо вздыхала, как давно не была в театре.
   Мимо проходили актёры, игравшие две разные роли: лица одних закрывала покойная маска гостей у друзей, – жесты отмерены, мебель знакома, ни к чему суетливые и лишние взгляды; у других сквозь грим кожа то бледнела, то алела, лицо стыло в гримасе напряжённого ожидания, растягивалось улыбкой, что замерзала, чтоб мгновенно растаять и застыть в драматической серьёзности, зашептать на ухо, чтобы взорваться громким смехом и вновь сменить цвет маски случайного гостя в сплочённой компании старых друзей.
   Одним за другим звенели не считанные звонки, вдруг раскрылись эбеновые двери, и волшебно восставшая толпа заткнула проход в таинственное помещение. Семеня шагами Саша вошёл в зал, от которого с обидой почувствовал безобразный спектакль. В Большой комнате, как на вокзале стояли квадратом жёсткие откидные деревянные сиденья, на которые со стуком усаживались ловкие зрители. От входа вела дорожка к занавешенному траурной тканью окну. Справа торчал передок деревянной сцены, на которую он смог бы взойти, как на высокую ступень. Чёрные кулисы толкались и переговаривались. Зрители расселись. Из-за шторы в стене дуло. Занавес кулис продолжал дёргаться, там гремели, двигая мебель. Свет долго не гасили, по одному, по двое заходили опоздавшие.
   Наконец, уничтожив ожидание, выключили свет.


   Глава двенадцатая

   В черноте на сцене загремела мебель, упало, как фолиант на ковёр, пробежали шаги, заиграла и оборвалась музыка, женщина вскрикнула, стукнуло, прошагали сапоги, прошуршали тапочки, заскрипело, как дверь на ветру несмазанными петлями, загремел вальс, оглушив зрителя, под скрип двери и удары подкованных каблуков кто-то застучал палкой по железу.
   Саша, как все смотрел в шумную темноту, ничего не видел, но забыл театральное волнение, разговоры окружения, только слушал и вглядывался в темноту, заманившую внимание на сцену.
   На какие-то мгновения он забылся. Может быть, сейчас очнётся, подумает «Что за глупость! Сколько ещё будут бесцельно шуметь?» Может, подумает после спектакля «выдуманный Чехов» (снисходительно, или будет яростно спорить сам с собой «нельзя менять авторский текст! Как можно, всё уже написано! Вставки! Если недостаточно в тексте смысла пишите свой, а не правьте классику под себя!»)
   А может быть у него, как у других зрителей, очнётся уснувшая душа, распустится засохший цветок, оживёт боль, погребённая в тайнике.
   Саша наклонился вперёд, и неожиданно сцена вспыхнула белым светом. За столом сидели он и она. Ничего необычного в сценке не было, мужчина пытался напиться в тайне от женщины. Ничего необычного, но Саша, и все зрители следили за каждым жестом, движением лиц, мельчайшими изменениями в голосе, и смеялись, смеялись. Когда актёры кланялись, Черкасс опомнился, посмотрел на сидевшего рядом толстяка; он бесшумно трясся от хохота, вместе с ним дрожали его обвисшие щёки, и сильно хлопали огромные ладоши. Неожиданно быстро промелькнули ещё две инсценировки рассказов «Дипломат» и «Устрицы». И Саша, забыв об окружении, то смеялся, то молчал, в щемящие болью мгновения, перемешанные актёрами в нечто единое.
   В перерыве Черкасс размышлял. Ему казалось чудом, что в жизни совершенно обычный, часто скучный человек, в своём воображенье, в вымышленной страсти так поднял свой дух, что вымышленная страсть стала настоящей, и это почувствовали зрители в зале, ибо он поднял и их душу. Саше казалось, актёр просто пилил воздух руками, сообразовывал действия с речью, речь с действием, увлажнял глаза, создавал отчаянье во взгляде, ломал руки и при этом ничего не преувеличивал, а люди в зале, сам актёр были словно заколдованы, будто сказав волшебное слово, актёр раскрыл самое лучшее, что было в душах этих людей, и теперь легко сплетал из их чувств удивительные узоры. «Говорят, бывало, будто преступники, посмотрев спектакль, признавались в своём преступлении, – только чудом искусства можно объяснить, как и почему совершенно нормальные люди, вдруг, так понимали и чувствовали своё преступление, так поднимался дух их над обычным состоянием, что они признавались, как кажется на первый взгляд себе во вред. На сцене было так же как в жизни, и фантазии на тему Чехова казались более реальными, чем жизнь настоящая. И кажется, что театр сильнее всего воздействует тогда, когда он делает нереальные вещи реальными. Тогда сцена становится перископом, позволяющим заглянуть в действительность изнутри. А актёры играли и играли один за другим чеховские рассказы и нельзя было поверить, что некоторые смотрят на искусство как на отдых от тревог коммерции и готовы в перерывах между сценами говорить о хлопке, спирте, – жители в зале жили происходящим на сцене, потому что все их мысли и чувства направлены были туда, к обычным людям на деревянных подмостках и в перерывах каждый хлопая знал, что впереди ещё одна сцена и ждал её больше, чем что-либо в жизни.
   Мы похожи на детей, которые души не чают в серьёзном и строгом учителе, и те же дети с жестоким упорством втыкают иголки в стул, на котором сидит неудачный учитель, не сумевший их убедить. И чем лучше учитель, тем сильнее чувствуют дети, тем больше детей затаив дыхание слушают его, и у настоящего учителя дети после уроков думают о предмете, хотя потом выбирают как профессию предмет плохого учителя.
   После антракта сцена вновь, как магнит притянула нас, мгновениями промелькнули «Унтер Пришибеев», «Антрепренёр под диваном».
   На сцену, – (я даже взглянул в программку, – «Спать хочется), – на сцену вышли две девушки. Ни колыбели, кухни, штанов, ничего описанного в рассказе не было, и я подумал, что сейчас испортят вечер. Восхищение, крепнувшее с каждым новым впечатлением, сейчас украдут! Словно я сблизился с человеком, но он сделал гадость, которую уже невозможно забыть и извинить. Мы переглянулись с Гришей, – он ещё жил в «Антрепренёре под диваном», но взглянув на сцену, в ответ пожал голову плечами. Слова со сцены расцепили наши взгляды. Девушки прислонились друг к другу спинами, встав боком к нам. Одна отвернулась к кулисам, другая смотрела над нашими головами и медленно начала говорить: «Ночь. Нянька Варька, – она не мгновение запнулась, и сонным голосом продолжила – девочка лет тринадцати, качает колыбель, в которой лежит ребёнок и чуть слышно мурлычет. Другая девушка повернула в зал лицо и еле слышно запела «Баю-баюшки баю, а я песенку спою», и вновь другой голос, лениво растягивая слова, словно пересказывая скучный урок, заговорил: «Перед образом горит лампадка, через всю комнату, от угла до угла тянется верёвка, по которой висят пелёнки и большие тёмные панталоны… Ребёнок плачет. Он давно уже осип, устал от плача, но кричит, кричит и неизвестно когда уймётся. Ва-арьке хо-очется спа-ать. Глаза её слипаются, голову тянет вниз», – девушка говорила, и не было слышно ни чиха, ни покашливания в платок, ничего кроме плавного девичьего голоса в тишине людей, затаивших дыхание: «Лампа-адка мига-ает, мига-ает. Зелёное лето…». Две девушки говорили на сцене то тихо то громко, покачиваясь, не расцепляя рук, и ужас пробирался в меня. Животный страх, страх волка, загнанного в чужую жизнь. Я был в шорах, ничего не видел кроме этих девушек, не слышал ничего, кроме девичьих голосов, читавших Чехова. Я слушал и чувствовал себя как ребёнок, у которого на глазах впервые рубят голову, но топор тупой, голова не отваливается, палач рубит снова и снова, и кровь брызжет на одежду, тёплыми каплями падает на лицо. Ножом, блеснувшем на солнце, медленно-медленно разрезают живот беременной, и вырывают двумя алыми от крови руками дымящееся тельце из утробы, и отбрасывают уродца в снег, и толстыми пальцами ковыряются в дрожащем животе. Виделось сморщенное, задушенное Варькой тело младенца. Из этого океана чувств я хлопал со всем залом, долго не отпуская актёров, в этом океане, затопившим разум, размывшим границы души, как жалкая щепка, не нужная и крохотная, носилась дурная мысль: «Как, как это происходит?»
   На бульваре, кажется, ещё больше похолодало. Мы молча шли, я думал, как прекрасно то, что пережил. Время вместило в себя вселенную чувств. И какой животный ужас я прожил. Как всё смешалось. Смех, ужас смешались в жизнь.
   – Как, понравился спектакль? (Фельдман, довольно)
   – Лично мне понравилось. Ничего, спектакль сносный. (Жора)
   – Не жалеете что сходили? (Миша, заглядывая в лица)
   – Спасибо тебе Миша, очень понравилось. (Лена)
   – Молодец, Мишаня, хорошо проработал вопрос. (Жора)
   Как они могут говорить, сейчас нужно молчать, чувствовать себя, наслаждаться оживлённым потрясением миром!
   – Лучше всех была «Варька». (Катя)
   – Всё было хорошо, просто «Варька» была последней, лучше запомнилась. (Пышка)
   – Я согласен с Катей, «Варька» совершенно подавила. (Гриша).
   Сколько читал Чехова, так прочитать его не мог!
   – Что-то Шурик у нас затих. (Жора)
   Неужели нельзя меня оставить в покое.
   – Жора, оставь человека. (Пышка, с укоризной).
   – Интересно, зал небольшой, цены на билеты не большие, как они выживают? (Иван).
   – Спонсируются. (Алексей).
   – Смотрите, как Шурика перепахало (Жора, снисходительно).
   Как надоел, надо вытащить меня в свою пустую болтовню!
   Жора, что ты пристаёшь к человеку, может быть Саша хочет подумать. (Кристина, укоризненно).
   – Шурик весь в спектакле.
   Мы переглянулись, она внимательно меня разглядывала, как диковину, я разозлился и исчез в разговоре.
   Мы спустились в метро, а дальше по улице, на углу дома, старуха лезла рукой в холодный мусор урны, перебирала пальцами пачки сигарет, обёртки, оледенелые бумажки, но нащупала горлышко пивной бутылки. Она положила стеклянные деньги в банк сумки, звякнув о накопленные капиталы. Она не увидела сквозь стекло подарок шутника; два обломка целой сигареты, прилипшего червя жвачки и рвотную жижицу плевка.
   В подъезде дома, бережно взяв щепотью сигаретку, девочка глубоко затянулась, и под торопливое «быстрее, быстрее» передала соседу, который высосал дым, провалившись впалыми щеками. Он отступил назад, в вонючую лужу у мусоропровода. Мусоропровод пронзил насквозь многоэтажный дом, на дне которого, под всеми людьми, вместе с мусором они жили.
   В узком коробе освещённого двора, словно упавший с чёрного неба, валялся на боку старик. Двое ребят, подросток и мальчик, били ногами по пьяному старику. Старик зябко скорчился и застыл. Старший бил ногой по лицу, которое уже не прикрывалось руками. Из разбухшего носа брызгала ударам кровь, а губы растекались как две раздавленные, насосавшиеся крови пиявки. Младший мальчишка бил по спине. Старший взял голову старика за седые сальные волосы, и, как в кино, с силой швырнул в застывшую лужу на асфальте. Они замерли, повернулись, и быстро, не оглядываясь, вышли через арку на озарённый проспект под чёрным небом. На тротуаре маленький, забегая вперёд, заглядывая старшему в лицо, восторженно говорил: «Вась, ты видел, как я его по ногам, и по почкам, по ногам, по почкам. По почкам здорово, – видел?» На их распаренных лицах по очереди мелькали синие, белые, красные огни, они быстро шли раскалённой улицей, горящей огнями магазинов, и старший с презрением говорил: «Придурок ты, Отсос. Хавальник заткни и шевели костылями. Как я ему, по харе, по харе, прямо в пасть. Последние гнилушки высадил».


   Глава тринадцатая

   Я выбрал в две ходки к столу собрание сочинений Чехова в восемнадцати томах, установил две башни, упавшими воротами раскрыл тетрадь. Я начал с чистого листа: «Был в театре, спектакль «Доктор Чехов» гениален. Сильнейшее театральное потрясение. Испытал удовольствие веселья, ужас смерти, все чувства сразу. Не знаю, как смогли так поставить рассказ «Спать хочется». Смогу ли также глубоко чувствовать и понимать – вопрос к себе. Страшно, если не получится, тогда моё творчество не настоящее». Я хватал один за другим тома, просматривал оглавления. Один за другим, начав со «Спать хочется» прочитал все увиденные рассказы. Я переписывал в тетрадь ключевые слова, от них прочертил склон, по которому катаются на санках, в пруду написал «Как столько увидели в рассказах?» Я ушёл на кухню за чаем, чтобы через минуту бежать, расплёскивая горячий чай на руку, и написать с новой страницы: «Тоска». Инсценировка от неуверенности в себе и желании приблизиться». Сцена тёмная, в дальних углах по старинному фонарю. От того светло лицо актёра в центре сцены. С потолка сыпется весь спектакль редкий, но бесконечный снег».
   Я зачёркивал лишние слова, подбирал единственные, отхлёбывал уже остывший чай. Шурясь от света, вошла мама в халате, сонно спросила, почему не сплю. Я ответил, что завтра в институт нужно сдать работу, только через несколько страниц вспомнил, что завтра воскресенье. Итогом было: «Доволен. Если честно – плохо, в сравнении с увиденным, но я впервые, кроме того, первый вариант». Я пошёл на кухню за чаем, в темноте, по поводырю стены, а видел перед собой старика в круге света, он шепчет в тишину: «Нету Ивана Кузьмича», и в театральной тишине, сначала один, робкий хлопок, затем другой, такой же нерешительный, но тут же поддержанный треском аплодисментов переполненного зала.
   Я сидел за столом. Спина затекла, я разводил плечи, но они вновь сутулились. Голова была тяжёлая, но спать не хотелось. Сгорбился перед тетрадкой рукописей, как верующий перед алтарём, пересилив желание безделья, отвлечения ночной эротической программой, снова стал писать, выдумывая людей, с кем ходил в театр, вписывая черты живых персонажей жизни, переписывая реальные события в нереальный театр, театр вообще. Спать не хотелось, и я стал читать из тетради:
   «Тёмная бездна, в ней густой толпой колышутся образы, – мой мозг наяву усталости. А этот липкий пот страха, когда стонет болью голова, когда теряешь реальность, пытаешься остановить бесконечное падение, зацепиться мыслью за лёгкий жизненный образ. Новые и новые образы буквально просятся на бумагу, а рядом стражник страха. Осторожное преодоление страха, расширение неизведанной бездны, – о, какие тогда видения рождаются в голове! Вот чудовище бросает в очаг кучи людей из муравейника. Оно огромное, голое, красное. А люди крошечные, копошатся жуками на лопате. Кто-то срывается, разбивается, растёт калекой среди людей на полу. Палач кидает, кидает, и в шуме жизненных событий не слышно предсмертных криков, не слышно как трещат человечки раздавленными клопами. Ушибленные калеки бегают среди людей, пугают их покой страшным уродством. Иногда калеки ковыляют сами к очагу, вызывая удивление людей «куда пошёл, мы же его любили».
   В такие моменты пишу лихорадочно и чувствую себя прозревшим. Иногда остаются лишь непонятные обрывки мыслей и образов, но всё равно чувствую себя прозревшим.
   Клубы облаков, – голая женщина, плывёт по небу пышным телом.
   У Еремина важнейшие разговоры происходят на проспекте. Проспект пронзает роман насквозь. Намёк читателю о важности беседы в сочетаниях «прямой проспект», – «прямой разговор», «основная улица города», «главная улица города». Проспект связывает части города, как решающий разговор людей.
   Всё же прекрасна идея моего романа! В жизни есть несколько переходных моментов; поступление в детский сад, – стёртый в памяти, но важный, поступление в школу, в институт, на работу, и иные, о которых только догадываюсь. Каждый из переходных моментов чреват изменениями, определяющими рок. Каждый из моментов связан соотношениями с неизбежными событиями полового созревания, первой любви, женитьбы. В моём романе тема перехода из жизни студенческой во взрослую, первого самоопределения, в отличие от предыдущих решений, принятых близкими другими.
   – Ты ещё не ложился? – через комнату проходила мама. Она была в чёрном халате, вышитым розовыми розочками, с которых корабликами опадали лепестки. Цветы засыхали. Русые волосы были прижаты сном, но с другого бока набухли опухолью. Лицо в темноте было бледное, как у больного.
   Закрывая текст обложкой я быстро ответил: – Нет, я уже встал, – увидел голый диван, почувствовал, как противно и глупо, так что она тоже может увидеть враньё, и ей будет обидно, ей, самому-самому любимому человеку на Земле, и потому врал дальше до подобия правды: – ложился, не мог заснуть, проснулся, сейчас снова лягу.
   Было противно лгать маме. Может быть, позже, это мелкое чувство вины, угнетающее неизбывностью, запытает душу.


   Глава четырнадцатая

   Кому много дано, с того и спрос большой. Подтверждение в мифах: Персея одарили красотой, силой, с ним помощь богов, волшебное оружие. Но многое зависело от него; он ухитрился достать крылатые сандалии, он умело спрятался от взгляда Горгоны, он храбро сражался. Персей сумел воспользоваться дарами для сложных свершений. Крестьян, которых спас Персей, не одарили так щедро, но и подвига не требовали.
   Какое особое счастье проснуться, и увидеть, как рядом спит она. Бывшее лишь несколько раз ощущение любви к другому, надёжности, покоя. Да и было иначе: сейчас чувства сильнее, чем настоящее прошлое.
   Кристина похожа не тепличный цветок – топтать красоту не хочется. От детской романтичности она кажется глупой. Или, как в убежище, прячусь за её глупость от злости за свою нерешительность?
   Есть глупое ощущение, будто она может помешать моей работе. Бред. Как она может помешать? Может с ней будет даже легче, она избавит от напряжения одиночества. Или она Горгона, – взглянуть в красивые глаза и умереть? Но зато какое пошлое уважение окружающих! Какой прекрасный символ успеха! Но сколько ещё одиночества? Жалость перед капитуляцией?
   Пока ещё в искусстве. Позже начнутся экзамены, курсовая, потому писать нужно сейчас! Чтобы наслаждаться искусством, достаточно чувствовать и понимать его. Чтобы писать, надо жить в искусстве. Скоро, скоро буду урывками, воруя часы у экономической теории или банковского менеджмента, записывать случайный жест, фразу, образ. Буду страдать, да, как ни странно сейчас использовать это слово, буду страдать лишь потому, что не пишу. Всего лишь не пишу. И когда закончится напряжение учёбы, начнётся переход в иной мир, смена жизни. Перерождение человека.
   Перерождение всегда болезнь души, что сомневается. Сомневается, спрашивает «зачем, сколько можно?» Можно перейти в несколько дней, можно неделями очищать сознание, покрытое болячками жизни. Жизни во мне меняются местами, я начинаю писать, но ничего не получается. Получается, что я уже не писатель. Писатель в прошлом, а мой талант ушёл водой в песок, сдан в архив. Архив, мой личный архив, из сотен листов, становится тогда моей опорой, где снова и снова учусь писать, сравниваю свои тексты с признанными, обретаю веру в себя. Себя мучаю, пытаясь описать самое обыденное, но с плачем вижу, что мой стиль, который так долго выписывал, ради которого столько пережил, ради которого отказался от удобной жизни, который был – пропал. Пропал вместе с ним и я, зачеркнул впустую прожитые годы, но упорство и вера тянет снова и снова склеивать обломки инструмента, который сможет выразить душу. Душу, которая подло меня предаёт, которая в минуты слабости, бьёт резко и больно: «Ради чего? Если я не писатель, но фантазёр? Если теряю время жизни ради пустой мечты?» Мечты же, ещё властные во мне, влекут к листам, исписанным корявым почерком, я работаю, работаю, и, наконец, становлюсь собой. Собой, потому что только такого себя ценю. Ценю других за что угодно, просто люблю их, но себя лишь за талант. Талант воплощается день, два, неделю, но лишь краткий миг, чтоб оставить всё, перед могучим натиском какого-нибудь экзамена, какого-нибудь бытовизма, властного любовью к родителям, привитой моралью, властного настолько, что я покидаю всё. Всё повторяется вновь. Вновь со страхом думать, о новом болезненном возвращении работе, вновь сомневаться в себе, вновь брать штурмом каждый день. День, отданный скучным заботам, но сохранённый часом творчества, даже одной строкой лишь. Лишь несколько дней за несколько лет не брал в плен солдат времени, но тогда казнил себя за нарушенный стратегический план победы. Победы частные, ежедневные, ведут к выигрышу войны, – только атака, – перемирие это усиление противника, это неудача, которая легко может превратиться в проигранную жизнь. Жизнь одна, и сейчас верю, что проживу по своему желанию. Желанию в угоду истрачены годы, но уже готовы несколько рассказов, осталось завершить с роман с романом. Романом выйду в мир.
   Мир романа необычен, интересен тем, что он описание молодости молодостью, а не воссоздание прошлого из старости. Старости подвластно многое, но она живёт уже в другой стране, а у меня автор рядом с героями, Еремин чуть приподнялся на цыпочках, но он персонаж.
   Персонаж и закулисный автор, ибо он через героев пишет автобиографию, разделяя между ними свою судьбу.
   Судьбу свою готов клясть за приниженное чувство невольного, дразнящего уважения к ровеснику, который зарабатывает, живёт уютно и спокойно. Спокойно относиться к нему невозможно, из-за зависти, желания удобной жизни, которая будет отвечать затраченному труду, а не как сейчас, когда изматывающий труд приносит ничто. Ничто не сравнится со счастьем творчества, воплощением страсти мечты, но упоение собой сменяется существованием в трудном мире, враждебном мечте. Мечте мешает удача ровесника, мешает приниженность в себе, мешает зависимость от других, мешает мир, наполненный манящими красотами, уважением к успеху. Успеху других завидую, но смогу ли сам добиться успеха любимым трудом. Трудом главным, этим романом, смогу ли пробиться к свободному творчеству? Творчеству в угоду тратил лучшие дни, а может быть, правда в приспособлении, мне не воплотить веру, а вера лишь самонадеянность.


   Глава пятнадцатая

   С утра просыпаюсь с теми же мыслями, вытесняющими из сознания литературу, и чем больше с ними живу, тем могущественнее они становятся. Становятся люди архитекторами, извозчиками, металлургами, у каждого своя цель и свои препятствия. Препятствия мои – это неуверенность в себе, открытость в мир, заполняющий меня иной жизнью, зависть, тщеславие, желание богатства. Богатства счастливого творчества кажутся эфемерными рядом с осязаемыми благами, ибо творчество благо сомнительное, оно требует кроме труда ещё и одиночества. Одиночества отделяющего от людей, которым нельзя открыть свою главную жизнь. Жизнь человеческая, чем она сложнее, тем бездомнее. Тяжело быть другим, пытаться жить по иным законам, чем законы удобного выживания. Быть другим тешит самолюбие, но коверкает жизнь. И страшно, от того, что всё, всё, что мучает меня в окружающем лишь я сам. Я сам возвожу в судьи, хоть знаю, что судьи подрабатывают палачами.
   Чтоб быть счастливым, жизнь окружающая должна удовлетворять жизнь внутреннюю, но чем больше отдаюсь творчеству, тем выше разрыв, тень счастья тоньше. Сейчас нет выгоды, лишь мучения ради идеи, в которой сомневаешься.
   Мысли, как парусная лодка, от ветра меняют курс.
   Действия, вот показатель решений.
   Плохо, когда отношение к жизни определяется её событиями, в этом есть несвобода. Тянешься за жизнью, пока не превращаешься в хвост. Я должен определиться в главном и главному следовать. Творчество лучшее, потому не стану изменять лучшему во мне. Но трудно не только от житейских преград, – привыкаешь ко всему, даже к приступам вдохновения. Привычка превращает экстаз в однообразие, мечту в пар; проходят дни в тумане, не скучные, но тяжёлые, похожие один на другой. Прекрасно, когда сильно живёт душа, когда мечешься, радуешься, страдаешь, наслаждаешься, но не скучаешь. На хорошо и плохо подумал пополам, два глагола счастья, два горя. Кто бы знал, как надоело, читать молитву собственной святой книги: «У меня есть творчество. Ради него буду жить и бороться, верю в свой долг и победу».
   «Колокольчик дин-дин-дин
   Страшно, страшно поневоле.
   Средь неведомых равнин». Красивое созвучие.
   «В поле бес нас водит видно,
   Да кружит по сторонам».
   Хорошо прочесть не по мысли весело и зло, как частушку, пританцовывая, бить ладонями по пяткам. Позвонить Цветову. Крутится телефонный диск. Крутилось колесо жизни. Можно сделать метафорой рассказа, циферблат покатится по страницам, цифры номеров будут уменьшаться. Цветова нет. Наверное со Светой. Фельдман на работе, в институт не нужно. Надо поговорить с отцом, чтоб устроил меня на работу. У Цветова Света, у Фельдмана работа, скоро будет Катя, у Ивана осязаемая цель. Уже столько лет пытаюсь доказать, что писатель. Когда никого нет за спиной, кроме своей же веры в себя же, малейшее несчастье способно опрокинуть человека. Мучаюсь, но уже не верю в необходимость мучений. У меня нет ничего. Ни-че-го, и значит я беднее всех. Ни-че-го вдруг заорал я, и стал бить кулаками в стену. Меняя руки, ударял в собственную фотографию, чувствуя краткую боль удара, сменяя её тут же новым ударом. Вдруг я остановился, лёг на диван, положил руки, с горящими кулаками вдоль тела. Улыбнулся, представив себя покойником.
   Строил жизнь как пирамиду. Собирал камни, укладывал рядами, подбираясь к небесам. Мои слова, мои поступки, мой смех, самое крохотное действие, поход в магазин или решение прогулять лекцию, или проснуться раньше, все-все, претворённое временем в камни, складываю, чтоб достичь вершины. Любой поступок лишь камень в пирамиду, или удар в её основание. Пирамида самая устойчивая фигура. Чувствую радость, но метафора уже иная реальность, а для реальности важно лишь насколько крепок каждый камень, насколько верен расчёт.
   Смотрю сквозь чистое стекло на мокрый асфальт, в пятнах света фонарей, по которому проносятся разноцветные большие и маленькие машины, одна за другой, неуловимо однообразные, бесконечным потоком, удивляя какой-то внешней скучной торопливостью.
   Пора прекратить быть ребёнком. Мне двадцать три, я взрослый человек. Мои ровесники зарабатывают деньги, создают семьи. Девушки, которых любил, которые меня любили, выходят замуж. У них реальная жизнь, а я живу в придуманном мире. Верю в какой-то талант, а рядом жизнь, которую можно пощупать руками! Я же за всю жизнь ничего не добился, лишь заполнил голову знаниями. Пора взрослеть, пора покинуть туманную сферу фантазий.
   У каждого человека в жизни свои препятствия и они самые страшные, ибо они часть его.
   Мы стремимся быстрее встать в колею жизни: женится, родить детей, получить работу, зарабатывать деньги и катиться по надёжным рельсам к тупику в конце пути. Конечно, раскачиваться на большой скорости, волноваться, бояться падения, но всё же твёрдо стоять на дороге. Мы стремимся достойно добраться до станции назначения, не нарушая принятых правил движения.
   Но не слишком ли рано встаём в колею?
   Удовлетворённость жизнью удел бедной души. Удовлетворённость не как мгновения дней, а как господствующее состояние. То, к чему стремится Миша.
   Одиночеством, поражённой гордостью должен оплатить призвание. Личные несчастья питают творчество. Могу зажить удобнее, предав призвание, но тогда и стану другим человеком. А настоящий, из прошлого и настоящего, переменится.
   Чем недоволен? Достаточно яростной жизни в творчестве, а я захотел личного счастья. Лишнего, потому что счастья во всём.
   Когда в жизни тишина, когда наступает время безделья, тогда чувствуешь в душе волшебный зуд работы, тогда мечтаешь творить, тогда не писать невозможно, – вот так нисходит счастье жизни. Не мировое, не общее, моё личное счастье.
   За завтраком отец с матерью заранее поздравили с днём рождения. После поцелуев у тарелки отец положил конверт с деньгами. Мама посоветовала магазины, где лучше купить продукты к празднику. Они уедут на дачу. Маме тяжело на даче, там не так удобно, как в Москве. Всё ради меня. А я…
   Когда остался один, вдруг захотелось взбодриться одеждой. Надел брюки, подцепил малиновым крючком мизинца за проволочную голову плечики в свежей рубашке. Корабликом утюга утопил в ткани складки, перед зеркалом в прихожей закрыл белоснежными воротничками шею, и долго повязывал галстук. Галстук то свисал сосулькой, то лежал мачете. Наконец, одел ботинки, и поворачиваясь то вправо то влево, изучал свой парадный портрет. Стал ходить по паркету, с удовольствием чувствуя, как постукивают каблуки, и колышутся при каждом шаге, словно траурные флаги, удобные брюки.
   Распахнув чёрное пальто я шёл галлереей дорогих машин и блестящих витрин магазинов. Опустив подбородок к груди, смотрел, не сбился ли на бок с белой дорожки с пуговицами галстук. Замечал, как взгляды скользят по дорогому костюму, по лицу, аккуратной причёске, и чувствовал, выгляжу отлично. Теперь я всматривался во встречных мужчин, отмечая элегантные сочетания цветов, качество костюмов, чистоту обуви. Я смотрел в витрины и знал своё обладание деньгами. Я знал надёжную и спокойную радость, от того, что элегантно одет, богат деньгами и могу купить свои мечты, и эта радость жила, не растворялась через мгновения, как растворялась вера в призвание. Могу купить… Могу… И думалось, что хорошо бы получать много денег. Тогда мог бы снять отдельную квартиру и писать. Мог бы купить ещё один отличный костюм.
   Я почувствовал, как прекрасно много зарабатывать. Я видел, как покупаю вещи в богатых магазинах, как иду с красавицей в театр, и окружающие с подобострастием смотрят на красивую пару. Я представлял, как веду переговоры, как уверенно веду красивую машину. Я ощутил, как приятен мир, как обширен возможностями, как увлекательно в нём жить. Я неожиданно осознал, что одежда, аккуратная причёска, дорогие духи изменили меня самого. Я ушёл, увлечённый новым миром.


   Глава шестнадцатая

   Ночью не спалось. Разговаривал с Гришей, с Фельдманом, обсуждая завтрашний день, и теперь не мог успокоиться. Лежал на диване лицом к потолку. Было очень тихо, думалось, что завтра буду у всех на виду. Завтра особенно остро почувствую одиночество, ибо Лёша будет с Леной, Фельдман займётся Катей, Гриша уговорит прийти Свету. Нужно утром хорошо спрятать рукописи, чтоб никто не наткнулся. Забавно будет слушать взволнованные, потому неуклюжие поздравления. Буду ждать гостей. Расколет тишину неожиданный звонок. Встречу в дверях толпу в ауре холодного воздуха. Они закричат поздравления, к тёплой щеке прижмутся холодные щёки, холодные коробки подарков коснутся тёплых пальцев, меня обнимут, похлопают по спине. Пытаясь держаться снисходительно, пожмёт больно руку Жора, выдаст за экспромт, заготовленное витиеватое поздравление. Света Цветова будет молчать, осторожно присматриваться. Заволновался, представив, как попросят сказать первый тост Гришу. Он встанет с бокалом шампанского в правой руке, волосы свесятся, на секунду зашторив лицо, он придвинет к глазам очки, посмотрит сверху на Свету, на Ивана, заправит за уши волосы, скажет: «Ну, Саша, поздравляю тебя», – или так: «Саша, зная тебя не первый год».
   По мотивам дня Рожденья сочинил следующий экспромт:
   «Я, мой друг Ромашка, его подруга Света, ещё несколько человек нашей не устоявшейся компании поехали к одной из девушек в гости. Я знал, что нравлюсь одной из них, мне было интересно, но я ни о чём не думал и не представлял вечер.
   За окном уже днём было пасмурно. В такой вечер представляешь себя у камина в кресле, укутанным в тёплый халат, с чаем и книгой. Смотришь из освещённой комнаты в тёмное небо и чувствуешь печаль.
   А мы включили свет, телевизор, радио, одну из молодёжных станций. Мы чувствовали общее веселье, хотя бы от того, что вместе. Мы открыли бутылку, остальные в холодильник поленницей, и понемногу выпивая, ворочали ложками салаты, резали овалами хлеб, кругами колбасу. В гостиной поставили длинный чёрный стол. Я и хозяйка схватили за углы алую скатерть, – наполненный ветром парус подлетел к потолку, и мы плавно опустили его на лакированную столешницу. Один рыжий Лев курил в углу серьёзным лицом, подперев кулаком завалившуюся на бок голову. Нам всем, бегавшим с тарелками и бокалами между кухней и столом, быстро выпивавшим, напевавшим песенки, иногда танцевавшим с тарелками под знакомую музыку, он казался забавным своей деланной хмуростью.
   За столом смеялись, говорили тосты, перебивая друг друга, вставляя свои мысли в чужие пожелания. Сидели долго, но девушки захотели танцевать, потому стол убрали к стене, сдвинули стулья. Довольно пьяный я развалился на угловом диване, курил сигарету. Время от времени выпивал. Неожиданно, как бы устав от танцев, ко мне подсела красивая Ира. Мы поговорили не о чём, она сказала, что хочет спать, и положила голову мне на плечо. Я поглаживал ей волосы. После моих слов нам обоим показалось, что мы слишком скучны для весёлой компании и ушли в спальню. Мы целовались, потом как в кино, она закрыв лицо ладонями зашептала «нет, нет» и стала лепетать о каком-то обещании, о невозможности. Я же слушал её рассеянно, и думал о власти, сосредоточенной во мне, власти поступить по – своему. Понимал, как ей неприятно, но не дослушав её исповеди даже до паузы, сказал (понимая, что лучше побыть с ней, но надоело слушать), что она хороший человек и обещания надо выполнять. Затем встал и ушёл. Ушёл, чувствуя, как приятно пересилить себя, ощутить могущество, повелевать инстинктами».
   Теперь реальную основу.
   Мой день рождения. Пригласил Кристину танцевать. Надёжно знал, что она хочет танцевать, что нравлюсь ей, слышал, как она отказала Жоре из-за головной боли, и выждав минуты приличия, пригласил её. Мы танцевали в темноте медленный танец, и я чуть прижал её тело к себе. Я улыбнулся, невидимым лицом, почувствовав, как она вся напряглась и нерешительно прижалась ко мне. Не нужно было, но сжал её сильнее и поцеловал. Нужно было дать ей привыкнуть, а затем нежно, погладив по волосам, осторожно коснуться губами. Я почувствовал, как она внутренне сопротивлялась, но ответила губами, страстно, словно решившись. Даже настойчиво. После танца принёс бокал вина покрепче. Мы вместе выпили. В её глазах, появлявшихся на мгновение во вспышках лампочек, я видел, как ей приятно, что за ней ухаживаю. В сущности, она валилась мне в руки. Мы выпили вино, и после следующего медленного танца отправились в родительскую постель. Она говорила мне о явно выдуманной любви с каким-то другом, то шептала «нет, нет» и крестила руки над лицом, то обнимала. Я же был осторожен и не спешил. Но она всё же сопротивлялась. Несколько раз она порывалась встать, однажды даже почти отпустил её, пожалел, подумал, как сейчас могу своей волей всё переменить, подумал как она романтична, но от этой мысли разозлился на неё и ничего не переменил. Я гладил её по голове, целовал в глаза, нежно, чуть касаясь, в губы, и она мало-помалу успокоилась. И я победил. Александр Победоносец. Она была очаровательно, по-детски нежной, внимательной ко мне и такой счастливой, а вместе со счастьем стеснительной, и это сочетание в её красивом лице было очаровательно! Потом мы поговорили. Я осторожно ей объяснил, ничего не объяснив. Кажется, она решила, что встречаюсь с другой девушкой и не могу её оставить, в силу каких-то наиважнейших причин. Мне понравилось, даже очень понравилось, и даже удивило, что она не совершила никаких неприятных глупостей: не плакала, не обвиняла, не кричала. Накануне было противно представить, как она будет при мне реветь. Она просто встала и ушла из комнаты. Мне стало жаль её. Жаль её длинную спину, жаль, как она прижимала к груди горку свитера.
   Однако, неожиданно для себя, я быстро заснул, и проспал до позднего утра.


   Глава семнадцатая

   Но как же я удивился утром! Просыпаясь, почувствовал, что сплю не один. Но я же помнил, что засыпал в одиночестве. Ко мне лицом, поджав ноги, спал Иван. Никогда не видел у него такого детского лица, с приоткрытым ртом! Вот она, надежда будущей юриспруденции! Изо рта, правда, несло перегаром. С другой стороны, спиной ко мне спал Цветов, я видел его затылок, укрывшие подушку волосы. А за ним, на краю спал Фельдман, свесив на пол руку.
   Я надел джинсы, носки, футболку, слушая как в тишине квартиры сопит Иван. В гостиной услышал бормотанье разговора на кухне:
   – Лена, я хотела бы уехать пораньше.
   – Конечно, как скажешь. Только подождём, когда ребята проснутся.
   – Подождём и сразу поедем, хорошо?
   Не узнав голосов, я распахнул дверь, с преувеличенной, но настоящей обидой сказал:
   – Вы что, собрались уезжать?
   – Мы нет, это Кристина спешит, – сказала Наташа, разводя руки, словно подтверждая слова. – У нас нет причин разъезжаться, – сказала она, взглянув на Кристину.
   – Кристина, ты спешишь, оставайся.
   Она посмотрела на меня с упрёком, и отвела глаза, блеснувшие крупными белками, к окну.
   – Мы не собираемся уезжать, – сказала Катя, с усилием отводя залипший взгляд от Кристины ко мне.
   – Вы можете остаться, а мы поедем, – ответила Лена Кате, и строго взглянула на меня.
   Мне подумалось, что такой умный и взрослый человек должен быть рядом со мной, а не Кристина. Появилась самоуверенная мысль, что можно отбить её у Алексея, – но глупая мысль промелькнула. Я спросил, лишая разговор спора: – Ляксеич, голова не болит?
   – На удивление нет, а у тебя?
   – Нет, я вчера немного выпил, – и улыбнулся, увидев, как Кристина отводит взгляд к окну, – а где же Жора?
   – Ты его не заметил, он спит в гостиной в кресле.
   – Вот взошло наше солнце, – сказала с улыбкой Наташа.
   В дверях стоял Жора, прислонившись головой к дверному косяку. На нём была мятая белая футболка, с многоцветной горкой из остроконечных и круглых вершин православного собора, чёрные джинсы, до серости протёртые на коленях, ширинка была раскрыта, – из потайного кармана блестел оловянный ряд пуговиц. Волосы поднялись и обжигали притолоку. Жора осмотрел всех страдальческими глазами, и с трудом ворочая языком слова, словно тяжёлый камень в сухой пыли, сипло выдавил: – Пить есть?
   Почти все захохотали в ответ.
   – Смеётесь, – обречённо вздохнул, – я так и думал. Эгоисты! – с чуть большим с ударением, вымученным последними силами, сказал он.
   – Эх, – его рука от плеча бессильно обрушила надежды, – пойду умоюсь. – И уже из ванной комнаты он крикнул: – А нет ли таблетки от головной боли, – зная, что мы опять засмеёмся.
   Кристина отошла от окна к раковине, стала мыть чашки.
   – Кристин, не надо, потом мы всё помоем, – сказала Катя.
   Кристина в ответ пожала левым плечом.
   Лена недовольно смотрела на меня, когда я говорил Кристине, что есть посудомойка, всё туда сложим и вымоем. Я открыл ящик, и стал туда укладывать чашки, которые подавала мне Кристина. В этом монотонном, неторопливом движении утра пробуждения, дружеского окружения, нашей с ней совместной работе, касании пальцев, молчании, под чужой разговор, было нечто семейное, словно мы были женатой парой, и мне эта мысль понравилась.
   Из ванной раздалось урчанье воды в горле. Вода бурлила глухо, потом, громче, звонче, словно Жора брал высокую ноту.
   – Может быть, сварим кофе?
   – Кристя, что тебе не сидится? Отдохни, – сказала Наташа.
   – А я бы выпила кофе с удовольствием, – с вызовом сказала Лена. Я поддержал её, рассматривая Кристину, которая грустно пожимала голову плечами, отвечая Наташе.
   Душистый аромат дроблёного кофейного зерна заполнил кухню. Мы поднимали с блюдец тёплые чашечки, медленно пили густой вкус. За туманным окном шёл загадочный день, а у нас неторопливо продолжалось утро. Негромко играла музыка, продолжая плавное действо пробуждения после шумного праздника. Шёл ленивый разговор об учёбе, о работе, о новой поездке. По очереди появлялись ребята, вызывая оживление заспанным видом. Плавал дурманящий голову аромат кофе, густой дым сигарет. Стирая сон с лиц, скользили ладони. Распускались и увядали улыбки. Подкрадывался голод, и уничтожались щедрые остатки пиршества.
   Завершён увлекательный день рожденья. Внутри ощущение покинутости. И тоскливое чувство потери навсегда прожитого года.


   Глава восемнадцатая

   К вечеру погода испортилась, по сильному ветру косо полетел из темноты густой мокрый снег. Крупные снежинки падали на мокрый асфальт и таяли. В снежном тумане тускло светли фонари.
   По дороге мчались автомобили, просвечивая короткими лучами снежную мглу. Облитые жидкой грязью машины проезжали вдоль тротуара, разбрызгивая глубокие лужи. Сквозь морок снега было видно, как на лобовых стёклах не переставая работали щётки, бросаясь вправо-влево, как звери по клетке, но стекла снова и снова заливала вода.
   Вдоль трассы тесной очередью спешили пешеходы. Под чёрными зонтами, в тёмных глубоких капюшонах, натянув глубоко кепки, шляпы и шляпки навстречу мокрой вьюге, сторонясь летящих луж, молча двигалась толпа. Кристина шла, наклонив вниз голову, закрывая козырьком ладони лицо от мокрого снега, летевшего в глаза. В жёлтом свете фонарей она смотрела на серую жижу под ногами, на блестящие чёрные ботинки, шагавшие рядом, на которые садились снежинки и исчезали капельками воды. Впереди, за мелькавшими снежинками колыхались коричневые брюки, татуированные цветами грязи. Справа, погружаясь в серое пюре, как-то бодро сгибаясь, почти бежали чёрные сапоги с острыми металлическими носами. Кристина думала о своих коротких сапожках, которые дома придётся отмывать. Она думала о промокших волосах, что холодно липли к щекам, о тёмной сырости вечера, о джинсах, забрызганных грязью.
   Она представила, как вернётся домой. Встретит мама, отец спит, Ярик гуляет. Подумалось, в такую погоду наверняка сидит дома. Вспомнилось, что у него в школе контрольная в понедельник. Среди этих мыслей, выныривали и вновь пропадали мои слова, сказанные всем в дверях «погуляли неплохо».
   Дома коротко рассказала о дне рождения, как устала, мало спали, что подарок имениннику понравился, погода мерзкая, промокла и хочет горячую ванну.
   В тёплой ванной комнате белый свет отражался бликами от чёрного кафеля. Она смотрела в своё лицо, – висели влажные жёлтые волосы, казались больше карие глаза.
   Под шум бившей из крана воды, с её тела соскользнула одежда к длинным ногам. Она посмотрела в блестящие чёрные изразцы, где отразилось её тело: изгиб спины над ягодицами, крупные груди над плоским животом. Она смотрела в мутное зеркало, поставила ногу на пол ванной, заполненной горячей водой, и в чёрных плитках отразилось длинное бедро, разделённое на квадраты, как между многими любовниками. Она медленно легла в горячую воду. Вода нежно пахла растворённой фиалкой, была приятно горяча, и она укрылась в ней по подбородок. Не хотелось вставать, не хотелось двигаться, что-либо делать, и Кристина закрыла глаза. Она стала засыпать под монотонный, баюкающий шум воды. Было уютно лежать в темноте, тепле. Было даже чуть страшно открыть глаза в режущий свет. Хорошо лежать долго-долго, под доброе ворчание воды, словно бурчанье ласкового зверька, словно разговор любимого человека.
   Кристина чуть приоткрыла глаза, предчувствуя, что вода вот-вот польётся на пол. Она встала во весь рост, закрутила краны, и снова опустилась в воду, как в тёплую постель.
   Она вновь начала засыпать, но вода остывала, стало беспокойно прохладно. Неприятно вспомнилось, что завтра нужно быть в офисе и работать, а после ехать в институт. Не было желания приводить себя в порядок, почистить кожу, сделать руки, нанести маску, но отвлеклась, что наденет новый белоснежный махровый халат.
   После ванной сказала маме, что хочет полежать и закрыла дверь к себе. Кристина лежала на кровати в тёмной комнате в белом халате, словно мёртвое приведение. Неожиданно подумалось: «Что же буду делать, если будет ребёнок? Такое ведь бывает с первого раза, случайно. Как скажу матери. А отцу? Ему не скажу. Он никогда ничего не узнает. И родители не узнают. Но как же смогу скрыть? И ведь в этом он виноват. Нет, так не бывает, и ничего не будет». Девушка села на кровати, обняв руками горку ног. Она включила свет в бра, похожем на гипсовую маску. Кристина взяла томик Мопассана, поджала под себя ноги, раскрыла роман «Жизнь». Она уже несколько дней читала роман, жалела Жанну. Она жалела её за судьбу, и сама, против желания, сравнивала Жанну, и себя. Пугалась, находя сходство, доказывала, как много различного между ними, насколько она взрослее романной девушки, больше знает о жизни. Она раскрыла на алом картонном сердце и стала читать, не вдумываясь, просматривая строку за строкой. Но её лицо само изменилось жалкой гримасой испуга, как у труса в ожидании удара, белые ровные зубы закусили мизинец, и быстрее и быстрее, словно камень покатился с горы, стала читать: «Тут они очутились возле детей, и кюре подошёл поближе посмотреть, чем там заняты малыши. Оказалось, что щенится собака. Перед конурой пятеро щенят уже копошились возле матери, а она лежала на боку, измученная, и заботливо лизала их. В эту минуту, когда священник согнулся над ней, она судорожно вытянулась и появился шестой щенок. И все ребятишки завопили в восторге, хлопая в ладоши: – Ещё один, гляди, ещё один!
   Для них это была забава, невинная забава, в которой не было ничего нечистого. Они смотрели, как рождаются живые существа не иначе чем смотрели бы, как падают с дерева яблоки.
   Аббат Тольбиак сперва остолбенел, потом в приливе неудержимого бешенства занёс свой огромный зонт и принялся с размаху колотить детей по головам. Испуганные ребятишки пустились наутёк; и он очутился прямо перед рожавшей сукой, которая силилась подняться. Он даже не дал ей встать на ноги и не помня себя начал изо всей мочи бить её. Она была на цепи, а потому не могла убежать и страшно визжала, извиваясь под ударами. У него сломался зонт. Тогда, оказавшись безоружным, он наступил на неё и стал яростно топтать её ногами, мять и давить. Под нажимом его каблуков у неё выскочил седьмой детёныш, после чего он в неистовстве прикончил каблуком окровавленное тело, которое шевелилось ещё среди новорождённых, а они, слепые, неповоротливые, пищали и уже искали материнские соски». Она прочитала ещё несколько строк, которые расплавились перед глазами, уткнулась в подушку и сильно заплакала. Она закрыла глаза, чтоб не плакать, но слёзы текли сквозь сомкнутые ресницы. Кристина громко всхлипывала и пугалась, что её услышит мама. Не отрывая лица от подушки, словно бы могла увидеть себя со стороны, выключила свет. Она повернулась лицом к мягкой, но шершавой спинке дивана, и плакала. Она думала обо мне и себе, о том, как могло быть, но ничего нет.
   Когда успокоилась, лежала в темноте, смотрела на спинку дивана. Вдруг темноту осветила щель света. Свет упал на пол, прилип к стенам, рассеялся по комнате. В тишину проник разговор папы с Ярославом. Мама тихо, чтобы не разбудить, позвала её по имени. Кристина напряглась всем телом и закрыла глаза, боясь, что мама к ней подойдёт. Мама отступила, тихо закрыла между ними дверь. И от унижения, она снова заплакала. Со слезами Кристина встала к ящику с платками, и снова легла, осторожно, чтоб не раскраснелись веки, вытирая слёзы.
   Через некоторое время, успокоившее её, она пробралась в ванную комнату, привела лицо в порядок, снова расчесала волосы. В какое-то мгновение слабости, глаза наполнились слезами, от мысли, что из-за меня, она должна так скрываться, прятаться от мамы, но сдержалась, не позволив растопить кропотливую работу.


   Глава девятнадцатая

   Сейчас, чувствуя её, в одиночестве, настоящий, презираю себя. Словно обидел ребёнка. Лучшее, оставить всё как есть. Но она мне понравилась. Очень понравилась гордостью, от которой не плакала, не обвиняла, но молчала. Даже творчеству мешают вечные темы одиночества. Если буду с ней, смогу лучше писать, смогу… Можно убеждать себя творческой необходимостью жизни с ней, но правда в том, что мне тяжёл труд одиночества.
   Сегодня писал, но мало, делал работу в институт, ездил в больницу за рецептами маме, читал, делал заказ Фельдмана. Мне нравилось не писать, но работать. Жизнь увлекает меня. А я боюсь самообмана, потому мечтаю о счастье, потому завидую людям, потому забываю веру.
   Здорового человека поражает не собственная слабость, не сложность мира, не много не не не, но убожество жизненных стремлений.
   Именно из-за слабости мне необходима не вера, но уверенность в призвании. Если б я был силён (или ограничен в желаниях, то есть ущербен в сознании), я бы писал просто из любви.
   Иногда я примиряюсь с мыслью, что могу не писать, как с обыденным фактом.


   Глава двадцатая

   «Тебя любила, а ты меня оставил,
   Ой ля-ля, ой ля-ля – кинул меня!
   Не проживу без тебя и дня,
   Ты для меня маяк в ночи,
   Но к нему не полетят любви грачи,
   Кричи не кричи, чики-чики-чи,
   Такая я печальная без тебя!
   Ты позови меня своим мерцающим огнём,
   Стрелой поселюсь я в сердце твоём!», – водитель изменил настройку, мелодия зашипела на раскалённом металле, но вновь расцвели райские птицы на канареечных занавесках:
   «Не проживу без тебя и дня!»
   Я оглянулся, – мама не ответила на движение, – она смотрела в боковое стекло, вдумываясь в дорогу, не отмечая взглядами мелькавшие машины.
   «Купи роскошную обувку, – легко найдёшь подружку! Уникальное предложение, цены снижены на пятьдесят процентов! Совершенно невозможно удержаться от слов, увидев наше качество!»
   На лобовое стекло прыгнула кошка дождя. Разбились капли отпечатками кошачьих лап.
   Машина вынужденно неторопливо проезжала по широкому проспекту; – обгоняя, уступая дорогу, вставая в очередь, и покидая её, увидев просвет свободы. В коробке над дорогой загорелся злобой жёлтый глаз, потух, над ним налился кровью другой, помертвел, и засветился спокойный зелёный. Такси бодро понеслось по расчищенной светофором дороге, щедро одаряя недолговечным счастьем свободы, не стеснённой автомобилями.
   «Фрегат твоей мечты поглотили льды давным-давно
   И незначительным стало то, что было когда-то главнее всего
   И теперь от гнетущей тоски ты ищешь в звёздной ночи
   Ветер нового счастья».
   – Как поедем, через мост? – умерший и перегнивший в теле воздух заполнил салон.
   – А как ближе?
   – Ближе через мост, если не будет пробок на съезде. Машин развелось что тараканов, а ездить не научились, – вновь трупный воздух сморщил Саше лицо.
   – Давайте через мост.
   – Как скажешь.
   «Твоя душа как музей гениальных изделий и редких вещей
   И я хотел бы остаться с тобой, но твоё жилище – проклятый дом
   Его величество дьявол поселился в нём», – толстые мохнатые пальцы сменила программу.
   – Больница.
   Перекошены хромые. Остроугольные плечи идущих на костылях. Больные на колясках. Больные на столах с колёсами, равнодушно отвечают на взгляды. Напряжённое лицо мамы. Она смотрит на них, поворачивается ко мне, говорит с грустной улыбкой: – Скоро я буду такая, – и презрение на моём лице, к её глупым словам. Причём тут она?
   Это останется в памяти.
   Проходил по коридору, освещённому жёлтым светом. Мимо шествовали медсёстры, любопытно осматривая. В концах коридора светились окна. Я ходил в каком-то туманном состоянии, не в силах задуматься, не в силах сесть в кресло у стены и остановить бессмысленное движение ног. Сквозь вспотевшее окно блестел снег, торчали траурные от влаги деревья. И вдруг тонкую архитектуру собора души, тревожное бездумное ожидание разворотил мамин крик: – Больно! Ой, больно! – и затем полная тишина, – тишина остановившихся шагов, застывших мгновений. Застывших на всю жизнь.
   Через секунду шаги выхаживают время между стен. В груди дрожь пред новым криком.
   Я открыл глаза и полежал, рассматривая белый потолок. Заёрзал, подержал голову на локте, стал смотреть в чёрную мебель, матовые стёкла створок с прозрачными травами.
   Левой рукой она опиралась на стену и осторожно шла, сильно припадая на левую ногу. Левая нога казалось подламывалась при каждом шаге, отчего полным телом мама наваливалась на стену. Потом она остановилась, сложила руки на стене, вжалась в них лицом. Её фигура в пустом коридоре, освещённом жёлтым светом, стала дрожать и быстро приближаться.
   Глаза спрятались, и в уголке правого глаза, словно капля пота, выступила тощая слеза, сползла по щеке, и горько остановилась в уголке рта.
   Мама представилась большим плотным теплом, бесформенным облаком. Я остро почувствовал, как невозможно жить без этого неоформленного кома, просто от его отсутствия. Этот ком тумана никак не воплощался, ничего не говорил, но от мысли, что её нет, все события, все стремления и желания, всё – остановилось.
   В глазах чувствовали веки, как по очереди набухают слёзы и исчезают, не успев скатиться по лицу. И появилось равнодушие, словно мир был не жизнь.
   Я стоял на сухой земле, под бескрайним небом.
   Я умывался, готовил завтрак, кушал, мыл посуду, смотрел новости, но чувствовал, словно стоял на пустынной равнине, под чуждым небом, в жизни без неё.
   Позвонил с работы Фельдман, попросил принести лекции, спросил совета и удачно предложил подработать, я с удовольствием согласился. Нужно было заехать в институт, купить маме лекарства, – мало-помалу события пропитали тело.
   Сокровенное невозможно описать, как было. Не только потому, что горе, сверкая в словах, блекнет в душе. Невозможно додумать, изменить творчеством образ родного страдания.
   Когда ты возвышен страданием, люди пошлы, но они это я без боли.


   Глава двадцать первая

   Открыл глаза, оцепенел на мгновение от пробуждения, встал на твёрдый пол, подошёл к столу и сходу записал: «Он проснулся, но сон продолжал жить. Еремин шёл с мёртвой мамой по парку и уговаривал пойти в театр. Она уже сильно хромала, ей было тяжело ходить. Они на машине поехали домой. За мгновение слёзы переполнили, и он заплакал».
   Я выглянул в окно, одел тапочки, сел за стол и записал озарение: «Сюжет романа, который пишет Еремин в моём романе это отложения его биографии в пластах текста. Его жизнь определяет судьбы персонажей. Детство без отца, родители в разводе. Мать глухонемая, ему трудно с ней общаться. В детстве он стеснялся её перед детьми и стыдился себя. В его детстве аборт матери, уничтожившей, как ему думается, младшую сестру, о которой мечтал. Смерть любимого дедушки. Через несколько лет смерть самого дорогого человека – матери. Учёба в институте, работа, отрывающие от главного труда литературы. Удвоенный труд и слабость зрения. Необходимость работы для денег на содержание оставшихся родственников. Одиночество без женщин, вопреки льстивому их вниманию. Неуверенность в себе от одиночества, зависть к счастью других. Неудачи в торговле талантом, вымученные тексты не принимаются к печати. Сомнения в даре. Травма колена, боль, временная хромота с палочкой. Тупость после смерти матери. Между приступами звериного воя, чувства живут вполсилы».


   Глава двадцать вторая

   Самоуверенно уверен, она будет рада моему появлению. Чувствую власть над ней. Конечно, поговорим, переживём трудные разговоры, и я снова выиграю. Выиграю, потому что она меня любит, а я нет. Мне поможет невнятное объяснение моего отказа. Она решит, ради неё оставил кого-то. Это утешит гордость красавицы.
   Чувствую в себе силу писать ради творчества, силу подставить себя под иглы боли и раскалённое тавро «неудачник».
   Но разве я должен снисходить до своих несчастий? Пусть несчастья поднимаются до меня. Я буду над обстоятельствами, ибо обстоятельства меня не определяют!
   Больно от боли мамы. Снова и снова она хромает, придерживаясь рукой о стену, и плачет.
   Моя мама плачет.
   Был счастлив творчеством. Выделился из счастья, осознав его. И тут же, не связанная с реальностью, вспомнилась боль, – на голову надели чёрный мешок. Мир померк. Выпил гной из раны. Захлебнулся гноем в ране.
   Работать необходимо, пока к тому есть малейшая возможность. В работе над романом мало смысла, но ещё меньше смысла в жизни без романа.
   Цветов где-то гуляет. Наверное опять со Светой. Почему же она стеснялась с ним прийти ко мне на день рождения? Теперь Цветова почти не найти, всё время с ней. Так можно лишиться друга, утонувшего в первой женщине.
   Мы переходим из юности в зрелость через потери, расставания, тяжесть знания и сужение распахнутой детством в мир души.
   Стойки, поддерживающие сетчатый навес над ступенями. Вокруг них кружился в детстве, когда шёл в магазин. Скоро, как устарелые, их заменят современным подъездом. Также исчезнут друзья. Хорошо, если расстанемся плохо, с ненавистью, ведь иначе, тоска по ним, украсит лицо красотой печали.
   Я чувствую себя утром; дождь прошёл, но пасмурно. Воздух прохладен, сыр, пробирается холодком по телу. Глубоких луж нет, но асфальт, деревья, снег, всё мокрое, словно гниёт. Без причины подумалось, с тоской, от которой хотелось плакать, что через несколько лет я буду совсем другим человеком; не молодым, с уже редеющими волосами, в другой причёске, может быть полным, наверное, серьёзным и неулыбчивым. А я теперешний, молодой, умный, весёлый, нервный, стройный, в красивых густых волосах, двумя скобками щекочущих виски, меня такого все забудут. Будут помнить лишь как воспоминание, как дешёвое прошлое за блестящим настоящим. Они будут помнить без любви, к когда-то бывшему совершенному человеку. Ко мне, который исчез и уже не появится никогда, и только во мне будет жить печальным воспоминанием.
   А ведь я был творчески совершенен!
   Наконец дозвонился до Гриши. Рассказывал, как живёт. Много и довольно общается со Светой. Цветов расцвёл от Светы. Но рядом ужас. Ленка стала глохнуть. Сейчас она уже плохо слышит, её пересадили на первую парту. Если слух будет ухудшаться, её переведут в специальную школу для глухих и слабослышащих детей.
   Я спросил Гришу, объяснялись ли они со Светой на проспекте. Он не понял вопроса, но потом удивлённо ответил «да». Это не случайное совпадение! Еремин и Цветов важнейшее выговаривают на проспекте. Да, да, я угадал! Определяющий разговор жизни произошёл, угаданный в искусстве, на проспекте. Это финансирование свыше, это беспроцентная ссуда на расширенное воспроизводство!
   Позвонить ей?


   Глава двадцать третья

   Буду учиться в институте, работать, а ночами, превозмогая усталость писать!
   Самое тяжёлое иметь возможность всё изменить. Тогда не спрятаться под надёжный кров непреодолимых обстоятельств, не убедить себя, что обязан писать, хотя бы потому, что нет возможности найти работу. Довольно попросить отца.
   Возможности жизни увлекают. Я поддаюсь увлекательности надёжного будущего, взамен эфемерной мечты, и желаю осуществления. Страшно трудно снова и снова отвергать удачные возможности, ради призрака мечты, которого никто не видит, кроме меня, может быть обманутого зрением.
   Я в болоте. В чёрной вонючей воде. И каждый день должен биться, выбиваясь из сил выбираться из грязной жижи. Под ногами нет ни одной твёрдой кочки опоры; нет любви, нет уверенности в таланте, нет денег. Но если не буду выбиваться из сил, то сгину в жуткой жиже.
   Достаточно поговорить с отцом, чтобы устроиться на хорошую работу, выполнив то, что от меня молча ждут мама, папа, Кристина, Гриша, Миша.
   Я уже не молод, в том смысле, что не школьник, не подросток. Скоро, уже через несколько лет, через какие-то годы, буду некрасив и дряхл. И значит надо жить сейчас, в лучшие годы, а не прорастать в тёплом парнике своей мечты. В парнике побиты стёкла, холодный сквозняк, гибнут растения, а я всё ещё верю в селекцию морозостойкого цветка.
   Вера в талант помогала переживать жизненные неудачи. Вера говорила, что я сложный для жизни, но идеальный для литературы. Я богат фантазией, усидчив, легко вдохновляюсь, но хладнокровно анализирую записанное вдохновение. Мне даже сам физиологический процесс письма, выведение букв на бумаге, доставляет удовольствие. Но творчество не только работа писателя, но и борьба с жизнью. Я знаю рецепт успеха: годами трудом пробиваться к цели. Но скользок лёд под ногами, – способен ли такой человек вообще достичь такой цели? Необходим точный анализ собственной крови.
   Боль сердца: словно сжали рукой.
   Чтоб жизнь как следует прожить
   Ты должен выше жизни быть.
   Учись же возвышаться
   И сверху вниз вперяться. Ницше.
   Снова одиноко и трудно. Поговорил с человеком, закрыл крышку обложки, он вновь в тёмном гробу. Немного привык отдыхать, быть с людьми, потому сегодня хотелось вновь общаться, веселиться. Чтобы рядом с тобой всегда был кто-то. Я должен быть готов к одиночеству, бедности, да и бедность надуманная, у меня нет денег, но я обеспечен. Я готов к двойному против всех труду. Хочется и быть исключительным, и жить удобством общества.
   Да, готов к двойному труду против иных людей. Смогу и работать и отдавать лучшие часы мечте. Сейчас должен работать. Просто не удобно, Кристина работает, я нет, у меня вечно нет денег. Это стыдно, словно я не мужчина. Уже нужно набираться опыта, ведь если литература не воплотимая мечта, нужны знания и опыт для работы по профессии. Наконец, семье нужны деньги на новую квартиру. А главное, болеет мама, может быть, она будет меньше работать, может быть совсем уйдёт с работы, – у неё должно быть всё необходимое для здоровья.
   Выхода нет, я начинаю работать, но литература останется ведущей по жизни.
   Под желанием работать суетятся мелкие дела, – разговор с отцом, прогулка в аптеку, знакомство с её родителями, тема реферата, прибавка зарплаты Фельдману, – и желание работы невозможно воплотить.
   Каждого человека губит свойство его характера.
   Меня – страх перед неудачей.
   Я в цейтноте. Решающая партия может быть проиграна из-за поспешных ходов.
   Возможно, возможно жить в искусстве и в миру, возможно полностью отдаваться крайностям искусственного и натурального, но чтобы остаться художником, жизнь должно вести творчество!
   Путь диктуют мелкие ежедневные события, тесно уложенные временем в узкую дорогу, огороженную глухим забором условностей. Проблема проста, ибо понятна, нужно проложить свой путь, – но кнут в непослушных руках стегает без перерыва, – но всё же выбор определим, – но выбраться в чистое поле невозможно!
   Кинофильм гениального режиссёра, восхитивший прекрасными кадрами, но главное, подавивший чувства, истощивший душевные силы, не удержавшие слёз. В свете можно было говорить только о чувствах, о красоте, об актёрах. Но уже через пять минут после великого потрясения, я думал об окружающих, о мелькавших красивых машинах, о занятиях… Внешние события страшно могущественны, они явно и тайно опираются на прижитые чувства, жизненные убеждения и диктуют мои же действия.
   Только ежедневное воспитание души, только ежедневный труд для мечты, позволят воплотиться несбыточному, принять свои идеальные решения, вопреки реальности осязаемого».



   Часть четвёртая


   Глава первая

   Жар проступил сквозь шерсть, шапка покрылась снежным мхом, – голова Саши в сугробе. Саша бежит, останавливается, но по укатанному насту скользят гладкие подошвы, тело проезжает по твёрдому снегу мимо мяча. Он шагает к мячу, рядом тянутся чужие ноги, он поспешно бьёт, и… – оранжевый мяч улетает в глубокий снег. Черкасс устало бредёт, проваливаясь ногами, выковыривать его из снежной лузы. Взрывается сугроб, удар ноги вбрасывая мяч в игру. Теперь Черкасс идёт, затем лениво бежит к своим воротам. Враг бьёт, бедро круглой печатью прижигает боль, но оранжевый мяч влипает в тело и ложится у чёрной бутсы. К мячу тянутся ноги, но он успевает встать к ним спиной, увидеть краем глаза, как вперёд бежит «наш». Саша толкает мяч к своим воротам, и резко бьёт сбоку и снизу, – мяч улетает Саше за спину и шлёпается рядом с «нашим» нападающим, но попадает на снежную кочку, отлетает вправо. «Свой» прыгает на одной ноге, инерция движения оттаскивает его от мяча, но он шагает к юркому апельсину, толкает его вперёд раз, другой, но они уже бегут на защиту ворот. Саша срывается с места. Обгоняя бегущие преграды бежит. Скорость высушивает грудь, но Черкасс уже у ворот, кричит «сюда, сюда!», – к нему летит мяч, попадает точно в грудь. Он сбрасывает его перед собой, мяч падает на ногу, Саша чуть подбрасывает его над чужой ногой, что по снегу проехала мимо, проталкивает носком вбок, под удар набегавшего «своего». Ядро вылетает, мчится, ищет жертву, и с плоским стуком опечатывает вражеское тело. Как резкий выдох, падает ёмкое слово. Но мяч уже на снегу, его подбирают чужие белые кроссовки, скользят на полированном снегу, но укрощают прыжки мяча, ловко обходят силки ног, прокидывают через крикетные воротца защитника шар, чужие ноги несут его к сашиным воротам. Мяч попадает в густую сеть ног, прыгает, вырывается, возвращается, и вдруг, найдя дорогу, оранжевой ракетой взлетает над полем, поднимая взгляды в голубое небо.
   Александр шёл под деревянным навесом. Пахло елью. Под ногами пружинили свежие длинные доски, а на стене, освещённой солнцем, кивала каждому шагу голова в высокой шапке. В ногах дряблость мышц и нежная ломота в пояснице. Тяжёлыми лентами придавил плечи рюкзак с формой. Но было хорошо. Восхищало самое обычное, – как кивает каждому шагу отражение на стене, как лежит снег вдоль дороги, как пружинят доски под кроссовками.
   За обедом в пустой голове Саши появилась мысль описать зимний футбол в романе, и предложения сами сложились в текст: «Ноги в снегу как в мороженом. Скользкий бег, мельницы рук, сгребающих под себя воздух, чтоб опереться на движение и устоять на повороте, прыжки на одной ноге назад, чтоб подставить другую, что вознеслась вверх после удара. Удар сбоку, боль и падение. Ты лежишь, а над тобой говорят «это штрафной, «он сам упал!» «как же, прямо в ноги въехал!», «да сам он упал» – а ты лежишь горячей щекой на снегу, улыбаешься и отдыхаешь. Если бежать по глубокому снегу, каждый шаг взлетает вверх, выдёргивает ногу из сугроба, частое дыхание высушивает грудь и кажется, не сможешь пробежать и несколько метров, сердце просится в мир, но выковыривая мяч, как в лузу нырявший в снег, бежишь и уже в бессилии отдаёшь пас, – но мяч закручивается плохо, оранжевый шар валится с волшебной траектории, его подбирают вражеские ноги и скользя в густом муссе несут вперёд, укрощая его своевольные попытки зацепиться за снежный холмик, увязнуть в сугробе, увильнуть в сторону, ударившись о бугорок. Ты стоишь и смотришь, как зачарованный, за тем, как мяч после твоего слабого паса, перелетает от одного к другому, скачет на фланг, прыгает на носке бутсы, обходит ловушки и засады, вырвавшись из капканов защитных ног, мчится к твоим воротам, и тогда ты просыпаешься, и не спеша, словно учишься заново ходить, переступаешь ногами, переваливаясь на неровностях проложенного тобой пути в снежной целине, бредёшь, затем медленно, ещё болезненно трусишь к своим воротам, понимая, что опоздал. Но вдруг, всё волшебно меняется, словно солнечный свет проникает в тёмный двор, – мяч у наших, и ты один впереди, и ты кричишь: «Заяц, смотри направо!» Он как всегда мешкает, ковыряется с мячом, ты слышишь короткое, как резкий выдох ёмкое слово, и к тебе уже бегут враги. Но над ними, быстрее их летит оранжевое ядро. Летит неточно, не в ноги, чуть в сторону, но ты успеешь, столкнувшись плечами с самым быстрым из них, успеешь ударить по воротам, и если вратарь выбежит на тебя, успеешь легонько протолкнуть мяч мимо его опорной ноги, на которой кажется тысяча тонн, которую он хочет, но не может сдвинуть навстречу мячу; можно ударить со всей силы в верхний угол и смотреть, как мяч облетает вышедшего к тебе вратаря, чтоб вонзиться в сеть; или шар поскользнётся на скользкой кочке, неудачно ляжет на ногу, взвоет от боли и спрячется в снегу далеко за воротами, куда ты, устало и разочарованно побредёшь, дырявя глубокий снег».
   Вдохновенные мысли настигали одна другую, кучей катались в голове, словно мяч из весёлой детворы, но глухой стеной во дворе встало чувство скуки. Скуки записывать, преодолевая усталость, неясно зачем, эти мысли. Он горько почувствовал, что ему лень записать несколько идеальных предложений. И чувство радости от красивого дня, от чудесных образов исчезло.
   Александр ощутил, как нечто живое, наивное, покончило жизнь самоубийством.
   Жизнь выжала мечту, как сок из апельсина.
   Оборвал мысли телефонный звонок Кристины, она спрашивала, приедет ли он к ней сегодня. Саша говорил себе, что нужно записать предложения. Только преодолевая усталость, двойным трудом можно достигнуть вершины. Но разговор с ней наступал в голове, освобождал от прошлых мыслей. Саша стал думать, что приятно сегодня увидеть Кристину, а завтра от неё ближе добираться на работу. Потому решил обязательно описать зимний футбол, но позже, а пока обещал скоро приехать, стал собирать документы, гладить рубашку, галстук, и снисходительно думать, что она даже день не может прожить без него.
   Вечером полетел снег. Слег летел густо, словно над окном вспороли перину. В глубине снегопад был сиреневый, там качались фонари. Снежинки суетились, взлетали, падали, словно шевелилось большое электронное тело. К стеклу подлетали снежные пёрышки, плавно опускались, покачиваясь из стороны в строну.
   Вдруг, снег повалил вниз, словно несчастье. Живой мир за окном рушился, оседал, как дом, – и Сашу охватила беспредельная тоска, словно гибло прекрасное.
   Но ветер спал, обвал снежинок прекратился, они полетели как обычно, как всегда, наискось вниз, долго и медленно спускаясь к могиле сугроба – и стало как-то легче.


   Глава вторая

   Поздно ночью Цветов возвращался домой. Снегопад только перестал. Гриша шёл по прямой пустынной улице, освещённой секторами у фонарей. Под подошвой хрустел мокрый снег, как квашеная капуста. Он проходил то арены света, то полутёмные отсеки между ними. Впереди стояли две машины и несколько человек.
   Морозный воздух бодрил, не спалось и хорошо думалось. Думалось, что Света уже спит. Как изменилась его жизнь с её появлением: «Сегодня посплю часов пять и поеду в институт. Совсем нет свободного времени, когда такое было? Счастье. С её появлением лишнее, надуманное в жизни отвалилось, обнажив смысл. Идея стать писателем ушла в небытие. Это был не талант, лишь разговор одинокого человека. Выход избыточных сил, а главное, скуки. Света честно сказала, как я писал, могли бы писать и другие люди, а искусство уникально. Она права, да я и сам это знал. Не было страсти, притяжения к бумаге, лишь заполнение зияющей пустоты».
   Машины, к которым он подходил, были милицейские. Ему подумалось, что приятно на пустынной улице увидеть патруль, пусть нет опасности, но милиция следит за порядком. Гриша шёл мимо, слышал обрывки милицейского разговора. Что-то сказали другим голосом, показалось, обратились к нему. Цветов решил, что это может быть вполне законная проверка документов, с правовой точки зрения оправданная тем неоспоримым фактом, что сейчас вырос среднестатистический уровень преступности по стране, и всё больше общественно опасных преступных элементов разгуливает на свободе и совершает правонарушения различной тяжести. Он остановился и хотел достать паспорт, сказать, что живёт он рядом, вот в том, отсюда видном доме. Но кто-то с силой ударил его сбоку, над ботинками, больно по круглой выступающей кости. Он упал и посмотрел через плечо на милиционера с красным лицом, чёрными усами и золотым гербом на красном околыше фуражки. Цветов стал подниматься и говорить, что идёт домой, сказал, что у него есть, и тогда милиционер улыбнулся, и со всей силы ударил его кулаком, защищённым чёрной форменной перчаткой. Он ударил в раскрытый рот, разбил о зубы губы. Красная жила лопнула, и Гриша почувствовал, как по холодному подбородку потекла тёплая кровь, струйкой к горлу. Он увидел, как слева, молодой милиционер его лет, ударяет его ногой в лицо, и у него слетели в снег очки. Гриша согнулся, чувствуя, как дрожат под ним ноги, подставил под лицо руки в кожаных перчатках, и в них стала собираться лужицей кровь. Его пнули в зад сапогом, он упал в снег, из горстей выплеснув перед собой кровь. Он смотрел, как кровь капает с длинного носа на жёлтый снег, освещённый фонарём, видел чёрные ботинки кругом и ребристые шины патрульного автомобиля. Его схватили за длинные волосы, подчиняясь боли он поднялся, видя как тот, кто ударил его первым, с чёрными усами смеётся, смотрит на него, и говорит что-то соседу. Сбоку, не достав ногой до лица, в грудь ногой попал молодой милиционер, но не удержался, упал под загремевший смех на снег. Гриша прижал локти к животу, закрыв кулаками лицо. Его голову тянули за волосы назад, но он упирался, морщась тянущейся боли. «Убери руки, сука!» Он крепче прижал и сквозь кулаки его ударили дубинкой в длинный нос. Он закрыл горстью пальцев переносицу, но по пальцам ударили снова и снова, что-то хрустнуло в носу, и страх, что переломлен нос, затопил всё внутри. Его сбили, он упал, больно ударившись локтём в твёрдый камень под мягким снегом. Он инстинктивно сжался в комок, поджал под себя ноги, словно ребёнок от холода во сне. Били со всех сторон ногами, пробивая спину, ноги, руки, голову. Кровь заполнила рот Цветова, он выплюнул её в перчатки у лица. Язык царапнул осколок зуба. Он поднял вверх правую руку, как ученик в школе, и бормоча «сейчас, сейчас», достал непослушной рукой из кармана паспорт, не чувствуя ударов, и протянул его на вытянутой руке. Милиционер выхватил паспорт, заорал взбешённым голосом: «На хера ты мне его суёшь, щенок! Мне насрать на твоё гавно! Ты никто! Ты понял, щенок? Мы делаем как хотим, а тьфу под нами, понял, (……)?» Он швырнул книжечку паспорта Цветову, в пролёте раскрывшейся птицей, и подтверждая слова толкнул подошвой ботинка в грудь, опрокинув Цветова на спину. «Проваливай!» Гриша посмотрел, как двое у машины улыбались тому, как перекосившись, он подбирал паспорт, и успокаивал их гнусавым, наполненным кровью носом, говоря «сейчас, сейчас». Цветов пошёл мимо машин, чуть раскачиваясь, бережно сжимая в окровавленных перчатках хрупкие очки. Он оглянулся; освещённые светом, стояли у машин четыре милиционера, и он услышал насмешливый голос: «Иди, иди, не оглядывайся. Ещё оглядывается».
   Цветов шёл, останавливался, поднимал голову. Он прижимал к ноздрям мокрый платок. Во рту было горячо и сладко от крови. Язык против желания, снова и снова ощупывал острый край сколотого зуба. Иногда он облизывал языком шершавые губы, покрывшиеся коростой, со сладкими мокрыми трещинами, и неожиданно думал не о том, как не испугать маму, как зализать раны, обратиться или нет в милицию, он неожиданно думал: «Так рано или поздно должно было случиться. Теперь хожу по ночам, иногда и раньше поздно возвращался, я не попал в армию, меня никогда не били, потому такое рано или поздно должно было случиться. И ещё, это закон справедливости жизни. Закон, о котором мы забываем. Долго счастлив человек не бывает, потому это должно было случиться. Я был счастлив, но нельзя быть счастливым во всём, нельзя быть счастливым всегда. Есть тайная воля, взаимная связь событий. Если мне выпало счастье, то справедливо, хоть и не вижу в этом справедливости, что неизбежное несчастье настигнет меня».


   Глава третья

   Пришёл первый, настоящий день весны. Правда, уже несколько дней было тепло, таял снег, шли дожди. Но только сегодня днём, выйдя на улицу, чувствую весну. Солнце жмурит лицо, толстый свитер парит тело и прохладный встречный ветер развевает распахнутые полы пальто. Гребень снежного вала вдоль дорожки солнце сожгло, сплавило в угольные камни, на которых шелестит на ветру целлофановый мусор. В пропитанных водой зёрнах снега вязнут чёрные ботинки, и то там то здесь на ледяных блюдцах коричневые спирали собачьего кала. Слева, с пологого склона, оставляя глубокие борозды, ещё съезжают ко мне на медленных санках дети, но уже показалась пятнами земля, переплетённая травами. Воздух впервые пахнет особой, весенней свежестью. Машины брызжут глубокими лужами, залившими дорогу. Вокруг шумно, грязно, светло, как всегда весной в Москве!
   Утром Цветов проснулся с сознанием пустого дня. Сегодня не было занятий в институте, Света, напротив, училась. Дома же было настолько лень солнечным днём читать и переписывать юридические тексты, что он решил прогуляться. За завтраком Гриша как всегда включил телевизор.
   Шёл фильм о войне с немцами. Этот фильм первой же сценой повернул время вспять. Заслонив настоящее, такое будничное, ожило прошлое, представшее великим. Он с дедушкой смотрел этот фильм; дед с ироничной проницательностью, он, подросток, с верой в обман. Дедушка шутил, а он кричал «отстань, уйди от меня, уйди из комнаты, надоел! оставь меня одного!», – а дедушка улыбался, но Цветову сейчас казалось, что в светлых глазах была грусть. Теперь тот вечер, навсегда прожитый, мучил жестоким равнодушием к любимому человеку. – Тот вечер жил не изживаемой болью, от невозвратности живого прошлого.
   Цветов купил экономико-политический журнал с сытым лицом политика, распахнувшего в крике рот. На глянцевой обложке блестели фальшивые зубы, в тёмной глотке затаился язык, бобровая шапка скрывала волосы, прятала уши.
   Страх власти очистил дороги, застыли у обочины автомобили, выросли вдоль тротуаров служители порядка, на представление смотрят зрители с помоста тротуара. Проносится кортеж: шипит скорость, мигают мигалки, свистят свистелки, гремят гремелки, и смешно, что так ездит самый властный человек в государстве, а со стороны власть похожа на детский сад, на игру в паровозики.
   Гриша сидел в пустом троллейбусе, остановленном у обочины властью, и читал статью о реализации конституционных прав граждан. Статья была банальна, но увлекательно написана, он погрузился в чтение, не заметив, как мимо с криками промчались дорогие машины. Только кончик языка во рту снова и снова оглаживал новый, ещё не привычный на месте остроконечного осколка искусственный зуб. Разбирая освящённые законом права, автор доказывал, что декларируемое равенство прав не имеет механизма воплощения законодательных норм. Автор утверждал, что право на достойное образование имеют все, но получит его состоятельная часть общества, проживающая в экономически развитых районах. Право на медицинское обслуживание имеют все, но большинство сидит в очередях к посредственным врачам. Суд, главный арбитр в разрешении человеческих споров, якобы независим, но сплошь и рядом коррумпирован. Прокуратура по Конституции призвана защищать законность, – реально служит властным чиновникам. По автору статьи, общество уже в основном разделено на «тварей дрожащих» и «право имеющих». В дальнейшем, с неизбежным приостановлением реформ, разделение оформится ещё чётче. Но худшее, по автору статьи, что потенциально одарённые люди низов, всё меньше имеют возможности пробиться наверх, упорные единицы, свершившие подвиг, становятся опасны для общества, ибо их сознание искорёжено борьбой и униженным социальным происхождением. Выжав из текста яд смысла, Гриша вышел пройтись, чтоб под размеренное движение шагов, упорядочить мысли.
   Мимо тянулся грязный дом, как кормушки, нависали шаткие деревянные балконы. На земляном этаже, выкрашенном райским цветом кокосового молочка, четыре витрины экранами с программой о модной одежде. Асфальт в ветвистых трещинах, в лужах с гнилым дном у витрины сменился сухой каменной кладкой, уложенной цветами. Гриша засмотрелся назад, на мужское пальто, и ступил ногой в скользкую лужу другой жизни.
   Грише думалось, что ему повезло родиться в обеспеченной семье. Подумалось о Свете, и затем, как хорошо складывается у него жизнь.
   Он бездумно шёл, всматриваясь в прохожих. Ему подумалось, что у людей такие лица, словно они не хотят жить.


   Глава четвёртая

   Весна. Раннее утро. Температура около нуля. Быстро мчится дачный поезд. От работы моторов вагон мелко дрожит. Вагон валко покачивается, укачивая молчаливых пассажиров. Громко стучат колёса, иногда переходят на частую дробь.
   Посередине прямоугольного окна намёрзло овальное пятно полупрозрачной наледи. Сквозь пряжу ледяных узоров жёлтой кляксой просвечивает золотой солнца. От тепла ледяной остров медленно тает, стекло вокруг берегов прозрачно и влажно. На чистом стекле, кое-где оплавленном плоскими прозрачными льдинками, в капельках воды сверкает солнце. Осматриваю вагон; на скамьях по трое тесно сидят люди, но в проходе между подвижными дверями пусто. К потолку двумя длинными рядами прилипли лампы, – белые жуки, раскалены под матовыми панцирями тонкие жилки проводов. Над окнами, по белым стенам длинными полатями протянулись блестящие полки, нагруженные разноцветными сумками, рюкзаками, картонными коробками. Раздвижные двери с овальными стёклами в обрамлении угольной резины стукаются часто-часто, словно в них бьётся пульс живого состава. На скорости они лихорадочно дрожат, а на остановках словно отдыхают, замедляют ритм ударов, и вдруг, раздвинутые людьми, взволнованные знакомством, начинают часто стучать.
   Под щекой у Гриши лежит кулак, он задумчиво смотрит на двойное стекло, в свои глаза, на голову, сквозь которую проносятся поля, леса, посёлки, платформы России.
   Дрожит стекло, стучат колёса, дымно пахнет поездом.
   На пустыре, обнесённом голубым забором, как ворох спичек, гора жёлтых досок.
   В чистом поле красный особняк. На стекле балкона светится лицо нового дня, а в окне ниже догорает ночь в жёлтой лампе.
   На опушке просвеченного соснового леса ржавый кузов легковой машины, высохшее тельце жука.
   В деревне между крышами двух изб, как прищепки на верёвке раскачиваются на проводе вороны.
   На пустой платформе, на скамье сидят двое мужиков, под ветхой сенью куста, просвеченного солнцем; подняли стаканы, между ними бутылка.
   Одинокая рыжая корова у телеграфного столба в наморднике ведра.
   Толстое стекло очков соседа расплавило деревья в лесу, развалило бревенчатый дом, сдвинуло крышу.
   Прозрачный берёзовый лес просветила дорожка солнечного луча, блестят белые стволы.
   За платформой, с уезжающими назад строем людей, дорога, стеклянный барак, на ржавой крыше косые буквы «ГАСТ ОНОМ».
   За березовыми стволами зеркалом блеснула стальная крыша.
   По щеке ползло ощущение мухи, Цветов стёр его большим пальцем.
   Как в будущее, страшно смотреть в глаза соседа, беременные слепотой за толстыми стёклами очков.
   Словно снегом, склон вдоль путей сплошь засыпан мусором.
   Гриша поднял лицо к небу, солнце закрыло глаза, и через несколько секунд распустилось на лице тёплым цветком.
   По закрытым векам с грохотом колёс неслись повозки света.
   Он встал и встретился взглядом со светлыми глазами старушки. Всю дорогу они просидели друг напротив друга и не обмолвились ни словом. Бабушка улыбнулась и кивнула ему белой, коротко подстриженной головой на прощанье. Гриша не успев ни удивиться, ни подумать, кивнул ей, и счастливо улыбнулся. Выходя, он всё ещё улыбался и чувствовал в ней какого-то своего, близкого человека. Ему подумалось, что он никогда больше её не увидит, но это и не нужно, достаточно просто знать, что на свете есть добрые, как волшебницы в сказках, люди.


   Глава пятая

   Поток пассажиров, спасавшихся от воя отъезжавшей электрички, что настигала частым стуком колёс, потащил его к лестнице. Ступени вниз были разрушены, раскрошился камень и навстречу спускавшимся людям, словно змеи, выползли ветви толстой железной проволоки. Гриша брёл в вонючем тёмном туннеле, наполненном жижей под ногами, холодным воздухом, шумом разговоров, паром дыхания.
   Как из пещеры он вышел на солнечную привокзальную площадь. На квадрате асфальта затопленном лужами стояли грязные автобусы, легковые машины. По периметру кучками топились люди. Из дальнего угла в город одноэтажных домиков, из которых возвышались многоэтажные здания, текла дорога. В потоке людей он шёл мимо глухой дощатой стены вокзала, перед которой в садике тощих саженцев сидели торговки, непомерно толстые от тёплой одежды.
   Навстречу людям брёл нищий, в грязной одежде, с коричневым лицом, как сморщенный картофель, набухшим желтоватыми глазками крупных прыщей.
   Гриша подошёл к толпе перед навесом остановки. Рядом стоял одноэтажный вагончик, сшитый из металлических листов. Забрало зелёных пластин было поднято, козырьком нависало над стеклом витрины. Сквозь стекло, наискось разрубленное шрамом, залепленным полосой белого пластыря, он видел внутренний мир, наполненный дешёвыми ликёрами, водкой, сигаретами, печеньем и водой.
   На дырявом, как старая тряпка асфальте, валялись набухшие окурки, фантики с цветными кляксами. В воде над земляным дном плавали белые, с желтизной плевки. Над окрашенной в серебро урной вырос пёстрый холм, как от взрыва вулкана, кругом разбросан мусор.
   Между людей бродили грязные собаки, сосульками с животов висела шерсть, словно они встали из луж. Собаки нюхали грязь, оборачивались назад и вверх, смотрели добрыми глазами, и вспомнив страх, трусили рысью, как маленькие лошади.
   Через площадь, пропадая за автобусами и вновь появляясь, к ним шёл огромный мужчина с бородой. Он улыбался ртом и всовывал себе в лоб палец. Вдруг заметил взгляд Цветова, лицо его исказил ужас, он закрылся решёткой из кривых пальцев, и побежал, остановился, оглянулся и снова побежал.
   Из разговоров окружавших людей, Цветов услышал, что рейс отменили, следующий автобус будет только через час с лишним. Гриша переминался с ноги на ногу, посматривал на часы, которые никогда не носил, что теперь несвободно стягивали кисть. Он бездумно рассматривал суетную, по животному неспокойную, привокзальную площадь. Вздыхая, Цветов прошёл на улицу одноэтажных домов, зашёл в низкий магазин. Магазин походил на каменную землянку, внутри воняло рыбой, а входная железная дверь громко хлопала, как в тюремной камере.
   Было противно видеть солнечное утро, чистое небо, а под ним городок, словно гниющее болото, затопленный лужами, засыпанный мусором, залитый жидкой грязью, в которой возились кучи людей.
   Григорий изнывал от безделья. Хотелось всё бросить, вернуться домой, хотелось провести выходной со Светой, а не стоять на остановке. Он ругал отца, который не смог отвезти его на дачу.
   Наконец, выехал жёлтый автобус.
   Толпа хлынула с остановки на затопленную площадь и застыла.
   Автобус подъезжал: стучал мотор, глухо било железо о железо, звенели детали, словно связка ключей, у выхлопной трубы, как шарик на верёвке, болталось сизое облако дыма.
   Словно путешествовал средневековый театр.
   Переднее колесо, как нога подломилось, осев в луже, и автобус остановился.
   Толпа бросилась к дверям.
   Мотор упорно забурчал, автобус качнулся и поехал со звоном и стуком дальше.
   Толпа побежала за ним. Люди держались за его бронированные бока, стараясь не отстать от закрытых дверей.
   Автобус остановился.
   Толпа пульсировала у дверей двумя наростами.
   Сердце автобуса ударило в последний раз. С таинственным скрипом, медленно стали раскрываться двери.
   Нетерпеливые зрители раскрыли створки руками, с криками полезли на лучшие места. Раздавались реплики, произнесённые с уместными выражениями, двигались руки, изображая борьбу, тела ловко оказывались впереди, натренированные годами учения. «Да куда же ты лезешь? Ребёночка пустите! Руку, руку давай тебе говорят! Я те щас толкану, я те щас так обратно толкану! Ой, ой, что же это, дайте войти! Да не толкайся ты, старый чёрт! Сумку, сумку отдайте. Ой, извините, уж вот за что хвататься приходится, не за что ухватиться, прямо, ёлки-палки, устраивают, понимаете, чёрте что».
   Мальчика прижали в дверях, – появилась бледная маска страха, с тёмными корабликами под глазами. Маска выдавила короткое «мама!». Как марионетка из-за кулис появилось розовое лицо: «Федя, Федя, иди сюда». И разыгрывается уже новая сцена: старик с горбом рюкзака продавливает толпу и ловко карабкается вверх. Автобус уж полон, сиденья все заняты, пассажиры стоят в проходах, на ступенях, ожидая начала. Подходят опоздавшие, они давят на людей, зацепившихся носками за нижнюю ступень. Раздаются короткие реплики: «не дави, места нет!» «нам тоже нужно ехать» «говорят же, мест нет», но живая пробка входит внутрь, человека вдавливают в толпу, на его место встаёт другой. Наконец, двери закрываются, но как перед представлением в театре, стоит шум, разговоры, смех. Но вот всеобщее внимание приковывает звучный, хорошо поставленный голос: «Про-пу-сти-те. Про-пу-сти-те. Дай-те прой-ти! До-ро-гу! О-пла-чиваем про-езд, пожалуйста!», – женщина поёт. Голос громко отвечает на неслышные вопросы: «Пятьсот рублей до Ерденевки. Пожалуйста, ваши билетики!» Между голов мелькает белый пушистый берет, вовлекая новых зрителей в представление. Билетёрша обходит все сидячие места, пробирается между стоящих в проходе. Как конферансье, она ведёт представление, втягивает в него протиснувшихся на остановке: «Господа-товарищи, кто там вы есть, проезд оплачиваем. На переднем помосте все оплатили? Передаём денежки, или подойду сейчас к тем». Её текст оборвала резкая реплика, произнесённая удивительно сыгранным голосом, наполненным злостью: «Ничего, встанешь, не развалишься». Выкрик нового лица, вновь вернул внимание зрителей, утомившихся однообразным текстом. «Это кто там такой разговорчивый? Ты что ли? Ты проезд оплатил? Вот и молодец, стой помалкивай!» Короткая перепалка вызывает сочувствие слушателей, раздается смех, одобрительные выкрики.
   Но внимание привлекает уже новая сценка. Перед большой женщиной стоит коляска. Рядом колоритный персонаж, появление которого сразу вызывает оживление. На поручне под потолком свисает на руках небритый мужчина в распахнутой телогрейке, ватных штанах. Из-под растянутого до пупа свитера сереет футболка с грязным ободком, украшенная желтоватыми пятнами с оранжевыми пупырышками крошек. Он раскачивался дряблым телом, то натягивая, то сгибая руки, приподнимаясь с полу приседа. Он замечает коляску, начинает вульгарно раскачиваться задом, стараясь примостить его на сиденье коляски. Женщина морщит вздёрнутый носик, двигает коляску, но в тесноте давит ноги. Лицо её всё больше изображает недовольство, его – счастье. Вертлявый зад приближается, и тут, поглощая общее внимание, раздается крик: «Да что же это такое! А? А ну стой! Стой спокойно стражников вызову!» Вся площадка дёргается, пьяный валится на коляску. Его толкают в массовку, там отвечают, зрители становятся участниками представления, втянутые увлекательной режиссурой: «Стой прямо! «Да что ж вы так кричите?!» «А вы что, не видите, что я кричу почему?» «Да высадить его» «Не толкайтесь» «Что я могу, меня толкают!» и неожиданно, под звон железок, словно колокольчиков, под барабанную дробь мотора, кульминация разрешается неожиданным действием. Нарочно незаметный, спрятанный в тёмном углу персонаж (деревенского вида парень, с грубым лицом, сиреневым пятном, удивительно похожим на настоящий синяк под глазом), поднимается с сиденья, протискивается к выходу. Пьяного укладывают на сиденье, он упирается лохматой головой в стекло и засыпает.
   Наступает пауза, и на сцену выходят окружающие, изображая пантомимой какой-либо образ.
   Молодая женщина в белом свитере с горлом, расстёгнутой чёрной куртке. Чёрные брюки облегают стройные ноги. Вздымается высокая грудь под вязью свитера, – незамысловатый рисунок притягивает взоры. Движение шевелит русые волосы. По зрителям скользят зелёные глаза, и розовеет розой кожа.
   Рядом стоит молодой человек в круглых очках на длинном носу, с длинными вьющимися русыми волосами до плеч, пятнышком ссадины над бровью. Блуждающим взглядом с остановками, шевелением ног, движением рук, он изображает интерес к соседке, но и отстранённость, погружённость в себя, верность другой.
   Толпа несколько разрядилась, и теперь взоры притягивает кулиса, скрывшая водителя. На фоне песчаного бархана заморских стран, сидит голая негритянка с повисшими грудями. Сосков коричневые блюдца живительно дрожат на дороге.
   Площадки быстро пустеют, люди рассаживаются по местам, скука заполняет пустоту. За окном снова и снова сменяются однообразные декорации, не увлекая взгляд. Тянется бетонный забор, высятся многоэтажные дома на неровных пустырях. Устье аллеи охраняет танк на пьедестале.
   «Военный городок!», – мелькнуло в сознании Гриши, в одно мгновение благополучие потрясла революция, кто-то испуганно вскрикнул в душе, грудь задрожала, опустел живот. Цветов заворочал головой, взглянул на месте ли сумка, шагнул к выходу, дрогнул голосом: «Вы выходите?» Спина в бушлате, спаянном из тёмно и светло-зелёных листьев, повернулась белым лицом, забрызганным веснушками, в оправе рыжей бороды. Веки согласно закрылись, но открыли удивление серых глаз.


   Глава шестая

   В хвойный лес сворачивала грунтовка. Гриша шёл по позвоночнику дороги, справа и слева лежали глубокие колеи, выеденные колёсами. Пахло хвоей и снежным холодом. Между медленно уходящими деревьями было темно. На голой земле, под еловыми сарафанами островами лежал снег. Гриша поднимал голову и смотрел на извилистое небо в колючих берегах.
   Справа лес кончился. Вдоль обочины скрипели высохшие и поседевшие деревья, за ними лежал дачный посёлок. Чёрная асфальтовая дорога, мелькавшая между домами, разрезала садоводство. За крайними домами вновь рос лес.
   Цветов шёл по жирной асфальтовой дороге, а в голове вертелись, наскакивали одна на другую, разлетались в стороны, возвращались и исчезали, словно мелкий мусор в весеннем ручье, мысли:
   «Никого нет. Пустота. У генерала все окна за решётками. Может быть, нас обворовали. Платим охране деньги, а нас обворовывают. Еду на день, а сумка тяжёлая. Внутри всё дрожит. Чего же я боюсь, иду на дачу, в свой дом, дедушка давно умер. Не давно он умер, еще года нет. На участке всё так же, только весна. В доме холодно и пусто, темно. Как в детстве. Болеешь, лежишь в тёмной комнате, скучно, а на улице солнце, крики, друзья играют в войну. Прорыты вперёд ряды грядок. В волнах гряд дорожка квадратных плит. У забора штабель досок под чёрным покрывалом. Он опирается руками о штабель досок. Седая голова провисла между рук. Сутулые острые плечи, согнута шея в чулке дряблой кожи. Белая майка, потное пятно между лопатками сужается к середине спины. Ожерелье острых позвонков сквозь пропотевшую ткань. Мы коснулись плечами и страшен его липкий, холодный пот, страшно чувствовать его на своём чистом тёплом теле. Руки словно сломались, он навалился телом на доски. Тогда подумалось, что должен был подхватить его. И было противно чувствовать этот холодный и липкий пот.
   Солнце нагрело ступени крыльца.
   Дедушка сидит на ступенях крыльца. Я стою перед ним, держу двумя руками молоток, подбородок на чёрном клюве металла. Моя тень лежит на его кожаных сандалиях, сквозь отверстия белеют босые пальцы. Он держит в руках деревянный автомат. Уже появился приклад и ствол. У всех на улице были винтовки и автоматы, у одного даже был немецкий, а мне дедушка сделал настоящий военный. Он резал дерево стамеской. Ручка тёмно-тёмно бордовая, и удивительно гладкая, но с треснувшим, разбитым молотком куполом, как у проигравшего пасхального яйца. Стамеска страшно острая, когда дедушка не видел, я уходил с ней в огород. Я отпускал стамеску от носа, она летела лезвием вниз, пробивала мягкую землю и стояла, рукояткой точно вверх. А если бросать как разведчики в кино, то она не воткнётся прямо. Не воткнётся, потому что лезвием не всегда попадаешь, может боком упасть, а если воткнётся, то обязательно боком к земле.
   В левой руке лежит уже видный автомат, ещё без курка, без рожка магазина и с квадратным дулом. Он прижимает к плечу приклад, щурит глаз, словно целится, и приложив лезвие стамески, сворачивает в стружку грань. Он смотрит на меня, чему-то улыбается, опускает голову к автомату. Я тоже улыбаюсь. Мне хорошо от того, что солнце тепло припекает спину, автомат почти готов, я жду, что уже завтра буду стрелять не из палки. Только меня смущает, что он непонятно чему улыбается. Он снова поднимает его к лицу, смотрит, щуря глаз, на появившуюся мушку, а я осторожно, и с уважением смотрю на белый шрам с войны, змейкой ползущий с плеча к локтю. Я кладу тяжёлый молоток у ног, прячу руки в карманах зелёных шорт, с бретельками, которые перекрещиваются на спине, где мама зачем-то пришила огромную коричневую пуговицу, за которую ребята вечно хватаются. Зачем, зачем её пришила? Но отрывать её не разрешают.
   Мы идём лесом. В лесу жаркий день прохладен. Просвечены мохнатые хвойные ветви, солнце мелькает между деревьями ослепительной монеткой, не жарит как на большой дороге. Кругом много интересного. На большой дороге, конечно тоже интересно, то большой самосвал проедет, то неизвестно откуда старая «Победа», можно увидеть даже «жучка». Но в лесу лучше нести арбуз, он тяжёлый. Арбуз скучно нести в сумке, он тянет руку, его не видно. Его лучше нести в руках, или на плече, прислоняясь щекой к холодному боку, и представлять, как будешь есть, вгрызаться в середину дольки, а щёки станет мазать сладкий сок. Можно думать, спелый выбрали или нет, и похлопывать ладошкой, слушая глухой ответ.
   Ещё на лесной дороге хорошо задавать вопросы, никто не слышит. Вот в электричке кто-нибудь обязательно оглянется, даже на самый маленький вопросик, а ещё улыбнётся. Неудобно, когда чужой смотрит на тебя, ещё улыбается. На большой дороге тоже плохо задавать вопросы: машины как пила, вжик, вжик, а если самосвал, тогда грохот один, совсем ничего не слышно, и пыль долго оседает, а на лесной дороге тихо, можно кричать, громко разговаривать, всё равно никого нет. Здесь можно сесть прямо на землю, или на большой корень, чтобы не запачкаться. Арбуз ложится у ног, ладошки перекатывают его с места на место, но он улепётывает, набирая скорость куда-то в сторону, словно собрался домой, и нужно устало вставать, идти за ним. В лесу дорога лучше. То есть для машин она, конечно, хуже, а для людей очень хорошая. Самое хорошее даже не то, что прямо по ней растут корни сосен, сплетаясь в решётку или мостик. Главное, дорога мягкая. Дедушка говорит, что по ней идёшь как по ковру, это правда, но лучше чем по ковру дома в большой комнате. Дорога ещё мягче чем ковёр, она такая мягкая, потому что иголочки сосен и ёлок всё время осыпаются, осыпаются, осыпаются, осыпаются и лежат, никто их не убирает. Ещё там валяются разные сучки, есть отличные, похожие на пистолетики.
   За слезами всё мутно. Но чувствую не столько тяжесть, сколько какое-то горькое счастье. Я принимаю в себя неизбежное горькое, печальное, и расстаюсь с ним, – это прощание с дедушкой, который будет уже рядом со мной, он отдалится. Светло и резко, как солнце сквозь слёзы.
   Небо чистое, солнце яркое, но не жарко, прохладен весенний ветер. Земля сырая, всё кажется мёртвым. А рядом с седыми, мёртвыми стержнями малины зелёные побеги из старых корней. Из мёртвой земли торчат кусты чёрной смородины, на веточках распустились молодые почки. Коленями чувствую сырую и мягкую землю. Почки зелёные, только вылупились из тёмной скорлупы, но уже пахнут будущим тёплым запахом нагретой летним солнцем ягоды. В стеклянных парниках появились зелёные ростки. В лесу никогда не умирающая природа. На голых ветвях появляются почки. Земля под деревьями покрыта сплошным ковром умерших листьев, которые никогда не оживут, но под ними растёт новая жизнь.
   Я всегда знал, что буду старым и умру, но только сейчас это понял. Хотел бы быть красивым стариком, как дедушка. В душе спокойствие, умиротворяющее своей огромностью. Не только смерть дедушки, но смерть вообще, и преодоление её.
   Кажется, какое-то неуважение к нему, что кроме него, о смерти вообще думаю.
   Тёмный мостик без перил. Кривые брёвна через узкий ручей. Летом ручей нетороплив, как траурная процессия, а сейчас несётся, затопил помост, наполнил до края берега. Прозрачная вода перевита струями, как косами. Видно песчаное дно, чистый песок уложен волнами. Ручей подхватил блестящую пятидесятирублёвую монету, похожую на старый пятак, пронёс её и положил на дно. Беленькая монетка проплыла, косо спускаясь на дно. Три монетки упали и легли одна за другой, вдоль светлого ручья.
   На другом берегу летом росла высокая, в мой рост крапива. Над ней плавал густой, дурманящий голову крапивный запах. Тёмно-зелёные хохолки медленно, словно угрожая, покачивались под ветерком. Теперь умершие стебли застелили седой бородой землю. Я впервые на недоступном раньше островке. Впервые поднимаюсь к деревьям, впервые сижу у стройной берёзы, смотрю с другого берега, как несётся ручей, и слушаю птиц. Они ненужно шумят в этом светлом, прозрачном лесу, перебивая друг друга кричат каждая своё. Но чистый и звонкий голос зазвенел, и всё смолкло, лишь журчал ручей. Трель закончилась, зазвенела другая, и словно по дирижёрской палочке, запели птицы, подпевая, не заглушая звонкий голос, и я услышал мелодию. Я вдруг почувствовал, что и журчанье ручья и пенье птиц и голубое небо, и облака на верхушках деревьев, всё неслучайно, всё живёт вместе. И сейчас, когда я слышу, вижу эту удивительную мелодию, я плачу от светлой тоски. От тоски по уходящей боли, от чудной гармонии, освобождающей от тяжести, я плачу, плачу от того, что есть, пусть мгновенное, но другого и быть не может, есть мгновенное счастье растворения в красоте вопреки смерти!»


   Глава седьмая

   На голое плечо легла рука, он проснулся с лицом отца, его мягкой улыбкой. Саша подтянулся на руках и сел на кровати.
   – Добрый день.
   – Почему день?
   – Уже около двенадцати. Ты вчера поздно пришёл, не выспался. Мама хочет побывать на даче, ты поедешь с нами?
   – Нет, я бы ещё поспал.
   – Отдыхай, – отец положил ладонь на горку согнутого колена, опираясь приподнялся, но вновь сел на край дивана: – и ещё. Знаешь, сейчас мама себя чувствует не очень хорошо, ты знаешь. На новую квартиру нужны деньги, и очень хорошо, что ты сам себя содержишь, как настоящий мужчина. Мы видим, тебе нелегко учиться и одновременно работать, мы с мамой это очень ценим. Хочу, чтоб ты знал.
   Саше было смешно слушать отца, его несколько подобострастный голос, как желая похвалить сына, он сказал «обеспечиваешь себя, как настоящий мужчина». Но было приятно! Раньше был некий молчаливый укор, даже не укор, но обоюдное знание, что он живёт за их счёт. Знание этой зависимости никогда не могло оформиться упрёком в их семье, но во всех спорах с отцом, с матерью, он сам знал свою слабость и уступал. Знание этой жизни за счёт жизни родителей уязвляло его, душе было неудобно, тесно, и засыпая, подумалось, что новое уважение родных значимо.
   Черкасс уже не спал, но полежал в кровати, с удовольствием ощущая, как всякий подневольный человек, что можно не вставать, можно не спешить, не думать о работе, а лежать в покое свободного дня, наслаждаться временем, содержание которого зависит только от него.
   Мама, наверное, хотела побыть с ним, а последние дни заполнены только работой или Кристиной. Отчего-то подумалось, что потом, эта её невысказанная просьба, будет мучительна. Он с раздражением отогнал глупые мысли, но уже не мог покойно лежать и поднялся в день.
   После душа, вкусного завтрака, приготовленного мамой, он думал, чем занять себя до вечера, когда приедет Кристина. «Можно попробовать что-то набросать. Набросать. Заниматься этим значит жить. Сейчас совсем нет времени. Нельзя же в середине рабочего дня бросить работу и начать сочинять, что взбредёт в голову. Бесполезно, в зубах зудит зззз. Знойной порой пчелиный рой. Первые недели на работе, самые напряжённые, необходимо понять обязанности, овладеть новыми навыками, войти в коллектив. Рядом Кристина, нельзя и её обидеть, я и так сделал ей больно, потому всё остальное время с ней или с мамой. Все эти недели не было времени писать. Сейчас есть время, но это жалкие часы, негодные к творчеству».
   Александр походил по комнате, снова почувствовал, впервые за несколько недель, именно свободу распорядиться своим временем, отсутствие близких обязанностей, завалился на диван и включил телевизор. В экране появился мужчина с лицом телеведущего в дорогом костюме, который отметил Саша. Он поправил галстук щипчиками пальцев: «Добрый день, уважаемые телезрители. Рад приветствовать вас у ваших голубых экранов. Итак, все вы знаете, что через несколько дней состоятся выборы, результатов которых мы все ждём с таким нетерпением. Выборщики подойдут к избирательным урнам, и, опустив голосовательные бюллетени, сделают каждый свой, независимый выбор. От сознания каждого голосующего, от их выбора, от их, и я не побоюсь этого, может быть, громкого слова, зависит будущее нашей страны. Потому я призываю вас всех прийти к избирательным урнам и сделать свой выбор. От вашего выбора, уважаемые телезрители, будет зависеть ваша жизнь. Не только ваша жизнь, но и жизнь ваших детей, ведь мы определяемся в нашем будущем, а каким будет будущее наших детей и внуков мы определяем сейчас. Выбирая сейчас, мы, уважаемые телезрители, не только»…
   Саша взглянул на стол, открыл один из ящиков и вынул альбом. Включил радио. Предвкушая удовольствие, лёг на спину, раскрыл страницы, и от груди к животу его застелили парадной дорожкой фотографии.
   Черкасс загнал в угол снисходительную улыбочку и всматривался в картинки прошлого, оживлявшие воспоминания. Он помнил эти снимки, но удивлялся, каким он был, как смешон был тогда. Вот он в чёрном свитере, сложив руки на груди, стоит перед раскрытым окном. Лицо деланно трагичное, а ветер поднял волосы ёжиком, солнце просветило розовые раковины ушей. Он помнил, что фотографировал его Цветов, в школе, новым фотоаппаратом. Он трагичен, потому что физик при всех грубо открыл его незнание, насмешив класс.
   Он и Гриша, ещё мальчики, обнимают друг друга за плечи. За ними собор снежной сопкой. Над золотым крестом голубое небо треснуло голой веткой берёзы.
   Запела песня, которую всем классом учили на уроке музыки, и простая песня детства вскрыла коросту души, как консервный нож банку.
   Ожила полная отчаяния мысль: люди так просто, так безразлично относятся к расставаниям, а ведь вместе с людьми они расстаются, они расстаются со своей жизнью.
   Саша вспоминал прошлое, снова переживал безвозвратно ушедшее. Сердце заполняла грусть, с которой всё бывшее стало драгоценным. Из отпечатков прошлого составилась мозаика его жизни, как из обрывков он хотел сложить свой роман.
   Последними он смотрел фотографии из Пскова. Вновь видел стены, башни, гостиницу, их смех и переживал то веселье, то чувство дружбы, что было. Вспомнил, снисходительно улыбаясь, как они ждали на ледяном ветру, голодные, последний автобус в Изборске. Вспомнил, как словно нарочно ограбили столовую перед приездом. Вспомнил, засмеявшись вслух, как ночью пили водку, вскрывали консервы. Вспомнил, как переходили вереницей реку по льду. Вспомнил, как бродили по обледенелому Пскову, рассматривая белые церкви. Вспомнил тихое, ещё пьяное утреннее пробуждение.
   Он захотел попасть туда снова, снова ощутить чувство общей дружбы, увлекательных приключений, новых впечатлений, отделявших от привычки к жизни. Он заволновался, стал причёсывать волосы и встал.
   Лестница памяти развалилась, разлетелась обломками по полу. Вздохнув неуклюжести, стал собирать обрывки прошлого. Черкасс подбирал фотокарточки с пола и думал, что летом обязательно нужно поехать в Прагу, обязательно снова собраться всем вместе.
   Вечером Саша смотрел сквозь мутное стекло на мокрый асфальт в пятнах света фонарей, по которому проносились разные машины: вот побежала неприлично дешёвая, вот за ней престижный внедорожник «Мерседес», а за стайкой обычных жигулей, роскошный «Лексус», за ним улицу пронзила, как стрела, серебристая «БМВ», ему хотелось увидеть редкий «Бентли», и вдруг, «Бентли» золотого окраса медленно проехал мимо, красуясь перед ним, – машины текли бесконечным потоком, возбуждая желание красотой, удивляя ловкостью движений, огорчая мыслью, что ещё не скоро купит машину по новой мечте.
   Подумалось, что уже пора получить права на машину, уже трудно разрываться каждый день между работой, институтом, родителями, Кристиной. Надо найти время для автомобильных курсов. Работа, институт, курсы. После института новая должность, аспирантура, научная степень, семья, дети.
   Представив своё будущее и свою настоящую, полную забот, полную движения жизнь со стороны, он почувствовал горечь, что прежняя жизнь ушла. Не потому что она была лучше, а потому что безвозвратно завершилась. Он с болью подумал, что само существование безвозвратного превращения настоящего в прошлое, создаёт из жизни трагедию. И всматриваясь в проносящиеся под ним машины, он понял, что жизнь его, до того неясная, оформилась:
   «Жизнь, которая была бесконечным будущим, стала насущными задачами. Надежды сменились осязаемыми целями, – неизбежное взросление человека. Но болит чувство потери. Потери детской иллюзии необъятного жизненного пути. Потери далёкой цели, возвышающей жизнь. Без этой цели я обычный человек».


   Глава восьмая

   Ранним мартовским утром свет неба щурит глаза. Встречный ветер отталкивает, упирается мягким телом. За несколько тёплых дней снег почти сошёл, почти высохли лужи, и вдруг за ночь похолодало. Дорожка покрылась инеем, стала шершавой и блестящей, как наждачная бумага. Асфальт под ногами от холода необычайно твёрд. И тихо, как тихо! Лишь иногда проносится автомобиль, и снова тишина, и слышно, как хрустит иней под ботинками. Он оборачивается и видит свои следы, идущие за ним, а дальше ползущие извилистой змейкой. Раскачиваются иероглифы ветвей на жёлтом доме. Холод жмётся к лицу мягкими лапами, словно мех, напитанный морозным воздухом. На голой земле, в тени лежит одинокий сугроб пепельного снега, изъеденный червями, сплошь покрытый предсмертными чёрными пятнами. Он пробил обугленную скорлупу, и в воронке заблестела белыми алмазами россыпь снега. Он просунул в нору руку, и холодные, пропитанные водой кристаллы оцарапали кожу. Рядом стыла восьмёрка лужи, окружённая глубокими следами в замерзшей грязи, словно водили хоровод. Лёд тёмный, с белыми пятнами воздуха, что с хрустом лопнули осколками стекла. Стукнула форточка.
   Кристина разбудила его, вставая с кровати в туалет. Он не смог заснуть, написал ей записку, и сейчас шёл, представляя с улыбкой, как она удивится, проснувшись одна в его квартире.
   Вспомнив о Кристине, он вспомнил новое ощущение, которое появилось в его жизни рядом с ней. Он не мог с ним заснуть, когда она потревожила его. Но полно ощутил, когда уже одетый, стоял в дверном проёме спальни, смотрел, как она спит в родительской (его кровать была узка для двоих), семейной кровати. – Новое чувство уверенности в ней, уверенности в себе, уверенности в них вместе, как в чём-то прочном, надёжном. А вместе с уверенностью ощущение покоя, что уже не нужно никого искать, что лучше, чем есть у них, ни с кем не будет.
   В треснувшем асфальте кровь запеклась в ране, – свежая трава.
   Круглая земляная площадка. Хоровод деревянных истуканов перед бревенчатой избушкой.
   Ермолка клумбы, расшитая растительным узором. На ней макушке белый кувшин, полный чёрной земли, со щетиной травинок, дрожащих на ветру. Клумбу окольцевала дорожка, от неё расходятся прямые лучи. Между серыми дорожками ширятся клинья чёрной земли, поросшей голыми деревьями.
   Через островок парка его водили в детский сад.
   Пики ограды выше человека, просветы между прутьями, чтоб протиснулся ребёнок. За прутьями шагом движется одноэтажное красное здание. Плоская чёрная крыша с пеньками, словно вырублен лес. Под блестящими стёклами окон колючки кустов. На песчаной площадке открытая терраса; от каменной стенки расходятся плоскости крыш под большим углом; расправила крылья бабочка. Из-за ограды свесились удочки ветвей. Над дорожкой скелеты опахал. На асфальте дрожат геометрические фигуры, очерченные чёрными контурами. По Саше скользят пятна света, будто память освещает счастье навсегда прошедшего детства, преображая в драгоценности прошлые беды.
   В его глазах застрял соринкой крохотный дворик с квадратной деревянной песочницей и качелями: к букве П на двух штангах крепилось сиденье. А рядом, (они сильно раскачивались, кричали друг другу, разлетаясь в разных направлениях, взлетали в небеса; они негромко переговаривались о серьёзном, осторожно перебирая носками сандалий по берегам луж, натёкших под сиденьями), там, где сидел Гриша, с перекладины свисали два обломанных клыка.
   На проспекте разбито стекло остановки. Его отражение грудой лежит у ног, разобранное осколками на случайные кусочки.
   «Где же я, тот красавец мальчишка, подросток!? В кого превратился?! В человека с грустными глазами, морщинами на лбу, у которого редеют волосы над висками, иногда колет сердце. Каким я буду через несколько лет? Куда исчез тот громадный, больше земли, больше Вселенной, больше небес мой мир, когда я жил вне времени? Я всё больше живу в каком-то крохотном мирке работы, отношений с Кристиной, отношений с друзьями, учёбы для работы, удовольствий отдыха после труда. Где чувство бесконечности, чувство природы, красоты, мучения неразрешимых вопросов, желание вместить необъятное, где ощущение себя во всех веках, в прошлом и будущем, посреди огромного мира идей и чувств?! Испарились остатки детства, я встал на взрослый путь, отбросив наивность и глупость? Но тогда я чувствовал себя великаном, а сжался до карлика.
   Как больно сказала бабушка, когда гостили у неё на Украине: «Нияк не можу зиставити тебе маленького, шпидкового и сьогодення, ти зовсим-зовсим другий чоловик».
   На улочках детства приходит удивительно спокойное понимание краха прежней жизни. Представлял, как буду страдать без труда литературы, но оказалось всё иначе. Просто вслед за потерей детства, ещё одна потеря. Душа легла спать. Я спокоен.
   И где же прошедшие годы, где же любимые люди?
   О, нищая Память, убившая прошлое, жившее в зеркале, что осыпалось грудой стекла к моим ногам. Лишь осколки больно слепят глаза, вспыхивая один за другим на солнце.
   Мы переходим из юности в зрелость через потери, расставания, горечь знаний и сужение распахнутой детством в мир души.
   А взамен получаем спокойствие».


   Глава девятая

   Света с мамой гостили у дяди, потому в праздник он был с родителями. Однако уже не было прошлого, язвительного чувства одиночества. Спокойствие придавало её незримое присутствие, знание взаимного обладания.
   Они обедали всей семьёй. Настроение было весеннее, разговаривали об отдыхе на даче, о народных гуляньях в праздничный день. Взрослые пили вино, были разговорчивы. Но потому особенно больно смотреть как Утёнок, на привычно тихие фразы, подсмотрев где-то жест, прикладывала к уху ладонь, кричала, не слыша себя: «О чём вы говорите? Говорите громче». И голой болью звучало «Что ты говоришь, я не слышу». И они чувствовали себя, словно забыли о ней, словно оставили её одну, и ещё, что она уже не будет прежней девочкой, такой же, как все её подруги из прежней школы.
   Освобождением было вырваться на улицу.
   По проезжей дороге текла бурная толпа. Гриша стоял на тротуаре, как на кромке берега – мимо текли тысячи гуляющих, над головами разноцветным воздухом висели шары. На ходу люди пили, хохотали, косились друг на друга, ругались, целовались в такт шагам. Цветов же стоял на берегу, не решаясь войти, как в холодную воду, но теченье народа не могло не увлечь его за собой, и он растворился в нём.
   «Догнаться бы пивом», – услышал он, и захотел пива, но из карманов не показалось денег. Пива хотелось очень, в голове носились мысли, что нужно, нужно работать, что Света права, без денег нет опоры в мире.
   Тут же стало тоскливо без неё.
   В толпе заорали «с праздником, ура!». И «Ура!» прокатилось по толпе, оглушая его звонким криком девчонок, шедших рядом. Ему думалось, что если бы не трезвое одиночество, он кричал бы и смеялся как люди.
   Гриша шёл с народом, не зная куда, не думая. Ему было приятно бездумное движение, и было счастье просто от жизни.
   Он вышел на горб улицы. Вниз стекал народ и расползался тёмной лужей по круглой площади.
   Вдоль домов стояли шеренгой милиционеры в чёрных куртках, а между ними шумела толпа. Людское море резали, словно корабли, чёрные автомобили властных людей, волны бились в берега. Милиционеры отдавали честь. Народ роптал, но расступался перед машинами, отражавшими тёмными стёклами лица толпы.
   Вода испарялась, совершался круговорот воды в природе, – небо темнело от туч, но Гриша видел, что дождь не испортит праздник устроителям, заказавшим на сегодня народное гулянье.
   Было увлекательно забыться в народе, как в будущем, пережить в беспамятстве будущее растворение. Но в то же время противно очнуться, чтоб увидеть пьяные рожи, пошлые, известные шутки, повторенье старинных анекдотов, извечное однообразное ворчанье, это ежеминутное настоящее народа. Неприятна современность народа, что пока ещё не сдавлен временем в величественный памятник.
   С сожалением подумалось, что с годами народ, не преображённое творение, но повторение тысячелетий. Бесполезны любые потрясения, потому что жизнь человека в них та же. Поколения не обогащают, но вновь повторяют переживания. Потому от них остаются не новые мысленные ходы и переживания, а лишь повторения старых.
   Но Цветов ещё верил, что может измениться.


   Глава десятая

   Моросило. Шумела дорога. Под навесом толпились люди. К остановке подъехал автобус. А рядом, в двух шагах, распахнули калитку в парк.
   Поперёк взгляда, за стволами тополей, под осторожные шаги мамы, медленно катилась детская коляска. Ей навстречу плавно ступала женщина с солнцем зонта за спиной. За ней два мохнатых облачка семенили короткими лапами. В туманной глубине парка, видная между стволами, старушка крошила хлеб. За деревьями с неба косо спустилась утка. Младшие школьники, мальчик и девочка, с ранцами за спинами, прошли совсем рядом, по тропинке, в двух шагах, за стальными прутьями. Саша хотел пройти за детьми по дорожкам парка, – он взглянул на часы, – он бы опоздал просмотреть документы к завтрашнему дню, опоздал бы встретиться с Кристиной, опоздал бы вернуться домой прежде, чем мама ляжет спать. Навстречу автобусу вышли люди, Саша шагнул к раскрывшимся перед ним дверям, замедлил в раздумье шаги, его сжали с боков, к спине приставили зонт, словно ствол, он улыбнулся, и вошёл в сырой и душный салон, и застыл на своём месте в толпе.
   Автобус тронулся. В отведённую ему плечами щель окна Саша увидел, как холмиком лежали на асфальте детали. Человек по-рабски встал на колени перед работой и погрузился в сложный механизм.


   Глава одиннадцатая

   Проявился терракотовый экран, стал чётче, на нём короткометражным фильмом отпечаталась девичья жизнь; светлое лицо в белом кульке, – широко распахнуты глаза и приоткрыт ротик, – мгновение ожидания жизни, которое может разрешиться смехом или плачем; девочка на ослике, ослик стоит боком – она повернула голову к нему, она улыбается, но улыбается робко, – она уже что-то знает об окружающем; девочка постарше в чёрно-белой школьной форме, за висками распустились розовые пионы бантов, в руках красное колесо гвоздик, – лицо заморожено напряжением, – она уже понимает изменение, она ожидает его; ниже морская гладь в густых насечках света, – на кромке песка выстроилась стенкой семья, – среди улыбчивых лиц только красивое лицо девушки задумчиво всматривается в своё будущее.
   Он повернулся, – она спала к нему лицом, как на детской фотографии приоткрыв рот. Он почти касался её нижней губы кончиком носа. Её лицо было по-женски очень красиво, но младенческое выражением на нём непосредственности, открытости чувств, было волшебно. Только душное дыхание изо рта напоминало, что она всего лишь человек.
   Он обернулся на голову часов, что висели в стойке кобры чешуйчатой ножки, – было около десяти. Свободные часы были плотно забиты делами, вечером они собирались к нему, он осторожно повернулся и поцеловал кончик её носа.
   Они вкусно позавтракали с её родителями. Напряжение первых встреч испарилось, и теперь он чувствовал себя естественно, уже не задумывался о лишних жестах и уместных словах. Отец Кристины одолжил Саше свою машину, и они поехали по магазинам. На улице было пасмурно и ветрено, хотелось остаться в квартире, но другого времени не было, завтра возвращался рабочий день. В машине было тепло, уютно играла музыка. Саша с удовольствием вёл автомобиль, чувствуя, как он мягко проглатывает неровную дорогу, как послушен каждому его движению. Они мирно разговаривали о покупках, об учёбе. Выходя из машины у торгового центра, Черкасс видел, как люди, проходя мимо, мгновенно оценив машину, меняются в лице. И было приятно, что это их машина. Он понимал, что зрители подсознательно придумывают ему историю, может быть даже осознают это, и в этой истории он занимает позорное место, но дорогая машина, элегантная одежда, прекрасная подруга, сквозь эту лёгкую, удобную броню уже не проникали, как раньше, злые, презрительные, завистливые, насмешливые взгляды, – чужие взгляды скользили по поверхности, совсем не задевая тело души.
   Саша и Кристина переходили из двери в дверь. Их встречали любезные продавцы. Красивые и ладные вещи соблазняли, оживляли будущее: вот в этой кофточке, со светлыми джинсами, что остались дома в шкафу, она войдёт в аудиторию, чуть опоздав, и все будут смотреть, как она проходит на своё место; вот в этом галстуке с этой рубашкой в своём основном костюме он на переговорах.
   Новые вещи повисали на сашиных руках, сумки тянули вниз, а они шли дальше и дальше. Ему было радостно видеть её счастье, как красиво её естественное лицо, то задумчивое, то удивлённое, то смеющееся.
   Они шли навстречу людям, и он иногда успевал догнать женские взгляды, сбегавшие с его лица. Он еле заметно улыбался мужским взглядам, что вырезали тело Кристины. И от всего этого, в них обоих появлялось какое-то чувство единства, отделённости от других, и каждому из них, независимо от другого, казалось, что прожить такой милый день с кем-либо другим немыслимо.
   До начала сеанса в кино было время, Саша предложил заехать в автосалон, где выставили новую модель. Было приятно на глазах скучающих продавцов подъехать на дорогой машине, выйти с Кристиной, улыбнуться тому, как меняются мужские взгляды.
   Сверкающий автомобиль был его. Яркий и мощный.
   Их окружили заботой и вниманием, предложили чай, усадили в мягкие кресла, говорили красиво, будто особые, добрые люди из другой страны. Но главной была машина. Она была восхитительным попаданием в его душу; были машины и дороже и удобней, и даже лучше, но ему не нужно было иной. И по дороге в кино, и потом, эта машина будто остановилась в его голове, и работая всеми четырьмя колёсами, выбрасывала из-под себя все другие мысли, всё глубже и глубже закапываясь в мозг. В мозгу, как грязное бельё в стиральной машине, ворочалось и ворочалось, как он сидит за рулём, свысока поглядывая на иных автомобилистов, как долго выплачивать деньги за кредит, и может быть, стоило занять у папы Кристины, – хотя, это было неудобно, а у родителей все деньги в квартире, не нахально ли уже сейчас просить прибавки к зарплате?, как хотелось бы на светофоре вжать педаль газа, вырваться вперёд всех, и надо бы подумать, что нужно сделать, как заработать на эту машину.
   Комедия была действительно смешной, они хохотали и тряслись вместе со всем залом, как одно дряблое, многоглазое животное. После, голодные, вкусно пообедали. Только Саша жалел о супе без водки, которой хорошо было бы согреться.
   Под вечер они вновь прошлись по магазинам, выбирая подарок на день рождения маме Саши. Им хотелось подарить что-то особенное, чтобы запомнилось до конца жизни, и чтоб живая радость оттолкнула, хоть не надолго, от неё болезнь.
   Этим насыщенным днём было приятно всё: и красивые вещи, и смешная комедия, и вкусный обед, и Кристина и её влюблённый взгляд, и удивительная машина, и чувство покоя и уверенности, но отчего-то все эти приятные события ложились печалью. Отчего-то в глубине всех событий удачного дня была печаль. Печаль не мешала, но по отношению ко всем событиям, маленьким удачам и радостям, в душе оставалось спокойствие, как знание чего-то важного, или как полая маска этого знания, словно поза насмешливого снисхождения, сыгранная самоуверенным подростком на вечеринке. Может быть, печаль была лишь воспоминанием о потерянной жизни, может быть, привычкой взрослого человека к удовольствиям, и знанием незначительности всего, потому что всё настоящее разобьётся в жалкие осколки, но печаль была и была подлинной.
   Спрятав подарок в машине, они поднялись к нему. Отец с мамой их ждали; маме было тяжело ходить, готовил всё отец по её указаниям, что-то у него не получилось, и все смеялись его оправданиям и её шутливым упрёкам, которые она говорила, лёжа на боку на диване, потому что ей больно было долго сидеть.
   Пока Кристина пила чай с его родителями, и они договаривались, когда её семья приедет к ним в гости, Саша позвонил Грише. Как и месяц и два назад он не застал его дома. Мама обещала передать Грише, что он звонил, но Саша подумал, что опять услышит от Кристины безликое «тебе Гриша передавал привет», «Гриша извинялся, что не смог перезвонить». Это равнодушие Гриши, даже не к нему, но к их дружбе, столь дорогой для него, для Саши, было обидно, как подлый ловкий удар.
   Он спросил, как они поживают. Она ответила, что всё как обычно, только Утёнок пошёл в спецшколу для, – он предчувствовал она скажет «глухих», – вспомнилось её детское лицо, стало больно, очень больно, и спокойное лицо его смяла ненависть к боли, – он перехватил удивлённый взгляд Кристины, покачал ей головой, без слов успокаивая, – мама Гриши сказала «слабослышащих».
   Они поговорили ещё с минуту, наступила пауза, после которой уже надо было прощаться, чтоб не показаться навязчивым, и они оба, почувствовав это мгновение, попрощались.
   Было больно и жалко Лену. Но сквозь боль, из её слов об Утёнке уже светила чудная идея. Идея, что каждое значимое событие жизни, каждое занятие должны вносить в лексикон персонажей романа особые слова, блестящие из земли текста, как чистые белые камни после дождя.
   Он восхитился озарением, потом успокоился, потом загрустил, потом отвлёкся, потом запамятовал, потом навсегда забыл.
   Только поздно вечером они вернулись к Кристине и легли спать, разговаривая с морщинками отвращения на лице, что завтра рано на работу.


   Глава двенадцатая

   Увлекательные события скрадывали время, недели пролетали, осознанные лишь в воскресенья, в минуты отдыха. Мысли, толпившиеся в голове, словно просители в приёмной, поглощали время и силы. Только в одну пятницу, очистив сознание завершением крупного контракта, закончив раньше рабочий день, Саша шёл свободным по жизни.
   Он делал переход в метро на свою станцию. Он уходил с ветви метро, по которой добирался с работы. Теперь две ветви метрополитена упорядочили его жизнь: ветвь до работы и Кристины, и ветвь до института. Он спускался по ступеням эскалатора глубже под землю, и ему думалось, что миллионы ног поднимались по ступеням. Свежая молодая подошва становилось серой и истёртой, как тысячелетний камень. Да и свежее детство его было лишь уникальной копией. Жизнь его исчезнет в однообразном сером потоке, текущем десятки тысячелетий в бездну. И вера в жизнь появлялась лишь от веры в жизнь вечную. Но у него нет веры в перерождение души, вот почему столь могущественна была мечта выйти из безликого потока, остаться песчинкой в береге памяти. Хотя он знал, что рано или поздно, очередное наводнение событий смоет его берег. Так ради чего жить?
   Он жил ради своей мечты, воплощая её по законам убеждений, созданных воспитанием.
   В этом не было веры в вечность, но был азарт игрока, поставившего на кон в сложной игре всё своё имущество – жизнь. И он проиграл. И он способен принять поражение.
   На воздухе, навстречу ему летела тополиная пушинка. Он протянул к ней руку, – она увернулась, поднялась чуть выше и полетела вверх. Саша поднял голову и смотрел, как рывками она поднимается от него к зелёным ветвям, сквозь дыры видно голубое небо с огромными перьями.
   Пух толстыми губами обнял лужи, свалялся тряпочками на земле, кружился, кружился в воздухе, мчался по ветру метелью.
   Дети бросали горящие спички в пух, – тараканы от света, – пламя съедало пушистые поля и исчезало, оставляя обугленные семечки.
   У борта лежал пушистый ручей. Мальчик бросил спичку, – снежный ручей ожил, огонь заструился вдоль борта и испарился бесследно, оставив лишь обгорелые семена.
   Впервые время не сгорало в ежедневных заботах, и скопившиеся мысли прорвались, как вода, пробив выход в песчаной запруде, выстроенной ребёнком на ручье.
   Ему безостановочно, само по себе думалось обо всём. Думалось, что работа отдаляет человека от тайных желаний и драгоценных людей. Став человеком работающим, он стал человеком невольным.
   Он не стал врать себе, что труд мечты был лёгок, он так же тяжёл, как труд экономиста. Не врал, что скучна рутинная работа, она часто увлекательна и вдохновенна, как прошлый труд. Но нет в ней мгновений восторга и нет счастья воплощения мечты.
   С девяти до восемнадцати человек трудится, два часа в дороге погружён в дела, восемь часов спит, – пять часов свободен, но обязан есть, умываться, одеваться, раздеваться, волноваться. А если он работает с восьми до двадцати двух?
   Работа это не только деньги, это и игра, где ценен не только приз, но и азарт соперничества. Волнения радости и неудачи страшно увлекательны. Окружённому единомышленниками человеку не нужно выбираться из толпы, он окружён яркими личностями, такими же как он, – удобно – увлекательная работа соседствует с приятельством коллег, с общим уважением, хорошим заработком, престижными вещами, – насыщенная жизнь, – удобный инструмент для жизни.
   Ребёнок в человеке заболевает и умирает.
   Он безостановочно двигался по району своего детства. По сознанию катились новые и новые волны ювенильного моря мыслей. Черкасс отстранено, как о чужом, думал себе, что бесполезны оказались самые сильные стремления и переживания его жизни. Чему он отдавал все силы, – труду без надежды, нигде не смог найти сторонников. Теперь труд голых идей сменился трудом производительным, но снова не принёс покоя, теперь прошлое мучает утерянной целью существования. Но сейчас, переживая потерю великой мечты, утрату цели, переживая ужас болезни мамы, он был готов жить с мучительными переживаниями. Страх перед страданием ушёл. Пришло знание, что со страданием жить. От страдания не улизнуть, ничем не прикрыться. Теперь переживания бесполезного, изводящего труда сменились тоской по любимому труду, страдания неуверенности, уверенностью поражения. И трудное преодоление боли по обе стороны границы, там страдания ради мечты, здесь удобство, купленное страданием.
   Воспитанный на красоте, родительской доброте, искажённой увеличительным стеклом искусства, сейчас, получив почти всё, о чём мечтал, пусть кроме главного, он почувствовал как трагедию, разлом между большими надеждами и жизнью. Ему открылось, что воплощение надежд оказалось бледным снимком с красочной мечты. Словно яркий рисунок детской книжки покрыли целлофаном. Ведь не скуку повседневности обещало детство, ведь было в юности обещание, что человек живёт не для того, чтоб каждый день работать, отдыхать от работы, и так до конца дней, было чувство, что человек это много больше.
   И он подумал, что сейчас стремится забыться в кинотеатре жизни, растворить чувство неудовлетворённости в работе, радости, печали. Неудовлетворённости от пропасти между тем, что обещал себе и чем живёт.
   Он шёл и чувствовал, что в нём уже нет чувства отчаяния. Страшное в прошлом поражение оказалось лишь чувством вины перед собой. Саша спокойно осознал, что с поражением вполне можно сосуществовать. «Существовать точное слово. Слова сами собираются в произведение. Но веры больше нет. Только сейчас, распрощавшись с творчеством, понимаю, где главная идея романа, где драма Еремина. У него, как и у меня и Кристины и Гриши, у всех у нас, счастливое детство, насыщенная юность, богатства искусства сотворили возвышенную душу. Но взрослея, высокие стремления бьются насмерть о жизнь с её благами, внушаемыми, но полыми целями. И у каждого из нас своя мечта, осознаваемая или нет; у Кристины большой любви, того самого, из детской книжки, принца, у Цветова – насыщенной, увлекательной, без секунды скуки, подвижнической, богатырской жизни, у меня – творить. И у каждого из нас по-разному, но у всех вместе – одинаково, мечту корёжит, иногда убивает, расщепляет, как призма прямой солнечный луч, реальность бытия. Реальность, где доброта не побеждает зло, где зрелость противостоит юности. На главный вопрос Еремина, сможет ли он, вопреки ломающей его реальности, неизбежно измениться, но сохранить возвышающую мечту, в романе я ответил утвердительно, а судьбой опроверг.
   Роман испарился с листов.
   Моя империя погибла накануне победы в мировой войне…
   Удивительно, что чувством разрушенной мечты, осознанием слабости, будет спокойствие.
   Я разорён. Я открылся в мир и был разграблен.
   Потоки информации и ритм жизни вымыли прежнего творца.
   Творец это не один лишь талант, но в единстве с силой души служить призванию; эту силу души я и не смог сохранить в борьбе с внешним.
   Но навсегда оставшееся в прошлом живёт в настоящем, определяет будущее.
   Сизифа наказали катить камень в гору. Но если отобрать камень, кем он станет? Он просто исчезнет.
   Удивительно спокоен. Но спокоен не от счастья, а от боли. Теперь я знаю, что жизнь есть смерть. Не только потому, что завершится трагедией. Она трагична на пути. Умирают родные, умирают друзья, даже если остаются жить, умирают увлечения, – как если раньше обожал волейбол, а теперь равнодушен, – умирает любовь, прожив рядом год или десять, – умирают жизненные цели, умираем мы сами, перевоплощаясь в новое существо, и как акробат на шесте стоим на крохотном пяточке памяти о себе.
   Жизнь это смерть».


   Глава тринадцатая

   Сижу на скамье, устроив щиколотку на колене. На белёсых джинсах глиняные веснушки. Над дорожкой раскачивается синяя туфля тонкой бархатной кожи. То появляется, то пропадает серая подошва. Ступня раскачивается, как вальсирует кисть дирижёра, поддаваясь музыке. Весна, но жарко словно летом. Поднимаю руки к небу, к локтям гармошкой стекают рукава синей рубахи. Жёлтый песок на дне колодца. Ветерок шелестит над головой опахалом. Я улыбаюсь. Пятна света, как неуклюжие насекомые, ползают по мне, переваливаются в складках рубашки. За спиной грохочет перевёрнутый трамвай, надсадно ползущий вверх по склону. Как по заказу, под ромбом антенны затрещал провод, появился огонёк и рассыпался искрами.
   По песчаной дорожке ко мне поднимались две пары. Они медленно ступали в гору, переговаривались и улыбались друг другу. В молодых лицах, неспешных шагах, плавных движениях моё наслаждение роскошным днём.
   Один из них отпил пива, и проходя мимо обронил:
   – Гриша, я уже допил.
   – У меня ещё есть.
   – Допивай быстрей, купим ещё по одной.
   – Н-незнаю… Может попозже.
   – Давай сейчас!
   – Не знаю. Света хотела воды, на пиво, кажется, не останется.
   – О-о-о, Цветов, прекрати. Я куплю нам пиво, ты Свете воды.
   – Кристина не хочет воды?
   – Спасибо, я Кристине куплю. Зачем нужны деньги, как не тратить.
   – Деньги хорошо иметь, они придают свободу и уверенность. И украшают жизнь, – сказала Света.
   – Пожалуй. Но всё же, они подспорье, а не основание. Так я беру на тебя?
   – Ну, возьми, спасибо, – сказал он и взглянул на Свету. Саше подумалось, что раньше Гриша не был таким щепетильным в расчётах.
   – Кстати, ты не пробовал мексиканское пиво?
   – Нет, хорошее?
   – Не пробуй. Мы с Кристиной попробовали, дрянь!
   – Это, кажется, дорогое пиво, – наклонив голову вперёд, заглянула в лицо Черкасса Света.
   – Дорогое, но цены не стоит. Что-то я уже захмелел, когда такое было после второй бутылки?
   – На прошлой неделе у Миши.
   – О, Кристина ожила! – Саша засмеялся, – вообще-то она права. Лучше меня знает, что со мной случается. Как в институте, Кристина говорит сессия тяжёлая?
   – Весной всегда сложнее, чем зимой, но в целом нормально.
   – А у нас прямо озверели преподаватели. С утра в институт, потом на работу, в конце дня выжатый апельсин. Времени мало, но день переполнен. Удивительно получается, каждый день суета, изменчивые события, а жизнь прочнее.
   – Саша, а трудно устроиться по твоей специальности? – спросила Света.
   – Как сказать. На хорошее место всегда трудно устроиться, мне помог отец, – отвечал он, пока Света осторожно осмотрела его с ботинок до футболки.
   – А как ты думаешь, сейчас молодому юристу можно заработать большие деньги, – спросила снова Света.
   – Можно, но нужна протекция или опыт.
   – Везде нужен практический опыт и хорошие знания, без этого на приличный доход можно не рассчитывать, – подытожила Света.
   – Кстати, Гриша, как у тебя с работой?
   – Ищу, не могу устроиться.
   – Я думал о тебе, и с Кристиной и Фельдманом говорил, но везде уже есть юристы, причём с опытом, без опыта работы никуда.
   – Вот у меня, как раз, опыта и нет.
   – Лучше искать работу сейчас, пока учишься. Хотя, тяжело много работать и учиться, ещё этот переезд.
   – Так вы всё-таки переезжаете?
   – И да и нет. Мы переезжаем в новую квартиру, но отец теперь вроде бы больше зарабатывает, я работаю, в общем, решили и старую не продавать, и новую купить. Ну что, ещё по бутылочке?
   – Саша, ты не забыл, что мои родители нас ждут сегодня в гости?
   – Помню. Помню конечно, оставь меня в покое. Ещё рано.
   – Уже скоро.
   – Успеем. Ну, опоздаем.
   – Я тебя прошу, Саша!
   – Хорошо-хорошо. Ты следи за временем, – он левой рукой обнял талию Кристины. Она положила голову ему на плечо.
   Мимо них, шурша шинами по шершавой дорожке, блестя тонкими спицами на двух колёсах, отлитыми скоростью в металлические диски, вызывая шёпот и улыбки, проезжал тандем. На воронёной раме, на двух одинаковых сиденьях один за другим сидели двое молодых людей в лиловых футболках, синхронно прокручивали педали ногами в чёрных шортах, облепивших толстые бёдра. Бульварная дорожка здесь поворачивала. Вдруг, на виду у всех, колесо нырнуло в ямку, подскочило и покатилось одно. Первый седок вылетел из седла и грохнулся боком на острокаменную дорожку. Тот, что сидел сзади, повалился с одноколёсным велосипедом на него. Тандем распался. Велосипедисты поднялись. Они постояли над разваленным велосипедом, махнули друг другу и расстались. Один, в очках, с длинными волосами, собранными в пучок на макушке, охромевший от ссадин с кривым колесом под мышкой побрел в одну сторону, другой, убирая сваливающиеся на лоб короткие волосы, покатил одноколёсный велосипед в другую.
   Они гуляли ещё около часа. Кристина с Сашей уговаривали их ехать с ними летом в пражское путешествие. Цветов мялся, сомневаясь, что сможет оплатить поездку, но ему очень хотелось. Света спрашивала, сколько стоит поехать в Прагу, высокие ли там цены, сколько нужно тратить на жильё, на еду, на проезд, можно ли купить там недорого женские вещи? Гриша предложил Саше прочитать новый роман, на который случайно наткнулся в журнале. Саша расспросил, кто автор, о чём роман. Гриша ответил, что роман под псевдонимом, о современной молодости. Цветову понравилось, как написан текст, увлёк сюжет и он хотел услышать мнение Саши. Черкасс отказался, потому что очень занят и ничего кроме книг по работе и учебников не читает. Кристина повторила Саше, что уже пора ехать к её родителям. Он не хотел уходить, расставаться с Гришей, но Цветову было жалко Кристину, ему не нравилось, что Света почти всё время молчит, и он ускорил прощание. Друзья пообещали звонить, не пропадать, договорились полной компанией пойти до закрытия сезона в театр и махнув друг другу, расстались.
   Один, с рукой Светы под мышкой в одну строну, другой, ведя за собой Кристину, в другую.
   Цветов и Света ушли с бульвара в тесный переулок. Через узенькую улочку высокие дома отражались в окнах, словно два человека, разделённые непреодолимым, вглядывались в глаза. Переулок тонул в тени, только верхние этажи были окрашены лимонной полосой. Между домами, как в ущелье, было заметно холоднее, и он спрятал в ладонях её кисть, подумав, что она, может быть, замёрзла. Где-то, как привычный морской прибой, шумели машины. Город обступал их высокими скалами, уязвлял недоступными удовольствиями, оценивал взглядами прохожих. Городские горы обступали, они пробирались между ними, по переломленному во многих местах, как изломанной судьбе, переулку. Гриша сказал ей, что здесь особенно чувствуется потерянность человека в городе. Они шли молча, и он сказал вслух: «Хорошо, что ты у меня есть».
   От своих слов он почувствовал, что самое важное найти в этом страшном, наполненном злыми людьми мире, в мире жестокости и обмана, в мире безвозвратной смерти, найти человека, который бы тебя любил, которого бы ты любил. Найти в мире, полном ожесточённости и несправедливости человеческой любви и покоя. Создать свой мирок, где ярость жизни не так страшна.
   Цветов взглянул на Свету, которая шла рядом, пила воду из прозрачной бутылочки, и ему захотелось сказать ей, как он её любит, что ему прекрасно с ней. Ему подумалось, как хорошо было бы иметь ребёнка, он придал бы жизни новый смысл:
   «А как сказать маме, что у меня будет ребёнок. Но это всё мелкие сложности, по сравнению с тем, как был бы счастлив иметь сына. На что его содержать? Надо жениться, снимать квартиру, жить отдельно, надо хорошо зарабатывать, закончить институт.
   Зато жизнь будет наполнена, будет ради чего жить. Я бы не согласился на аборт, если бы она была бы беременна. Просто невозможно убить своего ребёнка своим решением. Сейчас рядом с ней другой человек, чем был, и она даже не станет думать об этом».


   Глава четырнадцатая

   Цветов вернулся домой. Мама предложила ужин, он отказался. Отцу молча пожал руку. Сестра раскрыла рот рассказать о новом дне в школе, – он обидел её громким «потом поговорим». Он повернулся к привычной комнате спиной, и словно из тёмного вечера в голову потекли мысли: «Разрушается моя жизнь, к чему стремился, становится недостижимо, – не смогу поступить в аспирантуру, заниматься исследованиями, работать. Я должен буду жениться. Нужно будет сказать маме, отцу. Света нравится маме, но как сказать правду? Будет скандал. Придётся жить за счёт семьи, просить деньги на ребёнка, зависеть от них и ссориться. Не хочу. Сейчас я ещё не могу, я ещё не встал на ноги.
   Убежать куда-нибудь, спрятаться, скрыться где-то, где никого нет, где жизнь беззаботна. Ни она ни я, мы не готовы.
   Хочу эти сложности или нет? Хочу потерять свободу, возможность всего, заменённую обязанностью? Нет, тысячу раз нет! Есть крохотное, детское умиление мыслью, – быть отцом, игрушечная мечта, и есть подавляющее желание вернуть прошлое, остановить время.
   Если есть выбор, ради чего крушить нам обоим жизнь? Противозачаточные средства такое же убийство как аборт, но мы использовали их. Человек имеет право на выбор пути. Я боюсь ребёнка, я не готов к нему. Но если есть грех, как говорил монах, за него придётся платить всю жизнь.
   Как же сама Света? Она хотела закончить институт, работать. Не только мою, её жизнь разрушит рождение ребёнка. Ведь она уже делала удачный аборт, а роды могут плохо пройти.
   Может такова её судьба, два аборта, один за другим? Сейчас она хочет оставить ребёнка, выйти замуж. Но я не готов, я не хочу!“ Он стал бить в подоконник кулаком снова и снова, затем приложил пальцы к виску, прислушиваясь к пульсации жизни: „пока ничего не буду говорить никому. До тех пор, пока Света точно решит оставить ребёнка, откажется от аборта.
   Чем же я лучше негодяя? Тем, что не брошу её один на один с решением? Но ведь результат один! К чему все мои слова и дела в прошлом, если сейчас я не смогу победить трусость?
   Если Света решит оставить ребёнка, я поддержу её в этом.
   Сейчас же буду молчать. Может быть, она решится на аборт. Сейчас нечего говорить, нужно спрятать волнение». Он подвинул к глазам очки, причесал волосы на затылке, прошёл в гостиную. Отец сидел, выпрямив спину о спинку дивана. Лена лежала в пижаме, поджав под себя ноги, устроив на его бедре голову. Гриша сел у сестры в ногах, взглянул в телевизор. С неба валились люди в зелёной форме, на верёвках под белоснежными куполами, ловили ногами землю, которая валила их на себя, а парашюты укрывали сугробами.
   Экран наполнился морской водой, проступил круглый циферблат, секундная стрелка медленными шагами сходила по ступеням вниз, на мгновение две стрелы рассекли пополам круг, и одна медленно стала подниматься вверх. Гриша заворожено смотрел на неумолимое движение времени. Ему было страшно. Но коснувшись двенадцати время закончилось, заиграла музыка, навстречу взгляду, как новобранцы побежали буквы, построились в шеренгу слова.
   Гриша очнулся; он должен идти, говорить со Светой, сказать, что он любит её, что сделает, как она захочет, нет, как они решат вместе, ещё не зная, что своим поступком разложит тяжесть решения на двоих, поможет не только ей, но и себе.


   Глава пятнадцатая

   Утром субботы будильник зазвонил на работу. Прихлопнув мучительный перезвон, он лежал со спящими глазами. Думалось поспать и выполнить работу вечером, – но вечером не останется сил против сна, вечером хотелось встретиться с Гришей, – Саша поднялся.
   За завтраком, наполняя кофе куски бутербродов, он раскрыл альбом переносного компьютера. Черкасс просматривал тексты договоров, запивая абзацы горькими глотками, и чувствовал, как рассветает в голове бодрость, растворяется сумрак сна. Он напечатал несколько писем, свежим взглядом просмотрел отчёт для начальника отдела, – хотелось сдать до срока, уже в понедельник, но тем важнее было сделать хорошо. Саша напряжённо вглядывался в текст, высматривал ошибки, подбирал лучшие слова, держа в уме основные идеи работы, старясь быть кратким. Но иногда, самые весомые слова, совсем лишние в деловой переписке, пробивали сознание и ложились в роман, вытягивали как рыбу за удочку реплики Еремина, что сами складывались в главу о рабочем дне. Саша раздражался, но как сквозь густой кустарник, упрямо пробирался через этот мусор к отчёту. Но вчитываясь в отчёт, он уже ненавидел его, он спешил быстрее расправиться с ним. Ему хотелось, уже из пустой привычки, записать неожиданную главку.
   Но проснулись родители. Пока они завтракали, он закончил работать. Подумалось позвонить Цветову, но было ещё слишком рано.
   А Гриша уже сидел в машине рядом с отцом, смотрел на магазин, к которому они подъезжали, и считал часы: если в течение двух они вернутся домой, у него будет час-полтора почитать арбитражный процесс до Светы. Тут же подумалось забросить процесс, увидеться с Сашей. Затем подумалось, что коротко встречаться, разговаривать наспех, а затем, извиняясь, прощаться неприятно. Лучше выбрать время вечером.
   Саша тем же временем, как крестьянин над мотыгой, сгорбившись над блестящей трубой пылесоса, утюжил широкой пастью ковёр. Маме было нехорошо, она лежала в кровати, отец с сыном, впервые без неё убирали квартиру. Саше было противно признаваться, но сейчас он чувствовал не маму, которую зримо представлял перед собой: она лежала на боку, с закрытыми глазами, утонув в подушке лысой головой, и последние волосы тонкими тёмными трещинами рассекали белоснежную кожу, будто тощие черви, – от этих слов его физически передёрнуло, стало жарко и стыдно так сравнивать маму, он думал, что скоро приедет Кристина помочь с уборкой, а это означает лишь одно, – он не сможет написать главку. Вечером они поедут к ней. Завтра обязательно подготовиться к зачёту, если он не сдаст зачёт в понедельник, то пересдача оберёт его ещё больше. Поскольку в понедельник на работу он приедет позже, то задержится до вечера. Лишь через несколько дней, когда умрут лучшие слова и предложения, которые как сперматозоиды, долго не живут, он сможет выкроить пару часов чтоб сочинить мёртворождённый текст. Привыкнув понимать жизнь в образах, сейчас его существование представилось ему длинным каменным ущельем, которое он должен пройти до конца, и пока он не пройдёт его, ни права выбрать путь, ни шанса выбраться у него нет.
   Когда пришла Кристина, Александр был рад её видеть, но уже раздражён, словно она мешала ему. Он не поцеловал её, на вопросы ответил коротко, резко, и увидел, как в её красивых больших глазах, ожидающих от него счастья, появились боль и непонимание, словно у ребёнка несправедливо наказанного. Его рикошетом ударила её боль. Прямо не извинившись, Саша стал ласково заговаривать с ней, создавать пустые вопросы, осторожно касаться её тела, мешая ей протирать пыль.
   Преодолев усталость, встала мама увидеть Кристину. Стесняясь девушку, мама надела парик, лиловый халат, закрытый до горла, который она носила только в больнице. Всё это было Саше больно, и он злился на Кристину, на маму, совсем не понимая её. Он не понимал слов отца «хорошо, что ты встала, мы скоро закончим и все вместе попьём чай». «Какой чай?! Ей нужно лежать!» Он смотрел, как мама и Кристина сидели рядом, лицом друг к другу на его диване. Мама спрашивала её о родителях, об учёбе, о брате. Саша видел, что Кристина нравится маме, но не понимал, зачем так мучиться ради пустого разговора?!
   Гриша сидел за столом, пил чай с тортом и вымучивал темы для разговора с мужем подруги Светы. Он кивал неспешным словам, которые повторял его собеседник вслед за новостями, – есть люди, которые не столько осмысляют, сколько пересказываю новости. Вот и Гриша, прикрывая за донышком чашки искореженные отвращением губы, слушал вчерашние телевизионные новости, и считал, сколько времени будет общаться Света, успеет ли он увидеться с Сашей? Света рассказывала подруге, как они ходили с Гришей на выставку, как она дружит с его родителями, какие у них планы на лето, – и этот разговор интересовал Цветова. Но общение в маленькой комнатке разделилось на девичьи кресла и стулья ребят. Гриша уже обречённо-равнодушно доливал в чашку кипяток, под журчание «об опасности войны на восточных границах нашей России». – Девушки оживлённо общались, Света не хотела уходить, – вечером он не успеет созвониться с Сашей.
   Прощаясь, хозяйка напомнила, что у общей знакомой через неделю день рождения, и они все снова увидятся, а со Светой в понедельник в институте.
   После общего обеда, завершившего уборку, Черкасс думал увидеть Гришу, но Кристина ещё чувствовала его резкость, в нём болела вина, потому он искал её улыбки, просил ненужного совета по договорам, звал в кино и не решался предложить вечер с Гришей.
   Уже в темноте, когда мама задремала, Саша поехал к Кристине, чувствуя необъяснимую вину оставлять мать с отцом. Утро он провёл с семьёй Кристины.
   В воскресенье сын стеснялся оставлять надолго маму одну; снова и снова отвлекаясь от учебника, приходил к ней в комнату, чтоб сказать несколько слов, поправить одеяло, принести воду…
   Гриша же в воскресенье, почитав утром арбитражный процесс, пошёл со Светой на вернисаж, а потом по магазинам. Ему подумалось, что Света и сама бы сделала покупки, но не решился изменить её планы. Она обидится, если он оставит её одну, пойдёт общаться с Черкассом. Обидеть её он не мог, и провёл с ней день до вечера, под конец совсем забыв о Саше. Счастливая от покупок, Света была весела и разговорчива. Она говорила о том, что ей больше бы хотелось чтобы родилась девочка, но в книгах она читала, что лучше, когда первенец мальчик. А Гриша отвечал, что он хотел бы мальчика, и разговаривая с ней, представлял, что у него уже есть сын, и он несёт его на руках по улице весенним днём.


   Глава шестнадцатая

   Гриша поздоровался, – девушка вышла ему навстречу, сложив перед животом ладони пальцами вниз: – Добрый день, что вы хотели?
   Цветов назвал фамилию, сказал, что пришёл на собеседование. Девушка взглянула в его глаза, двумя шагами спустилась от галстука к ботинкам: – Подождите, пожалуйста, я доложу о Вас.
   Гриша кивнул и осмотрел помещение; столы, компьютеры, телефоны, копир. Другая секретарша из-за плеча поймала его взгляд, увела за собой к голубому экрану, дрожащему проводами чёрных строк. Раскрылась дубовая дверь с золотой ручкой, – у полных красных щёк качаются чёрные веточки волос: – Подождите пожалуйста, Андрей Вячеславович Вас обязательно примет, левой рукой она прикрывала за собой дверь, – откуда неслось «Пусть ждёт. Будет время, приму! А не будет…» – Девушка красиво улыбнулась крупными ровными зубами.
   Цветов поблагодарил, сел в кресло и осмотрел себя: на лакированных чёрных ботинках мутное пятно, галстук перекосился, обнажив снежную дорожку, заминированную строчкой пуговиц. Запищал телефон, – девушка закрыла спиной щель между дверью и косяком, откуда летело: «И быстро чтобы мне!». Она развернулась, встретилась с Цветовым глазами и сказала: «Подождите ещё, пожалуйста, Андрей Вячеславович занят». Гриша кивнул, с удивлением подумав, что видимо, что-то было в его взгляде, раз она ответила без вопроса.
   Он сидел уже больше тридцати минут. В кабинет входили и выходили люди. Звонили телефоны, трещал факс, стучали клавиши компьютеров, шипел принтер, высовывая листы, пах кофе, от которого он отказался. Гриша решил просидеть ровно тридцать минут. Затем прибавил ещё десять. Он мечтал уйти и не возвращаться сюда на новое собеседование, но сидел. Сидел, потому что ему нужна работа по специальности, потому что нужны деньги на свадьбу, потому что через несколько месяцев Свете родить. И он готов работать с кем угодно, чтобы обеспечить новую семью и закончить институт.
   Скучая, он рассматривал аквариум, где плавали любопытные экземпляры рыб. В песок погрузилось жёлтое ухо, рядом присыпало пустой раскрытый глаз с иголками ресниц, угольный медальон погрузился в мягкое дно. Над развалинами замка лениво шевелила ласточкой хвоста оранжевая рыба. Колыхались подводным ветром ленты водорослей. Над ними, повиснув месяцем хвоста, заглатывала воздух вороная рыба.
   Дверь перед ним раскрылась, девушка прижалась к косяку спиной, предложила пройти. Он прогладил галстук, застегнул пуговицу пиджака, очки сползли по носу за взглядом к ботинкам, он придвинул стёкла к глазам и вошёл плавным шагом, словно вплыл в новый мир. За громадным дубовым столом, украшенным золотым позументом, сидел толстяк, с лысой головой и седыми космами, повисшими от ушей косичками.
   «Знания херня, нужен опыт. Вот я не юрист, а всё ж таки понимаю больше некоторых юристов. Я этот вопрос решу через своих людей в Правительстве. Так, оштрафуй секретаршу, разберись кого, человек из Думы мне второй раз, оказывается, звонит. Выйди вон! Анатольич, а помнишь, как напились в „Золотом“. Всё понятно мне с тобой молодой человек, мы подумаем. Ты позвони на следующей недельке, секретари скажут, когда выходить на работу. Или не выходить, ха-ха-ха. Давай следующего!»
   Гриша выходил с красным лицом и бешено говорил себе, что не будет работать здесь. Но одновременно и понимал, что если его выберут, то придётся. Ему думалось, отчего негодяи и воры, взяточники правят.
   Навстречу ему шёл мужчина в синем костюме. Гриша шагнул влево, уступая дорогу, встречный шагнул навстречу, уступая дорогу ему. Они встретились глазами, улыбнулись друг другу и разошлись. Цветову с облегчением подумалось, что всегда были, есть, будут порядочные люди. Он вспомнил Свету, Ивана, Сашу, и ему подумалось, что надо жить с хорошими людьми. Надо быть честным, верным дружбе порядочным человеком вопреки подлости окружения. Он решил, что сможет работать на любой работе, с любыми людьми, но хранить своё достоинство, свои убеждения.
   Усталый, Цветов шёл бездумно, и то ли запах котлет из раскрытого окна, то ли боль в животе, словно он возвращался голодный из школы, то ли тёплый осенний день, безветрие и дорожка, проложенная тенями стволов, может быть, меловой поцелуй губ на асфальте или детский сад, где дымил душистый костёр тления листьев, может быть, тихий садик, где гуляли мамы с детьми, или школьная площадка за рядом деревьев, откуда раздавались крики и трели свистка, может быть гроздь алых, матовых, словно кровь в мешочках ягод боярышника, может быть вода, затопившая тротуар, как после шторма на улице южного курорта, что-то вернуло ему несколько минут детства. Детства, когда все были живы, когда было грустно идти одному, когда было прошлое, которое сейчас вернулось. Нет! В котором он очутился на несколько мгновений. В детстве, в котором столько всего нежного и незаменимого ничем, которое никогда не вернуть, которое никогда не вернуть, которое было, было, было!, но исчезло навсегда. И печалью была не память о дедушке, не тоска по детству, не знание смерти, а именно возвращение дня из детства. Удивительное воплощение настроения грустного дня из детства в настоящем.
   Когда настроение отжило, ему подумалось, что чувство смерти и любви возвышают человека над мелкой суетой существования. Причём страдание от смерти много возвышеннее любовной приподнятости. Есть порог для счастья, но не ощущаем порог боли.
   Войдя в вагон метро, он остановился у противоположных дверей. За стеклом тянулась назад чёрная стена, со вспышками фонарей. На ней светилось его лицо: круглые очки с печальными глазами, короткие волосы длиной до кончиков ушей, посередине разделённые чётким пробором пополам. Он взглянул на часы на руке, повернулся к бесконечной темноте спиной. В стекле напротив отразился его тёмный костюм, тёмный галстук на белой рубашке, чёрный ремень сумки с плеча. Только на месте головы была наклеена светлая, солнечная реклама; вместо своей головы он видел голову молодого мужчины, стянутую узлом чёрного галстука, с серьёзными глазами в круглых очках, который прижимал к уху трубку мобильного телефона, раскрыв другой рукой веер листов.


   Глава семнадцатая

   «Загорелись ветви берёз, но потушили огонь дожди, покрыв траурным пеплом дорогу. Чёрные трупы луж, уже разлагающиеся, в редких пятнах сухого асфальта.
   В городе мёртвых ярмарка. Огороженные участки, где живут мёртвые, богато украшены цветами и лентами. На дорожках необычайно многолюдно, на перекрёстках толпятся гости, разговаривают, пропускают друг друга. Они заходят к мёртвым в дома, дарят цветы, разговаривают с жильцами, прибирают отдельные комнаты, пьют водку, кушают, плачут и смеются.
   Вёл себя достойно. Обсуждал с рабочими образ памятника, вид ограды. Довольно удачно торговался. Выслушивал соболезнования, выпивал с гостями. Положил цветы, свил за спиной пальцы, помолчал, послушал слова, тихие всхлипы, удивился своему бессердечному спокойствию. Даже то, что Цветов не пришёл, не было уже важно. Ни капли слезы. Выдавливал из себя воспоминания, но они как бестелесные прозрачные духи растворялись в сознании, а я смотрел, как её подруга сморкалась, как обрезали цветы, чтобы кладбищенские воры не перепродали. Высидел нужное время за столом, сказал необходимые слова благодарности гостям, обнялся с отцом. Наконец, все ушли, заснул и долго спал.
   Сел на пол и заскулил от боли, и стесняясь в пустоте сам себя, своей звериной тоски и слабости, повалился на бок, закрывая лицо ладонями.
   Сквозь расплавленные слёзы смотрел на дорогу. Чья-то пятерня слизала пар печали, и увидел красный обелиск под жёлтой звездой, обложенный всегда искусственными венками. По неровной земле, вздымался и опускался бетонный забор. Плиты, словно расшатанные старческие зубы, заваливались к лесу и на дорогу. На сером бетоне подтёки воды, словно провели мокрой тряпкой. Перед забором кусты, мёртвые травы. В заключении забора живой лес. На соседних ветвях повисли, словно раненые тела, стволы деревьев. В лесу елей, в устье просеки гниёт дохлая туша помойки. Стройные тела сосен, между стволами порхает лимонный пакет. Медленно проезжает, осторожно ворочая чёрными колёсами жёлтый автобус, наполненный человеческим мясом. Остановка с дырами в голубой стене, под крышей понурые люди. В луже набухает требуха опрокинутой урны. Стуча колёсами, словно барабан, проносится длинный грузовик с кровавым кирпичом. Дома за забором. Деревянными крестами заклеены глаза стен. Из белоснежной опухоли торчат иглы кустов. С мёртвого дерева осыпалась кожа, седые кости ветвей. Из хаоса крыш улетает в низкое небо одинокий дымок, как мертвец из крематория. Над трупом садового городка кружат вороны. Пустая роща берёз. По туманному стеклу сползает капля. Прозрачен длинный коричневый барак сквозь пустые выбитые глазницы. По остроконечным доскам ограды ступает чёрная кошка, повернув к дороге мордочку, – подбит снежком глаз. Слюнявые губы старика напротив произносили магические слова, его кожистые пальцы, один за другим, корчились от боли и умирали. То ли в душу лёг тоскливый пейзаж, то ли поднялась боль, но в душе щемящее чувство, которое теперь само, вновь и вновь возникает.
   В озере зашевелилось дно. На бескрайнем пространстве дрогнуло поле ила, взорвались сотни пыльных фонтанчиков, – дно оторвалось, стало всплывать в клубах ила живое животное, столь же громадное как полноводное озеро. Так неожиданно, неоткуда, сразу заполнив душу, появилась тоска, с которой не хотелось жить, но которой хотелось быть, чтоб исчезнуть.
   Больно не от того, что умрём, больно от того, что умершие живут с нами.
   Громадное чувство уничтожает примеси, освещая на мгновение породу сущностей в шахте бесконечной выработки.
   Некоторые страдания столь огромны, что человек не в силах прожить их разом и полностью наяву, и они прячутся под сознанием. Но не прожитая боль таится в человеке, проявляется в напряжении искусства или в тишине покоя, невыносимо тягостным чувством, которое не изжить уже до конца дней. И до смерти количество неизживаемой боли будет множиться, притупляясь наяву, но оставаясь горьким осадком жизни в душе.
   Знакомство со смертью меняет человека, и каждая следующая смерть, даже малознакомого человека, словно одинокий крик в пустой пещере, грохочет со страшной силой».
   К Черкассу пришло знание смерти. Знание не мешало жить, грустить и веселиться. Но смерть легла в душе бессмертным грузом. В минуту покоя или от воспоминаний, печаль заполняла Вселенную. Смерть превратила юношескую душу в собаку с грустными глазами.
   Пережитое поражение, пережитая смерть, неизбежность новой смерти, память о прошлой смерти перетворили его душу; теперь основанием жизни было уже не счастье, но печаль.


   Глава восемнадцатая

   Он потряс его до основания. Гриша сел. Не было сил открыть глаза, но необходимо прекратить это мучение, переворачивавшее всё внутри, и он на ощупь утопил шишку. Блаженная тишина обняла, как женщина, мягко потянула в кровать. Он открыл глаз, вспомнил, как корпел накануне над кнопками, может быть ошибся, ещё рано вставать: 6 01, было составлено из тёмных веточек, подсвеченных зарёй будильника. Не открывая глаз, раскачиваясь, подставляя под шкаф и стены руки, он пошёл в ванную. Лучше ледяной воды, заливавшей лицо, бодрила мысль, что через тридцать минут надо выйти, чтобы успеть занять очередь, чтобы приехать на работу и просмотреть учредительные документы, чтобы успеть в свою очередь сдать их, вернуться на работу, подготовить пакет документов на завтра, вместе с начальником поехать на переговоры, чтобы от туда уже не возвращаться в офис, но навестить Свету.
   На освещённой кухне, спиной к нему стояла мама в красном халате. Он удивлённо спросил, отчего она рано встала. «Приготовить завтрак». Поднялась крышечка, и из белой пены на него посмотрели два жёлтых глаза глазуньи.
   В белой чашке серебряной ложкой он закручивал сахар в чёрную воронку кофе. Мама спросила, успеет ли он сегодня в институт. Он покачал головой, ответив, что работы много.
   – Ивану так же как и тебе приходится много разъезжать?
   – Нет, у него другая работа.
   – Я тебе говорила, вчера, когда ты был у Светы, снова звонил Саша?
   – Нет.
   – Он тебе и на прошлой неделе, и в прошлом месяце звонил, ты ему не перезваниваешь?
   – Нет, времени нет.
   – Так же нельзя, надо знать, как он живёт.
   – Я и так знаю, как он живёт, через день в институте вижу Кристину. У меня нет времени.
   – Он работает и учится, как ты, но у него есть время.
   – У него есть, а у меня нет, – зло сказал Гриша, отодвинув пустую тарелку, – он проработал полгода, а его уже отпускают в Прагу в отпуск, у него зарплата три моих, он не встаёт в шесть утра на работу, у него не родится через два месяца ребёнок, он не женится в следующем месяце.
   – Ты хорошо знаешь, что у Саши большое горе. Может быть ты ему нужен.
   – Знаю. Но что я практически могу для него сделать? Ничего. Спасибо. Кстати, очень вкусно. До зарплаты ещё две недели. Кошмар, – сказал он весело.
   – Ты же можешь взять деньги у нас.
   – Мама, я не могу. Я знаю, как тяжело зарабатывать деньги, и мне очень нужна машина. И то, что папа купит мне машину, и то, что вы оплачиваете свадьбу, и Утёнок у нас, ты знаешь, – он замолчал, – я не могу брать деньги, я зарабатываю достаточно, чтобы жить. Чтобы содержать и себя и даже Свету. Мне обещали скоро прибавить. Всё будет нормально.
   – Я сварила бульон, хочешь свежего, – весь день голодный.
   – Давай, – махнул рукой Цветов, вспомнив, что сегодня наверняка опять без обеда, и уже чаще стал болеть живот.
   На поверхности мясного бульона плавали пятна жира. Кружки и овалы шевелились, двигались, словно животные клетки, и блестели. Но когда Гриша зачерпнул ложкой бульон, в лужице у рта плавало лишь несколько разорванных пятен, совсем не похожих на прозрачные золотые монеты. Наконец, бульон оказался недосоленным, обжигающим, – совершенно не таким, каким представлялся.
   – Мне кажется, только ты восприми это правильно, из-за Светы ты стал меньше дружить с Сашей. Он твой самый преданный друг.
   – Я тоже его друг. Будет время, позвоню. Надо делом заниматься, а не пересказывать жизнь по телефону. А Света здесь не причём. Наверняка, увидишь его на свадьбе.
   – Надеюсь, он захочет прийти. Но я хочу, чтоб ты друга увидел, – подталкивала мама слова, – Ты сегодня у Светы ночуешь?
   – Да. Кстати, ей очень понравился ресторан, где будет свадьба.
   – Я так и думала, – мягко сказала мама, и собрала за ним со стола посуду.
   – А Саша, – Гриша оглянулся к ней у двери, – стал какой-то странный. Помнишь, как он любил читать, потом совсем бросил. Предлагал ему хороший роман, – отказался. Вдруг, приехал из Праги, прибежал ко мне взял читать. – Он взглянул на часы на руке, – стрелка подгоняла время.
   Гриша пошёл к себе в комнату, стягивая через голову футболку. Он одел рубашку, застёгивая пуговицы, слушал радио: «Теперь на вооружении наших учёных появился удивительный аппарат. Космонавты на орбите нашей планеты смогут одним нажатием клавиши заснять Европейскую часть России, выбрать город, район, а при желании, только вдумайтесь в этот факт, с космической орбиты смогут выбрать людей и проследить их жизнь, и при этом получить чёткое, правдивое изображение, отвечающее лучшим стандартам качества», – он покрутил колёсико, и звук из приёмника закончился.


   Произведения Еремина Алексея

   Роман «Переход»
   Сборник «Счастье в творчестве»
   Сборник рассказов «Микстура»
   Повесть «Рассказ».
   «Путешествие из Москвы в Санкт-Петербург»